Владислав Петрович Крапивин Синий треугольник
Котам Максу и Тяпе,
а также тряпичному зайцу Митьке —
героям моих нескольких повестей
1
У Травяного Зайца голова была круглая и плоская, будто плюшевая подушечка для иголок. Размером с чайное блюдце. На ней светилась вышитая розовыми нитками улыбка, чернел квадратный пластмассовый нос и блестели зеленые глаза. В глазах временами искрилось лукавство, хотя вообще-то это были стеклянные пуговицы.
Тряпичное туловище зайца было в желтую и зеленую поперечные полоски. Не яркое, а словно с пыльным налетом. Длинные уши мягко болтались, лапы торчали в стороны. И вот еще что! На задних лапах была обувь: нечто вроде тапочек из черной клеенки. Я называл их «лёпы». Не знаю почему. Возможно, оттого, что похоже на «шлёпанцы».
Мне казалось, что такой заяц был у меня в давнем-давнем детстве. Мама говорила, что не было, что он приснился мне в младенческих снах, которые похожи на явь. Но я знал — он был. Просто мама почему-то не хотела признаться в этом. Впрочем, я не обижался на маму. Наши споры о зайце были вроде игры.
Но о Травяном Зайце это я так, к слову. Речь сейчас о других снах, не детских. Вернее, о том состоянии, когда начинаешь засыпать. О кратком таинственном времени между явью и сном.
В эти минуты или секунды иногда приоткрывается непостижимое. Возникают в сознании странные построения, переплетения неуловимых пространств, непонятные формулы, конструкции, которые состоят не из твердого материала, а из рассуждений, загадок и ощущений близкого открытия. Однако открытия не случается. Не хватает времени, чтобы постигнуть систему этих явившихся из иного мира головоломок. Порой удается ухватить нить. Но время убегает, нить лопается, и ты уходишь или в сон, или в пробуждение. Сон вообще стирает память о только что виденном. А при пробуждении пытаешься лихорадочно запомнить: что же было?
Да, было, но что?
Нет, не вспомнить. И остается только ощущение ласковости.
Да, в том странном пространстве, среди хрупких конструкций из неведомых в нашей жизни понятий нет ни малейшего намека на раздражение, сердитость, насмешку по поводу моего непонимания. Наоборот! Оно пытается помочь мне, подсказать. Оно не виновато, что у меня мало времени. В следующий раз оно будет стараться снова, с прежней ласковостью… Хотя, кажется, я выбрал неточное слово. «Ласковость» — это поверхностное чувство. Вроде как погладил по головке и отошел. А здесь все пространство состоит из терпеливой доброты и… ну, если не любви, то явной симпатии. Бескорыстной и неизменной. И это, по правде говоря, странно. Потому что кто я для него, для этого неизвестного мира?
Такое отношение к себе от посторонних я испытал лишь однажды. Очень давно.
Мне было лет семь-восемь. Кто-то подарил мне самокат — красный, блестящий, на белых дутых шинах. Сперва я гонял по дощатым тротуарам в своем квартале, но счастье распирало меня, и постепенно я уезжал все дальше — по плитам и асфальту ближних, а потом и не очень ближних улиц. И наконец увидел на углу кирпичного дома табличку «Ключевской спуск».
Улочка была незнакомая. Она мне понравилась. Тихая, малолюдная, со старинными одноэтажными магазинчиками, мастерскими и аптеками. Посредине тянулась в обрамлении травяных газонов булыжная мостовая, а у домов — узкие, но гладкие полосы асфальта. И главное, что они вели под уклон! Ура!
Я помчался, не ощутив сначала ни капли страха. А когда ощутил, оказалось, что тормозная планка под пяткой ослабела и не сдерживает скорости. Окна, вывески, трава, фонари летели по сторонам от меня, размазываясь в полосы. В одном месте тротуар образовывал плавную дугу. Для кого плавную, а для кого… Мама!.. Звон, сверканье и грохот. Это я на «всем скаку» пробил большущее сплошное стекло — оно было вровень с асфальтом. Следом влетела в помещение туча осколков. Я сел на желтых гладких половицах и, ничего еще не чувствуя, заревел, потому что надо мной склонились люди.
— Я больше не буду!
— Вы посмотрите на этого молодого человека! Он больше не будет! Это очень даже приятно слышать! Потому что такого случая вполне уже хватит на всю жизнь! Где у тебя болит?! — Это кричал низенький худой старик с загорелой лысиной, седыми клочками на висках и блестящими очками на кончике носа. — Отвечай сейчас же, что ты разбил, сломал и порезал?!
— Я нечаянно!.. У меня есть знакомый стекольщик дядя Митя, он вставит стекло!
— Вы послушайте эти речи, он говорит про стекло! Я спрашиваю про тебя! Скажи спасибо, что ты, кажется, живой и только немного поцарапанный!.. Эти пьяницы из жестяной артели опять украли решетку, что стояла перед окном, и вот мальчик чуть-чуть не стал инвалидом! Это надо же видеть, как у людей совсем пропала совесть!.. Сонечка, возьми в аптечке белый пузырек, вату и бинт…
Высокая старуха в старомодном зеленом платье, бормоча и сокрушенно мотая головой, тут же принесла все перечисленное. Старик ухватил меня под мышки, усадил в высокое кресло.
— Покажи руки, ноги и уши. Не бойся, щипать не будет, это тебе я говорю, Матвей Борисович Гольдштейн, а люди знают, что мастер Гольдштейн всю жизнь говорит только правду…
Он смазал чем-то шипучим и забинтовал мне колено (и правда не щипало), украсил узкой марлевой повязкой лоб, хотя царапина на нем была тонкая и неглубокая. Больше ран и порезов не обнаружилось. Самой большой потерей был, пожалуй, галстучек моей сатиновой матроски, который стекло срезало напрочь, словно бритвой. Но старуха Сонечка тут же, прямо на мне, аккуратно пришила галстучек синими, под цвет сатина нитками. Потом поставила к стене мой самокат и стала заметать осколки. Я уже совсем пришел в себя. Оглядывался и понимал, что оказался в фотомастерской. Потому что надо мной была прозрачная косая крыша из стеклянных квадратиков, на стене — декорация с острыми кавказскими горами и всадником в черкеске, у которого под кубанкой дыра вместо лица. По углам стояли на треногах желтые деревянные ящики с медными планками и закрытыми кожей объективами. Повсюду висели фотопортреты очень разных людей. Мне запомнился снимок худенькой девчонки с веснушками на треугольном лице. Серьезная такая и… будто даже знакомая. Но вспомнить я не успел — за разбитой витриной остановились два красноармейца. В обмотках, в серых скатках через плечо, с жестяными звездочками на пыльных пилотках. Над плечами — тонкие штыки с солнечными искорками на остриях.
— Хозяин! Карточки для боевых подруг сделаете?
— Охотно, молодые люди! Только не сейчас, после обеда! Тут, видите ли, у нас нечто вроде последствий небольшой бомбежки. Пока не до съемки…
Но когда красноармейцы ушли, Матвей Борисович выкатил на середину мастерской один из аппаратов.
— А вас, молодой человек, я просто обязан запечатлеть! В память о счастливом случае, результатом которого стало наше приятное знакомство.
Ничего себе счастливый случай! Я им стекло разнес вдребезги, а они со мной как с дорогим гостем…
Однако я уже не испытывал ни испуга, ни смущения. От мастера Гольдштейна и от старой, сумрачной на первый взгляд Сонечки исходило такое доброжелательство, словно я был их внуком. Я чувствовал, что они в самом деле рады мне. И не в том дело, что я счастливо избежал серьезных увечий, а в том, что я просто есть! Отчего это, я не понимал и понять не пытался. Мне было здесь хорошо, вот и все.
Старики завесили одеялами разбитое окно, вскипятили самовар, напоили меня сладким рыжим чаем с морковным пирожным. При этом не спрашивали, как я учусь, хорошо ли себя веду и где мой папа (где он, мы с мамой тогда не знали). Старик говорил больше про себя. Рассказал, как он в юности, когда только начал увлекаться фотографией, вздумал сделать портрет соседского козла для фотовыставки о животных и был атакован этим неинтеллигентным рогатым созданием. Я смеялся и болтал ногами. И все хотел спросить про веснушчатую девочку на портрете, но так и не спросил, постеснялся.
Матвей Борисович проводил меня до знакомой улицы Котовского. Сказал, чтобы я зашел в гости через несколько дней, тогда получу фотокарточку. И я, конечно, обещал. Но через день заболел корью и пролежал до школы. Карточка пришла по почте.
В сентябре я отправился в фотомастерскую, чтобы сказать мастеру Гольдштейну спасибо и, если получится, еще раз окунуться в необыкновенную ласковость, которую ощутил там летом. Но отыскать Ключевской спуск я никак не мог. И кого ни спрашивал, никто не слышал про такую улицу. Маме было жаль меня, и она несколько раз ходила со мной, но толку никакого. А старшая сестра сказала, что Ключевского спуска вообще нет, мастерской и старого мастера — тоже. Это одна из моих фантазий.
— Каждый день новые сказки! То какой-то травянистый заяц, то самокат! Ты же знаешь: нет у тебя никакого самоката, никто тебе его не дарил.
— Но фотокарточка-то есть! Где я с бинтами! Карточка и правда была. Я на ней с повязкой на лбу, как раненый партизанский командир.
— Это тебя сфотографировал Мотя. В тот день, когда ты слетел с качелей!
Мотя (кстати, по фамилии Гольдштейн!) был приятель сестры, ее одноклассник. Он и правда иногда снимал нас похожим на гармошку аппаратом, а потом уехал на фронт…
Я теперь не понимаю: какой фронт? Ведь если дело было во время войны, откуда мог взяться самокат на пухлых надувных шинах? Такие стали делать гораздо позже. А откуда у разбитой витрины мастерской взялись красноармейцы в обмотках и с трехлинейками? Когда я был первоклассником (в той самой синей матроске), солдаты ходили в начищенных кирзовых сапогах, без оружия и скаток, в новеньких гимнастерках или мундирах с красными и черными погонами. У тех, что постарше, были медали «За победу над Германией»…
Теперь во всех этих давних воспоминаниях — такая же запутанность, как в загадочных построениях на грани яви и сна. Да, ласковость, но и запутанность, в которую я много раз хотел проникнуть, но не умел, не успевал…
Порой случалось: придешь в себя, и какой-то миг еще держится смутное, зыбкое, как рябь на воде воспоминание. Но сглаживается прежде, чем успеваешь закрепить его в сознании…
И все же один раз мне удалось ухватить кусочек странного мира. Я вцепился в него всеми когтями памяти, не дал ускользнуть, оторвал от хитрой многомерной головоломки, которая принялась было выстраиваться вокруг меня в зыбком мире полусна. Я резко встряхнулся, непостижимое построение исчезло, но кусочек его остался у меня в руках. То есть в голове. В том смысле, что я его помнил.
2
Это был синий треугольник.
Точнее так — Синий Треугольник. Большие буквы объясняются тем, что иначе я не могу выразить странность и многозначительность этого нечто.
По правде говоря, никакого треугольника я не видел. Я сидел на скомканной постели (за окнами была предрассветная муть с жидким фонарем), держал на подтянутых коленях кисти рук с повернутыми вверх ладонями, и на ладонях, кажется, было что-то. Невесомое, зыбкое, слегка пушистое и… как мне показалось, отливающее синевой. Именно показалось, поскольку на самом деле это что-то разглядеть в сумраке было невозможно.
И было ощущение неожиданной добычи. В мире моментально забывшегося сна, в неведомом пространстве с чуждыми нашему миру законами я ухватил и сумел удержать какую-то деталь. И перенес в нашу явь. Хотя в слове «деталь» чувствуется твердость, материальность, а это было без прочности и массы. Лишь еле-еле, не руками, а самыми кончиками нервов я чувствовал паутинчатую структуру — не то из магнитных нитей, не то из чьих-то непонятных мыслей.
И эта структура была живая! И мне представлялось почему-то, что она ограничена контурами треугольника. Размером с пионерский галстук, какой я носил в школьные годы.
Только галстук был красный, а в этом треугольнике — я уже говорил — была ощутима синева. Причем не ясная, а что-то вроде голубовато-сизого тумана.
Я тогда сразу подумал про свою добычу: «Синий Треугольник». И потом так и называл это странное существо.
Конечно, это было существо. Или, по крайней мере, мыслящая материя. И мы тут же вступили в контакт. В телепатический. Вернее, я говорил шепотом, а Синий Треугольник отвечал мыслями, которые щекотали мне мозговые извилины.
— Попался… — неуверенно сказал я. Сердце стукало, в голове таяла последняя слабенькая память о недавнем сне про неведомое, и я понимал, что никак не соображу, частью чего является Треугольник. И все же испытывал некоторое злорадство.
— Да уж, попался… — хмыкнул он (мысленно, конечно). В его тоне ощущалась снисходительность взрослого человека, который играл в шахматы с неопытным школьником и получил мат из-за нелепого и досадного зевка.
— Теперь никуда не денешься…
— По крайней мере до перепрыга, — добродушно согласился он.
— До чего? — замигал я.
— Кажется, я выразился с максимальной простотой, — сказал он с легким недоумением. — До пе-ре-пры-га. До момента, когда нити Всеобщей Координационной Сети поменяются местами. Неужели не ясно?
— Напрасно ты иронизируешь. Мы ведь из разных… так сказать, сфер. Я не знаком с вашей терминологией.
Он буркнул что-то вроде «извини».
— Ты меня тоже извини. Я вовсе не хочу делать тебя заложником…
Похоже, что он чуть-чуть хихикнул. В том смысле, что «попробовал бы…».
— Я просто хочу, чтобы ты помог мне разобраться… во всем… — неловко объяснил я.
— В чем во всем?
— Ну… в том, что вижу, но не понимаю. Я про свои сны. — У-у…
В этом «у-у» была явная ирония.
— Думаешь, я совсем тупой? — обиделся я.
Синий Треугольник чуть шевельнулся (легко и щекочуще) у меня на ладонях.
— Не совсем… но ты даже не понимаешь, что это не сны. Вернее, не понимаешь, что такое сны.
— Вот и объясни… — Я решил не обижаться.
— Ты хочешь, чтобы я объяснил тебе общие закономерности многомерного континуума, где законы твоего пространства — это лишь один из миллионного множества вариантов? А в каждом таком варианте еще многомиллионные разнообразности причинно-следственных и следственно-причинных (а также всяких других) связей… Честно говоря, я и сам не могу объяснить всего… Никто не может… Кроме Создателя.
Мы помолчали. За окнами светлело, желтый фонарь погас. Видимо, было около четырех часов утра. Где-то коротко провыла милицейская сирена. Я вдруг испугался, что Синий Треугольник мне приснился, как и недавние лабиринты чужих пространств. Но он был тут, со мной. Я даже сумел разглядеть теперь что-то похожее на клок тумана размытой треугольной формы. Сквозь туман проступали мои растопыренные ладони. Я пошевелил пальцами (их кольнули электрические мурашки) и спросил с сумрачной неловкостью:
— Но хоть на какие-то вопросы ты мог бы ответить? Он ответил, по-моему, излишне поспешно:
— На какие-то — да. Конечно… Вот, например, недавно ты видел переплетение несинхронных вибрирующих линий, на пересечении которых желтые узлы пытались войти в резонанс с подтекстом симфонической поэмы Ростислава Галкина. Ты воспринял это лишь краем сознания, только внешнюю структуру, а если бы использовал, как ключ, теорию нейтральных чисел в применении к слабо искривленному пространству шестимерного уровня…
— Подожди, будь добр, — перебил я, стараясь быть деликатным. — Давай… вот что. Недавно я с полной реальностью, с занозами на досках заборов и с прожилками на листьях тополей видел улицы… одного города. Вроде бы это город моего детства, но… не совсем. Как бы в ином мире. Странный и в то же время очень знакомый… — Я чуть не сказал «родной», но постеснялся. — И вот я хожу по нему…
— И что же? — сказал Синий Треугольник. В первый миг мне почудилась усмешка. Но нет, усмешки не было. Была этакая… осторожность, что ли.
— Ну и вот… — продолжал я насупленно. — Хожу и узнаю многое. И наконец… встречаю маму. И мы не удивляемся друг другу, будто все так и надо. Идем рядышком и радуемся, что снова вместе… Скажи, это всего лишь простое сновидение? Игра заторможенных клеток мозга и только?
Он отозвался сразу. Как мне показалось — с легкой досадою:
— Ты же сам знаешь, что не только. Вернее, совсем не то…
«А тогда что? И можно ли остаться там насовсем?» — я не решился сказать это голосом (даже шепотом), но Синий Треугольник уловил и мысли.
— Придет время… — ответил он уже с явной усмешкой. Потом быстро уплыл к потолку, в угол над книжной полкой, засветлел там, будто клок обычного тумана, и сообщил небрежно:
— Я пока поживу у тебя… раз уж так получилось.
— Живи, — кивнул я. И стал прислушиваться к себе и ко всему, что вокруг.
Так бывало со мной не раз спросонья. Очнешься, сядешь и мотаешь головой, пытаясь понять: какой год, какое число? Весна или зима? Кто ты на сей раз и сколько тебе лет: семьдесят, двадцать пять, десять? Собирать ли в кирзовую полевую сумку задачник, «Родную речь» и тетрадки с недоделанным домашним заданием или толкать в папку-органайзер распечатку статьи, которую ждут в редакции «Завтрашнего утра» (дурацкое название, не правда ли?). Или никуда не надо спешить, потому что на часах нет еще восьми, а пенсию знакомая ворчливая почтальонка Татьяна Николаевна принесет лишь в полдень…
Наконец, тряхнув еще раз головой, восстанавливаю «самую реальную реальность». На улице начало июля (будет жарко). До пенсии еще далеко (к сожалению). Школа — в далеком прошлом (тоже к сожалению, хотя в ней хватало всякого). А вчера меня выгнали с работы. И не просто, а со скандалом, даже с истерикой, которая случилась с главной редакторшей Маргаритой Глебовной Долгопень. До нее и до владельцев газеты наконец дошло, что серия моих репортажей о путешествии на шхуне «Томас Манн» не что иное, как плод чистейшей фантазии. Я их сочинил, сидя на даче у своего знакомого, художника Вити Корягина. Он в свое время ходил на больших яхтах и во время моего «борзописания» с удовольствием подбрасывал мне корабельные подробности. Вышло, кстати говоря, очень убедительно.
— И я… и я… — рыдала грузная крашеная Маргарита, — я верила всему… этому бреду… как последняя дура…
— Почему же «как», — вежливо сказал я.
— Вон… — выдохнула она, как опавший кузнечный мех.
— Скажи бухгалтерше, чтобы выдала расчет и выходное пособие, — напомнил я.
— Вот… тебе… а не пособие… — Маргарита Долгопень сложила пухлую фигу (пальцы были туго перетянуты кольцами с камушками).
Я засмеялся. Пособие все равно выдадут. А за место в «Завтрашнем утре» я не держался, меня давно уже звали в «Наши задачи» заведовать отделом писем. Работа хлопотная, но зато в письмах всегда масса интереснейшего материала… Впрочем, не буду спешить. Месяц посижу без должности, чтобы оглядеться и передохнуть…
Вчера мы в небольшой компании, в кафе «Гусиное перо», трогательно отметили конец моего сотрудничества с «Морген-моргеном» (так в своем кругу именовалось «Завтрашнее утро»). Домой я пришел ночью, в состоянии «зыбкого равновесия». Немудрено, что во сне и спросонок чудятся всякие туманные треугольники с сизым отливом…
Нет, не чудятся…
Вернее, не чудится. Треугольный клок тумана синим дымком колыхался над шеренгой пыльных томов давно не читанных Генрика Сенкевича и Ключевского.
— Доброе утро, — хмуро сказал я, будто не виделись давным-давно. Мозги были тяжелыми, в затылке сидел занозистый деревянный кубик.
— Привет, — иронично отозвался Синий Треугольник. — Что, гудит головушка?
— Тебе бы так, — буркнул я, не испытывая никакого удивления от присутствия представителя неведомого мира.
— Ладно, сейчас, — хмыкнул он. Щекочущие электрические искорки пробежали по моим мозговым извилинам, кубик в затылке превратился в пушистый комок и растаял. Я ощутил свежесть и бодрость готового к восхождениям альпиниста.
— Вот это да! Значит, ты умеешь убирать из мозгов всякую пакость?
— Не всякую, — «вздохнул» Синий Треугольник. — Печаль, например, не умею…
— Печаль — не всегда пакость, — философски заметил я. И тут же ощутил ее, печаль эту. Впрочем, не сильную. Просто вспомнилось, что моя двухкомнатная обитель пуста и не прибрана, что быт неустроен, а будущее туманно, хотя уже четвертый десяток мужику.
Квартирка была мамина. Сюда я перебрался, когда не заладилось с Раисой. Вернее, сперва с Еленой, а потом с Раисой. Ну, с Ленкой-то была недолгая история, оба вовремя поняли, что «число точек соприкосновения — минимально». И разбежались без всяких терзаний. А с Раисой сперва все было «как у людей». Четыре года подряд. А потом… видимо, тоже «как у людей», если учесть, что каждая вторая семья существует не более пяти лет. И на сей раз никаких скандалов не было.
— Ты же убедился, что мы совершенно разные люди…
— Ага, — бодро согласился я, хотя было тошно. И перебрался к маме. В комнатку с желтыми полинялыми обоями и старой пружинной тахтой, на которой и раньше ночевал многократно.
Мама, конечно, печалилась:
— Я-то все ждала, что внучата будут.
— Да ведь и я ждал… А она…
Впрочем, упреками и сожалениями мама меня не мучила. Только беспомощно выговаривала, если без предупреждения задерживался в командировке или до утра застревал у приятелей на пьянке.
— Ты не представляешь, каково это не спать всю ночь и думать: «Где он, что с ним…» Неужели нельзя было позвонить?— Мам, да там телефона не было… Ну, маленький я, что ли? Нельзя же трястись надо мной, как над школьником…
— Были бы у тебя свои дети, тогда понял бы…
— Да будут еще, будут, честное слово… — я виновато обнимал ее. «В самом деле, какая же я скотина…»
А три года назад мамы не стало. В одночасье, от сердца…
И до сих пор мне часто кажется, что в соседней комнате и на кухне я слышу ее шаги и вздохи. И как она звякает посудой, когда готовит мне завтрак. И вспыхивает порой секундная надежда: а может быть, правда? Может быть, ничего того не было, просто приснилось, а сейчас милосердное пространство-время восстановило нормальную структуру бытия?
Нет, не восстановило… Но порой опять кажется: вот шагну на кухню, а там…
Вот и сейчас на кухне и в прихожей чьи-то чуть слышные шаркающие шаги. Но нет, скорее всего, это скребет по половицам своими «лёпами» Травяной Заяц, который (как мне кажется иногда) тайно живет в моей квартире. На глаза он показывается редко (чаще всего, когда я в подпитии), но постоянно дает о себе знать. То опрокинет на кухне бутылку с недопитым пивом, то возится и шебуршит в кладовке, то в соседней комнате листает журналы и щелкает выключателем торшера.
— Перестань безобразничать! — иногда требую я. Он в ответ насмешливо «пфыкает». Видимо, считает, что хозяин в квартире он, а не я.
Впрочем, он довольно ласковое существо. По ночам, когда уже выключен свет и ко мне приходит дремота, Травяной Заяц забирается ко мне на постель и укладывается в ногах. Я его не вижу, но прекрасно чувствую. Ощущение такое же, как в детстве, когда ко мне на кровать приходила любимая серая кошка. Повозится в ногах и затихнет… Потом кошку убил отчим — за то, что она таскала из зимней кладовки привезенное им с охоты лосиное мясо. Этого я не простил отчиму никогда…
Кстати, Травяной Заяц сам похож на кошку. Вернее, на кота. Круглая усатая мордаха его вполне могла бы сойти за кошачью, если бы не длинные уши. И, кроме того, у него длинный полосатый хвост. Не заячий, а совершенно кошкин.
Поэтому я иногда зову его именем «Котозай». Кроме того, он не только Травяной, но и Песчаный Заяц, потому что многие полосы на его тряпичном теле серовато-желтые, как песок на отмелях под обрывами Туры.
Видимо, Котозай часто шастает на этих отмелях и в травах городских окраин. По крайней мере, он иногда исчезает из дома на неделю, на две. Я о нем не тревожусь, знаю: никуда не денется. Иногда и не вспоминаю подолгу…
Кстати, сейчас я удивляюсь сам себе. С чего это я опять начал вспоминать о Травяном Зайце? По сути дела, отношения к этой повести он не имеет, на сюжет никак не влияет.
Да и сюжета, по правде говоря, никакого нет.
Здесь самое время объясниться с читателями.
Если кто-то вначале принял эту повесть за фантастическую историю, где будут всякие приключения, хитрые события в иных мирах, тайны и встречи с инопланетянами, то я прошу прощения. Лучше уж не читайте дальше. Потому что это не фантастика, а просто-напросто автобиографическая повесть. Точнее говоря, мемуары. Только в основе ее не события привычной повседневной жизни, а сны. Те, что приходят ко мне в течение всей жизни и стали ее неотъемлемой частью.
В прежние времена, когда в моей «самой счастливой» стране метод социалистического реализма был объявлен единственно приемлемым для нашей литературы, я, пожалуй бы, не стал писать эту вещь. Все равно не напечатают, да еще и заклеймят за отрыв от «современной героической действительности». Но сейчас-то никого уже не удивишь и не напугаешь откровениями любого толка. И я могу без опаски признаться, что мир снов считаю реальным не меньше, чем тот, в котором мы ежедневно бежим на работу, ссоримся с женами, смотрим вечерние новости о парламентских склоках и очередных катастрофах и хлопочем о хлебе насущном.
Ну а поскольку сны — тоже действительность (по крайней мере для меня), значит, они — часть жизни. И потому имеют право быть темою мемуаров. Не правда ли, ловкое рассуждение?
А в мемуарах позволено многое из того, что недопустимо в обычных повестях и романах. Можно, например, нарушать строгий ход повествования и «прыгать памятью туда-сюда». Можно повторяться. Я, мол, вспоминаю, как писал ту или иную вещь, и не обессудьте, если уже читали про это. И потому я честно признаюсь, что тема повести «Лоцман» — путешествие с мальчишкой-проводником — прозвучит здесь снова. Что поделаешь, если сны повторяются… И о сшитых из лоскутков зайцах я писал уже в нескольких прежних повестях. Впрочем, не совсем о таких, как этот Травяной (и Песчаный) Заяц.
Надо же, опять я о нем! Странно… Ведь ничего он в этой повести не делает. Однако чем дальше, тем отчетливее я понимаю — присутствовать он в ней будет. Потому что ему так хочется. Потому что таковы Сны…
Ну, хватит отступлений. Поехали дальше…
3
Синий Треугольник прижился у меня. Нельзя сказать, что мы стали друзьями — слишком уж разные, — но относились друг к другу с симпатией. Часто беседовали по вечерам. И Синий Треугольник, несмотря на мою человеческую бестолковость, кое-что все же сумел объяснить мне о хитростях многомерного, многовариантного, кристаллического и замкнутого в бесконечную петлю Мёбиуса мироздания. И о природе бесконечно-конечного и подвижно-неподвижного Времени.
То есть я понимал все это (или почти все), когда слушал Треугольника. А потом — увы — забывал. Особенно про Время. Поэтому не обижайтесь и не удивляйтесь, что, например, Мотя Гольдштейн в моих мемуарах то старик, то погибший на фронте выпускник школы, то мой ровесник и современник. И сам я, родившийся до Второй мировой войны, вдруг в нынешние годы, на грани двух тысячелетий, оказался вполне еще цветущим мужчиной. В хитрых лабиринтах непостижимого для простых умов мироздания у Времени свои законы… А, вот в чем дело! Синий Треугольник объяснял, что Всемирное Время не признает старости в ее земном понимании. Старость для него, для Времени, аномалия. Нарушение нормальных законов. Поэтому в своих снах я ни разу не видел себя стариком. Пацаном в вельветовом костюмчике образца сорок восьмого года и со школьной сумкой через плечо — сколько угодно. Студентом, обмирающим перед экзаменом или млеющим на свидании с первокурсницей Лариской Боковой — тоже. И горящим жаждою сенсаций и открытий молодым корреспондентом на борту океанского парусника — многократно. А скрюченным от радикулита пенсионером — НИ-КО-ГДА.
Вот и в пору общения с Синим Треугольником я был молод и крепок, хотя год наступил уже… Впрочем, какое значение имеет здесь год…
Итак, я бездельничал, иногда развлекался с приятелями, порой грустил по поводу неосуществленных планов, а по вечерам беседовал с Синим Треугольником.
Обычно я садился на тахту, у торшера, а он устраивался у меня на коленях. Колыхался и слегка искрился. Мои потертые джинсы виднелись сквозь его туманное тело. Был Треугольник совсем небольшим, но порой меня охватывало жутковатое понимание (озарение какое-то!), что я касаюсь чего-то неизмеримо громадного и непостижимого, как если бы взял в ладони скопление галактик. Вскоре, однако, такое ощущение таяло. Треугольник делался маленьким и уже привычным (почти как Травяной Заяц). Иногда он сгущался, твердел и становился похожим на кусок сизого пластика с лохматыми краями. В такие моменты я его гладил, будто кота, и, кажется, ему это нравилось. Ну, по крайней мере, он никогда не возражал.
Однако ощущение необычности и громадности Треугольника никогда не исчезало из моего сознания полностью, тихонько жило там. И однажды я полушутя сказал:
— Слушай, а Бермудский Треугольник на нашей планете, случайно, не твой родственник? Или, может быть, твое отражение? Вдруг ты однажды повис над Атлантикой, отразился в ней и появилось там такое колдовское место…
— Чушь какая, — отозвался он с зевком.
Однако я был в дурашливом настроении и настаивал:
— Вовсе не чушь. Рассуди здраво. Там треугольник, и ты — тоже. Ты синий, и там вода синяя… Он ответил с неожиданной досадой:
— Тебе пора бы понять, что вовсе я не синий. И никакой не треугольник. Ты цепляешься за случайные ассоциации…
Я почему-то смутился и, скрывая это, пробурчал:
— Согласись все-таки: что-то… тройное… в тебе ощущается. Разве нет?
Он хмыкнул:
— Ну, разве как в «Тройном» одеколоне…
Надо сказать, с юмором у него было все в порядке. Возможно, это общее свойство многомерных миров.
— По крайней мере, в данный момент ты сейчас не что иное, как треугольная сатиновая косынка, — продолжал я. Таким он в ту минуту и был, а мне хотелось скрыть свою неловкость.
— Ну и что?
— Да ничего. Просто сравниваю. Тебя даже можно завязать узлом, как обычный платок.
— А ну-ка завяжи, — сказал он с непонятной интонацией. То ли подначивал меня, то ли что-то задумал.
«Ах, так?..» Я начал связывать прямым морским узлом два конца «косынки». И опасался при этом, что они, чего доброго, затвердеют, спружинят и хлестанут меня по носу. Но ничего не случилось. Треугольник не сопротивлялся. Наоборот, вытянул длинным языком третий, тупой угол косынки: завяжи, мол, и его. Я обвязал язык петлею вокруг прямого узла.
— Неплохо… — заметил Синий Треугольник (превратившийся теперь в тряпичный комок). — Даже интереснее, чем я думал. Моте Гольдштейну понравилось бы. Сколько негативов сразу легло друг на друга. И рельсы переплелись самым неожиданным образом. Вот только левый край сигма-пограничной области чуть перекосило, но это, видимо, неизбежно…
Я, конечно, ничего не понял и виновато спросил:
— Развязать?
— Ни в коем случае! Конфигурацию надо сохранить… Возможно, это не случайно… Сделай вот что. Открой верхний пустой ящик своего стола. Осторожно положи меня туда. Запри на ключ. Ключ никому не давай…
Я почему-то ослабел от непонятных предчувствий. Выполнил все беспрекословно. И опасливо спросил у Синего Треугольника (вернее, у блестящего замка на ящике, в котором Треугольник был заперт):
— А теперь что?
Он ответил отчетливо, но непонятно:
— Больше ничего. Живи…
Я не решился переспрашивать. Был поздний вечер, лампа не горела, за окном, над крышами и тополями, светился июльский закат. Створки были открыты. Даже сюда, на пятый этаж, долетал запах бензина и нагретого асфальта.
Почему-то я чувствовал себя как набедокуривший мальчишка, который спешит улечься в постель, чтобы никто не догадался о его проделке. И я улегся. И спал всю ночь без снов. А проснувшись, сразу посмотрел на ящик стола. Замочек на нем искрился.
— Треугольник… — неуверенно позвал я. Он отозвался недовольно и сонливо:
— Чего тебе? Я ведь сказал: живи… А про меня считай, что я улетел… к себе…
— Насовсем? — печально спросил я.
— Насовсем ничего не бывает, — назидательно ответствовал он. — А пока не мешай…
Что мне было делать? Оделся, побрился… Стал думать: какие самые неотложные дела. И понял — не знаю. То есть были они, дела-то, но ни за одно браться чудовищно не хотелось. Все казалось нудным, бесполезным и скучным до тошноты. Видимо, я зашел в какой-то тупик. Захотелось сделаться маленьким и пожаловаться маме. Это было невозможно. Однако искорка памяти о времени, когда был пацаненком, не угасла. Сделалась даже ярче. Побежала, провела меня по улицам города, где я жил в свою школьную пору.
Так все ясно и тепло вспомнилось. И если уж нельзя полностью вернуться в школьные годы, то оказаться в местах своего детства — дело вполне доступное. Особенно если не занят работой, а в бумажнике есть кое-какая сумма…
Ну, сумма-то есть, а в том городе, в Малогде, — что? Никого и ничего. Ни друзей, ни близких знакомых. Всех жизнь раскидала по разным краям.
Неужели всех? Память услужливо подсказала: «Помнишь, три года назад к тебе в редакцию заходил Альберт Гавриков, который когда-то учился в параллельном классе? Ты в «Б», а он в «А». Вы были в редколлегии школьной газеты. Конечно, не друзья, но все-таки… Он был здесь проездом, посидел в редакции всего полчаса, но все же кое-что вспомнили по-доброму, выпили по бутылке пива, и он оставил свой телефон…»
Где он, телефон-то? Разве найдешь теперь?
— В старой записной книжке, в тумбочке под телевизором, — сонно сказал из ящика Синий Треугольник.
Я нашел эту книжку — пухлую, потрепанную, стянутую тонкой резинкой. Когда я сдернул резинку, из книжки посыпались поблекшие автобусные билеты (со счастливыми номерами), какие-то квитанции и чьи-то забытые визитные карточки. Телефон Альберта я тоже нашел. Только не на «Г», а на «Т» — «Тавриков». 55–00–71. И код Малогды, состоящий в основном из двоек.
Я почему-то заволновался (глупо, не правда ли?). Набрал на своем кнопочном аппарате все цифры. Противный девичий голос (так и представилась капризная красотка с маникюром) начал злорадно повторять: «Неправильно набран номер… Неправильно набран номер… Неправильно наб…»
Я досадливо брякнул трубку. Кажется, начиналась телефонная абракадабра из моих многочисленных снов, когда надо срочно куда-то дозвониться (маме, друзьям или в Гавану — другу детства Сашке Метёлкину, — а связь срывается, срывается…).
— Уточни в справочном, — лениво и досадливо посоветовал из ящика Синий Треугольник.
Я дозвонился сперва до справочного междугородной АТС, потом до справочного Малогды. Оказалось, что теперь там семизначные телефоны, начинаются с двойки. Я начал опять набирать цифру за цифрой. Было занято, занято… Утро за окнами превратилось в полдень — какой-то странный, зеленоватый, будто над улицей сгустилась тропическая листва. В прихожей прошлепал по половицам своими «лёпами» Травяной Заяц и с любопытством глянул на меня в дверную щель. И когда глянул, телефон отозвался наконец длинными гудками. А затем и полузнакомым мужским голосом Гаврикова (или Таврикова):
— Слушаю вас…
— Извините… это Альберт?
— Я…
— А я… — и назвал себя. — Помнишь, ты как-то заходил ко мне в редакцию, года три назад…
Голос разом изменился:
— Славка!.. Что значит «помнишь»!.. Ты откуда звонишь? От себя или к нам пожаловал?
— Пока от себя… Но хотел пожаловать на пару дней. И такой вопрос: можно заскочить к тебе? Это на первые два-три часа. Конечно, я устроюсь в гостинице, но сперва надо осмотреться…
Я не услышал, а скорее просто ощутил, как Альберт на том конце связи поскучнел:
— Конечно, старик. О чем разговор… Только…
— Ну, если это неудобно, то извини. Я понимаю…
— При чем тут неудобно! Просто сегодня вечером я с супругой и дочкой отбываю в Сочи… Ох как все это досадно… Но послушай… У тебя билет уже есть?
— Пока нет…
— Тогда вот что. Купи сегодня билет и до семи вечера позвони мне. Скажешь номер поезда и вагона. Я договорюсь, что тебя встретит мой племянник, даст тебе ключ. Увидеться мы уже не успеем, но квартира и холодильник будут в твоем распоряжении. А то в гостиницах-то цены сейчас ого-го… Лады?
— Лады, — сказал я со смесью досады и благодарности. Все-таки школьное товарищество — вещь добрая и крепкая…
Купить билет было непросто — отпускной сезон. Я, размахивая газетным удостоверением (Долгопень забыла его отобрать), пробился к начальнику касс. Излил на него бурную историю о срочной корреспондентской командировке. Измученный начальник сказал, что есть билеты только в вагон СВ, с двухместными купе. Цена была почти как на самолет, но я махнул рукой: ради поездки в родные места можно себе позволить…
Потом я опять позвонил Альберту. Того не было дома, ответила его жена — дама с бархатистым голосом. Она была в курсе, но отнюдь не в восторге от неожиданного квартиранта. И не проявила излишней деликатности:— Надеюсь, вы будете аккуратны с газовой плитой. И с холодильником. То есть в отношении его содержимого проявите «щадящий режим»…
— Да что вы! Я в него даже не загляну!… И вообще… Если я… как говорится, не ко двору, то…
— Ладно, ладно, — смягчилась она. — Не обижайтесь… Поезд приходит утром? Я все передам Альберту, вас встретят… — И хлоп! Короткие гудки…
Ну и ладно. Могу ведь и в гостиницу… Интересно, а кто встретит-то?
Я начал собирать чемодан. Спросил у Треугольника:
— Взять тебя с собой?
— Еще чего… — буркнул он из ящика (разумеется, телепатически).
— А что ты будешь тут делать один?
— Что значит «один»? — хмыкнул он. — Впрочем, оставь ключ от ящика.
— Кому? Соседке, что ли?
— Травяному Зайцу…
— И Песчаному? — ехидно подыграл я.
— И Песчаному…
— Где же я его найду? Он прячется по сусекам…
— Оставь ключ на столе. Только продерни в кольцо шнурок. Заяц потом наденет на шею…
— Как мило… — недоверчиво буркнул я, но послушался.
4
Поезд отходил в десять вечера. На перроне было душно, пахло горячим асфальтом, в воздухе плавал редкий пух тополей (они поздно и неохотно цвели в этом году). Над рельсами висел неяркий закат. В нем были зеленые краски — как и в нынешнем странном полдне. На мутноватой зелени облаков и неба чернело кружево мачт, проводов и виадуков. Стало как-то неуютно, я поскорее зашел в вагон.
В купе было прохладно, пахло чистым бельем и салфетками. Соседом оказался добродушный толстяк, он сразу спросил, не хочу ли я пива. Я хотел. Мы выпили по три бутылки, поезд тем временем тронулся. После пива мне захотелось в туалет. Когда я вернулся, сосед мирно спал носом к стене, по его лысине пробегали блики мелькающих за окном огоньков.
Плафоны в купе не горели, я не стал включать ни один. Не раздеваясь, лег навзничь поверх постели. Почему-то вспомнилось, как в таком же дорогом и комфортабельном вагоне я ехал в Калининград, чтобы там оказаться на борту шхуны «Томас Манн». (Тьфу, черт! Не было же никакой поездки и шхуны! А в Калининграде я был только в детстве, со школьной экскурсией.)
Запрокинув голову, я смотрел в окно, в зеленовато-белесое небо. Туда выплыла и неподвижно повисла над мчащимся вагоном пухлощекая луна. Ее «лицо» напоминало рожицу Травяного Зайца. Сосед похрапывал негромко, неназойливо и не мешал моему общению с луной.
— Привет, — сказал я ей.
Тогда появился и сам Заяц. Я его не видел, но почувствовал, как он забрался на постель и устроился у меня в ногах. По джинсовым штанинам царапнул висевший на шее у Зайца ключ.
— А как же Синий Треугольник? — спросил я. — Ты его оставил взаперти?
Травяной (и Песчаный) Заяц не удостоил меня ответом и притих.
Я уснул.
Мне снилось что-то хорошее, из «серии» снов про заманчивые рельсовые дороги и странные, просторные, как дома, вагоны, сцепленные в длинные поезда. В этих поездах можно было заблудиться, как в незнакомых кварталах. Вагоны весело встряхивало на стыках. За широченными окнами — то над верхушками лесов, то над шпилями причудливых городов — слева мчалось косматое желтое солнце, а справа белая большущая половинка луны…
Но я помню этот сон смутно. И вместо него расскажу другой. По содержанию он мало похож на тот, полузабытый, но по ощущению — похож. В нем то же самое ожидание необычного. Вернее, я просто вставлю сюда несколько страниц своего старого дневника. В обычной повести я не решился бы на столь дерзкое нарушение правил, на разрыв и ломку сюжета, на затягивание действия. Но ведь сейчас-то — мемуары. В них вполне допустимы авторские отступления и документальные вставки. Итак…
«10 апреля 1997 г.
Вчера ездил выступать в уралмашевскую школу № 144.
Милые пожилые учительницы (явно преданные своему делу). Славные умные шестиклассники (по прежним меркам — пятый класс).
Внизу, в вестибюле — охранник интеллигентного вида, в аккуратной униформе — штрих эпохи…
Среди слушателей (их было человек шестьдесят) рыжий Ванечка, очень похожий на Фаддейку из моей повести «Оранжевый портрет с крапинками». Только без веснушек и, видимо, с более благополучной судьбой — сын преподавателя французского языка, ведущего в этой школе факультатив. Юный литератор. Исписывает общие тетради «историческими романами». Мне это рассказала учительница, которая провожала меня до стоянки такси. Видимо, Ванечка — ее любимец.
А потом этот интеллигентик с рыжими локонами приснился мне в очередном сне про Город и поезда. Будто мы с другом (похожим на Леню Шубина) приехали в Тюмень (сказочную) по какому-то делу, и с нами этот бесенок — то ли сынишка, то ли племянник Леонида. И в то же время это сын моих севастопольских друзей Юрка Вихрев в его бытность пятиклассником (он хотя и не рыжий был, но тоже с локонами).
Мы ходили по Тюмени, попадали в какие-то приключения (почти сразу забытые), слегка заблудились в логу. Но главная наша (моя и Леонида) задача каждый день была — достать на вечер бутылку коньяка. В городе — трудности со спиртным и продуктами. За бутылками мы ходили на окраину, в дом за зеленым забором, к частной торговке — симпатичной тетушке, которая (мы это видели) благоволит нам. Причем каждый раз оказывалось, что ее дом уже не в Тюмени, а где-то на окраине Москвы, но мы это воспринимали как должное.
Итак, мы покупаем бутылку, а наш юный адъютант Ванечка дурачится и поддразнивает нас за порочное пристрастие к горячительным напиткам. Но поддразнивает в меру, не переходя грань. И мы на него не сердимся.
Наконец приходит вечер отъезда. Мы последний раз идем за коньяком. Тетушка дает нам длинный сосуд с греческим пойлом типа «Арго» и виновато говорит, что другого нет.
— А закуски, извините, вообще никакой. Даже хлеба нет. Городское начальство прохлопало ушами, и сегодня вся Москва осталась без хлеба.
И вот мы уже в поезде, в купе (где почему-то стеклянная крыша). Ванечка старательно переодевается и оказывается в новенькой пионерской форме — такой, какую надевал Юрос Вихрев в первые сентябрьские дни 85-го года (смотри повесть «Заяц Митька»).
— Ты чего это так нарядился?
— А как же! Мы ведь домой едем, а это праздник!
Я не совсем понимаю, что значит «домой». Это понятие во сне окутано неким мистическим смыслом. Но такие соображения не мешают мне согласиться с Леней, что пора пропустить по рюмочке — в честь того, что поезд вот-вот дернется и повезет нас (куда? — я не знаю, но в этом незнании есть ожидание новых приключений). Я чувствую, что поедем мы не просто по железнодорожному пути, а по сказочной Дороге…
Но негодный Ванечка не дает нам отметить это событие. Он хватает бутылку, выскакивает с ней в коридор и начинает по-обезьяньи прыгать перед дверью, дразня нас.
Этакий внешне образцовый мальчик — и вдруг с коньяком! Он дискредитирует и себя, и нас!
— Иван, выдеру! — жалобно говорит Леня.
Ванечка продолжает дурачиться. Бурая жидкость бултыхается в длинной бутылке и грозит выплеснуться, потому что пробка уже вынута. Вдруг поезд дергается. Ванечка, поскользнувшись, с размаху садится на линолеум вагонного пола, раскидывает коричневые журавлиные ноги широкой буквой V. Тоже мне «виктори»!
Леня подхватывает Ванечку, а я бутылку.
— Ой… — Ванечка с болезненной улыбкой трет ушибленное место.
— Сильно стукнулся? — сдержанно сочувствуем мы. — А вот и нисколечко!
Он входит в купе, упирается в столик ладонями и прижимается носом к стеклу. За окном тихо проплывают странные городские и станционные постройки. В том числе и громадное кирпичное здание с часами, похожее на английский Вестминстер.
Под отглаженной рубашкой Ванечки топорщатся острые лопатки. И меня вдруг пронзает резкое беспокойство за этого пацаненка. Я понимаю, что его веселость и дурашливость — способ скрыть какую-то болезненную тревогу. За кого? За себя, за нас всех?..
И просыпаюсь…»
И я проснулся. С этой самой тревогой и в то же время с ожиданием каких-то необычных случаев (хотя, повторяю, сон был не тот, что я сейчас пересказал). За окном пролетали перелески, сверкало яркое утро. Травяного Зайца в ногах, конечно, не оказалось. Не было и добродушного толстяка на соседнем диване. Я сел. И понял, что ни умываться, ни завтракать уже некогда. За перелесками проплыло знакомое здание элеватора, прогудел под колесами мост через речку Галчиху — значит, поезд подходил к Малогде.
Я вдруг подумал: «А почему «Малогда»? Разве так назывался город моего детства раньше?» И… вспомнить не мог. Зато пришла догадка. Название это похоже на Вологду, но сходство случайное. «Вологда» — оттого, что где-то в тех краях в старину волоком передвигали суда. А «Малогда» — из той же компании, что «когда», «никогда», «всегда», «иногда»… Означает «мало когда», «в редких случаях». Может быть, потому, что сейчас меня ждали здесь какие-то необычные события?
Да чего ждать-то, кроме встреч со знакомыми улицами, старым зданием школы и береговыми кручами над Турою?
Но все-таки, все-таки… Может быть, не случайно вчера днем и вечером стоял в воздухе зеленоватый свет, а ночью снилось странное… Кстати, откуда это выражение — «желать странного»? Кажется, из Стругацких.
Поезд сбавил ход, тормозил. И вместо «странного» появилась здравая и скучная мысль: «Ну, а чего меня сюда принесло-то? В эту… Малогду? Чего я здесь ищу?» Спросить бы у Синего Треугольника (это, по-моему, он во всем виноват), но разве до него сейчас докричишься?..
Вагон дернулся и замер. Я подхватил чемодан и вышел на платформу — единственный из всех ехавших в этом «СВ» пассажиров.
5
Станционное здание было двухэтажное, кирпичное, с побеленными архитектурными выступами и карнизами. Выступы между окнами и под крышей складывались в орнамент из плавных линий — модерн первых лет двадцатого века. Тогда в этом стиле часто строили вокзалы, водонапорные башни, электростанции и городские училища.
«Странное дело», — подумал я. Потому что знал: в Малогде еще десять лет назад построили новый вокзал. Здесь, на кирпичном фронтоне было написано: «Малогда-I». Может быть, новое здание на станции «Малогда-II»?
Впрочем, ломать голову не было смысла. Если уж завязал на Синем Треугольнике узлы, можно теперь ожидать чего угодно…
Никто меня, конечно, не встречал. Дощатая, уже теплая от солнца платформа была пуста. Вдоль вокзального фасада сонно ходил туда-сюда белобрысый милиционер с фуражкой в заложенных за спину руках. У решетчатого забора сидели несколько тетушек — торговки подсолнечными семечками. Дремали, не видя покупателей. Неподалеку от них безразлично прислонился к столбу и грыз длинный огурец мальчишка в балохонистой пестрой одежке.
Потом — стук-стук-стук каблучками — возникли два юных создания с ослепительными обесцвеченными волосами, в кожаных мини-юбочках и таких же куцых, похожих на лифчики жилетках. Переглянулись, кокетливо заулыбались и… пошли ко мне, качая тяжелыми клипсами.
— Здрасте…
— Рад вас приветствовать, — изысканно отозвался я, противясь желанию пройтись еще раз глазами по их смуглым ногам. — Я могу быть чем-то полезен сеньоритам?
— Да… то есть… ой… а это правда вы? — с каким-то чересчур искренним, несовременным смущением выговорила одна, с клипсами из красных кристалликов.
— То есть я — это правда я. Без всякого сомнения. А в чем дело?
— Значит, вы правда… — и другая девица назвала мои имя и фамилию. — Да?
— Я… да… А! Вы от Альберта Гаврикова? То есть Таврикова!
— Нет, — сказали обе разом. И та, что с красными кристалликами, объяснила: — Мы хотели… ваш автограф…
— М-м… а зачем? Я не звезда, не знаменитость. Не понимаю…
В самом деле, что им стукнуло в голову? Зачем им автограф рядового корреспондента городской газеты (к тому же нездешней)?
— Но ведь это вы написали про плавание на шхуне «Томас Манн»?
О, елки-палки! Неужели слава моих скандальных публикаций докатилась и сюда? Маргарита Долгопень должна ценить: я сделал ее газете междугородную рекламу!
— Вообще-то да, я. Но…
— Ну, пожалуйста! — попросили обе с томными голливудскими улыбками.
Признаться, все это сладко пощекотало мое авторское самолюбие.
— Хорошо… Только авторучка у меня в чемодане… — И, нагибаясь, я улучил секунду, чтобы снова скользнуть взглядом по идеальным, как у фотомоделей, ножкам.
— У нас есть! Вот! Распишитесь два раза, пожалуйста! — Они протягивали мне ручку и две белые брошюрки. Это оказались «Программы для поступающих в средние учебные заведения с гуманитарным уклоном». Я крупно, с завитками, расписался на обеих книжицах.
— Большое сэнкью, — синхронно и певуче сказали девочки. И с переливчатым смехом двинулись прочь (стук-стук-стук). Обернулись, помахали мне брошюрками. Я нерешительно помахал в ответ. Подружки (или сестры? — очень уж похожие) быстро скрылись за вокзальными киосками. А я спохватился, что не вернул им ручку. Кричать и догонять было неловко (опять же милиционер тут — еще подумает что-нибудь). Ладно, ручка дешевенькая, пустяк… Или все-таки догнать?
Пока я растерянно размышлял, рядом вновь ощутились шаги — шевельнулись старые доски платформы. Это приблизился мальчишка с огурцом.
Он стоял в трех шагах. Наискосок от него лежала на досках четкая тонконогая тень.
Мальчишка вопросительно (и будто на знакомого) смотрел на меня зеленовато-серыми глазами.
— Вот… — Я повертел в пальцах ручку. — Забыл отдать. Ты не мог бы догнать тех девчат, вернуть им? А то я с чемоданом…
Он последний раз куснул огурец, бросил далеко назад, через плечо (и через забор) зеленый огрызок и сообщил:
— Переживут. Это Нэлька и Зинка Патраковы, их папаша владелец кожевенной фабрики, ездит на «мерсе». Если надо, купит им тыщу заграничных ручек.
Говорил он сипловато, словно с остатками простуды. В словах его ощущалась давняя неприязнь к девицам Патраковым. А ко мне у этого пацана, кажется, был какой-то интерес. По крайней мере, мальчишка не уходил.
Он стоял, чуть расставив ноги в старых кедах без шнурков, и его широкие трикотажные штаны от ветерка колыхались у немытых колен. И подол колыхался…
По правде говоря, не нравится мне мода нынешних пацанов на такие вот пестрые обвисающие костюмы. Ребята в них выглядят как стоячие вешалки с гардеробными плечиками, на которые небрежно брошено разукрашенное рекламами тряпье. В мои школьные времена мальчишку в таком одеянии насмешники сжили бы со света за полчаса.
Впрочем, у каждого времени свои вкусы.
«А что такое время?» — ехидно вставил в мои мысли реплику Травяной и Песчаный Заяц, который, кажется, прятался в лопухах у края платформы. Я не успел отреагировать. По путям без остановки промчался столичный экспресс — красные вагоны, блестящие стекла. Вихрь взметнул над досками подсолнуховую шелуху. Мальчишкины штаны и майка-фуфайка заполоскали, как порванные шквалом паруса. Он ухватил подол и прижал к бедрам. Полинялая одежда мальчишки была пыльно-синего цвета, с широкими желтыми поперечными полосками на штанинах, с белым кругом на груди, в котором зеленело непонятное существо — не то кенгуренок, не то маленький динозавр. Под кругом по дуге выстроились буквы непонятной желто-зеленой надписи: CICIMORA.
Что же от меня хочет этот юный «кикимора»?
Он вдруг сказал, не отводя глаз:
— А мне вы можете дать автограф?
— Н-ну… пожалуйста… А на чем?
— Сейчас… — он зашарил в трикотажных складках. — Поморщился: — Кажется, ни одной бумажки в карманах. Ветром выдуло, что ли…
— Подожди… — В заднем кармане джинсов я нащупал записную книжку, открыл и широко расписался на чистом листке. Вырвал, протянул:
— Держи…
Хотел спросить: «Неужели ты читал мои репортажи?», но почему-то не решился.
Мальчишка аккуратно взял листок, поразглядывал, пошевелил толстыми потрескавшимися губами, словно разбирал мою подпись по слогам. И вдруг сказал деловито:
— Ага, и вправду это вы… Тогда что? Идем?
— Куда? — слегка опешил я.
— Ну, вы же просили, чтобы вас встретили. Вот…
— Постой! Так, значит, ты племянник Альберта… — Я вдруг сообразил, что не знаю отчества давнего приятеля. — Альберта Таврикова?
— Ага… Гаврикова.
— Вот оно что!
Мне почему-то казалось, что племянник Альберта — юноша студенческого возраста, а тут этакий сверчок. Лет десяти на вид. Ну, самое большее одиннадцати. Значит, кроме него некому было исполнить важную миссию встречи. Ну и на том спасибо…
— А как тебя зовут-то… племянник? Он сказал с прежней сипловатостью:
— Ерофей.
— Ого…
— Почему «ого»? — спросил он подозрительно.
— Солидное имя. В давние времена был казак Ерофей Хабаров, открыватель Сибири. В честь его — город Хабаровск.
Щуплый Ерофей хмыкнул.
— Да знаю я… Есть еще станция Ерофей Павлович. Только я тут ни при чем…
— Понятно… Так тебя и звать — Ерофеем? Или есть еще какое-то имя? Так сказать, для домашнего пользования?
Он шевельнул уголком рта (вроде улыбки), провел тыльной стороной ладони под носом.
— Можно Ерошка…
Имя Ерошка ему подходило. Его растрепанной пыльной одежонке, кедам без шнурков и простецкому скуластому лицу со вздернутым носом, обветренными губами и коротенькими насупленными бровями. Единственное, что не вписывалось в портрет, — это волосы. Ерошке полагается быть кудлатым, а у этого — прическа аккуратного английского школьника. Пряди пепельно-песчаного цвета были тщательно расчесаны на косой пробор. Слева лежали на виске коротким крылышком, справа накрывали голову широким гладким крылом, край которого чуть загибался над ухом. Я подумал, что, может быть, Ерошку специально приукрасили так перед встречей незнакомого гостя.
Он словно прочитал мои мысли. Сердито лизнул ладонь и провел ею по волосам. Глянул исподлобья:
— Ну что? Идем?
— Идем! — Я с готовностью подхватил чемодан. И понял, что почему-то слегка робею перед этим насупленным пацаненком. Словно незнакомый Ерошка знал про меня больше, чем следует.
Он пошел впереди, и тонкая трикотажная кофта колыхалась на нем, как обвисший флаг на древке. На спине тоже была желтая надпись «CICIMORA» («кикимора» или «цицимора»?), но уже без зеленого существа.
Не оглядываясь, Ерошка вдруг сказал:
— А можно я буду говорить вам «дядя Слава»? А то с отчеством слишком длинно.
— Пожалуйста! — я даже обрадовался. Такое родственное обращение могло способствовать налаживанию отношений. Ерошка тряхнул головой (отчего прическа слегка растрепалась). Оглянулся. Теперь он улыбался. Блестели крупные и желтоватые (видать, давно не чищенные) зубы. И в глазах искорки. Он задержал шаг и пошел рядом. Взялся за ручку чемодана:
— Давай… то есть давайте я помогу.
— Да что ты, он не тяжелый…
С вокзала мы вышли на Станционную улицу. Знакомые двухэтажные дома с чугунными балконами, булыжная мостовая. Тротуары из гранитных плит и такие же гранитные столбики с железными кольцами. Лет сто назад к ним привязывали извозчичьих лошадей. Роняли редкий пух знакомые высокие тополя.
— Далеко идти?
— Не очень, на Кольцовскую. Ты… вы разве не помните? Я дипломатично промолчал. Потому что не помнил. То есть я представлял, где Кольцовская, но не помнил, где там дом Альберта. Кажется, я даже и не бывал у него никогда…
Ерошка вел меня старыми переулками. У заборов было много одуванчиков. Некоторые еще желтели, но большинство стояло с пушистыми головками. Ерошка сорвал один, дунул. Быстро глянул на меня. Я одобрительно улыбнулся. Над заборами белела новая колокольня с блестящим крестом и желто-медными, еще не потускневшими колоколами. Я понял, что недавно ее вновь построили над Никольской церковью, которая во времена моего детства была просто домом с куполообразной крышей (в нем находилась контора «Загот-зерно»). Мы миновали овражек с деревянными лесенками на заросших полынью и белоцветом берегах. По дну овражка журчал среди осоки мелкий ручей. Я перешел его по камушкам, а Ерошка просто так — отчего кеды его набухли и теперь пузырчато чавкали.
— Зачем ноги-то промочил, — сказал я тоном ворчливого дядюшки.
— Подумаешь. Высохнут…
— А почему ты ходишь без шнурков? Неловко же, хлюпают…
— А они и со шнурками хлюпают. Потому что лёпы…
— Что-что? — я даже слегка испугался.
— Ну, лёпы, — хихикнул он. — Как у Травяного Зайца.
— Ты откуда знаешь про Зайца?
Он быстро глянул на меня сбоку и снизу вверх. Серо-зелеными хитрыми глазами.
— А что такого? Многие знают про Травяного и Песчаного Зайца…. Только мало кто видел.
— А ты… видел?
Ерошка опять непонятно хихикнул и оглянулся. Словно хотел проверить: нет ли Зайца в ближних травяных зарослях.
«Ерошка, ты кто?» — чуть не сказал я. Но тут мы из прохода между глухими заборами вывернули на Кольцовскую. Улица была такая же заросшая, как ближние переулки. Знакомая. Она вела от маленькой площади с водонапорной башней к рынку. По ней я бегал со своей улицы Грибоедова в школу.
Мы прошли под тополями к могучим кривым воротам, которые благодаря обветшавшему орнаменту на створках и жестяным верхушкам-теремкам на столбах вполне могли считаться памятником деревянного зодчества. Ерошка щуплым плечом нажал скрипучую калитку.
Мы оказались в обширном дворе с густой кленовой порослью. Сквозь нее, у кирпичной стены первого этажа, торчали два крылечка с деревянными столбами и косыми навесами. Ерошка подошел к дощатой двери. На ней висел старинного вида замок — из тех, что называют амбарными. Ерошка из-под ворота фуфайки вытащил ключ на длинном шнурке. Поковырял им в скважине. Шепотом сказал: «Вот скотина». Оглянулся.
— Заело… Попробуйте повернуть, у меня силы мало… Я попробовал. Никакого результата.
— А знаешь… знаете, что! — Ерошка непонятно оживился. — Давайте бросим ваш чемодан в сарайчик! И сразу пойдем. Все равно в доме делать нечего!
Вот тебе на! Я надеялся малость передохнуть. Думал, что, может быть, чаем угостят. И хорошо бы принять душ… Хотя какой душ в этой постройке девятнадцатого века? Дом явно из купеческой эпохи. Кирпичный низ, деревянный верх с карнизами и наличниками из резных узоров и завитков. Все это изрядно покосившееся и поломанное.
Странно, что Альберт обитает в таком непрестижном жилище. При встрече он показался мне преуспевающим бизнесменом.
Ерошка выжидательно топтался рядом.
— Ну… давай, — покорился я обстоятельствам. — А не сопрут чемодан из сарая?
Он, кажется, слегка обиделся:
— Здесь такого сроду не бывало!
На двери утонувшего в зарослях сарайчика был такой же замок, что и на крыльце. Но он послушался Ерошку сразу. В прорезанном тонкими лучами полумраке пахло березовыми дровами. Кто-то копошился в дальнем углу. Ерошка пристроил чемодан у поленницы. Мы опять вышли на солнце.
Было очень тихо на дворе. И пусто. Лишь бродили в траве две пыльные, помеченные чернильным крапом курицы. Да еще прошел от крыльца к забору серо-полосатый большой кот.
— Кис-кис! — обрадованно сказал ему Ерошка. Но кот дернул кончиком хвоста и пропал в кленовой зелени. Ерошка смущенно посмотрел на меня.
«Ну а что дальше?» — подумалось мне. А он сказал:
— Идем, да?
— М-м… а куда идем-то?
— Разве вы не хотели погулять по городу?
«А разве я тебе про это говорил?» Впрочем, спорить я не стал. Только спросил:
— Ты что, собираешься сопровождать меня? Он слегка удивился:
— А зачем же я т… вас встречал тогда? Или… вы не хотите?
— Да нет, отчего же. Пойдем. Вдвоем веселее… — Неловко было вот так сразу взять и отшить мальчишку. И к тому же где я его потом найду, когда вернусь за чемоданом?.. Но это были «внешние» соображения. А глубоко внутри шевелилась догадка, что у моей встречи с Ерошкой есть какая-то сюжетная зацепка. Впрочем, в догадке этой не было беспокойства. Мной овладела беззаботность человека, который оставил все хлопоты и вырвался в долгожданный отпуск: теперь куда ни пойдешь, что ни сделаешь — все будет славно.
Ерошка откровенно обрадовался моему согласию. Подпрыгнул. Сырые кеды его опять чавкнули. Он их сбросил, поочередно дрыгнув ногами. Поднял, повертел у лица и… зашвырнул к забору, в лопухи.
— Босиком потопаешь? — с пониманием спросил я.
— А чего такого…
— Да ничего. Я тоже так любил когда-то… Гляди только ногу не наколи.
— Не-а… — Ерошка с удовольствием пошевелил босыми ступнями. Они были светлее загорелых щиколоток. На левой ступне маленький прямой мизинец слегка оттопыривался. Надо же, в точности как у меня в детстве. Соседская девчонка Лилька дразнила меня из-за этого Торчалкой. И говорила, что мизинец может отсохнуть. Мы иногда дрались, и мне доставалось чаще, чем ей…
Признаться, сейчас я с удовольствием сбросил бы полуботинки и носки, чтобы пошлепать босиком по теплым плитам и асфальту, побродить по щекочущей лебеде и подорожникам. Увы, где они, невозвратные времена? При этой мысли мне опять почудилась в лопухах хитрая физиономия Травяного Зайца, но лишь на миг…
6
Мы неторопливо двинулись по Кольцовской. За квартал от площади с башней-водокачкой она (если верить табличкам на воротах) стала почему-то называться «Сонная-Кольцевая», но меня это ничуть не удивило. Все было «как надо».
На площади, окруженной кирпичными магазинчиками, несколько мальчишек (в таких же, как у Ерошки, пыльно-пестрых одежках) гоняли футбольный мяч. Он отлетел к нам, и Ерошка умело отпасовал его босой ногой. Весело покосился на меня: во как я умею. Надо сказать, в нем все меньше оставалось прежней деловитости и сдержанности. Сейчас это был просто беззаботный, в меру озорной пацаненок. И словно давно знакомый (а я ведь ничего не знал про него). Он весело скакал справа от меня и порой брался за рукав моей летней куртки с частыми клепками на светло-кофейной ткани.
«Английская» прическа Ерошки изрядно растрепалась. Порой он спохватывался и приглаживал волосы помусоленной ладонью. Я наконец сказал:— Оставь ты в покое свою лондонскую стрижку. Тебе этот фасон идет, как… шелковый бантик соломенному чучелу.
— Да? — живо отозвался он. Без обиды и с интересом. — А как надо?
— А вот так! — Я засмеялся и взлохматил ему голову.
Ерошка весело взвизгнул. Отскочил. Побежал назад, к башне-водокачке. Там, у лужи под изогнутой железной трубой, он присел и полюбовался своим отражением. Через плечо показал мне большой палец. Попрыгал посреди лужи — так что на миг в брызгах зажглась радуга. Вернулся вприпрыжку. И на минуту стал стопроцентным взъерошенным Ерошкой. Но потом (когда думал, что я не вижу) опять пригладил волосы.
Мы зашагали живее, спустились от площади по извилистой гранитной лесенке на улицу, которую я не помнил. Прошли вдоль решетки сквера с гипсовыми физкультурниками (ну и древность!), свернули налево, и…
— Ерошка! Это же Ключевской спуск!
— Да! Ну и что?
— Н-ничего… Просто очень давно не был здесь…
— Тогда пойдем по нему до конца. А там и река недалеко…
Мы пошли. Я узнавал одноэтажные магазинчики, мастерские, аптеки. Так, словно лишь вчера промчался здесь на самокате с надувными шинами! А вот и фотомастерская старого Гольдштейна… Ого! В широченном стекле чернела дыра величиной с Ерошку! Мне даже почудилось, что в пробоине угадываются контуры мальчишечьей фигурки.
— Вот это да! — подскочил Ерошка. — Кто-то опять врезался! Вот звону-то было!
— Чему ты радуешься? А если человек покалечился?
— Не! Здесь не калечатся! Только царапины…
А у меня отчетливо заболело порезанное в давние годы колено. Я даже глянул вниз: нет ли на тощей мальчишечьей ноге свежего бинта. Но была джинсовая штанина, и от ее вида боль сразу кончилась.
— Когда-то в этой мастерской работал славный старик Гольдштейн, — вздохнул я. Но Ерошка тянул меня дальше, дыра в витрине его больше не интересовала. Я подчинился, однако через несколько шагов оглянулся: не покажется в пробоине маленький старик с седыми кудряшками на висках?
Гольдштейн, конечно, не показался. Но зато навстречу нам попались два красноармейца — в обмотках, в белесых пилотках и выгоревших гимнастерках с малиновыми петлицами на отложных воротниках, без погон. Скатки через плечо, тонкие штыки над плечами. Оба худые, с твердыми загорелыми лицами, они прямо и как-то отрешенно смотрели перед собой.
— Откуда такие? — спросил я у Ерошки. Почему-то шепотом.
— А! — отмахнулся он. — Опять, наверно, кино снимают неподалеку… — Но мне почудилась в его голосе еле уловимая тревога. Словно в ближних переулках застоялось лето сорок второго года с его повестками, похоронками, сводками Сов-информбюро и запахом карболки из окон недалекого госпиталя… Хотя откуда про это знать Ерошке?
«А тебе откуда знать? — насмешливо шепнул Травяной и Песчаный Заяц, который, видимо, ухитрялся незаметно пробираться за нами по кустам и заросшим канавам. — Тебе же всего тридцать с небольшим».
«Не твое дело, — буркнул я. — Тебе следует не шастать, а сидеть дома и охранять ящик с Синим Треугольником».
Заяц хихикнул похоже на Ерошку. А сам Ерошка деловито спросил:
— Дальше как двинемся? Вверху, по Октябрьской улице, или спустимся к воде? — Потому что мы оказались на высоком берегу.
Желтоватая вода еще не совсем спала после разлива, река была широкой. За ней раскинулась Заречная слобода с грудами старых домишек и белым хребтом высотных домов-новостроек. Дальше синели луговые просторы с темной кромкой леса у горизонта. Справа тянулся мост, которого я раньше не видел. По мосту скользили разноцветные капельки-автомобили. Справа вздымал могучие соборы белый Свято-Троицкий монастырь. Над куполами поблескивали узорчатые кресты, которых в прежние годы тоже не было…
Я вздохнул — родина…
— Ну так что? — нетерпеливо переступил рядом Ерошка. — Как пойдем?
— А, собственно, куда мы должны идти?
— Но вы же хотели на Точку!
Я хотел на Точку? Пожалуй, да… Но он-то, этот сорванец, как про нее узнал? Такое название придумал я сам и никому его не говорил.
— Откуда ты знаешь про Точку?
— Но ты… но вы же сами про нее сказали недавно… — Ерошка неловко посопел.
— Я?! Ничего подобного.
— Ну вот! Сказали, а теперь отпираетесь… — Похоже, он обиделся.
— Ну ладно, — примирительно вздохнул я. — О чем разговор. На Точку так на Точку. Посидим там, отдохнем…
Ерошка сразу обрел прежнюю жизнерадостность. Подскочил:
— Ну а как?! По верху или у воды?
— Решай, как лучше.
— Внизу труднее, но интереснее…
— Тогда пошли вниз.
Деревянной извилистой лестницей мы спустились к воде. Здесь была плавучая пристань паромной переправы. От нее по прибрежному песку тянулась в сторону пассажирского порта тропинка. Но скоро она пропала среди выброшенного водой мусора: коряг, автомобильных покрышек, лодочных обломков, разных спасательных кругов и (непонятно, почему) битых пластинок от старых патефонов.
Я поднял один обломок. Это была знаменитая старинная «Рио-Рита». Мамина любимая мелодия. Когда я был маленьким, под эту музыку мы встречали Новый год. А сестра на домашних вечеринках танцевала под нее с Мотей Гольдштейном и другими одноклассниками…
Мотив «Рио-Риты» тут же включился у меня в голове. И ненавязчиво звучал там во время всего путешествия до Точки.
А путешествие становилось весьма… р-романтическим (черт бы побрал этого мальчишку!). Ветвистые коряги лежали все гуще — порой настоящие завалы. Иногда путь преграждали кучи гнилых деревянных ящиков и разбитых бочек. Тропинка появилась опять, но тянулась теперь не по песку, а по сырой глине, в которой вязли ступни. Мне пришлось разуться и подвернуть джинсы. (Кто увидит — подумает: «Вот понесло взрослого дурня заодно с бестолковым пацаном».) И свернуть было некуда: слева вода, справа крутые, заросшие бурьяном откосы без всяких лестниц и тропок. Ерошка, посапывая, шагал впереди.
— Ерофей, — тяжело обратился я к трикотажной спине с надписью «CICIMORA». — Ты когда-нибудь слышал про Ивана Сусанина?
Он, не оглядываясь, засопел громче и виноватее.
— Ага, слышал… Потерпи, скоро выберемся на сухое…
И мы выбрались наконец. Через дыру в бетонной изгороди — на территорию порта. Здесь было почти пусто. У дебаркадера — ни одного судна. В небе с пухлыми белыми облаками замерли два крана. На пристанских путях лязгали вагоны и что-то покрикивал в мегафон диспетчер, но это в отдалении, а рядом с нами лишь галдели воробьи — они прыгали по лежавшим у кирпичного склада контейнерам и по груде ящиков, от которых пахло соленой рыбой…
Я решил было ополоснуть с трапа ноги, обуться и подняться по пристанской лестнице на Пароходную улицу. Хватит приключений! Но Ерошка расстроился чуть не до слез:
— Дядя Слава! Не надо! По верху знаете какой дальний путь! А здесь уже недалеко! И будет легче, вот увидишь… ой, увидите…
— Сударь, — сказал я, покоряясь судьбе (или хитростям Синего Треугольника). — У тебя на языке то и дело прыгает желание говорить мне «ты». Ну и говори. Это лучше, чем все время ойкать…
Он очень-очень обрадовался, странно даже:
— Правда?! Можно?!
— На здоровье… Я еще не столь уж солидный мужчина. К тому же мы с твоим дядюшкой давние приятели, а ему ты наверняка не говоришь «вы»…
— Кому не говорю? — почему-то удивился он.
— Дяде Альберту.
— Кому?.. А! Да, конечно… — и он запрыгал, отклеивая от ступни прилепившийся клок бумажной упаковки. Дальнейшая дорога и правда сперва показалась легче прежней. Потому что мы пошли по рельсовым путям. Хмурый стрелочник поглядел на нас, но ничего не сказал. Мы миновали товарный состав, от которого пахло конским навозом, и бодро зашагали по шпалам. На них от солнца выступила смола, она прилипала к голым подошвам. Это было не противно, а даже приятно.
«Исполнилась мечта о детстве, — хихикнул из густого осота у насыпи Травяной Заяц. — Шлепаешь босиком…»
«Ну, вот что, друг любезный, — отозвался я строгим тоном. — Ты или кончай играть в прятки и пойдем вместе, или — брысь домой».
«Лучше я «брысь», — опять хихикнул он. В осоте мелькнул полосатый хвост. (И с той минуты Травяной Заяц долго не давал о себе знать.)
А Ерошка вдруг сказал:
— Не потерял бы он лёпы. Они ведь у него тоже без шнурков.
Я не стал удивляться и говорить «о ком это ты?».
Звенела солнечная тишина. Пахло рекой и железной дорогой, мир и спокойствие были в моей душе, Ерошка вдруг показался удивительно славным пацаном, почти родственником. Негромкая «Рио-Рита», что звучала у меня в голове (или опять же в душе?), обещала почему-то увлекательные и неопасные приключения. И слово «ласковость» снова шевельнулось у меня в памяти…
Но так было недолго. Рельсовые пути плавно повернули направо и ушли под обрыв, в черный полукруглый туннель. А нам с Ерошкой осталась хлипкая узкоколейка. Вот уж поистине «узко…» — шириной с приставную лестницу, по которой лазят на крышу. Она тянулась между водой и откосами, по прибрежной полосе, а полоса эта снова делалась захламленной, глинистой, заваленной корягами, а то и ржавой колючей проволокой. Порой рельсы со шпалами провисали над заполненными жидкой глиной провалами, как настоящие, перекинутые через ямы лесенки. Того и гляди ухнешь в эту жижу. Я шел за Ерошкой и в опасные моменты придерживал его за плечи (тонкие, будто и правда гардеробная вешалка). Ерошка не возражал, сопел благодарно.
Иногда узкоколейка ныряла под кривые дощатые навесы. Под ними валялись по сторонам ржавые катера с пробитыми днищами, пароходные трубы и части гребных колес. Видел я и несколько якорей — большущих, вполне морских. Наверно, остались от той поры, когда реки были полноводными и до Малогды ходили с моря крупные купеческие барки.
Скоро оказалось, что, несмотря на хлипкость и заброшенный вид, этот рельсовый путь — действующий. Навстречу нам стали попадаться низкие гулкие тележки на колесах-роликах. На каждой стояли две плоские бетонные панели, составленные домиком. Ростом с меня. Толкали эти нелегкие сооружения сумрачные небритые дядьки. Нам приходилось уступать дорогу. Дядьки однако не ругали нас. Терпеливо ждали, когда мы найдем в стороне от колеи местечко посуше. Потом один оглянулся, устало спросил:
— Закурить не найдется, люди хорошие?
— Не курю, — виновато сказал я.
— А пацан тоже не курит?
— Тоже! — слегка ощетинился Ерошка.
Дядька, однако, не заметил его сердитости. Сказал миролюбиво:
— Ну, оно и ладно…
— Куда они катят такую тяжесть? — спросил я, когда тележка отъехала.
— Это облицовка для туннеля, — со знанием дела разъяснил Ерошка. — За рекой строят Институт времени. Частицы времени будут разгонять в кольцевом туннеле, и эти плиты — для него.
На меня так и повеяло близостью Синего Треугольника. Но я проговорил обычным тоном:
— А почему вручную-то возят? Вроде бы не восемнадцатый век…
— Наверно, боятся, что мотовоз тут провалится…
Рельсы вывели на мостик, что перекинут был через овражек, в котором валялись друг на друге гнилые лодки. За мостиком началась покрытая высохшим тростником низина. Река отошла влево, откосы — далеко вправо. Ерошка, видать, не хуже меня знал дорогу. У столбика с жестяной ржавой табличкой прыгнул со шпал в трескучий тростник, и там обнаружилась тропинка. Она вела к невысокому бугру, который зеленой горбушкой подымался из сухой тростниковой желтизны. Это и была Точка.
7
Такое название придумал я в детские годы. Прочитал в какой-то книжке слова «точка на карте» и решил, что бугорок тоже как зеленая круглая точка среди желтого простора.
Наткнулся на бугорок я в те дни, когда впервые в жизни бродил в одиночку по окраинам Малогды. А бродил потому, что печалился. Жил я в ту пору у старшей сестры и ее мужа, а мама уехала в город Тавдинск, где «застрял» в долгой командировке некий Артур Сергеевич — мамин хороший знакомый и впоследствии мой будущий отчим (отец после войны поселился далеко в Белоруссии с другой семьей)…
Я тосковал по маме. Уезжая в Тавдинск, она обещала, что вернется через два дня и только «в самом крайнем случае» может задержаться там, но никак не дольше, чем на неделю. Все, даже я, доверчивый пацаненок восьми с половиною лет, понимали, что «крайний случай» неизбежен. А неделя показалась мне длинной, как месяц.
Она, эта неделя, должна была кончиться первого августа. Но, может быть, мама все-таки вернется раньше?
С утра я уходил на окраину города, по трескучему тростнику и болотной жиже пробирался на бугорок. С Точки прекрасно видна была излучина реки. Издалека желтоватая вода казалась голубой и отражала пухлые облака. Я терпеливо ждал полудня, когда из-за поворота появлялся колесный двухпалубный пароход «Победа» или маленький винтовой «Суворов». Они по очереди ходили до Тавдинска и обратно.
Ждать приходилось долго. Но я не скучал. В ожидании была надежда. Я жевал прихваченную из дома горбушку, следил за блестящими длиннокрылыми стрекозами, которые безбоязненно садились мне на плечи и на колени. Впитывал облупленными от загара плечами летнее солнце. Иногда оглядывался на ровную луговину, что зеленела позади желтого болотца. Там, далеко, ярко светилась под солнцем одинокая белая церковь.
Не знаю, почему ее выстроили посреди пустого поля, далеко от домов, но тогда мне казалось, что это очень правильно. Ей, этой церкви, было совершенно необходимо стоять там, среди ровной зелени, под летней синевой с белыми кучевыми облаками.
Церковь была стройная, с плавными сводами у крыши и круглой башней, увенчанной куполом-луковицей. Купол был пробит, один угол здания обрушен, и все же мне этот храм казался удивительно красивым. Сказочным. То, что он есть, вселяло в меня тихую радость и прогоняло тревожные мысли.
Когда показывался пароход, я вскакивал и мчался через тростник, через всякие чертополохи, потом по извилистым переулкам, деревянным лестницам и мостикам через овраги. Вдоль воды (как шли сегодня) я не бегал, потому что боялся сердитых сторожей в будках у рельсов.
Я прибегал на пристань как раз в тот момент, когда пароход подваливал к дебаркадеру. Забирался на пирамиду пустых, пахнувших селедками бочек и, замирая, следил за пассажирами, что вереницей шли по сходням. Чем дольше, тем жиже делалась вереница, тем печальнее становился я. И когда сходили на берег последние задержавшиеся старушки с мешками и появлялось горькое понимание, что ждать уже не имеет смысла, я спускался с бочек. И, отрешенный от всего, брел домой — босой, в штанах с оторванной лямкой, с цепкими семенами сорняков на полинялой майке и в белобрысой отросшей челке.
Дома взрослая сестрица привычно ругала меня:
— Носишься неизвестно где! Обед уже давно остыл… Приедет мама, все расскажу…
Ох, да только бы приехала! Я и сам расскажу без утайки про все свои грехи. Даже про то, как мы с Толькой Петровым пробрались на задний двор соседней пекарни и стырили там два тележных колеса для пушки, которую мастерили из водосточной ржавой трубы…
Я жевал холодную картошку, запивал жидкой простоквашей и послушно обещал сестрице, что «больше со двора ни ногой». И знал, что завтра утром снова убегу на Точку. И снова будут тишина, солнце, стрекозы, синяя излучина и белая церковь в лугах. Будет надежда… И надежда сбылась! Спасибо белой церкви! Мама вернулась не первого августа, а на день раньше. Она сошла по трапу, тоненькая, как девочка, в белой косынке и знакомой синей кофточке, с легким фанерным чемоданчиком, с корзинкой, полной красной смородины…
Я летел навстречу, за мной прыгала и гудела слетевшая с верхушки пирамиды бочка.
— Ма-ма! Я здесь!..
А на пароходе «Победа» играли «Рио-Риту».
Эта неслышная музыка звучала и сейчас над Точкой. Звучала сквозь безмолвие и шелест бабочек (стрекоз нынче не было), сквозь посапывание притихшего Ерошки, что устроился в двух шагах от меня.
Я лежал в траве навзничь и видел над собой пухлые облака. А еще видел — не глазами уже, а всем существом — излучину, пушистые верхушки белоцвета, лиловый иван-чай и стройную церковь, что ярко белела вдали, за тростником и высокими травами.
Потом я перевел взгляд вбок, на Ерошку. Он сидел, чуть откинувшись и опираясь позади себя ладонями. Смотрел вперед, приподняв подбородок, и шевелил губами. Трикотажную кофту с кенгуренком он сбросил в траву и был в безрукавной белой маечке с дыркой на боку. Тощий, ребристый, беззащитный какой-то. И быстрая тревога за это щуплое существо вдруг мгновенно кольнула меня — как в давнем сне про поезд и озорного Ванюшку. Но… кольнула и растаяла под тихим безмятежным солнцем. Ерошка шевельнулся, подтянул к подбородку колени. Широкие штанины съехали от колен далеко назад. Худенькое незагорелое бедро засветилось, как свежая древесина. Я увидел на коже расположенные подковой коричневые шрамики-бугорки. Словно след укуса.
Ерошка торчком поставил на пятку ступню. На оттопыренный мизинец села лимонная бабочка. Ерошка быстро шевелил мизинцем, но бабочка не улетала. Да он этого, наверно, и не хотел, играл с ней.
Я посмотрел на свою левую ступню. Но мой мизинец давно уже стал нормальным, не высовывался из общего строя.
Потом бабочка все же улетела, а Ерошка, не глядя на меня, попросил:
— Дядя Слава, выключи «Рио-Риту»…
Я не стал удивляться, что он слышит мою «мысленную» музыку. (Наверно, в такой тишине все возможно.) Только сказал:
— Это старинная мелодия… Тебе не нравится?
— Нравится. Но может разонравиться, если очень долго… Я сделал усилие, представил, что убрал с пластинки иглу.
Стало еще тише. Ерошка погладил шрамики на бедре (может, ощутил мой жалостливый взгляд).
— Кто это тебя так цапнул? — осторожно спросил я.
— Это не «цапнул». Это колючая проволока. В мае приезжал зверинец, клетки стояли на площади, где водокачка. А кругом забор с проволокой.
— И ты полез без билета…
— Я и еще два пацана… Денег не было, а очень хотелось поглядеть на обезьяну. А сторож увидел… Дядя Слава…
— Что?
— А ты не думаешь, что Травяной и Песчаный Заяц был сперва обезьяной?
— С чего ты взял?
— Не знаю… Мне помнится, что давно-давно у меня, у трехлетнего, была тряпичная обезьяна. Я, наверно, с ней плохо обращался, потому что она куда-то пропала…
Ерошка говорил тихо и сипловато, и мне в его голосе вдруг послышалась нешуточная печаль.
— Нет, Ерошка. По-моему, раньше он был котом. Хвост у него до сих пор кошачий…
— А по-моему, он все же был обезьяной, — вздохнул Ерошка, словно о чем-то важном. — Дядя Слава…
Что его еще беспокоило?
— Слушаю вас, сударь…
— Дядя Слава, а у тебя есть сейчас жена?
— Нету… сейчас.
— А почему?
Не хотелось мне дипломатничать. И лень было, и… горьковато стало.
— А вот так… Разные мы оказались. Я хотел, чтобы у нас был ребятенок, а она желала светской жизни. И сделала аборт… небось, знаешь, что это такое…
Он только хмыкнул. Конечно, современный ребенок…
— И ты ее прогнал?
— Просто расстались. Причем не сразу и по-мирному… Не мог я дальше…
— Потому что она будто предала… да? — понимающе сказал он.
Вот уж не думал, что когда-нибудь стану обсуждать эти проблемы с десятилетним сорванцом. Но чего только не случается, если в Синем Треугольнике узлами перетянуты пространства и события… Или Заяц уже отпер ящик и развязал узлы? От него всего можно ждать…
Я сказал честно (и даже в горле щекотнуло):
— Понимаешь, я ждал: будет, мол, мальчонка или девчурка… а вместо этого…
Помолчали мы, и под мирным солнцем горькие мысли снова быстро исчезли. Но не совсем. Потому что Ерошка спросил:
— А ты хотел, чтобы кто был: он или она?
— Я… да лучше, чтобы сразу оба. Так ведь случается иногда.
— Но хлопот-то сколько… — серьезно заметил Ерошка. Словно речь шла о реальных планах.
— Ну и пусть, — так же серьезно отозвался я.
— Тогда что… тогда уже пойдем, наверно? — Ерошка легко вскочил. Поднял из травы и накинул на себя кофту.
Мне еще не хотелось уходить. Но Ерошка… может, он спешит куда-то? В самом деле, сколько он может нянчиться со мной!
Перед уходом я попрощался глазами с церковью. Теперь она была с целым, покрытым зеленой краской куполом, с большим крестом из тонкого золоченого кружева. Неподалеку от нее стояла новая, тоже белая колокольня.
8
Обратная дорога показалась более короткой и легкой. Хотя на пути опять попадались тележки с панелями и хмурыми возчиками.
— Ерошка, а почему они снова едут навстречу? С грузом!
— Наверно, потому, что туннель кольцевой, — не очень-то понятно откликнулся он.
От пристани мы решили идти верхними улицами — хватит прибрежной экзотики. На мостках рядом с дебаркадером помыли ноги, я наконец обулся, и мы двинулись по лестнице, что вела вверх от дощатого речного вокзала. Лестница была извилистая, скрипучая. Время от времени она прерывалась площадками с некрашеными перилами и скамейками. На полпути мы присели отдохнуть. Ерошка сел боком к перилам, положил подбородок на занозистый брус. Стал смотреть куда-то за реку. Его плечо остро торчало под пыльным обвисшим трикотажем.
— Замучился ты со мной, — нерешительно сказал я. Он шевельнул плечом:
— Да нет, все о'кей… — Это молодецкое «все о'кей» прозвучало у него как-то не по-настоящему. Потом Ерошка встряхнулся, начал машинально приглаживать облизанной ладошкой растрепанную прическу. Посмотрел на меня, рассмеялся, разлохматил себя снова. Но мне показалось, что за смехом его — какое-то беспокойство.
— Тебе небось домой пора. Наверно, уже волнуются: куда ты девался…
— Кто волнуется? — бесцветным голосом отозвался он.
— Ну, кто… не знаю… — (Может, он сирота?) — Или дядя Альберт тебя одного дома оставил, когда уехал?
Ерошка поставил пятки на скамью. Обнял колени, уткнулся в них подбородком. В таком положении развернулся ко мне лицом. Серо-зеленые глаза стали очень темными. Даже тени появились под ними.
— Какой дядя Альберт? — с усталым вздохом сказал Ерошка.
— То есть… как какой…
Он выговорил, глядя в упор:
— Ну, неужели ты не понял до сих пор? Никакого дяди Альберта нет.
Холодок прошел у меня под рубашкой. Потому что я сразу поверил, понял: никакого Альберта нет. И не было. Пространство как бы перелистнуло прозрачную страницу, слегка изменив свою структуру.
Однако, все еще цепляясь за прежнюю реальность, я попытался спорить:
— А как же дом, у которого мы были? Крыльцо… Они чьи?
— Понятия не имею… — искренне сказал Ерошка. И сильно пожал плечами. Потом левой рукой взялся за оттопыренный мизинец на ноге, стал шевелить его и внимательно разглядывать.
— Послушай, а… сарай? Мой чемодан там…
— Нашел о чем думать… — бормотнул он.
«Но у меня же там рубашка чистая, носки, бритва. Я не могу ходить обормотом, как ты! И вообще, что все это значит…» — запрыгали в голове заготовки правильных фраз. Вместо этого я тихо спросил:
— Тогда объясни: зачем ты пришел на вокзал? Он оставил в покое мизинец. Глянул исподлобья.
— А ты… так ничего и не понял?
Глаза были все те же — темные, с тенью под нижними веками. Но вроде бы мелькнули в зрачках желтые искорки. И я спросил, приблизив к нему лицо:
— Ерошка, ты кто?
Он сбросил пятки со скамьи. Отвалился спиной к перилам, раскинул по ним руки. Стал совсем другим Ерошкой — спокойно-озорным, без всякой печали.
— Посмотри как следует! Разве не видишь? Я — это ты.
Вопреки всякой логике его неожиданное озорство передалось и мне. Будто самое главное было теперь — победить в веселом споре.
— Ничего похожего! Вот ни настолько! — Про оттопыренный мизинец я помнил, но осторожно умолчал.
— Конечно! — обрадованно согласился он. — Потому что я состою как раз из того, чего у тебя никогда не было. Оно в тебя не влезло, когда тебя делали, и осталось, как лишние детали. И пошло на меня.
Я не сдержал ехидства:
— Боюсь, что это не лучшие детали…
— Ну, как сказать! Кое-что тебе не помешало бы!
— Например? — уязвленно сказал я.
— Помнишь, как в моем возрасте ты ужасно боялся ос и шмелей? А я запросто ловлю их в кулак.
— Не было такого! Никогда я не боялся!
— Здесь не боялся. А когда жил в Ермильске…
— В каком еще Ермильске! Даже и не слыхал про такой!
— Ох уж… — брызнул Ерошка насмешкой.
Мне бы рассердиться, но вместо этого в голове началась беспомощная сумятица, как при дремотных видениях иных пространств и головоломок: задержать, запомнить хоть какую-то деталь! Разгадать…
Я отчаянно прислушался к себе, к шелесту ветра в береговой траве, к гудкам катеров и тепловозов. Может, пространство перевернет еще один лист, и тогда все станет ясно?
Однако ничего не случилось. А Ерошка болтал босыми ногами и поглядывал выжидательно.
— Послушай… а сам-то ты где живешь? С кем?
На него опять словно тень легла. Не грусть, но озабоченность какая-то. Серьезность.
— Не все ли равно… Я, может, еще и не живу вовсе…
Что за дурацкая философия? У такого-то малька!
Но я не стал его поучать и воспитывать. Вместо этого поверил, что он и правда никуда не спешит. Никуда не хочет уходить… Потому что не к кому?
В обычной реальности я, конечно же, занялся бы выяснениями и расспросами. И повел бы ершистого пацана домой. Но сейчас действовали законы Синего Треугольника (завязанного к тому же узлами). В его пространствах жила логика снов (порою более закономерная и понятная, чем в моей прежней бестолковой действительности). И я без всякого сопротивления подчинился этой логике. Принял простой факт, что данный Ерошка теперь повешен судьбой на меня и я отвечаю за него… Перед кем? Перед собой, перед Треугольником, перед Травяным и Песчаным Зайцем. Смешно, да? А вот окажитесь в Малогде и увидите — не смешно, а все по правде.
— Тогда что? Идем? — сказал я. Он вскочил.
— Идем!
— А куда?
— Куда-нибудь, — беспечно сказал Ерошка.
И мы как-то сразу оказались на Ключевском спуске, недалеко от фотомастерской.
…Стекло уже было вставлено. Оно отражало улицу, деревья, прохожих, и внутри было ничего не разглядеть. Рядом с витриной оказалось еще одно окно, поменьше. За его стеклом были выставлены разные фотоаппараты. Старых образцов. Лейки, «Фэды», «Любители», «Комсомольцы», трофейные маленькие камеры с гармошками. И все они — вот странно (или не странно, а логично?) — были покрыты зеленой, точнее — военно-полевой краской. Может, их принесли сюда фронтовые корреспонденты? (Хотя едва ли даже на фронте красили фотокамеры в зеленый цвет.)
Лишь один аппарат был черным. Довоенного образца, «Фотокор». Ледериновая плоская коробка с выдвинутой на никелированных полозках гармошкой и гибким тросиком у блестящего объектива. В точности такой, каким снимал меня когда-то Мотя Гольдштейн!
На каждом аппарате был бумажный ярлычок с цифрами. Точнее, с ценами. Ясно, что аппараты продавались. И «Фотокор» стоил буквально гроши — «22 р.».
— Ерошка! Я хочу купить это… На память о давних временах.
Он отнесся с полным пониманием:
— Обязательно! — Подпрыгнул даже.
Мы по трем ступенькам вошли в прохладное помещение. И сразу я учуял знакомый запах старой фотомастерской — деревянных аппаратов, растворов, лака, крашеного холста громадной декорации. Из-за ширмы выдвинулась рослая пожилая тетка в зеленом платье до пола. Похожая на давнюю старуху Сонечку, но, конечно, не она. И в отличие от Сонечки разговорчивая и приветливая.
— Молодые люди пришли сниматься? Главного мастера нет, но я прекрасно управляюсь с заказами, можете мне доверять! Спросите клиентов, испортила ли Софья Мироновна Гольдштейн хоть один снимок! И пусть мне никогда больше не вставить стекло в эту витрину, если найдется бессовестный человек, который таки скажет «да»!.. Двойной портрет, не так ли? Крупный формат! Папа на стуле, мальчик справа, у плеча, в традициях давних времен. В этих традициях немало хорошего, уверяю вас…
Все-таки она или не она!
Как-то в беседах с Треугольником я услышал от него рассказ о частичках (корпускулах!) времени, нанизанных на так называемый темпоральный вектор. Бывает, что эта нить рвется. Корпускулы перемешиваются в пространственно-временном континууме, и, когда их нанизывают (кто нанизывает, я не понял) снова на вектор, они могут перепутаться. И начинается чехарда с календарями, прыжками в прошлые времена, неожиданными встречами и событиями, которые случаются раньше своих причин…
Это проскочило в голове быстро и как о вещах в общем-то заурядных. Я галантно сказал:
— Виноват, сударыня, но мы посетили вас по иной причине. В окне выставлены аппараты. Если не ошибаюсь, на продажу…
— О да! Да!.. Времена непростые, иногда не имеешь, на что купить химикаты. Пришлось пожертвовать частью коллекции… Что вас привлекло?
— «Фотокор».
— А! Вы имеете правильный выбор! Замечательная камера. И вполне действующая… У Моти была когда-то такая же, но пришлось обменять на буханку, когда он нечаянно потерял хлебные карточки…
— Вы позволите взглянуть?
Софья Мироновна торопливо принесла аппарат. Я немного помнил, как им пользоваться. Вдвинул гармошку, захлопнул коробку. Потом открыл камеру опять. Взвел спуск, щелкнул…
— К нему полагается еще футляр и пять кассет, — суетилась старуха Сонечка. (Все-таки явно она. А кто же Мотя? Сын, внук? Ну, ясно же, что не муж, тот был другой Мотя. Что с ними сейчас? И какое в данный миг сейчас?) — Жаль только, что не сохранился штатив. Но можно ставить аппарат на стол, на скамейку. Мотя часто так и делал…
Она принесла черную квадратную коробку с блестящим замочком — футляр — и пять плоских кассет.
— Пластинки в них старые, но еще вполне пригодные…
— Благодарю вас. Позвольте расплатиться.
— Ах да… А может быть, вы все-таки согласитесь на портрет? Такой замечательный папа, такой фотогеничный мальчик…
Я прикусил губу: этот-то охламон? Впрочем, мастеру виднее. Посмотрел на Ерошку:
— Согласимся, Ерофей?
— Ага… — радостно выдохнул он.
— Чудесно! — возликовала Софья Мироновна. — А то сегодня еще не было ни одного посетителя! Если не считать юное создание, чуть помладше Ерофея. Но как его можно считать приличным клиентом, если оно влетело сюда сквозь стекло на этой ужасной новомодной доске с роликами, у которой заграничное название. Дети носятся на них, не думая, какое горе будет у мамы и папы, если ребенок свихнет себе шею…
— Но это создание не свихнуло? — опасливо спросил я (шея с готовностью заболела).
— Слава Богу, нет! Герой отделался царапинами…
— А был герой… случайно не в матроске?
— Представьте себе, да! Именно да! Матроски нынче не очень-то в моде, но этот оказался таки с большим синим воротником и якорями на рукавах, как в свое время у Моти… А вы его знаете, этого наездника?
— Просто на улице обратил внимание на мальчика с пришитым матросским галстуком и забинтованным коленом.
— Да-да… Ну, мы можем уже приступать, не так ли? Ерофей, голубчик, выдвини на середину вон тот высокий стул, будь добр…
Ерошка с готовностью поволок из угла нечто вроде трона с резной спинкой и бархатным сиденьем.
— Подожди, мальчик! А почему ты хромаешь? Разве он хромал? Я и не заметил.
— Да ерунда, — быстро сказал Ерошка. — Немного наступил на крошку от шлака.
— Мальчик говорит «немного наступил»! Там наверняка прокол!
— Да нет же, не насквозь! Просто надавило. Вот… — Он поджал ногу и вывернул ступню.
— Ну-ка? Да, хорошо, что не до крови. Но ведь болит?
— Не сильно…
— И зачем это мальчики так любят гулять босыми? Мотя тоже… Ничего не могла с ним поделать. Вы не поверите, один раз даже отшлепала…
— Пожалуй, мне придется поступить так же, — сообщил я, без большого труда входя в роль папаши. Ерошка тоже сыграл свою роль: не возмутился, не отрекся от моего отцовства, а надул губы и виновато пробубнил:
— А чего… Если кеды потерялись, а новых нету…
— Отсюда пойдем в обувной магазин…
— Зачем ходить в какой-то магазин, где с вас возьмут двойную цену! — всполошилась хозяйка мастерской. — Я имею для недорогой продажи все, что вам надо! Жизнь такая, что заставляет заниматься не только искусством, но и мелким ширпотребом… Вот! — Она сгребла в сторону створчатую ширму, и у стены обнаружились наклонные полки со всяким товаром. Парфюмерная мелочь, повисшие разноцветными языками носки и галстуки, пластмассовые фигурки, флаконы и несколько пар летней обуви разного размера.
— Вот славные башмачки! — Софья Мироновна похлопала подошвой о подошву бело-зелеными, легонькими на вид кроссовками. — Как раз для мальчика, который много гуляет с папой…
Мальчик нерешительно посмотрел на нее и на «папу»:
— Дорогие небось…
— Сущие пустяки! Главное, чтобы пришлись впору. Сядь и примерь.
Ерошка боязливо зашевелил ступнями.
— Да ну… Лапы вон какие грязные…
— Надень носки, они потом легко отстираются. С ними будет даже симпатичнее, ведь сниматься-то будете в полный рост.
Софья Мироновна дала Ерошке ребячьи носочки — белые, с рисунком из крупных зеленых кузнечиков. Похожих на кенгуренка по имени «Cicimora».
В этих носочках и новеньких кроссовках помятый Ерошка вдруг обрел вполне интеллигентный вид. Особенно когда Софья Мироновна велела ему подтянуть штаны и заправить в них балахонистую майку-фуфайку — под поясок со шнур-ком. А после того как она гребешком реставрировала на Ерошке прежнюю «английскую» прическу и влажной фланелевой рукавицей оттерла колени, получилось прямо образцовое дитя. Этакий мальчик из чинного лондонского пригорода.
Ерошка не сопротивлялся. Кажется, был даже рад такой метаморфозе…
Съемка оказалась минутным делом.
Я расплатился за аппарат и обувь (бумажник был с собой). А про плату за снимки хозяйка мастерской сказала, что пока не надо.
— Потом, когда получите портреты. Приходите за ними на той неделе…
9
«На какой «на той неделе»? — думал я, уходя из мастерской. — Будет ли она? И найду ли я снова Ключевской спуск?»
Ерошку такие мысли не беспокоили. Он весело пританцовывал на ходу в своих новеньких кроссовках. Сказал даже:
— Дядя Слава, спасибо. Замечательные лёпы… А потом опять:
— Дядя Слава…
— Что, дитя мое?
— Можно, я понесу аппарат?
— Сделай одолжение.
Ерошка с удовольствием надел через плечо прикрепленный к футляру ремешок.
— Дядя Слава, а ты дашь мне разок щелкнуть аппаратом? Я знаю как…
— На здоровье. Сам я и не собираюсь им снимать.
— А зачем купил?
— Я же говорил: на память…
Ерошка присмирел. Кажется, он чутко уловил в моем голосе нотку раздражения. Оно и правда зашевелилось во мне. От неожиданно трезвых мыслей. «Ну а дальше-то все-таки что? Куда идти, чем заниматься? И кто же все-таки он? Как с ним быть дальше?»
Ерошка сбил шаг, сказал вполголоса:
— Ты на меня злишься, да?
— С чего ты взял?
— Ну… про дядьку Альберта наврал. Новые башмаки выпросил…
— Ничего ты не выпрашивал, я сам купил! Подумаешь, расход какой…
— И вообще. Приклеился и таскаюсь следом… Но я не виноват…
— Дурень, — сообщил я с моментальным раскаянием. — Ничего такого я не думаю. А думаю… что оба мы голодные. Где-нибудь поблизости есть столовая?
— Есть… Только опять будешь на меня тратиться. Сперва кроссовки, потом обед…
До чего щепетильный субъект! Я уже собрался заявить, что если он готов глотать слюни, когда я буду лопать щи и котлету с макаронами, то пожалуйста…
И тут нам встретились знакомые — на тротуаре у входа в компьютерный салон «Семь измерений». Вышли оттуда и округлили глаза.
Это были «Нэлька и Зинка Патраковы», дочки кожевенного бизнесмена.
— Здрасте, — сказали они мне. А Ерошке: — О-о! Кого мы видим! Сам Ерофей Ерофеич! И в каком-то непривычно джентльменистом обличий…
— Ты, Зинка, помолчи лучше, — сумрачно ответствовал Ерошка девице с кристалликами на ушах. Другая (очевидно, Нэлька) обратилась ко мне:
— Вы не доверяйте этому типу. Внутри он знаете какая коварная личность. И про нас небось наговорил вам всякое…
— М-м… нет…
— Небось, что мы дочки миллионера или торговки наркотиками. Или еще кто похуже…
— Ничего я не говорил! — Мы стояли посреди тротуара, и Ерошка тяжко сопел, растопырив локти.
— Говорил, говорил, — не поверила ему и мне Зинка. — А знаете почему? Сводит счеты. Мы ему три дня назад на пляже ухи накрутили.
— Молчи, козлиха крашеная, — с пружинистой угрозой произнес Ерошка и качнулся вперед. Я удержал его за плечо.
— За что же вы подвергли ребенка столь мучительной процедуре?— Ха! Еще не так надо было подвергнуть! — разом воскликнули красавицы. А Зинка, мотая клипсами, разъяснила: — Он знаете что? Он вертелся там у женских раздевалок и подглядывал…
— Врете! — взвыл Ерошка. — Дядя Слава, врут! Вот хоть кто буду, врут! Было бы на что глядеть, воблы драные!.. — Он рванулся, сжав кулаки, я опять ухватил цыплячьи плечи. В голосе Ерошки звучали нешуточные слезы. Девицы обворожительно просияли и пошли прочь, умело двигая попками.
— Шкыдлы паршивые! — взвыл им вслед Ерошка. — Дядя Слава, ну врут же совсем по-гадючьи!.. — В глазах его дрожали капли. Лопухастые уши были помидорными, словно их накрутили сей момент.
— Будь мужчиной, Ерофей. Стоит ли так реагировать на девчоночий треп! Я и сам вижу, что врут. Ты небось просто шел там, а они привязались…
Он все еще колюче растопыривал локти и дышал, как перегретая скороварка.
— Я… не просто шел… Мне там… надо было…
— Искал кого-то? — подсказал я.
— Да… — Он стал дышать потише, указательным пальцем почесал под носом. — Хотел встретить Еську…
— Кого?
— Одну… девочку. Она должна приехать сюда… и оказаться у реки… — Он еще раз чиркнул пальцем под носом и крепко замолчал. Будто понял, что сказал лишнее.
«Ну и ладно, не хочешь — не говори», — слегка обиделся я. Но сказал бодро:
— Инцидент исчерпан. Идем искать заведение общепита. Ерошка вскинул глаза. В них все еще был излишек сырости, но «ухи» уже принимали нормальную окраску.
— Если еще раз коснешься финансовых вопросов, поступлю с тобой как Нэлька и Зинка, — сурово предупредил я. — Или как Софья Мироновна с Мотей. Она сочла меня твоим папашей, значит, имею право…
Он не возмутился. Конфузливо шмыгнул носом, хихикнул:
— Не надо как Мотю, я уже большой. Лучше просто дай по шее тума`ка.
— Чего-чего?
— Тума`ка, — увесисто повторил Ерошка. И на ходу пнул кроссовкой блестящую пивную пробку.
— Могу и дать. Только надо говорить «ту-ма-ка`». Грамотей…
— Можно и так… Но «тума`ка» больше подходит.
— Для твоей шеи? — хмыкнул я. Он глянул искоса и буркнул:
— Не для шеи, а для стихов…
— Это для каких же?
Ерошка поддал ногой очередную пробку. Вздохнул:
— Которые… я сочинил.
Я помолчал, переваривая информацию. Надо же — он сочиняет стихи! И сказал очень осторожно:
— А про что они?
— Ну, так… про обезьяну…
— Из-за которой ты ногу ободрал? — вспомнил я.
— Не… Про другую. — Ерошка шел сбоку от меня, с опущенной головой, на которой все еще сохранялась «интеллигентная» прическа.
Я сказал с прежней осторожностью:
— Может, расскажешь… стихи-то?
Ерошка не стал упрямиться. Лишь спросил тихонько:
— Смеяться не будешь?
— Я, по-твоему, кто? Полная скотина?
— Ну ладно… — И, не поднимая головы, он забубнил на ходу. Негромко, но разборчиво:
У меня жила макака — Очень вредная была. Я разок ей дал тума`ка, И тогда она ушла. Насовсем… Хоть была она вреднюга, Но меня печаль грызет. А она живет на юге И обратно не придет. Никогда… Иногда меня заплакать Даже тянет по ночам — Так мне жаль мою макаку, Что я стукнул сгоряча Кулаком…Он попыхтел, словно закончил тяжкую работу. И буркнул:
— Ну вот… все…
— М-м… у тебя несомненный литературный дар, — сказал я почти честно.
Он хихикнул — знакомо так, «по-ерошечьи»:
— Есть в кого…
— Это в кого же?
— Мало ли… А тебе понравилось?
— Да… Ощущается в твоих виршах этакая… драматическая струна…
Ерошка вдруг развеселился:
— Чего-чего? Это же дурацкие стихи! Шуточные! А ты думал, в них душевное страдание? Ха!..
Я хотел сгрести его за кофту и дать тумака. Или поступить как с Мотей. Но этот «Кикимора» отскочил и заприплясывал в трех шагах.
— Иди сюда, пиит недозрелый! А то хуже будет! — зверски сказал я.
Он, танцуя, вытянул руку:
— Смотри! Вон столовая.
Мы подошли. Дверь была распахнута, но поперек прохода висел шнурок с табличкой «Обед».
— Кому обед, а кому шиш без масла, — резюмировал я. Впрочем, без большой досады. Запах, доносившийся из полутемного помещения, не повышал аппетита: кислая капуста и вчерашняя вермишель.
Ерошка примирительно взял меня за рукав.
— Дядя Слава, да ну ее, столовую. Пойдем на Катерную пристань. Там есть один человек, мой знакомый. Он в это время всегда варит обед. Хватит на всех…
— Что за человек? — спросил я без удовольствия.
— Ну, заведующий пристанью, дядя Жора. Он с дядей Альбертом учился в одном классе…
— Слушай! Но ты же знаешь, что никакого дяди Альберта нет! И не было…
Ерошка опять весело отодвинулся.
— Дяди Альберта нет, а дядя Жора есть.
— С тобой не заскучаешь, — только и сказал я.
— Ага… — выдохнул Ерошка, но уже без прежней веселости.
…Мы прошагали через новые многоэтажные кварталы, которые были мне совсем незнакомы. И снова оказались на берегу — неподалеку от похожего на крепость монастыря. Здесь берег был особенно высок. И он спускался к воде не просто крутыми откосами, как помнилось мне с малых лет. Теперь откосы эти перебивались длинными террасами, по которым тянулись одноэтажные улочки с тесовыми крышами, с рябиной и сиренью в палисадниках. Вот удивительно: улицы старые, с кривыми домишками явно довоенной постройки, а я их не помню…
Да, но как же не помню, если знаю, что верхняя называется Тополиный Скат, средняя — Лесосплавщиков, а нижняя — Лодочная!
Я тряхнул головой. Пространство охотно перелистнуло еще один прозрачный слой, и то, что было странным, стало обычным (только Малогда ли это или уже нечто другое?).
Когда-то на Лодочной, в кривом и приземистом доме с мезонином, обитала пожилая дама, которую звали Нина Адольфовна Кирхгоф. (И кто-то еще там обитал, но я не помню.) Нина Адольфовна была давняя знакомая моего отчима. По его поручению, а также и по своему интересу, я регулярно ходил к ней за книгами. У Нины Адольфовны была большая библиотека из книг, сохранившихся еще с «до революции». Для отчима я выбирал тяжелые тома Сенкевича (Артур Сергеич любил исторические романы), а для себя — Майна Рида и Стивенсона с индейцами и пузатыми парусниками на пестрых, с позолотой, обложках.
Я брал увесистый клеенчатый портфель с прочитанными книгами, чтобы обменять их на другие, брал крючок-каталку из толстой проволоки и обруч от бочонка и отправлялся в путешествие.
Лодочная улица мне нравилась. На ней было много домиков с причудливыми крылечками, хитрыми чердачными надстройками и овальными «венецианскими» окошками. У заборов подымались джунгли уличных трав с пушистыми головками и желтыми соцветиями. С одной стороны громоздились на круче, над домами и заборами, сарайчики, баньки и голубятни. С другой убегали к реке — с ее плотами, буксирами икатерами — береговые откосы. Они, как пыльно-зеленой шубой, укрыты были бурьяном, крапивой, полынью…
Однако путешествие всегда было связано с риском. Послушный каталке обруч беззаботно прыгал передо мной по упругим доскам тротуара, но портфель предупреждающе чиркал по ноге жесткой чешуей потрескавшейся клеенки: не зевай, гляди по сторонам.
Потому что в любую минуту могла появиться компания, которой командовал некий Стаська Язвицкий.
Не могу сказать, что это была шпана. Пацаны как пацаны, хотя, конечно, не ангелы. Но я-то был для них чужаком, который то и дело нахально шастал по «несвоей» улице. К тому же за моей потрепанной внешностью они проницательно разглядели сущность «маминой птички» и мечтателя-книголюба (они говорили «книголуп»). Поскольку я ходил здесь регулярно, как еженедельный почтальон, мои недруги дали мне кличку — нечто среднее между «почтальоном» и «читателем». «Читальён»! Конечно, Стаська придумал. Этот белобрысый тощий парнишка, где-то на год постарше меня, был весьма не глуп, сам любил книжки и отличался склонностью к язвительному рифмоплетству.
Когда «язвицкая» ватага выскакивала из засады, я сразу слышал злорадную боевую песню:
Чита-чита-читальён! Пустим Читу на бульон! Перца и укропу Натолкаем в…Конечно, перец и укроп туда они не толкали, но пинков по этому месту я получал немало (не очень болезненных, но оскорбительных). Могли также закатать в волосы и напихать за шиворот репьев. Могли сдернуть и завязать тугими узлами лямки штанов. Могли задрать майку и углем изобразить на животе какую-нибудь рожу. Несколько человек держат за локти и за щиколотки, а один рисует, облизывая от удовольствия губы. И ладно, если урода или клоуна. А то ведь может и фашиста в рогатой каске начертить…
Такое обращение с пленником называлось «мойдодырить». Наверно, потому, что эти процедуры были столь же кошмарны и унизительны, как издевательства кусачих мочалок, гонявших неумытого пацана «по Садовой, по Сенной». Только никакой добрый крокодил ни разу не спас меня.
Спасал железный обруч. Последнее средство. В самый безвыходный момент можно было надеть это железное колесо через плечо, как шинельную скатку. И тогда никто уж не мог тебя затронуть. Опоясавший себя обручем как бы говорил: «Чур-чурок, я не игрок! Видите, я уже не гоняю колесо, а спешу по серьезному делу!» Сейчас трудно поверить, но в ту пору жили среди ребячьего народа разные твердые законы. Этакие кодексы уличного рыцарства. Кучей на одного и со спины не нападать, железками не драться, младших братьев своих врагов не задевать, купленные игрушки ни у кого не отбирать…
Вот и насчет обруча был закон. И несколько раз он меня выручал. Однако вскоре выручать перестал. Потому что недруги придумали новую песню. Видя на мне обруч, они меня не трогали, но всей компанией провожали до самого дома Нины Адольфовны, распевая звонкими голосами:
Чалка-чалка-обручалка! Подотри себя мочалкой! Обосрался с перепугу, На себя надел подпругу!И я стал ходить по Лодочной без обруча, уповая на везение или на быстрые ноги.
Был, конечно, и наиболее достойный выход. Бросить портфель, обвести врагов негодующим взором и гордо сказать: «Всей кодлой на одного, да? Один на один пыху не хватает?» И тогда все, конечно, завопят: «Да ты чё! Давай с кем хочешь!» И добросовестно помогут выбрать равного по росту и силе противника.
Два раза я так и поступал. Но, увы, в поединках не преуспел, поскольку боевыми доблестями не отличался. И оставалось одно: проявлять повышенную бдительность и, приметив заранее врагов, давать деру.
Кстати, бегство не считалось недостойным приемом. Понимали же люди: больше некуда деться слабому одиночке. Мало того, такое отступление со стороны даже выглядело проявлением отваги. Спеша оторваться от улюлюкавших «догонялыциков», я с разгона прыгал вниз по откосу, в гущу чертополоха и крапивы. Враги не решались — уж очень ядовитыми были береговые заросли. Но я не боялся. С малых лет я открыл в себе свойство: всякие жгучие-колючие сорняки были ко мне снисходительны. Даже самая отчаянная крапива не жалила всерьез, а только чуть покусывала прокаленные солнцем икры и локти. Она была моей союзницей, и «язвицкие» злодеи малодушно отступали перед нею.
Но однажды мне ох как не повезло. Разгадавшие мою хитрость Стаськины приятели отрезали путь к откосу. Осталось одно — удирать вдоль улицы. Я мчался по упругим доскам, а сзади нарастал топот.
Тем, кто догоняет, всегда легче. К тому же я был с портфелем, где лежали только что взятые у Нины Адольфовны два тяжелых тома. Тротуар делал плавный поворот. Чтобы сократить путь, я кинулся через плоскую груду кирпичного щебня, который кто-то высыпал в траву. На мне были сандалии с кожаными подошвами (ходить босиком в дом семейства Кирхгоф считалось неприличным). Стертая кожа скользнула на кирпичных обломках, я с маху полетел головой вперед…
Ободрал, конечно, все, что можно ободрать: нос, подбородок, локти, колени. Майка разорвалась на животе. Красные круги в глазах, боль во всем теле, как горячие угли. Но сильнее боли — справедливая ярость! Чего им от меня надо?! Шел, никого не трогал, а они… Гады!
Я вскочил. Не было уже ни капельки страха. Сквозь мокрые ресницы я разглядел подбегавших недругов. Сжал кулаки (с костяшек падали капельки крови).
Мальчишки полукругом встали в двух шагах. В их глазах я не увидел ни радости, ни желания поиздеваться. Лишь один — пухлолицый и безбровый — улыбался с нерешительным злорадством:
— Ага, вляпался, Обручалка…
— Заткнись, — велел ему Стаська Язвицкий. Сорвал в траве подорожник и стал стирать у меня кровь с переносицы и подбородка. Тогда и другие принесли подорожники — молчаливо и деловито. Я ощущал касание прохладных листьев, боль делалась мягче, злость угасала. А растерявшие охотничий азарт мальчишки дышали сосредоточенно и виновато.
Краем глаза я видел, как самый маленький из них — стриженный под машинку и похожий на желтую шахматную пешку — подбирает вылетевшие из портфеля книги, сдувает с них кирпичную пыль…
— Ни фига, не помрешь, — неловко утешил меня Стаська. — Царапины неглубокие, скоро засохнут.
— Засохнут, конечно. Я привычный…
Малыш (которого так и звали — Пешка) принес портфель и книги. Стаська взял Майна Рида.
— А, «Квартеронка». Я читал… Остроносый приятель сунулся ему под локоть.
— Буквы какие-то «несоветские»… — Видимо, он усмотрел старинные «і», «фиты» и «яти» царского времени.
— Сам ты… — Яська хлопнул его по щетинистой макушке. А мне сказал: — Ты ничего пацан. Ладно, ходи по нашей улице, больше не будем мойдодырить.
Я испытал теплый прилив благодарности, но реагировал сдержанно: молча кивнул. Стал укладывать книги в портфель, мне помогали, путаясь руками. Пешка вдруг протянул прямоугольную бумажку.
— Вот… Она из зеленой книги вылетела…
Это был листок отрывного календаря — с числом «четырнадцать» и картинкой-корабликом. Наверно, его использовали как закладку. Я не стал толкать бумажку обратно в «зеленую книгу» (в Сенкевича), сунул в портфель отдельно.
…С той поры я ходил по Лодочной беспрепятственно. Мальчишки говорили мне «здоро`во», как знакомому, а Пешка даже подарил жестяную свистульку. Я теперь без опаски любовался живописными постройками, кручами и лесенками с узорчатыми перилами. Но… сделались эти путешествия какими-то пресноватыми. Не было в них прежней остроты и риска.
А в тот день, когда случилось примирение, я вернулся домой, вытащил книги, а за ними и листок — и увидел, что он не обычный. Не от простого календаря. От иностранного. В ту пору, когда все иностранное было под запретом, он мог считаться редкостью.
Бумага была глянцевая, плотная. Над крупными цифрами 14 чернела надпись из фигурных (готических!) букв — OKTOBER. Еще выше — непонятные заграничные слова, а сбоку от них обозначение года — 192… Уголок с последней цифрой оказался оторван, не узнать, какой год. Под числом — тоже готический шрифт: Freitag (после сестра объяснила, что это — пятница). Вот интересно — я тоже родился четырнадцатого октября! Правда, не в двадцатых годах, а в тридцать восьмом, но все равно совпадение…
А самым интересным был тонко и четко отпечатанный рисунок. Легкий, накренившийся на быстром ходу двухмачтовый кораблик со множеством треугольных и четырехугольных парусов. Они круто выгибались под ветром. Я долго разглядывал его. Чудился какой-то «зов морей». Как в кино, когда смотришь «Дети капитана Гранта»…
Под рисунком была мелкая подпись: «Der Schoner mit Rahsegeln».
Уже после, в пятом классе, учитель Вильгельм Яковлевич Цвиккер перевел мне: «Шхуна с парусами на реях». И объяснил, что это особый тип судна со смешанным парусным вооружением. А пока я просто смотрел на суденышко и будто слышал: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!..»
Вот ведь как перепутываются в жизни беды и радости! Не грохнулся бы я на щебенке — и не было бы у меня листка со шхуной. (И не запала бы она мне в душу, и не появились бы потом репортажи о моем фантастическом плавании на шхуне «Томас Манн».) Потому что бумажка эта лежала в томе Сенкевича, которого я читать не собирался, считал скучным. Я и во взрослые-то годы его не очень любил и прочитал с интересом лишь «Камо грядеши»…
Обратная сторона листка была пустой. Без текста. Но я разглядел на ней нечто вроде водяного знака: проступал на гладкой белизне разлапистый, оплетенный канатом якорь, а под ним какое-то слово. Я пригляделся и снова разобрал иностранные буквы (начитанное дитя, знающее латинский шрифт): Bremerhaven. Догадался, что это название приморского города. И подумал, что календарь был наверняка специальный, морской, и висел в каюте у какого-нибудь капитана дальнего плавания…
Потом листок потерялся. И я даже думал иногда — а был он или приснился? Да и была ли улица Лодочная с домом Нины Адольфовны Кирхгоф?
Но вот, выходит, была. И есть.
Я взял Ерошку за руку, и мы стали спускаться по шаткой, похожей на деревянный трап лестнице. Через Тополиный Скат, через улицу Лесосплавщиков, на Лодочную…
10
Все здесь было как прежде, только дом Нины Адольфовны покосился пуще прежнего. И люди на Лодочной жили теперь, конечно, другие. Хотя кто знает? Вдруг снова раздастся из репейной чащи: «Чита-чита-читальён!»… Да нет же, я ведь с ними помирился!
Впрочем, ни одного мальчишки мы не встретили. А несколько девочек в разноцветных сарафанчиках и адидасовских майках вертели посреди немощеной дороги веревку и прыгали через нее. Ради меня они веревку опустили — чтобы перешагнул, а перед Ерошкой вздернули: перескочишь, мол, не барин. И он послушно перескочил и даже попрыгал, когда девочки вновь завертели скакалку (и при каждом прыжке все больше обретал прежний растрепанный вид). Я прошагал вперед, а Ерошка, перестав скакать, с полминуты еще мирно говорил с девочками. Потом догнал меня.
— О чем это ты с ними беседовал? Он сказал без охоты, но сразу:
— Так… Спросил, не встречалась ли им девочка по имени Еська. — И стал опять приглаживать растрепавшиеся волосы. Заметил мой иронический взгляд и насупленно объяснил: — А иначе Еська может меня не узнать…
— Да кто она такая?
— Ну, кто… Просто Еська. Сам увидишь… — и начал старательно заталкивать майку с кенгуренком (или динозавром) под шнурок на поясе…
На изгибе улицы, на лужайке, где когда-то я проехался пузом по кирпичной щебенке, светились под солнцем несколько бетонных панелей. Вроде тех, что мы видели на тележках. Тоже были составлены домиком. Перед ними прыгала девочка лет семи — с легкими желтыми волосами и в платьице с рисунком из цветов-подсолнухов. Она бросала о панель красный мячик, и он ловко отскакивал ей в ладони. Мне почудилось, что на каждый удар мячика бетон отзывается еле слышным бронзовым звоном.
Ерошка понаблюдал за девочкой (машинально приглаживая прическу). Потом озабоченно оглянулся на меня:
— Так ведь можно чего хочешь настукать. Мячиком-то…
— А что именно?
— Чего хочешь, — повторил он и вздохнул. — Панели, похоже, из того туннеля…
Я не понял Ерошку и никакой тревоги не ощутил. Мирно и беззаботно было на улице Лодочной.
Девочке Ерошка ничего не сказал. Вздохнул еще раз и тронул меня за рукав:
— Дядя Слава, идем…
Мы стали спускаться еще по одной лесенке. Ерошка впереди. Высокая крапива перегнулась через перильца и верхушкой зацепила его локоть. Ерошка по-девчоночьи взвизгнул.
— Вот нежности! Я в твои годы не обращал внимания ни на какую кусачую зелень.
Он быстро оглянулся.
— Ну и что? Я же говорил: я сделан из всего, чего нет у тебя…
Надо же, не забыл свою шуточку…
На песчаной полосе, недалеко от воды, стояла зеленая фанерная будка с прожектором на крыше и спасательными кругами на обшарпанной стенке. От будки тянулся над водой дощатый пирс. На некрашеных перилах тоже краснели круги. А ниже их — наполовину в воде — висели бок о бок автомобильные покрышки.
Судя по всему, это и была Катерная пристань.
Рядом с будкой дымила прокопченная железная печурка с кривой трубой. На печурке булькал походный котелок.
Из-за будки возник босой широкоплечий дядька в тельняшке. Кудлатый, синеглазый, с трехдневной рыжеватой щетиной на лице. Увидал нас и расплылся в крепкозубой улыбке.
Я узнал сразу. Это улыбался мой бывший одноклассник. Не какой-то там мифический Гавриков (или Тавриков), а настоящий Жорка Аланов.
Славный такой парень. Он еще в младших классах часто заступался за меня, если приставали всякие дылды и агрессоры вроде Юрки Савёлова по прозвищу Танкист…
Жора, Ерошка и я сидели на корточках перед большим фанерным ящиком, недалеко от печки. Ящик заменял нам стол. Мы обедали. Ерошка оказался прав: каши, что сварилась в котелке, хватило на всех. Это была пшенка с прожилками говядины — такую продают в брикетах, для туристов. Она и пахла «по-туристически», дымком, будто с костра, а не с печки.
А еще пахло речной водой, песком, теплым железом от печки и какой-то береговой травой, чей запах я помнил с малых лет, но названия травы не знал.
Было нежарко. В воздухе появился тонкий, чуть заметный туман, желтое солнце светило сквозь него мягко и уютно. Нам было хорошо.
Мы ели кашу из алюминиевых мисок и беседовали. Как и положено однокашникам, которые не виделись много лет. Впрочем, немногословно, без эмоций.
— Женат небось? — сказал Жора.
— Был…
— Понятное дело… А я так и не собрался. Не получается из меня благополучный житель государства Российского.
— Оно теперь далеко не у всех получается…
— Похоже на то, — кивнул Жора. — Но кое-кому все же везет. Борьку Тесёмкина помнишь? Такая сейчас фигура, банком «Аметист» ворочает да еще всякими предприятиями. Без охранников ни шагу. Уже два раза в него стреляли…
— Тоже мне везение…
— Ну… везение хотя бы то, что жив остался. Мы посмеялись.
— А Стасика Язвицкого помнишь? Он тут неподалеку жил.
Я сказал сдержанно:
— Припоминаю.
— Штурманом дальнего плавания стал, старпомом. И не где-нибудь, а на учебном фрегате «Лисянский». Я с ним два рейса корабельным плотником ходил, в Гибралтар и на Кубу… Я ведь служил на субмарине, а после дембеля потянуло поплавать по морской поверхности. На сейнерах поболтался, потом попал на парусник. А пару лет назад доктора прихлопнули мне медицинскую карту. «Чегой-то, — говорят, — юноша, у тебя клапана барахлят, подлечись». Ну, как поется в песне, «вернулся я на родину, шумят березки встречные…». Поступил вот на эту должность. Тоже вроде при флоте. И сторож, и спасатель, и начальник пристани, и сам себе капитан…
— И смотритель маяка, — кивнул на прожектор Ерошка. До этого он деликатно не встревал во взрослую беседу, деловито скреб ложкой о миску.
— И смотритель… Ну а до этого «смотрительства» все же успел поглядеть на белый свет.
— По-моему, тебе повезло больше, чем Тесёмкину, — искренне сказал я.
— По крайней мере, больше шансов уцелеть, — хмыкнул он. — Только… опять как в песне: «Никто замуж не берет девушку за это…»
— Не спеши. Семейная жизнь — штука обоюдоострая. Жора аккуратно перевел разговор:
— А ты, я слышал, тоже успел поплавать.
— Да кто тебе сказал? Газетчик я. К тому же нынче безработный.
— Ну, а книжка-то твоя! Про синий кливер!
— Какой еще кливер?
— Ну, ты и скромник! Каким был в школе, таким остался… Подожди-ка!
Жора быстро сходил в будку и принес книжицу в сизой бумажной корочке с рисунком из круто выгнутых парусов (один треугольный парус был синий). Я увидел свое имя и фамилию. И название: «Под синим кливером».
С ума сойти… Откуда это?!
Торопливо открыл. На титульном листе — то же название, а ниже подзаголовок: «Путешествие на шхуне «Томас Манн» вдоль заморских берегов».
— Елки-палки… Жора, это кто-то собрал вместе мои репортажи и выпустил отдельной брошюрой!
— Не кто-то, а здешнее издательство, «Малогда-пресс».
Говорят, какая-то презентация была, да тебя не нашли, чтобы пригласить. А эта книжка теперь и в школьном музее стоит…
Вот скандал-то!
Я сказал честно и покаянно:
— Жора, я же все это выдумал! Это не рассказ о настоящем плавании, а… сплошное литературное творчество! А эти идиоты… без спросу…
Жору мое сообщение ничуть не раздосадовало.
— Ну и что же! Значит, интересно выдумал, раз всем нравится. Братья Стругацкие в своих книжках тоже все выдумали, а читаешь взахлеб…
— Или «Волшебник Изумрудного города», — опять вставил слово Ерошка. — Тоже выдумка, а будто по правде…
После этой реплики он деловито собрал миски и понес к воде. Я вспомнил, как он попросил у меня на вокзале автограф. Неужели тоже читал книжку «Под синим кливером»? Кстати, я никогда не давал своим репортажам такого названия. И не придумывал синего кливера для шхуны. Откуда там это?
А вот прочту все внимательно да устрою этой «Малогде-пресс» тарарам по поводу нарушения авторских прав!
А вдруг не было нарушения? Вдруг скажут: «Да вы что, господин хороший» — и предъявят подписанный мною договор? В последнее время чего только не случается… И может быть, девочка-подсолнух на Лодочной настукала красным мячиком очередной перескок в хитром пространстве Синего Треугольника? Недаром же Ерошка опасался…
Я посмотрел на Ерошку. Он стоял по колено в воде и добросовестно оттирал миску пучком травы. Интересно, всегда он такой старательный? Не знаю… А что я вообще о нем знаю?
— Жора, ты помнишь в соседнем классе Альберта Таврикова? Или Гаврикова…
— Не помню… То есть не было такого. Был Глебка Тариков, на класс старше нас, он после девятого ушел в техникум связи…
— Нет, я про Альберта… Вот в чем дело. Вот этот юный друг говорит, будто вы с Альбертом Тариковым приятели, а он — его племянник.
— Тю-у… — вытянул губы Жора. — Ты его слушай больше. Он порой такого порассказывает, куда там Стругацким!
— А что это вообще за личность? Я-то с ним познакомился случайно, утром на вокзале…
Жора поскреб затылок.
— Да, признаться, я и не спрашивал. Думаю, из местных пацанов, а чей и где живет, как-то не было случая узнать. Ерошка и Ерошка… Отирается тут иногда, помогает катера швартовать, когда подойдут. Болтаем порой, сидя у огонька…
— Смышленый пацан, но какой-то бесприютный… — сказал я. — Такое впечатление, будто ему некуда идти…
— Ну, не такой уж бесприютный, — отозвался Жора, который, как я понял, не любил в жизни лишних сложностей. — И одежка вроде не рваная, и кроссовочки, я заметил, нынче новенькие, купил же кто-то…
— Н-ну, да… — кивнул я.
— Ты подпиши книжечку-то на память старому школьному другу, — напомнил Жора.
Я вынул из внутреннего кармана курточки ручку (которую так и не вернул девицам). Положил книжку на ящик, присел, стал писать:
«Георгию Аланову, который, в отличие от нахального автора этой книжицы, плавал на настоящих, а не на придуманных кораблях…»
Подошедший с мисками Ерошка уважительно посапывал у меня за плечом. Жора тоже смотрел, как я пишу. Спросил:
— А шхуна «Томас Манн» есть на самом деле? Что-то я не слыхал про такую…
— В том-то и дело, что нет. Я ее придумал, как все остальное…
— А кто он такой, этот Манн?
— Был немецкий писатель…
— Видать, нравится тебе?
— Да ничуть! То есть я почти не читал его. Только роман «Иосиф и его братья», да и то через пень-колоду. А откуда это название мне в голову стукнуло, сам не пойму. Привязалось, вот и все…
— Это не от писателя название, — вдруг веско сообщил Ерошка. — Это от кота…
— От какого кота? — сказали Жора и я разом.
— Который на верфи жил, где шхуну строили. В Бем… Брер…
— В Бремерхафене? — вспомнил я календарный листок.
— Ну да! Он там дружил с корабельщиками! Звали его Томас. И умный он был, как человек. А человек по-немецки «манн». Вот строители и дали шхуне такое название…
— Откуда ты это взял? Ерошка хихикнул:
— Вот те на! Сам написал в своей книжке, а теперь «откуда».
— Не писал я такого!.. Не помню.
— Это бывает, — снисходительно утешил Ерошка. — Сперва придумаешь, потом забудешь… Дядя Слава, можно, я сделаю аппаратом один снимок? Я умею.
— На здоровье. Можешь хоть все пять. Сколько кассет…
— Правда? — возликовал он.
— Щелкай, сколько можешь.
Сам я не собирался снимать «Фотокором». Купил просто как сувенир. И теперь уже думал: «Зачем он мне? Был бы в самом деле Мотин, тогда хоть память о детстве, а то ведь просто похожий… Наверно, подарю Ерошке, когда будем расставаться».
А расставаться, конечно, придется. И, видимо, скоро. Солнце тихонько съезжало к вечеру.
Ерошка схватил футляр с аппаратом, отбежал с ним шагов на двадцать, туда, где валялся еще один ящик. Установил на ящике аппарат. Задрал на себе майку-фуфайку, присел, подолом укрыл себе голову вместе с камерой. Повозился, вставил кассету. Объектив был наведен на нас.
— Сейчас нас увековечат для потомков, — предупредил я. Слышно было, как щелкнул спуск.
Потом Ерошка снял идущий по реке буксир «Слава», пейзаж (заречную даль) и себя: уселся по-турецки перед объективом, взведя автоспуск (оказывается, была и такая штука в старинном аппарате).
И подбежал к нам.
— Дядя Жора, можно я проявлю пластинки в миске?
— Валяй.
— Откуда у тебя химикаты? — удивился я.
— А зачем они! Можно в воде!
— Ты спятил?
— Ничуть! Я сколько раз так делал!
Я хотел заспорить. Ведь испортит пластинки, балда! Но Жора сказал:
— Да пусть. Небось, он знает, что делает. В нашу реку столько химикалий спускают, что целую фотофабрику можно тут поставить…
Я пожал плечами. Два дурня — большой и малый. Но спорить не хотелось. Слегка осоловел я после каши, под мягким желтым солнышком. Издалека видел, как прямо на свету Ерошка достает из плоских кассет желтые стекла и бултыхает их в алюминиевой миске. Вот чудо-юдо бестолковое.
— Надо бы чайник согреть… — нехотя зашевелился на песке Жора. И вдруг хлопнул себя по лбу: — Совсем забыл! Тебе сестра звонила. Утром еще, велела передать, чтобы, если появишься, позвонил ей до пяти вечера. Обязательно…
Я замигал.
— Какая сестра?
— Как какая? У тебя одна сестра, по-моему… Ругалась. Говорит, почему он, такой-сякой, с вокзала сразу к нам не пошел…
— Да, но…
Однако с прозрачным стрекозиным шелестом перевернулся еще один лист пространства и сдул мое недоумение, как крошки со стола. Я тоже хлопнул себя по лбу. Ясно же, что сестра живет здесь, в Малогде, а не в Штатах (как мне казалось почему-то до сей поры). В Штаты она ездила лишь на месяц, к дочери и внукам… И почему я, идиот такой, не телеграфировал ей о приезде, а выдумывал какого-то Альберта?
— Жора! А как она узнала, что я приеду? И что загляну сюда!
— Без понятия… Ты давай-ка не медли. Телефон в будке… Ох, только бы этот кретин не разобрал его снова!.. Я тут взял в помощники Юрку Савёлова. Помнишь Танкиста? Самый тупой был в классе. Сейчас безработный, пришлось пожалеть…
Танкист! Мне ли не помнить эту скотину!
— Но я не помню номера! Который у сестры! У нее раньше не было телефона!
— Я нацарапал там, на кожухе…
Мы вошли в будку. У дощатого стола пыхтел детина в пропотевшей майке. С покрытыми веснушчатой россыпью плечами и бритым складчатым затылком. По веснушкам и пыхтенью я сразу понял: Танкист.
Он копался в железном аппарате, похожем на старую партизанскую рацию. Она мигала огоньками и попискивала. На обшарпанном боку висела телефонная трубка и блестел никелированный диск с дырками и цифрами.
— Это и есть ваш телефон? — сказал я с сомнением.
— Он и есть… Коммутатор для связи с другими пристанями… Танкист! Починил? А то…
— Так точно, Георгий Максимыч, все в ажуре! — Он оглянулся, увидел меня, замигал. Заулыбался. — Ух ты… Никак, Мумчик? Откуда?
Непонятным прозвищем «Мумчик» звали меня в школе. Не все, конечно, а такие, вроде Танкиста. Ох, сколько натерпелся я от него в свое время!
— Это я, Танкист. Как дела? С электронным утилем труднее небось возиться, чем Мумчика изводить?
Он растопыренной лапой потер веснушчатые щеки.
— Да ладно, чё старое вспоминать… Давай пятерню, поздороваемся. С одного класса все же.
Я подумал и дал. В самом деле, чего старое вспоминать. Жора нехотя сказал:
— Там в котелке каша осталась. Иди пожуй… если правда все наладил. А то…
— Все в лучшем стандарте, командир, век баб не целовать! Звоните хоть на Марс!
Он торопливо протиснул себя из будки через хлипкий дверной проем (будка зашаталась). Жора сказал вслед:
— Лодырь, без палки ни одного полезного движения… Жрать не даю, пока дело не сделает… Ну, звони, номер вот он.
11
На облезлой краске кожуха было выцарапано: 222–72–11.
— Выход в город через «девятку», — объяснил Жора. — Но с диска она никогда не набирается, ты просто соедини эти два проводка… Действуй. А я пойду чайник греть.
— Ясно, — обреченно кивнул я. Потому что всеми нервами почуял. Начинается снова телефонный кошмар, который много раз мучил меня в «межпространственных» снах. Я обычно видел, что надо срочно узнать что-то неотложное, выяснить, все ли в порядке у тех, за кого тревожусь, а цифры набираются неправильно, диск срывается, в трубке помехи, аппарат разваливается, кнопочная панель превращается то в подобие пишущей машинки, то в музыкальную клавиатуру, а играть я не умею…
И здесь — то же самое, хотя и не во сне (а не во сне ли?). Присев на табурет перед электронным сооружением, я соединил зачищенные концы двух проводов, снял трубку. И началось!
Сначала я услышал мелодию «Рио-Риты», и сейчас она меня вовсе не обрадовала. Раздернул и сжал провода снова.
— Неправильно набран номер… Неправильно набран номер… — механически задолдонил девичий голос.
— Дура! — в сердцах сказал я. — Ничего еще я не набирал!
— А если наберешь, все равно будет неправильно, — в прежней тональности отозвалась магнитофонная девица.
Я снова расцепил и сжал опять в пальцах контакты… Уф! В трубке ровно загудел эфир. Я завертел диск… Не надо было так поспешно. Диск соскочил с оси, звякнул на полу и укатился под стол… Ух, сколько слов я сказал горячим шепотом, отыскивая его на половицах!
И опять — провода… эфир… скрипучий диск… Наконец-то гудок!
— Неправильно набран номер… Непра…
— Ах ты… … … … …
Снова скрипучий набор. Снова обнадеживающий гудок. И…
— Аллочка, это ты? Сколько можно ждать! Вовочка уже варит пунш, а ты… Где ты застряла?
— В … — сказал я хриплым баритоном, чтобы не было сомнения: это именно Аллочка. И опять: 222–72–11…
— Дежурный по четвертому отделу прапорщик Гедеонов слушает…
— Я убью этого Танкиста! — взвыл я, забыв повесить трубку.
— Угроза убийства карается статьей номер… номер… сейчас…
Я не стал посылать прапорщика, все-таки на службе человек. И к тому же опять разъединились провода. Я застонал.
— Дядя Слава!..
Тебя мне сейчас и не хватало.
— Дядя Слава! Негативы уже готовы! У тебя есть в записной книжке чистые листки? Я на них напечатаю снимки.
«Не вздумай психовать, ребенок ни при чем. Играет мальчик, чего такого…»
Я выдернул из блокнота несколько листов.
— Годятся?
— Маловаты, ну да ладно… — И ускакал. Чем бы дитя ни тешилось…
Взялся за телефон снова… Через пять минут взмок. Наконец диск сорвался снова и угодил в глубокую щель между половицами.
Я аккуратно повесил трубку. Аккуратно сжал кулак. И от души врезал по корпусу телефонной развалины.
Тут же взорвался трезвон. Я обалдело схватил трубку.
— Владислав! — раздалось в наушнике. — Ну, наконец-то! Ты куда провалился? Нет, ну ты совершенно бессовестный тип!
— Да я… я прибегу сейчас!
— Сейчас бежать уже нет смысла! Мы с Николаем уходим через пять минут. На вокзал! Едем в Москву, а оттуда летим в Атланту. К твоей ненаглядной племяннице, она опять прислала вызов. Еле выбили визы и наскребли на билеты… Слушай, не перебивай! Ключ в коридоре, под подоконником. Ну, ты знаешь… Живи сколько хочешь, пользуйся тем, что в холодильнике… Ты надолго?
— Не знаю. Может, совсем останусь, если найду работу и угол…
— Как тебе не стыдно! «Угол»! У нас три комнаты… Дождись нас обязательно! Целуем! — И в трубке: «Пи-и… Пи-и…»
Даже не успел спросить: «Откуда ты узнала, что я здесь?» Ну, ладно. По крайней мере, вопрос с жильем решен… Я утомленно обмяк на табурете.
— Дядя Слава! Смотри, что получилось! — Ерошка, в мокром и перекошенном своем костюме протягивал на ладонях сырые листки. — Я их прямо под солнышком! Шлеп, шлеп в воду — и готово!
Что такое?.. На бумаге из моего блокнота и правда было что-то вроде фотоснимков. Мутноватые, из мелких точек, будто третьесортные газетные оттиски, но все же… Да, можно различить меня и Жору на корточках у ящика. А вот буксир с неразборчивыми буквами на кожухе гребного колеса. И нечто похожее на заречную панораму…
— Как это ты ухитрился?
— Я же говорил, что умею! А вот это… смотри!
На четвертом снимке полагалось быть Ерошке. Он и был. Не очень похожий, но все же узнаваемый — по оттопыренным ушам, тонкой шее и кенгуренке в белом круге на груди. Но… он был не один! Рядом торчала еще одна ребячья голова. С длинными, ниже ушей волосами.
— А это кто?
— Как «кто»! Конечно, Еська!
— Откуда она взялась? И когда ты успел снять?
— Да не взялась еще! И ничего я не успел! Просто это значит, что пора звонить! — Ерошка потянулся к телефонной рухляди.
В голове у меня была каша-неразбериха. Я тупо сказал:
— Диск отлетел, он в щели на полу.
— Достанем! — Ерошка повел над полом ладонью, и диск сам (так мне увиделось) выскочил из щели, будто к магниту.
Да, Ерошка не был подвержен телефонным кошмарам. Провода соединил в один миг, нужный номер набрал в две секунды. И…
— Еська!.. Ты — Еська? А это я!.. Ну, так давай же скорее, сколько можно ждать!
Он с размаха надел трубку на крюк. Оглянулся на меня — глаза были блестящие, радостные.
— А чего же ты раньше-то ей не звонил? — сказал я. — Ходил, расспрашивал…
Сияние в глазах у него поубавилось.
— Потому что номера не знал.
— А теперь как узнал?
— Ну… догадался посмотреть…
— Где посмотреть?
— Ну… — он слегка надул губы. Видимо, не хотел говорить почему-то, но и упрямиться не решался. — На бумажке.
— На какой бумажке? — продолжал глупо приставать я.
— Из твоего блокнота. Не помнишь, что ли…
— Да я же дал тебе чистые листки!
— Это для фоток чистые. А утром, с подписью-то…
— И он был чистый!
— А вот и нет!
— А вот и да! Не пудри мне мозги!
В самом деле, что за чушь! Откуда в моей записной книжке номер телефона какой-то незнакомой Еськи?
Ерошка, сжав губы, зашарил в трикотажных складках, протянул мне листок. Я замигал. Это… это был листок не из блокнота, а из старого немецкого календаря. Из того самого. С числом 14, с готическими буквами, с оттиснутым тонким рисунком-шхуной. На краю и правда был мой размашистый автограф. Однако…
— А где телефон-то? — глупо спросил я.
— Посмотри на просвет.
Я пожал плечами и посмотрел.
На бумаге, как и раньше, проступал разлапистый якорь с канатом. И буквы под ним. Только не «Bremerhaven», а «Malogda». А пониже — цифры: 002234.
Я чувствовал себя полным идиотом. Ерошка сопел — кажется, слегка злорадно. Потом недовольным шепотом объяснил:
— Пришлось только двойку спереди добавить… Каша в моей голове замесилась круче.
— А… — хотел я начать новые идиотские вопросы.
— Ну-ка, прекрати, — неслышно и строго сказал мне Травяной Заяц. Не из ближнего угла, а через большущее пространство. — Хочешь все поломать? Я хлопнул губами. Подумал и спросил обыкновенным тоном:
— А когда эта твоя Еська появится? Ерошка весело подпрыгнул.
— Наверно, уже появилась! Идем!
Еська и правда была уже здесь. Когда мы вышли из будки, она стояла в трех шагах от двери. Смотрела, нетерпеливо сжав опущенные кулачки. Девочка ростом с Ерошку и, видимо, ровесница.
Была она в куцей вельветовой юбочке, в желтой футболке с надписью «Велоспорт», в старых сандалетках на босу ногу. Тонконогая, с коленками, похожими на крупные картофелины, с жидкими волосами того же цвета, что у Ерошки, с глазастым треугольным лицом и большим редкозубым ртом. Да, не красавица… Хотя… Если такие девочки улыбаются, то могут делаться славными. Кажется, у Заболоцкого есть на этот счет стихотворение…
Впрочем, такие мысли появились позже. А сейчас я растерянно «лупал» глазами. Потому что Ерошка подскочил к Еське, и они с маху обнялись. Изо всех сил. И стояли так с полминуты.
Ну и ну! Конечно, еще совсем пацанята и, кажется, давние друзья, но… все-таки неловко как-то, когда мальчик и девочка тискают друг дружку в объятиях, не стесняясь посторонних.
Ерошка наконец оглянулся на меня со счастливым лицом.
— Дядя Слава, это Еська!
— Вижу, — отозвался я небрежно, чтобы скрыть досаду и опаску. — А как у Еськи полное имя? Если не секрет…
— Полное — Елена, — охотно отозвалась она. — Мы с ним оба на «Е».
Ерошка теперь держал ее за кисти рук.
— Есть хочешь?.. Дядя Жора, скажите дяде Юре, чтобы не ел всю кашу!
Жора, который с чайником в руках наблюдал от печки за всем происходящим, тут же отдал команду:
— Танкист, ну-ка тормози! И так толстый.
Юрка Савёлов, который работал ложкой над ящиком, нехотя оставил котелок.
— А чего… Тут еще на целую команду.
— Не, я не голодная… — Еська вдруг сморщила переносицу и провела пальцем по Ерошкиному лицу, от лба до подбородка. — До чего замурзанный! Небось не умывался с мая месяца. Буду сейчас приводить тебя в человеческий вид.
— О-о! — весело взвыл Ерошка.
— Марш купаться! — И она оглянулась на меня: — Можно? — Видимо, почуяла, что я сейчас над Ерошкой кто-то вроде начальника.
— Да вода-то… Сбросы же в ней, химикаты всякие! Жора, скажи!
— Пускай купаются, — рассудил Жора. — Нынешнее население ко всему привычное. И пляж функционирует…
— Ура! — Ерошка мигом сбросил просторное одеяние, остался в заштопанных пестрых плавках. А Еська — в полосатом желто-зеленом купальничке (той же расцветки, что Травяной Заяц). Даже не в купальничке, а в трусиках и узкой полоске поперек плоской тощенькой груди, с тесемками на плечах. Оба худые, с похожими на коричневые палки руками-ногами. Еська схватила Ерошку за руку, потянула к воде. Он дурашливо поупирался, потом оба с разбега плюхнулись в желтоватую воду.
— Жора, там не опасно?
— Нормально. Не глубоко, и дно песчаное…
В воде — брызги, визги, плеск и тарарам. Потом они вразмашку сплавали метров на пять от берега и обратно. И снова «водный аттракцион» с воплями и кувырканием.
Еська выскочила из воды.
— Дядя Жора, мыло у вас есть?
Жора принес крупный коричневый кусок. Еська с ним опять ускакала в воду.
— Спасите! Не надо, оно кусачее! — тут же завопил Ерошка.
— Стой, не дрыгайся! Кому говорят!.. Жора смотрел на них с усмешкой.
— Ишь, радуются. Знать, давно не виделись…
— Радуются… только не слишком ли откровенно? — сказал я с опаской старого моралиста. Жора глянул недоуменно. Потом хмыкнул:
— Да ты что? Это же брат и сестра. Тьфу! Вот я дурак-то…
— А откуда ты знаешь?
— Да Ерофей не раз говорил, что сестренку ждет, Еську. Она с весны где-то в деревне, у родных жила, а он скучал, видать…
Кое-что стало понятным. Не все, конечно, однако… Да и какое мне дело? Сейчас они выберутся из воды, я подарю Ерошке аппарат, и мы распрощаемся. Прощание не будет грустным, поскольку встретимся, наверно, еще не раз: я ведь решил остаться здесь надолго.
Я посмотрел, как ребята плещутся у берега. Впрочем, они уже не плескались. Еська бурно мылила Ерошке голову. Он повизгивал и дергался. Я подошел к воде:
— За что ты так мойдодыришь несчастного брата?
— А потому что волосы липучие! Всегда слюнявой ладонью их мажет, а голову моет раз в году… Ну-ка… — и она окунула Ерошку с головой.
Затем Еська быстро и умело выстирала костюм брата. Они его выкрутили, выжали и развесили на веревке, натянутой от будки к шесту у пирса. Я помог (веревка была высоко). Показалось мне — что-то не так. Мигнул, пригляделся. Под белым кругом с зеленым существом читалось: «CICIROMA». Не «кикимора», а «кикиро`ма»!
Что это? Во время стирки буквы перепрыгнули, не выдержав мыльной атаки? «Да всегда так было, просто читал неправильно, — успокоил я себя. — Но что такое «кикирома»? Или «цицирома»?»
Ерошка продрог во время купания, был в пупырышках, как ощипанная птаха. Натянул свою белую безрукавую маечку. Еська хотела дать ему еще свою футболку, но он благородно отказался. Жора принес из будки короткий флотский бушлат, брат и сестра закутались в него, уселись на ящике.
— Сейчас чайник вскипит, согреетесь… А ты, Танкист, иди налаживай по новой связь…
Савёлов послушно ушел. Вечерело.
Я подумал, что Ерошкино обмундирование не высохнет до сумерек.
— Как ты в мокром домой пойдешь?
— А куда идти-то? — беспечно сказал он.
— Ну… домой…
— А он ключ потерял, — сообщила Еська. — А тетя Таня, у которой мы сейчас живем, приедет только завтра.
То дядя Альберт, то тетя Таня какая-то. Крутят что-то детки…
— Ключ-то на шее, — напомнил я.
— Так он же от сарая, — сумрачно сказал Ерошка. — От того, где чемодан прятали. А от дома нету…
— Ох, а чемодан-то! Надо же зайти, взять! Как я без бритвы…
— Да он уже тут, сидор твой, — весело сообщил Жора. — Давно доставили.
— Вот это да! Каким путем?
— Ну, брат ты мой… — непонятно сказал Жора. И мне показалось, что он переглянулся с Ерошкой. — Делов-то… Танкист! Вынеси багаж!
Тут же возник Танкист с моим чемоданом. Да, «кикирома»…
— Ну, ладно, братцы, до завтра… Хотя… А где проведут ночь любезные братец и сестрица?
— А мы к дяде Жоре попросимся! — бойко сообщил Ерошка. — Дядя Жора, можно в будке переночевать?
— Ну… я не знаю… — Жора был явно не в восторге. — Здесь же не пионерский лагерь. У меня никаких постелей нету…
— И не надо! Ляжем на брезент, бушлатом укроемся! Спасательный круг под голову…
— Что-то не та романтика, — с сомнением сказал Жора. — Лучше вот что. Ты, «дядя Слава», забери-ка этих юных бомжей до завтра к себе. У сестрицы найдутся небось подушки-одеяла. Да и на ужин чего-нибудь…
Я заскреб затылок (мысленно). Вариант вроде бы разумный. Но… появлюсь я в «несвоем» доме с двумя «несвоими» ребятишками (из которых один к тому же почти голый). Увидят соседи — что подумают? Доказывай потом, что не вер-блюд… А кто соседи-то, кстати? И… на каком этаже живет сестра? И в каком доме. И…
— Жора, — выговорил я с тихим испугом. — А я ведь не помню, где живет сестра. Ни дома, ни улицы… Даже района не помню…
— У тебя что, крыша поехала?
— Наверно. Абсолютная пустота в голове…
В Малогде сестра после замужества жила отдельно от нас. Конечно, я не раз бывал у нее, но… хоть убей — не помню. Кто-то слизал адрес из памяти, как безжалостным «delete» из компьютера.
Жора посмотрел внимательно: не валяю ли дурака? Поверил:
— Ну ладно. Сейчас дозвонюсь до справочного, найдут адрес по телефонному номеру. — И ушел в будку. А я виновато остался на месте. Ерошка и Еська сидели ко мне спиной и, выворачивая шеи, поглядывали с интересом. Из будки сперва слышалась Жорина ругачка с Танкистом, затем все затихло на пять минут. И наконец Жора возник в двери. С недоумением на небритом лице.
— Вот кретины… Утверждают, что такого номера в Малогде нет.
Я не удивился. Ждал чего-то подобного… Ладно, хоть чемодан с собой.
Жора посмотрел на меня, на ребят.
— Вот что, люди. Я вас все-таки спасу. Используя родственные связи… Пойдете по берегу до кирпичной водокачки. Там отрезок рельсового пути, на нем купейный вагон. Это что-то вроде пристанища для командировочных мелкого ранга и отставших от пароходов разгильдяев… Вообще-то туда пускают лишь с направлением из пристанской конторы, но вы скажете хозяйке: «От Жоры». Хозяйка эта, тетя Кнопа, моя… ну, вроде как двоюродная тетушка. Меня уважает…
— Знаешь, Жора, ты проводи ребят, а я лучше в гостиницу…
— В гостинице тебя обдерут как липку. К тому же в вагоне детей одних не поселят. А мне с ними некогда, скоро два вечерних катера подойдут. Не Танкиста же посылать с ребятишками…
Ерошкина одежда была еще сырая, он скатал ее в муфту.
Обулся, надел ремешок аппарата на голое плечо. Взял меня за рукав и шепотом сказал:
— Ну вот. Никуда ты от нас не денешься…
Как-то затеплело у меня внутри. «Чудо ты костлявое, бесприютное…» Я взлохматил ему непросохшие, приглаженные волосы. Еська так же, как брат, взяла меня за рукав. За другой. «Еще одно чудо беспризорное…»
Был уже вечер, около восьми часов. Правда, солнце не спешило к горизонту — лето же, — только еще больше пожелтело. И сильнее, прохладнее запахло речным песком.
12
Мы попрощались с Жорой и пошли вдоль воды, мимо вынесенных паводком бревен. И минут через пятнадцать добрались до красной будки-водокачки (явно заброшенной). Здесь и правда был кусок рельсовой дороги, с двух концов ограниченный полосатыми брусьями на подпорках. На брусьях торчали разбитые фонари.
И вагон был — обшарпанный, с облезлым советским гербом на зеленой стенке.
И тетя Кнопа (вот имечко!) оказалась на месте. Грузная, весьма пожилая, с двумя похожими на черные бобовые зерна бородавками у нижней губы. Услыхав про Жору, отнеслась к нам ласково, лишних вопросов не задавала. Отвела в купе.
— Вот электричества только нету… А постель стоит по червонцу за комплект.
Я взял три комплекта. И потом оказалось, что зря: брат и сестра заявили, что лягут на одной полке, чтобы разговаривать ночью (столько времени не виделись!). Я попробовал внушить им, что это неловко.
— Да чего неловко-то? — хихикнул Ерошка. — Мы с рождения в одной коляске спали.
— Мы ведь близняшки, хотя и непохожие, — добавила Еська.
— Я не про то. Свалитесь же, узкая полка-то.
— Мы тоже узкие, — рассудил Ерошка, развешивая мокрый костюм на поручнях под багажными сетками. Они решили устроиться на нижней койке. Я развернул свою на верхней, наискосок от их «лежбища». Но ложиться было, конечно, рано. Солнце из-за реки косо светило в широкое окно без шторок.
Судя по тишине в вагоне, жильцов здесь, кроме нас, нынче не было.
Я пошел к тете Кнопе в служебное купе. Спросил, нет ли в вагоне или поблизости продуктовой лавочки.
— Нету, голубчик, — завздыхала тетя Кнопа. — Наверху, на берегу, есть хлебный киоск, только он до семи. А у нас вон только будочка в кустах, это если надо по своим делам. Потому как вагонный санузел в стоячем режиме не работает…
Узел-то узел, а как быть с ужином? Ладно, я потерплю, а ребятишки? Связался с младенцами, значит, должен заботиться…
— Голодные, что ли, путешественники твои? — понимающе сказала тетя Кнопа. — Сын и дочка, небось?
— Близнецы, — уклончиво сказал я.
— Ладно, ступай к себе…
Я послушался, а тетя Кнопа скоро принесла ржаной каравай, литровую банку с молоком и три стакана.
— Вот, заморите червячка. С этим дотерпите до утра…
— Вот спасибо-то!.. — возликовал я. — Сколько мы вам должны?
— Да чего там «должны». Ешьте-пейте на здоровье… — И она тихо прикрыла дверь.
Мы стали есть и пить. С отменным аппетитом и удовольствием. И ко мне вдруг пришло то ощущение ласковости, какое впервые я испытал в полусказочном детстве, в мастерской Гольдштейнов. И потом испытывал в снах, из которых притащил к себе в дом Синего Треугольника. Это была не просто ласковость, а ощущение покоя и уверенность, что в ближайшее время не случится ничего плохого. По крайней мере, в этот вечер…
Солнце наконец ушло за дальний берег. Мы по очереди прогулялись до будочки и стали укладываться.
Я внушительно предупредил:
— Если будете шептаться, то негромко. Потому что спать хочу.
— Ага, — дружно выдохнули близняшки. И не легли, а уселись на полке рядышком, с ногами. Завернулись в одну простыню. И сразу — шу-шу-шу… Потом Еська деликатно спросила:
— Так — негромко?
— Нет… А что у вас за разговор, если не секрет?
— Не секрет, — объяснила она. — Просто мы рассуждаем: что будет, если вдруг вагон куда-нибудь поедет?
— Куда он поедет, если с двух сторон тупики, — снисходительно сказал я. И сразу уснул.
Но вагон поехал. Ночью, сквозь сон, я ощущал потряхивание, колеса знакомо постукивали на стыках. Разлепив на секунду ресницы, я видел, как желтыми бабочками пролетают отблески фонарей. И это меня почему-то не удивляло. Ребят — тем более. Они крепко спали, уткнувшись друг в друга носами. Возможно, мне все это снилось.
А потом приснился сон, который и до той поры я видел несколько раз. И однажды даже записал в своем дневнике.
Пользуясь возможностями мемуарного жанра, я приведу здесь эту запись. Зачем? Сам не знаю. Возможно, потому, что сон этот — в той же тональности, что и события, о которых только что писал. Хотя он и не укладывается в сюжет.
«3.04.97.
Проснулся рано, до шести, удивился, что еще темно, и уснул опять. И увидел сон из многолетнего цикла своих снов, который я называю просто — «Про Город». И про который знаю, что это не просто сны.
Виделось вот что. Я задержался в отряде, в «Каравелле». Особых дел там не было, я сидел в одиночестве в кинолаборатории и писал в синей общей тетрадке новую повесть (как всегда во сне, прекрасно осознавал содержание, а проснулся — и забыл). Что-то связанное с мушкетерами, потому что иногда я заглядывал в книгу «Три мушкетера» — для каких-то уточнений.
Потом меня отвлекли, позвали зачем-то. Я подумал: не забыть бы тетрадку. И все-таки забыл. Вспомнил о ней, когда пришел домой. Дома была мама. И как это здорово, что она опять со мной — ласковая такая и даже помолодевшая (и теперь — я надеялся! — будет со мной всегда). Только она была грустновата. Я забеспокоился, спросил: не заболела ли опять? Но мама сказала, что все в порядке… Однако радость никогда не бывает полной. Ее, эту радость, стала подтачивать тревога за оставленную тетрадку. Вдруг ребята ее засунут куда-нибудь — не найду потом. И прощай новая повесть!
— Мама, я съезжу в отряд! Я быстро!
Мама не спорила, поняла, что для меня это важно.
Были сумерки. Я надеялся поймать такси или частника, но на улице не было ни одной машины. И тревога росла. Тем более что я вспомнил: оставил не только синюю тетрадку с повестью, но и книгу «Три мушкетера» — новенькое издание в золотой «рамке».
Я пошел пешком. Да, далеко, но что делать!
По дороге вспомнил, что у меня ключ только от внешней отрядной двери, а ведь внутренний тамбур и кинолаборатория наверняка тоже заперты. Надо бы вернуться, взять ключи в ящике. Но я ушел уже далеко от дома. И я решил: ладно, найду, может быть, дубликаты ключей в сенях, в тайнике.
В том, что я найду ключи, уверенности не было, и тревога царапала меня. А ночь сгущалась. Это была уже поздняя ночь. Я долго шел по каким-то полузнакомым пустым улицам. Горели редкие оранжевые фонари.
Город становился иным. Наполовину он оставался Екатеринбургом, а наполовину был уже Тюменью. Я оказался где-то в районе улиц Первомайской и Володарского, недалеко от своей бывшей школы № 25. И вдруг погасли фонари, упала густая тьма. Почему?
«Ах да! — вспомнил я. — Есть же указ городского начальства выключать уличный свет под утро. В целях экономии».
Но почему выключили, когда еще полный мрак?
Тьма была, однако, не страшная. Мягкая, ласковая, пушистая. До этой минуты стояла холодная весенняя ночь, и вдруг дохнуло летом.
Я, забывая о тревоге и радуясь теплу, прошел в темный квартал, свернул за угол, и сразу наступило утро.
В конце улицы поднималось малиновое солнце. По влажным крышам побежали блики.
«Вот что значит настоящая весна! — подумал я. — Как стремительно наступает день!»
Я уже не помнил о тетради. Тем более что она осталась в Екатеринбурге, а теперь была явная Тюмень. Но не просто Тюмень, а Город из снов — мой Город. И я знал, что мне нужно отыскать улицу Внуковскую, дом десять. Там какой-то детский клуб, куда я обещал зайти, чтобы договориться о встрече с читателями.
Я повернулся спиной к солнцу и вышел на длинную улицу, которая называлась Пушкинская (на самом деле такой улицы я в Тюмени не помню). Глянул вдаль и увидел высокую башню. Судя по всему — церковную колокольню.
«Откуда? — подумал я. — Ведь раньше в этом районе не было храмов». И тут же сказал себе: «Но ведь теперь повсюду восстанавливают старые, давно разрушенные. И строят новые…»
Видимо, это был новый храм. В колокольне сочетались традиционные элементы (наверху — купол-луковица) с необычными. Башню опоясывал винтовой выступ. Он, видимо, повторял очертания идущей внутри колокольни винтовой лестницы. Детали были слегка размыты, башня виделась в утренней дымке.
Зато дома` были видны отчетливо. Одноэтажные и двухэтажные, деревянные — и все же не просто дома, а скорее дворцы. С высокими окнами и во всем великолепии тюменской резьбы. Словно кто-то выставил на этой улице все лучшее, что в позапрошлом и прошлом веке создали в Тюмени самые замечательные резчики по дереву.
Дерево было потемневшим, коричневато-серым, но без трещин, без поломок и старческой кривизны карнизов. Все дома стояли строго, прямо, как на выставке. И плотно друг к другу, без перемычек из ворот и заборов.
Было в этой улице (с густыми, уже распустившимися кленами, которые, однако, не заслоняли домов) и в не виданной раньше колокольне скрытое величие и… какое-то особое дружелюбие. И обещание радостных открытий.
Господи, почему я не бывал здесь раньше? Как же плохо еще я знаю свой Город! Я пошел по правой стороне. Увидел деревянный домик поплоше, постарее других, кривой и с забором. На жестяном щитке с лампочкой, на котором обычно пишут номер и название улицы, были облупившиеся буквы: В эт… доме ост…ся А.П. Чехов.
Ну да, Чехов же был в Тюмени, проездом на Сахалин! Почему я раньше ничего не знал про этот дом?
Я перешел на левую сторону. Ну и тепло! Я распахнул куртку, сунул в карман вязаную шапку.
Господи, какое же счастье, что уже лето!
И когда оно успело наступить? Вчера еще всюду были подтаявшие сугробы, а сейчас клены помахивают листьями.
«Конечно, сон, — подумал я. — Такое уже бывало в снах про Город. И дома` с такой чудесной резьбой уже снились мне, только чуть по-иному, на других улицах».
Но разве во сне можно видеть такие подробности, такие детали резьбы? Все эти деревянные кисти, гроздья винограда, узоры. И эти листья кленов с бликами утреннего солнца. Вот один качается прямо у меня перед носом — узкий, зубчатый, похожий на лист одуванчика. Блестит и пахнет влажной зеленью. Неужели его нет на свете и он только плод моего работающего во сне воображения?
И эти ребятишки с рюкзачками и ранцами, бегущие мне навстречу! Видимо, спешат в школу… Откуда они узнали, что сегодня с утра настоящее лето? Бегут в одних рубашонках… А вот один, белобрысый, в майке с мультяшным тигренком на груди, с зелеными лямками рюкзачка на плечах, катит в тележке-сиденье на двух колесиках малыша лет трех-четырех. Видимо, должен завести его в детский сад по дороге в школу…
— Мальчик, где здесь улица Внуковская?
— Ой, я не знаю… — И заспешил дальше.
Я опять вспомнил про синюю тетрадку с повестью, но уже без тревоги. Куда она денется! Главное, найти детский клуб.
Теперь я шагал вдоль сквера с изгородью из частой проволочной сетки. Сквозь дыру в этой сетке стали пролезать на тротуар мальчишки в серых форменных рубашках и синих галстуках. «Наверно, скаутский отряд», — подумал я.
Где Внуковская улица, они тоже не знали.
Я свернул за угол, налево. Здесь улица была уже обыкновенная, с панельными домами. Она полого шла вверх, тротуар — тропинка, прыгающая по бугристому подъему.
Попалась навстречу девочка лет четырнадцати, славная такая, с конопушками.
— Ты не скажешь, где тут улица Внуковская?
— Да вот она и есть!
— Спасибо.
Слева был дом номер пятнадцать. Пятиэтажная хрущевка. Число было написано большими черными цифрами на обшарпанном жестяном квадрате.
«Значит, дом десять недалеко, только с другой стороны», — подумал я. И сразу проснулся. В тот момент, когда был уверен уже, что вокруг не сон, а явь. Вот досада…
Но все равно хорошо, что я увидел это.
Не может быть, что все это — просто сон. Не может быть, что вовсе нет на свете этой девочки, этого мальчишки с малышом в тележке, этого темно-зеленого листа, что качался у моего лица.
И, кроме того, я опять видел маму…
И тетрадка с недописанной повестью тоже где-то есть…»
А сейчас, в вагоне, кроме этой истории про путешествие до улицы Внуковской, мне снилось еще многое. И тоже хорошее. Но что именно, не помню…
Я проснулся от ветерка. От частых встряхиваний расшатанная рама со стеклом осела, и в окне была широкая щель. В нее вместе с холодком летели луговые запахи. Луга и кустарники, проплывавшие за окном, росисто блестели под утренним солнцем.
Ерошка и Еська спали порознь, каждый на своей полке. Видать, наговорились ночью и решили не тесниться. Оба завернулись в простыни с головой — значит, утренний холодок достал их, как и меня. У Ерошки торчала из-под простыни коричневая нога со светлой ступней и чистой розовой подошвой. «Как у обезьяны», — подумалось мне. Я усмехнулся — вспомнил Ерошкины стихи про макаку.
Я прислушался к себе: нет ли удивления оттого, что вагон катит куда-то, хотя вечером стоял на рельсах, отрезанных от других путей? Удивления не было. Было ощущение, что все идет по заранее намеченному сюжету. Кто его сочинил, этот сюжет? Синий Треугольник? Встревожиться бы, как разумному человеку. Но и тревоги не было. А было ощущение хорошего утра.
Спал я не раздеваясь. Теперь прыгнул на пол и сразу вышел из купе. Коридор был пуст, в открытые окна врывался встречный воздух. И широко светило в них еще невысокое, с малиновым отливом солнце. Мимо вагона резво бежал березняк. Я мельком отметил про себя, что в листве у него мелькает желтизна. Странно. До осени еще далеко…
Умыться бы… Теперь, на ходу, санузел, возможно, «функционирует»?
Да, дверь туалета была отперта, кран работал. Я умылся, вытерся висевшим на крючке очень чистым вафельным полотенцем (сервис!). А когда шел обратно, навстречу попалась молоденькая проводница.
— Доброе утро. Меня зовут Катя… — и улыбнулась. Не дежурной улыбкой стюардессы, а как-то по-домашнему. Она была круглолицая, с редкими конопушками, светлыми косами. Не красавица, но… исходил от нее какой-то уют.
— Доброе утро, Катя… А тетя Кнопа спит?
— Она осталась в Малогде. Я ее сменила перед тем, как поехали.
Спрашивать, почему поехали, как попали из тупика на рельсовую магистраль, не было смысла. И все же я сказал:
— Неожиданно как-то поехали. Стояли, стояли и вдруг…
— Ну, отчего же неожиданно? — улыбнулась она. — Вам ведь надо в Ермильск? Ну и вот…
Мне вовсе не надо было в Ермильск. Но… видимо, кому-то это было надо. И я не заспорил, спросил только:
— А скоро Ермильск?
— Через сорок минут. Вы будите ваших ребятишек, я чаю принесу…
Я растолкал Ерошку и Еську, погнал умываться. Сказал между делом:
— Вас не удивляет, что мы катим куда-то?
— Не-а, — беспечно отозвался Ерошка.
— Как теперь домой-то попадете?
Еська глянула на меня из-за плеча и сообщила с неожиданно взрослой ноткой:
— Так и попадем. Все рельсы к дому ведут… — Потом пригрозила Ерошке: — Будешь мазать волосы слюнявой лапой, опять устрою головомойку.
— Вот воспитательница на мою голову, — обрадованно сказал он.
Пока они умывались, я побрился в коридоре, там в розетке было напряжение. Тем временем проводница принесла три стакана с чаем и пачку печенья.
— Спасибо… Дети, нашу хозяйку зовут Катя.
— Здрасте! — разом просияли они умытыми улыбками. Я полез за бумажником.
— Нет-нет, — замахала руками Катя. — Это угощенье от тети Кнопы…
Кусты сменились длинной постройкой с готическими окнами, острыми арками и башней, украшенной большущими черными часами. Вспомнился сон про золотисто-рыжего Ванечку (который отобрал у меня и Леонида коньяк). Тогда за окнами вагона проплывало похожее здание. Затем началась обычная окраина — с деревянными кварталами, среди которых кое-где торчали типовые пятиэтажки. Было много больших деревьев (и я опять заметил в листве желтизну). Заглянула Катя:
— Скоро вокзал…
Еська расчесала на косой пробор Ерошкины волосы невесть откуда взявшимся гребешком. Он с удовольствием жмурился. Я подумал опять, что такая прическа для курносого скуластого пацана — как шелковый бантик для беспризорного котенка. Но ничего не сказал.
13
Вокзал оказался небольшой, двухэтажный, но не старинный, как в Малогде, а новый, из современных конструкций, с большущими стеклами. Двухметровые буквы над крышей не оставляли сомнения, что это и правда — ЕРМИЛЬСК. Они, эти буквы, резко белели в очень синем и совершенно безоблачном небе. Синева отражалась в лужицах на асфальтовом безлюдном перроне.
Поезд, едва мы сошли, укатил дальше. Мы были одни. Зачем нас принесло сюда?
Утро, несмотря на солнечный блеск, было свежее. Зябкое даже. Еська терла себе острые локотки. Ерошка переступал журавлиными ногами. Кстати, костюмчик его не был уже столь балахонистым, как вчера. Наверно, сел после стирки. То ли у ткани было такое свойство, то ли подействовали растворенные в воде химикаты. Я подозрительно (и даже с опаской) глянул на буквы. Было как накануне: CICIROMA. Но кенгуренок был теперь похож на кузнечика — вроде тех, что на Ерошкиных носочках.
— Друзья мои, — начал я тоном умудренного взрослого. — Прежде всего надо отыскать кассу и взять билеты обратно до Малогды. Это самое разумное…
— Нет, — быстро оглянулась на меня Еська. — Самое разумное — это скорее пойти в парк Судостроителей, на аттракционы. Они сегодня работают последний день.
— Почему же последний? — бестолково заспорил я. — С чего ты взяла?
— Потому что закрытие летнего сезона. Я досадливо сказал:
— Какое закрытие! Начало июля.
— Ну да… Вон, погляди, — хмыкнул Ерошка. Вытянул руку к левому крылу вокзала. Там на стене белел громадный макет отрывного календаря. И что я увидел? «30 августа. Среда».
— Елки-палки… Как это получилось?
— А вот так… — Ерошка зябко потер коленки, которые остро торчали ниже мятых, заметно укоротившихся штанов. Глянул на меня, не разгибаясь и вывернув шею. — Помнишь девочку с красным мячиком? Я же говорил — настукает чего-нибудь…
— Ну, идемте же скорее, — нервно поторопила Еська. — А то все лошадки разбегутся!
«Что за лошадки?»
— Ну… пошли. Только оставлю чемодан в камере хранения.
— Ни в коем случае! — испугался Ерошка. — Потом не найдешь!
— Ни в коем случае! — подтвердила Еська.
Они понимали происходящее гораздо лучше меня. Вернее, я совсем ничего не понимал.
«Еська, Ерошка, кто вы?..»
Ладно, чемоданчик был нетяжелый…
Мы пошли по привокзальной улице (тополя, киоски, невысокие дома с магазинами и аптеками). Солнце стояло уже высоко и грело теперь ощутимо. От зябкости не осталось следа. Все же лето еще… Еська шла со мной рядом, Ерошка, пританцовывая, шагал впереди (иногда машинально трогал прическу). Футляр с аппаратом висел у него на ремне через плечо. Никелированный замочек отбрасывал колючие лучи. Ерошка оглянулся:
— Дядя Слава, вспоминаешь Ермильск?
Я ничего не вспоминал. Да и что вспоминать? Улицы были такие же, как в Малогде. Даже монастырь над обрывом, когда мы вышли к реке, показался знакомым. Словно не уезжали. Вот только желтизна в кленах и тополях…
Еська и Ерошка шагали уверенно. Еська сказала:
— К воротам не пойдем, там билеты брать надо, это ого сколько стоит…
Ерошка деловито поддержал ее:
— Да, зайдем с тыла! Там в решетке дыра.
— А если поймают? — опасливо сказал я.
— Кто поймает? — удивился Ерошка. — Это законный бесплатный вход.
Мы двинулись глухими переулками, где бродили белые утки и сохли на заборах сплетенные из лоскутков половики. Потом — через пустыри, извилистыми тропинками среди высоченных сорняков с пушистыми головками и подсохшими листьями. Звенела сухая, со стрекозами, тишина. Пахло полынью и пасленом. Наконец тропинка уперлась в изгородь, сваренную из толстых арматурных прутьев (с некоторой претензией на орнамент). В одном месте прутья были разорваны и отогнуты. Дорожка вела именно к этой дыре.
Мы пролезли. За решеткой стояли кусты боярышника, их пробивала по прямой линии узкая аллея. Чем дальше, тем больше было похоже на парк. По краям аллеи появились бетонные вазоны с настурциями. На лужайке мы увидели гипсовую скульптуру: могучий дядька в рыбацкой шляпе держался за колесо с рукоятками, а рядом стоял пацан ростом с Ерошку. Лицо мальчишки было не тупым, как у гипсовых пионеров моего детства, а довольно живым, с просьбой: «Дай порулить»…
Ерошка оглянулся опять.
— Дядя Слава, а у вас на «Томасе Манне» были юнги?
— Я же объяснял: это придуманное судно…
— Ну, я как раз про это: ты не придумал ни одного юнгу?
— Как-то не пришло в голову.
Ерошка отвернулся. И, кажется, бормотнул: «Эх ты…» Я почему-то ощутил виноватость и досаду. И насупленно сказал шагавшей рядом Еське:
— Ну, а где они, ваши аттракционы?
— Скоро придем.
На аллее и вокруг было по-прежнему пусто, только воробьи да бабочки. Но вдали уже слышались голоса и музыка. И наконец мы вышли на садовую площадь — с качелями, каруселями, киосками и разноцветными тентами над столиками. На дощатой эстраде играл оркестр — несколько труб, контрабас, барабан и блестящие тарелки. Народу оказалось не очень много, не толпа. Взрослые в основном сидели у столиков, пестрая ребятня взлетала на лодках-качелях, ездила по извилистым рельсам на игрушечных паровозиках, вертелась на карусельных лошадках.
В общем-то самые заурядные развлечения, довольно старомодные даже. И чего это Еська с Ерошкой так сюда стремились?
Я решил, что дам им денег на катанье, а сам сяду неподалеку с бутылочкой пива. С момента отъезда в Малогду я не пробовал никакой жидкости, кроме воды и чая. «Послезавтра будет четвертый день, как я не брал в рот ничего спиртного…»
Увы, планы мои полетели кубарем.
— Дядя Слава, сюда! — Ерошка и Еська с двух сторон ухватили меня за руки. Потянули к самой большой карусели.
— Братцы, мне-то сюда зачем? Катайтесь одни!
— Постой, постой!.. Дядя Слава, сейчас будет интересное!..
Штакетник вокруг карусели обступали десятка два мальчишек и девчонок. Видно было — ждут чего-то. Карусель замедлила верчение. Остановилась. Те, кто сидел на лошадках, соскочили, встали среди ожидавших. Радиоголос из середины карусели (этакая тумба с большущими портретами клоунов) торжественно сообщил:
— Дорогие дети и взрослые! Наш аттракцион завершил работу в этом сезоне! Попрощайтесь с лошадками до весны! Сейчас мы начнем демонтаж карусели!
Я решил, что ребята кинутся обнимать и гладить деревянных лошадок (довольно примитивных, но с милыми мордами). Но никто не двинулся. Появились пятеро дядек в синих робах и с громадными гаечными ключами. Каждый подступил к лошадке, заработал ключом и… вот деревянные скакуны уже у них в руках. Рабочие разом повернулись (кажется, это был отработанный ритуал), зашагали на край площадки и там, в траве, поставили лошадок шеренгой.
И тогда ребятня с радостными воплями кинулась к игрушечным скакунам. Меня отшатнуло в сторону. Я увидел, как пятеро счастливчиков, успевшие первыми, вскочили в крашеные седла.
Ерошка и Еська оказались в их числе!
— Не спешите! Спокойствие! — надрывался радиоголос! — Лошадки будут еще!
Неудачники снова обступили карусель. А пятеро всадников… они растопырили коричневые ноги в кроссовках и сандалетах, откинулись в седлах, натянули веревочные, с бантиками, поводья и вздыбили лошадей! И те привстали на задних ногах, передними поболтали в воздухе и бросились вскачь!
— Ура-а!!
«Куда они? Не свихнули бы шеи!..» — эта мысль была сильнее изумления от оживших коняшек.
— Ерошка, Еська!..
Они прогарцевали мимо. Ерошка вскинул руку в съехавшем до плеча рукаве.
— Дядя Слава, жди нас здесь! Мы поскакаем и вернемся!«Поскакаем»! А куда, где? И сколько ждать-то?
Но они уже умчались в одну из разбегавшихся лучами аллей. Не бежать же следом… В этот момент еще пятеро ловкачей оседлали отвинченных лошадок (видимо, всего скакунов было десять). И тоже умчались. Оркестр на эстраде — рослые дядьки в синих мундирах — заиграл марш из фильма «О бедном гусаре замолвите слово». Я постоял, подумал, взял в киоске две бутылки пива «Тайный советник», присел к шаткому пластиковому столику.
В самом деле, чего волноваться? Поскачут и вернутся. Видно, такой здесь обычай.
Бутылок мне хватило на сорок беззаботных минут. А потом вернулось беспокойство. Ни один всадник за это время не вернулся.
Я подошел к рабочим — они уже разбирали центральную тумбу карусели.
— Скажите, а долго они могут так скакать? Когда вернутся-то?
Добродушный дядька, похожий на один из клоунских портретов, почесал за ухом гаечным ключом.
— Когда вернутся? Это теперь от коняшек зависит, а они обратно не хотят, в стойло-то, упираются… Пацанята обычно побросают их в кустах, а сами кто куда, чтобы не попало… Ты их лучше не жди, поищи по парку, мил-человек…
Ну вот, новое приключение! У меня от нехорошего предчувствия засосало под печенкой. Понимал я: не следует уходить, надо ждать до упора, но тревога была сильнее разума. Подхватил чемодан и пошел. По одной аллее, по другой… Несколько ребят на лихих лошадках попались навстречу, но были они незнакомые. Пронеслись так резво, что я не успел окликнуть, спросить про Ерошку и Еську. Кстати, мчались они отнюдь не к карусели.
Тревога моя росла с отчаянной быстротой. То, что я испытывал теперь, было похоже на тихую панику. Я заметался. Попадал в какие-то заросли, в стеклянные галереи с громадными кактусами, на пустыри, где были свалены разбитые статуи и покрытая облезшей краской фанера. И была такая же замороченность, как при бесполезных попытках набрать нужный номер телефона…
Потом, взмокший и потрепанный, я выбрался опять на площадку с каруселью. Вернее, без карусели — ее уже не было. Какая-то тетка в окошке киоска сочувственно сказала мне:
— Вы небось тех наездников ищете? Да они уж давно усвистали из парка, на улицах смотреть надо, сюда им теперь дороги нету…
Я пошел к воротам парка, интуитивно угадывая направление.
Ворота были высоченные, с оштукатуренными колоннами и решетчатыми створками. Я спросил у билетерши, похожей на тетю Кнопу:
— Дети на карусельных лошадках не выскакивали? Мальчик и девочка. Он на черно-белой, она на коричневой…
— Да что ты, голубчик! — отмахнулась тетушка. — Разве будут ребятишки разбегаться через главный выход? Я же их мигом заверну! Они, это, через дыры в заборе, хитрый народ…
Не надо было уходить с карусельной площадки! Наверняка Ерошка и Еська поскачут, погуляют и вернутся ко мне!.. Или… не вернутся? Зачем я им нужен? Они добились своего, встретили друг друга, и здесь, в Ермильске, у них, наверно, свои планы. Что я знаю об этих непонятных брате и сестре? Кто они?
И все-таки вернуться на прежнее место — самый правильный шаг!
С этой мыслью шагнул я опять в ворота. Тетушка преградила путь.
— Ты куда, милый? Нельзя без билета. Ты ведь вышел наружу, теперь надо платить снова.
— Но я же только что там был, вы видели! Я ребят ищу!
— Да понимаю я, мой хороший! Мне разве жалко? Но не положено, здесь такое нерушимое правило. Без билета ни одна дорожка тебе не откроется и не найдешь ты никого… Да вон касса, три рубля всего билет-то…
Я поспешил к желто-красной дощатой будочке с окошком.
— Будьте добры…
— Весьма сожалею, но билетов больше нет. Конец сезона. — Кассирша была совсем не похожа на тетушку у ворот. Сухая, седая, напоминала она… да, Нину Адольфовну Кирхгоф!
— Но, понимаете, у меня там…
— Весьма сожалею, сударь, но от меня ничего не зависит. Здесь незыблемые правила. Могу только посоветовать: обойдите парк. С тыльной стороны есть, по-моему, еще бесплатный вход…
Я помчался к знакомой дыре в решетке. Взмокший, запыхавшийся, с надеждой и страхом в душе. Казалось, что вся жизнь рухнет, если не найду ребятишек. И конец этой рухнувшей жизни я проведу в отчаянии и безысходной виноватости. Потому что… да, потому, что Ерошка и Еська стали за сутки как родные. Сам не ведаю почему. Словно знал я их с рождения… Ну и, кроме того, я же отвечал за них, раз привез в другой город, оторвал от дома…
«От какого дома ты их оторвал? И не ты их сюда привез. Само собой так вышло!»
«Все равно… Если не отыщу — сойду с ума…»
Путь оказался кошмарно долгим. По кривым переулкам, по пустырям, по тропинкам в чертополохе. Сорняки скребли меня по джинсам, по чемодану, который я так и таскал с собой… Ну, вот оно, знакомое место у решетки…
Здесь работали дядьки, похожие на тех, что развинтили карусель. Они выпрямили почти все разогнутые прутья, приварили их на прежние места. Сейчас разгибали последний.
— Подождите… пожалуйста… Мне надо туда… Черноусый морщинистый мужчина (возможно, бригадир) выпрямился, глянул из смоляных бровей.
— А туда уже нельзя, гражданин. Конец сезона.
— Я знаю! Но там у меня… ребята остались… Надо найти!
— Я понимаю. Но вы теперь никого не найдете, даже если пролезете здесь. Попробуйте через главный вход…
— Да пробовал я! Говорят, билетов нет!
— Да, без билета никак. Не знаю, чем вам помочь…
Белобрысый паренек опустил в лебеду автогенный аппарат, шагнул к бригадиру, что-то сказал ему на ухо. Стрельнул глазами в сторону.
— А! — обрадовался бригадир. — Вася правильно подсказывает! Вон видите дом с лесенкой? Там живет Евдокия Власьевна, круглосуточная смотрительша парка, вдова того шкипера, которому памятник в парке. Может, видели: мужчина со штурвалом и пацаненок? Дак вот, у нее, у Евдокии Власьевны, всегда есть запасные билеты на любые сезоны. Изложите ей ваши обстоятельства, бабка, думаю, не откажет… И я кинулся к дому «смотрительши».
14
Дом стоял в конце переулка, отдельно от других. На высоком гранитном фундаменте с отдушинами, среди лопухов и пушистого белоцвета. Стекла в большущих окнах с резными наличниками отражали синее небо. Что-то корабельное было в этом доме — острым углом он врезался в пространство, будто старый тяжелый пароход. Крыльцо с витыми столбиками и навесом напоминало судовой мостик. К нему, по лебеде с покрасневшими листьями, тянулась через пологий косогор дощатая лесенка. Я отметил все эти подробности, несмотря на панику в душе. Пока спешил наверх…
В ответ на стук открыла мне сама Евдокия Власьевна. Это оказалась высокая старуха с острым, как у сказочного полумесяца, подбородком. С пронзительно синими глазами. Не удивилась ничуть, будто ждала меня. В ответ на сбивчивую просьбу о билете сказала хрипловато, с покашливанием:
— Да мне ведь не жалко, я бы хоть дюжину дала. Да не осталось ни одного. Племянница моя, Серафима, как раз в типографию пошла за новыми, мы еще на той неделе заказ им сделали. Вот, глядишь, придет скоро, и тогда уж…
Была она, несмотря на суровый вид, ласкова.
— Ты проходи, передохни. Поставь чемоданчик в уголке да ступай в горницу. Я тебе чаек заварю.
— Да некогда мне. Искать надо ребят-то! Евдокия Власьевна склонила набок голову.
— Да теперь их ищи не ищи, а скоро не появятся. С коняшками этими дело такое. Пока не наскачутся, не вернутся.
— И… сколько же теперь ждать?
— А по-всякому бывает. Случалось, что иные до новой весны катаются, не устают… Я представил Еську и Ерошку в их летней одежонке среди сугробов и содрогнулся.
— Да как же такое может быть?!
— А так и может. Для них времечко-то летит неприметно. У нас месяц, у них полчаса… Ну а получишь билет и тогда, может, пораньше сыщешь. Главное, дождись Серафиму…
Я послушался. А что оставалось делать? Оставил у порога чемодан и башмаки, по толстым полосатым половикам прошел в широкую комнату. От зеленых штор стоял здесь уютный сумрак. Тикали ходики. По стенам развешаны были фотографии в рамках. На покрытом клетчатой шалью диване спала серая тощая кошка.
Мне сделалось полегче. Не то чтобы успокоился, но страха стало поменьше, надежды побольше, паника в душе улеглась.
В углу я разглядел маленький образ Спасителя в медном окладе. Под ним в стеклянной лампадке шевелился похожий на светлячка огонек. Я мысленно осенил себя крестом. «Господи, помоги мне и защити ребятишек…» Никогда я не считал себя сильно верующим и в церкви был раза три в жизни, по случаю, а тут… вот… Огонек шевельнулся сильнее, мигнул. Неужели погаснет? Нет, не погас. Показалось даже, что стал чуть ярче…
Евдокия Власьевна пришла с чайником, чашками и вазочками на подносе.
— Ты садись, садись к столу-то. Я чаек с травкой заварила. С такой, что нервы успокаивает, по себе знаю. Как случается, что от Константина, от сына моего, долго писем нету, нервы давай ныть да стонать, а выпью травки, и сразу на душе полегче. А там, глядишь, и письмо принесут… Ты уже был в парке-то, памятник видел?
Я кивнул.
— Это мужа моего, Никиту Юрьевича, там поставили в память про то, как он пассажиров на «Маршале Блюхере» от огня спас. Приткнул горевший пароход к пожарному судну, которое не ко времени на мель угодило. Ну, спасти-то спас, а после того начал сердцем болеть и помер через полгода… А Костюшку нашего мастер вылепил затем, чтобы Никите Юрьевичу не скучно одному было. Костюшка у него любимец был… А теперь он штурман в Архангельске, на теплоходе типа «река — море»…
Чай оказался с чем-то вроде мяты. От него стало еще спокойнее… Кошка пришла от дивана и, муркнув, прыгнула мне на колени.
— Ишь ты… — заулыбалась старуха. — Маська не ко всякому идет. А тебя, видать, признала за своего…
Я вздохнул, погладил благодарно притихшую Маську.
Пришла Серафима.
Я как увидел — замигал от удивления. Так она оказалась похожа на проводницу Катю! Как две капли!.. Ну, после пригляделся и увидел, что не совсем «две капли», но все-таки… Такое же круглое лицо, такие же редкие конопушки. И главное — та же ласковая манера в разговоре…
— Ну что, Симочка? — засуетилась ей навстречу Евдокия Власьевна. — Тут вот человек томится, билеты ждет.
— Да нет билетов, тетя Дуся, — опечалила ее (и меня) Серафима. — Не напечатали, окаянные. Говорят, нынешний лимит бумаги кончился, теперь только через месяц. Я говорю: «Да как же так можно? Ведь заказ уже оплачен!» А там один такой нахальный: «Вот и хорошо, что оплачен. Теперь нам куда спешить? А у вас все равно межсезонье»… Я чуть не разревелась. Ходишь, ходишь к ним, а они…
Серафима по-девчоночьи шмыгнула носом, виновато глянула на меня. Глаза были серо-зеленые, как у Ерошки (а какие глаза у Еськи, я не помнил). Подумав о ребятах, я опять затосковал. А она:
— Это, значит, вам нужен билет? Вот досада… А зачем он вам? Все равно в парке с нынешнего дня все закрыто.
Я коротко повторил свою историю.
— Вот досада, — снова сказала Серафима. — Конечно, был бы билет, и тогда самое правильное дело дежурить на карусельной площадке… А может, и бесполезное дело… Да вы не переживайте. С теми, кто ускакал на лошадках, никогда плохого не случается. Надо только ждать…
— Да сколько ждать-то?! — вырвалось у меня с новым отчаянием.
— А вот это конечно… — вздохнула Серафима, и в ее (в Ерошкиных) глазах было понимание и сочувствие.
— Спасибо. Пойду… — Я снял с колен Маську, поднялся.
— Да куда пойдешь-то? — озабоченно спросила Евдокия Власьевна.
— Не знаю… Буду теперь все дни ходить по улицам, искать. Может, встречу беглецов… И надо в какой-то гостинице угол найти, не под забором же ночевать…
— А на что тебе гостиница-то, — по-свойски, будто давнему знакомому, сказала старуха. — Там одна маета да расход. Живи здесь. У нас угловая комната свободная. В ней Костик живет, когда приезжает, да в эту зиму едва ли приедет, они с женой маленького ждут…
Пространство опять перелистнуло прозрачный лист. И мне показалось вполне логичным жить в этом старом доме, недалеко от парка, и ждать окончания событий. Я чуял, что именно здесь меня не оставит надежда разыскать в конце концов Еську и Ерошку.
«А зачем они тебе? Боишься, что придется отвечать — увез и потерял?»
«Не в этом дело…»
«А в чем?»
«Не знаю… Я без них не могу. У меня больше никого нет».
Евдокия Власьевна не брала с меня плату за жилье. Я жил словно приезжий родственник. Помог отремонтировать в погребе лари для картошки. Починил модель парусника, которую в школьные годы построил Костик. Она, кстати, была похожа на придуманную мной шхуну «Томас Манн», только называлась «Индеец». Чтобы проверить это сходство, я достал из бумажника старый календарный листок (там, у реки, я так и не вернул его Ерошке). А достав, сразу вспомнил: на нем ведь номер телефона, по которому Ерошка звонил Еське.
В доме телефона не было. Пришлось купить в киоске карточку для автомата. С колотящимся сердцем я поспешил в ближнюю будку. Вот наберу сейчас 00–22–34 (ой, нет, 200–22–34!) и услышу Еськин голос…
Голос оказался другой, хотя тоже знакомый.
— Неправильно набран номер… Неправильно наб… — задолдонила механическая девица.
— Дура безмозглая, — с великой горечью сказал я.
— Сам такой… — тем же голосом ответствовала девица. — А Еське больше не звони. До весны ты ее все равно не найдешь… — И запикало в трубке.
Я обалдело постоял с трубкой в руках. И с досадой, и… с надеждой все-таки. Ведь наступит же когда-нибудь весна. И, выходит, девица что-то знает? Или не она, а Синий Треугольник…
Надо сказать, дни бежали быстро. Пришла зима. Я колол дрова для изразцовой высокой печки и кухонной плиты. Ходил по заданию хозяйки на рынок. Чинил ходики, которые то и дело сбивались с ритма. Поправил покосившийся навес над крыльцом… Часто налетали густые, но не холодные метели.
В доме обычно было пусто. Евдокия Власьевна уходила в магазины, к соседкам или в контору паркового хозяйства. Серафимы тоже не было: она работала в той же конторе, в проектном отделе. Только Маська бесшумно ходила по плетеным половикам и терлась худыми боками о мои джинсы.
Иногда я читал старые «Огоньки», во множестве накопившиеся на полках и антресолях. Порой разглядывал фотографии на стенах. Это были Никита Юрьевич в разные годы жизни (но неизменно во флотском кителе), Евдокия Власьевна (от молодости до наших дней) и Костик. Костик в пеленках, Костик в школьном костюмчике, Костик в форменке флотского курсанта, Костик с шевронами речного штурмана… Была и Серафима — тоже начиная с малых лет…
Иногда мы с Серафимой ходили в типографию: выбивать заказ. Но билеты все не печатали — под разными предлогами. Правда, разговаривали работники типографии с каждым разом все виноватее («Мы все понимаем, но войдите в наше положение…»). Тот «нахальный», на которого жаловалась Серафима, со мной держался почтительно. А однажды отвел в сторону и заговорщицки спросил:
— Верна ли поступившая к нам информация, что вы автор книжки «Под синим кливером»?
— Верна. Ну и что?— Здешнее издательство, к которому я имею некоторое отношение, попросило узнать: не согласитесь ли вы на переиздание?
Предложение было заманчивое. Но я сурово сказал:
— Сначала билеты.
— Понял…
Казалось бы, для чего мне теперь билеты? И все же была у меня с ними связана непонятная надежда. А в глубине сознания тупо, без боли, но непрестанно стучало: «Еська, Ерошка, где вы…»
Мне нравилось ходить в типографию. Она располагалась в том длинном кирпичном доме с башней и часами, который я видел при подъезде к Ермильску. Только теперь это здание оказалось почему-то не в стороне от города, а среди центральных кварталов.
В длинных сводчатых коридорах пахло как в музее. В готические окна проникал пасмурный зимний свет. Желтели в простенках горящие лампы на бронзовых кронштейнах. Коридоры делали плавные повороты и приводили к винтовым чугунным лестницам. Гулко разносились голоса, и порой с башни доносился бой часов. А еще мне казалось, что где-то за стенами порой возникает гул проходящего поезда. Это нагоняло воспоминание об утре, когда мы приехали в Ермильск. И возникало ощущение недосмотренного сна. И ожидание… Странное ожидание, что вот сейчас разнесется стук деревянных ножек и в коридор на всем скаку примчатся Ерошка и Еська…
Один раз такое мне даже приснилось. И все было так ясно! Их виноватые рожицы («Не сердись, что мы долго катались…»), капельки растаявшего снега в волосах и на голых ногах, лукавые (хотя и нарисованные) глаза коняшек. Лужицы от их копыт… Когда сон стал угасать, я вцепился в него с отчаянной силой: «Не надо, не уходи! Пусть это будет правдой!» Но сон все же кончился (хотя, как я сейчас понимаю, мог не делать этого). Я открыл глаза. Мутно светила сквозь штору луна. В ногах у меня зашевелился Травяной Заяц.
— Ну, хоть ты здесь появился! — обрадовался я. — Придумай что-нибудь!
— Мр-р… — сказал Заяц, потому что это была Маська.
У меня, как у мальчишки, от горечи намокли ресницы. Я закрыл глаза и почти сразу увидел другой сон. Тот, что снился мне иногда и раньше (правда, не часто).
Будто я — старый и хворый писатель, автор многотомного собрания сочинений. (И когда я столько успел написать?) Мне порой приятно смотреть на этот ряд книжек с моим именем на корешках. Но постоянно гнетет тяжесть обрюзгшего тела и груз многих забот и тревог, которых с возрастом почему-то все больше и больше. И, пожалуй, чувствует мое состояние только рыжий кот, который живет у меня много лет. Он, в переводе на кошачий возраст, такой же старик, как и я.
Кот любит меня. Пожалуй, даже чересчур назойливо любит. Часто лезет на колени и трется мордой о мой живот, оставляя на рубахе и штанах рыжие клочья. Порой мешает работать. Тогда я сгоняю его с колен; «Не лезь, я занят!» Кот не обижается, но смотрит жалобно. Меня тут же начинает кусать совесть. «Ладно, иди сюда… Эх ты, чучело… Не сердись. Мы с тобой оба старики, неизвестно, кто кого переживет…»
Кот с удовольствием устраивается на коленях. Это все, что ему надо для радости жизни. Он не думает о бренности. О ней думаю я. Но больше почему-то тревожусь за кота, а не за себя. Есть на то основания. Несколько лет назад с беднягой случился припадок. У меня даже сохранилась в дневнике запись. (Не забывайте — это мемуары.) Вот она.
«…Хорошее настроение вечером было разбито грустным случаем с котом Максом. Он резвился, ловил на полу таракана и вдруг вскрикнул почти по-человечески. Упал на бок, высунул язык, из-под хвоста выпали какашки. Лежал, не мог подняться, дышал очень часто…
Началась суматоха, я дозвонился до диспетчера службы «Помощь животным», она сделала вызов врача и посоветовала дать Максу сердечные капли. Я дал немного валокордина. У бедняги пошла пенная слюна. Но потом он притих, стал дышать спокойнее.
Через час приехали две милые девушки, которые возились с Максиком часа полтора — умело, заботливо, ласково: мерили температуру, прослушивали, смотрели глазные яблоки, сделали укол. Сказали, что у него микроинсульт. Выписали много лекарств. Сегодня утром сходил в аптеку, выкупил кучу медикаментов, дал Максу две крошки от таблеток, понижающих давление.
Врач утром звонила, справлялась.
Максик вроде бы оправился, мурлыкал в ответ на ласки, просил есть и ходил в туалет. Сейчас спит в кресле.
Кстати, врачебная услуга стоила около сотни, но это, по-моему, совсем не дорого, учитывая то, как девушки возились с беднягой.
А Макса, это рыжее создание, я очень люблю. И он меня… Без него мне было бы совсем худо…»
Ну и вот, приснилось мне, что у Макса опять приступ. Я проснулся, чуть не подвывая от тоски. И не сразу понял, где я и что со мной. Потом сообразил наконец, что никакого Макса нет, а если и есть, то живет он где-то в ином мире вместе со своим старым хозяином и приятелем Тяпой. А здесь он — просто сон. В этом краю, где Малогда, Ермильск и неизвестно куда канувшие брат и сестра, Ерошка и Еська…
С Серафимой мы подружились. По вечерам она училась на каких-то курсах, там требовали знание компьютера, и она от подруги притащила старенький компьютер к себе домой — чтобы набираться опыта. Я помогал ей осваивать эту технику. Иногда засиживались до ночи. Ну и…
Да нет, не было ничего похожего на мои прежние отношения с женским полом. Совсем по-иному было. Спокойно так, тепло. Мы ничего и не говорили друг другу. Иногда только дуну ей в завитки на затылке, а она засмеется, проведет мне пальцем по носу, от лба до губ (как однажды Еська Ерошке). Ну, прямо как у семиклассников, причем не у нынешних, а полвека назад…
Дни бежали. Я не помню, как миновал Новый год. Казалось, пошли с Серафимой выколачивать из типографии билеты в декабре, а домой вернулись в середине февраля… Может быть, не цокот деревянных копыт отдавался там, в старинных коридорах, а стук мячика о панели времени?..
А в марте Евдокия Власьевна уехала однажды на несколько дней в деревню, к какой-то знакомой. И вечером после «компьютерной школы» Серафима посмотрела на меня более долгим взглядом, чем обычно. Опять провела пальцем по носу. И сказала:
— Ну, пойдем… — словно все было решено давно. И мы пошли к ней в комнату…
А утром она поцеловала меня и шепотом велела:
— Теперь уходи.
— Сейчас… Только вот… рубашка где-то…
— Ты не понял. Совсем уходи… — Но…
— Иди, иди, — повторила она ласково, но непреклонно. — Или не понимаешь? Иначе ничего не выйдет.
— Что не выйдет?
— Чудо ты гороховое. Ступай, потом поймешь…
— Но… куда?
Она глянула укоризненно:
— Ты что? Все еще не вспомнил адрес сестры?
— Но она же в Малогде! А я не могу уехать отсюда!
— Какая разница, в Малогде или здесь? — сказала Серафима с потемневшими глазами. — Все равно Город… Улица Запольная, дом одиннадцать…
И я сразу вспомнил! Двухэтажный деревянный дом, вроде того, во дворе у которого, в сарае, я оставлял чемодан. И не важно, в Малогде, в Ермильске или еще где. В Городе…
— Ступай, — тихо сказала Серафима. — Чемодан я с вечера собрала.
— Но я ведь еще приду, да? Можно?
— Если все сделаешь как надо… — Глаза у Серафимы были Ерошкины.
15
На улице оказалась уже полная весна. Похоже, что начало апреля. Грязный издыхающий снег лежал полосами вдоль дорог и заборов, а на черной земле проклевывалась трава и даже кое-где желтела мать-и-мачеха.
Пролетели две бабочки — белая и коричневая.
Солнце припекало. Я был в зимней куртке, которую купил, кажется, в декабре. В толстой вязаной шапке, в сапогах на меху. Шапку я сунул в карман, куртку распахнул, а из сапог не выпрыгнешь. Не босиком же шлепать по широким лужам.
В лужах отражалась яркая голубизна с желтыми пухлыми облаками. Где-то горланил петух. Несмотря на печаль расставания, на душе было по-весеннему. Я чувствовал себя медведем, очнувшимся от зимней спячки.
Я теперь точно помнил, где Запольная, и знал, как туда добираться. Можно сесть на ближней остановке на автобус и ехать через город. А можно двинуться пешком, напрямик, через пустыри. Их пересекала раскисшая, блестящая от солнца дорога. Я пошел по дороге, по обочине. Там было меньше сырости.
Утреннее солнце грело левую щеку. А справа… Мне казалось, что над крышами окраины и подернутыми дымкой тополями плывет среди облаков белая церковь. Та, которую видел я раньше в лугах за Малогдой… Нет, она была даже не белая, а прозрачная. Словно сотканная из искрящейся паутины. Невесомая… Когда я однажды глянул прямо, оказалось, что церкви нет. Но когда стал смотреть перед собой, церковь с правой стороны поплыла в синем воздухе снова. И мне казалось, что это — надежда…
Сперва никто не попадался навстречу, только перешли вереницей дорогу белые утки.
Потом стали встречаться солдаты. В одиночку и маленькими группами. Странные солдаты. Помятые, небритые, словно вышедшие из окружения. Большинство в незнакомой форме — сизой и коричневатой. Но были и в привычных серых шинелях, в пилотках. Все — без оружия. На обвисших ремнях болтались пустые подсумки.
Один солдат — с монгольским лицом, в странной шишкастой каске — спросил с акцентом, нет ли закурить. У меня, конечно, не было. Солдат безнадежно махнул рукой и побрел дальше. Это меня ощутимо царапнуло — тревогой и непонятным укором. Но скоро солдаты перестали попадаться, дорога опять опустела. Я заспешил. Я не столько думал о встрече с сестрой, сколько о телефоне. Ведь у нее в доме есть телефон! Значит, можно будет позвонить по номеру 200–22–34. Вдруг что-то узнаю про Еську? Ведь уже весна!
Пустыри кончились, я обошел территорию автобазы, миновал короткую улицу Водителей и оказался в начале Запольной, поросшей высокими тополями. От набухших почек тополя были в коричневатой дымке.
Все мне здесь было знакомо. Даже диким казалось, что я мог почему-то забыть адрес! Я словно возвращался домой…
Двухэтажный деревянный дом стоял в глубине двора. По скрипучей лестнице я взбежал на второй этаж (пахло старой краской и кошками). Пошарил в тайничке под подоконником. Ключа не было. Значит, кто-то дома. Кулаком поколотил в обтянутую обшарпанным дерматином дверь, поскольку звонка здесь не было ни в какие времена. Сразу послышались легкие шаги. Дверь быстро отошла, отодвинув меня на шаг.
На пороге встал Ерошка.
Господи, неужели это он?!
Похудевший, с тенями под глазами. Он как-то по-птичьи пискнул, обхватил меня, прижался лицом к моей куртке. Потом сразу отодвинулся. Сказал сумрачно:
— Наконец-то… Где ты был? — И сердито потянул меня в прихожую.
Там он повторил:
— Где ты был?
— Я… я был… Подожди, это долгий разговор. — Я взял его за плечо (чтобы не исчез, не растворился, как во сне). — А где были вы?! Куда вы пропали на ваших лошадях? Зачем?
Он повесил голову, зацарапал половицу кроссовкой (все еще новенькой, будто вчера купленной).
— Мы хотели покататься. А коняшки не стали слушаться, задурили, выскочили из парка. И обратно никак… Разбежались в разные стороны. Еська потерялась. А меня лошадь сбросила в канаву и ускакала… — Он виновато засопел.
— А потом?
— А потом я хотел вернуться в парк. Но туда уже не пускали. И я пришел сюда. Думал, ты тоже придешь. Куда тебе деваться, если не к сестре?.. А тебя все нет, нет… — Кажется, Ерошка всхлипнул.
— Но я же не знал, что ты здесь! И адреса не помнил. Мне его только нынче утром сказали… А ты как его узнал, адрес-то?
Ерошка поднял лицо — неумытое, с полосками на щеках.
— По-моему, я всегда его знал…
— Откуда?
Он пожал плечами:
— Понятия не имею… Не все ли равно.
— Сестра и ее супруг дома?
— Нет. Они еще не вернулись из Штатов.
— И что же? Ты все это время жил здесь один?
— А чего такого? — Он глянул опасливо. — Ну да, несколько раз пришлось в холодильник забраться, так есть хотелось… Попадет за это?
— Горе ты мое… «Несколько раз»… Сколько же времени прошло, по-твоему? Сколько дней?
Он опять зацарапал половицу.
— Я не знаю… Мне казалось, что один длинный день. Иногда только делалось темно. Как при грозе… Я не помню, я печатал фотографии…
Я наконец сбросил куртку и раскисшие сапоги, мы вошли в комнату. Мне все еще казалось, что Ерошка может исчезнуть. Я посадил его рядом с собой на скрипучую тахту, обнял за плечо. Ерошка был настоящий, острое плечо твердо торчало под трикотажем.
А Еська?
Я понимал, что Ерошке про нее неизвестно. И все же спросил:
— Про Еську ничего не знаешь?
— Не-а… — отозвался он тоном более беззаботным, чем, казалось бы, диктовали обстоятельства.
— А звонить по тому номеру не пробовал?
— Да сколько раз! Только никакого проку! То «неправильно набран номер», то вообще одни писки и трески… Может, она все еще скачет на своей лошадке… Я знаешь почему не очень беспокоюсь? Потому что лошадка гнедая, даже коричневая. С теми, кто ездит на таких, никогда ничего не случается…
Мне показалось, что Ерошкины глаза чересчур блестят. Уж не жар ли у него? Я как бы случайно тронул его лоб. Он был совсем холодный. Кстати, волосы, несмотря на Ерошкину неумытость, были снова расчесаны на «английский» лад. Ерошка отвел голову. Объяснил чуть виновато:
— Я знаешь еще почему не сильно тревожусь? Потому что Еська на фотоснимках всегда улыбается. А раз улыбается, плохого не случилось…
— На каких снимках?
— Ну, я же говорил! Я печатал их все время! — Ерошка вскочил. — Смотри!
В самом деле, на подоконниках, на покрытом клеенкой столе, на полу у плинтусов лежали куски оберточной бумаги с темными оттисками. Некоторые были еще сырые. Я пригляделся к тем, что на столе. Некоторые снимки были знакомые, те, что Ерошка делал на берегу. Я узнал себя и Жору, узнал буксир «Слава». Только на кожухе колеса над названием «Слава» было еще одно слово, поменьше: «Дядя». Я мигнул. Ну да ладно, про это потом. Главное было — Еськины портреты. Не очень четкие, но ясно, что ее. И каждый с улыбкой…
— С каких же негативов ты ее печатал?
— С пятой пластинки. Помнишь, она одна тогда осталась неиспользованная… А здесь мне кто-то будто прошептал: прояви. Я и проявил. А там — она. И каждый раз печатается по-новому…
— Дела-а… — только и сказал я.
— Да… И лишь один раз получилась без улыбки. Я тогда сразу хотел побежать искать ее. Сунулся на улицу, а там почему-то лютый холод. А у меня ведь только вот… — Ерошка дернул себя за трикотажный рукавчик.
Ну да, я лишь теперь сообразил: ничего теплого у него, конечно, нет. Он был в прежней своей одежонке.
Хотя не совсем в прежней. Кенгуренок (или кузнечик?) был тот же и буквы, кажется, те же, но в одежде уже никакого намека на балахонистость и складчатость. Штаны и кофта уменьшились до размеров обыкновенных шортиков и футболки. Сели еще сильнее? Или Ерошка вырос? Нет, он, как и раньше, был мне чуть выше локтя, только выглядел более длинноногим и тонкоруким, чем прежде.
— Ты, наверно, стирал тут свой костюм?— Ага, два раза. Потому что один раз опрокинул на него яичницу, а другой раз вымазал вареньем… А он после каждой стирки съеживается.
— Ничего, так даже лучше стало. А то похож был на обвисшее чучело.
— Может, и лучше. Только непонятно… Буквы каждый раз перепрыгивают…
Я пригляделся. Да, под белым кругом с кенгуренком было теперь не «CICIMORA» и не «CICIROMA», a «CIROCIMA». Это меня слегка царапнуло: похоже на «Хиросиму». Будто намек какой-то. Вспомнились почему-то бредущие по дороге солдаты. Хотя какое нам до них дело? Они были явно из другого пространства, и видел я их словно сквозь прозрачную стенку. Даже того, который попросил закурить…
А Ерошка был вот он, рядышком! И радость от этого опять обдала меня как горячим воздухом.
— Наплевать на буквы! Главное, что ты нашелся!
— И ты нашелся!
— Больше я тебя не отпущу ни на шаг!.. Сейчас найду себе какую-нибудь обувь по сезону и пойдем искать Еську!
— Ура! — Ерошка подскочил так высоко, что успел сделать в воздухе ногами несколько «ножниц».
— Постой. А ты-то как пойдешь? На улице еще снег кое-где… Сейчас разыщу спортивный костюм Людмилы, сестра у меня худенькая…
— Да зачем?! — Ерошка в радостном прыжке опять постриг воздух ногами (волосы взлетели, но он тут же пригладил их). — Смотри! За окном лето!
Ну, лето не лето, а конец весны точно. Со второго этажа видно было, как цветет дворе сирень, а на кустах желтой акации проклевываются лимонные клювики…
Похоже было на май, но солнце грело как в июле. Я шагал, конечно, без куртки. На ногах — старые полуботинки Николая, моего зятя (кажется, так называется муж сестры). Ерошка скакал сбоку от меня. Видать, насиделся дома, теперь не мог идти спокойно.
— Экий ты прыгучий нынче, — одобрительно заметил я.
— Ага! Кузнечики пятки щекочут!
— Какие кузнечики?
— Те, что раньше были на носках. Во время стирки они смылись… Ну, смылись, то есть сбежали. И поселились в кроссовках. — Ерошка в новом скачке дрыгнул ногами. В самом деле, на белых носочках теперь не было кузнечиков.
— А ты сочинитель… Он хихикнул:
— Есть в кого.
— Это в кого же?
— Не скажу, — хихикнул он снова. И посерьезнел: — А куда идем-то?
— Как куда? Конечно, в парк!
Я был уверен, что в решетке теперь опять проделана дыра. Или, в крайнем случае, купим у главного входа билеты. Наверняка уже начался новый летний сезон. И конечно же, в парке вновь работает карусель. Едва мы там появимся, примчится на своем темно-гнедом скакуне-лилипуте Еська.
Я был в этом убежден. Потому что нынешним утром события сделали явный разворот к счастливой развязке.
Ерошка, однако, поскучнел. Неуверенно глянул сбоку:
— Дядя Слава, а надо ли? — Что?
— Ну… идти на прежнее место.
— А что же еще? Конечно, надо!
Ерошка опустил голову, но больше не спорил.
Его сомнение не испортило мой радостный настрой. Я представлял, как мы встретим Еську, а потом втроем явимся к Серафиме. И все будет хорошо. Ведь она сказала: «Если все сделаешь как надо». А я сделал… то есть скоро сделаю все как надо!
Правда, что-то смутное все же слегка царапало меня. Во-первых, эта почти «Хиросима» на Ерошкиной футболке. А еще — воспоминание о солдатах, которые недавно брели мне навстречу.
Впрочем, сейчас они не попадались, хотя дорога была все та же, по пустырям. Может, оттого, что мы шли в другую сторону?
На дороге не было уже ни снега, ни луж. Колеи высохли. По обочинам густо цвели одуванчики. Тепло струился солнечный воздух. И все же солдаты не забывались.
Лучший способ избавиться от беспокойства — поделиться им с кем-нибудь.
— Слушай, Ерошка, недавно я встретил здесь странных солдат. В каких-то незнакомых формах, измотанных, грязных…
Ерошка не удивился.
— А, это где-то кончилась война! Не победой кончилась, а так… общей усталостью. Заяц говорил…
— Какой заяц?
— Травяной и Песчаный. Он один раз приходил ко мне.
— Как… приходил?
— Ну, однажды… — не очень охотно сказал Ерошка. — Мне спать захотелось, я взял на вешалке какое-то пальто, укрылся на тахте, и вдруг сделалось как-то не по себе. Потому что один… И тут кто-то завозился в ногах. Я глянул, а это он, я сразу узнал… И стали разговаривать…
«Дела-а…»
— И о чем же разговаривали?
— О всяком… Он про Синего Треугольника рассказывал. Говорил: хорошо, что он… то есть ты… завязал его. От этой завязки в каком-то дальнем месте кончилась война, больше не стало крови… А еще сказал, что, может быть, ты скоро придешь ко мне. Но ты еще долго не шел…
— Прости, малыш. Так получилось…
Он не обиделся на «малыша». На ходу притиснулся ко мне. Сказал шепотом:
— Ну, ничего. Теперь-то уж все будет хорошо.
Но получилось так, что ничего не хорошо.
Когда мы вышли в переулок вблизи от парка, на месте не оказалось знакомого дома. Того, где я прожил осень и зиму!
На косогоре виднелись сгнившие остатки лесенки, а на месте дома был заросший репейником пустырь. Так заросший, словно здесь не было ничего давным-давно.
Я обмер. Обмяк. Ерошка смотрел на меня перепуганно: мол, что стряслось? Ведь он-то раньше про этот дом не знал.
— Дядя Слава, что с тобой?
Я взял себя в руки. У парковой решетки опять возились рабочие. Кажется, проделывали в арматурных прутьях дыру. «Бесплатный вход»! Я взял Ерошку за руку, мы подошли.
Рабочие были незнакомые. Я спросил у самого пожилого:
— Вы не скажете?.. Недавно здесь дом стоял, Евдокии Власьевны… И вдруг нету…
Мужчина распрямился. Вытер лоб холщовой рукавицей со следами ржавчины.
— Да ты что, мил-человек, говоришь. Какое «недавно»! Власьевна уехала с племянницей к сыну в Архангельск в аккурат двенадцать лет тому назад. Дом продала кому-то, а он вскоре сгорел дотла. Такая вот история…
Действительно, «такая вот история»…
При мысли, что я никогда не увижу Серафиму, мне захотелось тихонько завыть. Или… проснуться. Но тогда… Нет! Я вцепился в Ерошкино плечо. Он даже ойкнул. Потом быстро сказал:
— Дядя Слава, пойдем отсюда! Я же говорил: не надо сюда приходить!
Он, конечно, ничего не понимал, и все-таки… да, он был прав! Мы быстро пошли прочь, опять оказались на дороге, ведущей через пустырь. Мне стало поспокойнее. Подумалось: «Сколько уже случалось такого. Может, все обойдется и на этот раз. Наверно, просто девочка-подсолнух слишком часто стучит мячиком о панель…» И Ерошка сказал:
— Дядя Слава, все будет как надо… Ой, смотри!
Из кустов желтой акации выскочила и запрыгала по обочине нам навстречу деревянная лошадка. Черно-белая, на прямых ногах, с лукавой улыбчивой мордой.
— Дядя Слава, это моя!
Ерошка подскочил к лошадке (она была ему головой до подмышки). Обнял за выгнутую шею. Оглянулся на меня, глаза сияли. Теперь они были совсем зеленые.
— Дядя Слава, она меня нашла! Понимает, что виновата, сбросила тогда и удрала… — И Ерошка живо вскочил в фанерное седло. Ухватил повод. Лошадка вскинула передние ноги, ломая их в коленях. И кажется, даже тихонько поржала. А меня обожгло новым страхом: вот сейчас Ерошка ускачет опять — и поминай как звали!— Постой!
А он смеялся:
— Дядя Слава, не бойся! Раз уж она вернулась, будет послушная! Она… знаешь что? К Еське нас приведет! Обязательно! Пусть идет, куда хочет! Я на ней, а ты рядом!..
Да уж, конечно, рядом! Не отставая ни на полшага! Хватит с меня всяких расставаний…
Лошадка свернула с дороги на тропинку в белоцвете и вдоль длинного кирпичного забора вывезла Ерошку (и вывела меня) на улицу Утренних Звонков. Я про такую и не слыхал раньше. По этой улице (похожей на Ключевской спуск) мы вышли на другую. Здесь был уже почти центр. Всадник Ерошка во всей красе отражался в магазинных витринах. Деревянные копытца четко стучали по асфальтовому тротуару.
Никого из прохожих не удивляло, что мальчик едет на деревянной карусельной коняшке. Меня, разумеется, тоже. Встречные мальчишки и девчонки смотрели с открытой завистью. Ерошка сидел гордо. Это в маленьком масштабе напоминало триумфальный въезд полководца-победителя в столицу.
Ноги Ерошка держал прямыми и вытянутыми вперед, как французский кирасир. Они длинно торчали из коротеньких ссохшихся штанин. Прошлогодний загар на ногах был похож на узкие, в обтяжку, ботфорты. Над загаром я вновь заметил коричневые точки от колючей проволоки. Показалось на миг, что они набухли кровью. Тут же пришли на память стихи про обиженную макаку. И вдруг стало отчаянно жаль Ерошку. Будто снова предчувствие какое-то. Представилась ржавая проволока на заборе и почему-то опять — бредущие солдаты в грязных шинелях, в распустившихся обмотках… Впрочем, это лишь на полминуты. Тревогу прогнал обыкновенный голод. Ведь мы не завтракали нынче! А время уже перевалило за полдень.
Ладно, я-то потерплю. А мальчишка? И так тощий, будто пацан из детдома военного времени…
Ерошка гарцевал в двух шагах.
— Слушай-ка, пора бы пообедать! Давай поищем столовую!
— Давай! А ее туда пустят? — Ерошка потрепал коняшку по деревянной шее.
— Найдем заведение, куда пустят.
Я завертел головой, отыскивая на ближних домах вывеску столовой или кафе. Нашел одну. Оглянулся на Ерошку. Ерошки не было.
16
Ну, что тут говорить опять о моем ужасе. Он прошил меня с головы до пят похожими на ледяные сосульки иглами. Я мгновенно понял, что Ерошка не просто отъехал, не спрятался ради шутки. Его не было здесь совсем. Потому что не стало еще многого.
Не стало в конце квартала белой десятиэтажки с рекламой «Sapsang». Церковь на углу была теперь без блестящих крестов, и купол стал не позолоченный, а ржавый и дырявый, с черной решеткой арматуры. Колючий ветер гнал по дощатому тротуару окурки самокруток.
Прямо передо мной на кирпичной стене трепетал угол косо приклеенной серой бумаги с крупными строчками. Я машинально побежал глазами по буквам.
«Приказ № 013. В связи с осложнившейся обстановкой в районе военных действий Ермильская военная комендатура предписывает всем военнообязанным явиться на дополнительную регистрацию к местам своей приписки…»
Доски тротуара качнулись, я оглянулся. За мной стояли трое. В новеньких суконных гимнастерках. У двоих — стволы и граненые штыки над плечами без погон. Эти двое — в пилотках, а третий — в фуражке и с эмалевыми «кубиками» на малиновых петлицах. Лица у всех непроницаемые.
— Ваши документы, гражданин…
— Вам что, делать нечего? («И где же Ерошка?»)
— Ваши документы!
Я плюнул, достал из заднего кармана редакционное удостоверение (хотя оно и было уже недействительное). Старший молча и неподвижно рассматривал его с полминуты. Потом глянул на меня из-под козырька. Глаза были никакие.
— Вы кто? Псих? Это что? — Он показывал на печать. Я и сказал:
— Редакционная печать.
— Что в печати?
Там был двуглавый орел. Маргарита Долгопень так лилась, что у нас «гербовая» печать.
— Сами не видите? Российский герб.
— Вижу, что российский, — сказал он задумчиво. — Вы власовец?
— Подите вы к черту! Если вы из кино, то учтите: я не в вашей массовке!
Я знал, что это не кино.
— Стоять!
— Я и так стою…
— Руки назад! Марш вперед! При ускорении шага, при попытке свернуть стреляем без окрика!
Двое в пилотках разом взяли винтовки на руку. Командир расстегнул кобуру. Повторил:
— Марш!
Что делать-то? Я плюнул и пошел… Все это было бы даже интересно, если бы не Ерошка и Еська. Где они?
Меня привели к невысокому кирпичному зданию с зарешеченными окнами полуподвала. Приказали: «Стоять!» Командир ушел в дом и скоро вернулся. Опять мне велели: «Марш!»
Двое с винтовками остались в коридоре, командир шагнул за мной.
Я оказался в сводчатой комнате, где в табачном дыму горела яркая лампочка. Уличный свет еле пробивался сквозь решетку полукруглого окна. У двери стоял часовой в синей фуражке, с совершенно деревянным лицом. И с дисковым автоматом (кажется, ППШ).
Еще три синие фуражки с лаковыми козырьками я увидел на длинном, покрытом красным ситцем столе (ситец был в чернильных кляксах).
Хозяева фуражек сидели за столом, в ряд. Один был с медным чеканным лицом римского полководца. Другой — с залысинами и дряблыми щеками, напомнил завхоза школы, в которой я учился с пятого по седьмой класс. У третьего было очень белое круглое лицо со щеками, похожими на ягодицы. «Помпей, Завхоз и Задница», — мгновенно придумались у меня прозвища.
Они смотрели на меня и будто не на меня. Они смотрели никак. Да, они были непохожи друг на друга, но с одинаковыми глазами. Я сразу вспомнил отчима, который в давние довоенные годы побывал в лапах следователей НКВД. Иногда, употребив четвертинку, он размякал и начинал полушепотом рассказывать про такое. Маме и мне. И говорил не раз: «Если вам придется иметь с ними дело (не приведи Господь, конечно), обратите внимание: у них ненастоящие глаза. Будто из фаянса. Лица при разговоре вроде бы меняются, мимика на них присутствует, а глаза… они не живут». Я понимал, сколько отчиму пришлось пережить, и жалел его. Всю жизнь жалел. И только одного не мог простить никогда: зачем он убил мою кошку…
Командир с «кубиками» в петлицах шагнул к столу, стал навытяжку, рука у козырька:
— Товарищ майор, разрешите доложить. Взят на улице при…
— Короче, — сказал Помпей.
— Документы не в порядке, товарищ майор.
— Обыскали?
— Никак нет, не успели.
— Обыскать.
Меня обшарили — умело, быстро, тщательно. Положили перед тройкой бумажник, платок, удостоверение, расческу.
— Ваше имя, — потребовал Помпей.
Я собрал остатки дерзости. Подбородком показал на удостоверение:
— Там написано.
Помпей прочитал. Сказал без удивления:
— Вы считаете, мы должны верить этому бреду? Здесь даже дата какая-то идиотская.
— Правильная дата, — сказал я.
Помпей посмотрел мне в лицо. Снова без выражения, но дольше, чем прежде. Завхоз и Задница смотрели так же. У Помпея чуть шевельнулся подбородок, словно тот подавил зевок. Я подумал, что все трое, наверно, давно не спали. Днем и ночью работают…
Помпей спросил бесцветно:
— Вы что же, хотите сказать, что вы человек из будущего? Как «фосфорическая женщина» у Маяковского?
Ишь ты, образованный субъект.
Мне стало все равно. Происходившее ушло за рамки реальности. Настоящим было лишь одно — Ерошка и Еська. И необходимость найти их. Скорей бы все это кончилось. Я ответил Помпею:
— Не думаю, что я из будущего. Скорее вы — тени из прошлого.
— Вы очень быстро убедитесь, что мы не тени, — опять же без удивления возразил он. — Девять граммов свинца в затылке вещь вполне материальная. Их я вам гарантирую…
Задница при этих словах мешковато завозился и выложил перед собой на красный ситец черный револьвер. Системы «наган».
И сразу у меня натянулись все жилки. Если стоявшего рядом конвоира — пяткой в нужное место, наган со стола — в ладонь и тут же — кувырком к двери! Часовой не посмеет палить в людном месте…
Задница глянул и быстро убрал наган.
Завхоз двинул по ситцу к Помпею одну из моих бумажек.
— Товарищ майор, вот… — Это был календарный листок с корабликом.
И сразу все стало ясно. И этим троим, и мне. Бумага с готическими буквами, явно немецкая. Разве могла она оказаться в кармане у кого-то из «наших»?
Теперь хоть бейся лбом о стол, хоть рубашку рви на груди, хоть зайдись в отчаянных криках с попытками объяснений…
— А я-то сперва подумал: дезертир, — сказал Задница. Помпей снова обратил на меня фаянсовый взгляд:
— В общем это уже не имеет значения, но, если нетрудно, может быть, скажете? Вас забросили с парашютом?
— Конечно, нет, — с усталым удовольствием сообщил я. — Это было бы слишком просто. Меня перекинули через линию фронта из большой рогатки. Новое секретное оружие.
Называется «Плевок фюрера». Могу изложить конструкцию. В обмен на помилование.
Помпей опять подавил зевок. Сказал завхозу:
— Внесите в общий реестр. На завтра… — И командиру конвоя: — Увести.
— Доставить в общую?
— Нет. Таких птиц лучше держать отдельно до конца.
— Слушаюсь.
Меня повели через обширный двор, где тарахтел расхлябанный грузовик с железной будкой в кузове и кучками стояли военные. Подвели к приземистому, похожему на склад зданию. Прикладом легонько толкнули в открытую дверь. Она завизжала, грохнула, лязгнула.
Наступил мрак.
Ну, это сначала мрак, а скоро глаза привыкли. Над дверью, в толстой кирпичной стене было оконце, вроде зарешеченной форточки. В него сочился пасмурный свет.
Пахло какой-то дрянью. Было зябко. Я разглядел в углу сколоченные из реек пустые ящики. Сел на один, привалился спиной к другим, сложенным в штабель.
«Ну что, голубчик? Попал в очередной переплет? Думай, как выбраться…»
Но не думалось. Только страшно было за Еську и Ерошку. Я подождал: не перевернется ли в пространстве еще один прозрачный лист? Не изменится ли что-то в окружающем полусумраке? Нет…
Судя по всему, Синий Треугольник уже не помнил про меня… Или он вообще ничего не решал? Свернулся в завязанных раз и навсегда узлах и про все забыл? Или… вообще никогда его не было, Треугольника?
«Да, друг мой, ты уж надейся только на себя…»
Но надеяться не получалось. Как спасение от сырой кирпичной зябкости, пришла дремота. Я обнял себя за плечи. Вообразил, что укрыт пушистым пледом. Помогло. Задремал… И вздрогнул. За дверью, на дворе, громко заиграл патефон. Именно патефон. Я сразу узнал характерный «акцент» пластинки сороковых годов.
Пластинка была, судя по всему, трофейная. И песня — полузнакомая, вроде как из довоенного заграничного фильма. Артистка старательно-сладким голоском пела по-немецки о цветущих деревьях и весенней любви. По крайней мере, я улавливал отдельные слова: «фрюлинг (весна)», «бойме (деревья)», «майне либэ (моя любовь)».
«Меломаны, с-сволочи», — с новым ознобом подумал я. И в этот миг раздались выстрелы. Словно кто-то бил поленом в железную дверь. Я вдавился спиной в ящик.
Выстрелов было с десяток. С интервалом секунд в пять. Когда они смолкли, сладкая песенка показалась звучащей сквозь вату. Но почти сразу стихла и она.
И тогда я сразу — с навалившимся липким страхом, с беспощадной ясностью сознания — понял, что не будет больше никаких путешествий по разным пространством, никаких сказочных превращений и состояний, похожих на полусон. Теперь была последняя, самая реальная реальность. И в ней, в этой реальности, завтра меня выведут на двор и вот так, под песенку сладкоголосой фройлен…
Впору было завыть, вскочить, заметаться… Но я лишь съежился еще сильнее.
Я — ладно. А как же они? Братишка и сестренка, которых вместе со мной завертели, замотали равнодушные вихри пространственно-темпоральной многомерности? (Черт меня дернул сунуться в эту кашу!) Что будет с Ерошкой и Еськой?
Может быть, ничего страшного?
А если они, как и я, попали в мясорубку невесть откуда вернувшейся войны?
Да, видать, не все войны закончились благодаря узлам на Треугольнике…
Но все же — что будет с ребятами?
Нет страшнее пытки, чем неизвестность…
Я сидел, сидел. Мерз, мерз… Время шло, шло…
Никто не приходил, есть и пить не давали (оно и понятно — зачем?). На двор по нужде тоже не выводили. Пришлось слазить в дальний угол за ящики. Воздух, конечно, не стал чище.
Я составил из ящиков пирамиду, забрался к решетчатому оконцу: вдруг увижу что-то обнадеживающее? Но увидел лишь грузовик с железной будкой. Из открытой двери будки торчали босые скрюченные ноги.
Прыгнул вниз. Упал коленями на жесткую тряпку. Это оказался дырявый, с запахом гнили брезент. Ну, хоть какое-то одеяло на ночь. Тут же у двери и устроился, завернулся…
В оконце загустели сумерки, стало совсем темно. Я попытался еще раз собрать мысли. Может, придумается какой-то план? Может, есть все-таки выход? Плана и выхода не было. Было ощущение, что надежды — ноль.
Я согрелся, задремал.
И тогда ко мне пришел Травяной и Песчаный Заяц.
Он завозился у меня в ногах.
Признаться, я не очень обрадовался. Горько стало.
— Ты пришел попрощаться?
— Я пришел спросить, — насупленно отозвался он.
— Про что спросить?
— Вот про что: может быть, развязать?
— Я и так не связан…
— Я не про тебя. Может быть, развязать Треугольник?
— И… тогда что?
— И тогда — ничего. Станет, будто ничего не было.
— Как это?
— Просто. Получится, что ты сидишь в редакции и ругаешься с Маргаритой Долгопень. И еще не уволился.
— А потом?
— А что «потом»? — Заяц хихикнул, похоже на Ерошку. — Потом «все о'кей»…
— То есть с ребятами будет все в порядке?
— С какими ребятами?..
Я почуял в нем нерешительность.
— Не валяй дурака! С Ерошкой и Еськой!
Травяной и Песчаный Заяц вздохнул:
— Ты тупой какой-то. Я же говорю: будет, что ничего не было. Приснилось…
— Значит, их тоже… не было?
— Ну… я не знаю. Я про тебя знаю, а про них…
— Что-то ты хитришь, Котозай…
— Не хитрю, а… как я могу сказать, если получится, что ты еще не приехал в Малогду? И тебя еще не встретил… этот…
— А если приеду снова? Он встретит?
— Если и встретит, что дальше? Опять в конце концов окажешься здесь. Колечко…
— Д-да, ситуация…
— Паршивая, — согласился он. — Поэтому говори скорее: развязать?
— Нет.
— Ты что, жить не хочешь?
— А они?
— Да пойми ты! — подскочил у меня в ногах Травяной Заяц. — Если тебя завтра… здесь… Их не станет тоже! Так и так!
— Тоже погибнут?
— Просто получится, что их не станет… Бестолочь ты все-таки. Что в детстве, что сейчас…
— Ты бы не ругался, а посоветовал что-нибудь, — беспомощно сказал я. — С учетом всех обстоятельств…
— Каких? — буркнул он, хотя все, конечно, понимал.
— Таких, что без этих ребятишек для меня смысла нет.
— Кто они тебе?
— Не знаю. Просто я и они — одно. Видно, такое мое предназначение. Кажется, называется «карма»…
— Бред это называется, — сказал Заяц. Но очень беспомощно.
— Значит, нет у тебя никакого совета?
— Только один. Скорей всего, бесполезный, но другого нету… Помни о патефоне.
— Что?
— Помни о патефоне! — звонким мальчишечьим голосом сказал Травяной и Песчаный Заяц. И пропал.
А дверь залязгала. Открылась.
— Выходи…
Я сбросил брезент. В дверь нехотя втекал мутный рассвет. Я пошел. Спина противно ныла (как в снах о старости). Ноги затекли и еле двигалась. Ясно было, что вырвать у кого-то оружие и сотворить кинотрюк с побегом — нечего и думать.
Два конвоира с винтовками повели меня в дальний край двора. Мы оказались в проходе между кирпичным забором и кирпичным же зданием без окон. Утыкался проход в стену, сложенную из могучих плах. В дереве было много черных дырок. «Не рикошетят, значит…» — мелькнуло у меня.
Было не очень страшно. Тоскливо только.
У кирпичного забора лежал высокий дощатый ящик. На нем стоял открытый патефон. («Думать о нем? Зачем?») Рядом с патефоном стояли несколько чинов — двое из них с портфелями. И все в фуражках с синим верхом и красными околышами. Среди них я узнал Задницу и Завхоза. Оба держали в опущенных руках револьверы.
— Стоять, — велел конвоир.
Один из чинов — седоватый, в интеллигентных очках — открыл коричневую папку. Глянул на меня поверх очков:
— Вы?.. — И назвал мое полное имя.
— Вы не ошиблись, — сказал я. Он вежливо кивнул и стал читать:
— Постановление Чрезвычайной тройки военного трибунала Ермильского Управления Наркомата внутренних дел. На основании закона о военном положении, статья номер…
Формальности соблюдают, с-суки…
Читал он недолго. Захлопнул папку и шагнул в сторону.
Сыро было, пасмурно, зябко.
— Вперед! — скомандовал другой незнакомый энкавэ-дэшник. Весь в скрипучих ремнях. Кивком велел мне идти к деревянной стене, в тупик.
Я сделал несколько шагов, но тут же обернулся. Чин в ремнях опускал блестящую мембрану на край пластинки. Патефон зашипел, фройлен кокетливо запела о весне.
— Марш! — сквозь песню снова крикнул чин. — Лицом к стене!
— Обойдешься, — сказал я.
У меня кружилась голова, и казалось, что я стою на краю громадного патефона — между диском и черным провалом-рупором, вделанным в корпус. Оглушительная песня толчками вырывалась из железного чрева. Рядом со мной проносился исполинский никелированный обод диска с черным краем пластинки. Чуть в стороне покачивалась на фоне рассветного неба чудовищная мембрана с лепестками ажурного узора.
Да, я стоял и просто на земле, и как бы там, на патефоне.
Чин в ремнях что-то снова сказал мне. Потом пожал плечами и кивнул Заднице. Тот покрутил у нагана барабан, шагнул ко мне. Стал поднимать револьвер. Часто дышал, но на лице — никакого выражения. Как на том самом месте.
— Стреляй скорее, ж…, не бойся, — сказал я. Потому что уже знал: когда он поднимет наган еще чуть-чуть, я брошусь, пригнусь, пуля пройдет над головой. Я вырву у гада оружие и… там видно будет! Помнилось, что во дворе у ворот стоит мотоцикл… И не было теперь в мышцах никакой скованности. Была упругая сила…
Я опоздал совсем немного. На крошечную долю секунды. В последний миг успел заметить, что Завхоз подошел сбоку, со стволом на уровне моего виска…
Упала темнота. И тут же голова моя — в этой темноте — взорвалась тысячей огней. Но огни сразу погасли. С тупой болью в виске я падал в черный провал патефонного рупора.
Звуки песенки догоняли меня, но… нет, это был уже не слащавый немецкий шлягер. Ноты рассыпа`лись, перепутывались и сплетались в другую мелодию. Совсем в другую! Да… это была старая любимая «Рио-Рита»!
Музыка звучала негромко, но упруго. И даже со сдержанной победной силой. Это была моя музыка. Я сам сделался ею. Я превратился в дрожащий воздух, заскользил по трубчатым недрам патефона (они все сужались). Я взорвался струнным аккордом внутри мембраны, притих и тонкой нотой скользнул с иглы в черную борозду пластинки…
17
Несколько минут (или часов? или месяцев?) я лежал на чем-то твердом, пахнувшем смолой и асфальтом. Эта твердь была неподвижна. И в то же время она куда-то стремительно неслась вместе со мной в черном пространстве. В черном — потому что глаза были закрыты.
Я наконец разлепил веки. Все равно кругом была темнота. Ее заполняла мелодия «Рио-Риты». Откуда она? Зачем праздник, если случилось такое?
В виске сидела твердая, как деревянный кубик, боль. Я встал на колени — голова стразу сильно закружилась. Я потрогал висок, ожидая нащупать липкую дыру. Но покрытый волосками висок был невредим и чист. Тьму вдруг расчертил густой серебряный звездопад. Крупные, похожие на кристаллы звезды косо летели с высоты и сгорали у поверхности рассыпчатыми гроздьями искр. Потянуло прохладным луговым ветром. Он резко прогнал головокружение. Я встал.
В летящем свете звездопада я видел громадное черное поле, распаханное неровными бороздами. Они были глубиной чуть ниже колен. Это была не земля, а что-то твердое. Края борозд поблескивали.
Я пошел вдоль борозды, но какая-то сила тянула меня вбок, поперек борозд. А черное ребристое поле по-прежнему куда-то неслось в пространстве, хотя в то же время оставалось неподвижным. Звездопад прекратился, но полного мрака не было, в небе проступили серые мглистые облака.
Подчиняясь тому, что неумолимо тянуло меня поперек поля, я стал прыгать через борозды. А тягучая, как резина, сила делалась все сильнее. И вдруг при очередном прыжке я понял — это центробежная сила! И несла она меня на край исполинской патефонной пластинки, которая вертелась в неведомом пространстве.
Чем ближе край, тем неумолимее центробежная тяга. Что будет, когда она меня сбросит с диска? И куда сбросит? Я упал, попытался застрять в борозде, но общий для всей вселенной закон центробежного движения вымел меня из скользкой канавы, как букашку. И понес через твердые борозды, перекатывая, словно легкую поролоновую куклу…
Ничего страшного не случилось. Я слетел с края, покувыркался в сырой траве и замер, лежа ничком. Стал ждать: что же дальше? Боялся, что почувствую боль поломанных рук и ног.
Но боль была только от ушибов, несильная. А Ерошкин сипловатый голос вдруг негромко сказал:
— Пожалуйста, выключи «Рио-Риту».
Лишь сейчас я понял: эта музыка все еще неустанно звучит во мне. Напрягся, погасил мелодию. И с закрытыми глазами замер, умоляя судьбу: пусть Ерошкин голос будет не галлюцинацией, не мгновенным бредом, а правдой…
Это была правда. Это был Ерошка. Я увидел его сразу и ярко, потому что над лугами стремительно взошло малиновое солнце.
Ерошка сидел передо мной на корточках. Исхудавший, грязный, со слипшимися волосами, в измызганной своей трикотажной одежонке.
Я быстро сел. Джинсы тут же промокли подо мной, потому что всюду был густой росистый клевер. Я мельком заметил, что росы стеклянными россыпями сверкают на лугах, а никакого патефона нигде нет. Ну, нет и не надо. Зато Ерошка — вот он!
Не веря небывалой этой радости, я смотрел на него и, кажется, глупо улыбался. А он глядел исподлобья. Рванул пук сырой травы, начал стирать им с ног черную грязь. Она не стиралась, только размазывалась. По ногам тянулись длинные царапины, они были еще чернее, чем грязь.
Я не знал, что спросить. Сидел во мне глупый страх, что любой вопрос может что-то разрушить и Ерошка исчезнет.
Он сказал наконец — сипло и сердито:
— Все же догнал я тебя… — И вдруг всхлипнул. Провел под носом ладонью и там тоже размазал грязь.
Я толчком встал, поднял Ерошку под мышки, взял на руки. Он был совсем нетяжелый. Я понес его, путаясь башмаками в сыром клевере и ромашках. Ерошкины ноги болтались, и намокшие кроссовки колотили меня по бедру. Ерошка обмяк и полушепотом сказал опять:
— Все-таки догнал…
И ткнулся носом в мое плечо.
— Долго ты догонял меня, малыш?
— Долго… — выдохнул он.
Подробностей я не знаю до сих пор. Знаю только, что о том, как он догонял меня, можно было бы написать отдельную книгу.
Ерошка иногда рассказывал, но мало и неохотно. А при настойчивых вопросах морщился, и в глазах набухали слезинки. Кое-что я все-таки от него услыхал. А кое-что подсмотрел в его снах, когда он вскрикивал, разметавшись на кровати, а я гладил его взмокший холодный лоб…
Было у Ерошки много беспросветных, захлестнутых отчаяньем дней. Толпы беженцев, обстрелы, трупы на обочинах… Был эшелон, лающие крики конвоиров. Ерошка знал, куда идет эшелон, потому что оказался среди евреев. Он ведь читал кое-что о давней войне и понимал теперь, что впереди. Но то, что он не еврей, доказывать не пытался. Зачем? Этот путь был один из тех, которым Ерошка мог догнать «дядю Славу». Смутное понимание многомерности пространства, видимо, изначально жило в Ерошке. Так же, как понимание непрочности временны`х структур, которые может перетряхнуть легким стуком девочка с красным мячиком…
Но ужас перед камерой-душегубкой оказался непосильным для мальчишкиной души. И когда этот ужас заслонил все другие чувства, все мысли, Ерошка бежал из вагона. Бежал на остановке, когда раздавали узникам крохотные куски хлеба.
Ему повезло сперва. Он сумел укрыться в ближнем леске. Но почти сразу наткнулся на патруль. Это были дядьки с полукруглыми бляхами фельджандармерии на пыльных мундирах.
«Ну и ладно. Теперь это быстро…» — кажется, подумал Ерошка. Глядя на черные короткие автоматы, он поднял из травы гнилой сук, замахнулся, как гранатой. Горячие гвозди ударили по Ерошкиным ребрам…
Но тогда, в первые минуты встречи, я ничего такого не знал. Я нес Ерошку через утренний луг и надеялся выйти на какую-нибудь дорогу. Никаких врагов я не опасался. Потому что невысоко над лугами (видно, с ближнего аэродрома) прошел узкокрылый реактивный лайнер — серебряная птица двадцать первого века.
Наконец я спросил Ерошку:
— А Еська? Ничего не знаешь о ней?
— Не-а… — Он посильнее болтнул ногами. — Но я не боюсь. У нее такая лошадка… Дядя Слава, она Еську, скорей всего, доставит прямо домой.
«А где он, ваш дом-то?» — чуть не спросил я. Но не решился — опять из-за неясного опасения. И спросил о другом:
— А твоя лошадка… что с ней?
— Сгорела… — дыхнул он мне в плечо. И больше я не спрашивал.
Дорога все не попадалась, но зато я вышел к ручью. Он весело ворковал в обрамлении береговых пахучих трав с желтыми зонтиками соцветий. Услыхав говор воды, Ерошка энергично заболтал ногами, извернулся, прыгнул у меня из рук. Весело стряхнул кроссовки, скакнул в ручей — сразу по колено. Струи забурлили вокруг его ног.
То ли от свежести ручья и утра, то ли еще почему-то, Ерошка резко повеселел. С фырканьем и плеском вымыл шею и лицо, обильно смочил волосы и растопыренными пальцами разгладил их на косой пробор. Смыл черноту с коленей. По очереди поджал, как журавленок, ноги, посмотрел. Грязи уже не было, только царапины. Ерошка взглянул на меня — так живо, что с ресниц полетели капли. Глаза были влажные и чисто-зеленые.
— Смотри! — Ерошка подбородком с дрожащей каплей показал на берег. Там валялись его кроссовки — теперь уже растоптанные и грязные (вот уж действительно «лёпы»). На каждой кроссовке, на побитом кожаном носке, сидел кузнечик.
Ерошка стянул через голову футболку (разрушив при этом прическу).
— Выстираю. Хочу смыть это… — Он держал футболку на весу, за плечики, грудью ко мне. Зеленый кенгуренок оказался теперь почти неразличим, выгорел, но белый круг, в котором он сидел, был расчерчен черными линиями — кольцевыми окружностями и перекрестьем. А в центре — такой же черный кружок. Это явно была мишень! И на ней — несколько бурых засохших клякс. Меня передернуло.
Но Ерошка быстро окунул футболку в струи, пополоскал, скрутил, выжал, развернул опять — и оказалось, что мишени нет. И бурых клякс не было. Может, мне они просто почудились? Тем более что кенгуренок (или динозаврик? или кузнечик?) опять зеленел вполне отчетливо.
Но вот что не почудилось! Надпись под белым отстиранным кругом опять была другая! И желто-зеленые буквы теперь не просто поменялись местами. Некоторые сделались иными: SERAFIMA.
Конечно, я ничего не сказал. Просто стало радостнее на душе. А Ерошка, видимо, ничего не заметил. Выбрался из воды. Кузнечики с кроссовок прыснули в траву.
— Никуда не денетесь, — вслед им сказал Ерошка. Стал натягивать кроссовки. Поморщился, ойкнул.
— Что такое? — сразу испугался я.
— Да так… Наколол где-то…
— Покажи!
На белой отмытой ступне был черный след укола с розовой припухлостью вокруг.
— Еще не легче!
Не хватало какого-нибудь заражения!
Средство было пока одно: я нашел на берегу подорожник, намочил, приклеил к Ерошкиной ноге. Растоптанная «лёпа» наделась на ступню без сопротивления. Но сможет ли он идти?
…Сразу скажу: никаких дурных последствий эта Ерошкина ранка не принесла. Но какое-то время я нес Ерошку на плечах, потому что ступать ему было больно — морщился и сопел.
Конечно, он сперва побрыкался:
— Ну, чего это я поеду на тебе, как детсадовское дитя! Я тяжелый!
Но я сгреб его и закинул себе на шею.
— Тоже мне тяжесть. Три кило макарон… — Не разуваясь, перешел ручей и резво зашагал через луг. Ромашки и колокольчики захлестали по мокрым штанинам. Солнце стало белым и жарко светило мне в левую щеку.
Ерошка, смирившись с ролью «детсадовского всадника», сперва молча побалтывал ногами. Потом хихикнул:
— А что тяжелее? Три кило макарон или три кило чугуна?
— Старая шуточка, — сказал я.
— Старая, а ответа никто не знает. Думаешь, одинаковая тяжесть?
— А разве нет?— А вот и нет. Три кило чугуна тяжелее.
— С чего ты взял?
— А конечно! Вот урони себе на ногу макароны и чугун одинакового веса! Сразу убедишься.
— Спасибо за совет. Хорошо, что на ногу, а не на голову… Он хихикнул опять. Привычно так, будто в прежние времена. Потом озаботился:
— Тебе не очень тяжело?
— Мне совсем не тяжело, — соврал я, стараясь дышать ровно.
— А то, может, спустишь меня? Нога уже не болит…
— Сиди, не ерепенься. А то спущу и… дам тума`ка.
Он обрадованно фыркнул:
— Надо говорить «тумака`»!
— Ты же сам говорил «тума`ка»!
— Это раньше. А теперь…
— А что теперь?
— Подожди, — отозвался Ерошка рассеянно. И примолк.
Мы наконец вышли к луговой дороге. Передохнули, присев на валявшуюся у обочины шину самосвала. Потом я снова преодолел Ерошкино (не очень энергичное) брыканье и посадил его на плечи. Поскольку мы не знали, в какую сторону идти, я пошел так, чтобы солнце светило в спину.
Ерошка вдруг сказал сбивчиво:
— Па… послушай, дядя Слава. Я стихи досочинил. Те, про макаку.
— В самом деле? Когда досочинил? Сейчас?
— Нуда…
— Читай давай, — велел я.
Он смущенно попыхтел у меня над головой и заговорил. Без выражения, но внятно:
Заведу себе собаку, Дам ей имя Макака` И совсем ни разу даже Я не дам ей тумака, Никогда. Пусть она на кошек лает, За штаны меня хватает, Все же на своем веку Никогда я, никогда я Не обижу Макаку`. Ни за что…— Да… — сказал я вполне правдиво. — Очень такое… проникновенное стихотворение. По-моему, у тебя талант… — И почему-то сразу испугался: вдруг он скажет: «Есть в кого…»
Но Ерошка не сказал эту непонятную фразу. Только посопел со скромным авторским удовольствием.
Дорога стала подыматься на взгорок.
— Отпусти, пойду сам, — опять сказал Ерошка.
— Сиди тихо… Макака`.
Он притих с дурашливой послушностью.
Кругом до горизонта лежали луга. Роса уже высохла, не было сверкания, но травы пестрели цветами. Густо носились бабочки, заливались пичуги.
— Ого… — вдруг сказал Ерошка. И даже взлягнул.
— Что такое?
— Уже видно, — со значением произнес он. И, кажется, с опаской.
— Что видно?
— Город…
— Какой город?
— Просто Город, — сказал он.
Мы были на верхней точке пологого перевала.
— Я ничего не вижу… — (Но сердце у меня почему-то стукнуло вразнобой с обычным ритмом.)
— Потому что ты внизу, а я над тобой.
— И… что же ты видишь?
— Город, — опять сказал он.
Я потоптался на месте и спросил (потому что догадался):
— Тот, где Еська?
— Ну… да. И Еська тоже…
Я опять хотел сказать, что ничего не вижу. Только травы и неясные облака. Но город (Город?) уже поднимался над травами.
Прежде всего я увидел золотые искры. И понял, что это купола. Потому что вспомнил белую церковь в лугах за Малогдой.
— Ерошка! Это, кажется, купола блестят!
— Ну да!
Затем выросли из трав башни. Всякие. Были там и колокольни, и ретрансляторы, и водонапорные башни, похожие на средневековые постройки. Появились белые хребты многоэтажек. И было ясно (чувствовалось!), что среди этих современных кварталов прячутся деревянные переулки с резными воротами, лестницами на косогорах, мостиками через овраги, голубятнями и садами, где журчат старые фонтаны с чугунными фигурами журавлей, оленей и ребятишек, сцепивших руки в вечном, безостановочном хороводе…
— Что же это все-таки за город? — опять спросил я. Как-то по-глупому строго, словно дотошный учитель. Хотя, конечно же, я знал…
— Опусти меня на землю, тогда скажу.
Я снял Ерошку с плеч. Он встал рядом. Прямой, независимый и чуть отстраненный.
— Это Город, который ты придумал.
— Ничего такого я не придумывал! — насупленно сказал я.
— Нет, придумывал! А потом забыл…
— Я никогда ничего не забываю, — сообщил я Ерошке с глупым упрямством пенсионера.
— Хы! А шхуну с синим кливером?
— Я ее не забыл!
— Ты забыл, что по правде плавал на ней…
— Ерофей! Ты издеваешься? Он дурашливо нагнул голову.
— Ну дай, дай мне по шее тума`ка!
— Дурень ты все-таки…
— Ага… — вздохнул он. — Ну, идем?
Но я не пошел. Вдруг пришло отчетливое понимание, что мне идти туда не следует. Я довел Ерошку. И все. Дальше пусть он идет один — это его дорога. Встретится там с Еськой, будут жить-поживать… Мне, конечно, тоже хотелось увидеть Еську. Но опасение, что мое присутствие снова осложнит им жизнь, было сильнее.
— По-моему, нам пора попрощаться, — заявил я, решительно скрутив в себе печаль. — Ты не находишь?
Ерошка этого не находил. Он взметнул отчаянный зеленый взгляд.
— Зачем?!
— Ну… по-моему, ты дальше доковыляешь один. А мне пора возвращаться.
— Куда?! — Он спросил это с искренним изумлением.
— Что значит «куда»? Меня ждут в газете «Наши задачи». В отделе писем. Пора приступать к работе… И вообще…
— Это в каком же городе? — спросил он с ядовитой ноткой.
— В N-ске…
— В самом деле? — сказал он еще ядовитее.
— А что такое?
— И ты еще не понял, что там тебя давно похоронили?
— В каком смысле?
— В обыкновенном, — увесисто сообщил этот юный негодяй.
— Ты что, офонарел? — почему-то сильно испугался я. Он отскочил на несколько шагов, запританцовывал, чуть хромая.
— Да пошутил я, пошутил! Что такого?
— Шуточки у вас, боцман… — сказал я словами старого анекдота.
— А что, пошутить нельзя? Люди всегда шутят, если им хорошо.
Я прислушался к себе. Мне было не очень хорошо. Оно и понятно — горечь близкого прощания.
— А тебе хорошо, Ерошка?
— А разве плохо? Ведь Город уже на горизонте!
Город и правда по-прежнему виднелся на горизонте. Но был он далеко-далеко, за толщей струящегося воздуха.
«Как-то зыбко все, непрочно…» — подумал я. Нет, не подумал, а, видимо, произнес. Потому что Ерошка веско возразил:
— Нет! Есть там и прочное. Очень даже…
— Что именно?
— Не что, а кто.
— Кто?
Тихо, но с прежней вескостью он произнес:
— Мама.
А, вот оно что! Наконец-то!
— Твоя мама?
То ли мне показалось, то ли он все же сказал одними губами:
— И твоя… Переспрашивать я не стал. Не посмел. Солнечные луга звенели тишиной и кузнечиками. В этом звоне чего только не почудится!
Я лишь спросил:
— Ну а… кто еще там есть?
Ерошка глянул исподлобья. Быстро и лукаво. То ли случайно, то ли с какой-то мыслью провел большим пальцем по груди. По слову SERAFIMA.
Пространство зазвенело сильнее, напряглось и последний раз перевернуло громадный, во всю ширину лугов и неба, прозрачный лист. Я мотнул головой. В ушах шумел теплый очищающий ветер. Было непонятно, как полминуты назад я не хотел туда! Отчего сомневался? Как мог думать, что обойдусь без тех, кто в Городе? И без этого вот… который опять, забывшись, мазал пятерней волосы. И поглядывал виновато…
А Еська! Получилось бы тогда, что я так и не нашел ее!..
— Так идем же! — Я хотел опять вскинуть Ерошку на плечи. Но он откачнулся:
— Не надо… Я уже сам могу. Не болит…
— Ладно. Пошли… — Я протянул Ерошке руку. Но он отступил. Сникший, потускневший.
— Ты иди… — И глаза его намокли.
— Да что с тобой? — Ведь пять секунд назад все было хорошо!
— Ты иди… — сипло повторил Ерошка. — Сам… — А ты?
— А мне нельзя. То есть не получится…
— Да почему?!
— У меня нет твоего таланта. Ну, воображения…
— Что за чушь ты несешь!
— Это ведь ты придумал Город. Своим воображением. А не моим…
Некогда было спорить. Ерошка опять куда-то ускользал от меня. И я сказал отчаянно:
— При чем тут воображение! Пойдем без него!
— Даль-то какая… — прошептал он.
— Ну и что? Дойдем когда-нибудь! Ерошка глянул исподлобья.
— Один-то ты можешь сразу… Представил, что ты уже там, раз — и готово. А со мной…
— А без тебя я никуда не пойду. Ты что, с ума сошел? Как я… без тебя?
Я присел перед ним, взял за кисти рук, притянул. Он смотрел в сторону, посапывал виновато.
— Ерошка… Почему ты захотел, чтобы я тебя оставил? Он надул губы. Все так же глядя вбок, выговорил:
— Я не захотел. Наоборот… Но надо было, чтобы ты очень позвал меня с собой. Без тебя мне туда не попасть…
— Я и зову ОЧЕНЬ!
— Правда? — он стрельнул в меня быстрым зеленым взглядом.
— Вот балда! Нет, ты в самом деле заработаешь по шее! Ерошка заулыбался, оттаивая:
— Тогда ладно. Тогда идем… Но учти, что это насовсем. Опять была в его словах какая-то опаска. Но я только спросил:
— А если я возьму тебя на плечи и представлю, что оба мы уже там? Получится?
— Не получится… Да и зачем нам это? Дойдем как-нибудь без хитростей…
— Конечно, дойдем!
— Только учти: Город гораздо дальше, чем кажется…
— Но ведь все равно он же есть!
— Да. И мне туда очень надо.
— Потому что… со мной? — осторожно спросил я.
— С тобой… И со всеми, кто там есть…
Мы пошли. Ерошка поглядывал на меня, а потом, поймав мой взгляд, начинал смотреть под ноги. Перед ним по землистой колее прыгали два кузнечика. Будто два братишки. Или… братишка и сестренка?
Я вспомнил Еську и вдруг понял, что она очень похожа на Серафиму. Да… Несмотря на то, что Серафима круглолицая, а Еська вся такая… остроугольная. А еще они обе были похожи на девочку с портрета, который я, восьмилетний, видел в мастерской старого Гольдштейна.
Трава стала ниже, кое-где между нею теперь виднелись песчаные проплешины. Сам не знаю отчего, я сказал:
— Может быть, мы встретим здесь Травяного Зайца.
— Травяного и Песчаного, — с пониманием уточнил Ерошка.
— Да…
— И он пойдет с нами! Хватит уж ему болтаться неизвестно где!
— Но он же охраняет Синего Треугольника, — осторожно напомнил я.
Ерошка хмыкнул.
— Думаешь, Треугольник все еще сидит в твоем ящике?
— А где он?
— Он… везде.
— Откуда ты знаешь?
— Ну… знаю, вот и все.
…Он и правда знал многое. Он сделался вдруг разговорчивым и, шагая рядышком, начал рассказывать, что будет дальше.
Сначала мы встретим Травяного и Песчаного зайца («И я скажу ему спасибо за патефон», — подумал я.) Потом, к вечеру, дорога приведет нас к асфальтовому шоссе с машинами, с автобусными остановками, автозаправками и уютными трактирчиками на обочинах. И мы увидим там павильончик, одна из стен которого будет сплошь из стекла. Это — фотомастерская Моти Гольдштейна. Для проезжих водителей, пассажиров и всякого дорожного люда.
Мотя, качая головой и удивляясь рассказу о наших приключениях, накормит нас ужином, а после спросит: не подбросить ли нас до Города на машине. Потому что нас там ждут. Вчера на велосипеде приезжала большеглазая конопатая девчонка и спрашивала: не появлялись ли тут длинный небритый мужчина и мальчик в футболке с надписью «Серафима»? Мотя сказал, что пока не появлялись, но появятся непременно, раз она ждет.
«Ну, я задам этому трубочисту», — пообещала девочка и укатила.
«Непонятно, кого она имела в виду», — сокрушенно скажет нам Мотя.
«Меня», — гордо сообщит Ерошка и, улыбаясь, ляжет щекой на стол.
Мотя снова скажет о машине, но Ерошка уже будет спать, причмокивая губами рядом с тарелкой, где останется недоеденной рисовая каша с повидлом.
Ерошку мы уложим на топчане, под холщовой декорацией, изображающей пароходную палубу. Травяной и Песчаный Заяц с перемазанной повидлом рожицей уляжется у него в ногах. А мы с Мотей будем сидеть за бутылочкой «Каберне» и разговаривать до середины ночи. О чем? Ну, это отдельная повесть…
Утром, после завтрака, Мотя вновь напомнит про машину. Но мы с Ерошкой двинемся пешком. Славно идти не спеша, когда впереди только хорошее. Ожидание хорошего — это уже само по себе радость.
18
(ВРОДЕ КАК ЭПИЛОГ. ДА?..)
…Ерошка в самом деле завел себе собаку и назвал ее Макака`. Это милая кудлатая дворняга с желтыми глазами и репьистым хвостом. Очень дружелюбная. Она сразу подружилась с котенком Томасом, которого принесла откуда-то Еська. А еще у нас живет лошадка-пони, которую зовут Шоколад. Еська утверждает, что «шоколадное» имя приносит счастье. Мы все знаем, что Шоколад — это обросшая коричневой шерстью деревянная коняшка, которая принесла Еську прямо в Город, избавив ее от многих опасностей и бед…
Обитает у нас в доме и Травяной (и Песчаный!) Заяц, но он — личность, как говорится, неконтактная. Предпочитает сидеть в полутемных закутках и кладовках. Только с Макакой у него дружба. Ночью вместе спят на широкой летней веранде, за бочкой с громадным фикусом.
Впрочем, иногда Заяц надолго исчезает — шастает по травяным и песчаным пустошам за Городом. А возможно, и где-то дальше. Не исключено, что он навещает Синего Треугольника, который, как мне кажется иногда, все еще дремлет в ящике письменного стола.
Хотя это, конечно, ерунда. Ерошка наверняка прав: Синий Треугольник везде. Например, прямо над нами. Крыша нашего мезонина, высокая кирпичная стена-брандмауэр и стоящий на пригорке забор соседского сада своими кромками образуют над заросшим двором треугольник. И в этом треугольнике синеет летнее небо.
Здесь почти всегда лето (за исключением двух-трех рождественских и новогодних недель) — в Городе, где мы живем. В Городе, где перемешаны деревянные улицы Тюмени (и Малогды) с приморскими переулками Гаваны и Севастополя, где покрытые бурьяном откосы Туры соединяются с желтыми слоистыми обрывами Херсонеса; где старинные крепости с поржавевшими рыцарскими латами в каменных нишах отданы для игр и приключений городским мальчишкам и девчонкам; где из мелкого, поросшего камышом Андреевского озера можно городскими оврагами, по речке Тюменке за полчаса добраться до морского залива за мысом Два Кузнечика; где добродушные (никогда не обижающие воробьев) коты сонно греются на чугунных пушках старых бастионов и на теплых, брошенных на песке адмиралтейских якорях…
Бывает, что Ерошка целыми днями носится с друзьями-приятелями по крепостным дворам и заросшим откосам. Приходит к вечеру — в синяках и белых ссадинах на загаре, в колючках и пыли.
— Чучело приморского базара, — сурово говорит Еська. — Волосы прилизывает, а нос и локти как у папуаса…
И она берет мочалку, наливает в большущий таз горячую воду.
— Ма-а!.. — воет Ерошка. — Ну чего она! Опять хочет мойдодырить!
— И правильно, — говорит Серафима. — Если бы не Лена, ты зарос бы лишаями.
Вообще-то Ерошка и Еська живут дружно. Однако бывают изредка стычки. Или потому, что он неряха, или оттого, что не хочет показывать сестре стихи, которые сочиняет. Бывает, что приткнется у подоконника и выводит в тетрадке корявые строчки, а она подкрадется — и зырк через плечо!
— Мама! Ну чего она лезет!
— Я не лезу! Я только одним глазком! Жалко, да?
— Жалко знаешь где? У пчелки в…
— Мама, а он выражается!
— А ты ябеда! — И у Ерошки намокают глаза.
Надо сказать, он характером послабее сестры, даже плаксивее. Но я читал у каких-то педагогов, что в таком возрасте мальчики часто плаксивее девочек. Потом это проходит. К тому же я помню (хотя уже смутно, будто давний сон), как он догонял меня. Хотя на любимой Ерошкиной футболке с кузнечиком и надписью «SERAFIMA» не осталось ни малейших следов мишени и бурых пятен.
Иногда я все же считаю долгом укреплять Ерошкин характер. И говорю:
— Что ты скандалишь, как девчонка. Будешь так себя вести, ухи накручу.
Ерошка не оспаривает отцовское право накрутить ему «ухи». Но тут же делает финт:
— Ладно, накрути… А за это возьмешь меня с собой на шхуну! Ну, па-а…
Дело в том, что я готовлюсь к путешествию. Шхуну «Томас Манн» недавно передали местному обществу журналистов-географов, и я собираюсь в плавание — до Панамского перешейка, потом через канал, вдоль берегов Южной Америки, мимо мыса Горн, в Австралию и дальше до Владивостока. Что делать, раз книжка издана и продается, а я еще не ходил в море. Кто-то перепутал корпускулы времени на темпоральном векторе, и теперь надо исправлять положение, чтобы в мире, где живет Город, не было путаницы. Впрочем, я ничуть не жалею. Путешествие будет замечательным. Я беру с собой клеенчатую тетрадь с листами в клеточку. Может быть, именно она станет заветной тетрадью, которую я безуспешно искал во многих своих снах…
Капитан шхуны Станислав Язвицкий и боцман Жора неторопливо и тщательно готовят судно к долгому рейсу. Не спеша, внимательно подбирают экипаж. Предусмотрительный Жора заранее заказал в мастерской треугольный парус-кливер из ярко-синей парусины. Катерную пристань в Малогде Жора оставил на Танкиста. Говорит, что якобы тот за последнее время поумнел и обрел кой-какое трудолюбие. Ох, не знаю… Впрочем, ну его, Танкиста. Мне хватает проблем с Ерошкой. Ерошка то и дело пристает, чтобы я взял его в плавание. Конечно, это бред! Серафима тоже так говорит. И даже Еська. Но Ерошка все равно канючит каждый день.
— А школа! — говорю я тоном самого рассудительного папаши на свете.
— Я буду читать учебники самостоятельно! Каждый день по шесть часов!
— Тебя и на полчаса за уроки не усадишь, — напоминает Еська (ей-то совсем не хочется в плавание; она занимается в детской студии «Волшебная кисть» и собирается стать дизайнером).
— Это здесь не засадишь! А там…
— А там ты свернешь себе шею, — сообщает Серафима. — В книжке что написано?! «Ерофей был неугомонен и то и дело забирался на верхушку фор-мачты…»
— Не «фор», а «фок»! — голосит Ерошка. — И не на «верхушку», а на «клотик»! И не я это вовсе, а корабельный кот!
— Ты же сам говоришь, что кота звали Томас, — напоминает Серафима.
— Это на верфи был Томас! А на шхуне… Сама ничего не помнишь, а сама говоришь! Или ты нарочно, да?!
— Ты как с матерью разговариваешь! — считаю я необходимым возвысить голос.
Ерошка обижается всерьез. И уходит жить к любимой бабушке. К моей маме. (Я до сих пор содрогаюсь, вспоминая дурацкие сны, будто мамы нет на свете.) Бабушка жалеет Ерошку. Ей, конечно, тоже не хочется, чтобы любимый внук уходил в моря-океаны (страх такой!), но еще больше не хочется, чтобы он ронял слезы. Мама звонит нам и укоряет за бесчувственность к ребенку. Еська начинает печалиться. Мы с Серафимой тоже. Сперва не подаем вида, но к вечеру печаль и муки совести делаются сильнее педагогических принципов. И мы отправляем за Ерошкой Травяного Зайца. Тот, поворчав, садится на Шоколада и едет на Шестую Бастионную, к моей маме. Привозит несчастного «изгнанника».
— Хватит уж дуться-то, — говорю я Ерошке. — Стыдно, честное слово. Не маленький уже…
— Ладно… А возьмешь на шхуну?
Ну, что тут делать? Начинать все снова?
Приходится сказать:
— Посмотрим на твое поведение.
— Ура!! — Ерошка встает на голову и стоптанной «лёпой» сшибает с полочки разноцветную Еськину гуашь. Еська — ради всеобщего мира — делает вид, что это пустяк.
Вот так и живем…
Ерошка, уже уверенный в будущем, для пущей готовности к плаванию записался в отряд юных моряков-парусников. Ходит в серой рубашке с погончиками и с шевронами, с золотистым якорем на рукаве. Сыплет корабельными терминами, будто трясет морской справочник. Поверх рубахи Ерошка носит шелковистый треугольный галстук. Вроде пионерского, как у меня в детстве, только не красный, а ярко-синий. Когда Ерошка завязывает его, в душе у меня возникает легкая опаска. Но ничего не случается. Ерошка поглаживает узел и говорит, что называется он (этот узел) «шкиперский шиш». Серафима вздыхает. А в общем все идет как надо.
Лишь один неразгаданный вопрос временами досадливо скребет меня: кто же такой Альберт Гавриков (или Тавриков)? Есть он на свете или нет его? С одной стороны, вроде бы все-таки есть. А с другой…
А может быть, он из тех непрошеных глупых снов, что до сих пор иногда (правда, все реже и реже) портят мне настроение?
Они не страшные, эти сны, но какие-то унылые, в серо-коричневой дымке. Снится опять, будто я старый писатель с многотомными сочинениями и вечным страхом, что ничего в жизни путного уже не напишу. Будто у меня взрослые дети и внуки… Ну, дети и внуки — это хорошо, это по-настоящему. А вот всякие хвори, что ломают все тело и гнетут душу… А главное — что дальше-то? Заветную тетрадь, где осталась недописанной лучшая повесть, я так и не нашел. Ни в какое плавание мне уже не уйти. Любимые коты (особенно Макс), как и я, сильно постарели. Тряпичный заяц (не Травяной и Песчаный, а другой) целыми днями молчит на подоконнике, вспоминая прежние годы и путешествия. А в мире — бьются самолеты и тонут корабли, взрываются дома и рушатся от землетрясений города. И люди стреляют, стреляют, стреляют. На экранах, на улицах, в полях, в горах… Стреляют с каким-то унылым упорством, словно в этом единственный смысл человеческого бытия… Я выключаю телевизор. Тихо. Только за окном визжит бензопила. Это небритые кретины в грязных фуфайках по приказу других кретинов — в галстуках — снова сводят под корень вековые тополя… А дома никого нет, я один. Один, один, один… Давно уже…
Но сон уходит оттого, что кто-то бодро колотит в дверь. Это боцман Жора явился ни свет ни заря — посоветоваться о корабельных делах. Костлявый коричневый Ерошка выскакивает из двери, с размаха впечатывает свою ладошку в крепкую боцманскую ладонь.
— Дядя Жора, привет! Скоро «долой швартовы», да?
— Это как начальство скажет, — осторожно говорит Жора. Он суеверен, как все настоящие моряки, и не хочет загадывать наперед.
Появляется растрепанная спросонья Еська с Томасом на руках.
— Дядя Жора, вы смотри`те, чтобы Ерофей не очень там носился по всяким вантам-барабантам…
— Это уж само собой. — Жора подмигивает Ерошке. Тот, поглядывая на меня, говорит сладким голосом:
— Я буду самый дисциплинированный юнга на свете. — И усаживается на корточках под окном. Еська — рядом с ним. Из кухни выглядывает Серафима.
— Жора, здравствуй! На твою долю жарить яичницу?.. Замечательно! — И ребятам: — А умываться кто будет? Травяной Заяц?
Ерошка дотягивается до сидящего в углу Зайца, сажает его на торчащее колено.
— Травяные Зайцы не умываются. И Песочные… И Морские…
— Возьмешь его с собой? — шепотом спрашивает Еська.
— Не знаю. Если захочет… Поплывем, Котозай?
— Видно будет, — почти неразличимо бормочет Заяц. И дергает полосатым длинным хвостом. Котенок Томас на руках у Еськи пытается цапнуть этот хвост растопыренной лапой.
У Травяного Зайца трудное положение. И в плавание хочется, и Еську оставлять жаль. Потому что сестру и брата он любит одинаково и крепко.
Он, кстати, всегда за них заступается, если я и Серафима начинаем «воспитывать» обоих сразу. Ворчит из своего угла:
— Ну, чего опять напустились на ребятишек? Будете обижать, пойду и развяжу Синего Треугольника.
Мы с Серафимой снисходительно помалкиваем. Знаем, что давно уже Треугольника в ящике нет. Впрочем, если и есть, никакие узлы Травяной и Песчаный Заяц развязывать не станет… А если и развяжет, что за беда? Ничего не случится. Или только одно: я наконец перестану видеть унылые серо-коричневые сны.
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Синий треугольник», Владислав Крапивин
Всего 0 комментариев