Жанр:

«Рисунки на крови»

2072

Описание

Действие разворачивается спустя несколько лет после событий, описанных в "Потерянных душах". Здесь уже нет вампиров, готического кутежа, внебрачных детей. Здесь семейная трагедия, сломавшая кому-то жизнь, два человека, которых свела сама судьба. Он хакер, который не спит с теми, кто ему нравится. Другой - потерянный мальчик, чей отец убил всю семью и застрелился сам. Неужели это любовь? гомосексуальный контент



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Рисунки На Крови

by Poppy Z Brite

1993

Пролог

“Искусство-не зеркало, а молоток…”

Надпись на доске в лаборатории медиа в МИТ

(доме первых хакеров), приписывается

Бертольду Брехту.

Потерянная Миля, что в Северной Каролине, летом 1972 года была немногим больше нароста на трассе. Главная улица в тени десятка огромных раскидистых дубов и ореховых деревьев была обрамлена дюжиной еще более раскидистых южных домов, которые оказались слишком далеко от хоженых дорог и потому не пали жертвой мародерства в Гражданскую воину Разрушения и радости побед последних десятилетий тоже как будто обошли городок стороной, во всяком случае — па первый взгляд. Можно. было подумать, что сама эта местность уплыла в гораздо более мирные времена, что “пацифик” парит здесь естественно и его нет нужды носить как герб на знаменах или на шее.

Как и можно подумать, если проезжаешь городок насквозь, не останавливаясь. Задержись ненадолго — и увидишь знаки перемен. Буквальные, такие, как плакаты в окнах музыкального магазина, который позднее станет “Вертящимся диском”, но пока еще известен как “Колесико шпоры”. Несмотря на название и фанерный ковбойский сапог над дверью, тем, кому захочется песен о Господе, пистолетах и славе, придется отправиться в “Са-Рай пластинок Ронни” в Коринф. “Колесико шпоры” давно уже захватило новое время, и плакаты в окнах пестрят психоделическими узорами и красками кричат сумасшедшими, гневными словами.

И граффити. ОСТАНОВИ ВОЙНУ над вырастающим из стены грозящим кому-то красным кулаком, ОН ВОССТАЛ с наброском гневного и страстного лица не то Иисуса Христа, не то Джима Моррисона. Буквальные знаки.

Или знаки-метафоры, такие, как изувеченный мальчишка, сидящий теперь в ясные дни со стариками перед входом в “Скобяную лавку фермера” В другой жизни его звали Джонни Уигерс, и он был добродушным парнишкой с открытым липом. Большинство старожилов помнят, как в те годы покупали ему шоколадку или содовую, а позднее тайком выносили ему пару пива. Теперь мать каждый день возит его в кресле-каталке по Пожарной улице, подкатывает кресло к стене — так, чтобы он мог послушать их болтовню и поглядеть на бесконечные партии в шашки, которые они играли на побитой от времени доске наборами пурпурных и оранжевых крышек от “Нихай” Пока ни один из стариков так и не собрался с духом попросить се больше этого не делать.

Джонни Уигерс сидел тихо. Приходилось. Он наступил на полевую мину вьетконговцев и надышался огнем, от чего остался без языка и голосовых связок. Лицо его превратилось в неузнаваемый кусок плоти, если не считать одного глаза, бессмысленно поблескивающего посреди развалин лица, будто глаз птицы или рептилии. Обе руки и правая нога остались на той же войне; левая нога кончалась прямо над коленом, и мисс Уигерс неизменно настаивала на том, чтобы закатать штанину над ней — проветрить свежий шрам. Старожилы сутулились над своими шашками, говорили меньше обычного, время от времени поглядывая на жалкую обнаженную культю, слабо вздымающийся торс, только не на искромсанное лицо. Все они надеялись, что Джонни Уигерс вскоре умрет.

Буквальные знаки времени и знаки-метафоры. Десятилетие любви ушло, боги его мертвы или растеряли свои иллюзии, ярость его мутировала в самодостаточное беспокойство. Единственной константой была война.

Если Тревор Мак-Ги и сознавал что-нибудь такое, то лишь смутно: впитывая увиденное, по ни на чем не останавливаясь взглядом. Ему только что исполнилось пять лет. Он уже видел репортажи из Вьетнама в теленовостях, хотя теперь телевизора у них не было. Он знал: его родители считают, что война — это неправильно, но говорят о ней как о чем-то, что нельзя изменить, как, например о дождливом дне, когда хочется играть во дворе, или как о ссадине на локте.

Мама рассказывала о маршах мира, па которые она ходила до рождения мальчиков. Она слушала пластинки, которые напоминали ей о тех днях и делали ее счастливой. Когда папа теперь слушал эти пластинки, они его как будто печалили Тревору нравилась вся музыка, особенно джазовый саксофонист Чарли Паркер, которого папа всегда звал Птицей. Еще ему нравилась песня, которую пела Дженис Джоплин и в которой было имя его папы. “Я и Бобби Мак-Ги”

Тревору хотелось знать все слова, чтобы самому петь эту песню. Тогда он мог бы делать вид, что она просто о том, как они с папой катят по дороге, без мамы или Диди — только вдвоем Тогда он мог бы ехать на переднем сиденье рядом с папой, а не торчать позади вместе с Диди, как младенец.

Он заставил себя не думать об этом. Где могут быть мама и Диди, если не здесь? В Техасе или в том городе, откуда они уехали два дня назад? В Новом Орлеане? Если не быть осторожным, можно и до слез себя довести Он не хотел, чтобы мама или маленький братик остались в Новом Орлеане Плохо в этом городе. Дома и улицы там темные и старые, в таких местах, наверное, живут призраки. Папа говорил, что там есть настоящие ведьмы и, может, даже зомби.

И папа напился. Мама отправила его напиваться одного, сказала, это может пойти ему на пользу. Но папа вернулся в окровавленной футболке, и пахло от него болезнью. И пока Трев лежал, вернувшись калачиком на гостиничной кровати и, обнимая брата, зарывался лицом в мягкие волосики Диди, папа положил голову маме на колени и заплакал.

Но это были совсем не несколько слезинок, как когда умер их старый пес Чокнутый — еще в Остине. Глубокие рыдания-спазмы, от которых папино лицо стало ярко-красным, и из его носа на ногу маме падали сопли. Так, как плакал Диди, когда ему было больно или очень-очень страшно. Но Диди только три года. А папе — тридцать пять.

Нет, Треву не хотелось возвращаться в Новый Орлеан и не хотелось, чтобы мама или Диди оставались там. Он хотел, чтобы они все были вместе и ехали туда, куда они едут сейчас. Они проехали указатель, на котором было написано ПОТЕРЯННАЯ МИЛЯ, Тревор прочел его вслух. Он в прошлом году научился читать и теперь учил Диди

— Прекрасно, — сказал папа. — Ну просто прекрасно. Нам удалось не просто потеряться на трассе больше чем на милю — мы, черт побери, нашли милю.

Тревору захотелось рассмеяться, но, судя по голосу, папа не шутил. Мама промолчала, хотя Трев знал, что она жила в этих краях в детстве, когда ей было столько же, сколько ему. Интересно, рада она, что вернулась? Сам Трев считал, что в Северной Каролине красиво — сплошные огромные старые деревья и зеленые холмы. И длинные петляющие дороги, которые как черные ленты разворачиваются из-под колес “рэмблера”.

Мама, правда, рассказывала ему о месте, о котором она помнила с детства, называвшемся вроде бы Дьяволов Пятачок. Тревор надеялся, что они его не увидят. Дьяволов Пятачок — это такой круг посреди поля, на котором не растут ни трава, ни, цветы, куда не заходят звери. Если бросить в этот круг ночью мусор или палки, к утру они исчезнут, как будто их отшвырнуло раздвоенное копыто и они приземлились аж в самом аду. Мама сказала, что считается, будто Дьявол топчется по этому месту всю ночь, придумывая, какое зло совершить на следующий день.

(“Вот-вот, забивай им голову, черт побери, христианской дихотомией, отрави им мозги”, — сказал папа, и мама послала ему “птичку”. Тревор очень долго считал, что “птичка” это что-то вроде “пацифика” — может, означает, что ты любишь Чарли Паркера, — и он ходил, счастливо показывая всем и каждому “птичку”, пока мама не объяснила ему, что это значит.)

Но Тревор решил, что даже Дьявола нельзя винить за то, что он хочет здесь жить. Тревор думал, что это самое красивое место на свете.

Теперь они ехали через город. Дома казались старыми, но совсем не страшными, как в Новом Орлеане. Большинство было из дерева, так что казались уютными и добрыми. Он увидел старомодную бензоколонку и забор из колес от повозки. На другой стороне улицы мама заметила группу подростков в бусах и попиленной джинсе. Один парнишка отбросил за спину длинный роскошный хайер. Постояв на тротуаре, ребята вошли в музыкальный магазин.

— Похоже, здесь есть какая-то своя тусовка. — Мама указала на них папе. — Возможно, здесь стоит остановиться.:

— Да это ж Трахозадвиль. Ненавижу южные городишки — стоит тебе здесь поселиться, и через три дня все уже знают, откуда ты, и на что живешь, и с кем спишь. — Папа погладил рулевое колесо; потом его пальцы конвульсивно сжались на баранке. — Думаю, мы таки доберемся до Нью-Йорка.

— Бобби, нет! — Мама положила руку на плечо папе. На солнце блеснули серебряные кольца. — Ты же знаешь, что машина столько не протянет. Что, если мы застрянем где-нибудь посреди трассы? Не хотелось бы идти стопом с детьми.

— Нет? Ты предпочитаешь застрять здесь? — Теперь папа отвлекся от дороги, чтобы уставиться на маму через черные очки, скрывавшие его светло-голубые глаза, так похожие на глаза Тревора. А вот у Диди глаза были мамины — огромные и почти черные. — Что мы тут будем делать, Розена? А? Что я буду делать?

— То же, что и везде. Рисовать. — Мама не смотрела на папу; ее рука все еще лежала у него на плече, но голова была повернута к окну, она глядела на Потерянную Милю. — Мы что-нибудь снимем, я найду какую-нибудь работу. А ты будешь оставаться дома с детьми, и нажираться здесь будет негде, и ты снова начнешь рисовать комиксы.

Было время, когда Трев встрял бы в разговор на стороне мамы, может, даже попытался бы подбить на это Диди. Ему правда хотелось остаться здесь. От одного вида этих мест внутри становилось так спокойно, а вовсе не сдавленно и больно, как в Новом Орлеане и иногда в Техасе. Он видел, что и мама здесь выглядит счастливой, во всяком случае, настолько, насколько она теперь вообще бывала счастлива.

Но он был не настолько глуп, чтобы прерывать родителей, когда они “дискутировали”. Вместо этого он стал глядеть в окно, изо всех сил надеясь, что они перестанут. Если бы только маме понадобились сигареты или если бы Диди запросился пи-пи или еще что. Его братик играл обтрепанной штаниной шорт, думал о чем-то своем и даже не замечал города. Трев ткнул его в руку.

— Диди, — прошептал он углом рта, — тебе не нужно снова пи-пи?

— Не-а, — серьезно и слишком громко проговорил Диди. — Я в прошлый раз ходил.

— Черт побери, Тревор, — папа ударил ладонями по баранке, — не подзуживай его слабый мочевой пузырь! Ты знаешь, что значит останавливать машину каждый час? Это значит, что ее снова приходится заводить. А ты знаешь, что происходит, когда заводишь машину? Она жрет бензин. А это стоит денег. Так что решай, Трев, ты хочешь остановиться поссать или хочешь сегодня ужинать?

— Ужинать, — ответил Тревор.

Он чувствовал, как на глаза наворачиваются слезы, но знал, что, если заплачет, папа так и будет его донимать. Раньше папа был другой, но теперь, если Трев даст отпор и скажет что-нибудь в ответ — пусть даже это будет уступка, — папе, может, будет стыдно и он оставит его в покое.

— Ну и ладно, тогда отстань от Диди.

Папа прибавил газу. Тревор и так мог сказать, что папа ненавидит город так же сильно, как они с мамой ему рады. Диди, как обычно, пребывал в прострации.

Папа теперь специально не остановится, вообще ни для чего. Трев знал, что машина вскоре сломается, во всяком случае, мама так сказала. А если это правда, то хорошо бы она взяла и сломалась прямо здесь. Он думал, что в таком месте папе будет хорошо, если он только согласится попробовать.

— Черт ПОБЕРИ!

Папа сражался с рычагом передач, ударяя по нему основанием ладони. Что-то внутри машины грохнуло и жутко задрожало; потом из-под капота показался жирный черный дым. Затормозив, машина остановилась на поросшей травой обочине дороги.

Тревору вновь показалось, что он вот-вот заплачет. Что, если папа знает, что он хотел, чтобы машина сломалась прямо сейчас? Что тогда сделает папа? Опустив взгляд, Тревор заметил, как крепко сжались его кулаки на коленях джинсов. Осторожно он разжал одну ладонь, потом другую. Ногти оставили жгучие красные полумесяцы в мягкой плоти ладоней.

Пинком открыв дверцу “рэмблера”, папа выскочил наружу. Они уже проехали и центр, и окраину города, и по обеим сторонам шоссе теперь расстилались зеленые и пахнущие сыростью поля. Тревор увидел несколько клубков извивающейся лозы, усыпанных крохотными пурпурными цветами, которые пахли, как содовая с грейпфрутом. Они уже много миль видели это растение. Мама называла его кудзу и говорила, что оно цветет только раз в семь лет. Папа, фыркнув, заявил, что этот пожирающий урожаи паразит ничем не возьмешь, разве что облить бензином и поджечь.

Папа отошел от машины к кучке деревьев неподалеку от дороги. Он остановился спиной к “рэмблеру”, его опущенные по бокам руки сжались в кулаки. Даже на расстоянии Тревор видел, что папу трясет. Мама говорила, что папа — сплошной комок нервов, она даже больше не варила ему кофе, потому что он от него только нервничал. Но иногда папа больше чем нервничал. Когда он становился таким, Тревор кожей ощущал исходившую от него слепую ярость, еще более раскаленную, чем мотор машины, ярость, которая не знала таких слов, как “жена” и “сыновья”.

И все потому, что папа не мог больше рисовать. Но почему? Как может что-то, что было у тебя всю жизнь, что ты любил делать больше всего, просто взять и уйти?

Распахнулась мамина дверца. Когда Тревор поднял глаза, се длинные ноги в светлых джинсах были уже за порогом машины, и она смотрела на него поверх спинки сиденья.

— Пожалуйста, присмотри за Диди пару минут. Почитай ему что-нибудь, если у тебя есть настроение.

Дверца с лязгом захлопнулась, и вот она уже шагает по кромке травы к дрожащей фигуре папы, натянутой как струна.

Тревор глядел, как она подходит к отцу, видел, как мамины руки обнимают папу сзади. Он знал, что ее мягкие прохладные руки гладят папину грудь, что она нашептывает какие-то бессмысленные утешения своим мягким южным говорком, как Тревору или Диди, когда они просыпаются от ночных кошмаров. В его мозгу возник фотоснимок родителей, стоящих под деревьями, картинка, которую он запомнит надолго: его отец, Роберт Фредрик Мак-Ги, — худощавый, с острыми чертами лица человек в солнечных очках и с взъерошенной рыжей шевелюрой, топорщащейся на макушке, все линии его тела натянуты как скрипичная струна; его мать, Розена Парке Мак-Ги, — стройная женщина, одетая настолько к лицу, насколько позволяет мода: в полинялые расшитые джинсы и свободную зеленую индейскую рубаху с крохотными зеркальцами по воротнику и рукавам, ее длинные волнистые волосы заплетены в косу, свисающую до середины спины, толстую, как канат, прошитый нитями ржи, кукурузы и осеннего золота.

Волосы у Тревора того же цвета, что и у отца. У Диди они еще светло-светло шелковисто-золотенькие, цвета самых тоненьких волосков на голове мамы, но мама говорит, что и у Тревора они были такими и что Диди, вероятно, потемнеет, как Тревор, когда дорастет до его лет.

Тревор задумался, успокаивает ли там мама папу, уговаривая его, что не важно, что машина сломана, что это хорошее место, чтобы остаться. Он так на это надеялся. Потом он взял первое, что попалось ему под руку — комикс Роберта Крамба, — и подвинулся на сиденье поближе к брату. Диди понимал не все из того, что происходило в рисованных рассказах Крамба — если уж на то пошло, Тревор тоже, — но рисунки нравились обоим мальчикам, оба они считали девчонок с гигантскими задами очень смешными.

Еще в Техасе папа любил шутить, что у мамы классический крамбовский зад, а мама в ответ швыряла в него диванной подушкой. Тогда у них дома был большой удобный зеленый диван. Иногда Тревор и Диди подключались к боям подушками. И если мама с папой были совсем укурены, кончалось все тем, что они хохотали до упаду, и Тревор с Диди выходили победителями.

Папа больше не отпускал шуточек о мамином заде. Папа даже больше не читал комиксов Роберта Крамба, он все их отдал Тревору. — И Тревор уже забыл, когда они в последний раз дрались подушками.

Он опустил стекло, чтобы впустить внутрь пахнущий зеленью ветерок. Хотя воздух все еще едко отдавал вонью перегревшегося мотора, он все же был свежее, чем в самой машине, где пахло дымом, скисшим молоком и последним “несчастным случаем” Диди: Потом Тревор стал вслух читать комикс, указывая на каждое слово и заставляя Диди тоже его произносить. Брат все пытался посмотреть, что делают мама с папой. Углом глаза Тревор увидел, что папа высвободился из маминых рук и широким шагом идет по трассе — прочь от машины, прочь от города. Мама спешит следом — не то чтобы бежит, но быстро идет. Притянув поближе Диди, Тревор заставил себя не смотреть, сосредоточиться на словах и картинках и возникающих из них историях.

Спустя несколько страниц стало проще: весь комикс был о Мистере Натурале, его любимом персонаже. Старый мудрец хиппи утешил его, заставил забыть о гневе папы и боли мамы, заставил его забыть о том, что слова он читает вслух для Диди. История увела его за собой.

Кроме того, он знал, что они вернутся. Они всегда возвращались. Родители ведь не могут просто взять и уйти, оставив тебя на заднем сиденье, особенно если скоро стемнеет, особенно если ты в чужом месте и негде спать и тебе только пять лет.

Ведь не могут же?

Мама с папой теперь уже далеко — две маленькие фигурки, жестикулирующие па фоне неба. Но Тревор видел, что они перестали удаляться, а просто стоят на месте. Да, ссорятся. Да, кричат, наверное. Возможно, плачут. Но не уходят.

Тревор перевел взгляд на страницу и вновь нырнул в рассказ.

Как выяснилось, никуда они не. поедут. Папа вызвал механика, невероятно высокого худого молодого человека — почти подростка с виду — с таким же длинным, бледным и добрым лицом, как у Человека на Луне. Ярко-оранжевой нитью на кармане засаленного комбинезона у него было вышито самое невероятное имя: Кинси.

Кинси сказал, что у “рэмблера” полетела тяга — странно, что этого не случилось еще в Новом Орлеане, — и если они не намерены выбросить на этот старый усталый мотор еще пару сотен долларов, они вполне могут столкнуть машину с дороги и поздравить себя, что сломались так близко от города. В конце концов, сказал Кинси, им придется здесь на какое-то время остаться.

Папа помог ему откатить машину вперед па пару футов, так чтобы она полностью сошла с асфальта. Ее двухцветный корпус — поблекшая лазурь над пыльной полосой хрома, а низ — грязно-белый, — провис на колесах. Тревор подумал, что “рэмблер”, похоже, умер. Лицо папы было очень бледным, почти синеватым, и покрытым маслянистым на вид потом. Когда он снял очки, Трс-вор увидел у него под глазами размытые лиловатыс круги.

— Сколько мы вам должны? — спросил папа, и по его голосу было очевидно, что он страшится ответа.

Кинси поглядел на маму, на Тревора, на Диди у мамы на руках, на их одежду и пожитки, сваленные на заднем сиденье, па вещмешки, выпирающие из-под подвязанной бечевкой крышки багажника, на три матраца, привязанные веревкой к крыше. Его быстрые голубые глаза, настолько же яркие, насколько светлыми были глаза Тревора и его папы, казалось, с одного взгляда ухватили суть.

— За то, что выбрался сюда? Ничего. Мое время не столь уж ценно, поверьте.

Потом он слегка склонил голову, чтобы заглянуть в лицо папе, чем напомнил Тревору любопытного жирафа.

— Но я точно вас не знаю? Вы, случаем… не… не Роберт Мак-Ги? “Карикатурист, взорвавший черепушку американского андеграунда”, по словам самого святого Крамба?.. Но нет, конечно же, нет. Только не в Потерянной Миле. Как глупо с моей стороны, извините.

Он отворачивался — и папа не собирался ничего говорить. Тревор не мог этого вынести. Ему хотелось подбежать к высокому молодому человеку и закричать в доброе любопытное лицо: Да, это он, это Роберт Мак-Ги, и он все то, что вы говорили, а еще он МОЙ ПАПА! В это мгновение Тревору казалось, что его вот-вот разорвет от гордости за отца.

Но мамина рука сжалась у него на плечах, удерживая его на месте. Длинный наманикюренный ноготь предостерегающе постучал по его плечу и он услышал ее тихое:

— Ш-ш-ш!

И папа, Роберт Мак-Ги, Бобби Мак-Ги, создатель сумасшедшего, жуткого и прекрасного комикса “Птичья страна”, чьи рисунки появлялись вместе с работами Крамба и Шелтона в “Зэп!”, в лос-анджелесской “Свободной прессе” и в “Ист-Виллидж Азер” и в двух десятках других газет по всему континенту… кто получил приглашение из Голливуда и отказался от него, который однажды нарисовал тот самый Голливуд в виде гигантского раздувшегося от крови клеща, еще цепляющегося за сгнивший труп собаки с табличкой Искусство… у кого когда-то была твердая рука и чистейшее, едкое видение…

Папа только покачал головой и отвернулся.

Сразу за центром Потерянной Мили от Пожарной улицы отходит дорога, которая, бесцельно петляя, в. конце концов теряется среди заросших кустарником полей. Поля здесь почти что бесплодны, почва перестала плодоносить — большинство полагает, что это от запаханности и отсутствия смены посевных культур. Только старожилы все еще говорят, что поля прокляты и что некогда их запахали с солью. Хорошие земли лежат по другую сторону города и обращены к Коринфу, там, где заброшенное депо и густые леса. Пожарная улица переходит в автостраду 42. Шоссе, отходящее влево, вскоре превращается в гравийную дорогу, потом в проселок. Эта беднейшая часть Потерянной Мили называется Дорога Скрипок.

Лучшие жилища там — это обветшалые усадебные дома, разбросанные постройки с высокими потолками и огромными прохладными комнатами. Большинство из них было заброшено или продано давным-давно, еще когда урожаи стали плохими. Хуже этого только алюминиевые трейлеры и лачуги из толя с их пыльными дворами, задыхающимися от сломанных игрушек, ржавеющих остовов автомобилей и прочего хлама, неряшливо охраняемые шелудивыми собаками с выступающими ребрами.

Там, за городом, здорово лишь то, что не приручено: странные деревья, чьи корни находят себе пропитание глубоко под выработанным слоем почвы, случайный розовый куст, превратившийся в сплошные колючие заросли, неостановимый кудзу. Как будто природа решила отвоевать у людей землю.

Тревор почти влюбился в эти места. Именно здесь он обнаружил, что он может рисовать, даже если этого не может папа.

Мама поговорила в городе с агентом по недвижимости и подсчитала, что они могут себе позволить снять на месяц одну из ветхих развалюх на Дороге Скрипок. А к тому времени, сказала мама, она подыщет себе работу в Потерянной Миле, а папа начнет рисовать. И конечно, через несколько дней после того, как они перетащили вещи в дом, магазин готовой одежды нанял маму продавщицей. Работа неинтересная — она не могла ходить на работу в джинсах, так что приходилось выбирать между единственной юбкой с набивным индейским орнаментом и блузкой или единственным лоскутным платьем, — но она ходила на ленч в городскую столовую и иногда оставалась на чашку кофе после смены. Вскоре она встретила кое-кого из ребят, которых они видели у входа в магазин грампластинок, и их знакомых.

Если бы она смогла поехать в Рейли или Чейпел-Хилл, сказали они маме, она могла бы неплохо зарабатывать, позируя в художественных студиях в университете. Поговорив с Кинси в гараже, мама условилась о выплатах в рассрочку. Неделю спустя у “рэмб-лера” появился новенький мотор, мама ушла из магазина одежды и стала ездить в Рейли по нескольку раз в неделю.

Папа-расставил свои вещи в крохотной четвертой спальне в задней части дома: туда переехали беспорядочная куча тушечниц, старые и новые кисточки и чертежный стол, единственный предмет мебели, который они привезли с собой из Остина. Папа уходил туда каждое утро после маминого отъезда, закрывал за собой дверь и проводил там большую часть дня. Тревор понятия не имел, рисует он или нет.

Но Тревор рисовал. Когда мама распаковывала машину, он нашел старый папин альбом для набросков. В нем не хватало большей части страниц, но несколько чистых листов все же оставалось. Днем Тревор обычно выводил Диди на улицу поиграть — мама заверила его, что до Дьяволова Пятачка отсюда больше сорока миль, так что он может не бояться, что случайно набредет на вышагивающего бормочущего демона.

Когда Диди спал — что в последнее время он делал все чаще и чаще, — Тревор бродил по дому, рассматривая голые доски пола и стены в потеках воды и спрашивая себя, любил ли кто-нибудь когда-нибудь этот дом. Однажды он обнаружил, что сидит взгромоздившись на один из доставшихся им с домом расшатанных стульев в полутемной убогой кухне, держит в руке фломастер, а на столе перед ним — блокнот. Он понятия не имел, что собирается нарисовать. Он даже, не думал раньше о рисовании — это было чем-то, что делал папа. Тревор помнил, как карябал цветными мелками на дешевой газете, когда ему было столько же, сколько Диди, выводил роскошные круглые головы, прямо из которых торчали палочки-руки и палочки-ноги. Вот этот круг с пятью точками — мама, вот этот — папа, а вот этот — я. Но он не малевал по меньшей мере год — с тех пор, как перестал рисовать папа.

Папа однажды сказал ему, что весь фокус в том, чтобы не думать об этом, во всяком случае — не в альбоме. Просто нужно найти связующую нить между рукой, сердцем и мозгами и посмотреть, что получится. Тревор снял колпачок с фломастера и опустил его кончик на безупречную (хоть и несколько пожелтевшую) страницу блокнота. Чернила начали расплываться, образовав на бумаге маленькую растекающуюся точку, крохотное черное солнышко в бледной пустоте. Потом медленно-медленно рука Тревора начала двигаться.

Вскоре он понял, что рисует Сэмми-Скелета, персонажа из папиной книги “Птичья страна”. Сэмми был сплошные прямые линии и острые углы — рисовать совсем просто. Лицо — наполовину хищное, наполовину горестное; длинное черное пальто, висящее на плечах Сэмми парой сломанных крыльев; паучьи руки, длинные худые ноги и преувеличенные вздутия коленных чашечек Сэмми под черными штанами гармошкой — Джанки начинал приобретать облик.

Тревор отстранился, чтобы поглядеть на рисунок. Разумеется, он был далеко не так хорош, как папин Сэмми; линии не были прямыми, черная ретушь напоминала скорее небрежные каракули. Но это был уже и не кружок с пятью точками. В нем сразу можно было узнать Сэмми-Скелета.

Папа узнал его, как только вошел в кухню.

Несколько секунд он стоял, наклонясь над плечом Тревора, и глядел на рисунок. Одна его рука легко лежала. на спине Трева, другая нервно выстукивала по столу — длинные пальцы, такие же длинные и худые, как у Сэмми, под бледной кожей видны голубоватые вены, серебряное обручальное кольцо слишком свободно болтается на безымянном пальце. На мгновение Тревор испугался, что папа отберет рисунок, отберет весь блокнот; он чувствовал себя так, как будто его поймали за чем-то нехорошим.

Но папа только поцеловал Тревора в макушку:

— Ты нарисовал офигенного джанки, дружок, — прошептал он. в рыжеватые волосы Тревора.

А потом молча, будто призрак, ушел с кухни, не взяв пива или воды или еще зачем он туда пришел, оставив своего старшего сына переполненным наполовину гордостью, наполовину — ужасным загадочным стыдом.

Тщательно прорисованные пальцы на левой руке Сэмми расплылись: капля влаги, упавшая на лист, заставила тушь кровить и завиваться. Тревор тронул влажное место, потом поднес палец к губам. Солоно. Слеза.

Папина или его собственная?

Самое плохое случилось на следующей неделе. Как выяснилось, папа все же не просто так сидел в своей маленькой тесной студии. Он наконец закончил рассказ, маленький, всего на страницу длиной, и отослал его в одну из своих изданий. Тревор не помнил, что это было — “Зэп!” или “Свобпресса” или еще какая, — он временами в них путался.

Газета рассказ отвергла. Папа читал письмо вслух глухим, с издевкой, голосом. Решение было трудным, писал редактор, учитывая его репутацию и то, насколько само его имя повышает тиражи. Однако ему, редактору, представляется, что рассказ не дотягивает до уровня предыдущих вещей папы, и он полагает, что публикация его повредит и газете, и папиной карьере.

Это было самое мягкое, что решился сказать редактор, имея в виду “твой комикс просто дерьмо”.

На следующий день папа пешком сходил в город и позвонил издателю “Птичьей страны”. Рассказы к четвертому выпуску запаздывали более чем на год. Папа сказал издателю, что рассказов больше не будет — ни сейчас, ни потом. Потом он повесил трубку и прошел милю через весь город до винного магазина. К тому времени, когда он дошел домой, он уже почал галлоновую бутыль бурбона.

Мама все чаше стала задерживаться в городе после работы — то выпить пару стаканов вина с другими натурщицами, то на чьем-то флэте, чтобы покурить. Папе это не нравилось, он даже отказался курить косяк, который она привезла ему в подарок от своих друзей. Мама сказала, что им бы хотелось познакомиться с ним и детьми, но папа потребовал, чтобы она их сюда не звала.

Однажды Тревор поехал с мамой в Рейли, Он захватил с собой блокнот и сидел в уголке просторной светлой студии, в которой пахло растворителем и угольной пылью. Грациозно обнаженная мама стояла на деревянном подиуме в передней части комнаты, а в перерывах шутила со студентами. Кое-кто из студентов смеялся над ним, таким серьезным, скорчившимся над своим блокнотом. Но смех их замер, когда они увидели, как похожи на самих себя на его рисунках: девушка с волосами-сосульками в старушечьих очках, примостившихся на горбатом носу, точно какое-то орудие пытки; унылоглазый парень, чья клочковатая борода врастала прямо в воротник водолазки, поскольку подбородка у него почти что не было.

Но в тот день Тревор остался, дома. Папа весь вечер сидел в гостиной: развалился в потертом кресле с откидной спинкой (оно продавалось вместе с домом), выстукивал ногами бессмысленное та-та по покоробившимся доскам пола. Проигрыватель он воткнул в сеть и без перебоя проигрывал одну пластинку за другой, все подряд, что попадалось под руку. Сара Воган, “Кантри Джо энд Фиш”, исступленная музыка джаз-бандов двадцатых годов, которая звучала как песни, которые могут сыграть скелеты на собственных костях, — и все это сливалось в протяжный музыкальный крик боли. Лучше всего Тревор помнил — папа как одержимый искал подборку пластинок Чарли Паркера: Птица с Майлсом, Птица на Пятьдесят второй улице, Птица в Птичьей стране. Наконец нашел. Хлопнул на вертушку. И к крыше старого дома взвился саксофон, нашел щели в стенах и вылетел в ночь — величественный восторженный звук, ужасно печальный, но почему-то свободный. Свободный, как птица в Птичьей стране.

Вздернув ко рту бутылку, папа хлебнул бурбон прямо из горлышка. Мгновение спустя он издал протяжное булькающее рыгание. Тревор встал из угла, где сидел, поглядывая, не покажутся ли фары маминой машины, и пошел прочь из комнаты. Ему не хотелось видеть, как папу тошнит. Он уже видел это раньше, и его самого тогда едва не стошнило — не столько от вида тонких нитей выблеванного виски, сколько от беспомощности и стыда отца.

Выходя из гостиной, он нечаянно задел ногой расшатавшуюся деревяшку, и та, застучав, полетела по полу. Пару дней назад папа занимался починкой дома, прибивал гвоздями доску, которая, заворачиваясь от сырости, стала отходить от стены. Длинные серебристые гвозди и тяжелый молоток до сих пор валялись у дверного проема. Тревор начал собирать гвозди, думая, что Диди может наступить на один из них, потом остановился. Диди достаточно умен, чтобы не ходить босиком по дому, где так легко занозить ногу. Может, папе понадобятся гвозди. Может, он закончит починку.

На звук звякающих друг о друга гвоздей папа оторвался от бутылки. Взгляд его сфокусировался на Треворе, пригвоздил его к месту.

— Трев. Что ты дела'шь?

— Собираюсь ложиться спать.

— Эт' хорошо. Я т'те соку дам.

Перед сном мама обычно давала мальчикам фруктовый сок — если в доме имелся сок. Папа встал и спотыкаясь прошел мимо Тревора в кухню, хлопнув рукой о косяк, чтобы не потерять равновесия. Тревор услышал — гремят бутылки. Вернувшись, папа протянул ему стакан грсйпфрутового сока. Несколько капель выплеснулись через край стакана, побежали по пальцам Тревора. Поднеся руку ко рту, он слизал капли. Грейпфрутовый Тревор любил больше всего за интересно кислый, почти солоноватый вкус. Но сегодня в соке была дополнительная горечь, как будто он начал портиться в бутылке.

Он, должно быть, скорчил рожу, потому что папа продолжал смотреть на него в упор.

— Что-т' не так?

Тревор покачал головой.

— Ты собираешься эт' пить или нет?

Тревор поднял стакан к губам. и выпил половину, сделал глубокий вдох и прикончил сок. Горечь прокатилась по рту, заставила съежиться язык, осталась на нёбе послевкусием.

— Ну вот.

Наклонившись, папа притянул к себе Тревора. Пахло от него резким алкоголем, и старым потом, и нестиранной одеждой. Тревор все равно обнял его в ответ. Когда его висок прижался к виску папы, Тревора захлестнул панический ужас — хотя он и не знал отчего. Он вцепился в папины плечи, попытался обвить руками папину шею.

Но мгновение спустя папа высвободился и мягко оттолкнул его.

Проходя через коридор, Тревор заглянул в темную спальню Диди. Иногда Диди по ночам бывало страшно, но сейчас он крепко спал, несмотря на изматывающую громкость музыки, спал, зарывшись лицом в подушку, и слабый свет из холла превращал его светлые волосы в тусклый нимб. Раньше в Остине у братьев была одна комната на двоих; они впервые спали раздельно. Тревор скучал по пробуждениям под мягкий звук дыхания Диди, по запаху талька и карамелек, когда Диди забирался к нему в кровать. На мгновение ему подумалось, не остаться ли сегодня спать с Диди, тогда можно было бы обвить руками брата и не пришлось бы засыпать одному.

Но ему не хотелось будить Диди. К тому же папа был сегодня слишком страшным. Тревор пошел дальше по коридору к собственной комнате, ведя рукой по стене. Старые доски были сырыми и чуть липкими на ощупь. Он вытер пальцы о перед футболки.

Его комната была почти такой же голой, как у Диди. Они не смогли взять с собой из Остина ничего из мебели и почти никаких игрушек. Матрас Тревора со скомканным поверх него одеялом распластался на полу. На стены Тревор повесил некоторые из своих рисунков, хотя среди них не было Сэмми-Скелета, он вообще не пытался больше рисовать других персонажей из книжки папы. Большинство рисунков было разбросано по полу вперемежку с выпрошенными у папы комиксами. Он поднял сборник “Потрясающих братьев-придурков”, думая, что почитает его в постели. Может, проделки этих дружелюбных дураков заставят его забыть о папе, развалившемся в кресле и льющем неразбавленное виски прямо на раскаленную боль.

Но он слишком устал, глаза у него уже закрывались. Выключив лампу у кровати, Тревор заполз под одеяло. Привычные вдавлины матраса приняли его, как убаюкивающая ладонь. В гостиной сверкающими переливами закруглялся Чарли Паркер. “Птичья страна”, — снова подумал Тревор. Это было то место, где можно творить волшебство, место, где никто тебя не тронет. Возможно, это место действительно есть на карте, возможно, это место в глубине твоей души. Папа теперь мог добраться в свою Птичью страну лишь с помощью алкоголя. Тревор начинал верить, что его собственная Птичья страна — это ручка, двигающаяся по бумаге, вес блокнота у него в руках, сотворение миров из чернил, пота и любви.

Он засыпал, и в сон тревожно вплеталась музыка. Он слышал, как Дженис Джоплин поет “Я и Бобби Мак-Ги”, и внезапно вспомнил, что в прошлом году она умерла. От наркотиков, сказала ему тогда мама, дав себе труд объяснить, что наркотики, которые употребляла Дженис, были гораздо хуже, чем травка, которую они с папой иногда покуривают. Во сне Тревора возникла картинка: папа шел рука об руку с девушкой, ниже ростом и потолще мамы, с девушкой, у которой в волосах были яркие перья. Девушка повернулась к папе, и Тревор увидел, что вместо лица у нее масса пурпурной воспаленной плоти, дыры глаз — черные и бездонные за большими круглыми очками, а искореженные черты раздвигаются в подобии улыбки, когда она наклоняется, чтобы глубоко, от души поцеловать папу.

И папа целует в ответ…

Его разбудил солнечный свет, льющийся в комнату сквозь грязные стекла и щекочущий ему уголки глаз. Голова у него слегка побаливала, вообще казалась слишком тяжелой для шеи. Тревор перекатился на бок, потянулся и оглядел комнату, безмолвно здороваясь с рисунками. Вот на этом — дом, а вот тут — мама с Диди на руках, и целая серия тех, из которых — он был уверен — рано или поздно выйдет комикс. Он знал, что ему никогда не нарисовать кричащий и мишурный клевый мир, как это удалось папе в “Птичьей стране”, но он может придумать собственный мир. Надо будет попрактиковаться писать помельче, чтобы делать подписи.

С головой, ворочавшейся туго, но полной идей, Тревор скатился с матраца, толкнул дверь своей комнаты и направился по коридору в сторону кухни.

Кровь на стенах он заметил еще до того, как увидел маму. Как следовало из протокола вскрытия — который Тревор прочел лишь много лет спустя, — папа напал на нее у входной двери. Они, наверное, поссорились, наверное, имела место какая-то борьба, и он оттолкнул ее к коридору, прежде чем убить. Именно тут он, очевидно, подобрал молоток.

Мама свалилась в дверном проходе, который вел из гостиной в коридор. Ее спина опиралась о косяк. Голова откинулась на хрупком стебле шеи. Глаза ее были открыты, и когда он пробирался мимо ее тела, Тревору казалось, что они устремлены на него. На какую-то секунду у него остановилось сердце — он подумал, что она жива. Потом увидел, что ее глаза затуманены и подернуты кровью.

Ее руки были сплошной массой крови и синяков, среди этого месива поблескивали серебряные кольца (семь пальцев сломано, будет сказало в протоколе вскрытия, равно как и большая часть мелких костей в ладонях — очевидно, она подняла руки, чтобы защититься от ударов молотка). В ее левом виске была глубокая вмятина, еще одна — посреди лба. Волосы легли по плечам жесткой от крови вуалью. Из ран на голове просочилась прозрачная жидкость и засохла у нее на лице — серебристыми дорожками в красной маске.

А на стене над ней — мешанина кровавых отпечатков ладоней… спускающихся… спускающихся… спускающихся…

Повернувшись на каблуках, Тревор выбежал назад в коридор, к комнате брата. Он не знал, что мочевой пузырь у него сдал, не почувствовал, как по ногам сбегает горячая моча. Не слышал звука, который сам же и издавал, — долгого тоненького стона

Дверь в комнату Диди была притворена. Тревор не закрывал эту дверь, когда заглядывал к Диди прошлой ночью. Высоко на стене у двери виднелось маленькое, едва заметное пятнышко крови. Оно сказало Тревору все, что ему нужно было знать. Но он все равно вошел.

Воздух в комнате был спертым от запаха крови и кала. Вместе эти запахи были душными, почти сладковатыми. Тревор подошел к кровати. Диди лежал в той же позе, в какой он оставил его прошлой ночью: голова зарыта в подушку, одна маленькая ручонка сжалась в кулачок у рта. Затылок Диди напоминал крохотное болотце: темная кашица из осколков кости и жирной свернувшейся крови. В какой-то момент — из-за жары или в предсмертных судорогах — Диди сбросил с себя покрывало. Тревор увидел темно-коричневое пятно у него между ногами. Оттуда и шел запах.

Подняв покрывало, Тревор натянул его на Диди, закрывая пятно, размозженную голову, невыносимо сжатый кулачок. Покрывало покойно опустилось на маленькую неподвижную фигурку. Там, где оно упало на голову, проступило красное. Ему надо отыскать…

Разум его цеплялся за крохотную, сверкающую надежду, что, быть может, все это сделал не папа, быть может, в дом к ним ворвался какой-то сумасшедший, который убил маму и Диди, но по каким-то причинам оставил его в живых, что, быть может, папа тоже еще жив.

Он, спотыкаясь, выбрался из комнаты Диди, на ощупь прошел коридор и стремглав ворвался в ванную.

Там и нашли его несколько часов спустя мамины друзья, приехавшие узнать, почему мама не появилась в то утро в студии — она всегда была так точна, что они тут же забеспокоились. Входная дверь была незаперта. Сперва они увидели тело мамы и едва сами не впали в истерику, но потом кто-то вдруг услышал тоненький монотонный вой.

Они нашли Тревора, забившегося в крохотное пространство между унитазом и фарфоровой чашей старой раковины, свернувшегося в калачик, его глаза были устремлены на тело его отца.

Бобби Мак-Ги свисал с карниза для дешевой занавески. Штанга была из старых, из тех, что привинчивали к стене, и выдержала вес его тела всю ночь и весь день. Он был голым. Пенис свисал безжизненный и сухой, как мертвый лист; в последнем предсмертном оргазме ему было отказано. Тело было до истощения худым, почти изможденным, таким белым, что едва не светилось в полумраке, руки и ноги набрякли кровью, а лицо раздулось так, что не разобрать черт, если не считать глаз, наполовину вывалившихся из орбит.

Грубая конопляная веревка прорезала в шее глубокий шрам Ладони и верхняя часть туловища были все еще испачканы кровью его семьи.

Когда кто-то, взяв на руки, вынес его, все еще свернувшегося в комок, из дома, Тревора посетила первая за несколько часов связная мысль — и последняя, пришедшая к нему за многие дни.

Ему не стоило бояться, что он случайно выйдет на Дьяволов Пятачок.

Дьяволов Пятачок сам пришел к нему.

Из “Еженедельного взгляда” (Коринф),

16 июня 1972 года.

ПОТЕРЯННАЯ МИЛЯ. Ужасающая трагедия случилась прямо по соседству. Мало кто знал, что автор известных “андеграундных” комиксов художник Роберт Мак-Ги проживал в Северной Каролине, пока он насмерть не забил двух членов своей семьи, а потом покончил жизнь самоубийством в арендованном доме на окраине Потерянной Мили.

Мак-Ги, проживавшему ранее в Остине, штат Техас, было тридцать пять лет. Его работы появлялись в студенческих и контркультурных изданиях по всей стране, его перу принадлежит также скандальная книга комиксов для взрослых “Птичья страна”. Вместе с ним скончались его жена Розена Мак-Ги, двадцати девяти лет, и сын Фредрик Мак-Ги, трех лет. В живых остался второй сын, имя и возраст которого неизвестны.

Местные власти полагают, что “здесь замешаны наркотики… с такими людьми без них дело не обходится”. Один из присутствовавших на месте преступления полицейских заметил, что это первое массовое убийство в Потерянной Миле с 1958 года, когда мужчина застрелил свою жену и трех братьев.

Кинси Колибри, проживающий в Потерянной Миле, отремонтировал автомобиль Мак-Ги за несколько недель до трагедии. “Ничего такого я в них не заметил, — сказал Колибри. — А если что и было, это их частное дело. Только члены семьи Мак-Ги знают наверняка, что именно произошло в этом доме”.

“Роберт Мак-Ги был великим художником, — добавил он. — Надеюсь, кто-нибудь позаботится о его маленьком сыне”.

Никто не возьмется гадать, почему Мак-Ги решил оставить в живых старшего сына. Ребенок был взят под опеку штата и, если не объявятся его родственники, будет помещен в приют или в приемную семью.

Денни Марстен, собственный корреспондент

ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

1

Шагая на работу каждый день пополудни, Кинси Колибри склонен был размышлять о самых разных вещах. Эти предметы могли быть как философскими (квантовая физика, назначение искусства во Вселенной), так и прозаическими (что за человеком надо быть, чтобы потратить время и силы на вьцарапывание “Робин — трахалка” на свежезацементированной дорожке? Неужели этот кто-то и впрямь полагал, что надпись настолько важна, чтобы сохранить ее в бетоне на века?) — но никогда скучными. Кинси вообще редко скучал.

Прогулка от его дома до центра Потерянной Мили была легкой. Кинси топал так почти каждый день своей жизни и ездил на машине только тогда, когда приходилось нести что-нибудь слишком тяжелое — например, кастрюлю с “пятнадцатью фасолинами” домашнего приготовления или забарахлившую колонку. Дорога вела его вдоль лоскутного одеяла полей, меняющегося с каждым временем года: богатый распаханный чернозем зимой; присыпанный нежнейшей зеленью летом; пестреющий табаком, стелющимися тыквами или иными насаждениями с мясистыми листьями с середины Каролинского летнего пекла и до самой уборки урожая. Дорога вела его мимо сказочного ландшафта, где буйный сорняк кудзу захватил целый холм и рощу, превратив их в призрачные зеленые шпили, башни и пропасти. Она вела его через заброшенные рельсы, где меж разрозненных шпал росли полевые цветы и где ему неизменно раз или два в месяц удавалось споткнуться или подвернуть ногу. Она выводила его к заброшенному концу Пожарной улицы и прямо в город.

Потерянная Миля хоть была и маленьким захолустьем, но достаточно большим, чтобы иметь свои заброшенные кварталы. Кинси проходил через эти кварталы каждый день, наслаждаясь их тишиной, легкой жутью забитых досками витрин и ослепших от пятен окон. На некоторых пустых магазинах еще висели объявления о распродаже. Но лучшее, то, что никогда не переставало забавлять Кинси, гласило красными буквами высотой в фунт “ПОБЕЙ РОЖДЕСТВЕНСКУЮ ЛИХОРАДКУ!”. Витрины, не забитые и без радужных разводов, были полны пыли и паутины; за стеклами их иногда виднелись стальные одежные вешалки или гладкий торс манекена, несущего одинокий караул — неизвестно над чем.

Однажды дождливым субботним июньским полуднем Кинси, как обычно, вошел в город. На нем была соломенная шляпа с заткнутым за ленту разлохмаченным пером и накинутый на худые плечи длинный развевающийся дождевик. В целом Кинси походил на симпатичное пугало, и легкая сутулость ничуть не скрывала того, что ростом он был под два метра. Возраста он был неопределенного (некоторые детишки утверждали, что Кинси не старше их самих, другие же клялись и божились, что ему сорок или даже больше — почитай ископаемое). Волосы у него были длинные и довольно редкие. Живописно разностильная и основательно залатанная одежда выцвела от старости, но на его узком тулове висела аккуратно, если не сказать элегантно. Похожий на клюв нос, длинный подбородок, сардонический рот и близко посаженные ясные голубые глаза выдавали в нем уроженца здешних мест.

Теплый дождик падал на тротуар и тут же взмывал вверх паром, образовывавшим у колен Кинси небольшие облачка тумана. Лужа бензина с водой раскрасила мостовую радужными спиралями. Через пару кварталов по Пожарной улице начиналась зажиточная часть города: несколько убого-изысканных особняков времен Гражданской войны с покосившимися колоннами и круговыми верандами, некоторые из них перестроены под меблированные комнаты; универмаг “7-Элевн”, видавшая лучшие времена “Скобяная лавка фермера” (задняя автостоянка возле нее служила по совместительству автовокзалом автобусов “Грепхаунд”) и несколько других заведений, которые и в самом деле были открыты. Но здесь, подальше от центра, и арендная плата была ниже. И ребятишки ничего не имели против того, чтобы отправиться в нехорошую часть города после наступления темноты.

Перейдя через улицу, Кинси нырнул в затененный дверной проем. Дверь была особой: он заказал ее у резчика в Коринфе — тяжелая отполированная до атласной гладкости сосновая плита, проморенная до оттенка темной карамели, с вырезанными неровными и изогнутыми, зачерненными буквами, которые как бы сочились из недр древесины. “СВЯЩЕННЫЙ ТИС”.

Истинный дом Кинси. Дом, который он построил для детей, — потому что им было некуда больше идти.

Ну… в основном для детей. Но и для себя, поскольку Кинси тоже всегда некуда было деться. Раздающая библейские проповеди, как порку, размахивающая Библией, как ремнем, мать, которая видела в сыне воплощение собственного смертного греха; ее девичье имя было Мак-Роки, а все Мак-Роки были маниакальными психопатами того или иного толка. Бледная тень отца, по большей части пьяного или отсутствовавшего, а потом внезапно умершего, как будто его и не было никогда, — все Колибри были поэтическими душами, привязанными к проспиртованным телам, хотя сам Кинси всегда мог пропустить рюмку-другую и не думать о третьей или четвертой.

В семидесятых он унаследовал работу механика в том самом гараже, где урывками работал его отец. Кинси намного лучше давалось ремонтировать моторы, чем Этану Колибри даже в лучшие его времена, хотя в глубине души Кинси подозревал, что хочется ему совсем не этого.

Он становился старше. Друзья его уезжали учиться в колледжах и делать карьеру, а новые друзья, которых он заводил, становились все моложе: потерянные, сбитые с толку подростки, которые вовсе не желали появляться на свет, а появившись, желали себе смерти; те, кто был неприкаян, отвергнут. Они отыскивали Кинси в гараже, садились и говорили, обращаясь к худым ногам, торчащим из-под какого-нибудь раздолбанного “форда” или “шеви”. Вот так всегда оно и было, и какое-то время Кинси Думал, что так оно и останется

А потом в семьдесят пятом умерла его мать — в ужасном пожаре, из-за которого раз и навсегда закрыли Центральную бумагопрядильню Каролины. Два года спустя Кинси получил крупную страховку, бросил гараж и открыл первый и единственный в Потерянной Миле ночной клуб. Он пытался оплакивать мать, но стоило подумать о том, насколько лучше стала его жизнь после ее смерти, и это было непросто.

Кинси порылся в кармане в поисках ключей. Массивные карманные часы с орнаментом на крышке, выпав, повисли на длинной золотой цепочке, конец которой крепился английской булавкой к жилетке Кинси. Щелкнув крышкой часов, он глянул на перламутровый циферблат. Почти на час раньше срока: он любил появляться в “Тисе” к четырем, чтобы принять доставку, доубрать после прошлой ночи. и, если надо, впустить группу для ранней настройки аппаратуры. Но едва пробило три. Наверное, его обмануло хмурое от туч небо. Пожав плечами, Кинси все равно вошел. Всегда есть что делать.

В не имевшем окон клубе было темно и тихо. Справа от входа располагалась небольшая сцена, которую Кинси выстроил собственноручно. Плод его плотницких усилий был не роскошным, но крепким. Слева помещалась “выставка” — мозаика нарисованных краской, мелом или флюоресиентным маркером граффити, которая тянулась до самой перегородки, отделявшей бар от остального клуба. Названия никому не известных групп и их загадочных символов, строк из песен и лозунгов сливалась во мраке в неразборчивую мешанину. Кинси различил лишь одну надпись золотом из распылителя, что волнами шла между потолком и полом: “НАМ НЕ СТРАШНО”.

Эти слова, возможно, и были слоганом всех ребят, проходящих в эти двери, подумал Кинси. Но страшная правда в том, что им на самом деле страшно, всем до одного ужасно страшно. Страшно, что им никогда не дотянуть до взрослой жизни и свободы или что сделать это удастся только ценой своей хрупкой души; страшно, что мир окажется слишком скучным, слишком холодным и что всегда они будут так же одиноки, как сейчас. Но никто из них в этом не признается. “Нам не страшно”, распевают они вместе с группой — и лица их залиты золотым светом, “нам не страшно” — и верят в это, во всяком случае, пока не кончилась музыка.

Он пересек танцплощадку. Подошвы его туфель при каждом шаге мягко чавкали по липким следам пролитых прошлой ночью пива и содовой. С такими праздными и невеселыми мыслями он миновал туалеты по правую руку и вошел в комнатку в задней части клуба, служившую баром.

И застыл на месте от сдавленного писка девушки, склонившейся над ящиком с деньгами.

Задняя дверь стояла нараспашку, как будто воровка приготовилась в спешке смыться. Девушка застыла у кассы: ее кошачья мордочка превратилась в маску удивления и страха, широко открытые глаза были прикованы к Кинси, а рука сжимала пачку двадцаток. Открытая сумочка примостилась подле нее на стойке бара. Совершенный кадр, компрометирующая немая сцена.

— Рима? — глупо спросил он. — Что…

Звук его голоса вывел ее из оцепенения. Девушка повернулась на каблуках и метнулась к двери. Бросившись грудью. На прилавок, Кинси выбросил вперед длинную руку и поймал ее за запястье. Двадцатки, вспорхнув, опустились на пол. Девушка заплакала.

Кинси обычно брал на работу в “Тис” пару местных ребят, в основном на подхват, вроде затаривания бара и сбора денег у дверей, когда играла команда. Рима пробила себе дорогу к обслуживанию бара. Она была бойкой, веселой, милой и (как думал Кинси) вполне достойной доверия — настолько, что он дал ей ключи. Со вторым барменом у него не было нужды оставаться каждую ночь до закрытия; когда народу было немного, закрыть мог кто-нибудь другой. Это было вроде мини-отпуска. Но ключи имели обыкновение теряться или ходить по рукам, и большинству своих работников Кинси их не доверял. Он считал, что неплохо разбирается в людях. “Священный тис” никогда не обворовывали.

До сего дня.

Кинси потянулся за телефоном. Рима бросилась на него, стараясь схватить аппарат свободной рукой. Они недолго поборолись за трубку, потом Кинси выдернул ее и без труда отвел так, чтобы девушка не могла до нее дотянуться. Телефонный провод задел и сбросил на пол сумку. Содержимое вывалилось, раскатилось, разлетелось по дощатому полу. Заложив трубку в ямку ключицы, Кинси начал набирать номер.

— Кинси, нет, пожалуйста! — Рима безуспешно дернулась, снова попытавшись схватить трубку, потом привалилась к стойке и обмякла. — Не звони копам…

Его палец застыл, над последней цифрой.

— И почему же?

Увидев лазейку, Рима ринулась напролом:

— Потому что я не взяла денег. Да, я собиралась, но у меня не было времени… у меня неприятности, и я уезжаю из города. Просто отпусти меня — и ты никогда больше меня не увидишь.

Лицо ее вымокло от слез. В полумраке бара Кинси не видел ее глаз. Запястье у нее было таким тонким, что ладонь Кинси могла охватить его два или три раза; кости под его пальцами были хрупкими, как сухие веточки. Он слегка ослабил хватку.

— Какие неприятности?

— Я была в клинике планирования семьи в Коринфе.

Кинси просто смотрел на нее.

— Ты хочешь, чтобы я все тебе разжевала? — Остренькое личико стало сварливым. — Я беременна, Кинси. Мне нужно делать аборт. Мне нужно пять сотен долларов!

Кинси моргнул. Чего бы он ни ожидал, но только не этого. Рима появилась в Потерянной Миле всего несколько месяцев назад. Среди местных парней, которые приглашали ее на свидание и получили отказ, поговаривали, что она вздыхает по гитаристу спид-металла в своей родной Калифорнии. Насколько Кинси знал, в последнее время в Калифорнию она не ездила.

— Кто?.. — выдавил он.

— Ты его не знаешь, идет? — Она отерла глаза. — Мерзавец, который не надевает резинку. Потому что это, видите ли, все равно что принимать душ в плаще. Таких пруд пруди. Им лишь бы кончить! — Теперь сварливая мина рухнула; она плакала так, что едва не захлебывалась словами. — Кинси, я переспала не с тем парнем, и он ничего для меня не сделает, даже обсуждать отказывается. А я не хочу никакого, черт его побери, ребенка, не то что от него.

— Но хотя бы скажи мне кто. Я мог бы с ним поговорить.

Есть вещи…

— Нет! — Она яростно затрясла головой. — Я просто хочу поехать в Рейли и избавиться от этого. Я не вернусь в Потерянную Милю. Я поеду к сестре в Западную Виргинию или, может. назад в Л.А. Пожалуйста, Кинси. Только отпусти меня! Ты меня здесь больше не увидишь.

Кинси задумчиво изучал девушку. Риме двадцать один, это он знал, но тело ее выглядело намного моложе: не выше метра пятидесяти, ни бедер, ни грудей, сплошные плоскости и острые углы. Прямые блестящие русые волосы стянуты в хвост пластмассовыми заколками, как у маленькой девочки. Он попытался представить себе это детское тело раздутым от беременности и не смог. Сама мысль была мучительной.

— Я не могу дать тебе денег, — начал он.

— Нет, я не…

— Но ты можешь забрать свой конверт с последней зарплатой. Он там, на доске объявлений. — Отпустив ее запястье, Кинси отвернулся.

— О Боже, Кинси, спасибо. Спасибо тебе!

Став на колени, она принялась сгребать содержимое сумки. Обыскав все в полутьме бара, она отошла к доске объявлений забрать конверт. Кинси даже не удивился, заметив, как она поглядела внутрь, словно чтобы убедиться, что внутри достаточно денег. Повернувшись, она долго смотрела на него, как будто решая, сказать ли что-то еще.

— Удачи, — сказал он ей.

Рима поглядела на него удивленно и немного виновато. Потом, как будто молоко человеческой доброты оказалось слишком крепким напитком для ее иссушенной души, она круто повернулась и исчезла без последнего слова.

Вот и ушел мой мини-отпуск, подумал Кинси.

Полчаса спустя уже при зажженном свете, когда болото за баром было уже почти собрано тряпкой, он нашел белый пакетик.

Пакетик примостился в щели между половыми досками прямо под тем местом, куда высыпалась сумка Римы. Ничего удивительного, что она не заметила его в полумраке. Нагнувшись, Кинси подобрал пакет и глядел на него долго-долго. Ничего особенного в нем не было: небольшой сверток пластика, возможно, уголок упаковочного мешка, а внутри — крохотная щепотка белого порошка.

Нет, ничего такого в нем не было. Но Кинси знал, что перед ним:

высочайший памятник его собственной доверчивости.

И все же она, возможно, правда беременна, уговаривал он себя по дороге к туалету. Возможно, ей действительно нужны деньги на аборт. Возможно, кокс ей кто-то дает. Быть может, она даже торгует этой дрянью, чтобы наскрести нужную сумму.

Ну да, конечно. То, что она наговорила об отце своего эмбриона — если и был эмбрион, — едва ли свидетельствовало о том, что он даст ей наркотики за так. И Кинси знал, что рынок сбыта кокаина в Потерянной Миле почти что никакой. Здесь шагу негде ступить, не наткнувшись на анашиста или алкаша, и психоделики здесь лопают как карамельки, но кокс — совсем другое дело. Большинство ребят помладше, похоже, считают, что кокс скучен: он не рассказывает им сказок и не приносит видений, не утоляет их боль, не делает ничего, что за сотую часть его цены можно получить от кофейника крепкого кофе. Они, пожалуй, понюхают кокс, если им предложат, но не станут тратить на него карманные деньги. А городские старожилы постарше все равно не могут его себе позволить, даже если и хотят.

А вот у Римы в последние пару месяцев была как будто постоянная слабая простуда. Она то и дело уходила в туалет высморкаться, но всегда возвращалась, хлюпая носом. Как все ясно задним числом.

Еще не поздно вызвать копов, сказал себе Кинси, когда его ладонь зависла над чашей унитаза, готовая опрокинуть туда пакетик. Показать им вот это. Она еще не могла далеко отъехать от города.

Его ладонь накренилась. Слабый, едва слышный всплеск — и пакетик безмятежно поплыл по тихой поверхности воды.

Она собиралась тебя обворовать. Сдай ее.

Его пальцы нашли кнопку спуска, нажали. Послышался оглушительный шум жидкости — Кинси подумал, что канализация этого здания тех же времен, что и меблирашки на улице, — и пакетик исчез.

Беременна или нет, она влипла. Это единственное, в чем она не врала. К чему осложнять ей жизнь?

Позднее, подтирая пол у сцены, он поднял глаза на стену художников. Мягко поблескивая, па него глядели слова НАМ НЕ СТРАШНО, и он знал, что где бы ни была сейчас Рима, что бы она ни делала, эти слова к ней не относятся.

Но все же он не мог не обижаться, что она взяла свою последнюю зарплату. Всегда оставался шанс, что она пустит деньги на то, чтобы помочь себе, чтобы сбежать от чего-то (или кого-то), что заставило ее прятать в сумке кокаин и красть у тех, кто желает ей добра. Шанс всегда есть.

Ну да. Еще всегда есть шанс, что Джон Леннон восстанет из мертвых, и “битлы” сыграют концерт воссоединения в “Священном тисе”. С той же степенью вероятности.

Скорбно покачав головой, Кинси продолжил подтирать пол.

2

Захария Босх пробудился от потрясающих снов, стянул с лица подушку, протер глаза и, мигая, уставился на зеленую ящерицу, сидящую на потолке прямо у него над головой.

Спал он в небольшом алькове в дальнем конце комнаты, где потолок был ниже и уютнее, чем в остальной части его чердачной квартиры во Французском квартале. Штукатурка здесь была мягкой и слегка влажной, потрескавшейся от возраста, пожелтевшей от двухлетнего курения Заха в постели. На фоне выцветшей штукатурки ящерица казалась переливчатой зеленой драгоценностью. Дети Нового Орлеана звали этих существ хамелеонами, хотя Зах полагал, что на самом деле это анолы.

Он потянулся за пепельницей возле постели; метнувшись зеленой молнией, ящерица исчезла. Зах по опыту знал, что, если успеешь поймать эту тварь за хвост, волокнистый придаток отвалится и будет потом подергиваться у тебя в руках. Это была игра, в которую он часто играл с маленькими рептилиями, но редко выходил в ней победителем.

Пепельницу он нашел не глядя и, подняв, пристроил ее в углублении в простыне между небольшими острыми пиками тазовых костей. В пепельнице лежал туго забитый косяк размером с Небольшую сигару, панателу или как там еще называют такие штуки. Зах ненавидел вкус табака и то, как он резко-коричневым ожогом отлается в легких; табака он чурался. В устах его друга Эдди это звучало просто, хотя и не слишком элегантно: “Если оно зеленое, выкури. Если коричневое, отправь в унитаз”.

Зах выкурил половину этого зеленого прошлой ночью, пока развлечения ради достряпывал статейку, чтобы подсунуть ее в “Таймс-Пикайюн”: со вкусом сколоченную заметку об окаменелых кусках эмбриона, извлеченного из матки женщины через десять лет после подпольного аборта в каком-то закоулке. Если это не было правдой, то должно было ею быть — или скорее публика должна думать, что это правда. В сегодняшнем моральном климате (облачно, надвигается фашистская буря) подпольные аборты нуждаются во всей контрпропаганде, какую только смогут наскрести.

Он не забыл подчеркнуть, что женщина претерпела ужасные мучения, что ее ужасно раздуло и что, разумеется, она затем осталась бесплодна. Заканчивая статью, Зах поймал себя на нежности к несчастной, даже на желании оградить от мирских невзгод свое — злополучное творение. Она была истинной мученицей, лучшим, какого только можно отыскать, козлом отпущения, вместилищем воображаемой боли, отодвигающим в тень боль реальную.

Зах поискал на полу коробок, нашел книжицу отрывных спичек из “Коммандерз Пэлас” и, запалив косяк, глубоко втянул в себя дым. Аромат заполнил его рот, горло, легкие — вкус был таким же зеленым, как ящерица на потолке. Он поглядел на книжицу с отрывными спичками — зеленая, но более темного оттенка. Ресторан был одним из самых старых и самых дорогих в городе. Знакомый знакомого, который был по уши в долгах по своей “Америкэн Экспресс”, недавно сводил Заха в тамошний бар и заказал ему на свою “визу” четыре сверхострые “кровавые мэри”. Они всегда так выделывались: дурацкие комбинации, сложные интриги, которые они плели и которые неизменно заканчивались тем, что сами они накрепко в них запутывались.

Придурки, легкая добыча, жертвы заговора молчания. В конечном итоге из всех них получалось одно и то же: источник дохода для Захарии Босха, который ничем из вышеперечисленного не являлся.

Его квартира была полна пыли, солнечного света и бумажных завалов. Его друзья, знавшие его привычки в чтении, курении и манеру тащить в норку все что ни попадя, клялись и божились, что эта комната — самая страшная угроза пожара всему Новому Орлеану. Зах считал, что в его жилище хватает сырости, чтоб отбить отвагу у любого случайного огонька. В середине лета по потолку расползались водяные потеки, и изысканная старая лепнина потела и слезилась.

Краска давно уже начала лупиться, но это никогда не мешало Заху, поскольку большая часть стен была залеплена клочками бумаги. Здесь были картинки, вырванные из никому не известных журналов и напоминающие ему о чем-то; газетные вырезки, заголовки или даже отдельные слова, которые он вешал на стену ради их мнемонического эффекта. Здесь висела крупным планом голова Дж. Р. “Боба” Доббса, Верховного Мистагога Церкви Субгения и одного из лично Захом почитаемых спасителей. “Боб” проповедовал доктрину Расслабухи, что (среди прочего) означало, что мир и впрямь должен тебе на жизнь, если у тебя только хватит ума расписаться на чеке на зарплату. Здесь были номера телефонов, компьютерные коды доступа и пароли, накарябанные на самоклеющихся бумажках, которые отказывались держаться в этой сырости. Бумажки постоянно слетали со стен, создавая канареечные течения среди нагромождений на полу и приклеиваясь к подошвам Заховых кроссовок.

Здесь были коробки со старыми письмами, журналами, пожелтевшими газетами со всего света и на нескольких языках — если он не мог чего прочесть, в течение часа он находил кого-нибудь, кто бы ему перевел, — почтенные ежедневные издания и буйные таблоиды. И книги повсюду — стоящие впритирку на полках-стеллажах, занимавших одну из стен почти до самого потолка, раскрытые или с заложенными страницами, — у его кровати, пизанскими башнями нагроможденные по углам. Здесь была всевозможная беллетристика, телефонные справочники, руководства по компьютерам, замусоленные тома с названиями вроде “Поваренная книга анархиста”. “Сверхъестественное по почте”, “Principia Discordia”, “Укради эту книгу” и другие полезные библии. Дешевый видак и самопальная антенна кабельного канала были подсоединены к маленькому телевизору — и все это почти скрывалось за стопками видеокассет.

И у дальней стены — придвинутое к ней вплотную сердце хаоса: большой стальной стол. Стола как такового видно не было, хотя Зах за считанные минуты мог найти что-либо на и вокруг него. Стол тоже был завален горами бумаги, книг, обувными коробками с дискетами и — безошибочный признак гурмана ганджи: коллекцией пепельниц, переполненных пеплом и спичками, но без единого окурка. Курильщики марихуаны в отличие от сидящих на табаке следов не оставляют.

В. центре стола над пепельницами и водопадами бумаг монолитом из пластика и силикона высился компьютер “Амига” с карточкой “IВМ” и Мак-эмуляцией, позволяющий читать диски с нескольких типов компьютеров, — чудная машинка. Комп был укомплектован большим винтом, пристойным принтером и — что самое важное для его целей — модемом на 2400 бод. Это недорогое достижение технологии, которое позволяло его компу общаться с другими по любому числу телефонных линий, кормило его, было его пуповиной, его ключом к иным мирам и частям этого мира, вовсе не предназначенным для его взора.

Модем окупился в несколько сотен раз, а этот был у Заха не более полугода. Был у него и мобильник “ОКI 900” и лэптоп со встроенным модемом, чтобы не терять связи на непредвиденный случай.

Зах приподнялся на локтях и, зажав косяк зубами, провел пятерней по густым черным волосам. Некоторые из “детей смерти” Французского квартала часами трудились перед зеркалом, пытаясь достичь такого же сочетания иссиня-эбонитовых волос и бесцветной прозрачности кожи, какое Заху было просто подарено природой.

Это странное сочетание шло по материнской линии. Все его родственники со стороны матери выглядели так, будто выросли в подвалах — хотя большинство из них никогда в жизни и близко к подвалам не подходили, учитывая, что жили они в Луизиане поколений пять, если не больше. Девичья фамилия его матери была Риго, и происходила она из затонувшего в грязи маленького поселка в дельте Миссисипи, где самым выдающимся событием был ежегодный Праздник Раков. Волосы и миндалевидные глаза, как полагал Зах, прилагались к крови кажун. О цвете лица можно было только гадать. Может, он въелся за все то время, что она провела в различных психиатрических лечебницах, в сумеречных комнатах дневного отдыха и резко освещенных флюоресцентными лампами коридоров, если что-то подобное можно унаследовать.

Она сейчас, вероятнее всего, в каком-нибудь боксе для буйных, если вообще жива. Его отец, Босх-ренегат, утверждал, что его род восходит к Иеронимусу, однако его видения возникали все больше на дне бутылки с виски; наверняка он давно сгинул в какой-нибудь насыщенной алкогольными парами дыре. Заху только что стукнуло девятнадцать, и хотя всю свою жизнь он прожил в Новом Орлеане, обоих родителей он не видел вот уже пять лет.

Что вполне его устраивало. Все, чего он желал от них, он носил при себе: странный окрас его матери, изворотливый ум отца и переносимость алкоголя, превосходившую переносимость любого из них. Выпивка никогда не делала его жестоким, никогда не заставляла его испытывать горечь, никогда не заставляла лупить кого-нибудь маленького и беззащитного, мочалить нежную плоть, погружать руки в кровь. В этом, он полагал, и состояло основное различие между ним и его родителями.

У Заха была привычка, читая или глядя на монитор компьютера между ударами по клавишам, тянуть себя за волосы и наматывать пряди на пальцы. В результате хайер у него отрос в какого-то мутанта в стиле “помпадур”, который затенял глазные впадины и подчеркивал острый подбородок, тонкие изогнутые брови и серые тени от компьютера под глазами.

В прошлом году на улице Бурбон десятилетний ребенок побежал за ним, крича: “Эй, Эдди Руки-Ножницы!” Он тогда не знал, кто это, но потом, спасибо Эдди, увидел плакат к фильму. Вот тут-то Зах испытал первый в своей жизни шок. Сходство пугало. Поставив плакат вровень с лицом, он долго-долго глядел в зеркало. Наконец он утешил себя тем, что он, Зах, никогда не пользовался черной губной помадой, а у Эдварда Руки-Ножницы никогда не было таких круглых очков в черной оправе, как у Заха.

Впрочем, когда он под влиянием Эдди пошел посмотреть этот фильм, кино его встревожило. Он всегда любил фильмы Тима Бартона — прежде всего они были отрадой для глаз, — но они оставляли после себя смутное раздражение. За тонкой завесой странности и абсурда в них маячила неумолимая нормальность. Он был без ума от “Биттлджус” до самой последней сцены, которая заставила его пулей вылететь из кинотеатра и потом весь день пинать что ни попадя. Увидеть, как героиня Вайноны Райдер, до того странная и прекрасная с высокой всклокоченной прической и размазанным карандашом для глаз, появляется под конец причесанная и корректная, одетая в школьную юбчонку, носочки и с наплевательской, тошнотворно нормальной ухмылочкой… это было просто чересчур.

Что делать, решил для себя Зах, это Голливуд.

Затянувшись еще раз, он затушил косяк в пепельнице. Отличная трава, ярко-зеленая и липкая от смолы, пахнущая рождественской елкой, враз заставит мозг жужжать и гудеть. Он понадеялся, что у кого-нибудь на рынке будет еще. Снова пошарив по полу, Зах нашел очки и надел их. Мир остался расплывчатым по краям, по это — всего лишь от наркотика.

Что-то ткнулось ему в бедро под простыней. Пульт от телевизора и видака. Направив его на экран, Зах с улыбкой нажал кнопку “ОН”.

И обнаружил, что смотрит итальянский кровавый ужастик под названием “Адские врата”. Старый добрый Луцио Фульчи; все его сюжеты — одуряющая чушь, каждый персонаж — картонный и глупый, как пробка, зато какая натура! — сплошь реки крови. В его фильмах никогда не случалось ничего нормального.

Из глазных яблок девушки текла кровь — Фульчи обожает глазные яблоки, — потом она в течение минуты выблевывала весь свой пищеварительный, тракт. Она ночевала у приятеля — такова плата за грех. Нажав на кнопку обратной перемотки, Зах стал смотреть, как актриса засасывает свои внутренности, будто тарелку спагетти под соусом маринара. Стильно.

Мгновение спустя он сообразил, что от фильма ему захотелось есть, что означало: давно пора. Остатки муффулетты лежали в бумажке в его маленьком общежитского типа холодильнике. Сбросив пинком простыню, Зах перебросил ноги через край матраса, с минуту выдержал головокружение, вызванное резким движением, потом встал и привычно пробрался меж бумажных дебрей к холодильнику.

Стоило ему развернуть жирный розовый пергамент, как воздух заполнили дразнящие запахи ветчины и итальянских пряностей, промасленного хлеба и оливкового салата. Большие круглые сандвичи были дорогими, но восхитительно вкусными, их хватало на два-три раза, если не быть обжорой, а Зах им не был.

Дело не в том, что он не мог себе позволить муффулетту, когда захочет. Все было бесплатно или почти бесплатно. Все, что могло ему понадобиться, лежало у самых кончиков пальцев всякий раз, когда он садился за стол и включал комп. Но он так и не привык к тому, чтобы еды было вдоволь. В кухонных шкафах родителей никогда ничего не было — если не считать выпивки. На экране бушевал фильм. В городе Давич — надо же, какое оригинальное название, — повесился священник, что распахнуло ворота в ад или куда там еще. Зомби с плохой кожей теперь проецировали себя словно беженцы со звездолета “Энтерпрайз”. Заху вспомнился единственный священник, которого он когда-либо знал, — отец Руссо, служивший мессы, куда по выходе из очередного глухого запоя таскала его мать раз в несколько месяцев. Однажды двенадцатилетний Зах в одиночестве отправился на исповедь, нырнул в исповедальню и, прислонив раскалывающуюся от боли голову к экрану, прошептал: Благословите меня, отец, ибо против меня согрешили. Жаркие слезы выдавились у него из глаз, когда губы складывали эти слова.

Не так надо начинать покаяние, ответил священник, и надежда Заха угасла. Но он настаивал: Моя мать ударила меня ногой в живот и заставила меня блевать. Мой отец ударил меня головой о стену: Разве вы не можете мне помочь?

Дурной мальчишка, ты клевещешь на родителей. Разве ты не знаешь, что должен им повиноваться? Если они наказывают тебя, то только потому, что ты согрешил. Господь говорит: почитай отца своего и матерь свою.

А КАК НАСЧЕТ ТОГО, ЧТОБЫ ОНИ ПОЧИТАЛИ МЕНЯ? взвизгнул он, ударив рукой в хрупкую стену исповедальни, и жгучий шип боли воткнулся в его и без того растянутую руку. Отдергивая занавеску, врываясь в каморку священника, вздергивая рубашку, чтобы выставить напоказ сочные многоцветные синяки и следы ремня на батарее ребер.

ЧТО ТЫ НА ЭТО СКАЖЕШЬ, ХРЕН В РЯСЕ? ЧТО ОБ ЭТОМ ГОВОРИТ ГОСПОДЬ?

Глядя в ошарашенное лицо священника, видя, как меняют свой цвет с красного на пурпурный апоплексические щеки и нос, как вспыхивают праведным гневом водянистые глаза, Зах с тошнотворной ясностью понял, что здесь помощи не дождешься, что священник даже и не видит его, что священник пьян. Точно так же пьян, как были пьяны вчера вечером родители.

Его выволокли из церкви и велели не возвращаться — как будто он еще когда-либо сюда придет. Рухнув на каменные ступени, он рыдал еще около часа. Потом встал, выхаркнул на ступени огромный ком флегмы и ушел с безмолвной болью, гораздо более глубокой, чем от синяков и ссадин, болью, шедшей из самой раненой души, которой никогда больше не коснуться католической церкви.

Приятно было бы поглядеть, как висит и горит отец Руссо и кровь льется из его глазных яблок. Возможно, священник уже мертв; возможно, ему отведена главная роль в каком-нибудь адском фильме Луцио Фульчи, Зах очень на это надеялся.

Прожевав последний кусок муффулетты, он облизал жир с губ и начал копаться в одежде. Нашел пару армейских штанов, обрезанных по колено, футболку с JFK, улыбающимся во все тридцать два зуба в то время, как его мозги взрываются яркими красками шелкового трафарета. Ансамбль завершили поблекшие красные кроссовки с высоким задником, на босу ногу.

Пора пойти проверить два обычных тайника. Потом можно будет вернуться домой и поработать.

Июнь, на взгляд Заха, был последним терпимым месяцем в Новом Орлеане — аж до середины осени. Дни уже стояли жаркие, но не настолько завязшие в пропитанной влагой духоте, как это будет в июле, августе и почти до конца сентября. В эти непотребные месяцы он спал далеко за полдень, и в сны вплетались дребезжание и шум капель от работающего кондиционера. Вечера он проводил, набивая голову информацией, словами и образами и трудноуловимыми взаимосвязями смыслов, которые они порождали в его мозгу, или кряпая себе дорожки через бесконечные лабиринты запретных компьютерных систем, или просто болтаясь по эхам и доскам объявлений, где был не только желанным, но и до смешного почитаемым гостем.

Только через несколько часов после заката он выбирался во Французский квартал, чтобы бороздить освещенные газовыми фонарями переулки, бродить среди пьяных до изумления туристов и разношерстной толпы по запачканной неоном улице Бурбон, встречаться с друзьями, передающими по кругу бутылку вина на Джексон-сквер, или зависнуть в темном баре или прокуренном клубе на рю Декатур, или даже от случая к случаю закатиться на вечеринку на Святом Людовике № 1 — на старом кладбище на краю квартала.

Но сегодня он спустился по лестницам па тротуар и, распахнув чугунную решетку, глубоко вдохнул влажный воздух, будто духи. Отчасти так оно и было: попав в легкие, воздух осел в них словно влажный хлопок, но сохранил аромат квартала, опьяняющую смесь тысячи запахов — морепродукты и пряности, пиво и конский навоз, масляные краски и благовония, и цветы, и мусор, и речной ил, и подо всем этим — чистый ветхий запах возраста, старого чугуна, мягко осыпающегося кирпича, камня, истоптанного миллионами ног и запомнившего бесконечно малый отпечаток каждой из них.

Квартира Заха на третьем этаже выходила на крохотную рю Мэдисон, одну из двух самых коротких улиц в квартале, вторая, ее близняшка Уилкинсон шла по другую сторону Джексон-сквер. Здания по его стороне улицы были украшены затейливым чугунным литьем. Тихая маленькая Мэдисон, длиной лишь в квартал, выходила прямо на сочное многоцветье и толчею Французского рынка.

Проходя мимо магазина старомодной одежды на углу, Зах постучал в открытую дверь и приветственно помахал его владельцу-хиппи (который недавно по-соседски продал ему по дешевке черный сюртук на шелковой подкладке королевского пурпура — хотя до Рождества ходить в нем будет слишком жарко), потом прошел насквозь площадь, приютившую развалы, где в зависимости от дня и везения можно найти что угодно — от бесполезного мусора до самых настоящих сокровищ Лафитта. И вот он уже на Французском рынке, где со всех сторон его обступают аппетитные запахи и гармоничные краски, где под сводом старой каменной крыши свалены в огромные светящиеся груды дары съедобного мира.

Здесь были пирамиды помидоров, алых до боли в глазах, огромные корзины баклажанов, блестящих, будто начищенная пурпурная лаковая кожа. Вот темно-зеленые сладкие перцы и изысканная кремовая зелень нежных маленьких миртильон-патиссонов. Вот луковицы — огромные, размером-с голову ребенка, — красные, желтые и жемчужно-белые. Вот орехи, и спелые бананы, и гроздья прохладного, будто глазированного, винограда, а вот свисают со стропил свежие травы, продаваемые по пучку, роскошные косы чеснока и сушеных красных перцев-табаско. Вот стебли свежего сахарного тростника, продаваемые по футу, так чтобы можно было жевать и высасывать сладкий сок, бредя по рынку и восхищаясь запахами. А вот еще выращенный дома рис и бочонки блестящих красных фасолин к нему, и длинные связки копченых сосисок-кажун, чтобы бросить в кашу для вкуса. В стороне тянулись рыбные ряды, где можно купить свежих крабов, и раков, и даже сома, и ярко-голубых креветок с Залива длиной в ладонь, и даже — если очень захочется — аллигатора.

И у каждого прилавка — торговцы, нахваливающие свой товар, старики, прибывшие сюда до рассвета в тяжелогруженых грузовиках. Лица их напоминали изборожденную складками хорошо выделанную кожу, черную или темно-коричневую, — кажун, кубинцы, временами даже азиаты. Рынок, на взгляд Заха, был одним из наиболее культурно и этнически разношерстных мест города. Хорошая карма для места, куда еще каких-то две сотни лет назад за утренними покупками приходили рабы.

У каждого торговца товар был самый лучший, самый свежий, самый дешевый; все и каждый заявляли об этом один громче другого, пока настойчивая многоголосая хвала фруктам и овощам не поднималась к сводам, чтобы спиралями разойтись меж каменных колонн. Товар вам здесь продадут штучно или за фунт и весь, черт побери, сразу, если захотите.

Но Заху хотелось иного. Он шел через рынок, присматриваясь, по не покупая, пока не достиг раскинувшейся на задах барахолки. Здесь товары бывали или ветхие и обшарпанные, или странные и причудливые. Столы ломились от ракушек на магнитах и керамических раков-солонок, а между ними стояли козлы, с которых торговали кожаными украшениями, сапожными ножами, эфирными маслами и пучками благовонных палочек и подозрительными с виду кассетами, записанными с CD-диска, что купил недавно продавец.

Некоторые торговцы приветственно кивали Заху. Вот Гарретт — нервный парнишка с обесцвеченными перекисью волосами и трагическими глазами ангела. Гарретт рисовал картины, слишком страшные для жаждущих портрета толп с Джексон-сквер; на столике перед ним были разложены распятия-подвески и светоотражающие очки. Торговля шла бойко. Вот пурпурноволосая Сирена, пахнущая пачулями жрица неведомой богини, счастливо кивает над своим алтарем пиратских “Cure” и “Nirvana”. Сирена безмятежна, как само ее имя, пока какой-нибудь ни о чем не подозревающий нечистый на руку покупатель не сочтет ее легкой добычей!

Тогда она как хлыст разворачивалась единым змеиным движением, одной рукой забирая в захват несчастного вора, а другой высвобождая свой товар. Вот похожая на привидение Лареза с черной подводкой а-ля Клеопатра: эта худышка в рваном бархатном платье читала Таро на площади — когда не продавала на рынке самодельных кукол-вуду. Особой прибыли ее гадания не приносили: она рассказывала клиентам столько плохого и так часто попадала в точку, что клиенты почти всегда требовали деньги назад, и она всегда их возвращала — но обязательно с числом, нацарапанным на банкноте нестираемым маркером, день и год — иногда в далеком будущем, иногда зловеще близко.

Зах бегло оглядел столы и прилавки. Вывеска каждый день кочевала с места на место, но всегда у кого-нибудь да была. Наконец он заметил, что она приклеена к столу со шляпами, за которым стоял тощий молодой человек с лицом цвета черного кофе и копной дредок, которые как змеи будто вырастали из макушки его черепа и, извиваясь, спускались до середины спины. Дредки были перевиты пурпурными, красными, желтыми и зелеными нитками — цвета Расты и Марди Гра. Этот джентльмен проходил под сладкозвучным именем Дугал Сен-Клер. Аккуратно отпечатанная благопристойная вывеска, приклеенная скотчем к краю его стола, гласила: ПОМОГИТЕ НАМ В БОРЬБЕ ПРОТИВ НАРКОТИКОВ! ЗАРАНЕЕ БЛАГОДАРНЫ ЗА ЛЮБОЕ ПОЖЕРТВОВАНИЕ.

— Захария! По-моему, тебе нужна шляпа, дружище!

Дугал замахал Заху, и лицо его расплылось в усмешке, такой же солнечной и укуренной, как и его родная Ямайка. Голос у него был глубокий и веселый, а акцент — будто темный сладкий сироп. Из беспорядочной кучи на столе Дугал выхватил широкополую черную шляпу. Это оказалась шляпа меноннитов, богато украшенная лентой из черной кожи и мелкими раковинами. К чести Дугала, он не попытался грубо насадить шляпу на голову Заху, а просто протягивал ему, пока Заху не пришлось взять ее. Зах повертел в руках шляпу, но не стал надевать ее. Здесь могут всучить все что угодно.

— На самом деле, — сказал он, — я хотел сделать небольшое пожертвование на правое дело.

— Во-во, друга. Нет проблема.

Дугал даже не протянул руку, а просто придвинул ее к краю стола, где она была доступна на случай, если кому-нибудь вздумается что-нибудь в нее сунуть. Вынув незаметно из кармана две двадцатки, Зах подсунул их под неподвижную ладонь. Темные глаза Дугала скользнули по руке, посчитав сумму в момент исчезновения денег. Запустив руку под стол, он извлек оттуда толстую брошюру, которую и протянул Заху: “Опасности марихуаны” — да уж, зомби из пропаганды в наши дни действительно превзошли самих себя по части воображения. Зах убрал брошюру в карман.

Отвинтив крышку термоса, Дугал щедро плеснул в пластиковый стаканчик дымящегося черного кофе. Насыщенный цикорием запах коснулся ноздрей Заха. Увидев, как он ежится, Дугал протянул ему стаканчик.

— Допивай, друга. Утром взял свежим из “Кафе дю Мон”.

У Заха руки чесались взять стаканчик. Он знал, каким теплым и умиротворяющим будет этот стаканчик на ощупь, знал, как плавно прокатится по языку вкус медленно обжаренного кофе. К несчастью, он знал, и каковы будут последствия: как сердце у него забьется о грудную клетку, будто пленный зверь, как начнет точно губка высыхать мозг, как глазные яблоки станут словно гудеть и подрагивать в глазницах.

— Не могу больше пить кофе, — признался он. — Когда-то я его любил, но сейчас меня от него только трясет.

Тяжелые брови Дугала сошлись у переносицы в искреннем ужасе.

— Но у нас же почти самый лучший джава в мире! Только глотни — и он тебя живо поправит.

— Я даже бескофеиновый пить не могу, — печально отозвался Зах. — У меня слишком богатое воображение.

— Тебе двадцать?

— Девятнадцать.

— И ты перестал пить кофе…

— Когда мне было шестнадцать.

Дугал покачал головой. У лица его заколыхались слегка разлохматившиеся концы дредок.

— Во-во, тебе надо расслабиться. Если бы я не смог пить новоорлеанского кофе, я бы вносил пожертвований даже больше, чем ты.

— Так какой самый лучший?

— Ямайская “голубая гора”, друга. Жуй по утрам пирожки с соленой рыбой, пей две-три чашки “голубой горы” и живо избавишься от черных кругов под глазами.

Ага, подумал Зах, и умри от сердечного приступа, не дожив до двадцати пяти.

Они еще пару минут поболтали (“Вечеринка сегодня, — сообщил ему Дугал, — полно хороших ребят закинут трип у Луи”. Что в переводе означало: сколько получится — от трех до двадцати — человек собираются сегодня ночью закинуться кислотой на кладбище Святого Людовика.). Когда Зах уже прощался, намереваясь уходить, Дугал остановил его:

— Берешь шляпу? Полцены — нет проблема.

Зах совсем забыл, что все еще вертит в руках меноннитскую шляпу. Он собрался было бросить ее назад на стол, потом остановился. Шляпы у него не было, а эта неплохо укроет от солнца. Он надел шляпу — села как влитая. Дугал кивнул.

— Очень идет. Похож в ней на сбившегося с пути истинного проповедника.

И вновь эта солнечная ухмылка. Зах тоже рассмеялся. Эти ребята и впрямь могут всучить все что угодно.

По пути домой Зах остановился у прилавка с колониальными товарами, где купил несколько пригоршней смертельно острых красных перцев. Время от времени па рынке появлялись оранжевые и желтые башмачки, или хабапьерос, которые росли на родине Дугала. Считалось, что это самый острый в мире перец — в пятьдесят раз острее жалапеньо, — у них был сладкий фруктовый привкус, который так любил Зах. Но пока сойдут и луизианские перцы. Ими он перекусит потом, попивая молоко и несясь по трассам королевства хакеров.

Очевидно, в странной биохимии его тела были свои преимущества. Ему не хватало кофе, как потерянной возлюбленной, но он знал, что никто больше не мог ломать защиты на кислоте, днями кайфовать на траве и “кровавых мэри”, в которых в равных пропорциях намешаны водка, томатный сок и соус “табаско”, или пригоршнями грызть испанский стручковый перец, даже не ободрав языка или не заработав ожог желудка.

Пройдя по Мэдисон, он заглянул в почтовый ящик — два каталога, один из “Беспредел Анлимитед”, где предлагали книги о том, как приобрести поддельные удостоверения личности или обездвижить танки и о прочих полезных вещах, и один от “Чем острей, тем лучше”, посвященный самым огненным соусам, приправам и пряностям, какие только известны человечеству. Каталоги вместе с новой стильной шляпой он свалил у кровати, чтобы полистать на досуге. Пальцы у него чесались — пора постучать по клавишам.

Но сперва, вынув антинаркотическую брошюру, он достал пакет с травой, приклеенный между ее страницами. Плотные зеленые шишки, упакованные так, чтобы были почти плоскими, украшенные, тончайшими рыжими волосками, которые складывались в слово С-И-Л-А. Запустив нос в мешок, Зах глубоко вдохнул. Сам запах был пьянящим — травянистым и сосновым. То, что так хорошо пахнет, — просто не может быть законным.

Он накрошил немного на первый подвернувшийся под руку листок бумаги, убрав пару зерен, отложил их, чтобы потом выбросить в поле, набил траву в черную ониксовую трубку и зажег ее. Сладкий дым закружился в легких, послал зеленые завитки ему в кровь, распустил узлы в мозгу.

Аааххххх.

Пора работать.

Щелчком открыв коробку, он воткнул в телефон модемную вилку и набрал код потайной эхи, местной пиратской доски объявлений, известной как “Мутанет”. Эха была местом, где обменивались информацией хакеры всех мастей, телефонные маньяки и всевозможные безумцы от компьютеров. Зах обнаружил ее существование, написав программу, которая набирала все телефоны в коде района и составляла список тех, где отвечал модем. Через некоторое время, потраченное на определение того, какие номера ведут к доскам объявлений и эхам — и какие еще могут быть полезны, — он вышел на “Мутанет”, а сочетание нахальства, черного юмора и демонстрации способностей открыло ему доступ в этот закрытый клуб.

Его ожидали всевозможная работа и множество запущенных проектов: счета кредитных карточек, с которых следовало срезать пенни, будто тончайшие ломтики салями, банковские балансы, которые следовало подправить, списки телефонных кодов, которые нужно добыть для последующей продажи. Недавно он написал программку, которая ломала систему закодированных паролей штаб-квартиры полиции штата, и тешил себя мыслью, не потереть ли досье на всех попавшихся на наркотиках, кого только удастся найти.

Но прямо сейчас больше хотелось просто поболтаться в “Мутанет”. Он не знал, что его на это толкнуло — обычно рабочую сессию он с такого не начинал, — но он так и не смог потом решить, каких богов ему за это благодарить. Потому что пиратская эха была, возможно, единственным, что его спасло.

Возник логотип системы, одновременно экран заполнили предостережения, увещевания, призывы и грозные заявления, потом — предупреждение. Зах ввел свой ник в “Мутанет” (ЛУ-ЦИО) и свой нынешний пароль (МНЗСНЗ). И вот он уже вошел.

Компьютерная доска объявлений во многом похожа на обычную: сюда можно помещать тексты, прочесть и ответить на которые могут все и каждый, или можно вложить сообщение в так сказать конверт — только для глаз адресата. Но это лучше, чем реальная доска объявлений, поскольку тут никто не может изуродовать твое сообщение или заглянуть в твой конверт — кроме сисопа, который обычно не утруждался.

Заха ждало сообщение от даровитого фономаньяка по имени Зомби, который подарил ему несколько номеров кредитных карточек, хозяева которых недавно отошли в мир иной. Скорбящим родственникам обычно не приходит в голову сразу же уведомить компанию, а тем временем номера оказываются легкой добычей. Может, его ждет столь же ловкая афера?

Он скачал почту и уселся поудобнее в кресле. Экран заполнило сообщение, мигая, будто неоновая вывеска стрип-клуба на улице Бурбон, пульсируя, как вена на разгоряченном виске джанки:

ЛУЦИО. ТЕБЕ СЕЛИ НА ХВОСТ. ОНИ ЗНАЮТ, КТО ТЫ.

ОНИ ЗНАЮТ, ГДЕ ТЫ. БЕГИ.

3

В медленном “Грейхаунде” было жарко и почти пусто. Пахло в автобусе дымом и потом — запах усталости, запах конца пути с привкусом чего-то экзотически приторного, что просачивалось в ноздри, как опиумный дым. Вероятно, все дело было в ядреной дезинфекции, которой от души поливали туалет в хвосте автобуса, но для Тревора это был запах путешествия, запах приключений. Сладковатая вонь была ему столь же привычна, как запах собственной кожи. Добрую часть последних семи лет он провел в автобусах “Грейхаунд” или в ожидании их в тихом спокойном отчаянии тысяч гулких, как пещеры, автовокзалов.

За окном тянулась Каролина — по-летнему зеленая, потом закатно-голубая, потом все более темная, дымно-фиолетовая. Когда ему переставало хватать падающего от окна света умирающего солнца, он включал маленькую лампочку над креслом и продолжал рисовать. Рука двигалась в ритме мелодии с кассеты Чарли Паркера в плейере. Время от времени он поднимал голову и выглядывал в окно. Машины с зажженными фарами неслись на него бесконечным слепящим потоком. Вскоре стемнело настолько, что, поднимая глаза, он видел лишь собственное, с пустотами. глаз, отражение в стекле.

Стоило Тревору зажечь свет, толстый работяга на сиденье перед ним испустил протяжный вздох. Тревор непроизвольно заметил, как мужик елозит в кресле, натягивает пониже на глаза бейсболку, как от его тела идет резкая затхлая вонь дешевого пива и человеческой грязи. Наконец работяга окончательно повернулся и уставился на Тревора поверх спинки кресла. Голова работяги, словно у него совсем не было шеи, плотно сидела на широких плечах и потому напоминала поставленную на стену кружку. Влажные шрамы и угри придавали ему вид прокаженного. С равным успехом ему могло быть и девятнадцать, и сорок.

— Эй ты, — сказал работяга. — Эй, хиппи.

Тревор поднял глаза, но наушники не снял: он всегда слушал музыку очень тихо, так что она не мешала ему слышать другие звуки.

— Я?

— Да, ты. А к кому я, по-твоему, черт побери, обращаюсь? К нему?

Работяга кивнул на древнего негра, спящего в кресле через проход: зияет пещера беззубого рта, шишковатые пальцы оплели почти пустую бутылку “ночного поезда” у него на коленях.

Медленно-медленно Тревор покачал головой, ни на мгновение не отрывая взгляда от мутных поблескивающих глаз работяги.

— Ну да ладно, ты не против выключить этот хренов свет? Видишь ли, у меня офигенно болит голова.

Скорее похмелье. Тревор снова покачал головой, еще медленнее, еще тверже.

— Не могу. Мне надо поработать над рисунком.

— Ах вот как!

Голова над спинкой кресла выросла еще на пару сантиметров — и все еще никаких признаков шеи. Рядом с головой возникла огромная, в шрамах, лапа. Тревор увидел черные полукружия грязи под каждым толстым ногтем.

— Да что такого важного может рисовать придурок вроде тебя?

Тревор молча развернул блокнот, чтобы показать работяге рисунок. Свет сверху высвечивал все до мельчайшей детали: изящная женщина полусидит, раскинувшись, в дверном проеме, голова откинута назад, раззявленный рот полон крови и сломанных зубов. Ее лоб и левый висок размозжены, вдавленные внутрь ударом, волосы, лицо и перед блузки черны от крови. Исполнение — строго и безупречно — агония застыла в каждой линии тела, в каждой черточке изувеченного лица.

— Моя мать, — пояснил Тревор.

Жирное лицо работяги дрогнуло. Губы его скривились, в глазах отразился шок, сами они стали на мгновение беззащитными, потом снова пустыми.

— Придурок траханный, — громко пробормотал он. Но до самого конца пути о свете больше не заикался.

За Питтсборо автобус свернул с хайвэя и выехал на узкое двухполосное шоссе. На несколько минут остановился у крохотного темного вокзала в Коринфе. За ним остановок по маршруту уже не будет; это стало необратимо, это стало правдой — он действительно возвращался в Потерянную Милю.

Тревор вновь поглядел на рисунок. Между нахмуренных бровей у него появилась вертикальная складка. Как странно. В нижнем правом углу он, сам не отдавая себе отчета, подписал рисунок. И подписал неправильно. Большими печатными буквами он вывел имя: “РОЗЕНА БЛЭК”.

Но его мать звали Розена Мак-Ги. Она родилась Розеной Парке, но умерла Розеной Мак-Ги. Имя “Блэк” Тревор выбрал себе давным-давно, им он подписывал рисунки.

Он не стал стирать неверную подпись, буквы вышли слишком жирные, только бумагу испортишь. Он вообще не любил подтирать. Иногда в ошибках видны и впрямь интересные связи между мозгами, рукой и сердцем, связи, о существовании которых тебе иначе не узнать. Они важны, даже если не знаешь, что они значат.

Как эта, к примеру. Возвращаться сюда — наверное, самая большая ошибка, какую он когда-либо совершал. Но при этом это, может быть, самое важное, что он сделал в жизни.

Он не помнил, как покинул Потерянную Милю. Друзья матери вынесли его тем утром из дома — вот и все, что он помнил еще очень и очень долго. Только одному из этих людей — мужчине с большими мягкими руками — хватило смелости протиснуться мимо болтающегося тела Бобби и вытащить Тревора из ниши между унитазом и раковиной. Следующее, что он помнил, это пробуждение в невыразительной и белой комнате, пахнущей лекарствами и блевотой, а затем свои вопли при виде трубы, змеящейся из мешка, висящего у кровати, и входящей прямо в сгиб его локтя. В том месте, где она вошла, кожа была отекшей, красной и воспаленной.

Тревор тогда подумал, что эта трубка — живое существо, залезшее в него, пока он спал. С тех пор он перестал доверять сну. Ты закрываешь глаза и на несколько часов отправляешься в какую-то другую страну, а пока тебя нет, что угодно — все что угодно — может случиться. Весь мир могут из-под тебя вырвать. Медсестра говорила, что Тревор не слышал, как к нему обращаются, не мог ни есть, ни пить. Трубка гнала растертую пищу ему в руку, чтобы не дать ему умереть от голода — или он так понял слова медсестры. Ему стало стыдно, когда он обнаружил, что на него надели подгузник. Даже Диди уже слишком большой для подгузников. Потом он вспомнил, что Диди больше нет, осталось лишь воспоминание об изувеченной фигурке на запачканном матрасе. Его семья пять дней как мертва, похоронена, пока Тревор дрейфовал в туманном сумеречном мире.

Врачи в больнице в Рейли называли это кататонией. Тревор знал, что это Птичья страна. Не просто место, где никто тебя не тронет, а место, куда бежишь, когда тебя пугает реальный мир.

После того, как стало очевидно, что его не заберет никакой родственник или друг семьи, а серия когнитивных тестов показала, что он вполне дееспособен (хотя и погружен в себя), суд объявил Тревора Мак-Ги лицом, находящимся под опекой штата. Его поместили в “Интернат для мальчиков Северной Каролины” па окраине Шарлотты, чей бюджет до крайности урезали годом раньше. Никакой программы подыскивания приемных родителей, никаких специальных курсов для одаренных детей, никакой терапии для больных или эмоционально неуравновешенных. Только невероятных размеров, подпираемое колоннами и продуваемое сквозняками школьное здание и четыре пристройки-дортуара, в которых было зябко даже посреди лета. Здесь было три сотни мальчиков в возрасте от пяти до

девятнадцати: все стриженные под “ежик” и в убогой одежонке, каждый с собственным адом в душе и ни один не склонен пытаться облегчить тяготы ада чужого.

У этого места как будто не было красок, не было текстуры. Тринадцать лет Тревора здесь — коллаж расплывчатых силуэтов, невыразительных серых пространств, пустых городских улиц, разбитых на небольшие ромбы сеткой забора, окружившего интернат и его территорию. Его комната —.холодная квадратная коробка, но и убежище, поскольку он мог рисовать здесь и никто не заглядывал ему через плечо.

Большинство мальчишек искали спасения в спорте, возводили мечты вокруг спортивных стипендий государства или УСКа. Тревор был мучительно неловок. Если не считать правой руки его тело казалось чужим, чем-то, на что он не имел права. Он страшился послеполуденных часов, когда его с классом выгоняли на спортплощадки с их жаркой и пыльной утомительной скукой, временами перерываемой взрывами паники, когда кто-то понукал его бежать, бросать или ловить несущийся мяч, похожий на бомбу, падающую со скоростью тысячи миль в час с чистого головокружительно синего неба.

Его жизнь в интернате для мальчиков не была ни счастливой, ни ужасной. Он не пытался завести друзей, и сам по большей части оставался незамеченным. В тех редких случаях, когда банда хищников избирала его своей следующей жертвой, Тревор отвечал им издевкой на издевку, пока не доводил их до того, что они набрасывались на него все разом. Рано или поздно они всегда набрасывались. Тогда он стремился причинить боль как можно большим. Он научился вмазывать левым кулаком, брыкаться, царапаться и кусаться — что угодно, лишь бы не рисковать правой рукой. Обычно для него это кончалось хуже всех, но именно эта банда оставляла его потом в покое, и Тревор оказывался предоставленным самому себе до появления следующей группы. Если судить по книгам, думал он, это во многом было сродни тюрьме.

Штат выпустил его на волю в восемнадцать — с возможностью посещать профтехучилище. Тревор же направился к вокзалу “Грейхаунд” и купил билет так далеко, насколько хватило ста долларов у него в кармане.

В те годы он путешествовал наугад, переезжая зигзагом между городами и побережьями, тут и там берясь за какую-нибудь работу, иногда продавая набросок или рассказ-комикс за стоимость билета на автобус, часто дороже. Временами он встречал людей, которых при других обстоятельствах мог назвать друзьями. Как бы то ни было, люди в реальном мире были намного интереснее тех, кого он встречал в интернате. Но как только он покидал насиженное место, эти знакомые исчезали, будто стертые ластиком с листа реальности.

Он никому не позволял коснуться себя. По большей части предпочитал одиночество. Тревор думал, что, если когда-нибудь он не сможет рисовать, он умрет. Эту возможность он всегда хранил запрятанной в уголке сознания: утешение веревки или бритвы, уверенность яда на полке, который только и ждет, чтобы его проглотили. Но, уходя, он никого не возьмет с собой.

Семь лет он не стриг волос. У него никогда не было постоянного адреса. Ему редко случалось побывать в городе или сельском центре более одного раза. Было лишь несколько мест, которых он избегал. Остин. Новый Орлеан. И Северная Каролина — до сих пор.

Его двадцать пятый день рождения недавно настал и прошел, отмеченный лишь пересечением границы штата, событие, которое всегда немного его оживляло — не важно, сколько раз с ним это случалось. Тревор часто был близко к тому, чтобы забыть о дне рождения. В интернате этот день означал лишь новую уродливую рубашку и кекс в гофрированной формочке с одинокой свечой — напоминание обо всем, чего у него не было.

К тому же день рождения терялся в тени более важной годовщины, следовавшей сразу за ним. Годовщины, приходившейся на завтра.

Двадцать лет с тех пор, как это случилось, — и каждый год жерновом ложился ему на сердце. Четыре пятых своей жизни он задавался вопросом, почему он не мертв. Слишком долго.

Недавно ему стал сниться сон о доме на Дороге Скрипок. Все детство Тревору снилось то последнее утро, кровавое утро, которое сочилось сквозь его память, как темная и тягучая патока. Это был привычный кошмар, являющийся теперь нечасто. Но этот новый сон был иным и приходил по нескольку раз в неделю.

Во сие он сидел в маленькой задней спальне, которую Бобби занял под студию, и глядел на пустой лист бумаги па чертежной доске. Свои комиксы Тревор обычно рисовал в блокноте Бобби, а для “Птичьей страны” брал отдельные листы. Только на этом листе никакой Птичьей страны не было. На нем вообще ничего не было, и ему не шло в голову, что бы нарисовать. Лист смотрел ему в глаза и смеялся над ним, и Тревор почти что слышал его сухой сардонический шепот: “Бездна в тебя глядится? Ха! Да что тут увидишь, кроме замаринованной в виски печени и пепла выгоревших снов?”

Наяву Тревор даже представить себе не мог, как это — не рисовать. Он всегда мог заставить двигаться руку. Пустая страница всегда была вызовом, местом, которое требовалось заполнить. И наяву так оно пока и оставалось. Но во сне чистая страница была насмешкой.

Он не пил ни виски, ни какого другого алкоголя. За всю жизнь он ни разу не заложил за воротник.

Тревор обнаружил, что этот сон тревожит его гораздо больше, чем те, в которых он видел мертвой свою семью. Рисование было единственным, чем он столько лет дорожил. Теперь он начинал понимать, как такая потеря сводит человека с ума.

Он забеспокоился: что, если опустошение парализованности начнет наводнять часы бодрствования? Что, если однажды он раскроет блокнот, и рука у него станет как деревянная, а мысли оцепенеют?

Той ночью, когда он проснулся со сломанным карандашом в руках (щепки — словно рваные края сломанной кости, и эхо треска — кошмара — перекатывается по его одинокой меблирашке), Тревор понял, что пора возвращаться домой. Его тошнит оттого, что он носит прошлое, будто жернов на шее. Он не позволит искусству превратиться во второй такой же жернов.

Прямо перед Потерянной Милей автобус миновал место аварии: Маленькая машинка смялась в лепешку в канаве, в осколках стекла отражались мигающие синие и красные огни, отчего вся сирена как будто психоделически вращалась. Тревор вжался лбом в стекло. Санитары грузили в машину “скорой помощи” кого-то, привязанного ремнями к носилкам и уже напичканного иглами и трубками. Тревор глянул прямо в лицо пострадавшему и увидел, что это девушка примерно одних с ним лет. Лицо ее было залито кровью, грудная клетка вдавлена, но веки еще подергивались.

Потом-он действительно видел это-жизнь покинула ее. Веки остановились, а глаза застыли на точке где-то позади него, позади всего, что ему когда-либо доведется увидеть на этом свете. Санитары продолжали суетиться, запихнули носилки в “скорую помощь” и захлопнули двери, и вот-ее нет. Да, ее нет.

Ну вот, подумал он, знамение. Только этого мне не хватало.

Несколько минут спустя его автобус вкатил на стоянку у “Скобяной лавки фермера”-похожего на утюг здания, гордо и одиноко высящегося среди пригородных построек пониже, будто в кильватере севшего на мель корабля. Маленькая касса в задней комнате и скамейка на стоянке служили автовокзалом Потерянной Мили.”Грейхаунд” со стоном затормозил возле всеми покинутой скамьи.

Взвалив на плечо рюкзак, Тревор двинулся по проходу, потом вниз по ступеням. Впервые за два десятилетия его нога коснулась земли Северной Каролины, и по спине у него крохотным разрядом пробежал холодок. Никто больше здесь не сошел.

Казалось, в автобусе было жарко, но во влажной духоте ночи стало ясно, что в “Грейхаунде” работал кондиционер. Воздух прижался к его лицу мягкой влажной ладонью, сладким запахом жимолости, мокро травы, горячего угля и сытного жира жарящейся свинины. Кто-то поблизости готовит сегодня ночью в саду.

От запаха барбекю желудок у него перевернулся, потом издал стон: он или болен, или голоден, как волк. Годы благотворительной кормежки стерли различия между этими ощущениями. Интернат не был совсем уж диккенсовским, но добавки не вызывали ни одобрения поварих в столовой, ни желания у ребят.

Может, теперь, в Потерянной Миле найдется, где съесть что-нибудь, помимо обеда на сале. Если нет, сойдет и такой обед. Тревр решил пройтись по городу. Пока еще он не мог выйти навстречу дому. Он готов ко всему, но все еще испуган.

Он пойдет туда завтра-на воссоединение после двадцати лет разлуки.

Тревор надеялся только, что в числе приглашенных.

Кинси знал: ночка сегодня будет отвратительная. Сегодня-смена Римы, а Рима ушла, отправилась искать кого-нибудь еще, чтобы обворовать, отправилась выскабливать сырое мясо из матки, отправилась закокаинить свои крохотные мозги, пока они еще не закрутятся как волчок-или, может, все это вместе взятое.

Так что Кинси будет работать один-одинешенек. Сегодня играет новая группа “Гамбоу” Терри Баккета. Владелец и управляющий магазина “Вертящийся диск” Терри таке работал на ударниках и пел, когда удавалось собрать подходящую команду. После того, как “Потерянные души?” уехали в турне, “Гамбоу” была гвоздем программы “Тиса”, и ночка обещала быть напряженной.

Чтобы отвлечься, Кинси решил, что подать на фирменный обед. Работы у него от этого только прибавится, но он любил кормить своих ребятишекОн перебрал свой ограниченный репертуар. Карри?…Нет, на это уйдет слишком много времени…Чечевичная похлебка? Нет, на прошлой неделе она была уже дважды. Гамбоу в честь команды?…Но его умения на это не хватит, к тому же в городе не достать свежих морепродуктов, и никто так и не смог его переубедить, что хороший Гамбоу можно сварить где-нибудь, кроме Нового Орлеана. Может, это вода из Миссисипи придает ему особый вкус. Наконец Кинси решил, что сегодня будет “японский вечер”.

Поймав машину до дома, он наскоро сварил бульон из каких-то престарелых овощей и пары-тройки свиных ребер, завалявшихся в холодильнике, погрузил в кастрюлю в машину и медленно поехал в город, чтобы не расплескать супчик. Железнодорожные пути были ловушкой, но он преодолел ее просто залихвастски. В городе он остановился у скромной бакалейной лавки рядом со “Скобяной лавкой фермера” и купил двадцать пакетиков лапши быстрого приготовления и несколько пучков зеленого лука. Дождь перестал, а значит, народу в клубе будет еще больше.

Вернувшись в “Тис”, Кинси снял со стены над баром грифельную доску, выбрал пурпурный мелок и размашисть вывел:”ЯПОНСКАЯ ЛАПША!$1.00!”

Если кто-нибудь закажет фирменное блюдо по сниженной цене, Кинси половником нальет в миску своего домашнего бульона, вытряхнет в нее пакет лапши (предварительно выбросив “вкусовой пакетик”, в котором все равно один натрий) и загонит все это в микроволновку, которую держал позади бара. Зеленый лук пойдет в качестве приправы, поэтому он взялся порубить стрелки на маленькие пахучие кружки. Время близилось к восьми. Команда не начнет раньше десяти, но ребятишки зачастую появлялись пораньше, чтобы выпить, поесть и поговорить. Иногда он открывал клуб в пять на “счастливый час скидок”, но сегодня он не чувствовал себя достаточно счастливым.

Час спустя “Священный тис” был почти полон. До десяти вход был свободный. А дальше ему придется найти кого-нибудь, кто постоял бы на дверях. С этим проблем не возникало: все, что требовалось от стоящего на дверях, это собирать деньги, трепаться и бесплатно слушать концерт. А совершеннолетний еще и получал бесплатное пиво. В клубе не подавали никакого алкоголя, кроме пива — бутылочного, баночного и бочкового. Тем не менее капризный закон штата Северная Каролина считал “Тис” баром и запрещал присутствие тех, кому меньше двадцати одного года. Чтобы быть клубом для всех возрастов — чем Кинси и желал его видеть, — “Тис” должен был попадать в категорию ресторанов. Отсюда суп-лапша, сандвичи и всяческие закуски, которые подавались в баре. Поначалу готовить еду было сплошной морокой. Потом это начало ему нравиться; теперь коллекция рецептов в его поваренной книге все расширялась. Постоянные посетители приходили с новыми идеями, что Кинси решил считать комплиментами.

Кое-кого из ребят он знал лично, в основном тех, кто жил в Потерянной Миле или в округе, большинство из них ходили в соседнюю квакерскую школу под названием “Холм на ветру”. В Потерянной Миле была еще и муниципальная средняя школа, но дети там были в основном металлисты и трэшники; Кинси знал кое-кого из них, даже помогал им возиться с машинами, но музыка в “Тисе” им не нравилась.

Ребята, приходившие сюда, были более артистических наклонностей и одевались в яркие штаны и изрезанные футболки с ботинками-“комбатами” или в лаковую кожу и черный винил — в соответствии с различными своими философиями и пристрастиями. Одни красили волосы и стриглись под бритву, другие отпускали хайер, который заплетали цветными лентами, другие просто заправляли волосы за уши и плевали на все или, во всяком случае, делали вид, что плюют. Здесь были поэты и художники, смутьяны и раздолбай, чистые души и распутники. Здесь были местные из Потерянной Мили и ребята из колледжей в Рейли и Чэпл-Хилл, у этих были неподдельные документы и деньги на пиво, и они оплачивали счета Кинси. Здесь были детишки помладше, украдкой нашаривающие фляжки, из которых доливали один бог знает где добытый алкоголь в стаканы взятой в баре кока-колы. Если это делалось не слишком очевидно или напоказ, Кинси обычно закрывал глаза.

Он только-только присоединил насос к новой бочке “будвайзера”, когда к бару подсел Терри Бакетт. Команда уже настроила звук раньше, и теперь они явно репетировали: они были как никогда в ударе. Голос Терри звучал с ясной силой, партия Р. Джи на басах — будто гром.

— Как ты назвал этот музыкальный стиль? — поинтересовался Кинси, прослушав пару номеров.

— Трясина-рок, — ухмыльнулся Терри.

Теперь он снова ухмылялся Кинси, укуренный и дружелюбный, с банданой, раскрашенной под галстук, на темных курчавых волосах. Терри оперся мускулистыми, как у всякого перкуссиониста, руками на стойку.

— Лапша, да? Где ты это раскопал?

— В поваренной книге “Азиатское меню”, — отозвался Кинси. — С некоторыми вариациями.

— Почему я не удивлен? Ладно, давай попробуем. И дай мне “нацбогему” в придачу.

“Нацбогема”, или “Национальное богемское”, было излюбленным сортом “Тиса”. По полтора доллара бутылка оно расходилось, как горячие пирожки. Открыв запотевшую бутылку, Кинси поставил ее на стойку перед Терри, потом принялся за приготовление супа.

— Говорил сегодня со Стиви и Призраком, — сказал Терри.

— Да? Они звонили в магазин?

Стиви и Призрак были из группы “Потерянные души?”, а нанесенная распылителем фраза “НАМ НЕ СТРАШНО” была из “Мира” — песни, которой они всегда заканчивали свое выступление. Стиви работал темную яростную гитару; у Призрака голос был будто золотой песок, катящийся по дну прозрачного горного потока. Пару недель назад они вернулись с гастролей в Нью-Йорке и тут же снова покинули город, отправившись в марш-бросок. Конечной их целью был Сан-Франциско, но маршрут они собирались планировать по дороге, и раньше, чем через год, они, может, даже и не вернутся.

— Ага. Подошел новый парнишка, и Стиви пошел болтать: “Говорит Джон Томас из налоговой службы. Будьте добры мистера Бакетта”. Я сам едва не обоссался, когда-он передал мне трубку. Вот придурок… — Терри со смехом покачал головой.

— У них все в порядке?

— Конечно. Они сейчас в Техасе. Стив сказал, они сыграли в кофейне в Остине, и народ там просто с ума сходил. Продали там несколько кассет. Может, мне тоже стоит попытаться попробовать поработать в Остине. Ты там был?

— Нет, Хотя оттуда родом один из моих любимых авторов апдеграундпых комиксов. Бобби Мак-Ги.

— Мак-Ги? — Терри нахмурился. — Это не тот мужик, что…

— Он.

— А дом еще стоит па Дороге Скрипок, — раздумчиво сказал Терри. — Мне было только восемь, когда убийства случились. Но я помню. Говорят, в доме нечисто.

— Конечно, говорят. Возможно, так оно и есть. Но его комикс “Птичья страна” был просто гениальный, на уровне Крамба и…

— Один из детей вроде остался в живых?

Кинси подал Терри миску с супом, от которой шел пар.

— Да, остался ребенок. Кажется, пятилетний сынишка. И еще я не знаю, что с ним сталось.

— Готов поспорить, ему порядком досталось. На всю катушку, — сказал Терри, задумчиво хлюпая супом.

— Прошу прощения, могу я получить тарелку такого супа? — произнес спокойный голос с дальнего конца стойки.

Кинси повернулся. Ни он, ни Терри не заметили этого мальчишку раньше. Бар был переполнен, и парнишка сразу вписался — высокий и худощавый, простая черная футболка заправлена в черные джинсы, волнистые светло-рыжие волосы отпущены в хайер и связаны в хвост, открывая костлявое, почти утонченное лицо. На плече у него висел видавший виды серый рюкзак. Выглядел он лет на двадцать и держался так, будто ему было еще меньше, словно он не был уверен в том, что будет здесь принят, и не слишком желает привлекать к себе внимание.

Но глаза притягивали: прозрачные, серые и ледяные, зрачок обведен тонким черным ободком. На худом лице они казались огромными. Глаза бездомного, глаза бродяги, подумал Кинси. Глаза голода.

— Новенький в городе? — спросил Терри с полным ртом лапши.

Парнишка кивнул:

— Приехал на автобусе около часу назад.

— Это уж точно, новенький. — Терри протянул руку. С мгновение мальчишка выглядел озадаченным, потом все же пожал ее. — Я Терри Бакетт. Держу здесь музыкальный магазин, если тебе понадобится что послушать. Есть все что угодно — от “Наин Инч Нэйлз” до Хэнка Уильямса.

— Хэнка Уильямса Старшего, — вмешался Кинси.

— Ну да, старшего. За Боцефусом тебе придется поехать в Коринф — для нас он слишком общеамериканский. А ты кто?

— Тревор Блэк. Обычно я слушаю джаз.

— Ну, кое-что у меня есть.

Терри снова ухмыльнулся мальчишке. После минутного промедления тот нерешительно, как бы для пробы, улыбнулся в ответ. Перед дружелюбием Терри трудно было устоять: он говорил, пока собеседник не начинал отвечать — хотя бы для того, чтобы заставить его заткнуться.

Кинси поставил тарелку супа перед Тревором Блэком — имя казалось смутно знакомым, но он не мог сообразить почему — и забрал доллар парнишки.

— Обычно я ставлю новичку пиво. Но если тебе меньше двадцати одного, я ставлю тебе колу.

Тревор положил в рот ложку с аккуратным свертком лапши.

— Мне двадцать пять. Но я не пью. Лучше колу. — Он пожевал лапшу, потом нахмурился. — По вкусу в точности как “Удлез оф нудлез”.

— Кинси практикует то, что называется “кухня по наитию”, — фыркнул Терри.

— Бульон домашний, — холодно отозвался на это Кинси. — Хочешь назад свой доллар? Кому вернуть?

Терри только нетерпеливо отмахнулся. Тревор как будто обдумывал это пару секунд, потом покачал головой:

— Нет, вкусно.

— Счастлив удостоиться одобрения, — пробормотал Кинси и повернулся, чтобы достать мальчишке кока-колу. За спиной у него снова фыркнул Терри. Закрыв глаза, Кинси несколько раз глубоко вдохнул. Ночь обещала быть долгой.

Час спустя на сцене бушевала “Гамбоу”, Тревор все еще сидел, взгромоздившись на табурет у бара, прихлебывая третью кока-колу, а бар был местом полнейшего хаоса.

Кинси послал местного парнишку Робо собирать деньги у дверей. В свои восемнадцать Робо был на полпути к тому, чтобы стать собственным аптекарем Потерянной Мили — прозвище свое он получил от пузырьков “Робитуссина”, которые крал в аптеках, — но Кинси счел, что, если подсунуть ему пива во время шоу, он вполне в силах посчитать доллары, пометить руки и не прикарманить часть выручки группы.

Клуб был битком набит. Терри и Р.Дж. Миллер, басист “Гамбоу”, пару раз работали с “Потерянными душами?” и уже считались известными. Гитарист был глэм-рок динамо, парнишка по имени Кальвин, который и впрямь весьма походил на героя одноименного комикса, только припанкованного и разодетого. “Гамбоу” выдала заводную композицию, острую, как соус “табаско”, и пьянящую, как пиво “дикси”

С тех пор как команда начала играть, Кинси непрерывно накачивал пиво и поддевал бесконечные крышки с бутылок. Незадолго до того, как иссяк одиннадцатый бочонок “Будвайзера”, Кинси нырнул в заднюю комнату, чтобы подтащить к помосту новый. Бочонки были тяжелыми и неудобными, и когда он спешил, ему случалось вывернуть их с подставки себе на ноги.

— Черт! — с чувством сказал он, когда именно это и произошло.

Когда он отдернул ногу, бочка угрожающе накренилась. Кинси отчаянно схватил ее. Если бочка опрокинется, пиво внутри немилосердно вспенится. Посетители выстроились в три ряда у стойки в ожидании пива, а до последнего заказа еще только час. Оставалось проклинать про себя предательницу Риму и жалеть, что не сдал ее, разве только ради дешевого удовольствия от этого омента.

Потом рядом с ним возник еще кто-то, кто принялся сражаться с ледяным бочонком, а его, Кинси, подтолкнул к насосам, холодильнику и массе нетерпеливых страждущих. — Иди обслуживай. Я ее подсоединю. Я знаю как. Худые руки обвились вокруг бочки, взгромоздив ее на место; ловкие длинные пальцы уже отвинчивали заслонку. Тревор Блэк. Кинси спросил себя, правда ли этому мальчишке двадцать пять. Выглядел он все равно на девятнадцать, и у “Тиса” могут быть крупные неприятности, если несовершеннолетнего поймают за подачей пива. Пожав плечами, Кинси выбросил это из головы. Лучше рискнуть, чем терять клиентов.

Минут через пятнадцать во всей этой суматохе Кинси с уверенностью мог сказать, что Тревор справлялся с такой работой и раньше. Он быстро сообразил, где что лежит; он умело пригибался и обходил Кинси, не путаясь у него под ногами. Не зная цен, он просто поскорее подавал напитки, оставляя кассу на Кинси. В руки Кинси летели долларовые бумажки. В жестянке для чаевых звенела мелочь. Наконец поток клиентов спал до струйки, потом совсем остановился: все были пьяны и танцевали, въезжая в “Гамбоу”.

Кинси прошел к сцене с бутылками “нацбогемы” для музыкантов. Терри сверкнул ему широченной улыбкой и сбацал импру на барабанах. В клубе было жарко и душно, пахло потом, пивом и сладковатым дымом. Лица танцующих ребятишек казались глянцевыми от света, а сами они как будто потерялись не то в музыкальном экстазе, не то в вознесении на музыкальные небеса.

Когда Кинси пробрался назад через танцующую толпу, Тревор стоял, облокотясь о холодильник, и попивал очередную колу. Улыбка его была неуверенной — да и была ли она?

— Ничего, что я так встрял?

— Решительно нет. Ты уволен. — С мгновение они глядели друг на друга в упор, потом рот Кинси дернулся, и ни с того ни с сего оба расхохотались. — Серьезно, тебе нужна работа? Можешь

оставлять себе чаевые за вечер, и для начала я буду платить четыре с полтиной в час.

Тревор пожал плечами.

— Мне в Потерянной Миле нужно кое-чего сделать… Прямо сейчас работа мне не нужна. На самом деле я не бармен. Просто подменял пару раз.

Кинси поднял бровь.

— Ты меня едва не обманул. Ну, можешь подменить как-нибудь, если захочешь. Выбрать смену раз в неделю или вроде того.

Тревор глядел в пол.

— Может быть. От многого зависит.

Кинси решил не спрашивать, от чего это зависит. Он, похоже, уже разрушил мгновение товарищества. Странная птица этот Тревор — в его словах пестрели семена сквозняков и вкрапления льда. Кинси поискал нейтральную тему, чтобы развеять напряжение.

— Ну, если по профессии не бармен, то что ты делаешь? Продолжая смотреть в пол, Тревор пошаркал носком кроссовки по истертым половицам.

— Рисую комиксы.

Кинси так и знал, что имя ему знакомо!

— Тревор Блэк… Это не твоя была страница в “Drawn end quaterly”?

Это был андеграундный журнал комиксов, в котором появлялись самые новые, самые безумные работы.

Тревор, похоже, удивился, потом несколько смутился, но кивнул:

— Да. Моя.

— Хороший вышел рассказ. Знаешь, напомнил мне…

На бар обрушилась, требуя “нацбогему”, вторая волна жаждущих. Тревор отвернулся, чтобы нацедить пива, так быстро, что Кинси спросил себя, а не рад ли он уйти от темы. Он пробивал чеки, а в мыслях его вертелся комикс. Это была странная краткая история, что-то вроде видения, что-то о стае птиц, поднимающихся с обгорелого трупа мужчины, будто оперенная жемчужноглазая душа. Кинси как раз собирался сказать, как стиль комикса напомнил ему позднего Роберта Мак-Ги — то же резкое затемнение и те же чистые изящные линии. Он был уверен, что Тревор читал “Птичью страну”. Наверное, даже знал, что Мак-Ги умер здесь. Может, Кинси даже расскажет ему о том, как починил машину Мак-Ги незадолго до трагедии.

Но музыканты уже сворачивались. Напряг продолжался до последнего заказа, а потом было время закрываться, время считать деньги, подтирать лужи, подобрать и рассортировать для завтрашнего вывоза мусора сотни стаканчиков, банок и бутылок. К тому времени, когда они закончили, было уже больше трех.

Кинси открыл себе пива, потом, выбрав кассету, вставил ее в маленький магнитофон позади бара. Майлс Дейвис, что-то из пятидесятых. Помещение заполнили звуки саксофона, плавные и медленные, гладко проскальзывающие, точно эггног, в который добавили виски. Тревор положил голову на стойку. Прислонившись к кассе, Кинси закрыл глаза.

Музыка закончилась, и возник голос конферансье, часть концертной записи, сделанной на Пятьдесят второй улице в золотые дни бибопа. Голос был глубокий, белый и колоритный, будто дистиллированная суть того времени; без труда можно было представить себе лощеного модника в шикарном костюме с глубоко вырезанными лацканами, с набриолиненными волосами. ВОТ!ДА! Май-и-и-л Дейвис. Помните, у вас в запасе еще полно времени, чтобы попасть в Птичью страну…

Кинси услышал сдавленное всхлипывание. Открыв глаза, он уставился на Тревора, голова которого перекатывалась взад-вперед по стойке, а пальцы впивались в исцарапанное дерево. Рот его скривился в оскале, из глаз катились слезы. Кинси и в самом деле видел, как на полированной поверхности стойки образуются маленькие соленые озерца. Он шагнул к мальчику.

— Эй, Тревор? В чем…

— У меня недостаточно времени, чтобы попасть в Птичью страну! — выкрикнул Тревор. Голос его звучал так, как будто его рвали, тащили по раскаленным углям и ржавым гвоздям, вымучивали из горла. — У меня вообще нет времени — и мне страшно…

— “Птичья страна”? — тихо переспросил Кинси.

Тревор уловил озадаченность вопроса. Он поглядел на Кинси из-под распухших бледных век — прозрачные глаза под ними были обнаженными, огромными и полными ужаса. Внезапно Кинси узнал это лицо: пятилетний мальчик, серьезно нуждающийся в стрижке, по некоторым меркам, слишком худой и со слишком запавшими глазами, по любым меркам, стоит па обочине сельской дороги, попеременно глядя то на мать, то на отца.

— Тревор Мак-Ги, — сказал Кинси. — О, проклятие…

Тревор с несчастным видом кивнул. А потом вдруг снова зарыдал. Обойдя бар, Кинси осторожно положил руку на вздрагивающее плечо, почувствовал, как сжимаются мускулы, чтобы

отдернуться от его ладони.

— Не трогай меня!

— Извини. Я не хотел…

— Нет, я просто не могу…

Они беспомощно глядели друг на друга. Лицо Тревора было покрасневшим, мокрым от слез: Все в его позе — то, как руки были скрещены у него на груди, а плечи подняты, — кричало Не трогай меня! так же громко, как и его рот. Но глаза были снова глазами пятилетки и молили: Обними меня. Обними меня. Помоги мне.

Возможно, Тревор станет ненавидеть его, может даже решить его ударить, но это было уж слишком. Кинси не мог пройти мимо такой боли.

— Я тебя помню, — сказал он. — Я тот механик, который починил машину твоим родителям. Я хотел помочь тебе тогда и я хочу помочь тебе сейчас.

Прежде чем Тревор успел снова отдернуться, Кинси крепко его обнял.

Он почувствовал, как одеревенело тело Тревора, почувствовал, как он пытается отстраниться. Если бы он продолжал эти попытки, Кинси отпустил бы его. Но после нескольких секунд борьбы Тревор обмяк на груди у Кинси.

— Я тоже тебя помню, — сказал он. — Ты узнал моего отца… но он стыдился себя самого… стыдился нас…

— Бедное ты дитя, — прошептал Кинси, — бедное, бедное дитя.

Худое тело словно состояло из сплошных острых углов, сплошные лопатки и локти; он казался таким же хрупким, как подраненная птица. Кинси представил себе, как страх Тревора разворачивает предательски ненадежные крылья, чтобы унести его назад в тот дом, в то странное и мучительное лето 1972 года, к смерти, которой, как он, без сомнения, считал, он заслуживает.

Наконец рыдания стихли, только спазмы проходили по телу мальчишки будто электрический ток. Он навалился на Кинси, его острый подбородок упирался Кинси в плечо. Потом Тревор отстранился и обмяк на табурете, отирая лицо. Кинси решил не давать ему времени смутиться.

— Пошли.

Взгляд Тревора был наполовину настороженным, наполовину вопросительным.

— Тебе не стоит быть одному сегодня, — сказал ему Кинси. — Ты идешь со мной.

Он ожидал возражений, может, даже отказа и был готов настоять на своем. Но, похоже, Тревор явно испытал облегчение. Кинси даже задумался, не собирался ли парнишка пройти пешком до Дороги Скрипок и лечь спать в том полном тяжких воспоминаний доме. В доме оборванной жизни Тревора Мак-Ги, в доме неотвратимо надвигающейся судьбы Тревора Блэка.

Закинув на плечо рюкзак и погасив свет, Тревор последовал за Кинси из клуба вдоль по заброшенным кварталам Пожарной улицы в безмолвную расцвеченную серебром ночь.

4

Четыре гудка. Зах сосчитал их, скалясь на телефон и свободной рукой яростно отрывая клочки от подобранной где-то фундаменталистской брошюры “Склеп Нерожденного”.

Потом — мягкий щелчок снимаемой трубки, приглушенный диксиленд-джаз на. заднем плане и: “Привет, это Эдди Сунг”.

. — ЭДДИ, СЛАВА БОГУ, МНЕ НУЖНА ПОМОЩЬ! МНЕ НУЖНО СМАТЫВАТЬСЯ…

Диксиленд внезапно сменился скрежещущим тяжелым роком. “Очень жаль, что меня нет дома, но если вы оставите свой номер, я перезвоню, как только…”

— ОООО, ЧЕРТ, ЭДДИ, ПОЖАЛУЙСТА, БУДЬ ДОМА!!! ПОЖАЛУЙСТА, ВОЗЬМИ ТРУБКУ!!!

Обрывок скрипичного воя. Потом в ухе у него раздался сигнал автоответчика. Зах глубоко и со всхлипом вздохнул, едва удержавшись от того, чтобы не хлопнуть собственную трубку так, чтобы треснул аппарат, и заставил себя говорить спокойно:

— Слушай, Эд… У меня неприятности. Тебе всегда нравилась моя квартира, ну так вот, позвони поскорее и сможешь, черт побери, ее получить.

Повесив трубку, он несколько минут бесцельно кружил по комнате. Наконец его взгляд остановился на экране компьютера, все еще пульсирующем, словно непотребное двоичное отверстие. Да, можно с головой провалиться в этот экран и в альтернативную реальность, будто в укачивающий рот или чрево, и так и не всплыть за глотком воздуха, так никогда и не осознать, что медленно-медленно, постепенно, так, что ты сам даже не замечаешь, он пережевывает и переваривает тебя…

Нет. Винить в своих бедах компьютер — все равно что, умирая от рака легких, винить в этом пачку сигарет или, хуже того — старую верную “зиппо”. Компьютер — лишь инструмент, он сам выбрал его. Все его беды — в Них, в Тех, чьи скользкие щупальца схватили другой конец этого инструмента. Говорил же ему Уильям Берроуз: всегда надо точно знать, что находится на зубьях твоей вилки, — но разве он послушался? Разумеется, нет — и теперь грязные зубья вот-вот вопьются ему в язык.

Хватит. В той стороне — безумие.

Зах привалился к косяку двери, ведущей в ванную — с полированной плиткой цвета морской волны. Там — окно в высоком потолке прямо над ванной, так что, принимая душ, как будто стоишь в пронизанном солнцем водопаде, — ну где еще он найдет такое место? Да ладно, Бог с ним, с зеленым водопадом ванной, где он, найдет такую квартиру всего в квартале от восхитительного базара, где продается все, что ему нужно, квартиру в двух кварталах от набережной Миссисипи, прорезавшей город словно пульсирующая коричневая артерия?

Прежде чем въехать сюда два года назад, Зах по большей части скитался на улицах или по флэтам знакомых. Это было первое место, где он почувствовал себя дома. Он вообще не был уверен, что сможет жить где-то еще, не был уверен, что какое-либо другое место его примет.

Но это не имело значения. Он слишком долго ходил по краю, слишком часто шел на дурацкий риск. Три года назад, когда он только-только взялся за взлом компьютерных систем, это было просто дурачество, новый способ развлечься, все равно что надраться сливянкой или смотреть полночи по кабелю очередное шоу “Содружества экстрасенсов”. В период своей краткой карьеры на поприще высшего образования он записался на курс основ программирования, но в конечном итоге его вышвырнули из компьютерного класса, лишив единственной веской причины каждый Божий день являться в это одуряющее и похожее на склеп заведение в бесчеловечно ранний час.

В шестнадцать лет, через два года после побега из дому, Зах бросил школу и начал искать чего получше. Он сразу понял, что хакерство — это по нему. Поначалу у него была только дешевенькая писишка с медленным модемом, но, болтаясь по доскам объявлений электронного подполья, на которые вывела его программка автонабора, он задумался о других сетях, секретных системах и базах данных, которые якобы спрятаны, но на самом деле прямо здесь, под носом, искусительно вибрируют за тонкой мембраной команд и паролей.

Свободная информация и деньги — если только сможешь до них добраться. Зах вскоре обнаружил, что может. И это было до смешного просто…

Но если тебя поймают, скажем, на краже денег у компаний кредитных карточек или на взламывании систем “Сауферн Белл”, которую фономаньяки и хакеры любовно звали “гестапо”, это может стоит тебе десяти лет в федеральной тюрьме. Конечно, скорее всего отсидишь только полсрока или даже меньше, но сама мысль хотя бы об одном дне в кутузке была невыносима для большинства хакеров: воображение рисовало им образы огромных татуированных насильников-педофилов и маньяков-убийц, рвущих им лилейные задницы, а потом ломающих им хрупкие шеи.

Колени у Заха подкосились, и он съехал по косяку на пол. Он сам не заметил, когда сбросил кроссовки, и теперь зеленая плитка благословенно холодила подошвы ног. В круглом зеркале над раковиной ему было видно отражение пустой комнаты, а вода из капающего крана прочертила на фаянсе следы, похожие на отпечаток ржавых слез. На полочке у зеркала — синяя керамическая кружка с двумя зубными щетками, пурпурной и черной. Лишнюю он держал для Эдди, когда им случалось смотреть за полночь ужастики или напиться столь любимым Эдди дешевым бурбоном.

Ничего такого в этом не было, ничего сексуального, даже бессмысленного по пьянки лапанья. Зах слишком хорошо к Эдди относился.

Не в том дело, к кому он как относится. Придется удариться в бега, поиграть в одинокого волка. Да, хакеры боятся тюрьмы, и многие из них, когда их прищучат, становятся стукачами. Но большинство сделают все, что в их силах, чтобы помочь собрату по преступлению, — если это не будет угрожать им самим. Он общался с другими пользователями “Мутанет” уже больше года; бывать там было как знакомиться с завсегдатаями странной тусовочной кофейни. Он доверял Зомби так же, как и другим своим удаленным друзьям, знал, что Зомби не бросил бы ему подобную мессагу, не будь его наводка надежна.

А она, нет сомнений, надежна. На хвосте у него может быть сколько угодно ужасных компаний и агентств: если тебя поймают на краже, они попытаются тебя уделать. А он крал, и много.

И надо, пусть с ворчливым неудовольствием, признать, что его все же манит мысль убраться из города до заката. Новый Орлеан был единственной в его жизни постоянной. Но разве не бывало у него зуда путешествий? Разве не подумывал он временами о том, чтобы просто побросать пожитки в машину и двинуть дальше?

Конечно, подумывал. Все об этом думают, даже обычные люди с перезаложенным втрое имуществом, счетами от протезиста и обязательствами перед всем и вся, кроме того, что они хотят на самом деле. Все мечтают об открытой трассе, что как черная атласная лента разворачивается из-под колес. Это у Америки в крови, это что-то вроде расовой памяти. Но большинство так этого и не делает. Их привязывают к месту друзья, собственность, привычки. Если долго сидишь па одном месте, начинаешь пускать корни.

И все же возможность всегда остается, всегда открыта: просто встать однажды и отправиться в путь. Это то, о чем часто думаешь, но редко делаешь.

Пока тебя не вынуждают.

Зах чувствовал, как внутри него темными соцветиями начинают распускаться мириады возможностей. Аромат этих цветов будоражил: запах незнакомцев, неизвестных мегаполисов и городков, тонкий букет приключения и его двойника — опасности.

Ему всего девятнадцать, и он хочет узнать в этом мире все, что стоит узнать, все попробовать и испытать, каждое ощущение, впитывая мир в себя точно виски. Его не сломить, не пригнуть к земле. Что с того, что Они идут по его следам; безликие создания теней, бесконечно зловещие Они, которые, похоже, являются архетипом исключительно американских страхов: темные плащи, глаза, горящие из-под обвислых полей черной федоры, в руке — значок со вписанным в герб ужасающим акронимом ФБР или АНБ; или еще того хуже — герб приближается к тебе будто раскаленный прут, чтобы выжечь свое клеймо у тебя на лбу. У каждого из знакомых Заху хакеров, у каждого фономаньяка, у каждого интеллектуального преступника были свои видения и кошмары о Них.

Но одно то, что Они взялись за него, еще не означает, что Они могут его поймать.

Зах осознал, что руки у него сжаты в кулаки, а сердце болезненно бьется. Такое с ним иногда случалось от возбуждения. Однажды возбуждение, наверное, прикончит его, но Зах пристрастился к нему, как наркоман. Силой воли он замедлил пульс, заставил себя разжать руки со смятым “Склепом Нерожденного”. Стоило снять фильм ужасов, подумалось ему; жаль, что кто-то профукал роскошное название на какую-то пропаганду антивыбора — а чем еще могло быть такое чтиво со всеми его цветными фотографиями порезанных на кусочки зародышей в лужицах собственной запекшейся крови.

Смяв брошюру в ком, он запустил им через всю комнату, поднялся на ноги, потряс головой, чтобы снять головокружение, проверил равновесие. Круто. Ну, была у него тут пара скверных минут, но сейчас он готов к следующей серии Грандиозных Приключений Захарии Босха.

Зах не знал, полезно ли это — думать о своей жизни как о кино, но уж конечно, это помогало сохранять рассудок.

Четырнадцать кварталов улица Бурбон идет через Вьё Кар, начинаясь более или менее на севере, у широкой авеню под названием Эспланада. На этой стороне Французского квартала Бурбон — традиционная и модная улица, она вымощена брусчаткой, обрамлена затемненными барами с местным колоритом и студиями по невероятно взвинченным ценам; в жаркие ночи здесь тусуются парни, потеющие в откровенно обтягивающей черной коже.

Средние кварталы Бурбон — наполовину пестрый карнавал, наполовину машина по вышибанию денег из туристов: мишура и блеск Марди Гра круглый год на продажу, пластиковые стаканчики с пивом и запотевшие “дайкири” и “ураганы”, которые продают прямо на тротуаре, стойки с футболками, открытками, пластмассовыми крокодилами и мумиями; “наборы для вуду Н'Оулин-сау” соседствуют с витринами презервативов с блестками, галстуков-пенисов, вибраторов из латекса кричащих расцветок. Здесь — крупные стрип-клубы с роскошными девахами и зазывалами у дверей, бары со вспышками неоновых вывесок и бесконечными фирменными коктейлями, несколько знаменитых ресторанов и уйма подделок всех мастей. В задней комнате любой сувенирной лавки вам предложат амил нитрит в сочетании с прочими вредоносными веществами, включая и те, от которых голова как будто срывается с плеч, и те, что заполняют череп ослепительным, бесконечно расширяющимся светом.

Но на другом конце Бурбон, на том, что упирается в Канал и муравейник небоскребов даунтауна, над улицей повисли иные миазмы. Атмосфера затхлой сомнительности здесь какая-то вневременная: атмосфера болезненной тайны. Город тучей нависает над старыми зданиями квартала, отчего те кажутся маленькими, серыми и слегка поблекшими. В барах здесь не подают фирменных коктейлей с забавными названиями, но выпивка здесь дешевая и крепкая.

В этом конце улицы Бурбон, зажатый между лавкой скупщика краденого и порностойкой, примостился салун “Розовый алмаз”. То, что это стрип-клуб, можно определить лишь по карандашному рисунку на двери — обнаженная женщина в геометрической фигуре, которую можно при желании принять за ромб или бриллиант, но которая гораздо больше напоминает вагину. Одинокий вышибала клюет носом в дверном проеме, испуская вялую очередь скороговорки, когда мимо проходит вроде подходящий клиент, зная, что все это клиент уже слышал на этой же улице.

Внутри “Розового алмаза” темно, если не считать крохотной, безвкусно освещенной сцены. Дым гнездится по углам и клубится под потолком синим одеялом. Несколько танцовщиц зазывно извиваются перед залитыми пивом столами — не на столах, как обычно думают о “танце на столе”. Ни одному столу в “Розовом алмазе” не выдержать веса здоровой девушки: большинство из них мог бы разнести в щепки и джанки весом в девяносто фунтов.

Танцовщица стоит в пропыленной каморке за сценой, ожидая своего выхода. Из зала “Розового алмаза” доносятся приглушенный кашель и фырканье. Она готова поставить чаевые за день, что это Томми, здешний ди-джей, ширяется кокаином прямо в своей кабинке. Обычно он уходит в мужской туалет, но управляющего сегодня нет, а всем остальным плевать.

— А теперь… в своем последнем номере сегодня… Сладчайшая краса Востока — МИСС ЛИ!

Из динамиков несутся первые ноты ее музыки, песня “Сurе” на такой громкости, что динамики искажают слова. Впрочем, это не важно, поскольку никто больше в этом клубе даже не слышал о “Сurе”, разве что пара других танцовщиц, и никого не интересует музыка, под которую она танцует, лишь бы грудь показывала. Мисс Ли отодвигает пыльную бархатную занавесь и выбрасывает вперед ногу — длинную, шелковисто-бледную, затянутую до колена в высокий черный кожаный сапог на шпильке с серебряными цепочками, — и толпа ревет.

Если можно назвать толпой пять или шесть небритых потрепанных мужчин.

И если несколько апатичных реплик и свистков, похотливых движений языком приблизительно в сторону ее гениталии или простой акт поднимания пива ко рту можно назвать ревом.

Мисс Ли выплывает на крохотную сцену. Снизу ее подсвечивает кольцо круглых лампочек, свет играет по черным виниловым танга и бюсту, когда она движется, показывая, что у нее есть по части изгибов. Пять или шесть лампочек в кольце перегорели, причем дохлые расположены через неравные промежутки, будто гнилые зубы во рту.

Она прошагала к шесту, стратегически установленному в центре сцены, обвила его руками и коленями и, выгнув спину, стала обрабатывать шест бедрами, приоткрыв рот и полузакрыв глаза — изображая одурелое, почти наркотическое опьянение, которому полагалось сойти за экстаз. Потом, оттолкнувшись от шеста, она помедлила перед первым клиентом и принялась выделывать настойчивые покачивания прямо ему в лицо.

Через пару минут он выудил из кармана рубашки пару смятых долларов и, затыкая их ей за подвязку, не преминул запустить запачканные никотином пальцы как можно выше по ее ноге. Мисс Ли наградила его улыбкой гейши и перешла к следующему клиенту, на удивление молодому и приличного вида и потому с меньшей вероятностью чаевых.

Она размышляла, что бы они подумали, узнай они, откуда взялся ее сценический псевдоним. Она родилась в Новом Орлеане, родители ее были корейцы, и Лауп, управляющий “Розового алмаза”, посоветовал ей выбрать “какую-нибудь китайскую подделку”, чтобы использовать ее “этническую внешность”. (“Полно мужиков на это западают”, — добавил он, будто делясь страшной мужской тайной.) Имя Ли она позаимствовала у персонажа своей любимой книги “Голый завтрак”. Когда клиент шел мерзкий, или не давали чаевых, или просто у нее не было настроения трясти задом перед сборищем человеко-членов, она думала об иглах с героином, протыкающих гнилые вены, о вздутых членах, сочащихся зеленоватой слизью, о красивых мальчиках, мастурбирующих под гниющей краюхой лунного сыра. Счастливее ее это не делало, но жизнь скрашивало.

Началась вторая ее песня. “№ 13 Baby.” The Pixies. Оглянувшись на кабинку ди-джея, она увидела, как Томми поморщился на подвывающий голос и рвущуюся психоделическую гитару, его вкусы склонялись все больше к группам вроде “Triumph” и “Foreigner”, этакому поддельному корпоративному металлу, и, может, немного “Guns N' Roses”, если ему хотелось чего порадикальнее.

Мисс Ли завела руку назад, чтобы расстегнуть бюстгальтер, и почувствовала, как за подвязку ей сзади засовывают банкноту, как сухая рука крадется по ее левой ягодице, чтобы затем исчезнуть. Углом глаза она заметила в одном из обрамляющих сцену зеркал клиента — высокий негр уже исчезал в темноте бара. По непонятной ей причине чернокожие, которым она нравилась, очень этого стеснялись. Может, потому, что она была такой бледной.

Тайком нащупав банкноту, она сдвинула ее по ноге набок. Это была десятка. Джекпот. С этой десяткой выручка переваливала за стодолларовую отметку, хорошие деньги за дневную смену: она теперь и впрямь может позволить себе уйти домой.

Сдирая виниловый топ с маленьких крепких грудей, она всматривалась в свое отражение, исчезающее в бесконечности зеркал. Груди соединяла тонкая серебряная цепочка, прикрепленная к изящным колечкам в обоих сосках цвета кофе с молоком. За исключением сосков ее кожа была цвета бледно-матового миндаля, ребра проглядывали будто планки в ставне жалюзи, тело было слишком худым, если не считать округлости попки и крохотного животика, ноги — мускулистыми от шестичасовых смен на шпильках и долгих прогулок по Французскому кварталу.

Лицо у нее было довольно плоским, широкий рот ненакрашен — она терпеть не могла вида помады у себя на губах, особенно сальной розово-оранжевой, какой мазались большинство танцовщиц, — темные узкие глаза, подведенные пурпурными тенями и черной тушью, почти скрывались благодаря неопрятному платиновому парику.

— У т'тя самые красивые волосы, к'акие я видел, — сообщил ей однажды почтительно-грубый турист; Господи, как же ей хотелось сорвать парик и швырнуть ему на колени. Вместо этого она мило улыбнулась и взяла его деньги.

Третья песня. “Darling Nikki” Принца, мелкая подачка толпе — дай им что-то, что они слышали раньше. Это была грязная песня, знаменитая грязная песня, которая разожгла весь Крестовый Поход против Грязной Музыки, или как там его называли в РЦМР, и все лишь благодаря слову “мастурбация” в тексте. Благослови ее. Мисс Ли запустила большие пальцы за эластичный пояс танга, натянула крохотный клочок винила над лобком, так чтобы складки губ были почти обрисованы блестящей черной тряпкой. Чтобы этот фокус сработал, пришлось сбрить лобковые волосы приблизительно до размеров и формы бактерицидного пластыря — и все равно этого было мало: им всегда хотелось увидеть больше.

— Оттяни в сторону, — начинала кряхтеть какая-нибудь старая развалина, размахивая ей в лицо долларовой бумажкой, как будто она того стоила.

— Дай поглядеть на волосы.

— Эй, ты натуральная блондинка? — Эта реплика всегда вызывала сдавленные смешки.

Мужчины, приходившие сюда, всегда считали, что увидели недостаточно — будто хотели разобрать ее на части. Если бы она могла снять танга, они потребовали бы, чтобы она наклонилась, и раздвинули ягодицы, чтобы заглянуть ей в зад. Если бы она сделала это, они, наверное, захотели бы, чтобы она расстегнула молнию и стащила кожу.

Но это была работа (хотя крайне мало кто из плативших ей мужчин это сознавал; просто удивительно, сколь многие считают, что танцовщицы выходят на работу, чтобы познакомиться с мужчиной или ради острых ощущений). Она могла устанавливать собственное время работы; работа стриптизерши оплачивалась лучше, чем обслуживание столиков в кафе, что она тоже в свое время делала; танцевать далеко не так унизительно. В обслуге в ресторане люди видят автоматы, продолжение стола и стульев, легкую добычу для чего угодно — от фальшивок на чай до словесных оскорблений.

Но с танцовщицами, особенно хоть со сколько-нибудь приятной внешностью, зачастую обращаются как с воплощением недостижимого женского божества. Даже в такой дыре, как “Розовый алмаз”, мужчины хоть зачастую и вызывали раздражение, хоть и были неотесанны и вульгарны, но едва ли были по-настоящему злобны или жестоки. А если и бывали, танцовщицы могли потребовать их выставить. Некоторые девушки пытались выставить клиентов только за похабные замечания. Мисс Ли полагала, что это глупо. Те, кто отпускал подобные шуточки, обычно бывали пьяны, а пьяные, как правило, лучше дают чаевые. Она не могла не задумываться о морали танцовщиц, что готовы трясти грудями в лицо кому угодно, но бледнеют, услышав слово “дрочить”.

Это была вполне нормальная работа, но неплохо было бы выиграть завтра на скачках.

Она осела на сцену в модифицированный шпагат, который заставил их впериться в ее пах в бесконечном Походе за Волосами, собрала еще несколько долларов и исчезла за занавесью под последние замирающие ноты “Darling Nikki”. Она и следующая танцовщица, высокая мускулистая деваха с высветленными волосами и гладкой эбонитовой кожей, которая звала себя Куколка Бейби, на ощупь поменялись местами в темном пространстве каморки за сценой, похожей на гроб.

— Как они? — прошептала Куколка.

— Не слишком, — пожала плечами мисс Ли.

— Дорогуша, они всегда не слишком.

Мисс Ли рассмеялась. Куколка промокнула обильно наложенную розово-оранжевую помаду, поддернула тяжелые груди так, чтобы они повыше горбились в чашках красного в блестках бюстгальтера четвертого размера, и нырнула на сцену как раз в тот момент, когда Томми погнал вступление к ее первой песне.

Мисс Ли прошла коротким убогим коридором в раздевалку. Каблуки ее сапог впивались в голый бетонный пол, от чего каждый шаг отдавался острой болью. Сапоги были более удобными, чем лодочки, которые надевали большинство девушек, поскольку хоть как-то поддерживали колени, но к концу смены она все равно чувствовала каждый шаг, что приходилось делать на этих четырехдюймовых шпильках.

Она стащила их, как только вошла в раздевалку, потом собрала потные доллары, заткнутые ей за подвязку и бикини, стащила и то, и другое и нырнула в сумку с уличной одеждой. Огромного размера темная футболка, джинсы с обрезанными штанинами и кроссовки “All-Stars” — одна черная, один пурпурная, — утыканные английскими булавками и со множеством надписей. Еще одна точно такая же пара была у нее дома. После шести часов на высоких каблуках нет ничего приятнее, чем засунуть натруженные ноги в пару мягких, разношенных кроссовок.

Она остановилась у кабинки ди-джея поделиться чаевыми — “не отправь их все в одно место, Томми, сопливец” — и рванула через клуб. Обрюзгший работяга, перед которым она до того танцевала, замахал ей, приглашая за столик, но, поглядев сквозь него, она двинулась к двери. Если она закончила, то закончила.

Сразу за дверью она сорвала платиновый парик и запихнула его в сумку. Под париком волосы у нее были черными, сбритыми почти до самого скальпа за исключением прядей, которые падали ей на лоб, и нескольких отпущенных тут и там тонких косичек. Одно из ее маленьких ушек было пропирсовано тринадцатью серебряными петельками, которые, начинаясь у мочки, шли по изящному изгибу уха. В другой мочке покачивался серебряный крестик, в перекрестье которого сверкал крохотными рубиновыми глазами череп.

Проведя рукой по щетине на голове, она вдохнула сумерки Французского квартала и еще на одну ночь простилась с мисс Ли. Теперь она была Эдди Сунг: вечера принадлежали ей одной.

Газовые фонари только-только загорались, их мягкий желтоватый свет уже моргал на каждом углу. Она подумала, не остановиться ли ей выпить пива и съесть дюжину устриц в какой-нибудь закусочной. Их солоноватый морской вкус всегда изгонял изо рта привкус дневных фальшивых улыбок. Но нет, решила она, она пойдет домой и проверит почту и автоответчик, потом, может, позвонит Заху, чтобы узнать, не хочется ли ему устриц. Устрицы считаются афродизиаком; может, и на нем они скажутся.

Ну да. Так ей и повезет.

Эдди позволила себе унылый смешок и двинулась через квартал в сторону дома.

5

Зах уже швырял последние из своих пожиток в машину, когда появилась Эдди. Прослушав сообщение на автоответчике, она бежала всю дорогу от своей квартиры на Сен-Филип. Лицо у нее раскраснелось и было залито потом, дышала она тяжело и с присвистом.

Но Зах выглядел еще хуже. В его зеленых глазах появился лихорадочный блеск. Под идиотской черной шляпой в духе дурных вестернов, которой она раньше не видела, бледное с острым носом лицо в освещенном газом полумраке маленькой рю Мэдисон казалось почти фосфоресцирующим. Он затолкал коробку с бумагами на заднее сиденье своего “мустанга”, повернулся за второй и тут увидел Эдди. Лицо у него застыло. На какое-то мгновение он казался до смерти перепуганным. Потом он, спотыкаясь, двинулся к ней и порывисто обнял. Сердце у нее дрогнуло, но к этому Эдди привыкла — так случалось всякий раз, когда она видела Заха.

— Тебя поймали.

Он кивнул. Слова “Я же тебе говорила” висели в воздухе, но ей и во сне бы не пришло в голову произнести их вслух.

— Дело скверное. В предупреждении говорилось: Они знают, кто ты, Они знают, где ты. Едва ли Они действительно знают, где я, иначе Они были бы уже здесь. Но Они, возможно, сейчас это узнают. Они могут появиться в любую минуту.

Эдди нервно оглянулась на улицу Шартрез. За исключением случайной ряби уличного джаза и вспышки пьяного смеха все было тихо.

— Все улики я забираю с собой. Компьютеры, диски. Ноутбуки. Место чистое, если захочешь въехать. Если Они появятся и захотят устроить обыск, пусть ищут. Они ни черта не найдут.

Он выглядел гордым, дерзким, смертельно усталым. Эдди подняла руку и кончиками пальцев коснулась его влажного от пота лица. Ее сердце не просто разбивалось, оно готово было разлететься на куски. Он уже все равно что уехал.

— Переночуй сегодня у меня, — сказала она. — Там тебя никто не найдет. Уедешь утром отдохнувший.

— Мне нужно как можно больше форы, — без заминки ответил он. — Если я уеду сейчас, у меня будет прикрытие ночи.

“Прикрытие ночи”. Для Заха это было большим приключением. Да, он напуган — но еще больше возбужден. Она слышала это в подрагивании его голоса, видела в горящих глазах. Он был будто скаковая лошадь, изготовившаяся к старту, — элегантные ноздри раздуты, бархатистые бока напряженно вздымается.

Она думала: быть может, последняя ночь вместе… но знала, каково это будет. Они просидят до рассвета за вином, травой и разговорами, может, пожарят поп корн с кайенским перцем, посмотрят пару дурацких фильмов. На том все и кончится. Зах был не против, когда она прислонялась к его плечу, не против случайного прикосновения к руке или взъерошивания его непокорных волос. Но что-либо более очевидное с ее стороны — как та пара раз, когда она наклонялась и целовала его в губы, — натыкалось на “Я не могу, Эд. Просто не могу”. А если она спрашивала почему, то получала доводящий ее до белого каления ответ: “Потому что ты мне нравишься”.

Дело не в том, что Зах был монахом или чисто голубым. У нее на глазах он клеил десятки людей в клубах и барах, куда они оба часто захаживали, и чаша весов лишь слегка кренилась в сторону симпатичных юношей. Он, похоже, всегда западал на красивых и пустоголовых, предпочтительно пьяных, в идеале с отсутствующим другом или подругой — кто бы взял потом на себя утренний шок. У него было только одно нерушимое правило: у них должно быть место, где трахаться. Он ни за что не приводил их в свою квартиру-убежище, отказывался делить свое гнездо с любовниками на одну ночь. Может, он стеснялся, что компьютер их увидит.

На следующий день (или вечер) он отмахивался от них — без жестокости; но так, что не оставлял сомнений, что они не более чем случайный каприз. Секс для Заха, думала Эдди, был чем-то вроде физиологической потребности на уровне посещения туалета: не испытываешь же ты каких-либо чувств к каждому унитазу, в который мочишься, а закончив, спускаешь воду и уходишь — чувствуя себя лучше, это точно, но не задумываясь о том, что только что сделал.

Эдди от этого на стенку лезла. Любой друг или потенциальный любовник за такое отношение давно бы получил хорошую трепку. Но Зах был слишком милым, слишком умным и в остальном просто слишком клевым, и это казалось каким-то отклонением от нормы, умопомрачением или увечьем, за которое его нельзя винить, вроде красного родимого пятна или отсутствия пальца. Она полагала, что отчасти дело в том, что он видел, в какой ад превратили свою жизнь его родители, и помнил, через какой ад ему пришлось пройти от их рук. К тому же она надеялась, что отчасти дело в возрасте: практически любой недостаток простителен в девятнадцать лет. (Эдди было двадцать два, и она чувствовала себя гораздо более умудренной.)

— А твою машину они не узнают? — спросила она.

— Я уже поменял номера.

Эдди поглядела на задний бампер “мустанга”. Номер РЕТ-213 казался ужасно знакомым.

— А разве это не тот, какой у тебя всегда был?

— Я не на машине номера поменял, — терпеливо объяснил он. — Я поменял их в компьютере УДТа. Мои номерные знаки стерты начисто, а я себе подарил номера от какого-то форда 1965 года из Хаумы.

— А.

Они неловко стояли в сгущающихся сумерках.

— У тебя уже есть свой ключ, — сказал Зах. — Хочешь запасной?

— Нет. Он тебе понадобится, если вернешься, а меня не будет дома.

— Я не вернусь, Эдди, — мягко сказал он. — Во всяком случае, очень долго не вернусь. Я скорее покончу с собой, чем сяду.

— Я знаю.

Она отказывалась терять самообладание, отказывалась голосить и распускать нюни, отказывалась умолять его взять ее с собой. Если бы он хотел взять ее с собой, он бы так и сказал.

— Тогда… ну… сюда я позвонить не смогу, но я попытаюсь как-нибудь проявиться.

— Только попробуй этого не сделать.

Сложив руки на груди и стряхнув несколько упавших на глаза тоненьких косичек, Эдди пригвоздила его стальным взглядом.

— Эдди…

— Никаких “Эдди”, черт тебя побери! Ты мог бы быть поосторожнее! Ты мог бы не выпендриваться и не рисковать, как последний дурак, — тебе же не нужны деньги. Ты мог бы… остаться!

Вот теперь она плакала. Она оскалилась на него, сощурила глаза почти до щелочек, чтобы спрятать слезы.

— Знаю, — отозвался он. — Знаю.

Сделав два шага вперед, он снова заключил ее в объятия. Эдди прижалась мокрой щекой к мягкой хлопковой футболке, вдохнула его дымный прокуренный, слегка сладковатый мальчишечий запах. Крепко прижала к себе худое тело. Вот так оно и должно было быть все это время.

Жаль, что он не согласился.

— Будь осторожен, — сказала она наконец.

— Буду.

— Куда ты направишься? Он пожал плечами.

— На север.

Они вновь уставились друг на друга — не зная, что сказать, и все еще не готовые сказать “прощай”. Потом Зах наклонился и — так осторожно, будто соединял два провода под напряжением, — коснулся губами рта Эдди. Она ощутила электрический заряд контакта, когда самый кончик его языка коснулся ее губ и из самого центра ее матки вырвалась волна восхитительного тепла. На мгновение ей показалось, что ее внутренности сейчас просто расплавятся и стекут по ногам, таким жарким был этот прилив. Но Зах, отстранившись, сделал шаг назад.

— Пора ехать.

Эдди кивнула, не доверяя собственному голосу. Она глядела, как он обходит спереди машину, садится на водительское сиденье, поворачивает ключ в замке зажигания. Ожил мощный мотор, готовый унести Захарию Босха далеко-далеко от Нового Орлеана, далеко-далеко от Эдди Сунг. Дважды бипнул гудок — и вот Зах уже отъезжает от обочины, красные огни задних фар останавливаются на углу, а потом вливаются в ночное движение на улице Декатур.

Уехал.

Еще несколько минут Эдди стояла в колышущихся тенях, отбрасываемых чугунными балконами над головой. Она поглядела на дверь, ведущую в квартиру Заха, коснулась ключа в кармане и покачала головой. Квартира на Мэдисон была намного лучше, чем ее тараканий шкаф, и оплачена до конца года. Зах терпеть не мог думать о таких низменных делах, как квартплата, так что платил за год вперед, возобновляя договор на аренду в начале года. Завтра она начнет перетаскивать вещи. Но сейчас она просто не могла подняться туда: его присутствие там еще мучительно явно, будто голос за пределами слышимости, будто тончайшая перепонка между реальностью и воспоминанием.

Повернувшись, она пошла вверх по Мэдисон и, свернув налево на Шартрез, направилась к Джексон-сквер. Впереди, будто костлявые пальцы, упершиеся в пурпурные ночные небеса, маячили шпили собора Святого Людовика. Между площадью и собором лежала кирпичная паперть, где уже собиралась малышня в черном с распродаж и в разрисованной коже, куря сигареты и передавая бутылки дешевого вина.

Эдди остановилась у банкомата на углу Шартрез и Святой Анны. В. кармане у нее еще лежал дневной заработок, толстая пачка, которая терлась о ногу и заставляла нервничать. Она сдаст деньги, оставив себе тридцать долларов — достаточно на нормальную еду и выпивку. Потом она, может, пойдет пить с ребятами на площади или подыщет маленький темный бар, чтобы в одиночестве утопить свои печали.

Заполнив бланк вклада, Эдди сложила деньги в конверт, опустила в прорезь кредитную карточку и набрала личный номер, затем необходимую информацию. Глубоко в недрах машины застучали колесики. Экран вопросил, нужны ли ей дорожные чеки для летнего отпуска. Наконец ее восьмидесятидолларовый депозит был обработан, и банкомат выплюнул сперва карточку, а потом отпечатанную квитанцию.

Эдди отвернулась, лениво глянула на квитанцию и тут застыла как вкопанная. Двое богатеньких студентов-туристов, переходивших паперть, едва не наткнулись на нее и, чертыхнувшись, заковыляли дальше. Эдди не обратила на них никакого внимания, продолжая одурело глядеть на полоску бумаги. Она прищурилась, потом моргнула, но цифры остались те же.

Пару дней назад она уплатила за квартиру, после чего на ее текущем счете осталась рискованная сумма в триста восемьдесят долларов восемьдесят два цента. Теперь же цифры гласили: десять тысяч триста восемьдесят долларов и восемьдесят два цента.

Она никогда не позволяла Заху давать ей деньги. Это было слишком опасно для него, и потом она сама могла о себе позаботиться.

Но судя по всему, он оставил ей прощальный подарок.

Он выехал на трассу 90, а пена скоростной хайвей (скоростные 59-я и 10-я между штатами были так же скучны, как прямой междугородный звонок, оплаченный собственной кредиткой, так что это двухполосное шоссе было, по сути, единственным путем из Нового Орлеана) — и оставил город под покровом ночи. Одноименная песня “Роллинг Стоунз” монотонно билась у него в голове (свернувшаяся детка сраженная детка свернувшаяся крепко) нежеланным эхом боли от синяков и раскаленной ненависти его одиннадцатого года жизни. Это напомнило ему, что в машине практически нет записей. Всю свою музыку, книги и фильмы он оставил Эдди, поскольку такое всегда можно раздобыть. Но следовало бы прихватить пару-тройку кассет на дорогу. Придется остановиться и чего-нибудь прикупить — потом, когда мысли его успокоятся настолько, чтобы стоило тратить время на музыку.

Он уже устал от новой шляпы и потому зашвырнул ее на заднее сиденье и запустил руку в волосы. Волосы был спутанными, грязными и на ощупь как будто стояли под пятнадцатью различными углами. Тем лучше для популярного прикида Эдварда Руки-Ножницы.

Через несколько миль после Нового Орлеана 90-я огибала анклав вьетнамских ресторанов и магазинчиков, маленький экзотический азиатский поселок в сельской глуши Луизианы, вскормленный дарами рек, озер и пойм. Хотя Эдди была кореянкой, местность навела Заха на мысли о девушке, пробудила в нем какое-то чувство пустоты. Однажды он обедал у ее родителей в Кеннере; на стол тогда подали устричные оладьи и потрясающее варево из риса, свежей зелени, морской капусты, сырой рыбы, и острого соуса — все это было навалено в гигантскую стеклянную миску и называлось феа-дуп-боп. Заху все время слышалось фетус Боба, что, впрочем, не уменьшило его аппетита. Как только мама Эдди увидела, что ему нравится реактивно-острый соус, она начала заваливать его все более огненными лакомствами и специями, и вскоре он жевал целиком убийственные маленькие красные перцы, которые она рубила у себя в кимчи.

Именно тогда, догадался он, Сунги решили, что их дочь все же сможет найти себе мужа-американца. Не то чтобы они имели право голоса в делах Эдди — хотя и полагали, что она официант-

ка в коктейль-баре в “Розовом алмазе”, или делали вид, что так думают, — и не то чтобы Эдди ожидала, что Зах на ней женится.

Он испытал укол смущения, что было ближе всего к чувству вины, что ему доводилось испытывать. Он прекрасно знал, как Эдди хотелось, чтобы их дружба была совершенно иной. Но для него это было невозможно. Любить кого-то — порядок, и трахаться — тоже неплохо. Но если делать и то, и другое с одним и: тем же человеком, это даст ему слишком большую над тобой власть; это позволит ему запустить руки прямо в твою личность, даст ему долю твоей души.

Он вырос, глядя на то, как отец превращает мать из болезненно-напуганного, но безобидного создания в садистскую суку с кривыми ножами вместо пальцев и плюющимся, вопящим ртом. К тому же, что тут говорить, ртом, полным сломанных зубов, — но всю боль, какую она принимала от мужа, она дарила сыну: подарок, завернутый в жестокие слова и надписанный кровью.

А ведь родители действительно любили друг друга — насколько были способны их паразитировавшие друг на друге души. Он слишком часто видел их душераздирающие ссоры и слезливые примирения, слишком часто слышал их мучительные занятия любовью через тонкие стены квартиры, чтобы не верить тому, что они страстно влюблены друг в друга или были когда-то.

Для него среди них не было места. Зах иногда думал, что, если бы он не родился, этой парочке удалось бы выкроить себе клочок счастья — Джо с его надломленными мечтами и неистовым умом, пришпоренным алкоголем, и Эвангелине с ее синяками и фонарями под глазами и вечно голодными чреслами. Если бы только его матери удалось наскрести — каламбур здесь далеко не случаен, — денег на выскребывание, о чем она так часто желала вслух! Если бы только отцова резинка не порвалась — и сколько раз Джо насмехался над ним из-за этого проклятого презерватива! Эта была фактически единственная шутка семьи Босхов.

В слишком молчаливой темноте Зах понажимал кнопки радио, повертел рукоять настройки. Его приветствовали завитки статики, потом струйка джаза. Рябь пианино и тимпанов, дрожащий, уносящийся ввысь альт-саксофон. Зах не слишком любил черный джаз южных штатов, который он слышал всю свою жизнь, как слышал всю жизнь музыку кажун, и если уж на то пошло — все с саксофоном или духовыми, все, что по звуку напоминало о детстве в Новом Орлеане. Такая музыка шипами впилась прямо в память, слишком глубоко въелась в кровь.

Но это не походило на Новый Орлеан. Может, Канзас-Сити? В этом джазе не было привычного маниакального веселья, и потому его раздумчивые, мечтательные звуки казались почти экзотикой. Зах оставил джаз.

После вьетнамского анклава трасса шла вдоль непрерывной череды пляжных коттеджей с жеманными названиями “Джаз Домик Джимми”, “Райский уголок”, “Задний заезд” (с фанерной задницей на указателе, вовсю сияющей в свете фар) и частных подъездов, которые уходили прямо к темной воде по обеим сторонам дороги. Здесь начиналась заболоченная пойма, и твердая почва под ногами встречалась редко. Зах принялся развлекать себя выдумыванием названия для собственной воображаемой хибары: “Хоромы хакера”? “Уют уголовника”? Нет, “Босховы блюзы”, а под вывеской — “Узи” и бляхи спецслужб сдавать на входе”.

Постепенно коттеджи стали попадаться все реже и реже, становились все более захудалыми; некоторые лишились имен или щеголяли вывесками, слова и кричащие рисунки на которых совсем стерлись. Потом и они исчезли; дорога была пустой, прямой, обрамленной темными просторами воды, и леса, и теней. Он пересек высоко изогнувшийся над водой мост, увидел, как лунный свет под ним мерцает на воде, будто бледные драгоценные камни.

Радиостанция никуда не пропадала, хотя Зах думал, что уже проехал более пятидесяти миль мимо пустых зеленых просторов и безобразных участков под застройку, придорожных универмагов, сувенирных лавок и склепов закрытых на ночь закусочных. В одном из таких городков в картонке из-под курятины было найдено жареное человеческое ухо, будто каннибалистский римейк “Синего бархата”, снятый полковником Сэндерсом. Зах вспомнил, что прочел эту байку в каком-то бульварном журнале из Батон-Руж и пожалел, что не сам ее выдумал. Интересно, правда ли это, или где-то есть еще один шутник, гигантскими цифровыми мазками творящий городские легенды? По радио, похоже, крутилась одна и та, же песня, как будто ди-джей заснул, поставив СD на бесконечный реплей. Завывал, рыдал сакс. На заднем плане мечтал рояль.

Наконец Зах выехал к Мексиканскому заливу и начал свой извилистый путь по побережью. Маленькие прибрежные городки после десяти замирали; справа — лишь бесконечный заброшенный белый пляж, прорезанный пристанями и дамбами, а за ним — черный простор Мексиканского залива.

Родители привозили его на залив однажды, когда ему было лет десять. Зах помнил, как пах солью воздух, когда они ехали сюда, как он воображал благословенную ласку песка и воды. В реальности песок был неприятно пыльным на ощупь, будто грязь в обычной песочнице; у кромки воды покачивались пена промышленных отходов, этакая бледно-коричневая накипь, колыхавшаяся и перетекавшая с волнами. От нее шел слабый запах дохлой рыбы и осадков машинных масел. Запах вредных химикатов.

Но за пляжем вода была цвета новой джинсы, она и впрямь ласкала его пересохшую измученную кожу. Он с головой ушел под воду, будто тюлень, и плыл, не переставая, прочь от берега, пока шероховатые грубые руки отца не схватили его за волосы и не загнали резинку плавок в щель его тощего зада.

Машина слегка вильнула вправо. Зах тут же выровнял ее, но воспоминания уже принялись гипнотизировать его, утягивая в сторону воды.

Мелькнул указатель с названием города Пасс Кристиэн, которое произносилось не как “христианин”, а как женское имя Кристи-Энн. Оказывается, сам того не заметив, он въехал в штат Миссисипи. Слева вдоль дороги хмурыми надгробиями высились старые южные особняки, будто в саваны закутанные в призрачные полотнища испанского мха, и огромные сучковатые дубы, выстоявшие не одну сотню ураганов. Пляж справа был чисто-белый, сияющий.

Свернув налево с трассы, Зах направился в центр Пасс Кристиэна, каким бы этот “пасс” ни был. Пьяный мужик мочился на стену у “Таверны морской ведьмы”.Слабый манящий синий огонек горел где-то в недрах таверны, будто сирена, заманивающая в водную могилу путников. Остальные здания были темны и тихи.

Через несколько кварталов Зах увидел одинокий универсам под названием “Хлебница”. Неоновая вывеска над ним припадочно мигала, наводняя небольшой лоскуток города беспорядочным блуждающим мертвенно-белым светом. На автостоянке машин не было, но Зах заметил продавца, клюющего носом за кассой: светлая голова клонилась к витринам с зажигалками, галетами “слим-джим” и прочей дребеденью.

Когда он припарковывался, джазовая мелодия наконец завершилась, и он услышал гортанный голос, как будто ди-джея пробудили от долгого и мирного сна: “А-м, да. Это была, м… м… “Лора” Чарли Паркера… множество раз…”

После спокойных серебра и угля ночи внутренность магазина атаковала его роговицы будто кислотная галлюцинация. Зах заметил, что продавец не дремлет, а поглощенно изучает журнал, разложенный на стойке. Журнал был открыт на черно-белой фотографии долговязого длинноногого юноши с голой грудью и готическим лицом, очень похожим на самого продавца.

— Ж'лаете что-нибудь?

На пластмассовом бэдже, прикрепленном к лацкану полиэстрового форменного пиджака, значилось “ЛИСТ”. Родители-хиппи и не на такое способны.

— Да. Могу я понюхать у вас кофе?

— А?

— Ваш кофе. — Зах махнул в сторону кофеварки у стены напротив стойки. — Можно мне только понюхать?

— Конечно… наверное. — Лист снова поглядел на фотографию, потом не торопясь закрыл журнал. Это был старый номер “ДжиКью”. — Хотя если вы ищете гавайскую кону, вам не повезло. Здесь только старое отвратное пойло.

— Сойдет. Я все равно не собираюсь его пить.

Подойдя к кофеварке, Зах извлек из металлического термоса, удерживающего жидкость на йоту до закипания, колбу с кофе и медленно поводил ею взад-вперед перед носом. В лицо ему ударил жаркий горький дым, от которого на натруженных глазах Заха выступили слезы. Он чувствовал, как микроскопические частицы кофеина поднимаются по его ноздрям, проникают в легкие, а из них выходят на интерфейс с его кровью, а оттуда — винтом в усталый мозг.

Сердце екнуло и забилось быстрее. От сердцебиения тут же пересохло во рту. Он схватил бутылку минералки из холодильника, удивившись про себя, откуда взяться “коне” в какой-то “Хлебнице” в “Подайте, христиане Кристи-Энн” штата Миссисипи.

У кассы Зах поставил на стойку минералку, добавил зажигалку (всю в кричащих розовых и черных зигзагах, но никакого повстанческого флага) и вытащил бумажник. Перед отъездом из города он не пытался снять деньги ни с одного из своих многочисленных банковских счетов, зная, что все они, возможно, под наблюдением. И что он сможет добыть еще. Он взял с собой только заначку наличными, которую держал на крайний случай; он всегда знал, что однажды ему придется сваливать и что делать это придется быстро. Теперь же выяснилось, что самой маленькой купюрой в бумажнике была сотня.

— Нет сдачи, — извиняясь, сказал Лист. — После десяти мне позволяют держать в кассе только пятьдесят долларов, а покупателей ни черта не было.

— Мне очень хочется пить.

— Ну…

Зах поймал взгляд мальчишки и не отводил глаз. Глаза у Листа были удлиненные и слегка раскосые, такого же золотистого цвета, что и волосы.

— Дай мне это, — предложил он, — а я тебя подкурю.

Это была упрощенная версия хакеровской методы, известной как прикладная социология. Ее можно было использовать, чтобы убедить телефонистку, что она говорит с самым что ни на есть настоящим техником “Телко”; эта метода работала и при всевозможных аферах, при выдавании себя за другого и неспецифическом мошенничестве вообще. Хорошенький продавец особых трудностей не представлял. Семена восстания уже были заброшены. Зах видел, как парнишка обдумывает его слова, как он уговаривает сам себя.

Облокотившись локтем о стойку, Зах выдал свою самую очаровательную улыбку.

— Что скажешь?

— Ну… А, какого черта! Бери что хочешь. Плевать. Я все равно скоро уволюсь.

— Спасибо. Ты настоящий сосед.

Зах бросил зажигалку в карман и, вскрыв минералку, от души, хлебнул. На вкус минералка была выдохшейся и безвкусной, но он ведь привык к канцерогенному супу, лившемуся из крана в Новом Орлеане. Уж там-то вкуса хватало.

— Тоже мне сосед, — фыркнул Лист. — Как будто ты из Миссисипи. Готов поспорить, ты из Нью-Йорка или еще откуда.

Такого Зах еще не слышал. Люди иногда считали, что его предки с Востока — факт, который бесконечно веселил Эдди, — .:но никто еще не обвинял его в ныо-йоркстве.

Он решил, что это его устраивает, — Ну да, — признал Зах. — Откуда ты знаешь?

— По акценту слышно. И ты не тянешь на местного. Единственное место, откуда ты еще можешь быть, это Новый Орлеан.

— Никогда там не был. — И, повинуясь внезапной вспышке вдохновения, Зах добавил: — Да, я туда и еду.

Взгляды их встретились вновь. На мгновение Зах вообразил, что Лист способен заглянуть ему прямо в мозг и увидеть и ложь, и сложные ее причины, те мили, которые он, убегая, преодолел, и те, что ему еще предстоят. Но он знал, что это неправда.

А будь даже и правда, в этих теплых медовых глазах он видел, что мальчишке плевать.

Приняв предложение Заха, Лист запер магазин, и они направились в заднюю комнату, чтобы выкурить один из косяков, что Зах забил с собой в поездку. Вытянув перед собой длинные ноги, Лист развалился на ящике туалетной бумаги. На колене поблекших джинсов, какие он носил с фирменным пиджаком, зияла демонстративная дырочка. Открытый взору участок кожи был усеян тонкими золотыми волосками.

Зах прислонился к противоположной стене, наблюдая за нервными жестами Листа, чувствуя вкус его губ на косяке. Казалось, глупо так рано перехватывать трах по пути на каком-то складе какого-то универсама в Миссисипи. Но от проклятого мальчишки просто слюнки текли.

— Я завтра увольняюсь, — сказал Лист после третьей затяжки. — Ненавижу эту паршивую дыру.

— А что вообще ты тут делаешь?

— Я учусь в художественной школе в Джексоне. Фотография. Предполагалось, что я проведу здесь лето, сохраняя их хренову историю или еще что. Опротивело. Ни одна деревенщина ни фига не знает, и хоть бы один старый хрыч согласился со мной поговорить. Я понятия не имею, что из всего этого имеет хоть какое-то значение. Похоже, проект я завалил.

— А как насчет собственных исследований?

— Что ты хочешь сказать?

— Сходи в библиотеку, узнай, где жили люди, в каких домах есть привидения, — все такое. Большинство старых газет, наверное, есть на микрофильмах.

Лист поднял глаза на Заха. Белки глаз были подернуты тонкой сеткой алых нитей, но зрачки и радужки были захватывающе прозрачными и чистыми.

— Я визуалыцик, — сказал он. — Ненавижу читать.

Зах крепко прикусил язык, заодно впившись ногтями в мягкую плоть ладоней. Вот от таких небрежных заявлений у него — если не досмотреть — давление взмывало под самые небеса. Но сейчас заявление произвело лишь слабое покалывание в сердце, словно натягивается, вот-вот разорвется пленка. Ну и что, что Лист пустышка, — тем лучше. Это лишь облегчает дело, к тому же Заху после сегодняшнего вечера вообще не придется с ним увидеться.

— Ты много что ненавидишь, — сказал он.

— Пожалуй, — пожал плечами Лист.

— Скажи, а что тебе нравится?

Вопрос был явно не из простых. Зах видел, как мальчишка, отвергая один за другим, роется в возможных ответах.

— Мне нравится пляж, — наконец сказал он. — Правда, я никогда не захожу в воду. Но мне нравится сидеть на песке и смотреть в море. Такое чувство, что смотришь в бесконечность. Понимаешь?

В голове Заха мелькнул экран, полный бегущих чисел. Зах кивнул.

— Мне нравится спать.

Снова кивок, на этот раз в сочетании с легчайшим намеком на пожатие плечами. Скажи мне что-нибудь, о чем бы я сам не догадался.

— И ты мне правишься.

Оба они знали, что запираются здесь не просто для того, чтобы выкурить косяк, но повестку дня следовало проверить окольными путями, чтобы ни один не потерял лицо. Зах правила игры знал и одобрял. Улыбнувшись, он поднял бровь и стал ждать продолжения.

— Да ладно тебе, иди сюда и давай трахнемся.

Самая что ни на есть верная фраза, если хочешь кого-то склеить. Он наклонился к ящику туалетной бумаги, и внезапно Лист оказался рядом — лицо прижато к лицу, одна рука скользит под его футболку, другая сжимает ему ногу под свободными штанами. Губы Листа нашли его, сомкнулись, жаркий язычок пробует и ищет, а на губах все еще сосновый привкус травы. Пальцы паучками побежали по коже Заха, словно пытались запомнить ее тепло и текстуру. Прикосновения были отчаянными, будто У изголодавшегося. Несчастному дитяте, наверное, было так одиноко все это лето.

Зах мягко оттолкнул его к стене, расстегнул безвкусную полиэстровую униформу, погладил гладкую грудь парнишки и впадину грудной клетки, чем немного его успокоил. Он поцеловал горло Листа — бившийся на нем пульс был таким же возбужденным, как и его собственный. От кожи пахло мылом и солью, чувствовался вкус чистого пота.

Соскользнув на бетонный пол, Лист оказался между колен Заха и, прижав лицо к его животу, пробормотал что-то неразборчивое. Зах взял его за подбородок, поднял кверху узкое личико.

— Что ты сказал?

— Я хочу, чтобы ты кончил.

— Как?

Экзотические цвета меда глаза попытались удержать его взгляд, потом не выдержали. Лист не привык выражаться.

— Как? — снова спросил Зах.

— Я хочу тебе отсосать.

Слова только разожгли желание Заха.

— Давай, — сквозь стиснутые зубы проговорил он. — Сделай что хочешь.

Руки мальчишки завозились с пуговицами ширинки Заха, и трение усилило возбуждение почти до боли. Потом безо всякого предупреждения жаркий рот Листа скользнул на него, потом оттянулся до самого конца в дразнящих прикосновениях языка, потом заглотил его еще глубже. Зах чувствовал, как в черепе его кружатся, восхитительно переходя одно в другое, трава и желание. Благослови, Господи, этого мальчишку, оказывается, он все же знает, что делает.

Зах всегда отдавал должное людям, которые его удивляли.

Двадцать минут спустя, экипированный горстью зажигалок, упаковкой в шесть бутылок минералки и двумя пакетами чипсов с жалапеньо, Зах возобновил свое знакомство с-трассой 90. Трасса выведет его через Билокси к копчику Алабамы и через час-два до самой Пенсаколы. После-этого, подумалось Заху, он сойдет с 90-й, но будет двигаться на восток до самого Атлантического океана. Где-нибудь там — он знал — найдется пляж, который будет чистым.

Лист не предложил ему остаться на ночь. Вообще он как будто нисколько не был смущен произошедшим. После взаимного минета они несколько минут, прислонившись друг к другу, отдыхали, переводя дух. Зах провел эти мгновения, оценивая по достоинству строгие элегантные черты лица и тела парня, восхищаясь блеском шелковистых волос в полумраке склада. Потом по взаимному безмолвному согласию они встали, натянули одежду и, моргая, вышли на немилосердно яркий свет магазина.

У двери — краткое пожатие рук.

— Кстати, — сказал ему Лист, — мне нравится твоя футболка.

Зах опустил взгляд. На нем все еще была футболка со взрывающейся головой Кеннеди. Может, это какое-то погребенное шестое чувство заставило его надеть эту футболку как извращенную метафору того, что последует потом.

— Спасибо, — отозвался он и в последний раз сжал одаренные пальцы Листа. В своем роде это было вполне нежное прощание.

День катился по кривой прямо в ад, но теперь кривая как будто поползла вверх. Интермедия с Листом расслабила его, на ее волне он чувствовал себя бодро и собранно, как будто Лист напитал его какой-то жизненной эссенцией… как на самом деле он и сделал. Уж конечно, какой-нибудь наэлектризовывающий заряд в оргазме есть.

И Зах воздал сторицей. В конечном итоге он всегда дезертировал, как последний ублюдок, каким считала его Эдди, но он всегда старался, чтобы его любовники хорошо чувствовали себя в те краткие промежутки времени, что он проводил с ними. Он даже оставил Листу еще один плотно свернутый липкий косяк, чтобы отогнать тоску предстоящей ночи.

В общем и целом, размышлял Зах, вновь подсоединяясь к безмолвной ленте трассы, это были, что называется, “совершенные отношения”.

6

Тревор очнулся ото сна, в котором над ним смеялся лист чистой бумаги. Его захлестнуло волной монохромной паники. Сердце пыталось сжаться вокруг ядра пустоты. Если он не сможет, рисовать… если он не сможет рисовать.

Простыни Кинси, пропитанные потом кошмара, скрутились жгутом вокруг ног. Тревор отбросил их ногой и рывком сел. Рюкзак лежал на полу возле дивана. Вытащив блокнот, Тревор открыл его на чистой странице и несколько минут яростно водил карандашом по бумаге. Он понятия не имел, что именно он рисует, — он лишь убеждал самого себя, что он на это способен.

Когда сердце перестало колотиться и паника стала спадать, Тревор обнаружил, что смотрит на предварительный набросок тела брата, лежащего на запачканном матрасе: ручки подвернуты, голова ударом вдавлена в подушку. Он вспомнил, что сегодня день, когда умерла его семья.

Тревору захотелось швырнуть блокнот через всю комнату, но вместо этого он закрыл его и убрал в рюкзак, потом нашел в застегивающемся на молнию кармане зубную щетку, встал и потянулся; плечи хрустнули, а позвоночник издал что-то вроде приглушенной автоматной очереди.

Несмотря на продавленные подушки и выпирающие повсюду пружины, спать на диване Кинси было приятно. Тревор даже удивился, насколько это его успокоило: хорошо быть приглашенным в чей-то дом, хорошо знать, что в соседней комнате есть кто-то знакомый. Он привык к дешевым отелям и захудалым пансионам. Из-за стены у кровати могли доноситься пьяные всхлипывания или ругательства, влажный ритм секса или молчание пустой комнаты — но никогда ничего знакомого, никогда там не было никого, кому есть дело до Тревора.

Гостиная Кинси была обставлена привольно расположившимися реликтами барахолок: кресло, настольная лампа, деревянный книжный шкаф, покосившийся под весом бесчисленных книг, в основном покетбуков. Проходя мимо шкафа, Тревор прочел несколько заглавий. “Сто лет одиночества”. “Пляж”. “Рассказы” Франца Кафки. Целые полки Гессе и Керуака. Даже “Ло!” Чарльза Форта.

Было здесь и несколько коробок с комиксами, по в них Тревор не заглядывал. У него был собственный экземпляр всех трех выпусков “Птичьей страны”. Наталкиваясь в магазине или в чьей-нибудь коллекции на другие экземпляры, он всегда чувствовал себя выбитым из колеи, будто повстречал знакомого, которого считал умершим.

Телевизора здесь, как одобрительно заметил Тревор, не было. Он ненавидел телевизоры. Оки вызывали в памяти забитую мальчишками комнату в интернате, запах чужого пота, голоса, повышенные в яростном споре, какой канал смотреть. Самые глупые всегда с криком требовали мультипликационное шоу из Рейли под названием “Армия Барни”. Сам Барни тоже был мультяшным персонажем — коренастым и безобразным, который поздравлял детей с днем рождения и отпускал несмешные шутки между сериями “Looney Toons”. Он был настолько плохо прорисован и анимирован, что двигались лишь жалкие коротенькие похожие на плавники ручонки, выступающая челюсть и круглые выпученные глазки. Будь этот Барни реальным человеком, Тревор, пожалуй, ненавидел бы его больше всех на свете.

Безупречно чистый кафель в ванной восхитительно холодил босые ступни. Воспользовавшись лежавшей на краю раковины зубной пастой “Томз-оф-Мейн” с привкусом корицы, Тревор почистил зубы, потом умылся холодной водой. И с минуту смотрел в зеркало. Из зеркала на него глядели глаза отца — окаймленный черным лед будто подначивал: Ну что, решишься? Не сомневайся.

Дверь в спальню Кинси была приоткрыта. Тревор заглянул в затемненную комнату. Длинное тело Кинси раскинулось на кровати, яркое лоскутное одеяло лишь до половины покрывало худые ноги. Кинси был единственным, кого Тревор видел в самой настоящей пижаме — причем ярко-голубой, точно того же оттенка, что его глаза, и с рисунком из крохотных золотых звезд и полумесяцев. Тревор даже не знал, что бывают пижамы такого размера.

С несколько минут ои наблюдал за тем, как мягко поднимается и опадает грудь Кинси, за тем, как сквозняк из открытого окна колышет его реденькие волосы. И спрашивал себя, спал ли он сам когда-нибудь так мирно. Даже если Тревор не видел кошмаров, его сон был беспокойный, с перерывами, полный мелькающих картин и едва узнанных лиц.

На подсвеченном циферблате у кровати Кинси (не какая-нибудь там электронная дешевка, а самые настоящие часы — литой пластмассовый реликт начала шестидесятых с закругленными и обтекаемыми краями) было почти полдень. Пора идти. Нет, еще не в сам дом; но пора сделать первый шаг к нему.

Закинув на плечо рюкзак, Тревор вышел в мирное воскресное утро, и за ним со щелчком закрылась дверь Кинси.

На глинистой дороге, ведущей к небольшому кладбищу Потерянной Мили, было жарко. Тревор привык ходить по городским улицам, где томящий летний зной перемежался порывами кондиционированного холода из дверей, постоянно открывающихся на тротуары, улицам, где всегда можно нырнуть в подъезд или под навес.

Но на этой дороге под названием Проезд Сгоревшей Церкви, если верить покосившемуся указателю на повороте с Пожарной улицы, тени не было совсем, если не считать раскидистых крон случайных деревьев. Немногочисленные дома стояли далеко друг от друга. В основном это были фермерские усадьбы, построенные среди полей, которые, зеленея табаком или щетинясь пшеницей, подступали к самой дороге. Здесь были участки намного лучшие, чем у Дороги Скрипок, землю здесь еще не запользовали до смерти. Пусть дома здесь и не были новыми или веселыми, но их дворы украшали большие зелёные лужайки, не искалеченные горами отбросов или ржавеющими остовами автомобилей.

Солнце неимоверно палило на дорогу и устилающий ее крупный гравий — по сути, куски гранита, будто раздавленные останки кладбища, засевшие во влажной красной глине. Сланцевые вкрапления улавливали свет, чтобы затем раздробить его на миллион острых как бритва осколков. Тревор был даже рад, когда небо начало затягивать облаками — медленно наползала летняя гроза. Мозги, казалось, спеклись, а кожа уже чесалась от новеньких солнечных ожогов. Рюкзак у него был непромокаемый — чтобы предохранить от влаги блокнот для рисования. Если гроза достаточно помедлит, он начнет на кладбище новый рисунок. Если нет, то просто посидит на земле, давая дождю промочить себя до нитки.

Тревор чувствовал почти безмолвное присутствие смерти впереди: нет, не старухи с косой, наблюдающей из-за угла, но все же он ощущал присутствие чего-то так же ясно, как палящий зной на коже. И это что-то было будто радиочастота или, точнее, пустое пространство на волне между частотами: нет сигнала, который можно было бы поймать, и все же слышишь слабое электрическое гудение — не совсем тишина, не совсем звук. Словно находишься в комнате, из которой только что кто-то вышел, в комнате, которая до сих пор хранит смутный запах и слабое движение воздуха. Однажды в интернате, в дормитории, где спал Тревор, у страдающего эпилепсией ребенка случился припадок: мальчик умер за несколько часов до рассвета, когда все спали и никто не мог ему помочь. Тревор проснулся холодным тихим утром и понял, что смерть рядом, хотя он не знал, к кому и как она пришла.

Но кладбище впереди издавало тихое гудение — будто сверчки на солнце, будто шестеренки в часах, у которых кончается завод. Расположенное в тенистом тупике проезда Сгоревшей Церкви, окруженное с трех сторон лесом, это место казалось утолением боли. Тревор никогда не видел захоронения своей семьи. Едва завидев кладбище, он уже знал, что это подходящая прелюдия к возвращению домой.

Разумеется, ему не позволили присутствовать на похоронах. Насколько Тревор знал, собственно, и похорон-то не было. Уезжая из Остина, Бобби Мак-Ги сжег за собой все мосты, родных у них не было. За погребение трехдешевых сосновых гробов, очевидно, пришлось заплатить муниципалитету Потерянной Мили.

Позднее группа карикатуристов и издателей комиксов собрала деньги на камень. Много лет назад кто-то послал Тревору полароидный снимок. Тревор помнил, как все вертел и вертел фотографию в руках, пока жир с его пальцев не запачкал глянцевую бумагу, помнил, как спрашивал себя, кто болел за Мак-Ги так, чтобы поехать в Потерянную Милю и сфотографировать могилу его семьи, но недостаточно, чтобы спасти сына Бобби из того ада, каким был интернат.

Он помнил рисунок, который вскоре нарисовал, — могила в разрезе. Могильный камень он специально сделал блестящим и гладким, как будто гранит покрывало какое-то темное вязкое вещество. Глинистая земля под камнем повсюду была усеяна червями, крупицами породы, костями, случайно выломавшимися, отделившимися от суставов. На рисунке было три гроба; в двух — больших лежали длинные тела, закутанные в саваны, складки которых наводили на мысль об изувеченных лицах. Фигура в маленьком гробу была странной: это могло быть одно гротескно неправильной формы тело или два небольших тела, слившиеся в одно.

Мистер Уэбб, учитель рисования в младших классах, прятавший у себя в столе пузырьки от лизерина с дешевым виски, назвал рисунок патологическим и скомкал его. Тогда Тревор набросился на него — худые руки вытянуты, пальцы скрючены в когти, — целя в глаза. Учитель машинально ударил его наотмашь. Обоих наказали: Уэбба — отстранением на неделю, а Тревора — изгнанием из класса рисования и конфискацией блокнота. Тревор покрыл стены своей комнаты рожденными яростью граффити: роящимися тысяченогими жуками, парящими скелетными птицами, каллиграфически выведенными проклятиями, раззявленными в крике лицами с черными дырами вместо глаз. Больше на уроки рисования его не пускали. Но вот он — источник его рисунков и его снов, место, которое он так часто видел в своем воображении, что оно казалось знакомым. Кладбище было почти таким, каким он его себе воображал, — маленьким, тенистым и заросшим, многие памятники покосились, корни старых деревьев уходят через могилы в богатую почву, докапываясь до питательных залежей похороненных здесь лет. Можно ли увидеть лицо Диди в дупле, переливы оттенков золота в маминых волосах в пучке выгоревшей на солнце травы, силуэты длинных пальцев в изящно-сучковатой ветке? Можно. Но сначала надо найти их могилу. Порывшись в рюкзаке, Тревор отыскал банку джолт-колы и, открыв ее, опрокинул теплую газировку в рот. Тошнотворно сладкий вкус вспенился у него на языке, побежал струйками между зубами. Вода была отвратительной, будто затхлая газированная слюна. Но кофеин тут же послал электрические разряды в мозг, смягчил грохот в висках, смел красную паутину, зависшую перед глазами.

Это был единственный наркотик, который что-то давал ему. Некогда Тревор подсел было на амфетамины, но бросил, едва заметил слабую дрожь в руке. Трава слишком напоминала ему о родителях в те счастливые времена, когда Бобби еще рисовал. Алкоголь наводил на него ужас: это — чистая смерть, просто смерть, дистиллированная и разлитая по бутылкам. А игла обладала для него такой патологической притягательностью, что он даже не решался попробовать, хотя побывал во многих притонах и тусовочных тупиках, где мог бы получить наркотики, если бы захотел. Он знал, что героин предположительно прозрачный, и все же представлял его себе черным, как чернила… Чернильные завитки расходятся по венам от иглы, вбаюкивая его в ужасающе знакомый мир кошмаров.

Допив последний глоток гадостной джолт-колы, он убрал пустую банку в рюкзак и ступил на извивающуюся меж могил тропинку. Почва под ногами была неровной, некошеная сорная трава местами доставала ему до кончиков пальцев. Он ловил травинки и выпускал их из рук.

Это было не единственное место захоронений в Потерянной Миле. По пути в город Тревор заметил несколько маленьких приходских кладбищ и вспомнил, что в окрестных лесах разбросаны могилы времен Гражданской войны и семейные участки, где в кучку сбились два-три грубо вытесанных надгробия.

Но это было самым старым кладбищем из еще открытых. Здесь были недавние надгробия, буквы и даты на которых были выбиты так четко, что, казалось, повисли прямо над гладкой поверхностью гранита. Вкрапления кварца и слюды в полированном камне ловили умирающий свет. Здесь были старые надгробия, каменные кресты и наклонные сланцевые мемориальные доски, края которых осыпались, а надписи расплывались. Здесь были небольшие белые надгробия детей, иногда с агнцами, похожими на глад

кие куски мыла, наполовину расползшимися под водой душа.

Некоторые могилы были заляпаны кричащими красками — цветами, уложенными в яркие каскады или безжалостно заплетенными в венки.

А другие могилы стояли заброшенные.

Боль прошила ему руки. Тревор обнаружил, что стоит перед длинной простой гранитной плитой, и понял, что стоит он здесь уже несколько минут, ломая руки до скрипа в суставах. Он заставил себя расслабить их — один палец за другим.

А потом поднял голову и поглядел на надгробие всех, кого он когда-либо любил.

Мак-Ги

Роберт Фредерик р. 20 апреля 1937 г.

Розена Парке р. 20 октября 1942 г.

Фредерик Дилан

р.6 сентября 1969

14 июня 1972 г.

Тревор забыл, что второе имя его брата было Дилан. Мама всегда говорила, что это в честь поэта Дилана Томаса. А Бобби возражал, что поскольку Диди родился в 1969-м, то кто бы что ни говорил, все всегда будут считать, что его назвали в честь Боба Дилана. Что это всю жизнь будет его преследовать.

Но Бобби позаботился о том, чтобы этого не случилось По дороге сюда Тревор думал, не услышит ли он стенания и жалобы, не проберутся ли червями их голоса через шесть футов плотной земли, через двадцать лет разложения и распада, чтобы подняться над стрекотанием и гудением насекомых в высокой траве, над медленным ворчанием надвигающей грозы. Но хотя он все еще слышал мягкое гудение собрания мертвых, его собственные мертвецы молчали. Теперь, когда он наконец появился здесь, он чувствовал себя до крайности обыденно, испытывал почти разочарование: никто не заговорил с ним, никакая костлявая рука не вырвалась из могилы, чтобы схватить его за колено и утащить вниз. Снова бросили.

Став на колени, Тревор приложил ладонь к прохладному камню, потом бросил на землю рюкзак и растянулся рядом с ним. Он лег посередине могилы, наверное, над телом Диди. Трудно было поверить, что тело Диди, тело, которое он в последний раз видел холодным и окоченелым на кровати с головой, размазанной по подушке, как переспелый плод, лежит прямо под ним. Он не знал, производили ли в полиции реконструкцию голов и лиц, или хрупкий череп Диди так и оставили распадаться на части, будто разбитое пасхальное яйцо. Земля была теплой, небо над головой набухло почти черными облаками. Если он собирается рисовать, пожалуй, стоит начать.

Расстегнув молнию на рюкзаке, Тревор достал блокнот. В его проволочную спираль был вложен карандаш. Тревор потрогал карандаш, но не стал пока вынимать его. Вместо этого он перевернул лист, открывая рисунок, законченный в автобусе. Розена Блэк: мертвая версия Розены Мак-Ги, ни следа ее остроумия или тепла, ничего, кроме разбитой пустой оболочки. Семь пальцев было сломано, когда она пыталась оттащить Бобби от коридора, за которым лежали ее спящие сыновья. Пыталась ли она схватить молоток, и если бы ей это удалось, убила бы она им своего мужа? Тревор полагал, что да.

Это изменило бы все части уравнения, кроме одной: Бобби так и был бы мертв, а Тревор так и был бы жив. Только тогда Тревор по крайней мере знал бы, почему он жив.

Снова порывшись в рюкзаке, он нашел на самом дне потрепанный конверт из плотной оберточной бумаги, из которого извлек три свернутых листа. Места сгибов за столько лет протерлись и были проклеены скотчем, а ксерокопированные слова на бумаге стали совсем неразборчивыми. Какая разница, Тревор все равно знал текст наизусть.

Все они следовали одному образцу. Роберт Ф. Мак-Ги, Почтовый ящик 17, Дорога Скрипок, мужчина, белый, 35 лет, 5 футов 9 дюймов, 130 фунтов, волосы светлые, глаза голубые. Род занятий: художник. Причина смерти: удушение через повешение. Способ смерти: самоубийство. Прочие особенности: царапины на лице, руках, в области груди…

Тревор знал, что эти царапины от рук мамы. Но их было недостаточно, совсем недостаточно. От ногтей мало толку, если сломаны пальцы.

Сложив протоколы вскрытия, он вернул их в конверт. Эти бумаги он выкрал из своего дела в интернате и с тех пор всегда носил при себе. Прочитанная тысячи раз бумага истерлась до того, что стала почти прозрачной и рыхлой. Чернила размазались от прикосновения пальцев.

Гроза была совсем близко. Жужжание насекомых в траве, трели и крики птиц в окрестном лесу казались излишне громкими. Полуденный свет приобрел мертвенный зеленоватый оттенок. Воздух наполнился электричеством. Тревор чувствовал, как встают дыбом волоски у него на руках, как покалывает сзади шею.

Открыв блокнот на чистой странице, он высвободил карандаш, и вот карандаш уже быстро побежал по бумаге. Через несколько минут он набросал первую половину сюжета.

Сюжет вырос из эпизода в биографии Чарли Паркера, которую Тревор прочел еще в интернате. К тринадцати годам Тревор перечитал почти все, что имелось в скудной библиотеке. Большинство ребят удивлялись, с чего это он вообще что-то читает, не говоря уже о том, что читает книгу о каком-то умершем музыканте, игравшем музычку, которую больше никто не слушает.

Инцидент имел место во время гастролей Птицы по южным штатам с оркестром Джея Мак-Шэнна. Джексон, штат Миссисипи, в 1941 году был не самым лучшим местом для черных. (Тревор сомневался, что их и сейчас там сильно любят.) А в то время там был комендантский час, запрещавший неграм находиться на улице после одиннадцати вечера под угрозой ареста или чего похуже, и оркестру приходилось сворачиваться к десяти тридцати. Ни одна гостиница в Джексоне не согласилась пустить оркестр, так что музыкантов распределили по всевозможным обветшалым пансионам и частным домам.

Птица и певец, непритязательный и малоизвестный блюзмен Уолтер Браун, вытащили топчаны на веранду дома, где их поселили. Из переоборудованного сарая, где играл оркестр, они вернулись в дом к одиннадцати, но поскольку в обычной своей жизни музыканты не ложились до раннего утра, им вовсе не хотелось спать. Лежа на топчанах под тусклым желтым светом лампочки, они передавали друг другу фляжку, причем алкоголь выходил с потом через их кожу с той же скоростью, с какой они успевали потреблять его, и вливался в удушливую жару Миссисипи. Оба хлопали москитов, проникавших в дыры в экране веранды, трепались ни о чем — о музыке, или о красивых женщинах, или, может, просто о том, как далеко их занесло от Канзас-Сити.

В полночь появилась полиция, четверо здоровенных “хороших парней” с пушками и полицейскими дубинками, и шеи у них были такие же красные, как кровь, которую им не терпелось пролить. Свет на веранде — нарушение “комендантского часа для ниггеров”, сказали они и потребовали, чтобы Птица и Браун пошли вместе с ними в участок, или если ниггеры не хотят идти по-хорошему — ну, тогда для них не жалко пары шишек на головах и пары стальных браслетов.

Чарли Паркер и Уолтер Браун провели три дня в тюрьме Джексона за то, что сидели и разговаривали на веранде при включенном свете. Чарли был более несдержан на язык, и, соответственно, досталось ему больше. Когда Мак-Шэнну удалось наконец добиться, чтобы их отпустили под залог, коротко стриженные волосы Птицы были жесткими от запекшейся крови в тех местах, где тяжелые полицейские дубинки расквасили ему голову. Ему не давали достаточно воды, чтобы смыть корку запекшейся крови. Браун утверждал, что держал рот на замке, но и у него была своя коллекция синяков и шишек.

В память об этом происшествии Птица написал композицию, которую назвал сначала “Какова цена любви”, а потом поменял название на “Сюита заключенного”. Гнев и оскорбленное достоинство проходят сквозь песню алой нитью — рыдающей партией саксофона.

Как уместить все это в несколько полос черно-белых рисунков? Как передать всю атмосферу Джексона: безвкусный арендованный барак, куда их отправили играть как арестантов, деревянные дома с гнилыми стенами и рваным толем вместо крыши, узкие, по колено в грязи, улицы, глупая жестокость на лицах копов? Именно это, казалось, без усилий делал Бобби в трех выпусках “Птичьей страны”. Его сюжеты разворачивались в трущобах и предназначенных на снос сквоттерских кварталах Нового Орлеана, Нью-Йорка или Канзас-Сити, а вовсе не в Джексоне, штат Миссисипи, и люди в его историях были выдуманными — наркоманы, уличные хиппи и сумасшедшие, иногда джазмены, но все равно вымышленные, а не настоящие.

Но настроение “Птичьей страны”, ее строгие, слегка галлюцинаторные рисунки, искаженные отражения в лужах и темных окнах баров, постоянная приглушенная угроза насилия, ощущение того, что все в комиксе чуть больше, чем сама жизнь, чуть громче, чуть страннее, — вот что хотелось воспроизвести здесь Тревору.

Но пока он просто набрасывал сцены и их содержание, места под заголовки и “шары” под реплики, приблизительные фигуры и фоны, мельчайшие намеки на жесты и выражения лиц. Лица и руки были его излюбленной частью, потом он задержится над ними подольше. Он уже сотню раз рисовал Птицу. Мясистое лицо со строгими чертами появлялось на полях его страниц и вплеталось в фоны так же часто, как и лицо самого Бобби.

Он дошел до сцены на веранде, прямо перед приездом полиции, где впервые крупным планом должно было появиться лицо Уолтера Брауна. Карандаш Тревора замедлился, потом остановился, Тревор задумчиво постучал ластиком по бумаге. Он сообразил, что никогда не видел фотографии Брауна и понятия не имеет, как выглядел певец.

Нет проблем: он может рисовать по наитию, сымпровизировать лицо Брауна, как джаз-соло. В голове у него уже сложился приблизительный образ, и стоило об этом подумать, как черты его стали яснее. Уолтер Браун в его воображении был совсем молодым, даже моложе, чем Тревор, и по-мальчишески худым — на фоне упитанности Птицы, — с высокими скулами и слегка раскосыми миндалевидными глазами. Красивый.

Вот так он обычно и работал — месяцами обдумывал какую-нибудь идею, раз за разом проворачивая ее в голове, пока не продумывал все до единой сцепы и реплики. Только тогда он брался за карандаш, ручку пли кисть, и весь комикс целиком и полностью выплескивался на бумагу. Бобби работал так же, лихорадочными рывками. А когда вдохновение ушло — оно ушло навсегда.

Во всяком случае, если такое случится со мной, напомнил себе Тревор, мне некого будет убивать. На свете не было никого, кого бы он настолько любил. Такие вспышки, как в случае с учителем рисования, — совсем другое дело. В те несколько минут слепой ярости, когда тебя не связывают хрупкие путы цивилизации и недостаток физической силы, с радостью оторвешь таким людям голову, и напьешься крови, бьющей из их шей.

Но потом, когда будет время обо всем подумать, придет осознание того, что, причиняя боль таким людям, ничего не добьешься, что они вообще, наверное, недостаточно живы, чтобы чувствовать эту боль. Такой гнев полезнее оставлять при себе, вскармливая его до срока.

И все же, если ты любишь кого-то, на самом деле его любишь, не захочется ли тебе забрать его с собой, когда ты сам будешь умирать? Тревор пытался вообразить себе, каково это было — схватить кого-то и убить его, просто разорвать на части, глядя на то, как любовь на его лице превращается в агонию, ярость или растерянность, чувствуя, как хрустят кости, а кровь течет у тебя по рукам, забивается. под ногти, скапливается в ладонях.

На свете не было никого, с кем он желал бы такой близости. Кинси, который обнял его прошлой ночью в клубе, сделал это так же естественно, как обнимают страдающего ребенка. Впервые за двадцать лет Тревор плакал в чьем-то присутствии. Так близко к нему никто не подходил с того дня, когда мужчина с мягкими руками вынес его из дому, с тех пор, как он последний раз видел оплывшее лицо отца. Эти два прикосновения — единственное, что у него было.

Нет, вспомнил он. Не совсем.

Однажды, когда ему было двенадцать, мальчик чуть постарше него застал Тревора одного в душе интерната и затолкал в угол. Руки мальчишки царапнули его скользкую намыленную кожу, и Тревор почувствовал, как что-то в его голове сорвалось. Следующее, что он помнил, это как три воспитателя оттаскивали его от мальчишки, который свернулся в калачик на полу кабинки, а костяшки пальцев его левой руки пульсировали и были сбиты, и кровь заливала белые плитки, завитками уходила к серебристому стоку…

У старшего мальчика было сотрясение мозга, и Тревора заперли в его комнате на месяц. Еду и домашние задания ему приносили сюда. Одиночество было чудесным. Он заполнил восемнадцать блокнотов; среди сцен, которые он рисовал раз за разом, был мальчишка в душевой кабинке: голова отскакивает от холодного кафеля точно в момент столкновения, худое тело свернулось в полудюйме стоящей на полу воды, где растворяется его собственная кровь. Кровь, которую Тревор пролил, не успев понять, что делает,

И что самое странное — ощущение рук мальчишки, скользящих по его коже, на самом деле было приятным. Ему понравилось это ощущение… а потом вдруг мальчишка оказался на полу, и из головы у него текла кровь.

У него было полно времени поразмыслить над тем, что он сделал и что толкнуло его на это, над тем, что насилие, очевидно, у него в крови, у него в душе. Насколько он помнил, тогда он впервые задумался о таком утешении, как самоубийство.

Заткнув карандаш за ухо, Тревор положил блокнот на землю перед собой. Пальцы правой руки скользнули по внутренней стороне левой. Кожа здесь была испещрена старыми шрамами, накопившимися за годы порезов вдоль и поперек, они были сделаны клинком старомодной опасной бритвы, такой же, какой он пользовался для разметки страницы. Быть может, сотня приподнятых линий на коже, более светлых, чем сама рука, крайне чувствительных: некоторые еще временами воспалялись и болели, как будто ткани в глубине руки так полностью и не зажили. Но если зайти в ткань достаточно глубоко, ни один шрам не заживает.

Карта боли, что он вырезал на своей коже, — это не трусость перед лицом самоубийства. Тревор знал: чтобы убить себя, надо резать вдоль руки, надо вскрыть ее от запястья до локтя, как плод с сочной красной мякотью и твердой белой косточкой внутри. Надо резать до самой кости. Надо перерезать все основные артерии и вены. Он никогда не пытался этого делать.

Порезы, сделанные им за многие годы, были скорее сродни эксперименту: испытать контроль над собственной уязвимой плотью, познать странное человеческое желе под поверхностью, разделить один за другим тончайшие покровы кожи, разделить убыстряющуюся кровь, разделить бледный подкожный жир, расходящийся, как масло, от прикосновения нового ножа. Иногда он держал руку над страницей блокнота, давая каплям крови упасть на чистый белый лист или смешаться со свежими черными чернилами; иногда пальцем или концом ручки он выводил ею рисунок.

Но он не делал этого уже несколько лет. В последний раз, наверное, на двадцатилетие, через два года после того, как он вышел из-под опеки государства, и в спину ему дули злые ветры

взросления и бедности. Тогда сама Америка словно начала десятилетие восьмидесятых с того, что разбила огромное космическое зеркало. Только семь лет неудач еще не свершились. Сморщенный старикашка с лицом злодея, засевший в Белом Доме, казался существом таким же инопланетным, как любой НЛО. Эта иссохшая и отвратительно анимированная марионетка обладала властью, навязанной ей теми же теневыми силами, что контролировали мир с тех пор, как Тревору было пять лет, силами, которые он не мог контролировать, которые он едва видел и едва понимал.

Ночь своего двадцатилетия он провел, бродя по центру Нью-Йорка, в одиночестве катаясь в подземке, заглатывая капуччино и эспрессо в каждой встреченной забегаловке, чтобы наконец достичь измененного состояния сознания, когда сама реальность переходит в галлюцинацию. Закончилось все тем, что он прикорнул в рощице в парке на Вашингтон-сквер, где украдкой полосовал запястье тупой и ржавой бритвой, выкопанной из кармана, — и все для того, чтобы выпустить с кровью часть электричества, которое грозило разнести его на куски. Перед рассветом он провалился в беспокойный сон, и снилось ему, что ангелы приказывают ему творить насилие — над собой? над кем другим? — этого он не смог вспомнить, проснувшись.

Он не знал, почему перестал после этого резать себе руки. Это просто больше не срабатывало: боль таким путем больше не выходила.

Тревор сел прямее, встряхнулся. Он едва не задремал здесь, на могиле своей семьи, в преддверии грозы. В воображении он увидел свое исполосованное запястье над белым листом бумаги, темная кровь вяло ложилась пятнами на страницу блокнота “роршэч”.

Первые капли дождя уходили в ковер травы и сосновых иголок, как в губку, оставляли темные потеки и пятна на могильных камнях. В небе возник набросок молнии, зигзаг синего света, потом, точно медленный прилив, накатил гром. Закрыв блокнот, Тревор убрал его в рюкзак. Над комиксом о Птице можно поработать и потом — в доме.

Когда Тревор уходил с кладбища, дождь шел уже стеной. К тому времени, когда он выбрался на дорогу, глина размокла настолько, что подавалась и хлюпала под ногами, жижа проникла в кроссовки, потом в носки. Деревья клонились над дорогой, резко выпрямлялись, хлестали разрываемое ветром небо.

Пройдя полпути, Тревор сообразил, что, уходя, едва взглянул на надгробие, даже не коснулся его после того, первого, раза. Камень был окоченевший, мертвый, как и обрывки воспоминаний, как кости, что лежали под ним. Может, мама, и Диди, и Бобби были там. Но с тех пор их плоть разложилась и ушла в сырую южную землю, и суть их тоже ушла. Возможно, он все же найдет в Потерянной Миле свою семью — или то, что от нее осталось. Но это будет не там, где лежат их тела.

Тревор почти успел добрести до самого города, когда услышал, что навстречу ему, скрежеща колесами по крупному гравию, медленно едет машина. Он подумал было, не поднять ли ему руку, но тут же отказался от этой мысли. Он уже промок до нитки; никто не захочет, чтобы его сырая задница мочила новенькую обивку.

Теперь машина была так близко, что он слышал, как шелестят по ветровому стеклу взад-вперед “дворники”. Этот звук пробудил далекое, почти позабытое воспоминание: дождливым летним полднем в Техасе он лежит на заднем сиденье отцовской машины, слушая, как по стеклу скользят “дворники”, и глядя, как струится по стеклам дождь, В городе был проездом один из множества из андеграундных карикатуристов Сан-Франциско — Тревор не помнил, кто именно, — и Бобби показывал ему достопримечательности Остина 1970 года, какими бы они ни были. Этот карикатурист был занят сворачиванием косяков одного за другим, что, впрочем, не мешало ни ему, ни Бобби говорить и ругаться без умолку. Для Тревора на заднем сиденье все расплывалось, смешивалось, будто разные оттенки одной акварельной краски: умиротворяющие звуки взрослых голосов, сладкий травянистый запах анаши, свет полуденного города, проникающий из-за пелены дождя.

Мама, наверное, оставалась дома с малышом. Большую часть первого года своей жизни Диди болел — не тем, так этим. Мама волновалась за него, готовила ему особую мерзкого вкуса кашицу, присматривала за ним, когда он спал. Она как будто думала, что это имеет значение. Как будто все они живут в мире, где Диди станет взрослым.

Погрузившись в воспоминания, Тревор даже не обращал внимания на то, что машина затормозила рядом с ним, пока не тявкнул гудок. Повернувшись, он обнаружил перед собой фары и решетку аккумулятора старой машины отца, той самой, па заднем сиденье которой он дремал тем дождливым днем в Остине, той, на которой они приехали в Потерянную Милю. Двухтонный “рэмблер” — или его близнец, вплоть до вмятины, украшавшей его передний бампер с семидесятого. Машина отца. Лобовое стекло в отраженном свете непроницаемо. Окна скрыты за каплями и струйками дождя. Машина Бобби, едущая по Проезду Сгоревшей Церкви со стороны кладбища. И стекло со стороны водителя медленно опускается…Тревор подумал, что по лицу его, наверное, льются слезы. Или, может быть, это только капли дождя, падающие с его промокших насквозь волос.

Он сделал шаг вперед навстречу машине и тому, что было в ней.

7

Вскоре после рассвета Зах оставил машину на автостоянке у типового розового мотеля и вышел на самый грязный пляж, что ему только доводилось видеть.

Всю ночь он неуклонно держал путь па северо-восток. Проскочив в два часа Пасадену, он намеревался двигаться прямо на Джексонвилль, но вынужден был свернуть с трассы — там стоял указатель поворота на городок под названием Ту Эгг. Возможно, Заху не придется больше ступить на землю Флориды; он просто должен поглядеть на прощание на эти “Два яйца”.

Но в ранние утренние часы городок выглядел жутковато даже для флоридской глуши. Дома в центре все были как будто построены в начале пятидесятых — в период ложного процветания

и поддельного оптимизма космической эры. Вот колонна из плексигласа и хромовая арка, и памятник почке, и модный тогда знак атома. Но сейчас эти поразительные конструкции были заброшены, отодвинуты в прошлое вакуумом охлажденного силикона конца тысячелетия. Водоотталкивающая краска на них поблекла и шелушится, их некогда дивные спирали и россыпи звезд ржавеют и отваливаются.

Здания словно покачивались и кивали, клонились над улицей, словно пытались затянуть Заха в свой стерильный сон. Улица была полна мусора, скомканных пакетов из закусочных и рваных газет, плывших по ветру будто бесцельные призраки. Болото наступало на город со всех сторон; язычки стоячей воды лизали тротуары, пустые стоянки прорастали осокой. Было в этом городке что-то от начальной сцены посадки вертолета в “Дне мертвецов”, снятой на порушенных декорациях к “Джетсонсам”: запустение, в котором могут восстать разлагающиеся трупы на фоне декораций столь же безвкусных и печальных, сколь позабытый мультфильм.

Зах поспешил убраться из Ту Эгг. Полчаса спустя он пересек границу штата Джорджия.

Теперь, если верить дорожным указателям, которые он едва различал, поскольку еще перед выездом на побережье перед глазами у него уже плыло от усталости, Зах был на Тайби-Айленд. Расположенной к востоку от Саванны, Тайби был дешевым курортом, в летние месяцы забитым работягами и семьями “среднего класса”. Сам “остров” представлял собой улей приморских мотелей, забегаловок с жареными креветками, палаток торговцев ракушками и вездесущих индийских магазинчиков с неизменным ассортиментом одежды из марлевки, благовоний, устаревших рок-плакатов, дешевых украшений и всякой всячины для употребления наркотиков.

В эти ранние часы почти все было закрыто. Заплатив наличными за номер в “Приморском замке на колесах”, Зах припарковал машину позади здания цвета “пепто-бисмол” и вышел на пляж. Атлантический океан выглядел темным и пасмурным, не совсем синевато-серым, не совсем зеленым. Хлещущая о волнорезы пена напоминала выдавленные из баллончика взбитые сливки — жидкая, невкусная (непривлекательная) и неестественная. А песок — в сто раз хуже той желтоватой пудры на Заливе — серый, и мокрый, и тяжелый, как ил, как мелкозем. Поковыряв песчаный холмик носком кроссовки, Зах обнаружил сломанную пластмассовую лопатку, обертку от карамели в шоколаде, скрипящий песком липкий ком использованного презерватива. Он вновь нагреб песка на всю эту человеческую грязь, глядя, как мутный водопад песка лишь наполовину скрывает мусор.

Он думал, что океан успокоит его расшатанные нервы. Вместо этого бесконечные перекаты упругой водной массы заставили его сжаться, вызвав ощущение потерянности, словно само это место предназначалось не для него. К тому же он думал, что на пляже будут другие тинейджеры или он сможет слиться с толпой или хотя бы сойти за отдыхающего. Но в такую рань пляж был почти пуст, а те немногие, кого он видел, были пары среднего возраста или ужасно молодые родители с ордами карапузов. Даже когда Зах снял рубашку, чтобы подставить под новорожденное солнце бледную спину и плечи, он чувствовал себя таким же неприметным, как Сид Вишез на баптистском ужине.

До него начало доходить, как мало он вообще знает о жизни за пределами Нового Орлеана. Но это не страшно: умом и интуицией он это взломает.

Пол словом “взлом” Зах понимал манипуляции любой сложной системой, как в выражении “Никак не врублюсь, во что одеться, поэтому пойду в клуб в махровом халате”. При этом сложная система могла быть числами на экране или реле и последовательным чередованием сигналов в телефонной сети при оплате счетов или отборе кодов. Такие системы были механическими, и их нужно было всего лишь выучить. Поворотным моментом было то — и многие хакеры как будто этого не сознавали, потому многие и воспринимали их такими придурками не от мира сего, — что мир, и все разумные существа в нем, и миллиарды историй их жизни составляли самую замысловатую, самую захватывающую систему из всех.

Поднявшись с серого песка, Зах подошел к кромке воды. Линзы его очков поймали и усилили прямые солнечные лучи, от чего в глазах защипало и выступили слезы. Тем лучше — ему все равно хотелось плакать. Налетевший бриз с привкусом мокрого песка и сырой нефти поймал его волосы и откинул их с лица, высушил слабый пот, выступивший у него на лбу и верхней губе. Слезы и ветер хорошо подходили друг другу.

Зах оглядел пляж, прослеживая взглядом линию слияния песка и воды, пока она не влилась в бесконечность. К югу протянулась цепочка морских островов Джорджии, где язык и богатая культура народа гулла иссохли за последние сто лет, как тростник, так и не сплетенный в корзинки, как бесчисленные магические корни, из которых так и не вырезали защищающие “руки”. К северу Атлантическое побережье простерлось на тысячи миль тем же пенным серым океаном, тянущимся до самых невероятно токсичных песков Нью-Йорка и Нью-Джерси.

Вскоре пляж начал заполняться людьми, и Зах понял, что здесь ему с толпой никогда не слиться. Работяги с чахлыми усиками в “семейных” трусах на завязках, их “старушки” с обесцвеченными, надушенными перманентами, целлюлитными задницами и пугающим, будто дубленым загаром, дети — отвратные копии, своих родителей в стандартных прикидах а-ля ниндзя-мутант — все пялились на Заха так, словно видели что-то гадкое, выброшенное ночью волной на берег и еще не смытое назад в океан.

Пора было на боковую, чтобы с наступлением темноты свалить из этого тухлого места.

Вернувшись в свой номер в “Приморском замке”, Зах стянул пропитанные потом штаны, положил очки на ночной столик и заполз в двуспальную кровать. Не первой молодости простыни были чистыми и свежими. Соорудив себе гнездо из подушек, Зах закрыл глаза, почувствовал, как по всему телу волнами прокатывается восхитительная усталость, вспомнил парнишку по имени Лист и внезапно понял, что у него такая эрекция, которая теперь и за миллион лет не даст ему заснуть — и надеяться нечего.

Перегнувшись через край кровати, Зах порылся в одной из сумок, выудил цепочку синих пластиковых пакетиков и оторвал один. Он избегал презервативов для секса, если партнер не настаивал — а многие из его новоорлеанских любовников настаивали; он был известен не одной только интересной бледностью и загадочными доходами (одну категорию обитателей Французского квартала это сочетание убеждало в том, что Зах — вампир, а совершенно другую — в том, что он умирает от СПИДа и наверстывает свое, пока может). Но он всегда пользовался ими для мастурбации. Ни один пока не порвался, а на взгляд Заха, он истратил не одну тысячу.

Приладив скользкий чехольчик на головку члена, он растянул его, одновременно опуская вниз руку и воображая, что это рот Листа. Вес простыни стал руками Листа, дополнительная подушка — худым телом мальчишки, прижатым к его груди. Но когда он кончал, Лист растворился, и Зах увидел до боли синюю волну, разбивающуюся и вспенивающуюся на чистом белом песке.

Резинка, как всегда, осталась цела. Может, в семьдесят втором их делали более хлипкими?

Еще несколько минут он лежал, ни о чем не думая и все еще лениво поводя рукой. Наконец, когда теплые язычки спермы начали просачиваться в лобковые волосы, он стянул резинку, завязал конец узлом и бросил ее приблизительно в сторону унитаза. Раздался негромкий влажный плюх, что означало “в яблочко”. Впрочем, номер был так мал, что промахнуться было бы трудно, Если всякое семя священно, думал Зах, он более других совершил приношений на алтарь фаянсового божества.

Если он проснется и увидит, что кондом словно белая куколка какого-то насекомого плавает в подсиненной воде унитаза, он помочится на нее, а потом спустит воду. Зах считал свое тело изящной машиной и питал здоровое уважение к разнообразию ее функций.

Он перевернулся и, раскинув худые руки и ноги по незнакомому пространству матраса, зарылся головой в подушки. Одна из них уютно примостилась у его бока, будто теплое тело, медленно погружающееся в сон. На мгновение он задумался, каково это — засыпать и просыпаться с кем-нибудь рядом каждое утро, так чтобы тела привычно льнули друг к другу и кожа пахла друг другом и общей безопасной постелью.

Однако размышления эти были недолги. Такие мысли обычно посещали его свинцовым зимним утром, когда проливной дождь новоорлеанской холодной поры заливал оконные стекла.

Подушка, во всех ее податливых формах, была единственной его постоянной наложницей. Подтянув ее к себе поближе, Зах прижался к подушке лицом, почувствовал запах хлопка и стирального порошка и задержавшийся призрак своего оргазма, влажный и солоноватый, как океан, но гораздо чище. Вскоре образ его собственной кровати поблек, и Заху стал сниться сон о бесконечном, шелковом и сахарно-белом песке, о воде цвета неба и небе цвета солнца.

Когда он проснулся, номер был полон первыми красками заката, розовыми и голубыми тенями, которые, накладываясь друг на друга, лепестками раскинулись по простыне, поэтому он решил, что все еще спит. Но реальность постепенно просачивалась в сны, и Зах подумал, не выйти ли ему на пляж, чтобы посмотреть на закат и что-нибудь съесть. Желудок отчетливо давал о себе знать. Но по мрачному прибою сейчас скорее всего бродят рука об руку всякие счастливые парочки. Лучше никуда не ходить и заказать пиццу.

Полистав телефонный справочник, он выбрал страницу с рекламой “Домино” и порвал ее на клочки — “Домино” поддерживала “Операцию Спасения” и прочие ужасные фашистские движения, — потом позвонил в местную закусочную и заказал большую многослойную с тройным жалапеньо.

Полчаса спустя с его волос капала вода после короткого душа. Зах жевал пиццу, запивая ее грейпфрутовым лимонадом и изучая свой новый атлас. Он остановился заправить “мустанг” где-то возле Вальдосты, и хотя это было не столь чудное приключение, как его остановка в Пасс Кристиэн, он приобрел три кассеты, острые крекеры и дорожный атлас. 1-95 к северу от Саванны выведет его прямо в Северную Каролину. Зах не любил федеральные трассы, но теперь он был уже довольно далеко от Нового Орлеана и вполне готов покрыть как можно больший путь.

Так куда после Северной Каролины? Лист счел его ньюйоркцем. Заха всегда манила идея города на таком крохотном островке, забитом людьми всевозможных рас, полов и вероисповеданий, целые культуры и межкультурные распри, религиозные и магические системы, бесконечный микрокосм. Может, там он сможет затеряться.

Он прикончил пиццу, оставил в конторе ключ и, вставив в кассетник нового Хэнка Уильямса, двинул на север.

Незадолго до полуночи Зах сидел с “кровавой мэри” в баре “Сомбреро”, живописном здании-пирожном из розового песчаника, оранжевого неона и тысячи мигающих белым гирлянд. Тематический парк южных штатов на 1-95 притянул его как мошку яркое пламя.

Все более сюрреалистические щиты парка возникли вдоль трассы еще за тридцать километров до самого въезда. Сам парк был украшен обязательными трехмерными скульптурами из папье-маше с двигающимися конечностями, гигантскими хот-догами и вертящимися овцами и подмигивающими усатыми кружками “педро” — талисманом Юга. Это был как бы городок, выстроенный в полной пустоте посреди ничейной земли, на полдороге между Нью-Джерси и Диснейлендом (как похвалялся один из указателей). После трех часов на темной трассе, обрамленной монотонными полями и случайными сосновыми рощами, его безвкусные бары и магазинчики сувениров, неизменно раскрашенные, будто пасхальные яйца, пурпурным, розовым и зеленовато-желтым, показались Заху сродни огням улицы Бурбон на Марди Гра.

Когда он допивал коктейль, адскую смесь текилы и табаско с томатным соком, в голову ему пришла удачная мысль. Покинув бар, он проехал через городок к педро-мотелю, уплатил наличными за “деторасполагающий” номер и, выкопав с заднего сиденья лэптоп, перенес его внутрь. Мобильный телефон ОКI 900 он всегда носил при себе. Открыв телефон, Зах перепрограммировал его так, чтобы генерировать новый идентификационный номер всякий раз после использования. Так он не мог принимать входящие звонки, но и отследить исходящие было невозможно.

Стены и мебель в номере были выкрашены розовым, кровать под огненно-красным атласным покрывалом имела форму сердца, а в потолок над кроватью было вмонтировано зеркало. Несомненно, если бросить в щель четверть доллара, можно получить и эротический массаж. Но вместо этого Зах включил лэптоп, ввел номер краденой телефонной кредитки МСI и связался с редакцией новоорлеанской “Таймс-Пикайюн”.

Около года назад он обнаружил, что у газеты есть программа, позволяющая репортерам печатать свои заметки прямо из дому. Он создал себе аккаунт, меняя пароль всякий раз, когда помещал в газету заметку. Нынешний пароль был ЗИГОТА — благодаря его последнему тексту об окаменелой жертве аборта. Войдя в программу, он поменял пароль на “педро”, а потом напечатал:

— БОГИНЯ, УВИДЕННАЯ В ТАРЕЛКЕ ГАМБОУ

Джозеф Бодро, штатный сотрудник

В индуизме богиня Кали известна как Мать и Разрушитель Мироздания. Но какова она под соусом?

Новый поворот известной темы “Иисус в тарелке спагетти”: Парвата Санжей из Индии, побывавший недавно в Новом Орлеане, заметил индуистскую богиню в своей тарелке, пробуя гамбоу из морепродуктов в популярном ресторанчике Французского квартала. “Четыре ее ужасные руки были вытянуты, — заявил Санжей, и ясно виднелся ее окровавленный, высунутый язык. Это был всего лишь узор, созданный маслом на поверхности супа, но я полагаю, что значимы все узоры и схемы”.

Быть может, мистер Санжей попробовал и несколько кружек пива “дикси”?

Уроженец Калькутты планирует продолжить свое путешествие по Америке в Северной Каролине, где, как он заявил, собирается отведать барбекю.

Зах добавил последовательность знаков, означавшую, что текст одобрен редактором, а потом еще несколькими ударами по клавишам отправил его бегом на верстку, где он присоединится к остальным материалам, готовым к постановке в ближайший воскресный номер. Гораздо проще запрятать заметку в воскресном приложении — там всегда ищут, чем забить полосы, и не читают внимательно все, что к ним приходит.

Он знал, что Эдди будет следить за газетой в поисках закодированных известий о нем. Она, конечно, не пропустит упоминание Кали, а может, и заметит, что он поменял местами имя и фамилию индийца. Назвать уроженца Индии мистером Парвата Санжей — это все равно что назвать американца мистером Роджерсом Фредом.

Может, и другие друзья, и компьютерное подполье тоже распознают его стиль. Если на то пошло, заметку, возможно, увидит и кто-то из Них, но Зах сомневался, что Они свяжут ее с хакером в бегах.

Он вышел из системы, отключился от сети и, выключив компьютер, вынес его назад в машину. Быстро пописать в облицованной розовой плиткой ванной, ключ оставлен в двери — и вот Заха уже нет. Проспав весь день, он готов был ехать всю ночь: и все равно ему долго не выдержать в этой симпатичной красной постели в форме сердца, глядя на свою одинокую эрекцию в зеркале над головой.

Южные штаты исчезли за спиной. Вскоре сам благословенный Юг превратился в слабое лиловатое свечение на горизонте. По мере того как сгущалась ночь и замирало движение на трассе, Заху все больше казалось, что за следующим подъемом, за следующим поворотом трассы лежит целая страна — расцвеченная огнями и бессонная, неистовая, и странная и полная радости, — раскинулась и ждет, чтобы он нашел ее.

8

Тревор не знал, что, собственно, ожидал увидеть в “рэмблере”, когда опустится окно: скелет с налипшей землей и фестонами червей, который с ухмылкой манит его к себе пальцем? Восставшего отца во плоти? Солнечные очки балансируют на горбатом носу и из-за затемненных стекол — напряженный взгляд голубых глаз? Или только Бобби, какого Тревор видел в последний раз: выпученные мертвые глаза, похожий на гнилую дыню высунутый язык, подбородок и худая голая грудь — все в запекшейся крови и блестят от слюны?

Он ожидал увидеть что угодно, но никак не улыбающееся лицо Терри Бакетта, дружелюбного хиппи во втором поколении, который познакомился с ним вчера вечером в баре. Владелец музыкального магазина, вспомнил Тревор, поставщик джаз-снов, торговец магией, которая принесла Птице при жизни так мало денег.

— Эй, Тревор Блэк! За бортом льет как из ведра. Или ты не заметил? Давай поехали, приятель.

Терри ткнул большим пальцем в сторону дверцы “рэмблера”. Тревор заставил себя обойти машину спереди, слыша, как под ногами скрипит влажный гравий, чувствуя, но не слыша рычание и мурлыканье работающего вхолостую мотора. “Рэмблер” на высоких колесах походил на автомобиль с детского рисунка — маленький прямоугольник на большом, и все это ненадежно балансирует на двух кружках. Это была простая, похожая на коробку и все же щеголеватая машина. Не из тех, в какой ожидаешь увидеть призрака; вообще не та, какой полагается быть призрачному автомобилю.

Заставив себя поднять левую руку, Тревор взялся за ручку. На ощупь та была холодной, усеянной каплями дождя. Открыв тугую дверцу, он скользнул внутрь — по грязному виниловому сиденью, которое его задница натирала в трикотажных подгузниках и “ош-кош” комбинезоне, сиденью, которое в жару липло к ногам, сиденью, которое пару раз описал Диди, хотя обычно его “неприятности” ограничивались задним сиденьем.

Терри сидел, удобно развалясь за рулем и заинтересованно разглядывая Тревора, его курчавые волосы были стянуты застиранной синей банданой. Грубоватое лицо Терри нельзя было назвать красивым; кустистые брови почти смыкались над переносицей, а подбородок украшала трехдневная щетина. Но выражение этого лица было прямое и дружелюбное, такое лицо бывает у человека, который сам не станет нарываться, но и другим не спустит. Будь Терри чуть более потрепанным, он вполне мог бы сойти за персонаж Крамба.

Терри поддал газу, аккуратно съехал с обочины и вновь осторожно покатил по Проезду Сгоревшей Церкви. Он, похоже, никуда не спешил.

— Откуда у тебя эта машина?

— Да она у меня уже целую вечность. Раньше Кинси мне помогал ее чинить, когда что-то ломалось, но теперь я научился почти все делать сам. Обожаю эти старые развалюхи. Никакой тебе электроники, которую то и дело вышибает, — груда честного металла и смазки. Ты знаешь, что эти “дворники” до сих пор работают вакуумных лампах? — Терри указал на хлюпающие по лобовому стеклу “дворники”, будто показывал артефакт какой-то забытой цивилизации. — Кинси еще кое-что мне рассказал об этой детке. Она когда-то принадлежала известному карикатуристу, который покончил жизнь самоубийством здесь, в Потерянной Миле. Странно, правда?

Обмякнув на сиденье, Тревор не удержался от порывистого вздоха.

— С тобой все в порядке, приятель? — оглянулся на него Терри.

— Да. — Он сел прямее, стер воду с глаз. Футболка прилипла к телу, так что проступили ребра. Промокшие джинсы были неприятно тяжелыми. — Просто промок. И замерз.

— Слушай. Я ехал в город по кое-каким делам, но я живу чуть дальше по дороге. Хочешь остановимся, чтобы ты смог вытереться. Я даже дам тебе футболку — у меня их миллион.

— Да нет, со мной все в порядке…

Но Терри уже разворачивал машину.

— К тому же я забыл подкуриться перед отъездом. Считай, что вернулись.

Пару минут спустя “рэмблер” свернул на длинный гравийный проезд, а потом остановился перед небольшим деревянным домом. Краска на стенах не столько облупилась, сколько потерлась; на веранде среди всевозможных диковинных приспособлений, колес от телег, украденных уличных вывесок и ящиков с бутылками из-под пива возвышалась пара кресел-качалок. Деревенский китч набекрень.

Терри первым поднялся по ступенькам веранды, пробрался меж горами хлама и отпер входную дверь.

— Смотри не наступи на ведьмин знак. Считается, что это к несчастью.

Переступая через порог, Тревор поглядел под ноги. Кто-то краской нарисовал два наложенных друг на друга треугольника — один красный, другой синий — с посеребренным анкхом в месте пересечения.

— А зачем он здесь?

— Понятия не имею. Дом принадлежит моему другу Призраку, который в жизни еще более жутковатый, чем можно предположить по имени. Бабушка у него была какой-то там ведьмой.

— Так его сейчас нет?

Тревор понадеялся, что ему не придется знакомиться еще с одним из дружелюбных чудаков Потерянной Мили. Он же хотел, чтоб его только подвезли, а вовсе не на импровизированную вечеринку.

— Нет, его группа на гастролях. На затяжных гастролях. Я присматриваю за фермой, что означает никакой платы и запас хорошей кармы на всю жизнь.

— Это почему?

— Сам не знаю. — Терри пожал плечами. — Мисс Избавление была доброй ведьмой. Какого цвета тебе футболку?

— Черную.

— Ну конечно. Мог бы и не спрашивать.

Терри бросил ему хлопковую футболку с символом “Вертящегося диска” (этакая прихиппованная и хайрастая версия “человека” в “монополии”, вертящая сидюк на конце полосатой, как карамелька, палки) и указал на дверь ванной дальше по коридору. Тревор осторожно ступал по сочного цвета половицам, мяг- ким от возраста. Его заинтриговала идея дома с хорошей кармой, дома, хранящего воспоминания о любви и музыке.

Закрыв за собой тяжелую дверь ванной, он стянул через голову мокрую футболку и бросил ее на пол. Это была простая черная майка, как и все остальные, когда-либо принадлежавшие Тревору. У него имелась одна с карманом, но он считал ее щегольством. Так что человечек “Вертящегося диска” был огромным

шагом вперед.

Развязав хвост, Тревор наклонился над старой ванной на ножках и выжал из волос струйку воды. Вытер голову полотенцем, но не стал связывать хайер, а оставил его сохнуть. Рыжие, как у Бобби, но с прядями бледного золота, как у мамы, волосы свисали ему до середины спины.

От зеркала в ванной ему стало неуютно — оно создавало впечатление, как будто кто-то глядит на него из зеркальных глубин. Приложив губы к серебристой поверхности, он прошептал: “Кто там?” Но никто или ничто не ответил. Только высокий бледный лоб, сливающийся с собственным отражением, его собственные глаза, сливающиеся в искривленное прозрачное око, безжалостно уставившееся на него, его собственное серьезное лицо, растворяющееся в тумане. Отступив на шаг от зеркала, он увидел, что соски у него напряглись от холода, а кожа пошла пупырышками мурашек.

Тревор натянул через голову футболку с “Вертящимся диском” и поспешил через коридор в гостиную, где Терри как раз запаливал толстый пряный косяк.

— Ты не куришь? — после глубокой затяжки спросил Терри.

Из ноздрей и углов рта у него ползли струйки синего дыма. Глаза он от дыма прищуривал, отчего стал казаться красивее и в его внешности появилось что-то эскимосское. Тревор помедлил. Терри завлекающе помахал перед ним косяком.

А, какого черта, решил Тревор и потянулся за косяком левой рукой. Он уже курил траву раньше, но недолго и не помногу. Это был один из наркотиков Бобби. Но от травы Бобби никогда не блевал и не плакал, как дитя, не она заставила его схватить молоток, не она нашептала ему, на что его употребить. Бобби курил ее за рисованием. Тревору подумалось, что неплохо бы покурить, прежде чем идти в дом.

Потому он сжал губами сморщенную пятку, слегка влажную от слюны Терри, что, впрочем, не было неприятно, и глубоко затянулся.

Что было большой ошибкой.

Он ничего не ел, кроме сомнительной лапши Кинси прошлой ночью, ничего не пил, если не считать пары стаканов кока-колы и теплой ядовитой “джолт”. Желудок внезапно превратился в мешочек из потрескавшейся и сморщенной кожи, а все ткани тела и даже мозга как будто обожгло вспыхнувшим огнем.

Косяк выскользнул у него из пальцев, прокатился по руке, оставляя длинный опаленный след поверх череды старых шрамов. Тревор услышал, как Терри что-то говорит, и почувствовал, как подгибаются колени.

Перед глазами у него возникли огромные вспышки света — синего, и красного, и искристо-серебряного, которые завращались вдруг безумными созвездиями. Потом наплыла тьма и стерла их.

Терри глазам своим не поверил, когда мальчишка рухнул на пол прямо у него в гостиной. Он видел анашистов, укуренных до состояния зомби, пялящихся в экран телевизора, как будто там выход в нирвану. Он видел пьяниц, отрубающихся в самых неподходящих местах и позах, в том числе в туалете. Он даже видел пару джанки в отключке. Но никогда за двадцать восемь лет своей жизни Терри Бакетт не видел, чтобы кто-то потерял сознание, затянувшись разок косяком.

Он извлек еще тлеющий окурок из складок одежды мальчишки, похлопал его по щуплой груди, чтобы убедиться, что его не подожжет какой-нибудь случайный уголек, проверил алеющий конец косяка, но ничего странного не увидел и не унюхал. В траве ничего такого быть не могло: Терри уже скурил три, может, четыре косяка из именно этого пакета, который, кстати, был взят из падежного источника. До него самого анаша только-только начала доходить, пряной благодатью щекоча уголки мозга. Хорошая, каролинская, самосад. Этот бледный юнец, должно быть, и впрямь в жалком состоянии.

Он проверил, дышит ли Тревор, осторожно оттянул веко, чтобы убедиться, что с ним не случилось инсульта или еще чего. На Терри уставился бледно-серебристый глаз, что заставило владельца

музыкального магазина решить, что все не так худо. Когда он заталкивал диванную подушку под свесившуюся голову Тревора, мальчишка забормотал:

— В порядке… нормально.

— Ага, и выглядишь ты чудесно, — отозвался Терри.

Найдя в кухне сравнительно чистое посудное полотенце, он подставил его под струю холодной воды и, вернувшись в гостиную, накрыл им лицо Тревора. Тревор вяло поднял руку, чтобы смахнуть полотенце, но даже не донес ее до лица, и она упала на пол, будто дохлая белая птица.

— Расслабься, — сказал ему Терри. — Не отрубайся.

Остановившись у стереопроигрывателя, он осмотрел часть своей необъятной коллекции пластинок, которую уже успел сюда перетащить, размышляя, под какую музыку Тревор предпочел бы прийти в себя. Джаз был одним из немногих жанров, отсутствующих в его коллекции. Джаз Терри нравился, но себе альбомов он так и не собрал, поскольку всегда полагал, что нужно быть спецом, чтобы разбираться в такой музыке или даже просто получать от нее удовольствие.

Наконец он нашел старый альбом Тома Уэйтса, опустил иглу проигрывателя на пластинку и, как любезный хозяин, удалился на кухню.

Тревор очнулся и обнаружил сырую с кислым запахом мембрану у себя на лице и странный гортанный голос, стонущий в ушах. Он принялся лихорадочно сдирать мембрану, и та наконец оказалась у него в руках — холодная, неприятно мокрая и вонючая. Сколько он пробыл в отключке? Казалось, несколько минут, но вполне мог быть и час, не больше: освещение не изменилось.

Стены высились над ним, уходя к бесконечно высокой точке над головой. Украшены они были старинными кислотными рок плакатами, кричащие краски вращались, а названия групп насмехались над ним: “Experience, Captain Beefheart” Джими Хендрикса, “Alarm Clock” “Строуберри”. Все это было в коллекции пластинок его родителей.

И комната была обставлена почти так же, как гостиная в доме его детства в Остине: книжные полки из ДСП, удобный диван с продавленными подушками и протертыми подлокотниками, стол, похожий на беженца с какой-то мусорной свалки. Ранний “Голодающий художник” или “бедность деко”. Тревор увидел разбросанные по комнате части ударников Терри: цимбала в углу, малый барабан прислонен к стене между книжным шкафом и дверным проемом. Было лишь одно различие между этим чужим домом и тем, где жила его семья, каким он его помнил: этот почему-то казался надежным и безопасным. Дом его родителей тоже когда-то казался надежным, но это было так давно, что Тревор едва это помнил.

Он попытался сесть и понял, что его снова уносит в эфирные дали. В голове у него возник обрывок диалога из “Сумасшедшего Кота”. “Только пре'ставь, как твой “экотоплазм” носится кругами в'круг бесконечного эфира — надо ж”. “Нерв'роятно”.

“Нерв'роятно” оно и было. Но, похоже, он упал в обморок в гостиной Терри или чья там эта гостиная. Неловко, однако. Терри поблизости не было. Тревор подумал, что, когда он сможет встать, ему, пожалуй, стоит ускользнуть из этого безопасного места, пройти пешком до города, а оттуда выбраться на Дорогу Скрипок.

Да, так он и собирался сделать — пока не почувствовал доносящийся с кухни аромат. Запах пригвоздил его к полу, заставил раздуться ноздри и с надеждой запульсировать что-то в голове. Маслянисто-темный, насыщенно-горький, бесконечно зовущий.

Кофе.

Приготовив два внушительных сандвича, Терри налил две кружки кофе, подхватил одной рукой тарелку, а другой — две дымящиеся кружки и, рискованно балансируя посудой, двинулся через кухню в гостиную, где протянул одну из кружек Тревору.

— Тебе сахар или…

И вновь его ожидал сюрприз: мальчишка схватил кружку и как будто одним глотком выпил горячий черный кофе. Терри поморщился, представив себе, как горький настой льется по его собственному обожженному дымом горлу, но Тревор только со вздохом облизнулся и протянул ему пустую кружку.

— Можно мне еще?

— Может, принести сразу весь кофейник?

— Да.

Ответ прозвучал совершенно серьезно. Так что Терри сходил на кухню за кофейником, а также за пакетом сахара и парой ложек. Тревор налил себе еще чашку, размешал в ней жалкие пол-ложки сахара — и то больше по обязанности — и разом выпил половину налитого. Терри сделал первый глоток.

— Я подумал, тебе стоит перекусить.

— Что это? — Тревор впервые обратил внимание на тарелку с сандвичами.

— Оливковое тесто и горчица на хлебе из цельного зерна.

— Оливковое тесто?

— Да, это что-то вроде местного фирменного блюда. Некоторое время назад Кинси решил устроить в “Тисе” вечер новоорлеанской кухни и подавать муффулетта, так? Но он не знал, как готовят итальянский оливковый салат. Поэтому он изготовил странные сандвичи из рулетов с вареной ветчиной, кусков пепперони и промоченных оливковым маслом крошек. На вкус получилось ужасно, но нам все-таки удалось их проглотить. С тех пор я вроде как полюбил их.

Взяв сандвич, Тревор осторожно откусил с самого краю и остался сидеть с невозмутимым видом — ему даже удалось не передернуться. Потом он, казалось, втянул в себя воздух, и все прошло. Он взял вторую половину сандвича и повторил процесс, потом налил себе еще чашку кофе.

— Хочешь, я сготовлю тебе еще кофейник джава?

— Не знаю. — Тревор поднял взгляд, и по лицу его скользнула непонятная тень. Как будто ему удалось расслабиться на несколько минут, чуть-чуть опустить забрало, а потом он внезапно вспомнил, что ему нужно совершить нечто ужасное. — Может, мне лучше пойти.

— Да все в порядке, приятель. Я никуда не спешу. В том и смысл держать собственное дело, знаешь: сам себе устанавливаешь рабочее время и хорошо платишь людям, и никто на тебя не орет, если ты чуть опоздаешь. {Или явишься чуть подкуренным.)

Зачерпывая ложкой молотый кофе из вакуумной упаковки, Терри размышлял над загадкой у себя в гостиной. В этом парнишке было что-то очень странное: он казался нервным и отчужденным и в то же время — ужасно одиноким. Как будто у него не было никаких навыков общения, как будто он пришелец из космоса, который много читал о людях и их привычках и обычаях, может, даже хотел бы узнать побольше, но только сейчас устанавливает первый контакт.

И кофе он заглатывает столько же, сколько колымага Терри машинного масла. Интересно, чего ради он бодрствует?

Одно ясно наверняка: Потерянная Миля обзавелась еще одним чудаком.

Тревор задержался ровно настолько, чтобы почти до дна выпить второй кофейник. Терри прикончил косяк и самым дружелюбным образом болтал обо всем на свете — о музыке, городке, даже о комиксах, как только выяснил, что Тревор их рисует. Тревор обычно об этом не говорил, но Терри задал столько вопросов, что на некоторые пришлось ответить.

По крайней мере Терри не помянул Бобби Мак-Ги, но, с другой стороны, “Птичья страна”, вероятно, была не в его вкусе. Вполне предсказуемо, он любил “Потрясающих братьев-придурков”. Но, как правило, те комиксы, что ему нравились, были о парнях в плащах и длинном нижнем белье, которые били ребят в черном. (Тут повисло неловкое молчание; потом Тревор, не в силах что-либо с собой поделать, пробормотал “ненавижу это дерьмо”. Терри только пожал плечами.)

Терри казался человеком добрым, и все же Тревор не мог отделаться от мысли, что его тайком изучают, словно трехголовое чудовище на ярмарке уродов. Мало где он вызывал такое же любопытство, такой же интерес, как здесь. Как будто люди чувствовали, что он местный или почти что местный.

Наконец Терри встал и потянулся. Тревор заметил краешек голого живота под футболкой: кожа слегка загорелая, с мельчайшим намеком на растущую жировую складку и тонкой линией светло-русых волос, исчезающих под ремнем джинсов.

— Думаю, пора двигаться. Тебя куда-нибудь подвезти?

— На Дорогу Скрипок.

— Тухлое место…Ты уверен?

— Я там остановился.

Терри поглядел па Тревора, будто борясь с желанием что-то сказать, но явно решил, что это не его дело. — Ладно. Пусть будет Дорога Скрипок. Дождь перестал, но день оставался хмурым. Воздух казался тяжелым и сырым, будто нежеланный поцелуй. “Рэмблер” на скорости проскочил через город, подпрыгнув, перевалил через железнодорожные пути. Была вторая половина воскресенья, и почти все в городе было закрыто: двери крепко заперты, темные окна закрыты ставнями. Андеграундная субкультура андеграундной субкультурой, но Потерянная Миля все же находилась в самом сердце "Библейского края”. Мысль о том, что его паства сможет купить тюбик зубной пасты или чашку кофе в воскресенье, разумеется, была ужасным афронтом Господу Богу.

Вот они свернули с Пожарной улицы на еще одну гравийную дорогу, ту, которая полмили спустя сменялась разбитой колеей проселка. Дорога Скрипок. Тревор почувствовал, как в груди его что-то отпускает, как дышать ему становится легче, как жаркая лента возбуждения разворачивается у него в желудке. Горы мусора и ржавые остовы автомобилей. Некрашеные трейлеры, замковые шпили кудзу. Все это скользило мимо, гораздо менее материальное, чем размытые фигуры на старых фотографиях. Взгляд Тревора рыскал вдоль дороги.

И вдруг — вот он, этот дом, его ад, его Страна Птиц. Дом стоял гораздо дальше от дороги, чем он помнил. Веранда и конек крыши едва виднелись за буйной растительностью, захватившей двор. Плакучая ива возле дома была тогда едва-едва в мамин рост, а теперь ее светло-зеленые плети ласкали крышу. Ярко-салатовая путаница мирно уживающихся друг с другом форситиq и кружев королевы Анны, лаконоса и рудбекии поднималась прямо по обвалившимся ступенькам веранды. Кудзу укрыл все будто зеленое одеяло, щупальца его обвили перила веранды, забрались в разбитые окна.

— Высади меня здесь.

Терри сбросил скорость до того, что “рэмблер” буквально полз, а не ехал, и принялся оглядываться по сторонам. Жителей в этом дальнем от города конце Дороги Скрипок было немного. Никакого другого дома поблизости видно не было.

— Где?

— Прямо здесь.

— У дома убийцы?

Тревор промолчал, подождал, пока машина достаточно замедлит ход, чтобы он мог спрыгнуть. Терри, казалось, забыл, что держит ногу на педали газа, и “рэмблер” двигался вперед со скоростью десять миль в час.

— Вот черт, — сказал он вдруг. — Я, кажется, знаю, кто ты.

— Ага, я уже чувствую себя местной знаменитостью. Спасибо, что подбросил. Увидимся в “Тисе”.

Схватив рюкзак, Тревор толкнул дверь, заставив Терри наконец надавить на тормоза. Кроссовки Тревора ударились о чахлую траву на обочине, и, не давая себе опомниться, он бегом рванул к дому.

— Будь осторожен, приятель! — проорал Терри.

Тревор сделал вид, что не слышит. Потом “рэмблер” снова. набрал скорость и, наконец, взметнув за собой пыль, исчез за поворотом.

Во все глаза уставившись на дом, Тревор, задыхаясь, в полном одиночестве стоял посреди двора. Сквозь растительность глядели пара-тройка проплешин побитого непогодой дерева и битого стекла; в остальном лик дома скрывался за зеленой пеленой.

Трава касалась его коленей. Когда он стал продираться сквозь нее, на землю попадали сияющие капли дождя, во все стороны из-под ног у него разбегались кузнечики. Тревор нагнулся под капающий свод виноградника — здесь… никаких больше преград между ним и домом. Ступени оказались по большей части целы, и веранда его, похоже, выдержит. Парадная дверь была слегка приотворена. За ней лежала пыльная тьма.

Тревор постоял, закрыв глаза и слушая вздохи и шелест листьев, почти визгливое жужжание насекомых, отдаленный разговор птиц… еще тише… голос подсознания нашептывал ему, стремясь быть услышанным через годы отсутствия и распада.

Он так боялся. Он так надеялся.

Тревор открыл глаза, глубоко вдохнул солнечный свет и оставленный дождем запах зелени и поставил ногу на первую ступеньку.

9

Воздух в Птичьей стране был золотым, как тягучий сироп, зеленым от процеженного кудзу света, тяжелым от сырости и гнили. Прохладный запах разложения в доме, заброшенном на несколько десятилетий, складывался из многого: черной земли под полом, сухих экскрементов животных, сугробов мертвых насекомых, распадающихся на осколки радужного хитина под поблескивающими гобеленами паутины. В случайных снопах солнечного света, падающего сквозь кружево крыши и растительности, медленно скользили и поворачивались частицы пыли. В каждой из них могла таиться память, которую Тревор сохранял о доме, частица Вселенной, заряженная горем и ужасом прошлых лет.

Он нырнул в дом как в омут. Вот она, гостиная: в углу, проданные вместе с домом, плесневеют остовы мерзкого кресла и старого коричневого дивана — оболочка выцветшей, ломкой от времени обшивки натянута на скелет из дерева и проволоки. Дождь падал внутрь через дыры в крыше, и в комнате пахло влажной гнилью и ее грибковыми тайнами. Вот горы ящиков из-под молока, где хранились пластинки. Большинство пластинок исчезло — очевидно, украдены мальчишками, которые решились зайти так далеко, хотя к концу того лета волшебный винил, наверное, покоробился так, будто провел два месяца в духовке на слабом огне. В памяти его мелькнули несколько картинок с обложек альбомов: “Cheap Thrills” Дженис Джоплин с рисунком Р. Крамба, психоделическая голограмма “Satanic Majesties Request” “Роллинг Стоунз”, от которой начинала кружиться голова, если глядеть на нее слишком долго, фотография Сидни Бечета, на которую страшновато было смотреть, поскольку шейные и лицевые мышцы саксофониста были настолько развиты, что сама голова казалась распухшей от базедовой болезни.

Вот дверной проем в коридор, где умерла мама. Ее кровь давно уже выцвела до едва различимого узора подтеков и царапин на стене, почти такого же темного, как тени и грязь вокруг. Дерево косяка местами разбито в щепы — это удары молотка пришлись мимо. В двух местах, по обе стороны двери, мамины пальцы впились в стену так, что оставили по себе борозды в штукатурке, — это, наверное, произошло, когда Бобби не промазал.

В протоколе вскрытия имелся перечень того, что нашли у нее под ногтями: частицы дерева, штукатурки, кровь ее мужа, кровь ее собственная. Чешуйки кожи Бобби, его волосы. Она боролась с ним как могла. Она умерла почти что в его объятиях.

Причина смерти: удары тупым предметом. На теле жертвы обнаружено пятнадцать ран, нанесенных молотком-гвоздодером: пять в голову, три в области груди, семь на руках. Три раны в голову и две в грудь сами по себе могли привести к смертельному исходу,

Умирала ли мама тихо? Это довольно долго занимало Тревора. Поначалу она, наверное, боролась с Бобби в молчании, порожденном отчаянием, не желая будить мальчиков и пугать их очередной ссорой. Но, осознав, что Бобби намерен причинить вред и им, думал Тревор, она, должно быть, начала кричать. Она попыталась бы задержать Бобби достаточно долго, чтобы дать им время выбраться из дому.

И травмы, нанесенные перед смертью: семь сломанных пальцев, раздробленные ключица и берцовая кость, три сломанных ребра, молоток вошел ей в грудь так глубоко, что проник в грудную полость. Могла ли она не издать ни звука за все это время?

Тревор полагал, что нет. Его, вероятно, ничто не разбудило бы той ночью. Он помнил горький на вкус грейпфрутовый сок, который дал ему перед сном Бобби, тупую тяжесть в голове на следующее утро. И в примечании в его деле в интернате говорилось, что, когда его привезли в больницу, в крови у него был обнаружен секонал.

Бобби дал ему снотворное, что означало, что он спланировал убийства. Но планировал ли он оставить Тревора в живых и потому дал ему снотворное? Или он дал снотворное обоим сыновьям, намереваясь убить их обоих, а потом по какой-то причине передумал?

А Диди? Видел ли Диди приближающуюся смерть? Он обнаружил Диди свернувшимся в калачик, размозженная голова глубоко зарылась в подушку, словно Бобби убил младшего сына, пока тот спал. Но если Бобби не дал секонал и ему, как мог Диди не проснуться от предсмертных хрипов матери? Бобби мог убить его, когда тот сидел в кровати — или прятался под одеялом, — а потом уложил тело в позу мирного сна, будто пытался оправдаться.

Фредерик Д. Мак-Ги, почтовый ящик 17, Дорога Скрипок. Мужского пола, белый, 3 года, 2 фута 6 дюймов, 25 фунтов, волосы светлые, глаза карие. Род занятий: нет. Причина смерти: удар тупым предметом. На теле жертвы обнаружено двадцать две раны, все в области головы и шеи. Мозг и череп полностью уничтожены… Тревор воображал себе глаза Диди в тот момент, когда опускался молоток. Зажмурив глаза, он ударил основанием ладони в дверной косяк. Дождь пылинок. Боль в руке — левой руке, разумеется, он ничего не ударял рисовальной рукой, — заставила образ Диди поблекнуть. В дальнем углу гостиной внезапно зашелестела, разорвалась смятая газета, От этого резкого звука в безмолвии комнаты у Тревора едва не остановилось сердце.

Отвернувшись от дверного проема, он подошел к газете, ткнул ее носком кеда. Здесь не было ни мыши, ни насекомого, ничего, что могло пошевелить газету, не говоря уже о том, чтобы порвать ее. Подобрав старую страницу, Тревор разгладил ее и… в глаза ему бросился заголовок “Я ДОЛЖЕН БЫЛ ЭТО СДЕЛАТЬ”, ЗАЯВЛЯЕТ УБИЙЦА”; слово “убийца” ровненько разорвалось

пополам.

Тревор принялся внимательно изучать газетную полосу. Это оказалась “Новости и наблюдатель” из Рейли за 6 октября 1986 года, много лет спустя того дня, когда он покинул Потерянную Милю. В передовице рассказывалось о человеке из Коринфа, который сделал аборт своей беременной жене с помощью 30,06 калибра, выпустив шестнадцать зарядов ей в живот. Даже чрево матери не защитит детей от отцов. Тревор представил себе шипение, с каким раскаленный металл вгрызается в несформировавшуюся плоть эмбриона, резкую вонь крови, подернутую порохом фейерверков. Но Бобби, убив семью, интервью не давал, во всяком случае, на этом свете.

Тревор представил себе первую полосу “Адской ежедневной”, напечатанную на асбесте, и тем не менее опаленную по краям: побитое лицо Бобби с расширенными глазами на крупнозернистой черно-белой фотографии. И заголовок был бы — какой? “ЕЩЕ ОДИН НЕВРОТИК УБИВАЕТ СЕМЬЮ, ПОТОМ СЕБЯ; ОДИН РЕБЕНОК ОСТАВЛЕН В ЖИВЫХ” “МЫ ЕЩЕ ДО НЕГО ДОБЕРЕМСЯ”, — ГОВОРИТ ДЬЯВОЛ”. Младшие демоны зевают над дымящимися кружками горького черного кофе с серой, лениво просматривая новости, но не останавливаясь ни на чем, — обычный день в аду.

Тревор чувствовал, как дом затягивает его, наводняет его мозг образами и символами, пока он не переполняется ими, словно кувшин какой-то темной жидкостью. В венах его звенел кофеин. Уронив газету, он медленно прошел в дверной проем, испачканный кровью его матери, мимо кухни по левую руку и дальше по коридору, склонив голову и прислушиваясь к каждой комнате, мимо которой проходил, пытаясь заглянуть в каждую приотворенную дверь.

Справа по коридору — спальня родителей, за ней — студия Бобби. Слева — комната Диди, потом Тревора, а за ней — крохотная ванная, в которой нашел свой конец Бобби. Тревор помнил, как стоял здесь раньше. Стоял, глядя, как проникающий в комнаты полуденный свет падает косыми золотыми снопами на пол коридора, стоял и спрашивал себя, сможет ли он когда-нибудь рисовать так хорошо, чтобы уловить этот свет на бумаге.

Теперь он мог. Но свет был иным, теперь он был каким-то замутненным, с зеленоватой примесью. Мгновение спустя Тревор сообразил, что дело, наверное, в кудзу, затянувшем окна комнат, — это широкие листья винограда преломляют солнечный свет.

Он двинулся дальше по коридору, ведя рукой по стене в подтеках воды. Справа — студия. Слева — ванная. Ад и чистилище Бобби. Или это было наоборот? Тревор решил, что и это, в частности, он приехал сюда узнать.

Поглядев влево, он увидел слабый отблеск света на грязном фаянсе унитаза, погнутый карниз для занавески душа над черным провалом ванны. Сколько еще часов до того момента, когда Бобби завязал веревку и шагнул с края ванны? Сколько еще часов до двадцатой годовщины перелома его шеи?

Взгляд Тревора скользнул по стенам с облетевшей краской, по темному прямоугольнику зеркала, нашел место между раковиной и унитазом, куда он втиснул тогда свое пятилетнее тело.

Интересно, уместится ли он там теперь? И что он увидит, если ему это удастся?

И все же он развернулся и вошел в студию. Два больших окна уцелели, и в комнате было пыльно, но довольно чисто. Тревор обмахнул наклонную поверхность чертежного стола Бобби. Привыкнув к своему столу в интернате, он предпочитал рисовать на горизонтальной поверхности, но этот складной стол был частью, из того немногого, что Бобби не продал или не снес на помойку, когда они покидали Остин. На столе сохранились кляксы его чернил, порезы и шрамы от его бритвы, пятна его пота, въевшегося в зерно дерева, быть может, и его слезы. Его тайны. И возможно, его кошмары.

Тревор устроился на обрезанном барном табурете, на котором сидел обычно Бобби. Табурет, как всегда, покачнулся, но выдержал. Даже несмотря на закрывающие окна виноград и высокую траву, освещение здесь было хорошим, хотя часть приколотых к стене рисунков терялась в тенях. Ему не хотелось смотреть на них прямо сейчас; пока ему хватало того, что он и так чувствовал, сидя на месте Бобби.

Вынув из рюкзака собственные карандаши и блокнот, Тревор разложил их на столе и пролистнул страницы до того места, где начал рассказ, над которым работал на кладбище. История о том, как Птица и Уолтер Браун попали в тюрьму в Джексоне, Миссисипи, за то, что однажды прекрасной летней ночью разговаривали на застекленной веранде.

Свернув левую руку над блокнотом, наклонившись над столом так низко, что светлые волосы занавесили худое решительное лицо, Тревор рисовал часа три. Когда он поднял голову, комната тонула в синих тенях. Он сообразил, что уже минут десять как едва различает страницу перед собой. Увидев старую лампу-гуся Бобби, которая все еще держалась на прищепке на краю стола, Тревор машинально протянул руку и нажал на кнопку.

Комнату залил резкий и яркий электрический свет, от сжимавших карандаш пальцев Тревора по выщербленному столу побежали паучьи тени.

Транс рисования рухнул. Тревор оттолкнулся от стола, едва не перевернув табурет. Только страх помог ему удержать равновесие. Только бы не оказаться на спине на полу в этой комнате. Его взгляд прошелся по потолку, по потемневшим окнам, остановился на коричневом шнуре, змеящемся от основания лампы к розетке у самого пола. Лампа была подключена. Но как могли проводка, сама лампочка протянуть эти двадцать лет? И если уж задавать дурацкие вопросы, откуда здесь, черт его побери, электричество?

Может, его так и не отключили; скажем, если какой-нибудь компьютер или что там еще пропустил их так и не оплаченный счет. Тревор не доверял всем моторам и механическим системам, но в особенности — компьютерам: их внутренности представлялись ему какой-то серебряной, зловещей и невероятно замысловатой картиной Гигера.

Но Тревор не верил, что электричество может двадцать лет оставаться включенным и что никто этого не заметит или что дом не загорится. Если отбросить невозможное, что останется? Невероятное, странное, но правда. Сверхъестественное, если хотите — сверхъестественное: за пределами границ повседневного опыта, но возможное там, где эти границы никогда не были определены.

Поудобнее устроившись на табурете, Тревор поднял глаза на стену, на приколотые к ней рисунки — все как один на листах из блокнота, пожелтевших от времени и заворачивающихся по краям. Чернила с большинства из них осыпались, оставив слабые, почти неразборчивые царапины пера или графита. Но один, тот, на котором остановился взгляд Тревора, был достаточно четким.

Это был последний сделанный Бобби рисунок Розены, которую он так часто рисовал: физиогномические штудии, лица в обрамлении каскада волос, с нежным ртом и большими блестящими глазами; чувственные фантазии ню, обретшие плоть; длинные изящные пальцы, будто быстрые наброски птиц в полете. Но на этом Розена раскинулась в дверном проеме, ведущем в коридор: голова откинута назад, лицо размозжено. За исключением незначительных различий в стиле — штриховка Бобби была тяжелее и свет, падающий на волосы, ему удавалось уловить так, что сами волосы казались почти влажными — рисунок был идентичен тому, что Тревор нарисовал в своем блокноте в “грейхаунде” по пути в Потерянную Милю.

Тревор глядел па поблекшую картинку, время от времени кивая, — он уже даже не удивлялся. Или у Бобби было видение — прежде чем убить ее, он знал, как Розена будет выглядеть в смерти, — или он достал блокнот и нарисовал ее мертвое тело, прежде чем пошел в ванную вешаться. Может быть, где-то здесь есть и рисунок мертвого Диди. Тревор сам нарисовал такой сегодня — еще даже не успев окончательно проснуться, выныривая из того сна не-рисования.

Но теперь, когда он был здесь, на том самом месте, где сидел во сне, он все еще мог рисовать.

Он сжал зубы, глаза его потемнели. Хотя он того не знал, он выглядел как человек, который устоял под градом ударов, но теперь готов дать сдачи.

Тут взгляд Тревора упал на его собственный блокнот: и он впервые увидел, действительно увидел, что сам только что нарисовал, и от решимости не осталось и следа. Рот у него открылся; горло до боли перехватило, на глазах выступили слезы. Кофеин и адреналин кипели в его венах, заставляя сердце бильярдным шаром метаться в груди. Он едва помнил, как это рисовал. У его рассказа был совсем другой сюжет.

Предполагалось, что копы появятся с дубинками наперевес, зададут Птице и Брауну взбучку, а потом потащат их в тюрьму — с парой синяков и разбитыми головами. Вот что должно было

произойти.

Но в этой версии избиением дело не кончилось.

Тут были крупные планы деревянных палок, ударяющих по головам, кожи., рвущейся и заворачивающейся от краев ран, паводок крови, вырывающийся из ноздри, глаз, разбитый в бесформенную массу посреди вздувшихся тканей, брызги выломанных зубов будто щепы слоновой кости на темном бархате. Внизу финальной страницы Птица и Браун свернулись на земле — словно загнанные и убитые ради шкур звери, плавающие в растекающейся луже крови.

Запекшаяся кровь была дана плотной штриховкой и выглядела блестящей, почти мокрой. Тревор не помнил, чтобы он так рисовал.

Дом и то, что жило здесь, что бы оно там ни было, покрыло его замысел пеленой кошмара, загипнотизировало его руку, испортило его сюжет. Или не испортило?

Правдивая история, которую собирался рассказать Тревор, должна была воздействовать исподволь. Возможно, перед ним нечто более броское, более странное и в конечном итоге — гораздо более запоминающееся. Он вообразил себе финал этой версии. Копы осознают, что убили музыкантов, и тайком исчезают, решив, что смогут списать убийство на разборки между ниггерами. Но чего долго не мог понять белый человек: бедность не означает глупость. Черные люди Джексона способны прочесть смерть своих героев как горькую книгу, переплетенную в темную кожу, которая написана пролитой из ненависти кровью.

Джексон не так уж далеко от Нового Орлеана, колыбели мрачных религий и знания трав из Африки, с Гаити, из сердца луизианских болот… И у знания свои пути…

Тревор представил себе, как вновь встают тела Птицы и Брауна — нечетко видя раздавленными глазами, туго соображая растоптанными мозгами. Это будут пустые оболочки, лишенные музыки, лишенные жизни. Но, как всякие порядочные зомби, они отыщут своих убийц. И они будут не одиноки…

Перед его внутренним взором возник полностраничный финальный кадр. Копы распяты в огне посреди газонов у собственных домов. Прибиты к крестам в огненном аду. Их почерневшие вопящие силуэты отчетливо видны на фоне насыщенной текстуры пламени. Это вполне в духе прямолинейных моралистичных “ЭС Комикс”. Но он не станет делать заливок чернилами; он сделает его исключительно в карандаше — с тщательными тенями, штриховкой и гравировкой пунктиром, и это будет красиво. Он продаст этот убойный рассказ, пошлет его туда, где его смогут должным образом напечатать. В “Кам” или в “Таbоо”. Он любил “Таbоо”, нерегулярно выходящую антологию прекрасно прорисованных, с любовью напечатанных странных и извращенных комиксов, где черно-белые в основном истории перемежались несколькими страницами цветных — изысканных, броских и выбивающих из колеи. Все — от картин с увечьями Джо Коулмена до многочисленных замысловатых соавторских работ Алана Мура появлялось на ее страницах, напечатанных на отличной тяжелой бумаге.

Решительно сжав челюсти, Тревор снова склонился над блокнотом. Но теперь в его лице была скорее сила, чем жесткость. ЕСЛИ все выйдет так, как нужно, это будет лучшее, что он когда-либо нарисовал.

Он рисовал еще около четырех часов в резком электрическом свете, пока веки его не стали тяжелыми, а в глаза будто насыпали песку, пока его пальцы не затекли на карандаше. Потом он сложил руки на столешнице, примостил на них голову и без малейшего усилия заснул.

В какой-то момент лампа-гусь отключилась, оставив его в темноте, прерываемой лишь дрожащим, переменчивым лунным светом, проникающим в окно через кудзу и двадцать лет пыли.

В ту ночь Тревор снов не видел.

10

В понедельник утром Кинси Колибри проснулся с надеждой, что Тревор, возможно, ночью вернулся — хотя Кинси и не видел его все воскресенье. Кинси даже представить себе не мог, что кто-то ночует в том доме. Но очевидно, Тревор так и сделал; во всяком случае, здесь его не было.

Кинси так многое хотелось рассказать мальчику — но пора перестать думать о нем как о мальчике. В конце концов, Тревору двадцать пять: даже будь у него причина врать, хронологически выходило именно так. Кинси хорошо помнил дату смерти семьи Мак-Ги.

Просто все дело в том, что Тревор выглядит таким юным. Перепуганный пятилетний малыш еще сидит внутри Тревора, думал. Кинси, вставая и направляясь на кухню, хотя один Бог знает, что помогло ему выжить и не сойти с ума. В мальчике, безусловно, таилась немалая сила; многие, оказавшись на месте Тревора, ушли бы в тупой туман кататонии или вышибли бы себе мозги, как только доросли бы до того, чтобы заполучить в руки оружие.

Но каково это — ночевать в таком доме даже человеку невероятных душевных сил?

По окончании следствия по делу Мак-Ги — что там особо было расследовать, тела сами говорили за себя, — копы закрыли за собой дверь, и пожитки семьи так и остались в доме, собирая пыль в безмолвных, залитых кровью комнатах. В заросшем дворе появилась вывеска “ПРОДАЕТСЯ”, но никто не воспринимал се иначе, чем дурную шутку риэлтера. Этот дом не только не купят, никто и никогда его не снимет.

Гуляя как-то в конце лета 1972 года по прохладному “Кладбищу забытых вещей”, когда вывеска “ПРОДАЕТСЯ” у дома убийцы уже засела у него в голове, Кинси спросил себя, что сталось с вещами Мак-Ги. Плохо освещенный, огромный и гулкий торговый зал “Кладбища” походил на пещеру, заваленную всевозможной рухлядью. Ряды шатких металлических стеллажей проседали под тяжестью побитых номерных знаков, покореженного столового серебра и устаревших (хотя обычно работающих) кухонных приборов; а потрескавшиеся витрины пестрели странными безделушками, дешевыми украшениями, в корзинах громоздились горы затхлой одежды. Кинси, со своей любовью ко всякой рухляди, часто заглядывал сюда, часами разгуливая меж стеллажей.

Едва ли пожитки Мак-Ги закончили свои дни в зале “Кладбища забытых вещей”. Кинси даже не был уверен, что именно ожидал увидеть: может, залитые кровью матрасы или запятнанные кровью же рубашки и платья в груде под табличкой “ЖЕНСКАЯ ОДЕЖДА. 25 ЦЕНТОВ”. Но здесь не было ни джаз-пластинок, ни андеграундных комиксов, и уж конечно, здесь не было чертежного стола. Очевидно, все осталось плесневеть в безмолвных комнатах.

Дом на Дороге Скрипок так и не был продан. Вывеску “ПРОДАЕТСЯ” украли, потом краска на новой вывеске выцвела, риэлтер, оптимизм которого не имел границ, ее заменил. Зато долгое сухое лето вокруг столбика выросли высокие сорняки, и он начал крениться. Наконец вывеска упала ничком и вскоре потерялась в густой траве.

К тому времени кудзу начал заползать на стены дома. Вездесущий виноградник пробрался внутрь через пустые окна, разбитые камнями мальчишек. Кинси воображал себе, как плети змеятся по комнатам, высасывая себе пропитание из давно засохшей крови. Он нисколько не сомневался, что такое возможно. Ребенком он видел, как выкорчевывали кудзу с кладбища времен Гражданской войны, где был похоронен его двоюродный прапрапрапрадедушка Майос. Корень почти шести метров длиной проел всю могилу и принял форму похороненного в ней человека. Корневище свернулось четырьмя искривленными конечностями, и отростки вырывались у них на концах, будто многочисленные пальцы. С одного конца корневища имелся ком из тончайших нитей размером с череп, в котором почти можно было разглядеть черты лица.

Двадцать лет спустя дом на Дороге Скрипок почти скрылся под зеленым одеялом. Проезжая мимо, не поймешь, это дом или просто заросший участок. Только деревянная веранда и конек крыши все еще одиноко маячили из-под виноградника. Дом притаился в тени дубов, чья плотная листва превращала двор в темно-зеленую пещеру, где тени перемежались бликами света. Тонкие ветви ивы ласкали крышу, гладили осколки стекла в гниющих оконных рамах, будто струны лютни перебирали плети кудзу.

Интересно, что там осталось из вещей. Кинси знал, что мальчишки не раз вламывались в дом, выпендриваясь и подзуживая друг друга. Терри, Стив и Р. Джи много лет назад побывали в доме, хотя Призрак отказался даже подойти к веранде.

Так что большинство вещей из комнаты у входа, наверное, давно растащили. Но мало кто из сорванцов решался пробраться мимо исцарапанного и окровавленного дверного проема в коридор, и Кинси сомневался, что хотя бы один из них дошел до первой спальни, где умер младший. Задние комнаты, конечно, полны пыли, но все в них осталось по-прежнему. Интересно, что найдет там Тревор?

— Кинси отмерил кофе, — залил в кофеварку холодной воды из-под крана, и когда старый агрегат забулькал и пустил пар, рассеянно уставился из кухонного окна на собственный задний двор. У него был небольшой огород, но в остальном трава и деревья пребывали в запустении. Кинси нравилось, что его задний двор стал домом для всех летающих, скользящих и ползающих тварей, какие решили в нем поселиться. Но все же из его кухонного окна открывался не такой запутанный, полный ловушек и теней, не такой неприветливый пейзаж, как дом на Дороге Скрипок.

Дом, в котором Тревор находится в тот самый момент, когда Кинси пьет свою первую, основательно разбавленную молоком чашку кофе.

Мать Кинси давным-давно отучила его от утренних молитв. Он попытался придумать, какой из дзенских коанов мог бы пригодиться Тревору, но все, что ему удалось вспомнить, это “почему у Бодхидхармы нет бороды?”, что не слишком подходило для данного случая. Впрочем, коанам и не полагалось подходить.

Посреди уюта своей чистенькой кухоньки Кинси рассеянно простоял больше часа: его мысли занимали старые призраки, маленькие ухмыляющиеся Будды и сокровища секонд-хэндов.

Из динамиков машины лился гнусавый тенор Хэнка Уильямса — столь же чистый и действенный, как разбавленный медом самогон. Вроде нет ничего примечательного в его голосе — не более чем черное нытье из какого-то алабамского захолустья. Но было в этом теноре что-то золотое и трагическое, словно какая-то потерянная душа падала на колени и рыдала всякий раз, когда Хэнк открывал рот.

Зах без цели петлял на север по 1-40 и окрестным дорогам, когда увидел поворот на 42-ю трассу. Он всегда любил сериал “Автостопом по Галактике”, и вывеска напомнила ему о том, что число 24 — ответ на жизнь, на Вселенную. На всё. Оно притягивало его так же неудержимо, как это было с огнями парка “Южные штаты”. Вскоре он уже ехал по двухполосному шоссе в лохмотьях предрассветного тумана и несколько раз ловил себя на том, что во все горло подпевает Хэнку.

Небольшой городок привлек его внимание только забавным названием и странной архитектурой: на его усталый с дороги взгляд весь центр был украшен колесами телег и красно-бело-полосатыми столбиками вертушек-флюгеров. Он почти проехал городок насквозь, но поймал себя на том, что заезжает на встречную полосу, и решил остановиться, чтобы немного поспать.

Завернув в проулок, Зах выехал на небольшую стоянку, где уже было припарковано несколько машин. Маловероятно, что его здесь застукает не в меру ответственный помощник местного шерифа. Он ведь только собирается сложить усталые кости на заднем сиденье, на пару минут закрыть глаза, а потом двинуть дальше…

Он проспал шесть часов на стоянке позади музыкального магазина “Вертящийся диск”. Стоянку использовал под склад торговец запчастями к автомобилям, и “мустанг” некоторое время оставался незамеченным среди прочего старья. Когда Зах наконец проснулся, солнце уже пекло, тело его купалось в поту, а в окно заглядывал, встревоженно постукивая по стеклу, Терри Баккет.

— Ну, знаешь, парень! Я уж точно решил, что ты мертвый! — Затянувшись трубкой Заха, Терри вернул ее назад, покачивая головой и выпуская уголком рта ароматный дым. — Ты выглядел так, как будто тебя кто пристрелил и так и оставил лежать на сиденье. Не хватало только заляпанного мозгами окна.

Зах подавил дрожь. Маловероятно, что ФБР застрелит хакера, едва увидев, но он не был так уж уверен относительно секретных служб. АНБ, наверное, оставляет хакеров в живых для пыток и последующего допроса, но их юрисдикция — в основном военщина, а военные секреты никогда его особо не привлекали.

Они сидели на ящиках в полутемной прохладной задней комнате музыкального магазина, и хотя вся ситуация, бесспорно, напомнила Заху Листа и Пасс Кристиэн, Терри был так же очевидно натуралом, как и то, что день выдался жарким. Никаких определенных признаков, наводящих его на эту мысль; просто феромоны не те. Это и к лучшему, думал Зах; после того, как он все утро варился в собственном соку, пахнет от него, наверное, ужасно.

Как будто подтверждая его выводы, из-за занавески возникла олова девушки с длинными русыми волосами. Девушка поморгала огромными подведенными а-ля Клеопатра глазами на полумрак и сморщила носик.

— Терри?

— Я тут, Вик.

Девушка пробралась между коробок и свернутых постеров; длинная юбка из марлевки шелестела у нее по коленям. Когда она подошла ближе, Зах увидел, что на ней прилегающий топ на бретельках телесного цвета — как будто для того, чтобы подчеркнуть, что у нее совсем нет груди. У Эдди была коронная фраза для стриптизерш с такой фигурой: Соски на ребрышках.

Девушка наклонилась к Терри. Зах подумал было, что они собираются целоваться, но Терри вдул ей в рот долгую струю дыма, которую она умело затянула. Струйки дыма потянулись из ее узких ноздрей, свернулись в завитки у нее над головой. Терри сжал ее бедро под длинной юбкой.

— Это моя девчонка Виктория. Вик, познакомься с Захом. Он только сегодня утром прикатил в город.

— Похоже, на каждого потерянного мы приобретаем новых двух. И на вопросительный взгляд Терри Вик добавила:

— Ты же рассказывал мне о парне, приехавшем в субботу. Теперь вот он.

— Ну да. А кого мы потеряли?

— О Господи, ты же не знаешь! — хлопнула себя по губам Виктория. Зах не был уверен, но ему показалось, что она прячет внезапную виноватую усмешку. — Помнишь Риму? Ту, что Кинси выгнал за попытку обокрасть “Тис”? Она разбилась на трассе. Прикончила машину и сама сломала себе шею. Там. повсюду нашли кокаин.

— Надо ж, Вик. Ты, похоже, сильно расстроена.

— Ну да…

Внезапно словно повеяло холодком, и Зах догадался, что эта Рима в какой-то момент заигрывала с Терри, хотя, если она была такой клячей, сомнительно, что Терри с ней переспал. Терри казался редчайшим из всех на свете существ, по-настоящему порядочным парнем. Кроме того, в таком маленьком городишке, как этот, пожалуй, ничего не скроешь.

— Ну… — По лицу Терри мелькнула тень: ему, похоже, было жалко девчонку, хотя он и не хотел обижать Викторию. — Она никого больше не убила?

Виктория покачала головой, и Терри немного повеселел. Вот он, решил для себя Зах, классический случай болезни, известной как “Смотреть на светлую сторону”, а также как “Вводить самого себя в заблуждение”. Впрочем, он промолчал: последнее, чего ему хотелось, это кого-то раздражать.

Потому Зах дождался следующей трубки и еще посидел с ними в магазине, слушая сплетни о людях, которых он не знал, время от времени задавая вопрос или вставляя реплику — врубаясь в тусовку, ставя галочки у имен, внедряясь в сеть. Такое возможно везде, хотя — черт побери — взломать компьютер бывает настолько проще.

Когда показался утренний помощник Терри (сонного вида подросток с настолько свежей тату, что еще кровила), Терри и Виктория повели Заха в местную столовую есть жирные сандвичи с сыром на гриле. Официантка налила в стакан Заха чаю, и когда он, этого не заметив, отхлебнул, нервы у него начали потрескивать и мигать, словно закоротившая гирлянда. И все же он чувствовал себя хорошо. Город ему нравился.

После ленча Виктории надо было на работу — она разбирала и чинила одежду в каком-то секонд-хэнде в центре — а Терри, перед тем как вернуться в магазин, предложил показать Заху местный тусовочный кабак. К тому времени, когда они прошли полквартала, Зах уже с нетерпением воображал себе внутренность бара. Там будет спокойно и темно и будет работать кондиционер — карманчик ночной жизни посреди жаркого полдня. Уютный мирок резких запахов алкоголя и зернового запаха бочкового пива. Бар будет освещен мягким водянистым светом от часов с эмблемой “будвайзер” или неоновой вывески пива “дикси”. С тем же успехом он мог воображать себе сотни баров Французского квартала; “Священный тис” не походил ни на один из них, и Заху еще только предстояло узнать, как трудно отыскать пиво “дикси” где бы то ни было, кроме Нового Орлеана.

Тревор проснулся за чертежным столом со сведенными мышцами, трещащей головой и болезненно полным мочевым пузырем. Приправленный зеленью, солнечный свет лился в окна студии, заставил его моргнуть и потереть глаза, как несметное число раз это делал у него на глазах Бобби в тисках бурбонного

похмелья. Но этой ночью снов о своей неспособности рисовать Тревор не видел.

Он встал, даже не поглядев на законченные страницы, и, спотыкаясь, вышел через коридор и гостиную на укутанную виноградом веранду. Он стоял там, мочась в кудзу и щурясь на пустую дорогу.

День поблескивал в изумрудном великолепии, стебли травы и паутина, усыпанные драгоценными- каплями вчерашнего дождя, будто приглашали Тревора выйти и насладиться недолгим солнцем. Вместо этого он постоял еще пару минут под сенью веранды, глубоко вдыхая воздух, не пахнущий плесенью или сухой гнилью. Судя по свету, еще нет и двенадцати.

В это время двадцать лет назад мамины друзья из художественного класса поднимались по этим ступеням, стучали встревоженно в дверь, потом входили в дом и отыскивали его среди тел. Человек с нежными руками поднимает и выносит его с места бойни. На мгновение Тревор почти вспомнил, что он думал в тот момент. Что-то о Дьяволе. Но воспоминание ускользало.

Вскоре он повернулся и шагнул назад, в мягкий сумрак дома. Не давая себе времени на раздумья, он пересек гостиную, прошел несколько шагов по коридору и вошел в комнату Диди.

Комната казалась меньше, чем он ее помнил, но это могло быть из-за кудзу, ворвавшегося в окно, и затянувшего полкомнаты. Виноградные плети вились по стенам, по шнуру отсутствующей лампы на потолке. Они забрались в шкаф слева от Тревора: там среди листьев еще виднелась пара игрушек Диди, как будто кудзу и впрямь обвился вокруг них и поднял их с полу. Улыбающийся плюшевый осьминог, детские заводные часы, когда-то красный резиновый мяч. Все это было покрыто пылью, поблекло от времени и заброшенности. Двадцать лет их не касались руки маленького мальчика, любовь маленького мальчика.

Кудзу заполнял левую часть комнаты шелестящими листьями в форме сердец и качающимися зелеными тенями. Матрац стоял на свободном месте справа. Вместо крохотного тела на нем было огромное неправильной формы пятно от крови, темно-алое и мокрое на вид в центре, поблекшее до тончайшего блеклого бурого по кра-ям. На высоте пяти или шести футов Тревор заметил мазки и струйки крови на стене над матрасом. Сколько кровеносных сосудов в мозгу? Как далеко из них может разлететься кровь, когда голова размозжена, словно сочная виноградина, которую заставили излить красные секреты своего вина, электрический эликсир церебральной жидкости, саму химию мыслей и снов.

На дворе — прекраснейший летний день, зудел какой-то отдаленный, раздражающе здравый голос у него в голове, а ты вот погребен в этом склепе и пялишься на двадцатилетней давности посмертное пятно брата, которого у тебя почти что не было времени узнать.

А другая часть отвечала: У всех нас есть места, где нам нужно быть.

Стянув через голову футболку с Вертящимся Диском и не глядя бросив ее на пол, он растянулся на матрасе Диди. Когда он устраивал голову в центре кровавого пятна, от обивки поднялось облачко затхлой пыли. Обивка под его щекой была сухой и жесткой и пахла только старостью с каким-то слабым кисловатым привкусом — словно память о протухшем мясе. Он зарылся лицом в пятне, развел руки, будто для того, чтобы обнять его.

Откуда-то из глубин комнаты донесся слабый хлопок, потом, шум, с каким падает на пол что-то тяжелое. Тревор непроизвольно дернулся, но не оглянулся. Он не был уверен, хочет ли он увидеть, какой еще сюрприз преподнес ему дом. Еще не время. Что, не можешь мне дать даже минутку с Диди? подумал он. Мне даже этого нельзя, прежде чем я снова стану думать о тебе?

Но теперь он знал, что не он сдает карты, во всяком случае — не все. Он пришел сюда, чтобы узнать. И что бы там оно ни было, оно его научит… чему-то. Опершись на локоть, он обернулся на угол возле шкафа, из которого раздался звук. У кудзу, будто вывалился из виноградника, лежал небольшой темный предмет, Он был около фута длиной и наполовину погружен в тень. Тревор попытался сказать себе, что это может быть все что угодно. Палка. Случайная деревяшка.

Молоток.

Подойдя к молотку, он остановился и смотрел на него долго-долго, потом наконец наклонился, чтобы подобрать. Крепкая деревянная ручка поцарапана и вся в темных потеках. Сам молоток казался теплым на ощупь. Ржавые молоток и гвоздодер покрыты тончайшим осыпающимся бурым веществом, будто порошкообразным мхом, будто высушенными лепестками. Он коснулся вещества, растер его между пальцами. Растертый прах на ощупь походил на пыль или, может, песок. Светло-бурый, как край кровавого пятна. Он вспомнил, как читал где-то, что ткани человеческого тела со временем становятся того или иного оттенка бурого. Бурый — цвет любой кожи, цвет отбросов и мусора, цвет гниения.

Причина смерти: удар тупым предметом…

Тревор понятия не имел, что сталось с молотком, убившим его семью, но знал, что орудие убийства не могло остаться в доме. Его должны были забрать как улику, сфотографировать, наверное, даже приложить к дырам в черепах, чтобы доказать, что это действительно орудие убийства. Вот как это делается. Тем не менее он так же твердо знал, что это тот самый молоток.

Тревор долго стоял, вертя в руках молоток. Он чувствовал, как из глаз его скатились несколько слезинок, медленно прокатились до рта или упали с подбородка, однако большую часть своих слез он выплакал прошлой ночью у Кинси. Теперь ему начинало казаться, что над ним насмехаются или его дразнят. Вот он, молоток. Что ты можешь им сделать?

Этого он пока не знал.

Но когда из гостиной донесся шум, — не потрескивание или скрип дома, к этим звукам он уже начал привыкать, а определенно звук шагов, — он круто развернулся и, сам того не сознавая, занес молоток.

А услышав незнакомый голос, Тревор стремительно и беззвучно метнулся к двери.

— Вот черт! Надо мне вернуться в магазин, пока не полило. Скажи Заху, мы с ним еще потом увидимся. Если он решит остаться.

Коротко отсалютовав Кинси, который, стоя на коленях, сдирал со сцены недельные наслоения серебряной клейкой ленты, Терри покинул “Священный тис”. Несколько минут спустя Зах вышел из туалета — лицо и руки его были свежевымыты, а темные ресницы еще блестели от воды, — поправляя очки на переносице узкого носа.

— Дождь идет, — сообщил он Кинси.

— Я услышал. А ты откуда знаешь?

— Потолок протекает. Я подставил мусорное ведро. Со вздохом Кинси сдвинул назад шляпу и продолжил сдирать ленту.

— А Терри ушел? Я собирался спросить у него, не знает ли он, где можно остановиться.

— Он пустит тебя в свободную спальню, если ее не занял Р. Джи. Можешь спать у меня на кушетке, если сделаешь мне одно одолжение. Я сам собирался это сделать, но нужно остаться здесь и удостовериться, что клуб не затопит. Домовладелец отказывается чинить трубы, и иногда ливень сам к нам приходит.

В руках у Заха была открытая бутылка “нацбогемы” — он прихватил ее из холодильника, бросив на прилавок два доллара прежде, чем Кинси успел спросить кредитную карточку. Судя по виду, Зах никуда не спешил, и вполне охотно согласился:

— Конечно.

— Тут один парень живет в заброшенном доме на другом конце города. — Кинси коротко рассказал о Треворе, не вдаваясь в детали, как и почему он оказался в том доме. — У него нет ни воды, ни электричества. Я захватил для него кое-что из дому — одеяла, кипяченую воду, немного еды. Как по-твоему, сможешь ему это отвезти?

— Ладно, — кивнул с сомнением Зах.

— Он не кусается.

— Какая жалость! — Зах увидел озадаченный взгляд Кинси. — Извини. А что он делает в заброшенном доме?

— Он сам тебе расскажет, если захочет. Тревор тебе понравится. Он жил в Нью-Йорке, так что вы двое сможете сравнить впечатления об этой ядовитой заразе.

Зах прошел за Кинси за бар, чтобы забрать коробку с припасами. Кинси заметил, что руки у Заха беспокойные, нервные, а тонкие пальцы все время что-то вертят: вот они пробежались по клавишам счетной машинки, поиграли телефоном. Однажды Зах даже потянулся к клавишам кассы, но тут же отдернулся, будто сообразив, что это будет невежливо. Мальчишку словно притягивали всякие переключатели и кнопки. Он удерживался от того, чтобы и впрямь на них понажимать, но гладил и постукивал по ним так нежно, словно ему очень хотелось это сделать.

Объяснив Заху, как проехать к дому, Кинси выпустил его через заднюю дверь. Едва ли Заху удастся проехать мимо; на Дороге Скрипок есть несколько полуразвалившихся домов, но только один, который едва-едва виден. Кинси вернулся в клуб. Тонкая струйка воды уже сочилась из-под двери мужского туалета. Если дождь не перестанет, возможно, придется провести весь день, подтирая воду и выжимая тряпки. Черт бы побрал домохозяина.

Он не был уверен, правильно ли поступил, отправив Заха на Дорогу Скрипок, но интуиция подсказывала ему, что это верный ход. Ему даже думать не хотелось о том, каково будет Тревору провести еще одну ночь в этом доме без пищи или воды. Кто-то же должен хотя бы убедиться, что он не провалился в дыру в, сгнившем полу и не сломал себе шею.

Зах в порядке, хотя и немного нестабилен. Кинси не верил, что он действительно из Нью-Йорка или хотя бы из его окрестностей. Конечно, есть какая-то разновидность нью-йоркского акцента, похожая на то, как говорит этот новенький. Но Кинси слышал один из отчетливых выговоров Нового Орлеана — странную смесь итальянского, кажун и южной глубинки, — который звучал гораздо ближе. И Зах явно вскинулся, когда Терри помянул, что его группа называется “Гамбоу”.

Какая разница — если он говорит, что он из Нью-Йорка, значит, он из Нью-Йорка. Кинси задавал вопросы только тогда, когда видел, что кто-то этого хочет. В настоящий момент Зах — а о фамилии вообще речи не было, — похоже, предпочитал вообще не отвечать на вопросы.

Зах крутанул руль влево, чтобы обогнуть вздувшийся труп опоссума посреди дороги, притормозил и свернул на предположительно верный проезд. Подъездная дорожка — не более чем разбитая колея — явно проигрывала битву с высокой травой и полевыми цветами. Сам дом зарос так, что, если не присмотреться, вообще с дороги не увидишь. Зах решил, что жить здесь было бы расчудесно.

Допив пиво, он вылез из машины, потом вытащил с заднего сиденья коробку с припасами. Кинси положил туда картонку из-под коки с бутылками с питьевой водой, одеяла, консервы и лапшу в пакетиках. На дне коробки была даже подушка в цветастой наволочке. Кто бы ни был этот Тревор Блэк, Кинси хорошо о нем позаботился.

Дождь несколько приутих, но все еще падал частыми каплями, которые садились на очки Заха и заставляли волосы липнуть к лицу. Стало прохладнее, само освещение изменилось, став каким-то потусторонним. Взвалив на бедро коробку, Зах потащил ее вверх по ступеням на занавешенную виноградником веранду.

Приоткрытая входная дверь косо висела на ржавых петлях. Зах постучал, подождал, снова постучал. Никакого ответа. Прищурившись, он заглянул во влажный сумрак дома, потом пожал плечами и сам открыл себе дверь.

Мгновение он стоял в центре гостиной, давая глазам привыкнуть к отсутствию света. Постепенно проступили детали. Он увидел дыры в потолке, виноградные плети, извивающиеся в окнах, гниющие остовы мебели. Ему стало неуютно. Он кашлянул, прочищая горло.

— Эй?

Ничего. Дверной проем в коридор зиял черным прямоугольником, стены вокруг него, казалось, были испачканы какими-то неопределенно темными потеками. Зах поглядел на дверной проем — беспокойство усилилось. И во что его впутал этот старый хиппи?

Пожалуй, стоит поставить коробку прямо здесь, на полу, повернуться и уйти. Ничего такого здесь нет. Не сводя глаз с дверного проема, он начал медленно опускать коробку.

Когда в проеме появилась бледная фигура, Зах со сдавленным криком уронил коробку. Ударившись о пол, та опрокинулась набок. Банка равиоли “Шеф Бойярди” покатилась по полу и исчезла под кушеткой. Совершенно не к месту Зах подумал, не забыл ли Кинси положить консервный нож.

Из темноты выступила бледная фигура.

Голый по пояс, худой и возмутительно красивый парень с рассыпавшимися по плечам длинными светлыми волосами, с пятнами грязи на груди. С расширенными глазами, горящими и совершенно безумными. В занесенной для удара правой руке зажат ржавый молоток-гвоздодер. Он походил на злобного ангела мщения, рассерженного Христа, сошедшего с креста, чтобы самому забить пару-тройку гвоздей.

Зах стоял в каком-то параличе перед этим размахивающим молотком ангелом — предположительно Тревором, — который все надвигался на него. Заху казалось, что он не может издать ни звука. Ему не хотелось умирать подобно персонажу какого-нибудь кровавого ужастика, не хотелось умирать быстро и сразу или медленно и жестоко — с куском металла, засевшим в его лобных долях, и с тягучим сиропом крови, постепенно скрывающим дурацкое удивленное выражение, навечно застывшее на лице. Но еще меньше его прельщала мысль повернуться и бежать, чтобы почувствовать, как гвоздодер вырывает кусок скальпа у него из затылка.

Сердце безумно металось в грудной клетке (словно шар в карамболе). Тонкая проволока боли прошила левую руку. Может, у него просто случится сердечный приступ, и всего остального удастся избежать?

Левая рука Тревора метнулась вперед, длинные пальцы сжались на запястье Заха. Прикосновение гальванизировало его, словно электрический разряд или целый кофейник кофе. Заху показалось, что его нервы вот-вот вырвутся из кожи и побегут вверх по руке Тревора, как жалящие щупальца медузы.

Но синапсы отказались спасать его. Думай, стенал разум, напряги мозги и ДУМАЙ, потому что, если ты этого не сделаешь, эти самые мозги будут разбрызганы по всему грязному полу. А такой ли судьбы заслуживает этот редкий, высшего качества орган, который верой и правдой служил тебе эти девятнадцать лет? Хочешь, чтобы тебе было двадцать? Так ВЗЛОМАЙ ЭТУ СИСТЕМУ, ПАРЕНЬ! Что тебе нужно в первую очередь? ПАРОЛЬ!

— ТРЕВОР! — завопил он. — НЕТ!

Он, как мог, отчетливо выговаривал слова. Увидел, как Тревор помедлил, но его хватка на запястье Заха не ослабла, молоток остался занесенным и готовым упасть.

Но пароли никогда не срабатывают с первой попытки.

— Тревор! — снова крикнул он, добавляя в голос еще пару градусов страха и уважения. — Меня послал Кинси! Пожалуйста, не убивай меня! Пожалуйста!

Зах почувствовал яркую точку боли глубоко в голове и спросил себя: в это место попадет молоток, или ему просто удалось устроить себе инсульт вместо сердечного приступа. Похоже, у тела всегда есть где-нибудь в глубине бомба с часовым механизмом.

Но пелена безумия как будто разошлась, глаза Тревора встретились с глазами Заха, впервые увидели Заха, и стеклянистая пленка с них спала. Обведенные черным радужки были светло-голубыми, почти льдистыми; еше несколько мгновений назад они были мутными от жажды крови. Но сейчас Тревор сам выглядел напуганным и гораздо моложе. Он отпустил запястье Заха. Плечи его опали. Он попытался сглотнуть, но, казалось, не мог найти слюны. Изгиб его горла судорожно дернулся: кожа здесь была в потеках пота и грязи, как будто он не мылся и не брился уже несколько дней.

О'кей. Ты нашел щель в системе, что еще не означает, что ты вошел. Подтверди пароль. Уверь систему, что ты вправе здесь находиться.

— Тревор? Я… мне не хотелось тебя пугать. Меня зовут Зах, и я тоже недавно в городе и… Кинси из клуба послал меня привезти тебе вот это.

Похожие на ртуть глаза метнулись вниз, потом губы Тревора шевельнулись. Голос у него был намного глубже, чем ожидал Зах, и очень тихий.

— Ты, наверное, думаешь, что я сумасшедший.

— Ну… — начал Зах и остановился. Тревор склонил голову набок. — Ну, было бы неплохо, если бы ты для начала положил молоток.

Тревор уставился на жуткий инструмент, будто понятия не имел, как он попал ему в руки.

— Извини, — пробормотал он. — Правда, извини, пожалуйста.

Есть! Вошел, и с привилегиями полного пользователя! В голове Заха полагалось бы греметь колоколам и одобрительному свисту. Но он вовсе не чувствовал торжества, какое испытывал обычно, взломав систему. Он вспомнил, что Тревор — больше чем просто система, что он человек, а люди — существа, склонные к насилию, и молоток — еще в пределах досягаемости.

К тому же потрясение на лице Тревора и потеря голоса казались настолько искренними, что Заху и впрямь стало его немного жаль. Он был потрясающе красив, за безумием, светящимся в его глазах, виделся острый ум. Интересно, что толкнуло его к молотку?

— Ты единственный, кто пытался убить меня, а потом принес извинения, — сказал Зах. — Так что, думаю, извинения приняты

Не промелькнуло ли на лице Тревора подобие улыбки? Улыбка исчезла прежде, чем Зах успел ее заметить.

— Сколько еще человек пытались тебя убить?

— Двое.

— Кто они были?

— Мои родители.

Глаза Тревора расширились, стали еще светлее. А потом вдруг заблестели слезами. Пара слезинок скатилась с век, прежде чем он успел остановить их, — огромные, похожие на кристаллы слезы боли

Иногда по чистой случайности ты натыкаешься на пароль — один пароль из миллиона, неугадываемую последовательность кода, иглу в программном стоге сена. Иногда тебе просто везет.

— Я все могу объяснить, — сказал Тревор.

От мысли о том, что он едва не совершил, у Тревора кружилась голова. Дом вращался вокруг него; пол грозил накрениться, разверзнуться у него под ногами.

Он не помнил, о чем думал, когда схватил Заха за запястье. Он не был даже уверен, что вообще думал; разум его был пуст, как комнаты дома, и это пугало его больше, чем все остальное.

— Я все могу объяснить, — сказал он, хотя и сомневался, что и вправду может. И еще более сомневался в том, что Зах захочет это выслушивать.

Но Зах только пожал плечами:

— Конечно, если хочешь об этом поговорить. Со мной ничего не случилось. Так что ничего страшного, забудь.

Тревор глядел на него в упор. Зах явно пытался улыбнуться, но в полумраке лицо его было ужасно бледным. И в глазах было еще слишком много белого. Даже руки у него дрожали. Тревор подумал, какую угрозу Зах сочтет “страшной”.

— Я хочу об этом поговорить, — сказал, он. — Пойдем па улицу.

Они вышли на задний двор и присели под поблескивающей от дождя кроной ивы. Листва была такой густой, что здесь, внизу, было почти сухо, хотя время от времени их обдавало каскадом капель. Тревор был по-прежнему без рубашки, капли дождя усеивали его плечи, сбегали по груди и спине, оставляя в грязи светлые дорожки.

Зах пристально наблюдал за Тревором, ожидая, что тот скажет. На свету Тревор увидел, что глаза у Заха удивительного оттенка зеленого, большие и слегка раскосые. Лицо у него было тонкокостное, с резкими чертами, от буйных всклокоченных волос и круглых очков в черной оправе ложились любопытные тени. Тревор сообразил, кого напоминает ему Зах: его портрет Уолтера Брауна, певца, которого арестовали вместе с Птицей в Джексоне, штат Миссисипи. Певца, лицо которого Тревору пришлось выдумать, поскольку он никогда не видел фотографии. Сходство не было полным, но достаточно сильным, чтобы рядом с Захом ему стало спокойно. Это было лицо, которое он знал, лицо, которое радовало его глаз.

Тревор заговорил. Поначалу слова выходили медленно, но вскоре он уже не мог остановиться. Никогда в жизни он не говорил так много за раз. Он рассказал Заху все: о смертях, о приюте, о снах, о том, что произошло с тех пор, как он вернулся в дом. Он даже рассказал о том, как разбил парнишке голову в душе, хотя и не упомянул, как ему это понравилось.

Он удивился, насколько это хорошо — говорить. С тех пор как он перестал пускать себе кровь ржавой бритвой, он не чувствовал этого желанного чувства освобождения, ощущения, что яд вытекает из его тела.

Непонятно, как и почему его так вскрыли эти два произнесенные Захом слова — “мои родители”. Разумеется, в интернате были другие дети, кому несладко пришлось со своими родителями и которые, вероятно, рассказали бы об этом Тревору, если бы он спросил. Но эти мальчишки не появились в доме его детства как воплощение кого-то, кого он нарисовал. Эти мальчишки не дали ему отпор и не отговорили его от того… чего бы он ни собирался совершить. Он никогда не сжимал тонких запястий этих мальчишек так крепко, чтобы оставить красные отпечатки пальцев на коже.

А если бы такое и случилось, сомнительно, что они остались бы и выслушали почему.

Лицо Тревора пряталось за завесью длинных волос, а голос был таким тихим, что Заху приходилось наклоняться, чтобы расслышать его слова. Тревор то и дело бросал косые взгляды на Заха, словно для того, чтобы определить его реакцию, но ни разу не посмотрел ему прямо в лицо.

Медленно и постепенно разворачивалась безумная история. С ее кровавым прошлым, оставившим свое клеймо на доме еще до рождения Заха. Он, без сомнения, вскоре услышит об этом в городе, с горечью сказал Тревор. Несомненно, по Потерянной Миле уже ходят слухи о том, что последний выживший из семьи убийцы вернулся домой. Он так и сказал “семья убийцы”, как будто знал, как окрестили их местные легенды, выросшие вокруг Мак-Ги за прошедшие годы. Но история самого Тревора становилась все более и более странной, пока из ниоткуда не начали возникать молотки и рисунки не стали претерпевать жуткие мутации между рукой и страницей.

Зах продолжал поощрительно кивать — он был слишком увлечен, чтобы позволить Тревору замолчать. В привычном Французском квартале, в своем уютном уголке киберпространства Зах полагал, что видел самые дикие вещи, может, даже совершил парочку сам. Но он никогда не встречал никого, кто прошел бы через такое, никого, кто перенес бы такую травму и остался подраненным среди живых.

Наконец поток слов иссяк; Тревор умолк, глядя в никуда сквозь блестящие от воды ветви ивы. Сквозь заросли виднелся угол побитого временем фундамента дома, серый, но светлее, чем затянутое тучами небо. Зах смотрел, как одинокая капля дождя пробирается по позвонкам Тревора. Наконец Тревор произнес:

— Не знаю, почему я все это тебе рассказал. Ты, наверное, все еще думаешь, что я сумасшедший.

— Может быть, — отозвался Зах. — Но тебя я в этом не виню.

Очевидно, никто ничего подобного раньше Тревору не говорил. Он даже не знал, как на это среагировать. Выглядел он настороженным, потом удивленным, и наконец осторожно попытался улыбнуться.

Зах же, думая, что Тревор, возможно, и впрямь безумен, все же начал проникаться к нему немалым уважением. С Терри, Викторией и Кинси было в кайф тусоваться, но если он хоть на какое-то время собирается остаться в Потерянной Миле, ему хотелось, чтобы его первым другом стал Тревор.

Правда, придется сублимировать влечение. Он уже делал так раньше, как только осознавал, что кто-то ему действительно нравится. Едва ли это будет сложно: если от Терри исходили не те феромоны, то от Тревора не исходило вообще ничего. Как будто он вообще был асексуален. Зах поймал себя на мыслях о том, сложно ли будет его научить.

Он глядел, как дождевая капля заканчивает свой путь по позвоночнику Тревора, чтобы исчезнуть за ремнем его джинсов. Сама впадинка на пояснице была усеяна бледно-золотыми волосками, слегка влажными…

Зах до боли прикусил губу и тут сообразил, что Тревор о чем-то его спрашивает.

— А?

— Я спросил, чем ты занимаешься.

— М-м-м… — После обнаженной искренности Тревора Зах не смог заставить себя солгать: — Ну, я вожусь с компьютерами. К своему огромному облегчению он увидел, как взгляд Тревора стекленеет. Это было выражение компьютерно неграмотных по собственной воле, обычно появлявшееся в сочетании с поспешным кивком, который говорил: “хватит, это все, что мне нужно знать, пожалуйста, не надо. Только не начинай о битах и байтах, и драйверах, и метрах памяти, и прочей невразумительной дребедени”. Зах сотни раз видел этот взгляд, даже радовался ему. Это означало, что не придется отвечать на неловкие вопросы.

Порывшись в кармане, он нашел последний заранее свернутый косяк, расплющенный и потрепанный, но более или менее целый.

— Ты не против? — спросил он.

Тревор покачал головой. Вытащив одну из подаренных Листом зажигалок, Зах поджег косяк.

Ноздри Тревора раздулись, когда мимо его лица поплыл ароматный дым.

— Лучше не буду, — сказал он, когда Зах предложил ему косяк, хотя Зах заметил, как пальцы у него дернулись, словно он хотел потянуться за ним. — Я вчера покурил травы и едва не потерял сознание. Я к ней не привык.

Зах собрал все свое немалое нахальство.

— Хочешь “паровоз”?

— А что это?

О Господи! Ну как объяснить, что таков паровоз, чтобы это не прозвучало очевидной уловкой, каковой это и является? Дальше этого дело не пойдет, честное слово, не пойдет, мне же он нравится, черт побери, но ведь нет ничего такого в небольшом сбое…

— Это… а… когда один человек вдыхает дым, а потом выдувает его в рот другому. Понимаешь, мои легкие фильтруют дым. И к тебе он попадает уже не такой крепкий. (Ну да, задави его наукой.)

Тревор помедлил. Зах пытался не соскользнуть в прикладную социологию, но сейчас ему казалось, что он чувствует, как из его мозга во все стороны огромными и радостными волнами исходит сила. Ему казалось, он способен уговорить абсолютно кого угодно абсолютно на что угодно.

— Давай же, — подстегнул он. — Трава пойдет тебе на пользу. Трава расслабляет, прочищает мозги.

Тревор поглядел на тлеющий косяк, потом покачал головой.

— Нет. Лучше не буду.

— Что? — не смог скрыть удивления Зах. Он знал, что Тревор скажет “да”, так же точно, как знал, что Лист подарит ему эти чертовы зажигалки. — Но почему?

Тревор изучал лицо Заха так напряженно, как не делали этого большинство его любовников на одну ночь. Зах почувствовал себя почти неуютно под изучающим взглядом этих удивительных серьезных глаз.

— Ты действительно хочешь, чтобы я это сделал? Правда?

Зах пожал плечами, но Тревор, казалось, заглянул ему в череп, в самые водовороты его изворотливого коварного мозга.

— Гораздо веселее курить с кем-то — вот и все.

Снова долгий испытующий взгляд.

— Тогда ладно. Я затянусь.

Заху подумалось, что Тревор вполне мог бы добавить: Но не слишком много себе позволяй, слышишь? Он осознал, что сердце у него бьется быстрее, чем обычно, ток крови ускоряется, а голова — будто наполненный гелием воздушный шар, что уносится в до боли синее, без единого облака небо. Никто его так не пронимал; так он предпочитал заставлять чувствовать себя других.

Глубоко затянувшись, он задержал дым, а потом наклонился и выдохнул долгую ровную струю дыма в открытый рот Тревора. Их губы слегка соприкоснулись. Губы Тревора были мягкими, как бархат, как дождь. Ленточки дыма свились в углах их ртов, кутали их головы бесформенной сине-серой вуалью. Зах не закрывал глаз и увидел, что Тревор глаза закрыл. Как будто его целуют. На фоне бледного пергамента век ресницы у него были темно-рыжие. Заху захотелось коснуться этих век губами, почувствовать на губах шелк ресниц, тайные движения пойманных в клетку глазных яблок на языке…

…прекрасно же ему удается сублимировать влечение, а?

Он потрясенно отстранился. Стоило ему решить, что кто-то его не заводит, и его просто больше не заводило. Во всяком случае, так это всегда было раньше. Он позволял себе иметь кого захочет, если у него не было веской причины их не хотеть, и либидо всегда отплачивало ему тем, что давало полный контроль

над собой.

До этого момента.

Откинувшись на влажную траву, Тревор закинул на лоб локоть. Зах увидел сосновые иголки, запутавшиеся в его длинных волосах, свежую грязь под ногтями, мельчайшие капельки воды, пойманные в тоненьких волосках вокруг сосков.

— Итак, — сказал Тревор, выдувая свой “паровоз”, — твои родители пытались тебя убить?

— Мой папа четырнадцать лет тузил меня почем зря. Мама в основном обходилась языком.

— Почему ты оставался? Зах пожал плечами.

— А куда мне было податься? — Углом глаза он увидел, как Тревор кивнул. — Конечно, я все равно мог сбежать, когда мне было лет девять-десять. Но тогда меня бы всю жизнь ждали сплошь члены на кладбищах автомашин. Я дождался, когда сам смогу о себе позаботиться — помимо того, чтобы отсасывать кому ни попадя. Потом сбежал. Просто исчез в другой части города. Они никогда не пытались меня разыскать.

— Что это был за город?

Зах помедлил. Ему все еще не хотелось лгать Тревору, но он не мог начать рассказывать разные истории разным людям.

— Можешь не говорить, если не хочешь.

— Новый Орлеан, — сам не зная почему ответил Зах. — Но ты никому не говори.

— Ты в бегах или что?

Молчание Заха говорило само за себя.

— Я понимаю. Ты не думай, — продолжал Тревор, — я бежал от этого места семь лет. Но знаешь, со временем начинает тошнить от этого.

— Ага, поэтому ты возвращаешься, и это место пытается заставить тебя вышибить чужие мозги.

Тревор пожал плечами.

— Да я вроде никого не ждал.

Зах расхохотался. Он просто не мог ничего с собой поделать. У этого парня такой бардак в голове… но он умен и, несмотря на странную свою асексуальность, слишком уж красив. С мгновение Тревор смотрел на него, потом осторожно присоединился к смеху.

Они уже дружески ухмылялись друг другу, покачиваясь на облаках ганджи. Зах вдруг подумал о том, что, быть может, все-таки можно любить кого-то и заниматься любовью с ним же. Что-то в этой спонтанной улыбке на лице, которое не привыкло улыбаться, заставило его спросить себя, почему он всегда отказывал себе в удовольствии физически наслаждаться человеком, который ему небезразличен. Разве не чудесно было бы увидеть, как кто-то — ну ладно, кто-то вроде Тревора, — вот так улыбается только потому, что Зах знает, как сделать так, чтобы ему было хорошо? Возможно, это даже лучше, чем когда тебе отсасывает хорошенький, почти что анонимный незнакомец в задней комнате универмага в штате, который ты никогда больше и не увидишь.

Вероятно, нет. Вероятно, это закончится жестокими словами и слезами, болью, обвинениями и сожалениями, быть может, даже кровью. Таков почти гарантированный риск подобных отношений.

Но где и когда он решил, что именно на этот риск он не пойдет, если он с такой радостью шел — более того, искал, — другие?

Тревор пристально смотрел на него. Смотрел так, как будто собирался спросить “О чем ты думаешь?”, но не спросил, что обрадовало Заха. Он всегда ненавидел этот вопрос. Похоже, люди задают его только тогда, когда ты думаешь о чем-то, чем не намерен делиться.

Вместо этого Тревор как будто через силу спросил:

— Мы раньше встречались? Я тебя знаю? Он нахмурился, словно хотел задать совсем не этот вопрос, но не мог найти слов для нужного. Зах покачал головой:

— Не думаю. Но…

— Такое впечатление, что встречались, — закончил за него Тревор.

Загасив полусгоревший косяк, Зах убрал его в карман. Несколько минут они сидели в полном молчании. Ни один из них не хотел первым сказать слишком многое, слишком далеко завести словами эту странную идею. Зах размышлял о необратимости слов в реальном мире. Во многом он предпочитал простоту компьютерной вселенной, где по желанию все можно исправить и стереть, где на все твои действия система реагирует определенным, заранее известным образом.

Но там ты со временем натыкаешься на стену предсказуемости. Здесь же малейшее смещение семантики может превратить ситуацию в непредсказуемую, и это тоже манило его.

Дождь, почти было прекратившийся, вдруг снова пошел сильнее, хотя их все еще защищало переплетение ветвей ивы и винограда. Небо зарокотало нарождающимся громом, потом разверзлось. Внезапно хлынуло как из ведра.

Зах увидел свой шанс разрядить напряжение. Схватив Тревора за руку, он заставил его встать, заметив, как плоть Тревора одновременно тянется и съеживается от его прикосновения.

— Давай же! — подстегнул он.

— Куда?

— Разве ты не хочешь под душ? Вот он — наш шанс!

— Здесь?

— Конечно, почему нет? С дороги нас никто не увидит.

Зах вынырнул из-под занавеси ивовых ветвей, чтобы выбежать на пустой пятачок посреди заросшего двора. Он скинул кроссовки, стянул через голову рубашку и, убрав очки в карман, начал расстегивать штаны. Тревор выбрался следом.

— Ты что, собираешься раздеваться? — с сомнением спросил он.

Зах расстегнул последнюю пуговицу и дал упасть обрезанным под шорты штанам. Белья на нем не было. Тревор поднял брови, потом, пожав плечами, расстегнул джинсы и стянул их с узких бедер. Если он вырос в приюте, мужская нагота едва ли его испугает.

Дождь хлестал по их телам, смывая дорожную грязь и пыль ветшающего дома. Тревор казался всего лишь расплывчатым пятном, Зах едва различал, как он размахивает руками, будто танцует или совершает какие-то буйные взывания духам.

Зах подставил лицо дождю, давая ему заполнить усталые глазницы, смыть с губ привкус дыма. Он даже не сознавал, что улыбается как дурак, пока не почувствовал, как вода струится по его зубам и языку, сбегает вниз по горлу яркой серебряной рекой.

11

Кинси подтирал остатки воды, когда стали собираться ранние пташки. Терри закрывал “Вертящийся диск”, жалея, что в городе нет Стиви Финна. Новый парень напутал с инвойсом и заказал двадцать копий “Лимбо Лаундж” “Элоиз” — никому не известного альбома на редкость плохой музыки для стрип-клубов вместо двух, которые Терри собирался взять под спецзаказ. Теперь они сколько душе угодно могут слушать такую классику, как “Торчер Рок Бивер Шот” и потрясающий “Хути Сэппертикер” “Барбара & Бойз”.

Терри начал звонить в музыкальный магазин Пойнтдекстсра в Дерхеме, чтобы узнать, не нужна ли эта классика там, но потом решил “а пошло оно” и пошел покупать своей девушке пиво. Безвкусно раскрашенный закат залил центр городка пурпурным и алым светом, медленно темнеющие улицы блестели от дождя, прошедшего после обеда.

Один за другим вспыхивали уличные фонари. Терри вспомнилось лето два или три года назад, когда на город обрушилось нашествие сатурний. Огромные насекомые бились в окна и роились у фонарей, свет, отражавшийся от широких хрупких крыльев отбрасывал странные тени. Цвет их не походил ни на что еще существующее в природе- нежнейший серебристо-зеленый, будто звук эктоплазма или свечения радиации. Сломанные, порванные крылья. Высохшие до пустых оболочек мохнатые тела сугробами лежали на тротуарах и забивали водостоки.

Вскоре на Потерянную Милю опустились стаи летучих мышей, днем устраивавшихся на ночлег в кронах деревьев и в колокольне церкви, а ночью устремлявшихся на охоту — ловить крохотными острыми как бритва зубами лунных красавиц. Если шоу в “Священном тисе” было скучным, ребята собирались на улице поглядеть на игру теней, отбрасываемых кожистыми и радужно-переливчатыми крыльями, прислушиваясь к тончайшему пронзительному писку летучих мышей на фоне перебора гитар и грома ударника из клуба. Однажды вечером Призрак заметил вслух, что на вкус летучих мышей кровь мотыльков, наверное, — амброзия или тончайший ликер.

Интересно, что сталось с новыми ребятами. Зах вполне мог просто проехать город до конца и продолжать путь; вид у парнишки был такой, как будто ему есть куда спешить. А Тревор, наверное, все еще в доме убийцы. Ну надо же, сын Бобби Мак-Ги вернулся после стольких лет.

Ну, Кинси-то знает, как обстоят дела. Терри ускорил шаги в сторону “Тиса”, в сторону друзей, и музыки, и глотка холодного пива в своем любимом баре летним вечером.

К девяти часам Терри выпил уже пару холодного пива и совершенно забыл о Захе. Но Зах не помахал городу рукой, даже не вернулся к машине, если не считать того, что вышел проверить замки и отогнать “мустанг” поближе к дому. Он нашел место по душе и был настроен перекантоваться здесь пару дней, если Тревор не будет возражать. Но он решил, что Тревор будет не против.

Когда они вернулись в дом после купания под ливнем, Тревор, извинившись, что пойдет переоденется в сухое, исчез в конце коридора. Несколько минут спустя Зах последовал за ним — и нашел его растянувшимся на голом матраце в одной из задних Дальних комнат спален. Обнаженный и почти болезненно худой, с длинными волосами, рассыпавшимися вокруг головы словно корона, Тревор глубоко спал.

Зах поглядел на него пару минут, но не стал тревожить. Последние три ночи Тревор провел в “Грейхаунде”, на кушетке и за чертежным столом; он заслуживает пару часов нормального сна. Откопав одно из данных Кинси одеял, Зах накрыл его. И наклонившись, увидел мурашки, побежавшие по груди Тревора, капельки воды, сбежавшие в наперсток пупка и запутавшиеся во влажной путанице лобковых волос. Он вообразил солоноватый вкус этих капель, если наклониться и слизать их.

Ну вот, теперь ты собираешься приставать к нему, пока он спит. Это был голос Эдди, возникший из ниоткуда. Господи, Зах, почему бы тебе не купить себе на улице Бурбон надувную куклу и покончить с этим? А пошла ты, Эдди.

Отворачиваясь от кровати, он заметил рисунки, кнопками пришпиленные по стенам. Монстры и фантастические дома, невиданные ландшафты. И лица, всевозможные лица. Рисунки ребенка — но ребенка, обладающего явным талантом, чувством пропорции и линии и безудержным воображением. Это была комната Тревора.

Оставив Тревора спать, Зах взялся обследовать дом. В конце коридора помещалась ванная, где умер Бобби. Окна в этой комнатке не было, и Заху и в голову не пришло щелкнуть выключателем. Он остановился на пороге, вглядываясь в неосвещенное помещение, увидел унитаз, тускло поблескивающий под наслоениями грязи и паутины. Карниз для занавески душа был погнут, почти свернут в дугу. Зах задумался, видел ли это уже Тревор.

Что-то в геометрии ванной казалось не так, как будто стены сходились к потолку под слегка скошенным углом. От этого у Заха закружилась голова, начало чуть подташнивать. Отвернувшись, он вошел в комнату прямо напротив, которая оказалась студией. Увидев на чертежном столе открытый блокнот Тревора, он неспешно полистал страницы. Рисунки были на диво хороши. Зах читал один выпуск “Птичьей страны” и теперь думал, что стиль Тревора по технике уже сейчас лучше, чем стиль Бобби. Линии более уверенны, лучше прорисованы лица, и нюансы — слой за слоем — таятся в пойманных им выражениях.

Но в рисунках Бобби всегда было некое, пусть пошедшее трещинами, тепло. Какими бы гнусными и отталкивающими ни были его персонажи — наркота, и болтливые битники, и разговаривающие саксофоны, которых трахали чаще, чем их владельцев-людей, — всегда чувствовалось, что они лишь пешки в безразличной Вселенной, мишень экзистенциальной шутки, анекдота без кульминационной фразы. Работа Тревора была жестче, холоднее. Его Вселенная была не безразличной, а жестокой. Он знал свою кульминационную фразу: сломанная окровавленная женщина в дверном проеме, изувеченные тела музыкантов, полицейские в огне. И другие, как понял Зах, листая блокнот. Десятки других. Столько мастерски нарисованных мертвых тел.

Он проверил хозяйскую спальню, где не увидел ничего интересного: родители не привезли почти ничего из своих вещей: вероятно, после того, как в “рэмблер” загрузили принадлежности для рисования Бобби и детские вещи, в машине осталось не так много места.

Он прошел коридором в комнату Диди, остановился как вкопанный на пороге, уставившись на гигантскую темную массу, рвущуюся в окно, потом сообразил, что это кудзу. Зах лениво поразмышлял, сколько понадобится времени, чтобы виноград занял всю комнату от пола до потолка. Он рассмотрел кровавые пятна на матрасе, коричневые брызги высоко на стене. Тревор сказал, что молоток возник в противоположном от матраса углу, у встроенного шкафчика. Зах поглядел на это место, даже потыкал в кудзу носком кроссовки, но не нашел ничего необычного. Он слышал о предметах, мгновенно переносившихся с одного места на другое; они называются “аппорт” и, считается, должны быть теплыми на ощупь, каким и был, по словам Тревора, молоток. Зах не стал бы утверждать, что верит в аппорты, но не мог придумать, как еще мог попасть сюда молоток. Если это был тот самый молоток.

Но если не тот самый, то откуда взялась засохшая кровь? Заху не хотелось даже задаваться этим вопросом. Молоток, вероятно, все же тот. Это было разумнее, чем думать, что Тревор купил еще один и обмазал его мозгом овцы или еще чьим-то. Зах был не из тех, кто безоговорочно верит в сверхъестественное, но он и не верил в выискивание невероятных естественных объяснений только для того, чтобы исключить все необычное. Природа — система сложная; в ней не может не быть большего, чем видно и понятно на первый, поверхностный, взгляд.

Кухня была большой и старомодной, с отдельно стоящими мойкой и газовой плитой. Настоящая деревенская кухня — или так воображал ее себе Зах. Открыв холодильник, он был немало удивлен, когда внутри зажегся свет. Тут он сообразил, что не попытался проверить, есть ли в доме электричество. До этого момента он просто позабыл об этом.

В холодильнике стояла бутылка сока, в которой на дне собралось с полдюйма черного осадка, какая-то овощная субстанция, мумифицированная до неузнаваемости, и герметичный контейнер для хранения продуктов, содержимым которого он даже не решился поинтересоваться: он слышал, в таких гермогробиках человеческие останки могут храниться лет двадцать и даже больше, так что кто знает, что они могли сотворить с остатками еды? Зах принес из гостиной кока-колу и бутылки с питьевой водой и расставил их на полке возле сока.

Снова заглянув к Тревору, он обнаружил, что тот все еще спит. Зах заскучал. Он прошелся по гостиной, вышел к машине, чтобы забрать оттуда сумку с лэптопом и сотовым телефоном. Он подумал, что, возможно, останется здесь на пару дней, и ему хотелось передать для Эдди более конкретное сообщение, чем то, что он оставил прошлой ночью. Если подключиться сейчас, решил он, то как раз можно успеть вписаться перед крайним сроком.

Войдя в компьютер “Таймс-Пикайюн”, несколько минут Зах стремительно стучал по клавишам, затем набрал комбинацию, чтобы отослать свою статью. Проделав это, он все еще не угомонился. Порывшись в сумке, он откопал блок желтых бумажек “лост-ит”; нацарапал пару телефонных кодов и приклеил к краю стола. Эти номера могут понадобиться ему в спешке; Тревор, вероятно, не станет возражать.

Потом, просто так, удовольствия ради, он зашел на “Мутанет”. Разумеется, входил он не с собственного пароля, поскольку Они, возможно, отслеживают эху. Но Зах давно уже приобрел полные привилегии системного оператора “Мутанет”, хотя и благоразумно не стал сообщать этот факт сисопу. Сисоп видел себя дискордианцем, иными словами, поклонником богини хаоса Эрис, и пароль его был РОЕЕ5.

Сперва Зах прочел сообщения на обшей доске, выискивая там свой ник.

СООБЩЕНИЕ: 65

ОТ: K0DEz KID

ДЛЯ: ВСЕМ В МУТАНЕТ

“Луцио” сегодня забрали!!! Хахахахахахаха!!!

СООБЩЕНИЕ: 73

ОТ: ЗОМБИ 'ДЛЯ: K0DEz KID

Будь у тебя хоть кроха хакерской сноровки Луцио, ты бы не радовался его несчастью, как последний кретин. Ошибаешься, дружок, — кое-кто, предупредит его в суб., и его давно уже нет.

СООБЩЕНИЕ: 76. ОТ: AKKER.: ДЛЯ: МУТАНТОВ

Зомби прав! Я, Аккер, Х-аккер, основатель

Системы Приобретения и Извлечения Данных (СПИД), крякнул систему спецслужб и нашел ордер на обыск дома Луцио. Это я предупредил его вовремя!!! Вся власть СПИД!!!

СООБЩЕНИЕ: 80

ОТ: СВ. ГУЛИКА*, ВАШЕГО ПОКОРНОГО СЛУГИ СИСОПА ДЛЯ: ВСЕМ, КТО ЭТО ЧИТАЕТ

Луцио не может больше зайти на эту доску. Я блокировал его логин. Если он попытается связаться с вами, не говорите с ним. Насколько известно, его вполне могли забрать и он мог стать стукачом. Всякий, кто будет замечен в контактах с ним, будет выгнан с Мутанет! Параноидальный хакер — свободный хакер!

Это заинтересовало Заха, так что он проверил личную почту сисопа. Там нашлось только одно сообщение.

ОТ: ЗОМБИ

ДЛЯ: СВ. ФАЛЬШИВКИ

ПЛЕВАЛ Я НА ТВОЮ ФАШИСТСКУЮ ДОСКУ, ПРИДУРОК! ТЫ САМ ПЕРВЫМ СТАНЕШЬ КРЫСОЙ, ЕСЛИ ККККОМПЬЮТЕРНЫЕ КККОПЫ СХВАТЯТ ТВОЮ БЕЛУЮ ЗАДНИЦУ!!! ТВОЙ АДРЕСС — 622 ФРАЗЬЕ СТ. В МЕТЭРИ, И ЕСЛИ ТЫ НЕ ПЕРЕСТАНЕШЬ ГОВОРИТЬ МУТАНТАМ, С КЕМ ИМ ОБЩАТЬСЯ, А С КЕМ НЕТ, Я ПЕРВЫМ ВЫВЕШУ ЕГО НА ДОСКАХ ПО ВСЕЙ СТРАНЕ, А ПОТОМ ПРИЕДУ И ЛИЧНО ПОЗНАКОМЛЮ ТВОИ ЗУБЫ ХОТЯ БЫ С ЧАСТЬЮ ХАОСА, КАКОМУ ТЫ, ПО-ТВОЕМУ, ПОКЛОНЯЕШЬСЯ (НО ЭТО, ПОХОЖЕ, НЕ ТАК)! И КСТАТИ, НЕ АККЕР ПРЕДУПРЕДИЛ ЛУЦИО. ЭТО СДЕЛАЛ Я!!!

Зах едва со стула не упал от смеха. Он знал, что может рассчитывать на Зомби. Он оставил два сообщения: первое — на общей доске, где прочесть его могли все и каждый, второе —

личное.

ОТ: ЛУЦИО

ДЛЯ: СВ. ПАРАНОИДУ

— П'жалста, не выкидывай меня с доски, братец Сисоп! П'жалста! П'жалста! П’жжжжжжалста!

ОТ: ЛУЦИО

ДЛЯ: ЗОМБИ

Спасибо, до лучших времен.

На том Зах вышел из “Мутанет” — возможно, в последний раз.

Выключив компьютер, он почувствовал себя так, как будто потерял ориентацию в пространстве. Он привык ежедневно часами сидеть перед экраном. Несколько минут только разожгли в пальцах зуд, но не дали им того сверхгудения, какое бывает от марафон-сессии стучания по клавишам. Но прямо сейчас деньги ему были не нужны, а, наоборот, хотелось залечь на дно на пару дней.

Он заметил примостившийся на кухонном столе рюкзак Тревора. Молния была до половины расстегнута, и из недр рюкзака выглядывал уголок книги комиксов. Бросив взгляд на дверь, Зах подошел к сумке, осторожно потянул застежку к самому низу, а затем принялся рыться в содержимом.

Для Заха это ничем не отличалось от данных о кредитоспособности Тревора или дела на него в полицейском участке: и то, и другое, будь у него причина, он перерыл бы безо всякого укола вины и без малейшего промедления. Но это его мало интересовало. Ему хотелось знать, что носит с собой Тревор, что он держит при себе.

Здесь были все три выпуска “Птичьей страны”, потрепанные экземпляры в пластиковых пакетах. Вот тут никаких сюрпризов. Плейер и несколько кассет… Чарли Паркер, Чарли Паркер и — кто бы мог подумать? — Чарли Паркер… черная футболка, нижнее белье, зубная щетка и прочие разрозненные туалетные принадлежности. Довольно скучно. Зах копнул поглубже. И его пальцы коснулись потертой бумаги. Конверт.

Вытянув малиновый конверт, он осторожно развернул его содержимое. Три листа бумаги были склеены и переклеены скотчем по каждому сгибу, измяты до текстуры тончайшего шелка. Большая часть текста не поддавалась прочтению, но из того, что сумел разобрать Зах, он предположил, что Тревор и так помнит все наизусть.

Многочисленные раны, полученные при самозащите… удар в область груди пробил грудину и разорвал сердце, сам по себе он мог быть смертельным…

Вследствие тяжелой травмы мозг жертвы не мог быть извлечен единым целым…

Роберт Ф. Мак-Ги… Род занятий: Художник…

Каждый протокол был подписан коронером округа и имел дату 16 июня 1972 года. Вчера была двадцатая годовщина смерти семьи Мак-Ги; завтра будет двадцатая годовщина вскрытия.

Зах представил себе три обнаженных тела, выложенных на стальных столах с черными от запекшейся крови сливными желобками. Он вообразил их себе гораздо ярче, чем ему того хотелось: кожа шокирующе сине-серая, раны черные и пурпурные, торсы прочерчены У-образными надрезами вскрытия, которые надвое разрезали грудину и спустились до самой лобковой кости. Груди женщины — обвислые и прочерченные темными венами, будто загнивший на дереве плод, темные волосы — жесткие от крови. Голова маленького мальчика повернута под кошмарным углом, поскольку затылка у него нет, мягкие розовые губки запечатаны коркой спекшейся крови, пальчики раз и навсегда скрючены, будто у куклы. Мужчина с глазами, наполовину выдавленными из глазниц, так и будет пучеглазо пялиться в небеса, пока глазные яблоки не западут в полость черепа.

Свернув протоколы вскрытия, Зах затолкал их назад в конверт. Тревор представлял себе всю сцену столько раз, что она, похоже, отпечаталась на этих листах бумаги словно какой-нибудь моментальный психический снимок. Зах снова оглянулся через плечо. Но дверной проем был по-прежнему пуст, он не был уверен, боится он увидеть Тревора или что похуже.

Пока хватит вынюхивать. Это начало действовать ему на нервы. Убирая конверт, он нашел на дне рюкзака увесистый том в бумажной обложке. Книга “Не убий” была правдивой историей человека по имени Джон Лист, который спокойно и методично убил пятерых членов своей семьи — жену, мать, двух сыновей и дочь, — а потом исчез на восемнадцать лет. На четвертой стороне обложки говорилось, что поймали его с помощью телешоу “Разыскивается в Америке”.

Книга в руках у Заха раскрылась на странице 281-й, где треснул переплет. Лист убивал своего старшего сына, пятнадцатилетнего Джонни. Он боролся с мальчиком в кухне, потом выстрелил ему в спину, когда тот побежал по коридору, настиг его и выпустил в сына еще девять пуль, когда тот пытался уползти от своего отца в сторону какого-то воображаемого укрытия.

Зах заглянул во вкладку с фотографиями в середине книги в поисках фотографии Джонни. Худой ухмыляющийся парнишка с плохо подстриженными темными волосами, в ужасных очках и с ушами, которые торчали как-то слишком уж по-дурацки. В общем, выглядит, как сотни знакомых Заху компьютерщиков, и не так уж отличается от того, как сам он выглядел в пятнадцать лет. Такое дерьмо может случиться с кем угодно.

Присев к столу, Зах принялся читать о семье Листов. Обычно он не читал таких вещей, но история оказалась довольно любопытной. Семью Листов нашли ни много ни мало через месяц: все они были выложены рядком в спальных мешках в гигантском бальном зале, тела уже почернели и раздулись.

Когда стемнело настолько, что не стало видно страницу, Зах встал и машинально включил верхний свет. Он читал еще часа два, пока не услышал шевеление и зевки из спальни.

Протирал со сна глаза, в дверном проеме возник встрепанный Тревор. Он натянул мешковатые черные тренировочные штаны, но так и остался без рубашки.

— Я надолго вырубился?

— На пару часов. Я подумал, тебе это не помешает.

— Почему ты это читаешь?

Зах положил книгу на стол.

— А почему это читаешь ты? Я хочу сказать, это, конечно, не мое дело, но по-моему, это довольно депрессивно для человека в твоем положении.

Подтянув второй стул, Тревор сел к столу.

— Я всегда читаю такие книги. Надеюсь, что одна из них поможет мне понять, почему герой это сделал.

— И как успехи?

— Никаких. — Внезапно Тревор поднял голову, пригвоздив его взглядом стальных глаз. — Вообще-то я хотел спросить, почему ты читаешь книгу, которая была у меня в рюкзаке? Я не говорил, что ты можешь рыться в моих вещах.

— Извини. — Зах поднял руки. — Мне просто хотелось что-нибудь почитать, а ты спал. Я ничего больше не трогал.

Великолепно. Прекрасная из них пара: профессиональный ищейка и помешанный на неприкосновенности личной жизни. Зах решил, что сейчас, пожалуй, не самое лучшее время говорить Тревору, как ему понравились рисунки в блокноте, а о протоколах вскрытия лучше вообще не упоминать.

Тревора это объяснение, похоже, не удовлетворило, но он. Решил сменить тему. Заметив Заховы записки, он отодрал одну от стола. Прочел.

— Что это?

— Номер телефонной карты.

— Для чего?

— Звонить по телефону.

Тревор мрачно глянул на Заха, но решил и это пропустить.

— Есть хочешь?

— Умираю с голоду.

Они извлекли из-под дивана присланную Кинси банку равиоли и съели их холодными, с помощью добытых из кухонного ящика вилок. На вкус было ужасающе, но, давясь проглотив еду, Зах почувствовал себя лучше. Он наблюдал за тем, как Тревор вливает в себя одну за другой две подряд колы — так, бывает, пьют пиво, заглатывая его ради быстрого химического действия, а не чтобы утолить жажду или из-за вкуса. Зах начинал думать, что способен наблюдать за Тревором всю ночь напролет.

— Хочешь еще чего-нибудь? — спросил он, думая, что они, может, поедут и поедят в городе.

Тревор поглядел на него несколько сконфуженно.

— Можно…

Все что угодно, хотел сказать Зах, но спросил только:

— Что?

— Можно мне еще травы?

Рассмеявшись, Зах выудил из кармана наполовину скуренный косяк. Косяк был слегка влажным, но запалился вполне сносно.

— Я думал, ты к траве не привык, — сказал он.

— Не привык. Мне она никогда раньше не нравилась. Но мой папа обычно много курил. В тс времена, когда еще рисовал, и я просто подумал…

— Что? — мягко спросил Зах. — Что ты мог бы сообразить, почему он перестал?

Тревор пожал плечами.

— Если бы я вправду хотел понять именно это, я бы начал пить виски. Бобби обычно говорил, что трава подстегивает его воображение, а когда оно иссякло, он отказывался курить, даже когда мама пыталась его заставить. Как будто он даже не хотел больше пытаться.

— Может, он знал, что все прошло, что теперь ни делай.

— Может.

Так они сидели у стола, курили и разговаривали. Когда Тревор передавал ему косяк, Зах заметил узор выпуклых белых шрамов у него на левой руке. Ему надо было нанести шрамы и вовне, подумал Зах, чтобы они соответствовали тем, что внутри. Но он еше не знал Тревора настолько хорошо, чтобы сказать это вслух. Вместо этого они говорили о Новом Орлеане, бурлении и суете французского рынка, о том, как мощенные булыжником улицы в свете газовых фонарей выглядят по ночам сплошь золотом и чернью, о неоновом мазке улицы Бурбон, о реке, что пульсирует по городу точно грязная коричневая вена.

Наконец оба они начали зевать. Тревор встал и потянулся всем телом. Зах глядел, как свободные тренировочные съезжают на самые тазобедренные кости, а потом спросил себя, почему он пялится — он же уже все видел сегодня.

— Хочешь упасть здесь?

Наконец-то.

— Это было бы прекрасно.

— Можешь ложиться в большой спальне. Там есть матрас и… э…м… — Тревор глядел в пол. — Там никто не умер или еще что. Зах, который не ожидал приглашения отправиться в постель с Тревором, тем не менее попытался убедить себя, что он этого и не хочет. Но выходя из кухни, он пожелал Тревору спокойной ночи — и все же не мог не испытывать разочарования.

Он развязал кроссовки, снял очки и собрался лечь на проседающий двойной топчан, когда осознал, что его голова и спина на пару пульсируют острой болью. Больше суток он держался на чистом адреналине; теперь трава и долгая дорога наконец взяли свое, чтобы наградить его самой что ни на есть адской болью во всем теле, а ему и в голову не пришло взять с собой каких-либо лекарств.

Прошлепав босиком к комнате Тревора, Зах увидел, что свет у него еще горит, и осторожно постучал в дверь.

— У тебя есть аспирин?

Тревор валялся на кровати, читая книгу о Джоне Листе.

— Кажется, есть.

Сев, он порылся в рюкзаке, где нашел одинокую белую таблетку.

— Вот тебе. Похоже, это у меня последняя.

— Спасибо. Еще раз спокойной ночи.

На кухне Зах напился воды из крана, положил таблетку в рот и запил ее. Когда он, возвращаясь к себе, миновал дверной проем в коридор, по спине его пробежал холодок. Комната была сырой и серой. И пустой, если не считать матрасов и заплесневелых картонных коробок в скрытых углами закоулках стенного шкафа, окно — чернильный квадрат в каплях дождя.

Впервые за все эти часы Зах обнаружил, что в этом доме ему не по себе. Сидеть в ярко освещенной кухне, болтая с Тревором, — это одно. Спать одному в спальне самоубийцы и жертвы убийства, следы крови которых остались по всему дому… — это совсем другое.

Но он же не боится призраков, напомнил Зах самому себе, потом прилег на пыльный матрас и, натянув на себя одно из одеял Кинси, закрыл глаза.

Несколько минут спустя сердце тошнотворно екнуло и зачастило так, что казалось, будто гневный кулак мышц и крови вот-вот вырвется прямо через грудную клетку. Потом всю грудь стянуло: он был уверен, что измученный орган вообще перестал биться и что через пару секунд он осознает, что мертв.

Зах почувствовал, как дом надвигается на него — гниющие доски живы и выжидают, тьма готова заключить его в бархатистые объятия, чтобы никогда больше не выпустить на свет.

Погасив свет, Тревор снова улегся на свой матрас, прислушиваясь к протяжному скрипу и капели дома. Он думал, что, может быть, где-то в глубине сотен крохотных шумов найдется бормочущий голос, и спрашивал себя, что изменит Зах в тончайшей биохимии этого места. И еще он спрашивал себя, почему он позволил Заху остаться.

Это только на одну ночь, пообещал Тревор самому себе. Зах тоже здесь чужой, и, уж конечно, завтра ему захочется двинуться дальше.

Но это не объясняло странного ощущения, посетившего их обоих под дождем, — ощущения узнавания. Это не объясняло напряжения, которое Тревор чувствовал, когда смотрел, на Заха, или неуютного тепла в глубине желудка, когда он о Захе думал. Он так умен… так странен… и у него невероятно гладкая кожа, точно матовая мелованная бумага…

Наверное, все дело в траве. Тревор слишком много выкурил. Глупо было думать, что она может рассказать ему что-нибудь об отце; это всего лишь наркотик, и действие его столь же субъективно, сколь и воздействие сна или горя. Даже алкоголь — все тот же наркотик. Сердцем Тревор знал, что алкоголь не более, чем молоток, повинен в том, что Бобби убил свою семью.

И все же сама мысль о том, чтобы напиться, вызывала у Тревора тошноту. Все, что он мог вспомнить, — это жгучий специфический запах виски, облаком окутавший Бобби, когда тот смотрел, как его пятилетний сын пьет секонал, потом наклонялся, чтобы в последний раз пожелать ему доброй ночи.

Тревор услышал, как в коридоре скрипнула половица, потом новый скрип раздался ближе. Дверь в его комнату, которую он прикрыл, медленно распахивается. Его тело застыло. Слух напрягся, он почувствовал, как его зрачки невероятно расширяются, до боли всматриваясь во тьму.

— Тревор? Ты еще не спишь?

Это был Зах.

Он решил было не отвечать, прикинуться спящим. Он представить себе не мог, что теперь понадобилось Заху. Но ведь Зах выслушал его сегодня.

— Я не сплю, — сказал Тревор, садясь на матрасе.

— Что это было за лекарство, что ты мне дал?

— Аспирин, как ты и просил.

— Ты уверен, что это был аспирин?

— Ну, экседрин. Это то, что я всегда пью.

— О Боже мой. — Зах слабо рассмеялся. — В этом дерьме шестьдесят пять миллиграммов кофеина в каждой таблетке. Я не переношу кофеин.

— А в чем дело?

— Он по мне шибает, как кислота. Дурная кислота.

— Что я могу сделать?

— Ничего.

Он почувствовал, как вес Заха опускается на край матраса.

— Правда, я какое-то время не смогу спать. Я подумал, может, мы сможем еще поговорить.

— Почему?

— Почему что?

— Почему ты хочешь со мной разговаривать?

— А почему бы и нет?

— Не понимаю, чем я тебе нравлюсь. Впервые тебя увидев, я попытался вышибить тебе мозги. Теперь вот я тебя отравил. Почему ты еще здесь?

Ом услышал, как Зах попытался рассмеяться. Но получился скорее стон.

— Наверное, я просто настойчив.

— Нет. Правда.

— Ну… — Крупная дрожь прокатилась по телу Заха, отдалась в матрас. — Ты не против, если я здесь растянусь?

— Нет, наверное.

Тревор отодвинулся к краю кровати. Он чувствовал, как Зах устраивается на другой стороне, даже подумал, что чувствует, как по коже Заха щелкают электрические разряды. Когда локоть Заха задел его руку, ощущение было такое же, как если пройтись по ковру, а потом коснуться металла.

— Во-первых, — сказал Зах, — ты не пытался вышибить мне мозги. Ты остановился. Во-вторых, ты не знал, что мне станет плохо от кофеина.

— И все равно…

— И все равно. Похоже, мне бы следовало сообразить, что ты не слишком-то полезен для моего здоровья?

— Что-то вроде того.

— Может, я здесь не здоровья ради.

— Где?

— В жизни.

— Тогда чего ради ты здесь?

— М-.м… — Он почувствовал, как Зах дрожит. — Чтобы развлекать себя, думаю. Нет, не развлекать. Чтобы было интересно. Я хочу проделать все.

— Правда?

— Конечно. А ты разве нет? Тревор подумал над этим вопросом.

— Наверное, я хочу просто все видеть, — наконец сказал он. — А иногда я даже не уверен, что хочу. Мне просто кажется, что я должен.

— Это потому, что ты художник. Художники напоминают мне перегонный куб.

— Что напоминают?

— Перегонный куб; его используют при возгонке самогона. Ты берешь информацию и дистиллируешь ее в искусство. — Зах помолчал. — Думаю, на твой взгляд — не слишком удачная аналогия.

— Сойдет. Перегонный куб не выбирает, гнать самогон или нет. Выбор за человеком, который его пьет.

— Тогда я выпью твой самогон в любое время, когда ты захочешь мне его предложить, — отозвался Зах. — Я тобой восхищаюсь. Вот почему я не уехал еще днем. Ты, может, и сумасшедший, но еще я думаю, ты очень смелый.

Внезапно Тревору снова захотелось плакать. Вот он, парнишка в бегах от чего-то зловещего и неизвестного, эта любопытная, щедрая душа с ее огромным запасом жизненных сил, которая может дать отпор чужаку с молотком, а потом подружиться с ним, — и он еще считает Тревора смелым. Никакого смысла в этом не было, но, что ни говори, заставило его почувствовать себя лучше. Он не помнил, когда кто-нибудь говорил ему, что он хоть что-то делает правильно.

— Спасибо, — произнес он, когда вновь смог доверять своему голосу. — Хотя я и не чувствую себя особенно смелым. Я все время напуган.

— Ага. Я тоже.

Что-то прошлось по ребру ладони Тревора, потом тепло заползло в саму ладонь. Палец Заха, еще немного дрожащий. Тревор едва не отдернул руку, в самом деле почувствовал, как напрягаются и тянут мускулы. Но в последнюю секунду его собственные пальцы свернулись вокруг Захова, поймав его, как в

ловушку.

Если он слетит с катушек, он никого не потянет за собой — это было единственное, что пообещал себе Тревор.

Но, может, если у него будет кто-то, за кого можно будет уцепиться, может, ему не придется проваливаться. Во всяком случае, не до самого дна.

От пальца Заха по его руке прямо в кровь бежала тоненькая ниточка электричества. Старые шрамы на локте пульсировали в такт сердцебиению. В темноте он едва-едва различал сияющие глаза Заха.

— Чего ты хочешь? — прошептал он.

— Ты не мог бы.. — Зах сжал его руку, потом отпустил, — Ты не мог бы обнять меня? Этот чертов экседрин.

— Да, — отозвался Тревор, — наверное могу. Я попытаюсь Несмело потянувшись, он нашел голое плечо Заха, спустил руку по его груди, придвинулся ближе, так что их тела прильнули друг к другу, будто ложки в ящике. Сердце Заха лихорадочно стучало. Мускулы его были напряжены так, что казалось, будто обнимаешь готовую взорваться электрическую катушку. Его тело казалось на ощупь меньшим и более хрупким, чем ожидал Тревор. Ему вспомнилось, как они спали с Диди: они часто устраивались спать именно таким образом.

— А самое ужасное то, — сказал Зах в подушку, — что голова у меня все так же болит.

Тревор рассмеялся. Ему с трудом верилось, что все это происходит взаправду. Утром он проснется и увидит, что снова провел ночь за чертежным столом. Что он только вообразил себе этого мальчика, эту невероятную ситуацию. Ему не следовало чувствовать себя так. Он никогда себя так не чувствовал. Ему следовало выяснять, почему он жив.

Он более чем осознавал прикосновение кожи Заха к собственной коже, в точности такой гладкой, какой он ее себе представлял, и ему не хотелось отстраняться. Если чего и хотелось, так это придвинуться ближе.

Интересно, имеет ли это какое-то отношение к тому, почему он остался в живых?

Тревор прижался лицом к мягким волосам на шее Заха.

— Ты должен был здесь очутиться? — едва слышно спросил он, почти надеясь, что Зах его не услышит. — Это все — часть того, что должно было произойти?

— К черту “должно”! — отозвался Зах. — Жизнь придумываешь по ходу.

Свернувшись, будто пара близнецов во чреве, они смогли наконец заснуть.

Незадолго до рассвета под потолком над самой кроватью в воздухе заколебалось слабое мерцание. Мерцание сконцентрировалось в приблизительно круглый водоворот — вроде волн жара, испускаемых асфальтом в зените южного лета. Потом из него начали падать крохотные клочки белой бумаги: возникая В воздухе они, кружа, опускались вниз. Вскоре облако-воронка вертелось в жаркой немой комнате, будто загулявший буран.

Тревор и Зах спали, не зная, не чувствуя. Клочки бумаги собирались на полу, на кровати, на потных спящих телах.

Рассвет застал их все так же крепко обнявшимися: лицо Тревора зарылось в ямку на плече Заха, руки сжимали его грудь, а руки Заха цеплялись за Тревора так крепко, что Тревор позднее обнаружит у себя на ладонях отметины от Заховых ногтей.

Наяву они боялись коснуться друг друга.

Во сне они выглядели так, будто им было страшно расстаться.

12

Так уж ей повезло, но когда спецслужбы вышибли дверь, в квартире Эдди оказался хакер.

Звали его Стефан, более известный на любимых Заховых пиратских эхах как “ЭмбриОн”; он также был одним из немногих представителей местного компьютерного подполья, кто знал настоящее имя Заха и его местожительство. Даже если бы Зах захотел скрыть от него эту информацию, ЭмбриОн без труда выковырял бы ее из бесконечной матрицы данных, хранимых под электронным замком телефонной компании. Зах говорил, что он мастак.

Стефан состоял в местной банде хакеров, называвших себя “Орден Дагона” (хакеры, как объяснил ей Зах, часто пользуются уникальной системой написания, в которой “ф” заменяются на “пф”, множественное число “s” на “z”, а обычные “о” на “О”). Эдди немало позабавилась, воображая себе кощунственных рыбо-лягушек Лавкрафта безымянного производства, бултыхающихся, прыгающих, скрипящих, квакающих и мечущихся с нечеловеческой скоростью в спектральном лунном свете на всем пространстве от Иннсмута до Нового Орлеана и по прилегающим болотам, где они, очевидно, поставили себе самые крутые новейшие технологии и начали подрубаться к телефонным линиям и ломать базы данных.

Стефан постучал ей в дверь рано утром во вторник — около одиннадцати. Все воскресенье и большую часть понедельника Эдди занималась перетаскиванием пожиток со старой квартиры на Мэдисон-стрит в красном пикапе, в котором обычно ездила за покупками и возила белье в прачечную. До самой предпоследней поездки ей так и не пришло в голову, что она могла бы нанять фургон для перевозки мебели. Трудно было привыкнуть к тысячам долларов в банке. Она все ждала, что вот-вот кто-нибудь остановит ее посреди улицы и скажет, что произошла ошибка.

Что на самом деле и произошло — но если повезет, они об этом никогда не узнают.

К вечеру понедельника она выдохлась, и все тело у нее болело. Она рухнула на постель Заха, думая, что даст глазам пару минут отдохнуть, а потом встанет и пойдет в винный магазин на углу за бутылкой дешевого виски. Она может напиться, если пожелает. Ей не придется вставать и тащиться завтра в “Розовый алмаз”; она может позвонить этой волосатой неудавшейся рок-звезде Лаупу и послать его… ну ко всем.

Разумеется, ничего подобного она не сделает. Она вежливо сообщит ему, что хочет отдохнуть и надеется, что это не причинит ему особых неудобств, и что он может ей как-нибудь позвонить, если ему срочно понадобится танцовщица на подмену. Потом, если он позвонит, ей придется отчаянно выдумывать предлог, чтобы не явиться.

Иногда остатки ее воспитания действительно доставляли массу хлопот. В корейском этикете такой вещи, как простое “нет”, не существовало. Оставляй все возможности открытыми, не важно, насколько они двусмысленны. Никогда не позволяй собеседнику потерять лицо. Даже если он самая что ни на есть шовинистическая нюхающая кокс задница.

Она бросила последний взгляд на плоды двадцати пяти поездок туда-обратно: вещи были разбросаны посреди всего, что оставил Зах. Ну и бардак. Эдди решила дать пару минут отдохнуть глазам.

Когда она открыла их снова, в открытое окно лился солнечный свет, на потолке над ней позировала зеленая ящерица, пригвоздив ее немигающим взглядом блестящих, как драгоценности, глаз, и кто-то выстукивал по двери негромкое стаккато.

Стоило ей открыть дверь — в щель проскользнул ЭмбриОн. Лет ему было, наверное, семнадцать, он был очень худой, высокий и гибкий. Что-то в его походке и осанке напомнило Эдди о плакатах эволюции человека. ЭмбриОн был в этой схеме где-то посередине — где голова и мышечный корсет уже скорее человеческие, чем обезьяньи, но руки еще болтаются слишком низко. Его курчавые русые волосы, возможно, посветлели бы на пару тонов, если их помыть, а глаза почти прятались за стеклами — настолько толстыми, что казались радужными — как дно бутылки из-под кока-колы.

— Ты не Зах, — ЭмбриОн тупо поглядел на нее.

— Нет, Стефан. Я Эдди, помнишь меня? Мы встречались в “Кафе дю Монд”.

Она тогда пила кофе с крекерами, а Зах грыз тайские перцы, которые только что купил на рынке, заливая их холодным молоком. Сидели они у перил, и Зах окликнул нервного, с нездоровой кожей мальчишку, который бочком, избегая взглядов туристов, пробирался вдоль домов.

Будучи представлен, парень уставился на Эдди, словно парализованный одним ее видом, наклонился через перила, чтобы пробормотать что-то Заху — звучало это вроде как “дыры евнухов открыты настежь”, — и все так же бочком покрался поскорее дальше в сторону реки.

— Кто это был? — поинтересовалась Эдди.

— Один из самых крутых спецов по телефонным системам на планете. А еще он сисоп пиратской эхи под названием “Притаившийся страх” и член “Ордена ДагОна”. Глухое подполье. Общительный парень, а?

Как всегда, когда Зах говорил о своих приятелях-хакерах, Эдди поняла этак с половину сказанного, но с тех пор всегда поглядывала на свой телефон с опаской. Кто знает, какие невыразимые существа присутствия поджидают в проводах, будто распухшие серебряные пауки, прилепившиеся к оптоволоконной сети.

Стефан стоял у двери, ломая руки и глядя на нее в потеющей панике. С чем-то сродни благоговению Эдди вдруг сообразила, что, возможно, он никогда раньше не был наедине с девушкой. Сама эта мысль была странно трогательной. Придется помнить, что не надо делать резких движений, в противном случае она может спугнуть его раз и навсегда.

— Заха тут пет. Если на то пошло, он вообще больше не живет в Новом Орлеане.

— Я слышал, его вроде как забрали.

— Кто это сказал?

— Я всякое слышу

В этом она ни на секунду не усомнилась.

— Его не забрали. Он сбежал. Но с ним все в порядке — я. получила от него весточку.

Хакер воззрился на нее с ужасом.

— Он что, тебе сюда звонил?

— Нет. Он поместил объявление в газете, тайным кодом. — Она показала ему свернутую страницу вчерашней “Таймс-Пикай-юн”. Богиня в тарелке гамбоу, да уж. — Видишь, я думаю, это означает, что он в Северной Каролине, может, собирается в Ныо-Йорк.

Стефан нахмурился на газету.

— Тайный код? Это же детские игры!!!

— Ну, я полагаю, вырубить систему 911 — очень взрослое дело, — холодно отозвалась Эдди. Зах ей рассказывал, как ЭмбриОн похвалялся в эхах, что, если захочет, может перегрузить все аварийные телефонные линии в городе.

Словно не заметив оскорбления — или, может, вовсе не сочтя это оскорблением, — Стефан протиснулся мимо нее в комнату:

— Где телефон?

Эдди указала на стол Заха, который все еще был завален книгами и бумагами, но выглядел опустевшим без компьютера и коробок с дискетами. Принтер Зах, однако, оставил; Эдди решила, что в скором времени надо будет загнать его кому-нибудь.

Стефан снял телефонную трубку и прежде, чем Эдди успела запротестовать, содрал пластмассовую мембрану. Выудив из кармана черную коробочку, он подсоединил тянущиеся из нее проводки к чему-то в телефоне. и принялся по-совиному всматриваться в эту непонятную штуку.

— Ладно, никто больше к этой линии не подключен, разве что, возможно, правительство. Если у них есть ордер, они могут подключаться напрямую с телефонной компании. Считай, что ее прослушивают.

— Что ты с ней сделал?

Стефан показал ей черную коробочку.

— Это называется мультитестер. Он считывает стандартное напряжение снятой трубки. Если оно слишком низкое, велика вероятность, что есть еще одно устройство, отсасывающее вольты с твой линии.

— Ох.

Стефан ненадолго лихорадочно оживился. Теперь он вновь погрузился в свою шмыгающую носом нервную фугу.

— Слушай, мне тоже сели на хвост. Если Они только узнают, что я тут был…

Эдди закрыла дверь, когда вошел Стефан, но не потрудилась запереть ее. На дверной решетке с улицы внизу лестницы, которая вела к квартире, имелся электронный замок, и, хотя обитатели Французского квартала обычно тщательно запирали все свои двери, решетка давала какое-то подобие неприкосновенности жилища, хоть какую-то иллюзию безопасности.

Эта иллюзия рассыпалась в прах, когда дверь, распахнувшись, с грохотом ударила в стену, оставив ручкой вмятину в мягкой штукатурке. Будто вся полиция мира ворвалась в ее крохотную квартиру. Эдди понятия не имела, сколько их тут было па самом деле. Все что она видела, были пушки — огромные намасленные насекомоподобные чудовища наголо, сочащиеся смертью и устремленные прямо на нее.

Скорчившись на полу, Эдди закрыла руками голову, и изо рта у нее вырвалось:

— НЕТ! НЕТ!

Она просто ничего не могла с собой поделать. В ней всегда жил инстинктивный страх перед огнестрельным оружием; может, в прошлой жизни она была революционером, приговоренным к расстрелу, или гангстером, которого прикончили в уличной перестрелке.

У нее за спиной один из самых крутых спецов по телефонным системам па планете залился слезами

В общем и целом облава состояла из пятнадцати человек: агенты спецслужб, эксперты по безопасности из “Сауферн Белл” и увязавшиеся за компанию любопытные новоорлеанские полицейские. При виде двух напуганных детишек большинство новоприбывших застыли в нерешительности. Несколько пушек вернулись в наплечные кобуры.

Автоматический немецкого производства пистолет агента Абесалома Ковера к ним не относился. Агент продолжал целиться в подозреваемых, глядя, как они извиваются от страха. Ни один из них не мог быть Захарией Босхом или лицом, скрывающимся за этим именем.

Агент Ковер давно гонялся за Босхом. Остальные хакеры безжалостно его дразнили, угрожали его кредиту и портили ему телефон, оставляли колкие послания в электронной почте, делали все что угодно, разве что не хватали за бороду и не лезли в его местный офис в Новом Орлеане. Но Босх был умнее большинства мошенников и намного опаснее. Он не особо хвастал, но и не оставлял за собой полезных забавных зацепок. Он просто прокатывался по системам, в которые теоретически никто не мог попасть, выкрадывая информацию и внося хаос, и заметал следы, как индеец.

Наконец пятнадцатилетний пират софта дал ему на допросе ключи, необходимые для того, чтобы выследить Босха. Потри хакера — и найдешь крысу; задай ему верные вопросы, повосхищайся немного его поразительными техническими достижениями — и превратишь его в дрессированную крысу. Некоторые из этих детишек были действительно до ужаса умны, но при всем этом оставались детьми. А агент Ковер полагал, что все дети в основе своей аморальны.

Заполучив ордер, он сразу рванул на дело. У Босха просто не могло быть времени проскользнуть у него между пальцев.

И тем не менее, когда начал спадать первый прилив адреналина, Ковер обнаружил, что с сомнением глядит на двух голосящих подростков. Он не думал, что Босх так легко сломается. Большинство подростков-техномагов при виде пары пушек и блях, превращались в желе, но опять же большинство из них вломились лишь в одну-две системы, где прошлись по щекотливым файлам, может, пользовались пару раз украденным телефонным кодом или сгрузили программы, какие им не полагалось иметь. Как правило, они не были столь нахальны, чтобы грабить с размахом Захарии Босха.

Бросив последний любовный взгляд на свой “хеклер & кох>>, Ковер убрал его назад в наплечную кобуру под пиджаком. До сих пор в облавах на хакеров ему не требовалась пушка. Эти детишки любили хвалиться в эхах, как они, дескать, будут отстреливаться, но самое смертельное оружие, какое нашел у хакера агент Ковер, был зубоврачебный зонд, которым мальчишка расковыривал штепсельные гнезда.

Когда он подошел к подозреваемым, припанкованная азиатка вызывающе поглядела на него сквозь слезы, будто подстреленный олень, видящий, как по окровавленному снегу к нему надвигается охотник. В ушах ее болталось достаточно побрякушек, чтоб взвыл металлодетектор, а волосы выглядели так, как будто она в темноте подрезала их машинкой для стрижки газона. Ковер всегда недоумевал, что сделали с этими детьми в раннем детстве, чтобы заставить их стремиться хотеть ходить так, как они ходят. Он брал однажды хакера, у которого был синий ирокез и скорпионы, вытатуированные на бритой части черепа. Скорпионы!

Высокий болезненного вида мальчишка метнулся в ванную. За ним рванули два копа. Ковер услышал сперва шум поднимаемой крышки унитаза и глухой желчный звук блевоты.

— Эй! — Один из копов высунул голову назад в комнату, на его широком лоснящемся лице налипло выражение тревоги. — Он только что швырнул свой бумажник и ключи в очко.

— Так выловите.

— Они ж в луже блевотины плавают.

— Выловите, — повторил Ковер.

Девчонка глядела на него со смесью ужаса и отвращения. Лихорадка внезапного вторжения в квартиру оставила его, и внезапно навалилась усталость. Из ванной донеслось:

— Ну ладно, придурок, вылавливай. — А затем последовал еще один раунд блевания.

Тайные агенты США несут множество важнейших обязанностей и выполняют всевозможные важные миссии: по окончании Федерального Правоохранительного Центров Глинко, штат Джорджия, агент Эб Ковер мог получить любую из них. Он мог бы защищать президента от маньяков, коммуняк или наемных убийц. Он мог бы охранять драгметаллы в подземельях казначейства или сражаться в честной и открытой войне с подделкой американской валюты.

Вместо этого он стал частью нескончаемых “усиленных мер” по борьбе с компьютерной преступностью, начавшейся с операции “Солнечный дьявол” в 1990 году. Базирующийся в Аризоне “Солнечный дьявол” был нацелен на хакеров, злоупотребляющих номерами кредитных карточек и телефонными кодами. По всей стране у частных лиц было конфисковано более сорока компьютеров и двадцать три тысячи дискет. С тех пор спецслужбы вошли во вкус, вылавливая этих скользких анархистиков, которые так любят прятаться за своими клавиатурами в темных логовах беззакония, но приносят такое удовлетворение (и награды), стоит их вытащить на солнышко.

Так что вместо того, чтобы охранять президента, Ковер арестовывал припанкованных гениев-изгоев, которые обычно были слишком юны, чтобы отправить их в тюрьму за преступления, которых вообще не понимало девять десятых американского общества.

В Вашингтоне ему объявили, что это большая честь. Как бы то ни было, на жизнь хватало. Но иногда Ковер спрашивал себя, что это за жизнь.

Сжимая свою копию ордера на обыск, Эдди глядела, как копы шуруют по квартире. Теперь, когда пушки убраны — хотя она прекрасно сознавала, что эти грязные штуки никуда не делись, вон они, оттопыривают пиджаки и свисают из небрежно застегнутой кобуры, и вид у них такой, что они вот-вот вывалятся на пол и выстрелят, — она смогла рассмотреть людей по ту сторону прицела.

Трутни из спецслужбы были холеные, широкоплечие, хорошо одетые, с подбритыми висками и волосами, зачесанными назад с погребально-мрачных лиц, с чисто выбритыми квадратными челюстями и жесткими поблескивающими глазами. Все они, похоже, носили дорогие кожаные ботинки-мокасины. Эдди даже не удивилась, заметив па двух агентах зеркальные солнечные очки. Она решила, что мужики в пиджаках поплоше и в обычных туфлях — это агенты нижнего звена, хотя на деле это были люди телефонной компании.

И, разумеется, она распознала новоорлеанских копов. С этими у нее было долгое и горькое знакомство: начиная с того, как в шестнадцать ее забрали за марихуану, которой и было-то на косяк (что Зах давно уже стер из ее досье в компьютере), до топорных провокаций на уголовку, каким она подвергалась в “Розовом алмазе” (“Сколько возьмешь, чтобы показать еще немного?” Они похотливо скалились, дергали за ширинки своих жалких штатских штанов).

После того, как агент, руководивший всем этим, изучил ее водительские права и понял, что здесь не осталось никакого компьютерного оборудования, если не считать принтера, к Эдди он стал относиться в лучшем случае как к мелкой помехе. Она следила за выражением красивого злобного лица копа, когда он бросал в ее сторону сердитые взгляды, чеканя приказы, но по большей части о ней забыли. Принтер быстро исчез за дверью в руках еще одного модно одетого и до безумия компетентного человека спецслужб.

— Зах уже несколько месяцев, как съехал отсюда, — сказала Эдди. — Я думаю, он уехал за границу.

Никто не обратил на нее внимания. Пиджак с камерой общелкивал стол, книжные полки, высоченные громоздкие стопки бумаг. Двое других деловито сортировали и упаковывали компьютерные распечатки, слепые фэнзины, кассеты и СD-диски. Сердце у нее упало, когда она увидела, что сложенная страница “Таймс-Пикайюн” отправилась в одну из коробок “хороших дядь” вместе с научно-фантастическим романом “Нейромант”. Это была одна из любимых книг Заха. Главный герой там подключал свой компьютер напрямую в мозг и входил в матрицу, где крал информацию у огромных безликих корпораций. Зах в изнаночном теневом мире Уильяма Гибсона видел рай своей самой сумасшедшей мечты. А для этих ребят роман был лишь еще одним доказательством бунта.

Они отключили телефон и автоответчик и забрали их с собой. Они забрали бедного Стефана; Эдди видела, как его уводят за дверь — из-за двух широких синих спин виднелось бледное лицо с тонкой нитью блевотины, прилипшей к подбородку. Интересно, за что его взяли? “Искажение улик”, наверное. За то, что? кинул в туалет бумажник. Эдди сочла, что это неплохой трюк. Жаль, что ему не удалось спустить воду, тогда агентам пришлось бы выуживать его из канализации.

Лучшие силы Нового Орлеана арестовывают жалких подростков-технарей, в то время как старые леди, отправившиеся к могилам мужей, вполне могут стать жертвой ограбления или изнасилования на кладбище. Настоящие герои. Ограбленная и изнасилованная — вот как она себя чувствовала в данный момент, глядя, как эти штампованные роботы роются в ее доме и просеивают ее вещи, а она, черт побери, ничегошеньки не в силах поделать.

Как только с этим кошмаром будет покончено, решила Эдди, надо будет пойти в банк и снять со счета часть тех десяти тысяч. Не все — это может показаться подозрительным, — но достаточно на случай, если… если что? На случай, если ей придется в спешке уехать?

Черт побери, думала Эдди, я ведь еще даже закона не нарушила, а у меня уже такая же паранойя, как у Заха. Ну разве это жизнь? Стоит она сосания под ложечкой, постоянного желания обернуться? Для Заха, наверное, оно того стоило. Он, как к наркотику, пристрастился к риску, к нервному возбуждению. Но ей в такой ситуации долго не продержаться.

Она не знала, стоит ли ей вообще касаться этих денег, и жалела, что не смогла спросить Стефана, безопасно ли это. Но Эдди решила, что будет чувствовать себя более надежно с пачками твердых наличных, зашитых в матрац, чем с незаконными капиталами, притаившимися в электронно доступной части ее жизни. Вот бы никогда в жизни не видеть компьютера.

В данный момент, если быть уж совершенно честной, ей хотелось бы, чтобы она никогда не встречала Заха. Он был лучшим другом, какой у нее когда-либо был. Он был щедрый и талантливый, он познакомил ее со всевозможными экзотическими штуками, на которые она, возможно, сама никогда бы не наткнулась. Но он был источником растерянности, неприятностей и разбитого сердца.

И сверх всего этого ей так его не хватало, что казалось, это ее просто прикончит.

13

Тревор проснулся в квадратной комнатке с высоким потолком, теряющимся в рассветных тенях, в комнате, стены которой были выкрашены убого-серым, чтобы соответствовать городу за ними. Он слышал, как дождь ударяется о дребезжащие стекла в расшатанных оконных рамах. Вскоре последует звук открывающихся дверей, шаги мальчишек по коридору, мальчишеские голоса в тишине раннего утра, и настанет время вставать, время завтрака и школы — повторяемость нового дня.

Ему часто снилось, что он вновь очутился в интернате для мальчиков, что все эти годы ему выдали в наказание, и теперь он переживает их вновь и вновь, пока он не сделает этого правильно… — каким бы ни было это “правильно”.

Открыв глаза, Тревор обнаружил, что смотрит в основание шеи, которая находится почти у самых его глаз. Темные волоски были недавно сбриты и теперь топорщились по-детски тонкой щетинкой. Кожа была до прозрачности белой, почти без пор. Шея изгибалась к костлявому плечу; Тревор увидел, что его собственная рука лежит на этом плече, охватывая острый выступ кости. Остальное тело уютно угнездилось в изгиб его собственного.

Он был потрясен, что ощущение другого в его кровати — медленный подъем и опадание тела при дыхании, вибрация чужого сердца — не помешало ему заснуть. Он привык спать в незнакомых кроватях, но всегда один. Что бывает, когда просыпаешься в кровати с кем-то? Что полагается делать?

Плечо у него под рукой шевельнулось, и Тревор почувствовал, как влажно перемещаются мышцы, поворачиваются в своих гнездах кости, ощутил гладкую текстуру кожи у себя под ладонью. Он чувствовал, как выгибается и прокатывается у его груди позвоночник. Он даже не сознавал, насколько хорошо можно изучить анатомию, просто касаясь чьего-то тела.

Тут Зах перекатился на спину, чтобы уставиться на него миндалевидными темно-зелеными глазами, глазами в точности оттенка цветного карандаша, который Тревор когда-то срисовал до огрызка. Это был карандаш, которым он затушевывал глубокую воду или странные тени, и значилось на нем просто — “НЕФРИТ”.

Зах глядел на него и, не говоря ни слова, улыбался. Еще вчера, еще до разговора под дождем, Тревору казалось, что Зах видит слишком многое, может, даже отчасти слышит его мысли. Я не против быть с тобой в постели, думал Тревор, не слишком-то желая, чтобы Зах это услышал, но при этом извращенно надеясь, что он все же услышит. Я не против быть к тебе так близко. Я, похоже, совсем не против.

И будто темный пульсар из недр подсознания, наступая на пятки этой мысли, поднялась другая: да, можно научиться анатомии, прикасаясь к ближнему, но ведь Бобби развил этот метод до предела, не так ли?

И только тут он заметил крохотные клочки бумаги, рассыпанные по одеялу, по подушке, застрявшие в спутанных темных волосах Заха.

Медленно протянув руку, он взял один. Зах повернул голову посмотреть, его щека слегка прошлась по тыльной стороне ладони Тревора. Тревор поднес клочок поближе к глазам, пытаясь разглядеть его в неверном утреннем свете. Клочок был размером не больше полудюйма, но его тяжелая текстура была до ужаса знакомой. Он перебрал еще несколько клочков. Отметки карандашом, по большей части не поддающиеся определению линии и растушевка. Но местами сохранилась случайная деталь. Поспешно выведенные буквы. Губы, обхватившие мундштук альт-саксофона. Темный, наливающийся кровью глаз.

Приподнявшись на локте, Зах вытряс конфетти из волос.

— Что это?

Но Тревор уже вскочил с матраса, даже в комнате его уже не было — пробежав коридор, он ворвался в студию. Блокнот он вчера оставил точно в центре чертежного стола. Теперь он лежал открытым под чудовищным безумным углом на полу: его спиральный хребет перекосило той силой, что вырвала пять страниц его рассказа, какова бы она ни была. От этого зрелища на дне желудка у Тревора зародилась тошнотворная тяжесть.

Тревор подобрал блокнот, Он казался грязным, как будто страницы были покрыты тонкой пленкой слизи. Тревор решил, что так оно, возможно, и есть. Он заставил себя зажать блокнот между большим и указательным пальцами левой руки, заставил себя медленно пройти назад по коридору — не метаться по стенам и не биться головой о дверные косяки или просто не броситься на пол и заплакать.

Зах успел собрать несколько горстей обрывков и пытался рассматривать их в водянистом свете от окна. Тревор протянул ему блокнот. По мере того как Зах догадывался, что это, на лице его медленно — о как медленно — проступало потрясение.

— Это ведь не рассказ о Птице?

Так, значит, он его прочел, маленький ищейка. Тревор не мог даже заставить себя как-то к этому отнестись.

— Да, его-то ты и держишь.

Зах развел руки, давая клочкам упорхнуть на пол. Он потер ладони, чтобы стряхнуть налипшие обрывки, потом начал вытирать их о подушку и одеяла…

— Ты… разве ты…

Он прочел на лице Заха вопрос. Зах спрашивал, не мог ли Тревор сам разорвать рассказ. Эта мысль даже не разозлила Тревора — напротив, он решил, что сомнение здесь вполне уместно.

— Я всю ночь был с тобой в кровати. Ты же сам знаешь. С тем же успехом я мог бы задать этот вопрос тебе.

— Но я не…

— Я знаю, что это не ты.

— Что ты собираешься делать?

— Наверное, нарисую снова.

Зах открыл было рот, остановился, потом все же не смог сдержаться:

— Но… но… Тревор…

— Что?

— Разве ты не сердишься?

— На что? На то, что ты прочел мой рассказ?

— Нет, — нетерпеливо отмахнулся Зах. — Извини, но… нет. Я имел в виду, разве ты не вне себя, что рассказа больше нет?

Тревор присел на край матраса. Он поглядел на Заха, который подался вперед, прижимая к груди сжатые кулаки: мускулы у него были напряжены, широко раскрытые глаза горели.

— Ну ты-то, очевидно, вне себя.

— Но почему ты так спокоен? Оно уничтожило твои рисунки, швырнуло их тебе в лицо! Как ты можешь не быть вне себя?

Тревор сделал глубокий вдох.

— В этом доме есть что-то. Я думаю, это, возможно, моя семья.

— Н-да, и я думаю, что это возможно. Знаешь, что я бы сделал на твоем месте? Я сказал бы: Ну и что, черт побери?и на хрен бы отсюда убрался. Если оно рвет твои рисунки, оно причиняет тебе боль.

— Мне все равно.

Зах открыл было рот, чтобы ответить, но не нашел, что сказать, и снова закрыл его.

— Если уж на то пошло, если бы я не был здесь, я не нарисовал бы этот рассказ. Мне его подарила Птичья страна. Что я могу сказать, если Птичья страна хочет его назад?

— А как насчет “ерунда”?

Зах придвинулся ближе, чтобы обеими ладонями осторожно взять Тревора за голову. Пальцы его мягко легли Тревору на виски.

— Вот она, твоя Птичья страна. И вот эти. — Он уронил руки на ладони Тревора, забрал из них изувеченный блокнот, сплел пальцы и слегка сжал их. — Если ты вернулся сюда, чтобы найти здесь что-то, по крайней мере признайся, что это. Не стоит думать, что это место тебе нужно для того, чтобы рисовать, потому что ты в нем не нуждаешься. Это было бы самоубийством.

— А может, я и хочу покончить жизнь самоубийством.

— Почему?

Тревор высвободил руки.

— Почему бы тебе не отстать от меня?

— Потому что твой отец повесился? Вот почему ты считаешь, что это так, черт побери, романтично? Поскольку, если ты так думаешь…

— Почему бы тебе не заткнуться и не собрать вещи…

— А может, тебе следует думать что-нибудь вроде: ОН ПРОСТО ПОТЕРЯЛ, ЧЕРТ ПОБЕРИ, ЧУВСТВО ЮМОРА!

Зах тронул Тревора за плечо, видимо, собираясь лишь схватить и встряхнуть его, чтобы донести смысл своих слов. Тревор не хотел, чтобы его хватали. Он поднял правую руку, чтобы заслониться, а Зах совершил ошибку, попытавшись оттянуть ее вниз. Тревор увидел, как его левая рука сжимается в кулак, как она отходит назад и с размаху врезается в еще говорящий рот Заха. Он почувствовал, как под костяшками пальцев тепло и с каким хлюпающим звуком поддалась кожа, как размазалась по его пальцам выступившая в трещине кровь. Болели ударенные о челюсть и зубы костяшки пальцев. Но это же не рука, которая нужна ему, чтобы рисовать.

Голова Заха с силой ударилась о стену, и он оглушенно соскользнул на матрас. Над окровавленным ртом зеленые глаза казались как никогда яркими. Расширенные, потрясенные, испуганные глаза. Эти глаза молили о пощаде. Замечательно видеть такое в чужих глазах. Можешь подарить эту пощаду, если пожелаешь. Но в твоей власти и отказать в ней.

Тревор занес руку, чтобы проделать все вновь. Вторая его рука сжала запястье Заха — под пальцами восхитительно заходили кости. Он следил за глазами Заха. Так вот как они выглядели, прежде чем умереть. Вот как это было по ту сторону молотка.

А он ведь прав, знаешь.

Тревор остановился.

Если Бобби не мог жить без искусства, ну и ладно. Самоубийство — всегда доступный выход. Но ему не обязательно было их убивать. Тебе не обязательно было проводить остаток жизни одному. Мама позаботилась бы о вас с Диди. Может, он и впрямь потерял чувство юмора?

Такие мысли посещали его и раньше. Обычно это случалось поздно ночью в дешевой кровати незнакомого города. Теперь же они непрошено пришли вновь, заставив его осознать, что он собирается сделать. Он готов был не просто ударить Заха, но ударить его снова, и снова, и снова. Столько раз, сколько потребуется… чтобы заткнуть его? Убить его? Этого Тревор не знал.

Отпрянув от стены и Заха, он скатился с матраса и остался лежать на полу в пыли, среди обрывков своего рассказа. Он почти надеялся, что Зах подойдет и отметелит его как следует. Тревор останется лежать неподвижно, позволит избить себя.

Но отчасти он беззвучно молил, чтобы Зах держался подальше. Потому что то, как расквасились от его удара мягкие губы Заха, было чертовски приятно…

Зах вдавил в глазницы основания ладоней, попытался провалиться в матрас. Он был уверен, что в любой момент кулак Тревора ударит ему в лицо, и надеялся лишь на то, что удар вырубит его прежде, чем последует новый. Он знал, что должен защищаться. Кулаками он работать не умеет, но пинаться-то он способен.

Но дать сдачи — единственное, что он не в силах сделать. Зах испытывал стоический ужас перед физической болью, ужас, выработанный на тяжком опыте: ты принимаешь то, чего не можешь избежать, но добавки не просишь. Зах давным-давно узнал, что, если дашь сдачи, будет только хуже.

Когда удара не последовало, он рискнул взглянуть, хотя одним из его особых страхов было получить удар в глаз такой силы, что глазное яблоко просто выдавится из глазницы. Но Тревор не ударил его снова. Тревор был почти на середине комнаты: лежал на полу, прикрыв руками голову.

Зах сглотнул собравшуюся во рту кровь, почувствовал, как с краев век скатываются беспомощные жаркие слезы, как они жгут разбитые губы. Кровь капала у него с подбородка, расцветала темно-красными цветами на голом матрасе, сбегала по его груди и ярко-алым очерчивала бледные дуги ребер. Зах почувствовал, как она собирается лужицей у него в пупке, стекает ниже. Он коснулся кончиками пальцев рта, и те оказались блестящими и почти пурпурными. Он вновь глянул на Тревора, все еще несчастно свернувшегося на полу.

Да к чему заморачиваться? Я с самого начала был прав: стоит тебе открыться, сделать себя уязвимым для кого-то, и этот кто-то начнет пускать кровь.

Ну да, а если появится настоящий вампир, ты тут же подставишь ему горло.

Зах едва не рассмеялся сквозь слезы. Это было верно; он всегда готов был пойти на красивый риск, всегда готов к ужасному концу или неотвратимой катастрофе — если, конечно, сам он в силах избежать его в последнюю секунду. Но не столь драматичный, растянутый во времени и в конечном итоге намного более серьезный риск впустить в свою жизнь кого-то, открыть кому-то душу… — нет, это уж слишком.

На него нахлынуло отвращение к самому себе. Вся его жизнь прошла под знаком двойной философии: “делай что хочешь” и “пошел ты, мужик, у меня есть я” сплелись в ней, как сиамские близнецы. Но под маской виртуального удальства он — самый что ни на есть трус, не способный ни драться, ни любить. Неудивительно, что из него получилась такая чудная боксерская груша.

Тревор, возможно, сумасшедший — да нет, он и есть сумасшедший, — но он, во всяком случае, ищет источник своего безумия, а не бежит от него.

Тревор поднял голову. И у него лицо было мокрым от слез. Он увидел, что Зах смотрит на него, и все его напряженное якобы спокойствие растаяло в новом горе.

— Уходи, если хочешь. Я не… я тебя не трону.

— Я не хочу уходить.

Тревор попытался заговорить, но глотка его не слушалась, и он вновь опустил голову на руки.

— Тревор?

— Ч… — Он подавил рыдание. — Что?

— Почему бы тебе не вернуться в кровать?

Не веря своим ушам, Тревор поднял пораженный взгляд. Он увидел лицо Заха — на нем читался испуг, но не злость. Даже несмотря на то что по подбородку его стекала кровь, Зах хотел, чтобы он вернулся. Тревор представить себе не мог почему. Он только знал, что не хочет оставаться один на грязном полу комнаты своего детства, где со стен на него глядели поблекшие рисунки.

Он пополз по неровному полу, через наносы рваной бумаги и пыли в сторону матраса. Когда он был уже на полпути, Зах протянул руку, и Тревор пополз к ней.

Схватив протянутую руку, Зах притянул Тревора на матрас, в объятия. Устроив голову Тревора в выемку у себя на плече, он зарылся лицом в его волосы. Тело Заха казалось Тревору отражением его собственного; кости Заха как будто сопрягались с его скелетом, будто атомы в структуре молекулы. Тревору подумалось, что он чувствует, как их души, их расплавленные ядра боли сливаются словно два раскаленных добела металлических шара.

Откуда тебе знать? Вот так люди влюбляются? И если да, то как, черт побери, они при этом ВЫЖИВАЮТ?

Он осознал, что рыдает, и что Зах рыдает тоже, и что их лица, горла и ключицы мокры от слез друг друга, что их кожа забрызгана, испачкана кровью Заха. Руки Заха крепко обнимали грудь Тревора, его острый подбородок впивался Тревору в плечо. Тревор слегка повернул голову, и его рот нашел подбородок Заха, все еще окровавленный.

Бездумно Тревор провел взад-вперед по нему губами, потом слизнул кровь. Потом рот Заха двинулся ему навстречу, и Тревор решил, что это и есть поцелуй — это теплое, странное, расплавляющее ощущение. Он чувствовал соль, и медь, и резкий дымный вкус рта Заха. Разбитые губы Заха были очень мягкими — наверняка ему было больно, когда они стали целоваться крепче, Тревор почувствовал, как снова открывается ранка, почувствовал, как кровь Заха бежит у него по языку. Он втянул ее в себя, сглотнул. Он пролил ее; теперь он может вобрать ее в себя. На вкус она была такой сладкой, такой полной двойной энергии жизни-смерти.

Руки Заха легонько чертили узоры у него на груди, от чего по коже бежали мурашки. Тревор достал ртом до уха Заха, почувствовал запах вчерашней дождевой воды в его волосах.

— Что ты делаешь? — прошептал он.

Коснувшись губами ложбинки на горле Тревора, Зах на мгновение так и застыл, прежде чем ответить:

— Ты против?

— Нет. Нет, наверное. Я просто не знаю…

— Не знаешь чего?

— Ничего.

Зах поднял глаза, чтобы встретиться взглядом с Тревором.

— Ты хочешь сказать, ты никогда…

Тревор молчал. Глаза Заха расширились, он начал было говорить, но, очевидно, от изумления потерял дар речи. Наконец он сказал:

— И что же ты делал?

— Ничего.

— Дрочил?

— Не часто.

Зах медленно и удивленно покачал головой.

— Да я за неделю бы умер, не сделай я хоть что-нибудь. Меня б по стенам разбрызгало.

Тревор пожал плечами.

— Ну… — Зах наклонил голову, так что более длинные пряди его волос упали вниз и пощекотали Тревору грудь. Большая часть его лица была скрыта, но Тревор видел яростное пятно цвета, горящее на одной бледной щеке, — Я тебе покажу, если ты хочешь.

— Зах?

Он поднял взгляд. Глаза его были полны сомнения и желания, безумно зеленые зрачки невероятно расширены.

— Я даже не знаю, как сказать “да”.

Их руки нашли друг друга, переплелись. Зах сжал пальцы Тревора, поднес их к губам, поцеловал разбитые костяшки. Его мягкий бархатистый язык скользнул по большому пальцу Тревора. Тревор почувствовал, как внутри у него разворачивается какая-то неведомая пружина, как какое-то незнакомое тепло сочится по его внутренностям будто алкоголь. Только этот алкоголь не притуплял ощущения, а, напротив, обострял их: Тревор чувствовал каждый дюйм своей кожи, каждый волосок на теле, каждую пору и клетку. И все они тянулись к Заху, жаждали его.

Потом они снова целовались. Сперва осторожно, изучая форму и текстуру губ друг друга, проверяя остроту зубов за ними. Тревор почувствовал, как руки Заха скользят вниз по его спине, проникают под эластичный пояс спортивных штанов, обхватывают его ягодицы и сжимают, движутся ниже к чувствительному соединению его ляжек и легонько поглаживают волоски. Он не мог вспомнить, когда в последний раз у него была эрекция, почти забыл, каково это. И конечно, гораздо лучше, когда она уютно примостилась в теплую выемку чьей-то тазобедренной кости.

Слишком быстро! взвыл панический голос у него в голове. И слишком опасно! Он выпьет из тебя сок, попробует на зуб твой мозг, разобьет твою душу, как яйцо!

К черту, похоже, я хочу, чтобы он все это сделал.

Эта мысль словно освободила Тревора. Он пососал язык Заха, втянул его себе глубоко в рот. Настолько привыкаешь к текстуре и массе собственного языка, что редко замечаешь, как, прижавшись к зубам, он удобно устроился в колыбели нижней челюсти. Еще один язык, казался сперва чужеродным — как пытаться проглотить небольшого скользкого зверька, юного ужа или, может, энергичную устрицу.

Их ладони странствовали по плоскостям и впадинам тел. Вот теперь ловкие пальцы Заха, дразня, теребили соски Тревора, словно подключились к незнакомым нервным окончаниям, новые ощущения волнами расходились от груди вверх по позвоночному столу—в мозг и вниз через живот, — к напряженному, почти ноющему пенису. Плевать на то, когда в последний раз у него вставало, он не мог вспомнить, чтобы оно когда-либо было так.

Вот рука Заха скользнула, чтобы лечь на мягкую материю, губы Заха, оставляя влажную дорожку, медленно спустились вниз по его подбородку, по изгибу горла во впадину ключицы и, жаркие и влажные, сомкнулись на его левом соске. Тревор почувствовал, как сердце его екнуло, а разум начал растворяться в удовольствии. Он едва не подавился слюной.

— Не надо!

Рот Заха остановился, но не отстранился. Его рука сместилась к выступу тазовой кости Тревора, легонько сжала.

— Почему?

Переводя дух, Тревор искал ответ.

— Больно, — сказал он наконец, хотя это было не совсем то, что он имел в виду.

— Ты хочешь сказать, это слишком хорошо?

Серебряные пылинки роились в воздухе над его лицом. Зрение угасало в красной филиграни. Закрыв глаза, Тревор кивнул.

— Иногда нужно просто отдаться. Но мы можем и не спешить. — Зах пожал плечами. — Я буду целовать тебя весь день, если ты этого хочешь.

Он опустил лицо к Тревору, едва касаясь, провел губами по его губам. Тревор почувствовал, как под веками у него собираются слезы — от доброты этого мальчишки.

Ты хочешь этого?думал он. Ты наконец смог вернуться в этот дом, вернуться домой. Уже две ночи подряд ты не видел своего треклятого сна. Ты на грани того, чтобы найти то, что оставлено здесь для тебя. Ты хочешь добавить в уравнение еще и это?

Но он до тошноты устал прислушиваться и к голосам, и к медленному оседанию пустых комнат. Можно было слушать и другое: дыхание Заха и биение его сердца, шорох рук Заха по слабой щетине на лице Тревора, влажный звук, что совместно производят их рты. Зах лежал наполовину на нем, обнимая его, целуя томно и успокаивающе. Невозможно стало думать ни о чем, кроме вкуса и текстуры.

Они целовались робко, потом смелее, потом со всевозрастающей жаждой. Зах снова вел губами по его шее и груди, но на сей раз Тревор уже не был напутан. Выгнув спину, он запустил руки в густые мягкие волосы Заха. Пальцы Заха добрались до пояса штанов Тревора, нашли завязки и ловко развязали узел. Пройдя по впадине живота Тревора, его губы остановились прямо над тканью. Тревору показалось, его пенис просто взорвется. Он представил себе, как с потолка капают посверкивающие капли спермы, как они гнездятся в волосах Заха, словно алмазы на иссиня-черном бархате.

Зах поднял на Тревора глаза, и внезапно его серьезное, почти испуганное лицо расплылось в широкой ослепительной улыбке.

— Так хорошо, — сказал он, — ты даже не поверишь.

Оттянув ткань, он поцеловал кончик пениса Тревора, потом взял его весь — пульсирующий и горящий — в рот. Он был прав. Вмиг кругом не стало ни дома, ни комнаты детства, ни грязного матраса под спиной Тревора. Было только это мгновение и этот мальчишка, только гладкое скольжение слюны и кончиков пальцев и языка, только окружающий его глубокий шелковистый туннель Захова горла. Это ни на что, ни на что не походило.

Он почувствовал, как по его хребту понесся поток сумасшедшей раскаленно-белой энергии, послал двойную молнию ему в яйца и в мозг, заполнил светом каждую клеточку его тела. Скальп и ладони безумно покалывало. Он почувствовал, как поры его открываются и на коже проступает пот, услышал, собственный стон и поощрительный стон Заха в ответ. Он правда хочет, чтобы я кончил ему в рот? подумал Тревор. Я смогу? — смогу я? — О БОЖЕ.

Мысли снова покинули его. Он чувствовал себя как человек, составленный из телевизионной статики, из миллиона ревущих, шипящих серебряных точек. Потом поток энергии заполнил его совершенно и вышелушил начисто. Словно на год боли покинуло его тело, когда он кончил, приливом уходя из его шаров, слезами капая из глаз, вырываясь из легких краткими резкими выдохами.

Еще несколько минут Зах оставался на месте, его рот и руки продолжали мягко трудиться. Потом он заполз наверх, опустил голову на подушку возле головы Тревора. Губы у него распухли, были выпачканы свежей кровью и молочными следами спермы. Под тонкой пленкой пота бледное лицо казалось почти опаловым.

Захватив пару пригоршней волос Тревора, Зах натянул их на лицо им обоим. Создалось впечатление, словно ты под бронзовым пологом или в рыжевато-коричневом коконе. Их лбы и кончики носов соприкоснулись. Когда они начали целоваться, Тревор почувствовал привкус собственной спермы во рту Заха — свежий, слегка горьковатый органический вкус. Такой будет вкус и у Заха? Он понял, что хочет это узнать.

Притянув Заха поближе, он перекатился на него. Ощущение тела Заха под ним кружило голову, это сложное восхитительное сочетание крови и костей, нервов и мыслей — его пленник, — с готовностью, с удовольствием. Он положил голову на грудь Заху. Молочно-белая, без единого волоска или пятнышка, кожа на грудине и ребрах Заха была натянута туго, как на барабане. Для пробы Тревор едва-едва коснулся зубами бледно-розового соска.

— ААХ… — Зах по-кошачьи потянулся. — М-м-м-м… Еще немного.

— Можно, прикушу?

— Черт, да.

Зубы Тревора сомкнулись на беззащитном кусочке плоти. Он пососал его, прикусил сильнее, заставив Заха застонать. Он тянул и дергал его, жевал его. Вот-вот Зах закричит, чтобы он перестал. Но Зах только изгибался под ним, выдыхая благодарность, прочерченную болью. Если он хочет, чтобы соски у него болели, Тревор не против был пойти ему навстречу. Они были податливыми и нежными под его зубами, с привкусом соли Захова пота и смутно-пряным вкусом Заховой кожи.

— АРРР… ах… — Зах ощупью поискал пальцы Тревора. — Положи руку мне на хуй. Пожалуйста.

Его хуй? Это слово на мгновение покоробило Тревора, напомнило ему интернат для мальчиков, смешки и перешептывания на уроках физкультуры, нацарапанные на стенах туалета граффити. Такое слово употребил бы Р. Крамб, не к месту подумал Тревор, — впрочем, Крамб рисовал пенисы гораздо чаще, чем упоминал о них, рисовал со множеством неприглядных волос, выступающих вен и сочащихся каплей спермы. Он понял, что ему снова страшно, но теперь это было как путешествие на карусели, которая завертелась, выйдя из-под контроля: не можешь остановиться, так что приходится держаться покрепче и крениться то в одну, то в другую сторону, чтоб не выбросило на повороте.

Схватив его руку, Зах толкал ее вниз, издавая странный, настойчивый горловой не то рык, не то стон. На нем были лишь узкие черные трусы из какого-то мягкого шелковистого материала. Подушечки пальцев Тревора скользнули по ткани, и его рука сомкнулась на теплом пульсирующем бугре под ней. Он потерся лицом о ребра Заха и впадину его живота, прижался губами к шелковистой ткани. Он слышал, как из горла Заха с рыданием вырывается воздух.

Запустив большие пальцы за резинку трусов, Тревор потянул, и Зах сумел выскользнуть из них, не выпутывая рук из волос Тревора. Пенис Заха — Тревор не мог заставить себя думать о нем как о “хуе” — подпрыгнул и мягко ударился о губы Тревора. Сложив на нем руки лодочкой, Тревор почувствовал, как меж его ладонями бьется пульс Заха. Кожа Захова члена словно струилась, будто под поверхностью шла легкая рябь. Головка — гладкая, как атлас, как лепестки розы. Тревор потер ее большим пальцем, осторожно сжал, услышал, как Зах сквозь зубы втягивает воздух и стонет на выдохе. Он видел, как кровь наполняет ткани прямо под прозрачной кожей, сумрачно-розовой, тончайше-пурпурной по краям, коронованной одинокой влажной жемчужиной спермы. Это было так же интимно, как держать в руках чье-то сердце.

Тело Заха переместилось под ним. Ноги Заха обвили его. Углом глаза он увидел, как, выгнув спину, Зах поднимается с матраса, как, собрав в горсти волосы Тревора, он трет ими себя по груди и животу.

Внезапно его поразило как громом: в этом тоже есть власть, такая же осязаемая, как удар в лицо, такая же безусловная, как хруст черепа под молотком. Власть заставить человека сходить с ума от удовольствия, а не от страха и боли, держать в своей власти каждую клеточку тела другого.

И тогда, когда все закончится, этот человек будет еще жив.

— Пожалуйста, пососи мой хуй, — слабо попросил Зах.

— Я… — Тревор поискал нужные слова. — С радостью, — прошептал он наконец и, заведя руки под ягодицы Заха, очень осторожно взял пенис Заха глубоко в рот. Пенис удобно примостился у него на языке, меж стенок горла, словно для того и был создан.

Просунув руку между ног Заха, он сжал ему яйца, почувствовал, как они натягиваются, ощутил, как подрагивает, волнуется их кожа. Голова Заха металась по подушке, сам он постанывал, стараясь двигаться не слишком резко. Тревор схватил его вздымающиеся бедра и глотнул глубже, заставляя мышцы горла разойтись, расплавиться. Он едва не поперхнулся, но подавил рефлекс. Он хотел вобрать это в себя, захватить этот вкус, этот шанс.

Шанс? подумал он, что я имел в виду под шансом? Но прежде чем он успел задуматься над этим, Зах выкрикнул “ОХХХХ, ТРЕВ!” и запустил пальцы еще глубже в волосы Тревора, так что тому показалось, что из скальпа вот-вот вырвутся пряди. Все гудящее тело Заха подалось вперед и как будто излило свою энергию в Тревора. Он почувствовал, как она жаром изливается ему на язык и течет по горлу, как эту энергию коротит из пальцев Заха ему в виски, прямо ему в мозг, как она мерными волнами исходит из солнечного сплетения Заха. Его тело было словно одна огромная нервная батарея.

Тревор продолжал сосать, пока пенис Заха у него во рту не стал мягким и скользким, пока его губы не зарылись в лоснящиеся заросли волос, таких черных по контрасту с бледной кожей Заха. Вкус во рту у Тревора во многом напоминал его собственный, но со своими, особенными нотами: слегка травянистый, слегка перечный. Он задумался, не отравит ли его собственная сперма Заха кофеином.

Но тело Заха понемногу расслаблялось, сворачивалось вокруг него. Тревор скользнул вверх по матрасу, так чтобы Заху удобнее было лежать. Его пальцы прошли по дорожкам пота, стекающего по спине Заха. Он поцеловал веки Заха и слабые темные круги синяков под глазами, наслаждаясь нежной текстурой кожи у себя на губах, легким прикосновением ресниц, тайными движениями глазных яблок. Он поцеловал изящные дуги бровей Заха, переносицу узкого изысканного носа. Их губы вновь соединились в долгом и неспешном удовлетворенном поцелуе. Казалось, даже несмотря на распухшие губы, Зах не может нацеловаться. Тревор даже не знал, что можно чувствовать такую близость с кем-то, и не мечтал, что ему может захотеться такого.

— Ну и что ты думаешь? — спросил некоторое время спустя Зах.

— Думаю, это стоит миллиона рисунков. — Говоря это, Тревор почувствовал укол вины. Но если бы рассказ о Птице не был бы уничтожен, всего этого могло и не произойти. Он знал, что в руке, в мозгу у него еще множество рисунков. Зах был прав. Ему не нужно, чтобы дом выдавал ему их как пособие. Зах покачал головой.

— Если он или оно такая сволочь, чтобы разорвать твой рассказ, то, может, он пожалеет. Может, он снова сложит обрывки.

— Ага, и склеит их скотчем, — фыркнул Тревор.

— Магическим скотчем.

— Ну да, пусть хоть всю катушку израсходует.

Зах устроил поудобнее голову на сгибе локтя Тревора. Тревор почувствовал, как на их телах холодеет пот, как комнату заполняет сырой утренний холодок, и натянул на обоих одеяло. Под одеялом Зах придвинулся к нему еще ближе. И одеяло стало все равно что теплый кокон, затерянный в пространстве, как тихая гавань, как чрево.

— Прости, что я тебя ударил, — произнес Тревор. Время извинений давно прошло, но он все равно должен был это сказать.

— А мне не жаль. Это нас сюда завело. — Зевнув, Зах вжался лицом в грудь Тревора. — Я раньше боялся к тебе приставать.

— Почему?

— Ну… — Переменив позу, Зах закинул руку Тревору на живот, погладил острый холмик тазовой кости. — Я обычно не занимаюсь сексом с теми, кого уважаю.

— А почему нет?

— Наверное, потому, что я придурок. Не знаю.

Тревор только смотрел, на него.

Зах начал говорить — приблизительно так же, как говорил вчера Тревор: выплескивая гадкую историю своей жизни, открывая, наверное, даже больше причиненного ему вреда, чем он сам осознавал: презервативы, в которые он мастурбировал, пустые перепихоны Французского квартала, одержимая потребность чувствовать рядом чужую плоть, но не думать об этом. Под конец он снова плакал, всего несколько медленных слез стыда.

Взяв в ладони лицо Заха, Тревор слизал слезы. Его язык проскользнул в солоноватый уголок Захова глаза, прошелся по изгибу скулы, скользнул в рот. Зах благодарно прижался к нему, и Тревор почувствовал, что хочет, чтобы все произошедшее повторилось снова. Он не знал, что это возможно так скоро. Но Зах, похоже, показывал ему, что возможно все что угодно.

На этот раз все длилось гораздо дольше. Руки Заха трудились над ним, искусно поглаживая, сжимая, выстраивая ритм столь восхитительный, что Тревору казалось, он сейчас кончит меж теплых ловких ладоней Заха. Это было бы неплохо, но Зах снова двинулся вниз, целуя его везде, выводя мокрые блестящие лабиринты слюны по его телу, потом принялся сосать его глубоко и медленно, мучительно, до безумия медленно. Это было почти болезненно, и все же Тревору хотелось, чтобы так длилось часами.

Зах раскинулся между ног Тревора, левой рукой обнимая его за талию, а правой творя что-то несусветное: Тревор почувствовал, как настойчиво твердеет у его бедра пенис Заха. Он придвинул к нему ноги и, протянув руку, смог лишь едва коснуться его кончиками пальцев. Ему хотелось сделать что-то, чтобы и Заху было хорошо.

— Я смогу… как нам обоим…

Не сбивая ритма, Зах переместился, так что его бедра оказались у головы Тревора, а его вставший пенис — в пределах досягаемости его рта. Позиция казалась чудом физики, но Тревор тут же уловил ее преимущества; она позволяла перенести друг на друга вес, тесно прижать друг к другу тела и широко распахнуть горла. Казалось, так они и впрямь способны продолжать часами. Так они и сделали, пока их усталые тела почти связала влажная сеть слюны, пота и спермы.

Потом они снова заснули, и это был легкий сон удовлетворения, затянувшийся до полудня. Дом вокруг них молчал. Их сны двигались в такт лишь мягкому шороху дождя по крыше, в такт ровному дыханию друг друга.

14

Тело убитой туристки из Атланты было обнаружено на складе, где обычно хранились плоты для парада на Марди Гра. По заявлению полиции, Элизабет Линхард, тридцати шести лет от роду, была изувечена, и неизвестный или неизвестные предприняли попытку сжечь ее труп. Как сообщили нам из анонимного источника, наполовину съеденную голову жертвы нашли во рту десятифутового бюста Бахуса…

Тревис Риго из прихода Сент-Тэммани, чистя свою коллекцию легкого огнестрельного оружия, произвел несколько случайных выстрелов в себя — пять раз из пяти различных стволов: дважды в левую ногу, один раз в правую голень и по одному разу в каждую руку, отстрелив себе при этом два пальца. “Я наконец продал пистолеты, — сообщил Риго, — но винтовки еще при мне, и этакая незадача не помешает мне выйти на поле в ближайший же охотничий сезон. Пропущенный сезон — что потерянная миля. Не Сумневайсъ. Красотка…”

Дорожный патруль задержал возле Чолмета автомашину со 149 ядовитыми змеями в багажнике…

Дав газете соскользнуть на пол, Эдди прикрыла усталые глаза локтем. На ней были только черные трусики-бикини. Подмышки были опушены тонкими черными волосками, которым она дала отрасти, бросив “Розовый алмаз”. Она пока еще оставила серебряные колечки в сосках, но отстегнула тонкую цепочку, которая обычно их соединяла. Она ощущала запах пота на своей коже с легким привкусом лимонов и мускуса и думала о том, что вскоре, наверное, заставит себя встать и принять душ.

После ухода копов она пошла прямо в банк, а потом собрала утренние и вечерние выпуски “Таймс-Пикайюн” за вторник. Теперь, лежа на запрятанных в матрас семи тысячах долларов, она читала одну за другой все статьи, заметки и даже подписи к фотографиям в поисках каких-нибудь следов Заха. Особое внимание следовало уделять дурацким новостям, но в середине лета в Новом Орлеане всегда случалось множество всамделишных, а не выдуманных диковинных происшествий.

Но можно ли взаправду выстрелить в себя пять раз из пяти различных стволов? Эдди нахмурилась. Такое казалось ну просто невероятным.

Подобрав с пола газету, она перечитала статью — и тут ее осенило. Девичье имя матери Заха было какое-то кажун. Эдди была почти уверена, что это Риго. Прошлая псевдозаметка была подписана Джозеф кто-то там. Джозефом звали отца Заха.

Эти загадочные упоминания людей, которые четырнадцать лет непрерывно мучили и оскорбляли его, показались Эдди странными, печальными и слегка извращенными, но вот они, ничего не поделаешь. В этой невероятной заметке — весь Зах, от колкостей в адрес всегда готовых схватиться за пушку работяг до избитого слащавого патуа. “Пропущенный сезон — что потерянная миля. Не Сумневайсь. Красотка…”? Черт побери, но это-то что значит? И ошибка в последней строчке — прописная буква не к месту…

Не Сумневайсь. Красотка… Н… С… К… С… К…

Встав, она принялась перебирать книги, оставленные Захом и спецслужбами, но, разумеется, никакого дорожного атласа среди них не было. Или у Заха вообще никогда его не было, или он забрал его с собой, или Они его конфисковали, быть может, надеясь, что он отметил в нем желтым маркером маршрут своего побега. Надо было еще вчера, когда в газете появилась первая заметка Заха, раздобыть карту Северной Каролины.

Натянув обрезанные джинсы, Эдди выкопала из кучи оставленной Захом одежды черную футболку. Искусно рваный прикид с похожим на баухаусовский логотип “Полуночного солнца”, ужасного готского секстета, игравшего в прошлом году по клубам квартала, а потом исчезнувшего в какой-то пустоте, предназначенной для действительно плохих групп. Эдди даже представить себе не могла, откуда у Заха взялась такая футболка, разве что он трахнул кого-то из музыкантов группы. Скорее всего так оно и было: все как один они были красивые и глупые.

Два старых верных близнеца-паразита — гнев и боль — вновь попытались червяками поднять голову. Эдди затолкала их поглубже. Не важно, кого трахал Зах. Ей приходилось с этим мириться и считать себя его другом. Если она действительно его друг, ей надо оставаться на пару шагов впереди его врагов или хотя бы попытаться это сделать.

Ежедневный ливень хлынул и прошел, от мостовых еще поднимался пар. Горы мусора у задних дверей баров и ресторанов извергали целую мешанину запахов: выдохшегося пива, гниющих овощей, рыбных костей со следами жира и кайенского перца. Она миновала огромную корзину с раковинами устриц и скользких и клейких останков самих моллюсков, и в нос ей ударила солоноватая вонь морской воды, от которой ей всегда на мгновение хотелось спросить себя, не пора ли принять ванну.

Я же собиралась под душ, прежде чем выходить, вспомнила Эдди. От меня самой, наверное, сейчас несет почти как от старой. устричной раковины. Но это не имело, значения. Никто не собирался приближаться к ней настолько, чтобы его это отвратило, а ей было о чем подумать и помимо душа.

Через несколько кварталов дальше по Шартрез находился “букинист”, в который Эдди и Зах часто заглядывали вместе. Они могли проводить здесь часами, погрузившись в изысканно пыльный, сухой, притягательный аромат книг, перелистывая переплетенные в кожу тома с золотым обрезом, копаясь в стопах древних журналов и повидавших виды покетбуков, чьи углы округлились и размягчились от времени. Владелица магазина, старая креолка, курившая ароматную трубку и непрерывно читавшая, похоже, была не против, что они вот так копаются в ее залежах.

Но когда Эдди попросила атлас США, старая дама только покачала головой.

— Карты 20-х годов тебе ведь ни к чему, спору нет, красотка? Попробуй в “Букстар” у Джакса Брюэри или в новых книжных вдоль канала.

— О'кей, наверное, я так и сделаю.

Эдди повернулась уходить, но старая дама, должно быть, заметила что-то от беглеца в ее лице, поскольку, положив морщинистые пальцы на руку Эдди, остановила девушку. Кожа старухи была прохладной и как будто шелковистой, и на скрюченных артритом пальцах поблескивали три аляповатых кольца.

— А где тот красивый молодой человек, с которым ты приходила?

— Он, а… — Эдди глядела на руки старой дамы, на стопки книг на стоике. — Ему пришлось уехать из города.

— Неприятности в любви?

— Неприятности с законом.

— А-а-а-а, — печально кивнула старая дама. — Для него зажги зеленую свечу и желтую тоже. А у тебя тоже неприятности?

— Возможно.

— Для себя возьми яйцо и… Тебя допрашивали полицейские?

— Да.

— Сколько?

— Ну… — Эдди попыталась подсчитать в уме широкие синие спины и крутые серые костюмы. — Только один, — сказала она, рассудив, что агент Ковер был единственным полицейским, кто действительно ее допрашивал.

— Напиши его имя на яйце, — посоветовала старая леди, — и забрось это яйцо на крышу своего дома. Только пусть оно обязательно разобьется. Полиция не вернется.

— О'кей. — Эдди была по-настоящему благодарна. Ей сгодится любое, абсолютно любое преимущество. — Спасибо. Обязательно так и сделаю.

— Mais non. Бедный мальчик. Он так красив, так полон жизни.

— Да, — согласилась Эдди. — Он такой.

— Но, думаю, у него всегда какие-нибудь неприятности да будут. Есть одна креольская поговорка… у него le coeur comme un artichaud

Эдди порылась в памяти, вспоминая уроки французского в старших классах.

— Сердце как артишок?

— Oui. У него для каждого найдется листок, но на обед никому не хватит.

Прогулявшись по жаркой и задыхающейся от выхлопных газов Питер-стрит до книжного, Эдди решила срезать путь через тенистые и сырые переулки квартала, потом остановилась у углового рынка, чтобы купить зеленую свечу, желтую свечу и картонку яиц. Вернувшись домой, она заперла за собой дверь и раскрыла на кровати новый атлас.

Найдя штат Северная Каролина, она принялась внимательнее рассматривать карту, особое внимание уделяя маленьким городкам, не на самих трассах, но поблизости от них, и запоминая странные названия. Здесь были места, которые звались Тыквенный Центр, Климакс… Глубокая Брешь, Пыхтящая Скала… Пещера Мышей… Шелковая Надежда, Фукей-Варина… Потерянная Миля?

Эдди снова заглянула в газету. “Пропущенный сезон — что потерянная миля. Не Сумневайсь. Красотка…” Потерянная Миля, Северная Каролина.

Так вон он, наверное, где.

Но почему? В первой шифрованной заметке подразумевалось, что он держит путь в Нью-Йорк. Почему он решил остаться на Юге, да еще в таком маленьком городке, что спрятаться там практически невозможно? И почему он так уверен в том городке, что послал ей сообщение, в котором почти что черным по белому назвал свое убежище?

Эдди пронзила вспышка внезапной паранойи. Он кого-то там повстречал. На мгновение она была в этом уверена; она знала, что это так. Он там кого-то повстречал и решил остаться с ними — через какие-то три дня после того, как сказал мне “прощай навсегда”.

Но это же глупо. Откуда ей это знать. И как ни крути, такое маловероятно.

И все же… Потерянная Миля, Северная Каролина?

Эдди вздохнула. Теперь она по крайней мере знает, где он, или ей кажется, что она знает. Вероятно, в завтрашней газете появится заметка, в которой будет говориться, что он благополучно залег на дно в Ист-Виллидж. А пока она сделает все, что в ее силах.

Вынув из купленной картонки яйцо, Эдди большими печатными буквами вывела на нем “АГЕНТ КОВЕР”. Потом она вышла на улицу и, тщательно прицелившись, зашвырнула яйцо на крышу своего здания.

Она даже улыбнулась, услышав негромкий влажный “хлюп” над головой, и представила себе, как яйцо жарится на горячей крыше — точно так же, как скворчит и кипит от злости мозг Ковера — от злости, что Зах от него ускользнул.

Это твой мозг на сковородке вуду, подумала она. Есть вопросы?

В своем безрадостном офисе на Пойдрас-стрит Абесалом Ковер на первый взгляд сидит привольно, без пиджака, лениво листая старый “Уикли уорлд ньюз”, но на самом деле он размышляет над делом Босха. Ковер наизусть знал документы по делу, а теперь ему приходилось еще и мучиться над мириадами излияний Стефана “ЭмбриОна” Даплессиса.

К несчастью, хотя Даплессис проявил себя далеко не крепким орешком, его сведения о Босхе, по существу, не простирались дальше завистливого восхищения всем тем, что Босх сумел провернуть. Как объяснил Даплессис, существует Код Этики Хакера, состоящий из четырех священных законов: Ничего не удаляй. Ничего не перемещай. Ничего не меняй. Узнай все.

Первые три закона Зах Босх посылал ко всем чертям всякий раз, когда включал компьютер. Мало кто в его электронном кругу знал истинный размах преступлений Босха; он был осторожен и не хвастался направо и налево с маниакальностью, присущей большинству хакеров. Он доверил Стефану Даплессису часть своих данных, поскольку Даплессис лучше него разбирался в “железе” и мог ему подсказать — разумеется, с чисто теоретической точки зрения, и, вероятно, снабдить диаграммами этих “чисто теоретических” модификаций, — как сапгрейдить свою систему до еще больших высот хитроумия. (А также, как подозревал Ковер, потому что Даплессис, сам не гнушался обходить Законы Хакера.) Некоторые подвиги, какие он приписывал Босху, были настолько из ряда вон выходящими, что другие агенты отказывались в них верить.

Агент Ковер верил. Он начал понимать склад ума хакера. Такая личность требовала нервов из стали и могла генерировать полеты феерической гениальности, но у нее был один изъян — мания величия. Рано или поздно такой гений неизбежно поскользнется на собственной безудержной дерзости и сам себя выдаст.

Словно для того, чтобы подтвердить именно это, Даплессис рассказал им о статье, какую Босх предположительно подсунул в “Таймс-Пикайюн”. “Богиня, увиденная в миске с гамбоу”. Это уж точно побивало все, что печатал “Уикли уорлд ньюз”. Вот, к примеру, заголовок: “КАТАСТРОФИЧЕСКИЙ МОЛЛЮСК”, предваряющий историю о гигантской устрице, пожиравшей глубоководных ныряльщиков или еще какое дерьмо. В какую только лишенную кислорода голову может прийти такое?

Устало закрыв таблоид, Ковер откинулся на спинку стула я распустил узел галстука. Босху хотя бы воображения не занимать, если это действительно он, а не кто-то другой, поместил заметку в “Пикайюн”.

Второй хакер клялся, что так оно и есть, хотя названную им причину такой своей уверенности можно было в лучшем случае счесть неубедительной. Он просто “знает” Босха, утверждал Даплессис; это в его “стиле”. Он клялся и божился, что девчонка, живущая в квартире Босха, Эдвина Сунг, никакого отношения ко всему этому не имеет. Агент Ковер не был так уж в этом уверен. Даплессис, по всей видимости, был знаком с Сунг достаточно давно, чтобы проникнуться безнадежной, до пота в ладонях, щенячьей влюбленностью.

На сегодняшний день банковский баланс Сунг показал чуть более трех тысяч долларов, не столь уж невероятная сумма для юной американо-азиатки, которая может себе позволить жить во Французском квартале. Скорее всего её родители держат какое-то доходное дело и помогают ей деньгами. У нее не было задолженностей ни по кредитным карточкам, ни по налогам, никаких записей о приводе в полицию. Ее карьеру можно было назвать в лучшем случае довольно пестрой. Вероятно, она просто еще один пузырек богемной пены, качающейся на теплых алкогольных волнах субкультуры Нового Орлеана.

Но Зах Босх что-то для нее значил. Это хотя бы стало ясно из сегодняшнего налета. Они могли бы быть сообщниками, любовниками или даже родственниками — на старой фотографии на водительские права, какую они нашли в бумагах у него на столе, Босх выглядел крайне юным и дерзким, и в лице у него было что-то неопределенно азиатское. Но кем бы они ни были, думал Ковер, девчонка достаточно болела за Босха, чтобы по возможности следить за его передвижениями. Быть может, она даже знает, где он сейчас. Надо будет допросить ее еще раз.

Если уж на то пошло, и к банковским ее документам следует присмотреться поближе. Рутинной проверкой чекового баланса нельзя ограничиваться, она недостаточна, когда в дело замешан хакер. Следует получить записи о всех ее сделках и перемещении денег за последний месяц, посмотреть, не вкладывала ли она или снимала крупных сумм за последние пару дней.

Тут в его офис заглянул Фрэнк Нортон, кряжистый седой агент, занимавший соседнюю и столь же безрадостную комнатенку, и бросил на стол Коверу коричневый бумажный пакет в пятнах жира.

— Вот твой сандвич.

— С тунцом?

— Нет. С яичным салатом. Это все, что осталось в кафетерии. Что ты, домой никогда не уходишь?

— Конечно. Заглядывал туда пару дней назад. Спасибо, Паук.

Это прозвище приклеилось к Нортону еще с тех времен, когда он работал в ОБН. Его однажды угораздило быть покусанным тарантулом во время налета на склад наркотиков в доках, Нортон утверждал, что кто-то бросил в него паука. Барыги клялись и божились, что огромные мохнатые насекомые обитают в гроздьях бананов; каждый дурак это знает, и Нортону не следовало совать руку в бананы, даже если там действительно были запрятаны пятифунтовые пакеты с кокаином.

Снова оставшись один, Ковер развернул сандвич. В лицо ему ударила серная вонь яиц вкрутую под майонезом. Ковер ненавидел яичный салат. Есть эту гнилостную отвратительную кашу где угодно плохо; но есть ее в Новом Орлеане, где можно получить лучшую в мире еду, было почти невыносимо. Однако руки у него дрожали. Он почти умирал от голода.

Агент Ковер впился зубами в сандвич, и щедрый ком яичного салата, выдавившийся между кусками чертового черного хлеба, повисел с мгновение на краю корочки, потом упал. Падая, он оставил долгий комковатый след по всей длине галстука агента Ковера и на переду его рубашки. Когда агент попытался собрать его, половина кома шлепнулась ему на брюки.

— Черт, черт, черт!

Яростно скомкав бумажный пакет, Ковер швырнул его в сторону мусорной корзины, но промахнулся.

Эти шикарные костюмы, какие ему приходилось носить, обходились в целое состояние, и Ковер понятия не имел, удастся ли вывести с брюк пятна от майонеза. Жена наверняка знает. Может, ему стоит ненадолго съездить домой, поесть нормально. С маленькой мисс Сунг он может разобраться и завтра.

Чертовы яйца! Как же он их ненавидит!

15

— Давай прихватим еще и простыни, — сказал Тревор, — Матрас довольно грязный.

— А как насчет вентилятора?

— Ага, и кофейник тоже возьмем.

Зах глупо ухмыльнулся.

— Гы, я чувствую себя таким семейным.

— Ну, если не хочешь… — Тревор покосился на Заха, потом смущенно уставился в пол.

— Эй, эй, я просто пошутил. Я просто раньше никогда ни с кем не вел домашнего хозяйства, вот и все.

— Нервничаешь?

Когда Тревор хмурился, меж бровей у него возникала тоненькая линия. Казалось, ему немалых усилий стоило понимать настроения и мотивы, которые для большинства людей были бы очевидны. Зах догадался, что Тревор, вероятно, — самая странно приспособленная к жизни в обществе личность из всех, кого он когда-либо встречал.

— Расширяет сознание, так сказать, новые горизонты.

— Хочешь экседрина?

Вот что Зах больше всего любил в “странно приспособленных” людях: все, что приходило им в голову, обычно тут же вылетало у них изо рта.

— Нет, спасибо, со мной все в порядке, — сказал он; их взгляды встретились, и они оба расхохотались.

В головокружительной спешке, последовавшей за пробуждением и “утренним” сексом, они натянули одежду и поехали в город, с мыслью найти что-нибудь поесть. Вместо этого они оказались на складе “Кладбища забытых вещей”, бродили по сумрачным, пахнущим пылью проходам, оглядывали полки, набитые рухлядью и всяким домашним скарбом.

Зах глядел, как руки Тревора погружаются в бак с тряпьем по пятьдесят центов за штуку, выискивая только черные вещи и быстро их отбрасывая. Наконец он отобрал одинокую простую черную футболку. Заху захотелось схватить эти руки, повернуть, поцеловать ладони. Но “Кладбище забытых вещей” было полно старых работяг, в основном исправившихся пьяниц из Армии спасения, которой принадлежал склад. Зах решил, что они, пожалуй, привыкли к молодняку, выискивающему здесь прикиды и безделушки, но ему не хотелось привлекать к себе лишнего внимания. Черт. Местные жители — не просто христиане, они ведь наверняка еще и республиканцы. Появись тут добрый малый из ФБР с пушкой наголо, помахай перед ними бляхой, и они не только расскажут ему все, что он захочет услышать, они и задницу ему при этом вылижут. Чертовы почитатели Джона Уэйна, фанаты Джона Бирча — старая добрая глубинка.

— Почему ты хмуришься?

— Ох. — Он поднял глаза на лицо Тревора и забыл обо всем. — Так просто.

Их взгляды встретились вновь; на долгое мгновение они с тем же успехом могли быть в постели, запутавшись в потном одеяле, варясь в соках друг друга. Потом Тревор глянул куда-то за плечо Заха.

— Гляди, вон Кинси. Готов поспорить, он даст нам принять душ у себя дома.

— Может, еще и покормит?

— Может.

— Лови удачу.

Тревор схватил свой кофейник, а Зах — свой вентилятор, и, скользнув по проходам, они надвинулись на высокую спину Кинси словно две голодные кошки, знающие, к чьему крыльцу идти.

Сидя у кухонного стола, Кинси слушал грохот душа. Это продолжалось уже с полчаса, и хотя ванная находилась на другом конце коридора, окна кухни уже начинали запотевать. Если они намерены хоть сколько-нибудь еще продолжать, то лазанью из цуккини с грибами пора будет вынимать из духовки и ему придется съесть ее одному. В доме становилось невыносимо жарко и сыро.

Выйдя в коридор, чтобы включить кондиционер, Кинси услышал, как за дверью ванной ударяется о кожу вода, как гремит занавеска душа. Потом донесся еще какой-то звук, который мог бы быть смехом или всхлипом. Они занимаются любовью посреди пара и летящей воды? Они там плачут?

Он не взялся бы даже гадать, откуда взялась эта пренеприятная ссадина на губе у Заха или почему у Тревора нет при себе блокнота для рисования.

Кинси был удивлен, когда они подошли к нему на “Кладбище забытых вещей” — встрепанные, с горящими глазами, от них несло сексом и они были так же очевидно “вместе”, как если бы держались за руки. Секс не укладывался ни в одно из пророчеств, которые Кинси мог бы сделать о первой неделе пребывания Тревора в Потерянной Миле. Но он сам послал Заха на Дорогу Скрипок — ну и вот что получилось. Интересно, отвел ли он этим какую-нибудь беду или только подверг превратностям дома двух мальчишек вместо одного.

Со вчерашнего утра Кинси перестал доверять своему чутью — с того момента, как услышал, что Рима разбила машину и умерла на трассе на выезде из города. Это, наверное, случилось сразу после того, как она ушла из “Священного тиса”. Если бы он не был так занят этим дурацким “фирменным обедом”, если бы он дал себе труд поговорить с девочкой, задать нужные вопросы или, еще лучше, выслушать…

(— Выслушать? Задать вопросы? — бушевал и ругался на него Терри. — Хиппи чертов! Ты поймал эту сучку, когда она запустила руку в кассу, черт ее побери!

— Но может быть, если бы я дал ей денег…

— ОНА БЫ КУПИЛА ЕЩЕ КОКСА! Брось, Кинси! Брось, мать твою!)

Сердцем Кинси знал, что Рима была, вероятно, безнадежным случаем. Но ее глупая, бессмысленная смерть заставила Кинси спросить себя, как далеко могут простираться его добрые намерения, что он вообще может сделать для этих потерянных детей, которым он так хотел помочь стать на ноги.

Ладно, время покажет. Такова была неофициальная философия Кинси почти во всех делах, не требовавших его немедленного внимания.

Открыв дверцу духовки, он потыкал лазанью вилкой. С бледной зеленоватой поверхности поднялось мрачное облачко дыма. Лазанья была еще довольно сырой, но к тому времени, когда Тревор и Зах закончат то, чем они там заняты в ванной, она, пожалуй, пропечется. Нарезав хлеб, Кннси намазал куски маслом, открыл бутылку сладкого красного вина и начал варить кофейник крепкого кофе.

Помочь он им, вероятно, не может, но может хотя бы их хорошо накормить.

Зах смотрел на огромный зеленый ком еды на тарелке. Тревор ел не глядя, вилка в его руке автоматически поднималась и опускалась. Его собственный зеленый ком исчезал, смываемый чашка за чашкой черного кофе. Он вырос в детском доме; он, наверное, может съесть что угодно, что бы перед ним ни поставили.

Но Зах даже начать не мог. Хотя обычно он был предрасположен любить все, что начинается на “Ц” или “3”, цуккини был самым нелюбимым из овощей. Вялая и почти безвкусная мякоть со слабым неприятным привкусом, как у приправленного потом хлорофилла. Если бы грязные носки росли на лозе, думал Зах, вкус у них был бы точно как у цуккини.

Овощная запеканка, или что там пытался приготовить Кинси, напомнила Заху еду в комиксах, которая то и дело спрыгивала с тарелки и скакала по столу или по рубашке мальчика, издавая звуки вроде “ык” и “аргх”. Но Зах был слишком вежлив, чтобы скорчить рожу Кальвина. Вместо этого он налил себе еще один стакан вина и пожелал снова оказаться в душе и чтобы руки Тревора поднимались намылить ему спину, а его рот скользил бы по мокрой, скользкой груди Тревора.

— Принести тебе что-нибудь еще? — спросил его Кинси.

— Нет, спасибо. Думаю, я не слишком голоден.

По правде сказать, Заха слегка подташнивало от столь долгого глядения на зеленый ком, но вино, похоже, успокаивало желудок. Поймав взгляд Тревора, Зах вдруг вспомнил, что попросить Кинси покормить их было его собственной идеей. Ошибка, которую он не станет повторять.

— Ты в Нью-Йорке, наверное, часто ешь в городе, — сказал Кинси, и Тревор вновь стрельнул в Заха глазами: Нью-Йорк?

— Я стараюсь жить дешево, — ответил он Кинси.

— Я думал, в Нью-Йорке это невозможно.

— Экономлю на квартире, — беспомощно ответил Зах, понятия не имея, возможно ли что-то подобное в Нью-Йорк-Сити. Тревор глядел на него в упор.

Я потом объясню, подумал Зах, пытаясь телеграфировать слова в голову Тревора, и налил себе еще вина.

Стоило им, пожелав Кинси спокойной ночи, выйти через заросший сорняками двор к машине, как Тревор сказал:

— Так, значит, Нью-Йорк, да?

Голова у Заха кружилась от выпитого вина и косяка, выкуренного после обеда. Он прислонился к бамперу “мустанга”.

— Я тебе все расскажу, как приедем домой.

— Расскажи мне сейчас. Не люблю, когда мне лгут.

— Я тебе не лгал. Я солгал Кинси.

— Я вообще не люблю лжи, Зах. Если тебя правда так зовут.

— Что? И это я слышу из уст прославленного Тревора Блэка? Тревор отвел взгляд.

— Послушай, я же сказал тебе, что я в бегах. Не могу же я рассказывать на каждом шагу правду! А теперь садись в машину.

— Ты способен вести?

— Конечно, черт побери, я способен вести.

Зах оттолкнулся от бампера и, потеряв равновесие, едва не упал ничком в траву. Тревор поймал его, и он оперся на руки Тревора, положил руки ему на талию.

— Ну не злись, — прошептал он.

— Ты в порядке? — спросил Тревор.

Зах не ел ничего весь день и выпил большую часть большой бутыли вина. Он вообразил себе, как вино плещется у него в желудке, смешиваясь со всей спермой, какую он проглотил: сладкая рубиновая краснота завихрялась водоворотами с солоноватой жемчужной белизной. Тут Заху вспомнился зеленый ком лазаньи, и его едва не стошнило, но он сдержался — он не вынес бы, если бы Тревор увидел, как он блюет.

— В порядке, — ответил он.

Заглушенные передом футболки Трсвора слова слились в одно.

— Я просто немного пьян. Пустое.

Он почувствовал, как напрягается тело Тревора, и только тут вспомнил, что Бобби был пьян от виски, когда убил свою семью. Для Тревора слова “Я пьян. Пустое” звучат, наверное, одновременно жестоко и глупо.

Ну, так, значит, им надо будет отыскать способ преодолеть все эти ямы и мины, даже если для этого придется идти напролом по этим минам. Зах в ближайшее время не намеревался завязывать с выпивкой.

А почему бы и нет?подумалось ему. Ему нравился алкоголь — обычно, но он не был ему жизненно необходим, как трава, не был необходимым топливом его биохимии. Ты уже не в Новом Орлеане, где употребление алкоголя — нечто само собой разумеющееся. Почему бы просто не забыть о выпивке, это же сделает его счастливым?

Потому что я не ХОЧУ! — бушевал его разум голосом капризного трехлетки. Мне НРАВИТСЯ иногда напиваться, ничего в этом дурного нет, алкоголь не заставляет меня бить, дубасить людей, не заставляет меня убивать! Он просто дает мне…

Что?

Ну, трах, например.

Зах понимал, что это правда; он почти всегда бывал пьян, когда отправлялся бродить по кварталу. Это помогало закрывать глаза на множество проблем — вроде выражения лица Эдди, какое у нее бывало, когда она видела, как он треплется с каким-нибудь хорошеньким пустоголовым созданием ночи, или на тот факт, что он скорее плюнет в глаза Смерти, чем наденет резинку, или сознание того, что ему наплевать на все и вся, кроме компьютеров, и оргазмов, и клевых фильмов, и задирания носа перед всем миром.

Только вот теперь ему было далеко не плевать. И, похоже, с тем же успехом сказать это можно сейчас, как и в любое другое время.

Но как раз в этот момент из-за поворота дороги, на которой стоял дом Кинси, вывернул автомобиль и в визге шин покатился прямо на них. Судя по размерам и звуку, это был пикап, хотя двигался он слишком быстро, чтобы разобрать наверняка. Пассажиры свешивались из окон — сплошь волосатые конечности и крупные бычьи головы, на которых над русыми челками как влитые сидели бсйсболки “Джон Дир” и “Редмэн”. “Чокнутые голубые”, — донеслось до них, и в жаркой, недвижной ночи загрохотал батарейный залп серебристых банок из-под пива. Когда взвихренные ветром снаряды попадали вокруг них, пикап уже исчез за ближайшим холмом.

Ребята пили пиво, отметил про себя Зах, отличное фашистское пиво с букетом, наводящим на мысль о токсичных отходах, пиво, бодрящее своим золотистым мечевидным привкусом…

Он уловил запах теплой выдохшейся жидкости, изливающейся на асфальт, увидел, как в крохотной лужице растворяется бычок сигареты, и его стошнило. Оттолкнувшись от Тревора, он рухнул на обочину и блевал во двор Кинси. Ощущение было восхитительным — будто высвобождение от давящего груза, будто омерзительный ядовито-алый поток извергался из его организма. Он почувствовал, как вошли в соприкосновение с землей его ладони, почувствовал, как энергия, поднимаясь по его рукам, перекатывается по его телу огромными, медленными и мерными волнами. Он, черт побери, подключился к самой большой в мире батарее.

Когда он нашел в себе силы поднять голову, Зах обнаружил, что Тревор глядит на него словно на любопытного, но вызывающего легкое омерзение жука. Зах отполз подальше от лужи блевотины и нетвердо сел на обочину. Сняв забрызганные очки, он вытер их о полу рубашки. Тревор присел рядом.

— Знаешь, сколько раз я видел, как отец блевал от выпивки? — спросил он.

— Наверное, немало.

— Нет. Только один. Иногда я спрашиваю себя, что случилось бы, приложись он еще пару раз к бутылке до того, как вернулась мама. Что, если бы он сблевал и отключился? Что, если мама смогла бы как-то определить, что он подмешал нам снотворное.

— Похоже, Бобби был в общем-то неостановим.

— Возможно, — пожал плечами Тревор. — Но, может, еще один глоток его бы вырубил. Может, маме удалось бы увезти нас с Диди.

— Возможно. — Больше всего Заху хотелось, чтобы Тревор обнял его за плечи. Хотелось уткнуться в утешающее тепло Тревора. Но он не был уверен, не сердится ли на него Тревор. — Я когда-то раньше надеялся на то же самое, когда мои предки были навеселе, — сказал он. — Я тогда думал: “Еще пару стаканов, и они вырубятся. Они заткнутся. Они больше меня не ударят”. Но стоило им уйти в запой, они обычно какое-то время еще держались на ногах.

— А тебе доставались все шишки.

— Да, если они не находили еще чем заняться.

— Тогда как… — Повернувшись к Заху, Тревор развел руками. На лице его отвращение мешалось с искренним недоумением. — Как ты можешь теперь пить? Ты видел, что алкоголь с ними делал… как же ты можешь тоже пить?

— Очень просто. Со мной он не творит того, что творил с ними.

— Но…

— Никаких “но”. Помнишь, что ты сказал вчера ночью? Перегонный куб не выбирает, гнать самогон или нет. Выбор за человеком, который его пьет. Не пьянство заставляло моих родителей так себя вести. Они такими были. Я другой.

— Кто же тогда мой отец? — Голос Тревора стал совсем тихим, но в нем послышалась угроза.

— Ну… — Зах чувствовал, что вопрос этот крайне важен. Если он на него ответит неверно, о выпивке в присутствии Тревора можно забыть — что означало, что он с тем же успехом может забыть о самом Треворе, поскольку он не намеревался позволять другим думать за него. А если он ответит на него слишком неверно, то, может статься, его кровь снова украсит костяшки Треворовых пальцев.

— Может, Бобби пытался подавить свой гнев, — сказал он наконец. — Может, он пытался заставить себя вырубиться до того, как вернется твоя мать.

— Ты так думаешь?

Он хочет в это верить. Будет ли жестоко поощрять его? Нет, наверное. Черт, на его месте и я бы хотел поверить. Возможно, это даже правда.

— Я бы не удивился, — отозвался Зах. — Знаешь, он ведь любил тебя.

— Нет, не знаю. Я знаю, что он любил их. Их он забрал с собой. Меня он оставил здесь.

— Дерьмо собачье! — взорвался Зах. Теперь ему уже было плевать на правильные ответы. Такой ход мысли слишком вывел его из себя, чтобы волноваться, ударят его или нет. — Он послал к чертям все, что они когда-либо могли бы сделать, чем могли бы стать. У него было право забрать только одну жизнь, свою собственную. Он обокрал их.

— Но если ты кого-то любишь…

— То захочешь, чтобы они жили. Что любить в мертвом теле? — Зах прикусил язык. Главное — не зайти слишком далеко по этой дорожке. — Бобби основательно испоганил тебе жизнь, но по крайней мере тебе он ее оставил. Тебя он, наверное, любил больше всех. Будь ты мертв, двадцать лет рисунков не существовали бы, и я не мог бы любить тебя, и ты бы не мучил себя всем этим…

— Что?

— Я сказал, ты не мог бы мучить себя…

— Нет. До этого.

— Я не мог бы любить тебя, — тихо повторил Зах. Слова казались таким странными у него на языке, они выскользнули еще до того, как он понял, что собирается их сказать. Но брать назад их он не хотел.

— И я тебя люблю.

Наклонившись, он поцеловал Заха в губы. Глаза Заха расширились, он попытался отстраниться, но Тревор держал его будто в тисках. Он почувствовал, как язык Тревора скользит по его губам, пробует уголки, а потом наконец сдался и разжал зубы. Они обменялись почти всеми выделениями тела, так что немного блевотины уже особого значения не имеет.

Наконец Тревор смилостивился и просто обнял его. Зах чувствовал, как спадает озноб, как исчезает из горла жжение от тошноты.

— Так ты правда в бегах? — спросил через некоторое время Тревор.

Зах кивнул.

— И ты сказал Кинси и Терри, что ты из Нью-Йорка.

— Ну, едва ли Кинси мне верит. Но именно это я им и сказал.

— Хочешь об этом поговорить?

— Может, сперва сядем в машину?

— Конечно. — Тревор потянулся за ключами, и Зах сдал их без возражений. — Нам следует убираться отсюда, пока эти работяги не решили вернуться и поцеловать нам задницу.

Зах рассмеялся.

— Черт, пусть только попробуют. Кинси выбежит, размахивая своей запеканкой, и они вмиг разбегутся.

Тревор быстро освоился с “мустангом”. Он однажды работал, перегоняя с места на место машины. Все происходило в спешке, причины которой остались неясны, к тому же руководство не поощряло вопросов. Большинство тех машин были кошмарными развалюхами или скучными японскими игрушками, но эту машину вести было одно удовольствие. Мотор у нее был шумным, но работал гладко, и колоса зажевывали дорогу, будто дикая маленькая рысь трепала черного ужа.

Во рту стоял кислый привкус, будто испортившийся фруктовый сок, — призрак переработанного Захом вина. Для Тревора это не слишком отличалось от привкуса Захова пота, или слюны, или спермы. Если любишь кого-то, думал он, надо досконально знать его тело изнутри и извне. Надо быть готовым вкусить его, вдохнуть его, погрязнуть в нем.

Свернув с проезда Кинси, он выбрался на трассу, затем выехал на проселок и двинул по нему дальше за город.

— Мне нравится, как ты ведешь, — сказал из темноты Зах.

— Что ты имеешь в виду?

— Быстро.

— Давай рассказывай.

— Это имеет отношение к компьютерам, — предостерег Зах.

— Так я и думал, — сумрачно отозвался Тревор.

Больше часа они кружили по окраинам Потерянной Мили, мимо темных полей, заброшенных церквей и железнодорожных переездов, аккуратных домиков, где, отгоняя ночь, ясно горел свет. Временами они проезжали сверкающий неоном магазин или какой-нибудь кабак или резко сворачивали в сторону, чтобы объехать случайное мокрое пятно — размазанное по жаркому асфальту животное.

Зах рассказывал свою историю, а Тревор его не прерывал, разве что изредка задавал вопрос. Когда он закончил, голова у Тревора шла кругом от незнакомой терминологии, невнятных идей, в возможность которых он никогда не верил, но многое из этого, если верить Заху, этот мальчишка уже проделал.

— Ты хочешь сказать, ты можешь получить информацию о ком угодно? И изменить ее? Ты можешь получить сведения обо мне?.

— Конечно.

— Как?

— Ну давай посмотрим. — Зах начал загибать на пальцах возможные способы. — У тебя есть кредитные карточки?

— Нет.

— На твое имя когда-либо был зарегистрирован телефон?

— Нет.

— Как насчет приводов в полицию?

— Ну… да. — От одного только воспоминания Тревора передернуло. — Меня однажды забрали за бродяжничество в Джорджии. Провел ночь в тюрьме.

— Это я вытащу без труда. Даже стереть могу. Имея твой номер социального страхования, вероятно, даже можно достать твое школьное дело и записи социального обеспечения. И, конечно, что о тебе думает департамент налогообложения.

— Сомневаюсь, что там вообще обо мне слышали.

Зах негромко рассмеялся:

— Не зарекайся, дружок.

На Дорогу Скрипок они добирались долгим кружным путем. К тому времени, когда Тревор припарковал “мустанг” за домом, стало уже совсем поздно. Ветер разогнал облака. Небо казалось

перевернутой плошкой, полной ярчайших звезд. Зах разглядел Большую Медведицу, Малую Медведицу и слабый мазок Млечного Пути — на чем, в общем, его познания в астрономии и

исчерпывались. Он глядел вверх во Вселенную, пока у него не закружилась голова от ее бесконечности, и думал, что видит, как огромная чаша медленно вращается вокруг них, как из хаоса рождается порядок, а из пустоты — смысл.

Раздвинув кудзу, они вошли в темную гостиную. Дом казался спокойным и тихим, даже дверной проем в коридор стал теперь нейтральным, как будто отключили питание, как будто прервалась подача тока — хотя свет тем не менее зажегся. Они почистили зубы у раковины на кухне, расстелили простыни с “Кладбища забытых вещей” на матрасе в комнате Тревора, разделись и легли рядом в убаюкивающей темноте. Головы их касались друг друга на одной на двоих подушке, руки лежали рядом.

— Похоже, со мной в твою жизнь придут призраки, — задумчиво сказал Тревор, — а с тобой в мою — фэбээровцы.

— Похоже на то.

Тревор помолчал, размышляя.

— Думаю, на твоем месте я рискнул бы потягаться с призраками.

— Я надеялся, что ты так скажешь.

И похоже, я готов потягаться с длинной рукой закона, подумал Тревор, переворачиваясь на бок и пристраиваясь в изгиб тела Заха. Укрывание подозреваемого само по себе наказуемо. У Них, наверное, есть особое наказание для тех, кто влюбляется в укрываемого. Он решил, что мысль о том, что он совершает уголовное преступление федерального масштаба, не слишком его расстраивает. Мысль о том, что он влюблен, представлялась намного более странной.

Зах, наверное, нарушил десятки всевозможных законов, но Тревор никогда не питал к законам особого уважения. Мало какие из них казались осмысленными, и ни один ни на грош не работал. Ему удавалось избегать их нарушения просто потому, что у него было не так уж много дурных привычек, а большинство имевшихся были вполне законными. Но если хоть один опиджаченный зомби в зеркальных очках посмеет тронуть хотя бы волос с головы Заха или ступить в пределы Птичьей страны…

Тревор не знал, что тогда может случиться. Но думал, что от этого стоит ждать лишь большого вреда и не меньшей боли. В конце концов, двадцать лет назад этот дом уже отведал крови и вчера попробовал снова.

Ему подумалось, что дом, возможно, начинает входить во вкус.

Где-то в подернутой дымкой зоне меж ночью и утром Зах чуть приоткрыл глаза и, жмурясь, уставился в темноту. Нельзя сказать, что он чувствовал комнату вокруг, он вообще не ошущал, где он. Он знал только, что, в основном, еще спит и более чем наполовину пьян, что в голове у него что-то тупо пульсирует, а мочевой пузырь болезненно полон.

Оттолкнувшись от матраса, он, спотыкаясь, побрел в коридор. В конце его маяком горел слабый свет. Все, что от него требовалось, это добраться до этого света и поссать — тогда он сможет упасть обратно в постель и поспать, пока не пройдет головная Золь.

Голый и босиком, Зах прошаркал по коридору, ведя для равновесия рукой по стене, и вошел в ванную. Отбрасывая тусклый, мигающий свет, судорожно жужжала одинокая сорокаваттная лампочка под потолком. Подойдя к унитазу, он пустил струю в небольшое озерцо темной, мутной с виду воды. Звук мочи, ударяющейся о грязный фаянс, показался в молчании дома очень громким, и Зах понадеялся, что не разбудит Тревора.

Тревор… спит в соседней комнате, в Птичьей стране…

Ни с того ни с сего Зах внезапно проснулся и осознал, где он. Струя мочи иссякла. Отпустив член, он почувствовал, как одинокая теплая капля соскальзывает вниз по его бедру. Призрак дешевого красного вина еще кружился в его мозгу, от чего подкатывало головокружение, заставляя понять, как было бы просто запаниковать.

Но в этом нет нужды. Все, что ему нужно, это повернуться, сделать шаг назад от унитаза, и…

…и он точно знал, что, входя, не закрывал за собой дверь.

Он сглотнул, почувствовал, как с сухим щелчком сомкнулись связки.

Что ж, если живешь в доме с привидениями, то время от времени двери действительно должны закрываться сами собой. Это еще не значит, что что-то здесь может на тебя напасть. Все, что тебе нужно, это подойти, повернуть ручку — и вот ты уже выбрался.

(и не смотри на ванну)

Последняя мысль пришла непрошено. Зах навалился на дверь, царапая ручку. Та проскользнула у него меж пальцев. И тут он осознал, что ладони у него скользкие от пота. Вытерев их о голую грудь, он заставил себя попытаться снова. Ручка отказывалась поворачиваться. Отказывалась даже греметь в своем гнезде. Словно механизм замка расплавился. Или как будто что-то подпирает дверь с другой стороны.

Он изо, всей силы дернул за дверь. Хотя он чувствовал, как.

выгибается на него старое дерево, дверь не поддалась. Интересно, что произойдет, если ему удастся вырвать ручку из двери? Что, если в коридоре что-то есть? Оно тогда ворвется в дыру и окутает его?

Отпустив ручку двери, Зах оглядел ванную комнату. Древний линолеум загибался по углам, открывая гниющие доски пола, шелушащаяся краска на стенах с потолка до пола была залита длинными ржавыми подтеками воды. Голый карниз для занавески душа безжалостно погнут, дно ванны подернуто тонкой пленкой грязи, черная дыра водостока окаймлена зеленой плесенью. Он подумал, не забарабанить ли ему в стену в попытке разбудить Тревора, чтобы тот пришел и вытащил его отсюда, но в стену, общую с их комнатой, вмонтирована ванна. А это значит, что ему

придется наклониться над ней или даже залезть внутрь.

Он поспешно отвел взгляд от ванны и тут же уперся глазами в зеркало над умывальником. В зеркале отразилось его собственное бледное и потное лицо, его собственные расширенные отстраха глаза, но Заху показалось, что он видит там кое-что еще. Какое-то неясное движение, рябь на поверхности самого стекла, странное мерцание в его глубинах, будто зеркало было серебристой воронкой, стремящейся затянуть его в свои глубины.

Нахмурившись, он придвинулся ближе. В живот ему уперся край холодной раковины. Зах наклонился ближе, пока не коснулся лбом стекла. Тут ему пришло в голову, что зеркало может просто взорваться, и острые как бритва осколки стекла вонзятся ему в лицо. В глаза, в мозг.

Часть его разума съежилась от страха, невнятно забормотала, умоляя держаться подальше, убираться отсюда. Другая — большая часть — требовала: “Знать!” Один из кранов повернулся.

В чашу раковины хлынула горячая жидкость, брызги упали ему на живот, на грудь, на локти и ладони. Зах отскочил, поглядел на себя и почувствовал, как его хорошо натренированный рефлекс подавления тошноты грозит сдать во второй раз за эту ночь.

Его покрывали темные подтеки и пятна крови, которая все еще плескала из крана, собираясь в раковине. Но это была не свежая живая краснота, как у крови вчера у него на губах. Эта кровь была темной и гнусной, уже наполовину свернувшейся. И цвета она была красно-черного, как струпья, и пахла разлагающимся мясом.

Тут у него на глазах начал медленно поворачиваться второй кран. Еще одна жидкость примешалась к гниющей крови, не столь густая, вязкая и молочно-белая. Вонь разложения внезапно прорезал разверстый грубый чистый свежий запах спермы. Изливаясь из кранов, два потока сплетались вместе в подобие дьявольского леденца — красное с белым (и перевито черной — как Блэк — лентой… Ну разве не вставил бы Тревор такое с радостью в свой рассказ?).

Зах почувствовал, как в горле у него начинает клокотать истерический смех. Пьяному пианино Тома Уэйтса далеко до этой ванной. Рукомойник и кровит, и эякулирует — просто чудесно. Может, теперь унитаз решит посрать или ванна пустит слюну?

Но если б не определенные знакомые ориентиры — его зеленые глаза, темная путаница его волос, — Зах едва бы узнал свое отражение в стекле. Будто скульптор взял его лицо и срезал слои плоти с и без того выступающего костяка. Его лоб, скулы и подбородок высечены безжалостным рельефом, кожа натянута на них словно пергамент — болезненно белый и сухой пергамент, — будто от малейшего прикосновения она вот-вот осыплется с костей. Ноздри и глазные впадины казались слишком глубокими. Пятна синяков под глазами превратились в огромные темные провалы, в которых лихорадочно сверкали зрачки. Кожа вокруг рта казалась иссушенной, а растрескавшиеся губы покрылись лохмотьями кожи.

Это было не лицо девятнадцатилетнего мальчишки, как бы он ни издевался над собственным здоровьем. Это было лицо черепа, прячущегося под кожей, только ждущего своего часа, чтобы выйти на свет. Зах внезапно понял, что череп всегда скалится потому, что знает, что выйдет победителем, что будет составлять единственную сущность лица еще долгое время после того, как исчезнут мыльные пузыри тщеславия вроде губ, и кожи, и глаз…

Собственное измученное отражение притягивало его. Была в нем некая изнурительная разрушительная красота, некое темное пламя, что полыхает в глазах безумных поэтов или голодающих детей.

Он протянул руку, чтобы коснуться зеркала, где начали появляться лезии.

Сперва несколько крохотных пурпурных точек: одна — на выступающей скуле, другая, как биссектриса, разделила темную дугу брови, еще одна притаилась в небольшой ямке в углу рта. Но вот точки принялись расползаться, углубляясь, как огромные синяки, как пущенный на медленной скорости фильм о расцветании распадочных орхидей под поверхностью его кожи. Вот уже половина его лица захвачена пурпурным гниением, лезии подернуты синевой некроза по краям и прошиты алой сеткой разорванных капилляров, и в этом нет ни следа красоты, никакого темного пламени, ничего, кроме разложения, и отчаяния, и неотвратимого приближения смерти.

Зах почувствовал, как сводит у него желудок, как сжимается грудь. Он никогда не был одержим собственной внешностью, в этом не было нужды. Родители обычно избегали особенно уродовать его лицо, поскольку такое могли заметить. На спине у него еще оставались слабые следы от пряжки ремня, и две костяшки на пальцах левой руки были узловатыми: это плохо срослись сломанные пальцы, но на лице — никаких шрамов. У него даже угрей, по сути, не было. Он вырос, не сознавая собственной красоты, а когда осознал, что красив, и узнал, на что годится его внешность, принимал ее как должное.

Теперь, глядя, как отгнивает его лицо, он чувствовал, как будто земля ушла у него из-под ног, как будто ему отрезают ногу или руку, как будто он смотрит на нож, опускающийся для последнего удара надреза лоботомии.

(Или как смотреть на то, как умирает любимый человек, и знать, что ты приложил руку к этой смерти… Зах, ты себя любишь?)

Из кранов все извергались потоки, забитая раковина переполнилась жидкостями-близнецами. Крохотная черная точка возникла в центре каждой из лезий на лице. У него на глазах точки набухли и лопнули. Боль молнией понеслась по сети лицевых нервов. В крохотных ранках показались, набухли блестящие бусины жирной белизны.

Внезапно Зах испытал вспышку ослепительной ярости. Что, по их мнению, это за белая дрянь? Черви? Гной? Снова сперма? Да и что это за дешевая моралите?

— НА ХУЙ! — заорал он и, схватив за края зеркало, сорвал его с разболтавшихся креплений и швырнул в ванну.

Зеркало разбилось со звоном, способным перебудить все кладбище Святого Людовика. Потоки из кранов иссякли до капели, потом остановились совсем.

Сделав глубокий вдох, Зах закрыл лицо руками, потер ладонями щеки. Кожа его была гладкой и плотной, кости — не острее обычного. Он поглядел вниз на свое тело. Никаких огромных расцветающих синяков, никаких раково-пурпурных лезии. Его живот и бедра — две впадины, но худого, а не изнуренного человека. Даже брызги гнилой крови исчезли. Ничего не казалось сверхъестественным, только мошонка пыталась заползти в полость тела.

Плечи его опали, колени подкосились. Чтобы удержаться на ногах, Зах оперся рукой о край раковины. И в этот момент заметил движение в ванне — что-то, кроме его собственного лица, отражалось в осколках разбитого зеркала. А отражалось в нем словно покачивание тела. Будто что-то взад-вперед раскачивалось над блестящими осколками. Вперед-назад, вперед-назад…

Он глядел на осколки, не в силах отвести взгляд и все еще страшась, что его глаза и разум вот-вот составят из обломков гештальт всех бесконечно малых отражений. Ему не хотелось знать, что тут висит, что тут качается в зеркале. Но если он отведет взгляд, это неизвестное сумеет выбраться…

За спиной у него взвыли дверные петли. Зах круто обернулся. Мускулы у него напряглись — он готов был сражаться со всем, что бы ни пришло за ним.

Он увидел Тревора в обрамлении дверного проема, встрепанного и заспанного. С лицом наполовину недоуменным, наполовину напуганным.

— Что ты делаешь?

— Как… — Зах с трудом сглотнул. Рот и горло у него пересохли и говорить было трудно. — Как ты вошел?

— Повернул ручку и толкнул. Почему ты тут заперся?

Потеряв дар речи, Зах указал на умывальник. Проследив, куда указывает палец Заха, Тревор покачал головой.

— Что?

Зах глядел на умывальник. Умывальник был пуст, не испачкан ничем, кроме пыли и времени. Квадрат штукатурки над ним, где висело зеркало, был светлее остальной стены. Тревор тоже

это заметил.

— Что ты…

Увидев разбитое зеркало в ванне, он нахмурился. Потом его взгляд упал на погнутый карниз для занавески душа, и он снова быстро глянул на Заха, прочь от тончайших теней, медленно извивающихся на стене. Сомкнув длинные пальцы на запястье Заха, он с силой потянул:

— Пошли отсюда.

Они вывалились в коридор, и Тревор рывком захлопнул за ними дверь ванной. Тяжело дыша, он с мгновение стоял с закрытыми глазами, потом толкнул Заха по коридору в сторону кухни, даже схватил его за руку и потащил за собой, когда тот пошел недостаточно быстро.

— Эй… что… не надо…

— Заткнись.

Тревор пошарил в поисках выключателя, толкнул Заха к столу, а потом сам рухнул на стул и закрыл лицо руками. Зах увидел, что плечи Тревора дрожат. Он потянулся было, чтобы помассировать сведенные мускулы, но Тревор только еще больше напрягся, — а потом, подняв руку, отбросил шлепком пальцы Заха.

— Не трогай меня!

Заху показалось, как будто его окатили ледяной водой. Он попятился от стола к кухонной двери.

— Хорошо! Ладно! Ты не хочсшь, чтобы я тут был, твои призраки не хотят, чтобы я тут был! Может, мне стоит просто к чертям отсюда убраться!

Он оглядел кухню, пытаясь отыскать сумку с лаптопом и ОКI. Сумка стояла, прислоненная к холодильнику, и чтобы добраться до нее, пришлось бы пройти мимо стола. Очки его тоже все еще лежали в спальне. Вот тебе и благородный выход.

Но Тревор даже головы не поднял.

— Я хочу, чтобы ты тут остался. Думаю, они тоже хотят. Сядь.

— Не говори мне, что мне…

— Зах, — Тут Тревор поднял голову. Лицо его было загнанным, а в глазах появился нехороший, как после контузии, блеск. — Не надо сейчас этой чепухи. Пожалуйста. Просто сядь и поговори со мной.

Нисколько не смягчившись, но заинтересовавшись, Зах подтянул второй стул. Ему не хотелось уезжать, но он терпеть не мог, когда его отталкивают.

— О чем ту хочешь поговорить?

— Что ты, там видел?

— Полно всякой дряни.

— Расскажи мне.

Зах рассказал ему все. Под конец рассказа он обнаружил, что снова зол, но не на Тревора. Он был до безумия зол на дом, зол так же, как был, когда разбивал зеркало. Плевать на эти его балаганные ужасы, Плевать на это его дешевое морализаторство. Ему хотелось ударить чем-нибудь Тревора по голове, раз и навсегда вытащить отсюда, а потом добраться до “КомпьюСерва”, купить два билета на какой-нибудь дальний залитый солнцем карибский остров.

Когда Зах закончил говорить, Тревор долго не произносил ни слова. Правая его рука плоско лежала на столе. Осторожно Зах накрыл ее своей ладонью, и на сей раз Тревор не отстранился.

— А что ты увидел? — спросил наконец Зах.

Тревор молчал так долго, что Зах решил, что он вообще не ответит. Потом он поднял глаза на Заха. Зрачки этих глаз были огромными и на фоне светлой радужки — невероятно черными.

— Моего отца, — сказал он.

Возвращаться в кровать им не хотелось. Они остались в кухне, болтая о всякой всячине, обо всем, кроме молчащего дома вокруг них.

Тревор все еще был явно расстроен, так что Зах попытался отвлечь его расспросами о комиксах, какие Трев любил или ненавидел, или попытками спорить о политике (Зах защищал идею всеми способами подрывать и расшатывать гигантскую машину государственной власти США, в то время как Тревор держался мнения, что лучше просто взорвать это все ко всем чертям или взять и проскочить сквозь щели и напрочь игнорировать всю систему). Когда Зах упомянул свою любимую задумку стереть все, какие удастся найти, полицейские досье на лиц, совершивших преступления, связанные с наркотиками, Тревор вдруг его прервал:

— Ты не мог бы…

— Что? Хочешь покурить еще косяк?

— Нет. Ты не мог бы показать мне что-нибудь в компьютере?

Со злодейской улыбкой Зах скрючил пальцы перед носом Тревора и, изображая фальшивый акцент Чарли Чана, который всегда доводил Эдди до пароксизмов раздражения, заявил:

— И куда бы изволил отправиться достопочтенный дружок? В городской банк? В НАСА? В Пентагон?

— Ты можешь взломать Пентагон?

— Ну, это потребует некоторого труда, — признал Зах. — О! Я знаю что. Давай посмотрим, действительно ли отключено электричество!

— Ты хочешь взломать компанию электроэнергии?

— Конечно.

— Но если свет горит, не могут они это заметить и его отключить?

— Так мы ведь не станем ничего менять. То есть если ты не захочешь. Мы просто посмотрим. Но сперва нам нужен номер.

И прежде чем Тревор успел что-либо сказать, Зах разложил на столе и подсоединил лэптоп и сотовый телефон. Он набрал 411, подождал, потом произнес:

— Рейли… телефонный, номер Каролинской “Свет & Электричество”, пожалуйста.

Накарябав что-то на одной из своих клейких бумажек, Зах потом показал ее Тревору.

— Но разве это не просто телефон офиса?

— Ничего это не просто. Это зерно информации. Теперь смотри, что из него можно вырастить. Выключи свет.

Встав, Тревор щелкнул выключателем. Теперь кухню освещало лишь мягкое серебристое свечение экрана компьютера. Зах набрал еще несколько номеров. Потом его пальцы полетели по клавишам клавиатуры, послышалось стаккато будто от автоматной очереди. Зах указал на экран:

— Вот. Погляди.

Нагнувшись над плечом Заха, Тревор увидел:

;ЛОГИН: LA52

ПАРОЛЬ: WC?RА

WC%

— Что это?

— “КОСМОС”, — благоговейно ответил Зах. — Центральный банк данных “АТ & Т”.

— Надо же.

— Ага. Итак… — Зах ввел еще несколько символов, потом набрал с клавиатуры полученный в справочной телефонный номер. — Сейчас получим список всех номеров телефонов каролинской “Свет & Электричество”. Включая дайал-апы их компьютера. Включая счета.

Не успел еще он договорить, как по экрану побежали новые строки.

— А как ты вообще попал в КОСМОС?

— Украл имя пользователя и пароль.

— Разве это не опасно?

— Мужик, у которого я их стырил, даже не подозревает о моем существовании. Все, что я украл, — информация. Она еще на месте, он может ею пользоваться. — Не переставая карябать какие-то номера, Зах поднял взгляд. — Вот в чем кайф киберпространства. Можешь взять всю какую душе угодно информацию, и никто ничего не потеряет.

— Тогда почему у тебя такие неприятности?

— Ну, поскольку Им даже не нравится, когда ты тыришь потихоньку информацию, только представь себе, как Они лезут на стенку, когда ты начинаешь уводить деньги с банковских счетов

— Они?

— Каббала, — сумрачно ответил Зах. — Держись. — Он снова набрал номер, потом опять стремительно застучал по клавишам. — О'кей! Вошли! — А что теперь?

— Теперь я соображу, как работает их система, — Нахмурившись, Зах уставился на экран. Ударил по паре клавиш и, запустив обе пятерни в волосы, натянул несколько прядей на лицо. В свете от экрана его лицо казалось синевато-белым, этот же свет подчеркнул провалы под скулами и вокруг глаз.

— Поиск, можно запустить или на имя, или на адрес. Давай попробуем Мак-Ги, Роберт…

— Думаю, счета должны были быть на мамино имя. К тому времени, когда мы выехали из Остина, кредит Бобби был почти на нуле.

— О'кей… Мак-Ги Розена…

— Откуда ты знаешь имя моей матери? Зах поднял голову. В глазах у него стояла одержимость, рот был полуоткрыт.

— А?

— Я никогда не говорил тебе ее имени.

— О. Ну… наверное… э… наверное, я прочел отчеты о вскрытии в твоем рюкзаке.

Схватив Заха за плечо, Тревор основательно тряхнул его. Он почувствовал, как Зах слегка сжимается, и ощущение принесло ему удовлетворения больше, чем хотелось бы.

— У тебя что, НЕТ НИКАКОГО, ЧЕРТ ПОБЕРИ, УВАЖЕНИЯ К ЧАСТНОЙ ЖИЗНИ?

— Нет. — Зах беспомощно развел руками. — Извини, Трев, но у меня его нет. Ты меня заинтересовал, и мне хотелось узнать о тебе побольше. Информация была под рукой, так что я заглянул.

— Я бы показал тебе…

— Ты бы показал мне сейчас. Ты не показал бы мне вчера. А знать мне хотелось тогда.

— Чудесно, — покачал головой Тревор. — Добро пожаловать в поколение мгновенного удовлетворения.

— Виновен по всем статьям. Хочешь посмотреть на эти счета

за электричество или нет?

— Так ты их нашел?

— Пока нет. Держись… ничего. Ничего ни на одно из имен твоих родителей и на твое тоже ничего. Но вот он, счет “Священного тиса”. — Зах тихонько и протяжно присвистнул в одобрении. — Балансовая задолженность 258.50 долларов… Давай-ка срежем нолик, что скажешь?

— Не думаю, что Кинси был бы…

— Слишком поздно. 25.85 долларов выглядит намного лучше. Давай посмотрим…Бакетт, Терри… нет, у него все уплачено.

— Я думал, мы ничего менять не собираемся!

— О… — Зах поглядел на Тревора с невинной ухмылкой. — Просто валяю дурака понемногу. Хочешь глянуть на настоящие изменения?

— Нет! Просто найди этот чертов дом!

— Ладно, ладно. Не кипятись… Сельский почтовый ящик 17, Дорога Скрипок, Потерянная Миля… — ввел Зах адрес. — Ага… Услуги отключены 6/20/72.

— Так это значит…

— Это значит, что дом сам подает себе ток.

Внезапно кухню залил яркий белый свет, и оба они инстинктивно закрыли глаза руками. Как раз в тот момент, когда они осмелились выглянуть меж пальцев и увидели, что никто у выключателя не стоит, помещение вновь погрузилось во тьму: Потом на несколько жгучих мгновений — снова свет. Потом снова чернота.

— ОСТАВЬ ЕГО ГОРЕТЬ! — завопил Тревор. — ЧЕРРРТ ПОБЕРИ, ОСТАВЬ СВЕТ ГОРЕТЬ!

Кухня осталась темной. Вставая, Тревор так толкнул собственный стул, что тот опрокинулся, потом в три шага пересек помещение и ударил ладонью по выключателю.

— Оставь свет, — сказал он.

Зах не стал бы спорить с этим голосом.

Он вышел из компьютерной системы компании и выключил компьютер. На сегодня они достаточно сваляли дурака.

— Пойдем назад в кровать, — сказал он. На самом деле ему хотелось сказать Поехали к чертям отсюда. Но Тревор ждал этого двадцать лет, а Зах знал его два дня. Если он хочет быть с Тревором, ему придется быть здесь. Во всяком случае, пока.

Но этому месту тебя не удержать, подумал он, забираясь в кровать с Тревором, закидывая руку па костлявую грудную клетку. Как только со всем этим будет кончено, ты уедешь со мной. В этом я клянусь.

16

Всю ночь Тревор чувствовал, как рыщет, силится ворваться в его сон взгляд отца, предъявляя невесть какие права на его сновидения. Глаза Бобби были тусклыми, словно два стеклянных голубых шарика, которые хотя и начали мутнеть, но еще хранят в себе какую-то последнюю искру сознания, отблеск дьявольской полужизни. Где сейчас Бобби? Остался в ловушке тела, приговоренного к медленному и тайному распаду могилы? Заперт в ванной, где желтая краска отшелушивается от стен и унитаз пошел трещинами? Или, может, он растворился в жарком недвижном воздухе, в плену у самой ткани времени, которое остановилось для него здесь?

ПОЧЕМУ ТЫ МЕНЯ ОСТАВИЛ? хотелось завопить ему в это мертвое лицо. О ЧЕМ ТЫ ДУМАЛ? ТЫ ДУМАЛ, ИЗ МОЕЙ ЖИЗНИ ВЫЙДЕТ ЧТО-ТО ПУТНОЕ? ИЛИ ТЫ ПРЕДВИДЕЛ ВСЮ ЭТУ БОЛЬ И ВСЕ РАВНО ПОЖЕЛАЛ ЕЕ МНЕ?

Обняв Заха, Тревор попытался спрятаться в тепле осязаемой живой плоти, в слабых сонных звуках и движениях чужого тела, которое казалось таким родным в его объятиях. Но то погружаясь в беспокойный сон, то вновь всплывая из его недр, Тревор раз за разом видел силуэт, свисающий с карниза для занавески душа, и веревка еще вращалась, совершала крохотные бессмысленные обороты, повинуясь невидимому сквозняку или мельчайшим подергиваниям отмирающих нервов и остывающих мускулов Бобби.

Видение длилось каких-то пару секунд, и даже тогда тело словно мерцало, как будто он смотрел на него прямо мозгом, минуя глаза. И, тем не менее, подробности, которые блокировал его мозг

в то утро двадцать лет назад, вновь встали перед ним со всей отчетливостью. Серая синева ступней и ладоней, кончики пальцев готовы лопнуть, будто переспевшие красно-черные виноградины, капли крови медленно проступают под ногтями. Четкая карта вен на груди и плечах, ясно видная через лишенную жидкости кожу. Съежившийся беззащитный с виду пенис почти спрятался в рыжей путанице лобковых волос.

Тревор внезапно проснулся и, чтобы унять болезненно колотящееся сердце, теснее прижался к Заху. Зах этого не видел. Зах — его талисман, единственная его нить к любой возможной жизни за стенами этого дома. Он не усомнился в том, что у Тревора есть причины оставаться здесь, не попросил уехать даже после печального приключения в ванной. Когда Тревор распахнул дверь, Зах явно был перепуган до смерти. И все же он здесь. Это потому, что он считает дом чем-то вроде продолжения Тревора и верит, что, как и Тревор, дом не причинит ему вреда?

Если это так, размышлял Тревор, тогда Зах верит в него больше, чем кто-либо раньше.

Ну, во всяком случае, со времен Бобби.

Но откуда мне знать, что дом не причинит тебе вреда?думал он, вжимаясь лицом в затылок и шею Заха, чувствуя соль кожи на губах, бархатистые волосы на веках. Откуда мне знать, что я не причиню тебе вреда? Так вкусно чувствовать твою плоть во рту, так приятно чувствовать ее меж пальцами, что иногда мне просто хочется тянуть, и рвать, и жевать.

Он снова провалился в сон, вспоминая вкус крови Заха, видя внутренним взором, как кожа Заха разрывается под его пальцами, а сердца Заха еще бьется в его испачканных запекающейся кровью ладонях.

Его разбудил солнечный свет, льющийся в комнату сквозь грязные стекла и щекочущий уголки глаз. Голова у него слегка побаливала, вообще казалась слишком тяжелой для шеи. Тревор потянулся, потом повернул на подушке голову, чтобы поглядеть на Заха.

То, что он увидел, заставило его с силой втянуть в себя воздух и снова крепко зажмуриться. Зах лежал на спине, закинув за голову руки; покрытое кровоподтеками лицо было безмятежным и очень бледным. В центре его груди, прямо над аркой ребер, зияла рваная алая рана. Темная кровь, пузырясь, била из нее, заливая ему живот и лицо, пропитывая простыни вокруг.

Тревор не мог заставить себя поглядеть снова. Быть настоящим художником значит никогда не отводить взгляд, вспомнил он одно из писаний Крамба, хотя и был уверен, что цитата принадлежала кому-то другому. И все же он не мог открыть глаз. Вместо этого он протянул дрожащую руку, почувствовал, как пальцы уперлись в плечо Заха, осторожно провел ладонью по гофрированному холмику грудной клетки. Кожа была влажной на ощупь, почти мокрой, но Тревор не мог сказать, что это — пот или кровь. Он спустил пальцы по груди Заха, исследуя ее, как слепец, ожидая, что пальцы вот-вот провалятся в хлюпающую, с рваными краями дыру, в этот суп из мышц и органов и разбитой в щепы кости.

Этого не произошло. Вместо этого он почувствовал, как под его ладонью сильно и ровно бьется сердце Заха. Зах шевелится и реагирует на его прикосновения, Зах цел и невредим. Охватившее его облегчение было таким же горячим, какой он воображал себе кровь, но гораздо слаще.

Зах проснулся от прикосновения волос Тревора, скользящих по его лицу, от прикосновения горячих губ Тревора, смыкающихся на его левом соске, почувствовал, как его рука скользит вверх по ляжке, по бедру, играет наполовину вставшим членом. И потому он не сразу вспомнил то, что случилось в ванной. А когда воспоминание вернулось, оно казалось отдаленным и ничуть не пугающим, словно отзвук дурного сна.

Соскользнув ниже, Тревор принялся сосать его, и остатки похмелья Заха растворились, как перепонка, и исчезли. Язык Тревора заставлял его кожу трепетать, а пульс быстрее биться. Тревор не был пресыщенным, как большинство прошлых любовников Заха. Они знали то же, что знал и сам Зах: как удовлетворить себя, как извлечь универсальные физиологические реакции из любого тела, какое окажется с ними в постели. Но Тревор узнавал, как доставить удовольствие ему, а Зах ощупью искал, что нравится Тревору, и теперь всякий раз, когда они просыпались вместе, они познавали это заново с самого начала. Разница была огромной.

Так что же изменило твои взгляды, Захария? — успышал он вопрос голосом Эдди, немного печальным, немного упрекающим. — Что заставило тебя понять, что ты, возможно, и не превратишься в тыкву, займись ты сексом более одного раза с кем-то, кто тебе и вправду небезразличен?

Он не знал. Он мог только в благоговейном ужасе оглядываться на свою жизнь три дня назад, жизнь, в которой не было Тревора Блэка, и удивляться, как он вообще прожил ее. Что был для него мир без этих чувств, без этого сумасшедшего, гениального, прекрасного парня? Трудно было даже вспомнить.

Теперь руки Тревора тянули его, ловкий язык неумолимо ласкал. Становясь уверенней в том, что он делает, Тревор все больше оказывался почти агрессивным любовником, настроенным запустить пальцы в каждую складку и впадину Захова тела, наложить губы на каждый доступный дюйм Заховой плоти, искупаться в соках секса и, быть может, утонуть в них. Это было почти болезненно — но сама боль была изысканной, словно лазурная волна разбивалась и вспенивалась о чистейше белый берег, будто облегчение вздувшейся вены, когда джанки втыкает в нее иглу.

Но внезапно Зах поймал себя на том, что думает об изображении в зеркале ванной, какое возникло там перед тем, как он разбил стекле. Огонь лихорадки, горящей в глазах, прожигающий до самого мозга. Изможденное лицо. Эти лезии. Он подумал о всех тех жидкостях, каким обменялись они с Тревором, полных всяческих странных химических веществ и тончайших ядов, притаившихся в их телах.

Потом он выбросил эту мысль из головы, как всегда выбрасывал подобные мысли.

Но на сей раз сделать это было сложнее.

После полудня они сидели вместе за кухонным столом: Тревор рисовал, а Зах от нечего делать создавал себе банковский счет в Рейли. Они поехали в город за долларовыми порциями яичницы и овсянки в столовой, где завтрак подавали весь день напролет, подстраиваясь под рабочий день клиентов.

После еды Тревор накачал себя зверски крепким кофе в столовой, а Зах весь гудел от целительной энергии завтрака, какой смог удержать в желудке. Они неспешно добрели по главной улице до “Кладбища забытых вещей”, чтобы дать кондиционеру остудить свою потную и пропитанную сексом кожу.

Остановившись поиграть старой счетной машиной, Зах ненадолго погрузился в почти эротическое ощущение текстуры клавиш под копчиками пальцев, а оглянувшись, понял, что остался один. Тревора он нашел в следующем проходе, где тот разглядывал нечто под названием “Гигиеническая самочистящая зубная щетка "Солнечный луч"”. Коробка была украшена четырехконечными звездочками, чьи яркие краски уже поблекли. На боку коробки красовались лишенные тел головы среднеамериканской семьи: Мама, Папа, Сестричка и Младший, все с улыбками, полными сияющих зубов, — надо думать, гигиеническими. Где теперь это выражение лиц пятидесятых, подумал Зах, все эти безвкусные и невинно-пресные символы послевоенной рекламы, эти архетипы “изготовлено в Америке”?

— Что случилось с этими людьми? — спросил он вслух. Оторвавшись от пристального разглядывания рисунков, Тревор поднял глаза. Взгляд их был проницателен и ясен.

— Пришли шестидесятые и проломили их крохотные головки.

Когда они уходили с “Кладбища”, Зах все еще прокручивал в голове слова Тревора. Тревору вообще не пришлось думать над этим прежде, чем ответить: вся его жизнь была исследованием того, что именно случилось с этой мифической семьей.

Они двинули дальше по Пожарной улице в заброшенный район города, мимо заклеенных бумагой витрин, забитых досками дверей, брошенных машин, проседающих на ржавых шасси. Дойдя до “Священного тиса” и услышав, что в такую рань из клуба доносятся барабаны и бас, они заглянули внутрь, чтобы поглядеть, что там происходит. Как выяснилось, там полным ходом шла проверка звука перед концертом “Гамбоу”.

Терри Баккет был на сцене с двумя другими ребятами: худой паренек со стрижкой под горшок и ленноновскими очками играл на басу, а дьявольского вида пергидролизный блондин лабал на гитаре. На левом бицепсе у блондина, заметил Тревор, красовалась татуировка с Мистером Натуралом, и вообще выглядел он так, как будто родился со “Стратокастером” в руках. К тому же он был красив, с лицом сибарита и долговязой мускулистой фигурой. Тревор поймал себя на том, что спрашивает себя, заметил ли это Зах. Как глупо, подумал Тревор, но мысль отказывалась уходить.

Прогоняемая песня звучала как что-то среднее между “Крэмпс” и какой-то старой серф-музычкой. Когда она закончилась, Терри встал из-за барабанов, чтобы, перейдя через сцену, сказать “привет”.

— Я голос потерял! — сказал он хриплым мелодраматическим шепотом.

— Похоже, мы играем сегодня чистую инструменталку, — добавил мальчишка в ленноновских очках. — Мы с Кальвином петь не умеем.

— А почему бы вам не отменить выступление? — поинтересовался Зах.

Терри горестно закатил глаза.

— Кинси очень нужны деньги. И нам тоже. Тревор, Зах, это Эр Джи. Он — нерд, а также мой лучший друг. А вот это Кальвин.

— Привет, — сказал Эр Джи и начал настраивать свой бас.

Похоже, его не слишком волновало, что его называют нердом. Кальвин глядел в упор на Заха, лицо его расплылось в радостной ослепительной улыбке. Выглядел он так, как будто готов на месте съесть Заха с потрохами.

— Здрасьте, — сказал он. — Новенький в городе? Зах начал уже было ухмыляться в ответ, но, похоже, сдержался и ответил Кальвину неловкой полуулыбкой.

— Да, — ответил он. — Мы оба.

— Ну так дай мне знать, если захочешь, чтобы кто-нибудь показал тебе местные красоты, слышишь? — Кальвин слегка нажал на слово “тебе”, очевидно, имея в виду только одного человека.

Тревору захотелось стащить его со сцены на липкий пол и проломить ему голову точно дыню. Уж конечно, он видел, что они вместе. Разве он не видит к тому же, насколько Тревор беспомощен в сексе? Или он прочел какое-то безымянное томление в глазах Заха?

— М-м-м, спасибо, но думаю, все важное я уже видел. — Зах повернулся к Тревору, обнял его за плечи. — Пойдем, — потянул он Тревора к бару, — посмотрим, что затевает Кинси.

Они направились в заднюю часть клуба, но перед мысленным взором Тревора Кальвина уже терзали самыми страшными пытками самого страшного ада.

Кальвин со сцены глядел им вслед, а Терри наблюдал за самим Кальвином. Эти распутные глаза буквально пожирали Заха от макушки спутанных волос, до подметок кроссовок с высоким задником. Терри знал, Зах — совершенно во вкусе Кальвина: кожа да кости, смертельная бледность, и в качестве изюминки — язвительно изогнутые губы.

— Лучше оставь его в покое, — предостерег Терри.

— Кто это с ним?

— Сынишка Бобби Мак-Ги.

Глаза Кальвина расширились.

— А что, тяга к убийству передается по наследству?

— Кто знает. Я бы с ним не связывался. Черт побери, как же горло болит, — поморщился Терри, подбирая барабанные палочки. — Прогоним еще раз “Черный приход”?

У бара Кинси, поздоровавшись с Захом и Тревором, вернулся к своему гроссбуху. Засунувшись за стойку, Зах достал себе из холодильника “нацбогему” и коку. Коку он перебросил Тревору, потом, открыв пиво, бросил три доллара на стойку.

На звук открываемых бутылок Кинси поднял глаза, перевел взгляд с бутылки пива на лицо Заха.

— Тебе сколько лет? — спросил он.

— М-м-м, девятнадцать. А что?

— Можешь пить, потому что мы закрыты. Но в часы работы клуба алкоголь ты тут не пьешь. Понятно?

— А? — На лице Заха отразилось крайнее изумление. — Почему? Что я такого сделал?

— Ничего. Мал ты еще. Не знаю, со скольких лет можно пить там, откуда ты приехал, но здесь с двадцати одного. Меня закрыть могут за то, что я тебя обслуживаю.

— Но…

— Если хочешь выпить, приноси с собой фляжку. Не размахивай ею особо и не говори никому, что я тебе так сказал. Таковы правила.

— Правила?

— А что, в Нью-Йорке правил нет?

Зах беспомощно уставился на Тревора. Надо сказать что-нибудь, догадался Трсвор. Зах, судя по всему, настолько пришиблен самой идеей соблюдения закона о распитии спиртных напитков несовершеннолетними, что его обычно такой ловкий язык отказал ему напрочь. Но Заху вообще не стоило рассказывать эту дурацкую байку о Нью-Йорке; он такой же урожденный ньюйоркец, как Тревор — индус из Калькутты. И вообще он улыбался этому гитаристу. Пусть выкручивается как знает.

Но Кинси смилостивился.

— Ты в самом сердце Библейского пояса, — объяснил он Заху. — Можешь радоваться, что не застрял в графстве с сухим законом.

Онемев от изумления, Зах только покачал головой. Кинси закончил складывать колонку цифр, развернулся со своего барного стула и двинул к задней двери. Тревор с Захом остались у стойки одни.

— Готов поспорить, ты даже пива мне не купишь, — растерянно пробормотал Зах.

— Вот именно.

— Черт.

Проверка звука сворачивалась. Зах ушел в туалет, Терри и Эр Джи разминулись с ним по пути к стойке. Схватив себе из холодильника по запотевшей бутылке, они развалились в кабинке, вид у них был такой, как будто они проделывали это миллион раз.

— А где Кальвин? — не мог сдержаться Тревор.

Терри указал на улицу, потом схватил себя за. горло.

— Пошел в магазин за сигаретами, — перевел Эр Джи.

Господи, да пусть он сдохнет от рака легких.

— Он вернется?

Терри изучающе поглядел на Тревора, потом поманил его к себе. Тревор скользнул на скамейку рядом с ним, и Терри, положив руку ему на плечо, наклонился поближе — еще несколько дней назад Тревор отпрянул бы от прикосновения рефлексорно, но сейчас он уже мог сдержаться.

— Кальвин в порядке, — просипел Терри. — Он считает, что должен волочиться за каждым смазливым парнем, кого видит, но он в порядке. Пусть он тебя не волнует.

— А он меня и не волнует.

— Ладно, слушай, если тебе потребуется надрать ему задницу, пальцев ему не ломай. Никого больше из мало-мальски приличных гитаристов сейчас нет в городе.

Эр Джи фыркнул в свое пиво. Терри безмятежно кивнул Тревору. Кинси вернулся с полной корзиной цуккини, на которой красовалась табличка “БЕСПЛАТНО”, и торжественно водрузил ее на стойку. Тревор спросил себя, есть ли хоть кто-нибудь в этом городе, кто поддерживал бы хоть слабое знакомство с нормальностью. Впрочем, чья бы корова мычала.

Внезапно со стороны туалетов донесся тенор Заха, распевавшего во весь голос. Очевидно, он не знал, насколько хлипкие тут стены, или ему было плевать. Все четыре головы повернулись разом, когда через картонную стену и по трубам до них донесся ясный сильный тенор:

— РИИИВЕРРР-СТАРИИК… ОТ ХЛОООПКА ОТВЫК… ЗАМАЯЛСЯ ЖИТЬ… ЗАКАЯЛСЯ ГНИТЬ…

Тут они услышали звук спускаемой в туалете воды, и в бар вошел Зах, чтобы недоуменно уставиться на всех четверых.

— В чем дело?

— Я не знал, что ты можешь петь, — просипел Терри. Зах пожал плечами, пытаясь — безуспешно — скрыть свое удовольствие, что стал центром внимания.

— Кровь кажун. Вам еще повезло, что я не играю на аккордеоне.

Тревор поморщился, а Зах сообразил, что только что выдал важный кусочек своего прошлого, и это в присутствии Терри, Эр Джи и Кинси. Он не мог бы сказать, поняли ли первые двое что к чему, но Кинси выглядел удивленным, потом как будто довольным, словно Зах только подтвердил давно зародившееся у него подозрение.

Ну, маловероятно, что Кинси настучит на него фэбээровцам. Конечно, Клиффорд Столл тоже был стареющим хиппи, что не помешало ему настучать на “Компьютерный клуб Хаос”, группу немецких хакеров, которые ничего такого не сделали, разве что взломали пару плевых систем защиты какого-то госучреждения и попытались — довольно бестолково — продать информацию КГБ.

Тяжело сглотнув, Зах решил сделать вид, что его оговорки вообще не было, и примостился на скамейке возле Эр Джи. Его кроссовка нашла под столом ногу Тревора, слегка толкнула.

— На самом деле это и пением не назовешь, — беззаботно заявил он. — Я хочу сказать, я никогда не был ни в какой группе, ничего серьезного.

— Хочешь попробовать? — проскрипел Терри.

— Ну… — Зах поглядел через стол на Тревора, который выводил рисунки во влаге, оставленной на поверхности стола согревшимися бутылками пива. — Не знаю, сколько еще я пробуду в городе, — сказал он, и Тревор поднял глаза.

— А как насчет только сегодняшнего вечера? — спросил Эр Джи. — Как по-твоему, сможешь быстро выучить пару песен?

— Конечно. Если напишете мне слова и дадите поглядеть на них пару минут.

— Только пару минут?

— Ну, я мог бы с вами прорепетировать и по-настоящему выучить песни. Но слова я запоминаю довольно быстро.

— Круто. — Эр Джи и Терри кивнули друг другу. — Так хочешь попробовать?

— А что у вас в основном за музыка?

— Это гамбоу, — начал объяснять Эр Джи, — немного того, немного этого и куча кайфа.

Зах поглядел на Тревора, который только пожал плечами и, скрывая улыбку, отвел взгляд. Вероятно, он думал, что вся эта затея довольно глупая, возможно, даже дурацкая. Зах знал, что выступать певцом в местной рок-группе даже на один вечер в клубе маленького городка — не самое разумное, что может сделать скрывающийся от закона хакер. Но Зах уже ничего не мог с собой поделать: сама мысль о том, чтобы одеться во все черное, сжать в руках микрофон и чтобы тебе позволили выделываться, выть и орать пару часов со сцены перед новым любовником и толпой битников в придачу, уже соблазнила его.

— Ага, — ответил он. — Хочу.

Зазвонил телефон на стойке. Кинси оторвался от своих счетов, чтобы взять трубку, поговорил пару минут, потом положил трубку на стойку.

— Тревор? Это тебя.

Нахмурившись, Тревор выбрался из кабинки. Никто не знает, что он здесь…

— Кто это? — спросил он, но Кинси только покачал головой.

Тревор взял трубку:

— Алло.

— Привет, Тревор! Это Стив Биссетт из “Табу”.

— А-а-а. Привет…

“Табу” был его любимой антологией комиксов, той, куда он намеревался послать рассказ о Птице. Стивен Биссетт, сам писатель и художник с большим вкусом, был редактором и издателем “Табу” в одном лице. Тревор понятия не имел, где Биссетт мог раздобыть номер телефона “Священного тиса” или зачем ему этот номер понадобился.

— Послушай, спасибо, что прислал мне “Происшествие в Птичьей стране”. На мой взгляд, это крутой изврат. Мне очень понравились твои рисунки.

— Спасибо, — ошарашенно ответил Тревор. Он никогда не рисовал рассказа под названием “Происшествие в Птичьей стране”, и насколько он помнил, он еще никогда не посылал ничего в “Табу”. Он думал, не назвать ли рассказ о Птице “Происшествие в Джексоне”, но отбросил это название как слишком скучное и вообще никак не успел назвать рассказ, прежде чем он был порван в клочья.

— Меня, действительно проняло в конце, где музыканты-зомби распинают полицейских и шерифа, а потом сжигают их. Должен признать, я такого не ожидал.

— Спасибо, — снова пробормотал Тревор.

Он оглянулся на кабинку. Пока он разговаривал с Биссеттом, вернулся Кальвин, который, присев на стол, с деланной небрежностью срывал целлофановую обертку со своих “Мальборо”, но Зах глядел на Тревора. Зах вопросительно поднял брови.

— Как бы то ни было, — продолжал Биссетт, — мне хотелось бы купить рассказ. Я только хотел удостовериться, стоит ли мне посылать тебе контракт и проверить, тот ли у меня адрес.

— Не могли бы вы прочесть его мне?

— Тревор услышал, как на том конце провода шелестит бумага.

— Сельский почтовый ящик 17, Дорога Скрипок…

— Нет. Пошлите его для передачи в “Священный тис”. — Тревор прочитал адрес с давно просроченного счета за воду на стойке.

— Прекрасно. Послушай, мне хотелось бы посмотреть на другие твои работы. Но только не посылай больше оригиналы по обычной почте, ладно? Она не слишком уж надежна. Посылай копии, а если оригиналы, то через “Федеральный экспресс”. Или, если хочешь, по факсу. Я могу дать тебе номер.

— Хорошо. Я пошлю копии.

Они попрощались. Тревор повесил трубку, чувствуя себя так, как будто выкурил в одиночку два или даже три Заховых косяка: кружилась голова, волнами подкатывало ликование, а главное — он ни черта не понимает.

Вернувшись к столу, он наклонился, чтобы сказать Заху на ухо:

— Можно тебя на минутку?

Они прошли через безмолвный и погруженный в полумрак зал, мимо слабо поблескивающей иадписи-граффити, которая кричала: “НАМ НЕ СТРАШНО”. Тревору очень хотелось, чтобы это было правдой. Солнце стояло высоко над головой, раскаленный тротуар буквально мерцал от полуденного зноя. Тяжелое от непролитого дождя небо было цвета выцветшей джинсы.

Тревор пересказал сюрреалистический телефонный разговор. Глаза Заха за линзами очков стали совсем огромными. Качая головой, он прислонился к стене.

— “"Все страньше и страньше", — сказала Алиса”

— Ты с того утра обрывки рассказа видел?

— Я думал, ты их собрал и выбросил.

— А я думал, это сделал ты.

Они уставились друг на друга, на обоих лицах большими буквами были написаны растерянность и страх. Наконец Зах сказал:

— Ты уверен, что хочешь здесь оставаться?

— Нет. Но я должен.

Зах кивнул. Тревор мгновение смотрел на нею, потом тихо спросил:

— Ты уверен, что ты хочешь здесь остаться?

— Нет.

— Ты собираешься уехать?

— Нет. Не сейчас. — Зах взял руку Тревора в свои. — Но, Тревор, понимаешь, мне, возможно, придется уехать. И если это произойдет, то без особого предупреждения.

— Я знаю. Но я должен остаться, во всяком случае, до тех пор, пока не выясню…

— Что?

— Причину, почему я жив.

— Трев… — Руки Заха скользнули к плечам Тревора, обняла его за шею. — А что, если не было никакой причины? Что, если он просто сошел с ума?

— Тогда мне нужно это знать.

Они стояли на тротуаре, обнимая друг друга посреди жаркого полдня. Теперь тело в объятиях Тревора казалось умиротворяющим давним другом. Его напряжение немного спало.

— Так ты собираешься петь с группой? — спросил Тревор.

— Ага. Терри пишет для меня слова. Ты не против поболтаться в городе, пока я с ними репетирую?

— Нет, наверное. Что ты думаешь о Кальвине?

— Не знаю. Я и десяти слов с ним не сказал. Думаю, он в порядке.

— Я его ненавижу.

Зах удивленно поднял взгляд, чтобы увидеть, что Тревор говорит всерьез.

— С чего это?

— Из-за того, как он на тебя смотрит.

Зах собрался было рассмеяться, но остановился, увидев выражение лица Тревора.

— Не глупи, — сказал он. — Я с тобой. Понимаешь? Я с ума по тебе схожу, Тревор. Ты вне конкуренции.

— И из-за того, как ты на него смотрел.

— Черт побери! — Зах сгреб Тревора за футболку, почти вплотную придвинул к нему лицо. — Твой дом напал на меня вчера ночью. Он запер меня в ванной и заставил смотреть на мою собственную смерть в зеркале. Не знаю, что бы он еще выкинул, если бы ты не пришел. Да будь ты просто для меня бессмысленным трахом, как ты думаешь, был бы я еще здесь?

— Не знаю! Откуда мне знать, что ты собираешься делать? — Тревор схватил запястья, отрывая руки Заха от своей рубашки. — Я никогда раньше не был влюблен! Ты это понимаешь?

— Но и я тоже не был!

Их взгляды встретились. Они стояли, схватив друг друга за руки, тяжело дыша, и ни один не собирался сдаться и опустить взгляд.

Дело не только в том, чтобы у тебя был кто-то, с кем проснуться рядом, сообразил Тревор. Дело в том, чтобы доверять другому, знать, что он не причинит тебе боли, даже если ты уверен, что так оно и будет. Все дело в надежности и доверии и в том, чтобы не уйти, когда все становится слишком странно. Невероятно расширенные глаза Заха были ярко-зелеными, лицо бледнее обычного. Даже губы у него побелели, осталась лишь яркая ссадина заживающего шрама. Зах выглядел до чертиков злым. И таким красивым.

Тревор сообразил, что не пытается больше заставить Заха опустить взгляд, а изучает его, сознательно работает над тем, чтобы сохранить в памяти черты этого лица. В то же время гнев Заха, похоже, растворился — так же быстро, как и вспыхнул. Его сменила широкая чокнутая ухмылка.

— Эй!

— Что?

— Ты продал рассказ в “Табу”! Это ж здорово!

— Ага, — отозвался Тревор. — Но хотелось бы знать, под каким именем я его продал.

17

В среду Эдди проснулась, умирая от голода, а потому пошла в “Кафе дю Монд”. Прочтя за кофе с рогаликами “Таймс-Пикайюн”, она не нашла в газете никаких новых зацепок, а вернувшись

домой, обнаружила грязный клочок бумаги, пришпиленный, к двери ее квартиры.

ЭДДИ: В ДОМЕ МОИХ РОДИТЕЛЕЙ БЫЛ ОБЫСК, МОЮ СИСТЕМУ КОНФИСКОВАЛИ. Я ЦЕЛИКОМ И ПОЛНОСТЬЮ СОТРУДНИЧАЮ С ПРАВИТ. ПО ДЕЛУ ЗАХАРИИ БОСХА, DОВ 5-25-73, SS# 283-54-6781. Я ЗНАЮ, ЧТО У НЕГО ЗА МАШИНА. И Я ТОЖЕ ЧИТАЮ ГАЗЕТЫ.

Подписано было СД, ниже стоял городской телефонный номер Нового Орлеана.

Чертыхнувшись, она сорвала эту грязь со своей двери. Бумага в руке казалась склизкой на ощупь, жуткой, невыразимо омерзительной. Интересно, как он пробрался за ворота с улицы? Однако потом Эдди сообразила, что “защита” заключалась в кнопках на электронном щитке. Уж конечно, такой примочке не устоять перед неустрашимым ЭмбриОном из. Ордена Дагона.

Я тоже читаю газеты.

Видел ли Стефан, этот лупоглазый губошлеп, ту же заметку, что она нашла вчера, где говорилось о том, как один кажун прострелил себя из пяти различных пушек? Она его заинтересовала и он, быть может — как нечто само собой разумеющееся, — ткнул в нее пальцем своим дружкам-фэбээровцам? Не знаю, есть ли на самом деле город, который называется Потерянная Миля. Она так и слышала этот гадкий скулеж. Но если есть, думаю, вам лучше проверить.

Ну, если так оно и было, он все же попытался предупредить ее, хотя и довольно бестолково. Быть может, где-то в глубине трусливой душонки он хотел, чтобы у Заха был шанс.

Но, разумеется, теперь дело за Эдди — дать Заху этот шанс.

Мозг ее, казалось, запустили в центрифугу. Клетки головокружительно вращались, синапсы, разъединяясь, коротили. Присев на кровать, она попыталась взять себя в руки. Она надеялась,

что можно будет как-то сделать это по телефону, но если нет, то ей, пожалуй, придется просто тащиться в Потерянную Милю, Северная Каролина.

Едем дальше. Ей нужно не просто предупредить Заха, ей нужно найти способ помочь ему сбежать от них раз и навсегда. Вероятно, ему придется уехать из страны. Возможно, она даже поедет с ним. На сей раз он едва ли сможет отказаться от ее общества, особенно если учесть, что она спасла его задницу.

Но прежде чем что-то делать, ей нужен телефон, с которого безопасно звонить.

Ладно. Если это не здравый план, то, во всяком случае, что-то, с чего можно начать.

Прихватив с собой блокнот и ручку, чтобы записать номера, Эдди отправилась ловить такси. Вскоре неспешно ползущая машина уже увозила ее прочь от Французского квартала, по Сен-Шарль-авеню к центру города.

Для начала она позвонила в “Розовый бриллиант”. Она пропустила две смены, так что в стрип-клубе, очевидно, решили, что она не вернется. Но все же она не могла не позвонить, поскольку спецслужбы забрали ее телефон, а ей хотелось подчистить концы — так уж ее воспитали. Набрав номер офиса, она услышала в ответ противный голос менеджера.

— Привет, Лауп, это Эдди.

— Кто?

— Мисс Ли.

— Ах да! А мы уже решили, что ты сбежала назад в Китай. — До Эдди донеслось сопливое фырканье, вырвавшееся из сломанного носа, что у Лаупа сходило за смех. — Кстати, для тебя тут

есть сообщение.

— Да? — Сердце у нее забилось чуть быстрее. — Что там?

— Ну, абракадабра какая-то. Это, наверное, какой-то чокнутый клиент оставил. Валери все записала, — Валери работала дневной барменшей, — и сказала, что мужик очень тщательно произнес все по буквам и клялся, что это очень важно.

— Что там? — нетерпеливо повторила Эдди.

Телефонная будка, которую она нашла на автостоянке возле устричной в излучине реки, была уединенной, но в ней было жарко, к тому же тесное пространство словно вызывало клаустрофобию. Эдди уже чувствовала подступающую головную боль.

— Ну, здесь говорится “Чаш Кито”.

— Что?

Лауп произнес два слова по буквам, и Эдди записала их в блокнот. Тупая боль молотком ударяла в виски. Поблагодарив Лаупа, она, как бы вспомнив, под конец сказала ему, что на работу не вернется, потом, повесив трубку, уставилась на нелепое послание. “Чаш Кито”. Это скорее всего от Заха. Вот только что, черт побери, это значит?

Она поглядела на автостоянку. За зеленым горбом дамбы серебром блестела Миссисипи, буксир и баржа шли по основательно загрязненному фарватеру. Глаза Эдди скользнули назад на кнопки телефонного автомата, и что-то в ее мозгу щелкнуло. Эдди снова поглядела на послание. Два слова: три буквы, потом четыре. Та же конфигурация, что и у номера телефона.

Эдди схватила громоздкую с металлическим переплетом телефонную книгу, свисавшую на витом шнуре в кабинке. Книга была потрепанной, но — о чудо! — целой. Эдди полистала первые страницы, нашла перечень кодов регионов по всем штатам. На карте Потерянная Миля где-то недалеко от Ре или и Чейпел-Хилл, и код местности для обоих городов был один и тот же. Бросив в автомат горсть мелочи, она настучала код региона, потом дрожащими пальцами набрала телефонный номер.

Два гудка. Три. Потом трубку подняли, и хрипловатый мужской голос произнес:

— Добрый день. Это “Священный тис”.

— Привет, вы меня не знаете, но я ищу…

— Сейчас никого поблизости нет, но на этой неделе у нас полно крутых концертов. В среду вечером квинтэссенция трясины-рок — “ГАМБОУ”!!! В четверг…

Эдди прислонилась лбом к горячему стеклу, почувствовала, как из углов глаз катятся жаркие слезы поражения. Это — автоответчик.

— Если хотите оставить сообщение для меня или для кого-то, кто тут работает, — говорил тем временем голос, — говорите после сигнала. И не забудьте зайти и поддержать местные группы в “СВЯЩЕННОМ ТИСЕ”.

Голос мужика звучал нервно и с долей отчаяния. Наконец распроклятый автоответчик издал “биип”.

— Это сообщение для парня по имени Зах, — без особой надежды сказала Эдди. Она не знала, назвался ли он своим настоящим именем, но была уверена, что фамилии он своей никому не назвал, а ей самой не хотелось выдавать такую информацию. — Ему девятнадцать лет, рост около пяти футов восьми дюймов, худощавый, черные волосы, зеленые глаза, очень бледный, примечательная внешность. Если вы его знаете, пожалуйста, передайте ему, что ему грозит ужасная опасность. Меня зовут Эдди. Мне нужно с ним связаться. Я попытаюсь еще позвонить. — Она глянула на часы. — Я не знаю когда. Скажите ему… — Она осознана, что по щекам у нее катятся слезы. — Скажите ему, я за ним приеду.

Эдди повесила трубку, вытерла глаза и попыталась взять себя в руки. Предстояло сделать еще один звонок, по местному номеру, который она знала наизусть. Набрав номер, она стояла и слушала, как телефон звонит и звонит, потом даже закрыла глаза от облегчения, когда трубку взяли. На заднем плане пульсировал ритмичный припев какого-то регги, и на миг ей показалось, что это снова автоответчик. Потом низкий музыкальный голос произнес:

— Алло?

— Дугал, — начала она. — Это Эдди. Ты слышал, что стряслось с Захом?

— Да, друга. Забрали. Жуть какая.

Она вообразила себе, как он качает головой, и длинные перевитые яркими нитями дредки мягко покачиваются у его скул. Закрыв глаза, Эдди досчитала до пяти.

— Нет, — она заставила себя говорить спокойно, — его не взяли. Он сбежал, но они все еще у него на хвосте, и, думаю, уже совсем близко. Хочешь помочь?

— Ну да, друга. Я всем чем могу помогу Захарии. Особенно против чертова правительства.

Эдди не могла сказать с уверенностью, но ей показалось, что она услышала, как он сплюнул. Она глубоко вдохнула и почувствовала, как на нее волнами накатывает облегчение. Наконец-то она не одна.

— Не мог бы ты начать с того, чтобы забрать меня от рыболовецкого лагеря “Свобода”?

— Ты, милая, гл'ное ни о чем не волнуйсь, слышишь? Стой там, где стоишь у “Свободы”. Я место знаю.

— Ты уверен?

— Ништяк, — успокоил ее красивый голос Дугала Сен-Клера. — Нет проблема.

На сцене “Священного тиса” бушевала репетиция. Кинси пошел в магазин за солеными крекерами для бара. Вернувшись, он увидел, что на автоответчике мигает огонек. Но когда он попытался проиграть сообщение, машинка только издала длинную череду “бипов”, потом зарычала, как грузовик, вскарабкивающийся, на холм на первой передаче. Заглянув внутрь, Кинси увидел, что она зажевала пленку. Автоответчик вот уже несколько недель был на последнем издыхании и стирал столько же сообщений, сколько записывал. Теперь он наконец сдох совсем.

Кинси поднял трубку, чтобы позвонить сегодняшнему привратнику, и тут — с гораздо большим ужасом и оцепенением — сообразил, что линия мертва, хотя знал, что раньше телефон работал, поскольку какой-то неизвестный звонил Тревору.

Кинси глянул на часы — несколько минут шестого: время отключения. Он слишком долго тянул с оплатой счета. А теперь до завтрашнего дня телефон ну никак не включить, и деньги придется везти аж в Рейли. Правда, только в том случае, если сегодняшней выручки хватит на то, чтобы заплатить за телефон и по другим счетам. Телефон был важен. Но еще важнее была вода. А электричество в клубе — всегда на первом месте: именно оно дает группе звук и охлаждает пиво. За чертов свет надо заплатить во что бы то ни стало.

Кинси всегда любил лето в Потерянной Миле. Но в последнее время оно стало жестоким временем года.

Дугал Сен-Клер жил на дереве в глухом уголке Городского парка. Его небольшой деревянный домик примостился высоко в раскидистой кроне огромного дуба, и попасть в него можно было только по длинной, требующей немалой ловкости и довольно пугающей с виду веревочной лестнице, едва видной на фоне ствола дерева. Дугал припарковывал машину у ближайшей ярмарочной площади, пользовался общественными туалетами и водой полуденных ливней, питался во многих лучших ресторанах города на деньги, сэкономленные на арендной плате, и нередко полагался на доброту друзей. Вселенской расслабухи в Дугале было столько, что среди богемы Французского квартала считалось за честь время от времени заплатить за его ленч.

Наружные стены древесного дома были раскрашены под тускло-коричневый камуфляж. Внутреннее убранство компенсировало внешнюю невзрачность буйством красок. Расписанные красным, желтым, зеленым и пурпурным стены были увешаны фотками американских и ямайских друзей Дугала: первые — разношерстный срез коммуны новоорлеанских неформалов, последние — в неизменных дредках и с неизменными же укуренными ухмылками.

Полосатый потолок был недостаточно высоким, чтобы Дугал мог выпрямиться во весь рост, хотя у Эдди таких проблем не возникло. Пол был покрыт плетеной соломенной циновкой. В одном углу высилось гнездо одеял; ящик с книгами и “мыльница”, заваленная кассетами, громоздились в другом. Множество пожиток Дугал держал в машине на случай, если его древесный дом обнаружат, но почему-то его так никто и не находил.

— А как ты отсюда звонишь? — спросила Эдди, усаживаясь на вышитую затейливым узором подушку. Обо всем происшедшем она уже рассказала ему по дороге от лагеря на озере.

Дугал протянул ей черный модный сотовый телефон.

— Захов подарок.

Отдав Эдди телефон, он вытащил из кармана пухлый соломенный мешочек и пачку бумаги для самокруток и, вытряхнув на ладонь солидную порцию ароматной травы, принялся сворачивать косяк. Эдди снова набрала номер “Священного тиса”. Послышался лишь один гудок, потом в трубке взвыла пронзительная электронная нота и механический голос произнес: Абонент временно отключен. Дальнейшая информация на данный момент недоступна. Абонент временно…

— ЧЕРТ ПОБЕРИ! — Эдди едва не запустила телефоном через весь древесный дом. Только страх, что он вылетит через окно и разобьется о землю в пятидесяти футах под ними, удержал ее руку. Глаза снова предательски наполнились слезами, хотя ее уже

тошнило от плача.

— Наша единственная связь с Захом только что была прервана. Ну и что нам теперь делать?

— Расслабься, детонька. — Дугал протянул ей косяк — гигантских размеров туго скрученный бомбовоз. — Сперва надо подкуриться. Потом думалка будет лучше варить. И будет план.

— Говори за себя. Ты, наверное, пыхал с самого рождения.

— Я дул в животе моей мамочки, — заверил Дугал. — Не волнуйсь. Это мудрая ганжа. И расслабляет, и мозги чистит.

Эдди мрачно глядела на огромный бомбовоз. Чиркнув спичкой, Дугал поднес ей огонек, пряча его меж кофейно-розовых ладоней. А, какого черта, решила она и позволила ему дать ей прикурить.

Вкус был клейким и сладким, почти пресыщающим. Но когда дым завитками пошел по ее легким, а оттуда — в кровь, ей подумалось, она чувствует, как тени начинают расступаться. К тому времени, когда она сделала две затяжки, она уже действительно верила, что, возможно, снова увидит Заха, что, может быть, ей удастся его спасти. Вот пыхнет еще пару раз и, наверное, вообразит их себе супружеской парой. Она протянула косяк назад Дугал у.

— Что это за трава?

— Свежая ямайская. Покруче индюхи будет.

Аккуратно сложив пальцы на косяке, Дугал поднес его к губам и произвел гигантское облако дыма. Эдди заметила, что он не передал автоматически косяк назад, как делают это американцы, а оставил его свисать меж двух пальцев до тех пор, пока не соберется пыхнуть снова. Если ты вырос на Ямайке, решила Эдди, ты всегда знаешь, откуда возьмется следующий косяк.

Прозрачный полуденный свет струился через крону деревьев и щели в досках, наполняя древесный дом зеленью и золотом. Эдди прислонилась к стене, она уже начинала улетать.

— А где здесь берут свежую ямайскую?

— Есть один друга, он летает на Ямайку раз-два в месяц. Садится на крошечный аэ'дром в холмах у Негрил на западном побережье, забирает груз и летит назад сюда на болота, а потом кто-т' другой забирает и привозит в Новый Орлеан. Нет проблема.

— У него есть аэродром на болотах?

— Да, друга. Т'ко хибарка и место, куда посадить самолетик. Сердце у Эдди тяжело стучало.

— Как ты думаешь, он не собирается вскорости снова лететь?

— Д'маю, его можно будет убедить, — серьезно ответствовал Дугал. — Но едва ли он полетит в Северная Каролина. Он не любит летать над США. Но если мы довезем Захарию до болот, д'маю, друга его возьмет.

— Я тогда поеду в Потерянную Милю. Кофеин погоню по венам, поведу всю ночь, если придется. Я не дам им его поймать.

— Хошь взять мою тачку? Хошь, я с тобой поеду?

— Наверное, да. Мы не можем привезти Заха назад в Новый Орлеан. Придется его объехать и двинуть прямо в болота. Ты думаешь, твой друг…

— Мой друга там будет, — успокоил Дугал. — Не беспокойсь. Мы позвоним ему, как только будем на дорога.

Дугал улыбался ей, зубы у него были кривые. Но очень белые на темном лице, а глаза — цвета теплого шоколада. Эдди невольно улыбнулась в ответ.

— Вишь, — сказал Дугал. — Я ж г'ворил, что план будет лучше, когда думалка прочистится. Мудрая ганжа не подведет.

Агент Ковер с трудом вел свой белый фургон в скоплении машин и клубах углекислого газа, этих необходимых слагаемых центра Нового Орлеана. Бесполезный визит во Французский квартал оставил его пялиться на множество тупиков. Зубная щетка Эдвины Сунг исчезла из ее ванной, и, как выяснилось, вчера под вечер она сняла со счета семь тысяч долларов — всего через пару часов после обыска. Вероятно, она где-то затаилась, утешая себя после потери своего фаворита среди разыскиваемых преступников. Но Ковер подозревал, что его экзотическая птичка улетела.

У него из подмышки раздалось электронное мурлыканье — сотовый телефон. Поборовшись с потным пиджаком, он извлек мобильник, щелкнул кнопкой.

— Ковер слушает.

— Здравствуйте, агент. Это Пейн из УДТ.

— Да?

Ковер несколько воспрянул духом. Звонок из Управления дорожного транспорта может означать добрые новости. И вот, конечно, Пейн продолжал:

— Мы проверили имя, которое вы нам дали. Захария Боско…

— Босх.

— Ну, нам понадобилось какое-то время, чтобы его отыскать, потому что кто-то изменил его в компьютере. Но мы нашли машину, зарегистрированную на это имя. Номерные знаки LLBTR-5. Это “шеви-пикап” 1965 года, красного цвета, зарегистрирован в приходе Терребонн…

— Терребонн? Вы хотите сказать, возле Хумы?

— Да, в Хуме.

— Черт.

— Вы собираетесь туда, агент? Будьте осторожны. Кажун копов особо не любят. Вроде как у них собственные законы и представления о всем на свете. Жара адская, и к тому же сыро, как в открытой могиле. Слушайте, вам еще что-нибудь сегодня понадобится?

— Нет. Спасибо, Пейн.

Ковер прервал звонок, распустил узел галстука и сел в застывшем в пробке движении, подкрутив кондиционер так, чтобы воздух шел прямо ему в лицо. Он знал, что Босх, вероятно, взломал компьютер УДТа и подправил номерные знаки. Боско. Как мило. Он, вероятно, мог начисто стереть данные о регистрации машины, но это вызвало бы сбой в системе и привлекло внимание к номеру. К тому же в его стиле было создать ударами по паре клавиш возможно большую путаницу.

Красный “шеви-пикап” 1965 года… Все тут как-то не так. Стефан “ЭмбриОн” Даплессис знал о машинах приблизительно столько же, сколько о девушках, но он клялся и божился, что помнит, как Босх ездил на черном “мустанге”.

Толку от Даплессиса пока было немного. Он раскопал статейки в “Таймс-Пикайюн”, подразумевающие, что Босха можно найти под разными именами попеременно то в Канкуне, Мексика, то в Бангоре, округ Мейн, или — чего лучше! — в Порт-о-Пренс на Гаити. В редакции, естественно, утверждали, что никакой хакер ни в коем случае не мог бы взломать святая святых их газеты и что каждое слово в статьях — чистая правда. Как оказалось, у них действительно есть штатный автор по имени Джозеф Бодро — такая подпись значилась под заметкой о богине в тарелке с гамбоу. Ковер послал агента разыскать репортера, чтобы узнать, действительно ли он написал эту заметку. Но нечего и сомневаться, что Босху под силу взломать жалкую систему защиты газеты.

Ковер думал про себя, что хакер уехал из страны, прихватив с собой наличку; в этом случае все они оставались на бобах. Даплессис сказал, что Босх наполовину кажун. Существовала небольшая вероятность, что у него есть родственники в Хуме и что он залег на дно в каком-нибудь рыбацком лагере. Но Ковер, считал, что парень слишком умен, чтобы остаться в Луизиане. И к тому же Даплессис такого наговорил о семье Босха, что Ковер сомневался, что парню вообще бы захотелось оставаться у кого-либо из родственников.

Ковер запросил оперативку на пикап, хотя надеялся, что эта чертова, колымага ржавеет на какой-нибудь свалке и что ее не найдут. Он нутром чуял, что пикап никак, ну никак не может

иметь никакого отношения к Босху.

Но к тому времени, когда он добрался до офиса, пикап уже засекли в Хуме, то есть в каком-то часе езды от Нового Орлеана. Ковер не смог придумать ни одного предлога, мешавшего бы ему

проверить эту версию.

— Есть что-нибудь на этого твоего хакера? — окликнул его Фрэнк Нортон, когда Ковер проходил мимо его двери.

— Может быть.

— Знаешь, Эб, если тебя перехитрит этот девятнадцатилетний мальчишка, это будет все равно что яйцом в морду получить.

— Отвали, Паук.

Старый агент разразился безудержным смехом, издевательски преследовавшим Ковера до самой двери.

Автотрасса между Новым Орлеаном и Хумой была разве что не затоплена, в чем, впрочем, не было ничего необычного — большую часть года асфальт здесь скрывался под водой. Последние миль сорок шины фургона Ковера отбрасывали тонкие фонтанчики грязной жижи. На аварийной полосе расположились аисты. Большие белые птицы стояли на одной ноге, следя за тем, как мимо шлепает по грязи фургон, или ловили лягушек в камыше и тимофеевке, которые подступали к самому шоссе. Огромные сучковатые деревья нависали низко над дорогой, ветки их окутывал испанский мох. Боже, как же он ненавидел испанский мох!

Местный коп в Хуме сказал, что грузовичок припаркован в чьем-то палисаднике и выглядит так, как будто давным-давно не двигался с места. Проследовав по безрадостным улицам центра Хумы и несколько раз сбившись с пути, Ковер наконец затормозил перед указанным копом домом. По палисаднику привольно бродили щуплые куры. Ковер кур не любил; его бабушка держала курятник и, даже когда он был маленьким мальчиком, напоминающая запах мела вонь куриного помета, чешуйчатые куриные ноги и странная, как будто вихляющаяся красная плоть гребешков наполняли его отвращением.

Пикап представлял собой жалкое зрелище — сидел на трех спущенных колесах и цементном блоке посреди двора, древний лак под куриным дерьмом когда-то, возможно, и был красным. Но вот они, номерные знаки, — ясно и четко: LLBTR-5. Коп стоял, прислонившись к дверце полицейской машины, выслушивая несмолкающий поток оскорблений, извергавшийся изо рта черноволосого краснолицего детины с явным пристрастием к мелодраматическим жестам. При виде машины Ковера по крысиной мордочке копа разлилось облегчение.

— Мистер федерал! — заорал кажун. Ковер поежился. Он ненавидел, когда его называли федералом. — Мистер федерал, может, вы скажете, почему этот глупый коп донимает меня весь день напролет, э? Только я поставил горшок на огонь, стою себе, помешиваю гамбоу, а тут он в дверь барабанит. А потом все спрашивал, да спрашивал, да так что я взял и спалил заправку для супа!

— Э-э-э-э… агент Ковер, это мистер Робишо, — вмешался коп. — Он говорит, на пикапе никто не ездил вот уже лет пять.

— Так я, мать его за ногу, и говорю, конечно, не ездил. Моя баба все трындела, чтобы я поставил, как их, ну как там они? Заказные номерные знаки. Закажи да закажи номерные знаки. Да еще с каким-то там вуду-заклятием. Так оно и вышло: “Laissez Les Bons Temps Rouler”, и с тех пор он с места и не двинулся. Теперь там куры живут.

Агент Ковер открыл дверь грузовичка со стороны пассажирского сиденья. На переднем сиденье восседали три хохлатки, еще несколько пристроились в соломе на полу. Уставившись на него, глазами рептилий, все они дружно и отчаянно закудахтали.

Как будто последняя капля в совершенстве этого дня, одинокое яйцо скатилось с сиденья и приземлилось прямо на носок его левой туфли. Ковер уставился на золотой желток и молочно-белый яичный белок, растекающийся по тщательно начищенной коже.

Кто-то меня ненавидит, подумал Ковер. Он мечтал о том, чтобы ему никогда больше не пришлось ступать в изнемогающую от зноя тину Луизианы. Он мечтал, чтобы ему не пришлось больше допрашивать ни одного сопливого панка, который знает о компьютерах в сто раз больше того, чем когда-либо узнает или хочет знать он, Ковер. И почему он не подсуетился получить разнарядку в Белый Дом?

Но ничего из этого не имело значения. Что прежде всего вдолбили в него в Глинко?

Абесалом Ковер — агент спецслужб. А агенты спецслужб — кремень, а не агенты.

18

Тревор сидел в столовой, одну за другой вливая в себя чашки бесконечного кофе, попеременно то рисовал, то писал в старом блокноте на спирали, найденном в багажнике Заховой машины. Руки у Тревора чуть дрожали, блестящую поверхность черного пластмассового стола усыпали созвездия белых кристаллов сахара. Для того чтобы ручка шла ровно, приходилось упираться основанием правой ладони в стол и плоско прижимать блокнот.

Глаза, руки, кричащие рты ползли по странице, терялись в наводняющих пространство орнаментах. Он не помнил, когда в последний раз с самого раннего детства рисовал так быстро, так отчаянно стремился излить на бумагу как можно больше всего, потому что знал, что это единственный способ достичь мастерства.

Руку начало сводить, и в расстройстве Тревор хлопнул ею о стол. Он ненавидел, когда у него сводило руку — словно в голове внезапно становится пусто. Тревор заставил себя размять пальцы, потянуть мышцы ладони. Полистав страницы блокнота, он увидел, что Зах повсюду писал что-то себе на память почти нечитабельным почерком со множеством росписей и зазубренных психопатических шипов и стрелок. Трио телефонных номеров — Каспара, Эллисы и “Мутагенного”. Дальше шла череда беспорядочных заметок, которые выглядели по большей части как:

DЕС=>А

YOU=>info ter

DЕС=>всякая всячина, then A

Или “МILNET: WSMR-ТАС, NWC-ТАС”, или “Файл корзины” СRУРТ Uniх “имя файла”. Целая страница шестизначных; номеров с указанием года и месяца и подписью АМЕХЕS. Загадочное обозначение “118 1/2 Тайна — Возле скакового круга”

Тревор разглядывал эти случайные записи как иероглифы, спрашивая себя, удалось бы ему лучше узнать Заха, сумей он расшифровать их. Но в общем и целом, заключил Тревор, ничто не побуждало Заха оставлять след своей жизни на бумаге, как это было с Тревором. Будучи младше всего на шесть лет, Зах принадлежал к поколению, которое предпочитало оставлять свой след иначе: на чипах памяти, на дискетах и цифровом видео — все мечты и сны возможно низвести до нулей и единиц, а любую мысль заставить стремительно нестись по нитям оптоволокна толщиной в одну тысячную долю волоса.

Осушив кофе, Тревор поставил чашку на стол и услышал дребезжание фарфора. Блюдце было полно холодной жидкости, плеснувшей через край чашки. Тревор подал знак официантке, чтобы та долила ему еще, перелистнул на чистую страницу блокнота и мелким четким почерком, разработанным для подписей к комиксам, начал составлять список.

ФАКТЫ

Он заставляет появляться всякую всячину (молоток, электричество).

Он заставляет нас видеть галлюцинации (ванная, постель).

ТЕОРИИ

Он действительно порвал мой рассказ, потом вновь cлjжил обрывки и в одно мгновение перенес их более чем на тысячу миль в почтовый ящик на Сансет-Бич.

Обрывки были вызванной им галлюцинацией.

Я совсем сбрендил, и почта работает в миллион раз быстрее, чем кажется.

Он способен на все что угодно и просто играет со мной.

Его возможности ограничены, и он пытается вступить в контакт со мной всеми доступными ему способами.

Глядя на перечень, Тревор размышлял. Может быть, он не прав, приписывая сознание и волю “ему” — тому, чему боялся дать имя. Что, если у дома или чего-то, оставшегося в нем, нет сознания, нет способности продумывать свои действия? Что, если происходящие с ними события сродни силам природы, сродни видеозаписи, в которой они с Захом каким-то образом застряли как в ловушке? Если верно последнее, то дело обстоит намного хуже, чем им кажется.

Зазвенел колокольчик над дверью, и в столовую ворвался Зах, пересек в три шага помещение, не замечая обращенных на него взглядов.

Он скользнул в кабинку к Тревору, пахло от него потом, пивом и словно озоном, как от электрических разрядов. Глаза у него блестели, волосы были спутаны.

— ЧЕРТ МЕНЯ ПОБЕРИ! — выдохнул Зах. — Вот это, черт побери, ПО МНЕ!

— Что? Быть рок-звездой?

— ДА!

Тревор начал закрывать блокнот, чтобы не сбивать радостного возбуждения Заха, но тот увидел список:

— Можно мне прочесть?

Тревор подтолкнул к нему блокнот. Зах читал быстро, кивая на каждом пункте.

— А что у тебя была за галлюцинация в постели? — спросил он.

— Что пока мы спали, я вырвал у тебя сердце.

Вот и пытайся “не портить настроения”.

— Ого. — Зах уставился на него сияющими малахитового цвета глазами и некоторое время сидел молча. — Когда? Сегодня утром?

— Да.

— Но разбудил ты меня, желал секса?

— Да, — пожал плечами Тревор.

Зах подумал над этим, покачал головой, начал было что-то говорить, но остановился. Тревор не настаивал. Взяв со стола чашку кофе, Зах глубоко вдохнул его аромат, потом и в самом деле сделал самый крохотный, какой только можно сделать, глоток. Тревор увидел, как по телу Заха пробежала дрожь, как дернулся у него кадык, как затрепетали темные ресницы, когда проявился эффект гомеопатической дозы кофеина. Он полистал блокнот, нашел рисунки Тревора.

— А разлиновка при ксерокопировании не проступит?

— Я не собираюсь их ксерить. Эти рисунки — мои. Прямо сейчас мне не хочется ни над чем работать.

— Но, Трев, они же все твои.

— Не уверен. — Тревор уставился на свои руки. — Честное слово, я не уверен.

— Ладно, слушай. Мне надо возвращаться. Я только хотел сказать, что мы собираемся прорепетировать еще пару часов. Поезжай домой, если хочешь, — меня Терри подвезет. — Зах сунул в руку Тревору кольцо с ключами. Это были не просто ключи от машины, это были ключи от всего, что вообще имел этот мальчик.

— Спасибо, — улыбнулся Тревор.

— Нет проблем. Но будь осторожен там один, ладно?

Прежде чем выскользнуть из будки, Зах наклонился и приник поцелуем — не слишком поспешным — к губам Тревора.

— Ты такой клевый! — сказал Зах. — Увидимся вечером.

Тревор смотрел, как он уходит, потом поглядел на связку ключей, будто потертый металл мог поведать ему что-нибудь новое о Захе, потом окинул взглядом зал столовой, спрашивая себя, кто мог видеть, как они целуются.

Похоже, никто не видел, кроме аккуратно одетого бледного как смерть старика в залитой солнцем кабинке у двери, который попивал кофе. Официантка называла его мистер Генри. С самого рождения он был жителем Потерянной Мили и до недавнего времени целомудренно жил со своей младшей сестрой, учившей детишек в церковно-приходской школе. Каждые среду и субботу они ходили на службы в баптистскую церковь. Никто из них не завел семьи. С тех пор как его сестру хватил обширный удар, милосердно прикончивший ее на полу чистой кухоньки вместо того, чтобы оставить ее доживать овощем в какой-нибудь больничной палате, мистер Генри ждал только собственной смерти, времени, когда сам он будет зарыт в отведенном ему квадрате кладбищенской земли подле нее.

Этот поцелуй напомнил ему об одном летнем дне, который он не позволял себе вспомнить вот уже семьдесят лет. Каникулы на Дальнем берегу… Местный мальчишка, с которым он познакомился на пляже, мальчик его возраста, лет двенадцати или тринадцати. Весь день они плавали в бесконечном просторе океана, дремали на мягких горячих дюнах, обменивались самыми затаенными мечтами и самыми страшными тайнами. Вдали от рутины школ и семей они стали тем, чем хотели быть; друг другу они казались бесконечно экзотичными.

Они всего лишь лежали на песке обнявшись, когда их обнаружил его отец. Но его отец был священником в баптистской церкви, самозваным ветхозаветным патриархом, который, обнаружив, что попал в безнравственный водоворот двадцатого столетия, превратился в домашнего тирана. Отец избил его так, что он пять дней не мог ходить, не мог распрямиться еще неделю. И отец сказал ему, что он не заслуживает больше стоять прямо, потому что он не мужчина.

Мистер Генри верил этому семьдесят лет. Но то, как встретились губы этих двух красивых мальчиков, как на мгновение соприкоснулись кончики языков, напомнило ему о том, как сладко было в дюнах целовать соленый рот этого существа с золотой кожей, хотя он и знал, что если отец застукает их за поцелуем, то убьет обоих. А теперь они могут целоваться на людях, когда хотят с беспечностью обычной влюбленной молодой, пары. Жаль, что он не родился в такое время или что ему не хватило смелости помочь такому времени наступить.

Тревор увидел, что старик смотрит прямо на него. Покраснев до корней волос, он, отчаянно хмурясь, вернулся к своему блокноту. Но даже начав рисовать, он все еще чувствовал взгляд этих

выцветших глаз. Все равно его уже тошнит от этого места, пропитанного вонью сала и вываренной кофейной гущи, от этих бесконечно вращающихся вентиляторов, что издают громкий мерный храп, но не охлаждают воздуха.

Тревор встал, оставив на столе щедрые чаевые, так чтобы в его чашку не забывали доливать кофе, когда он придет сюда в следующий раз, и, выходя из столовой, наградил старика вежливым, но сардоническим— как он полагал— кивком. К его удивлению, старик улыбнулся и кивнул в ответ.

Тревор поразмышлял, не поехать ли ему перед тем, как возвращаться домой, по Дороге Сгоревшей Церкви на кладбище, но решил, что не стоит. Когда он был там утром в воскресенье, могила его семьи показалась ему слишком мирной, слишком законченной. Ответов в ней нет, только распадающиеся кости. Ответы ждут в доме, в его гниении и сырости, в его пятнах крови двадцатилетней давности, в его разбитых зеркалах.

А также, быть может, в его странной растительной чувственности, в роскоши его зеленого винограда, змеящегося в разбитые окна; в том, что он становится домом им с Захом в большей мере, чем он был домом одному Тревору; в смене окутанных тенями дней и потных ночей, которые, кажется, могут длиться вечно, хотя оба они знают, что это невозможно; даже в галактиках пыли, что кружили после полудня, будто опускающиеся на саксофон золотые ноты, там, в Птичьей стране.

Припарковав машину у стены дома, Тревор вошел внутрь, достал из холодильника коку. Он пил ее, стоя посреди кухни, глядя на вещи Заха на столе. Зах, похоже, избрал ее своей комнатой и незаметно оккупировал. Его клейкие бумажки топорщились по краю стола безумной желтой бахромой. На холодильник он налепил наклейку “К ЧЕРТУ ТЕХ, КТО НЕ ПОНИМАЕТ ШУТОК”. Его лэптоп, конечно, дорогая машина, стоял на самом виду: будто Зах доверял дому сохранить его от воров или другого

вреда Тревор лениво вспомнил, как вчера ночью Зах взломал систему электрокомпании, залез в нее с ловкостью фокусника, словно кто угодно может набрать номер и когда пожелает просмотреть счета целого города. Какое дурацкое ребячество, думал Тревор. Какой поразительный гений.

Но это напомнило ему о том, как на кухне внезапно вспыхнул свет, погас, потом снова зажегся — а никто из них и близко к выключателю не подходил. А это напомнило ему о порванном рассказе. “Происшествие в Птичьей стране”. Допив коку, Тревор медленно прошел через коридор, миновал спальни, толкнул дверь в студию. Свет здесь был прозрачным, зеленым и чистым, каким бывает только в середине летнего дня. Тревор провел пальцами по испещренной царапинами поверхности чертежного стола, долго глядел на прикрепленные к стене рисунки.

Потом, сам не зная, что собирается это сделать, выбросил вперед руки и сорвал два рисунка и вдруг принялся рвать их на мелкие клочья. Бумага крошилась под руками, сухая, хрупкая, беспомощная. Уничтожать рисунки было для него табу — почти таким же жестким, как и убийство. Ощущение было сильным, пьянящим.

— КАК ТЕБЕ ЭТО НРАВИТСЯ? — проорал он пустой комнате. — ТЕБЕ НРАВИТСЯ, КОГДА ТЕБЯ РВУТ НА КУСКИ? МОЖЕТ, ТЕБЕ УЖЕ ВСЕ РАВНО?

Ответом ему стала оглушительная тишина. Последние частицы бумаги просеялись у него меж пальцев. Внезапно на Тревора навалилась огромная усталость.

Вернувшись в свою спальню, он прилег на матрас. Свет в его детской комнате был сумеречным, скорее синим, чем зеленым, — кудзу затянул окна, как плотные шторы. Скомканное покрывало и подушка были пропитаны уникальным коктейлем запахов его и Заха, новый запах, который не существовал во Вселенной до вчерашнего утра, запах, составленный отчасти из мускуса, отчасти из пряных трав, отчасти из соли.

Он коснулся своего пениса. Кожа казалась натянутой, нежной, почти натертой. То, что они проделывали с Захом… он раньше даже вообразить себе такого не мог. Ему понравилась их обостренная обнаженная физическая близость, ощущение полного и окончательного единения. Он подумал о том, каково это — почувствовать Заха внутри себя, интересно, будет ли это больно, потом он осознал, что ему все равно — что он все равно этого хочет.

Обняв покрепче подушку, воображая, что это неразрывно соединенное с ним тело его любовника, Тревор заснул.

В “Священном тисе” “Гамбоу” прогоняла последние песни своей программы. Верный своему слову, Зах заучил тексты, записанные для него Терри, потом научился петь их — с помощью Эр Джи, который пел вполголоса для подсказки. Пел Эр Джи не так уж плохо, но у него был пустой плоский голос, никак не подходящий для вокала. Зах решил, что его собственный голос создан именно для этой цели. К песням, текст которых он не выучил, он на ходу придумывал собственные слова.

В последний раз пройдясь палочками по цимбалам, Терри помахал ими в воздухе.

— Давайте сворачиваться, — сказал Эр Джи. — Лучше уже не будет.

В какой-то момент посреди репетиции Зах сорвал с себя футболку. Грудь его была залита потом, выпачкана отпечатками его собственных грязных пальцев: он царапал себя свободной рукой, пока другая сжимала микрофон или буйно жестикулировала. Во время пения Зах наматывал пряди на пальцы, тянул за них, пока они не стали дыбом во все стороны.

Поймав на себе взгляд Кальвина, он ухмыльнулся:

— Что скажешь?

Глаза у Кальвина были бесстыдные.

— О чем?

— О моем крайне оригинальном вокале, разумеется.

— Разумеется. — Гитарист медленным взглядом соскользнул с лица Заха по его груди до самого живота и столь же медленно назад к лицу. — На мой вкус — очень привлекательно.

— Тебе сколько лет?

— Двадцать три.

— Ты мне купишь пива и нальешь в стаканчик?

— Ну да, конечно. — Кальвин плотоядно усмехнулся. — Но только если в следующий раз выпивку ставишь ты.

— Эй, я и сейчас могу поставить. — Вытащив из кармана пятерку, Зах протянул ее Кальвину. — Оставь сдачу Кинси.

— Я угощаю, — отмахнулся от денег Кальвин.

К краю сцены, посасывая на ходу какой-то леденец и вытирая насухо волосы банданой, подошел Терри. Резкий запах ментола витал вокруг него невидимым облаком.

— Круто грув поешь. У тебя вообще классный вокал.

— Спасибо, вы, ребята, сами ничего.

— Ага, стараемся. Хочешь принять у меня душ и подкуриться? А потом я тебя подброшу домой.

Вернулся Кальвин, держа в каждой руке по стаканчику, до краев наполненных пивом.

— Куда это вы собрались?

— Ко мне.

— А мне можно?

— Нет. Поезжай домой, поспи. Я знаю, ты вчера всю ночь не спал, закидывался грибами до рассвета.

— С этим порядок. Я и сегодня тоже собираюсь.

— Класс, — закатил глаза Терри. — Сможешь дождаться конца концерта?

— Может быть. — Кальвин попытался поймать взгляд Заха, его глаза так и брызгали вожделением. — Зависит от того, что произойдет после концерта.

В первый раз Кальвин вызвал у Заха толику раздражения. Ом, конечно, чертовски симпатичен, клево играет на гитаре и, по всей видимости, питает здоровое вожделение к нему, Заху. Но столь же очевидно, что ему глубоко плевать на Тревора.

Может, до Кальвина просто не дошел тот факт, что они вместе. Зах ничего не имел против внимания или бесплатной выпивки. Кальвин, наверное, не имеет в виду ничего дурного, а если и имеет, ему же хуже.

Но Зах не видел причин раздражать нового знакомого, к тому же гитариста группы, если его к тому не вынуждают. У Кальвина, возможно, даже найдутся лишние грибы, подумал Зах, и он согласится поделиться или продать.

Потом он и вправду ужасно симпатичный.

Тревор проснулся один в темной спальне. Какое-то мгновение он не чувствовал под собой матраса, не был даже уверен, что лежит на твердой поверхности; с тем же успехом он мог бы вращаться в какой-нибудь лишенной ориентиров черной пустоте., Потом постепенно проступил смутный прямоугольник окна и еще один прямоугольник побольше — шкаф. Тревор осознал, что место по другую сторону матраса пусто. Зах еще не вернулся.

Если уже почти совсем стемнело, значит, времени далеко за семь. Интересно, где Зах? Что он делает? Может, он все еще в клубе, веселится в компании шумных музыкантов после того, как провел столько напряженных часов с Тревором? Жалеет ли он, что связался с Тревором, а не с экзотическим Кальвином, который играет на гитаре, а в ушах носит серебряные амулеты, которому нет нужды показывать, как заниматься любовью?

А что, если так и произошло? Что, если Кальвин предложил его подвезти, и глаза их встретились в совершенном взаимопонимании, какого мне никогда не постигнуть, и где-нибудь на полпути сюда они съехали с дороги на обочину и Кальвин в машине сделал ему минет? Что, если это происходит прямо сейчас? Его руки сцеплены в обесцвеченной шевелюре Кальвина, спина его выгнута, как была она выгнута для меня, его гладкий сладкий член входит в рот Кальвина так же гладко и полно, как входил в мой? Что, если он никогда не вернется?

Тревор поднес левую руку к губам, впился зубами в складку кожи у запястья. Боль немного прочистила ему мозги, остановила гонку параноидальных фантазий, возникавших даже быстрее, чем он успевал разубеждать себя. Он знал, что Зах не с Кальвином. Но он так же знал, что при других обстоятельствах Зах, возможно, был бы с ним. Как ни иррационально это было, эта мысль все равно причиняла боль.

Наконец он услышал звук подъезжающей машины. Хлопнула одинокая дверца. Потом шаги Заха пересекли веранду, вот Зах на ощупь пробирается через темную гостиную. Тревор услышал, как он на что-то наткнулся, выругался вполголоса и остановился.

— Трев? — неуверенно позвал он.

Тебе нет нужды отвечать. Ты можешь просто оставить его стоять в темноте одного.

ХВАТИТ- приказал он себе. И откуда, черт побери, взялась эта мысль?

Свет залил коридор, косым клином упал в дверь спальни. Зах вошел, присел на край постели и через одеяло обнял Тревора.

Перекатившись на спину, Тревор обнял его в ответ. Волосы у Заха были влажные и пахло от него мылом, шампунем и восхитительно чистой кожей.

— Ты душ принимал?

— Ага. У Терри. У него крутая ванна, огромная такая старомодная штука на когтистых лапах.

При упоминании когтелапой ванны Терри Тревора захлестнуло безотчетное облегчение. Доверие, напомнил он самому себе. Но двадцать лет доверие не было частью его существования; оно не возникнет безоговорочно за каких-то пару дней.

Руки Заха забрались под одеяло.

— Мне пару часов не надо возвращаться в клуб.

— Никогда не сбавляешь оборотов, а?

— Нет, — признался Зах. — Особенно если у меня есть выбор.

— Ты не мог бы просто лечь под одеяло и обнять меня?

— Нет проблем.

Зах скинул кроссовки, стащил одежду и пристроился рядом с Тревором. Он закинул руку Тревору на грудь, положил голову ему на плечо. Тело его было расслабленным и очень теплым.

— О-о-о-о, — простонал он. — С тобой так хорошо. Не дай, мне заснуть.

— Спи, если хочешь, — сказал ему Тревор. — Я как раз выспался. Я тебя разбужу через час.

— Ты уверен?

— Для меня не проблема не спать.

— Ты останешься со мной?

— Честное слово.

— М-м-м… — Зах глубоко и удовлетворенно вздохнул. — Я люблю тебя, Трев… Ты самое лучшее, что со мной когда-либо случалось…

Он вскоре задремал, а Тревор лежал, всматриваясь в темноту, переваривая сказанное Захом.

Он не понимал, как он может быть лучшим, что когда-либо случалось вообще с кем-то, не говоря уже о ком-то вроде Заха. Его жизнь расцвечена несчастьями. Вероятно, он сумасшедший. Он ни на кого не может опереться; у него не хватит сил, чтобы служить кому-либо опорой. Возможно, у Тревора Мак-Ги хватило бы, но Тревор Блэк на такое просто не годен.

И все же Зах произнес эти слова. А Тревор не думал, что Зах ему лжет.

Интересно, что будет, если Заху придется уехать? Захочет ли он, чтобы Тревор поехал, с ним? И если захочет, сможет ли Тревор это сделать? Хотя он вернулся в этот дом, думая, что, вероятно, умрет здесь, он обнаружил, что вообще больше не хочет умирать. Но он все еще не нашел того, что искал. Или нашел?

Ты вернулся в поисках семьи. Возможно, твоя ошибка в том, что ты полагал, что это означает Бобби, Розену и Диди. Кинси и Терри приняли тебя в свой круг, выказали к тебе доброты больше, нем все чужие. Кого ты обнимаешь сейчас, если не члена своей семьи?

Но я не хочу, чтобы он уезжал. Я правда не хочу.

Тут в голову Тревору пришла мысль, от которой у него едва не зашлось сердце и пересохло во рту. Мысль эта была: Может, Бобби думал, что мама собирается бросить его, уехать, забрав меня и Диди? И, может быть, он тоже не хотел, чтобы мы уезжали?

Тогда почему он оставил меня в живых? Почему он меня отпустил?

Потому что знал, что ты художник. Вот оно. Он знал, что ты вернешься. Художники всегда возвращаются в места, создавшие их и ставшие местом их погибели.

Взять хоть Чарли Паркера. Свои зрелые годы он вполне мог бы доживать во Франции, где к американским джазменам относились как к особам королевской крови, где расовых предрассудков почти не существовало, где героин был крепким и чистым и где не придирался закон. Но Птица просто не мог. Ему надо было лететь к призрачным огням Пятьдесят второй улицы, в клубы, где не мог уже играть, в огромный голодный человеческий муравейник, превративший его имя в легенду, в страну, которая убьет его в тридцать пять. Он должен был вернуться. Он должен был все увидеть и услышать. Он был художник.

Ладно, думал Тревор. Я здесь. Но рисовать я буду то, что я, черт побери, хочу рисовать. И я ни за что не причиню больше боли Заху, никогда.

Как будто в ответ Зах застонал во сне и уткнулся лицом в плечо Тревора. Тревор погладил его волосы и гладкий изгиб спины. Интересно, кто или что населяет кошмары Заха? Была ли это тяжелая рука, ложащаяся ему на плечо, стальные наручники, за которые его волокут в тюрьму, где его ждут кровавое изнасилование и смерть? Или это ясные прозрачно-пустые глаза и жестокий язык матери или тяжелые кулаки отца? Или это нечто не столь конкретное: образ, едва уловимый в зеркале, тень, мелькнувшая на стене?

Ночь была совсем тихой. Тревор слышал потаенные мелкие скрипы дома, отдаленное треньканье дорожного движения, пронзительное пиликанье насекомых в высокой траве во дворе. Но ближе, чем все это, даже ближе, чем собственное, он слышал дыхание Заха и стук его сердца.

Тревор крепче прижал к себе Заха и стал думать о всех тех местах, от которых он ни за что не откажется.

19

К тому времени, когда они подъехали к клубу, “Священный тис” был уже битком набит. Теплый дождь оседал туманом, но народ еще тусовался на тротуаре, наслаждаясь влажным летним вечером. Полно черных прикидов и драной джинсы, стрижек под ноль и длинных косичек и дредок, причесок, окрашенных во все цвета неоновой радуги. Большинство лиц — юны, бледны и восторженны. Больны от радости, подумал Зах, все они больны ра-достью, какая охватывает при виде разворачивающегося перед ними будущего, мириад новых дорог.

Привратником сегодня был худенький как тростинка мальчишка с такими же пронзительными и изящными чертами лица, как у птицы. Выкрашенные в черное пряди с запутавшимися в них каплями дождя беспорядочно падали ему на лицо, на миг Заху захотелось схватить в объятиях, закружить это несчастное, голодное с виду существо, чтобы дать ему заряд той энергии и любви, что электрическим током бежали по его телу. Но он смог совладать с собой.

Мальчишка остановил их на входе в клуб, и Зах произнес три слова-талисмана, которые сорвались с его языка так легко, как будто говорил их всю свою жизнь:

— Я в группе.

— Как тебя зовут?

— Дарио.

Мальчишка отыскал названное имя в своем списке, вычеркнул, потом поднял глаза на Тревора.

— А как насчет него?

— Он со мной.

— Ладно.

Взяв с полочки резиновую печать, он ткнул ею в красную чернильную подушечку, а потом — на тыльную сторону их ладоней. Эмблемой “Тиса” оказалось довольно пугающее на вид дерево, раскинувшее многочисленные ветви и похожее на мифический Иггдрасиль, уходящий корнями в ад.

Из теплой ночной тишины они окунулись прямиком в духоту и едва-едва скрытое возбуждение клуба.

— Дарио? — осведомился Тревор.

— Это мой сценический псевдоним. В честь Дарио Ардженто.

Но они уже попали в толпу, и говорить стало невозможно. Схватив Тревора за руку, Зах потащил его в исписанную граффити комнату позади сцены. Терри и Эр Джи сидели, развалясь, на продавленном диване. На. сгоревшей и лишенной нутра колонке стоял переносной холодильник с вездесущей “нацбогемой”; Зах вытащил себе бутылку.

— Так вот, звонит мне по телефону Призрак, — рассказывал Терри Эр Джи, — и говорит: “Что у вас там происходит? У вас что, новый солист?”

— Ну надо же!

— Ага! А потом: “Ну, смотрите, держитесь. Кто-то висит у него на хвосте”. А потом трубку берет Стиви и объясняет: “Призраку приснилось, что вашего солиста разыскивает ФБР или что там еще”.

— Гы… Привет, Зах. Привет, Тревор.

Вскочив, Терри обнял обоих.

— Зах, нашему экстрасенсу приснилось, что за тобой гонится ФБР. Скажи, что это не так.

Зах попытался рассмеяться.

— Разумеется, нет, если только им не настучали про увечья крупного рогатого скота.

Тревор сжал его руку.

— Ну, — сказал Терри, — готов?

— Черт, да!

— Думаю, стоит разбить концерт на два отделения. В перерыве все купят пива, и у Кинси будет побольше выручки.

— А мы подкуримся за сценой, — вставил Кальвин.

Зах даже спросил себя, не подслушивал ли гитарист за дверью.

На Кальвине были черные хлопковые леггинсы и узкая, в обтяжку, тряпка, которая когда-то, наверное, была футболкой, — почти тот же прикид, какой был на самом Захе, только еще более обтягивающий и вызывающий. В прорезе в “футболке” было видно, что в сосок у Кальвина вставлено серебряное колечко. Просияв Заху улыбкой, Кальвин протянул ему какой-то чёрный продолговатый предмет — подводку для глаз.

— Хочешь?

Выделываться на сцене, распутно выпачкав глаза гримерным углем!

— …можно?

Кальвин сунул карандаш в руку Заху и отвернулся, разминая пальцы. Он, похоже, несколько сбавил обороты. Атмосфера за сценой и впрямь внезапно оживилась, стала возбужденно-деловитой: ребята собирались от души поразвлечься, но все же это была работа. Терри и Эр Джи стояли потягиваясь. Зах ощутил первый трепет нервозности, словно по его желудку прошлось птичье крыло. Глядя на себя в крохотное без лампочек зеркало, заботливо предоставленное Кинси, Зах начал обводить глаза черным.

Тревор глядел на него странно.

— Что ты делаешь?

— Накладываю грим. — В качестве завершающего аккорда Зах слегка размазал углы глаз, потом поднял взгляд на Тревора. — Нравится?

— Наверное, мне лучше вернуться в клуб.

— Как знаешь. А почему?

— Потому что, если я останусь здесь, — Тревор наклонился поближе, — я трахну тебя прямо на глазах у всей группы.

Великолепно — теперь на сцену он выйдет с эрекцией.

— Подожди до конца концерта, — прошептал он в ответ, — мало тебе не покажется.

— Обещаешь?

— М-м-м-м…

Губы Тревора закрыли ему рот, руки Тревора обняли его за плечи, крепко сжали. Потом Тревор поднял глаза на остальных музыкантов.

— Удачно вам отыграть, — сказал он.

И все музыканты, сообразив, что бессовестно пялятся, улыбнулись чуть шире, чем нужно, и выдали в ответ нестройный хор благодарностей.

Дверь в зал распахнулась и захлопнулась, Тревор растворился в толпе. Терри обвел взглядом остальных.

— Готовы?

Повсюду кивки. Мгновение тишины. И тут Терри произнес еще одно слово-талисман рок-н-ролла:

— Поехали.

Когда “Гамбоу” вышла на сцену, Тревор стоял в самом центре танцплощадки. Он почувствовал, как толпа напирает на него, и позволил отнести себя поближе к Заху.

Зах плотоядно улыбался залу. Кальвин и Эр Джи подняли гитары, закинули на плечи разноцветные, хипповского плетения, ремни. Сев за барабаны, Терри подался вперед и хрипло произнес в микрофон, установленный на перкуссии:

— Здравствуйте все. Мы “Гамбоу”! — Брызги свиста и аплодисментов. — Спасибо. Как видите, сегодня нас не трое, а четверо. Поприветствуем ДАРИО, нашего гостя, который приехал к нам с ограниченным ангажементом на… один… вечер! — Палочки легким поцелуем прошлись по цимбале. — ДАРИО! Подлинный мапьяк-кажун из самого что ни на есть Нового ОрлеААААНа!

За лесом поднятых над толпой махающих рук Тревор ясно увидел, как губы Заха сложились в “О черт!”. Но Зах быстро взял себя в руки, и когда Терри выдал трехтактовое вступление к первой песне, сорвал со стойки микрофон. Кальвин пустил волну “сырого” звука, а Эр Джи поддержал его басовой партией, напомнившей Тревору грохот колес, с ревом несущихся по открытой автостраде. Зах постоял, прижимая к груди микрофон, потом поднял голову и пригвоздил блестящими глазами зал.

Когда он начал петь, Тревору показалось, что он смотрит прямо него.

На самом деле Зах оставил очки в гримерной и дальше первых четырех рядов голов вообще ничего не видел. Но он чувствовал присутствие Тревора в толпе, ощущал, как бежит между ними словно по невидимому кабелю разряд тока, как этот кабель подрубается к сети, соединявшей Заха с Терри, Эр Джи и Кальвином, как он посылает невидимые спирали энергии в зал и заряжает и его самого. Эта серебристо-голубая энергия стимулировала как глоток самогона, искрилась и сыпала брызгами, как пенное шампанское.

Зах открыл рот и, почувствовав, как эта энергия огнем поднимается по его хребту, выпустил на волю слова. Он едва знал, что поет; его фотографическая память подбрасывала текст, его мозг рептилии переводил этот текст в чистую эмоцию, нисколько не вдумываясь в смысл. Зах искажал слоги, растягивал долгие гласные, загонял голос вниз, подстраиваясь под бас, потом пел с гитарой — высоко, и хрипло, и чисто.

Толпа придвинулась к самой сцене. Несколько детишек в первом ряду уже танцевали. Зах позволил их движениям завести себя. Вскоре он танцевал круче, чем кто-либо из них, то и дело напоминая себе, что надо дышать, не давать ослабнуть голосу, отдаваясь на волю музыки.

Юные запрокинутые лица были залиты потом, веки опущены, губы, напротив, полуоткрыты, словно в экстазе. Это было как заниматься любовью с огромной комнатой, полной народа, как захватить контроль над центрами удовольствия всех этих людей и сжать что есть сил. Это самая сладкая из его фантазий, которая, воплотившись, превзошла саму себя. Никто не завидует, не ревнует. Все и каждый отлетает, и он отлетает с ними. И где-то посреди всего этого — единственная его настоящая любовь.

Черный приход у меня-ааа…

Черный приход — не помооочь,

— стонал он, почти касаясь губами микрофона, давая голосу на миг прерваться, думая о Билли Холидей.

Черный приход от тебя-ааа,

Я-ааа-д твой хватаю ртом что ни нооочь…

Я-ааа-д твой глотаю я-ааа…

Под конец музыки он уже импровизировал слова. Кальвин, поймав его взгляд, наградил его очень плотоядной ухмылкой.

Следующим номером в программе значилось просто “ФАНК БЛЮЗ ДЖЕМ”. Терри сказал, тут он может импровизировать, даже слова свои придумать, если захочет. Футболка на Захе насквозь промокла от пота. Он сорвал ее как раз в тот момент, когда группа соскользнула в беспечный, медленный и протяжный сексуальный “грув”: Зал неистовствовал. Зах закрыл глаза, откинул назад голову и долгое мгновение так и стоял, слегка покачиваясь, посреди сцены: леггинсы приспущены на бедрах, свет играет по мокрым от пота лицу, ключицам, грудной клетке. Он чувствовал, что на него смотрят, и давал им смотреть.

Медленно-медленно он поднял микрофон и снова запел, давая голосу “скат” по музыке, лишь постепенно начиная складывать целые слова и строки.

Там, где нет закрытия барам

И неоном режут огни,

Там, где блюзом и перегаром

Провоняли все твои сны…

Парень танцевал в центре первого ряда, самозабвенно запрокинув голову. Его сбритые на висках золотисто-рыжие волосы стояли во все стороны, бледная кожа покраснела от пота и возбуждения. Глаза его встретились с глазами Заха, задержали взгляд почти с вызовом. Зах знал этот взгляд, десятки раз ловил его в квартале. Этот взгляд говорил: “Я так же красив, как и ты, и я это знаю”. На мальчишке были тонкая белая футболка и свободные джинсы, которые низко сидели на бедрах. Пока он танцевал, футболка выбилась из-за пояса джинсов, открывая сумасшедшую полоску плоского безволосого живота, мучительный изгиб бедра.

Там, где хлещет кровь в водослив,

Где рассвету не в кайф длиться,

И чем меньше ночной мглы,

Тем бледней у парней лица…

Внезапно в толпе Зах увидел Тревора — Трев не танцевал, просто стоял в море людских тел, позволяя себя толкать и тянуть во все стороны, — стоял и внимательно смотрел на Заха. Лицо его было напряженным, но безмятежным; он впитывал происходящее вокруг, чтобы запомнить и, может быть, потом нарисовать. Зах потерял нить выдумываемого текста, взвыл и какое-то время просто рыдал без слов в микрофон. Он чувствовал себя шансонье, поющим о несчастной любви в каком-то прокуренном полуподвальном кафе 1929 года, полупьяным от запрещенного виски и укуренным от пахитосок с анашой, которые крутили за сценой.

Зах наградил Тревора своей самой испепеляющей улыбкой и, вернув микрофон на стойку, провел руками по лицу, запустил пальцы в шевелюру. Тревор в ответ улыбнулся немного нервно, как будто боялся, что другие заметят, куда смотрит Зах, но ни на миг не отвел взгляда. Ему надо впитать в себя все. Художник — он как глазное яблоко, лишенное века, думал Зах: обнаженный словно нерв, с которого сорвали все до единого покровы, но видящий все, запоминающий все.

Следующие несколько песен были стандартные композиции “Гамбоу” с привкусом кажун-кантри. Зах провыл их, вспоминая Хэнка и Пэтси и Клифтона Шенье, жалея о том, что у него нет бутылки бурбона, пары черных подбитых железом ковбойских сапог и бушеля перцев табаско. Терри увлеченно обрабатывал свои барабаны, и Эр Джи в первый раз за вечер сдвинулся с места. Сразу видно, что такая музыка им по нраву. Блюзы они играли хорошо, но ребята — явно фанаты кантри.

Дальше последовал еще один джем, Эр Джи и Кальвин гнали риффы прямо как из старого шпионского фильма — зловещие и плавно-тягучие, засасывающие; Терри смеялся за барабанами, выбивая ритм стрип-клуба. Зах буквально висел настойке, запрокинув лицо к софитам и закрыв глаза. Мир — сплошь красное с золотом, пот с дымом, радость с болью.

Первое отделение закончилось слишком быстро. Зах глядел в зал, не желая отпускать его даже на двадцать минут. Поймав его взгляд, Тревор мотнул головой в сторону бара. Зах поднял раскрытую ладонь — “буду через пять минут” — и нехотя покинул сцену.

В гримерной было как в сауне. Остальные три музыканта были такими же потными и заведенными, как и сам Зах. Комнатенка была буквально перенасыщена их энергией, и пахло здесь так, словно по раздевалке прокатилась шаровая молния.

Терри приобнял его за плечи.

— Классно спели. Ну, парень, ты и впрямь знаешь, как держать зал.

— Ощущение — потряс.

— У тебя это в крови, — добавил Эр Джи. — Терри мог бы петь “Черный приход” до конца своих дней, и все равно ему никогда их так, как ты, не завести.

— А пошли вы, — добродушно отбрехнулся Терри. — Я только барабанщик да попеваю иногда между делом. Зах — вот кто у нас настоящий вокалист.

Купаясь в похвалах, Зах потянулся было за “нацбогемой” и только тут осознал, что первую свою бутылку он прикончил на сцене и сейчас его мочевой пузырь болезненно полон.

— Есть здесь где поссать, или надо пробиваться через толпу к туалетам?

— Если пройдешь за самой сценой, там в дальнем углу есть что-то вроде дабла. Считается, что никто о нем не знает, потому что там нет раковины, но поссать там можно.

Зах отправился в указанном Терри направлении. Узкий, заворачивающий за угол коридор уходил в самые недра помещений за сценой, света здесь практически не было. Чтобы не кружилась голова, Зах вел рукой по стене. Шлакобетон на ощупь был прохладным и влажным, словно стены подземной пещеры. Наконец Зах вышел к открытой двери, пошарил по стене, пока не нашел выключатель, и узрел самый промозглый, самый печальный ватерклозет, какой он когда-либо видел в жизни. То, что здесь было чисто, только ухудшало впечатление: такому одинокому и заброшенному даблу потребны тараканы и плесень, чтобы немного скрасить его существование. Заху не хотелось даже думать о том, каково Кинси отмывать здесь писсуар.

Зах стащил леггинсы. Струя мочи ударилась о ржавую воду с громоподобным звуком, и тут он понял, что в ушах у него звенит. Оправляясь, он услышал стук в дверь.

Готов поспорить, я знаю, кто это, — подумал Зах.

— Да?

— Это Кальвин.

Бинго! Вы выиграли поездку в Акапулько и набор ножей для стейка в придачу.

Приоткрыв дверь, он увидел в щелку поблескивающий глаз, вихор осветленных волос, половинку ухмыляющегося рта.

— Просто хотел узнать, не закончил ли ты. Мне тоже надо.

Зах впустил Кальвина и повернулся уходить. Кальвин сразу подошел к писсуару, стянул штаны и пустил струю. Хм, подумал Зах, так, значит, ему действительно приспичило поссать.

Но когда Зах почти распахнул дверь, Кальвин вдруг сказал:

— Эй, Дарио?

— Да?

— Отлично смотришься на сцене.

— Ну, я просто люблю петь. Это вы, ребята, музыканты.

— Ага, верно. Скромности тебе не занимать, как, впрочем, и мне.

Кальвин спустил воду, натянул леггинсы до уровня чуть выше лобковых волос, потом повернулся и, единым плавным движением схватив Заха, притиснул его к стене. Его скользкая от пота грудь прижалась к Заху. Руки скользнули по груди Заха, а большие пальцы прошлись по его голым соскам, потом слегка потерли. Зах обнаружил, что у него с ходу встал.

Губы Кальвина коснулись рта Заха.

— Тебе этого хочется так же сильно, как мне? — прошептал он.

— Ну… да, но…

Рот Кальвина сомкнулся на его губах — жаркий и соблазнительный, полный золотого вкуса пива. Его язык скользнул по губам Заха, принялся прокладывать себе дорогу в рот. Несколько секунд они целовались с неряшливым самозабвением. Небритое лицо Кальвина словно шкурка терлось о щеку Заха. Наверное, останутся царапины. Заху было все равно.

Он чувствовал, как бедра Кальвина притираются к его собственным, как твердеет, вдавливается в его голый живот член Кальвина. Почти автоматически Зах подвинул бедра так, чтобы их эрекции прижались друг к друг, разделенные лишь двумя тонкими слоями хлопка. Бетонная стена за спиной была шероховатой и прохладной. Шум клуба накатывал словно глухой, бьющий на подсознание рев в дальнем далеке.

Он внезапно спросил себя, какого черта он это делает.

Вопрос стал тем самым диссонансом, который вырвал его из блаженства. Зах вдруг сообразил, что с того самого момента, когда он сказал “да, но” и Кальвин заткнул ему рот поцелуем, в голове его не было ни единой мысли. Ни о Треворе, ни о себе самом, вообще ни о чем, кроме собственного бездумного удовольствия. Зах знал, что нередко использовал секс как наркотик. Но до сих пор он никогда не отдавал себе отчета в том, что использует его для того, чтобы перестать думать.

Стыд, испытанный при этой мысли, прокатился по нему как кислотная разъедающая волна. Но на гребне этой волны пришло другое понимание. С Тревором он так себя не чувствует. С Тревором он не заклинивает свой мыслительный процесс и не обрубает эмоции. Когда они занимаются любовью, восприятие Заха только обостряется и сознание словно расширяется. До Тревора трахаться было всегда словно захлопнуть дверь перед всем миром. С Тревором это было как открывать сотни дверей.

А это означало, что здесь он не получит ничего, чего он не мог получить дома — в тысячу раз лучше.

Обрывая поцелуй и отталкивая Кальвина, Зах испытал укол сожаления. Таких, как Кальвин, он всегда считал сладкой добычей — красивый, распутный мальчик с гитарой, — и в былые времена Зах более чем рад был бы совершить ночную экскурсию по личным небесам и преисподним Кальвина.

Но нравится ему это или нет, эти дни для него позади. Он не может кинуть Тревора. Более того, даже не хочет.

— Извини, — сказал он. — Не могу.

— Конечно, можешь.

Кальвин попытался вновь прижаться к нему. Глаза у пего были безумными, дыхание — учащенным. Он, судя по всему, был возбужден почти до боли, и Зах сострадал ему. Но в клубе полно восхитительных мальчиков, буквально варящихся в собственном соку. Красивый светловолосый гитарист может выбирать сколько душе угодно.

— Нет. Не могу. Я не один, и ты это прекрасно знал.

— Эй… — Кальвин с наивозможно безразличным видом передернул плечами, но в глазах у него стояла обида. — Просто увидел, как ты смотришь, вот и все. Просто пытался проявить гостеприимство новичку в городе.

— Я знаю, что я смотрел. Конечно, я смотрел. Ты великолепен. — Взгляд Кальвина немного смягчился. — Но я с Тревором, понимаешь? Мы близки. Я люблю его.

Кальвин шмыгнул носом.

— Скор ты влюбляться, а?

— Не слишком. Потребовалось девятнадцать лет

— А ты не боишься, что он сбрендит и убьет тебя, пока ты спишь?

— Нет, — рассмеялся Зах. — Если Тревор решит убить меня, он, черт побери, приложит все усилия, чтобы я ради такого случая проснулся.

Кальвин поглядел на него с сомнением.

— Как скажешь, — выдавил он наконец. — Хочешь поцеловать меня еще раз?

— Да, — честно ответил ему Зах. — Но не собираюсь.

Проскользнув под рукой Кальвина, он оставил гитариста пялиться ему вслед. Пробираясь назад по коридору, слыша, как с каждым шагом нарастают шум и энергия клуба, он чувствовал невидимую нить своего любовника, вытягивающую его словно рыбу леска.

Зах много в жизни сделал такого, чем можно было гордиться: выжил сам по себе, начиная с четырнадцати, взламывал системы, куда никому не проникнуть, вытаскивал друзей из тюрьмы и стирал их досье.

Все это было хорошо. Но он не помнил, чтобы так хорошо чувствовал себя, приняв решение не делать что-либо.

— Я продал рассказ в “Табу”! — прокричал Тревор, стараясь перекрыть шум в баре.

Усталое лицо Кинси расплылось в широченной улыбке.

— Здорово! Ставлю коку! Черт, ставлю две коки!

Он хлопнул на стойку перед Тревором две бутылки, потом, извиняясь, поднял руку и поспешил обслужить очередь жаждущих, выстроившихся за пивом. Тревор вытащил из кармана пятерку и, пока Кинси стоял к нему спиной, тайком опустил ее в банку с чаевыми.

Зах утром дал ему пачку наличных. Так просто, на случай, если тебе понадобится что-нибудь в городе, — сказал Зах, насильно всовывая ее в руку Тревора. Когда Тревор запротестовал из-за того, сколько там было — более сотни долларов, — Зах изобразил отвращение. Деньги — это просто бумажки, то, что ты обмениваешь на нужные тебе вещи, — объявил он Тревору с выражением человека, объясняющего, что дважды два четыре. — Когда тебе нужно еще, берешь и добываешь еще. Они, возможно, не растут на деревьях, но подучить доступ к банковскому счету гораздо проще, черт побери, чем залезть на дерево.

Тревор оглядел переполненный бар, но не увидел и следа Заха. Наверное, он еще за сценой, подкуривается с группой. Тревор решил, что Зах будет не против, если он к ним присоединится. К своему удивлению, он действительно начал входить во вкус анаши. Вероятно, потому, что трава была таким необходимым компонентом биохимии Заха. Но, может, думал Тревор, он уже готов начать изменять свое сознание, а не просто расширять его.

Прихватив две бутылки коки, он начал пробираться к двери за сцену. На полпути он миновал Кальвина, который как раз шел к бару. Тревор ограничился кивком, но Кальвин, протянув руку, остановил его и наклонился, чтобы громко сказать на ухо Тревору:

— У тебя действительно сладкий дружок. Он, уж конечно, тебя любит. Лучше тебе держаться за него.

Он исчез в толпе. О чем это он? — удивился Тревор. Но Кальвин достаточно попил его крови. Терри и Эр Джи все равно лучшие, чем он, музыканты. В манере Кальвина было полно блеска и бахвальства, но ни следа — как у них — души Юга.

Тревор сам открыл себе дверь в гримерную, и вот он, Зах, — с голой грудью, мокрый как тюлень, во всем своем великолепии, делает долгую затяжку толстым ароматным косяком. Комнатка уже была забита друзьями музыкантов, но Тревора Зах увидел сразу. Передавая косяк, он задержал дым в легких, пересек комнатку, прижался губами ко рту Тревора и выдул ему в рот долгую ровную струю дыма. Паровоз.

Отставив куда-то коку, Тревор провел руками по изгибу Заховой спины. Подушечки пальцев тут же стали влажными от пота. Он поднес пальцы ко рту, ощутил на языке соль.

— Хочешь кое-куда пойти? — прошептал ему на ухо Зах.

Тревор кивнул.

Зах потянул его за дверь, повел по темному проходу, в крохотный, скудно освещенный туалет. Захлопнув дверь, они привалились к ней, лапая и сжимая, царапая друг друга и целуясь как сумасшедшие. Потом Тревор оказался на коленях на цементном полу, лизал живот Заху, зубами стягивал с него леггинсы, потом сжал тазобедренные кости Заха, как ручки.

Потребовалось всего девяносто секунд.

— О, Трев! — выдохнул, кончая, Зах. — О Господи, как нужно было, спасибо тебе, спасибо тебе…

— Не за что. — Тревор отер рот тыльной стороной ладони. — какая же ты рок-звезда без минета за сценой?

В дверь постучали.

Тревор почувствовал, как напряглось тело Заха, и поднялся на ноги. Натягивая леггинсы, Зах отступил на шаг от двери.

— Кто там?

— Мы! — ответил глуповатый хор голосов. Зах открыл дверь. В проходе с глуповато-смущенным видом стояли Терри, его подружка Виктория, Эр Джи и Кальвин.

— Извините, — начал Кальвин, — но перерыв почти закончен, и. мы подумали, что вы захотите немного вот этих.

Он протянул целлофановый пакетик, до половины полный грибами. Грибы были светло-коричневые в переливчато-синих пятнах — псилоцибин, — и от них шел крошащийся рассыпающийся земляной запах.

Тревор увидел, как рука Заха поднимается, потом Зах неуверенно оглянулся на Тревора.

— Я вообще-то грибы люблю. Ты их пробовал?

Тревор покачал головой.

— Ну… идей всяких от ни. полно, это уж точно. — Зах поглядел на Тревора, потом на пакет. — А на потом немного взять можно?

Кальвин отвел пакет.

— Немного можешь купить. Я не намерен их отдавать за так тем, кто не собирается с нами закидываться.

Взгляд Заха встретился со взглядом Кальвина. Хотя этих двоих, вероятнее всего, тянет друг к другу, сообразил вдруг Тревор, то, что здесь происходит, не исчерпывается влечением. Это было как если бы они понимали друг друга, как понимают друг друга две особи одного вида, особенно если это хищники.

— Идет. — Зах вытащил горсть двадцаток. — Сколько?

— Ну… а какого черта! — Терри, Эр Джи и Виктория — все уставились на Кальвина с упреком, стоило ему заговорить о деньгах. — .А, плевать! Просто бери горсть.

Запуская руку в пакет, Зах почти смеялся.

— Спасибо, Кальвин. Это действительно мило с твоей стороны.

Если бы взглядом можно было убить, в коридорчике, без сомнения, лежало бы два трупа, но на ином уровне они явно наслаждались ситуацией. Два последних дня Тревор провел, ныряя в личность Заха как в незнакомую реку, жадно давая ей захлестнуть себя, подчиняясь ее течениям. Теперь он начал догадываться, что у этой реки есть тайные притоки и странные глубокие омуты, которые он, возможно, даже вообразить себе не сможет.

Завернув грибы в кусок туалетной бумаги, Зах отдал их на хранение Тревору. Тот запихнул сверточек поглубже в карман, потом вытер пальцы о футболку. Он вовсе не был уверен в том, станет ли он есть эти гадкого вида штуки. Бобби любил галлюциногены, но отказался от них вскоре после того, как перестал рисовать. И Крамб принимал все и всяческие наркотики, хотя в недавнем интервью “Комикс джорнел” заявил, что они повлияли на его манеру рисования.

Но о чем думал Тревор раньше? Подстегивание сознания кофеином помогало ему бродить по краям его прошлого, но в сердце его он еще не проник. Может, пора начать изменять биохимию мозга, обнажить сами его клетки. Может, тогда он узнает достаточно, чтобы, если Заху придется уехать, он сам мог уехать вместе с ним.

Второе отделение “Гамбоу” начала с трсш-версии старой кажун-песни “Бумага у меня в башмаке”. Зах выкрикивал какие знал слова поверх грома гитар и барабанов, то, чего не помнил, придумывал на ходу, ухмыляясь во весь рот меж автоматных очередей строк. Живя в Новом Орлеане, он терпеть не мог даже звуков музыки кажун., но петь эту песню здесь — словно снова вернуться домой.

Зал танцевал вовсю. Со сцены танцующие казались сплошной качающейся массой голов, размахивающих рук, закинувшихся блаженством лиц. Зах заметил, что красивый рыжеволосый мальчик по-прежнему в центре первого ряда, но теперь он переключился на Кальвина. Гитарист все встречался с ним глазами, играл на него. Мальчишка танцевал так, что его белая футболка стала прозрачной от пота. Сквозь промокший хлопок Заху видны были розовые точки его сосков.

Вот видишь, хотелось ему сказать Кальвину, ты красавчик, у тебя сногсшибательный успех, у тебя есть наркотики, ты играешь крутую гитару. Ты не смог бы уехать домой один, даже если бы захотел.

Они перешли на еще один джем, на сей раз медленный, темный и опасно непристойный. Футболка с треугольным вырезом соскользнула с плеча рыжего мальчишки, обнажив бледное плечо. Несколько девчонок в крохотных топах, танцуя в первом ряду, раскачивали худыми руками над головой — будто качались тонкие ветви деревьев. Зах поймал себя на том, что размышляет о коже. Кожа может быть сказочно эротической тканью: гладкой под руками, солоноватой на язык. Ее цвет способен внушить ненависть. Ее можно спустить кнутом или испортить загаром.

Крепче сжав микрофон, он скрючился над ним, почти касаясь его губами.

Под вечер оделся в ее шкуру

Ребра ее и кастрюлю свалил.

Сердце запек под картошку фритюром

И в банке руки ее засолил

Он увидел, как хохочет в зале Тревор: глаза зажмурены, рот широко открыт — мгновение беззастенчивого самозабвения. Зах коснулся губами микрофона.

— О-оо, Эд, дружочек ты мой, — простонал он — А что же

делать с ее головой?

Ребятишкам это понравилось. Не отлипая от микрофона, Зах подбросил залу пару знойных тактов из “Саммертайм” Распахнешь свои крылья, улетишь в небеса.

Слишком скоро они подошли к последней песне. Зах выложился как мог: окончил на полу на коленях, сжимая микрофон, воя в него, выдавливая из легких всю до последней капли энергию, залезая за блюзами глубоко себе в душу. Кто знает, когда еще придется спеть перед залом? Он должен выжать из этого шанса все, чтобы хватило надолго.

А потом все кончилось. Вот он уже за сценой, слушает рев толпы за тонкой стенкой. Терри, Эр Джи и Кальвин хлопают его по спине, поздравляют, заверяют, что готовы взять его в группу, если он решит задержаться в городе. После того как они снова подкурились и остальные начали упаковывать аппаратуру, Зах разыскал Трсвора, в одиночестве стоящего на краю толпы.

Некоторое время они поболтались в баре. Вскоре там появились и остальные члены группы, чтобы искупаться во всеобщем внимании после концерта. Кругом толпились друзья, надеясь, что их примут в круг. Ребятишки подходили с комплиментами, улыбками, голодными взглядами.

Зах увидел, как Кальвин разговаривает с рыжим мальчиком, танцевавшим перед сценой. Лицо мальчишки было оттонировано так же изящно, как тонкая акварель: ресницы того же огненного золота, что и волосы, губы — бледно-розовые, под и над глазами — тончайшие лавандовые впадины. Вот он сделал широкий жест рукой, надменно опустил взгляд.

— Не знаю, — услышал его слова Зах. — Последний раз, когда я закидывался, грибы были старые и меня стошнило.

— Эти совсем свежие, — заверил его Кальвин. — Я сам их вырастил.

— Ну — Глаза мальчишки встретили взгляд Кальвина. — Думаю, буду, — улыбнулся он.

— Пойдем со мной за сцену Мы тебя хорошенько заправим

Зах смотрел, как они уходят из бара вместе. По каким-то причинам мысль о том, что два эти восхитительных существа займутся галлюцинаторным сексом, почему-то наполнила его счастьем. Поглядев на сидящего рядом Тревора, он подумал, что и сам ничего не имеет против безумного галлюцинаторного секса.

— Хочешь поедем отсюда? — спросил Зах и не смог удержаться от смеха, увидев на лице Тревора выражение безмерной, почти абсурдной благодарности.

Сидя у кухонного стола, Тревор и Зах пили воду из-под крана из только что вымытых стаканов. Сперва из крана бежала лишь ржавая струйка, но когда они оставили ее на пару минут, хлынул прозрачный ровный поток. Зах не мог не вспомнить гнилую кровь и тягучую вязкую сперму, которые извергались из крана в ванной, но вода в кухне на вид и на вкус казалась вполне нормальной.

Грибы лежали на столе перед ними, возле компьютера, все еще наполовину завернутые в клочок туалетной бумаги из “Священного тиса”. Время от времени оба они бросали на них взгляд: Тревор — заинтригованно и с некоторой тревогой, Зах — с чем-то вроде терпеливого вожделения.

Сразу по возвращении домой они прошли по всему дому, зажигая свет во всех безопасных помещениях — в кухне, в родительской спальне, в спальне Трсвора, в студии. Даже в коридоре теперь горел свет. Хотя времени было далеко за полночь, дом казался почти уютным.

Зах не мог наговориться о концерте.

— Стоило мне выйти на сцену, — сказал он Тревору, — я почувствовал, я словно рожден для этого. Ничего такого не чувствовал с тех пор, как впервые притронулся к компьютеру. Знаешь, что я собираюсь сделать, Трев? Может, я мог бы изменить свою внешность и стать известной рок-звездой. Как парень в фильме “Сердце Ангела”, только наоборот — без амнезии. Это было бы отменное прикрытие!

— Но ведь парень в “Сердце Ангела” продал душу дьяволу.

— Не вижу препятствий. — Зах потрогал шляпку гриба, поглядел, как на стол высыпались несколько темных спор. — Знаешь, я правда хочу съесть парочку.

— Так съешь.

— А ты не попробуешь?

— Ну… — Тревор поерзал на стуле, — Что в точности случится? Это как подкуриться?

— Нет, горазда сильнее. Страшнее, если закидываешься в первый раз. Но ты увидишь всякие разные красивые глюки и испытаешь всякие странные физические ощущения, и у тебя появятся всякие дурацкие мысли.

— Похоже на секс.

— И этим тоже можно заняться.

— Как ты думаешь, смогу я на них увидеть то, что всегда здесь, но что я сейчас не вижу?

— Например? Или ты имеешь в виду здесь, в доме?

Тревор кивнул.

— Трев… — Зах сделал глубокий вдох. — Боюсь, нам не стоит оставаться в доме слишком долго после того, как закинемся. Я думал, мы сможем поехать к Терри. Свои они съели в клубе, так что они всю ночь не будут спать. Готов поспорить, Терри пустит нас в свободную комнату. Я не уверен, что здесь готов пойти на грибной.

Тревор молча уставился на него.

— Что? — не выдержал наконец Зах.

— Мы ведь о галлюцинациях говорим, так? О наркотике, расширяющем разум и изменяющем сознание?

Зах кивнул

— Тогда ладно. Учитывая то, зачем я сюда приехал, зачем я вообще живу в этом доме, ты что, правда думаешь, я захочу проделать это где-то в другом месте?

— Нет, наверное, — тихо ответил Зах — Но, Тревор. это действительно дурная идея.

— Что ты хочешь сказать?

— Ты знаешь, что мне придется скоро уехать. И я знаю, что ты по крайней мере подумывал о том. чтобы уехать со мной.

— И?

— Может быть, он не хочет, чтобы ты уезжал.

— Может быть, я не хочу.

Слова ужалили Заха… как пощечина.

— Если ты останешься… — начал Зах, но вынужден был остановиться и сделать глубокий вдох, голос у него едва не сломался. — Если ты останешься здесь, мне довольно трудно будет с тобой связываться. Я, возможно, вообще не смогу этого сделать.

— Ты мог бы оставить для меня сообщение в клубе.

— Если Они узнают, что я вообще был в этом городке, телефон “Тиса” поставят на прослушку. У Кинси будет масса неприятностей. Они могут прослушивать телефон Терри. Ты даже представить себе не можешь, как Они будут доставать тебя. У меня на хвосте полно по-настоящему ужасных людей, Трев. На этот раз мне придется исчезнуть раз и навсегда, и ты, возможно, не найдешь меня снова. Ты этого хочешь?

Все это время Тревор упрямо глядел в стол. Теперь он поднял глаза на Заха. В глазах у него стояли готовые пролиться слезы.

— Нет.

— И я не хочу.

Это правда? думал Зах. Я сам-то верю собственным словам? Если я собираюсь быть в бегах вечно, я правда хочу втянуть в это кого-то еще?

Ответом было громовое да. Он не только хотел, он был должен. Если он не возьмет Тревора с собой, с тем же успехом он может оставить здесь свое сердце или свои мозги. Вот как все просто. Вот как глубоко врастают в тебя те, кого ты так любишь.

Отчасти Зах все еще ненавидел такую зависимость.

Отчасти испытывал благодарность за то, что ему по крайней мере удалось верно выбрать своего сиамского близнеца.

И что-то в его голове пело от радости, что такое вообще возможно.

Их пальцы сплелись на столе. Мгновение их руки крепко сжимали друг друга, в глазах обоих стояли слезы.

— Ты мог бы остаться здесь ненадолго, потом поехать к Терри, — сказал Тревор. — Я не против остаться один.

— Не выйдет. Я не хочу, чтобы ты совершал трип в этом доме в одиночестве.

— Я не против.

— Был бы, если бы знал, каково это. — Зах отстранился и заглянул в глаза Тревору — Поверь мне. Был бы. Может, ты и можешь справиться с домом, но я знаю, что такое псилоцибин. Я тебе этого не позволю.

— Тогда оставайся.

— Ладно.

Зах дал голове упасть на плечо Тревора. Я только что согласился совершить трип на грибах в доме с привидениями, думал он. Грандиозные приключения Захарии Босха… часть третья.

— Ну, — помолчав, сказал Тревор, — как нам это сделать? Просто съесть?

— Да. Но предупреждаю, вкус у них омерзительный. Тревор взял сине-полосатую ножку и на пробу надкусил.

— Вообще никакого вкуса.

— Подожди немного.

Встав, Зах снова наполнил их стаканы водой, потом рассортировал грибы. Тут было семь шляпок и пять ножек. Шляпки были самой крепкой частью и самой гадкой на вкус. Три шляпки и три ножки Зах сложил в одну кучку, четыре шляпки и две ножки в другую.

— А теперь что? — спросил Тревор.

— Нервничаешь?

— Нет.

— Тогда давай есть.

Каждый из них взял по шляпке, положил ее в рот и начал живать. Шляпка Заха расщепилась у него во рту, стала сырой. Сухой аромат мертвечины просочился у него меж зубов, прокатился по языку. Он смыл его глотком воды.

— Понимаю, что ты имеешь в виду, — через пару секунд сказал Тревор.

— Не обязательно совсем их разжевывать. Только достаточно размочить и проглотить кусочки

— Ну надо же. — Тревор осушил стакан и встал налить еще. — Господи, какая гадость. Будто жуешь мумифицированную плоть.

— Дави эту мысль. Тебе еще пять штук съесть. Жуя, гримасничая и попивая воду, они заставили себя проглотить остальные грибы, потом почистили зубы у раковины.

— Сколько потребуется времени? — спросил Тревор.

— Минут двадцать—тридцать. Ну что, выкурим косяк и пойдем в постель?

— Ты уверен, что нам стоит курить?

— Да, — Зах решительно кивнул, — в сложившихся обстоятельствах более чем уверен

Первые щекочущие глюки пришли к Тревору двадцать минут спустя. Они разговаривали в темной спальне, Зах полулежал на нем, пристроив голову у него на груди. Это был неспешный бессвязный разговор ни о чем, где слова перемежались разбросанными тут и там озерцами хрустально чистого молчания. Как раз в одной из таких пауз тишины в желудке у Тревора зародилось какое-то странное ощущение, прокатилось дрожью по внутренностям, ловко проникло в кровь и стало подниматься по хребту и прямо в мозг. Он почувствовал, как шевелятся губы Заха у его груди.

— Чувствуешь?

— Да.

— У тебя галлюцинации?

— Нет, кажется. — Тревор поглядел на отбрасываемые на потолок тени. Среди них пульсировали нити розового и пурпурного света, вот они уже начали сползать вниз по стенам. — А может и да.

Он притянул Заха повыше так, чтобы он лежал на нем, и, сжав его голову в ладонях, стал целовать его сомкнутые веки. Пятна под глазами Заха казались черными от подводки и усталости. Тревор провел по векам губами, почувствовал, как вздрогнул Зах. Он целовал лоб Заха, его узкую переносицу, элегантно заостренный кончик носа, податливый рот.

Поцелуй сам по себе вскоре стал чем-то галлюцинаторным. Игра языков превратилась в танец. Тревор чувствовал вкус мятной зубной пасты и дыма анаши и того, что он начал уже считать особенным привкусом своего любовника, — перечный и смутно сладкий вкус. Кожа Заха будто колыхалась в каждой точке их соприкосновения. Тревор представил себе, как она становится мягкой, как теплая карамель, и течет по нему, обволакивает его. Не имело значения, впитывает ли его тело Заха, или он сам проникает в другое тело. Их плоть сольется, их кости срастутся в единую замысловатую колыбель, укачивающую варево внутренностей. Ну и рисунок из этого выйдет!

Теперь уже Зах вел языком по дуге ключицы Тревора, оставляя теплый влажный след, который, испаряясь, тут же холодил. Зах потерся лицом о грудь Тревора, прижался губами к выемке прямо под ребрами. Тревор почувствовал, как их вновь соединяет яркая лента энергии, столь же неуловимая и постоянная, как частицы и волны, составляющие свет, материю, звук.

Комната кружится и вращается. Со стен ласково машут его рисунки. Матрас под ним столь же невещественен, как будто под ними разверзлась огромная дыра, уходящая через пол и фундамент дома, словно сам матрас вот-вот растворится и они провалятся и будут падать вечно в одиночестве бесчувственной черной пустоты, в пустой Вселенной. Резко выдохнув, Тревор крепче обнял Заха. Началось…

— Все в порядке, — успокоил его Зах. — Сильные грибы, вот и все. Держись за меня, и все с тобой будет хорошо.

— Ты… ты сможешь… — Тревор понятия не имел, что собирался спросить. Зубы у него стучали.

— Трев, просто расслабься и доверься мне. Смотри на огни. Все хорошо. Я люблю тебя.

— Я тоже тебя люблю… но это так странно…

— Это и должно быть странным. Затем и принимают наркотики — они заставляют тебя все чувствовать иначе. Не борись с этим.

Зах гладил волосы Тревора, растирал ему руки и плечи, пока напряженные мышцы не начали расслабляться. Пальцы Тревора сжались. Зах заставил его разжать кулаки, поцеловал зеркально идентичные карты ладоней, мозоли от карандаша, замысловатые узоры на подушечках Треворовых пальцев. Взяв мизинец в рот, Зах мягко потянул и услышал судорожный вздох Тревора.

— У тебя бархатный язык.

— А у тебя руки на вкус как морская вода.

Поцеловав левое запястье Тревора, Зах провел языком вверх по руке до мягкой ложбинки локтя. Тревор со вздохом слегка расслабился, хотя его пульс все еще испуганной птицей бился под языком Заха. Вены на сгибе локтя: вены джанки, вены, которые режут, желая истечь кровью.

Зах скользнул губами по руке Тревора, поцеловал выступающие бугорки белых шрамов. Он не решался проделать такое раньше, не уверенный, как отнесется к этому Тревор. Но сейчас рябь шрамов была настолько притягательной, что он не смог устоять.

Зах воображал, как бритва прорезает плоть Тревора, словно нож — масло. Как ледяные глаза Тревора кричат с бесстрастного лица, когда он смотрит, как взбухает в порезах кровь.

Тревор издал слабый стон, идущий из самого горла. Зах сильнее пососал нежную плоть, и шрам, который он целовал, открылся под его языком будто губы в страстном поцелуе. Медный вкус свежей крови скользнул в его рот.

Тревор почувствовал слабое покалывание в руке, потом снова и снова, потом укололо болью в трех местах разом — боль была глубокой и острой, пронзающей до кости. Поднявшись на локте, он увидел, как открываются на левой руке давние шрамы, как они расходятся, словно маленькие красные рты. Зах глядел на него в растерянности, сменившейся ужасом, когда он понял, что и Тревор тоже видит кровь. Рот его был окрашен темно-алым, такие же мазки испачкали его лицо, казались слишком яркими на белизне кожи.

— Трев? Что…

Тревор испытывал неземной покой. Открытые раны болели не больше, чем в тот момент, когда он наносил их. Это было скорее как сливать из себя боль. Он ясно вспомнил теперь это чувство.

— Она почти здесь, — сказал он.

— Что?

— Птичья страна.

Невероятно расширенные зрачки Заха поблескивали. Рот его был слегка приоткрыт. Взяв его за руки, Тревор потянул его на себя, пачкая тело Заха кровью. Он поцеловал липкие губы Заха.

— Не бойся.

— Но… у тебя же кровь идет.

— Это ненадолго.

— Тревор! Так получи же свои стигматы, черт побери, только не дури мне голову этой мистикой! — Зах ударил кулаком в матрас. — Не смей умирать — если ты умрешь, Богом клянусь, я пойду за тобой — я тебя достану и буду преследовать твой чертов призрак…

— Я не собираюсь умирать. Иди сюда. Обними меня.

Он крепче обнял Заха, чувствуя, как струится между ними, стекает по хребту Заха кровь. Я должен идти, думал он. Ты — единственное, что может привести меня назад. Но промолчал — такие слова только еще больше напугают Заха.

Он не знал, куда идет или даже как он это делает. Он знал, что это будет Птичья страна, настоящая Птичья страна, лежащая — как это ни парадоксально — далеко за пределами этого дома и в самых его глубинах. Птичья страна — это не просто место из его прошлого, место из его детства, место, где он обрел свой талант и свои сны. Это — то место, где его сны могли найти его, и некоторые из них были истинными кошмарами. Это — место всех шрамов и всех ран, которые так и не зажили.

— Только не оставляй меня, — пробормотал у него на груди Зах.

— Обещаю.

Тревор вспомнил, как лежал днем в кровати, воображая себе тело Заха, неразрывно соединенное с ним, вспомнил свою фантазию, как плоть Заха плывет по нему, окружает его. Он вжался в его тело, обнял ногами худые бедра Заха.

— Я хочу, чтобы ты меня трахнул.

— А? Сейчас?

— Да. Сейчас.

На лице Заха боролись друг с другом самые разные чувства: растерянность, страх, печаль, разочарование, возбуждение. Тревор почувствовал, как у его бедра нерешительно твердеет пенис Заха. Протянув руку, он осторожно сжал его яйца, провел пальцами вверх по шелковистому пенису, пачкая его кровью. Зах дернулся, со свистом втянул в себя воздух.

— Ты уверен?

Но, похоже, ответ он прочел на лице Тревора. Взгляд Заха ни на минуту не отрывался от лица Тревора. Послюнив руку, он несколько раз провел ею по пенису, потом поднял колени Тревора, развел их и осторожно вошел. Ощущение было не столько болезненным, сколько совершенно чужеродным. Тревор почувствовал, как его анус пытается сомкнуться, все его тело пытается затвердеть. Найдя рот Заха, он втянул в себя его язык. Он втянет в себя этого мальчика любым путем и любым способом, какой только сможет придумать. Время пришло.

Потом его внутренности начали расслабляться и согреваться, мышцы расплавлялись концентрическими кругами вокруг Заха, затягивая его все глубже. Он сцепил руки на его пояснице. Кровь бежала у него по рукам, капала на их тела, начинала впитываться в матрас.

— Ах-х-х. — Зубы Заха сомкнулись на плече Тревора, — восхитительная точка боли. — Ты так тесен. Почти до боли.

— Трахни меня сильнее. Вскрой меня.

— Да? — Встав на колени, Зах положил руки на бедра Тревора, чтобы толкнуть их назад и вверх, войти еще глубже. На испачканном кровью лице застыло выражение между болью и экстазом. — Так? Так хорошо?

— Да… но сильнее…

Ощупью найдя руку Заха, Тревор подвел ее к своему пенису. Когда Зах сомкнул пальцы на головке и начал поглаживать ее, Тревор потянулся и с силой сжал пенис Заха.

— Трев, я не хочу делать тебе больно…

— Сильнее! — всхлипнул Тревор. — Я должен там оказаться!

— ГДЕ, ЧЕРТ ПОБЕРИ! — Свободной рукой Зах схватил его за подбородок, заставил Тревора посмотреть себе в лицо. Глаза Заха были огромными, почти безумными. — ЧТО ТЫ ЗАСТАВЛЯЕШЬ МЕНЯ С СОБОЙ ДЕЛАТЬ?

Наслаждение и наркотики перегрузили синапсы Тревора бесконечно множащимися импульсами. Но он чувствовал, как в мозгу его открывается водоворот. Сознание закружило по внешнему краю воронки, потом его начало затягивать вихрем внутрь. Тревор рывком подался к Заху, будто насаживая себя на кол. Пространство между анусом, яйцами и головкой пениса превратилось в единый оголенный нерв. Сердце Заха билось словно под самым его горлом. Мерцающий искрами, из воронки лился свет.

За водоворотом лежала Птичья страна. Если он хочет когда-нибудь еще быть с Захом, настало время отправиться туда. Тревор отпустил себя.

— Трев? Тревор? ЧЕРТ ТЕБЯ ПОБЕРИ, ТРЕВОР!!!

Зах ударил кулаком в подушку у головы Тревора. Тот не пошевелился, даже, похоже, не услышал.

Минутой раньше Зах почувствовал, как выгибается спина Тревора, как его сперма проступает у него меж пальцев, и сам едва не кончил. Но тут Тревор перестал стонать, глаза его стали пустыми, а сам он рухнул на матрас.

Сердце Заха болезненно екнуло. Он пощупал пульс Тревора, прислушался к его дыханию. И то, и другое были четкими и ровными. Веки Тревора едва заметно трепетали. Но глаза под ними были несфокусированы, и зрачки ни на йоту не шевельнулись, когда Зах провел перед ними рукой, попытался заглянуть в них. Зах поежился. Глаза Тревора показались ему окнами заброшенного дома.

— Трев? — прошептал он. — Ты обещал не бросать меня, помнишь?

Никакого ответа.

— Тревор?.. Пожалуйста?

Зах приник губами к безвольному рту Тревора, поцеловал крепче. Вновь никакой реакции.

Словно Тревора тут нет. Или, может, он ушел так глубоко, что уже не слышит. В мозгу Заха гулко загремело слово — будто звон низкого надтреснутого колокола. Кататония.

Эта мысль испугала его настолько, что, схватив Тревора за плечи, он с силой встряхнул его. Голова Тревора безвольно упала на сторону. Серебристая и хвостатая капля слюны скатилась из угла рта. Ничего в глазах, ничего в лице.

Зах расцарапал себе лицо, жестоко прикусил пальцы, всхлипнув от ужаса и бессилия. И почему он решил, что неплохо будет накормить Тревора грибами? С чего это он решил, что хотя бы один из них способен перенести секс на крутом трипе, да еще в этих проклятых, злобных стенах?

Внезапно он вспомнил, что сказал Тревор прямо перед тем, как потерял сознание. Я должен туда попасть, пробормотал Тревор. Он что, воспользовался шоком оргазма, чтобы каким-то образом выйти из собственного тела? Может, теперь его дух носится по дому, не в силах дать о себе знать Заху, не в силах вернуться назад?

Или, еще хуже, может, Тревора и вовсе здесь нет? Что, если он рванул в мир духов, требуя объяснений, почему он еще жив? И что, если Бобби решит его там оставить? В теле или нет, Тревор все равно рискует в этом трипе головой, и это делает его еще уязвимее. Если Тревор куда-то отправился, Заху не остается ничего иного, кроме как последовать за ним.

Но как ему, Заху, выйти из своего тела? Он привык к оргазмам. Какой бы они ни были силы, его дух не отделялся от плоти, не выбрасывался на какой-то там пуповине эктоплазма. Он никогда не задумывался о том, как прочно укоренился в собственном теле, — до момента, когда захотел из него выйти.

Зах мучительно сосредоточился, попытался проецировать себя в мозг Тревора. Он однажды уже попал сюда, но, похоже, с тех пор сменился пароль. Зах попытался вообразить, каким может быть новый пароль, попытался нащупать себе дорожку по краю затраханного сознания Тревора. Он заставил себя не просто расслабиться, а обмякнуть, отдаться наркотику, не думать ни о чем, кроме проецирования. Он рвал на себе волосы, оттягивая скальп, пытаясь вырвать призрак себя из собственного черепа. Ничего не срабатывало. Зах снова рухнул на матрас и, обняв Тревора, зарыдал у него на груди. На коже Тревора проступила тонкая пленка пота. Пот переливался призрачными красками и слабо пах кофе.

Кофе…

В голову Заху пришла опасная мысль.

Он снова пощупал пульс Тревора,

— Я люблю тебя, Трев. Я иду за тобой. Попытайся не зайти слишком глубоко, — прошептал он, поцеловав Тревора в щеку.

Он рывком поднялся, едва не потерял сознание, когда кровь прилила к голове, попытался отдаться головокружению, но оправился. Пройдя через спальню, он осторожно вышел в коридор и, отказываясь глядеть в сторону ванной или на дверной проем в гостиную, отказываясь оборачиваться, проскользнул на кухню. Даже в этом доме он никогда раньше не чувствовал себя в смертельной опасности.

Зах открыл холодильник и, прищурившись на ослепительный свет, достал купленный Тревором пакет кофе. Кофе он перенес к кофеварке с “Кладбища забытых вещей”, засыпал приличную порцию в контейнер, а потом набрал из крана воды. Несколько секунд спустя кофеварка забулькала, и кухню наполнил темный насыщенный аромат. Заха тут же начало подташнивать от запаха: он знал, что ему, вероятно, придется сделать.

Зах не смог дождаться, когда наполнится стеклянная емкость. Как только в ней собралось жидкости на чашку, он сдернул ее с подставки и плеснул кофе в кружку. Поток варящегося кофе зашипел на подогревающей подставке. Нервы Заха сочувственно дернулись. Он ткнул емкость на место, щелкнул выключателем, отключив агрегат, и, схватив дымящуюся кружку, поспешил с ней в спальню.

— Трев? Хочешь джавы? Давай же…

Приподняв одной рукой голову Тревора, он без особой надежды поводил у него под носом кружкой. Как он и боялся, Тревор не среагировал. Нет сомнений, он в отрубе.

Зах заглянул в кружку. Полная подспудных зловещих красок, черная поверхность кофе мерцала словно нефтяное пятно. Для Заха она была все равно что поверхность смерти. Сердце у него екнуло, и Зах заранее извинился перед ним за то, что собирается совершить.

Сделав глубокий вздох, он подул на демоническую джаву, наркотик, носящий почти что имя его отца. Вознеся молитву различным своим богам, он попытался унять дрожь в руках.

Потом поднес кружку к губам и одним духом проглотил горькое варево.

21

Тревор поднимался сквозь сиропный воздух комнаты, через потолок и крышу — в саму черную ночь. Небо выгибается над ним огромной черной чашей, усеянной сотнями бриллиантов.

Тревор видит заполонивший крышу кудзу, игрушечный автомобильчик, прикорнувший за домом, иву во дворе, под ветвями которой они с Захом разговаривали в первый день, — ее плети взмахивают и колышутся в ужасающем, остром как бритва свете луны. Он поднимается все выше и выше. Вдалеке он видит темные и тихие улицы Потерянной Мили. Дом теперь далеко внизу — игрушечный квадратик, о котором почти можно забыть.

Но мне не здесь следует быть, возникла из ниоткуда тревожная мысль. Нужно вернуться в Птичью страну…

И будто враз пустили назад с ускорением видеофильм: он начал падать по головокружительной спирали к крыше, через сосущий соки дома виноград, назад через потолок и в комнаты. И вот он уже, растаяв, по стенам и трещинам… Уходя в электропроводку. Капая из кранов и исчезая в водостоки, в осколки разбитого зеркала…

Он здесь.

Эта мысль наполнила его холодным возбуждением, граничащим со страхом. Чем бы, где бы ни была Птичья страна, теперь он там.

Вернулось ощущение тела. Он открыл глаза и обнаружил, что стоит на углу улицы в городе, который не мог бы назвать. Это была сумма составляющих всех городов, в которых он когда-либо бывал, — заброшенные кварталы, сомнительные трущобы, где по пепельным зданиям елозят невразумительные граффити, где выбитые окна забраны досками, где рваные плакаты льнут к телефонным столбам, топорщась, отклеиваются от кирпичных стен. Редкие пятна цвета в этом ландшафте казались чем-то неверным.

Тротуар и улица пусты. Хотя ломоть неба над Тревором был болезненного пурпурного цвета — так оно отражало, скрывая луну и звезды, свет города, — стояла глубокая ночь. В зданиях вокруг Тревор не заметил никаких признаков жизни. Кругом не слышно ни шума машин, ни человеческих голосов.

Но это место как будто не таило в себе угрозы. Ему подумалось, он узнает его. Он даже был уверен, что город признал его. Выбрав наугад направление, Тревор зашагал, сам не зная куда. Вдалеке вроде бы слышались завывания саксофона, но вой то появлялся, то снова исчезал — в конце концов Тревор не знал точно, слышит ли он его вообще или ему только чудится.

Он миновал затянутую мелкой проволочной сеткой темную пасть крытой автостоянки (участок за ней был усеян битыми бутылками), потом прошел мимо череды лавок скупщиков, автоматических прачечных, витрин церквей Святого Света — все закрыто. И у всего окаменелый, сжатый и напряженный вид: больше, чем два измерения, но не совсем три. Здания были вполне материальны, он чувствовал тротуар под ногами, холодный ночной ветер сдувал волосы с лица, Тревор чувствовал, как движутся кости в пальцах, когда он засунул руки в карманы…

Карманы? Он же голым лежал в постели с Захом. Тревор опустил взгляд и увидел, что он одет в черный в тонкую полоску двубортный пиджак с широкими фигурными лацканами по моде сороковых годов. Под пиджаком оказалась черная сорочка, поверх которой болтался небрежно завязанный яркий клетчатый галстук. Штаны соответствовали пиджаку, а на ногах у него была пара потертых, но явно дорогих черных туфель. Подобной одежды он никогда не носил, но видел десятки и сотни фотографий Чарли Паркера точно в таком прикиде.

Тревор продолжал идти. Однажды он уловил насыщенный аромат крепкого кофе, но не смог разобрать, откуда он доносится. Несколько шагов спустя аромат исчез.

Вскоре он вышел на улицу, обрамленную вереницей баров, которые, похоже, были открыты. Весь квартал был ярко освещен старомодными чугунными газовыми фонарями, возвышающимися на каждом углу. Сами бары были темными. Но в недрах их помаргивал неон — судорожный шартрез, холодная голубизна, огненная злость. В узких проулках меж барами было совсем черно. Из них волнами доносился запах брожения: запах сотен видов остатков ликера, смешивающихся, перебраживающих в новый погибельный яд.

Вдоль обочины припарковано несколько машин: горбатые седаны и ребристые дагстеры— все как один пусты. И все так же на улице ни души, и непроницаемые окна баров отбрасывают искаженные отражения. Проезжая часть усеяна лужами, по которым идет рябь странного света и соблазнительных красок.

Тут Тревор сообразил, что не так с красками этого места. Пейзажи напоминали раскрашенные от руки черно-белые фотографин — краски были наложены поверх этого мира, а не пронизывали его. Вид у города был одновременно блеклый и мишурный.

Комиксы Бобби всегда были черно-белыми. Тревор вспомнил, как Диди однажды раскрасил страницу комикса цветными мелками: просто провел полосу красного там, посадил пятно синего тут. Этот мир отчасти походил на ту страницу.

Тревор неуверенно застыл на тротуаре: ему совсем не хотелось входить ни в один из темных баров, на улице были хоть какие-то признаки жизни. В отдалении улица как будто становилась темнее, там громоздились большие и словно промышленного вида здания. Уже здесь воздух был подернут смутной гарью — вонью горелой пластмассы пополам с горелым мясом… Не хотелось бы потеряться среди заводов и груд шлака Птичьей страны. Так куда же ему теперь идти? Он отступил на проезжую часть, чтобы получше разглядеть окна и двери баров. Оглядел их побитые навесы и мишурные огни в поисках хоть какой-нибудь зацепки. И ничего не нашел. Но внезапно кто-то выскочил из одного из проулков, и лишь быстрый шаг назад, сделанный Тревором, спас его от того, чтобы в него врезалась худая фигура. Схватив паучьими пальцами Тревора за лацканы пиджака, неизвестный с мольбой уставился ему в лицо. Рожа у неизвестного была изможденная, огромные горящие глаза сидели в таких глубоких глазницах, что казалось, их выковыряли ложкой. В плоти его была какая-то волокнистость. Длинное черное пальто свисало с плеч парой сломанных крыльев. Мешковатые рукава опали с цеплявшихся за пиджак Тревора костлявых запястий. Насколько Тревору было видно, под обшлаг рукава уходили свежие “дороги”.

— П'жалста, дай мне в кредит, — прошипел неизвестный. — Мне вот-вот пришлют крутой старый булыжник.

Это был Сэмми-Скелет. Персонаж Бобби, квинтэссенция джанки. Сплошь посулы и напор, тик и обещания, анимированные ломкой. Это был тот самый персонаж, которого пытался набросать за кухонным столом Тревор в тот день, когда обрел свой талант. Он вспомнил, как Бобби наклонился у него через плечо, поцеловав его в макушку, прошептав на ухо: Ты нарисовал офи-гвнного джанки, дружок.

Осторожно взяв худые запястья Сэмми, Тревор мягко высвободил лацканы своего пиджака из скелетных клешней. К этому персонажу он испытывал странную нежность.

— Прости, Сэм, — негромко произнес он. — У меня ничего нет.

— Че ты хошь сказать? Ты ведь Человек, так? У тебя ведь есть вот эти, так?

Схватив руки Тревора, Сэм на целую минуту задержал их в своих клешнях. Плоть его была холодной, как кафель в морге. Тревор почувствовал, как что-то вдавливается ему в ладонь. Когда Сэм убрал клешни, Тревор увидел, что в руке у него маленький и блестящий драгоценный камень. Камень напоминал бриллиант, но в недрах его чудилось слабое голубое мерцание.

— Это все, что у меня есть, — сказал Сэмми. — Я знаю, это немного. Но я потом расплачусь.

Запустив клешню в складки пальто, он вытащил завернутый в грязный носовой платок шприц, пистон был вдавлен, тело шприца пусто. Под тонкой пленкой засохшей крови тускло поблескивала игла.

— Только дай мне чуток, — взмолился Сэмми.

— У меня ничего нет. Клянусь.

Сэмми-Скелет уставился на Тревора, как будто один из них уж точно сошел с ума, только вот джанки не уверен, кто именно.

— Я ведь тебя знаю, да?

— Ну… — Тревор не знал, что ему на это ответить.

— Ты ведь художник, я прав?

— Да.

— Так давай. Завтра я заплачу вдвое. Я тебе отсосу. Все что хочешь. Просто будь другом — закатай рукав.

— Зачем?

— Красненькое, малыш. — Сэмми вцепился в рукав Тревору. — Сладкое красненькое, текущее по твоим венам.

— Ты хочешь моей крови?

Глядя ему прямо в глаза, Сэмми-Скелет медленно кивнул. Обнаженная, мучительная жажда на лице Сэмми не походила ни на что, что Тревор когда-либо видел раньше. Ему вспомнилась фраза из Уильяма С. Берроуза: лицо Сэмми было уравнением, записанным алгеброй ломки.

Тревор никогда не был силен в математике, но знал, что у любого уравнения есть две стороны. Если обитатели этой Вселенной — или измерения, или комикса, или чего там еще — могут ширяться жидкостями его тела, тогда, наверное, и он может что-нибудь из них извлечь.

Накрыв ладонью руку Сэмми, он вдавил бриллиант назад в руку джанки.

— Что, если я дам тебе немного? — спросил он. — Ты знаешь, где Бобби Мак-Ги?

Снова медленный кивок.

— Ты отведешь меня туда?

— Конечно, отведу, — отозвался Сэмми. — Он тебя ждет.

Джанки попытался улыбнуться — эффект получился жутковатый.

— Ну тогда ладно.

Сэмми завел его в один из темных баров. Внутренность бара была кричащей и убогой одновременно: стены грязного пурпурного бархата и пол, не мытый так давно, что Тревор чувствовал, как подошвы его ботинок мягко чавкают на каждом шагу. Вывеска с рекламой марки пива, о которой он никогда не слышал, мигала над стойкой зеленым и золотом. Отражаясь в грязном зеркале на противоположной стене, это мигание создавало расплывчатый туннель света, уносившегося в бесконечность. Ни бармена, ни посетителей. Тишина.

Они сели за один из колченогих столиков. Тревор снял свой в мелкую полоску пиджак, закатал левый рукав шелковой сорочки. Он увидел, что шрамы его все еще открыты, все еще медленно сочатся кровавыми слезами. На черной ткани пятна были незаметны, хотя рукав промок насквозь. Кровь тянула Сэмми точно магнитом. Казалось, ему хочется просто взять и слизать ее языком с руки Тревора.

Вместо этого он порылся в недрах своего просторного пальто, вытащил оттуда кусок резиновой трубки и затянул ее на своей руке в нескольких дюймах повыше локтя.

— Если я затяну заранее, — пояснил он, — я смогу вколоть ее, пока она еще хорошая и горячая. — Протянув руку, он погладил ладонь Тревора. Прикосновение его было многозначным, не совсем, но почти сексуальным. — Готов?

— Сперва иглу почисти. Я не дам тебе втыкать эту грязную штуку в мою руку.

— Да уж, это не то место, куда ты любишь втыкать грязные штуки, а?

Прежде чем Тревор сумел переварить это замечание, Сэмми встал от стола, скользнул за стойку бара и вернулся со стаканом, до краев полным неразбавленного виски. Вынув свою “машину”, он погрузил иглу в янтарный алкоголь, поболтал ею там несколько раз. Потом вытащил дешевую зажигалку, провел пару раз взад-вперед пламенем по игле, задержался на конце. Вспыхнув чистой синевой, алкоголь быстро сгорел. Сэмми глянул на Тревора.

— Доволен?

Тревор понятия не имел, действительно ли эта процедура стерилизовала иглу, но, во всяком случае, дрянного вида корка сухой крови исчезла. Он кивнул, чувствуя, что неизвестно на какой стадии этой сделки лишился былого преимущества.

Склонившись над рукой Тревора, Сэмми ввел иглу в разверстый шрам ближе всего к локтю. С мгновение он пошарил иглой, словно что-то искал, и мягкие ткани пронзила искра боли. Потом игла нашла вену и вошла глубоко. Сэмми медленно оттянул поршень. В шприце расцвел темный цветок крови. Тревор чувствовал, как игла подрагивает в такт каждому удару его сердца.

Сэмми не выпускал его руку, лениво поглаживая запястье и перебирая пальцы. Но как только “машина” наполнилась, Сэмми выдернул иглу из раны. Без единого лишнего движения он отвернул собственный рукав, вонзил иглу глубоко в плоть на сгибе локтя и нажал на поршень. Кровь Тревора понеслась в его вену, как будто сама кровь Сэмми с жадностью высасывала ее из шприца. Тревор видел, как подрагивают веки Сэмми, как блестит в полуоткрытом рту розоватая тряпка языка.

— Оооо… этоооооо слааааааааадкос красное…

Тут руки Сэмми спазматически дернулись, глаза закатились, и он рухнул лицом на стол. “Машина”, выпав из его руки, скатилась с края стола, внутренняя сторона резервуара еще была покрыта тонкой пленкой крови. Правая рука Сэмми сшибла стакан виски, и тот полетел на пол. Бар наполнился резкой вонью дешевого алкоголя.

Схватив Сэмми за волосы, Тревор поднял голову джанки от стола. На вес его голова казалась такой же легкой, как пустая тыква. И без того уже серое лицо джанки стало болезненно синюшным. Глаза закрыты, подборок стал влажным от слюны.

Вдруг волосы, за которые держал Тревор, отделились от скальпа Сэмми, будто мертвая трава, вырывающаяся из сухой земли, и голова Сэмми-Скелета снова упала о столешницу и… раскололась от удара, как раскалывается упавшая на мостовую переспелая дыня.

С дребезгом полетели во все стороны осколки хрупкого черепа. Большая его часть просто рассыпалась в пыль. Мозг Сэмми напоминал подгоревшую котлету из гамбургера — иссушенный и осыпающийся крошками. Тревор увидел, как какой-то мутный стеклянный шарик покатился к краю стола, волоча за собой красную соплю. Глазное яблоко Сэмми. С мгновение глаз висел, зацепившись соплей за край стола, потом с влажным чмоканьем плюхнулся на пол. Крови было очень немного. Очень скоро стол оказался усыпан зубами цвета старой слоновой кости, посеревшими до пепла клоками волос, кучками пыли с запахом как из только что отрытого саркофага: смутно пряным, смутно гнилостным.

Тревор тупо смотрел на груду хлама, в которую превратился персонаж отцова комикса. Многосерийная шутка о Сэмми-Скелете заключалась в том, что он мог ширяться чем угодно. Морфин, дилаудид, чистый героин — да что в голову взбредет. Толкачи пытались отравить его электролитом и стрихнином, когда он слишком глубоко залезал в долги, но Сэмми только колол себе эти гадостные вещества в старую вену и возвращался за добавкой.

Должен был появиться сын его создателя — в определенном смысле его брат, — чтобы дать Сэмми кайф, какого не получишь дважды. И если Сэмми и знал, где найти Бобби, то теперь он

ничего не скажет.

Тревор сжал худое запястье Сэмми. Кожа сыпалась под его пальцами, как краска, пока он не понял, что цепляется за почти голые кости. И снова он один в этом месте, которое казалось таким же пустым, что и посулы джанки. Опустив рукав, Тревор снова надел пиджак и вышел из бара.

Улица была по-прежнему пустынна. Он выбрал переулок, который шел вдоль заводов, но как будто прямо к ним не сворачивал. Слез для Сэмми у него не осталось. Он продолжал идти.

Зах успел только выпустить из рук кружку из-под кофе и примоститься возле Тревора, как в грудь ему ударила боль. На несколько секунд боль лишила его способности дышать. Он думал: вот оно, он убил себя чисто и быстро, одной дозой разрешаемого обществом наркотика, которым, не раздумывая, потчуют себя миллиарды людей каждый день своей жизни.

Потом легкие его дрогнули, и ему удалось втянуть в себя мучительно маленький вдох. Сердце у него колотилось так, что дрожали руки и ноги и свет пульсировал перед глазами. Подкатившись поближе к Тревору, Зах закинул руку ему на грудь, проверил, что их головы лежат на подушке совсем рядом.

Мускулы в теле Заха словно тянуло в разные стороны, натягивало так, что они, казалось, вот-вот разорвутся. Он представлял себе, как с резким звуком лопаются волокна — одно за другим. Боль была изысканно невыносимой, как удары током. Она горела, дребезжала и кричала. Грибы в крови только повышали ставки.

Глаза стало застилать красной пеленой. Зах дал зрению расфокусироваться, почувствовал, что его уносит. Ему пришло в голову, что, если он отрубится и в глюке его что-нибудь напугает, сердце может прикончить его раньше, чем ему удастся очнуться. Плевать мне, думал он. К чему мне возвращаться, если я не смогу найти Тревора?

Боль уменьшилась, потом пропала, словно его слабая плоть и полный противоречий мозг растворялись, отпуская его на волю. И сразу же Зах понял, что висит где-то в центре комнаты, смотрит на два тела на кровати. Их руки и ноги переплетены, словно каждый служит другому якорем. Они выглядят беззащитными, такими же хрупкими, как выброшенные панцири саранчи, готовые рассыпаться в прах от малейшего прикосновения.

Это реально! удивленно подумал Зах. Я действительно переживаю выход из тела!

Он попытался задавить эту мысль, боясь, что она рывком вернет его назад в плоть. Вместо этого он вдруг почувствовал, что катится по потолку, что его вот-вот затянет сквозь стену. Вцепившись за полоток психоногтями, Зах силился удержаться в спальне. Он боялся потерять из виду тела. По ту сторону стены лежала ванная.

Но вот он уже прошел сквозь стену. Вот он безумно кружит под потолком, так близко, что можно сосчитать трещины в пожелтевшей краске и паутинки, забившие люстру. Ванная кружилась вокруг него все быстрее, быстрее. А вот теперь и потолка нет, и пола, только расплывшиеся в единое тошнотворное пятно унитаз, ванна и раковина, которая снова заляпана гнилой кровью — хотя, возможно, это только тени. Голова Заха кружилась от центробежной силы и ужаса.

Он был в воронке, которая утаскивала его к ванной. На мгновение ему подумалось, что он, кружась, провалится в черное отверстие водостока. Но потом он заметил поблескивающие осколки зеркала, почувствовал, как вливается в них, растворяется. Это было как будто твое тело насильно проталкивают через экран, как падать в калейдоскоп, где каждый край — бритва.

Следующее место Зах узнал, как только его увидел. Это было место, которое он хорошо знал. Это его колыбель, его дом, его самый притягательный наркотик.

Это киберпространство.

Писатель Брюс Стерлинг определял “киберпространство” как то место, где происходит телефонный разговор. Экстраполировав это определение, можно включить в него то измерение, где хранятся компьютерные данные, то измерение, через которое приходится путешествовать хакеру, чтобы до этих данных добраться. У него нет физической реальности, и все же Зах имел о нем столь же яркое и данное в ощущениях представление, столь же разумно разграниченное, сколь улицы Французского квартала. Киберпространство — отчасти космос, отчасти сеть, отчасти “американские горки”.

Оставив свое тело в спальне, Зах сразу почувствовал себя очень легким и слегка влажным, будто облачко пара или клочок эктоплазмы. А вот теперь он стал совершенно невесом, лишился всех физических характеристик. Он — порождение информации. На огромной скорости он путешествует по киберпространству.

А вот он уже недвижим, и от внезапной остановки перехватывает дыхание.

Чувствуя глубоко в солнечном сплетении боль, Зах сел, прижал руку к груди, нащупал свежую накрахмаленную материю. Он одет во что-то вроде костюма. Он сидит, откинувшись на спинку кресла, под ногами твердый липкий пол, палящий яркий свет бьет ему в глаза. Привыкнув к свету, он различил вокруг ряды кресел, обмякшие тела и кивающие головы, и, черт побери, картинки, мерцающие на широком экране. Кинотеатр.

Фильм представлялся суммой всевозможных творений итальянских режиссеров “ужастиков”, но с гомосексуальным вывертом, который только подчеркивал саундтрек завывающего саксофона. Вот мальчик аккуратно натягивает презерватив на эрегированный пенис приятеля, поднимает пару огромных блестящих ножниц и отщелкивает все это разом, потом, приникнув ртом к кошмарной ране, пьет бьющую фонтаном кровь. Вот белый мужчина мастурбирует над простертым чернокожим, эякулирует жемчужную струю червей на напряженную, поблескивающую эбонитом спину.

Зах заметил, что остальные зрители по большей части сидят парами. Тут и там голова мягко покачивалась над коленями, лишь наполовину скрытая полой грязного пальто. Зах смотрел фильм еще несколько минут. Как раз в тот момент, когда он начал втягиваться в происходящее на экране, кто-то скользнул на кресло у прохода рядом с ним и положил ему на ногу теплую руку.

Он повернулся с давно отрепетированным “отвали” на губах. Сколько он себя помнил, он сталкивался с подобными ситуациями в кино, но он не такая уж проститутка, чтобы дать какому-то анонимному извращенцу делать себе минет, нет уж.

Но вместо того, чтобы дать волю словам, Зах только молча смотрел. В соседнем кресле сидел Кальвин.

На гитаристе был угольно-черный костюм с черной водолазкой. Его худощавое усмехающееся лицо словно плыло в полутьме зрительного зала. Светлые волосы были зализаны назад, что придавало ему что-то коварно-лисье. Давление его пальцев усилилось. Когда он наклонился, чтобы прошептать, его губы коснулись уха Заха:

— Тебе этого хочется так же сильно, как мне.

Нет, мне просто нужен Тревор, подумал Зах. Чтобы сказать это, он разжал губы, но вышло: “Черт, да”. Тут рот Кальвина атаковал губы Заха, рука Кальвина скользнула вверх к его паху, потянула за молнию, высвобождая жадный предательский член. Пальцы Кальвина умело сжимали его и поглаживали. Обвив руками шею Кальвина, Зах принялся целовать его в ответ. Их языки обменивались расплавленными тайнами.

Это все, чего мы вообще могли хотеть друг от друга, думал Зах, грязно приземленного, безо всяких последствий, траха. Что в этом дурного? Он не мог вспомнить, почему они остановились в прошлый раз.

Кожа на его шарах стягивалась, ныл и пульсировал член. Зах оборвал поцелуй, чтобы глотнуть воздуха, и за плечом Кальвина увидел киноэкран. Рука скользила вверх-вниз по пенису, в котором он признал свой собственный. Камера отъехала — и он разглядел сплетенные голые руки и ноги, включая руку, на бицепсе которой красовалась татуировка с персонажем комиксов; Зах распознал “Сумасшедшего Кота”. Очевидно, в этой Вселенной Мистера Натурала еще не придумали. Ну, бессвязно подумал он, Кот все равно был шестерка-халявщик.

Камера снова надвинулась на ладонь. Убыстряющийся ритм соответствовал движениям Кальвина. Зах чувствовал, что вот-вот круто кончит. Экран заполнила поблескивающая пурпурная плоть, гигантские скользкие пальцы. И вот сперма пульсирует с огромных губ кинопениса, а также с его собственного ноющего члена.

Но Зах видел только то, что происходило на экране. Описав в воздухе смертельную радужную дугу, сперма приземлилась в руку и начала разъедать кожу. Крохотные дырочки появлялись в тех местах, куда она падала, эти дырочки скворча расползались, превращая слои плоти и мускулов в почерневшее кружево. Плоть стекала и скапывала с каркаса пальцев, пузырясь, сбегала вниз по всей длине пениса. А гигантские скелетные пальцы еще продолжали поглаживать. И рука Кальвина все еще двигалась у него на коленях.

Кальвин наклонился за новым поцелуем, и Зах увидел, что лицо у него теперь не просто худощавое, а изможденное. Зах попытайся вжаться в спинку кресла, увидев, что кожа Кальвина расцвела пурпурными лезиями, такими же лезиями, какие он видел на собственном лице в зеркале в ванной. Язык Кальвина высовывался из-за губ мертвой сухой губкой, искал рта Заха, искал влаги.

И вот это уже вовсе не Кальвин, это продавец из универмага в Миссисипи. Лист. Элегантные скулы теперь ужасающе утрированы. Медовые глаза — словно осколки топаза в оправе из разоренной мозаики. Губы дергаются, когда он клонится к Заху. Разлагающаяся рука гладит Заху бедро.

Да ладно, шепчет он, просто иди сюда и давай трахнемся… А потом он превратился в того, кто был до него. А потом стал той, кто была до того. И так они и продолжали меняться, и становились только страшнее…

Рывком оттолкнувшись от кресла, Зах на нетвердых ногах бросился бежать по проходу между креслами. Споткнувшись о чьи-то ноги, он было повернулся, чтобы извиниться, но поднявшиеся к нему лица были все в пурпурных язвах, ужасно сморщенные. Он увидел, как его любовник встает, опираясь на спинки кресел, медленно надвигается на него. Перекрывая рев саундтрека, до Заха донеслось затрудненное дыхание, потом сухой болезненный кашель. И по всему залу зашевелились и тоже начали вставать новые фигуры.

Повернувшись на каблуках, Зах бросился бежать. Он перепрыгнул еще через одни сплетенные ноги, во весь дух рванул по центральному проходу и выскочил в фойе. На улицу вели стеклянные двери. За секунду до того, как он схватился за ручку двери, Зах понял, что двери наверняка заперты. В этом фойе он окажется в ловушке, и когда все эти зомби до него доберутся, они размажут его по стеклу, как раздавленную клубничину. Он достаточно видел фильмов “ужасов”, чтобы знать, что бывает, когда тебя схватят зомби.

Но двери были не заперты, и Зах единым махом вылетел на улицу. Остановившись на противоположной стороне, чтобы поправить очки и перевести дух, он оглянулся на кинотеатр. Фасад был щедро украшен изразцами и мрамором в стиле арт-деко — темно-алыми, малахитовыми, иссиня-черными. Вывеска была составлена из сверкающих хромовых труб — ни дать ни взять мечта о будущем тридцатых годов. Заглавными красными буквами в фут высотой вывеска гласила — САД ЗЕМНЫХ УДОВОЛЬСТВИЙ.

— Мило, — фыркнул Зах и быстро пошел прочь, на каждом перекрестке оглядываясь через плечо. Улица была пуста. Очевидно, зомби держали в кинотеатре на карантине.

Подняв руки к лицу, Зах уставился на свои ладони. Линии на них были темно-розовыми, вполне здоровыми на вид, хотя и слегка влажными от пота. Он не раз слышал, что, если ты и вправду болен, линии у тебя на ладонях становятся серыми.

Но он чувствовал себя прекрасно. Неужели это место пытается напугать его гниющими отражениями в зеркалах и дурацкими кинозомби? Или оно пытается предостеречь его о чем-то?

Если он когда-нибудь отсюда выберется, решил Зах, он прямиком отправится в ближайшую больницу и сдаст кровь на анализ. Проверяться на что-либо Заху не хотелось, но, быть может, настало время подумать о чем-то, кроме удовольствий.

Вскоре он был уже достаточно далеко от кинотеатра. Заброшенные улицы казались почти знакомыми. Это — не Новый Орлеан, но Заху подумалось, что Новым Орлеаном это место приправили как пряностью. Он узнавал свой город в газовых фонарях на углах, высоких парапетах, даже в чугунном балконе или воротах, то тут, то там уводящих в тенистый внутренний двор. Ночной воздух холодил ему лицо, хотя по запаху он ничем не напоминал алкогольную дымку Французского квартала. Вонь здесь скорее была как на Токсичном Проезде, отравленном участке по берегам реки Миссисипи между Новым Орлеаном и Батон-Руж, во всем — смутный призрак химикатов и горящей нефти.

Он увидел фонтан, судорожно бьющий в крохотном бетонном сквере, и остановился передохнуть. Фонтан показался ему странным, и минуту спустя Зах сообразил почему: на дне не было монеток — ни единого пенни. Он никогда невидел общественного фонтана без монеток на дне.

На дне этого фонтана виднелось лишь несколько мелких ограненных драгоценных камней, таких прозрачных в чистой воде, что Зах не был уверен, что они вообще там есть.

Ну вот, теперь ты внутри галлюцинации, подумал он. И даже не в твоей собственной. Лучше привыкнуть к тому, что то и дело наталкиваешься на дурацкую чушь.

Он поглядел себе под ноги, и тут до него дошло, что он обут в ботинки, каких никогда прежде не видел: в мягкие туфли с черным низом и белым верхом, начищенные до лихорадочного блеска. Впервые за все это время ему пришло в голову проверить, во что же он одет.

Какой-то костюм, решил он в кинотеатре. Но какой костюм! Он был сшит из какой-то похожей на букле материи цвета самого светлого лангуста, покрой — свободный и мешковатый, и просто бескрайние лацканы. Под пиджаком — кремовая сорочка и экстравагантный красный шелковый галстук с узором из крохотных трилистников. Зах что-то почувствовал у себя на голове и поднял руку, чтобы исследовать это нечто. Берет. Подумать только! Даже линзы очков как будто приобрели дымно-битниковский оттенок.

Может, Птичья страна и пытается тебя покалечить на каждом углу, думал Зах. Но по меньшей мере здесь тебя круто одевают.

Он услышал рябь музыки неподалеку. Чистый голос саксофона лениво взмывал вверх, потом опускался снова. Звук все приближался. Теперь Зах и вовсе не удивился бы, если бы из-за угла вразвалку вышея Чарли Паркер (или его зомби) — глаза зажмурены, наморщен лоб, и дудит. на ходу. Птица обычно так выходил на сцену, рассказал ему Тревор, после того как остальной оркестр отыграл уже больше часа. Он начинал где-нибудь в подвале клуба, и остальные музыканты, слыша его приближение, постепенно подстраивались под него — к тому времени, когда он выходил на сцену, Птица вел за собой оркестр.

Но вместо Птицы из-за угла вышел — в самом прямом смысле — сам инструмент. Он шагал на четырех многосуставчатых, похожих на хитиновые, ногах, нажимая собственные клавиши двумя столь же инсектоидными трехпалыми ручками; сквозь сеть потертостей и царапин поблескивала медь — так явился саксофон-альт один и без аккомпанемента.

— Да ну, — пробормотал Зах. — Это уж просто глупо.

Музыка смолкла, и негромкий похожий на флейту голос из недр инструмента произнес:

— Хей, крошка. Ты в комиксе, сечешь? Комиксам полагается быть глупыми. Вот, пыхни чайной палочкой — и сам станешь дурацким.

Зах не увидел ни динамика, ни раструба, вообще ничего, что хотя бы отдаленно напоминало губы или голосовые связки, тем не менее голос не производил впечатление синтезированного.

Запустив одну из остро-сухих клешней глубоко в самого себя, сакс вытащил оттуда толстую погнутую самокрутку. Самокрутку он швырнул Заху, который с готовностью поймал ее.

— Давай подкурись чайком, — посоветовал ему сакс. — Не дай зомбям сбить тебе кайф. Они не клевые и совсем не ехидные. Не то что мы.

— Гм, спасибо.

— De nada, — учтиво ответствовал инструмент. — Любой из потомков Иеронимуса — мне друг и брат. — И, наигрывая пару фраз из “Орнитологии”, саксофон забренчал вдоль по улице.

— Подожди! — Убрав косяк в карман, Зах поспешил вслед за саксом. — Ты не знаешь, где кто-нибудь из Мак-Ги? Тревор? Или Бобби?

Сакс переключился на “Колыбельную Птичьей страны”, но больше ничем не ответил. У него перед Захом было преимущество в полквартала, и он словно всегда оставался почти в пределах досягаемости: опустившись на все четыре многосуставчатые ноги, саксофон семенил теперь, как таракан, все еще играя на самом себе сухими ручонками. Веселая мелодия тянулась за ним как хвост. Новые модные туфли Заха начали натирать ему ноги, когда он попытался прибавить шагу. Он не мог нагнать сакс. Наконец создание исчезло в переулке и окончательно сбросило Заха с хвоста.

Оглядевшись по сторонам, Зах обнаружил, что стоит на узкой улице, обрамленной темными зданиями, которые словно кренились вперед к тротуару и слегка покачивались из стороны в сторону. У многих зданий были старомодные крыльцо и ступени, ведущие к утопленным в стенах дверям, которые некогда могли считаться элегантными, но сейчас пребывали в состоянии очевидного распада. Зах увидел веерообразные окна над дверями, где витражные стекла были выбиты, и только несколько осколков оставались в рамах словно торчащие многоцветные зубы. Над головой он едва различал пурпурный ломоть неба. Само это место казалось заброшенным. Зах запустил руку за пазуху, знал почему-то, что там во внутреннем кармане должна быть серебряная обтекаемая зажигалка. Она там была.

Прислонившись к крыльцу, Зах придержал зубами косяк и поджег его. Его рот тут же наполнился чем-то едким и горьким — дым от чего угодно, только не марихуаны. Зах закашлялся. Чайная палочка, сказал сакс. Зах решил, что это сленг битников. А теперь он вспомнил страницу из “Птичьей страны”, где под покровом ночной темноты контрабандисты с кошачьими головами сгружали в речном доке тюки “Дарджилинга” и “Эрл Грея”. Это действительно был чай.

А пошло оно все. Кофеин толкнул его в это путешествие, может, он протащит его и дальше. Зах еще раз пыхнул чайной палочкой и обнаружил, что его уносит в восхитительную, смутную высоту, причем с той же силой, что и от липких зеленых шишек, которые продавал Дугал на Французском рынке. Внезапно на Заха накатила тоска по дому, и он спросил себя, доведется ли ему еще когда-нибудь увидеть Новый Орлеан.

Но если он сейчас не оторвет свою задницу от крыльца и не отыщет Тревора, он, возможно, и Потерянной Мили никогда больше не увидит. Сделав еще пару затяжек, Зах наклонился загасить косяк о тротуар. И тут ни с того ни с сего его пронзило дурное предчувствие, более сильное, чем все испытанное раньше: Надо убираться отсюда. Немедленно.

Зах уже начал было выпрямляться и тут услышал, как у него за спиной хлопает дверь и тяжелые шаги грохочут вниз по ступеням. Зах уронил косяк, но прежде, чем он успел обернуться, сильный толчок заставил его растянуться на тротуаре. Заху удалось подобрать под себя руки и задрать подбородок, так чтобы не выбить зубы, но он почувствовал, как едва заживающая трещина на губе рвется снова, увидел, как на бетон капает свежая кровь. Расцарапанные ладони словно взвыли от боли. Он почувствовал, как песок тротуара втирается в обнаженные растертые подкожные слои плоти.

— Ах ты распроклятый придурок! Оставь тебя на пять минут — и ты уже куришь на углу травку! — Ему на поясницу опустился сапог.

Голос был знакомым, низким и слегка сиплым. Черт! Нет, пожалуйста, нет! подумал Зах. Пусть я лучше трахну зомби. Пусть я лучше буду смотреть, как мое лицо гниет в зеркале. Пожалуйста, что угодно, только не отец.

Зах вывернулся из-под сапога. Огромная лапа обвилась вокруг его запястья и рывком поставила на ноги. Зах обнаружил, что смотрит в бледное лицо разъяренного Джо Босха, и вспомнил, что было одной из самых страшных вещей в его отце: даже когда он избивал кого-либо до потери сознания — обычно жену или сына, — его лицо никогда не теряло слегка обеспокоенного, недоуменного выражения, словно он искренне верил, что проделывает все это во благо обеих сторон, и только выходил из себя, видя, что они не могут поглядеть на дело его рук с такой точки зрения.

Когда Зах сбежал из дому, отец был на фут его выше; Джо Босх всегда был худым, но мускулистым. С тех пор Зах вырос на шесть дюймов и набрал тридцать фунтов весу. Джо, должно быть, тоже продолжал расти, поскольку по-прежнему был на голову выше сына. Зах всегда больше походил на мать. У него была ее мертвенно-бледная болезненного вида кожа, ее тонкая кость, ее узкий нос и капризная нижняя губа и ее густые иссиня-черные волосы. Миндалевидный разрез глаз тоже был ее. Впрочем, Джо не слишком от них отличался; учитывая бледную кожу, темные волосы и острые черты напряженного лица, он мог бы сойти за брата Эвангелины. Но глаза Эвангелины были черными, как у всех кажун. У Джо глаза были цвета малахита.

Неумолимый взгляд отца словно препарировал его, отражал. Зах не мог даже попытаться вырвать руку. Он слишком хорошо помнил последствия попыток уклониться от ударов. Хитрость заключалась в том, чтобы, когда тебя избивают, принять то, чего не можешь избежать, и выказать ровно столько боли, чтобы умерить злость, но не настолько много, чтобы заставить захотеть еще. Если пробудить в них жажду боли — изобьют в кровь, поломают, прижгут.

Но было одно, что Заху никогда не удавалось контролировать, то, за что ему приходилось расплачиваться больше раз, чем он мог был вспомнить, и это был его длинный язык.

Он взглянул прямо в глаза Джо. Интересно, есть ли в них что-нибудь от его настоящего отца, или это такой же фантом, как Кальвин в кинотеатре, — порождение Птичьей страны, смешанное с псилоцибином и его собственным страхом.

— Я знаю, что ты можешь дать мне под зад, — сказал Зах, — но поговорить со мной ты можешь?

— Поговорить? — фыркнул Джо.

Зах увидел золотой зуб, вспомнил одну ночь (ему было тогда четыре или пять), когда отец притащился домой и изо рта у него текла кровь. Было такое впечатление, что он блюет кровью. Он подрался в баре из-за какой-то женщины, и Эвангелина кричала на него всю ночь.

— Конечно, Зах-ах-ария.

Эвангелина назвала Заха в честь своего прадедушки. Джо, который ненавидел это имя, всегда произносил его вот именно так, издевательски выгнув губу.

— Мы можем поговорить. О чем ты хочешь поговорить?

— Да о чем угодно. — Зах никогда не смел говорить отцу таких вещей. Если он не скажет их сейчас, ему никогда этого не сделать. — Скажи мне, почему ты меня так ненавидишь? Скажи,

почему у меня на. спине шрамы от ремня, которые не сошли и за пять лет? Скажи мне, как вышло, что я ушел из дому и сумел зарабатывать на жизнь в четырнадцать, а ты не мог даже разобраться с собственной чертовой жизнью в тридцать три?!

Зах напрягся в ожидании пощечины. Но Джо только улыбнулся. И от этой улыбки глаза его стали блестящими, как бриллианты, и такими же опасными.

— Ты все это хочешь знать? Так погляди вот на это.

Запустив свободную руку в карман рубашки, Джо вытащил оттуда использованный презерватив. Держа его за ободок большим и указательным пальцами, как будто собственное семя вызывало у него отвращение, он ткнул презерватив в лицо Заху. В нижнем резервуарном конце презерватива была трещина, и, поблескивая в пурпурном свете, с него свисала длинная тонкая нить.

Семейное наследие Босхов.

— Вот почему я тебя ненавижу, — снова улыбнулся Джо. — Я тогда хотел ребенка не больше, чем хочешь его сейчас ты. Я мог бы сделать из своей жизни все что угодно. Твоя мать не хотела тебя потому, что боялась беременности и была слишком ленива, чтобы разобраться с тобой, как только ты в ней завелся. Но у меня было будущее, и ты его прикончил.

— ЧУШЬ! — Зах почувствовал, как к лицу его приливает кровь, а глаза горят гневом. — Это самая большая глупость, какую я когда-либо слышал. Я — просто оправдание того, что ты неудачник. Никто не заставлял тебя…

Джо заткнул резинку меж губами Заха и глубоко ему в горло. Комок прополз по его языку, гадко скрипнул о зубы. Зах был так поражен, что едва не затянул его вместе с воздухом в глотку. На мгновение пальцы отца завозились у него на языке — жесткие и грязные; потом они исчезли, и осталось лишь мерзкое ощущение резинки с привкусом латекса и дохлой рыбы.

Зах почувствовал, как по горлу у него поднимается тошнота. Отвернув лицо прочь от руки Джо, он выплюнул резинку па тротуар, где она осталась лежать в лужице слюны, как кусочек отрезанной кожи. Вкус спермы Джо еще наполнял его рот — сера, и соль, и умертвленные мечты.

— Глотай, — приказал Джо. — Это мог быть и ты.

Заху казалось, что его сознание уносится куда-то в небеса, что к реальности его прикрепляет лишь тонкая узда ужаса.

— Этого не происходит, — пробормотал он. — Ты не реален.

— Вот как? — вопросил Джо. — Тогда, думаю, будет не больно.

Он занес правую руку. Зах заметил блеск массивного золотого кольца за мгновение до того, как кулак врезался ему в лицо.

Боль была такая, словно у него в голове взорвалось солнце, проколов лучами мозг. Зах вдохнул паводок крови, увидел за веками внезапную вспышку цвета электрик. Он как-то читал, что, когда видишь такой цвет, это значит, что твой мозг только что шарахнуло о внутреннюю стенку черепа.

Джо ударил его снова, и губы мокро размазались по зубам, мягкая кожа треснула, пошла клочьями. По сравнению с этим хук Тревора показался ему шлепком любовника. Джо отпустил его руку, и Зах рухнул на тротуар. Он не мог открыть глаза, хотя их жгли жаркие слезы. Он свернулся, как эмбрион, закрыл руками голову. Его отец кричал на него почти со всхлипом:

— Умник нашелся! Чертово ОТРОДЬЕ! Всегда думал, что ты умней меня. ТЫ И ЭТА шлюха со своими смазливыми рожами. Посмотрим, какой смазливенький, ты ТЕПЕРЬ будешь? Какой ты будешь умненький, если ВТОПТАТЬ В ТРОТУАР твои чертовы МОЗГИ?

Ботинок Джо врезался в основание позвоночника Заха, послав вверх по телу жаркую волну боли. Он меня убьет, думал Зах. Он забьет меня насмерть прямо посреди улицы. Интересно, мое тело в том доме тоже умрет? И что, Тревор проснется радом со мной, увидит, что череп у меня раскроен, и решит, что это — его рук дело?

Эта мысль была невыносима. Зах перекатился, увидел, как поднимается сапог, чтобы ударить его снова, схватил отца за колено и с силой рванул. В это мгновение Зах знал, что, если Джо сейчас упадет, больше он уже не встанет. Если хватит сил, Зах его просто убьет — бутылкой или куском кирпича, если таковой найдется, или даже просто голыми руками, если под руку ничего не попадется. К чертям, не давать сдачи — все ставки отозваны.

Но Джо не повалился. Заху удалось лишить его равновесия, и он споткнулся, но оправился и с оглушительным воплем ярости врезал носком сапога в плечо Заху. Мускулы немедленно сжались в визжащий узел агонии. Ну вот и все, сквозь боль думал Зах. Это был мой шанс, и я его провалил, вот теперь будет только хуже. Он уже чувствовал вкус грязного каблука, разбившего ему рот, раскалывающиеся зубы, кровь, хлещущую ему на язык.

Но вместо того чтобы со всего маху наступить ему на лицо, Джо нагнулся, схватил Заха за руку и рывком поднял, всем своим видом демонстрируя, что не постесняется вырвать ее из сустава, если Зах вздумает сопротивляться.

— Ты достаточно ловок, чтобы забираться туда, куда тебя не звали. Но недостаточно умен, чтобы понять, когда ты нежеланный гость, — прошипел он в лицо Заху. Изо рта Джо несло мятными таблетками и дрянным джином. — Ты влез не в свое дело, и я тебя остановлю. Не противься мне, иначе я выколю тебе глаз. Клянусь, выколю.

Зах ему поверил. Он вспомнил, как однажды, незадолго до того, как он раз и навсегда ушел из дому, Джо швырнул его о стену и держал зажженную сигарету в каком-то дюйме от его правого глаза, угрожая прижечь его, если Зах мигнет. Эвангелина вырвала сигарету, получила пощечину, сбившую ее с ног, а потом на все корки честила сына за то, что он спровоцировал отца каким-то ехидным замечанием. Позднее Зах заметил, что ресницы у него опалены.

Джо вытащил оружие бедняка, которое всегда носил при себе, выходя на улицы Нового Орлеана: вязаный носок, наполовину набитый монетками в одно пении. Черная шерсть была жесткой от засохшей крови. Он задумчиво похлопал носком по раскрытой ладони, потом усмехнулся и занес его над головой, набирая воздух для удара.

Тревор, безмолвно пообещал Зах, если я тебя снова увижу — нет, КОГДА я тебя снова увижу, я увезу тебя на самый чистый, самый белый, самый синий, самый теплый пляж, какой только существует на свете, и куплю тебе любую бумагу, любые чернила, какие захочешь, и мы сохраним здравый смысл настолько, насколько сами того захотим, и будем любить друг друга, пока живы. Мы отпустим наше прошлое и начнем сами творить свое будущее.

Потом носок отца врезался в его череп. Джо ударил с такой силой, что носок разорвался. В мгновение перед тем, как разум его угас, Зах увидел, как содержимое носка извергается ему на голову — сверкая, переливаясь.

Не монетки в пенни. Крохотные бриллианты.

Тревор шел по переулку, который сам себе выбрал. Переулок все глубже уводил его в промышленную зону, куда Тревору не слишком хотелось идти. Но перекрестки больше не попадались, а он отказывался возвращаться тем путем, каким пришел. Ничего для него не было в тех барах, ничего, кроме бутылок, затянутых пылью и полных яда, ничего, кроме рассыпающихся костей Сэмми-скелета.

Он прошел сверкающее бурлящее озерцо черной жижи, обрамленное цепью заграждения, миновал огромное обветшалое здание, из сотен окон которого валил белый дым, железную дорогу, где ржавые товарные вагоны лежали разбросанные, словно детские кубики. Была странная токсичная красота в этом ландшафте. Будто виды иной планеты, подумал сперва Тревор, но эта разруха была вполне в духе человека.

Его пальцы зудели по карандашу и бумаге. Он почти чувствовал, как скользит по странице графитное острие, как оно слегка задевает о зерно бумаги, как это трение вызывает мельчайшие симпатические вибрации в костях руки. Засунув обе руки глубоко в карманы, он шел вперед.

Улица начала выгибаться прочь в странную перспективу, будто линия горизонта здесь не совсем сопрягалась с небом. Он увидел впереди край еще одного пустого участка, но, заметив уголок здания, сообразил, что участок не совсем пуст. Просто здание стоит от улицы дальше, чем все остальные.

Что-то еще было странное в этом здании. Мгновение спустя Тревор сообразил, что именно. Оно было деревянным. У постройки перед ним была деревянная веранда — здесь, посреди промышленной пустыни, опустошенной земли, стали и бетона.

Дом отбрасывал на землю плоскую черную тень: тень сходящейся к коньку крыши и тонких веретенообразных перил — такую, какую отбрасывают миллионы веранд миллиона разваливающихся фермерских домов. Кружа на машине по захолустным городкам Юга, таких увидишь немало. Правда, они нечасто встречаются в промышленных районах бескрайних и серых пустынных городов.

Еще несколько шагов — и его сознание подметило то, что подсознание давным-давно знало. Это был дом с Дороги Скрипок.

Страшный дом стоял себе плотный и реальный посреди некрофилического ландшафта, сплетенного сном. Такой же, какой всегда. Никто бы не счел его частью того мира, где он теперь объявился.

Страшный дом. Пусть не зародыш Птичьей страны, но гнилая ее сердцевина. Пусть. Если не от этого мертвого мира, то его исток и источник.

Он вернулся домой. И если на этот раз он умрет, это будет так, будто он так и не прожил последние двадцать лет. Если он не умрет, остаток жизни принадлежит ему.

И Заху, если он еще захочет иметь с ним дело. Это дом, где ты, помимо всего прочего, четверть века спустя потерял девственность, напомнил себе Тревор. Но это было лишь еще одним источником власти дома над ним, власти столь же мощной, сколь и власть смерти.

Помни, снова услышал он голос из сна, у тебя еще будет время спуститься в Птичью страну…

Но вот теперь времени больше нет. Теперь он спустился на самое дно.

Лишенный двора, заросшего сорной травой, и зеленого плаща кудзу, дом казался дряхлым, будто сложенным из щепок и теней, со сломанным хребтом. Окна, подернутые рябью непроницаемых красок, отражают невидимый Тревору свет.

Когда он переходил безликий участок, они вспыхнули фиолетовым, потом поблекли до цвета синяка.

Поднявшись по ступеням, Тревор толкнул покосившуюся дверь и вошел внутрь. Гостиная осталась такой, какой он ее помнил: гадкое безобразное кресло и продавленный диван, еще не съеденные совершенно грибком и плесенью; а вот и проигрыватель в окружении ящиков с пластинками. Его сердце на краткий миг остановилось, когда он заметил в полуосвещенной комнате еще одну фигуру.

У дверного проема в коридор сидела на корточках стройная женщина в свободной белой блузке и красной юбке с длинными, до локтя, перчатками к ней в тон. Длинные черные волосы рассыпались у нее по спине и плечам, шли рябью сверхъестественных синих бликов.

Вот голова се повернулась, как на шарнире. Лицо запрокинулось к нему, бледное, с острыми чертами, поразительно красивое. Ее огромные темные глаза были слегка раскосыми, запачканными тенями. Тревор осознал три вещи сразу: женщина в точности походила на Заха; она держала что-то в сложенных лодочкой руках; на ней была только длинная, до полу, сорочка и никаких перчаток. Подол сорочки настолько пропитался кровью, что Тревор сперва решил, что это отдельный предмет одежды. Руки до локтя у нее были испачканы в крови.

Подняв руки, она показала ему, что в них Тревор увидел желеобразный сгусток крови, продернутый черными венами, а среди них — черная точка глаза. Пять крохотных подвернутых

пальчиков.

— У меня не было денег на врача, — сказала она, — так что я била себя по животу, пока не пошла кровь Я просто хотела, чтобы эта чертова дрянь из меня вышла Ты меня слышишь? Вышла!

Тревор наступал на нее, заставляя отвести взгляд. Накатил гнев, заставив жарко пульсировать вены в висках. Нет прощения тому, чего Зах натерпелся от рук этой женщины.

— Ничего подобного ты не сделала, — жестко произнес он. — Ты его не хотела, но все равно родила, и вы вдвоем терзали его сколько могли. Это было девятнадцать лет назад, твои малыш вырос. И кто ты после этого, ты, злая сука?

Женщина снова упала у дверного косяка. Кровавое месиво выскользнуло у нее из рук. Тревору пришлось подавить в себе желание подобрать одинокий эмбрион, заплакать над ним. Это искалеченное нечто — не Зах, оно не может быть Захом. Это только так и не родившийся фантом.

Он вспомнил, что мать Заха звали Эвангелина, как стих.

— Уходи, Эвангелина, — тихо сказал он. — Убирайся из моего дома. Я тебя ненавижу.

Взгляд огромных, как у подраненного зверя, глаз остановился на Треворе. Он не мог сказать, слышит ли она его. Она никак не реагировала на его слова.

— Ты призрак, — сказал он ей, — и ты даже не мой призрак.

Голова ее откинулась назад. Пальцы скривились в когти. Дрожь пробежала по ее телу, и на мгновение его контуры расплылись, как будто она прошла через невидимую мембрану. А потом вдруг волосы цвета воронова крыла стали превращаться в пшеничный шелк, прошитый потоками более темного золота, и в этих новых волосах появилась запекшаяся кровь. Черты ее лица стали мягче; тело словно округлилось, стали тяжелее груди. Ее руки повисли вдоль тела — сплошное месиво крови и синяков. Тревор обнаружил, что смотрит на собственную мать, на Розену Мак-Ги, такую, какой он нашел ее в то летнее утро семьдесят второго года.

Он вспомнил первый день своего возвращения в дом, то, как он зажег свет в студии и увидел рисунок Бобби, идентичный тому, какой нарисовал в автобусе сам Тревор. Тогда Тревор думал, что Бобби, возможно, нарисовал его еще до ее смерти, что-то вроде прогона перед спектаклем. Но рисунок был слишком точен. Если вспомнить, как боролась за жизнь Розена, Бобби никогда бы не удалось так же точно нанести удары на ее плоть, как он сделал это на бумаге.

Нет. Он сначала убил ее, а потом присел рядом с блокнотом и зарисовал тело. А потом повесил рисунок на стену студии, прежде чем пошел и убил Диди. У Тревора не было никаких доказательств того, что события происходили именно в такой последовательности, но он видел все мысленным взором слишком ясно. Вот Бобби скрючился на полу перед изувеченным телом жены, рука летает над листом, глаза перебегают с маниакальной напряженностью с лица мертвой Розены на страницу и обратно. Но почему?

Глаза матери открыты, белок подернут кровью. Глубокие борозды отмечают лоб, левый висок, середину груди. Все раны сильно кровоточили. Из ран на голове струилось также прозрачное вещество — церебральная жидкость, наверное, — прочерчивало прозрачные дорожки в крови. Тревор заметил, что в отличие от него самого и Сэмми-Скелета Розена была не в костюме по моде сороковых годов; на ней были все те же вышитые джинсы и хлопковая блузка с круглым вырезом и крохотными рукавами, что были на ней в ту ночь, когда она умерла.

Но что, черт побери, это значит? Что, черт побери, хоть что-то из этого значит? Внезапно ему захотелось, чтобы рядом с ним оказался Зах. Так сильно ему, наверное, ничего никогда не хотелось. Зах способен распутать мудреные узоры и логические совпадения, быть может, даже объяснить их. А если в этой Птичьей стране нет никакой логики, Зах мог бы его обнять, дать ему место, куда спрятать лицо, так чтобы не пришлось все смотреть и смотреть на кровавые глаза матери.

Нет. Он сюда за этим пришел. Ему надо увидеть все. Тело Розены наполовину загораживало проход. Тревор протиснулся мимо него, тщательно следя за тем, чтобы случайно не коснуться ее ногой. Он мог представить себе, как безвольно раскинутся ее руки и ноги, если он опрокинет ее, даже слышал в воображении пустой звук, с каким ее голова ударится об пол. Когда он почти прошел, он даже представил, каково бы это было, подними она руку и ухвати его за колено. Но Розена осталась неподвижна. Нет, она никогда не причинила бы ему вреда.

Нарисовал ли Бобби и Диди после того, как убил? Возможно. Но почему-то Тревор в это не верил. К тому времени, наверное, близилось утро, и Бобби не хотел встречать еще один рассвет. Но куда он пошел потом? Прямо в ванную со своей веревкой или куда-то еще?

Столько вопросов. Внезапно Тревор испытал отвращение к самому себе за то, что задает вопросы там, где на них, похоже, нет ответа. Какое, черт побери, имеет значение, что сделал Бобби? Какая ему теперь разница? Ему во веки веков не стоило есть эти грибы, не стоило катапультироваться в Птичью страну. Он оставил Заха, он не знает, как найти дорогу назад, и все здесь — сплошной бессмысленный тупик.

Может, все это галлюцинация? Один мир казался столь же осязаемым, как и другой: он ведь чувствовал, как ужалила его входящая ему в руку игла Сэмми, чувствовал запах свежей крови и резкую канализационную вонь трупов. Но он торчит на незнакомом наркотике. Кто знает, что может случиться? Может, он войдет в свою спальню и увидит собственное тело, сонно свернувшееся вокруг Заха на матрасе. Может, тогда он сможет вернуться в него.

Ты пришел искать ответ, напомнил он самому себе. Ты что, думал, этот ответ будет написан на стенах кровью? Ты действительно готов вернуться в реальный дом, в пустой дом? Ты готов перестать пытаться встроить себя, словно лишний паззл, в головоломку смертей членов своей семьи, улететь с Захом прочь, начать собственную жизнь?

Этого он не знал. Казалось, между ним и всем, что он видел, стоял невидимый барьер, как будто дом позволял ему смотреть, но не касаться, говоря ему: Тебе никогда здесь не было места. Как будто ему нужно слышать это снова! Мертвые связаны меж собой в ужасающей интимной близости, а Тревор — живой, он здесь чужак. Тебе здесь не было места тогда. Тебе здесь нет места сейчас. Бобби целиком и полностью исключил тебя. Они все тебя бросили. Возвращайся к единственному человеку, который достаточно тебя любит, чтобы остаться.

Тревор обнаружил, что стоит перед закрытой дверью собственной комнаты. Он будто шел по тоненькой линии между прошлым и будущим. Если он упадет, у него не будет ни того, ни другого. Равновесие значит все.

Словно во сне Тревор увидел, как его рука поднимается, как пальцы смыкаются на ручке двери. Медленно, очень медленно он открыл дверь.

Человек, сидевший на краю кровати, поднял глаза. Его взгляд встретился со взглядом Тревора — льдисто-голубые ирисы, обведенные черным. Зрачки невероятно расширены. Худощавое лицо и голая грудь измазаны кровью. Рыжеватые волосы свалялись от крови. В правой руке — ржавый молоток, головка молотка блестит жирным, липким красным, гвоздодер — кошмар спутанных светлых волос, обрывков кожи, обращенных в пыль мозга и костей. Медленные струйки крови сбегают по рукояти, прокладывают темные, похожие на вены дорожки по руке до самого локтя.

Тревор смутно сознавал, что в комнате есть кто-то еще, небольшое неподвижное тело на матрасе. Некто дышит глубоко, закутан в одеяло, как в саван. Но он никак не мог сфокусировать взгляд на этом маленьком теле; мембрана в этом месте будто мерцала, становилась непроницаемой — морщинка в ткани этого мира.

Долгое-долгое мгновение они с Бобби просто смотрели друг на друга. Лица их больше походили друг на друга, чем помнил Тревор. Потом Бобби словно очнулся, его губы шевельнулись, но вышел только надломленный шепот, хриплый от виски и горя:

— Кто ты?

— Твой сын.

— Диди и Розена…

— Ты убил их. Ты меня знаешь, Бобби. — Тревор сделал несколько шагов в глубь комнаты. — Лучше бы тебе меня узнать. Я двадцать лет не переставал думать о тебе.

— О, Трев… — Молоток выпал из руки Бобби, глухим ударом приземлился в каком-то дюйме от его босых пальцев, но Бобби даже глазом не моргнул. Тревор увидел, как по его лицу, отчасти смывая кровь, катятся слезы. — Это правда ты?

— Пойди взгляни в зеркало, если не веришь.

— Нет… нет… Я знаю, кто ты. — Плечи Бобби обмякли. Он казался древним стариком, к тому же безутешным. — Сколько тебе сейчас? Девятнадцать? Двадцать?

— Двадцать пять.

— Ты еще рисуешь?

— Черт побери!!! — Тревор. вспомнил наносы бумажных клочков на матрасе, на подушке, на их с Захом телах, — Кому как не тебе это знать!

Очень медленно Бобби покачал головой:

— Нет, Трев. Я больше ничего не знаю.

Он снова поднял глаза, и по обнаженной боли на лице Бобби Тревор понял, что это правда. Ужасное подозрение холодным туманом заползло в его мысли.

— Почему ты меня не убил? — спросил он.

Он так долго ждал минуты, когда произнесет эти слова. Теперь они словно выдохлись, звучали безжизненно.

Бобби беспомощно пожал плечами. Тревор узнал этот жест — один из его собственных.

— Я просто вот так все сижу и сижу здесь, — продолжал Бобби, — смотрю на твои рисунки на стене, спрашиваю себя, как, черт побери, я мог ударить тебя этой штукой, спрашиваю себя, как я мог погрузить этот кусок металла в твой нежный умный мозг, думаю о том, как просто это было с ними по сравнению с тобой. Они был все равно что уроки анатомии. Тело — головоломка мяса, крови и костей… Понимаешь?

Тревор кивнул. Он подумал о том, когда ему самому хотелось, не переставая, кусать Заха, тянуть и рвать его плоть, чтобы посмотреть, что там под ней. Потом он подумал о драке в интернате для мальчиков, о том, как ударил старшего парнишку головой о кафель в душевой кабинке, о кровавых разводах, кружащих в теплой воде.

— А когда убиваешь тех, кого любишь, когда смотришь на то, что делают твои руки, ты чувствуешь, как капли крови падают тебе на лицо, все это время ты думаешь: Зачем я это делаю? А потом понимаешь. Это потому, что ты их любишь. Потому что хочешь знать все их секреты и тайны, а не только те, что они решили тебе показать. И после того, как ты разобрал их на части, ты знаешь все.

— Тогда почему…

Тревор едва мог говорить. Так, значит, то, что он с самого начала подозревал, правда: Бобби не любил его настолько, чтобы убить.

— Почему я тебя оставил? Потому что мне пришлось. Потому что я сидел и смотрел, как ты спишь, и думал все это. А потом ты вошел, вот только что. Я не могу этого сделать, Трев. Если у меня осталось хоть на грош какого-то таланта, какого-то дара, теперь они — твои. Я могу убить их, я могу убить себя, но тебя я убить не могу.

Снова подобрав молоток, он встал и пошел к Тревору.

— Подожди! — Тревор выставил перед собой руки, попытался коснуться Бобби. Бобби отступил вне пределов досягаемости, и руки Тревора схватили воздух. — Ты видишь… Это… — Он не знал, как выговорить то, что хочет спросить. — Как насчет Птичьей страны? Что в ней с тобой случилось?

— Птичья страна — машина, смазанная кровью художников, — словно во сне произнес Бобби. Тон его был безразличным, словно он читал лекцию. Он подошел ближе, протянул молоток, с которого все еще капала кровь. — Птичья страна — это зеркало, что отражает наши смерти. Птичьей страны вовсе не существует.

— Она же здесь, прямо за окном! — закричал Тревор. — Я только что оттуда пришел!

— Да, — ответил Бобби, — но я останусь в доме.

Он ткнул ручку молотка в ладонь Тревора, потом развел руки и заключил Тревора в объятия, которые походили на темный влажный туман. Контуры Бобби расплывались. Его плоть становилась все мягче, перетекала в самого Тревора.

— НЕТ! НЕ УХОДИ! СКАЖИ МНЕ, ПОЧЕМУ ТЫ ЭТО СДЕЛАЛ! СКАЖИ МНЕ!!!

— На самом деле ты хочешь знать не “почему”, — услышал он голос Бобби. — Ты просто хочешь знать, каково это.

Тревор почувствовал, как вязкий туман просачивается в его кости, сворачивается спиралями в черепе, застит глаза. Кровь, сбегая по ручке молотка, липким теплом ползла по его пальцам, смешивалась с кровью из его собственных шрамов. Углом глаза он увидел, как на стене подрагивают и трепещут его детские рисунки, будто бьются плененные крылья.

— Скажи мне, — прошептал Тревор.

— Ты художник, — ответил шепотом голос, который теперь звучал из глубины его сознания. — Пойди и узнай сам.

Тут реальность мигнула перегоревшей лампочкой.

22

Зах стремительно падал через киберпространство. Ну надо же, оглушенно думал он, компьютер-то мне все-таки был не нужен; чтобы попасть сюда, нужно только выпить чашку кофе и чтобы потом кто-нибудь ударил тебя по голове с такой силой, чтобы глазные яблоки выскочили.

Он падал все быстрее и быстрее — со скоростью света, со скоростью информации, со скоростью мысли. И не было ни сознания, ни личности, никаких пугал из ФБР, никаких Соединенных Штатов, никакого Нового Орлеана или Потерянной Мили, никого по имени Захария Босх. Не было такой штуки, как преступление, не было такой штуки, как смерть. Он чувствовал, как растворяется в бесконечной сети синапсов, чисел, битов. Сеть была сложной, но лишенной эмоций, доступной анализу и логике. И это утешало.

Здесь было так холодно…

Внезапно Заха охватила паника, и он принялся барахтаться, сопротивляясь сети. Нет! Он не хочет здесь оставаться. Он не хочет, чтобы его затянуло, ассимилировало киберпространство, или Птичья страна, или пустота — чем бы оно ни было. Он не желал становиться маленькой частицей большего добра или зла, обтекаемым фрагментом информации, ничего не значащим сам по себе. Он хотел вернуться к Захарии Босху со всеми его хлопотами и противоречиями, проблемами и страхами. Он хотел назад, в свое тело. Он хотел Тревора.

Каждой частичкой оставшейся в нем воли Зах тянулся к пробуждению.

Киберсеть прошила холодная электрическая вспышка. Зах осознал вес своего тела и матрас под ним, почувствовал, как колотится в груди сердце. Его посетила страшная мысль, что сердце только сейчас начало биться снова. Кровь затекала из носовой полости в горло, Зах едва не захлебывался ею. Голова гудела и пульсировала. По ладоням как будто кто-то прошелся наждачной бумагой.

Или все, что он помнил, произошло на самом деле, или это был тот еще трип.

С трудом открыв глаза, Зах увидел, что Тревор сидит па краю кровати и пусто смотрит на противоположную стену. Его спутанные, пропитанные потом волосы струились по голым плечам и спине. Ладони и руки у него все еще были в крови, но шрамы, похоже, закрылись.

В правой руке у него был зажат молоток, поблескивающий от крови и других жидкостей. Зах знал, что Тревор не ударил его: будь эта каша из его мозгов, он бы сейчас уже не дышал. Но что сделал Тревор? Или что, ему кажется, он сделал?

Зах попытался приподняться на локте и тут же почувствовал, как у него мучительно кружится голова. Перед глазами все расплывалось. Он сообразил, что где-то потерял очки.

— Трев? — прошептал он, — Ты в порядке?

Никакого ответа.

— Тревор?

Рука Заха словно приросла к матрасу. Усилием воли он поднял ее на пару дюймов, протянул — казалось, на несколько миль. Его пальцы слегка коснулись бедра Тревора. Плоть казалась на ощупь холодной и гладкой, как мрамор. Кончики пальцев оставили четыре параллельные кровавые полосы на бледной коже.

Надо же было так рассадить руки. Нигде в доме он с собой такого сотворить не мог. Конечно, нет, подумалось ему, это произошло, когда ты упал на тротуар в Птичьей стране, пытаясь смягчить падение, чтобы не выбить зубы о тротуар. Джо тебя толкнул, помнишь?

А если он встретил Джо, то кого видел Тревор?

Он подтащился поближе к Тревору, попытался сесть.

— Тревор, послушай, ты не причинил мне вреда, со мной все в порядке. — Его окатило волной головокружения, грозившего перерасти в тошноту. — Ты в порядке? Что происходит?

Тревор обернулся. Глаза у него были словно две дыры, пробуравленные в леднике, черные выемки, уходящие глубоко в лед. Щеки у него ввалились, лицо казалось изможденным и измученным. И череп словно стремился порвать кожу, чтобы выйти на свет.

— Он меня видел, — произнес вдруг Тревор. — Он меня там видел.

— Кто? Когда?

— Мои отец. — В глазах Тревора появилась искра узнавания, но никакого тепла. Глядеть в эти глаза было как снова падать сквозь пустоту. — Он видел, как я сюда вошел тон ночью. Он

говорил со мной.

О Боже, подумал Зах. Дурной трип. Дурной, дрянной трип.

— Где ты был? — осторожно спросил он.

— В Птичьей стране.

Конечно. Где же еще?

— Нет, я хотел сказать… — Что, черт побери, он хотел сказать… — Я хотел сказать, где ты был в пространственно-временном континууме? В каком времени ты был?

— В этом доме. В ту ночь. Я видел мать мертвой. Я видел брата мертвым. Потом я пришел в эту комнату, и Бобби был жив — сидел на кровати, решая, убить меня или нет. Он видел меня, говорил со мной и решил, что он не может этого сделать. Это все моя вина.

— Не понимаю. Ты хочешь сказать, что проснулся и отговорил его?

— НЕТ! Он увидел меня таким, каков я есть СЕЙЧАС! Он говорил СО МНОЙ ТЕПЕРЕШНИМ, потом пошел и ПОВЕСИЛСЯ! ПОГЛЯДИ! РАЗВЕ ТЫ НЕ ВИДИШЬ? — Тревор неистово взмахнул молотком. Крохотный кусочек заветрившегося мяса упал на уже и так окровавленную губу Заха. Сжавшись у стены, Зах тайком отер его.

— Он говорил с тобой в возрасте двадцати пяти лет?

— Да.

— Его преследовал твой призрак.

— Да.

— Дерьмо.

В голове Заха начинало немного проясняться. В словах Тревора была определенная логика. Заху пришла на ум петля, компьютерная программа, созданная с тем, чтобы повторять набор

инструкций до тех пор, пока не будет удовлетворено определенное условие. До сих пор Зах предполагал, что, дома с привидениями, если они существуют, могут действовать приблизительно по такому же принципу. Эта теория родилась у него на основе большинства знаменитых историй о привидениях Нового Орлеана: призрак там обычно появлялся в одном и том же месте и раз за разом повторял одни и те же действия — например, указывал на то место, где похоронены его кости, или заставлял свою отрубленную голову катиться вниз по лестнице.

Эта мысль почему-то все еще казалась здравой. Программа была чертовски сложной, но, может быть, Тревору удалось разорвать петлю.

Капля крови приземлилась на груди Заха, скатилась волнистой линией меж ребер. Потом Тревор наклонился и осторожно приложил головку молотка к лицу Заха. Он обвел ею линию Захо-вой скулы, погладил гвоздодером подбородок. Металл казался холодным, слегка шероховатым и омерзительно липким. Лицо Тревора было возвышенным, почти экстатичным.

— Трев? — негромко спросил Зах. — Что ты делаешь?

— Готовлюсь.

— К чему?

— К загадке плоти.

Что бы это ни означало.

— Ладно: Я тебе помогу, если хочешь. Но не мог бы ты положить молоток?

Тревор только поглядел на него словно из глубин черного льда.

— Пожалуйста? — Голос Заха упал до хриплого шепота. Медленно, очень медленно Тревор покачал головой.

— Не могу, — сказал он и занес молоток. Взгляд Тревора ни на миг не отрывался от глаз Заха. Его глаза были полны желания, мольбы и неприкрытого ужаса. Зах ясно видел, что Тревор не хочет этого делать, даже ненавидит себя за то, что делает, но он так же ясно понимал, что это единственная вещь на свете, что Тревор хотел бы сделать.

Зах также видел траекторию молотка: следующая остановка — Захов любимый эпифиз, место, где открылся бы его третий глаз. Зах соскользнул с противоположной стороны матраса, обполз вокруг кровати и попытался добраться до двери, но Тревор заступил ему дорогу. Молоток врезался в стену, прорвал рисунок. Снежинки хрупкой от времени бумаги, медленно кружа, попадали на пол.

— ЧТО ТЫ ДЕЛАЕШЬ? — завопил Зах.

— Выясняю, каково это.

— ПОЧЕМУ?

— Потому что я художник, — выдавил сквозь стиснутые зубы Тревор. — Мне нужно знать.

Схватив Заха за правую руку, он снова притиснул его к стене. Тревор был лишь немногим больше и сильнее Заха, но что-то, похоже, выбросило ему в кровь огромную дозу адреналина, клокочущего теперь по его венам. Он снова занес молоток.

— Тревор… пожалуйста, я люблю тебя…

— Я тоже тебя люблю, Зах.

В голосе Тревора Зах услышал истинную правду, но молоток при этом все опускался, и потому Зах бросился в сторону. Удар пришелся ему по плечу, и мышцы тут же взвыли от боли.

Тревор отвел молоток. Подняв левую руку, Зах схватил Тревора за запястье, заклинил его локоть и изо всех сил попытался удержать руку на расстоянии. Рука Тревора была скользкой от пота и крови, с каждой долей секунды держаться за нее становилось труднее. Зах заглянул глубоко в глаза Тревора.

— Послушай меня, Трев. — Сердце Заха было будто спелый помидор в миксере. Он с шумом втянул воздух. Тревор напрягал правую руку. — Зачем тебе знать, каково это, когда кого-то убиваешь? У тебя ведь есть воображение, так?

Тревор сморгнул, но не отодвинулся, не перестал пришпиливать Заха к стене.

— Воображение у тебя лучше, чем у Бобби. Ему, возможно, надо было узнать, каково это, пережить это. Тебе-то не нужно.

Тревор помедлил. Его хватка чуть-чуть ослабла, и Зах увидел свой шанс. Дай сдачи хотя бы раз! вопил его разум. Не думай о том, что он с тобой сделает, если все провалится! Ты уж точно труп, если не попытаешься, и он тоже. Просто СДЕЛАЙ ЭТО!

Издав протяжный нечленораздельный вой, Зах врезал коленом прямо в пах Тревору. Одновременно Зах изо всех сил толкнул руку Тревора назад. Угол удара коленом был неудачен, но удар застал Тревора врасплох и заставил потерять равновесие. Зах безжалостно выкрутил Тревору запястье. Выпавший молоток пролетел через всю комнату, с громким глухим треском ударился о противоположную стену и тяжело ухнул на пол.

Если Тревор кинется за ним, решил Зах, тогда можно будет рвануть к двери и попытаться выбраться из дома. Может, Тревор последует за ним. Может, снаружи все станет чуть более нормальным.

Глаза Тревора были расширенными, очень светлыми. Он глядел на Заха с чем-то сродни восхищению, почти с любовью. Взгляд этих глаз гипнотизировал, Зах не мог заставить себя шевельнуться.

— Ну и ладно, — негромко сказал Тревор, — я всегда воображал себе, как делаю это не чем-то, а голыми руками.

Он прыгнул.

Увернувшись, Зах добрался до дверного проема, затем выскочил в коридор. Тревор следовал за ним по пятам, блокируя путь к выходу, гоня по коридору. Зах ткнулся в дверь студии, решив, что, быть может, ему удастся выбраться через окно. Тревор схватил волосы Заха в охапку и сбил его с ног. В шее Заха хрустнул позвонок. Споткнувшись, он тяжело навалился на Тревора, и Тревор прижал ему руки к бокам.

— Я просто хочу знать, как ты устроен, — выдохнул ему в ухо Тревор. — Я так тебя люблю, Зах! Я хочу залезть внутрь тебя. Я хочу попробовать, каков на вкус твой мозг. Я хочу чувствовать, как твое сердце бьется у меня в руках.

— Оно будет биться лишь пару секунд, Трев. Потом я умру, и у тебя меня больше не будет.

— Нет, будет. Ты останешься здесь. Это место хранит своих мертвецов.

Как кнопка “save”, подумал Зах, и это снова напомнило ему о петлях. Неужели какая-то смертоносная петля была запущена в голове Тревора?

И если да, то как ему ее прервать?

Он почувствовал, как острые тазобедренные кости Тревора вжимаются в его ягодицы. Руки Тревора крепко обвили ему грудь. На какое-то мгновение прикосновение было почти эротичным. Ему подумалось, что и Тревор тоже это почувствовал; его пенис шевелился о ногу Заха, поднимаясь.

Тут Тревор опустил голову и вонзился зубами в выступ мышцы между шеей и плечом Заха.

Боль была неимоверной, горячей. Зах чувствовал, как новая кровь тонкой струйкой бежит по его ключице и вниз по груди, почувствовал, как извиваются и рвутся мышцы, услышал собственный крик, потом рыдания. Он попытался ударить Тревора локтем в грудь, но, подняв его в воздух так, что ноги не касались пола, Тревор потащил его в ванную.

Он уносит меня в свой ад, подумал Зах, он собирается меня там съесть. Он собирается разорвать меня на части в поисках магии внутри меня, но он не найдет ничего. Потом он выполнит условие петли и убьет себя. Какая дурацкая глупая программа…

Тревор пинком закрыл за собой дверь. В маленькой комнатенке было темно. Если не считать осколков зеркала в ванне, которые, словно засасывая в себя свет, заражали его тошнотворными красками и пригоршнями кидали назад о лепрозорные потолок и стены. Рукомойник был черным от крови. Зах спросил себя, может, и сперма тоже здесь, высохшая до прозрачной маски.

Боль в плече немного утихла. Зах перестал барахтаться. У него кружилась голова, все казалось таким далеким… хватка Тревора подпирала ребра, вдавливала их внутрь, от чего трудно было дышать. Он умрет прямо сейчас. Ощущения боли и разъединения станут последним, что он когда-либо испытает, эти мимолетные панические мысли станут последними, что придут ему в голову.

Дрянная, черт набери, дурацкая программа…

Тут Тревор ткнул его лицом в стену, и Зах наконец отключился.

Податливая плоть у него под руками, жаркая от страха, липкая от пота и крови. И уже пахнущая небесами.

Беспомощные кости — его, чтобы сломать, беспомощная кожа — его, чтобы разорвать, сладкая красная река — его, чтобы испить. Ему надо это сделать. Ему надо знать. Глазами и руками, всем своим телом он должен видеть.

Тревор затолкал Заха в пространство между унитазом и раковиной, в свое пространство. Он царапал грудь Заха ногтями, прорывая борозды в этой гладкой белой коже. Кровь сверкала, переливаясь, у него на руках, забрызгивала лицо. Он приник губами к этому дождю, принялся жадно лакать его, потом впился в кожу зубами. Это было просто. Это было так верно. Это было так красиво.

Руки Заха поднялись, попытались оттолкнуть голову Тревора, но силы в них не осталось. Тревор задвинул его дальше в угол, в паутину, почувствовал, как во все стороны разбегаются крохотные многоногие твари. Он провел языком по длинным неглубоким ранам, которые оставили его ногти на груди Заха. На вкус они были как соль и медь, как сама жизнь и само знание.

Он погладил впадину Закона живота. Все щедрые тайны тела — в колыбели между тазом и хребтом. Он по локти погрузит руки туда. Он засунет пальцы под грудную клетку и пальцами заставит биться сердце. Он найдет источник жизни и проглотит его целиком.

— Трев? — сказал Зах. Его голос был слаб, тонок как бумага, едва слышен. — Тревор? Я не могу тебе сопротивляться. Но если ты собираешься убить меня, пожалуйста, скажи мне, почему?

Тревор сомкнул зубы на мочке уха Заха и потянул. У него мелькнула мысль: каково будет почувствовать, как мягкая маленькая масса скользит вниз по горлу.

— Почему что?

— Почему боль лучше, чем любовь? Почему ты скорее убьешь меня ради острых ощущений, чем попытаешься жить со мной? думал, ты храбр, но это довольно трусливое дерьмо.

Слезы бежали из угла глаза Заха, стекали в тонкие волоски у него на виске. Тревор проследил их соленую дорожку до угла глаза, провел кончиком языка по веку, нежно пососал глазное яблоко. Оно лопнет у него во рту, как карамелька. Интересно, будет ли эта поразительная зелень мятной на вкус?

— Чтобы увидеть все, — прошептал Зах, — нужно быть живым. Убив меня, ты и сам умрешь. Скажи, что ты не умрешь.

Может, он и умрет. Конечно, он умрет. Но разве он не знал всегда, что такова будет последняя страница комикса? Распятие и миросожжение. Ведь так должна закончиться его жизнь? И разве она не стоит того?

Но внезапно Тревор вспомнил то, что сказал ему Бобби в другой комнате другого дома. Птичья страна — машина, смазанная кровью художников.

Он опустил взгляд на Заха. Из раны на голове кровь текла по лицу Заха толстыми черными ручейками. Кровь струилась из ноздрей и разорванного рта. На левом плече красовался ярко-красный ком, на правом — отпечатки зубов с запекшейся в них кровью. Его грудь из стороны в сторону расчерчена неистовыми красными царапинами. Там, где не было порезов или синяков, кожа была абсолютно белой. Его взгляд не отпускал Тревора. Выражение лица зависло где-то между крайним ужасом и абсолютной безмятежностью.

— Чего бы ты ни хотел, — сказал Зах, — тебе решать.

Эти слова разом вырвали Тревора из его транса о разрывании плоти и желании заползти в чужое тело, дабы узнать его тайны. Потому что это не просто тело, вдруг осознал он. Это не загадка и не пособие по анатомии, и не источник мистического знания, это — Зах. Красивый мальчик, который сегодня выделывался и подвывал на сцене, умник, преступник и анархист, щедрая душа, его лучший друг, его первый любовник. Не коробка с игрушками, которые можно порвать, не редкое лакомство, в которое вгрызаются и поглощают, пока оно не остыло.

И Зах прав. Что бы ни сделал сейчас Тревор — это его собственный выбор, и с последствиями этого выбора ему придется жить, пока он не умрет, даже если жить ему останется каких-то несколько минут. И если он умрет, он что, отправится в Птичью страну? Он подумал о Бобби, навсегда одиноком с двумя исковерканными телами. Что, если его уделом станет ловушка вечности в этом доме с собственным мертвецом для компании?

И все же Бобби вложил ему в руку молоток и сказал пойти узнать, каково это.

Тревор вообразил себе новенький хрусткий протокол вскрытия: Захария Босх, место жительства: неизвестно, 19 лет… Причина смерти: тупой удар, потеря крови, экзентерация… способ смерти: убийство…

Так это его отец теперь считает искусством? Или Птичья страна снова жаждет крови для смазки?

Он оттолкнулся от Заха, прочь из этого тесного пространства между раковиной и унитазом. Он посмотрел на свои руки, и на мгновение ему подумалось, что они залиты кровью Заха, что он запустил их глубоко в Заховы внутренности, что он действительно проделал все это и очнулся слишком поздно. Если у меня вообще есть талант… Если у меня осталось хоть на грош какого-то таланта, какого-то дара, услышал он голос отца, теперь они твои.

Отвали, подумал он. Я не стану делать за тебя твою грязную работу.

Отвернувшись от Заха, он шагнул в ванну. Битое стекло заскрипело и завизжало под его босыми ногами. Тревор глядел в осколки зеркала, в роящиеся в них краски.

— Я этого не сделаю, — пробормотал, он. — Мне не нужно знать, каково это. Мне не нужно этого рисовать. Я могу это прожить.

Сжав правую руку в кулак, он врезал им прямо в стену. Старая сырая штукатурка пошла трещинами, посыпалась вниз, распалась в пыль под костяшками его пальцев. Боли совсем не было. А он хотел, чтобы было больно. Он хотел той самой боли, какую был так готов причинить Заху.

Упав на колени, он принялся раз за разом бить кулаком по неподатливому фаянсу, по битому стеклу.

Заху показалось, он услышал, как хрустнула в руке Тревора кость. Он попытался оттолкнуться от пола. Голова казалась бесчувственной и будто свинцовой, все расплывалось перед глазами. Он не мог подняться с пола, чтобы добраться до Тревора. Так что из последних сил он пополз.

Ванна казалась невероятно далеко, хотя Зах знал, что до нее каких-то пара футов. Ему пришлось ухватиться за ее край и остаток пути просто подтащить тело. Фаянс казался тошнотворно противным, гладким; как зубы, и холодным, как смерть, и он трясся под ударами Тревора. Удары кулака теперь по звуку напоминали шлепки сырым мясом о каменный пол. Одной рукой цепляясь за край; ванны, Зах попытался другой коснуться спины Тревора.

Тревор обернулся на него как ураган. Лицо его было искажено, глаза безумны от горя и боли. Вот оно, подумал Зах. Теперь он меня убьет, а потом и себя забьет до смерти, будто бабочка, бьющаяся об оконное стекло. Вот тут, откуда Бобби все видно. Как глупо. Как бесконечно бессмысленно. Страха он больше не чувствовал, только огромное пустое разочарование.

Но Тревор не схватил его снова. Вместо этого он уставился на Заха, и на лице его было почти ожидание. Что-то в моих словах заставило его перестать причинять боль мне, сообразил Зах. Что я могу сказать, чтобы заставить его перестать причинять боль себе?

— Послушай, — произнес он, — Бобби убил других потому, что больше не мог заботиться о них и не мог их отпустить. Потом он убил себя потому, что не мог без них жить. Так?

Тревор не ответил, но и не отвел взгляд. Внезапно Заха озарила вспышка интуиции — точно так же, как это бывало, когда он взламывал какую-нибудь особо хлопотную систему. Ему показалось, он знает, какая петля засела в мозгу Тревора.

— Все дело в любви? — спросил он. — Трев, ты думаешь, ты должен поддерживать эту цепь событий, чтобы доказать, что ты меня любишь?

Поначалу он думал, что Тревор не ответит. Но наконец очень медленно тот кивнул.

Как же мы оба покалечены, подумал Зах. Нам впору изображать детей с плаката “Неблагополучные семьи”, если хотя бы один из нас до этого доживет. Спасибо, Джо и Эвангелина. Спасибо, Бобби.

— Но я знаю, что ты меня любишь, Тревор. Я тебе верю. Я хочу остаться в живых и доказать тебе это. Ты мне нужен не для того, чтобы обо мне заботиться; я могу позаботиться о себе сам. И если ты со мной уедешь, я никогда тебя не оставлю.

— Откуда… — Голос Тревора звучал пусто, выхолощенно. — Откуда мне знать?

— Тебе придется мне довериться, — отозвался Зах. — Все, что я могу тебе сказать, правда. Остальное тебе решать.

Тревор поглядел на свивающиеся гипнотические орнаменты в осколках зеркала, поглядел на побитое лицо Заха. Боль в правой руке была огромной, жаркой, как сковорода на плите, потом — холодной до самой кости. Костяшки пальцев были порваны в кровоточащие клочья. Он, наверное, сломал по меньшей мере один палец. Правая рука… рука для рисования… эта мысль наполнила его тоской, но ужасающий гнев спал.

Он готов был камнем провалиться все глубже, глубже, глубже. И он едва не утащил с собой Заха.

Зах стоял перед ним на коленях, голый и окровавленный, как будто он только что родился. Боль прошила ноги Тревора, когда он встал. Его ступни тоже основательно располосованы. Он терся ими о битое стекло, пытаясь стереть какой-то образ, который не мог сложить воедино. Осколки зеркала, ставшие теперь непроницаемыми от его крови, не отражали ничего.

Выбравшись из ванной, Тревор здоровой рукой помог Заху встать, подхватил его другой рукой и зарылся лицом и жесткиеволосы Заха.

— Что мне делать? — спросил он; вопрос казался до крайности неуместным, но никакой другой ему в голову не шел.

— Поехали со мной. Быстро.

Тревор ожидал почувствовать, как дом сжимается вокруг него, как мускул, пытаясь удержать его в себе. Но он не ощутил ничего, что бы поднималось сквозь половые доски, чтобы смешаться с его кровью, ничего в стенах вокруг. Глянув через плечо Заха на погнутый карниз для занавески, он испытал эхо былой печали, смешанное с ужасом. Вот где закончил Бобби, вот где он решил закончить свою жизнь. Тревор мог выбирать, куда он хочет идти.

Тревору показалось, что перед ним внезапно развернулась бесконечность. Миллионы зеркал — и ни одно из них не разбито. Миллионы возможностей — и от каждой ветками расходятся новые. Он может оставить этот дом и никогда его больше не видеть, и он все еще будет жив. И будет решение, принятое им, выбор, сделанный им самим: он решил быть с Захом, решил съесть грибы и отправиться в Птичью страну, нашел дом и повернул ручку и вступил в вечность Бобби. Все это был сделанный им выбор. Решать ему.

Открыв дверь ванной, Зах вытащил его в коридор. Дом был залит ясным и неподвижным голубоватым светом. Ночь завершилась.

Тревор глядел в измученное, перепачканное кровью лицо Заха. Я выбрал тебя, думал он, но я не могу поверить, что ты все еще хочешь меня.

Спотыкаясь, они добрались до спальни и присели на кровать. 3ах нашел на полу чудом уцелевшие очки и надел их. Тревор увидел борозду на дальней стене, там, где он пытался проломить Заху голову, увидел окровавленный молоток в углу. Здоровой рукой он погладил Заха по волосам, потом поцеловал его веки, лоб. Он надеялся, что электрический ток побежит по его руке, шоком убьет его насмерть, если он осквернил этот чудесный мозг.

Зах прислонился к нему, его голова тяжело легла на плечо Тревору.

— Мне нужно отсюда выбраться, — прошептал он.

— О'кей. Куда поедем?

— Не знаю. — Зах неуверенно коснулся правой руки Тревора, которую тот теперь баюкал на коленях, стараясь не шевелить ею. — Выглядит неважно. Нужно вправить кости. И, кажется, у меня сотрясение мозга.

— О… Зах…

— Это сделал не ты. Это сделал мой папа.

— Твой папа?

— Ага. Слушай, нам надо поговорить, но прямо сейчас я не в силах. Похоже на то, что я вот-вот вырублюсь. Нам нужно в больницу.

— Ближайшая в двадцати милях отсюда. Ты можешь позвонить Кинси по мобильнику?

— Его домашний телефон отключен. Я слышал, как он это говорил вчера вечером. — Зах затих. Глаза его теперь были полузакрыты, дыхание — быстрым и поверхностным. Кожа на ощупь была холодной и слегка влажной.

— Ты можешь вести?

Зах покачал головой.

— Но у твоей машины рычаг передач.

— Знаю. Я буду переключать за тебя, если не вырублюсь. А если вырублюсь, тебе будет чертовски больно, и мне заранее очень жаль. Но я прямой линии даже не вижу. Я просто заведу нас в кювет.

— Идет.

Тревор попытался разжать кисть. Вверх по руке понеслись огромные молнии боли. Два средних пальца отказывались шевелиться, кожа на них вздулась до блеска, налилась кровью. Но всей руке она казалась тесной и неудобной, как плохо подогнанная перчатка. Костяшки пальцев были ободраны настолько, что ему показалось, он видит, как под красным месивом поблескивает белым кость, — впрочем, он не стал присматриваться слишком внимательно.

Этим я карандаш держать не смогу, подумал он. Но он слишком беспокоился за Заха, чтобы терзаться еще и этим.

Зах помог Тревору одеться, натянул на него кеды и как мог завязал шнурки. Тревор почувствовал, как подкладка дерет ему ступни, как пропитываются кровью стельки. Потом Зах оделся сам и помог собрать их пожитки. Тревор не взял ничего, кроме плейера, своих кассет и одежды, Если рука у него заживет, он когда-нибудь потом купит новые ручки и блокноты. Он даже подумать не мог о том, чтобы снова рисовать в старых.

После некоторого размышления Тревор поднес спичку к конверту с отчетами о вскрытии тел своей семьи и сжег его в раковине на кухне. Чувство было такое же, как когда он разбивал себе руку. И все же их место здесь.

Тревор помог Заху пройти через гостиную, наполовину нес его, в то время как Зах держал обе сумки. Воздух был вязким как сироп, лип к ногам Тревора, тянул его за ступни. Ты можешь остаться, шептал он. Здесь твое место на все века, здесь, в Птичьей стране.

Но Тревор отказывался слушать. Это лишь одно из миллиона возможных мест, и этого места он больше не хотел даже видеть. Зах висел на нем почти все то время, пока они выбирались из дома на веранду. Глубокое водянисто-синее небо подернулось розовым. Несколько звезд еще были видны, они казались огромными и яркими, их свечение было почти слишком интенсивным.

Весь мир молчал.

Мокрая трава гладила им колени, когда они пробирались к\ задам дома, где был припаркован “мустанг”. Тревор помог Заху сесть на пассажирское сиденье, потом скользнул за руль. Зах повозился с ремнем безопасности: Тревор и сам хотел бы надеть

: свой, но не верил, что сможет без чужой помощи закрепить его, и боялся просить Заха перегнуться через сиденье и помочь ему. Зах, казалось, был на грани обморока.

Левой рукой вставив ключ в замок зажигания, Тревор неловко повернул его. Взвыв, завелся мотор. Когда он нажал на сцепление, ногу обожгло болью. “Мустанг” покатился по двору, выехал на заросшую подъездную дорожку.

— Зах?

— …у…

— Переключи на вторую.

Повозившись с рычагом передач, Зах оттянул его вниз на вторую передачу. Машина набрала скорость. Теперь они почти уже проехали длинную подъездную дорогу, вот-вот свернут на Дорогу Скрипок. Тревор держал рулевое колесо левой рукой, положив сверху для верности правую. Он оглянулся в зеркальце заднего вида. Дом почти скрылся в саване сорняков и винограда. Он казался опустевшим. Тревор спросил себя, будет ли он и впрямь когда-нибудь пустым.

Он вывел машину на старую разбитую гравийную дорогу.

— О'кей, — сказал он, — переключи на третью.

Никакого ответа. Тревор глянул на Заха. Тот обмяк на сиденье, глаза его были закрыты, очки соскользнули к самому кончику носа, па мертвенно-бледном лице темными цветами цвели синяки.

— Зах! — позвал он. — ЗАХ!

— …м-м…

Тревор сбросил скорость, так что “мустанг” теперь едва полз, удостоверился, что Зах дышит, и снова прибавил газу километров до двадцати. Если он покатит на красный свет, то сможет дотянуть до дома Кинси на второй передаче. Это почитай что прикончит сцепление, но ему было плевать. Если что-нибудь случится с Захом сейчас, Тревор с тем же успехом может вернуться назад в

дом и забить за собой гвоздями дверь.

— Не спи, — сказал он Заху. — Я не хочу, чтобы ты уходил.

— М-м-м…

— Зах! Пой со мной! — Тревор пытался вспомнить песню, слова которой он бы знал. Единственной пришедшей ему в голову была та, которую его заставили выучить в интернате для мальчиков. Должно сойти. — Йиппи ки-йоо, — громко запел он. — Вперед, мои песики! Давай, Зах. Пожалуйста… Коль вы в печали — я ни при чем.

— Йиппи ки-йоо, — призрачным голосом запел Зах.

— Вперед, мои песики… давай же, громче…

— Уши торчком и по ветру носики…

— Впереди Вайоминг — ваш новый дом, — закончили они в унисон.

Тревор бросил взгляд на Заха. Глаза у того были открыты, а на лице появилось подобие улыбки.

— Тревор?

— Что?

— Певец из тебя паршивый.

— Спасибо.

— И, Трев?

— Что?

— Это распаршивая песня.

— И?

— И… хочешь переключу на третью передачу?

— Лучше на четвертую, — сказал Тревор и вдавил педали в пол.

23

Жуя черствый глазированный пончик, Фрэнк Нортон разглядывал невероятную личность, появившуюся в дверях его офиса. Мальчишке на вид было лет семнадцать-восемнадцать, его худое неуклюжее тело было словно сплошь сложено из палочек и острых углов. Довершала все легкая сутулость. Пряди грязных русых волос падали на лоб. За толстыми, как донышки бутылок из-под кока-колы, линзами очков подозрительно щурились глазки-бусины.

— Агент Ковер здесь? — потребовало пугало. Следовало бы догадаться, что он ищет Эба, подумал Нортон. В чей еще офис может забрести в семь утра нерд-подросток!

— Не-а. Его вчера умотала охота за “шеви-пикапом”, и он еще не пришел.

Мальчишка бессмысленно уставился на него.

— Могу я чем-нибудь вам помочь? — со вздохом спросил Нортон.

— Меня зовут Стефан Даплессис. Я помогаю ему по делу Босха.

Ага. Стукач.

— Конечно, Стефан. Чем я могу тебе быть полезен?

— Я нашел очень важную зацепку. — Даплессис протянул ему всю в пятнах пота газетную страницу. — Я думаю, Зах Босх подсунул эту статейку в “Таймс-Пикайюн”. Далее, я полагаю, он в

Северной Каролине. Так говорилось в первой статье, и в этой тоже. Я даже вычислил название города!

“Далее, я полагаю”. О Господи!

— Вот как? — вежливо переспросил Нортон. В этом деле Эбу приходится и впрямь хвататься за соломинки. Его хакер наверняка уже в Австралии. — Ну, Стефан, боюсь, это не мое дело. Тебе придется оставить газету на столе у агента Ковера.

— Но мне надо поговорить с ним сейчас! — Последнее слово мальчишка просто провыл, как сиамская кошка золовки Нортона, когда он дергал зверя за хвост.

— Извини, дружок, сейчас не получится.

— Тогда я подожду, пока он придет. Это слишком важно, чтобы просто оставлять на столе.

— Как хочешь. В коридоре есть скамейка.

Даплессис удалился с видом оскорбленного достоинства. Эб Ковер не агент спецслужб, подумал Нортон. Он распоследняя нянька, черт побери.

Несколько минут спустя Нортон вышел за чашкой кофе и увидел, что хакер потерянно сидит на деревянной скамье, все еще сжимая страницу “Таймс-Пикайюн”. Любопытство Нортона взяло верх.

— Эй, дружок. Можно мне взглянуть?

Даплессис протянул ему газету. Страница была в серых размазанных пятнах от его пальцев, нужную статью он обвел зеленой перьевой ручкой.

“Тревис Риго из прихода Сент-Тэммани, чистя свою коллекцию легкого огнестрельного оружия, произвел несколько случайных выстрелов в себя — пять раз из пяти различных стволов: дважды в левую ногу, один раз в правую голень и по одному разу в каждую руку, отстрелив себе при этом два пальца…”

Нортон вернул страницу.

— Это действительно мило, Стефан. Он будет рад такое увидеть.

Эб Ковер — даже не нянька, улыбнулся про себя Нортон и, налив себе кофе, устроился доедать пончик. Он, бедняга, просто рехнулся.

Кинси Колибри снился кошмар. Он часто видел этот сон, в котором разгневанные работяги то и дело подгоняли к дверям “Священного тиса” ветхие, на последнем издыхании, колымаги, требуя, чтобы они были готовы к шести вечера. Во сне Кинси поднимал глаза на вывеску клуба и видел, что кто-то ее уже переписал и теперь на ней значится “ГАРАЖ И АВТОЗАПЧАСТИ С. ТИСА”.

Вот кто-то налег на гудок, беспардонно требуя, чтобы его обслужили. “БИИИИИП! БИИИИИИП!!!”. Протяжный гудок трубил на всю спальню. Кинси открыл глаза. За окном только-только светало. И все же он как будто еще слышит автомобильный гудок. Никогда раньше звуки из снов не врывались в явь. Может, от переутомления он просто медленно сходит с ума?

Нет, не может быть. Ну ладно, возможно. Но кто-то все же давит во дворе на автомобильный гудок. Гудок снова взвыл — в рассветной тишине звук вышел чистый и резкий. Сев в кровати, Кинси отогнул занавеску и выглянул в окно над кроватью. Посреди двора стоял черный “мустанг” Заха, колеса которого прорезали глубокие бороны в некошеной траве.

Накинув на пижаму халат, Кинси поспешил через залитый голубым светом дом. Слишком поздно он сообразил, что забыл надеть тапочки. Обернувшись было на дверь спальни, Кинси махнул рукой и, как был, вышел через парадную дверь на мокрый от росы двор. За рулем сидел Тревор, лицо у него было серым от усталости и боли. Наконец он выглядит на свой возраст, подумал Кинси, а может, даже старше. Рядом с ним Зах попеременно то тянул себя за волосы, то хлопал ладонями по коленям. Лицо его украшали многочисленные синяки и кровоподтеки. Пересекающиеся полосы крови уже начали проступать сквозь ткань футболки, добавляя беспорядочные мазки к уже напечатанному на ней кровавому месиву, вылетающему из головы Кеннеди.

— Я стараюсь не заснуть, — объяснил Зах, встретив взгляд Кинси. — Я головой ударился. Нам вроде как не помешает помощь.

— Что случилось?

— Можно мы расскажем об этом по дороге в больницу? — подал голос Тревор.

Он поднял правую руку, которую до того прятал на коленях. Кинси уставился на нее, пораженный ужасом. Пурпурная рука распухла втрое. Два средних пальца были вывернуты под ужасающими углами. Более всего она походила на клешню Вили Э. Койота после того, как ему удалось ударить по ней гигантской деревянной колотушкой, заготовленной им для Роудраннера.

Кннси открыл перед ним дверцу машины, и Тревор выбрался осторожно, как будто все тело у него болело. Зах вышел с другой стороны сам и тут же упал ничком. Тревор и Кинси поспешили обогнуть машину, но он рухнул на мягкую пропитанную дождем траву и теперь просто лежал, беспомощно чертыхаясь сквозь слезы.

— В голове у меня все перепуталось, — пожаловался он, когда они помогли ему подняться и повели к машине Кинси. — Самое распоганое, что может быть на свете. Это как открыть испорченную устрицу… это как… м… черт… м-м-м… -

— Не молчи, — сказал ему Тревор, помогая сесть на заднее сиденье, потом сам забрался туда следом. — Это как испорченная устрица? Почему?

— Потому что мысли у меня скользкие и гнилые, но я уже их проглотил и не могу… м…

— Их отрыгнуть?

— Да!

Кинси слушал подобные разговоры более двадцати миль. Время от времени он вставлял реплику или вопрос, чтобы помочь Тревору, но не требовал с них подробностей того, что случилось, хотя его снедало любопытство, да и тревога. Они сами расскажут, когда смогут.

Травмпункт в Рейли в такую рань был совершенно пуст. Кинси присел на оранжевый пластмассовый стул, спроектированный, очевидно, с расчетом на инопланетянина, поскольку никакому сущему человеческому заду не может быть в таком удобно, полистал стопку растрепанных журналов, которые все равно никто никогда не станет читать. Он вполуха слушал, как Тревор называет свои данные, потом помогает зарегистрироваться Заху — тот назвал имя “Фредерик Блэк”. Медсестре они сказали только, что попали в аварию.

— Как вы намереваетесь заплатить?

Зах порылся в кармане:

— У меня есть номера нескольких кредитных карточек…

— Наличными, — поспешил оборвать его Тревор. Вся наличность Заха у него была при себе, причем пачка выглядела весьма внушительной.

— Семейное положение? — осведомилась медсестра. Зах с безумным видом глянул на Тревора.

— Не женат, — сказал ей Тревор. — Он со мной.

Медсестра окинула обоих долгим взглядом.

— Братья?

— М-м-м, да. — Тревор оглянулся на Кинси. — А вон там наш дядя.

— Хорошо. Проходите оба.

Протянув им соответствующие бланки, сестра махнула на больнично-чистый коридор.

Еще одна сестра смыла кровь и штукатурку с руки Тревора, потом пинцетом извлекла из его пальцев семнадцать осколков стекла от зеркала. Ему дали подержать лед, пока врач осматривал Заха, проверял рану у него на голове, светил фонариком в глаза и наконец объявил, что у него действительно сотрясение мозга, но не слишком серьезное.

— Пусть побольше отдыхает, — посоветовал он Тревору. — Не позволяй ему много ходить.

— Но мне нужно, — запротестовал Зах. — Я профессиональная рок-звезда.

— Не позволю, — пообещал Тревор, здоровой рукой помогая Заху слезть со смотрового стола.

Врач снова глянул на глубокую рану на голове Заха.

— Господи, возможно, придется накладывать швы, дружок.

— Нет! Никаких швов!

— Ну, голова твоя… А чем вообще тебя ударило?

— Бриллиантами.

— Не может быть. Ты бы умер. Это один из самых твердых материалов, известных человеку.

— Это были бриллианты, — настаивал Зах. Врач поглядел на Тревора.

— Он, возможно, еще день-два будет… э… несколько не в себе.

— Я понимаю. — Тревор сжал руку Заха.

Я тебе верю, думал он. Это действительно были бриллианты — в точности такие, как пытался навязать мне Сэмми-Скелет. Он понятия не имел, какое значение могут иметь бриллианты. Но одно он понял ясно: Зах тоже побывал в Птичьей стране.

Самым тяжелым для Тревора был момент, когда врач растянул ему пальцы, чтобы наложить гипс. Тревор держался за руку Заха, заставляя себя катиться по волнам боли, не давая им себя захлестнуть. Это он такое с собой сотворил. Он выдержит все, что потребуется, чтобы это исправить. А когда он вылечится, когда рука заживет, остаток жизни он будет рисовать только то, что сам хочет.

По дороге назад в Потерянную Милю оба они свернулись калачиком на заднем сиденье, Зах головой лежал на коленях Тревора. Тревор попытался более или менее внятно рассказать Кинси о событиях прошлой ночи. Кинси по большей части молчал, но, похоже, поверил каждому слову.

— Не знаю, что нам теперь делать, — закончил свой рассказ Тревор. — Мы не могли бы пару дней перекантоваться у тебя?

— Конечно, сколько хотите.

— Думаю, не очень долго.

Мне все нравится в Потерянной Миле, думал Тревор, но я не хочу находиться даже в одном городе с этим домом. Я теперь знаю все, что мне нужно знать. И Заху придется вскоре сваливать.

Он опустил глаза, чтобы проверить, что Зах не задремал, — врач, сказал не давать ему спать еще час.

Но глаза Заха были открыты. Они неотрывно следили за Тревором и ярко горели зеленым в ясном утреннем свете. Он выглядел вполне бодрым и очень довольным, что жив.

Красноглазый утренний самолет вылетел из Новоорлеанского международного в двадцать минут девятого. Агент Ковер едва успел наспех собрать костяк своей выездной бригады и уведомить старшего агента правительственных служб в Рейли о своем приезде. Предполагалось, что старший группы встретит их по прибытии с машинами.

Стюардесса, толкавшая по проходу хромированную тележку с напитками, остановилась у их ряда с сахариновой улыбкой.

— Могу я вам что-нибудь предложить?

— Кофе, — сказали Лавинг, Шульман и Де Филлипо.

— Кофе, — сказал Ковер.

— С сахаром и сливками?

— Черный. — разом ответили все четверо.

Ковер раскрыл на коленях дело Босха и уставился па газетную статью. Когда, придя утром в офис, он обнаружил сидящего в коридоре одутловатого, шмыгающего носом мальчишку, сердце у него упало Даплессис всегда вертел газеты, пока они не становились мягкими, пропитанными потом и неприятными на ощупь. И все его “открытия” до сих пор ни к чему не вели

Но прочтя эту статейку, Ковер нутром понял: вот оно. В первой статье черным по белому упоминалась Северная Каролина; а вот эта статья содержала на нее тонкий ловкий намек, что могло означать, что Босх не только еще там, но и решил на какое-то время там остаться. Действительно, на карте имелся городок под названием Потерянная Миля. И если уж на то пошло, никто не способен случайно выстрелить в себя из пяти различных стволов.

Дело решило появление Шульмана, который отрапортовал, что Джозеф Бодро, репортер “Таймс-Пикайюн”, слыхом не слыхивал о богине Кали.

Агент Ковер решил, что Босх наконец зарвался.

Он глядел из окна на яркое голубое утреннее небо, на солнечные лучи, заливающие верхушки молочно-белых облаков. На высоте двадцати тысяч футов он всегда чувствовал себя в безопасности. Вынув из кармана зеркальные очки, он нацепил их на нос, потом снова глянул в дело. Крохотный снимок Босха глядел на него снизу вверх, ухмылялся гадкой панковской ухмылкой, глаза глядели обвиняюще.

Я до тебя доберусь, думал Ковер. Надеюсь, ты хорошо повеселился в Северной Каролине, поскольку скучать тебе теперь очень и очень долго.

Ковер даже сам несколько удивился такому своему приподнятому настроению Ему полагалось быть агентом из кремня. А вместо этого он чувствовал себя ребенком на охоте за яйцами на Пасху, которому вот-вот достанется большой шоколадный заяц.

Приехав в город около двух, Терри отправил домой единственного своего работника и, поставив на вертушку первый альбом “R.Е.М ”, устроился за стойкой “Вертящегося диска” умиротворенно глядеть на игру света и тени на противоположной стене. На следующий день после грибов он всегда чувствовал себя преотлично. Визуальные глюки тускнели лишь постепенно, и в следующий день они всегда привносили нечто психоделическое. Даже горло не так болело.

Эр Джи, который до сих пор предпочитал жить как одиннадцатилетний подросток, просто сказал “нет” и поехал домой спать. Терри закинулся в компании Виктории, Кальвина и Дэвида, рыжего парня, с которым Кальвин познакомился на концерте. Дэвид оказался остроумным и бойким двадцатилетним студентом по обмену из Лондона, который развлекал их всех забавной болтовней до тех пор, пока Кальвин не утащил его в одну из спален. Терри и Виктория заняли другую. Ничто так не укрепляет отношения, как секс на галлюциногенах.

В полпятого утра они все снова собрались в кухне, выжатые как лимон и невероятно счастливые, им даже удалось приготовить попкорн. Поставив на видак Терри “Вилли Вонка и Шоколадная фабрика”, они уютно свернулись на диване и до утра смотрели зловещий триллер, перематывая его снова и снова на том месте, где Джин Уайлдер говорит: “МЫ, те кто делает музыку, и МЫ, те, кому снятся сны”. После этого Терри и Виктория завалились спать, а Кальвин с Дэвидом отправились на поиски завтрака, все еще полные замешенной на грибах энергии.

Терри подозревал, что психоделические наркотики на обмен веществ геев и гетеросексуалов влияют по-разному. Будучи под грибами, он никогда не мог заставить себя есть жирную столовскую кормежку, и хотя “экстази”, которое он пару раз попробовал, ему понравилось, ему и в голову бы не пришло протанцевать всю ночь напролет под диско, иди техно, или рейв, или какой еще там шум сейчас в моде. Кальвин и Дэвид все требовали ехать в Рейли, где, как они воображали, они могут найти какой-нибудь шикарный ночной клуб и заняться там именно этим.

Это навело Терри на мысли о Треворе и Захе. Терри надеялся, что ночью они появятся, но этого не произошло. Интересно, неужели они действительно провели ночь, закидываясь грибами в том доме? От одной мысли об этом по телу бежали мурашки. Терри припомнил, как еще подростком пугал своих младших друзей историей об убийствах в семье Мак-Ги, вслух спрашивал, не живут ли еще в доме призраки семьи Мак-Ги, и подзуживал ребят пойти вместе на них посмотреть.

Разумеется, со временем они так и сделали. Поначалу все выглядело как самый обычный заброшенный дом: сплошь проседающее дерево, древняя пыль и тени. Но когда они подошли к заляпанному кровью дверному проему в коридор, тени вокруг них будто сместились, словно стали меняться, и на мгновение они перенеслись из дома куда-то еще.

Терри не знал, что это было: групповая галлюцинация или что-то другое. Он сомневался, поскольку к убийствам это как будто не имело никакого отношения. Терри видел вокруг себя улицу, трущобы с забитыми окнами, улица колыхалась, как мираж, но была вполне реальной. Эр Джи видел темный пустынный бар с битым стеклом па полу и разбитыми зеркалами по стенам, зеркала были такими пыльными, что в них не было даже отражений. Стиви отказывался сказать, что он видел, разве что у этого

чего-то были ноги как у жука.

Они все почувствовали, что странный город засасывает их, что они могут потеряться там и так не найти дороги назад. Было и еще кое-что, в чем Терри друзьям не признался, но он подозревал, что они тоже это почувствовали — на мгновение идея затеряться там показалась огромным искушением. Там — сладкий яд и обретшие плоть извращенные сны. Там — то, чего ему никогда не коснуться руками из простых плоти и крови

Из дома они выбежали с криками, хлопая друг друга по спине, но ни на секунду не обманув друг друга этим весельем. Они скатились с террасы, пронеслись через задыхающийся от сорняков двор к упрямой фигурке Призрака, стоявшего на дальней стороне Дороги Скрипок Ни один из них в тот дом больше не возвращался. Но Терри видел его во сне- эта мрачно-соблазнительная трущоба являлась ему не раз и не два. И он готов был поспорить, что Стиви и Эр Джи тоже посещали странные сны.

Терри сообразил, что витает в облаках. Двое ребятишек стояли у стойки с импортными дисками и время от времени оценивающе поглядывали в его сторону. Один был худым черным парнем в футболке с Йеллоумэном и просторных со множеством карманов армейских штанах, длинные перевитые цветными нитями дредки были затянуты в толстый хвост, открывая дружелюбное слегка лошадиное лицо. Другой, или, точнее, другая — ну просто красотка: поразительно красивая азиатка с короткой стрижкой, которая только подчеркивала огромные раскосые глаза и изящные скулы. В ушах у нее было множество сережек но на лице никакого макияжа. Обоих Терри раньше в городе не видел.

— Помочь чем-нибудь? — осведомился он Вероятнее всего, они ищут Стиви и Призрака. За последний год в город начали стекаться ребятишки из глубинки, а также с Севера, очевидно, сразу после того как “Потерянным душам?” удалось распространить свой альбом по музыкальным магазинам по Восточному побережью. Большинству хотелось в основном попасть на концерт, некоторые желали поставить палатку во дворе дома группы или думали, что Призрак их истинная “лучшая половина”, — и все из-за тайных крайне личных “посланий”, которые они слышали в его текстах. Терри от этого было немного не по себе, но, когда в магазине работал Стив, выручка всегда была отличной. Даже сейчас, когда “Потерянные души?” уехали в турне, стоило Терри упомянуть, что он играл на барабанах на их записях, детишки всегда покупали футболку с “Вертящимся диском”.

Подойдя к стойке, девушка, к немалому удивлению Терри, протянула ему фотографию Заха. Снимок был сделан ночью. Терри по домам на заднем плане узнал Новый Орлеан, вероятно, во время Марди Гра. Зах буквально висел на фонаре, цепляясь за него одной рукой, в другой была зажата банка дикси-пива. Одет он был в пурпурный пиджак и черную фишнетку, а лицо у него расплылось в огромной наплевательской ухмылке. Судя по всему, он был пьян как сапожник.

— Мы ищем этого парня, — сказала девушка. — Его зовут Захария. Он наш хороший друг, и у него куча неприятностей.

— Похоже на то, — Взяв фотографию, Терри сделал вид, что рассматривает ее. — И впрямь милый парнишка. Не хотелось бы, чтобы его зацапали копы.

— Мы не копы! Мы пытаемся предупредить его о… — Девчонка умолкла, словно испугалась, что и так уже сказала слишком много. Тут к стойке подошел ее спутник

— Мы пришли с миром, — сказал он, протягивая большую изящную руку — Мы его братишка-сестренка. Меня зовут Дугал. А даму Эдвина. Эдди.

Терри пожал протянутую руку. Дугал говорил с сильным ямайским акцентом, и глаза у него были проницательные, добрые и укуренные. Девчонку будто жгло внутренним огнем. Терри нисколько не сомневался, что они действительно друзья Заха, хотя, вероятно, и не совсем его “братишка-сестренка”. От них слегка пахло потом, как будто они провели в машине всю ночь. И фотография была потертой, с обтрепанными краями. Кто-то провел немало времени, глядя на нее, и Терри готов был поклясться, что этот кто-то Эдвина. Эдди.

И все же одно дело — доверять людям, послушавшись внутреннего голоса, совсем другое — если здесь замешаны фэбээровцы Он был рад, что они не попали сперва на Кинси.

— А с чего это вы решили спрашивать о нем здесь?

— Потому что Зах неформал, — просто ответила Эдди, — а неформалы обычно часто тусуются в музыкальных магазинах..

С этим было не поспорить.

— Ну… вы же понимаете, я должен удостовериться, что вы в порядке. Скажите мне что-нибудь, чтобы я мог вам доверять.

— Как насчет того, чтобы всем нам сперва немного расслабиться?

Дугал вытащил соломенный мешочек и пачку бумажек для самокруток… Как только он открыл мешочек, магазин заполнил липко-сладкий аромат самой что ни на есть первоклассной травы. Терри увидел несколько десятков плотно упакованных ярко- зеленых шишек, щетинящихся тончайшими красными волосками. Взяв щедрую щепоть, Дугал начал сворачивать гигантский косяк

прямо на прилавке.

— О'кей! О'кей! — вскочил с места Терри — Минутку! Давайте пойдем в заднюю комнату и все это обсудим

Заперев дверь, Терри перевернул табличку том стороной, которая гласила: “ВЕРНУСЬ ЧЕРЕЗ 5… ИЛИ ЧЕРЕЗ 15… ИЛИ КОГДА-НИБУДЬ”.

В задней комнате среди груд пластинок, пленок и СD, инструментов и аппаратуры, которые хранили там некоторые группы, плакатов, свернутых в неряшливые бумажные рулоны., Дугал запалил косяк, а Эдди вкратце обрисовала Терри ситуацию. Она особо не вдавалась в подробности; сказала только, что Зах умудрился впутаться во множество неприятностей из-за компьютера и что они хотят помочь ему выбраться из страны. Терри читал о хакерах, они его даже интриговали, но он не знал, что они способны тырить с таким размахом, с каким, по словам Эдди, это делал Зах.

Терри пыхнул, причем косяк на вкус был даже еще лучше, чем на запах, и надолго задержал дым. Он не особенно одобрял кражи, но трудно испытывать жалость к гигантским зажравшимся корпорациям вроде “Ситибанка” или “Сауферн Белл”. Корпорации любят разглагольствовать о том, как бремя такой кражи ложится на потребителя, размышлял Терри, но когда хоть какое-то бремя большого бизнеса не ложилось на маленького человека у подножия лестницы?

Каким бы ни был моральный облик Заха, Терри он искренне нравился. И если есть, пусть слабый, шанс, что фэбээровцы едут в Потерянную Милю, чтобы его сцапать, Терри просто должен помочь ему бежать.

— Ладно, — сказал он. — Правда. Зах в городе.

Лицо Эдди озарила прекрасная радостная улыбка. Она явно без ума от Заха — как и, похоже, вообще половина всех на свете. Терри отказывался быть тем, кто расскажет ей новости о Треворе. И вообще это не его дело, черт побери. Но у него было такое предчувствие, что самолетик из страны повезет дополнительного пассажира, — и скорее всего не того, на какого надеется Эдди.

— Он сейчас у друга, — продолжал Терри. — В заброшенном доме с привидениями. Так вот, сразу скажу, я туда не поеду, и вам самим в одиночку туда лучше не ехать. Но я отведу вас к моему другу Кинси. Он ничего против призраков не имеет. Он поедет, скажет Заху, что вы тут.

Тут кто-то забарабанил в дверь магазина. Разом вскинулись все три головы, все три лица повернулись на звук.

— Подождите здесь, — сказал Терри. — Не выходите, пока я не позову. Если услышите какие голоса, выбирайтесь через заднюю дверь. — Он бросил Эдди баллончик с освежителем воздуха. — Да, и побрызгайте этой дрянью повсюду.

Проскользнув за занавеску, Терри подошел к витрине магазина. Пара широкоплечих мужиков в костюмах и в зеркальных очках стояли у двери и готовились забарабанить в нее вновь.

— Не дрейфь, — пробормотал Терри себе под нос и, повернув в замке ключ, чуть-чуть приоткрыл дверь.

— Чем могу вам помочь?

— Абесалом Ковер, спецслужбы США. — Мужик повыше помахал перед носом Терри значком. Мужик был худой и с крепкой челюстью, темные волосы зализаны назад с узкого лица. Терри показалось, что под полой хорошо сшитого пиджака у него виднеется горб пистолета. — Это мой партнер, Стэн Шульман, Можно войти и задать вам пару вопросов?

— А… на самом деле нет.

Терри выскользнул на улицу и закрыл за собой дверь. Тротуар был ярким и слепящим, и тут он сообразил, что как никогда укурен. Но свои права он знает. Если у них нет ордера, он вправе в магазин их не пускать.

— У меня как раз инвентаризация, — объяснил он. — Все кучами лежит повсюду. Нельзя, чтобы там бродили кучи народу, опрокидывая мой товар. Хотите спросить меня о чем-нибудь здесь?

— Ваше имя?

— Терри Баккет Я владелец этого магазина.

Второй агент полез в карман пиджака. По сравнению с холеным Ковером он смотрелся уныло и неряшливо. Выступившие маслянистые капли пота ясно просвечивали сквозь редеющие волосы. Несколько капель повисли даже у него в усах. Терри попытался вообразить себе, каково это — иметь работу, ради которой приходится напяливать пиджак и галстук в самый разгар Каролинского лета.

Шульмаи вытащил небольшую фотографию.

— Вы видели раньше этого человека?

Изучая фотографию, Терри заставил себя не рассмеяться, таким забавным показалось ему лицо Заха, на котором ясно читалось “а-пошли-вы-все”

— Нет… кажется, нет.

— Вы по роду своей деятельности общаетесь со множеством молодых людей, — настаивал Шульман. — Попытайтесь вспомнить. Его зовут Захария Босх. Ему девятнадцать лет.

— И он опасный преступник и угроза обществу, так? Нет. Извините, я его не видел.

Сложив руки на груди, Терри уставился на агентов, увидел свое отражение в их очках — четыре маленьких Терри со спутанными волосами и в синих полинялых банданах немного его подбодрили. Босх. Чего удивляться.

— Нам известно, что он в городе, — сказал Шульман. — Его безошибочно опознали в столовой. Весь город перекрыт. Если вы знаете, где он, и не говорите нам, вас ожидают серьезные неприятности.

— Простите? — Терри постучал себя по виску основанием ладони. — У меня, наверное, что-то со слухом. Я думал, я сегодня утром проснулся в Америке.

— Так оно и было, — с угрозой надвинулся на него Ковер. — И хранение марихуаны в Америке преследуется законом. Разве вы сейчас не укурены?

Вот черт.

— Понятия не имею, о чем вы говорите. Но мне надо возвращаться к работе. Если хотите попусту потратить время, добывая ордер и обыскивая мой дом, милости прошу. Вы ничего не найдете. Я думал, вам, ребята, полагается охранять президента, а не донимать попусту невинных граждан.

Он увидел, как на слове “президент” у обоих агентов сжались челюсти.

— Мы свою работу делаем, мистер Баккет. — Это снова Ковер, холодный и смертельный. — И мы полагаем, что невинные граждане по мере возможности нам помогут.

— А все остальные виноваты, да?

— В чем-нибудь, мистер Баккет. — Даже несмотря на зеркальные очки, Коверу удалось изобразить самодовольство. — Все в чем-нибудь виновны. И мы можем выяснить, в чем. До свидания.

— И вам скатертью дорога, — сказал Терри, возвращаясь в магазин и запирая за собой дверь.

С минуту он стоял за дверью, глядя вслед уходящим агентам, и его снова пробрала холодная дрожь. Господи, и во что он вляпался! Но Терри знал, на чьей он стороне. Вот и все, что ему, собственно, требовалось знать. Поглядев на телефон, Терри подумал, не позвонить ли ему Кинси. Но что, если агенты прячутся за углом, ждут, не побежит ли он к телефону сразу после их ухода? Терри засунул голову за занавеску. В задней комнате воняло хвойным освежителем воздуха.

— Плохие новости. Невидимки уже здесь, его разыскивают.

Глаза Эдди невероятно округлились.

— Они последовали за нами? Это мы их сюда привели?

— Не думаю. Они, похоже, не знают, что вы здесь. Такое впечатление, что они орудуют по какой-то наводке.

— Газета. Черт! Черт бы побрал этого поганого ЭмбриОна! — забила кулачками по коленкам Эдди. Разгневанная, с сережками в ушах и торчащими во все стороны шипами прядей, с элегантным азиатским лицом, она походила на какую-то звероглазую тибетскую богиню. Лишняя пара рук и высовывающийся язык довели бы образ до совершенства.

— Послушайте, — сказал Терри, — я потихоньку выскользну из дома и позвоню.

Запустив руку в карман мешковатых штанов, Дугал вытащил сотовый телефон.

— Хошь позвонить с этого?

— Ну… конечно. — Терри повертел в руках навороченный приборчик. — Как его включить?

Дугал показал как. Набрав домашний номер Кинси, Терри услышал усеченный гудок, потом пронзительный электронный голос произнес:

— Абонент временно отключен… абонент временно отключен…

— Проклятие, хотелось бы, чтобы этот парень платил по счетам! Думаю, нам лучше самим двинуть туда.

Эдди тронула его за локоть.

— Одного из этих “невидимок” звали Ковер?

— Да, того, что погаже.

— Я не могу выйти. Он меня узнает.

— Думаю, они ушли…

— Наша машина припаркована у самой скобяной лавки. Я не могу рисковать.

Она права, сообразил Терри.

— Ладно, жди здесь у задней двери. Мы заедем с переулка и тебя заберем.

Терри и Дугал вышли из “Вертящегося диска” вместе и с деланной беспечностью зашагали задними улочками, постепенно заворачивая к другому концу Пожарной улицы. Терри чудилось, что агенты притаились за каждым телефонным столбом, что они тайком выглядывают из каждого тонированного окна.

— А у вашей машины не луизианские номера? — спросил он Дутала. — Не опасно будет ехать через центр?

— Нет, друга. Мы стоять по пути сюда у… как называть Туалет у дороги?

— Комната отдыха?

— Во-во, друга. Мы находим дохлую тачку, но еще с номерами, и я позволил себе позаимствовать номер.

Терри изумленно кивнул. Он в свое время встречал множество неформалов — от полных придурков до талантливых художников и музыкантов. Но по части изобретательности, думал он, эти ребята переплюнули их всех.

И все же правительство США не на их стороне, а деньги и власть всегда перетянут чашу весов. Уличная премудрость немногого стоит по сравнению с заряженным “узи”.

Терри потел не переставая до тех пор, пока они благополучно не погрузили Эдди в машину — девушка скорчилась на заднем сиденье, прикрыв голову полотенцем— и не были на полпути к дому Кинси. Но и тогда он не мот перестать то и дело непрерывно поглядывать в зеркальце заднего вида.

24

Кинси завел “мустанг” Заха поближе к дому а позади него припарковал собственную машину. Нельзя сказать, что “мустанг” был теперь хорошо замаскирован, на так он хотя бы меньше бросался в глаза, чем когда стоял посреди палисадника. Тревору с Захом он отдал свою спальню, а сам свернулся на кушетке. К тому времени, когда “мустанг” заехал к нему во двор, Кинси провел в кровати часа два, а сегодня ему еще открывать клуб. Вскоре Кинси заснул, и в его сны больше, к счастью, не вмешивались ни визжащие гудки, ни запах машинного масла.

В спальне Тревор лежал плашмя па спине и глядел в потолок. Загипсованная рука казалась тяжелой и далекой. Зах пристроился на сгибе его левой руки, закинул ноги на ноги Тревору, лениво запустил пальцы в его волосы. Каждый из них принял по таблетке обезболивающего, прописанного врачом, и оба были словно оглушенными, но довольными. Настолько, что со временем смогли поговорить о прошлой ночи.

— Во что ты там был одет? — спросил Зах.

— В костюм с широченными лацканами плюс галстук и шикарные туфли.

— И я тоже. Но у меня еще был берет.

— Ты был Диззи.

— А?

— Диззи Гиллеспи. Бобби обычно пользовался их с Чарли Паркером фотографиями, чтобы рисовать одежду своих персонажей. Они всегда носили этакие шикарные костюмы.

— Так, значит, мы были в одном и том же месте?

— Мы были в Птичьей стране.

— Что это значит?

— Это значит, что мы были в мозгу моего отца. Или мы были в аду. Или мы видели глюки. Откуда мне, черт побери, знать! Ты сам там был. Ты все видел.

Повисла тишина. Тревор пожалел было, что говорил так резко. Но ему не хотелось копаться в том, что произошло в доме, — еще слишком рано. Тревор сомневался, что ему вообще когда-нибудь захочется это делать.

Наконец Зах спросил:

— Куда теперь поедем? — Голос его стал слабеть. Зах прижался лицом к груди Тревора и закрыл глаза.

— Усни и увидь сон, — сказал ему Тревор, — и пусть в твоем сне будет пляж. Пусть там будут чистый белый песок и прозрачная лазурная вода, и солнце все равно что теплый мед у тебя на коже. Останови кого-нибудь на этом пляже и спроси, где ты, а потом запомни их слова. Вот туда мы и поедем.

— О… да… — он почувствовал, как тело Заха совершенно расслабилось, — …люблю тебя, Трев…

— Я тоже тебя люблю, — прошептал он в прохладную тишину комнаты.

И это была правда, все это было правдой, и они могут быть живы и верить в это. Эта мысль не переставала поражать его.

Ты можешь убить кого-то потому, что слишком его любишь, сознавал он теперь, по к искусству это не имеет никакого отношения. Искусство в том, чтобы научиться, как провести с кем-то свою жизнь, набраться смелости творить с кем-то рядом, расплавить души обоих до температуры лавы и слить их в сплав, который устоит против всего мира. Они с Захом воспользовались каждый своим пристрастием, своим врубом, чтобы катапультироваться в Птичью страну. Но пристрастия способны подпитывать таланты, а таланты, конечно, подпитывают любовь. А что еще, если не любовь, привело их назад?

Дыхание Заха было медленным и мерным: здоровый мирный звук. Интересно, удастся ли ему тоже заснуть? Тревор пристроил свое тело возле Заха, подстроил дыхание и сердцебиение под За-ховы.

Несколько минут спустя он уже как никогда глубоко спал, и никакие сны его не посещали.

Древний микроавтобус Дугала притормозил у дома Кинси. Когда Эдди увидела на подъездной дорожке черный “мустанг”, сердце у нее екнуло.

— Это тачка Заха!

Терри и Дугал едва поспевали за ней по тропинке к входной двери. Терри постучал, подождал, постучал громче. Эдди не могла заставить себя стоять спокойно. Через несколько минут мучительного ожидания дверь слегка приоткрылась, и на них уставился

ярко-голубой глаз. Потом дверь распахнулась совершенно, и из дверного проема им близоруко улыбнулся очень высокий, очень худой человек в мятой пижаме.

— Доброе утро, Терри, — пробормотал он. Кивнув Эдди и Дугалу, он так и остался стоять с видом вежливого замешательства, потирая длинный худой подбородок.

— Утро, — без тени иронии отозвался Терри, хотя времени было больше трех пополудни. — Кинси, похоже, у нас неприятности. Это — друзья Заха из Нового Орлеана, и его враги не сильно от них отстали.

— Ну ладно, входите, садитесь. Зах спит. Тревор тоже. — Кинси

замахал — мол, проходите.

Познакомив Кинси с новоприбывшими, Терри рассказал о своем разговоре с агентами. Эдди оглядывала уютную гостиную. Мысли ее неслись вскачь: Зах в доме, я его увижу, я его спасу…

— Что вы вообще делали после вчерашнего концерта? — сонно спросил Кинси.

— Закинулись грибами и сели смотреть кино. Тревор и Зах поехали домой, но Кальвин дал грибов и им. — Терри нахмурился. — А в чем дело?

— Ну, с ними произошел какой-то несчастный случай.

— С машиной с виду все в порядке.

— Что-то произошло в доме.

— Так я и знал! — . Терри хлопнул себя по лбу. — В этом чертовом доме — привидения! Я там был однажды, мы все там были — и я, и Стиви, и Эр Джи. Ты даже не поверишь, что мы

там видели…

— Что? — тихо спросил новый голос. — Что вы там видели?

Все разом повернулись. У двери в коридор стоял молодой человек со светло-рыжим хайером, распущенным по плечам. Правая рука у него была в гипсе и замотана бинтами. Рубашки на нем

не было. А трикотажные штаны сидели так низко на бедрах, как будто он только что натянул их одной рукой. Напряженный взгляд светлых глаз ненадолго остановился на Эдди и Дугале, потом снова

сместился к Терри.

— Привет, Тревор. — Терри выглядел смущенным. — Я, а… если ты не против, мне бы не хотелось говорить тебе, что я там видел. Мне вообще не следовало об этом говорить.

— Все в порядке, — отозвался Тревор. Он снова поглядел на новоприбывших. — Кто это?

— Ну…

— Мы из Нового Орлеана, — вмешалась Эдди. — Мы друзья Заха. Если он и твой друг, нам нужна твоя помощь.

Глаза Тревора сузились. Он поглядел на Кинси, который только пожал плечами.

— Что вам надо?

По тому, как он это сказал, Эдди заключила, что он переспал с Захом. Подумать только, какой сюрприз.

— Что тебе известно? — спросила она его.

— Все.

— Докажи.

— Теперь я вспоминаю. Ты — Эдди. Он оставил тебе десять тысяч долларов в качестве прощального подарка. — Он перевел взгляд на Дугала. — А ты парень с Французского рынка. Извини, я не помню, как тебя зовут.

Ну, он хотя бы упомянул обо мне, безрадостно подумала Эдди. Но что-то здесь не так: Тревор не походил на одноразовых партнеров Заха. Он казался умным и говорил так, словно у него есть мозги. И Зах, судя по всему, ему доверяет.

— С ним все в порядке? — спросила она.

— Будет. — Тревор не сводил с нее светлых глаз. — Скажи мне, что тебе нужно.

— Трев? Что тут происходит?

Две худые руки обняли Тревора сзади. Мгновение спустя Зах выглянул из-за его плеча. Лицо у него было заспанным и без очков каким-то голым. Судя по тому, что видно было Эдди, на нем не было ничего, кроме черных трусов. Он прищурился на людей в комнате. Когда он разглядел Эдди и Дугала, глаза его почти комически расширились.

— Ну надо же! У меня снова глюки!

— Никаких глюков. Они действительно здесь. — Тревор подвел Заха к кушетке, и усадив рядом с Кинси, сел по другую его сторону и, словно защищая, обнял за плечи. — Они, правда, не сказали, зачем они здесь.

— Мы хотим, чтобы ты поехал с нами, — сказала Эдди, глядя на одного только Заха, хотя она и не могла сказать, видит ли он ее на самом деле. Зах как будто не мог сосредоточиться, как будто был слегка не в себе. — Копы обыскали твою квартиру. Кроме того, они арестовали твоего друга Стефана, который поспешил выболтать им все, что о тебе знал. Теперь они в Потерянной Миле. Мы можем помочь тебе бежать.

— Привет, Эд. Привет, Дугал. Рад вас снова видеть. М-м-м…куда вы собираетесь нас везти?

— Нас?

Зах поглядел в пол, потом снова на Эдди. Туман в зеленых глазах словно развеялся, и она увидела в них прежнюю насмешливую искорку. Значит, он все же в порядке.

— Да, Эд. Нас, Нас с Тревором. Если у вас с этим проблема, думаю, нам придется выбираться отсюда на свой страх и риск.

Он положил руку на ногу Тревора, на внутреннюю сторону бедра, и преспокойно уставился на нее. На его лице не было и следа вины. Вина, решила Эдди, просто не запрограммирована в его генах.

— Только скажи, как ты мог? — выдавила она.

— Как я мог что?

— Влюбиться за пару дней после того, как отказывался делать это все девятнадцать лет, ты, сволочь!

Зах только покачал головой. Эдди видела, что этот вопрос действительно поставил его в тупик, и это было больнее всего, поскольку она точно знала, что он чувствует.

— Не знаю, — ответил Зах. — Я просто нашел нужного человека.

Она посмотрела на Тревора, который твердо встретил его взгляд. Глаза у него были такими прозрачными, что Эдди подумалось, что через них можно увидеть все до самого мозга. Это

заставило Заха его полюбить? Она вообразила себе, как эти губы целуют Заха, эти изящные длинные пальцы касаются его, как Захова голова лежит на этой гладкой костлявой груди. Их что-то связывает, и это что-то не просто страсть — достаточно поглядеть, как они сидят рядом.

— О'кей, — сказала она. — Прекрасно. Надеюсь, ты счастлив. Я на пару минут выйду во двор. Если вы, ребята, решите, что собираетесь делать дальше, дайте мне знать.

Эдди встала и, поскольку слезы застилали ей глаза, ощупью выбралась из гостиной — сперва в коридор, потом в ванную. Теперь она уже рыдала, не видя ничего вокруг, не в силах дышать. Оа выбралась назад в коридор, едва не споткнулась о собственную ногу, потом почувствовала, как на плечо ей легла большая мягкая рука, а за спиной замаячила высоченная фигура. Кинси.

— Задняя дверь вон там. — Он проводил ее в кухню.

— С-спасибо… Извини, что я так сорвалась у тебя в доме…

— Не надо извиняться. Я понимаю. — Он открыл перед ней дверь. — Во двор никто даже не заглядывает. Оставайся сколько хочешь.

— Не думаю, что у нас есть столько времени.

— Я попытаюсь сдвинуть их с места, — пообещал он.

Несколько минут Эдди сидела на ступеньках, уставившись в джунгли двора и позволяя слезам свободно катиться по щекам. Она верила, что Зах действительно влюблен, — вот что было самое ужасное. Она видела это в его лице и в лице Тревора и в том, как соприкасались их тела. И едва ли Зах стал бы ей врать в таком деле. Понять это было достаточно просто. Она — не та, кого хочет Зах. Тревор — тот.

И все равно ей не хотелось, чтобы он попал в тюрьму. И все равно она хотела помочь ему.

Наконец ее слезы иссякли, и она просто сидела, опершись подбородком на кулачок, глядя, как пчела кружит по заросшему и перегруженному цуккини садику Кинси, и наслаждаясь тишиной. Она любила Французский квартал, но зачастую там слишком трудно думать — слишком много там всего: все эти уличные музыканты и кричащие заводилы, и рев машин на улицах. А если сейчас Эдди и нужно было что-то, так это время подумать.

Предоставленная самим себе, компания раздолбаев в доме так и будет сидеть и разговаривать, пока не появится со своими подручными агент Ковер. К тому времени, когда Эдди встала и вернулась внутрь, у нее уже был план.

— Так куда мы поедем? — спросил Зах Дугала. Дугал одарил его кривой белозубой ухмылкой.

— Я вас полечу с собой домой, друга. Ты ж вс'да говорил, что хочешь затеряться на Ямайке.

— Ямайка? — Зах повернулся к Тревору. — Я же видел это во сне. Как ты мне и сказал. Я шел по чистому белому пляжу с ярко-зелеными пальмами, и парень сказал “ганджа, мудрая ганджа”, так что я остановился…

— Это Ямайка и есть, — заверил его Дугал. — Всегда есть мудрая ганджа. У меня и с'час есть, если хошь.

Зах и Тревор разом кивнули. Дугал свернул новый бомбовоз, который тут же пошел по кругу. Вскоре комната наполнилась сладким пряным дымом.

— Черт побери, вы так и собираетесь сидеть и ПОДКУРИВАТЬСЯ?

В дверном проеме, уперев кулаки в бока, с лицом, залитым слезами, раздраженным до чертиков и прекрасным, стояла Эдди. Зах вдруг понял, что скучал по ней с самого отъезда, что ему всегда будет не хватать ее, куда бы он ни поехал. Она такая клевая.

— Спецслужбы ПО ВСЕМУ ГОРОДУ! Агент, ведущий твое дело, приходил в магазин Терри! — В два шага перейдя комнату и схватив Заха за плечи, она резко тряхнула его. — Ты не думаешь, что тебе пора ДВИГАТЬСЯ?!

Тревор оттолкнул ее руки.

— У него сотрясение мозга! Оставь его в покое!

— Ну а если вы не оторвете от кресел свои задницы, у него будет достаточно времени, чтобы оклематься, — в тюремной камере! Ты этого хочешь?

— Ребята. Заткнитесь, а? Пожалуйста? — Зах нахмурился, потер виски, пытаясь прочистить мозги. — Знаешь, Трев, она права…Если они уже здесь, нам надо уходить.

Зах с несчастным видом поглядел на Эдди.

— Мне очень жаль, что так вышло, Эд. Я бы хотел сделать что-то, чтобы все исправить.

— Отдай мне свою тачку.

— А?

— Ты слышал, что я сказала. Отдай мне свою тачку. Мне она всегда нравилась. А тебе она все равно больше не понадобится. Дугал сам отвезет вас в Луизиану. Как по-твоему, сможешь еще раз залезть в компьютер УДТа и зарегистрировать машину на мое имя?

— Ну… конечно. А что ты собираешься делать?

— Проеду через центр города и попытаюсь выманить их за собой. Я поеду на восток по 42-й трассе. А вы, ребята, тем временем потихоньку улизнете из города в противоположном направлении. Машину Дугала они искать не будут.

Все пятеро мужчин уставились на нее широко открытыми и полными благоговения глазами. Наконец Терри робко сказал:

— А если они догонят тебя и арестуют?

— Я заведу их как можно дальше. Может, меня и арестуют. Но если они не смогут доказать, что Зах был здесь, у них не найдется ни черта, чтобы мне пришить. Я скажу, что “мустанг” всегда был у меня, а компьютер это подтвердит. Так?

— Так, — подтвердил Зах.

— А потом? Кто знает. Может, я поеду в Калифорнию. Может, удастся познакомиться в Канзасе с Уильямом С. Берроузом. Может, застряну в Айдахо. Если уж на то пошло, мне плевать. Я просто хочу побыть одна.

Вытащив из кармана связку ключей, она швырнула ее Дугалу.

— Ты знаешь, где моя квартира. Ты и остальная ватага с Французского рынка можете забирать оттуда что захотите. Зах, хочешь забрать что-нибудь из машины?

— М-м-м… нет. Моя сумка при мне.

— Тогда, может, кто-нибудь мне поможет ее разгрузить? Не хотелось бы, чтобы меня забрали с жареным компьютером и кучей мужской одежды.

— Я все отнесу на “Кладбище забытых вещей”, — предложил Кинси.

— Оставь себе комп, — посоветовал Зах. — Там на винте полно всяких полезных штук. Тебе никогда больше не придется платить по счетам.

— Спасибо, я пас.

— Я заберу, — сказал Терри.

Пока остальные в пять приемов разгружали “мустанг”, Зах связался по модему с компьютером УДТа Луизианы и произвел необходимые изменения плюс кое-что приукрасил. Эдди выбрала несколько вещей из груды Захова барахла: объемистую армейскую куртку, солнечные очки, широкополую черную шляпу, которую Дугал продал Заху на Французском рынке всего неделю назад. Когда она надела все это, стало очевидно, что на расстоянии она вполне может сойти за Заха.

Эдди подошла к дивану.

— Извини, — сказала она Тревору, а потом наклонилась и крепко поцеловала Заха в губы. Затем повернулась, и вот уже почти ушла.

Только обернулась, чтобы улыбнуться им, уже у самой входной двери. Улыбка вышла довольно унылая, но вовсе не горькая.

— Приятно было познакомиться, — сказала она. — Правда приятно. Удачи. Думаю, вам всем она понадобится. Дайте мне десять минут форы.

На том дверь за ней бесшумно закрылась. Несколько минут спустя они услышали ровное гудение отъезжающего от дома “мустанга”.

Все неуверенно поглядели друг на друга. Потом Тревор спросил Заха:

— Ты действительно видел сон о Ямайке?

Зах, который собрался было кивнуть, поморщился и сказал:

— Да.

— Тогда поехали.

Оба подняли глаза и увидели, как Кинси, Терри и даже Дугал улыбаются словно гордые родители на свадьбе.

— Может, у нас есть время на еще один маленький перекур? — сказал Дугал. — По-моему, у нас есть что отпраздновать.

Выведя “мустанг” с дороги Кинси, Эдди довольно долго стояла на перекрестке, потом повернула у “Скобяной лавки фермера” на Пожарную улицу. Она не знала, ни где сейчас агенты, ни как

могут выглядеть их машины, но сочла, что надо помозолить им глаза подольше.

Надвинув черную шляпу пониже на глаза, она спустила очки на кончик носа и постаралась взять себя в руки. Ей придется поупражняться в довольно рискованном вождении. Но “мустанг” это выдержит. Зах возил ее однажды по трассе № 10 на скорости сто двадцать миль в час. И она тоже такое выдержит. Ее тошнит от жаркой, влажной погоды, которая выматывает душу, но раздразнивает либидо. Если уж на то пошло, ее тошнит от самого либидо. Ее тошнит от красивых мальчиков, и от придурков, и от мутантов всех сортов, какие попадаются между этими крайностями. Ей предстоят приключения, которые ей всегда хотелось встретить, те, что не будут вертеться вокруг какого-то мужчины. Так или иначе это будет первым.

Впереди и слева она увидела “Вертящийся диск”. Значит, пол-города уже позади. У Них было полно времени заметить машину, полно времени разобрать номера — если Стефан успел выболтать Им и это.

Вдавив в пол педаль газа, Эдди со свистом понеслась по Потерянной Миле. Стрелка, качаясь, скользнула к шестидесяти, к семидесяти пяти, к восьмидесяти. Глянув в зеркальце заднего вида, она увидела, как от обочины позади нее трогаются три белых фургона-“шеви” и издала победный вопль.

На трассу они выскочили на скорости в девяносто. Эдди все гнала “мустанг”, глядя, как фургоны понемногу отстают. Она постаралась удерживать стрелку на “сто”. Не дело — потерять их слишком быстро, надо дать достаточно времени скрипучей колымаге Дугала ускользнуть в противоположную сторону.

Эдди включила магнитофон, прибавила звук. “ТВОЕ ЛЖИВОЕ СЕЕЕРРРДЦЕ”, — взвыл Хэнк Уильяме. Эдди ударила по кнопке, заставив магнитофон выплюнуть кассету, рискнула поглядеть на другие кассеты на бардачке, потом швырнула Хэнка на заднее сиденье и вставила Пэтси Клайн.

С ума схожу по тебе, с ума…

Хватит. Твое время прошло, дружок.

Может, ее поймают. Но посадить ее не могут: ни деньги, ни машина уже никак не могут привести Их к Заху. В этом она на него полагалась. А дальше она поедет куда глаза глядят.

Эдди видела перед собой широкую и яркую, уводящую на запад трассу: под колесами “мустанга” разворачиваются восхитительно чистые равнины, за ними — прерии, плоскогорье, пустыня, сухая и голая, как кость, что тянется до самого Тихого океана.

Все — ее, только протяни руку, и она того хочет.

Ночь четверга и утро пятницы слились в единое расплывчатое пятно. Зах помнил, как оделся, как Кинси и Терри обняли его, как потом он забрался на заднее сиденье микроавтобуса Дугала и тут же заснул на коленях у Тревора.

Где-то под Атлантой, кажется, Дугал остановил колымагу в уютном пригороде и завел их в дом, полный выходцев с Ямайки. Посреди гостиной на полу лежал открытый целлофановый пакет для мусора, полный ароматной марихуаны, и массивные косяки здесь приколачивали непрерывно. Им дали по миске пряной похлебки из козлятины и по стакану свежего лимонада. Из кассетника-“мыльницы” на полу Боб Марли пел о том, что каждая малая малость будет теперь в порядке. И Зах начинал ему верить.

Пару часов все они поспали, Потом Дугал двинул прямо в южную Луизиану.

— Сиди тихо, Зах, — помнится, прошептал ему однажды Дугал. — Мы теперь уже недалеко от Нового Орлеана. Но вскоре мы будем у Колина.

А потом — ничего, кроме зеленого болотного света, тянущегося миля за милей… и Тревор обнимает его всю дорогу. До Колика они добрались на закате. Колин ждал их возле хижины в самом сердце болот. Его островок был окружен стоячей водой, ярко-зелеными лианами и прочей растительностью, затянувшей просветы меж огромных замшелых кипарисов и дубов. За хижиной протянулась расчищенная дорожка взлетной полосы. Она, наверное, настлана поверх грязи и ила, думал Зах, по тому же принципу, какой позволяет крекеру балансировать на зубочистке в блюде густого пудинга. Тщедушный самолетик К-лина на взлетной полосе казался детской игрушкой. Они вылетят завтра. Они посмотрели на хлипкую штуковину, потом друг на друга.

— Приключение, — пробормотал Зах, и Тревор кивнул. Колин оказался жилистым угольно-черным растаманом с дредами почти до пояса. Внутренность его хижины представляла собой одну большую комнату со спальными мешками на полу. Тревор и Зах забрались вдвоем в один мешок и тут же заснули. Дугал и Колин просидели всю ночь за травой и разговором.

На рассвете они поднялись по трапу в грузовой отсек. Желудок у Заха екнул, когда он почувствовал, как колеса отрываются от земли. Но как только они оказались в воздухе, покачивание стало успокаивающим, оно снова убаюкало его, и груз Америки начал спадать с его плеч.

Посреди полета он проснулся лишь однажды. Разбудил его звук не то гогота, не то рыгания, и тут он сообразил, что этот звук издает он сам. Тревор неловко поддерживал ему голову, а Дугал подставлял аккуратный проложенный полиэтиленом пакет для блевотины.

— Это прост' от Бермудского треугольника людей немного тошнит, — объяснил Дугал. — Скор' про'дет.

Зах чувствовал себя паскудно. Его изголодавшееся по пище тело, должно быть, уже всосало похлебку из козлятины, так что получались одни только сухие позывы. Но вскоре тошнота несколько отступила. Дугал протянул ему тлеющий косяк, к которому Зах с благодарностью приложился.

— Так мы над Бермудским треугольником?

— Только краешек задели.

Зах отдал косяк Дугалу, который пополз в кабину, чтобы передать его Колину.

Закрыв глаза, Зах снова прикорнул на плече у Тревора.

— Что скажешь, Трев? — прошептал он. — Тот я еще фрукт, а?

Он, в общем, был уверен, что знает ответ, но заснул еще прежде, чем успел его услышать.

Некоторое время спустя Тревор растолкал его. Самолетик был залит светом. Дугал поманил их к кабине пилота. Выглянув поверх массы дредок, Зах увидел спокойную и ясную водную гладь цвета бирюзы, полосу пляжа, широкой белой лентой протянувшегося до горизонта, буйно-зеленую землю вдалеке.

То место, что он видел во сне. Место, где он и его любовник смогут затеряться навсегда.

— Добро пожаловать домой, — сказал человек Расты.

МЕСЯЦ СПУСТЯ

К тому времени, когда Кинси открыл дверь “Священного тиса”, асфальт на Пожарной улице уже начал плавиться от июльского зноя. Лето становилось все жарче и влажнее, пока дни и ночи не слились в неясно отсыревшее пятно. Так и будет тянуться почти до конца сентября. Кинси не мог заставить себя придумывать фирменные обеды: в такую погоду не то что готовить, есть не хотелось.

Агенты спецслужб вернулись в конце июня задать еще пару десятков вопросов. Похоже, они промахнулись с машиной Заха и теперь искали бронзовый “малибу”, зарегистрированный на его имя. Разумеется, никто в Потерянной Миле ничего не знал. Никто из ребятишек в глаза не видел бледного как смерть мальчишку с волосами цвета воронова крыла, чьей фотографией все размахивали агенты. Никто не помнил той ночи, когда “Гамбоу” выступала с заезжим вокалистом, особенно не помнили те, кто был в толпе на концерте, кого заводил то трагичный, то страстный, пронзительный и полный радости неистовый голос.

Добыв себе из холодильника бутылку “нацбогемы”, Кинси принялся разбирать пришедшую на адрес бара почту. Счет за электричество, на удивление маленький… счет за газ… уведомление агентства по сбору платежей… и две открытки. На одной была почтовая марка Флэгстефф, Аризона, и следующие слова: “КИНСИ, ТЫ ЗАБЫЛ ЗАПЛАТИТЬ ЗА ТЕЛЕФОН. С ЛЮБОВЬЮ, СТИВ”. Ниже было нацарапано “Здесь живет Сумасшедший Кот” и неясный завиток, который можно было принять за “П”.

Вторая открытка была помятой, вся в неизвестного происхождения пятнах и с обтрепавшимися краями. Но Кинси показалось, что она еще хранит дыхание солнца и соли. На одной стороне была фотография- экий, экзотического фрукта, произрастающего исключительно на Ямайке, который смертельно ядовит, пока не растрескается, но потом его мякоть можно поджарить на сковородке, как яичницу-болтушку. Кремрво-желтые крупинки творожистой мякоти выступали из темно-розовой, растрескавшейся на три лепестка кожуры. В каждом из плодов сидели три сверкающих черных зерна, размером и формой похожие на глазное яблоко. Кинси читал об экий в своих поваренных книгах, но на вкус никогда не пробовал. Ему представилось, что по вкусу экий должен походить на мозги.

По обратной стороне открытки шел бордюр из крохотных рук и лиц: изящных и скорченных артритом; кричащих, ухмыляющихся, безмятежных — сотни всевозможных рук и лиц, мастерски нарисованных черной, шариковой ручкой. Размазанная почтовая марка не поддавалась прочтению, но текст гласил: “К: Я сегодня рисовал три часа. Больно чертовски — но плевать! А Дарио отращивает дредки. Поставь для меня что-нибудь из Птицы. Твой друг Т.”.

Поставив свою любимую кассету Чарли Паркера, Кинси распахнул двери и выпустил Птицу, пока не кончится день, кружить над Потерянной Милей.

Однажды поздно ночью Тревор открыл глаза и обнаружил, что смотрит на ярко-зеленую ящерицу, сидящую на стене в какой-то паре дюймов от его лица. Чешуя рептилии словно посверкивала.

Тревор сморгнул, и тварь исчезла в микровихре радужных красок.

Он повернул голову и поглядел на Заха, душной тропической ночью спящего подле него на узком матрасе, голого поверх влажных от пота простыней. Лунный свет окрасил кожу Заха бледно-голубым, спутанные волосы и тени под глазами — в темное индиго. Ночи здесь были такими же синими, как и дни, небо становилось более глубокого цвета, но никогда по-настоящему не темнело.

Они жили под Негрилом, который был чем-то вроде Мекки хиппи на западном побережье острова, в самом сердце страны ганджи. У них не было ни электричества, ни водопровода, но им было все равно.

Когда они начинали скучать по благам, они стопом добирались до Негрила и проводили ночь-другую в номере роскошного отеля за двадцать американских долларов в сутки.

Иногда они ездили на ферму друга Колина, которая прикорнула среди холмов, и проводили там пару дней, укуриваясь до одури. Зах поражал воображение всех и каждого, поедая свежие “желтые башмачки”, которые ел прямо с куста. Ямайцы считали, что, поедая перец, он просто рисуется, но Тревор знал, что Зах любит эти маленькие шарики огня. Сам Тревор уже влил в себя не один галлон “Голубой горы”. Но не столько, сколько он пил раньше. У него больше не было причин бояться сна.

В основном они валялись в маленькой бухточке белого песка в нескольких сотнях ярдов от их хижины. Зах натирался самым крепким лосьоном против загара, какой мог купить за деньги, а потом часами лежал в сверкающей голубой воде, пристроив голову на подушке из мягкого песка. Он по-прежнему оставался как всегда бледным, но на щеках у него стал проступать слабый отсвет красок, и пятна теней вокруг глаз постепенно спадали. Он собирался научиться петь реггей.

Волосы Тревора выгорели на солнце почти до белизны. Перед тем как войти в город, ему приходилось прятать их под шляпу, иначе ямайские женщины слетались на него как птицы, чтобы гладить эти волосы, нахваливать их, пытаться заплести. Первый раз, когда это случилось, Тревор секунд десять терпел ищущие хваткие пальцы, а потом вырвался из-под них с разъяренным рыком, от которого женщины разлетелись врассыпную, а Зах, задыхаясь от смеха, беспомощно растянулся на земле.

Правая рука болела все время, но это была целительная боль, ощущение срастающихся костей, мышц, которые вспоминают, как двигаться. Тревор рисовал ежедневно, столько, сколько мог вытерпеть. Потом Зах массировал занемевшую руку, осторожно растягивая узлы пальцев, растирая сведенную судорогой ладонь. Мышца в основании большого пальца иногда пульсировала так, что Тревору хотелось снова пробить кулаком стену. Но он раз и навсегда покончил с разбиванием чего бы то ни было.

Тревор послал открытку Стиву Биссетту с просьбой передать гонорар за “Происшествие в Птичьей стране” на издание “Табу” и других комиксов.

Они говорили задушевно и одержимо, трахались столько, сколько могли выдержать их тела, иногда сочетали и то, и другое. Трудно было вспомнить, как мало времени они знакомы. Но в то

же время они начинали понимать, сколько им предстоит узнать Они начали разгадывать друг друга, как головоломки поразительной сложности, открывать друг друга, как чудесные подарки, найденные под рождественской елкой.

Иногда Тревор думал о доме. Иногда он видел его во сне, но к утру от этих снов оставались лишь отдельные образы — словно фильм, поставленный на стоп-кадр: нечто, свисающее с карниза для занавески душа и медленно поворачивающееся в темноте, ужасающее узнавание в глазах Бобби, когда он поднял взгляд от кровати, где спал его сын, которого он все-таки собирался убить, но не смог.

Решил ли Бобби уже тогда умереть, или вид его старшего сына, выросшего и побывавшего в Птичьей стране, заставил его искать убежища в смерти? Этого Тревор никогда не узнает. Да он об этом больше и не думал.

Иногда к нему возвращались ощущения: отдача в его руку от удара, когда молоток врезался в стену в каком-то дюйме от головы Заха; тысячи крохотных уколов боли, когда осколки зеркала входили в его плоть. Этого он не хотел забывать никогда.

Он вспоминал, что значила для него Птичья страна, когда он был ребенком. Это было то место, где он обнаружил, что у него есть талант, это было то место, где он мог творить магию, где никто никогда его не коснулся бы. Больше, чем когда-либо, Тревор верил в эту магию. Но он узнал, что жить в том месте, где никто и никогда не мог бы его коснуться, иногда опасно и всегда очень одиноко.

Птичья страна — зеркало. Его можно разбить, можно изрезаться о него в клочья, можно закрасить его кровью. Или можно набраться смелости и взглянуть в него, не отвести глаз и увидеть то, что там можно увидеть.

Он сообразил, что Зах не спит, что он уже какое-то время наблюдает за ним. Лунный свет придавал зеленым глазам Заха оттенок прозрачного камня под водой. Он не сказал ничего, только

улыбнулся сонно Тревору и взял его за руку. Ночь была тихой, если не считать отдаленного шуршания моря по песку и звука их дыхания. В воздухе пахло цветами, и солью, и уникальной химией их тел.

Да, думал Тревор. Он мог бы порвать себя в клочья на зазубренных осколках Птичьей страны только для того, чтобы узнать, что чувствовал Бобби, проделывая то же самое. Он, вероятно, утащил бы с собой и Заха, И мог обманывать себя, что делает это не по собственному выбору, что в этом его предназначение.

Но ведь все это — выбор. И столько еще открытых путей! Столько всего еще можно узнать! Он не против был прожить еще тысячу лет только ради шанса увидеть частицу всего на этом свете.

Тревор не мог благодарить Бобби за то, что он оставил его в живых. Но мог радоваться, что не умер в том доме, оставив все возможности неиспробованными, все виды — неувиденными, все мысли — непродуманными. Он может сделать этот выбор. Он сделал этот выбор. Решать ему. Мальчик, чью руку он держит, — живое тому доказательство. Зах показал ему, что все возможно. Зах — вот кто заслуживает его благодарности.

Тревор нашел десятки способов выказывать ее до самого утра.

(c)Poppy Z Brite, 1993.

  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Рисунки на крови», Поппи З. Брайт

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства