Галактика (антология)
Часть первая. Идет человек
Иван Ефремов Эллинский секрет
— Я очень благодарен всем вам, — тихо обратился к собравшимся профессор Израиль Абрамович Файнциммер, и огромные темные глаза его засветились. — В наши трудные дни вы не забыли о моем скромном юбилее… В благодарность я расскажу вам одну замечательную повесть недавнего времени. Мы, ученые, не очень любим раскрывать еще не подтвержденные многими фактами наблюдения, — примите это как знак моего уважения и доверия к вам.
Вы знаете, что я посвятил свою жизнь исследованию человеческого мозга и работы психики. Но не с одной стороны, не в рамках одной узкой специальности подходил я к этому интереснейшему разделу науки, а старался охватить деятельность и строение мозга во всей его сложности, как мыслительного аппарата. Был я прилежным анатомом, физиологом, психиатром и прочая, пока не основал своего направления — психофизиология мозга. Последние годы я усиленно работал над выяснением природы памяти и, должен сознаться, для выяснения вопроса сделал еще мало: уж очень тяжелая это задача. Пробираясь ощупью среди хаоса необъяснимых фактов, бродя, как в потемках, в сложнейших взаимосвязях нервных клеток мозга, я собрал лишь отдельные, ставшие ясными крупицы, стараясь создать из них достоверный, опытом проверенный фундамент учения о памяти. Но не об этом я хочу говорить сейчас, а о том, что попутно натолкнулся на ряд особенных явлений, которые еще очень темны, и я даже не пытался ничего сообщить о них в печати. Эти явления я назвал памятью поколений, или генной памятью. Я не буду давать вам научные доказательства, а скажу только, что по наследству передается ряд довольно сложных бессознательных, иногда вполне автоматических действий нервного механизма животного. Инстинкты и сложные рефлексы не могут, по-моему, быть только в подкорковых, низших, центрах мозга. Здесь обязательно принимает участие кора — следовательно, весь механизм гораздо сложнее, чем это предполагали до сих пор. Упрощение механизма инстинктов и есть крупнейшая ошибка современной физиологии. Но это еще не память — память стоит много выше в цепи все усложняющихся организаций, ведающих восприятием и осмысливанием окружающего мира. Как и принято современной наукой, память не наследственна, то есть те отпечатки внешнего мира, которые хранит в себе мозг и накапливает во все время жизни индивида, навсегда исчезают со смертью его и никак не обогащают, ничего не передают возникшему от этого индивида потомству.
Суть моего открытия заключается в том, что я нашел факты, доказывающие передачу некоторых отпечатков памяти по наследству из поколения в поколение. Вы уж извините меня за длинное вступление, но вопрос настолько сложен, что я должен подвести к нему вас подготовленными, иначе мое необычайное вы без мистики и чертовщины себе никак не объясните. Не стоит усмехаться, это общая для всех или для очень многих слабость человеческой природы. Не вы первые, не вы последние факт достоверный, но совершенно для вас необъяснимый посчитаете сверхъестественным.
Продолжаю. Все вы замечали, но ни с чем не связывали факт, что, например, красота форм, будь то архитектурных, будь то местности какой-нибудь, будь то человеческого тела и так далее, чувствуется и, в общем, одинаково оценивается всеми людьми самых различных категорий, развития и воспитания. А дайте вы проанализировать эту красоту соответствующему специалисту: здание — архитектору, ландшафт — географу, тело — анатому, тот сразу скажет, что красота есть совершенство в исполняемом назначении, совершенство целесообразности, экономии материала, прочности, силы, быстроты. Я и думаю, что опыт бесчисленных поколений дал нам бессознательное понимание совершенства, воспринимаемого в виде красоты, и это понятие отпечатывается уже в памяти — той бессознательной памяти, которая передается по наследству из поколения в поколение. Есть и другие примеры этой бессознательной памяти поколений, но о них говорить сейчас не буду. И без того проблема памяти — одна из самых еще неясных.
В представлении современной науки память гнездится как бы в ячейках, создаваемых сложнейшими переплетами отростков нервных клеток мозга в течение индивидуальной жизни, жизни одного человека. Я добавляю, что некоторые из этих ячеек, поскольку окружающая нас природа в течение сотен веков в основных своих чертах остается одинаковой, одинаково возникали у всех людей из поколения в поколение и, наконец, стали передаваться по наследству. Вот эта бессознательная или подсознательная память поколений составляет общую всем нам канву нашего мышления, вне зависимости от образования и воспитания. Исследования в этом направлении очень трудны, и я еще не имею ни одного опытом доказанного факта.
Однако я иду еще дальше и допускаю, что в редких случаях комбинации ячеек памяти из особых связей нервных клеток могут передаваться по наследству, сохраняя из жизни прошлых поколений некоторые кусочки из области уже сознательной памяти — памяти, реализуемой сознательным мышлением.
Это известные, но обычно считающиеся недостоверными факты совершенно точного описания людьми тех мест, в которых они никогда не были; сны, воспроизводящие точную обстановку прошедших событий, никогда тоже не виданных и не слыханных, и многое такое же. Все подобные явления верующими мистиками и другими чудаками считаются доказательством переселения душ, а ученые только пожимают плечами, по известной пословице об обезьяне, которой нечего сказать. Вероятно, есть люди с более обостренной памятью поколений, также и, наоборот, с полным ее отсутствием.
Так вот, дорогие мои, недавно, в тяжелые дни великой войны, я неожиданно получил новые доказательства действительного существования памяти поколений, да еще сразу из области сознательной памяти. Война вынудила меня оторваться от чисто научной работы. Я не мог по своему характеру не принять непосредственного участия в медицинской работе Советской Армии и начал работать сразу в нескольких крупных госпиталях, где многочисленные контузии, шоки, психозы и другие травмы мозга требовали применения всех моих познаний.
Домой я попадал только к ночи. В своей квартире на Сретенском бульваре я обычно просиживал часа два в кресле перед письменным столом, отдыхая и в то же время размышляя о способах излечения особо трудных раненых. Иногда записывал важные факты или рылся в литературе, охотясь за описаниями сходных клинических случаев.
Такое времяпрепровождение вошло у меня в привычку. С друзьями и товарищами-учеными я виделся редко — поздние возвращения домой не оставляли совсем времени, а телефонных разговоров я очень не люблю и пользуюсь этим прибором только в самых крайних случаях. Мое необычайное подошло ко мне совсем незаметно в такой обычный тихий вечер. В тишине, время от времени нарушаемой привычным мерзким лязгом трамвая, стройно шли одна за другой четкие мысли. Я думал о случае потери речи у одного старшего лейтенанта, контуженного миной. Когда только что начало вырисовываться будущее заключение, зазвонил телефон. Я не ждал звонка; в тишине и сосредоточенности вечера он показался мне настолько громким, что я быстро сдернул трубку, морщась от досады. Ухо врача отметило взволнованную напряженность голоса, осведомившегося, квартира ли это профессора Файнциммера. Затем произошел следующий диалог.
— Вы профессор Файнциммер?
— Я.
— Простите, пожалуйста, за поздний звонок. Я звонил пять раз днем, пока мне не сказали, что вы раньше одиннадцати не приходите.
— Ничего, я раньше часу не ложусь. Чем могу служить?
— Видите ли, меня направил к вам профессор Новгородцев. Он сказал, что вы единственный, кто может мне помочь. Он сказал еще, что я буду для вас интересным объектом. Я и подумал…
— Хорошо, кто вы?
— Я лейтенант, раненый, недавно из госпиталя, и мне нужно…
— Вам нужно повидаться со мной. Завтра в два часа в первом отделении Второй хирургической клиники спецгоспиталя. А, вы знаете адрес… Хорошо, спросите меня, и вас проведут.
Голос, застенчиво бормочущий благодарности, угас в трубке. Имя моего друга-хирурга, не раз находившего очень важные для меня случаи заболеваний, говорило об интересном больном. Я постарался догадаться, что это может быть, потом закурил и возобновил прерванный ход размышлений.
Спецгоспиталь занимал прекрасное помещение, и я часто пользовался кабинетом главного хирурга для ответственных консультаций. В два часа я шел по широкому коридору клиники, вдоль огромных окон по мягкой дорожке, прекрасно заглушавшей шаги. В конце коридора у последнего окна стоял человек с рукой на перевязи. Подойдя поближе, я разглядел красивое, измученное молодое лицо. Военная гимнастерка с отпечатками недавно снятых лейтенантских кубиков очень шла к подтянутой, стройной, атлетической фигуре. Раненый поспешно подошел ко мне и сказал:
— Вы профессор Файнциммер. Я сразу почувствовал, что это вы. А я тот, кто звонил к вам вчера.
— Очень хорошо, идемте…
Я отпер дверь и провел его в кабинет.
— Давайте познакомимся, молодой человек, — по своей обычной привычке я протянул ему руку.
Раненый лейтенант, смущаясь, подал мне левую руку — правая беспомощно висела на широкой перевязи защитного цвета — и назвал себя Виктором Филипповичем Леонтьевым.
Закурив сам, я предложил ему папиросу, но он отказался и сидел, наклонившись грудью вперед, в то время как длинные гибкие пальцы его здоровой руки нервно ощупывали резные украшения массивного стола. Я с профессиональной тщательностью внимательно изучал его внешность. Безусловно красивое, правильное лицо, с тонким носом, густыми четкими бровями и маленькими ушами. Приятный рисунок губ, темные волосы и темно-карие глаза.
«Впечатлительная и страстная натура», — подумал я и отметил виновато-смущенное выражение его лица, характерное для очень нервных или больных людей. Пока я выжидательно смотрел на него, он взглянул раза два мне в глаза, сейчас же отвел их и сделал несколько движений горлом, как бы проглатывая что-то. «Ваготоник», — мелькнуло в моем мозгу.
Раненый лейтенант заговорил, заметно волнуясь, тихим голосом, иногда слегка задыхаясь. Он улыбнулся, и я был очарован этой беглой, но какой-то особенно радостной и ясной улыбкой, совершенно снявшей вымученную хмурость с его очень молодого лица.
— Профессор Новгородцев сказал мне, что вы много изучали разные трудно объяснимые мозговые заболевания. Это, знаете, очень чуткий человек, — всю жизнь буду помнить о нем с благодарностью… Я сейчас в плохом состоянии — меня преследуют галлюцинации, и нарастает какое-то дикое напряжение; кажется, что я вот-вот сойду с ума. Вдобавок бессонница и сильные боли в голове — вот тут, — и он показал на верхнюю часть затылка. — Разные врачи по-разному пробовали меня лечить — не помогло.
— Расскажите-ка мне историю вашего ранения, — потребовал я, и снова очаровательная беглая улыбка переродила его лицо.
— О, это вряд ли может иметь отношение к моей болезни. Я ранен осколком мины в сустав правой руки, но контузии никакой не было. Осколок разбил кость, ее вынули, потом будут делать пересадку кости, а пока рука болтается как плеть.
— Значит, ни при ранении, ни после никаких явлений контузии у вас не замечали?
— Нет, никаких.
— А когда у вас началось такое особое психическое состояние?
— Недавно, так месяца полтора… Да, пожалуй, еще в госпитале, где я лежал, у меня вместе с выздоровлением шло все увеличивающееся ощущение беспокойства, потом прошло, а теперь вот что получилось. Из госпиталя я уже два месяца с лишним как вышел.
— А теперь расскажите, почему, как вы сами считаете, возникло ваше заболевание? Какие ощущения и галлюцинации у вас происходят?
Лейтенант боролся с нарастающим смущением. Я поспешил ему помочь, строго заявив, что, если он хочет моей помощи, он должен дать мне в руки как можно больше сведений. Я не пророк и не знахарь, а ученый, которому для решения любого вопроса нужна определенная фактическая основа. Пусть не стесняется — у меня сегодня есть время — и расскажет все подробнее. Раненый справился постепенно с застенчивостью и начал рассказывать, вначале запинаясь и с усилием подбирая выражения, но потом привык к моему спокойному вниманию и изложил всю свою историю даже, я сказал бы, с художественным вкусом.
До войны лейтенант Леонтьев был скульптором, и я действительно вспомнил, что видел некоторые его работы на одной из выставок на Кузнецком. Это были преимущественно небольшие статуэтки спортсменов, танцовщиц и детей, выполненные просто, но с таким глубоким знанием природы движения и тела, которые присущи лишь подлинному таланту.
Художник и сам был порядочным спортсменом — пловцом. На одном из состязаний по плаванию он встретился с Ириной — девушкой, поразившей художника совершенной красотой тела. Любовь была взаимной. Ирина, в противоположность многим красивым девушкам, была простой и чуткой. Глаза лейтенанта сияли глубоким внутренним восторгом в то время, как он рассказывал о своей возлюбленной, и я очень живо, даже с каким-то намеком на зависть, представил себе эту прекрасную молодую пару. Нужно иметь сердце влюбленного и душу художника, чтобы так живо, скромно и коротко рассказать о любимой девушке и передать всю ясность и силу своей любви. Короче говоря, лейтенант совсем покорил меня и заодно очаровал своей Ириной.
С этой любовью, где гармонически сочетались восторг художника и радость влюбленного, к Леонтьеву пришло властное желание работы — приобщения всех людей к тому прекрасному чувству, которое было создано Ириной и им. Он решил сделать статую своей любимой и передать в ней весь блеск ее очарования, весь огонь бьющей ключом жизни, а не только создать холодный, отточенный символ прекрасного тела, подобный классическим образцам. Это вначале смутное желание постепенно оформилось и окрепло, пока наконец художник не был всецело захвачен своей идеей.
— Вы понимаете, профессор, — сказал он, наклоняясь ко мне, — в этой статуе было бы не только служение миру, не только моя идея, но и великая благодарность Ирине.
И я понял его.
Замысел художника оформился очень скоро: его любимая не разлучалась с ним, но Леонтьев долго не мог решить, какой материал взять ему для статуи. Призрачная белизна мрамора не годилась, так же не соответствовала его идее резкая смуглость бронзы. Другие сплавы или мертвили воображение, или были недолговечны, — художник же хотел сохранить векам расцвет красоты своей Ирины.
Решение пришло, когда художник познакомился с описаниями древнегреческих авторов, в которых упоминались не дошедшие до нашего времени статуи из слоновой кости. Слоновая кость — вот нужный ему материал, плотный, позволяющий выполнить мельчайшие детали — те детали, которые волшебством искусства создают впечатление живого тела. Наконец, цвет, совершенство поверхности и долговечная прочность, — слоновая кость стоила того, чтобы ее искать.
Зная, что отдельные куски кости могут быть склеены без следов соединений, художник посвятил около года на приобретение и подбор нужных кусков слоновой кости. Нужно сказать, что это был очень упорный труд: у нас в стране слоновая кость не в ходу. Возможно, что весь материал так и не был бы собран, если бы Леонтьев не добивался разрешения получить слоновую кость из-за границы. Побывав на обширном аукционе слоновой кости в Африка-Хауз в Лондоне, он быстро подобрал все нужное количество превосходного материала и вернулся в Москву, полный желания немедленно приступить к работе, однако сильная болезнь не позволила ему сразу сделать это, а затем разразилась война.
Война увела его далеко и от любимой, и от мира его чувств и идей. Он честно выполнил свой долг, храбро боролся за все дорогое ему в родной стране, но через два месяца снова очутился в Москве после тяжелого ранения. Здесь его встретила та же Ирина: ничего не изменилось в ней, только глубокая нежность к нему, раненному, еще ярче светилась в ее облике.
Прежние мечты с новой силой охватили художника, но теперь к ним примешивалась горечь сознания, что он с одной рукой не сможет создать статуи, а если и сможет, то, наверное, весь огонь его творческого порыва растворится в трудностях техники исполнения — исполнения убийственно медленного. Вместе с горечью этой беспомощности был и страх — грозная разрушающая сила современной войны только теперь по-настоящему была осознана. Страх не успеть выполнить своего замысла, не уловить, не остановить момента расцвета сияющей красоты Ирины уже в госпитале заставлял его часто беспокойно метаться по постели или не спать ночами в цепях бесконечных дум.
Мысль металась в поисках выхода, беспокойство все дальше проникало в глубину души, и росло нервное напряжение. Недели шли, и психическое возбуждение все развивалось, что-то поднималось со дна души, заставляя мозг напрягаться, и билось в поисках выхода, неосознанное, большое. Леонтьеву казалось, что он должен что-то вспомнить, и сразу откроется выход для бьющейся внутри силы, — тогда вернется прежняя ясная стройность мира. Он мало спал, мало ел, ему было трудно общаться с людьми. Сон был не настоящий — напряжение натянутой в мозгу струны и тут не покидало художника. Чаще вместо сна в полузабытьи скользили вереницы туманных мыслей-образов. Казалось, что еще немного — лопнет струна, вибрирующая в мозгу, и придет полное сумасшествие. Так после нескольких неудачных попыток с другими врачами Леонтьев пришел ко мне.
Я спросил, не было ли повторяющихся галлюцинаций, или, как он их называл, мыслеобразов. Лейтенант только покачал головой и сказал, что этот же вопрос ему задавали все другие врачи.
— Ну и что же из этого, — возразил я, — опорные точки у всех нас должны быть одинаковы, раз мы пользуемся одной наукой. Но я задам вам этот же вопрос по-другому: постарайтесь вспомнить, нет ли чего-нибудь во всех ваших видениях общего, какой-нибудь основной, связующей их идеи?
Леонтьев, недолго подумав, оживился и ответил коротко:
— Да, безусловно.
— Что же это?
— Мне кажется. Древняя Эллада.
— То есть вы хотите сказать, что все картины, проходящие в мыслях перед вами, как-то связаны с вашими представлениями об Элладе?
— Да, это верно, профессор.
— Хорошо, сосредоточьтесь, дайте спокойно течь вашим мыслям и расскажите мне для примера две-три из ваших галлюцинаций, постарайтесь наиболее яркие и законченные.
— Ярких много, а вот законченных нет, профессор. В том-то и дело, что любое видение для меня постепенно как бы растворяется в тумане, ускользает и обрывается.
— Это очень важно — то, что вы сказали, но об этом потом, а сейчас мне нужны примеры ваших мыслеобразов.
— Вот одно из особенно ярких: берег спокойного моря в ярком солнце. Топазовые волны медленно набегают на зеленоватый песок, и верхушки их почти достигают опушки небольшой рощицы темно-зеленых деревьев с густыми и широкими кронами. Налево низкая прибрежная равнина, расширяясь, уходит в синеватую даль, в которой смутно вырисовываются контуры множества небольших зданий. Направо от рощи круто поднимается высокий скалистый склон. На него, извиваясь, поднимается дорога, и эта же дорога чувствуется за деревьями рощи, позади нее… — Лейтенант замолк и посмотрел на меня с прежним виноватым выражением. — Видите, это все, что я могу сказать вам, профессор.
— Отлично, отлично, но, во-первых, откуда вы знаете, что это Эллада, а во-вторых, не похожи ли видения, подобные только что рассказанному, на картины художников, воспроизводящих Элладу и ее воображаемую жизнь?
— Я не могу сказать, почему я знаю, что это Эллада, но я знаю это твердо. И ни одно из этих видений не является отражением виденных мною картин на темы древнегреческой жизни. А в деталях есть и похожее, есть и не похожее на общие всем нам представления, сложившиеся по излюбленным художественным произведениям.
— Ну, сегодня не стоит больше утомлять вас. Расскажите еще какой-нибудь другой мыслеобраз ваших галлюцинаций, и довольно.
— Опять каменистый высокий склон, пышущий зноем. По нему поднимается узкая дорога, усыпанная горячей белой пылью. Ослепительный свет в мерцающей дымке нагретого воздуха. Высоко на ребре склона выделяются деревья, а за ними высится белое здание, охваченное поясом стройных колонн, как бы выпрямившихся гордо над кручей обрыва. И больше ничего.
Рассказы лейтенанта не дали мне ни одной трещины в стене неизвестного, за которую можно было бы зацепиться мыслью. Я распрощался с моим новым пациентом без чувства уверенности в том, что я действительно смогу ему помочь, и обещал дня через два, обдумав сообщенное им, позвонить ему.
Следующие два дня я был очень занят, и то ли вследствие усталости мозга, то ли потому, что заключение еще не созрело, я не имел никакого суждения о болезни Леонтьева. Однако назначенный срок кончился, и вечером я с чувством вины взялся за трубку телефона. Леонтьев был дома, и мне досадно было слышать, какая надежда сквозила в тоне его вопроса. Я сказал, что не мог еще в куче других дел как следует подумать, а потому позвоню еще через несколько дней, и спросил, видел ли он еще что-нибудь.
— Конечно, очень многое, профессор, — ответил Леонтьев.
Я попросил передать тут же по телефону наиболее яркое видение. И вот что он рассказал:
— Высоко над морем находится большое белое здание, и кажется, что портик его с шестью высокими колоннами опасно выдвинут вперед над обрывом. В стороны от портика разбегаются белые колоннады, полускрытые яркой зеленью деревьев. К портику ведет широкая белая лестница, обрамленная парапетом из мраморных глыб, пригнанных с геометрической точностью. Верхний край парапета плавно закруглен, и под ним бегут четкие барельефы движущихся обнаженных фигур. На каждом уступе широкая площадка, обсаженная кипарисами, и на ней статуи. Я не могу разглядеть эти статуи: глаза режет блеск ослепительного солнца на мраморных ступенях, резкие тени деревьев пересекают площадку…
Кончив разговор, я откинулся в кресле, размышляя, и долго думал над странным случаем, представшим передо мной. Не нужно передавать вам всех моих попыток разрешения задачи. Они так же неинтересны, как и обычная цепь фактов нашего повседневного существования; неинтересны, пока не случится что-то яркое, вдруг изменяющее все.
Яркое и случилось. Ток мыслей замкнулся мгновенной вспышкой, в которой пришло сознание, что виденные художником в его бредовых картинах отрывки представляют собою кусочки одного целого в его постепенном развитии… А если это так, то… неужели я встретился с примером памяти поколений, сохранившейся и выступившей из веков именно в этом человеке? Весь захваченный своим предположением, я продолжал нанизывать известные мне факты на внезапно появившуюся нить. Леонтьев жаловался на боли в верхней части затылка, а именно там, по моим представлениям, в задних областях больших полушарий, гнездятся наиболее древние связи — ячейки памяти. Очевидно, под влиянием огромного душевного напряжения из недр мозга начали проступать древние отпечатки, скрытые под всем богатством памяти его личной жизни. И его навязчивое ощущение усилия вспомнить что-то, без сомнения, было отзвуком подсознательного скольжения мысли по непроявленным отпечаткам памяти. Как у художника, зрительная память у него была необыкновенно сильно развита, следовательно, проявляющиеся кусочки отражались в мышлении в виде картин.
Найдя себе точку опоры, я продолжал еще и еще подкреплять свою догадку, но прервал рассуждения и с волнением взялся снова за телефон. Если мои рассуждения верны, то я сейчас услышу от Леонтьева именно то, что и нужно услышать. Если не услышу, все неверно и снова впереди гладкая, непроницаемая стена неизвестного. Я забыл даже о позднем времени. Леонтьев по обыкновению не спал и сразу подошел к телефону.
— Это вы, профессор, — услышал я в трубку его по-обычному напряженный голос, — значит, вы что-то решили?
— Вот что, дорогой мой, известна ли вам ваша родословная?
— О, сколько раз меня уже спрашивали об этом! Насколько я знаю, у нас в роду нет сумасшедших и пьяниц.
— Бросьте сумасшедших, мне совсем не то требуется. Знаете ли вы, кто по национальности были ваши предки, откуда они, из какой страны? Вы, должно быть, южанин!
— Это так, профессор, но я не могу понять, как…
— Объясню потом, не перебивайте меня! Так кто же у вас в роду южанин?
— Я не знатная персона и точной генеалогии не имею. Знаю только, что родители моего деда оба были родом с острова Кипра. Но это было очень давно, а дед переселился в Грецию, а оттуда в Россию, в Крым. Я и сам крымчак по месту рождения. Но зачем это вам нужно, профессор?
— Увидите, если моя догадка верна, — не скрывая своей радости, ответил я, договорился с Леонтьевым о приеме на завтра и повесил трубку.
Лежа в постели, я еще долго размышлял. Задача была ясна, и диагноз верен, теперь нужно было усилить и продолжить проявление памяти поколений до какого-то важного для Леонтьева предела. Но что это за предел, Леонтьев, конечно, не знал, и я тоже не мог догадаться. Уже засыпая, я решил, что будущее само покажет. На следующий день в том же кабинете и в прежней позе сидел Леонтьев. Его бледное лицо уже не было хмурым, и он безотрывно следил глазами за мной, пока я расхаживал по кабинету и посвящал его в свою теорию. Кончив, я опустился в кресло за столом, а он сидел в глубокой задумчивости. Я пошевелился, и он вздрогнул, затем, упорно глядя мне в глаза, спросил:
— А не думаете ли вы, профессор, что и самая идея статуи из слоновой кости не случайно возникла именно у меня?
— Что ж, может быть, — коротко ответил я, не желая отвлекаться от пришедшего мне в голову способа дальнейшего выяснения воспоминаний Леонтьева.
— А не имеет ли то, что я должен вспомнить, отношения к моей статуе? — продолжал настаивать художник.
— О, вот это очень вероятно, — сразу отозвался я, так как слова художника как бы поставили точку в мыслях.
Загоревшиеся глаза Леонтьева показали, как сильно подействовала на него моя догадка. Может быть, он инстинктивно чувствовал правильность пути к разрешению загадки и сам уже помогал мне в поисках.
Мы условились, что художник постарается немедленно изолироваться от всех внешних воздействий. Запершись в своей квартире, он в полутьме будет стараться сосредоточиться на своих видениях, а когда картины будут исчезать, попробует их снова вызвать мыслями о своей статуе. Не бороться с ощущением необходимости что-то вспомнить, а, наоборот, усиливать его, возбуждая память некоторыми особыми приемами по моим указаниям. В усилиях вспомнить нервное возбуждение может достичь опасного предела, но на этот риск придется пойти. О видениях и о своем состоянии Леонтьев будет сообщать мне по телефону вечером.
На этот раз лейтенант заторопился домой. Провожая глазами его стройную фигуру, я еще раз подумал о редкой привлекательности этого человека, который неведомо как стал мне дорог. Вечером, против ожидания, звонка не последовало. Слегка беспокоясь, я собирался уже позвонить сам, но раздумал, решив не мешать одинокому сосредоточению своего пациента. Однако где-то внутри меня грызло сомнение в безопасности изобретенной мной системы лечения, и, когда на следующий вечер зазвонил телефон, я посмотрел на противный аппарат с облегчением.
— Дорогой профессор, вы, наверное, правы… Я вошел, — без предисловия сообщил мне Леонтьев, и в голосе его как будто не чувствовалось нездоровой напряженности.
— Что такое, куда вошли? — не понял я.
— Да в этот дом или дворец, ну, в то белое здание на обрыве, — торопясь, говорил художник. — Конечно, все эти запомнившиеся мне так отчетливо картины постепенно вводят одна в другую. Теперь я вижу, что внутри этого здания. Это большая комната или зал. Вместо двери — широко распахнутая медная решетка. Медные же листы выстилают пол. Окон нет, вместо них широкие аркады вверху. Через них струится ровный свет без теней. Здесь много статуй и других каких-то вещей, но я не мог их разглядеть: ясно они не видны. У стены, противоположной решетке, в центре главной оси зала — низкая широкая аркада, в которую видны густые верхушки сосен и сверкающее через них небо. У этой аркады еще белая статуя, и рядом какие-то столики и сосуды… О бог мой, сейчас понял: ведь это мастерская скульпторов! До свидания, профессор!
Трубка глухо щелкнула. Я, пожалуй, не меньше самого художника горел нетерпением узнать побольше, отчетливо сознавая необычайность встреченного мною. Но как ученый я был обучен терпению и мог по-прежнему заниматься своими делами, несмотря на то что телефон молчал два следующих вечера. Звонок раздался рано утром, когда я только еще собирался начинать трудовой день и не ждал никакого сообщения от Леонтьева. Художник устало попросил меня сразу же приехать к нему, если смогу.
— Я, кажется, кончил свои странствования по древнему миру, ничего не могу понять, профессор, и очень боюсь… — Он не договорил.
— Хорошо, постараюсь, ждите: или приеду, или позвоню, — поспешно согласился я.
Обеспечив себе свободное утро, я поехал на Таганку и не без труда разыскал красивый небольшой дом с башенкой, расположившийся на бугре, в садике, глубоко запрятанном в изломе улицы.
Я позвонил и сейчас же был радостно встречен самим Леонтьевым. Художник быстро ввел меня в свою комнату, весьма простую, без всякого нарочитого беспорядка во вкусах и привычках, почему-то принятого людьми искусства.
Окно, завешенное толстым ковром, не давало света. Маленькая лампочка, закрытая чем-то голубым, едва давала возможность различать предметы. Я усмехнулся, увидев, с какой точностью были выполнены все мои указания.
— Зажгите же свет, ни черта не видно.
— Если можно, то не нужно зажигать, профессор, — робко попросил мой пациент, — я боюсь, вдруг опять не то, боюсь потерять свою сосредоточенность. Сосредоточиться заново у меня уже не хватит сил.
Я, разумеется, согласился, и Леонтьев, откинув голубое покрывало с лампочки, усадил меня на широкой тахте и сел сам. Даже в скудном свете я мог увидеть, как ввалились и бледны его щеки и увеличились блестящие глаза.
— Ну, рассказывайте, — подбодрил я художника, вытаскивая папиросы и внимательно следя за его лицом.
Леонтьев медленно потянулся к столику, взял с него лист бумаги и молча подал мне. Большой лист был покрыт неровными строчками непонятных знаков. Какие-то крестики, уголки, дуги и восьмерки, не написанные, а скорее старательно зарисованные, шли группами, очевидно, образуя отдельные слова. Я в общих чертах имел представление о разных алфавитах, как древних, так и современных, но никогда ничего похожего не видел. Сверху были написаны две короткие строчки, по-видимому обозначавшие заглавие.
Я долго смотрел на страницу неведомых письмен, и предчувствие необыкновенного и интересного постепенно охватывало меня, то замечательное ощущение порога неизвестности, знакомое всякому, сделавшему какое-либо большое открытие. Вскинув глаза на художника, я увидел, что он безотрывно следит за мной, — даже губы его полуоткрылись, придавая лицу ребячески внимательное выражение.
— Вы — понимаете что-нибудь, профессор? — тревожно спросил Леонтьев.
— Конечно, ничего, — прямо ответил я, — но надеюсь понять после ваших разъяснений.
— О, это все та же цепь видений. Помните, я звонил вам и рассказывал о внутренности здания? Во время разговора с вами я сообразил, что это мастерская скульптора или художественная школа. Еще лишняя связь с моей мечтой поразила меня, и я поспешил снова вернуться к галлюцинациям, уже понимая в них какую-то определенную линию, какой-то смысл, который я и должен был, наверное, разгадать.
Еще и еще я поддавался своим видениям, усиливая их и сосредоточиваясь по вашим указаниям, но все остальные картины, ранее мелькавшие передо мной, или снова исчезали, или как-то стушевались, сделались невнятными. Как только наступал момент появления самых отчетливых и долгих видений, неизменно возвращался зал в белом здании, художественная мастерская. Больше ничего я не мог увидеть и начал уже приходить в отчаяние. Ощущение замкнутости воспоминания, о котором вы говорили, не приходило.
Вдруг я подметил, что одна часть комнаты постепенно, с каждым новым видением, становится все отчетливее, и понял: продолжение мысленных картин нужно было искать только внутри скульптурной мастерской — дальше мои видения уже не шли. Как я ни старался, так сказать, выйти из пределов мастерской скульптора, ничего другого не мог увидеть.
Но все отчетливее становилась правая сторона стены против решетки, там, где было широкое и низкое окно — арка. Видение гасло, снова появлялось, и с каждым разом я мог увидеть все больше подробностей.
Слева четким силуэтом на фоне сосен и неба, видимых сквозь аркаду, выделялась небольшая статуя, в половину человеческого роста, сделанная из слоновой кости. Я очень старался ее рассмотреть, но она не становилась постепенно яснее, а, наоборот, гасла. Так же угасла новая подробность, сначала ставшая более отчетливой, чем статуя, — низкая и длинная ванна из серого камня, налитая почти до краев какой-то темной жидкостью. В этой ванне смутно виднелись очертания скульптурной фигуры, как бы обнаженного тела, утопленного в темной жидкости.
Но и эта деталь стушевалась, а рядом с ванной выявился широкий стол с толстой каменной плитой сверху и длинным сиденьем вроде лавки перед ним из желтого, гладко отполированного дерева. На столе в беспорядке лежали палочки, свертки и другие предметы, в которых, я могу поручиться за это, узнал некоторые скульптурные инструменты, похожие на те, которыми сам привык пользоваться. Ближе к правому углу стола лежала квадратная плита или толстый лист из гладкой меди без всяких украшений, покрытый какими-то знаками.
Этот лист становился все отчетливее, и, наконец, все видение сосредоточилось на этом листе меди. Отчетливо стояла передо мной его позеленевшая поверхность с вырезанными на ней значками. Ничего не понимая, я все-таки чутьем, интуитивно сообразил, что в этом месте конец серии мысленных картин, замыкание цепи видений, по вашему предположению. Томимый неясной тревогой, я стал зарисовывать знаки медной плиты. Вот видите, профессор, — гибкие его пальцы перебрали целый ворох листков, — нужно было снова и снова начинать. Видение потухло и иногда часами не возвращалось вновь, но я терпеливо ждал, пока не смог составить вот этот лист, который у вас в руках. Левая рука у меня еще не совсем приспособилась, и дело шло медленно. А сейчас я больше ничего не вижу, усталость, стало все безразлично… Только уснуть никак не могу, боюсь смутно и упорно какой-то ошибки. Я не вижу связи с собой в этих замысловатых знаках. Раньше я чувствовал ее очень резко — скульптуры, статуя из слоновой кости, — а сейчас опять ничего не понимаю. Что же это все, профессор?
— Вот что, — отвечал я, весь дрожа от сильного волнения, — примите-ка дозу снотворного — я приготовил на случай, если вы переборщите с вашими видениями. Вы заснете — это вам больше всего нужно, — а я заберу лист, и к вечеру мы получим представление, что все это значит. Действительно, ваши галлюцинации пришли к концу. Я не понимаю еще всего, но думаю, что вы вспомнили наконец то, что вам нужно… Вот только неожиданные диковинные письмена… Еще раз спрошу: совершенно ли вы уверены, что ваши видения — Эллада или, скажем, только как-то с ней связаны?
— Я говорил вам, профессор, я не могу объяснить почему, но уверен: видел Элладу, или, правильнее сказать, кусочки ее.
— Отлично, теперь старайтесь уснуть, а потом долой все эти затворнические шторы, милый мой, вы вернетесь в жизнь! Ну, довольно, довольно! — прервал я дальнейшие вопросы художника и быстро вышел, унося таинственный лист.
Еще немного терпения, соображал я, направляясь к трамваю, и все должно решиться. Или это действительно вырванная из глубины прошлого запись чего-то важного, или… бредовая чепуха. Нет, на последнее не похоже. Одни и те же знаки часто повторяются, группы неравного количества знаков разделены промежутками, вверху, очевидно, заголовок. Нет, в бреду такой штуки не напишешь. «Итак, раз художник уверен, что это Эллада, нужно к эллинисту. Кто у нас в Москве самый крупный спец по этой части?» — продолжал я свои рассуждения, но никак не мог никого вспомнить. У себя дома с помощью справочника научных работников, календаря академии и презренного телефона я узнал нужного мне человека и немедленно позвонил ему. Повезло, он оказался дома.
Не далее как через сорок минут я раскуривал очередную папиросу в его кабинете, в то время как ученый впился взглядом в поданный мною лист с таинственными знаками.
— Где вы взяли, вернее, списали это? — воскликнул эллинист, пронизывая меня прищуренными блестящими глазками.
— Я все расскажу вам без утайки, только прежде, ради всего святого, объясните мне, что это такое?
Ученый нетерпеливо вздохнул и снова склонился над листом, говоря размеренным, без интонации голосом:
— Принесенный вами отрывок написан так называемыми кипрскими письменами, слоговой азбукой, справа налево, как раньше писали в Элладе. Этими письменами написано на эолийском наречии древнегреческого языка. Поэтому я затрудняюсь быстро перевести весь отрывок. Вот заглавная строчка — да, это интересно! — состоит из трех слов: вверху — малактер элефантос. Под ними внизу — зитос. Первые два слова означают буквально «смягчитель слоновой кости», а в переносном значении: мастер слоновой кости. Наше название «мастер» тоже происходит от этого корня. Зитос — особая неизвестная жидкость — средство для размягчения слоновой кости. Вы знаете, что в Древней Элладе художники знали секрет делать слоновую кость мягкой, как воск, и благодаря этому лепили из нее весьма совершенные произведения, которые после затвердевали, опять становясь обычной слоновой костью? Этот секрет потом был безвозвратно утрачен, и никто до сих пор…
— О черт побери, все понял! — вскочив со стула, закричал я. Увидев испуганно-недоумевающее лицо ученого, спохватился и поспешно добавил: — Простите, бога ради, но это очень важно для меня, а главное — для моего пациента. Не можете ли вы мне сейчас же передать, хотя бы в самых общих чертах, содержание дальнейшего?
Эллинист пожал плечами и не ответил. Однако я видел, что его глаза бегают по строчкам листа, и постарался застыть в кресле, сдерживая волнение и накипавшую бешеную радость. После нескольких, казавшихся очень долгими минут ученый сказал:
— Насколько я могу разобрать без специальных справок, здесь записан химический рецепт, но названия веществ нужно будет особо истолковать. Ну, тут сказано о морской воде, затем о порошке цинны и каком-то масле Посейдона и так далее. Наверное, это и есть рецепт того средства, о котором я сейчас вам говорил. Это очень важно, — заключил эллинист.
Тон его голоса показался мне слишком сухим при громадном значении его слов. Но так или иначе, все было ясно. На медной плите, то есть здесь, на листе, был записан рецепт средства для размягчения слоновой кости. Художник вспомнил наконец его через десятки поколений, и действительно теперь он сможет создать статую Ирины, просто вылепив ее!
Ученый выжидательно смотрел на меня. Полный торжества и волнения, я поднялся и тут же рассказал ему историю своего пациента и кое-что из своей теории. Когда я кончил, выражение недоверчивого изумления окончательно исчезло с лица эллиниста. Маленькие глазки стали совсем добрыми и, пожалуй, слишком влажными. Выходя из его кабинета, я увидел, как ученый уже рылся в книжных шкафах, быстро извлекая книгу за книгой. Спокойный, что обещанный перевод листа будет сделан так быстро, как это только будет возможно, я с ощущением праздничной радости мира отправился по своим обычным делам.
Ощущение покоя и счастье одержавшего победу разума не оставляли меня и в привычной тишине моего кабинета. Но нетерпение скорее сообщить все ставшее таким ясным художнику заставило меня сразу же позвонить ему. Он, видимо, дожидался моего звонка и на мое приглашение немедленно приехать ко мне быстро ответил:
— Сейчас еду!
Мне очень живо запомнилось в этот вечер изможденное лицо Леонтьева с резкими тенями от настольной лампы и его внимательные глаза, с пробегающими в них искрами изумления, радости и торжества.
— Так я открыл, нет, вспомнил, утраченный секрет древних мастеров? — взволнованно воскликнул художник, все еще не веря случившемуся. — Но как я мог это сделать?
Я объяснил ему, что точных данных наука еще не имеет, но, по-видимому, в предыдущих поколениях его предков были мастера, знавшие этот секрет. Долгая работа и важное значение этого рецепта обусловили то, что в памяти одного из его предков образовались какие-то очень прочные связи, закрепившиеся для передачи в механизме наследственности.
Эти связи, хранясь под спудом его личной памяти, возникли и у него, Леонтьева. Таким образом, здесь чудесно только одно — замечательное совпадение проявления древней памяти и важности эллинского секрета именно для него, тоже ставшего скульптором, как и его предки. Очень большое желание создать статую Ирины, воля и напряжение всех сил помогли ему вызвать из области подсознательного картины древней зрительной памяти. Сам того не зная, он все время чувствовал, что знает именно то, что так для него необходимо. Конец разъяснения художник слушал уже рассеянно, кивая головой и как бы стараясь дать мне понять, что он уже все понял. Едва я кончил, как последовал быстрый вопрос:
— Значит, когда ученый сделает перевод, у меня будет рецепт этого средства, профессор? Вы вполне уверены в этом?
Мне трудно передать радость и волнение художника после моего утвердительного ответа.
— Подумайте только! Теперь я и с одной рукой выполню свою мечту, свою цель… — И его длинные пальцы зашевелились, как бы уже обрабатывая волшебный материал мягкой слоновой кости. — Теперь, завтра… — Голос его задрожал. — И это дали мне вы, профессор, ваша наука…
Художник вскочил и схватил меня за руку, потянулся ко мне, как ребенок к отцу, но устыдился своего порыва, отвернулся, сел и опустил голову на здоровую руку, на стол. Плечи его слегка вздрагивали. Я вышел в другую комнату, сам взволнованный до глубины души, и сел там, покуривая…
На следующий день я снова увиделся с художником у эллиниста, сделавшего перевод записи, содержавшей точный рецепт утерянного секрета. После этого я расстался со своим пациентом и принялся наверстывать некоторые упущенные за это время дела, стараясь вместе с тем составить полный отчет со всеми возможными объяснениями о встреченном необычайном случае.
Дни шли, весенние сменились летними, незаметно подошла осень. Я сильно устал от большой нагрузки, годы как-никак давали себя знать; немного прихворнул и отсиживался дома. Неожиданно ко мне явились двое молодых людей. Я сразу узнал Леонтьева и угадал его Ирину. Рука художника еще висела на перевязи, но это был уже совсем другой человек, и я редко встречал на чьем-либо лице столько ясности и доброты. Про Ирину я скажу только, что она стоила безумной любви художника и всех наших трудов в поисках эллинского секрета.
Ирина крепко поцеловала меня, молча глядя мне в глаза, и, право же, я был больше тронут этой безмолвной благодарностью, чем тысячей дифирамбов.
Леонтьев, волнуясь, сказал, что статуя уже готова, он посвящает ее науке и мне как дань спасенного спасителю, чувства — разуму и очень хочет показать ее мне. Ну, статую я видел. Описывать ее не берусь — это будет сделано специалистами. Как анатом, я увидел в ней то самое высшее совершенство целесообразности, что все вы назовете красотой, в которую любовь автора вложила радостное и легкое движение. Словом, от статуи не хотелось уходить. Долго еще перед глазами стояла эта изумительно прекрасная женщина как доказательство всей силы власти Формы — тонкого счастья красоты, общего для всех людей.
1942–1943 гг.
Александр Казанцев Взрыв
Картина далекого детства навсегда осталась в моей памяти. Высокие холмы обрываются к воде, как будто срезанные гигантским ножом. Широкая река делает крутой поворот. Берега — дикие, каменистые, угрюмые. Сразу за ними — вековая тайга.
Наша лодка поднимается по Верхней Тунгуске, как здесь зовут Ангару. На перекатах только я да рулевой остаемся в лодке. Все остальные, в том числе и отец, тянут бечеву. Сейчас перекат позади, и все сидят на веслах. Я устроился на носу и чувствую себя капитаном. Это гребная галера. Мы отважные корсары и идём открывать новые земли за океаном. Эй, кто там на марсе? Что за остров на горизонте? Плавучий остров? Свистать всех наверх!
Плоты один за другим показываются из-за темной, закрывающей полнеба скалы. Слышится блеяние.
Капитану понятно все. Это проклятые рабовладельцы ограбили туземцев, погрузили на плавучий остров их скот, далеко в трюмы спрятали закованных в цепи невольников. Я понимаю, что именно сейчас нас ждет благородный морской подвиг. Смелее, корсары, вперед!
Тихое-тихое утро. Небо безоблачно. Где-то далеко глухо урчит пройденный вчера перекат.
Я проклинаю всплески от наших весел. Ненавистные рабовладельцы ничего не должны заметить. Галера быстро приближается к плавучему острову. Ясно видны овцы и избушка на переднем плоту. Но я-то знаю, что это рубка рабовладельца-капитана. Вот он, бородатый, в синей рубахе, выходит и смотрит на небо. Потягивается, чешет спину, потом зевает и крестит рот.
Тише, гребцы! Мы должны подойти к противнику незаметно и сразу ринуться на абордаж. Где-то слева шуршит белка на лиственнице. Если он оглянется… Тихо-тихо. Еле слышны всплески от весел.
И вдруг страшный удар. Я втягиваю голову в плечи. Я плачу, я забыл о корсарах. Плотовщик от неожиданности падает на колени. Рот у него открыт. Овцы блеют, шарахаются к самой воде. И тут второй удар, более страшный. В избушке порывисто открывается дверь, но никто не показывается из нее. Слева, за тайгой, что-то сверкает, споря с солнцем.
— Держись! — еле доносится до меня голос отца.
Воздух — густой, тяжелый — толчком обрушивается на меня. Я хватаюсь за борт, кричу. Мне вторит испуганное, исступленное блеяние овец.
Я вижу, как овцы одна за другой падают в воду, словно их кто-то гигантской ладонью сметает с плота. По реке идет высокий вал. Вижу, как переламывается пустой уже плот. Бревна его встают торчком. Нашу лодку подбрасывает, словно на перекате. Я захлебываюсь и ловлю ртом воздух. Разжимаются пальцы, и, весь мокрый, я скатываюсь на дно. Там вода и пахнет рыбой. И сразу становится тихо-тихо…
Далекое воспоминание, страница из детского дневника. Вот она, затрепанная коричневая тетрадка, помеченная 1908 годом. В этом году, тридцать восемь лет назад, в двухстах пятидесяти километрах от места, где сметены были в воду овцы с плотов, в тайгу упал страшный метеорит, о котором так много писали и рассказывали в Сибири.
Зачем понадобилась мне старая тетрадка? Почему завален мой стол статьями и книгами о Тунгусском метеорите?
Полный полемического задора и дискуссионной злости, беру я лист бумаги. Да, я готов спорить!
Рассказ, пожалуй, лучше всего начать с того часа, когда утром 3 апреля 1945 года ко мне в редакцию журнала вошли два человека. Каждый из них положил на мой стол по объемистому конверту.
Тот, что поставил на пол большой чемодан, был гигантского роста. Он сильно сутулился; казалось, будто он что-то рассматривал на полу. У него были крупные, словно рубленые черты лица и сросшиеся лохматые брови, из-под которых мечтательно смотрели светло-голубые глаза.
Его спутник сидел на стуле прямо, не касаясь спинки. Он был строен, чуть узок в плечах. Роговые очки придавали его немного скуластому лицу выражение учености.
— В-в-вашему журналу, — начал гигант, заикаясь на букве «в», несомненно, интересен научный спор, который будет разрешен во время этнографической экспедиции Академии наук в район Подкаменной Тунгуски.
— Если научным спором можно назвать утверждение и отрицание бессмыслицы, — едко заметил человек в очках.
— Я просил бы в-в-вас, — свирепо обернулся к нему первый посетитель, — не прерывать меня. В-в-вот два конверта, — он уже говорил со мной, как бы не замечая своего противника, — здесь изложены две гипотезы по поводу странной этнографической загадки.
— Не познакомите ли вы меня с сутью спора? — попросил я.
— Знаете ли в-в-вы, что на севере Сибири, в-в-восточнее Енисея, живет народность эвенки? Люди нашего с вами возраста — конечно, я не говорю о специалистах — иногда неправильно именуют их тунгусами. Эвенки принадлежат к желтой расе и родственны маньчжурам. Когда-то они были народом в-в-воинственных завоевателей, в-в-вторгшимся в Среднюю Азию. Однако они были в-в-вытеснены оттуда якутами и, отступив на север, укрылись в непроходимых сибирских лесах. Правда, и якутам пришлось уступить завоеванную ими цветущую страну более сильным завоевателям — монголам — и тоже уйти в сибирские леса и тундры, где они стали соседями эвенков…
— Сергей Антонович настолько любит этнографию, что никогда не упускает случая пропагандировать эту науку, — прервал второй посетитель. Я позволю себе сформулировать его мысль: ни эвенки, ни якуты не являются коренными жителями Сибири.
Он говорил подчеркнуто серьезно, но чуть опущенные уголки губ придавали его рту выражение едва уловимой насмешливости.
— И докажу! В-в-вот! Не угодно ли в-в-взглянуть?
Сергей Антонович, кряхтя, согнулся, раскрыл свой огромный чемодан и, к величайшему моему изумлению, извлек оттуда какую-то пожелтевшую исполинскую кость. Он торжественно положил ее передо мной на стол, поверх рукописей.
— Что это? — невольно отодвинулся я.
— Берцовая кость коренных обитателей Сибири, — с пафосом возвестил Сергей Антонович, глядя на меня счастливыми прозрачными глазами.
— Коренных обитателей? — Я с ужасом попытался представить себе обладателей таких костей.
— Это берцовая кость слона, — рассеял мои предположения Сергей Антонович.
— В Сибири? Слоны? Может быть, мамонты? — усомнился я.
— Слоны! Эту кость нашел я. В-в-в прошлом году я исколесил таежные болота и гривы, лазал по неприступным сопкам в поисках кое-каких ископаемых и, представьте себе, наткнулся на шестьдесят пятом градусе северной широты и сто четвертом градусе восточной долготы на кладбище слонов. Плоскогорье, как гигантским забором, было отгорожено хребтами со в-в-всех сторон. Жаркое сибирское солнце растопило слой в-в-вечной мерзлоты и… В-в-вот, закурите, — протянул он портсигар.
— Спасибо, не курю.
— Я сам отпилил заготовку для этого портсигара от настоящего слонового бивня — прямого, а не загнутого, как у мамонта. Три недели я не ел ничего, кроме пучек. Это растения из семейства зонтичных, из которых куда лучше делать дудочки, чем съедобные блюда. Я оставил на кладбище слонов в-в-всю провизию, лишь бы донести эту кость и часть клыка.
— Надо заметить, что Сергей Антонович самоотверженно нагрузил на себя эти любопытные кости, помимо образцов найденной им ценной руды. Любитель-этнограф, любитель-палеонтолог, он в добавление ко всему этому еще и профессионал геолог.
Гигант взглянул на своего спутника.
— Изучение обнаженных геологических слоев привело меня к заключению, что до последнего ледникового периода в-в-в Сибири был жаркий африканский климат. Там в-в-водились слоны, тигры…
— И естественно, жили африканские негры, как готов утверждать наш почтенный ученый.
— Да, я уверен, что племя коренных доледниковых сибиряков существовало и, может быть, даже имеет потомков, доживших до нашего времени. В глуши сибирской тайги ходят легенды о неведомой чернокожей женщине…
— Есть красочное описание встречи с ней ангарца-зверобоя Кулешова, сказал спутник Сергея Антоновича, снимая очки, чтобы протереть их платком. Прищурившись, он посмотрел поверх меня куда-то вдаль. — Благодаря любезной настойчивости Сергея Антоновича я выучил его наизусть. Представьте себе: рев, грохот и черные мокрые камни среди белой пены. Почти шаркая о нависшие с берегов скалы, меж камней скачет шитик — лодка с поднятыми бортами. Высоким носом шитик зарывается в пену. В нем стоит чернокожая женщина. На ней только набедренная повязка. По ветру трепещут, развеваются длинные рыжие волосы. Кулешов готов был поклясться, что она гигантского роста. Лица ее он не рассмотрел. Охотник говорил, что она шаманит у стариков. Через перекат переправлялась она без одежды, вероятно боясь в ней утонуть.
— Я утверждаю, что это последний потомок доледниковых сибиряков, положил на стол свой огромный кулак Сергей Антонович. — В-в-в этой женщине сказалась отдаленнейшая наследственность!
— Вот любопытный образчик вывода, не основанного ни на каких посылках. Здравомыслящий человек вряд ли придет к такому заключению.
— Я посмотрю, как в-в-вы будете это отрицать там, на месте, рассердился Сергей Антонович. — Я твердо решил в-в-взять в-в-вас с собой, хоть в-в-вы и кабинетный физик, а экспедиция укомплектована. В-в-возьму как своего противника и не дам вам заниматься никакими электронами и нейтронами, пока в-в-вы не сдадитесь и не признаете моей гипотезы!
Физик улыбнулся.
— Мы просим вас вскрыть конверты, — обратился он ко мне, — и опубликовать ту гипотезу, о которой мы телеграфируем вам из Вановары, куда отправляется комплексная экспедиция Академии наук под начальством Сергея Антоновича.
— А мне телеграфно сообщите в-в-в В-в-вановару, какой глубокомысленный бред был запечатан в-в-в конверте этим почтенным, в-в-все отрицающим ученым, — пробурчал Сергей Антонович.
Мои враждующие посетители распрощались со мной и ушли. Я задумался, глядя на оставленные конверты. Какой странный повод заставил так спорить столь различных специалистов?
— Простите, — услышал я негромкий голос.
Подняв глаза, я увидел перед собой физика. На этот раз его глаза были серьезны, губы крепко сжаты.
— Я вернулся предупредить вас, что в моем конверте действительно изложена одна гипотеза, но она не имеет никакого отношения к чернокожей женщине, что, безусловно, поразило бы милейшего Сергея Антоновича, не допускающего отвлечения своей экспедиции посторонними вопросами.
— О чем же ваша гипотеза? — спросил я, заинтересованный. Дело становилось все более и более запутанным.
— О Тунгусском метеорите.
— Который упал близ фактории Вановара в 1908 году?
— Который никогда не падал на землю.
Не падал на землю?! Перед моим мысленным взором прошли плоты с торчащими бревнами, овцы в воде, зарево над тайгой.
— Вы были на месте падения? — едва сдержался я.
— Специальной экспедиции туда нет, и я пользуюсь случайным расхождением во взглядах с Сергеем Антоновичем в вопросе о его чернокожей, чтобы побывать в этом районе. Я хочу установить там некоторые детали и тогда пришлю вам телеграмму с просьбой вскрыть конверт. Вы поймете, что надо будет сделать.
Все это он говорил совершенно безапелляционно, с обезоруживающей убежденностью в тоне.
— У меня есть основания пока никому не сообщать о своей гипотезе. Сергея Антоновича я познакомлю с ней по прибытии на место, а то он еще, чего доброго, откажется взять меня с собой. А теперь прощайте!
Необычайный доверитель, протянув руку, назвал свою фамилию. Еще раз я был поражен в этот день. Передо мной стоял известный физик-теоретик.
Я смотрел на закрывшуюся за ним дверь, пытаясь осознать все происшедшее. История с чернокожей как-то сама собой отодвинулась на второй план. Меня волновала совершенно новая мысль.
Метеорита не было?!
Ну нет, я не сдамся так скоро! О метеорите я готов поспорить. Я сам видел зарево катастрофы, и я испытал воздушную волну гигантского взрыва.
Решение было принято. Я опровергну гипотезу знаменитого физика, какова бы она ни была.
Я перерыл свои архивы. Все, что касалось Тунгусского метеорита, когда-то специально интересовавшего меня, было извлечено. Вот запись из детского дневника. А вот выдержка из доклада Л. А. Кулика, сделанного им Академии наук в 1939 году:
«Факт падения тунгусского метеорита около 7 часов утра 30 июня 1908 года отмечен многочисленными наблюдателями… при ясном небе и тихой погоде… После падения болида на тайгу над ней взвился к небу „столб огня“, а затем раздались три-четыре мощных удара, слышимых за тысячу километров. Воздушной волной в реках воду гнало „валом“, людей и животных сбивало с ног, опрокидывало заборы, повреждало постройки, сотрясало дома, качало в них висячие предметы».
Как можно говорить, что метеорита не было, мой уважаемый друг? Или вы считаете заслуживающей доверия лишь свою проникновенную интуицию, а не показания многих тысяч людей?
Так вот вам объективные записи бесчувственных приборов.
Воздушная волна была дважды зарегистрирована в Лондоне, то есть обошла вокруг земного шара два раза. Сейсмические станции в Иркутске, Тбилиси, Ташкенте и Иене отметили земную волну с эпицентром в районе Подкаменной Тунгуски.
Что вы можете противопоставить этому, мой дорогой ученый физик? Воплощенную самонадеянность?
Я перебирал многочисленные свидетельства очевидцев:
«Огненный шар ярче солнца… огненный столб, видимый за сотни километров… черные клубы дыма, превратившиеся в тучу на безоблачном небе… стекла, лопнувшие на расстоянии 400 километров…»
Это показания корреспондентской сети Иркутской сейсмической станции. Ими нельзя пренебрегать.
Прочтем дальше: «разметало чумы…», «кончало оленей…», «ворочало лес…» — это эвенки.
«Пахнуло таким жаром, что будто рубашка загорелась…» — это рабочий в Вановаре. Даже близ Канска, за 800 километров от места падения, машинист, испугавшись грохота, остановил поезд.
Нет, мой почтенный, но легкомысленный оппонент, время, когда Л. А. Кулику приходилось доказывать факт падения Тунгусского метеорита, прошло. С тех пор под руководством Кулика было проведено несколько экспедиций в район падения. Там были обнаружены следы поразительных разрушений: на площади в восемь тысяч квадратных километров вся тайга сплошь повалена. Вы сами увидите в районе гигантского бурелома, как стволы исполинских лиственниц лежат, показывая своими вывороченными корнями в одно место — в центр феноменальной катастрофы. Вы убедитесь, что в радиусе тридцати километров не устояло ни одно дерево, а в радиусе шестидесяти километров деревья вырваны на всех возвышенностях. Чтобы вызвать взрыв такой силы, нужны сотни тысяч тонн сильнейшего взрывчатого вещества.
Откуда могла появиться такая энергия? Я отвечу вам, мой дорогой ученый, как вы сами ответили бы школьнику. Метеорит, сохранивший свою космическую скорость, ударился о землю, а вся его кинетическая энергия мгновенно перешла в тепло, что равносильно взрыву.
Обращу ваше внимание, мой ученый противник, никогда не бывавший в районе тунгусской катастрофы, что для местных жителей падение метеорита не представлялось спорным. Старожилы уверяют, что к месту, где спустился с неба бог огня и грома — ослепительный Огды, — не приближался ни один местный житель. Оно проклято шаманами. Лишь в первые дни после катастрофы эвенки ходили по бурелому, разыскивали обугленные туши своих оленей, погибшие лабазы с имуществом, видели фонтан воды, бивший три дня из-под земли. Пожалуй, лучше будет, мой безусловно заслуживающий лучшей участи оппонент, если вы вместо гипотезы, отрицающей очевидное явление, придумаете объяснение этому запоздалому страху местных жителей.
И наконец, последнее необъясненное явление, свидетельствующее о связи его с каким-то космическим событием.
Передо мной на столе лежит фотография, сделанная в Наровчате Пензенской губернии местным учителем. Снимок сделан ночью, через сутки после падения метеорита в Сибири. А вот ссылка на находившегося той ночью в Ташкентской обсерватории, ныне здравствующего академика Фесенкова, тщетно ждавшего темноты для начала своих наблюдений.
После падения метеорита во всем районе, от бассейна реки Енисея до Атлантического океана, даже в Средней Азии и на Черном море, стояли белые ночи, позволявшие читать в полночь. На высоте 83 километров были замечены светящиеся серебристые облака неизвестного происхождения.
Вот вам задача, тщетно жаждущий лавров, дорогой мой оппонент. Объясните связь этого явления с упавшим метеоритом, а не компрометируйте себя спором по поводу установленного факта падения болида.
Словом, я был заражен полемическим азартом, и язвительная блестящая статья, громившая неизвестную мне антиметеоритную гипотезу, была уже в моей чернильнице. Мне не терпелось узнать содержание переданного мне конверта.
Но нетерпение мое, равно как и полемический азарт, было подвергнуто большому испытанию.
С 3 апреля по 14 августа 1945 года я не получал от своих доверителей никаких известий.
Сообщение о пресловутой атомной бомбе, сброшенной на Японию, отвлекло меня от всяких мыслей о физике, геологе-этнографе и об их гипотезах. Но внезапно полученная телеграмма представила мне все в новом, неожиданном свете:
«Сравните сейсмические данные сотрясений 30 июня 1908 года и второго американского подарка. Ищу негритянку».
Сомнений быть не могло. Мой физик имеет в виду атомную бомбу, о которой услышал по радио.
Не скрою, я пережил ощущение, будто меня ударили туго набитым мешком по голове.
С волнением принялся я изучать подробности взрыва опытной бомбы в штате Нью-Мексико, когда с места испарившейся стальной башни к небу поднялся огненный столб, видимый за многие десятки километров.
С пристальным вниманием читал я описания взрывов бомб в Хиросиме и Нагасаки, где ослепительный огненный шар газов, раскаленных до температуры в двадцать миллионов градусов, взвился вверх, оставив за собой столб пламени, который прожег облака и расплылся по небу гигантским грибом черного дыма.
Руки у меня дрожали, когда я сравнивал эти подробности с так тщательно подготовленными мной для дискуссии описаниями взрыва в тунгусской тайге.
Чтобы проверить себя, я побывал в Академии наук, в Комитете по метеоритам и получил дополнительный материал о «тунгусском падении». Там же я узнал о гибели ученого секретаря по метеоритам Л. А. Кулика.
Замечательный русский ученый в первые же дни Отечественной войны добровольно встал на защиту Родины с такой же верой в победу, какой удивлял мир при розысках Тунгусского метеорита.
Как жаль, что этот выдающийся ученый не смог завершить свои исследования сопоставлением сейсмических записей падения метеорита и атомного взрыва!
Это сопоставление с помощью института Академии наук удалось сделать мне.
Характерной особенностью сейсмических записей тунгусского сотрясения была регистрация двух толчков с тем большим расстоянием во времени друг от друга, чем дальше от места взрыва отстояла сейсмическая станция. Второй толчок в районе регистрирующей станции вызывался воздушной волной, распространявшейся от места взрыва с меньшей скоростью, чем волны земной коры.
Анализ показаний сейсмографов, отметивших атомный взрыв в Нагасаки, с поражающей точностью воспроизвел картину записей 30 июня 1908 года.
Неужели же в 1908 году мы имели дело с первым атомным взрывом на земле?
Передо мной лежал конверт, скрывавший мысли русского теоретика-физика, гениально угадавшего атомную реакцию в тунгусской катастрофе. Я едва мог побороть раздражение против ученого, разыскивающего в тайге какую-то рыжую негритянку вместо опубликования своих идей.
Я считал колебания излишними и вскрыл конверт.
Я оказался прав в своих запоздалых догадках. Мой теоретик предвидел все.
Да, тунгусская катастрофа, во время которой взрывы были слышны за тысячу километров, катастрофа, вызвавшая небывалые разрушения и настоящее землетрясение, породившая ослепительный шар газов, раскаленных до температуры в десятки миллионов градусов, который превратился затем при стремительном взлете в огненный столб, видимый за 400 километров, — эта катастрофа могла быть только атомным взрывом.
Физик предполагал, что влетевший в земную атмосферу метеорит, вес которого он определял не в тысячи или сотни тысяч тонн, как прежде считали, а максимально в сто килограммов, был не железо-никелевым, как обычные металлические метеориты, а урановым или состоял из еще более тяжелых трансурановых элементов, неизвестных на земле.
Огромная температура, которую метеорит, пролетая через земную атмосферу, приобрел, была одним из условий, при которых стала возможной реакция атомного распада. Метеорит взорвался, выделив свою атомную энергию, так и не коснувшись земли. Все его вещество, в основной массе, мгновенно испарилось, а частично превратилось в энергию, равную энергии взрыва двухсот тысяч тонн взрывчатого вещества.
Вот почему не смог найти Л. А. Кулик каких-либо остатков метеорита или его воронки. В центре бурелома оказалось лишь болото, образовавшееся над слоем вечной мерзлоты.
Наконец и два последних загадочных момента тунгусской катастрофы объясняла гипотеза моего физика. Таинственные серебристые облака, освещавшие ночью землю, были остатками радиоактивного вещества метеорита, выброшенными силой взрыва до слоя Хевисайда. Радиоактивный распад их атомов вызывал свечение окружающего воздуха.
Суеверный страх эвенков, бродивших в первые дни после катастрофы по бурелому, вызван «гневом» бога огня и грома, ослепительного Огды. Все, кто побывал в проклятом месте, погибали от страшной и непонятной болезни, поражавшей язвами внутренние органы человека. Бедные эвенки оказались жертвами атомного распада мельчайших остатков вещества метеорита, рассыпанных в районе катастрофы.
Какими блестящими и тонкими казались теперь соображения моего физика! Ведь именно с этим явлением столкнулись японцы в Нагасаки после взрыва атомной бомбы. Распад оставшихся атомов мог продолжаться в течение полутора-двух месяцев.
Очередной номер журнала со статьей физика был уже сверстан и направлен в типографию, когда я получил от него телеграмму из Вановары:
«Гипотеза неверна. Уничтожьте рукопись. Видел чернокожую. Возвращаюсь».
Я был вне себя от изумления. Теперь я снова не хотел верить физику. Постороннему человеку трудно было бы себе представить, до чего мне было жаль расстаться с гипотезой об атомном взрыве метеорита! Я не мог… не мог заставить себя позвонить в типографию.
Но как же быть? Какие опровержения мог найти физик на месте катастрофы?
Принесли еще одну телеграмму — опять из Вановары. Трясущимися пальцами развернул я бланк:
«Последний отпрыск доледниковых чернокожих сибиряков найден. Публикуйте».
С недоумением разглядывал я телеграмму Сергея Антоновича. Какое же влияние могла оказать доледниковая негритянка на гипотезу атомного взрыва?
Наконец я сообразил, что все равно ничего понять не смогу. Мне казалось, что тут надо иметь воображение по меньшей мере помешанного.
Махнув рукой на все догадки, я вскрыл конверт Сергея Антоновича и стал прикидывать, сможет ли его статья заменить по объему другую, уже заверстанную в очередной номер журнала.
Я так увлекся этим профессиональным занятием, что не заметил, как дверь ко мне открылась и в комнату вошел бородатый человек в грязных сапогах, оставлявших следы на паркете. Расстегнув меховую куртку и сняв шапку-ушанку, он протянул мне руку, как старому знакомому.
Выжидательно посмотрев на незнакомца, я вежливо поздоровался и… вдруг узнал его.
Борода! Отсутствующие очки! Однако как же мог он так скоро оказаться в Москве? Ведь я только что получил его телеграмму!
Я взял в руки телеграфный бланк и посмотрел на дату отправления: ну, конечно… задержка.
— Рукопись… — тяжело дыша, видимо от быстрой ходьбы, проговорил физик. — Я спешил с аэродрома…
— Журнал еще в типографии, — ответил я. — Но где же ваши очки?
Физик махнул рукой.
— Они разбились.
Он молча уселся в кресло, вытащил из кармана кисет, свернул загрубевшими коричневыми пальцами цигарку и достал кремень с трутом.
Я протянул ему электрическую зажигалку. Посетитель смущенно улыбнулся.
— Одичал, — односложно сказал он, прикуривая.
Мы сидели молча друг против друга. Я рассматривал моего преобразившегося ученого. Он казался теперь шире в плечах. Здоровый загар и окладистая курчавая бородка делали его похожим на доброго молодца. Затягиваясь крепкой махоркой, он мечтательно смотрел в угол. По-видимому, мыслями он был далеко.
— Рассказывать? — односложно спросил он.
— Конечно же!
— Вы знаете, — он посмотрел на меня и вдруг, близоруко прищурившись, превратился в уже знакомого мне теоретика-физика, — до сих пор я никогда не спал в лесу, а болото видел только из окна вагона. Я не выносил комаров и поэтому избегал ездить на дачу. Ванну я принимал два раза в неделю, — он сбросил пепел на пол, потом усмехнулся и виновато посмотрел на меня. Словом, одичал, — совсем непоследовательно добавил он.
Мы помолчали.
— Вас, вероятно, интересует, зачем же, собственно, я ездил на место тунгусской катастрофы, что там искал? Я начну с пейзажа тайги в месте бурелома. Представьте себе: в центре катастрофы, вокруг болота, прежде считавшегося основным кратером, где, казалось бы, действие взрыва было страшнее всего, лес остался на корню. Деревья, поваленные всюду в радиусе тридцати километров, там не лежат, а стоят. Из земли торчат огромные палки, между которыми уже пророс молодняк… Это бывшие деревья, корни их давно мертвы, на них нет коры, она обгорела, обвалилась. Все ветви срезаны чудовищным вихрем, а на месте каждого сучка — уголек. Телеграфные столбы вот на что походят эти деревья. Они могли устоять только под вертикальным ураганом, под ураганом, упавшим сверху.
Мой посетитель сильно затянулся и с видимым наслаждением выпустил в потолок густой клуб дыма. Я не прерывал его молчанья.
— Именно эта картина и нужна была мне, — продолжал он, с видимым трудом отрываясь от своих мыслей. — Почему устоял этот мертвый лес? Только потому, что деревья в том месте были перпендикулярны к взрывной волне. А это могло быть лишь в том случае, если взрыв произошел над землей! Раскаленные до температуры в сотни тысяч градусов газы, пролетев с огромной скоростью, срезали ветви, ожгли деревья и создали за собой разряжение. Холодный воздух, устремившийся следом, загасил пожар.
— Так, значит, взрыв все же произошел? — почти обрадовался я.
— Да, на высоте пяти километров над землей. Я подсчитал эту высоту, исходя из размеров площади мертвого леса, оставшегося на корню. Простая геометрическая задача.
— Никакого взрыва, кроме атомного, не могло произойти, если метеорит не коснулся земли. Теперь я готов защищать вашу гипотезу даже против вас самого! — с жаром воскликнул я.
— Это интересно, — сказал физик. — Научная дуэль? Защищайтесь!
И вот мы приступили к довольно странной дискуссии. Физик все-таки оказался моим оппонентом, но… мы поменялись с ним ролями.
— Отчего же мог произойти мгновенный взрыв метеорита? — спросил физик, затягиваясь махрой.
— Надо полагать, что он был из изотопа урана с атомным весом 235, способного к так называемой «цепной реакции».
— Правильно. Или изотоп урана, или плутоний. Теперь опишите картину цепной реакции, и вы сразу увидите слабость защищаемой вами гипотезы.
— Охотно вам отвечу. Если атомы изотопа урана бомбардировать нейтронами, электрически не заряженными элементарными частицами вещества, то при попадании нейтрона ядро будет делиться на две части, высвобождая огромную энергию и выбрасывая, кроме того, три нейтрона, которые разбивают соседние атомы, в свою очередь выбрасывающие по три нейтрона. Вот вам картина непрерывной цепной реакции, которая не прекратится, пока все атомы урана не распадутся.
— Совершенно правильно. Но ответьте, что требуется для начала атомной реакции?
— Разбить первый атом, попасть нейтроном в первое ядро.
— Вот именно. Но здесь-то и кроется ловушка. Вы знаете, как далеко друг от друга расположены атомы? Расстояния между ними подобны расстояниям между планетами, если приравнять величину планет и атомных ядер. Попробуйте попасть несущейся кометой, какой можно себе представить нейтрон, в одну из планет — в ядро. Физики подсчитали, через какую толщу урана надо пропустить нейтрон, чтобы по теории вероятности он попал в атомное ядро. У некоторых получилось, что для начала цепной реакции так называемая критическая масса урана должна быть не менее восьмидесяти тонн.
— Неправда! Вы прибегаете к нечестным приемам. Так думали прежде. Для начала атомной реакции достаточно, чтобы урана было только один килограмм.
— Согласен, — улыбнулся физик. — Вы бьете меня моим же оружием, но вы не разгадали еще моего коварства. Да, действительно, в полукилограмме урана цепная реакция под влиянием потока нейтронов начаться не может, в килограмме урана она начнется обязательно. Что же из этого следует? Как будто ужо ясно, что падавший метеорит должен был иметь изотопа урана 235 не менее килограмма.
— Совершенно верно.
— Но, с другой стороны, нужны летящие нейтроны. Скажите мне, отчего же началась реакция? Откуда взялись потоки нейтронов?
— А космические лучи? В них ведь встречаются летящие нейтроны?
— Вы подготовлены, безусловно подготовлены, — усмехнулся физик. — Но ведь такой поток нейтронов существовал и за пределами атмосферы. Почему же метеорит не взорвался там?
— Решающую роль здесь должна играть скорость нейтронов. Ведь при большой скорости нейтроны могут не причинить ядру вреда, подобно пуле, пробивающей доску, но не роняющей ее.
— Замечательно верно, — ударил физик кулаком по столу. — Для начала цепной реакции летящие нейтроны надо притормозить.
— Если на изменение скорости нейтронов повлияла высокая температура, нагревание метеорита при прохождении им атмосферы…
— Попались! — закричал физик, вскакивая. — Вы разбиты, дорогой оппонент! Нам уже приходится делать допущения. «Если»! Никаких «если»! Я не знаю, как сделали американцы свою атомную бомбу, но мы с вами сейчас невольно разобрали весь ее «механизм». Да, самое трудное, что американцам пришлось сделать, — это затормозить нейтроны. И в этом они вряд ли обошлись без тяжелой воды.
— Верно, американцы действительно применили тяжелую воду. Как, однако, вы были хорошо осведомлены, находясь в тайге!
— Я был осведомлен не в тайге, а до тайги. Я ведь теоретик. Теоретики должны видеть решение задачи за много лет вперед, за много лет до того, как она будет решена практиками, эмпириками. Так вот, в нашем с вами метеорите трудно себе представить наличие тормозящих элементов, включающихся в нужный момент. Ведь в американской атомной бомбе они были сделаны искусственно.
— Так что же вы искали в тунгусской тайге, если до отъезда туда знали, что атомного взрыва произойти не могло? — вскочил я, готовый броситься на физика, с такой убийственной холодностью опровергавшего самого себя.
— Я искал то, что могло быть там до катастрофы. Для этого я с миноискателем в руках исходил немало километров, в кровь искусанный проклятым гнусом.
— С миноискателем?
Я уставился на физика и несколько мгновений молчал соображая.
— Что же, найденное там изменило ваши взгляды? — почти закричал я. Неужели вы подозреваете, что взрыв был подготовлен искусственно, что мы имели дело с атомной бомбой?
— Нет, — спокойно возразил физик. — Этот атомный взрыв не был вызван бомбой.
— Я сдаюсь. Я больше не могу. Значит, все не верно… Вы ничего не нашли?
— Да, в течение полутора месяцев пребывания в районе бурелома я не нашел ни метеоритного кратера, ни осколков метеорита или его следов, ни каких-либо металлических предметов, которые могли быть там до взрыва. Это и не мудрено. Взрывом даже деревья вдавливало в торф на четыре метра. Но…
— Что «но»? Не мучайте… Рассказывайте, что же вы нашли?
— Не прерывайте. Я расскажу вам все по порядку.
— Я сдаюсь. Я уже не оппонент, но лишь слушатель. Разрешите только записывать.
— Как я уже вам сказал, поиски с миноискателем не дали мне ничего. Так как экспедиция только начинала работу, то я вынужден был после поисков в районе бурелома отправиться вместе с Сергеем Антоновичем, по нашему с ним уговору, разыскивать его дурацкую чернокожую женщину, жившую где-то в тайге. Конечно, я тогда не думал, что она сможет опровергнуть мою первоначальную гипотезу. Мы достали проводников-эвенков и верхом на их оленях двинулись в путь.
— Атомный взрыв и чернокожая! Какая связь? — простонал я.
— Вы обещали не прерывать.
— Но должна же быть у вас, ученых, логика. Ну хорошо, молчу.
— Около двух месяцев гонялись мы без устали за последней из племени чернокожих сибиряков. Мы узнали, что она была жива и чуть ли не шаманила где-то. Мы добрались до нее, наконец, в стойбище, около местечка с удивительно звучным названием «Таимба», неожиданным и для русского и для эвенкийского языка. Привел нас туда эвенк, Илья Потапович Лючеткан, когда-то служивший проводником самому Кулику, несмотря на шаманские запреты. Это был глубокий старик с коричневым морщинистым лицом и настолько узкими глазами, что они казались почти всегда закрытыми.
«Шаманша — непонятный человек, — говорил он, поглаживая голый подбородок. — Сорок или меньше лет назад она пришла в род Хурхангырь. Порченая была».
Мы знали, что порчеными эвенки называют одинаково и контуженных и безумных.
«Говорить не могла, — продолжал Илья Потапович, — кричала. Много кричала. Ничего не помнила. Умела лечить. Одними глазами умела лечить. Стала шаманшей. Много лет ни с кем не говорила. Непонятный человек. Черный человек. Не наш человек, но шаман… шаман… Здесь еще много старых эвенков. Русского царя давно нет. Купца, что у эвенков мех отбирал, давно нет, а у них все еще шаман есть. Другие эвенки давно шамана прогнали. Учителя взяли. Лесную газету писать будем. А здесь все еще шаманша есть. Зачем ее смотреть? Лучше охотничью артель покажу. Так вам говорю, бае».
Сергей Антонович всячески допытывался, из какого рода сама шаманша, надеясь узнать ее родословную. Но удалось нам установить только то, что до появления ее в роде Хурхангырь о ней никто ничего не знал. Возможно, что языка и памяти она лишилась во время метеоритной катастрофы, по-видимому, окончательно не справившись от этого и до наших дней.
Лючеткан говорил:
«Эвенков при царе заставили креститься, а они шаманов оставили, не хотели царя слушаться. Все черной гагаре, рыбе тайменю да медведю поклонялись. А теперь шаманов прогнали».
Он же рассказал нам, что у черной шаманши были свои странные обряды.
Она шаманила ранним утром, когда восходит утренняя звезда.
Лючеткан разбудил нас с Сергеем Антоновичем. Мы тихо встали и вышли из чума. Рассыпанные в небе звезды казались мне осколками какой-то атомной катастрофы вселенной.
В тайге нет опушек или полян. В тайге есть только болото.
Конический чум шаманши стоял у самой топи. Сплошная стена лиственниц отступала, и были видны более низкие звезды.
Лючеткан остановил нас.
«Здесь стоять надо, бае».
Мы видели, как из чума вышла высокая, статная фигура, а следом за ней три эвенкийские старушки, казавшиеся совсем маленькими по сравнению с шаманшей. Процессия гуськом двинулась по топкому болоту.
«Бери шесты, бае. Провалишься — держать будет. Стороной пойдем, если смотреть хочешь и смеяться хочешь».
Словно канатоходцы, с шестами наперевес, шли мы по живому, вздыхающему под ногами болоту, а кочки справа и слева шевелились, будто готовые прыгнуть. Даже кусты и молодые деревья раскачивались, цеплялись за шесты и, казалось, старались заслонить путь.
Мы повернули за поросль молодняка и остановились. Над черной уступчатой линией леса, окруженная маленьким ореолом, сияла утренняя звезда.
Шаманша и ее спутницы стояли посредине болота с поднятыми руками. Потом я услышал низкую длинную ноту. И словно в ответ ей, прозвучало далекое лесное эхо, повторившее ноту на какой-то многооктавной высоте. Потом эхо, звуча уже громче, продолжило странную, неясную мелодию. Я понял, что это пела она, шаманша.
Так начался этот непередаваемый дуэт голоса с лесным эхом, причем часто они звучали одновременно, сливаясь в непонятной, но околдовывающей гармонии.
Песня кончилась. Я не хотел, не мог двигаться.
«Это доисторическая песнь. Моя гипотеза о доледниковых людях в-в-верна», — восторженно прошептал Сергей Антонович.
Днем мы сидели в чуме шаманши. Нас привел туда Илья Иванович Хурхангырь, сморщенный старик без единого волоска на лице. Даже ресниц и бровей не было у лесного жителя, не знающего пыли.
На шаманше была сильно поношенная эвенкийская парка, украшенная цветными тряпочками и ленточками. Глаза ее были скрыты надвинутой на лоб меховой шапкой, а нос и рот закутаны драной шалью, словно от мороза.
Мы сидели в темном чуме на полу, на вонючих шкурах.
— Зачем пришел? Больной? — спросила шаманша низким бархатным голосом. И я сразу вспомнил утреннюю песнь на болоте.
Подчиняясь безотчетному порыву, я пододвинулся к чернокожей шаманше и сказал ей:
«Слушай, бае шаманша. Ты слышала про Москву? Там много каменных чумов. Мы там построили большой шитик. Этот шитик летать может. Лучше птиц, до самых звезд летать может, — я показал рукой вверх. — Я вернусь в Москву, а потом полечу в этом шитике на небо. На утреннюю звезду полечу, которой ты песни поешь».
Шаманша наклонилась ко мне. Кажется, понимала.
«Полечу на шитике на небо, — горячо продолжал я. — Хочешь, возьму тебя с собой, на утреннюю звезду?»
Шаманша смотрела на меня совсем синими испуганными глазами.
В чуме стояла мертвая тишина. Чье-то напряженно-внимательное лицо смотрело на меня из темноты. Вдруг я увидел, как шаманша стала медленно оседать, потом скорчилась и упала на шкуру. Вцепившись в нее зубами, она стала кататься по земле. Из ее горла вырывались клокочущие звуки — не то рыдания, не то непонятные, неведомые слова.
«Ай, бае, бае, — закричал тонким голосом старик Хунхангырь, — что наделал, бае!.. Нехорошо делал, бае. Очень нехорошо… Иди, скорей иди, бае, отсюда. Священный звезда, а ты говорил — плохо…»
«Разве можно задевать их в-в-верования? Что в-в-вы наделали?» злобно шептал Сергей Антонович.
Мы поспешно вышли из чума. С непривычной быстротой бросился Лючеткан за оленями.
Я не знаю более миролюбивых, кротких людей, чем эвенкийские лесные охотники, но сейчас я не узнавал их. Мы уезжали из стойбища, провожаемые угрюмыми, враждебными взглядами.
«В-в-вы сорвали этнографическую экспедицию Академии наук», — с трудом выговорил Сергей Антонович, придержав своего оленя, чтобы поравняться со мной.
«Гипотеза ваша не верна», — буркнул я и ударил каблуками своего рогатого коня.
Мы поссорились с Сергеем Антоновичем и все три дня, прошедшие в ожидании гидроплана из Красноярска, не разговаривали с ним ни разу.
Один только Лючеткан был доволен.
«Молодец, бае, — смеялся он, и глаза его превращались в две поперечные морщины на коричневом лице. — Хорошо показал, что шаманша только порченый человек. В эвенкийскую лесную газету писать буду. Пускай все лесные люди знают!»
Странные мысли бродили у меня в голове. Прилетевший гидроплан от быстрого течения уже подрагивал на чалках. Уже шитик доставил меня к самолету, но я все не мог оторвать взгляда от противоположного берега Подкаменной Тунгуски.
За обрывистой, будто топором срезанной скалой река как бы нехотя поворачивала направо, туда… к местам атомной катастрофы. Но на противоположном берегу ничего нельзя было разглядеть, кроме раскачивающихся верхушек уже пожелтевших и покрытых ранним снегом лиственниц.
Вдруг я заметил над обрывом подпрыгивающую фигуру. Послышались выстрелы. Какой-то человек, а рядом с ним сохатый!
Эвенк на лосе!
Ни минуты не колеблясь, я сел в шитик, чтобы плыть на ту сторону. Неожиданно в лодку тяжело спрыгнул грузный Сергей Антонович. Ангарец налег на весла. Эвенк перестал стрелять и стал спускаться к реке.
Шитик с разбегу почти наполовину выскочил на камни.
«Бае, бае! — закричал эвенк, — Скорей, бае! Времени бирда хок. Совсем нету. Шаманша помирает. Велела тебя привести. Что-то говорить хочет».
Впервые со времени нашей ссоры с Сергеем Антоновичем мы посмотрели друг на друга.
Через минуту лось мчал нас по первому снегу, между обрывистым берегом и золотисто-серой стеной тайги.
Когда-то я слышал, что лоси бегают со скоростью восьмидесяти километров в час. Но ощущать это самому, судорожно держась за сани, чтобы не вылететь… Видеть проносящиеся, слитые в мутную стену пожелтевшие лиственницы… Щуриться от летящего в глаза снега… Нет, я не могу вам передать ощущения этой необыкновенной гонки по тайге! Эвенк неистовствовал. Он погонял сохатого диким криком и свистом. Комья снега били в лицо, словно была пурга. От ураганного ветра прихватывало то одну, то другую щеку.
Вот и стойбище. Я протираю запорошенные глаза. Очки разбиты во время дикой гонки.
Толпа эвенков ждет нас. Впереди старик Хурхангырь.
«Скорее, скорей, бае! Времени совсем мало!» — По щекам его одна за другой катятся крупные слезы.
Бежим к чуму. Женщины расступаются перед нами.
В чуме светло. Трещат смолистые факелы. Посредине на каком-то подобии стола или высокого ложа распростерто чье-то тело.
Невольно я вздрогнул и схватил Сергея Антоновича за руку. Окаменевшая в предсмертном величии, перед нами, почти не прикрытая, лежала прекрасная статуя, словно отлитая из чугуна. Незнакомые пропорции смолисто-черного лица были неожиданны и ни с чем не сравнимы. Да и сравнишь ли красоту скалы из дикого черного камня с величественной красотой греческого храма!
Мужественная энергия и затаенная горечь создали изгиб этих с болью сжатых женственных губ. В напряженном усилии поднялись у тонкой переносицы строгие брови. Странные выпуклости надбровных дуг делали застывшее лицо чужим, незнакомым, никогда но встречавшимся.
Рассыпанные по плечам волосы отливали одновременно и медью и серебром.
«Неужели умерла?»
Сергей Антонович наклонился, стал слушать сердце.
«Не бьется», — испуганно сказал он.
Ресницы черной богини вздрогнули. Сергей Антонович отскочил.
«У нее сердце в-в-в правой стороне!» — прошептал он.
Вокруг стояли склонившиеся старухи. Одна из них подошла к нам.
«Бае, она уже не будет говорить. Помирать будет. Передать велела. Лететь на утреннюю звезду будешь, обязательно с собой возьми…»
Старушка заплакала.
Черная статуя лежала неподвижно, словно и в самом деле была отлита из чугуна.
Мы тихо вышли из чума. Надо было уезжать. Ледостав мог сковать реку, гидроплану — не подняться в воздух. Ну вот… и я здесь.
Физик кончил. Он встал и, видимо в волнении, прошелся по комнате.
— Она умерла? — нерешительно спросил я.
— Я вернусь, обязательно вернусь еще раз в тайгу, — сказал мой посетитель, — и, может быть… увижу ее.
К его гипотезе об атомном взрыве метеорита мы уже дописали несколько фраз, когда в комнату вошел тоже обросший бородой Сергей Антонович.
— Опубликовали мою гипотезу о чернокожей? — спросил он, даже не здороваясь от волнения.
Вместо ответа я протянул ему страницу, на которой я начал писать под диктовку физика. Ошеломленный Сергей Антонович несколько минут сидел молча, не выпуская из рук бумажки. Потом встал, попросил у меня свою статью и методически разорвал ее на аккуратные мелкие кусочки.
Я еще раз перечитал добавление к гипотезе физика: «Не исключена возможность, что взрыв произошел не в урановом метеорите, а в межпланетном корабле, использовавшем атомную энергию. Приземлившиеся в верховьях Подкаменной Тунгуски путешественники могли разойтись для обследования окружающей тайги, когда с их кораблем произошла какая-то авария. Подброшенный на высоту пяти километров, он взорвался. При этом реакция постепенного выделения атомной энергии перешла в реакцию мгновенного распада урана или другого радиоактивного топлива, имевшегося на корабле в количестве, достаточном для его возвращения на неизвестную планету».
Илья Варшавский Назидание для писателей-фантастов всех времен и народов, от начинающих до маститых включительно
Юмореска
Трудно перечислить все богатство тем современной фантастики. Тут и разумные растения, и разговаривающие животные, и многое другое, что хорошо известно психиатрам, изучающим тяжелые формы заболевания паранойей.
Количество поклонников научно-фантастической литературы неуклонно растет. Наряду с футбольными болельщиками они представляют собой интеллектуальный цвет населения нашей планеты.
Поэтому фантастику не зря называют «литературой века».
К сожалению, отсутствие теории фантастики значительно снижает продуктивность авторов, работающих в этом жанре, и лишает критиков возможности пользоваться объективными методами оценок.
Прежде чем будет создана всеобъемлющая теория, необходимо систематизировать основные тенденции развития фантастики и хотя бы вчерне наметить научные критерии для определения качества готовых произведений.
а) Выбор имен
Имена героев должны соответствовать их характерам. Если действие происходит в далеком будущем или в иной галактике, то положительным героям дают хорошие имена: Ум, Смел, Дар, Добр, Нега и т. п. (для выбора женских имен могут быть также с успехом использованы названия стиральных порошков).
Отрицательным героям присваиваются имена вроде Смрад, Мрак, Худ, Боль, Вонь. Однако не следует даже самым мерзким дамам давать имена, использующиеся в бранном смысле, так как эти слова могут встречаться в лексиконе ученых, особенно молодых, что создает при чтении известную семантическую неопределенность.
Представителям переходных цивилизаций, могущих еще стать на правильный путь, имена даются методом гильотинирования. Например, в словаре отыскиваются два самых обычных слова, скажем «стул» и «гравий». Отсекая первые буквы, можно назвать героя Тул Равий. Просто и элегантно!
б) Место действия
Космос — основное пастбище фантастов. Однако использовать его можно только в гуманных целях. Дабы при этом не был потерян элемент занимательности, на отлично вооруженных землян возлагаются высокие функции носителей человеческой морали, утверждаемой при помощи лучевого оружия, аннигиляционных бомб и разрушения пространства. По отношению к особо зловредным существам, жующим звездную плазму, как студень, допускаются и более крутые меры убеждения.
Фантаст вправе рисовать самые мрачные картины, лишь бы герой сокрушенно покачивал головой и произносил длинные тирады о том, что на его родной Земле подобные безобразия уже невозможны. Это называется внесение позитивного элемента в негативную тематику. Часто герой такого рода плохо вооружен и потихоньку смывается с мерзкой планеты, не испытывая при этом никаких угрызений совести. Он выполнил свою задачу, показав читателю, как плохо было бы, если… и так далее.
Во избежание упреков в шаткости позиций автору рекомендуется варьировать обе темы в разных произведениях. Так, например, если в предыдущем он ратовал за полное невмешательство в чужие дела, то в последующем нужно как следует разгромить инопланетчиков всеми подручными средствами, включая шпионаж, диверсию и оружие массового уничтожения.
Ни в одном из этих вариантов не следует приводить сюжет к счастливой развязке, так как это лишает автора возможности написать продолжение. Лучше всего намекнуть, что все придет к счастливому концу, когда рак свистнет. Такая формула устраивает всех. Оптимистов потому, что основной акцент делается на неизбежность хорошего конца, пессимистов же оттого, что они знают цену ракам, знакомы с особенностями их передвижения и даже догадываются, где эти раки зимуют.
в) Время действия и связанные с этим проблемы
Фантасты обычно избегают забираться в прошлое, так как это требует знания истории, хотя бы в объеме средней школы. Поэтому помыслы писателя чаще заняты будущим.
Здесь, как правило, земные проблемы ограничены только внешним антуражем, основное же действие происходит где-нибудь в иных галактиках.
Однако и в отношении этого антуража нет единства мнений.
Как и кем будет управляться наша планета? Некоторые считают, что знание высшей математики само по себе служит залогом высокой государственной мудрости. Вряд ли можно целиком принять эту точку зрения. Спросите, что думает жена любого ученого о практической смекалке своего мужа, и вам станет понятным, чего стоит всемирное правительство, состоящее из одних профессоров и академиков. Поэтому фантасты больше склонны сваливать все государственные заботы на электронные машины. Тогда человечество освобождается от бремени принятия каких-либо решений и может посвятить себя целиком космическим полетам, играм и пляскам.
Огромное значение придается облагораживающему влиянию искусства, в частности музыке.
Правда, проведенное нами обследование знакомых пока не выявило существенных различий в моральном облике обладателей абонементов филармонии и ненавистников симфонических концертов.
Перечисленными проблемами в основном исчерпываются футурологические поиски фантастов, если не считать, что на смену автомобилю придет «мобиль», театр заменится «хеатром», на всех видах транспорта внедрится антигравитационная тяга, а домашнюю работу будут поручать киберам.
г) Научные гипотезы
Научно-фантастическая литература отличается от научно-популярной узаконенным правом опровергать основные законы естествознания.
Совершенно обязательным является опровержение Первого и Второго начал термодинамики. (О существовании Третьего начала автор может и не знать.)
Фантасту дается право доказывать или просто декларировать возможность передвигаться со скоростью, превышающей скорость света, добывать энергию из материи в количествах, превышающих соотношение Эйнштейна, свертывать пространство при помощи мысленных усилий и создавать поля, наименования которых невозможно расшифровать даже при помощи словаря иностранных слов.
То обстоятельство, что предпосылкой к этому служит полный крах всей современной науки, никого не смущает, поскольку мы имеем дело с научной фантастикой, детищем научного прогресса.
Делались попытки сгладить явный триумф победы воображения над законами природы, вводя в текст рассказа дифференциальные уравнения в частных производных — прием явно некорректный и по отношению к собратьям по перу, и к читателям. С подобными тенденциями показывать свою образованность в фантастике следует бороться самым решительным образом.
д) Дельфины
Противники научной фантастики часто заявляют, что она уже исчерпала тематику и существует за счет многократного пережевывания одного и того же. То, что эта точка зрения лишена всякого основания, видно хотя бы из примера вторжения дельфинов в фантастические произведения.
На протяжении всей своей истории человечество сосуществовало с дельфинами, но только недавно, когда они были уже почти истреблены, ученые обнаружили, что отношение веса мозга к весу тела у этих животных выше, чем у человека. Это породило множество догадок о духовном мире зубатых китов и, в частности, афалин.
Если систематизировать все, что появляется в печати о дельфинах, то можно с достаточной степенью достоверности утверждать, что: во-первых, дельфины любят людей. Хотя любовь трудно оценивать по какой-либо абсолютной или относительной шкале, все же есть основания считать, что нежные чувства дельфина к человеку несколько слабее, чем у собаки, и несколько сильнее, чем у свиньи.
Во-вторых, дельфины легко дрессируются. Кажется, ненамного хуже морских львов (так как последние обладают меньшим объемом мозга, чем дельфины, то их способности не представляют интереса ни для науки, ни для фантастики).
В-третьих, они разговаривают друг с другом при помощи свиста. Видимо, язык дельфинов по богатству понятий и красочности образов не уступает языку певчих птиц. Однако этот вопрос подлежит уточнению, так как еще никем не составлены ни дельфиньи, ни птичьи словари.
К сожалению, это почти все, что можно сказать в пользу дельфинов. Конечно, по сравнению с прирученными медведями, разъезжающими в модных брюках на мотоциклах, достижения дельфинов кажутся более чем скромными, но фантастам нужно развивать дельфинью тематику, иначе к чему же такой мощный мозг, каким их наградила природа? (Опять-таки здесь имеются в виду дельфины.)
е) Чудовища
Читатель любит все необычное. Чем больше чудищ встречается в тексте, тем лучше.
В настоящее время уже использованы все мифологические персонажи: кентавры, драконы, пегасы, циклопы и даже ангелы, простые и шестикрылые.
Изготовление чудовищ для фантастических произведений может быть осуществлено методом массового производства. Существуют два способа:
Гибридизация. В этом случае создается гибрид самых отдаленных представителей фауны и флоры. Розовый куст с тигриными головами вместо бутонов, девушка с телом змеи, летающие медузы, помесь паука с коршуном. Чем неожиданнее совмещение свойств в таком гибриде, тем выше эмоциональное воздействие на читателя.
Изменение масштабов. Один из самых простых и действенных способов, не требующий особых пояснений. Клоп величиною с лошадь или динозавр, умещающийся в спичечной коробке, открывают неисчерпаемые возможности для создания динамичного, захватывающего сюжета.
Вот, по существу, все основные правила композиции фантастических произведений. Следует лишь добавить, что огромная работа, уже проделанная по систематизации фантастических идей, значительно облегчает писателям выбор темы. Вы всегда можете взять наугад несколько идей и совместить их. Количество возможных сочетаний при этом настолько велико, что хватит еще на несколько поколений фантастов.
Илья Варшавский Поездка в Пенфилд
Современная сказка
— Пожалуй, я лучше выпью еще коньяку, — сказал Лин Крэгг.
Подававшая чай служанка многозначительно взглянула на Мефа.
Тот пожал плечами.
— Зачем вы так много пьете, Лин? В вашем положении…
— В моем положении стаканом больше или меньше уже ничего не решает. Вчера меня смотрел Уитроу.
— Теперь мы справимся сами, Мари, — сказал Меф. — Оставьте нам кекс и коньяк.
Он подождал, пока служанка вышла из комнаты.
— Так что вам сказал Уитроу?
— Все, что говорит врач в подобных случаях пациенту. Вы не возражаете? — Крэгг протянул руку к бутылке.
— Мне, пожалуйста, совсем немного, — сказал Меф.
Несколько минут он молча вертел в пальцах стакан.
— Вы знаете, Лин, что труднее всего бывает находить слова утешения. Да и не всегда они нужны, особенно таким людям, как вы. И все же поймите меня правильно… Ведь в подобных случаях всегда остается надежда…
— Не нужно, Эзра, — перебил Крэгг. — Я не понимаю обычного стремления друзей прибавить к физическим страданиям еще и пытку надеждой.
— Хорошо, не будем больше об этом говорить.
— Вы знаете, Эзра, — сказал Крэгг, — что жизнь меня не баловала, но если бы я мог вернуть один-единственный момент прошлого…
— Вы имеете в виду ту историю?
Крэгг кивнул.
— Вы никогда мне о ней ничего не рассказывали, Лин. Все, что я знаю…
— Я сам старался ее забыть. К сожалению, мы не вольны распоряжаться своей памятью.
— Это, кажется, произошло в горах?
— Да, в Пенфилде. Ровно сорок лет назад. Завтра — сорокалетие моей свадьбы и моего вдовства. Он отпил большой глоток. — Собственно говоря, я был женат всего пять минут.
— И вы думаете, что если бы вам удалось вернуть эти пять минут?..
— Признаться, я постоянно об этом думаю. Меня не оставляет мысль, что тогда я… ну, словом, вел себя не наилучшим образом. Были возможности, которых я не использовал.
— Это всегда так кажется, — сказал Меф.
— Возможно. Но тут, пожалуй, особый случай. С того момента, как Ингрид потеряла равновесие, было совершенно очевидно, что она полетит в пропасть. Я достаточно хорошо владею лыжными поворотами на спусках и еще мог…
— Глупости! — возразил Меф. — Вся эта картина придумана вами потом. Таково свойство человеческой психики. Мы неизбежно…
— Нет, Эзра. Просто тогда на мгновение меня охватило какое-то оцепенение. Странное фаталистическое предчувствие неизбежности беды, и сейчас я готов продать душу дьяволу только за это единственное мгновение. Я так отчетливо представляю себе, что тогда нужно было делать!
Меф подошел к камину и стал спиной к огню.
— Мне очень жаль, Лин, — сказал он после долгой паузы. — По всем канонам я бы должен был теперь повести вас в лабораторию, усадить в машину времени и отправить путешествовать в прошлое. К сожалению, так бывает только в фантастических рассказах. Поток времени необратим, но если бы даже сам дьявол бросил вас в прошлое, то все события в вашей новой системе отсчета были бы строго детерминированы еще не существующим будущим. Петлю времени нельзя представить себе иначе, как петлю. Надеюсь, вы меня поняли?
— Понял, — невесело усмехнулся Крэгг. — Я недавно прочитал рассказ. Человек, попавший в далекое прошлое, раздавил там бабочку, и от этого в будущем изменилось все: политический строй, орфография и еще что-то. Это вы имели в виду?
— Примерно это, хотя фантасты всегда склонны к преувеличениям. Причинно-следственные связи могут быть различно локализированы в пространстве и во времени. Трудно представить себе последствия смерти Наполеона в младенческом возрасте, но, право, Лин, если бы ваша далекая прародительница избрала себе другого супруга, мир, в котором мы живем, изменился бы очень мало.
— Благодарю вас! — сказал Крэгг. — И это все, что мог мне сообщить философ и лучший физик Дономаги Эзра Меф?
Меф развел руками:
— Вы преувеличиваете возможности науки, Лин, особенно там, где это касается времени. Чем больше мы вдумываемся в его природу, тем сумбурнее и противоречивее наши представления о нем. Ведь даже теория относительности…
— Ладно, — сказал Крэгг, опорожняя стакан, — я вижу, что действительно лучше иметь дело с Сатаной, чем с вашим братом. Не буду больше вам надоедать.
— Пожалуй, я вас провожу, — сказал Меф.
— Не стоит, тут два шага. За двадцать лет я так изучил дорогу, что могу пройти с закрытыми глазами. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи! — ответил Меф.
* * *
Крэгг долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Его сильно покачивало. В доме непрерывно звонил телефон.
Открыв наконец дверь, он в темноте подошел к аппарату.
— Слушаю!
— Алло, Лин! Говорит Меф. Все в порядке?
— В порядке.
— Ложитесь спать. Уже двенадцать часов.
— Самое время продать душу дьяволу!
— Ладно, только не продешевите. — Меф положил трубку.
* * *
— К вашим услугам, доктор Крэгг.
Лин включил настольную лампу. В кресле у книжного шкафа сидел незнакомый человек в красном костюме, облегавшем сухощавую фигуру, и черном плаще, накинутом на плечи.
— К вашим услугам, доктор Крэгг, — повторил незнакомец.
— Простите, — растерянно сказал Крэгг, — но мне кажется…
— Что вы, уйдя от одного литературного штампа, попали в другой? Не так ли? — усмехнулся посетитель. — К сожалению, вне этих штампов проблема путешествий во времени неразрешима. Либо машина времени, либо… я. Итак, чем могу быть полезен?
Крэгг сел в кресло и потер лоб.
— Не беспокойтесь, я не призрак, — сказал гость, кладя ногу на ногу.
— Да, но…
— Ах это?! — он похлопал рукой по щегольскому лакированному копыту, торчавшему из-под штанины. — Пусть это вас не смущает. Мода давно прошедшего времени. Гораздо удобнее и элегантней, чем ботинки.
Крэгг невольно бросил взгляд на плащ, прикрывавший спину незнакомца.
— Вот оно что! — нахмурился тот и сбросил плащ. — Что ж, вполне понятный вопрос, если учесть все нелепости, которые выдумывали о нас попы на протяжении столетий. Я понимаю, дорогой доктор, всю грубость и неуместность постановки эксперимента подобного рода, но если бы я… то есть я хотел сказать, что если бы вы… ну, словом, если бы такой эксперимент был допустим с этической точки зрения, то вы бы собственными глазами убедились, что никаких признаков хвоста нет. Все это — наглая клевета!
— Кто вы такой? — спросил Крэгг.
Гость снова сел.
— Такой же человек, как и вы, — сказал он, накидывая плащ. — Вам что-нибудь приходилось слышать о цикличности развития всего сущего?
— Приходилось. Развитие по спирали.
— Пусть по спирали, — согласился гость, — это дела не меняет. Так вот, мы с вами находимся на различных витках этой спирали. Я — представитель цивилизации, которая предшествовала вашей. То, чего достигла наша наука: личное бессмертие, способность управлять временем, кое-какие трюки с трансформацией, — неизбежно вызывало в невежественных умах людей вашего цикла суеверные представления о нечистой силе. Поэтому немногие сохранившиеся до сего времени представители нашей эры предпочитают не афишировать своего существования.
— Ерунда! — сказал Крэгг. — Этого быть не может!
— Ну, а если бы на моем месте был пришелец из космоса, — спросил гость, — вы поверили бы в реальность его посещения?
— Не знаю, может быть, я поверил бы, но пришелец из космоса не пытался бы купить мою душу.
— Фу! — На лице незнакомца появилось выражение гадливости. — Неужели вы верите в эти сказки?! Могу ли я — представитель воинствующего атеизма, пугало всех церковников, заниматься подобной мистификацией?
— Зачем же тогда вы — здесь? — спросил Крэгг.
— Из чисто научного интереса. Я занимаюсь проблемой переноса во времени и не могу без согласия объекта…
— Это правда?! — Крэгг вскочил, чуть не опрокинув кресло. — Вы могли бы меня отправить на сорок лет назад?!
Незнакомец пожал плечами.
— А почему бы и нет? Правда, с некоторыми ограничениями. Детерминизм причинно-следственных связей…
— Я это уже сегодня слышал, — перебил Крэгг.
— Знаю, — усмехнулся гость. — Итак, вы готовы?
— Готов!
— Отлично! — Он снял со своей руки часы. — Ровно сорок лет?
Крэгг кивнул.
— Пожалуйста! — Он перевел стрелки и застегнул ремешок на руке Лина. — В тот момент, когда вы захотите начать трансформацию, нажмите эту кнопку.
Крэгг взглянул на циферблат, украшенный непонятными знаками.
— Что это такое?
— Не знаю, как вам лучше объяснить, — замялся незнакомец. — Человеку суеверному я бы сказал, что это — волшебные часы, физику был бы ближе термин — генератор поля отрицательной вероятности, хотя что это за поле, он бы так и не понял, но для вас, дорогой доктор Крэгг, ведь все равно. Важно, что механизм, который у вас сейчас на руке, просто средство перенестись в прошлое. Надеюсь, вы удовлетворены?
— Да, — не очень уверенно ответил Крэгг.
— Раньше, чем я вас покину, — сказал гость, — мне нужно предупредить вас о трех существенных обстоятельствах: во-первых, при всем моем глубоком уважении к памятникам литературы, я не могу не отметить ряд грубых неточностей, допущенных господином Гете. Приобретя с моей помощью молодость, Фауст никак не мог сохранить жизненный опыт старца, о чем, впрочем, свидетельствует его нелепое поведение во всей этой истории. В нашем эксперименте, помолодев на сорок лет, вы лишитесь всяких знаний, приобретенных за это время. Если вы все же хотите что-то удержать в памяти, думайте об этом в период трансформации. Во-вторых, вероятно, вы знаете, что физическое тело не может одновременно находиться в различных местах. Поэтому приступайте к трансформации в той точке пространства, в которой находились в это время сорок лет назад. Иначе я не отвечаю за последствия. Вы меня поняли?
Крэгг кивнул головой.
— И наконец, снова о причинно-следственных связях. В старой ситуации вы можете вести себя иначе, чем в первый раз. Однако, к чему это приведет, заранее предсказать нельзя. Здесь возможны… э-э-э… различные варианты, определяемые степенью пространственно-временной локальности все тех же связей. Впрочем, вы это уже знаете. Засим… — он отвесил низкий поклон. — Ах, Сатана! Я, кажется, здесь немного наследил своими копытами! Это, знаете ли, одно из неудобств…
— Пустяки! — сказал Крэгг.
— Прошу великодушно извинить. Сейчас я исчезну. Боюсь, что вам придется после этого проветрить. Сернистое топливо. К сожалению, современная химия ничего другого для трансформации пока предложить не может. Желаю успеха!
Крэгг подождал, пока рассеется желтоватое облако дыма, и подошел к телефону:
— Таксомоторный парк? Прошу прислать машину. Улица Грено, дом три. Что? Нет, за город. Мне срочно нужно в Пенфилд.
— Въезжаем в Пенфилд, — сказал шофер.
Крэгг открыл глаза.
Это был не тот Пенфилд. Ярко освещенные окна многоэтажных домов мелькали по обе стороны улицы.
— Вам в гостиницу?
— Да. Вы хорошо знаете город?
Шофер удивленно взглянул на него.
— Еще бы! Мне уже много лет приходится возить сюда лыжников. Из всех зимних курортов…
— А вы не помните, тут на горе жил священник. Маленький домик на самой вершине.
— Помер, — сказал шофер. — Лет пять как похоронили. Теперь тут другой священник, живет в городе, возле церкви. Мне и туда случалось возить… По всяким делам, — добавил он, помолчав.
— Я хотел бы проехать по городу, — сказал Крэгг.
— Что ж, это можно, — согласился шофер.
Крэгг смотрел в окно. Нет, это был решительно другой Пенфилд.
— А вот — фуникулер, — сказал шофер. — Теперь многие предпочитают подниматься наверх в фуникулере. Времена меняются, и даже лыжный спорт…
— Ладно, везите меня в гостиницу, — перебил Крэгг.
Мимо промелькнуло старинное здание ратуши. Стрелки часов на башне показывали два часа.
Крэгг узнал это место. Тут вот, направо, должна быть гостиница.
— Приехали, — сказал шофер, останавливая машину.
— Это не та гостиница.
— Другой здесь нет.
— Раньше была, — сказал Крэгг, вглядываясь в здание.
— Была деревянная, а потом на ее месте построили эту.
— Вы в этом уверены?
Шофер пожал плечами:
— Что я, дурачить вас буду?
— Хорошо, — сказал Крэгг, — можете ехать назад, я тут останусь.
Он вышел на тротуар.
— Приятно покататься! — сказал шофер, пряча деньги в карман. — Снег сейчас превосходный. Если вам нужны лыжи получше, советую…
— Хватит! — Крэгг со злобой захлопнул дверцу.
… В пустом вестибюле за конторкой дремала дежурная.
— Мне нужен номер во втором этаже с окнами на площадь, — сказал Крэгг.
— Вы надолго к нам?
— Не знаю. Может быть… — Крэгг запнулся. — Может быть, на несколько дней.
— Покататься на лыжах?
— Какое это имеет значение? — раздраженно спросил он.
Дежурная улыбнулась.
— Решительно никакого. Заполните, пожалуйста, карточку. — Она протянула ему белый листок, на котором Крэгг написал свою фамилию и адрес.
— Все?
— Все. Пойдемте, я покажу вам номер. Где ваши вещи?
— Пришлют завтра.
Они поднялись во второй этаж. Дежурная сняла с доски ключ и открыла дверь.
— Вот этот.
Крэгг подошел к окну. Здание ратуши виднелось чуть левее, чем ему следовало бы.
— Эта комната мне не подходит. А что рядом?
— Номер рядом свободен, но там еще не прибрано. Оттуда выехали только вечером.
— Это неважно.
— Да, но сейчас нет горничной.
— Я сказал, что это не имеет значения!
— Хорошо, — вздохнула дежурная, — если вы настаиваете, я сейчас постелю.
Кажется, это было то, что нужно, но кровать стояла у другой стены.
Крэгг подождал, пока дежурная расстелила простыни.
— Спасибо! Больше ничего не надо. Я ложусь спать.
— Спокойной ночи! Вас утром будить?
— Утром? — Казалось, он не понял вопроса. — Ах, утром! Как хотите, это уже не существенно.
Дежурная фыркнула и вышла из комнаты.
Крэгг отдернул штору, передвинул кровать к противоположной стене и, погасив свет, начал раздеваться.
Он долго лежал, глядя на узор обоев, пока блик луны не переместился к изголовью кровати. Тогда, зажмурив глаза, он нажал кнопку на часах…
* * *
«Если вы хотите удержать что-то в памяти, думайте об этом в период трансформации».
… Объезжая пень, она резко завернула влево и потеряла равновесие. Когда ей удалось стать второй лыжей на снег, она вскрикнула, обрыв был всего в нескольких метрах. Она поняла, что тормозить уже поздно, и упала на левый бок. Большой пласт снега под ней стал медленно оседать вниз…
Крэгг проснулся со странным ощущением тяжести в голове. Лучи утреннего солнца били в глаза, проникая сквозь закрытые веки. Он перевернулся на бок, пытаясь вспомнить, что произошло вчера.
Кажется, вчера они с Ингрид до двух часов ночи катались на лыжах при лунном свете. Потом, в холле, она сказала… Ах, черт! Крэгг вскочил и торопливо начал натягивать на себя еще не просохший со вчерашнего дня свитер. Проспать в такой день!
Сбегая по лестнице, он чуть не сбил с ног поднимавшуюся наверх хозяйку в накрахмаленном чепце и ослепительно белом переднике.
— Торопитесь, господин Крэгг! — На ее лице появилось добродушно-хитрое выражение. — Барышня вас уже давно ждет. Смотрите, как бы…
Крэгг в два прыжка осилил оставшиеся ступеньки.
— Ингрид!
— А мой совет: до обрученья не целуй его! — пропела Ингрид, оправляя прическу. — Садитесь лучше пить кофе. Признаться, я уже начала думать, что вы, раскаявшись в своем безрассудстве, умчались в город, покинув обманутую Маргариту.
… Когда ей удалось стать второй лыжей на снег, она вскрикнула…
— Не знаю, что со мной случилось, — сказал Крэгг, размешивая сахар. — Я обычно так рано встаю.
— Вы нездоровы?
— Н-н-нет.
— Сожаление об утерянной свободе?
— Что вы, Ингрид!
— Тогда смажьте мои лыжи. Мы поднимемся наверх в фуникулере, а спустимся…
— Нет!! — Крэгг опрокинул чашку на скатерть. — Не нужно спускаться на лыжах!
— Что с вами, Лин?! — спросила Ингрид, стряхивая кофе с платья. — Право, вы нездоровы. С каких пор?..
— Там… — Он закрыл глаза руками.
… Объезжая пень, она резко завернула влево и потеряла равновесие…
— Там… пни! Я… боюсь, Ингрид! Умоляю вас, пойдем назад по дороге! Мы можем спуститься в фуникулере.
Ингрид надула губы.
— Странно, вчера вы не боялись никаких пней, — сказала она, вставая. — Даже ночью не боялись. Вообще, вы сегодня странно себя ведете, Еще не поздно…
— Ингрид!
— Перестаньте, Лин! У меня нет никакого желания тащиться три километра пешком под руку со своим добродетельным и трусливым супругом или стать всеобщим посмешищем, спускаясь в фуникулере. Я иду переодеваться. В вашем распоряжении десять минут, чтобы подумать. Если вы все это делаете против своей воли, то еще есть возможность…
— Хорошо, — сказал Крэгг, — сейчас смажу ваши лыжи…
* * *
… — Согласен ли ты взять в жены эту женщину?
… обрыв был всего в нескольких метрах. Она поняла, что тормозить уже поздно, и упала на левый бок…
— Да.
— А ты согласна взять себе в мужья этого мужчину?
— Согласна.
— Распишитесь…
Церемония окончилась.
— Ну? — прикрепляя лыжи, Ингрид снизу взглянула на Крэгга. В ее глазах был вызов. — Вы готовы?
Крэгг кивнул.
— Поехали!
Ингрид взмахнула палками и вырвалась вперед…
Крэггу казалось, что все это он уже однажды видел во сне: и синевато-белый снег, и фонтаны пыли, вырывающиеся из-под ног Ингрид на поворотах, и красный шарф, полощущий на ветру, и яркое солнце, слепящее глаза.
Впереди одиноко маячила старая сосна. Ингрид мелькнула рядом с ней. Дальше в снегу должен был торчать пень.
… Объезжая пень, она резко завернула влево и потеряла равновесие…
Ингрид вошла в правый поворот. В правый! Крэгг облегченно вздохнул.
— Не так уж много пней, — крикнула она, резко заворачивая влево. — Все ваши страхи… — Взглянув на ехавшего сзади Крэгга, она потеряла равновесие. Правая лыжа взметнулась вверх.
Крэгг присел и, оттолкнувшись изо всех сил палками, помчался ей наперерез.
Они столкнулись в нескольких метрах от обрыва.
Уже падая в пропасть, он услышал пронзительный крик Ингрид. Дальше весь мир потонул в нестерпимо яркой вспышке света.
— Вот ваша газета, доктор Меф, — сказала служанка.
* * *
Эзра Меф допил кофе и надел очки.
Несколько минут он с брезгливым выражением лица просматривал сообщения о событиях в Индо-Китае. Затем, пробежав статью о новом методе лечения ревматизма, взглянул на последнюю страницу. Его внимание привлекла заметка, напечатанная петитом и обрамленная черной каймой.
В номере гостиницы курорта Пенфилд скончался известный ученый-филолог, профессор государственного университета Дономаги, доктор Лин Крэгг. Наша наука потеряла в его лице…
Меф сложил газету и прошел в спальню.
— Нет, Мари, — сказал он служанке, — этот пиджак повесьте в шкаф, я надену черный костюм.
— С утра? — спросила Мари.
— Да, у меня сегодня траур. Нужно еще выполнить кое-какие формальности.
— Кто-нибудь умер?
— Лин Крэгг.
— Бедняга! — Мари достала из шкафа костюм. — Он очень плохо выглядел последние дни. А вы его вчера даже не проводили!
— Это случилось в Пенфилде, — сказал Меф. — Кажется, он поехал кататься на лыжах.
— Господи! В его-то годы! Вероятно, на что-нибудь налетел!
— Вероятно, если исходить из представлений пространственно-временного континуума. Ах, Сатана!..
— Ну, что еще случилось, доктор Меф? — спросила служанка.
— Опять куда-то задевался рожок для обуви! Вы не представляете, какая мука — натягивать эти модные ботинки на мои старые копыта!
Илья Варшавский Побег
— Раз, два, взяли! Раз, два, взяли!
Нехитрое приспособление — доска, две веревки, и вот уже тяжелая глыба породы погружена в тележку.
— Пошел!
Груз не больше обычного, но маленький человечек в полосатой одежде, навалившийся грудью на перекладину тележки, не может сдвинуть ее с места.
— Пошел!
Один из арестантов пытается помочь плечом. Поздно! Подходит надсмотрщик.
— Что случилось?
— Ничего.
— Давай, пошел!
Человечек снова пытается рывком сдвинуть груз. Тщетно. От непосильного напряжения у него начинается кашель. Он прикрывает рот рукой.
Надсмотрщик молча ждет, пока пройдет приступ.
— Покажи руку.
Протянутая ладонь в крови.
— Так… Повернись.
На спине арестантской куртки — клеймо, надсмотрщик срисовывает его в блокнот.
— К врачу!
Другой заключенный занимает место больного.
— Пошел! — Это относится в равной мере к обоим — к тому, кто отныне будет возить тележку, и к тому, кто больше на это не способен.
Тележка трогается с места.
— Простите, начальник, нельзя ли…
— Я сказал, к врачу!
Он глядит на удаляющуюся сгорбленную спину и еще раз проверяет запись в блокноте: треугольник-квадрат 15/13264. Что ж, все понятно. Треугольник — дезертирство, квадрат — пожизненное заключение, пятнадцатый барак, заключенный тринадцать тысяч двести шестьдесят четыре. Пожизненное заключение. Все правильно, только для этого вот, видно, оно уже приходит к концу. Хлопковые поля.
— Раз, два, взяли!
* * *
Сверкающий полированный металл, стекло, рассеянный свет люминесцентных ламп, какая-то особая, чувствующаяся на ощупь, стерильная чистота.
Серые, чуть усталые глаза человека в белом халате внимательно глядят из-за толстых стекол очков. Здесь, в подземных лагерях Медены, очень ценится человеческая жизнь. Еще бы! Каждый заключенный, прежде чем его душа предстанет перед высшим трибуналом, должен искупить свою вину перед теми, кто в далеких глубинах космоса ведет небывалую в истории битву за гегемонию родной планеты. Родине нужен уран. На каждого заключенного дано задание, поэтому его жизнь котируется наравне с драгоценной рудой. К сожалению, тут такой случай…
— Одевайся!
Худые длинные руки торопливо натягивают куртку на костлявое тело.
— Стань сюда!
Легкий нажим на педаль, и сакраментальное клеймо перечеркнуто красным крестом. Отныне заключенный треугольникквадрат 15/13264 вновь может именоваться Арпом Зумби. Естественное проявление гуманности по отношению к тем, кому предстоит труд на хлопковых полях.
Хлопковые поля. О них никто толком ничего не знает, кроме того, что оттуда не возвращаются. Ходят слухи, что в знойном, лишенном влаги климате человеческое тело за двадцать дней превращается в сухой хворост, отличное топливо для печей крематория.
— Вот освобождение от работы. Иди.
Арп Зумби предъявляет освобождение часовому у дверей барака, и его охватывает привычный запах карболки. Барак похож на общественную уборную. Густой запах карболки и кафель. Однообразие белых стен нарушается только большим плакатом: «За побег — смерть под пыткой». Еще одно свидетельство того, как здесь ценится человеческая жизнь; отнимать ее нужно тоже с наибольшим эффектом.
У одной из стен нечто вроде огромных сот спальные места, разгороженные на отдельные ячейки. Удобно и гигиенично. На белом пластике видно малейшее пятнышко. Ячейки же не для комфорта. Тут каторга, а не санаторий, как любит говорить голос, который проводит ежедневную психологическую зарядку. Деление на соты исключает возможность общаться между собой ночью, когда бдительность охраны несколько ослабевает.
Днем находиться на спальных местах запрещено, и Арп Зумби коротает день на скамье. Он думает о хлопковых полях. Обыкновенно транспорт туда комплектуется раз в две недели. Он забирает заключенных из всех лагерей. Через два дня после этого сюда привозят новеньких. Кажется, последний раз это было дней пять назад, когда рядом со спальным местом Арпа появился этот странный тип. Какой-то чокнутый. Вчера за обедом отдал Арпу половину своего хлеба.
«На, — говорит, — а то скоро штаны будешь терять на ходу». Ну и чудило! Отдать свой хлеб, такого еще Арпу не приходилось слышать. Наверное, ненормальный. Вечером что-то напевает перед сном. Тоже, нашел место где петь.
Мысли Арпа вновь возвращаются к хлопковым полям. Он понимает, что это конец, но почему-то мало огорчен. За десять лет работы в рудниках привыкаешь к смерти. И все же его интересует, как там, на хлопковых полях.
За все время заключения первый день без работы. Вероятно, поэтому он так тянется. Арп с удовольствием бы лег и уснул, но это невозможно, даже с бумажкой об освобождении от работы. Здесь каторга, а не санаторий.
Возвращаются с работы товарищи Арпа, и к запаху карболки примешивается сладковатый запах дезактивационной жидкости. Каждый, кто работает с урановой рудой, принимает профилактический душ. Одно из мероприятий, повышающих среднюю продолжительность жизни заключенных.
Арп занимает свое место в колонне и отправляется на обед.
Завтрак и обед — такое время, когда охрана сквозь пальцы смотрит на нарушение запрета разговаривать. С набитым ртом много не наговоришь.
Арп молча съедает свою порцию и ждет команды встать.
— На! — Опять этот чокнутый предлагает полпайки.
— Не хочу.
Раздается команда строиться. Только теперь Арп замечает, что все пялят на него глаза. Вероятно, из-за красного креста на спине. Покойник всегда вызывает любопытство.
— А ну, живей!
Это относится к соседу Арпа. Его ряд уже построился, а он все еще сидит за столом. Они с Арпом встают одновременно, и, направляясь на свое место, Арп слышит еле уловимый шепот:
— Есть возможность бежать.
Арп делает вид, что не расслышал. В лагере полно стукачей, и ему совсем не нравится смерть под пыткой. Уж лучше хлопковые поля.
* * *
Голос то поднимается до крика, от которого ломит виски, то опускается до еле слышного шепота, заставляющего невольно напрягать слух. Он льется из динамика, укрепленного в изголовье лежанки. Вечерняя психологическая зарядка.
Знакомый до отвращения баритон разъясняет заключенным всю глубину их падения. От этого голоса не уйдешь и не спрячешься. Его не удается попросту исключить из сознания, как окрики надсмотрщиков. Кажется, уже удалось начать думать о чем-то совсем ином, чем лагерная жизнь, и вдруг неожиданное изменение громкости вновь напрягает внимание. И так три раза: вечером перед сном, ночью сквозь сон и утром за пять минут до побудки. Три раза, потому что здесь каторга, а не санаторий.
Арп лежит закрыв глаза и старается думать о хлопковых полях. Зарядка уже кончилась, но ему мешает ритмичное постукивание в перегородку между ячейками. Опять этот псих.
— Ну, чего тебе?! — произносит он сквозь сложенные трубкой руки, прижатые к перегородке.
— Выйди в уборную.
Арп сам не понимает, что заставляет его спуститься вниз и направиться к арке, откуда слышится звук льющейся воды.
В уборной жарко, ровно настолько, чтобы нельзя было высидеть больше двух минут. С него сходит семь потов раньше, чем появляется новенький.
— Хочешь бежать?
— Пошел ты…
Арп Зумби — стреляная птица, знает все повадки стукачей.
— Не бойся, — снова торопливо шепчет тот. — Я тут от Комитета Освобождения. Завтра мы пытаемся вывезти и переправить в надежное место первую партию. Ты ничего не теряешь. Вам дадут яд. Если побег не удастся…
— Ну?
— Примешь яд. Это же лучше, чем смерть на хлопковых полях. Согласен?
Неожиданно для самого себя Арп кивает головой.
— Инструкции получишь утром, в хлебе. Будь осторожен.
Арп снова кивает головой и выходит.
Первый раз за десять лет он настолько погружен в мечты, что пропускает мимо ушей вторую и третью зарядки.
* * *
Арп Зумби последним стоит в очереди за завтраком. Теперь его место в конце хвоста. Всякий, кто освобожден от работы, получает еду позже всех.
Верзила уголовник, раздающий похлебку, внимательно смотрит на Арпа и, слегка ухмыльнувшись, бросает ему кусок хлеба, лежавший отдельно от других.
Расправляясь с похлебкой, Арп осторожно крошит хлеб. Есть! Он прячет за щеку маленький комочек бумаги.
Теперь нужно дождаться, пока колонна уйдет на работу.
Команда встать. Арп выходит из столовой в конце колонны и, дойдя до поперечной галереи, поворачивает влево. Остальные идут прямо.
Здесь, за поворотом, Арп в относительной безопасности. Дневальные — на уборке бараков, для смены караула еще рано.
Инструкция очень лаконична. Арп читает ее три раза и, убедившись, что все запомнил, вновь комкает бумажку и глотает ее.
Теперь, когда нужно действовать, его охватывает страх.
Он колеблется. Смерть на хлопковых полях кажется желанной по сравнению с угрозой пытки.
«Яд!»
Воспоминание о яде сразу успокаивает. В конце концов, действительно, что он теряет?!
Страх, противный, липкий, тягучий страх приходит вновь, когда он предъявляет удостоверение об освобождении от работы часовому на границе зоны.
— Куда?
— К врачу.
— Иди!
Арпу кажется, что его ноги сделаны из ваты. Он медленно бредет по галерее, ощущая спиной опасность. Сейчас раздастся окрик и за ним автоматная очередь. Стреляют в этих случаях по ногам. За побег смерть под пыткой. Нельзя лишать заключенных такого назидательного зрелища, здесь каторга, а не санаторий.
Поворот!
Арп поворачивает за угол и прислоняется к стене. Он слышит удары своего сердца. Ему кажется, что сейчас он выблюет этот трепещущий комок вместе с горечью, поднимающейся из желудка. Холодная испарина покрывает тело. Зубы выстукивают непрерывную дробь. Вот так, под звуки барабана, ведут пойманных беглецов на казнь.
Проходит целая вечность, прежде чем он решается двинуться дальше.
Где-то здесь, в нише, должны стоять мусорные баки. Арп еще раз в уме повторяет инструкцию. Снова появляется сомнение. А вдруг все подстроено? Он залезет в бак, а тут его и прихлопнут! И яда никакого нет. Дурак! Не нужно было соглашаться, пока в руках не будет яда. Болван! Арл готов биться головой о стену. Так попасться на удочку первому попавшемуся стукачу!
Вот и баки. Около левого кто-то оставил малярные козлы. Все как в записке. Арп стоит в нерешительности. Пожалуй, самое правильное — вернуться назад.
Неожиданно до него доносятся громкие голоса и лай собаки. Обход! Думать некогда. С неожиданной легкостью он взбирается на козлы и оттуда прыгает в бак.
Голоса приближаются. Он слышит хрип пса, рвущегося с поводка, и стук подкованных сапог.
— Цыц, Гар!
— В баке кто-то есть.
— Крысы, тут их полно.
— Нет, на крыс он лает иначе.
— Глупости! Пошли! Да успокой ты его!
— Тихо, Гар!
Шаги удаляются.
Теперь Арп может осмотреться в своем убежище. Бак наполнен всего на одну четверть. О том, чтобы вылезти из него, — нечего и думать. До верхнего края расстояние в два человеческих роста. Арп проводит рукой по стенке и нащупывает два небольших отверстия, о которых говорилось в записке. Они расположены в выдавленной надписи: «Трудовые лагеря», опоясывающей бак. Через эти отверстия Арпу придется дышать, когда захлопнется крышка.
Когда захлопнется крышка. Арп и без этого чувствует себя в ловушке. Кто знает, чем кончится вся эта затея. Что за Комитет Освобождения? В лагере ничего о нем не было слышно. Может, это те самые ребята, которые тогда помогли ему дезертировать? Зря он их не послушался и пошел навестить мать. Там его и застукали. А ведь не будь он таким болваном, все могло бы быть иначе.
Снова голоса и скрип колес. Арп прикладывает глаз к одному из отверстий и успокаивается. Двое заключенных везут бадью с отбросами. Очевидно, дневальные по сектору. Они не торопятся. Присев на тележку, докуривают по очереди окурок, выброшенный кем-то из охраны. Арп видит бледные струйки дыма, и рот его наполняется слюной. Везет же людям!
Из окурка вытянуто все, что возможно. Бадья ползет вверх. Канат, который ее тянет, перекинут через блок над головой Арпа. Арп прикрывает голову руками. На него вываливается содержимое бадьи.
Только теперь, когда заключенные ушли, он замечает, до чего гнусно пахнет в его убежище.
Отверстия для дыхания расположены немного выше рта Арпа. Ему приходится сгрести часть отбросов себе под ноги.
Сейчас нужно быть начеку. Приборка кончается в десять часов. После этого заполненные мусорные баки отправляют наверх.
* * *
Неизвестно, откуда она взялась, широкая неструганая доска, перемазанная известкой. Один конец ее уперся в стенку бака у дна, другой лежит немного выше головы Арпа. Доска, как и козлы, — свидетельство чьего-то внимания к судьбе беглеца. Особенно Арп это чувствует теперь, когда острый металлический прут проходит сквозь толщу отбросов, натыкается на доску и планомерно ощупывает ее сверху донизу. Не будь этой доски… Кажется, осмотр никогда не кончится.
— Ну, что там? — спрашивает хриплый старческий голос.
— Ничего, просто доска.
— Давай!
Легкий толчок, скрип ворота, и бак, раскачиваясь, начинает движение вверх. Временами он ударяется о шахту, и Арп чувствует лицом, прижатым к стенке, каждый удар. Между его головой и доской небольшое пространство, свободное от мусора. Это дает возможность немного отодвигать голову от отверстий при особенно резких качаниях бака.
Стоп! Последний, самый сильный удар, и с грохотом открывается крышка. Снова железный прут шарит внутри бака. Опять спасительная доска скрывает притаившегося под ней, трясущегося от страха человека.
Теперь отверстия повернуты к бетонной ограде, и весь мир вокруг Арпа ограничен серой шероховатой поверхностью.
Однако этот мир полон давно забытых звуков. Среди них Арп различает шорох автомобильных шин, голоса прохожих и даже чириканье воробьев.
Равномерное настойчивое постукивание о крышку бака заставляет его сжаться в комок. Стуки все чаще, все настойчивее, все нетерпеливее, и вдруг до его сознания доходит, что это дождь. Только тогда он понимает, как близка и как желанна свобода.
* * *
Все этой ночью похоже на бред. С того момента, когда его вывалили из бака, Арп то впадает в забытье, то снова просыпается от прикосновения крысиных лап. Помойка заполнена крысами. Где-то рядом идут по шоссе автомобили. Иногда их фары выхватывают из темноты бугор мусора, за которым притаился Арп. Крысы с писком ныряют в темноту, царапают его лицо острыми когтями, огрызаются, если он пытается их отпугнуть, и вновь возвращаются, как только бугор тонет во мраке.
Арп думает о том, что, вероятно, его побег уже обнаружен. Он пытается представить себе, что сейчас творится в лагере. У него мелькает мысль о том, что собаки могли обнаружить его след, ведущий к бакам, и тогда…
Два ярких пучка света действуют, как удар. Арп вскакивает. Сейчас же фары гаснут. Вместо них загорается маленькая лампочка в кабине автомобиля. Это армейский фургон, в каком обычно перевозят боеприпасы. Человек за рулем делает знак Арпу приблизиться.
Арп облегченно вздыхает. Автомобиль, о котором говорилось в записке.
Он подходит сзади к кузову. Дверь открывается, Арп хватается за чьи-то протянутые руки и вновь оказывается в темноте.
В кузове тесно. Сидя на полу, Арп слышит тяжелое дыхание людей, ощущает спиной и боками чьи-то тела. Мягко покачиваясь на рессорах, фургон тихо мчится во мраке…
Арп просыпается от света фонаря, направленного ему в лицо. Что-то случилось! Исчезло, ставшее уже привычным, ощущение движения.
— Разминка! — говорит человек с фонарем. — Можете все выйти на пять минут.
Арпу совсем не хочется выходить из машины, но сзади на него напирает множество тел, и ему приходится спрыгнуть на землю.
Все беспорядочно сгрудились вокруг кабины водителя, никто не рискует отойти от фургона.
— Вот что, ребята! — говорит их спаситель, освещая фонарем фигуры в арестантской одежде. — Пока все идет благополучно, но до того, как мы вас доставим на место, могут быть всякие случайности. Вы знаете, чем грозит побег?
Молчание.
— Знаете. Поэтому Комитет предлагает вам яд. По одной таблетке на брата. Действует мгновенно. Принимать только в крайнем случае. Понятно?
Арп получает свою порцию, завернутую в серебристую фольгу, и снова влезает в кузов.
Зажатая в кулаке таблетка дает ему чувство собственного могущества. Теперь тюремщики потеряли над ним всякую власть. С этой мыслью он засыпает…
Тревога! Она ощущается во всем: в неподвижности автомобиля, в бледных лицах беглецов, освещаемых светом, проникающим через щели кузова, в громкой перебранке там, на дороге.
Арп делает движение, чтобы встать, но десятки рук машут, показывают, чтобы он не двигался.
— Военные грузы не осматриваются. — Это голос водителя.
— А я говорю, что есть приказ. Сегодня ночью…
Автомобиль срывается с места, и сейчас же вдогонку трещат автоматные очереди. С крыши кузова летят щепки.
Когда Арп наконец поднимает голову, он замечает, что его рука сжимает чью-то маленькую ладонь. Из-под бритого лба на него глядят черные глаза, окаймленные пушистыми ресницами. Арестантская одежда не может скрыть девичьей округлости фигуры. На левом рукаве — зеленая звезда. Низшая раса.
Арп инстинктивно разжимает руку и вытирает ее о штаны. Общение с представителями низшей расы запрещено законами Медены. Недаром те, кто носит звезду, рождаются и умирают в лагерях.
— Нас ведь не поймают? Правда, не поймают?!
Дрожащий голосок звучит так жалобно, что Арп, забыв о законах, отрицательно качает головой.
— Как тебя зовут?
— Арп.
— А меня — Жетта.
Арп опускает голову на грудь и делает вид, что дремлет. Никто ведь не знает, как отнесутся к подобному общению там, куда их везут.
Автомобиль свернул с шоссе и прыгает по ухабам, не сбавляя скорости. Арпу хочется есть. От голода и тряски его начинает мутить. Он пытается подавить кашель, стесняясь окружающих, но от этого позывы становятся все нестерпимее. Туловище сгибается пополам, и из горла рвется кашель вместе с брызгами крови.
Этот приступ так изматывает Арпа, что нет сил оттолкнуть руку с зеленой звездой на рукаве, вытирающую пот у него со лба.
* * *
Горячий ночной воздух насыщен запахами экзотических цветов, полон треска цикад.
Сброшена арестантская одежда. Длинная, до пят, холщовая рубаха приятно холодит распаренное в бане тело. Арп тщательно очищает ложкой тарелку от остатков каши.
В конце столовой, у помоста, сложенного из старых бочонков и досок, стоят трое. Высокий человек с седыми волосами и загорелым лицом землепашца, видимо, главный. Второй — миловидный паренек в форме солдата армии Медены, тот, кто сидел за рулем автомобиля. Третья-маленькая женщина с тяжелой рыжей косой, обернутой вокруг головы. Ей очень к лицу белый халат.
Они ждут, пока закончится ужин.
Наконец стихает стук ложек. Главный ловко прыгает на помост.
— Здравствуйте, друзья!
Радостный гул голосов служит ответом на это непривычное приветствие.
— Прежде всего я должен вам сообщить, что вы здесь в полной безопасности. Месторасположение нашего эвакопункта неизвестно властям.
На серых изможденных лицах сейчас такое выражение счастья, что они кажутся даже красивыми.
— Тут, на эвакопункте, вы должны будете пробыть от пяти до десяти дней. Точнее этот срок будет определен нашим врачом, потому что вам предстоит тяжелый, многодневный переход. Место, куда мы вас отведем, конечно, не рай. Там нужно работать. Каждую пядь земли наших поселений мы отвоевываем у джунглей. Однако там вы будете свободны, сможете обзавестись семьей и трудиться на собственное благо. Жилище, на первое время, вам подготовили те, кто прибыл туда раньше вас. Такая уж у нас традиция. А теперь я готов ответить на вопросы.
Пока задают вопросы, Арп мучительно колеблется. Ему очень хочется узнать, можно ли в этих поселениях жениться на девушке низшей расы. Однако, когда он наконец решился и робко поднял руку, высокий мужчина с лицом землепашца уже сошел с помоста.
Теперь к беглецам обращается женщина. У нее тихий певучий голос, и Арпу приходится напрягать слух, чтобы понять, о чем идет речь.
Женщина просит всех лечь в постели и ждать медосмотра.
Арп находит свою койку по навешенной на ней бирке, ложится на хрустящие прохладные простыни и немедленно засыпает.
Сквозь сон он чувствует, что его поворачивают на бок, ощущает холодное прикосновение стетоскопа и, открыв глаза, видит маленькую женщину с рыжей косой, записывающую что-то в блокнот.
— Проснулся? — Она улыбается, обнажая ослепительные ровные зубы.
Арп кивает головой.
— Ты очень истощен. С легкими тоже не все в порядке. Будешь спать семь дней. Сейчас мы тебя усыпим.
Только теперь Арп замечает какой-то аппарат, придвинутый к постели.
Женщина нажимает несколько кнопок на белом пульте, в мозг Арпа проникает странный гул.
— Спать! — раздается далекий-далекий мелодичный голос, и Арп засыпает.
Ему снится удивительный сон, полный солнца и счастья.
Только во сне возможна такая упоительная медлительность движений, такое отсутствие скованности собственной тяжестью, такая возможность парить в воздухе.
Огромный луг покрыт ослепительно белыми цветами. Вдалеке Арп видит высокую башню, светящуюся всеми цветами радуги. Арп слегка отталкивается от земли и медленно опускается вниз. Его непреодолимо влечет к себе сияющая башня, от которой распространяется неизъяснимое блаженство.
Арп не один. Со всех сторон луга к таинственной башне стремятся люди, одетые так же, как и он, в длинные белые рубахи. Среди них — Жетта с полным подолом белых цветов.
— Что это? — спрашивает у нее Арп, указывая на башню.
— Столп Свободы. Пойдем!
Они берутся за руки и вместе плывут в пронизанном солнечными лучами воздухе.
— Подожди!
Арп тоже набирает полный подол цветов, и они продолжают свой путь.
У подножия башни они складывают цветы.
— А ну, кто больше?! — кричит Жетта, порхая среди серых стеблей. — Догоняй!
Их пример заражает остальных. Проходит немного времени, и все подножие башни завалено цветами.
Потом они жгут костры и жарят на огне большие куски мяса, насажанные на тонкие длинные прутья. Восхитительный запах шашлыка смешивается с запахом горящих сучьев, будит в памяти какие-то воспоминания, очень древние и очень приятные.
Утолив голод, они лежат на земле у костра, глядя на звезды, большие незнакомые звезды в черном-черном небе.
Когда Арп засыпает у гаснущего костра, в его руке покоится маленькая теплая рука.
* * *
Гаснут костры. Выключены разноцветные лампочки, опоясывающие башню. Внизу, у самой земли, открываются двери, и две исполинские механические лапы сгребают внутрь хлопок.
В застекленном куполе старик с загорелым лицом смотрит на стрелку автоматических весов.
— В пять раз больше, чем у всех предыдущих партий, — говорит он, выключая транспортер. — Боюсь, что при таком сумасшедшем темпе они и недели не протянут.
— Держу пари на две бутылки, — весело ухмыляется миловидный парнишка в военной форме. — Протянут обычные двадцать дней. Гипноз — великая штука! Можно подохнуть от смеха, как они жрали эту печеную брюкву! Под гипнозом что угодно сделаешь. Правда, доктор?
Маленькая женщина с тяжелой рыжей косой, обвивающей голову, не торопится с Ответом. Она подходит к окну, включает прожектор и внимательно смотрит на обтянутые кожей, похожие на черепа, лица.
— Вы несколько преувеличиваете возможности электрогипноза, — говорит она, обнажая в улыбке острые зубы вампира. — Мощное излучение пси-поля способно только задать ритм работы и определить некую общность действий. Основное же — предварительная психическая настройка. Имитация побега, мнимые опасности — все это создало у них ощущение свободы, завоеванной дорогой ценой. Трудно предугадать, какие колоссальные резервы организма могут пробуждаться высшими эмоциями.
Илья Варшавский Петля гистерезиса
Хранитель Времени был тощ, лыс и высокомерен. На его лице навсегда застыло выражение, какое бывает у внезапно разбуженного человека.
Сейчас он с явным неодобрением глядел на мужчину лет тридцати, расположившегося в кресле напротив стола. Мощные контактные линзы из синеватого стекла придавали глазам незнакомца необычную голубизну и блеск. Это раздражало Хранителя, он не любил ничего необычного.
Посетитель обернулся на звук открывшейся двери. При этом два блика — отражение света настольной лампы — вспыхнули на поверхности линз.
Хранитель, не поворачивая головы, процедил:
— Принесите мне заявление… э…
— Курочкина, — подсказал посетитель, — Курочкина Леонтия Кондратьевича.
— Курочкина, — кивнул Хранитель, — вот именно Курочкина. Я это и имел в виду.
— Сию минуту! — Секретарша осторожно прикрыла за собой дверь.
Курочкин вынул из кармана куртки пачку сигарет и зажигалку.
— Разрешите?
Хранитель молча указал на пепельницу.
— А вы?
— Не курю.
— Никогда не курили? — спросил Курочкин просто так, чтобы заполнить паузу.
— Нет, дурацкая привычка!
— Гм… — Гость поперхнулся дымом.
Хранитель демонстративно уткнулся носом в какие-то бумаги.
«Сухарь! — подумал Курочкин. — Заплесневевшая окаменелость. Мог бы быть повежливее с посетителями».
Несколько минут он с преувеличенной сосредоточенностью пускал кольца.
— Пожалуйста! — Секретарша положила на стол Хранителя синюю папку с надписью: «Л. К. Курочкин». — Больше ничего не нужно?
— Нет, — ответил Хранитель, не поднимая головы. — Там, в приемной, еще кто-нибудь есть?
— Старушка, которая приходила на прошлой неделе. Ее заявление у вас.
— Экскурсия в двадцатый век?
— Да.
Хранитель поморщился, как будто у него внезапно заболел зуб.
— Скажите, что сейчас ничего не можем сделать. Пусть наведается через месяц.
— Она говорит… — неуверенно начала секретарша.
— Я знаю все, что она говорит, — раздраженно перебил Хранитель. — Объясните ей, что свидания с умершими родственниками Управление предоставляет только при наличии свободных мощностей. Кроме того, я занят. Вот тут, — он хлопнул ладонью по папке, — вот тут дела поважнее. Можете идти.
Секретарша с любопытством взглянула на Курочкина и вышла.
Хранитель открыл папку.
— Итак, — сказал он, полистав несколько страниц, — вы просите разрешения отправиться в… э… в первый век?
— Совершенно верно!
— Но почему именно в первый?
— Здесь же написано.
Хранитель снова нахмурился:
— Написано — это одно, а по инструкции полагается личная беседа. Сейчас, — он многозначительно взглянул на Курочкина… — вот сейчас мы и проверим, правильно ли вы все написали.
Курочкин почувствовал, что допустил ошибку. Нельзя с самого начала восстанавливать против себя Хранителя. Нужно постараться увлечь его своей идеей.
— Видите ли, — сказал он, стараясь придать своему голосу как можно больше задушевности, — я занимаюсь историей древнего христианства.
— Чего?
— Христианства. Одной из разновидностей религии, некогда очень распространенной на Земле. Вы, конечно, помните: инквизиция, Джордано Бруно, Галилей.
— А-а-а, — протянул Хранитель, — как же, как же! Так, значит, все они жили в первом веке?
— Не совсем так, — ответил ошарашенный Курочкин. — Просто в первом веке были заложены основы этого учения.
— Джордано Бруно?
— Нет, христианства.
Некоторое время Хранитель сидел, постукивая пальцами о край стола. Чувствовалось, что он колеблется.
— Так с кем именно вы хотите там повидаться? — прервал он, наконец, молчание.
Курочкин вздрогнул. Только теперь, когда дело подошло к самому главному, ему стала ясна вся дерзость задуманного предприятия.
— Собственно говоря, ни с кем определенно.
— Как?! — выпучил глаза Хранитель. — Так какого черта?..
— Вы меня не совсем правильно поняли! — Курочкин вскочил и подошел вплотную к столу. — Дело в том, что я поставил себе целью получить неопровержимые доказательства… ну, словом, собрать убедительный материал, опровергающий существование Иисуса Христа.
— Чье существование?
— Иисуса Христа. Это вымышленная личность, которую считают основоположником христианского учения.
— Позвольте, — Хранитель нахмурил брови, отчего его лоб покрылся множеством мелких морщин. — Как же так? Если тот, о ком вы говорите, никогда не существовал, то какие же можно собрать доказательства?
— А почему бы и нет?
— А потому и нет, что не существовал. Вот мы с вами сидим здесь в кабинете. Это факт, который можно доказать. А если б нас не было, то и доказывать нечего.
— Однако же… — попытался возразить Курочкин.
— Однако же вот вы ко мне пришли, — продолжал Хранитель. — Мы с вами беседуем согласно инструкции, тратим драгоценное время. Это тоже факт. А если бы вас не было, вы бы не пришли. Мог ли я в этом случае сказать, что вы не существуете? Я вас не знал бы, а может, в это время вы бы в другом кабинете сидели, а?
— Позвольте, позвольте! — вскричал Курочкин. — Так же рассуждать нельзя, это софистика какая-то! Давайте подойдем к вопросу иначе.
— Как же иначе? — усмехнулся Хранитель. — Иначе и рассуждать нельзя.
— А вот как. — Курочкин снова достал сигарету и на этот раз закурил, не спрашивая разрешения. — Вот я к вам пришел и застал вас в кабинете. Так?
— Так, — кивнул Хранитель.
— Но могло бы быть и не так. Я бы вас не застал на месте.
— Если б пришли в неприемное время, — согласился Хранитель. — У нас тут на этот счет строгий порядок.
— Так вот, если вы существуете, то секретарша мне бы сказала, что вы просто вышли.
— Так…
— А если бы вас не было вообще, то она и знать бы о вас ничего не могла.
— Вот вы и запутались, — ехидно сказал Хранитель. — Если б меня вообще не было, то и секретарши никакой не существовало бы. Зачем же секретарша, раз нет Хранителя?
Курочкин отер платком потный лоб.
— Неважно, — устало сказал он, — был бы другой Хранитель.
— Ага! — Маленькие глазки Хранителя осветились торжеством. — Сами признали! Как же вы теперь будете доказывать, что Хранителя Времени не существует?
— Поймите, — умоляюще сказал Курочкин, — поймите, что здесь совсем другой случай. Речь идет не о должности, а о конкретном лице. Есть евангелические предания, есть более или менее точные указания времени, к которым относятся события, описанные в этих преданиях.
— Ну, и чего вам еще нужно?
— Проверить их достоверность. Поговорить с людьми, которые жили в это время. Важно попасть именно в те годы. Ведь даже Иосиф Флавий…
— Сколько дней? — перебил Хранитель.
— Простите, я не совсем понял…
— Сколько дней просите?
Курочкин облегченно вздохнул.
— Я думаю, дней десять, — произнес он просительным тоном. — Нужно побывать во многих местах, и, хотя размеры Палестины…
— Пять дней.
Хранитель открыл папку, что-то написал размашистым почерком и нагнулся к настольному микрофону:
— Проведите к главному хронометристу на инструктаж!
— Спасибо! — радостно сказал Курочкин. — Большое спасибо!
— Только там без всяких таких штук, — назидательно произнес Хранитель, протягивая Курочкину папку. — Позволяете себе там черт знает что, а с нас тут потом спрашивают. И вообще воздерживайтесь.
— От чего именно?
— Сами должны понимать. Вот недавно один типчик в девятнадцатом веке произвел на свет своего прадедушку, знаете, какой скандал был?
Курочкин прижал руки к груди, что, по-видимому, должно было изобразить его готовность строжайшим образом выполнять все правила, и пошел к двери.
— Что ж вы сразу не сказали, что вас направил товарищ Флавий? — крикнул ему вдогонку Хранитель.
* * *
В отличие от Хранителя Времени создатель наградил главного хронометриста таким количеством волос, что часть из них, не уместившаяся там, где ей положено, прозябала на ушах и даже на кончике носа. Это был милейший человек, излучавший доброжелательность и веселье.
— Очень рад, очень рад! — сказал он, протягивая Курочкину руку. — Будем знакомы. Виссарион Никодимович Плевако.
Курочкин тоже представился.
— Решили попутешествовать? — спросил Виссарион Никодимович, жестом приглашая Курочкина занять место на диване.
Курочкин сел и протянул Плевако синюю папку.
— Пустое! — сказал тот, небрежно бросив папку на стол. — Формальности обождут! Куда же вы хотите отправиться?
— В первый век.
— Первый век! — Плевако мечтательно закрыл глаза. — Ах, первый век! Расцвет римской культуры, куртизанки, бои гладиаторов! Однако же у вас губа не дура!
— Боюсь, что вы меня не совсем правильно поняли, — осторожно заметил Курочкин. — Я не собираюсь посещать Рим, моя цель — исторические исследования в Иудее.
— Что?! — подскочил на стуле Плевако. — Вы отправляетесь в первый век и не хотите побывать в Риме? Странно!.. Хотя, — прибавил он, пожевав в раздумье губами, — может, вы и правы. Не стоит дразнить себя. Ведь на те несколько жалких сестерций, которые вам здесь дадут, не разгуляешься. Впрочем, — он понизил голос до шепота, — постарайтесь прихватить с собой несколько бутылок пшеничной. Огромный спрос во все эпохи. Только… — Плевако приложил палец к губам. — Надеюсь, вы понимаете?
— Понимаю, — сказал Курочкин. — Однако мне хотелось бы знать, могу ли я рассчитывать на некоторую сумму для приобретения кое-каких материалов, представляющих огромную историческую ценность.
— Например?
— Ну хотя бы древних рукописей.
— Ни в коем случае! Ни в коем случае! Это как раз то, от чего я должен вас предостеречь во время инструктажа.
Лицо Курочкина выражало такое разочарование, что Плевако счел себя обязанным ободряюще улыбнуться.
— Вы, наверное, первый раз отправляетесь в такое путешествие?
Курочкин кивнул.
— Понятно, — сказал Плевако. — И о петле гистерезиса ничего не слыхали?
— Нет, не слышал.
— Гм… Тогда, пожалуй, с этого и нужно начать. — Плевако взял со стола блокнот и, отыскав чистую страницу, изобразил на ней две жирные точки. Вот это, — сказал он, ткнув карандашом в одну из точек, — состояние мира в данный момент. Усваиваете?
— Усваиваю, — соврал Курочкин. Ему не хотелось с места в карьер огорчать такого симпатичного инструктора.
— Отлично! Вторая точка характеризует положение дел в той эпохе, которую вы собираетесь навестить. Согласны?
Курочкин наклоном головы подтвердил свое согласие и с этим положением.
— Тогда можно считать, — карандаш Плевако начертил прямую, соединяющую обе точки, — можно считать, что вероятность всех событий между данными интервалами времени лежит на этой прямой. Образно выражаясь, это тот путь, по которому вы отправитесь туда и вернетесь обратно. Теперь смотрите: предположим, там вы купили какую-то рукопись, пусть самую никчемную, и доставили ее сюда. Не правда ли?
— Да, — сказал заинтересованный Курочкин, — и что же?
— А то, что эту рукопись археологи могли разыскать, скажем, лет сто назад. — Плевако поставил крестик на прямой. — О ней были написаны научные труды, она хранится в каком-то музее и так далее. И вдруг, хлоп! Вы вернулись назад и притащили ее с собой Что это значит?
— Минуточку! — сказал Курочкин. — Я сейчас соображу.
— И соображать нечего. Вся цепь событий, сопутствовавших находке рукописи, полетела вверх тормашками, и сегодняшнее состояние мира изменилось. Пусть хоть вот настолько, — Плевако намалевал еще одну точку рядом с первой. — Как это называется?
— Постойте! — Курочкин был явно обескуражен. Ему никогда не приходилось раньше думать о таких вещах.
— А называется это петлей гистерезиса, — продолжал Плевако, соединяя линией крестик с новой точкой. — Вот здесь, внутри этой петли, существует некая неопределенность, от которой можно ожидать всяких пакостей. Ну как, убедились?
— Убедился, — упавшим голосом сказал Курочкин. — Но что же вы рекомендуете делать? Ведь я должен доставить какие-то доказательства, а так, как вы говорите, то и шагу там ступить нельзя.
— Можно ступить, — сказал Плевако. — Ступить можно, только нужно очень осмотрительно действовать. Вот поэтому мы категорически запрещаем ввозить туда оружие и ограничиваем путешественников валютой, а то, знаете ли, всякая блажь может прийти в голову. Один скупит и отпустит на волю рабов, другой пристрелит Чингисхана в цветущем возрасте, третий рукописи какие-нибудь приобретет, и так далее. Согласны?
Курочкин был согласен, но от этого легче не стало, Экспедиция, которую он предвкушал с таким восторгом, поворачивалась к нему оборотной стороной. Ни оружия, ни денег в далекой от современной цивилизации эпохе…
Плевако, видимо, угадал его мысли. Он встал со стула и сел на диван рядом с Курочкиным.
— Ничего, ничего, — сказал он, положив руку ему на колено, — все не так страшно. Вашу личную безопасность мы гарантируем.
— Как же вы можете ее гарантировать?
— Очень просто. Что бы с вами ни случилось, обратно вы вернетесь живым и невредимым, это обеспечивается законом причинности. Петля гистерезиса не может быть больше некой предельной величины, иначе весь мир провалится в тартарары. Раз вы существуете в данный момент, значит существуете, независимо от того, как сложились дела в прошлом. Ясно?
— Не совсем. А если меня там убьют?
— Даже в этом случае, если не припутаются какие-нибудь особые обстоятельства. Вот в прошлом году был такой случай: один настырный старикашка, кажется, палеонтолог, требовал отправить его в Юрский период. Куда он только не обращался! Ну, разрешили, а на следующий день его сожрал… этот… как его?.. — Плевако сложил ладони, приставил их ко рту и, выпучив глаза, изобразил захлопывающуюся пасть.
— Неужели динозавр?! — дрожащим голосом спросил Курочкин.
— Вот-вот, именно динозавр.
— Ну и что же?
— Ничего. В таких случаях решающее устройство должно было дать толчок назад на несколько минут до происшествия, а затем выдернуть путешественника, но вместо этого оно дернуло его вместе с динозавром, так сказать, во чреве.
— Какой ужас! — воскликнул Курочкин. — Чем же это кончилось?
— Динозавр оказался слишком большим, чтобы поместиться в камере хронопортации. Ошибка была исправлена автоматическим корректором, бросившим животное снова в прошлое, а старикашка был извлечен, но какой ценой?! Пришлось менять все катушки деполяризатора. Они не выдержали пиковой нагрузки.
— Могло же быть хуже! — сказал потрясенный Курочкин.
— Естественно, — согласился Плевако. — Мог перегореть главный трансформатор, там не такой уж большой запас мощности.
Несколько минут оба молчали, инструктор и кандидат в путешественники, обдумывая возможные последствия этого происшествия.
— Ну вот, — сказал Плевако, — теперь вы в общих чертах представляете себе технику дела. Все оказывается не таким уж сложным. Правда?
— Да, — неуверенно ответил Курочкин, пытаясь представить себе, как его, в случае необходимости, будут дергать из пасти льва. — А каким же образом я вернусь назад?
— Это уже не ваша забота. Все произойдет автоматически по истечении времени, если только вы не наделаете каких-нибудь глупостей, грозящих катастрофическим увеличением петли гистерезиса. В этом случае ваше пребывание в прошлом будет немедленно прервано. Кстати, на сколько дней вы получили разрешение?
— Всего на пять дней, — сокрушенно сказал Курочкин. — Просто не представляю себе, как за это время можно выполнить всю программу.
— А просили сколько?
— Десять дней.
— Святая простота! — усмехнулся Плевако. Нужно было просить месяц, получили бы десять дней. У нас всегда так. Ну ладно, теперь уже поздно что-нибудь предпринимать. Становитесь на весы.
Курочкин шагнул на площадку весов. Стрелка над пультом счетной машины показала 75 килограммов.
— Так! — Плевако набрал две цифры на табуляторе. — Какая дата?
— Чего? — не понял Курочкин.
— В когда точно хотите отправиться?
— Тридцатый год нашей эры.
— Тридцатый год, тридцатый год, — промурлыкал Плевако, нажимая клавиши. — Координаты?
— Координаты? — Курочкин вынул карманный атлас. — Пожалуй, что-нибудь вроде тридцати двух градусов пятидесяти минут северной широты и… — Он нерешительно пошарил пальцем по карте. — И тридцати пяти градусов сорока минут восточной долготы. Да, пожалуй, так!
— Какой долготы? — переспросил Плевако.
— Восточной.
— По Гринвичу или Пулкову?
— Гринвичу.
— Отлично! Координаты гарантируем с точностью до трех минут. В случае чего, придется там пешочком. Понятно?
— Понятно.
Плевако нажал красный клавиш сбоку машины и подхватил на лету выскочивший откуда-то картонный жетон, испещренный непонятными знаками.
— Желаю успеха! — сказал он, протягивая жетон Курочкину. — Сейчас подниметесь на двенадцатый этаж, отдел пять, к товарищу Казановаку. Там вам подберут реквизит. А затем на первый этаж в сектор хронопортации. Жетон отдадите им. Вопросы есть?
— Вопросов нет! — бодро ответил Курочкин.
— Ну, тогда действуйте!
* * *
Курочкин долго бродил по разветвляющимся коридорам, прежде чем увидел дверь с надписью:
5-й отдел
ВРЕМЕНА И НРАВЫ
— Товарищ Казановак? — спросил он у человека, грустно рассматривающего какую-то тряпицу.
Тот молча кивнул.
— Меня сюда направили… — начал Курочкин.
— Странно! — сказал Казановак. — Я никак не могу понять, почему все отделы могут работать ритмично, и только во «Времена и Нравы» сыпятся посетители, как в рог изобилия? И никто не хочет считаться с тем, что у Казановака не две головы, а всего лишь одна!
Смущенный новой для него интерпретацией свойств рога изобилия, Курочкин не нашелся, что ответить. Между тем Казановак отвел от него взгляд и обратился к девице лет семнадцати, сидевшей в углу за пультом:
— Маша! Какая же это набедренная повязка древнего полинезийца?! Это же плавки мужские безразмерные, двадцатый век. Пора уже немножко разбираться в таких вещах!
— Разбираюсь не хуже вас! — дерзко ответила девица.
— Как это вам нравится? — обратился Казановак непосредственно к Курочкину. — Нынешняя молодежь!
Курочкин изобразил на своем лице сочувствие.
— Попробуйте снова набрать индекс, — продолжал Казановак. — Тринадцать эм дробь четыреста тридцать один.
— У меня не десять рук! — огрызнулась Маша. — Вот наберу вам копье, потом займусь повязкой.
По-видимому, дела, которые вершил отдел «Времена и Нравы», были под силу только мифическим десятируким, двуглавым существам.
Однако не прошло и трех минут, как получивший и копье и повязку Казановак снова обернулся в сторону Курочкина:
— Чем могу служить?
— Мне нужно подобрать реквизит.
— Куда именно?
— Иудея, первый век.
На какую-то долю секунды в бесстрастных глазах Казановака мелькнула искорка одобрения. Он придвинул к себе лежавший на столе толстый фолиант и, послюнив палец, начал листать страницы.
— Вот!
Курочкин подошел к столу и взглянул через плечо Казановака на выцветший рисунок, изображавший человека в длинном лапсердаке, с ермолкой на голове, обутого в старинные штиблеты с резинками.
— Ну как, смотрится? — самодовольно спросил Казановак.
— Боюсь, что не совсем, — осторожно ответил Курочкин. — Мне кажется, что это… несколько более поздняя эпоха.
— Ага! — Казановак снова послюнил палец. — Я уже знаю, что вам нужно. Полюбуйтесь!
На этот раз на рассмотрение Курочкина был представлен наряд бухарского еврея. Однако и этот вариант был отвергнут.
— Не понимаю! — В голосе Казановака прозвучала обида. — Какой же костюмчик вы себе в конце концов мыслите?
— Что-нибудь… — Курочкин задумался. — Что-нибудь, так сказать, в библейском стиле. Ну, скажем, белая холщовая рубаха…
— Холщовых нет, — сухо сказал Казановак, только синтетика.
— Ну, пусть синтетика, — печально согласился Курочкин.
— Еще что?
— Дальше — хитон, тоже желательно белый.
— Что такое хитон? — поинтересовалась Маша.
— Хитон это… Как вам объяснить? Такое одеяние, похоже на плащ, только свободнее.
После долгих поисков в одном из каталогов было обнаружено нечто белое с капюшоном, закрывающим лицо и снабженным прорезями для глаз.
— Подходит?
— Как будто подходит, — нерешительно подтвердил Курочкин.
— Маша, набери!
Маша набрала шифр, и лента транспортера доставила откуда-то снизу аккуратно перевязанный пакет.
— Примерьте! — сказал Казановак, разрезая ножиком бечевку.
Глаза, прикрытые контактными линзами, в обрамлении капюшона выглядели столь необычно, что Маша захохотала:
— Ой, не могу! Умора!
— Ничего смешного нет! — одернул ее Казановак. — Очень практичная одежда для тамошнего климата. И головного убора не нужно, защищает от солнечных лучей. Не хотите, можете откинуть на плечи. Хитончик — первый сорт, совсем новый. Наклейку разрешается сорвать.
Курочкин нагнулся и отодрал от подола ярлык с надписью:
«Театральные мастерские. Наряд кудесника. Размер 50, рост 3. 100 % нейлона»
— Так… — Казановак оглядел его с ног до головы. — Какая обувь?
— Сандалии.
Выбор сандалий не представлял труда. По совету Маши остановились на толстых рубчатых подошвах из пластика, украшенных позолоченными ремешками.
— Носочки свои оставите или подобрать? — спросил Казановак.
— Нет, сандалии носят на босу ногу.
— Кальсоны, трусы или плавки? — поинтересовалась Маша.
— Не знаю, — растерянно сказал Курочкин. — Может быть, лучше набедренную повязку?
— Можно и повязку. А вы умеете ее повязывать?
— Тогда лучше плавки, — поспешно ответил Курочкин, устрашенный перспективой прохождения инструктажа у такой решительной особы.
— Как хотите.
— Переодевайтесь! — Казановак указал ему на кабину в глубине комнаты. — Свои вещички свяжите в узелок. Получите их после возвращения.
Спустя несколько минут Курочкин вышел из примерочной во всем великолепии нового наряда.
— Ну как? — спросил он, поворачиваясь кругом.
— Впечатляет! — сказала Маша. — Если б я ночью такого увидела, честное слово, родила бы со страха.
— Ну вот, — сказал Казановак, — теперь — индивидуальный пакет, и можете смело отправляться. — Он пошарил в ящике стола и извлек оттуда черную коробочку. — Получайте!
— Что тут? — поинтересовался Курочкин.
— Обычный набор. Шприц-ампула комплексного антибиотика, мазь от насекомых и одна ампула противошоковой сыворотки. На все случаи жизни. Теперь все!
— Как все, а деньги? — спросил обескураженный Курочкин.
— Какие еще деньги?
— Полагаются же какие-то суточные, на самые необходимые расходы.
— Суточные?
Казановак почесал затылок и углубился в изучение какой-то книги. Он долго вычислял что-то на бумаге, рылся в ящике стола, сокрушенно вздыхал и снова писал на бумаге колонки цифр. Наконец, жестом ростовщика он выбросил на стол горсть монет.
— Вот, получайте! На четыре дня — двадцать динариев.
— Почему же на четыре?
— День отбытия и день прибытия считаются за один день, — пояснил Казановак.
Курочкин понятия не имел, что это за сумма.
— Простите, — робко спросил он, — двадцать динариев — это много или мало? То есть я хотел спросить… в общем я не представляю себе…
— Ну, копей царя Соломона вы на них не купите, но прокормиться хватит, — ответил Казановак, обнаружив при этом недюжинное знание экономической ситуации на Ближнем Востоке в эпоху римского владычества. — Все?
— Еще две бутылки водки, — попросил Курочкин, вспомнив совет Плевако. — Если можно, то пшеничной.
— Это еще зачем?
Курочкин замялся:
— Видите ли, — сказал он лживым голосом, — экипировка у меня очень легкая, а ночи там холодные.
— Маша, одну бутылку!
— Но почему одну? — вступил в пререкания Курочкин.
— Не такие уж там холодные ночи, — резонно ответил Казановак.
Расторопная Маша принесла и водку.
Курочкин поднялся и растерянно оглянулся по сторонам.
— Извините, еще один вопрос: а куда все это можно сложить?
— Маша, достань чемодан!
— Нет, нет! — поспешно возразил Курочкин. — Чемодан — это не та эпоха. Нельзя ли что-нибудь более подходящее?
— Например?
— Ну, хотя бы суму.
— Суму? — Казановак придвинул к себе справочник. — Можно и суму.
Предложенный ассортимент сумок охватывал весь диапазон от необъятных кожаных ридикюлей, какие некогда носили престарелые гувернантки, до современных сумочек для театра из ароматного пластика.
Курочкин выбрал голубую прорезиненную сумку с длинным ремнем через плечо, украшенную шпилями зданий и надписью: «Аэрофлот». Ничего более подходящего не нашлось.
— Теперь, кажется, все, — облегченно вздохнул он.
— Постойте! — закричала Маша. — А грим? Вы что, с такой рожей в первый век собираетесь?
— Маша! — Казановак укоризненно покачал головой. — Нельзя же так с клиентом.
Однако все согласились, что грим действительно необходим.
Казановак рекомендовал скромные пейсы, Маша настаивала на длинной прямоугольной ассирийской бороде, завитой красивыми колечками, но Курочкин решительно потребовал раздвоенную бородку и локоны, ниспадающие на плечи. Эти атрибуты мужской красоты больше гармонировали с его нарядом.
Маша макнула кисть в какую-то банку, обильно смазала клеем лицо и голову Курочкина и пришлепнула пахнущие мышами парик и бороду.
— Просто душка! — сказала она, отступив два шага назад.
— А они… того… не отклеятся? — спросил Курочкин, выплевывая попавшие в рот волосы.
— Можете не сомневаться! — усмехнулся Казановак. — Зубами не отдерете. Вернетесь, Маша отклеит.
— Ну, спасибо! — Курочкин вскинул на плечо сумку и направился к двери.
— Подождите! — остановил его Казановак. — А словари, разговорники не требуются?
— Нет, — гордо ответил Курочкин. — Я в совершенстве владею арамейским и древнееврейским.
— Тогда распишитесь за реквизит. Вот здесь и здесь, в двух экземплярах.
* * *
— Ничего не забыли? — спросил лаборант, высунув голову через форточку, какой раньше отделяли кассиров от остальных представителей грешного человеческого рода.
— Сейчас проверю. — Курочкин открыл сумку и в темноте нащупал пачку сигарет, зажигалку, индивидуальный пакет и бутылку. — Минуточку! — Он пошарил в поисках рассыпавшихся монет. — Кажется, все!
— Тогда начинаем, лежите спокойно!
До Курочкина донесся звук захлопнувшейся дверцы. На стене камеры зажглось множество разноцветных лампочек.
Курочкин поудобнее устроился на гладкой холодной поверхности лежака. То ли от страха, то ли по другой причине, его начало мутить. Где-то над головой медленно и неуклонно нарастал хватающий за сердце свист. В бешеном ритме замигали лампочки. Вспыхнула надпись:
СПОКОЙНО! НЕ ДВИГАТЬСЯ, ЗАКРЫТЬ ГЛАЗА!
Лежак начал вибрировать выматывающей мелкой дрожью. Курочкин машинально прижал к себе сумку, и в этот момент что-то оглушительно грохнуло, рассыпалось треском, ослепило через закрытые веки фиолетовым светом и, перевернув на живот, бросило его в небытие…
* * *
Курочкин открыл глаза и закашлялся от набившегося в рот песка. Приподнявшись на четвереньки, он огляделся по сторонам.
Прямо перед ним расстилалась мертвая, выжженная солнцем пустыня. Слева, в отдалении — гряда гор, справа озеро. Несколько людей, казавшихся отсюда совсем маленькими, копошились на берегу.
Курочкин встал на ноги, отряхнулся и, прихватив сумку, направился к озеру.
Хождение в сандалиях на босу ногу по горячему песку оказалось куда более неприятным делом, чем это можно было себе представить, сидя в уютном помещении отдела «Времена и Нравы». Песок обжигал, набивался между ступнями и подошвами, прилипал к размякшим от жары ремешкам, отчего те сразу приобретали все свойства наждачного полотна.
Курочкину пришлось несколько раз присаживаться, вытряхивать песок из сандалий и обтирать ноги полою хитона, раньше чем ему удалось добраться до более или менее твердого грунта на берегу.
Его заметили. Весь облик человека в странном одеянии, с сумкой на плече, идущего журавлиным шагом, был столь необычен, что трое рыбаков, чинивших на берегу сеть, бросили работу и с интересом наблюдали за приближением незнакомца.
— Уф! — Курочкин плюхнулся рядом с ними на песок и стащил с ног злополучные сандалии. — Ну и жарища!
Поскольку эта фраза была произнесена по-русски, она не вызвала никакого отклика у рыбаков, продолжавших разглядывать экипировку путешественника во времени.
Однако Курочкин не зря был представителем науки, ставящей радость познания выше личных неудобств.
— Мир вам, добрые люди! — сказал он, переходя на древнееврейский, в надежде, что чисто библейский оборот речи несколько скрасит дефекты произношения. — Шолом алейхем!
— Шолом! — хором ответили рыбаки.
— Рыбку ловите? — спросил Курочкин, соображая, как же лучше завести с ними разговор на интересующую его тему.
— Ловим, — подтвердил высокий, широкоплечий рыбак.
— Как уловы? План выполняете?
Рыбак ничего не ответил и занялся сетью.
— Иаков! Иоанн! — обратился он к сыновьям. — Давай, а то дотемна не управимся!
— Сейчас, отец! — ответил тот, кого звали Иаковом. — Видишь, с человеком разговариваем!
— Ради бога, не обращайте на меня внимания, — смутился Курочкин. — Занимайтесь своим делом, а я просто так, рядышком посижу.
— Ничего, подождет, — сказал Иоанн, — а то мы, сыновья Зеведеевы, и так притча во языцех, с утра до ночи вкалываем. А ты откуда сам?
— Я?.. Гм… — Курочкин был совершенно не подготовлен к такому вопросу. — Я… в общем… из Назарета, — неожиданно выпалил он.
— Из Назарета? — В голосе Иоанна звучало разочарование. — Знаю я Назарет. Ничего там нету хорошего. А это тоже в Назарете купил? — ткнул он пальцем в нейлоновый хитон.
— Это? Нет, это в другом месте, далеко отсюда.
— В Ерушалаиме?
— Да.
Иоанн пощупал ткань и присоединился к отцу. За ним неохотно поплелся Иаков.
Курочкин глядел на лодки в озере, на покрытые виноградниками холмы и внезапно почувствовал страх. Невообразимая дистанция в два тысячелетия отделяла его от привычного мира, который казался сейчас таким заманчивым. Что ожидает его здесь, в полудикой рабовладельческой стране? Сумеет ли он найти общий язык с этими примитивными людьми? Стоила ли вообще вся затея связанного с нею риска? Он вспомнил про старичка, проглоченного динозавром. Кто знает, не ждут ли его самого еще более тяжкие испытания? Мало ли что может случиться? Побьют камнями, распнут на кресте. Бр-р-р! От одной мысли о таком конце его пробрала дрожь. Однако теперь уже поздно идти на попятный. Отпущенный Хранителем срок нужно использовать полностью.
— Скажите, друзья, — обратился он к рыбакам, — не приходилось ли вам слышать о человека по имени Иисус?
— Откуда он? — не поднимая головы, спросил Зеведей.
— Из Назарета.
— Твой земляк? — поинтересовался Иоанн.
— Земляк, — неохотно подтвердил Курочкин. Он не мог себе простить, что выбрал для рождения такое одиозное место.
— Чем занимается?
— Проповедует.
— Не слыхал, — сказал Зеведей.
— Постой! — Иаков перекусил зубами бечевку и встал. — Кажется, Иуда рассказывал. В прошлом году ходил один такой, проповедовал.
— Верно! — подтвердил Иоанн. — Говорил. Может, твой земляк и есть?
Курочкина захлестнула радость удачи. Он и мечтать не мог, что его поиски так быстро увенчаются успехом, и хотя это в корне противоречило его научной концепции, в нем взыграл дух исследователя.
— Иуда? — переспросил он дрожащим от волнения голосом. — Скажите, где я могу его увидеть. Поверьте, что его рассказ имеет огромное значение!
— Для чего? — спросил Зеведей.
— Для будущего. Две тысячи лет люди интересуются этим вопросом. Пожалуйста, сведите меня с этим человеком!
— А вон он, — Иаков указал на лодку в озере, сети ставит. Может, к вечеру вернется.
— Нет, — сказал Иоанн. — У них вчера улов хороший был, наверное в Капернаум пойдут, праздновать.
— Ну сделайте одолжение! — Курочкин молитвенно сложил руки на груди. — Отвезите меня к нему, я заплачу.
— Чего там платить! — Зеведей поднялся с песка. — Сейчас повезем сеть, можно дать крюк.
— Спасибо! Огромное спасибо! Вы не представляете себе, какую услугу оказываете науке! — засуетился Курочкин, натягивая сандалии и морщась при этом от боли. — Вот проклятье! — Он с яростью отбросил рифленую подошву с золочеными ремешками. — Натерли, подлые, теперь жжет, как крапива! Придется босиком…
Сунув под мышку сандалии и сумку, он направился к лодке, которую тащил в воду Зеведей.
— Оставь здесь, — посоветовал Иаков. — И суму оставь, никто не возьмет, а то ненароком намочишь.
Совет был вполне резонным. В лодке отсутствовали скамейки, а на дне плескалась вода. Курочкин вспомнил про единственную пачку сигарет, хранившуюся в сумке, и сложил свое имущество рядом с тряпьем рыбаков.
— Ну, с богом!
Иоанн оттолкнулся веслом и направил лодку на середину озера.
— Эй, Иуда! — крикнул он, когда они поравнялись с небольшим челном, в котором сидели два рыбака. Тебя хочет видеть тут один… из Назарета!
Курочкин поморщился. Кличка «назаретянин», видно, прочно пристала к нему. Впрочем, сейчас ему было не до этого.
— А зачем? — спросил Иуда, приложив рупором ладони ко рту.
— Да подгребите ближе! — нетерпеливо произнес Курочкин. — Не могу же я так, на расстоянии.
Иоанн несколькими сильными взмахами весел подвел лодку к борту челна.
— Он ищет проповедника, земляка. Вроде ты видел такого…
— Видал, видал! — радостно закивал Иуда. — Вон и Фома видел, — указал он на своего напарника. Верно, Фома?
— Как же! — сказал Фома. — Ходил тут один, проповедовал.
— А как его звали? — спросил Курочкин, задыхаясь от волнения. — Не Иисус Христос?
— Иисус? — переспросил Иуда. — Не, иначе как-то. Не помнишь, Фома?
— Иоанн его звали, — сказал Фома. — Иоанн Предтеча, а не Иисус. Все заставлял мыться в речке. Скоро, говорит, мессия придет, а вы грязные, вонючие, вшивые, как вы перед лицом господа бога вашего такие предстанете?
— Правильно говорил! — Курочкин втянул ноздрями воздух. Запахи, источаемые его собеседниками, мало походили на легендарные аравийские ароматы. — Правильно говорил ваш Иоанн, — повторил он, сожалея, что мазь от насекомых осталась в сумке на берегу. — Чему же он еще учил?
— Все больше насчет мессии. А этот твой Иисус что проповедует?
— Как вам сказать… — Курочкин замялся. — Ну, он в общем проповедовал любовь к ближнему, смирение в этом мире, чтобы заслужить вечное блаженство на небесах.
— Блаженство! — усмехнулся Фома. — Богатому всюду блаженство, что на земле, что на небесах, а нищему везде худо. Дурак твой проповедник! Я б его и слушать не стал.
Курочкина почему-то взяла обида.
— Не такой уж дурак, — ответил он, задетый тоном Фомы. — Если бы он был дураком, за ним не пошли бы миллионы людей, лучшие умы человечества не спорили бы с церковниками о его учении. Нельзя все так упрощать. А насчет нищих, так он сказал: «Блаженны нищие, ибо их есть царствие небесное».
— Это как же понимать? — спросил Иаков.
— А очень просто. Он пояснял, что легче верблюду пролезть в игольное ушко, чем богатому человеку попасть в рай.
— Вот это здорово! — хлопнул себя по ляжкам Иоанн. — Как, говоришь? В игольное ушко?! Ну, удружил! Да я б такого проповедника на руках носил, ноги бы ему мыл!
Богатый опыт истории научного атеизма подсказал Курочкину, что его лекция об основах христианского учения воспринимается не совсем так, как следовало бы, и он попытался исправить положение.
— Видите ли, — обратился он к Иоанну, — философия Христа очень реакционна. Она — порождение рабовладельческого строя. Отказ от борьбы за свои человеческие права приводил к узаконению взаимоотношений между рабом и его господином. Недаром Христос говорил: «Если тебя ударят по левой щеке, подставь правую».
— Это еще почему? — спросил Зеведей. — Какой же болван будет подставлять другую щеку? Да я бы как размахнулся!
— Непротивление злу, — пояснил Курочкин, — один из краеугольных камней христианства. Считается, что человек, который не отвечает на зло злом, спасает тем самым свою душу. Немудрено, что ослепленные этим учением люди шли на смерть во имя господа бога.
— На смерть? — усомнился Фома. — Ну уж это ты того… заврался!
— Ничего не заврался! — запальчиво ответил Курочкин. — Сколько народа гибло на аренах Рима! Если не знаешь, так и не болтай по-пустому!
— Зачем же они шли на смерть?
— Затем, что во все времена человек не мог примириться с мыслью о бренности всего сущего, а Христос обещал каждому праведнику вечное блаженство, учил, что наше пребывание на земле — только подготовка к иной жизни там, на небесах.
— Н-да! — сказал Иуда. — Дело того стоит! А чудеса он являл какие-нибудь, твой Христос?
— Являл. Согласно преданиям, он воскрешал мертвых, превращал воду в вино, ходил по воде, как по суше, изгонял бесов, на него сходил святой дух. Все это, конечно, реминисценции других, более отдаленных верований.
— Чего? — переспросил Иуда. — Как ты сказал? Риме…
— Реминисценции.
— А-а-а! Значит, из Рима?
— Частично христианство восприняло некоторые элементы греческой и римской мифологии, частично египетского культа, но в основном оно сложилось под влиянием заветов Моисея, которые являются тоже не чем иным, как мистификацией, попыткой увести простой народ от…
— А твой Христос чтит закон Моисея? — перебил Иаков.
— Чтит.
— Значит, праведный человек!
Прошло еще не менее часа, прежде чем Курочкину удалось удовлетворить любопытство слушателей, забывших о том, что нужно ставить сети.
Багровый диск солнца уже наполовину зашел за потемневшие вершины гор. Курочкин взглянул на запад, и два ярких огненных блика загорелись на его линзах. Сидевший напротив Иаков ахнул и отшатнулся. От резкого движения утлая ладья накренилась и зачерпнула бортом воду.
С криком «Так я и знал!» Курочкин вскочил, но, запутавшись в балахоне, полетел вперед, боднул в живот Зеведея, пытавшегося выправить крен, и все оказались в воде.
Леденящий ужас сковал не умеющего плавать Курочкина.
Однако не зря Казановак комплектовал реквизит лучшими образцами швейной промышленности. Необъятный балахон из нейлоновой ткани надулся исполинским пузырем, поддерживая своего владельца в вертикальном положении.
Вскоре, осмелевший от такого чудесного вмешательства судьбы, Курочкин даже начал размахивать руками и давать советы рыбакам, как совладать с лодкой, которая плавала вверх килем. В конце концов, подтянутый багром Фомы христов следопыт снова водрузился в лодку, направившуюся к берегу.
В общем, все обошлось благополучно, если не считать потерянной сети, о которой больше всего горевал Зеведей.
— Скажи, — спросил он, нахмурив брови, — если ты знал, что лодка перевернется, то почему не предупредил? Я бы переложил сеть к Иуде.
— Я не знал, честное слово, не знал! — начал оправдываться Курочкин.
— Ты же сам сказал, — вмешался Иоанн, — крикнул: «Так я и знал!»
Курочкин взглянул на здоровенные кулаки рыбаков, и у него засосало под ложечкой.
— Видишь ли, — дипломатично начал он, обдумывая тем временем какое-нибудь объяснение, — я не мог тебя предупредить.
— Почему?
— Потому что… потому что это тебе бог посылал испытание, — нахально вывернулся Курочкин, — испытывал тебя в беде.
— Бог? — почесал в затылке Зеведей. Кажется, аргумент подействовал.
— Бог! — подтвердил, совершенно обнаглев, Курочкин. — Он и меня испытывал. Я вот плавать не умею, но не возроптал, и он не дал мне утонуть.
— Верно! — подтвердил Иаков. — Я сам видел, как этот назаретянин шел в воде и еще руками размахивал, а там знаешь как глубоко?
— Гм… — Зеведей сокрушенно покачал головой и начал собирать сучья для костра.
Солнце зашло, и с озера поднялся холодный ветер. У промокших рыбаков зуб на зуб не попадал. Один лишь Курочкин чувствовал себя более или менее сносно. Спасительная синтетическая ткань совершенно не намокла.
Зеведей разжег костер и, приладив перед огнем сук, развесил на нем промокшую одежду. Его примеру последовали Иоанн и Иаков.
— А ты чего?
— Спасибо! — сказал Курочкин. — Я сухой.
— Как это сухой? — Иоанн подошел к нему и пощупал балахон. — Верно, сухой! Как же так?
Курочкин промолчал.
— Нет, ты скажи, отчего ты не промок? — настаивал Иоанн. — Мы промокли, а ты нет. Ты что, из другого теста сделан?!
— А если и из другого?! — раздраженно сказал Курочкин. Он все еще испытывал лихорадочное возбуждение от своего чудесного спасения. — Чего вы пристали?!
— Так чудо же!
Курочкину совсем не хотелось пускаться в объяснения. Запустив руку в сумку, он нащупал бутылку водки, отвинтил пробку и, сделав основательный глоток, протянул ее Иоанну.
— На, лучше выпей!
Тот поднес к огню бутылку и разочарованно крякнул:
— Вода… Сейчас бы винца!
— Пей! — усмехнулся Курочкин. — Увидишь, какая это вода.
Иоанн глотнул, выпучил глаза и закашлялся.
— Ну и ну! — сказал он, протягивая бутылку Иакову. — Попробуй!
Иаков тоже хлебнул.
— Эх, лучше старого тивериадского!
Прикончил бутылку Зеведей.
Вскоре подъехал челн с Фомой и Иудой. Они тоже присели у костра.
После водки Курочкина потянуло в сон. Прикрыв глаза, он лежал, испытывая ни с чем не сравнимое ощущение счастливо миновавшей опасности.
В отдалении о чем-то совещались рыбаки.
— Это он! — взволнованно прошептал Иоанн. — Говорю вам, это он! По воде, как по суше, это раз, пророчествует — два, воду в вино превращает — три! Чего вам еще!
— А взгляд светел и страшен, — добавил Иаков. — И впрямь он, Мессия!
Между тем слегка захмелевший Мессия сладко посапывал, повернувшись спиной к огню. Во сне он наносил с кафедры смертельный удар в солнечное сплетение отцам церкви. Никаких следов пребывания Иисуса Христа в этой крохотной стране не обнаруживалось.
* * *
На следующее утро, чуть свет, Фома с Иудой отправились в Капернаум. Зеведей с сыновьями остались ждать пробуждения Курочкина.
Тот, продрав глаза, попросил было чаю, но рыбаки о таком и не слыхали. Пришлось ограничиться глотком воды.
За ночь натертые ноги распухли и покрылись струпьями. Ступая по горячему песку, Курочкин поминутно взвизгивал и чертыхался.
Не оставалось ничего другого, как соорудить из весел подобие носилок, на которых Иоанн с Иаковом понесли Мессию, державшего в каждой руке по сандалии.
Весть о новом проповеднике из Назарета распространилась по всему городу, и в синагоге, куда доставили Курочкина, уже собралась большая толпа любопытных. Его сразу засыпали вопросами.
Не прошло и получаса, как Курочкин совершенно выбился из сил. Его мутило от голода, однако, судя по всему, о завтраке никто не помышлял.
— Скажите, — спросил он, обводя взглядом присутствующих, — а перекусить у вас тут не найдется? Может, какой-нибудь буфетик есть?
— Как же так? — спросил пожилой еврей, давно уже иронически поглядывавший на проповедника. — Разве ты не чтишь закон Моисея, запрещающий трапезы в храме? Или тебе еще нету тринадцати лет?
Однако старому догматику не под силу было тягаться с кандидатом исторических наук.
— А разве ты не знаешь, что сделал Давид, когда взалкал сам и бывшие с ним? — ловко отпарировал эрудированный Курочкин. — Как он вошел в дом божий и ел хлебы предложения, которых не должно было есть ни ему, ни бывшим с ним, а только одним священникам. Осия, глава шесть, стих шестой, — добавил он без запинки.
Блестящее знание материала принесло свои плоды Молодой служка, пощипав в нерешительности бородку, куда-то отлучился и вскоре вернулся с краюхой хлеба.
Пока Курочкин, чавкая и глотая непрожеванные куски, утолял голод, толпа с интересом ждала, что разверзнутся небеса и гром поразит нечестивца.
— Ну вот! — Курочкин собрал с колен крошки и отправил их а рот. — Теперь можем продолжить нашу беседу. Так на чем мы остановились?
— Насчет рабов и войн, — подсказал кто-то.
— Совершенно верно! Рабовладение, так же как и войны, является варварским пережитком. Когда-нибудь человечество избавится от этих язв, и на земле наступит настоящий рай, не тот, о котором вам толкуют книжники и фарисеи, а подлинное равенство свободных людей, век счастья и изобилия.
— А когда это будет? — спросил рыжий детина. Курочкин и тут не растерялся. Ему очень не хотелось огорошить слушателей огромным сроком в двадцать столетий.
— Это зависит от нас с вами, — прибег он к обычному ораторскому приему. — Чем быстрее люди проведут необходимые социальные преобразования, тем скорее наступит счастливая жизнь.
— А чего там будет? — не унимался рыжий.
— Все будет. Построят большие удобные дома с холодной и горячей водой. Дров не нужно будет запасать, в каждой кухне будут такие горелки, чирк! и зажегся огонь.
— Это что же, дух святой будет к ним сходить? — поинтересовался старый еврей.
— Дух не дух, а газ.
— Чего? — переспросил рыжий.
— Ну газ, вроде воздуха, только горит.
Слушатели недоверчиво молчали.
— Это еще не все, — продолжал Курочкин. — Люди научатся летать по воздуху, и не только по воздуху, даже к звездам полетят.
— Ух ты! — вздохнул кто-то. — Прямо на небо! Вот это да!
— Будет побеждена старость, излечены все болезни, мертвых и то начнут оживлять.
— А ты откуда знаешь? — снова задал вопрос рыжий. — Ты что, там был?
Толпа заржала.
— Правильно, Симон! — раздались голоса. — Так его! Пусть не врет, чего не знает!
От громкого смеха, улюлюканья и насмешек кровь бросилась Курочкину в голову.
— Ясно, был! — закричал он, стараясь перекрыть шум. — Если бы не был, не рассказывал бы!
— Ша! — Старый еврей поднял руку, и гогот постепенно стих. — Значит, ты там был?
— Был, — подтвердил Курочкин.
— И знаешь, как болезни лечат?
— Знаю.
— Рабби! — обратился тот к скамье старейшин. — Этот человек был в раю и знает, как лечить все болезни. Так почему бы ему не вылечить дочь нашего уважаемого Иаира, которая уже семь дней при смерти?
Седой патриарх, восседавший на самом почетном месте, кивнул головой:
— Да будет так!
— Ну, это уже хамство! — возмутился Курочкин. — Нельзя каждое слово так буквально понимать, я же не врач, в конце концов!
— Обманщик! Проходимец! Никакой он не пророк! Побить его камнями! — раздались голоса.
Дело принимало скверный оборот.
— Ладно, — сказал Курочкин, вскидывая на плечо сумку. — Я попробую, но в случае чего, вы все свидетели, что меня к этому принудили.
В доме старого Иаира царила скорбь. Двери на улицу были распахнуты настежь, а сам хозяин в разодранной одежде, раскачиваясь, сидел на полу. Голова его была обильно посыпана пеплом. В углу голосили женщины.
Рыжий Симон втолкнул Курочкина в комнату. Остальные толпились на улице, не решаясь войти.
— Вот, привел целителя! Где твоя дочь?
— Умерла моя дочь, мое солнышко! — запричитал Иаир. — Час назад отдала Ягве душу! — Он зачерпнул из кастрюли новую горсть пепла.
— Неважно! — сказал Симон. — Этот пророк может воскрешать мертвых. Где она лежит?
— Там! — Иаир указал рукой на закрытую дверь. — Там лежит моя голубка, моя бесценная Рахиль!
— Иди! — Симон дал Курочкину легкий подзатыльник, отчего тот влетел в соседнюю комнату. — Иди, и только попробуй не воскресить!
Курочкин прикрыл за собой дверь и в отчаянии опустился на низкую скамеечку возле кровати. Он с детства боялся мертвецов и сейчас не мог заставить себя поднять глаза, устремленные в пол.
Симон сквозь щелку наблюдал за ним.
«Кажется, влип! — подумал Курочкин. — Влип ни за грош! Дернула же меня нелегкая!»
Прошло минут пять. Толпа на улице начала проявлять нетерпение.
— Ну что там?! — кричали жаждавшие чудес. — Скоро он кончит?!
— Сидит! — вел репортаж Симон. — Сидит и думает.
— Чего еще думать?! Выволакивай его сюда, побьем камнями! — предложил кто-то.
Курочкин почувствовал приближение смертного часа. Нужно было что-то предпринять, чтобы хоть немного отдалить страшный миг расплаты.
— Эх, была не была! — Он закурил и дрожащей рукой откинул простыню, прикрывавшую тело на кровати.
— Ой! — вскрикнул Симон, увидевший голубой огонек газовой зажигалки. — Дух святой! Дух святой, прямо к нему в руки, я сам видел!
Толпа благоговейно затихла.
Лежавшая на кровати девушка была очень хороша собой. Если бы не восковая бледность и сведенные в предсмертной судороге руки, ее можно было принять за спящую.
Курочкину даже показалось, что веки покойницы слегка дрогнули, когда он нечаянно коснулся ее груди кончиком сигареты.
Внезапно его осенило…
* * *
Когда спустя несколько минут Курочкин вышел из комнаты, где лежала Рахиль, у него был совершенно измученный вид. Рукой, все еще сжимавшей пустую ампулу, он отирал холодный пот со лба.
— Будет жить! — сказал он, в изнеможении опускаясь на пол. — Уже открыла глаза!
— Врешь! — Симон заглянул в комнату и повалился в ноги Курочкину: — Рабби!! Прости мне мое неверие!
— Бог простит! — усмехнулся Курочкин. Он уже начал осваивать новый лексикон.
Субботний ужин в доме Иаира остался в памяти Курочкина приятным, хотя и весьма смутным воспоминанием. Счастливый хозяин не жалел ни вина, ни яств.
По случаю торжества жена Иаира вынула из заветного сундука серебряные подсвечники.
Курочкин возлежал на почетном месте, с лихвой компенсируя вынужденный пост. Правда, от ночи, проведенной на берегу, у него разыгрался радикулит, а непривычка есть лежа вынуждала приподниматься, глотая каждый кусок. От такой гимнастики поясница болела еще больше.
Воздав должное кулинарному искусству хозяйки и тивериадскому вину, Курочкин отвалился от стола и блаженно улыбнулся. Его потянуло проповедовать. Все присутствующие только этого и ждали.
Начав с чудес науки, он, незаметно для себя, перешел к антивоенной пропаганде. При этом он так увлекся описанием мощи термоядерного оружия и грозящих бед от развязывания атомной войны, что у потрясенных слушателей появились слезы на глазах.
— Скажи, — спросил дрожащим голосом Иаир, — неужели Ягве даст уничтожить все сущее на земле?! Как же спастись?!
— Не бойся, старик! — успокоил его уже совершенно пьяный Курочкин. — Выполняй, что я говорю, и будет полный порядок!
Все хором начали уговаривать проповедника навсегда остаться в Капернауме, но тот настойчиво твердил, что утром должен отправиться в Ерушалаим, потому что, как он выразился, «Христос не может ждать».
Утром Иоанн с Иаковом разбудили Курочкина, но тот долго не мог понять, чего от него хотят.
— Ну вас к бесу! — бормотал он, дрыгая ногой и заворачиваясь с головой в простыню. — Ни в какой институт я не пойду, сегодня выходной.
Верные своему долгу апостолы принуждены были стащить его на пол.
Курочкин был совсем плох. Он морщился, рыгал и поминутно просил пить. Пришлось прибегнуть к испытанному средству, именуемому в просторечии «похмелкой».
Вскоре перед домом Иаира выстроилась целая процессия Во главе ее были сыновья Зеведеевы, Иуда и Фома. Дальше, на подаренном Иаиром осле, восседал Курочкин с неизменной сумкой через плечо. Рядом находился новообращенный Симон, не спускавший восторженных глаз с Учителя. В отдалении толпилось множество любопытных, привлеченных этим великолепным зрелищем.
Уже были сказаны все напутственные слова, и пышный кортеж двинулся по улицам Капернаума, привлекая все больше и больше народа.
* * *
Слава Курочкина распространялась со скоростью пожара. Однако он сам, целиком поглощенный поисками Христа, оставался равнодушным к воздаваемым ему почестям.
«Что ж, — рассуждал он, мерно покачиваясь на осле, — пока пусть будет так. Нужно завоевать доверие этих простых людей. Один проповедник ищет другого, такая ситуация им гораздо более понятна, чем появление пришельца из будущего».
Толпы увечных, хромых и прокаженных выходили на дорогу, чтобы прикоснуться к его одежде.
Тут обнаружились новые свойства великолепного хитона. От трения о шерсть осла нейлоновая ткань приобретала столь мощные электрические заряды, что жаждущие исцеления только морщились и уверяли, что на них нисходит благодать божья.
Вскоре такое повышенное внимание к его особе все же начало тяготить Курочкина. Жадная до сенсаций толпа поминутно требовала чудес. Больше всего ему досаждали напоминания о манне небесной, которой бог некогда обильно снабжал евреев в пустыне. Нарастала опасность голодного бунта. Даже апостолы, и те начали роптать.
В конце концов, пришлось пожертвовать двадцатью динариями, выданными Казановаком на текущие расходы.
Отпущенных денег хватило только на семь хлебов и корзину вяленой рыбы. В одном начальник отдела «Времена и Нравы» оказался прав: финансовая мощь его подопечного далеко не дотягивала до покупки копей царя Соломона.
Возвращавшийся с покупками Иоанн чуть не был растерзан голодной свитой, которая во мгновение ока расхитила все продовольствие. При этом ему еще надавали по шее.
— Что делать, рабби?! — Иоанн был совсем растерян. — Эти люди требуют хлеба.
— Считать, что они накормлены, — ответил Курочкин. — Больше денег нет!
В одном из селений путь процессии преградили несколько гогочущих парней, которые тащили женщину в разодранной одежде.
— Что вы с ней собираетесь делать? — спросил Курочкин.
— Побить камнями. Это известная потаскуха Мария. Мы ее тут в канаве застукали.
Чувствительный к женской красоте, Курочкин нахмурил брови.
— Хорошо, — сказал он, не брезгая самым грубым плагиатом. — Пусть тот из вас, кто без греха, первый кинет в нее камнем.
Демагогический трюк подействовал. Воинствующие моралисты неохотно разошлись. Только стоявшая в стороне девочка лет пяти подняла с дороги камень и запустила в осла.
На этом инцидент был исчерпан.
Теперь к свите Курочкина прибавилась еще и блудница.
Недовольный этим Фома подошел к Учителю.
— Скажи, рабби, — спросил он, — достойно ли таскать с собой шлюху? На кой она тебе?
— А вот освобожусь немного, буду изгонять из нее бесов, — ответил тот, искоса поглядывая на хорошенькую грешницу.
Так, в лето от сотворения мира 3790-е, в канун первого дня опресноков, Леонтий Кондратьевич Курочкин, кандидат исторических наук, сопровождаемый толпой ликующей черни, въехал верхом на осле в священный город Ерушалаим.
— Кто это? — спросила женщина с кувшином на голове у старого нищего, подпиравшего спиной кладбищенскую стену.
— Се грядет царь иудейский! — прошамкал безумный старик.
* * *
В Нижнем городе процессия остановилась. Симон и Фома предлагали сразу же отправиться в Храм, но измученный жарою Курочкин наотрез отказался идти дальше.
Он прилег в садике под смоковницей и заявил, что до вечера никуда не двинется.
Верующие разбрелись кто куда в поисках пропитания.
Нужно было подумать о пище телесной и проповеднику с апостолами. После недолгого совещания решили послать Иуду на базар, продавать осла.
Иоанн с Иаковом пошли на улицу Горшечников, где, по их словам, жила сестра Зеведея, у которой они надеялись занять несколько динариев.
Курочкин перетянул живот взятой у Фомы веревкой и, подложив под голову сумку, уснул натощак.
Иуде повезло. Не прошел он и трех кварталов, как следовавший за ним по пятам человек остановил его и осведомился, не продается ли осел.
Иуда сказал, что продается, и, не зная, как котируются на рынке ослы, заломил несуразную цену в двадцать пять сребреников.
К его удивлению, покупатель не только сразу согласился, но и обещал еще скрепить сделку кувшином вина.
Простодушный апостол заколебался. Ему совсем не хотелось продешевить. Почесав затылок, он пояснил, что это осел не простой, что на нем ехал не кто иной, как знаменитый проповедник из Назарета, и что расставаться за двадцать пять сребреников с таким великолепным кротким животным, на которого несомненно тоже сошла крупица благодати божьей, просто грех.
Покупатель прибавил цену.
После яростного торга, во время которого не раз кидалась шапка на землю, воздевались руки к небу и призывался в свидетели Ягве, ударили по рукам на тридцати сребрениках.
Получив деньги, Иуда передал осла его законному владельцу, и коммерсанты отправились в погребок обмыть покупку.
По дороге новый знакомый рассказал, что служит домоправителем у первосвященника Киафы и приобрел осла по его личному приказанию.
— Зачем же ему осел? — удивился Иуда. — Разве у него в конюшне мало лошадей?
— Полно! — ответил домоправитель. — Полно лошадей, однако первосвященник очень любит ослов. Просто мимо пройти не может спокойно.
— Чудесны дела твои, господи! — Иуда вздохнул. — На что только люди не тратят деньги!
Уже было выпито по второй, когда управитель осторожно спросил:
— А этот твой проповедник, он действительно святой человек?
— Святой! — Иуда выплюнул косточку маслины и потянулся к кувшину. — Ты себе не можешь представить, какой он святой!
— И чему же он учит? — поинтересовался управитель, наполняя кружку собеседника до краев.
— Всему учит, сразу и не упомнишь.
— Например?
— Все больше насчет рабов и богатых. Нельзя, говорит, иметь рабов, а то не попадешь в царствие небесное.
— Неужели?
— Определенно! — Иуда отпил большой глоток. — А богатые у Ягве будут, вместо верблюдов, грузы возить. В наказанье он их будет прогонять сквозь игольное ушко.
— Это когда же?
— А вот скоро конец света настанет, появится ангел такой… термо… термо… не помню, как звать, только помню, что как ахнет! Все сожжет на земле, а спасутся только те, кто подставляет левую щеку, когда бьют по правой.
— Интересно твой пророк проповедует.
— А ты думал?! Он и мертвых воскрешать может. Вот в субботу девицу одну, дочь Иаира, знаешь как сделал? В лучшем виде!
— Так… А правду говорят, что он царь иудейский?
— А как же! Это такая голова! Кому же еще быть царем, как не ему?
Распрощавшись с управителем и заверив его в вечной дружбе. Иуда направился на свидание с Курочкиным. После выгодно заключенной сделки его просто распирало от гордости за свои коммерческие способности. Он заговаривал с прохожими и несколько раз останавливался у лавок, из которых бойкие молодые люди выносили товары.
Он было решил купить мешок муки, но от него только отмахнулись:
— Не знаешь разве, что конец света наступает? Кому теперь нужны твои деньги?!
— Деньги — всегда деньги, — резонно ответил Иуда и зашагал к садику, где его ждали товарищи.
На улице Ткачей ему попался навстречу вооруженный конвой под предводительством его нового знакомого, окруживший связанного по рукам Курочкина.
* * *
Первосвященник Киафа с утра был в скверном настроении.
Вчера у него состоялся пренеприятный разговор с Понтием Пилатом. Рим требовал денег. Предложенный прокуратором новый налог на оливковое масло грозил вызвать волнения по всей стране, наводненной всевозможными лжепророками, которые подбивали народ на вооруженное восстание.
Какие-то люди, прибывшие неизвестно откуда в Ерушалаим, громили лавки, ссылаясь на приближение Страшного Суда.
А тут еще этот проповедник, именующий себя царем иудейским! Коварный Тиберий только и ждал чего-нибудь в этом роде, чтобы бросить в Иудею свои легионы и навсегда покончить с жалкими крохами свободы, которые его предшественник оставил сынам Израиля.
Открылась дверь, и вошел управитель.
— Ну как? — спросил Киафа.
— Привел. Пришлось связать, он никак не давался в руки. Прикажешь ввести?
— Подожди! — Киафа задумался. Пожалуй, было бы непростительным легкомыслием допрашивать самозванца в собственном доме. Слухи дойдут до Рима, и неизвестно, как их там истолкуют. — Вот что, отведи-ка его к Анне, — сказал он, решив, что лучше подставить под удар тестя, чем рисковать самому.
— Слушаюсь!
— И пошли к бен Зарху и Гур Арию, пусть тоже придут туда.
Киафе не хотелось созывать Синедрион. При одной мысли о бесконечных дебатах, которые поднимут эти семьдесят человек, ему стало тошно. Кроме того, не имело смысла предавать все дело столь широкой огласке.
— Иди! Скажи Анне, что я велел меня ждать.
* * *
Когда связанного Курочкина вволокли в покои, где собрались сливки иудейских богословов, он был вне себя от ярости.
— Что это за штуки? — заорал он, обращаясь к Киафе, в котором угадал главного. — Имейте в виду, что такое самоуправство не пройдет вам даром!
— Ах, так ты разговариваешь с первосвященником?! — Управитель отвесил ему увесистую затрещину. — Я тебя научу, как обращаться к старшим!
От второй пощечины у Курочкина все поплыло перед глазами. Желая спасти кровоточащую щеку от третьей, он повернулся к управителю другим боком.
— Смотри! — закричал тот Киафе. — Его бьют по щеке, а он подставляет другую! Вот этому он учит народ!
— На моем месте ты бы и не то подставил, дубина! — пробурчал Курочкин. — Тоже мне философ нашелся! Толстовец!
Допрос начал Киафа:
— Кто ты такой?
Курочкин взглянул на судей. В этот раз перед ним были не простодушные рыбаки и землепашцы, а искушенные в софистике священники. Ему стало ясно, что пора открывать карты.
— Я прибыл сюда с научной миссией, — начал он, совершенно не представляя себе, как растолковать этим людям свое чудесное появление в их мире. — Дело в том, что Иисус Христос, которого якобы вы собирались распять…
— Что он говорит? — поинтересовался глуховатый Ицхак бен Зарх, приложив ладонь к уху.
— Утверждает, что он мессия по имени Иисус Христос, — пояснил Киафа.
— «Кто дерзнет сказать слово от имени моего, а я не повелел ему говорить, тот да умрет». Второзаконие, глава восемнадцатая, стих двадцатый, — пробормотал бен Зарх.
— Значит, ты не рожден женщиной? — задал новый вопрос Киафа.
— С чего ты это взял? — усмехнулся Курочкин. — Я такой же сын человеческий, как и все.
— Чтишь ли ты субботу?
— Там, откуда я прибыл, два выходных в неделю. По субботам мы тоже не работаем.
— Что же это за царство такое?
— Как вам объяснить? Во всяком случае, оно не имеет отношения к миру, в котором вы живете.
— Что? — переспросил бен Зарх.
— Говорит, что его царство не от мира сего. Как же ты сюда попал?
— Ну, технику этого дела я вам рассказать не могу. Это знают только те, кто меня сюда перенес.
— Кто же это? Ангелы небесные?
Курочкин не ответил.
Киафа поглядел на собравшихся.
— Еще вопросы есть?
Слово взял Иосиф Гур Арий.
— Скажи, как же ты чтишь субботу, если в этот день ты занимался врачеванием?
— А что же, по-вашему, лучше, чтобы человек умер в субботу? — задал в свою очередь вопрос Курочкин. — У нас, например, считают, что суббота для человека, а не человек для субботы.
Допрос снова перешел к Киафе.
— Называл ли ты себя царем иудейским?
— Вот еще новость! — Курочкин снова пришел в раздражение. — Глупее ты ничего не придумаешь?!
Управитель дал ему новую затрещину.
— Ах так?! — взревел Курочкин. — При таких методах следствия я вообще отказываюсь отвечать на вопросы!
— Уведите его! — приказал Киафа.
* * *
Понтий Пилат беседовал в претории с гостем, прибывшим из Александрии.
Брат жены прокуратора Гай Прокулл, историк, астроном и врач, приехал в Ерушалаим, чтобы познакомиться с древними рукописями, находившимися в Храме.
Прислуживавшие за столом рабы собрали остатки еды и удалились, оставив только амфоры с вином.
Теперь, когда не нужно было опасаться любопытных ушей, беседа потекла свободней.
— Мне сказала Клавдия, что ты хочешь просить императора о переводе в Рим. Чем это вызвано? — спросил Прокулл.
Пилат пожал плечами.
— Многими причинами, — ответил он после небольшой паузы. — Пребывание в этой проклятой стране подобно жизни на вулкане, сегодня не знаешь, что будет завтра. Они только и ждут, чтобы всадить нож в спину.
— Однако же власть прокуратора…
— Одна видимость. Когда я подавляю восстание, всю славу приписывает себе Люций Вителлий, когда же пытаюсь найти с иудеями общий язык, он шлет гонцов в Рим с доносами на меня. Собирать подати становится все труднее. Мытарей попросту избивают на дорогах, а то и отнимают деньги. Недоимки растут, и этим ловко пользуется Вителлий, который уже давно хочет посадить на мое место кого-нибудь из своих людей.
— И все же… — начал Прокулл, но закончить ему не удалось. Помешал рев толпы под окнами.
— Вот, полюбуйся! — сказал Пилат, подойдя к окну. — Ни днем, ни ночью нет покоя. Ничего не поделаешь, придется выйти к ним, такова доля прокуратора. Пойдем со мной, увидишь сам, почему я хочу просить о переводе в Рим.
Толпа неистовствовала.
— Распни его! — орали, увидев Пилата, те, кто еще недавно целовал у Курочкина подол хитона. Распятие на кресте было для них куда более увлекательным мероприятием, чем любые проповеди, которыми они и без того были сыты по горло. — Распни!!
— В чем вы обвиняете этого человека? — спросил Пилат, взглянув на окровавленного Курочкина, который стоял, потупя голову.
Вперед выступил Киафа.
— Это наглый обманщик, святотатец и подстрекатель!
— Правда ли то, в чем тебя обвиняют?
Мягкий, снисходительный тон Пилата ободрил совсем было отчаявшегося Курочкина.
— Это страшная ошибка, — сказал он, глядя с надеждой на прокуратора, — меня принимают тут не за того, кто я есть на самом деле. Вы, как человек интеллигентный, не можете в этом не разобраться!
— Кто же ты есть?
— Ученый. Только цепь нелепейших событий…
— Хорошо! — прервал его Пилат. — Прошу, — обратился он к Прокуллу, — выясни, действительно ли этот человек ученый.
Прокулл подошел к Курочкину.
— Скажи, какие события предвещает прохождение звезды Гнева вблизи Скорпиона, опаленного огнем Жертвенника?
Курочкин молчал.
— Ну что ж, — усмехнулся Прокулл, — этого ты можешь и не знать. Тогда вспомни, сколько органов насчитывается в человеческом теле?
Однако и на второй вопрос Курочкин не мог ответить.
— Вот как?! — нахмурился Прокулл. — Принесите мне амфору.
Амфора была доставлена.
Прокулл поднес ее к лицу Курочкина.
— Как ты определишь, сколько вина можно влить в этот сосуд?
— Основание… на… полуудвоенную высоту… — забормотал тот. Как всякий гуманитарий, он плохо помнил такие вещи.
— Этот человек — круглый невежда, — обратился Прокулл к Пилату, — однако невежество еще не может служить причиной для казни на кресте. На твоем месте я бы его публично высек и отпустил с миром.
— Нет, распни его! — опять забесновалась толпа.
Курочкина вновь охватило отчаяние.
— Все эти вопросы не по моей специальности! — закричал он, адресуясь непосредственно к Пилату. — Я же историк!
— Историк? — переспросил Прокулл. — Я тоже историк. Может быть, ты мне напомнишь, как была укреплена Атлантида от вторжения врагов?
— Я не занимался Атлантидой. Мои изыскания посвящены другой эпохе.
— Какой же?
— Первому веку.
— Прости, я не понял, — вежливо сказал Прокулл. — О каком веке ты говоришь?
— Ну, о нынешнем времени.
— А-а-а! Значит, ты составляешь описание событий, которые произошли совсем недавно?
— Совершенно верно! — обрадовался Курочкин. — Вот об этом я вам и толкую!
Прокулл задумался.
— Хорошо, — сказал он, подмигнув Пилату, — скажи, сколько легионов, по скольку воинов в каждом имел Цезарь Гай Юлий во время первого похода на Галлию?
Курочкин мучительно пытался вспомнить лекции по истории Рима. От непосильного напряжения у него на лбу выступили крупные капли пота.
— Хватит! — сказал Пилат. — И без того видно, что он никогда ничему не учился. В чем вы его еще обвиняете?
Киафа снова выступил вперед.
— Он подбивал народ на неповиновение Риму, объявил себя царем иудейским.
Прокуратор поморщился. Дело оказывалось куда более серьезным, чем он предполагал вначале.
— Это правда? — спросил он Курочкина.
— Ложь! Чистейшая ложь, пусть представит свидетелей!
— Почему ты веришь ему, в не веришь мне?! — заорал Киафа. — Я как-никак первосвященник, а он проходимец, бродячий проповедник, нищий!
Пилат развел руками.
— Такое обвинение должно быть подтверждено свидетелями.
— Вот как?! — Киафа в ярости заскрежетал зубами. — Я вижу, здесь правосудия не добьешься, придется обратиться к Вителлию!
Удар был рассчитан точно. Меньше всего Пилату хотелось впутывать сюда правителя Сирии.
— Возьмите этого человека! — приказал он страже, отводя взгляд от умоляющих глаз Курочкина.
* * *
Иуда провел ночь у ворот претории. Он следовал за Курочкиным к дому Киафы, торчал под окнами у Анны и сопровождал процессию к резиденции прокуратора. Однако ему так и не удалось ни разу пробиться сквозь толпу к Учителю.
В конце концов, выпитое вино, волнения этого дня и усталость совсем сморили Иуду. Он устроился в придорожной канаве и уснул.
Проснулся он от жарких лучей солнца, припекавших голову. Иуда потянулся, подергал себя за бороду, чтобы придать ей более респектабельный вид, и пошел во двор претории, надеясь что-нибудь разузнать.
В тени, отбрасываемой стеной здания, сидел здоровенный легионер и чистил мелом меч.
— Пошел, пошел отсюда! — приветствовал он апостола. — У нас тут не подают!
Смирив гордыню при виде меча, Иуда почтительно изложил легионеру свое дело.
— Эге! — сказал тот. — Поздно же ты о нем вспомнил! Теперь он уже… — Легионер заржал и красочно воспроизвел позу, которая впоследствии надолго вошла в обиход как символ искупления первородного греха.
Потрясенный Иуда кинулся бегом к Лобному месту…
* * *
На вершине холма стояло три креста. У среднего, с надписью «Царь иудейский», распростершись ниц, лежал плачущий Симон.
Иуда плюхнулся рядом с ним.
— Рабби!!
— Совсем слаб твой рабби, — сказал один из стражников, рассматривая снятые с Курочкина доспехи. — Еще и приколотить как следует не успели, а он сразу того… — стражник закатил глаза, — преставился!
— Со страха, что ли? — сказал второй стражник, доставая игральные кости. — Так как, разыграем?
— Давай!
Иуда взглянул на сморщенное в смертной муке бледное лицо Учителя и громко заголосил.
— Ишь, убивается! — сказал стражник. — Верно, родственничек?
— Послушайте! — Иуда встал и молитвенно сложил руки. — Он уже все равно умер, позвольте нам его похоронить.
— Нельзя. До вечера не положено снимать.
— Ну, пожалуйста! Вот, возьмите все, только разрешите! — Иуда высыпал перед ними на землю деньги, вырученные за осла.
— Разрешить, что ли? — спросил один из стражников.
— А может, он и не умер еще вовсе? — Второй служивый подошел к кресту и ткнул копьем в бок Курочкина. — Пожалуй, помер, не дернулся даже. Забирай своего родственничка!
Между тем остальные продолжали рассматривать хитон.
— Справная вещь! — похвастал счастливчик, на которого пал выигрыш. — Сносу не будет!
Потрясенные смертью Учителя, апостолы торопливо снимали его с креста. Когда неловкий Иуда стал отдирать гвозди от ног, Курочкин приоткрыл глаза и застонал.
— Видишь?! — шепнул Иуда на ухо Симону. — Живой!
— Тише! — Симон оглянулся на стражников. — Тут поблизости пещера есть, тащи, пока не увидели!
Стражники ничего не заметили. Они были целиком поглощены дележом свалившихся с неба тридцати сребреников.
Оставив Курочкина в пещере на попечении верного Симона, Иуда помчался сообщить радостную весть прочим апостолам.
Курочкин не приходил в сознание.
В бреду он принимал Симона за своего аспиранта, оставленного в двадцать первом веке, но обращался к нему на древнееврейском языке.
— Петя! Петр! Я вернусь, обязательно вернусь, не может же Хранитель оказаться такой скотиной! Поручаю тебе, в случае чего…
Пять суток, отпущенных Хранителем, истекли.
Где-то, в подвале двадцатиэтажного здания мигнул зеленый глазок индикатора. Бесшумно включились релейные цепи.
Дьявольский вихрь причин и следствий, рождений и смертей, нелепостей и закономерностей окутал распростертое на каменном полу тело, озарил пещеру сиянием электрических разрядов и, как пробку со дна океана, вытолкнул Курочкина назад в далекое, но неизбежное будущее.
— Мессия!! — Ослепленные чудесным видением, Иоанн, Иаков, Иуда и Фома стояли у входа в пещеру.
— Вознесся! — Симон поднял руки к небу. — Вознесся, но вернется! Он меня нарек Петром и оставил своим наместником!
Апостолы смиренно пали на колени.
* * *
Между тем Курочкин уже лежал в одних плавках на диване гостеприимного заведения Казановака. Его лицо и лоб были обложены тряпками, смоченными в растворителе.
— Ну, как попутешествовали? — спросила Маша, осторожно отдирая край бороды.
— Ничего.
— Может, вы у нас докладик сделаете? — поинтересовался Казановак. — Тут многие из персонала проявляют любознательность насчет той жизни.
— Не знаю… Во всяком случае не сейчас. Собранные мною факты требуют еще тщательной обработки, тем более, что, как выяснилось, евангелисты толковали их очень превратно.
— Что ж, конь о четырех ногах и тот ошибается, — философски заметил Казановак. Он вздохнул и, тщательно расправив копирку, приступил к составлению акта на недостачу реквизита.
— Что там носят? — спросила Маша. — Длинное или короткое?
— Длинное.
— Ну вот, говорила Нинке, что нужно шить подлиннее! Ой! Что это у вас?! — Она ткнула пальцем в затянувшиеся розовой кожицей раны на запястьях. И здесь, и здесь, и бок разодран! Вас что, там били?
— Нет, вероятно поранился в пути.
Казановак перевернул лист.
— Так как написать причину недостачи?
— Напишите: петля гистерезиса, — ответил уже поднаторевший в терминологии Курочкин.
Анатолий Днепров Лицом к стене
1
Радиус камеры — двадцать метров, радиус камеры сто семьдесят метров… Триста пятьдесят метров, тысяча четыреста метров…
Ну и чудовища!
А сколько времени и кропотливого труда нужно было потратить, чтобы построить такие ускорители-динозавры. Я рассматривал схемы и фотографии старых ускорителей ядерных частиц, и меня охватывало чувство жалости и сочувствия к тем, кто шел к познанию структуры вещества таким тернистым путем.
Впрочем, в науке всегда так: мы снисходительно улыбаемся при виде первого неуклюжего радиоприемника, не думая о том, что без этого первенца не возможна была бы миниатюрная крошка в корпусе часов на молекулярных деталях, которая сейчас поет у меня на руке.
Ученые того времени по-настоящему гордились своими детищами! Тонны металла и внушительные геометрические размеры приборов приводились в качестве доказательства научной зрелости разработчиков и конструкторов.
— Смешно, правда? — сказал склонившийся над схемой синхрофазотрона на 100 миллиардов электронвольт Валентин Каменин.
— Нисколько. Без этих штук идея доктора Громова никогда бы не родилась. Именно на этих машинах были обнаружены частицы с отрицательной энергией, которые использовал Громов.
— Частицы с отрицательной энергией были известны из теории давно. Нужно было бы только хорошенько подумать…
Валентин всегда считал, что «нужно было бы только хорошенько подумать», и всю современную цивилизацию можно было бы создать еще в каменном веке.
— Ты знаешь, чем я занимался последний год?
— Чем? — без интереса спросил он.
— Я просмотрел журналы по теоретической физике за последнюю четверть столетия. Оказалось, 99 процентов, напечатанных в них статей, — чистейшая научная фантастика, та самая, которую так недолюбливают и критикуют физики.
Валентин поднял на меня удивленные глаза.
— Да, да. Настоящая научная фантастика, но только замаскированная математическими формулами и уравнениями. Каждая статья — это придуманная теоретиком модель физического явления. Он обрабатывает ее математически и получает различные следствия. Другой теоретик придумывает другую модель и получает другие следствия. И так далее. Каждый из них считает себя представителем точной науки, потому что он фантазирует при помощи математического аппарата. Но ведь из всех теоретиков, которые рассматривают одно и то же явление природы, правым окажется только один, а остальные — всего лишь фантазеры!
— Любопытно, — улыбнулся Валентин. — К чему это ты мне рассказываешь?
— А к тому, что теоретик может на бумаге доказать все, что угодно. Но этого мало. Нужно чтобы его предсказания сбылись. Нужно было не только предсказать, но и найти частицы с отрицательной энергией.
Мы спустились в колодец, где наши ребята заканчивали монтаж ускорителя на две тысячи миллиардов электронвольт. По сравнению с «динозаврами» это был крохотный прибор. Он стоял посредине круглого бетонированного зала. Остроконечный тубус из графита был направлен в толстую стенку, за которой простирался слой грунта.
— Какую мы возьмем мишень? — спросил я профессора Громова.
— Классическую. Парафин.
— Почему?
— Мы посмотрим, как будут рассеиваться электроны на электронах. Любопытно, имеет ли электрон внутреннюю структуру…
Я прикинул в уме, какая для этого нужна энергия, и мне стало не по себе.
— Эх, ребята! Заработает наша машина, и через несколько миллионов лет где-нибудь в созвездии Геркулеса астрономы неведомой планеты зарегистрируют появление сверхновой звезды-карлика!
Сказав это, наш вакуумщик Феликс Крымов спрыгнул с камеры на пол и, вытирая масляные руки марлей, подошел к Громову.
— А что, Алексей Ефимович, такое может быть?
Алексей Ефимович задумчиво покачал головой.
— Но откуда у вас такая уверенность? Еще никто не пытался проникнуть в объем пространства с линейными размерами меньше кванта длины!
— Мы будем увеличивать энергию частиц постепенно. Кстати, как работает система плавной регулировки энергии?
— Работает отлично. Только я не представляю, откуда вы знаете, где нужно остановиться. Если говорить по-честному, мы работаем методом проб и ошибок. А кто знает, к чему могут привести ошибки.
Громов молча покинул колодец, поднявшись на лифте в лабораторию. Чувствовалось, что старику от этого разговора стало не по себе. Как-то он обронил неосторожную фразу:
— Ядерщики — народ, идущий на риск.
Никакого энтузиазма эта «романтика риска» среди молодых сотрудников лаборатории не вызвала. Более того, один из нас, Володя Шарков, на другой день подал заявление об уходе «в связи с переходом на другую работу».
— Не хочу я возиться в вашей дьявольской кухне. Взрывайтесь, если хотите.
Мы не устроили ему никаких торжественных проводов, потому что он был элементарным трусом. Многие годы физики вонзали острие познания в самое сердце материи, и остановиться на полпути означало бы позорную капитуляцию… Но после этого случая все мы стали какими-то осторожными, подтянутыми, сосредоточенными, как альпинисты, пробирающиеся по узкому ледяному карнизу над пропастью. Вот почему Валентин Каменин упорно решал свои уравнения, пытаясь найти «устойчивое решение». Феликс, как он говорил, «стирал со стены вакуум-камеры все лишние атомы», Галина Самойлова и Федор Злотов ежедневно еще и еще раз проверяли надежность системы управления и блокировки. Свою настойчивую, скрупулезную работу они называли «утренней зарядкой»… А я тщательно просматривал работы, выполненные на старых ускорителях, пытаясь обнаружить хоть намек на опасность.
Существовала ли она? Мне казалось, что да… С повышением энергии частиц катастрофически росло число рождающихся на мишени античастиц. Их аннигиляция сопровождалась взрывоподобным выделением энергии. Будто ускоренные до страшной энергии электроны или протоны долбили невидимую стену и откалывали от нее куски страшной взрывчатки. Может быть, эта невидимая стена и есть антимир?
2
По мере приближения монтажа ускорителя к концу мы почти перестали разговаривать друг с другом. Все углубились в свои мысли, пытаясь угадать результаты испытания. А тут еще Феликс со своими шуточками:
— Ребята, не будьте так мрачны! Все произойдет в доли микросекунды. Чувство страха у человека возникает минимум за одну десятую секунды. Чувство боли — за полсекунды. Значит, если что случится, то вы ничего не успеете почувствовать. Галя, если тебя ущипнуть за нос, а ты это почувствуешь только через десять лет, ты очень рассердишься?
— Ты все шутишь! Лучше еще раз включи плавную регулировку!
— Ага, дрожите, атланты! Геркулесы мысли! Все вы у меня в руках. Вот ошибусь ненароком, и машина сразу выдаст на гора две тысячи миллиардов. Вот будет фейерверк!
Ровно в пять вечера Феликс уходил в плавательный бассейн, а мы все оставались, чтобы еще раз проверить работу всех систем установки.
В день испытания мы собрались в пультовой вокруг профессора Громова. Он лично проверил измерительные приборы, по нескольку раз включал и выключал электронные реле, просмотрел монтаж блокировки и затем, вздохнув, сказал:
— Можно начинать.
По тому, как он это сказал, всем стало ясно, что иначе и быть не может. Нужно начинать. Через этот эксперимент обязательно необходимо пройти. Если его не поставим мы, его обязательно поставят другие. Каждый из нас внезапно почувствовал неумолимую логику научного исследования.
Мы расселись по своим местам вдоль главной панели управления.
— Инструкцию комиссии Академии наук помните? — спросил Алексей Ефимович.
— Да…
— Повторяю еще раз. Если поток античастиц превысит десять в пятой степени в секунду на квадратный сантиметр, опыт прекращается. Это особенно относится к вам, Виктор, — обратился он ко мне. — Вы следите за сцинтиляционными счетчиками и за пузырьковой камерой.
Я кивнул головой.
— Начали!
3
Разгон электронов начинался со ста миллионов электронвольт. Силовые трансформаторы находились за пределами пультовой и поэтому мы не слышали обычного в подобных случаях гула. По мере нарастания энергии мягко щелкали реле, каждый их щелчок указывал на то, что пройдена очередная декада значений энергии. При пятистах Мэв вздрогнула стрелка счетчика мезонов, затем зашевелились указатели количества рождаемых гиперонов. При энергии в миллиард электронвольт начала мигать неоновая лампочка на счетчике античастиц…
— Началось, — прошептал я. Громов застыл у энергометра.
— Что вы медлите, Феликс! — воскликнул он раздраженно. — Ведь сейчас мы проходим хорошо исследованную область энергий. Ничего здесь интересного нет. Давайте сразу пять Мэв.
— Будь, что будет! — сказал Феликс и скачком перепрыгнул через несколько десятков декад энергии.
— Стой! — скомандовал Громов. — Виктор, что у вас?
— Сто сорок античастиц в секунду.
— Хорошо. Пошли дальше. Теперь плавно. Давайте совсем плавно… Это уже была неизведанная область. Пятьсот десять, пятьсот двадцать… пятьсот двадцать пять…
— Виктор, докладывайте ваши показания непрерывно.
— Двести пять в в секунду… Двести десять… Ого, появились антигипероны!
— Сколько?
— Пока… Пока только сорок, сорок семь!
— Стоп!
Приборы замерли на фиксированных цифрах.
— Какая энергия? — хрипло спросил Валентин.
— Шестьсот сорок миллиардов электронвольт… Вроде живы…
Громов обошел все приборы, затем снова остановился у энергометра и скомандовал.
— Пошли дальше, Феликс. Только я прошу вас не острить.
Последнее значение величины потока античастиц было восемьсот девяносто. После этого громко щелкнуло реле блокировки и стрелки приборов медленно поползли к нулю. Ускоритель выключился.
— В чем дело?
Громов нервно потирал руки.
— Что случилось, Алексей Ефимович?
Он нагнулся над металлической сеткой, закрывающей реле блокировки и процедил сквозь зубы:
— Н-не имею понятия… Странно… Давайте начнем сначала… Феликс перевел верньер на сто миллиардов и включил мощность. Но приборы бездействовали. Реле блокировки оставалось выключенным.
— Похоже на то, что ускоритель вышел из строя…
Через несколько минут, натянув защитные комбинезоны, все мы были на дне колодца. На стенках ярко горели электрические лампы, освещая черный корпус ускорителя. Его острый нос, окруженный со всех сторон счетчиками и камерами, упирался в бетонированную стену. Все было так, как час тому назад. Не дожидаясь приказания, Феликс отвинтил боковые гайки и снял корпус.
— Здесь порядок. Вакуум десять в минус тринадцатой… Мы несколько раз обошли грозную машину, стараясь подметить самое ничтожное нарушение ее устройства.
— Может быть… — начал было Громов, как вдруг послышался голос Гали Самойловой, склонившейся над дюзой инжектора:
— Вот в чем дело, смотрите!
4
То, что я увидел, заставило меня вздрогнуть. На конце отполированного графитового конуса висела огромная блестящая черная капля. Она застыла на тоненькой ниточке, не успев сорваться и упасть на пол. До этого я никогда не видел плавленного графита.
— Удивительно, — прошептал Алексей Ефимович. — Это что-то новое.
Мы долго молчали, глядя на блестящую массу, свисавшую с конца дюзы. Наконец, я не выдержал и спросил:
— Что же мы будем делать?
Громов посмотрел на меня с недоумением.
— Как что. Повторим опыт. Срочно замените дюзу и инжектор.
В этот день точно таким же образом были выведены из строя еще три дюзы. Они начинали плавиться при энергии в девятьсот миллиардов.
— Дотянуть бы до тысячи миллиардов, — мечтательно шептал Феликс. Любопытно, как выглядит сплав из бетона, стали, никеля, кварца, керамики и графита.
Алексей Ефимович посмотрел на него строгими глазами.
— Я вам запретил острить, Феликс. Тащите сюда телевизионную камеру.
Опыты мы возобновили только через два дня. Как-то в начале мы не предусмотрели установить в колодце телевизионную камеру, потому что никаких зримых эффектов никто не ожидал. И вот теперь нам пришлось провозиться двое суток и установить камеру так, чтобы можно было наблюдать, что делается возле дюзы, когда энергия частиц достигает критического значения.
Во время следующего опыта Феликс перескочил через весь диапазон малых и средних энергий и начал сразу со ста миллиардов. По мере того как стрелка энергометра приближалась к девятистам, на экране телевизора стала возникать удивительная картина. Вначале на конце дюзы появилась крохотная искра, как при электрическом разряде, затем искра разгоралась все ярче и ярче, пока не запылала, как вольтова дуга. Она светилась так ярко, что, как это всегда бывает при передаче ярких источников света по телевидению, на экране вокруг нее образовался черный ореол, заслонявший все детали картины. Чтобы его устранить, профессор Громов приказал поставить перед объективом камеры плотный нейтральный светофильтр.
5
Это случилось, когда мы начали десятый по счету эксперимент. В пультовой в углу возле реле блокировки лежала груда расплавленных графитовых дюз.
Я никогда не забуду того, что мы увидели на экране телевизора, когда начался десятый эксперимент.
— Обратите внимание, — прошептал Громов, — черный ореол вокруг дуги не исчез!
— Наоборот, он стал более четким и даже… Смотрите, смотрите!
Каменин ухватился за экран телевизора, а затем поднял руку и дрожащим пальцем провел по темно-серой полоске, по диаметру пересекавшей черное пятно вокруг мерцающего пламени. Вначале никто ничего не понял. А после Феликс закричал:
— Дыра!!! И в дыре что-то…
— Нет, не дыра! Это зеркало! В нем отражается дюза и…
В это мгновенье блокировка снова сработала и все исчезло. Мы в недоумении посмотрели друг на друга. Неужели это так? Неужели это и есть то самое «окно», о котором писали фантасты? Бледный и взволнованный, Громов первый пришел в себя.
— Нужно сделать инжектор и дюзу из более тугоплавкого материала. Все, что происходит на экране телевизора, необходимо заснять на кинопленку.
Прошло еще два дня в лихорадочной подготовке к очередному эксперименту. Теперь сопло, из которого выбрасывались частицы, было изготовлено из специального сплава вольфрама и радия. Перед экраном телевизора появилась многокадровая киноустановка с чувствительной контрастной пленкой. Приемную телевизионную камеру установили так, что ее объектив был нацелен на дюзу ускорителя и на пространство вокруг нее.
Очередной опыт решено было поставить рано утром, а накануне вечером, под предлогом, что я хочу еще раз проверить схему прибора, я остался в лаборатории один. Когда все разошлись, я спустился в колодец.
Мертвая тишина, скрывающая тайну природы. Фантастическая пушка, направленная в пустое пространство. Не здесь ли разыгрывается драма — между пространством, которое мы привыкли себе представлять как пустоту, и частицами материи, пронизывающими его с фантастической скоростью? Не является ли эта мнимая пустота той стеной, за которой скрыт другой, иной мир, похожий на наш, но для нас недоступный? Не ступаем ли мы сейчас по хрупкому карнизу над пропастью, пытаясь распахнуть дверь в этот таинственный запретный мир? Античастицы… Откуда они берутся? В чем секрет их рождения? Откуда они проникают в наш мир? Не оттуда ли?
Стоя лицом к бетонированной стене, за которой простирались десятки километров земли, я силился представить себе, что же происходит. Если верить теориям, то может быть сейчас, именно в эту же самую минуту здесь стоит человек точно такой же, как я и думает то же самое! Или может быть этот человек и я — одно целое?..
От этой мысли мне стало страшно. Я хотел было немедленно покинуть колодец, как вдруг меня осенила мысль. Подумав, я решил, что эта мысль единственно правильная. Я взял лист бумаги и написал несколько слов…
— Начали. Давайте сразу с шестисот миллиардов, — тихо и торжественно приказал профессор Громов.
В пультовой были погашены все огни, и только мерцающий экран телевизора, да сигнальные лампочки на приборах рассеивали густую мглу. Тихо загудела киносъемочная камера, пропуская мимо объектива тысячи кадров в секунду.
— Искра появилась, — прошептал я.
— Дальше. Здесь уже нет ничего интересного. Ага, вот ореол. Величина энергии подошла к девятистам миллиардам. На конце дюзы сияла огромная дуга, но металл терпел. Ореол расширился настолько, что в него можно было заглянуть. И то, что мы увидели, повергло нас в смятение. Там, в черной пустоте, отражалось сопло нашего ускорителя… Острый конец дюзы нашего прибора и острый конец его подобия в темноте соприкасались, и в точке соприкосновения пылало пламя…
— Прибавляйте энергию, — едва слышным шепотом приказал Громов.
Я не видел, а скорее почувствовал, что Феликс повернул верньер всего на долю градуса. И этого было достаточно, чтобы черный ореол вокруг пламени раздвинулся настолько, что в нем появился не только тубус, но и весь ускоритель, точная копия того, что стоял у нас в колодце… От неожиданности я вскрикнул.
— Смелее, смелее, — торопливо шептал Громов, — иначе и эта дюза расплавится. Да не бойтесь же!
6
Феликс резко повернул ручку верньера.
На мгновенье черный ореол расширялся вокруг пламени во всю стену, и в нем как в гигантском зеркале, мы увидели наш колодец, яркие электрические лампы на стенах, весь ускоритель, кабели и поднимающуюся вверх крутую лестницу, ведущую на площадку лифта. Мы увидели весь мир, отраженный в бреши, пробитой в пустоте частицами, мчащимися со световой скоростью…
— Вот оно, окно в антимир… — восхищенно шептал Валентин, — и на его границе вещество нашего мира аннигилирует с активе…
Он не успел досказать фразу. Экран ярко вспыхнул и блокировочное реле сработало с оглушительным выстрелом.
Некоторое время мы стояли неподвижно, ошеломленные виденным…
— Кажется живы, — пробормотал Феликс, но уже не так весело, как обычно. Давайте пробовать еще…
— Нет, вначале просмотрим кинопленку, — возразил Громов. Спроектировав фильм на большой экран, мы могли в деталях рассмотреть все, что происходило в колодце во время эксперимента.
Теперь мы видели, что радиус черного ореола вокруг центра аннигиляции не был постоянным. В такт с мерцанием пламени окно в ничто то расширялось, то сужалось. При более высоких энергиях его края трепетали, колебались. Затем мы увидели, что при последующем увеличении энергии ореол, как гигантская ирисова диафрагма, резко расширился во все стороны, обнажив стены лаборатории. Это продолжалось одно мгновенье. Вдруг ярко вспыхнуло пламя и брызги расплавленного металла заполнили помещение…
— Одну секунду, верните фильм на семьдесят тысяч кадров назад.
Это был тревожный голос Громова. Я, затаив дыхание, ждал, что будет… Феликс перемотал пленку. На экране снова появилось отраженное изображение нашей лаборатории.
— Остановите фильм. Вот так. Обратите внимание. На противоположной стене виднеется что-то белое… — Громов привстал и подошел совсем близко к киноэкрану. — Это бумага… Лист бумаги с какой-то надписью… Что-то вроде плаката. Я не помню, чтобы мы вешали у себя какие-нибудь плакаты. Феликс, сделайте большее увеличение. Еще, еще…
Сердце у меня стучало, как отбойный молоток. Наконец, белая полоса протянулась вдоль всего экрана. Теперь можно было без труда видеть, что на бумаге была непонятная надпись.
Громов приложил к экрану лист бумаги и карандашом скопировал написанное. Феликс включил свет, и мы собрались вокруг профессора, чтобы на просвет прочитать отраженную в зеркале фразу…
«Не превышайте энергию в тысячу миллиардов электронвольт. Иначе вспыхнет новая звезда».
Громов несколько секунд стоял неподвижно, а затем побежал.
Мы бросились за ним. У люка в колодец он остановился, как вкопанный.
— Назад, там все горит!
7
Это был обыкновенный земной пожар, который потушили при помощи обыкновенной воды. Когда дым рассеялся, я, в комбинезоне, с фонарем в руках, опустился вниз и, хлюпая по воде, осмотрел обгоревший зал. Невыносимо пахло жженой резиной и горелым смазочным маслом. Стены были закопчены. С потолка свисали сорвавшиеся провода. А под самой лестницей на поверхности воды плавал сморщенный комок сожженной бумаги.
Я осторожно взял его в руки и стал изо всех сил растирать, превращая в черный прах… На мгновенье я остро почувствовал, что совсем рядом то же самое делает другой человек. Я резко поднял фонарь над головой и пристально осмотрел колодец. Ничего, пусто, только закопченные стены… Может быть этот другой человек и есть я?
Наверху меня ждал Валентин Каменин. Его губы скривились в горькую улыбку.
— Можешь нас поздравить, я имею в виду тебя, меня, Феликса, профессора Громова, всю нашу лабораторию.
— С чем?
— С последним экспериментом в ядерной физике.
— Почему с последним?
— Приборы зафиксировали, что поток античастиц на целый порядок превысил величину, указанную в Инструкции Академии наук. Дальнейшие опыты в этом направлении запрещены.
— А как же окно в антимир?
— Нужно искать обходный путь. Прямой путь опасен…
Север Гансовский Идет человек
Над широкой равниной у края зубчатых гор кружились облака, и наконец первый раз за много дней, даже месяцев, выглянуло солнце. Просвет в небе все увеличивался, посветлели буковые и грабовые леса, переплетенные лианами и виноградом дубовые рощи, поляны, заросшие густой травкой, и степь, где трава человеку по пояс.
Лошади, зебры и козлы в смешанных стадах отряхивали короткую шерсть и фыркали, вертя головой. Угрюмый носорог, живой яростный таран, вышел из кустарника на открытое место, понюхал воздух, шумно втянув его в широкую грудь, удовлетворенно хрюкнул.
В стаде лесных слонов вожак — брюхо у него все поросло густым длинным волосом — громко протрубил, приказывая своим родичам перестроиться для выхода на поляну. Выдры и лисицы вылезали из нор. Гигантский бобер ростом с современного волка — блаженно зажмурился на бережке глухой лесной черной речки.
Солнечный луч пробился через несколько навесов зеленых листьев и упал на лоб леопарду. Он открыл один глаз, потом закрыл его. Ему не хотелось двигаться, так приятно было ощущение тепла.
И бегемот на болотистом плесе реки тоже радостно зафыркал. Он мерз в течение долгих месяцев, не понимая, что происходит и отчего ему постоянно холодно. Он был последним бегемотом в этих краях. Его породе надлежало вымереть от наступающего с севера похолодания, но он не знал этого и только удивлялся, что нигде не встречает ни самок, ни молодняка, ни таких же старых, матерых самцов, как сам.
Солнце светило, капли только что кончившегося дождя сверкали в листве и в травах, все запахи на равнине переменились, став гуще и сильнее.
И тогда в предгорье, на полянке недалеко от ручья, проснулся Его Величество Пещерный Лев. Сначала шевельнулся кончик хвоста, затем волной подернулась шкура на спине, затрепетали ноздри широкого черного носа, открылись желтые глаза. Лев поднял могучую голову, привстал, потянулся, выгнув спину и царапая землю когтями передних лап. Он встряхнул гривой, глубоко вдохнул, с шумом выдохнул и потоптался на месте. Тут же лежали остатки кабана, зарезанного день назад. На спине и задних ногах еще было почерневшее мясо — его не съели мучающиеся голодом гиены, не решились подойти близко к спящему Владыке.
Лев лениво тронул объеденную кабанью голову, постоял миг рядом, чуть присел, с неожиданной легкостью бросил в воздух свое четырехсоткилограммовое тело, пролетел десять метров и мягко, как пролился, опустился на траву возле ручейка. Не дрогнула, а лишь плавно качнулась головка ромашки в сантиметре от его лапы.
Пещерный лев опустил голову, напился воды, чавкая. Широкий розовый лист языка облизал губы — серой обезьяне, вжавшейся высоко над ручьем в ствол дерева, странно было видеть этот язык, такой беззащитный среди жутких белых клыков.
Затем Его Величество еще раз потянулся, мурлыкнул дважды, как бы примериваясь, пробуя голос, полуприсел на задних лапах, набрал воздуха, из глубины себя пустил низом могучий, все обнимающий рев.
Звук пошел по травам, заплутал между деревьями леса, пронесся над болотами, лугами и потек степью.
И все живое на километры вокруг замерло, застыло на мгновенье. Стада зебр и лошадей остановились, как бы натолкнувшись на невидимую стену, леопард в чаще привстал и окаменел, вожак слоновьего стада растопырил уши.
Звук нагнетался толчками, нагоняя тоску, обещая смерть и завораживая. После минутного оцепенения прыгнул в воду бобер, крупным махом пошел в глубь лесной чащи леопард — сам яростный боец, он все равно не хотел очутиться на одной дорожке с пятнистым желтоглазым царем. Слоны потянулись на открытое место, повернуло в сторону от приречных кустарников стадо буйволов, ошалело ринулся, не разбирая куда, носорог. Земля задрожала от тысяч копыт — побежали лошади и зебры.
Всемогущий знал, что он предупреждает свою будущую жертву, но знал также и то, что она не уйдет от него. Слон, буйвол, антилопа все равно живут там, где они живут и где им знакома местность. Страх не заставит их покинуть пределы знакомого — ведь там, за этими пределами, ждет еще больший страх. Лошадь не побежит от волка по неизвестным местам — ей нужно знать, на какой проплешинке между трав она вдруг резко свернет в сторону, заставив преследователя проскочить вперед. И олень не станет мчаться куда придется, а поскачет известной ему тропинкой, чтоб не застрять рогами в ветвях мелколесья.
Владыка чувствовал, что звери лишь перегруппируются, но не уйдут далеко, и этой именно перегруппировки он хотел, рассчитывая найти свою жертву там, где ей должно быть. Как шахматный игрок в эпоху человека и шахмат, он желал, чтоб противник правильно разыгрывал определенный дебют, так ему было удобней.
И действительно, на границе своей территории стада копытных остановились, постояли и повернули обратно, леопард сделал большой круг и вернулся почти туда же, где был. Все стало пастись, охотиться, принюхиваться, прислушиваться. Но напряженно. Ожидая, пока новый, удовлетворенный рык скажет: «Я поймал, я сыт. Живите.»
Пещерный лев еще потянулся и сел, то выпуская, то убирая когти.
Он был великолепным устройством для убийства. Самым совершенным, какое пока еще знала история Земли. Доведись ему встретиться с тиранозавром, крупнейшим из хищных ящеров, от которого льва, правда, тоже отделяли миллионы лет, желтый царь одолел бы, наверное, и тиранозавра. Ящер был громаден, но туп, малоподвижен. А у льва были не только стальные мускулы, но и хитрость, и мгновенная реакция.
В нем природа дошла до высшего. Такой грудью с перекатывающимися мышцами, такими когтями и клыками, такой силой в задних лапах, бросающих его тело на десять — пятнадцать метров, не мог похвастаться никто. Каждое его движение было законченным, почти художественным. В нем пела музыка, он был живописен и скульптурен. Им, Его Величеством Пещерным Львом, природа как бы говорила то, что она в дальнейшем скажет человеческим искусством.
Лев перескочил через ручей и, не таясь пока еще, сошел в лесостепь на охоту. Страх катил перед ним, как артиллерийская подготовка; все живое, за исключением мелочи, вроде птиц, белок и разных жуков, разбегалось, оставляя мертвую зону.
Человек по имени Уц, старый, но крепкий, стоявший на холме в нескольких километрах от лежки льва, услышал голос желтого царя уже ослабленным. Тяжкий, все заполняющий рык и дошел до Уца лишь потому, что тот тоже обладал почти звериным слухом. Человек понимал, что Владыка вряд ли придет за добычей так далеко, но плечи у него дрогнули. Он отметил в уме, что на охоту надо будет идти сегодня в другую сторону.
Сжав деревянное копье с каменным наконечником — слишком ничтожно оно было и против всемогущего льва, и даже молодого клыкастого кабана в лесу, Уц оглянулся на стойбище.
Обрыв над рекой был источен глубокими пещерами, где поселились люди орды, в которой старшим был Уц. Целых полгода — от самого низкого солнца до самого высокого — почти вся жизнь совершалась там, внутри. Из-за дождя. Туда доставляли добычу, там ее жарили. Туда женщины и дети приносили мягкие сладкие корни и луковицы, если их удавалось найти. Там спали у костров и сидели днем, глядя на потоки воды, завесой падающие с небес.
Но сегодня появилось солнце, и тотчас орда выбралась наружу из сырости и холода каменных убежищ.
На трех больших кострах жарили остатки зарезанного леопардами молодого носорога — звери сожрали только голову, живот и ушли. Бородатые мужчины готовили оружие — обкалывали кремневые ножи и рубила, оббивали наконечники для копий. Женщины, распластав на земле оленьи шкуры и прибив их по краям колышками-сучками, отскребали изнутри мясо и жир. Одна из них, молоденькая девушка с копной светлых волос, с повязкой из беличьих шкурок вокруг пояса — ее звали Ру, — посмотрела на холм и улыбнулась. Неподалеку в реке, стоя по пояс в воде, несколько человек ловили рыбу прямо руками. Поймавший выбрасывал добычу на берег, там дети собирали ее и относили к костру. Был как раз ход рыбы.
Все шло в общий котел — закон, никем не высказанный, но само собой разумеющийся. С этим законом рождались и умирали. Даже маленький ребенок, хоть и ослабевший от длительного голода, тащил в стойбище съедобный корень, а не совал себе в рот.
Люди орды были некрупные — сто шестьдесят — сто семьдесят сантиметров ростом. Женщины поменьше, мужчины побольше. Они были и не сильные. Во всяком случае, слабее всех животных, одного с ними размера и веса. Самый крепкий охотник, не будь с ним ножа, не смог бы справиться даже с антилопой.
У них были выпрямленные фигуры, длинные руки и ноги. Высокий, прямой, а не скошенный лоб и челюсти, которые не выдавались вперед.
Эти люди очень редко встречали других таких же, себе подобных. Они не знали, откуда пришли сюда, но теперь им стало совсем плохо в предгорье. Плоды и мучнистые корни поблизости были все съедены. Мелкая дичь разбежалась, а ходить за ней далеко в степь они не решались, опасаясь леопардов и других хищников.
Следовало уходить отсюда, но людям страшно было оставить удобные пещеры, где было не так холодно во время дождей и бурь и входы в которые можно было завалить камнями на ночь.
Уц посмотрел на стойбище, потом на небо. Опять накатывали тучи, готовясь поглотить солнце.
У него заныли кости — так хотелось тепла и света. Бабка рассказывала ему, что прежде было гораздо лучше. Он и сам смутно помнил жаркие лета, одно, может быть, два. А дальше так оно и пошло: дождь да дождь. Была даже зима особенно холодная, когда с неба посыпалось белое. Десятки бегемотов умерли тогда у реки. Пировали гиены, но орда почти не воспользовалась мясом огромных неповоротливых зверей. Слишком холодно было. Люди укрылись в пещерах. Кутались в шкуры, но все равно многие погибли к весне.
Рядом с Уцем сидел на траве хромой Яро, молодой охотник, которому кабан недавно пропорол клыком ногу. Сейчас Яро не мог охотиться наравне с другими мужчинами и почти все дни проводил у костра, изготовляя ножи и наконечники для копий.
Он держал в руках толстый, длиной в человеческий рост, сук березы. Сук был сырой, он отвалился давно, дерево внутри сгнило и высыпалось, осталась одна кора. Заглянув в один конец, можно было увидеть в другом небо и лес.
Яро поворачивал сук и так и этак. Он заткнул более узкую дыру травой, принялся сыпать туда песок. Потом высыпал и продул отверстие.
— Зачем Яро сук? — спросил Уц. — Сук легкий, суком нельзя ударить.
— Яро не знает, — ответил хромой. Он говорил, держа у рта березовую трубу, и его голос получился неожиданно низким и гулким.
В те времена еще не знали слов «ты» и «вы». Люди говорили о себе и обращались друг к другу только по имени.
Девушка Ру, оставив свою шкуру, поднялась на холм.
— Пойдет дождь, — сказала она. — Ру хочет убрать костер в пещеру.
Уц покачал головой.
— Нет. Сучья сырые, и пойдет сильный дым. Пусть костры горят здесь.
Девушка шагнула к Яро. Она и пришла ради него. Тот поднялся, держа в руках трубу. Они стояли рядом, двое молодых людей. Степь и лес простирались перед ними. Вдали видна была группа слонов, а за ними темной массой стада лошадей. Тучи сгущались, одна налезала на другую. Только над горной грядой было чистое небо.
Старик Уц смотрел на него.
— Яро не идет на охоту? — спросила девушка.
— Нет. Яро будет здесь, — ответил хромой, и это так громко прозвучало через березовую трубу, что девушка отскочила и потом, засмеявшись, положила руку на сук.
— Дерево кричит…
За полдня пути от стойбища, где звери были не такими пугаными, трое охотников орды подкрадывались к лошадям. Это было долгое и трудное дело. Животные стояли на открытой поляне — четыре самки и самец. Кобылы опустили морды в траву, паслись. А самец оглядывался по сторонам. Принюхивался, прислушивался, шевеля ушами.
Подбросив в воздух травинку, охотники определили направление слабенького ветерка, затем стали ползти таким образом, чтоб он дул от животных к ним. Ножи и мешочки с наконечниками они оставили в кустах и двигались налегке, только с копьями. Иногда они застывали неподвижно, затем принимались ползти так медленно, что их не испугался даже выводок кроликов неподалеку.
Они проползли две трети нужного расстояния, когда ветер переменился. Им пришлось вернуться в кусты, сделать большой обход и начать подкрадываться с другой стороны.
Когда до животных осталось только двадцать шагов, но кидать копье еще нельзя было, жеребец забеспокоился. Издав короткое ржание, он стал всматриваться в траву, где затаились Ог Длиннорукий, Мав Быстрый и еще один охотник, которого звали Рам.
Самец насторожил уши, долго-долго смотрел в траву, потом отвернулся. Но люди не шевельнулись. Это ведь было соревнование в хитрости, и победитель получал жизнь. Жеребец опять посмотрел в их сторону и лишь потом опустил голову, принюхиваясь к зеленым побегам.
Тогда трое проползли еще пять шагов, разом вскочили и кинули тяжелые неуклюжие копья. Только одно попало самцу между ребер.
Маленькое стадо бросилось прочь, жеребец тоже поскакал. Охотники, у которых мускулы от напряжения ослабли, не стали его преследовать. С радостными криками они уселись на траву, потом, отдохнув, вернулись в кустарник за ножами и другим имуществом и затем уже направились по кровавому следу.
Жеребец упал в полусотне шагов от них. На губах у него выступила красная пена.
Увидев приближавшихся охотников, он вскочил, подпрыгнул, как бы угрожая им, и из последних сил побежал вниз по каменистой лощине. Копье болталось у него в боку.
Охотники пошли за ним. Лощина круто сворачивала. Трое повернули и опять увидели зверя лежащим. Это была прекрасная добыча. Такая, что редко доставалась им. Теплое свежее мясо, настолько мягкое, что его и не жареным хорошо было есть.
Ог Длиннорукий вынул из мешочка рубило.
Но Рам вдруг остановился. Какой-то особый запах обеспокоил его.
Он посмотрел в сторону и увидел человека. Вернее, человеческого ребенка. Мальчика. Смуглого, очень коренастого, шире их самих в плечах, хотя он был далеко не взрослый. Волосы у него на голове росли не такие, как у трех охотников, а прямые, жесткие, как лошадиная грива. Руки в бугристых узлах мускулов, а взгляд почти звериный, испуганный, но пристальный и жестокий.
Мгновенье детеныш-получеловек смотрел на охотников, затем метнулся в кусты.
А в сотне шагов по лощине горел костер, возле которого стояло несколько гигантских существ в повязках из звериных шкур и с каменными топорами в руках.
Тогда трое охотников, не думая ни секунды, не сговариваясь и сразу забыв о своей добыче, повернулись и кинулись прочь. Они бросили копья, чтоб те не мешали им, и, выбравшись из лощины, понеслись длинными прыжками. Им уже было ни до чего. Смерть посмотрела на них, и гибель нависла надо всем стойбищем. Они наткнулись на орду Бродячих, чьим главным занятием была охота на людей.
Сзади они услышали крики. Бродячие начали погоню.
Около четырех десятков мужчин, женщин и детей растягивались в широкий полукруг. Они знали, что догонят, — по-звериному выносливые и втрое-вчетверо сильнее некрупных охотников.
Это было странное ответвление человеческого рода — Бродячие. Люди, а может быть, и полулюди, в которых развитие пошло в сторону силы. Огромные, до двух с половиной метров роста, они могли руками задушить лошадь и даже тигра, но умели также добывать огонь и делать себе оружие из камня. Разум теплился под узким лбом, но низкий, придавленный свод черепа не позволял мозгу увеличиваться. У них были отчетливые, как у гориллы, надглазные валики, вытянутые вперед челюсти, короткая, толстая, заросшая волосами шея. Они ходили на чуть согнутых ногах, приготовляли себе на ночь гнезда из ветвей или травы или просто спали у костра сидя, обняв ноги руками и положив голову на колени. Они становились все сильнее и мускулистее из поколения в поколение, боясь на земле только владыку — Пещерного Льва. Но постепенно гигантское тело с маленьким мозгом стало требовать слишком много пищи. Они уже ушли от зверей, им было трудно тягаться с ними в проворстве, а брюхо при толстых костях и тяжелых грудах мышц было ненасытным. Это был Человек Сильный, а не Человек Разумный.
Всегда страдая от голода, они сделали своей добычей тех, кто тоже не обладал ни звериным нюхом, ни силой, ни ловкостью. Бродячие истребляли орды таких же, как они, людей, кряжистых и низколобых, заросших волосами, но только поменьше ростом. Тонких и стройных охотников они встретили впервые и поняли, что их ждет пиршество.
На миг выглянуло солнце и осветило всю картину. Степь со стадами лошадей и козлов, лес, у кромки которого слоны обламывали ветви с деревьев, три маленькие фигурки убегающих охотников и широкий полукруг Бродячих.
Сначала трое оставили преследователей далеко позади. Они были быстрее, но знали, что это не спасет их, не обладающих неутомимостью Бродячих. На их памяти уже было одно такое нападение на стойбище, когда только случайный лесной пожар отрезал от людоедов кучку спасшихся.
А Бродячие не очень спешили. Они не только охотились в этот момент, но и переселялись. Все свое было у них с собой. Женщины несли детей и шкуры, у мужчин на поясе, болтаясь на ходу, висели ножи и рубила. А каменные топоры были в руках. Им было все равно, где останавливаться на ночь. Они знали теперь, что где-то есть стойбище охотников, что они перебьют там всех и там же останутся, запасшись пищей на два-три дня.
Опередив Бродячих на несколько сотен шагов, Ог, Рам и Мав Быстрый разом, как будто их объединяло общее чувство, упали в траву, проворно доползли до полосы кустарников, там поднялись и, прикрываясь зарослью дубняка от преследователей, побежали под углом к прежнему направлению.
Охотникам нужно было добраться до реки, броситься в нее и оборвать там свой след.
Но еще десятки километров отделяли их от поросшего тростниками речного ложа.
Они бежали час, равномерно, молча, не оглядываясь, поскольку знали, как много сил берет и поворот головы и даже одно только на бегу сказанное слово.
Однако Бродячие не сбились. Неровная степь скрыла от них охотников, но рядом с главой племени скорой рысью двигались следопыты, принюхиваясь на ходу. Они пошарили по кустам, показали новое направление, и орда повернула на восход. Она распадалась постепенно на два эшелона: мужчины и дети повзрослее впереди, женщины сзади.
Бродячие двигались неотвратимо, как наводнение или обвал, они должны были все равно настигнуть свою добычу.
Возле новой полосы кустарников преследуемые охотники опять остановились. Двое уже начали заметно уставать. Грудь и плечи у Ога с Рамом покрылись потом, они дышали тяжело. Только Мав был свеж.
Трое бросились на траву, отдышались. Потом Мав сказал:
— Ог пойдет сюда, — он показал рукой. — Рам побежит сюда. А Мав Быстрый пойдет в стойбище. Ог и Рам покажутся Бродячим.
Двое охотников согласились и кивнули. Чувство связи со своим родом было у них сильнее инстинкта самосохранения. Они понимали, что должны пожертвовать собой, чтоб Мав мог предупредить стойбище. Ог и Рам поднялись и побежали к виднеющемуся вдали лесу. А Мав переждал еще немного, пополз вдоль кустарников и, оставляя между собой и Бродячими невысокий холм, пустился к реке.
И снова преследователи не поддались на хитрость. Им была знакома такая и у зверей встречающаяся повадка, когда животное отвлекает охотников на себя, чтоб спасти молодняк. Только двое гигантов бросились за Рамом и Огом, а остальные побежали с криками и верещанием по следу Мава — именно потому, что он скрывался.
На полдороге к лесу Ог и Рам разделились. Один бросился влево, другой взял правее. И двое преследователей тоже разделились, каждый избрав себе жертву.
Рам услышал приближающиеся шаги и поднял голову. Его удивило, что к нему торопилась молодая женщина, или молодая самка. Она размахивала дубиной со вделанными в нее медвежьими клыками. Она была почти вся покрыта рыжеватой шерстью, и длинные космы никогда не чесанных волос свисали по обе стороны полузвериного лица. Мускулистые руки были вдвое толще, чем у Рама.
Женщина вскинула дубину, рыча. Тоской заволокло Раму глаза, и все для него кончилось.
Огу Длиннорукому сначала повезло. Его преследовал не очень быстрый мужчина, и он почти добрался до леса, когда понял, что уже не может бежать. На глаза ему попалась осыпь, обнаженная дождевым потоком. Ог схватил камень и, когда преследователь подошел ближе, метнул в него, попав в плечо. Но Бродячий даже не остановился — это было все равно что кидать камнями в носорога. Ог вступил в лес и тут решил, что все-таки он, Длиннорукий, самый сильный из людей стойбища. И что надо не просто так отдать свою жизнь.
Гигант навалился на него. Они сцепились и упали, ломая кустарник. Выводок кабанят брызнул из-под них в разные стороны. Огу удалось ударить врага по голове вторым захваченным в осыпи камнем. Бродячий ослабел, но только на миг. Желтыми зубами он грыз Огу плечо, добираясь до горла.
Могучий кабан-секач, сопровождавший в лесу свое семейство, услышал треск ветвей и увидел что-то большое, катающееся по земле. Страх и злоба тотчас вспыхнули в нем. Он ринулся на это большое, поддел его клыком. Большое распалось надвое. Секач опять ударил и одну и вторую половину и бил до тех пор, пока они не перестали рычать и шевелиться, превратившись в груды окровавленного мяса…
Мав Быстрый той порой сделал длинный бросок и еще раз оторвался от орды гигантов. Но у него уже начали деревенеть ноги, дыхание сделалось коротким. Во рту пересохло, ему хотелось пить.
Там, где степь начала подниматься, полого спускаясь к реке, он позволил себе маленький отдых, затем, приподнявшись, глянул назад и увидел, что орда Бродячих следует все-таки именно за ним. Это его не удивило. Он понимал, что у волосатых полулюдей человеческая хитрость соединяется со звериным нюхом и они могут идти по следу не сбиваясь, почти как идут волки.
Нарвав охапку мокрой травы вокруг себя, он пососал ее, освежив рот, вскочил и кинулся к реке. Он бежал и бежал, стараясь дышать равномерно, но в голове у него мутилось, кровь сильно стучала в виски, а грудь внутри жгло. Серая лента реки показалась наконец впереди, он в последний раз ускорил бег, вошел в густые, прибрежные тростники, жадно напился, плеская себе воду в рот горстью, а потом побрел по колено в воде, часто меняя направление. Там, где заросль была особенно плотной, он присел на корточки и только тогда в полной мере ощутил, как смертельно утомлен. Он бежал почти полдня непрерывно. Собственное тело казалось ему пустым и высохшим. Только ум работал напряженно, слушали уши и глядели глаза.
Через какое-то время крики раздались поблизости, потом шаги зачавкали в болотистой почве. Трое Бродячих прошли совсем поблизости, потом остановились, переговариваясь короткими звуками. Они нюхали воздух, и Мав порадовался, что ветер идет от них, а не к ним. Появилась женщина с ребенком на спине, нагнулась и напилась, как животное, прямо ртом.
Затем кто-то заверещал впереди. Целой толпой гиганты побежали мимо Мава на другой берег. Они торопились теперь, не глядя по сторонам, как если б решили не искать его больше.
Он долго сидел в воде, не решаясь подняться, едва веря в свою победу. Когда говор орды затих вдали, он встал. Дыхание у него перехватило на мгновенье, потом он поднял руку ко рту, чтобы подавить крик.
Уже вечерело. Далеко слева по берегу реки поднимались к небу три столбика дыма. Их было ясно видно. Туда-то и пошли охотники за людьми.
Мав чувствовал себя совсем разбитым. У него оставался теперь только один выход — перегнать по этому берегу толпу Бродячих и раньше их пересечь реку напротив стойбища.
Он выбрался на сухое место. Руки и ноги были странно легкими. Усталость и одеревенение вроде бы прошли, просто тело не желало слушаться его.
Шатаясь, он побежал.
Стойбище готовилось к ночи. Костры еще горели снаружи, но женщины носили внутрь пещер охапки хвороста. Мужчины, собравшись, рассуждали, отчего не вернулись люди из степи. Такое вообще случалось редко. Ночь принадлежала хищным зверям, а не человеку, ее следовало проводить у огня среди своих.
Дети, готовясь ко сну, расстилали подсушенную траву в темных гротах.
Девушка Ру сидела на камне рядом с молодым Яро. Тут же лежал и пустой березовый сук. Яро просверливал острым камнем дырочку в медвежьем зубе это должно было стать женским ожерельем.
Старый Уц на холме беспокойно вглядывался вдаль. Трое ушедших утром охотников были молодыми и сильными. Их гибель сильно ослабила бы орду.
Туман поднимался над рекой. Кругом стоял запах жареной рыбы, отбивая все другое. С поляны, где горели костры, доносились говор, смех, восклицания.
Затем крик раздался со стороны плеса, и люди увидели, как из воды по пояс в тумане вышел человек.
Все насторожились.
Совсем голый, без оружия, он вышел на освещенное место, рухнул на колени, хватая ртом воздух, потом показал рукой:
— Бродячие! Близко!
Стон разнесся над стойбищем. Завыли, запричитали женщины, собирая детей. Мужчины хватали оружие — топоры, копья. Несколько человек бросились к большим камням, которыми на ночь заваливали изнутри входы в пещеры.
В орде было около сорока мужчин, но все понимали, что, будь врагов много меньше, все равно спасенья не было. Рядом с волосатыми гигантами даже самые сильные бойцы выглядели как дети. Но и бежать было тоже некуда, потому что Бродячие настигли бы людей стойбища и в лесу.
Несколько мгновений царила суета на поляне, затем все убрались в две самые большие пещеры. Стало тихо. Только потрескивали брошенные костры.
И тогда появились Бродячие.
Первые тени мелькнули за пределами освещенного пространства и остановились. Постепенно людоеды накапливались в слитную толпу. Они уже устали, но не так, как Быстроногий. Представители племени Человека Сильного, они были выносливее и, кроме того, были в этом соревновании преследующими, а не убегающими. Охотника Мава весь день угнетал страх, а им, наоборот, придавала сил жажда догнать и добыть.
Наконец вожак вышел на поляну — косматый, два с половиной метра ростом, с плечами как скала. Тотчас по его зову подбежали, принюхиваясь, два следопыта, а затем все освещенное пространство заполнила радостно воющая толпа.
Из кустов вытащили обмершего от страха старика, который не успел скрыться. Ему свернули шею, бросили тело на костер. Ненасытные животы Бродячих уже требовали пищи, но, чувствуя, что добычи будет много, они хотели сначала убить всех.
Вожак осмотрелся, затем бросился к откосу горы. Камень, загородивший вход в ближайшую пещеру, был не очень велик. Наверху между его поверхностью и известняковым сводом оставалась широкая щель. Оттуда полетели копья. Однако осажденным негде было размахнуться как следует. Только одному охотнику удалось задеть руку гиганта.
Бой начался. Бродячие навалились на камень. Изнутри держали его, но силы были неравны. Огромная полуженщина-полузверь выдернула сквозь щель одного из охотников стойбища, перехватила его обеими руками, не оборачиваясь, бросила назад. Он пролетел над толпой, упал на землю, и тут на него набросились дети.
Через минуту Бродячие ворвались в пещеру. Огонь погас внутри, его затоптали. В темноте раздавались рычание и стоны. Но вторая большая пещера еще держалась. Там Уцу сильным ударом топора удалось свалить одного из нападающих. Мощная туша заклинилась между камнем и стеной.
Бродячие пытались протолкнуть его вперед, но мертвый гигант не двигался с места. Схватка замерла на миг.
И вдруг исподволь и тихо сначала, а затем усиливаясь, раздался неподалеку тяжелый низкий звук. Грозный первый предупредительный рев голос Пещерного Льва.
Владыка был тут, рядом. Совсем близко.
Все стихло, и в тишине лев пустил свой второй рык. Он низко потек по поляне, поднялся затем, оглушая, заполняя все, сотрясая деревья, и камни, и людей, не позволяя слышать собственное дыхание, обессиливая, нагоняя смертную тоску. Звук дошел до самой большой громкости и оборвался.
Он был уже ближе. И стало ясно, что Владыка двигается к пещерам.
Бой кончился. Бродячие с воплями бежали, бросая топоры, дубины — все, что у них было.
Только один гигант, которому копье пробило живот, бился, выгибаясь, на поляне.
Наутро остатки орды пустились в путь наверх. Нельзя было оставаться Бродячие вернулись бы, чтоб уничтожить всех.
Уц вел своих людей в горы. Несли детей, запас пищи, оружие и шкуры. Инстинктивно старейшину стойбища влекло к югу, он не знал, что уходит от холодов наступающего ледника.
Люди двигались два дня, переночевали, сидя на корточках, как обезьяны, прижимаясь друг к другу и не разводя огня. На третье утро они достигли перевала и осмотрелись.
Было ветрено. Позади лежала обширная равнина, вся затянутая тучами. Дождь лил, контуры знакомых лесов и перелесков терялись во мгле. Но впереди над ними небо сияло голубизной — казалось, они стоят на грани, разделяющей две погоды.
К югу мягко, округло спускались горы, лежали луга и поросшие кустарником долины. Солнечные лучи осветили людей. Они стояли молча, им сразу сделалось теплее. Дождь шел почти что рядом, но они уже вышли из-под него.
Уц дал сигнал, и они начали спускаться.
Ру шла рядом с прихрамывающим Яро. Он нес с собой все тот же березовый сук. Мав Быстроногий — он остался в живых — потрогал пальцем трубу.
— Это первый раз так, что человек Яро заговорил, как лев.
Позади орды, над потонувшей в дожде степью, началась гроза. Молнии косо пересекали многослойные тучи, гремел гром.
В мир входило нечто новое, способное совершенствоваться бесконечно, разум. Началась история Человека.
Александр Мирер Обсидиановый нож
— Завидую вашему здоровью, — произнес сосед, не поднимая головы.
Мы сидели вдвоем на грязной садовой скамье. Бульвар, залитый талой водой, был пустынен. Сосед каблуком долбил в леденистом снеге ямку, толстое лицо со сломанным носом чуть покачивалось. Рука в перчатке упиралась в планки сиденья.
— Ах, здоровье — это прекрасно, — сказал сосед, не разжимая губ.
Я на всякий случай оглянулся еще раз — не стоит ли кто за скамьей. Никого… Прошлогодние листья чернеют на сером снегу, вдоль боковой аллеи журчит ручей.
— Вы мне говорите? — пробормотал я.
Сосед качнул шляпой сверху вниз, продолжая ковырять снег каблуком. В ямке уже проступила вода.
Еще несколько минут он смотрел на свои башмаки с ребристыми подошвами, а я разглядывал его, ожидая продолжения.
Черт побери, это был престранный человек! Лицо отставного боксера — сломанный нос, расплющенное ухо и одержимые глаза, сумасшедшие, неподвижные. Такие глаза должны принадлежать ученому или потерявшему надежду влюбленному. Я никогда не видел человека, менее похожего на того или другого — по всему облику, кроме глаз… А его слова? «Завидую вашему здоровью, это прекрасно…» А его поза, поза! Он сидел, упираясь ручищами в скамью, бицепс левой руки растягивал пальто. Он как будто готов был встать и мчаться куда-то, но каблук мерно долбил снег, и уже талая вода ручейком уходила под скамью — в ручей на дорожке за нашими спинами.
— Вы нездоровы? — Я не выдержал молчания.
— Я недостаточно здоров, — он мельком посмотрел на меня, как обжег. И без всякого интервала спросил: — Болели чем-нибудь в детстве?
Я чуть было не фыркнул — такой тяжеловес заводит разговор о болезнях. Отвечая ему: «корь, свинка, коклюш», я думал, что он похож на Юрку Абрамова, мальчишку с нашего двора, который в детском саду уже не плакал, а в школе атаманил, и мы смотрели ему в рот. Юрке сломали нос в восьмом классе. Учителям он говорил, что занимается в боксерской секции, а мы знали — подрался на улице. Вообще-то все люди со сломанным носом будто на одно лицо.
— Сердце здоровое? — продолжал сосед почти безразличным тоном, но так, что я не мог отшутиться или сказать: «А вам какое дело?» Пришлось ответить полушуткой:
— Как насос.
— Спортсмен?
— Первый разряд по боксу, второй по рапире, футбол, плаванье.
— Какие дистанции? Спринтер? Конечно, спринтер… — Он посмотрел на мои ноги.
В фас он был совсем недурен — в меру широкие скулы, лоб как шлем, только глаза меня пугали. Они буквально светились изнутри, выпуклые такие глазищи, и лоб карнизом.
— Курите?
— Иногда, а что?
Я вдруг рассердился и заскучал. Курите, не курите… Каждый тренер с этого начинает. Атаман… Мне захотелось уйти, холодновато становилось под вечер. Я и не рассчитывал, что Наталья сейчас появится, она сказала, что придет, если удастся удрать с лекции, но вообще-то, наверно, не придет.
Я сказал: «Простите. Мне пора», — и встал.
Сосед кивнул шляпой. Из-под каблука летели брызги через всю дорожку.
— До свидания, — сказал я очень вежливо.
Длинноногая девчонка с прыгалками оглянулась на нас, пробегая по дорожке.
— Жаль, — сказал сосед. — Я хотел предложить вам кое-что любопытное.
Его нос и уши ясней, чем любая вывеска, говорили — что он может предложить. Я ответил:
— Спасибо. Я сейчас не тренируюсь. Диплом.
Он сморщился.
Я уже шагнул через лужу на дорожку, когда он сказал неживым голосом:
— Я имею вам предложить путешествие во времени…
Я с испугом оглянулся. Он сидел, не меняя позы.
— Путешествие во времени. В прошлое…
«В прошлое, значит, — думал я. — Вот оно — недостаточное здоровье…»
— Я не сумасшедший, — донеслось из-под шляпы. — Сумасшедший предложил бы путешествие в будущее.
Я сел на скамью, на прежнее место. Эта сумасшедшая логика меня сразила. Он явно был псих, теперь я видел это по его одежде — чересчур аккуратной, холодно-аккуратной. Все добротное, ношенное в меру, но вышедшее из моды. Наверно, жена следит за его одеждой, чтобы у него был приличный вид, только нового не покупает — донашивает он, бедняга, свой гардероб лучших времен. Такие пальто носили в пятидесятых годах и ботинки тоже. И шляпы, я помню, хоть был маленький, — шляпа как сковорода с ромовой бабой посредине.
Он скользнул по мне своими глазищами и как бы усмехнулся, но глаза оставались прежними.
— Я действительно редко бываю на улице. Вы об этом подумали? Недостаток времени, больное сердце… Послушайте, — он тяжело повернулся на скамейке, — мне действительно нужен совершенно здоровый человек для путешествия в двадцатое тысячелетие до нашей эры.
Сказал и уперся в меня своим необыкновенным взглядом. Исподлобья. Как гипнотизировал. Но это было уже ненужно. Я решил — пойду. Спортивная закалка подействовала — я испугался и хотел перебороть страх. И потом, все было очень странно.
За всем этим маячило приключение, его напряженная тревога звучала в шорохе шин за деревьями, в запахе солнца и тающего снега, в размеренном крике вороны у старого гнезда. Зачем-то я спросил еще:
— Вы как, машину времени… построили?
Он ответил нехотя:
— Так, что-то в этом роде, но не совсем.
… Выходя с бульвара, он погладил по голубой шапочке девчонку — она стояла, засунув в рот резиновый шнур от прыгалок. По-моему, она слышала наш бредовый разговор. Во всяком случае, она пошла за нами, мелко перебирая ножками, как цыпленок-подросток, и отстала только на третьем перекрестке, у кондитерской. Здесь стояли телефоны-автоматы, и я спросил, надолго ли планируется это… путешествие, а то я позвоню, предупрежу дома, что задержусь.
Он сказал:
— Не беспокойтесь. Первый опыт на полчаса-час. Смотря в каких координатах вести отсчет.
Он шел по краю тротуара, засунув руки в карманы, с тем же отсутствующим видом, что на бульваре. Я заметил, что почти все прохожие уступают нам дорогу.
Около подъезда серого каменного дома он остановился и начал шарить в карманах, и как раз в эту секунду из подъезда выбежала девушка. Пальто нараспашку, кудрявая головка пренебрежительно поднята, на хорошеньком личике вдохновение обиды. Она что-то шептала про себя и вдруг остановилась, уставившись на тупоносые ботинки моего спутника. Он поднял плечи. На лице девушки уже не было обиды, но появилось такое явственное изумление, что я ухмыльнулся. Она вдруг махнула рукой, сорвалась с места и побежала дальше. Обтекавшая нас уличная толпа сейчас же скрыла ее, и мой странный спутник шагнул к подъезду.
Стоя плечом к плечу в тесном лифте, мы поднялись на шестой этаж. Когда стоишь совсем рядом с человеком, неудобно разговаривать. Приходится смотреть на всякие правила пользования или на стенку и помалкивать с чувством неловкости. В этом лифте около диспетчерского динамика было аккуратно нацарапано на стенке: «БАЛЫК». Прописными буквами. Почему — балык? Мне стало смешно, и вдруг я вспомнил. Он сказал: «Я был бы сумасшедшим, если бы предложил вам путешествие в будущее».
Я стоял с улыбкой, застывшей на физиономии, и чувствовал себя сумасшедшим. Почему я поверил, зачем пошел? Ведь я изучал теорию относительности, а там сказано, что путешествие в будущее — реально, а в прошлое — невозможно… Все наоборот… Вернуться в прошлое нельзя, потому что будущее не может влиять на прошлое. «Вот вам и балык, — я просто кипел от злости. — Когда ему откроют дверь, попрощаюсь и уйду. Все. Явный псих, конечно, явный».
— Дело в том, — сказал он, открывая дверь лифта, — что путешествие в будущее возможно на субсветовых скоростях. В космосе. Боюсь, что человечество никогда не достигнет субсветовых скоростей.
Лифт с ворчанием ушел вниз. Я покорно шагнул за ним в квартиру и позволил снять с себя пальто.
— Вытирайте ноги, — пробормотал он в сторону. — Мойте руки перед едой, — он засмеялся. Лицо у него стало, как блин — нос совсем приплюснулся. — Прошу…
Перед нами, как дворецкий, пошел черный кот, дрожа хвостом, изогнутым кочергой.
— Васька, ах ты, кот, — хозяин подхватил его на руки. Кот замурлыкал. — Прошу, прошу…
Теперь, в тесном пиджаке и узких брюках, он был совершенно похож на спортсмена. Грудная клетка просто чудовищная, как бочонок, — гориллья грудь. Ботинки он как-то незаметно сменил на тапочки, и всем обликом выпирал из обстановки. Огромный письменный стол, кресла, книжные шкафы. Такой же кабинет я видел у нашего Данилина, профессора-сопроматчика, когда приходил к нему сдавать «хвост».
Мы сели в профессорские кресла, и хозяин снова замолчал. Кот сидел у него на коленях. Кот мурлыкал все громче и вдруг взревел хриплым басом: «Ми-а-а-у-у-у-у…» — рванулся с колен, умчался за дверь.
— Это Егор орет, Ваську пугает. Вот полюбуйтесь.
Между тумбами письменного стола была натянута проволочная сетка, и за ней, как в клетке, стоял котище, выгнув черную спину, и светил желтыми глазами.
— Егорушка, — сказал хозяин, — ты мой бедный…
— Уа-а-у-у, — ответил кот и зашипел.
— Это Васин близнец, — объяснил хозяин как ни в чем не бывало. Как будто в каждом доме гуляет на свободе по коту, а его близнеца Егора держат под столом в клетке. — Впрочем, познакомимся. Ромуальд Петрович Гришин.
— Очень приятно, — пробормотал я, — Бербенев, Дима.
— Дима, Дима… Я кого-то знал… Дима. Впрочем, это неважно. Хотите кофе?
— Нет. Спасибо, не хочется.
— Тем лучше, — сказал Гришин.
Если он хотел меня запугать, то добился своего. Я сидел, как мышь перед котом, и смотрел в его глаза. Оторвать от них взгляд было совершенно невозможно, и смотреть было невозможно — тоскливая жуть подкатывала к сердцу. Глаза светились напряжением мысли. Мучительно-напряженным спокойствием всезнания. Вот так. По-другому этого не объяснишь.
— … Тем лучше. Последний вопрос, а затем я в вашем распоряжении. Вы студент-дипломник. Ваш институт?
— Инженерно-физический.
— Прекрасно. Общение облегчается. Теперь спрашивайте.
— Не знаю, о чем и спросить…
— Понимаю. Вы недоумеваете и ждете объяснений. Получайте объяснения. Классическая физика говорит, что будущее не может влиять на прошлое. Вполне логично, как кажется, но формулировка недостаточно общая. В наиболее общем виде так: информация может перемещаться только по вектору времени, но не против направления вектора. Например. Если мы подставим взамен объекта, существующего в прошлом, некий объект из настоящего, но в точности такой же, то передачи информации не будет. Такая подмена соответствует нулевой информации — материальные предметы в точности соответствуют друг другу. Иначе… Иначе получается вот что… Наш материальный предмет — черный кот Егор. Двадцать тысяч лет назад не было котов черной масти. Были полосатые коты, короткохвостые охотники. Дикие или полудикие. Поэтому появление в прошлом вот… Егора или Васьки невозможно, это была бы информация из будущего. Если бы у нас имелся дикий кот — другое дело. Вы поняли?
Я ответил:
— Не понял.
Это было вовсе нечестно, только я не мог ответить по-другому. Он прежде всего подразумевал, что есть некий шанс проникнуть в прошлое так же запросто, как спуститься по лестнице с седьмого этажа на первый, и поэтому вся его дальнейшая логика теряла смысл. Проникнуть в прошлое… Ведь прошлое прошло, на то оно и прошлое, деревья выросли и упали, люди и травы сгнили… Прошлое!
— Гранит, — сказал Ромуальд Петрович. — Кусок гранита лежит перед вами на столе. Этот кусок — неизменившееся прошлое. Он целиком из прошлого. Деревья умирают, но гранит остается…
С этим ничего нельзя было поделать. Он в десятый раз предупреждал мои возражения. Мне оставалось только пожать плечами.
— … Но мы отвлеклись. Итак, Егор не может появиться в. прошлом. Это не значит, что его нельзя отправить в прошлое. Неясно? Гм… Посмотрите на Егора получше. Вот лампа.
Я взял настольную лампу и нагнулся. Я ожидал увидеть черта с рогами, все что угодно, только не то, что я увидел.
На свету Егор оказался полосатым и короткохвостым. Крошечные кисточки торчали на ушах.
Я охнул. Егор зашипел и вцепился когтями в сетку. Я чуть не уронил лампу.
— Что это за зверь?
— Черный кот Егор, — отчетливо произнес хозяин. — Пятнадцатого февраля сего года он был перемещен в сто девяностый век до нашей эры. Через час он был возвращен в таком виде… вот. Бедный котище! В его системе отсчета прошло всего лишь двенадцать-семнадцать минут.
— До свидания, — в третий раз за последний час я прощался. — Я не люблю розыгрышей.
Хозяин грузно встал. Казалось, он не слышал моих последних слов. Слова отлетали от него, как теннисные мячи от бетонной стенки.
— Очень жаль. Впрочем… Не смею задерживать… Очень, очень жаль. А кот… Оттуда информация проходит беспрепятственно. Я не подумал, что генотип кошки изменился. Отличий не очень много — доли процента, в рамках мутаций. — Он бочком продвигался к двери, опустив голову.
Он, по-моему, окончательно примирился с моим уходом. Он даже хотел, чтобы я ушел поскорей, но черт дернул меня оглянуться на прощание.
На столе, рядом с куском гранита, лежал большой обсидиановый нож, каких много в музеях. Нож выглядел совершенно новым. Блестящий, со свежими сколами. К рукоятке прилип кусочек рыжей глины.
В два шага я подошел к столу и остановился, не рискуя взять нож. Действительно, он был совершенно новый, а не отмытый — глина губчатая, нерасплывшаяся. Полупрозрачное лезвие казалось острым, острее скальпеля. Первым долгом я подумал — подделка. Хитрая, искусная подделка. И все-таки взял нож. Лезвие блестело тончайшими полукруглыми сколами, где покрупнее, где помельче, у кончика — почти невидимыми серпиками. Я посмотрел с лезвия — совершенная, идеально симметричная линия. Нет, теперешними руками этого не сработать. Не второпях такие вещи делаются…
Как бы отозвавшись на эту мысль, Ромуальд Петрович не то застонал, не то закряхтел. Мне показалось — нетерпеливо. Я повернулся. Он стоял посреди комнаты, с закрытыми глазами, опустив руки, и дышал, как боксер после нокдауна.
— Одну минуту, сейчас… — Не открывая глаз, он сел в кресло у стола.
Егор когтями рвал сетку, пытаясь добраться До его тапочек, непогашенная лампа светила среди бела дня, а я в полной растерянности смотрел, как Ромуальд Петрович негнущимися пальцами открыл бутылочку и выкатил из нее пилюлю. Глотнул — и снова стал дышать. Выдох, выдох, вдох — хриплые, тяжкие. Наконец он открыл глаза и проговорил с трудом:
— Сердце балует. Простите, Вы заинтересовались ножом? Это мой трофей. Оттуда. Три дня тому назад я был пять минут в прошлом. По этому будильнику.
— Ромуальд Петрович! — Я завопил так отчаянно, что проклятый кот зашипел и забился в угол. — Не разыгрывайте меня! Скажите, что вы шутите!
Он чуть качнул головой:
— Ах, Дима… Вы считаете меня сумасшедшим и взываете к моей искренности. Нелогично…
Я навсегда запомнил — пусть это банально или сентиментально, — только я запомнил на всю жизнь, как он сидел, опустив свои боксерские руки на стол рядом с ножом, и смотрел на маленькую картину, висящую чуть правей, над углом стола. Июльское небо с одиноким белым облачком, а под ним густо-малиновое клеверное поле и девчонка в белом платочке…
Он смотрел и смотрел на эту картину, а я уже не мог уйти и, наконец, потихоньку сел в свободное кресло, боком — так, чтобы не видеть кота, навестившего прошлое, и нож, принесенный из прошлого.
Гришин повернулся ко мне, улыбнулся и вдруг подмигнул.
— Ждете объяснений все-таки?
— Жду.
— Попытаемся еще раз? Давайте. Дам прямую аналогию. Часто говорят: «Дети — наше будущее». Вы еще молоды, но для человека моего возраста дети — надежда на бессмертие: Потомки… Дети и дети наших детей… Теперь представьте себе, что в прошлом мы существуем как свои предки… Это одно и то же, по сути, то есть в будущем потомки, в прошлом — предки. Превращение в потомков — естественный процесс. Воспроизводство и смерть. Необратимо. А для обратного перехода нужны специальные приспособления, и процесс этот обратим. — Он засмеялся. — Честное слово, я сам еле верю. Опасная это находка! Помните, в Томе Сойере — песик нашел в церкви кусачего жука и улегся на него брюхом? Жук взял и вцепился в песика. Впрочем… Главное — обратный переход жизнь — смерть — жизнь. Понимаете?
Я пожал плечами — осторожничал.
— Скажем, так… каменный нож перемещается сквозь время без переходов жизнь — смерть — жизнь. Он сам — и предок и потомок. С живыми несколько сложней, но и это удалось осилить. Ценой потерь и убытков, но все же…
— Это Егор — потери и убытки?
— Вот, вот! — Он очень обрадовался. — Вот, вот! Наконец мы сдвинулись с мертвой точки! Оказывается, двадцать тысяч лет назад предок наших кошек был еще диким. Может быть, полудиким, но еще зверем. Полосатым, хищным и все прочее. М-да… Первый опыт. Я не умел еще, знаете, все так сложно. Первые шаги… Я вернул его на экспресс скорости и забыл, что информация из прошлого проходит беспрепятственно. Знаете что интересно? Он коекак помнит меня, а Ваську помнит хорошо. Он злится из-за вас, Егорушка, бедняга, бедный кот! Вернулся полосатым, бедняга…
Кот мурлыкнул и, как бы спохватившись, провыл: «У-уу!»
— Видите? Раздвоение личности. Теперь-то я научился возвращать как нужно…
Я ждал, что он добавит: «как видите», и ошибся. Наверно, он решил не ссылаться на свой опыт, пока я не поверю окончательно.
Я посмотрел на его затылок в коротком ежике, могучие руки, гориллью грудь и подумал… Дурацкую мысль я подумал, голова моя шла кругом от всех этих вещей.
— Ромуальд Петрович, я хочу спросить. Двадцать тысяч лет тому назад человек был тоже другой, как же получается. Если вы там были…
— Почему я не синантроп? — Он рассмеялся не оборачиваясь. Не много было веселья в этом смехе. — Дело в том, что вид гомо сапиенс существует семьдесят тысяч лет. А вид сапиенс — это вид сапиенс, Дима. Мозг не изменился, практически ничего не изменилось. Другой вопрос — как сумел дикий обезьяно-человек приобрести такой мозг, вот загадка… Впрочем, это к делу не относится; Человек не изменился. Возьмите, Дима, на второй полке снизу красный том Вилли «Парадокс мозга», страница двести семь, просмотрите. Или любую книгу этого ряда.
— Нет, нет, я верю. Значит гомо сапиенс?
— Рассудите сами. Человека отделяют от того времени всего четыреста-пятьсот поколений. Он не успел измениться — в эволюционном смысле.
— Извините, — сказал я, — а как все индивидуальные качества — внешность, привычки, ну, образование? По этому закону — влияния прошлого на будущее?..
Он вдруг запел потихоньку: «Не пробуждай воспо-ми-наа-аний минувших дней, мину-увших дней», — и полез в стол.
— Молодец, молодец, — он удовлетворенно кивал головой, копаясь в ящике. — Придется показать, придется… Вот, нашел! «Не возродить бы-лых жела-а-ний…» — запел он снова. У меня в руках была фотография. Бравый сержант в фуражке с кокардой глядел перед собой, выкатив могучую грудь, украшенную орденами Славы. Сломанный нос победительно торчал над густыми усами.
— Очень интересно, — я положил фотографию на стол. — Вы участник Отечественной войны?
Пение оборвалось.
— О господи! Как вы смотрите? Это что такое? — Теперь он говорил со мной по-новому, без осторожности, как со своим.
— Вот, вот это? — Он ткнул пальцем. — Это «Знак военного ордена», «георгий». Мой дед был кавалером полного банта георгиевского креста.
— Ваш дед? Маскарад… Это же вы!
— Конечно, я… — Он насмешливо фыркнул. — Смотрите. Как следует смотрите.
Я принял картонку из его руки. Картонка, конечно! Как я не заметил сразу? Плотный картон цвета какао, виньетка и надпись: «Фотография Н. Л. Соколовъ. Смоленскъ».
— Смотрите на обороте…
Я прочел: «Урядникъ Никифоръ Гришинъ, 19 22/III 06 г.». Потрясающее сходство!
Он снова фыркнул. пробормотал что-то и вынул из кармана бордовую книжечку. Пропуск.
— Раскройте!
«Гришин Ромуальд Петрович»… Печать. Все правильно. Но фотография была не та — довольно щуплый интеллигентного вида человек в очках, молодой, чем-то похожий на моего хозяина, но явно не он — только лоб и глаза похожи. Другой подбородок, скулы… И уши не расплющены, они торчали себе в разные стороны, и нос не сломан…
— Не пойму я вас, — сказал я со всей доступной мне решительностью. — Зачем-то вы меня морочите… Вы-то кто? Вы не Гришин, на документе совсем другой человек. Кто вы?
— Гришин. Ромуальд Петрович. Врач-психиатр, с вашего разрешения.
— Не верю.
— Как хотите. Кто ж я, по-вашему?
— Я хочу это выяснить. Почему вы себя выдаете за другого?
— Ах, Дима, Дима! Фотография деда заверена казенной печатью. Какой-то там казачий полк. Он — Гришин, как по-вашему? Сходства вы не отрицаете?
— Не верю, — сказал я. — Подделка.
— Пагубная привычка, — сказал он тихонько, — верить документу больше, чем человеку. Губительная привычка. Как следствие — ничему вы не верите, даже документу…
Я пропустил это мимо ушей и задал главный вопрос:
— Зачем вы это все затеяли? Отвечайте! Только бросьте притворяться психом!
Я приготовился сбить его с ног, если он попытается вскочить и броситься на меня. Он был тяжелей меня, зато я моложе лет на двадцать и в отличной форме. Я твердо решил: не дать ему даже обернуться.
И опять он отбил мою мысль. Так вратарь отбивает мяч — еще с угла штрафной площадки. Он сказал:
— Дима, я не собираюсь нападать на вас. Оружия не имею. Вот мои руки, на столе.
— Почему вы читаете чужие мысли? Кто…
— Мне позволил? Все правильно. Боже правый, вы мне позволяете, кто же еще? Стереотипно вы думаете, и у вас все написано на лице. От физика я ждал большего… м-м… большей сообразительности. По логике детективного романа я должен теперь попытаться вас убрать — так, кажется?
— Ну, так…
— Вас плохо учат в вашем институте, — сказал он свирепо, — логике не учат! Таким, как на пропуске, я был до опыта, — он поднял пропуск за уголок. — Таким, понимаете.
Я вздрогнул — пропуск упал на стол и закрылся со слабым хлопком, а Ромуальд Петрович вдруг пробормотал что-то неразборчивое и жалобное и оглянулся. Глаза смотрели, как из маски.
Вот когда я пришел в настоящий ужас. Так. было со мной на маскараде в детском саду. Ощеренные волчьи маски прикрывают милые привычные лица, и надо напрячься и сжать кулачки, чтобы увидеть эти лица, а кругом волки, лисы, зайцы косоглазые…
Живая маска шевелилась вокруг беспомощных глаз… Я вскрикнул:
— Нет!
Он опять смотрел на картину. Девушка среди клеверов под широким небом. Он ответил:
— Пугаться не надо. Мой опыт, мой риск. Как видите, предлагая вам. опыт, я ничего не скрываю.
— Нет, я не пойду…
— Страшно?
Я молчал.
— Понимаю вас. Конечно, страшно. Теперь безопасность гарантирована. Я нашел метод возврата — после случая с Егором. Уже Васька возвращался дискретными подвижками во времени… Шагами, понимаете? По всей лестнице предков. Получилось хорошо. Кот как кот. Вы видели. Затем я изготовил большой браслет и пошел сам, но кончилось это нехорошо… В нашем роду сердечные болезни — наследственные…
Он все смотрел на картинку. Может быть, его дед любил эту девушку… или отец? Может, это была совсем чужая девушка? Не знаю…
— Видите ли, Дима. При движении время размыто, как шпалы, если смотреть из вагона на ходу. Какие-то микросекунды я был одновременно во втором поколении, и в первом, и в нулевом, своем. Надо было случиться, чтобы именно внутри этих микросекунд у меня начался сильный приступ, с судорогами, и я упал с кресла и оборвался браслет. Процесс остановился. К счастью, это коснулось лишь внешности… — Он коснулся ладонью своего изувеченного уха. — Я никогда не занимался боксом. Никогда. Дед Никифор был цирковым борцом и боксером.
Я спросил идиотски:
— Как же на работе? Вас узнали?
Он положил ладонь на грудь:
— Какая теперь работа!.. По моим подсчетам, мне осталось… немного. Это дело успеть бы кончить, и все.
Он встал, массивный, как бегемот, и поднял полы пиджака.
— Смотрите, Дима… У меня нет времени, чтобы купить новую одежду.
Рубашка, та самая, что на пропуске, была на спине неаккуратно разрезана и разошлась, открывая голубую майку.
Стоя передо мной с задранным пиджаком, он прохрипел:
— Сердце не выдержит опыта. Нагрузка на сердце изрядная. А вы здоровый человек, Дима.
Я не мог теперь поверить, что он врет, что он не Ромуальд Гришин, а кто-то другой, который украл его одежду и его пропуск. Нет, здесь все было не просто, и его тяжелое дыхание было настоящим, не сыграешь такого. Глядя, как он усаживается на свое место, я ощущал тоскливый страх, как после непоправимого несчастья. Зачем я назначил Наташе свидание, она ведь занята, зачем назначил свидание не в кафе, а на бульваре, зачем стал с ним разговаривать, зачем, зачем… Мне было стыдно — так мелко выглядела моя беда рядом с его бедой. Я ведь могу сейчас повернуться и пойти, куда хочу.
И все-таки трусость сдвинула меня на прежнюю дорожку мысли, и я пробормотал с последней надеждой:
— Они умерли. Все они умерли. И похоронены, — прибавил я зачем-то. Так было надежней. — Умерли и похоронены.
— А звезды, — спросил человек за столом. — А звезды — они тоже умерли? А невидимые звезды, сжимающиеся пятнадцать минут по своему времени и миллионы лет по-нашему, — они тоже похоронены? Моцарт — умер? Эйнштейн — похоронен? Толстой? Кто же тогда жив? Генерал Франко?
Он ударил по столу двумя кулаками и спросил, перекрывая своим басом звериный вой, рвущийся из-за сетки:
— Чему вы верите, вы, физик? Каким часам? Коллапсирующая звезда существует пятнадцать минут, и она будет светить, когда Солнце не поднимется над земной пустыней. Через миллионы лет! Чему вы верите?
— Я не знаю! — прокричал я в ответ. — Я не ученый! Что вы от меня хотите?
— Чтобы вы поверили.
— Чему?
— Прошлое рядом с настоящим. Во все времена.
— Но его нельзя вернуть!
— Тихо, Егор! — крикнул Гришин.
Кот притих. Гришин выбрался из-за стола и утвердился, как монумент, посреди комнаты.
— Вернуть прошлое нельзя. Можно узнать о прошлом, что я и предлагаю. Это вполне безопасно. С вами аварий не случится, вы здоровы. Решайтесь, наконец, или уходите. Я тоже пойду — искать другого.
— А-а… — У меня вдруг вырвалось какое-то лихое восклицание вроде «А-а-а!» или «У-у-ух!». Такое бывает, когда несешься с горы на тяжелых лыжах, накрепко примотанных к ногам ремнями.
— А-а! Даем слалом во времени! Даем, Ромуальд Петрович!
— Даем! — Гришин хлопнул меня по плечу. Это было здорово сделано — я плюхнулся в кресло, а он стоял надо мной и улыбался во все лицо.
… Перед «спуском во Время» я попил кофе. Ромуальд Петрович принес кофейник и маленькие чашечки, но я попросил стакан, намешал сахару и стал нить, а Гришин объяснял в это время, какие блокировки меня страхуют.
— Два браслета-индуктора, Дима. Основной и дублер. Сигнал возврата подается от двух часов, переделанных из шахматных, — вот они, тикают. Завожу и ставлю полчаса. Хватит? Там время сжимается…
— Давайте побольше, — сказал я.
Как мне стало хорошо! Я преодолел страх, я почувствовал себя таким значительным и мужественным? Подумаешь — набить морду хулиганам или скатиться с крутого Афонина оврага — чепуха, детские забавы. Я сидел этаким космонавтом перед стартом, пил крепкий кофе и думал, как будет потом, и что, наконец, есть такое Дело, и можно себя испытать всерьез. А Гришин здорово волновался, хотя тоже не показывал виду. Когда я уже сидел в кресле с браслетами на руках, он принес кота Ваську и, тиская его в ручищах, сказал, что кот только вчера уходил в прошлое.
— Как видите, благополучно… Ну, счастливо, Дима. Вы храбрый человек.
Я не смог улыбнуться ему — трусил. Я ощущал на запястьях теплые браслеты, и вдруг они исчезли, ощущение жизни исчезло, я задохнулся, как будто получил удар в солнечное сплетение… Молот времени колотил меня. в самое сердце, и в смертном ужасе я подумал, что забыл спросить, как выглядит тот, кто ушел во Время.
… Чужой. Запах чужой. Небывалый.
Лежу. Кричит птица, ближе, ближе. Слетела с гнезда. Запах чужой, ужасный. Лежу в больших листьях. Один. Со лба капает.
Страшно.
Ветер дует от них. Они подходят, много их. Чужие. Идут тихо, как Большезубый. Вышли, огляделись. Идут. Прячутся от Великого Огня. Идут. По краю болота. Запах сжимает мой живот.
Идет охотник. Еще идет охотник. Еще. Их много. Но пальцев на руке больше. Несут рубила. Как мы. Но запах чужой. Ужасный. Вода капает со лба, пахнет, но ветер дует от них. Не учуют.
Вожак прыгает, бьет рубилом. Убил змею. Запах очень сильный. Боятся. Боятся змей, как мы. Запах сжимает мой живот.
Проходят. Запаха нет. Ползу за ними. Лук волочу по листьям.
Чужого надо убить. Чужих надо убить. Чужие страшнее змей, ночи и Большезубых. Они пахнут не так, как мы. Надо убить. Одному нельзя, их много. Свои не слышат меня. Далеко.
Догнал. Чужие сидят, притаились. Оглядываются. Великий Огонь покрыл их пятнами. Ложатся. Вожак сидит, оглядывается, нюхает. Чужой. Мы так не нюхаем. Мы поднимаем голову.
Я лежу в болоте. Отрываю пиявок. Лук лежит па сухих листьях. Чужой нюхает ветер, в бороде рыбьи кости. Борода как ночной ветер. Черная борода была у Паа. Отцы убили Паа, он что-то делал так, что по стене бегали лесные. Маленькие: брат Большерогий, но маленький. Он бежал и не бежал. На стене. И братья Носатые на стене. Отцы убили Паа. Сказали — это страшно. Из пещеры ушли. Оставили лесным пещеру.
Трещит. Чернобородый чужой ложится. По лесу идут Носатые братья. Идут пить воду к реке. Проходят так, как сделал Паа на стене. Впереди большой-большой-большой. Лес трещит.
Я ползу назад, в маленькую реку. Бегу по воде. Запах: чужих бежит за мной. Чужих надо убить. Они чужие — поэтому. Вот пещера. Отцы сидят за камнями. Держат луки, оглядываются. Бегу по камням. Вижу, что матери и сестры скрываются в пещере. Мне хорошо. Они — свои, они меня слышат. То, что я говорю внутри себя, когда мы близко. Старик Киха и старшие матери бьют маленьких, гонят в пещеру. Маленький брат Заа отрывает пиявку от моей ноги, ест. Наша мать гонит его в пещеру.
Беру стрелы. Женщины закрывают вход камнями. Становится темно, как перед смертью Великого Огня. Сестра Тим трогает меня, страх проходит. Я говорю: «Сейчас нельзя, мы бежим убивать». — «Можно». Она наклоняется, я хватаю ее крепко. Мать Кии бьет меня ногой. Бьет Тим. Мужчину бы я убил рубилом, но. Кии тронуть не могу. Тим воет в углу, как самка Большезубого. Дети визжат. Старик Киха шипит, как змея: «Молчите! Чужие!»
Бежим по воде. Там, где вода падает, выбегаем в лес. Пкаап-кап с братьями бежит дальше, к болоту. Пкаап-кап — шестипалый. Он очень могуч. Мать Кии не дала мужчинам его убить. Шестипалого надо было убить. Хорошо, что его не убили.
Ветер приносит запах чужих. Выбегаем из больших листьев — нас очень-очень много. Выбегаем. Чужие вскакивают, кричат визгливо, как птицы. Быстро бегут, рубила на плечах. Очень быстрые ноги у чужих. Но Юти кричит: «И-ха-а-а!» Много стрел. Вожака догоняют стрелы, он бежит. Другие падают. Вожак дергается, вынимает из себя стрелу. Смотрит. Падает. Борода поднялась к Великому Огню. «И-и-ха-ха-а!» — кричит Юти.
Я бегу и заношу рубило над вожаком и вижу, как наши бьют и кромсают рубилами, но что-то сдавливает мою грудь, я как со стороны и сквозь мглу вижу серое рубило, которое падает и висит над чернобородым, а он воет, как сова, и вот уже все, вот, вот…
… Я сидел в мягком, я дрожал и задыхался от лютой боли в груди и бедрах. Это было кресло, это снова было теперь, и на руках браслеты, а горло сжимает галстук. Что-то прыгало в груди, как серый камень. Извне доносился голос, знакомый голос и знакомый запах, но я не разбирал ничего.
Потом я встал. Боль отпустила, так что можно было дышать и открыть глаза, и я вдохнул запах настоящего — пыль, бензин, кошачья шерсть — и увидел блестящую решеточку микрофона и белое безволосое лицо и не узнал его. Чужой стоял передо мной, сжимая прыгающие губы, и подсовывал мне блестящий предмет, который — я знал — называется микрофоном. Чужой всматривался, что-то бормотал успокоительное. Непонятное. Чужое.
Я стоял и следил за болью, как будто нас было двое. Я тот, который знает слово «микрофон» и многое другое, ненужное сейчас, и следит за вторым «я», которое не знает ничего, только боль и ужас, знает и готово убивать, чтобы защитить свою боль и свой ужас.
— Дима, что с вами?
Я хотел ответить. Но второй во мне прокричал: «Ки-хаит-хи!» — непонятный крик боли и страха. Безволосое лицо отшатнулось, и моя рука поднялась и ударила. Лицо исчезло. Это было ужасно. Бил второй, тот, кто воплощался в боли, но удар нанесла моя рука, тяжелый апперкот правой в челюсть, и я понимал, что счастье еще — боль не позволила поднять локоть как следует, и удар получился не в полную силу.
… Человек хрипел где-то внизу, у моих ног. Боль отхлынула, как темная вода. «Его зовут Ромуальд», — вспомнил один из нас, а второй опять крикнул: «Ит-хи!», и я понял: «Чужой».
Чужой лежал на полу и хрипел.
Я наклонился к белому лицу. Сейчас же боль вспыхнула, как недогоревший костер, но Я уже боролся. Тот, другой, хотел ударить лежащего ногой в висок, но я отвел удар, нога попала в сетку. Заорал полосатый кот.
Я назвал его по имени: «Тща-ас». Выпрямился. Боль отпустила, когда я выпрямился. Чтобы помочь Ромуальду, нужно было еще раз нагнуться, но я уже знал — боль только и ждет. Боль и то, что приходит с болью, — второе Я.
Ни за что. Я не мог наклониться. Ромуальд лежал на полу — микрофон в одной руке, браслеты в другой. Он перестал хрипеть, и я как будто обрадовался и сейчас же забыл о нем.
Из-за моей спины, от прихожей, потянуло новым запахом. Я замер. Не оборачиваясь, ждал:
… Звонок прозвенел в прихожей. Коротко, настойчиво. И запах стал сильнее и настойчивее. Я оттолкнул кресло, прокрался к двери. Черный кот метнулся в темную яму коридора.
Я, теперешний, протянул руку в нейлоновой манжете и отвел вправо головку замка-щеколды, но только тот, из прошлого, длиннорукий убийца, знал, зачем я это делаю. Из-за двери шагнула девушка. Та самая, кудрявая тоненькая гордячка. Она посмотрела на меня. Своим непонятным взглядом, из своего мира взглянула на меня и как будто приобщила к чему-то, и я выпрямился совсем, вздохнул и подумал с удивлением — как он мог распознать запах женщины, выделить его из смешанного букета пудры, мыла, синтетической одежды? Из-за толстой двери, среди бензинной городской вони…
— Здравствуйте, — надменно и со стеснением проговорила девушка. — Мне нужен товарищ Гришин.
… Под пальцами затрещал косяк — длиннорукий увидел ее шею и угадал под блузкой острые соски. Она еще смотрела на меня, ожидая ответа, и вдруг глаза перепрыгнули раз, другой, она отступила на шаг и запахнула пальто. Сумочка мотнулась на руке.
Косяк гнулся и отдирался от дверной рамы. Я стоял, набычившись, весь налитый дурной кровью, и слышал, что думает девушка. «Я тебя не боюсь. Не боюсь. Нет. Не боюсь все равно! — выкрикнула она про себя, и сразу за этим: — Мамочка… Что он сделал с Ромой?»
… Там что-то металось. Там говорило десятками голосов и мелькали выкрики, подобно ветвям под ветром на бегу сквозь лес. Он рванулся вперед, чтобы схватить ее, прижать к своей боли, но Я стоял, висел на сжатых пальцах, а девушка поправила сумочку и спросила, раздельно выговаривая каждое слово:
— Где Ромуальд Петрович?
Сейчас же из кабинета раздалось:
— Он здесь больше не живет!
Девушка вспыхнула бронзовым румянцем. Повернулась, застучала каблучками по лестнице. Я потянул на себя дверь и привалился к прохладному дереву. Пиджак и рубашка прилипли к телу, я весь горел, но ощущал несказанное облегчение. Все. Я сломал его все-таки. К чертовой бабушке, я его одолел…
— Дверь плотно закрыли? — вполголоса спросил Гришин. Я кивнул, не двигаясь с места. — Закрыта дверь? — Он начинал сердиться.
— Закрыта…
— Идите-ка, сделаю вам анализы.
Он все-таки был железный. С распухшей скулой он возился около стола — устанавливал микроскоп, раскладывал трубочки, стеклышки как ни в чем не бывало. Я сел в кресло, вытянул ноги. Все было гудящее, как после нокдауна. Тонкая боль еще скулила где-то в глубине. Ах, проклятая!.. Не давая себе разозлиться на Гришина и на всю эту историю, я смиренно извинился:
— Простите меня, Ромуальд Петрович.
— Пустое. Мы с вами квиты, — он потрогал скулу, подвигал челюстью, искоса поглядывая на меня.
Я закрыл глаза, собрался с духом.
— Зеркало у вас найдется?
Он не удивился. Я слышал, как он выдвигает ящик стола.
Трудно было открыть глаза. Трудно было повернуть круглое зеркало и ввести свое лицо в рамку. Но это оказалось мое лицо. Настоящее мое, крупное, круглое, только зеленоватое, бледное.
Гришин, не двинув бровью, спрятал зеркало обратно в ящик — вниз стеклом — и толчком задвинул ящик. С ненавистью.
— Руку дайте. Левую. Отвернитесь!
Я отвернулся. Гришин делал анализ крови — мял мой безымянный палец высасывал кровь. Я не смотрел. Через некоторое время я заговорил с ним, чтобы отвлечься, — мне казалось, что тошнотворный запах крови заполняет всю комнату.
— Вы ни о чем не спрашиваете, Ромуальд Петрович?
— Не нужно мне. Я врач. Прошлое меня не интересует, — он выпустил мою руку и отвернулся к микроскопу.
Я с трудом сдерживался — боль поднималась снова. Ее разбудил запах крови. Анализы, стеклышки, треклятые выдумки…
— А что вас интересует?
— Реакция психики, — невнятно ответил Гришин. — Совпадение реакций.
Опять я вцепился руками, на сей раз в подлокотники кресла.
— Окно откройте. Скорей.
Он пробормотал:
— Конечно, конечно…
Стукнули рамы. Я жадно дышал, выветривая, выдувая боль. Дышал так, что трещали ребра.
— Успокойтесь, — сказал Гришин, — скоро придете в норму.
Все плыло, подрагивало, дрожало. Густая каша звуков и запахов лезла в окно. Запах мыла и девичьего пота еще не выветрился из прихожей. Какой-то непонятный дух шел от обсидианового ножа, лежащего почему-то рядом с микроскопом.
— Успокойтесь, все пройдет. Кровь в норме. Все пройдет. Поспите часок, и все пройдет. Вы хотите спать?
— Я не хочу спать.
— Вы хотите спать. Вы уже засыпаете. Засыпаете. Глаза закрываются. Вы очень хотите спать.
— Поговорим, — не сдавался я. — Мне и вправду захотелось спать, но мы поговорим сначала…
… Я сидел с закрытыми глазами. Боль теперь стихла, но я боялся, что она еще может вернуться. Время стало сонным и длинным, как затянувшийся зевок. Мы говорили. Начистоту, как во сне.
«Вы тоже испытали это?» — «Да, было и это». — «Что же теперь?» — «Дима. Теперь вы забудете обо мне». — «Боюсь, что не смогу». — «Придется забыть. Это моя просьба. Категорическая просьба». — «Категорических просьб не бывает». — «Неважно. Придется забыть». — «А если я не послушаю вашей просьбы?» — «Послушаете. Вы хороший парень». — «Странный довод». — «Нисколько. Раскрою карты. Опыт ставился с одной целью — проверить психологическую реакцию. Вы подтвердили мои опасения достаточно весомо. Пробуждаются воспоминания, худшие воспоминания, атавистическая жестокость. Иногда мне кажется, что палачи и убийцы давно владеют моим секретом. Это изобретение бесполезно. Вредно. Следовательно, человечеству не надо знать о нем, и вы забудете. Навсегда».
— Неправда, — возразил я. — Вы говорили недавно о Моцарте, об Эйнштейне. Ведь они тоже в прошлом, их можно навестить, узнать… Вы противоречите самому себе.
— Нисколько, — сказал он. — Нимало. Такие люди опережали свое время, они здесь и долго еще будут с людьми. И вот что еще. Они были совсем недавно: Вчера. Час назад. Сию минуту. Мой аппарат работает в настоящем прошлом — может быть, через тысячелетие кто-нибудь сумеет вернуться к Эйнштейну и поговорить с ним. И кто знает! Нашему счастливому потомку великий Альберт покажется жестоким старцем и не слишком умным к тому же…
— Чепуха, — сонно сказал я. — Ой, чепуха!..
— Все изменяется, — сказал Гришин. — Все изменяется. Вы обещаете молчать?
— Если нужно…
— Нужно. Теперь идите спать. Идите за мной.
Я встал, с трудом разлепил веки. Уронил со стола чашечку из-под кофе. Посмотрел на кота Василия, чинно сидящего у двери. Кот мусолил морду согнутой лапой. Было слышно, как внизу автобус, урча, тронулся от остановки, потом заскрежетали переключаемые шестерни, и звонкий гул двигателя стал быстро удаляться по сумеречной улице…
Придерживая за руку, Гришин провел меня по коридору и уложил на диван в маленькой прохладной спальне. Совсем уже сквозь сон я пробормотал:
— Что за девушка приходила? Храбрец девушка… Мне надо проснуться через час, не позже…
— Разбужу, — сказал Гришин и закрыл дверь. Я заснул.
… Я сел на диванчике. Было совсем темно, тихо. Из форточки пахло тающим снегом, я немного замерз — с темнотой, наверно, похолодало. Я посмотрел на часы — прошел час, почти точно. Улегся в десять минут восьмого, проснулся в четверть девятого. Молодец. Мысленно я ругнул Ромуальда: обещал разбудить и забыл, а я мог проспать. Домашних-то я не предупредил, волнуются, наверно… Кроме того, Наташка уже дома. Надо бы ей позвонить, Наталь-Сергеевне. С этой мыслью я открыл дверь кабинета.
Лампа горела на краю стола, и мне сразу бросились в глаза волосатая ручища Гришина, спокойно лежащая на подлокотнике кресла, и осколки разбитой чашки, белеющие на полу. Подойдя ближе, я понял, что разбита еще одна чашка и, кроме того, рассыпаны пилюли из бутылочки. Я видел все это, как последовательные кадры в кино — руку, браслет на руке, потом осколки чашек, пилюли, бутылочку. Наверно, я не совсем проснулся, потому что не сразу связал все воедино и не тотчас понял, что произошло. Когда я нагнулся и увидел, что Егора нет под столом, а красавец микроскоп валяется на полу со свороченным окуляром, меня как обухом по голове стукнуло, и я кинулся к Гришину.
Его лицо в тени зеленого абажура было мертвенно зеленым. Левая рука в браслете лежала на кожаном, подлокотнике, а правая сжимала рукоятку обсидианового ножа. Лезвие, перерезавшее двойной провод браслета, ушло в набивку подлокотника сбоку, над самым сиденьем. Рука была еще теплая. Нож зашуршал в кресле, когда я попытался найти пульс на правой руке.
Пульса не было.
Второй браслет висел на спинке кресла и свалился оттуда, покуда я пытался найти пульс на тяжелой руке. Потом я увидел записку под лампой.
«Дорогой Дима! Меня прихватило, конец. Пытаюсь уйти туда. Провод перерубится, когда потеряю сознание. Вызовите „Скорую помощь“. Вы привели незнакомца с улицы, больного. Напоминаю: вы обещали молчать. Снимите браслет и спрячьте нож. Очень прошу. Прощайте. Телефон в соседней комнате».
… Вызвав «Скорую», я вернулся в кабинет и несколько минут сидел в полном отупении и поднялся, лишь услышав булькающий вой сирены. Зажмурившись, я сдернул браслет и с облегчением увидел, что вторая рука соскользнула с ножа. Я положил нож в боковой карман, а браслеты замотал в провода. Они тянулись с подоконника, из-за шторы: Там стояла маленькая коробка наподобие толстого портсигара. И все. Я приподнял коробку и убедился, что она ни к чему больше не подключена — ни к часам, ни к какому аккумулятору, просто глухая белая коробочка с двумя проводами и браслетом.
Сирена завыла снова, продвигаясь по улице все ближе. Я перегнулся через подоконник и увидел, как карета медленно едет по темной улице, вспыхивая «маячком», и автобус стоит на остановке, а прожектор кареты шарит по стенам домов, и прохожие останавливаются и смотрят вслед. Сирена смолкла. Было слышно, как водитель автобуса объявил: «Следующая… Максима Горького»… Луч прожектора уперся в стену под окном и погас. Карета резко повернула, остановилась у тротуара. Тогда я затолкал коробочку в наружный карман пиджака и пошел в переднюю, не оглядываясь больше.
…— Паралич сердца, — сказала девушка. Она была совсем молодая, чуть постарше меня.
Два парня в черной форме «Скорой помощи» вошли следом за ней, не снимая фуражек. Один стоял с чемоданчиком, а второй помогал врачу.
Они хлопотали еще несколько минут — заглядывали в лицо, слушали сердце, потом врач сказала: «Бесполезно. Он уже остыл», и парень с чемоданчиком спросил:
— Вы родственник?
Я ответил:
— Нет. Он… Я привел его с улицы. Помог…
— Ваша фамилия, адрес.
Я сказал.
— Вам придется дождаться милиции.
— Хорошо, — сказал я.
Но врач посмотрела на меня и приказала:
— Пусть идет. Идите, натерпелись ни за что. Глеб Борисович, вызовите милицию. — Она все еще держала Гришина за руку.
— Спасибо, — сказал я. — Телефон в комнате за стеной.
Из прихожей я услышал голос парня с чемоданчиком:
— Сейчас, доктор. Похоже, сердечника я этого видел в Первой психиатрической…
Я сдернул с вешалки пальто, спустился по лестнице и, не оглядываясь, прошел мимо кареты. Мне показалось, что напротив дома стоит кудрявая девушка и рядом еще девчонка с прыгалками, но чем тут поможешь? И я не остановился. Побрел домой, машинально сворачивая там, где нужно, переходя площади и улицы, и как будто слышал: «Не пробуждай воспоминаний минувших дней — минувших дней». Наверно, я бормотал эти слова — около кинотеатра «Гигант» от меня шарахнулись две девицы в одинаковых яркокрасных пальто.
Мама открыла мне дверь, побледнела и спросила: «Нокаут?» У нее постоянный страх, что меня прикончат на ринге. Я ответил:
— Все в порядке. Устал немного, и все.
— Наташа звонила два раза, — сказала мама, погладила меня по руке и пошла к себе, оставив меня в коридоре, у телефона.
Было ясно, что если я не позвоню Наташе сию минуту, мама встревожится всерьез, и будет много разговоров. Я набрал Наташин номер, хотя чувствовал, что не надо бы этого делать, потому что «Не пробуждай воспоминаний» иссверлило мне всю голову.
— Слушаю… — сказала Наташа. — Слушаю вас, алло!
— Это я, Наташенька.
Она замолчала. Я слышал, как она дышит в трубку. Потом она проговорила:
— Никогда больше так не делай, никогда. Я думала… я думала… — и заплакала, а я стоял, прижимая трубку к уху, и не знал, что сказать, но мне было хорошо, что она плачет и я наконец-то дома.
Я дома. И на короткую секунду мне показалось, что ничего не было, что все привиделось мне, пока я сидел на бульварной скамейке, и опять все как прежде — телефон, Наташа и желтый свет маленькой лампочки в коридоре. «Все как прежде», — сказал я мимо трубки и тут же услышал слабый удар об пол — внизу, рядом с левой ногой.
Обсидиановый нож прорезал карман и упал, вонзившись в пол, и, увидев его грубую рукоятку, я почему-то понял еще кое-что. Если все, что было и говорилось, быль, не гипноз, не бред гениального параноика, тогда я понял. Почему он молчал о своем прошлом, почему не сказал ничего — как достался ему обсидиановый нож, почему я тогда, в кабинете, после возвращения, ощущал смутный, скверный запах от ножа. Это было так же, как если бы я принес из прошлого свое рубило, но как он принес нож? Что он делал этим ножом? Наташа сказала: «Ох, и рева же я…» — и как обычно завела речь о своих институтских делах и подруге Варе, а я потихоньку опустил руку и потрогал в натянутом кармане провода и коробку. Если это не гипноз, что тогда? Все-таки удивительно — почему коробка никуда не включается? Вот так дела — никуда включать не надо…
Я глубоко вздохнул и подобрался, унимая легкую дрожь в спине и плечах. Так бывает в раздевалке перед выходом на ринг — дрожь в плечах и мысли медлительны и ясны. Наташа щебетала и смеялась где-то на другом конце города.
Я положил трубку.
Вадим Шефнер Скромный гений
1
Сергей Кладезев родился на Васильевском острове. То был странный ребёнок. Когда другие дети возились в песке, делая пирожки и домики, он чертил на песке детали каких-то непонятных машин. Во втором классе школы он сконструировал портативный прибор с питанием от батарейки ручного фонаря. Этот прибор мог предсказывать любому ученику, сколько двоек он получит на неделе. Прибор был признан непедагогичным, и взрослые отобрали его у ребёнка.
Окончив школу, Сергей поступил учиться в электрохимический техникум. В техникуме этом было немало хорошеньких девушек, однако на них Сергей как-то не обращал внимания — быть может, потому, что видел их каждый день.
Но вот однажды в июне он взял лодку на прокатной станции и спустился по Малой Неве в залив. У Вольного острова он увидел лодку с двумя незнакомыми девушками; они посадили её на мель и вдобавок сломали весло, пытаясь сняться с этой мели. Он помог им добраться до лодочной станции, и познакомился с ними, и стал ходить к ним в гости. Обе подруги тоже жили на Васильевском — Светлана на Шестой линии, а Люся на Одиннадцатой.
Люся в то время училась на курсах машинописи, а Света уже нигде не училась: она считала, что десяти классов ей достаточно. К тому же у неё были состоятельные родители, и они ей часто говорили, что пора бы ей и замуж, и она в глубине души соглашалась с ними. Но она была очень разборчива и не собиралась выходить за первого встречного.
Поначалу Сергею больше нравилась Люся, но он не знал, как к ней подойти. Она была такая красивая и скромная, и так смущалась, так старалась держаться в стороне, что и Сергей стал смущаться, встречая её. А вот Света, та была девушка весёлая, бойкая, та была, как говорится, девочка-вырвиглаз, и Сергей чувствовал себя с ней легко и просто, хоть от природы он был застенчив.
И вот когда на следующий год в июле Сергей поехал погостить к своему приятелю в Рождественку, то оказалось, что и Света тоже приехала туда к каким-то родственникам. Это было случайное совпадение, но Сергею показалось, что это — сама судьба. Он со Светой теперь каждый день ходил в лес и на озеро. И вскоре ему стало казаться, что он жить без Светы не может.
Но он-то Светлане не слишком нравился. Света считала его очень уж обыкновенным. А она мечтала о муже необыкновенном. И с Сергеем она ходила в лес и на озеро просто так, просто потому, что надо же было с кем-то проводить время. Однако для Сергея это были счастливые дни, так как ему казалось, что и он немножко нравится этой девушке.
Однажды вечером они стояли на берегу озера, и лунная полоса, как половичок, вытканный русалками, лежала на гладкой воде. Кругом было тихо, только соловьи пели на другом берегу в кустах дикой сирени.
— Как красиво и тихо! — сказал Сергей.
— Да, ничего, — ответила Света. — Вид мировой. Вот бы нарвать сирени, да очень она далеко, если берегом до неё тащиться. А лодки нет. И через озеро не перебежишь.
Они вернулись в посёлок и разошлись по своим домам. Но Сергей всю ночь не спал, выводил на бумаге какие-то формулы и чертежи. Утром он уехал в город и провёл там два дня. Из города привёз какой-то свёрток.
Когда они поздно вечером пошли на берег озера, он захватил с собой этот свёрток. У самой воды он развернул его и вынул две пары особых коньков, на которых можно было скользить по воде.
— На, надень эти водяные коньки, — сказал он Светлане. — Это я изобрёл для тебя.
Они надели на ноги эти коньки и легко побежали на них по озеру к другому берегу. Коньки скользили по воде очень хорошо. Добежав до дальнего берега, они наломали сирени и с двумя букетами в руках долго катались по озеру в лунном свете.
После этого они каждый вечер стали ходить на озеро. Они бегали по озёрной глади на легко скользящих водяных коньках, и от коньков оставался на воде лёгкий узкий след, который быстро сглаживался.
Однажды на самой середине озера Сергей задержал свой бег. Светлана тоже затормозила и подъехала к нему.
— Света, знаешь что? — сказал Сергей.
— Не знаю, — ответила Светлана. — В чем дело?
— Понимаешь, Света, я люблю тебя.
— Ну вот, только этого и не хватало! — сказала Светлана.
— Значит, я тебе ничуть не нравлюсь? — спросил Сергей.
— Нет, ты парень ничего, но у меня другой идеал. Я полюблю только необыкновенного человека. А ты обыкновенный — это я тебе честно говорю.
— Я понимаю, что ты говоришь честно, — грустно ответил Сергей.
Они молча вернулись на берег, и на следующий день Сергей уехал в город. Некоторое время он был совсем не в себе, похудел и много ходил по улицам, а иногда выезжал за город и бродил там. А по вечерам он возился дома в своей маленькой мастерской-лаборатории.
Однажды на набережной у сфинксов он встретил Люсю. Она обрадовалась ему, он сразу это заметил.
— Что ты тут, Серёжа, делаешь? — спросила она.
— Так просто, гуляю. Как-никак — каникулы.
— Я тоже просто гуляю, — сказала Люся. — Хочешь, пойдём вместе в ЦПКО, — добавила она и покраснела.
Они поехали на Елагин остров и там долго гуляли по аллеям. Потом они ещё несколько раз встречались и ходили по городу. Им хорошо было вдвоём.
Однажды Люся зашла к Сергею — они собирались в этот день поехать в Павловск.
— Какой у тебя беспорядок! — сказала Люся. — Все какие-то приборы, колбы… Для чего это все?
— Так. Занимаюсь на досуге разным мелким изобретательством, — ответил Сергей.
— А я и не знала, — удивилась Люся. — Ты, может быть, можешь починить мою пишущую машинку? Я её купила в комиссионном, она старенькая. Там ленту заедает иногда.
— Хорошо, я зайду поглядеть.
— А это что? — спросила Люся. — Какой-то странный фотоаппарат. Я таких не видела.
— Это обыкновенный фотоаппарат ФЭД, только с приставкой. Эту приставку я недавно сконструировал. Благодаря этому приспособлению можно фотографировать будущее. Ты наводишь объектив на тот квадрат местности, о котором ты хочешь знать, каким он будет в будущем, — и снимаешь. Но моя приставка очень несовершенна — ею можно снимать только на три года вперёд, дальше она не берет.
— Но и на три года вперёд — это очень много! Ты сделал великое открытие!
— Ну уж, великое… — отмахнулся Сергей. — Очень несовершенная вещь.
— А у тебя снимки есть? — спросила Люся.
— Есть. Я недавно ездил за город, там снимал.
Сергей вынул из письменного стола несколько снимков девять на двенадцать.
— Смотри, вот тут я снял берёзку на лугу такой, какая она сейчас, без приставки. А вот на этом снимке та же берёзка, какой она будет через два года.
— Выросла немножко, — сказала Люся. — И веточек больше стало.
— А тут она через три, — молвил Сергей.
— Но тут её нет! — удивилась Люся. — Только какой-то пенёк, да яма рядом вроде воронки. А там, вдали, смотри: какие-то военные, пригнувшись, бегут. И форма у них какая-то странная… Ничего не понимаю!
— Да я и сам удивился, когда отпечатал этот снимок, — сказал Сергей, — наверное, там будут маневры, вот что я думаю.
— Знаешь что, Сергей, сожги ты этот снимок. Тут какая-то военная тайна. Вдруг этот снимок попадёт в руки заграничного шпиона!
— Ты права, Люся, — сказал Сергей. — Я об этом как-то не подумал.
Он разорвал снимок и бросил в печку, где уже лежало много хлама, и поджёг.
— Вот так я буду спокойна, — сказала Люся. — А теперь сфотографируй меня, какой я стану через год. Вот в этом кресле у окна.
— Фотоприставка берет только квадрат местности и то, что там будет. Если тебя не будет через год в этом кресле, то и на снимке ты не получишься.
— А ты все-таки сфотографируй меня. Вдруг я и через год, ровно в этот день и час, буду сидеть в этом кресле.
— Хорошо, — ответил Сергей. — У меня в кассете как раз остался кадр.
И он сфотографировал Люсю в кресле с упреждением на один год.
— Давай я сразу и проявлю и отпечатаю, — сказал он. — Сегодня ванна в нашей квартире свободна, никто не стирает белья.
И он пошёл в ванную, перемотал плёнку, заложил её в эбонитовый бачок и проявил, и зафиксировал, и промыл, и принёс плёнку сушиться в комнату, где прищепкой прикрепил её к верёвочке в окне.
Люся взяла плёнку за край и посмотрела на последний кадр. По негативу судить трудно, но ей показалось, что на снимке в кресле сидит не она. А ей хотелось, чтобы в кресле через год сидела именно она. «Нет, наверно, это все-таки я, — решила она, — только я плохо получилась».
Когда плёнка высохла, они пошли в ванную комнату, где уже горела красная лампочка. Сергей вложил плёнку в увеличитель, включил свет в закрытом фонаре фотоувеличителя, изображение спроектировалось на фотобумагу. Он быстро положил снимок в проявитель. Снимок стал проявляться. На нем выступили черты незнакомой женщины, сидящей в кресле. Она сидела в кресле и вышивала гладью на куске материи большую кошку. Кошка была почти готова, не хватало только хвоста.
— Это не я здесь сижу, — разочарованно сказала Люся. — Совсем другая какая-то!..
— Да, это не ты, — подтвердил Сергей. — Но я не знаю, кто это. Этой женщины я никогда не встречал.
— Знаешь что, Сергей, мне пора домой, — сказала Люся. — И ты можешь не заходить ко мне. Пишущую машинку я отдам починить в мастерскую.
— Ну дай я тебя хоть до дома провожу.
— Нет, Сергей, не надо. Знаешь, я не хочу вмешиваться в твою судьбу.
И она ушла.
«Нет, не приносят мне счастья мои изобретения», — подумал Сергей. Он взял молоток и разбил эту приставку.
2
Месяца через два Сергей Кладезев, шагая по Большому проспекту, увидел сидящую на скамье молодую женщину и узнал в ней ту незнакомку, которая получилась у него на снимке.
— Вы не скажете, который час? — обратилась к нему незнакомка.
Сергей точно ответил на этот вопрос и присел на эту же скамью. У них завязался разговор о ленинградской погоде, и они познакомились. Сергей узнал, что зовут её Тамарой. Они стали встречаться, и вскоре получилось гак, что они поженились. Затем родился сын, которого Тамара назвала Альфредом.
Тамара оказалась женщиной довольно скучной. Она ничем особенно не интересовалась — только все время сидела в кресле у окна и вышивала на ковриках кошек, лебедей и оленей и потом с гордостью вешала их на стенку. Сергея она не любила. Она вышла за него замуж потому, что у него была отдельная комната. И ещё потому, что она окончила институт коннозаводства и не хотела ехать на периферию, а как замужнюю её не имели права послать.
Так как Тамара была женщиной скучной, то и Сергея она считала человеком скучным, неинтересным и невыдающимся. Ей не нравилось, что на досуге он занимается изобретательством, — она считала это пустой тратой времени. Она все время ругала его за то, что он загромождает комнату своими приборами и инструментами.
Из-за тесноты в комнате Сергей сконструировал АПМЕД — небольшой Антигравитационный Прибор Местного Действия. Теперь благодаря АПМЕДу он мог работать на потолке. Он настлал на потолок паркет, поставил там свой рабочий стол, перетащил туда все инструменты. Чтобы не пачкать стену, по которой он всходил на потолок, Сергей сделал на стене узкую линолеумовую дорожку. Теперь низ комнаты принадлежал жене, а верх стал рабочим кабинетом и лабораторией Сергея.
Но Тамара все равно была недовольна. Она теперь стала бояться, что в жакте узнают об этом увеличении Площади и станут брать двойную квартплату. Кроме того, ей не нравилось, что Сергей запросто ходит по потолку. Она считала это неприличным.
— Хотя бы из уважения к моему высшему образованию, не ходи ты вниз головой, — говорила она ему снизу, сидя в кресле. — У всех жён мужья — люди как люди, а мне такой неудачный достался!
Приходя с работы (он теперь работал техником-контролёром в Трансэнергоучете), Сергей наскоро обедал и шёл по стене к себе наверх, в кабинет-лабораторию. А иногда отправлялся бродить по городу и окрестностям, только чтобы не слышать вечных упрёков Тамары. Он так натренировался в пешей ходьбе, что ему ничего не стоило дойти до Павловска или до Лисьего Носа.
Однажды на углу Восьмой линии и Среднего он встретил Светлану.
— А я вышла замуж за необыкновенного человека, — первым делом сообщила ему Светлана. — Мой Петя — настоящий изобретатель. Он пока работает на должности младшего изобретателя научно-исследовательского комбината «Все для быта», но скоро его переведут на должность среднего изобретателя. У Пети есть уже самостоятельное изобретение — мыло «Не воруй!».
— А что это за мыло? — спросил Сергей.
— Мыло это простое по идее, ведь все гениальное просто. «Не воруй!» — нормальное туалетное мыло, а внутри там — брикет несмывающейся чёрной туши. Если кто-нибудь — ну, скажем, сосед по коммунальной квартире — украдёт у вас это мыло и станет им мыться, то он весь измажется и физически и морально.
— Ну а если этого мыла никто не украдёт? — спросил Сергей.
— Не задавай нелепых вопросов! — рассердилась Светлана. — Ты, наверное, просто завидуешь Пете.
— А Люсю ты видишь? — спросил Сергей. — Как она поживает?
— А у Люси все по-прежнему. Я ей советую найти какого-нибудь подходящего необыкновенного человека и выйти за него замуж, а она отмалчивается. Видно, в старых девах хочет остаться.
Вскоре началась война.
Тамара с сыном уехала в эвакуацию, а Сергей Кладезев ушёл на фронт. Сначала он был младшим лейтенантом в пехоте, а войну окончил в звании старшего лейтенанта. Он дважды был ранен, но оба раза, к счастью, легко. Он и на фронте продолжал размышлять над разными изобретениями, но у него не было ни материалов, ни лаборатории для их осуществления. Когда кончилась война, он вернулся в Ленинград, сменил военную форму на штатскую одежду и поступил работать на прежнее место — в Трансэнергоучет. Вскоре вернулась из эвакуации Тамара с сыном Альфредом, и жизнь потекла по-прежнему.
А годы шли.
3
Да, годы шли.
Сын Альфред стал взрослым, окончил школу и поступил на срочные-краткосрочные курсы по подготовке гостиничных администраторов. Вскоре он уехал на юг и устроился работать в гостиницу.
Тамара по-прежнему вышивала на ковриках кошек, лебедей и оленей. Она стала ещё скучнее и сварливее. Кроме того, она познакомилась с одним холостым отставным директором и теперь грозилась Сергею, что уйдёт от него к этому директору, если Сергей не возьмётся за ум и не бросит своего изобретательства.
Светлана по-прежнему была очень довольна своим Петей. Петя шёл в гору — теперь он был уже в чине среднего изобретателя. Он сконструировал даже четырёхугольные спицы для велосипеда взамен круглых. Светлана очень им гордилась.
Люся, как и до войны, жила на Васильевском острове. Она работала машинисткой в конторе «Рояльзапчасть» — там планировались и конструировались запасные части к роялям. Люся до сих пор не вышла замуж. Она часто вспоминала Сергея. Однажды она увидела его издали, но не подошла — он шагал по Седьмой линии в кино «Балтика» со своей женой. Люся сразу узнала эту женщину с фотографии.
А Сергей тоже очень часто вспоминал Люсю. Чтобы поменьше о ней думать, он старался направлять свои мысли на новые изобретения. Но так как у него не было никакой учёной степени, то никто особенного значения не придавал его открытиям. А проталкивать свои изобретения он не умел, да и не слишком к этому стремился. Ему все казалось, что приборы его Ещё очень несовершенны и нечего ему соваться с кувшинным рылом в калашный ряд. Так, например, он изобрёл прибор «Склокомер-прерыватель» и установил в своей коммунальной квартире на кухне. Прибор этот имел шкалу с двадцатью делениями и учитывал настроение жильцов, а также интенсивность склоки, едва она возникала. При первом недобром слове стрелка начинала дрожать и отсчитывать деления, постепенно приближаясь к красной черте. Дойдя до красной черты, стрелка включала в действие склокопрерыватель. Раздавалась тихая, умиротворяющая музыка, автоматический пульверизатор выбрасывал облако распылённой валерьянки и духов «Белая ночь», и на экране прибора появлялся смешной вертящийся человечек, кланялся публике и говорил: «Живите, граждане, в мире!» Таким образом, склока прерывалась в самом начале, и в квартире все были благодарны Сергею за его скромное изобретение.
Ещё изобрёл Сергей плоскостную оптику. Обработав соответствующим образом кусок оконного стекла, он придал ему свойства линзы с гигантским увеличением. Вставив такое стекло в окно своей комнаты, он мог наблюдать марсианские каналы, лунные кратеры, венерианские бури. Когда Тамара слишком уж допекала его, он смотрел на дальние миры и утешался.
Но практической выгоды от всех этих изобретений не было. Вот только на спичках получалась экономия. Дело в том, что Сергей открыл способ превращать воду в бензин. А так как он много курил, то, приобретя зажигалку, стал заправлять её своим бензином. В общем-то, жизнь его текла не очень радостно. И от Тамары радости было мало, да и от сына Альфреда тоже.
Когда Альфред приезжал в Ленинград, он беседовал главным образом с Тамарой.
— Ну как живёшь? — спрашивал он её.
— Уж какая у меня жизнь… — отвечала Тамара. — Единственная радость у меня — искусство. Вот погляди, какого оленя вышиваю.
— Олень что надо! — восклицал Альфред. — Как живой! И рога здоровенные. Мне бы такие рога — далеко пошёл бы.
— А вот отец твой не понимает искусства. Ему бы лишь изобретать. Мало от него толку.
— Зато непьющий, это ценить надо, — бодро утешал её сын. — В жизни он, конечно, плохо продвигается, да, может, ещё за ум возьмётся.
Как посмотришь на других, что в гостинице останавливаются, — обида за отца берет. Тот — главснабженец, тот — иностранец, тот — научный работник. Недавно доцент один в «люксе» жил — этот автобиографию Пушкина написал. Дачу имеет, машину.
— Где уж мне с таким мужем о дачах мечтать, — уныло тянула Тамара. — Надоело мне с ним! Разводиться хочу.
— А на прицепе есть кто?
— Есть тут один отставной директор. Холостой. И искусство ценит. Я ему лебедя вышитого подарила — как ребёнок обрадовался. С таким не пропадёшь.
— А он директором чего был? Не гостиницы?
— Он был директором кладбища. Человек серьёзный, чуткий.
— Должность обязывает, — соглашался сын.
4
Однажды в июне Сергей Кладезев весь вечер проработал на своём потолке над одним новым изобретением. Он не замечал, как шло время, и когда глянул на часы, то увидел, что уже очень поздно. Тогда он лёг спать, но перед сном забыл завести будильник и на следующее утро проспал на работу. И он решил не идти в этот день в Трансэнергоучет. Это был его первый и последний прогул.
— Доведёт тебя до ручки твоё изобретательство! — сказала ему Тамара. — Хоть бы для дела прогулял, а то так просто! Умные люди деньги прирабатывают, клубнику разводят, а от тебя пользы — что от козла молока. — Не огорчайся, Тамара, все будет хорошо, — мягко сказал Сергей. — Вот отпуск скоро, по Волге поедем путешествовать.
— Нужны мне твои грошовые путешествия! — крикнула Тамара. — Ты бы лучше за спину свою попутешествовал, послушал бы, что люди о тебе за твоей спиной говорят! Ведь все, наверно, дураком набитым тебя считают, смеются над тобой.
И она сердито сняла со стены коврик с изображением кошки и ушла куда-то.
А Сергей остался в комнате и призадумался.
Он долго думал, а потом решил отправиться в путешествие за свою спину, как посоветовала ему жена.
У него давно уже был изобретён Агрегат Незримого Присутствия — АНЕЗП. Радиус действия АНЕЗПа был всего тридцать пять километров, дальше он не брал. Сергей не пользовался этим АНЕЗПом для наблюдения жизни города, считая неэтичным заглядывать в чужие квартиры, в чужую жизнь. Но иногда он настраивался на ближайшие пригородные леса и смотрел, как птицы вьют гнезда, и слушал их пение.
А теперь он решил использовать действие АНЕЗПа в зоне города. Он включил питание, затем легонько, на одно деление, повернул ручку настройки близости, а антенну-искатель направил в сторону кухни той коммунальной квартиры, в которой жил. Две женщины-соседки стояли возле газовой плиты и вели беседу о разных посторонних вещах. Затем одна из них сказала:
— А Тамара-то опять к директору пошла. Стыдобушки нет!
— Жаль мне Сергея Владимировича! — сказала вторая. — Такой хороший человек, и из-за жены пропадает. Он-то ведь умница.
— Согласна с вами, — сказала вторая. — Он человек очень, видать, умный и хороший. Только не везёт ему в жизни.
Сергей отключился от кухни и направил антенну на Трансэнергоучет. Он долго попадал в чужие квартиры, в конторы, в магазины, но наконец нашёл-таки своё учреждение. На экране возникла комната, где он обычно работал. Товарищи по работе пили в это время чай и ели бутерброды — шёл обеденный перерыв.
— Не стряслось ли чего с нашим Сергеем Владимировичем? — сказал один из сослуживцев. — Такой порядочный и аккуратный человек — и вдруг прогулял! Наверно, он заболел. И телефона у него на квартире нет, нельзя узнать, что случилось.
— Без него пусто как-то у нас, — сказал второй. — Хороший он человек, ничего не скажешь.
— Очень хороший человек, — согласился третий. — Вот только жена ему плохая досталась. Типичная мещанка. Из-за неё он света не видит.
Сергей выключил АНЕЗП и призадумался. Он снова вспомнил Люсю, и ему очень захотелось увидеть её хоть на миг.
И тогда он снова включил агрегат и стал искать Люсину комнату на шестом этаже дома на Одиннадцатой линии Васильевского острова. «Но, может быть, она там и не живёт теперь? — размышлял он. — Может быть, она давно вышла замуж и переехала? Или, может быть, просто обменялась?»
На экране возникали чужие комнаты, незнакомые люди, вырванные из пространства куски чужой жизни… Но вот он отыскал жилище Люси. Её в комнате не было, но это была именно её комната. Вещи были прежние, и та же картина висела на стене. А на столике стояла пишущая машинка. Сергей успокоился. Просто Люся сейчас на работе, догадался он.
Тогда он стал настраивать АНЕЗП на дом Светланы: интересно, как она живёт? Её он отыскал довольно быстро. В квартире было много новых вещей, а сама Светлана постарела, и лёгкое её имя теперь не шло к ней. Но вид у неё был бодрый, довольный.
Вдруг раздался звонок, и Светлана пошла открывать дверь.
— Здравствуй, Люсенька! Давно ты не заходила! — воскликнула Светлана.
— На минутку забежала проведать — у меня сейчас обеденный перерыв, — сказала Люся, и Сергей увидел её. Она тоже не помолодела за эти годы, но была по-прежнему мила и хороша собой.
Подруги прошли в комнату и стали говорить о том, о сём.
— А замуж ты так и не собираешься? — спросила вдруг Светлана. — Ведь ты ещё можешь найти неплохого, пожилого мужа.
— Нет, я никого не ищу, — грустно ответила Люся. — Ведь тот, кто мне нравится, давно женат.
— Это ты все об этом Сергее? — молвила Светлана. — И чего ты в нем нашла! Ведь в нем нет ничего необыкновенного. Такой пороху не выдумает… Правда, парень он был не вредный. Коньки водяные, помню, мне подарил. Мы на этих коньках с ним по озеру гоняли. На берегу соловьи свищут, на дачах люди все дрыхнут, а мы прямо по воде мчимся, класс показываем.
— Я и не знала, что он такие коньки придумал, — задумчиво сказала Люся. — А сейчас они у тебя?
— Нет, что ты! Мой Петя давно их в утиль сдал. Он сказал, что ерунда все это. Петя ведь настоящий изобретатель, он в таких делах разбирается.
— А у Пети дела хорошо идут? — спросила Люся.
— Дела что надо. Он недавно сконструировал МУКУ-1. Это светлое дерзание технической мысли.
— А что это за МУКА?
— Это Механический Универсальный Консервооткрывающий Агрегат — вот это что! Теперь домашние хозяйки и холостяки будут избавлены от возни с открыванием консервов.
— У тебя нет этого агрегата? — спросила Люся. — Интересно бы посмотреть.
— У меня его нет и не будет. Он ведь должен весить пять тонн, под него нужен бетонный фундамент. И стоить он будет четыреста тысяч новыми.
— Какая же хозяйка сможет купить эту МУКУ? — удивилась Люся.
— Господи, какая же ты непонятливая! — воскликнула Светлана. — Каждой хозяйке и не надо покупать этот агрегат. Его одного на весь город хватит. Он будет установлен где-нибудь в центре города, скажем на Невском. И там будет оборудован ЕГКОЦ — Единый Городской Консервооткрывательный Центр. Это очень удобно. Вот, скажем, пришли к тебе гости, надо для них шпроты открыть. Не надо ни консервного ножа, ни физических усилий. Ты просто берёшь свою консервную банку, быстренько выходишь на улицу, едешь в ЕГКОЦ. Там сдаёшь банку приёмщице, платишь пять копеек новыми и получаешь квитанцию. Приёмщица наклеивает на банку ярлычок и ставит её на конвейер. А ты идёшь себе в зал ожидания, садишься в кресло и смотришь короткометражный фильм на консервную тему. Вскоре тебя вызывают к окошечку, ты предъявляешь квитанцию, получаешь открытую банку и спокойно едешь домой на Васильевский. Удобно, правда?
— Неужели в самом деле этот проект будет осуществлён? — спросила Люся.
— Петя надеется, — ответила Светлана. — Но у него за последнее время появилось много врагов и злопыхателен. Они мешают осуществлению его изобретений. Завидуют, как видно. А Петя никому не завидует, он знает, что он необыкновенный человек. И он справедливый человек. Одного изобретателя он очень уважает, это того, который изобрёл и внедрил в производство укупорку «Пей до дна».
— А что это за «Пей до дна»?
— Разве ты не знаешь, как укупоривается сейчас водка?! Там такая шляпочка из мягкого металла с хвостиком. Потянешь за хвостик — металл рвётся, и бутылка открыта. И её уже этой укупоркой не закроешь, хочешь не хочешь — надо пить до дна. Это тоже светлый взлёт технической мысли.
— А водяные коньки мне больше нравятся, — задумчиво сказала Люся. — Хотела бы я белой ночью промчаться по заливу на таких коньках!
— Дались тебе эти коньки, — усмехнулась Светлана. — Нам с Петей их и даром не надо.
Сергей выключил свой АНЕЗП и снова призадумался. И он пришёл к одному решению.
5
В тот же вечер Сергей Кладезев на дне старого чемодана отыскал свою пару водяных коньков. Затем он заполнил водой ванну и опробовал в ней эти коньки. Они не утратили своей держащей на воде силы и могли скользить так же хорошо, как много лет назад.
После этого он до глубокой ночи проработал в своём кабинете-лаборатории и сделал вторую пару водяных коньков для Люси.
На следующий день, в воскресенье, Сергей пошёл на утреннюю прогулку, а когда вернулся домой, то Тамары дома уже не было. А на стене недоставало ещё одного коврика — с оленем. Тамара пошла дарить и этот коврик отставному директору.
Сергей надел свой серый костюм и завернул в газету Обе пары водяных коньков. Затем он положил в карман пульверизатор и бутылочку с жидкостью МУПОН (Многократный Усилитель Поверхностного Натяжения). Одежда, обрызганная этим составом, приобретала свойство держать человека на воде.
Потом Сергей Кладезев открыл большой шкаф, где хранил свои лучшие изобретения, и вынул оттуда ОСЭПСОН (Оптический Солнечно-Энергетический Прибор Совершенно Особого Назначения). Над этим прибором он в своё время очень много думал и считал его своим наиболее важным изобретением. Он закончил его два года назад, но до сих пор не применял в действии. Дело в том, что ОСЭПСОН мог возвращать человеку молодость, а все эти годы Сергей вовсе не желал возвращения своей молодости: ведь тогда ему пришлось бы возвратить молодость и Тамаре и начать с ней жизнь сначала. А с него вполне было достаточно и одного срока жизни с ней. Кроме того, его смущала чрезвычайная энергоёмкость этого прибора. Вследствие этой энергоёмкости действие ОСЭПСОНа должно было сопровождаться некоторыми явлениями космического порядка, а Сергей не считал себя настолько важной персоной, чтобы быть причиной этих явлений.
Однако теперь, все продумав и взвесив, он решил применить этот прибор. И он взял ОСЭПСОН, так же как и водяные коньки, и покинул свой дом.
Он пошёл по своей улице и вскоре вышел на Средний проспект Васильевского острова. На углу Пятой линии он купил в «Гастрономе» бутылку шампанского и коробку шоколадных конфет и пошёл дальше. Дойдя до Одиннадцатой линии, он свернул со Среднего и через некоторое время очутился возле дома, где жила Люся. Поднявшись по знакомой лестнице, он дал два длинных и один короткий звонок.
Дверь ему открыла Люся.
— Здравствуй, Люся! — сказал он. — Как давно мы не виделись!..
— Очень давно!.. — ответила Люся. — Но я почему-то всегда ждала, что ты придёшь. И вот ты пришёл.
Они вошли в Люсину комнату и стали пить шампанское и вспоминать о том, что было много лет тому назад.
— Ах, хотела бы я вернуть молодость и начать жизнь сначала! — воскликнула вдруг Люся.
— Это в наших силах, — сказал Сергей и поставил на стол ОСЭПСОН. Прибор этот был размером с портативный радиоприёмник. От него отходил довольно толстый шнур.
— Питание у него от сети? Он не перегорит? — спросила Люся. — Наш дом недавно перевели на двести двадцать вольт.
— Нет, ОСЭПСОН питается не от сети, — ответил Сергей. — Тут тысячи Днепрогэсов бы не хватило. Он питается прямо от солнца.
Открой, пожалуйста, окно.
Люся распахнула рамы, и Сергей протянул шнур к окну. Шнур оканчивался небольшим вогнутым зеркалом, и Сергей положил это зеркало на подоконник так, что оно было направлено прямо на солнце.
Потом он подошёл к ОСЭПСОНу и нажал на кнопку.
В приборе начало что-то потрескивать — и сразу солнце стало светить слабее, — как лампочка, когда падает напряжение в сети. В комнате настали сумерки.
Люся подошла к окну и взглянула на город.
— Сергей, что это?! — удивилась она. — Мне кажется, будто начинается затмение. Весь Васильевский остров в сумерках. И дальше всюду тоже сумерки.
— Сейчас сумерки на всей Земле, и на Марсе, и на Венере, — ответил Сергей. — Прибор берет много энергии.
— Такой прибор нельзя, наверно, пускать в массовое производство, — сказала Люся. — А то все бы стали возвращать себе молодость, и все время было бы темно.
— Да, — ответил Сергей. — Этот прибор индивидуального разового пользования. Я его сконструировал только для тебя и ради тебя. А теперь сядем и будем сидеть смирно.
Они сели на старенький плюшевый диванчик, взялись за руки и стали ждать.
За окном и в комнате становилось все темнее. Машины на улице шли теперь с включенными фарами.
— Даже не верится, что сейчас — час дня, — задумчиво проговорила Люся. — Как странно…
— Да, это, наверно, кажется странным, — ответил Сергей. — Мне-то нет, но всем другим это должно казаться странным. Чтобы вернуть молодость, нужна очень большая затрата энергии.
Между тем вокруг стемнело, будто настала ночь. В городе зажглись квадраты окон, засветились уличные фонари. В комнате стало теперь совсем темно. Только шнур, идущий от зеркальца на подоконнике к ОСЭПСОНу, светился голубоватым светом. Он вздрагивал и извивался как шланг, по которому с бешеной скоростью движется какая-то жидкость.
Внезапно в приборе что-то резко щёлкнуло, и в торцовой его стенке открылось квадратное окошечко. Оттуда вылез брусок зеленоватого света. Он был словно обрублен и упирался в пустоту. Он походил на вещество, по это был свет. Этот брусок света начал расти и упёрся в стену, где висела картина, на которой была изображена свинья под дубом — иллюстрация к басне Крылова. Свинья на картине сразу же превратилась в поросёнка, а развесистый дуб — в молодой дубок.
Луч стал тихо и неуверенно двигаться по комнате, словно в слепую отыскивал Люсю и Сергея. Там, где он касался обоев, старые выгоревшие обои приобретали свой прежний цвет и становились как новые. Пожилой серый кот, дремавший на комоде, превратился в котёнка и начал играть со своим хвостом. Муха, попавшая в луч, превратилась в личинку мухи и упала на пол.
Наконец луч приблизился к Сергею и Люсе. Он заскользил по их головам, по их лицам, по их ногам и туловищам. Над головами у них выросли два светящихся полукруга, вроде нимбов у святых.
— Ой, голове щекотно! — засмеялась Люся.
— Ничего, потерпи, — сказал Сергей. — Это седые волосы преобразуются в нормальные. Моей голове тоже щекотно.
— Ах! — воскликнула Люся. — У меня во рту что-то горячее!
— У тебя, наверно, есть золотые коронки на зубах? — спросил Сергей.
— Только две, — ответила Люся.
— Коронки молодым зубам не нужны, и вот они распадаются в пыль, — пояснил Сергей. — Ты выдохни эту пыль.
Люся сложила губы трубочкой, как это делают неопытные курильщики, и выдохнула изо рта золотую пыль.
— Мне кажется, будто диван под нами поднимается, — сказала она вдруг.
— Это распрямляются пружины. Ведь мы становимся легче. Мы малость отяжелели за эти годы.
— Ты прав, Серёжа, — согласилась Люся. — А вот сейчас я чувствую себя лёгкой-лёгкой. Как в дни, когда мне было двадцать лет.
— Тебе и есть сейчас двадцать лет, — сказал Сергей. — Мы вернулись в молодость.
В это мгновение ОСЭПСОН вдруг задрожал, загудел и вспыхнул. Он исчез, и от него остался только голубой пепел. Вокруг сразу начало светлеть. Водители выключили фары, уличные фонари погасли, электрический свет в окнах тоже погас — он был теперь не нужен. Солнце снова сияло во всю свою июньскую силу.
Люся встала, посмотрела на себя в зеркало — и улыбнулась.
— Пойдём, Серёжа, куда-нибудь гулять, — сказала она. — Например, на Елагин остров.
Сергей захватил свёрток с водяными коньками, взял Люсю под руку, и они вышли из квартиры и легко сбежали по лестнице вниз, на улицу. На Среднем проспекте они догнали трамвай, уже отошедший от остановки, и поехали в ЦПКО. Там они бродили по аллеям, катались на каруселях и качались на качелях и дважды обедали в буфете-ресторане.
Когда настала тихая белая ночь и парк опустел, они пришли на берег залива. На море стоял штиль, и паруса яхт неподвижно маячили вдали, у Вольного острова. Вода была без единой морщинки.
— Самая подходящая погода, — сказал Сергей и, развернув свёрток, вынул водяные коньки. Он помог Люсе надеть их на её туфельки, а затем надел свою пару коньков.
Она встала на воду залива и легко побежала по ней. Они миновали яхты, где яхтсмены ждали ветра, помахали им рукой и выбежали за Вольный остров, в открытый простор. Они долго мчались в этом просторе, а потом Сергей вдруг замедлил свой бег, Люся тоже затормозила и подъехала к нему.
— Знаешь, Люся, что я хочу тебе сказать… — несмело начал Сергей.
— Знаю, — ответила Люся. — Я тебя тоже люблю. Теперь мы будем всегда вместе.
И они обнялись, и поцеловались, и повернули к берегу.
Меж тем поднялся ветер и погнал волны. Бежать на коньках стало трудно.
— А что, если я споткнусь и упаду в воду? — спросила Люся.
— Сейчас я приму меры, чтобы мы не утонули, — засмеялся Сергей.
И он вынул из кармана пульверизатор и бутылочку с жидкостью МУПОН (Многократный Усилитель Поверхностного Натяжения). Затем он обрызгал Люсину и свою одежду этим составом.
— Теперь мы можем даже сидеть на волнах, — сказал он Люсе.
И они сели на волну, как на хрустальную скамеечку, и обнялись, и волна понесла их к берегу.
ГРАЖДАНЕ! ЖДИТЕ ВЕЛИКИХ ОТКРЫТИЙ!
Аркадий и Борис Стругацкие Люди, люди…
Вильгельм Эрмлер стоял перед своим огромным письменным столом и разглядывал блестящие глянцевитые фотографии.
— Здравствуй, Вилли, — сказал охотник.
Эрмлер поднял голову и закричал:
— A! Home is the sailor, home from sea!
— And the hunter home from the hill,[1] — сказал охотник.
Они обнялись.
— Чем ты меня порадуешь на этот раз? — деловито спросил Вилли. — Ты ведь с Яйлы?..
— Да, прямо с Серых Болот. — Охотник сел в кресло и достал трубку. — А ты все толстеешь и лысеешь, Вилли. Сидячая жизнь тебя доконает. В следующий раз я возьму тебя с собой.
Эрмлер озабоченно взялся за свой толстый живот.
— Да, — сказал он, — ужасно. Нарушение метаболизма и еще что-то… Так ты привез что-нибудь интересное?
— Нет, Вилли. Одни пустяки. Десяток двухордовых змей, несколько новых видов многостворчатых моллюсков… А это у тебя что? — Он протянул руку и взял со стола пачку фотографий.
— Это привез один новичок, Поль Гнедых. Он вообще-то агролог. Знаешь его?
— Нет. — Охотник разглядывал фотографии. — Недурно. Это, конечно, с Пандоры.
— Правильно. Пандора. Гигантский ракопаук. Очень крупный экземпляр.
— Да, — сказал охотник, разглядывая ультразвуковой карабин, прислоненный для масштаба к желтому голому брюху ракопаука. — Неплохой экземпляр для новичка. Но я-то видел крупнее. Сколько раз он стрелял?
— Он говорит — два раза. И оба раза — в главный нервный узел. Теперь я не могу разобраться в двигательной системе этого господина.
— Надо было стрелять анестезирующей иглой. Мальчик немножко растерялся. — Охотник с усмешкой рассматривал фотографию, где возбужденный новичок горделиво попирал мертвое чудовище. — Ну ладно, а что у тебя дома?
Эрмлер махнул рукой:
— Сплошная матримония. Все выходят замуж. Марта вышла за гидролога.
— Это которая Марта? — спросил охотник. — Внучка?
— Правнучка, Игорь! Правнучка!
— Да, идет время… — Охотник положил на стол стереографии и поднялся. — Ну что ж, я пойду. На свидание пойду. Ты знаешь.
— Опять! — с досадой сказал Эрмлер. — Может быть, хватит?
— Нет, Вилли. Надо. А встретимся, как всегда, в десятом павильоне.
Он сунул в карман трубку, которую так и не закурил, кивнул и вышел. «Надо, Вилли, — думал он. — Тебе, конечно, невдомек, как это важно». Он спустился в парк и направился к павильонам. Как всегда, в музее было очень много народу. Особенно молодежи и детей. Люди шли по аллеям, обсаженным оранжевыми венерианскими пальмами, толпились вокруг террариев и над бассейнами с прозрачной водой. В высокой траве между деревьями возились детишки — они играли в «марсианские прятки». Охотник остановился посмотреть. Это была очень увлекательная, хотя и не очень поучительная игра. Давным-давно с Марса на Землю были привезены мимикродоны, крупные, меланхоличного нрава ящеры, отлично приспособленные к резким сменам условий существования. Мимикродоны обладали необычайно развитой способностью к мимикрии. В парке музея они пользовались полной свободой. Ребятишки развлекались тем, что разыскивали их — это требовало немалой зоркости и ловкости — и затем таскали их с места на место, чтобы посмотреть, как мимикродоны меняют окраску. Ящеры были большие, тяжелые, ребятишки тащили их волоком за отставшую кожу на загривке. Мимикродоны не сопротивлялись. Кажется, им это нравилось.
Охотник миновал огромный прозрачный колпак, под которым помещался террарий «Лужайка планеты Ружена». Там в бледной голубоватой траве прыгали и дрались забавные рэмбы, гигантские, изумительной расцветки насекомые, немного похожие на земных богомолов. Охотник вспомнил, как лет двадцать назад он впервые охотился на Ружене. Он трое суток сидел в засаде, поджидая кого-нибудь, и огромные радужные рэмбы прыгали вокруг и садились на ствол его карабина. У «Лужайки» всегда было полно народу, потому что рэмбы очень забавны и красивы.
Недалеко от входа в Центральный Павильон охотник задержался у балюстрады, окружающей глубокий круглый бассейн-колодец. В бассейне, в воде, освещенной сиреневым светом, без устали кружило длинное волосатое животное, ихтиомаммал, единственное теплокровное, дышащее жабрами. Ихтиомаммал непрерывно двигался; он плавал так кругами и год назад, и пять лет назад, и сорок лет назад, когда охотник впервые увидел его. Ихтиомаммала с большим трудом добыл знаменитый Салье. Теперь Салье давно уже мертв и спит вечным сном где-то в болотах Пандоры, а его ихтиомаммал все кружит и кружит в сиреневой воде бассейна.
В вестибюле павильона охотник опять остановился и присел в легкое кресло в углу. Всю середину светлого зала занимало чучело летучей пиявки (животный мир Марса, Солнечная система, углеродный цикл, тип «полихордовые», класс «кожедышащие», отряд, род, вид «летучая пиявка»). Это чучело было одним из первых экспонатов Кейптаунского Музея Космозоологии. Вот уже полтора века омерзительное чудище скалило пасть, похожую на многочелюстный грейфер, в лицо каждому, кто входил в павильон. Девятиметровое, покрытое жесткой блестящей шерстью, безглазое, безногое… Бывший хозяин Марса…
«Да, были дела на Марсе, — подумал охотник. — Такое не забудешь. Полсотни лет назад эти чудовища, почти полностью истребленные, неожиданно размножились вновь и принялись, как встарь, пиратствовать на коммуникациях марсианских баз. Вот тогда-то и была проведена знаменитая глобальная облава.
…Я трясся на краулере и почти ничего не видел в тучах песка и пыли, поднятых гусеницами. Справа и слева неслись желтые песчаные танки, набитые добровольцами, и один танк, выскочив на бархан, вдруг перевернулся, и люди стремглав посыпались с него, и тут мы выскочили из пыли, и Вилли Эрмлер вцепился в мое плечо и заорал, указывая вперед. И я увидел пиявок, сотни пиявок, которые крутились на солончаке в низине между барханами. Я стал стрелять, и другие тоже начали стрелять, а Эрмлер все возился со своим самодельным ракетометателем и никак не мог привести его в действие. Все кричали и ругали его и даже грозили побить, но никто не мог оторваться от карабинов. Кольцо облавы смыкалось, мы уже видели вспышки выстрелов с краулеров, идущих навстречу, и тут Эрмлер просунул между мной и водителем ржавую трубу своей пушки, раздался ужасный рев и грохот, и я повалился, оглушенный и ослепленный, на дно краулера. Солончак заволокло густым черным дымом, все машины остановились, а люди прекратили стрельбу и только орали, размахивая карабинами. Эрмлер в пять минут растратил весь свой боезапас, машины съехали на солончак, и мы принялись добивать все живое, что здесь осталось после ракет Эрмлера. Пиявки метались между машинами, их давили гусеницами, и я все стрелял, стрелял, стрелял… Я был молод тогда и очень любил стрелять. К сожалению, я всегда был отличным стрелком, к сожалению, я никогда не промахивался. К сожалению, я стрелял не только на Марсе и не только по отвратительным хищникам. Лучше бы мне никогда в жизни не видеть карабина…»
Он встал, обошел чучело летучей пиявки и побрел вдоль галереи. Вероятно, он выглядел неважно, потому что многие останавливались и с тревогой смотрели на него. В конце концов к нему подошла одна девушка и робко осведомилась, не может ли она чем-либо помочь.
— Ну что ты, девочка! — сказал охотник. Он через силу улыбнулся, залез двумя пальцами в нагрудный карман и достал дивной красоты раковину с Яйлы. — Это тебе, — сказал он. — Я привез ее издалека.
Она слабо улыбнулась в ответ и взяла раковину.
— Вы очень дурно выглядите, — сказала она.
— Я уже не молод, детка, — ответил охотник. — Мы, старики, редко выглядим хорошо. Нам приходится слишком много таскать на душе.
Наверное, девушка не поняла его, но он и не хотел, чтобы она поняла. Он погладил ее по голове и пошел дальше. Только теперь он расправил плечи и старался держаться прямо. Люди больше не оглядывались на него.
«Не хватает еще, чтобы меня жалели девчонки! — думал он. — Совершенно расклеился. Наверное, мне больше не нужно возвращаться на Землю. Наверное, мне нужно навсегда остаться на Яйле, поселиться на краю Серых Болот и ставить западни на рубиновых угрей. Никто не знает Серых Болот лучше меня, и я был бы там как раз на месте. Там очень много дела для охотника, который никогда не стреляет…»
Он остановился. Он всегда останавливался здесь. В продолговатом стеклянном ящике на обломках серого песчаника стояло, растопырив три пары корявых ножек, чучело сморщенной невзрачной серенькой ящерицы.
У большинства неосведомленных посетителей серый шестиног не вызывал никаких эмоций. Не многие знали чудесную историю сморщенного шестинога. Но охотник знал и всегда испытывал чувство какого-то суеверного восхищения перед могучей силой жизни, когда останавливался здесь. Эта ящерица была убита в десяти парсеках от Солнечной системы, ее труп был препарирован, и сухое чучело простояло на этом самом стенде два года. И вдруг в один прекрасный день на глазах у посетителей из морщинистой серой шкуры полезли десятки крошечных юрких шестиногов. Правда, они сразу же погибли в воздухе Земли, сгорели от избытка кислорода, но шум был страшный, и зоологи так до сих пор и не знают, как это могло произойти. Воистину жизнь — это единственное, чему стоит поклоняться в этом мире…
Охотник брел по галереям, переходя из павильона в павильон. Яркое африканское солнце — доброе горячее солнце Земли — освещало залитых в стеклопласт зверей, родившихся под другими солнцами, за сотни миллиардов километров отсюда. Почти все они были знакомы охотнику, он видел их много раз и не только в музее. Иногда он останавливался перед новыми экспонатами, читал диковинные названия диковинных животных и знакомые имена охотников. «Мальтийская шпага», «Крапчатый дзо», «Большой цзи-линь», «Малый цзи-линь», «Капуцин перепончатый», «Черное пугало», «Царевна-лебедь»… Симон Крейцер, Владимир Бабкин, Бруно Бельяр, Николас Друо, Жан Салье-младший… Он знал их всех и был теперь самым старшим из них, хотя не самым удачливым. Но он радовался, узнавая, что Салье-младший поймал наконец чешуйчатого скрытожаберника, что Володя Бабкин доставил на Землю живым слизняка-глайдера, а Бруно Бельяр подстрелил все-таки на Пандоре горбоноса с белой перепонкой, за которым охотился уже несколько лет…
Так он пришел в десятый павильон, где было много его собственных трофеев. Здесь он останавливался почти у каждого стенда, вспоминая и смакуя. Вот «ковер-самолет», он же «падающий лист». «Я выслеживал его четыре дня. Это было на Ружене, где так редко выпадают дожди, где когда-то, давным-давно, погиб замечательный зоолог Людвиг Порта. „Ковер-самолет“ передвигается очень быстро и имеет очень тонкий слух. За ним нельзя охотиться на машине, его надо выслеживать днем и ночью, отыскивая слабые маслянистые следы в листве деревьев. Я его выследил, и с тех пор больше никто его не может выследить, и гордый, самолюбивый Салье не раз говаривал, что это была случайная удача». — Охотник с гордостью потрогал буквы, врезанные в пояснительную табличку: «…Добыт и препарирован охотником И. Хариным». — «Я выстрелил в него четыре раза и ни разу не промахнулся, но он был еще жив, когда валился на землю, ломая ветки деревьев с зелеными стволами. Это было, когда я еще стрелял…
А вот безглазое венерианское чудовище из тяжеловодных болот. Безглазое и бесформенное. Никто толком не знал, какую придать ему форму, когда набивали чучело, и в конце концов набили по самой удачной фотографии. Я гнал его через болото к берегу, где были отрыты несколько ловушек, и он провалился в одну и долго ревел там, ворочаясь в черной жиже, и потребовалось два ведра бетановокаина, чтобы усыпить его. Это было совсем недавно, лет десять назад, и тогда я уже не стрелял… Это приятное свидание».
Чем дальше продвигался охотник по галерее десятого павильона, тем медленнее становились его шаги. Потому что ему не хотелось идти дальше. Потому что он не мог не идти дальше. Потому что приближалось главное свидание. И с каждым шагом он все сильнее ощущал знакомое тоскливое беспокойство. А из стеклянного ящика уже следили за ним круглые белые глаза…
Как всегда, он подошел к этому небольшому стенду, опустив голову, и прежде всего прочитал на пояснительной табличке надпись, которую давно выучил наизусть: «Животный мир планеты Крукса, система звезды ЕН 92, углеродный цикл, тип монохордовые, класс, отряд, род, вид „четверорук трёхпалый“. Добыт охотником И. Хариным, препарирован доктором В. Эрмлером». Потом он поднял глаза.
Под стеклянным колпаком на наклонной полированной доске лежала голова — сильно сплющенная по вертикали, голая и черная, с плоской овальной лицевой частью. Кожа на лицевой части была гладкая, как на барабане, не было ни рта, ни лба, ни носовых отверстий. Были только глаза. Круглые, белые, с маленькими черными зрачками и необычайно широко расставленные. Правый глаз был слегка попорчен, и это придавало мертвому взгляду странное выражение. Эрмлер — превосходный таксидермист: точно такое выражение было у четверорука, когда охотник впервые наклонился над ним в тумане. Давно это было…
Это было семнадцать лет назад. «Зачем это случилось? — подумал охотник. — Ведь я не собирался там охотиться. Крукс сообщал, что там почти нет жизни — только бактерии да сухопутные рачки. И все-таки, когда Сандерс попросил меня осмотреть окрестности, я взял в вездеход карабин…»
Над каменными осыпями висел туман. Поднималось маленькое красное солнце — красный карлик ЕН 92, — и туман казался красноватым. Под мягкими гусеницами вездехода шуршали камни, из тумана одна за другой выплывали темные невысокие скалы. Потом что-то зашевелилось на гребне одной из скал, и охотник остановил машину. На таком расстоянии рассмотреть животное было трудно. К тому же мешал туман и сумеречное освещение. Но у охотника был опытный глаз. Конечно, по гребню скалы пробиралось какое-то крупное позвоночное, и он обрадовался, что все-таки захватил с собой карабин. «Посрамим Крукса!» — весело подумал он. Он поднял крышку люка, осторожно высунул наружу ствол карабина и стал целиться. В тот момент, когда туман поредел и горбатый силуэт животного отчетливо обозначился на фоне красноватого неба, охотник выстрелил. Сейчас же слепящая лиловая вспышка возникла на том месте, где находилось животное. Что-то громко треснуло, и послышался длинный шипящий звук. Затем над гребнем скалы поднялись и смешались с туманом облака серого дыма.
Охотник очень удивился. Он помнил, что зарядил карабин анестезирующей иглой, от которой меньше всего можно было ожидать такого взрыва. Поразмыслив несколько минут, он вылез из вездехода и отправился искать труп. Он нашел его там, где и ожидал, — под скалой, на каменной осыпи. Это действительно оказалось четвероногое или четверорукое животное размером с крупного дога. Оно было страшно обожжено и изувечено, и охотник вновь поразился, какое ужасное действие произвела обыкновенная анестезирующая игла. Трудно было даже представить себе первоначальный вид животного. Относительно целой осталась только передняя часть головы — плоский овал, обтянутый гладкой черной кожей, и на нем белые потухшие глаза. Охотник перенес останки на вездеход и вернулся к кораблю.
На Земле трофеем охотника занялся Эрмлер. Через неделю он сообщил охотнику, что трофей сильно разрушен и особого интереса не представляет, разве что как доказательство существования высших форм животных в системах красных карликов. Он посоветовал охотнику на будущее поаккуратнее обращаться с термитными патронами. «Можно подумать, что ты палил с перепугу, — сказал он раздраженно, — словно оно на тебя напало». — «Но я отлично помню, что стрелял анестезирующей иглой», — возразил охотник. «А я отлично вижу, что ты попал ему термитной пулей в позвоночник», — ответил Эрмлер. Охотник пожал плечами и не стал спорить. Интересно было бы, конечно, узнать, отчего произошел такой взрыв, но, в конце концов, это было не так уж и важно. «Да, тогда это казалось совсем не важным, — думал охотник. Он все стоял и смотрел на плоскую голову четверорука. — Посмеялся над Круксом, поспорил с Эрмлером и все забыл. А потом пришло сомнение и с сомнением — горе».
Крукс организовал две крупные экспедиции. Он обшарил большие пространства на своей планете. И он не нашел там ни одного животного крупнее рачка величиной с мизинец. Зато в Южном полушарии на каменном плато он обнаружил неизвестно чью посадочную площадку — круглый участок оплавленного базальта диаметром около двадцати метров. Сначала этой находкой заинтересовались, но вскоре выяснилось, что где-то в том районе два года назад приземлялся для текущего ремонта звездолет Сандерса, и о находке забыли. Забыли все, кроме охотника. Потому что к тому времени у охотника уже родились сомнения.
Как-то в Ленинградском Клубе Звездолетчиков охотник услыхал историю о том, как на планете Крукса чуть не сгорел заживо бортинженер Адамов. Адамов вышел из корабля с неисправным кислородным баллоном. В баллоне была течь, а атмосфера планеты Крукса насыщена легкими углеводородами, бурно реагирующими со свободным кислородом. К счастью, с Адамова успели сорвать пылающий баллон, и он отделался только небольшими ожогами. Охотник слушал этот рассказ, и перед его глазами стояла лиловая вспышка над черным гребнем скалы.
Когда на планете Крукса была обнаружена посадочная площадка неизвестного звездолета, сомнение превратилось в страшную уверенность. Охотник кинулся к Эрмлеру. «Кого я убил? — кричал он. — Это зверь или человек? Вилли, кого я убил?» Эрмлер слушал его, наливаясь кровью, а потом заорал: «Сядь! Прекрати истерику, старая баба! Как ты смеешь мне это говорить? Ты думаешь, что я, Вильгельм Эрмлер, не в состоянии отличить разумное существо от зверя?» — «Но посадочная площадка!» — «Ты сам садился на это плоскогорье с Сандерсом!» — «Вспышка! Я пробил иглой кислородный баллон!» — «Болван, не надо было стрелять термитными снарядами в углеводородной атмосфере!» — «Пусть так, но ведь Крукс не нашел там больше ни одного четверорука! Я знаю, это был чужой звездолетчик!» — «Баба! — орал Вилли. — Истеричка! Да на планете Крукса, может быть, еще сто лет не найдут ни одного четверорука! Огромная планета, изрытая пещерами, как голландский сыр! Тебе просто повезло, дурак, а ты не сумел воспользоваться и привез мне вместо животного обугленные кости!»
Охотник стиснул руки так, что затрещали пальцы.
— Нет, Вилли, я привез тебе не животное, — пробормотал он. — Я привез тебе все-таки чужого звездолетчика…
Как много слов ты потратил, старина Вилли! Сколько раз ты убеждал меня. Сколько раз мне казалось, что сомнения уходят навсегда, что я снова могу вздохнуть спокойно и не чувствовать себя убийцей. Как все люди на нашей Земле. Как детишки, которые играют в «марсианские прятки». Как юноши и девушки, что шепчутся на скамейках под оранжевыми пальмами. Но сомнения возвращаются, их не убьешь хитроумной логикой. Еще никто не встречался с разумными существами с других миров? Но разве это доказательство, что их нет вообще? Разумное существо не может быть похожим на моего четверорука? Но кто может доказать это? Нет прямых доказательств моего преступления? Да разве дело в доказательствах?
Он положил руки на стенд и прижался лицом к прозрачному пластику.
— Кто ты? — с тоской прошептал он.
…Эрмлер увидел его издалека, и, как всегда, ему стало невыносимо больно при виде этого гордого и сильного когда-то человека, так страшно сломленного собственной совестью. Но он притворился, что все отлично, как отличный солнечный день Кейптауна. Нарочито громко стуча каблуками, он подошел к охотнику, хлопнул его ладонью по спине и нарочито бодрым голосом воскликнул:
— Свидание окончено! Я зверски хочу есть, Игорь, и мы пойдем сейчас ко мне и славно отобедаем. Сегодня Марта приготовила в твою честь настоящий оксеншван-цензуппе. Пойдем, охотник, зуппе ждет нас.
— Пойдем, — тихо сказал охотник.
— Я уже дважды звонил домой. Все жаждут видеть тебя и слушать твои рассказы.
Охотник покивал и медленно пошел к выходу. Эрмлер посмотрел на его сгорбленную спину и повернулся к стенду. Глаза его встретились с белыми мертвыми глазами за прозрачной стенкой. «Поговорили?» — молча спросил Эрмлер. — «Да». — «Ты ничего ему не сказал?» — «Нет». Эрмлер взглянул на пояснительную табличку. «…Четверорук трехпалый. Добыт охотником И. Хариным, препарирован доктором В. Эрмлером». Он снова оглянулся вслед охотнику и быстро украдкой написал мизинцем над словом «трехпалый»: «sapiens».[2] На табличке не осталось, конечно, ни одного штриха, но Эрмлер поспешно потер ее ладонью.
Доктору Эрмлеру тоже было тяжело. Он-то знал наверняка, знал с самого начала…
Аркадий и Борис Стругацкие Эйномия. Смерть-планетчики
— Стажер Бородин, — сказал Быков, складывая газету, — пора спать, стажер.
Юра встал, закрыл книжку и, немного поколебавшись, сунул ее в шкаф. Не буду сегодня читать, подумал он. Надо, наконец, выспаться.
— Спокойной ночи, — сказал он.
— Спокойной ночи, — ответил Быков и развернул очередную газету.
Юрковский, не отрываясь от бумаг, небрежно сделал ручкой. Когда Юра вышел, Юрковский спросил:
— Как ты думаешь, Алексей, что он еще любит?
— Кто?
— Наш кадет. Я знаю, что он любит и умеет вакуумно варить. Я видел на Марсе. А вот что он еще любит?
— Девушек, — сказал Быков.
— Не девушек, а девушку. У него есть фотография девушки.
— Я не знал.
— Можно было догадаться. В двадцать лет, отправляясь в дальний поход, все берут с собой фотографии и потом не знают, что с ними делать. В книгах говорится, что на эти фотографии нужно смотреть украдкой и чтобы при этом глаза были полны слез или уж, во всяком случае, затуманивались. Только на это никогда не хватает времени. Или еще чего-нибудь, более важного. Но вернемся к нашему стажеру.
Быков отложил газету, снял очки и посмотрел на Юрковского.
— Ты уже кончил дела на сегодня? — спросил он.
— Нет, — сказал Юрковский с раздражением. — Не кончил и не желаю о них говорить. От этой идиотской канцелярщины у меня распухла голова. Я желаю рассеяться. Можешь ты ответить на мой вопрос?
— На этот вопрос лучше всего тебе ответит Иван, — сказал Быков. — Он с ним все время возится.
— Но поскольку Ивана здесь нет, я спрашиваю тебя. Кажется, совершенно ясно.
— Не волнуйся так, Володя, печенка заболит. Наш стажер еще просто мальчик. Умелые руки, а любить он ничего особенно не любит, потому что ничего не знает. Алексея Толстого он любит. И Уэллса. А Голсуорси ему скучен, и «Дорога дорог» ему скучна. Еще он любит Жилина и не любит одного бармена в Мирза-Чарле. Мальчишка он еще. Почка.
— В его возрасте, — сказал Юрковский, — я очень любил сочинять стихи. Я мечтал стать писателем. А потом я где-то прочитал, что писатели чем-то похожи на покойников: они любят, когда о них либо говорят хорошо, либо ничего не говорят… Да. К чему я это все?
— Не знаю, — сказал Быков. — По-моему, ты просто отлыниваешь от работы.
— Нет-нет, позволь… Да! Меня интересует внутренний мир нашего стажера.
— Стажер есть стажер, — сказал Быков.
— Стажер стажеру рознь, — возразил Юрковский. — Ты тоже стажер, и я стажер. Мы все стажеры на службе у будущего. Старые стажеры и молодые стажеры. Мы стажируемся всю жизнь, каждый по-своему. А когда мы умираем, потомки оценивают нашу работу и выдают диплом на вечное существование.
— Или не выдают, — задумчиво сказал Быков, глядя в потолок. — Как правило, к сожалению, не выдают.
— Ну что же, это наша вина, а не наша беда. Между прочим, знаешь, кому всегда достается диплом?
— Да?
— Тем, кто воспитывает смену. Таким, как Краюхин.
— Пожалуй, — сказал Быков. — И вот что интересно: эти люди, не в пример многим иным, нимало не заботятся о дипломах.
— И напрасно. Меня вот всегда интересовал вопрос: становимся ли мы лучше от поколения к поколению? Поэтому я и заговорил о кадете. Старики всегда говорят: «Ну и молодежь нынче пошла. Вот мы были!»
— Это говорят очень глупые старики, Владимир. Краюхин так не говорил.
— Краюхин просто не любил теории. Он брал молодых, кидал их в печку и смотрел, что получится. Если не сгорали, он признавал в них равных.
— А если сгорали?
— Как правило, мы не сгорали.
— Ну вот, ты и ответил на свой вопрос, — сказал Быков и снова взялся за газету. — Стажер Бородин сейчас на пути в печку, в печке он, пожалуй, не сгорит, через десять лет ты с ним встретишься, он назовет тебя старой песочницей, и ты, как честный человек, с ним согласишься.
— Позволь, — возразил Юрковский, — но ведь на нас тоже лежит какая-то ответственность. Мальчика нужно чему-то учить!
— Жизнь научит, — коротко сказал Быков из-за газеты.
В кают— компанию вошел Михаил Антонович в пижаме, в шлепанцах на босу ногу, с большим термосом в руке.
— Добрый вечер, мальчики, — сказал он. — Что-то мне захотелось чайку.
— Чаек — это неплохо, — оживился Быков.
— Чаек так чаек, — сказал Юрковский и стал собирать свои бумаги.
Капитан и штурман накрыли на стол, Михаил Антонович разлил варенье в розетки, а Быков налил всем чаю.
— А где Юрик? — спросил Михаил Антонович.
— Спит, — ответил Быков.
— А Ванюша?
— На вахте, — терпеливо ответил Быков.
— Ну и хорошо, — сказал Михаил Антонович. Он отхлебнул чаю, зажмурился и добавил: — Никогда, мальчики, не соглашайтесь писать мемуары. Такое нудное занятие, такое нудное!
— А ты побольше выдумывай, — посоветовал Быков.
— Как это?
— А как в романах. «Юная марсианка закрыла глаза и потянулась ко мне полуоткрытыми устами. Я страстно и длинно обнял ее».
— «Всю», — добавил Юрковский.
Михаил Антонович зарделся.
— Ишь, закраснелся, старый хрыч, — сказал Юрковский. — Было дело, Миша?
Быков захохотал и поперхнулся чаем.
— Фу! — сказал Михаил Антонович. — Фу на вас! — Он подумал и заявил вдруг: — А знаете что, мальчики? Плюну-ка я на эти мемуары. Ну что мне сделают?
— Ты нам вот что объясни, — сказал Быков. — Как повлиять на Юру?
Михаил Антонович испугался.
— А что случилось? Он нашалил что-нибудь?
— Пока нет. Но вот Владимир считает, что на него нужно влиять.
— Мы, по-моему, и так на него влияем. От Ванюши он не отходит, а тебя, Володенька, просто боготворит. Раз двадцать уже рассказывал, как ты за пиявками в пещеру полез.
Быков поднял голову.
— За какими это пиявками? — спросил он.
Михаил Антонович виновато заерзал.
— А, это легенды, — сказал Юрковский, не моргнув глазом. — Это было еще… э-э… давно. Так вот вопрос: как нам влиять на Юру? Мальчику представился единственный в своем роде шанс посмотреть мир лучших людей. С нашей стороны было бы просто… э-э…
— Видишь ли, Володенька, — сказал Михаил Антонович. — Ведь Юра очень славный мальчик. Его очень хорошо воспитали в школе. В нем уже заложен… Как бы это сказать… Фундамент хорошего человека. Ведь пойми, Володенька, Юра уже никогда не спутает хорошее с плохим…
— Настоящего человека, — веско сказал Юрковский, — отличает широкий кругозор.
— Правильно, Володенька, — сказал Михаил Антонович. — Вот и Юрик…
— Настоящего человека формируют только настоящие люди, работники, и только настоящая жизнь, полнокровная и нелегкая.
— Но ведь и наш Юрик…
— Мы должны воспользоваться случаем и показать Юрию настоящих людей в настоящей, нелегкой жизни.
— Правильно, Володенька, и я уверен, что Юрик…
— Извини, Михаил, я еще не кончил. Вот завтра мы пройдем до смешного близко от Эйномии. Вы знаете, что такое Эйномия?
— А как же? — сказал Михаил Антонович. — Астероид, большая полуось — две и шестьдесят четыре астрономических единицы, эксцентриситет…
— Я не об этом, — нетерпеливо сказал Юрковский. — Известно ли вам, что на Эйномии уже три года функционирует единственная в мире физическая станция по исследованию гравитации?
— А как же, — сказал Михаил Антонович. — Ведь там же…
— Люди работают в исключительно сложных условиях, — продолжал Юрковский с воодушевлением. Быков пристально смотрел на него. — Двадцать пять человек, крепкие, как алмазы, умные, смелые, я бы сказал даже — отчаянно смелые! Цвет человечества! Вот прекрасный случай познакомить мальчишку с настоящей жизнью!
Быков молчал. Михаил Антонович сказал озабоченно:
— Очень славная мысль, Володенька, но это…
— И как раз сейчас они собираются проводить интереснейший эксперимент. Они изучают распространение гравитационных волн. Вы знаете, что такое смерть-планета? Скалистый обломок, который в нужный момент целиком превращается в излучение! Чрезвычайно поучительное зрелище!
Быков молчал. Молчал и Михаил Антонович.
— Увидеть настоящих людей в процессе настоящей работы разве это не прекрасно?
Быков молчал.
— Я думаю, это будет очень полезно нашему стажеру, — сказал Юрковский и добавил тоном ниже: — Даже я не отказался бы посмотреть. Меня давно интересуют условия работы смерть-планетчиков.
Быков, наконец, заговорил.
— Что ж, — сказал он. — Действительно, небезынтересно.
— Уверяю тебя, Алексей! — воскликнул Юрковский. — Я думаю, мы зайдем туда, не так ли?
— М-да, — неопределенно пробормотал Быков.
— Ну, вот и прекрасно, — сказал Юрковский. — Он посмотрел на Быкова и спросил: — Тебя что-то смущает, Алексей?
— Меня смущает вот что, — сказал Быков. — В моем маршруте есть Марс. В маршруте есть Бамберга с этими паршивыми копями. Есть несколько спутников Сатурна. Есть система Юпитера. И еще кое-что. Одного там нет. Эйномии там нет.
— Н-ну, как тебе сказать… — опустив глаза и барабаня пальцами по столу, сказал Юрковский. — Будем считать, что это недосмотр управления, Алеша.
— Придется тебе, Владимир, посетить Эйномию в следующий раз.
— Позволь, позволь, Алеша… Э-э… Все-таки я генеральный инспектор, я могу отдать приказ, сказать… э-э… во изменение маршрута…
— Вот сразу бы и отдал. А то морочит мне голову воспитательными задачами.
— Н-ну, воспитательные задачи, конечно, тоже… да.
— Штурман, — сказал Быков, — генеральный инспектор приказывает изменить курс. Рассчитайте курс на Эйномию.
— Слушаюсь, — сказал Михаил Антонович и озабоченно посмотрел на Юрковского. — Ты знаешь, Володенька, горючего у нас маловато. Эйномия — это крючок… Ведь два раза тормозить придется. И один раз разгоняться. Тебе бы неделю назад об этом сказать.
Юрковский гордо выпрямился.
— Э-э… вот что, Михаил. Есть тут автозаправщики поблизости?
— Есть, как не быть, — сказал Михаил Антонович.
— Будет горючее, — сказал Юрковский.
— Будет горючее — будет и Эйномия, — сказал Быков, встал и пошел к своему креслу. — Ну, мы с Мишей стол накрывали, а ты, генеральный инспектор, прибери.
— Вольтерьянцы, — сказал Юрковский и стал прибирать со стола. Он был очень доволен своей маленькой победой. Быков мог бы и не подчиниться. У капитана корабля, который вез генерального инспектора, тоже были большие полномочия.
Физическая обсерватория «Эйномия» двигалась вокруг солнца приблизительно в той точке, где когда-то находился астероид Эйномия. Гигантская скала диаметром в двести километров была за последние несколько лет почти полностью истреблена в процессе экспериментов. От астероида остался только жиденький рой сравнительно небольших обломков да семисоткилометровое облако космической пыли, огромный серебристый шар, уже слегка растянутый приливной силой. Сама физическая обсерватория мало отличалась от тяжелых искусственных спутников Земли: это была система торов, цилиндров и шаров, связанных блестящими тросами, вращающихся вокруг общей оси. В лаборатории работали двадцать семь физиков и астрофизиков, «крепкие, как алмаз, умные, смелые» и зачастую «отчаянно смелые». Самому младшему из них было двадцать пять лет, самому старшему — тридцать четыре.
Экипаж «Эйномии» занимался исследованием космических лучей, экспериментальными проверками единых теорий поля, вакуумом, сверхнизкими температурами, экспериментальной космогонией. Все небольшие астероиды в радиусе двадцати мегаметров от «Эйномии» были объявлены смерть-планетами: они либо были уже уничтожены, либо подлежали уничтожению. В основном этим занимались космогонисты и релятивисты. Истребление маленьких планеток производилось по-разному. Их обращали в рой щебня, или в тучу пыли, или в облако газа, или во вспышку света. Их разрушали в естественных условиях и в мощном магнитном поле, мгновенно и постепенно, растягивая процесс на декады и месяцы. Это был единственный в солнечной системе космогонический полигон, и если возлеземные обсерватории обнаруживали теперь вспыхнувшую новую звезду со странными линиями в спектре, то прежде всего вставал вопрос: где находилась в этот момент «Эйномия» и не в районе ли «Эйномии» вспыхнула новая звезда? Международное управление космических сообщений объявило зону «Эйномии» запретной для всех рейсовых планетолетов.
«Тахмасиб» затормозил у «Эйномии» за два часа до начала очередного эксперимента. Релятивисты собирались превратить в излучение каменный обломок величиной с Эверест и с массой, определенной с точностью до нескольких граммов. Очередная смерть-планета двигалась на периферии полигона. Туда уже были посланы десять космоскафов с наблюдателями и приборами, и на обсерватории остались всего два человека — начальник и дежурный диспетчер.
Дежурный диспетчер встретил Юрковского и Юру у кессона. Это был долговязый, очень бледный, веснушчатый человек. Глаза у него были бледно-голубые и равнодушные.
— Э… здравствуйте, — сказал Юрковский. — Я Юрковский, генеральный инспектор МУКСа.
По всей видимости, голубоглазому человеку было не впервой встречать генеральных инспекторов. Он спокойно, не торопясь оглядел Юрковского и сказал:
— Что ж, заходите.
Голубоглазый спокойно повернулся спиной к Юрковскому и, клацая магнитными подковами, пошел по коридору.
— Постойте! — вскричал Юрковский. — А где здесь… э-э… начальник?
Голубоглазый, не оборачиваясь, сказал:
— Я вас веду.
Юрковский и Юра поспешили за ним. Юрковский вполголоса приговаривал:
— Странные, однако… э-э… порядки. Удивительные…
Голубоглазый открыл в конце коридора круглый люк и полез в него. Юрковский и Юра услышали:
— Костя, к тебе пришли…
Было слышно, как кто-то кричал звонким веселым голосом:
— Шестой! Сашка! Куда ты лезешь, безумный? Пожалей своих детей! Отойти на сто километров, ведь там опасно! Третий! Третий! Тебе ж русским языком было сказано! Держись в створе со мной! Шестой, не ворчи на начальство! Начальство проявило заботу, а ему уже нудно!..
Юрковский и Юра пролезли в небольшую комнату, плотно уставленную приборами. Перед вогнутым экраном висел сухощавый, очень смуглый парень лет тридцати, в синих брюках со складкой и в белой рубашке с черным галстуком.
— Костя, — позвал голубоглазый и замолчал.
Костя повернул к вошедшим веселое красивое лицо с горбатым носом, несколько секунд рассматривал их, изысканно поздоровался, затем снова отвернулся к экрану. На экране медленно перемещались по линиям координатной сетки несколько ярких разноцветных точек.
— Девятый, зачем ты остановился? Что, у тебя пропал энтузиазм? А ну, прогуляйся еще чуть вперед… Шестой, ты делаешь успехи. Я от тебя уже заболел. Ты что, полетел домой, на Землю?
Юрковский солидно кашлянул. Веселый Костя выдернул из правого уха блестящий шарик и, повернувшись к Юрковскому, спросил:
— Кто вы, гости?
— Я Юрковский, — очень веско сказал Юрковский.
— Какой Юрковский? — весело и нетерпеливо спросил Костя. — Я знал одного, он был Владимир Сергеевич.
— Это я, — сказал Юрковский.
Костя очень обрадовался.
— Вот кстати! — воскликнул он. — Тогда встаньте вон к тому пульту. Будете крутить четвертый верньер — на нем написано по-арабски «четыре», — чтобы вон та звездочка не выходила из вон того кружочка…
— Но позвольте, однако… — сказал Юрковский.
— Только не говорите мне, что вы не поняли! — закричал Костя. — А то я в вас разочаруюсь.
Голубоглазый подплыл к нему и начал что-то шептать. Костя выслушал и заткнул ухо блестящим шариком.
— Пусть ему от этого будет лучше, — сказал он и звонко закричал: — Наблюдатели, слушайте меня, я опять командую! Все сейчас стоят хорошо, как запорожцы на картине у Репина! Только не касайтесь больше управления! Выключаюсь на две минуты! — Он снова выдернул блестящий шарик. — Так вы стали генеральным инспектором, Владимир Сергеевич? — спросил он.
— Да, стал, — сказал Юрковский. — И я…
— А кто этот молодой юноша? Он тоже генеральный инспектор? Эзра, — он повернулся к голубоглазому, — пусть Владимир Сергеевич держит ось, а мальчику ты дай чем-нибудь полезно поиграть. Лучше всего поставь его к своему экрану, и пусть он посмотрит…
— Может быть, мне все-таки дадут здесь сказать два слова? — спросил Юрковский в пространство.
— Конечно, говорите, — сказал Костя. — У вас еще целых девяносто секунд.
— Я хотел… э-э… попасть на один из космоскафов, — сказал Юрковский.
— Ого! — сказал Костя. — Лучше бы вы захотели колесо от троллейбуса. А еще лучше, если бы вы захотели крутить верньер номер четыре. На космоскафы нельзя даже мне. Там все занято, как на концерте Блюмберга. А старательно поворачивая верньер, вы увеличиваете точность эксперимента на полтора процента.
Юрковский величественно пожал плечами.
— Н-ну, хорошо, — сказал он. — Я вижу, мне придется… А почему… э-э… у вас это не автоматизировано?
Костя уже вставлял в ухо блестящий шарик. Долговязый Эзра прогудел, как в бочку:
— Оборудование. Дрянь. Устарело.
Он включил большой экран и поманил к себе Юру пальцем. Юра подошел к экрану и оглянулся на Юрковского. Юрковский, скорбно перекосив брови, держался за верньер и глядел на экран, перед которым стоял Юра. Юра тоже стал глядеть на экран. На экране светилось несколько ярких округлых пятен, похожих не то на кляксы, не то на репейник. Эзра ткнул в одно из пятен костлявым пальцем.
— Космоскаф, — сказал он.
Костя опять начал командовать:
— Наблюдатели, вы еще не спите? Что там у вас тянется? Ах, время? Сгори со стыда, Саша, ведь осталось всего три минуты. Корыто? Ах, фотонное корыто? Это к нам прибыл генеральный инспектор. Внимание, я стал серьезным. Осталось тридцать… двадцать девять… двадцать восемь… двадцать семь…
Эзра ткнул пальцем в центр экрана.
— Сюда, — сказал он.
Юра уставился в центр. Там ничего не было.
— …пятнадцать… четырнадцать… Владимир Сергеевич, держите ось… десять… девять…
Юра смотрел во все глаза. Эзра тоже вертел верньер, должно быть, тоже держал какую-то ось.
— …три… два… один… Ноль!
В центре экрана вспыхнула яркая белая точка. Затем экран сделался белым, потом ослепительным и черным. Где-то над потолком пронзительно и коротко проверещали звонки. Вспыхнули и погасли красные огоньки на пульте возле экрана. И снова на экране появились округлые пятна, похожие на репейник.
— Все, — сказал Эзра и выключил экран.
Костя ловко спустился на пол.
— Ось можно больше не держать, — сказал он. — Раздевайтесь, я начинаю прием.
— Что такое? — спросил Юрковский.
Костя достал из-под пульта коробочку с пилюлями.
— Одолжайтесь, — сказал он. — Это, конечно, не шоколад, но зато полезнее.
Эзра подошел и молча взял две пилюли. Одну он протянул Юре. Юра нерешительно посмотрел на Юрковского.
— Я спрашиваю, что это? — повторил Юрковский.
— Гамма-радиофаг, — объяснил Костя. Он оглянулся на Юру. — Кушайте, кушайте, юноша, — сказал он. — Вы сейчас получили четыре рентгена, и с этим нужно считаться.
— Да, — сказал Юрковский. — Верно.
Он протянул руку к коробочке. Юра положил пилюлю в рот. Пилюля была очень горькая.
— Так чем же мы можем помочь генеральному инспектору? Осведомился Костя, пряча коробочку обратно под пульт.
— Собственно, я хотел… э-э… присутствовать при эксперименте, — сказал Юрковский, — ну, и заодно… э-э… выяснить положение на станции… нужды работников… жалобы наконец… Что? Вот я вижу, лаборатория плохо защищена от излучений… Тесно. Плохая автоматизация, устаревшее оборудование… Что?
Костя сказал со вздохом:
— Да, это правда, правда горькая, как гамма-радиофаг. Но если вы меня спросите, на что я жалуюсь, я вам вынужден буду ответить, что я ни на что не жалуюсь. Конечно, жалобы есть. Как в этом мире можно без жалоб? Но это не наши жалобы, это жалобы на нас. И согласитесь, что будет смешно, если я вам, генеральному инспектору, стану рассказывать, за что на нас жалуются. Кстати, вы не хотите кушать? Очень хорошо, что вы не хотите. Попробуйте поискать что-нибудь съедобное в нашем погребе… Ближайший продовольственный танкер придет сегодня вечером или завтра днем, и это, поверьте мне, очень грустно, потому что физики привыкли есть каждый день, и никакие ошибки снабжения не могут их от этого отучить. Ну, а если вы серьезно хотите узнать мое мнение о жалобах, то я скажу вам все коротко и ясно, как любимой девушке: эти дипломированные кое-какеры из нашего дорогого МУКСа всегда на что-нибудь жалуются. Если мы работаем быстро, то они жалуются, что мы работаем быстро и быстро изнашиваем драгоценное, оно же уникальное, оборудование, что у нас все горит и что они не успевают. А если мы работаем медленно… Впрочем, что я говорю? Еще не было такого оригинала, который бы жаловался, что мы работаем медленно. Кстати, Владимир Сергеевич, вы же были порядочным планетологом, мы же все учились по вашим роскошным книжкам и всяким там отчетам! Для чего же вы попали в МУКС да еще занялись генеральной инспекцией?
Юрковский ошеломленно смотрел на Костю. Юра весь сжался, ожидая, что вот-вот разразится гроза. Эзра стоял и совершенно равнодушно моргал желтыми коровьими ресницами.
— Э-э-э… — хмурясь, затянул Юрковский. — Собственно, почему же нет?
— Я вам объясню, почему нет, — сказал Костя, толкая его пальцами в грудь. — Вы же хороший ученый, вы же родитель современной планетологии! Из вас же с детства бил фонтан идей! Что гигантские планеты должны иметь кольца, что планеты могут конденсироваться без центрального светила, что кольцо Сатурна имеет искусственное происхождение, — спросите у Эзры, кто это все придумал? Эзра вам сразу скажет: Юрковский! И вы отдали все эти лакомые куски на растерзание всякой макрели, а сами подались в кое-какеры!
— Ну, что вы! — сказал Юрковский благодушно. — Я всего лишь… э-э… простой ученый…
— Были вы простым ученым! Теперь вы, извините за выражение, простой генеральный инспектор. Ну, вот скажите мне серьезно: зачем вы приехали сюда? Ни спросить вы ничего толком не можете, ни посоветовать, я уж не говорю, чтобы помочь. Ну, скажем, я в порядке вежливости поведу вас по лабораториям, и мы станем ходить как два лунатика и уступать друг другу дорогу перед люками. И мы будем вежливо молчать, потому что вы не знаете, как спросить, а я не знаю, как ответить. Это ж нужно собрать все двадцать семь человек, чтобы объяснить, что делается на станции, а двадцать семь сюда не влезут даже из уважения к генеральному инспектору, потому что тесно, и один у нас даже живет в лифте…
— Вы напрасно думаете… э-э… что меня это радует, — казенным голосом перебил его Юрковский. — Я имею в виду такую… э-э… перенаселенность станции. Насколько мне известно, станция рассчитана на экипаж из пяти гравиметристов. И если бы вы, как руководитель станции, придерживались существующих положений, утвержденных МУКСом…
— Так ведь, Владимир Сергеевич! — воскликнул веселый Костя. — Товарищ генеральный инспектор! Люди же хотят работать! Гравиметристы хотят работать? Хотят. Релятивисты хотят? Тоже хотят. Я уже не говорю про космогонистов, которые втиснулись сюда прямо через мой труп. И на Земле еще полтораста человек роют землю от нетерпения… Подумаешь, ночевать в лифте! Что же, ждать, пока МУКС закончит постройку новой станции? Нет, планетолог Юрковский рассудил бы совсем иначе. Он не стал бы выговаривать мне за перенаселенность. И не стал бы требовать, чтобы я ему все объяснял. Тем более что он не Гейзенберг и все равно понял бы не больше половины. Нет, планетолог Юрковский сказал бы: «Костя! Мне нужно, чтобы вы экспериментально обосновали мою новую роскошную идею. Давайте займемся, Костя!» Тогда я уступил бы вам свою койку, а сам бы занял аварийный лифт, и мы бы с вами работали до тех пор, пока бы все не стало ясно, как весеннее утро! А вы приезжаете собирать жалобы. Какие могут быть жалобы у человека, имеющего интересную работу?
Юра вздохнул с облегчением. Гром так и не разразился. Лицо Юрковского становилось все более задумчивым и даже грустным.
— Да, — сказал он. — Вы, пожалуй, правы… э-э… Костя. Мне действительно не следовало приезжать сюда в таком… э-э… качестве. И я вам… э-э… завидую, Костя. С вами я бы поработал с удовольствием. Но… э-э… есть станции и есть… э-э… станции. Вы себе представить не можете, Костя, сколько безобразий еще у нас в системе. И поэтому планетологу Юрковскому пришлось… э-э… сделаться генеральным инспектором Юрковским.
— Безобразия, — быстро сказал Костя, — это дело космической полиции…
— Не всегда, — сказал Юрковский, — к сожалению, не всегда.
В коридоре что-то лязгнуло и загрохотало. Послышалось беспорядочное клацание магнитных подков. Кто-то завопил:
— Костя-а! Есть упреждение-е! На три миллисекунды!..
— О! — сказал Костя. — Это идут мои работнички, сейчас они потребуют кушать. Эзра, — сказал он, — как им помягче сообщить, что танкер будет только завтра?
— Костя, — сказал Юрковский, — я вам дам ящик консервов.
— Шутите! — обрадовался Костя. — Вы бог. Вдвое подает тот, кто подает вовремя. Считайте, что я вам должен два ящика консервов!
В люк один за другим протиснулись четверо, и в помещении сразу стало негде повернуться. Юру затиснули в угол и огородили широкими спинами. По настоящему хорошо он мог видеть только худой вихрастый затылок Эзры, чей-то зеркально выбритый череп и еще один мускулистый затылок. Кроме того, Юра видел ноги — они располагались над головами, и гигантские ботинки с блестящими стертыми подковами осторожно шевелились в двух сантиметрах от бритого черепа. В просвете между спинами и затылками Юра видел иногда горбоносый Костин профиль и густо-бородатое лицо четвертого работничка. Юрковского видно не было, вероятно, его тоже затерли. Говорили все сразу.
— Разброс точек очень маленький. Я считал наскоро, но три миллисекунды, по-моему, совершенно бесспорно…
— Но все-таки три, а не шесть!
— Не в этом дело! Важно, что за пределами ошибок!
— Марс бы взорвать, вот это была бы точность.
— Да, брат, тогда можно было бы половину гравископов убрать.
— Ненавистный прибор — гравископ. И кто его такого выдумал!
— Скажи спасибо, что хоть такие есть. Знаешь, как мы это раньше делали?
— Скажите, ему уже не нравятся гравископы!
— А поесть дадут?
— Кстати, о еде. Костя, радиофаг мы весь съели.
— Да-да, хорошо, что ты вспомнил. Костя, выдай нам таблеток.
— Ребята, я, кажется, наврал. Не три миллисекунды, а четыре.
— Болтовня это все. Отдай Эзре, Эзра посчитает как следует.
— Правильно… Эзра, вот возьми, голуба, ты у нас самый хладнокровный, а то у меня руки от жадности трясутся.
— Вспышка была сегодня красоты изумительной. Я чуть не ослеп. Люблю взрывы на аннигиляцию! Чувствуешь себя этаким творцом, человеком будущего…
— Слушай, Костя, что это Пагава говорит, что теперь будут только очаговые взрывы? А как же мы?
— А у тебя есть совесть? Ты что, воображаешь, что это гравитационная обсерватория? А космогонисты тебе так, мальчики?
— Ой, Панас, не ввязывайся в этот спор. Все-таки Костя начальник. А зачем существует начальник? Чтобы все было справедливо.
— Какой же тогда смысл иметь начальником своего человека?
— Ого! Я уже не гожусь в начальники? Это что, бунт? Где мои ботфорты, брабантские манжеты и пистолеты?
— Между прочим, я бы поел.
— Сосчитал, — сказал Эзра.
— Ну?
— Не торопите его, он не может так быстро.
— Три и восемь.
— Эзра! Каждое твое слово золото!
— Ошибка плюс-минус два и два.
— Как сегодня словоохотлив наш Эзра!
Юра не выдержал и прошептал Эзре прямо в ухо:
— Что случилось? Почему все так радуются?
Эзра, слегка повернув голову, пробубнил:
— Получили упреждение. Доказали. Что гравитация распространяется. Быстрее света. Впервые доказали.
— Три и восемь, ребята, — объявил бритоголовый, — это значит, что мы утерли нос этому кое-какеру из Ленинграда. Как, бишь, его…
— Отличное начало. Сейчас бы только поесть, перебить космогонистов и взяться за дело по-настоящему.
— Слушайте, ученые, а для чего здесь нет Крамера?
— Он врет, что у него есть две банки консервов. Он сейчас их ищет у себя в старых бумагах. Устроим пиршество тощих по банке на четырнадцать человек.
— Пиршество тощих телом и нищих духом.
— Тихо, ученые, и я вас порадую.
— А про какие консервы врал Валерка?
— По слухам, там у него банка компота из персиков и банка кабачков…
— Колбаски бы…
— Меня здесь будут слушать или нет? Смирно, вы, ученые! Вот так. Могу вам сообщить, что среди нас имеется один генеральный инспектор — Юрковский Владимир Сергеевич. Он жалует нам ящик консервов со своего стола!
— Ну-у? — сказал кто-то.
— Нет, это даже не остроумно. Кто же так шутит?
Откуда— то из угла послышалось:
— Э-э… здравствуйте.
— Ба! Владимир Сергеевич? Как же мы вас не заметили?
— Охамели мы здесь, братцы смерть-планетчики!
— Владимир Сергеевич! Про консервы это правда?
— Истинная правда, — сказал Юрковский.
— Ура!
— И еще раз…
— Ура!
— И еще раз…
— Ур-р-а-а!
— Консервы мясные, — сказал Юрковский.
По комнате пронесся голодный стон.
— Эх, ну почему здесь невесомость? Качать надо такого человека. На руках носить!
В открытый люк просунулась еще одна борода.
— Что вы тут разорались? — сумрачно спросила она. — Упреждение получили, а что лопать нечего — вы знаете? Танкер только завтра приковыляет.
Некоторое время все смотрели на бороду. Потом человек с мускулистым затылком сказал задумчиво:
— Узнаю космогониста по изящным словесам.
— Ребята, а ведь он голоден.
— Еще бы! Космогонисты всегда голодны!
— А не послать ли его за консервами?
— Павел, друг мой, — сказал Костя, — сейчас ты пойдешь за консервами. Пойди надень вакуум-скафандр.
Бородатый парень подозрительно на него посмотрел.
— Юра, — сказал Юрковский, — проводи товарища на «Тахмасиб». Впрочем, ладно, я сам схожу.
— Здравствуйте, Владимир Сергеевич, — сказал бородатый, расплываясь в улыбке. — Как это вы к нам?
Он отступил от люка, давая Юрковскому дорогу. Они вышли.
— Хороший человек Юрковский. Добрый человек.
— А зачем нас инспектировать?
— Он приехал не инспектировать. Я понял так, что ему просто любопытно.
— Тогда пусть.
— А нельзя, чтоб он похлопотал насчет расширения программы?
— Расширение программы — ладно. А вот не сократил бы он штаты. Пойду уберу свою постель из лифта.
— Да, инспекторы не любят, чтобы жили в лифтах.
— Ученые, не пугайтесь. Я ему уже все рассказал. Он не такой. Это же Юрковский!
— Ребята, пойдемте искать столовую. В библиотеку, что ли?
— В библиотеке космогонисты все заставили.
Все по очереди стали вылезать через люк. Тогда человек с мускулистым затылком подошел к Косте и сказал тихо:
— Дай-ка мне еще одну пилюлю, Костя. Мутит меня что-то.
Эйномия осталась далеко позади. «Тахмасиб» держал курс на астероид Бамбергу — в царство таинственной «Спэйс Перл Лимитэд». Юра проснулся глубоко ночью — болел и чесался укол под лопаткой, ужасно хотелось пить. Юра услышал тяжелые неровные шаги в коридоре. Ему показалось даже, что он слышит сдавленный стон. «Привидения, — подумал он с досадой. — Только этого еще и не хватало». Не слезая с койки, он приоткрыл дверь и выглянул. В коридоре, странно скособочившись, стоял Юрковский в своем великолепном халате. Лицо у него обрюзгло, глаза были закрыты. Он тяжело и часто дышал искривленным ртом.
— Владимир Сергеевич! — испуганно позвал Юра. — Что с вами?
Юрковский быстро открыл глаза и попробовал выпрямиться, но его снова согнуло.
— Ти-хо! — сказал он угрожающе и торопливо, весь искривившись, пошел к Юре. Юра отодвинулся и пропустил его в каюту. Юрковский плотно притворил за собой дверь и осторожно сел рядом с Юрой.
— Ты чего не спишь? — сказал он шепотом.
— Что с вами, Владимир Сергеевич? — пробормотал Юра. — Вам плохо?…
— Ерунда, печень. — Юра с ужасом смотрел на его судорожно прижатые к бокам словно оцепеневшие, руки. — Всегда она, подлая, после лучевого удара… А все-таки не зря мы побывали на Эйномии. Вот они, люди, Юра! Настоящие люди! Работники. Чистые. И никакие кое-какеры им не помешают, — он осторожно откинулся спиной к стене, и Юра торопливо подсунул ему подушку. — Смешное слово «кое-какеры» — правда, Юра? А вот скоро мы увидим других людей… Совсем других… Гнилушки, дрянь… Хуже марсианских пиявок… Ты то их, конечно, не увидишь, а вот мне придется… — Он закрыл глаза. — Юра… ты прости… я, может быть, тут засну… Я принял… лекарство… Если засну… иди… спать ко мне…
Ариадна Громова Очень странный мир
Едва в лесу я сделал шаг,
— Раздавлен муравей:
Я в жизни всем невольный враг
Всей жизнию своей.
К. БальмонтБольшая белая звезда плыла в зените, ее лучи были нестерпимо ярки и жгучи. Регуляторы света и температуры пришлось включить на полную мощность, и они забирали массу энергии. Лучше было бы спускаться в плотных скафандрах, но роботы, посланные в разведку, принесли совсем иные данные; тогда лучи звезды падали на эту часть планеты наискось и казались безобидно теплыми…
— Какая странная планета! — сказал Младший. — Слепящий свет, жара и эта разъедающая, губительная атмосфера… Неужели тут действительно обитают разумные существа?
— У них, наверное, есть свойства, которые помогают жить в этих условиях, — тихо возразил Старший. — Учись мыслить в масштабах космоса… — Он поглядел сквозь густой переплет ветвей и жестких светлых листьев на широкую равнину, залитую белым светом, на ослепительно сверкающее озеро. — Нам следует спуститься вниз, в тень от холма. А то мы израсходуем всю энергию на регуляторы прежде, чем что-либо узнаем и поймем.
Цепляясь за шероховатые ветви кустов, за высокие трубчатые стебли травы с длинными, плавно изгибающимися листьями, они спустились вниз. Тут сразу стало легче. От озера тянуло влажной прохладой, плотная тень холма укрывала от палящих лучей.
Они с облегчением опустились в густую высокую траву, жестковатую и упругую, и огляделись. Над ними неподвижно висели мясистые круглые листья какого-то кустарника — или гигантской травы? — с толстыми зелеными стеблями. Громадные листья были покрыты густым светлым пухом, сквозь который отчетливо проступала выпуклая сеть толстых жилок. Стебли тоже были пушистыми. Младший потрогал листья.
— Похоже на растения Эстры, — сказал он. — Но ведь там — холод, гораздо холоднее, чем у нас. А тут, в такой жаре, зачем этот защитный покров?
— Да, это выглядит странно, — отозвался Старший. — Тем более, что у других растений этой защиты нет. Хотя… вот еще одно…
Они поглядели на невысокое растение с яркими глянцевитыми листьями — снизу эти листья были покрыты густым белесым пушком.
— Одно защищается снизу. Другое — со всех сторон. Большинство не имеет никакой защиты. Почему? — раздумывал Младший.
— Оставь это, — посоветовал Старший. — Наверное, у них есть другие методы защиты. И не в этом дело. Где хозяева планеты, вот что интересно.
— А что, если Главный ошибся и никаких разумных существ тут нет? — задумчиво проговорил Младший.
— А сателлиты? Они ведь искусственные, — напомнил Старший. — Да и здесь… видишь эту дорогу? Она слишком правильная и гладкая для естественной.
— Это верно, — неохотно согласился Младший. — Но знаешь что? Может быть, это вымершая цивилизация. Допустим, внезапно нарушилась биогеносфера, — например, повысилась прозрачность атмосферы или изменился ее состав, и они не смогли приспособиться… Ты и сам видишь, какой тут жесткий свет, какой плотный воздух…
— Ты очень любишь фантазировать, — упрекнул его Старший. — Ведь ты видел с ракеты громадные скопления жилищ, искусственные огни…
— Искусственный свет может гореть и после гибели тех, кто его создал, — настаивал Младший. — А такое скопление жилищ… если только это жилища… Это может означать сигнал бедствия. Они предвидели опасность, грозящую планете, и начали стягивать свои жилища в какие-то определенные места… Возможно, они хотели создать укрытия с искусственным климатом, но не успели…
— Может быть, ты и прав, — неуверенно сказал Старший. — Во всяком случае, странно, что они до сих пор не появляются.
— Да, ведь они не могли не видеть нас. Если они живы.
— Могли не видеть, — возразил Старший. — Это зависит от устройства зрения. Прежде у нас этого не понимали — пока не начались полеты в космос. Ты молод. Я был на Анкре, когда ты еще не существовал. Жители Анкры нас сначала не видели и не слышали. А мы видели их совсем иными, чем они были на самом деле, и звуки их голосов оглушали нас. Пришлось пустить в ход оптические и акустические преобразователи, чтобы получить возможность контакта. Может быть, жители этой планеты тоже видят свой мир совсем иным, не таким, каким он представляется нам.
— Так, может быть, мы их попросту не видим? — тревожно спросил Младший. — А они тут, рядом?
— Нет… не думаю. На Анкре мы знали, хорошо знали, что разумные обитатели рядом с нами, даже когда не научились еще видеть их по-настоящему. И они ощущали наше присутствие. Они были очень встревожены. С ними это было впервые — встреча с обитателями другого мира. Хорошо, что у нас уже был опыт, а то ничего не получилось бы… Нет, здесь пока никого нет. То есть, разумных существ…
— Смотри! — вдруг сказал Младший. — Что это?
Вверху, в небе плавно и стремительно продвигалось продолговатое тело с крыльями, неподвижно отогнутыми назад. Оно сверкало под белыми лучами беспощадного светила.
— Птица? Нет, не птица. Крылья не движутся. И потом — этот металлический блеск… — рассуждал Младший.
— Конечно, это не живое существо, а летательный аппарат. Слышишь?
Продолговатое тело продвинулось уже далеко и было почти неразличимо в ярком сверкании дня, а следом, догоняя его, возник и покатился по нему глухой гремящий звук.
— Летит быстрее звука. В такой плотной атмосфере! — констатировал Старший. — А ты еще сомневался, есть ли тут разумные существа!
— Да… — тихо сказал Младший. — Но… но, ты знаешь, я начинаю бояться встречи с ними.
— Почему? — удивился Старший.
— Я все время ощущаю какое-то неблагополучие. Какую-то опасность, разлитую в воздухе. Тут что-то не в порядке, я чувствую.
— Проверь, — серьезно сказал Старший. — Я верю в эти ваши новые методы, хоть, и не пользуюсь ими сам: я слишком стар, чтобы перестраивать организм. Я верю хотя бы потому, что наш Главный — тогда он еще не был Главным — спас всем нам жизнь на планете Ринкри. Этими самыми новыми методами. Мгновенная психологическая настройка, катализаторы ощущений… Я помню. Мы погибли бы, даже не успев понять, что с нами происходит, если б не он. Раньше мне это казалось нелепым новшеством, теперь я верю.
Младший медленно продвигался по берегу озера, часто останавливаясь и всматриваясь в воду, в кустарник, в траву. Старший чувствовал напряжение и тревогу своего спутника, и это его слегка утомляло. Он подумал, что становится старым для межзвездных полетов, хотя они сейчас и совершаются быстро. Он устает даже от контакта с молодой, более активной психикой. «Может быть, это последний мой полет. Последняя планета, которую я вижу. Последние разумные существа из других миров, — думал Старший. — Почему он тревожится? Неужели они способны внезапно напасть, как те, на Ринкри? Но там была болезнь, эпидемия, она вызывала попеременно то полное отупение, то вспышки слепой, неудержимой ярости… А здесь? Что, если этот воздух…» Он вспомнил, как, выйдя из ракеты, всего один раз откинул клапан скафандра и втянул этот густой, острый, хмелящий воздух и как у него сразу помутилось сознание. Анализ проб, принесенных роботами, показывал, что атмосфера неядовита, но слишком насыщена кислородом, и надо оставаться в скафандре. «Если этот воздух… но нет, ведь они живут здесь постоянно и могли приспособиться… только если и вправду произошли внезапные изменения в биогеносфере…»
— Я, кажется, понял, в чем дело, — сказал Младший, приближаясь. — Идем, я кое-что покажу тебе. Посмотри хотя бы сюда.
Старший вгляделся и с отвращением отступил.
— Это низшие формы жизни, — сказал он, помолчав.
— Да. Но ведь они поедают друг друга. И посмотри — с какой жестокостью! Видишь — эти маленькие, черные все вместе набросились на большого, с крыльями. Он мертвый. А они его едят.
— Ну и что же? Если б это были разумные существа…
— А, может быть, они разумные? — возразил Младший. — Посмотри, они ведь действуют очень организованно. И — смотри! — у них жилище. Вон там, под большим кустом. Или, может быть, целый город.
— Ты фантазируешь. С такой формой тела — разумные существа? Это ведь вроде наших насекомых.
— А какими тебе казались жители Анкры? Вначале?
— За насекомых мы их не принимали, во всяком случае… Просто… ну, мы их нечетко видели… Это — совсем другое…
— Возможно, — проговорил Младший, следя за оживленно снующими черными телами. — Но это очень большие насекомые, очень большие…
— Тут ведь все очень большое. Это планета гигантов. Ее разумные обитатели наверняка окажутся вдвое-втрое больше нас. Посмотри на эту траву, на цветы. Все не по нашим меркам. И какая удивительная сила жизни! Видишь, корни этого растения разломили камень. Яркий свет, обилие тепла и влаги, повышенная радиация, немыслимая концентрация кислорода… да, тут жизнь должна развиваться гораздо ярче, сильнее, разнообразней, чем у нас. Поэтому она и кажется нам хищной, жестокой, агрессивной…
Трепеща ярко расцвеченными узорчатыми крыльями, пролетало над ними странное создание с узким пушистым тельцем. Его выпуклые глаза блестели, отражая щедрый свет, льющийся с неба. Старший засмотрелся на причудливый, порхающий полет этого невиданного существа… И вдруг сверху послышался стремительный шорох, глухой свист рассекаемого плотного воздуха. Большая темная тень скользнула над ними, распластав заостренные гладкие крылья: раскрылась треугольная пасть, усаженная острыми твердыми наростами, послышалось отвратительное хрустенье — и темная тень снова взмыла вверх, унося беспомощно бьющееся пестрокрылое создание.
— Да, жизнь тут действительно яркая! — иронически заметил Младший. — А теперь пойдем сюда, — он подвел Старшего к самому берегу озера. — Вот посмотри: здесь эта сила жизни еще заметней. Посмотри в воду, у самого берега — видишь?
Над сверкающей водой танцевали легкие мелкие насекомые. У берега было мелко, на дне росла густая трава. В подводных зарослях неподвижно сидело странное существо с гладкой лоснящейся кожей, плоскоголовое, широкоротое. Лоснящиеся бока его мерно вздувались и западали. По цвету оно было почти неотличимо от влаги и подводной травы. Голова его еле поднималась над водой, выпученные глаза казались неживыми. Но как только танцующие насекомые оказались поблизости, из широкого рта молниеносно вылетел узкий блестящий язычок, и неосторожные танцорки, прилипнув к нему, исчезли в разинутой пасти. Существо действовало, как хорошо отлаженный механизм.
— Ступень первая… допустим, первая!.. — сказал Младший. — Теперь посмотри на это чудище. Что за конструкция!
Дальше по берегу стеной стояли, далеко заходя в воду, высокие растения с гладкими трубкообразными стволами и длинными, шелковисто отсвечивающими листьями. Среди них нелепо торчал гигант, чудом удерживающийся на одной ноге, длинной и тонкой. Вытянутый до невероятия и заостренный нос его был нацелен на воду. Чудище вдруг быстро ударило носом в воду — и сейчас же вздернуло голову вверх. В сомкнутой пасти отчаянно билось и дергало длинными лапами такое же лоснящееся, существо, как то, что ловило насекомых у берега. Чудище запрокинуло голову и начало живьем заглатывать несчастную тварь. Старший отвернулся.
— Посмотри еще, — сказал Младший.
По воде плыли другие птицы — небольшие, изящные, с плоскими широкими носами.
— Вон, в стороне, мать с семейством — видишь? — Младший показал на птицу, вокруг которой плавали яркие пушистые птенцы. — Только что их было шестеро, осталось пять. Смотри на того, который плывет чуть позади.
Птенец слабо и жалобно вскрикнул и, вскинув короткие крылышки, внезапно ушел под воду. На поверхности заколыхалась мелкая светлая рябь, потом расплылось небольшое красное пятно.
— Что ты скажешь об этом? — спросил Младший.
— Что тебя удивляет? Это довольно часто встречается на низших ступенях развития. Ты ведь сам был на Митегре, видел.
— Митегра — совсем другое! — возразил Младший. — Там уничтожали выродков, тех, кто мешал нормальному симбиозу.
— Ну, в этом не всегда легко было разобраться. Жестокость Митегры поражала, там трудно было дышать.
— А тут? Где весь воздух пропитан убийством? Ведь тут убийство — закон жизни! Разве ты не видишь? Какая тут может быть цивилизация? Ведь даже на Митегре ее не было.
— А пайстры?
— Пайстры! Они почти не отличались от динки, — а ведь динки…
— Показатель динки был ниже единицы. Ты это знаешь. А пайстры перешагнули разделительный рубеж.
— Только лучшие из них! — возразил Младший. — Я сам проверил целое племя, оно жило у большой реки на западе. Показатель выше единицы был, примерно, у одного из двенадцати. Остальные стояли на уровне динки. Да и не в этом дело. Все равно на Митегре мы видели лишь первые шаги цивилизации, и боялись, что ее развитие пойдет по неверному пути… именно из-за этой их свирепости… И потом — откуда ты знаешь, что мы встретили здесь именно низшие формы жизни? Может быть, эти птицы… или эти черные насекомые, что живут большой колонией?
— Зачем птицам летательные аппараты? Что они — сами летать не могут?
— А зачем нам аппараты для передвижения по ровной поверхности? Мы и сами можем по ней передвигаться, — возразил Младший. — Впрочем, я не утверждаю, что птицы или насекомые и есть разумные обитатели этой планеты. Я хочу только заметить, что и такая возможность существует. И еще — что разумные обитатели, как бы они ни выглядели, наверняка включены в этот жестокий хищнический круговорот жизни. И сам подумай — как может выглядеть цивилизация на такой планете?
— Как угодно! — нетерпеливо ответил Старший. — Ты совершенно зря так прямо связываешь законы природы и законы развития общества. Они могли силой разума возвыситься над этим, разомкнуть этот круг жестокости и взаимоистребления.
Но, говоря так, он втайне опасался, что Младший прав. Это изобилие света, тепла и влаги, породившее такую буйную, непобедимую жизнь, возможно, и в самом деле толкало все живое к борьбе, к постоянному круговороту взаимоуничтожения — всюду, вплоть до самых высоких ступеней развития… Совсем не то, что на их родной планете, где все живое было связано неразрывной цепью химизма и могло существовать лишь при постоянном мирном симбиозе. Все — и животные, и птицы, и насекомые, и растения — зависели друг от друга, но эта зависимость основывалась на взаимообогащении, а не на уничтожении…
— Надо поскорей добраться до скопления жилищ, — сказал он, чувствуя, что его тревога передается Младшему и поэтому лучше двигаться: во время движения ослабляется пассивная духовная связь. — Тут поблизости есть одно — по ту сторону холма.
— Мне кажется, надо включить ланти, — отозвался Младший. — По такой жаре мы далеко не пройдем, а энергии на терморегуляторы израсходуем не меньше, чем на ланти.
— Попробуем. Еще неизвестно, смогут они нас видеть или нет. По моему сигналу немедленно включай мерцание и снижайся.
Они передвинули справа налево маленькие рычажки на мягких нагрудных щитах, и нижняя часть их тел окуталась полупрозрачным облаком. Затем они взмыли вверх и поплыли над озером, над кустарником, плавной дугой огибая холм. Старший и Младший внимательно глядели на неведомый странный мир, расстилающийся под ними.
По ту строну холма стало ясно, что цивилизация на планете не только успела возникнуть, но и жива, не погибла во взаимном уничтожении, как это готов был предположить Младший. Вдоль дорог, по которым проносились рычащие машины, шли линии столбов, связанных между собой несколькими рядами туго натянутых металлических нитей. Младший хотел приблизиться и выяснить, что это за столбы, но Старший удержал его.
— Возможно, у них существует такой архаический способ передачи энергии на расстоянии. — Где-то я об этом читал… кажется, нечто подобное было на планете Голубых Гор.
— Значит, это не очень высоко развитая цивилизация, — сказал уверенно Младший.
— Развитие может идти неравномерно… — возразил Старший. — Внимание! Кажется, это они… Включай мерцание. Снижайся туда, в заросли у реки.
Они подвинули рычажки вниз и нажали маленькие кнопки на левой стороне щита. Полупрозрачные облачка начали планировать вниз, а вокруг пришельцев возникло быстрое мерцание, оно размыло контуры, превратило их тела в изменчивые опалесцирующие пятна, почти невидимые в ярком свете дня. Они опустились в зарослях на берегу светлой, неторопливо текущей реки и начали наблюдать.
Те, кого сверху увидел Старший, приближались к реке. Двигались они медленно и довольно неуклюже. Тела их были прикрыты чем-то вроде скафандров, но головы и передние конечности у многих оставались обнаженными. Пришельцы напряженно вглядывались.
— Ты думаешь, это они и есть? Такие неуклюжие, плохо приспособленные? — тихо спросил Младший. — Как они вообще сохраняют равновесие, ведь они уродливо вытянуты вверх, а опоры очень ненадежны? И посмотри на передние хватательные конечности… что за жалкий вид!
— Они не так уж плохо сконструированы, — возразил Старший. — Вот головы меня несколько смущают. Как ты думаешь, что у них за отверстия с окаймлением по сторонам — органы слуха, что ли? И потом, у меня такое впечатление, что они видят только с одной стороны, как все здешние существа. У них специальные органы зрения, как у тех, на Анкре. Вот эти блестящие отверстия на передней части головы — это их глаза. Видишь — для того, чтобы посмотреть назад, они оборачиваются.
— Какие они громадные, какие у них оглушительные голоса, — сказал Младший. — Увидишь, они так же свирепы, как все на этой планете.
Громадные двуногие существа прошли мимо них, громко переговариваясь. Старший включил психосинтезатор, но почти ничего не понял из переведенных отрывков фраз. Ясно было одно: им жарко и они злы.
— Посмотри назад, — шепнул вдруг Младший. — Что это?
Из реки выбирались на берег три существа, похожие на тех, что прошли, но гораздо меньше ростом и без скафандров. Капли воды блестели на их гладкой коже; они бросились плашмя на берег, поросший травой, и заговорили быстро, оживленно, высокими резкими голосами. Синтезатор переводил: «Вода холодная. Нет, мы просто долго сидели. Смотри вон пошли… (тут синтезатор дал пропуск с примечанием: имена собственные). Вчера он рыбы наловил много. Матери моей дал (примечание: не просто дал, а с каким-то условием). И своего… (имя собственное) накормил доотвалу — лежит и хвостом не шевельнет».
— Разве у них есть хвосты? — спросил Младший, следя за переводом.
— Возможно, у некоторых, — недоумевающе ответил Старший.
— У этих нету. Кто они, как ты думаешь, другая порода?
— Скорее недоразвитые особи.
— Может, дети?
— Если б дети, они тоже носили бы скафандры… О, смотри — они одеваются! Так это все же дети. Но почему они в воде снимают скафандры?
— Возможно, вода для них — более естественная и безвредная стихия. А вот что это значит: наловил рыбы? Дал на каких-то условиях матери этого существа? Накормил еще кого-то с хвостом? И этот ребенок тоже ел рыбу?
— Но ведь ты сам говорил: они включены в этот круговорот.
— Да, но мне не все понятно. Допустим, они питаются именно рыбой. Но неужели они так примитивно питаются? Каждый ходит, ловит рыбу, съедает ее, иногда кормит других… Мы видели громадные скопления жилищ — даже если они стоят у большой реки, рыбы на каждого не хватит. А кто же тогда создает и обслуживает технику, воспитывает детей и юношей, заботится о здоровье, если каждый вынужден сам заботиться о пропитании таким примитивным образом?
— Не знаю, — Старший продолжал следить за переводом. — Нет, вряд ли они делают это по необходимости. Очевидно, им это доставляет… удовольствие. Они ловят рыбу в свободное время.
— Вот видишь! — Младший торжествовал. — Это прирожденные хищники. Смотри, те, большие, располагаются на берегу реки. Пойдем поближе, понаблюдаем.
Белая звезда уже клонилась к горизонту, когда пришельцы вышли из прибрежных зарослей и, включив опять ланти, двинулись к пестревшему невдалеке скоплению странных, многоугольных зданий. Они были потрясены.
— Я отказываюсь что-либо понимать, — сказал Старший. — Этого я нигде не видел. По-видимому, в сосудах, которые они принесли с собой, заключается какой-то яд, воздействующий в первую очередь на сознание. Ты видел — их движения стали плохо координированными, сознание затуманилось, резко повысились агрессивные импульсы. Когда самый высокий ударил по голове другого, и тот упал, я подумал… — он запнулся.
— Я тоже подумал, что он его будет есть. Это было бы по крайней мере логично, хоть и ужасно. Но он даже не прикоснулся к лежащему без сознания, а сел и продолжал пить эту ядовитую жидкость. Почему?
— Да… и у некоторых повысились не агрессивные импульсы, а скорее беспорядочная тяга к общению.
— Я сначала думал, что он хочет убить еще одного… Когда он с размаху охватил его передними конечностями и стал сжимать… и оба они ревели.
— Да… и потом они так долго ревели все вместе… Какое странное поведение! Зачем они все это делают, я не могу понять. А теперь спят.
— Может быть, все-таки один проснется и съест остальных? Хотя… нет не похоже на это.
Они медленно пролетали над верхушками высоких деревьев. Младший всмотрелся в зеленую гущу, потом резко рванулся вперед.
— Очень странный мир! — печально сказал он, когда Старший догнал его. — Птицы, небольшие птицы кормят своих птенцов насекомыми. Все время таскают им живых насекомых, и те поглощают такую массу… А в одном гнезде крупный птенец на моих глазах выбросил другого вниз, и тот разбился… Тебе не страшно приближаться к жилищам?
— Они нас не видят, я думаю, — неуверенно ответил Старший. — Впрочем, может быть, есть смысл подождать, пока звезда скроется за горизонтом. Существа с таким устройством зрения обычно не воспринимают инфракрасных лучей, и они должны после захода звезды видеть очень мало.
Они опустились на опушке леса и переждали до сумерек. Потом направились к городу. Чем ближе подходили они к жилищам, тем осторожней и медленней двигались. Очутившись на тесных улицах города, они вскоре поняли, что их почти не видят и не слышат. В вечернем тусклом свете они казались обитателям города смутно скользящими разбросанными пятнами. Один раз ими заинтересовалось какое-то медленно бредущее существо с белой головой, судя по всему, это был старик. Он некоторое время брел вслед за ними, присматривался, но его начали все чаще толкать другие, неизвестно куда спешащие жители, и он остановился, отстал. Их тоже толкали грубо, иногда больно, и они поспешили выбраться на менее людные улицы. Ланти нельзя было включать — между домами висела густая сеть металлических нитей, сквозь нее трудно было пробраться вверх, да и опасно: сейчас они уже видели, что по этой сети действительно передается энергия.
Наконец, усталые, изрядно помятые, они очутились на просторной площади и вздохнули свободней. Большая звезда совершенно скрылась за горизонтом, на небе проступили другие звезды, далекие, почти не дающие света, потом выплыл узкий белый серп, от него полилось холодное тусклое сияние. Пришельцы видели, как неуверенно двигаются здешние жители. Для пришельцев же все было освещено самостоятельным светом — жилища, машины, жители испускали инфракрасные лучи, и двигаться в этом сиянии было ничуть не труднее, чем днем. Даже легче. Не было зноя, постепенно смолкали оглушительные звуки, еще недавно наполнявшие узкие проходы между домами: голоса, грохот машин, стук, лязг, рев бессмысленно громкой и дисгармоничной, по мнению пришельцев, музыки. Город затихал, жители все реже проходили по улице; вспыхивали и снова гасли прямоугольные прозрачные прорези в стенах жилищ.
На той стороне площади был сад — большой, полутемный, лишь линии неярких огней прочерчивали его главные дороги, а на боковых было темно. Жители города входили в сад, растекались во все стороны. Пришельцы, прячась в тени деревьев, двинулись вслед за самой большой группой жителей. Они попали в часть сада, огороженную со всех сторон какими-то странными плоскими предметами. Исследовав, они убедились, что это — искусно рассеченные на части стволы деревьев. Из деревьев были сделаны и длинные ряды сидений, заполнявшие все пространство между изгородями. Впереди, довольно высоко, белел прямоугольный экран.
— Как они любят углы! — вздохнул Младший, уже не раз испытавший на себе жесткость этих углов. Разве можно сравнить эти бездушные, холодные линии с нашей плавной закругленностью! Как ты думаешь, куда мы попали? — Над скамейками протянулся к экрану широкий сноп света, экран просиял, на нем проступили крупные знаки. Старший побоялся включить синтезатор, находясь в гуще здешних жителей, и смысл этих знаков остался непонятным для пришельцев. Но дальше пошли движущиеся картины, и пришельцы уже не отрываясь глядели на экран.
Изображение было плоским и черно-белым, звук тоже несовершенным и всегда слышался с одной и той же точки, все это выглядело древним и устарелым по сравнению с тем, что было для них привычным, — с объемным, пластическим движущимся изображением, к которому естественно присоединялись и звуки, и запахи, и осязательные ощущения, и это создавало полную иллюзию реальности всего происходящего на экране. Но здесь, в этом условном, плоском и бескрасочном изображении, тоже ощущалась красота подлинного искусства, и пришельцы сумели оценить эту красоту, хотя главное, ради чего они так внимательно приглядывались к поступкам и взаимоотношениям героев, была не тяга к прекрасному, а жажда познания.
Они до конца просмотрели один фильм, остались на другой и вышли, чувствуя, что мозг их переполнен противоречиями и сложными впечатлениями. Им даже не хотелось сразу выбираться из города, такого мирного сейчас, тихого, спящего и уже более понятного, чем днем. Они расположились под кустами, на упругой холодной траве неподалеку от темной боковой дорожки.
— Да, это очень сложная цивилизация, и им трудно, невероятно трудно продвигаться вперед, уходить от страшного наследства, оставленного им жестокой природой планеты. Неудивительно, что они сотканы из противоречий… — говорил Младший.
— Тем более они заслуживают изучения, — сказал Старший.
— Только изучения? Неужели мы не вправе им помочь, хоть немного?
— Не вправе. Ты же знаешь, что это запрещено — вмешиваться в естественный ход развития цивилизации. И вообще ты слишком импульсивен. От этого тебе надо избавиться. Ведь недавно ты ненавидел здешних жителей. Я это чувствовал.
— Это правда, — признался Младший. — Но ведь и для этой ненависти были вполне основательные причины, верно? Пока не поймешь, как они тут живут…
— Я не полюбил их и после того, как узнал нечто о их жизни. Они все равно слишком чужды нам. Но я ими восхищаюсь. Я понимаю, как им трудно. Менее сильные сломились бы под гнетом таких обстоятельств, а они идут вперед — оступаясь, падая, разбиваясь в кровь, снова поднимаются и идут. И это мне кажется достойным восхищения. Я верю, что они добьются победы над собой, избавятся от этих жестоких, губительных противоречий.
— Вероятно. У них могучие жизненные силы, — задумчиво сказал Младший. — Если б нам такие… впрочем, нам они, пожалуй, и не нужны.
— Сила рождается в борьбе с препятствиями. Счастье, что нам не пришлось вырабатывать в себе такую поразительную сопротивляемость, такое уменье приспосабливаться к обстоятельствам.
— Да. Ты помнишь этого, который отказывался от пищи и совсем ослабел? Ведь они должны есть три раза в сутки. А он не ел несколько суток — и остался жив.
— Но ведь то, против чего он протестовал, теперь не существует, правда? — спросил Старший. — Это, по-видимому, исторический фильм? Или его показывают тайно, по ночам?
— Нет, я не чувствовал напряженности и страха у тех, кто нас окружал, — возразил Младший. — Они волновались только потому, что разделяли чувства этого героя фильма. Очевидно, этот режим правления уже ушел в прошлое. Да и одеты артисты не так, как одеваются теперешние жители. Как называли главного правителя? Тсаар, кажется? Ну, вот, этот Тсаар уже безусловно не существует. Но зато война… помнишь эти страшные сцены в первой картине? Какая ужасная, изощренная техника взаимоистребления! Трудно поверить, что это придумали разумные существа…
— Только разумные и могли это придумать, — тихо сказал Старший. — Так ты думаешь, что эта самая война может повториться?
— Да. Я ощущал излучения психики окружающих — очень многие были встревожены. Они испытывали страх. Эта опасность не миновала.
— А ты понял, какова причина этого странного явления? Что это — эпидемия?
— Нет. Я не понял. Возможно, эпидемия. Хотя — вряд ли. Но это надо решить. Ведь если это болезнь, мы должны вмешаться, правда?
— Да, конечно… — Старший помолчал. — А ты уже совсем отказался от своего мнения, что здешняя цивилизация органически включена в круговорот взаимоуничтожения? Ведь с этой точки зрения легко объяснить возникновение войны. Можно даже предположить, что война должна вестись постоянно, то затихая, то обостряясь. Это более логично, чем эпидемия. И тогда нам нельзя вмешиваться.
Младший долго раздумывал. На этот раз Старшего не утомлял контакт с ним — это были не взрывы стихийных эмоций, а напряженная, ритмическая работа мысли; общение с этой ясной и строгой сферой разума было радостным.
— Ты прав, я слишком поддаюсь эмоциям, — сказал наконец Младший. — От этого мне следует избавляться. Но сейчас я постарался восстановить по порядку свои впечатления от этой планеты и согласился с предположением, высказанным тобой еще вначале. Да, они включены в круг убийств от рождения каждого индивидуума, от начала любой генетической ветви. И им очень трудно разомкнуть этот круг. Но они — может быть, пока лишь лучшие из них — силой мысли и сознательной воли стараются его разомкнуть. И их искусство тоже направлено против убийства, против злой воли, против насилия.
— Искусство тебя и убедило?
— Да, прежде всего искусство. Ведь их мы знаем слишком мало.
— Да, слишком мало. А что, если искусство отражает лишь несбыточные мечты избранных… или нет, не избранных, а отщепенцев? Тех, которые чувствуют себя безнадежно одинокими среди массы, грубой, толкающейся, вечно куда-то спешащей, одурманивающейся ядами, чтобы получить иллюзию счастья?
Младший опять долго молчал.
— Ты проверяешь, насколько обдуманно я говорю. Ты имеешь на это право — я рассуждал легкомысленно и запальчиво, впадал в крайности. И ты повторил одну из стадий моего размышления о здешней цивилизации. Да, я вспомнил тех, на берегу реки, и подумал, — а что для них искусство? Но потом я припомнил других, — тех, кто смотрел вместе с нами на экран. Их было гораздо больше, и для них искусство было живым и необходимым. Нет, такое страстное и уверенное в своих целях искусство и не могло родиться отдельно от жизни всего общества.
Они услышали легкие, неторопливые шаги и увидели два светящихся странных силуэта у входа на боковую дорогу.
— Я включу психосинтезатор, — сказал Старший, забираясь в гущу кустов. — Поставим еще один опыт. Последний. Нам уже пора возвращаться.
Светящиеся силуэты приблизились. Возможно, пришельцы успели уже привыкнуть к здешним жителям, во всяком случае эти двое не казались им грубыми и неуклюжими, несмотря на высокий рост и странную, неустойчивую конструкцию тел. Они сели на скамью, и пришельцы опять с невольным удивлением отметили, как складывается, сгибаясь в различных местах их тело, словно его части укреплены на шарнирах. И все-таки теперь пришельцы улавливали в этих странных движениях своеобразную грацию, четкий ритм. Но первые же слова, которыми обменялась эта пара, заставили пришельцев прильнуть к синтезатору.
— Война! Все война натворила!
— Если б мой отец вернулся с войны, все было бы иначе…
Старший, ловя их излучения, понял, что они молоды, полны сил. И что они влюблены друг в друга. Он уже заметил, что разумные существа на этой планете двуполы, и сделал заключение, что двое, сидящие на скамейке, принадлежат к разным полам; они различались по очертаниям и голосам. Старший, сопоставив известные ему факты, стал мысленно называть того, кто повыше, покрепче и говорит на более низких нотах, — «Он»; второе же существо, меньше ростом, плавное и легкое по очертаниям, с певучим высоким голосом, получило наименование «Она».
— Но теперь войны не будет. Люди все-таки стали умнее, — сказала Она.
— Кто знает! А вот некоторые считают, что люди ничуть не меняются, даже по сравнению с древними временами. Или меняются, но несущественно и не в лучшую сторону.
— Это реакционеры говорят.
— Ну, почему реакционеры? Я сам иной раз посмотрю на какого-нибудь пьяницу, лодыря, хулигана и подумаю: такие всегда были, есть, а может, и будут.
— А как же тогда коммунизм?
Пришельцы были поражены. Там, у реки, им казалось, что психосинтезатор работает нечетко, что строй мыслей и речи здешних жителей для него слишком сложен. А теперь он почти не пропускал слов. Труднее всего пришлось с расшифровкой того, что сказал Он о людях, которые были, есть и будут. Синтезатор перевел: «Нехорошие существа» и добавил: «Но по разным причинам. Один ничего не хочет делать, другой очень злой и совершает нехорошие поступки, третий что-то нехорошее пьет».
— Видишь! — сказал Младший, имея в виду сцену на реке. — У них есть неодобрительные обозначения для таких поступков.
Вопрос, заданный ею, синтезатор сначала тоже расшифровал неточно: «А как же общее благо?», и лишь потом в ходе разговора, добавил: «Речь идет, очевидно, об идеальном общественном строе, который вскоре должен утвердиться на всей планете». Но в общем он прекрасно справлялся с трудностями и чем дальше, тем лучше.
«Это потому, что их психика настроена на более высокий лад, приближающийся к нашему уровню», — подумал Старший, а Младший тут же сказал это вслух. Они попытались выяснить по деталям разговора, кто такие эти ночные собеседники. Младший думал, что ученые, но оказалось, что это совсем молодые люди, они лишь совсем недавно избрали свою, будущую профессию и теперь изучают ее. Она в дальнейшем будет учить детей, а Он — строить дороги и мосты. Но для этого им еще предстоит долго учиться. А сейчас наступил перерыв в учебе на жаркое время года, и они приехали в то место, где они родились и где живут их родители.
— Послушай, ведь похоже на то, что это совсем обычные, ничем особенно не выделяющиеся представители разумной расы! — сказал Младший.
Старший согласился: да, должно быть, это так. И тогда Младший продолжал:
— Теперь ты веришь в то, что они разомкнут круг ненависти и убийства? Что они поднимутся на высшую ступень развития?
Он и Она сидели, взявшись за руки. Их лица были обращены к далеким звездам, еле мерцающим сквозь плотный слой атмосферы.
— Скоро-скоро, — переговаривались они, — через год-два, ну, в крайнем случае, через пять лет начнутся полеты на ближние планеты… А потом — к дальним звездам… Этого мы с тобой, пожалуй, и не увидим. Но вот на Луну и на Марс я бы хотел слетать… И слетаешь. Что там — дороги и мосты не понадобятся? А сот у меня с этой точки зрения специальность плохая… Ну, и тебе найдется там дело, если уж все наладится… А хорошо бы… Да…
Старший дал знак, и они стали понемногу отодвигаться от скамейки, на которой сидела влюбленная пара. Выйдя за ограду опустевшего парка, они включили ланти и понеслись над городом, тихим, уснувшим, пригасившим огни. Они торопились добраться к холму, на котором спрятана их маленькая патрульная ракета: запас дыхательной смеси у них был на исходе, а возиться с синтезированием ее из окружающей среды не имело смысла.
— Сюда надо будет еще вернуться, — задумчиво проговорил Младший. — Изучить все получше, — тут ведь много интересного и совершенно необычного.
— Конечно, мы так и доложим Главному, — ответил Старший. — Надо будет установить с ними контакт — с целью обмена опытом.
— Да, не с целью помощи. Я ошибался. Они в ней не нуждаются.
Городские огни постепенно тонули и таяли в сумраке. Некоторое время на горизонте виднелось рыжеватое зарево — отсвет этих огней на облаках — потом и оно исчезло. Ланти плавно огибали холм.
— Не нуждаются, — повторил Старший. — Они сильные, они сами справятся со всем этим…
Он показал вниз. Там бесшумно и стремительно пролетала большая птица с круглыми, ярко сверкающими глазами. Сложив крылья, она рванулась вниз, и пришельцы с отвращением и жалостью услышали крик, полный боли и ужаса, — предсмертный крик какого-то несчастного существа.
— Да, они справятся… Но поработать им придется как следует. Не так легко перестроить то, что идет из сокровенных глубин психики, из законов жизни на всей планете. Трудно им будет, очень трудно…
* * *
За истекшие сутки в районном городе N не произошло ничего примечательного. Грузовик столкнулся с автобусом, но человеческих жертв не было; любители выпить на свежем воздухе отправились по случаю выходного дня на речку, там учинили драку, маляру Никифорову И. Н. разбили голову, а он наврал в поликлинике, будто сверзился с чердака, и получил бюллетень как за несчастный случай. У гражданки Сидоровой Л. 3., проживающей по улице Космонавтов, дом четыре, украли со двора две пары мужских кальсон, трикотажных, развешенных с целью просушки. Это и все, что было зарегистрировано в протоколах милиции, — для выходного дня очень и очень скромно.
Правда, были еще и случаи, незарегистрированные в протоколах, но им никто не поверил. Может, ничего этого и не было, просто врали люди от нечего делать.
Так, пенсионер Малашкин В. Ф., которого во дворе звали «дотошным дедом» за его неугомонную любознательность (кое-кто применял и более сердитые определения), клятвенно утверждал, что, выйдя под вечер прогуляться на главную улицу города, проспект Юрия Гагарина (прежнее название Кузнечная, она же Губернаторская), он стал свидетелем необычайного явления. А именно, по проспекту, в густой толпе гуляющих нахально толкался невидимка. И его, Малашкина В. Ф., этот самый невидимка тоже толкнул, но не больно, а так как-то, вроде он весь из надувной резины. Был это даже не совсем невидимка, поскольку от него виднелись отдельные части, но как-то смутно и враздробь. Он, Малашкин В. Ф., хотел поймать невидимку, но зная до чего изнахалилась молодежь, побоялся, что за свои же справедливые действия получит невидимо по загривку, а потом иди и доказывай, как и что было. На вопрос «При чем же тут молодежь?» пенсионер Малашкин В. Ф. ответил, что кому же, кроме молодёжи, придет в голову изобретать невидимость. А этим тунеядцам чего только в голову не придет, поскольку полезным трудом и спортом они не занимаются, живут в отрыве от коллектива, и невидимость им вполне свободно сможет пригодиться для преступлений. На этом тезисе его прервал представитель домкома Лукьянов К. П. и сказал, что такое огульное охаивание нашей молодежи приветствовать нельзя. Кроме того, Лукьянов К. П. дал понять, что он, вообще, не верит ни одному словечку из того, что тут нарассказывал пенсионер Малашкин В. Ф., и что невидимки — это антинаучная выдумка. Присутствовавшие при этом диспуте в кулуарах выразили мнение, что старик совсем уж заврался, склероз его одолевает, но с таким склочником надо поосторожней, и Лукьянов К. П. напрасно полагается на то, что он полковник в отставке и ордена у него есть, потому что старик и не такие орешки раскусывал, а уж теперь он раздобудет фактики про полковника и будет писать и в газеты и в домком, и в парторганизацию, и лучше бы от греха подальше.
А фотолюбителей Колю Пехтерева и Валерика Чайкина даже друзья насмех подняли — такую чушь плели ребята. Уверяли они, что делали снимки на свежем воздухе возле реки и на одном из кадриков, когда его проявили, вдруг оказались какие-то чудища вроде осьминогов, притаившиеся за кустами. Коля и Валерик стояли на своем твердо, но доказать ничего не могли, потому что кадрик этот они вырезали из ленты и побежали показывать учительнице Клавдии Сергеевне, а по дороге каким-то образом умудрились его выронить. И так уж больше не нашли, хоть прочесали весь путь от Колькиного чердака до крылечка Клавдии Сергеевны. Может, ветром куда унесло. А жаль — это все же, как ни говори, было вещественное доказательство, не чета старческой болтовне о невидимках.
Студентке второго курса пединститута Гале Свиридовой подруги тоже не поверили, хотя она говорила вовсе не об осьминогах и невидимках, а о Вите Шевцове, в существовании которого никто и не думал сомневаться. Но Галя заявила, что, по ее мнению, Витя очень толковый и содержательный парень, а подруги, как назло, считали его пустозвоном и морально неустойчивым субъектом.
Когда Галя попробовала отстоять свое мнение, подруги ехидно заметили, что у Витьки, действительно, внешность впечатляющая и осведомились у Гали, не влюбилась ли она в Витьку: не она, мол, первая, не она и последняя. И хотя Галя немедленно и горячо опровергла это предположение, подруги ей не поверили.
Но это, пожалуй, и происшествием назвать трудно…
Мариэтта Чудакова Пространство жизни
Все произошло очень быстро.
Крафт еще бежал что есть силы по откосу вниз, а один из них уже лежал на траве навзничь, другой же, склонившись, вглядывался в лицо своей жертвы с выражением, в котором не было ничего, кроме любопытства.
— Вы арестованы! — крикнул Крафт, подбегая.
Незнакомец и не думал скрываться. Он медленно обернулся, равнодушно скользнул взглядом по напряженной фигуре Крафта и зажатому в его руке браунингу.
Крафт потрогал у лежащего пульс, с минуту прислушивался к жуткой тишине в его грудной клетке, наконец спросил сурово:
— Почему вы убили этого человека?
— Тут две неправды сразу, — сухо ответил незнакомец. — Я не убил его, и вряд ли он человек.
Носком ботинка он дотронулся до лба убитого, потом, поколебавшись, присел, вынул нечто вроде циркуля и быстро измерил несколько расстояний на его лице, пробормотав при этом:
— Ну конечно. Лицевой угол почти не изменился.
Крафт не торопил арестованного. С любопытством наблюдал он, как тот развернул ладонь убитого, внимательно всмотрелся в нее, несколько раз оттянув большой палец, потом встал, аккуратно отряхнул колени и с кривой усмешкой сказал, обращаясь к убитому:
— До скорой встречи.
Крафт узнавал черты раза два встречавшейся ему редкой формы мгновенного умоисступления, в которое впадает преступник тотчас после убийства, если смерть еще не стала его ремеслом. Это помутнение рассудка быстро сменяется прояснением, когда преступник оказывается во власти бурного и самого искреннего раскаяния.
Убийца, однако, не обнаруживал ни малейших признаков раскаяния! Он утратил, казалось, всякий интерес к своей жертве и погрузился в размышления. Убийца, высокий человек лет тридцати трех, усталый и бледный, первым прервал молчание. Он посоветовал Крафту не хлопотать насчет охраны трупа.
— Все равно через час его здесь не будет, — сказал он и вяло махнул рукой. — Впрочем, как знаете.
Этот час им пришлось провести у трупа вдвоем. Крафт ждал, когда хоть кто-нибудь появится на дороге, но место было безлюдное. Оба сидели молча, причем убийца — спиной к месту преступления, а Крафт глаз не сводил с трупа — он никогда не пренебрегал предостережениями, сорвавшимися с губ самих преступников. Момент, в который Крафт обнаружил, что труп, лежащий в двух метрах от него, исчез и даже трава на этом месте не примята, принес с собой одно из самых сильных потрясений в его жизни. Он хотел броситься к ближайшим кустам, но вовремя одумался. Кусты были не ближе чем в ста метрах. Убийца сидел на прежнем месте совсем неподвижно, не обнаружив никакого интереса к тому, что произошло за его спиной. Оставалось предположить, что труп поглотила земля.
По прошествии пяти минут Крафт был вполне подготовлен к тому, чтобы молча последовать за преступником, спокойно пригласившим его к себе. Крафт плелся сзади, бессмысленно поглядывая на ноги идущего впереди. За всю дорогу не было сказано ни слова. В небольшом двухэтажном доме, в кабинете, выдававшем антропологические интересы хозяина, Крафт сел в глубокое кресло, а тот — на кожаный диван, бессильно откинувшись на спинку.
— Вы, как я вижу, поняли, что арестовывать меня бессмысленно, — сказал убийца. — Не ждите от меня объяснений по поводу дела. Право, оно не стоит длинного разговора, и я не за тем пригласил вас. Я хочу обратиться к вам с просьбой. Завтра меня здесь не будет. К сожалению, я не могу взять с собой свои рукописи. Но мне хотелось бы сохранить их. В свое время я дважды обращался с такой просьбой. Но оба раза бумаги мои потом так и не отыскались. Сколько вам лет, простите мой вопрос?
Крафту еще не было тридцати восьми, и это, видимо, вполне устроило собеседника. Он коротко пояснил, что надеется прийти за рукописью не раньше чем через тридцать лет, а может быть, и позже, что их содержание — антропологические изыскания, которые он, к глубокому своему горю, не успел довести до конца, хотя еще недавно надеялся на это. Он понимает, каким странным выглядит для Крафта его поведение, однако просит поверить, что он отнюдь не преступник, что там, у реки, он защищал свою жизнь и, самое главное, не сделал ничего плохого тому, кого Крафт видел убитым.
В последующие недели Крафт был занят главным образом тем, что десятки раз на дню задавал себе один и тот же вопрос: как мог он, человек, состоящий на государственной службе, спокойно предоставить возможность побега опасному преступнику да еще взять у него на хранение бумаги? И все это лишь потому, что преступнику удалось скрыть или уничтожить труп каким-то еще неизвестным криминалистике способом!
Шум, вызванный одновременным исчезновением из города двух людей, скоро улегся, их дела легли в архив. Никто не узнал, что Крафт накануне был в доме одного из исчезнувших. Никто никогда не задавал ему никаких вопросов. Однако сам свидетель преступления счел свою честь запятнанной и в тот же год ушел из полиции.
У него образовалось много досуга. Не удивительно, что, в конце концов, Крафт обратился к рукописи человека, сообщником которого он стал по собственной воле. В тот день на вопрос Крафта об имени незнакомец ответил: «Я называю себя Фэст».[3]
Бумаги и имя — и то вряд ли подлинное, — теперь это было все, что осталось Крафту от человека, так резко изменившего его судьбу.
Бумаги содержали подробные и доскональные исследования, основанные на огромном количестве фактов. Нет смысла подробно рассказывать о том, как с годами Крафт все глубже и глубже уходил в область антропологии и смежных наук и как для него стало наконец очевидным, что исследования Фэста были уникальны. Их автор полностью оставил в стороне материал раскопок и всевозможных находок в пещерах Старого и Нового Света. Он пользовался какими-то иными, одному ему известными данными, которые дали ему возможность возвести стройное здание смелых догадок об эволюции человека за 50 тысяч лет его развития. Строго говоря, это уже была не антропология, а нечто близкое к науке о человеке в целом. Крафта особенно поражала равная свобода автора в описании быта и пещерных людей, и европейца эпохи Возрождения. Жесты, походка, низкий отрывистый смех женщин эпохи неолита были описаны с такой непринужденной осведомленностью, которая пристала разве что их современнику. Многие страницы были написаны как бы пером блестящего романиста.
То, что специалисту показалось бы в лучшем случае непозволительным верхоглядством, совсем в другом свете представилось Крафту. Особенное внимание к второстепенным деталям, не раз приносившее ему успех в расследовании темных дел, пришло на помощь и здесь, в малоизвестной для него области. Крафт решился, наконец, пойти по следу.
Надо было заняться биографией Фэста. В архиве полиции сведений оказалось достаточно. Фэст был врач с очень ограниченной практикой. Он появился в городе пять лет назад. За все пять лет ни разу не выезжал в другие города и страны. У него не было ни жены, ни детей. Круг знакомых его был ограничен. Он ходил по городу только пешком.
Среди этих фактов один обратил на себя сугубое внимание Крафта. Почему этот хорошо обеспеченный человек, имеющий много свободного времени, никуда не ездил? Крафт занялся кропотливой реконструкцией его маршрутов в черте города и пришел к любопытным выводам. Перемещения Фэста внутри города укладывались в четкий прямоугольник, одним из оснований которого была долина той окаймлявшей город с запада реки, у которой они когда-то встретились над безжизненным телом. Расстояние между северным и южным основаниями не превышало двух километров. Фэст никогда не бывал на южной окраине города. Город был для этого человека своеобразной тюрьмой, в которую он был заключен своей собственной или неведомо чьей волей.
Тайна разрасталась, и смутно брезжущая разгадка пугала Крафта своей невероятностью. В архиве полиции он отыскал еще три дела «об исчезновении жителя города». Самое давнее из них было заведено 150 лет назад. Обстоятельства всех трех дел были сходны. Люди исчезали ночью, без вещей, и никто никогда их не видел более. Крафт нашел много общего и в незначительных по видимости подробностях этих дел. Он мог бы поставить сто против одного, что исчезало всякий раз одно и то же лицо. Когда странная гипотеза была разработана Крафтом почти до конца, началась история с планетой Нереидой, надолго захватившая его, а потом и другие дела, до отказа заполнившие последующие двадцать лет его жизни.
За эти годы город изменился. На месте дома Фэста давно был городской бассейн. Крафт тоже дважды сменил свое жилье.
К старости Крафт особенно полюбил небольшой, но уютный бар, выстроенный лет десять назад в долине реки в хорошо памятном ему месте. Кроме хорошего пива, которое там подавали, и недурного названия «На краю света», было еще одно притягательное для Крафта обстоятельство: если бы Фэсту действительно вздумалось появиться еще раз в их городе, то, по гипотезе Крафта, он должен был появиться именно здесь.
Так и случилось однажды. В тихий октябрьский вечер Фэст возник на пороге бара внезапно, будто вышел из стены. Он нерешительно топтался у двери, оглядываясь кругом, как бы не в силах решить, в какую сторону надлежит ему сделать первый шаг.
Несмотря на свои 67 лет, Крафт сохранил не только ясность ума, но и силу духа. Ему понадобилось немного времени, чтобы справиться с собой. В сущности, он увидел то, что и ожидал, — Фэст нимало не изменился за истекшие тридцать лет. Крафт махнул ему рукой, и Фэст тотчас направился к его столику, пристально всматриваясь в Крафта.
— Это вы, дорогой друг, — сказал он тихо. — Случайно ли я застал вас здесь или вы ожидали меня?
— Я ждал вас, — твердо сказал Крафт. — Я ждал, что вы расскажете мне все и снимете, наконец, этот груз с моей души. Ваши рукописи целы. Как видите, я стар, мне не прожить долго, и плата, которую я требую у вас, право, не так уж велика.
— Я тоже стар, — сказал Фэст, — и путь мой тоже кончается. Мне было бы печально уйти навсегда, никому не рассказав о себе. Не буду многословным. Все может быть выражено двумя словами. Вы конечны во времени, а я конечен в пространстве, вот и все.
Спокойные серые глаза Фэста глянули на Крафта, и Крафт, бледнея, кивнул ему головой.
— Во времени мой путь в прошлом гораздо длиннее вашего, а в будущем — бесконечен. В пространстве он много короче вашего. Так же, как вы, я неуклонно приближаюсь к уничтожению — к тому, что вы называете смертью.
— Там, за рекой? — спросил Крафт, и Фэст кивнул ему.
— Да, наверное, это произойдет там. Во всяком случае, не дальше, чем за башнями старой городской заставы. Их мне не пережить — так же, как вам, вероятнее всего, не пережить столетнего возраста. Мне осталось метров триста в длину и пятьдесят в ширину. Правда, время всегда течет плавно, и самый несчастный ваш день тянется ровно столько часов, сколько любой другой, а пространство порою сжимается рывками. Неожиданно видишь, что его осталось меньше, чем ты рассчитывал.
— И что вы делаете тогда?
— Ухожу в другое время. Сдержать сокращение пространства я не могу, как вы не в силах сдержать бег времени. Но вам дано удлинять свою жизнь за счет пространства. «Он прожил не одну, а добрый десяток жизней», — говорите вы о человеке, поколесившем по земле. К тому же в запасе у вас и другие планеты. Я же «удлиняю» свою жизнь за счет времени. Я прожил бесчисленное количество жизней, но все они уместились на маленьком пятачке земли, за который мне никогда не суждено вырваться.
Оглушенный последними словами, Крафт не сразу сумел прервать молчание. Он спросил, далеки ли бывают путешествия Фэста.
— Как угодно далеки, — отвечал Фэст. — Можно вернуться и в свое прежнее время — «постаревшее» ровно на столько лет, сколько я прожил в другом времени, — и еще застать живыми знакомых людей… Но обычно я не делаю этого. Однажды, вернувшись слишком рано — но все же позже, чем сейчас, — я успел увидеть больную и дряхлую старуху. Я любил ее когда-то, и у нас была дочь. Мне пришлось встретиться и с дочерью. Это была красивая женщина, по виду старше меня лет на пятнадцать. Когда нас знакомили, она сказала, что я ей напоминаю ее отца, который был так же красив и элегантен. И я, признаться, был рад, что моя Эллен не забыла меня совсем.
— Но неужели вас никогда не узнавали? Ведь вы могли бы снова оказаться в кругу своих родных, близких…
Фэст улыбнулся.
— Об этом смешно и говорить. Кто же нынче верит в чудеса? Сопоставление даже самых выразительных, самых очевидных фактов едва ли может кого-либо завести так далеко, как рискуете заходить вы, дорогой Крафт. Вы первый известный мне человек, прямо взглянувший в глаза очевидному, как бы оно ни противоречило общепринятому. О каких близких вы говорите, дорогой друг? Что бы сказали в нашем городе о сравнительно молодом человеке, который остановил бы сейчас на улице всеми уважаемого доктора Вернье, наверно, уже отметившего свое семидесятипятилетие, и, тряся старика за сгорбленные плечи, стал уверять его, что он, Вернье, сын этого молокососа?
Упало молчание, и Крафт, поглядев на Фэста, удержал ненужный вопрос.
— Далекое прошлое? Бог с ним, — снова заговорил Фэст. — Признаюсь, меня трясет от одной мысли вновь оказаться среди ваших пращуров, увидеть вновь пещеры и гигантские деревья вот здесь, на месте города, который за последние несколько веков стал почти моим… Нет, меня не тянет назад. Единственное, чего я желал бы, — это вновь оказаться в войске великого Цезаря. Но и то мне, наверное, было бы грустно теперь сражаться против галлов, — улыбнулся Фэст.
Они сидели у окна, и Фэст поглядывал в сторону старых башен точь-в-точь с тем выражением, с каким пожилые люди поглядывают в сторону кладбища. Острая жалость к этому человеку, по-видимому, единственному ровеснику человечества, сокрушила Крафта. Его собственная жизнь показалась ему вдруг вовсе ничтожной рядом с человеком, вынесшим на своих плечах все тяготы, сопровождавшие жизнь бесчисленных поколений, сменивших друг друга за ушедшие тысячелетия. Крафт начинал уже понимать, что в том, что жизнь Фэста измерялась не годами, а десятками метров, было мало утешительного.
— Говард, Пелье и Фослер, исчезнувшие в свое время из города, — это были вы? — спросил Крафт.
— Да, я, — ответил Фэст спокойно, — и каждый раз не по своей воле. Меня подстерегают свои опасности. Я говорил уже, что так же, как вы, я не свободен от случайностей. Например, однажды, кажется, в начале прошлого века, я имел неосторожность взять экипаж. Дом, куда я спешил, стоял на давно уже пройденной мною точке. Но возница был пьян и промчал меня вперед метров на десять — на расстояние, которое весьма существенно сократило мою жизнь. Пытаться остановить экипаж не было времени. Я выскочил на полном ходу, отделавшись переломом ноги. С тех пор я никогда не езжу. Это оказалось для меня слишком дорогим удовольствием. Но настоящий враг у меня только один.
— Не тот ли, с которым вы схватились тогда у реки? — осторожно спросил Крафт.
— Да, это был он, Сэканд.[4] Он такой же, как я, но между нами одно отличие. Он появился позже меня и с некоторыми поправками, сближающими его с родом человеческим. Как вы не знаете, что стрясется с вами завтра, так и он не знает, что стрясется с ним на следующем метре пространства и в какое время он будет заброшен. Какая-то посторонняя сила управляет им, неожиданно вырывая его из времени по собственному произволу. Ему, конечно, гораздо легче, чем мне. Ему не надо самому принимать решение уйти от близких тебе людей в другое время, где найдешь, быть может, пустыню или горы трупов на знакомом месте. Но этот идиот полагает, что самому управлять временем — огромное благо, которого он незаслуженно лишен. В тот раз он кинулся на меня неожиданно и потащил к реке. Ему удалось отнять у меня пять метров жизни, и мне сразу пришлось уходить. Не знаю, зачем ему это было нужно. Он не мог не узнать меня. Мы редко встречаемся, но всегда узнаем друг друга с первого взгляда.
— Куда же он исчез тогда?
— Мой удар отправил его в другое время, вот и все. Быть может, сейчас он находится на этом же самом месте с нашими праправнуками.
Крафт вздрогнул и окинул взглядом опустевший бар. На мгновение ему померещились силуэты этих еще не родившихся людей, молча разместившихся тут же, неподалеку от них.
— Может быть, и другое, — сказал Фэст, и темная тень легла на его лицо.
— Он путешествует по времени и вперед и назад. В тот раз он, видимо, вернулся из далекого прошлого. Вы не можете представить себе, как ужасно было увидеть на обычном европейском лице страшный оскал неандертальца. Тогда я и ударил его…
— Как все это ужасно, — тихо проговорил Крафт. — Вас только двое, и вы — враги, да еще вынужденные встречаться.
— Что делать? Мы с Сэкандом оказались на одном и том же пространстве, вы живете со своими врагами в одном и том же времени. Все это не так уж важно. Ужасно другое — постоянное ощущение конечности пространства, беспрестанное приближение к конечной точке, те жалкие десятки метров, которые мне остались.
Крафт решился, наконец, задать последний вопрос.
— Вы тоже боитесь смерти?
Фэст опустил голову.
— Но разве вы знаете о ней что-нибудь?
— Ничего.
— Я всегда думал, что страх смерти рожден тем, что мы о ней знаем.
— Я понимаю вашу мысль, — сказал Фэст взволнованно. — Я сам препарировал трупы и хорошо представляю себе, как выглядит человек, окончивший свой путь во времени. Но страшно даже помыслить о том, что будет со мною, когда не останется больше пространства…
Бар уже запирали, и они вышли на воздух. У дома Крафта они распрощались. Фэст взял часть своих рукописей и ушел в надежде снять дом в этот же вечер и назавтра вновь встретиться с Крафтом.
Крафт долго не мог заснуть в эту ночь. Он думал о том, какое неслыханное счастье выпало ему. Остаток дней он проведет в беседах с человеком, повидавшим такое, что не записано еще ни в каких книгах земли.
Наутро Фэст не пришел. К обеду Крафт вышел из дому и, купив одну из утренних газет, сразу увидел сообщение о неизвестном молодом человеке, который проходил вчера вечером по одной из улиц северной части города и был сбит экипажем. Возница подобрал пострадавшего (тот потерял сознание) и повез его в городскую больницу. Когда экипаж остановился у ее подъезда, в ней никого не было. Тщательный осмотр местности ничего не дал. Удалось обнаружить лишь окровавленную папку бумаг с рисунками костей и черепов, очевидно, принадлежащую потерпевшему. Тело ее владельца, по-видимому, свалилось с моста, через который экипаж проехал по пути, в реку и было унесено течением.
Крафт вздрогнул и снял шляпу. Он понял, что Первый из людей окончил свой путь.
Владимир Михайлов Ручей на Япете
Звезды процарапали по экрану белые дуги. Брег, грузнея, врастал в кресло. Розовый от прилившей крови свет застилал глаза, приглашая забыться, но пилот по-прежнему перетаскивал тяжелеющий взгляд от одной группы приборов к другой, выполняя главную свою обязанность: следить за автоматами посадки, чтобы, если они откажут, взять управление на себя. За его спиной Сивер впился взглядом в экран кормового локатора и от усердия шевелил губами, считая еще не пройденные сотни метров, которым, казалось, не будет конца. Звезды вращались все медленнее, наконец вовсе остановились.
— Встали на пеленг, — сказал Брег.
— Встали на пеленг, — повторил Сивер.
Япет был теперь прямо под кормой, и серебряный гвоздь «Ладоги» собирался воткнуться в него раскаленным острием, завершив свое многодневное падение с высоты в миллиарды километров. Вдруг тяжесть исчезла. Сивер собрался облегченно вздохнуть, но забыл об этом, увидев, как помрачнело лицо Брега.
— Ммммм!.. — сказал Брег, бросая руки на пульт. — Не вовремя!
Тяжесть снова обрушилась.
— Тысяча! — громко сказал Брег, начиная обратный отсчет.
Он повернул регулятор главного двигателя. На экране прорастали черные скалы, между ними светился ровный «пятачок».
— Следи, мне некогда, — пробормотал Брег.
— Идем точно, — ответил Сивер.
— Кто там? — спросил Брег, не отрывая взгляда от управления.
— Похоже, какой-то грузовик. Видимо, рудовоз…
— Сел на самом пеленге, — сердито бросил Брег. — Провожу отклонение.
— Порядок, — сказал Сивер.
— Шестьсот, — считал Брег. — Триста. Убавляю…
Сивер предупредил:
— Закоптишь этого.
— Нет, — проговорил Брег, — сто семьдесят пять, уберу факел, сто двадцать пять, сто ровно, девяносто.
— А хотя бы, чего ж он так сел? — сказал Сивер.
Скалы поднялись выше головы.
— Самый паскудный спутник, — сказал Брег, — надо было именно ему оказаться на их трассе. Сорок. Тридцать пять. Упоры!
Зеленые лампочки замигали, потом загорелись ровным светом.
— Одиннадцать! — кричал Брег. — Семь, пять!..
Двигатель гремел.
— Ноль! — устало сказал Брег. — Выключено!
Грохот стих, лишь тонко и редко позванивала, остывая, обшивка кормы да ласково журчало в ушах утихомирившееся время. Сивер открыл глаза. Рубка освещалась зеленоватым светом, от него меньше устает зрение. Брег потянулся и зевнул. Они посмотрели друг на друга.
— Но ты здорово, — сказал Сивер. — И надо же: автомат скис на последних метрах.
— Я его подкарауливал, — ответил Брег. — Чувствовал, что вот-вот… С этой спешкой мы его перегрузили, как верблюда. Теперь придется менять.
— Я думал, ты мне поможешь.
— Ну, помогу, а потом займусь. Полагаю, времени хватит.
— Когда, ты считаешь, они придут? — спросил Сивер.
— Суток двое прозагораем, а то и меньше, — сказал Брег.
— Только? По расчету вроде бы выходило пять дней. Я хотел здесь оглядеться…
— Тут одного дня хватит. Камень и камень, тоскливое место. Вот если бы они возвращались месяцем позже, на их трассу вывернулся бы Титан, там садиться благодать, и вообще цивилизация.
— Вот тогда-то, — сказал Сивер, — мы и врезались бы. Скажи спасибо, что это Япет — всего-навсего пять квинтильонов тонн массы. Титан раз в тридцать массивнее…
— Чувствую, — улыбнулся Брег, — ты готовился. Только к Титану я и не подскочил бы, как лихач. Я его знаю вдоль и поперек. Так что не удивляй меня знаниями. Кстати, их ты, пожалуйста, тоже не удивляй.
— Ну уж их-то мне и в голову бы не пришло, — сказал Сивер. — С героями надо осторожно…
— Правильно, — кивнул Брег. — Со мной-то стесняться нечего: раз дожил до седых волос на посыльном корабле — значит, явно не герой.
— Ну ладно, чего ты, — пробормотал Сивер.
— Я ничего, — спокойно сказал Брег. — Я и сам знаю, что не гений и не герой.
Они еще помолчали, отдыхая и поглядывая на шкалы внешних термометров, которые должны были показать, когда окружающие камни остынут наконец настолько, что можно будет выйти наружу. Потом Сивер сказал:
— Да, герои — это… — Он закончил протяжным жестом.
— Не знаю, — проговорил Брег, — я их не видел в те моменты, когда они становились героями, а если бы видел, то и сам бы, может, стал.
— А кто их видел? — спросил Сивер. — Герои — это рекордсмены; уложиться на сотке в девять секунд когда-то было рекордом, потом — нормой мастера, а теперь рекордсменом будет тот, кто не выйдет из восьми. Так и тут. Чтобы летать в системе, не надо быть героем; вот и мы с тобой путешествуем, да и все другие, сколько я их ни видел и ни показывал, — тоже вроде нас. А вот за пределы системы эти вылетели первыми.
— Ну не первыми, — сказал Брег, он собрался улыбнуться, но раздумал.
— Но те не вернулись, — проговорил Сивер. — Значит, первые — эти, и уж их-то мы встретим, будь уверен. У меня такое ощущение, что мне повезет, и я сделаю прима-репортаж.
— Ну, — сказал после паузы Брег, — можно выходить.
Они закрепили кресла, как и полагается на стоянке, неторопливо привели рубку в порядок, с удовольствием ощущая легкость, почти невесомость своих тел, естественную на планетке, в тысячу раз менее массивной, чем привычная Земля. Сивер взял саквояж и медленно, разглаживая ладонями, стал укладывать в него пижаму, халат, сверху положил бритву. Брег ждал, постукивая носком ботинка по полу.
— Пижамы там есть, — сказал он.
— А я не люблю те, — ответил Сивер, застегивая «молнию».
Лифт опустил их на грузовую палубу. Там было тесновато, хотя аппаратура Сивера и коробки с медикаментами и витаминами занимали немного места: «Ладога» не была грузовиком. Сивер долго проверял аппаратуру, потом, убедившись, что все в порядке, дал одну камеру Брегу, другую взял сам.
Вышли в предшлюзовую. Помогая друг другу, натянули скафандры и проверили связь. Люк отворялся медленно, словно отвыкнув за время полета.
Башмаки застучали по черному камню. Звук проходил внутрь скафандров, и от этого людям казалось, что они слышат ногами, как кузнечики. Вспыхнули нашлемные фары. Брег медленно закивал головой, освещая соседний корабль, занявший лучшее, центральное место на площадке. Машина на взгляд была раза в полтора ниже «Ладоги», но шире. Закопченная обшивка корабля сливалась с мраком; амортизаторы — не телескопические, как у «Ладоги», а шарнирные вылезали в стороны, как локти подбоченившегося человека, и не вызывали ощущения надежности: частые утолщения показывали, что их уже не раз сваривали. Сивер покачал головой: зрелище было грустным.
— Да, — сказал он, — рудовоз класса «Прощай, мама». Что они делают в этих широтах? Погоди, возят трансурановые с той стороны на остальные станции группы Сатурна. Правильно?
— Давай дальше, эрудит, — проворчал Брег.
— Это срам, — сказал Сивер, — что энергетика станций зависит от таких вот гробов. Кстати, а что он вообще делает здесь? Рудник же на той стороне.
— Скорее всего техобслуживание. Рудовозам разрешено заходить на станции, как эта, если они никому не мешают.
— Нам они как раз мешают, — сказал Сивер. — Боюсь, что «Синей птице» некуда будет сесть.
— Если она и впрямь зайдет, — проворчал Брег. — Они могли изменить маршрут.
— И в самом деле, — сказал Сивер, — им не сесть. Она же, пожалуй, раза в два больше нашего, «Птица»? А этот стоит — неудобнее нельзя, и растопырился.
Они снова обернулись, поводя лучами фар по кряжистому корпусу. На нем, почти на самой макушке, по рыхлой броне неторопливым жуком полз полировочный автомат, оставляя за собой тускло поблескивавшую полосу. Рудовоз прихорашивался. Сделать это ему, пожалуй, следовало бы уже давно.
— Ну и агрегат, — усмехнулся Сивер. — Корабль запущен дальше некуда. А между тем в этой зоне полагается быть инспектору. Готов поспорить, что он безвылазно сидит на Титане. Поэтому они и сели на автоматической станции, где нет людей и их никто не увидит.
Он умолк, огибая вслед за Брегом глыбу, об острые края которой можно было порезать скафандр.
— И вообще космодром следовало строить там, где камней поменьше.
— Камни здесь появились, когда строили космодром, — сказал Брег. Взрывали скалы. И потом, каждая посадка и старт добавляют их: скалы трескаются от наших выхлопов. В других местах камней вообще нет: ни тебе атмосферы, ни колебаний температуры…
— Все равно надо было строить на гладкой стороне.
— Фон, — сказал Брег. — Там уран и прочее. — Он взглянул на свой дозиметр. — Даже этот кораблик поднял фон. Видишь? — Он показал Сиверу прибор.
— Что ж удивительного, если он нагружен трансу ранами по самую завязку. Но теперь потрясаешь, я вижу, ты меня, а не наоборот.
— Ну, — проворчал Брег, — я-то узнал это не из книг… Вот и пришли.
Они остановились возле небольшой, наглухо закрытой двери, ведущей в помещения станции, вырубленной в скале.
— Я зайду, расположусь, — сказал Сивер, — а ты принеси остальное. После паузы он, спохватившись, прибавил: — Если тебе не трудно, конечно.
— Нет, — ответил Брег, — чего ж здесь трудного.
Обширная комната — кают-компания станции — была освещена тусклым светом, и поэтому углы ее казались не прямыми, а острыми, глубоко уходящими в скалу. Автоматы, как им и полагалось, экономили энергию. Сивер поискал взглядом выключатели, хозяйским движением включил большие светильники и огляделся.
Трое с рудовоза сидели в конце длинного стола. Перед ними стояли алюминиевые бокалы с соломинками. Примитивная посуда заставила Сивера чуть ли не растрогаться — словно он попал в музей или в лавку древностей. Возле стойки автомат-бармен, гудя и звякая, сбивал какую-то смесь. Автомат не внушал доверия. Сивер перевел взгляд на сидевших за столом и внутренне усмехнулся: трудно было бы придумать людей, более соответствующих своему кораблю. Трое были одеты кое-как, об установленной форме не приходилось и думать. Один из них спал, опустив голову на брошенные на стол кулаки, другие двое разговаривали вполголоса.
— Этот щелкунчик сидел не там, а километром дальше, — говорил сидевший третьим от Сивера, — а они, наверное, увидели вспышки. Так что тут в любом случае был крест. Кто знал только?
— Они пе-еретяжелились и ползли на брюхе, — яростно сказал другой, вот в чем причина.
От яркого света он зажмурился, потом повернулся и внимательно осмотрел Сивера. Сивер подмигнул и кивнул на спящего.
— Готов?
— Не-ет, — медленно, как бы задумчиво сказал обернувшийся. — Он просто устал.
Слова, исходя из его уст, смешно растягивались, и Сивер едва удержался, чтобы не фыркнуть.
— Вы издалека?
— Да, с Земли, — небрежно ответил Сивер. — Только сели.
— Да-авно оттуда?
— Три недели.
— Ну что там, на Зе-емле?
— Все нормально, — сказал Сивер. — Земля есть Земля. Самая последняя новость: «Синяя птица» возвращается.
Заика кивнул.
— Их успели похоронить, — сказал Сивер, растолковывая, — а они возвращаются! «Синяя птица». Звездолет, который ушел к лиганту — помните, то ли звезда-лилипут, то ли планета-гигант, — лигант, разысканный гравиастрономами на полпути к системе альфа Центавра! — Он повысил голос, досадуя на равнодушие, с каким была встречена новость. — Первый звездолет, ушедший к ней, так и пропал. Думали, что и «Птица»…
— Зна-ачит, рано, — сказал заика. — Рано думали. Ну что, нашли они этот лигант?
— Ладно, — сказал сидевший третьим.
— Да уж наверное, — раздраженно проговорил Сивер. — И, надо полагать, покружились около него достаточно, пока все не разведали. Иначе с чего бы опаздывать на целый год?
— Это поня-ятно, — сказал заика. — Только с облета немногое увидишь, особенно че-ерез инфравизоры. Им следовало бы сесть.
— Ладно, — опять проговорил третий.
— Первый корабль именно оттого и не вернулся, — наставительно сказал Сивер, — что решил сесть. Они сообщили на Землю о своем решении при помощи ракеты-почтальона. Больше о них ничего не известно. Так что «Птица» не могла сесть.
— Ра-азве «Птица» не сообщила на Землю, каковы результаты?
— Их первые сообщения разобрали кое-как, процентов на тридцать. Большие помехи, — разъяснил Сивер. — Для хорошей передачи им надо бы иметь корабль вроде моего: летающий усилитель. Едва хватает места для двух человек, остальное — электроника и энергетика. У них таких устройств не было. Наверное, в последнее время они передавали что-то.
— На-аверное, передавали, — согласился заика и, держа соломинку между пальцами, принялся сосать из бокала.
— Пока мы поняли, что они возвращаются. И что-то насчет трех человек. Надо полагать, — Сивер приглушил голос, — эти трое погибли. А всего их было одиннадцать.
Заика поднял глаза на Сивера, но третий предупредил его.
— Ладно, — сказал он еще раз.
— А я ни-ичего, — пробормотал заика. — Просто я та-ак и думал. Не так уж плохо. Все-таки зна-ачительная часть дошла…
— Правильно, — кивнул Сивер. — Трое героев погибли, но остальные восемь человек возвращаются, и, вы сами понимаете, Земля собирается принять их как надо. По сути, встреча начнется здесь. Для этого я и прилетел.
— Это хорошо придумано, — сказал третий. — А кто прилетел? Много?
— Я и пилот. Думаю, хватит… Но перейдем к делу. Как я понимаю, это ваша машина? — Он кивнул куда-то вбок.
— По-охоже на то, — сказал заика.
— Серьезный ремонт?
— Да нет. Ни-ичего особенного.
— Значит, скоро уйдете.
Это был не вопрос, а утверждение.
— Хотели сутки отдохнуть, — сказал третий; в голосе его было сомнение.
Сивер доброжелательно улыбнулся. Размашистым движением отодвинув стул, он уселся у противоположного конца стола.
— Сутки, — весело сказал он. — А раньше?
— Ра-аньше? — спросил заика, выпуская соломинку.
— Скажем, через полсуток. Полировку вы закончите, а по вашим отсекам инспектор лазить не станет. — Он подмигнул и засмеялся, давая понять, что маленькие хитрости транспортников ему известны и он в принципе ничего против них не имеет.
После паузы вновь прозвучал вопрос:
— Мы меша-аем?
Сивер улыбнулся еще шире.
— Так получается. «Синяя птица» остановится здесь на денек-другой — так сказать, побриться и начистить ботинки до блеска, прежде чем прибыть на старушку. Понимаете? Возвращаются герои, которые уже давным-давно не видали родных краев.
— Ну да, — сказал третий. — А мы мешаем.
— Да вы поймите, старики, — сказал Сивер. — Они герои! Я понимаю, вы, может быть, не меньшие герои в своем деле. Только разница все же есть. А вы растопырились так, что «Птице» и сесть некуда. Представляете, какой там кораблина? И потом, ну, честно говоря, посмотрят они на ваше чудо. Вот, значит, чем встретит их благодарное человечество: ржавым сундуком с экипажем, одетым не по форме. Я ведь тут специально для того, чтобы вести прямую передачу на Землю. Репортаж. И вы, правду говоря, как-то в репортаж не вписываетесь. Еще раз прошу — не обижайтесь, старики, у каждого свое дело, и не надо осложнять задачу другим…
Двое внимательно слушали его, а один все так же спал за столом. Потом третий сказал:
— Значит, большой корабль?
— А вы что, — спросил Сивер, — никогда не видали?
— А вы?
— Ну, когда они стартовали, я еще учился… Но у меня есть фотография, наша, архивная. — Он вытащил фотографию из кармана и протянул.
Заика взял ее, посмотрел и сказал:
— Да…
И передал третьему, и тот тоже посмотрел и тоже сказал:
— Да…
— И еще, — сказал Сивер. — Их восемь человек. Восемь человек в составе экипажа. А тут на станции всего десять комнат. Их восемь, я и мой пилот.
— А кто пилот?
— Брег, — сказал Сивер. — Пожилой уже.
— Встреча-ал?
— Нет, — сказал третий. — Может, слышал. Не помню. Значит, вас двое. А родные что же, друзья?
— Я же вам объясняю: настоящая встреча состоится на Земле. Там их и будут ждать все. А мое дело — передать репортаж.
— Ну что же, — сказал третий, глядя на заику, — мы, пожалуй, и впрямь поторопимся.
— Ты все-егда торопишься… — начал заика.
— Так что же, решили? — спросил Сивер.
— Ладно, — сказал третий. — Попытаемся уложиться в ваши сроки. Раз уж так повернулось…
— Правильно, старики, — сказал Сивер. — Там отоспитесь. Хотя коллега ваш, я вижу, и тут не теряет времени. — Он кивнул на спящего. — Как его зовут?
Он задал вопрос не случайно: не принято было интересоваться фамилиями людей, которые не сочли нужным назвать себя, но спящий представиться не мог, и спросить о нем казалось естественным.
— Его? Край, — помедлив, ответил третий; он произнес это негромко, чтобы спящий не проснулся, услышав свое имя, как это бывает с людьми, привыкшими к срочным пробуждениям.
— Край, — повторил Сивер, запечатлевая имя в памяти и одновременно проверяя ее; нет, такого человека не было в числе одиннадцати, составлявших экипаж «Синей птицы» в момент старта. — Ну, значит, договорились?
— Мешать мы не хотим, — сказал третий.
Считая разговор законченным, он взглянул на часы, замечая время, от которого теперь следовало вести отсчет.
— Кстати, — сказал он заике и, порывшись в кармане, вытащил коробочку с таблетками, дал одну заике, вторую, морщась, проглотил сам.
— Спорамин? — сочувственно спросил Сивер.
— Антирад, — неохотно ответил третий. — Машина слегка излучает.
Сивер кивнул, думая о том, что в трюме «Ладоги» стоит несколько коробок с медикаментами, и среди них — одна с антирадам. Несколько секунд он колебался.
— У вас много?
— Вам нужно?
— Вообще-то фон здесь действительно несколько повышен…
Третий, не удивляясь, кивнул и протянул Сиверу таблетку. Сивер проглотил ее и с облегчением подумал, что люди с «Синей птицы» получат свои лекарства в целости и сохранности.
— Береженый убережется, — сказал третий.
Он поднялся в странно замедленном темпе, тяжело ступая, словно нес на себе тяжесть планеты, вышел из-за стола и подошел к стене, на которой был намалеван стандартный земной пейзаж. Пластиковый пол возле стены образовывал неглубокий желоб, долженствовавший изображать продолжение нарисованного на стене ручья, «Ручей на Япете, — подумал Сивер, — надо же придумать такое! За этой переборкой наверняка ванная. А может, ванны нет, только душ». Человек с рудовоза ткнул пальцем в пейзаж.
— Ничего, а? — сказал он и взглянул на Сивера, словно ожидая подтверждения.
Пейзаж был тошнотворен, но Сивер кивнул: он был доволен тем, что разговор с «извозчиками» прошел без осложнений. Третий засмеялся, рот его оказался очень большим, растянулся от уха до уха, а взгляд веселым и пристальным. Сивер заметил это с удивлением: до последнего мига люди эти казались ему очень похожими друг на друга — быть может, потому, что главное внимание привлекали не их лица, а необычно потрепанная одежда. Поняв это, Сивер почувствовал легкое недовольство собой, но в это время прозвучал звонок, означавший, что кто-то входит в станцию, и, поскольку это мог быть только Брег с камерами, Сивер поднялся и вышел в коридор, чтобы встретить пилота.
Брег уже успел внести камеры и теперь стоял, откинув забрало шлема и успокаивая дыхание. Сивер осмотрел камеры и убедился, что они в порядке. Потом кивнул пилоту.
— Раздевайся, поужинаем.
— Нет, — сказал Брег. — Хочу сначала наладить автомат. Не могу отдыхать, пока на корабле что-то не в норме.
— Ну что же, это правильно, — сказал Сивер, подумав. — Наладишь, приходи.
— Само собой. Что за ребята?
Сивер пожал плечами:
— Ничего интересного. Неизвестные.
— Не герои, — усмехнулся Брег.
Сивер нахмурился:
— Определенно. Ты зря смеешься. Я было тоже подумал… Нет, просто труженики космоса. Я часто думаю об этом. Должно же все-таки быть что-то, что отличает героев с первого взгляда. Люди совершили подвиг — и у них особенный блеск в глазах и такое учащенное дыхание, когда они начинают понимать всю величину того, что совершено ими. И вот человек становится другим…
— Теория, — сказал Брег. — Все потрясаешь?
— Брось, милый, — сказал Сивер, — логика! Да и корабль — типичный рудовоз. «Синяя птица» куда длиннее. Кстати, на фотонной тяге — это сказано во всех справочниках. А этот? У него и рефлектора-то нет.
Он проводил Брега и вернулся в кают-компанию. Двое снова сидели за столом, спящий шумно дышал. Сивер заказал ужин, взял тарелки и уселся.
— Где это вы так заездили машину? — спросил он.
— А что, заметно? — хмуро поинтересовался заика, даже не растягивая слов.
— Да ладно, — сказал большеротый.
Заика встал. Он сделал это неожиданно порывисто, так, что стул отлетел и бокалы на столе звякнули; он взглянул на большеротого, развел руками и смущенно засмеялся. Заика оказался неожиданно большого роста, длинноногий. Подойдя к автомату-бармену, он выцедил смесь в стаканы, поставил их на стол и слегка тронул спящего за плечо.
— Про-оспишь все на свете.
— Пускай спит, — сказал большеротый. — Ему хватило. Успеем.
— Ну, пусть, — согласился заика и, не садясь, отхлебнул из стакана. Соломинку он вынул.
Сивер поморщился: ко всему, брюки были чересчур коротки долговязому, а застежка одного из карманов кургузой куртки болталась полуоторванная. Сивер не любил нерях. Заика, должно быть, почувствовал его взгляд, он оглянулся на Сивера и сказал, чуть улыбаясь:
— Не по фо-орме, да? Но мы успеем переодеться.
Сивер пожал плечами. Заика поставил полупустой стакан, подошел к стене с пейзажем, завозился, нащупывая кнопки. Найдя, он нерешительно ткнул пальцем одну из них. В желобе, тонко журча, заструилась вода. Скрытая подсветка делала ее золотистой и теплой. Заика уселся на пол и снял башмаки. Сивер зажевал быстро-быстро, чтобы не расхохотаться. Заика опустил босые ступни в воду.
— Ух т-ты! — сказал он, блаженствуя.
— Вода, — пробормотал большеротый, отпивая из стакана.
Заика вскочил. Оставляя мокрые следы, он подбежал к столу и взял стакан. Усевшись и вновь свесив ноги, поднес стакан к губам.
— Со-овсем другое дело, — сказал он.
Сивер отодвинул тарелку.
— Пожалуй, пора, — проговорил он задумчиво.
Спустив тарелку в щель мойки, он прошел вдоль стен кают-компании, ища стенной контакт. Найдя его в углу, он вынул из сумки вольтметр и замерил напряжение.
— Вот еще новости, — пробормотал он.
— Тока нет? — сочувственно поинтересовался большеротый.
— Здесь двадцать вольт, а мне нужно двести.
— А на автоматических все сети низковольтные.
— Это я вижу, — проворчал Сивер. Он постоял около стены, раздумывая. Ничего не поделаешь, придется тянуть силовой кабель от корабля. Хорошо, что есть резерв времени.
— Ду-умаете? — спросил заика, не оборачиваясь.
— Они придут не раньше чем через сутки.
— Они о-обещали?
— Да ладно тебе, — сказал большеротый, сердясь.
— В пределах системы, — сказал Сивер голосом лектора, — они вынуждены будут убавить скорость: концентрация свободного водорода здесь куда больше, чем в открытом пространстве.
— Это спра-аведливо, — согласился заика.
Сивер подошел к столу, взял камеру и походил по каюте, прицеливаясь.
— Передача будет что надо! — сказал он. — Земля таких и не видывала.
— Мы еще не мешаем? — спросил большеротый. Чувствовалось, что он борется со сном.
— Еще нет, — сказал Сивер. — Мало света. Включите, пожалуйста, настенные. Так. Пожалуй, подойдет. Вы не могли бы встать сюда? Я примерюсь.
— Это для кино? — спросил большеротый нерешительно.
— Теле. Попозируйте немного. Ну, представьте, что вы командир «Синей птицы».
— Трудно, — сказал большеротый, улыбаясь и окидывая Сивера тем же внимательным взглядом.
— Да нет, — с досадой сказал Сивер. — Очень легко. Семь с половиной лет вы были в полете. Теперь возвращаетесь. Могучие парни на великолепном, все перенесшем корабле…
— Попозируй, мо-огучий парень, — сказал заика. — Что тебе стоит?
Сивер строго поглядел в его спину.
— А вы не иронизируйте, — посоветовал он. — Итак, преодолено много препятствий, совершены подвиги — и теперь, когда у вас все в порядке…
— Стартовые не в порядке, — сказал заика, не оборачиваясь по-прежнему. — Бо-ольшой разброс.
— Это ведь не о вас… Хотя предположим, что стартовые немного не в порядке — это даже интереснее. Видите, у вас фантазия работает. Но вы их, конечно, уже исправили, прямо в пространстве, совершили еще один подвиг. Говорите об этом. Мне нужно видеть, как это будет выглядеть, надо выбрать лучшие точки, откуда можно передавать. Итак, вы капитан…
Большеротый покачал головой.
— Боюсь, не получится.
— Слу-ушай, — сказал заика; на этот раз он повернулся. — А ты представь, что ты — ко-пилот.
— Или ко-пилот, — сказал Сивер. — Все равно.
— Да нет, — сказал большеротый грустно. — Я лучше не буду.
Сивер вздохнул.
— М-да… — проговорил он выразительно, но все же взял себя в руки. — А ведь они заслужили, чтобы вы немного постарались ради них.
— Могучие парни, — пробормотал заика. — Со-овершавшие подвиги. Легенда…
Сивер недружелюбно взглянул на него.
— Это факты, — сказал он.
— Плюс вы-ымыслы, — проговорил заика, шевеля ногами в воде. — Плюс домыслы. Все берется в скобки и возводится в ква-адрат. Возникает легенда. Умирая, кто-то сказал что-то. А как он мог сказать, если…
— Прошу, — четко произнес Сивер, — не оскорблять память погибших!
Спящий поднял голову, просыпаясь.
— Кто? — спросил он.
— Нет, — сказал большеротый. — Отдыхай, спи. Все в порядке.
— Ага, — пробормотал проснувшийся. — Где мы сейчас? — Он пошарил рукой рядом со стулом. — Где?
— На станции. Вспомни. На вот. — Большеротый вложил стакан в пальцы проснувшегося. — Выпей.
— Тут красиво?
— Кра-асиво, — отозвался заика у ручья.
— Ага, — сказал проснувшийся. — И ты здесь. — Он выпил. — Ах, хорошо! Отлично!..
Он повернул голову к Сиверу, и Сивер понял, что человек еще не проснулся по-настоящему: веки его были плотно сомкнуты, очень плотно, как если бы человек боялся, что даже малейший лучик света просочится сквозь них и коснется глаз. Человек повел рукой с опустевшим стаканом, нащупывая стол, и по привычности этого движения Сивер вдруг понял, что под этими веками вообще нет глаз, есть лишь пустые глазницы, предназначенные природой для того, чтобы в них были глаза, но глаз не было, и веки были сморщены и опали. Сивер нечаянно сказал:
— Ой!..
— Здесь есть еще кто-то? — спросил слепой.
— С Земли, — сказал большеротый.
— Ага, — пробормотал слепой. — Ну да, станция. Отлично.
— Спи дальше.
— По-огоди, — сказал заика. — Нам надо сняться часов через десять. Иначе мы помешаем.
— Кому?
— Тут готовится встреча героям, могучим парням. С великой помпой. Прямая передача на Землю. Двое: репортер и пилот.
— Неудобно, — медленно сказал слепой.
— Ка-апитан будет произносить речь, — сказал заика. — Представляешь?
— Нет, — сказал слепой после паузы. Потом тряхнул головой и потянулся. — А я выспался, — сказал он весело.
— Третья и че-етвертая магнитные линзы совсем никуда, — пробормотал заика.
— А мы без стартовых, — решительно сказал слепой. — Оттолкнемся маршевым — и все. Нет, это безопасно.
— Пожа-алуй, да, — сказал заика.
— Ну, общий подъем, по-видимому? — проговорил большеротый.
— Раз так — общий подъем, — сказал заика и стал натягивать носки.
— Ты вытри, — сказал большеротый. — На.
Он кинул смятый носовой платок.
— А земляне нам не помогут? — спросил слепой, поворачивая лицо к Сиверу.
— Нам еще надо установить большие камеры на космодроме, — почти виновато сказал Сивер, — и прожекторы. Иначе мы не сможем передать момент посадки. А нас только двое.
— Зря вы родных не привезли, — сказал слепой, проводя руками по одежде.
— Собрались по тревоге. А у них, сами понимаете, постоянной медвизы в космос нет. И конечно, здоровье небогатое после всего.
— Ну, поня-атно, — сказал заика. — Пошли.
— Погоди, — сказал большеротый, кивнув на Сивера. — А может, они нам отсюда помогут связаться?
— Пренебрежем, — сказал слепой. — Отсюда мы и сами.
— Нет, — сказал Сивер, — если мы можем чем-то помочь, не нарушая своих планов, то, конечно…
— Спа-асибо, — сказал заика. — Не надо.
Они вышли, держа ладони на плечах слепого, направляя его. Было слышно, как в гардеробной они открывают шкафчики и натягивают скафандры; гладкая пластическая ткань омерзительно свистела, и звякал металл.
— Это вас на руднике так? — запоздало крикнул Сивер вдогонку, но они уже надели шлемы и не услышали его.
Тогда Сивер подошел к бармену и налил себе. Это был коктейль из фруктовых соков, обычный и не очень вкусный. Сивер пожал плечами и тоже пошел одеваться.
Брег открыл ремонтный люк, вывел через него кабель. Вышел сам, и кабель потянули к станции. Черная гладкая змея медленно извивалась между осколками камня. Брег, нагибаясь, тащил конец. Сивер подтягивал кабель к себе, чтобы облегчить труд пилота. В сероватом свете небольшого, но яркого Сатурна кабель отбрасывал тень, и тень эта, ползущая по камням, тоже казалась живым существом. Другая, более слабая тень ползла в стороне, потому что серебристый корпус «Ладоги» отражал лучи Сатурна. Они дотащили конец кабеля до входа в станцию. «Самое сложное осталось позади», — начал было Сивер, но Брег покачал головой: следовало еще каким-то образом ввести кабель внутрь, преодолев герметические двери и избежав утечки воздуха из помещений, где запас его был ограничен. Пришлось идти на корабль за инструментами.
На обратном пути Сивер остановился и спросил:
— А ты подключил кабель?
Брег ответил:
— Ясно, а то чем бы мы вертели дыры? — Он помахал плоским ящиком, взятым на корабле.
— Хорошо, а то я забыл, — признался Сивер.
Они долго возились у станции, пытаясь пробить узкий канал под дверью. Электроэрозионный бур рассыпал фонтаны голубых искр, трансформатор калился на пределе, но вязкая порода поддавалась с трудом.
— Так мы провозимся до утра, — проворчал Сивер. — Неужели нельзя придумать чего-нибудь?
— Здесь подошла бы обычная дрель. Со спиральным сверлом.
— Что же ты не взял?
— Взял. Только сверл такого диаметра у нас нет. У нас ведь набор для внутренних работ.
— Грустно, — сказал Сивер.
Брег приложил ладонь к трансформатору, чтобы услышать его гудение, и, не колеблясь, выключил ток.
— Что будем делать? — спросил Сивер.
— Погоди, — сказал Брег. — А у этих нет такого сверла? У них как раз может оказаться.
— Светлая мысль, — согласился Сивер. — Может, ты сходишь на их баржу?
— Сходи уж ты, — сказал Брег. — Я с ними незнаком.
Сивер разогнулся покряхтывая.
— Старость не радость, — сказал он. — Дай какое-нибудь сверлышко.
Порывшись в сумке, Брег вытащил плохо гнущимися в перчатках пальцами маленькое спиральное сверло и протянул его Сиверу. Зажав сверло в ладони, Сивер отправился к рудовозу.
Сатурн стоял уже почти в зените. Под его лучами холодно отблескивали грани скал. Обогнув высокую глыбу, Сивер увидел старый корабль — верхнюю половину его, которая, казалось, висела в пустоте, ни на что не опираясь. Сивер замер на миг, изумившись, потом усмехнулся. Все оказалось на месте; трудолюбивый автомат-полировщик, описывая виток за витком, успел пройти уже половину корпуса, и очищенная и отполированная часть обшивки голубовато светилась, отражая лучи, а нижняя, рыхловатая на поверхности и густо закопченная, поглощала свет и терялась в темноте. Вблизи она все же становилась видной, и можно было окинуть взглядом весь корпус корабля, нелепый, напоминающий старинный конический артиллерийский снаряд. Амортизаторы, числом шесть, все так же нависали над окружающими камнями, словно стрелы подъемных кранов.
Подойдя совсем близко, он остановился и посмотрел на дозиметр; корабль излучал, хотя и умеренно. Сивер подошел еще ближе, вплотную. Полировочный автомат снова вынырнул, сделав виток; он двигался теперь быстрее, и это понравилось Сиверу.
Люк оказался неожиданно высоко, не в нижней, самой широкой, а в средней части корабля, выше верхнего крепления амортизаторов. К нему вела странно массивная лесенка, кое-как сваренная из труб. Любопытствуя, Сивер поискал глазами название корабля — ему положено было находиться над люком, но эта часть была еще покрыта нагаром, и разглядеть ничего не удалось. Поднявшись, Сивер постучал в крышку люка сверлом, но кора, в которую превратился верхний слой обшивки, глушила звук. Удивляясь про себя тому, как такой давно уже созревший для переплавки корабль ухитряется еще проходить через контроль сверхбдительного космического регистра, Сивер несколькими скользящими ударами сбил корку нагара и постучал вновь.
Ждать пришлось долго; очевидно, люди были далеко, да к тому же требовалось время, чтобы один из них мог облачиться в скафандр. Наконец люк медленно распахнулся; на этой старой машине — а кораблю было наверняка больше десяти лет, век же космических машин не длиннее собачьего — люк не откидывался, образуя площадку, и не расходился створками в стороны, а отодвигался назад, влекомый сгибающимися в шарнирах рычагами. Когда-то такие конструкции существовали, и если напрячь память, можно было, пожалуй, даже вспомнить, когда именно и на каких кораблях. Но Сиверу сейчас было не до того, да и воспоминания были ни к чему: он был не на свободной охоте, у него было конкретное задание, и очень важное к тому же, а искусством не отвлекаться он овладел давно.
На фоне отступившей крышки показался человек в скафандре; судя по габаритам, это был долговязый заика. Вытянув левую руку, согнутую в кисти, он указательным пальцем правой постучал по окошку на запястье, где виднелись часы, и затем погрозил этим пальцем, показывая, очевидно, что условленный срок не кончился. Сивер тоже показал свои часы, затем несколько раз провел над ними ладонью, как бы говоря, что время сейчас не имеет значения. И что он пришел не для этого. Он протянул свое маленькое сверло и двумя пальцами обозначил требуемый диаметр — плюс-минус пять миллиметров. Долговязый помедлил, затем, наверное, сообразил. Он осторожно взял сверло, затем сделал движение, приглашавшее зайти в тамбур. Сивер решил было переступить порог, но взглянул на свой дозиметр и отказался от этой мысли: фон в корабле был наверняка выше, чем вне его, но и так он был достаточно велик, чтобы заставить считаться с собой. Сивер отрицательно поводил рукой, обратив ее ладонью к долговязому; тот сразу понял, отступил, и пластина люка выдвинулась, закрывая вход.
Ждать пришлось минут пятнадцать. Сивер провел это время, отойдя от корабля на несколько шагов, — все-таки фон был слабее.
Наконец люк открылся. Долговязый, появившись на пороге, подождал, пока Сивер поднялся к нему, и протянул корреспонденту маленькое сверло и еще одно — такое, какое было нужно. Сивер благодарно прижал руки к груди, долговязый поклонился в ответ; луч света от маленькой лампочки, освещавшей порог и верхнюю ступеньку трапа при открытом люке, упал на верхнюю часть шлема, старомодного, почти шарообразного, и осветил полустершееся слово — от него остались лишь буквы «Сол…». Сивер знал, что на его собственном шлеме, под фарой, золотом было напылено слово «Ладога» — название корабля; так что рудовоз именовался, вернее всего, «Солнце» или как-нибудь в этом роде. Хорошо еще, что не «Галактика» — в старину обожали даже небольшим кораблям давать звучные имена. Сивер еще раз помахал рукой и двинулся в обратный путь, а долговязый остался стоять на пороге люка, глядя корреспонденту вслед.
Теперь работа пошла быстрее, несмотря на то, что сверло оказалось изрядно затупленным. Через час канал под дверью станции был высверлен и кабель протянут. Сивер облегченно вздохнул и вытер пот.
— Заработали по коктейлю, — сказал он.
— Не откажусь, — согласился Брег.
— Принеси. Вообще-то, наверное, придется мобилизовать ресурсы «Ладоги»: звездолетчики вряд ли станут утолять жажду тем, что пили эти трое с «Солнца».
— Почему с «Солнца»?
— Похоже, так называется их сундук, — засмеялся Сивер и принялся копаться в многочисленных жилах кабеля.
Он подключил пульт дистанционного управления телекамерами, монитор и сами камеры и принялся уже подключать дистанционный пульт радиостанции «Ладоги», когда Брег вынес стаканы с охлажденной смесью соков.
— Долгонько, — сказал Сивер, беря стакан.
— Вспоминал, — сказал Брег. — Но такого названия никак не разыщу в памяти. «Солнце» — нет, не помню, чтобы такое было.
— И все-таки «Солнце». Так написано. Гаснущее солнце. Или еще лучше: солнечное затмение. Корпус так оброс нагаром, что я боялся стучать в борт — опасался, что сверло пройдет насквозь. — Он допил и вытер губы. Правда, там, где прошел полировщик, металл начинает блестеть. Так что, по-видимому, на сей раз они дойдут до Титана благополучно, а в следующий рейс, я убежден, сюрвейер их не выпустит. — Сивер осмотрел штекер фидера, предназначенного для питания пульта радиостанции. — Немного болтается. Я сейчас укреплю его, а ты отдыхай, потому что придется еще устанавливать камеры снаружи. Или лучше установи камеры, а потом отдыхай. — Сивер быстро действовал отверткой. — Ты ведь умеешь?
— Со Сказом я полетал немало, — проворчал Брег и снова стал натягивать скафандр.
Сивер помог ему одеться и снова взялся за работу. Брег захватил две камеры и скрылся в тамбуре. Сивер заизолировал соединение и минуту постоял, наблюдая, как мягкая лента схватывается и образует твердый футляр. Затем он подключил телепульт радиостанции и в последнюю очередь присоединил монитор к питанию и к антенному кабелю. «Теперь порядок», сказал он сам себе, потер руки и включил монитор. Брег успел уже установить камеры и теперь появился в гардеробной и откинул шлем.
— Вот теперь отдыхай, — сказал Сивер.
— Если я не нужен, — сказал Брег, — я лучше пойду доделаю свой автомат.
— Погоди, — сказал Сивер, — сейчас испробуем радиостанцию, тогда пойдешь. Возьми еще коктейль и захвати для меня заодно.
Он включил радиостанцию «Ладоги». Механизмы сработали, неясный шум наполнил помещение. Сивер медленно пошарил в эфире, в районе той частоты, на которой работал передатчик «Синей птицы».
— Сейчас попробуем, — сказал он, — и вызовем Землю, сообщим, что у нас полный порядок. — Он смотрел на стрелку индикатора настройки, она покачивалась вправо-влево.
Внезапно Сивер вздрогнул: из помех вырвалось слово, оно было громким, но хриплым и трудноразличимым.
— Расстояние, — едва слышно повторил Сивер.
Снова послышался громкий шорох, но Сивер уже включил автоподстройку. «Произведем посадку, — так же хрипло сказал репродуктор. — Квитанции не жду, отключаюсь, сеанс через два часа, привет вам, Земля, милые, стоп». Шорох в динамике сделался сильнее, затем опал. Брег подбежал, расплескивая жидкость из стаканов; Сивер посмотрел на него счастливыми глазами и тихо проговорил:
— Это они.
— Где-то очень близко?
— Наверное, будут часа через два. Как стремятся! Я думаю, следующий сеанс они хотят провести отсюда. Но вместо них это сделаем мы! — Сивер затоптался, будто хотел тотчас же бежать куда-то. — А эти еще тут? Им пора бы убираться!
Он снова включил монитор, направил камеры на рудовоз. Обшивка корабля была чиста, люк закрыт. Полукруглая решетка антенны медленно поворачивалась наверху. Зажглись навигационные огни, затем разом погасли, загорелись снова и теперь уже не выключались.
— Смотри, — сказал Сивер, — кажется, уходят. Наверное, тоже приняли эту передачу и поняли. Торопить их не придется. — Он почувствовал, что начинает испытывать даже некоторую симпатию к людям с рудовоза, которые так хорошо все поняли. — Вызываю Землю!
Он повернулся к пульту, но Брег сказал:
— Погоди. Этот сейчас стартует, мы не пробьемся сквозь помехи.
— А ничего этот кораблик, если его оттереть, — сказал Сивер. — Даже жаль, что ему больше не придется летать.
— Об этом не нам судить.
— Уверен, что он вылетал уже все сроки.
— А вот посмотрим, — сказал Брег.
Он подошел к библиотечному шкафчику, который гостеприимно раскрылся перед ним и, порывшись, обнаружил «Справочник космического регистра» между томами Салтыкова-Щедрина и Стендаля. Полистав его, Брег пожал плечами и сказал:
— Такого названия все же нет. Ничего связанного с Солнцем. Впрочем, погоди-ка… — Он снова занялся справочником.
Сивер уселся поудобнее, подвигал пульт по столу, приноравливаясь.
— Попробуем свет… — пробормотал он и повернул выключатель. Сильные прожекторы «Ладоги» извергли потоки света.
Сивер немного подумал, промычал что-то и включил главный прожектор, укрепленный в поворотной оправе на самом носу. Обшивка рудовоза вспыхнула, словно холодное пламя охватило ее.
— Вот, — сказал Сивер. — То, что требовалось. А что это он? Погляди-ка…
Брег повернулся к экрану монитора. Было видно, как корабль замигал ходовыми огнями. «Благодарю», — вслух прочитал Брег. Сивер усмехнулся.
— Думают, что это в их честь иллюминация, — сказал он.
Огни все мигали. «Счастливо оставаться», — прочитал Брег.
— Слушай, — сказал он торопливо, — они и в самом деле стартуют! У них еще есть время, но они стартуют!
— И хорошо, — сказал Сивер.
— Ты отдал сверло?
— Нет, — сказал Сивер. — Забыл.
— Напрасно, — сказал Брег. — Так не делают.
Он, спеша, достал сверло из инструментальной сумки и стал ногтем счищать загустевшую, перемешанную с пылью смазку с хвостовика инструмента. Затем коротко выругался. Сивер недоуменно поднял брови. Через секунду он настиг Брега в гардеробной: пилот рвал скафандр из зажимов.
— Вызывай же их! Быстро! — прорычал Брег.
Сивер пожал плечами:
— Они уже втянули антенну. — Но все же стал влезать в скафандр, который Брег уже держал перед ним.
В тамбуре пилот танцевал на месте от нетерпения. Они выскочили из станции в тот миг, когда корабль трижды промигал: «Внимание!.. Внимание!.. Внимание!» Брег резко остановился, хватаясь за глыбы, чтобы не взлететь высоко.
— Смотри! — сказал он негромко.
Согнутые ноги амортизаторов стали медленно выпрямляться в коленях, словно присевший корабль хотел встать во весь рост, в то же время он еще и вставал на цыпочки, упираясь в грунт лишь концами пальцев, и дальше становясь на пуанты, как балерина. Ровно обрезанный снизу корпус поднимался все выше, но не весь: нижняя, самая широкая часть его так и осталась на уровне приподнявшихся пяток, с которыми была намертво связана, а остальное уходило вверх, вверх… Брег опустился на колени и стал смотреть снизу вверх. Нос корабля поравнялся с вершиной «Ладоги» и продолжал расти.
Брег, наверное, увидел, что хотел, потому что быстро поднялся и ухватил Сивера за плечо.
— Немедленно назад! — прокричал он. — В станцию! Ну же!
Сивер возразил:
— Лучше посмотрим отсюда, мне не приходилось видеть…
— И не придется, кретин! — рявкнул Брег и толкнул Сивера ко входу.
В станции они, не снимая скафандров, кинулись к монитору. Корабль теперь стоял неподвижно. Брег повернулся к пульту и начал поворачивать внешние камеры так, чтобы они смотрели на корабль снизу вверх и давали самым крупным планом.
Сивер взглянул на экран, на Брега, опять на экран; объективы приблизили нижнюю часть корабля и взглянули на нее искоса вверх, и Сиверу показалось, что он увидел бездонное озеро с тяжелой, спокойной водой, знающей, что под нею нет дна.
— Понял? — крикнул Брег.
Сивер не успел ответить. Скалы дрогнули. Сивер ухватился за стол: планету качало. Миллионы фиолетовых стрел ударили в камень. Полетели осколки. Сивер замычал, мотая головой. Корабль висел над поверхностью Япета, выпрямившийся, стройный. Фиолетовый свет исчезал, растворялся, становился прозрачным и призрачным, но люди с «Ладоги» представляли, какой ураган гамма-квантов бушует теперь за стенами станции. Корабль поднимался все быстрее.
— Мои камеры! — закричал Сивер. — Черт бы его взял!
Он быстро переключил. Первая камера ослепла, дождь осколков еще сыпался сверху. Сивер вновь включил вторую. Корабль был ужо высоко; он светился, как маленькая, но близкая планета.
— Красиво, — уныло сказал Сивер. — Он мне удружил. Все шло так хорошо и под конец разбил камеру.
— Да зачем тебе камера?
Сивер покосился на пилота.
— Кто мог знать, что рудовоз окажется на фотонной тяге?
— Да почему рудовоз? — с досадой спросил Брег. — Кто сказал, что это рудовоз?
Несколько секунд они молчали, глядя друг на друга.
— Да нет, брось! — сказал Сивер. — Не может быть.
— На, — сказал Брег.
Он толкнул толстое сверло, и оно покатилось по столу, рокоча.
Сивер взял сверло и прочитал выбитую на хвостовике, едва заметную теперь надпись: «Синяя птица». И следующей строчкой: «Солнечная система».
— Их так и делали, первые субзвездолеты, — сказал Брег. — При посадке они складывались, корпус почти садился на зеркало. Если на планете плотная атмосфера и ураганные ветры, им иначе бы и не выстоять. Ждали, что такие планеты будут. Гордились, что впервые в истории вышли за пределы солнечной системы. Эта надпись под названием — от такой гордости. Она, конечно, не для тех, кто мог с ними встретиться: они все равно бы не поняли ее. Она для самих себя. Для тех, кто летел и кто оставался. Солнечная система! Как сразу милее становится свой дом, когда смотришь на него со стороны!
— Ага, — без выражения сказал Сивер. — Вот как. — Он сидел на стуле и глядел на земной пейзаж на стене. Вода все еще булькала в желобе, в единственном ручье на Япете. Сивер поднялся и выключил воду. — Мы его не догоним? — спросил он равнодушно.
— Нет, — ответил Брег, — у нас же автомат разобран.
— Ну да, — сказал Сивер, — вот и автомат разобран. — Он умолк.
Брег включил камеру, потом начал отсоединять кабель от пульта.
— Погоди, — сказал Сивер.
Брег взглянул на него.
— Чего ждать? — спросил он. — Больше ничего не будет. — Он надел на кабель изолирующий наконечник и тщательно завинтил его.
— Ну да, — повторил за ним Сивер. — Больше ничего не будет.
— Что будем делать с кабелем? — спросил Брег.
— Оставим, — сказал Сивер. — Кому-нибудь пригодится. Только не мне… Почему они не сказали? А я даже не подумал. Вернее, подумал, но не понял. Я дурак!
Брег сказал:
— Наверное. Ничего, ты еще молод, а они не последние герои на Земле и в космосе.
— Молчи, не надо, — сказал Сивер.
— А я и молчу, — сказал Брег.
Они вышли из станции и потащились к кораблю. Сивер сказал:
— И все же, почему?..
Брег ответил:
— Наверное, они не хотели легенд. Они хотели просто выспаться или посидеть, опустив ноги в воду. У них на корабле нет ручья.
Кончив закреплять груз, оба поднялись наверх и сняли скафандры.
— Да, — сказал Сивер, — а на Япете они нашли ручей. А пейзаж был плохой.
— Им было все равно, — проговорил Брег. — Им была нужна Земля. — Он подошел к автомату. — Займемся-ка трудотерапией: замени вот эту группу блоков.
— Давай, — торопливо согласился Сивер и стал вынимать блоки и устанавливать новые. Потом, вынув очередной сгоревший, он швырнул его на пол. — Нет, — сказал он, — все не так! Это не они! Там не было человека с фамилией Край. Совершенно точно! Ну проверь по справочнику! — Он вытащил корабельный справочник из ящика с наставлениями и техническими паспортами. — Ну посмотри!
— Да нет, — ответил Брег, прозванивая блоки, — я тебе и так верю.
— Нет! — сказал Сивер. — Нету! Понятно?
— Тогда посмотри, нет ли такой фамилии в другом месте, — сказал Брег, задумчиво глядя мимо Сивера. — Поищи, нет ли такого в экипаже «Летучей рыбы».
— «Летучей рыбы»?
— Той самой, что не вернулась оттуда.
Пожав плечами, Сивер перелистал справочник. Он нашел «Летучую рыбу», прочитал и долго молчал.
— Кем он там был? — спросил Брег после паузы.
— Штурманом, — сказал Сивер, едва шевеля губами.
Они снова помолчали.
— Они садились там, — тихо сказал Брег. — Садились, чтобы спасти его единственного уцелевшего. Да, так оно и должно быть.
— Садились на лиганте — и смогли подняться?
— Выходит, так, — сказал Брег. — Не сразу, наверное…
Он снова нагнулся за очередным блоком и стал срывать с него предохранительную упаковку.
— Выходит, их осталось всего трое, считая со спасенным? И они смогли привести корабль?
— Да, — сказал Брег. — Спать им было, пожалуй, некогда.
— Но ведь, — нахмурился Сивер, — в живых должно остаться восемь!
Брег грустно взглянул на Сивера.
— Просто мы оптимисты, — сказал он. — И если слышим число «три», то предпочитаем думать, что это погибшие, а вернутся восемь. Но иногда бывает наоборот. — Он взял у Сивера блок и аккуратно поставил его на место.
— По-твоему, лучше быть пессимистом? — спросил Сивер обиженно.
— Нет. Но оптимизм в этом случае — в том, что трое вернулись оттуда, откуда, по всем законам, не мог возвратиться вообще никто. — Брег установил на место фальшпанель автомата. — Ну, можно лететь.
Сивер уселся в кресло.
— Жаль, — сказал он, — что нельзя махнуть куда-нибудь подальше от Земли.
— Нельзя, — согласился Брег и включил реактор.
Замерцали глаза приборов, пульт стал похож на звездное небо.
— Он слепой, Край, — сказал Сивер, — он больше не видит звезд. Я думал, он потерял глаза на рудниках.
— Нет, — Брег покачал головой, — на рудниках пилоты даже не выходят из рубки, там вообще нет людей — автоматика.
Сивер только зажмурился.
— Слушай, — спросил он, — а если бы ты был все время со мной, ты разобрался бы?
Брег ответил, помедлив:
— Думаю, что да. Для меня каждый пилот — герой, если даже он и не был на лиганте, а просто возит руду с Япета на Титан. Потому что и в системе бывает всякое.
Сивер опустил голову и не поднял ее.
— Что мне скажут на Земле? — пробормотал он. — Меня теперь никуда больше не пошлют?
— Нет, отчего же, — утешил Брег, — пошлют со временем. Но вот они — они никогда уже не будут возвращаться в солнечную систему и останавливаться на Япете. Это бывает раз в жизни и, наверное, могло получиться иначе. — Он несколько раз зажег и погасил навигационные огни, затем трижды промигал слово «внимание», хотя внизу не осталось никого, кто нуждался бы в предупреждении.
— Я хотел… — отчаянно сказал Сивер.
— Да что ты мне объясняешь! — сказал Брег.
Он положил руку на стартер, автоматически включилась страхующая система.
— Действует, — слабо улыбнулся Сивер.
— Теперь его хватит надолго, — ответил Брег. — Наблюдай за кормой.
Сивер кивнул; он и без того смотрел на экран, на котором виднелась поверхность Япета, маленькой планетки, на которой нет атмосферы, но есть ручей с чистой водой, необходимой героям больше, чем торжества.
Кир Булычев Вступление
Иногда приходится слышать: почему пришельцы из космоса, избравшие Землю целью своего путешествия, опускаются не в Тихом океане, не на горах Памира, не в пустыне Такламакан, наконец, не в Осаке и Конотопе, а в городе Великий Гусляр? Почему некоторые странные происшествия, научного истолкования которым до сих пор не удалось найти, имеют место в Великом Гусляре?
Этот вопрос задавали себе многочисленные ученые и любители астрономии, о нем говорили участники симпозиума в Аддис-Абебе, об этом прошла дискуссия в «Литературной газете».
Недавно с новой гипотезой выступил академик Спичкин. Наблюдая за траекториями метеорологических спутников Земли, он пришел к выводу, что город Великий Гусляр стоит на земной выпуклости, совершенно незаметной для окружающих, но очевидной при взгляде на Землю с соседних звезд. Эту выпуклость никак нельзя путать с горами, холмами и другими геологическими образованиями, потому что ничего подобного в окрестностях Гусляра нет. Появление действующего вулкана у озера Копенгаген относится к 1982 году и к ранним появлениям пришельцев отношения не имеет.
Город Великий Гусляр расположен на равнине. Он окружен колхозными полями и густыми лесами. Реки, текущие в тех краях, отличаются чистой водой и медленным течением. Весной случаются наводнения, спадающие и оставляющие на берегах ил и коряги. Зимой бывают снежные заносы, отрезающие город от соседних населенных пунктов. Летом стоит умеренная жара и часты грозы. Осень здесь ласковая, многоцветная, к концу октября начинаются холодные дожди.
В 1876 году старожилы наблюдали северное сияние, а за тринадцать лет до того — тройное солнце. Самая низкая температура января достигала сорока восьми градусов ниже нуля (18 января 1923 года).
Раньше в лесах водились медведи, косули, кабаны, еноты, бобры, лисицы, росомахи и волки. Они встречаются в лесах и сегодня. В 1952 году была сделана попытка акклиматизировать под Великим Гусляром зубробизона. Зубробизоны расплодились в воробьевском заказнике, естественным образом скрестились с лосями и приобрели в дополнение к грозному облику могучие рога и спокойный, миролюбивый нрав. Реки и озера богаты дичью. Не так давно в реку Гусь завезены гамбузия и белый амур. Неизвестно как, за последние годы там же расплодился рак бразильский, ближайший родственник омара. Рыбаки по достоинству оценили его вкусовые качества. В местной печати сообщалось о появлении в окрестностях города мухи цеце, однако случаев сонной болезни не отмечено.
Население Великого Гусляра достигает восемнадцати тысяч человек. В нем проживают люди шестнадцати национальностей. В деревне Морошки обитают четыре семьи кожухов. Кожухи — малый лесной народ угро-финской группы, говорящий на своеобразном, до сих пор не до конца разгаданном наукой языке. Письменность кожухов на основе латинской была разработана в 1926 году гуслярским учителем Ивановым, который составил букварь. В наши дни лишь три кожуха — Иван Семенов, Иван Мудрик и Александра Филипповна Малова — владеют кожухским языком.
История города Великий Гусляр насчитывает семьсот пятьдесят лет. Впервые упоминание о нем встречается в Андриановской летописи, где говорится, что потемкинский князь Гавриил Незлобивый «пришех и истребих» непокорных обитателей городка Гусляр. Это случилось в 1222 году.
Город быстро рос, будучи удобно расположен на перекрестке торговых путей, ведущих на Урал и в Сибирь, а также в южные и западные области Руси. Его пощадило монгольское иго, так как испуганные густотой и дикостью северных лесов татарские баскаки ограничивались присылкой списка требуемой дани, однако жители города эту дань платили редко и нерегулярно. Возникшее в XIV веке соперничество за Гусляр между Москвой и Новгородом закончилось окончательной победой Москвы лишь к середине XV века. В ходе соперничества город был трижды сожжен и дважды разграблен. Один раз новгородская дружина воеводы Лепехи сравняла город с землей. В последующие годы Гусляр подвергался чуме, наводнению, мору и гладу. Ежегодно бушевали пожары. После каждой эпидемии и пожара город вновь отстраивался и украшался белокаменными соборами, живописно раскинувшимися по берегу реки Гусь.
Из числа землепроходцев, пустившихся навстречу солнцу, более трети оказались уроженцами Великого Гусляра, который в шестнадцатом веке превратился в процветающий город, стал соперником Вологде, Устюгу и Нижнему Новгороду. Достаточно вспомнить Тимофея Бархатова, открывшего Аляску, Симона Трусова, с пятьюдесятью казаками вышедшего к реке Камчатке, Федьку Меркартова, первым добравшегося до Новой Земли, открывателей Курил, Калифорнии и Антарктиды. Все они возвращались на старости лет в родной город и строили двухэтажные каменные дома на Торговой улице, в Синем переулке и на Говяжьем спуске. Именно в те годы Гусляр стал зваться Великим.
Кстати, по сей день среди ученых не выработалось единого мнения: почему Гусляр зовется Гусляром? Если профессор Третьяковский в своей монографии «Освоение Севера» полагает, что источником слова служит «гусляр» или даже «гусли» (гипотеза Райзмана), ибо производство этих музыкальных инструментов было широко развито в этих краях, то Илонен и другие зарубежные историки склоняются к мысли, что название городу дала река Гусь, на берегу которой он расположен. Однако существует версия Тихонравовой, полагающей, что в этих лесных краях нашли убежище бежавшие от габсбургского ига сподвижники чешского реформатора Яна Гуса. Наконец, нельзя не упомянуть о точке зрения Иванова, выводящего слово Гусляр от кожухского «хус-ля», означающего «задняя нога большого медведя, живущего на горе». Среди кожухов и поныне бытует легенда о богатыре Деме, убившем в этих местах медведя и съевшем его заднюю ногу.
В конце XIX века в связи с тем, что железная дорога прошла стороной, Великий Гусляр перестал играть важную роль в торговле и превратился в заштатный уездный город и пристань на реке Гусь.
В последние годы в Гусляре развивается местная промышленность. Работает пивоваренный завод, освоено производство пуговиц и канцелярских кнопок на фабрике «Заря». Также имеется лесопилка, молочный комбинат и бондарные мастерские. В городе работает речной техникум, несколько средних школ, три библиотеки, два кинотеатра, клуб речников и музей. В число памятников архитектуры, охраняемых государством, входят Спасо-Трофимовский монастырь, церковь Параскевы Пятницы (XVI) век и Дмитровский собор. Гостинный двор и несколько церквей были снесены в 1930 году при разбивке сквера имени Землепроходцев.
Великий Гусляр — город областного подчинения и является центром Великогуслярского района, где выращивается лен, рожь, гречиха, имеется скотоводство и лесной промысел. В распоряжении туристов, облюбовавших город в летние месяцы, находится гостиница «Великий Гусляр» с рестораном «Гусь», дом колхозника и баржа-общежитие. В городе за последние годы снимался ряд исторических фильмов, в частности «Стенька Разин», «Землепроходец Бархатов», «Садко» и «Гуслярская баллада».
Главная улица, Пушкинская, тянется вдоль реки. На ней расположен универмаг, книжный и зоомагазин. Одним концом улица упирается в мост через реку Грязнуху, делящую город на традиционные город и слободу, другой конец улицы заканчивается у городского парка, где находятся эстрада, тир и карусель, а также летняя читальня.
Сообщение с Вологдой автобусом (шесть часов) или самолетом (один час). С Архангельском самолетом (полтора часа) или пароходом (через Устюг и Котлас) — четверо суток.
Космические пришельцы начали появляться в городе начиная с 1967 года. Более ранние следы их не обнаружены.
Кир Булычев Поступили в продажу золотые рыбки
Зоомагазин в городе Великий Гусляр делит скромное помещение с магазином канцпринадлежностей. На двух прилавках под стеклом лежат шариковые авторучки, ученические тетради в клетку, альбом с белой чайкой на синей обложке, кисти щетинковые, охра темная в тюбиках, точилки для карандашей и контурные карты. Третий прилавок, слева от двери, деревянный. На нем пакеты с расфасованным по полкило кормом для канареек, клетка с колесом для белки и небольшие сооружения из камней и цемента с вкрапленными ракушками. Эти сооружения имеют отдаленное сходство с развалинами средневековых замков и ставятся в аквариум, чтобы рыбки чувствовали себя в своей стихии.
Магазин канцпринадлежностей всегда выполняет план. Особенно во время учебного года. Зоомагазину хуже. Зоомагазин живет надеждой на цыплят, инкубаторных цыплят, которых привозят раз в квартал, и тогда очередь за ними выстраивается до самого рынка. В остальные дни у прилавка пусто. И если приходят мальчишки поглазеть на гуппи и мечехвостов в освещенном лампочкой аквариуме в углу, то они этих мечехвостов здесь не покупают. Они покупают их у Кольки длинного, который по субботам дежурит у входа и раскачивает на длинной веревке литровую банку с мальками. В другой руке у него кулек с мотылем.
— Опять он здесь, — говорит Зиночка Вере Яковлевне, продавщице в канцелярском магазине, и пишет требование в область, чтобы прислали мотыля и породистых голубей.
Нельзя сказать, что у Зиночки совсем нет покупателей. Есть несколько человек. Провизор Савич держит канарейку и приходит раз в неделю в конце дня, по пути домой из аптеки. Покупает полкило корма. Забегает иногда Грубин, изобретатель и неудавшийся человек. Он интересуется всякой живностью и лелеет надежду, что рано или поздно в магазин поступит амазонский попугай ара, которого нетрудно научить человеческой речи.
Есть еще один человек, не покупатель, совсем особый случай. Бывший пожарник, инвалид Эрик. Он приходит тихо, встает в углу за аквариумом, пустой рукав заткнут за пояс, обожженная сторона лица отвернута к стенке. Эрика все в городе знают. В позапрошлом году одна бабушка утюг забыла выключить, спать легла. Эрик первым в дом успел, тащил бабушку на свежий воздух, но опоздал — балка сверху рухнула. Вот и стал инвалидом. В двадцать три года. Много было сочувствия со стороны граждан, пенсию Эрику дали по инвалидности, но старую работу пришлось бросить. Он, правда, остался в пожарной команде, сторожем при гараже. Учится левой рукой писать, но слабость у него большая и стеснительность. Даже на улицу выходить не любит.
Эрик приходит в магазин после работы, чаще если плохая погода, прихрамывает (нога у него тоже повреждена), забивается в уголок за аквариум и глядит на Зиночку, в которую он влюблен без взаимности. Да и какая может быть взаимность, если Зиночка хороша собой, пользуется вниманием многих ребят в речном техникуме и сама вздыхает по учителю биологии в первой средней школе. Но Зиночка никогда Эрику плохого слова не скажет.
Третий квартал кончался. Осень на дворе. Зиночка очень надеялась получить хороший товар, потому что в области тоже должны понимать — план сорвется, по головке не погладят.
Зина угадала. 26 сентября день выдался ровный, безветренный. От магазина виден спуск к реке, даже лес на том берегу. По реке, лазурной, в цвет неба, но гуще, тянутся баржи, плоты, катера. Облака медленно плывут по небу, чтобы каждым в отдельности можно полюбоваться. Зиночка товар с ночи получила, самолетом прислали, «Ан-2», пришла на работу пораньше, полюбовалась облаками и вывесила объявление у двери:
ПОСТУПИЛИ В ПРОДАЖУ ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ.
Вернулась в магазин. Рыбки за ночь в большом аквариуме ожили, плавали важно, чуть шевелили хвостами. Было их много, десятка два, и они собой являли исключительное зрелище. Ростом невелики, сантиметров десять-пятнадцать, спинки ярко-золотые, а к брюшку розовеют, словно начищенные самоварчики. Глаза крупные, черного цвета, плавники ярко-красные.
И еще прислали из области бидон с мотылем. Зиночка выложила его в ванночку для фотопечати. Мотыль кишел темно-красной массой и все норовил выползти наверх по скользкой белой эмали.
— Ах, — сказала Вера Яковлевна, придя на работу и увидев рыбок. — Такое чудо, даже жалко продавать. Я бы оставила их как инвентарь.
— Все двадцать?
— Ну не все, а половину. Сегодня у тебя большой день намечается.
И тут хлопнула дверь и вошел старик Ложкин, любящий всех поучать. Он прошел прямо к прилавку, постоял, пошевелил губами, взял двумя пальцами щепоть мотыля и сказал:
— Мотыль столичный. Достойный мотыль.
— А как рыбки? — спросила Зиночка.
— Обыкновенный товар, — ответил Ложкин, сохраняя гордую позу. — Китайского происхождения. В Китае эти рыбки в любом бассейне содержатся из декоративных соображений. Миллионами.
— Ну уж не говорите, — обиделась Вера Яковлевна. — Миллионами!
— Литературу специальную надо читать, — сказал старик Ложкин. — Погляди в накладную. Там все сказано.
Зиночка достала накладную.
— Смотрите сами, — сказала она. — Я уж проверяла. Не сказано там ничего про китайское их происхождение. Наши рыбки. Два сорок штука.
— Дороговато, — определил Ложкин, надевая старинное пенсне. — Дай самому убедиться.
Вошел Грубин. Был он высок ростом, растрепан, стремителен и быстр в суждениях.
— Доброе утро, Зиночка, — сказал он. — Доброе утро, Вера Яковлевна. У вас новости?
— Да, — сказала Зиночка.
— А как насчет попугая? Не выполнили моего заказа?
— Нет еще — ищут, наверное.
По правде говоря, Зиночка бразильского попугая ара и не заказывала. Подозревала, что засмеют ее в области с таким заказом.
— Любопытные рыбки, — сказал Грубин. — Характерный золотистый оттенок.
— Для чего характерный? — строго спросил старик Ложкин.
— Для этих, — ответил Грубин. — Ну, я пошел.
— Пустяковый человек, — сказал ему вслед Ложкин. — Нет в накладной их латинского названия.
В магазин заглянул Колька Длинный. Длинным его прозвали, наверное, в насмешку. Был он маленького роста, волосы на лице, несмотря на сорокалетний возраст, у него не росли, и был он похож на большого грудного младенца. В обычные дни Зиночка его в магазин не допускала, выгоняла криком и угрозами. Но сегодня, как увидала в дверях, восторжествовала и громко поизнесла:
— Заходи, частный сектор.
Коля подходил к прилавку осторожно, чувствуя подвох. Пакет с мотылем он зажал под мышкой, а банку с мальками спрятал за спину.
— Я на золотых рыбок только посмотреть, — проговорил он тихо.
— Смотри, жалко, что ли?
Но Коля смотрел не на рыбок. Он смотрел на ванночку с мотылем. Ложкин этот взгляд заметил и сказал:
— Вчетверо меньше государственная цена, чем у кровососов. И мотыль качественнее.
— Ну насчет качественнее — это мы посмотрим, — ответил Коля. И стал пятиться к двери, где налетел спиной на депутацию школьников, сбежавших с урока, лишь слух о золотых рыбках разнесся по городу.
Старик Ложкин покинул магазин через пять минут, сходил домой за банкой и тремя рублями, купил золотую рыбку, а на остальные деньги мотыля. К этому времени приковылял и Эрик. Принес букетик астр и подложил под аквариум — боялся, что Зиночка заметит дар и засмеет. Школьники глазели на рыбок, переговаривались и планировали купить одну рыбку на всех — для живого уголка. Зиночка закинула в аквариум сачок, и Ложкин, пригнувшись, прижав пенсне к стеклу, управлял ее действиями, выбирая лучшую из рыбок.
— Не ту, — говорил он. — Мне такой товар не подсовывайте. Я в рыбах крайне начитан. Левее заноси, левее… Дай-ка я сам.
— Нет уж, — сказала Зиночка. Сегодня она была полной хозяйкой положения. — Вы мне говорите, а я найду, выловлю.
— Нет уж, я сам, — отвечал на это старик Ложкин и тянул к себе сачок за проволочную ручку.
— Перестаньте, гражданин, — вмешался Эрик. — Для вас же стараются.
— Молчать! — обиделся Ложкин. — От больно умного слышу. Кому бы учить, да не тебе.
Старик был несправедлив и говорил обидно. Эрик хотел было возразить, но раздумал и отвернулся к стене.
— Такому человеку я бы вообще рыбок не давала, — возмутилась с другого конца помещения Вера Яковлевна.
Вера Яковлевна держала в руке рейсшину, занеся ее словно для удара наотмашь.
Старик сник, больше не спорил, подставил банку, рыбка осторожно соскользнула в нее с сачка и уткнулась золотым рылом в стекло.
Зиночка отвешивала Ложкину мотыля в молчании, в молчании же приняла деньги и выдала две копейки сдачи, которые старик попытался было оставить на прилавке, но был возвращен от двери громким голосом, подобрал сдачу и еще более сник.
Когда Ложкин вышел на улицу и солнечный луч попал в банку с рыбкой, из банки вылетел встречный луч, еще более яркий, заиграл зайчиками по стеклам домов, и окна стали открываться, и люди стали выглядывать наружу, спрашивая, что случилось. Рыбка плеснула хвостом, водяные брызги полетели на тротуар, и каждая капля тоже сверкала.
Резко затормозил рядом автобус, водитель высунулся наружу и крикнул:
— Что дают, дед?
Ложкин погладил пакетиком мотыля выбритый морщинистый подбородок и ответил с достоинством:
— Только для любителей, для тех, кто понимает.
Ложкин шел домой, смущала его некоторая неловкость от грубости, учиненной им в магазине, но неловкость понемногу исчезала, потому что за Ложкиным шли, сами того не замечая, взволнованные люди, перебрасывались удивленными словами и восхищались золотой красавицей в банке.
— Принес чего? — спросила супруга Ложкина из кухни, не замечая, как светло стало в комнате у нее за спиной. — Небось пол-литра принес?
— Пол-литра чистой воды, — согласился старик. — Пол-литра в банке, и вам того же желаю.
— Нет, — сказала старуха, не оборачиваясь. — Там, на улице, и принял.
— Почему это?
— Чушь несешь.
Старик спорить не стал, раздвинул кактусы на подоконнике, подмигнул канарейкам, которые защебетали ошеломленно, увидев банку, достал запасной аквариум и понес его к крану, на кухню.
— Подвинься, — сказал он супруге. — Дай воды набрать.
Тут супруга поняла, что муж ее не пьяный, и, вытерев руки передником, заглянула в комнату.
— Батюшки! — воскликнула она. — Нам еще золотой рыбки не хватало!
Супруга нагнулась над банкой, а рыбка высунула ей навстречу острое рыльце, приоткрыла рот, будто задыхалась, и сказала негромко:
— Отпустили бы вы меня, товарищи, в речку.
— Чего? — спросила супруга.
— Воздействуйте на мужа, — объяснила рыбка почти шепотом. — Он меня без вашего влияния никогда не отпустит.
— Чего-чего? — спросила супруга.
— Ты с кем это? — удивился старик, возвращаясь в комнату с полным аквариумом.
— И не знаю, — сказала жена. — Не знаю.
— Красивая? — спросил Ложкин.
— Даже и не знаю, — повторила жена. Подумала чуть-чуть и добавила: — Отпустил бы ты ее в речку. Беды не оберешься.
— Ты чего, с ума сошла? Ей же цена два рубля сорок копеек в государственном магазине.
— В государственном? — спросила жена. — Уже дают?
— Дают, да никто не берет. Не понимают. Цена велика. Да разве два сорок для такого сказочного чуда большая цена?
— Коля, — сказала супруга, — я тебе три рубля дам. Четыре и закуски куплю. Ты только отпусти ее. Боюсь я.
— Сумасшедшая баба, — уверился старик. — Сейчас мы ее в аквариум пересадим.
— Отпусти.
— И не подумаю. Я, может быть, ее всю жизнь жду. С Москвой переписывался. Два сорок уплатил.
— Ну как хочешь. — Старуха заплакала и пошла на кухню.
В этот момент нервы у рыбки не выдержали.
— Не уходи! — крикнула она пронзительно. — Еще не все аргументы исчерпаны. Если отпустите, три желания выполню.
Старик был человек крепкий, сухой, но аквариум при этих словах уронил, разбил и стоял по щиколотку в воде.
— Не надо нам ничего! — ответила старуха из кухни. — Ничего не надо. Убирайся в свою реку! От тебя одни неприятности.
— Не-ет, — сказал старик медленно. — Не-е-ет. Это что же получается, разговоры?
— Это я говорю, — ответила рыбка. — И мое слово твердое.
— А как же это может быть? — спросил старик, поджимая промокшую ногу. — Рыбы не говорят.
— Я гибридная, — сообщила рыбка. — Долго рассказывать.
— Изотопы?
— И изотопы тоже.
— Выкинь ее, — настаивала старуха.
— Погоди. Мы сейчас испытаем. Ну-ка, восстанови аквариум в прежнем виде, и чтобы на окне стоял, а в комнате сухо.
— А отпустишь, не обманешь?
— Честное слово, отпущу. Тебя на три желания хватает?
— На три.
— Тогда ты мне аквариум восстанови — если получится, сбегаю в магазин, еще десяток таких куплю. Или, может, ты одна говорящая?
— Нет, все, — призналась рыбка.
— Тогда ставь аквариум.
В комнате произошло мгновенное помутнение воздуха, шум, будто от пролетевшей мимо большой птицы, и тут же на окне возник целый, небитый, полный воды аквариум.
— Идет, — сказал старик. — Нормально.
— Два желания осталось, — напомнила рыбка.
— Тогда мне этот аквариум мал. Приказать, что ли, новый изобразить? Столитровый, с водорослями, а?
Старуха подошла между тем к старику, все еще находясь в состоянии смятения. Теперь же к смятению прибавился новый страх — старик легкомысленный, истратит все желания рыбки, а что, если врет она? Если она такая единственная?
— Стой! — сказала она старику. — Ты сначала других испытай. Других рыбок. Они и в малом аквариуме проживут. Ей же аквариумы строить плевое дело. Нам новый дом с палисадником куда нужнее.
— Ага, — согласился старик. — Это дело, доставай деньги из шкафа, ведро неси. Пока я буду в отлучке, глаз с нее не спускай.
— Так большой аквариум делать или как? — спросила рыбка без особой надежды.
— И не мечтай! — озлился старик. — Хитра больно. В коллективе работать будешь. У меня желаний много — не смотри, что пожилой человек.
Ксения Удалова, соседка сверху, зашла за пять минут до этих слов к Ложкиным за солью. Соль вышла вся. Дверь открыта, соседи — свои люди, чего ж не зайти. И незамеченная весь тот разговор услышала. Старики к ней спиной стояли, а рыбка если ее и заметила, то виду не подала. Ксения Удалова, мать двоих детей, жена начальника стройконторы, отличалась живым умом и ничему не удивлялась. Как тихо вошла, так тихо и ушла, подсчитала, что Ложкиным время понадобится, чтобы ведро с водой взять, деньги достать, выбежала на двор, где Корнелий Удалов, ее муж, по случаю субботы в домино играл под опадающей липой, и крикнула ему командирским голосом:
— Корнелий, ко мне!
— Прости, — сказал Корнелий напарнику. — Отзывают.
— Это конечно, — ответил напарник. — Ты побыстрей только.
— Я сейчас!
Ксения Удалова протянула мужу плохо отмытую банку с наклейкой «Баклажаны», пятерку денег и сказала громким шепотом:
— Беги со всех ног в зоомагазин, покупай двух золотых рыбок!
— Кого покупать? — переспросил Корнелий, послушно беря банку.
— Зо-ло-тых рыбок. И бери покрупнее.
— Зачем?
— Не спрашивать! Бегом — одна нога здесь, другая там, никому ни слова. Воду не расплескай. Ну! А я их задержу.
— Кого?
— Ложкиных.
— Ксаночка, я ровным счетом ничего не понимаю, — сказал Корнелий, и его носик-пуговка сразу вспотел.
— Потом поймешь!
Ксения услышала шаги внутри дома и метнулась туда.
— Куда это тебя? — спросил Саша Грубин, сосед. — Проводить, дружище?
— Проводи, — ответил Удалов все еще в смятении. — Проводи до зоомагазина. Золотых рыбок пойду покупать.
— Быть того не может, — сказал Погосян, партнер по домино. — Твоя Ксения в жизни ничего подобного не совершала. Если только пожарить.
— А ведь и вправду, может, пожарить, — несколько успокоился Удалов. — Пошли.
Они покинули с Грубиным двор, а игроки весело рассмеялись, потому что хорошо знали и Ксению, и мужа ее Корнелия.
Не успели шаги друзей затихнуть в переулке, как в дверях дома вновь показалась Ксения Удалова. Выходила она из них спиной вперед, объемистая спина колыхалась, выдерживала большой напор. И уже видно было, что напор этот производят супруги Ложкины. Ложкин тащил ведро с водой, а старуха помогала ему толкать Ксению.
— И куда это вы так спешите, соседи дорогие? — распевала, ворковала Ксения.
— Пусти, — настаивал старик. — По воду иду.
— По какую же по воду, когда дома водопровод провели?
— Пусти! — кричал старик. — За квасом иду!
— С полным-то ведром? А я хотела у вас соли одолжить.
— И одалживай, меня только пропусти.
— А уж не в зоомагазин ли спешите? — спросила ехидно Ксения.
— Хоть и в зоомагазин, — ответила старуха. — Только нет у тебя права нас задерживать.
— Откуда знаешь? — возмутился старик. — Откуда знаешь? Подслушивала?
— А что подслушивала? Чего подслушивать?
Старик извернулся, чуть не сшиб Ксению и бросился к воротам. Старуха повисла на Удаловой, чтобы остановить ее, метнувшуюся было вслед.
— Ой-ой, — произнес Погосян. — Он тоже за золотой рыбкой побежал. Зачем побежал?
— Жили без золотых рыбок, — ответил ему Кац, — и проживем, мешай кости.
— Ой-ой, — сказал Погосян. — Ксения Удалова настолько хитрая баба, что ужас иногда берет. Смотри-ка, тоже побежала. И старуха Ложкина за ней. Играйте без меня. Я, пожалуй, понимаешь, пойду по городу погуляю.
— Валентин! — крикнула Кацу жена со второго этажа. Она услышала шум на дворе и внимательно к нему прислушивалась. — Валентин, у тебя есть деньги? Дойди до зоомагазина и посмотри, что дают. Может, нам уже не достанется.
Через полторы минуты весь дом в составе тридцати-сорока человек бежал по Пушкинской улице к зоомагазину, кто с банками, кто с бутылками, кто с пластиковыми пакетами, кто просто так, полюбопытствовать.
Когда первые из них подбежали к зоомагазину, перед дверью с надписью «Поступили в продажу золотые рыбки» стояла толпа.
Город Великий Гусляр невелик, и жизнь в нем движется по привычным и установившимся путям. Люди ходят в кино, на работу, в техникум, в библиотеку, и в том нет ничего удивительного. Но стоит случиться чему-то необычайному, как по городу прокатывается волна тревоги и возбуждения. Совсем как в муравейнике, где вести проносятся по всем ходам за долю секунды, потому что у муравьев есть на этот счет шестое чувство. Так вот, Великий Гусляр тоже пронизан шестым чувством. Шестое чувство привело многочисленных любопытных поглядеть на золотых рыбок. Шестое же чувство разрешило их сомнения — покупать или не покупать. Покупать, поняли граждане Гусляра в тот момент, когда в магазин влетели, не совсем еще понимая, зачем они это делают, Удалов с Грубиным и Удалов, запыхавшись, сунул Зиночке пять рублей и сказал:
— Две рыбки золотые заверните, пожалуйста.
— Это вы, Корнелий Иванович? — удивилась Зиночка, которая жила на той же улице, что и Удалов. — Вам Ложкин посоветовал? Вам самца с самочкой?
— Зиночка, не продавай им рыбок, — сказал из-за аквариума инвалид Эрик, который все никак не мог собраться с силами, чтобы покинуть магазин.
— Молодой человек, — прервал его Грубин. — Только из уважения к вашему героическому прошлому я воздерживаюсь от ответа. Зиночка, вот банка, кладите товар.
У Зиночки на глазах были слезы. Она взяла сачок и сунула его в аквариум. Рыбки бросились от него врассыпную.
— Тоже понимают, — проговорил кто-то.
В дверях возникло шевеление — старик Ложкин пытался с ведром пробиться поближе к прилавку.
— Вы не церемоньтесь с ними, — сказал Удалов. — Все равно поджарим.
— Мне дайте, мне! — кричал от двери Ложкин. — Я любитель. Я их жарить не буду!
В общем шуме потонули отдельные возгласы. К Зиночке тянулись руки с зажатыми рублями, и, желая оградить ее от мятежа, Эрик приподнял костыль, стукнул им об пол и крикнул:
— Тишина! Соблюдайте порядок!
И наступила тишина.
И в этой тишине все услышали, что рыбка, высунувшая голову из аквариума, сказала:
— Это совершенное безумие нас жарить. Все равно что уничтожать куриц, несущих золотые яйца. Мы будем жаловаться.
Тишина завладела магазином.
Вторая рыбка подплыла к первой и произнесла:
— Мы должны получить гарантии.
— Какие? — спросил Грубин тонким голосом.
— Три желания на каждую. И ни слова больше. Потом — на свободу.
Наступила пауза.
Потом медленное движение к прилавку, ибо любопытство — сильное чувство и желание посмотреть на настоящих говорящих рыбок влекло людей, как магнит.
Через пять минут все было окончено. В пустом магазине на пустом прилавке стоял пустой аквариум. Вода в нем еще покачивалась. Зиночка тихо плакала, пересчитывая выручку. Эрик все так же стоял в углу и потирал здоровой рукой помятый бок. Потом нагнулся, поднял с пола почти не пострадавший букетик цветов и вновь положил на прилавок.
— Не расстраивайтесь, Зиночка. Может, в следующем квартале снова пришлют. Я только жалею, что мне не досталось. Я бы вам свою отдал.
— Я не об этом, — всхлипнула Зиночка. — Какая-то жадность в людях проснулась. Даже стыдно. И старик Ложкин кричит — мне десять штук, и вообще.
— Я очень жалею, что не смог для вас взять, — повторил Эрик. — До свидания.
Он ушел. Вера Яковлевна, дожидавшаяся, пока никого в магазине не останется, подошла к Зиночке, держа в руке палехскую шкатулку. В шкатулке еле умещались две рыбки.
— Я все-таки купила, — сообщила она. — Ты ведь и не заметила. Я поняла, что, если стоять и ждать, пока это столпотворение продолжается, ничего не достанется. Ведь ты не догадалась хотя бы две-три штуки отложить.
— Куда там, — сказала Зиночка. — Я очень рада, что вы успели. А я и не заметила. Такая свалка — я только деньги принимала и рыбок вылавливала.
— Одна твоя. Деньги мне с получки отдашь.
— Не надо мне, — отказалась Зиночка. — Я и права не имею их взять.
— Тогда я тебе дарю. На день рождения. И не сходи с ума. Кто от счастья отказывается? У тебя даже шубки нет, а зима на носу.
— Нет, нет, ни за что! — И Зиночка заплакала еще горше.
— Чего уж там, — сказала из шкатулки рыбка. — Все равно одному человеку больше трех желаний нельзя загадать. Хоть бы у него сто рыбок было. А шубу тебе надо — я сделаю. Ты какую хочешь — норковую или каракуль?
— Вот и отлично, — проговорила Вера Яковлевна. — Где сачок? Мы ее тебе пересадим. Я очень рада.
— Ну как же можно, — сопротивлялась Зиночка.
В дверь заглянула незнакомая женщина и спросила:
— Рыбки еще остались?
— Кончились, — ответила Вера Яковлевна, прикрывая крышку палехской шкатулки. — Теперь они будут приходить. Закроем магазин? Все равно — какая сегодня торговля?
— Я должна в область, в управление торговли отчет написать, — сказала Зиночка. — Я очень боюсь, что нам товар по ошибке отгрузили.
— Вот и напишешь дома. Пошли.
Зиночка послушалась. Сняла объявление с двери, заперла ее, спрятала выручку. Вера Яковлевна достала еще одну шкатулку и отсадила в нее рыбку для Зиночки. Продавщицы вышли из магазина через заднюю дверь.
— А ты хоть помнишь кого-нибудь, кто рыбок покупал? — спросила Вера Яковлевна.
— Мало кого помню. Ну, сначала, еще до всей этой истории, Ложкин был. И кружок юннатов из средней школы. Потом снова Ложкин. И Савич. И этот длинный из горздрава, и Удалов с Грубиным по штуке. А остальных разве припомнишь?
— Боюсь, — сказала на это Вера Яковлевна, — боюсь, что поздно гадать — результаты скоро будут налицо.
— То есть как так?
— Ты думаешь, что за желания будут?
— Не знаю. Разные. Ну, может, денег попросят…
— Денег нельзя. Только ограниченные суммы, — вмешалась из коробочки рыбка. Голос ее был глух и с трудом проникал сквозь лаковую крышку.
— Ой! — вскрикнула Зиночка.
Они вышли в переулок, утром еще пыльный и неровный. Переулок был покрыт сверкающим ровным бетоном. Бетон расстилался во всю его ширину, лишь по обочинам вместо утренних канав тянулись аккуратные полосы тротуара. Заборы вдоль переулка были выкрашены в приятный глазу зеленый цвет, а в палисадниках благоухали герани.
— Ничего особенного, — сказала Вера Яковлевна, морально готовая к чудесам. — Наверно, кто-то из горсовета рыбку купил. Вот и выполнил годовой план по благоустройству.
— Что же будет?.. — сказала Зиночка, осторожно ступая на тротуар.
— Я так полагаю, — ответила Вера Яковлевна, по-солдатски печатая шаг по асфальту, — я так полагаю, что надо получить отдельную квартиру. Впрочем, ты, рыбка, не спеши, я еще подумаю…
Дома Зиночка достала большую банку. Выплеснула туда рыбку из шкатулки и понесла на кухню, чтобы долить водой.
— Сейчас будет тебе чистая вода, — сказала она. — Потерпи минутку.
Зиночка открыла кран, и прозрачная жидкость хлынула в банку.
— Стой! — крикнула рыбка. — Стой, ты с ума сошла! Ты меня погубить хочешь? Закрой кран! Вынь меня сейчас же! Ой-ой-ой!
Зиночка испугалась, выхватила рыбку, сжала в кулаке… По кухне распространялся волнами едкий запах водки.
— Что такое? — удивилась Зиночка. — Что случилось?
— Воды! — прошептала рыбка. — Воды… умираю…
Зиночка метнулась по кухне, нашла чайник. На счастье, в нем была вода. Рыбка ожила. Струйка водки все текла из крана, дурманом заполняя кухню.
— Откуда же водка? — поразилась Зиночка.
— Понимать надо, — сказала рыбка. — Какой-то идиот проверить захотел — приказал, чтобы вместо воды в водопроводе водка текла. Видно, на молодую рыбку попал, на неопытную. Я бы на ее месте отказалась. Категорически. Это не желание, а вредительство и головотяпство.
— А где же вода теперь?
— Я так полагаю, что водка скоро кончится. Кто-нибудь другой обратное желание загадает.
— А если нет?
— Если нет — терпи. А вообще-то это безобразие! Водка попадает в трубы канализации. Оттуда, возможно, в водоемы — так всю живность перевести можно. Вот что, Зиночка, у меня к тебе личная просьба. Преврати водку в воду. Используй желание. Мы тебе за это уникальную шубу придумаем.
— Мне уникальной не нужно, — сказала Зиночка. — На что мне уникальная. Я бы очень хотела дубленку. Болгарскую. У моей тетки в Вологде такая есть.
— Значит, тратим сразу два желания, да?
— Тратим, — согласилась Зиночка и немного пожалела, что останется лишь одно.
Шуба материализовалась на спинке стула. Шуба была светло-коричневого, нежного, теплого цвета. Ее украшал меховой белый воротник.
— Прости, но я ее подбила норкой, — призналась рыбка. — Приятно услужить хорошему человеку. Третье желание будем сейчас делать или подождем?
— Можно подождать немного? — попросила Зиночка. — Я подумаю.
— Думай, думай. Пообедай пока. И мне крошек насыпь. Ведь я как-никак живое существо.
— Простите, рада бога. Я совсем забыла.
Удалов с Ложкиным вместе вошли в дом. Грубин во дворе задержался, чтобы поделиться впечатлениями с соседями. Удалов с Ложкиным по лестнице поднимались вместе, были недовольны друг другом. Удалов укорял Ложкина:
— Хотели по секрету все сделать? Все себе?
Ложкин не отвечал.
— Чтобы, значит, весь город как раньше, один вы будете жить, как миллионер Рокфеллер? Стыдно просто ужасно.
— А твоя жена шпионила, — сказал Ложкин резко и юркнул в дверь, за которой уже стояла, приложив к ней ухо, его супруга.
Удалов хотел было ответить нечто обидное, но и его супруга выбежала из комнаты, выхватила из рук банку и огорчилась:
— Почему только одна? Я же на две деньги давала.
— Вторую Грубин взял, — ответил Удалов. — Мы с ним вместе ходили.
— Сам бы покупал себе, — обиделась Ксения. — У тебя же дети. А он холостой.
— Ну ладно уж. Тебе что, трех желаний не хватит?
— Было бы шесть. У Ложкиных-то шесть.
— Не огорчайтесь, гражданка, — успокоила золотая рыбка. — Больше трех все равно нельзя, сколько бы рыбок ни было.
— На человека?
— На человека, или на семью, или на коллектив — все равно.
— Так, значит, Ложкин зря за второй рыбкой бегал? Зря хотел десяток купить?
— Зря. Вы не могли бы поспешить с желаниями? И отпустили бы меня подобру-поздорову.
— Потерпишь, — решительно произнесла Ксения. — А ты, Корнелий, иди руки мой и обедать садись. Все остыло.
Корнелий подчинился, хотя и опасался, что жена в его отсутствие загадает всякую чепуху.
У умывальника Удалова ждал приятный сюрприз. Кто-то догадался заменить воду в водопроводе водкой. Удалов не стал поднимать шума. Умылся водкой, хоть и щипало глаза, потом напился из ладошек, без закуски, и еще налил полную кастрюлю.
— Ты куда пропал? — нетерпеливо крикнула жена из комнаты.
— Сейчас, — ответил Удалов, язык которого уже чуть заплетался.
На кухню, полотенце через плечо, пришел Ложкин. Смотрел волком. Потянул носом и зыркнул глазом на кастрюлю с водкой. Удалов прижал кастрюлю к животу и быстро ушел в комнату.
— Вот, — сказал он жене. — Готовь закуску. Не мое желание, чужое.
Ксения сразу поняла, разлила по пустым бутылкам и закупорила.
— Какой человек! Какая государственная голова! — хвалил неизвестного доброжелателя Удалов. — Нет чтобы себе только заказать. Всему городу радость. То-то Ложкин удивится, на меня подумает!
— А вдруг он сам!
— Никогда. Он эгоист.
— А если он на тебя подумает и сообщит куда следует, что отравляешь воду в городе, — по головке не погладят.
— Пусть докажут. То ведь не я, а золотая рыбка.
Со двора грянула песня.
— Вот, — сказал Удалов. — Слышишь? Народ уже использует.
А Ложкин тем временем принялся умываться водкой, удивился, отплевался, потом сообразил, в чем дело, побежал с женой советоваться, а когда та пришла с посудой, вместо водки текла уже вода — результат Зиночкиного пожелания. Старуха изругала Ложкина за неповоротливость, и они стали думать, как им использовать пять желаний — два от первой рыбки да три от второй.
Грубин основное желание выполнил тут же, во дворе.
— Мне, — сказал он в присутствии многочисленных свидетелей, — желательно от тебя, золотая рыбка, получить бразильского попугая ара, который может научиться человеческой речи.
— Это несложно, — оценила рыбка. — Я сама обладаю человеческой речью.
— Согласен. — Грубин поставил банку с рыбкой на скамейку, вынул гребешок и пригладил в ожидании торжественного момента густые непослушные вихры. — Чего же ты мешкаешь?
— Одну минутку. Из Бразилии путь долог… Три, четыре, пять.
Роскошный, громадный, многоцветный, гордый попугай ара сидел на ветке дерева над головой Грубина и, чуть склонив набок голову, смотрел на собравшихся внизу обитателей двора.
Грубин задрал голову и позвал:
— Цып-цып, иди сюда, дорогая птица.
Попугай раздумывал, спуститься или нет к протянутой руке Грубина, и в этот момент во двор вышли, обнявшись и распевая громкую песню, Погосян с Кацем, также обладатели золотых рыбок. Как потом выяснилось, именно они независимо друг от друга превратили всю питьевую воду в городе в водку и, довольные результатами опыта и сходством желаний, шли теперь к людям возвестить о начале новой эры.
— Каррамба! — проговорил попугай, тяжело снялся с ветки дерева и взлетел выше крыш. Там он сделал круг, распугивая ворон, и крылья его переливались радугой. — Каррамба! — крикнул он снова и взял курс на запад, в родную Бразилию.
— Верни его! — крикнул Грубин. — Верни его немедленно!
— Это второе желание? — спросила ехидно рыбка.
— Первое! Ты же его не выполнила!
— Ты заказывал попугая, товарищ Грубин?
— Заказывал. Так где же он, золотая рыбка?
— Улетел.
— Вот я и говорю.
— Но он был.
— И улетел. Почему не в клетке?
— Потому что ты, товарищ Грубин, клетку не заказывал.
Грубин задумался. Он был человеком в принципе справедливым. Рыбка была права. Клетки он не заказывал.
— Хорошо, — согласился он. Попугая ему очень хотелось. — Пусть будет попугай ара в клетке.
Так Грубин истратил второе желание и потому, взяв клетку в одну руку, банку с рыбкой в другую, пошел к дому. И тут-то во двор вошел инвалид Эрик.
Эрик обошел уже полгорода. Он искал рыбку для Зиночки, не подозревая, что та получила ее в подарок от Веры Яковлевны.
— Здравствуйте, — сказал он. — Нет ли у кого-нибудь лишней золотой рыбки?
Грубин сгорбился и тихо пошел к двери со своей ношей. У него оставалось всего одно желание и множество потребностей. Погосян помог Кацу повернуть обратно к двери. У них рыбки были также частично использованы.
Окна в комнатах Удалова и Ложкина захлопнулись.
— Я не для себя! — крикнул в пустоту Эрик.
Никто не ответил.
Эрик поправил пустой рукав и поплелся, хромая, со двора.
— Нам необходимо тщательно продумать, что будем просить, — говорила в это время Ксения Удалова мужу.
— Мне велосипед надо, — сказал их сын Максимка.
— Молчать! — повторила Ксения. — Иди погуляй. Без тебя найдем, чего пожелать.
— Вы бы там поскорее, — поторопила золотая рыбка. — К вечеру нам бы хотелось в реке уже быть. До холодов нужно попасть в Саргассово море.
— Смотри-ка, — удивился Удалов. — Тоже ведь на родину тянутся.
— Икру метать, — объяснила рыбка.
— Хочу велосипед! — крикнул со двора Максимка.
— Ну угодили бы парнишке, в самом деле хочет велосипед, — сказала рыбка.
— А может, и в самом деле? — спросил Удалов.
— Я больше не могу! — возмутилась Ксения. — Все подсказывают, все мешают, все чего-то требуют…
Грубин поставил клетку с попугаем на стол и залюбовался птицей.
— Ты чудо, — сказал он ей.
Попугай не ответил.
— Так он что, не умеет, что ли? — спросил Грубин.
— Не умеет, — ответила рыбка.
— Так чего же? Ведь вроде только что «каррамба» говорил.
— Это другой был, ручной, из бразильской состоятельной семьи. А второго пришлось дикого брать.
— И чего же делать?
— Хочешь — третье желание загадай. Я его мигом обучу.
— Да? — Грубин подумал немного. — Нет уж. Сам обучу.
— Может, ты и прав, — согласилась рыбка. — И что же дальше делать будем? Хочешь электронный микроскоп?
Первым своим желанием члены биологического кружка первой средней школы — коллективный владелец одной из рыбок — создали на заднем дворе школы зоопарк с тигрятами, моржом и множеством кроликов.
Вторым желанием сделали так, чтобы им целую неделю не задавали ничего на дом.
С третьим желанием вышла заминка, споры, сильный шум. Споры затянулись почти до вечера.
Провизор Савич дошел до самого своего дома, перебирая в мыслях множество вариантов. У самых ворот его догнал незнакомый человек в очень большой плоской кепке.
— Послушай, — сказал ему человек, — ты десять тысяч хочешь?
— Почему? — спросил Савич.
— Десять тысяч даю — рыбка моя, деньги твои. Мне, понимаешь, не досталось. На базаре стоял, фруктами торговал, опоздал, понимаешь.
— А зачем вам рыбка? — спросил провизор.
— Не твое дело. Хочешь деньги? Сегодня же телеграфом.
— Так вы объясните, в конце концов, — повторил Савич, — зачем вам рыбка? Ведь я тоже, наверное, могу с ее помощью получить много денег.
— Нет, — объяснил человек в кепке. — Рыбка много денег не может.
— Он прав, — подтвердила рыбка. — Много денег я не могу сделать.
— Пятнадцать тысяч, — сказал человек в кепке и протянул руку к банке с рыбкой. — Больше никто не даст.
— Нет, — произнес Савич твердо.
Человек шел за ним, тянул руку и набавлял по тысяче. Когда он добрался до двадцати, Савич совсем озлился.
— Это безобразие! — воскликнул он. — Я иду домой, никому не мешаю. Ко мне пристают, предлагают какую-то сомнительную сделку. Рыбка-то стоит два рубля сорок копеек.
— Я тебе и два рубля тоже дам, — обрадовался человек в кепке. — И еще двадцать тысяч дам. Двадцать одну!
— Так скажите, зачем вам?
Человек в кепке приблизил губы к уху Савича.
— Машину «Волга» покупать буду.
— Так покупайте, если у вас столько денег.
— Нетрудовые доходы, — признался человек в кепке. — А так фининспектор придет, я ему рыбку покажу, вот, пожалуйста. Вы только мне квитанцию дайте, расписку, что два сорок уплатил.
— Уходите немедленно! — возмутился Савич. — Вы жулик!
— Зачем так грубо? Двадцать три тысячи даю. Хорошие деньги. Голый по миру пойду.
— Гони его, — сказала рыбка. — Он мне тоже неприятен.
— Вот видите, — сказал Савич.
— Двадцать четыре тысячи!
— Вот что, — решил Савич. — Чтобы этот человек немедленно улетел отсюда к себе домой. Чтобы и следа его не было. Я больше не могу.
— Исполнять? — спросила рыбка.
— Немедленно!
И человек закрутился в смерчике и пропал. Лишь кепка осталась на мостовой.
— Спасибо, — сказал Савич рыбке. — Вы не представляете, как он мне надоел. Теперь пойдемте ко мне домой, и мы с честью используем оставшиеся желания.
В тот день в городе произошло еще много чудес. Некоторые остались достоянием частных лиц и их семей, некоторые стали известны всему Великому Гусляру. Тут и детский зоопарк, который поныне одна из достопримечательностей города, и история с водкой в водопроводе, и замощенный переулок, и появление в универмаге большого количества французских духов, загадочное и необъясненное, и грузовик, полный белых грибов, виденный многими у дома Сенькиных, и даже типун на языке одной скандальной особы, три свадьбы, неожиданные для окружающих, и еще, и еще, и еще…
К вечеру, к сроку, когда рыбок надо было нести к реке, большинство желаний было исчерпано.
По Пушкинской, по направлению к набережной, двигался народ. Это были и владельцы рыбок, и просто любопытные.
Шли Удаловы всем семейством. Впереди Максим на велосипеде. За ним остальная семья. Ксения сжимала в руке тряпочку, которой незадолго перед тем стирала пыль с нового рояля фирмы «Беккер».
Шел Грубин. Нес не только банку с рыбкой, но и клетку с попугаем. Хотел, чтобы все видели — мечта его сбылась.
Шли Ложкины. Был старик в новом костюме из шевиота, и еще восемь неплохих костюмов осталось в шкафу.
Шли, обнявшись, Погосян с Кацем. Несли вдвоем бутыль. Чтобы не оставлять на завтра.
Шла Зиночка.
Шел Савич.
Шли все другие.
Остановились на берегу.
— Минутку, — сказала одна из золотых рыбок. — Мы благодарны вам, обитатели этого чудесного города. Желания ваши, хоть и были зачастую скороспелы, порадовали нас разнообразием.
— Не все, — возразили ей рыбки из банки Погосяна — Каца.
— Не все, — согласилась рыбка. — Завтра многие из вас начнут мучиться. Корить себя за то, что не потребовали золотых чертогов. Не надо. Мы говорим вам: завтра никто не почувствует разочарования. Так мы хотим, и это наше коллективное рыбье желание. Понятно?
— Понятно, — ответили жители города.
— Дурраки, — сказал попугай ара, который оказался способным к обучению и уже знал несколько слов.
— Теперь нас можно опускать в воду, — произнесла рыбка.
— Стойте! — раздался крик сверху.
Все обернулись в сторону города и оцепенели от ужаса. Ибо зрелище, представшее глазам, было необычайно и трагично.
К берегу бежал человек о десяти ногах, о множестве рук, и он махал этими руками одновременно.
И когда человек подбежал ближе, его узнали.
— Эрик! — сказал кто-то.
— Эрик, — повторяли люди, расступаясь.
— Что со мной случилось? — кричал Эрик. — Что со мной случилось? Кто виноват? Зачем это?
Лицо его было чистым, без следов ожога, волосы встрепаны.
— Я по городу бегал, рыбку просил, — продолжал страшный Эрик, жестикулируя двадцатью руками, из которых одна была слева, а остальные справа. — Я отдохнуть прилег, а проснулся — и вот что со мной случилось!
— Ой, — сказала Зиночка. — Я во всем виновата. Что я наделала. Но я хотела как лучше, я загадала, чтобы у Эрика новая рука была, чтобы новая нога стала и лицо вылечилось. Я думала как лучше — ведь у меня желание оставалось.
— Я виноват, — добавил Ложкин. — Я подумал — зря человека обижаем. Я ему тоже руку пожелал.
— И я, — произнес Грубин.
— И я, — сказал Савич.
И всего в этом созналось восемнадцать человек. Кто-то нервно хихикнул в наступившей тишине. И Савич спросил свою рыбку:
— Вы нам помочь не можете?
— Нет, к сожалению, — ответила рыбка. — Все желания исчерпаны. Придется его в Москву везти, отрезать лишние конечности.
— Да, история, — сказал Грубин. — В общем, если нужно, то берите обратно моего чертова попугая.
— Дуррак, — сказал попугай.
— Не поможет, — ответила рыбка. — Обратной силы желания не имеют.
И тут на сцене появились юннаты из первой средней школы.
— Кому нужно лишнее желание? — спросил один из них. — Мы два использовали, а на одном не сговорились.
Тут дети увидели Эрика и испугались.
— Не бойтесь, дети, — успокоила их золотая рыбка. — Если вы не возражаете, мы приведем в человеческий вид пожарника Эрика.
— Мы не возражаем, — сказали юннаты.
— А вы, жители города?
— Нет, — ответили люди рыбкам.
В тот же момент произошло помутнение воздуха, и Эрик вернулся в свое естественное, здоровое состояние. И оказался, кстати, вполне красивым и привлекательным парнем.
— Оп-ля! — воскликнули рыбки хором, выпрыгнули из банок, аквариумов и прочей посуды и золотыми молниями исчезли в реке.
Они очень спешили в Саргассово море метать икру.
Кир Булычев Застенчивый шуша
У Алисы много знакомых зверей: два котенка; марсианский богомол, который живет у нее под кроватью и по ночам подражает балалайке; ежик, который жил у нас недолго, а потом ушел обратно в лес; бронтозавр Бронтя — к нему Алиса ходит в гости в зоопарк; и, наконец, соседская собака Рекс, по-моему, карликовая такса не очень чистых кровей.
Еще одним зверем Алиса обзавелась, когда вернулась первая экспедиция с Сириуса.
Алиса познакомилась с Полосковым на встрече этой экспедиции. Я не знаю, как она это устроила: у Алисы широкие связи. Так или иначе, она оказалась среди ребят, которые принесли космонавтам цветы. Представьте мое удивление, когда я вижу по телевизору — бежит Алиса по летному полю с букетом голубых роз больше ее самой и вручает его самому Полоскову.
Полосков взял ее на руки, они вместе слушали приветственные речи и вместе ушли.
Алиса вернулась домой только вечером с большой красной сумкой в руках.
— Ты где была?
— Больше всего я была в детском саду, — ответила она.
— А меньше всего где ты была?
— Нас еще возили на космодром.
— И потом?
Алиса поняла, что я смотрел телевизор, и сказала:
— Еще меня попросили поздравить космонавтов.
— Кто же это тебя попросил?
— Один человек, ты его не знаешь.
— Алиса, тебе не приходилось сталкиваться с термином «телесные наказания»?
— Знаю, это когда шлепают. Но, я думаю, только в сказках.
— Боюсь, что придется сказку сделать былью. Почему ты всегда лезешь, куда не следует?
Алиса хотела было на меня обидеться, но вдруг красная сумка у нее в руке зашевелилась.
— Это еще что такое?
— Это подарок от Полоскова.
— Ты выпросила себе подарок! Этого еще не хватало!
— Я ничего не выпрашивала. Это Шуша. Полосков привез их с Сириуса. Маленький шуша, шушонок, можно сказать.
И Алиса осторожно достала из сумки маленького шестилапого зверька, похожего на кенгуренка. У шушонка были большие стрекозиные глаза. Он быстро вращал ими, крепко вцепившись верхней парой лап в Алисин костюм.
— Видишь, он меня уже любит, — сказала Алиса. — Я ему сделаю постель.
Я знал историю с шушами. Все знали историю с шушами, а мы, биологи, в особенности. У меня в зоопарке было уже пять шуш, и со дня на день мы ожидали прибавления семейства.
Полосков с Зеленым обнаружили шуш на одной из планет в системе Сириуса. Эти милые, безобидные зверушки, которые ни на шаг не отставали от космонавтов, оказались млекопитающими, хотя по повадкам больше всего напоминали наших пингвинов. То же спокойное любопытство и вечные попытки залезть в самые неподходящие места. Зеленому даже пришлось как-то спасать шушонка, который собирался потонуть в большой банке сгущенного молока. Экспедиция привезла целый фильм о шушах, который прошел с большим успехом во всех кинотеатрах и видеорамах.
К сожалению, у экспедиции не было времени как следует понаблюдать за ними. Известно, что шуши приходили в лагерь экспедиции с утра, а с наступлением темноты куда-то исчезали, скрывались в скалах.
Так или иначе, когда экспедиция уже возвращалась обратно, в одном из отсеков Полосков обнаружил трех шуш, которые, наверно, заблудились в корабле. Правда, Полосков подумал сначала, что шуш протащил на корабль контрабандой кто-нибудь из участников экспедиции, но возмущение его товарищей было таким искренним, что Полоскову пришлось отказаться от своих подозрений.
Появление шуш вызвало массу дополнительных проблем. Во-первых, они могли оказаться источником неизвестных инфекций. Во-вторых, они могли погибнуть в пути, не выдержать перегрузок. В-третьих, никто не знал, что они едят… И так далее.
Но все опасения оказались напрасными. Шуши отлично перенесли дезинфекцию, послушно питались бульоном и консервированными фруктами. Из-за этого они нажили себе кровного врага в лице Зеленого, который любил компот, а последние месяцы экспедиции ему пришлось отказаться от компота — его съели «зайцы».
Во время долгого пути у шушихи родилось шесть шушат. Так что корабль прибыл на Землю переполненный шушами и шушатами. Они оказались понятливыми зверушками и никаких неприятностей и неудобств никому, кроме Зеленого, не причиняли.
Я помню исторический момент прибытия экспедиции на Землю, когда под прицелом кино— и телевизионных камер открылся люк и вместо космонавтов в его отверстии показался удивительный шестилапый зверь. За ним еще несколько таких же, только поменьше. По всей земле прокатился вздох удивления. Но оборвался в тот момент, когда вслед за шушами из корабля вышел улыбающийся Полосков. Он нес на руках шушонка, перемазанного сгущенным молоком…
Часть зверьков попала в зоопарк, некоторые остались у полюбивших их космонавтов. Полосковский шушонок достался Алисе. Бог уж ее знает, чем она очаровала сурового космонавта Полоскова.
Шуша жил в большой корзине рядом с Алисиной кроватью, мяса не употреблял, ночью спал, дружил с котятами, боялся богомола и тихо мурлыкал, когда Алиса гладила его или рассказывала о своих удачах и бедах.
Шуша быстро рос и через два месяца стал ростом с Алису. Они ходили гулять в садик напротив, и Алиса никогда не надевала на него ошейника.
— А вдруг он кого-нибудь испугает, — спрашивал я. — Или попадет под машину.
— Нет, он не испугает. А потом, он обидится, если я на него надену ошейник. Он ведь такой чуткий.
Как-то Алисе не спалось. Она капризничала и требовала, чтобы я читал ей про доктора Айболита.
— Некогда, дочка, — сказал я. — У меня срочная работа. Кстати, тебе пора читать книжки самой.
— Но это же не книжка, а микрофильм, и там буквы маленькие.
— Так он звуковой. Не хочешь читать — включи звук.
— Мне холодно вставать.
— Тогда погоди. Я допишу и включу.
— Не хочешь — Шушу попрошу.
— Ну попроси, — улыбнулся я.
И через минуту вдруг услышал из соседней комнаты нежный микрофильмированный голос: «…И еще была у Айболита собака Авва».
Значит, Алиса все-таки встала и дотянулась до выключателя.
— Сейчас же обратно в постель! — крикнул я. — Простудишься.
— А я в постели.
— Нельзя обманывать. Кто же тогда включил микрофильм?
— Шуша.
Я очень не хочу, чтобы моя дочка выросла лживой. Я отложил работу, пошел к ней и решил серьезно поговорить.
На стене висел экран. Шуша орудовал у микропроектора, а на экране несчастные звери толпились у дверей доброго доктора Айболита.
— Как ты умудрилась так его выдрессировать? — искренне удивился я.
— Я его и не дрессировала. Он сам все умеет.
Шуша смущенно перебирал передними лапами перед грудью.
Наступило неловкое молчание.
— И все-таки… — сказал наконец я.
— Извините, — раздался высокий хрипловатый голос. Это говорил Шуша. — Но я в самом деле сам научился. Это ведь не трудно.
— Простите… — сказал я.
— Это не трудно, — повторил Шуша. — Вы сами позавчера показывали Алисе сказку про короля богомолов.
— Нет, я уже не о том. Как вы научились говорить?
— Мы с ним занимались, — сказала Алиса.
— Ничего не понимаю! Десятки биологов работают с шушами, и ни разу ни один шуша не сказал ни слова.
— А наш Шуша и читать умеет. Умеешь?
— Немного.
— Он мне столько интересного рассказывает…
— Мы с вашей дочкой большие друзья.
— Так почему же вы столько времени молчали?
— Он стеснялся, — ответила за Шушу Алиса.
Шуша потупил глаза.
Кир Булычев Великий дух и беглецы
Глава 1. Избушка
Павлыш проверил анабиозный отсек, там все было в порядке. Странно, еще недавно он спорил с Бауэром, доказывал ему, что этот отсек — анахронизм, и если уж переоборудовать корабль на гравитационный двигатель, то можно заодно и ликвидировать отсек — лишнее место, лишний вес… И Бауэр сказал тогда: «Но может же так случиться…» Хотя оба понимали, что случиться так не может. И случилось.
Уже месяц, как «Компас» падал. Он падал, и неизвестно было, чем кончится это падение. «Компас» проваливался в пространство, в бесконечность. Уже месяц, как он был объявлен пропавшим без вести, его разыскивали все станции и корабли сектора и не могли найти.
Находят в конце концов путешественников, пропавших без вести в пустыне, находят самолеты, разбившиеся в горах, находят флаер, унесенный ураганом, находят затонувшую субмарину. Потому что место, область их исчезновения конечны, ограничены дном моря, горной долиной, пределами пустыни. Космический корабль, пропавший без вести, найти нельзя. Тем более если он не выходит на связь.
Надежность корабля, доведенная до совершенства, таит в себе риск. Гравитационный отражатель надежен, связь, которую поддерживает корабль на гравитационных волнах, также надежна, но если система отказывает в одной точке, возникает опасность цепной реакции. И если не уловленный приборами во время прыжка метеорит из антивещества коснулся гравитационного отражателя и, исчезнув сам, уничтожил отражатель «Компаса», то он уничтожил и космосвязь, потому что отражатель — одновременно антенна для гравитационных волн. И корабль, прервавший прыжок в точке, установить которую удалось не сразу и с недостаточной степенью точности, оказывается неуправляем, безгласен и слеп.
«Компас» был жив, но не подавал признаков жизни. Он будет жить еще несколько дней или несколько лет, потому что он — высокоорганизованный кусок металла, напичканный изысканной, но ненужной теперь техникой. Ибо он — корабль, и цель его — перевозить людей и грузы между портами Галактики. Как только он лишается возможности делать это — он становится лишь железной банкой с муравьишками внутри. И железная банка падает в бездонное пространство…
Павлыш остановился перед дверью на мостик. Капитан просил его проверить, как дела в анабиозном отсеке. В анабиозном отсеке все было отлично. Павлыш увидел свою руку, лежащую на ручке двери, и подумал о том, что он сам, доктор Павлыш, молодой, красивый, умный, не может умереть. Собственная смерть — беда, которая не может с тобой приключиться. А так как это теоретическое размышление не могло изменить действительной сути явлений, то Павлыш оторвал взгляд от своей руки и вошел на мостик.
Капитан был один. Капитан постарел за месяц, прошедший со дня катастрофы. Капитан был более одинок, чем Павлыш, потому что он разделял одиночество и беспомощность своего корабля.
— Все в порядке? — спросил он.
— Да.
Павлыш подошел к штурманскому столу с расстеленной на нем картой сектора. На ней были проложены пути «Компаса». Путь, по которому ему следовало идти; вычисленный путь, который «Компас» должен был пролететь во время прыжка; приблизительная точка, в которой корабль прекратил прыжок, и еще более приблизительный путь с того момента и до сегодняшнего дня. Прыжок должен был перенести его через весь сектор. Авария же бросила его в центре сектора, на периферии пылевого мешка, не позволившего ориентироваться визуальными методами. И путь отсюда был проложен условно, пунктиром…
— Слушайте, доктор, — сказал капитан. — Есть шанс, правда, небольшой…
Несчастье случилось с «Компасом» в районе малоизученном, но не пустынном. Это давало шансы на спасение и уменьшало их. Можно было надеяться сесть на планету — тормозные двигатели остались целы. Но, с другой стороны, «Компас» мог стать пленником звезды, притяжения которой был бы не в силах преодолеть. Есть надежда, что «Компас» пронзит сектор и окажется в районе обжитых путей системы Второго Союза. Надежда была реальна. Но с одним условием: достижение Второго Союза при постоянной скорости займет восемь с половиной лет… И когда осознание этого пришло к космонавтам после недели расчетов, споров, сомнений и ложных прозрений, решено было использовать анабиозные ванны, те самые, само существование которых казалось Павлышу анахронизмом.
Почти весь экипаж «Компаса» должен был уйти в сон. Почти весь — кроме капитана, дежурного механика и врача. И было уговорено, что через год, если все пойдет благополучно, механика и Павлыша сменят. Капитана менять никто не будет. Это приказ и воля капитана.
За месяц, прошедший с того дня, Павлыш восстановил забытый испанский язык, выиграл у механика сто сорок партий в шахматы и несколько меньше проиграл капитану. Он прибавил полтора килограмма в весе и порой подумывал о том, что лучше аннигилировал бы весь корабль, чем ждать неизвестно чего восемь, десять… сколько лет?
Шесть дней назад внезапно появилась возможность, что путешествие скоро закончится. Впереди возникла небольшая желтая звезда с одинокой планетой. Звезда была почти на пути «Компаса», и корабль несся к ней со скоростью чуть более ста тысяч километров в секунду. Шесть дней назад капитан сказал своему экипажу — Павлышу и механику, — что есть один шанс из десяти опуститься на планету. Даже если она необитаема и непригодна для жизни, на ней, вернее всего, действует автоматический маяк, и можно будет дать о себе знать. Все зависело от того, как близко пройдет «Компас» от планеты. Если достаточно близко, то мощности тормозных двигателей хватит на посадку, если далеко, то топливо будет истрачено на коррекцию и садиться будет не на чем.
— Так что же, капитан? Мы попытаемся сесть или летим дальше?
— А вы бы что сделали, Павлыш?
— Даже если у нас мало…
— Ты молод, Павлыш, и потому годы кажутся тебе длинными и невосполнимыми.
— Я не так молод, но где гарантия, что после всех этих лет в нашей жестянке мы не погибнем от голода или аварии, которую не сможем ликвидировать, не провалимся в какую-нибудь дыру и не пролетим мимо торгового пути, чтобы снова углубиться в пустоту?
— Гарантии нет. Но дело вот в чем: для того чтобы выйти к планете, мы должны истратить почти половину мощности тормозных двигателей. Из-за гибели отражателя изменена конфигурация корабля, и по расчетам получается, что остальное пойдет на компенсацию эксцентрического вращения. На чем будем садиться, не представляю…
— А что за планета?
— Если я не ошибаюсь, планета хорошая, нормальная, земного типа. Наша беда, что ее открыли недавно и на ней нет ни станции, ни базы. Хотя должен быть маяк.
— Вы уверены?
— Я могу предполагать, что это система 16-АПР8. Погляди по справочнику.
Под этим индексом значилась система желтой звезды с одной планетой и двумя астероидными поясами. Планета была земного типа. Ей присвоили название Форпост. После ее краткого описания шло примечание: «Закрыта для исследований».
И все. Это могло значить что угодно — от наличия там разумной жизни до болезнетворных бактерий, опасных для человека. За справкой шла сноска на последний том общего атласа, который на «Компасе» не успели получить.
— Через три часа начинаю эволюцию, — сказал капитан. — Механик мне нужен. Ты — нет.
— Но мы не успеем разбудить штурмана и второго механика. На это потребуется часов восемь. Почему вы не сказали раньше?
— Мы обойдемся вдвоем.
Капитан уже четверо суток не спал, и инъекции переставали оказывать действие. Он устал.
— Дай мне еще шарик.
— Опасно.
— Потом вылечишь, если что. Сейчас мне нужна ясная голова.
Павлыш был готов к этой просьбе. Шарики находились в кармане. Он прижал один из них к кисти капитана, лежавшей на пульте. Содержимое всосалось под кожу.
— Я принял решение раньше, но не стал тебя ставить в известность, потому что возражения лишь отняли бы время на дискуссии. А сейчас нам некогда дискутировать.
— Но все-таки?
— Все-таки заключается в том, что посадка будет трудной. Не знаю, останется ли что-нибудь от «Компаса».
Голос капитана звучал равнодушно и холодно. Уже много дней капитан говорил так: он не мог побороть в себе глубокого и безнадежного отчаяния. Он не был виноват, но его корабль разбит. Право судить себя капитан оставил за собой.
— Чем больше людей мы сейчас поднимем, тем больше людей мы подвергнем опасности. Анабиозные камеры — самое защищенное место корабля. Анабиозные ванны — самое защищенное место в камере. Больше всего шансов выжить у тех, кто находится в ваннах.
— Я могу быть штурманом. Вы знаете, что я подготовлен к этому.
— Не нужен мне сейчас штурман! Зачем мне штурман? Чтобы бросить, как ты выразился, жестяную банку на пустую планету?
— Да.
— Слушай меня, Павлыш. Ты судовой врач. Ты отвечаешь, в пределах своих возможностей, за здоровье и жизнь команды. Поэтому при посадке твое место будет вместе с экипажем. В анабиозном отсеке.
— Вы тоже относитесь к команде. И механик. Моя помощь может понадобиться и вам.
— Правильно. Но в таком случае мне нужен живой врач. Если надо будет собирать нас по частям, для этого ты должен уцелеть. Приказываю тебе отправиться в анабиозный отсек. Я, конечно, хотел бы загнать тебя самого в ванну, но боюсь, что это превышает мою власть над тобой.
— Вы правы. И я, возражая вам, руководствуюсь теми же соображениями интересов экипажа. Мои услуги могут понадобиться сразу после посадки. Кроме того, вывод людей из анабиоза также труден без участия врача…
— Ладно, я ведь не спорю. Так что прошу тебя через два часа отправиться в анабиозный отсек, я сам спущусь туда и проверю, надежно ли ты пристегнут. И будь разумен, не пытайся прибежать на мостик и принять участие в наших скучных делах. Ты будешь мне мешать…
— Хорошо, — согласился Павлыш.
— А сейчас займись-ка, пожалуйста, обедом. Накорми нас как следует. Нет никакой гарантии, что мы доживем до следующего обеда.
— Надо будет дожить. Мы отвечаем за тех, кто спит…
— Не надо меня учить, — сказал капитан. Он очень устал. — И не теряй времени даром.
* * *
…Тень «Компаса» добралась до Павлыша. Тень была длинной и росла с каждой минутой. Целый день солнце ползло невысоко над горизонтом и вот решилось наконец уйти на покой.
Павлыша удручала предопределенность. Правда, она протягивалась всего на несколько дней в будущее, но этого достаточно для возникновения неприязни к серому берегу и махине покореженного металла, именуемой по инерции кораблем «Компас».
Страшная тварь вылетела из колючих зарослей, подступавших к пляжу, и уселась в тени корабля. Тварь была ростом с собаку, но хрупка и члениста. Она пристально смотрела на Павлыша печальными стрекозиными глазами. Мошкара смерчиком замельтешила над ней. Тварь наконец приняла решение, подпрыгнула и принялась биться об обгоревший бок корабля, словно комар об оконное стекло.
Можно было написать письмо. Вчера Павлыш написал уже одно. Склеил конверт из чистого листа бумаги и даже нарисовал на нем серый берег, зеленое море с полосами барашков, синие колючие кусты. И написал на марке: «Авиапочта. Планета Форпост». Все как в старые добрые времена. А вместо почтового ящика использовал остатки мусоропровода.
Павлыш поднялся, стряхнул с колен песок и ракушки и побрел к люку. Четыре дня назад он открывал его больше часа, думал, что никогда не сможет этого сделать. Тогда казалось, что открытый люк — спасение. На самом деле это ничего не решало.
Тварь стукнулась о шлем, толчок был вял, и Павлыш, отмахнувшись, сломал ее пополам. Туча мошкары сразу скрыла останки твари. Павлыш закрыл люк, припер его изнутри стальным стержнем. Мошкара боялась тени, внутрь не залетала. Но с наступлением вечера мог появиться какой-нибудь гость покрупнее. Павлыш ощупью разделся, повесил скафандр в нишу.
Аварийное освещение в коридоре работало из рук вон плохо. Свет мерцал, терялся в углах. Его все равно придется отключить. И это прискорбно — будет темно. Павлыш решил изобрести светильник на сливочном масле. Или спиртовку. Представил себя пишущим очередное письмо при свете самодельного светильника и тут же ударился об торчащий из стены обломок трубы.
Корабль был разбит. Это никуда не годилось. Корабль создан для того, чтобы никогда не разбиваться. Если уж случается несчастье — он взрывается, исчезает бесследно. Но корабль, разбитый, как автомобиль о столб, — это невероятно. Налетевший с моря ветер качал развалину, на пол посыпался сор, и в перекореженных недрах судна что-то заскрипело, заныло.
Не было энергии. Не было связи. Если бы капитан остался жив или кто-нибудь из механиков — может, они что-то и придумали бы. Хотя вряд ли. Корабельный врач Павлыш придумать ничего пока не смог. Чтобы не раскисать, он запускал зонды, методично обыскивал трюмы, привел в относительный порядок мостик и вел корабельный журнал.
Было еще одно дело. Главное и печальное. Анабиозные ванны. У них автономный блок питания. Температура поддерживалась на нормальном уровне. Так будет, подсчитал Павлыш, еще два месяца. На самом экономном режиме. И все. Павлыш останется последним человеком на этой планете. Потом умрет тоже. Может быть, скоро, если не приспособится к местному воздуху. Может быть, проживет до старости.
Павлыш представил себя старичком в рваном измызганном скафандре. Старичок выходит на лесенку перед вросшим в серый песок кораблем и кормит с ладони членистых тварей. Они толкаются, мешают друг дружке и глядят на него внимательно и строго. Потом старичок возвращается в чистенькую, ветхую кабинку, убранную сухими веточками, и, подслеповато щурясь, раскрывает дневник…
Был, правда, еще один вариант. Отключить анабиозные ванны. Ни один из спящих не заметит перехода к смерти. Энергию блока можно переключить тогда на один из отсеков и прожить в безопасности несколько лет. От такой возможности стало еще паскудней. Павлыш заглянул в реанимационную камеру, бывшую реанимационную камеру. Он каждый день заглядывал туда, пытаясь настроиться на возможность чуда. За дверью его встречала та же безнадежная путаница проводов и осколки приборов. И сколько ни приглядывайся, ни один провод не вернется на место. Нет, разбудить экипаж он не сможет.
И все-таки они были еще живы. И он был не один. И пока оставалась забота о живых, оставалась цель.
Павлыш вошел в отсек анабиоза. Отсек был спрятан в центре корабля, охвачен надежными объятиями амортизаторов и почти не пострадал. Здесь было холодней, чем в коридоре. Под матовыми колпаками ванн угадывались человеческие фигуры.
— Бывают же случайности, — сказал Павлыш термометру. — Сегодня мы сюда попали. Завтра еще кто-нибудь. Возьмет и попадет.
Павлыш знал, что никто сюда не попадет. Незачем. Когда-то, несколько лет назад, планету посетила разведгруппа, провела здесь две недели, составила карты, взяла образцы флоры и фауны, выяснила, что день здесь равен четырем земным дням, а ночь четырем земным ночам, установила, что планета пока интереса для людей не представляет. И улетела. А может, даже и группы не было. Пролетел автомат-разведчик, покружил…
Павлыш щелкнул пальцем по матовому куполу ванны, будто хотел разбудить лежавшего там Глеба Бауэра, усмехнулся и вышел.
Солнце, по расчетам, должно опуститься уже к самой воде. Момент этот мог представить интерес для будущих исследователей. Так что перед ужином имело смысл снова выбраться на пляж и заснять смену дня и ночи. Кроме всего, это могло быть красиво…
* * *
Это было красиво. Солнце, беспрестанно увеличиваясь и краснея, ползло по касательной к ярко-зеленой линии горизонта. Солнце было полосатым — по лиловым штрихам бежали, вспыхивали белые искры. Небо, ярко-бирюзовое в той стороне, где солнце, становилось над головой изумрудным, глубоким и густым, а за спиной уже стояла черно-зеленая ночь, и серые облака, зарождаясь где-то на суше, ползли к морю, прикрывая в тумане яркие звезды. Кустарник на дюнах превратился в черный частокол, сплошной и монолитный, оттуда шли шипение, треск и бормотание, настолько чужие и угрожающие, что Павлыш предпочел не отходить от корабля. Он снимал закат ручной любительской камерой — единственной сохранившейся на борту — и слушал шорохи за спиной. Ему хотелось, чтобы скорей кончилась пленка, чтобы скорей солнце расплылось в оранжевое пятно, провалилось в зелень воды. Но пленка не кончалась, оставалось ее минут на пять, да и солнце не спешило уйти на покой.
Мошкара пропала, и это было непривычным — Павлыш за четверо суток привык к ее деловитому кружению, к ее явной безобидности. Ночь грозила чем-то новым, незнакомым, злым, ибо планета была еще молода и жизнь на ней погружена в беспощадную борьбу за существование, где побежденного не обращали в рабство, не перевоспитывали, а пожирали.
Наконец солнце, до половины погрузившись в воду, распластавшись по ней чечевицей, уползло направо, туда, где вдоль горизонта тянулась черная полоска суши, окружающая залив, на берегу которого упал «Компас».
— Ну что же, — сказал себе Павлыш. — Доснимем и начнем первую полярную зимовку. Четыре дня сплошной ночи.
Собственный голос был приглушен и почти незнаком. Кусты отозвались на него вспышкой шумной активности. Павлыш не смог заставить себя дождаться полного заката. Палец сам нажал на кнопку «стоп». Ноги сами сделали шаг к люку — надежному входу в пещеру, столь нужную любому троглодиту.
И тут Павлыш увидел огонек.
Огонек вспыхнул на самом конце мыса — черной полоски по горизонту, невдалеке от которой спускалось в воду солнце. Сначала Павлыш подумал, что солнце отразилось от скалы или волны. Подумал, что обманывают уставшие глаза.
Через двадцать секунд огонек вспыхнул снова, в той же точке. И больше вспышек Павлыш не увидел — солнце подкатилось к мысу, било в лицо, и собственные его вспышки мельтешили и обманывали. Павлыш не мог более ждать. Он вскарабкался в люк; не снимая скафандра и шлема, пробежал, чертыхаясь и спотыкаясь об острые края предметов, на резервный пульт управления. Основной мостик, где при неудачной посадке находились капитан и механик, был размозжен.
Чуть фосфоресцировал в темноте экран телеглаза. На нем Павлыш собирался посмотреть отснятую пленку. Может быть, камера, не отрываясь глядевшая на горизонт, заметила огонек раньше, чем Павлыш.
Был снова закат. Снова солнце по касательной ползло вдоль зеленой гряды, разбрасывая слишком яркие краски, снова по нему бежали лилово-сизые полосы и вспыхивали искры. Глаз камеры последовал за солнцем. У Павлыша устали руки. Они немного дрожали, и оттого волновалась и покачивалась на импровизированном экране изумрудная вода.
— Смотри, — предупредил себя Павлыш: в правой стороне кадра обнаружилась оконечность мыса. И тут же в этом месте, безусловно и объективно увиденный камерой, вспыхнул огонек.
Экран погас. Павлыш оказался в полной темноте. Лишь перед глазами мелькали багровые и зеленые пятна. Он ощупью отмотал пленку обратно и остановил тот кадр, где вспыхнул огонек. На экране застыло, остановилось солнце, застыла и белая точка у правой кромки экрана: огонек.
Огонек должен был оказаться оптическим обманом, галлюцинацией. Видно, Павлыш подсознательно боялся поверить — оттого убеждал себя в нереальности огонька. Если убедить себя, что это мираж… Но огонек не был миражем. Камера тоже увидела его.
— А почему бы и нет? — спросил Павлыш.
Корабль ничего не ответил. Он надеялся на Павлыша.
Чего же я здесь стою? Солнце уже спряталось и не мешает смотреть на мыс. А вдруг огонька уже нет?
Павлыш подумал, что если где-то неподалеку есть разумные существа, по крайней мере, разумные настолько, что обладают сильным источником света, то ни к чему беречь аварийные аккумуляторы. Он на ощупь отыскал кнопку, врубил на полную мощность освещение, и корабль ожил, в нем стало теплее, раздвинулись стены, и коварные предметы — обломки труб, петли проводов, заусеницы обшивки — спрятались по углам и не мешали Павлышу пробежать коридором к люку, к вечеру, переставшему быть страшным и враждебным.
Солнце и в самом деле село. Осталось лишь глухое малиновое пятно, и облака, добравшиеся до него, образовали в нем темно-серые провалы. Павлыш оперся руками о края люка, высунулся по пояс наружу и считал: один, два, три, пять… Вспышка!
Огонек продержался секунду, и Павлыш успел усесться поудобнее на край люка, свесить вниз ноги в тяжелых башмаках, прежде чем он вспыхнул снова. У огонька был чрезвычайно приятный цвет. Какой? Чрезвычайно приятный белый цвет. А может быть, желтый?
Когда разгладилось и посинело пятно, остававшееся от солнца, огонек перестал мигать. Он загорелся ровно, будто кто-то, долго шутивший с выключателем, уверился наконец в приходе ночи и, включив свет на полную мощность, уселся за стол ужинать. И ждать гостей.
Из темноты к Павлышу бросилось нечто большое. Павлыш не успел подобрать ног и укрыться в корабль. Лишь вытянул вперед руку. Нечто оказалось уже знакомой тварью. Тварь опутала сухими тонкими ножками руку Павлыша, и стрекозиные глаза укоризненно сверкнули, отразив свет, падавший из люка. Павлыш стряхнул тварь, как стряхивают в кошмаре страшного паука, и та шлепнулась о песок.
Закружилась голова. Тут только он понял, что забыл опустить забрало шлема и дышит воздухом планеты. А с осознанием этого пришла дурнота. Павлыш закрыл люк и уселся прямо на пол шлюза. Опустил забрало и увеличил подачу кислорода, чтобы отдышаться.
Теперь надо дать сигнал, думал Павлыш: пустить ракету, зажечь прожектор. Надо позвать на помощь.
Но ракет не было. А если были, поиски их займут еще несколько суток. Прожекторы разбиты. Есть фонарь, даже два фонаря, но оба довольно слабые, шлемовые. Ну что же, начнем со шлемовых фонарей.
Павлыш довольно долго стоял у открытого люка, закрывая и открывая ладонью свет и свободной рукой отмахиваясь от тварей, лезущих на свет, как мотыльки. Огонек не реагировал — светил так же ярко и ровно. Хозяева его явно не догадывались о том, что кто-то неподалеку потерпел бедствие. Потом, хоть это уже вряд ли бы помогло, Павлыш вытащил из корабля множество предметов, которые могли гореть, и поджег их. Костер был вялым — в воздухе слишком мало кислорода, да и твари, слетевшиеся словно на праздник, бросались в огонь и обугливались, шипели, как мокрые дрова. Павлыш перевел весь свой запас спирта и после десяти минут борьбы с тварями бросил эту затею.
Он отошел к люку и глядел на огонек. Он не мог к нему привыкнуть. Огонек был из сказки: окошком в домике лесника, костром охотников… А может быть, пламенем под котлом людоеда?
— Ладно, — сказал Павлыш тварям, шевелившимся живой кучей над теплыми еще, обуглившимися дверцами шкафчиков, книгами и тряпками. — Я пошел.
Ему бы прислушаться к внутреннему голосу, который по долгу службы должен объяснить, что путешествие разумнее начать через четверо земных суток, когда рассветет и неизвестные ночные твари улягутся спать. Но внутренний голос молчал — видно, и ему казалось невыносимым столь долгое бездействие.
* * *
Хорошо, когда есть решение, которое можно принять. Раньше и этого не было. Решение требовало действий, многочисленных, разнообразных и спешных. Чем-то это было похоже на отъезд в отпуск — надо прибрать в квартире, оставить корм рыбкам в аквариуме, договориться с соседкой, чтобы поливала цветы, позвонить друзьям, позаботиться о билете…
Во-первых, Павлыш отправился в анабиозную камеру. Поход к огоньку мог продлиться часа три, и за это время ничто не должно было нарушить спокойный сон экипажа. Если что-нибудь с ними произойдет — пропал весь смысл похода. Павлыш обесточил корабль и подключил к блоку питания камеры уже порядком севшие аварийные аккумуляторы. Проверил стабильность температуры в ваннах, контрольную аппаратуру. Насколько Павлыш мог судить — камере ничто не угрожало. Даже если Павлыш будет отсутствовать целый месяц. Правда, человеку, идущему в трехчасовую прогулку по берегу моря, ни к чему планировать на месяц вперед, но прогулка предполагалась несколько необычная. Павлыш не без оснований думал, что станет первым человеком, путешествующим ночью по берегу здешнего моря.
Затем следовало позаботиться о собственном снаряжении, запасе воды и пищи, оружия (на корабле удалось разыскать пистолет). Наконец, надо было задраить сломанный люк так, чтобы даже слон (если по ночам здесь бродят слоны) не смог бы его отворить.
Закончив дела, Павлыш выбрался наружу и неожиданно почувствовал почти элегическую грусть. Затянувшиеся сумерки — а им, видно, и конца не будет — окрасили негостеприимный мир во множество разновидностей черного и серого цвета, и единственной родной вещью в этом царстве был искалеченный «Компас», печально гудящий под порывами ветра, одинокий и беспомощный.
— Ну-ну, не расстраивайся, — сказал кораблю Павлыш и погладил корпус, изъязвленный аварийной посадкой. — Я скоро вернусь. Дойду по бережку до избушки и обратно.
Огонек горел ровно, ждал. Павлыш в последний раз проверил поступление кислорода — его хватит на шесть часов, в крайнем случае можно дышать и воздухом планеты. Хоть это неприятно и весьма вредно. Павлыш вытащил пистолет, прицелился в камень на берегу и выстрелил. Луч полоснул по камню, распилил его пополам, и половинки засветились багрово и жарко. Пора было идти.
Павлыш разгреб башмаком кучу обгоревших тварей — костер давно уже погас и остыл. Павлыш перепрыгнул через него — не из молодечества: хотел узнать, достаточно ли надежно все приторочено.
Удобнее идти было по самой кромке пляжа. Здесь волны, забегавшие длинными языками на берег, оставляя после себя вялую пену, спрессовали песок, и он стал упругим и твердым. Фонарь был пока не нужен — и так видно все, что нужно видеть: бесконечную полосу песка, темную воду слева, черный кустарник на дюнах справа. И так до бесконечности, до огонька.
Павлыш прошел несколько десятков шагов, остановился, оглянулся на корабль. Тот был велик, непроницаем и страшно одинок. Несколько раз Павлыш оглядывался — корабль все уменьшался, мутнел, сливался с небом, и где-то в конце первого километра пути Павлыш вдруг понял, как сам он мал, беззащитен и чужд морю. И ему стало страшно, и захотелось убежать к кораблю, скрыться в люке. Он вдруг понадеялся, что забыл нечто очень важное для пути, ради чего, хочешь не хочешь, придется возвращаться. Но пока придумывал, обеспокоилось чувство долга, зашевелился стыд, заскребла под ложечкой совесть — возвращаться никак было нельзя, и тогда Павлыш попытался представить себя женой Лота, уверить, что обернись он — превратится в соляной столп. И к утру его слижут жадные до кристаллической соли обитатели кустов.
Павлыш решил петь. Пел он плохо. И после второго куплета кустарник замолк, затаился, прислушиваясь. Кустарнику пение не нравилось. Песок разматывался под ногами ровной лентой, порой язык доползал до ноги путника, и Павлыш сворачивал чуть выше, обходя пену. Один раз его испугало белое пятно впереди. Пятно было неподвижным и зловещим. Павлыш замедлил шаги, нащупал рукоять пистолета. Пятно росло, и видно было, как нечто черное, многопалое высунулось из него, готовясь схватить пришельца. Но Павлыш все-таки шел, выставив вперед пистолет, и ждал, чтобы пятно решилось на нападение. Павлыш был здесь новичком, а для новичка самое неразумное первым начинать пальбу.
Пятно оказалось большой раковиной, а может, и панцирем какого-то морского жителя. Несколько тварей ползали по нему, вытаскивая тонкими лапками остатки внутренностей. Они и показались Павлышу издали щупальцами пятна.
— Кыш, несчастные! — сказал Павлыш тварям, и те послушно снялись, улетели к кустам, видно, приняв Павлыша за крупного хищника, любителя морской падали. Из-под раковины прыснула жадная мелочь, зарываясь в песок, удирая к воде. В темноте не разобрать ни форм, ни повадок — некоторые тонули, растворяясь в пене, другие фосфоресцировали и светящимися точками суетились у берега.
Почему-то после случая с раковиной Павлыш почувствовал себя уверенней — обитатели моря и кустов были заняты своими делами и на Павлыша нападать не собирались. Павлыш понимал, что уверенность его зиждется на заблуждении; ведь если существуют раковины — есть твари, которые этими раковинами питаются. А если есть твари, то кто-то пожирает их. И еще кто-то пожирает тех, кто питается тварями. И так далее.
Прошел уже час с тех пор, как Павлыш покинул корабль, позади по крайней мере пять километров пути. Единственное, что всерьез беспокоило сейчас Павлыша, — то, что огонек не приближался. Так же далек был черный мыс, так же ровна полоса песка. Правда, это не могло продолжаться вечно. Хоть диаметр Форпоста больше земного, но планета все равно круглая, и достаточно отдаленные предметы, хочешь того или нет, скрываются за горизонтом…
И тут Павлыш увидел реку.
Вначале был шум. Он примешивался к однообразному ритму прибоя и насторожил Павлыша. Вливаясь в море, река разбилась на множество рукавов, мелких и быстрых. Берег здесь, окаймленный речным песком, выдавался в море небольшим полуостровом. Между рукавами и с обеих сторон дельты земля была покрыта темными пятнами лишайника, травой, какие-то растения, схожие с трезубцами, гнездились прямо в воде. Переход вроде бы не представлял трудностей, но когда в нескольких метрах от воды нога Павлыша вдруг провалилась по щиколотку, он понял, что от реки можно ждать каверзы.
Уже следующий шаг дался труднее. Песок стал податливым, вялым, он с хлюпаньем затягивал ногу и с сожалением отпускал ее.
«В конце концов, — подумал Павлыш, — мне ничего не грозит. Я в скафандре и, даже если провалюсь где-нибудь поглубже, не промочу ног».
И не успела эта мысль покинуть голову, как Павлыш потерял опору под ногами и окунулся по пояс. И это было еще не все, попытка двинуться из этой ловушки вперед заставила погрузиться еще на несколько сантиметров. Скафандр был мягким, и жижа, поймавшая в плен Павлыша, давила на грудь, подбираясь к плечам. Павлыш вспомнил, что в подобных случаях охотникам, угодившим в болото, всегда попадается под руку сук или хотя бы куст. Сука поблизости не было, но куст рос впереди, метрах в трех. Павлыш рассудил, что возле куста должно быть тверже, и прыгнул вперед.
Наверно, со стороны прыжок его выглядел странно: существо, ушедшее по грудь в песок, делает судорожное движение, вырывает несколько сантиметров тела из плена, продвигается на полметра вперед и тут же почти полностью пропадает из вида.
Прыжок был ошибкой, объяснимой лишь тем, что Павлышу никогда раньше ни с болотами, ни с зыбучими песками сталкиваться не приходилось. Теперь над поверхностью, чуть колышащейся, вздыбливающейся пузырями, виднелась лишь верхняя половина шлема и кисти рук. Павлыш скосил глаза и увидел, что черная граница песка медленно, но ощутимо поднимается по прозрачному забралу. Павлыш пока не беспокоился — все произошло так быстро и внезапно, что он просто не успел толком обеспокоиться. Стараясь не делать лишних движений, потому что каждое движение лишь погружало его глубже, Павлыш повернул голову к дальнему мысу. Огонек светил. Ждал. Пришлось задрать голову, над песком оставалась лишь верхушка шлема с ненужной антенной, настроенной на корабль, в котором никто не услышит. И еще через несколько секунд огонек пропал. И все пропало. Было темно, страшно тесно и совершенно непонятно, что же делать дальше.
Страх пришел с темнотой. Павлыш понял, что дышит часто и неглубоко, не хватало воздуха, хоть это и было неправдой — баллоны добросовестно выдавали ровно столько воздуха, сколько положено. Шлем был достаточно тверд, так что угроза погибнуть от удушья не возникала. Погибнуть… И как только это слово промелькнуло в мыслях, то зацепилось за что-то в мозгу и осталось там. Погибнуть. А ведь в этой яме можно в два счета погибнуть. Ведь останься здесь — и погибнешь. Как рыба, выкинутая на берег, как мышь в мышеловке. Погибнуть…
Слово имело какую-то магическую силу. Это было отвратительное слово, мерзкое, злое. Павлыш понимал, что оно не может к нему относиться потому, что его ждут Глеб Бауэр и штурман Батуринский — без Павлыша они тоже погибнут. И если когда-нибудь придет сюда корабль, а он обязательно придет, то будет поздно; если придет сюда корабль, они найдут людей в анабиозных ваннах, найдут тела погибших, уложенные им, Павлышом, в морозильник, поймут, что кто-то остался на корабле и потом исчез. И будут его искать — и конечно, никогда не найдут. Даже если планету заселят, множество людей будет жить на ней — все равно никто никогда не найдет доктора Павлыша, шатена, рост 183, глаза голубые…
— А ну хватит, — приказал себе Павлыш. — Так можно думать до рассвета.
Надо было выбираться. Павлыш понял, что совсем не хочет погибать в этой проклятой яме. Следовало отыскать выход из ловушки. Вот и все.
Твердый песок — за спиной. Больше рисковать нельзя. Никаких движений вперед — только назад, к берегу.
Павлыш попробовал поднять руки. Это можно было сделать, но с трудом, песок был тугим и тяжелым. Павлыш попытался подгребать руками перед собой, но лишь глубже ушел в жижу, и пришлось снова замереть, чтобы побороть вспышку паники, сжавшую мозг. Паника была иррациональна — тело, ощутившее опасность, начало метаться. Бился в голове мозг, и сердце колотилось морзянкой.
Павлыш переждал панику на борту. Он уже знал, что сильнее ее, он оставался на капитанском мостике — бунтари же бесцельно бегали по палубе и размахивали руками. И тут — неожиданно — ноги ощутили твердую почву.
— Великолепно, — произнес Павлыш, успокаивая бунтарей и трусов, гнездившихся в его теле. — Я же вам всегда говорил, что эта трясина не бездонная. Обычная яма. Мы стоим на дне и теперь пойдем обратно.
Сказать было легче, чем сделать. Песок не хотел отпускать Павлыша и тянул его вниз, в глубину, дно было скользким и ненадежным. Но Павлыш все-таки сделал шаг вверх по склону ямы и, сделав его, понял, что он чертовски устал, особенно мешал груз жижи, напор ее, тиски. Почему-то представился водолаз, медленно идущий в глубине…
— Стойте, — воскликнул Павлыш. — Мы догадались.
Через минуту правая рука пробилась сквозь песок и нащупала кнопку подачи воздуха. Павлыш выжал ее до отказа и не отпускал, пока воздух, сдавливавший горло, грозящий выжать из орбит глаза, останавливающий сердце, не наполнил скафандр настолько, что следующий шаг наверх дался значительно легче…
Павлыш отпустил кнопку подачи воздуха лишь тогда, когда вылез по пояс из зыбучего песка и, стерев свободной рукой грязь со шлема, увидел огонек. Тот горел.
Павлыш долго сидел на берегу, вытянув ноги и позволяя волнам накатываться на них. Он улыбался, не мог не улыбаться, и несколько раз поднимал руки, чтобы убедиться, как легко и свободно живется на воздухе.
Река текла в море, так же спокойно, как и раньше, и совершенно невозможно было угадать место недавнего заточения. Песок разгладился, смирился с потерей пленника — ждал новых жертв.
Но главная задача так и не была решена. Река преграждала дорогу, и реку следовало перейти, чтобы продолжить путь по ровному берегу, начинавшемуся снова в каких-то ста метрах от Павлыша.
Отдышавшись, Павлыш поднялся и пошел по песку к кустам. Раковинки хрустели под башмаками, и шорохи впереди, треск ветвей, писк приближались, становились все явственней. Павлыш остановился, вспомнил, что в пистолет мог набиться песок. Вытащил, провел рукой по стволу. Ствол был чист.
Павлыш шел, держась подальше от щебечущей, безобидной на вид речки, взобрался на невысокий холм и остановился перед стеной кустов. Кусты протянули навстречу колючие сухие ветви, они стояли тесно, словно воины, встречавшие врага. Павлыш попытался раздвинуть кусты, но ветви цеплялись колючками друг за друга, пришлось пожалеть, что не надел перчаток.
Провозившись несколько минут у стены кустов, тщетно стараясь отыскать в них лазейку, Павлыш с отчаяния полоснул по ним лучом пистолета. Луч прорезал в кустарнике узкую щель, поднялся белый столб дыма, и кусты настороженно затихли. Павлыш включил шлемовый фонарь и увидел, как кустарник — единое целое — залечивал рану, как тянулись через щель пальцы ветвей, когти колючек, осыпались на землю мертвые сучки и на их месте вырастали свежие побеги.
Луч фонаря привлек тварей, и Павлыш впервые увидел, как вылетают они из кустарника, сквозь возникающие в непроницаемой стене отверстия, которые исчезают вновь, будто захлопывается дверь.
Павлыш выключил фонарь и отступил, отмахиваясь от тварей, которые стучали прозрачными крыльями по шлему и заглядывали в глаза.
Он вернулся к берегу. Прямой путь через реку не годился. Сквозь кусты не пробиться и не добраться до такого места выше по течению, где нет зыбучих песков. Возвращаться нельзя. Оставался третий путь — по морскому дну. Он не сулил удовольствий, но выбора не было. Павлыш ступил в воду.
Дно понижалось полого, волны стучали по ногам, отталкивали к берегу и чуть светились, очерчивая силуэт любого предмета, попавшего в воду. Павлыш медленно переступал по твердому дну, стараясь держаться у края дельты. Вскоре пришлось зайти по грудь, движения стали плавными и неловкими, словно во сне. Шагах в пятидесяти от берега дно неожиданно ушло из-под ног, и Павлыш был вынужден погрузиться в воду с головой. Плыть он не мог — скафандр тяжел, хотя, к сожалению, не настолько, чтобы подошвы надежно припечатывались ко дну. При каждом шаге Павлыш терял равновесие, его тянуло кверху, и, как назло, не попадалось под башмаками никакого камня, чтобы взять в руку.
Фосфоресцирующая живность прыскала в стороны от неуклюжего человека. Под водой было совсем темно, и Павлыш включил фонарь, чтобы не сбиться с пути. Справа был песчаный откос, уходивший вверх к краю дельты, слева дно опускалось ступеньками. Течение речки ощущалось здесь явственно — вода давила в бок, гнала в глубину, и видно было, как по дну передвигались струйки песка, уносимые течением.
Спустившись еще глубже, Павлыш попал в джунгли водорослей, мягких и податливых. Никто не мешал Павлышу идти по дну моря, никто не встретился ему, но это не вселяло спокойствия, потому что Павлыш не мог отделаться от ощущения, что за ним следят, пытаются угадать, насколько он силен и опасен.
…Морда глядела на него из водорослей единственным узким глазом. Свет шлемового фонаря отразился в глазу, и глаз еще более сузился, силясь, видно, разобрать, что же скрывается за пятном света.
Павлыш замер и от резкой остановки потерял равновесие, течение подхватило его, приподняло и повалило вперед, к морде. Павлыш взмахнул руками, чтобы удержаться на месте, и задрал голову, опасаясь потерять морду из луча света. Он был беспомощен и даже не мог достать пистолета, так как для этого сначала надо было вернуть руки к телу.
Глаз закрылся, но вместо него появился разинутый рот — пасть, усеянная иглами. Павлыш отлично мог бы уместиться в пасти, и воображение мгновенно достроило к морде соответствующее тело и хвост с шипами на конце. Морда закрыла рот и вновь открыла глаз. Чудовище, возможно, было удивлено странным поведением пришельца — чуть касаясь конечностями дна, пришелец поводил в воде руками, качался, поворачивался и при этом приближался к морде.
Чудовище не выдержало жуткого зрелища. Чудовище, видно, решило, что Павлыш хочет его съесть. Морда вдруг развернулась и бросилась наутек. У морды не было тела, не было хвоста с шипами — лишь нечто вроде скошенного затылка, снабженного плавниками.
Стебли водорослей завертелись в водовороте, поднятом мордой.
Павлыш наконец встал на ноги. Перед тем как продолжить путь, он постоял с минуту, отдышался, достал пистолет и решил не выпускать его из руки, пока не выберется наружу.
И через несколько шагов обнаружил, что был прав, приняв такую меру предосторожности. Хотя спасло его не это — а та самая морда, которая, убегая от него, первой попала в ловушку.
Паутина, вернее не паутина, а ловушка, напоминающая чем-то паутину, почти невидимая среди водорослей, была слабо натянута и колебалась вместе с растениями, окружавшими ее. Испуганная морда без туловища влетела в нее с размаху, оказалась в зеленом мешке, мгновенно скрывшем ее, опутавшем зелеными стеблями. И теперь билась в мешке, а по поверхности его, шустро перебирая лапками, сбегались многоножки с тяжелыми светящимися жвалами и впивались в морду, рвали ее, не обращая внимания на яркий луч фонаря, и вода мутнела от крови, и движения жертвы становились все более вялыми, судорожными.
Павлыш стоял, смотрел на гибель морды, и им овладела нерешительность — воображение немедленно населило подводные джунгли сотнями зеленых мешков, и казалось, первый же шаг приведет в ловушку. И когда Павлыш все-таки двинулся, он пошел назад, по уже пройденному, известному пути, потом, выбравшись из водорослей, спустился глубже, чтобы обойти джунгли по краю: у многоножек были сильные и острые жвала — скафандр не приспособлен для защиты от таких хищников.
В глубине мешало идти течение. Оно было подобно сильному ветру. Павлыш все-таки разыскал длинный, похожий на обломанный палец камень и взял его в свободную руку, чтобы не всплывать при каждом шаге. Стена водорослей покачивалась совсем рядом, и Павлышу показалось, что в одном месте, в прогалине между растениями, он увидел еще одну паутину, у основания которой дежурили многоножки. А может быть, показалось.
Павлыш взглянул на циферблат. Уже прошло два часа с тех пор, как он покинул корабль, прогулка затянулась. Заросли поредели — видно, им лучше жилось в том месте, где пресная вода реки смешивалась с морской. Значит, можно понемногу забирать к берегу. Скоро путешествие по морскому дну закончится. Павлыш начал взбираться по пологим ступенькам вверх и, закинув голову, увидел, что над головой сквозь тонкий слой воды видны звезды и полоски пены на верхушках волн.
И тут его сильно ударили в спину. Он качнулся вперед, ударился лбом о забрало и попытался обернуться — злость брала, как медленно приходилось поворачиваться, чтобы встретить лицом следующий удар.
Сзади никого не было.
Павлыш постоял с минуту, вглядываясь в темноту, поводя фонарем, и снова почувствовал удар в спину. Словно некто быстрый и веселый заигрывал с ним.
— Ах, так, — проговорил Павлыш. — Как хотите. Я пошел на берег.
Он снова совершил полуоборот вокруг своей оси, но тут же резко обернулся и столкнулся нос к носу с тупорылым существом, подобным громадному червю. Существо, увидев, что обнаружено, мгновенно взвилось вверх, выскочило, подняв столб брызг, из воды и исчезло.
— Так и не познакомились, — кинул ему вслед Павлыш. — Хоть вы крайне милы.
Он сделал еще шаг и почувствовал, что вода расступилась. Павлыш стоял по горло в воде. Берег был пуст и уходил вдаль, к огоньку (его Павлыш увидел сразу) ровной полосой. Река шумела сзади, бессильная остановить его. Павлыш уронил камень, выключил фонарь и поднял ногу, чтобы выйти из воды. И тут же кто-то его схватил за другую ногу и сильно рванул вглубь.
Вода взбурлила. Павлыш потерял ориентировку и понимал только, что его тащат вглубь, чего ему никак не хотелось. Он старался выдернуть ногу, включить фонарь, выстрелить в того, кто тащит его, — все это одновременно.
Наконец фонарь вспыхнул, но в замутненной воде Павлыш никак не мог разглядеть своего врага, и тогда он, достав все-таки пистолет, выстрелил в ту сторону. Луч пистолета был ослепительно ярок, хватка ослабла, Павлыш сел на дно и понял, что его старался увлечь вглубь игривый червь. Теперь же он извивался, рассеченный лучом надвое. Павлыш пожалел червя и подумал, что тому просто не хотелось расставаться с человеком, к которому он почувствовал симпатию. Вот и вел познакомиться с семьей — ведь не знал же, бедняга, за какую конечность люди водят друг друга в гости.
Павлыш уже хотел было выходить на берег, как из глубины выскочила стая узких, похожих на веретено рыб, привлеченных, видно, запахом крови червя. Веретена раздваивались, словно щипцы, впивались в червя, их было много, очень много, и зрелище схватки половинок червя с хищниками было настолько страшно, буйно, первобытно, что Павлыш не мог оторваться от него. Стоял и смотрел. И лишь когда одно из веретен метнулось к нему, проверяя, кто светится так ярко, Павлыш понял, что задерживаться никак не следует, и поспешил к берегу, выключив фонарь и надеясь, что червяк — более аппетитная пища, чем его скафандр.
К сожалению, веретено думало иначе. Оно впилось в бок и рвало ткань, как злая собака. Павлышу пришлось разрезать хищника лучом. Тут же, будто услышав крик о помощи, несколько веретен покинули червя и бросились вдогонку за Павлышом. Павлыш отступал к берегу, разя лучом по ловким, быстрым телам хищников, но казалось, что на место погибшего тут же приплывает другой, да еще двое или трое принимаются пожирать разрезанного лучом собрата. Раза два хищники добирались до скафандра, но ткань не поддавалась зубам, и они продолжали дергать и клевать скафандр, будто его упрямство прибавляло им силы.
Одному из хищников удалось все-таки прокусить скафандр. И ногу. Павлыш, рыча от боли, чувствуя, как вода через отверстие льется в скафандр и смешивается с кровью, как все новые и новые веретена впиваются в ноги, с отчаянием рвался к берегу, полосуя по воде слабеющим лучом, и вода кипела вокруг, и фейерверком разлетались искры и клубы пара.
Павлыш выбрался на песок, вытащил вцепившихся бульдожьей хваткой хищников — вернее, части их, ибо все они были мертвы, разрезаны лучом. Павлыш присел на песок и отдирал их от скафандра. Одна из штанин по колено была полна воды, и, освободившись от веретен, раскидав их головы по песку (сразу из кустов прилетели членистые твари и засуетились, замельтешили лапками, благодаря за угощение), Павлыш обхватил щиколотку двумя руками, провел ими по ноге, чтобы вода вылилась из скафандра через дырку.
В месте разрыва ногу саднило — зубы веретен вонзились в икру, — но остановить кровь было нечем. Павлыш совершил непростительную для врача ошибку — не взял с собой даже пластыря.
— Гнать надо таких, — сказал Павлыш себе. — Ожидал провести приятный вечерок. Совершить прогулку под луной.
Он почувствовал, что страшно устал, что хочет лечь и никуда больше не ходить. И даже не возвращаться к кораблю, потому что идти надо снова по морскому дну, а такие путешествия можно совершать только раз в жизни. Просто закопайся в песок и спи, подсказывало усталое тело. Никто тебя не тронет. Отдохнешь часок-другой и потом пойдешь дальше. Немного мутило, и было трудно дышать.
Конечно же, понял Павлыш. Сквозь дыру идет здешний воздух. Вот неудача. Павлыш отмотал кусок шнура, висевшего аксельбантом через плечо, — захватил на случай, если понадобится веревка, отрезал лучом пистолета кусок с полметра и наложил пониже колена жгут. Это было не очень разумно — нога затечет и идти будет труднее, — но на смеси своего и местного воздуха тоже долго не протянешь.
Отрезав шнур, Павлыш заметил, что пистолет дает совсем слабый луч: то ли слишком часто стрелял, то ли энергия утекла раньше, еще на корабле. Павлыш спрятал пистолет. Оставался нож, но вряд ли его можно считать надежным оружием.
Затем Павлыш сделал еще одно неприятное открытие — в битве на дне каким-то образом раскрылся ранец и запасы пищи достались рыбам. На дне ранца обнаружился лишь тюбик с соком. И Павлыш выпил половину, тщательно закрутив крышку и спрятав остатки понадежнее.
Разумность требовала возвратиться на корабль. Может, удастся подзарядить пистолет и, главное, возобновить запасы воды, сменить скафандр. Дальше идти безрассудно. С каждым шагом возвращение становилось все более проблематичным, тем более неизвестно, что ждет впереди и что скрывается за огоньком. Может, это просто действующий вулкан?
Чтобы больше не рассуждать, Павлыш поднялся — нога болела — и быстро пошел по песку к огоньку, не оглядываясь назад.
Хотелось пить. Когда знаешь, что осталось на два глотка, всегда хочется пить. Чтобы отвлечься, Павлыш сконцентрировал внимание на боли в ноге, хоть, впрочем, уже шагов через двести не надо было делать это специально — нога онемела и ныла, словно зуб. Еще не хватало, чтобы они были ядовитыми, подумал Павлыш. И что стоило сразу побежать к берегу, как только их увидел. А ведь стоял и смотрел, потеряв целую минуту.
Упрямства хватило еще на полкилометра. Потом пришлось присесть и распустить шнур, усилить приток кислорода, чтобы не стало дурно. Но все равно было дурно. «Пожалуй, я потерял много крови», — думал Павлыш.
Он снова затянул шнур — все равно отдых не помог, лишь кислород зазря уходил в небо — и доковылял до кустов. Кусты изменились, они были здесь выше, не такие колючие, больше похожи на деревья. Даже удалось высмотреть себе палку, и Павлыш сначала хотел срезать ее ножом, но руки не слушались, пришлось опять достать пистолет и отпилить ее лучом.
Дальше Павлыш шел, опираясь на палку и подтягивая больную ногу, и был он, наверно, похож на умирающего путника в пустыне или на полярного исследователя давних времен, из последних сил стремящегося к полюсу. И если за полярным путешественником положено бежать верному псу, то и у Павлыша были спутники, не столь приятные, как псы, но верные — несколько тварей прыгали по песку, взлетали, поднимались над головой и вновь опускались на песок. Они были неназойливы, даже вежливы. Но им очень хотелось, чтобы двуногое существо скорее упало и подохло.
А когда-нибудь здесь будут жить люди, думал Павлыш. Построят дома и дороги, может быть, назовут какую-нибудь из улиц именем «Компаса». Длинными вечерами станут приходить на берег моря по тропинкам, проложенным в кустарнике, любоваться полосатым солнцем, зеленой водой, и прирученные твари будут присматривать за детьми или восседать на хозяйских плечах. Люди ведь быстро умудряются ставить все с ног на голову. Может быть, даже начнут собирать зеленую паутину с водорослей и изготовлять из нее изящные шали, вечные, переливчатые, легкие. А пока он, Павлыш, ковыляет по песку и его преследуют совершенно неприрученные твари, не ведающие, что человек — царь природы, они полагают, что он всего-навсего потенциальная падаль. Совершенно один…
Но кто зажег огонек? Кто ждет путника за отворенными ставнями? Приветлив ли? Удивится? Встретит выстрелом, испугавшись незнакомца? Ведь если разумные существа появились здесь сравнительно недавно, то они могут оказаться недостаточно разумными, чтобы спешить на помощь каким-то космонавтам.
Но главное — дойти. Неважно сейчас, враг там ждет или друг, вулкан это или светящийся куст. Если начать рассуждения, дать сомнениям одолеть тебя, силы кончатся. Упадешь и доставишь незаслуженную радость членистым тварям.
А огонек между тем приблизился… Берег довольно круто загибался к мысу, в конце которого — невероятно далеко, но куда ближе, чем раньше, — горел огонек. Кусты отступили от берега, разорванные невысокой скалистой грядой, хребтом мыса. Включив на минуту фонарь, Павлыш разглядел поблескивающие черные скалы, однообразно зубчатые, как старая крепостная стена. Потом пришлось фонарь выключить снова — твари самоотверженно бросались на него, и, если раньше их удары казались легкими, теперь каждое столкновение отзывалось вспышкой боли, доползшей уже к бедру, и приступом тошноты.
Стало еще темнее: облака превратились в сплошную пелену и принесли дождик — частый, мелкий, стекавший по забралу ветвистыми струйками. Павлышу вдруг захотелось, чтобы дождь охладил лицо — он ведь должен быть свежим, живым… Павлыш поднял забрало шлема и наклонил голову вперед. Капли, падавшие на лоб, были теплыми, и удивительно — дождь пах, он нес странные, дурманящие запахи земли, скрывающейся за кустами, запахи дремучих лесов, сочных степей, громадных, распластанных по земле хищных цветов, ущелий, наполненных лавой, ледников, поросших голубыми лишайниками, гниющих пней, из которых ночами вылетают разноцветные искры…
Отчаянным усилием, теряя уже сознание, одурманенный видениями, которые принес теплый дождь, Павлыш опустил забрало. Пришлось сесть на песок и гнать видения. Дышать глубоко и ровно и бороться с неодолимым желанием заснуть и забыться. И Павлыш старался разозлиться. Он ругал себя, смеялся над собой, издевался, он кричал что-то обидное тварям, рассевшимся в кружок на песке, терпеливым тварям…
Потом он снова шел. И ему казалось, что за ним следует слон. Большой белый слон с упругим хоботом и вислыми ушами. Слон топал по песку и подгонял Павлыша. Слон был видением. Твари тоже были видением. Огонек был видением. Ничего в самом деле не существовало — только песок и вода. Вода была зеленая и добрая. В ней мягко лежать. Она понесет обратно, к кораблю, положит у люка, и Глеб Бауэр, сам, своей волей вышедший из анабиоза, подойдет, возьмет Павлыша на руки, отнесет в каюту и скажет: ты молодец, Слава, ты далеко ушел.
Потом было просветление. Боль. Сизое небо. Жесткий песок. Скалы, нависшие над узкой песчаной полоской, скрывающие огонек. И тогда, борясь с болью и благодаря ее за то, что вернула разум, Павлыш прислонился к скале, достал тюбик с соком, допил его. И стало еще муторней, но голова просветлела. И Павлыш заспешил вперед, боясь снова потерять сознание, сойти с ума, поверить в ласковость волн и покой.
Но слон все шел и шел сзади. Он остался от видений. И шаги его были реальны, тяжелы, казалось, что песок вздрагивает и прогибается под ним.
Беспокоило отсутствие огонька. Вдруг пройдешь мимо, но нет никаких сил повернуть, взобраться на скалу, осмотреться. Павлыш не был в состоянии сообразить, сколько времени прошло с тех пор, как он свернул на мыс. Провалы в сознании могли быть мгновенными, а могли продолжаться долго.
А слон совсем близко. Дышит в спину. Павлышу всего-то нужно — повернуть голову, и видение исчезнет. Но никак не мог заставить себя это сделать. Он устал не только физически. Устало все: и разум, и воображение, и чувства, — мозг отказывался впитывать новые образы, реагировать на них, пугаться или игнорировать. Было, в общем, все равно — идет ли сзади слон или он плод воображения, остаток бреда.
И все-таки Павлыш оглянулся. Он надеялся, что никого там нет, кроме тварей.
Но слон был. Нет, не слон, никакой не слон. Просто аморфная громада непонятным образом покачивалась сзади, соизмеряя движение со скоростью человека, даже припадая на одну сторону, будто приволакивая ногу. У нее не было ни глаз, ни хобота. Только в самых неожиданных местах вдруг вспучивалась светлая оболочка, образуя короткие щупальца.
Павлыш включил фонарь. И тут же пропала боль: пришла злость, которую так безуспешно старался вызвать в себе Павлыш. Ведь несколько десятков метров, несколько шагов осталось до цели, до огонька. Так нельзя. Это нечестно. Это просто нечестно со стороны планеты.
Громада не отступила. Лишь в том месте, куда уперся луч фонаря, образовалась впадина, словно свет ощутимо давил на оболочку. Павлыш провел лучом по телу громады, и та с неожиданной легкостью ушла из-под луча, разделившись на две формы, став похожей на песочные часы.
Павлыш выхватил пистолет, нажал гашетку, но луч пистолета протянулся тонкой полоской, нежаркой и нестрашной, и оборвался у громады. Павлыш выкинул пистолет. Он был тяжел, он оттягивал руку и был совершенно не нужен.
Павлыш и громада стояли друг перед другом. Павлыш выключил фонарь. Громада расширилась в середине и снова стала кулем картошки размером с избу. Одна из тварей неосторожно подлетела близко к громаде, и вытянувшиеся из оболочки щупальца подхватили ее и упрятали в тело. И нет твари.
— К черту! — сказал Павлыш, и громада качнулась, услышав голос. — Я все равно дойду.
Он повернулся к громаде спиной, потому что ничего иного не оставалось. И пошел. Дождь слишком громко стучал по шлему, и звенело в ушах. Но надо было идти и не оборачиваться.
Громада была ближе. Он чувствовал это и не оглядывался.
Скалы расступились. Мыс кончался. Одна скала, выше других, с плоской вершиной, стояла на самой оконечности мыса. И на ней горел огонек. Не огонек — ослепительно яркий фонарь. Фонарь находился на столбе. Вокруг фонаря вертелись твари, и земля возле столба была усеяна их трупами. До площадки, на которой горел фонарь, было рукой подать. Черный кубик, метра в два высотой, умещался на этой площадке рядом с фонарем. Там, верно, находилась силовая установка, питающая фонарь. И все.
Не было ни домика с открытыми окнами, ни пещеры, в которой горел огонь, не было даже действующего вулкана. Был автоматический маяк, установленный кем-то, кто живет далеко и вряд ли наведывается сюда.
И путешествие потеряло смысл. Павлыш вполз на скалу — с одной стороны она была пологой. Но этот последний отрезок пути отнял все силы — да их и неоткуда было брать: ты можешь пройти почти все и вынести почти все, если впереди есть цель. А если ее нет…
Громада тоже ползла на скалу — чуть быстрее, чем Павлыш. Когда он дотронулся наконец до столба, металлического, блестящего под дождем, гладкого, громада выпустила щупальца.
Павлыш выхватил нож, полоснул им по первому из взобравшихся на площадку щупальцев, оно сразу исчезло, спряталось, но на место его взобралось новое. Павлыш помогал себе лучом фонаря, заставлявшим щупальца замирать, но их было много, и уже со всех сторон они лезли на маленькую площадку, поднимаясь над краем, как лепестки хризантемы.
Павлыш отступил к черному кубу энергоблока. В нем виднелся люк. Люк был заперт, и Павлыш шарил по гладкой поверхности, надеясь отыскать кнопку или ручку, и не смел повернуться к кубу лицом, потому что надо было полосовать ножом по упрямым лепесткам хризантемы, мотать головой, задерживая их лучом. А лепестки, загибаясь, сползали к центру, к ногам Павлыша. Люк открылся внезапно, и Павлыш, падая внутрь, потерял сознание.
* * *
Павлыш открыл глаза. Ровно горел свет.
Он лежал в неудобной позе, упираясь головой в угол куба.
Павлыш приподнялся на локте. За открытым люком поблескивали капли дождя, освещенные лучами маяка, и капли чуть вздрагивали на лету, как вздрагивает все, если смотреть сквозь силовую защиту.
Павлыш сел. Огляделся. Голова болела так, что хотелось отвинтить ее и пожить хоть немного без головы. Ноги не было. Вернее, Павлыш ее не чувствовал. Черный снаружи, куб изнутри оказался светлым, белым и оттого выглядел больше размером. Во всю боковую стену тянулся пульт. И над ним была небольшая картина, обычная стереокартинка, которые посылают люди друг другу на Новый год: березовая роща, солнечные блики по листьям, мягкая трава и облака на очень голубом небе. Космонавты вдалеке от Земли становятся сентиментальными. И если где-то в пути, на Сатурне ли, на Марсе, их догонит почта, они хранят эти открытки. И вешают их на стены кают.
Все остальное было понятно и просто: пульт дальней связи, запасной скафандр на случай, если потерпевший бедствие космонавт доберется до автоматического маяка, оставленного разведчиками на безлюдной планете, шкафчик с водой, лекарствами, едой, оружие, переносной энергоблок…
Когда-то давно люди в тайге, уходя из затерянной в глуши избушки, оставляли в ней запас соли, спички, патроны — они могли пригодиться заблудившемуся путнику. И эти радиомаяки по традиции так и звались избушками. Неизвестно, кто и когда придумал это название, — привилось.
Шуршали приборы — и в Центр непрерывно шла информация о температуре воздуха, влажности, сейсмике планеты. Планета, по сути, еще была не открыта. Но избушка стояла. И ждала человека. И даже прикрыла его силовым полем, когда настигал преследователь, и даже открыла ему дверь, потому что могла отличить человека от любого другого существа.
Сначала Павлыш забрался в аптечку, разыскал антисептик, тонизирующие таблетки, стащил с себя скафандр, сочувственно покачал головой, увидев, во что превратилась нога. К нему вернулось чувство юмора, и он даже пожалел, что в избушке нет камеры, чтобы запечатлеть это сизое бревно, столь недавно бывшее ногой судового врача Павлыша. Потом потратил несколько минут, стараясь вернуть себе подобие человеческого вида.
Затем проковылял к пульту связи, переключив рацию на ручное управление, и отбил SOS по космическим каналам. Вне очереди. И знал, слышал, как замирает связь в Галактике, как прерывают работу станции планет и кораблей, как прислушиваются радисты к слабым, далеким призывам, как в Космическом центре загораются сигналы тревоги и антенны вертятся, настраиваясь на избушку номер такой-то, и вот неизвестный еще Павлышу корабль, находящийся в секторе 12, получает приказ срочно изменить курс…
Когда пришло подтверждение связи, Павлыш даже узнал название спасательного корабля. И будет он здесь через неделю. Или чуть-чуть раньше.
А потом Павлыш спал. Он спал часов шесть и проснулся от ощущения неловкости, необходимости что-то предпринять, сделать, куда-то спешить. И понял, что дальше сидеть и отдыхать в этом уютном кубике никак нельзя. Просто неприлично. Особенно когда нога почти прошла (хоть и побаливает), а в карманах запасного скафандра умещаются сразу два пистолета.
И Павлыш сообщил в Центр, что возвращается на корабль. Там ответили: «Добро», потому что не знали, что до корабля десять километров пешком, — да и что десять километров для диспетчера Центра, мерявшего расстояния только парсеками?
Павлыш вышел из избушки. Было совсем темно. Сумерки кончились. Твари бились, как мотыльки, о стекла маяка.
Павлыш представил, как противно ему будет лезть в воду, когда будет он обходить предательскую речку, поморщился, подумав, что слон может придти не один, а с товарищами. Но, в конце концов, все это были пустяки. Спасательный корабль в любом случае через неделю или чуть-чуть раньше приземлится на берегу.
И Павлыш, прихрамывая, пошел по плотному песку, у самой зеленой воды. Волны приносили на гребнях светлую фосфоресцирующую пену и старались лизнуть башмаки. И шел мелкий дождь, несущий видения о лесах, степях и хищных цветах.
Глава 2. Желтая стрела
Жало выбрался наконец на ровную площадку, прислонил к скале копье и присел на корточки. Он устал. Если воины Старшего заметили, что его нет в деревне, они уже бегут вдогонку, пригнувшись, касаясь земли наконечниками копий, чтобы не упустить след.
С площадки не видно пещер и Цветочной поляны. Осыпь у ледника пуста, и лишь две большие мухи дерутся над камнями, не могут поделить какого-то зверька. Их крылья отражают синь ледникового обрыва. Если погоня близка, то воины должны пройти по осыпи. Другого пути нет. Они будут осторожны, потому что знают, как ловок Жало со своей пращой.
Солнце уже согнало ночной иней со скал. Длинные сизые облака уползали к Синим горам. Колючие заросли раскрыли навстречу солнцу узкие листья. Там, в тени, прячется Белая смерть, которая стережет долину. Мимо зарослей не пробраться. И никто не знает, где на скале нарисована желтая стрела. О ней рассказал перед смертью Немой Ураган.
Немой Ураган знал, что утром за ним придут воины Старшего. Боги не оставят его жить. Он нарушил закон и пытался уйти из долины к морю, где пасутся стада долгоногов и бродят дикие люди. Море — бесконечная зеленая вода. Ураган разводил руками, чтобы показать, как много воды. Ураган до самой смерти так и не научился хорошо говорить. Он помогал себе руками, но только Жало и Речка понимали его. Он всегда хотел уйти из долины, и Старший однажды пытался убить его, но боги не согласились, не дали знака. Боги бывают милостивы, но когда Урагана, изуродованного Белой смертью, нашли на Цветочной поляне, Старший ушел в храм. Это было ночью, и Ураган успел рассказать Жало о желтой стреле в скалах. А утром Старший вернулся из храма, где молился всю ночь. И сказал, что боги берут Урагана к себе. Ураган не мог идти. Воины принесли его к храму. И там Ураган перестал жить.
Белая смерть стерегла выход из долины. Те охотники, кто не успевал придти в деревню до темноты, редко возвращались обратно. Ночью Белая смерть подходила к самой деревне и топталась у возделанных полей. Старший говорил, что она стережет поля от ночных мух и долгоногов. Ночью нельзя было выходить из пещер и хижин.
Жало дождался рассвета и ушел, когда небо стало серым. С рассветом Белая смерть прячется в заросли за Цветочной поляной. Если подняться по скалам, следуя за желтой стрелой, то можно выйти из долины. Там страна Диких. И море.
Погони не было. Жало подобрал копье и начал спускаться по склону, поросшему редкими деревьями. Иглы деревьев были опутаны розовой паутиной. Паутину таскали за собой многоножки, накрывая ею цветы, и, не опасаясь мух, высасывали сок. Со склона заросли кустов, в которых таилась Белая смерть, казались ровными, как болото. Когда налетал ветер, по кустам проходили серебряные волны — листья переворачивались обратной стороной. Внутри была тайна. Лишь большие мухи и Звери, Живущие в Темноте, знали путь сквозь колючки. Раньше, рассказывали охотники, жители деревни поджигали кустарник, и сонные, перепуганные твари выскакивали на солнце. Тогда было много мяса. С тех пор как в кустах поселилась Белая смерть, охотники обходили их стороной.
Жало был еще молод, и охотники не брали его с собой. Он рыхлил суком землю, в которую женщины кидали семена. Так велели боги. Через одну зиму Жало станет настоящим мужчиной. Тогда боги, может быть, разрешат ему стать охотником. А Старший выберет ему жену. Жало лучше всех в деревне умел метать камни из пращи и попадать копьем с двадцати шагов в шкуру долгонога. Но шкура была старая. Долгоноги редко приходили в долину. Старший сказал: если боги решат, что Жало будет охотником, он даст ему хорошую жену. Может быть, даже свою дочь. Это была большая честь, но Жало не хотел жениться на Светлой Заре. Он хотел увидеть море — большое, как небо, зеленое и глубокое, о котором рассказал Ураган.
Мухи, заметив Жало, перелетели с осыпи и завертелись над головой. Жало кинул в них камнем, чтобы отпугнуть. Воины Старшего увидят, где вьются мухи, и поймут, что здесь человек.
Скоро будет поворот к Мокрой скале. Жало остановился и прислушался. Сзади покатился камень. Кто-то шел по его следам. Жало бросился в тень дерева, и многоножки, сматывая паутинные мешочки, спрятались в глубь ветвей. Жало положил в пращу круглый камень и поднял руку. Из-за скалы вышла девушка и остановилась в нерешительности. Солнце светило ей в спину, но Жало сразу догадался, что это Речка. Он опустил руку.
— Жало, — позвала Речка. — Ты здесь?
Жало еще глубже отошел в тень и принюхался — не идут ли за девушкой воины. Но запах был только один. Тогда он, подождав, пока Речка поравняется с деревом, прыгнул на нее сзади и схватил за волосы. Речка извивалась в его руках, кусалась и царапалась. Жало удерживал ее за плечи, смеялся и повторял:
— Разве так ходят по долине, глупая? Тебя сожрет любая тварь.
— Я знала, что ты здесь, — сказала Речка, высвободившись из его рук. — Я шла по следам. Здесь нет никого, кроме тебя.
— Я оставил след?
— До ручья. Потом ты шел по ручью и вышел у крутого камня. Но я знала, куда ты идешь. Ты идешь к перевалу. Я нашла твой след на Цветочной поляне. Не бойся. Солнце поднялось высоко, и наши следы унесет ветер.
— Ты зачем пришла? — спросил Жало, прислонясь спиной к стволу дерева. Многоножки проторили дорогу по его голой груди и, пофыркивая, тащили в норы розовые мешочки с нектаром.
Речка протянула руку, набрала горсть многоножек и принялась отрывать мешочки со сладким нектаром. Она ела сама и угостила Жало.
— Я спросила у матери, — произнесла Речка. — Ты еще спал. Ночью. Я спросила, будешь ли ты работать в поле. Она сказала, что ты с утра пойдешь к ручью, за рыбой. Ты обманул мать, но я догадалась. Возьми меня с собой.
— Нельзя, — ответил Жало. — Там Белая смерть.
— Я все равно уйду из деревни. Старший сказал, что после одной ночи отдаст меня в жены Скале. У Скалы уже три жены. Он страшный.
— Скала — великий охотник, — проговорил Жало.
— Я не хочу быть женой Скалы. Возьми меня с собой.
— Я иду по дороге Немого Урагана. Я иду один. Никто еще не прошел этой дорогой.
— Немой Ураган был моим отцом.
— Ты женщина. Ты слабая. Ты не умеешь метать копье.
— Я буду твоей женой.
Жало ничего не ответил. Он хотел, чтобы Речка стала его женой. Но Старший сказал — нельзя. Немой Ураган овдовел и взял в жены мать Жало, когда его отец не вернулся ночью с охоты. Хоть у Жало и Речки были разные отцы и матери, их считали братом и сестрой. Старший сказал, что отдаст Речку Скале. Жало был зол на Старшего, но не сказал тогда ничего. Потому что нельзя идти против воли богов.
— Ты не боишься богов? — спросил Жало.
— Но мы с тобой уйдем из долины. За перевалом другие боги. Так говорил отец.
— Если Белая смерть возьмет меня, Старший прикажет тебя убить.
— Я не боюсь. Я — дочь Немого Урагана. — Речка села на землю и вытянула ноги. — Я три часа бежала по твоим следам, — сказала она. — И нашла тебя. Я могу стать охотником.
Жало рассмеялся.
— Женщины кидают в землю зерна и варят мясо. Охотники — мужчины.
— Ты сам копаешь землю, — напомнила Речка.
Она погладила его ногу. Жало посмотрел сверху вниз. Волосы девушки, сбритые в храме в день совершеннолетия, уже отросли до плеч. У нее была высокая грудь, веселые глаза и крепкие, красиво татуированные руки.
— Я хотел взять тебя в жены. Но нельзя нарушать волю богов.
— За перевалом другие боги. Наши боги туда не ходят!
— Погоди. — Жало подтянулся на суке дерева, вспрыгнул на него, чтобы сверху посмотреть на тропу. — Ты так громко говоришь, что воины услышат тебя.
— Они еще спят. Дверь в их дом закрыта.
— Старший все слышит. Он никогда не спит. Помнишь, как мы с тобой украли ногу подземного зверя? И спрятались в маленькой пещере. Никто нас не видел.
— Толстый Жук нас видел. Он рассказал Старшему.
— Нет, Толстый Жук не знал, где наша пещера. А Старший пришел туда. — Жало переступил с ноги на ногу, и многоножки посыпались на землю.
— А потом, — засмеялась Речка, — он вел нас по деревне, останавливался у каждого дома, вызывал всех на улицу и говорил: «Эти дети украли мясо».
— «Они украли мясо, которого мало».
— Правильно. «Они украли мясо, которого так мало». И бил нас палкой. Но ты не плакал.
— Я не плакал. А он сказал, что мы теперь не увидим мяса до самого лета. Так велят боги. И будем работать в поле с утра до ночи. А мне хотелось мяса.
— Но отец давал нам мяса, разве ты забыл? Он давал нам от своей доли. Он объяснял, что не хочет, чтобы мы умерли с голоду.
Речка поднялась на ноги, потянулась, подобрала с земли копье Жало и спросила:
— Мы пойдем к перевалу? Или ты забыл?
Жало спрыгнул с сука. Он обиделся. Речка не должна была напоминать мужчине, что ему следует делать. Но она была права. Что толку сидеть на суку и болтать ногами.
Утро кончилось. Тени стали короче, и ветер стих. От темной массы кустов поднимался легкий пар — растения отдавали воду, накопленную за длинную ночь. Запахи земли, животных, растений стали гуще, многочисленнее, и следы, оставленные зверьми и людьми, пропадали в испарениях долины. Лучшие часы охоты — от рассвета до жары — прошли. Жало потянул легонько Речку за кольцо в носу.
— Будь покорна, жена, — сказал он слова, которые можно было произносить лишь Старшему.
— Пусти, мне больно.
Они шли вдоль кустарника, но ни разу не ступили в его тень. Жало вспугнул красную змею, метнул в нее камнем из пращи, змея взвизгнула, завертелась в траве и рассыпалась на десяток змеенышей. Между кустарниками и скалами оставался узкий проход, пропадающий шагов через сто. Но Жало смело шел вперед. Так велел Ураган. Речка ступала ему вслед и дышала в затылок. Иногда она протягивала вперед руку и касалась пальцами спины юноши. Жало дергал плечом, сбрасывал руку. Ему тоже было страшно. Если из кустов кто-нибудь выскочит, бежать некуда. Три шага — и скала.
Потом осталось два шага. Потом настал момент, когда можно было развести руками и правая упрется в иглы кустарника, а левая коснется холодной мокрой скалы. По скале стекали тонкие струйки воды, и брызги попадали на кожу. Здесь было холоднее, чем у деревьев. Жало замер. Впереди, в нескольких шагах, кустарник сливался со скалой, прижимался к ней.
— Здесь, — сказал Жало тихо, чтобы не разбудить тварей, спящих в кустах.
— Дороги нет, — шепнула Речка. — Ты не ошибся?
— Ураган сказал: «Где кусты и скала станут вместе, беги вперед».
— Никто еще не ходил здесь.
— Твой отец ходил. Он был великий охотник.
Жало ткнул копьем в кусты. Ветка шевельнулась, словно живая, и подобрала иглы. Жало отвел копьем ветку от скалы и шагнул вперед. Речка держалась за его набедренную повязку. Жало копьем отодвигал ветки и протискивался между ними и скалой. Ветви смыкались сзади, стало темнее, и кто-то зашевелился совсем рядом.
Речка вскрикнула от испуга, Жало кинулся вперед, кусты хватали его крючками иголок, рвали кожу, и обеспокоенные обитатели темноты ворчали, пищали и шипели вслед.
Жало бежал, зажмурив глаза, и не он, а Речка первой поняла, что они ушли из долины. Кусты расступились, и беглецы оказались в широкой расщелине, дно которой устилали мелкие камни, а скалы по сторонам, темные, покрытые лишайником, сходились над головой.
Жало перевел дух. Речка сорвала пук травы и вытирала кровь с лица и груди. Жало поторопил ее.
— Если мы разбудили Белую смерть, она нас здесь легко догонит. Мы пойдем до желтой стрелы.
— Мне больно.
— Тогда оставайся. Или иди в деревню.
— Я не могу. Меня отдадут богам.
Жало не стал больше тратить время на разговоры с девушкой. Он быстро пошел вперед, не сводя глаз с левой скалы. На ней должна быть желтая стрела.
Речка плелась за спиной, всхлипывая, и ругала спутника.
Сзади раздался свист.
— Белая смерть! — крикнул Жало. — Мы разбудили ее. Не оборачивайся!
Речка все-таки оглянулась. Кусты шевелились, колыхались, будто старались выплюнуть что-то большое. Среди ветвей мелькали светлые пятна, и никак нельзя было разобрать ни формы, ни размеров Белой смерти.
Жало бежал впереди, и расщелина все не кончалась. Перед глазами маячил все тот же кусок неба и полосы облаков на нем. Вдруг скалы раздались в стороны, и беглецы оказались на краю обрыва. Обрыв уходил отвесно вниз к зеленому полю, посреди которого извивалась медленная река. Она терялась в тумане, за которым было море.
Заунывный свист и пощелкивание приближались. Белая смерть настигала их, и на этот раз обернулся Жало. У Белой смерти не было глаз, рта и ног. Она переливалась, как тесто, выпуская короткие отростки, тянула их к беглецам.
— Стрела! — крикнула Речка.
Небольшая желтая стрелка косо указывала вверх, на карниз, узкий и почти незаметный со дна расщелины.
Жало не стал тратить времени на разговоры. Он сгреб Речку в охапку и подсадил ее к карнизу. Речка вцепилась в камень, подтянулась и исчезла за скалой. И тут же протянула руку, чтобы помочь юноше взобраться. Жало оперся о копье, пальцы босых ног вцепились в шершавый камень. Речка, не выпуская руки, отступила дальше вдоль стены.
Один из белых отростков потянулся к карнизу. Жало ткнул в него копьем, и отросток сразу исчез.
Они стояли, прижавшись спинами к скале, и молчали. Они были первыми, кто встретил Белую смерть и остался в живых. Боги сжалились над ними.
Карниз постепенно расширялся и спускался вниз, к реке. Ветер, прилетевший с моря, упруго бил в лицо, будто боялся, что, ослабевшие после страшной встречи, они сорвутся с карниза и упадут вниз.
Они прошли немного по карнизу, а когда он расширился, присели. Жало протянул руки и показал Речке, как они дрожат.
— А у меня нет ног, — сказала Речка.
Туман рассеивался, и казалось, что небо, такое большое с высоты, загибается книзу, темнеет и по нему идут белые полоски. В небо вливалась река, разбившись на множество узких протоков.
— Море, — сказал Жало. — Ураган говорил, что море — сестра неба. Теперь нас никто не догонит.
Карниз вел к речной долине, к розовым сладким деревьям. Стадо долгоногов паслось около одного из них. Жало никогда не видел столько долгоногов сразу.
— Мясо, — проговорил он. — Много мяса.
Пощелкивание Белой смерти, словно дурной сон, возникло совсем рядом. Чудовище, распластавшись по стене, забралось на карниз и медленно ползло вперед. Жало пошел было ему навстречу, но Речка вцепилась ему в руку.
— Не смей! — кричала она. — Мы убежим от него. Белую смерть нельзя убить.
Жало отступил.
— Бежим!
Они бежали вниз, хватаясь за выступающие камни, перепрыгивая через трещины. Откуда-то взялись большие мухи. Их привлекал пот. Мухи вились над головами и старались остановить беглецов. Белая смерть отстала. Она струилась по карнизу, меняя форму. Она двигалась медленно, но упорно, потому что знала, что людям не убежать от нее. Белой смерти не нужен отдых. Она никогда не спит.
Карниз превратился в осыпь. Между обломками скал росли кустики и желтые свистящие цветы. Долгоноги заметили людей и бросились наутек, высоко подбрасывая толстые зады. С осыпи видна была скала, с которой они спустились. Она тянулась в обе стороны, от моря до синих гор, и расщелина, по которой вышли Жало с Речкой, казалась отсюда черной трещинкой — словно кто-то всадил в скалу острый нож. На середине скалы виднелось белое пятно. Пятно уверенно ползло вниз.
— Мы дойдем до реки, — сказал Жало, — и войдем в воду. Белая смерть не умеет плавать.
— Ты откуда знаешь?
— Так говорил Немой Ураган. Когда он был в другом племени, они спасались от ночных зверей тем, что входили в воду. Потом мы найдем то место, где можно перейти реку пешком. Ураган говорил, что такое место есть, но забыл, где оно. И придем в племя Урагана.
— Я не умею плавать.
— Я тоже. Никто в нашем племени не умеет плавать. Но мы ушли, и никто не смог нас поймать. Даже Белая смерть. Я — настоящий охотник. Я возьму тебя в жены и потом, с новым племенем, вернусь в деревню и убью Старшего.
— Ты настоящий охотник, Жало, — согласилась Речка. — Но пойдем скорее к воде. Смотри, Белая смерть уже близко.
Белая смерть, добравшись до широкой части карниза, поползла куда быстрее. По осыпи она покатилась, словно шар, выставляя вперед, чтобы удержаться, короткие толстые отростки.
Но беглецы не успели сделать и нескольких шагов к реке, как пришлось остановиться. Вдоль воды шли люди.
— Это охотники, — сказал Жало. — Поспешим к ним. Это охотники из племени Урагана. Я знаю знак племени. Они нас не тронут.
— Стой, — ответила Речка. — Ложись в траву, пока они нас не заметили. Ты видишь, какие у них копья?
Жало послушно нырнул в траву и осторожно выглянул из-за камня. У людей, шедших вдоль реки, копья были раздвоены на концах, чтобы рвать мясо и чтобы рана была глубокой и смертельной. Таким копьем трудно убить зверя. Даже долгоног может спастись от такого удара. Таким копьем охотятся только на человека. Это были воины Старшего.
Жало катался по земле, кусал свои руки, бил кулаками по камням. От ярости и страха он ничего не видел.
— Это духи! — кричал он. — Это духи воинов! Они не могли выйти из долины!
— Тише, — умоляла его Речка. — Тише, они услышат.
Но Жало уже вскочил во весь рост и кинулся навстречу воинам, потому что им овладело бешенство, в которое впадает всякий мужчина племени, если чувствует, что близка его смерть.
Речка попыталась остановить его. Она бежала, спотыкаясь, за Жало, кричала, плакала. А сзади, все ближе, все слышнее, раздавалось пощелкивание Белой смерти.
Воины увидели юношу. Они рассыпались полукругом, чтобы ему некуда было уйти, и ждали, пока он приблизится, чтобы бить наверняка. Один из них развернул небольшую сеть, связанную из стеблей голубого тростника. И Речка поняла, что они хотят взять Жало живьем. Это было еще хуже. Значит, они принесут его в жертву богам, как принесли в жертву Немого Урагана.
Захваченная зрелищем, Речка не заметила, как на нее упала тень, и лишь ожог отростка Белой смерти заставил ее прыгнуть вперед и закричать.
Крик ее донесся до бегущего юноши и остановил его. До охотников оставалось несколько десятков шагов.
Жало увидел, что Речка бежит к нему, а громада Белой смерти преследует ее по пятам и отростки чуть не касаются ее спины.
И что-то странное случилось с Жало. Он вдруг забыл о воинах. Безумие покинуло его. Голова стала ясной, и ноги налились силой. Он кинулся наперерез Речке, вдоль цепи воинов, так, чтобы пробежать перед ней. Это ему удалось. Жало схватил девушку за руку и потащил за собой. Воины замешкались от неожиданности, а Белая смерть не успела изменить направление и проскочила вперед.
Через минуту все изменилось. Воины поняли, что добыча может ускользнуть, и последовали за Жало, держась ближе к берегу, чтобы не натолкнуться на Белую смерть, а чудовище вобрало в себя отростки и покатилось вслед за беглецами. В конце концов кто-то из преследователей обязательно настиг бы беглецов, которые оказались между двух огней.
Белая смерть оказалась проворнее. Она догнала их у небольшого крутого пригорка, куда Жало втащил изнемогающую Речку. И тут же белый шар расплылся по траве, стал жидким и со всех сторон окружил собой пригорок. Белая жижа стала стягиваться кверху, и воины остановились в отдалении, глядя, как уменьшается зеленая площадка под ногами юноши и девушки, как беспорядочно и отчаянно Жало тычет копьем в отростки Белой смерти.
И в этот момент из-за большого дерева вышел еще один свидетель этой сцены. Он не принадлежал ни к одному из племен. Он был выше ростом и тоньше. У него была блестящая большая голова, перепончатый хобот, горб за спиной и странные блестящие одежды. Он поднял руку с блестящей короткой палкой, и из палки вылетела струя белого ослепляющего огня. Струя достигла белого кольца, и кольцо чернело, съеживалось, пряча щупальца. И этот человек или бог продолжал жечь Белую смерть, пока остатки ее, обгоревшие, мертвые, не сползли с пригорка и не рассыпались пеплом по траве.
Тогда Жало отпустил Речку, она упала на траву, а юноша встал на колени и закрыл ладонями глаза.
Глава 3. Пещеры
Тишина преследовала Павлыша до самого корабля. Казалось, с торжеством ночи все твари затаились в норах или залегли в беспробудный сон. Даже под водой ему никто не встретился. А может, до них донесся слух, что этот одинокий человек чувствует себя сильным, непобедимым и неуязвимым. А причиной тому не только новый скафандр, в котором можно не беспокоиться о нехватке кислорода или когтях морских жителей, но и сознание победы. А оттого недавнее путешествие к огоньку стало чем-то вроде воспоминания о миновавшей зубной боли, которую можно представить, но нельзя вернуть.
Но еще было беспокойство о корабле. Оно росло с каждым шагом, и треск ракушек под подошвами башмаков отсчитывал секунды, с каждой из которых явственней была картина, где неизвестное чудище спокойно разбирает доморощенную баррикаду, оставленную Павлышом у люка «Компаса».
Тишина казалась зловещей. Невысокие ленивые волны приподнимали головы над черной маслянистой поверхностью океана и искристой пленкой растекались по песку. Воспоминанием о длинном дне осталась лишь узкая зеленая полоса над горизонтом, но свет, позволяющий разглядеть ленту пляжа и стену кустов на дюнах, исходил не от догорающего заката и не от светящегося моря — из-за дюн поднялась медная луна и залила ночь отблеском далекого пожара.
Огонек остался далеко сзади. Он подмигивал равномерно и надежно. Он внушал уверенность в будущем. В отдаленном будущем, которое никак уже не зависело от Павлыша. Но от него зависела безопасность корабля в ближайшие дни, безопасность от случайностей, которыми столь богата эта планета.
Звезды отражались в лужицах, оставшихся после прилива, и светлая полоса пены отделяла песок от моря. Идти было легко. Слежавшийся песок пружинил под ногами.
Наконец черным провалом в звездном небе впереди обозначился «Компас». Павлыш включил на полную мощность шлемовый фонарь, и круглое пятно света уперлось в покореженный металл корпуса. Павлыш обошел груду деревяшек и обгорелых тварей — остатки неудачного костра. Казалось, что все это случилось очень давно, много лет назад: и первые вспышки маяка, и отчаянные попытки привлечь внимание жителей далекой избушки.
Хитрые затворы люка, придуманные Павлышом, были не тронуты. Никто не пытался проникнуть в корабль в отсутствие его сторожа.
Из шлюзовой камеры Павлыш включил аварийное освещение и воздушные насосы. Спасательный корабль придет через неделю, и можно позволить себе роскошь — жить со светом и без скафандра.
Павлыш задраил дверь в шлюзовую камеру и прислушался к свисту воздуха, который весело врывался в отсек, будто соскучился в темноте резервуаров. Можно было снять нагубник. Привычные запахи корабля, которые пережили крушение и которые останутся в корабле еще долго после того, как последний человек покинет его, окружили доктора, словно теплые кошки, радующиеся возвращению хозяина.
Душ не работал. Павлыш сбросил скафандр и вышел в коридор.
Плафоны в коридоре горели вполнакала, и, случись это месяц назад, Павлышу показалось бы здесь темно и неуютно, но после долгого путешествия в темноте коридор представился Павлышу сверкающим веселыми и яркими огнями. Все было в порядке. Сейчас откроется дверь и выйдет капитан. Он спросит: «Почему вас так долго не было, доктор?»
Но капитан не вышел. Капитан был мертв. Павлыш дошел до конца коридора и, перед тем как заглянуть в анабиозные камеры, обернулся, пытаясь вновь вызвать в себе приятный обман, ощущение, что ты не один.
Какой-то человек выглянул из-за угла и, заметив Павлыша, спрятался. Несколько секунд Павлыш продолжал оставаться в блаженном состоянии — он воспринял этого человека как продолжение игры в живой корабль. Но тут же сработала внутренняя система предупреждения. Павлыш, ты один на корабле. Здесь не может больше никого быть. Это галлюцинация.
— Это галлюцинация, — сказал вслух Павлыш, чтобы развеять видение.
Стереть память о нем. Надо держать себя в руках. Но что такое странное было в облике человека, нырнувшего за угол? Он не принадлежал к экипажу корабля — ни к живым, ни к мертвым. Он не был образом кого-то из земных знакомых Павлыша. Это был чужой человек. Высок ли он, низок, мужчина он или женщина — этого разглядеть Павлыш не успел. Но он был уверен, что никогда не видел этого человека раньше.
Галлюцинация галлюцинацией, но надо проверить. Павлыш вдруг пожалел, что оставил пистолет в скафандре. Он возвращался по коридору медленно, готовый прижаться к стене или нырнуть в одну из кают. Ему вдруг стало страшно — может, потому, что самое трудное было уже позади и новая опасность, возникшая столь неожиданно, застигла его врасплох. Крадучись по коридору, Павлыш поймал себя на том, что уговаривает человека оказаться игрой воображения.
За углом никого не было. Люк в шлюзовую камеру был задраен, и плафон под потолком чуть мерцал, будто издевался над Павлышом. Если человек скрывается где-то здесь, то Павлыш должен услышать его дыхание — тишина мертвого корабля была почти невыносимой, тяжелой и гулкой.
Простояв с минуту неподвижно, Павлыш уверился в том, что он на корабле один. Подвели нервы. И все-таки надо было убедиться в этом до конца. Павлыш взял из шкафчика нагубник, накинул на спину баллон и вошел в шлюзовую камеру. Здесь тоже было пусто. Павлыш откинул сломанный люк. Его встретили темнота и шуршание моря. И уж совсем на всякий случай Павлыш взял ручной фонарь и провел его лучом по песку — там было пусто, по морю — море было пустынным. И к кустам. Тут луч света поймал фигуру человека, бегущего по рыхлому песку. Фигура задержалась на мгновение, метнулась в сторону, чтобы уйти от светлого круга, и исчезла в колючках. Кусты не помешали гостю скрыться в их чаще.
Значит, это была не галлюцинация. Гость существовал, обитал на этой планете, был любопытен и осторожен.
Павлыш подержал еще немного свет на той части кустов, где скрылся гость, потом потушил фонарь и вернулся на корабль. Его вновь охватило беспокойство. Ночной житель планеты мог добраться до анабиозных камер.
Павлыш ворвался в анабиозный отсек, забыв снять нагубник и положить фонарь на место. Дверь туда была задраена, но Павлыш все равно не успокоился, пока не оказался внутри и не увидел показания приборов. Приборы работали нормально. Ночной гость сюда не добрался.
Павлыш обошел весь корабль, заглядывая в отсеки и трюмы, пробираясь среди разбитого оборудования и искореженных переборок. Ему вдруг показалось, что открылся грузовой люк, и он потратил минут двадцать, прежде чем убедился, что люк заклинило так надежно, что без лазера его не вскроешь. И все-таки он не мог успокоиться. Вернулся в шлюзовую, надел скафандр, взял пистолет и выбрался наружу. Он медленно повторил путь гостя, стараясь разглядеть его следы. Он дошел, увязая в песке, до самых кустов. Но ни следов, ни просвета в кустах, где мог бы скрыться человек, он не обнаружил. История получилась странная, не очень правдоподобная, и захотелось, чтобы поскорее прилетел спасательный корабль.
Перед тем как лечь спать, Павлыш забаррикадировал люк и прибавил света. Есть расхотелось, и он долго не мог заснуть, прислушиваясь к звукам за притворенной дверью. Звуков не было. Пистолет он положил под подушку. Так и заснул, держа под подушкой руку…
Снились утомительные кошмары, в которых Павлыш вновь и вновь шел по берегу, тонул, и перед ним, оглядываясь и маня рукой, шел ночной гость. Заманивая к черной бездне.
Павлыш проспал двенадцать часов и проснулся в деловом, трезвом настроении. В конце концов, нет ничего удивительного, что на планете живут ее хозяева. Возможно, что они еще не делают орудий и не строят домов, так что при разведполете их не обнаружили. Разумные они или стремятся к такому состоянию — в любом случае они любопытны, за что их никак нельзя корить.
Он лежал и прислушивался к шорохам. Потом вздохнул, сказал сам себе: «Доброе утро». Ему осталось провести здесь шесть суток в полном одиночестве. Когда ясно виден предел твоей робинзонаде, общие цели в жизни претерпевают метаморфозу. Проблемы выживания, спасения товарищей, перспектива медленной смерти — все это пропало. Но шесть дней — совсем не малый срок, и глупо провести их, лежа на койке и читая в очередной раз пятый том Ключевского. Потом знакомые будут спрашивать: а что ты, Слава, делал, когда вернулся на корабль? Можно ответить им — залег в спячку. Знакомые улыбнутся, ничего не скажут и подумают: вот дурак. Попасть на новую планету — и проспать на ней шесть дней подряд.
Если верить справочнику, через трое суток наступит утро. Тогда надо будет пойти по берегу в обратную от маяка сторону. Где-то там должен быть просвет в бесконечных кустах, и можно будет заглянуть внутрь, посмотреть, где и как обитает ночной гость.
Придя к такому удачному решению, Павлыш, чтобы не тратить времени даром, выбрался наружу, отыскал в груде щепок более или менее сохранившиеся тела летучих тварей и перетащил их в лабораторию. Дверь в анабиозный отсек он задраил намертво, так что если сам доктор заразится какой-нибудь местной дрянью, ни один вирус к ваннам не проникнет.
В лаборатории пришлось повозиться, пока в куче обломков удалось отыскать и привести в рабочее состояние кое-какие инструменты. Павлышу со школьных лет не приходилось препарировать без помощи микроскопа, под тусклой желтой лампочкой, пользуясь вместо предметных стекол донышком от колб и стаканов. Павлыш, с наслаждением ругая первобытные условия своего существования, разделал несколько тварей, увлекся, выловил в море на свет фонаря трех мелких морских жителей, отыскал в трюме контейнер со спиртом, перетащил из камбуза гнутые кастрюли, сковородки, превратил лабораторию в весьма неряшливую кунсткамеру, нажил мозоль и несколько водяных пузырей на ладонях и к исходу третьего дня стал первым в Галактике специалистом по биологии планеты. Правда, по биологии низших форм ее жизни, строение которых давало все основания полагать, что эволюция здесь зашла довольно далеко и утром на свету можно будет весьма расширить свои знания.
Самый интересный сюрприз таили в себе кусты. Они оказались не только растениями, но и животными — сложным и любопытным симбиозом между растениями с полыми стеблями и простейшими организмами, населявшими внутренность стеблей. Организмы эти были общественными — сродни муравьям, — именно они заставляли ветви сопротивляться попыткам чужаков проникнуть внутрь кустарника, где кишела разнообразная жизнь, связанная — от летучих тварей до микробов — в единую систему.
Павлыш долго бился над задачей, как притвориться своим, заставить кусты расступиться перед ним, но пришлось отказаться от этой затеи — на горизонте появилась голубая полоса. Надвигался рассвет, и пора было готовиться к большой экспедиции под кодовым названием «Робинзон идет по острову».
Если у тебя несколько дней безбедной жизни, если тебе ничто не угрожает, то сидеть в корабле, пить чай и препарировать мошек — занятие не для цивилизованного человека. Цивилизованный человек хочет открыть новый материк и назвать неведомую реку именем любимой женщины — скажем, мамы. Так что зуд любознательности, одолевший Павлыша, был естествен для прирожденного землепроходца.
На этот раз Павлыш проявил великолепную изобретательность, которой позавидовал бы неандерталец, уходящий из пещеры на трехмесячную охоту и оставляющий там, по соседству с хищными зверьми, любимую жену и детей. Когда он наконец запер входной люк и вспомнил, что забыл нож, лежащий на полке в шлюзовой камере, то справиться с запором ему удалось лишь через полчаса, и то лишь после того, как, придя в полное отчаяние, в упор выстрелил в него из пистолета. Потом пришлось мастерить новый запор. В результате Павлыш покинул стоянку корабля, когда солнце уже поднялось над границей воды и песка, продираясь сквозь сизые полосы облаков. Вновь, как и вечером, пришлось идти навстречу солнцу, только в противоположную сторону.
Павлыш экипировался основательно, так что ему были не страшны ни звери, ни стихийные бедствия. За спиной висели запасные баллоны — кислорода на трое суток. Сбоку сверкал пистолет, на другом бедре хороший охотничий нож, кустарным образом переделанный из кухонного. Поверх баллонов горбился рюкзак с запасом пищи и воды и даже надувным спальным мешком — вдруг придется остановиться на отдых.
Часа через три, когда солнце растопило иней на кустах, когда поднялся ветер и переворачивал, серебрил узкие листья кустов, Павлыш наконец увидел то, что искал. Широкая река вливалась в море, прерывая монотонную линию кустарника. Берег реки был болотистым, но пружинил под ногами и держал Павлыша. Короткие острые стебли травы с синими венчиками колючек цеплялись за башмаки, и с них в разные стороны прыскала летучая мелочь. Из кустов встревоженно выскочили спугнутые твари, покрутились над Павлышом и спрятались обратно. Берег стал выше, суше, кусты расступились, и Павлыш очутился у края широкой долины.
С одной стороны долина была ограничена морем, отороченным полосой кустарника, с другой упиралась в отвесный, без разрывов, скалистый обрыв. Река поворачивала километрах в трех от устья и текла вдоль долины, деля ее на две длинные зеленые полосы.
Павлыш дошел до поворота реки. Здесь течение было быстрым, и в чистой воде виднелись обкатанные камни и длинные нити водорослей. Короткие оранжевые черви дергались, словно прыгали друг за дружкой между водорослей, и, прежде чем войти в воду, Павлыш кинул в них камнем, отгоняя от брода.
Быстрое течение мешало идти, вода вздыбливалась у ног, всплескивала, урча, и дневной мир этой планеты пришелся Павлышу по душе. Большая птица с длинным гибким хвостом сделала круг над Павлышом, ринулась вниз и тяжело поднялась с воды, держа в желтых зубах небольшое водяное животное.
В самом глубоком месте вода оказалась Павлышу до пояса, и поток чуть не снес его в глубину, но тут же берег пошел вверх, и Павлыш, отряхиваясь, словно пес, выбрался на траву к большому дереву, покрытому розовой листвой. Вблизи оказалось, что это не листва, а паутинные мешочки, которые таскали за собой страшные гусеницы, перебираясь с ветки на ветку. Гусеницы при виде Павлыша поднимали головы и пугали его — шевелили передними ножками. Гусеницы Павлышу не понравились, и он отошел от дерева.
Неподалеку бродило стадо каких-то животных. Животные были весьма странного вида. Несколько пар длинных тонких лап несли тело, схожее с бурдюком. Вместо головы из бурдюка торчали хоботки. Сверху бурдюк был украшен острыми шипами. Животные шустро рвали хоботками траву и совали себе под живот — видно, там пряталась пасть. Павлыш достал камеру и несколько минут снимал подробный и неспешный фильм о жизни долины и даже заставил себя вновь приблизиться к розовому дереву с отвратительными гусеницами, которые весьма разозлились, увидев, как он возвращается, и делали вид, что вот-вот прыгнут ему в лицо.
Напоследок Павлыш отснял панораму скалистой стены. Нечто светлое и округлое двигалось по обрыву. Павлыш дал максимальное увеличение, и в видоискателе обнаружилась белая бесформенная туша, ползущая по узкому карнизу. Павлыш тушу узнал. Это был тот белый слон, что чуть не погубил его ночью, у маяка. Надо быть осторожным. Оказывается, эти гады выползают из своих нор и днем.
Камера скользнула дальше, вниз, и в объектив ее попали еще два существа. Эти существа значительно уступали слону в размерах и явно передвигались на двух ногах. Они пробирались по тому же карнизу, что и слон, и не надо быть гением, чтобы догадаться: слон их преследует.
— Здравствуйте, — сказал Павлыш вслух. — Вот мы и встретились, ночные гости. В случае чего можете рассчитывать на нашу помощь.
Павлыш переместился к вершине небольшого холма, где росло дерево без паутины и гусениц на нем. Это был отличный наблюдательный пост. Оставалось только ждать, как развернутся события дальше. В любом случае пока что белый слон не настигал двуногих. У них были еще шансы скрыться. А если им удастся сделать это без его помощи — тем лучше. Всегда предпочтительнее не вмешиваться в чужие дела. Где гарантия, что господствующая, разумная форма жизни на этой планете — не белые слоны? И за Павлышом тогда гнался какой-нибудь береговой сторож или любитель лунного света, принявший Павлыша за сувенир или за двуногую обезьяну, представляющую собой изысканное лакомство в слоновьих зажиточных слоях?
Беглецы спустились к долине, задержались на осыпи, видимо, совещаясь. В руке одного из них Павлыш углядел длинную палку или копье. Это говорило в пользу разумности двуногих и было приятным открытием. Как-то естественнее завести дружбу с себе подобными, чем с пятнадцатиногими пауками — хотя среди них встречается немало милейших и умнейших особей.
Двуногие направились к реке. Они шли не спеша, уверенные, что слону их не догнать, и не видели, как слон, миновав узкий карниз, вобрал в себя щупальца и покатился вниз по осыпи, словно мягкий мяч. С каждой секундой он сокращал расстояние между собой и двуногими. Рука Павлыша сама потянулась к пистолету.
Но тут одно из существ заметило приближение слона и предупреждающе крикнуло. Двуногие припустили к реке. Потом остановились. Что-то новое привлекло их внимание.
Павлыш опустил пистолет — сигналить беглецам не надо, — посмотрел в направлении их взгляда и увидел, что вдоль берега идут другие двуногие. Тех, новых, было шестеро. Все они вооружены копьями, похожими на огромные вилки.
Переведя взгляд обратно к первым двум, Павлыш увидел, как они нырнули в траву.
Ага, сказал он себе. Враждующие племена. И наших меньше. Положение обостряется. Сзади слон, спереди соперники. Что будем делать?
Один из двуногих (Павлыш невольно, как болельщик на стадионе, разделил присутствующих на команды и выбрал ту, за которую намерен болеть) катался в ярости по траве и бил кулаками по камням. Он вопил, как будто его резали живьем. Другой его спутник суетился рядом, пытался образумить товарища. Из этой попытки ничего не вышло. Первый вскочил на ноги, подобрал копье и бросился на шестерых врагов.
Как древний викинг, впавший в боевое безумие, комментировал Павлыш. Ему было очень жалко парня, который шел навстречу бессмысленной смерти. Второй бежал вслед за викингом и все пытался удержать его от сражения.
Шестеро у реки тоже увидели нападающего. Они без излишней спешки рассыпались в цепь и начали сходиться так, чтобы захватить парня в полукольцо. Один из них развернул небольшую сеть.
Будут брать живьем, подумал Павлыш. А может, и нет — как гладиаторы, накинут сеть и прибьют копьями. Выйти бы сейчас и заявить: я ваш новый бог, прекратите кровопролитие.
Но Павлыш не успел выполнить своих намерений. Второй из беглецов, остановившийся в нерешительности, не заметил, как к нему бесшумно подкрался белый слон. Слон протянул вперед щупальца; почувствовав их прикосновение, беглец рванулся вперед. Крик о помощи достиг его спутника, что бежал навстречу врагам. И тот замер на месте. Затем, поняв, что товарищ в опасности, повернул обратно, словно забыл о шестерых врагах.
Теперь следствию ясно, кто из вас разумен, а кто нет — констатировал Павлыш. Копья и сети сами по себе аргумент, но то, что ты бежишь на помощь, когда тебе так хочется подраться с врагами, очень располагает в твою пользу.
Первый беглец подхватил товарища и оттащил его с пути белого слона. Чудовище потопталось на месте и вновь пустилось вдогонку. Шестеро врагов остановились, не решаясь приблизиться.
Беглецы взобрались на крутой пригорок, совсем неподалеку от Павлыша. Белый слон настиг их, но, вместо того чтобы ползти вверх, избрал иную тактику. Он решил действовать наверняка. Расплывшись в кисель, он охватил кольцом подножие пригорка и, стягиваясь, как резиновое кольцо, пополз вверх, оставляя все меньше и меньше свободного пространства вокруг беглецов. Один из них колол копьем приближавшиеся щупальца, поддерживая потерявшего сознание товарища.
И когда уже казалось, что все погибло и спасения нет, а шестеро здоровых мужиков, вместо того чтобы прийти на помощь, стоят мирно в стороне и деловито обсуждают происходящее, Павлыш нажал курок, и раскаленный луч, вырвавшись из дула пистолета, распорол кольцо белой хищной массы. И Павлыш не отпускал курка, пока белая плоть чудовища не превратилась в серый пепел.
Теперь скрываться было поздно. Тем более что своих двуногих нельзя оставлять на произвол судьбы. Уйдешь, и те шестеро, опомнившись, чего доброго пристукнут их.
Павлыш, памятуя о необходимой эффектности появления, сошел с холма и медленно направился к участникам и зрителям только что закончившегося боя.
* * *
Павлыш показался Жало горбатым великаном в блестящей одежде, с большой прозрачной головой, внутри которой, как зародыш в икринке, виднелась другая, белая с голубыми глазами, в них темнел странный зрачок — словно кто-то уронил в голубую лужу черное семечко. В руке у великана была короткая блестящая трубка, из которой только что вырвался луч света, убивший Белую смерть. Жало не знал, убьет великан его, как и Белую смерть, или помилует. И Жало опустился на колени и бросил копье, чтобы показать, что он безоружен.
Павлыш тоже рассмотрел наконец Жало. Это было странное существо, схожее на первый взгляд с человеком, но в то же время никак не человек. Его темная синеватая кожа была покрыта редкой бурой шерстью, более плотной на голове и груди. Бедра были обмотаны повязкой, с которой свисала связанная в кольцо веревка. Кривые короткие ноги заканчивались расплющенными ступнями, и длинные когти на руках, казалось, росли прямо из ладони. Но более всего Павлыша удивили глаза. Желтые, они были разрезаны вертикальным зрачком, словно у кошки. Черная полоска сужалась и расширялась, чутко реагируя на малейшую перемену освещения.
У ног спасенного лежало второе существо, оно было меньше размером и оказалось самкой.
Шестеро врагов подошли ближе и остановились за спиной Павлыша. Жало, взглянув в сторону своего спасителя, быстрым движением подобрал копье и затараторил, обнажая редкие клыки.
Павлыш вспомнил и настроил черную коробочку «лингвиста» на прием информации. Пусть послушает, наберется грамматики и лексики. Тогда можно будет объясниться. А пока Павлыш сказал, стараясь, чтобы слова его звучали убедительно:
— Не волнуйся, дружище. При мне они тебя не тронут.
Потом обернулся к воинам Старшего:
— Попрошу без кровопролития.
И показал им пистолет.
Воины посовещались, потом тот, кто постарше, густо обросший лежалой клочковатой шерстью, поморгал кошачьими глазами и произнес небольшую речь, указывая копьем на каменную стену, солнце и различные предметы вокруг. Речи Павлыш не понял. Переводчик тихо жужжал на груди, но из его черной коробочки не выходило ни единого членораздельного слова. Все-таки Павлыш предположил, что общий смысл речи сводится к тому, что они рады бы подчиниться, да долг не велит им отпускать беглецов на волю.
Павлыш вновь оказался перед дилеммой. Не исключено, что его двуногие натворили что-нибудь дома. Съели, к примеру, свою бабушку, и теперь им грозит общественное порицание. Разгонишь карательную экспедицию — поможешь росту преступности на этой планете. Хотя возможны и другие варианты.
Так что Павлыш просто пожал плечами и дал возможность событиям идти своим чередом.
Старший шестерых обратился теперь с речью к беглецу. Тот сначала возражал, и оратор повысил тон. Наконец Жало (это было первое слово, которое удалось понять лингвисту) понурил голову, подхватил совсем ослабевшую девушку и поплелся к стене. Уходя, он обернулся и, если Павлыш правильно истолковал его взгляд, попытался внушить ему: «Идем с нами! Мне так страшно!»
И Павлыш последовал в хвосте небольшой процессии.
Ему представлялась соблазнительная возможность увидеть, как живут двуногие. Вряд ли путь очень далек: обе партии — и преследователи, и беглецы — шли налегке. Кислород есть. Вернуться обратно никогда не поздно. И в крайнем случае можно прийти на помощь желтоглазому беглецу. Разум здесь в младенчестве. И вряд ли жизнь особи ценится высоко.
Заметив, что Павлыш следует сзади, главный воин остановился и сказал что-то.
Лингвист вздохнул и перевел неуверенно: «Уходи, сильный дух».
Павлыш погладил черную коробочку и сказал лингвисту: «Молодец!»
Лингвист тут же (неизвестно, насколько правильно) передал слова Павлыша на языке аборигенов, и воин даже споткнулся от удивления. Больше он не сказал ни слова, повернулся и бросился догонять остальных.
Павлыш шел за ним след в след. Воин был ниже его на голову. Сквозь редкую пегую шерсть на затылке просвечивала синеватая кожа. На спине шерсть светлела, дыбясь гребешком вдоль позвоночника. В шерсти возились букашки.
Воины вели пленников не к карнизу, а прямо к обрыву, значительно правее расщелины. У скалы остановились. Один из воинов быстро вскарабкался на дерево и оглядел с него долину.
— Никого нет! — крикнул он. — Никто не видит.
Основание стены было в этом месте засыпано глыбами, сорвавшимися сверху. Воины отвалили одну из глыб, и за ней обнаружился черный лаз.
— Вы здесь живете? — спросил Павлыш.
Воины посмотрели на Павлыша как на идиота. Пришлый дух сказал глупость. Кто может жить в черной пещере?
— Мы живем в деревне, — ответил Жало.
— Ага, — согласился Павлыш. В будущем надо избегать наивных вопросов. Вполне возможно, что его безопасность в какой-то степени зависит от его репутации как духа. Покажись он воинам безвредным, они могут проткнуть его копьем, дабы не вмешивался в чужие дела.
Пока воины растаскивали камни, чтобы пройти внутрь, Павлыш глядел на них и думал, что они не похожи на ночного гостя на корабле. Коридор был тогда достаточно освещен, и гость показался Павлышу более похожим на человека. И потом, Павлыш вспомнил, как гость бежал по песку и кустам. Бежал он, не сгибая спины, да и руки его были куда тоньше и короче, чем у аборигенов. Впрочем, здесь может оказаться несколько племен. Жили же на Земле одновременно кроманьонцы и неандертальцы.
Воины сложили камни у входа в пещеру таким образом, что можно было вытащить нижний и остальные засыпали бы вход в нее снова. Снаружи и не догадаешься о его существовании. Павлыш отдал должное их сообразительности. Затем двое забрались внутрь, повозились, выбивая искры из камней, и засветили заготовленные факелы.
Перед тем как войти в черную дыру, Жало вновь обернулся и спросил Павлыша, словно угадав, что у того появились сомнения, стоит ли соваться в темноту:
— Ты идешь, дух?
Павлышу стало совестно перед парнем, которого вроде бы обязался защищать. И он ответил по возможности тверже:
— Не бойся, иди.
Послушно защебетал лингвист.
Один из воинов задержался у входа, нагнулся, вырвал нижний камень, и глыбы обрушились, отрезав солнечный свет и звуки утренней долины. Остался лишь мрак, отступающий шаг за шагом перед зыбким мерцанием факелов.
* * *
Путь по пещере был долог, однообразен и утомителен. Павлыш не включал фонаря. Впереди покачивались оранжевые пятна факельных огней. Клочья дыма, схожие по цвету со стенами, отрезали порой Павлыша от согнутой спины воина, шедшего впереди. И тогда рождалось странное ощущение: будто бы замурован в горе и следующий шаг приведет к стене. Павлыш даже протягивал вперед руку, чтобы пальцы, проникая сквозь податливый дым, изгнали из мозга ложный образ.
Воины находили нужные повороты, отыскивали ответвления пещеры по лишь им заметным и понятным признакам, и Павлыш, который некоторое время старался запомнить путь, вскоре понял, что, если ему придется возвращаться одному, он все равно заблудится.
Запомнился лишь обширный зал. Мокрые стены уходили вверх, в темноту, искрились сталагмиты, и где-то, невидимый, шумел ручей. Павлыш решил сфотографировать зал, дал вспышку, и спутники его пали ниц. Может, решили, что разверзлось небо. Пришлось подождать, пока они придут в себя, подберут упавшие факелы.
— Ничего страшного, — бросил Павлыш. — Можно идти.
— Мы ничем не обидели тебя, дух, — сказал укоризненно главный воин.
— И я вас, — улыбнулся Павлыш. Но улыбки никто не увидел, а эмоций лингвист передавать не умел.
Подземный ход перешел в лестницу. Ступени были выбиты неровно, приходилось нащупывать следующую башмаком и держаться за стену.
Передние остановились. Путь закончился. Впереди была деревянная дверь. Первый воин постучал в нее древком копья.
— Кто пришел? — донесся голос с той стороны.
— Слуги богов, — ответил воин.
— С добром ли пришли?
— С удачей. Боги будут довольны.
Дверь отворилась со скрипом, и в расширяющуюся щель проник желтый свет. Когда Павлыш вошел внутрь, воин, шедший последним, запер дверь на щеколду. А тот, кто впустил их, отступил к стене и спросил:
— Я позову Старшего?
— Да. И скажи ему, что с беглецами пришел незнакомый дух.
— Где? — спросил воин, разыскивая взглядом Павлыша. Помещение было освещено плошками с жиром, стоявшими вдоль стен. Он увидел Павлыша и произнес: — Откуда этот дух?
— Он пришел сам. Мы не приглашали его. Так скажи Старшему.
— Я его позову.
Жало и Речка стояли посреди комнаты, будто отделенные от остальных невидимым барьером.
Павлыш достал камеру, но воин заметил движение, понял его и сказал:
— Не ослепляй нас, дух. Подожди, пока придет Старший.
Человек, вошедший в комнату, остановился на пороге. Неровный свет плошек и дым от погашенных факелов мешали Павлышу разглядеть его как следует. Он либо вождь, либо жрец племени. Голос его был высок и резок. Лингвист перевел слова:
— Беглецов закройте. Мы подумаем, что с ними сделать. Боги скажут.
Старший был мал ростом, зябко кутался в толстую грубую ткань.
Жало обернулся к Павлышу:
— Защити меня, дух.
Павлыш сделал шаг вперед, и воины расступились, чтобы пропустить его.
— Здравствуй, Великий дух, — сказал Старший. — Ты знаешь, что мы не можем отпустить их, боги накажут.
— Жизнь в руках богов, — проговорил один из воинов.
— Жизнь в руках богов, — забормотали, словно заклинание, остальные.
— Ты пойдешь со мной, дух? — спросил Старший.
— Да, — ответил Павлыш. — Я хочу, чтобы им не было причинено вреда.
— Идем. — Старший, не двигаясь с места, ожидал, пока Павлыш приблизится к нему.
Павлыш ожидал увидеть старика, мудреца, хитрого старейшину племени. Старший оказался не стар, стоял, чуть наклонившись вперед, настороженно и крепко. Нижняя челюсть его была скошена, и темное лицо покрыто желтой шерстью. Глаза спрятались под нависшими надбровными дугами, и взгляд упирался в грудь Павлышу.
— Идем, — сказал Старший. Он повернулся и миновал дверь, уверенный, что дух последует за ним. Уши Старшего были прижаты к затылку. Они были странной формы, не такие, как у прочих — длинные, заостренные.
Следующая комната была мала, полутемна, и Старший быстро прошел ее. Он чуть припадал на правую ногу. Сзади доносились голоса, споры.
— Жало боится, — сказал Старший, не оборачиваясь. — Он нарушил закон.
— Что он сделал? — спросил Павлыш.
Старший толкнул еще одну дверь. Он вел Павлыша по длинному коридору. Плошки с жиром покачивались под потолком.
— Он нарушил закон, — уронил Старший. Он не хотел уточнять.
— В чем его проступок? — настаивал Павлыш.
— Дух знает, — ответил Старший. — Дух знает дела смертных.
— Я пришел в долину, когда твои воины уже настигли его.
— Ты знаешь, — повторил Старший.
В конце коридора появилось светлое яркое пятно. Дневной свет. Старший взмахнул рукой, спугнув со стены спящих, прицепившихся ножками к потолку тварей. Твари засуетились, замельтешили прозрачными крыльями, пропали в светлом прямоугольнике. Павлыш зажмурился. На глазах выступили слезы. Павлыш приподнял забрало и приостановился, чтобы их вытереть. Старший обернулся. Он стоял у входа, опершись о стену, и довольно спокойно наблюдал за действиями Павлыша. Жители Форпоста были нелюбопытны.
Они вышли на небольшую площадку. Кроме отверстия, которое вело к подземелью, на площадку выходило еще три черных отверстия. Четвертое было прикрыто деревянной дверью из тонких бревнышек, связанных веревками.
С площадки открывался вид на голую долину, огражденную отвесными скалами. Здесь, в верхней части, долина была узкой. Противоположный склон глядел на Павлыша черными дырами других пещер. На дне долины сгрудились хижины, сложенные из камня и покрытые листьями и прутьями. Рядом протекал голубой ручей, который ниже, там, где долина расширялась, впадал в небольшое озеро, окруженное деревьями. Еще дальше в долину вонзился язык ледника, отороченный каменной осыпью, откуда брал начало еще один ручей, также стремившийся к озеру. Язык ледника создавал перемычку, за которой, еле различимые в дымке, виднелись заросли деревьев и кустарник, тянувшиеся до самого откоса. Откос запирал долину. Выхода из нее не было видно.
— Пойдем, — позвал Старший.
Он направился к закрытой двери. Теперь, при дневном свете, Старший показался Павлышу менее похожим на разумное существо, чем Жало и Речка, даже чем воины. Хотя Павлыш мог ошибаться. Нельзя мерить чужую жизнь по своим меркам и строить ее по своему образу и подобию. Не исключено, что местный гений куда больше похож на орангутанга, чем деревенский дурачок, который может оказаться двойником Павлыша.
— Опять в пещеру? — спросил Павлыш, проявляя явное нежелание расставаться с солнечным светом.
— Это мой дом. Ты не знаешь?
— Не приходилось бывать, — ответил Павлыш.
Возможно, духам в долине положено быть всезнающими, и Павлыш подрывал этими словами свою репутацию.
— Ты пойдешь в храм? — поинтересовался Старший. — Ты спешишь?
— Как сказать. А впрочем, все равно, — признался Павлыш. — Зайдем к тебе.
Один из воинов вышел на площадку и присел на корточки у стены, греясь на солнце. Старший не обратил на него внимания.
— Тогда пойдем ко мне.
Старший раскрыл дверь и вошел первым.
Павлыш последовал за ним. В распахнутую дверь проникал свет, и ветерок шевелил вытертый светлый мех на шкурах, которыми был покрыт пол. Посреди комнаты лежал большой плоский камень, на нем стояла глиняная плошка с каким-то варевом. Павлыш вспомнил, что проголодался. В углу помещались прислоненные к стене копья, громоздились глиняные горшки и плошки, рога, сучья — все вместе казалось бутафорской прогоревшего театра.
— Я знал, что ты придешь, — сказал Старший, усаживаясь на шкуру.
— Откуда? — спросил Павлыш.
— Я знал.
У Старшего была странная привычка повторять фразы, вместо того чтобы ответить на вопрос, на который почему-то отвечать не хотелось. При этом он взглядывал на Павлыша, узкие зрачки сходились в черную ниточку, и казалось, он ведет игру, правила которой известны и ему, и духу, столь обыденно появившемуся в долине.
Пауза несколько затянулась. Старший ждал, что скажет Павлыш. А Павлыш не знал, то ли начать задавать вопросы о племени, то ли уйти отсюда, спуститься вниз, к хижинам. Если бы на его месте был специалист по контактам, все было бы проще — у разведчиков есть решения на все случаи жизни. Или почти на все.
— Что вы хотите сделать с теми? — спросил наконец Павлыш.
— Отведем их в храм, — ответил Старший, будто это само собой разумелось. Возможно, и так. Возможно, за все проступки положено было отводить людей в храм.
— Они останутся живы?
Старший не ответил. Поднес ко рту плошку и отхлебнул из нее. Павлышу не предложил. Тогда Павлыш, которому захотелось пить, достал из кармана скафандра тюбик с соком, откинул забрало шлема и утолил жажду. Потом положил пустой тюбик на стол, рядом с плошкой.
Старший смотрел на него заинтересованно, не более того. И лишь когда тюбик покатился по столу и звякнул о плошку, Старший изумился. Он отпрянул от стола, поглядел на Павлыша, как на сумасшедшего. Протянул длинную волосатую руку и осторожно дотронулся до тюбика, словно ожидал, что тюбик исчезнет. Тюбик не исчез. Старший поднес его к носу, обнюхал и положил на место. Покачал головой.
— Ты удивлен? — спросил Павлыш.
— Духам позволено многое, — уклонился Старший.
— Я хотел бы спуститься в деревню, — сказал Павлыш.
— Вниз?
— Да.
— Тебе плохо здесь?
— Нет, хорошо. Но я хочу взглянуть на деревню.
— Ты не пойдешь в храм? — спросил Старший.
— Пойду. Мне интересно сходить в храм.
Старший опять удивился.
— Интересно? — Низкий лоб наморщился. Старший решал какую-то задачу. — Ты пойдешь в храм, — заключил он наконец. — И будешь там ждать.
— Ну ладно, — согласился Павлыш. — И долго я там буду ждать?
— Нет.
Тюбик интриговал Старшего. Рука все время возвращалась к нему, длинные когти переворачивали желтую игрушку.
— Ты убил Белую смерть, — произнес Старший. — Зачем ты убил ее?
— Белую смерть? — переспросил Павлыш. — Я не знаю ее.
— Там, у реки. Воины сказали мне, что ты убил Белую смерть.
Павлыш догадался, что так называют здесь слона, который хотел сожрать Жало и Речку.
— Да, — подтвердил он. — Белая смерть угрожала людям.
— Но они нарушили закон.
— А разве Белую смерть нельзя убивать?
— Жало нарушил закон.
Господи, подумал Павлыш, разберись с ними. Беседа зашла в тупик. И Старший и Павлыш не понимали друг друга. Нечто совершенно очевидное ускользало от понимания Павлыша. И он чувствовал, что Старший знает больше, чем Павлыш. Но что?
— Кто-то из твоих людей ходил в мой дом? — спросил Павлыш.
— Где твой дом?
— На берегу моря. За рекой.
— Твой дом?
— Ну да, конечно. Я прилетел с неба. И мой дом на берегу моря. Потом я улечу обратно.
— Конечно, — согласился Старший.
— Кто-нибудь ходил туда?
— Никто не выходил из долины, — произнес Старший.
— Неправда, — сказал Павлыш.
— Никто не выходит из долины. Если он выходит, он нарушает закон. И его убьет Белая смерть.
— Твои воины вышли из долины, — напомнил Павлыш.
— Мои воины шли по следам того, кто нарушил закон.
Заколдованный круг. Никому нельзя, но воинам можно, потому что никому нельзя.
— Пойдем, — предложил Старший. — Пойдем в храм.
Они вышли на площадку. Воин все так же сидел у стены, дремал. Длинная серая туча проходила краем над дальним концом долины, и там шел дождь. У одной из хижин возились в пыли дети. Ветер поднимал пыль и крутил ее смерчиком у обрыва. Планета была мирной, доброй, и даже захотелось снять шлем и глубоко вдохнуть свежего горного воздуха. Которого не было.
— Нам далеко идти? — спросил Павлыш.
— Ты знаешь.
— Ага, — согласился Павлыш. Духу положено знать, где стоит храм.
Старший подошел к краю площадки, и там обнаружилась тропа, идущая вдоль обрыва. Шагов через десять Старший остановился, поглядел на Павлыша и затем неожиданно присел, вытянул руки и прыгнул вперед. Павлыш посмотрел под ноги. Под тонким слоем гравия и песка проглядывали сучья. Похоже было, что они таят под собой ловушку. Павлыш примерился и прыгнул вперед так, чтобы встать рядом со Старшим. Это сделать было нелегко — мешали вещи, притороченные к скафандру. Но Павлышу не хотелось терять лицо. Если абориген прыгает — духу тем более положено. Прыжок оказался неудачным. До Старшего оставалось еще около метра. Под башмаками хрустнуло, и земля ушла из-под ног. Павлыш умудрился упасть вперед, и руки его оказались на тропе. Вниз, в глубокую расщелину, летели сучья и камни. Стук стихал где-то далеко внизу.
Павлыш даже не успел испугаться. Ноги скользили по обрыву, никак не удавалось упереться носками башмаков, чтобы вылезти на тропу.
— Помоги, — сказал Павлыш как можно спокойнее Старшему. Тот не двинулся с места. Он думал. Дух, видно, не выдержал испытаний, и Старший переваривал в мозгу окрепшие сомнения.
Башмак наконец отыскал уступчик. Павлыш уперся локтями в край тропы и подтянулся вперед. Вдруг его охватило нехорошее предчувствие. Он поглядел вверх. Старший сделал неуверенный шаг вперед, но встретился взглядом с глазами Павлыша и остановился.
— Отойди, — велел Павлыш.
Говорить было трудно. Камень, на который опиралась нога, улетел вниз, за своими собратьями, но, к счастью, Павлыш уже по пояс вылез наверх. Рывком он вытащил на тропу колено и поднялся, стараясь не повредить баллоны.
Старший стоял, прислонившись спиной к обрыву, почесывая живот, блаженно сощурив глаза, будто начисто забыл о существовании духа.
Павлыш поднялся на ноги, отряхнул пыль со скафандра и позволил себе обернуться. Ложный мостик перекрывал расщелину. Павлышу захотелось обидеть коварного хозяина.
— Ты боишься, что по тропе поднимутся люди снизу?
— Я ничего не боюсь, — ответил Старший. — Мы идем в храм?
— Да, — сказал Павлыш. В конце концов, он сам был виноват. В следующий раз надо быть осторожнее. Форпост не любит, когда гости здесь расслабляются.
Павлыш ступал вслед за Старшим. Старший остерегался опасности снизу. Своих соплеменников? Белую смерть? Соседей из другого племени?
Храм был вырублен в скале, как и дом Старшего. Может, использовали старую пещеру. Похоже, что гора здесь изъедена пещерами. От широкой площадки ко входу храма вела лестница, сложенная из грубо обтесанных ступеней. Сам вход был невелик, сужался кверху, по сторонам возвышались две невысокие колонны, на каждой вытесан глаз, разделенный пополам узким зрачком. И все.
— Иди туда, — сказал Старший.
— А ты?
— Я пойду обратно.
Что еще за трюк задумал его спутник? Павлыш решил, что, вернее всего, на голову ему свалится каменная балка. И это его не устраивало.
— Ты пойдешь первым, — решил он.
— Почему? — удивился Старший. Гребень шерсти на голове у него приподнялся.
— Я пойду вниз, в деревню.
— Нельзя, — произнес Старший.
— Старший! — раздался крик снизу.
— Что?
По тропе большими прыжками приближался воин. Старший сделал шаг ему навстречу, и воин, сообразив, видно, что новости, которые он несет, не предназначаются для духов, наклонился к уху Старшего и прошептал что-то.
Новости Старшему пришлись не по душе.
Шерсть на загривке стала торчком, перекатились под волосами мышцы плеч, согнулись в коленях ноги, словно для прыжка.
— Х-хе! — крикнул он.
Рванулся вперед, когтями вцепился в лицо воина, тот выпустил копье, упал на колени и пытался оторвать от лица когти. Старший пинал его ногами, потом неуловимым движением подхватил с земли копье и метнул в воина. Тот успел отскочить, и наконечник разбился о камень, брызнув осколками.
Старший уже бежал вниз по тропе, забыв о корчащемся в пыли воине, о Павлыше, отпрянувшем в сторону.
Рычание Старшего исчезло за поворотом, будто проглоченное скалой. Павлыш подошел к воину. Тот оскалился, угрожая.
— Ну и черт с вами, — решил Павлыш. — Мы воспитывались в разных колледжах.
Отправиться в храм? Этого хотел Старший. Старшему Павлыш не верил. Лучше спуститься к деревне. Черт его знает, что еще придумает Старший, когда вспомнит о Павлыше. Воин зализывал разодранную руку.
Павлыш пошел вниз, но не по тропе, а через широкую осыпь, к хижинам.
Площадка перед ними была пуста, утоптана, пыльна. От кучи отбросов к Павлышу бросились насекомые, засуетились над шлемом. Ребенок с обглоданной костью в лапке выполз на солнце и при виде человека замер в ужасе. Шерсть на ребенке была редкой, светлой, личико пряталось под выпуклым лбом, посреди которого можно было разглядеть третий глаз. Ребенок был хвостат — хвост закручен крючком, и в нем торчала еще одна кость. Длинные руки высунулись из хижины и втащили ребенка за хвост внутрь. Оттуда сразу донесся визг. Дверь в другую хижину была задвинута большим камнем. Павлыш нагнулся к камню, прислушался. Кто-то часто и неровно дышал.
Павлыш пошел дальше. Хижины были похожи одна на другую, даже не хижины, а примитивные убежища, кое-как перекрытые сучьями и сухими листьями.
Павлыш отошел к берегу и оттуда снял панорамный вид деревни. Потом оглянулся, поглядел наверх. Вход в пещеру, через которую он проник в долину, не был виден. На площадке у храма темнело пятно — воин так и остался лежать у ступеней.
Павлышом вдруг овладело беспокойство. Что могло так разозлить Старшего? Может быть, воины сделали что-нибудь дурное с пленниками? Может быть, Жало с девушкой убежали? Как он не подумал об этом раньше?
Павлыш повернул обратно к осыпи и у ручья столкнулся со старой женщиной. Она спускалась вдоль ручья и, видно, не знала еще о появлении в деревне страшного духа. Женщина удивила Павлыша тем, что сильно отличалась от прочих виденных им аборигенов. Она шла, касаясь земли кончиками пальцев, и руки ее были так длинны, что ей не приходилось для этого нагибаться. Неровно слепленный большой горшок покачивался на плоской голове, казалось, что старуха придерживает его бровями — лба у нее совсем не было. Глаза, скрытые в глубоких глазницах, горели желтым светом. Старуха присела, словно ее не держали ноги, и забормотала невнятно, подняв трясущиеся руки к лицу.
— Не бойся, — сказал Павлыш, — я не сделаю тебе дурного.
— Дух, дух, Великий дух… — бормотала старуха. Лингвист потрескивал, силясь перевести ее слова. — Дай… мясо… дай… пощади.
Старуха свалилась на камни, локоть попал в ручей, вода с журчанием обтекала мокрую шерсть.
— Можно подумать, что встреча со мной хоть и страшна, но не неожиданна, — произнес Павлыш вслух, отходя от старухи и направляясь к храму.
Воин поднялся, увидев Павлыша. Песок вокруг него потемнел от крови.
— Иди домой, — приказал ему Павлыш. — А то истечешь кровью.
Воин как будто не понял его, хоть лингвист внятно прощебетал перевод. Павлыш поглядел на вход в храм, возникло желание заглянуть туда на минутку, но он решил отложить визит.
Провал, ловушка, в которую чуть было не угодил Павлыш, разрезала тропу. На этот раз Павлыш, разбежался так, чтобы с запасом перепрыгнуть его. Звякнули за спиной баллоны.
На площадке перед пещерой и жилищем Старшего не было ни души.
— Эй, хозяева, — позвал Павлыш. — Куда вы запропастились?
Никто не откликнулся. Лишь, испуганная криком, выскочила из темного лаза летучая мышь и исчезла, подхваченная порывом ветра.
Павлыш включил шлемовый фонарь и осторожно двинулся в темный коридор, ведущий к комнатам перед подземным ходом. Он ступал медленно, но песчинки хрустели под подошвами, и оттого тишина была еще более гулкой и глубокой. Павлыш обошел все помещения, но и воины, и их пленники словно сквозь землю провалились. Дверь в подземелье была приоткрыта, но, как ни вслушивался Павлыш в темноту, ни шороха, ни звука не донеслось до него.
Глава 4. Юноша
Могучий дух ушел за Старшим. Жало понял, что погиб. Смерть была непостижима, но реальна в его мире, и обитатели долины редко доживали до зрелых лет. Смерть таилась в болезнях, подстерегала на охоте и в поле, она могла обернуться лавиной, ядовитой гусеницей, сухим кашлем, немилостью Старшего. Но в любом случае Старший прикажет взять тело умершего в храм, за крепкую дверь. И воины, внесшие труп, вернутся к порогу и будут на ступенях петь страшные песни о смерти, из которой нет пути обратно. И лишь Старший останется в храме. А потом воины вновь войдут в храм и вынесут тело, разрезанное, чтобы выпустить злых демонов, что прячутся в мертвых и больных. И тело сожгут. Еще недавно, деды помнят, мертвых съедали, и лучшие куски доставались воинам. Но это было в дикие времена.
Жало знал о смерти, видел ее, но это была чужая смерть. Своя смерть далека, своя смерть должна уйти, как уходит утренний дождь. Она уйдет обратно, в тот мир духов, в бесплотный мир, в котором нет долгоногов, яркого солнца и чистой воды.
— Теперь ты больше не убежишь, — сказал сизый воин, которого звали Тучей и которого Старший взял мальчишкой из деревни. Туча толкнул Жало в спину, к темноте, и засмеялся.
— Туча, — подала голос Речка, — ты помнишь, что у нас с тобой одна бабушка?
— Я воин храма, — произнес Туча, — у меня нет матери и отца.
— Так было раньше, — ответил Жало. — Теперь у каждого есть мать и отец. Так говорил Немой Ураган.
— Ты чего с ними разговариваешь? — прикрикнул на Тучу главный воин, косой Иней.
… От толчка Жало упал на каменный пол. Дверь заскрипела. Слышно было, как Туча устраивается у двери, с той стороны, стеречь пленников.
— Я пошел, — бросил Иней. — Не спи.
— Иди, — ответил Туча.
Стало тихо.
В темноте Жало отыскал руку Речки и уселся рядом, прижался, чтобы было теплее. Стены нависали, сходясь к низкому потолку. Жало чувствовал их.
— Туча, — позвал он, — наш дух вернется за нами. Он накажет тебя.
— Не знаю, — произнес Туча. — Старший пошел с ним в храм. Старший знает пути богов.
Речка вскрикнула — скользкая змейка скользнула по ступням.
— Не бойся, — сказал Жало.
Туча запел песню о великой тайне, о дороге к Темному ручью. Желтый лучик света, проникавший в щель двери, переместился. Туча подвинул поближе светильник, потому что, как и все люди долины, боялся темноты.
Речка когтем впилась в ладонь.
— Что ты? — прошептал Жало.
— Тише. Здесь кто-то есть.
— Здесь только змеи.
— Здесь есть кто-то большой. Он следит за нами.
Речка втиснулась в угол, к сырой стене, шерсть на спине вздыбилась.
Теперь и Жало почувствовал жуткое присутствие. Чуткие уши не доносили ни звука. Не было запаха. Не было ничего. Было присутствие. Кто-то стоял в углу пещеры и разглядывал пленников.
— Уйди, дух, — попросил Жало. — Уйди, если ты не хочешь нам помочь.
— Может, это наш дух? — предположила Речка.
— О чем вы там разговариваете? — спросил Туча из-за двери.
Оттуда, из угла пещеры, где стояло что-то, раздался короткий смешок.
Туча распахнул дверь и сунул внутрь руку со светильником.
— Что здесь? — крикнул он.
Светильник на секунду вырвал из темноты человеческую фигуру, неясную, смутную, уходящую в стену, растворяющуюся в ней.
— Это не наш дух, — сказала Речка.
Но Жало думал о другом. Рука воина держала светильник. Рука была близка. Жало рванул Тучу за руку, и тот, ударившись о косяк, влетел в камеру, охнул, упал на каменный пол. Жало ударил его еще раз, подобрал копье и, не оглядываясь, побежал в глубь пещеры, по пути, который недавно они прошли все вместе — воины, их пленники и добрый дух с блестящей головой. В долине, на свету, их поймают сразу же. Воины едят мясо и хорошо бегают. Только в темной пещере можно было скрыться и отыскать потом дорогу на волю. Речка бежала сзади. Память привела к деревянной двери. Страж возле нее приподнялся испуганно, услышав глухой топот, выставил копье, щурясь в темноту, и Жало, выскочивший из-за угла, опрокинул его, навалился плечом на дверь. Та треснула и поддалась. Жало чуть не упал на каменной лестнице — Речка едва успела поддержать его. Слабый отблеск света падал сверху, впереди ждала Большая Тьма, надежда была на слух, обоняние и память, цепкую память первобытного существа, сохранившую повороты, спуски, подъемы долгого пути от реки.
Сзади были крики, рассерженный вой воинов и стук окостеневших подошв. Жало бежал, вытянув вперед руку с копьем, угадывая нависший камень или трещину, и иногда, не поворачивая головы, говорил о них Речке, потому что Речка была слабее и бежала, доверяясь ему.
Преследователи не отставали. Они тоже знали эту пещеру, знали ее куда лучше беглецов, они были рассержены и должны были догнать, потому что в ином случае их ждал гнев Старшего. И они боялись его гнева.
Был большой зал с камнями, вылезающими из пола, и камнями, подобно сосулькам свисающими сверху. Воины настигали беглецов.
— Скоро мы выйдем? — спросила Речка. — Я устала. Я скоро упаду.
Жало понял, что не добежать. Догонят. Он свернул в сторону, в неизвестную темноту, забежал за большую глыбу и упал навзничь. Речка опустилась рядом.
— Мы отдохнем?
— Теперь молчи, — прошептал Жало. — Совсем молчи. Не дыши.
Топот и крики были так близко, что Жало с трудом удерживал себя, чтобы не метнуться дальше, вглубь, куда угодно, лишь бы подальше от смерти, от страшных воинов. Он прижался к земле и придавил рукой Речку, которая вздрагивала, задыхалась и пыталась вскочить.
— Тише, — молил он беззвучно. — Тише.
Шаги пронеслись совсем близко, прерывистое дыхание, хрип и крики, несущие смерть.
Потом стало тише.
— Мы будем ждать? — спросила Речка, приподняв голову.
— Немного, — ответил Жало. — Они вернутся и будут искать нас.
— А мы?
— Мы отдохнем и будем ползти к выходу. Но не главным путем, а здесь, среди камней. Ты помнишь, сколько бежало воинов?
— Нет. Много.
— Может, шесть. Может, семь. Надо знать. Мы будем бежать потом узкой пещерой. Если не все вернутся, мы попадем между ними.
— Ты убьешь их, Жало?
— Если один — может быть, убью. Если два — они убьют меня.
Жало устал, ему хотелось прижаться к Речке и заснуть.
— Ты великий охотник, Жало, — сказала Речка.
В отдаленных, глухих криках была растерянность.
— Жало, — произнесла Речка. — А может, мы побежим обратно, пока они там? И спрячемся в деревне.
— Нельзя, — ответил Жало. — Там Старший. И другие воины.
— Тогда не будем ждать. Они вынюхают нас. Ты слышишь, течет вода? Пойдем по воде. Она смоет следы.
— А если вода глубокая?
— Нельзя ждать.
— Погоди. Сейчас они пробегут назад, и тогда мы пойдем.
Они говорили тихо, совсем тихо. Но пещера разносила даже шепот, и Старший, бежавший по следам воинов, бежавший молча, потому что по крикам впереди уже понял, что воины потеряли след, заглядывавший в закоулки и трещины, крадущийся на цыпочках, — Старший услышал шепот и подобрался совсем близко, прежде чем Жало учуял его запах. Слишком близко…
— Стой, — сказал Старший тихо. — Ты не знаешь пути в темноте. Тебе некуда бежать.
Старший мог бы позвать воинов. Вместо этого говорил тихо. Он был осторожен. Стоял в десятке шагов от беглецов, за камнем. Он точно знал, где они, — их выдавал запах и тепло тел. Никто в племени не чувствовал так тепло живых тел, как Старший. Он мог бы стать великим охотником.
Копье ударилось о камень, сломалось, и Старший, выйдя вперед, наступил на древко.
— Жало, ты больше ничего не сможешь сделать. Иди сюда. И пусть Речка идет впереди. Духи злы.
— Не ходи, Жало, — сказала Речка.
— Но духи и великодушны, — продолжал Старший, будто не слышал слов Речки. — Они могут простить тебя. Я не знаю.
Голоса воинов приближались. Они шли обратно, заглядывая в ответвления пещеры, перекликаясь.
— Если ты пойдешь сам, — предложил Старший, — я проведу тебя обратно и запру. И вы будете ждать решения духов. Если придут воины, они тебя убьют. Они злы, и я не смогу остановить их. Ты знаешь. Иди.
— Не ходи, Жало, — молила Речка.
Жало змеей, на животе, пополз навстречу размеренному тихому голосу Старшего. Еще немного, и можно будет прыгнуть и…
Старший услышал, почуял, отступил на шаг в сторону, и Жало не смог ударить его, как хотел. Он упал рядом, вцепившись в жесткую шерсть Старшего, и с минуту было слышно лишь дыхание врагов, скрип зубов и шуршание подошв по камням. Речка бросилась на помощь, но никак не могла разобрать в темноте, где же горло Старшего. И тут Старший закричал, хрипло, как зверь, и крик его, путаясь в камнях среди скал, заполнил всю пещеру.
Воины были уже близко. Когда они навалились на беглецов, то не решились пустить в ход копья, чтобы не ранить Старшего — казалось, что громадный мохнатый зверь обхватил их тысячью лап и когтей. Жало отпустил Старшего, разбросал лапы воинов и прыгнул на сталагмит. Он остановился на мгновение — сзади копошились тела, визжала Речка. Жало колебался — что делать. И Речка угадала его мысли.
— Беги, — крикнула она. — Беги! Скорее беги к реке!
И Жало послушно побежал вдоль пещеры, и его подгонял крик Речки.
Крик стих, лишь отдаленное рычание воинов и невнятные слова Старшего неслись по пещере…
* * *
Павлыш снова вышел на площадку перед пещерой. Куда провалились все воины? Снова ушли в подземелье? Может быть, другое племя напало на них? Нет, вернее всего, что-то неладное с пленниками. Но соваться самому в черную пещеру, где воины, наверное, знают все закоулки…
Павлыш заглянул в комнату Старшего. Надо же попасть в столь нелепое положение. В конце концов, логика требует, чтобы ты, Слава, оставил в покое этих существ. Если заняться спасением окружающих, можно добиться прямо противоположных результатов. Не вернуться ли тебе, судовой лекарь, к исполнению своих обязанностей? Но ребят жалко — парня с девушкой. Иногда так хочется руководствоваться своими ненадежными симпатиями и антипатиями!
Павлыш вошел в комнату Старшего и уселся на шкуру. Здесь было совсем тихо и не донимали мухи — огромные зеленокрылые насекомые, с разлету бившиеся о забрало шлема.
Сидеть в пещере вождя или главного жреца — кто их здесь разберет! — было нелепо. Конкистадору пристало преодолевать пустыни и джунгли, забираться в крайнем случае в горы или что-то переплывать. Но сидеть в чужой пустой пещере и ждать, когда о тебе вспомнят, для конкистадора невыносимо.
В объемистых справочниках по проблемам контакта, где предусмотрено абсолютно все, есть ли параграф: что делать, если о тебе забыли дикие хозяева, которые должны трепетать перед тобой либо выказывать гневное недоверие?
Может, сходить на «Компас», справиться у компьютера, а потом вернуться — к этому времени Старший как раз придет домой и спросит: «А ты что здесь делаешь, грозный пришелец?»
Павлыш улыбнулся своим мыслям.
Он поднял голову.
Напротив него, на шкуре, там, где так недавно восседал Старший, уютно устроился большеглазый юноша. Прижал колени к подбородку, подложив под него ладони. Смотрел на Павлыша в упор, глаза его были велики, прозрачны, и зрачок занимал весь глаз. У юноши была длинная шея, и голова вытянута вверх, сжата с боков, словно природа, создавая его, старалась подчеркнуть птичье изящество этого существа. Юноша был в костюме, облегающем его плотно, без швов и складок. Но без шлема. И руки его были пусты.
— Здравствуйте, — сказал Павлыш и только тогда удивился: — Вы как сюда попали?
— Я был здесь, — ответил юноша. Глаза его медленно пульсировали.
Мозг Павлыша усиленно работал, перебирая варианты: откуда это существо, этот юноша? Он знает русский язык. Он здесь без шлема, без скафандра, одет легко — то есть живет здесь, привычен к этому миру.
— Вы были в «Компасе»? — спросил Павлыш.
— Был. Вы спугнули меня.
— Почему вы ушли?
— Вы не спрашиваете, почему я пришел?
— Это почти одно и то же.
— Я не желал зла. Мне было любопытно. Я не хотел, чтобы вы меня видели. Зачем? Вы спокойно улетели бы обратно. Как только дождались помощи. Но когда я понял, что вы меня увидели, у меня возникло подозрение, что вас тоже охватит любопытство. И я не ошибся.
— Вы не хотели этого?
— Нет. И я, к сожалению, недооценил вас. Я не думал, что вам удастся проникнуть в долину.
— Откуда вы знаете мой язык? — спросил Павлыш.
— Знаю. — Юноша не стал развивать эту тему. Заговорил о другом: — Простите, что вам пришлось подвергнуться стольким неприятностям из-за аварии. Но, к сожалению, меня не было в те дни в долине. Я не мог прийти к вам на помощь. Потом Старший сказал мне, что его люди видели падающую звезду. И я заинтересовался. Сначала я решил, что корабль погиб. А вы добрались до маяка, не так ли?
— Так, — ответил Павлыш. — Робот опускался здесь несколько лет назад?
— Несколько десятилетий, — поправил его юноша.
— И не обнаружил здесь следов разумной цивилизации.
— Роботы могут ошибаться. Следы, которые доступны их суждению, должны быть весьма очевидны.
— Вы говорите по-русски почти без акцента. — Павлыш настойчиво и безнадежно пытался удовлетворить любопытство.
— Спасибо за комплимент.
— Ни Старший, ни воины не были особо поражены моим появлением. Меня это удивило с самого начала.
— Вот видите, вы наблюдательны. — Юноша остановил жестом Павлыша, намеревающегося продолжать. — Теперь выслушайте меня внимательно. Я обещаю, что завтра же приду к вам на корабль. И тогда все расскажу. И о себе, и о вас, и о том, почему я знаю ваш язык. Тут нет никакой тайны. Однако сейчас у нас очень мало времени. В любую минуту сюда могут войти.
С этими словами юноша легко вскочил, он оказался высок и хрупок.
— Да, кстати, — спросил Павлыш, — где Старший? Неужели мои пленники сбежали?
— Какие пленники? Вставайте.
— Жало и Речка. — Павлыш поднялся и посторонился, пропуская юношу. Ему показалось вдруг, что, толкни он его, — юноша переломится.
— Вы уже познакомились?
— И при очень драматических обстоятельствах…
— Жало и Речка сидят в отведенной для них камере. Ничего с ними не сделается. Я там был несколько минут назад. — Юноша задержался в двери темным силуэтом, тонкие руки замерли в воздухе. — Я вас прошу, и это весьма серьезно, — произнес юноша, — не вмешивайтесь в дела этой долины. Я сейчас уведу вас отсюда лишь мне известным путем. Потом постараюсь распутать то, что вы натворили.
— Я ничего такого не натворил.
— Не перебивайте меня. Вы будете ждать меня на корабле. Я приду. Может, даже не завтра, а сегодня же, через несколько часов. Я даю слово, что все расскажу. Ясно? А сейчас следуйте за мной. И чем быстрее забудут о вас в этой деревне, тем лучше. Опасны не ваши действия, а сам факт вашего появления.
Над площадкой вились твари, суетились над входом в пещеру. Разогнав их взмахом руки, навстречу шел Старший. Он опустил руку, отер когти о шерсть на бедре, наклонил набок голову и что-то проворчал про себя.
Юноша замер на месте, и Павлыш чуть было не налетел на него.
— Поздно, — сказал юноша по-русски. — Опоздали. Молчите. Говорить буду я.
И тут же заверещал лингвист, потому что юноша перешел на местный язык.
— Ты где пропадал? — спросил он. Голос его был высок и отрывист.
Два воина, шедшие из пещеры вслед за Старшим, остановились, попятились назад, в темноту.
— Великий дух! — воскликнул Старший, сгибаясь к земле и запрокидывая при этом голову вверх, чтобы не упустить глазами взгляда юноши. — Повелитель духов, я виноват перед тобой. Но я думал, что он лживый дух, подосланный Великой Тьмой.
— Иди за мной, — приказал юноша, обходя Павлыша и отступая к комнате Старшего. — Не дело разговаривать под открытым небом. Нас могут увидеть. А видеть меня нельзя.
— Ты прав, Великий дух, — согласился, касаясь когтями земли, Старший. — Пусть стены закроют нас от чужих глаз.
Павлыш мог поклясться, что на лапах Старшего была кровь.
* * *
— Говори, — разрешил юноша, обращаясь к Старшему. Руки его все время были в движении, казалось, что они живут независимо от тела. — Говори, что произошло.
— Они опять сбежали, — ответил Старший. — Я не знаю как.
— В чем их грех? — спросил юноша. — Я видел их в пещере. Но не знаю, в чем их грех. Говори быстро.
— Мы поймали их, — объяснил Старший. — Они бежали, но мы поймали их.
— Говори с начала.
— Ты не знаешь? — Старший поднял голову, и Павлыш увидел кровоточащие порезы на его шее — наверно, следы когтей.
— Не спрашивай духа. — Рука юноши взлетела вверх, и длинный палец на секунду замер у лица Старшего. — Ты знаешь, что нельзя спрашивать духа. Если я сказал, что хочу знать, — рассказывай.
Тыльной стороной лапы Старший вытер кровь с шеи.
— Речка плохая, — начал он. — Ты помнишь, дух, что отец ее пришел с гор. Мы хотели убить его, но ты сказал — пусть живет.
— Ее отца звали Немой Ураган? — спросил юноша.
— Да. Немой Ураган. Потом он хотел уйти из долины. Его пришлось унести в храм. Ты помнишь.
— Я помню. И у него осталась дочь?
— Речка. И еще был один молодой. Жало. Он тоже наслушался речей Немого Урагана. Он хотел уйти. Речка ушла с ним.
— Как он узнал дорогу?
— Наверно, Немой Ураган рассказал ему о пути в скалах.
— Я же велел найти путь, по которому прошел Немой Ураган, и завалить камнями.
— Путь берегла Белая смерть. Путь мог пригодиться.
Юноша забыл о присутствии Павлыша. Пальцы его пробежали по груди, засуетились у плеч.
— Ты хочешь сказать, что они ушли к реке?
— Да. Они ушли к реке. На рассвете. Когда я узнал, я послал вдогонку воинов. Через пещеру. Воины догнали их. И Белая смерть тоже.
— Они ушли от Белой смерти?
— Они не ушли. Но твой брат убил Белую смерть.
— Мой брат? — удивился юноша.
Старший мотнул головой в сторону Павлыша.
Юноша только тогда вспомнил о существовании Павлыша.
— Вы?
— Тут я и появляюсь на сцене, — признался Павлыш. Чувствовал он себя неловко. Будто залез в чужой огород и попался сторожу.
— Виноват я сам, — быстро сказал юноша по-русски. — Не надо было мне отлучаться.
— Они вернулись вместе, — произнес Старший, не глядя на Павлыша. — Воины не смели спорить с духом.
— Хорошо, что вы не продолжали творить суд и расправу, — бросил юноша Павлышу.
— Я не агрессивен, — возразил Павлыш, подходя к копьям, сваленным в углу, и пробуя пальцем каменное острие. — Скорее я зевака. Я готов неделями наблюдать, как ползет кузнечик по листу лопуха или как убирают снег на улицах. Между прочим, удивительное зрелище.
Юноша поморщился, словно ему было больно.
— Не время шутить, — ответил он и обернулся к Старшему, приглашая продолжать.
— Великий дух вчера сказал, что может прийти его брат. Но глаза мои обманули меня. Я старый человек и не достоин быть Старшим. Боги наградили твоего брата плотью.
— Боги всемогущи, — проговорил юноша назидательно.
— Твой брат чуть не погиб, провалившись в ловушку на тропе. Я решил, что меня обманули духи тьмы. Ты же оставил меня в неведении.
— А что с Речкой и Жало? — спросил Павлыш.
Старший не ответил. Он молча смотрел на юношу, словно ждал разрешения говорить.
— Говори, — сказал юноша.
— Мы настигли их.
— Они в темнице?
— Его скоро поймают. Воины гонятся за ним.
— Так. — Юноша наклонился вперед, чуть не касаясь Старшего кончиками вытянутых, дрожащих, как струны, пальцев. — Так.
— Не гневайся, Великий дух. Его поймают.
— А Речка где? Что с девушкой? — спросил Павлыш.
— Ее догнали. Она дралась, как дикий зверь.
— Что с ней?
— Она умерла.
— Как? — Юноша еще качнулся вперед.
— Я не мог остановить воинов. Она дралась. Воины были злы.
— Без моего разрешения? — Юноша взмахнул рукой, будто хотел ударить ею по камню.
«Ушибется», — мелькнула мысль у Павлыша.
Рука свободно прошла сквозь камень, и, заметив это, юноша тут же подтянул ее к груди, кинул взгляд на Павлыша и проговорил быстро, словно ничего не произошло:
— Ты совершил плохое дело, Старший. Ты ослушался богов, ибо сказано, что нельзя убивать, не получив слова.
— Я виноват, Великий дух.
Старший был и в самом деле напуган. Его даже не удивило происшествие с рукой Великого духа. Он склонил голову, спрятал ее в шерсти плеч, острые локти торчали под углом к вздыбившемуся хребту.
— Ты убил девушку. Ты упустил Жало. Куда он побежал?
— К долине, к реке. Но его настигнут у завала. Я бы добежал с воинами, но я стар и не могу бегать быстро.
Юноша на мгновение приоткрыл глаза, думал. Посмотрел на Павлыша, сказал по-русски:
— Прошу вас, не волнуйтесь, посидите здесь. Никуда не отлучайтесь. Если бы не вы, девушка была бы жива.
— Хорошо, — ответил Павлыш растерянно.
Юноша обернулся к Старшему:
— Иди за воинами. Ты вернулся, потому что боялся Жало. Ты не хочешь умереть. Иди за воинами. Я пойду вперед и увижу, куда побежал Жало. Я укажу тебе путь. Иди же.
Старший, пятясь, выполз из пещеры, зашлепал подошвами.
— Я скоро вернусь, — продолжал юноша. — Я — напрямик.
Он встал и направился к дальнему углу пещеры.
— Ждите.
Он вошел в стену, словно канул в густой туман.
* * *
Жало добежал до завала. Тонкие лучики света прорывались в щели между камнями, и вдоль каждого лучика струился теплый живой воздух.
Речки не было слышно. Сейчас Жало не думал о ней. Он видел лишь камни, черные камни и свет, пробивающийся сквозь них. Он толкнул глыбу, она чуть шевельнулась, но не сдвинулась с места. Теперь уже были слышны шаги и крики, совсем недалеко — а может, еще далеко: звук по пещере летит не так, как на земле.
Жало навалился на камень плечом; отпрыгнул в сторону, когда камень все-таки не поддался, отбежал на несколько шагов, снова бросился на глыбу, и снова неудача. Было бы время, он не спеша расшатал бы камни, нашел тот, который держит на себе завал.
Шаги сзади на мгновение затихли. Воины слушали.
— Он там! — Это был голос Инея.
Жало толкнул самый верхний камень, тот отвалился и покатился навстречу яркому солнцу, и лучи солнца ослепили беглеца.
— Вот он! — Голос был совсем рядом.
Жало нырнул в отверстие и, обдирая шерсть на боках, рвался наружу, как червяк, зажатый в пальцах. Он тянул себя руками, перебирая ими по откосу, подтягиваясь к острым краям скал. В последний момент в пятку ударило копье, брошенное подбежавшим ближе других воином… Но Жало уже катился по камням и траве, не чувствуя боли; вскочил на четвереньки и побежал громадными скачками вперед, к реке, поджимая раненую ногу.
Его спасло именно то, что он не сумел разобрать завал у входа в пещеру. Отверстие, сквозь которое он выскользнул, было узко даже для него. Не подгоняй его ужас, он никогда бы не протиснулся в эту дыру. Первый же воин, устремившийся за ним, плечами заклинился в камнях, и прошло несколько минут, прежде чем улеглась свалка у завала — распаленные погоней, запахом крови, воины мешали друг другу. А когда они, раскатив камни, выбежали в долину, Жало был уже у самой реки.
Он приостановился на мгновение. Глаза привыкли к свету, страх, только что державший в когтях все тело, отступил куда-то к спине, затаился в позвоночнике, ждал, что копье вонзится в хребет, пригвоздит к земле. Жало метнулся за дерево, обернулся. Воины, суетившиеся у входа в пещеру, казались маленькими, почти не страшными. Жало услышал собственный хрип, дыхание металось в горле, руки были пусты: ни палки рядом, ни камня. Река бурлила на перекате, и Жало знал, что идти надо дальше, на ту сторону, к низким холмам.
Он ступил в воду. Вода была теплее, чем в ручье, что протекал у деревни. Но в ручье вода лишь чуть покрывала камни на дне, а здесь впереди она становилась темной, и не видна была земля, которая скрывается под водой. Но Жало не думал об этом. Воины заметили его и бежали вслед. Из-под разрезанной копьем ступни протянулась красная струйка, смешиваясь с водой, и мелкие черви уже сплывались, чтобы полакомиться кровью.
Жало сделал шаг вперед, и нога провалилась по колено в мягкий ил. Вода подталкивала беглеца к следующему шагу. Он зашел по пояс. Тот берег был еще далеко. Почти так же далеко, как будто он и не вступал в воду. Жало показалось, что воины уже догоняют его. И он, не прекращая идти вперед, оглянулся. Нет, воины отстали… Нога потеряла опору, дна не было, Жало с головой ухнул в воду, река подхватила его и понесла, крутя, затягивая вглубь, не давая вдохнуть…
Жало рванулся вверх, к воздуху, мелко дергая руками и ногами… Может быть, он бы и выплыл: инстинкт щенка, брошенного в воду, память о тех отдаленных временах, когда предки его жили в воде, существовала где-то в теле, но река была быстра. Она не давала плыть, крутила в водоворотах, но она же и выбросила его на недалекий перекат, ударила о гальку, и, не сознавая, что делает, Жало выпрыгнул из воды, как выпрыгивает испуганная рыба.
Здесь было мелко.
Жало стоял, покачиваясь, широко расставив ноги, не решаясь сделать ни шага, чтобы река вновь не подхватила его. В ушах, заполненных водой, стоял ровный шум. Но где преследователи?
Жало посмотрел назад. Вода, стекавшая по лицу, заливала глаза. Жало отер ее — и было больно дотрагиваться до лица. Воины уже подбежали к реке и столпились там, где его подхватила и потащила река. Жало увидел, как один из воинов поднял руку с копьем.
Когда копье шлепнулось в воду, чуть-чуть не долетев до беглеца, Жало схватил его и побежал дальше. В одном месте он снова провалился по пояс, но тут же дно поднялось — он побежал теперь по мелкому, прозрачному, прогретому солнцем песку, а воины кричали что-то непонятное вслед — все еще шумела в ушах вода, — но не решались войти в реку, потому что боялись большой воды.
Жало забился в кустарник, упал, пополз вглубь, забыв о зверях, что таятся в колючках, оставляя широкий след — клочья шерсти и пятна крови. Кусты, пошептавшись, вновь смыкали листья и ветви, и Жало полз и полз, даже когда уже потерял сознание.
Очнулся он, может, через несколько дыханий, а может, через половину дня — он не мог сказать. Рядом кто-то беззвучно шел сквозь кустарник. Жало не тронули ни звери, ни ползучие птицы, ни мокрые змеи, скользившие рядом, чтобы посмотреть, кто осмелился забраться в чащу. Но в непостижимом, бесплотном, беззвучном присутствии кого-то была беда, опасность. Жало замер, заставив себя прервать неровное дыхание. Он смотрел между воздушных корней.
Там через прогалину быстро шел дух — нет, не тот, утренний, добрый, а настоящий Великий дух, которого Жало видел, когда его и других мальчиков Старший привел в храм, где они должны были пройти Первое испытание. Тогда этот дух сидел на троне в храме, одетый в золотой плащ, окруженный ярким сиянием. Тогда дух был милостив и спрашивал о разном. И велел делать нечто, о чем и Жало, и другие мальчики забыли, потому что Великий дух приказал им об этом забыть.
Дух шел прямо, кусты перекрывали ему путь колючими ветвями, но дух не останавливался, не разводил ветви — колючки входили в его грудь и пронзали ноги, корявые стволы исчезали в нем и выходили вновь из спины, когда дух проходил дальше. Для духа не было преград. Дух искал его, Жало, ничтожного беглеца, убежавшего от смерти, песчинку, нарушившую закон долины. И Жало вспомнил — а это дозволено было запомнить в храме, — что он должен всегда и во всем слушаться Старшего, потому что Старший выполняет волю богов. И горе тому, кто осмелится этого не сделать.
Дух был один. Воины, видно, остались у реки.
Дух остановился, будто в нерешительности. Наверно, почуял беглеца. Дух смотрел в ту сторону, где укрылся Жало.
— Выходи, — проговорил он громко. — Выходи и будь послушен. Я вижу тебя.
Руки оперлись о траву, подчиняясь приказу, дрогнули ноги, стараясь послушаться. Но Жало был слишком слаб, и слабость эта, вопреки старанию победить израненное тело, задержала его, не позволила даже открыть рот, чтобы откликнуться, отдать себя во власть всемогущему, всевидящему духу.
И эта задержка привела к странному. Дух двинулся в другую сторону, отвернулся от тянущегося к нему беглеца и громко сказал:
— Выходи, я вижу тебя!
Но теперь он не мог видеть Жало. Он смотрел не на него. И Жало вдруг понял, что дух не всемогущ. Что дух не увидел его, говорил просто так, пугал, надеялся на то, что Жало сам придет к нему.
Дух уже пошел дальше, удаляясь, проходя сквозь кусты, сквозь стволы низких деревьев, бесплотный, но схожий с человеком. Кусты не шевелились, и не было слышно шагов.
* * *
— Логическая неувязка, — произнес Павлыш вслух.
Он вновь уселся на шкуру. Он был растерян и обижен. Больше обижен. Он ни при чем в смерти Речки. Если ее убили воины, они это сделали без него. Наоборот, он же спас ребят от Белой смерти. Юноша боялся Павлыша. Нет, не самого Павлыша — что ему Павлыш, если он может проходить сквозь стены? Он боялся присутствия чужого человека в долине. Этим как-то нарушались его планы. И убежали Жало с Речкой, во второй раз убежали, без всякой помощи Павлыша. Он был тогда там, у храма. Да, а как же юноша проходит сквозь стены? Значит ли это, что на Форпосте обитает раса «юношей», столь далеко ушедшая вперед, что добилась проницаемости материи? Значит, тут цивилизация древняя, высокоразвитая и в то же время не технологическая — без городов, машин… Где же она прячется? Под землей? В океане? И посылает миссионеров к отсталым племенам? Космос велик и неразгадан — люди коснулись лишь самых краев его, разгадали лишь первые тайны… И уж совсем сказочный образ возник в мозгу — раса существ бесплотных, полупрозрачных, живущих в воздухе, в облаках, повелевающая приземленными грубыми дикарями… Чепуха. Юноша был вполне телесен, никуда не взлетал и, если ему надо было, убегал на ногах. А камень? Как рука прошла сквозь камень? Движение было нечаянным — проницаемость юноши не была сознательным действием. А почему тогда он не провалился в землю?
Павлыш постучал пальцем по плоскому камню-столу. Камень был прохладен, безнадежно тверд. Над проницаемостью бились ученые на Земле и у Корон. Но пока без практических результатов. Павлыш подошел к стене, к тому месту, в которое ушел юноша. Никакой потайной двери, никакой щели. Все происходило без фокусов. И вряд ли можно говорить об оптических иллюзиях.
Невнятные голоса донеслись снаружи. Зашуршал лингвист, но не смог разобрать, о чем говорят.
Павлыш подошел к выходу. В долине потемнело: скрылось солнце, рваная туча прилетела с моря, шла низко, касаясь вершин скал. Два воина спускались по тропе, волоча за собой человеческое тело. Тело Речки. Остановились перед трещиной, куда чуть не провалился Павлыш, совещаясь, как перетащить тело вниз. А на дне долины, у хижин, тоже возникло движение, словно только сейчас туда докатилась весть о чем-то неладном, происходящем в пещере. Горстка темных фигурок неуверенно и бестолково продвигалась к ручью и замирала на берегу, будто ручей был рубежом, который невозможно перейти.
Роль наблюдателя, зеваки хороша и интересна лишь тогда, когда тебя не мучает желание вмешаться, пока не начинает грызть ощущение того, что ты, оставаясь наблюдателем, теряешь нечто важное, что не ускользнуло бы от тебя, будь ты участником событий. А бывает и так, что может понадобиться твоя помощь.
Черт с ним, с обещанием сидеть в пещере. Павлыш быстро пошел вниз, к воинам, стараясь не выпускать их из виду.
Один из воинов легко перескочил через трещину. Второй перекинул ему конец веревки, обмотанный вокруг тела девушки. Затем последовал за ним. Вдвоем они потянули тело к себе, оно сползло в трещину и глухо, влажно ударилось о стену. Воины выволокли его наверх и пошли дальше, вниз, не оглядываясь. Желтая пыль поднималась от их шагов, клубилась над Речкой.
Павлыш догнал их у храма. Один из воинов услышал шаги, взглянул, не испугался, решил, что так и надо, раз дух следит за их действиями. Они втащили Речку в темный проем, но сами в храме не остались. Вышли и присели на ступеньках.
Дверь медленно закрывалась.
Павлыш прошел мимо отводивших глаза воинов, толкнул дверь, мягко подавшуюся от толчка. За дверью обнаружился небольшой круглый зал; слабо, но ровно светился сглаженный купол потолка.
Помещение было пустым.
Павлыш стоял спиной к полуоткрытой двери, глядел на пол, где должно было лежать тело девушки, и чувствовал физическую усталость от нелепых загадок планеты. Воины не могли унести Речку далеко от порога. Для этого просто не хватило бы времени. Подходя к храму, Павлыш отлично видел, что они были внутри меньше минуты — ровно столько, сколько требовалось, чтобы втащить тело, оставить его в зале и вернуться ко входу. Никакого люка на полу не было. Камень — выровненный, правда, но самый настоящий камень. Значит, если отвергнуть мистику, кто-то ждал воинов в храме и взял у них тело. Отнес куда-то дальше, во внутренние помещения. Возможно, другие воины или служители храма. Должна быть еще одна дверь. Значит, сейчас Павлыш стоит в «прихожей».
* * *
Свет, падавший прямоугольником от входа, чуть-чуть не достигал дальней стены, и по освещенному полу от башмаков Павлыша протянулись две темные полосы — тень ног. Дверь в следующий зал находилась в том же направлении, спрятанная за каменной плитой, стоявшей торчком у дальней стены. Поэтому Павлыш ее и не заметил сразу. Там, впереди, было шуршание, легкий стук, возня. Павлыш достал пистолет, взвесил на ладони и положил обратно. Как сказал юноша, он уже достаточно натворил дел в долине. Да и вряд ли воины осмелятся тронуть духа. Если на то нет специального указания Старшего. Сзади прилетел порыв мокрого ветра — двигался дождь.
Павлыш обогнул плиту. За ней обнаружился ровно вытесанный проем, и, прежде чем ступить в темноту очередного за сегодняшний день коридора, Павлыш включил шлемовый фонарь, запрокинул голову, посмотрел наверх. В каменном косяке была щель — дверь опускалась сверху.
Будь что будет. Павлыш быстро шагнул за порог.
— Есть кто живой? — спросил Павлыш. Повел головой — конус света уперся в стену, метнулся, рассеялся в темноте…
И тут же зажегся свет. Он возник сверху, расширяясь, разгораясь, обозначая сперва темные формы окружающих предметов, потом заползая в углы, выстраивая вещи, давая им цвет и фактуру.
Тело девушки лежало на низком ложе, покрытом светлой блестящей тканью. Голова была повернута набок, губы приоткрыты, желтеет полоска зубов, руки приподняты к груди, словно в попытке защититься, судорожно сжаты темные кулачки. За ложем — длинный серый пульт. Кнопки, индикаторы, экранчики — глаза. Щупальца, руки, лапы, выросшие из серого металла, повисли безжизненно, замерли под странными углами. Две машины — тоже со щупальцами, множество ножек поддерживает их над полом, наверное, это роботы, — застыли неподалеку, перемигиваются огоньками. Свет ярок в громадном зале, там дальше ящики, шкуры животных, банки и сосуды с внутренними органами, образцами растений. Странный музей, лаборатория-жилище миссионера.
А может, и он гость здесь, пришла мысль. Не смог улететь, застрял, коротает век, командуя диким племенем?
Павлыш думал так, а сам склонился над девушкой. Нельзя ли что-нибудь сделать? Вдруг она еще жива?
Девушка была жива.
Формально жива. Раз, другой сократилось умирающее сердце. Пропал, снова возник пульс. Павлыш достал диагноста. Диагност был мал, умещался в ранце, взял его Павлыш на всякий случай, скорее по профессиональной привычке. Диагност зажужжал, впился в грудь девушки тонкой иглой, протянул стрекало ко лбу, заглянул под веко. Был, наверно, доволен, разумная машинка, соскучившаяся по работе. Роботы подъехали поближе, Павлыш сказал им:
— Не мешайте.
Один из роботов отстучал непонятное. Зацокал.
Лингвист молчал — не понял.
Проводки, тончайшие гибкие кабельки протянулись от диагноста к ногам и рукам девушки. Потом защелкал морзянкой огонек на макушке. Работая, диагност готовил шприц. Присоски обхватили горло, под давлением вгоняя под кожу стимулянты. Диагност мог оказать первую помощь, не советуясь с Павлышом. Если помощь нужна срочно. Откинулась крышка, выскочила пластиковая карточка. Павлыш прочел предварительный диагноз: перелом ребер, ссадины, ушибы, повреждения внутренних органов, кровоизлияния. Он не хотел бы оказаться на месте Речки.
Оставил диагноста на месте, пусть сигнализирует, если что случится. Сам открыл карман-аптечку. «Возможен летальный исход», — повторил заключительную фразу доклада диагноста.
Работать было приятно. Павлыш понимал чувства диагноста, не отказывал машине в праве на них — сам соскучился по работе. Предоставлялась возможность — спасти жизнь. Диагност выкинул вторую карточку — результаты анализов. Без них нельзя было продолжать лечение. Состав крови, антитела, температура. Кое-что можно будет сделать и своими силами. Нужна вода. Местная вода.
— Послушай, — обратился Павлыш к роботу, пользуясь лингвистом, настроенным на местный язык. — Сбегай за водой к ручью.
Робот не двинулся с места.
— Не понимаешь, когда с тобой разговаривают?
Робот молчал.
— Придется самому сходить. Только предупреждаю… — Павлыш старался казаться строгим. — Чтобы до девушки не дотрагиваться. Ясно?
Потом диагносту:
— Останешься здесь, лапушка. Чуть что — сигнализируй.
Павлыш настроил внутреннюю связь на диагноста. В ушах неровно застучало сердце Речки, со всхлипом тянулся воздух в легкие.
Павлыш побежал к выходу, за водой.
Роботы стояли неподвижно.
* * *
У входа были шум, свалка. Воины пытались задержать растрепанную женщину. Та рвалась к ступеням, бормотала, вскрикивала невнятно. Несколько других женщин стояли поодаль, не вмешивались, лишь подбадривали нападавшую, ругали воинов.
Щелкнув, включился лингвист.
— Убийцы! Звери, подземные черви! Убийцы! — Лингвист пытался перевести речи всех женщин одновременно, торопился, сбивался, сам себя перебивал:
— Отойди! Узнает Старший, ты не будешь жить! Не кусайся!
Это слова воинов. И снова:
— Убийцы! Где мои дети? Где Жало? Я видела снизу! Мы видели снизу, как вы тащили Речку! За что ее убили? Звери!
Воины не решались пустить в ход копья, опасаясь женщин — может быть, их собственных матерей, теток, сестер. Лишь отталкивали их, огрызаясь, рычали.
Первым Павлыша увидели женщины, стоявшие в стороне.
— Дух! — закричала одна из них.
Женщины отпрянули, спрятали лица от взора духа. Замерли воины. Лишь одна, не слыша ничего, пыталась пробраться к храму.
— Остановитесь, — произнес Павлыш.
Женщина услышала, заметила его. К удивлению Павлыша, она не склонилась, как остальные, — казалось, ее ярость удвоилась.
— Ты убил ее!
Воины скрестили копья, она повисла на них, размахивая когтями.
— Ты ее мать? — спросил Павлыш.
— Убийца!
— Она мать Жало, — ответил воин.
— И Речка — ее дочь, — крикнула из толпы старуха. — Речку привел к ней Немой Ураган.
— Мои дети! Где мои дети?
Женщина укусила одного из воинов в плечо, и тот выпустил копье, прижал ладонь к шерсти.
— Ты жестокий дух! Духи — убийцы! Они убили моих детей!
Женщины говорили: «Да, да», но тихо, прикрывая лица руками.
— Спокойно, — сказал Павлыш. — Я пока никого не убил.
— Вот придет Старший, он узнает о твоих словах, женщина, — пригрозил воин, вцепившись здоровой рукой в ее волосы.
— Где Речка? Где Жало? — кричала женщина. — Они были красивые, смелые, добрые. Лучше всех в деревне! За что ты убил Речку? Я видела, как вы тащили ее, чтобы духи вынули из нее сердце.
Женщины вторили ей, словно хор в греческой трагедии.
— Сколько же нужно повторять! — закричал тогда Павлыш, чтобы перекрыть гам. — Речка жива. Она только больна, ранена.
В ушах — передавал диагност — слабо билось сердце Речки.
— Пусти меня к ней!
— С удовольствием. Только сначала нужна вода. Кувшин с водой. Пусть мне принесут.
— Вода?
— Да, для Речки. Она хочет пить, разве не понятно?
— Сейчас, — сообразила девушка из хора и замелькала черными пятками по тропинке вниз, к ручью.
— Дух просит воды! — в священном восторге подхватили другие женщины.
Еще две или три из них бросились вслед за девушкой.
«Ну вот, вроде намечается прогресс, — подумал Павлыш. — Юноша опять будет недоволен, хотя я, кажется, укрепляю его репутацию среди женщин долины».
— А где Речка? Я хочу ее видеть, — настаивала мать Жало.
— Погоди. Принесут воды, вместе пойдем.
— Ей больно?
— Она выздоровеет, — вежливо заверил женщину Павлыш. — Через полчаса или через час вы сможете взять ее домой.
Воины успокоились, уселись на ступеньки у ног Павлыша.
Мать стояла, сгорбившись, глядела в землю. Ждала. Она непочтительно говорила с духом, она вышла из себя и заслужила кару.
Первые капли дождя взбили пыльные фонтанчики на площадке. Стемнело.
— Будет большой дождь, — произнесла старуха, вроде бы та, что встретилась недавно Павлышу у ручья. Она осталась стоять на краю площадки.
— Старуха знает травы, — сообщил доверительно воин, запрокинув к духу голову, отчего обнажились его клыки.
— Это хорошо, — согласился Павлыш. — Она пойдет со мной в храм.
— Людям нельзя в храм, — ответил воин. — Только когда Великий дух призовет их.
— Я не пойду, — отказалась старуха. — Если Старший отдаст Речку матери, я приду в ее дом. Я знаю травы.
Две девушки, запыхавшись, волокли грубо слепленный кувшин. Вода выплескивалась на землю.
— Давайте возьму, — предложил Павлыш.
Девушки не посмели приблизиться к нему, опустили кувшин на землю. Павлыш поднял его и, всходя по ступенькам, предложил матери:
— Можете идти со мной.
Потом воинам, хотевшим было воспротивиться:
— А вас я позову потом. Вы мне можете пригодиться.
Женщина мелко семенила за Павлышом, не оглядываясь, не отставая. Роботы, завидя ее, двинулись было навстречу. Павлыш остановил их:
— Без вас обойдемся. А то обесточу.
Роботы не поняли. Они, тихо жужжа, подбирались к женщине. Усики на их головах шевелились, вспыхивали. Женщина стояла рядом, она даже не увидела Речку: зажмурилась на ярком свету при виде машин.
Павлыш опустил кувшин около ложа; выставляя руки вперед, решительно отпихнул роботов. Те остановились.
— Ага, прямых действий вы побаиваетесь. — Павлыш обернулся к женщине: — Гляди на свою Речку, только не мешай мне. Машины тебя не тронут.
Женщина опустилась на корточки в ногах Речки так, чтобы не выпускать роботов из виду, косилась на них опасливо. И шептала: «Что они сделали с тобой, маленькая? Что они с тобой сделали?»
Диагност уже заготовил целую кипу карточек — докладов о состоянии больной. Павлыш забрал карточки, быстро просмотрел их. Женщина разглядела диагноста и спросила снизу, не отрывая от него глаз:
— Что он там делает?
— Это мой друг, — ответил Павлыш, — маленький дух. Он лечит.
Женщина протянула вперед руку, гладила ступни девушки.
Не было кружки, чашки. Павлыш забыл попросить принести что-нибудь поменьше. Пришлось отвинтить колпачок с фонарика диагноста. В воде Павлыш растворил лекарства, дал их попробовать своему маленькому духу. Тот сверил состав со своими данными, дал добро. Павлыш влил содержимое колпачка в рот Речке. Другой рукой держал кисть — пульс был ровным: диагност не терял времени даром. Через минуту, длинную, прошедшую в молчании, диагност засуетился вновь. Лекарства оказывали должный эффект. Речка застонала, приподняла руку, словно защищаясь, открыла глаза. Павлыш думал, что она испугается, но она сразу узнала его.
— Ты здесь? — прошептала она чуть слышно. — А где Жало?
— Он убежал от них.
— А где ты был раньше? Почему не пришел?
— Я не знал.
— Плохо, — сказала девушка. — Они меня били.
— Все, — заверил Павлыш. — Больше это не повторится.
Он не был уверен, что говорил правду, — сегодня он уйдет отсюда и оставит их беззащитными. Кто же этот юноша?
— Не уходи от нас, — произнесла Речка.
Если она и удивилась, увидев его утром у реки, то теперь уже воспринимала его присутствие как нечто естественное. Он был ее дух, добрый дух, потому что она верила в духов и хотела в них верить, ибо миром, даже таким бедным, люди управлять не в состоянии. Могучие силы неба и подземелий поступают как хотят с маленькими людьми.
— Не уходи, — прошептала мать.
* * *
Жало очень устал и хотел бы поспать. Он даже присел на корточки под большим деревом и подумал: я посплю, а потом проснусь и побегу быстро. Это была очень хитрая и удобная мысль — глаза сразу стали закрываться и голова клониться на грудь.
Но тут Жало вспомнил о Речке. Может, она живая?
Вдруг ее еще не убили? Он не может оставить ее кровь не отомщенной — так нельзя делать. А если он будет спать, Старший отнесет Речку в храм к Великому духу, и там ее разрежут…
Стало страшно, что Речку разрежут. Жало завыл, так ему было страшно. Даже себя он так не жалел.
От страха Жало вскочил — сразу сон ушел. Он поднял копье с раздвоенным наконечником, которое кинул в него воин, и начал переступать с ноги на ногу в такт движениям, превращая вой в песню — как поют старухи в день мертвых.
Он знал, что надо делать. Надо бежать.
Надо бежать до сломанного дерева с разбитым молнией стволом.
Надо бежать до скалы, похожей на три сомкнутых пальца.
Надо бежать до ямы, на дне которой растут колючие кусты.
Надо бежать до того места, где в речку впадает ручей с желтой водой.
Надо бежать вверх по этому ручью…
Это было как песня. И песню Жало выучил, потому что Немой Ураган заставлял петь ее каждый вечер тихо, чтобы не услышали в соседней пещере. Немой Ураган не мог говорить, но Жало знал язык его пальцев.
Он бежал мимо сломанного дерева, мимо скалы Трех пальцев, мимо ямы, вверх по желтому ручью — он ухал и громко пел, чтобы другие звери разбежались, а люди услышали. Когда люди услышат, они не будут кидать дротики. Творящий зло всегда беззвучен. Тот, кто предупреждает топотом и криком, — не враг.
Жало устал — такой тяжелый день, — и ноги бежали еле-еле…
Он не добежал до конца песни, которой его научил Немой Ураган.
Путь ему преградили воины — они вышли из-за скал и замерли, подняв копья. Такие копья, которых в долине нет. Совсем странные копья, похожие на ладонь с выпрямленными пальцами.
Воины были в шкурах — таких шкур тоже нет в долине, кто видел шкуры цвета песка с черными пятнами?
Жало не знал, те ли это люди, к которым он бежал.
Если не те, они сейчас ударят его копьями и прекратят его жизнь.
Он знал, как это произойдет: он упадет на траву, и в горле его будет торчать древко дротика, а вокруг головы на песке или на земле будет красная кровь.
Жало остановился и опустил копье.
Копье звякнуло о камень.
Воины молчали.
Волосы у них были длинные, падали на плечи. В долине мужчины обрезают волосы на уровне ушей. А эти люди не обрезают. Старший сказал бы, что они совсем дикие. Как звери. Но у Немого Урагана волосы всегда были длиннее, чем у остальных жителей горной долины.
Жало поднял руки к глазам и, сузив большие и указательные пальцы, провел ими под глазами и потом выше, к вискам.
Это удивило встречных воинов.
Жало не знал, почему это их удивило. Немой Ураган, научив его такому жесту, не сказал, что он — табу. Что его можно совершать лишь тому, кто вождь или сын вождя. И если этот жест сделает простой воин или человек другой крови, то с неба упадет камень и убьет его. Никто никогда не пробовал проверить это табу. Всем хотелось жить.
Небо не разверзлось и не упало на святотатца.
И тогда воины расступились и жестами и скупыми звуками стали объяснять гостю, что готовы отнести его в становище.
Благодаря Немому Урагану Жало понимал все движения их пальцев и некоторые из звуков — и отвечал им на их языке.
До становища было недалеко. Воины шли сзади, охватив его полукольцом, — он ведь мог быть злым духом, которого послало к ним черное Подземелье, чтобы обмануть и потом пожрать всех мужчин.
Но когда они пришли в становище и старшие люди собрались и стали говорить с гостем Короткие Волосы, то все поняли, что это не посланник Подземелья, а самый настоящий сын великого вождя Немого Урагана, который исчез много зим назад… и никто уже не помнил, почему исчез, куда исчез — память племени уходила в прошлое лишь на десять зим. Только потому, что Немой Ураган был великим вождем и о нем пели песни, память о его подвигах оказалась длиннее.
Жало знал запретные знаки вождей.
Жало сказал, что его знаки требуют, чтобы воины племени пошли в горную долину и убили его врагов.
Это было справедливо, и Жало имел право требовать этого — он был сыном Урагана и знал запретные для смертных знаки.
Только воины не спешили идти за ним — они готовились к охоте. Они не хотели воевать.
Но старые люди, пошептавшись, сказали:
— Надо идти с сыном Урагана. Надо делать, как велят узы крови. Но лучше спуститься к долине по реке, на лодке…
Некоторые воины рычали от недовольства.
Но нельзя не слушаться богов и стариков. И набрали целую лодку воинов. И поплыли… Жало хотел спать, но не мог показать такой слабости. Он стоял посреди лодки и держал копье.
Он чувствовал себя великим вождем…
* * *
— Вы с ума сошли, Павлыш, — резко произнес голос от входа. — Я же просил, умолял вас оставаться у Старшего. И вы обещали больше не вмешиваться в дела долины.
Юноша отмахнулся от жалобно загудевших роботов, подошел ближе.
При виде его мать упала ниц. Он был настоящим хозяином долины.
— Девушка жива? — удивился юноша. — Старший сказал мне, что ее убили.
— Она умерла бы, если бы я не пришел сюда, — сказал Павлыш.
Резкость в голосе Павлыша заставила юношу метнуть к нему тонкие пальцы, словно умоляя о чем-то. Руки тут же взвились вверх, к пульсирующим глазам.
— Не думайте, что я изверг, — сказал юноша. — И не воображайте, Павлыш, что попали в какой-то притон убийц. Я вам искренне благодарен, что вы спасли девушку. Это у вас диагност? Очень любопытно. Смерть девушки никак не входила в мои планы. Но поймите, мы имеем дело с примитивной цивилизацией, даже не цивилизацией, со стаей. Жестокости присущи разумным существам на этой стадии развития. Если бы не ваше вмешательство, девушка все равно была бы мертва — так уж написано ей на роду.
— Почему же? — спросил Павлыш, все еще раздраженно. — Кто предписывает ей умереть?
— Не я, — заверил юноша. — Ее собственная жизнь, ее поступки, которыми я стараюсь руководить, клянусь вам, руководить к лучшему. Она по своей воле убежала на рассвете из долины. И без вашего участия погибла бы, убитая Белой смертью. Меня здесь не было. Я не знал об этом. Я не могу читать мысли. Вы ее спасли. Очень хорошо. Но не прошло и часа, как она убежала снова. И я поверил Старшему, что она мертва. Поверил, в этом моя ошибка, но я не застрахован от ошибок.
— Хорошо, — согласился Павлыш. — Я не спорю. Я не знаю ничего о вас — вы обо мне знаете много.
— Я обещал рассказать и расскажу, как только вы вернетесь на корабль.
— Я не уверен, что смогу ждать.
— Почему?
— Как вам объяснить? Когда вмешиваешься…
— Кто вас просил об этом? Неужели вас не научили на Земле, что недопустимо вмешиваться в чужие дела?
— А вы?
— Я? Я знаю, что делаю, — вы же действуете вслепую. В этом разница между нами. — Великий дух приблизился к женщине. — Раз девушка жива, ее, очевидно, можно убрать отсюда? Ваше мнение?
— Наверно, ей не хуже будет дома. Жизни ее ничего, пожалуй, не угрожает.
— Отлично. — Юноша не скрывал, что доволен таким оборотом дела.
Он сказал что-то роботам, и те подкатились к ложу. Женщина приподнялась, оскалилась, защищая Речку.
— Не бойся, — успокоил ее Великий дух. — Они только унесут твою дочь к выходу.
Речка попыталась вырваться из цепких щупалец роботов, но тут же силы оставили ее.
— Погодите, — сказал Павлыш. — Отгоните своих церберов.
— Кого?
Павлыш уже подхватил девушку на руки и пошел к выходу. Мать семенила рядом, поддерживая ноги Речки.
Юноша последовал за ними. Он молчал.
У выхода, на ступеньках, Павлыш остановился и, не оборачиваясь, предложил Великому духу:
— Пусть ее отнесут воины.
— Я как раз собирался это сказать.
А когда они, проводив взглядом воинов, послушно и на этот раз осторожно несших девушку к деревне, возвратились в храм, Павлыш спросил:
— Надеюсь, Старший не будет преследовать ее?
— Я ему скажу, — согласился юноша, указывая Павлышу на ложе, еще теплое от тела девушки.
Павлыш подобрал с пола забытого диагноста, уселся. Юноша прошел к пульту, взглянув на показания приборов.
— Надвигается большая гроза, — объявил он.
— Это вас беспокоит?
— Старший с частью воинов остался у реки. Ищут Жало.
— Они убьют его?
— Я приказал доставить его живым.
— Если он дастся живым им в руки, — заметил Павлыш. — И если они совладают с желанием убивать.
— Они должны уже вернуться. Они ищут вдоль скал. На том берегу его нет.
— Вы сами смотрели?
— Да, сам. Воины сказали мне, что он перебрался через реку. Боюсь, что это — только их воображение. Они просто боятся остаться у реки. Там дикие племена. Меня беспокоит, что Жало может найти общий язык с дикарями.
— Ну и пусть находит. Или вы предпочли бы, чтобы он был убит, раз не воинами, то дикарями?
— Лучше бы он умер, — проговорил юноша сухо.
— Да почему же? Я устал от загадок.
Юноша в волнении прошел сквозь ложе, и Павлыш чуть было не сказал ему: «Осторожнее, ударитесь о край». Но не успел — ноги юноши вошли в ложе, будто их отрезало по колени. И через шаг юноша снова восстановился полностью, не заметив даже, что столь свободно проник сквозь очевидное плотное вещество.
— Я продолжаю настаивать, чтобы вы ушли, — произнес юноша. — Я не могу вас удалить отсюда силой.
Павлыш был не в состоянии одолеть охватившее его упрямство. Он подозревал, что, уйди он сейчас отсюда, никогда не узнает, что же все-таки здесь происходит.
— Я боюсь промокнуть, — улыбнулся он.
— Вы же в скафандре, — не оценил юмора юноша.
— Все равно боюсь. Давайте пойдем на компромисс: вы мне вкратце рассказываете, чем вы здесь занимаетесь, — все равно уж обещали. Я тут же покидаю вашу вотчину.
— Вотчина? Не знаю этого слова.
— Ваши владения.
— Точнее, нашу лабораторию. Тогда подождите минуту. Одну минуту.
И юноша исчез. Растворился в воздухе. Замельтешили стрелки приборов и застыли. Роботы стояли неподвижно, будто привыкли, что их хозяин умеет проваливаться сквозь землю. Павлыш невольно оглянулся — не возник ли юноша за спиной у него. Но юноши не было.
Глава 5. Эксперимент
Юноша появился на том же месте.
— Вы не утомились?
— Почему?
— Я отсутствовал три минуты.
Павлыш вздохнул:
— Я уже привыкаю к тайнам. Может, вы сядете?
— Нет, мне удобнее говорить с вами так.
— А где вы были?
— Я? Выключился. Мне пришлось покинуть лабораторию. Кстати, мне сказали, что «Сегежа» вышла из большого прыжка в этой системе. Так что ждите гостей.
— Спасибо, — кивнул Павлыш. — Вы хорошо информированы.
— В том-то и дело, что недостаточно. Иначе бы не произошло неудачи с обнаружением вас. Я получил разрешение рассказать вам обо всем. Чтобы избежать дальнейших недоразумений.
Наконец-то, подумал Павлыш. Слушать юношу было трудно — он бегал по комнате, взмахивал руками, возникал то перед Павлышом, то сзади, и Павлышу приходилось вертеть головой, чтобы уследить за собеседником.
— Меня здесь нет, — сказал юноша. — Не знаю, поняли вы это уже или нет. Я нахожусь далеко отсюда, на другой планете. В лаборатории, у себя дома. То, что вы видите, — трехмерное изображение, управляемое мною. Мое изображение. Копия.
— А я решил, что вы способны проникать сквозь стены.
— К сожалению, нет. Зато оптической иллюзии это доступно.
Юноша быстро подошел к Павлышу, прошел сквозь него, и Павлыш постарался отвести голову — инстинктивно: тело успело среагировать на возможный надвигающийся удар, а мозг не успел дать телу приказ оставаться недвижным. Юноша слился на мгновение с Павлышом и тут же оказался позади него, и оттуда донесся насмешливый голос:
— Потускнел ли свет, когда ваши глаза находились внутри меня?
— Честно говоря, не видел, — признался Павлыш. — Я зажмурился. И двойник повторяет все ваши движения?
— Нет, это сложно. Мне бы пришлось бегать часами по лаборатории. Это непрактично. Чаще всего, если не надо покидать храм, я воспроизвожу движения, которые повторяет моя копия. Как сейчас, например. Лаборатория напоминает это помещение храма. Лишь в исключительных случаях моя копия покидает храм. Тогда управление ею усложняется.
— А обычно в этом не возникает нужды?
— Я нахожусь в храме. Старший приходит ко мне за советом и приказами. Отсюда же я могу наблюдать за всем, что происходит в деревне. Поглядите.
Юноша сказал что-то роботу, и тот подкатился к пульту. Один из экранов зажегся, превратился в овальное окно в долину, прорубленное в скале, неподалеку от крайней хижины. Отсюда была видна дорожка вдоль ручья. Перед второй с краю хижиной стояли оба воина, беседовали о чем-то, не спешили возвращаться наверх. Неподалеку, собравшись кучкой, судачили женщины. Порой одна из них забегала в хижину.
По приказу юноши робот увеличивал изображение до тех пор, пока лицо младшего воина не заняло весь экран, так что можно было разглядеть каждую шерстинку на лице, клык, прикусивший нижнюю губу. Воин оглянулся, посмотрел на Павлыша.
— Он не видит экрана, — уверил юноша. — Приемное устройство хорошо замаскировано в скале. У меня здесь еще несколько экранов. Они контролируют различные части долины. Мы установили их во время экспедиции.
— Вы здесь — нечто вроде этнографической экспедиции?
— Не совсем так. Мы в самом деле Великие духи долины, повелители этих существ.
Дождь, сыпавший до того времени редкими крупными каплями, обрушился на деревню, в несколько секунд загнал воинов и женщин в хижины.
— Жалко, что у нас нет мониторов в хижинах. Но это невозможно, пока они не научатся делать каменные дома. В пещеры переселить их не удалось. Там слишком сыро.
Дождь хлестал по улице, вода буравила канавки, стекала к ручью, распухавшему на глазах. Грохот грома донесся до Павлыша — проник сквозь камень стен. Павлыш ждал.
— Планета эта обнаружена нами около ста лет назад. Мы нашли здесь племена, стаи дикарей, разум в которых лишь пробуждался. Это было необыкновенное везение. Не так ли?
— Так, — согласился Павлыш.
— Мы вышли в космос раньше Земли, — сказал юноша. — Мы видели больше, знаем больше. Но лишь здесь нам удалось застать редчайший, коренной момент в создании разумного существа — рождение цивилизации, ее зарю. Мы могли бы устроить здесь базу, столь далеко от дома, в атмосфере, которая непригодна для дыхания, на земле, которая не может родить нашей пищи. Мы могли изменить планету, приспособить ее для себя. Но мы не пошли на это. Мы оставили все как есть. Мы решили следить за ней, за тем, как развивается жизнь — поколение за поколением, ждать, пока они изобретут колесо, научатся разводить огонь, взлетят в небо. И на это, мы знали, потребуется много тысячелетий.
Робот по знаку юноши подкатился вновь к пульту — включил еще один экран. Долина реки терялась в тумане ливня.
— Ничего здесь не увидишь, — огорчился юноша. — Куда же девались воины?
— И мы на Земле не знали, что эта планета уже открыта?
— Ничего удивительного, — ответил юноша. — Планет миллионы. Я, например, впервые узнал о Земле вчера, увидев ваш корабль. Хотя Земля давно вышла в космос.
Ручей превратился в широкий поток, и желтая вода приближалась уже к хижинам, покрывала тропинку, обтекала, вздыбливаясь, забытый на тропинке кувшин.
— Мы установили мониторы в некоторых точках планеты, чтобы наблюдать за жизнью ее обитателей. Но этого было недостаточно. Мы ученые, и для нас возможность поставить эксперимент слишком соблазнительна, чтобы от нее отказаться. И вот лет семьдесят назад — я считаю по земным нормам — мы, группа ученых, добились разрешения провести на планете опыт. Направленный на благо этой планеты. Мы нашли эту долину — достаточно обособленную и легко контролируемую. Здесь обитало небольшое племя. Мы прилетели сюда, остановились в горах. Первым делом взорвали, завалили единственный естественный выход из долины — по крайней мере, тогда мы полагали, что он единственный. Затем приспособили одну из пещер под наблюдательный центр, установили оборудование для связи и контроля, экраны для слежения за повседневной жизнью племени. Затем экспедиция покинула планету, предоставив жителей долины самим себе. И мой предшественник занял место здесь, где сейчас нахожусь я, у пульта в нашей лаборатории. Его оптический двойник вошел в пещеру. Так пещера стала храмом, а он — Великим духом.
— Вы решили управлять развитием жителей долины?
— Да. Мы решили ускорить эволюцию общества. Причем, повторяю, не в масштабе всей планеты — пусть развивается, как ей положено, — мы поставили новый и по-своему грандиозный опыт над небольшим социумом… Вам не кажется, что и большая река выходит из берегов? Я такого ливня просто не помню. Как бы вам не пришлось остаться здесь, пока не схлынет вода.
— Похоже, что так, — произнес Павлыш равнодушно. Сейчас все его внимание было приковано к рассказу юноши. Кончится дождь — вода спадет. Не будет же ливень продолжаться вечно.
— Мы не могли ждать тысячу лет, пока они научатся разводить огонь, и десять тысяч лет, пока они придумают колесо. Но мы могли научить группу людей разводить огонь… Пятьдесят пять лет за этим пультом провел мой предшественник. Пятнадцать лет здесь работаю я.
— Сколько вам лет?
— Много, — улыбнулся юноша. Он спешил. — Каждого ребенка, родившегося в деревне, относят в храм. Воины оставляют его во внешнем помещении, далее ребенок попадает в руки к роботам — они тщательно исследуют его, затем вся генетическая информация передается в лабораторию. Если существуют доступные исправлению генетические изъяны — они исправляются. Если ребенок непригоден для дальнейшего воспроизведения потомства, мы принимаем меры, чтобы потомства у него не было. Иногда приходится идти на ликвидацию особей. Долина невелика, и приходится тщательно контролировать количество едоков.
— Вы их убиваете?
— Для блага остальных. Не будь этого — долина была бы уже перенаселена, а мы не можем привозить сюда пищу или загонять в долину долгоногов. Не смотрите на меня укоризненно — вы забываете, Павлыш, что мы проводим эксперимент. Цель его — ускорение эволюции на планете, то есть благо для планеты. Не уничтожь мы никуда не годного ребенка, из которого вырастет идиот или бесплодный мутант, он умрет сам по себе, но предварительно отнимет у достойных пищу.
— Но почему не дать части племени покинуть долину?
— Потому что эксперимент — а вы как ученый должны знать это — может проводиться лишь в чистой обстановке. Внешние факторы слишком сложны, чтобы их учесть. Остальная планета для нас — контрольный полигон. Только тщательно изолировав долину, мы можем понять сравнительный ход эволюции. На чем я остановился? Да, мы внимательно наблюдаем за каждым ребенком в племени, мы должны выяснить, на что он способен, должны подыскать ему потенциальную пару — ведь то, что природа совершает, перебрав множество ошибочных вариантов, вслепую, мы должны делать безошибочно. Наконец, в один прекрасный день мы вызываем подростков в храм, где вновь обследуем их, подвергаем влиянию направленной радиации для того, чтобы в их потомстве вызвать благоприятные мутации. А волю нашу — кто на ком должен жениться, кому чем заниматься, где жить, — сообщает Старший. Уходя из храма, подростки забывают, что здесь было, — лишь помнят сияние Великого духа и знают, что воля его нерушима.
— И у вас никогда не бывает срывов?
— Никто не гарантирован от этого. Мы не волшебники, а ученые. Мы — повитухи новой разумной цивилизации. Может быть, со стороны наша работа иногда кажется недостаточно гуманной, — кивок в сторону Павлыша. — Но есть старая русская поговорка: «Лес рубят — щепки летят».
— Вы замечательно выучили язык. Когда и как?
— Не напоминайте. Пока я мучился с языком, вы успели проникнуть в долину.
— Так на планете у вас есть хранилище языковой информации?
— Да, в том числе все основные языки Земли. Информационный раствор вводится прямо в мозг. Это ускоряет дело, но если бы вы знали, насколько это неприятно! Инфорастворы незаменимы и здесь. На других планетах обучение земледелию длится сотни поколений. В долине это заняло полчаса. Выйдя из храма, обработанные туземцы знали о пахоте, севе и уборке все, что им положено было знать. Разумное существо не должно тратить столетия на освоение простых навыков.
Павлыш поднялся с ложа, подошел к юноше и остановился в двух шагах. Неприятно было сознавать, что можно протянуть руку и пронзить собеседника пальцем.
— Была другая поговорка, вернее, девиз иезуитов: «Цель оправдывает средства». Девиз сомнительный.
— Когда вы помещаете животное в зоопарк, вы также проявляете к нему жестокость. Вы заставляете его трудиться в цирке или таскать повозки. Вы режете обезьян, прививаете им мучительные болезни.
— Но мы делаем это для людей. Разница между нами и животными — разум.
— Где начинается разум? Только ли инстинктами руковод-ствуется обезьяна? Вы сказали, что, производя опыты над животными, руководствуетесь благом разумных существ, царей природы. Мы не пошли бы на то, чтобы вмешиваться в жизнь существ, добившихся права называться разумными. Жители этой планеты лишь делают первые шаги к разуму. Им нужен ментор, учитель, ибо путь к разуму мучителен и долог. Ментор может облегчить этот путь. В конце концов, укорачивая этот путь, мы оберегаем их от излишних жертв. Вами же сейчас руководят чувства. Настоящий ученый обязан отказаться от чувств. Чувства приводят к трагедиям.
— Да, — согласился Павлыш. — Мной руководят чувства, но… Я говорил с вашими подопытными кроликами, со Старшим…
— Старший — умница, великолепная мутация, гордость моего предшественника…
— Вот видите. А мне он неприятен…
— Опять эмоции. Он помощник богов. Когда-нибудь ему поставят памятник в этой долине. Его благодарные потомки.
— Но я говорил и с Жало, и с Речкой. Думали ли вы, что заставило их, с таким риском для жизни, убежать из долины? Инстинкт?
— Не совсем так. Жало попал под влияние Немого Урагана. Немой Ураган был чужим в этой долине. Он попал в нее случайно, через неизвестный нам ход в скалах. Мы позволили ему остаться здесь, так как думали, что влияние его будет ничтожным. Даже интересно было подключить свежую генетическую струю в нашу группу. Мы ошиблись. Его пришлось со временем ликвидировать.
— Почему?
— Он не прижился в долине: привык к большим просторам. Он охотник. Кроме того, организован куда ниже, чем наши подопечные. Даже речевой аппарат у него был недостаточно развит. Мы бы с удовольствием отпустили его на волю. Я уже намеревался стереть у него память о долине и приказать воинам унести его к реке. Но он убежал раньше, чем я успел привести свой план в исполнение. Вернули его в безнадежном состоянии. Он все равно бы умер. Излишняя мягкость привела к неприятностям.
— Вы очень легко это говорите.
— Мне лично искренне жалко этих существ. Как жалко любое живое существо, будь оно разумным или нет. Но в долине, должен признаться, мы не единственные хозяева. Старший также обладает определенной властью. И власть эта зиждется на обычаях, выработанных не только нами — коллективный разум племени тоже фактор, с которым мы считаемся. За семьдесят лет родилась и оформилась мифология племени, традиции и порядки, тем более и это входит в эксперимент. Так вот, племя приносит в жертву богам больных и раненых. Они мешают жить племени — живому социальному организму. Организм от них избавляется. Когда мы столкнулись с туземцами — они просто-напросто пожирали друг друга. Теперь они убивают их в храме и оставляют нам для исследований. Без нас результат был бы тот же самый — с той только разницей, что они продолжали бы пожирать своих ближних. Ураган был принесен в жертву. Но он успел внести смуту в жизнь нашего племени. Он внушил молодым пустые мечты…
— Вы противоречите себе. Мечта — понятие, свойственное лишь разумным существам.
— Хорошо, я неправильно выразился. Не мечту — возбудил в них желание вырваться из долины к реке, на широкие просторы, где много пищи. То есть действовал верным путем — через желудок. Приятнее питаться мясом, чем зерном. Мы же научили туземцев сельскому хозяйству и сократили, частично сознательно, частично по необходимости, мясной рацион. Жало — молодой энергичный представитель племени. Присмотритесь к нему внимательнее — волосяной покров на нем реже, он выше других туземцев и держится прямее. Если мы его потеряем, я буду искренне расстроен — я возлагал на него большие надежды как на производителя. Я хотел поглядеть, какое получится потомство от него и дочери Старшего. Крайне любопытно. Может быть, именно здесь мы совершим скачок вперед, сэкономим несколько десятилетий. И я не теряю надежды, что Жало найдется.
— А Речка?
— У Речки плохая наследственность. Она не стабильна, слишком эмоциональна. Мне вообще бы не хотелось, чтобы у нее были дети.
И тут Павлыш вдруг почувствовал, что его перестает интересовать разговор. Даже не мог понять почему. Как будто он уже слышал когда-то раньше, что скажет увлекшийся юноша, и знал, что на каждое возражение Павлыша у него будет разумный ответ, и знал даже, что ему никогда не поколебать глубокой уверенности экспериментатора в правильности и нужности всего сделанного в этой долине. Когда-то греки верили в судьбу, в предопределенность. В трагедиях люди поднимались против рока и терпели неизбежное поражение, ибо судьба их была заранее решена. В действительности дела у греков обстояли не так уж плохо — трагедии чаще всего оставались трагедиями на сцене. Люди, восставшие против рока, порой добивались успеха. Потому что богов на самом деле не было. Жизнь долины показалась Павлышу осуществленной греческой трагедией. Люди в ней не только верили в предопределенность судьбы, в существование духов, расписавших наперед каждый шаг, но они при этом не ошибались. Духи правили ими и на самом деле. Стоило родиться младенцу, как вся жизнь его была уже рассчитана наперед умными и неподкупными автоматами: известно и когда он женится, и сколько у него будет детей, и чем он станет заниматься. И если кто-нибудь восставал против судьбы, то его наказывали, жестоко и неумолимо. Великие духи и их слуги на планете — воины Старшего.
И вот тогда Павлыш, продолжая вполуха слушать бесконечную вязь слов увлекшегося экспериментатора, понял, что если раньше он сочувствовал Речке и Жало, поскольку спас их от смерти (частично запланированной духами, потому что именно они поставили Белую смерть стеречь проход в скалах, открытый Ураганом) и этим выделил их из безликой пока толпы жителей долины, то теперь вдруг увидел в беглецах героев греческой трагедии, восставших против судьбы, неумолимой и бесстрастной. Шансов победить у них не было. И все-таки, как и положено героям трагедии — жаль, что ни Жало, ни Речка никогда не смогут прочесть Эсхила или Софокла, — отступать они не хотели.
— Вы можете мне возразить, — донесся откуда-то издалека ровный голос юноши, — не руководило ли Речкой чувство, называемое у людей любовью? Отвечу: может быть. Допустимо назвать любовью и отношения у собак: самка следует за самцом. Но с моей точки зрения, Жало не осознавал, что именно генетическая неустойчивость Речки, первобытная дикость, заложенная в нее отцом, лишь недавно преодоленная жителями долины, разбудила в нем атавистические чувства — чувства хищника, стремящегося вонзить клыки в теплый бок долгоногов…
— Смотрите, кто-то пришел, — перебил его Павлыш.
* * *
Роботы, как по команде, повернулись ко входу. Оттуда донесся стук.
— Старший, — произнес с облегчением юноша. — Это стучит он. Он не имеет права войти сюда. Хотя, подозреваю, заглядывал. Старшему свойственно любопытство.
Юноша быстро прошел к двери.
Павлыш остался стоять. Роботы глядели на него сердито, а может, это Павлышу показалось. Неужели они поймали Жало? Нет, они не убьют его. Он слишком ценный генетический материал. Он нужен. Но уже никогда он не увидит больше широкой равнины. И никогда Речка не будет бежать рядом с ним, потому что Жало должен способствовать успеху большого опыта.
Павлыш подошел к экрану, смотревшему на реку. Ливень продолжался. Река широко разлилась по равнине, подступила к самым скалам, вершины деревьев выступали темными холмами над бурлящей водой. Нет, сейчас до корабля не добраться.
— Я отпустил его. — Юноша возвратился в комнату. — Жало они не поймали, и я имею все основания полагать, что он погиб в наводнении.
Юноша тоже подошел к экрану и вгляделся в бешенство воды.
— Нет, ему не выжить.
Он вздохнул печально.
— Это был замечательный самец. Со временем он стал бы вождем племени.
— Мне тоже жалко его, — сказал Павлыш. — Но иначе. Не из-за эксперимента.
— Знаю, — горько улыбнулся юноша и развел в стороны длинные нервные руки. — Но что делать? Разум предусматривает терпимое отношение друг к другу. Устал я сегодня. Пора отдохнуть.
Юноша еще раз взглянул на экран, потом обратился к Павлышу:
— Вам сейчас рискованно выбираться обратно. Оставайтесь здесь. Поспите. Вас здесь никто не побеспокоит. Эти ливни кончаются через несколько часов. Вскоре спадет и вода в реке. Спите, вы тоже сегодня устали.
— Спасибо, — ответил Павлыш. — Я воспользуюсь вашим приглашением. Надеюсь, Жало жив.
— Вы забываете, как мало ценится жизнь в первобытном обществе. Через несколько дней все, включая саму Речку, позабудут об этом молодом существе. Они по-своему дети — тупые, неразвитые дети.
— Да, кстати, — спросил Павлыш, — если вы изолировали небольшое племя, не приведет ли это к вырождению?
— Это важная проблема. Мы влияем на генетическую структуру, пробуем различные типы мутаций. Иногда получаем любопытные результаты — даже появляется соблазн вывести новые расы — трехглазых, двухвостых существ и так далее. У нас поговаривают, что на планете, на другом ее континенте, будет со временем создана вторая лаборатория — там станут прослеживать возможные варианты физической эволюции. Постараемся конкурировать с природой. Это пока не решено.
— Спокойной ночи, — попрощался Павлыш.
— У вас с собой есть пища?
— Да, — сказал Павлыш. — Я и не голоден. Устал.
— Я ухожу. Эта работа порой утомляет. Хочется уехать на год-два отдохнуть, подытожить сделанное.
— А что вам мешает?
— Чувство ответственности, — ответил юноша. — Я не могу бросить долину на произвол судьбы. Каждый день чреват неожиданностями. Я ментор, и мой долг находиться рядом. Никто, кроме меня, не знает в лицо каждого обитателя долины, не знает их привычек и наклонностей. Трудно быть божеством…
— Вы подвижник, — признал Павлыш.
— Да, — согласился юноша, и он был похож в этот момент на молодого, полного энтузиазма миссионера, готового пойти на плаху в еретическом государстве и гордого тем, что именно ему предоставлена такая возможность. — Но представляете себе, как прекрасен будет тот день — и я надеюсь дожить до него, — когда я смогу сказать уверенно: «Вы разумны, мои дети. Учитель вам больше не потребуется».
— Наступит ли он? — с сомнением произнес Павлыш.
* * *
Когда юноша снова растворился в воздухе, погасли экраны, отодвинулись к двери роботы и дверь опустилась сверху, беззвучно скользнув в пазах, Павлыш понял, что безумно хочет спать. Если бы он не так измотался за короткий день, то, может, подумал бы, что оказался в тюрьме. Если, скажем, миссионеру придет в голову временно изолировать незваного гостя. А впрочем, все равно. Утро вечера мудренее. Правда, когда проснешься, никакого утра не будет — только-только разгорится день, начавшийся много часов назад.
Павлыш аккуратно разложил баллоны, скафандр, припасы на полу рядом с ложем, оставил лишь нагубник. А ночью, неловко повернувшись, выпустил его изо рта, но не заметил этого — юноша, оказывается, приказал роботам повысить содержание кислорода в помещении. Павлыш спал долго, иногда проскальзывали сны, смутные, незапоминающиеся, злые. Приходилось убегать от кого-то, и бегство прерывалось желтыми мутными потоками, что-то бормотал обиженно Старший, и возвращались минуты крушения «Компаса».
Когда Павлыш проснулся, юноши все еще не было — то ли он спит дольше, то ли вызвали к начальству или на совещание, то ли сидит в своей лаборатории, думает, как избавиться от Павлыша и убрать неожиданные поправки, внесенные в продуманный эксперимент беспокойным землянином.
Зубы почистить нечем — забыл захватить пасту, — не было и воды умыться. Павлыш встал на голову, поболтал ногами, чтобы разогнать кровь в жилах, роботы от изумления придвинулись ближе, включили какие-то приборы на пульте — видно, регистрировали необычную позу, полагали ее частью эксперимента. Позавтракал Павлыш не спеша, потому что надо было решить — то ли сразу, как придет копия юноши, уходить на корабль, нельзя же громить чужую лабораторию из-за того, что ты, Павлыш, по своим земным меркам решил судить чужую цивилизацию, то ли потянуть время, остаться еще на день, узнать побольше о жителях долины и заодно о миссионере, чтобы вернуться к спору с ним, имея в руках не только эмоции, но и факты.
Решив придерживаться второго варианта, Павлыш подошел к пульту и, дожевывая бутерброд, попытался разобраться, как включаются экраны обзора. Встревоженный робот подкатил поближе, желая сохранить приборы от чужого, но Павлыш успел нажать нужную кнопку.
Экран, глядевший в деревню, показал стихший, измельчавший дождь, воду вровень с полом хижин и безлюдье. Деревня и даль долины за ней были окутаны серым серебристым светом — поднявшееся высоко солнце пробивалось сквозь облака. Дождь кончался.
Второй экран, направленный в сторону реки, также оказался окном в серебристый день, подобный последнему дню потопа, когда бог уже устал поливать мир водой, но не собрался еще разогнать тучи. С возвращением придется подождать.
Сидеть взаперти также не входило в планы Павлыша.
Он дожевал бутерброд, выпил кофе, оделся. Оставалось лишь защелкнуть забрало шлема, и он готов покинуть скучный храм. Юноша не появлялся.
В последующие полчаса Павлыш перезарядил камеры, детально ознакомился со своей тюрьмой, пытаясь найти способ связаться с лабораторией, чтобы поторопить или разбудить юношу. Решил было нажимать все кнопки подряд, пока хозяева не прибегут остановить нахала, и лишь природная воспитанность удерживала Павлыша от этого решительного шага. Наконец, не выдержав, он занес уже ладонь над первым рядом кнопок, как движение на экране заставило ладонь замереть в воздухе.
Мерно шлепая по воде и грязи, к деревне приближались воины, которые кого-то несли. Павлыш пригляделся. Это была Речка. Старший семенил сзади, порой широко разевая пасть, видно, приказывал, подгонял. Деревня молчала, никто не вышел навстречу, не выглянул из хижин.
Рядом, на втором экране, который глядел за пределы долины, мелькнуло что-то черное.
Павлыш кинул взгляд туда. По реке, еле отличаясь от плывущих стволов, неслась длинная долбленая лодка. Люди в ней казались вертикальными черточками. Лодка приближалась. Павлыш увеличил изображение, а сам снова посмотрел на первый экран. Мать Речки метнулась к воинам, вцепилась в шерсть Старшему. Тот рванулся вперед, оскалился, присел, испугался.
Лодка приближалась. У людей в ней были копья.
Старший крикнул что-то. Воин обернулся и занес копье над женщиной.
Лодка разворачивалась, приближалась к обрыву, она шла прямо на камеру. Павлыш не был уверен, что на носу стоит Жало. Надо было подождать еще несколько минут.
Женщина упала на тропинку, забилась в воде, лужа темнела от ее крови. Воины продолжали свой неторопливый шаг. Старший догнал их. Люди из хижин подходили к лежащей женщине. Молчали.
Лодка приближалась к обрыву.
— Что случилось, Павлыш? Вы решили разрушить лабораторию? Этого еще не хватало. Я готов проклясть день…
Павлыш не мог объяснить себе, почему он выключил второй экран. Он не хотел, чтобы юноша увидел лодку. Он надеялся, что на носу ее стоит Жало — погибший при наводнении, упрямый Жало.
— Они убили женщину, — сказал Павлыш. — Посмотрите. Это тоже входит в эксперимент?
— Да, прискорбно, — произнес юноша.
Он дал еще большее увеличение, но экран показывал лишь спины, сомкнувшиеся вокруг убитой женщины. Волосатые, согнутые спины.
— Как это случилось?
— Откройте дверь, — попросил Павлыш. — Я не смог. Они волокут Речку наверх. Старший берет власть в свои руки.
— Не может быть. Успокойтесь, Павлыш. На ранних этапах развития общества власть вождя безгранична.
— Вы сами уверяли меня, что контролируете всю жизнь долины. Или Речка и в самом деле не устраивает вас как нестабильный тип?
Павлыш увидел, что дверь поднимается кверху.
— Подождите здесь, — сказал юноша. — Поверьте, я справлюсь без вас. Мы не имеем права подрывать авторитет Старшего. Он нам нужнее, чем половина деревни.
Павлыш не послушался. Он выбежал вслед за юношей в полутемный круглый зал, последовал дальше, к выходу, к серебристому дождю, шуму капель, крикам воинов, стону Речки, резким приказам Старшего. Процессия приближалась к храму.
— Остановитесь! — Голос юноши разнесся далеко по долине.
Интересно, подумал Павлыш, как они решили проблему передачи звука?
Воины остановились, бросили Речку на землю.
— Старший, вступи в храм, — приказал юноша.
— Слушаюсь, Великий дух, — ответил Старший, склоняясь к земле. Он поднялся по каменным ступеням, остановился перед духом. — Речка не будет жить, — произнес Старший просто.
— Я не говорил тебе этого.
— Речка не будет жить. Если она будет жить, завтра два, три, четыре других убегут из долины. Они скажут: Старший не велик. Духи оставили его.
— Ты убил ее мать.
— Она подняла руку на меня. Она хотела меня убить. Мои воины оказались быстрее.
Юноша развел руками, сказал Павлышу по-русски:
— Вы же видите, он логичен.
— И вы согласны с ним?
— Он думает не о себе. Он думает о судьбе общины.
— Удобное оправдание.
— Вы неразумный собеседник.
— А вы жалеете, что я здесь. Вы не уверены в абсолютной правильности ваших поступков. События выходят из-под контроля, но вы продолжаете цепляться за иллюзию чистого эксперимента. Не будь меня, вы бы тут же санкционировали казнь девушки. Тем более что она представляет для вас интерес как объект патологоанатомического вскрытия.
— Вы правы, — ответил сухо юноша.
Старший ждал. Он был уверен в своей правоте.
— Я не могу вмешиваться в их решения, — объяснил юноша Павлышу.
Павлыш ничего не ответил. Он знал, что не отдаст им Речку, что бы ни делали воины, Старший и бесплотный миссионер. И еще он мысленно пошел по пещере вместе с теми, кто находился в лодке. Если там был Жало. И он не хотел говорить юноше о лодке. Лодку он приберегал как неотразимый аргумент в их споре.
— Что ты будешь делать с Речкой? — спросил юноша.
— Исполню волю духов, — произнес Старший, и Павлышу показалось, что он чуть улыбнулся. Боги всемогущи, но богам можно польстить, богов иногда можно и обмануть — пусть думают, что Старший подчиняется им беспрекословно.
— Тогда отпусти ее, — вмешался Павлыш.
Старший удивился. Ответил не Павлышу, ответил юноше:
— Духи говорят: Старший наказывает виновных и кормит людей. Старший не наказывает виноватых — Старшего убьют. Некому будет кормить людей.
— Отдайте Речку мне, — предложил Павлыш по-русски.
— Что вы с ней будете делать? Возьмете на Землю? Поместите в зоопарк?
— Нет, она будет жить на этой планете. Но я помогу ей найти племя ее отца.
— Пусть она будет жертвой Великому духу, — настаивал тихо Старший. — Великий дух любит жертвы.
— Делай как знаешь, — разрешил юноша.
— Мы отдаем тебе ее тело, — продолжал Старший, вновь склоняясь перед юношей. — И тело ее матери. Ты будешь смотреть внутрь них и читать знаки судьбы.
Речка очнулась. Приподнялась на локте, узнав Павлыша.
— Дух, — сказала она, — мне больно. Где Жало?
— Не беспокойся, — ответил Павлыш. — Жало придет.
— Не говорите глупостей, — прервал юноша.
Он спустился по ступеням, подошел к Речке.
Воины и Старший смотрели на него.
Павлыш взглянул вверх. По его расчетам, те, другие, должны были появиться у входа в пещеру.
Ему показалось, что темная фигура мелькнула на краю обрыва и скрылась.
Внизу, у ручья, стояли, не расходились, жители деревни.
Дождь почти перестал, и ветер разгонял облака, рвал их на части.
— Вы можете сказать, что Речка нужна вам в храме, — крикнул Павлыш юноше, оттягивая время.
— Законы, по которым живут эти существа, выше наших с вами желаний, Павлыш.
— Законы созданы вами.
Наверху были люди. Павлыш старался смотреть туда, не поворачивая головы, не выдавая движением своей заинтересованности в происходящем там, у пещеры.
— Веди ее, — велел юноша.
Потом поглядел на Павлыша. Голос его был грустен.
— Вы чужой здесь, не знающий ни психологии, ни судьбы этих существ, стараетесь сломать их жизнь, ввергнуть их вновь в пучину дикости. Что руководит вами?
Воины по знаку Старшего подхватили Речку под мышки.
— Дух, — крикнула Речка Павлышу, — меня не убьют?
— Нет, — ответил Павлыш громко. Он хотел обратить на себя внимание. Они вот-вот появятся из-за поворота. — Я говорю тебе…
И не успел договорить.
Жало стоял на тропе у поворота, в нескольких метрах выше. Он размахивал пращой и показался Павлышу схожим с юным Давидом.
Камень ударил Старшего в плечо, тот пошатнулся, попытался повернуться в сторону, откуда прилетел камень, но не успел, потому что второй человек, вставший рядом с Жало, пригвоздил его к земле дротиком.
Воины, рыча, бросились вверх, забыв о духах и о Речке.
Только двое из них успели добежать до Жало — дротики охотников поражали их на бегу. Наверху завязалась драка, и Жало, вырвавшись оттуда, громадными прыжками бросился вниз, к Речке.
* * *
Солнце уже начало клониться к горизонту, хотя до заката оставалось много часов, когда Павлыш вышел из пещеры и остановился у груды камней.
Жало стоял сзади. Он проводил Павлыша до выхода. В руке у него было раздвоенное копье воина. Копье было велико и тяжело, и Жало прислонил его к скале.
— Ты вернешься, дух? — спросил он.
— Постараюсь, — ответил Павлыш. — Но не обещаю.
— Я скажу в деревне, что вернешься, — сказал Жало уверенно.
— Ладно уж, — улыбнулся Павлыш.
— Дай мне свет, — попросил Жало.
— Какой свет?
Жало показал на запасной фонарь Павлыша.
— Зачем тебе?
— Ночью я пойду по долине. Там есть разные звери.
Жало очень хотелось получить фонарь, приобщиться к великому колдовству.
— Я мог взять сам, — добавил Жало. — Ты не видел. Я не взял. Дай.
— Ваше благородство, молодой человек, переходит всякие границы, — произнес Павлыш по-русски, выключив лингвиста.
Жало не понял, протянул руку. Павлыш отстегнул фонарь. Когти твердо сомкнулись вокруг трубки, Жало нажал кнопку. Свет фонаря днем был слаб, и Жало направил его в глубь пещеры.
— Хороший свет, — заключил он. — Я пошел. Люди Немого Урагана начнут пир без меня. Это плохо.
— Это и в самом деле плохо, — согласился Павлыш. — Они все съедят.
— Нет, все не съедят, — серьезно ответил Жало. — Я великий охотник и великий воин. Мне оставят пищу.
— Ладно, иди, нахал. Смотри, чтобы Речка лежала, и пусть старуха дает ей травы.
— Я знаю, — сказал Жало.
И ушел. Повернулся и ушел. В долине еще не научились прощаться. Кроме того, Жало, хоть и считал себя великим охотником, не был уверен, что ему оставят мяса.
У реки Павлыш задержался. Вода спала, но река все еще была мутной, бурной, быстрой. Придется забираться под воду, и может снести. Павлыш проверил, хорошо ли приторочены камеры.
— Вы ушли, когда меня не было, — прозвучали слова юноши.
Юноша подошел беззвучно, как и подобает духам.
— Я бежал за вами от самого храма, Павлыш. На это уходит много энергии.
— Мы с вами обо всем поговорили.
— Да. Почти обо всем. Я хотел задать еще один вопрос.
— Какой?
— Вы включали второй экран?
— Да.
— И видели, как дикари подбирались к долине?
— Вы сами предостерегали меня от вмешательства в жизнь планеты.
— Но не будь вас, Жало никогда бы не добрался до племени Немого Урагана.
— Оставайтесь при своем мнении, — ответил Павлыш, делая шаг вперед. Вода вздыбилась, обтекая башмак. — Я могу дать слово, что, не случись истории с Жало сегодня, через месяц, через год все равно бы что-нибудь случилось. Так всегда бывает, когда ставят эксперимент над разумными существами, основываясь лишь на их инстинктах и не желая увидеть остального. Вы хотели превратить неразумных существ в разумных и потому отказали им в праве на разум. Я, честно говоря, доволен, что так вышло. У меня с самого начала сложилось о Жало и Речке особое мнение. И, чтобы убедить в этом вас, потребовались драматические события.
— Кое в чем вы правы, — признался юноша, догоняя Павлыша и шагая по воде, чуть касаясь ее ступнями. — Ошибки бывают в любом деле.
— Если выберете нового вождя, не останавливайте свой выбор на Жало. Он склонен к хвастовству.
— Я думал об этом.
— А хвастовство — типично человеческое качество.
— Прощайте, — сказал юноша. — Лучше было бы, если бы вы не пришли сюда.
— Прощайте, — ответил Павлыш. — Я не жалею, что пришел. По крайней мере, теперь вам долину не закрыть снова. У людей будет много мяса, и мир их станет шире.
— Да, эксперимент придется модифицировать. Но мы его не прекратим. Слишком много вложено сил.
— Я и не сомневался, — произнес Павлыш.
Вода уже добралась до пояса, пошатывала его, влекла в глубину, и бредущий по воде юноша говорил сверху, почти с неба.
Павлыш шагнул вперед и ушел в воду по грудь, потом с головой.
Когда он выбрался на другой берег, юноши уже не было.
Часть вторая. Тот, кто вернется
Владимир Щербаков Шотландская сказка
В замке Данвеган
По неровной стене замка размытым облаком бежала тень опускавшегося моста. Хольгер видел, как она погасила вечерние блики на противоположной стороне рва и, накрыв кусты шиповника, упала к ногам.
Замок Данвеган сохранил первозданный облик: проломы, оставшиеся после давних нашествий, тщательно заделаны, вновь скрипят колеса, опускающие подвесной мост, который ведет во внутренний двор. Над входом, как и сотни лет назад, горит факел, его пламя колеблет ветер.
По винтовой лестнице Хольгер поднялся в просторный зал, голые стены которого украшались древними гербами и головами оленей. В углублении посреди зала неровно дышала открытая жаровня, выпуская вверх красноватые языки, и тусклые отсветы, метавшиеся по полу, выхватывали из полусумрака, казалось, не мертвые плиты — годы и десятилетия, сложенные здесь, как в консервной банке. Вокруг бушевали ураганы и войны, лилась вода и кровь замок прятал в подвалах и башнях следы минувшего.
Хольгер отошел от группы туристов, прибывших вместе с ним из Швеции, и на несколько минут остался наедине с застывшим прошлым. Трудно представить людей, домом которых были эти стены, коридоры и ступени, сотканные из каменных жил, тяжелые и неподвижные, точно в кадрах немого фильма или на старинной гравюре.
В южной башне он осмотрел оружие британского и скандинавского происхождения. Меч викингов, похожий на тяжелую железную палку, напомнил о целой эпохе, когда рослые светловолосые воины с выпуклыми глазами прошли на ладьях, словно на морских конях, полмира — от Каспия до Америки — оставив и здесь, в Шотландии, не только память о себе, но и часть себя.
В верхней каморке с одним-единственным окном заметнее был слой пыли и тот же едва уловимый запах старого камня… Комната была пуста, и Хольгер вопросительно взглянул на вошедшего с ним служителя.
— Покрывало фей, сэр. Местная реликвия, — ответил тот на молчаливый вопрос.
Тут только Хольгер заметил в углу на маленьком столе сверток темно-зеленого цвета.
— Могу рассказать, если хотите, историю, связанную с этим покрывалом.
…Много веков назад вождь могущественного клана, владевшего замком, Малколм, взял в жены фею, которую он повстречал на берегу ручья Хантлиберн. В тот день было солнечно, пели птицы, звезды анемонов и белые колокольчики тянулись вверх, и лиловый ковер вереска на горных склонах казался продолжением неба.
В прозрачном воздухе раздался легкий звон, и Малколм увидел всадницу на сером коне. По узкой тропинке она медленно приближалась к нему. Странно сиял зеленый шелк ее платья под бархатным плащом, а волосы светились всеми оттенками пламени. Эта встреча решила судьбу обоих.
Счастливо жили они в замке, пока однажды жена не призналась Малколму, что тоскует по своим. В день рождения сына Малколм сам проводил ее на берег ручья, туда, где большие потрескавшиеся от времени камни указывали дорогу в Страну Фей.
Вечером в замке устроили пир — праздновали рождение сына, будущего вождя клана. И Малколм, стараясь превозмочь грусть, веселился вместе со всеми. А в башне спал новорожденный, и молоденькая няня, сидевшая у колыбели, со вздохом прислушивалась к звукам волынок, доносившимся из зала. Ей так захотелось побыть там хоть минутку и попробовать угощение, что она решилась: быстро пробежала по извилистым коридорам, залитым лунным светом, и осторожно вошла в большой зал.
Малколм заметил ее и попросил вынести ребенка, чтобы показать его гостям. Девушка поспешила в башню. И ей показалось вдруг, что там не все спокойно. У колыбели, пока она отсутствовала, действительно кое-что произошло.
Крик большой совы разбудил мальчика, он заплакал, и у матери-феи сжалось сердце (ничего удивительного в этом нет: феи способны услышать даже тихо сказанное слово, как бы далеко они ни находились). Фея поспешила к сыну, прикрыла его зеленым покрывалом, и, когда тот заснул, исчезла.
Минутой позже няня увидела это тонкое, как весенняя трава, покрывало, вышитое особым узором — крапинками эльфов. Соткано покрывало было так искусно, что ей недолго пришлось гадать, откуда оно появилось. Девушка не особенно доверяла феям, но на этот раз все обошлось благополучно: может быть, фея действительно любила Малколма или чуть-чуть жалела его…
С тех пор подарок феи хранится в замке Данвеган, — закончил служитель свой рассказ.
Хольгер подошел к столику и притронулся к покрывалу. На нем различались крапинки, соединявшиеся в непонятный рисунок.
— Она появляется здесь, — сказал служитель.
— Кто — она? — не понял Хольгер.
— Фея. Однажды я долго искал дома трубку, а потом решил, что оставил ее в башне, и вернулся. Свет зажигается этажом ниже, но я забыл это сделать, а спускаться обратно не хотелось. Светила луна. Ларец с покрывалом оставался в тени. Я пошарил рукой на столе, потом повесил покрывало у окна и поискал в ларце, а когда поднял голову, увидел у окна женщину.
— Я читал о феях, но встречаться с ними не приходилось, — сказал Хольгер серьезно.
— Думаю, они такие же люди, как и мы, только умеют гораздо больше. Я слышал, что настоящая фея совсем недавно жила где-то на севере, кажется, в Инвернессе. А с феей из нашего замка разве что не удалось еще поговорить.
Хольгеру было двадцать пять, и он готов был поверить.
— Может быть, и мне удастся взглянуть на нее? — спросил он.
— Что ж… По правде сказать, мой рассказ никто не принимает всерьез. Да и кого удивит в наш век такое? Пожалуй, если в один из ближайших лунных вечеров вы захотите проверить, не забыл ли я закрыть дверь башни, это может обернуться для вас небольшим приключением.
Хольгер опустил руку в карман, но служитель остановил его.
— Не надо, сэр. Вы поверили мне — этого достаточно.
Маргарет, Мэгги, Мэг
С вертолета Шотландское нагорье похоже на волнующееся море: гребни и вершины кажутся застывшим прибоем. А впадины между волнами — это бесчисленные узкие долины, глены, с гигантскими валунами, оставленными ледником, склонами, поросшими вереском, и голубыми стеклами озер. Даже обычные березы среди этого великолепия выглядят иначе, точно на полотнах старых мастеров. Хольгер летел с единственной целью — увидеть все это, и, когда вертолет опустился, он еще мог, прикрыв глаза, представить Шотландию такой, какой она была в этот солнечный день.
Двухчасовое воздушное путешествие закончилось в городке, похожем на десятки других, и среди домов с аккуратными цветниками под окнами Хольгер в две минуты нашел знакомую вывеску.
В бар он вошел вслед за девушкой, оставившей автомобиль на другой стороне улицы, и присел к ее столику.
В девушке ему нравилось все: и короткие каштановые волосы, и глаза, и улыбка, едва заметная, осторожная. Может быть, просто сегодня такой день, подумал он и тут же поймал себя на том, что рассматривает воротник ее платья — даже этот круглый воротничок был до странного красив и строг.
Встреча с ней казалась естественной, предрешенной, и если бы она не состоялась сегодня, завтра, послезавтра, Хольгер, может быть, не отдавая себе отчета, надеялся бы на такой же солнечный день, когда хочется вместе смотреть на луч, упавший через окно в синюю пустоту воздуха.
Ей нравилось, как он говорит по-английски — переделывая слова, глотая звуки, коверкая фразы. Хольгер сказал что-то по-шведски, и она непостижимым образом поняла смысл. Это развеселило обоих.
Но можно ли смеяться долго, не боясь, что веселье сменится грустью?
Когда-то, друзья, я любил и мечтал. И летнее солнце улыбкой встречал, Но ранняя осень нежданно пришла И с нею холодная мгла.— Дан Андерссон. — Хольгер сделал нарочито трагический жест. Когда-то читал…
— Давно? — живо спросила девушка.
— Да, очень. Еще в школе.
— Еще в школе… — с шутливым разочарованием повторила она, — я думала, вы моложе. А стихи вам очень идут.
— Мы еще не успели познакомиться…
— Маргарет.
— Хольгер.
…Ее дом стоял у западной дороги недалеко от города. Когда они вышли из машины, он подумал, что вечер будет лунным, и вспомнил о замке Данвеган.
Калитка закрылась, шум, доносившийся с шоссе, пропал, смешавшись с тихим перезвоном жесткой высокой травы по краям дорожки, посыпанной круглыми зернами шлака. Чист и ясен был здесь воздух с запахом рощи после дождя, и небо над головой казалось другим — прозрачнее, глубже.
Они прошли к дому. Одна из стен была наполовину закрыта оранжевыми, зелеными и голубоватыми листьями, уживавшимися на одних и тех же стеблях. У низкого крыльца стояла большая глиняная ваза с тонким зеленым рисунком по краю, сверху в нее падала струйка воды, падала и вытекала на землю в том месте, где от вазы был отбит кусок с рисунком.
Излом был таким свежим, что Хольгер невольно поискал глазами осколок. Поднимаясь на крыльцо, он успел заглянуть в вазу, но не увидел дна. Почему-то стало ясно, что на дне осколка тоже нет.
Необъяснимо легко, от одного прикосновения ее пальцев распахнулась дверь — комната показалась продолжением сада. На розоватой каменной стене неяркой краской были очень живо набросаны те же листья трех оттенков. В углу стояла такая же ваза, что и в саду. И точно так же не хватало кусочка керамики в верхней ее части, где по всему кругу шел поясок орнамента.
Хольгер подошел к вазе и протянул руку, ловя водяную струю, сбегавшую вниз и не оставлявшую следов.
— Зеркало, — улыбнулась девушка.
И он понял, что это точно было зеркало, отражение в котором почти не отличалось от реальной вазы: так легко возникала иллюзия объема. На ладони как будто бы даже осели невидимые росинки — тоже, конечно, иллюзия.
— Это вы придумали? — спросил он.
— Что тут особенного? В доме должно быть хорошее зеркало, а куда его поместить — сразу видно. Настоящее зеркало должно оставаться невидимым, незаметным.
В комнате были и книжный шкаф, и стол, и телевизор, и легкие кресла, но эти привычные вещи сочетались тем не менее с едва уловимой новизной, необычностью.
Электрический свет не зажегся, не вспыхнул матовыми пятнами — просто засиял воздух вокруг, и оставалось непонятным, как возникло это сияние. Кресло передвинулось, повинуясь пальцам, а комната, казалось, меняла размеры, точно кто-то творил неслышимые заклинания. Изображение не умещалось в тесном квадрате телеэкрана — линии замыкались уже в пространстве, очерчивая как бы некоторый объем.
Книги… Их страницы пахли яблоками, как окна в сад. И рассказывали они о голубых лугах, где плескались волны травы, о жемчужных полях спелого овса, о грибах лесных, дождях, даримых летними грозами, — обо всем таинственном и неповторимо прекрасном. И каждая страница являлась отражением дня, ушедшего в прошлое, одного дня, который как будто забылся, растаял и снова всплыл в памяти — веткой весенней березы или горной сосны, вписавшейся под тонкий переплет с запахом яблок.
— Вы любите… об этом? — голос ее был рядом, но Хольгер понял вопрос скорее по движению губ.
— Да. У вас хорошие книги, где только вы раздобыли их?
— Эти книги о хорошем. Но есть и другие. Взгляните. — Она притронулась длинными пальцами к ядовито-зеленой обложке. Книга раскрылась. Возникли правдивые желчные слова.
«Является ли туризм экологическим фактором того же порядка, что и землетрясение, пожар или наводнение? Нет, это явление регулярное, хроническое, а не случайное, как стихийное бедствие, и похоже больше на заболевание. На альпийских перевалах автостоянки теснят луга, на туристских маршрутах в Англии и ФРГ в прошлом году сбиты десятки тысяч зайцев и косуль…»
— Это не о нас, — сказал Хольгер. — У меня нет машины. У вас она есть, но вы не турист. И потом, эти зайцы и косули искупили собой жизнь многих людей, которых сбили бы те же автомобили, пролегай их маршруты в других местах — там, где нет косуль, но зато есть люди.
— Безразличие — вот настоящий убийца. Оно настигает везде и всех, без разбору. Как-то я нашла на дороге зайца с отдавленными лапами. Только через месяц он смог бегать.
— Он живет у вас?
— Нет. Ушел к себе в лес. Иногда заходит в гости по старой памяти. Вам нравится у нас?
— Да. Сегодня я видел Шотландию…
— С вертолета? — спросила она с легкой иронией и сухо добавила: Сегодня тепло и солнечно, но и в такую погоду с вертолета многое можно не заметить.
Хольгер встретил ее строгий взгляд.
— Вам нужно побывать на Гэльских сборах, — посоветовала она. Шотландия — земля гэлов, кельтов. Гэлы… Ведь это слово скоро останется только в книгах, в сказках. И вересковые пустоши исчезнут. Будут жить только земля и камни. Что было раньше, давным-давно, когда не было Принсес-стрит и Джорджсквер, Эдинбургского замка и еще раньше?.. — она как будто спрашивала о чем-то неясном или думала вслух без надежды на ответ.
Хольгер вспомнил голубовато-серый ромб озера Лох-Ломонд, широкие волны земли с редкими рощицами, очередь у ночного клуба в Глазго, пляшущую, кричащую, извивающуюся, — длинноволосые юнцы и симпатичные девочки с бутылками виски в сумочках. И еще хмурое утреннее небо над Клайдом, паучьи лапы кранов, суету миллионного города и сутулые спины свободных от работы. Это была Шотландия, и все-таки знал он ее так, как можно узнать по моментальному снимку, не более.
— Гэльские сборы… Это, кажется, фестивали, где поют старые песни и играют в гэльский футбол. Машина времени. Единственный способ увидеть частицу прошлого.
— Не единственный. Но оставим Шотландию. Расскажите, чем вы занимаетесь у себя на родине.
— Я электрик, инженер-электрик. — Было немного жалко, что ответ на ее вопрос звучал так прозаически.
— Это интересно? — спросила она серьезно.
— Не очень, — признался Хольгер, — но если бы пришлось снова выбирать, то лучше трудно было бы что-нибудь придумать.
— Я думаю, человек дважды открывает истину, — неожиданно сказала она, — сначала в искусстве, потом в науке или технике. Можно многое уметь, не зная настоящих причин. Уметь интереснее, чем знать.
Она почему-то вздохнула.
— Вы правы, — сказал Хольгер. — Золотым коробочкам из Ирландского музея две тысячи лет, а следы сварки на них обнаружили недавно. Ирландские кельты были знакомы с холодной сваркой металлов, они умели это делать, объяснение же нашли инженеры двадцатого века.
Она не ответила, и Хольгер смутился. Янтарный свет, мягко очертивший пространство комнаты, отражался в ее глазах, готовых к улыбке снисхождения, улыбке радости, улыбке любви. И понять это было совсем нетрудно, но они говорили о книгах, о Клифе Ричарде, о кино — долго, так долго, что на небе успели смениться десять оттенков синевы, а на востоке и западе проросли звезды.
…Пролетала короткая ночь. Он поймал себя на том, что не знает названия городка. Вертолет подвернулся случайно, а ему было все равно, куда лететь.
— Инвернесс, — сказала она. — Ты прилетел в Инвернесс.
— Инвернесс, — повторил он, словно что-то припоминая. Потом, уже про себя, он повторил ее имя: Маргарет, Мэгги, Мег.
Нет ничего правдивее легенд
Что-то совсем простое заставляло Хольгера вернуться в замок Данвеган, что-то, имевшее причиной и мягко светящееся глубокое небо, неотделимое от волшебного запаха трав, и летние звезды, большие, как под увеличительным стеклом, и косматую, в облачных гребешках луну, которая то вырывалась на звездный простор, то блекла.
Лучшие дни всегда в прошлом, но в двадцать пять это незаметно. Особенно если пришло время отпуска, а теплый ветер, работавший семь дней, прогнал над Шотландским нагорьем дожди, по морю расстелил белую пену и соединил горы и воду с небом прямыми, как мост, лучами.
Когда гасли голубые колосья трав и спускалась на плечи ночь, дороги становились длиннее, задумчивее. Можно было бродить, бродить, пока не наступит час первой звезды и не вскрикнет утренняя птица-невидимка. Одна из ночных дорог привела Хольгера к замку.
Конечно, история с феей, рассказанная служителем, казалась совершенно неправдоподобной. Но были тогда в его лице и голосе какое-то спокойное равнодушие, усталость, лучше слов говорившие о размышлениях, о неверии и в то же время неспособности перечеркнуть, забыть увиденное как сон или сказку. Если это и не так, разве не стоило удостовериться в силе чистого вымысла, может быть, самообмана?
…Старый замок притягивал тени, как гигантский магнит. Хольгер пробирался в южную башню. Слились, растворились ориентиры — ров, знакомые выступы стен. За кронами столетних деревьев луна была как высокая и слабая свечка. Хольгер потерял удобную дорогу, а идти напрямик становилось все труднее. Вдоль стены липкими, цепкими шеренгами вставали кусты шиповника, точно ежи, наколовшие листья на круглые спины.
Нужно было бы лететь, стелиться над землей и, добравшись до стены, перемахнуть через нее, а лучше бы сразу влететь в окно, как бабочка или как фея. Открыв дверь, Хольгер подумал, что легче совершить преступление, чем добраться до южной башни обычным способом. Служитель не обманул: с дверью действительно было все в порядке. На всякий случай Хольгер прикрыл ее за собой и перевел дыхание.
В этот момент мелькнула какая-то неуловимая мысль, сразу переключив его внимание, мозг, и он снова почувствовал упругость мышц, услышал собственные осторожные шаги, уловил ритм сердца.
Лестница вела круто вверх. Было похоже, что звуки глохли, как в лабиринте, рассеиваясь каскадом ступеней. На пороге комнаты он с минуту помедлил, точно собирался проникнуть в тайну, оставаясь невидимым. Потом вошел: комната была пуста. Здесь, на высоте южной башни, луна всплыла над кронами огромной холодной рыбой, и стены комнаты засветились как днем. От окна к небу выткалась серебристая невесомая тропа.
Хольгер ждал. Но ничто не менялось, и время, лишенное связи с событиями, текло то быстро, то медленно. Хольгер подошел к столику и бережно прикоснулся к легкому свертку. Считается, что феи очень маленького роста, однако покрывало было почти нормальных человеческих размеров. По крайней мере, когда Хольгер расправил его и поднял за углы, ткань, мягко шурша, опустилась до пола.
И тут он уловил едва заметное движение. Мгновением позже он увидел за покрывалом женщину. Руки сами собой застыли в воздухе. Медленно подымая голову, он чувствовал, как от висков к ладоням бежала быстрая теплая волна. Простые, как цветы и трава, линии ее лица, шеи, рук делали ее похожей, наверное, на всех красивых женщин. Но в следующий момент явилось почти неуловимое отличие, может быть, в широко расставленных глазах или коротко остриженных волосах, светящихся каким-то собственным светом и все же оттеняющих лицо, явилось то, что заставило потом Хольгера еще и еще раз вспоминать эту встречу.
Легкая грусть была в ее взгляде, и всепонимание, и тень былого счастья, тень радости и забот. И может быть, каждый день жизни высветился в ее глазах своей особой, ни с чем не сравнимой искрой. Она была совсем девочкой и пыталась скрыть легкую грусть или разочарование — это Хольгер понял гораздо позднее, когда снова и снова пытался вызвать в памяти мимолетное волшебство.
Прошло, казалось, лишь несколько секунд. Хольгер держал покрывало за углы, застыв, забыв о нелепой своей позе. Опуская полупрозрачную ткань, он заметил, как фея быстро наклонилась, легко взмахнув руками. Всплеснула длинными пальцами и исчезла, растворилась в лунном свете.
Хольгер подошел к столику, спрятал струящийся шелк и, вздрогнув, обернулся, но в комнате было пусто. Лишь в зеркале на стене холодной рыбой забился месяц.
Часы отстукивали четвертый час ночи. Выходило: в замке он провел без малого три часа. Наверное, вот так же герои шотландских сказок — гости фей — не замечали хода времени.
…В отель он вернулся перед рассветом и проснулся так поздно, что можно было сразу идти обедать. Ушедшая ночь всплывала смутным сном. Пока он лениво одевался, отчетливо вспомнился небольшой кружок в углу покрывала деталь, выпадавшая из общей композиции затейливого рисунка эльфов. Уловить какую-либо общую систему в причудливом узоре, возникавшем из крапинок и тонких черточек, было трудно. А кружок напоминал мишень для стрельбы концентрические полоски занимали всю площадь: темное «яблочко», потом светлый участок, и опять почти черное колечко. По краю колечки были совсем узкие, и он так и не смог сосчитать их.
Хольгер почти уверился, что эти колечки ему знакомы, и теперь, умываясь, мучительно соображал, когда и где видел их раньше. Возникло наконец такое чувство, какое бывает, если ответ уже вертится в голове, точно знакомая фамилия, которая всплывает в памяти, если подскажут первую букву. Он даже перестал водить руками по шее, а просто положил голову так, чтобы на нее падала сильная холодная струя, и, когда все вокруг словно наполнилось легким свежим туманом, а кожу стало приятно покалывать, закрыл кран. Потом медленно протянул руку за полотенцем. В этот момент возник ответ.
Не так давно он листал книгу по голографии. Полосатый кружок был решеткой Френеля — голограммой одной-единственной точки. Стоит лишь осветить такую решетку — возникает точка, маленький кирпичик объемного изображения. Вот оно что такое, покрывало фей, думал Хольгер, и вдруг отчетливо вспомнилась женщина из замка в коротком плаще. Да, она была совсем живой, только на полу не было заметно ее тени.
Хольгер нарисовал ход лучей в придуманной схеме. Старое зеркало на стене отражало падавший в окно свет луны на голограмму-портрет. Крапинки эльфов — искусно вышитые линии, черточки, точки — как раз и были волновой копией оригинала. При освещении возникало объемное изображение. Феи умели вышивать голограммы, как скатерти или сорочки!
Ему всегда казалось, что легенды не могли быть просто выдумкой. Рыжеволосые кельты — самое изобретательное племя на планете- рассказали на этот раз и вправду о настоящих своих соседях, феях и эльфах, чем-то похожих на них самих.
Пожалуй, никто не ответит на вопрос, приходились ли эльфы кровными родственниками кельтам. Да и кто они были вообще?
Легенды наделяют их странным и неровным характером, способностью видеть и слышать так далеко, что эта способность кажется совершенно непостижимой. Чувствуется, что те, кто рассказывал о них, не могли понять их вполне. Неизбежные неточности и прибавления так исказили всю эту историю, что после записи устных рассказов получилось как бы кривое зеркало, в котором трудно увидеть подлинное лицо.
Хольгер попробовал представить, как это могло быть: тонкие пальцы, серебристые нити, мелькающие, как струны, над легким шелком, и почти неслышимая мелодия — и ему казалось: да, это так и было. Он угадал и значение точки, волновое изображение которой поместилось в углу голограммы. Это была и в самом деле просто точка. Точка после подписи мастера, создавшего портрет.
Ему пришло в голову разыскать книжку о феях. Пусть это будут старые легенды. Среди них, наверное, найдется и та, что слышал он в замке. Кто знает, может быть, служитель пропустил или, наоборот, прибавил что-нибудь. Во всяком случае, легенда стоит того, чтобы ознакомиться с ней.
В маленьком магазинчике, где и покупателей-то было всего двое — он сам и седой остроносый старичок в пенсне, — нашлось среди прочих бумажных редкостей и растрепанное, двадцатилетней давности издание сказок о феях.
— Только одна книга из этой серии, — заметила круглолицая высокая девушка в очень коротком платье, напоминавшем сложенные крылья ангела. — Но многим нравится очень современная «Ночь кукол» и «Возвращение Франкенштейна», по мотивам старого фильма, с цветными иллюстрациями. Ну как?
Не дождавшись ответа, она резко повернулась и сделала выразительное движение плечами.
Хольгер листал содержание книги, но разыскать требуемое оказалось не таким простым делом: названия говорили слишком мало.
— Легенды! — вмешался старичок в пенсне. — Вы любите легенды?
— Я разыскиваю одну историю… О покрывале фей.
— Прекрасно! — Страницы в его руках замелькали с непостижимой быстротой. — Вот! — И он подвинул к Хольгеру раскрытую книгу: — «Знамя фей в Данвегане». Как раз то, что вам нужно.
Старичок собрал со стола газеты, которые до этого сосредоточенно изучал, и дружелюбно заметил на прощание:
— Нет ничего правдивее легенд, молодой человек.
…Содержание первой части легенды совпадало с тем, что рассказал служитель замка. Во второй части речь шла о том, какую важную роль играло покрывало фей в жизни клана Мак-Лаудов, к которому принадлежал Малколм.
Когда молоденькая няня, повинуясь приказу Малколма, понесла ребенка в зал, где происходило пиршество, послышалось пение фей. В песне содержалось предсказание: покрывало, оказавшееся знаменем фей, спасет клан в годы бедствий. Однако развертывать его позволялось лишь в тяжелый час, отнюдь не по пустячному поводу. В противном случае на клан обрушатся несчастья: умрет наследник, будет потеряна скалистая гряда — владение замка, и в конце концов в семействе вождя не хватит даже мужчин-гребцов, чтобы переплыть залив Лок-Данвеган.
Знамя фей бережно хранилось в чугунном ларце. И ни сам Малколм, ни его сын, ни ближайшие их потомки ни разу не прибегли к его помощи.
Только много десятилетий спустя знамя развернули в первый раз. Это случилось, когда Мак-Дональды выступали против Мак-Лаудов. В самой гуще сражения взметнулось вверх зеленое знамя, и Мак-Дональдам почудилось, будто к противнику подошло подкрепление. Они дрогнули и побежали.
Позже знамя спасло от чумы скот Мак-Лаудов. И все снова убедились в его могуществе.
Но вот сто с лишним лет назад некто Бьюкенен, поступивший на службу к одному из Мак-Лаудов, решил отучить людей от суеверия, взломал ларец, извлек знамя и помахал им в воздухе на глазах у собравшихся. И сбылись постепенно все предсказания фей: прямой наследник рода погиб при взрыве военного корабля «Шарлотта», скалы «Три девы» перешли во владение Кембелла из Иснея, а слава клана скоро померкла, и в семье вождя не набралось гребцов, чтобы переплыть морской залив.
Вот что рассказывала легенда о зеленом шелке с изображением феи, может быть, самой королевы фей, ставшей женой вождя клана. Не все поддавалось объяснению. Возможно, несколько иной, более понятный смысл был вложен в первоначальный, не дошедший до нас, текст: те, кто «развернул знамя» без серьезных оснований, несомненно, могли быть только вздорными, неумными людьми и, безусловно заслуживали лишь неприятностей. «И я развернул знамя», — неожиданно подумал Хольгер.
Интерлюдия в отеле
Хольгер вернулся в отель и зашел в ресторан пообедать. Здесь он увидел Эрика Эрнфаста, с которым вместе летел из Стокгольма. В зале почти никого не было, как всегда в это время. Туристы, остановившиеся в отеле, заходили сюда обычно часом-двумя раньше, большими шумными группами рассаживаясь за столы. Потом зал пустел.
Эрнфаст приветственно взмахнул рукой:
— Где ты пропадал? Садись-ка и расскажи!
Судя по всему, он чувствовал себя здесь как дома. Не дожидаясь ответа, Эрнфаст проглотил полстакана какой-то смеси и заказал еще.
Место и в самом деле было уютное. Большие окна выходили на тихую улицу с серыми, как земля, домами; подстриженными кустами и цветниками. Из пасти мраморного льва у входа в отель озорно торчала охапка веток. В старой витрине напротив красовалась реклама «Курите папиросы „Кинг“».
Хольгер втянулся в разговор. Он казался себе первооткрывателем. Совсем даже неожиданно с легкой и неприятной для себя откровенностью Хольгер рассказал Эрнфасту о поездке в Инвернесс, о Мэгги (он так и называл ее в разговоре — Мэгги). Потом с наигранной шутливостью стал говорить о феях, о старом замке, понимая, что другой тон был сейчас неприемлем.
— Не понимаю, — возражал Эрнфаст, — не люблю сказок. Да и зачем тебе фея, если ты с такой девочкой познакомился?
— Здесь есть какая-то связь… какая-то загадка.
— Загадка — это плохо. Загадок не должно быть.
— Не должно, — машинально повторил Хольгер, наблюдая, как Эрнфаст наполняет стакан.
Ему вдруг ясно вспомнилось, как Маргарет набирала кувшином воду из вазы, но только не из той, что стояла на крыльце. Она не выходила из комнаты, лишь приблизилась к зеркалу, в котором отражалась ваза, протянула кувшин — и тот погрузился в воду! Разбежались круги, с кувшина упали прозрачные капли. Он не обратил внимания на это тогда же, потому что все произошло так естественно, даже незаметно, как будто зеркальное отражение и было настоящей вазой.
Теперь же, пытаясь разубедить себя, Хольгер вновь и вновь переносился в тот вечер, слыша ее легкие шаги до головокружения отчетливо. Но нет, кувшин снова опускался рядом с зеркалом, снова позванивала в ушах и разбивалась на капли падавшая с него струйка, снова Маргарет отводила со щеки каштановые волосы… Колдовство.
Странная, почти нелепая мысль все больше овладевала им. Наверное, сказалась ночь, проведенная в замке. Потому что разве иначе пришло бы в голову, что феи могут жить рядом, сейчас, вместе со всеми. Может быть, их совсем мало осталось, но они ведь всегда жили на этой земле.
Уже тысячу лет назад они умели и знали больше, чем нужно было другим. Умение угадывать, совсем особый талант видеть истину, а не ползти к ней вслепую, нащупывая выступы легковесных парадоксов, должны были постепенно отгородить их от остального мира.
Давным-давно ничего не стоило уйти, раствориться в бесконечных просторах зеленевшей земли, но за несколько сот лет исчезли рощи и янтарные пляжи, тяжелые мосты опоясали помутневшие реки. А солнце продолжало светить так же щедро, и жизнь стала иной: тем, кто хотел оградить себя от липкого любопытства, от мелких, но нескончаемых посягательств на все сущее, теперь достаточно было походить на остальных, не выделяться ничем. Но как, наверное, трудно привыкнуть к этому…
— Не стоит грустить, — голос Эрнфаста прервал его размышления. — Что с тобой, в самом деле?
Хольгер молчал. Непонятное беспокойство, какая-то неизъяснимая тревога все отчетливее переходили в вопрос: «Зачем я сижу здесь? И зачем говорю о невозможном, неповторимом с этим пьяным болваном? Но почему нельзя этого делать? Да потому, что разве не протянутся жадные, досужие руки к тайне, к хрупкой неизвестности- не сейчас, может быть, не сразу, — чтобы разрушить, смять, растерзать, расколоть ее, хотя бы из любопытства, из желания опередить других?»
— Выпьем, — потребовал Эрнфаст. — Не зря же мы прилетели в Шотландию.
— Нет. Хватит.
— Не хочешь выпить со мной… из-за какой-то шотландки, — тонкие губы Эрнфаста оформились в саркастическую улыбку. — Впрочем, теперь, кажется, считается хорошим тоном игнорировать правила хорошего тона.
— Баста, — Хольгер встал.
— А я говорю, выпьем! — Эрнфаст вдруг загремел на весь зал, раскинув на столе руки-щупальца.
— Ты с ума сошел, — тихо, но внятно сказал Хольгер, — пошли отсюда!
— Нет, останемся. Пока мы не уйдем отсюда, мы останемся здесь, понятно?
Эрнфаст поймал его за руку и покачнулся вместе со стулом. Освободив локоть, Хольгер быстро пошел к выходу, точно ему представилось вдруг, что нужно немедленно, сейчас же догнать нечто ускользавшее от него.
Солнечная дорога
Посадка на вертолет уже закончилась, но он размахивал руками и, задыхаясь, на ходу кричал, чтобы его тоже взяли. Кто-то подал руку, помог подняться. Он сел в кресло и молча наблюдал, как поблескивали солнечные монетки окон в домах фермеров и густел воздух в долинах. Но далекая земля, пробегавшая внизу, была для него лишь призрачным пятном света. Потом возник в сознании неровный ромб озера, наполовину закрытый тенью и вытянувшейся в сторону Инвернесса. В ту же сторону безответными попутчиками неслись облачка дыма.
Когда после медленного падения вертолет повис в воздухе большой багряной стрекозой, Хольгер жадно припал к стеклу, стараясь угадать верную дорогу к ее дому. Там, куда он смотрел, стояло над горизонтом продолговатое облако, и по нему опускалось вниз солнце. «Вот она, западная дорога», подумал он.
Едва вертолет коснулся асфальта площадки, вернулось чувство земли. Тени стали большими и неуклюжими. Он спускался по ступенькам, и встречный воздух расправлял легкие.
Хольгер зашагал быстро, не оглядываясь, так, как будто сотни раз ходил здесь раньше. Прикрыв глаза, можно было видеть солнце — ориентир, чуть подернутое сухим облачным пеплом. Длинное облако-айсберг подвинулось в сторону, с него все реже и реже слетали багровые лучи.
Далеко впереди показалась знакомая ограда, и он заспешил к ней, поправляя ладонью волосы. Снова увидеть Маргарет — сейчас, через несколько минут… Но что он такое сочинил сегодня? С легкой усмешкой вспомнил он вдруг выдуманную им самим историю. Да, она необычная девушка. Но не более того.
Спору нет, если бы феи жили в наши дни — вышивание голограмм было бы для них старинкой бабушкиной забавой, конечно, они научились бы многому. Сотни лет… И за более короткое время все вокруг меняется до неузнаваемости.
Но кувшин, наполненный водой как бы от одного лишь соприкосновения с зеркалом, следовало объяснить иначе. Просто фокус, или не все успел заметить (что, впрочем, близко по смыслу). Кто знает, может быть, когда-нибудь физики и в самом деле откроют способ передавать со световым лучом воду, воздух, сначала отдельные атомы, ну а позже — до краев наполнять колбы или стаканы с помощью демонстрационного зеркала, установленного где-нибудь в аудитории перед безразличными к научным чудесам студентами? Но это когда-нибудь, да и то в лучшем случае.
В общем-то, логично даже допустить, что феи совсем не исчезли. Но речь ведь шла о Маргарет. Можно ли поверить? Выходит, ей ничего не стоило, например, услышать, как он болтал с Эрнфастом? При воспоминании об Эрнфасте Хольгеру стало стыдно. Разумеется, выдуманное — вздор, непонятно даже, как такое в голову может прийти. Но рассказывать о Маргарет… Ничто не давало ему такого права, похожего на право предавать. Боясь верить себе, вспоминал Хольгер подробности разговора в отеле. Да этот Эрнфаст мог заявиться в Инвернесс с ватагой таких же, как он сам, молодчиков в любой подходящий день…
Вот о чем думал Хольгер, направляясь по залитой закатным светом дороге к знакомому дому.
Трудно было оценить все последствия совершенного, потому и другая мысль, успокаивающая, даже радужная, мажорным аккордом прозвучала в нем. Мысль эта была продолжением невероятного, невозможного, это была мысль-мечта, вызывающая то легкую улыбку, то прилив тепла к вискам и ладоням, она манила поверить во всемогущество желания, когда легкое, но точное прикосновение действует, как невидимый ураган, а взгляд мгновенно проникает в суть, в душу вещей. Разве в нем не может воскреснуть крупица тайны, бывшей когда-то достоянием многих?
Чем ближе он подходил, тем яснее становилось, что там, впереди, в том месте, с которого он глаз не спускал, произошли изменения. Погас самый низкий солнечный луч, точно струна зацепилась за верхушку дерева и лопнула. И тотчас как будто холодок спустился с неба, и возникло тревожное чувство предвестник беды. Как бы пристально ни всматривался он, взгляд не мог найти ничего знакомого, ничего похожего на ее дом.
Холодной желтой лентой тянулась дорога навстречу закату. Калитка была приоткрыта, дорожка вела к ветхому крыльцу. Два-три запыленных куста торчали из-под ржавых металлических обрезков. Рядом валялись смятые канистры и полуразбитые деревянные ящики. Из-под этих ящиков вышел большой тощий пес и лениво зевнул, показывая влажные клыки.
Хольгер обошел дом дважды, пытаясь разобраться в случившемся… «Я перепутал дорогу… Или она действительно все слышала?» Было тихо, и никто не окликнул его.
Откуда-то выскочил заяц. Казалось, он увидел что-то смертельно опасное, но у него не было сил немедленно умчаться прочь. Хольгер подошел к нему совсем близко, и тогда заяц, заметно прихрамывая, пустился наутек. Хольгер смотрел вслед, пока тот не скрылся из виду. «Ему нужно было прискакать сюда немного раньше… или позже», — подумал он.
Вечерний свет зажег пыльные кусты и черные пустые окна неровными языками закатных огней. Хольгер нагнулся: под ногами лежал какой-то предмет, привлекший его внимание. Это был глиняный черепок, и Хольгер узнал его. На потемневшей керамике еще сохранился зеленый орнамент. Черепок крошился в руках. Казалось, его откололи от вазы очень давно. Может быть, так лишь казалось.
Хольгер собрал с земли крошки и медленно пошел назад. Только раз, взобравшись на холм, он обернулся, словно еще на что-то надеясь. Но все оставалось на своих местах.
Дмитрий Биленкин Появление жирафы
Заслонка пошла вниз, на лабораторию глянуло розовое око муфельной печи. Свод и стенки камеры светились; ворвавшиеся пылинки высекали из них искры.
Валя бережно подхватил щипцами фарфоровый тигель, внес его в печь и осторожно утвердил в ячейке. Среди жаркого сияния накаленных стен снежная белизна хлопьев, лежащих в тигле, казалась противоестественной.
— Все стряпаете?
Валя обернулся. Сергей стоял, покачиваясь на носках, подтянутый, весь от сияющих глянцем ботинок до победной стрелочки галстука — аккуратный. Валя невольно бросил взгляд на свой халат — прожженный, с оторванной пуговицей, вполне заслуженный халат молодого химика. И в душе пожелал, чтобы Сергей побыстрее убирался. До прихода Светки желательно.
Он что-то пробурчал в ответ.
— Мощная аппаратура, — все также иронически-насмешливо протянул Сергей, поглаживая бок муфельной печи. — Вполне современная конструкция из металла, шамотного кирпича и ручки-манипулятора.
Валя поспешно щелкнул заслонкой. Розовое око погасло.
— Между прочим, мы синтезировали новое соединение.
— Да-а?
Валя слишком поздно сообразил, что так отвечать не следовало. Сергей бесил его своей небрежно-самоуверенной манерой разговора, которая так сочеталась с обаятельнейшей улыбкой, что любые попытки отбрить насмешника выглядели грубо и неловко. Валя это понимал и малодушно стушевывался перед этим напором иронии и самовлюбленности с тех самых пор, когда Сергей нежно пропел ему в коридоре: «Все химики ноль, только физики соль», и в ответ на его взбешенную реплику лишь удивленно повел бровями. «Вот, мол, чудак, шуток не понимает…» Окружающие покатились с хохоту. Да, тот, кто злится и теряет самообладание, всегда не прав.
— Гений! Бойль-Мариотт!
Сергей схватил Валину руку и потряс ее. Затем поправил стрелочку галстука и, прищурясь, оглядел лабораторию. Что говорить, вид неказистый. Потемневшее стекло змеевиков, кишки резиновых трубок, под тягой булькает мутная вонючая жидкость, на столах хаос и невытертые лужицы. «Ну, Светка, — пообещал Валя, — ох, и выдам же я тебе за грязь!»
— Так, новое вещество, значит, синтезировали, — кротко сказал Сергей. Вы, химики, плодовиты, как мыши. Говорят, если теперь дипломант не представит какого-нибудь нового соединения, то комиссия смотрит на него как на недочеловека. Правда или треп?
— Треп.
— Я так и думал. И чем замечательно твое открытие?
— Это не открытие…
— Не скромничай, не скромничай. Знаем мы вас, тихонь. Сидите кашеварите, вонь разводите, а потом бух, трах — шум в газетах! «Молодой талантливый ученый Валентин Мороз получил новый препарат, одна крупинка которого убивает всех клопов в радиусе ста километров!»
Валю передернуло.
— Можно подумать, будто ты сам что-то свершил…
Сергей перестал улыбаться. Изящно смахнул со стола мокрые комочки фильтровальной бумаги, отодвинул газовую горелку и сел, скрестив ноги.
— Нет, старина, ничего я пока не свершил. Ни-че-го!
— Приятно слышать самокритику…
— Эх, Валюша, Валюша, я серьезно… Тебе не осточертела эта жизнь? Сидишь копаешься, словно крот… А небось и тебя манило летать орлом. Знаешь, как в сказке об Иванушке-дурачке: лежал Иванушка на печи, то бишь на муфеле, и вдруг узрел он чудо чудное, диво дивное…
— Что ты хочешь этим сказать?
— Да так, ничего. Заедает серость буден, вот и захотелось отвести душу…
— Отвел?
— Разве с тобой отведешь? Ты еж-трудяга. Зарылся в мокрые фильтровальные листья — и ш-шу… А попробуй тебя вытащить, так сразу об иглы уколешься. Шушара ты. Серая такая шушара, знаешь?
— А, иди ты…
— Ну вот и обиделся. Первый признак шушары. Ведь не ждешь уже чуда чудного, дива дивного, а?
Валя не сразу нашелся, что ответить. Скажешь что-нибудь всерьез засмеет. Ответишь на треп трепом — и того хуже: таким прикинется серьезным, деловитым, что сам себе пустельгой покажешься.
— Делать тебе нечего, Сергей, вот что.
— Верно! Потому как осваиваем новое помещение. Прямо над вами. Вот мозги и простаивают. И лезут в них всякие черные мысли. Такие вот, например. Работаешь ты, парень, в своем химическом захолустье, корпишь над пробирками, что-то получаешь, о чем в журнале несколько строк тиснут и о чем вскорости все забудут. А где-то в других лабораториях сидят другие парни и корпят над тем же самым. Так ведь? Так! И видят все одно и то же. Но рано или поздно кто-то из вас сделает Открытие. С большой буквы. Один! А остальные будут стонать и плакать: «Ах, мы бедные, ведь и мы наблюдали то же самое, как же это так вышло…» Чуешь?
— Лучше о себе побеспокойся.
— Не веришь? Зря. Будет такая минута, будет, когда рядом с тобой окажется чудо чудное, диво дивное. А ты, ибо ты шушара, или пройдешь мимо, не заметив, или не поверишь. Знаешь, как тот посетитель зоопарка, который увидел жирафу и сказал: «Быть такого зверя на может!»
— К себе ты это не относишь? Ну, конечно, нет. Ты гений. Все физики уже с первого курса гении.
— Значит, согласен?
— Да с чем?!
— О господи, объясняешь ему, объясняешь… Вот ты синтезировал новое вещество. Ждешь ли ты от него чего-нибудь эдакого необыкновенного?
— Показывай свою химическую неграмотность, показывай. Мы отчетливо представляем себе свойства нового соединения еще до того, как приступаем к синтезу. Ясно?
— Куда уж ясней… — Сергей вздохнул. — По философии, конечно, пятерка была?
— Пятерка…
— Оно и видно.
Валя даже от самого себя полускрывал истинную причину раздражения, которое вызывал этот разговор. Чего греха таить, он, как и многие, сомневается в своих силах. Это так Понятно, естественно, так обычно! Но что за удовольствие с ужимочками, усмешечками бередить тайные мысли! Добро бы сам Сергей что-нибудь путное сделал…
В Вале медленно закипала злость.
— Сам-то ты уж, конечно, не удивишься жирафе. Ну да, вы все теоретики. Вы предсказываете ее появление за много лет вперед. А потом удивляетесь, почему она оказывается не такой.
— Ты, Валя, глянул в самый корень проблемы. Могучий ум! В том-то и дело, что жирафа всегда оказывается не такой. Кстати, где Светка?
«Ага! — с мстительной радостью подумал Валя. — Вот чем заканчиваются все твои умные разговорчики!»
— Зачем она тебе?
— Затем же, зачем и тебе.
Валя подался вперед. «Сейчас ты у меня вылетишь отсюда… Пижон, павлин, пошляк… Шушар он, видите ли, не любит…»
Хлопнула дверь, в лабораторию, напевая и пританцовывая на каблучках, влетела Светка. Сергея как ветром сдунуло со стола. Он полуобнял девушку за плечи, что-то зашептал ей на ухо. И она покорно замерла, потупив взгляд и перебирая складки платья.
— Света! — заорал Валя. — Почему не прибрано на столах? Почему здесь лужи, и здесь, и здесь?
Он тыкал пальцем и кричал, и ему было противно слушать собственный голос, но остановиться он не мог.
Светка высвободилась из объятий Сергея, кивнула ему и лишь потом взглянула на Валю.
— Чего ты кричишь? Ты же знаешь, что меня услал Михаил Герасимович…
— Светка, переходи-ка лучше к нам, — сказал Сергей, — мы не зануды.
Валя было шагнул к нему, но Сергей, как ни в чем не бывало, озабоченно спросил:
— Слушайте, который час?
— У меня нет с собой часов… — сказала Светка.
Сергей схватил Валю за руку, по-хозяйски отвернул обшлаг халата, взглянул на циферблат.
— Противоударные, антимагнитные, водонепроницаемые… Блеск часы. Ну, а мои ломаются, стоит лишь чихнуть погромче. Пока, ребята, засиделся я. Ш-шу…
И он исчез. Светка взяла тряпку и вытерла столы. Получилось это у нее быстро, ловко, играючи. Валя отвернулся.
— Легкий парень Сергей, но веселый, — сказала Светка.
Вале от этого утешения стало еще поганей. Он копался под тягой, без толку переставляя колбы, чтобы Света не видела выражения его лица.
Но когда он обернулся, ее уже не было. Бледное осеннее солнце пробилось сквозь тучи и нехотя осветило лабораторию. Жидко заискрилось стекло змеевиков, на стены лег пыльный отсвет.
Так как веществу надлежало прокаливаться еще минут десять, делать пока было нечего. В лаборатории стояла тишина как в сонном царстве. И Валя ощутил странную пустоту и потерянность. Он будто увидел себя со стороны одинокого, невзрачного, и ему показалось, что так будет еще многие, многие годы, что так будет всегда, — ровная неторопливая жизнь среди колб и бюреток. И что так же мерно, без потрясений и взлетов он будет стареть, набираться опыта, обзаводиться степенями и почетными трудами, которые, разумеется, будут важны и нужны, но которые не обязательно принесут ему радость. Неизвестно, откуда и почему пришла эта убежденность, но она пришла и от нее некуда было деться.
Внезапно что-то его насторожило. Какой-то звук. Он обернулся.
Массивное тело печи легонько колыхалось на своем постаменте. Валя моргнул. Печь приподнялась и повисла в воздухе.
Валя уцепился за край стола. В тягостном недоумении он следил за тем, как печь медленно поплыла вверх, как натянулся шнур, как выскользнула из розетки вилке, как она маятником закапалась в воздухе. Печь коснулась потолка и замерла.
И тут Валя испугался. На высоте четырех метров, под потолком, ни на что, кроме воздуха, не опираясь, висели добрые полторы сотни килограммов!
Зачем-то он потащил стул, потом стал шарить в карманах, пока а пальцах что-то не хрустнуло, и он несколько секунд с удивлением разглядывал осколки стеклянного наконечника для промывалки. Как наконечник мог попасть в карман?
И только тут до него дошел невероятный смысл происходящего.
Он мотнулся к двери, потом к месту, где только что стояла муфельная печь, словно желая убедиться, что ее там действительно нет. Потом опять к двери, и здесь нос к носу столкнулся с входящей Светкой.
— Опять кричишь? — сказала она.
— Я?.. Кричу?
— Еще как! Да что с тобой?
Валя схватил ее за локоть и потащил, нечленораздельно бормоча. Света испуганно упиралась.
Потом она ойкнула и присела. Она тоже увидела это.
Как ни странно, это привело Валю в чувство.
— Что ты, что ты… Вот пустяки…
— Боюсь…
— Не надо, Свет, не надо… Беги к Михаилу Герасимовичу! Только тихо.
Почему профессора надо было звать тихо, Валя и сам не знал. Света еще раз пискнула и убежала пригибаясь.
Печь нерушимо висела под потолком, будто приклеенная. В окна по-прежнему тускло светило солнце. И оттого невероятное казалось совсем невероятным. «Не может этого быть, не может», — как заклинание шептал Валя, втайне еще надеясь, что произошла какая-то нелепица и сейчас все вернется на свои места, как это бывает во сне.
Но все и так было на своих местах. Кроме муфельной печи и Валиных мыслей.
Вошел Михаил Герасимович, на ходу, как всегда в затруднительных случаях, извлекая очки из нагрудного кармана. Он выглядел учителем, который входит в класс, заранее зная, что там его ждет какая-то очередная проказа. Из-за его плеча выглядывала Светка.
— Так, — сказал он. — Что у вас тут случилось, Валентин Захарович?
Валя молча показал на потолок.
— Что-о? Да кто вам разрешил…
И он осекся.
— Она сама… — пискнула Света.
Очки запрыгали в руках профессора. Хорошо отглаженный костюм как-то сразу обвис на нем, словно из профессора выпустили воздух.
— Объясните, что произошло… — почти умоляюще прошептал он.
— Она сама… Я поставил туда тигель с нашим НК, только… Ну и… Вот поднялась…
— Точное время начала явления? Скорость подъема? Время подъема?
Теперь голос профессора гремел.
— Я… я… не знаю… Растерялся…
Михаил Герасимович посмотрел на Валю так, словно видел его впервые.
— Поставьте стул на стол! — скомандовал он. — А, уже стоит… Надо опустить муфель. Да нет же, не голыми руками! Достаньте динамометр, приладьте… Что вы, не знаете! Нет, опоздали…
Голос профессора опять спал до шепота, ибо муфель ни с того, ни с сего отделился от потолка и стал плавно опускаться.
— Секундомер!!! — зарычал профессор.
Валя повиновался, как автомат. Секундная стрелка торопливо склевывала деления циферблата, но Валя никак не мог сообразить, сколько она показывала вначале.
— Да подхвати же… Черт…
Печь уже висела над постаментом. Валя схватился за ее край, и она аккуратно встала на место. Тут Валя услышал чье-то прерывистое дыхание. И не сразу догадался, что это дыхание профессора.
— Михаил Герасимович, что это такое было? — как ни в чем не бывало, прощебетала Светка.
— Это? Ну, конечно… С одной стороны… Спокойно, товарищи, никому пока…
И словно ища поддержки, он обернулся к Вале.
— Могут засмеять… Или нет? Как вы думаете?
Однако Валя начисто лишился способности о чем-либо думать.
— Так вот, значит… — профессор неуверенно взялся за ручку задвижки. Говорите, там ничего нет… такого?
— Там НК… То новое соединение…
— Ага! Но это невозможно! Вообще антигравитация… Все чушь… Нет, надо посмотреть… Да, где же мои очки?
Заслонка пошла вниз. Теперь на лабораторию глянуло уже черное око. Стенки успели поостыть, пылинки на них больше не вспыхивали.
— Что вы мне голову морочите! Никакого тигля здесь нет!
Лицо профессора побагровело от волнения.
Валя с замиранием сердца тоже глянул внутрь печи. Тигля на месте не было.
— Вот он, — глухо сказал Валя.
Тигель покоился под сводом печи. Он прилип к нему точно так же, как перед этим муфель прилип к потолку.
Профессор посмотрел на Валю и Свету, словно сомневаясь уже в их реальности.
— А-а… как вело себя НК при других прокаливаниях? — наконец решился он спросить.
— Обычно… Как еще оно может себя вести?
— Я сам знаю, что не может! Ладно, разберемся… Достаньте тигель. Только осторожно, осторожно…
Валя подхватил тигель щипцами. От свода он отделился легко. Но странно было чувствовать его полную невесомость. Рука вздрогнула. Платиновые наконечники щипцов соскользнули…
— Ах!!!
Тигель не упал. Он плавно, словно в задумчивости, повис, потом стал медленно подниматься.
— Держите! — закричал профессор.
Валя поймал тигель, обжегся о еще горячий фарфор, но боли почти не ощутил.
— Щипцами надо, кто вас учил!
Профессор ловко перехватил тигель щипцами. На дне его уже не было белоснежных хлопьев. Они спеклись в бурую невзрачную массу.
— Самый обыкновенный НК… — растерянно сказал профессор.
— Да, — сказал Валя.
— Чудовищно… Ну-ка, посмотрим… — И он внес тигель обратно в муфель и ослабил хватку щипцов. На этот раз тигель не достиг свода. Ом просто повис в воздухе.
— Как воздушный шарик… — сказала Света.
— Сфотографируйте явление, — к профессору возвращалось самообладание. А я сейчас пойду приглашу Ивана Владиславовича и Аркадия Степановича. И не давайте муфелю остыть!
Он быстро пошел по проходу, неуклюже задевая углы столов.
— Да что же это такое… — бормотал он, и неясно, к чему это относилось — к предательскому поведению мебели или к проклятому НК.
Дверь захлопнулась.
Валя сел. Он невероятно устал. Обожженные пальцы болели все сильней. И он ничего не понимал. Совсем ничего. Его мутило от собственных мыслей. «Хоть бы скорей вернулся Михаил Герасимович…» — тоскливо подумал он. Войдут Иван Владиславович и Аркадий Степанович, все сразу станет легко и просто.
Муфель бесстрастно глядел на него своим черным оком. Валя вспомнил напоминание профессора, через силу встал, закрыл задвижку и включил обогрев.
И тут же испугался чуть не до обморока. «Что, если этого делать не надо? Нельзя? Выключить? А вдруг еще хуже? Я могу погубить явление…»
Голова шла кругом, он взывал к стенам, к человечеству. Но не было в лаборатории — что там, во всем мире! — ни ответа, ни опоры. Он уже был готов просить совета, хоть какого-нибудь, хоть глупого, у Светки, чье личико теперь выражало одно только любопытство. Лишь бы только разделить ответственность…
И тут он услышал в коридоре знакомый голос. Валя вскочил. «Сережка! Вот хорошо, он физик…»
— Сережа! — позвал он. — Сережа!
Тот сразу влетел, будто только и ждал приглашения.
— Ну как, алхимики? — его голос излучал лукавство. — Что-то лица у вас какие-то придавленные. Муфель летал, да? Это пустяки, я в одной редакции статью читал, неопубликованную, конечно, так в ней описывался факт полета гробов в одном семейном склепе…
— Так тебе рассказали…
— Хм! Нет, брат, никто мне ничего не рассказывал. Не пучь так глаза выстрелят… Неужели вы ни о чем не догадались? Ну, знаете… Ха-ха-ха…
Он залился смехом, и чем недоуменней выглядели Валя и Света, тем сильней забирал его хохот. В восторге он шлепал себя по коленям, показывал на ребят пальцем, сгибался в три погибели и смеялся, смеялся — искренне, до слез.
— Да это же… Да муфель… — смех мешал ему говорить. — Ведь я его поднял! Из своей лаборатории! Электромагнитом… Ха-ха! Спроста, что ли, я завел тогда разговор…
Ответом было молчание, такое выразительное молчание, что Сергей разом оборвал смех.
— Что, склянку какую-нибудь раздавил? Простите великодушно: погрешность расчета… Я ведь даже насчет часов проверил, чтобы не повредить… А здорово выглядела «жирафа»? Сознайтесь! Да что вы на меня так смотрите?
Сергей терялся все более и более. Он не понимал, что происходит. Его слова не находили отзвука у этих двоих, верней, отзвук был, но совсем не такой, какого он ожидал. Его разглядывали — в упор, пристально, и взгляд их был странен.
Потом Валя поманил его пальцем.
— Подойди. Ближе, ближе.
Сергей смешался. Покорно, словно завороженный взглядами, подошел. Последний шаг был исполнен смятения.
— Что вы, ребята… Ну, пошутил…
— Возьмись, пожалуйста, за эту ручку, — ласково проговорил Валя. — Не бойся, не бойся… Теперь загляни в муфель.
И Валя увидел, как отшатнулся Сергей от черного ока муфеля: в глубине его все еще парил фарфоровый тигель.
Дмитрий Биленкин Город и волк
С бархатным протяжным гудением трансвей причалил к платформе. Длинное тело многосекционного вагона замерло. Волк перемахнул через борт ограждения. Когти чиркнули по сибролитовому покрытию, и Волка развернуло, чего он никак не ожидал.
— Надо сходить, как все люди! — укоризненно сказал прохожий, которому он ткнулся в ноги.
В три прыжка Волк пересек платформу и стремительной серой молнией скатился по лестнице.
Солнце клонилось к вечеру и светило сквозь ванты верхнего яруса, точно в бамбуковом лесу. Нахлынуло столько запахов, что Волк остановился.
Потом, наклонив голову, он размашисто побежал по дорожке, неприятно гладкой и до отвращения прямой.
Город был справа и слева, впереди и сзади, вверху и внизу. Взгляд Волка скользил по массивным, как скалы, или, наоборот, ажурным, точно деревья, конструкциям, путанице пролетов, галерей, арок; без внимания не осталась игла Космической башни, которая возвышалась над скопищем аэрокрыш, виадуков, висячих садов и движущихся лент тротуара. Этот город был незнаком Волку, но ничего особенно нового он в нем не находил. Да, по правде сказать, зрение в его жизни не играло исключительной роли. Подобно всем волкам, а он был им не только по имени, он в равной мере полагался на слух и обоняние. То было заповедное царство, в котором человек чувствовал себя беспомощным. Сель иногда чуть не плакала, пытаясь понять, каким образом, например, Волк отыскивает ее в незнакомом и многолюдном городе, а он ничего не мог объяснить, потому что и сам не знал. Когда он искал Сель, его просто влекло куда-то, один район был явно предпочтительней других, но почему? Секрет был не только в тонкости обоняния, но и в чем-то еще близком, но не тождественном, о чем среди людей давно уже шли споры. Вот и сейчас Волк держался избранного направления, уверенный, что правильно идет к тому месту, где сейчас находится Сель. Само это место, положим, имело весьма расплывчатые очертания, но это не беспокоило Волка — Сель не ждала его раньше заката.
Возле лифта на нижний ярус никого не оказалось. Волка это не смутило. С лифтом он и сам мог справиться. Вскочив в кабину, он встал на задние лапы, дотянулся до пульта и когтями придавил третью снизу кнопку. Дверцы бесшумно сомкнулись, и лифт заскользил. Древний страх западни, как всегда в таких случаях, на мгновение охватил Волка, но тотчас исчез. В конце концов Волк был сыном третьего поколения очеловеченных хищников, а это кое-что значило.
На нижнем ярусе было так же светло и тихо, как и на верхних, но лапы Волка ощущали легкое дрожание почвы, когда в подземном горизонте проносились вагоны метро, сцепки контейнеров или пневмогрузы. Люди не считали, что на нижнем ярусе беспокойно, но Волк был иного мнения. Месяц в тундре не прошел даром, и Волку не понравились гул и вибрация. Поэтому он не вскочил на тротуарную ленту, а, лавируя среди прохожих, углубился в парк. Бежать здесь было приятней еще и потому, что отсутствовали все эти гладкие, пружинящие, зеркальные покрытия, которые великолепно служат людям, но не слишком удобны для лап. Песок куда лучше.
Лань выглянула из-за куста и проводила его долгим взглядом. Волк даже не обернулся. Он уважал законы города, и лань это знала, поэтому не двинулась с места.
— Эй! — услышал он, когда пробегал берегом озера.
Волк замер. С гребня невысокой дюны ему махала девочка лет пяти. Едва Волк остановился, она ринулась по крутизне, оступилась и, взрывая песок, в восторге съехала на попке.
— Здравствуй, ты почему не отвечаешь? — выпалила она, вставая и отряхивая штанишки.
Ошейник, который был на Волке, ничего общего с настоящим ошейником не имел. То был транслятор, который даже беззвучные колебания гортани переводил в человеческую речь. Его надо было лишь включить. Волк дважды поднял лапу. Девочка радостно закивала, ее пальцы скользнули по ошейнику.
— Теперь здравствуй, — сказал Волк.
— Здравствуй. — Девочка слегка картавила. Ее зеленые с рыжими крапинками глаза горели нетерпением.
— Мы будем играть в Красную Шапочку, — тотчас заявила она.
— Во что?
Говорил транслятор, и, если бы не клокочущее в горле ворчание, которым сопровождались слова, можно было бы поверить, что зверь владеет человеческой речью.
— Какой же ты непонятливый! — Девочка топнула босой ногой. — Мы будем играть в сказку! Красная Шапочка — это такая девочка, она идет в гости к бабушке, а бабушка…
Теперь ворчание исходило из транслятора, который переводил слова ребенка в доступные волку звукосочетания.
— …И когда девочка спросила, отчего у бабушки такие зубы, волк, который притворился бабушкой, говорит: «Чтобы съесть тебя!»
— Он съел?
— Не-ет… Появились охотники и…
Волк впервые слышал эту сказку. Он плохо улавливал ее смысл, но она всколыхнула в нем что-то забытое, угрожающее, что, замирая, тем не менее передавалось от поколения к поколению, как некая наследственная память о давнем кошмаре, который преследовал волчьи стаи в образе человека с громоносным ружьем. И Волк решительно замотал головой.
— Не хочу. Будем просто играть.
Девочка нахмурилась, но не прошло и секунды, как она уже очутилась на спине Волка, он помчал ее, а потом бережно сбросил и, когда она с хохотом уцепилась за хвост, обернулся и грозно оскалил зубы. Они долго и самозабвенно возились, боролись, свивались в клубок, барахтались, тормошили друг друга, потому что оба умели наслаждаться игрой.
Гулявший неподалеку старик, замедлив шаг, приставил ладонь козырьком.
— Семьдесят лет назад… — он покачал головой. — В дни моей молодости, да, в дни моей молодости кто бы подумал, кто бы мог подумать…
Юноша, его спутник, ничего не ответил. Он считал само собой разумеющимся, а потому неинтересным и то, что в центре большого города волк играет с ребенком, и то, что этот волк свободно общается с людьми. Идею, которая так поразила современников старика, он находил столь же банальной, как утверждение, что дважды два — четыре. Если мозг пещерного человека биологически равен мозгу человека двадцать первого века, а интеллект, несмотря на это, ушел далеко вперед, то кому же не ясно, что и мозг животных может обладать внушительными резервами! Просто никто не занимался развитием их интеллекта, да и не умел, а как только сумели…
Доказанное и примелькавшееся всегда банально.
Расставшись с девочкой, Волк почувствовал себя взбодренным. Крутой подъем вскоре вывел его на вершину холма. Космическая башня была видна отсюда как на ладони. Крохотная ракета взмывала более чем на километровую высоту, увлекая за собой клокочущий огненный столб.
Вокруг Башни мошкарой вились реалеты. Волк на мгновение поднял голову. Огнепад пламенел в лучах заходящего солнца. На Волка он не произвел впечатления. Все чересчур огромное, далекое и неподвижное, будь то здания или горы, не имело существенного значения, так как ничем не угрожало и не сулило перемен; оно могло быть или отсутствовать — от этого ничего не менялось. Серый полог на востоке и перистый веер облаков в зените интересовали его куда больше, поскольку эти знаки сулили скорый перелом погоды. Волк привык к безопасности города, впрочем, стихия не пугала его и на воле, но тем не менее его настроение изменилось. Даже людям знакома атавистическая тревога, то беспокойство, которое овладевает всеми перед грозой и бурей. Чувства Волка обострились. Тишина вечера могла обмануть человека, но Волк читал не только видимые знаки и был уверен, что погода изменится сразу после захода солнца.
Он припустил бегом. Ветра еще не было, но ток запахов усилился.
Деревья, травы, цветы пахли иначе, чем час назад. Даже сталь, титан, пластик, спектролит — все те бесчисленные материалы, которые выдумал человек, вели себя иначе.
Все изменения запахов были знакомы Волку, и его сознание не участвовало в их анализе. Внезапное отклонение заставило его затормозить бег.
Пахнуло чем-то непривычным. Запах был чрезвычайно слаб, но ничего похожего Волк не встречал. Совершенно непонятный запах, который не имел отношения ни к городу, ни к природе.
Волк повел носом и, не колеблясь, двинулся к скамейке, где сидел мужчина лет сорока с лицом смуглым и твердым, как камень. Человек, не мигая, смотрел на расстилающийся город, будто готовясь взять его в свои руки.
— Что уставился, приятель? — Внимание человека переключилось столь внезапно, что Волк слегка опешил. — Выгляжу чудаком, да? Верно. Отвык я от этого. — Рука обвела горизонт. — Красиво. А ты как считаешь?
— Красиво.
Волк согласился не только из вежливости. Люди считали город прекрасным, и он был того же мнения, хотя его понимание красоты не совпадало с человеческим, ибо он не отделял ее от целесообразности, но здесь транслятор очеловечивал речь Волка и по существу. Сель отлично разбиралась в этих оттенках, но мужчина воспринял все буквально. Внешне он остался неподвижным, но Волк по незаметным для человеческого глаза сокращениям мышц подметил жест удивления, который, впрочем, был тотчас оборван.
— Ладно, все это лирика, — сказал человек. — У тебя есть ко мне какое-то дело. Говори.
Теперь удивлен был Волк: незнакомец проявил редкую в общении с животными проницательность.
Прямой вопрос требовал столь же прямого ответа.
— У вас спрятано непонятное.
— Что, что?
Волк улыбнулся бы, если бы мог. Подсознание человека опередило работу ума. Пока ум терялся в догадках о смысле вопроса, пальцы дрогнули настолько красноречиво, что Волк без труда воссоздал все движение целиком.
— Оно лежит в нагрудном кармане.
— Это? Ты это имеешь в виду?
Человек выхватил прозрачную трубочку, доверху заполненную мелким песком.
— Да.
— Ну и хватка. Может быть, ты даже знаешь, что это такое?
— Да и нет. Песок, но непонятный.
— Верно, где же тебе знать… Этот песок оттуда, — человек ткнул пальцем в небо. — Из космоса, с Сириуса, вот откуда. Дошло? Сатана, мы эту планету назвали Сатаной, такая она мрачная и холодная. Но радужный песок… Бриллианты по сравнению с ним просто шлак. Верно? Гляди, какие переливы…
Космонавт откупорил притертую пробку и высыпал немного на ладонь. Мерцание песка, казалось, заворожило его. Волк чуть не фыркнул — настолько усилился запах. Кроме запаха, по его мнению, в песке не было ничего особенного, ибо волки не различают цвета. Обыкновенные, матовые, слабо переливающиеся песчинки, только и всего. Со слов людей он знал о существовании какого-то особенного и прекрасного мира красок, но чувств его это никак не задевало. Люди плохо разбирались в запахах — для него не существовало цвета, он привык к тому, что здесь нет и не может быть взаимопонимания.
Наконец человек оторвался от созерцания и, будто вспомнив что-то, недоуменно пожал плечами.
— Как это ты сумел учуять из-под притертой пробки, однако…
Быстрым движением он ссыпал песок обратно, задумчиво повертел пробирку, спрятал. Его широкая рука легла на голову Волка.
— Да, приятель, ты не прост. Но мне пора. Скажу тебе по секрету: как ни прекрасен сатанинский песок, а земной лучше, потому что он земной. Есть еще вопросы? Тогда прощай.
Человек встал, тряхнул головой, словно отгоняя какую-то мысль, потом быстро зашагал по тропинке.
Волк не двинулся с места. Запах не исчез с уходом космонавта: очевидно, какая-то песчинка упала на землю. Волк даже мог сказать, где она, хотя и не видел ее. Он лег, положив морду на лапы.
В его голове ворочались смутные мысли. Транслятор был, конечно, величайшим достижением, но он невольно обманывал людей, заставляя их думать (неспециалистов, разумеется), что коль скоро волк изъясняется по-человечьи, то и мыслит он примерно так же, но только хуже. Все было, однако, гораздо сложней. Волку не были свойственны формализованные логические построения. Отчасти их заменяли сцепления образов, чей ход был непостижим для человека. Тем не менее Волк имел собственное представление даже о космосе, ибо люди много говорили о нем, а он жадно впитывал все их суждения. Образ космоса, сложившийся в его сознании, был весьма далек от реального, и все же он не был абсурден. И сейчас Волк мысленно обращался к нему. Никогда еще ни один запах не казался ему столь странным. Верней, не совсем так. Странным его делало объяснение человека. Человек дал источнику запаха точное название, смысл которого Волку был ясен: песок. Но запах, который источала песчинка, противоречил определению. Будь на месте Волка человек и обладай он нюхом волка, такой человек легко примирил бы противоречие, связав свойства конкретного со свойством такой абстракции, как «иная планета». Но подобное примирение — действительное или мнимое было для Волка недостижимым, и он не мог избавиться от недоумения.
Он даже засопел, забыв, что транслятор немедленно переведет звуки в возглас «Ну и ну!».
Слова отрезвили его и напомнили, что пора двигаться. Все же он еще поводил носом вокруг источника проклятого запаха. Если бы его спросили, что его так волнует, он вряд ли смог бы объяснить. Любопытство и любознательность свойственны животным не меньше, чем человеку. Загадочное привлекает, потому что непонятно его значение, неясно, что оно сулит хорошее или дурное. А знать это необходимо всякому живому существу. Здесь инстинкт преодолевает страх, внушаемый неизвестным. Любопытство Волка также было окрашено беспокойством. Всегда лучше предположить, что загадочное — враг. Впрочем, у Волка это ощущение умерялось давней привычкой к безопасности: с тех пор как человек стал другом, волкам практически уже ничего не грозило ни в лесу, ни в городе.
Внезапно порыв ветра закружил пыль. Крохотный смерч пронесся перед носом Волка и умчал источник запаха.
Волк мигом, как это умеют делать только животные, отключился от прежних размышлений. Раз загадка исчезла, То и думать о ней нечего. Это не было забывчивостью. Волк никогда ничего не забывал: просто бесполезное не стоило внимания. А что может быть бесполезней унесенной ветром песчинки?!
Но школа мышления, которую он прошел у человека, наложила на него неизгладимый отпечаток. Волк знал, что он еще вернется к прерванным раздумьям.
А сейчас надо было отыскать Сель. Он побежал, держа направление к востоку от Космической башни. Инстинкт вел его словно по пеленгу. Разыгрывающийся ветер ерошил шерсть. Всюду зажглись огни; вдоль стен заскользили стереодинамические картины; вспыхнули цветовые фонтаны; здания сверкали, как драгоценности, город мягко сиял, лучился, улыбаясь сомкнувшейся темноте. Здесь, в его сердце, даже ворчание непогоды казалось исполненным благодушия. Где-то тут недавно проходила Сель, и надо было лишь отыскать неуловимый, может быть, для ищейки, но не для друга след.
Получасовые розыски наконец привели его к искомым дверям.
Волк и Сель расставались часто, потому что Волк не мог долго жить в городе, вне стаи, но от этого их дружба не слабела. Сель была зоопсихологом, но Волк для нее существовал не как объект изучения. Не был он и домашним зверем вроде собаки, чью привязанность можно завоевать мимолетной лаской. Сель видела в нем личность столь же глубокую, как и она сама, товарища, которого любят, не задаваясь вопросом почему.
Поэтому встреча была, как всегда, бурной и нежной.
Как только они поужинали, Сель сказала:
— Поговорим об интересном?
То были их любимые вечерние минуты, когда с делами покончено, в комнате тихо, как на необитаемом острове, и нет ничьих глаз, кроме глаз человека и зверя.
Сель забралась с ногами на диван. Волк устроился рядом. Сель ослабила свет лампы. Пальцы девушки тонули в густой шерсти Волка. Ни один звук не проникал снаружи.
Спешить было некуда. Обычно в такие минуты Волк рассказывал о том, что привлекло его внимание, удивило или озадачило, потом Сель говорила о своих делах, потом они просто болтали, и мало что так привлекало Сель, как вот такое неторопливое Погружение в мир чужого сознания.
Так же было и на этот раз. Волк, который не страдал последовательностью, говорил отрывисто, перебрасываясь с воспоминания на воспоминание. Сель, наматывая на палец прядь волос, больше молчала. В черных продолговатых зрачках зверя трепетал отблеск лампы; на мгновение приоткрывался влажно мерцающий ряд клыков, и дыхание Волка касалось лица Сель. Порой ее охватывало чувство нереальности, особенно когда в зрачках туманно отражалась она сама. Казалось, можно наклониться и заглянуть в зрачок, как в колодец, чтобы увидеть на дне саму себя такой, какой ее видит Волк.
— Может стать живым мертвое?
— Что, что? — очнулась Сель.
— Сегодня в городе учуял незнакомое. Мертвое. Оно лежало в кармане человека. Я спросил. Человек показал песок, сказал: песок. Ушел. Песчинка упала. Стала живой.
— Песок всегда мертвый…
— Знаю. Поэтому странно.
— Ничего не понимаю! Откуда ты взял, что песчинка ожила? Она что стала двигаться?
— Нет. Она быстро пахла.
— Ну и что?
— Мертвое медленно меняет запах. Растение быстрей. Животное совсем быстро, когда взволновано.
— В самом деле?
— Да.
— И по скорости изменения запаха можно отличить камень от дерева, сталь от бабочки?!
— Да.
— Волк, ты никогда мне об этом не говорил!
— Ты не спрашивала.
— Это очень-очень интересно! Дальше, Волчишка, дальше!
— Почему песчинка стала живой?
— Да не могла она стать живой!
— Она стала.
Сель приподнялась. Ей показалось, что в глазах Волка мелькнула укоризна: почему она так медленно соображает?
— Давай, Волчишка, по порядку, — твердо сказала Сель. — Итак, ты бежал по городу…
— Да.
— И учуял песок, который лежал в кармане человека. С каких пор ты стал обращать внимание на обыкновенный песок?
— Незнакомый запах. Человек объяснил, что песок из космоса.
— Из космоса?! Тогда ясно. Нет, нет, о чем это я? Решительно ничего не понимаю… Как он выглядел?
— Человек?
— Песок!
— Как песок!
— И он был мертвый?
— Да.
— А когда песчинка упала…
— Она запахла, как живая.
— Ты об этом сказал человеку?
— Он ушел.
— Песчинка шевелилась?
— Нет.
— И все-таки стала живой?
— Да.
— Кто был этот человек?
— Он из космоса. С Сириуса.
— Это он тебе сказал?
— Да.
— Человек знает, что его песок из мертвого может делаться живым?
— Он сказал: это песок. Очень красивый. Он не сказал: это живое. Ты почему волнуешься?
— Потому что… Волк, ты не ошибся?
— Я не мог ошибиться.
— Да, да, знаю… И все-таки невероятно… Давай минутку помолчим.
Сель задумалась. Ее темные глаза стали еще темнее. Она оставалась неподвижной, но Волк видел ее бегущей. Это его беспокоило, потому что он не мог взять в толк причину, однако понимал, что сейчас лучше ни о чем не спрашивать. Сель порывисто вскочила, босиком подбежала к информу.
— Снимки участников сириусской экспедиции, — сказала она в микрофон.
Спустя несколько секунд на экране информа возникло чье-то лицо.
— Он? — Сель обернулась к Волку.
— Нет.
— Этот, этот?
По экрану заскользили лица.
— Да, — наконец сказал Волк.
— Все сходится…
— Ты мне не объяснила, — решился напомнить Волк.
— Подожди, Волчишка…
Палец дважды замер над кнопкой, прежде чем ее нажать.
— Вызываю Борка, геолога сириусской экспедиции. Скорей всего, он здесь, в городе. Передайте ему… — Сель запнулась. — Вызов экстренный.
Волка не удивило ни то, что Сель разговаривает с неодушевленным предметом, ни то, что этот предмет отыскивает человека, который находится неизвестно где. Он этого не понимал, но он к этому привык и относился к предметам типа информа так же, как к дождю и снегу: раз они существуют, надо к ним приноравливаться. Но в поведении Сель, в словах и движениях он улавливал растущую тревогу и на всякий случай подобрался, чтобы быть наготове.
Минуты три прошло в молчании. Наконец стена, противоположная той, возле которой лежал Волк, исчезла, и комната как бы соединилась с другой, более просторной и ярко освещенной. Сидевший за столом человек поднял голову. Увидев девушку, он встал, и они оказались друг против друга — сдержанный порыв волнения и твердая осанка незыблемой уверенности.
— Извините, если окажется, что я зря побеспокоила вас, — быстро проговорила Сель. — Перейду к делу. Тот песок, который вы сегодня показывали Волку, еще у вас?
— Какому волку? — Космонавт, не отрываясь, смотрел на Сель.
— Вот он.
— А, мой серый приятель! Теперь припоминаю. А в чем, собственно, дело?
— Это действительно песок?
— И даже очень красивый. — Борк медленно улыбнулся. — Показать?
Он вынул из стола знакомую Волку трубочку.
— Прелестен, правда?
— Это точно песок? Не колония живых организмов?
— Нет, конечно! Откуда такая мысль?
— Он прошел карантин?
— Разумеется! Простите, я все еще не понимаю…
— Возможно, это не совсем песок.
Улыбка Борка погасла. Он ждал.
Сель коротко пересказала все, что знала.
— Не хочу обидеть нашего серого друга… — В голосе Борка прозвучала ирония. — Согласитесь, однако, что…
— Волк никогда не ошибается в фактах, — резко сказала Сель. Брови Борка поднялись. — Он может ошибаться в выводах. Но если он говорит, что песчинка повела себя подобно живому организму, то так оно и есть.
— Трудно спорить с убежденностью. Допустим, мой диагноз неверен. Но неужели вы думаете, что сотрудники карантина не отличат минерал от живого организма?
— Плесень… — тихо сказала Сель.
— Да, плесень. — Уверенность на мгновение покинула Борка. — Нет, не тот случай. — Его голос снова был тверд. — Тогда просто не заметили спор.
— Вы не хотите верить?
— Я не могу верить. Этот песок живой?! — Борк потряс пробирку. Простите меня, но фантазия животных…
— Фантазия у них, к сожалению, развита слабо. — Голос Сель прозвучал сухо. — Волк, это песок или нет?
— Не чую его.
— Ах да! Борк, это будет большим нахальством с моей стороны, если я все-таки попрошу вас приехать?
— Чтобы ваш зверь вынес свой приговор?
— Дело же не в этом!
— Вы правы. — Борк сделал шаг, и выражение его лица изменилось. Извините, я забыл, что выстрелить может и сухая палка. Где вы находитесь? Так, ясно. Буду через семь минут.
Комната Борка исчезла.
Сель вздохнула. Ее рука опустилась на голову Волка.
— Нам не верят, Волчишка… Да я и сама не верю.
— Объясни!
— Ты вряд ли поймешь. Я и сама не очень-то понимаю. В космосе, видишь ли, встречаются очень необычные формы жизни. Причудливые, странные… Поэтому все, что попадает оттуда на Землю, подвергается строжайшей проверке. Особенно живое. Не всегда живое опасно, чаще оно безвредно. Но однажды сквозь контроль проскочила плесень. Давно, тогда тебя не было. Началось страшное, мы с трудом справились. Надеюсь, что на этот раз…
— Я не хотел пугать.
— Знаю, знаю. Все объяснится, скорей всего, очень просто, и я, верно, ошибаюсь. А вот и Борк… Входите!
Борк энергично пожал протянутую ему руку, кивнул Волку и без лишних слов откупорил пробирку. У него был вид человека, который твердо решил ничему не удивляться.
— Что скажешь, Волк? — Голос Сель дрогнул.
— Оно пахнет живым.
— Как! Ты же говорил…
— Тогда был песок. Сейчас нет.
Борк нахмурился. Он долго испытующе смотрел на Волка, словно надеясь уличить его в обмане. Потом, ни слова не говоря, взял чистый лист бумаги, отсыпал на него немного песка, достал из кармана микроанализатор. Вспыхнуло едва видимое облачко. Взглянув на шкалу прибора, Борк повернул ее к Сель.
— Видите?
— Эти цифры мне ничего не говорят.
— Они говорят о химическом составе. Они говорят о строении объекта. И то и другое свидетельствует, что это минерал.
— Но Волк…
— Послушайте. Вы зоопсихолог. Вы прекрасно знаете, что одиночных видов живых организмов не существует и существовать не может. А планета, откуда доставлен песок, мертва, как льдышка.
— Но в льдышке, случается, спят даже высокоорганизованные существа.
— Верно. Но если бы вы видели эту планету… Насколько я понял, для Волка живое от неживого отличается, так сказать, частотой запахоизлучения. Так?
— Да.
— По дороге я все обдумал. Отличие этого минерала от земных, помимо состава и структуры, в том, что ему присуща быстрая смена запахочастот. Вот и все. Вы разочарованы?
Сель покраснела.
— Наоборот, вы должны гордиться, — сказал Борк, словно оправдываясь. Минерал я вез Орцеву, в университет. Но даже Орцев не скоро бы обратил внимание на это его свойство. Вас беспокоит еще что-то?
— Пустяки. — Сель нехотя улыбнулась. — Сначала для Волка мертвым был весь песок…
— Ясно, ясно. На запах, по словам нашего серого аналитика, влияет смена погоды. Так? Сейчас надвигается гроза.
— Вы всегда так логичны?
— К сожалению. Боюсь, что это неизлечимо.
— Почему «к сожалению»? Волк, давай попросим прощения…
— И забудем этот глупый эпизод. А если я рад, что таким образом познакомился с вами?
— А песок и в самом деле красив. — Сель нагнулась к столу, как бы не слыша слов Борка. — Какие отсветы… Они играют, дышат в каждой песчинке. Знаете, чем камень жив? Светом.
— Точно! В темноте камень мертв. Дерево — нет, животное — тем более, а камень — да. В этом смысле наши представления, пожалуй, схожи с представлениями четырехпалых умниц. Интересно, что он сейчас обо мне думает?
— Спрашивать его об этом небезопасно.
— Почему?
— Большинство людей до сих пор уверено, что животные смотрят на них как на божество. Уверяю вас, ни одно животное на нас так не смотрит.
— Я не принадлежу к числу таких людей.
— А ваше самолюбие не пострадает, если Волк даст вам не слишком лестную характеристику? — спросила она, не отводя взгляда от мерцающих песчинок.
— Я ее заслужил?
— Надеюсь, что нет. Впрочем, спросите у Волка.
Борк смущенно пригладил волосы.
— И спрошу, — сказал он решительно. — Послушайте, Волк…
Возглас Сель оборвал фразу.
— Смотрите, Борк!
Слова прозвенели, как осколки вдребезги разлетевшегося фарфора. Обернувшись, Борк мигом схватил то, что видела Сель, то, на что указывал ее дрожащий палец.
— Вам показалось…
— Они шевелятся, — вдруг подтвердил Волк, и люди, отпрянув от стола, уставились на него. — Песчинки давно шевелятся.
Секунду все были неподвижны, затем повелительный жест Борка остановил рванувшуюся Сель. Шевеление некоторых откатившихся от общей массы песчинок было теперь так же ясно для человеческого глаза, как и для взгляда Волка.
— Они делятся, — голос Сель дрогнул. — Вот! И вот…
— Спокойно.
Точным и быстрым движением Борк ссыпал песок в пробирку. Источник зловещего мерцания исчез в кармане, и Сель стало легче, словно со стола убрали гадюку.
— Все, — слегка задыхаясь, сказал Борк. — Все, — повторил он, как бы убеждая себя и других. — Возможно, нет ничего опасного. Допустимы любые другие объяснения. Ничего не случилось, они заперты.
— Не все! — воскликнула Сель.
— А-а!
— Та единственная песчинка…
— Пустое. Найдем.
— Ее сдул ветер, — сказал Волк.
— Так, так… — Рука Борка медленно потянулась к информу.
— Это бесполезно! — остановила его Сель. — Легче найти… не знаю что.
— Знаю, но другого выхода нет.
— Есть. Волк!
— Здесь!
— Да, да, ты здесь… Волчишка, милый, ты можешь учуять ту песчинку? Можешь, можешь?
— Послушайте, Сель!
— Борк, если кто сможет отыскать, так это Волк.
— Да, — сказал Волк. — Найду, если она здесь.
— И все-таки… — Борк колебался.
— Спешите в лабораторию.
— Вы действительно уверены…
— Я знаю Волка.
— Тогда с ним пойду я! У меня ноги крепче.
— Но вы не понимаете Волка так, как я. Идите!
— Ладно, одно не мешает другому. В конце концов, город можно закрыть на карантин. Не теряйте связь!
…На верхней площадке здания хозяйничал ветер. Его тугая масса налетала холодными гулкими порывами. В просветах туч нервно мигали звезды. Горизонт рассекали бледные, пока еще беззвучные молнии.
Ноздри Волка жадно втягивали ветер. Запахи мелькали подобно строчкам быстро листаемой книги. Фоном был далекий аромат лугов и перелесков. Среди городских запахов ярче всех выделялись тягучие испарения смазок, кисловатые запахи металла, царапающие, с сухим привкусом стекла ароматы полимеров. Ветер нес тысячи оттенков, и нос Волка ловил их, точно локатор. Ветер и помогал и мешал. Помогал, потому что раздувал пламя запахов и нес их за километры; мешал, потому что создавал путаницу, рвал слабые токи. К счастью, он менял направление и порой замирал, так что Волк мог обнюхивать город, как бы паря над ним. Сель стояла рядом, бледная от волнения.
Конечно, она понимала, что Борк предпримет все возможное. Будут доставлены и пущены по следу овчарки. Немедленно будут откалиброваны на новый запах и использованы все лабораторные анализаторы. Но она также знала, что ни один аппарат не сравняется в чуткости с Волком и ни одна овчарка не возьмет след так, как это сделает Волк, который понимает, хотя, может быть, иначе, чем люди, цель поисков. Кроме того, сейчас все решали часы и даже минуты.
Ловя подозрительные струи, Волк то и дело срывался с места. Казалось, он играет с невидимыми в темноте бабочками. Но иногда он надолго замирал.
Город внизу сверкал ярче чем когда-либо. Огни сильно и беспокойно мерцали в предгрозовом воздухе.
Волк ничего не видел и не слышал. От ветра шерсть его вставала дыбом и ходила волнами; порой он казался Сель незнакомым, страшноватым зверем.
Внезапно его нос припал к настилу. Затем Волк подпрыгнул. По бетону скрежетнули когти.
— Есть! Туда, там…
Вывести из ангара реалет было делом минуты. Машина взмыла над городом, и отблеск огней, лег на ее широкие плоскости.
Но в воздухе нить запаха оборвалась. Напрасно Сель бросала реалет из стороны в сторону, то падая вниз, то взмывая высоко над крышами.
Сель ничего не говорила Волку, она и так знала, что тот делает невозможное.
Наконец, когда они попали в бившую снизу струю воздуха. Волк оживился.
— Ниже, ниже…
— Ниже?
— Да, да!
Сель заколебалась. Ниже был вентиляционный колодец. Окаймленное огнями устье сверкало, точно ожерелье. Лететь туда? Правила запрещали это. Спускаться на лифте, идти? А если снова потребуется реалет? Время, время!
Сель набрала индекс Борка.
Возникшее на экране лицо космонавта выражало досаду и спешку. При виде Сель оно смягчилось.
— Нашли?
Сель объяснила.
— Ни о чем не заботьтесь, — быстро проговорил Борк. — К черту правила, я договорюсь с патрульной службой. Но быстрей, как можно быстрей!
— Они живые?
— Да. Но может быть, это квазижизнь… Не расспрашивайте. На свободе могут быть два, даже три семени.
— И они?..
— Ждем окончательных результатов. Сразу же сообщу. Отключаюсь.
Экран потух.
Реалет неподвижно висел над устьем. Ветер слегка раскачивал машину, точно лодку на якоре. Закусив губу, Сель неподвижно смотрела вниз. Отверстие было чуть шире диаметра реалета.
— Держись, Волк…
Реалет камнем полетел вниз. Только на скорости и только так можно было совершить маневр при боковом ветре. Замелькали лампы, перекрытия, пролеты, чьи-то испуганные лица на галереях.
— Еще ниже?
— Да.
Ниже колодец был перекрыт фильтрующей решеткой. Включив сирену, Сель ввела реалет в пространство наземного яруса. В полукилометре отсюда — она это знала — находился транспортный шлюз.
Сбавив ход до минимума, Сель вела реалет прямо над движущейся дорогой, прямо над головами людей. Внизу раздавались крики.
«Что они обо мне думают?» — пронеслась мысль.
В глазах рябило от света и бликов.
В стенах грохотало эхо.
Выемка шлюза, наконец-то!
— Чуешь?
— Да, да!
Волк дышал как от быстрого бега. Охота его радовала, безумная охота, преследование врага, который чем-то угрожает Сель.
В подземном ярусе располагались не только транспортные артерии, склады и коммунальные службы. Но сейчас поле зрения было ограничено стенами тоннеля. Полет здесь был чистым сумасшествием, но Сель действовала не по наитию. Реалет она вела по той стороне, где не могло быть встречного экспресса. Встречный должен был пройти рядом, всего в двух метрах от левого крыла реалета. Это было более чем рискованно, но Сель решила, что посадит машину, если встреча произойдет. Авось экспресс успеет затормозить, авось она успеет проскочить до его появления.
Рокочущий гул настиг ее в то самое мгновение, когда показался перрон. Она все же успела увернуться и взмыть над платформой. Ожидавшие экспресс люди кинулись врассыпную.
Лететь далее не имело смысла. Сель и Волк выпрыгнули из реалета. Ей кричали, но она не слышала криков. Да, такого переполоха еще никто не устраивал…
Волк бежал зигзагами, Сель едва поспевала за ним. Лестница, переход, снова лестница… Сель начала задыхаться. Волк замедлил бег. Люди, мимо которых они проскакивали, замирали, как изваяния. Уж очень неожиданная была картина: рослый, могучий волк — и спешащая за ним тоненькая, со смятенным лицом девушка.
Квадратная площадка. Дверцы одного из лифтов раздвигались. Двумя великолепными прыжками Волк опередил Сель.
Какая-то старуха уже заносила в проем ногу, когда Волк вскочил в кабину и мягким толчком заставил ее отшатнуться.
Женщина вскрикнула, и в этом крике Волк уловил нотки того же самого древнего атавистического страха, который пробуждался порой и в нем как родовое воспоминание о тех далеких днях, когда волки боялись людей, а люди боялись волков.
— Ты… что?.. Волк…
Резкая боль в груди мешала Сель говорить. Вместо ответа Волк положил лапу на башмак женщины.
— Вы… вы… — Женщина задыхалась от негодования и страха.
— Извините…
Сель было все равно, что о ней подумают.
— Приподнимите, пожалуйста, ногу…
Так как женщина совершенно потеряла и дар движения, и дар речи, Сель сама приподняла ее ногу. В одном из рубцов подошвы она увидела две знакомые ей песчинки.
Вот и все. Вокруг уже толпились возмущенные люди. Волк на всякий случай выдвинулся вперед и небрежно зевнул, показывая Великолепный набор клыков.
— Волк, смирно! Извините, — бросила Сель женщине, равно как и всем другим. Она выхватила карманный видеофон и тотчас забыла об окружающих. Борк, мы нашли, нашли! — закричала она, едва засветился экран.
— Сколько?
— Обе!
— Сель, их может быть три.
— Да тише же! (Женщина кричала, мешая слушать.) Это я не тебе… Все настолько серьезно?
— Серьезней некуда. Размножаясь, они поглощают тепло. Да как! Они могут заморозить планету. Я бы никогда не поверил, что такое возможно. Но факты… Мы — шляпы, глупые, самонадеянные шляпы, обо всем беремся судить, даже не подозревая, сколько вокруг неизвестного. Ищите, Сель, ищите!! Мы сейчас объявим всем, мы… Зовут, простите.
Сель не заметила, как воцарилось молчание. Люди слышали разговор и поспешно расступились перед девушкой. Только женщина еще бормотала что-то.
— Вот так, Волчишка, — тихо сказала Сель. — Начнем все сначала.
Когда они выбрались наверх, гроза уже началась. Мигание молний преломлялось в прозрачных плоскостях стен, трепещущий отблеск скользил по куполам и аркам, дробясь, рокотал гром. Потоки воды то вспыхивали серебром, то исчезали в темноте. Огненная струя Космической башни казалась ревущей.
Одежда Сель промокла, едва они вышли на открытую площадку. Волк долго кружил по ней, но ничего не почуял. Они сели в реалет.
Шло время, руки Сель окаменели за рулем. Сель то и дело связывалась с Борком. Ответы были неутешительными. Нигде ничего.
— Может быть, их все-таки было две?
Сель бодрилась, но голос выдал усталость. Губы Борка дрогнули.
— Нет, — сказал он решительно. — Все песчинки стали тройными.
— И по-прежнему делятся?
— Перестали. Надолго ли? Пока ни одного случая четвертой генерации. Ищите третью, пока они затихли.
— Мы ищем.
Волк не находил себе места в кабине. Согласно распоряжению город всасывал воздух только через внешние наземные шлюзы и гнал его к центру, чтобы выбросить вертикально вверх. Это нарушало циркуляцию, внутри города сновали вихри, зато все запахи стягивались к снующим реалетам. Волк метался от одного опущенного щитка к другому, его ноздри раздувались, как мехи, никогда он еще так не напрягал свои способности. То и дело ему казалось, что он уловил… Всякий раз надежда гасла, не успев разгореться. Возможно, искомая песчинка была унесена в глубины коллектора, возможно, ветер еще до дождя умчал ее далеко от города, все могло быть.
Налево, вверх, вниз, направо… Сель все исполняла, как автомат. Может быть, впервые в истории человек безоговорочно повиновался волку.
Уже дважды ему в ноздри вторгался какой-то смущающий его запах. Он проверил его — нет, не сходится. И все-таки это был необычный запах. Не пластик, не сталь, не дерево… Но и не песчинка.
Волк ничего не сказал. В кабине свистел ветер. Мозг Волка работал медленно. Ему казалось, будто что-то забыл и старается припомнить.
Они еще с полчаса кружили над городом. Потом запах повторился.
— Налево.
Сель послушно повернула.
— Ближе. Вверх! Опусти. Ближе.
— Ближе нельзя, мы врежемся в здание.
— Надо.
— Ты учуял?!
— Странный запах. Если она не с Земли, то она может быть странной вдвойне?
— Ясней, Волк, ясней!
— Песчинка может быть странной всегда?
— Да, да!
Оба кричали, чтобы осилить свист ветра.
— Я поняла! Если она намокла, то ее запах мог измениться неузнаваемо, не так, как у земных материалов! Это?
— Может быть.
— Где же?
— Там!
Здание опоясывал узкий карниз. «Это» находилось где-то посредине. Сель лихорадочно соображала. Если бы окна были старинными! Но сквозь стеклянную стену на карниз не вылезешь. Оставалось посадить реалет на висячий балкон и оттуда…
Балкон был чуть шире реалета. Ожидая толчка. Сель даже зажмурилась. Волк выпрыгнул, едва она распахнула дверь. Ветер яростно прижал ее к сиденью. Сель глянула вниз, и ей стало не по себе. Но Волк уже шел по карнизу так, словно это была положенная на землю доска. Сель перевела дыхание.
Метр, еще один, еще и еще… Волк замер. Дважды молния освещала его широкую мокрую спину.
«Чего он медлит? Чего?» — недоуменно спрашивала себя Сель. Кричать она не решалась, боясь напугать.
Припав мордой к карнизу. Волк что-то пытался сделать.
Сель подалась вперед, обхватив холодные перила.
Волк поднял голову. Сель не видела, но чувствовала его взгляд.
И вдруг поняла: Волк нашел то, что они искали. Нашел и не может взять, потому что у него нет послушных и гибких человеческих пальцев.
Сель похолодела. Волк медленно пятился по карнизу. Можно было, конечно, вызвать людей с двигателями для птичьего полета, но кто поручится, что струи воды не смоют песчинку до их прихода? Прямо у подножия здания зияла воронка дождевого коллектора. Там был конец всему.
Нос Волка ткнулся в колено Сель. Слов не требовалось, сейчас слова были лишними. Волк требовал действия.
Рывком Сель перебросила ногу через перила. Она действовала как в лихорадке и в то же время со странным, удивившим ее спокойствием.
Спиной она прижалась к зданию. Ступни ног умещались на карнизе. Она знала, что нельзя смотреть вниз. Она смотрела прямо перед собой и видела только огненную иглу Космической башни. Рвущийся в небо столб пламени давал мысленную опору. Сель сделала шаг. Спиной она чувствовала малейшие шероховатости стены. Ноги были словно не ее. В бок толкал ветер.
Еще шаг.
Чем крепче она прижималась к зданию, тем ощутимей было его колыхание. Здание плавно раскачивалось. Амплитуда качаний была ничтожной, но она нарушала то равновесие, в котором застыла Сель. Стена здания, точно упершаяся в спину ладонь, мягко, но непреклонно подталкивала тело.
Сель замерла, раскинув руки. Теперь качалась уже и Космическая башня. Да, она раскачивалась, и вместе с ней раскачивалась Сель. Темнота внизу притягивала взгляд, как магнит.
Сель закрыла глаза. Исчезло все, осталось лишь мерное колебание стены. И боковые толчки ветра. И холод облепившей тело одежды.
Тело медленно входило в ритм толчков и колебаний, непроизвольно для сознания отыскивало ту равнодействующую, которая давала устойчивость.
С закрытыми глазами Сель сделала несколько шагов. Все было бы очень просто, если бы не воображение. Ни к чему было закрывать веки, коль скоро воображение рисовало не только пропасть внизу, не только узость опоры, но и падение в бездну, то, как оно начинается — со слабости колен, пустоты во всем теле, судорожных усилий, отчаяния последнего мига, последнего взмаха…
Воображение вело за собой послушное тело, навязывая ему свой судорожный ритм. Дрожь охватила Сель. Она раскачивалась, теряя равновесие, задыхаясь от ужаса.
Чьи-то крепкие зубы сжали ее лодыжку. Сель облегченно вздохнула. Призраки отлетели. Нога в пасти Волка была как в мертвом зажиме. Это было подобие опоры, но и его было достаточно.
Прошло несколько секунд. Сель не решалась открыть глаза. Она отдыхала от игры воображения, от страха, от дрожи в ногах. Хватка Волка надежно держала ее над пропастью. Только сейчас Сель поняла всю меру безумия и самонадеянности, толкнувшей ее на карниз. Здесь было мало решимости и мужества, нужен был опыт. Она бы уже лежала внизу, если бы не опора, которую ей дал Волк. Если бы не чувство реальности, которое он ей вернул.
Твердый нажим зубов передался ей как команда. Она переставила одну ногу, подтянула другую. Не надо было ни о чем думать, не надо было ничего чувствовать, надо было слепо двигаться, повинуясь направляющей хватке Волка. Чисто механические действия, страхуемые охватившими лодыжку тисками. Все оказалось очень просто, когда исчез страх и погасло воображение. Глаз Сель не открывала, чтобы не спугнуть блаженное спокойствие. Тело само находило равновесие, как только ему перестал мешать разум.
Наконец Волк слегка сжал клыки: «Стоп!» Начиналось самое трудное. Надо было открыть глаза, взглянуть вниз…
Молнии били беспрерывно. Сель видела только то, что было в центре ее внимания, — бугристую, омываемую ливнем плоскость карниза. За ее краем притаилась тьма провала.
Сель показалось, что она видит песчинку, но, возможно, это была игра отблесков. Надо было наклониться. Ветер переменился и дул в грудь. Появилась еще одна неверная опора.
Сель согнула колено, перенесла на него тяжесть. Каменная плоскость укрупнилась, приблизилась. Но пока Сель нагибалась, в поле зрения ворвался сверкающий огнями провал.
Это не произвело того впечатления, которого она боялась. Сознание, сосредоточенное на одной-единственной задаче, устояло. Лишь где-то в глубине шевельнулся прежний страх.
Теперь Сель отчетливо видела песчинку. Она лежала возле самого края. Возможно, она могла так пролежать еще долго, но столь же вероятным могло быть и другое.
Некоторое время не было молний. Потом вспыхнуло сразу несколько. Песчинка заблестела, как алмаз. Сель быстро протянула руку…
Когда они выбрались на площадку, Сель привалилась к стене. Пол слабо кружился. Ее рука лежала на спине Волка, и Сель чувствовала, как постепенно успокаивается порывистое дыхание зверя, воображению которого было доступно многое из того, что доступно человеку. У обоих одинаково колотилось сердце. Внизу лежал омываемый дождями город — их город. Успокоительно стучала капель. Пол кружился все слабей и слабей, потом замер.
Дмитрий Биленкин Адский модерн
Степан Порфирьевич Демин — мужчина лет пятидесяти с тусклым взглядом и мышиной сединой в волосах — был изрядной сволочью. Неудивительно, что в один прекрасный день к нему явился дьявол.
Адский чиновник был в отличном немнущемся костюме из синтетики, белой нейлоновой рубашке с серебристым галстуком-плетенкой. В когтистых лапах он держал элегантный портфель «атташе», а в клыках у него дымилась заграничная сигарета «Кэмел».
— Вами совершено ровно тридцать три подлости, — любезно сообщил он Демину. — Ввиду этого мы уполномочены забрать вашу душу.
— Позвольте? — возмутился Демин. — Насколько мне известно, лимит подлости…
— Совершенно верно. Но не далее как месяц назад адское управление срезало лимит ровно вдвое.
— Но это же беззаконие! Произвол!
— И снова вы совершенно правы: беззаконие. Во многих частях света беззаконие нынче в моде. Фашистские перевороты, попрание конституции, всякие там хунты… Да что говорить! Ад старается идти в ногу с прогрессом вообще и со злодейством в частности.
— Могли бы предупредить…
— Ну что вы! Тогда это уже не было бы чистым произволом. Понимаете?
Дьявол ласково улыбнулся и сел, поигрывая хвостом. Демин удрученно кивнул, но внезапно его осенила какая-то мысль.
— Ваш документик, пожалуйста.
Дьявол небрежно швырнул на стол свое удостоверение личности.
Демин надел очки, пощупал корочки, сверил дьявольское рыло с изображением на фотографии, колупнул ногтем адскую печать и со вздохом вернул удостоверение.
— Теперь я хотел бы ознакомиться с правилами изъятия души, — сказал он, тяжело глядя сквозь очки.
— Не беспокойтесь, они несложны. Во-первых…
— Не надо. У вас должна быть инструкция.
Дьявол кисло сморщился.
— Проклятая бюрократия! — пробормотал он. — Ведь наукой доказано, что…
— Наука наукой, а бумага бумагой, — назидательно проговорил Демин. — Почему я должен верить вам на слово? Не в моих это правилах. Надеюсь, и не в адских тоже.
Дьявол смиренно наклонил голову и извлек из портфеля увесистый том, на переплете которого пылало огненное слово: «Инструкция».
Степан Порфирьевич углубился в изучение. Посапывая от удовольствия, он время от времени вопросительно вскидывал брови, благоговейно шевелил губами и тщательнейшим образом вникал в текст. Его обычно тусклые глаза сверкали, будто спрыснутые живой водой.
Скучающему дьяволу все это надоело, и он, бесцеремонно развалившись в кресле, включил телевизор, где транслировался хоккей с шайбой. Хоккей его так увлек, что он закурил две сигареты «Кэмел» сразу и увеличил звук до предела.
— Вы мне мешаете, — скрипуче заметил Демин.
— И великолепно, — не поворачивая головы, отозвался дьявол. — Трудности создаются затем, чтобы их преодолевать. Вы согласны?
Демин покосился на азартно подрагивающий хвост дьявола испепеляющим взглядом, но снова погрузился в чтение.
— Да-а, — сказал он наконец, — толково составлено. А я-то думал, что договор надо писать кровью.
— Устаревшее, крайне негигиеничное правило! — фыркнул дьявол. — Вот вам бланк, заполняйте, и дело с концом.
Он даже не потрудился оторваться от телевизора — там истекали последние минуты матча, а исход был все еще сомнителен. Нужный бланк сам выпорхнул из портфеля и лег перед Деминым. Тот осторожно взял его кончиками пальцев, придвинул чернильницу и неразборчивым канцелярским почерком заполнил графы. Едва он поставил число и подпись, как из портфеля выскользнула большая круглая печать и с грохотом прихлопнула документ.
Запахло чем-то адским.
— Мне как, уже собираться? — осведомился Демин.
— Помолчите! — рявкнул дьявол, бурно аплодируя решающей шайбе.
Выключив телевизор, он с просветлевшим рылом обернулся к своей жертве.
— Ну что, заполнили? Великолепно. Так, так, все по форме… Люблю иметь дело с образованными грешниками. — Острием ногтя он размашисто поставил визу. — Сейчас мигом слетаю в ад, зарегистрирую договор и… Да вы не расстраивайтесь, старина! Все вы потерянное поколение, как сказал Хемингуэй. Всем вам жариться на сковородке… простите, в инфракрасной духовке. Се ля ви!
Он помахал договором, захлопнув портфель и со словами: «Не беспокойтесь, муки у нас организованы по последнему слову психоанализа!» — испарился.
Минуту спустя он возник снова.
— Вот что, старина, — сказал он небрежно. — Договорчик придется переписать.
— Это еще почему? — встрепенулся Демин.
— Вы заполнили бланк чернилами. Нельзя чернилами, да к тому же еще фиолетовыми. Только шариковой ручкой, а еще лучше — фломастером. Наш ад, повторяю, неукоснительно следует прогрессу вообще и прогрессу канцелярской техники в частности. Перепишите.
— Не буду, — твердо сказал Демин.
— То есть как это не будете?
— А вот так. Не Хемингуэем надо было увлекаться или там еще другим каким модерном, а следить за правильным ходом делопроизводства.
— Но, но, — неуверенно проговорил дьявол. — Лимит вашей подлости исчерпан, и потому…
— И потому, молодой человек, договор, однажды завизированный уполномоченным преисподней, в случае установления впоследствии несоответствия его с утвержденным образцом, чему причиной было коварство душеотдатчика, подлежит пересоставлению лишь с согласия последнего. Если же такового согласия не будет, то душеотдатчик вступает с адом в новые взаимотношения, регламентированные параграфом «Вельзевул-117», из которого следует, что данный душеотдатчик проходит уже не по разряду «сволочей», а по разряду «гнусных гадин», которому соответствует удвоенный лимит подлогнусностей. Такова адская инструкция, с которой вам не мешало бы ознакомиться получше.
Рога и копыта дьявола побледнели.
— Но это же формалистика… — прошептал он.
— За несоблюдение которой вы получите выговор. Так что сгиньте с моих глаз немедленно. Инструкцией заклинаю… Раз…
— Послушайте! — завопил дьявол, скверно воняя серой. — Ваша подлость взяла, но на будущее… Откуда, откуда вы взяли чернила?! Их же теперь не сыщешь даже за бессмертие души…
— А я, молодой человек, некоторым образом — хе-хе! — консерватор. Так-то оно, знаете ли, надежней.
Валентина Журавлева Снежный мост над пропастью
С ума можно сойти! Не получается у меня статья. Вот, пожалуйста, наугад открываю «Вопросы психологии»: «Наибольшее рассогласование между двумя гипотезами определяется средним значением и дисперсией суммы случайных переменных, которая равна сумме средних значений и дисперсий распределений, из которых берутся переменные». Здорово, а? «Дисперсия суммы… которая… из которых…» Статья, в общем, пустая, но как звучит!
— Скрибас? — спрашивает Гроза Восьми Морей на своем сомнительном эсперанто. — Пишешь, говорю?
Он стоит у входа в палатку, в руках у него сковородка, солнце весело отражается в лысине Грозы Восьми Морей.
— Заходи, дед, — приглашаю я. — Видишь, дела идут совсем малбоне. Не выходит статья.
— Бывает, — успокаивает меня Гроза Восьми Морей. Он устанавливает сковородку на ящик, заменяющий стол, и бормочет: — Ши ирис претер домо сиа… нет, домо де сиа онкло. Она шла мимо дома своего дяди.
— Какого дяди? О чем ты говоришь, дед?
— Сиа онкло. Своего дяди. С предлогом «претер» упражняюсь. А тебе принес роста фиш. Жареную кефалку, значит.
Я ем кефаль, слушаю болтовню деда, и у меня появляется отличная мысль. Мои попытки писать научным языком, в сущности, немногим отличаются от эсперантистских упражнений Грозы Восьми Морей. Ну, а если я просто расскажу, как был открыт АС-эффект? Пусть редакторы сами уберут лишнее, уточнят термины, словом, сделают, что полагается. Главное — факты.
— Ли ригардис… ригардис… — Гроза Восьми Морей огорченно вздыхает. Забыл, понимаешь. Вот ведь… Он смотрел, ли ригардис, а куда он, печки-лавочки, ригардис — забыл… Ладно, ты себе скрибу, дону скрибу, я пойду, надо сети готовить.
Итак, история открытия АС-эффекта.
История эта уходит в глубь веков. В седую древность. В эпоху, когда мы жили в своем Таганроге и учились в шестом классе. С тех пор прошла целая вечность. Пять лет! Да, пять с половиной лет. Мы были тогда в шестом классе, заканчивалась третья четверть, и у Насти была двойка по арифметике. С этой двойки, собственно, все и началось.
Вообще-то арифметика не ладилась у Насти с первого класса. Но в тот раз положение было прямо-таки катастрофическое. Мы — я и Саша Гейм — старались вытащить Настю. Я старалась, потому что дружила с ней. Да и как староста класса я обязана была что-то делать с ее двойками. А Гейм уже тогда считался математическим вундеркиндом, блистал на олимпиадах, и задачки, которые нам задавали, щелкал как семечки. В полном блеске Гейм развернулся позже, через год-полтора, но для нас он уже давно был математическим гением. Он занимался с Настей почти каждый вечер, я тоже помогала; без меня у Гейма просто не хватило бы выдержки. Занимались мы много, однако у Насти ничего не получалось. А впереди была последняя в четверти контрольная работа.
Так вот, собрались мы у Насти перед контрольной и стали решать задачи. И Гейм в этот вечер кипел от злости. Накануне он достал толстенную математическую книгу, тайком читал ее на уроках, и теперь ему отчаянно хотелось удрать домой, к этой книге.
— Попытайся немножко подумать! — с раздражением сказал Гейм, скомкав очередной лист с неправильным решением. — Нельзя решать, не дочитав условий. Что ты смеешься?
— У тебя в очках лампа отражается, — объяснила Настя. — В каждом стекле по лампе. И когда ты злишься, они вспыхивают, как будто перегорают.
— Есть два пункта, — каменным голосом сказал Гейм. — Пункт А и пункт Б. Тебе понятно? — Он взял два карандаша, положил по обе стороны задачника. Настя перестала смеяться. — Расстояние между пунктами восемь километров. Ясно? Из пункта А вышел пешеход со скоростью пять километров в час. Одновременно и в том же направлении вышел из пункта Б автобус. Заметь, они движутся в одну сторону, — это очень важно.
— А куда они движутся? — спросила Настя.
— Туда! — закричал Гейм и показал руками на край стола. — Куда-то туда, какая тебе разница! Главное, они идут в одном направлении. И автобус через двенадцать минут догоняет пешехода. Надо найти скорость автобуса.
— Ладно, — согласилась Настя. — Не кричи, я найду.
Она стала решать задачу, поглядывая на карандаши. Гейм сидел на подоконнике и смотрел на часы.
— Фу, — радостно вздохнула Настя, — смотрите, сто семнадцать без остатка делится на тридцать девять. Значит, все правильно. А я боялась, не будет делиться. Ответ: три километра в час.
— Три километра! — Гейм подпрыгнул на своем подоконнике. — Ты, Настя, уникальная дура. Пешеход дает пять километров в час, автобус позади пешехода, автобус его догоняет, значит, скорость у него больше, чем у пешехода. Подумай, как автобус догонит пешехода, если будет ползти со скоростью три километра в час?!
Тут мне пришлось вмешаться, потому что Настя обиделась на «уникальную дуру». Я полистала задачник и нашла другую задачу, полегче. В девять утра со станции вышел товарный поезд, а в полдень отправился экспресс. Скорости поездов известны; надо узнать, в котором часу экспресс нагонит товарный поезд.
— Допустим, ты не дура, — великодушно сказал Гейм. — Я не настаиваю. Но логически мыслить ты не можешь — это аксиома. Вот если бы ты прочитала книгу Пойа «Математика и правдоподобные рассуждения»… Пойа дает общий метод решения задач. Решать надо всегда с конца.
— Я и решаю с конца, — возразила Настя. — Смотрю ответ, потом решаю.
— «Смотрю ответ»… Я же тебе о другом говорю! Решать задачу с конца значит представить себе, что именно надо найти. Вот в этой задаче надо найти время. Давай рассуждать дальше. Что такое время?
— Ну, время… это такое… оно идет.
— Время есть расстояние, деленное на скорость. Поняла? Скорость нам известна. Разность скоростей в данном случае. И если мы узнаем расстояние, задача будет решена. Ясно?
— Нет, с конца я не могу. С ответа могу, а с конца — нет.
Гейм хотел сказать что-то ехидное, но я ему показала кулак.
Настя долго возилась с задачей, перемножала и делила какие-то шестизначные числа. И наконец объявила ответ: экспресс догонит товарный поезд в десять часов утра.
— Слушай, Кира, с ним что-то происходит, — испуганно произнесла Настя, показывая на Гейма. — Ты посмотри на него.
Еще бы! Экспресс догнал товарный поезд до того, как он, экспресс, вышел со станции… Мне было жалко Гейма, я понимала его чувства, но ведь к контрольной все равно надо готовиться.
Гейм мрачно уставился на часы, а я дала Насте еще одну задачу.
— Эту я обязательно решу, — неуверенно сказала Настя. — Ты не сердись, Саша. Ты же сам говорил, что Эйнштейн в школьные годы хватал двойки по математике. А ты ко мне придираешься. Я решу задачу, я ее понимаю. «Из закипевшего чайника отлили две трети воды». Значит, там осталась одна треть, видишь, я все понимаю. «Оставшийся кипяток долили водой, температура которой равна двадцати градусам… Определить температуру воды в чайнике». Ну, тут четыре вопроса…
Гейм подошел и стал смотреть, как она решает. Настя написала четыре вопроса, вывела ответ и облегченно вздохнула. У Гейма позеленело лицо. Он взял свою шапку и ушел, хлопнув дверью и не простившись.
Настя растерянно моргала, с трудом сдерживая слезы.
— Я же не хотела его обидеть, — повторяла она. — Ну, Кира, правда, я его не хотела обидеть, почему он ушел?
Вот еще вопрос! А что должен был сделать Гейм, если по Настиному решению вода в чайнике имела температуру в двести четырнадцать градусов?!
Гейм ушел, а я не могла уйти. Но я не знала книги Пойа «Математика и правдоподобные рассуждения» и вообще не была математическим вундеркиндом. Я ходила в театральный кружок; там говорили не о математике, а о системе Станиславского. Дома тоже говорили о системе Станиславского: отец и мать у меня театральные художники. И я стала учить Настю решать задачи по этой системе. У меня просто не было другого выхода.
— Не реви, — строго сказала я Насте. — Прекрати реветь и представь себе события, которые происходят в задаче. Ну, как будто это театр. Или кино. Вот пешеход идет по дороге. Ты вообрази себе эту дорогу. Вообрази пешехода. Кто он такой. Как одет. И зачем ему надо идти. А тут еще дождик, такой мелкий, противный дождик, представляешь? Ну, понятное дело, пешеход переживает, он даже злится на себя, что не стал ждать автобуса. И подсчитывает: догонит его автобус или не догонит?..
— Нет, — перебила Настя. — Он знает, что автобус его догонит. Он подсчитывает, скоро ли автобус его догонит. Вот, думает, подниму тогда руку, и водитель остановит автобус. А дождь, конечно, идет все сильнее…
Ну! Тут я обрадовалась в десять раз больше, чем промокший пешеход при виде автобуса.
— Давай, Наська, — скомандовала я. — Вживайся в образ, у тебя получается.
У нее в самом деле получалось. Она грызла карандаш, который изображал пункт А, и смотрела на меня очень странным взглядом. Она как будто сквозь меня смотрела, куда-то очень далеко. И там была дорога, не очень хорошая грунтовая дорога, по которой шел пешеход, симпатичный парень, в клетчатой ковбойке, и прислушивался, не идет ли сзади автобус.
— Не вышло, — вздохнула Настя. — Не взял его автобус, обрызгал водой, обфыркал вонючим дымом и помчался дальше. Со скоростью сорок пять километров в час.
Она не заглядывала в ответ, она сама нашла эти сорок пять километров в час!
Тут мы сразу принялись за поезда. Правда, сначала не получалось. Настя продолжала думать о пешеходе, которого не подобрал автобус; дождь в той задаче уже лил как из ведра, и спрятаться пешеходу было некуда. Все это мешало Насте вжиться в образ товарного поезда, которому очень обидно, что его вот-вот перегонит расфуфыренный экспресс. Зато в образ закипевшего чайника Настя вжилась как-то сразу. Она даже пофыркивала, вживаясь. И очень сочувствовала чайнику. Он был уже не новый, закопченный, грузный, с накипью. Ручка на нем оторвалась, ее небрежно завязали проволокой. А ведь когда-то он ходил в туристские походы…
Вот так все началось.
Конечно, я тогда не предвидела, во что это выльется. Меня радовало, что Настя получит тройку в четверти. Она и получила свою тройку. Это была колоссальная победа, и мы продолжали заниматься. Я заставляла Настю вживаться в каждую задачу. Метод действовал надежно, только времени нужно было много: не так просто вжиться, скажем, в образ колхозного поля, которое засеяно на три восьмых пшеницей, на две девятых — кукурузой, потом еще чем-то, и в связи с этим надо что-то узнать…
Что поделаешь! Гейм уже начал свою стремительную карьеру, у него не было ни минуты свободного времени, а я могла учить Настю только по системе Станиславского.
И вот пошло — в шестом классе, в седьмом и дальше. Настя старалась, она даже похудела и только глаза у нее с каждым годом становились больше. Раньше я как-то не обращала внимания на цвет Настиных глаз. А тут вдруг заметила, что глаза у нее — как небо в грозу. Серые, а кажутся темнее черных. Большущие глаза цвета грозового неба. И в них все чаще появлялся странный взгляд — сквозь вас, сквозь стены, куда-то далеко-далеко, где идут поезда из пункта А в пункт Б и автобусы догоняют пешеходов. А я подталкивала Настю: «Давай, вообрази, как там все происходит» — и не думала, к чему это приведет. Мне это казалось обычным.
Скажем, у Игоря Лаубиса хорошая память — он этим берет. Нина Гусева перечитала уйму книг — ей начитанность помогает. Саша Гейм — тот прирожденный математик. Ну, а Настя держится на воображении, только и всего.
Я тогда не понимала, что затеян психологический эксперимент. Допустим, память — тут целая наука, как ее развивать. Но никто не ставил такого, как бы сказать, такого нахального опыта по развитию воображения. Никто не знал, что здесь скрыты невероятные возможности.
Наш дом в Исполкомовском переулке, а за углом, на Карла Либкнехта, одно лето жил мальчишка, упитанный розовый балбес. Так вот, он все лето тренировался по плеванию в цель. Сидит на скамеечке и плюет в картонку с кругами. Смотреть противно. За три месяца он научился попадать в десятку с пяти шагов. Вот что может дать упорная тренировка!
А Настя тренировалась не три месяца, а все пять лет — до окончания школы. Она перевоображала тысячи задач! К тому же у нее наверняка были соответствующие природные данные.
Мы перешли от задач с пешеходами, поездами и городами в безлюдную область синусов, усеченных конусов и биквадратных уравнений. Но Настя могла вообразить любую задачу. Даже тригонометрические функции острого угла она видела как взаимосвязанные особенности характера некоего человека по фамилии О.Угол. Человек этот менялся на глазах: одни качества вытеснялись другими, что-то безгранично увеличивалось, что-то безвозвратно терялось. В шестьдесят градусов О.Угол был уже не таким, как в двадцать.
Да что там О.Угол! У Насти оживали совсем уж безликие иксы и игреки. Я ко всему, казалось, привыкла, но меня поражало, как она различает иксы и игреки; ведь они у нее в каждом примере были разные. Я приставала к Насте:
— Вот тебе система уравнений:
2х2 — у = 2
х3 — у = 1
Объясни, пожалуйста, что ты там видишь.
— Как же, — говорила Настя, — этот икс такой маленький, такой серенький малышок-первоклассник. Видишь, он пыжится, ему хочется казаться старше, он возводит себя в квадрат, в куб, удваивает — и все равно остается маленьким. И мордочка у него измазана чернилами. Отними игрек — и почти ничего не останется. Но ведь его жалко, этого малыша, — продолжала Настя. — Я думаю, пусть у него ничего не отнимают. Пусть этот игрек уберет свои лапы, исчезнет. Ну и тут уже совершенно ясно видно, какой он малыш, этот иксенок: возвел себя в третью степень и по-прежнему равен единице…
В восьмом классе меня однажды послали к первоклассникам: у них заболела учительница, надо было заполнить свободный урок. Я взяла с собой Настю. Это тоже очень важный эпизод в истории открытия АС-эффекта.
Представьте себе три десятка мини-классников; они, конечно, отчаянно шумят, возятся, и вот Настя начинает им рассказывать про Красную Шапочку. Через две минуты наступает такая тишина, что я слышу, как скрипят новые Настины туфли. Я, дура, радуюсь и не думаю, что малыши могут испугаться. Настя рассказывает, как Красная Шапочка идет по дремучему лесу. Она совсем не старается добиться художественного эффекта. Она смотрит сквозь нас и рассказывает то, что видит. А видит она страшный лес. Он уходит в бесконечность. Ни один звук не возвращается из бездонной фиолетовой тьмы. Костлявые серые стволы тесно обступают Красную Шапочку, а над тропинкой клубятся душные испарения, сгущаются в липкий белесый туман. Змеящиеся ветви деревьев беззвучно опускаются позади Красной Шапочки, отрезая обратный путь…
Эти извивающиеся змееветви доконали двух маленьких девочек на первой парте, они начали реветь, но Настя на них и не взглянула. А я растерялась. Ведь рассказывала Настя правильно, и малыши слушали.
Тем временем Настя дошла до того, как Серый Волк съел бабушку. Сами посудите, каким он должен быть, этот проклятый волк, чтобы вот так запросто сглотать целую бабушку. И Наська выдала им соответствующего волка. Малыши завыли, прибежала завуч — нам крепко досталось…
В этот день я начала понимать, что затеяла с Настей нечто необычное. Я пошла в библиотеку, взяла учебник психологии для педвузов и стала читать. Ну, не скажу, что все было понятно. Но две вещи я себе уяснила. Во-первых, после школы я пойду на психологический. Во-вторых, эксперимент надо продолжать. В восьмом классе Настя училась на четверки и пятерки. Значит, ничего плохого от развитого воображения быть не может.
Это я тогда так рассуждала. Наивно, конечно: раз хорошие отметки — все в порядке. Теперь-то я понимаю, что Настя просто была бы другим человеком, если бы в тот вечер перед контрольной я не выпустила джинна из бутылки. И у меня тоже была бы другая судьба. Я ведь мечтала о кино, о театре, три года ходила в театральный кружок, а тут мне сказали: так нельзя, выбирай. Они были правы, не спорю. Я пропускала репетиции, не учила роли, вообще утратила интерес к искусству. Читала книги по психологии, одолела даже две работы Жана Пиаже: «Проблемы генетической психологии» и «Роль действия в формировании мышления», и постепенно крепла уверенность, что я на верном пути. Понимаете, в психологии слишком сильна, как бы это сказать, наблюдательская тенденция. Взгляд со стороны. Даже психологические эксперименты — это тоже наблюдение в слегка измененных условиях. Представьте себе, что физики ограничились бы экспериментами при небольших температурах, давлениях, скоростях, — где была бы сегодня физика? Конечно, психология имеет дело с человеком и вынуждена быть осторожной, но все-таки мы должны перейти к активным экспериментам по исследованию возможностей человеческого мозга.
Смешно: тогда меня огорчало, что я не могу поставить опыт на себе. Не было новых идей. Мне оставалось продолжать эксперимент с Настей.
Я объявила Насте, что отныне она подопытный объект. Настя улыбалась и смотрела на меня — нет, сквозь меня! — своими глазищами цвета грозового неба.
С этого времени я заставляла Настю вживаться в образы по всем предметам — по литературе, по физике, по химии и даже по черчению. Конечно, не все шло гладко. Скажем, история. История требует точности; это не математика, где можно вообразить пешехода веселым или, наоборот, грустным, можно мысленно остановить автобус или представить себе, что он проехал мимо. Настя однажды вообразила, как Меншиков, уже в ссылке, стоит у окна избы, и на дворе идет дождь, и Меншиков нехотя, небрежно водит по подбородку старой электробритвой «Харьков». Подумать только — электробритва в первой половине восемнадцатого века! Но Настя утверждала, что очень хорошо видит эту картину и даже слышит монотонное жужжание электробритвы…
Лучше всего у Насти получалось с математикой, физикой, химией. Думаю, это не случайно. Если расположить все отрасли науки и все виды искусства в ряд по степени точности, на одном конце ряда будет история — наука документальная, полностью исключающая вымысел, а на другом — поэзия, почти нацело состоящая из вымысла. Ну, а математика, физика, химия — как раз посредине. Стихи Настя не могла сочинять: ей нужны были исходные данные, условия задачи.
Зато с математикой дела у нас шли блестяще. В девятом классе это признал даже Саша Гейм.
Произошло это так.
Однажды на большой перемене он объявил, что есть задачка из репертуара приемной комиссии физтеха. С бассейном и четырьмя трубами. Народ, естественно, возмутился: всем изрядно надоели задачечные бассейны, специально созданные, чтобы топить бедняг-абитуриентов. Но слова «приемная комиссия» и «физтех» звучали весомо. Игорь Лаубис пошел к доске, а Гейм стал излагать задачу. Когда открыты первая, вторая и третья трубы, бассейн заполняется за двенадцать минут. Если открыты вторая, третья и четвертая трубы, — за пятнадцать минут, если первая и четвертая, — за двадцать. Спрашивается: за какое время бассейн наполнится водой при четырех открытых трубах?
Я следила за Настей. Она смотрела сквозь Гейма и, конечно, видела этот бассейн. Вероятно, она видела и трубы, и краны, и, может быть, даже людей, сидевших у бассейна и ждущих, когда же он наконец заполнится. Игорь стал писать на доске уравнения, ребята ему подсказывали. Но тут Настя сказала:
— Совсем маленький бассейн. За десять минут заполнится.
Гейм сразу насторожился и стал допытываться, откуда Настя знает ответ.
— Вот бассейн, — ответила Настя. — Бетонные стенки, лестница, два трамплина. И трубы. Черные такие трубы, а на них белой краской написаны номера…
— Почему трубы черные? — перебил Лаубис. — Может быть, они серые. Или оранжевые.
— Черные. С большими белыми номерами, — повторила Настя. — Я так вижу, тебе какое дело? Номера один, два, три. Идет вода, за минуту она заполнит бассейн на одну двенадцатую. Рядом трубы с номерами два, три, четыре. В минуту заполняют одну пятнадцатую бассейна. И снова трубы с номерами один и четыре. Одна двадцатая объема в минуту. Каждый номер повторяется два раза — это же сразу видно. Восемь труб, два комплекта по четыре. За минуту они заполняют одну пятую бассейна, весь объем — за пять минут. Значит, четырем трубам нужно вдвое больше времени. Вот и все.
— Учитесь, народы, — торжественно объявил Гейм. — Логика и ясность мышления. Моя школа!
Как же, его школа…
Меня не раз подмывало все рассказать, но я не решалась. В книгах по психологии я вычитала, что математические способности связаны с умением оперировать абстрактными понятиями. Математик, говорилось в книгах, мыслит обобщенно, свернутыми структурами. Вот задача такого-то типа, думает он, здесь надо сначала идти таким путем, потом сделать то-то и то-то. И так далее. Понимаете, без всяких картин. Наоборот, математическое мышление как раз и состоит в том, чтобы уйти от конкретных картин к операциям с обобщенными образами и символами. Получалось, что моя работа с Настей просто бред, ересь какая-то. Я попробовала говорить с парнем, который учился на пятом курсе нашего педвуза. Разговор не получился: он начал посмеиваться, я замолчала.
Оставались книги. Я много читала; мне казалось, что должна отыскаться книга, которая ответит на все мои вопросы. Книгам уже было тесно в моей комнатушке. Они лежали на столе, на подоконнике, на полу. Однажды, чтобы освободить место, я перенесла в отцовский шкаф все, что когда-то собрала о театре.
— Ну вот, — грустно сказал отец, — сегодня ты сделала окончательный выбор. Жаль. Ты стала бы хорошей актрисой.
Театр. Теперь у меня не хватало времени, чтобы съездить в Ростов, на премьеру. Двадцать четыре часа оказались такими же тесными, как моя комнатушка. Я почти физически ощущала эту тесноту.
А эксперимент продолжался. Настя шла по математике на пятерках. Она даже попала с Геймом на областную олимпиаду. Я поехала с ними — мне хотелось присмотреться к ребятам-математикам. Что ж, в общем, они были похожи на Гейма: мыслили этими самыми свернутыми структурами, символами и, конечно, не вживались в образы иксов и игреков. И все-таки Настя до самого конца олимпиады держалась в призовой группе. Срезалась она перед финишем. По условиям задачи надо было найти высоту облаков над рекой. А наблюдатель был где-то в стороне. Так вот, Настя — единственная! — учла при решении кривизну земной поверхности. И совершенно напрасно. У жюри начался спор, мнения разделились. С одной стороны, задача не требовала поправок на кривизну. С другой стороны, наблюдатель стоял далеко от того места, над которыми висели облака, — поправка на кривизну давала разницу около тридцати сантиметров.
Я-то понимала, что для Насти просто не было выбора. Она видела эти облака, видела, как они уходят к горизонту и, конечно, должна была учесть выпуклость Земли. Словом, Насте снизили баллы за громоздкость решения. По-моему, несправедливо.
Определенную роль тут сыграл психологический фактор. Члены жюри с некоторым сомнением поглядывали на Настю. Ну, представьте себе ребят на математической олимпиаде. Сосредоточенные, эрудированные, прямо-таки излучающие любовь к математике, к науке — и потому очень надежные. А рядом Настя. Начинающая кинозвезда с обложки «Советского экрана». Рассеянно смотрит куда-то в пространство, ничего не записывает…
Гейм занял первое место, Насте досталось седьмое; вернулись мы все-таки с победой.
— Не дуйся, — утешал меня Гейм. — Совсем неплохой результат для Насти. В десятом классе нажмет — выйдет на призовое место. Хотя, честно говоря, нет у нее божьей искры.
Он, конечно, не сомневался, что у него эта самая искра есть. Тщеславие вундеркиндов…
— Слушай, Гейм, — предложила я, — давай договоримся так: если Настя в ближайшие пять лет перегонит тебя, ты устроишь артиллерийский салют победительнице.
— Как это — салют?
Вот они, свернутые структуры. Ни капли настоящего воображения!
— А так. У памятника Петру стоят две старые пушки. Зарядишь их и выстрелишь. А если ты выиграешь, мы тебе отсалютуем из пяти орудий. Две пушки у Петра, две у музея и одна возле проходной судоремонтного завода. На весь Таганрог будет шум…
Тут до него дошла эта картина. Мы заключили торжественное соглашение.
Пять лет… Понимаете, есть в психологии мнение, что математические учебные способности вовсе не гарантируют наличия математических творческих способностей. На эту тему психологи спорят по крайней мере полстолетия. И могут спорить еще столько же. А я должна была что-то решать. Настя относилась ко мне, как спортсмен к тренеру; мое мнение много для нее значило.
В общем, я переворошила массу литературы, подумала и решила: Настя должна поступать в физтех.
Летом мы с утра шли в порт, на мол. Порт в Таганроге небольшой, тихий. Бетонный мол — излюбленное место рыбаков. Они целыми днями сидят там со своими удочками. А мы сидели с книгами. За лето я погрузилась в самые дебри психологии — теорию интеллектуальных операций, генетическую эпистемологию, факторный анализ, функциональное моделирование. Настя читала курс высшей математики Фихтенгольца и для практики пыталась рассказывать на английском языке душераздирающие истории из личной жизни дифференциалов и кривых второго порядка…
Кое-что мне удалось записать и потом проанализировать по методу Лирмейкера. Результат был ошеломляющий: индекс фантазии превышал 250. Между тем сам Лирмейкер говорит, что ему ни разу не встречался человек с индексом свыше 160.
Отрабатывая технику анализа, я проверила научную фантастику, сказки, мифы. Лишь в двух случаях индекс фантазии достиг 200 — это соответствовало, по Лирмейкеру, гениальной фантазии.
В конце лета я устроила специальное испытание и заставила Настю написать сочинение на тему «Пятое время года». Сама я тоже с превеликим трудом выжала три странички на эту тему (индекс фантазии 106). Я брала самые жесткие коэффициенты, которые только допускал метод Лирмейкера, все равно у Насти получалось 290 единиц!
Конечно, шкала Лирмейкера тут просто теряла смысл. Качество, которое выработалось у Насти, уже не было фантазией в обычном понимании этого слова. Это новое качество так относилось к простой фантазии, как интегральное исчисление относится к арифметике.
И еще одну работу я проделала в это лето: составила сборник задач и упражнений по развитию ультрафантазии. Все эти годы я шла, в сущности, на ощупь — у меня не было сколько-нибудь обоснованной системы. Да и не могло быть — никто не ставил таких опытов. И вот теперь я отчетливо видела пути развития ультрафантазии. Видела ошибки, допущенные раньше. Начнись опыт сейчас, я добилась бы тех же результатов за два года, а не за четыре.
В десятом классе у Насти были сплошные пятерки. Гейм уехал в Новосибирск, в физматшколу, и Настя сверкала на нашем небосклоне без конкуренции.
Да, пожалуй, тут надо сказать о парнях. Математическая слава плюс огромные глаза цвета грозового неба действовали как магнит. Сначала это меня тревожило. Мерещились разные ужасы: а вдруг Настя выйдет замуж и не пойдет в физтех?.. Ничего, обошлось. Видимо, не очень приятно, когда смотрят сквозь тебя и думают о чем-то своем. В соответствующих кругах сложилось мнение, что Настя — зубрилка, мечтающая только о золотой медали.
Она и в самом деле получила золотую медаль. Я с трудом вытянула на похвальную грамоту; все считали, что Настя мне помогает; приходилось поддерживать честь фирмы.
Медаль — это хорошо, а вот сомнений у меня тогда было более чем достаточно. Я вдруг обнаружила: на переднем крае точных наук господствует идея, противоречащая самой основе моего эксперимента. Считается, что современная наука работает там, где воображение бессильно. Чем смелее ученый уйдет от наглядных представлений, тем дальше он продвинется. И это подкреплялось убедительными примерами. В самом деле, попробуйте вообразить фотон, который ведет себя иногда как частица, иногда как волна, иногда как волно-частица и к тому же не имеет массы покоя… Теория относительности, квантовая механика, ядерная физика — каждый шаг вперед удавалось сделать лишь ценой отказа от наглядных представлений. Именно поэтому так выросла роль математики.
Получалось, что я иду против течения. Для утешения я придумала теорию щелей: продвигаться вперед можно не только с позиции математической силы, но и окольными путями — существуют щели, по которым воображение способно прорваться далеко вперед…
Мы поехали в Москву и без особого труда поступили: Настя — в физико-технический институт, я — на психологический факультет МГУ. Забавное было зрелище, когда мы впервые появились в коридорах физтеха. Я не сомневалась в Насте и позволила себе немного порезвиться. Оделись мы просто, но очень эффектно. Психология кое-чему научила меня в этом смысле. К тому же мы с апреля ходили на мол и успели основательно загореть. Широкие массы бледнолицых абитуриентов были потрясены.
— Дорогие девушки, — вежливо обратился к нам долговязый очкарик, неужели вы решили бросить ВГИК?..
— О чем ты говоришь, Борис? — вмешался другой интеллектуал. — Актрисы просто пришли посмотреть. В перерыве между съемками.
Это была одна шайка. Ребята из математической школы Костылева. Они понимали друг друга с полуслова, чистенько подхватывали реплики, просто прелесть. Мы им подыгрывали:
— Загар? Отдыхали в Крыму, подумаешь! Говорят, главное перед экзаменами — свежий воздух и хорошее питание…
Развлекались они минут двадцать. Зато с каким удовольствием я рассматривала их физиономии после экзамена! Решая задачу, Настя самостоятельно пришла к формуле Коши — Буняковского.
— Значит, свежий воздух, да? — сказал мне долговязый очкарик. Сам он едва-едва дотянул до пятерки, и вид у него был взъерошенный. — Значит, свежий воздух и хорошее питание? Артистки! Не бросайте ВГИК, подумайте о судьбах родного киноискусства…
Мы поселились у Лидии Николаевны, двоюродной тетки Насти. В наше распоряжение была выделена шикарная комната в двенадцать квадратных метров, из которых по крайней мере три метра занимали камни, минералы, полезные, полуполезные и просто бесполезные ископаемые, собранные мужем Лидии Николаевны, геологом, работавшим сейчас в Афганистане. Камни были на подоконнике, на полках, на полу. Тахта, которая мне досталась, стояла на четырех глыбах полупрозрачного, похожего на лед флюорита. Два дня мы сдирали пыль, въевшуюся в поры камней, и довели минеральное царство до блеска. Потом заново разложили камни. На стол поставили большую друзу золотистого пирита. Лидия Николаевна, работавшая в архитектурном институте, объявила, что камни отлично вписались в интерьер.
Конечно, не худо было бы убавить камней и прибавить этого самого интерьера. Однако я не хотела переходить в общежитие до завершения эксперимента.
Вывод формулы Коши — Буняковского (чем я немало гордилась) еще не гарантировал, что Настя сможет самостоятельно делать новые открытия. Тут вообще складывалась кошмарная ситуация. Я не могла требовать от Насти открытий сразу, на первом курсе. А с другой стороны, нельзя было ждать пять или десять лет: это меня не устраивало. Психологические эксперименты требуют иногда столько времени, что и трех жизней не хватит.
Я злилась, но ничего не могла изменить. Насте надо было заниматься. Мне тоже. Много времени уходило на дополнительные предметы, — я составила индивидуальные планы на два года вперед. Плюс спорт: четыре раза в неделю мы ходили на плавание. Наконец, Москва с ее театрами, концертными залами, картинными галереями, музеями и просто площадями и улицами, которые обязательно надо было обойти.
Я много ходила. Мне нравилось ходить по улицам большого города, смотреть на прохожих, на дома, на витрины и думать. Однажды (это было в конце зимы) я забежала погреться в метро и на встречном, поднимающемся вверх, эскалаторе увидела ребятишек с воспитательницей. Вероятно, это была группа из детского дома. Трудно сказать, куда они ездили в такой мороз. Ребятишки были в одинаковых шубках, шапках и рукавицах.
— Двадцать шесть человек, — сказал кто-то за моей спиной. — Две футбольные команды и запасные игроки. Подрастает смена.
— Вот именно, — насмешливо отозвался другой голос. — Сегодня у них равные шансы. Потом кто-то станет капитаном, а кто-то просидит всю игру на скамейке, в запасе…
Я хотела обернуться, и вдруг — мгновенно, в какую-то неуловимую долю секунды — у меня появилась мысль, которую я ждала все эти годы. Я отчетливо увидела, что надо делать дальше. Увидела картину, в которой эксперимент с Настей был лишь одним из эпизодов.
Ушел поезд, на время опустел перрон, а я стояла, смотрела на рельсы, и сердце стучало так, словно я бежала куда-то из последних сил.
С этого дня я начала готовиться к следующему эксперименту. Время — вот чего мне постоянно не хватало. Слишком быстро прошел этот первый год в Москве.
Летом, сразу после экзаменов, я устроила Настю лаборанткой в Институт технической кибернетики. Я надеялась, что Насте представится случай проявить свои способности. Случай действительно представился, хотя все получилось совсем не так, как я рассчитывала.
После первого трудового дня Настя вернулась в восторженном настроении, невнимательно проглотила парадный обед, сооруженный мною под руководством Лидии Николаевны, и весь вечер вводила нас в дела лаборатории бионики. Группа, в которой работала Настя, занималась проблемой распознавания образов. В общих чертах эта проблема мне знакома, она затрагивает и психологию.
Возьмем какую-нибудь букву, скажем, «а». Ее можно написать по-разному: прописью, печатным шрифтом, мелко, крупно, самыми различными почерками, но человек легко определит, какая это буква. Можно положить «а» набок, перевернуть, зачеркнуть каким-нибудь замысловатым узором — все равно человек увидит и узнает «а». Наш мозг умеет выделять главное, характерное для всех изображений объекта и отбрасывать несущественные детали, как бы они ни искажали этот объект. Значит, существуют приемы, с помощью которых мозг распознает зрительные образы. Чтобы научить машину распознавать образы (без этого она не сможет читать и вообще видеть), нужно найти приемы распознавания, суметь их промоделировать, — в этом одна из главных задач бионики. В Настиной лаборатории опыты велись на персептроне электронной машине, специально сконструированной для распознавания образов. Персептрону показывали набор географических карт, и машина безошибочно отыскивала два одинаковых изображения среди сотен более или менее похожих.
Настя уверяла, что персептрон просто чудо.
— С таким персептроном, — сказала Настя, — мы обязательно утрем нос самому Розенблатту, основоположнику персептроники.
Тут она замолчала и стала смотреть на камни в углу комнаты. Сначала мне показалось, что Настя представила себе эту картину: как осуществляется процедура утирания носа и как ведет себя при этом основоположник персептроники. Но по глазам (в них начали собираться грозовые тучи) я поняла, что дело серьезнее.
У Насти появилась идея.
Мне хотелось расцеловать Настю, но из психологических соображений я сдержала восторг. Надо было по-деловому все обсудить.
Идея в самом деле была замечательная.
Предъявим персептрону много разных фотографий одного и того же человека. Пусть машина выделит наиболее характерные черты и даст обобщенный портрет. Каким бы искусством ни обладал фотограф, он не может снять обобщенный образ. Обобщение под силу только живописи. Но живопись, в отличие от фотографии, не документальна. Если идея окажется верной, персептрон позволит соединить конкретность и точность фотоискусства с художественным обобщением, свойственным живописи. И тогда останется сделать только шаг, чтобы прийти к новому синтетическому виду искусства фотописи…
Мы не спали до поздней ночи, на все лады развивая эту идею. Мы не представляли, как обернется дело. Это моя вина. Я обязана была предусмотреть возможные осложнения.
Утром, проводив Настю, я пошла в читалку. В этот день мне никак не удавалось сосредоточиться, мысли вертелись вокруг Насти, персептрона и фотописи. Я даже попыталась представить, как мы утираем нос Розенблатту. А вернувшись домой, обнаружила плачущую Настю. На кровати лежал чемодан, и Настя, глотая слезы, укладывала в него свои вещи.
Пришлось потрудиться, пока я получила информацию о случившемся.
Так вот, утром Настя изложила идею своему непосредственному начальнику, программисту Юрочке. При этом она называла его «шеф» и смотрела на него глазами цвета грозового неба. Юрочка, конечно, не устоял, Он пробормотал: «Головокружительная идея!» — и пошел к руководителю группы, бородатому Вове. Тот сначала морщился и хмыкал, но Юрочка привел неотразимый довод. Он напомнил, что в связи с юбилеем П.П.Пыхтина, старшего научного сотрудника отдела экономики, юбилейная комиссия готовит альбом; там собраны полторы сотни снимков, просто готовый материал для персептрона. И лаборатория бионики, которую упрекали в Прохладном отношении к предъюбилейной возне, теперь сможет внести свой вклад, украсив альбом первым в мире фотописным портретом. Вова поскреб бородку и согласился.
Начали обсуждать детали. Выяснилось, что попутно удастся проверить некоторые спорные положения, содержащиеся в недавно опубликованной статье киевских биоников из группы Стогния.
— Такой появился энтузиазм, — вытирая слезы, рассказывала Настя, — их уже нельзя было остановить…
Но она, разумеется, и не думала их останавливать.
Подготовка опыта заняла три часа, пришлось переналаживать фотоблок. Восемь минут машина рассматривала альбом. Еще двадцать пять минут ушло на обработку полученного фотописного портрета. К обеденному перерыву портрет был готов. Сработали неведомые каналы информации, вокруг персептрона собрался народ из разных отделов и лабораторий. Появление первой фотописи шумно приветствовали. Портрет получился яркий. Пыхтин выглядел на нем несколько необычно и в то же время был чрезвычайно похож. Юрочка, дававший пояснения, подчеркивал, что лаборатория реализовала идею нового сотрудника. Идея всем нравилась, новый сотрудник тоже.
Прибыл Павел Павлович Пыхтин, осмотрел портрет, промолвил: «Гм, любопытно…»
Увеличенный снимок повесили в холле, рядом с объявлением о юбилейных торжествах. С этого и началось. То ли освещение в холле было другим, то ли сказалось увеличение, во всяком случае, что-то сразу изменилось. Настя считает, что сработал фактор времени: в фотопись надо хорошенько всмотреться.
Так или иначе, все скоро заметили, что П.П.Пыхтин выглядит на портрете как-то непривычно. Не было, например, модных очков. Казалось, это делает П.П.Пыхтина моложе, и только. Но вместе с очками исчезла интеллигентность. Что-то изменилось в выражении глаз и маленького, плотно сжатого рта, Персептрон сделал то, что удается лишь очень талантливому портретисту. Он убрал все внешнее. Изменения были почти неуловимые. Но с портрета смотрел настоящий Пыхтин. Человек не очень умный, но старающийся казаться умным и значительным. Человек не очень добрый, однако носящий добрую улыбку.
— Он был без грима, — сказала Настя. — Наверное, таким он бывает наедине с собой.
В холле наступило неловкое молчание. Потом все разошлись по своим комнатам. Инженер Филипьев, обычно спокойный и немногословный, долго и взволнованно втолковывал, что сами виноваты: следовало найти другого человека. Карьера П.П.Пыхтина началась когда-то со статьи, разоблачающей приверженцев буржуазной лженауки кибернетики. Филипьев припомнил другие эпизоды и предсказал, что у Пыхтина не хватит ума свести историю с портретом к шутке. Предсказание не замедлило сбыться: последовал телефонный звонок.
Бородатый Вова и Юрочка героически приняли удар на себя. Начальство ограничилось «ссылкой»: Настю отправили в командировку. Решение было почти гениальное. Юбиляр мог считать, что лаборатория бионики и Настя наказаны. Лаборатория и Настя могли считать, что никакого наказания нет, так как ехать Насте предстояло в курортные края, на Черноморское побережье Кавказа.
По этому случаю был распит баллон томатного сока. Бородатый Вова от имени коллектива выразил уверенность, что новую лаборантку ожидает блестящее будущее, ибо устроить такой переполох на второй день пребывания в храме науки — это надо уметь…
— Так в чем же дело? — спросила я. — Выходит, все отлично устроилось?
Настя, всхлипывая, покачала головой:
— Придется ехать на дельфинью базу, а там нет ни дельфинов, ни базы. В сентябре только начнут строить. В лаборатории интереснее.
На следующий день я пошла в институт. Говорила с бородатым Вовой. Слушала Юрочку, который клялся продолжать исследования по фотописи. Ходила к начальству. Изменить уже ничего нельзя было — уехал директор института. Но я договорилась, что меня тоже зачислят лаборанткой и отправят вместе с Настей.
— Дельфинов, конечно, на базе нет, — сказал бородатый Вова, задумчиво рассматривая мое заявление. — Дельфины пока резвятся в море. Но при выдающихся способностях Анастасии Сергеевны не представляет никакого труда, предположим, расшифровать парадокс Грея и без дельфинов.
Я спросила, что это такое — парадокс Грея. Вова вздохнул, еще раз прочитал мое заявление и не совсем уверенно предложил перенести разговор о парадоксе Грея на внеслужебное время. Я вежливо отклонила его любезное предложение.
— Кажется, что-то припоминаю насчет парадокса, — сказала я, и это было химически чистое вранье: я не могла ничего вспомнить, поскольку ничего не знала. — Пожалуй, вы правы. Парадокс Грея можно расшифровать и без дельфинов. Мы этим займемся.
— Вот-вот, — пробормотал Вова, поскребывая бородку. Он растерялся от такого нахальства. — Займитесь. Обязательно займитесь. Человечество ждет.
Через два дня мы были в Адлере.
После нудных московских дождей мы попали под ослепительное солнце. Над бетонными плитами аэропорта поднимался теплый воздух, и я подумала, что ссылка получилась не такая уж плохая.
За сорок минут автобус доставил нас до дельфиньей базы. Тут мои восторги несколько утихли. Место, что и говорить, было курортное: обрывистый берег, внизу золотистый пляж, скалы, синее море и деликатный шорох прибоя. Четыреста метров сплошной красоты. И на этих четырехстах метрах стояли грязноватые склады-времянки, высились холмы небрежно разгруженного кирпича, лежали под навесом мешки с цементом, а на самом видном месте возвышалась классическая сторожка допетровского стиля неопределенного цвета, неопределенной формы, скроенная из неопределенного материала. Вокруг сторожки была растянута паутина сетей. Между сетями, радостно повизгивая, прыгал лохматый рыжий пес.
— Гениальная собака, — сказала Настя. — Сразу увидела в нас сотрудников Института технической кибернетики.
Мы спустились с обрыва и, сопровождаемые гениальной собакой, по лабиринту сетей пробрались к сторожке. У входа на раскладушке спал маленький лысый старичок. На груди старичка лежала книга в потрепанном сером переплете. Собака негромко тявкнула, старичок тотчас приоткрыл глаза и быстро сел на раскладушке. Книга упала, я ее подняла. Называлась она «Основы эсперанто».
— Ми эстас гардисто, — бойко произнес старичок. — Сторож я. А вы кто? Кио ви эстас?
Через десять минут мы полностью уяснили ситуацию.
База действительно существовала только в проектах. Пока была территория, куда завозились стройматериалы и кое-что из оборудования. Слово «территория» сторож произносил на эсперанто, и звучало это внушительно — територио. С южной стороны територио граничила с могучей и процветающей базой Института гидрологии, а на севере упиралась в крутой обрыв. Жилых строений на територио, помимо допетровской хижины, не было. И заботиться о нас должен был, по мнению ученого сторожа, камарадо Торжевский, ведавший територио и материалами.
— Камарадо Торжевский… как его… ли эстас саджа хомо, — объяснил сторож. — Толковый мужик, говорю.
— Что же, — спросила я, — в эсперанто все существительные оканчиваются на «о»?
— Все! — радостно подтвердил просвещенный дед и указал на собаку. Хундо. А зовут Трезоро. Сокровище, значит.
Сторож-эсперантист Григорий Семенович Шемет оказался презанятной личностью. По специальности он был часовых дел мастером и почти безвыездно прожил полвека в Новгороде: Жил в одном и том же доме, работал в одной и той же мастерской. Жизнь шла плавно и размеренно, как хорошо отрегулированные часы. И совершенно неожиданно для своей многочисленной родни Григорий Семенович сбежал в Архангельск, пристроился в рыбачью артель. У него вдруг появилась неодолимая тяга к морю, к новым местам и неустроенной, полукочевой жизни под открытым небом. Беглеца отыскали и упросили вернуться. Но он сбежал снова — на этот раз к Охотскому морю. Родня смирилась: решено было каждую весну отпускать старика. Он прошел страну «лавлонге кай лавлардже» (что значит вдоль и поперек), удачливо ловил рыбу на восьми морях и теперь собирал деньги на туристский круиз вокруг Европы.
Дед был на редкость бойкий и подвижный. Рассказывая, он быстренько убрал раскладушку, пригласил нас в свою хижину и угостил чаем. В хижине было очень чисто, прохладно, неструганые доски пахли смолой. Не знаю, как Григорий Семенович годами сидел в часовой мастерской, это трудно было представить.
— А зачем эсперанто? — спросила Настя.
Дед всплеснул руками.
— В этой Европе, я тебе скажу, полным-полно разных народов. Не могу же я все языки учить. Не управлюсь до отъезда. И потом, дорогие мои белулино, то есть красавицы, эсперанто — язык звучный, ходкий, стройный. Вот я вам для примера прочитаю стихи поэта Лермонтова «Парус» в переводе на эсперанто.
Стихи поэта Лермонтова, однако, остались непрочитанными, так как прибыл камарадо Торжевский. Он прибыл на новенькой голубой «Волге», за которой шел караван из трех грузовиков, нагруженных кирпичом.
Камарадо Торжевский был великолепен. Казалось, он сошел с плаката «На сберкнижке денег накопил, путевку на курорт купил». Впрочем, сторож-эсперантист не ошибся: Торжевский оказался дядькой умным и дельным.
— Вы же свои парни, — сказал он. — Не надо так смотреть на мой новый костюм и на мою новую «Волгу». Это не роскошь, а скромная экипировка современного толкача. Ибо кто даст мне шифер и провода, если я появлюсь в мятой сорочке? И поскольку вы присланы мне помогать, смотрите и учитесь. Контакт с братьями-дельфинами зависит пока от нас, снабженцев. Не будет оборудованной базы, не будет и контакта.
Мы заверили Торжевского, что приложим все усилия, чтобы ускорить контакт с братьями-дельфинами.
— Это хорошо, — одобрил Торжевский. — Братья-дельфины будут рады. А пока приложите усилия к разгрузке кирпича. Эта банда, именующая себя грузчиками, бросает кирпичи так, словно это золото. А кирпичи — не золото, они бьются. Да. А потом поедем добывать палатку и спальные мешки.
Так началась наша жизнь в ссылке.
Работы было много. Мы встречали вагоны с оборудованием, добывали автотранспорт, распоряжались при погрузке и честно трудились на разгрузке. Торжевский переложил на нас грубую прозу снабжения, оставив себе утонченную снабженческую лирику. Он часто уезжал, вел где-то хитроумные переговоры, в результате которых наши склады пополнялись финскими декоративными панелями, транзисторными кондиционерами и ультрамодерными стеллажами для несуществующей еще библиотеки.
О парадоксе Грея я вспомнила только через неделю.
— Вот еще! — недовольно сказала Настя. В этот момент она сосредоточенно рассматривала в зеркало кончик своего носа. — Слушай, как ты думаешь, кожа сойдет, а? Обязательно надо достать крем (раньше она бы сказала «купить»). А с парадоксом Грея ничего не выйдет. Ты даже не представляешь, что это такое…
Ну, тут Настя была неправа: после разговора с бородатым Вовой я сразу помчалась в читалку и кое-что успела полистать. Работы Крамера, Алеева, Першина, сборник статей по демпфирующим покрытиям.
Несоответствие между скоростью дельфинов и мощностью их мускульной системы — вот в чем состоит парадокс Грея. Дельфины развивают до шестидесяти километров в час. Их мускулатура должна быть раз в десять сильнее, чем она есть на самом деле.
Одно время считали, что Крамеру удалось разгадать парадокс. Твердый корпус корабля плавно обтекается водой только при небольших скоростях. С увеличением скорости поток воды срывается, в нем образуются вихри, и сопротивление резко возрастает. Так вот, Крамер предположил, что кожа дельфинов, изгибаясь, как бы приспосабливается к потоку воды, предотвращая возникновение вихрей. Были испытаны пружинящие, демпфирующие оболочки; в какой-то мере они действительно препятствовали вихреобразованию. Однако парадокс Грея остался: демпфирование объясняет его лишь частично. Должны существовать другие, более эффективные способы уменьшения сопротивления.
— Подумай, о чем ты говоришь! — возмущалась Настя. — Как можно браться за парадокс Грея, не имея ни оборудования для опытов, ни самих дельфинов?!
Я возражала:
— Но ведь именно в этом изюминка. Представляешь, как здорово: разгадать тайну дельфинов, не имея ни одного дельфина…
Убеждать пришлось долго. Это был первый случай, когда Настя не хотела даже попытаться решить задачу. По ее мнению, затея была совершенно несерьезная: смешно браться за изучение дельфинов, когда нет никакой возможности получить хотя бы завалящего дельфина. Я убедила Настю чисто случайно.
— Подумай логически, — сказала я. Когда нет доводов, всегда приходится призывать логику, хотя логика тут как раз ни при чем. — Подумай логически. Ведь у других исследователей были дельфины, но ничего не получилось. А у тебя дельфинов нет. Следовательно, у тебя получится.
— Ну, знаешь!.. — возмутилась Настя. — Это такая чушь, что…
Она вдруг замолчала и уставилась на меня. Она смотрела на меня глазами цвета грозового неба, и я поняла, что дело идет на лад.
— Ты считаешь, изучать дельфинов надо без дельфинов? — совсем другим тоном спросила Настя.
Что мне оставалось делать? Я чувствовала, что говорю чепуху, но все-таки повторила:
— Если рассуждать логически, виноваты именно дельфины. У других исследователей были дельфины, но парадокс остался неразгаданным. У тебя нет дельфинов, следовательно, ты разгадаешь парадокс.
— Да, конечно, — пробормотала Настя, глядя сквозь меня.
Через полчаса она спросила:
— А как с трубами? Сегодня они прибудут на станцию, надо доставать машины и кран.
Я сказала, что все сделаю сама. Пусть она спокойно занимается дельфинами. То есть не дельфинами, а их отсутствием. Не таким отсутствием, которое просто отсутствие, а таким, которое дает больше, чем присутствие… Это был уже чистый бред, и я на всякий случай прибегла к волшебному слову «логически».
Впрочем, Настя не слушала меня. Она рассеянно сказала: «Ага» — и пошла к морю.
Весь день я моталась как угорелая с этими трубами. А Настя лежала на досках и смотрела в море. Я принесла ей кефир и печенье — не было времени возиться с обедом.
Вообще с этого дня мне пришлось работать за двоих. Я не разрешала Насте отвлекаться. Пусть думает. Я только не понимала, что она может представить себе в данном случае. Ну, вот море, а в нем плывет дельфин. Что дальше?.. Однажды мне даже приснилась эта картина. Дельфин грустно улыбался и говорил голосом Торжевского: «Не надо так на меня смотреть!»
Настя размышляла два дня. На третий день она дала мне список книг, которые ей были нужны. Список ничего не объяснял. Все книги относились к теории катализа. Катализаторы, конечно, могут увеличить скорость химической реакции, но как они связаны с увеличением скорости дельфинов?! Что делать! Я поехала в Сочи и раздобыла книги.
Затем Настя вручила мне еще один список — химикаты, лабораторная посуда, прибор для хроматографического анализа. С этим было проще: я пошла к соседям, гидрологам, и выпросила все необходимое. Мы поставили вторую палатку; теперь у Насти была своя лаборатория.
— Если дело дойдет до дельфинов, — сказала я Насте, — ты, пожалуйста, предупреди заранее. Все-таки придется снаряжать корабль.
— Дельфины? — переспросила Настя. — Нет, дельфины не нужны.
На следующий день Гроза Восьми Морей сказал мне:
— Послушай, белулино, ты бы хоть домой съездила. Тут «Метеор» ходит. Пост лаборо венас рипозо. Отдыхать, значит, надо, не только вкалывать. А у тебя сплошная лаборо и никакого рипозо. Вот и Наська отощала на твоем кефире. Одни глаза остались. Сегодня уха будет; смотри у меня — чтоб к пяти была здесь.
Я вернулась в девятом часу голодная и злая. Орал магнитофон, возле сторожки веселились бородатые гидрологи: они старательно обучали деда танцевать шейк. Ухи не было, это я сразу обнаружила. Съели мою уху, вертятся вокруг Насти, деду голову заморочили, — я их погнала со страшной силой. Ужин получился дурацкий: вино, яблоки, печенье, полуокаменевший сыр.
Голова гудела от усталости и от вина; я как-то не обратила внимания на Настины слова:
— Знаешь, завтра будем испытывать.
Мы уже забрались в свои мешки, я машинально пробормотала:
— Ладно, завтра.
И вдруг до меня дошло: будем испытывать!
— Слушай, что испытывать? — спросила я. — Ты о чем говоришь?
— Плавать будем завтра. Если все сойдется, мы с тобой завтра побьем мировой рекорд. Спи. Да, слушай, а этот Алеша славный парень, ты заметила? Ну, высокий, с усиками. Он из Ростова, почти земляк.
Спать мне уже не хотелось. Какой тут мог быть сон, если Наська решила задачу!
— Ладно, объясню, не кричи, — нехотя уступила Настя. — Да и объяснять-то нечего, все очень просто. Ты же сама говорила, что без дельфинов легче разобраться в этом деле. Говорила ведь? Ну, я-представила себе море, представила дельфина, потом убрала этого дельфина, понимаешь?
Я ничего не понимала. Плывет дельфин — это можно представить. А что останется, если убрать дельфина?
— Море останется, — с досадой сказала Настя. — Как ты не видишь? Это же очень логично, ты сама говорила. Останется вода, следовательно, думать надо только о воде. Без всяких дельфинов. Надо представить себе воду, ясно?
Я спросила почти наугад:
— Молекулы воды?
— Нет. В том-то и дело, что не молекулы. Если бы вода состояла из молекул, она кипела бы при минус восьмидесяти градусах. Молекулы воды объединены в группы, в агрегаты. Поэтому вода жидкая. Ну, представь себе лед с его кристаллической решеткой. Громадный кристалл — как склад на товарной станции. Так вот, когда лед тает, кристалл распадается на агрегаты. Вместо склада — отдельные ящики, ясно? В ящиках, допустим, мячи. Они вообще-то подвижны, их легко растолкать, но ведь упаковка мешает! Так и с молекулами воды. Они заперты в этих агрегатах, как мячи в ящиках. От этого зависят все свойства воды. В том числе сопротивление, которое она оказывает движению. Попробуй сдвинуть с места мячи, если они в ящиках. А дальше я рассуждала так: надо раздробить агрегаты на отдельные молекулы, тогда вязкость воды резко уменьшится. Может быть, дельфины именно так и…
— Подожди, — перебила я. Дельфины меня теперь не интересовали. — А как это сделать? Как раздробить эти самые агрегаты?
Настя пренебрежительно фыркнула.
— Ты же принесла мне книги. Опять логика: кто-то где-то должен был решать подобную задачу для других целей. Вода — такое распространенное вещество… Словом, я обнаружила, что проблемой дробления агрегатов интересуются биохимики. Конечно, им и в голову не приходило, что это путь к уменьшению вязкости воды. Просто агрегатированные молекулы воды участвуют в энергетических процессах организма. При желании завтра посмотришь книги. Важно одно: когда агрегат захватывает лишний протон, он сразу разваливается на отдельные молекулы. Как карточный домик. Понимаешь? После этого мне оставалось найти вещество, которое легко отдавало бы протоны. Завтра на себе попробуешь. Я взяла за основу крем «Лунный»: все-таки мы с тобой не корабли, чтобы мазаться всякой протонной дрянью. И хватит, я спать хочу! Отстань.
— Спи, — сказала я, разозлившись. — Ты даже не представляешь, что ты сделала. И все твои рассуждения… снежный мост над пропастью незнания. Шаткий снежный мост.
— Как? — удивилась Настя. — Снежный мост над пропастью? Вот здорово! Я прямо вижу этот мост…
Она помолчала, рассматривая свой снежный мост, потом спросила:
— Слушай, Кира, это из поэзии, да?
— Нет, из прозы. Так Карл Пирсон отозвался о законе наследственности Грегора Менделя.
— Но ведь Мендель был прав! И потом, это просто красиво — снежный мост над пропастью.
Я уточнила:
— Над пропастью незнания.
— Ну и что? Главное — не упасть.
«Нет, — подумала я, — главное, решиться и вступить на снежный мост. Не ждать, пока возведут бетонные фермы, а найти узкую снежную полоску — и отважиться».
Странно: я крепко спала в эту ночь. Утром меня разбудил невероятно вкусный запах — дед и Настя жарили помидоры. Я подумала, что день будет удачный.
После завтрака Настя дала мне баночку с зеленоватой мазью.
— Ты уж постарайся, — жалобно сказала Настя. — Ты ведь у меня за дельфина.
Дед помог отмерить вдоль берега стометровку. Секундомера у нас не было, пришлось взять мои часики.
— Ну, девки, приступаем, — объявил Гроза Восьми Морей. — Под моим руководством.
Мазь была холодная, и вода была холодная. Я стояла на скользком камне, а дед, Настя и хундо Трезоро смотрели на меня с берега. «Снежный мост, подумала я, — только бы он выдержал…»
Я чувствовала, что плыву хорошо. Такое ощущение бывает редко: кажется, что летишь, не встречая сопротивления. И не было усталости: я всю стометровку наращивала скорость.
— Сорок восемь секунд! — крикнула с берега Настя. — Нам не страшен снежный мост, снежный мост, снежный мост…
Мировой рекорд для мужчин был пятьдесят две секунды, я это хорошо помнила. Даже если Настя на секунду или две ошиблась, все равно мировой рекорд побит!
— Возьмем русалок, — сказал дед. — Они ведь девки, а не мужики. Народная мудрость! Девки должны лучше плавать. Или вот возьмем привидения…
— Стоп, дед, — остановила его Настя. — Привидения — это из другой оперы. Давай, Кира, стометровку на спине.
Рекорд был минута и шесть секунд; я прошла дистанцию быстрее, — теперь я хорошо чувствовала скорость.
— Квиндек сеп, печки-лавочки! — восторженно произнес дед. — Пятьдесят семь секунд. Как «Метеор» шла.
В этот день были забыты все снабженческие дела. Мы плавали и записывали результаты. К двум часам дня нам принадлежали почти все олимпийские и мировые рекорды. Даже в заплыве на восемьсот метров я могла рассчитывать на серебряную медаль, а Настя — на бронзовую. У нас кончилась мазь, иначе и здесь мы вытянули бы на золотую.
Потом я, уставшая и счастливая, лежала на огненном, обжигающем песке и смотрела, как дед и Настя сооружают праздничный обед. Чуть-чуть кружилась голова, и, когда я закрывала глаза, земной шар начинал плавно раскачиваться.
— Сейчас бы холодного лимонада… — вздохнул дед. — Вы, девки, лишнюю калорию боитесь проглотить, фигуры бережете. А мне лично никакая калория не страшна. Мой организм устойчивость имеет против этих калорий.
Гроза Восьми Морей лукавит — я его насквозь вижу. Он хочет, чтобы Настя пошла к гидрологам за пивом.
— Не хитри, дед, — говорю я. — Пиво будет вечером. Сейчас нужно сохранить ясность мышления. Тут такая проблема: как назвать открытие? Чтобы коротко было и звучно. Придумай.
— Мне бы твои заботы, — ворчит дед. Он явно польщен. — Назови так: стремительное метеорное плавание имени Анастасии Сарычевой.
Что ж, это не лишено смысла. Эффект Анастасии Сарычевой. АС-эффект. Как качается земной шар! Разрушенные агрегаты очень быстро восстанавливаются, иначе вода бы за мной вскипала без всякого расхода энергии. Да, конечно, разрушение и восстановление агрегатов идет лишь в тонком слое. Ну и что? Это нисколько не помешает использовать АС-эффект (все-таки звучит: АС-эффект!) на скоростных кораблях.
— Слушай, Настя, сегодня же дадим телеграмму Гейму. И бородатому Вове.
— Нет, Гейму лучше позвонить. Он сейчас в Таганроге. А с Вовой подождем несколько дней. Мне еще не все ясно.
Настя рассказывает деду про Гейма и про артиллерийский салют из двух пушек. Нет, две пушки мало! Если у Гейма есть совесть, он устроит салют из всех пяти пушек. АС-эффект годится не только для кораблей. Вода — кровь нашей цивилизации. Она везде — в трубопроводах, гидросистемах, турбинах…
— Насчет пушек, конечно, здорово закручено, — говорит дед, — но я вам так скажу: нечего шуметь — это дело надо держать в строгом секрете. Между прочим, на эсперанто «секрет» означает «тайна». Ясно? Чтобы ни-ни. Полный секрет. А вы прославитесь рекордами. Вас, может, по всему миру будут возить. На всякие там спартакиады и олимпиады. Портреты будут в журналах. И я с вами покатаюсь, посмотрю мир…
— А что, Кира, давай так и сделаем? — смеется Настя. — Григорий Семенович выдал гигантскую идею. Даже юридически нельзя придраться: условия соревнований не запрещают применять мазь. Представляешь, что будет!
Они еще долго веселятся, наперебой обсуждая феерические перспективы нашей спортивной карьеры. Я слышу лишь обрывки фраз, меня лихорадит от сумасшедшей мысли: а если применить АС-эффект в нашей кровеносной системе?
— До ни коменцу, — объявляет наконец Гроза Восьми Морей. — Хватит трепаться, приступаем к обеду. Эх, по такому случаю и без этого, без ботело да пиво. Пропадешь с вами!.. Смой песок, говорю, и чтоб сразу обедать. Живо!
Да, надо спешить. Я потеряла массу времени, ожидая, пока опыт с Настей даст надежные результаты. Зато теперь можно уверенно идти вперед.
Уверенно?
Новый опыт — новая пропасть. И какая!
Пусть. Я отыщу снежный мост, обязательно отыщу и не побоюсь вступить на него.
Жди меня, снежный мост!
Александр Горбовский Совпадение
В сумерках темная масса космического корабля бесшумно опустилась на опушку леса. Ни прохожих, ни грибников, ни пастуха, никого не оказалось вблизи, кто мог бы заметить это. Так и было нужно. Так и было задумано. Три фигуры, отделившись от корабля, наблюдали, как его огромное тело начало плавно уходить под землю. Оно вползало в нее, как будто какая-то сила неодолимо затягивала его вглубь.
Когда корабль скрылся весь, кустарник и трава снова сомкнулись над этим местом, и ни одна былинка, ни один примятый листок, ничто не напоминало о том, что произошло здесь.
Операция «Вторжение» началась.
Трое выбрались на дорогу. Они шли в сторону города. Их походка была естественна, движения и жесты почти человеческие. И, если не вглядываться в их лица долго и пристально, невозможно было бы догадаться, кто они и с какой целью прибыли сюда. Прибыли из мира, который не был обозначен даже ни на одной из звездных карт Земли.
Они были опытные разведчики, эти трое, и планета эта была Далеко не первой на их пути. Только три рода сведений интересовали их: пляски земных существ, их представления о добре и зле, и нечто, что они обозначили словом, для которого не было эквивалента ни в одном из земных языков. И что нельзя было поэтому ни выразить, ни перевести. Все остальное не имело значения. Национальный престиж, военный потенциал, идеология и политика были столь же безразличны им, как и урожай укропа или правила игры в гольф.
Но не праздное любопытство владело ими. Задача их была: узнать для пославших их, как очистить эту планету от скверны, от того жалкого биологического вида, который прозябал на ней сейчас. Чтобы освободить этот мир для иных, более совершенных носителей бытия.
Все трое шли в ногу, руки их двигались в такт, и даже лица у них, казалось, были одинаковы. Они молчали.
Выйдя на улицы города, они разошлись, как и шли, молча, каждый своим путем.
Какое-то время спустя то одного из них, то другого можно было заметить в самых неожиданных местах, городах и странах. Они появлялись, чтобы пропасть и внезапно ненадолго возникнуть снова там, где, казалось, меньше всего можно было ожидать этого. Пока один представительствовал на конгрессе нудистов, другой потрошил трупы в анатомическом музее, третий участвовал в спевках или копался в рукописях какого-нибудь забытого музея, чтобы, найдя, наконец, какую-то потерянную и одному ему ведомую строку, радостно хмыкнуть и сделать пометку в блокноте, который постоянно носил с собой.
Они интервьюировали великих ученых. Они просматривали секретные досье. Но больше всего их интересовало то третье, чему не было ни выражения, ни слова в земных языках. И они долгими часами беседовали с умирающими, с приговоренными к смерти и с душевнобольными. Они искали ответ, и они, кажется, находили его.
Так рыскали они по странам и континентам, то появляясь, то исчезая снова, не ведая жалости к этому миру, который был обречен. Был обречен уже в тот миг и час, когда ступили они на эту землю.
Между тем близилось время, когда, узнав то, что надлежало узнать, они должны были покинуть эту планету, оставив ее обитателей играть в свои наивные игры, пока не наступит тот неотвратимый день и неизбежный миг, который должен быть последним, То, что осталось им еще узнать, были лишь детали, нюансы и последние штрихи, чтобы осуществить решение, которое уже созрело и было принято. И хотя они не вели между собой переписки, не звонили по телефону и не посылали телеграмм, каждый из троих знал, что делает другой, и знал, что близится срок, когда всем им пора будет возвращаться.
В какой-то из таких последних дней один из них был в библиотеке, где просматривал книги по научной фантастике. Здесь, среди прочих, попался ему рассказ А.Горбовского. Рассказ назывался «Совпадение».
По мере того как он читал, растерянность его возрастала, переходя в тревогу, отчаяние и ужас. Потому что речь в рассказе шла об их экспедиции и об их корабле! Когда же он дочитал до места, где описывалось, как, сидя в библиотеке, он наткнулся на этот рассказ, как растерянность его возрастала, переходя в тревогу, отчаяние и ужас, когда дочитал до этого места, он понял, что это конец. Конец не только их экспедиции, но, может, и мира, который послал их сюда.
Ибо они не высадились еще и даже не приблизились к этой планете, а сообщение об этом, в форме рассказа, уже существовало. Нигде-нигде, ни в одном из других миров не встречались они с такой способностью предвидеть будущее.
Перед лицом этого могущества им оставалось одно — бежать.
В бессильной ярости ом зашипел на раскрытую книгу и, пофыркивая от ужаса, бросился к выходу.
С сатанинским топотом пронесся он по улице, роняя на асфальт клочья серного дыма и пламени, пока не исчез среди проходных дворов и заборов.
Книга, которую читал он, так и осталась лежать на столе.
«В бессильной ярости, — гласил текст, — он зашипел на раскрытую книгу и, пофыркивая от ужаса, бросился к выходу.
С сатанинским топотом пронесся он по улице, роняя на асфальт клочья серного дыма и пламени, пока не исчез среди проходных дворов и заборов.
Гонимые ужасом, они, как смерч, неслись над самой землей. Руки их плотно были прижаты к бокам. И лица у всех были, как у упырей.
Все трое достигли места, где ждал их корабль, почти одновременно. Его темная громада уже выползала им навстречу. Потом она поглотила их и, дернувшись, бесшумно рванулась вверх и ушла в небо.
Так завершилась попытка вторжения с одного из миров, который не был обозначен даже ни на одной из звездных карт Земли».
Так завершилась попытка вторжения с одного из миров, который не был обозначен даже ни на одной из звездных карт Земли.
Виктор Колупаев Газетный киоск
1
В двадцати шагах от себя ничего нельзя было разобрать, такой стоял туман. Только электрические лампочки да подслеповатые фары автомобилей тускло высвечивали размытыми желтыми пятнами. Полета градусов ниже нуля! Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин, и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг.
Я бежал из гостиницы в клуб электромеханического завода, где в двенадцать часов открывалась конференция. Меня никто не обгонял, потому что я бежал быстро, потому что я был в легких ботинках и осеннем пальто, потому что пар от моего дыхания мгновенно замерзал на моем лице, а нос совершенно онемел и хотелось сунуть его под мышку. И еще мне хотелось, чтобы мороз стал не таким злым, чтобы я смог посмотреть на свой Усть-Манск, побродить по его новым кварталам, зайти к кому-нибудь из старых друзей в гости, а потом, как когда-то давным-давно, пойти в городской парк, покататься там с горок, потерять шапку и найти ее набитую снегом и смеяться, и хохотать, и играть в снежки, и дурачиться. Мне хотелось всего… Потому что я уже десять лет не был в Усть-Манске, а до этого прожил в нем двадцать лет.
У меня в запасе было еще полтора часа. Я хотел прибежать первым и согреться. А потом стоять и смотреть, как замерзшие в ледышку люди вместе с клубами пара вваливаются в фойе, стучат ногами и растирают друг другу щеки.
— Никогда в этом киоске не купишь свежую газету, — раздраженно сказал кто-то закутанный с ног до головы и чуть не сбил меня с ног. — Извините.
Я отскочил в сторону и увидел перед собой газетный киоск из стекла и пластмассы в кружевах искрящегося инея. Он весь светился изнутри и был похож на сказку. Вот только как там сидит старушка, продающая газеты? Предположим, что внутри на десять градусов теплее. Все равно минус сорок. Бр-р! Как только она там сидит? Может быть, замерзла уже?
Я решил купить газету, чтобы не терять зря времени на некоторых докладах. На мой судорожный стук окошечко киоска тотчас же открылось.
— Бабуся! — крикнул я. — Пять сегодняшних газет. Одну местную.
— Я не бабуся. Я Катя-Катюша, — ответил мне девичий голосок.
— Катя-Катюша? Отлично, Катя-Катюша! Так как же насчет газет, Катя-Катюша? — Слово «Катюша» губы выговаривали с трудом, но я нарочно несколько раз повторил его.
— У меня не бывает сегодняшних газет.
— Это я уже слышал. Но только зачем мне вчерашние? Я их уже читал.
— И вчерашних не бывает.
— Для чего же вы тут сидите?
— Я продаю только завтрашние газеты, — ответила девушка, и в окошке показалось ее лицо в теплой вязаной шапочке. — Господи! Да вы ведь щеки поморозили! Оттирать нужно! Вам далеко?
— До клуба электромеханического…
— Не успеете. — И чуть помедлив: — Заходите ко мне. Здесь тепло.
— А можно?
— Заходите. Чего уж…
Я дернул дверцу киоска, но, наверное, слабо, потому что она не открылась, и запрыгал, хлопая себя по щекам, локтям и коленям. А пальцы ног-то ведь уже ничего не чувствовали.
— Сильнее! — крикнула девушка.
Я дернул изо всех сил, протиснулся вместе с клубами мгновенно образовавшегося пара внутрь киоска — там и на одного-то человека места было мало — и остановился в нерешительности, изогнувшись как вопросительный знак.
— Садитесь, — девушка указала на кипу газет.
Я сел и сразу же придвинул ноги к двум электрическим батареям.
Внутри киоска было светло, тепло и сухо. И еще — очень чисто и уютно.
— Щеки почернеют, девушки любить не будут, — сказала она и засмеялась. — Оттирайте.
Я стянул зубами перчатки и попытался распрямить пальцы. Ничего у меня не вышло.
— Плохо ваше дело, — сказала девушка, сняла варежки и теплыми ладонями осторожно прикоснулась к моим щекам. Я не возражал. Она спросила: — Вы приезжий или из тех пижонов, которые специально не носят зимнюю одежду, а потом годами лежат в больницах?
— Я приезжай, Катя-Катюша. Я бегу из гостиницы на конференцию… По распространению радиоволн.
— А-а… Я уже читала в газете. — Она еще несколько раз провела своими теплыми ладонями по моим щекам. — Теперь отойдут.
— Спасибо, Катя. Давайте знакомиться, — я протянул ей свою еще не совсем отогревшуюся пятерню. — Дмитрий Егоров.
Она тоже протянула свою руку и при этом почему-то так весело рассмеялась, что не выдержал и я.
— Так это, значит, вас раскритиковали на конференции?
До меня не сразу дошел смысл сказанных ею слов.
— А я еще думала, какую газету оставить. Но только везде одно и то же. Так, значит, вы и есть Дмитрий Егоров, беспочвенный фантазер?
— Катя, я не беспочвенный фантазер. Я, напротив, почвенный. Вы представляете, как проникают радиоволны в почву?
Она отрицательно покачала головой.
— Ну тогда скажу короче. Я ищу полезные ископаемые и воду с помощью проникающих в почву радиоволн. Без буровых вышек и проб грунта. Но только никаких фантазий здесь нет. Интересно? — спросил я.
— Интересно, — ответила она. — Расскажите. Все равно ведь конференция начнется в двенадцать.
Я рассказал ей, как нынешним летом наша экспедиция работала в Васюганских болотах на севере Томской области, как нас ели мошка, и комары, как барахлила аппаратура и ребята становились злыми и замкнутыми, а Гошка, наш руководитель, начинал орать песни. Ему предлагали заткнуться, катиться подальше, показывали кулаки, а он все пел, выплевывая из горла везде проникающий гнус, и называл нас «манной кашей». Но «манной кашей» нас не проймешь. А вот песнопений его никто вынести не мог. Кто-нибудь, всхлипывая, начинал хохотать, а потом не выдерживали и остальные. И все хохотали, хватаясь за животы.
— Спеть еще? — говорил Гошка и добавлял: — То-то же, «манная каша».
Комары все так же ели нас, а аппаратура не работала, но в нас появлялась злость на самих себя, на свою беспомощность. И мы уже не хотели быть «манной кашей» и не вылезали из тайги, хотя нас отзывали три раза. Только наша аппаратура так и не заработала как следует. Это, в общем-то, мало кого удивило. Есть электро-, магнито-, радиационная и гравиразведка. Но мы-то хотели совсем другого. Мы хотели видеть сквозь землю, как через прозрачное стекло. Экспедиция провалилась.
— И все равно интересно, — закончил я. — И нужно…
Мне показалось, что в ее глазах промелькнула мгновенная зависть. Ведь в конечном итоге я что-то делал, к чему-то стремился, падал и вставал, и шел дальше. А она, наверное, какой год сидит в этом маленьком киоске, продает газеты и открытки, отсчитывает сдачу, видя только протянутые в окошечко человеческие руки, и даже не пытается что-нибудь изменить в своей судьбе. Я расправил плечи и предложил:
— Катя-Катюша, поедем с нами в экспедицию?
— Поварихой? — вполне серьезно спросила она.
— Почему именно поварихой? — смутился я.
— А кем же еще?
— Ну, например…
— Хорошо, я согласна, — сказала она.
— Правда?
— Правда. Все равно вы меня не возьмете. Вы шутите. А притом продавать газеты тоже интересно.
— Куда уж интереснее, — с сарказмом, как мне самому казалось, сказал я. — Так и просидишь здесь всю жизнь.
Она не обиделась, сверкнула на меня своими большими глазами, в которых уже не было зависти, а были только смех и ирония.
— М-да, — сказал я.
Я уже окончательно согрелся, но уходить не хотелось. За все это время никто ни разу не стукнул в окошечко. Наверное, в такой мороз никому не хотелось покупать газеты.
Я украдкой посмотрел на Катю. Она была небольшого роста, с черными, выбивающимися из-под шапочки волосами. И глаза у нее были черные, а щеки немного припухлые, как будто она их слегка раздувала. На ногах у нее были кожаные сапожки на высоких каблучках, а в углу, за столом, я заметил валенки. Легонькое зимнее пальто с небольшим воротником было расстегнуто до половины, и из-под него выбивался голубой пушистый шарф.
— И теперь вы снова ринулись в бой? — смеясь, спросила Катя. — Хотите доказать, что вы были правы?
— Хочу, — ответил я.
— Ничего у вас не выйдет. И снова вас назовут беспочвенным фантазером.
— Ах, Катя-Катюша, — сказал я огорченно. — Вы-то зачем это говорите? Ведь вы этого не можете знать наверняка. Еще неизвестно, кто…
Я не договорил, потому что она вдруг сунула мне в руки газету и сказала:
— Читайте.
Я мельком пробежал по первой странице. Ничего особенного. Все как и должно было быть. Лесные богатыри, доярки, почины, соревнования.
— На третьей странице, — подсказала Катя.
Я развернул газету и прочитал: «В Усть-Манске проходит всесоюзная конференция по распространению радиоволн».
Катя тихонько хихикнула в рукав. Наверное, на моем лице слишком явно было написано удивление. «24 декабря в 12 часов дня в Доме культуры электромеханического завода открылась всесоюзная…»
— Какое сегодня число? — хрипло спросил я, с ужасом думая, где я мог потерять целый день.
— Двадцать четвертое, — ответила Катя совершенно серьезно.
— Тогда почему об открытии говорит в прошедшем времени? Ведь она откроется только через час!
— Так ведь это завтрашняя газета.
Я перевернул лист. Газета «Красное знамя», 25 декабря.
— Ничего не понимаю… Какое же сегодня число?
— Двадцать четвертое. Какое же еще!
— Ну вот что, Катя. Вы меня простите. У меня что-то с головой. Переохладился, наверное.
— Вы не переохладились, и голова у вас в порядке. Это завтрашняя газета! Я всегда продаю завтрашние. Только их плохо берут. Все требуют сегодняшних. А сегодняшних ко мне не завозят.
— Этого не может быть!
Но ведь статья-то была написана про нашу конференцию. И мой доклад был назван прожектерским.
— Странно, — сказал я. — Теперь я знаю, что со мной будет в ближайшие часы. А если я захочу все сделать не так, как здесь написано? Возьму и не пойду на конференцию?
— Ничего не выйдет, — сказала Катя. — У вас нет причин для этого. Ведь это не только ваш доклад?
— Да, действительно. — Я на мгновение представил себе взбешенную физиономию Гошки и вздрогнул. — Похоже, что ничего не изменишь. Разве что в мелких деталях, которые все равно в газете отсутствуют. Ловко это у вас получается, Катя. Продавать завтрашние газеты — это не то что сегодняшние. Это интересно.
— Значит, не возьмете в экспедицию? — спросила она насмешливо.
— Вот что, Катя, — сказал я, не отвечая на ее вопрос. — Когда вы закрываете, киоск?
— В восемь.
— Я зайду за вами в половине восьмого. Хорошо?
— Хорошо. Только что мы будем делать? На улицу вас надолго выпускать нельзя. Замерзнете.
— Что-нибудь придумаем. Я побежал, Катя-Катюша. Я хочу сделать все, чтобы меня назвали беспочвенным фантазером. Я хочу этого!
— Счастливо, — кивнула она. — А я хочу вас ждать.
Я как вкопанный остановился в дверях, не зная, что и сказать. Опять она смеется надо мной!
— Бегите, бегите. Тепло все вышло. Я буду ждать!
2
Я выбежал в пятидесятиградусный мороз и, окутанный столбом пара, помчался вверх по проспекту — мимо университетского общежития, мимо фигуры Кирова, стоящего с поднятой рукой, мимо корпусов политехнического.
В просторном, но аляповатом фойе Дворца культуры с канделябрами, люстрами и кожаными диванами было уже полно народу. Я сдал свое чисто символическое пальто в гардероб, взбежал на второй этаж и оттуда с балкона уставился вниз, надеясь отыскать в толпе знакомое лицо.
Мне повезло, и через десять минут я уже разговаривал со своим бывшим однокурсником. И начались вопросы: где? когда? женат? дети? сколько? диссертация? Семена Федорова? Как же, помню. Морозина? У нас тут нынче все время морозина.
Из знакомых я больше никого не встретил, а мой однокурсник вскоре оставил меня. Он был одним из организаторов конференции, и я понимал его. Хлопотливое все-таки хозяйство эти конференции.
Ровно в двенадцать зазвенел звонок председателя. С вступительным словом выступил знаменитый академик. Потом объявили распорядок работы секций и подсекций, комитетов и комиссий. Конференция начала свою работу.
Я не взял в Катином киоске газету. Почему — сам не знаю. Наверное, растерялся, заторопился. И теперь приходилось слушать длинные обзорные доклады.
В перерыве все бросились в буфет пить пиво и жевать бутерброды.
А потом началась работа секций, и в нашей секции, к моему удивлению, оказалось человек сорок. А я-то думал, что все радиофизики ринулись в исследование ионосферы, плазмы и прочего, что ближе к космонавтике.
Половина докладов была из тех, которые нужны будущим кандидатам, чтобы набрать шесть печатных работ. Ведь любой доклад, даже самый захудалый, засчитывается как печатная работа. И сами докладчики пытались отбарабанить их побыстрее, облегченно вздохнуть и скромно сесть на место. Вопросов и выступлений по таким докладам обычно не бывает.
Потом начались доклады посерьезнее. Некоторые были просто блеск. А уже в шестом часу выступил и я. Я говорил сдержанно и уверенно, и меня слушали не перебивая. Мне даже показалось, что не будет завтрашней статьи о «беспочвенном фантазере». Вопросы задавали самые простенькие, и я уже надеялся выйти отсюда живым, но это была только легкая разведка. И через полчаса от моего доклада не осталось камня на камне. Причем особенно старались «зубры» из Усть-Манского политехнического института. Как назло, в комнату вдруг вошел корреспондент и несколько раз сверкнул фотовспышкой.
А я почему-то не был особенно расстроен. Конечно, от Гошки мне достанется. И денег на летнюю экспедицию дадут в три раза меньше, чем необходимо. Но я сделал все, что мог. Я старался изменить корреспонденцию в завтрашней газете. Старался изо всех сил. Ничего не вышло. И теперь я знал, что в газете все будет так, как я уже читал. Значит, девушка из стеклянного киоска действительно продает завтрашние газеты!
3
Я зашел за ней без двадцати восемь. Раньше не мог освободиться. Двадцати минут до закрытия киоска мне хватило, чтобы немного согреться.
— Ну и как? — спросила Катя, а глаза у нее лукаво смеялись.
— Все правильно, — ответил я. — Доклад прожектерский. Странно только это все. Откуда же тебе привозят завтрашние газеты?
— Из типографии, — сказала она.
— И все в Усть-Манске так спокойно относятся к тому, что ты продаешь завтрашние газеты?
Мне показалась, что она погрустнела.
— Да ведь мало кто знает, что это завтрашняя газета. Для всех она сегодняшняя.
— Постой, постой. Значит, для тебя эта газета завтрашняя, а для всех других — обыкновенная, сегодняшняя?
— И для тебя она завтрашняя, — сказала Катя.
— И для меня. Хорошо. А для других?
— А для других она сегодняшняя.
— А часто встречаются люди, для которых она завтрашняя?
— Не очень.
— Ну а все же?
— Ты первый, — она улыбнулась и сморщила носик. — Я сразу подумала, что ты увидишь ее.
Пора было закрывать киоск. Катя переобулась в валенки, потушила свет и закрыла киоск. Нам повезло, и через минуту мы остановили такси. Гулять по улице в такой мороз было невозможно, особенно для меня. Я пригласил ее к своему институтскому товарищу, и она согласилась.
Мой товарищ жил в двухкомнатной квартире. Его жена только что пришла с работы и сразу же начала жарить картошку. Трое ребятишек, от шести до девяти лет, затеяли с нами беседу о Томе Сойере…
Часов в одиннадцать мы ушли. Я проводил Катю до общежития и даже зашел в коридор. Мы проговорили еще с час, но я уже не приглашал ее с собой в экспедицию. Я и сам бы с радостью согласился продавать завтрашние газеты.
Мне всегда все хотелось узнать до конца, и я спросил Катю:
— Ну а какой же все-таки смысл в этих завтрашних газетах, если этого никто не знает?
— Я-то знаю, — ответила она.
— Но ты все равно ничего не можешь сделать!
— Как знать, — ответила она мне загадочно. — Завтрашние газеты приходят разные. Не во всем, конечно. В мелочах. Погода чуть теплее или чуть холоднее. Чья-нибудь болезнь или выздоровление, чья-нибудь радость или грусть. Газеты приходят немного разные, а я выбираю какую-нибудь одну. И уже это-то и есть настоящая газета.
Она резко наклонила мою голову, поцеловала в губы и убежала, крикнув:
— Завтра в девять!
А я остался стоять, растерянный и счастливый.
4
Утром я встал часов в семь. Сосед по комнате еще спал, и его виртуозный храп разносился, наверное, по всей вселенной. Он не давал спать мне всю ночь, но и сейчас, в бодрствующем состоянии выслушивать его руладу у меня не было сил. Я оделся и пошел в буфет съесть горячую сардельку. Потом вернулся в комнату, взял портфель, пальто и вошел в фойе. Находиться в комнате я по-прежнему не мог. В фойе я просидел, наверное, с час. Я должен был зайти к Кате в киоск в девять часов, а было еще только восемь.
В полдевятого я не выдержал и очертя голову ринулся в морозное утро. На улице было ничуть не теплее вчерашнего, и, наученный горьким опытом, я теперь передвигался по улицам только бегом.
Газетный киоск, как и вчера, блестел, словно усыпанный алмазами. Я постучал в окошечко и вместо приветствия крикнул:
— Катя-Катюша, я замерзаю!
Она мне ничего не ответила, скомканная газета зашуршала внутри киоска, я дернул ручку двери и ввалился внутрь киоска.
Катя сидела, повернувшись ко мне всем корпусом и прижимая к груди кипу пахнущих типографской краской газет.
— Я вовремя? Я не опоздал?
— Не знаю, может быть, — сказала она еле слышно.
Это меня несколько удивило и озадачило. Она была чем-то расстроена и словно не хотела со мной разговаривать. Я спросил:
— Что-нибудь случилось?
— Случилось, — сказала она. — Мне нужно уйти.
Я ничего не понимал.
— Прости меня, Дмитрий. В десять часов загорелся… загорится детдом на улице Вершинина. Я должна предупредить.
Я мельком взглянул на часы. Времени было еще больше часа. А до улицы Вершинина, где расположен детдом, я знал, было минут десять ходу.
— Здесь есть где-нибудь телефон поблизости? Надо просто позвонить им.
— Телефон есть в Институте радиоэлектроники. Но по телефону могут не поверить. Надо идти.
— Мы успеем еще, — сказал я. — Давно ты это прочла.
— Только что, когда ты стукнул в окошечко.
— Бежим, — сказал я.
— Не ходи со мной. Я должна одна.
— Ерунда. Подробности известны?
— Известны, — ответила она, но как-то через силу, словно не хотела отвечать, словно говорила неправду.
— Дети все целы?
— Все… один чуть не сгорел.
Я выскочил из киоска, за мной вышла Катя, закрыла киоск на замок и сунула ключ мне в карман. Я был немного взвинчен и не так остро чувствовал мороз, как пять минут назад.
Она схватила меня за руку, и мы побежали. Первые метров сто мы молчали, потом она повернула голову и испытующе посмотрела на меня. Я попытался улыбнуться, но губы все-таки успели уже замерзнуть.
— Я бы поехала с тобой поварихой, — сказала она.
— Так поедем! Решайся! — Слова мои были бодрые, но вслух получилось что-то отнюдь не героическое.
— Хорошо бы, — ответила она.
— Поедем, — я остановил ее на мгновение. — Незачем дожидаться лета. Поедем через три дня, когда кончится конференция?
Она смешно сморщила свой носик, и кивнула, и снова потащила меня вперед. Мы побежали по проспекту Кирова. Возле кинотеатра «Октябрь» мы срезали угол и очутились на улице Вершинина, прямо напротив детского дома. Здание было новое, двухэтажное, кирпичное, в окнах горел свет, и ничто не предвещало близкого пожара. Мне даже вдруг показалось, что Катя подшутила надо мной, что сна зачем-то проверяла меня. Но она так решительно дернула калитку небольшого, не выше метра, заборчика, что у меня пропали всякие сомнения. Калитка тотчас же со скрипом отворилась, но возле парадного нам не повезло. Или звонок не работал, или его никто не слышал. И только когда мы догадались обежать дом, то сообразили, что парадное наверняка завалено всяким хламом и входить нужно с черного входа.
Дверь была открыта, а свет — конечно, в целях экономии — выключен. Натыкаясь друг на друга и на ступени, мы добрались до коридора. В нем было светло. Напротив можно было угадать парадную дверь, еле проглядывавшуюся, и то лишь сверху, сквозь груды самых разнообразных предметов. Слева располагалась кухня. Оттуда тянуло приятными запахами. Рядом была комната, что-то вроде столовой, и там уже сидели ребятишки, вихрастные и бритые, с косичками и коротенькими прическами. Две воспитательницы с подносами ходили вокруг столов. Направо была спальная комната. Что находилось на втором этаже, я, конечно, не знал.
Катя сразу же направилась к двери, где сидели дети, и сказала женщинам, поманив их рукой:
— Можно вас на минутку?
Воспитательницы взглянули на нее недоуменно, и одна из них, поставив поднос на тумбочку, подошла к дверям.
— Здравствуйте, — сказала Катя и пригласила ее выйти в коридор.
— Здравствуйте, — сказала женщина и переступила порог.
— Не спрашивайте, откуда я это узнала, — начала Катя. — Я не могу этого объяснить толково… Около десяти часов в этом здании возникнет пожар.
— Ой, — схватилась за грудь женщина.
— Надо одеть детей и договориться с соседними домами, чтобы их приняли.
— Ой, — повторила женщина и позвала вторую: — Мария Павловна!
Дети с интересом поглядывали на эту сцену и уже начинали шуметь и шалить.
— Мария Павловна, пожар у нас, — запричитала женщина.
— Что случилось? — строго спросила Мария Павловна. — Вы кто такие?
— Я продаю газеты, он — инженер. В десять часов у вас будет пожар. Детей надо выводить.
— В такой мороз выводить? — снова строго сказала Мария Павловна.
— Так ведь пожар, — прошептала первая воспитательница.
— Действовать надо, — решился вступить в разговор и я. — У вас тут есть телефон?
— Есть, — ответила Мария Павловна и показала рукой. Телефон оказался за моей спиной.
— Он позвонит в пожарную, а вы одевайте детей, — Катя говорила спокойно и негромко. Она старалась говорить убедительно, чтобы ей поверили.
Первая воспитательница, испуганно ойкая, убежала на второй этаж. Из кухни вышла повариха и присоединилась к нам. С улицы пришел дворник, закутанный шарфом почти до самого лба, и стукнул о пол деревянной лопатой, которой сегодня на улице делать было совершенно нечего.
Я набрал номер и сказал в трубку, когда на другом конце провода ответили:
— Нужно пожарную машину к детдому на улице Вершинина.
— Давно горит? — деловито осведомились у меня, а невидимому для меня собеседнику крикнули: — Седьмую заводи! Что горит-то? — это уже относилось ко мне.
— Пока ничего, но в десять часов загорится.
— Снова шутники, — недовольно сказал голос, и трубку повесили.
Я набрал номер второй раз, но разговор мой кончился так же безуспешно. Мне не верили.
Со второго этажа спустились три женщины. Одна из них была заведующая детским домом.
— Противопожарная безопасность у нас в порядке, — сказала она нам. — Вы с проверкой?
Кате снова пришлось объяснять, но заведующая все же подтащила нас к стене и заставила прочесть «порядок эвакуации детей в случае пожара». «Порядок» был просто чудесным, и было очень жаль, что он неосуществим в данном здании ни при каких обстоятельствах.
— У вас хоть есть огнетушители? — спросил я, поглядывая на часы. Было уже около десяти.
— Есть, — сказала заведующая. — Были то есть. Они вот тут висели, — и она указала на три более темных, чем остальная стена, пятна. — Один сорвался и чуть было не убил Танечку Солнцеву. Пришлось в сарай вынести.
Время шло. Нужно было что-то предпринимать.
— Почему огнетушителей нет на месте?! — рявкнули.
Заведующая сразу струсила. Кто их знает, может, действительно комиссия с проверкой.
— Аникеич! — крикнула она. — Тащи живо огнетушители!
Дворник рванулся на улицу, тотчас же возвратился, потому что у него не оказалось ключей. Женщины начали нервно разбираться, у кого могут быть ключи. Аникеич нашел их у себя и снова ринулся на улицу.
— Одевайте детей! — приказала Катя.
Ее и послушали и нет. Детей подняли из-за стола и повели по коридору. Но все это делалось как-то неуверенно, словно все ждали, что ложную тревогу вот-вот отменят.
Детей было человек пятьдесят. И, как я понял позже, на втором этаже было еще сто двадцать. Я начал растаскивать свалку у парадного входа. Санки кидал прямо в спальню, бочонки с остатками прокисшей капусты закатывал на кухню. Кто-то пытался мне помогать, но я крикнул, чтобы быстрее одевали детей и сразу же выводили на улицу.
Катя снова позвонила в пожарную команду, и ей, кажется, поверили. Я разгреб половину свалки, и теперь мне нужно было только добраться до двери, чтобы все остальное выкинуть прямо на улицу. Пошли какие-то грабли, лопаты, старые половики и ведра с пробитыми днищами.
Повариха, загасила плиту водой. Начали выключать электрокамины, но они были включены в самых неподходящих местах, так что до розеток кое-где нельзя было сразу и дотянуться. Одна из воспитательниц побежала в кинотеатр договариваться, чтобы там приняли детей в фойе. Заведующая все еще не верила нам. Что она с нами сделала бы, окажись эти, хотя и неорганизованные, приготовления напрасными!
Отворилась дверь черного хода, и в коридор ввалился дворник с двумя огнетушителями в руках. Он несколько раз чихнул, пытаясь что-то сказать. Наконец это у него получилось.
— Горим! — крикнул он, прибавив несколько крепких слов, и ударил огнетушителем об пол. Только толку от этих мерзлых огнетушителей было мало. А пар, ворвавшийся вместе с дворником в коридор, не рассеивался. Это был не пар. Это был дым. У меня ело в глазах. Дворник бросился помогать мне. И когда парадная дверь была очищена, деревянная перегородка уже горела.
Через двадцать минут приехала пожарная машина. Дети к этому времени уже были переведены в кинотеатр. Пожарное начальство осталось разбираться в причинах пожара. Воспитательницы еще не совсем пришли в себя от пережитого. А я летел в машине «Скорой помощи», держа в своей руке холодную и мокрую Катину ладонь. Катя пыталась удержать падающую деревянную перегородку между двумя комнатами, чтобы успели увести последних детей. Их увели по запасному выходу, металлической лестнице со второго этажа во двор. Их всех увели, а она не успела отскочить, и горящая деревянная перегородка прижала ее к полу. За минуту до этого она сунула мне в руки полуодетую девочку и крикнула, чтобы я подошел с улицы к окну, возможно, через него придется подавать детей.
На мне даже мелких ожогов не было. А на ее лицо мне не разрешили взглянуть, оно было закрыто чем-то белым.
5
Я сидел в холле клиники, растерянный и разбитый. Они сказали, что сделают все, что в их силах. Я представлял, в каких случаях говорят такое.
Мне раза три предлагали уйти, потому что я ничем не мог помочь и только раздражал врачей своими вопросами. Когда меня выгоняли в четвертый раз, а я все приводил доводы, чтобы остаться, один из молодых врачей вдруг сказал мне:
— Пусть попытается, если хочет помочь. Завтра об этом объявят в газетах, сегодня вечером передадут по радио, но может быть уже поздно. Вы где живете?
Я покачал головой:
— Я приезжий.
— Жаль. Значит, у вас здесь нет знакомых?..
— Есть, но очень мало.
— Нужно делать пересадку кожи. Нужны добровольцы. Человек пятьдесят. Может быть, больше.
— Я сделаю! — закричал я и выбежал на улицу.
Конференция уже начала свою работу.
У меня хватило соображения не поднимать паники и разыскать своего институтского товарища. Он выслушал меня молча и сказал:
— Подумать только. Вчера она была такая веселая. — И добавил: — Ты хорошо сделал, что сказал мне. Все будет сделано. Вашу же секцию и пошлем первой.
Я вошел вместе с ним в помещение, где работали радиофизики-почвенники, и сел на первый же попавшийся стул. Мой товарищ о чем-то пошептался с председателем секции, и тот, дождавшись, когда выступающий закончит свой доклад, объявил всем:
— Товарищи! В городе произошел несчастный случай. Требуется кожа для пересадки. Я думаю, мы сделаем перерыв и все вместе пойдем в клинику. Это недалеко, всего два квартала… Девушка может умереть.
В клинику отдельными группами и через определенные интервалы пришла вся конференция.
Около часу дня меня все-таки впустили в палату, где находилась Катя. Белая подушка, белая простыня поверх тела и моток бинтов вместо лица. Только черные кружочки глаз с обожженными ресницами да чуть обозначенные губы. Я присел на табурет рядом с кроватью. Катя смотрела на меня неподвижно, не мигая. А я не знал, что сказать ей сейчас. Все слова застряли у меня в горле. Я бы только погладил ее по щеке и волосам, но этого нельзя было делать. Я просто кивнул ей и попытался бодро улыбнуться. Не знаю, что она прочла в моей улыбке, но губы ее слегка шевельнулись, и по их движению я понял, что она сказала:
— Щеки почернеют, любить не будешь…
— Буду, буду, — сказал я. — Катя, я увезу тебя из Усть-Манска. А летом мы поедем в Васюганские болота кормить комаров.
Меня вывели из палаты. Кате снова стало хуже.
— Вы здесь ничем не можете помочь, — сказали мне. — Идите в гостиницу. Зайдите к Кате на работу, сообщите, что случилось. Ну, в общем, делайте что-нибудь, действуйте. Завтра утром можете приходить.
Я вышел на проспект и пошел по нему вниз.
6
Я был в состоянии какого-то душевного оцепенения, в голове не было ни одной мысли. Даже мороз не действовал на меня. Так я дошел до Катиного газетного киоска и вспомнил, что ключ от него лежит у меня в кармане. Я открыл замок, зашел внутрь и включил свет. Газета лежала четвертой страницей кверху. Я сразу нашел небольшую заметку в отделе происшествий. В ней говорилось, что вчера в десять часов утра из-за плохой электропроводки возник пожар в детдоме по улице Вершинина. При спасении детей погибла Екатерина Смирнова.
Катя Смирнова. Я даже не знал, что ее фамилия Смирнова. Просто Катя-Катюша.
В газете была написана неправда! Ведь она не погибла при спасении детей. Она жива!
Я случайно взглянул на скомканный лист газеты, лежавший рядом, и вспомнил, что, когда утром я зашел к Кате в киоск, она смяла газету, взглянула на ту, что сейчас лежала передо мной, и только после этого сказала, что будет пожар. Она знала, что с ней произойдет, и все же пошла.
Я развернул смятую газету. Она тоже была завтрашняя. Только в ней говорилось, что погиб Дмитрий Егоров.
В висках глухо застучало. Теперь я понял всем своим существом, что она имела в виду, когда говорила, что по утрам выбирает газету. У нее всегда бывает несколько разных экземпляров. И вот сегодня она выбрала свою смерть только потому, что еще был я. Это я должен был держать падающую горящую стенку, а она отправила меня на улицу с поручением, которое мог выполнить любой другой. Я должен был лежать, придавленный горящими досками.
Я взял из пачки еще одну газету… Погиб Дмитрий Егоров… Третью… Тоже самое. Я настойчиво искал нужную мне газету. Должен быть третий вариант. Должен! Кате просто не хватило времени, чтобы найти его. Она так спешила. Она так обрадовалась, что нашла второй, что я останусь жить…
Сегодня я выберу завтрашнюю газету.
И я нашел этот экземпляр. Он был правильный. Ведь сотни людей сделали все, чтобы она жила, сотни людей старались, сами не зная того, изменить содержание заметки.
И я решил, что выберу и буду продавать именно эту газету, чтобы все знали, что Катя жива, что она только получила страшные ожоги, но она будет жить, обязательно будет жить. Я буду внушать это всем людям, которые заглянут в киоск.
Но было слишком холодно, и никому не хотелось задерживаться у киоска. Тогда я вышел на тротуар с пачкой газет и начал раздавать их прохожим.
— Прочитайте, пожалуйста, про Катю Смирнову! Она будет жить! Прочтите! Катя будет жить! Захотите этого!
Сначала я думал, что на меня будут смотреть как на сумасшедшего. Но ничего подобного не произошло. Прохожие брали газеты, останавливались, расспрашивали меня, сочувствовали, выражали надежду, что она, конечно, будет жить.
— Вы должны очень желать этого, — говорил я. — Это она, Катя, доставляет вам маленькие и большие радости. Вы не замечаете этого, потому что не знаете, что, не будь ее, не было бы и ваших радостей. Это она хочет, чтобы была хорошая погода, и вы идете в лес. И вам приятно и весело. Это она предотвращает катастрофы на улицах. Это она сделала так, что девяносто девчат нашли своих парней. А без нее они могли бы и не встретиться. Правда, она не может выполнить план даже маленького завода или фабрики. Ну не беда. Это могут сделать другие. Читайте газету. Пусть Катя живет!
— Это же королева Усть-Манска, — сказал кто-то.
Мне поверили, и теперь я знал: Катя будет жить, потому что все этого хотят.
Я зашел на главпочтамт и отдал ключ от газетного киоска. Потом я забежал на конференцию, и «зубры» из Усть-Манского политехнического института сказали, что я буду временно работать в их лабораториях, что в моем фантазерстве что-то есть, что они уже дали телеграмму в мой институт о продлении моей командировки. Они понимали, что мне сейчас нельзя было уехать из этого города.
Я буду находиться здесь, в Усть-Манске, пока не докажу им, что можно видеть сквозь землю, пока Катя не выздоровеет, пока не начнется подготовка к экспедиции, пока мы вместе с ней не улетим на Север, в болота, в гнус, дожди и в песни.
Я бежал в клинику. В двадцати шагах от себя ничего нельзя было рассмотреть, такой стоял туман. Полста градусов ниже нуля. Редкий скрип шагов да пронзительные гудки машин и холод, холод… И в Усть-Манске, и в его пригородах, и на тысячи километров вокруг…
Я бежал к Кате, потому что она меня ждала.
Аскольд Якубовский Голоса в ночи
Он видел — падает в океан горящая капсула.
Видел — ее огонь перечеркнул тучи и вошел в желтизну закатного горизонта.
И встал на воде белым крестиком.
За ним, далеко-далеко, в слепящей желтизне заката и входящего в воду солнца, была ракетная база. Она нащупывала его (и капсулу) своими локаторами.
— Черт все побери! — закричал Сельгин и прикрыл глаза ладонями. Он нажимал на глаза, но видел капсулу, опершуюся крыльями о воду.
Она не тонет, поплавки держат ее, он выбросился рано.
Но Синугола велела. «Бедная моя лодочка!» — подумал Сельгин.
— Черт все побери! — гневно вскрикнул он и подобрал ноги — парашют не мог далее нести его. Сельгин падал в океан, в воду. До живой, корчащейся ее поверхности оставалось два или три метра.
Вода!.. Гребни, кипящие какими-то пузырьками, подскакивали и хватали его за ноги.
Вода! Вот она схватила его, повернула на стропах, показав ему черноту других горизонтов.
Вода казалась Сельгину отвратительно густой. Эти пузырьки… Они со сверкающей желтой точкой посредине, они смотрели на него рыбьими глазами. И Сельгин понял — океан страшно, опасно живой. И ощутил тоску по простоте космоса. Тот предельно ясен. Он — формула, написанная мелом на черной доске. Сельгину хотелось видеть его, жить в нем, летать. Обязательно. (А здесь он видел суету туч, их грозную черно-ржавую окраску, горящую ракетную капсулу, стоящую на волне. Ее держали надутые автоматом поплавки.)
Но волны поднялись над ним, схватили его. Рывок! Удар! Задержав дыхание, Сельгин дернул рычаг спаскостюма. Тот стал медленно надуваться, сжав бока и горло тугой резиной. Он высоко поднял голову Сельгина над водой.
И Сельгин поплыл — костюм образовал небольшой резиновый плотик. Сельгин лежал и злобно смотрел на воду. К нему, желая утопить, шли волны, большие и мелкие. Но на этих мелких сидели другие волны — помельче, на тех крохотные. И все злые…
Вот плеснулись Сельгину в лицо.
Он сжал губы.
— Спокойствие, — захрипел спас-костюм. — Полное спокойствие, я берегу вас.
Это было так неожиданно, что Сельгин рассмеялся запрокинутым кверху ртом. И сразу глотнул воду. Он сплюнул.
— …Понимаю ваш смех как нервное расстройство. Прежде всего полное спокойствие, — шипел, будто простуженный, голос робота. — Доверьтесь мне, я удержу вас на плаву двое суток. Есть запас питьевой воды. Не забывайте паника увеличит расход белков и витаминов. Будьте спокойны. Я забочусь о вас, я, спас-костюм № 10381, серия СК.
И Сельгин увидел — к его щекам потянулись две трубки, одна красная, другая густого синего цвета.
— Вода, — сказал автомат, постукивая Сельгина по носу синей трубкой, и повторил: — Вода.
— А пища? — спросил Сельгин.
— Пища… — Вторая трубка стукнула его.
И тотчас заговорила, жужжа и треща, база Синуголы. Вертолеты они не посылали — сильно штормит.
— Жди Руфуса, старик, — велели ему. — Жди.
Волны становились крупнее. Подходила та гроза, которая сбила его, родив на закрылках капсулы шаровые молнии, четыре электрических апельсинчика.
Сельгин засек их по внезапной сумятице приборных стрелок. А сначала шло так удачно — оторвался от «Фрама», сошел с орбиты и стал проваливаться вниз, до воздушного слоя. Ударился о него и, подскакивая, пронесся вокруг шара по траектории снижения. Скользнул над Африкой и Атлантикой… А там Кордильеры, Тихий океан… Индийский! (Здесь-то и был грозовой фронт. Он прошел сквозь снежные его горы.)
Внезапная сумятица приборов принудила его осмотреться, и он увидел электрические апельсинчики. Они сидели на правой плоскости, около цепочки заклепок.
— Анафемы! — ругнул их Сельгин. Но испуга не было. Так, веселая злость.
Он перекинул глаза на другую плоскость и засек второе семейство молний. Они тихо, мирно сидели рядышком, как два желтых цыпленка.
— Черт побери, я вас сброшу! — сказал он им и круто направил машину вверх. Ускорение село на его плечи. Схватив его голову, оно стало вдавливать глаза в череп.
— Умммм… — простонал Сельгин, выходя обратно к пронзительному и косматому солнцу высотного неба.
И рассердился на молнии по-настоящему — траектория нарушена, маршрут сломан. Электродьяволы! Исчезли? Нет, сидят. И Сельгин тотчас же бросил машину вниз, к океану, продрал ее длинное тело наждаком воздушных потоков, даже искры посыпались. Тут-то молнии и взорвались — разом!
— Прыгайте! — завопила Синугола. — Прыгайте!
Сельгин нажал кнопку выброса.
— …Напрасно, — ругал он себя теперь. — Ах, напрасно. Напрасно.
Гроза ушла — хлестал дождь. Костюм плотно зажал его — не шевельнешься. Воздушной помощи ждать было нельзя из-за сумасшедшего беспокойства воды и туч. Судно?..
А если не найдет?
— Не беспокойтесь, — говорил ему спас-костюм. — Я установил связь. Судно придет ровно в ноль часов. Не пугайтесь ранней темноты, здесь низкие широты. Хотите слушать концерт?
— Молчи, костюм, — попросил Сельгин. В небе опять перемены — тучи быстро разбегались по сторонам. Небо, освободясь от них, обрело в своем цвете грозную мощь полированной меди.
Может быть, все же пришлют вертолет?..
Мелькнул обломок луны, мотаясь и то подскакивая, то проваливаясь вниз вместе с волнами.
— Рекомендую употребить половину пищевого порциона, — внушал спас-костюм. — Пищу глотайте неторопливо.
— Не хочу! Мне здесь все надоело. Слишком много воды и туч. Ты сможешь перегнать меня в другое место?
— Нельзя, я сообщил наши координаты.
Быстро темнело. Луна неслась между туч. Лицевыми вмятинами она улыбалась Сельгину, — он почувствовал раздражение, он ощутил себя, сжатого. Ему захотелось биться, все сбросить и убрать — дурацкий костюм, воду, слишком густой и мокрый воздух.
…Луна ухмылялась с особенным значением. Какое-то судно шло мимо Сельгина. Оно появилось внезапно — черное, без огней и стуков машины.
Сельгин молча следил, как мимо него шел черный, длинный корпус. Он не хочет связи, не хочет помогать. Почему? Свяжусь-ка с Синуголой.
Корабль шел — молчаливый, в окрашенных луною волнах. Его борт… В нем проступала черная трещина. Вода входила в нее и выливалась обратно. Те, огромные и черные, что возились на борту, быстро собрались в одно широкое тело. Оно с плеском упало в воду и рванулось к Сельгину. Вода закипела, вокруг завертелись и взметнулись черные толстые веревки. В тот же миг спас-аппарат с долгим шипением выпустил густо-черное облако. Оно затянуло луну. У Сельгина перехватило дыхание.
— Кальмар… Прошу, не дышите полторы минуты, полторы минуты, бормотал костюм. — Это напал кальмар. Считайте до девяноста, считайте.
Сельгин тряс головой — едкий пар жег лицо.
…Когда газ рассеялся, тело корабля было далеко. Оно сверкало и походило на упавший в воду осколок луны. И вокруг никого — вода, вода… Проклятый кальмар удрал.
Спас-костюм жужжал электросигналами, зовя какого-то Тики.
«Напрасно», — решил Сельгин. В той абракадабре воды, клочьев воздуха и морской жути найти его почти невозможно. Но какая яростная и жестокая стихия! С ней приятно сцепиться. Это настоящая борьба!
— Хорошо! — крикнул он. — Спас-костюм, здесь хорошо!
— Помешался, взываю к «Тики», к «Тики»… — говорил спас-костюм. Рекомендую успокоить себя. И мне трудно — отказало сопротивление № 1001882. Возьмите в рот трубочку, покрытую светящимся составом. Возьмите в рот светящийся состав. Немедленно! Я срочно зову «Тики», нас переместят… — Костюм бормотал и охал. Сельгин потянулся шеей, поймал трубочку губами, ощущая горечь.
Вместе с нею появилась мглистая, зелено-черная путаница в голове и пришел сон. Нет, начало его — рябь и мелькание зеленых пятен. Или темных, живых тел?..
Они подскакивали, всплескивались. Это куски волн. «Сон… Сон…» В наступившем приятном сне перемещались разные ощущения и звуки: толчки, пронзительные свисты, чье-то быстрое бормотание. Сельгин уловил движение… «Сон…»
Вдруг лицо его затянула пленка воды. Он фыркнул и поднял голову вокруг него вращался тесный клубок тел. В наушниках — их странный говор.
«…Сон». Он опустил голову, зажмурился, слышал странные голоса:
— …Мы несем, несем человека, поднимая его высоко. («Сон, я сплю, но в космосе не бывает таких снов».)
Опять посмотрел — черные спины крутились в воде. Веселая толкотня, его несут… Отличный сон!
— Спасатели, — бормотал во сне знакомый голос. А, это спас-костюм. Они работают в здешней зоне, они помощники Руфуса. Слушайте электронного переводчика. («И это сон, — думал Сельгин. — Сон, сон».) Но пение все пробивалось в наушники, звуки слагались в слова.
— Сарти, что делал ты в камнях Синуголы?
— Я искал моллюсков-жемчужниц… Мы плывем, плывем, плывем…
— Ты нашел их?
— Меня просил Ямамото, он освежает кровь устричного стада.
— Что ты увидел в водах прибрежных камней?
— Многое… Мы плывем, мы плывем…
— Как миновал ты опасности мануэзов?
— Они не тронули меня и не помешали. Я видел Эвана, твоего взрослого сына, он живет там.
— …Мы плывем, мы плывем, мы плывем…
— Что ты говорил ему?
— Я не волновал его твоим прокушенным спинным плавником…
— Мы плывем, мы несем человека…
— Да это же не сон! — крикнул Сельгин.
Он резко поднял голову. Вокруг него быстрые, скользящие черные тени… Акулы? Он похолодел от ужаса. А-а, это дельфины! Он слышит перевод их вскриков в понятную речь. В океане чудесно. Товарищи, спас-костюмы, дельфины, вода, званы. Хорошо. Космос рядом с океаном — простая черная доска с меловыми линиями формул. Пустота! А жизнь — здесь.
— Говорите, говорите, — просил он дельфинов.
— …Жиго, где ты пропадал вчера? Мы играли весь день.
— Я был в черных проливах.
— Что делал там?
— Я провожал большие машины и не давал им сесть на камни. Я играл с ними. Люди бросали мне вкусные сардины.
— Тебе было хорошо, но и мне, но и мне.
— А что делал ты?
— Я подскакивал вверх, я разбегался и взлетал вверх, я почти жил в стихии человека.
— Напрасно, каждому дано свое. Мы ушли с земли в теплое и сытное море, вспомни наши легенды. Если бы новый друг жил с нами, ему было бы хорошо. Он не искал бы гремящего полета, а плавал в голубых лагунах и познавал нашу мудрость…
— У каждого существа своя мудрость.
— Есть общая мудрость.
— Знаю — помогать и жертвовать. Быстрее, Джерри. Я слышу. Руфус зовет меня. Я слышу, слышу его, он почти живет с нами, мы бережем его.
— Он близко?
— Он рядом, до него сто, и двести, и еще пятьдесят, и еще тысяча всплесков. Сейчас наш друг — в этом холодном и плотном костюме — пустит вверх яркую звезду, и капитан Джерри увидит ее.
— …Мы плывем, мы несем человека…
Когда загремело железо и свет прожектора ударил в лицо, Сельгин поднял голову. К нему подходила светящаяся громада — корабль «Тики» под командой капитана Джерри Руфуса.
Ходят слухи, что именно Джерри Руфус уговорил Сельгина стать океанавтом, но это глубокая неправда. Решение родилось, когда Сельгин увидел игру темных тел, услышал дельфиньи голоса.
Но правда, что он сказал Джерри Руфусу (тот поднес ему в каюте согревающую рюмочку коньяка).
Он сказал:
— Черт возьми, я до смерти хочу к вам, к ним, в воду.
Феликс Кривин Изобретатель Вечности
Изобретатель Вечности умер в 1943 году, в маленьком курортном городке на берегу Средиземного моря. Незадолго перед тем в этом море пошел ко дну представитель оккупационного командования, пожелавший освежиться в оккупированных водах и оставшийся там дольше желаемого.
В это время в воде находились:
ПРОФЕССОР ЭНТОМОЛОГИИ, пятидесяти восьми лет, тридцать пять из которых были отданы не собственной жизни, а жизни различных насекомых;
КОММЕРЧЕСКИЙ АГЕНТ небольшой торговой конторы, выглядевший старше своих тридцати двух лет;
ПОЧТАЛЬОН, выглядевший моложе своих шестнадцати лет;
СТУДЕНТКА МЕДИЦИНЫ двадцати лет с небольшим;
ПАРИКМАХЕРША дамского зала, тридцати лет с небольшим;
БАКАЛЕЙЩИЦА, владелица бакалейной лавки, некоторых лет с небольшим;
а также СТАРУХА-МАНЕКЕНЩИЦА, возраст которой уже ни для кого не представлял интереса.
Все эти лица были обнаружены в воде после того, как от представителя оккупационных властей перестали поступать какие-либо известия. Коммерсант и Парикмахерша оживленно беседовали в воде (не заходя, впрочем, глубоко, чтобы быть на виду у собеседника), Старуха у самого берега принимала морские ванны, остальные плескались каждый сам по себе, поскольку в то время были еще незнакомы.
Все они были доставлены на берег и взяты в качестве заложников, с угрозой, что через месяц будут расстреляны, если не объявится настоящий преступник. Их поместили не в тюрьму, чтоб они не утратили вкус к жизни, а, напротив, предоставили им комфортабельный особняк, снаружи зарешеченный и тщательно охраняемый, но внутри довольно уютный.
Это был своего рода эксперимент.
Первый день тянулся долго, и Профессор объяснил это причинами субъективными. Время, сказал он, в значительной степени явление психологическое, зависящее от процессов, которые происходят внутри нас. Радость убыстряет время, горе замедляет его; а ожидание смерти заставляет ползти совсем медленно, потому что жизнь сопротивляется смерти.
Старуха-манекенщица охотно поддержала разговор о смерти. Разговоры об общей участи отвлекали ее от мыслей о собственном неизбежном конце. В то время, когда Старуха-манекенщица была манекенщицей, а не старухой, мысли о бренности жизни не посещали ее, тогда она видела в жизни другие стороны. Но коловращение жизни повернуло ее к Старухе бренной стороной, и уже ничего не было видно, кроме бренности. Морские ванны должны были Старухе помочь, но они, напротив, погубили ее окончательно. Такое беспокойное время: кто-то кого-то топит, а больного человека вытаскивают из воды, прерывают курс лечения…
— Не нужно говорить о смерти, — сказала Бакалейщица. — Пока мы молоды… — она осеклась, поймав на себе критический взгляд Парикмахерши.
Профессор считал, что она права, что для того, чтобы жить, нужно сосредоточить себя на жизни. Есть насекомые, жизнь которых составляет всего несколько часов, но это отнюдь не приводит их в отчаянье. За свои несколько часов они проживают не меньше, чем крокодилы за триста лет.
— Неужели за триста? — у Старухи заблестели глаза, и ее собственный возраст показался ей младенческим.
— Ненавижу насекомых, — сказала Парикмахерша. — И крокодилов тоже, не понимаю, зачем им так долго жить.
Коммерсант предложил Студентке прогуляться по коридору, но Студентка уткнулась в конспект и не слышала его приглашения. Тогда Коммерсант послал Почтальона за газетами, — может быть, в доме сохранились какие-нибудь газеты, — а Старухе предложил выгладить ему брюки, — если, разумеется, в доме найдется утюг.
Старуха кивнула, думая о крокодилах. Неужели они так долго живут? Триста лет! А тут — какой-нибудь месяц. Что можно успеть за месяц? Только не пожить. Пожить не успеешь и за всю жизнь, не то что за какой-то там месяц. Насекомые — другое дело, у них потребности крошечные. И вообще неизвестно, зачем они живут. А крокодилы зачем живут? Непонятно зачем, правильно сказала Парикмахерша. Триста лет живут — и непонятно зачем.
— Все относительно, — сказал Коммерсант. Он был относительно небольшой коммерсант, и это заставило его исповедовать теорию относительности… Каждый город — маленькое государство, каждый дом — маленький город…
— Какой у нас миленький город, — сказала Парикмахерша, окидывая взглядом городские стены и потолок.
Коммерсант предложил ей прогуляться по коридору, но она отказалась. Она была дамской парикмахершей, и сердце ее замирало при виде мужчин, которые стриглись в соседнем зале. Их бороды и усы были для нее полной загадкой, и, придя с работы домой, она подолгу стояла перед зеркалом с бритвой в руке, воображая, что бреет клиента. Но в дамском зале, а тем более в ее одинокой комнатке, брить было некого, и рука ее повисала в воздухе, как птица на бреющем полете…
Почтальон принес газету. Он обнаружил в кладовке целую пачку старых газет, но принес только одну, чтобы обеспечить ежедневную доставку почты. Он распределил газеты по датам, и хоть все они были пятилетней давности, но каждая, по сравнению с более старой, сообщала новости посвежей, и это обеспечивало регулярный приток информации.
Коммерсант развернул газету и прочитал о сформировании правительства Даладье, три года назад ушедшего в отставку. Весть о сформировании правительства Даладье, в свое время не оправдавшего ничьих ожиданий, теперь была воспринята с радостью, поскольку обозначала уход в отставку оккупационных властей. Было, правда, опасение, что правительство Даладье уступит место правительству Поля Рейно, которое в самые трудные дни сбежит из Парижа, уступив страну Маршалу Петену, который уступит ее все тем же оккупационным властям. Круговорот истории, связанный с чтением старых газет. И хоть говорят, что новое — это хорошо забытое старое, но иногда старое возвращается так скоро, что о нем даже не успеваешь забыть.
— Все относительно, — сказал Коммерсант, углубляясь в газету.
Да, конечно, все относительно. В сущности, человек уже при своем рождении приговорен к смерти, разница лишь в том, когда будет исполнен приговор — через день, через месяц или через столетие. Эту мысль высказал Профессор, знаток биологических систем, имеющих разную продолжительность, но одинаковую завершенность.
Еще там, на пляже, Парикмахершу привлекла роскошная борода Профессора, и здесь ее продолжала смущать его борода. Пальцы ее сжимали отсутствующую бритву, и рука ее взлетала, как птица в свой бреющий полет.
— С точки зрения бабочки-поденки тридцать дней, которые нам отведены, это не такой уж малый срок, — сказал Профессор энтомологии.
— Для этой бабочки час — как год, — кивнул Коммерсант. — У нее время идет по повышенному курсу. Мы, люди, живем в условиях временного изобилия, поэтому мы не ценим времени. А если б у нас на счету был каждый день, мы пустили бы его по повышенному курсу.
— И получили б те же прибыли? — усомнилась Бакалейщица.
— Конечно. Произвожу элементарный подсчет: предположим, час идет по курсу месяца. Значит, сутки у нас составляют два года, а месяц шестьдесят лет.
— Это заманчиво, — улыбнулся Профессор и подмигнул Старухе-манекенщице. — Мы еще проживем шестьдесят лет.
— Не с моими болезнями, — не приняла его оптимизма Старуха.
Бакалейщица вздохнула:
— Мы — бабочки, которых посадили в общую коробку и позволили прожить в ней тридцать дней…
— Шестьдесят лет, — поправил ее Почтальон. — Привыкайте к новому летосчислению.
Все привыкали к новому летосчислению. Первые несколько месяцев прошли в устройстве на новом месте.
Профессору отвели отдельный кабинет, чтобы он мог заниматься научной работой. Кроме того, ему предстояло вести работу преподавательскую: читать Студентке курс лекций, проводить с ней семинарские занятия, а впоследствии принять у нее экзамен.
Старуха-манекенщица молодела у всех на глазах. Ведь молодость измеряется не тем, сколько прожито, а тем, сколько еще предстоит прожить. Теперь Старухе предстояло прожить столько же, сколько молодой Студентке и юному Почтальону, и если б не ее болезни, она бы чувствовала себя такой же молодой, как они.
Все стали ровесниками, и сорокалетняя (скажем так) Бакалейщица обратила внимание на тридцатилетнего Коммерсанта. Она сразу выделила его среди прочих своих ровесников — шестидесятилетнего Профессора и шестнадцатилетнего Почтальона. Этому способствовало и то, что, в своей семейно-бакалейной жизни отягощенная многочисленной семьей и толпами покупателей, она впервые оказалась в столь малолюдном окружении, что смогла разглядеть каждого отдельного человека.
Через два года после знакомства (сутки по старому летосчислению) Почтальон доставил Бакалейщице первое письмо, в котором ей было назначено первое свидание в коридоре. А еще через три месяца Коммерсант получил ответ. Расстояния были короткие, и почта работала вовсю, но письма шли очень долго — по новому летосчислению.
Почувствовав прилив молодых сил, Старуха-манекенщица принялась наводить в доме порядок, о котором в своем собственном доме уже не думала много лет. Теперь у нее было будущее — пусть не слишком большое, но не меньшее, чем у других, а главное — здесь ей было для кого стараться. Едва открыв глаза, она лихорадочно соображала: нужно прибрать у Профессора в кабинете, а еще до того подготовить рабочее место для Парикмахерши, а еще раньше разбудить Почтальона и собрать его в путь, чтобы он успел доставить утренние газеты.
Она будила Почтальона, наскоро кормила его и провожала до дверей из столовой в гостиную. Затем протирала зеркало Парикмахерши, ставила перед ним кресло и аккуратно раскладывала орудия парикмахерской деятельности: расчески, ножнички, щипчики, бигуди… Она сама удивлялась своей энергии. Она могла три месяца подряд тереть пол, чтоб довести его до полного блеска, провести неделю у какого-нибудь серванта, сообщая ему приличный и эстетический вид. У каждой двери она положила половичок и строго следила, чтоб ноги вытирались при переходе из комнаты в комнату и обратно. Домашняя работа не имеет начала и конца, и это в какой-то мере приобщает ее к вечности. Может быть, потому молодые ее любят меньше, чем старики, а старики обретают в ней спасительное ощущение, что всему этому никогда не будет конца… Старуха-манекенщица, казалось, демонстрирует эти чужие комнаты, как демонстрировала когда-то чужие одежды. Ну-ка поглядите, не согласитесь ли здесь пожить? Только в этих комнатах можно жить в нынешнем сезоне! Только в этих — и только в этом сезоне!.. Потому что жизнь бабочки — только один сезон.
Так проходили годы, и, как это обычно бывает с годами, они пролетали, как один день. В свободные от лекций часы Профессор писал монументальный труд: «Жизнь бабочек в условиях закрытых помещений».
В том большом мире, где время измерялось полновесными годами, была война, но здесь об этом никто не думал, потому что здесь люди жили в другом измерении. Они и прежде не мыслили слишком широко, и там, где их никто не ограничивал, ограничивали себя сами: жизнь в маленьком мире имела те преимущества, что избавляла человека от больших бурь. Профессор ограничивал себя энтомологией, Бакалейщица — бакалеей и семьей, Парикмахерша — дамским залом, за которым начинался неведомый ей мужской, полный тревог и опасностей, как всякий мир, которым правят мужчины.
— Посидим под плафоном, — предлагал Бакалейщице Коммерсант, и они усаживались под плафоном, который лил на них лунный свет.
Это сидение под искусственной луной возвращало Бакалейщицу в те далекие годы, когда и луна была другая, и Бакалейщица была другая, да и человек, сидящий с нею рядом, был совершенно другой. Тот человек, впоследствии Бакалейщик, впоследствии супруг и отец пятерых детей, тогда еще был никем, но именно тогда он был ей особенно дорог. Лунный свет… Возможно, во всем виноват лунный свет, делающий близким постороннего человека. Потом, когда он рассеется, станет ясно, что человек чужой, но это придется скрыть от него, от себя и от всех, потому что будут общие дети, общая семья и общая бакалея… А больше — ничего общего, а особенно того, что когда-то привиделось в лунном свете…
Едва зародившись, отношения между Бакалейщицей и Коммерсантом встретили горячую поддержку со стороны остального населения этого ограниченного мирка. Почтальон целиком посвятил себя их переписке, тратя на доставку корреспонденции не более одного дня. Студентка восстанавливала в памяти забытые стихи и, как листовки, разбрасывала их по комнате. А Старуха-манекенщица, глядя дальше других, тайком шила пеленки. Хотя, для того, чтоб понадобились пеленки, нужно было не шестьдесят, а чуть ли не шестьсот лет по новому летосчислению, но истинная любовь не боится подобных препятствий, и Старуха шила пеленки, веря в истинную любовь.
Между тем виновники всех этих предприятий сидели в центре внимания, совершенно его не замечая. Таков эгоизм любви: она ничего не замечает, когда сидит вот так, под плафоном.
— Взгляните туда, — говорила Бакалейщица, поднимая кверху глаза, а вместе с ними — мечты и надежды. И там, под сводами вечернего потолка, ее мечты встречались с его мечтами, а ночь уже подступала, окружая их плотной стеной, говоря точнее — четырьмя плотными стенами…
Так пролетело тридцать лет, и Старуха забеспокоилась, что не успеет дошить пеленок. Здесь, в этом замкнутом мире, годы летели особенно быстро, и она почувствовала, что опять начинает стареть. Давали о себе знать болезни, оставшиеся еще от той, прежней старости, и порой она месяцами не вставала с постели, а однажды провела в постели целый год.
Она вспоминала полновесные годы своей молодости… Хотя молодость подвижней, чем старость, но движется она медленней. А старость летит, как на крыльях, — пусть на старых, немощных крыльях, — но она так пролетает, что за ней не поспеть.
Особенно сейчас это чувствуешь. Только поселились, начали жить, — и уже тридцать лет прошло. И осталось всего тридцать лет. Бабочкино время.
Это было грустно, тем более, что Старуха всегда оставалась в душе манекенщицей, храня верность ушедшей юности и красоте. Это трудно хранить верность юности и красоте, которые сами не способны сохранить верность.
И вот в этот безнадежный момент, когда спасения, казалось, ждать было неоткуда, Почтальон принес Старухе письмо:
«Учитывая катастрофическое вздорожание времени, предлагаем считать час не месяцем, а годом. Таким образом, в нашем распоряжении еще триста шестьдесят лет».
В письме не было ни подписи, ни обратного адреса, но категорический его тон убеждал. Особенно убеждало то, что в любом случае триста шестьдесят лет предпочтительней тридцати лет, или пятнадцати дней — по первоначальному летосчислению.
Старуха почувствовала прилив новой молодости. Триста шестьдесят лет это минимум четыре жизни, и она начала жить за четверых, как жила тогда, когда была не старухой, а манекенщицей. Правда, тогда она не знала, сколько у нее впереди, а теперь научилась считать оставшиеся годы, потому что молодость определяется не тем, сколько прожито, а тем, сколько предстоит прожить.
— Господи, какие мы еще молодые! — воскликнула Старуха, предавая гласности полученное письмо. — Нам еще жить и жить… Жить и жить…
И пока она это говорила, прошло три дня. Но что такое три дня, — по новейшему летосчислению!
У Бакалейщицы и Коммерсанта длиннее стали свидания, но зато длинней и разлуки.
— Опять нам не видеться несколько лет, — сокрушались они, расходясь по своим комнатам, а встречаясь, восклицали: — Все эти годы! Все эти долгие годы!
Что может быть длиннее годов разлуки? На Плутоне год составляет двести пятьдесят земных лет, но даже его год короче года разлуки. Даже такого, который пролетает всего лишь за один час.
Поэтому дольше всех живут те, кто живет в разлуке. Для них каждый день — как год, а каждый год — как полтора года на Плутоне. А что такое полтора года на Плутоне? Это триста семьдесят пять земных лет в условиях вечного холода и вечного мрака, на расстоянии шести миллиардов километров от Земли.
Вот что такое годы разлуки.
Ежедневные газеты Почтальона стали сначала ежегодными, а потом доставлялись раз в двадцать четыре года. Но и при такой периодичности газеты не успевали читать. До газет ли тут, когда год просидишь в кресле у Парикмахерши, чуть ли не год конспектируешь одну лекцию, а на уборку тратишь не меньше трех лет?
А Профессор сидел над своей монографией, и на обдумывание каждой фразы у него уходило два, а то и три месяца. Ничего удивительного: это был серьезный научный труд, на который не жаль потратить и целую жизнь, «Жизнь бабочек в условиях закрытых помещений».
Жил-был Психиатр. Он лечил людей отложных представлений (если исходить из того, что истина известна нормальному человечеству), в том числе и от мании величия, то есть чрезмерного преувеличения собственных достоинств. Допустим, зяблик возомнил бы себя орлом — это мания величия в ее классической форме. А вот если бы орел возомнил себя зябликом — это уже не мания величия, а скорее комплекс неполноценности у орла. А если зяблик возомнит себя воробьем или орел возомнит себя соколом — это уже не мания и не комплекс, а вообще неизвестно что. То есть оно неизвестно нам, а Психиатру оно было известно.
Однажды, подводя итог своей многолетней деятельности, Психиатр обратил внимание на любопытный факт: за последние десять лет никто из его больных не возомнил себя Наполеоном. Наполеон — стандартная форма величия, а поскольку для неполноценных умов понятнее и доступнее форма, то первое, что приходит в голову такому уму, — это возомнить себя Наполеоном. Не встречалось за последние десять лет Жанны д'Арк и Джордано Бруно, Ньютона и Шекспира. Максимальными вершинами, до которых поднималось маниакальное воображение душевнобольных, были их ближайшие начальники: директора, заведующие, управляющие делами. У лейтенанта была мания, что он капитан, у капитана — что он майор, у майора — что он подполковник. Такое снижение маниакального потолка было тоже своего рода патологией, снижением потенциальных возможностей личности в результате утраты веры в себя. И Психиатр решил поднять этот потолок, привить своим больным манию истинного величия.
Он рассказывал им о подвигах, совершенных до них на земле, о путях, приводивших людей к величию. Он говорил о неисчерпаемых возможностях человека, о том, что разница между большими, средними и маленькими людьми — лишь в различной степени использования этих возможностей. Маленькая крестьянская девушка спасла огромную страну, совершила подвиг, незабываемый для истории. Каждая девушка имеет такую возможность.
— Что касается бабочек, то они, конечно, лишены этих возможностей, закончил Профессор свой рассказ, которым иллюстрировал лекцию, прочитанную студентке. — Потому что жизнь бабочки ограничена физиологией, бабочка не может выйти за пределы физиологии, а человек — может. Разорвать этот ограниченный круг, выйти за пределы физиологии — это, в сущности, и означает стать человеком. Человек становится тем выше, чем выше поднимается он над физиологией. Над бабочкиной физиологией. Над звериной физиологией. Над человеческой физиологией. Над физиологией всех, кто жил до него на земле.
Почта была доставлена с опозданием на целый год: Почтальон слушал лекцию Профессора. Прежде он не слушал его лекций: все они были о насекомых, то есть, в сущности, о мелочах, — но теперь, когда Профессор заговорил о людях, причем о выдающихся людях, Почтальон не смог пройти мимо и прослушал лекцию до конца.
Чем отличается человеческая жизнь от бабочкиной? Не только тем, что бабочкина короче. У человека есть возможности, которых у бабочки нет. Бабочка могла бы облететь вокруг земли, если б у нее была такая возможность. Но у нее нет такой возможности. А у человека есть.
Взять, к примеру, братьев Монгольфье, которые первыми поднялись на воздушном шаре. До них люди не умели летать. У них была возможность летать, но они не умели летать, потому что не использовали эту возможность. А братья Монгольфье использовали — и полетели. Они вышли за пределы своей физиологии — и полетели. И теперь никто не скажет, что люди не умеют летать…
Почтальон с детства мечтал стать летчиком, и, если бы не война, он бы непременно стал летчиком, потому что у него была такая возможность. Война временно лишила его такой возможности, но когда война кончится…
Хорошо мечтать о будущем, когда впереди почти четыреста лет. О том, как станешь летчиком, окончишь университет, научишься стричь бороды так, как их стригут в мужском зале… Или о том, как посвятишь все четыреста лет личной жизни, как завершишь работу над монографией и будешь нянчить младенцев… Боже, какие головокружительные открываются перед каждым из нас перспективы! Если б мир, который нас окружает, был построен заново и при этом строился из одних перспектив, он был бы удивительным миром. Только бы перспективы не сталкивались, не перечеркивали ДРУГ Друга, как перечеркивает перспектива нянчить младенца перспективу завершения монографии.
Мир тесен, и любая перспектива, продолженная до бесконечности, непременно пересечет бесконечное число перспектив и, в свою очередь, будет пересечена ими. И это не просто закон геометрии, который нельзя затвердить со школьной скамьи, — это закон жизни, который нельзя заучить, потому что он всякий раз создается заново.
Мы живем на пересечении перспектив, и мир, в котором они пересекаются, — тесен. Да, мир тесен, особенно если его заключить в четыре стены… Но разве стены — преграда для перспектив? Окружите нас десятками стен, упрячьте в каменные мешки, — и оттуда, в бесконечность, к далеким звездным мирам помчатся наши освобожденные, раскрепощенные перспективы…
И прошло еще двести лет, и Старуха опять почувствовала, что стареет. В ней уже не было той легкости, какая была двести лет назад, и она годами не вставала с постели. Жизнь уходила из нее, как уходит публика из демонстрационного зала, когда все моды исчерпаны, все модели показаны и пора закрываться… Пройдет немного времени — и пора закрываться. Осталось каких-нибудь полторы сотни лет…
И тогда Почтальон принес ей письмо:
«В соответствии с новой реформой времени, считать отныне годом не час, а минуту. Впереди у нас 9600 лет».
Почти десять тысяч лет… Практически это означает вечность. Никому из земных жителей не удавалось прожить столько лет. Библейский Мафусаил прожил 969 лет — смешно сказать, меньше тысячи! Да, Мафусаил был не жилец…
До сих пор Старуха прожила по разным летосчислениям около трехсот лет, а впереди у нее — почти десять тысяч… Старуха соскочила с постели и заняла очередь за Бакалейщицей, которой Парикмахерша делала укладку. Парикмахерша работала быстро, и не прошло и сорока лет, как она, покончив с Бакалейщицей, принялась за Старуху. Хотя — почему за Старуху? Разве можно назвать старухой женщину, которая прожила каких-нибудь триста лет? Крокодил живет триста лет, но умирает он стариком. А для нас в триста лет жизнь только начинается.
Часы тикали, отмеряя не часы и минуты, а годы и века. Полный круг часовой стрелки — почти тысяча лет. Еще круг — еще тысяча… И в одно прекрасное тысячелетие Почтальон обнаружил, что на него начинает давить потолок.
Дело было не в росте. Ростом Почтальон был ниже всех остальных, но на длинного Коммерсанта потолок не давил, а давил на малорослого Почтальона. Не потому ли, что он с детства мечтал стать летчиком? Или под влиянием лекции Профессора о потенциальных возможностях человека? Да, все дело было в потенциальных возможностях. Почтальону казалось, что потолок давит именно на эту его потенциальную часть и мешает ей воплотиться в действительность.
Почтальон спросил Профессора о Психиатре — удалось ли ему привить своим больным манию истинного величия и стали ли они нормальными великими людьми? Профессор ответил, что, к сожалению, пока еще величие не является нормой. Больше того: приобщаясь к величию, человек зачастую нарушает нормы — социальные, научные, эстетические или просто психические, если речь идет о чистой психиатрии. И наоборот: становясь абсолютно нормальным, человек зачастую утрачивает свое величие — не только патологическое, но даже истинное, которое должно бы являться нормой. История помнит юношу, который встречал на берегу корабли, радуясь их благополучному возвращению и глубоко страдая, когда с ними случалась беда. Это были не его корабли, и везли они чужие грузы, и никому не были нужны ни радости его, ни страдания, но он не уходил с берега, продолжая встречать корабли. Потом его вылечили, и он стал нормальным человеком. Его перестали волновать чужие беды и радости, он четко отличал свои беды и радости от чужих… От чего его излечили? От патологического или от истинного величия? Это случилось в древности, когда медицина еще не была настолько сильна, чтобы поставить правильный диагноз.
Вечность пролетала быстро: не успели оглянуться — и нет семи тысяч лет. И осталось всего три тысячи лет, пятьдесят лет по прежнему летосчислению. А по первоначальному — пятьдесят часов.
Время вокруг сжималось, тесней и тесней, и нельзя было распрямиться и шагу ступить в этом времени. Обычно его не видишь, не знаешь, сколько его впереди, и от этого легче дышится. А когда оно все на виду, и все меньше его и меньше, и уже так тесно, что только сидеть на корточках да ничком лежать на полу, тогда хочется и самому сжаться, стать бабочкой, чтоб еще хоть немного полетать, попорхать.
Но человек не может быть бабочкой, ему нужен настоящий простор, необозримый простор во времени и пространстве. И он умирает, когда у него не остается времени жить. Когда больше нет времени, чтобы жить, человек умирает.
Студентка перестала вести конспект: она больше не поспевала за Профессором. А Профессор спешил дочитать курс до конца: приближался экзамен.
— На каждого человека Земли приходится до тридцати миллионов насекомых, а по весу насекомые чуть ли не в десять раз превосходят все человечество. Человечество в подавляющем меньшинстве, поэтому так почетно принадлежать к человечеству…
Тикают часы, отмеряя минуты, дни и века. Минутная стрелка скачет не по минутам, а по годам, и весь ее путь — сплошной новогодний праздник. От нового года — к новому году, и нет никаких старых лет, все годы молоденькие, не старше минуты. Поэтому им так весело, они, как дошкольники, стали в круг, и по кругу этому скачет минутная стрелка. С Новым годом! С Новым годом! Только и успевай поздравлять, потому что больше ничего сказать не успеешь…
Тикают часы… Тикают часы… Почему они тикают так громко?
Оглушительные удары, от которых сотрясается дом. Как будто остатки времени колотятся в дверь, требуют, чтоб их выпустили отсюда… Время чувствует, что здесь, в этом доме, ему скоро придет конец, и оно рвется прочь, чтобы слиться со своей вечностью… Но ведь вечность здесь, она изобретена здесь. Десять тысяч лет, если считать годом минуту. Шестьсот тысяч лет, если считать годом секунду. Шестьдесят миллионов лет, если считать секунду столетием. И так далее, без конца. Именно — без конца, ведь без конца — это и есть вечность…
Почему же вечность боится, что ей наступит конец? Почему она колотится в дверь, требуя, чтоб ее выпустили из дома? Вечность, куда же ты? Дверь заперта, и за дверью стоит часовой. Он стоит на часах, на страже запертой вечности.
Тикают минуты, стучат часы, гремят столетия, и грохочет вечность.
И вдруг грохот смолкает. Внизу скрипнула дверь. И в наступившей тишине — тот же голос, который говорил: «Вам письмо. Вам газета», — теперь говорит:
— Это я прикончил вашего офицера.
Удаляющиеся шаги. И опять тишина. Присмиревшие часы тикают еле слышно.
Это были не его корабли, зачем же ему было ради них жертвовать жизнью? Лететь, как бабочка на огонь, не дождавшись дня… Разве не разумней дождаться дня, а не лететь на огонь среди ночи?
— Бедный мальчик, — сказала Бакалейщица, — не понимаю, как ему удалось утопить взрослого офицера.
— В таком возрасте все ищут подвигов, — спокойно объяснил Коммерсант.
Эти мужчины совсем как дети, подумала Парикмахерша. Утопить человека у них называется подвигом.
— Возраст такой, — сказал Коммерсант. К ним опять возвращалось забытое понятие возраста, воздвигая между ними возрастные барьеры.
— А ведь молчал, — затрясла головой Старуха. — Обо всем рассказывал, а об этом молчал…
— У меня такие дети, — сказала Бакалейщица. — Что-нибудь сделают — и молчат. Хоть ты дух из них вон — не скажут ни слова.
— Мог бы признаться раньше, — сказала Парикмахерша.
— Это не так просто, — возразила Студентка. — Нужно собраться с духом, ведь идешь на верную смерть. Он мог бы и вовсе не признаваться, его бы не заподозрили, но он поступил как мужественный человек. Он дважды поступил как мужественный человек: и когда признался, и когда утопил этого офицера.
— Ну, знаете, если это называть мужеством… — Парикмахерша не кончила фразы, заметив, как дрогнула профессорская борода.
— Утопил офицера! — воскликнул Профессор. — Кто вам сказал, что он утопил офицера?
Коммерсант отвернулся к окну:
— По-моему, он сам в этом признался.
— Он солгал. Я был все время возле него, он барахтался у самого берега, учился плавать.
— Он не умел плавать? — удивилась Парикмахерша. — Как же он мог кого-то утопить, если он сам не умел плавать?
— Теперь его убьют, — сказала Старуха. И заплакала.
— Его бы все равно убили, — резонно заметил Коммерсант. — Что же лучше: чтоб убили одного или семерых? Простая арифметика.
— Не такая простая, если приходится умирать самому, — сказал Профессор.
— Это субъективный взгляд, — сказал Коммерсант. — А в данном случае нужно рассуждать объективно.
Старуха спросила, почему же он. Коммерсант, в интересах объективности не взял вину на себя? Ведь и тогда была бы та же арифметика: один вместо семерых.
Коммерсант ответил с ледяным спокойствием:
— Почему именно я должен был рассуждать объективно? Здесь есть люди постарше… — при этом он посмотрел на Старуху, затем на Профессора и наконец остановил взгляд на Бакалейщице. Он и прежде любил остановить на ней взгляд, но теперь в этом было что-то новое и обидное.
Старуха вышла на лестницу, словно для того чтобы посмотреть вслед Почтальону, как не раз смотрела вслед уходившим от нее сыновьям.
— Дверь открыта, — сказала она, возвращаясь.
— Они сняли охрану, — сказал Профессор, выглянув в окно.
— Значит, мы свободны? — уточнила Парикмахерша.
Все были свободны, но все оставались на местах. Корабли благополучно причалили к берегу, но никто не спешил сойти на берег.
— Зачем он взял вину да себя? — недоумевала Парикмахерша. — Чтобы спасти вас? Но ведь мы были так мало знакомы…
— Это вы не были с ним знакомы, а я любила его, как сына. Как внука. Всякий раз, когда мне было плохо, он приносил мне письмо. — Старуха беспомощно огляделась по сторонам, ища письмо, потому что сейчас ей было особенно плохо.
— Мы тоже были ему не чужие, — сказала Бакалейщица. — Я относилась к нему с большой симпатией.
Студентка усмехнулась:
— И этого достаточно, чтобы отдать за вас жизнь?
— Почему за меня? Скорее за вас, вы ближе ему по возрасту.
Парикмахерше Почтальон тоже нравился, хотя, к сожалению, они были мало знакомы. Газет она не читала, а писем ей никто не писал. И она никогда не могла подумать, что он, для кого она не была даже адресатом…
— Почты сегодня не будет, — сказал Коммерсант. И увидел в руках у Старухи письмо.
Все-таки она получила письмо. С опозданием, но получила. Как она была благодарна этому мальчику, что в такую минуту он не оставил ее без письма! Она подошла к серванту, чтобы поправить салфетку, и под салфеткой обнаружила письмо. И это было — как возвращенная молодость.
— Что же нам пишут? — осведомился Коммерсант. — На конверте нет адреса, это значит, что письмо адресовано воем. Дайте-ка я прочитаю.
— Нет, — сказала Старуха, — только не вы.
Она читала медленно, как читала когда-то в начальной школе, потому что что-то вдруг случилось у нее со зрением и с голосом тоже:
«Живите долго. Когда почувствуете, что осталось впереди мало лет, считайте годом день или час, и опять впереди у вас будет вечность. Так, вероятно, поступают бабочки, которые живут один день. Каждый, кто живет, проживает вечность, только измеряется она по-разному. Моя вечность подходит к концу, а ваша пусть подольше не кончается. Извините, что не смог доставить вам это письмо, как положено почтальону».
— Тот же почерк, — сказала Старуха-манекенщица. — Значит, это он писал письма, которые продлевали мне жизнь.
— Продлевали нам жизнь, — сказала Студентка.
— И теперь он снова продлил нам жизнь, — сказала Бакалейщица.
Коммерсант посмотрел на часы, которые опять показывали часы, а не годы и столетия.
— Изобретатель вечности, — сказал Коммерсант.
Теперь стало ясно всем, что это он, Почтальон, изобрел для них вечность. Профессор считал это поистине великим изобретением. В ответ на замечание Коммерсанта, что вечность существует объективно и независимо от нас, Профессор возразил, что иногда ее стоит заново изобрести, чтобы сделать доступной человеку.
— Жизнью пользуйся живущий, — сказал Коммерсант.
— Это правда, — вздохнула Бакалейщица. Это была нелегкая для нее правда. Ей было искренне жаль этого мальчика, этого Почтальона, но ведь они, в сущности, только начали жить. Они с Коммерсантом только начали жить.
Она придвинулась к Коммерсанту, но он отодвинулся от нее: разница лет встала между ними, как стена, и было не преодолеть возрастного барьера. И не только возрастного. У него была своя семья, у нее своя. У нее своя бакалея, у него своя коммерция. Все, что их еще недавно сближало, выпорхнуло, как бабочка, в открытую дверь, за которой простирались их разные жизненные дороги… У каждого своя дорога. Своя ли? Жизнь, которая ждала их за дверью, стала для них чужой за этот месяц — за эти века и тысячелетия. Все, что они здесь обрели, все, что дала им вечность, теперь было безвозвратно утрачено. Профессор не допишет своей монографии о жизни бабочек в условиях закрытых помещений, Старуха вернется к своей старости, а Парикмахерша — в дамский зал, отделенный, отгороженный от мужского. Стихи, переписанные Студенткой, будут напрасно взывать о любви, и стопка пеленок не дождется своего хозяина… Бакалейщица это поняла и отодвинулась от Коммерсанта.
Все стали друг другу чужими, словно они не прожили вечность под одной крышей, и близок им был только тот, ушедший, создавший и разрушивший их маленький бабочкин мир. Он был им близок, хотя он-то ушел особенно далеко — так далеко, что не хватит и вечности, чтобы вернуться.
Студентка встала.
— Хватит с меня вашей энтомологии? Он там сейчас умирает, чтобы мы могли еще немножко поползать, попорхать!
Она отбросила свой аккуратный конспект — почему-то не в сторону Профессора, имевшего прямое отношение к энтомологии, а в сторону Коммерсанта, который никакого отношения к этой науке не имел.
— Счастливо оставаться. Приятной вам вечности. Я не хочу, чтоб за меня умирали другие.
— Как будто только за вас, — сказала Парикмахерша, а Коммерсант выразил эту мысль более четко и доказательно:
— Человек умирает за коллектив. Это нормально. Ненормально, когда коллектив гибнет ради одного человека.
Старуха чуть не бросилась на него с кулаками:
— Он считает это нормальным! За него умирает человек, а он считает это нормальным!
— Не за меня, — терпеливо объяснил Коммерсант. — Он умирает за коллектив, а каждый из нас — всего лишь частичка коллектива.
— Я не частичка, — сказала Студентка, — я человек. И я имею право умереть сама за себя, как положено человеку.
Парикмахерша возразила:
— Что значит — за себя? Ведь не вы же…
— Именно я. Мне стыдно, что я не сказала об этом раньше, но это я, я утопила этого боша.
Она была похожа на Старуху в молодости: такая же непреклонность, такая же решимость идти до конца, не думая о последствиях. А Старуха давно уже привыкла думать о последствиях, и в данном случае она их ясно себе представляла. И когда Студентка поднялась, чтоб уйти, Старухе показалось, что это уходит ее молодость, уходит, чтобы больше не возвращаться.
— Этого не может быть, — сказала Парикмахерша. — Я видела, как вы плескались в воде — осторожно, чтобы не замочить прическу.
— И тем не менее я это сделала.
Профессор покачал головой:
— Не думаю, чтоб вы были способны убить человека.
— Вы меня плохо знаете.
Профессор улыбнулся. Как он может плохо ее знать, если она прослушала у него курс лекций? Манера слушать у каждого своя, поэтому, если хочешь человека узнать, посади его слушать лекцию.
Заговорил Коммерсант, пытаясь внести здравый смысл в эту эмоциональную неразбериху.
— Вероятно, у вас был повод его утопить? Он, наверно, вас оскорбил, унизил ваше достоинство?
Он, как преподаватель на экзамене, подсказывал ей ответы. Несмотря на ее враждебность, он все-таки хотел ей помочь.
Студентка подтвердила, что офицер унизил ее достоинство. Нет, лично ей он ничего не сделал, он даже ее не заметил. И все же он унизил ее достоинство.
Здравый смысл исчез, опять началась какая-то путаница. Как можно унизить достоинство девушки, не видя ее и не подозревая о ее существовании? Профессор сказал, что сам факт оккупации унижает достоинство каждого человека. Но, конечно, не до такой степени…
— Так вы из политических соображений? — догадалась Парикмахерша. Она была далека от этих соображений, да и вообще от оккупационных властей: все они стриглись не у нее, а в соседнем зале.
— Как бы ни было, я одна буду за это отвечать. — Студентка шагнула к выходу, но Старуха оказалась там раньше.
— Это не вы утопили офицера.
— Откуда вам это известно?
Старуха улыбнулась своей возвращенной молодости:
— Мне известно. Потому что его утопила я.
— Вы? Пожалуйста, не смешите! С вашим ревматизмом, радикулитом, с вашими спазмами… — Бакалейщица перечисляла болезни, на которые Старуха жаловалась не раз, и каждая была весомым аргументом и наповал сражала болящую, как сражают только болезни.
— Ну и что, что радикулит? — отбивалась Старуха. — Стоит мне собраться с силами…
— В вашем возрасте это не так просто.
Он был молод, Коммерсант, и не выбирал выражений, говоря о чужом возрасте. Но Старуха больше не стеснялась своего возраста: ее возраст давал ей право выйти первой, удержать эту молодость, отдав вместо нее свою старость. Отдать старость взамен молодости — это значит снова стать молодой…
Студентка обняла Старуху за плечи:
— Ну пожалуйста… Они вам все равно не поверят. А мне поверят, я скажу, что он меня оскорбил, унизил мое достоинство…
Как будто Старуха этого не может сказать. Как будто у нее нет достоинства, которое можно унизить.
— Женщины! — воскликнул Профессор. — Почему вы берете на себя неженские дела? Разве там не было мужчины? Разве некому было утопить офицера?
— Кого вы имеете в виду? — сухо спросил Коммерсант.
Возникло молчание, которое сначала было неловким и беспомощным, но потом, крепчая, становилось все более выразительным, уверенным и могучим. И, нарушая это торжественное молчание, Профессор сказал:
— Я имею в виду себя.
В минуту опасности медляк-вещатель становится на голову и начинает вещать. Другие жуки разлетаются, а он медлит, потому что ему нужно оповестить… всех, кому грозит опасность, оповестить…
— Что, не похоже? Кабинетный ученый, книжный червь, и вдруг такая партизанщина. А между тем… — Профессор говорил быстро, не так, как на лекциях, как будто боялся, что сейчас прозвенит звонок. — Я его сразу заметил. Когда он разделся и вошел в воду, я последовал за ним… В молодости я был неплохим пловцом, да и сейчас… В общем, я решил его утопить…
— Из политических соображений? — поинтересовалась Парикмахерша.
— Из политических. Из государственных. Из каких хотите. Решил использовать неиспользованные возможности, как говорил приятель мой Психиатр, прививая своим пациентам истинное величие. Я хоть и занимаюсь насекомыми, но в человеке этого не люблю… — Он говорил вдохновенно, и в глазах его появился отблеск того огня, на который он в данную минуту летел, как ночная бабочка. Но бабочка не видит, куда летит, а он видел.
Он говорил о каком-то партизанском отряде, с которым был связан и от имени которого действовал, он признался, что получил задание уничтожить представителя оккупационных властей, и не только этого представителя оккупационных властей, но в всех остальных представителей оккупационных властей…
— Неужели всех? — ахнула Парикмахерша.
— Ну, не всех, возможно. Я ведь тоже там не один… у нас целый отряд, если хотите, целая армия…
Он спешил. Он боялся, что, если он остановится, вся эта история лопнет, как мыльный пузырь, и он торопливо надувал этот пузырь, расцвечивая его всеми красками спектра.
— Настоящий мужчина! — сказала Бакалейщица, тем самым отделив Профессора от Коммерсанта, давая тому понять, что из них, двоих мужчин, именно он, Коммерсант, — не настоящий.
Это его задело. Даже внимание женщины, безразличной нам, нам, мужчинам, вовсе не безразлично. И хотя Коммерсант не собирался пожинать лавры, так щедро посеянные Профессором, но и созерцать их на чужой голове тоже было не очень приятно.
— Чепуха! — сказал Коммерсант. — Я один знаю, как было дело. Все это случилось на моих глазах.
Да, все произошло на его глазах, потому что он был ближе всех к этому офицеру. Офицера просто схватила судорога. Коммерсант видел, как исказилось от боли его лицо, как он открыл рот, чтобы крикнуть о помощи, но не успел крикнуть: его захлестнула волна. После этого он еще несколько раз появлялся на поверхности, тараща на Коммерсанта умоляющие глаза, но Коммерсант предпочел остаться в стороне, чтобы не быть замешанным в гибели офицера.
— Почему же вы им не сказали, что он сам утонул?
Профессор — наивный человек. Если бы Коммерсант это сказал, ему бы пришлось отвечать за то, что он не спас оккупационного офицера. Офицер, таким образом, стал жертвой подозрительности и недоверия оккупантов к населению оккупированной ими страны.
— Вы просто негодяй, — сказала Бакалейщица. — Боже, и я любила этого негодяя!
Так всегда бывает, когда здравый смысл приносится в жертву эмоциям. Поступок Коммерсанта был безукоризнен с точки зрения логики, а если нас нельзя упрекнуть с точки зрения логики, то все остальные упреки беспочвенны и нелепы.
— Я пойду, — сказала Старуха. — Вы не бойтесь, я вас не выдам, я скажу, что сама видела, как он тонул.
Может, еще удастся спасти Почтальона, этого мальчика… Ее старость никому не нужна, а его юность многим еще пригодится.
— Я пойду с вами, — сказал Профессор. — Два свидетеля лучше, чем один.
— И я пойду, — сказала Студентка.
Парикмахерша колебалась. Она бы тоже пошла, но ведь она ничего не видела… Ее могут привлечь за лжесвидетельство…
— Все равно вам никто не поверит, — сказал Коммерсант. — Воинская доблесть требует, чтоб офицер погибал от руки врага, а не тонул, как мокрая курица. Я это тоже взвесил, поэтому я молчал.
— Какой же вы негодяй!
Коммерсант оставил без ответа замечание Бакалейщицы.
— Давайте рассуждать логично: мальчишка хочет умереть как герой, а вы хотите, чтоб он умер просто как лживый мальчишка. Живым его не выпустят хотя бы за то, что он обманул оккупационные власти. Зачем же отнимать у него единственный подвиг, пусть даже он его не совершил? Будьте снисходительны к мальчику, дайте ему умереть героем!
Еще недавно они жили в этом доме, надежно запертые, отгороженные от всех проблем, от необходимости принимать решения. И потолок над их головой был хоть и ниже, но надежнее неба, и весь их маленький мир был хоть и меньше, чем тот, большой, но гораздо надежней и благоустроенней. Теснота пространства и времени — это еще не обида. Пусть вокруг необъятность вселенной, безграничность времени, но есть у нас своя точка, своя малая величина, которая помогает нам видеть себя большими. Во вселенной это трудно — для этого нужна теснота: теснота Земли, теснота города и квартиры. Мы все великие, разница лишь в степени тесноты: один велик в пределах Земли, другой — в пределах своей квартиры. И у каждого своя вечность — большая или маленькая…
Они стояли на пороге своей маленькой вечности и смотрели в ту огромную вечность, которую нельзя ни подчинить, ни присвоить, которая, как свободная стихия, любит отважных пловцов, уходящих в ее глубину, не цепляясь за часы и минуты. Мы привыкли к часам, и минутам, и к месяцам, и к годам, но мы должны их покидать, потому что каждый из нас — пловец в океане Вечности. И мы не просто пловцы, брошенные как попало в пучину, мы сами выбираем свой путь, и из наших коротких часов и лет созидается Вечность…
В эту Вечность ушел Почтальон, изобретатель Вечности, и теперь стало ясно, что изобрел он эту, большую вечность, а не ту, бабочкину. Хоть она и до него существовала, но он ее изобрел наново, потому что Большую Вечность нужно снова и снова изобретать, чтоб она не превратилась в пустую, бессмысленную стихию. Совсем нетрудно превратить Вечность в бессмысленную стихию: для этого нужно только цепляться за собственные часы и минуты…
Профессор шагнул навстречу распахнутой Вечности, Коммерсант остановился, пропуская женщин вперед: все-таки он был воспитанным человеком.
Михаил Пухов Палиндром в Антимир
Рассказ-загадка
Звездолет пожирает пространство. Ускоряется.
Ускоряется. Ускоряется все время. Темнота. Кругом звезды Галактики. Земля далеко позади.
Капитан говорит негромко:
— Приехали.
Звездолет окружают тени без формы. Впереди созвездия заслоняет пелена, черная, как непроницаемый мрак. Штурман не отвечает.
— Но тут они. Все десять кораблей погибли или потерялись здесь, — шепотом говорит капитан.
Ночь. Впереди звездолета — окно в Антимир. Просачивается откуда-то, ползет сияние, тусклое свечение, блеск и безмолвие датчиков и анализаторов. Молчание длится долго.
— Конец, — это говорит штурман. — Горят все индикаторы антиматерии.
Густой комок пустоты — вакуум. Звезды не мерцают — тихо чернеют и гаснут. Слепы экраны. Темнота.
— Границу пересекать опасно, — говорит капитан. Штурман отвечает:
— Нет, переход не опасен. Другое ужасно — смерть и аннигиляция.
Впереди — барьер Антимира, зеркало Вселенной, галактики. Позади — темнота. Капитан признается:
— Страшно боюсь отражения.
— Мы не успеем теперь затормозить, — жестко говорит штурман.
Часы, минуты, секунды уходят. Потом залиты лица. Все замедляется. Тянется еще минута. Долгая дрожь. Удар. Еще удар.
Дрожь.
Долгая минута еще тянется. Замедляется. Все лица залиты потом. Уходят секунды, минуты, часы. Штурман говорит жестко:
— Затормозить? Теперь успеем.
— Не мы — отражения. Боюсь. Страшно, — признается. капитан.
Темнота. Позади — галактики Вселенной, зеркало Антимира, барьер. Впереди аннигиляция и — смерть.
— Ужасно другое. Опасен не переход, нет, — отвечает штурман.
Капитан говорит:
— Опасно пересекать границу.
Темнота. Экраны слепы — гаснут и чернеют. Тихо. Мерцают не звезды — вакуум пустоты, комок густой антиматерии. Индикаторы все горят.
Штурман говорит:
— Это конец.
Долго длится молчание анализаторов и датчиков. Безмолвие. И — блеск. Свечение, тусклое сияние. Ползет откуда-то, просачивается Антимир в окно звездолета. Впереди — ночь.
Капитан говорит шепотом:
— Здесь потерялись или погибли кораблей десять. Все они тут.
Но отвечает не штурман. Мрак, непроницаемый, как черная пелена, заслоняет созвездия впереди. Формы без тени окружают звездолет.
— Приехали, — негромко говорит капитан.
Позади — далеко — Земля, галактики, звезды. Кругом — темнота. Время все ускоряется, ускоряется, ускоряется…
Пространство пожирает звездолет.
Михаил Пухов Семя зла
Взялся — ходи.
Быковец на мгновение задержал коня над доской и поставил на новое место.
Отсюда конь достает до последних полей, которые остались у белых.
Ход коня как образ нуль-перехода.
Теперь, если белые пойдут ладьей, черные возьмут ее конем. Задаром. А другой ладьей белым ходить некуда. И королем. Пойдут ферзем — потеряют ферзя за фигуру. И любую фигуру отдадут за пешку. И главное — даже после жертвы ничего в позиции не изменится. Следующим ходом белым опять придется что-то отдать.
Ситуация, словом, точь-в-точь как позиция земной стороны в первом межзвездном контакте.
Цугцванг.
Быковец посмотрел через стол на Пичугина. Командир танкера глядел на деревянную доску. Руки опирались локтями о стол, массивный подбородок покоился на кистях. Пальцы спле тались и расплетались. Он искал дорогу — не к победе, к осво бождению. Значит, еще не понял. Еще на что-то надеялся.
Быковец посмотрел за спину Пичугина, в зеркало, обра мленное полированным дубом. В зеркале отражался затылок Пичугина, весь седой. По затылку не чувствовалось, что его хозяин сейчас сдаст партию.
Еще в зеркале Быковец увидел свое лицо. Сильное, волевое, спокойное. Глаза стальные, пуленепробиваемые.
Чрезвычайно решительное лицо… На обшитой буком стене над своей головой Быковец увидал часы-календарь. «Пора», — сказал он себе. В десятый, наверное, раз. Нельзя больше тяну ть. Кончится эта стоянка — и нуль-переход, и Земля.
Взялся — ходи. В конце концов, не затем ты пробивался на этот танкер, чтобы побеждать за столом.
— Проиграл, — сказал Пичугин, останавливая часы. — Ра здавил ты меня, Сеня. В последнее время ты очень сильно прибавил.
— У вас учусь, Петр Алексеевич.
— Да? Впрочем, не буду спорить… Еще одну?
Быковец отрицательно покачал головой, перевернул доску и стал собирать фигуры.
— Пойду на смотровую площадку. Слегка разомнусь.
— Ах да, ты же у нас еще и каратист. Соскучился? Форму надо беречь, это так.
— Форма-то что, — возразил Быковец. — Просто моз ги устали.
— Понимаю, — сказал Пичугин. — Но потом приходи, а? Трудно мне здесь одному. Дел, правда, куча, но часок как-нибудь выкроим.
Быковец молча кивнул, встал и вышел из кают-компании. Закрыл за собой дверь.
Перед ним лежал коридор, сейчас совершенно пустой. Естественно — стоянка подходит к концу, гипертанкер «Люцифер» готовится к финишному броску в Солнечную систему. Все оборудование уже проверено, уточняются программы, вносятся последние коррективы.
Время самое подходящее.
Быковец медленно шел по коридору, обшитому деревянными панелями. Да, древесины теперь много: леса сводят — земля нужна для посева… Сжав кулаки, он шагал мимо закрытых дверей; все внутри напряжено, но уверенности в успехе не было. «Фанатизма нет в тебе, Сеня, — подумал он. — Нет истинной веры. Что без нее человек?»
Он поравнялся с дверью очередной каюты. На застекленной табличке значилось: «Быковец Семен Павлович, младший штурман».
Быковец ускорил шаг. Вот и конец коридора. Слева воздушный шлюз; прямо, за переборкой, начинается обзорная палуба, а там — грузовой трюм, наполненный семенами с Линора.
Дверь последней каюты напротив шлюза открылась. Из каюты показался старший штурман Петров. Коллегу на «Люцифере» встретить нетрудно: навигаторов на танкерах много. Ведь самое важное — доставить груз точно по адресу.
— Ко мне, Сенечка? Крайне сожалею, но ухожу. Вы извините — работа, ничего не поделаешь.
— Да нет, Аркадий Львович. Просто захотелось погулять по смотровой палубе.
Старший штурман Петров смерил Быковца подозрительным — или так только показалось? — взглядом.
— Замерзнете, Сенечка. Скафандр хотя бы накиньте. Не топят ведь, как обычно.
— Вы так думаете?
— Я, как говаривал сэр Исаак, гипотез не строю. Смотрите. — Петров приоткрыл дверь на обзорную палубу. Оттуда потянуло морозцем. — Ключи-то у вас есть?
— Нет, — солгал Быковец. — Я же младший, Аркадий Львович. Откуда у меня ключи?
— Тогда возьмите мои. Я на работу, ключи мне там ни к чему.
Старший штурман Петров достал из кармана объемистую звенящую связку.
— Вот этот вроде от тамбура.
Быковец взял ключи. Шлюз был рядом, напротив каюты. Замок щелкнул. Старший штурман Петров не уходил, стоял близко, дыша Быковцу в ухо.
Свет внутри загорелся сам, чуть тронулась дверь. На стене висели скафандры, как пальто в раздевалке. У другой стены возвышались баллоны с воздухом. В стеллаже у третьей стены аккуратно стояли универсальные излучатели. В два ряда: длин ноствольные в глубине, прикладами кверху, а портативные, в футлярах, — в ячейках у самого пола. Не возьмешь не нагнув шись.
— Берите любой, Сенечка. Они здесь все одинаковые, — сказал старший штурман Петров. — Но умоляю, поторопитесь. Мне совершенно не хочется ссориться с Борисом Григорьевичем. Вы же его знаете, Веденского: спросит за самое мелкое опоздание.
— А вы не давайтесь, — посоветовал Быковец. — Напишите рапорт Пичугину.
— От Пичугина я лично стараюсь держаться подальше, — поморщился Петров. — Между нами: какой из него командир танке ра? Ни опыта, ни квалификации. О манерах не говорю. А Борис Григорьевич действительно строг, но зато справедлив. И блестя щий, весьма образованный, знающий специалист. И прекрасный человек с очень тонкой душевной организацией. Я не хотел бы говорить о Пичугине плохо, но хорошо, к сожалению, не могу. По-моему, он попал сюда по ошибке. Его ведь списали из разведки, вы разве не слышали?
— Знаю, — сказал Быковец. — А чья сейчас вахта?
— Кажется, Альберта Иосифовича. Но прошу вас, Сенечка, берите скорее одежду. Нельзя же оставлять тамбур открытым, просто не полагается.
Быковец пересек тамбур и снял с вешалки скафандр. Посмотрел на баллоны с воздухом. Между ними был люк, выход из корабля.
— Воздух вам ни к чему, Сенечка, — заметил старший штур маи Петров и вдруг засмеялся. — Вы стали как линорец, ей — богу. Такой же медлительный. Мне ведь давно пора быть в рубке, на вахте. Зачем мне ссориться с Борисом Григорьевичем?
Быковец шел назад мимо стеллажа с лучеметами, неся перед собою почти невесомый скафандр, и смотрел на старшего штур мана. Тот нетерпеливо переминался в дверях.
Быковец уронил скафандр на стеллаж. Нагнулся. Сквозь тонкую ткань нащупал футляр с пистолетом. Когда поднял отя желевший скафандр, на стеллаже осталась пустая ячейка. Он посмотрел на Петрова. Тот не заметил опустевшей ячейки.
Быковец вышел в коридор.
— Помочь? — спросил старший штурман Петров.
— Спасибо, Аркадий Львович, — вежливо сказал Быковец. — Вы же торопитесь. Я его на плечи накину, если замерзну.
— Хорошо, Сенечка. Вахта, вы уж меня извините. Зачем мне лишние разговоры?
Петров спрятал ключи в карман и пошел по коридору в нос корабля. Быковец проводил его взглядом и отворил дверь на смотровую палубу.
Здесь со всех сторон мягко светили звезды. Вверху, под ногами, всюду. Было действительно холодно. Быковец прикрыл дверь, сунул футляр с излучателем за пояс. Закинул скафандр на спину — штанинами через плечи, связал их узлом на груди. Так будет лучше. И правда замерз бы, не подвернись Пет ров…
Коридор расширялся конусом, словно бутылочное горлышко. Его стены были прозрачны. За ними сияли звезды. Вниз вели ступеньки. Стеклянные, похожие на ледяные, но вовсе не скользкие.
Быковец быстро спускался по прозрачным ступенькам. На звезды он не смотрел и о предстоящем не думал. Все было об думано раньше. Сейчас он был запрограммирован своими прошлыми мыслями, как человек, впервые прыгающий с пара шютом.
Быковец, не тормозя шага, перешел на горизонтальный участок. Спуск кончился. Противоположная стена сильно расширившегося цилиндра потерялась вверху. На смотровой палубе было светло от звездного света.
Значит, привыкли глаза.
У входа в грузовой трюм — помещение здесь опять сузи лось, так что пришлось подниматься по таким же ступенькам — высилась черная фигура. Один из роботов-грузчиков, теперь страж. Странный обычай — ставить охрану у трюмов и возле реактора. Впрочем, как выясняется, не такой уж и странный.
Робот преградил Быковцу дорогу. Простой ИМ — исполни тельный механизм корабельного мозга.
— Дальше идти нельзя, — бесстрастно сообщил центральный компьютер через динамик на лице робота. Рядом с динамиком располагались зрительные детекторы. Ниже начиналась гибкая шея. Металлический корпус. Очень сильный манипулятор. И гусеница внизу.
— Мне надо. — Быковец попытался отвести робота в сторону. Тот уперся. — Я иду со специальным заданием: сделать замеры влажности в грузовом трюме. Таков приказ командира танкера, Петра Алексеевича Пичугина.
Робот не ответил и дорогу не освободил. Правда, на последнее Быковец и не рассчитывал. Он стоял на нужном расстоянии, почти вплотную, и знал, что сейчас последует. Против роботов люди бессильны. У компьютера реакция быстрее, чем даже у тренированного бойца. Поэтому нельзя на равных бороться с роботом… пока робота контролирует компьютер. Ничего, подождем.
— Ты, Семен? — произнес робот бодрым голосом вахтенного штурмана Альберта Минца (Петров, значит, еще в пути). — Что ты затеял?…
Отвечать Быковец не стал. Вместо ответа он резко ударил ребром правой ладони по гибкой шее автомата и одновременно левым кулаком ткнул его в бок, целясь туда, где под тонким панцирем прятались коммутаторы. Сталь прогнулась, внутри затрещало. Тут же Быковец нанес роботу тяжелый удар ступней по нижней части корпуса. Робот накренился. Не дожидаясь, когда он упадет, Быковец шагнул вперед и поймал ключом замочную скважину.
— Что происходит, Семен? — заорал робот. — Что происхо-о…
Ключ повернулся. Но металлическая лапа настигла Быковца и отшвырнула его назад. Робот лежал на боку, бессильный подняться, но его манипулятор угрожающе шевелился. Значит, снова подключили к компьютеру. Но теперь все равно.
Быковец медленно извлек пистолет. Тяжелый, холодный. Поднял оружие, чувствуя себя убийцей.
«Не валяй дурака, — сказал он себе. — Это просто ИМ. Исполнительный механизм. Механизм. Сейчас прибегут другие, такие же исполнительные».
Он зажмурился и потянул спуск. ИМ — черт с ним. Вспышка ослепила его даже сквозь закрытые веки.
Быковец открыл глаза. Манипулятор лежал неподвижно — отдельно от робота. Быковец встал на ноги. Перешагнул через изувеченный автомат, вынул ключ из замочной скважины, навалился плечом. Люк, медленно набирая скорость, распахнулся, как дверь большого рефрижератора. И тут же в грузовом трюме вспыхнул искусственный свет.
Левой рукой Быковец взялся за люк. Правая сжимала рукоять пистолета. Лучемет пригодился. Уже сейчас, до начала настоящего дела.
Быковец посмотрел назад. Робот лежал навзничь — с вмятым боком, искалеченной шеей и почти перебитым корпусом. Плечо его было оплавлено, зрительные детекторы отражали холодный свет звезд. Рядом валялся манипулятор, тоже обезображенный.
Далеко-далеко в темноте терялся выход в коридор. Оттуда еще никто не бежал. Там была закрытая дверь. Закрытая. Никто не бежал оттуда. Даже роботы, а они бегают быстро.
Стоя на пороге трюма, Быковец опустил ствол излучателя вниз. В прозрачный пол ударили белые молнии. Стекло пошло пузырями. Воронка углублялась и ширилась. И вдруг зашипело. Воздух со смотровой палубы рванулся наружу, за борт. Там пустота, а воздух не терпит пустоты.
Люк стал медленно закрываться. Быковец придержал его. Вдали, в темноте, возникло пятно света. Кто-то из коридора открыл дверь на смотровую палубу.
Быковец поднял пистолет. Чей-то силуэт рисовался на фоне белого пятна коридора. Силуэт человека, не робота.
Быковец сдвинул прицел. Белые молнии ударили в далекую стену совсем рядом со светлым отверстием. Человеческий силуэт отодвинулся в глубь коридора, пятно света исчезло.
Дело сделано. Быковец шагнул в трюм и отпустил массивный люк. Тот неторопливо захлопнулся под напором воздуха. Ветер утих. Быковец сунул лучемет за пояс — ствол обжигал — и сел прямо на покрытый инеем пол. В трюме было очень холодно, но Быковец весь обливался потом.
Он вытер лицо ладонью и встал. Помещение, вначале просторное, в нескольких метрах от входа сужалось, превращаясь в длинный коридор, стены которого были образованы двумя аккуратными рядами контейнеров. Груз семян, который они вез ли в Солнечную систему.
Сейчас грузовой трюм отделен от жилых отсеков надежной вакуумной стеной — смотровой палубой, заполненной пустотой.
Дело сделано, но времени терять не следует. Быковец подошел к стеллажам, с натугой снял один из контейнеров. Нада вил замок. Крышка откинулась.
Контейнер наполняли крупные желтые семена, похожие на кукурузу. Быковец поднял пистолет.
Вспышка — и содержимое контейнера превратилось в обуг ленную золу.
Проклятое семя!
Содержимое контейнера. Одного. А всего их несколько сот. Значит, надо работать.
Снять контейнер — поставить на пол — надавить запор — потянуть спуск…
Быковец взялся за третий контейнер и вдруг уловил сбоку какое-то движение. Робот? Обернулся, держа пистолет наготове.
Засмеялся. Это был действительно робот, но коммуникационный. Телекамера на колесах, совершенно неопасная. Впрочем, если ее хорошо разогнать…
Сильно разгонясь, робот летел к нему по длинному проходу между двухэтажными стеллажами.
Быковец поднял пистолет. Так. Сперва по глазам. Потом …
По колесам.
Телекамера завертелась на месте. Волчком. Остановилась.
Он опять повернулся к контейнеру. Снял его, надавил замок. Крышка откинулась.
Еще один ящик, полный угольной пыли. Быковец потянулся за новым контейнером.
Кто-то захрипел сзади, будто в агонии. Быковец обернулся. В помещении никого не было. Только телекамера, обезображенная лучевыми ударами.
— Шемен, — сказала телекамера незнакомым шипящим г олосом. — Прекрати безобразие. Перештань, добром прошу. Учти — я тебя вижу.
Одинокий стеклянный глаз смотрел на Быковца из центра оплавленного ожога.
— Перештань шейчаш же, — повторила камера. — Ты шпя тил? Ты меня шлышишь?
— А ты кто? — спросил Быковец.
— Минц, — сказала камера хрипящим, неузнаваемым голо сом. — Альберт Минц, вахтенный штурман.
Чудом уцелевший объектив глядел властно, гипнотизировал. Быковец поднял пистолет.
— Не шмей, — прошипела камера. — Перештань шейчаш же!
Быковец тщательно прицелился. Он мысленно видел своих коллег навигаторов, сгрудившихся сейчас в рубке под черным дулом его пистолета.
— Нет! — ясно сказала камера.
Быковец нажал спуск. Стеклянный глаз затянулся свежим бельмом ожога.
— Шенечка! — шепеляво воскликнула камера. — Перештаньте. Зачем же вам неприятношти? — Она помолчала, потом добавила: — Он шошол ш ума. Интерешно, и где это он доштал шебе блаштер?…
Ствол лучемета все еще смотрел на нее. Быковец опустил оружие. Пусть говорит.
Он повернулся к телекамере спиной.
— Шошол ш ума, — шелестели в ней голоса. — Шпятил. Шумашедший! Шумашедший. Шумашедший…
Быковец откинул крышку контейнера. Проклятое семя! И снова грянула молния, и вновь желтые семена превратились в черную пыль.
Голоса в телекамере затихли. Иногда оттуда доносились слабые хрипы и шорохи, отдельные неразборчивые слова, но Быковец не прислушивался к этим звукам.
Он работал быстро, автоматически: один за другим снимал со стеллажей тяжелые ящики с этикетками «Золото», «Серебро», «Медь», вскрывал их и жег то, что было внутри. Он делал это спокойно и методично, не испытывая чувств героя Брэдбери, для которого «жечь было наслаждением». Ничего такого он не ощущал — только злость в самом начале, когда он себя соответственно настроил. Но она скоро прошла…
Земные звездные корабли наткнулись на планету Линор тридцать лет назад. Человечество обнаружило мир, заселенный бесспорно разумными, мирными и трудолюбивыми человекоподобными существами, высшее счастье которых, по всей видимости, заключается в том, что они выращивают каждый свое дерево … И эти очень специализированные голубые и розовые растения дают своим хозяевам продукты питания, ткани, строительные материалы, полезные ископаемые. Они могут извлекать из грунта и накапливать в себе любые элементы периодической таблицы и их всевозможные сочетания. И все они обязательно выделяют воздух — громадное количество воздуха…
Растения, производящие воздух, весьма полезны при освоении новых планет. А это — то самое дело, которым так давно и с такой любовью занимается человечество. И вот уже желтыми семенами с Линора сплошь засеяны Марс, Луна, спутники крупных планет… И вот уже красавцы гипертанкеры, братья светоносного «Люцифера», шныряют челночными рейсами Земля — Линор и обратно и несут к нашей Земле свой драгоценный груз. А мы вырубаем наши дремучие леса, и выкорчевываем наши светлые рощи, и зарываем в нашу родимую землю это проклятое семя. Мы оплодотворяем ее желтыми семенами с Линора и ждем, когда они превратятся в голубые и розовые всходы. И ждать не приходится долго. Они ведь очень неприхотливы и универсальны, эти растения с планеты Линор. Они всегда принимаются, всходят на любой почве, в которую попадают, и всюду цветут пышным и сочным голубым и розовым цветом.
А мы дышим воздухом, которым бесплатно снабжают нас эти замечательные растения…
Бесплатно…
Быковец работал автоматически: снять контейнер — поставить на пол — надавить запор — потянуть спуск…
Голубые и розовые растения, всходящие из этих семян, дают нам ныне металлы, пищевые продукты, одежду и все остальное, что угодно душе. Прежде всего воздух. Но мы вырубаем наши леса, и вся наша планета становится голубой и ро зовой, как Линор с дальнего расстояния…
Быковец снял со стеллажа очередной контейнер. На крышке стояло: «Золото».
Значит, если посадить одно из этих зернышек в землю, оно прорастет, станет деревом и начнет выкачивать из почвы рассе янный в ней драгоценный металл. Оно протянет свои корни куда угодно. Оно генетически запрограммировано на поиски зо лота, и оно будет его добывать. Будет откладывать его в своих тканях, пока не превратится в сплошной золотой самородок. Тогда оно принесет новые семена, и после этого его можно бу дет срубить, а еще лучше вырвать из почвы вместе с корня ми, потому что к моменту зрелости и корни его превратятся в чистое золото. И все это время — а процесс накопления может продолжаться десятилетиями — оно будет очищать атмосферу, вырабатывать громадное количество кислорода.
Чудо-дерево, облегчающее жизнь человеку…
Как бы не так!
Вероятно, все начинается именно с этого. Сколько нужно ли норских растений, чтобы выкачать все золото с одного, скажем, гектара нашей терпеливой, но небогатой земли? Одно, максимум… Но в земле, хоть она и бедна, есть и другое. Углерод, азот, кремний — не счесть всего, что можно отнять у этой не счастной земли. Так возникают на ней инопланетные смешан ные леса. Каждое дерево сосет из почвы свое, и каждое требует индивидуального ухода. И к каждому ставят по человеку, и постепенно мы делаемся все больше не от мира сего, а от мира того — от Линора с его голубыми и розовыми красками…
Быковец потянулся к стеллажу за следующим контейнером. Тот стоял высоко, на втором этаже, и скафандр, скользнув штанинами по плечам, с шелестом упал на пол: Быковец не заметил, когда на груди развязался узел. Он наклонился за скафандром и внезапно ощутил слабость в коленях. Ноги устали. Казалось бы, ничего особенного не делал, но очень долго стоял на ногах. Слишком долго для человека, приученного к сидячей жизни. Приученного сидеть и не выступать…
Он оглянулся назад, на плоды своих сегодняшних трудов. Рядом с опустевшими стеллажами тянулся извилистый ряд ящиков, наполненных пеплом. Довольно много уже, не вдруг сосчитаешь…
Он закрыл очередной ящик, опустился на его крышку и некоторое время сидел расслабившись, отдыхая. Потом натянул скафандр, легкий, почти не стеснявший движений. Мягкий шлем свободно висел за плечами, подобно капюшону дождевика.
В трюме стояла тревожная тишина. Хрипящая телекамера осталась позади, затерявшись среди ящиков с черной пылью, и до ушей Быковца уже не доносились звуки, которые она издавала. В той стороне извивался неровный ряд вскрытых и обработанных ящиков; впереди, справа и слева, насколько видел глаз, тянулись двухэтажные стеллажи, залитые белым искусственным светом.
План трюма Быковец знал: приблизительно 150 метров сплошных стеллажей, посередине слева воздушный тамбур — еще один выход из корабля, а в конце — титановая стена, отгораживающая грузовой трюм от энергетического сердца корабля, реакторного зала. Вот и все. Но неожиданность может подстерегать на каждом шагу. Где, например, роботы, охраняющие реактор? Неужели руководство предусмотрительно упрятало их за бронированные двери?…
Но главное даже не это. Быковец поднял излучатель, посмотрел на счетчик заряда. Тот стоял на нуле. Так. Быковец прицелился в слово «Нефть» на одном иэ контейнеров и нажал спуск. Ничего не последовало. Он бросил бесполезное теперь оружие в кучу пепла. Стало совсем неуютно. Пора. Небольшая прогулка не повредит.
Он медленно и осторожно, всматриваясь вперед, шагал по пустому узкому коридору, образованному двухэтажными стойками. Неудачно получилось, но будем надеяться на фортуну. Почти невесомый скафандр согревал лучше меховой шубы. Красочные этикетки на ящиках били в глаза, как афиши с рекламных щитов: «Уран», «Платина», «Ртуть»…
Стеллаж слева наконец прервался. Короткое ответвление в нескольких метрах завершалось закрытым люком воздушного шлюза.
Дверь была точной копией той, за которой совсем недавно — а кажется, миновали сутки! — Быковец при содействии старшего штурмана Петрова обзавелся скафандром и пистолетом.
Он достал ключ из кармана скафандра.
Одинаковые двери — если они по-настоящему одинаковы — всегда открываются одинаковыми ключами. Стандартизация! Все воздушные шлюзы «Люцифера» и других гапертанкеров можно открыть одним и тем же ключом. Один ключ для всех трюмов, один для всех тамбуров, один для всех реакторных залов…
Быковец повернул ключ. Дверь распахнулась.
Внутри тамбур выглядел как тот, коридорный. Такие же скафандры, баллоны с воздухом, точно такие же лучеметы…
Быковец повесил на пояс два пистолета в футлярах и взял в каждую руку по мощному длинноствольному излучателю. Тяжелые, с хорошим ресурсом. Он вышел из тамбура, прикрыл за собой дверь. На ключ запирать не стал — к чему? Все рав но он здесь один, и еще долго будет один.
Он осторожно выглянул в коридор. Пусто. Ну что ж, момент они упустили. Он пошел назад. Целые горы пепла произвел ты сегодня, Семен Быковец. А что будет, если не желтые семена сеять в землю, а удобрять ее этой черной линорской пылью?…
Быковец поставил оба ружья за ящики с семенами. Посмотрел и одобрительно улыбнулся: хорошо замаскировано, чужой не найдет. «Да от кого ты их прячешь? — мысленно выругал себя. — И вправду „шпятил“, Семен Быковец…»
Он пошел дальше, пересчитывая «стерилизованные» ящики. Сорок два. Не так много, но и не мало. Во всяком случае, начало положено, и не такое плохое.
— Семен Павлович! — произнесла вдруг изувеченная теле камера (а он — то и думать забыл про нее) ясным голосом глав ного штурмана. — Отзовитесь, призываю в последний раз. Я Веденский, ваше непосредственное начальство.
Быковец удивленно посмотрел на коммуникационного р обота. Неужели этот примитивный автомат способен к регенерации? Тогда нужно держать ухо востро. Впрочем, восстановить электронные цепи нетрудно. Гораздо легче, чем развороченное шасси. Так что волноваться пока преждевременно…
— Здравствуйте, Борис Григорьевич, — вежливо сказал он. — Давно не слышал вашего голоса.
— Не лгите, вы слышали его десять минут назад, — сказал Веденский. — Семен Павлович, извольте объяснить нам смысл своих бессмысленных действий. Для чего вы заперлись в грузовом трюме? На каком основании вывели из строя два дорогостоящих механизма и нарушили герметичность обзорно-смотровой палубы? Как могли осмелиться поднять оружие против наших товарищей, с риском для жизни пытавшихся вам мешать? Наконец, почему вы не откликаетесь, когда к вам обращается старший по званию? Что означают все эти неслыханные нарушения устава и дисциплины? Я требую объяснений.
— Вероятно, Борис Григорьевич, — кротко сказал Быковец, — они означают, что я действительно помешался. Моими помыслами овладели демоны зла, и я решил уничтожить груз. Надеюсь, вас удовлетворило мое объяснение?
— Не лгите, — внушительно произнес Веденский. — Перед тем как связаться с вами, я консультировался у специалистов. Врачи утверждают, что ваше физическое и психическое здоровье не вызывает у них ни малейших сомнений. Вы, простите за каламбур, здоровы как бык, и учтите: это зафиксировано в соотве тствующем документе. Почему вы молчите?
— Со специалистами спорить трудно. Но я уже высказался.
— Мне кажется, вы просто забыли, кто вы такой, — продолжал Веденский. — Вы штурман, Семен Павлович. Вас шесть лет обучали тонкому искусству доставлять груз точно по адресу. Планета тратила на вас время, силы и средства. Но чем вы платите за добро? Что делаете вы на складе, да к тому же еще и с оружием?… Отвечайте, я вам приказываю!..
— Прошу вас, не расходуйте энергию попусту, — сказал Быковец. — Я уже принял решение и не собираюсь отвечать на ваши вопросы. Извините, Борис Григорьевич, я сейчас занят.
— Вас будут судить, — произнес Веденский.
— Хорошо, — сказал Быковец. — Только не пытайтесь подослать ко мне роботов. Здесь хороший обзор, а я стреляю без промаха.
Телекамера снова омертвела. Видимо, рубка временно от ключилась. Но чтобы спокойно работать, нужно обеспечить себе тылы.
Быковец опять пошел в глубину склада, зорко вглядываясь вперед. Нигде никакого движения. Вероятно, стража действи тельно отсиживается за стенкой.
Он шагал мимо ящиков, наполненных угольной пылью. Порядок безнадежно нарушен. Когда он пришел сюда, все стоя ло по струночке, как уложили еще в порту роботы-грузчики — те самые, что сейчас охраняют реактор. Любопытная операция загрузка транспорта на Линоре. Порт выглядит так, словно ты оказался дома. Все оборудование изготовлено на Земле. Земля поставляет его линорцам в обмен на желтые се мена, хотя на Линоре в нем нуждаются только земляне…
Во второй раз за сегодняшний день Быковец поравнялся с тамбуром. Свернул из главного коридора, подошел к люку, потянул дверь. Дверь не поддалась. Он смотрел на нее в недоумении — отчетливо помнил, что не запирал ее, когда уходил. Он сильнее подергал дверь. Она не поддавалась. Тогда он достал ключ, вставил в замочную скважину.
Ключ не поворачивался.
Дверь была открыта, но не открывалась.
Итак, события начинаются. Он ушел отсюда четверть часа назад. Что могло случиться за это время?
Ничего не могло случиться, но дверь не открывалась.
Быковец постоял еще минуту, бессмысленно глядя на дверь. Так бывает, когда открыт внешний люк. Например, если какой-то корабль причалил снаружи к тамбуру. Но за бортом «Люцифера» нет ничего — ни космолетов, ни станций. Там пустота, и до Земли долгие световые годы.
Не стоит терять времени. Дверь каким-то образом заклинило, ну и что? Сейчас неподходящий момент для решения ребусов. Важнее проверить обеспеченность тыла. Быковец быстрым шагов направился дальше.
Ряды контейнеров уплывали назад. «Кобальт», «Хлопок», «Шерсть»… «Спирт», «Фосфор», «Бумага»… И все остальное, что угодно душе.
Вот и конец коридора. Обшитые толстым титаном створки, естественно, заперты наглухо. Тишина и недвижность, ни единого робота. Все они скрываются за бронированной дверью. Да, Веденский и K° знают свое дело. Они знают свое, мы будем делать свое…
Если кто-нибудь вдруг распахнет эти крепостные ворота и напустит оттуда роботов, то ничего не стоит перестрелять их поодиночке. Против беззвучных молний бесполезна их компью терная сверхреакция. А поскольку Веденский наверняка считает Быковца сумасшедшим, он больше всего боится нападения на реакторный зал. Конечно, никто не хочет взлетать на воздух — если можно сказать так о корабле, плавающем в пустоте. Вот чего они опасаются. Пусть.
Быковец постоял немного, прислушиваясь. За массивными створками было тихо. Он повернулся и двинулся в обратный путь. Ладно. Люк не может открыться беззвучно. Быковец шагал медленно, вслушиваясь в тишину трюма. Его мышцы наслаждались прогулкой после монотонной работы портового ав томата. Снять контейнер — поставить на пол — надавить запор — потянуть спуск…
Он миновал закрытый вход воздушного шлюза и приблизился к ящикам с золой. Час потехи окончен, время приниматься за дело. Поставил на пол новый контейнер, надавил запор — и вдруг почувствовал, что сзади на него кто-то смотрит. Этого не могло быть. Смотреть на него могли только из изувеченной телекамеры, но нет еще человека, который ощутил бы взгляд, прошедший через электронные преобразователи.
Быковец медленно обернулся.
Позади него на пустом ящике, в стороне, недалеко от входа в трюм, сидел командир танкера Петр Алексеевич Пичугин, одетый в легкий скафандр с отброшенным на спину шлемом. Массивный подбородок опирался на руки, упертые локтями в колени.
Минуту они молча смотрели друг на друга.
— Ну, как ты здесь, Сеня? — сказал Пичугин, выпрямляясь. — Подойди — ка, поговорим. Только спрячь, будь добр, свою пушку.
Быковец опустил лучемет.
— Как вы сюда попали?
— Как попал, это мое дело, — отозвался Пичугин. — Давай лучше вместе подумаем, как нам выбраться из этого положения. Присаживайся, в ногах правды нет.
Быковец приблизился, опустил крышку ящика, сел.
— Я не собираюсь тебя пугать, — сказал Пичугин. — Мы взрослые люди, Сеня, и сами отвечаем за свои поступки. Что тебя ждет, ты знаешь лучше меня. Но я тебя понимаю.
Быковец ничего не сказал.
— Собственно, ты можешь не объяснять, — продолжал Пичугин. — Естественно, мои навигаторы — а фантазия у них убо гая — убеждены, что ты помешался. Я с ними не спорил. Только не подумай, что я оправдываю твое поведение.
Быковец молча слушал.
— Ты можешь ничего не рассказывать — повторил Пичугин. — Ситуация, в общем, простая. Для освоения новых миров нам позарез нужны линорские растения. Линорцы дают семена, мы поставляем кое-какую технику и даже оборудуем порты в некоторых районах планеты. Все нормально, казалось бы. Так?
— Да, — кивнул Быковец.
— Семенами с Линора засевают Марс и Меркурий. Пустынные каменные шары обзаводятся кислородными атмосферами. На Марсе уже можно жить, хотя пока не совсем по-людски. Но тебя волнует, конечно, не это.
— Естественно.
— Тебя тревожит другое. Тебе не по вкусу ввоз этих растений на Землю. Тебе не нравится, что на нашу почву в громадных количествах попадает линорское семя. Тебя не устраивает, когда во имя посева вырубаются наши леса. Тебе неприятно, что весь наш корабль обшит изнутри полированным деревом — не линорским, земным. И еще неприятнее, когда на твоих глазах уничтожают березовую рощу, где ты бегал мальчишкой, а потом в первый раз целовался, и насаждают на ее месте розово — голубые линорские кущи… Ты что, специально для этого учился на навигатора, Сеня?
— Да, — сказал Быковец, — но не в этом суть. Вы не упомянули о главном, Петр Алексеевич. Линор — это биоцивилизация. Я не знаю, что происходит с воздухом, который они выделяют. Но миллиарды людей дышат теперь этим воздухом. Раньше его нам дарили тайга, океаны, степи. Ныне мы вдыхаем воздух Линора и сами перерождаемся генетически. Дух Линора входит к нам в кровь через легкие, через раскры тые от восторженного изумления рты, и мы становимся другими. И когда все мы начнем выращивать каждый свое дере во, человечеству придет конец.
— Ты сгущаешь краски, — сказал Пичугин.
— Нет, — сказал Быковец. — Я много думал об этом.
Они помолчали.
— Но идет и обратный процесс, — сказал наконец Пичугин. — Те, кто много бывал на Линоре, видят, что там тоже все постепенно меняется. Они узнали от нас, что та кое наука, искусство. Узнали, что такое книги. Меняемся и мы, и они, такова диалектика… К тому же ты забываешь одну важную вещь. За бываешь, что есть люди, облеченные властью. Думаю, происходящее волнует не только тебя. Наверняка они принимают меры. Они знают больше, чем ты. Им виднее, что делать.
— Вы уверены? — сказал Быковец.
— Да. Общество состоит из людей, Сеня. Точно так же, как организм построен из клеток. На чем основана нормальная ра бота организма? Каждая клетка делает то, что ей положено делать. Иначе организ гибнет. То же самое грозит обществу. Каждый должен делать то, что ему надлежит. Ты ведешь корабль в порт назначения, я обеспечиваю его сохранность, а еще кто-то думает о пресечении линорских влияний. Каждый должен делать свое дело. Свое, понимаешь?…
Наступила долгая пауза.
— Возможно, вы правы, — сказал потом Быковец. — Я обещаю вам подумать об этом, Петр Алексеевич. Но для этого лучше, чтобы я остался один.
Пичугин молча поднялся, пристегнул шлем и пошел в глубь коридора, к воздушному тамбуру.
…Телекамера, замолчав, смотрела на Быковца пустым взглядом из сожженного объектива. Быковец встал.
— Вы были правы, Петр Алексеевич. Я все обдумал и все решил. Каждый должен делать свое дело. И я буду делать свое.
Он повернулся спиной к телекамере и пошел вдоль неровного ряда контейнеров. Потом поднял пистолет — и новая порция желтых семян превратилась в обугленную золу.
Дмитрий Де-Спиллер Обманчивая внешность
Едва ли другая научная теория порождала когда-либо такой страстный взрыв несогласия, недоумения и одновременно такую горячую защиту, как «одноэлектронная теория сознания» Игоря Глухарёва. Она по сей день остаётся крайне спорной. Возможно, движение научной мысли в конце концов отвергнет её, но и тогда вопросы, поднятые этой гипотезой, не утратят своего значения.
Кроме того, за век, прошедший с её возникновения, теория стала негласным тестом на творческие способности. Верующие в неё (трудно назвать иначе людей, абсолютно незнакомых с теорией сознания и тем не менее яростных сторонников Глухарёва) обычно оказывались авторами наиболее смелых и плодотворных идей в своей области науки.
Факты, лёгшие в её основу, давно уже были известны. Однако, чтобы им воплотиться в столь парадоксальное предложение, потребовалась вся наглядность тех странных обстоятельств, которые сопровождали пребывание звездолётчиков на Странствующей планете.
Психобиолог Игорь Глухарёв летел на планету Эридан. Звездолёт вёл пилот Володя Зенин. Внешне их постоянно путали — высокий, широкоплечий, с малоподвижным, грубо вырубленным лицом, Игорь больше подходил к роли «космического волка», чем кругленький «губошлёп» Зенин. Но знающие поражались их сходству — оба были «интуитики», то есть люди с трудно предсказуемым и трудно объяснимым поведением и образом мышления. Но если Игорь прослыл как автор неопровержимых, но и недоказанных (а по мнению некоторых, и недоказуемых) гипотез, то Володя, решения которого сразу выливались в действия, был известен как пилот с фантастическим везением. В самой тяжёлой ситуации он принимал невероятное, абсурдное решение, и… всегда оно оказывалось единственно верным, спасающим жизнь и ему, и его пассажирам.
На Эридан они летели по заданию Центрального Космического Совета. Автомат привёз с этой планеты небольшие органические образования, формой и размерами похожие на вишнёвую косточку, которые покрывали всю её поверхность и буквально кишели в её океанах. Исследования показали, что эти «вишнёвые косточки» могут стать неисчерпаемым источником органических веществ для пищевой и химической промышленности. Но на голофильмах вдруг обнаружилось движение «косточек», не оправданное внешними условиями. Многие учёные посчитали этот факт признаком сознания, возможно, только зарождающегося. Игоря послали уточнить это, и от его ответа зависело, будет ли Эридан использован как источник органического сырья.
Цель путешествия породила многочисленные разговоры о том, что такое «сознание», «интеллект», «разум». Велись они и в присутствии Ульдструга последней модели робота. Где-то в середине полёта Володя Зенин, оставшись наедине с Ульдстругом, неожиданно спросил его:
— По-моему, ты не очень охотно выполняешь распоряжения Игоря и мало ему помогаешь? Или мне показалось?
Робот ответил не сразу.
— Он мне не нравится.
— Это почему же? — удивился Володя.
— Он хочет доказать, что я не существую.
— Как так?! — воскликнул Зенин и усмехнулся. — Дал бы пощупать ему себя…
Но Ульдструг не захотел принять юмора.
— Меня якобы не существует как чувствующего и сознающего существа. Будто я чисто механически действую, как кукла с закрывающимися глазами. Она ведь не чувствует желания спать, когда под действием груза у неё закрываются глаза.
Володя недоумённо пожал плечами.
— Не может быть. Ведь ты же на каждом шагу доказываешь, что переживаешь и размышляешь совсем как человек. На каком основании?..
— Это вы у него спросите! — сердито ответил робот.
Что Володя и сделал, когда они собрались втроём в кают-компании.
— Игорь, как ты относишься к Ульдстругу?
— Прекрасно! — машинально ответил Игорь, затем обеспокоенно поднял голову. — А что? Я его перегружаю?
— Нет, я просто спросил, как ты к нему относишься?
— А как я могу к нему относиться? — не понимал Игорь.
— Ну что ты о нём думаешь?
— Прекрасная машина, — ответил Игорь и продолжал вопросительно смотреть на Володю.
Ульдструг, внимательно слушавший их и поглядывавший то на одного, то на другого, при этих словах замер как истукан, без каких-либо признаков жизни. Володя стал защищать его.
— Он, между прочим, считает себя чувствующим и мыслящим существом.
— Из стали и стекла, — иронически добавил Игорь.
— Пусть даже так! Но он ведь наш товарищ, совсем как человек…
— Ну уж нет! Я могу согласиться, что Ульдструг думающая и чувствующая машина, но вряд ли существо, тем более человекоподобное.
— Но сознание! Сознание его может быть вполне человеческим?!
— Ни в коей мере.
— И ты можешь это доказать?!
— Нет.
— Как так?! — опешил Володя. — То есть, кроме внешнего вида, нельзя найти признак, отличающий его от человека?
— Нельзя, — подтвердил Игорь.
Странное чувство испытывал Володя. Пока Игорь отказывал Ульдстругу в «человеческом» достоинстве, он пытался доказать обратное, так как за время полёта привык к роботу как к товарищу, мало чем отличающемуся от них, может, только знающему больше и могущему сделать больше, чем они. Но едва услышал, что его, человека, ничем невозможно отличить от робота, как почувствовал раздражение.
— Значит, если ему придать внешность человека…
— То от тебя его не отличишь, — насмешливо закончил Игорь.
Ульдструг задвигался и уставился на Игоря — даже для этого всезнайки сказанное было новостью.
— Почему?
Игорь задумался. Если объяснять всё строго научно, то получится долго и всё равно непонятно, но и отшучиваться не хотелось — ни Ульдструг, ни Володя не знали, сколько труда и нервов вложил Игорь в этого робота.
— Поведение человека зависит от знания ситуации и правильной оценки её, и долгое время учёные считали, что чем больше данных о конкретной ситуации имеет робот и чем глубже он может провести анализ, Чем более осмысленным станет его поведение. Начали окружать машины всё большим числом датчиков, всё большей информацией загружали их память, всё сложнее становились программы поведения, но сознание у роботов не появлялось. Но был и положительный результат. Учёные выбрали оптимальное вооружение робота, лучшие программы, при которых его поведение было ближе всего к человеческому, снабдили имитаторами настроений и страстей, и сейчас его не отличишь от человека.
— Но чем-то он всё-таки отличается от человека? — спросил Володя.
— Тем, что не совершает бессмысленных поступков. Но из этого тест не сделаешь…
— Внимание, — снова перебил их Ульдструг. — Нас догоняет планета.
Это было невероятно — планета не могла двигаться относительно галактики быстрее корабля. Но оказалось, Ульдструг не ошибся. Через час в иллюминатор уже можно было рассмотреть радужно мерцающий шар, густо оплетённый горными хребтами.
— Заглянем, — предложил Володя. — Странноватая планета.
— Согласен, — откликнулся Игорь.
Они поручили Ульдстругу управлять посадкой, а сами укрылись в кинетационной камере. И покинули её лишь через час, когда пята звездолёта утвердилась на грунте.
Победив любопытство, они не сразу вышли из корабля, но, чтобы не нарушать распорядка, легли спать в обычное время, поручив дозор автоматам. Перед сном полчаса обозревали окрестности.
Волнистая равнина непрестанно озарялась северным сиянием. Её пересекали серые, с поперечными складками валы, тянувшиеся до горизонта, где чернели горы. Грунт казался каменистым из-за своей шишковатости, но отдельных камней было мало. Неподалёку высились уступчатые холмы.
Насмотревшись в иллюминатор, звездоплаватели легли спать и проспали шесть часов. В это время действовали самопишущие приборы, установившие, что планета содержит много монополяровых веществ, слегка радиоактивна и имеет разреженную аргоновую атмосферу. Температура на ней держалась ниже минус 200° по Цельсию. Поэтому выходили на поверхность планеты, облачённые в тяжёлые скафандры.
Сразу же почувствовали, что потяжелели, впрочем, ненамного. Путешественники огляделись и направились к серому, с глубокими кольчатыми складками валу, извилисто тянувшемуся на вершину холма. По дороге в нескольких местах взяли пробы грунта, но так и не смогли отбить кусок самого вала. Молоток со звоном отскакивал от его поверхности, хотя она ничем не отличалась от хрупкой почвы, трещины в которой иногда продолжались по валу.
Володя воспользовался прибором для определения химического состава вещества — как ни странно, но кольчатый вал состоял не из базальта, как все окружающие камни, а из каких-то монополяровых соединений.
— Это же нечто непостижимое, что такие разные минералы так похожи! воскликнул Игорь, напрасно ища глазами хоть малейшее отличие поверхности вала от базальта. Зенин согласился, что это действительно непонятно. Встав с колен, он прошёлся по валу и увидел в углублении под холмом кучу каких-то странных удлинённых камней.
Подойдя к треугольной куче, они увидели, что камни были трубчатыми, со многими сквозными каналами, некоторые ветвились, другие закручивались спиралью и, вообще, больше походили на окаменевшие кости, чем на минерал.
Складывая их в ранец, Володя вдруг почувствовал, как что-то переменилось на местности, — раньше на валу не было пятнистого бугра.
Странным оказался этот бугор! Чем ближе они к нему подходили, тем одноцветное он становился, а когда они подошли совсем близко, на нём не оказалось никаких пятен. Неужели вал менял свой цвет, подобно хамелеону? Не решаясь в это поверить, космонавты объяснили случившееся игрой отсветов «северного сияния». По прочности бугор не уступал валу, и Володя подозвал Ульдструга.
Самозабвенно орудуя геологическим молотком, Ульдструг разил вал с такой силой, что его оболочка поддалась. Она стала разламываться на трубчатые удлинённые куски, точь-в-точь такие, какие были в треугольной куче. Через минуту Ульдструг выдолбил уже немалую нору. В глубине её оказался багрово лоснящийся пласт, до того твёрдый, что никак не удавалось его продолбить. Когда же Ульдструг ударил изо всей силы, то расплющил геологический молоток. В исследовательском пылу он зажёг резак и принялся резать щель в багровом минерале.
В это время Зенин, стоявший рядом, заметил тёмный, похожий на человека силуэт, вдруг явившийся над холмом. Володя замахал руками и побежал наверх. Игорь бросился за ним.
Вдруг быстрая судорога прокатилась по кольчатому валу. Его серое тело взбугрилось и задвигалось. Посыпались камни с обрыва. В следующую секунду позади раздался отчаянный крик, выражавший нестерпимое страдание.
Кричал, без сомнения, Ульдструг. Обернувшись, звездолётчики увидели с высоты одни алюминиевые ноги; тело было защемлено в морщине вала. Подбегая к его безгласным останкам, звездолётчики ни на минуту не предполагали, что он затих навеки. Картина, представившаяся их глазам, открыла правду. Вся головогрудь Ульдструга превратилась в расплющенный прах, с такой силой сдавило её складкой вала. Не могло быть и речи о ремонте.
Постояв в молчании над останками Ульдструга, Зенин и Глухарёв отправились затем к фигуре, свалившейся с обрыва. На плоском камне у крутизны они нашли металлическое чудище. Несомненно, это был робот. На торцах лома, приваренных к металлической руке, Игорь прочитал надпись: «Пружинчатый рудокоп — собиратель монополяритов — системы Телятникова».
— Я знаю, куда мы попали, — сказал Володя. — Это Странствующая планета. Два года назад её обнаружили около Солнечной системы. Двигалась она вопреки всяким законам физики, и посадить на неё разведчиков никак не удавалось. На грузовой автомат с восемью рудокопами она буквально наткнулась. Автомат посадили, но на другой день планета с колоссальным ускорением рванулась и исчезла в космосе. Давай-ка вернёмся на звездолёт и соберёмся с мыслями — по-моему, гулять по этой планете не совсем безопасно.
Разговор пошёл о кольчатых валах, причём Зенин высказал мнение, что, вероятнее всего, это части живого организма и что они преднамеренно принимают вид грунта, чтобы их не долбили своими ломами пружинчатые рудокопы — собиратели монополяритов.
— Эти рудокопы, — говорил Володя, — действуют как рудоискатель Цорна. Не забыл?
— Знал когда-то, но забыл.
— Алгоритм наипростейший. Рудоискатель откалывает куски грунта и исследует в кинетационном поле. Если отколотый кусок оказывается монополяритом — он хранится, нет — выбрасывается, и берётся следующий кусок, непохожий на все прежде выброшенные.
А валы, на свою беду, состоят из монополяровых веществ, отчего и были, я уверен, именно из них выломаны трубчатые камни. Но потом чалы приспособились обманывать рудокопов. Они каким-то образом меняют цвет и принимают вид простого грунта.
— А не нарочно ли они столкнули робота с обрыва? Как ты думаешь?
— По-моему, то была судорога вала, и ничего больше. Несчастный Ульдструг причинил, должно быть, ему страшную боль. Это существо могло погибнуть просто от боли.
— А где остальные рудокопы?
— По-моему, их постигла участь Ульдструга. И если мы свободно гуляли по планете, то, вероятно, только потому, что непохожи на них.
— А теперь? — спросил Игорь. — Ведь Ульдструг внешне очень похож на человека.
— Теперь, — ответил Володя, — боюсь, как бы нам не пришлось расплачиваться за эту похожесть. Поэтому, прежде чем не облетим планету и не изучим её досконально, из звездолёта ни шагу. — Он мог иногда быть категоричным.
На высоте 400 метров Зенин отключил астронавигационные рули и направил корабль к далёкой горной гряде. Минут через десять между гор выглянуло алое пятно, которое приблизясь, стало похоже на исполинское гнездо, свитое из красных нитей. Вскоре стало видно, что красные нити являются кольчатыми валами, такими же, как вал, раздавивший Ульдструга. Сотнями змеек разбегались они от гнезда по всем направлениям и терялись в горах. Корабль, однако, не мог остановиться, и пришлось пролететь мимо, лишь немного снизившись для киносъёмок. Через полчаса последние красные змейки скрылись за горами.
Под кораблём простиралась скалистая местность, пересечённая ущельями. Звездолётчики подлетели к широкому разлому, снизились и повели корабль между его берегами. На мониторах обозначилось ребристое дно ущелья. Впереди скользнул переливчатый блеск, и тотчас показались голые жемчужные островки, слившиеся затем в извилистую полосу. За поворотом она выкруглилась в жемчужно мерцающий вал Зенин включил кинокамеры.
Ущелье мало-помалу расширилось и вышло на равнину. Здесь, меж холмов, показывалось что-то кипучее, похожее на белый фонтан. Звездолётчики взлетели над равниной, и из-за холма выплыл свёрток кольчатых валов, такой же, как недавно виденный ими, но теперь валы в нём были не красные, а жемчужно-радужные. Над свёртком валов трепетал и кружился огромный иглистый ком в виде опрокинутого конуса. Он едва касался дна своими белыми иглами. При каждом его повороте по валам струились переливы.
Зенин навёл на трепещущий ком телескоп и повёл киносъёмку при наибыстрейшем вращении голографической ленты. Одновременно он стал снижать корабль.
Вдруг сильный толчок сшиб звездолётчиков с ног, и свинцовая тяжесть придавила их к полу. Дышать стало трудно, руки и ноги не двигались, перед глазами поплыли круги. Так продолжалось четверть часа. За это время северное сияние погасло, и в корабле потемнело. Теперь только звёзды освещали каюту.
Когда Зенин и Глухарёв теряли уже сознание от навалившейся давящей силы, перегрузки вдруг прекратились.
Они увидели в иллюминатор Странствующую планету в виде огромного диска, радужно поблёскивающего в звёздном небе. Она постепенно уменьшалась, с ускорением удаляясь от корабля. Зенин и Глухарёв решили планету не догонять (тем более что это оказалось бы нелёгким делом) и вообще дальше не лететь, а возвращаться на Землю. Добытые сведения с лихвой вознаграждали путешествие, и лучше было ими не рисковать. Звездолётчики определили своё местонахождение и по завершении необходимых вычислений направились к Земле. Потом они проспали до наступления искусственного утра. И только после завтрака стали обсуждать происшедшее.
— Я полагаю, — произнёс Зенин, чертя в воздухе круги, — что по тем существам…
— То есть по кольчатым валам?
— Вернее будет выразиться, по их связкам. В них, я убеждён, текут круговые кинетационные токи. Они все отлично согласуются, причём взаимодействуют с кинетационными полями галактик и могут перемещать планету куда угодно. И вот с помощью своих кинетационных токов чудовища эти отбросили наш корабль в космос…
— Почему же они не сделали этого раньше?
— Ну, не совсем так просто войти во взаимодействие с полями наших роторов. А что до тех колючих ворохов, уверен — то были их нервные центры.
Зенин подошёл к киноаппарату, настроил его и включил. Колючий, танцующий ком был снят очень чётко, во всех подробностях. Увеличив изображение, Зенин поместил на экран его нижнюю часть, где иглы соприкасались с опорой. И, странное дело, оказалось, что в каждый момент времени игольчатый ком балансировал на одной только игле, причём место опоры не менялось. То был маленький полукруглый бугорок, к которому отовсюду протягивались иглы. Но лишь одной игле удавалось опереться на него, когда прежняя наклонялась и ком должен был потерять равновесие, в бугорок упиралась соседняя. Смена игл, поддерживающих ком, происходила очень быстро, но её хорошо можно было рассмотреть, замедлив воспроизведение. Иглы были такими острыми, что даже при наибольшем увеличении концы их оставались невидимы.
— Как по-твоему, в основании иглы целая площадка, или один только атом, или, может бить, даже один монополь? — воскликнул вдруг Глухарёв и, не дожидаясь ответа, с жаром заговорил: — Послушай, Володя, ведь это очень важная подробность, что игольчатый ком (являющийся, по твоей догадке, их мыслительным органом) во всякий миг уравновешен на одном монополе. Ты знаешь не хуже меня, что согласно квантовой механике нет законов, предписывающих, куда двинуться данной элементарной частице. Но у этих существ именно движением одной элементарной частицы определяется в каждый момент их поведение.
— Что-то мутно? — сказал Зенин.
— Конечно, — согласился Игорь, — но вот, знаешь, на что я обратил внимание? Кривая «осознанности» поведения робота из эксперимента, о котором я тебе уже говорил, поразительно совпадает с «определяемостью» поведения физических тел. Мы практически ничего не можем сказать о поведении галактик, чуть больше о планетарных системах и так далее. Предсказуемость поведения видимой частицы вещества достигает максимума, затем падает, а на уровне элементарной частицы мы опять говорим лишь о вероятности поведения. Отдельная элементарная частица тоже может совершать «необъяснимые» поступки вопреки внешним условиям. Тебе не кажется странным это совпадение? — Зенин настолько был огорошен этим каскадом слов, подводящих его к какой-то мысли, что лишь согласно кивнул головой.
— Вообрази, — говорил Глухарёв, всё более воодушевляясь, — что элементарные частицы наделены потенциальным психическим началом. (Мы так мало знаем об их природе, что не можем с порога отвергать такую возможность.) И допустим, что на психическое начало того монополя, на котором уравновешен игольчатый ком, как-то проецируется всё чудовище, то есть его физическая структура. Тогда этот монополь, я думаю, может оказаться наделённым психикой, тождественной психике целого. То есть психика монополя в каждый момент — это и есть психика чудовища! Это корректная рабочая гипотеза. Не правда ли? Причём скажи, не годится ли она и для человека?
— Как? Я положительно тебя не понимаю! Значит, мы все, по-твоему, элементарные частицы, вообразившие себя людьми!
— А почему бы и нет? Для процессов в мозгу характерна крайняя неустойчивость. Совсем не исключено, что их течение в каждый момент определяется поведением одного-единственного электрона. Возможно, на его психическое начало как-то накладывается то, что происходит в организме. В результате он оказывается наделённым сознанием, тождественным нашему собственному.
Моё сознание сейчас — это сознание какого-то одного электрона в моём мозгу (а в следующий момент, быть может, другого). Говоря неформально, я сейчас — это электрон. Я хочу поднять руку, но в действительности я только перескакиваю в атоме с орбиты на орбиту. Но это перескакивание кладёт начало лавине процессов, которые действительно завершаются поднятием руки.
С этими словами Глухарёв поднял руку.
— Ну и как, по этой странной теории, можно создать чувствующую машину?
— Нет, невозможно! — решительно сказал Глухарёв. — Это всё лишь «перерабатывающие информацию», а не чувствующие машины.
— Но природа создать таковые как-то сумела!
— То есть, если ты такую машину построишь — машину, в которой процессы так истончаются, что на каком-то шаге зависят от одного электрона, и всё в машине проецируется как-то на психическое начало этого электрона, то такая машина может чувствовать…
Однако все его доводы казались Зенину неубедительными. Они вызывали скорее его досаду, чем уважение. Всё же Зенин не отказывался говорить об этом предмете и обсуждал его с Глухарёвым в течение многих дней полёта на Землю.
Звездолёт вернулся на Землю 16 января 2492 года. Я не буду говорить здесь о важности добытых им сведений. Упомяну лишь, что одно только изучение «трубчатых камней» положило начало двум новым химическим дисциплинам. Их практические приложения неисчислимы. Что касается «одноэлектронной теории сознания», то судьба её неопределенна. Впрочем, на мой взгляд, научная теория может иметь иное, менее осязаемое, но ничуть не менее важное «практическое значение» Она может побудить нас по-новому взглянуть на вещи, по-новому мыслить о явлениях, быть может, принадлежащих совсем иной области знания. И в ней получать результаты, недоступные прежде.
Юрий Яровой Хрустальный дом
Ушла все-таки Виноградова…
Перед уходом она обошла все отделы и лаборатории, где у нее были друзья и знакомые. Заглянула и к нам, в БНТИ — бюро научно-технической информации.
— Уходите, Ольга Михайловна?
— Да, Володя. Пригласили заведовать кафедрой.
Весной в политехническом, на строительном факультете открылась новая кафедра — генерального проектирования городов, туда и прошла по конкурсу Ольга Михайловна. Если рассуждать объективно, то лучшей кандидатуры, чем доктор архитектуры Виноградова, для этой должности в городе не найдешь: последние два года она как раз и занималась генпланами городов, два из которых отмечены крупными премиями, в теорию архитектуры вошел даже новый термин — «открытые объемы Виноградовой»… И только у нас, в НИИстройпроекте, где Ольга Михайловна официально числилась главным инженером проекта, а на самом деле являлась архитектурным руководителем института, знали, что планировкой городов она занимается по обязанности; что любовь ее — в интерьерах… Да и сам термин «открытые объемы Виноградовой» означает отнюдь не то, что принято под ним подразумевать.
— А не жалко уходить от нас?
Ольга Михайловна перебросила сигарету в угол рта и с грустным любопытством посмотрела на меня:
— Какой вы, однако, настырный, Володенька. Вы же все знаете.
Она соскочила со стола — сидеть на краешке стола ее любимая привычка, иногда она, сам видел, даже в кабинете директора, Мочьяна, забывшись, неожиданно оказывалась на голову выше всех заседающих, и величавый Ваграм Васильевич обрывал себя на полуслове, с немым укором во взоре созерцая Ольгу Михайловну на краешке «заседательского» стола, пока кто-нибудь не приводил ее «в чувство»… Ольга Михайловна легко соскочила со стола, заваленного свежими переводами, — трудно даже поверить, что ей уже сорок с «хвостиком», ткнула окурок в пепельницу и протянула мне маленькую руку:
— Прощайте, Володя.
Потом она обошла всех информаторов, с кем была знакома и кто регулярно снабжал ее новостями и переводами, а уходя из комнаты, сказала с недоумением:
— Как у вас душно!
И исчезла. Словно растаяла в дверном проеме. Маленькая женщина с небрежной прической, с вечной сигареткой, в толстом свитере — вечно ей было холодно, нередко даже в брюках… И доктор наук притом! И обаятельная даже в мужском наряде…
В этом есть что-то глубоко несправедливое — так, во всяком случае, считают многие наши институтские дамы: ум и красота для женщины… Как бы это поточнее выразить их шепотки — наших дам? Нечто противоестественное, несовместимое? От дьявола, одним словом. Конечно, есть и умницы среди них, среди наших дам, но кто из них рискнет появиться в институте в обыкновенной, «затрапезной», как они сами выражаются, косыночке, или зимой в мохнатой потрепанной ушанке?
— Ах, да… Олежечку обобрала, — смеется в таких случаях Ольга Михайловна.
Олежечка ее сын, свет в окошке, чадо, рядом с которым сама она выглядит школьницей…
Ушла Ольга Михайловна и унесла с собой из нашего НИИстройпроекта сам дух Виталис… И вдруг недели через две она снова пришла, я увидел ее в «манеже», как у нас называют холл на четвертом этаже, где выставляются новые и вообще любопытные проекты и где всегда дым висит коромыслом. Виноградова стояла в окружении своих бывших коллег — обсуждался, как я понял, проект микрорайона «Заречный», последняя работа Ольги Михайловны; я хотел пройти, не здороваясь, чтобы не отвлекать ее, но она увидела меня сама, раздвинула круг и крикнула:
— Володя!
Как будто прошло не так уж и много времени — всего две недели, а уже что-то изменилось в ее облике, я даже испугался: не заболела ли? — но она отмахнулась:
— О чем вы говорите? Новая кафедра, одна в семи лицах…
Может, и так. А может, это из-за одежды? У нас, в НИИ, Ольга Михайловна всегда ходила в «брючном варианте», как выражались наши дамы, а тут вдруг строгий темно-коричневый костюм со стоячим воротником, белые кружевные манжеты, янтарные пуговицы…
— Возьмите меня на кафедру…
До чего нелепая просьба! Я ведь не архитектор, не механик и даже не расчетчик… Техинформатор. Инженер, как у нас острят, «широкого кругозора». Но Ольга Михайловна неожиданно для меня отнеслась к моей нелепой просьбе вполне серьезно, кивнула, что означало — хорошо, подумаю, а потом вдруг взяла меня под локоть и повела по коридору.
— Сигарету дадите? Забыла свои у планшета.
Я дал сигарету, щелкнул зажигалкой… Зачем я ей понадобился?
— Вот, — сказала Ольга Михайловна, с наслаждением выпустив струйку дыма. — Пришла. У вас есть полчасика?
— Конечно! Хоть два часа.
— Тогда пойдемте.
И она решительно повернула меня к лестничной площадке: вниз, вниз… На втором марше я уже догадался, куда она меня тащит. И себя. Да она этого и не скрывала.
— Не пробовали? Не получается?
— А вы его разыскали? — вопросом на вопрос ответил я и почувствовал, как она крепче сжала мой локоть и ускорила шаг.
— Да. Он был у родителей.
Но что-то в ее «да» я уловил неприятное. Может быть, потому, что следом за «да» шло «был»?
— Был? — удивился я. — Он что — приехал?
Она потащила меня по лестнице еще быстрее, теперь мы спускались почти бегом. Куда мы несемся сломя голову, что случилось, доктор Виноградова?
— Он умер, Володя.
Я остановился в недоумении: умер. Я так отчетливо в этот момент представил вечно смущенного, вечно озабоченного тишайшего Леню Кудреватых; он и комара-то, прежде чем убить, десять раз задастся вопросом: а вправе ли? А Виноградова с такой жестокостью в голосе, даже с неприязнью… Умер. Невозможно. Любой другой, но Леня…
— Вы серьезно?
— Куда уж серьезнее! — вздохнула Ольга Михайловна. — Дайте еще сигарету.
Мы застряли на площадке между первым и вторым этажами, мы стояли перед окном, выходившим на институтский двор, заставленный фермами, панелями, блоками и полусобранными квартирами новой, улучшенной планировки. Спешить было больше некуда…
Леня Кудреватых появился в институте года два назад, скромный, незаметный техник из лаборатории строительных материалов. С легкой руки Ольги Михайловны, обожающей уменьшительные суффиксы, все, кто имел с ним дело, называли его Ленчиком. Да и обращались часто к нему точно так же, по-виноградовски. Назови так другого — без улыбки нельзя было бы здороваться, а Кудреватых как будто родился с этим суффиксом.
Лаборатория стройматериалов, где он работал, была расположена в отдельном здании — отсюда, с площадки между первым и вторым этажами, хорошо видна широкая — вагон может въехать — дверь, арочная фрамуга над ней и вылинявший лозунг еще выше, под самой крышей: «Созидать в духе времени!» Неплохой, по-моему, лозунг, молва приписывает его самой Виноградовой, но почему-то у большинства, кто этот лозунг видит впервые, он вызывает улыбку… Странно!
А справа от лаборатории — макетная площадка, где собирали квартиры новой планировки, элементы перекрытий для цехов и крытых арен; и проектировщики на натуре уточняли, что им требуется. Но чаще макетная площадка пустовала и на ней играли в волейбол. Там, в обеденный перерыв, я и познакомился с Леней Кудреватых.
Он играл в нашей команде — шел за мной. Играл Леня страшно плохо, хотя и старался изо всех сил, и я вынужден был оттянуться, прикрыть его. Но от разгрома нас это не спасло, а в конце второго сета, прикрывая Леню от «навешенного» мяча, я неудачно приземлился и ободрал руку.
— Пойдемте, — сказал Леня виновато и даже испуганно. — У нас есть аптечка.
В лаборатории стройматериалов я бывал и раньше, но все мимоходом, техинформации у них проводятся в кабинете начальника, и я в тот раз, «по несчастному случаю», впервые как следует разглядел, какой техникой набита эта лаборатория; печи, краны, прессы, снова печи… В глаза бросался пресс сразу у входа — «головой» под стеклянный фонарь над крышей. Фонарь, очевидно, для него и сделан — для этого колосса.
— На нем мы давим бетонные конструкции, — сказал Кудреватых, поймав мой взгляд. — Уникальная машина. На собственной подушке стоит — пять метров в глубь земли.
Я промыл руку под краном, залил йодом и подошел к прессу-гиганту. Могучая машина — ничего не скажешь.
— Две тысячи тонн, — с гордостью сказал Кудреватых, нажимая на кнопку «пуск» и следом, через секунду-две, на рычаг. Пуансон мягко заскользил вниз, но в полуметре от матрицы, на которой лежал кирпич, вдруг ринулся вниз, и от кирпича осталась лишь кучка красной пыли. Но удара я не услышал.
— Молот? — удивился я.
— Не совсем, — заулыбался Ленчик. — Молот бьет, а этот давит. Но очень быстро. Это очень удобно — мгновенные нагрузки. Можно создать давление до ста тысяч атмосфер. Показать как?
И, не дожидаясь моего ответа, извлек откуда-то из-под стеллажа с матрицами бутылку. В горлышке бутылки торчала пробка. Он ее вынул почти до конца и поставил бутылку под пуансон.
— Попробуйте. — Он так и сиял от удовольствия. — Это несложно, надо только дать себе точное задание, что нужно сделать. И все получится.
Ленчик нажал на рычаг, пуансон сорвался вниз…
— Вот, — подал он мне целехонькую, плотно закрытую пробкой бутылку. Попробуйте, это несложно.
Я отказался, помахав ободранной рукой. Про фокус с пробкой я уже слышал. Повторить его не удавалось никому.
— А если в бутылку налить воду, то можно в ней создать любое давление, — объяснил Кудреватых все с той же виновато-сконфуженной улыбкой.
— Любое? — удивился я. — Но она же разлетится вдребезги!
— Да, конечно, — как-то враз стушевался он. — Но если вы поставите перед собой задачу…
Про это я уже тоже слышал. Действительно, каким-то чудом этому технику удавалось абсолютно точно угадывать предельно допустимое давление — при испытаниях образцов на этом самом прессе-гиганте. Допустим, железобетонная ферма должна дать трещину при нагрузке в двести тонн. Не включая ограничитель давления. Кудреватых давит ферму вручную, рычагом, а когда расшифровывают диаграмму нагрузок, оказывается точно двести тонн…
— Как вам это удается? — полюбопытствовал я.
Он подумал, смущенно улыбнулся и повторил прежнее:
— Это может сделать любой. Надо только очень сильно захотеть, чтобы получилось нужное. Ну и знать, конечно, что же нужно получить. Представить, что ли… — Пожал он плечами, всем своим видом выражая сожаление, что не может мне внятно ответить на такой, казалось, детский вопрос.
На том мы и расстались, но каждый раз при встречах он так радовался мне, что очень скоро и как-то незаметно перешли на «ты», хотя и говорить-то нам, по существу, было не о чем: пару фраз о погоде, о новом фильме, о новых проектах, вывешенных в «манеже»… Вот там, в «манеже», он меня и удивил однажды уже по-настоящему.
Дело было так. Периодически — раз в квартал, иногда в полгода — в «манеже» проходят выставки под лозунгом «Терра фантазия». Все планшеты обезличенные, только символы, тема любая, и единственное условие для приема проекта на эту выставку-фантазию, как выражается наш величавый Ваграм Васильевич, — полная отрешенность от возможностей и проблем сегодняшнего дня. Ирония иронией, а в последние годы почти половина «фантазий», как выясняется после вскрытия конвертов с фамилиями авторов, оказываются присланными из Москвы, Ленинграда, Харькова… Ваграму Васильевичу такая популярность нашего «манежа», разумеется, льстит, хотя он и понимает, что дело тут не в институте, а в Виноградовой, которая эти выставки-фантазии когда-то затеяла, «тянет» уже лет пять, если не больше, и сама регулярно выставляет на них самые «бурные» планшеты.
Бури вокруг ее планшетов каждый раз разражаются основательные — что верно, то верно. И на этот раз Ольга Михайловна себе не изменила: на огромном ватмане — метр на три — был вычерчен дом… Да дом ли это? Причудливый овальный улей, в котором каждый следующий ряд сотов уходит как бы вглубь. Такое впечатление, что весь дом состоит из полупрозрачных, четко ограненных кристаллов, каждый из которых существует в пространстве самостоятельно, независимо от других… А в целом это дом из множества квартир! Но может ли быть такое в природе? Вернее, можно ли построить этот «воздушный замок»?..
Впрочем, главный спор разгорелся даже не вокруг самого проекта — Ольга Михайловна и не тем еще удивляла! — а вокруг таблицы в углу планшета, где автор обязан указать материалы, из которых, по его мнению, можно построить его детище, примерную стоимость и еще ряд «сметных показателей», как говорят проектировщики. В первый день выставки вся эта таблица на планшете с символом «дельта» была пустой: автор, так сказать, совершенно честно подтвердил, что и понятия не имеет, из чего можно построить его дом-улей. Но спустя два-три дня, ко всеобщему изумлению, таблица оказалась заполненной, вернее, заполнена была одна лишь графа «материал», однако с пометкой «проверено в натуре». Среди множества цифр, характеризовавших никому не ведомый кирпич, бросались в глаза, пожалуй, две: вес — единица (игрушка по сравнению с обычным кирпичом в два раза легче) и стоимость две десятых копейки за кубометр. Вот эти две десятых копейки и веселили всех без исключения — дешевле песка! В конце концов было решено, что шутка удалась на славу, и кто-то из архитекторов внизу таблицы, под характеристикой материала, приписал: «5 октября считать за 1 апреля».
А наутро разразилась уже настоящая буря. Не знаю, кто обнаружил на тумбочке, где лежала книга отзывов, этот странный кирпич первым, но, когда я примчался в «манеж», там уже было не протолкаться и стоял такой гул, как на хоккейном матче: «Вот это цирк!.. Мистификация, братцы, иллюзион!.. Мадам Виноградовой салют!.. Такое надо придумать… Твердая вода!..» С трудом мне удалось пробиться к планшету с домом-ульем, у которого стояла сама Ольга Михайловна и с растерянно-недоумевающим видом рассматривала стеклянный блок… Впрочем, в том-то и штука, что блок оказался не стеклянным, а… Из чего же он? На табличке, приклеенной к одной из граней блока, когда он оказался у меня в руках, я прочел ту же характеристику, что и на планшете дома-улья: «Плотность — 1, модуль упругости 3,0x10^4…» А ниже в кавычках: «твердая вода».
Блок у меня вырвали, не дав как следует даже разглядеть его цвет. Зеленовато-голубой? По цвету он и в самом деле напоминал собой лед, однако был теплым… Да и прочность! Выше кирпича!
А через час к нам в БНТИ пожаловала сама Ольга Михайловна. Присела на краешек моего стола и заявила:
— Ну-с, Володенька, информируйте меня.
— О чем, Ольга Михайловна?
— Не притворяйтесь дурачком, Володенька. Весь институт деморализован, Ваграм Васильевич лично изъял блок «твердой воды». Вся надежда на вас: информируйте! Кто автор, состав, технология и все остальное. Или это мистификация?
— Да откуда я знаю, Ольга Михайловна! Вы же держали в руках…
— Держала. Признаюсь, даже лизнула. И верю, что это не мистификация. Вот поэтому и пришла к вам. Сколько вам потребуется времени, чтобы разыскать виновника бума?
Я пожал плечами: откуда мне знать?
— Ну, ну… — насмешливо протянула Ольга Михайловна. — Вы же знаете, как я к вам хорошо отношусь…
Она действительно, на удивление многих моих коллег, относилась ко мне очень хорошо. Дважды, на день своего рождения и в Новый год, приглашала к себе домой — вообще дело неслыханное! Впрочем, как я понял уже в первый свой визит к ней, добрая половина гостей к Виноградовым является вообще без всяких приглашений. А уж те, кто приходит по личному приглашению… Но чем я могу ей помочь? Загадка. «Твердая вода». А ведь кто-то из наших, институтских. Блок обнаружили ровно в девять, в это время в институте посторонних не бывает никого… Свой, выходит. Свой…
По какому наитию я вспомнил о Ленчике Кудреватых? То ли его фокусы с бутылкой, в которой он грозился создать любое нужное давление, то ли… Да нет, пожалуй, не в этом дело. Однажды мы встретились с ним в вестибюле, утром было, он так обрадовался, долго тряс мне руку, но тут вошла Ольга Михайловна, я отвернулся, чтобы поздороваться с ней, а когда вспомнил о Кудреватых… Он так глядел на Ольгу Михайловну, с таким обожанием, с таким благоговением… Я вдруг почувствовал себя мальчишкой, застигнутым у замочной скважины, покраснел, злясь на себя, и осторожно отошел в сторону. Но он, по-моему, даже не заметил этого: так и стоял посреди вестибюля изваянием, пока Ольга Михайловна не скрылась в боковом коридоре.
Но что в этом удивительного? Столько мужчин, как выражаются наши дамы, потеряли глаза на «мадам Виноградовой»… И все же: «Надо только очень захотеть, чтобы получилось нужное…» — так он сказал тогда? Так, видит бог, именно так… И через пять минут я был уже в лаборатории стройматериалов.
— Здравствуй, изобретатель! Ну и наделал ты шуму своей «твердой водой»! Сам Ваграм Васильевич жаждет тебя увенчать лаврами!
Кудреватых, смущенно улыбаясь, поспешно вытер руки о тряпку, затем о спецовку со следами масел и только тогда пожал мою. Вид у него был неважный — бледно-голубой, я бы сказал, как после хорошей попойки со школьными друзьями. И глаза какие-то измученные, ввалившиеся…
— Грипповал, что ли? Сейчас, говорят, идет какой-то «гонконг» из Азии…
— Нет, я не болел, — ответил он. — Это так. Сам не знаю. Не обращайте внимания.
— А… И как же она у тебя получается? Это что — лед?
— Нет, — покачал головой Ленчик. — Лед ведь хрупкий, в нем образуются кластеры, это такие группы молекул, между которыми пустоты. Вот если забрать у воды энергию мгновенно, не допуская образования кластеров…
Очевидно, он по моей физиономии догадался, что я ничего в этих кластерах не понимаю, и замолчал, не зная, что делать со своими руками трет, трет о тряпку…
— И что же, из этой «твердой воды» можно выстроить виноградовский «улей»? — не зная, чем заполнить неожиданную паузу, спросил я его — опять больше по наитию.
— Да, конечно! — мгновенно преобразился он, и я поразился этой перемене, словно другой передо мной человек: глаза ожили, пропала эта неприятная голубизна на лице, да и голос, голос!.. «Прямо проповедник», промелькнуло у меня в голове, но уже в следующее мгновение я о своей иронии забыл, ибо рассказывал этот Ленчик о вещах… м-м… занятных.
Идеей создания «открытых объемов Виноградовой» он, оказывается, увлекся еще в инженерно-строительном, где тоже работал лаборантом, а одновременно учился на вечернем отделении. Вот как он сам понимал этот термин:
— Дома, вообще городские постройки — это плата человека за то, что он стал человеком… Имейте в виду, эту мысль впервые высказала Ольга Михайловна! Человек сам себя вырвал из ландшафта, из природы, это был вынужденный его шаг, все началось с пещер. Но как только он этот шаг сделал, стал строить жилища, говорит Ольга Михайловна, то он тем самым выключил себя из природы, он перестал быть элементом природы. Но ведь это означает, что… он перестал эволюционировать, понимаете? Человек не может жить вне земной природы — вот главная мысль Ольги Михайловны. Его нужно вернуть, иначе человек рано или поздно, но начнет вырождаться — в биологическом смысле, конечно. Это очень интересная мысль Ольги Михайловны, — торопился Кудреватых. — Она считает, что большинство болезней современного человека связаны с тем, что он живет в замкнутом объеме: дом — квартира — четыре стены, на работе то же самое, в гостях то же самое… Понимаете? Клаустрофобией страдают абсолютно все, только у одних это выражается в виде болезни страха закрытых помещений, а у других в неврозе, в психозе, в разных нервных расстройствах, одним словом, а это уже предрасположенность к сосудисто-сердечным, к хроническим болезням, а может быть, и к раку, верно? Вот Ольга Михайловна и начала искать такие архитектурные решения домов и квартир, которые бы сняли с человека этот гнет стен и потолка. Я прочел все ее работы, обе диссертации, она ведь, если хотите, открыла своими работами направление совершенно новой науке, ей пока не могут придумать название, но это дело времени, а суть дела в том, что нужно найти закономерности… Да она уже их нашла. Ольга Михайловна! Понимаете, существуют вполне определенные закономерности между психическим состоянием человека и самим объемом, в котором он находится, его геометрией, кубатурой, прозрачностью итак далее. Понимаете? Мы сейчас ведь строим дома, исходя из внешнего архитектурного облика и технических возможностей — прочности бетона, стального каркаса… Это в тридцатых годах архитекторы-конструктивисты сделали попытку проектировать здания как бы изнутри — из целесообразности, удобства самой квартиры. И я понял, чем могу помочь Ольге Михайловне: все дело в том, что здания, жилые дома в своей геометрии должны быть подобны чему-то природному, что создала уже сама природа. Природа создала не только человека, но и… жилье для него, должна была создать, вот о чем я думал. Кристалл, понимаете? Геометрия кристалла такова, что он должен создавать впечатление открытого объема — я был в этом уверен, хотя и не знал, какой именно кристалл лучше всего отвечает этому условию… Ольга Михайловна! Она нашла… Знаете, когда я увидел ее новый проект, в котором квартиры-кристаллы, я представил себя внутри этой квартиры… Это ведь то самое, над чем я ломал голову несколько лет! А она все решила так просто, так гениально… Знаете, я когда увидел этот дом из кристаллов, чуть не заплакал. От счастья… Не можете себе представить, как мне было хорошо…
Он и сейчас был в таком состоянии… Даже неловко смотреть на него: голос дрожит, срывается, в глазах блеск какой-то полупьяный… И без конца:
— Ольга Михайловна, Ольга Михайловна…
— Постойте, — сообразил я и сам неожиданно для себя перешел с ним на «вы». — Ведь меня послала разыскать вас Ольга Михайловна. Это все вы должны ей рассказать, ей!..
Он вспыхнул, потом побледнел, засуетился вокруг меня, не зная, куда засунуть масляную тряпку…
— Да, конечно, — пробормотал он. — Я ей все покажу. Я ведь это для нее сделал…
— Для нее?
— Ну да. — Он овладел собой и только руки опять не знал, куда девать: то в карманы куртки спрячет, то хрустит пальцами… — Сам по себе кристалл еще не может снять полностью гнет клаустрофобии. Кристалл должен быть прозрачным или хотя бы полупрозрачным. Он не должен давить на человека своей ограниченностью, конечностью своего внутреннего объема. «Значит, стекло?» — подумал я. Но стекло слишком хрупкое и дорогое. Это был долгий путь, я уж и не помню, как пришел к идее «твердой воды». Скорее всего потому, что она дешевая. Дешевле всего. А потом уже стал пытаться замораживать воду в прочных цилиндрах… Показать?
— Нет, я должен позвонить Ольге Михайловне. Где тут у вас телефон?
Она, видимо, бежала. Во всяком случае, пришла запыхавшаяся, широко открытыми глазами, с какой-то странной улыбкой долго глядела на Кудреватых, потом, словно не веря своим глазам, покачала головой и сказала — каким-то быстрым, счастливым полушепотом:
— Господи, да это же Ленчик… Как же я тебя не узнала? И давно ты у нас? Хм, чудо мое… Значит, все-таки придумал? Какое счастье, а? Какой же ты все-таки упрямый, Ленчик…
Подошла к онемевшему Ленчику, обняла его, отпустила, разглядывая со счастливой улыбкой, потом потрепала рукой по волосам…
— Ну, показывай, чудо мое. Значит, научился мгновенно замораживать воду? А не растает она у тебя? Водяные замки…
— Нет, — выдохнул Ленчик. — Нет. Не волнуйтесь, Ольга Михайловна. Я все проверил. В «твердой воде» все молекулы ориентированы в одном направлении. Вот смотрите, что я делаю. — Вдруг засуетился он вокруг пресса, вытаскивая откуда-то тяжелый соленоид и устанавливая его на матрице. — Каждая молекула воды имеет возможность застыть в шести вариантах. А я сильным магнитным полем заставляю их выстроиться… Вот соленоид. Тогда они словно упаковываются. Как кубики в коробке. И тут очень важно быстро, пока они не успели рассыпаться, изменить ориентацию, отобрать у них энергию движения. Зафиксировать… Смотрите.
Он из-под стеллажа вытащил ведро с водой… Лед? Да, сверху плавали льдинки. Зачерпнул талую воду ведерком поменьше, залил в матрицу под прессом, включил соленоид, затем что-то щелкнуло, соленоид отлетел в сторону, а сверху, на воду в толстой стальной матрице, ринулся пуансон…
Я глянул на Ольгу Михайловну: она завороженно, широко открытыми глазами смотрела на пресс, на воду в ведре, на Ленчика… У меня было такое чувство, что она все это видит сразу одновременно и даже воду за толстыми стенками матрицы.
— Вот, — сказал, смущенно улыбаясь, Ленчик. — Смотрите.
Из матрицы медленно выползал прозрачный, чуть-чуть зеленоватый блок точно такой, как на тумбочке в «манеже». Ольга Михайловна бережно взяла блок в руки, недоверчиво, покачивая головой, повернула его узкой гранью, грань блеснула под лампой мимолетной радугой…
— Чудо, — пробормотала она. — Просто чудо… Как это у тебя получается?
Ленчик сиял. Впрочем, «сиял» совершенно не то слово; он просто излучал счастье, трудно было вообще понять, что же здесь большее чудо: только что извлеченный из-под пресса блок или сам его изобретатель…
— А вы попробуйте, — уговаривал он Ольгу Михайловну. — Это очень просто: сначала рукояткой нужно создать такое давление, чтобы отжать из воды газы, но быстро, не дольше двух-трех десятых секунды, а потом сразу до ста тысяч атмосфер.
— Нет, нет! — запротестовала Ольга Михайловна. — У меня это не получится. Вот, — кивнула она на меня, — Володю обучите.
И он меня обучил: самое главное, как я понял из его объяснений, нужно было точно представить, буквально зримо, до осязаемости, что вода в матрице остекленела. В тот момент представить, когда давишь на рукоятку. Но получилось лишь с третьей или четвертой попытки. И когда Ленчик заявил, что на этот раз получилось, я почувствовал себя таким разбитым, таким измочаленным от этих попыток угадать нужное давление на рычаге, что невольно опустился на ящик рядом с прессом — ноги не держали.
— Ну и работенка!..
И в этот момент в лаборатории появился Ваграм Васильевич. Радушный, величавый, как всегда, он буквально выхватил из рук Ольги Михайловны только что мною отпрессованный блок.
— Ай-яй, милая Ольга Михайловна! Такое открытие, такое изобретение… Нобелевская премия! А вы молчите… Ай-яй-яй!..
— Да это не мое открытие, — рассмеялась Ольга Михайловна. — Вот он это чудо сотворил, — указала она на вконец растерявшегося Ленчика.
— Да? — уставился в изумлении на техника, которого он, очевидно, видел впервые в жизни, величавый Ваграм Васильевич. — Но это же прекрасно! Это же гениально!
Вокруг пресса уже собралось немало людей: начальник лаборатории, инженеры, лаборанты…
— Так что, товарищи? — обвел собравшихся орлиным взглядом Мочьян. Новое изобретение? Прекрасно, отлично, как я понимаю…
Мочьян обожал изобретения. В институте раз и навсегда был установлен единый порядок: все, что выходит из стен института, — проекты, статьи, интервью, а тем паче заявки в Комитет по делам изобретений, — все выходит только с визой директора. Исключение существовало лишь для Виноградовой. Однако Ольга Михайловна этим исключительным правом пользоваться не желала, и все ее статьи, так же как и ее сотрудников, попадали на стол к Ваграму Васильевичу. «Зачем вы меня обижаете? — возмущался Ваграм Васильевич. — Вы ведете совершенно самостоятельную работу, у меня хватает работы с другими товарищами, соавторов у меня хоть отбавляй, милая Ольга Михайловна…»
У пресса встал сам «автор проекта». Но этот раз он штамповал блоки молча, без объяснений, и только мелкие капли пота, покрывшие все его лицо, говорили о том, что и ему, не только мне, штамповка дается с огромным напряжением. «Словно выжатый лимон, — пришла вдруг в голову мысль. — Вот почему он выглядит таким измученным…»
— М-да… — сказал ошеломленный Ваграм Васильевич, когда у его ног поднялась стопка хрустальных блоков. — А может, тает? Не проверяли?
— Не тает, — ответил Ленчик.
— А что скажет эксперимент? Его величество эксперимент! — загремел Мочьян, обретший вдруг почву под ногами. — Термостат есть? Давай сюда, а программу я сам… Наука — это коллективное творчество, не так ли, товарищи?
Заложили три блока.
— Три, говорили славяне, — изрек Ваграм Васильевич, — это уже среднестатистическое множество. Так что давай три.
На каждом бруске укрепили термопару, подключили термометры — лаборанты знали дело туго, включили термостат на нагрев…
— Не закрывай дверцу, — приказал Мочьян. — Эксперимент должен быть наглядным. Надо всем смотреть.
Но смотреть было нечего. Когда температура в термостате поднялась за 100, над блоками появился легкий туман, который тотчас рассеялся, а сами блоки стали худеть. «Твердая вода» испарялась, не тая.
— М-да… — глубокомысленно протянул Ваграм Васильевич, — это дело надо обсудить. Серьезное дело, я понимаю, товарищи. — Обвел он всех тяжелым, «буравчатым» взглядом и ушел, поманив за собой начальника лаборатории.
Что означает «буравчатый» взгляд Мочьяна, мы знали: немедленно разойтись по рабочим местам — именно так он разгонял из «манежа» архитектурную публику. Но в данном случае «буравчатый» взгляд Ваграма Васильевича означал, как выяснилось вскоре, когда вернулся запыхавшийся начальник лаборатории, нечто другое.
— Одну минутку, товарищи, не расходитесь! — закричал он. — Ваша фамилия? А ваша? А ваша?..
Он переписал всех в блокнот и извиняющимся тоном, главным образом обращаясь к Ольге Михайловне, объяснил:
— Согласно приказу директора изобретение не подлежит огласке до оформления патента. Список ваших фамилий я передам для контроля… Вам понятно, что это значит?
— Ох, господи! — вздохнула Ольга Михайловна. — Ваграм Васильевич ищет соавтора…
Настроение у нее испортилось совершенно. Такой контраст по сравнению с тем, какой она пришла сюда полчаса назад… Да и Ленчик сидел на ящике пришибленный и смертельно уставший.
— Пойдемте, ребята, — сказала Ольга Михайловна, мягко дотронувшись до плеча сникшего Ленчика. — Покурим на воле.
Ленчик ожил, встряхнулся, заулыбался…
— Я вам, Ольга Михайловна, сейчас что-то покажу.
И показал.
За лабораторией был металлический гараж. Чей он был, одному богу известно, ибо давно уже, видимо, использовался в качестве склада для всякого хлама. Но, когда Ленчик открыл этот гараж, мы с Ольгой Михайловной ахнули одновременно — одним, так сказать, «ахом»: вот это да! Весь огромный гараж, до потолка, был набит блоками «твердой воды».
— Когда же ты все это сотворил, чудо мое? — опять широко открытыми глазами, забыв и о Мочьяне, и о неприятной переписи у пресса, воскликнула Ольга Михайловна. — Да ведь из этого чуда можно построить целую секцию! Ой, ой, чудо мое…
Но против секции вдруг восстал Ваграм Васильевич: пока материал не запатентован, его не должен никто ни видеть, ни трогать, ни, упаси бог, вынести из стен института. Точка. Никаких возражений. Очевидно, они Ольга Михайловна и Мочьян — разговаривали «крупно». Очевидно, Ольга Михайловна пошла на крайние меры, иначе Мочьян так быстро бы никогда не развернулся. А тут буквально на второй день, после «двуединого», как иронически отозвалась Ольга Михайловна, заседания на площадке за лабораторией стройматериалов, рядом со старым гаражом, появились дюжие плотники и в два счета возвели тесовый забор с будкой и вахтером. Вахтера, разумеется, «возвел» сам Ваграм Васильевич, ограничив доступ на площадку только тем лицам, которые оказались невольными свидетелями штамповки «твердой воды» и попали в «контрольный список». Вот так и оказалось, что я в числе еще восьми лаборантов, техников и инженеров из лаборатории стройматериалов, которые были освобождены от своих прямых обязанностей, строил секцию-кристалл. Строил под руководством самой Ольги Михайловны.
Не все было гладко, немало времени мы помучились с клеями — как их, эти блоки, скреплять, в самом деле? — но в конце концов секцию все же построили. С виду это был причудливый домик-аквариум, как две капли похожий на стеклянные сооружения, которые появляются время от времени в парках и на бульварах, зазывая своими прозрачными стенами выпить чашку кофе, отблагодарить за шашлык… С той лишь, правда, разницей, что наш домик-аквариум был все же непрозрачный. Хотя, с другой стороны, из него-то было видно все!
Однажды я Ольгу Михайловну застал в домике несколько смущенной. Она сидела посреди комнаты (если это причудливое, со скошенными гранями помещение можно только назвать комнатой), рядом с ней на полу сидел Ленчик… Впрочем, на него я в тот момент внимания не обратил — удивляла меня лишь Ольга Михайловна, и только позже, уже у себя в БНТИ, я сообразил, что… Что-то произошло. Трудно вот так сразу разобраться в ворохе вдруг поднявшихся мыслей, каких-то полузабытых эпизодов, разговоров, шепотков даже… Раза два я их встречал на улице, идут рядом, в руках Леонида, к моему удивлению, ее сумка… Поздоровался, а… прошли, словно и не слышали. И второй раз примерно то же. И поползли, поползли по коридорам института всякие слушки и разговорчики… Мерзко все это слышать. Хорошо ей в обществе Леонида, я же это вижу, ну и ладно. Должен же человек хоть где-то, хоть рядом с кем-то душой отдыхать. И вот там, в «хрустальном домике», как окрестили наше сооружение лаборанты-стройматериаловцы, они тоже часто бывали вместе — как всегда, молчали или Леонид что-то рассказывал вполголоса, только ей, а она… У нее всегда был такой вид, что дремлет. Такое отсутствующе-печальное выражение: глаза полуприкрыты, руки под мышками, легкая блуждающая улыбка, сидит, откинувшись на спинку стула или скамьи… Отдыхает, одним словом. А на этот раз… А может, мне все это примерещилось? Слухи, шепотки тут всякие по коридорам… И не хочешь, а начнет в голову лезть всякая мерзость.
— Володя? — удивленно подняла она голову, как будто я с Луны свалился. — А, Володя… Проходи, проходи… — Вытащила из кармана кофты сигареты и протянула мне. Себе тоже взяла, размяла, сунула в рот, передвинула в уголок и рассмеялась:
— Здесь, Володя, курить нельзя. Спрячьте сигарету.
— Почему? — оглянулся я.
— Испортите першпективу, — улыбнулась она, обводя вокруг себя рукой.
Теперь я огляделся повнимательней и наконец-то кое-что понял. Стены у домика не то что прозрачные, а… просвечивающие. Светло-голубые. Впрочем, цвет их определить с первого взгляда невозможно — меняющийся какой-то.
— Сейчас да, — сказала Ольга Михайловна, — день ясный, значит, светло-голубые, отражают небесный купол. — И все это она мне объяснила, думая, видимо, совсем о другом. С отсутствующим каким-то взглядом.
Я попробовал чуть переместиться… Как раз в той самой точке, где… А где же он, оглянулся я? Ленчик-Леонид исчез — тихо, бесшумно, словно призрак. М-да… Но что меня сюда привело? А… Я еще чуть сдвинулся, и… стена, точнее грань, обращенная к небу, исчезла! Словно растворилась в воздухе. Это было так неожиданно, что я невольно рассмеялся. Сдавленный такой, на редкость глупый смешок.
— Что такое? — спросила Ольга Михайловна, догадалась и освободила свой стульчик; — Присядьте, Володя.
Я присел и… Почему я этого не замечал раньше? Ведь десятки раз бывал в этом отсеке кристалла, а вот ни разу… Все стены и потолок, тоже собранный из блоков «твердой воды», исчезли, и было такое ощущение, что стоишь где-то на плоскогорье, откуда во все стороны даль неоглядная. Вот, оказывается, что такое «открытый объем Виноградовой»…
— Угу, Володенька, — согласилась Ольга Михайловна. — В городах мы эти объемы создавать научились — площади, ансамбли зданий, а вот внутри дома…
Она все же закурила. И — странное дело! — неоглядные дали сразу же подернулись дымкой, а стены, до того, казалось, невидимые, проступили, но пока еще нечетко, словно вокруг тебя стал сгущаться легкий туман.
— Вот, Володя, я и пытаюсь уловить сию першпективу, — опять на старинный лад произнесла она свое любимое словечко. — Только очень сложно оказывается это — сохранить квартиру открытой. Вот минуту назад мы с вами были на свежем воздухе, в горах, Володя?.. А стоило задымить старой скворечнице — и все, пропала першпектива. А если комнату заставить мебелью? А шторы повесить? Удастся ли найти такие пропорции и такую толщину стен, чтобы, отдернув шторы, человек всегда оказывался под небесным куполом? Вот в чем штука…
Ольга Михайловна взяла карандаш и вновь склонилась над планшетом, присев на корточки. Я не сразу сообразил, что она рисует: обведет участок бумаги ломаной линией и начинает тушевать. Одни пятна светлые, другие чуть темней, третьи еще темней… И вдруг, отклонившись назад, я увидел, что пятна сливаются, образуя четкий рисунок… Дом? Еще один причудливый «улей», сросток кристаллов-октаэдров…
А дальше все вдруг пошло кувырком. Началось с величавого Ваграма Васильевича, который решил форсировать патентование. Вызвал однажды к себе в кабинет Леонида… Леонида Григорьевича, как Ваграм Васильевич выражался без тени улыбки; там был, как потом я выяснил, эксперт по делам изобретений, который, видимо, и подготовил все бумаги, а эти бумаги Ваграм Васильевич без лишних слов положил перед смущенным Ленчиком.
— Читай, подписывай, — радушно пригласил Мочьян. — Вот у товарища, указал он на эксперта. — Такие открытия делаются раз в столетия, так я говорю?
Ленчик послушно прочел все бумаги, Ваграм Васильевич подал ему для подписи свою авторучку, Ленчик нашел первую графу для подписи и, к немалому изумлению Мочьяна, вычеркнул свою фамилию. Впрочем, Ваграм Васильевич, видимо, подумал, что он вычеркнул как раз не свою фамилию…
— Как так? — уставился он на Ленчика. — Ты в присутствии товарища из управления отрицаешь мое участие в разработке методики, в экспериментах, в технологии даже? Да как это прикажете понимать? — В горестном недоумении уставился он теперь уже на «товарища из управления».
— Я вычеркнул не вас, Ваграм Васильевич, а себя, — сказал Ленчик, повергнув Ваграма Васильевича в еще большее недоумение. Бедный Ваграм Васильевич! Ему предстояло пережить еще один удар… — Это идея Ольги Михайловны, — заявил Ленчик. — Я лишь… я исполнял лишь.
— Ба! — воскликнул потрясенный Мочьян. — Этого еще не хватало… И здесь мадам Виноградова! Но это невозможно! Чушь, молодой человек. Чушь!
Конечно, чушь. Одно дело, когда твоим соавтором оказывается молодой, никому не известный техник-лаборант — исполнитель и только, и совсем другое, когда известный на всю страну архитектор, автор самостоятельных изобретений, без всяких соавторов… Чушь, конечно, кому это не ясно? Но переубедить техника Ваграму Васильевичу так и не удалось.
И настали для нас черные дни. Для нас, конечно, сказано слишком — для Ольги Михайловны да для Ленчика. Вахтера из будки изъяли, дверь в будку опечатали, а дабы не нашлось любителей-фотографов, пожелавших запечатлеть «хрустальный дом» с крыши лаборатории стройматериалов или с забора, по приказу директора «впредь до завершения патентования нового стройматериала» «хрустальный дом» затянули старым брезентом, пропитанным маслом, бензином и еще черт те чем. Этим брезентом, как утверждали лаборанты-стройматериаловцы, монтажники в свое время закрывали пресс-гигант, когда над ним была разобрана крыша.
А потом вдруг… Вспоминать даже неприятно. А потом вдруг однажды в институт заявился долговязый Олежечка. Вообще-то в институте он бывал и раньше — по семейным, так сказать, делам… Впрочем, как очень скоро выяснилось, и на этот раз он пришел по сугубо «семейным делам».
— Старик! — радостно приветствовал он меня от порога. — Сколько лет, сколько зим!
Эдакий очаровательный дылда с несокрушимым оптимизмом! И такая роскошная улыбка!.. Все мои дамы моментально «потеряли глаза».
— Слушай, старик, — похлопывая меня по плечу и просто сияя от счастья, что разыскал наконец закадычного друга, заговорил, как ему казалось, шепотом, конфиденциально, Олежечка на всю комнату, — тут у вас работает один чудик, «твердую воду», говорят, изобрел. Познакомь меня с ним — маман мне все уши о нем прожужжала… А? Будь другом.
Познакомил. Он бы и сам познакомился — без моего посредничества. Так уж лучше со мной, решил я, все же чувствуя что-то недоброе.
Ленчика мы нашли у пресса. Готовил к разрушению железобетонную плиту. Вяло как-то возился у пресса, словно старик. Грустное зрелище.
— Вот этот шибздик? — удивился Олежечка. Пригляделся повнимательней и уверенно заявил: — Он. Знакомь, старик.
Он сам представился:
— Олег Виноградов. — И, широко, от души улыбаясь, уточнил: — Сын божьей милостью профессора Виноградовой.
Но Леонид, видимо, догадался об этом еще раньше. Стушевался, опять не знает, куда девать руки…
— Слушай, старик, — доверительно наклонился к нему Олежечка. — Ты ж не свихнулся, а? Ну, маман, я понимаю, осень и все такое… Но ведь тебе-то двадцать, двадцать три от силы? Ну, нелепо, старик, а? Смеются ведь. Доктор архитектуры, без пяти минут академик и… Да ладно, не в должностях дело. Просто по-человечески пойми: ты и я. Хе! Папаша… Ну? Внятно объясняю ситуацию? Нелепо ведь. Иду я по прошпекту, кадрирую, так сказать, под ручкой кое-что… Прыскает в ладошку, старик. «С кем это твоя мамочка? Он и есть? Хи-хикс…» Это она про тебя, старик. Внятно? Нелепо, неуж сам не понимаешь? Да и муж… Отец, стало быть, мой есть ведь, никуда не делся. Ну, повздорили, ну, развелись… Все бывает в нашей жизни. Я, может, сам уже того… Папаша. Внятно? Так ведь он, мой папаша, у нас бывает в доме регулярно. Представь кино: ты, понимаешь, с маман… ну, естественно, жизнь есть жизнь, куда денешься? А тут вваливается папаша… С букетом, с шоколадом. Регулярно, между прочим. Внятно? Он, может, еще не все потерял, надеется, а? Ну, старик, очнись!..
— Да, да, — и в самом деле очнулся Леонид. — Вы правы, нелепо все это. Вы правы. Спасибо за совет. Я — я все знаю. Извините.
— Ну и вот! — обрадовался Олежечка. — Я же знал — затемнение, с кем не бывает? Жизнь есть жизнь. Извини, что не так, а, старик?
Он в знак доброго расположения к нам похлопал по плечу сначала Леонида, потом меня… Леонид под его могучей дланью сжался, такой маленький, такой тщедушный… Смотрит куда-то мимо, в пол.
— Будем друзьями! — крикнул уже от двери Олежечка… Хм, Олежечка… А ведь она его только так и зовет, и без всякой иронии к тому же. Вот дела!
О том, что Леонид исчез — не является в институт, я узнал от Ольги Михайловны. Пришла однажды в БНТИ рассерженная, даже не поздоровалась, полистала для виду какой-то бюллетень, а потом говорит:
— Проводите меня, пожалуйста.
В институте разговаривать со мной не стала — вышли на проспект. Долго молчала, а потом вдруг выпалила:
— Кто вам дал право вмешиваться в мою личную жизнь?
С огромным трудом мне удалось убедить ее, что моя роль в этом «вмешивании» балалаечная — присутствовал при сем, и только.
— Вы лжете, Володя. Он не мог вести себя так подло, — отрезала она на прощание. «Он» — ее Олежечка. — Он не мог так поступить. Я не верю вам. Не верю.
Но потом, кажется, поверила…
А потом и вообще из института ушла. Вскоре после того знаменитого пожара, за который наш величавый Ваграм Васильевич был оштрафован, как утверждает молва, на круглую сумму. Хотя, как следует из акта пожарников, вся вина Ваграма Васильевича состояла в том, что своим двухметровым забором, которым был отгорожен от мира сего «хрустальный дом», он преградил «пожарным машинам дорогу к очагу воспламенения». А очаг воспламенения, как утверждает все тот же «пожарный акт», находился в старом гараже, куда годами сваливался всякий хлам, обтирочные концы, банки с растворителями и все такое, и который Леонид, видимо, очищая гараж от блоков «твердой воды», столкал в угол, в большую кучу. Ну а когда все это вспыхнуло, включая и масляный брезент на «хрустальном домике»… Горело недолго. А от домика-кристалла остался один железный каркас. Так он и торчит за лабораторией стройматериалов — отсюда, с лестничной площадки между первым и вторым этажами, где мы застряли с Ольгой Михайловной, виден лишь его угол.
— Значит, вы, Володя, не пробовали?
— Нет. Да и кто меня пустит к прессу?
Ольга Михайловна глубоко вздохнула, выбросила сигарету и сказала:
— Жаль. А я вот…
И оборвала себя.
— Да я тоже, — догадался я, что она хотела сказать. — Иду по улице, подниму голову… кирпич, камень, теснота. Пещерные мы люди, правда, Ольга Михайловна? Все норовят забиться, зарыться в свою норку-квартирку. Мы строим дома так, чтобы они смотрели на нас, ползающих по земле. — Меня вдруг прорвало: — Знаете, Ольга Михайловна, это все оттого, что мы привязаны к земле. Иного нам пока ничего и не нужно — мы живем в одной плоскости. Но когда-нибудь люди все равно станут жить в объемном пространстве. Не знаю, как уж это получится — научатся ли летать с помощью моторчиков каких-то или крыльев, а может, вообще преодолеют гравитацию… И вот тогда все изменится: сам облик домов, городов… понимаете? Дома повернутся фасадами к небу, раскроются… да?
Ольга Михайловна посмотрела на меня с интересом:
— Раскроются?
— Да. Разве вы не это подразумевали, когда ввели термин «открытые объемы»? Придет время, когда мы неизбежно должны будем отказаться от кирпичных и железобетонных коробок. Но что придет им на смену? Дома-чаши, дома-цветки, дома-кристаллы… И все они будут обращены к небу, к солнцу! Вот тогда и потребуется совершенно новый материал — разве из кирпича сделаешь дом-цветок? А когда все это поймут… Научатся делать хрустальные блоки. Неизбежно.
Ольга Михайловна задумчиво покачивала головой:
— Да… Он так мне и говорил: «Человек пока еще очень слаб, ему нужна скорлупа…» — неожиданно, словно осененная догадкой, она схватила меня за рукав: — Раз вам снятся дома-цветки… Нечего вам пережевывать чужие мысли! Идем, идем, Володя. Раз знаете, что нужно делать, — делайте! Рисуйте, придумайте… — Она тащила меня по коридору словно нашкодившего мальчишку — за рукав. — Раз вам снятся дома-цветки, рисуйте! Тоже мне фантазер для себя… Я заставлю вас работать, заставлю…
И вдруг остановилась, запыхавшись, круто повернулась ко мне и сказала, глядя в глаза:
— А ведь я чувствовала, что в вас тоже есть что-то… от него.
Борис Лапин Конгресс
Что ж вы, черти, приуныли?
Из песниПрежде чем отправиться к себе в Дом культуры, дед Кузя, или, по паспорту, Кузьма Никифорович Лыков, выскочил на минутку на двор поглядеть, как погода и не собирается ли дождь.
Было что-то около половины двенадцатого. Располневшая луна висела над избой кума Лексея, где-то далеко-далеко тарахтел трактор, лениво перебрехивались собаки, да изредка доносил ветерок девичьи частушки под гитару. Стоял обычный вечер современного колхозного села. Вот тут-то и случилось это самое — дед Кузя увидел черта.
Черт сидел на крыше сарая, свесив ноги и хвост, и грелся в теплых лучах луны. Это был самый настоящий черт, черный, как сажа, с зелеными кошачьими глазами, с маленькими рожками и аккуратными копытцами. Правда, был он невелик, не больше валенка, но во всем остальном абсолютно настоящий. Дед Кузя успел разглядеть, что физиономия у черта преунылая и глаза грустные, но тем не менее не вызывало сомнений, что в данный конкретный момент черт вполне доволен жизнью. Нежась в лучах ночного светила и ловко вылавливая лапкой блох из-под мышки, он даже мурлыкал от приятства.
Все это дед Кузя схватил разом, мгновенно, потому что в следующий миг рука его сама собой коснулась лба, он осенил себя крестным знамением — и черт сгинул, будто его и не было.
— Тьфу, тьфу, тьфу, нечистая сила, — трижды сплюнул в сердцах старик. — Всю жисть, можно сказать, пил, и никогда никаких чертей не мерещилось, а тутока трех дней не прошло — и на тебе! Вот до чего довела человека трезвенность!
С невеселой этой мыслью присел дед Кузя на крылечко, чтобы путем и не торопясь сообразить, как же дошел он до такого состояния.
Припомнились ему три последних дня, когда он бросил пить, три дня, длинные, как целая жизнь. Все эти дни чувствовал себя дед Кузя каким-то не таким, И сам он был какой-то не такой, и люди вокруг какие-то не такие, и деревня выглядела не так, и даже время двигалось весьма относительно. Дед Кузя склонялся к мнению, что случилось с ним одно из двух: либо аберрация, либо конвергенция, и что из двух зол хуже, еще неизвестно. А все началось с этого зануды Афонина, председателя сельсовета. Вот прилипчивый человек, одно слово — банный лист! «Бросай-ка, — говорит, — пить, Кузьма Никифорыч, ты у нас как-никак ветеран труда, не к лицу тебе деревню позорить». И уж так они его обрабатывали на сельсовете: и увещевали, и уговаривали, и стращали, и срамили всем скопом. Тыкали в глаза иностранцами, которые чуть не каждодневно наезжают в их пригородную деревню на экскурсии; грозились в Москву выслать на перевоспитание, как закоренелого алкоголика; укоряли, что, дескать, семья у него через эту самую водку разваливается, и разные другие комментарии высказывали. Дед Кузя держался до конца, хотя голова его трещала еще со вчерашнего и в глотке пересохло. Но разве одному против мира устоять? Опять выскочил Афонька. «Мы тебя, — говорит, — Кузьма Никифорыч, ежели не пресечешь в корне, от интеллектуальной работы отстраним и перебросим на склады». Тут уж дед Кузя струхнул. Известное дело, склады — разве это работа для умственного человека? Встал он да и ляпнул с перепугу: «Ладно, значица, с ентого самого момента ни-ни. Завязываю, значица, отсюдова следует, капли в рот не возьму. А кто увидит, плюнь мне в рожу по собственной инициативе».
И с тех пор во рту у деда Кузи действительно росинки не побывало, хотя поначалу все нутро натурально переворачивалось и горело синим огнем, а теперь вот еще и умственные сдвиги начались. Но хошь не хошь, а дал слово — держи. Будучи уже каким-то не таким, каким знал себя шесть десятков лет и каким знала его деревня, начал дед Кузя примечать, что и с объективным миром творятся нелады. Допрежь всего изменилось пространство. Кривые улицы, по которым никак, бывало, не пройдешь, не наткнувшись на плетень, подозрительным образом выпрямились; ежели раньше любая дорога шла под гору, теперь стала ровной; ежели магазин всегда был под боком, теперь оказался у черта на куличках, аж на другом конце деревни. Такие же несуразицы происходили и со временем. Ежели, допустим, добрые карманные часы деда Кузи показывали двенадцать, то будильник на комоде у снохи оттикивал полпервого, ходики с кукушкой у кума Лексея куковали на всю округу час дня, а транзистор младшего сына Петьки передавал из Москвы только семь тридцать утра!
Дед Кузя высморкался, раздумывая о творящихся на свете чудесах, поглядел на луну, которая наполовину уже зашла за трубу кума Лексея, и тихонько заговорил вслух.
— Оно конечно, чудесов как таковых не бывает, любой, значица, еффект можно объяснить по-научному. Вот, скажем, с деревней — так очень даже просто. Одно из двух: али искривление пространства, али коллапс вселенной. Опять же с часами — али теория относительности с ними произошла, али парадокс Эйнштейна. Что, не верите? Был такой ученый, Альберт Эйнштейн, башкастый мужик, скажу я вам. Надоела тебе, допустим, собственная единоутробная старуха хуже горькой редьки — не беда. Садись себе в суп-световую ракету — и фьюить! А когда вернешься через недельку, молодой да красивый, твоей старушенции уж и след простыл, на Земле сто лет миновало. Отсюда следует — женись обратно на любой молодке, все законно, ни один облакат не прискребется. Вот какую штуковину изобрел ентот самый Эйнштейн. Голова был, не чета нашему Афоньке. Но это еще что, тут и удивляться-то нечему. А вот недавно изобрели в одной загармоничной стране такую амальгаму — слов нету. То есть, значица, мужик теперь вовсе без надобности. В расход мужика можно пущать. Али на тягло переводить. Захочет теперь баба детеныша иметь, очень просто — цоп у себя из мягкого места одну всего клетку и давай ее, енту клетку, нянчить — робенок вырастает. Теперича не токмо где — в нашей деревне этот еффект практически внедряется. А откель, думаете, у Нюрки Лоншаковой, у вдовы-то, двойня взялась? Во какие дела на белом свете творятся, а вы говорите… Но тут хватился дед Кузя, что он нынче не пьян и находится не в скверике у магазина и не у кума Лексея, а у себя на дворе и корешков-слушателей вокруг нет, а потому смутился и захлопнул рот.
Да, так, кроме неладов с пространством-временем, которое дед Кузя еще мог как-то объяснить, обнаружил он в эти три дня вовсе необъяснимые нелады в собственном доме.
Оказывается, дома-то у него не полный порядок и процветание, как он всегда думал, а действительно идейный разброд. Мало того, что старуха стала нервная да болезненная на почве алкоголизма деда Кузи, так и сын со снохой постоянно цапаются, Нютка на второй год осталась, а Петька, стервец, вовсе от рук отбился и тоже зашибать стал. И уж корову, старуха сказала, продали, и мотоциклу, а все денег до зарплаты не хватает. Вот какие дела. Тут уж дед Кузя, как ни перебирал свой обширный научный багаж, как ни перетряхивал эрудицию, ничего объяснить не мог, и оттого делалось ему еще горше. А надо сказать, был дед Кузя в деревне Баклуши крупнейший специалист по части теоретической физики, молекулярной генетики, нейрофизиологии, астронавтики и телепатии. Обычно после того, как третий или четвертый раз выходило у них с корешками по полбаночки на троих, дед Кузя закатывал возле магазина такую антирелигиозную пропаганду, что мужики мух ловили разинутыми ртами, а женщины и вовсе за версту обегали. И при всем при том Кузьма Никифорович Лыков ни университетов, ни академиев не кончал, а кончал только «курсы БСН», как он их называл, не расшифровывая, впрочем, что «БСН» означает «борьба с неграмотностью». Глубокие же знания он приобрел исключительно без отрыва от производства, то есть работая ночным сторожем при Доме культуры, где имелась очень даже неплохая библиотека.
Охраняя по ночам вверенный ему объект, восседал дед Кузя с очками на носу в уютном кресле, жег до утра настольную лампу под зеленым абажуром и почитывал в свое удовольствие «Фейнмановские лекции по физике», ученый журнал «Знание — сила», сочинения Нильса Бора и почти все понимал. Известное дело, в ученых этих трудах без поллитры не разберешься, но дед Кузя заранее принимал меры — и даже удивлялся, как складно написано.
Работу свою дед Кузя ценил, недаром и пить-то бросил только под угрозой переброски на склады. Да и то, где еще найдешь в Баклушах другую такую умственную работу? А главное — библиотека Дома культуры позволяла ему всегда быть в курсе новейших открытий и гипотез, держаться на уровне и выступать с публичными лекциями перед населением, что, собственно, и составляло цель жизни старика, а если он и выпивал иногда — так только для храбрости…
Тяжко вздохнув, поднялся дед Кузя с крылечка. Пора было идти на службу, и без того, пока он тут прохлаждался, луна уже выкатилась по другую сторону трубы кума Лексея.
— Вынудил-таки… — пробормотал себе под нос старик. — Складами застращал. До чего же занудная личность этот Афонька! Довел человека до полной катаклизмы, черти на почве трезвости мерещутся. Тьфу, нечистая сила! Сгинь, сгинь! И надо же было поддаться ихней агитации, бросить навовсе…
Старик осекся и замер. Откуда-то сверху, со стороны тусклых звездочек, донесся до него странный скрипучий голос с иностранным акцентом.
— Душевно рад, коллега! Греться на солнышке изволите, хо-хо-хо! ответил ему другой голос, какой-то ватный, бесформенный, но на этот раз явно русский.
— Есть еще время до открытия, присаживайтесь, отдохните, пригласил хрипловатый и скрипучий. По отсутствию интонаций и наличию едва заметного акцента дед Кузя, наметанный в дружественных связях, безошибочно признал во владельце этого голоса иностранца и беспокойно огляделся вокруг, никого, однако, не обнаружив.
— Будем знакомы, коллега. Лопотуша, — представился между тем русский.
— Герр Штюкк. Позвольте полюбопытствовать, мистер Лопотуша, как вы относитесь к идее организации данного конгресса?
— Признаться, коллега, без особого энтузиазма. Ну что, скажите на милость, могут сделать несколько сотен жалких чертей, леших и домовых, когда все человечество с его наукой и техникой, с его могущественными социальными институтами…
«Вот черти, нашли время и место беседовать, — раздраженно подумал дед Кузя, будучи уверенным, что где-то поблизости кто-то из односельчан болтает с приезжим иностранцем.
— И кто этот Лопотуша, вроде бы такого и в деревне-то вовсе нет. Впрочем, за эти три дня мог появиться, чего только не случалось за эти три дня!»
— Полностью согласен с вами, мистер Лопотуша. Действительно, положение дел в мире ввергает в уныние, и мы отнюдь не надеемся, что наш уважаемый конгресс разом и радикально решит все проблемы. Но мы в состоянии хотя бы поставить вопрос ребром…
— Ха, поставить вопрос! Перед кем поставить, милостивый государь? Попробуйте-ка поставить его перед человечеством! А перед чертячьими сборищами уже тысячу раз ставили, да что толку!.. — и ватный голос оборвался на унылой утробной ноте. Дед Кузя глянул вверх — и снова едва не перекрестился, но на этот раз сдержал себя: дудки, опять ненароком сгинет нечистая сила, а надо бы послушать, чего они там болтают. На краю крыши, чуть ли не над головой старика, сидел тот самый черт. То, что сидело рядом с ним, выглядело странно и незнакомо. Оно напоминало скорее всего старую рукавицу, вывернутую наизнанку овчиной наружу и провалявшуюся добрый год в углу за печью, куда заметают сор… или закатившийся в подпол бабкин клубок шерсти… или старую плешивую крысу, облепленную репьями.
— Сгинь, сгинь, сгинь, — дрожащими губами забормотал дед Кузя. Нас чертями не испужаешь, мы воинствующие атеисты. Да что же это такое, господи али галлюцинация, али взаправдашние черти? Лихорадочно он начал рыться в своей универсальной памяти, ища какое-нибудь материалистическое объяснение чертям, но ничего такого подходящего не подвернулось.
— Глядите, человек! — проскрипел вдруг иностранец испуганно.
— Не бойтесь, герр Штюкк, это не человек, это дед Кузя, успокаивающе прошамкал Лопотуша. — Он лыка не вяжет.
«Ишь ты, — удивился дед Кузя, плохо расслышавший последнюю фразу. — Лыков, говорит. Видать, здорово насолил я им своей антирелигиозной пропагандой. Да и то, меня в Баклушах не токмо черти — каждая собака знает».
— Так что не обращайте на него внимания. А вообще, надо сказать, никакого покоя от людей не стало. Только расположишься где-нибудь в укромном уголке, а уж человек тут как тут. Воистину, куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
— Да, местность здесь у вас весьма оживленная.
— Тогда позвольте вас спросить, коллега, — чем же объясняется, что именно нашу деревню избрали местом проведения конгресса?
— Недоразумением, исключительно недоразумением, — саркастически проскрипел черт.
— Исполком решил выбрать самую захудалую, самую темную деревню. Естественно, взглянули на карту, и эта местность нас прямо… как это по-русски?.. очаровала. И деревня Баклуши, и речка Вонючка, и Змеиные болота, и гора Чертовы кулички, и Русалочье озеро. Можно сказать, уникальный уголок. К сожалению, карта оказалась несколько устаревшей, еще дореволюционной. Мы дали задание подобрать о деревне Баклуши газетные публикации. И попалась нам статья некоего предпринимателя, побывавшего недавно здесь в качестве туриста и немного знающего русский язык. Вот что он пишет:
«Народ в этой стране темен и непросвещен, до сих пор процветает вера в чертей, леших и ведьм. В деревеньке Баклуши я своими ушами слышал, как один почтенный человек сказал своей супруге возле магазина: „Лучше отдай бутылку, ведьма“, на что та ответила: „Да пошел ты от меня к лешему, старый черт!“»
После такого свидетельства очевидца, мистер Лопотуша, вопрос был решен окончательно…
«Какая же это скотина так опозорила нашу деревню на весь мир? грозно подумал дед Кузя. — Возле магазина, говорит. Вроде бы я всех знаю, кто возле магазина. Ужо я его отыщу!..»
— И как видите, ошибочно, — продолжал черт. — Вот и верь прессе после этого. Оказалось, ничего похожего. Оживленное место, электричество, радио, Дом культуры с богатой библиотекой, передовой образцово-показательный кооператив, а главное — просвещенные, приветливые и жизнерадостные люди.
— Добавьте сюда, герр Штюкк, большой гидролизный завод по соседству, который превратил реку Вонючку, прозванную так за целебные сероводородные ключи, в сточную канаву. И осушенные Змеиные болота, где прежде водилось полным-полно дичи, а теперь одна осока. И порошок, который распыляют по всей округе с самолета. От него в лесу вся живность передохла, а у меня, извините, чесотка по телу пошла. И динамик на Доме культуры день и ночь орет без передыху «Стань таким, как я хочу!» А я, герр Штюкк, не желаю стать таким, каким они хотят. Я, может быть, желаю остаться самим собой, добрым старым домовым, и по мере сил делать свое дело…
«Эвона оно что! — сообразил дед Кузя. — И как это я раньше не допер, ента же штука — самый обнаковенный домовой. Ну и негодяй! Типичный негодяй этот Лопотуша. А еще свой, колхозный. Хает почем здря нашу действительность перед иностранцем, а сало небось русское жрет! Погоди же, доберусь я до тебя, крыса безмозглая, выведу на чистую воду!»
— Понимаю вас, глубоко понимаю и сочувствую, — вежливо вздохнул иностранец, то есть черт. — Мы весьма озабочены чрезмерным развитием того явления, которое определяется понятием «изнанки технического прогресса», или, как любят выражаться русские, «оборотная сторона медали». Но, к сожалению, остановить человечество в его поступательном движении невозможно. Единственное, что мы в состоянии сделать, как-то смягчить удар, ожидающийся уже в ближайшем будущем. Собственно, этому и посвящен конгресс. Кстати, далеко ли до Змеиных болот, мистер Лопотуша?
— Напрямую, — ответил домовой, — час ходу. Но я знаю одну окольную тропинку, за десять минут доберемся. Ого, уже время…
И пара нечистых растаяла в темноте на глазах у пораженного всем увиденным и услышанным деда Кузи.
Заинтригованный донельзя, старик решился не ходить нынче на службу, ничего не случится за ночь с Домом культуры, а отправиться на Змеиные болота и хоть одним глазком взглянуть на затевающийся там чертячий шабаш.
Окольную тропинку к Змеиным болотам знал не только Лопотуша, знал ее и дед Кузя. И хотя за быстрыми на ноги чертями старик явно не поспевал, через полчаса он уже подходил к той местности, где в добрые старые времена действительно были грандиозные болота — мечта охотников на водоплавающую дичь, а ныне простирались унылые солончаковые луга, заросшие осокой. Луна светила вовсю, и старик видел каждую травинку, каждый лист на тропе.
Внезапно из-за кустов на освещенное место выкатилось что-то. Это было… Это было похоже на два пушистых одуванчика, только побольше. Подскакивая и обгоняя друг друга, покатились они впереди деда Кузи в сторону Змеиных болот. Смекнув, что и эти, по всей вероятности, из той же компании, старик снял шапку, изловчился и накрыл нечисть, как пацаны накрывают зазевавшуюся бабочку. Потом осторожно нашарил их рукой и, стараясь не раздавить, по одному пересадил в карман. На ощупь они оказались как мышата, мягкие, теплые, и гладить их было приятно и щекотно. Дед Кузя довольно долго бродил по Змеиным болотам, но никаких следов герра Штюкка, Лопотуши или еще чего-нибудь подозрительного не обнаружил. И только под утро, когда луна уже начала бледнеть, а восточная сторона неба исподволь наливаться прозеленью, уловил старик какой-то характерный запашок, отдающий затхлостью и горящей серой. Он пошел на запах и вскоре услышал галдеж и писк, исходящий из небольшого овражка на границе Змеиных болот и леса, что у подножия горы Чертовы кулички. Осторожно, кустами, прокрался он к откосу, глянул вниз — и едва не свалился. Вот это было зрелище!
По всему овражку, занимая добрый гектар площади, кишмя кишела самая разнообразная нечисть. Тут были и обыкновенные черти вроде герра Штюкка, засаленные, лысоватые, с унылыми дряблыми физиономиями, с изрядными брюшками, а иные с обломанными рогами; и зеленобородые коряжистые лешие, обросшие лишайником; и жабообразные, ластоногие, ядовито-зеленые болотные черти с вылезшими на лоб склеротическими глазами; и перепончатокрылые надутые упыри; и кикиморы, которых дед Кузя сразу узнал, хотя отродясь не видывал подобных неописуемых страшилищ; и какие-то длинноногие вертлявые пигалицы; и важные паны, состоящие сплошь из одной бороды; и явно заграничного происхождения лощеные, упитанные, с выражение собственного достоинства на лице гномы и тролли; и скучающие сонные эльфы; и обыкновенные домовые вроде Лопотуши — запущенные, заплесневелые, изъеденные молью и вывалянные в пуху; и разная другая мелочь без названия, отдаленно напоминающая то запечных сверчков, то помятые одуванчики, то даже ершики, какими моют бутылки. И вся эта нечисть шебутилась, размахивала ногами, руками, лапами, хвостами и крыльями, у кого что было; невообразимо галдела, пищала, хихикала, свистела, аплодировала, улюлюкала, топала, заупокойно выла и утробно ухала — хоть уши затыкай; и все проталкивались к трухлявому пеньку, заменявшему трибуну, и все требовали слова. Зрелище было настолько непристойное и омерзительное, что дед Кузя хотел уже плюнуть и уйти от греха подальше, но тут один важный седобородый пан, на вид вроде поприличнее других, влез на трибуну, то бишь на пенек, и провыл, что объявляется пятнадцатиминутный перерыв, после чего прения будут продолжены. Моментально вся нечисть бросилась врассыпную и раскатилась в разные стороны с криками: «Пиво привезли!», «Мохеровые платки выбросили», «На меня очередь займите», — будто только затем и съехалась сюда со всего света, чтобы толкаться в буфетах и прохаживаться, покуривая, по коридорам.
Деда Кузю сшибли с ног, сотни две тварей пробежало по нему, изрядно помяв бока, и старик на всякий случай притих под кустом — с такой ватагой лучше не связываться. Конечно, один на один он вышел бы против любого черта, любого лешего, но супротив целого конгресса нечистой силы… Известное дело, обнаружат — защекотят насмерть. Так и лежал дед Кузя весь перерыв, посматривал вокруг прищуренным глазом, слушал краем уха да на ус мотал.
Стоявший рядом домовой, плешивый, с редкими островками свалявшейся шерсти по тулову, обвязанный вместо шарфа старым чулком, гнусаво жаловался лупоглазой жабе:
— Муж у нее положительный, смирный, слова в защиту не скажет, так и достается же нам обоим от нее! Сурьезная такая дама, кандидат наук, да еще очки носит, ну просто не приведи господь. Раз, значит, сослепу хвать меня за шкирку — и в таз с водой. Заместо котенка. И давай купать, да еще с «Новостью». Это нечистую-то силу — с «Новостью»!
— Ква, ква, — согласно кивала жаба.
— Хозяина ни в грош не ставит. Вечером ложится — непременно с книжкой. Раньше, бывало, еще до елестричества, выскочит хозяюшка на двор, пуганешь ее как следовает, прибежит, дрожит вся, голубушка, к мужику прижмется, пригреется — любо-дорого. Так и детишки же были. А теперь одни книги. Да еще этот самый… дай бог памяти… елевизор. Больно грамотный народ пошел, ни во что не верит. Попробуй ее напужать, когда она наскрозь мировоззрением пропитана. И вот вам пожалуйста — один дитенок растет в семье, и тот ни то ни се. А разве это семья, когда один дитенок?
— Ква, ква, — кивала жаба.
— Ну, с хозяином, правда, живем душа в душу, грех жаловаться. Полное взаимопонимание. Он мне под печку окурки подсовывает, не забывает старика. И я его иной раз выручаю как могу. Единожды уж больно она разошлась на него, так и сыпет выражениями, так и сыпет. Дай-ка, думаю, пощекочу я ее малость, чтоб отвлечь. Как она зафитилит ему, бедолаге, по физиономии! Какой с нее спрос — близорукий человек… Потом возле деда Кузи остановился заморский гном с двумя голенастыми пигалицами не то в мини-юбках, не то в макси-шляпках, не разберешь, пошел вещать:
— Вся беда, как нам доподлинно удалось установить, в архитектуре. Современный жилой интерьер не предусматривает, к сожалению, площади обитания для домового или другой заменяющей его субстанции. Где, позвольте вас спросить, обитаться нашему брату, если нет ни печи, ни подполья, ни чердака? Не в туалете же, пардон. Я лично, например, глубоко привязан к своему хозяину и не оставлю ни при каких обстоятельствах. Но вот не столь давно переезжал он в новую квартиру и даже не позаботился пригласить меня. Так и бросил бы на произвол судьбы, не догадайся я залезть в старый валяный сапог. Нет, пока архитекторы не предусмотрят в современном жилом интерьере уютный уголок для нашего брата, не видать человечеству счастья. Кстати, мой хозяин архитектор, и провел я недавно такой эксперимент: нашептал ему ночью насчет этого самого уголка, он и учел мои советы, предусмотрел в проекте специализированный закуток. И что же — хозяина осмеяли, объявили рутинером, едва не попросили с работы. Не знаю, не знаю, о чем думает человечество, как оно собирается жить дальше!..
Пигалицы восторженно пикали, вертели тонкими шеями, стукались носами, соглашались.
— Не следует недооценивать наших возможностей, — толковала упырю кикимора, прогуливаясь с ним вокруг куста, под которым лежал дед Кузя. — Все-таки мы в состоянии влиять на людей, что-либо внушая им во сне. Я вот своими руками абсолютно ничего сделать не могу, даже нитку ссучить, а внушила же хозяину, редактору самой объемистой в стране газеты, провести дискуссию в защиту природы. Какая это была дискуссия — дым столбом!..
— Гибнет, гибнет чертячье племя, — гундел кто-то за спиной. Никаких условий не создано для плодотворной работы. Ну скажите, что я ей плохого сделал, кроме хорошего? А она меня аэрозолью, аэрозолью, как таракана. Едва богу душу не отдал, честное слово…
— Приспосабливаться надобно к изменившимся условиям, а не плакаться в жилетку, друг мой. Даже моль научилась ныне капронами да нейлонами питаться, а нам и бог велел. Я лично намерен до конца нести свой тяжкий крест.
— Что касается нас, водяных, мы много довольны. Хватит, послужили человечеству, теперь пусть оно само над собой работает. Ни одного водоема не осталось неотравленного вблизи жилья. Не могу же я, черт возьми, в мазуте жить. Рыба и то дохнет, а мы все-таки не плотва, мы народ творческий, нам атмосфера требуется. Так что, если мы еще нужны человечеству, пусть оно прежде выведет нас на чистую воду…
— Как милости, смерти у бога прошу, а не дает. Вот и влачу существование. Точно в народе говорят: нежить и жить не живет, и умирать не умирает…
Тут задребезжал звонок, и всю погань вокруг как ветром сдуло в овражек, только один нетопырь, озираясь, направился прямехонько в буфет. Дед Кузя поднялся, отряхнулся, размял косточки и решил послухать, о чем они там будут еще преть, потому как распирало его любопытство.
Почти до самого восхода продолжались прения, шумные, страстные и бестолковые. Дед Кузя ловил каждое слово, стараясь уяснить, чего же все-таки добиваются черти, чего ради съехались сюда их представители из многих стран мира. Но даже ему с его фундаментальным естественнонаучным образованием трудненько было понять сразу, о чем шла речь на конгрессе. Поначалу казалось, что главная проблема, волнующая это сборище, — невыносимые условия существования, созданные в последнее время человеком чертову племени. Но по мере того, как все новые и новые ораторы влезали на пенек, начал постигать дед Кузя, что не о себе пекутся черти и что единственная задача конгресса — спасти заблудшее в дебрях цивилизации человечество. Если коротко суммировать все, что вынес из этих прений старик, картина получалась такая.
Когда древний человек научился добывать огонь, первое живое существо, пригревшееся у его очага, была не собака — это был черт, покинувший свои болота. Постепенно, исподволь складывался своеобразный и весьма стойкий к жизненным невзгодам симбиоз человек — черт. Человек в этом странном на первый взгляд содружестве кормил, давал пристанище и обогревал черта, черт же, продолжительность жизни которого измеряется столетиями, следил за преемственностью традиций, обычаев и нравов от поколения к поколению быстро сменяющих друг друга людей. С самого начала человек был общественным существом, причем его общественная жизнь неизбежно протекала в двух инстанциях: в племени и в семье. И если племенные узы под воздействием борьбы за существование крепли век от века, то в делах семейных пришлось полностью положиться на черта. Издревле стал черт добрым гением семейного очага: нянькой, педагогом, советчиком, историком и этнографом, а если понадобится судьей и полицейским. Когда ребенок впервые разбивал глиняный горшок, представлявший несомненную материальную ценность, он просил: «Черт побери!» — и черт послушно подбирал и выбрасывал черепки. Когда же это случалось вторично, мать призывала в сердцах: «Черт тебя возьми!» — и черт безропотно брал ребенка, на час-другой освобождая от него занятую кухонными заботами хозяйку. Если что-то терялось в хижине, говорили: «Черт знает, где эта вещь», — и черт действительно все знал. Но если уж в доме царила полная неразбериха, говорили: «Сам черт ногу сломит», — и черт действительно не раз и не два ломал ноги, наводя порядок в запутанных человеческих делах. За проступки против семьи и обычаев предков черт карал домочадцев, и люди привыкли посылать провинившегося на проработку лаконичной фразой «Пошел к черту!». Иногда черт заставлял браться за какое-то трудное, рискованное дело, и коли оно не выгорало, человек пенял: «Дернул же меня черт в одиночку нападать на мамонта!» Когда ребенок уходил на прогулку в сопровождении черта, взрослые не тревожились за своего отпрыска: «Черт с ним». Когда же кто-то настолько зазнавался, что пренебрегал поддержкой черта даже в самых отчаянных начинаниях, такого осуждали: «Ишь ты, сам черт ему не брат». Порой черт наказывал всю семью: «Опять черт несет кого-то к нам в гости», порой был щедр на разного рода сюрпризы: «Чем черт не шутит!», а то и люди ополчались на запечных жителей, так что «всем чертям становилось тошно». Словом, человек шага не мог ступить без помощи черта, а если вместо своего, привычного черта, бравшего очередной отпуск, временно появлялся какой-то другой, человек выражал недоумение: «Это еще что за черт?!»
Так было от века. Казалось, ничто не угрожает семье, как ничто не угрожает содружеству человека и черта. И вдруг где-то в середине двадцатого столетия мощная волна технической революции потрясла общество, принеся многие и многие блага. Но хрупкая скорлупка семьи не выдержала потрясения и дала трещину, поначалу почти незаметную. Только когда семья фактически уже потеряла свое прежнее значение в воспитании, а говоря шире — в воссоздании человека, черти, чувствующие свою ответственность за собрата по симбиозу, хватились и всполошились не на шутку. И было из-за чего! Действительно, где как не в семье с детства учили человека любить мать и чтить отца, уважать старших и заботиться о младших? Где, как не в семье, воспитывались традиции, прививались убеждения, от деда к внуку передавались веками выверенные обряды и обычаи? И где, как не в семье, впитывал человек жизненный опыт, житейскую мудрость, столь необходимые в общении с ближними? Вот почему культ очага, домашнего уюта, отчего дома стал в свое время основной заботой чертей, огромное большинство которых попросту превратилось в домовых. Когда же семья начала отмирать, когда мать и жена, бывшая хранительницей семейного очага, во всем уподобилась мужчине и пошла на службу, когда работа, досуг, развлечения, еда, воспитание детей, традиционные праздники и многие другие домашние обряды стали исполняться вне дома, жилище человека превратилось в простую ночлежку и потеряло прежнюю свою притягательность, хорошо выраженную древнейшим и многозначным словом «дом».
Дом утратил прежнее свое значение, молодые люди слишком рано становились самостоятельными, слишком рано покидали отчий кров, пытаясь создать свой дом. И цепочка преемственности рвалась, не успев окрепнуть. Сын и дочь не успевали перенять житейскую мудрость отца и матери, проверенную опытом многих поколений, и каждому поколению приходилось все начинать сначала.
Не прошедшие науку человеческого общения, не умеющие уступать друг другу, не знающие терпимости и привязанности, молодые не могли построить толком и свою семью, не могли по-настоящему воспитать и своих детей.
И где тут выход, что надо сделать, чтобы вернуть человека в лоно семьи, какие предпринять срочные и эффективные меры — вот о чем шла речь на бурном и печальном чертячьем конгрессе.
Унылые речи делегатов, их утробный вой, их жалобы и стоны так забили голову старику, что он и вовсе перестал что-нибудь соображать. Однако же, будучи стреляным воробьем, не раз попадавшим еще и не в такие переплеты, дед Кузя быстро взял себя в руки, и вскорости созрел у него хитрый и далеко идущий план. Теперь он знал, как помочь чертячьей, а в конечном счете человечьей беде.
— Али пан, али пропал, — решительно сказал старик и с этими словами стащил с себя рубаху, перевязал ворот рукавами, соорудив нечто вроде мешка, натянул пиджак на голое тело и, предчувствуя скорый конец пленарного заседания, затаился на тропе.
Долго ждать не пришлось. Первым угодил в мешок какой-то зазевавшийся зеленобородый леший, древний, как сама тайга. Потом, когда по тропе ходом пошли один за другим делегаты, компанию с ним разделили две неразлучные пигалицы, смурная мутноглазая кикимора, пара шибающих в нос плесенью домовых, заграничный наодеколоненный тролль и десятка два одуванчиковых шаров, оказавшихся, как выяснилось впоследствии, «домашними чадами». Со всей этой добычей, доверху наполнившей мешок, подался было дед Кузя домой, когда услышал знакомый скрипучий голос. В окружении панов и упырей шествовал по тропе тот самый черт.
«Ага, Герштюк, чертов сын! — обрадовался старик. — Тебя-то мне и не хватало для полного комплекту!»
Он выскочил на тропинку и схватил герра Штюкка за ногу. Но в этот самый момент мешок зацепился за куст, развязался, и вся наловленная стариком живность в мгновение ока разбежалась. Дед Кузя выругался, сплюнул, подобрал рубаху, но ловить решил больше никого не ловить, боялся упустить герра Штюкка. Трудно сказать, по какой причине, но этот герр Штюкк, черт степенный и рассудительный, пришелся старику по душе. Так он и отправился домой, с рубахой через плечо и с чертом на руках. Чтобы небольшие, но весьма заметные рожки герра Штюкка не бросались в глаза, если кто встретится на пути, дед Кузя прикрывал их ладонью то и дело поглаживая черта по голове, так что со стороны можно было подумать, будто старик Лыков возвращается из лесу с крупным черным щенком на руках. К счастью, никто им не встретился в этот ранний час.
Когда дед Кузя достиг деревни, перелез забор со стороны поскотины и открыл калитку во двор, солнце уже высунулось из-за горизонта. Допрежь всего старик снял с гвоздика над конурой собачью цепочку, память по издохшему весной псу Кабыздоху, соорудил из ремешка подобие ошейника и привязал герра Штюкка к ножке своей железной кровати, стоявшей в сарае, куда старуха в прежние пьяные времена запирала иной раз самого деда Кузю, чтобы «дурь выветрилась на свежем воздухе» и чтобы «избу этим смрадом не отравлять». Потом тихонько прокрался в сенцы, принес блюдце молока, поставил на пол перед герром Штюкком и завалился спать. После приключений минувшей ночи сон сморил его мгновенно.
Снилась деду Кузе разная чепуха, такая чепуха, что не приведи господь. Будто бы у них в Баклушах нынче днем должна открыться выездная сессия Академии наук, деду Кузе предстоит делать доклад, а еще гора литературы не прочитана, да и не припас он ничего, чтобы не ударить в грязь лицом и соответственно встретить корешков из ученой братии. И будто бы всю ночь готовил он этот самый доклад, а поутру хлопотал о встрече и заседал в оргкомитете, куда входили, кроме него, Афонька и, разумеется, кум Лексей.
Проснулся дед Кузя в полдень и сразу обнаружил, что спал почему-то не в сарайчике, а на диване в библиотеке Дома культуры. Рядом громоздилась изрядная стопка научных книг, поверх которой лежали его очки. Все могло быть, мог он сдуру и на службу примчаться с утра пораньше, и доклад для академиков готовить, мало ли что взбредет на ум трезвому человеку, — но откуда взялись очки?! Старик доподлинно знал, что оставил их в избе, у снохи на комоде, и вчера вечером, прежде чем выйти на минутку во двор, подумал еще: «Не забыть бы очки-то». Ломая голову над этим странным обстоятельством, дед Кузя поднялся с дивана и вдруг ощутил приятную тяжесть в карманах пиджака. А было это не что иное, как она самая — две непочатые бутылки. Мысли старика вовсе перепутались: да уж не нарушил ли он зарок, данный сельсовету и лично председателю Афоньке, и не пригрезились ли ему по пьянке приключения с чертями и конгрессом? Факты, которые держал он в руках, неопровержимо свидетельствовали в пользу этой гипотезы, и все-таки старику ничего такого крамольного не припоминалось.
Чтобы рассеять сомнения, поспешил он домой, потому как только герр Штюкк, один во всем мире, мог успокоить его. Но герра Штюкка в сарайчике не оказалось, зато блюдце с молоком и цепочка оставались на месте. Однако ни блюдце, ни цепочка сами по себе не могли служить сколько-нибудь убедительным доказательством проведения в Баклушах крупного международного конгресса. А следовательно, все это примерещилось ему опять же на почве алкоголизма.
Но, проверив свое самочувствие, дед Кузя не обнаружил ни головной боли, ни жажды, ни желания «подлечиться». Примета была верная, стало быть, зарок он не нарушил, а необъяснимые на первый взгляд происшествия объяснялись просто: нечистая сила в лице герра Штюкка сыграла с ним злую шутку, — так что впредь надо держать ухо повострее.
Придя к такому выводу, дед Кузя уже без сожаления прихватил обе поллитровки, перелез в огород к куму Лексею и подсунул их в огуречную грядку, с которой они, бывало, воровали огурчики на закуску и которую, он знал, кум Лексей непременно посетит в скором времени, — пусть же будет ему сюрприз.
Избавившись от соблазна, старик направился в избу и нашел там, у снохи на комоде, еще одно подтверждение своей правоты: очки, вторые очки, точно такие же, как в кармане.
Сомнений не оставалось — разве без помощи нечистой силы достанешь в наше время очки?!
На этом дед Кузя окончательно успокоился и взялся у себя в сараюшке за настрой удочек, причем вместо крючков, грузила и поплавков испытывал разного рода петли. Потом, осмотрев ременный ошейник, из которого герр Штюкк преспокойно вытащил свою рогатую голову, разрезал старую консервную банку, чтобы смастерить ошейничек похитрее. За этим занятием и застала его старуха.
— Чего опять тутока шебутишься, не пообедамши? — спросила она, принюхиваясь.
— Да вот, блесну делаю, — не сморгнув соврал дед Кузя. — Думаю завтра утречком на рыбалку пойтить. Хорош клев ожидается.
На этот раз герр Штюкк был привязан надежно и сбежать не мог. Но, памятуя о прошлых чертячьих проделках, дед Кузя изо всех сил старался не уснуть — и все-таки закемарил.
Проснулся он от щекотки в ухе. Спросонья показалось, будто в ухе у него заблудился клоп. Открыл глаза — возле подушки, пригорюнившись, сидел Лопотуша и сосредоточенно щекотал деда Кузю соломинкой. — Сгинь, нечисть! — прикрикнул на него старик. Но Лопотуша не сгинул, только поежился. У кровати, свернувшись клубочком, лежал мрачный герр Штюкк, не спал.
— Кузьма Никифорович, отпустите иностранца, — нервно скомкав соломинку, попросил Лопотуша преры-вающимся голосом.
— А ты кто такой будешь, чтобы мне указывать?
Собственно, вопрос был чисто риторический, но простодушный Лопотуша не понял этого.
— Да тутошний я, баклушинский. В домовых живу у Бахтеевых.
— Ну так и пошел отседова, — подвел итог дед Кузя, поворачиваясь на другой бок.
— Никак невозможно мне уйти, Кузьма Никифорович, — не унимался Лопотуша. — Вы только подумайте, герр Штюкк иностранец, личность, можно сказать, неприкосновенная, делегат конгресса, член исполкома, магистр ордена. Это же международный скандал, Кузьма Никифорович! Мы же гарантии дали, как мы теперь на ихнюю ноту отвечать будем? Опозорите вы на весь мир нашу деревню…
— Туда же еще, рассуждает о позоре! А ты скажи мне, сукин ты сын, кто это прошлой ночью почем здря поносил перед иностранцем нашу деревню?
— А кто в иностранную газету попал, когда свою законную старуху обозвал ведьмой? — нашелся Лопотуша.
— Ну и кто же? Кто?
— Да вы, Кузьма Никифорович, вы, кто же еще!
Дед Кузя потерял дар речи от неожиданности — так ярко вдруг предстала перед ним та давняя сцена, когда он поскандалил возле магазина со старухой, канючил у нее бутылку и нехорошо обозвал в присутствии какого-то ухмыляющегося иностранца в клетчатых штанах.
— Н-да, возможно, не помню, — пробормотал он смущенно. Но тут же, наткнувшись взглядом на угрюмо слушавшего разговор магистра ордена, сказал строго: — А Герштюка не отпущу, для дела нужен, значица. Все, проваливай, любезный, аудиенция окончена.
Но Лопотуша не собирался проваливать.
— Ну зачем вам, Кузьма Никифорович, заграничный черт? Одна морока с ним. Он и обычаев-то наших не знает, ничего по дому делать не сможет, зачем вам такая обуза? Возьмите меня взамен, до конца дней верой и правдой служить буду — и вам, и вашим детям, и вашим внукам.
— У меня, поди, свой домовой есть? — неуверенно намекнул старик. Вы же там толковали, на своем конгрессе, что в каждом доме…
— Был, Кузьма Никифорович. Был, да копыта откинул ваш домовой. Царствие ему небесное, уж три года как преставился кум Суседушко, отравили вы его своими испарениями. Отмучился, сердешный.
— А ты вот напрашиваешься, не боишься отравиться?
— Да уж не сладко у вас жить, Кузьма Никифорович, совсем не сладко. Видите, на какие жертвы иду заради предотвращения международного конфликта. Отпустите иностранца, достаток и благодать обеспечу в вашем доме.
— Оно конечно, — раздумчиво произнес дед Кузя, скребя ногтем щетину на подбородке, — не худо бы порядок навести, полная разруха образовалась в избе через мою постоянную занятость. Но тут дело государственной важности. Даже всемирной. А потому, приятель, приношу свое личное благополучие в жертву общественному долгу и Герштюка не отдам.
— Господи, на что он вам нужен?!
— А вот возьму отпуск по службе, продам осенью картошку да катану в Москву, прямо в Академию наук. Пущай там ученые с вашим Герштюком разбираются и сообща решают проблемы, какие вы, чертово семя, по недоумию своему взялись без помощи людей решать.
Тут герр Штюкк, до сих пор молчавший, вскочил на ноги, стукнул копытцами и завопил:
— Он меня погубить хочет!
— Не волнуйтесь, коллега, — успокоил его Лопотуша. — Даю слово, так или иначе все уладится.
— «Так или иначе»! Вот именно: так или иначе, — захныкал зарубежный гость.
— Вы же высокообразованный, высококультурный человек, Кузьма Никифорович, — пышным штилем начал Лопотуша. — Неужели вы не понимаете, что таким путем не только ничего не добьетесь, но и все наши задумки на корню загубите? Ведь конгресс не шуточки, конгресс мудрое решение принял. Учтите, на весы положено будущее человечества, и теперь это будущее в ваших руках, Кузьма Никифорович. А вы говорите — в академию! У них, у академиков, совсем другие взгляды на жизнь. И цели совсем другие. Вы думаете, они заинтересуются проблемами, которые решал конгресс? Черта с два! Они заинтересуются, к какому семейству отряда парнокопытных принадлежит герр Штюкк, вот чем они заинтересуются…
— Они меня препарировать будут! — содрогнулся герр Штюкк и вдруг упал на колени. — Ради всех святых, отпустите меня, мистер Лыков!
Это было уж слишком.
— Цыц вы, нехристи! — прикрикнул дед Кузя. — Только спать мешаете своим бормотаньем. Сейчас как перекрещу обоих!
Герр Штюкк и Лопотуша испуганно притихли, а дед Кузя отвернулся к стене, натянул на голову одеяло и уснул сном праведника.
Проснулся он далеко за полдень. Ни Лопотушей, ни герром Штюкком даже и не пахло. Толстая железная ножка кровати, за которую он привязал на рассвете черта, была согнута в дугу, а сам герр Штюкк удрал вместе с цепочкой, свободно сняв ее с ножки. На том месте, где еще совсем недавно сидел рогатый член чертячьего исполкома, лежала записка с магическим словом «Аufwiedersehen!».
Деду Кузе сделалось дурно, сердце так и уходило, так и проваливалось в пятки. «Одно из двух: али диабет, али миокард», подумал старик и рухнул без чувств.
С тех пор прошло два года.
Дед Кузя окончательно бросил пить, и никто ни разу не видел его навеселе, даже по воскресеньям. В доме воцарился мир и достаток. Старуха была довольна, и сын со снохой жили душа в душу, и Нютка стала учиться лучше, в кружок кройки-шитья записалась, и Петька остепенился, взялся кой-какую работу по дому делать, крышу починил и забор новый поставил. По праздникам большой семейный стол ломился от снеди, и бутылка появлялась, и новый мотоцикл с коляской купили недавно и телевизор справили, и холодильник, а все равно женег до зарплаты почти всегда хватало. Так что соседи и родня, кроме кума Лексея, нарадоваться не могли на такое неожиданное процветание Лыковых. Да только нелегко досталось это благоденствие деду Кузе. Особенно первое время ходил он мрачнее тучи: чувствовал камень на душе. Не раз, когда никого не было дома, шуровал он кочергой за печью, шарил что-то в подполе и на чердаке, даже крысоловку в сельпо купил и настораживал по ночам, однако никаких крыс в нее не попалось.
Пострадал от такого поворота событий и председатель сельсовета Афонин. В первые месяцы трезвости дед Кузя хвостом ходил за ним и ежедневно приставал с устными заявлениями о том, что никакая другая сила, кроме самого человека, не поможет человечеству найти правильный выход из создавшегося положения, и упорно требовал, чтобы Афонин составил ему мотивированное письмо в «Объединенную Нацию» по крайне важному для рода человеческого вопросу, так как сам дед Кузя хотя и читал довольно бегло, писать не умел, кроме как расписываться.
Но поскольку Афонин на устные заявления старика не реагировал, а требование составить письмо игнорировал, дед Кузя взялся самостоятельно изучать иностранный язык, чтобы осенью, продав картошку, лично катануть в Объединенную Нацию и произнести там мотивированную речь на иностранном языке. Свои науч-ные занятия дед Кузя вовсе забросил, ночи напролет, сидя в библиотеке Дома культуры, твердил заграничные выражения и, видимо, изрядно преуспел в этом деле, потому как ни односельчане, ни приезжавшие в деревню иностранцы не понимали из его разговоров ни слова.
Однако по мере овладения богатствами заграничной лексики дед Кузя все больше успокаивался, камень на душе таял, ответственность за судьбы человечества все меньше тяготила старика, и в конце концов пришел дед Кузя к резонному выводу, что весь этот конгресс и связанная с ним чертовщина — не что иное, как вполне научная галлюцинация, пригрезившаяся ему на почве злоупотребления. Впрочем, выходя по вечерам на двор, он все же по привычке настораживал ухо — не послышится ли со стороны сарая знакомый говорок. Но думал уже не о чертях, а о том, что пора бы с помощью Афонина организовать в Баклушах добровольное общество по борьбе со злоупотреблениями. Потому как кто бы еще, окромя деда Кузи, мог стать в этом обществе председателем?
Василий Шукшин До третьих петухов
Сказка про Ивана-дурака, как он ходил за тридевять земель набираться ума-разума
Как-то в одной библиотеке, вечером, часов этак в шесть, заспорили персонажи русской классической литературы. Ещё когда библиотекарша была на месте, они с интересом посматривали на неё со своих полок — ждали. Библиотекарша напоследок поговорила с кем-то по телефону… Говорила она странно, персонажи слушали и не понимали. Удивлялись.
— Да нет, — говорила библиотекарша, — я думаю, это пшено. Он же козёл… Пойдём лучше потопчемся. А? Нет, ну он же козёл. Мы потопчемся, так? Потом пойдём к Владику… Я знаю, что он баран, но у него «Грюндик» — посидим… Тюлень тоже придёт, потом этот будет… филин-то… Да я знаю, что они все козлы, но надо же как-то расстрелять время! Ну, ну… слушаю…
— Ничего не понимаю, — тихо сказал некто в цилиндре — не то Онегин, не то Чацкий — своему соседу, тяжёлому помещику, похоже, Обломову.
Обломов улыбнулся:
— В зоопарк собираются.
— Почему все козлы-то?
— Ну… видно, ирония. Хорошенькая. А?
Господин в цилиндре поморщился:
— Вульгаритэ.
— Вам всё француженок подавай, — с неодобрением сказал Обломов. — А мне глянется. С ножками — это они неплохо придумали. А?
— Очень уж… того… — встрял в разговор господин пришибленного вида, явно чеховский персонаж. — Очень уж коротко. Зачем так?
Обломов тихо засмеялся:
— А чего ты смотришь туда? Ты возьми да не смотри.
— Да мне что, в сущности? — смутился чеховский персонаж. — Пожалуйста. Почему только с ног начали?
— Что? — не понял Обломов.
— Возрождаться-то.
— А откуда же возрождаются? — спросил довольный Обломов. — С ног, братец, и начинают.
— Вы не меняетесь, — со скрытым презрением заметил Пришибленный.
Обломов опять тихо засмеялся.
— Том! Том! Слушай сюда! — кричала в трубку библиотекарша. — Слушай сюда! Он же козёл! У кого машина? У него? Нет, серьёзно? — Библиотекарша надолго умолкла — слушала. — А каких наук? — спросила она тихо. — Да? Тогда я сама козёл…
Библиотекарша очень расстроилась… Положила трубку, посидела просто так, потом встала и ушла. И закрыла библиотеку на замок.
Тут персонажи соскочили со своих полок, задвигали стульями…
— В темпе, в темпе! — покрикивал некто канцелярского облика, лысый. — Продолжим. Кто ещё хочет сказать об Иване-дураке? Просьба: не повторяться. И — короче. Сегодня мы должны принять решение. Кто?
— Позвольте? — это спрашивала Бедная Лиза.
— Давай, Лиза, — сказал Лысый.
— Я сама тоже из крестьян, — начала Бедная Лиза, — вы все знаете, какая я бедная…
— Знаем, знаем! — зашумели все. — Давай короче!
— Мне стыдно, — горячо продолжала Бедная Лиза, — что Иван-дурак находится вместе с нами. Сколько можно?! До каких пор он будет позорить наши ряды?
— Выгнать! — крикнули с места.
— Тихо! — строго сказал Лысый конторский. — Что ты предлагаешь, Лиза?
— Пускай достанет справку, что он умный, — сказала Лиза.
Тут все одобрительно зашумели.
— Правильно!
— Пускай достанет! Или пускай убирается!..
— Какие вы, однако, прыткие, — сказал огромный Илья Муромец. Он сидел на своей полке — не мог встать. — Разорались. Где он её достанет? Легко сказать…
— У Мудреца, — Лысый, который вёл собрание, сердито стукнул ладонью по столу. — Илья, я тебе слова не давал!
— А я тебя не спрашивал. И спрашивать не собираюсь. Закрой хлебало, а то враз заставлю чернила пить. И промокашкой закусывать. Крыса конторская.
— Ну, начинается! — недовольно сказал Обломов. — Илья, тебе бы только лаяться. А чем плохое предложение: пускай достанет справку. Мне тоже неловко рядом с дураком сидеть. От него портянками пахнет… Да и никому, я думаю, не…
— Цыть! — громыхнул Илья. — Неловко ему. А палицей по башке хошь? Достану!
Тут какой-то, явно лишний, заметил:
— Междоусобица.
— А? — не понял Конторский.
— Междоусобица, — сказал Лишний. — Пропадём.
— Кто пропадёт? — Илья тоже не видел опасности, о какой говорил Лишний. — Сиди тут, гусарчик! А то достану тоже разок…
— Требую удовлетворения! — вскочил Лишний.
— Да сядь! — сказал Конторский. — Какое удовлетворение?
— Требую удовлетворения: этот сидень карачаровский меня оскорбил.
— Сядь, — сказал и Обломов. — Чего с Иваном-то делать?
Все задумались. Иван-дурак сидел в углу, делал что-то такое из полы своего армяка, вроде ухо.
— Думайте, думайте, — сказал он. — Умники нашлись… Доктора.
— Не груби, Иван, — сказал Конторский. — О нём же думают, понимаешь, и он же ещё сидит грубит. Как ты насчёт справки? Может, сходишь возьмёшь?
— Где?
— У Мудреца… Надо же что-то делать. Я тоже склоняюсь…
— А я не склоняюсь! — бухнул опять Илья. — Склоняется он. Ну и склоняйся сколько влезет. Не ходи, Ванька. Чушь какую-то выдумали — справку… Кто это со справкой выскочил? Лизка? Ты чего, девка?
— А ничего! — воскликнула Бедная Лиза. — Если ты сидишь, то и все должны сидеть? Не пройдёт у вас, дядя Илья, эта сидячая агитация! Я присоединяюсь к требованию ведущего: надо что-то делать. — И она ещё раз сказала звонко и убедительно: — Надо что-то делать!
Все задумались.
А Илья нахмурился.
— Какая-то «сидячая агитация», — проворчал он. — Выдумывает чего ни попадя. Какая агитация?
— Да такая самая! — вскинулся на него Обломов. — Сидячая, тебе сказали. «Ка-ка-ая». Помолчи, пожалуйста. Надо, конечно, что-то делать, друзья. Надо только понять: что делать-то?
— И всё же я требую удовлетворения! — вспомнил свою обиду Лишний. — Я вызываю этого горлопана (к Илье) на дуэль.
— Сядь! — крикнул Конторский на Лишнего. — Дело делать или дуэлями заниматься? Хватит дурака валять. И так уж ухлопали сколько… Дело надо делать, а не бегать по лесам с пистолетами.
Тут все взволновались, зашумели одобрительно.
— Я бы вообще запретил эти дуэли! — крикнул бледный Ленский.
— Трус, — сказал ему Онегин.
— Кто трус?
— Ты трус.
— А ты — лодырь. Шулер. Развратник. Циник.
— А пошли на Волгу! — крикнул вдруг какой-то гулевой атаман. — Сарынь на кичку!
— Сядь! — обозлился Конторский. — А то я те покажу «сарынь». Задвину за шкаф вон — поорёшь там. Ещё раз спрашиваю: что будем делать?
— Иди ко мне, Атаман, — позвал Илья казака. — Чего-то скажу.
— Предупреждаю, — сказал Конторский, — если затеете какую-нибудь свару… вам головы не сносить. Тоже мне, понимаешь, самородки.
— Сказать ничего нельзя! — горько возмутился Илья. — Чего вы?! Собаки какие-то, истинный бог: как ни скажешь — всё не так.
— Только не делайте, пожалуйста, вид, — с презрением молвил Онегин, обращаясь к Илье и к казаку, — что только вы одни из народа. Мы тоже — народ.
— Счас они будут рубахи на груди рвать, — молвил некий мелкий персонаж вроде гоголевского Акакия Акакиевича. — Рукава будут жевать…
— Да зачем же мне рукава жевать? — искренне спросил казачий атаман. — Я тебя на одну ладошку посажу, а другой прихлопну.
— Всё — междоусобица, — грустно сказал Лишний. — Ничего теперь вообще не сделаем. Вдобавок ещё и пропадём.
— Айда на Волгу! — кликнул опять Атаман. — Хоть погуляем.
— Сиди, — сердито сказал Обломов. — Гуляка… Все бы гулять, все бы им гулять! Дело надо делать, а не гулять.
— А-а-а, — вдруг зловеще тихо протянул Атаман, — вот кохо я искал-то всю жнзню. Вот кохо мне надоть-то… — И потащил из ножен саблю. — Вот кому я счас кровя-то пущу…
Все повскакали с мест…
Акакий Акакиевич птицей взлетел на свою полку, Бедная Лиза присела в ужасе и закрылась сарафаном… Онегин судорожно заряжал со ствола дуэльный пистолет, а Илья Муромец смеялся и говорил:
— О-о, забегали?! Забегали, черти драповые?! Забегали!
Обломов загородился от казака стулом и кричал ему, надрываясь:
— Да ты спроси историков литературы! Ты спроси!.. Я же хороший был! Я только лодырь беспросветный… Но я же безвредный!
— А вот похлядим, — говорил Казак, — похляди-им, какой ты хороший: хороших моя сабля не секёть.
Конторский сунулся было к Казаку, тот замахнулся на него, и Конторский отскочил.
— Бей, казаче! — гаркнул Илья. — Цеди кровь поганую!
И бог знает, что тут было бы, если бы не Акакий Акакиевич. Посреди всеобщей сумятицы он вдруг вскочил и крикнул:
— Закрыто на учёт!
И все замерли… Опомнились. Казак спрятал саблю, Обломов вытер лицо платком, Лиза встала и стыдливо оправила сарафан.
— Азия, — тихо и горько сказал Конторский. — Разве можно тут что-нибудь сделать! Спасибо, Акакий. Мне как-то в голову не пришло — закрыть на учёт.
— Илья, у тя вина нету? — спросил Казак Муромца.
— Откуда? — откликнулся тот. — Я же не пью.
— Тяжко на душе, — молвил Казак. — Маяться буду…
— А нечего тут… размахался, понимаешь, — сказал Конторский. — Продолжим. Лиза, ты чего-то хотела сказать…
— Я предлагаю отправить Ивана-дурака к Мудрецу за справкой, — сказала Лиза звонко и убеждённо. — Если он к третьим петухам не принесёт справку, пускай… я не знаю… пускай убирается от нас.
— Куда же ему? — спросил Илья грустно.
— Пускай идёт в букинистический! — жёстко отрезала Лиза.
— О-о, не крутенько ли? — усомнился кто-то.
— Не крутенько, — тоже жёстко сказал Конторский. — Нисколько. Только так. Иван…
— Аиньки! — откликнулся Иван. И встал.
— Иди.
Иван посмотрел на Илью.
Илья нагнул голову и промолчал. И Казак тоже промолчал, только мучительно сморщился и поискал глазами на полках и на столе — всё, видно, искал вино.
— Иди, Ванька, — тихо сказал Илья. — Ничего не сделаешь. Надо идти. Вишь, какие они все… учёные. Иди и помни: в огне тебе не гореть, в воде не тонуть… За остальное не ручаюсь.
— Хошь мою саблю? — предложил Казак Ивану.
— Зачем она мне? — откликнулся тот.
— Иван, — заговорил Илья, — иди смело — я буду про тебя думать. Где тебя пристигнет беда… Где тебя задумают погубить, я крикну: «Ванька, смотри!»
— Как ты узнаешь, шо ехо пристихла беда? — спросил Казак.
— Я узнаю. Сердцем учую. А ты мой голос услышишь.
Иван вышел на середину библиотеки, поклонился всем поясным поклоном… Подтянул потуже армячишко и пошёл к двери.
— Не поминайте лихом, если где пропаду, — сказал с порога.
— Господь с тобой, — молвил Обломов. — Может, не пропадёшь.
— Придёшь со справкой, Иван, — взволнованно сказала Лиза, — я за тебя замуж выйду.
— На кой ты мне чёрт нужна, — грубо сказал Иван. — Я лучше царевну какую-нибудь стрёну…
— Не надо, Иван, — махнул рукой Илья, — не связывайся. Все они… не лучше этой вот. — Показал на Лизу. — На кой ляд тебе эта справка?! Чего ты заегозила-то? Куда вот парню… на ночь глядя! А и даст ли он её, справку-то, ваш Мудрец? Тоже небось сидит там…
— Без справки нельзя, дядя Илья, — решительно сказала Лиза. — А тебе, Иван, я припомню, что отказался от меня. Ох, я те припомню!
— Иди, иди, Иван, — сказал Конторский. — Время позднее — тебе успеть надо.
— Прощайте — сказал Иван. И вышел.
И пошёл он куда глаза глядят.
Темно было… Шёл он, шёл — пришёл к лесу. А куда дальше идти, вовсе не знает. Сел на пенёк, закручинился.
— Бедная моя головушка, — сказал, — пропадёшь ты. Где этот Мудрец? Хоть бы помог кто.
Но никто ему не помог.
Посидел-посидел Иван, пошёл дальше.
Шёл, шёл, видит — огонёк светится. Подходит ближе — стоит избушка на курьих ножках, а вокруг кирпич навален, шифер, пиломатериалы всякие.
— Есть тут кто-нибудь? — крикнул Иван.
Вышла на крыльцо Баба-Яга… Посмотрела на Ивана, спрашивает:
— Кто ты такой? И куда идёшь?
— Иван-дурак, иду к Мудрецу за справкой, — ответил Иван. — А где его найти, не знаю.
— Зачем тебе справка-то?
— Тоже не знаю… Послали.
— А-а… — молвила Баба-Яга. — Ну заходи, заходи… Отдохни с дороги. Есть небось хочешь?
— Да не отказался бы…
— Заходи.
Зашёл Иван в избушку.
Избушка как избушка, ничего такого. Большая печка, стол, две кровати…
— Кто с тобой ещё живёт? — спросил Иван.
— Дочь. Иван, — заговорила Яга, — а ты как дурак-то — совсем, что ли, дурак?
— Как это? — не понял Иван.
— Ну, полный дурак или это тебя сгоряча так окрестили? Бывает, досада возьмёт — крикнешь: у, дурак! Я вон на дочь иной раз как заору: у, дура такая! А какая же она дура? Она у меня вон какая умная. Может, и с тобой такая история; привыкли люди: дурак и дурак, а ты вовсе не дурак, а только… бесхитростный. А?
— Не пойму, ты куда клонишь-то?
— Да я же по глазам вижу: никакой ты не дурак, ты просто бесхитростный. Я как только тебя увидала, сразу подумала: «Ох, и талантливый парень!» У тебя же на лбу написано: «талант». Ты хоть сам-то догадываешься про свои таланты? Или ты полностью поверил, что ты — дурак?
— Ничего я не поверил! — сердито сказал Иван — Как это я про себя поверю, что я — дурак?
— А я тебе чего говорю? Вот люди, а!.. Ты строительством когда-нибудь занимался?
— Ну, как?.. С отцом, с братьями теремки рубили… А тебе зачем?
— Понимаешь, хочу коттеджик себе построить… Материалы завезли, а строить некому. Не возьмёшься?
— Мне же справку надо добывать…
— Да зачем она тебе? — воскликнула Баба-Яга. — Построишь коттеджик… его увидют — ко мне гости всякие приезжают — увидют — сразу: кто делал? Кто делал — Иван делал… Чуешь? Слава пойдёт по всему лесу.
— А как же справка? — опять спросил Иван. — Меня же назад без справки-то не пустют.
— Ну и что?
— Как же? Куда же я?
— Истопником будешь при коттеджике… Когда будешь строить, запланируй себе комнатку в подвале… Тепло, тихо, никакой заботушки. Гости наверху заскучали — куда? — пошли к Ивану: истории разные слушать. А ты им ври побольше… Разные случаи рассказывай. Я об тебе заботиться буду. Я буду тебя звать — Иванушка…
— Карга старая, — сказал Иван. — Ишь ты, какой невод завела! Иванушкой она звать будет. А я на тебя буду горб гнуть? А ху-ху не хо-хо, бабуленька?
— А-а, — зловеще протянула Баба-Яга, — теперь я поняла, с кем имею дело: симулянт, проходимец… тип. Мы таких — знаешь, что делаем? — зажариваем. Ну-ка, кто там?! — И Яга трижды хлопнула в ладоши. — Стража! Взять этого дурака, связать — мы его будем немножко жарить.
Стражники, четыре здоровых лба, схватили Ивана, связали и положили на лавку.
— Последний раз спрашиваю, — ещё попыталась Баба-Яга, — будешь коттеджик строить?
— Будь ты проклята! — сказал гордо связанный Иван. — Чучело огородное… У тебя в носу волосы растут.
— В печь его! — заорала Яга. И затопала ногами. — Мерзавец! Хам!
— От хамки слышу! — тоже заорал Иван. — Ехидна! У тебя не только в носу, у тебя на языке шерсть растёт!.. Дармоедка!
— В огонь! — вовсе зашлась Яга. — В ого-онь!..
Ивана сгребли и стали толкать в печь, в огонь.
Ох, брил я тебя на завалинке! —Запел Иван. –
Подарила ты мене чулки-валенки!.. Оп — тирдарпупия!— Мне в огне не гореть, карга! Так что я иду смело!
Только Ивана затолкали в печь, на дворе зазвенели бубенцы, заржали кони.
— Дочка едет! — обрадовалась Баба-Яга и выглянула в окно. — У-у, да с женихом вместе! То-то будет им чем поужинать.
Стражники тоже обрадовались, запрыгали, захлопали в ладоши.
— Змей Горыныч едет, Змей Горыныч едет! — закричали они. — Эх, погуляем-то! Эх, и попьём же!
Вошла в избушку дочка Бабы-Яги, тоже сильно страшная, с усами.
— Фу-фу-фу, — сказала она. — Русским духом пахнет. Кто тут?
— Ужин, — сказала Баба-Яга. И засмеялась хрипло: — Ха-ха-ха!..
— Чего ты? — рассердилась дочка. — Ржёт, как эта… Я спрашиваю: кто тут?
— Ивана жарим.
— Да ну? — приятно изумилась дочка. — Ах, какой сюрприз!
— Представляешь, не хочет, чтобы в лесу было красиво — не хочет строить коттеджик, паразит.
Дочка заглянула в печку… А оттуда вдруг — не то плач, не то хохот.
— Ой, не могу-у!.. — стонал Иван — Не от огня помру — от смеха!..
— Чего это? — зло спросила дочка Бабы-Яги.
И Яга тоже подошла к печке.
— Чего он?
— Хохочет?..
— Чего ты, эй?
— Ой, помру от смеха! — орал Иван. — Ой, не выживу я!..
— Вот идиот-то — сказала дочка. — Чего ты?
— Да усы-то!.. Усы-то… Ой, господи, ну бывает же такое в природе! Да как же ты с мужем-то будешь спать? Ты же замуж выходишь…
— Как все… А чего? — не поняла дочка. Не поняла, но встревожилась.
— Да усы-то!
— Ну и что? Они мне не мешают, наоборот, я лучше чую.
— Да тебе-то не мешают… А мужу-то? Когда замуж-то выйдешь…
— А чего мужу? Куда ты гнёшь, дурак? Чего тебе мой будущий муж? — вовсе встревожилась дочка.
— Да как же? Он тебя поцелует в темноте-то, а сам подумает: «Чёрт те что: солдат не солдат и баба не баба». И разлюбит. Да нешто можно бабе с усами! Ну, эти ведьмы!.. Ни хрена не понимают. Ведь не будет он с тобой жить, с усатой. А то ещё возьмёт да голову откусит со зла, знаю я этих Горынычей.
Баба-Яга и дочка призадумались.
— Ну-ка, вылазь, — велела дочь.
Иван-дурак скоро вылез, отряхнулся.
— Хорошо погрелся…
— А чего ты нам советуешь? — спросила Баба-Яга. — С усами-то.
— Чего, чего… Свести надо усы, если хочете семейную жизнь наладить.
— Да как свести-то, как?
— Я скажу как, а вы меня опять в печь кинете.
— Не кинем, Ванюшка, — заговорила ласково дочь Бабы-Яги. — Отпустим тебя на все четыре стороны, скажи только, как от усов избавиться.
Тут наш Иван пошёл тянуть резину и торговаться, как делают нынешние слесари-сантехники.
— Это не просто — заговорил он — это надо состав делать…
— Ну и делай!
— Делай, делай… А когда же я к Мудрецу-то попаду? Мне же к третьим петухам надо назад вернуться…
— Давай так, — заволновалась Баба-Яга, — слушай сюда! Давай так: ты сводишь усы, я даю тебе свою метлу, и ты в один миг будешь у Мудреца.
Иван призадумался.
— Быстрей! — заторопилась усатая дочь. — А то Горыныч войдёт.
Тут и Иван заволновался:
— Слушайте, он же войдёт и…
— Ну?
— Войдёт и с ходу сожрёт меня.
— Он может, — сказала дочь. — Чего бы такое придумать?
— Я скажу, что ты мой племянник, — нашлась Баба-Яга. — Понял?
— Давайте, — понял Иван. — Теперь так: мой состав-то не сразу действует…
— Как это? — насторожилась дочь.
— Мы его счас наведём и наложим на лицо маску… Так? Я лечу на метле к Мудрецу, ты пока лежишь с маской…
— А обманет? — заподозрила дочь. — Мам?
— Пусть только попробует — сказала Баба-Яга, — пусть только надует: навернётся с поднебесья — мокрое место останется.
— Ну, ёлки зелёные-то?.. — опять заволновался Иван: похоже, он и хотел надуть. — Ну что за народ! В чём дело? Хочешь с усами ходить? Ходи с усами, мне-то что! Им дело говорят, понимаешь, — нет, они начинают тут… Вы меня уважаете, нет?
— При чём тут «уважаете»? Ты говори толком…
— Нет, не могу, — продолжал Иван тараторить. — Не могу, честное слово! Сердце лопнет. Ну что за народ? Да живи ты с усами, живи! Сколько влезет, столько и живи. Не женщина, а генерал-майор какой-то. Тьфу! А детишки народятся? Потянется сынок или дочка ручонкой: «Мама, а что это у тебя?» А подрастут? Подрастут, их на улице начнут дразнить: «Твоя мамка с усами, твоя мамка с усами!» Легко будет ребёнку? Легко будет слушать такие слова? Ни у кого нету мамки с усами, а у него — с усами. Как он должен отвечать? Да никак он не сможет ответить, он зальётся слезами и пойдёт домой… к усатой мамке…
— Хватит! — закричала дочь Бабы-Яги. — Наводи свой состав. Что тебе надо?
— Пригоршню куриного помёта, пригоршню тёплого навоза и пригоршню мягкой глины — мы накладываем на лицо такую маску…
— На всё лицо? Как же я дышать-то буду?
— Ну что за народ! — опять горько затараторил Иван. — Ну ничего невозможно…
— Ладно! — рявкнула дочь. — Спросить ничего нельзя.
— Нельзя! — тоже рявкнул Иван. — Когда мастер соображает, нельзя ничего спрашивать! Повторяю: навоз, глина, помёт. Маска будет с дыркой — будешь дышать. Всё.
— Слышали? — сказала Яга стражникам. — Одна нога здесь, другая в сарае! Арш!
Стражники побежали за навозом, глиной и помётом.
А в это самое время в окно просунулись три головы Змея Горыныча… Уставились на Ивана. Все в избушке замерли. Горыныч долго-долго смотрел на Ивана. Потом спросил:
— Кто это?
— Это, Горыныч, племянник мой, Иванушка, — сказала Яга. — Иванушка, поздоровайся с дядей Горынычем.
— Здравствуй, дядя Горыныч! — поздоровался Иван. — Ну, как дела?
Горыныч внимательно смотрел на Ивана. Так долго и внимательно, что Иван занервничал.
— Да ну что, ёлки зелёные? Что? Ну — племянник, ты же слышал! Пришёл к тёте Ёжке. В гости. Что, гостей будем жрать? Давай, будем гостей жрать! А семью собираемся заводить — всех детишечек пожрём, да? Папа называется!
Головы Горыныча посоветовались между собой.
— По-моему, он хамит, — сказала одна.
Вторая подумала и сказала:
— Дурак, а нервный.
А третья выразилась и вовсе кратко:
— Лангет, — сказала она.
— Я счас такой лангет покажу!.. — взорвался от страха Иван. — Такой лангет устрою, что кое-кому тут не поздоровится. Тётя, где моя волшебная сабля? — Иван вскочил с лавки и забегал по избушке — изображал. что ищет волшебную саблю. — Я счас такое устрою! Головы надоело носить?! — Иван кричал на Горыныча, но не смотрел на него — жутко было смотреть на эти три спокойные головы. — Такое счас устрою!..
— Он просто расхамился, — опять сказала первая голова.
— Нервничает, — заметила вторая. — Боится.
А третья не успела ничего сказать: Иван остановился перед Горынычем и сам тоже долго и внимательно смотрел на него.
— Шпана, — сказал Иван. — Я тебя сам съем.
Тут первый раз прозвучал голос Ильи Муромца.
— Ванька, смотри! — сказал Илья.
— Да что «Ванька», что «Ванька»! — воскликнул Иван. — Чего ванькать-то? Вечно кого-то боимся, кого-то опасаемся. Каждая гнида будет из себя… великую тварь строить, а тут обмирай от страха. Не хочу! Хватит! Надоело! — Иван и в самом деле спокойно уселся на лавку, достал дудочку и посвистел маленько. — Жри — сказал он, отвлекаясь от дудочки. — Жрать будешь? Жри. Гад. Потом поцелуй свою усатую невесту. Потом рожайте усатых детей и маршируйте с имя. Он меня, видите ли, пугать будет!.. Хрен тебе! — И Ванька опять засвистел в свою дудочку.
— Горыныч, — сказала дочь, — плюнь, не обращай внимания. Не обижайся.
— Но он же хамит, — возразила первая голова. — Как он разговаривает?!
— Он с отчаяния. Он не ведает, что творит.
— Я всё ведаю — встрял Иван, перестав дудеть. — Всё я ведаю. Я вот сейчас подберу вам марш… для будущего батальона…
— Ванюшка, — заговорила Баба-Яга кротко, — не хами, племяш. Зачем ты так?
— Затем, что нечего меня на арапа брать. Он, видите ли, будет тут глазами вращать! Вращай, когда у тебя батальон усатых будет — тогда вращай. А счас нечего.
— Нет, ну он же вовсю хамит! — чуть не плача сказала первая голова. — Ну как же?
— Заплачь, заплачь, — жёстко сказал Иван. — А мы посмеёмся. В усы.
— Хватит тянуть, — сказала вторая голова.
— Да, хватит тянуть, — поддакнул Иван. — Чего тянуть-то? Хватит тянуть.
— О-о! — изумилась третья голова. — Ничего себе!
— Ага! — опять дурашливо поддакнул Иван. — Во, даёть Ванькя! Споём? — И Ванька запел:
Эх, брил я тебя На завалинке, Подарила ты мене Чулки-валенки…— Горыныч, хором:
Оп — тирдарпупия! —Допел Ванька. И стало тихо. И долго было тихо.
— А романсы умеешь? — спросил Горыныч.
— Какие романсы?
— Старинные.
— Сколько угодно… Ты что, романсы любишь? Изволь, батюшка, я тебе их нанизаю сколько хошь. Завалю романсами. Например:
Хаз-булат удало-ой, Бедна сакля твоя-а, Золотою казной Я осыплю тебя-а!..— А? Романс!.. — Ванька почуял некую перемену в Горыныче, подошёл к нему и похлопал одну голову по щеке. — Мх, ты… свирепый. Свирепунчик ты мой.
— Не ёрничай, — сказал Горыныч. — А то откушу руку.
Ванька отдёрнул руку.
— Ну, ну, ну, — молвил он мирно, — кто же так с мастером разговаривает? Возьму вот и не буду петь.
— Будешь, — сказала голова Горыныча, которую Иван приголубил. — Я тебе возьму и голову откушу.
Две другие головы громко засмеялись.
И Иван тоже мелко и невесело посмеялся.
— Тогда-то уж я и вовсе не спою — нечем. Чем же я петь-то буду?
— Филе, — сказала голова, которая давеча говорила «лангет». Это была самая глупая голова.
— А тебе бы всё жрать! — обозлился на неё Иван. — Все бы ей жрать!.. Живоглотка какая-то.
— Ванюшка, не фордыбачь, — сказала Баба-Яга. — Пой.
— Пой, — сказала и дочь. — Разговорился. Есть слух — пой.
— Пой, — велела первая голова. — И вы тоже пойте.
— Кто? — не поняла Баба-Яга. — Мы?
— Вы. Пойте.
— Может быть, я лучше одна? — вякнула дочь; её не устраивало, что она будет подпевать Ивану. — С мужиком петь… ты меня извини, но…
— Три, четыре, — спокойно сказал Горыныч. — Начали.
Дам коня, дам седло, —Запел Иван, Баба-Яга с дочкой подхватили:
Дам винтовку свою-у, А за это за всё Ты отдай мне жену-у. Ты уж стар, ты уж се-ед, Ей с тобой не житьё, С молодых юных ле-ет Ты погубишь её-о-о.Невыразительные круглые глазки Горыныча увлажнились: как всякий деспот, он был слезлив.
— Дальше, — тихо сказал он.
Под чинарой густой, —Пел дальше Иван, –
Мы сидели вдвоё-ом, Месяц плыл золотой, Всё молчало круго-ом.И Иван с чувством повторил ещё раз, один:
Эх, месяц плыл золотой, Всё молчало круго-ом…— Как ты живёшь, Иван? — спросил растроганный Горыныч.
— В каком смысле? — не понял тот.
— Изба хорошая?
— А-а. Я счас в библиотеке живу, вместе со всеми.
— Хочешь отдельную избу?
— Нет. Зачем она мне?
— Дальше.
Она мне отдала-ась… —Повёл дальше Иван, –
До последнего дня…— Это не надо, — сказал Горыныч. — Пропусти.
— Как же? — не понял Иван.
— Пропусти.
— Горыныч, так нельзя, — заулыбался Иван, — из песни слова не выкинешь.
Горыныч молча смотрел на Ивана; опять воцарилась эта нехорошая тишина.
— Но ведь без этого же нет песни! — занервничал Иван. — Ну? Песни-то нету!
— Есть песня, — сказал Горыныч.
— Да как же есть? Как же есть-то?!
— Есть песня. Даже лучше — лаконичнее.
— Ну ты смотри, что они делают! — Иван даже хлопнул в изумлении себя по ляжкам. — Что хотят, то и делают! Нет песни без этого, нет песни без этого, нет песни!.. Не буду петь лаконично. Всё.
— Ванюшка, — сказала Баба-Яга, — не супротивничай.
— Пошла ты!.. — вконец обозлился Иван. — Сами пойте. А я не буду. В гробу я вас всех видел! Я вас сам всех сожру! С усами вместе. А эти три тыквы… я их тоже буду немножко жарить…
— Господи, сколько надо терпения, — вздохнула первая голова Горыныча. — Сколько надо сил потратить, нервов… пока их научишь. Ни воспитания, ни образования…
— Насчёт «немножко жарить» — это он хорошо сказал, — молвила вторая голова. — А?
— На какие усы ты всё время намекаешь? — спросила Ивана третья голова. — Весь вечер сегодня слышу: усы, усы… У кого усы?
— А па-арень улыбается в пшеничные усы, — шутливо спела первая голова. — Как там дальше про Хаз-булата?
— Она мне отдалась, — отчётливо сказал Иван.
Опять сделалось тихо.
— Это грубо, Иван, — сказала первая голова. — Это дурная эстетика. Ты же в библиотеке живёшь… как ты можешь? У вас же там славные ребята. Где ты набрался этой сексуальности? У вас там, я знаю, Бедная Лиза… прекрасная девушка, я отца её знал… Она невеста твоя?
— Кто? Лизка? Ещё чего!
— Как же? Она тебя ждёт.
— Пусть ждёт — не дождётся.
— Мда-а… Фрукт, — сказала третья голова.
А голова, которая всё время к жратве клонила, возразила:
— Нет, не фрукт, — сказала она серьёзно. — Какой же фрукт? Уж во всяком случае — лангет. Возможно даже — шашлык.
— Как там дальше-то? — вспомнила первая голова. — С Хаз-булатом-то.
— Он его убил, — покорно сказал Иван.
— Кого?
— Хаз-булата.
— Кто убил?
— М-м… — Иван мучительно сморщился. — Молодой любовник убил Хаз-булата. Заканчивается песня так: «Голова старика покатилась на луг».
— Это тоже не надо. Это жестокость, — сказала голова.
— А как надо?
Голова подумала.
— Они помирились. Он ему отдал коня, седло — и они пошли домой. На какой полке ты там сидишь, в библиотеке-то?
— На самой верхней… Рядом с Ильёй и донским Атаманом.
— О-о! — удивились все в один голос.
— Понятно, — сказала самая умная голова Горыныча, первая. — От этих дураков только и наберёшься… А зачем ты к Мудрецу идёшь?
— За справкой.
— За какой справкой?
— Что я умный.
Три головы Горыныча дружно громко засмеялись. Баба-Яга и дочь тоже подхихикнули.
— А плясать умеешь? — спросила умная голова.
— Умею, — ответил Иван — Но не буду.
— Он, по-моему, и коттеджики умеет рубить, — встряла Баба-Яга. — Я подняла эту тему…
— Ти-хо! — рявкнули все три головы Горыныча. — Мы никому больше слова не давали!
— Батюшки мои — шёпотом сказала Баба-Яга. — Сказать ничего нельзя!
— Нельзя! — тоже рявкнула дочь. И тоже на Бабу-Ягу — Базар какой-то!
— Спляши, Ваня, — тихо и ласково сказала самая умная голова.
— Не буду плясать, — упёрся Иван.
Голова подумала:
— Ты идёшь за справкой… — сказала она. — Так?
— Ну? За справкой.
— В справке будет написано: «Дана Ивану… в том, что он — умный». Верно? И печать.
— Ну?
— А ты не дойдёшь. — Умная голова спокойно смотрела на Ивана. — Справки не будет.
— Как это не дойду? Если я пошёл, я дойду.
— Не. — Голова всё смотрела на Ивана. — Не дойдёшь. Ты даже отсюда не выйдешь.
Иван постоял в тягостном раздумье… Поднял руку и печально возгласил:
— «Сени»!
— Три, четыре, — сказала голова. — Пошли.
Баба-Яга и дочь запели:
Ох, вы сени, мои сени, Сени новые мои…Они пели и прихлопывали в ладоши.
Сени новые-преновые Решётчатые…Иван двинулся по кругу, пристукивая лапоточками… а руки его висели вдоль тела: он не подбоченился, не вскинул голову, не смотрел соколом.
— А почему соколом не смотришь? — спросила голова.
— Я смотрю, — ответил Иван.
— Ты в пол смотришь.
— Сокол же может задуматься?
— О чём?
— Как дальше жить… Как соколят вырастить. Пожалей ты меня, Горыныч, — взмолился Иван. — Ну сколько уж? Хватит…
— А-а, — сказала умная голова. — Вот теперь ты поумнел. Теперь иди за справкой. А то начал тут… строить из себя. «Шмакодявки». «Свистуны». Чего ты начал строить из себя?
Иван молчал.
— Становись лицом к двери, — велел Горыныч. Иван стал лицом к двери. — По моей команде вылетишь отсюда со скоростью звука.
— Со звуком — это ты лишка хватил, Горыныч, — возразил Иван. — Я не сумею так.
— Как сумеешь. Приготовились… Три, четыре!
Иван вылетел из избушки.
Три головы Горыныча, дочь н Баба-Яга засмеялись.
— Иди сюда, — позвал Горыныч невесту, — я тебя ласкать буду.
А Иван шёл опять тёмным лесом… И дороги опять — никакой не было, а была малая звериная тропка. Шёл, шёл Иван, сел на поваленную лесину и закручинился.
— В душу как вроде удобрения свалили, — грустно сказал он. — Вот же как тяжко! Достанется мне эта справка…
Сзади подошёл Медведь и тоже присел на лесину.
— Чего такой печальный, мужичок? — спросил Медведь.
— Да как же!.. — сказал Иван. — И страху натерпелся, и напелся, и наплясался… И уж так-то теперь на душе тяжко, так нехорошо — ложись и помирай.
— Где это ты так?
— А в гостях… Чёрт занёс. У Бабы-Яги.
— Нашёл к кому в гости ходить. Чего ты к ней попёрся?
— Да зашёл по пути…
— А куда идёшь-то?
— К Мудрецу.
— Во-он куда! — удивился Медведь. — Далёко.
— Не знаешь ли, как к нему идти?
— Нет. Слыхать слыхал про такого, а как идти, не знаю. Я сам, брат, с насиженного места поднялся… Иду вот тоже, а куда иду — не знаю.
— Прогнали, что ль?
— Да и прогнать не прогнали, и… Сам уйдёшь. Эт-то вот — недалеко — монастырь; ну, жили себе… И я возле питался — там пасек много. И облюбовали же этот монастырь черти. Откуда только их нашугало! Обложили весь монастырь — их внутрь-то не пускают — с утра до ночи музыку заводят, пьют, безобразничают…
— А чего хотят-то?
— Хотят внутрь пройти, а там стража. Вот они и оглушают их, стражника-то, бабёнок всяких ряженых подпускают, вино навяливают — сбивают с толку. Такой тарарам навели на округу — завязывай глаза и беги. Страсть что творится, пропадает живая душа. Я вот курить возле их научился… — Медведь достал пачку сигарет и закурил. — Нет житья никакого… Подумал-подумал — нет, думаю, надо уходить, а то вино научусь пить. Или в цирк пойду. Раза два напивался уж…
— Это скверно.
— Уж куда как скверно! Медведицу избил… Льва по лесу искал… Стыд головушке! Нет, думаю, надо уходить. Вот — иду.
— Не знают ли они про Мудреца? — спросил Иван.
— Кто? Черти? Чего они не знают-то? Они всё знают. Только не связывайся ты с имя, пропадёшь. Пропадёшь, парень.
— Да ну… чего, поди?
— Пропадёшь. Попытай, конечно, но… Гляди. Злые они.
— Я сам злой счас… Хуже чёрта. Вот же как он меня исковеркал! Всего изломал.
— Кто?
— Змей Горыныч.
— Бил, что ли?
— Да и не бил, а… хуже битья. И пел перед ним, и плясал… Тьфу! Лучше бы уж избил.
— Унизил?
— Унизил. Да как унизил! Не переживу я, однако, эти дела. Вернусь и подожгу их. А?
— Брось, — сказал Медведь. — не связывайся. Он такой, этот Горыныч… Гад, одно слово. Брось. Уйди лучше. Живой ушёл, и то слава богу. Эту шайку не одолеешь: везде достанут.
Они посидели молча, Медведь затянулся последний раз сигаретой, бросил, затоптал окурок лапой и встал.
— Прощай.
— Прощай, — откликнулся Иван. И тоже поднялся.
— Аккуратней с чертями-то, — ещё раз посоветовал Медведь. — Эти похуже Горыныча будут… Забудешь, куда идёшь. Всё на свете забудешь. Ну и охальное же племя! На ходу подмётки рвут. Оглянуться не успеешь, а уж ты на поводке у них — захомутали.
— Ничего, — сказал Иван. — Бог не выдаст, свинья не съест. Как-нибудь вывернусь. Надо же где-то Мудреца искать… Леший-то навязался на мою голову! А время — до третьих петухов только.
— Ну, поспешай, коли так. Прощай.
— Прощай.
И они разошлись.
Из темноты ещё Медведь крикнул:
— Вон, слышь, музыка?
— Где?
— Да послушай!.. «Очи чёрные» играют…
— Слышу!
— Вот иди на музыку — они. Вишь, наяривают! О, господи! — вздохнул Медведь — Вот чесотка-то мировая! Ну чесотка… Не хочут жить на болоте, никак не хочут, хочут в кельях.
А были — ворота и высокий забор. На воротах написано:
«Чертям вход воспрещён».
В воротах стоял большой стражник с пикой и зорко поглядывал кругом. Кругом же творился некий вялый бедлам — пауза такая после бурного шабаша. Кто из чертей, засунув руки в карманы узеньких брюк, легонько бил копытцами ленивую чечётку, кто листал журналы с картинками, кто тасовал карты… Один жонглировал черепами. Двое в углу учились стоять на голове. Группа чертей, расстелив на земле газеты, сидела вокруг коньяка и закуски — выпивали. А четверо — три музыканта с гитарами и девица — стояли прямо перед стражником; девица красиво пела «Очи чёрные». Гитаристы не менее красиво аккомпанировали ей. И сама-то девица очень даже красивая, на красивых копытцах, в красивых штанах… Однако стражник спокойно смотрел на неё — почему-то не волновался. Он даже снисходительно улыбался в усы.
— Хлеб да соль! — сказал Иван, подходя к тем, которые выпивали.
Его оглядели с ног до головы… И отвернулись.
— Что же с собой не приглашаете? — жёстко спросил Иван.
Его опять оглядели.
— А что ты за князь такой? — спросил один, тучный, с большими рогами.
— Я князь такой, что если счас понесу вас по кочкам, то от вас клочья полетят. Стать!
Черти изумились… Смотрели на Ивана.
— Я кому сказал?! — Иван дал ногой по бутылкам. — Стать!!
Тучный вскочил и полез было на Ивана, но его подхватили свои и оттащили в сторону.
Перед Иваном появился некто изящный, среднего возраста, в очках.
— В чём дело, дружок? — заговорил он, беря Ивана под руку. — Чего мы шумим? Мм? У нас где-нибудь бо-бо? Или что? Или настроение испорчено? Что надо?
— Надо справку, — зло сказал Иван.
К ним ещё подошли черти… Образовался такой кружок, в центре которого стоял злой Иван.
— Продолжайте, — крикнул Изящный музыкантам и девице. — Ваня, какую справку надо? О чём?
— Что я — умный.
Черти переглянулись… Быстро и непонятно переговорили между собой.
— Шизо, — сказал один. — Или авантюрист.
— Не похоже — возразил другой. — Куда-нибудь оформляется. Всего одну справку надо?
— Одну.
— А какую справку, Ваня? Они разные бывают… Бывает — характеристика, аттестат… Есть о наличии, есть об отсутствии, есть «в том, что», есть «так как», есть «ввиду того, что», а есть «вместе с тем, что» — разные, понимаешь? Какую именно тебе сказали принести?
— Что я умный.
— Не понимаю… Диплом, что ли?
— Справку.
— Но их сотни, справок! Есть «в связи с тем, что», есть «несмотря на то, что», есть…
— Понесу ведь по кочкам, — сказал Иван с угрозой. — Тошно будет. Или спою «Отче наш».
— Спокойно, Ваня, спокойно, — занервничал Изящный чёрт. — Зачем подымать волну? Мы можем сделать любую справку, надо только понять — какую? Мы тебе сделаем…
— Мне липовая справка не нужна, — твёрдо сказал Иван. — мне нужна такая, какие выдаёт Мудрец.
Тут черти загалдели все разом.
— Ему нужна только такая, какие выдаёт Мудрец.
— О-о!..
— Липовая его не устраивает… Ах, какая неподкупная душа! Какой Анжелико!
— Какой митрополит! Он нам споёт «Отче наш». А «Сухой бы я корочкой питалась» ты нам споёшь?
— Ша, черти! Ша… Я хочу знать: как это он понесёт нас по кочкам? Он же берёт нас на арапа! То ж элементарный арапинизм! Что значит, что этот пошехонец понесёт нас?
Подошли ещё черти. Ивана окружили со всех сторон. И все глядели и размахивали руками.
— Он опрокинул коньяк!
— Это хамство! Что значит, что он понесёт нас по кочкам? Что это значит? Это шантаж?
— Кубок «Большого орла» ему!
— Тумаков ему! Тумаков!
Дело могло обернуться плохо: Ивана теснили.
— Ша, черти! Ша! — крикнул Иван. И поднял руку. — Ша, черти! Есть предложение!..
— Ша, братцы, — сказал Изящный чёрт. — Есть предложение. Выслушаем предложение.
Иван, Изящный чёрт и ещё несколько чертей отошли в сторонку и стали совещаться. Иван что-то вполголоса говорил им, посматривая в сторону стражника. И другие тоже посматривали туда же.
Перед стражником по-прежнему «несли вахту» певица и музыканты; девица пела теперь ироническую песенку «Разве ты мужчина!». Она пела и пританцовывала.
— Я не очень уверен, — сказал Изящный чёрт. — Но… А?
— Это надо проверить, — заговорили и другие. — Это не лишено смысла.
— Да, это надо проверить. Это не лишено смысла.
— Мы это проверим, — сказал Изящный чёрт своему помощнику. — Это не лишено смысла. Если этот номер у нас проходит, мы посылаем с Иваном нашего чёрта, и он делает так, что Мудрец принимает Ивана. К нему очень трудно попасть.
— Но без обмана! — сказал Иван. — Если Мудрец меня не принимает, я вот этими вот руками… беру вашего чёрта…
— Ша, Иван, — сказал Изящный чёрт. — Не надо лишних слов. Всё будет о'кей. Маэстро, что нужно? — спросил он своего помощника.
— Анкетные данные стражника, — сказал тот. — Где родился, кто родители… И ещё одна консультация Ивана.
— Картотека, — кратко сказал Изящный.
Два чёрта побежали куда-то, а Изящный обнял Ивана и стал ходить с ним туда-сюда, что-то негромко рассказывал.
Прибежали с данными. Один доложил:
— Из Сибири. Родители — крестьяне.
Изящный чёрт, Иван и маэстро посовещались накоротке.
— Да? — спросил Изящный.
— Как штык, — ответил Иван. — Чтоб мне сдохнуть!
— Маэстро?
— Через… две с половиной минуты — ответил маэстро, поглядев на часы.
— Приступайте — сказал Изящный.
Маэстро и с ним шестеро чертей — три мужского пола и три женского — сели неподалёку с инструментами и стали сыгрываться. Вот они сыгрались… Маэстро кивнул головой, и шестеро грянули:
По диким степям Забайкалья, Где золото роют в горах, Бродяга, судьбу проклиная, Тащился с сумой на плечах.Здесь надо остановить повествование и, сколь возможно, погрузиться в мир песни. Это был прекрасный мир, сердечный и грустный. Звуки песни, негромкие, но сразу какие-то мощные, чистые, ударили в самую душу. Весь шабаш отодвинулся далеко-далеко; черти, особенно те, которые пели, сделались вдруг прекрасными существами, умными, добрыми, показалось вдруг, что смысл истинного их существования не в шабаше и безобразиях, а в ином — в любви, в сострадании.
Бродяга к Байкалу подходит, Рыбачью он лодку берёт, Унылую песню заводит, О родине что-то поёт.Ах, как они пели! Как они, собаки, пели! Стражник прислонил копьё к воротам и, замерев, слушал песню. Глаза его наполнились слезами, он как-то даже ошалел. Может быть, даже перестал понимать, где он и зачем.
Бродяга Байкал переехал, — Навстречу родимая мать. Ой, здравствуй, ой, здравствуй, родная, Здоров ли отец мой и брат?Стражник подошёл к поющим, сел, склонил голову на руки и стал покачиваться взад-вперёд.
— М-мх… — сказал он.
А в пустые ворота пошли черти.
А песня лилась, рвала душу, губила суету и мелочь жизни — звала на простор, на вольную волю.
А черти шли и шли в пустые ворота.
Стражнику поднесли огромную чару… Он, не раздумывая, выпил, трахнул чару о землю, уронил голову на руки и опять сказал:
— М-мх…
Отец твой давно уж в могиле, Сырою землёю зарыт. А брат твой давно уж в Сибири — Давно кандалами гремит.Стражник дал кулаком по колену, поднял голову — лицо в слезах.
А брат твой давно уж в Сибири — Давно кандалами гремит, —Пропел он страдальческим голосом.
— Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Дай «Камаринскую»! Пропади всё пропадом, гори всё синим огнём! Дай вина!
— Нельзя, мужичок, нельзя, — сказал лукавый маэстро. — Ты напьёшься и всё забудешь.
— Кто?! — заорал стражник. И лаппул маэстро за грудки. — Кто тут меня учить будет?! Ты, козёл? Да я тебя… в три узла завяжу, вонючка! Я вас всех понесу по кочкам!..
— Что они так обожают кочки? — удивился Изящный чёрт. — Один собирался нести по кочкам, другой… Какие кочки вы имеете в виду, уважаемый? — спросил он стражника.
— Цыть! — сказал стражник. — «Камаринскую»!
— «Камаринскую», — велел Изящный музыкантам.
— Вина! — рявкнул стражник.
— Вина — покорно вторил Изящный.
— Может, не надо? — заспорил притворяшка маэстро. — Ему же плохо будет.
— Нет, надо! — повысил голос Изящный чёрт. — Ему будет хорошо!
— Друг! — заревел стражник. — Дай я тебя поцелую!
— Иду! — откликнулся Изящный чёрт. — Счас мы с тобой нарежемся! Мы их всех понесём по кочкам! Мы их всех тут!..
Иван удивлённо смотрел на чертей, что крутились вокруг стражника, особенно изумил его Изящный чёрт.
— Ты-то чего раздухарился, эй? — спросил он его.
— Цыть! — рявкнул Изящный чёрт. — А то я тебя так понесу по кочкам, что ты…
— Что, что? — угрожающе переспросил Иван. И поднялся. — Кого ты понесёшь по кочкам? Ну-ка, повтори.
— Ты на кого это тут хвост поднимаешь? — тоже угрожающе спросил верзила-стражник Ивана. — На моего друга?! Я из тебя лангет сделаю!
— Опять лангет, — сказал Иван, останавливаясь. — Вот дела-то!
— «Камаринскую»! — раскапризничался Изящный чёрт. — Иван нам спляшет. «Камаринскую»! Ваня, давай!
— Пошёл к дьяволу! — обозлился Иван. — Сам давай… с другом вон.
— Тогда я не посылаю с тобой чёрта, — сказал Изящный чёрт. И внимательно, злобно посмотрел на Ивана. — Понял? Попадёшь ты к Мудрецу!.. Ты к нему ни-ког-да не попадёшь.
— Ах ты, харя ты некрещёная! — задохнулся от возмущения Иван. — Да как же это? Да нечто так можно? Где же стыд-то у тебя? Мы же договорились. Я же такой грех на душу взял — научил вас, как за ворота пройти.
— Последний раз спрашиваю: будешь плясать?
— О, проклятие!.. — застонал Иван. — Да что же это такое-то? Да за что же мне муки такие?
— «Камаринскую»! — велел Изящный чёрт. — «Пошехонские страдания».
Черти-музыканты заиграли «Камаринскую». И Иван пошёл, опустив руки, пошёл себе кругом, пошёл пристукивать лапоточками. Он плясал и плакал. Плакал и плясал.
— Эх, справочка!.. — воскликнул он зло и горько. — Дорого же ты мне достаёшься! Уж так дорого, что и не скажешь, как дорого!..
И вот — канцелярия. О, канцелярия! Вот уж канцелярия так канцелярия. Иван бы тут вконец заблудился, если бы не чёрт. Чёрт пригодился как нельзя кстати. Долго ходили они по лестницам и коридорам, пока нашли приёмную Мудреца.
— Минуточку, — сказал чёрт, когда вошли в приёмную. — Посиди тут… Я скоро — И куда-то убежал. Иван огляделся.
В приёмной сидела молоденькая секретарша, похожая на библиотекаршу, только эта другого цвета, и зовут Милка. А ту — Галка. Секретарша Милка печатала на машинке и говорила сразу по двум телефонам.
— Ой, ну это же пшено! — говорила она в одну трубку и улыбалась. — Помнишь, у Моргуновых: она напялила на себя жёлтое блестящее платье, копну сена, что ли, символизировала? Да о чём тут ломать голову? О чём?
И тут же — в другую, строго:
— Его нету. Не зна… А вы не интонируйте, не интонируйте, я вам пятый раз говорю: его нету. Не знаю.
— Во сколько ты там был? В одиннадцать? Один к одному? Интересно… Она одна была? Она кадрилась к тебе?
— Слушайте, я же ска… А вы не интонируйте, не интонируйте. Не знаю.
Иван вспомнил: их библиотекарша, когда хочет спросить по телефону у своей подруги, у себя ли её начальник, спрашивает: «Твой бугор в яме?» И он тоже спросил Милку:
— А бугор когда будет в яме? — Он вдруг что-то разозлился на эту Милку.
Милка мельком глянула на него.
— Что вы хотите? — спросила она.
— Я спрашиваю: когда бу…
— По какому вопросу?
— Нужна справка, что…
— Понедельник, среда, девять тире одиннадцать.
— Мне… — Иван хотел сказать, что ему нужна справка до третьих петухов.
Милка опять отстукала:
— Понедельник, среда, с девяти до одиннадцати. Тупой?
— Это пшено, — сказал Иван. И встал и вольно прошёлся по приёмной. — Я бы даже сказал, компот. Как говорит наша Галка: «собачья радость на двух», «смесь козла с „грюндиком“». Я спрашиваю глобально: ты невеста? И сам отвечаю: невеста. Один к одному, — Иван всё больше накалялся. — Но у тебя же — посмотри на себя — у тебя же нет румянца во всю щёку. Какая же ты невеста? Ты вот спроси меня — я вечный жених — спроси: появилась у меня охота жениться на тебе? Ну-ка, спроси.
— Появилась охота?
— Нет, — твёрдо сказал Иван.
Милка засмеялась и захлопала в ладоши.
— Ой, а ещё? — попросила она. — Ещё что-нибудь. Ну, пожалуйста.
Иван не понял, что «ещё»?
— Ещё покажите что-нибудь.
— А-а, — догадался Иван, — ты решила, что я шут гороховый. Что я — так себе, Ванёк в лапоточках… Тупой, как ты говоришь. Так вот знай: я мудрее всех вас… глубже, народнее. Я выражаю чаяния, а вы что выражаете? Ни хрена не выражаете! Сороки. Вы пустые, как… Во мне суть есть, а в вас и этого нету. Одни танцы-шманцы на уме. А ты даже говорить толком со мной не желаешь. Я вот как осержусь, как возьму дубину!..
Милка опять громко засмеялась.
— Ой, как интересно! А ещё, а?
— Худо будет! — закричал Иван. — Ой, худо будет!.. Лучше вы меня не гневите, не гневите лучше!..
Тут в приёмную влетел чёрт и увидел, что Иван орёт на девицу.
— Тю, тю, тю, — испуганно затараторил чёрт и стал теснить Ивана в угол. — Чего это тут такое? Кто это нам разрешил выступать?.. А-я-я-я-яй! Отойти никуда нельзя. Предисловий начитался — пояснил он девице «выступление» Ивана. — Сиди тихо, счас нас примут. Счас он придёт… Я там договорился: нас примут в первую очередь.
Только чёрт сказал так, в приёмную вихрем ворвался некто маленький, беленький — сам Мудрец, как понял Иван.
— Чушь, чушь, чушь, — быстро сказал он на ходу. — Василиса никогда на Дону не была.
Чёрт почтительно склонил голову.
— Проходите, — сказал Мудрец, ни к кому отдельно не обращаясь. И исчез в кабинете.
— Пошли, — подтолкнул чёрт Ивана. — Не вздумай только вылететь со своими предисловиями… Поддакивай, и всё.
Мудрец бегал по кабинету. Он, что называется, рвал и метал.
— Откуда?! Откуда они это взяли?! — вопрошал он кого-то и поднимал руки кверху. — Откуда?!
— Чего ты расстроился, батя? — спросил Иван участливо.
Мудрец остановился перед посетителями, Иваном и чёртом.
— Ну? — спросил он сурово и непонятно. — Облапошили Ивана?
— Почему вы так сразу ставите вопрос? — увёртливо заговорил чёрт. — Мы, собственно, давно хотели…
— Что вы? Что вам надо в монастыре? Ваша цель?
— Разрушение примитива, — твёрдо сказал чёрт.
Мудрец погрозил ему пальцем.
— Озоруете! А теоретически не готовы.
— Нет, ну серьёзно… — заулыбался чёрт на стариковскую нестрашную угрозу. — Ну тошно же смотреть. Одни рясы чего стоят!
— Что им, в полупендриках ваших ходить?
— Зачем в полупендриках? Никто к этому не призывает. Но, положа руку на сердце: неужели не ясно, что они безнадёжно отстали? Вы скажете — мода. А я скажу: да, мода! Ведь если мировые тела совершают свой круг по орбите, то они, строго говоря, не совсем его совершают…
— Тут, очевидно, следует говорить не о моде, — заговорил старик важно и взволнованно, — а о возможном положительном влиянии крайнебесовских тенденций на некоторые устоявшиеся нормы морали…
— Конечно! — воскликнул чёрт, глядя на Мудреца влюблёнными глазами. — Конечно, о возможном положительном влиянии.
— Всякое явление, — продолжал старик, — заключает в себе две функции: моторную и тормозную. Всё дело в том, какая функция в данный момент больше раздражается: моторная или тормозная. Если раздражитель извне попал на моторную функцию — всё явление подпрыгивает и продвигается вперёд, если раздражитель попал на тормозную — всё явление, что называется, съёживается и отползает в глубь себя. — Мудрец посмотрел на чёрта и на Ивана. — Обычно этого не понимают…
— Почему, это же так понятно, — сказал чёрт.
— Я всё время твержу, — продолжал Мудрец, — что необходимо учитывать наличие вот этих двух функций. Учитывайте функции, учитывайте функции! Всякое явление, если можно так выразиться, о двух головах: одна говорит «да», другая говорит «нет».
— Я видел явление о трёх головах… — вякнул было Иван, но на него не обратили внимания.
— Ударим одну голову, услышим «да»; ударим другую, услышим «нет». — Старик Мудрец стремительно вскинул руку, нацелился пальцем в чёрта. — Какую ударили вы?
— Мы ударили, которая сказала «да», — не колеблясь, ответил чёрт.
Старик опустил руку.
— Исходя из потенциальных возможностей данных голов, данного явления, голова, которая говорит «да» — крепче. Следует ожидать, что всё явление подпрыгнет и продвинется вперёд. Идите. И — с теорией, с теорией мне!.. — Старик опять погрозил пальцем чёрту. — Манкируете? Смотрите! Распушу!.. Ох, распушу!
Чёрт, мелко кивая головой, улыбаясь, пятился и пятился к выходу… Задом открыл дверь и так с подкупающей улыбкой на мордочке исчез.
Иван же как стоял, так упал на колени перед Мудрецом.
— Батя, — взмолился он, — ведь на мне грех-то: я научил чертей, как пройти в монастырь…
— Ну?.. Встань-ка, встань — я не люблю этого. Встань, — велел Мудрец.
Иван встал.
— Ну? И как же ты их научил? — с улыбкой спросил старик.
— Я подсказал, чтоб они спели родную песню стражника… Они там мельтешили перед ним — он держался пока, а я говорю: вы родную его запойте, родную его… Они и запели…
— Какую же они запели?
— «По диким степям Забайкалья».
Старик засмеялся.
— Ах, шельмы! — воскликнул он. — И хорошо запели?
— Так запели, так сладко запели, что у меня у самого горло перехватило.
— А ты петь умеешь? — быстро спросил Мудрец.
— Ну, как умею?.. Так…
— А плясать?
— А зачем? — насторожился Иван.
— Ну-ка… — заволновался старичок, — вот чего! Поедем-ка мы в одно место. Ах, Ваня!.. Устаю, дружок, так устаю — боюсь, упаду когда-нибудь и не встану. Не от напряжения упаду, заметь, от мыслей.
Тут вошла секретарша Милка. С бумагой.
— Сообщают: вулкан «Дзидра» готов к извержению, — доложила она.
— Ага! — воскликнул старичок и пробежался по кабинету.
— Что? Толчки?
— Толчки. Температура в кратере… Гул.
— Пойдём от аналогии с беременной женщиной, — подстегнул свои мысли старичок. — Толчки… Есть толчки? Есть. Температура в кратере… Общая возбудимость беременной женщины, болтливость её — это не что иное, как температура в кратере. Есть? Гул, гул… — Старичок осадил мысли, нацелился пальцем в Милку:
— А что такое гул?
Милка не знала.
— Что такое гул? — Старичок нацелился в Ивана.
— Гул?.. — Иван засмеялся — Это смотря какой гул… Допустим, гул сделает Илья Муромец — это одно, а сделает гул Бедная Лиза — это…
— Вульгартеория, — прервал старичок Ивана. — Гул — это сотрясение воздуха.
— А знаешь, как от Ильи сотрясается! — воскликнул Иван. — Стёкла дребезжат!
— Распушу! — рявкнул старичок. Иван смолк. — Гул — это не только механическое сотрясение, это также… утробное. Есть гул, который человеческое ухо не может воспринять…
— Ухо-то не может воспринять, а… — не утерпел опять Иван, но старичок вперил в него строгий взор.
— Ну что, тебя распушить?
— Не надо, — попросил Иван. — Больше не буду.
— Продолжим. Все три признака великой аналогии — налицо. Резюме? Резюме: пускай извергается. — Старичок выстрелил пальчиком в секретаршу: — Так и запишите.
Секретарша Милка так и записала. И ушла.
— Устаю, Ваня, дружок, — продолжал старичок свою тему, как если бы он и не прерывался. — Так устаю, что иногда кажется: всё, больше не смогу наложить ни одной резолюции. Нет, наступает момент, и опять накладываю. По семьсот, по восемьсот резолюций в сутки. Вот и захочется иной раз… — Старичок тонко, блудливо засмеялся. — Захочется иной раз пощипать… травки пощипать, ягодки… чёрт-те что!.. И, знаешь ли, принимаю решение… восемьсот первое: перекур! Есть тут одна такая… царевна Несмеяна, вот мы счас и нагрянем к ней.
Опять вошла секретарша Милка:
— Сиамский кот Тишка прыгнул с восьмого этажа.
— Разбился?
— Разбился.
Старичок подумал…
— Запишите, — велел он. — Кот Тимофей не утерпел.
— Всё? — спросила секретарша.
— Всё. Какая по счёту резолюция на сегодня?
— Семьсот сорок восьмая.
— Перекур.
Секретарша Милка кивнула головой. И вышла.
— К царевне, дружок! — воскликнул освобождённый Мудрец. — Сейчас мы её рассмешим! Мы её распотешим, Ваня. Грех, грех, конечно, грех… А?
— Я ничего. До третьих петухов-то успеем? Мне ещё идти сколько.
— Успеем! Грех, говоришь? Конечно, конечно, грех. Не положено, да? Грех, да?
— Я не про тот грех… Чертей, мол, в монастырь пустили — вот грех-то.
Старичок значительно подумал.
— Чертей-то? Да — сказал он непонятно — Всё не так просто, дружок, всё, милый мой, очень и очень не просто. А кот-то… А? Сиамский-то. С восьмого этажа! Поехали!
Несмеяна тихо зверела от скуки.
Сперва она лежала просто так… Лежала, лежала и взвыла.
— Повешусь! — заявила она.
Были тут ещё какие-то молодые люди, парни и девушки. Им тоже было скучно. Лежали в купальных костюмах среди фикусов под кварцевыми лампами — загорали. И всем было страшно скучно.
— Повешу-усь! — закричала Несмеяна. — Не могу больше!
Молодые люди выключили транзисторы.
— Ну, пусть, — сказал один. — А что?
— Принеси верёвку, — попросила его.
Этот, которого попросили, полежал-полежал… сел.
— А потом — стремянку? — сказал он. — А потом — крюк искать? Я лучше пойду ей по морде дам.
— Не надо, — сказали. — Пусть вешается — может, интересно будет.
Одна девица встала и принесла верёвку. А парень принёс стремянку и поставил её под крюк, на котором висела люстра.
— Люстру сними пока, — посоветовали.
— Сам снимай! — огрызнулся парень.
Тогда тот, который посоветовал снять люстру, встал и полез на стремянку — снимать люстру. Мало-помалу задвигались… Дело появилось.
— Верёвку-то надо намылить.
— Да, верёвку намыливают… Где мыло?
Пошли искать мыло.
— Есть мыло?
— Хозяйственное… Ничего?
— Какая разница! Держи верёвку. Не оборвётся?
— Сколько в тебе, Алка? — Алка это и есть Несмеяна. — Сколько весишь?
— Восемьдесят.
— Выдержит. Намыливай.
Намылили верёвку, сделали петлю, привязали конец к крюку… Слезли со стремянки.
— Давай, Алка.
Алка-Несмеяна вяло поднялась… зевнула и полезла на стремянку. Влезла…
— Скажи последнее слово, — попросил кто-то.
— Ой, только не надо! — запротестовали все остальные.
— Не надо, Алка, не говори.
— Этого только не хватает!
— Умоляю, Алка!.. Не надо слов. Лучше спой.
— Ни петь, ни говорить я не собираюсь, — сказала Алка.
— Умница! Давай.
Алка надела на шею петлю… Постояла.
— Стремянку потом ногой толкни.
Но Алка вдруг села на стремянку и опять взвыла:
— Тоже скучно-о!.. — не то пропела она, не то заплакала. — Не смешно-о!
С ней согласились.
— Действительно…
— Ничего нового: было-перебыло.
— К тому же патология.
— Натурализм.
И тут-то вошли Мудрец с Иваном.
— Вот, изволь, — бодренько заговорил старичок, хихикая и потирая руки, — дуреют от скуки. Ну-с, молодые, разумеется, все средства испробованы, а как избавиться от скуки — такого средства нет. Так ведь? Несмеянушка?
— Ты прошлый раз обещал что-нибудь придумать, — зло сказала Несмеяна со стремянки.
— А я и придумал! — воскликнул старичок весело. — Я обещал, я и придумал. Вы, господа хорошие, в поисках так называемого веселья совсем забыли о народе. А ведь не скучал! Народ смеялся!.. Умел смеяться. Бывали в истории моменты, когда народ прогонял со своей земли целые полчища — и только смехом. Полчища окружали со всех сторон крепостные стены, а за стенами вдруг раздавался могучий смех… Враги терялись и отходили. Надо знать историю, милые люди… А то мы… слишком уж остроумные, интеллектуальные… а родной истории не знаем. А, Несмеянушка?
— Что ты придумал? — спросила Несмеяна.
— Что я придумал? Я взял и обратился к народу! — не без пафоса сказал старичок. — К народу, к народу, голубушка. Что мы споём, Ваня?
— Да мне как-то неловко: они нагишом все… — сказал Иван. — Пусть хоть оденутся, что ли.
Молодые безразлично промолчали, а старичок похихикал снисходительно — показал, что он тоже не в восторгe от этих средневековых представлений Ивана о стыдливости.
— Ваня, это… Ну, скажем так: не нашего ума дело. Наше дело — петь и плясать. Верно? Балалайку!
Принесли балалайку.
Иван взял её. Потренькал, потинькал — подстроил… Вышел за дверь… И вдруг влетел в комнату — чуть не со свистом и с гиканьем — с частушкой:
Эх, милка моя, Шевелилка моя, Сама ходит шевелит…— О-о!.. — застонали молодые и Несмеяна — Не надо! Ну, пожалуйста…
— Не надо, Ваня.
— Так, — сказал старичок. — На языке офеней это называется — не прохонже. Двинем резерв. Перепляс! Ваня, пли!
— Пошёл к чёртовой матери! — рассердился Иван. — Что я тебе, Петрушка? Ты же видишь, им не смешно! И мне тоже не смешно.
— А справка? — зловеще спросил старичок. — А? Справка-то… Её ведь надо заработать.
— Ну вот, сразу — в кусты. Как же так, батя?
— А как же! Мы же договорились.
— Но им же не смешно! Было бы хоть смешно, ей-богу, но так-то… Ну стыдно же, ну…
— Не мучай человека, — сказала Несмеяна старичку.
— Давай справку, — стал нервничать Иван. — И так проваландались сколько. Я же не успею. Первые петухи-то когда ишо пропели!.. Вот-вот вторые грянут, а до третьих надо успеть. А мне ишо идти да идти.
Но старичок решил всё же развеселить молодёжь. И пустился он на очень и очень постыдный выверт — решил сделать Ивана посмешищем: так охота ему стало угодить своей «царевне», так невтерпёж сделалось старому греховоднику. К тому же и досада его взяла, что никак не может рассмешить этих скучающих баранов.
— Справку? — спросил он с дурашливым недоумением. — Какую справку?
— Здрассте? — воскликнул Иван. — Я же говорил…
— Я забыл, повтори.
— Что я умный.
— А! — «вспомнил» старичок, всё стараясь вовлечь в нехорошую игру молодёжь тоже. — Тебе нужна справка, что ты умный. Я вспомнил. Но как же я могу дать такую справку? А?
— У тебя же есть печать…
— Да печать-то есть… Но я же не знаю: умный ты или нет. Я, допустим, дам тебе справку, что ты умный, а ты — дурак дураком. Что это будет? Это будет подлог. Я не могу пойти на это. Ответь мне прежде на три вопроса. Ответишь — дам тебе справку, не ответишь — не обессудь.
— Давай — с неохотой сказал Иван. — Во всех предисловиях писано, что я вовсе не дурак.
— Предисловия пишут… Знаешь, кто предисловия пишет?
— Это что, первый вопрос?
— Нет, нет. Это ещё не вопрос. Это так… Вопрос вот какой; что сказал Адам, когда Бог вынул у него ребро и сотворил Еву? Что сказал при этом Адам? — Старичок искоса и лукаво поглядел на свою «царевну» и на других молодых: поинтересовался, как приняли эту его затею с экзаменом. Сам он был доволен. — Ну? Что же сказал Адам?
— Не смешно — сказала Несмеяна. — Тупо. Плоско.
— Самодеятельность какая-то — сказали и другие. — Идиотизм. Что он сказал? «Сам сотворил, сам и живи с ней»?
Старичок угодливо засмеялся и выстрелил пальчиком в молодого человека, который так сострил. — Очень близко!.. Очень!
— Мог бы и поостроумнее сказать.
— Минуточку… Минуточку… — суетился старичок. — Самое же интересное — как ответит Иван! Ваня, что сказал Адам?
— А можно, я тоже задам вопрос? — в свою очередь спросил Иван. — Потом…
— Нет, сначала ответь: что сказал…
— Нет, пусть он спросит — закапризничала Несмеяна. — Спроси, Ваня.
— Да что он может спросить? Почём куль овса на базаре?
— Спроси, Ваня. Спроси, Ваня. Ваня, спроси. Спроси, Ваня!
— Ну-у, это уже ребячество, — огорчился старичок. — Хорошо, спроси, Ваня.
— Ответь мне, почему у тебя одно лишнее ребро? — Иван, подражая старичку, нацелился в него пальцем.
— То есть? — опешил тот.
— Нет, нет, не «то есть», а почему? — заинтересовалась Несмеяна. — И почему ты это скрывал?
— Это уже любопытно, — заинтересовались и другие. — Лишнее ребро? Это же из ряда вон!..
— Так вот вся мудрость-то откуда!
— Ой, как интересно-о!
— Покажите, пожалуйста. Ну, пожалуйста!
Молодые люди стали окружать старичка.
— Ну, ну, ну, — испугался старичок, — зачем же так? Ну что за шутки? Что, так понравилась мысль дурака, что ли?
Старичка окружали всё теснее. Кто-то уже тянулся к его пиджаку, кто-то дёргал за штаны — Мудреца вознамерились раздеть без всяких шуток.
— И скрывать действительно такое преимущество… Зачем же?
— Подержите-ка пиджак, пиджак подержите!.. О, тут не очень-то их прощупаешь!
— Прекратите! — закричал старичок и начал сопротивляться изо всех сил, но только больше раззадоривал этим. — Немедленно прекратите это безобразие! Это не смешно, понимаете? Это не юмор, это же не юмор! Дурак пошутил, а они… Иван, скажи, что ты пошутил!
— По-моему, я уже нащупал!.. Рубашка мешает, — вовсю шуровал один здоровенный парень. — У него тут ещё майка… Нет, тёплое бельё! Синтетическое. Лечебное. Подержите-ка рубашку…
С Мудреца сняли пиджак, брюки. Сняли рубашку. Старичок предстал в нижнем тёплом белье.
— Это безобразие! — кричал он. — Здесь же нет основания для юмора! Когда смешно? Смешно, когда намерения. цель и средства — всё искажено! Когда налицо отклонение от нормы!
Здоровенный парень деликатно похлопал его по круглому животу.
— А это… разве не отклонение?
— Руки прочь! — завопил старичок. — Идиоты! Придурки!.. Никакого представления, что такое смешно!.. Кретины! Лежебоки…
В это время его аккуратненько пощекотали, он громко захохотал и хотел вырваться из окружения, но молодые бычки и тёлки стояли весьма плотно.
— Почему вы скрывали о наличии лишнего ребра?
— Да какое ребро? Ой, ха-ха-ха!.. Да где? Ха-ха-ха!.. Ой, не могу!.. Это же… Ха-ха-ха!.. Это же… Ха-ха-ха!..
— Дайте ему сказать.
— Это примитив! Это юмор каменного века! Всё глупо, начиная с ребра и кончая вашим стремлением… Ха-ха-ха!.. О-о-о!.. — И тут старичок пукнул, так это — по-старчески, негромко дал, и сам очень испугался, весь встрепенулся и съёжился.
А с молодыми началась истерика. Теперь хохотали они, но как! — взахлёб, легли. Несмеяна опасно качалась на стремянке, хотела слезть, но не могла двинуться от смеха. Иван полез и снял её. И положил рядом с другими — хохотать. Сам же нашёл брюки старика, порылся в кармане… И нашёл. Печать. И взял её.
— Вы пока тут занимайтесь — сказал он — а мне пора отправляться.
— Зачем же ты всю-то… печать-то? — жалко спросил Мудрец — Давай, я тебе справку выдам.
— Я сам теперь буду выдавать справки. Всем подряд, — Иван пошёл к двери. — Прощайте.
— Это вероломство, Иван, — сказал Мудрец. — Насилие.
— Ничего подобного, — Иван тоже стал в позу. — Насилие — это когда по зубам бьют.
— Я ведь наложу резолюцию! — заявил Мудрец с угрозой. — Наложу ведь — запляшете!
— Слабо, батя! — крикнули из компании молодых. — Клади!
— Возлюбленный мой! — заломила руки в мольбе Несмеяна. — Наложи! Колыхни атмосферу!
— Решение! — торжественно объявил Мудрец. — Данный юмор данного коллектива дураков объявляется тупым! А также несвоевременным и животным, в связи с чем он лишается права выражать собой качество, именуемое в дальнейшем — смех. Точка. Мой так называемый нежданчик считать недействительным.
И грянула вдруг дивная, стремительная музыка… И хор. Хор, похоже, поёт и движется — приплясывают.
Песенка чертей
Аллилуйя — вот, Три-четыре — вот. Шуры-муры. Шуры-муры. Аллилуйя-а! Аллилуйя-а! Мы возьмём с собой в поход На покладистый народ — Политуру. Политуру. Аллилуйя-а! Аллилуйя-а! Наше — вам С кистенём; Под забором, Под плетнём — Покультурим. Покультурим. Аллилуйя-а! Аллилуйя-а!Это где же так дивно поют и пляшут? Где так умеют радоваться? Э-э!.. То в монастыре. Черти. Монахов они оттуда всех выгнали, а сами веселятся.
Когда наш Иван пришёл к монастырю, была глубокая ночь. Над лесом, близко, висела луна. На воротах стоял теперь стражник-чёрт. Монахи же облепили забор и смотрели, что делается в монастыре. И там-то как раз шёл развесёлый бесовский ход: черти шли процессией и пели с приплясом. А песня их далеко разносилась вокруг.
Ивану стало жалко монахов. Но когда он подошёл ближе, он увидел: монахи стоят и подёргивают плечами в такт чёртовой музыке. И ногами тихонько пристукивают. Только несколько — в основном пожилые — сидели в горестных позах на земле и покачивали головами… Но вот диковина; хоть и грустно они покачивали, а всё же в такт. Да и сам Иван — постоял маленько и не заметил, как стал тоже подёргиваться и притопывать ногой, словно зуд его охватил.
Но вот визг и песнопение смолкло в монастыре — видно, устали черти, передых взяли. Монахи отошли от забора… И тут вдруг вылез из канавы стражник-монах и пошёл с пьяных глаз на своё былое место.
— Ну-ка, брысь! — сказал он чёрту. — Ты как здесь?
Чёрт-стражник снисходительно улыбался.
— Иди, иди, дядя, иди проспись. Отойди!
— Эт-то што такое?! — изумился монах. — По какому такому праву? Как ты здесь оказался?
— Иди проспись, потом я тебе объясню твоё право. Пшёл!
Монах полез было на чёрта, но тот довольно чувствительно ткнул его пикой.
— Пшёл, говорят! Нальют глаза-то и лезут… Не положено подходить! Вон инструкция висит: подходить к воротам не ближе десяти метров.
— Ax ты, харя! — заругался монах — Ах ты, аборт козлиный!.. Ну, ладно, ладно… Дай, я в себя приду, я тебе покажу инструкцию. Я тебя самого повешу заместо инструкции!
— И выражаться не положено, — строго заметил чёрт. — А то я тебя быстро определю — там будешь выражаться, сколько влезет. Обзываться он будет! Я те пообзываюсь! Иди отсюда, пока я те… Иди отсюда! Бочка пивная. Иди отсюда!
— Агафангел! — позвали монаха. — Отойди… А то наживёшь беды. Отойди от греха.
Агафангел, покачиваясь, пошёл восвояси. Пошёл и загудел:
По диким степям Забайкалья, Где золото роют в горах, Бродяга, судьбу проклиная…Чёрт-стражник захихикал ему в спину.
— Агафангел… — сказал он, смеясь. — И назовут же! Уж скорей — «Агавинус». Или просто — «Вермут».
— Што же это, братцы, случилось-то с вами? — спросил Иван, подсаживаясь к монахам. — Выгнали?
— Выгнали, — вздохнул один седобородый. — Да как выгнали! Пиночьями, вот как выгнали! Взашей попросили.
— Беда, беда, — тихо молвил другой. — Вот уж беда так беда: небывалая. Отродясь такой не видывали.
— Надо терпеть, — откликнулся совсем ветхий старичок и слабо высморкался. — Укрепиться и терпеть.
— Да что же терпеть-то?! — воскликнул Иван. — Что терпеть-то?! Надо же что-то делать!
— Молодой ты, — урезонили его. — Потому и шумишь. Будешь постарше — не будешь шуметь. Што делать? Што тут сделаешь — вишь, сила какая!
— Это нам за грехи наши.
— За грехи, за грехи… Надо терпеть.
— Будем терпеть.
Иван с силой, зло, стукнул кулаком себя по колену. И сказал горько:
— Где была моя голова дурная?! Где она была, тыква?! Я виноватый, братцы, я виноватый! Я подкузьмил вам. На мне грех.
— Ну, ну, ну, — стали его успокаивать. — Что ты? Эка, как тебя сграбастало. Чего ты?
— Эх-х!.. — сокрушался Иван. И даже заплакал. — Сколько же я на душу взял… за один-то поход! Как же мне тяжко!..
— Ну, ну… Не казнись, не надо. Что теперь сделаешь? Надо терпеть, милок.
Тут вышел из ворот Изящный чёрт и обратился ко всем.
— Мужички, — сказал он, — есть халтура! Кто хочет заработать?
— Ну? А чего такое? — зашевелились монахи. — Чего надо-то?
— У вас там портреты висят… в несколько рядов…
— Иконы.
— А?
— Святые наши, какие портреты?
— Их надо переписать: они устарели.
Монахи опешили.
— И кого же заместо их писать? — тихо спросил самый старый монах.
— Нас.
Теперь уж все смолкли. И долго молчали.
— Гром небесный, — сказал старик монах. — Вот она, кара-то.
— Ну? — торопил Изящный чёрт. — Есть мастера? Заплатим прилично… Всё равно ведь без дела сидите.
— Бей их! — закричал вдруг один монах.
И несколько человек вскочило… И кинулись на чёрта, но тот быстро вбежал в ворота, за стражника. А к стражнику в момент подстроились другие черти н выставили вперёд пики. Монахи остановились.
— Какие вы всё же… грубые, — сказал им Изящный чёрт из-за частокола. — Невоспитанные. Воспитывать да воспитывать вас… Дикари. Пошехонь. Ничего, мы за вас теперь возьмёмся — И он ушёл.
И только он ушёл, в глубине монастыря опять грянула музыка… И послышался звонкий перестук копыт по булыжнику — черти били на площади массовую чечётку. Иван взялся за голову и пошёл прочь.
Шёл он по лесу, а его всё преследовала, догоняла, стегала окаянная музыка, чертячий пляс. Шёл Иван и плакал — так горько было на душе, так мерзко. Сел он на ту же поваленную лесину, на какой сидел в прошлый раз. Сел и задумался. Сзади подошёл Медведь и тоже присел.
— Ну, сходил? — спросил он.
— Сходил, — откликнулся Иван. — Лучше бы не ходил…
— Что? Не дали справку?
Иван только рукой махнул, не стал говорить — больно было говорить.
Медведь прислушался к далёкой музыке… И всё понял без слов.
— Эти… — сказал он. — Всё пляшут?
— Где пляшут-то? В монастыре пляшут-то!
— Ох, мать честная! — изумился Медведь. — Прошли?
— Прошли.
— Ну, всё, — сказал Медведь обречённо, — надо уходить. Я так и знал, что пройдут.
Они помолчали.
— Слушай, — заговорил Медведь, — ты там ближе к городу… Какие условия в цирке?
— Вроде ничего… Я, правда, не шибко знаю, но так, слышно, ничего.
— Как насчёт питания, интересно… Сколькиразовое?
— Шут его знает. Хочешь в цирк?
— Ну, а что делать-то? Хочешь не хочешь — пойдёшь. Куда больше?
— Да, — вздохнул Иван. — Дела.
— Сильно безобразничают? — спросил Медведь, закуривая. — Эти-то?
— А что же… смотреть, что ли, будут!
— Это уж… не для того старались. Погарцуют теперь. Тьфу, в душу мать-то совсем!.. — Медведь закашлялся. Долго с хрипом кашлял. — Ещё откажут вот… цирке-то. Собрался… Забракуют. Лёгкие как тряпка стали. Бывало, пробку вышибал — с оглоблю толщиной вылетала, а давеча за коровой погнался… кхо, кхо, кхох… с версту пробежал и язык высунул. А там небось тяжести надо подымать.
— Там надо на задних лапах ходить, — сказал Иван.
— Зачем? — не понял Медведь.
— Да что же ты, не знаешь, что ли? Тех и кормят, кто на задних лапах умеет. Любая собака знает…
— Да какой интерес-то?
— Это уж я не знаю.
Медведь задумался. Долго молчал.
— Ну и ну, — сказал.
— У тебя семья-то есть? — поинтересовался Иван.
— Где!.. — горько, с отчаянием воскликнул Михайло Иваныч. — Разогнал. Напился, начал буянить-то — они все разбежались. Где теперь, сам не знаю. — Он ещё помолчал. И вдруг встал и рявкнул: — Ну, курва! Напьюсь водки, возьму оглоблю и пойду крушить монастырь!
— Зачем же монастырь-то?
— Они же там!
— Нет, Михайло Иваныч… не надо. Да ты и не попадёшь туда.
Михайло Иваныч сел и трясущимися лапами стал закуривать.
— Ты не пьёшь? — спросил.
— Нет.
— Зря, — зло сказал Михайло Иваныч. — Легче становится. Хошь, научу?
— Нет, — решительно сказал Иван. — Я пробовал — она горькая.
— Кто?
— Водка-то.
Михайло Иваныч оглушительно захохотал… И хлопнул Ивана по плечу.
— Эх, дитё ты, дитё!.. Чистое дитё, ей-богу. А то научу?
— Нет. — Иван поднялся с лесины. — Пойду: время осталось с гулькин нос. Прощай.
— Прощай, — сказал Медведь.
И они разошлись в разные стороны.
И пришёл Иван к избушке Бабы-Яги. И хотел уж было мимо протопать, как услышал — зовут:
— Иванушка, а Иванушка! Что ж мимо-то?
Оглянулся Иван — никого.
— Да здесь я, — опять голос, — в сортире!
Видит Иван — сортир, а на двери — замок пудовый. И голос-то — оттуда, из сортира.
— Кто там? — спросил Иван.
— Да я это, дочка Бабы-Яги… усатая-то, помнишь?
— Помню, как же. А чего ты там? Кто тебя?
— Выручи меня отсюда, Иванушка… Открой замок. На крылечке, под половиком, ключ, возьми его и открой. Потом расскажу всё.
Иван нашёл ключ, открыл замок. Усатая дочь Бабы-Яги выскочила из сортира и стала шипеть и плеваться.
— Вот как нынче с невестами-то!.. Ну, змей!.. Я тебе этого не прощу, я тебе устрою…
— Это Горыныч тебя туда законопатил?
— Горыныч… Тьфу, змей! Ладно, ладно… чердак в кубе, я тебе тоже придумаю гауптвахту, гад.
— За что он тебя? — спросил Иван.
— Спроси у него! Воспитывает. Полковника из себя изображает — на гауптвахту посадил. Слова лишнего не скажи! Дубина такая. — Дочка Бабы-Яги вдруг внимательно посмотрела на Ивана. — Слушай — сказала она — хочешь стать моим любовником? А?
Иван оторопел поначалу, но невольно оглядел усатую невесту: усатая-то она усатая, но остальное-то всё при ней, и даже больше — и грудь, и всё такое. Да и усы-то… это ведь… что значит усы? Тёмная полоска на губе, какие это, в сущности, усы, это не усы, а так — признак.
— Я что-то не понял… — замялся Иван. — Как-то это до меня… не совсем… не того…
— Ванька, смотри! — раздался вдруг голос Ильи Муромца. — Смотри, Ванька!
— Начинается! — поморщился Иван. — Заванькал.
— Что начинается? — не поняла невеста, она не могла слышать голос Ильи: не положено. — Можно подумать, что тебе то и дело навяливаются в любовницы.
— Да нет, — сказал Иван, — зачем? Я в том смысле, что… значит, это… дело-то такое…
— Чего ты мямлишь-то? Вот мямлит стоит, вот крутит. Да так да, нет — нет, чего тут крутить-то? Я другого кого-нибудь позову.
— А Баба-Яга-то?
— Она в гости улетела. А Горыныч на войне.
— Пошли, — решился Иван. — У меня полчаса есть ещё. Побалуемся.
Вошли они в избушку… Иван скинул лапоточки и вольготно прилёг пока на кровать.
— Устал, — сказал он. — Ох, и устал же! Где только не был! И какого я только сраму не повидал и не натерпелся…
— Это тебе не на печке сидеть. Что лучше: салат или яишенку?
— Давай чего-нибудь на скорую руку… Время-то — к свету.
— Успеешь. Лучше мы яишенку, с дороги-то — посытней. — Дочь Бабы-Яги развела на шестке огонёк под таганком, поставила сковородку.
— Пусть пока разогревается… Ну-ка, поцелуй меня — как ты умеешь? — И дочь Бабы-Яги навалилась на Ивана и стала баловаться и резвиться. — О-о, да ты не умеешь ничего! А лапти снял!
— Кто не умеет? — взвился Иван соколом. — Я не умею? Да я тут счас так размахнусь, что ты… Держи руку! Руку держи! Да мою руку-то, мою, держи, чтоб не тряслась. Есть? Держи другую, другую держи!.. Держишь?
— Держу? Ну?..
— Отпускай-ай, — заорал Иван.
— Погоди, сковородка перекалилась, наверно, — сказала дочь Бабы-Яги. — Ты смотри, какой ты! А ребёночка сделаешь мне?
— Чего же не сделать? — вовсю раздухарился Иван. — Хоть двух. А сумеешь ты с ним, с ребёночком-то? С имя ведь возни да возни… знаешь сколько!
— Я уже пеленать умею, — похвасталась дочь Бабы-Яги. — Хошь, покажу? Счас яишенку поставлю… и покажу.
Иван засмеялся:
— Ну, ну…
— Счас увидишь. — Дочь Бабы-Яги поставила на огонь яичницу и подошла к Ивану. — Ложись.
— Зачем я-то?
— Я тебя спеленаю. Ложись.
Иван лёг… И дочь Бабы-Яги стала пеленать его в простыни.
— Холёсенький мой, — приговаривала она, — маленький мой… Сынуленька мой. Ну-ка, улыбнись мамочке. Ну-ка, как мы умеем улыбаться? Ну-ка?..
— У-а-а, у-а-а, — поплакал Иван. — Жратеньки хочу-у, жратеньки хочу-у!..
Дочь Бабы-Яги засмеялась:
— А-а, жратеньки захотели? Жратеньки захотел наш сынуленька… Ну, вот… мы и спеленали нашего маленького. Счас мы ему жратеньки дадим… всё дадим. Ну-ка, улыбнись мамочке.
Иван улыбнулся «мамочке».
— Во-от… — Дочь Бабы-Яги опять пошла в куть. Когда она ушла, в окно, с улицы, прямо над кроватью, просунулись три головы Горыныча. И замерли, глядя на спелёнатого Ивана… И долго молчали. Иван даже зажмурился от жути.
— Утютюсеньки, — ласково сказал Горыныч. — Маленький… Что же ты папе не улыбаешься? Мамочке улыбаешься, а папе не хочешь. Ну-ка, улыбнись. Ну-ка?
— Мне не смешно, — сказал Иван.
— А-а, мы, наверно, того?.. Да, маленький?
— По-моему, да, — признался Иван.
— Мамочка! — позвал Горыныч — Иди, сыночек обкакался.
Дочь Бабы-Яги уронила на пол сковородку с яишенкой… Остолбенела. Молчала.
— Ну, что же вы? Чего же не радуетесь? Папочка пришёл, а вы грустные. — Горыныч улыбался всеми тремя головами. — Не любите папочку? Не любят, наверно, папочку, не любят… Презирают. Тогда папочка будет вас жратеньки. Хавать вас будет папочка… С косточками! — Горыныч перестал улыбаться. — С усами! С какашками! Страсти разыгрались?! — загремел он хором. — Похоть свою чесать вздумали?! Игры затеяли?! Представления?.. Я проглочу весь этот балаган за один раз!
— Горыныч, — почти безнадёжно сказал Иван, — а ведь у меня при себе печать… Я заместо справки целую печать добыл. Эт-то ведь… того… штука! Так что ты не ори тут. Не ори! — Иван — от страха, что ли — стал вдруг набирать высоту и крепость в голосе. — Чего ты разорался? Делать нечего? Схавает он… Он, видите ли, жратеньки нас будет! Вон она, печать-то — глянь! Вон, в штанах. Глянь, если не веришь! Припечатаю на три лбa, будешь тогда…
Тут Горыныч усмехнулся и изрыгнул из одной головы огонь, опалил Ивана. Иван смолк… Только ещё сказал тихо:
— Не балуйся с огнём. Шуточки у дурака.
Дочь Бабы-Яги упала перед Горынычем на колени.
— Возлюбленный мой, — заговорила она, — только пойми меня правильною я же тебе его на завтрак приготовила. Хотела сюрприз сделать. Думаю: прилетит Горыныч, а у меня для него что-то есть вкусненькое… тёпленькое, в простынках.
— Вот твари-то! — изумился Иван. — Сожрут и скажут: так надо, так задумано. Во, парочка собралась! Тьфу!.. Жри, прорва! Жри, не тяни время! Проклинаю вас!
И только Горыныч изготовился хамкнуть Ивана, только открыл свои пасти, в избушку вихрем влетел донской Атаман из библиотеки.
— Доигрался, сукин сын?! — закричал он на Ивана. — Допрыгался?! Спеленали!
Горыныч весь встрепенулся, вскинул головы…
— Эт-то что ещё такое? — зашипел он.
— Пошли на полянку, — сказал ему Атаман, вынимая свою неразлучную сабельку. — Там будет способней биться — Он опять посмотрел на Ивана… Укоризненно сморщился. — Прямо подарок в кулёчке. Как же ты так?
— Оплошал, Атаман… — Ивану совестно было глядеть на донца. — Маху дал… Выручи, ради Христа.
— Не горюй, — молвил казак, — Не таким оглоедам кровя пускали, а этому-то… Я ему враз их смахну, все три. Пошли. Как тебя? Горыныч? Пошли, цапнемся. Ну и уродина!
— Какой у меня завтрак сегодня! — воскликнул Горыныч. — Из трёх блюд. Пошли.
И они пошли биться.
Скоро послышались с полянки тяжёлые удары и невнятные возгласы. Битва была жестокая. Земля дрожала. Иван и дочь Бабы-Яги ждали.
— А чего это он про три блюда сказал? — спросила дочь Бабы-Яги. — Он что, не поверил мне?
Иван молчал. Слушал звуки битвы.
— Не поверил — решила дочь Бабы-Яги. — Тогда он и меня сожрёт: я как десерт пойду.
Иван молчал.
Женщина тоже некоторое время молчала.
— А казак-то!.. — льстиво воскликнула она. — Храбрый какой. Как думаешь, кто одолеет?
Иван молчал.
— Я за казака, — продолжала женщина. — А ты за кого?
— О-о, — застонал Иван. — Помру. От разрыва сердца.
— Что, плохо? — участливо спросила женщина. — Давай я распеленаю тебя — И она подошла было, чтобы распеленать Ивана, но остановилась и задумалась — Нет, подождём пока… Чёрт их знает, как там у них? Подождём.
— Убей меня! — взмолился Иван. — Приткни ножом… Не вынесу я этой муки.
— Подождём, подождём, — трезво молвила женщина. — Не будем пороть горячку. Тут важно не ошибиться.
В это время на поляне сделалось тихо. Иван и дочь Бабы-Яги замерли в ожидании… Вошёл, пошатываясь, Атаман.
— Здоровый бугай, — сказал он. — Насилу одолел, А где эта… А-а, вот она, краля! Ну, чего будем делать? Вслед за дружком отправить тебя, гадину?
— Тю, тю, тю, — замахала руками дочь Бабы-Яги. — О, мне эти казаки! Сразу на горло брать. Ты хоть узнай сперва, что тут было-то!
— А то я не знаю вас! — Атаман распеленал Ивана и опять повернулся к женщине: — Что же тут было?
— Да ведь он чуть не изнасиловал меня! Такой охальник, такой охальник!.. Заласкаю, говорит, тебя до умопомрачения… И приплод, мол, оставлю: назло Горынычу. Такой боевитый, такой боевитый — так и обжигает. — И дочь Бабы-Яги нескромно захихикала — Прямо огонёк!
Атаман удивлённо посмотрел на Ивана.
— Иван…
— Слушай её больше! — воскликнул Иван горько. — И правда бы, убить тебя, да греха на душу брать неохота — и так уж там… невпроворот всякого. Хоть счас бы не крутилась!
— Но какой он ни боевитый, — продолжала женщина, словно не слыша Ивана, — а всё же боевитее тебя, казак, я мужчин не встречала.
— А что, тебе так глянутся боевитые? — игриво спросил Атаман. И поправил ус.
— Брось! — сказал Иван — Пропадём. Не слушай её, змею.
— Да ну, зачем пропадать… Мы её в плен возьмём.
— Пойдём, Атаман: у нас времени вовсе нету. Вот-вот петухи грянут.
— Ты иди, — велел Атаман, — а я тебя догоню. Мы тут маленько…
— Нет, — твёрдо сказал Иван. — С места без тебя не тронусь. Что нам Илья скажет?
— Мх-х, — огорчился казак. — Ну, ладно. Ладно… Не будем огорчать Муромца. До другого разочка, краля! Ишь ты, усатая. Ох, схлестнёмся мы с тобой когда-нибудь… усы на усы! — Атаман громко засмеялся — Пошли, Ивашка. Скажи спасибо Илье — он беду-то почуял. А ведь он остерегал тебя, чего не послухал?
— Да вот… вишь, мы какие боевитые… Не послухал.
Иван с Атаманом ушли.
А дочка Бабы-Яги долго сидела на лавочке, думала.
— Ну, и кто же я теперь? — спросила ока сама себя. И сама же себе ответила: — Вдова не вдова и не мужняя жена. Надо кого-нибудь искать.
В библиотеке Ивана и донца встретили шумно и радостно.
— Слава богу, живы-здоровы.
— Ну, Иван, напужал ты нас! Вот как напужал!..
— Ванюша! — позвала Бедная Лиза. — А, Ванюша!
— Погоди, девка, не егози, — остановил её Илья, — дай сперва дело узнать: как сходил-то, Ванька? Добыл справку?
— Целую печать добыл — вот она. — И Иван отдал печать.
Печать долго с удивлением разглядывали, крутили так, этак… Передавали друг другу. Последним, к кому она попала, был Илья: он тоже долго вертел в огромных пальцах печать… Потом спросил всех:
— Ну, так… А чего с ней делать?
Этого никто не знал.
— И зачем было посылать человека в такую даль? — ещё спросил Илья.
И этого тоже теперь никто не знал. Только Бедная Лиза, передовая Бедная Лиза, хотела выскочить с ответом:
— Как это ты говоришь, дядя Илья…
— Как я говорю? — жёстко перебил её Муромец. — Я говорю: зачем надо было посылать человека в такую даль? Вот — печать… Что дальше?
Этого и Бедная Лиза не знала.
— Садись, Ванька, на место и сиди, — велел Илья. — А то скоро петухи грянут.
— Нам бы не сидеть, Илья! — вдруг чего-то вскипел Иван. — Не рассиживаться бы нам!..
— А чего же? — удивился Илья. — Ну, спляши тогда. Чего взвился-то? — Илья усмехнулся и внимательно посмотрел на Ивана. — Эка… какой пришёл.
— Какой? — всё не унимался Иван. — Такой и пришёл — кругом виноватый. Посиди тут!..
— Вот и посиди и подумай, — спокойно молвил Илья.
— А пошли на Волгу! — вскинулся и другой путешественник, Атаман. Он сгрёб с головы шапку и хлопнул её об пол. — Чего сидеть?! Сарынь!..
Но не успел он крикнуть свою «сарынь», раздался трубный глас петуха: то ударили третьи. Все вскочили на свои полки и замерли.
— Шапка-то! — вскрикнул Атаман. — Шапку оставил на полу.
— Тихо! — приказал Илья — Не трогаться! Потом подберём… Счас нельзя.
В это время скрежетнул ключ в дверном замке… Вошла тётя Маша, уборщица. Вошла и стала убираться.
— Шапка какая-то… — увидела она. И подняла шапку. — Что за шапка?! Чудная какая-то — Она посмотрела на полки с книгами — Чья же это?
Персонажи сидели тихо, не двигались… И Атаман сидел тихо, никак не показал, что это его шапка.
Тётя Маша положила шапку на стол и продолжала убираться.
Тут и сказке нашей конец. Будет, может быть, другая ночь… Может быть, тут что-то ещё произойдёт… Но это будет уже другая сказка. А этой — конец.
Валерий Полищук Смысл-54
Михаил Петрович Рязанцев давно махнул рукой на свою внешность и потому понятия не имел о том, как меняется его оболочка. А тут пришлось ему примерять в магазине костюм, — жена уговорила, — и попал Рязанцев в кабину, где зеркала сразу с трех сторон. В кабине же, осматривая под надзором Ольги Сергеевны обнову, он увидел трех непохожих друг на друга, но одинаково неприятных мужчин. Одного — узкоплечего, с приплюснутым обезьяньим затылком, другого — с висячим носом и светящейся макушкой и третьего, хорошо знакомого, с мешками под глазами, двухдневной щетиной и начинавшей подвисать щекой. От этого наблюдения вселилось в него привычное чувство побитости.
Он встревожился — но не из-за признаков старости, подсунутых ему бессловесным стеклом. Стало вдруг очевидно, что заброшенная его оболочка переросла в отдельное существо, и притом существо глубоко чуждой ему породы. Такая особь должна курить папиросы «Беломор», безропотно выстаивать битый час в очереди за кружкой мутного пива и превыше всех благ полить тупое глазение в телевизор. На общепринятом, внешнем языке ее можно было обозначить тусклыми терминами «обыватель», «тюфяк». На внутреннем же языке Рязанцева это существо называлось титулом особым, в тысячу раз более точным, но из-за случайного совпадения звучавшим для окружающих не вполне пристойно.
На внутреннем языке Михаил Петрович говорил с раннего детства, и без пего, возможно, пропал бы на этом свете, потому что начисто был лишен способности отдавать и исполнять приказы.
Жители нашей планеты ежеминутно, сами того не замечая, обмениваются приказами, а у Рязанцева был какой-то врожденный порок. Едва заслышав любой начальствующий голос, он цепенел и терял координацию движений. В детстве Рязанцев иногда еще лепетал при этом какие-то птичьи слова, но они не помогали. Поэтому, став немного взрослее, он научился слова таить, а от воли окружающих откупаться.
За ценой он не стоял — откупался и вымученными приличными отметками, и неуклюжей лестью, и даже бутербродами, которые мать давала ему на обед. Он и в институт исхитрился поступить, чтобы откупиться от армейской службы и от множества чужих людей, которые возымели бы право отдавать ему приказы; он и женился, чтобы откупиться от слез однокурсницы Олечки — слабенькой, неулыбчивой, прихрамывающей. А уж после этого заглядывал в зеркало разве что за бритьем, предоставив своей наружности полную свободу для самостоятельной мимикрии. Так, сам того не заметив, Рязанцев превратился в человека, возраст которого определить трудно, еще труднее угадать, о чем он думает и думает ли вообще, в немолодого образцового семьянина, удел которого носить неопределенного покроя костюмы, всегда имеющиеся в свободной продаже. Вот что открылось ему в примерочной магазина «Мужская одежда».
Шагая домой с очередным мешковатым костюмом, Михаил Петрович уныло размышлял о несовершенстве своей дряблой фигуры, о скудости внешнего языка и еще о том, что придется, видимо, ему снова менять место службы.
Из-за доставшегося ему от природы характера Рязанцев менял службу часто, так что к сорока двум годам довелось ему и проектировать мосты, и рассчитывать ирригационные системы, и создавать транспортные сети. Был он программистом редкого класса и работником слыл незаменимым. С каждой службы его отпускали с сожалением, так и не поняв, почему этот пасмурный человек уходит. А Михаил Петрович подавал на расчет, едва начальство, попривыкнув к новому лицу, начинало обращаться к нему на «ты».
Теперь, после примерочной, он решил, что иного обхождения, пожалуй, и не заслуживает, но тем не менее подумал, что с проектированием химкомбинатов тоже пора кончать. Обычно это давалось ему легко. Скоротечные свои службы Михаил Петрович не принимал всерьез и никогда не обозначал словом «работа».
Работой было другое, тайное дело, которым он был нанят почти непрерывно и о котором знал только его приятель Василий Степанович, математик, увлекавшийся лингвистикой, инопланетными цивилизациями, системой йогов, столоверчением и за всем этим до сорока лет засидевшийся в должности младшего научного сотрудника.
Василию Степановичу не разрешалось держать рукописей дома, и он мог работать над словарем языка ахту только подпольно, у приятелей. При супруге он языков не знал, глуповато острил и говорил только о грядущем повышении по службе — поэтому многие считали его заурядным прохвостом. Но все свое свободное время Василий Степанович отдавал словарю, составлял его по какой-то особой системе, которую пышно именовал интегральной. Что это была за система и откуда он знает язык ахту, понять было трудно: ни одного живого ахтуанца Василий Степанович не видел в глаза.
Когда он приходил к Рязанцевым, хозяйка дома радовалась. «Гость в дом радость в дом», — повторяла она, когда кто-нибудь ее слушал. И при этом не лицемерила. Кто бы ни пришел, даже Василий Степанович, муж оживал и обретал дар речи. А она ни о чем большем и не мечтала. Чтобы гостю у них понравилось, Ольга Сергеевна старалась как могла: ставила на стол пиво, незатейливую закуску и, прихрамывая, удалялась на кухню.
Знала бы она, как муж презирает пиво…
Вот и сейчас, не доходя еще до дома, издали Рязанцева увидела округлую фигуру Василия Степановича, кротко поджидавшего на лавочке у подъезда. И тотчас обрадовалась, засуетилась… Не прошло и пяти минут, а мужчины были усажены за стол.
Едва она вышла, Василий Степанович проворно разложил свои рукописи, а Рязанцев прикрыл глаза.
Внутренний язык не поддавался записи на бумагу и потому требовал особой сосредоточенности. Иначе термины теряли согласованность и Рязанцев сбивался на примитивную внешнюю логику. Чтобы отделаться от нее, он для разгона решал по своей системе какую-нибудь задачу, во внешнем мире слывшую архисложной. Доказывал великую теорему Ферма или на скорую руку разбирал одну из темных проблем Гильберта. Этот способ разминаться был тайной даже для Василия Степановича, не знавшего, что его друг кое-что смыслит в чистой математике.
Логика никак не настраивалась. Мешали и детские крики за окном, и острый запах селедки, торжественно выставленной на стол Ольгой Сергеевной. А когда дело, наконец, пошло на лад, гость вдруг заерзал на стуле и нарушил обет молчания.
— Нас, дорогой Михаил Петрович, всем отделом на три точки бросили, сказал он робко.
— Какие точки? — произнес Рязанцев, неохотно переходя на внешний язык.
— Вообще-то болтать не положено. Ну, да в самом общем виде… В общем, задача такая: при каких условиях точка последовательно столкнется с двумя другими. Все три движутся произвольно. Уже полгода бьемся. Теперь весь отдел прикрепили.
— Баловство, — буркнул Рязанцев, все еще цепляясь за достигнутую сосредоточенность.
— Вам баловство, а у людей премия горит. А если кто решит, так и старшего могут дать.
На этом беседа прервалась. Рязанцев снова закрыл глаза. Но проблема Гильберта уже ускользнула, и навязчиво замаячили в голове эти бессмысленные три точки.
Василий Степанович жевал бутерброд, домогаясь восемнадцатого смысла слова «тай», когда послышался голос, показавшийся ему незнакомым.
— Шансы на последовательное столкновение с двумя другими имеет точка, лежащая на поверхности, кривизна которой определяется первой… нет, второй производной от вот такой функции.
Василий Степанович оторопел. Не первый год он знал Рязанцева, но никогда еще тот не произносил столько слов подряд. Подняв же глаза, гость увидел и вовсе немыслимое. Это был Рязанцев, сомневаться не приходилось, по что же такое с ним стало? Подтянутый, пожалуй, даже спортивный человек бесшумно шагал по комнате, держа в руке листок с формулами. И отвисших щек как не бывало, и глаза блестели. Куда девалась его привычная побитость?
— Что же вы молчите? — сурово спросил он Василия Степановича.
— Нельзя вас сейчас перебивать, нельзя, голубчик, — лепетал толстяк, глядя на него влюбленными глазами.
— При таком условии, — продолжал Рязанцев, — решение находится численными методами. Только счета потребуется неведомо сколько. Да не молчите же!
— Нельзя! У вас — киай, неодолимый киай!
— Это на каком диалекте? На ахтуанском, что ли? Ну да вернемся к нашим точкам. Можно решать и не численными методами. Если скорости у точек не световые, то при соблюдении вот такого условия…
Ольга Сергеевна, вошедшая в комнату на звук разбитой тарелки, застала невероятную сцену. Низенький Василий Степанович, привстав на цыпочки, целовал мужа в небритую щеку, бормоча: «Общее решение! Это же общее решение! Ох, и прав же я был в смысле пятьдесят три». Завидев ее, оба сразу поникли, муж открыл рот, уставившись в пространство, а Василий Степанович фальшивым голосом заговорил о прибавке зарплаты.
А теперь следует объяснить, в каком это смысле «пятьдесят три» почитал себя правым Василий Степанович. Придется посмотреть сквозь пальцы на неряшливость этого выражения, нередко применяемого в ученых сочинениях, когда требуется обозначить какую-нибудь известную читателю теорему или адресовать его к соответствующему пункту списка литературы.
Василий Степанович намекал на им же разысканную в городской библиотеке брошюрку с загадочным названием «Пятьдесят шесть теорем эволюции, вытекающих из седьмого постулата Харченко». Автором ее значился никому не известный доцент Швиндлер, и ни в каких других хранилищах эту брошюру найти не удалось. Да попытка взять ее повторно оказалась неуспешной: тускло отпечатанная тетрадка куда-то затерялась. Вследствие чего канули в забвение многие ее странные свойства, в том числе и подозрительнейшие выходные данные: «Васюки, 1 апреля 1996 года». Самые теоремы, однако, Василий Степанович успел выучить наизусть. Несмотря на показной ученый скепсис, он легко становился адептом любого таинственного учения. А теоремы были таинственны и бездоказательны, что для людей такого склада особенно ценно.
Седьмой постулат Харченко гласит: у познавательных возможностей мозга существует предел, так же как у разрешающей способности любого физического прибора. Из этого доцент Швиндлер делал ряд экстравагантных выводов, в том числе теорему пятьдесят три о причинах избыточности человеческого мозга, чаще всего, как известно, реализующего лишь малую долю своих возможностей.
Последние этапы эволюции человека, утверждал загадочный доцент, были скачками в эволюции языка. Зарождение отвлеченных понятий, затем математической логики освобождало множество клеток мозга, ранее до предела заполненного частностями, и создавало избыточность, позволявшую этому непостижимому аппарату и далее работать над повышением своей разрешающей способности.
Теоремой номер 53 Василий Степанович уже два года изводил Рязанцева, глядя на него молитвенно и твердя, что внутренний рязанцевский язык — это и есть очередной скачок эволюции мышления, что логика этого языка, по его, Василия Степановича, наблюдениям, на несколько порядков совершеннее математической. Ну, да что взять с Василия Степановича — адепт! А все же Рязанцев иногда ему верил.
Дом должен быть старым. Иначе откуда у него возьмется душа? И не оттого ли наш век считается нервным, что почти никто не живет там, где родился и вырос?
Если случалось Рязанцеву видеть сон, то любые, даже самые нелепые, события происходили в одном и том же месте. В тесной, наяву нелюбимой материнской комнате в затхлой коммуналке. Он не любил и свою новую лакированную квартиру, выпрошенную женой на службе, — эту блочно-панельную крепость Рязанцев угрюмо величал «машиной для житья». Тем не менее среди соседей Рязанцев слыл примерным хозяином, образцовым радетелем по части благоустройства — была у него привычка посредством мелких домашних служб откупаться от разговоров с Ольгой Сергеевной.
Утро следующего дня Михаил Петрович встретил на балконе, где он мастерил новую, никому не нужную полочку. Жена к нему не подходила чуяла, что настроение у него тяжелое, Рязанцев тем временем обдумывал свою вчерашнюю оплошность. Хоть и не чужой человек Василий Степанович, нельзя было так раскрываться, подобные вещи никогда не сходят с рук без последствий.
И последствия не замедлили явиться. Зазвонил телефон, что случалось в доме Рязанцевых редко.
— Здравствуйте, Михаил Петрович. С вами говорит доктор технических наук профессор Константин Иванович Калмыков, — торжественно обратился к нему хорошо поставленный голос.
Рязанцев болезненно зажмурился — и сразу увидел седовласого мужчину в замшевой куртке. Худощавого, загорелого завсегдатая международных конференций, блистающего патентованной интеллигентностью. Профессор аккуратно, как на службу, каждый март ездит в горы, с умело замаскированным отвращением пьет там сухое вино, а в кругу подчиненных предпочитает недорогой портвейн. Прежде чем Калмыков, не дождавшись приветствия, заговорил дальше, Рязанцев успел еще поймать себя на том, что думает на внешнем языке. А Калмыков начал так:
— Мне докладывал Василий Степанович, — вы там кое-что смекнули. Ну, я ему, сами понимаете, нагоняй устроил. Однако это мы уладим — победителей не судят. И придется вас, пожалуй, в соавторы включить, а может быть, и к нам перевести. Так что потрудитесь зайти и в трех экземплярах…
Дальше Рязанцев не слушал, потому что словечко «потрудитесь» было ему знакомо издавна. Кто говорит «потрудитесь», тот вскоре скажет «ты». И сразу пришла побитость, и сразу стала непостижимой не то что задача о трех точках, но даже незатейливая логика профессора Калмыкова. А профессор в конце концов все же прорвался к его слуху:
— Жду тебя завтра в десять. Пропуск будет внизу.
— Не приду, — с трудом проговорил Михаил Петрович. — Я все забыл. — И положил трубку.
— Что вы наделали, неандерталец?
— В каком это смысле? — загорелый мужчина в замше вытаращил глаза. Никогда еще Василий Степанович, не говорил с ним так развязно.
— В смысле пятьдесят три! Слышали про пятьдесят третью теорему Швиндлера?
— Не слышал.
— Да где вам! Я же говорю — неандерталец. У вас в мозгу умещаются только эти три злосчастные точки. До отвлеченного мышления вы не доросли.
— Ну, это ты брось!
— Прошу не перебивать! У Швиндлера так и написано: до нынешнего объема мозг вырос именно у неандертальца. Первобытному человеку, как и вам, приходилось запоминать миллионы не связанных между собой подробностей. А у Рязанцева свой язык, своя система логики. Я даже думаю, он может считать быстрее машины. Он эволюционно продвинут!
— Точнее, сдвинут, — сострил замшевый. — Если он такой умник, почему ж его в академики не выбирают?
— О, вас бы на его месте давно выбрали. Вы бы уже на «Чайке» ездили. А ему невозможно. У них, у продвинутых, этика развита. Слышали такое слово? Пятьдесят четвертая теорема Швиндлера, Теорема Этики: дальнейшая эволюция языка, а с ней и следующий этап эволюции человека невозможны ранее скачка в развитии этики. Рязанцев никакого насилия не выносит. А вы все о своем академик, академик… Неужели сами не понимаете, что натворили? Он ведь никогда не придет, никогда! А может быть, и от меня закроется. Да что с вами говорить…
Вот какая разыгралась сцена, когда Калмыков вызвал Василия Степановича и рассказал о загадочном разговоре с Рязанцевым, — безответный младший научный сотрудник махнул рукой на мечты о прибавке, накричал на своего вальяжного начальника.
Михаилу Петровичу предстояло выходить в ночную смену. У программистов это дело обычное: машина не должна простаивать. Собираясь на службу, он вдруг заметил, что Ольга Сергеевна как-то желтовато бледна, покашливает, да и хромает сильнее, чем обычно. Он ничего по сказал жене на прощанье, не было между ними такого обычая, но, выйдя за дверь, подумал, что она, должно быть, больна. И снова поймал себя на том, что думает на внешнем языке.
В машинном зале было, как всегда по вечерам, прохладно и пусто. Михаил Петрович любил ночные смены и ходил в них безропотно: работалось по ночам лучше, а служба работе не мешала. Едва он остался один, как скрипнула дверь и в зал вошел заместитель директора Саркисян. Человек, из-за которого Рязанцев долго колебался, стоит ли ему бросать проектирование химкомбинатов.
Как знать, стань Людвиг Аветисович его начальником лет на пятнадцать раньше, не пришлось бы, может быть, Рязанцеву менять столько мест службы. Саркисян умел, не сфальшивив ни одной нотой, спросить: «Как вы себя чувствуете?». Если давал задание, всегда получалось, что никакое это не задание, а просьба, которую никто, кроме Рязанцева, выполнить не может. Словом, был мудр и проницателен, хоть и понятия не имел ни о машинных языках, ни о внутренних.
Поздоровавшись, Саркисян заговорил о надоевшем всему институту белореченском проекте. Возятся с ним уж третий год, а оптимального варианта все нет. И если завтра к обеду не будет, так хоть на рельсы ложись. Только на кибернетику и надежда. Да, конечно, машина устарела: счету ей здесь на двое суток. Надо бы похлопотать насчет новой. Но сейчас-то нужно выручать. Неизвестно как, но ведь Михаил Петрович все может, это каждому известно.
Людвиг Аветисович искусно ввернул и о том, что требуется не просто оптимальный вариант — следует учесть и вздорные требования нефтяников, и соображения, изложенные в записке Кузьмина из главка, и указания, которые замминистра дал по телефону. Легко ли это переварить прямолинейной машине? И как это сделать к утру, одному богу известно. Небось, сам Эйнштейн бы спасовал. Но на него, на Михаила Петровича Рязанцева, надеются все.
Говорил Саркисян неторопливо, однако монолог длился не более минуты: чувство ритма было у него безошибочное. Попросил, улыбнулся, даже за плечи приобнял — и исчез.
Вот и открылась возможность начать то, что Василий Степанович торжественно называл Великой Проверкой. Рязанцев открыл форточку. Отключил пульт. Начал сосредоточение.
Разгонную теорему удалось доказать хорошо, быстро. Но когда настал момент переходить к исходным данным, то вместо белореченского проекта предстало перед ним лицо Ольги Сергеевны. А потом ни с того ни с сего припомнилась мать, и выражение лица у нее было похожее, тревожное. Припомнился запах ее комнаты — запах старого, обжитого дома, незнакомый обитателям бетонных машин для житья, и полезли в голову многие другие вещи, на внутреннем языке ни названия, ни цены не имевшие.
А дальше явился к нему глагол «откупаться», на внутреннем языке малозначительный, но на внешнем — Михаил Петрович вдруг понял это с леденящей ясностью — исчерпывающий его убогую жизнь до самого дна. Кому нужна эта его иссушающая работа, если он за свои сорок два года не порадовал, не осчастливил ни одно живое существо, не догадался даже завести детей, если с кроткой женщиной, живущей только ради него, он разговаривает разве что о полочках на балконе? Теоремы Швиндлера, наверное, выдумка, баловство — все, кроме пятьдесят четвертой. Кроме Теоремы Этики.
Рязанцев еще попытался вернуться в себя. Сделал несколько дыхательных упражнений, которым его выучил Василий Степанович, но внутренний язык уже не возвращался. Пришлось снова включить машину я взяться за телефонную трубку. Он знал: Василий Степанович, к счастью, тоже работает в эту ночь на машине.
— Вы были глубоко неправы насчет меня в смысле пятьдесят три, — глухо, без приветствия произнес он в трубку.
— Не может быть, — всполошился приятель. — Неужели не идет?
— Не идет. И не может пойти, так сказать, в смысле пятьдесят четыре. Не та я особь, до эволюции не дорос. И вообще — все это баловство, — Михаил Петрович открыл в себе способность невесело усмехаться.
— Не надо отчаиваться, — засуетился Василий Степанович. — Это бывает. Киай приходит не всегда.
— При чем тут ваш киай? На кой мне черт эти диалекты, я только начинаю понимать русский язык, Скажите лучше, не загружена ли наша большая, перебил его Рязанцев.
— Сегодня свободно, — уныло ответил приятель.
— Тогда позвольте мне подключиться…
В том институте строжайше запрещали подключать к большой машине посторонних. Рязанцев знал это, но вдруг понял, что Саркисяна подводить нельзя. Большая могла разделаться с оптимальным вариантом за два часа.
Василий Степанович никогда не слышал, чтобы Рязанцев кого-нибудь о чем-нибудь просил. «Черт с ним, с Калмыковым», — решил он про себя, а вслух сказал коротко:
— Включаю.
Теперь у Михаила Петровича было два свободных часа. Он запер машинный зал и побежал в соседний двор. Магазин был уже закрыт, но около служебного входа возился с какими-то ящиками дюжий детина в тельняшке и с беломориной в зубах.
— Будьте любезны сказать, — обратился к нему Рязанцев, — нельзя ли здесь раздобыть пакет молока?
— Вот тебе на, — был ответ. — Я-то думал, ты за бутылкой.
И звучало это «ты» совсем не обидно.
— Нет, за молоком. Жена болеет.
— Погоди… — Детина нырнул в дверь, и вместе с ним нырнул благодушный запах жигулевского пива. Через минуту грузчик вернулся с измятым пакетом. Рязанцев протянул ему рубль.
— Бог с тобой, брат, — отвечал человек в тельняшке, закуривая новую папиросу. — С ума сошел? Спрячь. Беги к своей бабе.
И стало вдруг легко, как никогда в жизни. Новые, легкие слова и формулы всплыли из мутных глубин непонимания. Это не был тайный, забытый им внутренний язык; слова понял бы и ребенок. Почувствовав их безоружную, но прочную силу, Рязанцев мгновенно облек в них и проблемы Гильберта, и белореченский проект, и многое другое, ему самому еще неведомое.
И этот последний рубль пригодился. У трамвайной остановки невесть откуда взялась старушка цветочница. Подбегая к ней, Рязанцев вдруг сообразил, что первый раз в жизни покупает цветы.
Александр Щербаков Золотой куб
Вы меня, товарищи, простите, но я должен отвлечься несколько от нашей темы и рассказать вам кое-что из юмористической, если хотите, трагедии жизни Александра Балаева. Именно юмористической, именно трагедии и именно про стоп-спин. Да-да. Обо всем остальном я вам уже рассказывал, а если и не обо всем, то случай уж больно подходящий.
Вот недавно один писатель подарил мне книжку. Про Галилея, Ньютона, Эйнштейна и меня. Так мне, знаете, нехорошо как-то стало. Будто смотрю это я на президиум физики, сидят там все люди солидные, степенные, вдвое больше натуральной величины, а сбоку в кресле болтает ножками какой-то шалопайчик в коротких штанишках, сандалики до полу не достают. «А это, говорю, — что за чудо морское?» — «А это, — отвечают, — и есть вы, Александр Петрович Балаев, замечательный и заслуженный физик нашего времени». — «Да какой же это физик! — кричу. — Это же попрыгунчик какой-то, молоко на губах не обсохло. Случайный кавалер фортуны». — «А это, — говорят, — ваше личное мнение, которое никого не касается. Вы, пожалуйста, не усложняйте вопрос, Александр Петрович, и не мешайте наглядной пропаганде образцов для нашего юношества». И убедительно излагают окружающим невероятную историю, будто я с детства задумчиво глядел на вертящийся волчок. А меня как холодной водой обдает. А вдруг это и не выдумки, вдруг это я сам по божественному наитию бреханул когда-нибудь, а до них дошло. На волчок иначе как задумчиво и смотреть-то, по-моему, невозможно. Только задумчивость эта какая-то не такая, не дай бог никому: сидишь и ждешь, когда же это он дрогнет и начнет покачиваться. Нетворческая задумчивость.
А по правде говоря, или, как это мне сейчас представляется, вся эта история началась, конечно, не с волчка, а со студенческих времен, с того самого вечера, когда в общежитии мы, изнывая от безделья, смотрели по телевизору инсценировку по Уэллсу. Помните, там есть у него рассказ про человека, который мог совершать чудеса. Смотрели мы и от нечего делать изощрялись в остроумии. И когда герой под конец остановил вращение Земли, и все понеслось в тартарары и море встало на дыбы — здорово было снято, как сейчас помню, — кто-то ляпнул: «Эх, плотину бы сюда!» Кто-то добавил: «Да турбину бы сюда». И кто-то кончил: «Ну, и чаю мы с тобой наварили бы тогда!» Все, конечно, грохнули. Может, это само так получилось, может, чьи-то вирши припомнились, не знаю. Я по стихам не специалист. Но эти стишки в память мне запали. Вместе с видом моря, вставшего на дыбы. И посредством этого аудиовизуального воздействия, как тогда говорили, выпала во мне в осадок четкая логическая цепь: «Остановка вращения освобождает энергию, которую можно полезно использовать». Не от изучения маховика, хотя я его изучал — ведь изучал же! — а от непритязательного и, собственно, не очень смешного анекдота. Так уж, видно, я устроен, что запоминаю не через обстоятельства дела, а через обстоятельства около дела. Так, значит, я с этой логической цепью и бегал, как сорвавшийся Барбос, и висела она при мне без всякой пользы и употребления но как говорят, весомо, грубо, зримо. Как не о чем становилось думать, хоть и редко это бывало, все выводила меня память на эти дурацкие стишки. Бормотал я их, бормотал и автоматически принимался прикидывать, что бы такое крутящееся остановить да как бы получить такую волну, как там, в фильме, какую бы там приспособить плотину и турбину, и в каком виде наварить означенный чай. Для пущей ясности даже кустарное начало к этим стишкам присочинил: «Твердое остановилось, жидкое бежать пустилось. Вот бежит оно, бежит, так что все кругом дрожит». А дальше уже про плотину и турбину.
И вот как-то опаздывал я на работу безнадежно и решил часок в парке побродить, чтобы потом разыграть в проходной сцену возвращения из местной командировки. Во избежание персональных неприятностей. Бродил-бродил и добродился до того, что начал эти стишки по обыкновению повторять. И место я очень хорошо запомнил: такой склон, на нем здоровый пень, опилки свежие вокруг — вдруг сообразил: электрон вращается вокруг оси? Говорят, вращается. А вот если это вращение остановить, что получится? Стал дальше соображать — ничего не сообразилось. С какой он скоростью вращается? Какая энергия во вращении запасена? И спин он, конечно, спин — веретено, но ведь и говорится, что все это так, формально, а по сути дела… А что по сути дела? Да и потом спины равновероятно разориентированы. А сориентировать их можно? И стали меня мучить какие-то казарменные кошмары. Помните, там у Грибоедова сказано: «Он в три шеренги вас построит. А пикнете, так мигом успокоит». Представляете себе картину: все валентные электроны в металлическом кубике выстроены в этакое трехмерное каре а ля Луи Надцатый вертящихся веретен. А. Балаев подает команду. Раз-два! Все веретена останавливаются — бах! — возникает всплеск освобожденной энергии, загораются лампочки, чайники кипят, троллейбусы бегают и т. д. и т. п. Отлично! А во что превращаются эти стоячие веретена, что являет собой электрон без спина? Теперь вы мне это все на пальцах объясните, а тогда некому было. Человек достойный этого дела наверняка бы так не оставил, стал бы книжки читать, размышлять по ночам в супружеской постели. Может, темку бы открыл. А я бросил. Занялся люмонами, потом на волновые аномалии перебросился, потом… Потом много всего было.
Лет пять или шесть прошло. А может, и больше. Изредка я вспоминал всю эту историю, с энергией спина разбирался, картинку рисовал: электрон в виде веретена, вектор спина а виде копья и две-три школьные формулы: веер Филиппова, распределение валентных спинов по Джеффрису и преобразованную мной самим матрицу Бертье-Уиннерсмита.
И вот однажды застал меня за этим занятием Оскарик Джапаридзе.
— Что это у тебя? — спрашивает.
— Да так, — говорю. — Фестончики скудоумия. Шизок.
— Брехня, — говорит Оскарик.
Садится, начинает писать, запинается и смотрит на меня искоса.
— Слушай, — говорит, — а может, и не совсем брехня? Выкладывай.
Ну и выложил я ему всю эту альгамбру.
— Архимед! — говорит Оскарик, головой крутит и удаляется по своим делам.
Обозлился я. И задумался всерьез, как же все-таки поставить эксперимент. И вдруг пришла мне в голову ясная, отчетливая мысль. Как будто в мозгу какая-то перепонка лопнула. И все одно к одному, логично, очевидно. И выходит чудовищный результат: электрон с тормозящимся спином дает ориентирующее поле. Грубо говоря, сам по стойке смирно стоит и соседей заставляет. И начинается спонтанный процесс. И осуществляется идиотическое видение о каре электронов.
Очумел я от этой мысли. «Наверняка, — думаю, — где-нибудь напорол». Пускай, думаю, полежит недельки три, угар сойдет, и поглядим.
Хожу, как в полусне, дела не делаю, функционирую через пень-колоду. Как дьюар: внутри все кипит, а снаружи жестяная банка.
И вот день на третий сижу это я в курилке, и вдруг влетает туда Оскарик.
— Слышь, Саня, — говорит, — я тебя ищу-ищу. Куда ты подевался? Я тут сложил балладу. Смотри, что из этого получается.
И прямо на кафельной стенке начинает мне изображать; И так у него, хитрюги, все ловко выходит. И вдруг — спотык!..
— Брек! — говорю.
И на той же плитке начинаю его сигмы разгибать.
— Ах, вот как! — говорит Оскарик. — Ну, как знаешь, как знаешь.
И сублимирует в неизвестном направлении.
Смотрел я, смотрел на его каракули, ничего не высмотрел и поплелся домой. Дома еще часа три ковырялся. «Нет, — думаю, — недаром тебя, Саня, отцы-профессора определили по экспериментальной части. Теоретик из тебя, как из шагающего экскаватора: за сто метров горы роешь, а под пятой лягушки спят». Стал я выписывать на лист слева свои закорючки, справа Оскариковы. До середины дописал и все понял. И где я вру, и где Оскар врет, и что должно быть в действительности. Задачка — чистая арифметика, опыт — что поленья в печку класть. Сижу, смотрю, очами хлопаю, а тут звонок. Телефон. Оскарик звонит.
— Санечка, — говорит. — А это вот не купишь?
И начинает мне те же выкладки теми же словами.
— У самого есть, — говорю. — А дальше вот что.
— Альгамбра, — отвечает он. — Ты, Саня, голова, и я, Саня, голова! А что из этого проистекает?
— А проистекает, — говорю, — то, что если ты немедленно ко мне не проследуешь, то я за себя не ручаюсь. Вплоть до ломки мебели и битья посуды. Нету никакой моей мочи перед лицом открывшихся перспектив…
По-честному, на этом вся история открытия и кончается. Без всяких там задумчивых волчков. Ей-богу! Ведь правда же, неинтересно! Ньютону хоть яблоко на голову упало — предмет эстетичный по форме и аппетитный по содержанию. А мне что прикажете? Так в веках и оставаться при кафельной скрижали из курилки? Осатанеть можно от тоски. Чем не юмористическая трагедия?
Ну ладно, сатанеть мы не будем. У нас для этого других причин достаточно. Я вам не случайно всю эту историю рассказывал, а в виде присказки. А сказка-то будет впереди. И не вся. Не вся, отрывочек только.
Кончили мы с Оскариком расчеты в три дня, обоснование эксперимента написали и вломились к Земченкову, к Виктор Палычу. Да-да, к тому самому. Он уже членкором был, нашим замом по науке. Так и так, говорим, нужен нам для эксперимента не больше, не меньше, а куб из золота с ребром в семьдесят сантиметров.
Он, душа, аж взвился:
— Да вы что, ребята! Вы понимаете, сколько он будет весить?
— Понимаем, — говорит Оскарик. — В исходном виде шесть и шестьдесят пять сотых тонны. Но это только в исходном, потому что мы его с трех сторон просверлим через каждые десять сантиметров сквозными каналами, чтобы обеспечить охлаждение жидким водородом и получить узлы массы. И штуцера приварим. Тоже золотые, Вот эскиз, посмотрите.
— Ох, люблю я вас, ребята! — говорит Виктор Палыч. — Очень вы хорошие ребята. А сколько будет стоить этот ваш кубик, вы себе отчетливо представляете?
— Это как сказать, — говорю. — Если по международному курсу, то шесть с половиной миллионов рублей без стоимости обработки. Ну, обработка-то недорогая, тысяч двадцать потянет, спецсверла опять же делать надо.
— А больше вам ничего не надо? — спрашивает он. — Может, еще штук сто Ко-и-Нуров по углам, а?
— Надо, — хором говорим мы с Оскариком. — Но тут мы подумали: если немножко разорить у Благовещенского стенд и кое-что переделать — немного, тысяч на двести пятьдесят — триста, — то мы обойдемся.
— Ах, обойдетесь, — говорит Виктор Палыч. — А что в результате?
— А в результате, — говорю я, — будем иметь электростанцию на сто восемьдесят мегаватт с собственным потреблением сорок. Итого чистый выход сто сорок мегаватт. Это с запасом. Три года можно так работать. А потом еще три года будем иметь сто пятьдесят мегаватт при собственном потреблении пятьдесят, но уже без запаса. А потом куб надо будет заменять, потому что он будет уже на треть палладий.
— Палладий, — говорит он. — Две тонны палладия — это тоже неплохо. Ну, а какова вероятность успеха?
— Нас двое — природа одна, — говорит Оскарик. — Значит, вероятность успеха шестьдесят шесть и шесть в периоде. Иными словами, две трети.
— Ну, вот и прекрасно, — говорит Виктор Палыч. — А знаете ли вы, какой годовой бюджет у нашего института?
— Знаем, — говорю. — Что-то около восьми миллионов.
— Вот именно что около. Восемь миллионов сто двадцать шесть с половиной тысяч рублей. И за каждый рубль я сражался, как Илья Муромец. Так что ваши семь миллионов плюс столько же на непредвиденные расходы для меня добыть ровным счетом никаких трудов не составляет. Да и вероятность какая! Балаев и Джапаридзе против матери-природы! Еще и половину меня запишите. Выйдет без малого семьдесят один с половиной процент! Все ясно. Все работы прекращаем, всех докторов и профессоров увольняем на пенсию, чтобы они институтское производство не загружали своими мелочами. Кстати, и у Благовещенского стенд отбираем, нечего ему с ортометронами возиться, когда нас такие идеи озаряют. И наваливаемся! Золото уже везут в спецвагоне, тридцать три богатыря его стерегут. Балаев и Джапаридзе у сверлильного станка на карачках ползают, стружечку золотую в мешочек собирают-для отчета. И через полгода — от силы через три квартала — членкор Земченков включает рубильник. Гром и молния! И нас с вами в наступившей тишине остальными двадцатью восемью с половиной процентами невероятности по шеям, по шеям! Так, что ли, молодые люди?
— Да нет, — говорю, — не так, конечно. Но делать-то надо, Виктор Павлович! И меньшие размеры эксперимента ничего не дадут. Критический конус не развернется. Вы посмотрите расчеты.
— Посмотрю, посмотрю, — говорит Виктор Павлович. — Обязательно посмотрю. И не только я посмотрю. Все посмотрят. А чего не поймем, молодые люди, так обязательно у вас спросим. И для начала, будьте любезны, вы расчетики свои приведите в божеский вид, размножьте экземплярах в двадцати, как положено… Сколько вам на это надо?
— Четыре дня и один час, — ехидно говорит Оскарик. — День в порядок приводить, три дня бегать, просить и час печатать.
— Спокойней, — говорит Виктор Павлович. — Спокойней, Оскар Гивич. Впрочем, я не возражаю, если вместо расчетов вы возьметесь за реконструкцию нашей копировки и закупку оборудования. Не хотите ли?
— Не хочу, — говорит Оскар.
— Вот и никто не хочет, — говорит Земченков. — Все хотят что-нибудь этакое открыть. И приходится все Льву Ефимовичу делать, да и мне еще ему помогать. А он Лев, да не Толстой, и Ефимович, да не Репин. Ни написать, ни нарисовать действующего оборудования не может. А так бы хорошо было! Так вот, значит, экземплярчики мне на стол. С визой ваших обоих руководителей. И Фоменко, и Месропяна. Семинар у нас до февраля расписан, так мы проведем внеочередной. В отделе у Благовещенского. Тем более что и стенд его вам подходит. Устраивает?
— Устраивает, — говорим.
— Ну, вот и лады! А экземплярчик без виз, если хотите — можно от руки, только поаккуратней, — препроводите быстренько Григорий Давыдовичу, — это помощник был у Земченкова по ученой части, — пусть поколдует.
Вот. И стали нас с Оскариком причесывать. И не в четыре дня мы Земченкову расчеты на стол положили, а и четырех месяцев нам не хватило. Месропян, тот сразу сказал, что это не по его части, его другие вещи занимают. А Фоменко, Оскариков руководитель, так в нас вцепился, что пух и перья полетели. И нащупал он у нас, злодей, спасибо ему, слабину в математике. Топтались мы, топтались, только Лайманис выручил. Знаете его? Сунул он нас носом в узбекский ежегодник, дай бог памяти, года семьдесят восьмого или девятого. Старина! Но там примерно такое же преобразование рассматривалось, только не с теми граничными условиями. Очень нам помог Владик Рубашевич, его нам Григорий Давыдович сосватал. Он — Григорий Давыдович, конечно, — посмотрел на наши выкладки и сказал, помню: «Да-а. Это, мальчики, не термоядерный реактор. И даже не ядерный. Именно поэтому очень было бы хорошо. Но сыро. Очень сыро. И желявы полно». Он четыре вида человеческой деятельности различал: помимо нормальной еще «велю» — это когда командуют много, «желяву» — это когда желаемое вперед действительного вылезает, и «бебшик» — это когда, кроме суеты, вообще ничего нет. «Так вот, — говорит, — желявы у вас полно. Ну, это ничего. Есть тут у меня на примете один аспирант. Аскет. Вам в самый раз для комплекта. Если хотите, познакомлю». Это и был Владик. Он сейчас в Киншасе преподает. Доктор. Вот человек — танк! Не летает, но где пройдет, там воевать уже нечего. Если у меня в мозгу и были ребра, то он их сокрушил. «Вы, — говорит, — Александр Петрович, совершенно правы. Но не в этом вопросе…»
Что-то я, дорогие товарищи, стал мыслию растекаться. Бебшиком попахивает, а? Да и время позднее. Ну, чем кончилось, вы сами знаете. Встала против нас геофизика с экологией. Вы что же это, мол, электрончик раздели, зарядик черт-те во что превратили, употребили, а чем компенсировать будете? Ах, от Земли? Раз от Земли, два от Земли, а потом что? Положительный заряд планете сообщать задумали? Не пойдет. Нарушение природного равновесия. Космологическая проблема. Вот ее-то Махалайнен и решил. Казалось бы, проще простого. Он с протонов предложил снимать положительный заряд. Процесс дороже нашего раза в четыре, но без него никуда. Так мы втроем Нобелевскую премию и получали: Махалайнен, Оскарик и я. Помню, встретился я с Махалайненом в Хельсинки в первый раз. Я как-то привык, что мы все молодые поглядел на него и — как с разбегу в стенку! Семидесятилетний старец, брови серебряные, борода лопатой. «Здравствуйте, — говорит, — Александр Петрович, — а меня все Санькой звали, и я сам себя так звал, — очень рад с вами познакомиться. Давно желал, думал — не успею. И вот — успел. Рад, сердечно рад». А я стою и соображаю: «Что значит „успел — не успел“? Как это?» Потом понял, и в краску меня ударило. До этого я вообще не задумывался, может ли человек чего-то не успеть. А сейчас уже и сам подумываю; «Вот этого я не успею. Вот это вряд ли увижу. А то успею — только поднавалиться бы надо». И выходит, что очень многого я не успею, потому что, если по-настоящему дело делать, в нашей науке за всю жизнь больше ста метров и не замостить. Так-то, молодые люди. Ведь до запуска первой полноценной промышленной стоп-спин станции мощностью девятьсот мегаватт — уж так нам экология определила — не год прошел, не пять, а двадцать четыре года, как одна копеечка. И все двадцать четыре года крутились мы с этим делом, как белочки. И стоила эта работа не семь миллионов рублей на круг, как мы с Оскариком прикинули, не четырнадцать, как выдал нам Земченков для сбития спеси, а триста двадцать два миллиона шестьсот семьдесят тысяч карбованцев. И на что ушла каждая тысяча, я, Балаев, помню. Ох, как помню! А вот профессор Махалайнен красоточки нашей и не увидал. Не успел.
Так что, молодые люди, вы мне не говорите: «Вот вам, Александр Петрович, вектор, вот вам сектор, вот вам эйнштейниан первого рода, вот второго. Дайте нам полтора миллиона, и через год будет у вас — это у меня, значит! Вон я какой царь Дадон! — антигравитация». Расчетики свои вы передайте Семену Григорьевичу. Если хотите, сразу. Размножьте, раздайте по отделам, готовьтесь. Как будете готовы, я внеочередной семинар назначу. Это я вам твердо обещаю.
А пока, простите, дела. Надо тут с капитальными затратами поколдовать маленько да хоть часть писем разобрать. Вон их какая папка! Может, выдумаете машину, чтобы она письма разбирала за меня, а? Нет? Ну, то-то.
Владимир Малов Тот, кто вернется!
Слева, там, где к шоссе вплотную подходил лес, все было желто-красным: надвинулась осень, а дни стояли солнечные. Воздух теперь был по-осеннему прозрачен и звуки тоже стали осенними — гулкими и отрывистыми, непохожими на приглушенные летние. Стрелка спидометра колебалась у отметки 100. Впрочем, шоссе в этот час было почти пустым — лишь изредка попадались навстречу длинные коробки служебных транспортов, возвращающихся из порта в город, — и поэтому человек в машине успевал замечать и краски осени. Когда шоссе взлетело на пригорок и сверху открылся вид на громадную территорию порта, человек резко затормозил, поставил машину у обочины и отворил дверцу.
Воздух был теплым. Плиты шоссе тоже нагрелись на солнце. Не так, как нагреваются они летом, в июле или августе, но все-таки от них и теперь поднимались невидимые волны тепла.
Лето промчалось неожиданно и незаметно, пролетело в ворохе неотложных дел.
Человек пересек шоссе и с наслаждением ступил на траву. Медленно вращаясь, в воздухе проплыл желто-красный лист. Человек подставил ему ладонь, но в последний момент лист изменил направление и улетел в сторону. В этот момент он заметил на краю горизонта серебристую каплю. Она медленно увеличивалась, а затем опустилась за дальними постройками. Человек машинально взглянул на часы: французский корабль «Эспуар» сел точно по расписанию.
«Эспуар»… Слово красивое, звучное. Перевод его он знал — «надежда». Он повторил это французское слово вслух, слушая свой голос, и перед его глазами вдруг вновь появился этот кусочек будущего, выхваченный Установкой неизвестно из какого времени, — мелькающие на экране цветные пятна и полосы, голоса двух людей, обрывки разговора, имеющего прямое отношение к нему самому.
Человек встал. Под ногами зашуршали трава и опавшие листья, земля мягко пружинила. Он шел не оборачиваясь, и лес смотрел ему вслед.
Он захлопнул дверцу. Звук двигателя был по-осеннему резок. И, быть может, именно этот звук заставил человека помедлить и задумчиво посмотреть влево.
Колыхались ветви деревьев, исполняя какую-то сложнейшую и сыграннейшую партию в таинственном и вечном танце. Листья срывались с них и отправлялись в короткие полеты по самым замысловатым траекториям. Лес жил своей, ни на что не похожей и ни с чем не сравнимой жизнью.
Теперь человек смотрел вперед, на серебристую ленту дороги Он знал: лес будет тянуться слева еще километров десять. Потом в его глубине мелькнут постройки научного центра, и среди многих других инструментов покажется на мгновение кристалл Института времени. А потом, еще через несколько километров, шоссе сделает поворот. Лес кончится неожиданно и резко, и возникнут громадное полупрозрачное здание Управления космофлота, длинные корпуса навигационной службы и дальше бетонные плиты причалов. Где-то там, у одного из причалов, стоял готовый к старту «Альбатрос».
1
В лифте Андрей оказался не один — спутницей была белокурая девушка в светло-розовой форме диспетчерской службы. Девушка скользнула взглядом по его лицу, потом по его нашивкам, и тогда в ней сразу произошла какая-то перемена. Глядя прямо перед собой, на план Управления, прикрепленный к стене кабины, Андрей чувствовал, что спутница разглядывает его как-то чересчур уж внимательно. Он посмотрел на девушку, но кабина в этот момент остановилась, и надо было уже выходить.
Углубившись в длинный коридор, Андрей оглянулся и пожал плечами. В нашивках, по его мнению, не было ничего примечательного. По ним можно было только узнать количество времени, проведенного в космосе, и количество рейсов с литерой А — субсветовых. И того и другого набиралось немало, но до рекордсменов далеко. На куртке был также личный номер. Еще эмблема «Москвы» и капитанский знак.
Он снова оглянулся и быстро пошел вперед.
За последний год в Управлении что-то изменилось — коридор, например, поворачивал не налево, как прежде, а направо. У поворота Андрей в нерешительности остановился и сейчас же к нему подбежал робот-путеводитель. Его выпуклые глаза-фотоэлементы слегка повернулись на осях — робот рассматривал нашивки. И тут же электронный справочник проскрежетал с восклицательными интонациями:
— Вам направо! Все правильно! Здание недавно реконструировано! Вас ждут в голубом крыле!
Андрей пробормотал положенные слова благодарности. Номер помещения, где его ждали, он знал: номер был указан на вызове, лежащем в кармане. Андрей повернул направо. Новый коридор не был похож на все остальные. Он оказался вдвое шире и весь искрился голубыми огнями — светились стены, потолок и даже пол. Пройдя немного вперед, Андрей понял: свет этот имел определенное функциональное назначение. Мерцание голубых огней каким-то непостижимым образом заставляло сосредоточиться, концентрировало внимание и волю, видимо, подготавливало посетителя к тому, чтобы во время предстоящего разговора не говорить ничего лишнего, только самое важное и необходимое. Собственно, Андрей и так знал, что разговор предстоял короткий: вызов, пришедший к нему в космогостиницу, мог означать только одно — требование представить отчет об экспедиции на четвертую планету звезды 70 ТВ, с которой только что вернулась «Москва». Отчет давно был готов и лежал сейчас в пластиковой папке, которую Андрей держал в руках. Сдача отчета должна была сопровождаться краткой беседой с Петренко или его заместителем Кругловым, после чего Андрей Ростов, капитан «Москвы», субсветового корабля экстра-класса, мог, видимо, отправляться на все четыре стороны — в отпуск.
Но почему робот знал, куда ему надо идти? А эта девушка?..
Два курсанта, выскочившие из какой-то двери, увидев Андрея, отчего-то остановились. Уже за спиной Андрей услышал негромкие, приглушенные голоса и снова пожал плечами. В Управлении определенно творилось нечто странное. Но теперь он слегка смутился и, уже не оглядываясь, быстро прошел в голубое крыло, разыскал помещение А-312.
Секретарша была суховатой, пожилой и, пожалуй, слегка чопорной. Оторвавшись от зеленой папки с документами, она с большим интересом рассмотрела посетителя с ног до головы и с каким-то непонятным удовлетворением констатировала:
— Так это, значит, вы?
— Собственно, — начал Андрей почти раздраженно, — по моему вызову не мог прийти никто другой. Я хочу сказать…
Секретарша улыбнулась и сразу перестала быть чопорной. В общем-то, она была еще и далеко не пожилой. Ее глаза оказались зелеными и очень теплыми. Она нажала на своем пульте какую-то кнопку, и створки больших дверей сразу же раздвинулись. Это Андрею понравилось: значит, не надо ждать в приемной, его сразу приглашают войти. Похоже, в Управлении он будет совсем недолго. Как истый пилот, привыкший к просторам космоса, тесных канцелярий он не любил.
— Входите, он ждет, — сказала секретарша чуть ли не ласково, и Андрей переступил порог.
И тогда он растерялся. Потому что кабинет оказался совсем не таким кабинетом, в каких ему приходилось бывать прежде. Этот был огромным, и казалось, что в нем нетрудно заблудиться среди внушительных, чуть ли не до потолка, моделей кораблей, знаменитых в истории космофлота, среди стеллажей с космическими лоциями и книгами, и среди многих других вещей, которые здесь, в Управлении, могли быть только в одном-единственном кабинете. Значит, его вызвали именно сюда. Если так, действительно случилось нечто из ряда вон выходящее.
Это был кабинет генерального директора.
Капитанов кораблей, пусть это даже экстра-классный субсветовик «Москва», к генеральному директору приглашали нечасто.
Письменный стол в кабинете был огромным — не меньше шести квадратных метров. Андрей прежде всего подумал о том, что такой стол должен быть чертовски неудобным: надо иметь руки баскетболиста, чтобы дотягиваться до самых дальних его уголков. Стол подошел бы человеку ростом метра в два, не меньше. И Андрей не удивился, когда навстречу ему поднялся человек именно такого роста.
С вопросительно-утвердительными интонациями генеральный директор пророкотал:
— Капитан Андрей Ростов, капитан «Москвы», прежде первый помощник на «Волге», а еще ранее — второй пилот «Сокола». Выпускник Высших навигационных курсов. Пилот экстра-класса, сто семнадцать полетов, из них двадцать четыре субсветовых и пятнадцать испытательных. Возраст — двадцать девять лет. Садитесь!..
Андрей машинально опустился в кресло. Впрочем, голубые искры в коридоре, видимо, свое дело сделали: его растерянность быстро прошла. Вызов сюда, к самому генеральному, был, разумеется, странным, но никаких особенных грехов за собой он не помнил. Последняя экспедиция прошла строго по графику.
— Я вас понимаю, — медленно сказал громадный человек за громадным столом, — сейчас вы удивлены.
Он все время смотрел Андрею в лицо и как будто чего-то ждал. Андрей повертел на коленях пластиковую папку с отчетом. Он вдруг подумал, что отчет о столь продолжительной и насыщенной экспедиции слишком короток. Но в нем, как ни странно, было изложено все.
Генеральный директор слегка поморщился.
— Отчет вы сдадите моему секретарю, — сказал он суховато, — она сама передаст его Петренко. У нас разговор пойдет о другом. Я вас вызвал, чтобы узнать о ваших дальнейших планах.
— По регламенту мне положен отпуск, — осторожно сказал Андрей. — Я собирался поехать домой, в Ливны. Экспедиция продолжалась полгода, и я вместе со всем экипажем…
Он осекся, подумав, что говорить с генеральным директором об отпуске по меньшей мере смешно — разрешение на отпуск ему дают совсем другие люди.
— Разумеется, отпуск положен! — прогремел хозяин кабинета. — Но меня сейчас интересует, что вы намереваетесь делать дальше?
— Рейсы «Москвы» расписаны вперед на два года.
Генеральный директор встал и прошелся по кабинету. Он смотрел на Андрея с высоты своего баскетбольного роста и о чем-то сосредоточенно думал.
— Давайте не будем терять время попусту, — сказал он наконец. — Экипаж «Москвы» действительно отправится в отпуск. Что же касается вас, вы останетесь здесь. По-прежнему будете жить в космогостинице и ежедневно приезжать в порт. Вы назначены начальником экспедиции на Теллус. Вы, конечно, вправе отказаться, но в космофлоте, помимо писаных законов, есть неписаные.
Андрей отложил папку и тоже встал. То, что было сказано, он понял не сразу. Вероятно, он казался таким изумленным, что, лицо генерального директора, и без того добродушное и мягкое, стало совсем уж добрым и обрело мягкость чуть ли не отеческую.
— На Теллус? — выдохнул Андрей. — Не понимаю? Это ведь та же самая экспедиция…
2
У входа в Управление космофлота бил фонтан; здесь же стояла несколько разноцветных скамеек. Если отбросить современный пластиковый вход в здание, венчавший разноцветные ступени, сложенные из лунного базальта, вдруг снова вошедшего в архитектурную моду, фонтан и скамейки вокруг него могли показаться картинкой из далекого прошлого. Но, может быть, человеку именно это и надо: разумное сочетание старого и нового, дерзкое устремление вперед и слегка элегическая память о том, что было когда-то?..
Пластиковая папка была теперь пустой. Андрей положил ее на скамейку и сел рядом, стал наблюдать за радужным мерцанием фонтанных струй.
К мысли о том, что он — начальник первой сверхсубсветовой, Андрей привык не сразу. Сначала была растерянность от неожиданности, потом — какое-то не очень ясное сомнение. Почему именно он?.. В один миг промелькнуло четкое представление, как это будет: момент старта, потом секундная темнота, потом несколько кратких мгновений полета, и корабль сразу, почти без всякого перехода, оказывается в далеком, чужом и непривычном мире. Это представление показалось дерзким, но именно от сознания дерзости все вдруг и встало на свои места. Он — начальник первой сверхсубсветовой. Ничего очень уже особенного в этом не было.
В фонтанных струях играла маленькая радуга. Ярко светило июльское солнце, и воздух был горячим и влажным. Андрей вытянул ноги, устраиваясь на скамейке поудобнее, и стал собирать в памяти все то, что знал прежде со экспедиции, начальником которой стал так неожиданно.
Оказалось вдруг, что знал он не так уж много.
Без особой связи с настоящим он вспомнил свою первую субсветовую экспедицию. Тогда старт был ночью, и темная громада субсветовика — это был старичок «Победитель», теперь ставший тренировочной базой для курсантов — стояла в дальнем углу порта, тускло освещенная огнями прожекторов. Все было очень буднично и просто. Стлался сырой туман, и, возможно от этого, когда он шел по мокрым плитам перрона, его вдруг начала бить мелкая неприятная дрожь. Потом — упругое покачивание трапа под десятками ног, металлический скрежет задраиваемого люка, прохладная обивка взлетного кресла. Впрочем, внутри солнечной системы «Победитель» шел с обычной, хоть и очень большой, скоростью. Субсветовой режим начинался за ее пределами. Момент превышения он, признаться, так и не заметил, и надо было, чтобы Юра Иващенко, старый приятель, подмигнул и показал на информационное табло, где появились первые цифры уже совершенно новых полетных характеристик. В общем, ничего примечательного, никаких особенных ощущений не было в тот момент…
Блондинка в светло-розовой форме диспетчерской службы быстро сбежала по ступенькам подъезда и пошла через площадь, огибая фонтан слева. Приглядевшись, Андрей узнал в ней свою недавнюю спутницу по лифту. Девушка куда-то спешила, но успела бросить на Андрея короткий взгляд и, слегка поколебавшись, кивнула ему, как знакомому. Светло-розовая форма была ей к лицу. Блондинкам, подумал Андрей, больше идет голубой цвет; интересно, как бы она выглядела в голубом?
Девушка скрылась в подъезде маленького кубовидного дома, где находилась диспетчерская служба ближних, в пределах системы, рейсов, и Андрей с грустью подумал вдруг, что на Земле он бывает слишком редко…
Так что он знал о первой сверхсубсветовой экспедиции? Слухи о ней ходили уже несколько лет, но лишь недавно стало известно, что она-таки состоится. На Теллус. На очень далекий, манящий Теллус, откуда шли непонятные сигналы, которые никак не удавалось расшифровать до конца.
Андрей сосредоточенно наморщил лоб. Было в этой экспедиции что-то примечательное, такое, чего он никак не мог вспомнить, и что было прямо связано с эффектом сверхсубсветовой скорости. Но что?
Он поднялся и взял папку под мышку. В этот момент снова увидел на ступеньках кубовидного здания розовую девушку и пошел ей навстречу, огибая фонтан. И тут вдруг вспомнил: экспедиция на Теллус могла состояться только в этом году. Или… двести сорок семь лет спустя. Эффект сверхсубсветовой скорости Коровяка — Муртазаева был еще не понят до конца.
3
— Знакомьтесь, — прогремел генеральный директор. — Начальник экспедиции Андрей Ростов. Пилот экстра-класса. Выпускник Высших навигационных курсов. До последнего времени — капитан «Москвы».
Поднявшись с места, Андрей, посмотрел на собравшихся. Их было четверо. Одетые в ярко-красные тренировочные костюмы, они сидели в ряд на длинном диване. Двоих он знал — пилотов-навигаторов Колю Пороховника и Женю Пономарева. Третьим, был высокий, дочерна загорелый человек южного типа, которого, как казалось Андрею, он где-то видел. Четвертого он совсем не знал. Это был застенчивый, тихий человек.
Генеральный директор представил их одного за другим. Загорелого здоровяка звали Владимир Ивашкевич. И Андрей вспомнил экспедицию на Кассандру, когда от трех кораблей остался только один, потому что видимая поверхность планеты оказалась оптическим обманом — обманом не только для зрения, но и для приборов — уникальный случай, о котором до сих пор спорят ученые. Этим единственным кораблем, благополучно опустившимся на поверхность Кассандры, командовал Ивашкевич.
Четвертого члена экипажа звали Сергей Крылов. Это был единственный в Управлении специалист по оборудованию сверхсубсветовика.
Было похоже, что генеральный директор стесняется своего роста. Церемонию представления экипажа и командира он постарался провести как можно быстрее и тут же сел за свой громадный стол.
— У вас мало времени. На все тренировки, на освоение корабля, на специальную подготовку — шестьдесят четыре дня. Старт четырнадцатого сентября. Вот план подготовки. — Он легко дотянулся до дальнего стола и подал Андрею зеленою папку. — Особых сложностей, думается, не будет. Сверхсубсветовик в управлении легче, чем любой другой корабль. Экспедиция будет непродолжительной…
— Название корабля — «Альбатрос», — вставил Крылов.
— Один из членов вашего экипажа, — генеральный директор посмотрел на Крылова, — уже прошел специальную подготовку, которую теперь предстоит пройти вам.
Взгляды четырех членов экипажа переместились на Крылова, и Андрей вдруг увидел, что тот невероятно, даже недопустимо для астронавта молод Значит, от молодости застенчивость и робость? Но, он знал, пройдут годы, и на это лицо ляжет другая печать. На нем отразятся бессонные ночи, смертельный риск, может быть, утраты и поражения. И конечно, дерзкая, неутолимая страсть быть там, где не был никто.
Генеральный директор поднялся из-за стола, пожал им всем руки и пять человек молча вышли в длинный искрящийся коридор. У выхода уже стояла длинная сигара специальной служебной машины, и Ивашкевич, опередив всех, галантно распахнул дверцы, сказал весело с заметным южным акцентом:
— Ну вот, путешествие началось!
Сверхсубсветовик «Альбатрос» стоял з дальнем углу порта. Когда машина, лавировавшая среди громад кораблей экстракласса и туристских лайнеров, проходящих короткую профилактику, наконец остановилась, Андрей испытал некоторое разочарование. «Альбатрос» меньше всего походил на современный корабль, рядом с «Москвой» он мог бы показаться ее далеким предком. Он был меньше «Москвы» раз в пятнадцать. И вдобавок ко всему цвет первого сверхсубсветовика был невероятно тусклым, отдающим чуть ли не ржавчиной.
Должно быть, на лице начальника экспедиции слишком уж ясно проступило разочарование, потому что юный Крылов улыбнулся ему ободряюще и как-то загадочно.
Ивашкевич, подойдя к кораблю, тронул рукой обшивку и состроил забавную гримаску. Пороховник и Пономарев, держась все время рядом, как близнецы, обошли корабль кругом. Сергей Крылов первым поднялся по ступеням трапа и жестом пригласил всех.
Трап слегка пружинил под ногами, как все трапы, какие знал Андрей. Ступив на трап, он всегда особенно ясно и остро ощущал будущий полет.
Рубка управления «Альбатроса» оказалась непривычно маленькой, площадью не более шести квадратных метров. Приборов здесь было на удивление мало, зато кресла пилотов выглядели небывало массивными, конструкции сложной и непонятной.
Каюты приятно удивляли неожиданным комфортом, какого он не видел даже на туристских лайнерах. Кают-компания была отделана дубовыми панелями, на полу — пушистый ковер, на полках буфета — укрепленная в специальных гнездах фарфоровая и хрустальная посуда Целую стену занимал стеллаж с видеотекой, которой могли бы позавидовать многие собрания на Земле.
В кухонном отсеке — самая обычная автоматика. Скафандры, стоявшие, как полагалось, рядом со шлюзовым отсеком, тоже были обыкновенными, модель Б-12. Дальше — резервуары с водой и холодильники с положенным рационом продуктов. Был даже маленький гимнастический зал и бассейн.
Отсек двигателей — сплошная путаница проводов и блоков.
…Четыре часа занятий утром и четыре часа днем — таков был распорядок дня. Занятия, тренировки, консультации. Огромная группа людей окружала их, специально собранная для подготовки экспедиции — профессора, техники, специалисты различных служб. И в центре они — пять человек экипажа. Характеры, постепенно раскрывающиеся в многочасовых занятиях, в библиотеке, в бассейне, на баскетбольной площадке. Веселая непоседливость Ивашкевича и серьезная невозмутимость Коли Пороховннка. Скромность, застенчивость юного Сергея Крылова, и сдержанность Пономарева.
Были воскресные вылеты на Гавайские или другие острова ради короткого отдыха, ватерпольные матчи с командами субсветовиков, экскурсии по музеям и концерты, которые устраивал Ивашкевич, — как выяснилось, он отлично играл на скрипке.
Но прежде всего — занятия и тренировки, занятия и тренировки. Четыре часа утром и четыре часа днем.
4
Июльский лес был похож на аквариум: сквозь сложное переплетение листьев пробивался зеленоватый свет. Солнце уже начинало клониться к западу, и полутона света были мягкими, приглушенными. Стволы и земля, усыпанная прошлогодней хвоей, за длинный день нагрелись, и теперь сами источали тепло, смешанное с чудесным и неповторимым запахом.
Подняв ветку, низко нависшую над тропинкой. Нина обернулась к Андрею.
— Как странно! Чего только не сделал человек на Земле, чего только не построил, а вот лес остался неизменным. Он такой же, каким был много веков назад.
— Он изменился, — пробормотал Андрей, — некоторые растения исчезли, и вместо них появились другие.
Он наклонился и сорвал стебелек, увешанный крошечными фиолетовыми колокольчиками.
— Такого раньше не было!
— Ты так редко бываешь на Земле, а знаешь о ней больше моего.
— Наверное, именно поэтому. В полетах все время думаешь о Родине. Знаешь, по какому принципу комплектуются видеотеки кораблей? Кассеты по истории Земли, по биологии, палеонтологии, этнографии Каждый астронавт — это прежде всего специалист по Земле. Я знаю ребят, которые в зоологии или, скажем, этнографии не уступят специалистам…
Нина сегодня была не в светло-розовой форме диспетчерской службы, которая была ей так к лицу, а в легком желто-зеленом платье. Андрей осторожно отвел перед Ниной упругую ветку и пошел следом. Сейчас, в этом теплом июльском лесу, ему было очень хорошо, и хотелось, чтобы этот день никогда не кончался. Он посмотрел на часы и вздохнул.
— А вдобавок мой отец был преподавателем ботаники. Он и умер в лесу, у нас под Ливнами, проводя урок.
— Расскажи о себе, — попросила Нина.
— О себе? — Он улыбнулся. — Трудней всего мне давалась учеба. Я даже не знаю, как выдержал. Из десяти человек весь этот путь проходили только двое, остальные отступали, занимались чем-то другим. Ну а потом были экспедиции. Это уже нетрудно, потому что я был готов ко всему. Хотя случалось всякое.
— А у меня все не так! Жизнь па Земле, простая работа. Диспетчер ближней службы! Никаких случайностей, все буднично и привычно. Был, правда, один случай… впрочем, ничего интересного.
Андрей наклонился сорвап одуванчик, подул на него. Посмотрел, как опускаются пушинки, и начал рассказывать о туманах Кассандры, поднимающихся всегда неожиданно. О багровом солнце Прозерпины, в лучах которого быстро таяла корка льда, покрывающая за ночь поверхность планеты. О мягких уютных лощинах с изумрудной травой и прохладными ручьями на красивейшей планете Эмпаране…
Андрей тряхнул головой. Лес, родной, чудесный, гостеприимный, ласково шелестел листвой и приветливо кивал вершинами громадных сосен. Ничего подобного не было ни на одной из планет. Ничего во всей вселенной не было прекраснее этого леса и этого дня, медленно, незаметно переходящего в теплый, чудесный вечер.
Тропинка сузилась. Теперь ее пересекали узловатые корни сосен. Они вышли к большому муравейнику на краю поляны.
— Давай отдохнем здесь, — предложила Нина и села на поваленное дерево. — Помнишь, как мы впервые встретились. Тогда ты показался мне совсем не таким, как сейчас.
— Каким же?
— Строгим, серьезным. — Нина засмеялась. — Капитан «Альбатроса», шутка ли?!
Солнце опустилось совсем низко. Белокурые волосы. Нины стали золотистыми, и на лицо упала тень, сделав его таинственным. Андрею казалось: так будет длиться всегда, вечно…
5
На другой день во время очередного занятия к руководителю подошел какой-то незнакомый человек и, нарушая неписаные законы подготовки экипажа, прервал его на полуслове, положив перед ним сложенную вдвое бумажку.
В окна бил нестерпимый солнечный свет. Он отражался в полированных деталях тренировочных приборов, расплескивался по стенам множеством солнечных пятен. Именно эта игра солнечных бликов и вызвала у Андрея ощущение ирреальности, немыслимости происходящего.
Записку принес сотрудник Института времени, того самого кубического огромного дома, который они с Ниной видели вчера в лесу. Андрей тотчас поехал в этот институт, где, как сообщалось в записке, получены какие-то результаты, которые могли быть интересны экипажу «Альбатроса».
Прежде Андрей ни разу не был в Институте времени, и теперь с интересом рассматривал лабораторию с приборами, назначение которых было ему непонятно, установку, будто бы способную пронзать время, высвечивать будущее и показывать на экране его фрагменты.
Уже потом он узнал, как работала Установка. Она пронзала время лучом-импульсом, который, вернувшись назад, приносил информацию из будущего. Сотрудники института надеялись, что когда-нибудь этот луч-импульс станет послушным, его можно будет направить в любую точку Земли, в любой, заранее определенный миг времени, и он вернется из будущего с цветной зрительной картиной и звуковой записью. Но пока что луч приносил лишь смутные образы, выхваченные из самых разных временных отрезков.
Позже они, весь экипаж «Альбатроса», сидели перед экраном Установки. Здесь было еще много людей, они вздыхали и покашливали, негромко переговаривались, но иногда наступала мертвая, невозможная тишина. Когда запись обрывочных картин будущего прекратилась, ее начата демонстрировать снова. И Андрей Ростов, сжав ладонями голову, снова стал всматриваться в экран, дожидаясь тех слов, которые где-то в будущем были сказаны о его полете на Теллус.
В ореоле цветных расплывчатых пятен — берег моря и волны. Берег был совершенно пуст, только на песке лежала забытая кем-то книга. Солнце висело низко, и по волнам тянулась желтая, слепящая глаза дорожка. Неясной была картина, но зато очень отчетливыми были звуки: мерный рокот волн, шелест песка.
…В калейдоскопе цветных пятен, резких вспышек, мерцающих огней — огромное здание, не похожее ни на что, — причудливое нагромождение деталей, в которых, казалось, не было никакого порядка. Здание стояло на городской площади, странно безлюдной. Эта картина была совершенно немой.
…Женщина-блондинка в белом халате работала в лаборатории с химической посудой. Здесь все было привычным и совершенно неотличимым от настоящего. Возможно, в этот раз луч-импульс принес кусочек совсем уж близкого будущего, отделенного от настоящего, может быть, днями, поэтому картина была идеально четкой.
…По экрану слева направо полезли пульсирующие разноцветные волны. Цвета вдруг исчезли, и хаос на экране стал черно-белым. Изображение не появлялось, но были слышны какие-то звуки — неясный шорох, протяжный скрип, голоса:
— …я работал, — сказал мужской голос, — я ничего не знал…
— …Теллус… космическим экспедициям…
Долгая, продолжительная пауза и мелькание цветовых пятен.
— …Это что-то невероятное, небывалое, — сказал тот же голос.
Очень короткая пауза, вспышка на экране, затем мелькнули смутные черты мужского лица и снова исчезли.
— …Печально… Очень, очень жаль…
— …Неудача… очень тяжело… Из экипажа «Альбатроса»… Пауза.
— …Он остался один… остался один… остался один, — с некоторыми промежутками произнес голос, и сразу же на экране вспыхнула картина, относящаяся, бесспорно, совершенно к другому: ослепительно зеленый тропический лес, в глубине которого высилось непонятного назначения решетчатое сооружение. На самом верху его была открытая площадка, где стояли, глядя в одну сторону, несколько человек…
Их было еще несколько, фрагментарных картин, выхваченных из будущего. Потом запись кончилась, ее стали повторять в третий раз. И в третий раз прозвучали эти слова.
— Он остался один… остался один… остался один…
6
Генеральный директор долго перекладывал на своем гигантском столе какие-то бумаги, потом внимательно и неестественно медленно читал, надев очки, одну из них, и губы его шевелились, как будто он повторял текст про себя. Дважды в кабинет входила секретарша. Она что-то негромко говорила, и генеральный директор так же негромко отвечал ей. Когда секретарша проходила мимо Андрея, она всякий раз внимательно осматривала его.
Ивашкевич, сидя в кресле напротив, нервно барабанил пальцами по крышке маленького стола. Пороховник и Пономарев, оба в красных тренировочных куртках, разместились на длинном диване и с одинаково напряженными лицами смотрели в окно, за которым шла обычная, повседневная жизнь порта. Там же на диване примостился Сережа Крылов; он внимательно изучал пол под ногами.
Андрей осмотрел всех четверых. Он думал о том, что ответит каждый из них на вопросы генерального директора.
А что скажет он сам, капитан «Альбатроса»?
Андрей переменил позу и прикрыл глаза. Он многое передумал, а вот сейчас понял, что и сам еще не знает, что ответит, когда придет его очередь отвечать.
Генеральный директор встал и заговорил непривычно мягким голосом:
— Я просил вас собраться, чтобы все решить…
Экспедиция будет, подумал Андрей. Кто-то обязательно полетит, несмотря ни на что.
— Это не ошибка? — быстро спросил Ивашкевич. — Насколько я понимаю, закономерности работы Установки не очень-то ясны даже специалистам…
Генеральный директор понимающе кивнул.
— Об этом уже думали. Была экспертная специальная комиссия, она проанализировала все, что передала Установка. Мнение авторитетных ученых едино: фрагменты, воспроизведенные на экране, действительно были фрагментами из будущего.
В кабинете снова стало тихо. Потом зашевелился Крылов, и у него вдруг вырвалось:
— Невероятно! Чем больше об этом думаешь, тем более невероятным все это кажется. Сведения из будущего… о нас!
— Невероятно! — генеральный директор выпрямился и от этого стал еще выше. — Невероятно то, что первая же передача из будущего принесла информацию о нашем полете как раз накануне его.
С высоты своего огромного роста он смотрел на пятерых людей, сидевших перед ним.
— Невероятно! — еще раз повторил хозяин кабинета, и голос его был тяжелым, усталым. — Но наше дело сейчас не обсуждать этот невероятный факт, не удивляться ему, а подумать, что делать дальше.
Под Ивашкевичем скрипнуло кресло. Крылов оторвал, наконец, взгляд от пола и стал смотреть в окно.
— А теперь, — сказал хозяин кабинета глухо, — когда мы знаем о том, — он кашлянул, — вернее, когда мы можем догадываться о том, что экспедиция окажется крайне тяжелой, может быть, драматической, должен прежде всего сказать вам, как человек, облеченный высшей властью в космофлоте, что каждый из вас теперь... может теперь… отказаться от участия в ней.
Под Ивашкевичем скрипнуло кресло. Генеральный директор внимательно посмотрел на него.
— Вас за это никто не осудит. Раньше по неписаным законам космофлота вы не могли отказаться от участия в экспедиции, теперь сделать это вы вправе… Что скажете вы, Ивашкевич?
Ивашкевич поднял голову, но ничего не ответил. Казалось, что тишина в кабинете густеет.
Андрей потер ладонями виски. Он ощутил страшную усталость, подумал вдруг, что экспедиция на Теллус — это лотерея, и которой из пяти билетов выигрывает только один. Только одному суждено дойти до конца и понять, ради чего он прошел этот путь. Кому?..
— Но ведь следующая экспедиция на Теллус может состояться только через двести сорок семь лет! — неожиданно резко сказал Крылов.
Генеральный директор медленно качнул головой.
— Да, через двести сорок семь лет.
Лицо его вдруг изменилось, будто его поразила новая, совершенно неожиданная мысль. Некоторое время он словно бы взвешивал ее в уме, а потом медленно, с какими-то странными интонациями, понизив голос еще больше, сказал:
— Вы знаете, что это может значить? Если сегодня мы откажемся от экспедиции на Теллус, значит, информация из будущего относится не к нашей, а к следующей экспедиции. К той, которая состоится двести сорок семь лет спустя.
Все задвигались, возбужденные. Пороховник щелкнул пальцями. Пономарев улыбнулся, а генеральный директор искоса, с каким-то странным выражением посмотрел на Сережу Крылова.
Неслышно через кабинет прошла секретарша и положила на стол пластиковую папку с крупным грифом «Очень срочно». Генеральный директор отодвинул папку, не заглядывая в нес, и встал.
— Ну что же, — сказал он. — Немедленного ответа я не жду. Подумайте. Приходите ко мне, как решите. Хоть вместе приходите, хоть по отдельности.
7
«Он остался один… остался один… остался один…» Андрей открыл глаза. Плотно сдвинутые портьеры создавали в номере космогостиницы полумрак. Подошла Нина и села рядом, положила руку ему на лоб.
— Значит, я заснул?
— Ровно на двадцать минут, — слазала Нина. — Пока я стояла у окна и смотрела, как начинается дождь.
— Дождь? — Андрей упруго поднялся из кресла, быстро пересек комнату, распахнул окно.
В густом сумраке позднего вечера стояла сплошная водяная стена. Нити дождя казались туго натянутыми, они рассекали ветви деревьев и сбивали на землю листья, уже начинавшие желтеть. Дождь наполнял мир густым рокотом и свежим ароматом. Захотелось, как в детстве, когда все впечатления ярки и праздничны, босиком пробежать по лужам.
Андрей закрыл окно, но еще некоторое время смотрел на дождь. Он знал, что Нина следит за каждым его движением, и обернулся.
— Кто полетит? — спросила она тихо.
Андрей задернул штору, и в номере космогостиницы вновь стало тихо.
— Лететь хотели все, — ответил он, — но решено отправить только двоих — меня и Крылова.
— Двоих, — тихо повторила Нина. — А после полета останется один…
Он опустил глаза, глубоко вздохнул и стал ходить из угла в угол: пятнадцать шагов в одну сторону и пятнадцать в другую. Он ждал, что скажет Нина.
— А если лететь одному?
— Одному нельзя.
— Я знала, что так будет, — тихо сказала Нина. — И я тебя понимаю.
Он посмотрел на Нину, с которой так странно связалась для него эта экспедиция, потому что встретились они именно в тот день, когда Андрей узнал о будущем полете на Теллус, и загрустил.
— Ты ведь даже не успел съездить домой.
— Теперь уже не успею.
Нина зябко поежилась, и он обнял ее.
— А вот ему, наверное, еще тяжелее, — проговорила Нина. — Сергей Крылов — это ведь его сын.
— Сын? — переспросил Андрей. — Чей сын?
— Генерального директора, — Нина хотела улыбнуться, но улыбка не получилась. — Только об этом известно очень немногим. Он считает, что детям только вредит, если их родители знамениты. Особенно, если дети делают то же, что и родители…
Андрей прошелся по комнате. Представил лицо Сергея Крылова и рядом — добродушное, мягкое лицо генерального директора. Пожалуй, лица были похожи. Хотя ростом сын явно отстал от отца.
— И он… он разрешил ему отправиться в экспедицию?
— Об этом ты сказал мне сам, — ответила Нина.
— Его сын, — пробормотал Андрей. — Как ты об этом узнала?
— Я обещала никому не говорить. Но сейчас, наверное, можно. Узнала случайно: я дежурила, когда в моем секторе садился одноместный тренировочный корабль. Кажется, он летал к Марсу или Юпитеру, точно не помню. Редчайший случай: при посадке отказали тормозные двигатели. Пилот был очень юн и не знал, на что решиться. Как полагается по регламенту, я тут же сообщила об этом в дирекцию управления, и в мою диспетчерскую тут же прибежал сам генеральный. Он сам стал вести пилота, и я волей-неволей слышала весь их разговор. Уже потом генеральный директор мне все объяснил и взял с меня слово об этом не говорить никому.
Она замолчала и задумалась.
— Расскажи, как корабль сел? — спросил Андрей.
— Вместо тормозных двигателей пилот использовал маршевые, но отрегулировал их так, что они только гасили скорость… Когда корабль опустился, генеральный сел в кресло и долго молчал. А потом мне сказал, и эти слова я запомнила: «Если хочешь воспитать настоящего человека, надо с детства дать ему понять, что в первую очередь он должен рассчитывать только на себя самого. Сейчас я ему помог, но это сделал бы на моем месте любой знающий человек».
Если бы пришлось выбирать мне, думал Андрей, я бы, наверное, тоже выбрал Крылова.
Он сел на диван, усадил рядом с собой Нину и обнял ее за плечи.
— Ты считаешь, что тебе непременно надо лететь? — прошептала она.
— Непременно.
Плечи Нины дрогнули.
— Я это знала.
— Наверное, — сказал Андрей, — это банально, но я убежден, что без риска, без трудностей ничего не бывает. Человеку, чтобы он шел вперед и вперед, обязательно что-то должно мешать. Трудности вроде бы помеха, но, совсем не имея их, далеко не уйдешь…
Он тронул рукой волосы Нины, осторожно намотал прядку себе на пальцы и увидел, что в ее глазах заблестели слезы.
8
…Слева, там, где к шоссе вплотную подходил лес, краски были уже желто-красными. Воздух был по-осеннему прозрачным, и звуки тоже стали осенними — гулкими и отрывистыми, непохожими на приглушенные голоса лета.
Слева, в глубине леса, мелькнули здания научного центра и среди них — вросший в землю кристалл Института времени. Андрей еще глубже вдавил педаль, и тогда ему показалось, что машина не мчится по пустому шоссе, а, приподнявшись над ним, летит.
Он усмехнулся: машина как будто тоже стремилась к сверх-субсветовому пределу и никак не могла его перейти. А сам он это сделает. Поразительное чувство: знать, что совсем скоро Земля останется далеко и само Солнце станет звездой, ничем не выделяющейся среди тысяч других. И что еще немного, и он своими глазами увидит таинственный Теллус… должен увидеть.
Он сбавил скорость, потому что теперь шоссе должно было повернуть направо, и тогда сразу кончится лес, вместо него появятся длинные корпуса навигационной службы и громадное полупрозрачное здание управления.
Въехав на территорию порта, Андрей стал лавировать среди множества кораблей. У элегантного корпуса субсветовика экстракласса «Москва» он на мгновение притормозил. Корабль, его прежний корабль, проходящий профилактику, был сегодня пуст, безмолвен. На несколько десятков дней вернулся он на Землю и вскоре снова уйдет в космос с прежним экипажем и другим командиром. Надежный, верный испытанный корабль, характер которого он, Андрей Ростов, успел узнать, как, может быть, никто другой никогда не узнает.
Он вновь нажал педаль, ц «Москва» осталась позади.
И вот он, самый дальний угол порта. Возле невзрачного корпуса «Альбатроса» стояли несколько машин, среди которых была и машина генерального директора. Все обычно, буднично. Это хорошо, подумал Андрей, что ушла в прошлое традиция, когда перед стартом к кораблям собирались десятки тысяч людей и всем участникам таких церемоний было, вероятно, не по себе. Теперь каждый новый старт — это не праздник, а прежде всего дело. Экипаж собирается прямо у корабля, корабль уже готов к старту, свидетели старта — лишь несколько человек, без присутствия которых не обойтись.
Он выключил двигатель и шагнул на теплые плиты перрона. Сергей Крылов, его спутник, был уже среди маленькой группы провожающих. Андрей вздохнул и медленно, не спеша пошел к ним. Нина осталась в городе, он просил ее не приезжать к «Альбатросу».
Слова прощания были очень короткими. Потом — крепкие рукопожатия, и вдруг выпавшие из руки генерального директора очки, тут же разлетевшиеся вдребезги на бетонной плите, и чья-то шутка, старая как мир, прозвучавшая сегодня не очень-то весело: «К счастью!» И как всегда — трап пружинил под ногами. Все было привычно, буднично.
И снова была осень.
— Экспедиция с Теллуса вернулась! — взволнованно сказал один собеседник другому по видеосвязи. — Ты, наверное, и не слышал об этом?! Ты ведь всегда узнаешь новости последним, потому что неделями не выходишь из лаборатории.
— Конечно, слышал, вся Земля говорит об этом! — ответил второй. — Я работал… Я ничего не знал, и вдруг эта новость — «Альбатрос» вернулся на Землю.
— Конечно, нам повезло, что первый полет на Теллус был при нас, — сказал первый. — Сейчас мне просто жаль, что наша работа не имеет никакого отношения к космическим экспедициям…
— Ты знаешь подробности?
— Всех подробностей не знает пока никто. Но уже и сам факт… Это что-то невероятное, небывалое. Впрочем, ждать осталось недолго: скоро мы узнаем больше. Расскажи теперь, как твой опыт?
— Да все то-же, — ответил огорченный голос. — Пока сплошные неудачи. К тому же вышел из строя вспомогательный блок, и, значит, опять уйма времени ушла впустую.
— Это, конечно, очень печально, — ответил собеседник, — Очень… Сочувствую, очень жаль, но все-таки в конце концов все получится, должно получиться.
— Просто очередная неудача — только и всего. Очень тяжело, надо будет восстановить вспомогательный блок… Расскажи-ка мне лучше… Я слышал, что кто-то из экипажа «Альбатроса» остался в системе Теллуса?
— Это правда. Мы ведь еще не знаем всех закономерностей эффекта сверхсубсветовой скорости, и поэтому «Альбатрос», собрав самую минимальную информацию, едва установив первый Контакт, уже должен был возвращаться. Сергей Крылов, один из экипажа, остался там с разрешения командира, чтобы установить с теллусийцами настоящую дружбу. Он остался один, но, как говорят, не будет чувствовать себя там одиноким. Он остался один, как в древности исследователи оставались в открытых ими странах, чтобы узнать их больше. Впрочем, он остался один ненадолго: теллусийцам эффект сверхсветовой скорости давно знаком. Они обещали скоро вернуть его на Землю, на своем корабле. Понимаешь, к нам прибудет целая экспедиция…
Андрей Балабуха Тема для диссертации
Экспозиция
В шесть часов вечера двери Института мозга распахивались, и из них выходили поодиночке, группами и, наконец, непрерывным потоком выливались сотрудники… Минут через десять — пятнадцать поток постепенно иссякал. И в здании, на территории института и прилегающих к нему улицах наступала тишина. Изредка ее нарушали шаги случайных прохожих или какой-нибудь парочки.
Так было и в этот день. Однако в половине седьмого привычный порядок нарушился: к дверям института с разных сторон подошли двое. Первому было лет тридцать пять — тридцать шесть. Лицо его казалось треугольным: очень широкий и высокий лоб, над которым фонтаном взрывались и опадали в разные стороны длинные прямые волосы; совершенно плоские, выбритые до блеска щеки почти сходились у миниатюрного подбородка; рот же, напротив, был настолько велик, что, казалось, стоит его открыть, и подбородок неминуемо должен отвалиться; только прямой нос с широко выгнутыми крыльями вносил в это лицо какое-то подобие пропорциональности. Второму на вид было никак не меньше шестидесяти. Лицо его чем-то напоминало морду благовоспитанного боксера: почти квадратное, с крупными чертами и небольшими умными глазами, оно казалось грустным даже тогда, когда человек улыбался. Вся его фигура была под стать лицу, массивная и тяжелая. И поэтому подстриженные коротким бобриком волосы никак не вписывались в общий тон — здесь приличествовала бы львиная грива.
Встретившись, они поздоровались и несколько минут постояли, о чем-то тихо переговариваясь. Младший короткими жадными затяжками курил сигарету. Потом резким движением бросил. Прочертив в воздухе багровую дугу, она искрами рассыпалась по выложенной глянцевитой плиткой стене. Старший осуждающе покачал головой. Затем оба вошли в здание.
В тот момент, когда они оказались в холле, освещенном только неяркой лампой на столике у вахтера, откуда-то из недр здания вышел третий. Лица его было не разглядеть, только белый халат светился, как снег лунной ночью. Подойдя к вахтеру, он негромко сказал:
— Василий Федорович, пропусти, пожалуйста. Это ко мне.
— Пропуск? — дежурный с трудом оторвался от газеты.
— Вот.
Вахтер внимательно посмотрел на бумажку, перевел взгляд на лица посетителей.
— Ладно, — проворчал он, снова углубляясь в «Неделю». — Трудяги…
Человек в белом халате быстро подошел к двоим, ожидавшим в нескольких шагах от холодно поблескивающего турникета.
— Добрый вечер, — сказал он, пожимая им руки. Они постояли несколько секунд, потом младший из пришедших не выдержал:
— Ну, веди, Вергилий…
Старший усмехнулся:
— В самом деле, Леонид Сергеевич, идемте. Показывайте свое хозяйство…
Они довольно долго шли коридорами, два раза поднимались по лестницам — эскалаторы в это время уже не работали — и наконец остановились перед дверью с табличкой:
Лаборатория молекулярной энцефалографии.
Леонид Сергеевич пропустил гостей, потом вошел сам и закрыл дверь на замок.
— Ну вот, — сказал он негромко, — кажется, все в порядке.
Треугольнолицый внимательно разглядывал обстановку.
— Знаешь, мне начинает казаться, что чем дальше, тем больше все лаборатории становятся похожими друг на друга. Какая-то сплошная стандартизация…
— Унификация, — уточнил Леонид.
— Пусть так. В любой лаборатории чуть ли не одно и то же оборудование. Я в твоем хозяйстве ни бельмеса не смыслю, а приборы те же, что и у меня…
— Кибернетизация всех наук — так, кажется, было написано в какой-то статье, — подал голос третий. — Слушайте, Леонид Сергеевич, у вас можно раздобыть стакан воды?
Он достал из кармана полоску целлофана, в которую, как пуговицы, были запрессованы какие-то таблетки, надорвав, вылущил две на ладонь.
— Что это у вас, Дмитрий Константинович? — спросил Леонид.
— Триоксазин. Нервишки пошаливают, — извиняющимся голосом ответил тот.
Леонид вышел в соседнюю комнату. Послышалось журчание воды.
— Пожалуйста, — Леонид протянул Дмитрию Константиновичу конический мерный стакан. Тот положил таблетки на язык и, запрокинув голову, запил. Кадык ходил по горлу, как поршень насоса.
— Фу, — сказал он, возвращая стакан. На лице у него застыла страдальческая гримаса. — Ну и гадость!
— Гадость?! — удивленно переспросил Леонид. — Это же таблетки. Даже вкуса почувствовать не успеваешь — проскакивают.
— Это галушки сами скачут. А эти штуки и стаканом воды не запьешь. Или не привык еще?
— И хорошо, — вставил треугольнолицый. — Я лично предпочитаю доказывать свою любовь к медицине другими способами.
— Да вы садитесь, садитесь, — предложил Леонид. Сам он отошел к столу у окна и, включив бра, возился там с чем-то.
— Помочь тебе?
— Спасибо, Коля. Я сам.
— Раз так — и ладно. В самом деле, Дмитрий Константинович, давайте-ка сядем.
Дмитрий Константинович сел за стол, по-ученически сложив руки перед собой. Николай боком примостился на краю стола, похлопал себя по карманам.
— Леня, а курить здесь можно?
— Вообще нельзя, а сегодня можно.
— Тогда изобрази, пожалуйста, что-нибудь такое… Ну, в общем вроде пепельницы.
— Сам поищи.
— Ладно. — Николай пересек комнату и стал рыться в шкафу. — Это можно? — спросил он, показывая чашку Петри.
— Можно.
Николай снова пристроился на столе, закурил.
— Разрешите? — спросил у него Дмитрий Константинович.
— Пожалуйста! — Николай протянул пачку. — Только… Разве вы курите?
— Вообще нет, а сегодня можно, — усмехнулся тот.
— Все, — Леонид щелкнул выключателем бра. В руках у него было нечто напоминающее парикмахерский «фен» — пластмассовый колпак с четырьмя регуляторами спереди и выходящим из вершины пучком цветных проводов.
— Может, посидим немного? — спросил Дмитрий Константинович. — Как перед дальней дорожкой?
— Долгие проводы — лишние слезы, — резко сказал Николай. — Начинай, Леня.
Леонид сел в огромное кресло, словно перекочевавшее сюда из кабинета стоматолога; нажав утопленную в подлокотнике клавишу, развернул его к вмонтированному в стену пульту со столообразной панелью, надел «фен» и стал медленными и осторожными движениями подгонять его к голове.
— Коля, — сказал он, — автоблокировка включена. Но на всякий случай вот тут, в шкафчике, шприц и ампулы. Посмотри.
— Посмотрел.
— Возьмешь вот эту, с ободком…
— Эту?
— Да. Обращаться со шприцем умеешь?
— Я умею, — сказал Дмитрий Константинович. — Вернее, умел когда-то.
— Думаю, это не понадобится. Но в крайнем случае придется вам вспомнить старые навыки.
— Долго это будет?
— Сорок пять минут.
— Долго…
— Начнем, пожалуй! — Леонид откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза.
— Ни пуха ни пера! — сказал Николай. — А я пошел к черту. Возвращайся джинном!
Он тихонько, на цыпочках подошел к Дмитрию Константиновичу, сел, положил перед собой сигареты.
До сих пор их было трое. Теперь — двое и один.
Леонид
Через пять минут я усну. И проснусь кем? Самим собой? Всемогущим джинном? Или просто гармонической личностью, с уравновешенным характером и хорошим пищеварением? Не знаю. Лучше бы сейчас ни о чем не думать. Не думай! Не могу. Уж так я подло устроен. И вообще самое трудное — это не думать об обезьяне. Зря я ввязался в это дело. Ввязался? Я же сам все это затеял. Но нужно было бы еще попробовать… Не могу я больше пробовать — это мой единственный шанс. Вот уж не думал, что я так тщеславен. Тщеславен. И жажду, чтобы мое имя вошло в анналы. Может быть, завтра войдет…
Еще четыре с половиной минуты. Нет, надо успокоиться. Упорядочить мысли. Так я, того гляди, и не усну. Может, это мне стоило проглотить триоксазин? Давай упорядочивать мысли.
Пожалуй, все началось с шефа. Или с Таньки? С шефа и Таньки. Вечером Танька сказала, что ей надоело со мной, что из меня никогда не выйдет не только ученого, но и просто мужа. И ушла. Это она умеет — уходить. «Всегда надо уйти раньше, чем начнет тлеть бумага» — так она сказала и изящно погасила папиросу. Курила она только папиросы. Когда ребята ездили в Москву, то привозили ей польские наборы: сигареты она раздавала, а папиросы оставляла себе. Впрочем, курила она совсем немного.
Тогда я пошел в общежитие, и мы с ребятами говорили почти до утра и пили черный кофе эмалированными кружками. А утром меня вызвал шеф.
Я его люблю, нашего шефа. И уважаю до глубины души. Только ему ведь этого не скажешь. Он великий. Вообще, по-моему, все ученые делятся на три категории: великих теоретиков, гениальных экспериментаторов и вечных лаборантов. Шеф — великий теоретик. Я — вечный лаборант, и это меня не слишком огорчает. Ведь всегда нужны не только великие, но и такие, как я, собиратели фактов. Меня это вполне устраивает. Больше, я люблю это. Когда остаешься один на один с делом нудным и противным, когда тебе нужно сделать тысячу энцефалограмм, изучать и делать выводы из сопоставления которых будут другие, вот тогда ты чувствуешь, что без тебя им не обойтись. И тысяча повторений одной и той же операции уже не рутина, а работа.
Так вот, меня вызвал шеф.
— Леня, — он у нас демократ, наш шеф, — Леня…
Я уже знал, что за этим последует. Да, конечно, меня держат на ставке старшего научного сотрудника, у меня же до сих пор нет степени. И ведь я умный парень, мне ничего не стоит защитить в порядке соискательства. И языки я знаю, а ведь как раз это для многих камень преткновения. И тем у нас хоть отбавляй. Вот, например: «Некоторые аспекты динамической цифровой модели мозга». Чем не «диссертабельная» тема? И в самом деле, подумал я, почему бы не взяться?
— Владимир Исаевич, — сказал я. — Давайте. «Некоторые аспекты динамической цифровой модели мозга» — это же замечательно!
Шеф онемел. Он уже столько раз заговаривал со мной об этом, но я всегда изворачивался, ссылаясь на общественные нагрузки и семейные обстоятельства…
Наконец шеф обрел дар речи.
— Молодец, Леня! — прочувствованно сказал он. — Только ведь она нудная, эта модель. Вы представляете, сколько там…
— Представляю, — сказал я. — Очень даже представляю.
Шеф сочувственно посмотрел на меня и покивал. Я тоже покивал, чтобы показать, что оценил его сочувствие.
— Ну что ж, — сказал шеф. — Беритесь, Леня, а мы вас поддержим. Всю остальную работу я с вас снимаю, занимайтесь своей темой. Года вам хватит?
— Хватит, — не моргнув глазом, соврал я. — Безусловно, хватит.
На этом аудиенция кончилась. И начались сплошные будние праздники.
В качестве моделируемого объекта я решил взять собственный мозг. Во-первых, всегда под рукой; во-вторых, другого такого идеально среднего экземпляра нигде не найдешь: и не болел я никогда, и не кретин, и не гений — сплошное среднее арифметическое.
Так прошло девять месяцев — вполне нормальный срок, чтобы родить модель. И тогда меня заело: работа сделана, модель построена, а дальше что? Какая из этого, к ляду, диссертация? Выводы-то хоть какие-нибудь должны быть! А выводы, как известно, не по моей части.
Конечно, есть шанс защитить и так. Недаром на каждого кандидата технических, филологических и прочих наук приходится, как минимум, три кандидата медицинских — статистика вещь великая. Но надеяться только на нее противно…
И тогда я вспомнил про Кольку. Мы с ним учились еще в школе. Потом вместе поступали на физмат. Он поступил, а я не прошел по конкурсу и подался на биофак.
Я пришел к Кольке с папкой, в которой могла бы уместиться рукопись первого тома «Войны и мира», и бутылкой гамзы. Мы посидели, повспоминали. Потом я спросил:
— Слушай, можешь ты посчитать на своей технике?
— Что посчитать? — Колька всегда на вопрос отвечает вопросом.
Я объяснил. Мне нужны были хоть какие-нибудь аналогии, закономерности, алгоритмы.
— А для чего все это нужно? — спросил он.
— Надеюсь, что такое электроэнцефалограмма, ты знаешь? Ну вот. А это запись электрической активности каждой клетки мозга в течение сорока минут жизнедеятельности.
— Популярно…
— Как просил.
— Ладно, — сказал Колька. — Оставь. Посмотрим, что из этого можно высосать.
На этом мое участие кончилось. Собственно, это всегда бывает так и иначе быть, наверное, просто не может: я собрал факты, а выводы должен делать кто-то другой. Только на этот раз выводы уж больно сумасшедшие… Что ж, скоро выяснится, достаточно ли они сумасшедшие, чтобы быть истиной, как сказал кто-то из великих.
Николай
Леня пришел ко мне в конце апреля. Надо сказать, ему немного не повезло: приди он хотя бы месяцем позже, я взялся бы за это дело сразу. Но в мае нам надо было заканчивать две темы и ничем посторонним я заниматься не мог. А потом, когда мы кончили, я попросту забыл о нем. Не то чтобы я был таким уж необязательным, просто, когда закрутишься вконец, забываешь обо всем. И вспомнил я о Лене только в июне. Надо отдать ему должное: он ни разу не напомнил мне о себе, ни разу не поторопил. Такая деликатность даже удивила меня. Сперва я подумал, что ему все это попросту не так уж нужно; но потом, когда вспомнил Леньку получше (ведь мы с ним не виделись несколько лет), — сообразил, что для него такое поведение вполне естественно: он отдал, все мне и теперь ждал. Мне бы такой характер… Я совсем не умею ждать. Леня сразу как-то вырос в моих глазах.
Короче говоря, в июне я вспомнил о Лениной просьбе. Я возился с телевизором и неожиданно в развале на столе наткнулся на его папку. Сразу же раскрыл, просмотрел. И ничего не увидел. Нет, там были графики, формулы — все на месте. Но никакого физического смысла в них я не уловил. В принципе оно и понятно: я ведь в биологии вообще мало смыслю, а в такой специализированной области и подавно. Но у неведения есть и своя хорошая сторона — вот она, пресловутая диалектическая двойственность! — свежий взгляд. Не зная биологии, я мог надеяться увидеть то, чего нормальный биолог в жизни бы не заметил. Однако могучая эта теория на практике не подтвердилась. Во всяком случае сразу.
Через несколько дней — я в это время был в отпуске — у меня уже выработался условный рефлекс: как только я брался за Ленины графики, на меня нападала безудержная зевота.
Надо сказать, я вообще не доверяю способу «медленно и методично» и всегда был приверженцем «метода тыка». Конечно, научно обоснованного «тыка». И ассоциативных связей.
Я думал, с чем могут ассоциироваться эти кривые. Но в голову ничего не приходило.
«Посчитай на своей технике», — сказал Леня. Но прежде чем считать, нужно сформулировать задание. Как? Ни малейшего намека я не видел. И тогда я стал безудержно экспериментировать. Это называется «алгоритм Мартышки». Той самой, которая «то их на хвост нанижет, то их понюхает, то их полижет». Прежде всего наглядность. К счастью, Леня — аккуратист: мне не пришлось приводить его графики к единому масштабу. Я пробовал накладывать их, пробовал…
Говорят, лень — двигатель прогресса. В самом деле: лень стало человеку пешком ходить — автомобиль изобрел. И так далее. Меня тоже выручила лень. Чтобы не разглядывать часами эти дурацкие кривые, я пересчитал их и воспроизвел в звуковом диапазоне. Потом записал на магнитофон и начал прокручивать в качестве звукового сопровождения. А сам вернулся к телевизору.
Я живу в однокомнатной квартире на втором этаже девятиэтажного кооперативного дома. Народ в доме по большей части свой, институтский, в основном молодежь. Поэтому, когда я ставлю магнитофон на окно и запускаю его на полную громкость, возражений обычно не бывает. Во всяком случае никто не приходит и не говорит: «Да заткните же вы свою проклятую машину!»
Но на этот раз не успел я прогнать пленку каких-нибудь три-четыре раза, как сосед сверху забарабанил чем-то об пол. Я высунулся в окно и осведомился, не мешаю ли спать.
— Спать вы мне не мешаете, но работать — очень. Нельзя ли несколько потише?
— Отчего же нельзя? — вежливо ответил я.
И убавил звук. Чуть-чуть.
Соседа сверху я совсем не знал: он не из нашего института. Иногда мы с ним встречались на лестнице и раскланивались по всем правилам этикета. Внешне он походил на заправилу какой-нибудь гангстерской шайки: массивный, квадратный, с лицом боксера и короткой стрижкой.
Минут через пятнадцать раздался звонок. Как был, в одних трусах я пошел открывать; женщин вроде бы не ожидалось. На пороге стоял «гангстер» с третьего этажа.
— Простите, пожалуйста, — сказал он, — мне очень не хочется прерывать ваши занятия, но… Я, конечно, очень люблю музыку… Сам некоторым образом музыкант… Но нельзя ли все-таки потише?
Я уже приготовился было ответить, но он продолжал:
— И потом, черт побери, можно ли так варварски обращаться с музыкой? Это что у вас, пере-пере-перезапись?
— Какой музыкой? — обалдел я.
Он указал рукой на окно с магнитофоном. Я схватился за шевелюру.
— Проходите, пожалуйста, — попросил я. — Только извините, я несколько не в форме…
— Ну зачем же, — вежливо возразил сосед. — Вы только сделайте немножко потише. Я вовсе не хочу вам мешать.
— Что вы, что вы, — бурно запротестовал я. — Заходите! В порядке, так сказать, установления добрососедских отношений. А то просто неудобно получается: два года живем в одном доме и даже не знакомы!
Я усадил его на диван, а сам торопливо стал натягивать «техасы» и рубашку: все-таки неудобно принимать гостей в трусах.
— Так вы говорите, это музыка? — спросил я.
— А что же это еще может быть? — слегка раздраженно парировал он. — Только музыка, испорченная варварскими руками радистов. Радиолюбителей, виноват. А была прекрасная музыка…
Я поспешно сбавил громкость. Он прислушался.
— Прекрасная была музыка… — повторил он. — Это полигармониум?
— Не знаю, — сказал я и вдруг начал вдохновенно врать: мне пришла в голову ослепительная идея. Недаром я верю во вдохновение и прозрение. — Это сочинение одного моего приятеля. Покойного приятеля. Он не был музыкантом…
— Композитором, — поправил меня сосед.
— Композитором, — согласился я. — Он был дилетант. Любитель. Он подарил мне запись…
— Но почему она в таком состоянии?
— Видите ли, я тут… В общем это случайность… Запись повреждена.
— Так неужели не сохранилось партитуры?
— Она погибла. Сгорела при пожаре. А вы, кажется, сами музыкант?
— Да.
— Простите за навязчивость, а вы не взялись бы…
— Восстановить?..
Он был на редкость догадлив. Я молча кивнул и потупился, чтобы он не увидел, как загорелись у меня глаза.
— Что ж, — сказал он, — пожалуй… Можно было бы попытаться. Хотя работа, конечно, грандиозная… — Он помолчал, пожевал губами. — Ладно, — сказал он вдруг решительно и в этот момент показался мне самим совершенством, этаким подарком судьбы. — Давайте.
Дмитрий Константинович
Больше всего это было похоже на работу археолога, реконструирующего какой-нибудь древний храм или дворец. От него и остались-то крохи фундамента да слабый контур, просматривающийся лишь с самолета, но проходит несколько лет, и вот ты находишь в книге фотографию, под которой написано: «Зиккурат Урнамму. Реконструкция». И постройка настолько красива, настолько органично вписывается в ландшафт, что невозможно не поверить — да, именно так это выглядело когда-то, так и никак иначе. Палеоскульптор, по останкам человека создающий его скульптурный портрет; палеонтолог, по нескольким костям восстанавливающий облик динозавра, — они могли бы понять то, с чем пришлось столкнуться мне.
Прежде всего надо было записать партитуру. После нескольких прослушиваний я справился с этой задачей довольно легко. Но потом… Потом начались муки. И впервые в жизни я мог сказать — это были муки творчества.
Какое это магическое, волшебное слово «твор-чест-во»! Созидание. Из ничего, из памяти, из собственной души извлечь музыку — что может быть выше этого?! Но я извлекал ее только из инструмента и листов партитуры. Я был исполнителем — неплохим исполнителем, и не более того. А больше всего мне хотелось услышать: композитор Дмитрий Штудин. Тщеславие? Не знаю. Может быть. Хотя главное для меня в конечном счете было не это, а сам процесс творчества — процесс, мне недоступный. Как говорится, бодливой корове бог рог не дает… И теперь мне представился единственный шанс. Единственный, потому что в этой записи, которую Николай Михайлович просил меня восстановить, я почувствовал руку гения. Я сам не бог весть что. Но почувствовать гения, узнать его — это я могу. Тут просто невозможно ошибиться. Потому что гармония, настоящая гармония, любого заставит остановиться в священном трепете.
Запись была преотвратная. Я понимаю, Николай Михайлович не то ее перегрел, не то перемагнитил — что-то такое он мне говорил, — но как можно было так обращаться с шедевром?! Впрочем, я ему не судья. Но потери были невосполнимы, стертыми оказались целые партии, во многих местах зияли мучительные в своей дисгармоничности пустоты…
В сорок четвертом году, когда я попал в госпиталь, мне довелось повидать там всякое: людей с ампутированными руками и ногами, с обожженными лицами, слепых, потерявших память… Пожалуй, только тогда я испытывал такое чувство, как сейчас. Передо мной был инвалид, тяжелый инвалид, и я должен был вернуть его к жизни.
Николай Михайлович забегал ко мне чуть ли не каждый день узнать, как продвигается работа. Однажды я не выдержал и накричал на него: сперва довести музыку до такого состояния, а потом справляться о ней. Это верх лицемерия! Словом, я здорово перегнул. Потом, конечно, зашел к нему, извинился, и мы договорились: когда кончу, я сам скажу. А до тех пор прошу его не торопить меня. Он пообещал. Но, встречаясь на лестнице или во дворе, я все время ловил его умоляющий взгляд. В общем-то я понимал его, я и сам так же нетерпелив. Но здесь нужно было собрать все силы, все терпение: малейшая поспешность могла привести к ошибке. Гармония не любит торопливых. Такой уж у нее характер.
Работаю я по вечерам: днем я преподаю в музыкальной школе. Когда-то я мечтал о славе, об имени, но со временем понял, что выше преподавателя в музшколе мне не подняться. Что ж, я смирился с этим. Больше того, работа эта доставляла мне радость. Но теперь пришло искушение. Великое искушение.
Сальери — вот имя этому искушению. Ведь это была бы, могла бы быть Первая симфония Штудина… К счастью, я вскоре осудил себя за такие мысли. А потом даже не смог работать, до того мне было мерзко. Я стал противен себе. Я вышел из дому и долго бродил по улицам, пытаясь вернуть утраченное равновесие… «Ведь ты же не поддался, — говорил я себе. — Так за что же казниться?» И не мог найти ответа. Но мерзкое ощущение не проходило.
Тогда я снова взялся за работу, чтобы прогнать, растворить этот осадок. И работа помогла. Теперь, когда все позади, я могу с полным правом сказать: это была настоящая работа.
Когда полная партитура была готова, я принес ее Николаю Михайловичу. Но оказалось, он не умеет читать ноты и потому не может «прослушать» ее глазами. По замыслу неведомого автора это должно было исполняться на полигармониуме. Я говорю «это», потому что не могу подобрать ему настоящего имени. Это не симфония, не… не… Это Музыка Музык. Шедевр. Через месяц я впервые сумел исполнить его так, как задумал автор. Тут не могло быть сомнений, ибо красота всегда однозначна, если это настоящая красота.
Мы записали ее, и Николай Михайлович унес пленку.
А через неделю он пригласил меня к себе. Я ждал этого, где-то подсознательно был готов, но в последний момент испугался. Сам не знаю чего. Должен был прозвучать финальный аккорд. Но я тогда не мог и подозревать, каким он будет… Работа не может быть самоцелью, как бы ни был притягателен процесс творчества. Она должна быть отдана людям. Но если бы я мог знать, каким образом это будет сделано…
Трое
Они сидели за столом в комнате Николая — Дмитрий Константинович и Леонид на диване, Николай на трехногой табуретке, принесенной из кухни: мебелью квартира, мягко выражаясь, была небогата. На столе красовалась бутылка коньяку, янтарная жидкость чуть подрагивала, когда под окнами проезжал тяжелый грузовик. Сахар, нарезанный лимон, чашки с кофе — вот и все угощение. Спартанская обстановка, спартанский стол… Одно вполне гармонировало с другим. Николай разлил коньяк по рюмкам. Посмотрел на Леонида. Тот кивнул чуть заметно.
— За успех, — сказал Николай и нервно провел рукой по разваливающимся волосам. — За ваш успех, Дмитрий Константинович!
И встал.
Дмитрий Константинович непонимающе посмотрел на него. Николай улыбнулся. Леонид тоже неловко поднялся с дивана, и оба они выпили, глядя на музыканта. Тот почувствовал, как кровь медленно приливает к лицу. Стало жарко. Он выпил свой коньяк, и от этого стало еще жарче.
— Прежде всего, Дмитрий Константинович, я должен очень извиниться перед вами, — сказал Николай, садясь.
— За что? — недоумевая, спросил тот.
— За розыгрыш. Может быть, это жестоко, но поверьте, это был единственный выход. Иначе вы не поверили бы и не взялись за дело…
— Короче, Колька, — подал голос Леонид.
— А короче, то, что вы взялись восстанавливать, не музыка. Вернее, не было музыкой.
— Ну, знаете ли… — начал было Дмитрий Константинович, но Леонид остановил его.
— Очень прошу вас, выслушайте. Потом говорите и делайте что угодно, но сначала выслушайте.
— Хорошо, — Дмитрий Константинович и сам не заметил, как охрип.
— Видите ли, — продолжал Николай, — все мы трое в конечном счете делали одно дело. Хотя ваша доля, Дмитрий Константинович, гораздо больше нашей. Это классический случай нецеленаправленного исследования. Леня сделал то, что называется динамической цифровой моделью мозга. Очень популярно это так: записывается электрическая деятельность каждой клетки мозга, составляются графики, выводятся формулы этих графиков. Леню заинтересовало, нет ли в них какой-либо закономерности. С этим он пришел ко мне. Я, для того чтобы нагляднее стал весь комплекс (ведь запись проводится одновременно), перевел эти графики в звуковой диапазон. И тут явились вы и сказали, что это музыка. Судите сами: мог ли я устоять, когда открывалась возможность столь оригинального эксперимента? Скажи я вам все сразу, разве взялись бы вы за такую работу?
— Пожалуй, нет… — неуверенно сказал Дмитрий Константинович.
— Ну вот. А теперь…
— Теперь осталось снова наложить эту исправленную вами запись на мозг объекта, — Леонид встал и подошел к окну.
— И тогда?
— Мы сами не знаем, что тогда, — не оборачиваясь, ответил Леонид. — Если бы мы знали… У нас есть только несколько гипотез. В основном у него, — он кивнул на Николая.
Потом они сидели до полуночи, до тех пор, пока не пришла взволнованная жена Дмитрия Константиновича узнать, что случилось. Ее тоже усадили за стол, и они пили кофе. Антонина Андреевна сходила к себе и принесла пирог с мясом. Они сидели, ели и разговаривали. Им представлялись все новые варианты того, что произойдет завтра.
Больше всех говорил Николай. Человеческий мозг — самое странное из всего, что мы знаем. Возможности его феноменальны. Взять хотя бы людей-счетчиков вроде Шакунталы Дэви или Уильяма Клайна, людей, обладающих феноменальной памятью, реальных прообразов фантастического Кумби. И при этом наш мозг загружен всего лишь на несколько процентов своих потенциальных возможностей… Представьте себе питекантропа, попавшего в звездолет. Он приспособит эту «стальную пещеру» под жилище, но никогда не сможет раскрыть всех возможностей корабля. Быть может, мы в самих себе — такой вот питекантроп в звездолете? Потом хиатус — зияние между неандертальцем и кроманьонцем. Неандерталец, по степени сложности мозга не превосходящий современных приматов, и кроманьонец, обладающий мозгом современного человека. А ведь они сосуществовали! Впрочем, это совсем другой вопрос — вопрос происхождения. Главное — мозг с тех пор не изменился. И даже сегодня задействован на какой-то миллимизерный процент! Может быть, если наложить на нормальный мозг «исправленную» энцефалограмму… Что будет тогда? Каким станет этот человек, исправленный и гармоничный?
«Главное, — говорил Леонид, — станет ли он вообще другим? Мы исходим из предпосылки, что накладываемые импульсы возбудят незадействованные клетки мозга так же, как стимулируют остановившееся сердце, посылая в него биотоки здорового. Ну а если ничего не произойдет? Или вмешательство кончится катастрофой? Нужно было бы провести еще много предварительных исследований: сравнить исходную энцефалограмму с энцефалограммами хотя бы тех же людей-счетчиков и людей-мнемотронов; потом сравнить все эти графики с исправленным и посмотреть, какие ближе к нему…» Но тут же опровергал себя, утверждая, что все это можно будет сделать потом. Никаких вредных последствий быть не может: аппаратура имеет надежную блокировку и все время поддерживает обратную связь с объектом.
Дмитрий Константинович, распалившись, вдруг разразился целой тирадой: «Художники — инженеры человеческих душ. Но до сих пор они могли воздействовать на эти самые души только опосредованно, через свои произведения. Теперь же открывается новая эра. Художники станут подлинными мастерами, ваятелями, творцами душ. И первым искусством, совершившим это, окажется музыка — самое человечное из всех искусств».
И снова говорил Николай: «Какие же перспективы откроются? Реализуются ли потенции, делающие человека математиком, художником или музыкантом, когда ему под гипнозом внушают, что он Лобачевский, Репин или Паганини? А может быть, осуществятся телепатия, телекинез, левитация? Или просто гармонизируется внутренняя деятельность человека? Ведь есть же мнение, что незадействованные проценты мозга работают на обеспечение бессознательной жизнедеятельности организма. Тогда — человек, не знающий болезней. Человек Здоровый. Или…»
И вдруг до Дмитрия Константиновича дошло: завтра. Опыт будет завтра!
— А кто… объект? — внезапно спросил он, слегка запнувшись на этом слове.
— Я, — коротко ответил Леонид. В комнате стало тихо. Очень тихо.
Финальный аккорд
Николай притушил сигарету. Чашка Петри уже была полна окурков.
— Кажется, все. Блокировка не сработала, — значит, с ним ничего не случилось. Во всяком случае ничего плохого.
Дмитрий Константинович молча кивнул. Последние минуты были невыносимо длинными, сделанными из чего-то фантастически тягучего и липкого. Казалось, сейчас можно ощутить квант времени, как виден в абсолютной темноте квант света. Он был уверен, что сделанное им никуда не годится, что этот рискованный эксперимент — попытка с негодными средствами. Он достал пакетики вылущил еще две таблетки.
— Коля, — сказал он тихо и вдруг впервые обратился к Николаю на «ты»: — Принеси мне, пожалуйста, воды…
Николай встал, сделал шаг. И замер.
Леонид все еще сидел, откинувшись на спинку кресла, глаза его были закрыты. Но «фен» вдруг стал приподниматься над его головой, словно отходящие от него провода приобрели жесткость и потянули колпак вверх, потом медленно, очень медленно поплыл по воздуху и лег на панель пульта. У Николая перехватило дыхание: похоже, питекантроп познал-таки тайны звездолета.
Сзади хрипло, с надрывом дышал Дмитрий Константинович.
Леонид открыл глаза и начал подниматься из кресла.
Сегодняшняя гениальность, понял Николай, телепатия, телекинез, левитация… Нет! Не то! Понадобятся совершенно новые понятия, неизвестные пока человеческому сознанию и языку.
Мысль была смутной, он сам еще не мог постичь ее до конца, но она упорно билась в мозгу, словно проникая в него извне. Или это не его мысль?
Сейчас Леонид повернется и скажет…
1971
Михаил Кривич Синтез ПСА
— Простите, у вас мальчик или девочка? — спрашивает полная блондинка с застиранной болонкой на поводке.
— Кобель, — сухо роняю я. И мы не оглядываясь проходим мимо.
Дело в том, что у меня есть собака, и я гуляю с нею три раза в день.
Стоп. В этой безукоризненной с фактографической точки зрения посылке есть три неточности, если не сказать три вопиющие неправды. Первая из них — совершенно неожиданно — кроется в слове «собака».
«Ах, бедная собака!» — говорим мы. — «Какая славная собачка!» И не замечаем, что существительное женского рода стыдливо маскирует очевидное обстоятельство: все животные бывают двух полов. Но если лошадей мы спокойно подразделяем на кобыл и жеребцов, людей — на мужчин и женщин, то с собаками обращаемся куда менее уважительно: простые слова — кобель и сука, придуманные нами же, чтобы различать собачьи особи разного пола, почему-то попали в разряд не очень приличных. Нелепость. Ведь это же идет вовсе не от моральных качеств умнейших и порядочнейших животных, а от наших, человечьих пороков. Так при чем же, скажите на милость, собаки?
Так вот, тот, с кем я последние восемь лет делю кров и кусок хлеба, ни под каким видом не может быть назван словом женского рода. Дело даже не в окладистой его бороде и пышных усах, не в боевых шрамах на ушах и лбу. У него суровый, немного сумрачный взгляд бывалого бойца-аскета, он величав, спокоен, вежлив, уравновешен, равнодушен к мелочам жизни. Не надо слышать его голос — уверенный хрипловатый бас, достаточно одного взгляда, чтобы понять: это кобель божьей милостью.
Я зову его… Впрочем, как я его зову, не имеет ни малейшего значения; это наши с ним дела, это слишком интимно. Я буду называть его здесь Псом, и вы, если встретите нас на прогулке, обращайтесь к нему так же.
Вторая неточность, вторая неправда заключена в построении «у меня есть». Ох, совсем не очевидно, кто у кого есть…
Существует расхожее мнение, будто собака перенимает черты своего хозяина. Я сам не раз замечал, что у длинноносого собаковладельца даже курносый боксер кажется каким-то носатым. Все это так. Безусловно, Пес многое перенял у меня — застенчивость, некоторую неуверенность в незнакомом обществе, походку вразвалочку, даже близорукость. Но и я, в свою очередь, кое-что у него позаимствовал. Я ношу бороду и усы такого же ржавого цвета, как и у моего Пса. Когда родственники и друзья уговаривают меня обриться, я ссылаюсь на слабую кожу. В этом есть резон, но ведь я худо-бедно лет двадцать все же брился, а перестал лишь после того, как щенячий пух на морде Пса превратился в усы и бороду.
Однако растительность на лице, как и походка, — всего лишь внешние приметы. Я часто ловлю себя на том, что подражаю повадкам Пса. Когда он хочет переменить положение во сне, то, не открывая глаз, приподымается в полный рост и с размаху плюхается на другой бок. И хоть спит он на роскошном ватном одеяле, которое должно смягчать удар от падения его чуть ли не трехпудового тела, вздрагивает пол и позвякивают на стенке медали, завоеванные Псом в молодости на собачьих выставках. Хотите верьте, хотите нет, но я переворачиваясь с боку на бок таким же странным способом — с грохотом, одним рывком. Или еще одна моя сравнительно недавно приобретенная повадка, несомненно, заимствованная у Пса. Когда я в длинном нашем институтском коридоре, или в кабинете директора, или в библиотеке вдруг вижу незнакомого человека, я замираю и, раздувая ноздри, близоруко всматриваюсь. И лишь несколько мгновений спустя иду навстречу. Друзья шутят, что я делаю стойку на женщин. Чепуха. Любой незнакомый человек вызывает у нас — и у Пса, и у меня — такую реакцию.
Наконец, последняя неправда, своеобразное следствие неправды второй: поди разберись, кто с кем гуляет — я с ним или он со мной.
Вот теперь, введя необходимые, с моей точки зрения, поправки, можно вернуться к исходной посылке. После уточнений она будет звучать так: уже несколько лет мы — я и Пес — принадлежим друг другу и вместе гуляем три раза в день.
И по правде говоря, никто нам больше не нужен.
По утрам я просыпаюсь от звона будильника. Наверное, Пес подымается со своего одеяла чуть раньше: раскрыв глаза, я всякий раз вижу перед собой его немного заспанную, но неизменно доброжелательную бородатую морду. Он подходит к моей кровати и тянется, тянется, прогибая могучую спину. Он никогда не приносит мне домашние туфли, не подает поводок или ошейник, хотя понимает меня с полуслова и выполняет любую просьбу. Я не люблю подобные штуки; когда собака приносит хозяину тапочки, в этом есть что-то лакейское. А мы с Псом ровня.
Не могу сказать, что я в восторге от утренних прогулок. Мы оба охочи поспать, и рассветная свежесть нас вовсе не бодрит, а вызывает лишь озноб и зевоту. Мы оба здоровы поесть, и нас ждет завтрак. Кроме того, мне надо спешить на работу. Так что первая прогулка для нас всего лишь необходимая гигиеническая процедура.
Днем я непременно вырываюсь с работы хотя бы на полчаса, благо живу в трех троллейбусных остановках от института. Он встречает меня на пороге, делает несколько неуклюжих прыжков, упирается мне лапами в грудь. Мы выходим на пустырь около дома, и Пес делает вид, что перепутал время. Он деловито устремляется к лесу, время от времени с улыбкой поглядывая на меня. Он прекрасно знает, что мы никуда сейчас не пойдем, что я должен возвращаться на службу. Он просто шутит. Я стою посреди пустыря, что-нибудь жую, просматриваю газету, которую не успел прочитать с утра, или листаю реферативный журнал. Пес возвращается и начинает носиться вокруг меня, низко опустив лохматую голову; его кожаный глянцевито-черный нос работает подобно пылесосу. Пора возвращаться: ему — домой, мне — на работу. Морда у Пса становится надменно-обиженной, он хмурит брови, отворачивается от меня, всячески давая понять, что это была не прогулка, а издевательство, что с собакой, наделенной такими достоинствами, подобным образом не обращаются. И только легкое подрагивание короткого хвоста выдает, что это тоже всего лишь шутка. Мы прощаемся до вечера.
А вот вечером, когда все дела переделаны, все телефонные разговоры переговорены, тогда и начинается настоящее. Мы не спеша, обстоятельно собираемся в дорогу. Пес подставляет голову, я застегиваю ошейник и проверяю, не слишком ли он туго затянут, потом надеваю сапоги, телогрейку, подпоясываюсь брезентовым поводком, набиваю трубку, протираю очки. И мы отправляемся навстречу вечерним приключениям. Мы идем в лес.
Собственно говоря, лес — будет, пожалуй, слишком громко сказано. Скорее зажатый между двумя шумными проспектами зеленый островок, уцелевший при сокрушительном наступлении города на лес настоящий. Но, когда темнеет, мы чувствуем себя здесь в настоящем дремучем лесу, хотя лесок и населен, я бы даже сказал, перенаселен. Перенаселен он собаками.
Островок со всех сторон обложен деревянными запрещающими щитами: нельзя на мотоциклах, нельзя на автомобилях, нельзя мять, нельзя рвать, нельзя разводить костры. Напротив, надо беречь, поскольку лес — наше богатство. И нельзя с собаками. Но вечером, презрев угрозу штрафа, сюда из окрестных кварталов стекаются люди с овчарками и болонками, догами и таксами, ризеншнауцерами и фокстерьерами, керри-блю-терьерами и простыми, но очень симпатичными дворнягами. Лесок наполняется лаем и призывным посвистом собачников. У нас с Псом здесь много знакомых, есть и друзья. Но гулять мы предпочитаем вдвоем. Мы идем по главной аллее, то погружаясь во тьму, то попадая в высвеченный чьим-то карманным фонариком круг, снова скрываемся в тени деревьев и снова выходим на залитые лунным светом полянки.
Мы оба большие и в темноте можем, наверное, напугать любого. Оба бородатые, носатые, длинноногие. Ростом велик и ликом страшен, говорили про таких в старину. Мы же абсолютно безопасны. Пес никогда не полезет в драку первым, а подвергшись нападению, поначалу непременно попытается покончить дело полюбовно. И лишь поняв, что обидчик или обидчики (сколько их — для него не имеет ни малейшего значения) не отказываются от своих недобрых намерений, лишь тогда он принимает бой. И горе неприятелю! Я еще менее агрессивен, не говоря уже о том, что по близорукости не вижу дальше протянутой руки. Но встречные — люди и собаки — этого не знают. От нас шарахаются. Бывает, сворачивают на боковую аллею. А когда свернуть некуда, спрашивают издали:
— У вас мальчик или девочка?
— Кобель, — с достоинством отвечаю я. И мы не оглядываясь проходим мимо.
Сейчас осень. Ветер, разогнавшись на двух самых длинных городских проспектах, врывается в наш лесок и путается среди голых стволов, бьется и не находит выхода. Загнанный, мечущийся, несущий опавшие листья ветер вызывает у меня непонятную тревогу. Тревога все усиливается — от того, должно быть, что со вчерашнего вечера Пес ведет себя как-то необычно.
Ночью он почти не спал и не дал спать мне. Он ходил по квартире и громко вздыхал, шумно пил воду из своей алюминиевой миски на кухне, зевал, с грохотом валился на пол и тут же вставал. Несколько раз я вскакивал с постели, зажигал лампу и, напялив очки, жмурясь от, яркого света, шел к Псу, чтобы пощупать его нос. Холодный влажный нос меня немного успокаивал: по всей видимости, Пес все же не был болен.
На утренней прогулке мое беспокойство усилилось. В самом раннем своем щенячьем возрасте Пес твердо усвоил, что подбирать что-либо на улице в высшей степени неприлично. И эту истину мне ни разу не приходилось ему напоминать. Впрочем, когда мы оба в хорошем расположении духа, Пес может подхватить увесистый сук или рваный, кем-то брошенный мячик и предложить мне сыграть партию в игру, правила которой известны только нам. Я делаю вид, что хочу отнять находку, Пес подпускает меня близко, а затем быстро отскакивает. Нам обоим весело, и мы смеемся.
Однако сегодня все было по-другому. Пес озабоченно кружил по пустырю, выискивал какую-то дрянь и без тени улыбки, абсолютно серьезно предлагал мне; рваный ботинок, кольцо от лыжной палки, грязную тряпку и — что бы вы думали? — куриную кость! Последнее было абсолютно неожиданно и столь же непристойно. Будучи в трезвом уме, мой Пес просто не мог поднять на улице что-нибудь съестное, а кость тем более.
Мы с Псом не признаем убогого служебного языка, на котором люди обычно общаются с собаками: место! рядом! ко мне! — и так далее. Мы просто разговариваем — Пес понимает меня, а я его. Если мне надо что-то у него попросить, что-то ему посоветовать, от чего-то предостеречь, я, как правило, добавляю «пожалуйста». На сей раз, наверное, от неожиданности у меня вырвалось грубое «фу!». Пес недоуменно пожал плечами и аккуратно положил кость у моих ног. Я с демонстративным омерзением отпихнул ее носком сапога, он же, пристально глядя на меня, снова придвинул ко мне неприличный, запретный предмет. В его глазах был вопрос…
От завтрака Пес отказался.
На дневной прогулке он вел себя так же странно. Вскоре возле меня вырос маленький холмик, сложенный Псом из его находок. Здесь была какая-то ветка с несколькими желтыми листочками, маленький аптечный пузырек, растрепанный веник, что-то там еще и все та же куриная кость.
Наверное, в обычный день я бы попытался разобраться в происходящем, а уж с такими подношениями, как останки курицы, покончил бы раз и навсегда. Но день, увы, был из ряда вон выходящим. Сегодня я впервые за двадцать без малого лет, как говорится, безупречной службы был приглашен в директорский кабинет не для обсуждения планов, не для просмотра нашей с директором совместной статьи, не для отправки моих сотрудников на переборку овощей и не на заседание ученого совета. Впервые я услышал из уст нашего почтенного академика, что работаю неважно. За тем меня и пригласили.
— Я прекрасно понимаю ваши трудности, — бубнил директор. — Но, поверьте, все разумные сроки давно уже прошли, а вы по-прежнему делитесь со мною лишь общетеоретическими соображениями. Мы очень эти соображения ценим, но теоретические изыскания следует на время отложить. Сейчас самое время вплотную заняться синтезом. Я намерен подключить к работе еще одну лабораторию. Вы возражаете? Что ж, даю вам еще две недели. Я вас не задерживаю…
А мне, признаться, после этого и самому не хотелось задерживаться в директорском кабинете.
Я химик-органик, синтезирую лекарственные препараты. И судя по всему, в этом деле немало преуспел: в тридцать лет — кандидат, в тридцать пять заведующий лабораторией, из которой вышли дисизин, помпомин, тиманазид и другие препараты. Эти лекарства можно найти в любой аптеке; впрочем, не приведи господь, чтобы они вам или вашим близким когда-нибудь понадобились.
Все шло гладко до нового года, когда я — теперь уже ясно, что весьма легкомысленно, — взялся за злополучный препарат. Тогда новая работа казалась и мне, и моим сотрудникам чрезвычайно интересной и, признаюсь, даже выигрышной.
Далеко-далеко, за горами — за морями, на маленьком острове, омываемом теплыми водами Тихого океана, живет небольшое племя. Привлекательные женщины, сильные рослые мужчины — я сам видел фотографии. Их хозяйство примитивно, но природа щедра, и они счастливы. Но какое дело, спросите вы, до этих людей нашему институту, нашей лаборатории и мне? Вот какое. Люди на далеком острове живут подолгу, доживают до глубокой старости. Конечно, и у них случаются болезни, но, заметьте, сердечно-сосудистые — никогда. Никаких инфарктов, никаких гипертонических кризов. Этот феномен был обнаружен несколько лет назад; медики из Всемирной организации здравоохранения тщательно обследовали аборигенов и пришли к выводу, что здоровые сердца — это от особой пищи, а точнее, от некоего моллюска, обитающего на золотистых песчаных отмелях у острова и считающегося в здешних местах деликатесом.
Недавно мне в руки попала любопытная книжка — о быте, обрядах, песнях жителей южных морей. Вот, например, как юноша добивается благосклонности своей любимой: крадет ее травяную юбочку и на рассвете, напялив на себя этот предмет девичьего туалета, купается в океане и напевает магическую песню. Боже, если бы все было так просто! Я бы собственноручно стянул с нашей лаборантки Наташи джинсовую юбку и отдал ее из рук в руки своему старшему научному сотруднику Игорю Семеновичу, который уже какой год по Наташе сохнет. Пусть поплещется, надев эту юбку, в ванне, пусть перебудит на рассвете магической песней своих соседей по кооперативному дому. Всем будет хорошо: Наташа, наконец, выскочит замуж, а счастливый Игорь Семенович перестанет целый день пялиться на предмет своей страсти в ущерб лабораторному плану. Увы…
Я читал эту милую книжку и думал, что моллюск с восхитительно нежным мясом тут вовсе ни при чем, что у людей, которые свято верят в заклинания от неразделенной любви, и без особой пищи никогда не заболит сердце. Однако вскоре были получены объективные свидетельства в пользу целебных свойств Molluscuc crassus L., так по-латыни называется моллюск. Длинными и сложными путями наш институт получил несколько кубиков экстракта — вытяжки из его мускула. Экстракт испытали на мышах, активность препарата великолепно подтвердилась.
Поскольку импортировать экзотический натуральный продукт в достаточных количествах не представлялось возможным, надо было поскорее получить синтетический аналог. Такое задание и получил наш институт. Завлабы постарше меня не спешили взвалить на себя такую обузу, а я, как выскочка-мальчишка, вызвался сам. Поначалу все шло гладко и споро. Мы в считанные недели выделили действующее начало, определили брутто-формулу сердечной панацеи и, блестяще выполнив квартальный план, доложили ученому совету ее структуру. Дело оставалось за малым — синтезировать. Читатель уже знает, что как раз на этом мы безнадежно застряли.
Говорят, что в науке это бывает — в биографиях выдающихся исследователей, не чета мне, таких случаев более чем достаточно. Говорят, что в подобных ситуациях полезно на время отложить работу, отвлечься, чтобы потом взяться за нее со свежими силами и свежими мыслями. Но мне-то дали всего две недели.
Я лихорадочно искал выход из этого тупика. И неудивительно, что причуды Пса вылетели у меня из головы, едва я возвратился на работу после обеденного перерыва. Однако вечером Пес вновь мне о них напомнил.
Пес встретил меня безрадостно и уныло. С вяло опущенным хвостом он понуро бродил по квартире, отводя в сторону глаза, когда я с ним заговаривал. Он и к приглашению на прогулку отнесся как-то незаинтересованно и безучастно, но едва мы вышли на улицу, сорвался с места и как сумасшедший бросился на пустырь. Он даже забыл, честное слово, забыл поднять лапу у первого куста, а сделать это, поверьте, он не забывал никогда.
Стремительно пробежав несколько кругов по пустырю, он вдруг прижался носом к земле, завертелся волчком и внезапно опять сник. Медленно, неуверенно он шел ко мне, чем-то расстроенный, чем-то смущенный.
Вы когда-нибудь наблюдали за служебной собакой, когда она теряет след? Только что она мчалась, припав к земле, — напряженный, как стрела, хвост, в глазах восторг преследования. И вдруг — останавливается как вкопанная, так что проводник чуть не летит через нее. Собака недоуменно оглядывается, рыщет, крутится на месте. Теплый, остро пахнущий след, он только что был перед самым носом и — внезапно исчез. Ищейка растеряна, смущена, испуганно, виновато глядит на проводника.
Точно так же смотрел на меня в эти минуты Пес. И меня осенило. Мой честный, верный, обязательный Пес! Так он же добрые сутки тщился сделать то, что уже несколько месяцев не удавалось мне, сверхэрудированному Игорю Семеновичу, целой лаборатории со всем ее научным скарбом — хроматографами и масс-спектрометрами. Пес преданно и добросовестно выполнял идиотское задание, которое я дал ему, чтобы развлечь своих гостей. Будучи в легком подпитии, я позволил себе дурацкую шутку. А он, бедный, этой шутки не понял, да и не мог понять. Да как можно было шутить над тем, что для Пса было свято?
Вчера вечером у меня собрались гости. Да нет, какие там гости. Просто сразу после работы несколько человек наших решили поехать ко мне. По дороге прихватили с собой немного снеди — холодильник у меня всегда полупустой — и пару бутылок. Наташа с Игорем разложили все по тарелкам, я открыл бутылки. Немного выпили. Без особого аппетита закусили.
Застольная беседа была вялой и крутилась она, естественно, вокруг проклятого синтеза. Приглашая к себе ребят, я вовсе не собирался устраивать производственное совещание, но втайне надеялся, что за столом, за разговором может появиться какая-нибудь спасительная идея, ну, не идея, так хоть крохотный огонек, который высветит еще не хоженную нами тропку. Ни идеи, ни огонька, ни тропки. И когда общий разговор окончательно угас, когда мои гости стали собираться, выдумщица Наташа подозвала дремавшего в углу Пса.
Среди собак, как и среди людей, есть гении, тупицы, посредственности. Но почти каждый, у кого есть собака, твердо убежден, что именно она самая выдающаяся. Что же касается нас с Псом, мы смотрим на вещи трезво. Пес знает мои несовершенства и мирится с ними. Я готов признать, что мой друг отнюдь не собачий гений: он неглуп, но с неба звезд не хватает; он не урод, но и не красавец.
Но есть у моего Пса одно незаурядное качество, о котором я готов говорить неустанно, не рискуя показаться смешным. Ибо это качество идеальный нюх — известно всем и никем не оспаривается. Я бы даже назвал Пса гением нюха. Обучаясь в молодости на площадке, он ничем не выделялся среди своих сверстников, а по некоторым дисциплинам, например в задержании, даже отставал. Но когда дело доходило до выборки предмета, мы с Псом торжествовали. Поиски палки были звездными часами Пса. Нет, не часами, конечно, а секундами, потому что выборку он исполнял в считанные мгновения.
Служи Пес в милиции или на границе, он, наверное, стал бы известен всей стране. Нам же его уникальный нюх был в общем-то ни к чему. Впрочем, время от времени мы демонстрировали его друзьям и знакомым, как счастливые родители показывают таланты своего вундеркинда. Все участники шоу, кроме Пса, разумеется, доставали банкноты одинакового достоинства, скажем, десятки; номера тщательно переписывались. Затем провозглашалось сакраментальное «деньги не пахнут», и Псу давали понюхать одну из десяток. Деньги тасовали, как карточную колоду, или прятали их в разных углах комнаты. Без малейших колебаний, мгновенно Пес находил и приносил мне нужную бумажку. Гости ахали и охали, глаза Пса (и мои тоже) светились гордостью и самодовольством.
Так вот, Наташа порылась в сумочке и извлекла оттуда бюкс, в котором на прошлой неделе носила наши образцы аналитикам. Дно бюкса было едва припорошено остатками злосчастного препарата. Я взял в руки хрупкую стеклянную посудинку и протянул ее Псу. Тот деликатно понюхал. «Ищи», прошептал я. Кто-то из ребят невесело засмеялся. В самом деле, хороши были наши дела, если на Пса оставалась последняя надежда.
Однако Пес отнесся к заданию вполне серьезно. Он неторопливо обошел комнату и, остановившись у стенного шкафа, негромко подал голос. Я открыл дверцу, Пес аккуратно взял зубами с полки мой лабораторный халат, выстиранный и выглаженный, и ткнул его мне в колени.
Похоже, что Наташина выдумка немного поправила настроение ребятам. Я посмеялся вместе с ними и — не могу понять, как — забыл сделать то, что обязан был сделать сразу. Я забыл потрепать курчавый загривок, забыл сказать Псу, что он — молодец, хороший пес — выполнил задание безукоризненно. Выражаясь протокольным языком, я забыл закрыть дело. А без этого Пес, понятно, не мог считать свою миссию завершенной. И потому не спал всю следующую ночь и не давал спать мне. И потому искал, бедный, на пустыре то, что я велел ему найти. И потому, наверное, отчаявшись выполнить невыполнимое, таскал мне наугад пузырьки из-под лекарств, тряпку, кости и прочую дрянь.
Я присел на корточки около Пса, обнял его лохматую шею и тихо шептал ему на ухо: «Молодец, молодец… Хорошо. Все в порядке… Хорошо». Пес прижимался ко мне, и нам обоим и впрямь в эту минуту было очень хорошо. Но внезапно он вырвался из моих рук и сломя голову помчался в сторону леса.
И вот я уже добрых пятнадцать минут стою посреди главной аллеи и беспомощно, отчаянно высвистываю из темноты своего Пса. Такого никогда не было. Пес всегда бежит ко мне по первому зову, с первого свиста вылетает из кустов и не убегает вновь, не убедившись, что я его вижу. Даже в самые тяжелые для собачников дни, когда сук водят на коротком поводке, а кобели, теряя голову, целыми компаниями ждут своих дам у подъездов, даже в такие дни Пес сохраняет хладнокровие. Не скажу, что он мало интересуется противоположным полом. Но для него неясный след прекрасной незнакомки куда притягательнее ее самой во плоти. Пес — романтик в любви. Я, кстати, тоже. Наверное, поэтому в нашей квартире до сих пор нет хозяйки.
Губы у меня распухли от свиста. Свистеть я уже не могу и издаю какое-то змеиное шипение. Но продолжаю звать Пса. У меня на душе тревожно. И бьющийся в клетке деревьев ветер еще усиливает тревогу. Мне мерещатся дружинники, которые изловили бегающего без поводка Пса и волокут его в милицию. Мне мерещится мой бедный Пес на дороге — он мечется в ослепляющих лучах фар между машинами, которые, не сбавляя скорости, несутся по проспекту. И я свищу, свищу, а с губ срывается едва слышное шипение. Я беспомощен, как в ночном кошмаре.
Это кончилось внезапно, как обрывается ночной кошмар. Где-то рядом хрустнула ветка, зашуршали кусты, будто медведь продирался сквозь чащобу, и на дорожке показался темный силуэт крупного зверя. Пес мчался прямо на меня, светя, словно фонарями, зелеными ночными глазами. Все сердитые и горькие слова, которые я для него заготовил, вылетели из головы. Зверь налетел, уперся передними лапами в телогрейку и сразу отскочил в сторону. «Где тебя носило, черт бородатый?» — заорал я, перекрикивая ветер. Но Пес меня не слушал. Он отбегал в сторону и возвращался — он звал меня за собой. Я понял, что это важно для нас обоих и послушно двинулся за ним прямо через кустарник. Ветви хлестали меня по лицу, но я даже не отводил их, чтобы не сбавлять шаг, чтобы не отстать. Я лишь придерживал спадающие с носа очки.
Пес вывел меня на опушку, пробежал несколько шагов и звонко залаял. Я приблизился. Передо мной была детская песочница, огороженная низким деревянным барьером. На сыром слежавшемся песке угадывались почти неразличимые в темноте предметы. Я недоуменно уставился на Пса. Не переставая лаять и весело повизгивать, Пес наскакивал на песочницу. Сомнений не было: он привел меня сюда, чтоб показать нечто. Я достал из кармана телогрейки коробок и чиркнул спичкой.
Огонек высветил странный набор уже знакомых мне предметов. Спичка догорала, обжигая пальцы, но я успел заметить и аптечный пузырек, и куриную кость, и кусок автопокрышки, и тряпку. Там были еще какие-то листья, обломки веток, куски коры. Я снова засветил огонек, поднял склянку и прочитал сигнатуру. Но тут налетел порыв ветра и задул спичку.
Я знал — не могу понять, отчего, — что в выложенном Псом натюрморте есть какая-то символика, какой-то определенный смысл. Мне нужно было как следует рассмотреть эту композицию, это упорно сооружаемое произведение собачьего поп-арта. Вспоминая тот вечер сегодня, я со страхом думаю, что мог просто отмахнуться от чудачеств моего славного Пса, раскидать с таким трудом собранные веточки, тряпочки и косточки. Не знаю, как сложилась бы тогда моя жизнь, а главное, наши отношения с Псом.
Я собрал немного хворосту, переложил его обрывками газет и разжег в песочнице костерок, что, кстати, строго-настрого запрещено в нашем лесу. Теперь можно было не торопясь рассмотреть Псовую добычу. В композиции определенно просматривался какой-то непонятный мне порядок. Ее центром, ее осью безусловно служила кость с двумя кусочками резины по краям наподобие гантели. С одной стороны от этой оси лучами отходили ветки крушины, орнаментованные красными листьями осины и боярышника. А с другой стороны — чуть поодаль, но явно на своем месте — лежал пузырек. И еще я увидел засохшие плоды шиповника, и огарок стеариновой свечи, и кусок медной проволоки…
Люди глотают книги, не задумываясь над символикой букв и иероглифов. В тишине музыканты читают ноты и слышат никогда не звучавшую прежде музыку. Мы, химики, за плоскими абстракциями структурных формул всеми органами чувств воспринимаем мир веществ, с их запахами, способностью реагировать друг с другом, со всеми их удивительными свойствами. Я увидел и прочел…
Не стану утомлять вас чисто профессиональными подробностями: что прочитал я в сочетании куриной кости с ветками крушины и как мне удалось это сделать. Да и сам я, пожалуй, не смогу внятно объяснить, что послужило ключом к шифру. Может быть, число веточек — пять! — сколько ветвей-радикалов в молекуле нашего снадобья. Может быть, тупой угол их наклона к куриной кости — как известно, по Цирлиху, должно быть что-то около ста десяти градусов. А может быть, красные осенние листья, которые содержат набор веществ, необходимый для получения нужной конформации. А может… Какого черта? Все может быть…
Мне ничего не надо было записывать. Я видел весь синтез от начала до конца, все его семнадцать стадий одну за другой, все гидрирования, алкилирования, выпаривания, промывки, перекристаллизации и отгонки. Я видел и конечный продукт — сухой белый порошок, расфасованный в картонные коробочки.
А Пес, вывалив язык, шумно и часто дыша, сидел рядом с песочницей и озорно улыбался.
Две недели мы не выходили из лаборатории. Пес жил тут же. Спали на полу, завернувшись в противопожарные одеяла. Игорь Семенович, всклокоченный, небритый, по двадцать часов кряду манипулировал в вытяжном шкафу, не замечая даже Наташи. А она носила ему бутерброды. Пес три раза в день гулял сам в скверике возле института.
Точно в срок я положил на директорский стол отчет — перепечатанный и переплетенный. На твердых корочках было аккуратно выведено: «Синтез ПСА». Академик подписал отчет без единого замечания. Он лишь зачеркнул карандашом название препарата, пояснив, что пентасакратамидарил — это не совсем строго, что назвать препарат следует в точном соответствии с международной номенклатурой подобных соединений. Я вернулся в лабораторию и стер ластиком единственную начальственную поправку.
Я уже дважды побывал в зарубежных поездках — по поводу патентования нашего препарата. Ездили мы с Игорем, и он носился по магазинам, выполняя замысловатые поручения своей Наташи. Я же привез из дальних странствий удивительной красоты ошейник и несколько банок собачьих галет, кокетливо оформленных под косточки. Я пробовал их с чаем — довольно вкусно. Пес тоже попробовал, вежливо поблагодарил хвостом, но особого энтузиазма не проявил. Должно быть, он просто не уловил, что его потчевали иноземным яством. И мы, надев новый ошейник и раскурив трубку, пошли гулять.
Как помните, мы оба большие и с виду довольно страшные. Потому, стало быть, нам и задают все тот же неумный вопрос:
— У вас мальчик или девочка?
— Не видите, что ли? Кобель, — бросаю я на ходу. И мы идем себе своей дорогой.
Борис Руденко Озеро
Прыгун не выслеживает и не выбирает. Он нападает в тот момент, когда дремлющий мозг получает от органов чувств сигнал, что добыча находится в пределах досягаемости. Единственный бросок прыгуна всегда нацелен на ближайшую к нему жертву. Поэтому для идущего впереди прыгун наиболее опасен, идущим следом не опасен вовсе.
После броска прыгун пожирает добычу. Сожрав, впадает в спячку и готовится к новому броску. Эта подготовка занимает не менее недели — только за такое время животному удается создать в движительных полостях давление воздуха, достаточное чтобы послать тяжелое тело в двадцатиметровый прыжок. Теоретически прыгун способен на четыре прыжка в месяц, но так часто ему прыгать не надо. Прыгун совершает за год от двух до десяти бросков. Два — если добычи вокруг совсем мало, десять — при ее изобилии.
Образ жизни прыгуна предельно прост: прыжок — пожирание — спячка. Когда прыгун «заряжен», он совершенно неподвижен, дыхание его медленно и редко. Обмен вещества сведен до минимума.
Прыгун — на редкость примитивная форма, но чрезвычайно жизнестойкая, благодаря чему этот вид сохранился на планете в течение миллионов лет, практически не эволюционируя. Плоть его ядовита, и у него нет естественных врагов. Он обладает острым обонянием, высокой чувствительностью к тепловому излучению, но лишен зрения и слуха. Поэтому появление в пустыне двух живых существ осталось для него незамеченным…
На исходе третьего дня они достигли гряды песчаных холмов, тех, что накануне выросли на горизонте из пыльно-раскаленного марева. Если везение не оставило их окончательно, с вершины гряды они должны были увидеть Станцию.
Эта мысль, кажется, одновременно промелькнула у обоих. Они молча переглянулись и двинулись вверх, немного наискось по песчаному склону, скупо покрытому пучками жесткой растительности. Они шли — Парра впереди, а за ним Круглов, — экономными осторожными шагами, бережно расходуя силы, которых так мало оставалось теперь. Еще меньше было воды, но об этом оба старались не думать.
Роль лидера по молчаливому согласию взял на себя Парра. Сухой и жилистый, он намного легче переносил нехватку воды и зной пустыни, чем Круглов — мощный, но грузный. Круглов устал гораздо больше и перестал скрывать свою усталость, когда понял, что на это тоже уходят силы. Они не разговаривали от усталости. Они вообще очень мало разговаривали последние двое суток, но на коротких привалах Парра теперь задерживался чуть-чуть дольше, чем требовалось для отдыха ему самому. И немного чаще оглядывался теперь в пути на Круглова.
Перед каменной россыпью Парра немного помедлил. Лучше всего было ее обойти, но справа склон был слишком крут, а слева из песчаного основания перстом торчала скала, обогнуть которую можно было, лишь спустившись вниз, что удлинило бы путь не менее чем на километр.
И Парра и Круглов знали, как опасны такие россыпи, но усталость и лишения трех последних дней притупили чувство осторожности. К тому же за все время пути они ни разу не видели ни одного прыгуна.
Через каждые несколько шагов Парра останавливался и напряженно вглядывался в обломки скал, оглаженные и иссеченные ветром и песком. Круглов шел точно вслед, метрах в трех позади. Он тоже внимательно осматривал валуны, хотя это было уже не так важно.
Парра шел первым и, как ни странно, именно это спасло ему жизнь. Прыгун здесь все-таки был. Может быть, месяц, а может, и больше, он терпеливо ждал своей минуты — неподвижный и безмолвный, закамуфлированный под огромный рыжий валун. Парра скорей почувствовал, чем услышал характерный свист сжатого воздуха, и в то же мгновение с хриплым криком «берегись!» бросился навзничь. А Круглов не успел.
Прыгун находился на одной прямой с обоими людьми и прыгнул прямо в лоб. Перелетев через упавшего Парру, врезался массивным телом со всей силой реактивной отдачи выброшенной воздушной струи Круглову в левое плечо, отшвырнув его как пушинку на камни. Круглов не был убит сразу потому, что бросок прыгуна был рассчитан на Парру, а не на него.
Вскочивший на ноги Парра увидел Круглова, неподвижно застывшего в неловкой позе, и неспешно ползущего к нему прыгуна. Торопясь, сорвал с пояса последнюю сигнальную ракету и, направив на животное, дернул за спусковой шнурок. Ракета с шипеньем ударила в песок, оставляя след, светящийся и дымный, юркнула вниз по склону. Вслед за ней, вяло перебирая лапами, медленно съехал испуганный прыгун, чтобы где-то там, внизу, замереть и начать готовиться к новому прыжку за добычей, которая неосторожно появится рано или поздно возле его лежки. Целую неделю он будет поглощать и сдавливать мощными брюшными мышцами маленькие порции воздуха. Целую неделю этот прыгун теперь будет неопасен, но от того людям не было легче.
У Круглова было разодрано плечо и, вероятно, сломана ключица. Из-под шлема по щеке сбегала струйка крови. Когда Парра подбежал к нему, он был еще в сознании и, обозначив пересохшими губами улыбку, попытался что-то сказать, но тут же опустил веки и как-то сразу обмяк всем своим большим телом. Нащупав редкий пульс, Парра попробовал влить ему в рот остатки сока, но влага стекла по сомкнутым губам на землю, мешаясь с лужицей густеющей крови.
Уже потом Парра вспоминал, что в эти минуты он почти не волновался — верно на эмоции уже не было сил. Он вдруг отчетливо и спокойно осознал, что если они все же ошиблись в выборе направления и за холмами не окажется Станции, это означает скорую смерть Круглова, а затем и его собственную.
Он не ужаснулся мысли о том, что если бы Круглов умер сразу, то это значительно повысило бы его собственные шансы на спасение. Он отметил это, словно решающий автомат, не фиксируя и не заостряя внимания, потому что ничего не искал, а просто знал, что поступит так, как единственно должен.
Кое-как перебинтовав обрывком рубашки огромную рану, он поднял Круглова и побрел слепыми, мелкими шагами, покачиваясь от страшного напряжения. Заходящее светило растянуло по склону хрустально-ломкую тень невиданного двухголового и двуногого существа, зрящего лишь на два шага вперед, но упорно карабкающегося вверх.
Иногда Парре казалось, что пришла ночь, но в следующий миг тьма отступала, он снова ощущал свет и делал очередной шаг. Он не заметил, когда окончился подъем. Лишь почувствовав, что тяжесть словно уменьшилась и даже подталкивает вперед, Парра остановился.
Холмы были справа и слева. Холмы были далеко впереди. Тени уходящего дня темным пухом покрывали половину долины, лежащей перед Паррой, но того, что он видел ясно, было вполне достаточно.
В этой долине Станции не было.
Станции не было, но зато Парра увидел то, что во сто крат было нужней. Медленным вечерним блеском внизу мерцала вода. Он смутно помнил, что было потом. Кажется, он опустил Круглова на землю и побежал к воде. Кажется, что, пробежав немного, он вернулся обратно, поднял и снова потащил Круглова вниз по склону.
Провал. И словно яркая вспышка в сознании — удивительный вкус влаги.
Он ощущал воду губами, языком, кожей лица и рук, и пил, пил бесконечно долго из этого небольшого, почти круглого озерца, всего шагов пятьдесят в диаметре.
Он почувствовал себя посвежевшим и отдохнувшим. К нему вернулась способность размышлять и оценивать. Парра набрал воды в пустой баллончик из-под сока и подошел к Круглову, лежащему в невысоком, но густом кустарнике, который рос по берегу вокруг озера, питаясь его водами. Почти вся вода пролилась, стекая, как и раньше, по резко обозначившимся складкам в уголках рта. Затем губы Круглова разомкнулись. Медленно-медленно раскрылись глаза.
«Дошли…» — скорей угадал, чем услышал, Парра в шелесте дыхания товарища. Он еще думал над тем, стоит ли объяснять Круглову, что они не на Станции, что это только короткая отсрочка, а Круглов уже снова потерял сознание. Он дышал теперь спокойней и глубже, будто спал, но Парра не обольщался. Красная полоска кожи по границе наскоро наложенной повязки подтверждала, что Круглов обречен. Без сыворотки и антибиотиков яд прыгуна закончит начатое за десять — двенадцать часов.
Было невероятной беспечностью вылетать на двухместном флаере без индивидуальных комплектов. Собственно, это был даже не полет, а просто двухкилометровый прыжок от Станции к лагерю геологов. Просто и обычно, как ежедневная пробежка перед завтраком. Они оба забыли, всего на минуту, что планета пока еще не прощает человеку беспечности.
Смерч ударил по машине в верхней точке полетной траектории. Он начинался в верхних слоях атмосферы, невидимый и оттого нежданный.
Джинн из бутылки, бесплотный всесильный колдун рубанул мягким мощным кулаком по плоскостям, за одну секунду скрутил и сорвал рули. В следующий миг основание смерча коснулось почвы и втянуло в воронку массы песка. Верх и низ смешались без меры, небо и поверхность планеты утратили различия, а звуки потеряли определенность. На отчаянном форсаже Круглов вывел флаер из тела смерча. Парра успел заметить удаляющийся фронт бури и стремительно набегающую поверхность земли. Лишенный управления и энергии в борьбе со шквалом, флаер падал.
Они с Кругловым, в общем-то, не пострадали. Сработала катапульта и посадочные гравиблоки. Но чуть раньше они увидели вспышку и столб поднятого в воздух песка. Взорвался упавший флаер. На двоих у них осталось три ракеты и два баллончика сока. Они не знали, в какой стороне Станция и далеко ли занесла их буря. Они не знали, куда идти.
«Ничего, — сказал тогда Круглов, — флаер так бабахнул — не то что на Станции, на Земле услышат. И ракеты не понадобятся».
Их, конечно же, искали. Остаток дня и первую ночь они провели у обломков флаера, выпустив в звездное ясное небо две ракеты. Дождавшись утра, решили идти.
Круглов умирал и уже не чувствовал этого. В наступившей темноте Парра не видел, как далеко распространилось заражение, но ясно представлял, что увидит, когда наступит рассвет.
В оазисе они были не одни. Парра угадывал в чаще кустарника осторожное движение ночных обитателей планеты. Все они здесь были, по-видимому, малы и безобидны, потому что сами опасались людей и не подходили к ним близко. Парра не возражал против такого соседства. Присутствие всех этих мелких тварей говорило о том, что настоящие хищники далеко отсюда. Очень кстати. Любой из настоящих хищников планеты справился бы с человеком, не успев даже оцарапаться об обломок породы, что был подобран Паррой засветло на берегу. Но хищники в долине все же были.
Парра вздрогнул и напрягся. Воздух разорвал свирепый звериный вопль, слившийся с криком жертвы. Где-то у подножия песчаной гряды шла схватка. С хриплым рычанием сталкивались в борьбе тела.
Хищник опять взвыл. Разочарование, ярость и боль угадал Парра в этом крике. Вой вибрировал на самой высокой ноте, удаляясь, и затих вдалеке. В этот раз хищнику, по-видимому, не повезло.
Парра неподвижно сидел, сжимая в руке бесполезный обломок камня, до боли в висках вслушиваясь в окружавшую людей чужую и опасную ночь.
Тяжко захрустел кустарник. Кто-то тяжелый и мощный шел к озеру, поднимая слабые стебли, всего метрах в двадцати от того места, где находились люди. Парра отчетливо слышал трудное дыхание и неуверенные шаги зверя. Остро запахла свежая кровь. Всплеснула потревоженная вода. Раненое животное погрузилось в озеро и затихло, словно совсем пропало. Больше ничего не услышал Парра, как ни прислушивался к ночной тишине.
Под утро он забылся. Не выпуская каменного обломка из рук, покачиваясь, сидел у неподвижного тела Круглова в зыбкой дреме, пока не пришел рассвет. И снова шум воды заставил его очнуться. Сквозь ветки кустарника Парра увидел, как из озера выбирается на берег вчерашний зверь.
Животное шумно отряхнулось и тяжелой уверенной рысцой побежало прочь. Парра машинально проводил его взглядом и повернулся к Круглову. Он хорошо знал, что должен увидеть, но все-таки посмотрел. Посмотрел и замер, охваченный вспыхнувшей сумасшедшей надеждой. Круглов был жив. Багровый цвет за ночь распространился дальше по его телу, но совсем не так далеко, как ожидал Парра, как должно было быть спустя полсуток после атаки прыгуна. Круглов обречен был умереть до рассвета, но он жил. Парра ощущал его пульс, слабый, но ясный и ритмичный.
И вдруг внезапная догадка пронзила его мозг. Такая невероятная и неожиданная, что он тут же ее отбросил, но помимо воли вновь вернулся к ней. Он поднялся и пошел вдоль берега, раздвигая кустарник. Далеко идти не пришлось. Он увидел уходящий в воду след, промятый грузным телом в траве. След тяжко раненного животного, весь в больших пятнах почерневшей, засохшей крови.
Вряд ли он до конца верил в успех. Но надежда, отчаянная и яркая, заставила его забыть о сомнении.
Он разодрал и осторожно стянул с Круглова рубашку. Развязал и снял заскорузлую от крови повязку, усилием воли заставляя себя не отворачиваться от страшной багровой раны со следами начавшегося разложения. Поднял Круглова и отнес в озеро. Сейчас Парра совсем иначе, чем вчера, ощущал эту воду. Он стоял на коленях на мелком мягком дне, поддерживая над поверхностью, похожей на черное стекло, голову Круглова. Теплая темная вода делала смутными очертания тела товарища, но Парре уже не нужно было что-либо видеть. Постепенно, но неуклонно надежда сменялась уверенностью.
Через час Круглов слабо шевельнулся и открыл глаза. Его удивленный взгляд скользнул вокруг и остановился на лице Парры.
— Пить, — тихо попросил он, и тут Парра не выдержал.
Он расхохотался истеричным, диким смехом, весь сотрясаясь в крупной дрожи. Он хотел объяснить Круглову, как это смешно: сидеть по шею в воде и просить пить, но не мог ничего произнести кроме одного только слова:
— Пей!.. Пей!.. Пей!.. — и продолжал смеяться до тех пор, пока не понял, что уже не может остановиться.
Он с силой ударил себя мокрым кулаком по лицу. Боль в разбитых губах вернула его к действительности.
— Ничего, — ответил он на испуганный взгляд Круглова, — ничего. Все в порядке.
Волны смеха еще дважды вырывались наружу, но он подавлял их отчаянным усилием воли.
Красный диск светила поднялся над холмами на два своих диаметра, когда Круглов смог самостоятельно повернуться в воде. С этого момента дело пошло гораздо быстрей. Скоро Круглов шевелил раненой рукой — сначала в воде, потом уже на воздухе. Рана затягивалась, багровая опухоль опадала, рассасывалась почти на глазах. В полдень они вышли из озера совсем.
И Парра и сам Круглов недоверчиво разглядывали неровный шрам на тонкой белой коже плеча, еще не узнавшей ни солнца, ни ветра, сразу начавшей краснеть под прямыми отвесными лучами Нерима-II, такого же жаркого, как Солнце.
— Рубашка-то где? — забеспокоился Круглов. — Сгорю ведь к чертям!
Парра торжественно протянул ему окровавленные лохмотья.
— Носи на здоровье.
— Скажи пожалуйста! — удивился Круглов. — Сберег! По-твоему это рубашка? Ты не помнишь, где тут был воротник?
— Ты слишком требователен ко мне, — сказал Парра. — Не помню.
И великодушно предложил:
— Если ты без воротника не обойдешься, могу отдать тебе свой. Он у меня сравнительно чистый, правда, неглаженый. Только, пожалуйста, поскорей. Мы можем опоздать к ленчу.
Они становились такими, какими их знали все на Станции, какими они давно знали друг друга.
— В самом деле пора, — сказал Круглов уже серьезно. — Неизвестно, сколько нам еще топать. Ракет больше не осталось?
— Нет, — помотал головой Парра.
— Жаль, — озабоченно сдвинул брови Круглов. — Неплохо было бы… Хотя бы на крайний случай… А, наплевать. И так дойдем.
— Дойдем, — подтвердил Парра.
Они шагнули в кустарник, но Круглов вдруг остановился.
— Подожди! Слушай, как бы нам это озеро не потерять. Нам же никто не поверит на слово. Живое озеро, подумать только!
— Не бойся, — сказал Парра, — никуда оно не денется. Разыщем. Дойдем до Станции и вернемся на вездеходах.
— Была такая примета, — мечтательно сказал Круглов, — в море, в реку, в фонтан бросали на память монеты, чтобы когда-нибудь вернуться. Ты веришь в приметы?
— Кто его знает! — честно ответил Парра. — Не верю, наверное. А у тебя монеты есть?
— Откуда у меня монета? Я не нумизмат. Да и где их теперь достанешь, монеты? Разве что на Земле… У меня вот что есть. Смотри!
Расстегнув чудом уцелевший карман рубашки, Круглов извлек блестящее стальное колечко.
— Что это?
— Кольцо от ремня безопасности. Подобрал, сам не знаю зачем, там, возле воронки от флаера.
Парра повертел колечко в пальцах и вернул Круглову.
— Чушь, суеверие, — сказал он. — Все равно бросай. Если бы не это озеро…
— Если бы не озеро… — эхом повторил Круглов и швырнул колечко на середину.
Блеснув в последний раз, колечко скрылось в темной воде. Люди постояли еще с минуту и зашагали выбранной дорогой.
Они еще раз перевалили через гряду холмов и вновь вышли в пустыню. На следующий день они встретили вездеход со спасателями.
На мягком илистом дне лежал кусочек железа, брошенный в озеро Кругловым. Всплеск воды, рожденный его падением, давно затих. Темная гладь была неподвижна, как прежде, но под ее поверхностью родилась новая волна — невидимая губительная волна уничтожения. Колечко еще не начало ржаветь, но мириады животворных бактерий, уникальная культура которых тысячелетиями эволюционировала в замкнутом объеме озера, погибали, разрушаясь в контакте с металлом. Их останки, отравляя воду вокруг себя, сами становились причиной гибели миллионов других, а те, в свою очередь, следующих.
Все кончилось очень быстро и незаметно.
…Дорога пересекала пустыню почти по прямой и лишь у холмов делала крутой поворот, уходя в тоннель, пробитый в мягком песчанике. Перед поворотом автомобиль затормозил, и мужчина, отвлекшись от своих мыслей, впервые за последние два часа взглянул на дорогу.
— Где мы? — спросил он.
— Долина Живого озера, — ответила женщина за рулем. — Я еще ни разу здесь не бывала. Говорят, очень красивое место. Остановимся?
«Все-таки нужно было уговорить ее лететь флаером», — подумал мужчина, но вслух произнес:
— Конечно, если тебе хочется.
Машина пошла совсем медленно и после еще одного поворота остановилась на обзорной площадке.
— Какая черная вода, — сказала женщина, — даже жутко.
— Толстый слой ила на дне, — флегматично объяснил мужчина, — само озерцо неглубокое. Поэтому такое впечатление. В сущности, почти болото.
— А почему называется Долина Живого озера? Ты знаешь? Мужчина с легким нетерпением повел плечом.
— Среди разведчиков планеты ходила такая легенда. Будто озеро почти мгновенно излечивает раны, воскрешает из мертвых и так далее… Довольно обычное суеверие в среде десантников. Здешние грязи, конечно, имеют определенные целебные свойства, но особого интереса не представляют.
— А я слышала по-другому, — сказала женщина. — Что в долине когда-то били теплые источники, богатые минеральными солями. Вода из них собиралась в озерца. Не в это, конечно… Источники стимулировали регенерацию живых тканей. Только после землетрясения источники иссякли. Говорят, это было давно, еще до появления на планете первых людей. Еще до первого десанта.
— Может быть, — равнодушно согласился мужчина. — Все-таки нужно было лететь на флаере.
— Да, да, поехали, — заторопилась женщина.
— Живое озеро, — повторила она уже в машине, — красивая мечта!
— Сказка, — пробурчал мужчина, погружаясь в дремоту.
Андрей Печенежский Подземка
Жизнь подземки шла по своим законам, была в ней своя, предначертанная электронным владыкой размеренность, которая никого особо не прельщала, но и не удивляла, а казалась привычной необходимостью, как и все остальное, что когда-то люди сами изобрели для себя, изобрели надежно, умно, с бесконечной перспективой совершенствования, уверенные в том, что продолжают вершить Освобождение, и эти законы, эта по минутам рассчитанная на долгие годы вперед, без ропота захватившая миллионы человеческих судеб поездка уже не была привилегией избранных; подземка, исключив право выбора, слила свою жизнь с жизнью людей, их давно уже нельзя было представить без ярко освещенных станций, бегущего гула поездов, без низких голубых вагонов с огромными окнами, из которых проглядывают ряды мягких удобных кресел, разделенных откидными столиками, поезда тянутся один за другим, каждую минуту выныривает из туннеля увешанная фарами электрическая коробка, каждую минуту раздвигаются створки дверей, привет, говорят тебе завсегдатаи твоего вагона, привет, отвечаешь ты, приятной поездки, ну да, а как же, иначе теперь никто не ездит, а вообще теперь ездят все, ты опускаешься в свое кресло и нажимаешь кнопку на небольшом пульте, расположенном на подлокотнике, ровно через три с половиной часа сработает сигнал предупреждения, и ты не пропустишь нужную тебе остановку, так что об этом в вагонах никто не беспокоится, а пустующих кресел все меньше, и ты пожимаешь руки соседям, привет, доброе утро, приятной поездки, посмотрим, чем позабавит нас сегодня телевизор, и мы полулежим в креслах, так удобнее наблюдать за огромным экраном, на котором уже что-то происходит, какие-то шустрые ребята прыгают с борта пылающего корабля в воду, вода зеленоватая, пенистая, грохочут выстрелы, убитые валяются как попало, а те, кто еще что-то соображает, стараются врезаться в воду ногами, наверное, это очень больно, хлопнуться с высоты на воду животом или боком, но ты об этом можешь только догадываться, ты никогда не прыгал с кораблей, никогда не плавал на них, да и остальные, кто жует сейчас сандвичи рядом с тобой, неотрывно следя за экраном, вряд ли когда-нибудь участвовали в чем-то подобном, мы все родились и умрем в подземке, иного пути у нас нет, нас приводят в подземку длинные туннели переходов, тянущиеся из нижних этажей наших домов, такие же переходы возвращают нас обратно в подземку из предприятий, на которых мы работаем, у каждого разные остановки, станции пересадок, места работы, но это ничего не значит, потому что изо дня в день мы встречаемся в этих вагонах, и эти вагоны нашу жизнь разделяют на три почти равные части: работа, сон, поездка, три с половиной часа езды в один конец, столько же на обратный путь, и еще остаются какие-то минуты на то, чтобы слегка размять ноги, пройтись по переходу до лифта, поужинать с женой и пожелать ей спокойной ночи, больше говорить с ней не о чем, и это все повторяется изо дня в день, выходные мало чем отличаются от рабочих дней, та же подземка, которая вместо цеховых подвалов доставляет тебя на сумасшедшие аттракционы, различные увеселительные шоу, где ты на эти несколько часов, так же, как и в цехе, забываешь обо всем, а после, будто очнувшись, снова торопишься к своему вагону, и тебе уже нет дела до того, что человек, вошедший в вагон на сорок минут позже тебя, на сорок минут позже и покинет его, тебя уже не удивляет, что в вагонах почему-то редко хочется спать, а может, просто слишком громко работает телевизор, и автоматы, выдающие завтраки, простаивают без действия, а разговоров тут практически никаких, журналы, буклеты, журналы, изредка книги в руках, на откидных столиках, и стюард, через равные промежутки времени появляющийся в вагоне, предлагает новинки печатной продукции, рекламные проспекты, а если поезд везет тебя с завода, если тебе предстоит короткая встреча с женой, стюард разложит перед тобой богатые, со вкусом состряпанные подборки, где множество женщин и мужчин вдохновенно играют в знакомую, но уже безрадостную для тебя игру, и тебе вдруг захочется, чтобы старания стюарда не оказались напрасными, все-таки человек тоже на службе и проводит в подземке не семь часов в сутки, как большинство из нас, а в два раза больше, потому что ему добираться из дому до исходной станции ничуть не ближе, чем тебе до твоего завода, а потом ты как-то взбодришься от перемены обстановки, оказавшись у станка, а стюарду все это время оставаться в вагонах, и поэтому тебе особенно хочется сделать для него что-нибудь приятное, ты с улыбкой выслушиваешь его заплесневелые анекдоты и, если это происходит на пути домой, заказываешь рюмку коньяку, другую, третью, пока любвеобильные проспекты, коньяк, солененькие историйки, заученные стюардом, не растеребят тебя окончательно, так что опять не надо ни о чем думать, и только ждешь минуты, когда окажешься в своей квартире наедине с женой, а утром торопишься в подземку, опаздывать нельзя, иначе тебя переведут на другое место работы, еще более удаленное от твоего дома и твоей жены, и ты бодро вышагиваешь по платформе, стараясь остановиться так, чтобы подоспевший вагон раздвинул двери прямо перед тобой, привет, привет, отвечаешь ты, пожимая руки соседей, приятной поездки, ну да, а как же, иначе теперь никто и не ездит, а ездят теперь без исключения все, на экране проносятся постреливающие всадники, или загонят какому-нибудь страшилищу в грудь осиновый кол, вампира надо прикончить хотя бы к исходу сериала, или распомаженная красотка, явно затягивая эпизод, стаскивает с себя одежды, и по ее взгляду нетрудно догадаться, что после съемок ей, как и всем нам, идти по длинному переходу, протяженность которого рассчитана таким образом, чтобы пассажир оказался на краю платформы чуть раньше появления своего вагона, привет, привет, приятной поездки, ну да, а как же, иначе теперь никто и не ездит, и умолкают, ожидают стюарда, что-то высматривают, почитывают, может, даже размышляют о чем-то, но без напряжения и бесцельно, ни о чем не волнуясь, постоянно ощущая в себе готовность оборвать свою мысль без сожаления и стремления продолжить ее, это все равно, что шевелить пальцами ног только потому, что они у вас есть, изредка затевают разговор о местонахождении фабрик, все-таки далековато, три с половиной часа электричкой, далековато, это верно, но ничего не поделаешь, Закон есть Закон, а Закон запрещает работодателям заключать контракты с жителями своего района, только равноудаленные, не менее трех часов езды электричкой, и тут уж наверняка ничего не поделаешь, ведь это Закон, и его нарушение карается слишком строго, чтобы кто-либо из нас мог на это решиться, да нам это и не нужно, да и пользы от этого никакой, потому что никто из нас не знал бы, куда девать себя, случись какая-то перемена, и место работы тоже выбрали за нас компьютеры, и мы верим в мудрость их решений, потому что нам больше не во что верить, ничего другого нам не дано, вагон несется во мрак, за окнами мелькают смутно высвеченные сигнальными лампами трубы, нескончаемые, намертво присосавшиеся к стенам удавы кабелей, а на экране уже сменились декорации, иные статисты занимаются иными делами, но это все равно слишком громко, чтобы вздремнуть как следует, и кто-то с дальнего ряда кресел требует убрать этот проклятый телевизор, да стоит ли обращать внимание, час от часу вспыхивают подобные требования, но они ничего не значат, поэтому пассажиры находят в них лишь какое-то новое развлечение, а крикнувший схватывается с места, подбегает к экрану и колотит по бледно светящейся картинке рукой, эй, дружище, пытаются образумить его, побереги кулаки, из-за этой штуки можно заиметь кучу неприятностей, а он словно взбесился, рычит, выпучив глаза, и уже никто не сомневается, что этот парень свихнулся, жаль, неплохой был парень, а он швыряет что-то тяжелое, и экран лопается и гаснет, парня за плечи втискивают в кресло и так придерживают до тех пор, пока вагон не замер на следующей станции, люди в форменных костюмах подбегают к вагону, они молчаливы и даром не суетятся, поезд еще только набирает скорость, а трое из вбежавших уже демонтируют лопнувший кинескоп, извлекают из упаковки новый, двое возятся с нарушителем, проверка документов, опрос свидетелей, протокол, чувствуется, что эти ребята знают свое дело, и на следующей остановке они исчезают, прихватив с собой преступника и испорченный кинескоп, телевизор опять заработал, показался в проходе стюард, отметил в бланке номер освободившегося кресла, и денька через два-три вместо нашего парня сюда будет садиться какой-то незнакомец, незнакомцем он пробудет очень недолго, а потом тот парень забудется, как забылись все остальные, чью участь он разделил, хотя каждый из нас, должно быть, подумал про себя: «Черт возьми, а смог бы я вот так, с размаху, конечно, ведь в этом нет ничего сложного, встать и хлопнуть чем-нибудь увесистым по экрану, по этому экрану, по этому проклятому экрану», и каждый старается смять в себе эту мысль, и это легко удается, стоит лишь повнимательней всмотреться в экран, в этот экран, в этот проклятый экран, как здорово работает новый кинескоп, да и передачка сегодня забавненькая, о, мне пора выходить, до встречи, господа, желаю хорошо потрудиться, пока, ребята, и мы по одному начинаем отлипать от наших кресел, и жизнь подземки продолжается, продолжается наша жизнь, кому сколько отпущено, и ты будто в тумане доживаешь до того дня, когда твой поезд внезапно затормозит прямо в сумеречном туннеле, не докатив двух миль до станции, и пассажиры, быть может, впервые за долгие годы почувствуют какое-то еще непроясненное беспокойство, оно заставит их взглянуть друг другу в глаза и увидеть в глазах ближнего своего страх, а двери, которые открываются лишь на станциях, в строго обозначенных местах, вдруг соскользнут в пазах, и вагон наполнится холодным подземным ветром, и все разом заговорят об аварии, ну что ж, такое случается, незначительная, казалось бы, заминка в системе управления, и вот какой-то состав врезался в хвост предыдущего, досадное событие, но всем будут выданы талоны, в которых указывается причина и время задержки, и заводская администрация это учтет, и никто из нас не будет наказан, но тебя всего буквально пронизывает этот колкий подземный ветер, он раздувает в тебе крик ужаса, хотя ты и сам не понимаешь, откуда это в тебе, на чем возрос твой страх и окреп до такой всепоглощающей силы, и в эти минуты главное — уйти от черного подземного потока, захлестнувшего вагон, ты корчишься в кресле, но возможности укрыться от этого ядовитого ветра нет, и тогда ты свое затмение бросаешь в дверь, растворив его в затмении туннеля, не слушая криков, ты бежишь в узком пространстве между вагонами и угрожающе гулкой стеной, ноги выворачиваются на ступеньках шпал, но твой страх хранит тебя от увечий, и ты бежишь, задыхаясь от необычного состояния, в которое добровольно отдал засидевшееся в креслах тело, и ветер клокочет, закручивается вокруг тебя, и не понять, отталкивает ли назад, или, напротив, помогает, прижимаясь к спине, а поезда выстроились в одну, с короткими обрывами линию, объемную, светящуюся изнутри квадратами окон, заполнили неподвижной металлической начинкой трубу туннеля, сами начиненные человеческими телами и страхом, и ты рвешься куда-то в сторону от них, неосознанно обрекая себя на огонь высоковольтных передач, зажатый в трубках изоляторов, но стена неожиданно пропускает тебя, теперь ты продвигаешься сквозь беспросветную ночь подземелья, но от этого не замедляешь бега, а только прибавляешь в скорости, чтобы все, что суждено тебе на краю этого безумия, решилось в одно короткое мгновение, глубже и глубже увлекает тебя загадочное, непреодолимое притяжение земли, но тут, споткнувшись, ты обрываешь свой бег, замираешь, тянешься руками в пустоту, и уже неуверенным шагом, раскачивающим тебя из стороны в сторону, достигаешь скользкой на ощупь перегородки, это тупик, проклятие, это черная ловушка, выложенная мраморными плитами, пальцы гладят полированную поверхность камня, ощущают едва намеченные границы стыков, дальше, дальше, приказываешь ты себе, слышится твой победный возглас, и эта стена пропускает тебя, в ноги больно врезаются грани ступенек, они уводят тебя вверх, а ты уже затерялся в хитросплетениях времени, ты не знаешь, сколько часов, дней, лет ползешь по этим ступенькам, израненный, с болезненно обнажившимся предчувствием где-то притаившегося спасения, и когда ступеньки сменяются плоской мраморной площадкой, твой страх, оттесненный физическим напряжением, снова обрушивается на тебя, потому что глаза твои увидели синюю бездонную высь, усеянную множеством крошечных мерцающих огоньков, твое лицо ощутило теплое прикосновение незнакомого ветра, он поднимался откуда-то из далека прозрачного необозримого простора, пред тобой открылась равнина, источавшая дурманящую, усилившую твой страх смесь запахов, запахи тоже казались теплыми и ласковыми, неясные силуэты каких-то построек вздымались над гранью горизонта, и ты стал оглядываться, сознавая себя незащищенным от этой беспредельности, а вокруг ничего не менялось, воздух действовал на тебя, как коньяк, тебе хотелось кричать и плакать, упасть на виду у этого непостижимого мира, и уже не вставать, не видеть его синего, нежного, страшного лица, и тогда ты снова бросился бежать, ты бежал к силуэтам построек, спрашивая себя, что означают эти здания, тот ли это город, в котором ты родился и прожил все эти годы, но ты на бегу растерял свои знания и ясность понятий, ты не мог поместить в себе поднебесную страну, и она, врываясь в тебя, раздавила твое сердце, и все, что ты видел, слышал, чувствовал, стало твоим смертельным врагом, помогите, кричал ты, а кто тебя слышал в этом сказочном безлюдье, ты скоро потерял ту дыру, из которой выполз на поверхность планеты, и теперь единственным ориентиром были высотные, такие далекие от тебя строения, бежать, бежать, подгонял ты себя, а звук ударялся и отскакивал, но вот он затронул самую тонкую струну, и ты остановился и прислушался, это был звук человеческого голоса, и в этот миг ты ослеп и оглох, тебя подхватили чьи-то руки, и ты очнулся вблизи желтого колеблющегося пламени, костер напоминал тот самый охваченный пожаром корабль, с которого сыпались в воду подстреленные бандиты, но люди, обступившие тебя, были спокойны, никто из них не собирался ни стрелять, ни прятаться от выстрелов, они разглядывали тебя с деловым сочувствием, кто-то сгибал твою ногу, другой протягивал тебе стакан, привет, сказали тебе, привет, слабо отозвался ты, ну ничего, главное, что ты отдышался, здорово бегаешь, мы никак не могли за тобой угнаться, кто это вы, да вот, мы это мы и есть, посмотри, мы все тут, перед тобой, что ж вам от меня нужно, вскрикнешь ты, и тебе вдруг сделается жарко от их костра, невыносимо жарко, и ты начнешь бормотать, знаю про вас, знаю, вас, бездельников, нарушителей Закона, вылавливают повсюду и уничтожают на месте, но они только смехом зайдутся, кто вылавливает, спросят у тебя, полиция, с ненавистью и отчаянием бросишь ты в них, и вас переловят и перестреляют, всех до последнего, да уймись ты, станут урезонивать они, никакой полиции здесь нет, выполз на волю и живи себе, оставайся, если захочешь, с нами, тут такой пустырь, хватит на всех, но ты не поверишь хозяевам костра, полиция, выдохнешь ты в полный голос, полиция, Закон, полиция, они уже не будут смеяться, а с жалостью склонят над тобой головы, слушай, что тебе говорят, дурак, ничего ты не знаешь, полиция вся тоже катается в подземке, чересчур хорошо было бы служить в полиции, чтобы дышать свежим воздухом, но ты, превозмогая боль в суставах, вскочишь на ноги, оттолкнешь кого-то, потянувшегося к тебе, никто не погонится за тобой, и ты уже не услышишь слов, брошенных тебе вслед, и уже без страха и отчаяния, уверенный в спасении, ты увидишь, как вырастают, надвигаясь на тебя, серые глыбы зданий, у которых нет ни одного окна, зато из нижних этажей каждой такой глыбы тянутся долгие переходы, тянутся, как тоненькие сосуды, питающие быстро иссыхающей человеческой кровью вены и артерии подземки, и ты, как молитву черному своему богу, не устанешь повторять, всего десять минут, десять туда и десять обратно, за это опоздание мне набавят всего десять минут, всего десять…
Содержание
Часть первая. Идет человек
Иван Ефремов: Эллинский секрет (рассказ, 1966, написан в 1943)
Сборник «Эллинский секрет» (Л.: Лениздат, 1966).
Iwan Jefremow. Tajemnica Hellenów
Александр Казанцев: Взрыв (рассказ, 1946)
Журнал «Вокруг Света», 1946, № 1.
Aleksander Kazancew. Wybuch
Илья Варшавский: Назидание для писателей-фантастов всех времен и народов, от начинающих до маститых включительно (рассказ, 1973)
Журнал «Техника-молодежи», 1973, № 6.
Ilja Warszawski. Uniwersalny poradnik dla pisarzy fantastów
Илья Варшавский: Поездка в Пенфилд (рассказ, 1966)
Журнал «Звезда», 1966, № 8.
Ilja Warszawski. Wycieczka do Pennfield
Илья Варшавский: Побег (рассказ, 1968)
Антология «Фантастика, 1968» (М.: Молодая гвардия, 1969).
Ilja Warszawski. Ucieczka
Илья Варшавский: Петля гистерезиса (рассказ, 1968)
Журнал «Искатель», 1968, № 4.
Публикация в книге (отличающаяся от журнальной) — авторский сборник «Лавка сновидений» (М.: Советский писатель, 1970).
Ilja Warszawski. Pętla histerezy
Анатолий Днепров: Лицом к стене (рассказ, 1962)
Журнал «Знание-сила», 1962, № 8.
Anatolij Dnieprow. Twarzą do ściany
Север Гансовский: Идет человек (рассказ, 1966)
Журнал «Пионер», 1966, № 7.
Авторский сборник «Идет человек» (М.: Молодая гвардия, 1971).
Sewer Gansowski. Idzie człowiek
Александр Мирер: Обсидиановый нож (рассказ, 1966)
Антология «Фантастика, 1966. Выпуск 1» (М.: Молодая гвардия, 1966).
Aleksander Mirier. Obsydianowy nóż
Вадим Шефнер: Скромный гений (рассказ, 1963)
Журнал «Неделя», 1963, № 41.
Wadim Szefner. Skromny geniusz
Аркадий и Борис Стругацкие: Люди, люди… (рассказ, 1961, третья часть третьей главы повести «Возвращение»)
Журнал «Урал», 1961, № 6, под названием «Свидание».
Книга «Возвращение» (М.: Детгиз, 1962).
Arkadij Strugacki, Borys Strugacki. Spotkanie
Аркадий и Борис Стругацкие: Эйномия. Смерть-планетчики (1962, 8-я глава повести «Стажеры»)
Журнал «Искатель» 1962, № 2 — главы «Эйномия. Смерть-планетчики» и «Бамберга. Нищие духом» под общим названием «Генеральный инспектор».
Полностью повесть — «Стажеры» (М.: Молодая гвардия, 1962).
Arkadij Strugacki, Borys Strugacki. Eunomia. Niszczyciele planet
Ариадна Громова: Очень странный мир (рассказ, 1968)
Журнал «Ангара», 1968, № 4.
Ariadna Gromowa. Bardzo dziwny świat
Мариэтта Чудакова: Пространство жизни (рассказ, 1969)
Антология «Фантастика, 1969–1970» (М.: Молодая гвардия, 1970).
Marietta Czudakowa. Przestrzeń życia
Владимир Михайлов: Ручей на Япете (рассказ, 1968)
Журнал «Вокруг света», 1968, № 6.
Под названием «Встреча на Япете» — антология «Фантастика, 1968» (М.: Молодая гвардия, 1969).
Władimir Michajłow. Spotkanie na Japecie
Кир Булычев: Вступление (рассказ, 1972)
Авторский сборник «Чудеса в Гусляре» (М.: Молодая гвардия, 1972).
Kirył Bułyczow. Wielki Guslar: krótki przewodnik
Кир Булычев: Поступили в продажу золотые рыбки (рассказ, 1972)
Авторский сборник «Чудеса в Гусляре» (М.: Молодая гвардия, 1972).
Kirył Bułyczow. Świeży transport złotych rybek
Кир Булычев: Застенчивый шуша (рассказ, 1965, глава повести «Девочка, с которой ничего не случится»)
Сборник «Мир приключений 1965» (М.: Детская литература, 1965).
Kirył Bułyczow. Nieśmiały szusza
Кир Булычев: Великий дух и беглецы (повесть, 1972)
Сборник «Сборник научной фантастики. Выпуск 11» (М.: Знание, 1972).
Kirył Bułyczow. Biała śmierć
Часть вторая. Тот, кто вернется
Владимир Щербаков: Шотландская сказка (рассказ, 1976)
Авторский сборник «Красные кони» (М.: Молодая гвардия, 1976).
Władimir Szczerbakow. Bajka szkocka
Дмитрий Биленкин: Появление жирафы (рассказ, 1967)
Авторский сборник «Марсианский прибой» (М.: Молодая гвардия, 1967).
Dymitr Bilenki. Dzień, w którym zjawiła się żyrafa
Дмитрий Биленкин: Город и волк (рассказ, 1970)
Журнал «Искатель», 1970, № 6.
Dymitr Bilenki. Miasto i wilk
Дмитрий Биленкин: Адский модерн (рассказ, 1971)
Авторский сборник «Ночь контрабандой» (М.: Молодая гвардия, 1971).
Dymitr Bilenki. Cyrograf
Валентина Журавлева: Снежный мост над пропастью (рассказ, 1969)
Сборник «Мир приключений» (М.: Детская литература, 1969).
Walentyna Żurawlowa. Śnieżny most nad przepaścią
Александр Горбовский: Совпадение (рассказ, 1972)
Сборник «Сборник научной фантастики. Выпуск 11» (М.: Знание, 1972).
Aleksander Gorbowski. Koincydencja
Виктор Колупаев: Газетный киоск (рассказ, 1971)
Журнал «Аврора», 1971, № 3.
Wiktor Kołupajew. Kiosk z gazetami
Аскольд Якубовский: Голоса в ночи (рассказ, 1972)
Журнал «Сибирские огни», 1972, № 7.
Авторский сборник «Аргус-12» (Новосибирск: Западно-Сибирское книжное издательство, 1972).
Askold Jakubowski. Głosy w nocy
Феликс Кривин: Изобретатель вечности (повесть, 1976)
Журнал «Знание-сила», 1976, №№ 6–7.
Feliks Kriwin. Wynalazca wieczności
Михаил Пухов: Палиндром в Антимир (рассказ, 1971)
Журнал «Техника — молодежи», 1971, № 9.
Michaił Puchow. Palindrom do antyświata
Михаил Пухов: Семя зла (рассказ, 1981)
Журнал «Искатель», 1981, № 3.
Michaił Puchow. Nasiona zła
Дмитрий Де-Спиллер: Обманчивая внешность (рассказ, 1978)
Журнал «Техника-молодежи», 1978, № 11.
Dymitr De-Spiller. Mylący wygląd
Юрий Яровой: Хрустальный дом (рассказ, 1978)
Антология «Фантастика, 1978» (М.: Молодая гвардия, 1978).
Jurij Jarowoj. Kryształowy dom
Борис Лапин: Конгресс (рассказ, 1976)
Антология «Зеленый поезд» (М.: Молодая гвардия, 1976).
Borys Łapin. Kongres
Василий Шукшин: До третьих петухов (повесть, 1975)
Журнал «Наш современник», 1975, № 1.
Wasilij Szukszyn. Nim trzeci kur zapieje…
Валерий Полищук: Смысл-54 (рассказ, 1982)
Журнал «Химия и жизнь», 1982, № 2.
Walerij Poliszczuk. Sens 54
Александр Щербаков: Золотой куб (рассказ, 1977)
Журнал «Техника — молодежи», 1977, № 10.
Aleksander Szczerbakow. Złoty sześcian
Владимир Малов: Тот, кто вернется! (рассказ, 1980)
Журнал «Искатель», 1980, № 4.
Władimir Małow. Ten, który powróci
Андрей Балабуха: Тема для диссертации (рассказ, 1973)
Сборник «На суше и на море. 1973» (М.: Мысль, 1973).
Andriej Bałabucha. Temat dysertacji
Михаил Кривич: Синтез ПСА (рассказ, 1982)
Журнал «Химия и жизнь», 1982, № 6.
Michał Kriwicz. Syntiez PSA
Борис Руденко: Озеро (рассказ, 1980)
Сборник «Сборник научной фантастики. Выпуск 22» (М.: Знание, 1980).
Borys Rudenko. Jezioro
Андрей Печенежский: Подземка (рассказ, 1982)
Сборник «Сборник научной фантастики. Выпуск 26» (М.: Знание, 1982).
Andriej Pieczenieżski. Metro
Примечания
1
Домой вернулся моряк,
домой вернулся он с моря,
И охотник вернулся с холмов.
Стивенсон, «Реквием».
(обратно)2
Sapiens (лат.) — разумный, мыслящий.
(обратно)3
От англ. «first» — первый.
(обратно)4
От англ. «second» — второй.
(обратно)
Комментарии к книге «Галактика», Иван Антонович Ефремов
Всего 0 комментариев