Антон Лаптев СУМЕРКИ
Глава первая
Маленькая станция, затерявшаяся где-то под Санкт-Петербургом, прямо на тракте, одиноко светила желтоватым огоньком мутных, затянутых инеем стекол оконец. Дикие набеги вьюги бесцельно разбивались о домишко станционного смотрителя, более похожего на крепкую избу крестьянина-общинника, нежели на пункт, в коем усталый путник может наскоро перекусить чем бог послал, покуда ямщик не сменит усталых лошадок на свежих.
Происходила наша история в одна тысяча восемьсот шестьдесят четвертом году. Внутри станция выглядела, как и должно выглядеть станции. Она была просторна, в одну большую комнату, с небольшой печкой посреди, со столом, за которым сидел молодой человек лет двадцати двух от роду. Молодой человек с задумчивым выражением глядел на горевшую и почти единственно освещающую комнату лучину, коей помогала в освещении лишь чуть приоткрытая дверца печки. Лучина, державшаяся на чугунном лучиннике, висела над корытцем, в которое изредка падали с тихим шипением ее уголья. И эта лучина с тихим шипением, и тиканье ходиков в углу, и мерное мерцание третьего светлого луча в избе — огонька лампады под закопченным образком — все это столь успокаивающе действовало на молодого человека, который уж и не надеялся при сильной метели дотащиться до станции, что тот вконец умиротворился. Тепло, волнами разливавшееся по комнате от печки, убаюкивало юношу, закутавшего плечи свои в мужицкий армяк. На дворе стояла ночь и темень, а потому полусонные глаза его беспрерывно пытались отдаться Морфею. Лучина слабо, но все же достаточно освещала лицо молодого человека, на коем проступали все надобные герою благородные черты: высокий чистый лоб, светлые, чуть вьющиеся волосы и глаза. Глаза были большие, несколько даже навыкат, как у малого ребенка, попавшего впервые в лавку с игрушками. Синие до странности, глаза эти будто с восторгом и умилением глядели на мир и не могли наглядеться.
Дверца, ведущая в подполье, чуть приотворенная, издала слабый скрип, и в комнату поднялся крепкий смотритель в душегрейке мехом внутрь, неся нехитрое угощение для гостя. Одетого в душегрейку станционного смотрителя звали Серафимом Колобродовым. Колобродов заботливо расставил на столе перед гостем разносолы, а затем уж внес и установил в углу дымящийся самовар, который своим клокотаньем разрушил ту идиллию тишины, которая так действовала на новоприбывшего с мороза.
— Откушать извольте, сударь, — ласковым тоном произнес станционный смотритель.
Было заметно, что ему ныне не часто приходилось принимать у себя гостей, так как на столе перед самоваром и чашками оказался даже колотый сахар в вазоне. Молодой человек широко распахнул заспанные глаза и с благодарностью посмотрел на Колобродова. А тот уже наливал крутого кипятку в чашку и заботливо пододвигал к нему угощение.
— Ах ты, дырявая голова! — внезапно воскликнул он, едва лишь только гость притронулся к чаю.
Молодой человек удивленно воззрился на станционного смотрителя, который, что-то вдруг вспомнив, достал из шкафа писчие принадлежности и толстую, прошитую грубыми нитками тетрадь.
— Не сочтите за труд, сударь, сказать ваше имя, звание и по какой надобности проезжать изволите, — обратился он к проезжему.
— Извольте, — с готовностью отрапортовал тот. — Иван Иванович Безбородко, дворянин. А еду я по личной надобности с Полтавской губернии. Там у меня померла тетка, отказавшая мне свое имущество.
Записывавший данные станционный смотритель на мгновение оторвался от работы, глянул на Безбородко и вновь уткнулся в записи, выводимые им ровным, почти каллиграфическим почерком.
— И велико ли имущество, осмелюсь поинтересоваться?
— Да что вы! — весело усмехнулся молодой человек, с которого уж и сон слетел, а стало быть, хотелось поговорить. — Какое там! Клок земли да несколько дворов. Правда, еще остались кое-какие деньги из откупных с казны, но это так, крохи, — заметил он.
Все эти подробности были произнесены с такой открытостью, что у видавшего виды станционного смотрителя не оставалось никаких сомнений, что Безбородко рассказал ему чистую правду.
Записав, как полагалось, данные на проезжающего, Серафим Колобродов убрал тетрадь, подвинул чашку на блюдце и принялся потчевать себя чаем.
— А получил я со всего этого наследства без малого семь тыщ, — неожиданно добавил Иван, окончательно убеждая станционного смотрителя в том, что перед ним сидит до крайности открытая и чистая душа. — Деньги хоть и не бог весть какие, но мне до крайности нужные.
В этот момент часы с ходиками, столь любимые купцами всех гильдий и смотрителями отдаленных станций, с шумом пробили час. Безбородко, услышав внезапный бой, вздрогнул, а затем рассмеялся. Колобродов рассмеялся тоже, уже очень заразительный смех получался у гостя.
— Так, значит, продали землицу, усадебку и обратно домой, — констатировал он.
— Да. Еду к тетке в Петербург, — сказал Иван, прихлебывая чай. — Туда мне надобно.
— Да, да, да, — закивал головой Колобродов. — Все стремятся в Петербург. А что поделаешь, ведь только в столице можно карьеру сделать. А можно и послужить.
— Вот именно! — горячо поддержал Безбородко. — Именно что послужить. Мне послужить хочется. Пользу принести. Чтобы сделать что-нибудь полезное. — При этом молодой человек старательно прихлебывал чай из чашки, держа ее в обеих ладонях и дуя на кипяток.
Колобродов посмотрел в синие глаза Ивана и удивленно заметил:
Исключительный вы человек, сударь. А позвольте поинтересоваться, веруете ли вы в Бога?
— Конечно, — тут же ответил Иван.
— Я потому это спросил, что ныне многие молодые люди в Бога не веруют и церквей не посещают. Нигилизм заразил Россию, самое ее будущее — молодежь. А позвольте еще поинтересоваться, верите ли вы в дьявола?
— И в дьявола тоже верую, — несколько замявшись, ответил Безбородко.
В голосе его при этом промелькнуло легкое сомнение, которое не могло не укрыться от станционного смотрителя.
— Вижу, сударь, что существование дьявола у вас не вызывает той веры, как существование Господа. Удивительно, — покачал головой Колобродов. — Обычно люди более веруют в нечистую силу и ад, нежели в Бога и спасение души. Особенно из молодых. Тут по тракту летом много ездят, тоже в основном по своим надобностям. Я столько навидался, что книгу могу написать, — заметил он. — Но не в том суть. Однако исключительный вы человек, сударь, — повторил Колобродов, с лукавством глядя в открытое лицо Ивана. — Исключительный. А что вы мне скажете на то, если я вам замечу, что Бога мне видеть ни разу не приходилось, а вот дьявола видал.
И без того огромные глаза Безбородко широко распахнулись и с непомерным удивлением оглядели невозмутимо сидящего перед ним станционного смотрителя.
— Вы видели дьявола? — воскликнул он.
— Видел, сударь.
— Да вы, наверное, мистик!
— Мистик, — подтвердил станционный смотритель, оглаживая душегрейку. — И с дьяволом общаюсь. Видел я его вот как вас сейчас. Сидел и так же внимательно слушал. А потом сказал…
Словно в подтверждение страшных слов Колобродова лучина вдруг стрельнула и освободилась от обугленного куска, со зловещим шипением упавшего в воду. Иван вздрогнул и покосился на корытце, по которому расходились мелкие водяные круги.
— Что вам сообщил дьявол?
— А то и сообщил, сударь, что ныне на земле один я знаю, где находится Атлантида! — со значением произнес станционный смотритель.
Безбородко откинулся назад, с величайшим изумлением глядя на Серафима Колобродова, чье лицо было исполнено торжественности.
— Тайна сия, сударь, велика есть. Да-с.
— Так вы знаете, где находится Атлантида? — спросил Иван.
— Знаю! Знаю-знаю, — обеспокоился, вскакивая со стула, Колобродов. Он устремился к шкафу. — Потому как вы исключительная личность и к тому же послужить обществу бескорыстно желаете, то я открою вам секрет.
Серафим Колобродов достал из шкафа трубку, заботливо обернутую в плат, какой обычно носят замужние крестьянки, и, развернув его на столе, раскрыл перед изумленным Безбородко свернутую карту. Карта была старинная, с порванными углами и даже с какими-то начертаниями. На ней был изображен отрезок от Сибири вниз на юг до Средней Азии.
— Все дело в старых картах, — пояснил смотритель, любовно разглаживая поминутно желавшую свернуться обратно в трубу карту. — Эта вот, сделанная Иоганном Мейнцем из Дрездена в одна тысяча семьсот одиннадцатом году от Рождества Христова, указывает, что на сем месте есть море. — Колобродов уверенно ткнул пальцем в место, где, как помнил Иван из географии, находилась пустыня Гоби.
Безбородко пригляделся. Действительно, вместо пустыни на карте Иоганна Мейнца было изображено море, впадавшее в Тихий океан. Посреди моря возлежала на карте земля, проставленная множеством точек-островов. Посреди сего архипелага кто-то от руки свинцовым карандашом начертил жирный крестик.
— Здесь! — торжественно указал Колобродов, блестя глазами. — Здесь лежит затопленная Атлантида. Потомки ее, возглавляемые доблестным полководцем Чингисханом, покинули землю и заполонили Русь.
Иван с чрезвычайным вниманием и интересом оглядел указанное место.
— А крестик этот вы поставили? — задал он, казалось бы, безобидный вопрос.
Вопрос сей поверг станционного смотрителя в величайшее волнение. Запустив пальцы в бороду, Колобродов вскочил из-за стола и пробежался по комнате.
— Вот! — вскричал он. — Вот сразу чувствуется, что вы — исключительный человек, сударь! Задали в самую что ни на есть точку. Этот крестик мне сам дьявол поставил. Это его рука и его карандаш.
— Да как же такое возможно? — удивился Безбородко.
— А вот и возможно. Тут, знаете ли, много разных проезжает, по тракту-то. Да-с. — Смотритель вдруг совершенно успокоился и, сев за стол, налил себе новую чашку чаю. — Я раньше был просто станционным смотрителем, каких уж немного осталось после железной-то дороги. Народу обычно много ездит летом, когда ярмарки кругом. Зимой, как вот сейчас, почти никого и не бывает. И вот год назад сижу я один-одинешенек. Тоскливо так-то сидеть, сударь, чего уж там греха таить, крашу жизнь по русскому обычаю водочкой. А скука моя столь велика, потому как уж две недели кряду никто не проезжает и не с кем словом перемолвиться, что я стал подумывать о наложении рук. Вот такие дела. И только мне эта мысль в голову пришла, и даже стал я приглядывать место получше, чтоб, значит, повеситься, как вдруг слышу отдаленный звон бубенцов. Я аж встрепенулся. Спасибо, думаю, Господи, что не дал мне в грех войти. Только так-то подумал, а бубенцы и пропали. Еще горше стало оттого, что такие надежды подавались. Встал я к косяку, где крюк висит. Чертыхнулся еще при этом. А тут у самого крыльца шум, стук копыт, крики ямщика. Хлопает дверь, и на порог входит господин в дорогой шубе, весь снегом запорошен, обивает о колено шапку и, не оглядываясь кругом, сразу ко мне идет. «Так-то ты, смотритель, гостей встречаешь?» — говорит он мне. А голос низкий и удивительно за душу берущий. Прямо волнительно мне от такого голоса стало. Я тут же дров в печку покидал, самовар затопил, побежал во двор лошадок устраивать, а их уж ямщик и сам устроил. Возвращаюсь, гляжу, мой гость шубу скинул и сидит за столом. Вот на том самом месте, где вы, сударь, сейчас сидеть изволите. Ставлю перед ним самовар, садимся чай пить. Все в полном молчании. Попили чай. Господин встает, благодарит своим низким голосом, а сам будто в душу заглядывает и так осторожненько щупает. «Водочкой изволишь баловаться», — неожиданно кивает он на графин, который я второпях забыл убрать со стола. «Да, — говорю. — А что одному тут делать?» — «Не стоит оно того. Ладно, отблагодарю тебя, Серафимушка, за чаек. Больно он у тебя вкусен. Да за поминание всуе. Вот тебе путь». И достает эту самую карту. «По ней найдешь ты счастье свое». «Какое, — спрашиваю, — счастье?» А сам уже догадался, кто передо мной, но вида не подаю. «Здесь лежит Атлантида», — говорит дьявол и, достав карандаш, рисует крестик, на который вы, сударь, так ловко внимание обратили. Покуда я карту-то разглядывал, господин уж оделся да за порог. Я выскакиваю следом, а сани уже отъезжают. Дьявол ко мне поворачивается и говорит: «Вся сила в старых картах». И исчез в метельной мгле. Вот такие дела, сударь вы мой! — торжественно заключил Серафим Колобродов, со значением глядя на донельзя изумленного Ивана.
На Безбородко до того сильно подействовал удивительный рассказ о встрече с нечистым, что он даже забыл про давно остывший чай. И только лишь Иван приступил к самовару, чтоб налить себе свежего кипятку, как лучина, доселе спокойно коптившая, внезапно громко стрельнула смолою.
— А, черт! — вырвалось у Ивана.
Тут же за окнами что-то завыло, раздался громкий стук копыт и закричал ямщик, зовя станционного смотрителя:
— Отворяй ворота, что ли!
Станционный смотритель замешкался, со значением посмотрел на оторопевшего Безбородко и, сказавши что-то вроде «Вернулся-таки», выбежал за дверь. Иван в волнении глядел ему вслед. Прошла томительная минута. Тут послышались громкие уверенные шаги и голос, явно принадлежавший человеку влиятельному, привыкшему приказывать. Дверь в станцию распахнулась, пропуская высокого господина в дорогой шубе.
Господин этот, несколько раз поворотив головою в полутемной комнате, остановил взгляд свой на Иване, который, в свою очередь, с беспокойным интересом изучал его. Вид у вошедшего и правда оказался весьма претенциозным. Высокий рост, белоснежная кожа, а главное, бородка модного ныне фасона, черная до синеватого отлива, указующая на то, что владелец оной не служит. Такового изумительного цвета обычно бывает вороново крыло. Оглядев сидевшего напротив него Безбородко, вошедший усмехнулся весьма наглою улыбкой, показав при этом ровные и белоснежные зубы, и громким голосом сказал:
— Вы на меня так смотрите, сударь, будто, право, черта ждали увидеть и наконец увидели.
Иван сильно стушевался, опустив глаза и пробормотав что-то вроде «пардон».
— Хотя ничего удивительного в этом нет, — примирительно заметил господин, садясь на место, ранее занимаемое станционным смотрителем. — Здесь темно, как в подземном аду итальянского Данте. Что ж ты, братец, лучинку-то жжешь да свечки бережешь? — обратился он к вошедшему вместе с лакеем Колобродову.
— Так я последний огарок еще второго дня как изжег, — стал оправдываться тот. — Свечей не шлют, вот и сидим в потемках.
— Васька, — повелительным тоном обратился господин к лакею. — У нас там остались рождественские свечи, что я захватил из Венеции?
Лакей утвердительно кивнул головою, при этом презрительно скосив глаза в сторону Колобродова.
— Неси сюда, — распорядился господин.
Скоро комната стараниями лакея, с неизменным презрительным лицом суетившегося у стола, ярко осветилась. Безбородко во все глаза смотрел на невиданные в России восковые с золотыми разводами свечи, вылепленные в виде дворцов и гондол. Станционный смотритель подсел к развалившемуся на стуле господину в дорогой шубе, попивавшему уже чай, и, раскрыв тетрадь, попросил того представиться для проформы.
— Граф Григорий Александрович Драчевский, — объявил тот, поглядывая на смущенного Ивана. — Возвращаюсь в Санкт-Петербург из Баден-Бадена.
— Надо же, — неожиданно всплеснул руками Колобродов. — Из Баден-Бадена! Стало быть, в рулетку там играть изволили-с, граф?
Драчевский удивленно посмотрел на столь осведомленного смотрителя и, утвердительно кивнув головою, обратился к Ивану:
— А вас, позвольте поинтересоваться, сударь, как звать-величать?
И хотя граф старался употреблять обороты, более подходящие для просторечья, однако в тоне его сквозил французский выговор.
— Иван Безбородко, дворянин, — отрекомендовался Иван. — Возвращаюсь из Полтавской губернии в Петербург.
— Не из тех ли Безбородко вы будете? — спросил Драчевский. — Не приходится ли вам знаменитый екатерининский канцлер предком или родственником?
— Очень, очень дальним, — развел руками Иван, которому уже не раз приходилось слышать сей вопрос.
— А скажите, ваше сиятельство, — вновь обратился, дописав в тетрадь, станционный смотритель. — Как же это вы не паровозом-то из-за границы поехали?
Драчевский в упор поглядел на Колобродова, чье выражение было сама невинность.
— А потому, братец, что я не люблю на железке ездить, — ответил он.
Странным нашел Безбородко и это простонародное название железной дороги, употребленное в разговоре Драчевским.
Лакей меж тем внес в комнату дорожный кофр и начал вынимать из него и расставлять на столе перед графом приборы, тарелки и всякую закуску.
— Не побрезгуйте, сударь, — обратился граф к Безбородко. — Составьте компанию. Прошу вас.
Ивану ничего не оставалось, как присоединиться к Драчевскому. Плотно закусив, граф угостил молодого человека превосходным коньяком, угостился сам и только после этого объявил лакею, чтобы тот приказал кучеру собираться.
— Метель, я думаю, уже утихла.
Станционный смотритель выглянул в оконце и подивился. Метель действительно сменилась полнейшим затишьем природы. Небо расчистилось так, что выглянули месяц со звездами, заставив снег в темноте заблистать синим и желтым.
— А что же вы? — спросил граф у Ивана. — Ждете?
— Да, — признался тот. — Жду оказию. Прошлая меня сюда довезла и тотчас назад, в самую что ни на есть бурю укатила. Ямщик, собственно говоря, приезжал за каким-то государственным указом. И меня довез. Вот я и жду следующей оказии.
Драчевский чрезвычайно внимательно оглядел молодого человека, словно что-то прикидывал, а после сказал:
— Ежели желаете, то можете составить мне компанию до Петербурга.
— А удобно ли это? — заволновался Безбородко.
— Вполне. Я жду вас, — объявил Драчевский и вышел вон из комнаты.
Иван поспешно собирался, когда к нему подошел Колобродов.
— Знаете, сударь, я бы на вашем месте повременил с отъездом, — зашептал он ошеломленному Безбородко.
— Почему? — удивленно спросил тот, уже натягивая на плечи мужицкий армяк.
Станционный смотритель осторожно посмотрел на плотно закрытые двери и сказал:
— Поверьте, Серафим Колобродов знает, что говорит. Граф сей весьма странный тип. Едет из Баден-Бадена, однако про рулетку говорить отказывается, по виду и не проигрался вовсе. Да и поехал не паровозом. Видели, как граф от моего кушанья, что я из погреба достал, нос воротил? — неожиданно спросил он.
— Не приметил.
— А надо бы.
— А что такого в вашем кушанье? — удивленно спросил Безбородко, становясь посреди комнаты собранный и одетый в дорогу.
— Чеснок, — громко шепнул Колобродов прямо в ухо Ивану. — Я, знаете ли, все разносолье чесноком заправляю.
— Ну и что? — изумился до крайности такой ерунде Иван.
Он уже стал было думать, что станционный смотритель, будучи постоянно один, да еще и попивающий, по собственному признанию, водку, немного не в себе. На это же указывала и карта с изображенною на ней погребенной Атлантидой. Сие недоверие столь явственно отразилось на открытом и простодушном лице его, что Колобродов покачал головой:
— Эх, сударь. Да ведь это же вампир!
— Кто-о-о?
— Вурдалак. Упырь. Называйте как хотите, сударь вы мой, а очень уж наш граф смахивает на вампира. Зубы и кожа у него белоснежные, а волосы и борода черные до синевы. К тому же чеснока не переносит. Верный признак!
— Ну уж это вы загнули, — нерешительно заявил Безбородко, качая головой.
— Нет, может, я неправильно выразился, — торопливо заговорил Колобродов, боясь, как бы Безбородко не ушел, не дослушав. — Не вампир в прямом смысле этого слова. Но жизнь сосет, точно вам говорю, сударь, сосет. Вы человек еще молодой, неопытный. Не понимаете, о чем я говорю. А ведь такое вполне возможно. Есть такие люди, которые за чужими душами охотятся, других жизни ради продления собственной лишают. Так-то вот, сударь мой.
Иван постоял некоторое время, ошеломленно поглядывая то на станционного смотрителя, то на входную дверь, за которой его ожидал Драчевский и, наконец, решительно заявил:
— Все-таки я поеду. Нет, правда, мне очень в Петербург надобно. У меня там дело.
Безбородко сердечно попрощался с Колобродовым и уже почти вышел из станции, как смотритель-мистик догнал его и сунул в руку маленький серебряный крест.
— Держите, сударь, держите у самого вашего сердца. Это вам поможет, — торопливо сказал он.
Колобродов, несмотря на мороз, долго стоял, глядя, как карета, поставленная с колес на полозья, выезжает на тракт и черною точкой убегает вдаль. Он еще раз покачал головой и вернулся в жарко натопленную комнату к самовару и уединению.
— А все же граф вампир, — угрюмо объявил он своему отражению в начищенном медном боку самовара, наливая себе чаю в чашку, а затем переливая его в блюдце, как привыкли делать на Руси крестьяне да купцы. — Самый настоящий вампир. Оно конечно, кровушку он, может быть, и не сосет, но жизненные соки из человека высасывает. Я это чувствую.
Глава вторая
Карета, поставленная на полозья, быстро катила по тракту через заснеженные степи, освещаемая большим бледным месяцем. Лошадки бежали ровно, а потому внутри кареты было весьма покойно. Граф Драчевский расположился на мягком сиденье головой в сторону пути, посадив напротив себя лакея Ваську, который, по обыкновению дворовых, едва лишь остался без дела, как тут же заснул, и молодого человека, подобранного им на станции. Внутри кареты оказалось ничуть не тесно, как боялся того щепетильный Иван, стеснявшийся, как бы не пришлось обеспокоить своим присутствием графа. Однако же все обошлось.
Граф и Безбородко некоторое время молча разглядывали друг друга, словно примеривались, с чего начать разговор. Первым заговорил Григорий Александрович:
— А признайтесь, сударь, что вы приняли меня за черта, когда я вошел. Или даже ждали оного и никого другого, а тут как раз я подвернулся. А? Нет, мне сие даже приятно и льстит моему самолюбию. Но все же скажите, вы ведь со смотрителем черта ждали, ведь так?
Иван принужден был согласиться и даже прибавил, что станционный смотритель до сих пор видит в нем нечистую силу. Услышав это, граф, взметнув удивленно брови, громко хмыкнул и произнес:
— Да смотритель сам какой-то странный. Должно быть, это от постоянного одиночества. Он, весьма вероятно, и водочку в одиночестве попивает. И разными мистическими штуками балуется. Особенно когда напьется.
— Нет, он водки уже с год как не употребляет! — тут же бросился на защиту нового знакомого Безбородко. — А мистикой интересуется потому, как посыл свыше имеет.
Слова его были сказаны с такой трогательною убежденностью в правоте Колобродова, что вызвали невольную улыбку на лице графа.
— Да вы, молодой человек, должно быть, поэт, — заметил он, пытливо глядя в огромные синие глаза Ивана.
Безбородко покраснел, словно невинная девица, у которой жених допытывается перед самой свадьбой, готова ли она к первой брачной ночи.
— Да, немного, — признался он, к вящему удовольствию графа, имевшему страсть выпытывать у людей их душевные наклонности.
— Я в молодости, вот то есть в вашем возрасте, тоже писал, — неожиданно объявил Григорий Александрович. — Да только бросил потом.
— Почему так? — живо спросил Иван, прятавший в дорожном сундуке своем заветную тетрадь со стихами.
Граф, желая потянуть время, а может, из соображений более глубоких, отодвинув прикрывавшую окна кареты драпировку, выглянул наружу, оглядел несколько более внимательно, чем оно обычно нужно, поля, мимо которых неслась карета, и только после этого сказал:
— Я, молодой человек, признаюсь, давно не вспоминал эту историю, происшедшую в моей жизни много лет назад. Только ваша открытость и благородное поведение пробудили в душе моей сии воспоминания. Да и возвращение на родину тоже сыграло свою роль. Знаете, русская речь, давно не слышанная, и наши просторы — все это так подействовало, взволновало. Я ведь не только в Баден-Бадене жил. Там наших, русских то есть, много. Я больше по Италии ездил. Два года с лишком не был в России. Весь италийский полуостров изъездил. Был и в Вероне, и в Венеции, и в Неаполе. Рим, конечно, тоже оглядел весь. Даже на Сицилию заезжал. Но это так, более для охоты на козлов. Там их в горах много водится. Вот богатые путешественники в Сицилию и стремятся, по горам походить да дичь пострелять. Вы, Иван Иванович, простите мне мою болтовню, вы, возможно, спать хотите, а я тут со своими разговорами вас отвлекаю, — неожиданно сказал граф.
— Нет-нет, что вы! Я весь внимание. Вы так интересно рассказываете. Прошу вас, продолжайте, пожалуйста.
Выслушав бурное изъявление желания услышать рассказ, Драчевский, не желавший будить лакея, самолично достал из дорожного кофра заветный графинчик и налил себе и Ивану коньяку в серебряные стаканчики.
— Соскучился я по русской речи да по русским оборотам. Меня в детстве воспитывала няня, а уж после разные месье. Няня, добрая старушка, и привила мне простонародные слова и словечки. — Граф отпил коньяк, потряс головою, поцокал языком и продолжил: — Так вот. Примерно в вашем, сударь, возрасте, а лет мне тогда было двадцать, надумал я жениться. Влюблен был чрезвычайно. Даже до безумия доходило — так иногда тосковал, долго не видя предмет влечения сердца моего. Что же до самого предмета, то это была девушка удивительной красоты и грации одного со мною возраста и положения. Она отвечала мне той же симпатией, какую и я питал к ней. Родители наши были, разумеется, не против, что их дети проявляют друг к дружке страсть. Да-да, именно страсть. Теперь-то я понимаю, что наше влечение нельзя было назвать любовью. По прошествии лет, много живя за границей, я стал лучше понимать это. А вот тогда… Тогда была свадьба, торжественный выезд, венчание в церкви. Невеста была чудо как хороша в подвенечном наряде. Она, знаете ли, молодой человек, очень долго к этому дню готовилась, платье шила, о разных нарядах и подружках своих хлопотала, обдумывала, кого пригласить, как и с кем посадить за праздничный стол. В общем, обустраивала торжественность. Жена моя желала продлить сей день как можно дольше, тем более что ей страстно нравилось быть в центре внимания.
— Простите, граф, что перебиваю вас, но вы не сказали, как зовут вашу жену, — деликатно поинтересовался Иван.
Граф вскинул, по своему обыкновению, брови.
— Не сказал? Странно. Лизою. Ее звали Лизою.
— Как странно! — вскликнул Безбородко. — Какое совпадение!
— А что такое? — удивленно спросил Драчевский.
— Дело в том, Григорий Александрович, что мою невесту тоже зовут Лизою.
Брови графа взметнулись еще выше.
— Да, действительно, удивительное совпадение. Тем более что конец моей истории весьма печален. — Было заметно, что графу неприятно отвлекаться от рассказа. — Так вот. На свадьбе один из приглашенных, уж не помню кто, подарил Лизе канарейку. Боже, это был столь вульгарный подарок, что я даже вымолвить ничего не мог. Согласитесь, Иван Иванович, что это моветон дарить и держать дома канареек. Тем более для поэта, коим я тогда являлся. Однако Лиза приняла сей подарок более чем благосклонно. Даже сверх того, она столь ему обрадовалась, что на некоторое время забыла о церемонии обеда и о гостях, а лишь чирикалась с этой мерзкой птицей. — При упоминании о канарейке Григорий Александрович передернул плечами, словно избавляясь от лишнего груза нахлынувших чувств. — После свадьбы все у нас пошло не так, как мне хотелось бы. Лиза оказалась легкомысленной пустоголовой девчонкой, вздорной и своенравной. С меня словно спала пелена, застилавшая глаза. Я увидал, кто на самом деле передо мною. Увидал и ужаснулся. Лиза на следующий день после свадьбы объявила мне, что, несмотря на наш брачный союз, она оставляет за собою право на личную свободу. Затем потребовала, чтобы я более не читал ей своих стихов, заявив, что они скучны. И, наконец, Лиза все время носилась с этой противной птицей, с канарейкой. Она везде брала ее с собой, и на озера, и на верховые прогулки, и даже в гости, выставляя меня на всеобщее посмешище. Вы, молодой человек, наверняка знаете, что значит в двадцать лет быть выставленными на посмешище в свете. Вы знаете, что творится в возвышенной душе, оказавшейся в таком бедственном положении. Обидные чувства обуревали меня, Иван Иванович. И тогда я, порвав все свои стихи, нашел новую страсть, страсть не менее сильную, хотя, конечно, и не столь возвышенную, сколь возвышено творчество. Я стал заядлым охотником. Ездил по нескольку дней в леса, пропадая там с товарищами. Это была настоящая мужская жизнь, в которую женщины не допускались. Так продолжалось недолго. Моя жена пригласила меня к себе в будуар и заявила, что поскольку ей без сопровождения неудобно посещать балы, то она настоятельно требует от меня оставить, как Лиза выразилась, «свои мужские глупости и охоты» и более времени уделять супруге, то есть ей. Говорит она мне все это, а сама на свою желтую противную птицу поглядывает, что у нее в клетке в будуаре живет. А я, представьте себе, только собрался на охоту. Так и вошел к ней, уже одетый и собранный, с ружьем наперевес. «Вот еще, — говорю, — какие глупости. Меня ждут». А Лиза: «Будете сидеть дома. Я вас об этом прошу». «Как же я охотиться буду?» — возмущенно кричу я, а мы уже через фразу на взаимный крик перешли. «А как хотите!» — кричит она в ответ. Ну, я не удержался, поднял ружье и на канарейку его нацелил. «Так, — говорю, — что ли, я должен при вас, милая женушка, охотиться?» И нажал на курок. А ружье возьми да и выстрели. Знаете, сударь, как это бывает. Думаешь, что ружье не заряжено, а оно оказывается даже и на взводе уже. Вы ведь, Иван Иванович, сразу видно, что не охотник.
— Да, — закивал головою Безбородко, чрезвычайно увлеченный рассказом. — Батюшка покойный никогда меня с собой даже на зайцев не брал.
— Понятно. А вот среди охотников много таких историй гуляет, когда они думали, что ружье не заряжено, а оно стреляло. Знаете, как в казармах военные говорят? Раз в год и палка выстреливает.
Граф невесело усмехнулся.
— В общем, убил я канарейку, — продолжил он тихим голосом. — Одни только перья в клетке остались. Будуар наполнился дымом, запахом пороха. На выстрел сбежалась прислуга. Все шумят, кричат, а Лиза стоит как окаменелая у клетки и неотрывно на свою любимицу, вернее, на то, что от нее осталось, смотрит. Затем поворачивается ко мне, бледная как мел, и говорит: «Ты, Гриша, теперь подлец из подлецов, потому что тварь бессловесную, беззащитную убил. Я тебя более видеть не желаю. А за то, что ты совершил, я тебе отомщу». Сказала все это тихо так, скорбно, но уж лучше бы Лиза мне скандал закатила, потому что чувствовалась в ее словах такая сила и ненависть, что я сразу понял — она шутить не будет. И сколько я ни объяснялся, сколько бы ни доказывал, что я не виноват, что я не знал о заряженном ружье, — ничего не помогло. «Извольте выйти из моего будуара и впредь без приглашения сюда не входить», — объявила жена. Что делать, я ушел. Господи, и ведь все из-за какой-то паршивой канарейки!
Граф налил из графинчика коньяк, выпил и тихо крякнул.
— Я тут же поехал на птичий рынок, привез оттуда новую канарейку — и к жене. А горничная меня в будуар не допускает. Я через нее канарейку передал, так не прошло и минуты, как ее мне вернули. Я ее в людскую отдал, где новая канарейка к утру уже издохла. Говорят, будто она без своего товарища кенаря жить не может. Не знаю, первая-то нормально жила. Так мы и стали жить: Лиза на своей половине, а я на своей. Однако через несколько дней приносит мне ее горничная записку. В записке приглашение пожаловать в будуар. Я обрадовался, думал — простила, чуть не бегом влетаю в комнату, а Лиза мне холодно и говорит, словно ледяною водой обдает: «Вы, милостивый государь, не желаете сопроводить меня на бал, что дают князья Долгорукие? Я бы и одна поехала, не стала бы вас утруждать, да очень уж хочется, чтобы вы были при мне ныне вечером». Я конечно же согласился. Думал, что она еще сердится, что это так, остатки, не стоит обращать внимания, само пройдет. Поехали к полуночи. А надо вам сказать, что Лиза моя была удивительной красоты и на бал нарядилась так, что просто глаз невозможно было отвести. Едва мы вошли, как все присутствующие обернулись на нас и в восхищении на Лизу уставились. Многие мужчины бросились записываться к ней на танцы. А она рада такому вниманию, но вида не подает, только рука в белоснежной перчатке, что моим локтем поддерживается, легонько подрагивает от волнения и удовольствия. Лиза уселась в кресло, вынула маленькую записную книжку и стала записывать желающих танцевать. Однако я заметил, что чаще других она записала одного молодого и чрезвычайно пригожего собой камер-юнкера. Я сам не танцевал, только издали из-за колонн наблюдал за женой. Долго это продолжалось, но тут встретился мне старинный товарищ, который пригласил меня к буфетным столам угоститься шампанским. Вернувшись обратно в зал, я не нашел там ни жены, ни камер-юнкера. Ищу их глазами, а ко мне подходит княгиня Долгорукова. «Мой дорогой Григорий Александрович, — говорит она. — Мне надо сказать вам два слова по большому секрету. Извольте сопроводить меня в парк». Взяла меня под руку и чуть не силком за собой в парк повела. Вышли, а кругом уже ночь. «Идите вон к той беседке, — говорит княгиня, указуя веером на белеющие в глубине парка колонны. — Там вы найдете того, кого ищете». Ужасное предчувствие охватило меня. Я бегом помчался к беседке. Подбегаю, а они, видимо, услышали шум шагов, и мужчина, уж не знаю, камер-юнкер ли это был, бросился бежать через кусты, словно кабан при гоне, не разбирая дороги. Вбегаю в беседку. Там моя жена сидит и плачет. Стыдно стало, что поддалась соблазну, да еще из мести. И так мне ее в тот момент жалко стало, что я Лизу полуобнял и обратно в дом повел. Там сразу карету подали, и мы с бала долой.
Неожиданно мирно спавший доселе лакей Васька всхрапнул и что-то забормотал себе под нос. Граф недовольно скосил на него глаза.
— Едучи в карете и успокаивая Лизу, у которой случилась истерика, я решил, что все прошло, между нами более нет препятствий. Ту ночь я никогда не забуду, столь страстной и нежной она была. Тогда я решил, что никогда не упомяну о давешнем событии в беседке. Однако на следующий же день Лиза за завтраком неожиданно сама напомнила мне о случившемся, сказав, что я все себе выдумал и она просто гуляла в парке в одиночестве, а когда я вбежал к ней, то она испугалась меня и оттого заплакала. Стало быть, ничего не меняется и вновь остается по-прежнему. Представляете себе, сударь, мое положение. Я подумал и решил, что наилучшим будет устыдить неверную супругу. Несмотря на все протесты горничной, я вошел в будуар Лизы и начал с ней долгий обстоятельный разговор. Сначала она кричала на меня, затем нервно смеялась, а после, когда я несколько раз повторил жене, что она ныне падшая женщина, поникла головою. Через какое-то время я опять вернулся к Лизе, и все повторилось заново. Назавтра то же самое. Утром третьего дня Лиза слегла в горячке. Я послал за докторами, а к вечеру моя жена умерла.
— То есть как это умерла? — переспросил ошеломленный концовкой рассказа Иван. — От разговора? Такого не может быть!
— Может, Иван Иванович, еще как может, — со странным выражением одновременно грусти и затаенного злорадства объявил Драчевский. — Я сам немного увлекаюсь медициной, помогал докторам и кровь жене пускал самостоятельно, но ничего не помогло. Она умерла, — констатировал он, со значением глядя на Безбородко. — Само собою получилось.
Некоторое время после этого признания ехали в полном молчании. Было слышно, как кучер нахлестывал лошадей, цокая языком и покрикивая нечто, понятное лишь ему одному да лошадям.
Иван молча глядел перед собою, не решаясь обратить ясный взор на графа. Григорий Александрович, напротив, пристально оглядывал спутника, пока наконец не промолвил: — А вы, уважаемый Иван Иванович, меня, кажется, даже осуждаете.
— Вот вздор! — воскликнул Безбородко, стушевываясь и заливаясь румянцем. — Никак нет, не осуждаю. Ведь все случилось, как вы изволили говорить, само собою. За что же, позвольте спросить, я должен вас осуждать и какое на это право имею?
— А за то, что я стихи писать бросил, — был дан ему неожиданный ответ графа.
Огромные глаза, отливая синевою ясного неба, глянули на Драчевского.
— А вы как догадались? — откровенно удивился Безбородко.
— Да потому что вы, сударь, таков же, как и я, будете. Вы — возвышенная душа и считаете искусство превыше какой-то там вздорной девицы, вздумавшей свои права объявить, — заявил граф, все еще испытующе глядя на Ивана. — Для вас, Иван Иванович, важен человек вообще, но не в частности. Да и к женскому вопросу, придуманному англичанками, вы отрицательно относитесь.
— Да с чего вы взяли все это? — беспокойно спросил Безбородко, на чьем лице явно читались многочисленные мысли его, в частности стыд за безошибочное открытие, кое походя совершил граф.
— С того, мой друг, а вы мне теперь именно друг, когда я так безошибочно вас разгадал, с того, что и у меня точно такие же мысли бродят в голове. Еще с Италии. Да что там, раньше, раньше, — замахал руками Драчевский, давая понять, как давно назад он стал так думать. — Когда впервые про серали узнал.
— Про что? — изумился Безбородко.
— Про серали. Это собрание замужних женщин и наложниц у восточных владык, — пояснил Григорий Александрович. — Замечательно это придумано, много-много женщин для тебя одного. И все, заметьте, в вашем единовластии. И коли какая-нибудь из женщин на сторону только взглянет — сейчас же голову долой! — Граф с силой прочертил своей белоснежной холеной ладонью с длинными пальцами, сплошь в перстнях, по воздуху дугу. — Беспощадно. Потому что это твоя собственность. Женщина — такое существо, по моему разумению, что только и может быть, что в чьей-либо собственности. Иначе ей ни за что не прожить. Все будет пустое и глупое. А так, в собственности, даже наоборот. Достойная женщина при хозяине. Ну, каково?
Драчевский со значением поглядел на Ивана, блестя от возбуждения глазами.
— Это — моя философия, если можно так выразиться о взглядах. Нынче же, вернувшись в Россию, застал я ужасающий произвол, — продолжил он, видя, что Иван с вниманием слушает его.
— Какой произвол?
— Да свободу эту. Распустили мужичков. Собственность нашу распустили. Раньше-то я, когда еще помоложе вас был, то всегда пользовался правом первой ночи. Ни одной своей красивой крестьянки не пропускал. А сейчас? Я на них уже и прав никаких не имею. — Граф развел руками. — Ну, что вы на это скажете? — обратился он к собравшемуся с духом Ивану.
— А то скажу, Григорий Александрович, что не товарищ я вам в этом! — выпалил тот.
— Как так?
— А вот так! Я, как вы справедливо заметили, осудил вас за то, что вы стихи писать бросили. Что же касается свободы, то ее-то как раз, по моему разумению, в России еще мало! Не все еще свободны. И я еду теперь в Петербург, чтобы послужить Отечеству на этом поприще. Я получил в наследство семь тысяч рублей. Деньги небольшие, но мне, ежели жить экономно, на несколько лет хватит. Стало быть, покуда я свободен от нужды, то обращу всю свою энергию в освобождение людей.
Граф откинулся на спинку мягкого сиденья и криво усмехнулся. В глазах его читалось явное недоумение.
— У нас у всех в вашем возрасте, молодой человек, имеются идеалы, — сказал он, оправившись от шока, вызванного словами Безбородко. — Со временем, однако, это проходит. Пройдет у вас, можете мне поверить, сударь.
Драчевский даже сделал ударение на слове «сударь», желая тем самым показать, что отдаляется от Ивана.
Безбородко, однако, заметил, что, рассказывая историю своей супружеской жизни, граф сильно беспокоился и даже выглядел как будто нездоровым. При этом глаза его блестели той самой страстью, о коей он говорил, а бородка взъерошилась и сделала Григория Александровича немного похожим на пиратских капитанов, что так часто изображают в английских романах, столь модных в нынешнее время.
Внезапно ямщик присвистнул, сильно захлестал лошадей и крикнул в оконце, что имелось у него за спиной, в карету:
— Волки! Ваше сиятельство! Волки!
На мгновение граф оцепенел, затем быстро открыл окно кареты и высунулся наружу. Иван тоже кинулся к противоположному окну, силясь разглядеть что-нибудь во тьме. Но широкому полю, устланному белым снегом, со всех сторон к ним бежали тени. Было их немного, но уже заслышался и пугающий душу вой, и казалось, что волков, преследующих карету, без счету.
— Откуда тут волки? — громко спросил Иван.
— А черт их ведает! — вскричал, всунувшись обратно в карету, Драчевский. — Васька, соня, просыпайся живо! — толкнул он в бок мирно спавшего лакея.
Тот тотчас открыл глаза и засуетился.
— Доставай пистолеты! — приказал ему граф. — Иван Иванович, умеете ли вы заряжать? — обратился он к Безбородко.
— Нет, ни разу не делал этого, — признался тот.
— Плохо, молодой человек, плохо! Тогда, если не хотите попасть на зуб волкам, будете держать меня.
Драчевский скинул дорогую шубу, под которой оказалась прекрасная фрачная пара. Лакей вынул из кофра длинную плоскую коробку и раскрыл ее. Внутри коробки лежали два дуэльных пистолета. Граф, взяв оба, вылез в окно почти до пояса и, поддерживаемый за ноги Иваном, прицелился. Раздался громкий выстрел. Лошади заржали, но их перекрыл протяжный злобный вой.
— Попал! — гордо крикнул Григорий Александрович. — В одного попал!
Он вновь выстрелил и вновь попал. Васька уже зарядил и подал ему первый пистолет. Граф долго целился, затем выстрелил в третий раз. Раздался такой ужасный и громкий вой, что по телу Ивана пробежали противные мурашки. Драчевский вернулся внутрь кареты и с явным удовольствием закрыл окно.
— Все! — сказал он. — Все, Иван Иванович. В вожака попал. Волки отстали.
Иван мгновение помедлил, а затем протянул графу руку, которую тот сердечно пожал.
— Простите меня за резкие слова мои, — от чистого сердца повинился Безбородко. — Прошу вас, граф, вновь считать меня своим товарищем.
Глава третья
Аглая Ивановна Безбородко, тетушка Ивана, у которой тот проживал в Санкт-Петербурге, уже некоторое время находилась в приподнятом настроении. Виною тому был ее племянник, а точнее, его будущее, о котором тетушка так усердно хлопотала. Ныне же, наконец, к ее вящему удовольствию, будущее это осветилось из тьмы неизвестности лучезарным светом. Вернее же будет сказать, что тетушкой было после долгих поисков найдено счастье молодого человека.
Сама Аглая Ивановна, женщина преклонных лет, но еще весьма бодрая и сохранившая, несмотря на превратности петербургского климата, крепкое здоровье и даже свои зубы, будучи вдовой, и к тому же бездетной, все внимание сосредоточила на племяннике. Видя, что тот не тяготеет к службе, тетушка определила его будущее единственно в удачной женитьбе на богатом приданом. Порешив на том, Аглая Ивановна, добрейшей души человек, стала со страстью прирожденного охотника выискивать Ивану богатую невесту. Однако поиски сии долго не были увенчаны лаврами успеха. Ни кумушки, знакомые Аглаи Ивановны, ни сватьи, чьим занятием служит подыскивать подходящие партии, — в общем никто не мог предложить тетушке что-нибудь стоящее. Аглая Ивановна уже совсем было расстроилась, как вдруг старинный приятель ее, генерал Гаврилов, у коего Иван до отъезда в Полтавскую губернию служил секретарем, сообщил тетушке по большому секрету, что у него нынче остановилась жена, а теперь уж вдова его товарища, покойного купца Земляникина. Также было по секрету, еще большему, разумеется, сообщено, что за вдовою Земляникиной имеется капитал в миллион рублей, не менее. И уж совершенно по великой тайне генерал поведал Аглае Ивановне, что вдовая купчиха Земляникина приехала в столицу подыскивать себе жениха. «Чтоб непременно из благородных, да помоложе» — таковы были ее слова.
Надо было видеть, как встрепенулась и ожила Аглая Ивановна, уж было совершенно потерявшая надежду на устройство родного племянника, коего ей передал на руки брат перед самой своей смертью. Луч света озарил будущее Ивана в ее глазах. Особенно при упоминании генералом Гавриловым о миллионе, оставленном купцом жене.
Теперь же тетушка вознамерилась провести интригу, или, как она сама ее называла, предприятие. Ради нее Аглая Ивановна, несмотря на сильный мороз, внезапно налетевший с моря на Петербург еще утром, отправилась в гости к генералу. Зная, что племянник будет непременно искать ее, тетушка наказала Дуне, единственной своей прислуге, направить его к Гавриловым. То были самые настоящие смотрины жениха, устроенные для Земляникиной. С ловкостью необыкновенной решила провернуть сие предприятие Аглая Ивановна, знавшая наперед, что племяннику к вечеру она обязательно понадобится.
«Неможно же привести Ванечку просто так, по экспромту, — думала тетушка, катясь на извозчике до Сенной площади, где проживало немногочисленное семейство генерала Гаврилова. — Он ведь не купчик какой-нибудь, чтобы ему откровенные смотрины устраивать, словно рысака водить перед публикой. Как-никак, а дворянин!»
Была еще одна закавыка, кою надлежало преодолеть добрейшей Аглае Ивановне в обустройстве будущего своего племянника. Закавыкой этой являлась невеста Ивана, а именно Лиза, о коей упоминал Безбородко в беседе с графом Драчевским. Еще отцы Ивана и Лизы, дружившие меж собой в годы юности и служившие в одном полку, договорились, что ежели останутся они живы и у них родятся дети, то непременно надобно их поженить. И ведь надо было случиться такой удаче, что у Безбородко родился мальчик, а у друга его, прапорщика Мякишкина, — девочка. С тех пор и повелось, что Ивану и Лизе непременно надлежит исполнить волю отцов.
Отец Лизы, отставной прапорщик Мякишкин, был еще жив, об обещании, данном другу, помнил, да и Иван, как оказалось, чрезвычайно интересовался Лизою, писал ей стихи и порой вздыхал, глядя на девушку. Нынешняя интрига Аглаи Ивановны заключалась в том, чтобы экспромтом ввести племянника в генеральский дом, в коем проживала ныне богатая невеста, показать его, дать заметить Земляникиной, а уж потом, исподволь, подвести Ивана к мысли о счастье взять за женою миллион. Уж коли заинтересуется племянник миллионом, то и про Лизу забудет, тем более что обещание, данное прапорщику отцом Ивана, можно счесть недействительным, потому как сам обещавший давно усоп.
Так, неторопливо катясь на извозчике к дому генерала, размышляла тетушка. Был у нее в этом «предприятии» и свой тайный интерес. Аглая Ивановна, родившаяся и выросшая в Москве и лишь после замужества перебравшаяся в Санкт-Петербург, скучала по родной стороне. Проживая в столице на крохотную пенсию от мужа, она не могла, да и не пыталась уехать отсюда. Теперь же случай, подвернувшийся в виде купчихи Земляникиной, имевшей, по словам Гаврилова, роскошное имение в Подмосковье, мог поспособствовать тетушкиному отъезду.
«Не бросит же Ванюша родную тетку, положившую столько сил на его счастье, — думалось добрейшей Аглае Ивановне. — Ведь не на глазах же молодых я буду, а в имении. А оным и присмотр с моей стороны будет. И так всем станет удобно и хорошо».
Возок подкатил к большому доходному дому, стоявшему прямо на шумной Сенной площади, и остановился у парадного подъезда. Аглая Ивановна неторопливо вышла, поддерживая многочисленные юбки, дабы не макнуть их в снеговую кашу, зимою окружавшую площадь, где всегда толпилась торговая и иная публика, подала извозчику, как наперед было оговорено, гривенник и, качая головой, прошла в парадное.
«В Москве-то кончилось бы четырьмя копейками», — вздохнула тетушка.
Аглая Ивановна отдала старенькому камердинеру генерала облезлую шубу и прошла в гостиную, где ей навстречу уже шла Софья, единственная дочь Гаврилова.
— Здравствуйте, добрейшая Аглая Ивановна! — воскликнула она, подходя и усаживая гостью на несколько потертый, но вполне добротный диван. — Папенька сейчас выйдут.
Тотчас же за этими словами в гостиную вошел старенький генерал. Генерал Гаврилов, участник нескольких крупных сражений, был удостоен чести получения награды от самого государя императора. Кроме того, из казны было ему выделено приличное содержание, а также, в виде подарка за особые заслуги, вручена небольшая деревенька в пятьсот душ крепостных, после реформы выкупленная казною обратно. Так что генерал, почивавший ныне на заслуженных лаврах, являлся еще и весьма состоятельным господином. Он не тратил деньги, а жил с дочерью, которую решительно любил больше жизни, на одну пенсию, хватавшую небольшому семейству на все их скромные радости.
Генерал подслеповато улыбнулся, щурясь на тетушку Безбородко, подошел, шаркая старческими ногами, и неожиданно весьма галантно и даже с некоторым жеманством поцеловал Аглае Ивановне руку.
— Ой, ваше превосходительство! — взволновалась та. — Экий вы, право слово, шалун.
Старички помнили привычки галантного века, пришедшегося на их юные годы, а потому старательно берегли сии воспоминания, всячески ухаживая друг за дружкою.
Усевшись подле гостьи, генерал предложил ей чаю. Сонечка с решительным видом пресекла желание престарелого отца поухаживать за Аглаей Ивановной и сама отправилась распорядиться насчет угощения.
Проводив любимую дочь долгим взглядом, Гаврилов сказал:
— Вот оно, мое счастье, мое последнее в жизни утешение.
Софья была настоящею дочерью боевого генерала. Стройная, хотя и несколько склонная к полноте, что только придавало очарования ее фигуре, с острым взглядом черных, словно уголья, глаз, видевших и подмечавших все до последней детали, Софья несколько походила на белку щечками и черными бровями вразлет. Движения ее казались резки и порывисты, в чем сказывался юный возраст, однако решительности ей было не занимать, а доброе чуткое сердце и природный ум всегда привлекали многочисленных поклонников.
Давешний камердинер, бывший в свое время денщиком генерала Гаврилова, а ныне обладателем шикарнейших бакенбардов, торжественно, впрочем, как и все, что он делал, внес в гостиную и водрузил в самый центр стола огромный клокочущий самовар. Горничная, шедшая за камердинером, расставила вокруг него угощения.
— Прошу покорно побаловаться чайком, — подмигивая, пригласил генерал Аглаю Ивановну.
Внезапно двери в гостиную распахнулись, и в комнату вошла Софья в сопровождении еще одной гостьи. Этой гостьей, как сразу же догадалась тетушка Ивана, была вдовая купчиха Земляникина. Догадка ее полностью подтвердилась, когда Сонечка громко представила:
— Дорогая Аглая Ивановна, прошу любить и жаловать, старинная приятельница нашей семьи Аделаида Павловна Земляникина.
Впечатление, произведенное выходом миллионерши, было значительным. Гордая осанка, надменный и в то же самое время тревожный взгляд указывали на привычку к управлению большим хозяйством. Но главное — огромный бюст, краса и гордость купчихи, шедший впереди Земляникиной и возвещавший о ее скором прибытии. Была Аделаида Павловна крепка телом и выглядела весьма аппетитно. Несколько грубоватые черты лица ее производили вначале нехорошее впечатление, однако оно быстро проходило, лишь только купчиха начинала говорить. Голос у Земляникиной был низкий и удивительно приятный. Опять же душевность, вызываемая в каждом, привлекала к купчихе.
Аделаида Павловна поклонилась тетушке Безбородко и чинно уселась за круглый стол. Некоторое время все молчали. Наконец старичок генерал, не выдержав, воскликнул, обращаясь к Аглае Ивановне:
— А что же вы, голубушка, племянника-то своего не привели?
Тетушка не успела и ответить, как генерал обратился к оцепеневшей Земляникиной:
— Вот, драгоценнейшая Аделаида Павловна, настоятельно рекомендую вам племянника Аглаи Ивановны. Золото, а не молодой человек. К тому же не женат, — с лукавою улыбкой добавил Гаврилов.
— Молодой человек? Не женат? — с явным беспокойством переспросила Земляникина, отчего объемная грудь ее трепетно заколыхалась.
— Да-да, голубушка, — закивал головой Гаврилов, принимая от Софьи чашку с чаем. — Иван Иванович удивительный молодой человек. Он, право, не из тех нигилистов, что теперь так расплодились. И в церковь каждое воскресенье ходит на утреннюю службу, и непьющий. Я его к себе письмоводителем брал, так он мне всю документацию в порядок привел. Вот каков человек Иван Иванович Безбородко, — с гордостью заключил генерал.
Аделаида Павловна сильнейшим образом забеспокоилась и даже забыла на время о варенье, которое уж собиралась накладывать себе в розетку.
— Иван Иванович и стихи пишет, и речь держать может, — подхватила Софья, которая скоро догадалась, с какой целью ее батюшка принялся нахваливать купчихе Ивана, и решила немного пошалить сообразно своему возрасту. — Да и мыслит очень прогрессивно.
— Ну уж и прогрессивно? — взволновалась Аглая Ивановна, до этого времени внимательно слушавшая да молчавшая, радуясь про себя столь скорому продвижению своего «предприятия». — Просто модные идеи пересказывает, и ничего более, — объявила она, обращаясь лично к Земляникиной.
Но Аделаида Павловна пропустила все эти замечания мимо ушей, внимая лишь одному генералу.
— А скажите, ваше превосходительство, службу ли ныне этот прекрасный молодой человек служит или по торговой части? — спросила она.
— Да он у меня отпросился, а я и отпустил, — развел руками Гаврилов. — О чем весьма сожалею.
В разговор вновь вмешалась тетушка:
— Ныне Иван Иванович нигде не служит и не работает, так как только что воротился в Петербург с Полтавщины. Там у него тетка, сестра его матери, умерла и оставила ему наследство. Так Ванюша мой за этим самым наследством-то и мотался. Да и там сколько времени жил, покуда в права вступал да именьице продавал. Что ж, за это время деньги от их превосходительства получать, что ли? Нет, мой Ванюша не таков. Он привык деньги получать честным способом! — сказала Аглая Ивановна и тут же спохватилась, потому как купеческую породу знала хорошо и вспомнила, что честность у торговых людей не в чести. — А все из-за того, что Иван Иванович из благородных будет. Из Безбородко!
За столом вновь воцарилось молчание. Каждый занимался своим делом, раздумывая над собственными чаяниями. Аглая Ивановна думала о том, хорошо ли она представила вдовой купчихе племянника. Земляникина же, само собою, воображала этого самого племянника — молодого человека, коего ей так отрекомендовали. Мысли Сонечки также летали вокруг Ивана, однако совершенно по-другому, нежели у миллионерши. Старичок генерал подумывал о том, что зря он отпустил от себя такого замечательного письмоводителя, с которым у него не было бы напасти, коя стряслась с Гавриловым буквально вчера.
Тишину нарушил камердинер. Шумно ступая сапогами по полу, будто бы еще не забыв свои марши по плацу, он вошел в гостиную и громогласно объявил:
— Иван Иванович Безбородко. С ним господин Ломакин. Прибыли-с. Прикажете просить?
— Проси, голубчик, скорее проси! — чрезвычайно обрадовался генерал.
В гостиную вошел Иван, а следом за ним некий молодой человек в чрезвычайно странной куртке, которую носят обыкновенно художники и вообще люди искусства. Широкий платок с какими-то невиданными цветами внабивку был небрежно повязан на его шее. Сапоги без калош покрывали пол грязными разводами растоптанного снега. Внешность же молодого человека, одетого столь странным образом, была еще более удивительной. Взлохмаченные и давно не стриженные волосы длинными завитушками спадали на плечи, а острая борода и аккуратные усики делали его облик похожим на Христа. Сходство сие придавали также впалые щеки с нездоровым румянцем и глаза, горевшие внутренним светом, словно свечи в церкви. Это был не кто иной, как Ванюшин товарищ, художник Родион Ломакин.
Увидев Ломакина, Софья вдруг вспыхнула и густо покраснела, что, впрочем, ей чрезвычайно шло.
— Здравствуйте, господа, — поспешно поклонился Иван присутствующим и кинулся к Аглае Ивановне. — Тетушка! Ну что же вы со мною делаете, а? Ведь без ножа режете, право слово! — в сердцах вскричал он.
— А что случилось, друг мой? — сделав удивленное лицо, спросила Аглая Ивановна.
— Так ведь мы же с вами договаривались, тетушка, — крайне волнуясь, тихо сказал Иван. — Я нынче иду на бал к графу Драчевскому, — несколько громче, чем до того, объявил он, мельком оглядывая присутствующих за столом с гордым видом, — а потому мне надобен тот фрак, что остался от вашего мужа.
— Да не волнуйся ты так, Ванечка, — заулыбалась Аглая Ивановна, прекрасно помнившая, что племянник пойдет на бал, и заранее наказавшая прислуге не давать ему фрака. — Я приказала Дуне его почистить и обновить.
— Но Дуня мне фрак не дает! — воскликнул Иван.
— Так ты скажи, что я разрешаю, — спокойно заявила Аглая Ивановна. — А теперь присядь и посиди с нами. А, вот и Родечка с тобою пожаловал. Тоже небось хочет чайку попить, — обратилась тетушка к стоявшему поодаль художнику.
— Благодарю покорно, — несколько смущенно ответил тот.
Тетушка хоть и была с золотым сердцем, однако, как и все мы, когда дело касается наших интересов, несколько переступала через приличия. Вот и сейчас она вознамерилась показать миллионерше, жадно смотревшей на Ивана, нарочно посаженного прямо напротив нее, насколько в хорошую сторону отличается ее примерный племянник от других молодых людей, хотя бы от художника.
— Что, Родечка, дела твои с рисованием не шибко хорошо идут? — несколько высокомерно спросила Аглая Ивановна Ломакина.
Тот лишь хмыкнул куда-то в шейный платок.
— Невозможно же враз стать знаменитым! — неожиданно вступилась за художника Софья. — Даже будучи чрезвычайно талантливым.
— Благодарю вас, Софья Семеновна, но я и сам могу себя защитить, — сказал Ломакин. — К сожалению, до настоящего таланта мне далеко, вот и приходится жить впроголодь и ютиться на чердаке.
Сказал он это совершенно будничным тоном, нисколько не жалуясь и не гордясь своею нищетой, как это делают иные начинающие художники и вообще люди творческих профессий.
— Очень хорошо, Иван Иваныч, что вы пришли, — обратился генерал к своему бывшему секретарю. — Мне надобно посоветоваться с вами по одному чрезвычайному делу. Кстати, прошу любить и жаловать, Аделаида Павловна Земляникина.
Иван посмотрел на купчиху своими голубыми, широко раскрытыми глазами, подошел и поцеловал протянутую руку.
— Иван Иванович Безбородко.
— Ну пойдемте, друг мой, пойдемте в мой кабинет, — заторопился старичок.
Он подхватил Ивана за локоть и спешно увел из гостиной. Софья также увела Ломакина в дальний угол комнаты показывать свои этюды, писанные ею красками на природе.
Оставшись один на один с тетушкой, Земляникина тотчас придвинулась к Аглае Ивановне и тихо заговорила:
— Каков ваш племянник, однако! И на балы бегает, и ручки дамам целует. А темперамент-то, темперамент! Давеча, как он вбежал, я так и обмерла. Точно шиллеровский разбойник. Я недавно в театре пьесу смотрела, мне очень понравилось.
В то время как миллионерша интересовалась Иваном, Софью до чрезвычайности волновало мнение Ломакина насчет ее этюдов. Художник долго и придирчиво разглядывал рисунки, то отходя, то подходя совсем близко и совершенно при этом не обращая внимания на Сонечку. Та же, напротив, испуганно глядела на Ломакина блестящими от волнения и любви глазами.
— Ну что вы скажете о моих набросках? — не выдержав длительного молчания, спросила Софья.
— Скажу, что они пусты, — безапелляционно объявил Ломакин.
Девушка вспыхнула и с вызовом посмотрела на художника:
— Что вы имеете в виду?
— То, что в сих этюдах нет мысли. Простите, Софья Семеновна, за сравнение, но можно научить рисовать и мартышку. Только в ее рисунках не будет мысли. Я сейчас как раз над этим же бьюсь. Чтоб в картине была ясная и четкая мысль, была идея. Нет идеи — нет художника, а есть простой бумагомаратель, — горестно заключил Ломакин.
Софья, потупив голову, сказала:
— Так, значит, я — бумагомаратель.
— Вовсе нет, Софья Семеновна, голубушка! — испуганно вскричал художник, оборачиваясь к генеральской дочке и порывисто хватая ее за руку. — Как вы могли так подумать? Вы меня не так поняли. У вас прекрасная техника, вот только мысли пока что нет. А посмотрите, как вам удались вот эти тени у березы.
И художник, почти вплотную приблизив этюд, принялся разбирать его, поминутно нахваливая стоявшую подле и заливавшуюся краскою от удовольствия Сонечку.
В этот момент из кабинета вышел Иван в сопровождении Гаврилова. Выражение лица старичка, глядевшего на Безбородко, было выжидательным. Иван же сильно помрачнел и даже несколько переменился в лице.
— Похоже, что суда вам, ваше превосходительство, не избежать. В любом случае на полюбовную сделку, как того предлагает в письме нотариус Коперник, не соглашайтесь и стойте на своем. Вот вам мой совет.
— А как мое дело вообще обстоит? — заволновался генерал.
Иван поглядел на Гаврилова и честно признался:
— Плохо. Очень плохо. Если, как о том пишет этот самый Коперник, у его клиента имеется право на владение вашим имением, то вы обязаны будете вернуть ему все деньги, полученные за него из казны, а также выплатить проценты за пользование.
— Большие проценты?
— Немалые.
Генерал, понурив голову, уселся за стол. Если бы его дочь не была столь увлечена объяснениями художника, то она бы непременно заметила поразительную перемену, происшедшую с отцом после обстоятельного разговора с бывшим своим секретарем. Однако Сонюшка ничего это не увидала и оставалась в полнейшем неведении относительно семейных дел.
Иван же, вернувшись в гостиную, тотчас откланялся и, позвав Ломакина, поспешил удалиться, дабы побыстрее приготовить себя к предстоящему балу. Генерал же, проводив его, впал в сильное волнение и поспешил обратно к себе в кабинет.
Земляникина, поглядев молодому человеку вслед, с откровенностью необыкновенной обратилась к Аглае Ивановне:
— Я к вам обязательно в гости заходить буду. Мне ваш племянник в душу запал.
Аглая Ивановна перекрестилась про себя и возблагодарила Господа за столь быстрое продвижение «предприятия».
Глава четвертая
Аглая Ивановна проживала в двухэтажном доме на пересечении Крюкова и Екатерининского каналов в аккурат напротив Никольского собора. Окна ее квартиры, занимавшей часть второго этажа, выходили на солнечную сторону, и единственной, по словам Ивановой тетушки, отрадой в ее жизни был маленький садик, преимущественно из гераней и тысячелистника, разбитый на подоконнике. Удивительно, как многие петербуржцы с огромным терпением выращивают у себя на окнах диковинные сады, с гордостью показывая их гостям. Видимо, виною тому служит отвратный столичный климат, заставляющий горожан тянуться к озеленению. Ныне же при морозной погоде и ощутимо дующем с залива холодном ветре растения, выглядывающие из обледенелых окон, только радуют глаз, и даже тетушкины красные герани кажутся тропическим садом.
Бельэтаж дома, в коем проживали тетушка и Безбородко, занимал известный ростовщик Гаврила Илларионович Фирсанов с семьей. Ростовщик сей стал известен по одному анекдоту, передававшемуся из уст в уста любопытствующей и охочей до сплетен публикой. Говорили, что Гаврила Илларионович был настолько скуп, что сумел подгадать своих дочерей-погодок Веру, Надежду и Любовь так, что именины их справлялись в один день. Именины и вправду отмечались в один день, но был ли в сем некий умысел, трудно было сказать наверняка. Однако дыма без огня не бывает. Фирсанов хоть и не был скуп, но считался чрезвычайно жадным ростовщиком, берущим высокий процент с должников. Он не пользовался никакими векселями, считая их чем-то вроде бесовской напасти, а брал исключительно домами, ценными драгоценностями и изредка предметами искусства. По поводу последних, особенно картин, Гаврила Илларионович всегда долго сомневался, приценивался и лишь после консультации с художником Ломакиным говорил свое последнее слово.
Товарищ Ивана, вызванный ростовщиком для очередной консультации по поводу закладываемой картины, сопровождал Безбородко, торопившегося домой переодеться, с разрешения добрейшей Аглаи Ивановны, во фрак.
Некоторое время товарищи шли молча, подняв воротники и укутав лицо шарфами, спасаясь от встречного ветра. Иван хотел было взять извозчика, но побоялся осуждения Ломакина, который называл подобное фанфаронством. Вскоре маршрут их поменялся. Завернув за угол и укрывшись за стенами домов от метели, Ломакин откинул заиндевевший шарф и, выпуская клубы пара в морозный воздух, сказал:
— И не стыдно тебе идти на этот бал? Ведь это форменное прожигание жизни, и ничего более. Вульгарные танцульки с шампанским «Моэт» — и ничего более! Стыдно, брат, стыдно. А ты еще и бежишь, словно на пожар.
Иван затряс головою, отчего его шапка непременно бы слетела, не будучи вовремя подхвачена.
— Так ведь там не одни только танцы будут. Там будут и говорить! — с жаром возразил он.
— О чем? Не ты ли мне давеча вещал о свободе, когда мы шли к генералу? И где эта твоя свобода? Чуть поманили тебя в высший свет, так ты и припустил, как бродячая собака за мясником.
Подобное сравнение сильно не понравилось Ивану, отчего он даже надулся, хотя и признавал в словах Ломакина правоту. Признание это еще более разобидело молодого человека, и он замолк, насупившись и уткнув нос в толстый шарф, повязанный, как у студентов, поверх армяка. На художнике также был армяк, только мужицкий, голый. Безбородко же нынче щеголял в накрывке с барашковым воротником, напоминая молодого купчика, перебравшегося в столицу и прозываемого уже за это негоциантом.
— Ладно, брат, не обижайся, — доброжелательно сказал после продолжительного молчания Ломакин. — Ведь я не со зла это сказал. Просто мне за тебя обидно, что ты туда пойдешь, а там все не твое. У этого графа своя причуда, вот он тебя и пригласил.
— И хорошо сделал, что пригласил, — вновь оживился Иван, чья юношеская натура не могла подолгу обижаться. — Понимаешь, мне обязательно надобно туда попасть.
— Это зачем? — изумился художник и даже на секунду приостановился, с удивлением взглянув на товарища.
— Есть у меня идея, что я должен сказать присутствующим на вечере слово о свободе, — сказал Иван. — Ведь там не все пустые люди будут, а и разные знаменитости и даже ученые. Вот я и хочу дать им послушать, правильно ли я о свободе понимаю, прежде чем начну ей служить. Ты ведь мою идею знаешь, — обратился он к товарищу, — что я, пока есть состояние, хочу принести Отечеству посильную пользу?
Ломакин неожиданно громко фыркнул, пряча улыбку в воротник.
— Ты чего, Родион? — забеспокоился Иван, расценив фырканье по-своему. — Я очень ценю твое мнение, но пойми, мы с тобой уже давно об этом толкуем, а мне хочется других послушать. Что умные-то скажут о моей идее.
Ломакин хотел было ответить, но вместо этого неожиданно остановился и задрал голову. Товарищи опять вышли на набережную канала, откуда им открылась перспектива неба, быстро затягиваемого черною тучей, гонимой сильным ветром с залива. Наступали сумерки.
— Экая напасть! — воскликнул художник. — Смотри, Ванюша, какая роскошная картина вырисовывается.
Иван тоже задрал голову и оглядел небо.
— Страшная туча, — заметил он. — В ней беда чувствуется. Будто бы приближается она невесть откуда, и не знаешь, когда и куда ударит. Только ощущаешь, как медленно-медленно страх ползет и в тебе накапливается. Прямо до паники доводит. Проклятая туча! — Иван неожиданно погрозил затягивающемуся небу кулаком.
Действительно, приближавшаяся и накрывавшая постепенно весь город своею чернотой туча пугала ожиданием и ощущением не просто непогоды, а чего-то страшного, отчего нестерпимо хотелось, подобно маленьким детям, спрятаться с головою под одеяло и в этом укрытии переждать беду. Туча пугала не столько видом, сколько предположением опасности, неотвратимо наступавшей на молодых людей, с трепетом разглядывавших небо.
Безбородко и Ломакин двинулись дальше.
— Поэт ты, Ванюша, — заметил Ломакин. — Поэт, а в вопросах свободы откровенно хромаешь. Раз уж решил идти к графу, то мой тебе совет, не говори там о свободе. Не стоит оно того.
— Это почему же? — изумленно спросил Иван.
— Да потому что выставишь себя на посмешище, и ничего более. Ведь ты о свободе говоришь как о чем-то отвлеченном, философичном. А свобода — она либо есть, либо ее нет! Это не отвлеченный предмет, а конкретный факт.
— Но ведь граф уже слушал меня, и ничего, — возразил Безбородко.
— Вот именно! Вот именно! — воскликнул, стараясь перекричать вновь поднявшийся ветер, Ломакин. — Граф тебя послушал, повеселился в душе и решил своим знакомым показать. Дескать, смотрите, какой у меня экземпляр имеется! Любуйтесь, тоже о свободе говорить умеет.
— Да что же я не так говорю-то? — накинулся на товарища Иван.
— А то, что у тебя свобода — она некое воздушное, неопределенное что-то. А вот если бы граф взял да и отобрал у тебя невесту, вот тогда как бы ты заговорил о свободе? — неожиданно сделал предположение Ломакин, пытливо глядя на оторопевшего Безбородко. — Тогда бы у тебя слова от сердца пошли, и не об аморфных философичных понятиях ты бы стал с графом толковать, а о конкретной свободе твоей невесты. Так-то, брат!
Иван похлопал глазами от неожиданного предположения. Взгляд его, наивный и простодушный, не мог не успокоить взволнованного собственной речью Ломакина.
— Ну ты в голову не бери, это я так, к слову пришлось, — заметил он.
Иван неожиданно заулыбался и, махнув рукою, поспешил далее.
— А ты заметил, Родион, как на тебя сегодня Софья смотрела? — спросил он у художника.
Тот несколько нахмурился и ничего не ответил.
— Да она с тебя глаз не сводила, Родька! — вскричал молодой человек, лукаво улыбаясь. — Верный признак!
— Ничего не признак, — небрежно и как-то зло отмахнулся Ломакин. — Это не то. Это она на картины смотрела.
— Да говорю же тебе, не на картины Софья смотрела, а на тебя, — продолжал гнуть свое Иван. — Прямо-таки глаз не сводила.
— Оставь эти глупости. Говорю тебе, это не то, что ты думаешь, — резко сказал Ломакин. — А вот мы, кстати, и пришли, — объявил он, переходя канал и подходя к парадному подъезду дома, в коем квартировали Безбородко.
Художник на секунду остановился у дверей и, пытливо глядя на набиравшую силу тучу, сказал, словно бы обращался к небу:
— Да, ты прав. Есть в этом что-то томящее, что-то жуткое, отчего страх в душе накапливается. Не иначе как быть беде.
— Да будет тебе, тоже еще накликаешь, — заторопил товарища Иван, входя в подъезд. — Все, счастливо. Тебе к Фирсанову, а мне переодеться и к графу.
Товарищи попрощались. Безбородко умчался, перемахивая через ступеньки, словно мальчишка, наверх, а Ломакин, постояв некоторое время, сильно подергал ручку колокольчика у двери на бельэтаже. Где-то в глубине слабо прозвучал мелодичный трезвон. Огромные, толстенные двери из дуба немедленно приотворились, пропуская посетителя. Ломакин вошел в темную переднюю, удивительно заставленную и без единого лучика света. Как ни темно было из-за тучи на улице, однако передняя ростовщика показалась художнику еще более темной. На него даже пахнуло сыростью, но это можно было отнести на счет каналов, от которых всегда несло тиной, и даже в зимние дни воздух в домах вокруг не казался освеженным.
Когда глаза немного привыкли к темноте, Ломакин разглядел стоявшую перед ним сгорбленную старуху, закутанную в бесконечные ситцевые платки, с терпением ожидавшую, покуда он не придет в себя после улицы. Кто-то говорил Ломакину, что это была мать покойной жены Фирсанова, взятая им из жалости и выполнявшая по дому самую разнообразную работу.
«А может, даже и мать его, — неожиданно подумалось художнику, оглядывавшему пеструю от платков старуху. — С него станется, он все может».
— Ломакин. К Гавриле Илларионовичу. Он ждет, коротко отрекомендовался молодой человек.
Старуха молча кивнула головою, повернулась как-то внезапно и зашаркала по длинному коридору в глубь квартиры, маня за собою художника. Ломакин медленно шагал следом за нею, поминутно озираясь и оглядывая стены. По странному стечению обстоятельств, когда бы он ни приходил к ростовщику, то обязательно заставал обстановку и украшения перемененными. Вот тут ранее был огромный шкаф, а ныне красуется зеркало, прислоненное к стене. Над зеркалом в прошлый визит висел женский портрет, его Ломакин высоко оценивал, а теперь там пустое место. Обстановка квартиры Фирсанова менялась, словно по мановению джинна из арабских сказок.
Дойдя до середины длинного коридора, старуха остановилась и откинула сухонькой, будто птичья лапка, ручонкой портьеру, загораживающую проход в большой кабинет хозяина. Ломакин поклонился ей и, несколько нагнувшись, вошел в комнату. Посреди кабинета в огромном кресле за широким, чуть низким столом восседал сам Гаврила Илларионович Фирсанов. История восхождения ростовщика являет собой обыкновенное продвижение на жизненном поприще не особо чистого на руку дельца, коих развелось в последнее время в преогромном количестве. Младший сын мелкого конторского служащего, Гаврила Илларионович с малых лет решил, что непременно станет богатым. Мрак тотчас же обхватил черными руками его душу, поставив на постамент перед самыми глазами мальчика нового Бога — Золотого Тельца. С тех пор унижения бедности стали еще более нестерпимыми, тем более что с Фирсановыми рядом проживало почтенное семейство, причем довольно зажиточное. В семье росла девочка, с нею-то Фирсанов часто играл, а более уж ни с кем. Девочка была добра необыкновенно, а кроме того, чрезвычайно глупа. Может, доброта ее и происходила от подобной гипертрофированной глупости, потому что только она могла часами слушать монотонные речи Гаврилы Илларионовича о будущем богатстве.
Когда Фирсанов подрос, то, вместо того чтобы продолжить учебу, он поступил в банщики. Учение давалось нелегко, Гаврилу Илларионовича гоняли все, кому не лень, зато шустрый отрок умудрялся таскать деньги даже у нищих. Свои сбережения он аккуратно складывал в горшок, который закапывал во дворе за домом. О маленьком богатстве будущего ростовщика знала лишь его подруга, перед нею Гаврила Илларионович иногда хвастал, выкапывая горшок и трепетно пересчитывая монеты.
Потом, когда будущий ростовщик подрос, случилась некая история, весьма темная и удивительно неприятная, особенно для Фирсанова, не любившего вспоминать о ней и замявшего впоследствии даже следы оного дела. Единственным воспоминанием о давно минувшем деле стала присказка Гаврилы Илларионовича: «Одиножды испачкавшись, ныне весь чистый и в золотом». Правда, нашелся человек, который утверждал, что был свидетелем, как молодой Фирсанов, будто бы приглашенный к гуляющим богатым купцам, таскал из огня бросаемые ими туда деньги. Отсюда и состояние. Потом рассказчика выловили в Невке, и разговоры прекратились.
Благодаря той истории он стал обладателем небольшого капитала, после чего благополучно посватался к соседям, женился, взял за невестой препорядочного приданого и, присовокупив его к своему капиталу, принялся пускать деньги в рост. Не брезгуя ничем, он скоро нажил уже пребольшой капитал. Жена его, глупая и добрая, после рождения третьей дочери была сильно побита Гаврилой Илларионовичем, посчитавшим, какие приданые потребуют будущие женихи за дочек ростовщика. Промучившись три дня, она испустила дух, простив перед смертью по доброте душевной мужа. С тех самых пор зажил Фирсанов сычом, с дочерьми да старухой, общаясь лишь по делам и никуда не отлучаясь из дому более чем на час.
— Здоров будешь, Родион Ильич, — приветствовал, приподнимаясь с удобного кресла, ростовщик входящего художника.
Руку он, однако же, ему не подал, лишь указал на стул подле себя.
— Вот какое у меня к тебе дело имеется, — сказал Фирсанов, доставая откуда-то из-под стола небольшую картину, хорошенько завернутую в тряпицу. — Погляди мне эту мазню и оцени по достоинству.
Ростовщик уложил на столешницу будущий залог, развернул тряпицу, и пред изумленным Ломакиным предстала картина, коих он ранее и не видал в своей жизни. На картине была изображена Богородица, только что снявшая с креста сына и уже уставшая горько оплакивать его. Ломакин долго, не менее десяти минут, любовался, как хорошо удалось художнику передать огромное горе, охватившее Богородицу и поглотившее ее целиком. Темный фон подчеркивал страдания матери. Оглядывая картину, художник невольно наполнился тем трепетом, который немедленно позволяет ценителю отличить кисть мастера. Никогда прежде не доводилось видеть ему, чтобы такой маленький холст вобрал в себя столько прекрасных идей. Тут и материнское горе, и вера в воскрешение, и усталость от знания будущего. Идеи выплескивались на Ломакина с картины, подобно океанскому приливу, затоплявшему окружающий его берег.
Фирсанов не торопил художника, оглядывая картину не без удовольствия. Наконец он произнес:
— Что, хороша?
— Да! — глубоко выдохнул Ломакин, все еще не отрывая взора от картины.
— Сам вижу, что хороша. Вона как ты за нее уцепился-то, — с едким противным смешком заметил ростовщик, разом оборвав тот чудесный трепет, с коим оглядывал художник шедевр.
Ломакин потряс головой, отчего его длинные кучерявые волосы на миг закрыли от Фирсанова полный злобы взгляд, брошенный художником в его сторону.
— Значится, вещица стоящая, — констатировал все с тою же противною усмешкой ростовщик, поворачиваясь к Родиону спиной и приотворяя бюро. — Заплачу, как обычно, два целковых, — объявил он.
В этот момент туча окончательно накрыла небо, отчего в кабинете Фирсанова стало совершенно темно, хоть глаз выколи. Ломакин дрожащею рукой нащупал в кармане небольшой кистень, с которым он обычно бродил по городу, часто и ночью, в поисках натуры, а также разнообразных заработков.
«Ежели сейчас вмажу со всей силы по затылку, то картину можно будет с собою унести, — неожиданно подумалось ему. — Ведь нельзя же, чтоб такая красота паучине досталась».
Рука машинально вытащила кистень, и Ломакин стал медленно обходить стол, вытянув руку и приготовившись ударить.
— Положь кистень, Родион Ильич, — неожиданно раздалось откуда-то сзади. — Не балуй, а то башку твою тупую вмиг снесу, и душу грешную долой.
Ростовщик, оказавшийся неизвестно каким образом позади художника, для убедительности постучал ему по затылку здоровенной палкой с выдубленной сердцевиной и залитой в полость свинчаткой. Ломакин неторопливо развернулся, пряча кистень в карман. Тут же в кабинет вошла, держа в руках свечу, миловидная барышня. Художник быстро взглянул в глаза Фирсанову, но увидал в них только обыкновенное безразличное выражение. Видимо, подобное поведение было ему не в диковинку.
— Старшая дочь моя, Вера, — представил вошедшую Гаврила Илларионович как ни в чем не бывало.
Барышня поклонилась Ломакину, поставила свечу на стол и чинно вышла из кабинета.
— Прошу деньги, — протянул Фирсанов два серебряных рубля.
Ломакин молча взял деньги и только тогда ощутил, насколько он взволновался: ладонь его, принявшая от ростовщика монеты, была мокрой от пота. Фирсанов тоже это заметил и еще раз криво и противно усмехнулся в лицо художнику. Лицо Родиона покрылось краской, он поскорее подхватил шапку и молча выскочил вон из кабинета. Неизвестно как оказавшаяся перед ним давешняя старуха препроводила Ломакина до дверей и, сказавши: «Счастливо, батюшка», быстро заперла их, едва посетитель оказался снаружи. Ломакин некоторое время постоял неподвижно, приходя в себя и глядя на два серебряных рубля, все еще зажатых в потный кулак, а затем резко повернулся и устремился подальше от этого места.
«Господи, да я только что чуть человека не убил, — ударяла в его голове одна и та же мысль. — А как бы убил, то что тогда? А вдруг Вера эта вошла бы — а тут я с кистенем и ее батюшка с пробитою головой лежит? Ужас! Ее-то ведь тоже бы пришлось убивать!»
На улице было темно, словно уже наступила ночь. Ломакин прошел вдоль Садовой, затем спустился в подвальный кабак с ржавою вывеской у входа, именуемый в народе «низок». Он находился точно в бреду, а потому заказал подскочившему мальчику водки, показав при этом целковый. Мгновение спустя перед ним на грязном столе оказался штоф и немногочисленная разносольная закуска. Мальчик даже для приличия протер перед гостем чрезвычайно грязной тряпкой столешницу, отчего та стала казаться еще грязнее. Дремавший у самовара кабатчик приоткрыл осоловелые поросячьи глаза, мельком глянул на Ломакина и вновь погрузился в сон. Масляные лампы, что горели по углам кабацкого помещения, сильно чадили, окутывая низкий потолок копотью, которая смешивалась с кухонными запахами и вонью блевотины, не смытой с пола после недавней шумной попойки. Все это унижало гордость не привыкшего к подобным заведениям художника, однако Ломакин настолько погрузился в собственные думы, что не замечал окружавших его мерзостей. Ныне ему казалось намного более мерзкой своя душа, нежели кабак для опустившихся пьянчуг.
«Как же это я смог? — залпом выпивая первый стакан, подумалось Родиону. — Ведь мог же убить, мог. О боже, и за что? За деньги, что ростовщик прячет в своем бюро? Вот глупости! За картину! Вот за что я его хотел убить! За искусство. Я хотел ею обладать. Господи, до чего же хороша картина. А этот паучина ее тепереча перепродаст втридорога, как тот женский портрет, что у него в прихожей висел. Продаст такую картину и даже не вздохнет. Ну почему, почему я не могу так написать? Почто мне Бог дал вкус, но не дал таланта?»
Только когда штоф весь был допит, художнику пришла в голову совершенно сумасшедшая мысль: «А ведь надо было убить!»
Глава пятая
Немногочисленные гости вечера, проводимого в честь своего возвращения из-за границы графом Драчевским в собственном особняке, что располагался на Конногвардейском бульваре рядом со знаменитым «Домом с маврами», постепенно разъехались, несколько напуганные ужасной тучею, заслонившей небо над Петербургом. Остались лишь княгиня Долгорукова, ныне вдовая, издатель модного журнала Платон Николаевич Содомов, ставший скандально известным после дела о растлении несовершеннолетних девочек, правда, совершенно оправданный судом, флигель-адъютант Жорж Лурье, потомок известного французского сподвижника Петра, чрезвычайно красивый молодой человек, и новый знакомый графа Иван Безбородко. Была еще какая-то ветхая старушка, с которой приехала Долгорукова, чтобы не быть одной, что являлось моветоном в высшем свете, неизвестно каким образом затесавшаяся в узкий круг Драчевского и оставшаяся только лишь потому, что сладко задремала в стоящем в углу кресле, всеми забытая. Старуха, кажется, тоже была не то княгинею, не то графинею, никто толком не знал, да и не интересовался, уж очень ветха была старушенция.
Гости расселись в удобные кресла, лакеи разожгли английский камин, расставили по углам канделябры со свечами, и в гостиной стало уютно и тепло. Мрак за окнами, казалось бы, убрался вовсе или хотя бы на время ослабил свое страшное давление. Однако же туча никуда не делась, она просто стала менее заметной, но оттого нисколько не устранилась, продолжая пугать одиноких прохожих, вздумавших возвращаться ночной порою по безлюдным улицам города.
Граф, закуривший с разрешения княгини сигару, попросил присутствующих рассказать последние новости столицы.
— Я, господа, совершенно не в курсе того, что нынче в России-матушке творится, а потому прошу вас ознакомить меня. Вас, мой дорогой Иван Иванович, это не касается, — обратился он к сидевшему напротив Безбородко, — потому что мы с вами вместе приехали. Кстати, если кто забыл, это мой новый приятель Иван Иванович Безбородко, один из потомков известного канцлера. Прошу вас, поведайте мне о том, что же творится. А то я недавно узнал, что более не хозяин собственным мужикам. — Граф сделал обиженную мину и шутливо развел руками в стороны, давая понять, что никак не может взять в толк, отчего вдруг его лишили власти.
Взоры всех присутствующих обратились на издателя. Уж кто-кто, а он-то должен быть в курсе всех новостей. В этот момент лакей внес в гостиную большой поднос, на котором Иван, к своему неудовольствию, заметил бутылку шампанского «Моэт», о котором совсем недавно упоминал Ломакин.
«Как в воду глядел», — пронеслось у него в голове.
Издатель был, что называется, мужчиной в летах, с ровными, аккуратнейшим образом подстриженными усами, чрезвычайно холеный и довольный собою. Его благосостояние зиждилось на прочном фундаменте интереса читающей публики к шумным процессам, участником одного из которых оказался совсем недавно сам Содомов. Суд рассматривал дело о растлении издателем двух малолетних дочерей солдатки Смирновой, двенадцати и четырнадцати лет от роду. Однако известный адвокат, нанятый Платоном Николаевичем, ловко подмазал судью, да и доказательств было мало, так что издатель вышел сухим из воды, только славы журналу прибавив.
Содомов кашлянул, прочистил горло и, отпив шампанского, стал рассказывать:
— Как я понимаю, вас, господа, за исключением наших путешественников, ничем особенным не удивишь, так как вы и сами в курсе всего. И Александра Львовна, и наш блистательный флигель-адъютант при дворе чуть не каждый день бывают. Поэтому я не буду утомлять присутствующих перечислением событий, уже известных, да и о светской хронике можно теперь из любой бульварной газетки вычитать. А вот скажу я вам самую что ни на есть последнюю новость, которую еще никто, я в том глубоко уверен, не знает. — Издатель со значением и лукавством оглядел гостей графа, осознавая всю полноту власти над их вниманием. Уж он-то знал, чем лучше привлечь эту высокородную публику, столь падкую до сальностей и грязи, а также до сильных страстей человеческих, впрочем, как и все. — Известно ли вам, что знаменитый убийца Александр Рамазанов бежал с каторги и теперь уже даже не где-нибудь в тайге, а в самом Петербурге!
Княгиня ойкнула от неожиданности, схватившись руками за дряблую грудь, поддерживаемую для виду корсетом. Флигель-адъютант и бровью не повел, хотя и было заметно, как он напрягся телом, услышав страшную новость. Иван, который до поездки в Полтавскую губернию успел узнать о деле и даже читал о процессе над убийцею в газетах, тоже чрезвычайно взволновался. Один лишь Драчевский продолжал со спокойным выражением слушать Содомова, да старуха в углу никак не прореагировала на новость.
— Что ж такого необыкновенного совершил этот злодей, отчего все столь забеспокоились, узнав о его появлении в Петербурге? — спросил граф, обращаясь преимущественно к издателю.
— А то, уважаемый Григорий Александрович, что Рамазанов — уникальнейший зверь в обличье человеческом, — объявил Платон Николаевич. — Настоящий убийца! Без глупых сантиментов и прочей чепухи.
— А что, он молод или же в летах? — полюбопытствовал граф, внимательно слушавший Содомова. Было видно, что Драчевскому стал чрезвычайно интересен рассказ, едва он услыхал о настоящем убийце.
— Юн. Вот как Иван Иванович, — указал издатель на Безбородко, тут же покрасневшего, по своему обыкновению, от всеобщего внимания. — Студент. Поповский сын. Один из первых по успеваемости и знаниям. Профессора университетские очень хвалили, — по привычке рассказывал Содомов рублеными фразами, словно строил передовицу в журнале. — Дело было так. Два года назад Рамазанов дал в «Ведомостях» объявление о том, что желает обучать детей наукам или же готовить их к вступительным экзаменам. Через некоторое время на объявление откликнулся помещик Синицын. Он пригласил студента к себе в усадьбу, дабы тот подготовил среднего сына Синицына к переходу в старшие классы. У помещика еще был младший сын трех лет от роду и старшая дочь, примерно одного с Рамазановым возраста. И вот будущий убийца приехал в усадьбу, где все дышало весною и цветением. Он сразу же приглянулся дочери Синицына, а она приглянулась ему. Молодых людей повлекло друг к дружке не на шутку. Так между занятиями с сыном помещика Александр Рамазанов умудрился склонить девицу Синицыну к сожительству. — Было видно, что подобная деталь в описываемой истории чрезвычайно интересна для Содомова, и он бы хотел ее несколько развить, но, косо глянув в сторону княгини Долгоруковой, решил этого не делать. — Идиллия продолжалась недолго. Как-то раз неожиданно вернувшийся в усадьбу Синицын застал свою дочь в объятьях Рамазанова. Что там было! Крики, ругань, оскорбления… Свою дочь помещик иначе как развратнейшей особой и не называл. Что же касается Рамазанова, то тут уж вообще было не до учтивости. Прислуга, бывшая при сем свидетелями, на суде рассказывала, что Синицын даже несколько раз пребольно ударил молодого человека, а также приказал прибежавшему на крик дворецкому вытолкать студента в шею. «Если ты еще попадешься мне на глаза, то я на тебя собак спущу!» — пообещал помещик Рамазанову. Он не дал юноше лошадь, чтоб добраться до станции, и тот принужден был тащить нехитрый скарб пешком. К тому же помещик несколько раз преедко прошелся насчет сословия, из коего происходил Рамазанов. Что же касается дочери, то ее заперли в собственной комнате на хлеб да воду.
Содомов налил себе еще шампанского, выпил, прочистил горло и продолжил:
Через неделю внезапно умерла дворовая собака, что охраняла усадьбу помещика. Причем умерла в удивительных мучениях, вдруг завыв ночью и перепугав весь дом. После узнали, что животное было отравлено. А еще через два дня, тоже ночью, Рамазанов объявился в усадьбе. Он, по его же собственным словам, сказанным в суде, вошел в приотворенную из-за духоты дверь террасы, пробрался в кабинет Синицына и выкрал оттуда старинную саблю. Синицын в молодости был воякой, даже гусарил. Рамазанов снял со стены саблю, прошел сначала в спальню помещика и его жены, где тут же отрубил им головы, затем вошел в детскую и отрубил головы сначала среднему сыну, а затем и младшему. На суде убийца рассказал, что тот, увидев, как отлетает голова старшего брата, начал плакать, и Рамазанов испугался, как бы он не переполошил весь дом. Только после юноша, неся за волосья головы жертв, проник в спальню к своей возлюбленной. Он лег рядом с нею на кровать, поставив в угол саблю и сложив головы, заснул покойным сном праведника. Представляете себе состояние девицы, проснувшейся ранним летним утром и обнаружившей рядом с собою на кровати спящего молодого человека, испачканного в крови, а в углу головы всех родных и окровавленную саблю. Говорят, девица после этого зрелища умом тронулась. На ее крик сбежалась вся дворня. Они-то и схватили Рамазанова. После, уже в суде, ему дали последнее слово перед вынесением приговора, а уж судья был склонен при многочисленных положительных отзывах и ходатайствах на замену каторги вечным поселением. Так Рамазанов сам все себе испортил. Он заявил, что нисколько не раскаивается в содеянном. А если бы ему довелось еще раз исполнить то, в чем его обвиняют, то он бы убил еще прислугу и всех дворовых. Кстати, собаку тоже убил он, обсыпав заранее купленную мозговую кость мышьяком и подкинув ей ночью.
Содомов с гордостью оглядел гостей графа и добавил тоном знатока:
— Да, история наделала много шума в обществе. В моем журнале убийцу назвали эстетом. Ведь он, господа, не просто как какой-нибудь неотесанный мужик помещичью семью топором изрубил, нет. Он сначала прокрался в кабинет, выкрал боевую саблю и уж ею, подобно японским воинам-дворянам, именуемым самураями, поотрубал обидчикам головы. А, каково?
— Какой ужас! — воскликнула Долгорукова, всплеснув руками. — А все-таки этот Рамазанов весьма темпераментен.
— Да, ужас наипервейший, — спокойным тоном подтвердил флигель-адъютант, закуривая тонкую сигару. — Но каков характер. Исключительная личность! Удивительно, ведь этот юноша мог и опустить обиду, нанесенную ему, что характерно для этого сословия. Я имею в виду всепрощение, — уточнил он, с улыбкой глядя на графа.
— Да, — согласно закивал головой тот. — И в его поступке заснуть рядом с возлюбленной тоже видится характер. Мне кажется, что он поэт, этот самый Александр Рамазанов. Не так ли, друг мой?
Драчевский бросил быстрый взгляд в сторону Ивана, для убедительности резко подняв бровь.
Безбородко, до этого момента слушавший молча и очень внимательно, как-то сразу подбоченился и громко произнес:
— А я думаю, что никакой этот Рамазанов не личность и не поэт, а самый распоследний нехристь рода человеческого!
В гостиной повисло молчание. Казалось, будто давешняя туча, столь сильно напугавшая своим неотвратимым движением Безбородко, перешагнула порог дома Драчевского и стала заполнять собою комнату. Даже свет многочисленных свечей показался как-то тусклее.
— Вы так думаете, сударь? — с интересом обратился к Ивану, оборвав тягостное молчание, граф. — А кстати, не расскажете ли нам о своем видении свободы. Вы столь интересно и оригинально толковали сей предмет во время нашей совместной поездки, что я не преминул вкратце поведать о нем своим товарищам.
Иван часто заморгал. Удивительно, ведь еще совсем недавно он сам страстно желал выступать перед собравшимися на вечере господами, говорить им о свободе, но после тех весьма лестных отзывов, какие ему довелось услышать относительно богомерзкого убийцы, молодой человек решительно не знал, что и думать о собравшихся. Те же, в свою очередь, желали ныне потешиться, слушая максималистские рассуждения юного борца за свободу. Даже флигель-адъютант Лурье, который был примерно одного с Иваном возраста, казался значительно старше и умудреннее его. Он также свысока поглядывал на Ивана, словно желал сказать: «Раз тебе чуждо наше эстетическое наслаждение убийством, то теперь мы с полным правом посмеемся над твоими философствованиями».
Иван понимал все, что происходило в гостиной, а потому совершенно не собирался выставлять себя в глупом виде. Он уж начинал жалеть о своем приходе на этот вечер и в душе проклинал графа, с наигранной дружелюбной улыбкой смотрящего на него.
— Я бы не хотел сейчас говорить об этом, — тихим и несколько просительным тоном сказал Иван, оглядывая большими выразительными глазами присутствующих.
— Отчего же, Иван Иванович? Нет, мы просим, — продолжал настаивать граф.
— Да, сударь, было бы прелюбопытно, — вставил Содомов, с усмешкою оглядывая несчастного.
— Сударь, я вас прошу, — неожиданно сказала княгиня. — Надеюсь, вам этого достаточно. Не будете же вы столь нелюбезны, что откажете даме.
Сомнений у Ивана более не оставалось: Драчевский пригласил его на вечер и уговорил остаться, исключительно чтобы продемонстрировать гостям, словно дрессированную собачонку.
Хорошо, господа, — смирившись, промолвил молодой человек. — Я готов. Раз вы все просите. — Он еще раз обвел умоляющим взором присутствующих, но те были непреклонны и жаждали позора Ивана. — Извольте.
Безбородко несколько выступил вперед и сильно потер рукою лоб. Ему неожиданно припомнился давешний разговор с Ломакиным, посоветовавшим представить, как будто граф уводит у него невесту Лизу. Кровь тотчас прилила к голове, в ушах поднялся шум, отчего Ивана даже несколько повело в сторону, так что он принужден был опереться о стол.
— Мне кажется, что нынешняя свобода, которую по примеру европейских и американских стран объявили у нас в России, не есть та свобода, кою можно называть полной! — громко объявил он.
Доброжелательная улыбка, точно маска, писанная краскою и попавшая под сильный дождь, медленно сползла с лица графа.
— Как же так? — вскричал Драчевский. — Что вы, сударь, такое говорите? Это ли не полная свобода? Мужиков отпустили на волю, распустили мужиков! Они теперь не мои. Я их, скотов, даже высечь нынче не могу без особой на то причины!
Граф даже обозлился, выкрикивая все это.
— И все-таки я утверждаю, что нынешняя свобода в России не есть полная свобода, — спокойным тоном повторил Иван. — Внешняя свобода — это еще не все, что нужно человеку, чтобы быть свободным. Бывшие крепостные, которых вы изволили назвать мужиками, еще не свободны. Им не хватает внутренней свободы. Вы еще можете сечь их, хоть и не столь часто, как того желаете. И они это знают. Не только они — все мы не свободны. Мы не свободны от государственного произвола, от чиновничества. Здесь в столице это еще как-то незаметно, как-то завуалированно. И караульный, обращаясь к вам, вынужден говорить «сударь» и «прошу». А посмотрите, что делается в провинции. Я был в Полтавской губернии, так там власть творит полнейший произвол. Чуть что, городовой подскакивает и сразу звонаря в зубы, а вслед за этим еще в кутузку тащит, чтобы там далее поизмываться. Я столько ждал окончательно оформления прав на наследство, хотя все документы были в полном порядке! Даже взятку дал, и все равно ждать пришлось. Чиновники Россию одолели. Лишь единицы сразу паспорт для выезда получают. Я так вообще его получить не могу. Не дают. И всегда ведь так было, господа! От самых Рюриков. При Петре иностранцы давили. При Екатерине — фавориты. При Павле — устав да военщина. При Николае — реакция и аракчеевщина. А ныне — чиновничество! Как зло ни назови, он все теми же способами измывается и дух свободы в человеке губит. Человек, каков бы он ни был, в какой бы семье ни родился, у него чувство свободы вместе с молоком матери впитывается. А потом действительность старательно это чувство в нем вытаптывает. И боюсь, так еще долго будет И даже в следующее тысячелетие перейдет, если, конечно, Страшного суда не случится.
Иван остановился и перевел дыхание. Все замерли, слушая его. Никто из гостей даже не изволил пошевелиться за все время монолога. Иван говорил правду, а это было неудобно.
Неожиданно Драчевский нашел выход из создавшегося положения, вызвав лакея и повелев подавать кофе. Напряжение сразу же спало, все разом выдохнули и расслабились.
— Вы, молодой человек, абсолютно правы, сказав, что не всякий человек может сразу же свободу получить, — сказал издатель. — Я давеча читал новый научный труд. Из Англии выписал. Так вот, один очень большой ученый и естествоиспытатель, англичанин Чарлз Дарвин, научно доказал, что чернокожие африканцы, папуасы, австралийские аборигены и представители желтой расы произошли от обезьян.
— От обезьян? — удивленно переспросила Долгорукова.
— Да, Александра Львовна. От обезьян. Не как мы, ведущие род свой от Адама и Евы, а от мартышек, что по деревьям лазают и бананами питаются, — весело заметил Содомов. — Отсюда и отношение к свободе, — добавил он, поглядывая на Ивана, который уже понял, что его возвышенная речь начинает потихоньку превращаться окружающими в нечто шутовское.
Безбородко хотел уже было откланяться, как неожиданно тему подхватил Драчевский.
— А я поддерживаю английского ученого, — громко объявил граф. — Вот только я бы учение его дополнил, добавив в список обезьяньих потомков еще и наших крепостных. Наших мужиков, — намеренно поправился он. — Это же настоящие недолюди! Одним словом, недоразвитые обезьяны. А мы им свободу дали, словно бы уже в просвещенной Европе живем! Я, господа, как вы знаете, долго изволил в Европе жить, везде побывал. И знаете, что я вам скажу? Не стоит Россию Европою делать. Не стоит. В Европу очень хорошо ездить и дышать там воздухом свободы, равенства и братства, — процитировал Драчевский девиз парижских коммунаров. — Но все хорошо до времени. После такой свободы еще лучше вернуться домой, заехать в поместье, собрать мужиков да и выпороть их как следует. Государь решил стать Освободителем? Его право. Вот только никакими казенными откупными не вернешь мне той власти, кою я над своими крепостными имел. Я был для них царем и Богом в одном лице! Я их карал и миловал!
— Селянками, я так полагаю, интересовались, — вставил, похотливо улыбаясь, Содомов.
— Платон Николаевич, — осуждающе покачала головою княгиня, неприятно улыбаясь чему-то.
— Да, пользовал! — гордо заявил Драчевский. — И вообще делал с ними со всеми все, что душе моей было угодно. И тут вдруг у меня такую власть отобрали. Нет, не я один так думаю. Многие. Я вчера разговаривал в клубе, и очень многие члены тоже недовольны изменениями. Думаю, с такими мыслями во многих головах одновременно нашему государю следует ожидать покушения, — неожиданно предположил граф.
Все с испугом посмотрели на хозяина гостиной, сказавшего крамольную фразу. Но тот был слишком взвинчен, чтобы контролировать себя.
Тут дверь в гостиную приотворилась, и на пороге показалась молоденькая горничная, несущая на вытянутых руках большой поднос, уставленный кофейными чашками. Она осторожно вошла в гостиную и бросила долгий взгляд на Драчевского. И тут уж все присутствующие догадались, что между графом и этой горничной что-то есть. Граф замолк, обводя всех взором и понимая, что недостойная его титула связь обнаружена. Да и сама девица внезапно поняла, что господа догадались о ее сношениях с барином, и густо покраснела. От волнения руки ее сильно затряслись, чашки так и заходили ходуном по подносу, а уже через мгновение полетели на пол. Брызги черного кофе разнеслись во все стороны вместе с белыми, как снег, фарфоровыми осколками.
Драчевский подскочил к несчастной горничной и наотмашь ударил ее по лицу.
— Скотина! Не умеешь кофе подать! Скотина!
Горничная сжалась, пряча лицо в ладони и рыдая. Княгиня с восторгом смотрела на наказание, Содомов даже подался несколько вперед, а Лурье, оставив свою равнодушную мину, во все глаза глядел на разыгрывавшееся представление.
Граф до того озлобился и рассвирепел, что подбежал к стене, сорвал висевший хлыст и замахнулся на девицу.
— Что вы делаете! — громко закричал Иван. — Ведь это же позор!
— Что?! — взревел Драчевский, оборачиваясь к молодому человеку.
Он сильно замахнулся, намереваясь обрушить всю свою злобу и ненависть на новоявленного борца за свободу, как вдруг тучу, накрывавшую город, наконец-то прорвало. Ярчайшая молния пронзила ночное зимнее небо над Петербургом, а мгновение спустя сильнейший грохот грома потряс дом. Оконные стекла жалобно задребезжали.
Молния ярко осветила мертвенно-бледное лицо графа, замахнувшегося на Ивана, который просто стоял перед ним, даже не закрывшись рукою от хлыста.
— Да как вы смеете, — только произнес он.
В этот самый момент мирно дремавшая старуха проснулась в своем углу и громко прошамкала:
— Что здесь происходит?
Драчевский медленно опустил хлыст и, с ненавистью глядя на Безбородко, четко произнес:
— Пошел вон отсюда.
Молодой человек кинулся со всех ног из гостиной, а вслед ему летели крики:
— И чтоб духу твоего здесь больше не было! Эй, дворня! Никогда более не пускать на порог этого…
Иван выбежал из дома и понесся, как был — в одном фраке, забыв про накрывку, оставленную в прихожей. Страшные молнии сверкали у него над головой, сильнейшими раскатами побуждая молодого человека к дальнейшему бегству. Лишь отбежав порядочное расстояние от дома и очутившись перед Исаакиевским собором, Иван остановился, перевел дух и вспомнил о накрывке.
«Ни за что не вернусь! Ни за что! — подумалось Безбородко. — Господи, какой зверь! Истинный. Да как же так можно женщину бить? А они еще смотрели и смеялись!»
Он вышел на площадь и, не надеясь поймать извозчика, зашагал в сторону канала. Удивительно, но в это же самое время ему навстречу, только с противоположной стороны, с той, коей собор направлен к Неве, подволакивая ноги, медленно брел его товарищ Ломакин. Художник был изрядно пьян, но сознание его работало чрезвычайно ясно, даже лучше, чем в трезвости.
«Гроза зимой, как странно», — думалось Ломакину.
Художник остановился и, задрав голову, залюбовался вспышками, мелькавшими в небе. Звук шагов с противоположной стороны, откуда спешил домой Иван, отдававшихся от гранитной стены Исаакиевского собора, привлек его внимание.
«Удивительно, я не иду, а шаги слышно», — подумалось пьяному Ломакину.
А Безбородко бежал к тетушке на квартиру, продуваемый холодным пронизывающим ветром. Щеки его горели от стыда и обиды, в глазах стояли слезы. Внезапно небеса разверзлись, и на молодого человека, почти раздетого для зимней погоды, хлынул ледяной дождь. Огромные крупные капли с громкими шлепками падали на фрачную пару, оставляя на добротном сукне большие блестящие кругляши, блестевшие в свете немногочисленных уличных фонарей, словно это были новенькие серебряные монеты. Уже через минуту Иван казался увешанным этими самыми монетами сверху донизу.
Глава шестая
Наутро Безбородко тяжело заболел. Добросердечная тетушка предположила вначале, что у него воспаление легких или, еще хуже, начало скоротечной чахотки, но пришедший старенький доктор, осмотревший Ивана чрезвычайно внимательным образом и простукавший его спину и грудь, объявил, что ничего страшного нету, просто молодой человек сильно простудился.
— Это не смертельно, матушка, уверяю вас, — заверил доктор Аглаю Ивановну, принимая в прихожей от Дуни шубу, а от тетушки Безбородко — два целковых за визит. — Через пару недель поправится. Всего хорошего.
И действительно, через полмесяца Иван хоть и не казался еще вполне здоровым, однако же чувствовал себя хорошо и уже стал выходить на улицу на некоторое время подышать свежим воздухом. Тетушка заботливо укутывала его перед каждой такой прогулкой, надевая поверх накрывки с барашковым воротом, присланной графом на следующий же день после скандального вечера с лакеем, еще и огромный пуховый плат, так что Иван в сих прогулках походил скорее на богатую боярыню, нежели на молодого человека. Обычно на прогулки его сопровождали Аглая Ивановна либо Ломакин, чуть не ежедневно забегавший проведать товарища. Один раз приходила Лиза, невеста Ивана, но более уже не являлась. Дело было так.
Тетушка уже собрала Ивана на прогулку, и он стоял в прихожей перед дверью, готовый выходить, похожий на огромный сверток, какой обыкновенно бывает у торговок горячими пирогами, берегущих тепло выпечки. Тетушка собралась одеваться сама, как вдруг ударил колокольчик, извещавший о приходе посетителя.
Иван поспешно открыл дверь. На пороге стояла Лиза. Это была невысокая девушка восемнадцати лет от роду, миловидная, с бледными сероватыми глазами, у коих края были опущены книзу, отчего казалось, будто Лизонька все время просит о чем-то. Иван называл эти глаза просительными. Бледное лицо ее казалось несколько широковатым, с носом-пимпочкой. Привлекательность же Лизе придавали пушистые, будто бы воздушные белесые волосы с локонами по щекам, естественным образом вьющиеся и придававшие девушке сходство с альпийской овечкою. Одета она была просто и даже несколько старомодно, но все равно удивительно аккуратно, как только может быть одета следящая за собственным гардеробом дочь небогатых родителей. Выражение лица Лизоньки всегда было удивительно наивным, прямо до глупости, что, впрочем, даже ей шло.
— Я… я к тебе пришла, — немного заикаясь от волнения, проговорила Лиза, оглядывая огромную, закутанную во множество одежек фигуру Ивана.
— Вот и хорошо! — воскликнула выходя тетушка, которой страсть как не хотелось идти на улицу, да еще и в морозец, что приударил с самого утра. — Вот и погуляйте.
Хотя тетушка грела себя надеждою, что устроит счастье своего единственного племянника с миллионщицей-купчихою, но старалась провести предприятие помягче, чтобы не задеть тонкие струны души племянника, как она сама себе изъясняла.
Молодые люди вышли из парадного подъезда и двинулись через мостик вдоль Крюкова канала в сторону Никольского собора. Иван чувствовал некоторую неловкость перед невестою за то, что уже месяц как вернулся в Петербург, да все не мог навестить ее. Мешала то болезнь, а перед этим суматошная дружба с графом, да все какие-то неотложные дела, заставлявшие ежедневно метаться по городу.
Лиза тоже ощущала неловкость, даже неудобство нынешнего своего положения, а оттого упорно отмалчивалась, отвечая на редкие вопросы Ивана коротко и односложно.
Пройдя собор, молодые люди уселись на лавочку, старательно очищенную от снега дворником, лицом к каналу. Некоторое время помолчали. Наконец Иван сказал:
— Лиза, у меня такое странное ощущение, что что-то произошло, а ты все никак не хочешь мне об этом рассказать. Будто бы вдруг некая стена выросла между нами, о коей я и не знаю толком, а ты уже знаешь все, но почему-то избегаешь даже мысли о ней. Что случилось?
Лизонька, упорно глядевшая перед собой бездумным взглядом, неожиданно сильно насупилась и зашмыгала носом.
— Ну, вот глупости! — воскликнул крайне удивленный Иван. — Вот ведь. Я же только… Да что же это! — вскричал он в сердцах, видя, что Лиза достала из рукава маленький, красиво расшитый цветочками платок и заплакала.
После этого над скамейкой вновь воцарилось молчание, прерываемое только лишь тихими всхлипываниями.
— Ты, главное, поскорее выздоравливай, — неожиданно тоненьким голоском сказала Лизонька, оборотись к Безбородко и глядя на него своими просительно. — Тебе нельзя болеть. Ты должен еще свою идею довести.
Сколько раз до того Иван выражался перед Лизою, рассказывая той о своей идее послужить Отечеству во благо ее освобождения. Сколько раз вскакивал он посреди комнаты с горящим взором, взмахивая руками и стараясь привлечь внимание невесты к своим словами. И тут наконец Лиза сама заговорила об этом, об идее, но Ивану почему-то стала совершенно безразлична свобода и служение Отечеству. Он, лениво махнув рукою, сказал только, что нынче уж не до того, чтобы пустыми философствованиями заниматься.
— Я люблю тебя, Лиза, — сказал Иван. — Люблю всем сердцем. Ты, мой ангел, даже не представляешь, насколько ты дорога для меня стала с недавних пор. Уж и не знаю, что со мною такое произошло, но только знай, что ты для меня ближе всех на свете. И я тебя горячо люблю, и жду не дождусь того дня, когда мы обвенчаемся, — заключил он, заглядывая в лицо невесты.
Лизоньку опять словно подменили. Конечно, ей ой как лестно было слышать подобное пламенное признание, но что-то теперь удерживало ее от ответного изъявления чувств, коих Лиза ранее меньше стеснялась. Теперь же она оглядела Ивана, с ног до головы закутанного в бесчисленные одежды, но не засмеялась своим тоненьким чистым смешком, а как-то грустно повела глазами.
— Извини, Ванечка, но не быть нам вместе! — внезапно сказала Лиза, уставившись на канал.
— Как? Как не быть? — вскричал во весь голос Иван.
— Так. Не пойти нам под венец, — тихо шепнула Лиза. — Не пойду я за тебя. Прости меня, Ванечка, прости, мой родненький. Я все не решалась тебе этого сказать, а вот пришлось. Прости меня, мой родной. Не плачь. Не надо плакать, — забормотала она, видя, что по лицу несчастного жениха пробежали две блестящие бороздки. И тут же сама зарыдала. — Так получилось. Не моя в том вина, Ванечка. Ты очень, очень милый, но не быть нам вместе, слышишь, не быть. И прощай. Прощай, мой любимый!
Лизонька второпях обхватила огромный куль одежд своими тоненькими ручками и страстно прижалась припухшими от слез губами к холодным губам Ивана. После подхватила юбки, вскочила и быстро зашагала прочь от канала. Иван глядел ей вслед, не в силах пошевелиться: такая внезапная слабость охватила все члены его.
И вот, кое-как поправив здоровье, хотя все еще и кашляя, Безбородко заспешил к своей Лизоньке. Сильные февральские морозы уже прошли, уступив место временному затишью, когда зима уже готовится передать эстафету весенним солнечным дням, но еще впереди Масленица и пара хороших снежных вьюг.
Лиза жила с родителями у Пяти углов, в низеньком приземистом доме. С трудом добравшись до квартиры и подергав колокольчик, Иван уперся обеими руками в лестничные перила, стараясь отдышаться. Дверь открыл отставной поручик Мякишкин, отец Лизы. Улыбка, с которой он отворял дверь, при виде Ивана медленно сползла с лица.
— Ванюша, ба, какими судьбами? Вот уж не ждали тебя увидеть, да еще и сегодня.
Поручик был необыкновенной честности, а уж тем более перед сыном боевого товарища не хотел никоим образом кривить душою, а потому, высказав все это Ивану, тут же спрятал глаза, поворотившись и крикнув в глубину плохо освещенной квартиры:
— Эй, мать, Лиза! Смотрите, Ванюша пришел! Проходи же, проходи, не стой в дверях. Чай, не первый раз у нас. Вот тут и раздевайся. Ты, как я слышал, сильно болел давеча? — спросил Мякишкин, покуда Иван стаскивал с плеч накрывку.
— Да, немного.
— Оно и видно. Бледен ты очень, Ванюша. Тебе летом непременно на природу надобно поехать. Природа, она, знаешь, и не таких хворых на ноги-то ставила. Да где же мои женщины? — излишне захлопотал отставной поручик. Было заметно, что ему очень неудобно перед Иваном, что он не его визита ждал, а бывшего жениха своей дочери даже и не думал увидеть, тем более еще и сегодня. — Лиза, ты-то хоть поди сюда, ко мне, — изо всей силы позвал Мякишкин. — Давай-ка я тебе валенки веничком обмахну, сам не нагибайся, раз тяжело еще.
И отставной поручик самолично обмахнул от снега валенки бывшего жениха.
Иван хотел было его остановить, но ему было приятно, что ради него такой переполох, тем более что Безбородко понимал: есть в повышенном участии к нему Мякишкина некая вина за отказ дочери. Видимо, отцовское слово также сыграло роль в отказе Лизы. Теперь же бывший вояка честно старался задобрить хлопотливостью нежданного гостя, который подобную заботу принял как должное, хотя и покривился немного.
Наконец вышла Лизонька. Она постояла некоторое время в прихожей, ожидая, пока отец ее не приведет гостя в надлежащий порядок, а затем препроводила Ивана в маленькую гостиную. Следом за ними вошел туда и Мякишкин, а вскоре к ним присоединилась и мать Лизы, Прасковья Гавриловна. Все чинно уселись за круглым столом. Прасковья Гавриловна несколько раз поглядела на мужа, как бы призывая его высказаться, но тот упорно молчал, избегая настойчивого взгляда жены. Наконец, не выдержав, та сама заговорила с гостем:
— Что, Ванюша, слышала, ты хорошо съездил в Полтавщину. Наследство получил?
— Да, — сказал Иван, переводя болезненный взгляд красных глаз с воспаленными веками с Лизоньки на Мякишкина и обратно. — Получил. Правда, крохотное наследство. Так себе.
— Ага, ага. Понятно. Вася, ну что ты все молчишь-то? — неожиданно обратилась Прасковья Гавриловна к мужу. — Скажи что-нибудь.
Тот, тяжко вдохнув, поглядел виноватым взглядом на сына бывшего боевого товарища, коему он обещал отдать свою единственную дочь, и через силу произнес:
— Ты, Ванюша, уже слышал, то есть тебе уже Лизонька наша сказала, что не идет за тебя. Вот, брат, такие дела. Ты ее за это решение не вини. Не она решила, а мы. Нас, стариков, вини за это. Мы виноваты, Ванюша…
— Мы к тебе со всей душою, — вставила Прасковья Гавриловна.
— Цыц, — прикрикнул на жену Мякишкин. — Не встревай. Тоже взяли моду в мужской разговор вступать, — обратился он к Ивану. — Ты, Ванюша, нас, стариков, пойми. Мы дочери нашей только добра желаем. Она же у нас одна-единственная, поэтому мы о ней только печемся. — Тут отставной поручик остановился и, переведя дух, с безграничной любовью поглядел на Лизоньку. — А когда к ней такой жених посватался, то мы уж никак…
— Что? — изумился Безбородко. — Посватался? Кто посватался?
— Нынешний жених ее очень богат. Из аристократов.
— Да как же так? — еще более изумился Иван.
Он, едучи к Пяти углам, думал, что отказ Лизы — это всего лишь прихоть, блажь, обида на то, что так долго не показывался на глаза. Иван надеялся, что приедет, посидит, а там все и разрешится в его пользу. Нынешнее же положение дел оказалось для него совершенно неожиданным. Появления соперника Иван никак не ожидал. Он в чрезвычайном беспокойстве оглядел сидевших перед ним Лизу и ее родителей, разводящих руками и как бы говорящих: «Ну что тут можно теперь поделать».
— Богат очень. И знатен, — вновь вставила Прасковья Гавриловна, имея в виду нового жениха дочери. — Из высшего общества. Мужчина до крайности представительный и красивый. Очень хорошая для Лизоньки партия, — заключила она, немного придя в себя от неожиданного появления Безбородко и даже начав потихоньку намекать, что новый жених получше его будет во всех отношениях.
— А ты-то, Лиза, ты-то что? — вскричал Иван, обращаясь к молчавшей до сих пор невесте.
Лизонька потупила взор свой и склонила голову книзу так, что ее локоны полностью закрыли лицо от взоров.
— Я? — тихонько сказала она. — Я как маменька с папенькой решат.
— К тому же не только сам приданого не просит, но еще и деньги за Лизоньку дает, — неожиданно вставила Прасковья Гавриловна, со значением поглядев на Ивана.
— Молчи, молчи, дуреха! — в сердцах вскричал Мякишкин, но было уже поздно.
— Как? Как дает? — не понял вначале Иван. — Он что, покупает Лизу у вас, что ли?
— Да нет, — попытался отмахнуться отставной поручик. — Ты неправильно понял…
— Вы дочь свою продаете? — поразился пришедшей в голову внезапной мысли молодой человек. Он все еще не верящим взором оглядел родителей Лизы. — Да как же вы можете? Это же, это…
Внезапно из прихожей раздался громкий звон колокольчика. Все разом повернули головы. Лиза, вся вспыхнув, тихо сказала:
— Это он!
Мякишкин подтолкнул супругу в сторону прихожей, а сам обратился к Ивану:
— Я прошу вас, сударь, ради дружбы с вашим отцом, не надо скандала.
Иван сидел за столом ни жив ни мертв, ожидая появления новоявленного работорговца, решившего купить себе наложницу, — ведь именно таким представлялся ему нынешний Лизин жених. В прихожей зашумели, двери отворились, раздалось: «Добро пожаловать, сударь».
Иван в страшном волнении глядел на притворенные двери, ожидая выхода жениха. Лиза же потупила взор, стараясь глядеть лишь перед собой. В этот момент она походила на овечку, коих так любят изображать на фаянсах, деланных под немецкие.
Шум все возрастал, приближаясь к дверям, которые наконец разом распахнулись, и в гостиную вошел граф Драчевский.
— О! — вырвалось у Ивана.
Граф, увидев сидевшего за столом Безбородко, тоже сильнейшим образом смутился, однако уже через пару секунд полностью овладел собою и, поглаживая холеной рукой черную бородку, подошел к столу.
— Здравствуйте, сударь, — небрежным тоном обратился он к Ивану. Видимо, Прасковья Гавриловна уже успела ему шепнуть в прихожей, что у них гостит друг семьи. — Вот уж не ожидал вас здесь увидеть, — надменно произнес граф фразу, по праву принадлежавшую Безбородко.
Тому лишь оставалось проглотить унижение. Однако Иван не сдавался.
— Как, — обратился он, вскакивая со стула и повернувшись всем телом к Мякишкину и Прасковье Гавриловне, — и вы решились отдать единственную дочь свою, можно сказать, продать ее этому извергу? Как же вам не стыдно! — в сердцах воскликнул он, а уж нос начал сильно чесаться и слезы предательски подступали к огромным, широко распахнутым глазам, с недоумением взиравшим на родителей Лизоньки.
Драчевский небрежно повел бровями, что являлось для него характернейшей чертой недовольства. Иван же хотел еще что-то сказать, но слезы разом хлынули двумя потоками. Молодого человека заколотила мелкая противная дрожь, словно бы лихорадочное волнение, и он, махнув рукою, выскочил из гостиной, не желая, чтобы Лизонька видела его в таком жалком виде. Драчевский изобразил полнейшее недоумение на лице, оглядев оторопевших родителей невесты, и театрально развел руками.
— А ведь этот юноша не в себе, — заметил он. — Болезненный слишком.
— Оставьте Ивана Ивановича в покое! — неожиданно воскликнула Лиза и побледнела от смущения.
Граф внимательно поглядел на нее, но ничего не сказал, только пожал плечами и уселся за стол напротив будущей жены.
Иван же, подхватив накрывку, шапку и шарф с платками, выбежал на площадку и стал торопливо спускаться по лестнице, гулко топоя по каменным ступенькам. Уже у выхода его нагнал отставной поручик.
— Сударь, сударь, Иван Иваныч, дорогой вы мой! — вскричал он, несколько запыхавшись. — Вы это, вы все не так поняли, братец. Все не так, как кажется.
— Что не так? — сильно злясь и торопливо утирая лицо платком, воскликнул Безбородко. — Что я не так понял? Вы, сударь, дочку свою продаете, чего ж тут не понять! — Иван начал накручивать себе на шею множество платков, коими снабдила его в дорогу добрейшая Аглая Ивановна. — И ладно бы какому-нибудь приличному человеку! Так нет же, нашли во всем Петербурге самого что ни на есть ужасного человека и давай ему Лизоньку совать, дескать, бери ее, ешь!
— Что вы такое говорите, сударь? — оторопел отставной поручик и даже несколько отпрянул от Ивана, хотя до этого помогал надевать тяжелую накрывку.
— А то и говорю, что это зверь в облике человеческом, — не унимался Иван.
— Вы, похоже, и правда не в себе, — заметил Мякишкин.
Ему так удобнее было думать, потому что поручику было неудобно за не сдержанное перед отцом Безбородко слово, да и само сватовство графа казалось чем-то сказочным, чего в обыкновенной жизни не бывает. А теперь приходит в дом бывший жених и начинает говорить, что граф — зверь и изверг, каких еще в городе поискать. Конечно, Мякишкин несколько призадумался, но граф подсказал ему, как унять совесть, намекнув, что молодой человек еще сильно нездоров, а потому может быть слаб на голову.
Отставной поручик отодвинулся от Ивана еще далее и произнес:
— Шли бы вы домой, Иван Иванович, а то вы совсем нынче плохи. Право слово, не надо было вам сюда приходить.
Сказал это, тяжело вздохнул и пошел обратно в квартиру, провожаемый жалобным взглядом Ивана. Уже поднявшись на площадку бельэтажа, Мякишкин обернулся и сказал:
— Мы ведь для дочери нашей стараемся. Так-то вот.
И ушел. Иван постоял еще некоторое время, прислушиваясь к затихшим шагам, а затем резко рванул дверь на себя и вышел на улицу.
Глава седьмая
Уже на подъезде к мосту, перекинутому через Крюков канал, увидал Иван стоявший перед домом, в коем проживал он с тетушкой, старинный расписной возок с запряженной тройкой. Возок сей принадлежал генералу Гаврилову. Безбородко заторопил извозчика, боясь, как бы не вышло со стариком какой беды. К тому же он помнил, что за напасть приключилась с генералом, о чем тот ему по секрету поведал в своем кабинете. Гаврилов всячески старался скрыть от семьи неотвратимо надвигающееся несчастье, надеясь выкрутиться своими силами. Теперь же старик, узнав от заходившего к Софье Ломакина, что его бывший письмоводитель выздоровел, поспешил к нему за советом, а может, даже и за поддержкою.
Едва только Иван вошел в гостиную, как сидевший подле Аглаи Ивановны генерал, весь изведясь отсутствием молодого человека, тотчас же поднялся с прытью необыкновенной, что красноречивее всяких слов говорило о важности дела.
— Здравствуйте, ваше превосходительство, — слегка поклонился Безбородко генералу.
— Здравствуй, голубчик, здравствуй. Как ты себя чувствуешь? — спросил Гаврилов, с беспокойством оглядывая раскрасневшееся от быстрого подъема по лестнице лицо молодого человека. — Родион говорил, что ты уже ходить стал, и даже гуляешь. Так я вот и примчался.
Генерал оглянулся несколько раз на Аглаю Ивановну, показывая, что имеет к Ивану секретный разговор. Но тетушка уже и сама догадалась, что мужчины хотят остаться наедине, а потому, сославшись на какие-то спешные распоряжения по кухне, удалилась. Иван и Гаврилов уселись на диван.
— Давеча, — начал рассказывать генерал, — по известному вам делу ко мне приходил судейский чиновник по фамилии Коперник. Он сообщил, что представляет интересы противной стороны. Я, разумеется, пригласил его и внимательно выслушал. Драгоценный мой, это же форменный шантаж! — вскричал Гаврилов, не в силах совладать с собою, едва ему вспомнилась сцена переговоров с судейским чиновником.
— Успокойтесь, ваше превосходительство, — сказал Иван. — В таком запутанном деле главное — это спокойствие.
— Да-да, вы совершенно правы, мой друг, главное — спокойствие, — скороговоркою повторил следом за ним генерал. — Тут при всевозможных законных заковырках не стоит волноваться, иначе враг собьет нас с пути истинного, а тут мы и попались, сейчас же судейская камарилья нас с флангов ударит!
— Что же сказал вам Коперник? — напомнил оживившемуся старому стратегу о деле Безбородко. — Почему вы говорите о шантаже?
— Ах да, конечно! Шантаж, а это иначе никак не назовешь, заключается в следующем. Как вы помните, поместье, коим наградили меня за верность государю и Отечеству, было забрано в казну у помещика Троекурова вместе с пятью сотнями крепостных душ. Троекуров был вынужден отдать его по некоему спорному делу, тянущемуся еще с сороковых годов. Нынче же так случилось, что вопрос сей был пересмотрен, причем в пользу Троекурова. Но помещик уже изволил преставиться. Что же касается поместья, то его передали мне вместе с крепостными, а после указа казна выкупила обратным порядком крепостных. Так что у меня остались только деньги и сама усадьба. Так как помещик скончался, то по новому решению поместье и деньги из казны должны быть переданы наследникам Троекурова. Что и потребовал, размахивая решением суда у меня перед носом, этот самый Коперник.
— А вы, ваше превосходительство? — спросил Иван.
— Я, естественно, не возражал, тем более что взамен этого я могу истребовать, как вы мне и посоветовали, драгоценный друг, возмещения с казны, — часто закивал головою генерал. — Однако Коперника это не удовлетворило, и он объявил, что его клиент желает получить также еще и компенсацию за пользование поместьем.
— Как так? — изумился Иван. — Разве такое возможно?
— Он уверяет, что не только возможно, но и необходимо. Ведь поместье находилось в моем ведении, а не в ведении Троекурова, а посему не он, а я получал с него доход. Теперь же его клиент намерен получить компенсацию за пользование, причем не желает останавливаться и если надо, то дойдет до суда и ославит мое имя! Я же это поместье получил за кровь, что пролил в боях! — вскричал, вновь разгорячившись, генерал. — Я так этому судейскому и сказал. А Коперник мне на это и ответил, что, дескать, его клиент считает, что он прав в отношении своих требований не только по закону, но и по моральному праву. А посему получить намерен с меня сполна, как если бы это было самое успешное поместье. В противном случае и в свете узнают, и газеты мое имя станут марать. В общем, шантаж, форменный шантаж!
— Да кто же этот таинственный клиент, что так нахально шантажирует вас? — воскликнул Безбородко.
— Граф Драчевский, — сказал Гаврилов.
Иван остолбенел, словно громом пораженный.
— Как? И тут он? И тут влез этот зверь? Да что же это такое, в самом-то деле? — закричал он, вскочив и забегав по гостиной из стороны в сторону. — Как смеет этот граф и здесь влезать со своими темными делишками? Но скажите, ваше превосходительство, на каком основании Драчевский требует с вас усадьбу, откупные деньги из казны и компенсацию?
— На том, что он является, согласно завещанию, единственным наследником Троекурова, — был дан ему ответ.
Генерал сидел неподвижно, чрезвычайно удивленный столь бурной реакцией своего бывшего письмоводителя на упоминание о графе.
— Мы должны немедленно ехать к этому самому Копернику и посмотреть, так ли то, что Драчевский наследник Троекурова, — заторопился Иван. — В конце концов, если это действительно так, то их претензии к вам не совсем уместны. Разве нет?
— Так, друг мой, так, — следом за молодым человеком заспешил Гаврилов.
Они уже прошли в переднюю, как неожиданно из комнат быстро вышла Аглая Ивановна, а следом за нею Дуня, несшая на сильных, словно у мужчины, руках огромный медный самоварище. Клокотание внутри самовара указывало на то, что добрейшая тетушка уж никак не ожидала столь быстрого отъезда гостя и племянника.
— После, тетя, после! — вскричал Иван, спешно наматывая на горло шарф и выбегая из квартиры.
Старенький генерал едва поспевал следом за ним.
— Прощайте, матушка, несравненная Аглая Ивановна, дела! Дела! — бросил он также и вышел из квартиры.
— Ну вот, — только и успела сказать тетушка с выражением полнейшего разочарования. — Ну что ты стоишь стоймя? — накинулась она на прислугу. — Ступай, неси самовар обратно.
Гаврилов и Безбородко уселись в старинный генеральский возок и отправились к судейскому чиновнику, как его назвал по привычке генерал. Однако Коперник был всего лишь адвокатом, о чем гласила грязная и выпачканная в чем-то липком табличка у входа в его контору. Коперник смотрелся мелким и очень юрким мужчиной средних лет с сильнейшей растительностью на лице. Кроме него в конторе сидело несколько других адвокатов, видимо рангом помельче, занимавшихся с пришлыми крестьянами и уличными торговцами. Увидав входящего в контору генерала в сопровождении молодого человека, Коперник чрезвычайно засуетился, задвигал по запыленному столу папками, стал переставлять с места на место писчие предметы, бросая быстрые взоры маленьких шустрых глазок на посетителей.
— Входите, входите! — воскликнул он, хотя Гаврилов и Иван уже изволили войти и без его приглашения, но адвокату надобно было показать, что он ныне хозяин положения. — Вот-с сюда, на стулья. Федор, стул! — громогласно прикрикнул он на здоровенного детину, служащего в конторе чем-то вроде «принеси, подай, пошел вон».
Когда посетители уселись напротив Коперника, которому все не сиделось от волнения, то Безбородко, представленный генералом как «личный письмоводитель», попросил первоначально у адвоката доказательства прав наследования графом троекуровского поместья.
— Конечно, конечно, разумеется, — заторопился Коперник, перебирая в который раз папки на столе и громко ими хлопая. — Вы обязаны узнать, что мой клиент-с, граф Драчевский, имеет полнейшее право на это имущество-с. Даже и не сомневайтесь, что имеет-с. Тут все уже давно доказано, и сомнений быть не может-с. Ведь Троекуров и граф старинные приятели. Куда я задевал бумаги-то? Да-с, старинные приятели, можно сказать, друзья детства. Вот-с.
— Позвольте, что вы такое говорите? — изумился Иван. — Я лично знаком с графом, он никак не может быть в силу своих молодых лет другом детства помещика, умершего десять лет назад по старости.
Глазки адвоката забегали еще быстрее, но сам Коперник нисколько не стушевался.
— А, так вы знаете их сиятельство лично? Это я сказал образно про друзей детства-с. Конечно, граф и Троекуров разных лет, а потому это только так, к слову обмолвилось. Все, простите, из-за витиеватости слога-с. А вот и бумаги! — наконец-то нашел Коперник нужный документ и торжественно протянул его Безбородко, держа на вытянутых руках, словно это был некий раритет, пред коим стоило, по крайней мере, преклонить колена.
Иван принял нотариально заверенную перепись завещания и стал внимательно вчитываться в нее. Внезапно в глаза ему бросилась нижняя строка, написанная мелко и другой рукою, нежели сам документ.
— А это что значит? — ткнул он пальцем в надпись. — Это же уведомление о рассмотрении суда верности завещания.
Коперник несколько переменился в лице, но продолжал хитро улыбаться и быстро ответил:
— Это так, ничего-с. Это просто другие наследники Троекурова пытаются оспорить верность. На это нечего смотреть. Это все глупости-с!
— Как же глупости? Если право графа на наследование спорно, то о каком требовании к его превосходительству вы говорите? — не унимался Иван.
Коперник сильно заволновался. Он вновь вскочил со стула и даже нагнулся к посетителям.
— А вот и имеет право! Потому как суд признал право Драчевского на это наследство! И ежели вы не желаете удовлетворить законные требования моего клиента, то уж мы сразу в суд подадим. В суд! Да-с, ваше превосходительство, — еще ниже перегнулся Коперник через стол, обращаясь к оторопевшему Гаврилову, да так, что его ноги в дрянных сапогах повисли над грязным затоптанным полом, — уж мы сумеем через это дело вас ославить! И в газетах, и в свете…
Испуганный генерал коротко замахал на адвоката руками:
— Да что вы, сударь, такое говорите?
Коперник, видя, какое впечатление произвели его слова на старика, удовлетворенный, уселся на место и как ни в чем не бывало достал из жилетного кармана табакерку, вынул оттуда понюшку и по-свойски предложил сидевшим напротив. Ивана даже передернуло от такого неприкрытого цинизма.
— Ну что, господа, будем договариваться? — захлопнув табакерку, спросил адвокат, обводя Безбородко и Гаврилова взглядом своих шустрых глазок. — Вы ведь, чай, по собственной мудрости именно за этим пришли ко мне.
— Хорошо, — через силу произнес весьма ошарашенный столь сильным давлением генерал. — Каковы ваши требования?
Лицо циничного адвоката озарила легкая тень улыбки. Таковой обыкновенно бывает улыбка акулы, увидавшей где-нибудь в теплом море на другом конце света беззащитные ноги ныряльщика за жемчугом.
— Да-да, очень мудрое решение, ваше превосходительство. Да-с. Приступим. Итак. — Коперник достал откуда-то из-под стола новую папку и торжественно возложил ее на стол. — Мой клиент, коего я имею честь представлять, желает возмещения понесенного вследствие несправедливости ущерба. Это, — тут адвокат раскрыл папку и достал из нее единственный, сильно исписанный лист бумаги, — требование на передачу усадьбы Троекуровка. Согласны ли вы с этим требованием, ваше превосходительство? — воззрился он на одного только генерала, заведомо игнорируя присутствие Безбородко.
Иван порывался что-то сказать, но генерал опередил его:
— Согласны, сударь, согласны. Это, так сказать, определенное право его сиятельства графа, тут наших возражений нет.
Адвокат удовлетворенно кивнул сильно поросшим щетиною лицом и горделиво оглядел присутствие, давая понять, что выигранный им бой хотя далеко не первый, но уже венчает собою общий успех ближайшей победы.
— Кроме того, граф желает-с получить те деньги, что были переданы вам в качестве откупных из казны, — продолжил Коперник перечислять требования Драчевского, подробно изложенные в бумаге.
И вновь не дал генерал Ивану вставить слово, объявив, что по сему пункту у него полнейшее согласие выплатить графу требуемую сумму.
— Минуту, сударь, — обратился Иван к адвокату, уже не скрывавшему радости от столь легкой победы над противною стороной. — Что же вы делаете, ваше превосходительство? — обратился он к генералу.
— А что такое, мой друг? — с милой улыбкой повернулся к нему Гаврилов.
— Да как же вы так легко соглашаетесь, ваше превосходительство? — спросил Безбородко невинно глядевшего на него Гаврилова. — Ведь это же форменное безобразие!
— Их превосходительству виднее-с, — вставил Коперник, ласково улыбаясь генералу, точно лучшему из друзей.
— Вы не вмешивайтесь, сударь, — оборвал его Иван. — Вы, кстати говоря, мне несколько знакомы. Я уже о вас слышал, не помню уж от кого, но слышал, и весьма нелестные для вас мнения.
— Мнения разные бывают, милостивый государь, — невозмутимо объявил хитрый адвокат, ловко пресекая разговор о собственной чистоплотности.
Неожиданно сидевший подле другого стола чиновник, явно из мелких, какой-нибудь коллежский асессор, вроде Акакия Акакиевича, по всей видимости бывавший в конторе уже не первый раз, неожиданно подал голос в поддержку Безбородко и генерала:
— Знаем, знаем о тебе, Коперник. Весь Петербург слыхал о твоих научных познаниях. Скажи-ка, земля наша, какая она из себя? — спросил он, лукаво подмигивая Ивану.
— Известно какая, — набычился адвокат, никогда в жизни не слышавший ни о знаменитом однофамильце, ни о его научных изысканиях. — Земля наша — блин. Плавает в мировом море-океане на трех китах, а киты те возлежат на черепахе-с. Вот-с.
Все присутствие так и покатилось со смеху.
— Ну вот, опять, — раздраженно сказал Коперник. — Чего вы все время смеетесь?
— Ничего, сударь, ничего. Не обращайте внимания, — отмахнулся, хохоча, Иван.
Отдышавшись, он вновь попытался образумить Гаврилова:
— Ваше превосходительство, ведь вы же графу все деньги отдаете. Все, что получили. Да еще и усадьбу в придачу.
— Так ведь суд постановил, что надобно поместье Троекурову вернуть, а граф его законным наследником является, — развел руками генерал.
— Так-то оно так, но ведь наследование Драчевским является спорным вопросом, — напомнил ему Иван.
— А это, сударь, не ваша забота. На это другой суд имеется, — вставил Коперник, который совершенно не смутился всеобщей насмешкою над собою.
— Да, до этого еще дело дойдет, — не обращая на адвоката внимания, принужден был согласиться с ним Безбородко. — Но ведь вы, ваше превосходительство, можно сказать, себя нищим делаете!
— Но ты же, дружок, сам говорил, что казна мне должна ущерб оный возместить, — удивленно напомнил Ивану генерал. — Давеча, когда сюда еще ехали, не ты ли мне советовал, что надобно в канцелярию петицию подать. А то так я семью свою могу по миру пустить, — забеспокоился он.
— И подайте петицию, и пусть вам казна все возвернет-с, — стал заверять Коперник, имевший в сем деле немалый интерес. — Так что деньги эти, считайте, словно бы снова в вашем кармане оказались, ваше превосходительство. Ваше дело настолько верное, что я вам совершенно задаром-с помогу с ним справиться. А вот, кстати говоря, и мировая-с, — неожиданно закончил он, выкладывая на стол перед Гавриловым заранее исписанный лист гербовой бумаги. — Ваша с их сиятельством.
Генерал в изумлении уставился на предложенную мировую.
— И что тут? — спросил он.
— Все, как мы только что обговаривали-с, — заверил ловкий адвокат, чьи глаза забегали настолько быстро, что уже никак нельзя было уловить взгляда. — И про усадебку, про Троекуровку, и про деньги, полученные в качестве откупных, из казны-с. Вот тут подписать надо. Разойдемся по-мирному, до суда не стоит доводить, ваше превосходительство.
Но прежде чем генерал успел сделать хоть какое-нибудь движение к мировой, Иван весьма бесцеремонно захватил листок себе и принялся его внимательнейшим образом изучать.
— Позвольте, позвольте! — воскликнул он, дойдя до середины. — А что это за странный параграф? О нем вообще ни разговора, ни упоминания даже с вашей стороны, сударь, не было.
Иван ткнул пальцем в гербовую бумагу. Адвокат несколько поморщился.
— Это одно из условий графа, — пояснил он, сразу сделавшись холодным и озлобленным. — Это их сиятельства требование.
— А что такое? — вновь забеспокоился старенький генерал, который хоть и не мог понять всех премудростей законодательного крючкотворства, однако очень четко улавливал разговорные интонации.
— Это, ваше превосходительство, требование графа, — пояснил ему Безбородко. — То самое, о коем вы упоминали давеча, рассказывая о шантаже. — При слове «шантаж» Иван метнул в сторону Коперника пламенно-гневный взгляд, после коего, однако, адвокат остался совершенно невозмутим. — Граф требует, чтобы вы выплатили ему по пятьдесят тысяч рублей за каждый год вашего пользования поместьем. В качестве возмещения.
— Позвольте, но это же совершенно невозможно, — развел руками генерал. Он предполагал еще, что в этом заключена какая-то ошибка, что сейчас все разрешится, они подпишут мировую, и генерал отправится домой обедать. — Это же невозможно, — повторил Гаврилов, обращаясь к адвокату.
Того аж передернуло от злобы, что уже было полученное согласие уплыло.
— Как это невозможно? — воскликнул Коперник. — Почему? Граф имеет полное право требовать возмещения!
— Да, но не такого громадного, — попытался возражать Гаврилов.
— Почему же не такого? Все посчитано. Это та самая сумма, которую вы, ваше превосходительство, имели с Троекуровки, кою вам, кстати говоря, передали незаконно, оставив множественных детей и жену Троекурова без всяких средств к существованию! — патетически воскликнул Коперник. — А и сто тысяч — это еще мало, сколько можно было получать с такого превосходного поместья! Даже в два раза более того!
— Но я и двадцати тысяч не видел, — запричитал генерал.
— Позвольте, о каких детях вы говорите? — встрепенулся Иван. — У Троекурова был дети? А почему тогда по завещанию все перешло к графу?
Но адвокат уже не обращал на Безбородко никакого внимания, полностью игнорируя его вопросы, а все красноречие свое обратил на Гаврилова:
— Это же еще та самая малость, которую требует себе их сиятельство! Самая малость! Заметьте, его дело верное, это я вам как наиопытнейший адвокат говорю. Он мог бы и в два раза более того заломить, но ведь не заломил. Исключительно из уважения к вашим боевым заслугам не заломил. А мог! Право слово, мог.
— Нет, на это я пойти не могу, — неожиданно твердо заявил старенький генерал.
И без того неприятное лицо Коперника сильно перекосилось.
— Ах так! Значит, так вы? Мировую, значит, долой, да? Так вот, милостивые государи, теперь же дело наше пойдет в суд! Да, в суд! А уж мы сумеем его осветить! Сумеем вас, генерал, ославить! И поверьте, выставим в самом препротивном свете. И через газеты, и в журнале пропечатаем…
— Да как ты смеешь! — внезапно взревел Гаврилов. Он вскочил со стула и предстал перед испуганным адвокатом во всей своей красе: в генеральской шинели, в теплой фуражке с кокардою, с растопорщившимися усами. Глаза Гаврилова горели, а ноздри хищно раздувались от негодования. — Как ты смеешь, наглец, меня пугать! Да я на турок с саблею ходил, покуда ты еще на мамкиных руках катался! Да я тебя, хам, в порошок сотру!
И генерал взмахнул одетым в белоснежную перчатку кулаком, явно намереваясь хорошенько вздуть адвоката. Коперник тоненько пискнул и полез от страха под стол. Вся контора замерла, завороженно глядя на старого генерала, сумевшего постоять за себя перед нахальным адвокатом.
— А ну вылезай оттуда, щепец! А ну…
Вдруг Гаврилов взмахнул рукою и схватился за сердце. Лицо его, до того багровое от злости и невесть откуда налетевшего азарта непременно наказать обидчика, мертвенно побледнело. Он рухнул на стул и часто задышал.
— Что с вами, ваше превосходительство? — подскочил к нему Иван.
Тотчас же все присутствующие окружили генерала. Кто обмахивал старика, закатившего глаза, кто подавал ему воду в пыльном стакане. Иван же подхватил Гаврилова и понес его к стоявшему у подъезда возку. Кое-как ему вместе с кучером удалось уложить генерала на сиденье, и возок понесся к Сенной площади.
— Но, милые! — покрикивал кучер, так же, как и камердинер, прошедший с генералом все бои. — Не подведите, родимые. Не приведи господи, — приговаривал он, поминутно оборачиваясь и поглядывая на безмолвно лежавшего на сиденье генерала.
Иван сидел рядом и утирал лицо Гаврилова платком.
Дома Гаврилова уложили в постели и тотчас послали за доктором. Тот, прибыв через некоторое время, долго осматривал больного, затем отворил ему кровь и объявил, что у генерала был удар и он теперь не скоро оправится.
— Его превосходительству необходим полнейший покой, — заявил доктор на прощание.
«Это все граф, — думал Иван, бредя поздним вечером обратно на Крюков канал. — Прав был смотритель Колобродов. Граф — вампир. Настоящий вампир, приносящий одни лишь несчастья».
Глава восьмая
К больному генералу всякий день приходили посетители. Иван чуть не до позднего вечера иной раз засиживался, к вящему удовольствию купчихи Земляникиной. Молодой человек винил себя в ударе, приключившемся с Гавриловым, и ругал на чем свет стоит адвокатов.
— Истинная правда, сударь, в ваших словах! — восклицала всякий раз Земляникина, когда Иван вновь начинал поминать судейские душонки. — У них никогда ничего святого нету. Мой супруг-покойник, — при упоминании об умершем муже купчиха всякий раз бегло крестилась, обратясь к образам, — никогда не желал с ними связываться, а если уж приключалась с ним такая напасть, то он тут же доставал кошель и откупался. А иначе, говорил, штаны с живого снимут и вообще без исподнего оставят. Мудрый был мужчина, только помер рано, — сильно вздохнув полной грудью, заключила Земляникина и с тоскою поглядела на Безбородко.
Присутствовавший при сем монологе Ломакин затряс длинными волосами и, не в силах сдержать более смех, так и распиравший его, спешно удалился в коридор. Софья проследовала за ним, оставив несчастного генерала, лежащего в гостиной на диване, в окружении комично выглядевшей пары: стройного и тонкого, как тростинка, Безбородко и дородной, с округлыми формами купчихи.
— Возможно ль, милый друг, такое издевательство над героем двадцати боев? — прохрипел генерал к наклонившемуся поправить скатившийся плед Ивану. — Ведь не отобрал же я это поместье! Не в карты выиграл и не по суду заграбастал у вдовы и сироток!
— Да какие там, ваше превосходительство, сиротки? — отмахнулся Иван.
— А вот те самые, о коих давеча этот Иуда-адвокатишка говорил.
— Нет там никаких сироток. И вдовы тоже нет, — отрезал Безбородко. — Это Коперник только так к слову ввернул, чтобы вас застыдить.
— А, — прошамкал болезный генерал. — А я-то, старый дурак, винил себя, что уж и грабить, аки разбойник с большой дороги, несчастных и беззащитных принялся.
Купчиха с сожалением поглядела на Гаврилова и покачала головою.
— Очень уж вы, ваше превосходительство, изволите благородным и простодушным быть, — заключила она и поглядела на Ивана. — В нашем-то мире таким уж быть не просто нельзя, а даже и стыдно.
Безбородко обратил взор своих огромных синих глаз на купчиху и веско сказал:
— Надо, надо, сударыня, быть именно таким вот! Таким, как генерал. А иначе уж и мир будет не мир, и жизнь не станет жизнью. А все одно будет кругом — существование! В благородстве и простодушии его превосходительства вся наша русская душа скрывается. Все, что есть у нас самого лучшего, все это в нем, в генерале Гаврилове. Вы говорить изволите, что нельзя в наше время быть благородным и простодушным, даже стыдно, имея при этом в виду, что всяк может обмануть и ограбить. А не учитываете, что быть таковым, как генерал, наоборот, выгодно. Да, именно выгодно. Ведь генерал-то поместье Троекуровку получил, когда кровь в боях проливал. И государь его по заслугам наградить изволил. Стало быть, за благородство его превосходительству была Троекуровка пожалована!
— Истинно так! — вскричал старенький генерал и даже порывался привстать с дивана, подхваченный речью Безбородко, но купчиха вовремя его от этого преждевременного шага удержала, мягко, но настойчиво уложив обратно.
— А что касается до простодушия, то посмотрите сами, сударыня, сколько чистых и благородных сердец привлек его превосходительство под свой кров, едва ему стало туго. — Тут Иван широко окинул рукою гостиную, захватывая купчиху, вошедших в комнату художника и Софью, а также сидящую в углу за столом Аглаю Ивановну и почтительно стоящего возле нее старого камердинера, старательно запоминающего рецепт редкого травяного настоя для хозяина, коий ему уже в третий раз объясняла тетушка. — Не будут к дурному человеку приходить столько хороших людей одновременно. И к хитрому, умному и изворотливому тоже не будут. Не придут, а если и придут, то только чтоб посмеяться над ним и тотчас же мчаться по своим делам дальше, попутно всем и каждому о горе хитрого и умного негодяя рассказывать. Так что быть простодушным и благородным очень даже выгодно и удобно. И уж совсем никак не стыдно, как вы изволили заметить.
Купчиха с большим уважением поглядела на Безбородко.
— Как вы, сударь, говорите, — заметила она. — Красиво говорите. Слушать вас — одно удовольствие! И для души так-то вот полезно, что я даже таю.
Внезапно из прихожей раздался настойчивый звон колокольчика, извещающий о посетителе. Старый камердинер заспешил из гостиной, так и не поняв, что после чего надо в настой подкладывать. Добрая тетушка только рукою вслед ему махнула, дескать, тоже из простодушных, сразу-то и не уразумеет, а по сто раз объяснять она уж устала. Через некоторое время камердинер возвратился и объявил, что пришел с визитом господин Жорж Лурье.
При упоминании о флигель-адъютанте Софья сильно покраснела и смутилась. Она даже отошла поглубже в гостиную, к столу, спрятавшись за большим самоваром около тетушки Безбородко. Видимо, визит Лурье был ей не по душе.
В гостиную легкой походкой вошел похожий на сладкого херувима флигель-адъютант Лурье. Он небрежно кивнул стоявшим поодаль Ивану и Ломакину, почтительно поздоровался с генералом, спросил о его здоровье и старательно поискал глазами прятавшуюся за самоваром Софью.
— Благодарю вас, молодой человек, неплохо. Вот только старые раны дают о себе знать, — хриплым и тихим голосом сказал Гаврилов.
Приход блестящего флигель-адъютанта вызвал в небольшой компании некоторое напряжение и даже неприятие нового гостя, прямо-таки повисшее и физически ощущаемое в воздухе, однако Жорж Лурье этого не замечал или не захотел замечать и напрямик направился к Софье.
— Здравствуйте, уважаемая Софья Семеновна, — нежным голосом пропел он. — Как поживаете?
Флигель-адъютант неожиданно взял Сонечку за руку и легонько приложился к ней губами. При этом лицо его не выражало абсолютно ничего, будто бы на него была надета красивая маска.
— Все так же художничаете? Можно ли глянуть? Я, знаете ли, немного в искусстве понимаю, так как вырос с маменькой в Париже.
Так как Софья все молчала, то флигель-адъютант, решив, что в этом присутствует доля согласия, взял из ее рук холсты, которые до этого генеральская дочь показывала Ломакину. Зная по опыту о собственной неотразимости, Лурье имел ярко выраженное нахальство, считая, что такому красавчику все дозволительно.
— А недурно, весьма, Софья Семеновна, недурно, — с видом знатока заметил он, оттягивая руку с холстом как можно далее и щуря глаз, словно заправский ценитель живописи.
— Что вы лжете! — неожиданно воскликнула Софья и, вырвав из рук блистательного флигель-адъютанта рисунки, выбежала вон из гостиной.
Лурье лишь мило заулыбался ей вслед.
— Дитя, чистое дитя, — сообщил он с суровым осуждением глядящим на него Ивану и художнику. — Кстати, сударь, я вас искал, — неожиданно сказал он, обращаясь к Безбородко, и, совершенно игнорируя присутствие стоящего рядом с товарищем Ломакина, взял его под руку и отвел к окну. — У меня имеется весьма секретное дело к вам.
— Что за секретное дело может иметься у вас ко мне? — надменно спросил Иван, будучи еще под впечатлением наглого поведения флигель-адъютанта в отношении Софьи.
— По поводу графа и генерала. Я имею к вам предложение. Это в интересах Гавриловых. — Тут Лурье покосился в сторону лежащего генерала, около которого хлопотали тетушка и купчиха.
— Слушаю вас, — забеспокоился Иван, сразу же отбросивший предыдущую надменность.
— Не здесь, сударь, не здесь. Давайте сей же час отправимся, тут недалеко, на Спасском переулке, имеется кофейня. Я уйду, а вы выходите через некоторое время после и идите прямо туда. Я буду вас в кофейне ждать. Только не стоит об нашей беседе никому говорить. — При этих словах флигель-адъютант нагло улыбнулся Ивану.
— Будьте покойны, — коротко ответил Безбородко, сильно поморщившись.
Флигель-адъютант тотчас подскочил к генералу, пожелал ему скорейшего выздоровления и, кивнув тетушке с купчихою, вышел с гордо поднятой головою. Ломакин подошел к Ивану, в нетерпении теребившему скатерть на столе.
— Что хотел от тебя этот надутый петух? — спросил он.
— Ничего. Мне, пожалуй, пора, ваше превосходительство, — откланялся Иван генералу и, избегая смотреть на внимательно следящего за ним товарища, вышел следом за Лурье.
Он прошел по Спасскому переулку, покуда не наткнулся на новую, только что открывшуюся кофейню. Уже подходя к самой кофейне, Иван несколько приостановил быстрый шаг свой, заглядевшись на сидевшую прямо напротив заведения ворону. Ворона сидела на ветке, едва удерживавшей ее прямо-таки огромное, доселе невиданное толстое тело. Никогда раньше не приходилось видеть Безбородко такой безобразно толстой птицы, которая, в свою очередь, не спускала глаз с идущего мимо нее молодого человека. Едва Иван поравнялся с нею, как ворона раскрыла клюв и противно закаркала. Безбородко вздрогнул от неожиданности и совсем остановился. Страшное предчувствие овладело им.
«Ох, не к добру это карканье. Да и проклятая ворона очень уж необычна. Не надо бы мне туда ходить», — подумалось ему, но ноги сами привели Ивана ко входу в кофейню.
В зале еще пахло известкой, кофейня только открылась. Чистые столики и чистый светлый зал — вот почему Жорж Лурье выбрал это место, решил про себя Иван, входя в кофейню и окидывая взором немногочисленных посетителей, которые к тому же собирались уходить. Флигель-адъютант, сидевший в углу у окна, приветливо кивнул головою, приглашая к себе на беседу.
— Так что вы, милостивый государь, хотели мне сказать? — несколько бесцеремонно обратился к Лурье Безбородко, подсаживаясь и отсылая подоспевшего полового за чашкою кофе.
— Ах, какой, однако же, вы не светский, — усмехнулся флигель-адъютант, неторопливо потягивая напиток из маленькой, с наперсток, чашечки с нарисованными пастушками. — Так сразу и к делу приступать хотите. Что ж, извольте, сударь. Мне известна подноготная того дела, из-за коего ваш генерал с графом судится.
— Насколько мне известно, — перебил его Иван, — это ваш граф судится с моим генералом.
— Если вам будет угодно, — вновь неприятно и нагло усмехнулся Лурье, всем своим раскованно-равнодушным видом давая понять, что не считает принципиальным для себя спорить с Безбородко. — Кстати, у Григория Александровича уж и суд готов, да и судья — свой человек. Но это так, к слову, — заметил он. — У меня к вам дело, сударь. Вы ведь, кажется, выступаете доверенным лицом генерала? — уточнил флигель-адъютант, пытливо глядя на Ивана.
— Да.
— И в дом его уже давно вхожи? И с дочерью Гаврилова, Софьей Семеновной, дружны?
— Да, разумеется. А какое все это имеет отношение к делу? — спросил Иван.
— Самое непосредственное. Видите ли, сударь, — несколько замялся Лурье, но ровно столько, чтобы собраться с мыслями. — Видите ли, у меня имеется к Софье Семеновне интерес. Я, так сказать, влюблен в нее в некотором роде.
— И что же? — в замешательстве спросил Иван, так как более ничего не мог сказать из-за неожиданности поворота разговора.
— Как что? — изумился блистательный флигель-адъютант. — Софья Семеновна не отвечает мне взаимностью. И даже имеет нескромность говорить, что у нее имеется возлюбленный, и этот возлюбленный не я, а не кто иной, как ваш товарищ Ломакин. Что ж мне прикажете делать? Я ведь не только не властен над своим сердцем, но еще и имею некоторую гордость, — в сердцах заметил Лурье, но тут же замолк, потому что к столику важно прошествовал половой, неся на подносе кофе для Безбородко.
Иван никак не мог уловить связь между делом генерала и влюбленностью флигель-адъютанта к Софье, о чем и признался Лурье. Тот всплеснул руками.
— Боже мой, как вы наивны! Все просто. Вы имеете доверие у Софьи Семеновны, а я — полное доверие у Григория Александровича. Если вы изволите замолвить словечко за меня перед Сонечкой, то я непременно расскажу ей один важный секрет, который имеется у графа в отношении дела с наследством Троекурова, — намекнул Лурье, допивая кофе.
— То есть как это — замолвлю словечко? — вновь не понял Иван. — Вы хотите сказать, чтобы я…
Тут он догадался, и догадка его оказалась столь грязной и подлой, что Иван даже не посмел ее озвучить. Зато это посмел сделать блистательный флигель-адъютант.
— Да, именно так. Если Софья Семеновна соблаговолит прийти ко мне на квартиру в ближайший вечер, то я открою ей секрет, как граф получил наследство Троекурова, — сказал он с совершенно равнодушным лицом, поигрывая кофейной гущею, оставшейся на дне чашечки-наперстка.
Иван глядел на Лурье и не верил собственным ушам.
— Да, и попросите господина художника не ходить более к Гавриловым, — добавил тот. — Он ведь, кажется, ваш ближайший друг? Вот пускай и не мешает удачному завершению дела отца.
— Да что же вы такое говорите, милостивый государь! — вскипел, наконец, Безбородко. — Вы, похоже, в горячке, раз мне такие вещи предлагаете!
— С чего вы взяли? — бросил флигель-адъютант, небрежно глянув на Ивана.
— Вы предлагаете, чтобы невинная девушка из честной, благородной семьи пришла к вам на интимное свидание, а вы за это спасете ее отца от разорения! — пылко произнес Иван. — Как вы можете такое предлагать? Как позволяете себе подобное?
— Вы вот давеча у графа о свободе говорили. Так вот свобода в подобном поведении и заключается, — спокойным тоном объяснил Лурье. — Мое поведение и предложение на этой самой свободе основывается, о коей вы так красиво толковали у Драчевского. Только такая свобода не каждому доступна. Не каждый ее способен выдержать.
Иван в замешательстве смотрел на флигель-адъютанта, не в силах пошевелиться от тяжкого груза, внезапно навалившегося ему на плечи.
— Так ведь это же гадко. Гадко и подло, — проговорил наконец он.
Лурье поморщился, словно от давно набившей оскомину истины, и забарабанил пальцами по столу.
— Так вы поговорите с Софьей Семеновной? — в нетерпении спросил он. — Отвечайте, не томите. Да или нет? Ну же, решайтесь, сударь.
— Это гадко, — повторил Иван. — Не лучше ли вам повлиять на графа, чтобы он отказался от мысли о тяжбе. Или же пойти к генералу и сообщить ему ваш драгоценный секрет, — предложил он.
Флигель-адъютанта так и передернуло.
— Да вы что? — воскликнул он, крайне возмущенный советом, данным Безбородко. — Это же предательство в отношении графа. Нет, это никак невозможно.
— Но если о вашем благородном поступке узнает Софья Семеновна, уверен, вы в ее глазах чрезвычайно вырастете, — сказал Иван. — И ваши шансы на ее благорасположение возрастут десятикратно. Да к тому же сей благородный поступок не очернит вас и не заставит делать подлостей.
Казалось, Лурье на минуту задумался о предложении Ивана. На самом же деле он просто не мог вымолвить ни слова, услышав, как ему показалось, мерзкое предложение, сказанное Безбородко. Он несколько раз поморгал глазами, как это обычно делают люди, находящиеся в крайнем волнении, и только тогда негромко, но очень четко произнес:
— Да как вы смели мне предложить такое? Вы вдумайтесь в ваши слова. Вы, сударь, либо не в своем уме, либо не знаете, с кем говорить изволите. Вы, по всей вероятности, настолько дурно воспитаны, что не отличаете человека благородного от дворника из вашего дома. Вы предложили мне сподличать в отношении графа Драчевского, моего друга. Это же мерзость, и ничего более подлого я бы совершить не мог. Да меня и свет осудит, если я пойду к Гаврилову и выложу ему из каких-то там глупых порывов суть дела. Это же подло! — уже совсем в сердцах вскричал флигель-адъютант, благо, кроме него и Безбородко, в кофейне более не было посетителей. — Это самая гнуснейшая подлость, какую я смогу совершить в отношении Григория Александровича.
— Так вы же сами, милостивый государь, мне только что предлагали сделать то же самое, — напомнил ему четким и страшным голосом Иван, внутри которого все содрогалось от услышанного. — Вы предлагали мне сподличать в отношении друга и склонить невинную девицу к сожительству с вами.
— Так ведь это же вы, — разом успокоившись, равнодушно заметил Лурье.
— То есть как это?
— Ну вы, потом этот ваш друг-художник, да и Софья Семеновна — все вы как бы несколько ниже меня и графа находитесь, в смысле, стоите на другой ступени. Это, конечно, образное сравнение, но это так. А посему вам, стало быть, подобное возможно, — объяснил свою позицию флигель-адъютант. — Впрочем, я даже могу вам денег дать, — тоном, обращаемым обычно к половому в трактире, добавил он как ни в чем не бывало. — Сорок рублей вас устроит?
Иван схватился за голову и уставился на наглеца, который совершенно спокойно вынул портмоне и принялся шелестеть ассигнациями.
— Мне ваши деньги не нужны, — заявил Безбородко. — Вы, милостивый государь, подлец и хам. И ежели вы сей же час не вызовете меня за эти слова на дуэль, то я пойду и повторю все, что вы мне только что предлагали, кому угодно, чтобы только слух о вашем недостойном поведении прошел по Петербургу. Господи, да как вам в голову пришло предлагать мне такое? — вскричал он, словно в лихорадке, вскакивая со стула, опрокинувшегося со стуком на пол.
Лурье тоже встал и, спрятав портмоне обратно, спокойным тоном сказал:
— Вы, сударь, не в себе, это уже с вами было ранее у графа Драчевского. Поэтому я вас нынче прощаю, но впредь советую таких слов не повторять. Да, и о нашем разговоре вам лучше помалкивать, а впрочем, можете кричать о нем на всех углах, но тогда я вынужден буду вас вызвать. Стреляю я хорошо, фехтую лучше вашего, я в этом уверен, так что помалкивайте и живите, как живется. А засим прощайте.
И флигель-адъютант, коротко кивнув головою, направился к выходу. Иван дрожал, словно щенок, вытащенный из ледяной воды, куда его злобный хозяин суки носил топить, да мальчишки выловили.
— Вы, милостивый государь, подлец! — необычайно громко крикнул он в прямую, как стрела, спину Лурье.
Тот замер на месте, затем круто развернулся на каблуках, оглядел пустой зал, после подошел к дрожащему от сильнейшего волнения Ивану и со всего маху коротко и расчетливо ударил его прямо в челюсть. Безбородко упал на пол кофейни, сраженный поклонником английского бокса.
— Такую мразь и червя, как ты, даже не подумаю вызывать, — прошипел Лурье.
Он собирался было еще раз ударить и уже замахнулся, чтобы попасть точно в то место у рта, откуда по подбородку Ивана потекла тоненькая кровавая струйка, как вдруг чья-то сильная мозолистая ладонь цепко перехватила его кулак и остановила за секунду до удара.
— Сударь!
Рядом с Лурье оказался неизвестно откуда взявшийся Ломакин.
— А, и художник здесь! — злорадно обрадовался флигель-адъютант, считавший себя более подготовленным к бою, нежели какой-то там пачкун.
Он ощущал явный подъем и собирался уже атаковать незваного соперника, как Ломакин неожиданно достал из кармана кистень, коим он давеча чуть было не укокошил ростовщика, и направил его на Лурье.
— Давай, давай, — подзадорил художник опешившего флигель-адъютанта. — Напади. А в суде меня оправдают.
Лурье перевел взгляд с весомо выглядевшего кистеня на такой же решительный взгляд Ломакина, потом хмыкнул и быстро покинул кофейню. Ломакин помог товарищу подняться и увел его прочь. На свежем воздухе голова Ивана несколько прояснилась, и мысли приобрели нормальное течение.
— Здорово он тебя, — заметил художник, поднося ко рту товарища горсть снегу.
Иван согласился и тут же выловил из множества фраз Лурье, беспрерывно мелькавших в его памяти, ту единственно важную, которая зацепилась, едва произнесенная флигель-адъютантом по неосторожности.
— А ты знаешь, у Драчевского не все чисто с завещанием Троекурова, — сообщил он Ломакину. — Там есть какая-то тайна, секрет.
Глава девятая
Ранние сумерки накрыли город серой пеленой, сделав очертания его размытыми и словно бы нереальными, как это обыкновенно бывает в страшных сказках, когда герои попадают в волшебные леса, населенные ужасными существами. Только вместо сказочных чудовищ в городе сем обитали реальные кошмарные жители, тихо и почти незаметно делавшие свое страшное дело.
Иван и Ломакин молча шли к дому тетушки Безбородко. Изредка еще в голове у Ивана шумело, а потому художник крепко поддерживал товарища под руку.
— Что же значит эта самая тайна? — высказал вслух давно мучившую мысль Безбородко, нарушив затянувшееся молчание. — Как ты думаешь, Родион?
— Не знаю, — признался Ломакин. — Может, им завещание Троекурова подделано, — предположил он, но Иван отмахнулся:
— Драчевский не таков, чтобы руки о сие пачкать. Не из тех.
Почему ты думаешь? Вполне возможно, что с виду и не из таких, а душонка черная, словно угли в адской топке, на все способная.
— Нет, — уверенно повторил Иван. — Не таков наш граф. Он из благородства происхождения не замарается. Не станет он подделывать завещание, как какой-нибудь писарь-пропойца за три целковых. Даже ежели там будет миллион его дожидаться в случае верного исхода дела, то и тогда не станет Драчевский руки марать.
Ломакин хмыкнул, но согласился с Безбородко.
— Как же нам секрет графов узнать? — сказал он, когда товарищи уже подошли к парадному подъезду тетушкиного дома.
Навстречу им вышли три миловидные девицы, которые чинно поздоровались с Иваном, кивнули, словно старому знакомому, Ломакину и, усевшись в поджидавший их возок, покатили кататься на Невский проспект. Ломакин, проводив дочерей ростовщика Фирсанова долгим взглядом, внезапно хлопнул себя по лбу.
— Ну и дурень же я! — вскричал он. — Вот кто нам может помочь. Уж он-то знает, как нам раскопать графский секрет.
И, не дав Ивану опомниться, художник потащил его за руку к квартире, что располагалась на бельэтаже.
Дверь открыла все та же древняя скрюченная старушка, что открывала в последний визит Ломакину.
— Родион Ломакин, художник. Со мной ваш сосед сверху, Иван Безбородко, — представил товарища художник.
Старушка долго и испытующе оглядывала Ломакина, затем ощупала взглядом маленьких, слезящихся и чрезвычайно недоверчивых глазок Ивана, пока наконец не убедилась в добропорядочности молодых людей, и только после этого пропустила их в переднюю. Ломакин, пройдя, еще раз поразился удивительному преображению, произошедшему с обстановкой в прихожей и длинном коридоре, уходящем в неосвещаемую темноту комнат. Однако удивляться было некогда, так как навстречу товарищам уже шагал хозяин, одетый, словно богатый купец, в поддевку, под которой виднелась атласная рубаха. На ногах были сапоги-бутылки, дробно стучавшие по полу в такт широким и мерным шагам Фирсанова и дававшие знать, что идет человек во всех отношениях уверенный и знающий цену богатству, коим обладает.
— Здоров будешь, Родион Ильич, — приветствовал ростовщик Ломакина, окидывая быстрым и колючим взглядом стоявшего рядом с художником Безбородко. — Так это и есть наш сосед?
— Имею честь представить моего товарища детства Ивана Ивановича Безбородко, — указал на Ивана Ломакин.
— С чем пожаловали? — кивнув головою в сторону Безбородко, строго спросил художника Фирсанов.
Он не удостоил молодых людей приглашением пройти в комнаты, пройдя лишь в прихожую.
— У нас к вам дело, Гаврила Илларионович, — обратился к ростовщику Иван. — Родион сказал, что вы имеете вес у нотариусов и можете выяснить кое-какой вопрос, очень важный для нас. Это касательно тяжбы генерала Гаврилова и графа Драчевского.
Брови Фирсанова удивленно взмыли вверх.
— Как? — Он с недоверием, присущим людям его профессии, перевел строгий взор с Ивана на Ломакина и обратно. — Откуда вы знаете про графа?
— Мы вместе вернулись из-за границы, — тотчас же сообщил Иван. — Попутчиками.
— Так Драчевский в Петербурге? — все еще недоверчиво спросил Фирсанов, но уже требовательно хлопнул в сухие и крепкие ладоши.
— В Петербурге.
На хлопок поспешно появилась старуха.
— Ну-ка, мать, неси шубу и вели Ваське закладывать сани, — распорядился. Фирсанов. — Дело-то ваше, ну то, что с генералом, не Коперник ли ведет? — спросил он уже более ласково и доверительно у молодых людей.
— Он самый, — обрадовался Безбородко.
— Тогда сей же час едем к нему. Думаю, эта судейская крыса все еще у себя в конторе сидит.
Не прошло и пяти минут, как Безбородко и Ломакин вместе с Фирсановым катили по заснеженным петербургским улицам, сидя в больших санях ростовщика. Глаза Фирсанова блестели в темноте сумерек. Его поведение походило на страсть охотничьей собаки, взявшей своим носом след и бегущей по нему в надежде на скорую добычу. Несколько раз Фирсанов даже улыбнулся каким-то своим сокровенным мыслям и жадно потер руки в тонких и дорогих перчатках.
Сани скоро примчали ростовщика и молодых людей к адвокатской конторе Коперника. Фирсанов первым вошел в контору, толкнув плечом тяжелую дверь и по-хозяйски присвистнув дежурившему у входа швейцару.
— Коперник! — громогласно позвал он, подавая старому инвалиду, исполнявшему в конторе обязанности швейцара. — А Коперник! А земля-то не пуп! Она вокруг солнца вращается!
Адвокат, едва заслышавший голос ростовщика, тут же скукожился, соскочил с кресла и ринулся навстречу посетителю, мелко стуча ногами по грязному полу.
— Гаврила Илларионович! Да как же это-с? Даже не предупредили-с. Я бы хоть в кондитерскую к Буше за пирожными послал! — воскликнул он, подскакивая к Фирсанову.
— Ой, врешь, Коперник, — закачал головой ростовщик, проходя в контору и садясь в пододвигаемый ему адвокатом стул.
Он даже пальцем погрозил, словно бы строгий отец не в меру расшалившемуся ребенку.
— Врешь ведь, что к Буше послал. Я тебя наперед знаю. Ты бы к Бубликову в его грязную кондитерскую послал своего инвалида за дрянными пирожными, да еще бы и попросил того продать тебе старые, засохшие и чтобы заварной крем был прогорклый.
Коперник в деланном испуге замотал головою:
— Ни-ни-ни, ни в коем случае-с.
— То-то, брат. А теперь скажи-ка мне, подлая душонка, почему не сообщил, когда граф Драчевский прибыл, что он снова в Петербурге? — строго спросил Фирсанов адвоката.
Тот заметался, сконфуженный, хотел было сказать, что не знает, приехал ли граф, но, коротко взглянув на севшего рядом с ростовщиком Безбородко, быстро переменил свое решение.
— Так я запамятовал-с, Гаврила Илларионович, столько дел, столько дел-с. Вы мне в тот раз наказывали, да я и помнил, а потом запамятовал-с. Вот вам крест. — И ловкий адвокат быстро перекрестился.
Фирсанов, увидевши крест, переменился в лице, вскочил со стула, подскочил к Копернику и ухватил его за ворот.
— Ах ты, Иуда! — вскричал он. — Ах ты, гнида! Это же надо так душу запакостить, чтобы святым крестом себя осенять, заранее зная, что дело неправое и все ложь. Да я тебя сейчас по стене размажу!
— Ай! Ай, больно! — заверещал Коперник.
На шум сбежались конторские. Их, обступивших стол Коперника, лихо растолкал, протискиваясь вперед и поводя богатырскими плечами, давешний детина, Федор.
— Ну, — промычал он, становясь около Фирсанова, держащего за шиворот адвоката и несколько приподнявшего его над полом так, что ноги в нечищеных сапогах болтались вершка на два.
Ломакин и Иван вскочили, хотя и не знали, что и делать. Ростовщик же, не оборачиваясь к дышавшему ему в затылок детине, четко произнес:
— Пошел вон. Зашибу.
Федор прищурился, оглядел спину, внезапно какая-то мысль отобразилась у него на лице.
— Так то ж Гаврила Илларионович балуется! — воскликнул он и убрался прочь, шепча что-то себе под нос.
Фирсанов тряхнул хорошенько Коперника и уронил его обратно в кресло.
— Мы с тобой на чем толковать кончили? — как ни в чем не бывало спросил он.
— Я только хотел за вами послать, Гаврила Илларионович, а вы уж и сами приехали-с, — пропищал адвокат, оправляя воротник дрянного сюртука. — Что же касается нашего дела, то не извольте-с беспокоиться. У их сиятельства все козыри на руках против генерала-с. Он дело выиграет. С моей помощью, разумеется. Коперник свое дело знает-с, у Коперника в суде свой человек имеется. Уж на следующую неделю и суд назначен-с. Так что их сиятельство как суд выиграют да деньги получат-с, так непременно все уплатят. В срок и сполна-с.
Иван не знал, что и сказать на это. Он только хлопал ресницами и испуганно смотрел на адвоката. Ломакин же, напротив, весь подобрался и строгим тоном, подражая Фирсанову, спросил Коперника:
— А что там за секрет по поводу наследства троекуровского? Вроде как граф его незаконно получил, а?
— Нет-нет, что вы! — замахал руками Коперник, изображая сильнейшее удивление. — Какое там-с! У их сиятельства с наследством все в порядке-с. Он его честно-благородно получил за жену, троекуровскую дочку-с.
— Как за жену? — воскликнул Иван. — Так он женат?
— Был, — умилился Коперник, более поглядывавший на ростовщика, нежели на молодых людей, его спутников. — Был женат-с. А потом овдовел-с. И уехал за границу. Так что секрета никакого нет-с и быть не может-с. Все по закону.
— Ох, смотри у меня, Коперник! — помахал перед носом у хитрого адвоката кулаком Фирсанов. — Чтоб ежедневно меня в курсе держал, как дело движется. И ежели еще раз твоего щенка увижу у меня за спиною, то и его и тебя зашибу. Понял?
— Как не понять, конечно, все понял-с, — запричитал Коперник, настроение и мимика которого менялись каждую секунду.
— То-то.
Фирсанов встал и направился вон из конторы. Товарищи заспешили следом. Коперник выбежал провожать ростовщика аж на улицу, помогая тому садиться в сани и махая на прощание рукою. Ломакин и Безбородко отказались от приглашения ростовщика подвезти их и направились вдоль улицы, молча и думая каждый о своем. Сани уже отъехали на порядочное расстояние, как вдруг остановились. Фирсанов высунулся из них и крикнул, обернувшись к бредущим по улице молодым людям:
— Я узнаю для вас, что смогу. Фирсанов помнит добро и добром же платит. Родион Ильич, зайди завтра к вечеру ко мне. Потолкуем.
Ростовщик плюхнулся обратно в сани, и Васька, сильно щелкнув кнутом, погнал тройку прочь. Ломакин долго глядел вслед ему, затем наскоро попрощался с Иваном и тоже куда-то заспешил по своим делам. Оставшийся один, Безбородко неспешно зашагал в сторону Никольского собора. Вскоре золоченые купола собора засветились в темноте перед ним, словно маяк, указующий верный путь одинокому лоцману, ведущему свой корабль сквозь мглу невзгод прямо к живительному свету. Подойдя почти вплотную к собору, Иван остановился и, поддавшись внезапному порыву, страстно перекрестился, умоляюще глядя в темноту ночного зимнего неба:
— Пресвятая Богородица, заступница обиженных и угнетенных, спаси и сохрани раба Божьего Ивана от напастей, что свалились на меня. Ты одна моя защита и опора, на Тебя одну уповаю я в дни скорби.
Только Иван произнес эту несколько исковерканную незнанием молитву, как вдруг с неба повалил сильнейший снегопад, какой обыкновенно бывает лишь в конце зимы, когда вроде бы уже все подтаяло, как внезапно, откуда ни возьмись, наваливает чуть не с человеческий рост. Большущие снежинки падали прямо на лицо Ивана, тая и стекая, словно слезы, по румяным и раскрасневшимся щекам его.
— Это знак, — прошептал молодой человек, улыбаясь сумеречному небу.
Уверившись в заступничестве Богоматери, пославшей ему знак свыше, Безбородко спешно перешел через мост и вошел в дом тетушки Аглаи Ивановны.
Оказалось, что тетушка коротала вечер не одна, а в компании миллионщицы Земляникиной, которая, познакомившись на тайных смотринах, так ловко устроенных Аглаей Ивановной, с ее племянником, уже не могла найти себе места и все томилась, ожидая новой встречи. В прошлый раз, во время знаменательного визита Ивана к генералу, их разговор как-то не состоялся, но нынче же Аделаида Павловна была настроена решительно и, как сказал бы старенький генерал, стремилась форсировать события, дабы не дать противнику уйти без боя.
Иван вошел в гостиную, ярко освещенную газовой лампою, и с поклоном подошел к купчихе:
— Мое почтение.
— Ванечка, присядь, откушай чаю, — ласково сказала тетушка, засуетившись вокруг стола, в то время как Земляникина сидела столбом, неотрывно глядя на Ивана своими беспокойными глазами.
Иван уселся на стул и принял из рук Аглаи Ивановны чай.
— Как его превосходительство себя чувствует? — поинтересовался он с сердечностью в голосе.
— Плохо, — откровенно сказала Земляникина. — Давеча вставал и даже гулять просился, а потом опять слег и все на людскую жадность жаловался. К чему бы это? — удивилась она, испытующе глядя на Ивана.
Тот засмущался и сильнейшим образом стушевался, так как помнил взятое с него генералом обещание не выдавать, покуда Гаврилов сам не разрешит, тяжкого положения и будущего судилища родным и близким. Безбородко пожал плечами и поспешил перейти на другую, более безопасную тему разговора.
— Читали ли вы, Аделаида Павловна, новый роман литератора Достоевского?
— Нет-с, — несколько испуганно ответила купчиха. — Я вообще Достоевского не читала-с.
— Как же так? — изумился Иван. — Сейчас все просвещенные люди его читают. А что же вы тогда читаете?
— Я, сударь, псалтырь читаю, — призналась Земляникина и так тяжко вздохнула, поглядев на молодого человека, что ее объемистая грудь чуть не опрокинула чашку чаю.
— Псалтырь? — изумился Иван.
Он долго и пристально глядел на стушевавшуюся купчиху-миллионщицу, а затем произнес:
— Стыдно, Аделаида Павловна, стыдно должно быть. Вы же теперь не в мужниных застенках живете, а сама себе хозяйка. Вот бы и просвещались. Книги читали, театры посещали, выставки разные.
Аглая Ивановна, словно ее кто-то снизу иголкою уколол, подскочила с места и, пробормотав что-то насчет срочных распоряжений по хозяйству, умчалась вон из гостиной, оставив племянника наедине с влюбленной владелицей прекрасной усадьбы.
Земляникина несколько подвинулась к Ивану и глубоким чувственным голосом произнесла:
— А вот бы вы, сударь, меня-то и поучили уму-разуму. По выставкам бы поводили, в театры, еще куда-нибудь. Я согласная.
Иван даже опешил от такого предложения.
— Так это же должен лучше делать жених ваш, милейшая Аделаида Павловна. Он бы вас и поводил. Или тоже из купцов будет?
— Нету у меня никакого жениха, — торжественно призналась влюбленная купчиха. — Я уже вас выбрала себе в провожатые, — добавила она, на секунду опустив стыдливо глаза, но тут же подняла их обратно и чуть не опалила чрезвычайно удивленного таким откровением Ивана пламенным взором. Глаза блестели ненасытным желанием любить и одновременно опекать молодого человека. — Будьте моим женихом, Иван Иванович.
— Как это? — глупо спросил Иван и тут же смутился, поняв, что сказал нечто совершенно несуразное. — Да как же я… У меня же невеста есть.
— Да нет у вас уже никакой невесты, — словно от назойливой мухи отмахнулась купчиха, несколько скривившись. — Ее у вас уже давно граф увел. У них там и свадьба слажена. Об этом весь Петербург толкует, один вы все мечетесь как угорелый. А со мною вам покойно будет, вот увидите. Заживем не хуже графов и князей ваших. Я что, думаете, купчиха неотесанная, умею только на завалинке семечки да орешки щелкать? Да я тоже к красивой жизни тянусь, — призналась Земляникина, все более пододвигаясь к Ивану, слушавшему ее, разинув рот от удивления. — А ежели вместе заживем, то уж будем и по заграницам кататься, и дом на Невском справим. У меня денег много, на деток и на внуков хватит. Мне муж достаточный капитал оставил. Я же в вас сильно влюбилась, Иван Иванович. Особняк поставим, как вы желаете. Хотите в аглицком, хотите в еще каком стиле. А вы мне по вечерам будете ваши стихи читать, а я вас слушать буду. Вы более нигде такой благодарной слушательницы, как я, не найдете. Ну же, Иван Иванович, решайтесь! — воскликнула купчиха и попыталась поцеловать Безбородко.
Тот сильно отпрянул и неожиданно свалился со стула. Пылкая купчиха, увидав неловкость возлюбленного, так и зашлась в смехе. Ее внушительные груди заколыхались, словно заходили ходуном океанические волны. Иван, сев на пол, тоже захохотал. Он смеялся над самим собою, и смеялся удивительно легко и беззаботно, как смеются лишь малые дети. Смех этот и разрешил неловкость ситуации, возникшей в гостиной. Если молодой человек упал со стула растерянным и несколько обиженным на слова и пылкость действий Земляникиной, то встал он уже ее добрейшим товарищем. Встав и отсмеявшись вволю, Иван взял руку купчихи и торжественно поцеловал ее.
— Спасибо, милейшая Аделаида Павловна, за ваше признание. Оно мне чрезвычайно льстит, верьте моему слову. Знайте же, что ежели я и не разделяю ваших чувств, то навек буду вашим хорошим товарищем, на которого всегда вы можете положиться.
Земляникина тоже поднялась во весь свой внушительный рост и, взяв голову Ивана в свои ладони, легонько поцеловала его в лоб.
— Господь с тобою, Ванечка, — ласково произнесла она. — Сердце мое к тебе прикипело сильно-пресильно. Знай же, что теперь я твоя навеки. Скоро ты устанешь бегать и придешь ко мне. А я тебя ждать буду, соколик мой ясный.
Когда добрейшая тетушка Аглая Ивановна вернулась в гостиную, Иван и купчиха-миллионщица преспокойно сидели друг напротив друга и беззаботно болтали, будто бы были знакомы более десятка лет. Иван принес из своей комнаты ту книгу Достоевского, о которой давеча спрашивал у Земляникиной, и дал Аделаиде Павловне почитать. Та с серьезнейшим видом пообещала, что прочтет от корки до корки, несколько испуганно при этом глядя на толщину фолианта.
— Ты мне еще свои стихи дай почитать, Ванюша, — попросила купчиха. — Мне стихи нравятся. Я как-то одного читала, про чувства. Там одна девица писала своему милому письмо, все в стихах. И так она ему в любви своей красиво признавалась, что просто зачиталась я. И так потом плакала, когда прочла, что ее за другого замуж выдали. Ее возлюбленный к ней потом пришел, а она ему говорит: «Но я другому отдана и буду век ему верна», — процитировала Земляникина по памяти. — Это же надо так сильно любить, что даже и потом, после стольких лет, чувства испытывать!
Иван покачал головою, с величайшим умилением глядя на купчиху.
— Какая у вас, Аделаида Павловна, прекрасная душа! — тихо, но со значением произнес он. — А по виду-то и не скажешь.
— А ты, Ванюша, по виду-то и не суди, — заключила Земляникина и кивнула головой тетушке Безбородко, сидевшей тут же на диване: — Поеду я обратно. Хорошо у вас, а дома, чай, лучше. Прощайте, Аглая Ивановна. И ты, Ванечка, прощай. К генералу не забывай заходить. Старик тебя шибко любит и постоянно поминает-с.
— Обязательно заедем, Аделаида Павловна, — заспешила тетушка, провожая гостью. — А уж я прослежу-с, чтоб мой племянник к генералу-то каждый божий день бегал-с. До свидания.
— Прощайте, — коротко кивнул, вновь смутившись настойчивостью тетушки, Иван.
Едва купчиха ушла, как он накинулся на Аглаю Ивановну:
— Так, милая тетушка, выкладывайте все, да не утаивайте от меня ничего: что за слухи ходят по Петербургу о свадьбе графа и Лизаветы Мякишкиной, моей невесты?
Тетушка захлопала редкими ресницами, прижатая племянником в угол, попыталась сделать вид, будто ей ничего не известно, но затем сказала, грозно глядя на Ивана:
— А то и говорят, что свадьба уже почти готовая, только одного дня и ждут, заранее назначенного молодыми.
— Какого дня? — воскликнул Иван.
— Какого-то, уж не знаю какого, но вот что я тебе скажу, Ванюша. Не тебе с графом тягаться! И даже не пытайся. Лизу тоже забудь. Не твоя она! Она же сама тебе от ворот поворот дала. Так? Знаю, что так! — гордо вскричала тетушка, все более и более сама загоняя племянника в угол. — Там все готово и тебя не послушают. А тут такая распрекрасная невеста тебе сама в руки идет, Аделаида-то Павловна! Не чета твоей Лизке! Шикарная женщина и при деньгах!
— Так ведь это же клетка, тетушка! — воскликнул Иван. — Не к этому я стремился! Не для этого все свои усилия прилагал!
— А ну и что, что клетка? Зато золотая, — наставительно заявила Аглая Ивановна, окончательно прижимая Ивана в угол. — А что касается твоих теорий и философических мыслей о свободе и служении Отечеству, так ведь этого у тебя никто не отнимает. Ты только женись, а уж там и о свободах своих рассуждай сколько влезет, и служи на славу себе и Отчеству, и стихи издавай в книжках. При купчихиных-то миллионах это все запросто делать можно будет. А уж когда у тебя миллионы, то все тебе в рот будут смотреть. Тебе же лучше и твоим теориям.
Аглая Ивановна строго и значительно поглядела на Ивана. Тот хотел было возразить, но внезапно сильнейшее чувство необратимости происходящего навалилось на него, чуть не душа в страшных своих объятиях. То было ощущение, что все уже решено, и свадьба Лизоньки с графом предрешена, да и его женитьба на купчихе-миллионщице тоже почти слажена. От омерзительного чувства обреченности судьбе, складывавшейся совершенно не так, как ему хотелось бы, молодой человек задрожал, а затем вдруг сильно заплакал. Слезы так и вырвались из его красивых глаз брызгами в разные стороны.
— Боже мой, — ласково сказала тетушка, прижимая к себе плачущего племянника. — Да ты же еще совсем дитя несмышленое. Надо ведь, а все туда же, все про свободы толкует, будто бы взрослый. Ну успокойся, дитятко мое. Тише, тише. Пойди-ка лучше поспи. А утром все образуется.
И Аглая Ивановна, подхватив плачущего Ивана под руку, повела его в спальню.
Глава десятая
Ломакин долгое время шагал по утреннему, в неясных сумерках городу, по обыкновению сосредоточенно рассуждая с самим собою и споря. Он направлялся в один кабак, что находился на углу набережной Екатерининского канала и Фонарного переулка. Кабак сей был знаменит среди петербургских студентов и темных дельцов дешевым, в три копейки, чаем на пару, а также горстью ароматных, хотя и несколько отсыревших сушек, посыпанных для живости маком. Зайдя в кабак, Родион Ломакин кивнул сидевшему у огромного десятиведерного самовара кабатчику и прошел через стойку на кухню. Кухня была вонюча и темна, освещаемая лишь масляной, вечно коптившей лампою да огромной, в четыре отделения, жаровней, на которой всегда что-нибудь клокотало и кипело, вываливая на проходивших мимо облака горячего пара. Художнику кухня всегда напоминала ад. Во всяком случае, именно таковым он себе представлял вместилище томившихся душ, а снующую с ухватами горбатую стряпуху в одних и тех же огромных валенках зимой и летом — чертом, смотрителем за огнем и пытаемыми.
Далее за кухнею, за потайной дверкой, имелась скромно обставленная комнатенка, с одним лишь круглым столом посередине да несколькими колченогими стульями, на которых восседали игроки в карты. Азарт свирепствовал в сей потайной комнатке, запрещенный полицией, но все же процветавший в подобных заведениях. Среди игроков, постоянными из которых были лишь шулера, частенько садились потешить страстишку к карточной игре по-мелкому и крупному странные личности в хороших еще, хотя и сильно затасканных костюмах. Сюртуков эти личности не носили, одеваясь по моде, но всегда с чужого плеча. Откуда у сих господ водились деньги — бог ведает, наша история не имеет к этому никакого отношения, но странные личности были при деньгах в любое время дня и ночи. Хотя и не работавшие, они считались занятыми делами и делишками, называемыми предприятиями. Среди личностей частенько встречались и каторжные, часто беглые. Были и бывшие студенты, и даже народники, но большинство, как их по старинке называли, просто лихие люди.
Войдя в комнатенку, пропускаемый неизвестно откуда выросшим перед самым носом мужиком в застиранной рубахе, Ломакин коротко кивнул, как старинному знакомому, сидевшему напротив двери на самом уважаемом месте низкорослому господину с красным, идущим зигзагом, словно молния, через бровь к носу шрамом. Кроме этого шрама самым приметным и запоминающимся у господина были глаза: быстрые, колючие и удивительно неприятные, когда пристально глядели на собеседника, будто прикидывали, куда бы получше вонзить ножик. Остальные сидящие за столом игроки были не так интересны, а потому Ломакин даже не взглянул на них, а отошел в угол комнатенки, где имелась еще одна дверь, ведущая в так называемую шептальню, комнатку с низеньким потолком, в которой обыкновенно велись между деловыми и прочими переговоры.
Господин со шрамом-молнией доиграл кон и, спасовав, направился следом за художником в шептальню.
— Ну? — спросил он, едва войдя в комнатку, у стоявшего напротив него Ломакина. — Чего надобно?
Это был известный среди уголовников Петербурга Ефим Петров, более знакомый по прозвищу Фима Крест.
— Дело есть, — коротко ответил Ломакин. — Ты графа Драчевского знаешь?
— Ну? — коротко переспросил Фима Крест, не давая понять, знает ли он названного Ломакиным графа или же нет.
— У этого графа есть некий секрет или, если хочешь, тайна, связанная с получением оным наследства помещика Троекурова, — пояснил художник. — Надобно узнать, что это за тайна.
Фима Крест долго глядел на Ломакина, буравя того своим неприятным взглядом. Однако же художник оказался не из тех, кто ломается от какого-то там взгляда каторжанина, а потому глаз не отвел.
— А тебе, Родион Ильич, зачем этот граф надобен?
— Это для моего товарища, — уклончиво ответил Ломакин.
— А, для народника, — решил по-своему Фима Крест, кивая головою и пряча неприятный взгляд свой под толстые веки. — Все революцию делаете, якобинцы.
Художник коротко кивнул и поспешил было прочь из шептальни, как вдруг Фима Крест подхватил его рукав двумя пальцами и принудил остановиться.
— Слышь, Родион Ильич, а чего это все так заинтересовались вдруг этим самым графом? — неожиданно спросил он тихим и строгим голосом.
— А кто еще интересуется? — забеспокоился Ломакин.
— Да так, разные, — уклончиво ответил каторжанин. — Да только я уж вчера про твоего Драчевского кое-что выяснил.
Ломакин весь подался вперед, в нетерпении ожидая услышать нечто неожиданное. Фима Крест, напротив, совершенно расслабился и, коротко свистнув, уселся на стул, в ожидании поглядывая на дверь. Художник тоже принужден был сесть напротив. Вскоре давешний мужик в застиранной рубахе навыпуск принес в шептальню пару чаю с сушками. Каторжанин, про которого ходили слухи, что он однажды за карточной игрою, поймав нечистую на руку компанию шулеров, решивших непременно обыграть его, убил зараз троих человек, неторопливо налил в чашку чай, откусил от сушки и только тогда начал говорить:
— Этот самый граф Драчевский уже не впервой женится…
— Откуда ты знаешь, что он опять женится? — тут же оборвал его Ломакин.
— Знаю, — веско заявил убийца. — Он уже был два раза женат. В первый раз на дочери князя Долгорукова. Говорят, у него еще была некая интрижка с женою старого князя, но этого никто из наших толком выяснить не смог. Во второй раз граф женился на единственной дочери помещика Троекурова, вдовца. Ты, Родион Ильич, мою философию жизни знаешь. Я жизнь эту самую ни в грош не ставлю. Могу запросто отобрать, — забравировал Фима Крест, дуя на кипяток. — Так вот, твой граф в этом деле меня совершеннейшим образом переплюнул. Ежели я просто так убить могу, то он не просто своих жен убивает, а изводит их.
— Как это — изводит? — не понял Ломакин, от удивления и увлечения рассказом убийцы даже к чаю не притрагиваясь.
— Ты чаек-то пей, — указал ему Фима Крест. — Он полезен. Изводит, спрашиваешь, как? А оченно просто. Женится граф исключительно на молодых барышнях семнадцати, осьмнадцати годов от роду. Стало быть, еще совершенно юных и без этого бабского, что обыкновенно к ним налипает потом, после этих юных годов. Свежая невеста, полная сил и надежды на красивую жизнь, отдается в полнейшее распоряжение графа. И тот начинает потихоньку, словно паук, выпивать из нее все соки.
При этих словах Ломакин отпрянул от убийцы, пораженный сказанным. Ему тут же пришел в голову рассказ Ивана о появлении Драчевского на станции и о мнении станционного смотрителя, который не только всерьез счел графа вампиром, но и дал Безбородко на дорогу серебряный крестик.
— Уж не знаю, что граф делает с женами, но только, как тут недавно болтала бывшая его горничная, свидетельница последней женитьбы, дочка Троекурова, бывшая в цвете юных лет и здоровья, внезапно начала быстро чахнуть и часто болеть. Она постоянно жаловалась на мигрени, а после и вовсе слегла в постель и уж более не вставала с нее. Так и умерла, — констатировал, со значением поглядывая на художника, Фима Крест. — А была у графа этого самого заместо ручной собачки. Он ею помыкал всяко и вообще то ласкал, то прочь отсылал и даже бил.
— Бил? — изумился Ломакин.
— Бил, — неожиданно скорбным тоном сказал каторжанин и убийца. — За любую провинность сек. А она кричала. Горничная рассказывала, что уж и слышать не могла этих криков, все на кухню убегала, там пряталась, чтоб только жалобного голоса графской жены не слышать. Вот и извел ее граф со свету, а горничную тут же выгнал, сразу же, на следующий день после похорон. Вот и весь тебе сказ, Родион Ильич. Ну бывай, что ли.
Ломакин был настолько ошарашен рассказом Фимы Креста, что даже не удосужился поблагодарить его за помощь. Он только встал и, коротко кивнув, вышел из кабака и поспешил с тревожными известиями к товарищу.
Уже подходя к дому тетушки Безбородко, художник почуял что-то неладное. Он не верил ни в приметы, ни в вещие сны и вообще в разные суеверия не верил, однако, к своему удивлению, почти машинально остановился, пропуская перебегавшую дорогу невесть из какой подворотни вынырнувшую черную кошку. Ломакин даже достал из кармана какой-то грязный газетный сверток и принялся нарочито озабоченно читать его, ожидая, покуда кто-нибудь другой не пройдет первым после черной кошки. На беду, никого кругом из прохожих не было, и Ломакину пришлось стоять битый час. Наконец он, не выдержав, сделал решительный шаг вперед, затем другой, перешагнул невидимую нить, оставленную мягкими кошачьими лапами, которые даже следов на снегу не делают, и более решительно заспешил к Никольскому собору.
Ивана Ломакин застал в ужаснейшем состоянии. По всей видимости, это было самое начало лихорадки, скорее душевной, нежели физической, однако не менее, а скорее даже более болезненной для человека с тонкою и ранимою душою, коим являлся поэт Безбородко. Иван принял товарища, лежа на узкой кровати в своей спальне. Глаза его горели, на щеках играл румянец, а все лицо, напротив, было бледно до чрезвычайности. Едва Ломакин вошел, как Безбородко вскочил с кровати, старательно застеленной, но какой-то сильно измятой, как это обычно бывает, когда долго лежишь на одном и том же месте и постоянно ворочаешься в волнении.
— Здравствуй, Родион! — вскричал он, тряся художнику руку и усаживая его на стул, сам же оставаясь на ногах. — Наконец-то ты пришел! А я тут, милый друг, совсем что-то загрустил. Знаешь, как иногда налетят мысли разные, словно улей, а потом их и не отогнать. Вот и вертишь в голове, что засело, крутишь и никак не отделаешься, покуда не отвлечешься настолько, что и забудешь, о чем до этого думал. Но только отвлечься надобно сильно-сильно, иначе, брат, никак.
— И о чем же ты так усердно думал? — через силу рассмеялся Ломакин, с тревогою глядя на товарища, забегавшего по комнате.
— Да все о том же, о свадьбе Лизоньки и проклятого графа. И потом еще о другом, — неожиданно запнулся Иван, боясь проговориться о вчерашнем признании ему купчихи, считая сие происшествие недостойным и мелким в сравнении с первым событием. — Меня удивительные мысли мучают. — Тут он остановился напротив художника и пристально на него посмотрел, совсем как недавно глядел на него, не отрывая взгляда, Ефим Крест. — Знаешь, у меня предчувствие.
— Какое предчувствие? — испугался Ломакин, сам недавно чувствовавший нечто подобное.
— А такое, что все, что с нами тут и сейчас происходит, уже кем-то там, — Иван поднял палец к небу и одновременно опустил глаза в пол, словно пытался заглянуть под землю, — уже предопределено и выверено на каких-то особых весах. И нет нам иной дороги, как к нашей судьбе, начертанной заранее.
Иван со значением поглядел на товарища и, смахнув с лица выступившие крупные капли пота, вновь заметался по комнате. Ломакин с величайшим изумлением смотрел на него.
— И что Лизонька — жертва графская, — это тоже предопределено, — заключил Иван. — Они обязательно поженятся, вот увидишь, сие не остановить нам ни за что! Как бы мы ни старались, это ей, бедняжке, такая судьба.
— Так что же нам теперь, и не бороться совсем, что ли? — спросил Ломакин, пораженный решительной переменою в мыслях товарища.
— Да, выходит, что так, — заключил тот, подходя к подоконнику и глядя пытливым взором горящих в лихорадке глаз на купола собора, видимые краем из его окна. — И свободы нету никакой! — неожиданно объявил он. — Как же ей быть, ежели и так все заранее известно и решено за нас. Нет, не человеком, там-то все поменять можно и разные планы пересмотреть. Но против небесного и подземного решения уже не пойдешь. Был уже случай, когда против Божественного предопределения восстали. Ангелы пошли на ангелов, и разыгралась в небе величайшая битва за свободу решений собственной судьбы, но и тогда не смогли одолеть падшие ангелы своей судьбы, — вскричал в волнении Иван. — А уж куда нам с тобою, Родя, биться с судьбой. Только хуже делаем.
Ломакин скорбно покачал головой.
— Да нет же, нет, — тихо сказал он.
Встав, художник решительно усадил вновь забегавшего по комнате товарища напротив себя.
— Не то ты говоришь, Ванюша. Это не те мысли. Забудь о них. Мы должны бороться. Человеку только тогда свобода будет дана, когда он, даже зная наперед, что погибнет, все равно идет супротив судьбы и бьется до последней возможности. И даже когда возможность последняя от него уходит и все вокруг отворачиваются, он все равно продолжает бороться. Вот она, моя свобода, моя философия. И уж теперь я тебе скажу, что узнал про графа, может, это тебя от твоих мыслей отвлечет, как давеча ты сам говорил. Я узнал, что наш граф уже был два раза женат. И оба раза своих жен в могилу извел. Словно самый настоящий вампир!
Глаза Ивана при этих словах широко распахнулись.
— Господи Боже! — воскликнул он и широко перекрестился.
— А что его свадьба с твоей Лизою уже дело решенное, так это ты прав, — продолжил Ломакин. — И все об этом знают и говорят. Но только нам надобно непременно помешать Драчевскому жениться на Лизе и так сберечь ее. Ты должен бороться, ты обязан спасти Лизу, ежели еще любишь ее, конечно.
— Люблю! — горячо вскричал Безбородко, хватаясь руками за сердце. — Спасу ее, непременно спасу от графа!
Иван вскочил со стула и чуть не бегом помчался в прихожую одеваться. Ломакин еле поспевал за ним. Он еще не успел натянуть армяк, а поэт уже выскочил вон из квартиры, на ходу напяливая на голову шапку.
— Немедленно к Лизоньке! — вскричал он. — Сей же час спасем!
Иван, перемахивая через ступеньки, выбежал на улицу и огляделся в поисках извозчика.
— Скорее, скорее, — торопил он Ломакина. — Сейчас спасем, сейчас.
Мимо на старых, почти разваливающихся санях проезжал какой-то мужик. Безбородко подскочил к нему и попросился поехать. Мужик, по всей видимости крестьянин, приехавший из глухой деревеньки, опасливо покосился на странного барина, однако тот уже влез в сани и замахал рукою художнику. Ломакин тоже уселся, и сани резво покатили через мост по Сенной, благо дорогу крестьянину объяснять нужды не было, так как он прекрасно знал, где в столице торгуют, а уж на Пяти углах частенько бывал.
Не прошло и часу, как молодые люди раздевались в прихожей, оглядываемые настороженным внезапным визитом отставным поручиком Мякишкиным.
— Проходите, проходите, судари мои, — пригласил он их в комнаты. — Лизоньки-то и моей супруги покуда нету, так мы с вами без них посидим. — Тут отставной поручик лукаво подмигнул Ивану и Ломакину, препровождая их в гостиную и подходя к заветному буфету, стоявшему посреди комнаты у стены. — Как вы относитесь к наливке, судари мои?
Ломакин благожелательно кивнул головою, толкнув при этом ногою Ивана, порывавшегося сразу же выложить Мякишкину все, что удалось узнать относительно графа.
— Вот и славненько, вот и чудненько! — обрадовался отставной поручик и достал из буфета большой графин с некой темной жидкостью. — Моя половина хорошо наливки ставит. Вот мы сейчас и попробуем по маленькой.
Мякишкин разлил по рюмкам наливку и первым же выпил ее, осушив всю до самого дна.
— А хороша, — крякнул он, оправляя седые артиллерийские усы, сразу же слипшиеся от сладкой наливки, большим и указательным пальцами.
— Да, удивительно хороша, — заметил Ломакин, произведя на отставного поручика самое благоприятное впечатление.
— А вот мы тогда по второй! — тут же воскликнул Мякишкин, вновь наполняя рюмки наливкою.
Товарищи снова выпили, дабы не обижать старинного друга отца Безбородко, да и наливка оказалась весьма приятною на вкус.
— Ну, судари мои, с чем пожаловали? — спросил Мякишкин, окидывая гостей уже не тем настороженным взглядом, каким он встретил их в прихожей, а более ласковым и добрым.
— Да мы все по поводу свадьбы вашей дочери и графа, — как можно беспечнее сказал художник, в очередной раз толкая ногой все порывавшегося заговорить Ивана. — Лизавета-то ваша единственная дочь, не так ли? — неожиданно задал он вопрос отставному поручику.
— А как же! — воскликнул Мякишкин. — Единственная, кровинушка моя!
— Тогда тем более странно, — как бы в задумчивости произнес Ломакин. — Мне, ежели по правде сказать, совершенно непонятно ваше решение. Как же так возможно единственную дочь отдавать, когда за графом такие странности значатся? Не понимаю я вас, ей-богу, не понимаю. — Родион сокрушенно покачал головою, всем своим видом показывая страшную озабоченность и растерянность.
— Да что же такое, не томите же? — вскричал крайне удивленный и заинтригованный Мякишкин. — Что такого из странностей за Григорием Александровичем числится?
— А то, что он уже бывал женат ранее, вы знаете? — вставил Иван.
— Да, разумеется, — ответил отставной поручик.
— И знаете, что не один, а два раза? И что все его жены были молодыми и здоровыми? И потом, после свадьбы, они умерли, не прожив в счастливом браке и трех лет? — забросал вопросами ошеломленного Мякишкина Ломакин. Он уже более не изображал нарочитой беспечности и был крайне встревожен. — Драчевский всех своих жен изводил, это доподлинно известный факт. Ну, возможно, одна бы сама по себе скончалась, такое бывает. Но уж потом вторая жена при таких же самых обстоятельствах тоже умерла. И вы отдаете такому человеку свою единственную дочь, ваше счастье и утешение?
Тревога Ломакина передалась Мякишкину, который нервно затеребил старенький сюртук, не зная, что и сказать.
— Что же вы молчите? — нетерпеливо спросил его Иван. — Вам решать, будет ли Лизонька жива или же выйдет за графа. Говорите же, говорите! — лихорадочно воскликнул он.
— А чего тут говорить! — твердым голосом сказал Мякишкин и решительно встал. — Едем к графу. Надо эту свадьбу отменять!
Он внезапно порывистым движением разлил по рюмкам остатки наливки и залпом выпил.
— Поехали!
Товарищи радостно переглянулись, внутренне поздравив себя с победой. Однако решительное настроение покинуло отставного поручика, едва он вышел вместе с молодыми людьми из теплой квартиры на улицу, где уже надвигались ранние сумерки и начинала гулять злая февральская метель. Пройдя до перекрестка, где сходились пять проспектов и улиц, словно лучи удивительной звезды, Мякишкин внезапно остановился и обратился к Ломакину:
— А может, оно того, как-нибудь обойдется, а? Уж больно жених для нашей Лизоньки хорош.
— Да вы что? Это же верная ее погибель! — вскричал подскочивший к отставному поручику Иван. — Граф-то ведь вампир!
— Господи, опять ты, Ванюша, за свое, — мелко перекрестился Мякишкин. — Нет, судари мои, Господь не выдаст — свинья не съест. Не стоит свадебку-то покамест разрушать. Григорий Александрович, может, и был ранее женат. И даже не раз, это уж такое дело. Однако Лизе с ним будет хорошо. Как-нибудь обойдется, — повторил он, старательно отводя глаза от пытливых и разочарованных взоров молодых людей. — А я вот лучше зайду в заведение, — неожиданно объявил Мякишкин и, коротко попрощавшись с Ломакиным и Безбородко, нырнул в стоявший прямо напротив низок, грязный кабак в подвале.
Товарищи только руками развели.
Глава одиннадцатая
Ломакин отправился провожать Ивана домой, тем более что ему надобно было зайти к Фирсанову, обещавшему вчера узнать что-нибудь о графе. Сумерки все сильнее и сильнее обволакивали город, метель кружилась уже нешуточная, нагоняя на Петербург множественные снеговые горы, мятущиеся по фиолетовому небу белыми мухами. Иной раз Иван останавливался прямо посреди тротуара и долго глядел, задрав голову, на сумасшедшие пляски огромных снежинок, увивавшихся вокруг одиноких газовых фонарей, единственного освещения столицы. Художник стоял поодаль, ожидая, покуда товарищ его не наглядится на бесконечное и сумбурное, а оттого еще более привлекательное кружение снега. Родион чувствовал, что после лихорадочного возбуждения у Ивана наступила полнейшая апатия, и ежели его сейчас бросить одного тут, прямо на улице, то он непременно или запьет в каком-нибудь паршивом кабаке, или же просто свалится от безмерного горя и отчаяния в сугроб, да так и замерзнет. Так медленно продвигались они в направлении Крюкова канала, пока не дошли до стоявшего перед самым домом, где жила тетушка Безбородко, Никольского собора.
— Уж и служба наверняка закончилась, — неожиданно предположил Иван, подходя к ограде и с надеждою обреченного глядя на золоченые купола с пронзающими фиолетовое небо крестами. — А все-таки зайдем, — сказал он и с решительным видом направился к воротам, что были у колокольни.
Пройдя по двору, усыпанному хрустящим под ногами только что выпавшим снегом, Безбородко и Ломакин вошли, перекрестясь, в собор. Теплота и ласковое мерцание множества свечей тотчас же окутали их. Служба уже заканчивалась. Пройдя под низкими сводами, Иван направился в правое крыло, где висела небольшая икона Пресвятой Богородицы с младенцем — его любимый образ. Икона сия была сильно закопчена, так что только лица Богородицы и Христа, а также кисть, поддерживающая младенца, хорошо виднелись. Остальное же находилось будто бы в некой темноте, обозначаясь лишь туманными очертаниями. Иван подошел и становился прямо напротив иконы. Лик Богородицы, смотревший ласково, а также торжественный вид маленького Иисуса успокаивали его измученную душу. Никогда ранее не охватывало Ивана столь сильное чувство религиозного смирения, как ныне. Он зашептал слова молитвы, спутался, вновь зашептал их, а затем приник устами к лику.
— Пресвятая Богородица, заступница и защитница всех униженных и угнетенных. На тебя одну я уповаю, к тебе одной вся моя надежда нынешняя стремится. Помоги же рабу Божьему…
Тут Иван прервался, задумался на секунду и добавил:
— Рабу Божьему Семену, генералу Гаврилову, чтоб отступила от него напасть. А также помоги рабе Божьей Лизавете. Пусть отпустит ее граф и не причинит оной никакого вреда. И еще помоги товарищу моему Родиону и рабе Божьей Софье, пусть у них все будет хорошо. И тетушке моей Аглае Ивановне, добрейшей души она человек. Аделаиду Павловну не забудь, она тоже широкой и чуткой души, хоть и не кажется таковой. Спаси и сохрани всех униженных и оскорбленных на свете и попроси у Господа нашего Иисуса Христа за нас.
У входа, там, где теснятся лотки со свечами, стоял под самыми сводами Ломакин. Художник уже давно не бывал в церкви, а потому даже думал, что забыл, как крестятся. Однако, едва войдя, он машинально провел рукою и только после этого понял, что не забыл. Ломакин стоял и смотрел, как отчитывают по поданным запискам. Взгляд его бесцельно блуждал по толпе стоявших перед священниками людей. Мысли же художника витали где-то под самой верхотурой собора, там, где сверху вниз на молящихся и страждущих смотрел строгий лик Господа.
«Господи, никогда, никогда не написать мне такой же картины, чтобы все глядели на нее и плакали от счастья лицезрения. И что бы в ней не только вся красота воплотилась, но и мудрость была, и идея, да такая идея, что сразу же всем виделась и в душу западала. Вон как Ванюша молится и к лику прикладывается. Словно бы к самому дорогому и сокровенному, чего на земле уже давно и нету, а только тут, в церкви, есть. Неужто Господь не сподобит на такую прекрасную картину? Неужто так и буду себя мучить ночами да краски по-пустому изводить? Нет, не буду. Ежели ничего у меня не выйдет нынче, то тогда уж все, пора бросать это занятие. Все, решено. Спасибо, Господи, что надоумил».
Ломакин глянул вверх и перекрестился. К нему подошел Иван, и молодые люди неспешно вышли из собора. За ними потянулась вереница, так как служба только что закончилась.
— Родион Ильич, — раздалось призывно сзади.
Художник обернулся и увидал выходившего из собора в кругу трех дочерей своих ростовщика. Фирсанов, походящий более на зажиточного купца, нежели на столичного делового человека, уверенно прокладывал себе дорогу среди отстоявших службу пожилых старичков и старушек, непременно посещавших все службы и терпеливо отстаивающих их до самого конца.
— Дочери мои, прошу, — представил трех спутниц Фирсанов, подойдя к молодым людям. — Вера, Надежда и Любовь.
Дочери по очереди степенно и как-то застенчиво поклонились одна за другой Ломакину и Ивану.
— Если господин Безбородко не против, то я бы желал с тобою, Родион Ильич, кое о чем немного потолковать, — сказал ростовщик и, не дожидаясь согласия, отвел Ломакина в сторону. — Тут такое дело, о чем ты давеча интересовался, а я обещал поразузнать. Про то, что я тебе скажу, ты уж потом сам своему товарищу скажешь. Не хочу в это вмешиваться, да уж раз тебе обещал, то непременно обещание свое исполняю. Так вот, Родион Ильич, к Лизавете Мякишкиной имеется у графа не пустой интерес. Тут посерьезнее будет. — Ростовщик со значением поглядел на Ломакина. — Тут финансы замешаны. И говорят, что весьма крупные. Имеются сведения, уж не спрашивай меня откуда, что графу доподлинно известно о некоем наследстве, подготавливаемом для дочери отставного поручика Мякишкина. В наследстве том без малого полтора миллиона! И граф Драчевский весьма серьезно нацелен на это наследство, тем более что за границею он сильно поиздержался, да и запросы у него не маленькие. Правда, из другого источника я узнал, что граф этот ваш — зверь в облике человеческом, не имеющий никакого удержу в делах страсти. Оную страсть свою он имеет обыкновение удовлетворять путем насилия и жестокого обращения с женщинами, выбирая для этого молоденьких девиц. Я вам это все потому, сударь, рассказываю, что у меня у самого три дочери такого вот возраста, а потому я, как хороший отец, про графа очень плохое думаю. Но дело не в этом. Граф, оно конечно, имеет сильнейшую страсть к мучениям, однако тут в отношении его к Лизавете Мякишкиной главное — это получение наследства. Для него только сие сейчас самое важное. Ежели ваш товарищ к деньгам тяги не имеет и любит барышню, то я бы посоветовал договориться с Драчевским о переписании в его пользу наследства взамен полнейшей свободы Лизаветы Мякишкиной. Так-то вот. Теперь мы с тобою, Родион Ильич, не только в полном расчете, но еще ты мне должным остался. За совет. Прощай же и помни, непременно обращусь к тебе.
Сказав это, ростовщик коротко кивнул головой, прощаясь с Ломакиным, подозвал дочерей и неторопливо направился к дому. Художник же с Безбородко зашли в небольшой и чистенький трактир, где, заказав пару чаю, принялись говорить. Вернее, говорил, пересказывая только что услышанное от ростовщика, Ломакин. Иван же молчал, изредка дуя на горячий чай и глядя перед собою.
— Ну, что ты обо всем этом думаешь? — пересказав услышанное и упустив только лишь последнее высказывание ростовщика, спросил Ломакин.
Иван тяжело вздохнул, мотнул головою и сказал:
— А чего тут думать. Твой ростовщик правильный совет дал. Надо договариваться с графом. Только он теперь меня и на порог к себе не пустит. Что же делать? Денег-то мне тех и за так не надо, все равно они счастья не принесут.
— Странно ты говоришь, — удивился Ломакин. — Почему это не принесут?
— Да потому что не предначертано мне на роду богатым быть, Родя. Потому и от денег надобно будет отказаться. Все равно не получу, так хоть верну себе Лизоньку. Касательно же того, что это ее деньги, то тут, конечно, она сама должна решать. Или граф с деньгами и мучениями наистрашнейшими, или же честная бедность в любви и тихом счастье.
Ломакин покачал головою:
— Тогда тебе сначала надобно не к графу рваться, а к Лизавете идти. Там с нею выяснять, чего она хочет. Это будет ее решение, ее, так сказать, свобода.
Иван вздрогнул при последнем слове товарища. Он оглядел трактир, освещаемый стоявшими на столах чистыми масляными лампами с только что смененным маслом, которое не коптело в потолок. Трактир сей был изрядно известен своей благообразностью, а также тем, что здесь подавались исключительно русские кушанья, к тому же весьма дешево, посему его любили посещать небогатые семейные чиновники с детишками. Сейчас же в трактир заходили небольшими группами отстоявшие службу, желавшие подкрепиться чем-нибудь легким перед сном, а также посидеть, потолковать сам-шест за парой чаю.
Иван вел себя чрезвычайно странно, но Ломакин приписал это лихорадке, чьи следы теперь уже все сильнее проступали на лице товарища.
— Свобода? — повторил Безбородко вслед за художником и даже прислушался к эху, пронесшемуся по небольшому трактирному залу. — Свобода. Да, как удивительно, разве ты не находишь, Родя?
— Что именно?
— А то, что мы столь часто стали слышать это слово в последнее время.
— Так ведь манифест три года назад вышел, — напомнил Ивану Ломакин.
— Да при чем здесь этот самый манифест? — отмахнулся Иван.
Он налил себе еще чаю и, обжигая рот, старательно выпил все до последней капли. Было видно, что молодого человека колотил озноб, но он терпеливо начал объяснять:
— Нет в России никакой свободы. И не было никогда. Мы словно в болоте погрязли и сидим в нем, пузыри пускаем. Тоже Европа, а какая тут Европа? Скажи мне, какие Европою навеянные свободы могут здесь быть?
Иван широко окинул трактирный зал рукою, от которой ловко увильнул пробегавший мимо половой, молодой парень в расшитой красными петухами льняной рубахе навыпуск, явно под старину. Половой на миг остановился и, пригнувшись, со льстивою улыбкой произнес:
— А как же-с, конечно, нету никаких свобод-с. Зато горячее в горшках всегда отменное-с, да и расстегаи с рыбою такие, что прямо тают во рту. Да-с. Прикажете подать?
Но товарищи отказались от горячего и расстегаев. Когда половой убежал, Иван продолжил:
— Свободы никакой нету, так потому все и каждый считает своим долгом толковать эту самую свободу, как ему заблагорассудится. Заметь, не ты первым сказал о свободе. Вот, например, у графа своя свобода. Он видит в свободе власть. Была у него власть над мужиками, над крепостными и их женами, коих он или порол, или имел, но всегда пользовал свою власть по полной ложке. Такая его свобода. Теперь у него свободу отобрали, так он стал над женами измываться. Правильно про него Колобродов сказал, это самый настоящий вампир и есть, каких еще поискать. А потом с ним этот, что меня давеча по лицу ударил. Флигель-адъютант Лурье. У того своя свобода, и он ею так бравирует, что даже противно. Этот Лурье позволяет себе всякое, считая себя высшим существом, как, впрочем, и графа, своего товарища. А вот нас с тобою, потом генерала, да Софью, и еще многих других он видит ниже себя, а потому позволяет с ними себе то, что никогда не позволит с Драчевским или же с Долгоруковой.
Иван на секунду задумался, стоит ли продолжать, но, по всей видимости решив дойти до самого конца, сказал несколько надтреснувшим и с хрипотцой голосом:
— Есть еще купчиха Земляникина. Ты видел ее у генерала Гаврилова. Аделаида Павловна удивительно душевный человек. Она хорошая и чуткая, однако ее понятие свободы совершенно неприемлемо.
— Что же, она тебе жениться на ней предложила, что ли? — с усмешкою спросил Ломакин, памятуя о том, с каким трепетом глядела купчиха-миллионщица на Безбородко.
— Именно так и было, — сильнейшим образом смутившись, признался Иван. — Нет, я не стыжусь такового, тем более что, как я уже говорил ранее, Аделаида Павловна — человек удивительной душевности, но все-таки желает выстроить для меня золоченую клетку. И тетушка с нею заодно вещает о такой же свободе. Вроде бы симпатичные и милые люди, а свободу видят исключительно в богатстве. Дескать, будет у тебя богатство, тогда ты станешь свободным. Я уверен, что и Мякишкин с ними согласился бы, хотя раз моего батюшку от верной смерти спас, впрочем, как и он его. Но довольно об этом. Мне удивительнее всего другое. Как свободу понимает твой знакомый ростовщик.
— Фирсанов, — подсказал сильно заинтересовавшийся мнением Безбородко Ломакин.
— Да, именно он. Ведь Фирсанов видит графа насквозь. Сам он той свободы, кою Драчевский проповедует, не принимает, брезгует. Слишком уж она для него пренеприятна, да и не тех понятий человек, чтобы слабую и беззащитную женщину мучить. А все же у ростовщика своя свобода имеется.
— Это какая же? — спросил художник.
— А такая. Этот самый Фирсанов никому ничего не должен, а все должны ему. И в этом заключается его свобода. Свобода ростовщика! Он, должно быть, долго думал над этим родом занятия, прежде чем его избрать. Я слыхал, Фирсанов еще с отроческих лет копить для последующего оборота начал. Потом та неприятная история, уж не знаю какая, но только он сто тысяч рублей ассигнациями получил, чуть ли не из горящей печи их вытащил, и теперь Фирсанов наслаждается своей ростовщической свободою в полной мере. Все ему кругом должны, даже, как я понял из давешнего его разговора с Коперником, и граф Драчевский, а он — никому ничего. Вот его свобода, — заключил Иван.
Ломакин с величайшим удивлением смотрел на товарища, старательно утиравшего липкий от пота лоб платком, и не мог понять, как это Безбородко удалось так легко догадаться и увидать насквозь сущность Гаврилы Илларионовича. Он даже было подумал, что Иван случайно подслушал их с Фирсановым разговор, особенно последние слова ростовщика, однако тут же отмел сие предположение как недостойное товарища.
— Мы, русские, вообще, так как ранее даже мыслей о свободах не имели, — продолжил Иван уже совершенно осевшим голосом, — не представляем себе, как это можно жить в России по-западному. И в этом не наша вина. Просто у нас своя судьба, свое предначертание. Ведь посмотри, на кого мы молимся? На кого сейчас молились все эти люди, что пришли с вечерней службы в соборе? Кому более всех свечек стоит? Пресвятой Богородице! Мы, русские, молимся не Богу, не сыну его, Господу нашему Иисусу Христу. Мы молимся Той, кто является заступницею и защитницею Руси испокон веку. Мы молимся Матери Бога! И в этом тоже наше отличие, наша судьба. Ну, довольно говорить, я что-то себя неловко чувствую, — заявил Иван, вставая и тут же падая на пол.
Ломакин сейчас же подскочил к так неожиданно упавшему товарищу. Глаза Ивана закатились, лицо было бледно, а руки холодны, как у мертвеца, хотя еще минуту назад он утирал большие капли пота с горячего лба. К столу подбежал давешний половой со стаканом воды и плеснул на молодого человека. Тот начал медленно приходить в себя.
Вокруг столпились посетители.
— Уж не припадок ли у него? — спросил кто-то.
— Может, холера?
— Это воспаление мозга, — авторитетно заявил какой-то толстый господин с большими усами. — Я за вашим собеседником уже давно наблюдаю, — сказал он, поворотясь к Ломакину. — Он очень много и разгоряченно говорил, к тому же его лихорадило, да и потом постоянно покрывался при этом, что не характерно, а тут взял и потерял сознание.
Ломакин подхватил пришедшего в себя после воды Ивана и вывел его из трактира. Благо до дому было идти пару шагов, так что молодые люди скоро добрались до квартиры тетушки Аглаи Ивановны.
— Господи, да что же это за напасти! — запричитала добрейшая тетушка Безбородко, когда художник ввалился в прихожую, таща на себе более похожего на куль, нежели на человека, Ивана. — Родечка, что же с ним?
— Устал он шибко, Аглая Ивановна, — уклончиво ответил Ломакин. — Однако не мешало бы послать за доктором.
Передав на руки подоспевшей Дуне молодого человека, Ломакин поспешно ретировался. Он вышел из подъезда и огляделся вокруг. Кругом не было ни души. Только метель все сильнее и сильнее заметала, нагоняя несметные толпы снежинок, более походивших уже не на мух, а на бабочек, только с удивительно болезненными жалами, колющими беспрестанно щеки и нос художника. Ломакин поднял ворот армяка и припустил к себе на чердак. По дороге, переходя через мост, он принужден был посторониться, пропуская возок с ямщиком и сидевшей внутри какой-то дамой, которая упряталась поглубже, дабы молодой человек не рассмотрел ее лица. Но Ломакину было не до рассматриваний, так как противная метель уже совершенно заметала его лицо.
Аглая Ивановна привела племянника в спальню и только уложила его на диван, как неожиданно по коридору пронесся требовательный перезвон дверного колокольчика.
— Кого еще нелегкая принесла? — запричитала Аглая Ивановна, спеша в прихожую, куда расторопная Дуня уже впускала давешнюю даму, попавшуюся Ломакину на пути.
— А, Лизонька, — несколько недовольно произнесла тетушка, увидав, как из-под платка проступают светленькие локоны. — Только уж ты ненадолго, а то Ванечке ныне опять плохо стало.
— Да-да, — засуетилась бывшая невеста Безбородко, подавая Дуне новенькую соболью шубку.
— Какая ты сегодня нарядная! — восхитилась Аглая Ивановна, прикасаясь старческими руками к благородному меху.
— Это подарок, — вся вспыхнув, тихо произнесла Лиза и, спешно убирая волосы, поспешила в комнату Ивана.
Она прошла, чинно уселась на поданный стул и поглядела на улыбающегося нежданной гостье поэта.
— Ну что, Ванечка, страдаешь? — жалостливо спросила она, сложив руки на юбку и строго выпрямив спину. — Плохо тебе?
— Нет, Лизонька, теперь совсем уже хорошо, — хрипло прошептал Иван, старательно улыбаясь. — Как это замечательно, ангельчик мой, что ты пришла ко мне. Мне так много надобно тебе сказать и про графа, и вообще…
Лиза недовольно поморщилась и тут же ласково улыбнулась Ивану.
— А я, Ванечка, замуж выхожу. За Григория Александровича, — тоном, будто Безбородко не знал об сем факте, сообщила она. — Да ты уж, поди, знаешь, — тут же спохватилась Лиза. — Что ж, тем лучше. Милый, милый мой Ванечка, как же мне тяжко вот так оставлять тебя.
— Погоди, погоди, пока посиди. Я тебе тоже новость скажу, — заторопился поэт. — Тут такое дело обнаружилось…
— Мне папенька о вашем с ним давешнем разговоре уже все передал, — оборвав его, сказала Лиза.
— Нет, я не про то, хотя то тоже важно, и даже чрезвычайно важно для тебя, но ты еще кое-чего не знаешь.
Иван облизнул пересохшие губы. Лизонька тут же заботливо поднесла ко рту молодого человека стакан воды, стоящий на прикроватном столике.
— Да, так вот о новости. Ты, Лизонька, наверное, думаешь, что граф этот, он так в тебя влюблен, что готов и без приданого взять? — пытливо спросил Иван несколько покровительственным тоном, как это обыкновенно бывает у людей, что-то знающих, но скрывающих до поры до времени.
— Так ты про наследство тоже вызнал? — изумилась Лиза.
— Да, про наследство, — безнадежным голосом признался Безбородко.
— Господи, Ванечка, как же ты меня любишь, что даже о таких заветных секретах узнавать можешь, — тихим, проникновенным голосом сказала Лиза, печально глядя на бывшего жениха. — Это сколько же сил надобно было потратить! И ты думал спасти меня, рассказав все новости и все секреты? Ведь для этого же ты приходил ко мне сегодня?
Лизонька пытливо посмотрела в мокрые от слез глаза Ивана и сама тихонько заплакала.
— Знай же, Ванечка, что я люблю тебя сильно-сильно. И всегда только ты будешь в сердечке моем сидеть, и никто более. Но графа я тоже люблю. И это не та любовь, кою я к тебе испытываю, — тут же заверила Лиза поэта. — Это страсть. Знаешь ли ты, какую я к нему страсть чувствую? Вот вроде бы ничего, особенно когда нету его рядом, а как войдет он, как посмотрит на меня своими черными глазами, как погладит рукою черную свою бородку, так я тут же прямо сгораю, — призналась она. — А что до наследства, так Григорий же Александрович его и устроил, чтобы я получила, но только в том случае, если выйду за него замуж.
Безбородко сильно затряс головою.
— Лизонька, что же такое говоришь? Ведь это же ужасно! Ты знаешь, каков граф? Это зверь! И ты испытываешь страсть к зверю! Это же ужасно, Лизонька! — вскричал он.
Девушка совершенно потупилась, а затем тихим, дрожащим от волнения голосом произнесла:
— Видно, такова моя доля, Ванечка. И пускай их сиятельство со мною потом, после свадьбы, все, что им вздумается, делают, я согласна. Он уже сейчас меня, как собачку, к себе свистом подзывает. Бывало, гуляем с ним на Марсовом поле, и Григорий Александрович несколько отстанет, а потом остановился и свистит. Это значит, он меня подзывает.
Иван, не в силах слышать подобные признания, откинулся на подушку и заплакал. Лизонька подошла к нему и, достав платочек, обмакнула его в уголки глаз поэта. Потом осторожно нагнулась и нежно поцеловала Ивана в горячий лоб.
— Господи, Ванечка, почему все так получилось? — спросила она чуть слышным голосом. — Ах, ладно, все, теперь уж ничего не изменить. Прощай же, Ванечка, прощай, миленький мой.
— Постой! — вскричал Безбородко, останавливая уже направившуюся к двери Лизавету. — У меня для тебя подарок имеется.
Он порылся на столе между книг и вытащил небольшую тетрадку, старательно переплетенную и подшитую еще множеством дополнительных листов.
— Это тебе. Стихи. Я для тебя их писал. Думал, на свадьбу подарю. Вот и подарил. На свадьбу, — усмехнулся Иван, подавая Лизоньке заветную тетрадь со стихами.
Та бережно взяла подарок и прижала его к груди.
— Спасибо, — сказала Лиза, после чего спешно покинула бывшего жениха.
Иван вновь откинулся на подушку и тихо заплакал.
— Господи, почто же я так страдаю?
Глава двенадцатая
Всю ночь Иван метался по сбившейся постели, находясь в крайнем бреду. Ему то казалось, что он идет по пустыне и вокруг него ни души, лишь хищные грифы кружат над головой, ожидая, покуда одинокий путник свалится без сил на раскаленный песок, и им можно будет отобедать. Пот градом катился с Ивана, и вся подушка пропиталась им, став мокрой и противной. А то внезапно какая-то невидимая сила переносила молодого человека под землю, прямо в ад, но только вместо пекла в царстве сатаны стоял страшенный холод. Множество сосулек свисало с низких каменных сводов естественных пещер и переходов, испещрявших подземелье. Иван, ежась от нестерпимого холода, шел прямо к трону антихриста, вырезанному из цельной льдины, сверкавшему ослепительной белизной. Антихрист, восседавший на троне, клал на лоб Ивану свою ладонь, и Безбородко ощущал удивительное облегчение, как будто бы все невзгоды и напасти покидали разом его. Однако он не сдавался так сразу, а пытался скинуть со лба проклятую ладонь.
Добрейшая тетушка Аглая Ивановна вновь клала племяннику на лоб холодный компресс и мелко крестила его.
— Господи, дай ему силы, — шептала она при этом.
Лишь под утро Иван впал в забытье, успокоившись и заснув спокойным ровным сном безо всяких сновидений. Так пролежал он в забытьи еще два дня, а потому не смог присутствовать, как обещался генералу, на суде, назначенном в аккурат на следующий день. Гаврилов же, узнав от Ломакина о болезни и крайне тяжелом душевном состоянии своего бывшего письмоводителя, впал в сильнейшее беспокойство, а перед самым судом вообще занервничал сверх меры, что немедленно было замечено его любящей дочерью Софьей. Сонечка не стала ходить вокруг да около, а с пристрастием допросила генерала, в чем заключается причина такого его поведения. Гаврилов сначала робко уходил от объяснений, ссылаясь на некую недостоверность дела, но затем был вынужден признаться во всем и посвятить семейство, состоящее, впрочем, из одной лишь дочери да сидевшей тут же в гостиной купчихи, дальней родственницы генерала, в претензии, предъявляемые ему графом.
— Да как он смеет, этот Драчевский, требовать подобного? — воскликнула в сердцах раскрасневшаяся Софья. — Мы должны немедленно ехать к нему и требовать объяснений!
Ломакин, также присутствовавший при разговоре, заметил, что граф не желает объяснений, а желает лишь дополнительных денег, кроме тех, кои ему причитаются по закону.
— И вы с Иван Иванычем допустили подобное? — тут же набросилась на него дочь боевого генерала. — Вам надобно было отправляться немедленно с прошением в министерство. Или даже, еще того пуще, подать петицию государю. Ведь такое издевательство над человеком, всеми уважаемым и достойным, проливавшим кровь за государя и Отечество, недопустимо!
— Мы, Софья Семеновна, так и порешили сделать, — принялся оправдываться Ломакин.
— Да, дружочек мой, так и порешили, — поддакнул генерал. — И даже уже петицию с Ванюшей составили. Да только у графа и его адвоката Коперника не иначе как в суде свои люди имеются, потому что уж больно скоро они суд назначили.
— Я поеду вместе с тобой и буду защищать тебя! — объявила Софья, которая в этот момент была чудо как хороша.
И, не принимая никаких возражений, впрочем весьма слабых, ведь и Гаврилов, и художник знали твердый характер Сони, она с решительным видом принялась собираться.
В здание суда приехали генерал, Софья и Ломакин. Аделаида Павловна осталась дома, так как, по ее словам, судов терпеть не могла, а уж судейских, находившихся там в большом количестве, тем паче.
— Еще покойник муж говорил, что все зло от них, от этих нехристей, готовых засудить собственную мать, лишь бы денег поболе получить. Вы, ваше превосходительство, лучше откупитесь, ежели сможете. Мой муж завсегда так поступал. Говорил, что так-то дешевле будет, — наставляла купчиха-миллионщица Гаврилова.
Пройдя в маленький зальчик, где должно было разбираться дело, генерал был неприятно удивлен, увидев, что зальчик был полон народу. То Коперник, заранее подготовившись, нанял толкущихся перед судом неприметных личностей, всегда готовых выступить по любому делу, лишь бы было вперед авансом уплачено. Генерал же всего этого не знал, а потому сильно смутился, когда на него, едва вошедшего в зал, сильно зашипели и даже стали показывать пальцами, шепча: «Вон он, кровопийца». Генерал от такой встречи сильнейшим образом стушевался, однако виду не подал и с каменным лицом прошел в первый ряд выставленных в зальчике дрянных казенных стульев. Вошедший следом за ним Ломакин, ведущий под руку также смущенную Софью, напротив, обозлился и громко цыкнул на шипевших, чем пресек на время их поползновения смутить и обескуражить ответчика.
Усевшись в первом ряду, генерал обнаружил сидевшего там Коперника, который пришел ранее и заранее подготовил все нападки на Гаврилова, коими его и встретили судейские наемники. Коперник небрежно кивнул генералу, будто бы старинному знакомому, однако, увидав севшую рядом с ним Софью, с необычайной живостью подскочил и даже имел наглость представиться. Ломакин чуть было не прибил плюгавого адвоката за такое невообразимо развязное поведение, но появление в зальчике судьи, вошедшего из крайней двери в сопровождении секретаря, вовремя спасло Коперника.
Все присутствующие, точно по команде, встали. Один лишь генерал, не знавший правил, а также весьма смущенный, не удосужился поприветствовать судью, сухого и чрезвычайно строгого на вид седовласого мужчину с николаевским зачесом остатков волос вперед. Прилизанные волосы, а также зеленый мундир придавали судье столь грозный вид, что даже казалось, будто права о нем поговорка «суров, но справедлив», о чем и подумалось внутренне восторжествовавшему Гаврилову. Если бы он знал, что перед ним сидит самый что ни на есть сильнейший взяточник в суде, то, конечно, он не стал бы так хорошо думать. Судья хотел было открыть дело, но тут взгляд его упал на сидевшего прямо напротив генерала. Судейские брови сначала удивленно взметнулись вверх, пораженные подобным неуважением, а затем сильнейшим образом нахмурились.
— Встаньте, — зашептал секретарь Гаврилову. — Встаньте немедленно.
— Что же это за неуважение к суду, милостивый государь? — строгим тоном спросил генерала судья.
— А это и есть ответчик, — пискнул Коперник, страшно обрадованный таким поворотом событий.
Генерал медленно поднялся со стула.
— Я прошу меня извинить, сударь, — с расстановкою сказал он. — Я не знал порядков…
— Очень плохо, что не знали, милостивый государь, — перебил его судья. — Однако даже если бы и не знали, все равно могли бы догадаться поприветствовать суд. Здесь вам не казармы, — указал он, намекая на мундир генерала, усыпанный орденами и боевыми наградами.
Все сели, в том числе и окончательно сконфуженный генерал, чье смущение неумением вести себя в присутствии постепенно стало перерастать в злобу и гнев. Судья же углубился в изучение дела, заключенного в большую серую папку с порядковым номером. Делал он это скорее по привычке, нежели из желания восстановить все тонкости претензии графа Драчевского к генералу Гаврилову. Все было уже решено.
Проглядев дело, судья дал слово адвокату Копернику. Тот, не имея возможности усидеть на месте, подскочил к судье и начал бойко излагать претензию, одновременно ловко изменяя факты. В определенные моменты сидящие в зале наемники громко высказывали свое одобрение, оглядываясь друг на друга и кивая головами, дескать, прав граф, ведь генерал-то все поместье обездолил, словно корову выдоил, стараясь получить как можно более большой доход с него.
— Теперь же их сиятельство требует с господина Гаврилова законное возмещение! — громко объявил Коперник, зло поглядывая на генерала. — Возмещение это должно составлять, согласно пользуемым по годам поместьем Троекуровка, один миллион восемьсот тысяч рублей.
По зальчику пробежал шепот уже неподдельного восторга. Грязные оборванцы, нанятые ловким адвокатом, были весьма впечатлены громадной цифрой, запрашиваемой с несчастного генерала, у которого даже пот выступил, едва он услышал, сколько с него требует Драчевский.
Судья крякнул в руку и кивнул Копернику. Тот тут же уселся на место. Судья воззрился на Гаврилова. Генерал через силу поднялся со стула.
— Что вы имеете возразить на это? — спросил судья. — А кстати, где ваш адвокат, ваше превосходительство?
— У меня нет адвоката. Честному человеку адвокаты не нужны, — объявил Гаврилов, гордо выпрямляя старческую спину и сверкая заслуженными наградами.
Судья от таких слов только поморщился. Сидящие позади генерала наемники громко зафыркали. Кто-то даже противно захихикал. Генерал благоразумно решил не обращать на это никакого внимания, догадываясь, что сидящие позади него люди в зале не более чем приглашенные противной стороной с целью смутить его. И едва догадка осенила Гаврилова, как он весь подобрался, злоба и гнев еще больше усилились в нем.
— Да! Честному человеку нет нужды в адвокатах. Честный человек, знающий, что он не виновен ни пред законом, ни пред Господом, надеется только на справедливость суда. — При этих словах генерал выразительно посмотрел на судью. — Я верю в то, что дело будет рассмотрено честно и суд примет беспристрастное решение. Что же касается до требований графа, то они весьма надуманны. Я, даже в самые хорошие года, не мог собрать с поместья Троекуровка и десяти тысяч. Однако я, как человек честный и благородный, готов выплатить графу по его претензии сумму в размере половины от десяти тысяч за каждый год нахождения Троекуровки в моем владении.
— Что? — вскричал, вскакивая с места, Коперник. — По пяти тысяч за год? Да это же грабеж! Вы, сударь, их сиятельству не кость кидаете, он не собака какая-нибудь голодная, чтобы подачки получать! Вы ему этими самыми словами, сударь, сказанными только что, в душу плюнули! Нет, никаких пяти тысяч граф принимать у вас не будет! И не надейтесь. Миллион восемьсот тысяч и не копеечкой меньше!
Коперник, красный как рак, снова уселся на место, а зал дружно загудел, словно улей. Сидящий по одну сторону от генерала Ломакин резко обернулся и, зло оглядывая наемников, воскликнул:
— Прекратите сейчас же!
Судья громко стукнул огромным пресс-папье и указал на художника.
— Вывести! — коротко бросил он жандармам.
— За что же это? — изумился Ломакин. — Я ваше же дело делал и пресек бузотерство в зале суда.
— Вы шум создавали и мешали прениям, — высокомерно заметил секретарь.
Здоровенные жандармы подхватили Ломакина и чуть не силком вытащили из зальчика. Наемники, увидав столь скоропалительную победу, явно осмелели. Они, уже не стесняясь выражений, стали высказываться по поводу генерала, и даже принялись потихоньку обсуждать наряд сидевшей подле него Софьи. Та, поддавшись внезапному порыву, вскочила, вся раскрасневшаяся, и, гневно глядя прямо в глаза судье, воскликнула:
— Да что же вы позволяете в суде? Это же издевательство! Сейчас же объявите в зале тишину. Это просто возмутительно! Как вам не стыдно — так издеваться над боевым генералом? Он же кровь проливал за государя и Отечество.
Судья, несколько опешив, стукнул пресс-папье по столу:
— Тишина в зале.
Затем глаза его, ранее бесцветные и блеклые, словно папки, в которых хранились рассматриваемые дела, внезапно сверкнули, и судья сказал:
— Объявляю вынесение приговора. Суд считает все претензии графа Драчевского к генералу Гаврилову полностью законными и обязует последнего полностью их удовлетворить. В случае невозможности оного суд постановляет заключить господина Гаврилова в долговую яму и содержать его там до полного удовлетворения истца. Содержание производится за счет графа Драчевского. Все.
Судья, не обращая внимания на громкие крики Софьи, требовавшей честного пересмотра дела, удалился. Секретарь тут же написал и выдал предписание генералу, сидевшему в полнейшей прострации и совершенно отрешенному от происходящего кругом него.
Внезапно генерал тяжело поднялся и, глядя прямо перед собою полными слез глазами, принялся один за другим отрывать добытые в страшных боях ордена, коими наградил его в том числе и государь император, и с силою швырять их об пол. Софья, увидев это, дико закричала и бросилась на пол подбирать награды. Судья, уже почти что вышедший из зальчика, остановился и с изумлением уставился на обезумевшего генерала.
— Ничего мне не надо от вас! — воскликнул Гаврилов, находившийся в беспамятстве. — Пошли все прочь! Как смеете вы издеваться так над человеком, который за вас кровь проливал? Как вам не стыдно? Нет мне более нужды в этих наградах! Не мое это! Не мое! Если родная Отчизна не может защитить своего сына от произвола, то, стало быть, и сын в наградах такой Отчизны не нуждается.
Старик сорвал с себя последний орден и упал обратно на стул, с силою заплакав и укрыв морщинистое лицо руками, чтобы никто не видел такого позора — бывший боевой генерал плачет. Сонечка, пренебрегая стыдом, ползала около отца на коленях, подбирая разбросанные им награды. Она собрала их все в муфту и встала перед Гавриловым, утешая его и нежно гладя на голове.
— Эх вы, ваше превосходительство, постыдились бы, — нарочито примирительным тоном сказал, подойдя, секретарь. — Уж и сединами покрылись, а все не знаете, как себя в присутствии-то вести.
Софья резко вскочила на ноги, повернулась и со всей силы дала опешившему секретарю пощечину.
— Не сметь! — звонко вскричала она дрожащим от негодования голосом. — Не сметь указывать моему отцу, как ему следует вести себя! Пошел вон, хам!
Секретарь поспешно ретировался. Судья мигнул жандармам, стоявшим у входа, указывая им на генерала и дочку, вновь принявшуюся утешать его.
— Вывести их. Ежели вы сей же час не уберетесь из присутствия, то я велю арестовать вас за оскорбление государственного порядка, — грозно сказал он генералу и Софье.
— Не надо нас выводить, — спокойным тоном сказала Софья. — Мы и сами уходим. Вы, сударь, наглец! И нет в вас ничего человеческого! Будьте же вы прокляты! — бросила она напоследок судье и вывела генерала вон из зальчика.
Кучер помог Гаврилову усесться в старинный возок, Ломакин, выведенный ранее из зала, подсадил Сонечку, и возок покатил обратно на Сенную площадь. Все молчали, подавленные тяжкими думами о несправедливом и скором суде. Наконец Софья упрямо тряхнула головой и грозно объявила:
— Мы будем бороться. Ежели надо, то я до самого государя дойду. Я найду на этого самого графа управу.
Ломакин поглядел на нее странным взглядом и покачал головой.
— Удивительно, насколько сильна в нас вера в доброго царя-батюшку, — тихо сказал он. — Ведь это же государев суд только что был. Его решение.
— Нет, Родечка, не прав ты, что так думаешь, — тотчас возразила ему Софья. — Ведь государь-то наш — Освободитель. Кто, кроме него, ранее осмеливался освободить столько народу? Кто сделал этот справедливый шаг? Никто. А он смог.
Ломакин нехорошо усмехнулся:
— Это ничего не меняет. Это все зло. И зло исходит от такого государственного устройства вообще. Кто бы ни стоял наверху пирамиды, он обязательно старается окружить себя людьми преданными и защищающими его же интересы. Власть — это власть. Иной она быть не может никогда. Будь то конституционная монархия или же парламентская — это прежде всего власть. Как бы ни был прекрасен человек, стоящий наверху пирамиды, между ним и людьми обязательно имеется прослойка в виде облеченных властью. Судья, только что принявший несправедливое решение, есть один из них. Как говорит мой товарищ Безбородко, так всегда было и так всегда будет. И покуда мы не разрушим эту пирамиду и не скинем с ее вершины этого прекрасного человека, да так, чтобы он, упав, разбился, то не будет у нас справедливости, а только одна лишь власть.
— Останови, — неожиданно приказала, вся вспыхнув, злым голосом Софья кучеру.
Она бегло оглядела Ломакина и сказала ему:
— Выходи. Выходи немедленно.
— Ты что же, Сонечка, — попытался было возразить генерал.
— Ты говоришь, как убийца! — воскликнула, вся дрожа от негодования, Софья. — Выходи сейчас же!
Ломакин вышел и медленно побрел по тротуару, провожая взглядом, полным боли, возок, который быстро укатил дальше, оставляя после себя легкий водоворот снежинок.
Наступали сумерки. Художник и сам не понял, как оказался в кабаке, что стоял на углу Фонарного переулка и набережной Екатерининского канала. Он уселся в самый угол и велел принести себе штоф водки и закуску. Неожиданно к нему подсели двое: Фима Крест и какой-то незнакомый молодой человек со странной улыбкой. Улыбка сия была странна тем, что молодой человек улыбался одним лишь только ртом, глаза же его совершенно не смеялись, настороженно глядя на собеседника.
— Что, Родион Ильич, водочку попиваешь? — спросил убийца с нехорошей улыбкой. — А у меня к тебе дело имеется.
Ломакин кивнул головою, поглядывая более на незнакомца, нежели на Фиму. У незнакомого молодого человека помимо странной улыбки было еще одно отличие, тут же напомнившее Ломакину об одном давнем, весьма нашумевшем судебном процессе. Глаза его были разных цветов: один серый, будто грозовое небо над балтийским заливом, а второй — болотно-зеленый.
— Кстати, вот приятель мой, — кивнул на молодого человека с разноцветными глазами Фима Крест.
— Я узнал, — сказал Ломакин. — Это тот самый, что семью помещика убил за оскорбление чести. Рамазанов. Кажется, Александр?
— Именно так, — сказал молодой человек. — Какая у тебя, однако, наблюдательность и память.
— Да, Родион Ильич, тебе бы в сыскарях у полиции работать, а не картинки малевать и революцию делать.
— Что за дело? — оборвал их обсуждение, несколько поморщившись, Ломакин.
— Есть у нас интерес к кое-какому шуму, а у твоих дружков-революционеров имеется для этого шуму «адова машина», — сказал, цедя слова, Фима Крест. — Вот нам и надобно ее достать. Ты ведь мне должок-то за помощь мою до сих пор не вернул. Вот и вернешь, добыв эту самую «адову машину». Ну лады, что ли?
Рамазанов, поглядев на несколько смутившегося, хотя и не подавшего виду художника, заметил:
— Никто внакладе не останется. Заплачу, как положено. Но мне скоро это надо. Ну как? Внезапно Ломакину стало ужасно одиноко. Ведь еще совсем недавно Сонечка назвала его убийцею, а тут как раз убийцы и подвернулись со своей «адовой машиной», предлагая ему сделать бомбу. Словно огромная черная дыра разверзлась перед ним, и он стал сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее скатываться в неизвестность, в темноту дыры, куда-то вниз. Живот неожиданно сжало, стало даже трудно дышать. Ломакин налил себе полный стакан водки, залпом выпил, нисколько не обращая внимания на пытливо смотревших на него убийц, и только тогда произнес:
— Хорошо. Сделаю.
— Вот и славно, — тихо сказал Фима Крест.
Рамазанов же недоверчиво оглядел художника, будто пытаясь заглянуть в его души, а затем быстро встал и уже через мгновение исчез вместе с каторжанином в глубине кабака.
«Что же я делаю-то? — подумалось Ломакину. — Я ведь дурное дело делаю. Они ведь не просто так бомбу просят, а для погибели чьей-то».
Глава тринадцатая
Генерал Гаврилов ушел из своей квартиры бодрым, полным сил и желания бороться, а также твердой веры в справедливость. Вернулся же он обратно совершенно разбитым, униженным и оскорбленным до самой глубины души и, что самое ужасное, утратившим всякую веру в защиту и справедливость в мире. Едва войдя, старик прошел в гостиную и без сил опустился на диван. Аделаида Павловна, с нетерпением ожидавшая возвращения, кинулась к нему старательно подкладывать под спину подушку и устраивать генерала поудобнее. Как только Сонечка вошла в комнату, то купчиха тут же переключила все свое внимание на нее.
— Ну что? — подойдя к ней, тихо спросила Земляникина.
— Присудили все вернуть, а также удовлетворить требование графа, — так же тихо сказала Софья. — Но мы будем бороться. Это форменная несправедливость! — громко продолжила она. — Мы подадим апелляцию, потребуем справедливого суда, а когда законность восторжествует, я лично заставлю графа принести батюшке извинения. Публично!
Генерал с благодарностью поглядел на дочь.
— Вот и славно! — поддержала Софью купчиха. — Вы, ваше превосходительство, рано головушку-то повесили. Не стоит оно того, чтоб так убиваться-то. Ежели вам надобны средства, чтобы покамест с графом расплаты произвесть, то не стесняйтесь. Займите у меня. У меня, ваше превосходительство, денег много. А уж потом, когда все вернете, то и должок отдадите. Я вам верю. Вы — честный благородный человек, каких еще в Петербурге-то днем с огнем не сыщешь! — объявила Аделаида Павловна.
В этот момент в гостиную неслышно вошел старый камердинер с подносом, на котором стояла рюмка с лекарством для генерала, приписанны доктором. Верный камердинер заранее подготовил настой и теперь внутренне радовался, что может позаботиться и услужить бывшему командиру, в котором души не чаял. Гаврилов машинально взял в руку рюмку, выпил, поставил на место и только тогда поднял глаза на камердинера, служившего ему денщиком, еще когда генерал был простым поручиком. Заглянув в глаза камердинеру, Гаврилов густо покраснел и отвел взгляд.
— Эх, Аделаида Павловна, добрейшая вы душа, — медленно сказал он. — Спасибо вам за предложение, но не могу я его принять. И ты, Петруша, — обратился он к камердинеру, застывшему над ним в величайшем беспокойстве, — тоже прости, но надобно тебе уйти.
Услышав эту скорбную речь, Софья, стоявшая в углу, тихонько заплакала, отвернувшись в угол. Камердинер же, напротив, бухнулся в ноги генералу.
— За что прогоняешь, батюшка! — воскликнул он. — Чем я тебе нонеча не угодил?
— Встань, Петруша, встань, — проговорил Гаврилов и подхватил бывшего денщика за локти, стараясь поднять его с пола. — Всем ты мне угодил, Петруша, да только не могу я тебя более держать. Нечем мне тебе скоро будет платить-то! — воскликнул он, дрожа от волнения. — И вы, Аделаида Павловна, простите, что от вашего предложения отказываюсь. Оно, ей-богу, мне сейчас как нельзя кстати, но не материально, а морально. Оно ведь у вас от чистого сердца идет, я вижу. Только Драчевский от меня столько захотел, что даже вам не потянуть.
— Эх, ваше превосходительство, — качая головой, сказал, тяжело вставая, камердинер. — Я ж не за деньги вам служу-то! За правду вашу, за честность и за то, что меня в люди вывели и завсегда солдат берегли, а не как к скотине относились. Я вам верен до гроба за то, что вы для меня… для меня…
Старик не выдержал и с рыданиями отошел от генерала. Стоявшая посреди гостиной купчиха, огромная и массивная, словно афишная тумба, только руками развела.
Внезапно в передней раздался требовательный звон колокольчика. Камердинер, разом забыв о рыданиях, поспешил отворять дверь. Все настороженно прислушивались, ожидая недоброго. Так всегда бывает, когда человек попадает в беду, то обязательно множественные несчастья выливаются на его голову словно бы из ушата. И если уж поминать русские поговорки, то никак нельзя обойти то, что «беда не приходит одна».
В передней раздался странный шум, затем стук шагов от кованых сапог, и в гостиную вошел спиною камердинер, широко расставив руки и грудью не давая пройти бравому приставу и двум высоченным жандармам, за которыми маячил, извиваясь как уж, Коперник.
— Не пущу! — грозно кричал дрожащим от волнения и возмущения голосом камердинер. — Не пущу! По какому праву? Не велено пущать!
— Пропусти, старче, у нас приказ, — старательно отодвигая плечом старика, чтоб никоим образом грубо не задеть его, говорил пристав.
Приставу все-таки удалось обойти верного камердинера и пройти в гостиную. Он бегло оглядел присутствующих, задержавшись взглядом на массивных формах стоявшей посреди комнаты купчихи, а затем остановился на сидящем на диване генерале.
— Генерал в отставке Гаврилов Семен Семенович? — полувопросительно, полуутвердительно сказал пристав, сильно смущаясь. — Прошу прощения, ваше превосходительство, но я имею предписание задержать вас и препроводить в долговую тюрьму, именуемую ямою.
— Это по какому такому праву? — внезапно надвинулась на него, грозно сдвинув брови, Земляникина. Она подошла почти вплотную к оторопевшему приставу, оказавшемуся ей почти вровень, и даже уперлась в него своей огромной грудью. — Это что еще такое? По какому, я спрашиваю, праву?
Пристав сильнейшим образом стушевался и, явно не ожидая такого солидного напора, стал медленно отступать с только что завоеванных позиций. В этот момент между двумя жандармами протиснулся юркий Коперник, которому страсть как хотелось окончательно унизить судебного противника, и мерзким тонким голосом завопил, размахивая только что изготовленным постановлением суда:
— А вот по какому праву! Вы тут, сударыня, не очень-то усердствуйте, а не то тоже заберем за компанию!
Софья, выйдя из своего угла, выхватила из рук плюгавого адвоката гербовую бумагу и быстро прочитала ее. Генерал, уже догадавшийся, что значит сей приход, велел камердинеру пропустить жандармов и стал собираться.
— Видать, такова моя доля, Сонюшка, — сказал он, понурив голову.
Камердинер неожиданно быстро убежал и тотчас вернулся, неся в руке теплую генеральскую шинель. Софья, поняв, что ничего уже сделать невозможно и ее отца непременно заберут в яму, принялась лихорадочно собирать вещи и прочее, что может генералу пригодиться.
— Господа, подождите, мы сейчас, — умоляюще обратилась она к приставу и жандармам.
— Да чего уж там, — все еще сильнейшим образом смущаясь и косясь на купчиху, произнес, подкручивая длинный усище, пристав. — Понимаем-с. Вы не торопитесь, ваше превосходительство, мы подождем-с. Можете еще с семьею попрощаться, мы покамест выйдем-с. А ну пошли, — нарочито грубо прикрикнул он на толпящихся в дверях жандармов и одновременно подхватил верткого Коперника за рукав.
Софья быстро собрала узелок, не давая себе расклеиться и метаниями по комнатам отстраняясь от нахлынувшей на душу скорби. Наконец генерал, собранный и одетый, встал посреди гостиной и старательно поцеловал сначала дочь, затем Аделаиду Павловну и, наконец, старого верного камердинера.
— Ну, прощайте, — сказал он. — Господин пристав! Я готов, — позвал он в коридор.
Пристав вновь вошел в гостиную и сказал, старательно избегая глядеть на несчастного генерала и обращаясь к стоявшему на столе самовару:
— Ежели вы желаете-с, ваше превосходительство, то мы можем поехать с вами в вашем возке, а жандармов на казенных подале отправить. Так-то честнее будет-с.
Коперник, также неизвестно каким образом оказавшийся в гостиной и услышавший эти слова, возмущенно закричал, подпрыгнув при этом чуть не до потолка:
— Какое честно? В кандалы его, в кандалы! Немедленно выполняйте предписание суда!
— Я это уже один раз с судейским сделала сегодня и еще раз сделаю, — объявила дочь боевого генерала и, подойдя к адвокату, со всего маху вкатила ему звонкую пощечину.
Коперник, схватившись обеими руками за щеку, отбежал от Софьи и стал тыкать в нее пальцем приставу, но тот сделал вид, будто ничего не заметил.
— Мой батюшка с вами турка бивал, — доверительно сообщил он Гаврилову, ведя старика к дверям. — Много о вас доброго рассказывал. А моя служба казенная. Что прикажут, то и выполняй. Так что вы, ваше превосходительство, с меня не взыщите.
Пристав бережно вывел старенького генерала, держа его под локоток, на улицу и осторожно посадил в возок. Вышедшие следом за ними жандармы уселись в казенные сани и укатили далеко вперед, как и обещал благородный пристав.
Софья и Аделаида Павловна из окон махали уезжавшему в долговую яму Гаврилову. Когда возок пропал из виду, завернув за угол, Софья внезапно подошла к купчихе и с рыданиями упала ей на грудь.
— Ну что ты, дитятко, — запричитала Земляникина, нежно гладя ее по голове. — Поплачь, поплачь. Легче станет. После слез завсегда легко становится.
— Что же это на свете делается, а? — всхлипывая, сквозь слезы восклицала Сонечка. — Это же такая несправедливость, что хоть с топором на всех иди!
— А вот этого не надо, — все так же ласково сказала ей Аделаида Павловна. — Не надо. Все образуется. С топором не надо, а вот помолиться бы не мешало. Может, сходим-ка в церковь?
Софья отрицательно замотала головой.
— Ну тогда я одна схожу. В Николу, в собор. Помолюсь за их превосходительство. Да и к Аглае Ивановне потом загляну. Ванюше расскажу, что случилось. Может, он еще что присоветует.
Купчиха ушла. Камердинер тоже ушел в долговую тюрьму узнать, как устроился его бывший боевой командир. Софья осталась одна. Она бесцельно побродила по комнатам, останавливаясь у затемненных ранними сумерками окон и глядя на заснеженные улицы.
«Как все это ужасно! И как несправедливо. Что же это, в самом деле, я расклеиваюсь. Ведь надобно что-то делать! Что-то предпринимать, чтобы папеньку выручать. Надо бороться. Обязательно бороться, не сдаваться».
Тут же Сонечке вспомнились слова, сказанные Ломакиным в возке, о том, что надо бороться со всей пирамидой.
«Ах, как нехорошо с Родечкой получилось. Ведь я его выгнала. Как паршивого пса выгнала из возка-то. И за что? За то, что он так за папеньку болел, что готов был со злости всех кругом поубивать. А я со злости на всех взяла и выгнала. Обидела, наверное, чрезвычайно сильно. Ох, как стыдно. Боже мой, до чего же стыдно».
Повинуясь внезапному порыву, Софья накинула на плечи шубку, повязала голову платком и выбежала из квартиры. Как назло, извозчиков нигде не было видно. Но раз решив, Софья уже не останавливалась, покуда не доводила решенного до конца. Запахнувшись посильнее, она направилась прямо к Пяти углам, где находилась мастерская художника. Идя скорым шагом, девушка вскоре раскраснелась, а беличьи щеки ее стали пунцовыми. Мысли же метались в голове, будто пришпоренные бойкими гусарами кони, несущиеся на врага.
«Что-то я ему скажу, как обращусь? Да он и на порог-то не пустит. А вдруг так разобиделся, что даже разговаривать не захочет. Эх, сама я виновата. И стыдно так, что хоть плачь. А что же делать, надо идти виниться».
Софья сама не помнила, как добралась до мастерской Ломакина. День был настолько суматошным и наполненным страшными событиями, что почти полностью вытряс силы из мужественной Софьи, а потому она добралась до ломакинской мастерской уже совершенно обессиленная.
Из последних сил поднялась Софья на мансардный этаж четырехэтажного доходного дома, где размещалась махонькая художественная мастерская, кою скорее можно было бы назвать каморкой. Остановившись у двери и оправив сбившийся платок, Сонечка, тяжко дыша, кротко стукнула кулачком. Ответа не последовало. И тут девушка обнаружила, что дверь-то открыта. После стольких ужасных испытаний, выпавших за сегодняшний день, Софья подумала самое плохое и, сильно толкнув дверь, решительно вошла в мастерскую. Одна лишь свеча, стоявшая на столе, освещала скудную обстановку каморки. Кроме стола, впрочем с трудом называемого столом, сделанного Ломакиным самолично из старой конторки, в мастерской был мольберт и кургузая кровать. В углу красовалась новенькая печурка, купленная Ломакиным совсем недавно на деньги от хорошего заказа. Около нее — трехногий табурет, на котором стояли ботинки, приготовленные для просушки. В другом углу на гвозде висело немногочисленное платье художника. Все остальное невеликое пространство занимали картины, эскизы и наброски. Самого Ломакина нигде не было. Софья остановилась, в растерянности оглядывая каморку, и тут взгляд ее упал на стоявший на мольберте портрет. Это был ее портрет, написанный художником явно по памяти. Софья подвинула стоявшую на столе свечку к самому краю, так, чтобы желтый свет падал на холст, и принялась его разглядывать. Ломакин изобразил Софью в голубом вечернем платье, что, по его же собственным словам, так хорошо шло ей, подходя к роскошным бровям и темным глазам. При всем явном сходстве портрета с оригиналом Софья нашла, что художник чрезвычайно приукрасил ее, сделав более красивою, нежели в реальной жизни, и даже придав вид некой утонченной дамы из высшего света. Сонечке тут же вспомнились слова одного студента, знакомого семьи генерала Гаврилова, сказанные ей, что Софья походит на одну из героинь модных ныне романов, умную и роковую. Именно такая героиня смотрела с портрета на Софью, которая столь сильно увлеклась изучением, что и не заметила, как дверь в каморку приоткрылась и в нее вошел Ломакин, несущий дрова для растопки печки. Он остановился, удивленно глядя на незваную гостью, не в силах пошевелиться и не производя ни единого шума. Однако одно из поленьев предательски выскользнуло из рук и с громким стуком упало на пол. Софья сильно вздрогнула и обернулась.
— Ах! — воскликнула она, не признав сразу в полутьме в темной фигуре, стоящей у дверей, Ломакина. — Родион, как вы меня напугали.
Ломакин пробормотал извинение и прошел к печке. Он молча сосредоточенно стал запихивать в него поленья, одно за другим, а затем, запалив от свечи лучину, попытался разжечь их. Лучину задуло, и огонь не захотел разгораться. Ломакин заскрежетал зубами.
— Ну кто же так делает! — воскликнула Сонечка.
Она скинула шубку, опустилась рядом с Родионом на колени и ловко разожгла поленья в печи. Когда огонь с треском занялся сухими поленьями, она поглядела на сосредоточенного Ломакина и впервые за день улыбнулась.
— Господи, Родечка, до чего же приятно видеть вас! — воскликнула она.
— Да? И мне вас, Софья Семеновна, тоже, — признался художник.
Софья поднялась с колен и машинально отряхнула юбку. Она не знала, что же ей теперь говорить, так как вроде бы и мориться более было не нужно. Все получилось как-то само собой, легко и просто, чего уж Софья никак не ожидала. Поэтому она вновь вернулась к разглядыванию собственного портрета, освещаемого теперь еще и разгоревшейся печкой. Ее тень, сильно удлиненная на стене и преломляемая у низкого перехода стены в потолок, пугала, искажаясь и кривляясь, словно уличный фигляр, скорее страшный, нежели смешной.
— Нравится ли вам сей портрет? — осторожно спросил ее Ломакин.
— Очень! Он очень хорош, — призналась Сонечка. — Вот только вы меня слишком уж приукрасили. Я не такая… не такая красивая, — смело выговорила она.
— Отчего же? Вы очень даже красивы! — внезапно сказал Ломакин, сам от себя не ожидая подобного откровения.
Софья сильно покраснела от удовольствия и смущения.
— Но я не вижу здесь идеи, — неожиданно сказала она и тут же пожалела о сказанном.
Софья каким-то особым женским чутьем почувствовала, что художник чрезвычайно расстроился.
— Да, — сумрачно глядя на портрет, согласился Ломакин. — И я тоже не вижу. Я, признаться, Софья Семеновна, во многом не прав был в отношении того, что вам давеча про идею говорил. Нет в моей живописи никакой идеи. Это не значит, что ее вообще в живописи нет. Просто я ее передать не могу, а уж других этому учить тем более.
— Неправда! — вспыхнув, в сердцах воскликнула Сонечка. — Это все неправда, что вы говорите. Это на вас так суд подействовал. На самом деле завтра вы будете совершенно иначе думать и говорить. У вас в картинах есть прекрасные идеи. И вы по-другому людей видите, чем иные художники.
— Возможно, — грустно сказал Ломакин. — Вы правы, Софья Семеновна, я сегодня многое из суда над вашим батюшкой вынес. Мне теперь многое открылось в другом свете. Все просто. Я — не художник. Это факт установленный. В том смысле, что пишу я, может быть, и хорошо, а вот идею передать не могу. Пытаюсь, стараюсь, но Бог таланта не дал, вот ничего и не выходит. А идей у меня много. Иной раз даже чересчур. Спать не могу, брожу тут по мастерской, мечусь, словно зверь какой-то, а все выхода найти не могу. А вот нынче понял, почему выхода-то нет. Потому что не там я его ищу. Другие не картины пишут, а дело делают. В ином себя находят и идеи свои в жизнь воплощают. Ведь посудите сами, Софья Семеновна, насколько это прекрасно, когда ты делаешь что-то на благо людей. И мучаешься за идею. Вот вы давеча меня с Иисусом сравнивали. Из-за моих волос и бороды. Я понимаю, что только из-за этого. А вот я не хочу, чтобы только лишь из-за внешнего сходства. Я хочу, чтобы и из-за дел моих, из-за служения благородной цели вы меня сравнивали со Спасителем. За благородную идею можно и на костер пойти, и на крест. Я ведь готов. Морально созрел к этому. И уже теперь ни за что со своего пути не отступлюсь.
Сонечка внезапно сделала шаг и оказалась близко-близко от Ломакина. Их тени сплелись на стене в единое, крайне безобразное чудовище.
— Родечка, — прошептала она, — вы самый благородный из людей, которого я только знаю.
Ломакин прижался к ней, а затем внезапно отпрянул прочь.
— Так нравится ли вам этот портрет, Софья Семеновна? — каким-то сумрачным тоном спросил он.
Девушка удивленно оглянулась на стоящий на мольберте холст, будто бы на нем что-то изменилось, и медленно произнесла:
— Но ведь это не я. Это лишь ваша выдумка. Игра воображения.
Ломакин подошел к портрету, взял со стола ножик и аккуратно вырезал холст из рамки. Затем неторопливо скрутил его в трубку и кинул в огонь печи. Софья вскрикнула и кинулась к печи, пытаясь достать портрет, но пламя слишком быстро схватило углы и хорошенько занялось картиною.
— Что же вы? — вскричала Сонечка, уставившись на Ломакина, стоявшего рядом.
Руки художника тряслись, а сам он не мог вымолвить ни слова, безотрывно глядя на догоравший холст.
— Что же вы делаете? Ведь это же прекрасный портрет! Как вы могли? Вы убили его, — объявила Софья и что есть силы затрясла потрясенного Ломакина за плечи.
— Я не портрет убил, — наконец произнес Родион. — Я художника убил. Вот так вот.
Софья секунду стояла в неподвижности, испуганно глядя на Ломакина, а затем ее внезапно озарило. И монолог сегодняшний про пирамиду, и только что сказанное о служении великой идее.
— Господи, Родечка, да что же ты с собою-то делаешь? Ты же себя губишь!
Она заглянула Ломакину в глаза и внезапно отпрянула назад, увидев в них нечто, странно похожее на сумерки. Софья подхватила шубку и бросилась прочь из мастерской. На мгновение она обернулась, с горечью поглядела на Родиона, а затем быстро выбежала вон.
Ломакин хотел было броситься следом за ней, он даже сделал пару шагов, но потом остановился и улыбнулся.
— Это хорошо, это очень хорошо, что ушла, — сказал он сам себе, собирая в кучу перед печью картины и наброски. — Так даже лучше будет. Вернее. Все порвать, от всего отказаться. Да, так лучше.
Ломакин старательно срывал с рамок холсты, сминал бумагу и все это запихивал в печь. Огонь весело и дружно подхватывал картины, сжигая их на глазах у художника в одно мгновение. Родион с каким-то безумным весельем наблюдал, как труд последних лет быстро исчезает в топке. Он протянул руки навстречу огню.
— Сжечь. Все непременно сжечь. Ничего не оставить.
Одинокая тень его, скорбно надломленная у потолка, высилась над художником, тяжко нависнув и тревожно трясясь в такт монотонному нервному покачиванию Ломакина.
Глава четырнадцатая
Иван пролежал пластом почти неделю. Безумная горячка сменилась ужаснейшей хандрою, которую дополняла мигрень, более падкая на петербургских барышень, нежели на мужчин. Страшные головные боли настолько сильно мучили Ивана, что порою он зарывался в подушку, часами держа больную голову под нею и тихо постанывая. В такие часы ему вспоминались долгие прогулки с Лизонькой в Летнем саду, любование на Лебяжью канавку, совместное кормление уток в пруду. Иван тихонько, чтобы не слышала тетушка, плакал, отчего его подушка всегда была мокрой.
Чаще всех Безбородко навещала влюбленная купчиха. Она приходила всегда в одно и то же время, перед вечерней службою, кою Аделаида Павловна исправно посещала в Никольском соборе. Купчиха всегда являлась с гостинцами, купленными по дороге на Сенном рынке, на котором, по словам торговых людей, «чегой-то только не было, даже черта в ступе можно прикупить». Для Аглаи Ивановны Земляникина была самой желанною гостьей. Женщины садились вместе пить чай из самовара, принесенного и водруженного в центре стола крепкой Дуней. Обыкновенно Иван, слышавший о приходе гостьи, старательно приводил себя в порядок и выходил в гостиную. Добрейшая тетушка тут же начинала хлопотать над больным, усаживая его подле купчихи и наливая Ивану чай. Во время таких чаепитий обычно Аделаида Павловна и Безбородко разговаривали, в основном о прочитанном купчихой. Земляникина, благодаря влиянию Ивана, стала чрезвычайно много читать в последнее время. В основном ей нравились переводные романы, преимущественно французские. Аделаида Павловна как-то призналась, что даже плакала над особенно почитаемым ею Бальзаком.
— Ведь как написал-то! — восклицала она, наливая себе в блюдечко чаю и старательно дуя. — Это ж надо душу женскую многострадальную так понимать и чувствовать. И все о любви да о деньгах пишут. Этот господин Бальзак мне куда как ближе, нежели тот литератор, что ты, Ванюша, мне давеча давал. Тот, что из наших. Уж запамятовала, как бишь его?
— Федор Михайлович Достоевский, — подсказал Безбородко.
— Да, Достоевский. Тоже хорошо пишут, но не так трепетно. У них больше про мучения. А мучения я каждый божий день вижу. Вон хоть в окно выгляни, одни мучения кругом. — Купчиха посмотрела в сторону окна, где виднелся собор, и часто мелко перекрестилась. — Так чего уж мне этакие книжки читать? Я лучше про страсти любовные да про то, как люди себе состояния делают, почитаю. Ты, Ванюша, мне еще Бальзака дай. Очень он мне по душе.
При этом Земляникина столь трогательно и влюбленно глядела на Безбородко, что просто стыд один.
Сначала Иван несколько стеснялся открыто выражаемой любви со стороны купчихи-миллионщицы, тем более что кроме оной за столом иногда сиживали еще либо Софья, либо же товарищ его Ломакин. Но вскоре он совершенно перестал стесняться, особенно когда Сонечка однажды сказала ему, оставшись как-то наедине в гостиной, что всегда мечтала о том, чтобы ее кто-нибудь столь же нежно полюбил.
— Да нет же, Софья Семеновна, это вам показалось. Все совсем не так, — сильно смутился Иван.
— Ну уж не спорьте, Иван Иванович. Я прекрасно все вижу и понимаю, — отмахнулась Софья. — Если бы и меня любили настолько сильно, что даже и не просили ничего взамен, как только сидеть рядышком и смотреть на меня, то я была бы самой счастливой на белом свете, — сказала она, думая о чем-то своем.
Когда Сонечка, попрощавшись, ушла навестить батюшку, Иван и Земляникина уселись на диван. У молодого человека вновь заболела голова, и он совершенно неожиданно и для себя, и для купчихи медленно склонил голову и положил ее на объемную грудь Аделаиды Павловны. У той от нежданного счастья даже дыхание перехватило. Она погладила Ивана по голове и стала пальцами осторожно расчесывать ему волосы.
— Ванечка, болезный ты мой, любимый ты мой, ненаглядный ты мой, — шептала Аделаида Павловна. — Уйди боль, уйди кручина, оставь моего возлюбленного.
Иван чувствовал, как недуг постепенно оставляет его. Глаза сами собой закрылись, стало так хорошо, так покойно, и не было более ни графа с его энергетическим вампиризмом, ни Лизоньки с жертвенным взглядом овечки на заклание, ни генерала, сидящего в тюрьме, ни Ломакина с мучительным поиском самого себя. Все оставило Ивана вместе с болью, а на смену пришло успокоение.
Внезапно что-то словно обожгло ухо. Безбородко машинально повернул голову, и тут же вторая слеза, огромная и горячая, скатилась по щеке Земляникиной и упала ему на лоб. Иван на секунду замер, глядя на круглое, полное любви и нежности лицо купчихи, и, повинуясь внезапно нахлынувшим чувствам, приник к полным, влажным губам Аделаиды Павловны. Может, это было чистейшей случайностью, но в этот самый момент в гостиную вошла Аглая Ивановна, неся в руках какое-то варенье в розетке.
— Ах! — громко воскликнула тетушка и всплеснула руками, выронив варенье.
На шум вбежала Дуня, которая тоже сказала «Ах», но ронять ничего не стала, а вместо этого принялась быстро затирать пол тряпкою, поминутно поглядывая на сидящих на диване, красных от смущения Ивана и Земляникину. В глазах последней читалось к тому же еще и торжество победы. Добрейшая тетушка неловко извинилась и вышла из гостиной, таща за собою прислугу, все норовившую дотереть липкое темное пятно от варенья.
— Да пошли ты, корова неповоротливая.
Войдя на кухню, тетушка немедленно отвесила нижайший поклон стоявшему в красном углу образу, а затем достала из буфета заветный графин с наливкой. Догадливая Дуня тотчас же подставила две рюмочки.
— Господи, спасибо, что сподобил, — скороговоркою произнесла Аглая Ивановна, чокнулась с Дуней и опрокинула рюмочку.
— По второй бы не мешало, барыня, — сказала Дуня, выразительно поглядывая на графинчик. — Чтоб закрепить у них это самое.
— Нечего у них там закреплять, все и так слава богу, — одернула прислугу тетушка, но уже сама наливала в рюмки наливку.
Часто посещала больного Софья, однако не столь часто, как это делала купеческая вдова. Она почти все время бегала по различным инстанциям, подавая прошения о пересмотре несправедливого суда над генералом Гавриловым. Сонечка была настроена весьма решительно и даже наняла адвоката, впрочем, весьма своевременно, так как именно он не дал судейским чинушам, пришедшим описать имущество генерала, вынести из квартиры мебель.
— Сначала апелляция, господа, сначала апелляция! — объявил адвокат, а заявившего претензию Коперника, оказавшегося тут как тут и даже попытавшегося было руководить выносом вещей, вообще выставил вон из квартиры, взяв за шиворот и пребольно толкнув на площадку.
Адвоката звали Петром Козьминым. Это был молодой человек из новых, только что появившихся после окончания обучения в университете юристов, которые не стремились выслуживаться перед власть имущими, а старались помогать всем страждущим и обездоленным вроде Гаврилова. Козьмин считал суд, свершенный над генералом, в высшей степени несправедливым и со всей тщательностью взялся за апелляцию. Однако чиновничья машина оказалась столь неповоротливой, а документы перебрасывались из одной инстанции в другую с такой катастрофической медлительностью, что иной раз Софья даже теряла присутствие духа, особенно когда навещала батюшку. Генерала Гаврилова поместили в отдельную камеру, если можно было бы так назвать небольшую комнатку в казенном здании с зарешеченным оконцем, впрочем весьма крупным. Гаврилов пользовался у караульных, набранных из бывших солдат, ныне инвалидов, огромнейшим авторитетом. Многие если и не знали лично боевого генерала, то уж наверняка слышали о нем, причем только самое хорошее. А потому никаких препятствий у Сонечки к свиданиям не было, напротив, ее пускали к батюшке всякий раз, когда она приходила. То же самое было и в отношении ежедневно посещавшего Гаврилова старика камердинера. Верный Петруша обязательно приносил в камеру к генералу какой-нибудь гостинец, пусть даже и обычное яблочко. А потом, сидя с инвалидами в караулке, где сушилось белье и пахло крепким табаком, и попивая чаек, сетовал на несправедливый суд и злонамеренность графа.
Ломакин также заходил проведать Ивана. Он старался не попадать в часы посещения Безбородко Софьей. Иван вскоре заметил эту странность и напрямик спросил у товарища, не поссорился ли он с дочерью генерала. Ломакин тяжело вздохнул, но ничего не ответил.
Вообще же Иван заметил, что и Родион, и Сонечка избегают не только встреч, но даже упоминания друг о друге. К тому же было видно по лицам, что им ужасно грустно. Софья сильно осунулась за последние дни, а Ломакин странно побледнел, хотя до этого казалось, что куда уж более бледнеть при его болезненной петербургской бледности. Больные же вообще все очень хорошо подмечают, в особенности лежачие. Они чувствуют каждую интонацию, видят каждый невольно брошенный взгляд, о многом догадываются невесть какими способами. Особенно те, которые смертельно больны. У них открывается интуитивное чутье, они видят почти невидимое и своими замечаниями ставят порой других в тупик.
Иван хоть и не был смертельно болен, во всяком случае, доктор ничего такого не обнаружил у него в организме, а в душу доктора, как известно, не заглядывают, однако и он проявил чудеса догадливости. Видя, что у одного ничего узнать невозможно, а узнать еще надобно многое, Иван направил свои усилия на другого. Когда на следующий день после посещения Ломакина к нему пришла Софья, Иван безо всяких церемоний сообщил ей, что вчера у него был Родион и, как он догадался, между Родионом и Софьей Семеновной произошло нечто чрезвычайно неприятное.
Сонечка чрезвычайно смутилась. Она не стала, как Ломакин, уходить в сторону, а поведала Ивану всю подноготную размолвки.
— Да что же это? — воскликнул расстроенный и взволнованный Иван. Он вскочил с дивана и забегал по гостиной.
Аглая Ивановна и Аделаида Павловна ушли в Никольский собор стоять вечернюю службу, молясь: тетушка — о выздоровлении племянника, а купчиха — о скорейшем завершении дела генерала и, естественно, в благодарность о неожиданно выказанной к ней взаимности со стороны Безбородко. Поэтому никто не мог помешать несчастному больному волноваться, хотя доктор категорически запретил ему это делать.
— Стало быть, Родион живопись теперь забросил? И что же он? Как же он еще живет-то? Он только искусством раньше и жил! — вскричал Иван, остановившись на мгновение перед Софьей, сидевшей на диване и с беспокойством наблюдавшей за возраставшей взвинченностью молодого человека.
— Да что же так заволновались, Иван Иваныч? — притворно беспечным тоном сказала она. — У Родиона Ильича все не так уж и скверно. Он жив-здоров, судя по вашим рассказам.
— Да разве это жизнь? Разве это жизнь, я вас спрашиваю, Софья Семеновна? Это же одно сплошное мучение. Ведь посудите сами, любимое дело, можно сказать, дело всей жизни заброшено, любимый человек покинут. — Тут Иван коротко, но очень выразительно глянул на Сонечку.
Софья зарделась. Ее беличьи щечки удивительно приятно покраснели от удовольствия.
— Так вы уже меня к Родиону Ильичу в невесты запишете, — сказала она.
— А что? И в невесты можно. Почему бы нет. Вы такая прекрасная пара были бы! — воскликнул Безбородко, широко размахивая руками.
— Вот именно что были, — вернула его на прежнюю тему разговора девушка. — Теперь уж ничего обратно не вернуть.
— Вернем! Я уверен, что вернем! И его превосходительство тоже домой вернем. А Родиону опять надобно живописью заняться. Господи, на что же он теперь живет? Раньше-то хоть заказами перебивался. Церкви помогал расписывать да лубки разные. И еще в театрах декорации малевал, а нынче-то какими заказами питается?
Сонечка нахмурилась.
— Я слышала, Родион Ильич «адовы машины» подвизался изготовлять для бомбистов, — сообщила она, уставившись в пол.
Иван резко остановил свой бег и, пораженный, уставился на нее.
— Как? Как для бомбистов? Он же мне божился, что больше не будет. Он слово мне давал, — растерянно сказал он.
Иван был словно маленький ребенок, которому родители обещали показать настоящего Деда Мороза, а взамен этого привели дворника Андреича, а у того еще и борода отвалилась.
— Это нечестно, — грустно произнес молодой человек.
— Так что ничего у нас не выйдет, — едва не рыдая, констатировала Сонечка. — И пары никакой не получится. Не то что у вас с Аделаидой Павловной.
Безбородко, памятуя о недавнем поцелуе, смутился.
— Это не то. Это другое, — запинаясь, сказал он. — Тут просто так. Нет тут никакой еще пары.
Софьины глаза гневно заблестели.
— Да как же вам, Иван Иваныч, не стыдно, — грозно сказала она. — Аделаида Павловна на вас чуть не молится, а вы такое говорите. «Просто так», — передразнила она взволнованное заикание Безбородко. — Эх вы, судари. Что Родион Ильич, что вы — все свои идеи ищете. Тот портреты да картины сжигает, думает, как бы идею в жизнь воплотить. А вы…
— Что я?
Софья встала с дивана и подошла к Ивану. Тот никогда ранее не видел ее такой раздраженной.
— А вы, Иван Иваныч, мечтатель! И мечтаете о неосуществимом, — с вызовом заявила Сонечка. — О свободе для многих. Да о какой свободе вы говорите? Вон, например, моего батюшку свободы лишили, за решетку упекли! И за что? За то, что просто под руку попался и был легкой добычей для омерзительнейших хищников. Вот это настоящее. Вот за это надобно бороться. Да что там говорить про батюшку! Вашу бывшую невесту завтра венчают с графом! — совершенно неожиданно выпалила она в лицо ошеломленному новостью Ивану. — А вы и не знали будто, что ваша Лиза за графа замуж выходит? Именно что выходит! Никто ее насильно туда не толкает! Сама идет. За деньги! И будет жить не с графом, а с его титулом. А вы все про Аделаиду Павловну говорите, что она у вас просто так, что это у вас не то. А что же тогда то? Лиза ваша? Она — жертва? Да она сама на жертвенник идет. Вот увидите завтра ее счастливое лицо. И будет жить с Драчевским и наслаждаться собственной жертвенностью. А вы все будете дома сидеть и от головной боли мучиться. А Родион Ильич будет бомбы делать для убийц и тоже мучиться. Да что же это с вами приключилось такое, что вы настоящей жизни не видите, а все желаете за что-нибудь страдать или же бороться? Ни вы, Иван Иваныч, ни ваш товарищ не умеете наслаждаться жизнью. Просто жить не умеете. И сами мучаетесь от этого, и других мучаете. Почему другие могут жить просто и ясно, а вы нет? Вам подавай идею, подавай страсти, а иначе вам пресно будет. Пусть хоть горько, но лишь бы не пресно. А то, что бомбы будут убивать, так это наплевать, это все потому, что за идею так надо. И пускай несчастная женщина от любви мучается. Это тоже за идею, потому что все должны быть свободными. Да ваша Лизонька не хочет быть свободной. Она рождена для рабства и сама рабства ищет. А вы, Иван Иваныч, ей свободу предлагаете. Вот она и ушла к графу, потому что тот, известное дело, едва женится на ней, как тут же на цепь посадит, словно дворовую собаку, и за любую провинность будет нещадно лупить. Эх вы, судари!
Софья остановилась и перевела дыхание. Все это она сказала чрезвычайно злым тоном, напирая на Безбородко и словно выплевывая ему в лицо нехорошие слова. Иван, совершенно ошеломленный множеством обвинений и сыпавшимися на него новостями, только лишь отступал к стене.
Закончив говорить, Сонечка потупилась. Она почувствовала, что уж очень эмоционально высказала свое неприятие жизненных принципов Безбородко и Ломакина, а потому стушевалась и, смяв прощание, поскорее заспешила домой. Иван, оставшись один, заметался по пустой квартире, становящейся все более и более темною от сгущавшихся за окнами ранних сумерек. Душевное смятение полностью овладело им, как уже овладевало ранее, но никогда так мучительно не было молодому человеку думать о своей судьбе и о судьбе близких ему людей.
Наконец, наметавшись вволю и обессилев, Иван сел прямо на пол у раскрытой печи, в которой еще пылали угли. Красные языки изредка поднимались над раскаленными углями и плясали свой замысловатый танец. Иван бессмысленно смотрел на эту сумасшедшую пляску пустыми глазами и совершенно замер, почти не дыша, а внутри него шел беспрерывный разговор с собственной душою.
«Как права Сонечка! Как она все видит! И ведь я, такой дурак, напрасно только мучаю себя и Аделаиду Павловну. А как стыдно теперь, когда глаза-то открылись! Во всем не прав, кругом виноват получился. Ведь из-за своего глупого стремления к претворению идеи я забросил генерала Гаврилова, а он, бедняжка, нынче томится в долговой тюрьме. Ему небось там совсем уже несладко, а я, как назло, болею и его даже навестить не могу. И вдова страдает, мучается, каждый день ко мне ходит. А я, как истукан, ее книжками забрасываю. И вот ведь уж и душу ее прекрасную разглядел, а все продолжаю не так думать об Аделаиде-то Павловне. И сколько у нее терпения хватало, чтоб ожидать, покуда у меня глаза сами собою раскроются».
От недовольства собой Иван на мгновение вышел из забытья и пребольно ударил себя кулаком по колену. Он даже не заметил, как у него постепенно поднялся сильнейший жар. От печи исходило тепло, и Ивану казалось, будто все хорошо с его организмом, чрезвычайно перевозбужденным и болезненным. Он вновь погрузился в себя.
«Сонечка тоже страдает. И из-за страдания все видит и чувствует. И я тоже вижу и чувствую, но не так и не там. Вот у нее с Родионом не получилось. А почему? Потому ли, что Родион вновь в революцию ударился? Да нет же, нет. Он ведь мне еще давно обещался, что больше не будет. Гадкое это дело — революцию делать. Гадкое и грязное. И недостойное. А он вот опять туда полез. А был художником. Лучше уж быть посредственным художником, чем хорошим революционером. Сонечка, конечно, страдает тяжело. Столько несчастий сразу на нее свалилось. Удивительно, как она еще держится. Молодец. А Родион дурак. Самый настоящий дурак, что с Сонечкой поссорился и расстался. И я дурак, что Аделаиду Павловну обижаю. Хоть и в революцию не лезу, а все равно дурак. Все со своей свободой бегаю, ношусь как с писанной торбой. А кому нужна эта моя свобода? Кому? Даже Лизоньке она не нужна. Что там Софья Семеновна про Лизоньку-то говорила? Что она жертва от рождения? Жертва, точно, самая настоящая жертва. И даже внешне похожа».
Иван постепенно начал клониться к полу, пока не улегся на него прямо у печи и стал погружаться в забытье.
«Овца. Жертвенный агнец. А граф зверь. И он Лизоньку погубит. Обязательно погубит. Господи, спаси и сохрани рабу твою Лизавету. А ведь не спасет и не сохранит. Надобно самому. Обязательно надобно. Что там Сонечка про венчание говорила. Завтра у них венчание? Где? Знаю. Что-то я сильно устал».
Вернувшаяся с вечерней службы Аглая Ивановна обнаружила племянника погруженным в глубокий сон прямо перед печью. Пощупав лоб Ивана, добрейшая тетушка сильно обеспокоилась. Они вместе с Дуней перенесли молодого человека в его спальню и уложили в постель. Дуня приготовила отвар по рецепту, прописанному доктором, а Аглая Ивановна в добавление заставила Ивана выпить еще и рюмку царской водки. Жар вскоре спал, и тетушка, успокоившись, отправилась спать.
Глава пятнадцатая
Григорий Александрович Драчевский решил, что венчание пройдет именно в это воскресенье. Невесте своей, Лизоньке, а также ее родителям он пояснил лишь, что это некий особый день, указанный ему свыше. На родителей таковое объяснение подействовало удивительно сильно. Прасковья Гавриловна даже стала выяснять в «Святцах», что за день такой избрал для себя граф. Оказалось, что, кроме святой мученицы Елизаветы, сей день ничем иным примечателен не был. Настоящую же суть назначенного дня Драчевский хранил крепко и никому о ней не сказал. Правда же заключалась в том, что именно в этот день восемь лет назад он женился на дочери помещика Троекурова Лизавете, а еще перед этим, шестнадцать лет, назад точно в такой же день венчался с княжной Долгоруковой.
Этот день, двадцать четвертое февраля, навсегда был для Драчевского по-особому памятен. В этот день граф приказывал запрячь карету и долго катался по городу, затем ехал обедать в клуб, а отобедав, непременно отправлялся в закрытые для посторонних самые злачные места Петербурга. Для удовлетворения низменных страстей и услад богатых сластолюбцев были выстроены целые дома по обе стороны Невы. Там можно было найти все, что только могли желать и выдумывать скучающие умы северных денди. Вот в таких домах обычно проводил остаток дня и ночи граф, предаваясь утехам, порой весьма претенциозным, но всегда с неким налетом гнили и грязи. Всю ночь продолжалась его оргия, посвященная одному лишь дню в году, но никто: ни многочисленная прислуга его, ни служители злачных мест — в общем, ни единая душа так и не смогла догадаться, что это за день, в который граф ведет себя странно.
К свадьбе начали готовиться загодя, за месяц. Едва граф сделал Лизоньке предложение, так сразу же понеслись множественные приготовления. Платье невесты было решено шить у лучшего портного города, в салоне мадам Руссо. Ходили слухи, что владелица является праправнучкой великого французского просветителя, а потому цены там всегда были самыми высокими, однако же и фасоны предлагались наимоднейшие. Все, что носил Париж, тут же перенимал светский Петербург. Это и было просвещение, как его понимала француженка мадам Руссо.
Лизонька казалась счастливой, ходила гордая и часто улыбалась, лишь изредка набегала на ее личико тень грусти, видимо, при воспоминании о бывшем женихе. Родители, стараясь изничтожить сии воспоминания, ухватились за совет, данный многоопытным графом, и объявили, что Безбородко сильно болен, так что даже невозможно положиться на его здравый ум. Лизонька сначала спорила, даже ходила к Ивану поглядеть, действительно ли он так плох, как о нем говорят отставной поручик и Прасковья Гавриловна, а затем перестала спорить и уже через некоторое время сама стала поддакивать. Граф, чрезвычайно довольный поведением невесты, завалил ее подарками, чуть не ежедневно посылая роскошные букеты цветов на дом.
Что касается ожидаемого наследства, то тут дело было очень спорным. Кроме Лизоньки на него претендовали еще несколько человек, но Григорий Александрович сумел как-то так ловко все устроить, что другие претенденты удовлетворились лишь малою долею, а основное наследство осталось за Лизой. Правда, сумма была невелика, но исключительно в банковских билетах, причем самых наинадежнейших. Граф так сумел повернуть дело, что билеты должны были перейти к Лизе только после ее свадьбы, то есть во владение самого графа. Мякишкину однажды заметили, что Драчевский посему и осыпает его дочь дорогими подарками, что на следующий же день после свадьбы вновь будет ими владеть, но отставной поручик с негодованием отверг все эти инсинуации. «И не стыдно вам так говорить! — восклицал он. — Григорий Александрович от чистейшего своего сердца подарки дарит! Все на алтарь великой любви кладет, а вы такое о нем думаете! Стыдно, судари мои, стыдно!»
Итак, свадьба казалась необратимою, и жених и невеста ожидали сей знаменательный день с особым трепетом, но внезапно возникла у Драчевского некая заминка в делах. Кредиторы, ранее сидевшие смирно, пожелали немедленного погашения долгов, наделанных графом во время длительного проживания за границей после скоропалительной смерти своей жены, дочери помещика Троекурова. Главный кредитор, известный петербургский ростовщик Фирсанов потребовал незамедлительного погашения кредитов. В противном случае он обещал забрать себе особняк графа, что располагался на Конногвардейском бульваре. Поначалу Драчевский не стал придавать этому требованию значения и даже повелел не пускать «презренного» ростовщика на порог. Однако Фирсанов оказался не робкого десятка и заявился на квартиру к Мякишкиным в тот самый момент, когда Григорий Александрович изволил заехать за невестою, чтобы отвезти ее кататься за городом на санках. Получилась неловкая сцена, которую еще более усугубили родители невесты, ничего не знавшие о делах Драчевского, а посему считавшие его несметно богатым. «Да какое вы имеете право!» — кричал на Фирсанова Мякишкин. Прасковья Гавриловна вторила ему в голос, что, впрочем, не произвело на ростовщика никакого эффекта.
«Вы, кажется, граф, изволили дело выиграть у генерала Гаврилова, — обратился Фирсанов к Драчевскому. — Так извольте расплатиться со мною заранее, потому как дело ваше неправое, и я сильно боюсь, что скоро оно будет пересмотрено не в вашу пользу». Граф забеспокоился, отчего его брови заходили ходуном при обычном выражении лица, всегда надменном и неприступном.
«Вы что же, думаете, что я с вами не могу расплатиться?» — холодно спросил он Фирсанова.
«Мочь-то, оно понятное дело, можете, так ведь фортуна-то не всегда будет на вашей стороне», — мудро заметил ростовщик.
Они стояли друг напротив друга в прихожей квартиры Мякишкиных, и, хотя граф был выше ростовщика почти на голову, окружающим казалось, будто они стояли чуть ли ни вровень, а пожалуй, что Фирсанов был Григория Александровича повыше. Так, во всяком случае, утверждали очевидцы.
Драчевский одарил Фирсанова ледяным взглядом и, погладив иссиня-черную бороду, медленно произнес: «Как вам будет угодно, сударь. Двадцать пятого февраля вас устроит?» — не столько спросил, сколько утвердил граф.
На том и порешили. Более никаких заминок перед свадьбой не было. Удивлялись только, что Драчевский назначил расчет на следующий же день после женитьбы. Мякишкины на многие странности графа закрывали глаза, полагая, что в высшем свете без особенностей никак нельзя. Прасковья Гавриловна даже сокрушалась тайком, что у ее Лизоньки ничего тайного за душою не было. «Чистая, как слеза младенца», — говорила она о дочери.
Был еще, правда, перед самой свадьбою у Лизаветы с Драчевским обстоятельный разговор. Когда они выехали в очередной раз на прогулку и направились в Павловск, то Григорий Александрович поведал Лизоньке о своих прошлых неудачных браках и даже изволил рассказать ей историю, кою до этого изложил по пути в Петербург Безбородко. История была рассказана один в один, с тою лишь разницею, что в ней не фигурировала княгиня Долгорукова, а просто некая дама. Думается, что это из-за предыдущего знакомства Лизоньки с Александрой Львовной. Драчевский ввел будущую жену в свой круг, и круг нашел оную весьма милою и чистою барышней, именно такой, каковая необходима графу для счастливого проживания в браке.
Услышав историю несчастной женитьбы, Лизавета даже всплакнула от жалости к Григорию Александровичу. «Боже мой, как, должно быть, вам было тяжело на душе! — сказала она. — Ведь вы себя вините в том, что ваша жена так скоропалительно скончалась, не выдержав мук совести. Бедненький вы мой».
Именно такого эффекта и ожидал от невесты граф. Он тотчас же воспользовался ситуацией и подробнейшим образом обрисовал видимую им жизнь в супружестве, а также дальнейшее поведение Лизы и, естественно, сообщил, какое бы ему хотелось от нее получать наслаждение как от жены. Лизонька слушала молча, наклонив голову вперед и, таким образом, закрыв глаза белокурыми локонами, отчего Драчевскому не было видно ее взгляда.
«Ну, сударыня, согласны ли вы с моими убеждениями?» — спросил он, так как реакция на сказанное со стороны невесты была ему непонятна. Граф же непременно хотел до венчания, как он выразился, «расставить все точки над „и“», то есть договориться с Лизонькой о своей полнейшей свободе, а также о ее безоговорочном подчинении как дома, так и в обществе.
Лизавета помолчала некоторое время, в течение которого Драчевский даже изволил понервничать, а затем просто сказала: «Да, Григорий Александрович, как вам будет угодно». Граф вздохнул с облегчением.
С той прогулки молодые вернулись в превосходном расположении духа. Граф на радостях повез невесту к Буше, где накупил для нее самых дорогих пирожных.
Венчание решено было провести в Никольском соборе. Уже загодя собор был убран по-праздничному — так уж хотелось графу отметить очередную женитьбу. Певчие с раннего утра уже распевались наверху в хорах. К полудню в собор стали собираться празднично одетые гости. Их дорогие экипажи вскоре запрудили всю сторону Крюкова канала, что проходила перед собором. Одними из последних приехали родители Лизоньки Мякишкиной. Отставной прапорщик, одетый в старый праздничный мундир с самолично начищенными орденами и пуговицами, сильно тушевался, видя вокруг себя множество генералов и старших офицеров — представителей высшего света, приглашенных графом на венчание. Прасковья Гавриловна, напротив, вела себя так, словно бы это она выходила замуж за Драчевского, а не ее дочь. Она была одета в жуткую рыжую лисью шубу и какую-то старорусскую зимнюю шапку, поверх коей красовался султан из павлиньих перьев. Прасковья Гавриловна важно прошествовала перед гостями к самому алтарю, непрестанно при этом кланяясь, отчего павлиньи перья тряслись так, что со стороны казалось, будто у птицы на голове Мякишкиной белая горячка последней стадии.
Наконец подъехал свадебный поезд, состоявший из нескольких саней с тройками, разукрашенных красочными лентами и бубенцами. Возглавляла его огромная английская карета, поставленная на полозья и запряженная четверкой белоснежных коньков. На дверце кареты красовался графский герб. Стоявшие на запятках гайдуки соскочили, открыли дверцы, опустили лестницу и встали по обеим сторонам навытяжку. Первым вышел граф, одетый в шикарный фрак с отворотами и накинутой на плечи дорогой шубой. Он сначала оглядел перешептывающуюся публику, во все глаза глядевшую на молодых, а уж затем подал руку и помог выйти из кареты невесте. Стоявшие в близости кареты ахнули от восторга. На Лизоньке было великолепное свадебное платье, белоснежное и пушистое. В ушках и в локонах блистали, будто капли, бриллианты. Невеста была чудо как хороша собою. Особенным же был ее несколько затуманенный взгляд, чуть наивный и глубоко покорный, в особенности когда она поглядывала на Драчевского.
Внезапно солнце, скрытое за низкими серыми тучами, вырвалось из своего сумрачного плена и осветило площадь перед собором. Лизонька, ведомая под руку графом, вступила в светлый солнечный круг, образованный на огромном пятачке между собором и колокольней. И сразу же лицо ее преобразилось. Бриллианты заиграли, словно искры зажглись в волосах. Белое платье заблестело, а еще более заблистал соболиный мех на дорогой шубке, графском подарке. Личико Лизоньки как-то сразу осветилось и засияло, точно изнутри. Казалось, будто не тучи в небе разошлись, а внутри нее проснулось нежданно-негаданно солнце. Присутствующие ахнули и всплеснули руками от неожиданного преображения невесты. Лиза и сама почувствовала в себе некое изменение. А уж граф, шедший подле, и подавно. Он казался рядом с нею еще чернее, а иссиня-черная борода выглядела более устрашающей. Драчевский надвинул на глаза цилиндр, ранее снятый с головы, едва пара прошла сквозь заранее распахнутые церковные ворота. Он недовольно смотрел на светящуюся Лизоньку, ныне походившую на ангела, спустившегося с небес и идущего по земле. Это же заметили и близстоящие старушки, по обыкновению своему никогда не пропускающие ни одного сколько-нибудь значительного события.
— Невеста-то точно ангел небесный! Смотрите, как хороша!
— А жених-то, жених. Ну совсем демоном смотрит. И борода такая страшенная! Не приведи господи с таким женихаться-то.
— Да ладно тебе, Кондратьевна, он же молодой да при богатстве. Чего с таким не женихаться.
— Не говори. Есть в нем что-то такое, от нечистого. И борода. Ух, какая борода! Прямо синяя от черноты.
— Невесту отдавать такому жалко. Вроде как ангельчика за черта выдают.
— Да, хороша невеста. И одета, и красива. А рядом с нею черт идет.
И старухи мелко закрестились, ненавистно глядя на Драчевского.
Тот только улыбнулся своею высокомерною улыбкой, показывая белоснежные зубы. Лизонька, которая несомненно слышала эти громкие возгласы, остановилась у самого входа в собор и подняла голову, чтобы полюбоваться на открывшееся в тучах окно. В этот же самый момент окно закрылось, тучи еще плотнее сгустились над головами молодых, и солнце окончательно пропало.
— Будто попрощалось с ангельчиком, — тотчас прокомментировали старухи.
Невеста понурила голову. Зато Драчевский заметно оживился. Он крепче прижал локтем Лизонькину руку в перчатке и с самым торжественным видом вошел в Никольский собор. Толпа гостей, хлынувшая внутрь, расступилась перед молодыми, которые медленно прошествовали на второй этаж и направились к алтарю, у которого уже стояли со свечами родители невесты. Место у алтаря с короной в руках занимал товарищ Драчевского, флигель-адъютант Лурье. Тут же неподалеку красовалась еще не успевшей поблекнуть красотой княгиня Долгорукова, изображавшая подружку невесты, также с короною. Александра Львовна свысока оглядела приближавшуюся пару, несколько раз ревниво скользнув глазами по Лизонькиному подвенечному наряду.
Оставшиеся на первом этаже собора любопытствующие, среди коих преимущественно был простой люд, не допущенный на второй этаж урядником, принялись оживленно обсуждать пару.
К вставшим перед алтарем молодым вышел настоятель собора, а позади выстроились Лурье и Долгорукова с коронами, которые они держали над головами графа и Лизоньки. Настоятель начал читать молитву, а хор над головами молодых тихо запел, все более и более повышая тональность. Настоятель по такому торжественному случаю нарядился в белоснежные, расшитые золотом одежды. Помощник настоятеля также был принаряжен. Он напряженно следил за невестой, которая, как казалось, готова была упасть в обморок. Граф же, напротив, казался бодр и весел, хотя ни единым мускулом лица не выдал разлившееся в его душе торжество.
Лизоньке стало тяжело дышать. Будто что-то сдавило грудь ее тяжкими тисками, все сильнее и сильнее сжимая. Сердечко почти перестало биться, а по спине пробежала тоненькой струйкой ледяная капелька пота. Лизе было ужасно волнительно от важности момента и стеснительно оттого, что все смотрели на нее и обсуждали. Даже стоя спиною к гостям, она чувствовала на себе многочисленные взгляды. А кроме того, Лизавета заметила в толпе любопытных, что собрались на первом этаже собора, многих знакомых. Там была и добрейшая Аглая Ивановна, тетушка Безбородко, и Софья Семеновна, и даже купчиха-миллионщица Земляникина, про которую Лизонька слыхала, что та страстно влюблена в ее бывшего жениха.
«Уж коли бы побыстрее все завершилось, так и слава Богу», — думалось невесте, с мольбою глядевшей на пожилого настоятеля, размеренно и неторопливо ведущего венчальный обряд.
Наконец молодых повели вокруг алтаря. Лурье и Долгорукова старательно держали над их головами короны, пытаясь попадать в шаг молодых.
Внезапно где-то внизу на лестнице послышались крики и шум. Раздались голоса толпы, зычный окрик урядника, специально приглашенного на венчание графом «для порядка», а затем бег шагов по лестнице. Как будто некто торопливо стремился попасть на венчание, пока еще было возможно. Стоявшие ближе к дверям стали с интересом оборачиваться, ожидая появления спешащего. Вдруг все с испугом расступились, отшатнувшись от вбежавшего молодого человека. Вид его был столь же страшен, сколь и необычен. Вроде бы все, что необходимо для образованного человека, в нем присутствовало: гражданское платье, накинутый наспех армяк мехом вовнутрь с накрытою сверху тканью, прозываемый накрывкою, костюм. Однако красные лихорадочные пятна на лице, страстный взгляд огромных горящих глаз, взлохмаченные волосы и постоянное подергивание углами рта, которое, как было заметно, молодой человек совершенно не имел сил контролировать, — все это страшно испугало присутствовавших на венчании.
Это был Иван Безбородко. Решив вчера вечером непременно совершить последнюю попытку спасти свою бывшую невесту от ужасного графа, он впал в забытье, а затем и вовсе заснул, бредя. Болезнь с новой силою накинулась на него и заставила проваляться в беспамятстве до самого полудня этого дня. Удивительно, но Иван очнулся с теми же мыслями, с какими впал в забытье, а именно что нынче свадьба Лизы и надобно ее спасти. Он наспех оделся и кинулся бежать. Но куда? Конечно же в Никольский собор, что стоял прямо напротив тетушкиного дома. Иван вбежал как раз в тот самый миг, когда Лизонька почувствовала себя дурно. Урядник, видя, что все вроде бы спокойно, отошел на минутку. Этим тотчас же воспользовался молодой человек, который распахнул двери, старательно прикрытые урядником, и помчался вверх по лестнице. Зрители, стоявшие внизу и ожидавшие выхода молодой пары, заволновались и стали даже покрикивать. На шум прибежал урядник, который бросился следом за Иваном, дробно стуча о каменные ступени коваными сапожищами.
Безбородко вбежал на второй этаж собора и внезапно остановился, пораженный видом Лизоньки, смертельно бледной, которую вели вокруг алтаря под руку с черным графом, Ивановым противником. Толпа гостей расступилась, пораженная странным видом его. Сколько страсти было в движениях и во взгляде Ивана, устремленном на невесту, столько же холода и брезгливого негодования было во взоре Драчевского, остановившегося и уставившегося на внезапно появившегося бывшего жениха.
Первым опомнился, как ни странно, отставной поручик. Мякишкин подскочил с необычайной прытью к Ивану и обнял его, стараясь увлечь обратно на лестницу, по которой, запыхавшись, еле поднимался толстый урядник, бряцая саблею по полу.
— Голубчик, да что же это вы, в самом-то деле? Оставьте же нас наконец-то в покое. Не расстраивайте, я вас заклинаю именем отца вашего, моего друга, не надо.
Иван еще более вспыхнул, отчего его лицо стало все в пятнах, осторожно отодвинул от себя Мякишкина и двинулся прямо на графа.
— Да как же вам не стыдно! — вскричал он. — Посмотрите, что делается! Это же позор! Форменный позор! Невесту, невинное дитя выдают замуж за упыря!
Соборный зал разом вздрогнул. Шум пронесся между гостями.
Иван, никем более не останавливаемый, подошел к самому алтарю и остановился напротив мертвенно-бледной невесты.
— Куда же ты, Лизонька, идешь? Ты за него идешь? Это же верная погибель. А вы не знаете разве, господа? — воскликнул он, оборотившись в зал, после того как оттуда раздалось: «Скандал». — Не знаете, что граф-то ваш вампир? А вот я вам сейчас все расскажу. Были у графа две жены. Были, да померли. Сначала одна, ее вот дочка. — Иван круто развернулся и указал на княгиню Долгорукову. — А потом еще дочь помещика Троекурова, на чье наследство вы очень скоро поедете гулять-пировать. Обе девицы были милейшими и невиннейшими созданиями, а не прожили каждая с графом и трех лет в браке, как неожиданным образом скончались. Теперь же граф опять крови жаждет.
Необычайный шум поднялся среди гостей и приглашенных. Княгиня Долгорукова забилась в истерике, флигель-адъютант Лурье кинулся на Безбородко, но внезапно все застыли от страшного крика, раздавшегося в соборе. Лизонька схватилась руками за грудь и упала в обморок.
— Лиза! Ангельчик мой! — кинулся к ней Иван.
Он подбежал к упавшей невесте и принялся трясти ее. Постепенно мертвенно-бледное лицо Лизы стало краснеть, она открыла глаза и слабо заморгала ресницами.
— Жива! Слава Богу, жива! — вскричал Иван. — Это вы, вы ее убиваете, граф. Видите, — обернулся он к публике, — я был прав.
Лизонька открыла рот и тихо произнесла:
— Ванечка, прошу тебя, уйди.
И тут очнулся Драчевский.
— Господа! — воскликнул он. — Да это же сумасшедший! Он сумасшедший, господа!
И тотчас же «сумасшедший» пронеслось по соборному залу и улетело куда-то под самые своды, откуда на людей строго и отрешенно глядел лик Господа.
Иван вскочил с колен и испуганно обернулся. Эхо отразило «сумасшедшего» и принесло со всех сторон прямо к нему. Схватившись руками за голову, Иван выскочил вон из зала и побежал вниз, с необычайной силой оттолкнув от дверей урядника. Внизу несчастного молодого человека перехватила купчиха, крепко схватила за руку и вывела вон из Никольского собора. Аделаида Павловна усадила Ивана в роскошные сани, ожидавшие ее у ворот, и умчала прочь.
Прерванное венчание продолжилось.
Глава шестнадцатая
Сгинул февраль, ознаменовавшись в самый последний день сильнейшею вьюгою. Заметало так, что не приведи господи. За февралем напал мокрый слезливый март с бесконечной капелью и звонким журчанием ручьев. Апрель то баловал солнечными погожими днями, то пугал пасмурным небом с холоднейшим ветром, когда казалось, будто вновь возвращается зима. И вот наконец наступил май.
Все это время Иван Безбородко провел в имении купчихи Земляникиной, находясь под ее неусыпной опекою. Молодой человек совершенно не помнил, как доехал до Москвы, как был показан лучшему, как потом рассказала Аделаида Павловна, доктору. Доктор нашел состояние больного чрезвычайно тяжелым, но излечимым. Он посоветовал полнейший покой и лечение исключительно травами.
«И чтобы никаких отворений крови! — заявил медицинский авторитет. — Знаю я вас, купцов. Так и норовите себя пиявками обложить. А того не понимаете, что не всегда от чистки крови польза бывает. Молодой человек и так истощен нервными припадками, а тут ему еще и кровь отворяют».
Земляникина тотчас же принялась хлопотать над Безбородко, старательно и самолично врачуя его, как прописал доктор. Вскоре Иван пришел в себя и стал узнавать не только окружающих, но и интересоваться, что происходит вокруг него. Именно тогда его со всеми предосторожностями перевезли в подмосковное имение Земляникиной, и там стал он, отрезанный от всего мира, поправляться. Неусыпное внимание и бесконечная любовь, коей окружила Ивана Аделаида Павловна, травы, прописанные доктором, а также длительные пешие прогулки и вообще постоянное пребывание на лоне природы сделали свое дело. Безбородко стал быстро поправляться. Петербургская бледность постепенно уступила место румянцу, столь характерному для жителя среднерусской полосы. У Ивана появился аппетит, а после возникло желание помочь вдове поправить несколько запущенное хозяйство. Аделаида Павловна не могла налюбоваться на Ивана, который в высоких сапогах и белой косоворотке ходил около рабочих и деловито наблюдал, как те чинят флигель и перекрывают кровлю крыши. Земляникина даже слышала, как Безбородко переругивался со старшим кровельщиком по поводу экономии железа.
«Пресвятая Богородица, благодарю тебя! — страстно взмолилась купчиха-миллионщица, благодарно возведя глаза к небу. — Наконец-то хозяин в доме объявился!»
А однажды Иван еще более порадовал Аделаиду Павловну. Обыкновенно по вечерам молодой человек и вдова сидели у самовара в небольшой, но чрезвычайно уютной гостиной и разговаривали. После Иван читал что-нибудь вслух, а Земляникина слушала. И вот как-то вечером Безбородко выбрал для чтения только что присланные из Москвы вместе с нарочным, специально посылаемым за книгами, не любимого купчихою Бальзака, а доселе неизвестного ей Вильяма Шекспира.
«Что сие?» — поинтересовалась она.
«Это, Аделаида Павловна, прекрасная драматическая пьеса „Ромео и Джульетта“. О любви», — уточнил молодой человек и принялся читать.
Сначала Земляникина слушала настороженно. Никогда ранее ей не доводилось читать пьесы, а только видеть их поставленными на сцене, поэтому чтение Ивана казалось ей чем-то необыкновенным. Затем Аделаида Павловна настолько втянулась, что охотно согласилась на предложение Ивана, дошедшего до сцены признания Ромео в любви к юной Джульетте, прочитать сцену в лицах. Земляникина и Иван сели бок о бок и принялись сначала тихо, а затем все громче и выразительнее читать: молодой человек за Ромео, а купчиха за Джульетту. И настолько это у них натурально получилось, что в один момент они, почувствовав непреодолимое влечение, сцепили руки. Словно молния ударила в пальцы, пробежала по ладоням и выскочила в самом сердце. Одновременно прервав чтение, они посмотрели друг дружке в глаза и поцеловались. Это был самый нежнейший поцелуй, какой только бывал у Аделаиды Павловны. Он длился, казалось, бесконечно долго. Иван чувствовал, как сладостный мед проникает в него, растворяясь и опутывая некогда мятущееся сердце тяжелой липкой оболочкой, закрывшей его от жизненных тягот, к которым сердце молодого человека всегда было особенно чувствительным.
В начале мая, когда природа принялась окончательно цвести после зимней спячки, Земляникина заметила, что Ивану стало немного скучно вдали от общества, от городской суеты. И тогда Аделаида Павловна решила вывезти молодого человека в Москву, дабы немного развлечь его. Сама она частенько уезжала из имения по делам, но всегда возвращалась, пусть даже и поздней ночью, обратно, никогда не оставляя Ивана без присмотра. Сам же Безбородко ни разу, как приехал в имение, не уезжал из него.
Ранним воскресным утром коляска, запряженная на английский манер парой лошадей, подъехала ко входу. Аделаида Павловна и Иван, одетые в легкие летние платья, вышли и уселись в нее.
— Ну, миленький мой, в Москву, — весело сказала купчиха, глядя на Ивана.
— В Москву! — откликнулся тот, так же весело и беззаботно улыбаясь.
Коляска быстро покатила по дороге меж лугов и полей, лишь изредка углубляясь в небольшие березовые рощицы. Уже с утра парило.
— Видимо, быть грозе, — констатировал молодой человек.
— Да, вероятно, — согласилась с ним купчиха-миллионщица. — Хочу тебе новомодную диковинку показать, миленький мой, — гордо сверкая глазами, сказала Земляникина. — Ныне привезли из Германии. Фотография называется. Открыли на Лубянской площади напротив фонтана салон, где можно сделать фотопортрет. Как было бы замечательно нам с тобою портрет этот самый от фотографии получить. Говорят, будто на фотографическом портрете люди как нарисованные. И все четко так, сидят, будто живые. Правда, замечательно?
— Правда, — с улыбкой согласился Иван, ослабляя шейный платок. — Только очень уж парит. Не избежать нынче грозы, — озабоченно проговорил он, с беспокойством поглядывая на небо, в котором не было ни единого облачка.
— А это в Москве всегда так в мае делается, — отмахнулась Земляникина. — Как май, значится, так жди грозы.
Вскоре коляска, проехав Тверскую заставу и обогнув Триумфальные ворота, пошла кружить по Садовому кольцу, подбираясь к самому центру Москвы, к Лубянской площади. Немного проплутав, а потом еще промчавшись вдоль бульваров, Иван и Земляникина подкатили к недавно открывшемуся фотографическому салону. Безбородко помог даме выйти и галантно открыл перед ней стеклянную дверь. А навстречу уже спешил ловкий малый, подстриженный и причесанный под «француза».
— Просим, просим. Только вас и ждали-с, — скороговоркою пропел он, распахивая перед пораженными Аделаидой Павловной и ее спутником широкие двери в огромный зал.
Посреди зала стоял на треноге удивительный инструмент, именуемый фотографическим аппаратом. К гостям вышел мастер фотографического портрета, месье Жорж, молодящийся господин, одетый с иголочки. Он усадил пару в удобные кресла, стоявшие перед треногой с инструментом, велел малому принести кофе, а сам начал долго выбирать позы, затем освещение, а после еще и настраивать свой удивительнейший аппарат. В течение этого времени Иван и Аделаида Павловна должны были сидеть неподвижно. Зато потом за терпение они были вознаграждены кофе и пирожными.
Когда пара вышла из новомодного салона и уселась в коляску, Аделаида Павловна приказала ехать обедать. Обедали в трактире Гурина, что на Охотном ряду. Это был старинный трактир, открытый еще в начале века, в котором все блюда были исключительно русские и обильно-сытные. Оттого-то трактир Гурина столь славен был среди купечества, гулявшего в нем с утра до ночи. Земляникину в прошлые годы частенько водил в этот трактир покойный муж, считавший, что нет ничего важнее для делового человека, чем плотный обед в обществе. Иван отметил про себя, что многие присутствующие в трактирном зале были знакомы Земляникиной.
Едва пара уселась за стол, как откуда-то ни возьмись к Аделаиде Павловне подошел высокий и плотный молодой мужчина с лихими вихрами.
— Мое почтение, — поклонился он сначала удивленному Безбородко, а затем и купчихе-миллионщице.
— А, Фролушка, здравствуй, здравствуй, — искренне обрадовалась встрече со старым знакомым купчиха. — Вот прошу любить и жаловать, Иван Иванович Безбородко, — отрекомендовала она сидевшего напротив Ивана. — Мой петербургский хороший знакомый.
Тот смутился. Он не был никем для купчихи, да и званий не имел. Аделаида Павловна даже не могла прибавить к нему никакой рекомендации, там, купец, или же тайный советник, или, на худой конец, студент. Однако каково же было Иваново изумление, когда малый с нахальными вихрами страшно обрадовался, услышав его имя. Он повернулся к Ивану, всплеснул руками и воскликнул:
— Как? Неужели это вы? Вы — Безбородко? Тот самый Безбородко Иван Иванович? Да, это именно вы! — решительно заявил он.
— Да, — ничего не понимая, принужден был согласиться с ним Иван. — Это действительно я.
— Вы ничего не подумайте, что я как-нибудь хочу вас обидеть, — тут же смутился собственным словам малый с вихрами. — А кстати, совершенно запамятовал представиться. Помещик Залежев. Фрол Фролыч Залежев.
Малый отошел на шаг и глубоко поклонился. Затем безо всяких церемоний присел за стол. — Мне столько про вас рассказывали. Я все-все о вас знаю.
— Как же это? Откуда? — изумился еще более Иван.
— Нет-нет, ничего такого, — замахал руками Залежев и позвал щелчком пальцев полового.
На зов прибежал отрок в белоснежной рубахе навыпуск.
— Давай, накрой на стол. И чтобы все было. И быстро! — пришпорил его помещик, махнув отроку вдогонку, и продолжил: — Да-да, не удивляйтесь. Просто один господин чрезвычайно интересуется вашим делом, а потому ставит меня в непосредственную известность.
Слова Залежева были столь загадочными, что Аделаида Павловна сильнейшим образом забеспокоилась:
— Фролушка, что же это такое, а? Ведь Иван Иваныч уже столько пострадал, а ты еще ему такое говоришь. Да побойся ты Бога, Фрол Фролыч, нехорошо так-то говорить. Что за господин, какой еще господин? И чего ему надобно от Иван Иваныча?
Залежев сильно скосил глаза в стороны, пытаясь углядеть, не подслушивают ли их с соседних столиков, а затем только заговорил:
— Нет никакого беспокойства. И не может его быть с вашей стороны, глубокоуважаемая Аделаида Павловна, потому как господин этот уже помог однажды Ивану Ивановичу в неприятности, в которой тот оказался по своей же собственной воле. Поэтому ничего плохого нету в том, что ныне этот самый господин следит за своим, можно сказать, крестным братом и желает ему помощь оказать в дальнейшем.
— Какими вы все-таки загадками говорите, Фрол Фролыч, — заметил Иван, сильно моргая от волнения длинными, почти женскими ресницами. — Я что-то не припоминаю крестного брата, о котором вы говорить изволите.
— Да, Фролушка, что-то ты сильного туману напустил, — вставила Земляникина. — Ты уж если начал говорить, то говори подробно или же совсем не говори ничего, а то мне уже так-то с твоих недомолвок страшно стало.
Залежев еще сильнее завертел головою, стараясь усмотреть где-нибудь тайного шпиона, подслушивающего их разговор, но, не найдя оного, сказал:
— Как же не помните своего крестного брата, Иван Иванович? А вот крестик на вас серебряный, не его ли будет?
Иван вытащил из-за пазухи крестик и тут же вспомнил, о ком говорит помещик с лихими вихрами.
— Так это же Серафим Колобродов! — воскликнул он.
— Тише, умоляю вас, тише, — зашипел на него Залежев. — Не кричите вы так.
— А что такое? — шепотом спросил Безбородко. — В чем причина таковой таинственности?
— А в том, сударь вы мой, — совсем как станционный смотритель, обратился к нему помещик, — что ныне господин Колобродов является величайшей магической фигурой, какая есть ныне на земле…
Его внезапно прервал отрок, принесший к столу огромный поднос, с коего принялся расставлять самые различные закуски: икру зернистую, икру паюсную ачуевскую, груздочки из бочки, белорыбицу, белугу холодную, осетринку с хреном. К закуске на столе выстроились запотевшие графины со слезою, в которых плескались разные смирновские водки. Увидав все это великолепие, помещик жадно всхлипнул и даже на время забыл о взволновавшем присутствующих разговоре.
— Давайте, Аделаида Павловна и Иван Иванович, выпьем за такую случайную, но в то же время удивительную встречу, — предложил Залежев. — Как говорит Серафим Искатель, в жизни все не случайно. Вот и наша встреча таковой только кажется, а на самом деле звезды все предугадали и предусмотрели. — Залежев опрокинул в себя рюмку и закусил осетриной с хреном. — И Серафиму Искателю подсказали. А уж он мне сегодня и говорит: «Шел бы ты, Фрол, в трактир». Как в воду глядел!
— А почему вы, Фрол Фролыч, Колобродова все время называете искателем? — поинтересовался у помещика Иван.
— Да потому что, сударь вы мой, мы ныне с Серафимом Искателем занимаемся удивительнейшим делом, — сообщил тот. — Слышали ли вы о погибшей Атлантиде?
— Конечно. Колобродов о ней упоминал.
— Так вот. Мы с Серафимом теперь ее ищем. Серафим Искатель готовит поход за нею, так как истинный путь к Атлантиде знает. Ну а я по мере сил и возможностей ему помогаю, — скромно добавил Залежев. — Я тут, Аделаида Павловна, получил от казны сполна откупные, так теперь при больших деньгах, а потому решил стать деловым и вложить их в выгодное предприятие. А чего уж выгоднее, чем у погибшей империи все ихнее богатство забрать. И ведь никому оно не принадлежит, значит, по судам не затаскают, — рассудительно заметил помещик.
— А почему этот твой Серафим Искатель наблюдает за Иван Иванычем? — все еще продолжала беспокоиться Земляникина.
— Да потому что он такой человек, Аделаида Павловна, что не может бросить товарища в беде! Да и дело у Ивана Ивановича уникальнейшее. Впрочем, чего же это я! — звонко хлопнул себя по лбу Залежев. — Серафимушка-то вам так рад будет, ежели я вас сей же час к нему представлю. Поехали? Поехали, Аделаида Павловна? Иван Иванович, не упрямьтесь, сделайте одолжение.
Иван и Земляникина поневоле принуждены были уступить такой настойчивости. Помещик тотчас же подозвал полового, сунул ему пачку ассигнаций, не считая, и проводил пару до стоявшей у входа в трактир великолепной коляски на рессорах.
— Вмиг домчимся! — всю дорогу вещал он. — А как обрадуется Серафимушка! Ух как он вам, Иван Иванович, обрадуется! И Аделаиде Павловне, разумеется, тоже.
Коляска остановилась перед парадным подъездом небольшого особнячка, что располагался на Большой Бронной. Было заметно, что особнячок совсем недавно перекрашивали, причем ныне он стоял в удивительном красном цвете, каковой был нехарактерен для особняков. Когда Иван заметил это Залежеву, тот пояснил, что это Колобродов посоветовал так покрасить.
— И цвет, говорит, правильный, и в Москве сильно приметный. Для отличия.
Залежев три раза коротко дернул за шнурок колокольчика, а затем после паузы еще два раза. Дверь тотчас же отворилась, пропуская хозяина и его гостей в темную прихожую.
Безбородко и купчиха-миллионщица шли следом за помещиком по длинным коридорам с окнами, плотно занавешенными темными шторами, и удивлялись, оглядывая дивную обстановку особнячка. Было таинственно и пугающе темно. На стенах висели картины, изображающие тайные символы, на полу кое-где мелом были начертаны магические знаки. Пройдя весь первый этаж, Залежев со свечою в руке открыл дверь, ведущую на лестницу в подвал.
— Здесь, — коротко сказал он и первым начал спускаться.
Иван шел следом. За ним следовала Земляникина, держась за руку Безбородко.
В подвале было еще более таинственно, но зато тут всюду горели свечи. Свечи стояли на полу, на многочисленных бронзовых канделябрах, на выступах в стенах. Наконец хозяин подвел гостей к небольшой дверце с нарисованной на ней красной краской звездой и три раза сильно стукнул кулаком.
— Вводи, — грозно ответили ему из-за двери.
Залежев открыл дверцу и пропустил Ивана и купчиху вперед.
Посреди комнаты стоял стул, более напоминающий трон, на котором сидел бывший станционный смотритель Серафим Колобродов. Он был все в той же душегрейке, как и на станции, и в той же рубахе, только вместо валенок на ногах его красовались новенькие сапоги, сшитые, по-видимому, лучшим мастером Москвы.
— Доброго вам здоровья, — приветствовал Колобродов вошедших. — Вот, сударь мой, мы снова и свиделись, — обратился он к Ивану. — Прошу садиться.
Безбородко и Аделаида Павловна уселись на лавку, что стояла напротив трона, накрытая огромной шкурой медведя. Залежев, чрезвычайно довольный собою и своей ловкостью, уселся в сторонке.
— Следил я за вами, Иван Иванович. Уж не обессудьте, но только мне еще тогда граф Драчевский показался не тем, за кого он себя выдает, — сказал Колобродов.
Внутри Ивана все похолодело, а в сердце укололо сильно-сильно, да так, что он даже вздрогнул и скривился от боли. Купчиха, заметившая это, забеспокоилась.
— Нет, не уйти вам, сударь мой, от судьбы, — также заметив боль, сочувственным тоном сказал Серафим. — А судьба ваша в том, Иван Иванович, чтобы остановить страшный путь, коим следует исчадие ада, именуемое графом Драчевским.
Безбородко тихо охнул и тяжко вздохнул.
— Ну что же вы такое говорите, сударь! — воскликнула купчиха-миллионщица. — Как же можно больного человека на такие мучения снова посылать. Стыдно! Стыдно, сударь.
Тут Аделаида Павловна закрыла свое лицо руками и тихонько заплакала. Она поняла, что все усилия пропали даром, потому что ее возлюбленный уже более не слушает увещеваний, а внимает одному лишь бывшему станционному смотрителю, говорившем с ним о навязчивой идее. Уже сколько месяцев, как не вспоминал Иван о страшном графе и своей бывшей невесте Лизоньке, что, казалось бы, совершенно забыл в Москве о петербургских событиях, но стоило ему о них напомнить, как все воспламенилось в душе молодого человека, и каждая клеточка затряслась от нервного трепета. Огромными блестящими глазами глядел он на сидевшего перед ним Серафима Искателя и внимал.
— Внимайте же, внимайте, сударь вы мой! Слышали ли вы когда-нибудь сказ о Синей Бороде? — спросил Ивана Колобродов. — Был такой господин в Европе, который из раза в раз женился. Сказ донес до нас только лишь одну сторону, но я, наблюдая за графом, докопался до другой стороны. Синяя Борода убивал своих жен одну за другой, и от этих злодеяний у него вырастала синяя борода. Точь-в-точь как у нашего графа Драчевского. А выбирал европейский господин девиц все более молодых да здоровых. И вот выбрал он себе как-то раз одну девицу в новые жены и после свадьбы передал ей ключи от всех дверей, ведущих во все комнаты своего дома. Только лишь в подвал запретил заходить.
Услыхав про подвал, купчиха отняла от лица ладони и с испугом огляделась вокруг.
— Когда господин уехал по делам, девица, понятное дело, тут же устремилась в подвал. И там она обнаружила всех пропавших жен Синей Бороды, высушенных, словно мумии. И тут же вернулся господин, который обнаружил, что тайна его раскрыта. Он заковал жену в кандалы и приковал к стене, как всех предыдущих жен. Более о ней никто не слышал. Вот, вкратце, сказ о Синей Бороде, — сказал Колобродов. — Теперь же посмотрим на это с другой стороны. Ведь господин сей был уже несколько раз женат, стало быть, знал уже женскую любопытствующую натуру. Зачем же, спрашивается, ему было еще более подогревать интерес новой жены к подвалу, если только не со злым умыслом?
— Ведь мог же он просто не давать жене ключ от подвала, и ничего бы не случилось, — вставил из своего угла Залежев.
— Да, мог, — через силу втянулась в разговор Аделаида Павловна.
— Значит, хотел этот самый Синяя Борода, чтобы вошла его новая жена в подвал. На это же указывает и тот самый факт, что господин уехал и тотчас же вернулся обратно в дом. Как будто знал, что все так произойдет и его секрет будет раскрыт. Теперь пойдем далее, — сказал бывший станционный смотритель.
Иван слушал его с чрезвычайным вниманием, подставляя в уме рассказанное к виденному и сравнивая графа с Синею Бородою.
— Посмотрим на самого господина. Его синяя борода — это борода иссиня-черная, словно вороново крыло. А еще более ее оттеняет бледная кожа. Дополнением могут служить блестящие глаза.
— Точно граф, — прошептала купчиха, невольно сжимая в руках юбку и с испугом слушая Колобродова.
— Такой вид обыкновенно бывает у вурдалаков. У вампиров, что кровь сосут. Значит, наш Синяя Борода и есть самый настоящий вампир, — заключил Серафим Искатель, пытливо глядя на Ивана, на чьем лице играли красные пятна, как это обычно бывает при сильнейшем волнении.
— Не иначе как вампир, — вставил Залежев.
— Да и тела бывших жен, ведь это же не прах, не кости, а высушенные мумии. Вампир выпил из них всю жидкость. Когда из тела вывести всю жидкость, то тело засыхает, а не разрушается, — объявил бывший станционный смотритель. — Точно так же поступает со своими женами и наш граф. Я навел о нем кое у кого справки. В первый раз он женился на княжне Долгоруковой, кою звали Лизою, шестнадцать лет назад. Об этом конечно же уже успели позабыть, что было только на руку графу, однако ж молодая жена скоропалительно умерла вроде как от сердечного приступа.
— Граф говорил, что сам довел ее до смерти, застыдив за супружескую провинность, — тихим, надломленным голосом сказал Иван.
— Именно! Именно что довел! — воскликнул Серафим Колобродов. — Он сам же создал ей такие условия, при которых она стала в полной его зависимости. А уж он-то и воспользовался этим и испил от ее крови сполна. То же самое произошло и со второй его женою, с Лизаветой Троекуровой, за которую он еще и приданое получил весьма приличное. Нынче же новая жертва находится в его власти! — громким голосом возвестил, вставая со стула, Серафим. — И эта жертва — Лизавета Мякишкина!
Безбородко тоже вскочил со скамьи. Колобродов подошел и обнял молодого человека.
— Идите, сударь вы мой, остановите исчадье ада, пока не поздно, — со значением сказал он и перекрестил Ивана.
Тот кивнул головой и повернулся к купчихе.
Аделаида Павловна, все еще сидевшая на скамье и завороженно смотревшая на Серафима Искателя, перевела взор свой на возлюбленного.
— Иди, Ванечка, видать, такая у тебя судьба, — покорно сказала она.
— Я остановлю графа, — тихо, но чрезвычайно твердо сказал Иван и попрощался с бывшим станционным смотрителем.
Безбородко подал руку купчихе, помог ей встать, и они вместе вышли из странного красного особнячка, препровождаемые Залежевым.
— Удивительная судьба, удивительная, — шептал помещик, махая вслед уезжавшей коляске.
Коляска покатила на вокзал. Где-то вдали уже громыхало. Иван всю дорогу молчал, постоянно задирая голову и оглядывая небо.
— Вот и гроза, — сказал он, подъезжая к зданию вокзала.
— Это хорошо, что в дождик уезжаешь, — плача, заметила купчиха. — Это к счастью. Ванечка, миленький ты мой, как же я без тебя буду-то? — воскликнула она, когда Иван вышел из коляски. — Ну, Бог с тобою, иди, иди, не оглядывайся.
Безбородко молча кивнул и вошел в здание вокзала.
Глава семнадцатая
Паровоз медленно и величаво въехал в вокзал, обдавая утренний сумеречный воздух столицы огромными облаками дыма. Пассажиры, позевывая и ежась от холода, сходили с чугунных подножек и сразу же торопливо устремлялись по своим неотложным делам. Столица! Тут без суеты никак нельзя. Помпезный Петербург требовал не только чинопочитания, но и деятельности. Город как строился для Руси-матушки необыкновенно быстро, так и жизнью кипел необычайной.
«В Петербурге-то на полатях уж не полежишь, бока на печи не погреешь», — говаривали приезжие со всех концов Российской империи.
Безбородко любил паровозы, любил путешествовать по железной дороге. Ему хорошо спалось и дивно смотрелось в окно на проплывающие мимо забытые Богом полустанки и небольшие деревеньки, где вечерами можно было рассмотреть огоньки свечей, но чаще бедняцких лучин. Эти самые огоньки были такими родными и уютными, что у молодого человека от их вида щемило сердце. Но лучше всего Безбородко спалось при мягком покачивании вагона под стук колес. Он так и проспал бы конечную станцию, но кондуктор в форменной куртке заранее предупредил его о прибытии в столицу. Иван потянулся, встал с постели и почувствовал, что не просто отдохнул, но готов к тяжкому бремени боя, кое он взвалил на себя в Москве в маленьком особнячке на Большой Бронной, пообещав бывшему станционному смотрителю Серафиму Колобродову, помещику Залежеву и купчихе-миллионщице с золотым сердцем Аделаиде Павловне Земляникиной остановить ужасного вурдалака.
Однако прекрасное расположение духа разом улетучилось, едва молодой человек сошел с паровоза и ступил на столичный тротуар. Кругом него кружили клубы паровозного дыма, смешанного с извечным петербургским туманом, имеющим какую-то свою, отличную от других городов, затхлость и запах. Все это давило и принижало Ивана. Ужасное предчувствие разом наскочило на грудь и залихорадило тело.
Безбородко с непривычки закашлялся, достал и вытер губы белоснежным носовым платком, перекинул маленький чемодан из одной руки в другую для уверенности и направился нанимать извозчика. Уже через час он сидел в гостиной добрейшей тетушки Аглаи Ивановны, а прислуга Дуня, крепкая, высокая баба, торопливо накрывала на стол.
— Да что же это, Ванюша, ей-богу, не пойму тебя? — уже в который раз восклицала тетушка Безбородко, пытливо глядя на племянника, одетого, по ее выражению, «будто самый записной франт». — Чего ты вдруг вернулся? Аль не понравилась купчиха? — со все возрастающей тревогой спросила она.
— Нет, тетя, все хорошо. Это Аделаида Павловна меня сама сюда послала, — успокоил Аглаю Ивановну молодой человек. — По делам я приехал. По делам.
— А, — протянула успокоенная тетушка. — Тогда конечно, тогда все понятно. Ну и хорошо. И хорошо, что приехал. И хорошо, что при делах. Как, думаешь, жениться на Аделаиде-то Павловне? — хитро прищурив глаз, не утерпела и спросила она.
Иван только плечами пожал.
— Так-то тоже нехорошо, — принялась поучать его тетушка. — А то еще слухи пойдут всякие.
— Какие слухи? — преувеличенно беспокойно спросил Безбородко.
— Ну разные такие слухи, всякие. Про тебя и про Аделаиду-то Павловну. Да что ты ко мне пристал словно банный лист со своими слухами! Ко мне, кстати говоря, Софья Семеновна на днях заходила, — ловко перевела она тему разговора. — Вместе с товарищем твоим, этим лохматым, художником.
— С Ломакиным, — обрадованно подсказал молодой человек.
— Именно с ним! Бедняжечка Сонечка уж совсем с ног сбилась доставать из долговой-то ямы своего папеньку. Но говорят, что его превосходительство ныне уже сам выходит.
— Как выходит? — не поверил Иван. — Так что же я! — захлопотал он, вскакивая со стула. — Что я тут сижу. Надо бежать. Тетушка, я к Гавриловым побежал, — крикнул Иван, на бегу натягивая пиджак и выскакивая из квартиры.
— Вот неугомонный, — заметила ему вслед Аглая Ивановна. — Купчиха-то Земляникина… — обратилась она к вошедшей Дуне с неизменным спутником своим — самоваром.
— Ну, — низким голосом поддакнула, уставившись на хозяйку, Дуня.
— Ванюшу в столицу по делам послала, — продолжала со значением в голосе тетушка Безбородко.
— Ну, — снова повторила монотонно прислуга.
— Да ну тебя, — отмахнулась от нее Аглая Ивановна. — Только и знаешь, что мычишь, как корова. — Она высунулась в окно. — Ваня! Тебя к ужину-то ждать? Аль нет? Что?
— Нет, не ждите! — крикнул в ответ, садясь на проезжавшего мимо свободного извозчика, молодой человек. — Гони на Сенную площадь, — приказал он.
Извозчик щелкнул вожжами по крутому крупу лошадки, и та скоро побежала по улице Сенной. Туман потихоньку рассеивался, а с ним рассеивалась и тоска на душе, Ивана и то нехорошее предчувствие, которое овладело им на перроне вокзала.
Генерал уже вернулся домой. Иван застал его сидящим в кругу семейных и друзей и удивительно счастливым. Старичок чрезвычайно похудел в долговой яме, скорее от тоски, нежели от голода, так как Сонечка каждый божий день таскалась через весь город с большой корзиною съестного, хотя в тюрьме генерала кормили. А кроме того, у генерала, по наблюдению Безбородко, прибавилось седых волос на голове и в усах. Да и взор стал какой-то тоскливый, хотя сейчас он выглядел вполне счастливым. Что-то неуловимое, но ужасно печальное таилось в глазах генерала, как это обычно бывает у людей, долговременно принужденных сталкиваться с вопиющей несправедливостью в отношении самих себя. Это была не пустота, каковая обыкновенно отличает глаза каторжан, а обреченность. По таким взорам сразу же становится ясно, что такое сила власти, которая одним взмахом своим может раздавить человека ни за что ни про что.
— А, Ванечка! — вскричал генерал, чрезвычайно обрадованный приходом бывшего «письмоводителя». — Входи, входи!
Безбородко вошел в гостиную, в которой на диване в самом центре сидел только что вернувшийся из баньки Гаврилов. Подле него сидела дочь Софья и не могла наглядеться на генерала. По другую сторону сидел, хотя самым краешком, старый камердинер. Подле у стола стоял Ломакин, который, по всей видимости, успел помириться с Сонечкой. Он от души сердечно пожал товарищу руку. В другом конце стола сидел молодой адвокат Петр Козьмин. Однако он куда-то сильно торопился, а потому, едва Иван вошел, адвокат тут же попрощался и убежал вон из квартиры.
— Как хорошо дома, — с чувством произнес Гаврилов, принимая от сидевшего подле него с подносом камердинера рюмочку водки. — Спасибо, Петруша.
— Как же вам удалось? — обратился Иван с вопросом к счастливой Софье. — Неужто апелляция была?
— Да нет, какое там, — отмахнулась та. — Апелляцию-то еще и не начинали рассматривать. Уж Петр Александрович, адвокат наш, что только что вышел, как ни торопил, как ни взывал поскорее решить это дело, все шло своим чередом. От инстанции к инстанции.
— Неужто с графом расплатились? — изумился Безбородко.
— Господь с вами, Иван Иванович! — воскликнула Сонечка. — И не думали. Да и денег-то у нас таких нет. Просто внезапно граф сначала исчез, а затем вообще перестал кормовые деньги вносить в долговую яму за батюшку.
— У них там, оказывается, — подхватил рассказ генерал, — ежели кредитор за должника перестает платить, то должника отпускают. Вот и меня таким макаром отпустили. Сижу я сегодня утром, только побрился казенною бритвою, мне ее караульные дают, хорошие солдаты, как вдруг входит начальник тюрьмы и объявляет: «Вы, ваше превосходительство, ныне на волю выходите. Господин Драчевский, ваш кредитор, не внес ныне за вас деньги на пропитание. Согласно закону, мы не имеем права вас более задерживать. Всего вам наилучшего, и простите великодушно за причиненные неудобства».
— К папеньке все там хорошо относились, — не удержалась и вставила Софья, с любовью глядя на отца.
— И вот я здесь, — завершил генерал.
Иван некоторое время молча с недоумением смотрел на него.
— Так Драчевский пропал? — несколько растерянно спросил он.
— Уж не знаю достоверно, но пропал, — согласно закивал головою Гаврилов.
— Лучше бы он совсем сгинул! — с чрезвычайной жестокостью в голосе воскликнула Сонечка, сжимая руки в кулачки.
Иван повернулся к Ломакину:
— Что, действительно пропал?
Родион пожал плечами:
— Исчез. Нет его нигде. Раньше, сразу после женитьбы, с молодою женой частенько на балах бывал и в светских хрониках мелькал, а как весна наступила, то и пропал. Софья Семеновна верно заметила, словно бы сгинул.
Безбородко почувствовал, будто огромная глыба, которую он добровольно взвалил на себя в подвале странного особнячка на Большой Бронной в Москве и которая чрезвычайно до сего момента давила его неимоверной тяжестью, вдруг упала.
— Господи, — сильно вздохнул он всей грудью. — Ну и слава богу. А что же сталось с Лизою? — спросил Иван у Ломакина.
Тот только плечами пожал.
— Что с Лизонькой? — с жалостью повторил он вопрос, обращаясь к генералу и Софье.
Те тоже ничего не могли сказать ему. Сонечке стало так жалко несчастного Ивана, что она встала, подошла и нежно погладила его по голове. Молодой человек через силу благодарно улыбнулся ей.
— Да чего уж там. У вас вон какая радость, а я вам кручину принес. Мне, ваше превосходительство, очень радостно оттого, что вы наконец-то вернулись домой, — искренне признался Иван.
— Спасибо, спасибо, дружочек, — заулыбался в ответ генерал, страшно довольный своим возвращением.
Внезапно сильный трезвон колокольчика разлетелся по квартире. Все присутствующие одновременно нервно повернули головы в направлении коридора, а Гаврилов вздрогнул и откровенно перепугался.
— Кто бы это мог быть? — заволновалась Софья.
Камердинер поднялся и зашаркал открывать дверь. Остальные взволнованно ожидали, кто же это потревожил своим приходом спокойствие, недавно вернувшееся в дом генерала Гаврилова.
Внезапно тишину разорвало восклицание верного слуги генерала, как и два с половиною месяца назад:
— Не пущу! Не пущу! Не смеете так над человеком издеваться!
Генерал охнул и схватился за сердце. Сонечка кинулась к нему. Ломакин бросился к самовару за водой. Иван застыл на месте, не в силах пошевелиться. Давешнее ужасное предчувствие, которое навалилось на него на вокзальном перроне, вновь нахлынуло на молодого человека со всей своею жуткой обреченностью.
Двери распахнулись. Пред испуганными домочадцами и гостями генерала предстал пятившийся спиною старик камердинер, раскинувший руки и загораживающий проход в гостиную приходившему в прошлый раз приставу и двум огромным жандармам при саблях. Камердинер, не в силах сдерживать более давление напиравших жандармов, вскрикнул и упал на пол. Жандармы обошли бывшего честного солдата, до конца защищавшего своего командира, и надвинулись на Гаврилова, сидевшего на диване и испуганно глядевшего на них слезящимися глазами.
Иван смотрел на Гаврилова и не верил, тот ли это бодрый генерал в отставке, что в молодости бесстрашно ходил с саблею наголо на турок в атаку, своим примером побуждая отступающих солдат идти за своим командиром. Перед ним вместо храбреца, даже в пору своей старости боевого и бодрого, сидел дряхлый робкий человечек, испуганно пялившийся на власть имущих.
Гаврилов еще более сжался в комочек, трясясь всем телом.
— Не хочу, — прошептал он. — Не хочу туда снова.
Софья обхватила батюшку руками и по-матерински прижала к себе.
Ломакин, стоявший подле генерала со стаканом, внезапно взмахнул рукой и выплеснул из него воду прямо на мундиры жандармов.
— Прочь! — страшно крикнул он. — Пошли прочь! Не сметь!
Жандармы зачертыхались и остановили свое медленное наступление. Они походили на двух быков, чьи глаза налились от злобы красной кровью, а оттого они перестали видеть все вокруг и преисполнились неимоверной злобы. Жандармы так же неторопливо двинулись на Ломакина.
Пристав, помогавший камердинеру подняться на ноги, окликнул их:
— А ну стой. Вы, ваше превосходительство, уж извините нас, но у меня приказ.
Пристав растолкал жандармов и протянул Гаврилову бумагу.
— А вы, сударь, — обратился он к Ломакину, — поставьте-ка на стол стакан. А не то я вас велю арестовать как оказывающего сопротивление при аресте. Я ваши чувства целиком и полностью понимаю и разделяю, но сегодня днем граф Драчевский самолично приехал к начальнику долговой тюрьмы и внес кормовые деньги. Так что, ваше превосходительство, я вас должен вновь арестовать и препроводить обратно в тюрьму, — извиняющимся тоном обратился он к генералу.
Тот мелко задрожал всем телом.
— Не надо, — произнес Гаврилов так жалостливо, что из глаз Сонечки поневоле полились слезы.
— Господи, прости, — произнес пристав, подавая генералу руку и помогая ему подняться с дивана. — Поедемте, ваше превосходительство, очень вас прошу. И не держите на меня зла. И вы, барышня, если хотите, можете папеньку вашего проводить. У нас в коляске места хватит, — обратился он к плачущей Сонечке.
Иван неожиданно подошел к приставу и сказал:
— Простите, сударь, а вы уверены, что граф самолично деньги привез в тюрьму?
Пристав обернулся и удивленно уставился на молодого человека.
— А как же. Конечно, уверен. Я, сударь, сам видел, как Драчевский приезжал и уезжал.
— Так, значит, граф все-таки в Петербурге, — уверился Иван. — А не подскажете, не оставлял ли Драчевский какого-нибудь адреса. По коему в случае надобности можно было его найти?
— Нет, адреса он не оставлял, — отрицательно покачал головою пристав и испытующе поглядел на Безбородко. — Знаете, молодой человек, я все понимаю и сочувствую вашему горю, но советую вам не подумавши не делать никаких действий, кои могут повредить графу.
— Каких действий? — сильно смутился Иван.
— Таких, после коих уголовное следствие начинается, — пространно намекнул пристав. — Я ж все понимаю, и мне самому генерал чрезвычайно симпатичен, но от всей души не советую.
Пристав кивнул жандармам и, взяв под руку слабого, точно это был малый ребенок, Гаврилова, которого с другой стороны поддерживала Сонечка, вышел вон из квартиры.
Оставшись с товарищем наедине, так как старик камердинер убрался в свою комнатку оплакивать новый арест хозяина, Иван обратился к Ломакину с просьбой:
— Поможешь мне найти графа?
Ломакин твердо и решительно поглядел на Безбородко и коротко кивнул головой.
— Думаю, нам надобно сначала съездить к нему в особняк.
Товарищи вышли из квартиры, в которой некогда так радостно велись разговоры и даже пелись песни под рояль, стоявший в углу гостиной, и заспешили на Конногвардейский бульвар, где стоял особняк графа. Сначала шли молча, но затем Иван, раздираемый любопытством, спросил Родиона:
— А как живопись? Рисуешь?
Ломакин отрицательно закачал головой и махнул рукой, дескать, и не спрашивай.
— Нет у меня таланта, брат. Нет. И не было. Мастерство, которое ты видел, я развил, а вот талантом Бог обидел. Больно мне, Ваня, в этом тебе признаваться, но так уж получается, что не быть мне живописцем. А маляром быть не хочу.
— Как же ты теперь? — забеспокоился о товарище Безбородко. — Что же делаешь? Сонечка говорила…
— Так, ничего особенного я ныне не делаю, — поспешил оборвать его Ломакин, бросив короткий, но очень выразительный взгляд на Ивана. — А Софья Семеновна иной раз невесть что говорит, а потом сама же и кается, — добавил он для убедительности.
Безбородко и Ломакин подошли к особняку, что стоял около знаменитого на весь Петербург «Дома с маврами». Окна особняка были плотно затянуты портьерами, но кое-где сквозь них пробивался слабый луч света. Иван подошел к двери, глубоко вздохнул и со всей силы задергал колокольчик. Где-то в глубине особняка отозвалось слабое звяканье. Иван обернулся на стоявшего чуть позади Ломакина и еще сильнее задергал. Изнутри раздалось старческое: «Иду, иду».
Дверь распахнулась, и в проеме со свечою в руке показалась старуха, сильно пригибаемая к земле годами. Безбородко и Ломакин опешили, глядя на нее. Они тотчас же узнали в открывшей парадный вход графского особняка старухе привратницу ростовщика Фирсанова.
— Вот те на, — протянул Ломакин.
Глава восемнадцатая
Старуха, ворча, проводила посетителей в небольшой полутемный зал, в коем горела лишь пара свечей, и оставила там одних дожидаться выхода нового хозяина особняка. Молодые люди с удивлением принялись оглядываться кругом, а Безбородко, хорошо помнивший сей зал, когда бывал здесь приглашенный Драчевским, взяв в руки одну из свечей, прошелся взад-вперед, оглядываясь.
— Ну и дела, — изумился Ломакин. — Как все повернулось-то, а, брат?
— Как-то это очень уж странно, что ростовщик к графу переехал, — изумился Иван.
— А чего же тут, судари, странного? — неожиданно раздался из дверей голос Фирсанова.
Молодые люди, не ожидавшие столь скорого появления нового хозяина особняка, одновременно отпрянули и смутились. Ростовщик же, нисколько не смущаясь таковым необыкновенным появлением, вошел в зал, молодцевато поскрипывая прекрасно изготовленными точно по ноге сапогами, по всему видать, очень дорогими. Вообще же Безбородко и Ломакин обратили внимание, что Гаврила Илларионович внешне сильно изменился. Он остриг свою бороду и совершенно обрился, сменил нарочито купеческий наряд на благородный английский костюм с галстуком на шее, а в довершение еще и постригся по последней моде.
— Что, не ожидали меня здесь увидеть? — довольно расхохотался Фирсанов, подойдя и становясь напротив молодых людей.
Те признались, что он прав.
— Теперь это все мое, — раскинув руки, величаво объявил Фирсанов и прошелся по залу, оглядывая цепким взором хозяина свое новое приобретение. — Всего-то с неделю назад сюда въехал. Вы, так сказать, первыми гостями моими будете. Эй, мать! — громко крикнул он в двери. — Тащи шампанского! Сей же час обмоем особнячок наш!
Старуха спешно принесла в зал бутылку шампанского и три старинных хрустальных бокала. Иван с удивлением отметил про себя, что шампанское было тем самым, что пил он на памятном вечере графа. Да и бокалы были с графским вензелем. Безбородко долго разглядывал при слабом свете двух свечей бокал, отчего ростовщик не вытерпел и заметил:
— Да не боись, Иван Иваныч, не отравлю.
— Нет-нет. Это я просто удивляюсь, что и бутылка и бокалы графские, — стал оправдываться молодой человек.
— И бокалы и шампанское графские, — самодовольно подтвердил ростовщик.
А еще сам особняк и все, что в нем имеется, — все это тоже графа. Таков был уговор у нас с его сиятельством. Он когда деньги у меня занимал, то при закладе им особняка я указал, чтобы непременно с обстановкой и со всем, что внутри.
— Как же граф вам особняк-то передал? — не поверил Ломакин. — Он же дело о троекуровском наследстве выиграл.
— И что с того? — нехорошо усмехнулся в ответ ростовщик. — Что к Фирсанову попадет, то непременно его будет. Так-то вот! Ну, други, выпьем за новоселье, — провозгласил он тост.
Все выпили.
Фирсанов прошелся по залу, звонко щелкая каблуками, будто пробуя эхо. Иван поморщился. Ему казалось, что дом какой-то мертвый, и даже эхо звучит, словно бы в доме кто-то недавно умер и тело еще лежит в гробу в другом зале, потому-то так темно и шаги гулко звучат. Безбородко поежился, про себя проклиная прижимистого ростовщика за скупость освещения.
— Так-таки все и оставил? — недоверчиво переспросил Ломакин.
— Все, — убежденно сказал Гаврила Илларионович.
— А сам-то, сам граф куда уехал? — заволновался, вспомнив о цели визита, Иван.
— Сначала он переехал к княгине Долгоруковой, а затем не ведаю, — пожал плечами Фирсанов.
Он снова наполнил бокалы шампанским.
— Здесь я буду свадьбы своим доченькам играть, — неожиданно растроганным голосом провозгласил ростовщик. — Вот тут балы будут. С танцами, с музыкой. А там, в соседнем зале, организуем игру в горочку. — Фирсанов прошелся к дверям, ведущим в соседний зал, и широко распахнул их. — Гулять будем, веселиться будем! — воскликнул он.
Ломакин только головой покачал.
«Ох, не умеет ростовщик веселиться, — подумалось ему. — А ежели и умеет, то как-то так безобразно получается, что уж и не приведи господи побывать на таком-то веселье».
Безбородко, заметив что-то в слабом свете, вошел через отворенные двери во второй зал, в коем Фирсанов решил организовать карточную игру. На полу лежала длинная женская перчатка из белоснежного сукна с переливом, ныне очень модного. Молодой человек поднял перчатку и, помимо воли, прижал ее к лицу, втягивая запахи, которые еще сохранились в ней. Тончайший аромат духов вошел в него, заполняя сердце щемящей болью. Гаврила Илларионович и Ломакин с удивлением и жалостью наблюдали за ним.
— Драчевский переехал к Долгоруковой вместе с женою, — сказал Ивану Фирсанов.
— Почему же он все вам передал, Гаврила Илларионович? — переспросил крайне удивленный Ломакин. — Деньги-то у графа были, и немалые.
Ростовщик некоторое время помолчал, размышляя над сим удивительным фактом, а затем произнес с расстановкою:
— Это все от осторожности. Граф опять собирается за границу уехать, мне так думается. — Тут он бросил короткий и выразительный взгляд на Безбородко. — Вот и держит деньги в наличности. Так-то удобнее, чем в недвижимом имуществе держать. Да, верно, не иначе как за границу уезжает. Чтой-то он недоброе задумал.
Иван, услышав подобные размышления, с беспокойством засобирался уходить.
— Спасибо за угощение, Гаврила Илларионович, — пробормотал он, ища глазами выход.
Ломакин, видя нервозность товарища, тоже поспешил было откланяться, однако Фирсанов задержал его.
— Ты, Родион Ильич, передо мной должок имеешь, — напомнил он художнику. — Так мне его получить охота. Иван Иваныч и сам к княгине дойдет, а ты погодь покамест. Нам с тобою поговорить надобно. Эй, старуха! — зычно крикнул он. — Проводи гостя.
Когда Иван ушел в сопровождении привратницы, Фирсанов некоторое время молчал, пытливо поглядывая на спокойного на вид Ломакина, который, в свою очередь, ломал голову над тем, чего хочет от него хитрый и жестокий ростовщик. Про Гаврилу Илларионовича разные слухи по Петербургу ходили. Знающие люди говорили, что у него должников не бывает, все так или иначе ему долг возвращают, и Фирсанов никогда внакладе не остается и никогда своих должников в долговые ямы не сажает, считая это величайшей глупостью: лишать человека возможности заработать и отдать. Правда, поговаривали еще, что некоторым из должников своих, из тех, что совершенно уж расплатиться не могли, Гаврила Илларионович давал страшные и заведомо невыполнимые задания, оттого-то у него живых нерасплатившихся и не было.
Фирсанов разлил по бокалам остатки шампанского, аккуратно отставил пустую бутылку в сторону, разом преобразившись и приняв деловой вид, сказал, тихо чокаясь с Ломакиным:
— Иной раз приходится делать такое, Родион Ильич, отчего после сильно жалеть приходится. Выпьем, — предложил он.
Ростовщик и художник, люди самых противоположных профессий и пристрастий, дружно выпили.
— К чему вы это, Гаврила Илларионович? — спросил Ломакин.
— А вот к чему. Твой товарищ, Иван Иваныч, ныне бегает, ищет своего обидчика, который у него невесту увел. Расплатиться за обиду желает. А как он требовать расплаты у графа будет? Бог его знает. Полезет на Драчевского с кулаками? — с ехидной улыбкой предположил Фирсанов. — Так ведь граф его просто-напросто выставит вон, а ежели он скандал решит устроить, то еще и полицию позовет. Будете с Софьей Семеновной вместе после папеньки-генерала еще и его навещать в кутузке. И это в том случае, когда его сиятельство не станет звать слуг, а то ведь как оно бывает, слуги-то так поизобьют, что потом по нескольку месяцев такие вот мстители на койках отлеживаются.
Ростовщик перевел дух и продолжил:
— Нет, я не таков. Я действую с умом.
— Позвольте, Гаврила Илларионович, а как вы узнали о Софье Семеновне? — недовольно оборвал Фирсанова художник.
Тот хитро прищурился:
— А я и не только о дочке генеральской знаю, но еще и о том, что ты, Родион Ильич, с Фимкой Крестом водишься. И еще кое с кем. И даже им обещался сделать под заказ «адову машину».
Ломакин сильно поморщился, будто бы от зубной боли.
— Ведь после того, как ты Фимке и его подельнику-убивцу бомбу-то отдашь, так ведь сам себя всю оставшуюся жизнь винить и проклинать будешь, — заметил Фирсанов. — Не для хорошего дела они тебе «адову машину» заказали, а для убийства человека.
Родион Ильич смущенно провел тыльной стороной ладони по лбу и, через силу улыбнувшись, чтобы скрыть смятение, вызванное доскональным знанием ростовщиком его дел, спросил:
— Так, может, вы, Гаврила Илларионович, знаете, кого собираются этою «адовой машиной» убить Фима Крест и Рамазанов?
Фирсанов нехорошо засмеялся. В его смехе было что-то очень уж жуткое, неприятное. Так смеются люди, которые наперед знают, что должно произойти в следующую минуту, но ничего предпринимать не будут, так как это произойдет не с ними.
— Знаю, — твердым тоном сказал он. — Знаю я того, кого убить хотят. Они, разбойники, давно уже к нему подбираются, да все никак подобраться не могут, потому как тот, кого Фимка с Рамазаном хотят укокошить, тоже не лыком шит. Этот человек — я! — внезапно торжественным тоном заявил ростовщик. — Я, я, не сумлевайся, — повторил он, видя, насколько сильно потрясли эти слова Ломакина.
Художник, и правда, был чрезвычайно удивлен и ошеломлен, услышав, что убийцы заказали ему бомбу для Фирсанова.
— Но позвольте, почему же вы? — медленно и неуверенно спросил он. — А не… Не кто-то другой?
— Да потому что помещик Синицын, семью коего убил Александр Рамазанов, мой двоюродный брат! — объявил Фирсанов.
Лицо его мгновенно преобразилось и стало жестким, суровым. Даже сам цвет лица поменялся с землистого на красный, приобретя очертания масок, что недавно выставлялись в музее. Маски эти были привезены с далеких австралийских островов и изображали духов смерти. Они были настолько страшны и зловещи, что дамы непременно падали пред ними в обмороки.
— Но ведь Рамазанов убил семью Синицына, — взволнованным тоном сказал Ломакин. — Зачем же ему еще и вас убивать?
— Да потому что я сам, желая отомстить за брата, хочу убить этого негодяя! — зло заявил Гаврила Илларионович. — Однако, к делу. Тебе, Родион Ильич, Фимка Каин и Санька Рамазанов заказали сделать «адову машину» для моего смертоубийства. Они желают подложить ее в особняк, чтобы уж наверняка извести меня. Ты как мой должник поможешь мне участи, уготованной мне убийцами, избежать. Вместо изготовленной тобою, Родион Ильич, «адовой машины» ты передашь Фимке Каину подделку, что я тебе дам. И совесть чиста, и по закону все. Ну что, согласен аль как? — спросил он несколько нетерпеливым и, как показалось Ломакину, раздраженным тоном.
Художник отвернулся от Фирсанова, чтобы тому не было видно, как улыбка облегчения пробежала по его лицу. Сколько ночей уже Родион не спал, все время думая о заказе каторжанина. Очень уж не хотелось Ломакину делать для Фимы Креста «адову машину». Одно дело изготавливать ее для народовольцев, про которых заведомо известно, что будут метать они бомбу в крайне неприятных людей, к тому ж за идею, а вот с убийцей такой уверенности у художника не было. Родион уже несколько раз откладывал изготовление заказа, ссылаясь недовольному отсрочками Фиме Кресту на сложность доставания некоторых препаратов.
Ломакин тяжко вздохнул, повернулся и спросил только:
— Похожа хоть будет подделка-то?
Фирсанов усмехнулся:
— Лучше не бывает. Значит, по рукам, что ль?
— По рукам.
— Вот это дело, — явно обрадовался ростовщик. — Значится, сейчас пойдешь вот по этому адресочку. — Он достал из кармана клочок бумаги и протянул Ломакину. — Спросишь про яблоки. Так и скажешь: «Я за яблоками пришел». Получишь подделку и сразу же передашь ее убивцам. Посидишь с ними часок, потолкуешь, а затем сразу же ко мне. Все. Прощай, Родион Ильич.
Фирсанов самолично, чего обычно никогда ранее не делал, проводил художника до дверей. Уже в дверях он становился и сказал:
— Сильно ты меня, Родион Ильич, выручаешь. Знай же, что я этого ввек не забуду.
Сказав это, Гаврила Илларионович закрыл за художником двери своего нового особняка.
Иван же Безбородко, едва выйдя на улицу, подивился, как быстро ныне стемнело. Небо будто подменили, и вместо давешнего солнечного дня наступил пасмурный и серый вечер. Впрочем, такая скорая смена погоды была вполне характерна для Петербурга.
Безбородко взял извозчика и отправился на Петербургскую сторону, где проживала княгиня Долгорукова. Всю дорогу Иван придумывал, как ему половчее пройти к княгине. Решив, что наилучшим будет представиться чужим именем, он, постучав в дверь, сказался открывшей ему молоденькой горничной в белом передничке флигель-адъютантом Жоржем Лурье. Горничная, мило улыбнувшись, провела Ивана в приемную и просила подождать. Оставшись один, Безбородко принялся озираться по сторонам, желая во что бы то ни стало проникнуть на второй этаж особняка, где, по всей видимости, и должен обитать граф со своею молодой женой. Однако расторопная горничная вызвала привратника, здоровенного детину, который, войдя в приемную, не спускал глаз с посетителя. Так что идею проникновения Ивану пришлось на время оставить.
Дверь раскрылась, и горничная пригласила молодого человека следовать за нею. Иван шел какими-то нескончаемыми коридорами, все далее и далее углубляясь в огромный дом Долгоруковых. Он совершенно запутался, тем более что горничная поворачивала то вправо, то влево бессчетное количество раз. Наконец, дойдя до самого конца коридора, они остановились, девушка раскрыла небольшую дверь и ввела Безбородко в низенький зальчик. Стены зальчика были сплошь увешаны иконами, в воздухе витал запах ладана и старости. В углу в большом кресле на колесах сидела та самая старуха, которая была на вечере графа Драчевского и вовремя проснулась, иначе не избежал бы Иван графского хлыста. Горничная, введя молодого человека, поклонилась и исчезла, плотно прикрыв дверь. Старуха внимательно и молча глядела на несколько оторопевшего Безбородко. Тот склонил голову и, решив, что старуха все равно уже ничего не понимает и что этим надобно воспользоваться, сказал:
— Флигель-адъютант Лурье, друг и товарищ графа Драчевского. Со мною тут неприятность приключилась. Ищу и никак не могу найти Григория Александровича. Он ведь у вас останавливался после свадьбы? Вы, ваше сиятельство, не скажете, где мне разыскать графа?
Сказав это, Иван выжидательно посмотрел на старуху. Та зашамкала беззубым ртом и неожиданно звонко рассмеялась.
— Нет, я еще раз убеждаюсь, — скрипучим голосом объявила старуха, — что в мое время молодежь была ловчее и хитроумнее. Вы, юноша, совсем уж играть не умеете. Между прочим, я Жоржа Лурье прекрасно знаю. Вы на него совершенно не похожи. Да и по всему видать, сильно ошиблись, так как думали увидеть не меня, а мою невестку, Александру. Ее нет. Уехала вместе с графом и его женою.
Безбородко так сильно смутился, что даже покраснел. Заметив это, княгиня пришла в неописуемый восторг.
— Ах, шарман, как вы, юноша, краснеть-то умеете. Ну совершенная девица! Кстати, я вас помню. Вы — Иван Безбородко, — торжественно объявила старая княгиня. — Что же на самом деле привело вас в этот дом, юноша?
Иван не стал таить от княгини цели своего визита и все ей подробнейшим образом рассказал. Старуха слушала его чрезвычайно внимательно, стараясь не пропустить ни одного слова. Она даже подалась несколько вперед на своем кресле и приставила к уху старинный рожок. Когда же Безбородко закончил свой рассказ, то старая княгиня Долгорукова воскликнула:
— Это надо же! Вот так история! Верю, юноша, каждому вашему слову верю. Именно так все и есть, как вы только что мне рассказали. Да, теперь все стало на свои места.
— Так вы верите, что граф Драчевский вампир? — несколько изумился такой доверчивости Иван.
— Разумеется. Я ведь хоть и старая, но еще из ума не выжила, — сказала княгиня. — Если же сравнивать графа с Байроном, то сходство у них полнейшее.
— Как? — удивился молодой человек. — Вы видели Байрона? А что, он тоже был вампиром?
— Был, юноша. И сам мне в этом признался как-то. Это было в Италии. Где, я уж и не помню точно. Все от жажды власти. Лорд сильно власть любил, совсем как Григорий Александрович. Власть и лидерство. Отсюда вампиризм, — заключила старуха. — И у Драчевского точно такие же признаки. Оттого-то моя невестка с ним. У них уже давний роман, еще при жизни моего сына случился. Сын-то уж старый был, совсем свои супружеские обязанности не выполнял, да что там, они и спали-то порознь. А тут приезжает красавец граф из-за границы. Конечно, Александра в него втрескалась по уши. Так втрескалась, что отдала за него замуж собственную дочь, лишь бы быть ближе к Драчевскому.
— Постойте, — перебил княгиню Иван. — Но ведь граф-то, когда женился в первый раз, не приезжал из-за границы, разве не так?
— Я, юноша, ничего не путаю и пока что в своем уме, — разобиделась старуха. — И вообще, кто вам сказал, что граф женился на моей внучке в первый раз? Это была у него уже, дай бог памяти, третья свадьба.
— Третья? — изумился Безбородко. — Так нынешняя жена у графа, выходит, пятая по счету?
— Вот именно, юноша, вот именно! вскричала княгиня Долгорукова.
Она засмеялась, показав Ивану беззубый рот.
— А знаете, чем граф привязал мою невестку к себе? — неожиданно спросила она, разом перестав смеяться. — Он пообещал, что сделает ее бессмертной и навсегда сохранит ее красоту. Моя невестка чрезвычайно дорожит своей нежной кожей и пригожестью, а потому страсть как боится поблекнуть и стать такой же, как я. Поэтому она во всем слушается графа и делает все, что тот ни прикажет. Даже и не знаю, где вам, юноша, искать их, — мгновенно сменила тему старуха. Она на секунду задумалась, качая головой. — А, кажется, я знаю, где вы нынче можете найти товарища Драчевского, издателя Содомова. Он всегда бывает в трактире «Гуси-лебеди», что у Вяземской Лавры. Там мои владения, мои доходные дома, так вот в одном из домов имеется этот самый трактир. Содомов в нем каждый вечер проводит время.
Старуха странно повела глазами и захихикала.
— Он там ищет греха, — неожиданно добавила она.
Нехорошее предчувствие стало закрадываться Ивану в душу по поводу твердости ума старой княгини Долгоруковой. Княгиня же, сказав: «Прощайте, юноша», дернула шнурок. Раздался звонок колокольчика, и тут же в дверях показалась давешняя горничная, которая явно подслушивала разговор молодого человека с княгинею. Безбородко коротко откланялся и вышел. Пройдя половину пути, горничная неожиданно сказала, оборотясь к Ивану:
— Вы уж простите, что вмешиваюсь не в свое дело, сударь, но вы слова княгини не воспринимайте всерьез.
— Почему это? — настороженно спросил молодой человек.
— Потому что она несколько того, не в своем уме. Про графа-то у нее уже давнее решение, что их сиятельство — от нечистой силы. Все потому, что ей страсть как обидно, что мадам еще при жизни князя с графом шашни крутила. А тут вы со своей историей про вампира. Вот она и обрадовалась.
— Так, значит, все, что сказала старая княгиня, — все неправда? — забеспокоился Иван.
— Нет, не все, — обрадовала его горничная. — Правда то, что первое время граф с молодой женою тут жили, а потом переехали куда-то. Далее. Правда и то, что Александра Львовна уехали вместе с ними. А найти вы их действительно можете, ежели пойдете сей же час в трактир «Гуси-лебеди», что за Сенным рынком далее к Фонтанке. Обязательно найдите графа, — неожиданно добавила девица и вся вспыхнула.
— Почему вы мне помогаете? — изумился Безбородко.
Горничная вспыхнула еще сильнее и пошла провожать молодого человека далее.
— Потому что мадам, когда их сиятельство тут жили, приказывала мне с ним нехорошее делать, — тихим голосом призналась она.
Иван вышел из дома княгини Долгоруковой в полнейшей растерянности. Он уже и не понимал, есть ли граф Драчевский настоящий вампир или же это только лишь домыслы болезненного ума. В раздумье побрел он, глядя, как в сумеречной вечерней дымке расплываются очертания Петербурга. Мимо проезжал извозчик. Иван остановил его и приказал ехать в сторону Сенного рынка.
— Что, ваше вашество, желаете развлечений? — нагло ухмыляясь, спросил извозчик.
— Что ты такое несешь?
— Да, известное дело, у Сенного-то там, где Лавра, мужчине завсегда разных развлечений найтить можно, — весело объявил извозчик. — Но, родимая, поспешай, а то барину не терпится! — погнал он лошадку по мосту через Неву.
Глава девятнадцатая
Трактир «Гуси-лебеди» находился посередине между набережной реки Фонтанки и Сенной площадью, но несколько в стороне от Вяземской Лавры, страшного места, где жили самые отбросы общества. Княгиня Долгорукова держала в Лавре несколько доходных домов, переделанных под ночлежки, в которых ютился работный люд, а также бродяги и разные темные личности, неизвестно чем промышлявшие. В Вяземской Лавре, конечно, было огромное количество нищих, воров, проституток, но жили также и честные труженики, в основном портные, преимущественно женщины. То ли в насмешку, но прозывали их всех Мариями-белошвейками. Марий-белошвеек было столь много, что у них имелся даже свой трактир, тот самый, в который посоветовала Ивану отправиться старая княгиня. В трактире обыкновенно собирались женщины после долгих трудовых часов корпения над заказом, чтобы попить чайку да поболтать меж собою. Мужчин в «Гуси-лебеди» ходило мало, так как водки там не продавали.
Когда Безбородко вошел в трактир, то сильно поразился необыкновенной чистоте заведения. Деревянные столы были до белизны отскоблены, лампы не коптили, а в дальнем углу даже стоял вазон с пальмою, красой и гордостью трактира. Иван постоял некоторое время, осматриваясь и несколько недоумевая, как в подобном заведении может оказаться издатель, известный скандальной репутацией. Оглядевшись, молодой человек обратился к трактирщику, где он может найти господина Содомова. Трактирщик оглядел несколько удивленным взором Ивана и ткнул пальцем в самую глубину трактира, где стояли пустые столы. Безбородко, недоумевая, прошел к указанному месту и тут же обнаружил, что у трактира имеется ответвление вправо. Завернув, Иван оказался во втором зале. Там в небольшой нише за столом сидели два господина, один из коих и оказался Содомовым. Платон Николаевич увидал Ивана и приветливо улыбнулся ему. Он сделал знак рукою, приглашая присоединиться, одновременно что-то тихо сказав своему соседу. Лицо последнего тут же изобразило кислую мину.
— Иван Иванович, какими судьбами? Ну садитесь же, садитесь, милый друг, — ласково приветствовал Безбородко Содомов, указывая холеною рукою на свободный стул. — Вот, прошу любить и жаловать, мой старинный приятель, литератор, кстати весьма талантливый, — представил он своего соседа, с кислою миною встретившего появление Ивана. — Андрей Викторович Лебедев.
Сосед холодно кивнул головой.
— А вы-то здесь как, Иван Иванович? — спросил Содомов, пытливо разглядывая Безбородко. — Неужто тоже ищете иного? — задал он весьма странный вопрос.
Молодой человек не понял, о чем спросил его издатель, однако, памятуя о своем походе к княгине, предпочел делать вид, будто бы и вправду ищет иного.
— Да, — коротко сказал он. — А что тут заказывают?
Иван оглядел стол, на котором стояли чайники и чайные чашки, а также огромное количество всяческих сладостей, будто специально изготовленных для портних. Содомов и Лебедев лакомились сладостями и лениво оглядывали зал, явно выжидая чего-то.
К Безбородко подошел половой и молча поставил пару чаю и чайную чашку. Платон Николаевич дождался, покамест тот уйдет, и только тогда продолжил разговор:
— Жаль, что вы тогда с вечера быстро ушли. После вашего внезапного ухода началось самое интересное.
— Что же? — через силу сделал беззаботный вид Иван.
— Мы спорить о вас стали, — сказал Содомов, облизывая полные и несколько оттопыренные чувственные губы своего большого, словно у лягушки, рта. — Я, между прочим, отстаивал вашу точку зрения. В отличие от графа.
— А граф, он что? — осторожно спросил молодой человек, наливая чай мелко дрожащими руками.
— Граф? Да он все о власти говорил и о повелевании одного другим. Это ведь его, так сказать, конек. А вот мне ваши рассуждения о свободе чрезвычайно понравились, милый друг. Андрей Викторович, ты себе не представляешь, но Иван Иванович полностью за свободу, — обратился Содомов к соседу.
Литератор бросил на Ивана новый взгляд, полный холодного пренебрежения, и вновь устремил его ко входу в зальчик.
— Да, ныне уже многие толкуют о свободах, но все как-то не так, — сокрушенно заметил Платон Николаевич. — А ваше суждение мне сразу как-то в душу запало. Очень все точно говорили. От этого-то так и не понравились Григорию Александровичу. Но не стоит сокрушаться. Ему вообще никто не нравится, кроме него самого. А в вас сразу видно не только просветителя и либерала, но и радикально настроенного. Я тоже за полнейшую свободу! — неожиданно признался издатель, поглаживая с какой-то неприятной похотливой улыбочкой руки. — Чтобы было дозволено все. Вот моя философия и мое видение свободы.
— Да? — изумился Иван. — Но ведь я не в том плане. То есть я не то имел в виду. Знаете, я за свободу, но только лишь за свободу от деспотизма.
Лебедев коротко взглянул на Платона Николаевича и сокрушенно покачал головою. Издатель же в изумлении развел руками.
— А я-то думал, что вы сюда за иным пришли, — сказал он несколько сокрушенным и разочарованным тоном.
— Я, если говорить честно, пришел сюда по наущению старой княгини, — сказал Безбородко. — Это она мне подсказала, где вас искать.
— И зачем же я вам понадобился, милостивый государь? — нетерпеливо спросил его Содомов.
— Как вы знаете, граф Драчевский недавно женился. Так вот, он женился на моей невесте Лизавете Мякишкиной, кою я ныне разыскиваю. Чтобы вырвать из рук графа, — откровенно признался Иван.
Содомов повернулся к литератору:
— Вот видишь, Андрей Викторович, что я тебе говорил, Иван Иванович — из наших. Он хоть и не ищет иного, но к иному стремится. Так вы ищете Лизоньку, — вновь уже ласково обратился он к Безбородко. — Да. Девица, что называется, иное. Я вас понимаю. Беленькие локончики и овечье выражение лица — это все такой, знаете ли, шарман. Правда, уже несколько великовата, но еще вполне. Вполне, Андрей Викторович?
— Вполне, — скрипучим и противным голосом согласился с издателем Лебедев, не отрывая взора от входа в зальчик.
— Мне в ней сразу это разглядеть удалось, в Лизавете, — продолжил Содомов. — Так это ваша бывшая пассия? Вот славно! А граф ее, значит, увел. Знаете, милый друг, что я вам скажу. Она не ваша. Лизонька его, графская более. Она не совсем иная.
— Простите, Платон Николаевич, но я вас не понимаю, — сказал Иван, которому весь этот странный разговор начинал сильно надоедать. — Что значит «не иная»?
— Ах ты, господи, не понимает, — сокрушенно покачал головою издатель. — Не понимает. Это значит, что она слишком великовозрастна для иной.
Тут только Ивана осенило. Он вспомнил, что не так давно Содомов судился по делу о растлении малолетних девочек. Теперь только молодому человеку стало понятно, что имел в виду издатель под словом «иное».
— У Лизаветы в лице имеется такое нечто, что сразу увидел граф, — продолжил объяснение Содомов. — Ведь согласитесь, что Лиза ваша очень уж напоминает овцу? — обратился он к молодому человеку. — Да и вообще не только внешность, но и все поведение ее прямо говорит о том, что Лизавета — жертва. Самая настоящая, готовая жертва. Поэтому она и стала графскою женою. Граф для нее — ее Голгофа, ее, так сказать, крест. Правда, Андрей Викторович? — уже в который раз обратился издатель к Лебедеву за поддержкою. — Вот, а у графа к подобным девицам особый интерес имеется.
— Какой интерес? — в волнении спросил Иван.
— Самый обыкновенный. Как у меня к девочкам или, например, у Андрея Викторовича к мальчикам, — указал он на литератора. — Григорий Александрович ищет жертвы, а потом их мучает. И не только, вернее, не столько физически, сколько морально. Он же мучитель, и ему нужны жертвы. Это вполне закономерно, потому как каждый человек имеет право на интерес. В этом заключается идея свободы! — провозгласил Содомов. — Вы, Иван Иванович, тогда на вечере хорошо говорили, что свободный человек — это тот, кто может реализовать свой интерес целиком и полностью. Надобно разрешить все. Абсолютная свобода — вот наше кредо!
Иван в испуге глядел на издателя, который, раскипятившись, стал даже руками размахивать от волнения.
— Это же целая философская система. Начните давать людям возможность свои интересы, не таясь, пользовать, искать иного открыто и не боясь глупых судов в дальнейшем. Вот отсюда и пойдет самая настоящая свобода. Вот тогда-то и станет Россия самой свободной страной в Европе. Надобно разрешить человеку делать абсолютно все, что он захочет.
— Что-то очень уж много ты разговариваешь, — недовольно заметил литератор. — Освободитель, — добавил он насмешливым тоном.
— И не я один! — объявил Содомов. — Вот и Иван Иванович, он тоже за свободы. Тоже, стало быть, Освободитель.
Этого уже Иван вынести не мог.
— Нет, не о такой свободе я на вечере у Драчевского говорил! — воскликнул он. — Как вам не стыдно, судари, сидите тут и рассуждаете о таком, о чем приличному человеку и подумать-то страшно и противно. Это ведь не свобода, что вы философской идеей нарекли, нет. Это самая настоящая развращенность. Да, Платон Николаевич, это разврат в чистом виде. Если вам будет угодно знать мое мнение, то я против такой свободы, пусть даже вообще не будет никакой свободы, чем вот такая, о которой вы говорите.
— Сударь! — сквозь зубы произнес злобно Лебедев.
— Милостивый государь! — обидчиво воскликнул издатель. — Да как вы смеете!
В этот самый момент к столу подошел трактирщик, который, с почтением нагнувшись, сообщил, преимущественно обращаясь к Содомову:
— Привели-с. Двух. Обе ничего себе. Привела ихняя тетка-с. Сейчас показывает портнихам, устраивает, значится. Но у тех уже все места под учениц заняты-с. А тетка, я слышал, говорила, что из погорельцев-с. Никого из родни не осталось. Прикажете привесть?
Содомов чрезвычайно возбудился. Глаза его загорелись, а все лицо побледнело. Он достал из жилетного кармана ассигнацию в пять рублей.
Трактирщик ловко подставил ладонь, в которой ассигнация тут же исчезла, а затем исчез и сам трактирщик.
Безбородко окончательно стало ясно, чем занимается каждый вечер Содомов в трактире «Гуси-лебеди». Сюда со всей России везли девочек, дабы устроить их в столице на учение к портнихам. Прикормленный заранее издателем трактирщик после Марий-белошвеек подводил устраивающихся к Содомову, который представлялся бог знает кем, но обещал устроить ребенка. Девочка отдавалась извращенцу, который осуществлял с нею свое понимание свободы. Видимо, издатель ожидал новых девочек уже очень давно, а исходя из того, что удалось заранее узнать трактирщику, вновь прибывшие были самыми наилучшими. Ни родителей, ни родных. Никто и не хватится несчастных, да и тетка желает поскорее сбыть с рук лишние рты.
— Платон Николаевич, — обратился Безбородко к нетерпеливо ожидающему девочек издателю. — Если вы мне сей же час не скажете, где ныне обитает граф Драчевский, то я непременно расскажу тетке, для чего вам нужны сиротки.
Содомов удивленно захлопал на него влажными глазами, а Лебедев недовольно зашипел.
— Милостивый государь, это же подло, — заметил Платон Николаевич.
— Ну же, решайтесь, кто вам важнее, новенькие иные или же граф, который, по вашим же словам, любит только себя?
В этот момент в зальчик робко вошли две тоненькие, как тростинки, лет десяти-одиннадцати девочки, ведомые за руки старой женщиной в грязном платке. Позади шел трактирщик, указующий женщине на стол с Содомовым.
Иван с решимостью начал вставать им навстречу, однако заколебавшийся на секунду издатель ловко попридержал его за руку.
— Ладно, скажу. Григорий Александрович с Лизонькой и Александрой Львовной сняли дом у самых Нарвских ворот. Большой дом, желтый, забыл номер. У него еще герб со львами на фасаде. Квартира на бельэтаже, левая. А теперь уходите немедленно. Умоляю вас, уходите, — зашептал Платон Николаевич, мило улыбаясь при этом подходившим к столу девочкам.
Иван встал, подошел к тетке, ведущей девочек к столу, и четко произнес:
— Сударыня, а знаете ли вы, к кому вы ведете сейчас своих сироток? Это ж растлители. Не надо вам отдавать им крошек.
Тетка посмотрела на молодого человека удивленным и в то же время каким-то потерянным взглядом и скорбно сказала:
— Так ведь более никто не берет. Пусть хоть сытыми будут деточки.
— Подите же прочь, — зло зашипел на Ивана издатель.
Безбородко не стал более дожидаться и тут же стремительно выбежал из трактира.
В то время как Иван выяснял в трактире местонахождение графа, Ломакин направился по указанному ему Фирсановым адресу. Пройдя в грязную подворотню и очутившись в глухом заднем дворе, он с трудом разглядел спрятавшийся в темноте черный ход, подошел к нему и стукнул ровно пять раз, как было указано в клочке бумажки. На стук никто не отворил, но Родион заметил, что из кухонного окна его старательно разглядывают, а посему он предпочел спокойно дожидаться. Мимо пробежала, словно тень, черная кошка. Она пробежала столь стремительно, что Ломакин успел лишь заметить удивительную худобу ее впалых боков. Он с любопытством проследил, куда исчезло животное, и поэтому не сразу заметил, что дверь черного хода бесшумно отворилась.
В проеме стоял чрезвычайно высокий, а оттого сильно сутулящийся молодой человек из тех, кого называют ныне разночинцами. Длинные, давно не стриженные волосы его были скреплены на голове обручем, а из-под пальто, наспех накинутого на плечи, выглядывала рубаха земельного цвета. Разночинец пристально смотрел, не мигая, на Ломакина, ожидая, когда же тот изволит обратить на него внимание.
— Я пришел за яблоками, — явно стушевался Родион.
Разночинец продолжал пристально глядеть на него.
Ломакин, не зная, что еще говорить, тоже стал смотреть на молодого человека. Удивительное дело, но в отличие от неприятного взгляда убийцы Фимы Креста взгляд разночинца был не просто неприятным, нет, он был еще и страшным. Долго его Ломакин вынести не мог и отвел глаза в сторону. Молодой человек тут же пропал, словно растворился в темноте черного хода. Оттуда из темноты раздалось только сиплое: «Жди здесь».
Через некоторое время разночинец появился вновь, держа на вытянутых руках сверток. Сверток был самый обычный, из тех, которые никак не могли вызвать подозрение у полиции. Ломакин принял сверток и коротко поблагодарил молодого человека. Брови того удивленно взметнулись вверх.
Взяв сверток с подделкою под мышку, художник направился на угол набережной Екатерининского канала и Фонарного переулка, где стоял известный читателю кабак. Уже стояла почти что ночь, и ни разу за все путешествие Родиона ему не встретился ни один прохожий. Да и тишина стояла такая, что звуки его одиноких шагов звучали очень уж зловеще и пугающе, отчего сам Родион уже порядком струхнул, все время оглядываясь по сторонам. Сумерки уже полностью поглотили город, но фонари и не думали включать, отчего вокруг казалось еще мрачнее. Запахи с канала тоже были какие-то мертвые, будто утопленники плавали у берегов, разбухшие и синие. Воображение художника разыгралось не на шутку, и он чуть не бегом добежал до кабака.
Зайдя в кабак, Ломакин сумрачно кивнул сидевшему у стойки с перевернутыми, чисто вымытыми стаканами кабатчику и прошел мимо кухни, всегда напоминавшей художнику ад, в потаенную комнатку, где играли уголовники. Посреди стола высилась горка медяков, а на почетном месте, как обычно, сидел Фима Крест, по правую руку которого стоял Александр Рамазанов. Увидев вошедшего в комнатенку художника, убийца тотчас прервал игру и направился в шептальню. Рамазанов и Ломакин проследовали за ним.
— Ну здоров, что ли, Родион Ильич, — обрадованно приветствовал Ломакина Фима Крест, косясь на сверток, что художник все еще держал под мышкой. — Изготовил, значится?
— Изготовил, — весело закивал головой Ломакин.
— Ну вот и славно. Я — тебе, ты — мне, — заключил Фима Крест, принимая из рук Родиона сверток. — Вот, возьми. Да бери ты, не стесняйся, — протянул он Ломакину два червонца.
Ломакин хотел было отказаться от денег, но очень уж хотелось есть, а потому через силу взял и стал вертеть в руках.
— Что, Родион Ильич, ищешь, нет ли на бумажках крови сироток и вдовушек? — противно засмеялся Рамазанов и обратился к Фиме Кресту: — Проверить бы надобно сверток. Чего там художник притаранил?
— Да я Родиону Ильичу верю, — благодушно заметил убийца, смеясь одним ртом.
— Ладно, я пошел, — сказал Ломакин и направился к выходу.
— Что, даже не почаевничаешь? — хитро спросил Фима Крест, передавая сверток подошедшему мужику в линялой рубахе навыпуск.
— Нет, — отказался от угощения художник.
— Ну как знаешь.
Ломакин вышел из кабака и зашагал по набережной канала. На душе его было легко и весело. Он все боялся, что убийцы догадаются про подделку, но вроде бы обошлось.
Художник успел отойти уже порядочно, когда страшный взрыв потряс спящий Петербург. Родион присел от неожиданности и накрыл голову руками, спасаясь от падающих с неба осколков камней. Обернувшись, он увидел, что вместо кабака сияла в полуподвале дома черная дыра, из которой, как из настоящего ада, вырывались клубы пламени и шел густой дым. Ломакин бросился к кабаку. Неожиданно из дыры в стене вышел почти полностью обгоревший человек. Он шатался и страшно хрипел. Это был кабатчик. Увидев Родиона, кабатчик направил нетвердые ноги к нему, шепча: «Мы ж только развернули сверток-то», а затем упал на дорогу. Где-то вдали завопила женщина. Ломакин повернулся и со всех ног бросился бежать прочь от места происшествия.
Пробежав несколько кварталов, он остановился и перевел дыхание. Только сейчас ему в голову пришло, что ведь и он мог умереть, если бы согласился на приглашение убийцы испить чайку.
«Значит, это была не подделка!» — осенило Родиона.
И тут же страшная догадка осенила художника. Ведь ростовщик его руками убил своих убийц, да и его самого тоже хотел убить, но не вышло.
«Посиди с ними часок, поболтай», — вспомнились Ломакину слова Фирсанова.
Сердце сильно-сильно сжалось в груди, да так, что стало невозможно дышать. Родион зашатался и принужден был прислониться к стене. Мимо него промчались тройки с пожарниками, гремя колоколами. Ломакин проводил их пустым взглядом, оторвался от стены и направился сам не зная куда. Вскоре ноги сами привели его на Сенную площадь к парадному подъезду. Ломакин медленно поднялся и позвонил.
Дверь открыла Сонечка. Видимо, она уже спала, потому что на ночную рубашку ее была накинута только длинная шаль.
— Господи, Родечка! Родион Ильич, да что же с вами?
Софья, обхватив Ломакина за плечи, провела его в квартиру. Молодые люди прошли в девичью спальню, в которой горела одна-единственная свеча. Усадив Ломакина на стул, Сонечка заметалась, принесла чаю, крендель, сунула все это в дрожащие руки художника и только тогда уселась тут же на краешек кровати.
Ломакин прежде никогда не бывал в спальне Сонечки, а потому он с удивлением озирался. На стенах висели все его картины, подаренные когда-то давно Софье и генералу. Оглядевшись, Родион уставился на девушку и тихо произнес:
— Вот так вот. Все это и случилось.
Софья разом поняла, что произошло нечто страшное. Она встала, подошла к Ломакину и молча обняла его, прижав голову к своему животу. Художник силился, силился, но нервы его уже были на пределе, а потому такое простое и доброжелательное действие со стороны Сонечки его обезоружило, и слезы разом хлынули по пыльным щекам, испачканным сажей оставляя на них чистые бороздки.
— Господи, Родечка, родненький, успокойся. Все уже позади. Успокойся, миленький мой.
Глава двадцатая
Безбородко доехал на извозчике до Нарвских ворот. Кругом уже была ночь, только неясные звезды кротко светили в небе серебряными точками. Иван прошел несколько шагов и увидел небольшой, в четыре этажа, дом, тот самый, что описывал ему издатель Содомов. На бельэтаже дома в окнах ярко горел свет, а из распахнутого окна тихо лилась приятная музыка. Иван стоял на тротуаре и, задрав голову, слушал, как кто-то наигрывает на рояле мелодию. Ему тотчас же представилась Лизонька в розовом платьице, сидящая за инструментом, а рядом он, во фраке, переворачивающий ноты. Картина была столь красочной и яркой, что на лице Ивана появилась радостная улыбка. Однако внезапно картина рассеялась. Музыка на мгновение прекратилась, и раздался голос княгини Долгоруковой, которая говорила что-то по-французски. Тут же в ответ раздался голос графа, отвечавшего ей.
Безбородко залился краскою гнева. Кулаки сами собою сжались, и если бы поблизости оказался камень, то он непременно запустил бы его в открытое окно. Однако же камня нигде не валялось, и Иван не стал совершать глупых мальчишеских поступков. Вместо этого он, собравшись с мыслями, решительным шагом обошел дом и отыскал черный ход. На его счастье, тот оказался не закрыт. Безбородко приоткрыл дверь и заглянул на лестницу, что вела явно в квартиру графа. На лестнице никого не было. Иван прошмыгнул внутрь дома, закрыл за собой дверь и встал как вкопанный, прислушиваясь к звукам, доносящимся из квартиры. Стояла полнейшая тишина. Постепенно глаза молодого человека привыкли к темноте, и он стал различать предметы, окружавшие его. Увидев стоявший у лестницы топор, Иван прихватил его с собой и направился наверх к двери, ведущей на кухню.
Маленькая кухонька была слабо освещена догорающими в печи углями. Их зловещие красноватые бока пугающе выглядывали сквозь частые прутья заслонки, словно глаза какого-то неведомого зверя, возжелавшего непременно затаиться в печи, чтобы затем напасть. Безбородко мотнул головой, прогоняя видение, и поспешно вышел из кухни в длинный коридор, в середине которого из распахнутых дверей ярко освещенной гостиной звучала мелодия. Далее Иван разглядел плотно затворенные двери спален, покрытых мраком. В другом конце коридора виднелась прихожая, чье небольшое пространство было сплошь заставлено дорожными кофрами и сундуками. Видимо, прав был ростовщик, решивший, что граф собирается уезжать в самое ближайшее время за границу.
Молодой человек медленно и неуверенно пошел на свет. Он понимал, что дойти до спален, где, возможно, скрывается Лизонька, иначе как через гостиную ему не удастся. Он уже было совсем дошел до того участка коридора, куда падал свет от распахнутых дверей, как из гостиной стремительно вышел сам Драчевский. Григорий Александрович и Безбородко столкнулись нос к носу. От неожиданности Иван отшатнулся назад, а граф мгновенно побледнел и вскинул руки.
— Ба, так ведь это же Иван Иванович, — с расстановкой проговорил он. — В гости надумали зайти, сударь? Почтить, так сказать, визитом перед отъездом? — необычайно ласковым тоном обратился Драчевский к молодому человеку. — Ну, милости прошу. Кстати, топорик-то оставьте. Думаю, он вам более не понадобится.
И граф с силою необыкновенной вырвал топор из Ивановых рук и аккуратно приставил к стене.
— Александра Львовна, у нас гость! — провозгласил он, вводя Безбородко в гостиную.
— Как мило! — вскричала княгиня, оторвавшись от игры на рояле и захлопав руками.
Иван мельком оглядел гостиную. Это была большая комната, обставленная, но как-то очень уж беспорядочно. Всюду валялись некоторые части мужского и женского туалета, а на столе лежали неубранные тарелки с остатками засохшей пищи. Было видно, что граф уже давно живет без прислуги. Но более всего молодого человека поразили свечи. Они стояли везде, где только было возможно, и в чрезвычайно большом количестве, освещая гостиную ярким светом. Свечи были даже на крышке рояля, заливая черный лак его желтоватым воском.
— Это хорошо, что вы, Иван Иванович, изволили зайти к нам в ночь перед отъездом, — сказал граф, усаживаясь в кресло и приглашая Безбородко занять кресло напротив. — Мы, кажется, не закончили наш спор относительно свобод. Я хотя и считаю вас намного ниже себя, однако готов не просто выслушать вашу точку зрения, но и даже подискутировать с вами, как с равным себе.
— Это либерализм, милый, — вставила княгиня с жеманною улыбкою записной красотки, чья кожа уже ощутимо начала вянуть, а лицо желтеть и чахнуть от старости.
— Я не спорить с вами пришел, граф, а забрать у вас мою невесту Лизавету Мякишкину, — заявил Иван.
— Что же касается моей законной жены Лизы, то она сейчас немного нездорова, — сказал Драчевский. — Она спит. Так на чем мы остановились?
— Что вы с нею сделали, мерзавец? — вскричал в волнении Безбородко.
— Давайте без оскорблений. Вы хоть и гость, и мой знакомый, однако я могу и жандарма позвать, — строгим тоном сказал Григорий Александрович.
Иван несколько успокоился и, памятуя о том способе, которым он проник в квартиру графа, предпочел покамест не связываться с полицией. — Вы, граф, изувер, — сказал он тихим, но решительным голосом. — Я теперь знаю о вас все. Вы замучили всех своих жен. И теперь хотите замучить несчастную Лизоньку. О каких свободах можно с вами дискутировать? Да, я вам не ровня, я это с радостью признаю. Потому что я не такой голубой крови, как вы, а потому не имею, по словам вашего товарища Содомова, некий особый интерес. Я за свободу. За настоящую внутреннюю духовную свободу. Если человек будет внутренне свободен, то его не заточить в рабство. Даже если держать на цепи в клетке, он и там останется свободным. А ежели вас, Григорий Александрович, в клетку заточить, то уже на следующий день вы будете форменным зверем и ничего человеческого в вас уж не останется. Потому что вы и так несвободны. Вы раб собственной жестокости. Отними у вас эту самую жестокость, и что тогда от вас останется? Да ничего, пустое место. Да еще разве что титул ваш. Все!
Граф некоторое время молчал, склонив голову и думая о чем-то своем, а затем произнес:
— Это вы все испортили. Теперь я это понял, безусловно понял. Я ранее не мог никак понять, кто же виновен в том, что страна таковой стала. Я уехал из одной страны, а вернулся в совершенно другую. Раньше я мог совершенно свободно делать то, что захочу, прямо у себя в особняке, а ныне вот приходится ютиться по чужим квартирам. Боже мой! — неожиданно вскричал Драчевский. — Это невыносимо! Такой вот червь все испортил! Куда же мне теперь ехать, где искать той власти, коей я лишился? Один мой знакомый, тоже граф, посоветовал ехать в Трансильванию. Там, как он уверял, имеется еще та толика власти над грязью, которую я здесь утерял уже навсегда. О каких свободах вы толкуете? Кому что хотите дать? Какое освобождение? Да эти же самые мужики, которых вы из наших ежовых рукавиц выдернули, они же вас самих потом на вилы поднимут. Не верите? Зря. Поднимут, можете не сомневаться. Мужиков надобно держать вот так вот! — Тут Григорий Александрович сжал свой кулак с такой силою, что аж пальцы хрустнули. — Чтоб никто и не пикнул. Пороть, жечь, пытать! А только дал слабину, то тут же тебя самого съедят.
Долгорукова встала из-за рояля, подошла к графу и ласково положила ему руку на плечо.
— Гриша, а не пора ли нам? — загадочно спросила она.
Драчевский тотчас же приободрился, сменив гневный тон на спокойный.
— Да, пожалуй что, пора. Знаете, Иван Иванович, мне импонирует ваша целеустремленность и преданность любви. А потому я решил вознаградить вас. И даже два раза!
— Ты добр, мон шер, — заметила княгиня, потягиваясь и изгибаясь, словно кошка.
— Во-первых, я решил подарить вам мою жену Лизу! — громко объявил Драчевский. — А во-вторых, вы станете свидетелем удивительнейшего научного открытия. Сколько лет подряд я бился над ним. Сколько мне пришлось из-за своего служения науке пережить.
Только сейчас Иван стал замечать необычный блеск, появившийся в глазах графа. Это был блеск безумца, находящегося в полнейшей уверенности в том, что он здоров.
Григорий Александрович встал посреди гостиной и раскинул руки.
— Я буду равен Богу! Понимаете, Иван Иванович? Равен Богу! Я верну молодость. У меня имеется секрет. Это самая большая тайна Вселенной, которую я раскрыл. Да, мне это удалось, — с гордостью объявил граф, обращаясь к молодому человеку. — Можете себе представить, что в каждом человеке имеется некий запас жизненных сил. Этот самый запас таится в его сердце. И в самый ужасный момент, в момент наивысшей боли, этот запас жизненных сил можно вырвать. Надобно только постараться. Доселе мне этого сделать не удавалось. Все, кто у меня побывал, были не подходящими для этого. И тут такая удача. Лизонька подошла…
— Что? — вскричал Иван. — Что вы сделали с Лизою?
— Ничего особенного. Только лишь слегка уколол ее иголкою в сердце, — заявил граф.
Драчевский подошел к столу, взял с него небольшую шкатулку и осторожно открыл ее. Долгорукова с трепетом смотрела, как граф вынул из шкатулки небольшой шприц, наполненный кровью.
Увидев ужасный шприц с длинною иглою, Безбородко в ужасе отшатнулся.
— Сейчас я введу половину этого запаса жизненных сил моей верной помощнице, торжественным тоном сказал Григорий Александрович.
Княгиня закатала рукав и обнажила белую руку. Граф принялся делать ей укол. Не в силах более этого вынести, Иван бросился вон из гостиной. Он бросился в темные спальни. Распахнув дверь, молодой человек вбежал в одну из спален и тут же отшатнулся, зажав рот и нос руками. Он чуть было не задохнулся от запаха тления, стоявшего в комнате. Посреди спальни стояла огромная кровать с балдахином. Отшатнувшийся Иван медленно прошел к кровати, стараясь не дышать в полную силу. Ужасное предчувствие мучило его. Молодому человеку страсть как не хотелось узнать, что же лежит на кровати, завернутое в белое, но ноги сами несли его вперед.
Подойдя к кровати и нагнувшись, Иван заглянул в лицо Лизы. Казалось, что девушка мирно спит, одетая в белоснежное платье. Однако многочисленные трупные пятна на лице говорили о том, что Лизавета была мертва уже несколько дней.
Безбородко вскричал диким голосом. Схватившись за голову, он сильно затряс ею. Нестерпимый запах тотчас же проник в дыхание его и погнал из спальни. Иван выбежал и вновь оказался в гостиной. Там на кушетке неподвижно лежала княгиня, которую мелко трясло. Рядом склонился с озадаченным видом граф.
— Я умираю, — прохрипела Долгорукова. — Гришенька, голубчик, вызови доктора. Мне больно.
— Что-то пошло не так, — задумчиво сказал Драчевский, совершенно не обращая внимания на жалобные просьбы умирающей княгини.
— Господи, да вы же сумасшедший! — воскликнул Иван и бросился прочь из квартиры.
Он выскочил на улицу и бегом бросился к Нарвским воротам, темною громадою высившимся вдали. Но, не пробежав и нескольких шагов, Иван увидел перед собой небольшой собор. Из последних сил добежал молодой человек до ступенек собора и рухнул на них как подкошенный.
— Господи, спаси и сохрани, — прошептал он, проваливаясь в пустоту.
Эпилог
Читателю конечно же с нетерпением хочется узнать, что же сталось с героями далее. Что ж, извольте.
Графа Драчевского поместили в клинику для душевнобольных. Он там провел довольно много лет, прежде чем скончался.
Генерал Гаврилов был выпущен из долговой ямы на следующий же день после описанных выше событий. Спустя два месяца, благодаря стараниям дочери его Софьи и молодого адвоката Петра Козьмина, его права были полностью восстановлены. Гаврилов умер через несколько лет мирно в постели, окруженный домочадцами. Удивительное дело, но на следующий день после похорон умер его верный камердинер и денщик Петруша. Старик не вынес смерти хозяина.
Бывший станционный смотритель Колобродов и помещик Залежев отправились на поиски Атлантиды. Добравшись до Самарканда, они, одаренные различными подношениями местных князьков, вернулись обратно в столицу, где наделали много шуму своими рассказами об удивительнейшем путешествии. Впоследствии Залежев вновь отправился в Среднюю Азию.
Отставной поручик Мякишкин, не вынес того, что самолично отдал собственную дочь на растерзание, умер.
Купчиха Земляникина стала много читать, а позднее открыла несколько изб-читален для бедноты. До самой своей смерти она любила и ждала Ивана. Несчастная.
Что же касается самого Ивана Безбородко, то он ушел в монастырь, принял постриг и стал служить Господу в Ладожском монастыре.
Комментарии к книге «Сумерки», Антон Борисович Лаптев
Всего 0 комментариев