Рэй Брэдбери Направление Чикаго-бис
Ray Bradbury To the Chicago Abyss
© Перевод: Е. Дрозд.
Под бледным апрельским небом слабый ветерок казался последним напоминанием о прошедшей зиме. Около полудня в пустой парк забрёл старик. Ноги его были замотаны в грязные, в ржавых пятнах обмотки. Волосы седые, спутанные и такая же борода. Рот, обрамлённый этим клочковатым чудом, казалось, распирало от откровений.
Сначала старик оглянулся и пристально посмотрел назад, как будто потерял столько разных вещей, что не знал, с чего начать предъявление счёта к этим руинам на горизонте, к этому беззубому силуэту города. Ничего не обнаружив, он заковылял дальше, пока не наткнулся на скамью, на которой сидела незнакомая женщина. Окинув её внимательным взглядом, старик кивнул головой и сел на дальний край скамейки. На женщину он больше не глядел.
Минуты три сидел с закрытыми глазами и вспоминал. Его губы шевелились, а голова дёргалась, как будто он пытался носом выдолбить в воздухе одно-единственное слово. И как только оно сформировалось в мозгу, уста его отверзлись, чтобы провозгласить это слово чистым, прекрасным голосом:
— Кофе.
Женщина коротко не то всхлипнула, не то вздохнула и оцепенела.
Старик разыгрывал пантомиму своими негнущимися пальцами.
— Повернуть ключ! Ярко-красная банка с жёлтыми надписями! Сжатый воздух. С-с-ш-ш-ш! Вакуумная упаковка. С-с-с-т! Как змея!
Женщина дёрнула головой, как будто ей влепили пощёчину. Она с ужасом глядела на шевелящиеся губы старика.
— Запах! Аромат! Тёмно-коричневые, чудесные, жирные на ощупь бразильские зёрна! Урожай нынешнего года!
Она вскочила и, шатаясь, как подстреленная, неверной походкой устремилась прочь.
Старик широко раскрыл глаза.
— Но, послушайте! Я…
Но она уже убежала.
Старик вздохнул и поплёлся дальше по дорожке, пока не дошёл до скамейки, где сидел какой-то парень. Парень был всецело поглощён свёртыванием самокрутки, используя маленький квадратик тонкой обёрточной бумаги. Вместо табака — высушенная трава. Его нервные пальцы тряслись, когда он, священнодействуя, придавливал и утаптывал траву. Свернул трубочку, схватил её губами и раскурил, почти впадая при этом в транс. Он откинулся назад, слегка скашивая глаза, осваиваясь с неприятным вкусом во рту и странным ощущением в лёгких.
Старик проследил, как полуденный ветерок подхватил облачко дыма и сказал:
— «Честерфильд».
Парень вцепился рукой в своё колено.
— «Филипп-Моррис», — сказал старик.
Парень угрюмо пялился на него.
— «Кент», «Пэлл-Мелл», «Мальборо», — продолжал старик, не глядя на парня. — Какие названия! Белые, красные, янтарные пачки, пачки зелёные, как трава, голубые, как небо, чистое золото, а наверху каждой — тонкая рубиновая полоска. Потянешь за неё, и целлофановая обёртка расклеивается, ногтем открываешь крышечку — там голубой правительственный штамп об уплате налога…
— Заткнись, — сказал парень.
— Можно было купить в киосках, барах, подземных переходах…
— Заткнись!
— Зачем же так? — сказал старик. — Просто я почуял дым и подумал…
— Он подумал! — парень от злости затрясся так, что его самодельная сигарета раскрутилась и высыпалась ему на колени. — Видишь, гад, что ты наделал!
— Извини. Просто уж день сегодня такой тёплый, дружеский.
— Я тебе не друг!
— Мы все теперь друзья, иначе зачем жить?
— Друзья! — фыркнул парень, бесцельно комкая истерзанную самокрутку. — Может быть, и существовали «Друзья» до 1990-го, а сейчас…
— 1990-й. Ты тогда был ещё в пелёнках. Тогда ещё существовали конфеты «Баттерфингер» в ярко-жёлтой обёртке, «Бэби Руф», шоколадные «Плитки Кларка» в оранжевой бумажке. Коробки «Млечный Путь» — можно было съесть целую вселенную шоколадных звёзд, комет, метеоров. Очень вкусно!
— Врёшь — никогда этого не было, — парень резко встал. — Что с тобой, дед?
— Я вспоминаю лимоны и мандарины — вот что со мной. А ты помнишь апельсины?
— Тьфу, чёрт! Апельсины! Ты хочешь сказать, что я вру? Ты что — хочешь, чтобы мне совсем заплохело? Ты что — псих? Законов не знаешь? Знаешь, что я могу с тобой сделать, ты?
— Я знаю, знаю, — ответил старик, втягивая голову. — Меня обманула погода Я начал вспоминать и сравнивать…
— Там, в полиции, за эти сравнения несдобровать. Ясно тебе, ублюдок? Ты что — приключений на свою задницу ищешь?
Он схватил старика за потёртый лацкан, но тот оборвался, и парню пришлось ухватиться за другой. Он тряс старика и пронзительно визжал ему в лицо:
— И почему я не вытряс до сих пор из тебя душу к чертям собачьим! Давно никого не трогал, но сейчас…
Он толкнул старика. Потом ещё. Потом толчки перешли в тумаки, тумаки в оплеухи, оплеухи в удары. Целый град ударов. Старик качался, словно деревцо в грозу, пытаясь ладонями прикрыться от кулаков парня, в кровь разбивавших ему лицо… Кулаки выбивали из старика память о сигаретах и леденцах, конфетах и шоколадках до тех пор, пока он не свалился. Парень ещё некоторое время катал старика по земле пинками, а потом остановился и заплакал. Услышав плач, старик сжался в комок, стиснул зубы от боли и открыл глаза. Он убрал пальцы с разбитых губ и удивлённо уставился на своего обидчика. Парень плакал.
— Пожалуйста, — взмолился старик.
Парень зарыдал ещё громче, и слёзы настоящим водопадом хлынули из его глаз.
— Не плачь, — сказал старик. — Мы не будем голодать вечно. Мы заново отстроим города. Слушай, я вовсе не стремился довести тебя до слёз, хотел заставить думать. Куда мы идём, что делаем, что должны делать? Ты бил не меня. Ты хотел побить кого-то другого, а под рукой оказался я. Смотри, я уже сижу. Со мной всё в порядке.
Парень перестал плакать и только моргал, глядя на старика, который окровавленными губами пытался изобразить улыбку.
— Ты… таким, как ты, нельзя шляться среди людей и делать их несчастными, — сказал парень. — Но я знаю, как заставить тебя заткнуться!
— Подожди! — старик мучительно пытался встать на колени.
Но парень с криками, как безумный, убежал из парка.
Старик ощупал свои кости, согнувшись, увидел выбитый зуб, красневший среди гравия, и печально поднял его.
— Дурак, — послышался голос.
Старик оглянулся.
Тощий человек лет сорока стоял, прислонившись к ближайшему дереву. Его усталое длинное лицо выражало некоторую заинтересованность.
— Дурак, — повторил он снова.
Старик тяжело вздохнул.
— Вы были всё время рядом и даже пальцем не пошевельнули?
— Драться с одним дураком, чтобы спасти другого? Ну уж нет. — Незнакомец помог старику отряхнуться. — Я дерусь только тогда, когда мне это выгодно. Пошли. Вы пойдёте ко мне домой.
Старик снова вздохнул.
— Зачем?
— Этот парень может в любую секунду вернуться с полицией. А мне не хочется потерять вас, вы товар редкостный. Я слышал про вас и уже несколько дней разыскиваю. И что же? Когда я на вас натыкаюсь, вы как раз седлаете своего конька. Что вы такого понарассказывали этому молодому человеку, что он так взбесился?
— Я рассказывал про апельсины и лимоны, про леденцы и сигареты. Уже готовился в деталях припомнить воздушные шарики, свистульки из бузины и чесалки для спины, когда он обрушил на меня небо.
— Мне почти и не хочется винить его в этом. В моей душе тоже зашевелилось что-то такое, что я и сам с удовольствием врезал бы вам. Однако идём. Слышите сирену? Быстро!
И они торопливо зашагали к другому выходу из парка.
Вино домашнего приготовления старик пил маленькими глоточками, чтобы не причинить себе боли. Пища подождёт до тех пор, пока голод не пересилит боль в разбитых губах. Он смаковал, кивал головой.
— Хорошо. Премного благодарен. Очень хорошо.
Незнакомец, выведший старика из парка, сидел напротив за шатающимся обеденным столом, а его жена расставляла на застиранной скатерти потрескавшиеся, щербатые тарелки.
— Избиение, — наконец сказал муж. — И как это только произошло?
При этих словах его жена чуть не выронила тарелку.
— Успокойся, — сказал муж. — За нами никто не следил. Давай, старче, расскажи нам, почему ты ведёшь себя, как святой, жаждущий претерпеть муки. Вы знамениты. Вы об этом знаете? Все вокруг слышали про вас. И многие хотели бы с вами встретиться. И я прежде всего. Я хочу понять, что вами движет. Итак?
Но старик не мог оторвать восхищённого взгляда от надтреснутой тарелки с овощами. Двадцать шесть, нет, двадцать восемь горошин! Такое невероятное количество! Он склонился над тарелкой и взглядом перебирал горошины, как молящийся перебирает свои чётки. Двадцать восемь восхитительных зелёных горошин плюс несколько полосок недоваренного спагетти свидетельствовали о том, что сегодня в этой семье дела обстоят отлично. Но достаточно было перевести взгляд на треснувшие тарелки, чтобы понять, что положение давно уже более чем ужасно. Старик благоговейно взирал на пищу, как на некую сказочную жар-птицу, по неисповедимому капризу залетевшую и обосновавшуюся в этом холодном помещении, а добрые самаритяне-хозяева следили за ним, пока он не заговорил:
— Эти двадцать восемь горошин напомнили фильм, который я видел ещё ребёнком. Один комик — вам знакомо это слово? — в общем чудак, встретил в этом фильме в каком-то доме в полночь лунатика и…
Муж и жена тихо рассмеялись.
— Нет, это ещё не шутка, простите, — извинился старик. — Лунатик усадил комика за пустой стол — ни ножей, ни вилок, ни еды.
«Кушать подано!» — сказал он.
Комик боялся, что он его убьёт, и решил делать вид, что всему верит.
«Отлично!» — воскликнул он и притворился, что поедает бифштексы, овощи, десерт… Он кусал пустоту.
«Восхитительно! — говорил он, глотая воздух. — Превосходно! Э-э… теперь можно смеяться».
Но муж и жена затихли и только смотрели на немногочисленные тарелки.
Старик покачал головой и продолжал:
— Комик, желая угодить сумасшедшему, воскликнул: «Ах, эти выдержанные в коньяке сливы! Восхитительно!»
«Сливы?! — закричал безумец, вытягивая из кармана пистолет. — Я не подавал никаких слив! Ты, видимо, с ума сошёл!» И пристрелил бедного комедианта.
В наступившем молчании старик подцепил на погнутую оловянную вилку первую горошину и любовно взвесил её в воздухе. Он уже почти поднёс горошину к губам, когда…
Раздался резкий ctvk в дверь.
Послышался голос:
— Особая полиция!
Вся дрожа, но молча и быстро жена спрятала лишнюю тарелку.
Муж спокойно поднялся и провёл старика к стене. С шорохом открылась потайная дверь, старик сделал шаг, и панель с тем же шорохом стала на место. Он остался в темноте, ничего не видя, но зато и сам был невидимым. Слушал, как открывают внешнюю дверь. До него приглушённо доносились возбуждённые голоса. Старик ясно представлял, как входит человек из особой полиции в своей полуночно-синей униформе, с вытащенным пистолетом, входит и обозревает убогую обстановку, голые стены, пол из линолеума, от которого отражается эхо, окна со вставленными вместо стёкол листами картона, весь этот хрупкий осколок цивилизации, оставленный на пустом берегу после откатившегося назад грозного приливного вала войны.
— Я ищу одного старика, — сказал усталый, но властный голос за стеной.
«Странно, — подумал старик, — даже у Закона нынче усталый голос».
— Одежда в заплатах…
«Ну, — подумал старик, — сейчас у всех одежда залатанная».
— Грязный. Возраст — около 80 лет…
«Но разве сейчас не все грязные, разве не все старые?» — с горечью говорил старик сам себе.
— Тот, кто выдаст его властям, получит вознаграждение — недельную норму питания, — добавил полицейский голос. — Плюс десять банок консервированных овощей и пять банок супа.
«Настоящие жестянки с яркими этикетками», — подумал старик. Перед его мысленным взором яркими метеорами, освещая тьму, проносились вереницы всевозможных банок. «Какая чудесная награда! Не десять тысяч долларов и не двадцать тысяч, нет — пять невероятных банок настоящего, не поддельного супа и десять — целых десять! — сверкающих, блистающих, ярко раскрашенных банок с экзотическими овощами типа стручковых бобов и солнечно-золотистого маиса! Вы только подумайте! Подумайте!
Наступила долгая тишина, в которой, казалось, слышно было слабое бормотание желудков, грезящих о пище лучшей, чем разбитые иллюзии, пережитые кошмары и дурно пахнущая пропаганда — всё, чем пичкали людей все эти долгие сумерки после наступления Новой Эры — Анно Домини, А.Д., что можно было также расшифровать, как Аннигиляционный День.
— Суп. Овощи, — сказал полицейский голос. — Пятнадцать отлично упакованных банок!
Дверь захлопнулась.
Тяжёлые башмаки зашагали дальше по коридорам ветхого многоквартирного дома, пиная похожие на крышки гробов двери, вводя обитающие за ними живые души в искушение и заставляя их грезить наяву о жестяных банках и настоящем супе. Шаги и стуки в двери отдалялись. Наконец дверь хлопнула в последний раз.
И наконец потайная дверь с шорохом скользнула в сторону. Ни муж, ни жена не глядели на него, когда он вышел из убежища. Он знал почему, и ему захотелось коснуться их рук.
— Даже я, — сказал он мягко, — даже я боролся с искушением выдать самого себя, чтобы получить такую награду, чтобы поесть супа.
Они всё ещё не глядели на него.
— Почему? — спросил он. — Почему вы меня не выдали?
Муж, как бы внезапно припомнив что-то, кивнул жене. Она нерешительно двинулась к двери, муж ещё раз нетерпеливо кивнул, и она выскользнула из комнаты, бесшумно, как осенняя паутинка. Шагов её по коридору не было слышно, доносилось только мягкое поскребывание в двери, шёпот и бормотанье.
— Что она затевает? Что вы затеваете? — спросил старик.
— Скоро узнаете. А пока садитесь. Закончите ваш обед, — ответил мужчина. — Скажите, как это вам удаётся быть таким дураком, что и нас всех делаете дураками? Заставляете разыскивать вас, приводить к себе в дом, прятать от полиции. Почему вы такой?
— Почему я такой дурак? — старик уселся за стол.
Старик медленно жевал, выбирая по одной горошине с тарелки, которая вновь была поставлена перед ним.
— Да, я дурак. Как я стал дураком? Долгие годы видел разрушенный мир, диктатуры, истощённые страны и нации и наконец спросил себя: «Что могу сделать я, слабый старик? Отстроить заново эти пустыри? Ха!» Но как-то одной ночью я лежал в полусне, и в моей голове звучала старинная грампластинка. Две сестры по фамилии Дункан пели песню моего детства, называющуюся «Воспоминания». «Лишь вспоминать — вот всё, что мне осталось делать, так, дорогой, пытайся вспоминать и ты». Я стал потихоньку напевать и понял, что это уже не просто песенка, а моя будущая жизнь. Что я могу предложить миру, который стал уже всё забывать? Только свою память! Каким образом это сможет ему помочь? Да просто теперь будет с чем сравнивать. Рассказывать молодым о том, что когда-то было, показывать, как много мы потеряли. Я обнаружил, что чем больше вспоминаю, тем больше могу вспомнить! В зависимости от того, с кем я беседовал, вспоминал искусственные цветы, кнопочные телефоны, холодильники, игру в покер (вы когда-нибудь играли в покер?), напёрстки, брючные зажимы для велосипедистов — нет, не велосипеды, а именно зажимы для правой штанины, чтобы можно было кататься на велосипеде, и брючину не затягивало бы в цепь! Разве это не звучит дико и странно? Автомассажёры? Вы слыхали про что-нибудь подобное? Неважно. Однажды некий человек попросил меня вспомнить приборную доску в «Кадиллаке». Я вспомнил. Я описал её со всеми подробностями. Он слушал. И огромные слёзы стекали по его щекам. Счастливые слёзы или печальные? Не знаю. Моё дело — вспоминать. Не литературу, нет, ни поэмы, ни пьесы никогда не задерживались в моей голове. Они все ускользнули из памяти, умерли. Всё, что я есть на самом деле, — это куча хлама, огромная свалка блестящих, хромированных игрушек, которыми тешил себя некогда обыкновенный, заурядный человек — самый посредственный представитель нашей катящейся в пропасть цивилизации. Я могу предложить только этот сверкающий лом абсурдных механизмов и сверхточных хронометров, мерцание кожухов легионов роботов и блеск глаз помешанных на роботах владельцев.
Однако, так или иначе, цивилизация снова должна обрести путь. Тот, кто может предложить прекрасные поэтические мотыльки, — пусть вспоминает, пусть предлагает. Тот, кто может сконструировать сачок для мотыльков — пусть конструирует. Мой дар гораздо скромней, чем эти два, и, возможно, гораздо презренней. Но на долгом пути возрождения мы ведь должны будем стремиться не только к сверкающим вершинам научного озарения и поэтического вдохновения. Нет, мы будем также стремиться и к тем глупым, но приятным вершинам благополучия, когда вокруг тебя существует множество всяких вещей, делающих жизнь удобной и более чем сносной. И я думаю, что мой дар тоже чего-нибудь да стоит. Все эти глупые вещи когда-то существовали, значит, они были нужны, и если я буду напоминать о них людям, то они снова захотят обладать ими. И, следовательно, я и дальше буду бередить им душу, жалить комариными укусами их выцветшую память, возбуждать их умершие желания. Тогда, возможно, они смогут собрать заново Большие Часы, которые называются городом, государством, цивилизацией. Пусть кто-то хочет попить винца, а кто-то покачаться на кресле-каталке, а ещё кто-то построить планер с крыльями летучей мыши, чтобы воспарить на мартовском ветерке. А может быть, потом он захочет построить ещё больший электроптеродактиль, чтобы дать возможность ощутить восторг полёта ещё большему количеству людей. Один пожелает устроить новогоднюю ёлку, а другой пойдёт в лес и срубит её. Было бы только желание что-то делать, а я уж тут как тут — всего лишь для того, чтобы напомнить, как это было раньше. Ха! Когда-нибудь и я, возможно, начну выступать: «Только то хорошо, что хорошо, лучшее-враг хорошего. Только качественный товар — настоящий товар!» Но розы прорастают из навоза. Посредственность должна существовать — только на этом навозе может вырасти гениальность. Поэтому я должен быть наилучшей посредственностью в этом мире и сражаться со всеми теми, кто говорит: «Стену головой не прошибёшь, голыми пришли в этот мир — голыми и уйдём, не стоит и барахтаться, гори оно всё гаром, и по мне хоть трава не расти». Я буду сколачивать бродячие племена одичавших обезьянолюдей, буду подбивать на бунт робких людей-овечек, жующих жёсткую, сухую травку и вымаливающих подачку у феодальных волков-лэндлордов, окопавшихся на вершинах редких небоскрёбов. И этих крестьян я буду дразнить запахами забытой пищи, убивать откровениями консервных банок, пронзать бутылочными штопорами. Я буду терзать их призраками «Бьюиков», «Импал» и «Шевроле», громить их батареями сухого «Мартини» и эскадронами «Белой Лошади» до тех пор, пока они не возопят о пощаде. Смогу ли я сделать всё это? Надо пытаться.
Старик с последним своим словом проглотил последнюю горошину, а его добрый самаритянин-хозяин просто стоял и смотрел на него взглядом, полным мягкого изумления, а за стеной было слышно движение людей по всему дому. Слышались стуки, шаги, голоса, двери открывались и закрывались.
Хозяин наконец сказал:
— И вы ещё спрашиваете — почему мы вас не выдали? Вы слышите, что происходит за дверью?
— Похоже на то, что там собрался весь дом.
— Именно. Все до единого. Старина, дурень вы этакий, вы помните… кинотеатры, куда можно было заезжать на автомобилях.
Старик улыбнулся.
— А вы?
— Смутно. Слушайте, сегодня, сейчас, если хотите рискнуть и снова стать дураком, то давайте делать это вместе. Удары должны быть результативными. Зачем тратить силы на одного или двух, или даже трёх, если…
Хозяин распахнул дверь и сделал рукой приглашающий жест. Тихо, в молчании, по одному или парами, в комнату стали заходить жильцы дома. Они входили, как входят в синагогу или в церковь или в ту церковь, которая называлась кино. Время клонилось к вечеру, а солнце клонилось к западу. Скоро наступят сумерки, комната погрузится во тьму и при свете единственной лампочки люди будут слушать голос одинокого человека, и это будет похоже на старые времена, на темноту в кинотеатре или в автомобиле. И это будет всего лишь воспоминанием, словами про попкорн и жевательную резинку, прохладительные напитки и леденцы, но всего лишь словами, только словами…
И пока люди входили и усаживались на полу, старик смотрел на них, не в силах поверить, что это он, сам того не подозревая, собрал их здесь. Хозяин сказал:
— Не правда ли, это лучше, чем партизанить на открытом воздухе?
— Да. Странно. Я ненавижу боль. Я терпеть не могу, когда меня преследуют и бьют. Но я не могу держать язык за зубами. Раз у меня есть язык — он должен делать своё дело. Но так, конечно, лучше.
— Хорошо. — Хозяин вложил в его ладонь красный билет. — Когда через час вы закончите, то воспользуетесь этим билетом. Я получил его от одного своего друга, работающего в Транспортном управлении. Каждую неделю через всю страну отправляется один поезд. Каждую неделю я получаю один билет, чтобы иметь возможность помочь какому-нибудь идиоту, которому хочу помочь. На этой неделе этим идиотом будете вы.
Старик прочёл на красной бумажке название пункта назначения:
— Чикаго-бис. — И добавил: — А что — Бис всё ещё существует?
— В следующем году люди надеются наконец взорвать перемычку озера Мичиган и заполнить его водой воронку, где раньше был старый Чикаго. А вокруг кратера более или менее наладилась жизнь, есть даже железнодорожная ветка. Раз в месяц на запад ходит поезд. Когда вы покинете нас, больше уже не останавливайтесь, будьте всё время в пути и забудьте, что встречались с нами. Я дам вам небольшой список людей, похожих на нас. Через некоторое время после прибытия навестите их там, в глуши. Только, ради бога, в пути держите рот на замке. А вот это…
Хозяин вручил старику жёлтую карточку.
— Мой знакомый дантист. Он вставит вам зубы.
Все уже были в сборе, и время было позднее, и хозяин с женой заперли дверь и стали около неё и глядели по сторонам и ждали тех самых последних секунд, когда старику можно будет начать.
Старик встал.
В комнате сделалось очень тихо.
В полночь ржавый поезд, дребезжа и скрежеща, подошёл к усыпанной только что выпавшим снегом станции. Под беспорядочной сумятицей снежинок толпа оборванных, грязноватых людей подхватила старика и внесла его в старый вагон с жёсткими сиденьями, протащила по коридору и зашвырнула в пустое купе, которое когда-то было туалетом. Скоро пол купе стал одной общей постелью, на которой ёрзали, ворочались и толкали друг друга шестнадцать человек, пытающихся забыться сном.
Поезд мчался в белую пустоту.
«Старик, мысли, тихо, заткнись, нет, не болтай, ничего, нет, затихни, думай, осторожно, замри! Пойми, что ты сейчас всего лишь игрушка судьбы — тебя швыряет туда, бросает сюда, несёт куда-то — как трясёт и толкает этот поезд, в котором сидишь, скорчившись, подпирая спиной стенку. В этом ужасном купе, среди этого жуткого сна, не спишь только ты, да ещё один, другой. Направо, в нескольких футах от тебя, прислонился к стене восьмилетний мальчик, и нездоровая бледность постепенно сходит с его щёк. Он бодрствует, глаза его блестят, он, кажется, наблюдает, да, он наблюдает за тобой, следит за твоими губами. Он глядит, поскольку должен глядеть. Поезд гудит, ревёт, качается, стонет и мчится».
Полчаса пролетели в утомительном грохоте и перестуке колёс, и губы старика ни разу не шевельнулись, как будто были забиты гвоздями. Ещё час. Он ни разу не открыл рта. Ещё час, и мышцы вокруг губ и на щеках расслабились. Ещё через час ему пришлось открыть рот, чтобы облизать пересохшие губы. Мальчик смотрел. Мальчик ждал. Поезд снежной лавиной рвался вперёд, вдребезги разбивая неисчислимые завалы тишины в стылом воздухе окружающего пространства. Пассажиры глубоко погрузились в беззвучный кошмар, в цепенящие пучины сна, каждый сам по себе, но мальчик не отводил глаз, и наконец старик мягко подался вперёд:
— Тсс. Мальчик, тебя как зовут?
— Джозеф.
Поезд качался и стонал во сне — чудовище, продирающееся сквозь безвременную тьму навстречу заре, которую невозможно было представить.
— Джозеф… — старик попробовал на вкус имя, потянулся вперёд, глаза его молодо заблестели. На его лицо лёг отблеск какой-то бледной красоты. Его глаза расширились, так что стали похожи на глаза слепого. Он сейчас видел далёкие и скрытые вещи. Он прокашлялся.
— Кха-кха…
Поезд ревел, описывая гигантскую дугу. Люди покачивались в своих снежных снах.
— Ну что же, Джозеф, — прошептал старик. Он медленно поднял вверх правую руку. — Слушай. Однажды, давным-давно…
Комментарии к книге «Направление Чикаго-бис», Рэй Брэдбери
Всего 0 комментариев