«Клятва Гарпократа»

1647

Описание

Завершение цикла про Меч и его Людей, но с несколько иными персонажами. Содержание романа основано на старых космогонических мифах разных народов.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Татьяна Алексеевна Мудрая Клятва Гарпократа

ВСТУПЛЕНИЕ

Говорит Бьёрнстерн фон Торригаль, живой меч

Всё накрылось медным тазом году примерно в 2012 по рутенскому летоисчислению. Природа решила навести порядок в своём доме, отданном человечеству по договору найма, и цивилизации ничего не оставалось, как упаковать свои чемоданы.

Лично я думаю, что все рутенцы давно уже надоели Земле-матушке, и она решила без большой шумихи от них избавиться. Зачем извергаться вулканами и колебать моря и сушу, если можно обделать свои делишки тихо и незаметно? Типа воспользоваться своей синергетикой и заказать самой себе укол в точку бифуркации, что именно и произошло в том самом судьбоносном году?

Нет, мы все, в обеих частях нашего мироздания, конечно, знали про наступление конца, в который никто поистине не верил, хотя все жутко суетились, готовясь. Мы знали также, что древний маиянский календарь исчерпал себя — со Дня Кометы, Дня павшей Утренней Звезды, Дня той дальней прекрасной планеты, что зажглась и стала как новая звезда над Иудеей: и понимали, почему исчерпал.

В Иоанновом Откровении, положим, всё было расписано в деталях и разложено по полочкам, причем выглядело очень даже недурно. Небесный Иерусалим, торжество праведных коллективов… Это потом стали нагнетаться адские страсти — и райские тоже. В тысячном году… в двухтысячном… не считая промежуточных этапов.

Ну, как говорится, конца света всегда ожидаешь, и все-таки он сваливается на тебя, как вельми угловатый мешок с картошкой.

Только никто из рутенцев не взял в понятие, что это явление растяжимое. Лет на сто, по крайней мере. Или на двести.

Нет-нет, природа хоть и начала именно тогда конкретно подкусывать человечество, происходило это по первости вяло и практически незаметно.

Разумеется, наблюдалось повсеместное падение рождаемости, которое с чем только не связывали: с благополучной жизнью «золотого миллиарда» и с хроническим недоеданием стран «третьего рейха», с постоянными психическими стрессами и недостатком физических нагрузок, с гомосексуализмом и с гетеросексуальностью, с оскудением почв, засорением воздуха и повышенным озонированием неба, но также и с непредвиденно резким улучшением гомеостаза.

Дальнейшие испытания выразились в том, что радиоактивные помойки в океане, оружейные захоронения на суше и мусорные полигоны вокруг столиц стали с невероятной быстротой самоуничтожаться. Этот процесс, который на первых порах был встречен прямо-таки с восторгом, перекинулся на старые дома, подлежащие сносу, которые как-то уж очень быстро обращались в пыль, прах и пепел. Едва ли не на глазах счастливых переселенцев.

Сие насторожило беспечное человечество, хотя не слишком.

Так же как и повсеместное обрушение старых заводских корпусов этой… как ее там… Пищедобывающей и горноперерабатывающей промышленности. А, может быть, и наоборот, не знаю.

Во всяком случае, сырья для поддержания жизни убывающего населения хватало. Типа юбилейных лет, что пошли прямо сплошняком. Однако после того как и всякие новостройки стали осыпаться подобно осенней листве, человечество призадумалось, а призадумавшись — попыталось анализировать и прогнозировать.

Его ряды к тому времени уже значительно поредели, как я и говорил.

Нет, никакие дома не погребали под собой: внутри них на момент обрушения не оказывалось ни единой живой души, даже кошачьей или мышиной. Они как будто дожидались подходящей оказии. Иной раз простой бомжик-одиночка, ночуя на лестнице под запертыми дверьми, держал собой целый кондоминиум.

После тотального обрушения жилого и промышленного фонда наступил черед механизмов, которые остались без крыши: начиная со сложных и кончая простейшими. Эти становились ржавой трухой, если были стальными или вообще металлическими, или подобием рисового отвара — в случае полимеров.

В народе укоренились и процвели ненаучные формулировки типа вялотекущей оловянной чумы, алюминиевой холеры (это когда такие белесые язвочки по всей поверхности), синтетической дизентерии и прочего в том же духе. Высоколобые интеллекты, напротив, заехали носом в тупик и стали в такой позиции глубокомысленно размышлять.

Вот что, в конечном счёте, пришло им на ум. Давно было замечено, что остатки старинных крепостей и соборы, по преимуществу готические, сохранялись несмотря ни на что. Даже такие, которые не использовались по прямому назначению и вообще никак. Видимо, все они были построены не так наплевательски — в том смысле, что склеены не одними слюнями, — как более современные сооружения, которые запросто обращались в подобие сухого чернозема и уносились ветром в ближайший пруд.

Какой-то доморощенный мистик — не из числа истинных ученых, — утверждал, что здания и изделия древнего мастерства пребывают по-прежнему неколебимо лишь из-за того, что им была принесена жертва: замуровали кой-кого в стену, погребли под фундаментом или оросили его кровью ключевой камень свода. (В дальнейшем оказалось, что он прав на все сто.) Вот и боевые клинки старой работы — их закаляли или хотя бы испытывали в теле раба, пленника, самурая. Разве не так? К тому же предметы искусства, какими они являются, также имеют нехилый шанс на бессмертие.

Еретику от науки не позволили публично развить свою мысль, ибо холодное оружие…

Легко догадаться: оно благополучно сохранилось почти всё. И во всех почти музейных и частных коллекциях. Власти до поры хорошо скрывали это дело — ведь кто владеет орудиями убийства, владеет миром. (Хотя зашибить собрата первой попавшейся каменюкой еще и того проще.) Но отчего-то почти все рутенцы пребывали в таком ужасающем, хотя и тихом дистрессе, что им не приходило в голову даже последнее. Все войны постепенно спустились на уровень кулачных разборок. Террористы потихоньку перешли на лук и зажигательные стрелы, а потом и вовсе сникли — активно применяющееся холодное или там горячее вооружение тихой сапой постигала участь заброшенного и похороненного. (Дикие каменюки вообще-то оставались в немалом количестве.)

Так. А теперь чуть подробнее насчет крови и заодно души, чьим сакральным воплощением она служит. Именно — про соборы и их содержимое.

Знаете мусульманскую побасенку? Про то, что не стоит соревноваться с Аллахом по части создания живых существ — после вашей смерти вдруг возьмут да и потребуют с вас душу? И разделят между собой?

Я так понимаю, именно это и произошло с картинами померших классиков.

А наши рутенские современники уже выучились вкладывать себя в свои творения сразу.

Без запроса свыше.

Конечно, те, у кого сия душа имеется в избытке, — а штрихи и подмалевки прочих не стоят и ломаного грошика. Который есть символ и символ символа.

Так что как-то само собой получилось, что великие картины, скульптуры и прочее в этом роде и виде очутилось в подземных криптах соборов, которые удержались на земле силой масонских заклятий. Я имею в виду, что самые первые масоны, то есть каменщики, возводили эти невероятные готические храмы как бы на крови легендарного мастера и царя Хирама. Ну и еще лабиринты эти на полу — как тот, что в Шартре. Одно это было способно удержать камни на месте даже после того, как стерлось.

Русские церкви тоже часто ставились «на крови». Имею в виду — на безвинно пролитой крови. Но это держало их не так долго и надежно, как готику. Я так думаю — они не подпитывались жертвой, а искупали ее, невольную. Выкупали чужое злодейство, вот что. И все на этом изрядно поистратились.

Насчет книг было тоже затейливо. Никто не мог угадать, какие изотрутся в порошок, а какие нет. Ни от уникальности, ни от злободневности, ни от художественной ценности, ни от материала (папирус, пергамен, тряпка, целлюлоза) сие не зависело, от эпохальности тоже. Вообще-то до глубоких подземных хранилищ добралось мало чего. То ли никто не хотел собой жертвовать за слово, то ли еще что.

Вот так всё и происходило с бессмертными творениями человеческого гения.

А как насчет людей, тех рутенцев, что обнаружили себя в мире, который съеживается, будто магическая шагреневая кожа? Не забывайте, что конец света растянулся на целую историческую эпоху. Если учесть тотальный падеж рождаемости, этого вполне хватило на всё.

(У нас в Вертдоме ничего такого, кстати, не наблюдалось. Любились, плодились, экологично мусорили, дрались и сплачивали ряды еще усердней прежнего.)

Конечно, мы, вертцы, ожидали кой-каких всенародных возмущений и даже изготовились, чтобы принять меры. Но и мы не учли, что хомо склонен к бунту лишь в массе и коллективе. Что всё повышающаяся сытость повседневного бытия блокирует любое возмущение. Что даже близость диких и одичавших животных, которых почти не затронул процесс разложения, не вынудит человека к агрессии. Ибо хотя кишение животной жизни продолжалось и давало по видимости свирепые картины взаимного истребления — но это была та дань равновесию, которую человечество с самого начала отказывалось платить. Ее не брали с него даже сейчас. Я имею в виду, что звери мигом поделили ойкумену на районы обитания, сферы влияния и экологические ниши, а человека вполне терпели, даже позволяли в умеренных пределах на себя охотиться. Для разрядки и физзарядки, так сказать. Консервов вполне хватало на всех двуногих и прямоходящих. Люди существовали как бы на подножном корму, не пытаясь перебить его у прочих. Жилья хватало тем более. После того, как высотные дома начали рушиться и обращаться в пыль, человеки спокойно переселялись в коттеджи и пентхаусы с автономной гигиеной и обогревом.

Откуда такое необыкновенное миролюбие, спросите вы?

Я уже говорил. Людьми легко управлять и их легко стравливать, когда они кучкуются и сбиваются в стадо. А с падением мегаполисов стадо как раз и поредело. Естественная убыль, понятно. Да и пассионариев из их массы уже давно повыбили.

Нет-нет, дети как раз первое время рождались, но тихие. Всех их удовлетворяло то, что они видели. Никаких изменений они не желали — увы и ах. А ведь кардинально изменить мир могут только дети, пока им неведомо, что можно и что нельзя.

Философствуем дальше. Окультуренной земли мало, но на одну душу даже много. Агрессия ведь рождается от тесноты. Толкают тебя под бока — лягайся в ответ, чтобы расшириться и захватить новые территории.

Ибо человек появился на свет с тактикой помоечника, стратегией маргинала и вечного изгоя. Когда этот мнимый владыка решает плодиться, для него не существует никаких законов — ни физиологических, ни нравственных. Получил возможность — так и валяй во все тяжкие, невзирая на дурную погоду и отсутствие хорошего корма. Захотел как-никак подкормиться — ухватил шматок падали и потащил в кусты. Завладел прекрасным дворцом или храмом — давай размещай в них грязноватую мастерскую по переделке мира. А что саму нашу малую вселенную стоило бы сначала спросить, угодно ли ей это…

Потому что сама логика подобной цивилизованности толкает человека на тотальное преступление. Точнее, он уже появляется на исторической арене отягощенный злом. Великолепная ошибка первородного греха дала великолепный плод, но сам эксперимент был построен на песке, на порочном и зыбком основании.

Ибо любая человеческая культура — молекулы, кирпичики природы, которые рассыпаются в прах, когда природой отторгается сам человек.

А еще, я думаю, мать-природа так захотела — чтобы люди ушли не со взрывом и вскриком, а с жалким всхлипом. Ей ведь тоже становится больно от их вражды.

И вот на землю снизошел мир — весьма странный.

Все покрылось пеплом и заледенело, и стало с ним по слову Роберта Фроста:

Кто говорит, мир от огня Погибнет, кто от льда. А что касается меня, Я за огонь всегда. Но если дважды гибель ждет Наш мир земной, то что ж, Тогда для разрушенья лед хорош, И тоже подойдет.

Ох, я, оказывается, позабыл представиться по всей парадной форме.

Ну, имя вы моё уже знаете.

Теперь о внешности.

Если вы помните короля Кьяртана из прежних повестей, то поставьте перед ним стальное зеркало — и увидите меня один к одному. То же семя Хельмута. Правда, я буду чуть посвежее и понахальней. Оттого что сроду не знал неприятностей, связанных с бритьём и женским полом.

И про Вертдом вы знаете тоже.

Как же получилось, что наш маленький обломок голограммы, клякса от фрактала, огрызок серебряного зеркала уцелел и даже процвёл — и даже весьма кстати поимел нечто симпатичное из упакованных человечеством культурных чемоданов?

Собственно говоря, кой-какие подвижки в сторону завершения рутенской всеобщей истории были нами замечены еще тогда, когда Верт и Рутен обменялись парами двойняшек. С нашей стороны это были Фрейр и Юлиана-Фрейри, с их — Юлиан и Фрейя. И вот вертдомский мужчинка с синдромом Морриса, Юлиана-Фрейри, родил (родила) от коренного рутенца Юлиана дитя гораздо более выраженного мужеска полу. Году в 2030-м вроде как. Тогда мы с папашей как раз навестили молодую женатую чету и хорошенько вправили обоим мозги. В результате ребенок остался в Рутении как наш дар, из «синдрома Морриса» получился король и супруг прелестной и вполне у нас натурализовавшейся рутенки Фрейи, а из его практически нормального брата-близнеца — пылкий аматер Фрейина братца-единоутробника.

Кстати, по отношению к нам, вертдомцам, время в Рутене шло по-разному. Иногда изображало сильно смятую скатерть на столе, иногда копировало себя в масштабе сто лет к одному вертдомскому году, иногда шло ноздря в ноздрю. Так, эпизод с рождением Армана-Рутенца (они таки его покрестили этим именем) отстоял от момента дарения Рутену его родительницы лет на двадцать, а в Верте с той поры прошло от силы шестнадцать. Еще более удивительным было, что реконструкция московского метро, состоявшаяся, по некоторым данным, в 2009 году, в мире зачатия Армана произошла около 2028-го…

В общем, когда Юлиан обнародовал свой эпохальный труд по приматам и привёз нам Книгу Каллиграмм, процесс рутенского распада как раз начал набирать обороты. А поскольку Арман в качестве Дара имел уже только символическое значение, мы решили забрать его в Верт. Убрать, так сказать, вертский подъемный мост от греха подальше.

При чем тут мост и вообще что это за намеки на книгу и интригу?

Наши грозные матриархини, стоящие во главе королевства, замутили конкретно сложную политическую комбинацию. Главной видимой ее целью было — покрепче связать две части фрактала, которые начали было расползаться: большой Рутен, то есть планету Земля, которая, как известно, начинается с Кремля, и виртуальный Вертдом, островок в океане, малую каплю бытия, которую некий рутенский московит по имени Филипп Родаков создал благодаря своей книжке. Правдоподобием он, кстати, особо не затруднялся — сгрёб в кучу почти всё, чем восхищался на своей большой родине, втиснул в типографскую обложку и предоставил этой графоманской стряпне разбираться сама с собой и с внешним окружением.

Мы и разобрались. Она с нами, мы с ней.

Мир, который у нас получился, в общих чертах напоминал Золотое Европейское Средневековье, к которому гармонично приплюсовалась Страна ал-Андалус. Та самая, городами и университетами которой без комплексов восхищалась христианская монахиня и писательница Хросвита — Росвита Гандерсгеймская, один из виднейших деятелей Оттоновского Возрождения.

Но это я забегаю назад. Бьярни, или Бьёрнстерн фон Торригаль, тогда еще и не думал родиться.

Родился, или, скорее, ожил от внезапного прилива крови, его отец, палаческий двуручный клинок по имени Торригаль, которому его хозяин ненароком подарил свое имя Хельмут.

Он и его жена-ведьма Стелламарис, кстати, моя мамочка, пестовали владык этого странного и такого мне родного мира довольно долгое время, пока эти дела им не наскучили по самое не могу. (Чуть позже я заподозрил, что они раньше всех нас поняли, к чему клонится дело в Рутене, и прозорливо решили самоустраниться.) Тогда они решили уйти на пересып. Забрались вдвоем в один цвайхандер Торстенгаль, а до того попросили закопать их в укромном месте на берегу Готийского Моря — в лучших традициях живых мечей.

На этот день их хорошо пожилые приятельницы, то бишь королева-мать Эстрелья, Билкис Безымянная и дочка самой Билкис — аббатиса Бельгарда уже наводнили Рутен плодами скрещения обеих главных вертдомских рас с рутенскими. Что и было подспудным результатом вышеупомянутой женской интриги. Внешне эти детки были неотличимы от простых «землян», однако в мирное время размножались туго и только при наличии прямой опасности для жизни. В преддверии или ожидании крупного катаклизма, но особенно после него эти дикие помеси должны были воплощать стратегию так называемого «выхода из бутылочного горлышка». То есть в ответ на конкретный вызов среды обитания начать множиться с особенным старанием.

И вот, как я говорил, едва наведя мосты между Вертом и Рутеном, мы их подняли — необходимая мера предосторожности. Чтобы тамошний хаос не нарушил тутошнего порядка.

Ну естественно, первым делом мы забрали подросшего и вполне освоившегося на Большой Земле Армана. Незачем ему быть заложником неведомо каких страстей, решила королева Фрейя. Мы уже знали, что все рутенцы легко у нас ассимилируются, находя горячо желанное хоть на суше, хоть на море.

Так что Рутен уже по одной этой причине почти не мог влиять на нас — а мы с недавних пор легко ходили туда-сюда и держали его под наблюдением. Будто между нами и им была некая мембрана, легко проницаемая для существ одного рода и лишь наполовину — для другого.

А что до книги-каллиграммы, что была подарена Рутену самими вертдомцами ради этого самого хождения взад-вперед, спросите вы. Она-то хоть сохранилась?

В конце концов, у нас же и оказалась. Король-рутенец Фрейри, который был известен Москве как девушка Юлиана, прихватил ее с собой во время одного из визитов на историческую родину. Мой папаша популярно растолковал ему, что творение старины Армана Шпинеля уже явило себя Рутену и больше являть не будет. Пусть теперь на Вертдом поработает.

Натурально, о роскошном подарочном издании Филиппова безумства, которым он обусловил существование нашего Верта, мы позаботились заранее. И наклепали с него великое множество электронных копий. Равно как и с других плодов нашего славного беллетристического гения.

Ах, вы не знаете, что у нас появились свои компьютеры? Да ладно, могли бы и догадаться. Где живой байк и высокоразумный шимп, там и высокоаналитичный комп, вестимо.

Ну, я решил больше не выставляться со своим первым лицом и четко вести разговор в третьем. Чтобы не прогибать под свою персону дальнейшее повествование. И чтобы мои ушки не слишком торчали из повести наружу. Уж кому меня не знать, как самому мне!

Итак, начнём, благословясь…

Разгар великолепного зелено-золотого лета. Вовсю цветут липы, наполняя округу мёдом и жужжанием пчёл. Двое сидят у широкого окна со стрельчатым сводом наверху — такие любят в Вестфольде, «серединной доле» Верта, в том ядре, что окружено плотной мякотью других земель, но особенно — в «Вольном Доме». Эта резиденция предков и потомков династии Хельмута в свое время была поставлена на века, будто крепость: фундамент и цоколь каменные, угрюмый нижний этаж поверх кирпича отделан мореным дубом, а светлый верх, где расположены жилые помещения, — весь из лиственницы. Там гостили дети рода и их матери, когда старой королеве Эстрелье хотелось увидеть своих птенцов. Грозная слава палаческого гнезда ушла, растворилась в водах безымянной реки, что протекает неподалеку, «старшие люди» ушли навсегда — не обязательно умерли в обычном смысле слова, в Вертдоме это понятие означает скорее невозможность легкого контакта.

Юноша и девушка, сходно одетые в мягкую рясу наподобие монашеской — светло-серого цвета, из лучшей мериносовой пряжи, с кручёным поясом. Бельгард и Бельгарда, после молодого короля Фрейри — старшие в наследовании короны. Не то что бы они принимали обет или хотели его принять — мама Зигрид четко сказала, что двоих затворников, ее самой и ее супруга Кьярта, в семье достаточно. Ну конечно, эта бывшая королевская пара, Кьяртан и Зигрид, до того поусердствовала в изготовлении царственных отпрысков, что у самих отпрысков начисто отсутствовал стимул. А у второй по старшинству пары детей еще и склонность натур такая: не выделяться ничем, помимо скромности, и не лишать себя никаких удобств во имя роскоши. Ибо ряса с её вольным покроем — самая лучшая одежда на свете.

Итак, оба склонились над огромной книгой, согнутой вперегиб и водруженной на стол.

— «Мои возлюбленные ба-нэсхин, созданные по особливому моему произволу, дабы закрыть пустое место в повествовании, внезапно стали камнем, ставшим в край угла…» — читает сестра.

— Что это покойный Филипп так странно у тебя заговорил? — спрашивает брат. — Он что, тренировался во владении старым рутенским?

— Список духовного завещания безусловно отредактирован, как все дорогие рукописи. Переводил на пергамен безымянный любитель словесного витийства, — отвечает Бельгарда. — Погоди, дальше стиль снова сбивается на оригинальный — видно, он писать устал.

— «Переменчивая Морская Кровь. Кровь Хельмута, в которой не было отвращения к отнятию жизни, взятому само по себе. Кровь Эстрельи и Моргэйна, не подозревающая о сакральном смысле родственных уз. Кровь Фрейра и Юлиана, что возвратила нас к древним смыслам любви. Кровь Армана и Элинара…»

— Про брата и мальчишек — явная приписка на полях.

— Нет, на полупустом листе после первой главы. Слушай!

«Преодолеть пороги беззакония. В Хельмутовом семени на глубинном, ядерном уровне преодолены основные запреты всех религий. Дело не в том, что эти запреты неправедны и несправедливы — но лишь в том, что и нарушение, и следование должны быть свободным выбором, а не заложенной извне холодной схемой. И в том, что никакой грех не должен ломать живую жизнь».

— Странно звучит. Будто современный язык взламывает старую чопорную стилистику. Нет-нет, это не сам старший Фил, скорее его младшенький тезка постарался. В качестве упражнения в эсперанто.

— «Быть может, ненасытная вертская жажда до всего рутенского и привела к истощению Большой Земли. Я спрашиваю себя — не повлияло ли на систему и не приблизило ли конечную точку отсчета то, что мы расхищали и припрятывали некие духовные ценности? Хотя бы и те, о которых не подозревали сами рутенцы?

Да, возможно, мы и нарушили равновесие обоих миров навязчивостью своего существования. Но это было необходимо, чтобы в конечном счете попытаться воплотить — не прежнюю жизнь, но былую память. Ибо единый и властный алгоритм бытия человека, равно как и его созданий, что воспроизводится им в изделиях ремесла, творениях искусства — тех, что поглощают кровь или душу, молоко и семя — сей алгоритм вечен и неистребим. И несёт его лишь плоть рутенских потомков ба-нэсхин, кровь вестфольдских королей. Все прочие рутенцы оказались недолговечны и пали, как лист осенний. Лишь ба-нэсхин были в состоянии преодолеть полуторавековой порог, пережив как последнее поколение чистых, беспримесных рутенцев, так и их печальных отпрысков».

— Вот видишь, явно наш человек пишет, а не сторонний. Фил-старший даже в своих последних дневниках не скатывался до того, чтобы объявить Вертдом своей второй отчизной — тем более первой.

— «Воистину сказано: прах еси и в прах обратишься… Произошла холодная кремация большого мира, и не знаешь теперь, плакать из-за этого или гневаться».

— Когда это написано? — спрашивает Бельгард. — С этим несовпадением здешнего и тамошнего времен легко совсем запутаться.

— Филипп переселился на Поля еще до рождения Арма с Эли.

— Я не про основной текст. Кто его дополнял, скажи мне?

— Уж только не его тезки. Малыши в принципе неспособны на философствование. Вот послушай далее:

«Древние знали, что для повторения и обновления бытия нужна календарная жертва. Чтобы по-прежнему вращалось колесо. Тот, Кто своей всевечной жертвой выпрямил круг и тем вывел человечество из бессмысленного существования, обрек мир на истощение, конец и Суд, а его „владыку“ — на необходимость в единый миг и с великим риском преодолевать то, что должно было растянуться на века и тысячелетия: центробежную силу Колеса, что его притягивала и заставляла повторять урок.

Было ли в этом благо для человека? И наказание для Вселенной? Кровь Авеля несла проклятие земле куда более страшное, чем кровь Каина. Первая отравлена, вторая, предваряющая, всего лишь случайна и неуместна. Авель убил по доброй воле — пусть и кажущихся бессмысленными ручных скотов…»

— Да уж, больно это современно по мысли.

— Угм. «А теперь запомните. Насильственно пролитая кровь оскверняет и налагает проклятие. Добровольная, жертвенная — освящает и искупает. Это благословение. Кровь за кровь — отмщение, расплата, но и щедрый дар».

— Я подозреваю, что именно с того рутенское человечество время от времени инстинктивно устраивает себе кровавую баню, чтобы чрезмерно не расплодиться. Моровая популяция, — усмехается Бельгард.

— «И вот вам мой завет, любимые мои дети. Ищите кровь и давайте кровь. Там, где завоеватели и миссионеры древности не находили понятия о первородном грехе, там, где природа и человек заключили если не мир, то перемирие, — именно там вы отыщете свою вертдомскую и одновременно морскую кровь. Я полагаю, что на границе двух сред по-прежнему процветает морская раса — амфибийная, амбивалентная, живущая на суше, как в море: не строя дворцов, не нуждаясь в вещах, не сбиваясь в бессмысленную толпу».

— Вот это да. Сестренка, это ж никак и в самом деле Основатель Филипп.

Бельгарда выпрямляется и смотрит ему в глаза:

— Отец рассказывал, что прадедушка…прапра… Хельмут не один раз с ним говорил. И воплощался однажды. Значит, и писать мог.

Двое — юноша и девушка — поворачиваются друг к другу, оставив книгу в покое. И внезапно, как по наитию, оборачиваются к высокому окну.

И видят иное.

Окон в светлице три: одно, большое, в центре, два других, чуть поуже, по бокам.

Из среднего падает на по-прежнему раскинутые страницы фолианта серебристо-серый, по-зимнему холодный свет. Ветви нагих деревьев — чеканка по вороненой стали. Посреди них возвышаются руины — целый лес полуразрушенных готических соборов, чьи руки в мольбе вздымаются к небесам, чьи очи — розы из множества разноцветных стёкол — взирают на тусклый солнечный диск и на плечах которых лежит некая то ли пыль, то ли пепел. Но что самое странное и страшное — весь этот пейзаж находится почти на одном уровне с подоконником.

А из других окон по-прежнему глядит улыбчивое вертдомское лето.

— Это… — сбивчиво проговаривает Бернард, — это Рутен переплыл реку.

— Да. А на ее берегу сейчас наши племянники, — утвердительно кивает Бельгарда. Отчего-то она куда более спокойна, чем брат. — Арман и Элинар.

…Мальчики любят ловить рыбу с моста рядом с Вольным Домом, где они сейчас гостят в окружении дальней и ближней родни. Пускай они до сих пор не поймали ни одной, даже самой завалящей, пусть вода темна и неподвижна настолько, что облака и ветер в ней не отражаются, — тем лучше: ничто не нарушает здешнего покоя.

Сегодня радужная пелена уже не стоит поперек моста, не затягивает дальние окрестности за ним, как иногда бывало раньше и нередко — при них.

Что там, вдали? Родичи говорили разное: то деревушка или городок наподобие того, что окружает Вольный Дом, то горы по имени Гималаи. Ребята любят обсуждать между собой всякие возможности, но не здесь: спугнуть боятся. Крупную, заповедную рыбу или тишину.

Только здесь на мосту, они соблюдают приличия. Только здесь они становятся по-настоящему похожи.

Как ни удивительно, мальчики от двух перемешанных пар разноземельных близнецов выросли совершеннейшими антиподами. Веселый почти до буйства Арман, черноволосый и синеглазый, кажется типичным кельтом. Элинар с его ровным, внешне покладистым, но «упёртым» характером, светловолосый и зеленоглазый, сразу заставляет вспомнить про свою духовную мать, сиду, хотя удался скорее в деда, Брана. Золото и чернь, сапфир и изумруд в одной оправе — комнаты ли, пейзажа — потому что оба практически не разлучаются и даже не помышляют об этом. Точно два орешка под одной скорлупкой.

Однажды мальчики видят там, за рекой, нечто удивительное — будто облетел пух со всех тополей сразу. Хотя они твердо знают: уж чего-чего, а никаких тополей там не водится. Не сговариваясь, оба швыряют свои удочки на мост и переходят через него — как есть босые, в одних штанах, подвернутых до колен, и рубашонках.

И вот они стоят, полуодетые, на фоне обильного и какого-то странного снега. Причудливо изогнутые ветви, на их фоне развалины величественных зданий, что столпились вокруг, будто цитаты из старинных гравюр. Сады камня, останки былой славы.

У занесенной снегом тропы оба замечают небольшой крест над домиком под двускатной крышей. Капличка. Вместо иконы — сидячая статуэтка ребенка с локоном, что спускается вниз с головки, и с пальцем во рту.

— Это кто, младенец Христос? — отчего-то шепотом спрашивает Арман.

— Похоже, что нет, — так же тихо отвечает Элинар. — Я слыхал о нем — это Гарпократ, «Гор-па-херд», юный бог зимнего солнца. Древние греки решили, что это бог молчания.

— А теперь зима?

— Не знаю — снег какой-то удивительный. Теплый.

— Но этот божественный мальчишка будет молчать? — спрашивает Арман.

— Ты о чем?

— Он говорит со мной. Если мы сделаем то, что он от нас хочет… что мы сами хотим, он клянется, что земля снова вернется на круги своя. Родится заново, как он сам, — и только в этот день Всепобеждающего Солнца.

— Ты угадал… ты считаешь, что угадал его верно? Мы же двоюродные, от этого могут случиться плохие дети…

— Что ты такое говоришь, чудик!

Они тихонько навзрыд смеются — ибо оба, и Арм, и Эли, страх как боятся того, что им предписано, — боятся, хоть им уже по тринадцать лет и по вертдомским понятиям они уже взрослые. Хотя не такая уж в них близкая кровь: один скорее сид, другой почти человек. Под невидимую музыку бытия они снимают с себя всё, помимо плоти, и танцуют — занимаются любовью, каждый из них открывает для себя другого. Сапфиры и изумруды, бледное золото, черный агат… Любое сравнение с драгоценностями бледнеет. Смуглые, стройные, еще неразвитые тела, темные соски, узкие бедра и ляжки, тонкие руки для того, чтобы сдавить в объятиях, напряженная нежность… Руки отверзают, губы кладут печать. Разъятие и внедрение, сплетение судеб и свершение рока… Один закусывает губу от боли, другой — от напряжения. Оба — от счастья. Блаженное страдание, горькое разрешение, сладостный итог всего. И белый пепел, серебристый снег падает на изнеможенные тела, вместе с ними, любовно окутывает их, точно лепестки сакуры.

Бесшумно низвергаются водопады храмов.

Оба возлюбленных просыпаются на влажном зелёном лугу под ветвями, простертыми над ними пышным шатром их живого хризолита. Нет ничего в мире, кроме теплой почвы, деревьев с набухшими почками и грандиозного двубашенного собора из розовато-желтого камня, что рвется к сияющему лазурью небу всей своей окрылённой мощью.

— Гарпократ получил силу — и снова начинает время, и каждый виток его круговорота, каждый возврат к себе, каждое обновление должны быть оплачены. Мы дали земле семя, и пепел оборотился листом, прах стал матерью жизни. Но, говорит он, это лишь начало, — горячо шепчет Арман.

— Ты точно знаешь, что мы поступили как должно? — спрашивает Элинар.

— Разве в тебе самом не записано это лучшим из языков — языком тела? — отвечают ему. Кто — его друг, его внутренний голос, само их обоюдное молчание?

Двое мужчин, две матери юнцов, двое их погодков благоговейно наблюдают за ними в окно Вольного Дома. Собственно, прямо смотреть на таинство им «не достоит», да и не нужно. Лишь бы не грозила опасность птенцам Хельмутова гнезда.

— Совершено, — говорит Фрейри-Юлиана, молодой король Верта и мать Армана.

— Они, чего доброго, думают, что это им сон приснился, — хмыкает Фрейр, раскоронованный король, отец Элинара.

— Пускай думают: наяву они не были бы так смелы, — отвечает ему Юлиан, отец Армана и Фрейров возлюбленный.

— Почему это? Они же из рода сидов, как и мы с Юлианой, — Фрейя пожимает плечами.

— Ты с Фрейри, — поправляет ее брат. — И в них есть кровь Моргэйна, который не боялся любви с тем асасином из замка Ас-Сагр, как то бишь его… Однако это совсем еще дети — пускай думают, как им легче.

— Сны сидов равны бытию, — кивает король Фрейр соломенно-рыжей головой: апельсин или солнце. — Слияние сидов равно разрушению, восстание их плоти — сотворению нового. Такое нашим отрокам пока не вынести.

— Так это мальчики приблизили Рутен сюда, к нам? — спрашивает Бельгарда.

— Наверное, сначала мы сами — читая книгу. И лишь потом они, — отвечает ей брат-близнец.

— Но зачем?

— Чтобы мы прошли след в след и продолжили их действо.

На этой судьбоносной и культовой фразе дверь в светлицу распахивается настежь и влетает papan terrible, жуткий псевдопапаша семейства — Бьярни. Сходство его с побратимом, королем-отшельником Кьяртаном, год от года становящееся всё большим, сейчас поистине ужасает — ибо выражается он отнюдь не на царский манер.

— Нет, шефы мои дорогие, от этого и впрямь крыша станет набекрень!

— Что-то ты поздновато фишку раскусил, — отвечают ему, наивно полагая, что речь идет о последнем явлении Рутена здесь присутствующим.

— Так это ж только два часа назад, — отвечает Бьярни. — Кобыла моя Налта, ну, знаете, я ее еще Хортом покрыл, оба от Черныша в энном колене. Родила.

— С чем и поздравляю, — кланяется Юлиан. — Кобылка или жеребчик?

— Он. С шишечкой, как у предка. Единорожек.

…Немая картина.

ГЛАВА I. Евразия

Скорей! Одно последнее усилье! Но вдруг слабеешь, выходя на двор, — Готические башни, словно крылья, Католицизм в лазури распростер. Н. Гумилев

— Ты понимаешь, что именно мы видим? — говорит брат сестре, Бельгард — Бельгарде.

Оба, как были в домашних рясках и веревочных сандалиях, перешагнули порог — вернее, подоконник Дома — спрыгнули вниз, прошли в глубину зачарованного пространства, минуя каплицу, и стоят теперь внутри поистине циклопического строения, под стреловидными сводами, полными первозданной тьмой. Своды необъятны, рассечены нервюрами, на опорных колоннах четыре евангелиста — лев Марк, орел Лука, бык Матфей, ангел Иоанн. Из обеих круглых роз, чудом сохранивших стекла, льется вниз радужное свечение: семь цветов лета. Пол вздыблен, камни выкорчеваны, иные поставлены стоймя. Битва народов или просто восстание натуры?

А из оружия лишь кожаное ведро с густым мыльным раствором у Бельгарда и метёлка новейшего вестфольдского образца — у его сестры.

— Кёльнский собор, — ответила Бельгарда. — Наше главное потайное хранилище. Одно это и осталось, когда мальчики вконец обрушили мироздание. А вокруг — черная земля, покрытая дерном, и то ли ручные леса, то ли дикие сады в цвету. Тучная персть земная.

— Земная, да не земляная. Это ведь детрит, — уточняет брат. — Уже не камень, еще не жизнь. Что держит здесь эти деревья, что порождает подобие жизни — веющий над землей дух или живое человеческое семя, проникшее в нее?

— Ты не боишься кощунства?

— Кощунства чего — звучащих слов или внутренних мыслей? Полно: сакральное, чтобы воплотиться, как раз и должно нарушить ту незыблемость правил, что была установлена прежде богом или богами. Я, кстати, ничего не утверждаю: я лишь прислушиваюсь к себе и пытаюсь понять, что записано внутри.

— И расположиться на отдых тут негде, кроме как под этими пыльными сводами, — добавляет Бельгарда безо всякой логики. — Десант выбросили, называется: двух поломоек. Конечно, первыми были наши племянники, а уж после них стыдно бояться.

Тем временем она водила своей «дудочкой» по стенам, нацеливаясь даже на якобы недосягаемый потолок. Окаменевшая вековая пыль и толстые лохмотья паутины споро втягивались внутрь, выходя с другого конца ведьминской метелки подобием асфальтовой смолы, ровным слоем закрывая пробоины в гранитном настиле и вертикальной кладке стен. Ее брат обтирал новорожденные поверхности тряпкой, вынутой из ведра, и от их совместных усилий внутренность храма постепенно обретала краску, цвет, фактуру — оживая, как всё, чего касаются добрые руки вертдомцев.

— Вот преимущество инициированных механизмов: они безотходны. Не нам, так себе. А ведь ночью явно будет холоднее, — заметил Бельгард, с азартом занимаясь расчисткой. — Костер, может статься, и не закоптит потолка, но не живые же ветки нам ломать?

— Отыщем здесь и что-нибудь горючее, — утешила его сестра. — Упаковочный материал, как говорят. Нам много пока не надо. И ведь мы вполне можем вернуться, не правда ли?

— Ну разумеется, ко всему можно привыкнуть, — соглашается брат. — Зверей не боишься?

— Их же нет. Поблизости — уж точно. Можно припереть изнутри двери этого величавого строения, если хочешь. Подтащить глыбы или короба…

Лишь теперь они обращают внимание на статую Христа, что помещена в глубине центрального нефа — вошли сюда оба через один из боковых. Это обыкновенное распятие с чашей для святой воды у ног, величиной в рост человека, отчего-то не встречает молящихся прямо у входа, как обычно, и до уборки было наполовину скрыто непроницаемым паутинным покрывалом. Они проходят стороной, привычно крестясь, пересекают зал и по широким ступеням спускаются в подземный ход, что отчего-то начинается в заплесневелой ризнице, — он ведет в крипту, помещение, куда более обширное, чем даже сам храм.

Здесь уже приходится открыть налобные фонарики и слегка встряхнуть теплолюбивых светляков, которые спят внутри без задних ножек.

— Как тут разобраться, в этом складе? — риторически вопрошает Бельгарда. — Ящики на ящиках, махина на махине. Помнишь, диск такой был, — про историка и археолога, что раздобыл в Эфиопии саму Деву Шехину и доставил ее в Пентагон?

Брат и сестра сдавленно хихикают и, похоже, этим самым нарушают здешнее благолепие, ибо в ответ на их веселье пыль и свет свиваются в подобие смерча или толстой нити, из самой же нити прядется нечто… нечто телесное.

И навстречу обоим выступает старуха с ясным лицом в раме темных покровов и в таком же почти одеянии, как у них, — только наполовину прозрачная.

— Привет вам, милые мои чада, — говорит она степенно. — Я Росвита, монахиня бенедиктинского ордена. Архивариус и библиотекарь здешний, в прошлом — ученый латинист, первый в юной Европе драматург. Делаю реестры и списки всех здешних сокровищ. Манускрипты и инкунабулы, кстати, попадают сюда не только с вашей подачи, но и сами по себе.

— Простите, — отвечает Бельгард так вежливо и находчиво, как только может говорить человек, нос к носу столкнувшийся с привидением. — Мы не помешали?

— Что вы. Тут, в нижнем мире, главная проблема — как занять время. Хотя в прошлом столетии дела резко переменились. Можете себе представить, сколько с тех пор было новых поступлений? Все истинные потери человечества. Как вы понимаете, в этих лабиринтах не одна библиотека царя Ивана Большого затерялась. Так что задали вы все мне работку, дорогие потомки. Но я нисколько не в обиде, знаете ли. Когда по-настоящему хорошо знаешь классическую латынь, греческий Гомера и северобедуинский — упражняться в них не столь трудно.

— Только три языка? — отчего-то спросила Бельгарда, словно некто со стороны ее надоумил.

— Это самые главные. Языки королей. Ведь Три Царя-Волхва здесь пребывают с самого начала — вон в том сундуке. Я здесь всё могу найти, если захочу, и очень многое себе уяснить. Может быть, я скоро пойму все те наречия, коими желают общаться с людьми здешние вещи — для этого надо лишь почаще касаться их мыслью…

— Мыслью? Но ведь не руками? — это снова Бельгард.

— Отчего же не ими? Смотря к чему занадобится приступить.

— О-о. Я думал, что у привидений нет телесной силы. Но ведь вы, почтеннейшая дама, и в самом деле не в уме составляете ваши ученые каталоги.

— Конечно. Если приноровиться, то можно писать пером на листах, и даже весьма искусно, — улыбается Росвита. — И переворачивать страницы веянием ветра. Как иначе мы дурим всяческих спиритов, по-вашему? Тоже развлечение не из последних.

— Спиритов? — удивилась Бельгарда. — Я слыхала, что это не такое уж давнее рутенское безумство.

— Поверьте мне, я всегда была в курсе любых див и чудес вашего мира, дети мои, — смеется монахиня. — Верт и Рутен, голограммы, фракталы, высокие технологии, Всемирная Паутина… Чем же еще занять тягостный досуг, если не совершенствованием в науках? Для последнего нужно лишь хорошенько вызубрить Аристотелеву логику и все схоластические силлогизмы. И научиться применять их без занудства. Только не думайте, прошу вас, что здешние вековые пелены арахнид и есть замена вашей Великой Сети. Мы всякий сор не любим и по мере сил наших пытаемся ему противоборствовать. Ну да, вы правильно подумали. Перемещение пыли в иные измерения — это вам понятно, хоть вы того не умеете.

— Вот почему здесь не заросло по самые аркады, — догадалась Бельгарда. — А кто вам помогает?

— Те жители Рая, что пока не хотят или не умеют уйти в Свет, — монахиня сказала об этом, как о чем-то само собой разумеющемся.

Теперь все трое почти незаметно для себя разместились на тех коробах, что пониже, и легкое недоумение молодых людей как-то нечаянно перетекло в светскую беседу.

— Рай — это вроде наших Елисейских Полей, — прикидывает вслух юноша. — Вы там живете или просто гостите?

Как полагали в Вертдоме, Элизиум, куда переселились, помимо Хельмута и Марджан, Моргэйна с Ортосом и старшего Армана, многие приятные личности из числа рутенцев, в том числе чета фон Торригалей, был уже давно переполнен, но отчего-то не трещал по швам. Возможно, оттого, что каждое существо приносило с собой частицу своего собственного рая. Но, скорее, потому, что из него постоянно уходили в некое пространство, которое одни называли порождающей пустотой, другие — полнотой плодоносного чрева. Именно это Бельгард и пытался уточнить у одного из тамошних старожилов.

— Милый мальчик, если оперировать рутенскими терминами, я обладаю постоянной пропиской. Однако Элизий… он, пожалуй, слегка утомляет такую приверженную старине особу, как я. Ваши Тор и Стелла говорят, что на сей раз обнаружили здесь изысканное общество, но также куда меньшую по сравнению с прежней устойчивость реалий. Сие обстоятельство, по их мнению, было порождено тем, что слишком многое на Полях настаивает на том, чтобы как ни на то воплотиться. К мерцанию предбытия, как они это именуют, легко привыкнуть, если принять его за нечто подразделяющееся на типы — наподобие немецких неправильных глаголов. Однако помимо сего, ваш вертский триглавец-Котоцербер начал всемерно препятствовать выходу тамошних поселенцев в Верт, облизывая их с головы до ног своими шершавыми языками. Та говаривал мне достопочтенный Филипп, когда я учила его риторике.

— Вы не скажете, почему это происходит и, в частности, отчего Великий и Ужасный Котяра стал нарушать договор? — спросил Бельгард.

— Так сразу? Право же, я думаю над этим неотрывно. Может быть, Верховные Власти Рая полагают, что всем нам отыщется работа здесь. Освоение суши и вод, обуздание погибели. Одухотворение бытия делами ума своего.

— И горемычный Рутен ожидает нашествие бестелесных существ, — покачала головкой Бельгарда.

— Бестелесных идей, — поправила бенедиктинка. — Чистых идей. Жаль, Платон был у нас вытеснен Аристотелем.

— Хорошая беседа у нас получается, — заметил Бельгард. — Содержательная и глубокомысленная, хотя несколько…

— Экстравагантная, — нашла Росвита точное слово. — Как танец ваших отроков перед неканоническим образом Христа.

— Ох, вы видели, — с горечью вздохнула девушка.

— Не думайте дурного. Ваши кузены с их играми античных эфебов меня нисколько не удручили — я научилась видеть свет везде, где он появляется, а тут он был бесспорен. Вы не знаете, как часто тьма кроет добропорядочные супружества, благостные с виду… И ничего позорящего род человеческий в сем нет — ибо homo inter faces et urina conceptus est: рождение, равно как и зачатие, грязны, ибо происходят между калом и мочой. Так уж повелось от века. Каждому из нашего двуногого и прямоходящего рода довелось в начале жизни пройти вратами страха и стеснения, а в конце умереть, оставив по себе лужу крови и урины.

— Удивительная вы, однако, монашка, — ответил ей Бельгард.

— Не так уже. Мы ведь обучены распознавать и радоваться всякой капле жизни — не как те ханжи и ортодоксы, у которых будто яйцо во рту, на что бы они ни смотрели. И знаете? Смешно слышать такое из уст старинной девственницы, но я скажу: за исключением безбрачия нет половых извращений.

— Наверное, вы так стали думать оттого, что и здешний хозяин… он не как во всех прочих церквях, — предположила Бельгарда.

— Какой — тот, что под сводами? Ну да, это распятие не вполне каноническое. Христос — Зачинатель Мира, его Основатель и Обновитель. Здесь он уже взрослый, однако еще юноша. Посмотрите — кровь Его руки и сердце уже не источают — а это происходило все три последних века, начиная со времени, когда собор, наконец, был окончен строительством. Вы знаете, я полагаю, что его возводили с перерывом те же три столетия и завершили только в конце девятнадцатого века?

— Это чудесно — я говорю и об истории собора, и еще более — об исцелении камня и образа. Храм духа, возведенный в век торжествующей рациональности — это ли не парадокс? Может быть, священная кровь и удерживала собой всё грандиозное сооружение: не как знак скорби, но как символ исцеляющей и радостной жертвы. Но нет, святая госпожа, мы имеем в виду каплицу, — настаивала девушка.

— Ах, Молчаливое Дитя? Есть поверье, что оно должно прийти по зову двоих или само воззвать к ним, чтобы вернуть Натуру к ее истокам. К себе самой, как она была замыслена Отцом. Ибо люди извратили Дар Земли и подвергли его насилию. Стали против вместо того, чтобы слиться. Сын искупил самое первое человеческое дерзновение, но люди — вместо того, чтобы вразумиться, — еще пуще возомнили о себе недолжное. Воистину, небеса, земля и горы не должны были страшиться нести Великий Залог. Но уж если он по высшему промыслу достался людям…

Росвита с горечью поникла головой:

— Нет, я не знаю, не ведаю, чего ожидать далее. Первый шаг на Прямом Пути совершен. Он то ли превратился в Предвечного Младенца, то ли все время им был…

— И что теперь? — спросил юноша. — Нам завещано продолжение. И, пари держу, не одним Филиппом, но и вами.

— Теперь? Идите всякий по своему собственному пути. Вы — возможно, вам следует продолжить очищение этого континента. Другие сестры и братья двинутся в иные края. Я же останусь, как и прежде, охранять: привидения привержены местам своей любви. Нет, Светлая Земля для меня вовсе не закрыта — но я не чувствую себя там такой свободной, какой хочу. Однако знак своей свободы почувствую и под сводами, и в самой крипте, и в глубинах земных — но знак этот должен подать кто-то из вас.

На этих словах брат с сестрой поднялись со своих мест.

— Погодите — я должна поблагодарить всех вас от имени Солнца Победы. Каким странным словам я, однако, выучилась!

Говоря так, Росвита шарила в одном из необъятных ларей. Наконец она вытащила наружу удлиненный ларчик, футляр из темного металла. На лакированной поверхности виднелось изображение птицы — а, может быть, дракона или змея, — сияющее желтым и оранжевым.

— Это вам за то, что в землю было уронено семя. За начало новых времен. Пускай те, кто пойдет дальше вас, возьмут перо Огненной Птицы и сотворят из него новый дар.

— Огненной Птицы, — повторил Бельгард. — Легендарного Феникса? Финиста — Ясного Сокола или Жар-Птицы из сказок?

— Разве так важно — налепить ярлык на эту шкатулочку? — ответила его сестра. — Главное то, что в ней упрятано чудо.

Окно в мир всерутенского запустения так и осталось открытым. Привычный вертдомский космос обрамлял его как рамой, и постепенно вертцы всё более рисковали проникать туда. Даже более того: общение со странной монашкой придало всем дерзости.

Необходимо было также сделать нечто с даром, полученным старшими: передать как эстафету или передарить? Филипп завещал разыскивать остатки человечества по всем пяти континентам и всему морскому безбрежью.

Для этого было решено применить наисовременнейшую модификацию рутенских летунов — у них не имелось крыльев, им не требовалось разбега, чтобы взлететь, они могли подниматься строго вертикально и зависать в воздухе, вращая огромной тройной лопастью. Для воды и болот у них были не обычные колеса, а лыжи, для питания — тончайшие солнечные батареи…

И всё это было необходимо собрать вне портала.

Поэтому множество вертдомцев сновало по Вольному дому — от главной двери до входа в Иномирье — с частями разобранного «вертолета» (может быть, лучше сказать «рутенолета»? Подгонкой, пригонкой и установкой на место занималась небольшая бригада отчаянных голов.

И ведь нужно было еще привадить этот хитрый механизм к его владельцу — в точности так, как Морские Люди проделали это с байком по имени «Белуша», подаренным королю Кьярту. А именно: напоить избранной кровью всех потомков Хельмута, за исключением младших кузенов. Ибо они уже вдосталь натерпелись.

Самые старшие, Фрейри и его священная сестра-жена, а также бывший королек Фрейр с его рутенским другом отпадали без разговоров. Возиться с Рутеном им еще раньше надоело: ни патриотических чувств, ни любви к трупу, ни моральных обязанностей они за собой не замечали. Тем более что Юлиан воспитал для своей былой отчизны целую плеяду высокоразумных четвероногих (и четвероруких), а Фрейри, как блохи, заедали типично королевские заботы.

Бельгарды также заявили о самоотводе: прибираться и разбираться в крупнейшем соборе мира можно было до следующего конца света.

Все прочие пары королевских детенышей смотрели друг на друга с некой оторопью. Типичное Хельмутово отродье, подумал Бьярни: все, как есть, рыжеволосые и носатые, с незначительными отклонениями. Никакого благолепия. Это всё их мама Зигги постаралась: оттого и смылась от дела…хм… рук своих в монастырь.

— Вот что, я тут вчерне прикинул: вам всем достанется по обширному полю деятельности, — сказал он, наконец. — Фрейры держат Вертдом, это ясно. Бельгарды обеспечивают Евразию. А кто понесет огонь в обе Америки?

Тут он поднял кверху заветный ларчик: Золотое Перо было вложено в дополнительную оболочку, укрепленную и окропленную каплей королевской крови. Тем не менее, пламенный ореол клубился вокруг и то и дело пробивался за пределы хитроумного футляра.

— Кто вложил сюда заветное, признавайтесь, — приказал он.

— Младшие принцы, — ответили ему, — Крестники здешнего демиурга.

— Значит, Филипп и Филиппа, — кивнул он. — Так я на это и положил… полагал, конечно. Вот им и нести свет в мрачные джунгли.

— А ты с нами пойдешь, Бьярни? — спросил Филипп.

— Не сомневайтесь. Полечу как на крыльях.

И в самом деле полетел.

ГЛАВА II. Америка

Дерево Сфера царствует здесь над другими. Дерево Сфера — это значок беспредельного дерева, Это итог числовых операций. Ум, не ищи ты его посредине деревьев: Он посредине, и сбоку, и здесь, и повсюду. Н. А. Заболоцкий

Вертолет с двумя пассажирами и пилотом — им, естественно, был Бьярни с его привычкой постоянно рулить и разруливать — облетел почти всю северную половину континента и дал им троим убедиться, что не сохранилось почти ничего из высотных зданий ближайшей современности. Отчего-то над плоскостью Нового Йорка одиноко возвышалась двойная башня Международного Купеческого Центра: или то было оплотневшее привидение? Должно быть, в давние времена ему было пожертвовано вдоволь крови…

Города и прочие строения и раньше выглядели коростой на теле Земли, а ныне и эта короста была неопрятна: ровного слоя детрита, как в Европе, здесь пока не наблюдалось. Проплешины с неровными краями, воронки с плоским дном, неряшливые груды чего-то серовато-бурого…

Остальное скрывалось под пологом гигантского, невероятного леса.

— Так мы ничего не отыщем, детишки, — сказал Бьярни, повернув голову со своего места. — Не бронтозавры же здесь водятся.

— Мы хотели бы увидеть пирамиды, — объяснил Филипп.

— Наполеоны, тоже мне. Века глядят на вас с вершин этих пирамид, как говорится.

— Теокалли, — поправила Филиппа. — Совсем другие. Скорее как вавилонские зиккураты в Азии.

— Тогда приземляться надо. Сдаётся мне, что сверху они изрядно позарастали мохом-травою…

— А животные?

— А я?

Бьярни был не зря так самоуверен: против обученного боевым искусствам живого меча не устоит никто ни в Верте, ни в Рутене: разве что такие же клинки, которым, думали все, давно уж нет дела до человеческой возни.

Приземлились они, однако, не в Мексике, а в низовьях Амазонки: нечто подозрительно напомнившее им коническую груду щебня, то и дело мелькало здесь из-за кустов, какими тут служили нормальные деревья. Выбрались из летуна, оставили ему для ориентации кое-что из того, что не влезло в заплечные мешки, и скрылись в глубине зарослей. Добрую половину суток они двигались как бы внутри звериной шкуры с пышным мехом, с жилами лиан. Хотя Бьярни снова оборотился острой сталью и бойко прорезал им всем дорогу в душной зеленой утробе, молодые люди уставали и чувствовали некую жуть. И немудрено: в своем собственном доме и то бывает страшно — если он слишком большой. Ибо пустынная земля выказывала невиданную роскошь и свободу, но казалась голодна по-прежнему: не отдавала, но вбирала в себя своих мертвецов. Там, где они шли, от земли поднимались гнилостные испарения: бродила закваска нового мира, мелкие твари покрывали останки мертвых деревьев и трав сплошным шевелящимся покрывалом

— Земля была дана в дар — и этот дар, наконец, решил обособиться и отгородиться от человеческого беззакония. Природа взяла себе назад свой Путь, — говорил Филипп.

— Это у тебя от утомления, братец, — посмеивалась Филиппа. Как все женщины, она была выносливей.

— Знаешь, Бельгардам, по крайней мере в самом начале, было полегче: они — мыши под сводами, а мы… наверное, просто букашки типа муравьев, которые здесь кишат. Безмозглые. Наверное эти… нас так и воспринимают.

— Кто — эти?

— Верхние. Я что-то улавливаю: будто ментальный ветер.

Некоторое время спустя летун догнал их, и ночевали все внутри титанового корпуса, в скорлупе яйца.

— Только и ожидаем, что некто в простоте душевной захочет на нас поохотиться, — съязвил Бьярни.

Однако ночь прошла без эксцессов.

На следующее утро они пролетели некоторое пространство и снова спустились вниз.

Здесь картина была уже значительно иной.

Вокруг простирались огромные пространства лесов, на удивление чистых и светлых — это касалось даже хвойников, — и болот. Всё поросло густой травой совершенно великолепных оттенков, почти скрывающей жирную черную землю. Болотам редко доставались жертвы: обитатели окраин как-то распознавали опасность по запаху. Сухости и гнили не было также — мертвое разлагалось с необыкновенной скоростью, как бы переходя в состояние первоматерии. Участие в этом принимали муравьи-падальщики той же разновидности, что и прежде, но не такие многочисленные.

В этих лесах преобладали деревья двух видов: с длинным, ровным и мощным стволом и непропорционально малой хвойной шевелюрой и — слегка пониже их — лиственные, чей парик отражал своими цветами, листьями и плодами все четыре времени года. Часть кроны была зеленой и цветущей, другая — красновато-золотистой и осыпалась, давая место тут же набухающим почкам, на третьей зрели округлые плоды. Оба вида как бы сбивались в малые стада одного вида, причем прочие деревья были им по пояс.

— Калифорнийская секвойя и амазонская сейба — лупуна, — пояснил ученый Филипп. — Знаете, такое ощущение, что они сдвинулись с традиционных мест обитания и пустились друг другу навстречу: секвойи на тонких ногах поросли, лупуны — выпуская парашютные десанты. У них ведь семена все в густом пуху, называется капок.

— В секвойях — энты, в лупунах — энтицы, — подсмеивалась над ним сестра, тоже на свой манер усердная книжница.

— Так ты тоже чувствуешь, что они живые?

— Чего-о? Мы среди каменных дольменов, что ли, бредём?

— Разумные, чучело. Высоко и быстро мыслящие. Хотя похоже, что в этом мире из живого остались лишь эти древесные великаны — и никакой горячей крови…

— Интересная у тебя оговорка. Всеобъемлющая. Исключает млекопитающих и включает, кроме мурашек и термитов, всяких хлюпающих и ползающих гадов, — отвечает Филиппа. — Ох, то-то мне кажется, что там вдали как серебряный ручеек льется по моховым кочкам.

Бьярни кротко помалкивает — ему забавно.

— Растения связаны с неисчерпаемостью ресурсов солнечной энергии.

— Почему мы видим свое личное будущее, будущее земли всех стран на ней страны как бесконечно продленное настоящее? Не разумнее было бы кротко принять грядущую древесность? — резонирует и резюмирует Филипп.

— И змейность, — хихикает Филиппа.

Секрет был в том, что ее братик в детстве боялся лягушек и ужей, а она — вовсе нет.

— Но не цветочность, — не совсем кстати влез в разговор Бьярни. — Все луга и лужайки крашены одни цветом. Может, просто не сезон?

Так, переговариваясь и отпуская безобидные шпильки, они дошли до места очередного ночлега — вернее, до той небольшой и относительно твердой полянки, куда их летун счел возможным спланировать.

— Ребята, а ведь это опять-таки не почва в ученом смысле, — вдруг сказал Бьярни, приклонившись к траве. — Как и в Европе.

— Ты, наверное, умеешь видеть микробов без лупы? — полусерьезно, полунасмешливо проговорила Филиппа. В редкостных способностях их почетного бодигарда брат и сестра вообще-то не сомневались.

— Кровь я чувствую, дети мои, — объяснил он. — Уж мою палаческую натуру не проведешь.

И добавил, когда они уже забрались в корпус вертолета:

— Знаете предание? Эта широкая земля — и та, по которой протекла Амазонка, и другая, что держала на себе цивилизацию майя, были рождены благодаря тому, что боги однажды напоили ее своей кровью. Ее бытие было абсурдным, а от ее жителей требовалось встречное возобновление жертвы.

Сам император себе кровушку пускал, а уж про всяких пленников и добровольных фанатов и речи нет.

— Очень приятно, — хором ответили двойняшки.

И тотчас залезли в вертолет, задвинув трап внутрь.

А ранним утром их плотно окружили.

Людей — или разумных существ — не более двадцати от силы.

Тонкие и гибкие силуэты, струящиеся, будто под слоем чистой воды, зеленовато-черные волосы. Не столько одетые, сколько завернутые в бурую пелену с ног до головы. Бледная кожа оставшихся нагими рук, бледные лица. Медленная грация движений выдавала недюжинную силу. И полная тишина.

— Откуда они взялись? — спросил Филипп своего «дядьку». — Всё это.

— Это мы так здешних аборигенов отыскали, — объяснила ему сестра. — По-моему, либо из дупел, либо так просто от стволов отслоились. Дриады или типа того. Ничего себе! Бьярни, скажи, а?

Тот кивнул:

— Не впервой мы их замечаем, кстати.

В самом деле, двойняшки давно уже обращали внимание на заплывшие корой узкие и длинные щели: судя по их размерам, в древесных гигантах должны были обитать гигантские существа. Но их сопровождающий с умной миной Натти Бампо указал на еле заметную цепочку узких следов:

— Не корова топтала. И не бык. В обуви, однако.

— Бьярни, и что дальше?

— Три варианта: взлететь с места в карьер, выйти и подружиться или сразу ощетиниться всем, чем можно.

— У нас же ничего такого нету, — ответила Филиппа. — А как насчет подождать?

— Это наше яичко вот-вот раздавят как суповую банку, — хмыкнул ее брат.

Бьярни пожал плечами:

— Вот не думаю. Его ж не полные дураки изобретали. Ну конечно, я так понимаю, что этих буратин нечего бояться. Потому что вы со мной.

— Что, дров нарубишь, дядюшка? — отозвался Филипп. — Неинтересно. Тем более вроде как именно их мы и искали, так? Конечно, мы не рассчитывали, что окажемся посреди целого стада.

— Рощи, — поправила его сестра, нервно хихикнув.

— И вообще, мы ведь мобили, как у великой Урсулы ле Гуин: потрясать своей мощной мышцей в гостях не очень-то прилично. Лучшее нападение — это защита, лучшее укрытие — распахнуться настежь.

— Тогда вот что, детки. Спускаюсь первый я, вы сзади и становимся в позу. В случае чего я вас обоих зараз подмышки возьму и втряхну летуну в нутро.

Но едва все трое выстроились на толстом мху, как Древесные Люди единым движением поклонились в пояс.

— Дети Великого Кецалькоатля, Пернатого Змея! — сказал один из них на каком-то странном диалекте испанского. — Мы видели, как ваше Змеиное Яйцо с рокотом проносилось над вершинами Лесной Обители, и следили за тем, куда оно опускалось. Вихрь несся за ним и колыхал кроны, как могучий кондор. Мы приветствуем вас.

Его язык хорошо понимали все трое — Вертдом воспитывает своих принцев полиглотами.

— И мы вас приветствуем, — сказал Филипп. — Кто вы?

— Мы зовем себя «Люди Лупуны», «Люди Секвойи» или просто «Зеленые Люди», — ответил вождь или глашатай. — Я Инкарри, то есть «Хозяин, Что Приходит», касик и жрец. Рядом мои дети: сын Итцамна, «Небесная Роса», и дочь Эхекатль — «Ветер». Остальные — мои родичи.

Снова последовал дружный поклон почти такой же глубины, как и прежде.

— А мы — Филипп, Филиппа и Бьярни. Надеюсь, эти имена не будут так уж трудны для ваших ушей.

— Вовсе нет. От языка предков, из которого мы берем торжественные имена, сохранились только эти.

Говоря так, Инкарри и его спутники вежливо окружили нашу троицу и оттеснили от вертолета.

— Съедят, — тихонько шепнула Филиппа по-вертдомски.

— Не дрейфь, по виду они или совсем травоядные, или своим личным хлорофиллом солнышко ловят.

Скорее всего, Древесников в чаще было куда больше, чем казалось нашим пешеходам, потому что идти до места оказалось совсем недалеко.

Только это была вовсе не роща и не деревня.

Над огромным, если смотреть на него снизу, многоярусным сооружением кроны смыкались так плотно, что день едва проникал вниз. Нужен был наметанный глаз, чтобы разглядеть естественную маскировку того, что будто само выросло из земли. На усыпанной крупным щебнем (всё, что осталось от плит) широкой площади росла жесткая трава. Ступени были покрыты мхом — но нет, то были разросшиеся кусты.

— Вот вам и теокалли, — ахнула Филиппа.

Инкарри уловил слово.

— Да. Это священная гора, которую воздвигли, уходя из родных краев, мои предки. Она куда меньше тех, что в Мехико, но ей и не надо быть большой.

— Писарро? — спросил Филипп.

— И Фернандо Кортес. Те, кого они оба теснили, двигались с разных сторон и в разное время.

— Как это выходит, что мы так сразу попали куда хотели?

— Взаимная заинтересованность, — пояснил Бьярни на куда худшем испанском, чем у двойняшек. Нас вроде как привадили.

В низких хижинах, сложенных из того же камня, что и бывшая площадь, но куда более свежих по виду, оставалось много народу — и все они вышли встречать пришельцев. Их черты сначала показались Бьярни скорее латинскими, чем индейскими, потом — наоборот. Русалочьи волосы были мягки и одинаковой длины у обоих полов, разрез глаз напоминал лист ивы, прямой нос с круглыми ноздрями вырастал сразу между бровей. Здесь были юные с виду женщины и мужчины, похожие на прекрасных призраков, старики с лицами и телом, сморщенными, точно гриб, и искривленными, как мандрагора, детишки — круглые дождевики-перводневки. Они двигались куда быстрее, чем повзрослевшее поколение, но не так плавно, изящно и текуче.

— В нашей земле повсеместно происходит ущемление жизни — она медленная, — объяснил Инкарри. — Нам ее не хватает — мало солнца. Оттого каждую ночь мы закрываемся в деревьях, каждый в своем, и делим с ними то, чем они напитались днем. Однако и вся природа здесь оскудела и затаилась.

«Ну конечно, — скептически подумал Бьярни. — Раньше-то секвойи небо верхушками подметали, однако».

Тем временем они дошли до того, что можно было счесть главным домом селения.

— Мы не можем угостить вас ничем, кроме того, что едим сами, — сказал касик, указывая гостям на широкий низкий помост под тростниковой крышей, водруженной на угловые столбы.

«От души надеюсь, что это не плесень и не слизняки», — подумал Филипп, усаживаясь на плоской подушке между сестрой и Бьярни с одной стороны и детьми хозяина с другой. Естественно, озвучивать он это не стал — и был прав. Потому что на широких блюдах, которые внесли женщины и юноши подростки, возвышались груды зелени и древесных плодов, а в кувшины было налито нечто, имеющее почти божественный вкус и аромат, но, как пояснил Бьярни, крепковатое для обоих детишек.

В ответ на это замечание Филипп и Филиппа опрокинули в себя чашек по пять, прежде чем улечься на толстые и упругие циновки ближайшей хижины.

— Ты старший, — проговорил Инкарри, когда пиршество утихло и второстепенные люди разбрелись. — Я не думаю, что вы так наивны, чтобы поверить пышному величанию, но в нем куда больше правды, чем ты думаешь.

Легкий влажный ветер струился сквозь прутья мужского дома, оплетающие настил с трех сторон.

— Как, по-твоему, хозяин, конквистадоры были настоящими детьми Пернатого? — спросил Бьярни, не чинясь больше. Когда ничего не остается, кроме как доверять друг другу, это доверие как-то возникает само.

— Да, были. Они повернули нашу историю, и не совсем к худу.

— Мы тоже хотим вывести историю из тупика. Ты слыхал об острове в океане времен, которого не коснулось дыхание праха и пепла?

— Когда началось оскудение, по сосудам моих предков еще бежала горячая алая жидкость, угодная богам, а не древесный сок. Это потом они как-то сумели превратиться, чтобы выжить. Я так считаю, они знали и про Вертдом, потому что до нас дошли предания. Вы явились со стороны моря, как и должно быть. У всех вас белая кожа и светлые волосы.

— Но мы безбородые. Как и все вы.

— Мальчик слишком для того молод. Насчет тебя тоже говорится в преданиях — человек, сотворенный из разумной стали, с посеребренным лицом и телом.

— Гм. Ты еще что-нибудь слыхал такое… чтобы пригодилось для нашей идентификации?

Как ни странно, Инкарри понял и длиннющее слово, которое Бьярни вставил, чтобы слегка сбить с толку упорного собеседника.

— Да. Золотое Перо от тела Змея.

Бьярни слегка вздрогнул:

— Ну, ты, старче, попал в мишень. Насчет тела и прочего не знаю, только вот…

Он полез рукой за подкладку легкой куртки и достал узкий футляр. Инкарри широко раскрыл глаза, но потом закивал головой с видом полного удовлетворения.

— Раскрыть?

— Ни в коем случае. Это будет кощунством. Я верю. Я знаю. Я чувствую. Но взять это должен сам он.

— Когда?

— Когда соизволит явиться на призыв или мольбу.

Бьярни подумал про себя, что такого можно дожидаться хоть сто лет, хоть двести, но снова промолчал.

В это время из хижины высунулись четыре сонных и разомлевших мордахи: вертдомские двойняшки и дети хозяина.

— Может статься, мы отыщем, чем приманить Змея, коль уж с нами его отпрыски, — с важностью произнес Инкарри в ответ на невысказанное.

С тем все взрослые разошлись на отдых, а юнцы высыпали из-под всех крыш — беситься. Походило это…Пожалуй, на то, как ба-нэсхин с разбегу седлают приливную волну. Волной были местные с их по виду неторопливыми движениями — все, кроме, пожалуй, малышки Эхекатль. Вот она, в соответствии со своим прозванием, налетала порывами.

— Ветер, который повергает наземь, — радостно смеялся Филипп. — Ярость вихря, что напрочь срывает с мозга крышу. Тебя, кстати, не называют хоть иногда Марикитой?

— Ага, — смеялась в ответ юная богиня. — А моего брата — Мескалито, потому что эта Капелька Росы уж очень жжет и пьянит местных девиц.

«Оба имени, если кто врубается, — сильно наркотического порядка, — мельком подумал Бьярни. — Детки тут не шибко простые, однако».

На следующее утро Инкарри собрал всех гостей на совет. Расселись на том же месте, где пировали.

— Я хочу просить о великой чести и великой услуге, — проговорил он, обращаясь на сей раз прямо к Филиппу. — Моя дочь достигла порога совершеннолетия, но женская Древесная Кровь не пятнает и не кормит землю, пока не нарушено девство. Последний обряд крайне опасен, и лишь самый храбрый муж или сильный жрец рискует его совершить. Что ты скажешь, Филипп, Сын Змея, если мы со всем почтением попросим о том тебя?

И видя крайнее смущение последнего, добавил:

— В ответ на эту величайшую услугу мой сын в его непререкаемой отваге готов сделать женщиной твою сестру. А он поистине из тех, кто раздвигает стволы обеими руками и стоит против урагана, не сгибаясь. Лучшего сына никому из нас не даровали боги.

— Мы должны посовещаться, — тут же ответил Бьярни.

Отвел подопечных в густые кусты и горячо зашептал:

— Корольки, вас вашему старинному долгу учили? Ну, что такое «Право сеньора» и для чего оно служило в самом начале эры? Дев всегда жуть как боялись.

— Я как-то иначе представляла себе свою первую брачную ночь, — скептически фыркнула Филиппа.

— Сочувствую, — ответил ей брат. — Тебе бы в Древний Рим вернуться. Там всех патрицианок, бывало, в день свадьбы на колени Приапу сажали. Такому каменному, и хвост смотрит прямо в небо. А у австралийцев отроковицу вскрывали острым каменным ножом, причем делал это жрец во время экстатической общей пляски.

— Гадость, — ответила она. — И не забывай, пожалуйста, что тебе самому придется выступить в роли устричной открывалки. Или даже лобзика по дереву.

— Кончайте базарить оба, — сухо одернул их Бьярни. — Отказаться от чести, я разумею, можно вполне. Только именно вот это и будет самым стыдным и позорным. И малодушным.

— Ну, если шеф так считает… — протянула Филиппа. — Мы вообще-то для контактов сюда явились.

— Очень и очень тесных, — вздохнул Филипп.

— Мы согласны, — торжественно объявил человек-меч, когда они вернулись к Инкарри.

И всех четверых начали готовить к торжеству на следующее же утро, еще до восхода солнца…

Той тапы из мятой коры, в которую облекались все Древесники, не было и в помине: плащи и юбочки из травы, заменившей тут перья, ожерелья из алых ягод и бурых семян, белых косточек и обрывков пуха. Раскраска, сделавшая близнецами всех четверых: какие-то круги и зигзаги сине-белого цвета. Непонятного вида обувь — гибрид сандалий и прорезанных насквозь башмаков. Такими предстали Даятели Священной Жертвы перед восхищенными взорами собравшихся.

Потом юные пары взялись за руки, и их с невероятным пиететом повлекли к пирамиде: впереди вождь, Бьярни и служители культа — в основном старики, — посередине сначала Филипп с Марикитой, потом Итцамна и Филиппа, сзади все прочие, исключая малолеток. Процессия по ходу дела пританцовывала: два шага вперед, малый шажок назад.

Подниматься на теокалли было совсем уж тягомотно: широкие ступени, сложенные из шершавого известняка были каждая по колено человеку, и чтобы подняться на очередной пролет, нужно было обогнуть все строение по периметру.

Самый верхняя ступень оказалась полой: в ней помещался небольшой храм со статуей человека в шапке из перьев и с туловищем, которое завершал раздвоенный чешуйчатый хвост, — и два невысоких стола, обращенных к ней изножьями.

Девушкам указали на них и скромно удалились из помещения.

Марикита взошла первая и вдела кисти рук в обручи.

— Сестра моя, делай так же. Вызволить руки не так легко, и опора будет надежная.

— Это зачем еще? Я чего — уже рожаю? А, ты имеешь в виду — ему по физии заехать. Ну, тогда конечно.

«Типичное ложе Прокруста, — думал параллельно с этим Филипп. — Девчонкам-то колени подогнуть придется или свесить ноги книзу».

Они с Инкарри со значением переглянулись. Нет, этот лесной мальчик был явно куда более подкован в подобных церемониях, хотя здесь факт не было никаких Дочерей Матери Энунны или Служанок Эрешкихаль. Внутри Филиппа еще только колыхалось туманное нечто, а из травяной юбки его древесного собрата уже поднялось нечто, слегка похожее на обрубок ветки.

«Ему-то легко, — мельком подумал Филипп. — Вот сестре… и мне…»

В этот миг чья-то невидимая рука подтолкнула его в спину. На ладони оказался странного вида нож. Лезвие точно из полупрозрачного стекла, широкая рукоять в виде изящно вырезанной мужской фигурки: на губах смешливая гримаса, ноги расставлены, изображая гарду.

И тотчас же туман сгустился и стал жаркой приливной волной.

— Ты уж меня прости, — пробормотал он.

Но когда Фил с трепетом раздвинул травяные заросли и коснулся этого острием кинжала, оно показалось ему тонкой нефритовой пленкой — такие получаются, когда сверлишь вязкий камень не до конца. Нечто лопнуло и порвалось — и оттого он почувствовал такой бешеный укус страсти, что выронил кинжал наземь и, содрогнувшись, занял его место сам.

Что делал в это время его товарищ, он не видел и не понимал. Только тихий восхищенный крик, только густая зеленоватая струйка протекла по камню жертвенника перед его опущенными глазами, сливаясь с иной.

— Красное, — сказал Иньямна в изумлении. — Всё красное, о брат мой и сестра моя.

Отчего-то алой, да и зеленой жидкости было много, увидел Филипп, обернувшись назад, — будто к скудной первой крови присоединялись иные потоки, свивались, вились вихрями, вспухали. Вздымались пышным и темным багрянцем невероятных цветов — астр или хризантем, живых звезд, закатных солнц. Эта волна подступала к подножию статуи, росла — и, наконец, достигла ее колен. Того места, где змеиной чешуи уже не было.

И человек поднялся во весь рост.

На нем оказалась белая диадема из длинных перьев и длинный льняной ипиль — старинное одеяние женщин и богов. Длинная борода на юношеском лике напоминала о царице Хатшепсут.

Обе девочки спрыгнули вниз со своих плит, нервически смеясь от восторга и держа друг друга за руки. Потащили своих мужчин к выходу — но навстречу им неслась ликующая волна.

По всей площадке теокалли разливался яркий багрянец, подобный свету закатного солнца — но куда гуще. Он наползал со стороны леса, его рождало и отпускало от себя дальнее море. Окрестный воздух отяжелел, колюче заискрился и как бы сгустился в сверкающий слиток, живой и могучий.

— Воистину сказано: «В начале всего было только море — ни человека, ни зверя, ни птицы, ни злака, — и лишь Пернатый Змей, Жизнедавец, полз по воде, как рдяный свет», — декламировал кто-то в толпе Зеленого Народа.

Это и был Змей, — тот, что обвил своим телом оба жертвенника и слился с ожившей статуей человека, непостижимым образом став с ней одним. Оба священных облика перетекали друг в друга почти незаметно для глаз.

Змеечеловек заговорил, подобно волнующемуся океану, — и в этом рокоте слышались все прохладные волны и все жаркие ветра Земли.

— Спасибо, дети, сегодня вы напоили меня. Наша земля всегда держалась на крови и кровью богов. Старая родина теулей — тоже, но они не имели мужества в том себе признаться, оттого она постоянно требовала от них насилия, чтобы хоть как-то восполнить свои утраты. Мы же восполняли эти утраты добровольно — в лучшие времена от себя самих. Воин на поле боя, женщина при родах, император — пронзая тонким лезвием свой детородный орган. Что скажу дальше? Белый Бог, и Красные Боги, и я сам — все мы были в одно и то же время людьми. А о простых людях сказано так: «Боги испугались, что создали человека слишком совершенным, и наложили на дух его облако: лицо». Это значит, что человек немногим уступает богам красотой. И еще говорится: «Зеркала мерзки — они умножают неправду бытия». Ибо каждое зеркало вновь настаивает на лжи и даже с нее начинает. Однако что это значило для нас, богов: наложение маски, и помутнение зеркала, и туман вместо истины? То же, что для смертного праха? Нет.

— Разве Белый Христос не есть также и смертный прах? — спросил Бьярни без обычной своей насмешки. Во время этой речи он выступил вперед.

Змеечеловек ответил — тем же запредельным голосом:

— Есть Великое Оно и есть его личины: посланники и эмиссары, боги земли и боги времен. К чему снова делить между ними древние владения? Не лучше ли поднять нашу общую землю из гари и праха?

— Что для этого необходимо тебе, Великий Змей? — спросил Бьярни.

— Разве ты не понимаешь, когда ты уже догадался спросить? Подарок, который тебе вручили для передаривания.

— Золотое Перо от небесной рыбки. Верно?

Змей рассмеялся:

— Вот видишь. И оно ведь сейчас у тебя.

Бьярни торжественно достал шкатулку и приготовился раскрыть.

— Погоди. Тот, кто дарит, — тот и рассказывает о даре.

— Я не ожидал этого.

— Не беда, — ответил Змей. — Только начни сказку — а слова сами явятся.

Бьярни тяжело вздохнул.

— Дядя, а ты расскажи любимую историю дедушки Брана, — шепнула Филиппа. Она явно оправилась от потрясения. — Про сиду Кэтлин и ее земного мужа. Помнишь?

И Бьярни начал.

Называлась эта сказка так:

Любовь к Кэтлин, дочери Холиэна

Мой прадед Бран — конечно, прадедом он приходился королевским детям, да и то сводным, но пускай — так вот он на досуге любил рассказывать удивительные повести. В них старинные легенды Зеленой Страны перепутывались с историческими хрониками и потрёпанными жизнью романами, купленными у рутенского букиниста.

Вот одна из них.

«Мудры были в свое время белокожие сыновья Пернатого Змея, когда, переплыв Море Мрака, увенчали войну c царством Анауак почетными браками с его дочерьми; хотя и жестоки были также. Не менее жестоки, но не столь мудры были короли Альбе, когда, оттеснив сынов Эйре внутрь их исконной земли, дважды отгородили завоеванную землю под названием Пайл: каменной стеной по границе и стеной законов под названием „Килкеннийский Уклад“. По этим законам нельзя было альбенам привечать сынов и дочерей Эйре в своем доме и гостить у них, учить язык и слушать песни и сказания этой земли, охотиться с собаками Эйре, благородными сеттерами и могучими борзыми, есть еду, пить доброе пиво и лечиться здешними снадобьями, ходить на проповеди местных клириков и состязания филидов и бардов Эйре, но более всего — заключать браки с прекрасными женщинами покоренной земли. За последнее знатным людям рубили голову топором, а простолюдинов вешали. Делалось так, дабы не возросло число природных врагов страны Альбе.

Но нет преград для красоты и мужества, нет таких пут, чтобы могли связать любовь, и цепей, чтобы сковать ее.

Отправился однажды могучий альбенский лорд Томас Десмонд на охоту. Ибо не было у него дома ни жены, ни детей, и погоня за красным зверем была единственной его отрадой. И видит лорд, что невдалеке от него бежит через кустарник прекрасная белая лань, а за ней дружно спешат увенчанные рогатой короной олени-самцы: а был канун колдовского дня Самайн, когда открываются двери холмов и дети богини Дану приходят на землю со своими чудесами. Любопытно стало Томасу. Пришпорил он коня и погнал его вдогонку за стадом.

Так скакал он с утра до позднего вечера, когда вмиг пропали и лань, и ее олени. Остался лорд в густом лесу один и думает: „Надо найти, где заночевать мне, ведь того и гляди пойдет снег и задует ледяной ветер“. Огляделся — и видит: светится сквозь вековые стволы поляна, а на поляне — три дома.

Уж и странные то были жилища!

Первый дом был из грубого камня и от земли до конька крыши одет буйным пламенем, что расстилалось вокруг по траве.

— Негоже это: ибо никогда не бывает огня без битвы с ним, — проговорил лорд. — Злое это место и опасное.

Второй дом был из огромных осклизлых бревен и стоял посреди мрачного озера.

— И это не годится нам, мой конь, — проговорил лорд снова. — Учили меня, что в таких домах не бывает ни воды, чтобы напиться и умыться, ни ведра, чтобы слить туда помои. Тоскливо всё это, как дурной сон.

А третий дом был точно сплетен из золотых и серебряных прутьев и покрыт сверху целой шапкой белых перьев, и ветер певуче звенел вдоль его стен и кровли.

— Вот это поистине то, что я искал, — сказал лорд Томас. Направился прямо к широкой двери дома, сошел с седла и привязал коня к столбу посреди сочной зеленой травы.

К его удивлению, внутри не было ничего, кроме низких полатей, на которые брошено жалкое тряпье, и очага, что годился лишь для самой последней бедноты. Однако хозяева, муж и жена, радушно приветствовали его словами, что они-де жители холмов Эйре и вассалы лорда. Потом старики обернулись куда-то вглубь дома и позвали девушку, чтобы та служила господину.

Как выглядела девица? Нетрудно сказать. Ничего не было на ней, кроме белого платья из тонкого льна и простой зеленой накидки поверх него, что была скреплена на плече тяжелой бронзовой заколкой. Тонки и алы были губы на румяном, как боярышник, лице, а ясные, как изумруд, глаза смеялись. Как рассыпанный жемчужный град сверкали ее зубы. Сквозь все одежды светилось ее тело, словно снег, выпавший в первую ночь зимы. Три пряди волос были уложены вокруг ее головы, четвертая же спускалась по спине до икр; цветом они были как червонное золото.

Принесла девушка серебряный кувшин для умывания с теплой водой, таз для того, чтобы слить туда воду, и расшитый дивными узорами утиральник. Потом поставила она перед лордом широкое блюдо с едой — и вкуснее той пищи не пробовал лорд за всю свою жизнь. Поблагодарил он девицу со всей учтивостью и спрашивает:

— Как имя твоё, красавица, и верно ли, что живущие в доме — твои родители?

— Нетрудно мне ответить тебе на это. Различная в нас троих кровь, — отвечает девушка, — хотя приняли они меня с великой радостью и гордостью; и так поступают многие в здешних краях, что бедные, что богатые. А зовут меня Кэтлин, дочь Холиэна.

— Не хочешь ли ты, Кэтлин, возлечь со мной?

— Нет между нами уговора, — отвечает она, — как не может быть у меня такого уговора ни с кем из вас, альбенов.

— Тогда иди без него, — ответил лорд, взял ее за руку, вывел из дверей и увез впереди себя на седле. Не противилась Кэтлин, только легкая тень набежала на ее лицо. Однако так хороша была собой Кэтлин и так царственна, что не мог лорд и помыслить о том, чтобы овладеть ею, пока не обвенчались они в глубокой тайне у священника из тех, кто бреет голову спереди и зовет Христа „мой друид“. Совершилось то по ее настоянию.

И стали Томас Десмонд и Кэтлин жить в полном согласии. Правда, блистательная красота сиды постепенно померкла и стала прелестью земной женщины, но наш лорд нимало о том не кручинился.

Много ли, мало времени прошло — проснулся лорд на супружеском ложе с криком и говорит жене:

— Видел я такой сон. Будто повадились на мое пшеничное поле удивительные птицы с золотистым и алым оперением, скованные попарно золотой цепочкой, и стравили на нем почти всё зерно. А было их десять раз по две и еще пять раз по паре. Я вышел из своих каменных палат, криком согнал стаю с поля и бросил в нее копье. Оно пронзило самую переднюю птицу, и та повисла на цепи. Ее подруга взяла убитую или раненную мной птицу в когти и унесла. А прочие бросили на крышу моих палат по перу, и она сразу же занялась буйным пламенем. И пропели все птицы такой стих:

Дом твой сгорит над тобой, Жизнь оденется мраком. Твоя глава упадет Деве сердца подарком.

— Это называется у нас „Песнь Плача“, или „Позорная Песнь“, или „Музыка Поношения“, — сказала в горе Кэтлин. — Есть три вида напевов в земле Эйре, и этот — самый худший. Скверно ты повел себя с вестницами, а до того не дал мне достойного выкупа за честь мою. Жди всем нам беды на твой тридцать первый год.

Так и случилось. Прознал король страны Альбе, что нарушил его лорд закон, воспрещающий женитьбу на одной из покоренных, и что не рабой и не наложницей держит он при себе дочь Эйре, а милой супругой. Тогда схватили Томаса и бросили в самую темную и влажную темницу самой главной королевской крепости, где он дожидался позорной смерти. А Кэтлин выгнали из крепкого дома мужа с ребенком во чреве, хотя приспело время ей родить.

Вот лежит Томас Десмонд в крепости на гнилой соломе и видит сон.

Будто прилетели снова те прекрасные птицы, двадцать восемь связанных попарно цепочками, а одна сама по себе, и сели на пшеничное поле. А Томас глядит на них с порога бревенчатого дома и говорит себе самому:

— Неладно сделаю я, если не дам птицам подкормиться. Там, откуда прилетели они, верно, засуха, ибо, как я думаю, вся вода на земле собралась у моего порога. Но отпугнуть их стоит — иначе и на семя нам с женой не останется.

Вложил он малый камешек в пращу, раскрутил и бросил. Попал камень в крыло старшей птицы и застрял там. Вмиг перелетела она через воду, села на порог и оборотилась красивой женщиной в зеленом плаще с бахромой, с алыми губами и румяными щеками, а светлые ее волосы струились поверх плаща до самых бархатных башмачков.

Говорит женщина Томасу:

— Мы спешили к тебе с доброй вестью для будущего нашего родича и проголодались в дороге, а ты ранил меня за это.

— Не того хотел я, однако невелика эта беда, — ответил Томас, нагнулся и высосал камешек из руки женщины вместе с кровью. Тотчас закрылась ранка, как не бывало.

— Не могу я с тобой после этого породниться, ибо смешалась наша кровь, — сказал тогда лорд.

— Сделано уже это, — произнесла женщина, улыбаясь. — Хоть и не совсем по нашему обычаю, зато с отвагой. Должен был ты после свадьбы отдариться от нас, родичей твоей Кэтлин, и не совершил того, а теперь выходит, что мы снова в убытке.

И протянула Томасу серебряную ветвь с белыми цветами на ней. Трудно было различить, где кончается серебро ветви и где начинается белизна цветов, и звенели эти цветы, как крошечные колокольчики. А посреди них сияли золотом три небольших золотых яблока, и пели эти плоды, навевая сладкий морок.

— Это „Дремотная песнь“, или „Музыка Сна“, — проговорила женщина. — Вторая мелодия из трех, что барды и филиды приносят на землю от нас. Возьми ветку в руки и иди через весь дом, пока не выйдешь через противоположную дверь. Никто из стражников замка не заметит тебя и не остановит, ибо накрепко сомкнуты будут их глаза. Волшебство разомкнет также все препоны, запоры и засовы. Однако поторопись — лишь на короткое время дана тебе Поющая Ветвь.

И в самом деле — прошел Томас сквозь людей, двери и стены, будто их и вовсе не было. Очутился он уже на улице, оборванный, грязный, слабый от истязаний, коим его подвергли. Шел дождь, летел мокрый снег, и руки его были пусты.

Лишь простые люди Альбе и Эйре попадались Томасу по пути — местная знать не хотела себе никакой беды. Зато никто и не отказывал ему в ответе, когда он блуждал и петлял по всему городу и спрашивал, где ему найти Кэтлин.

А Кэтлин к тому времени дошла до столицы и тайно поселилась у самых стен тюремного замка в лачуге, которая никому не была нужна, кроме нее.

Вот входит, наконец, Томас под низкую, просевшую посередине крышу и видит, что светлая жена его лежит мертвая, и мертвый младенец у ее бока.

— Зачем мне нужна свобода без тебя и от тебя, Кэтлин, дочь Холиэна, — произнес лорд. — Зачем мне жизнь, если ты умерла. Зачем мне отчизна моя Альбе, если нет у меня надежды подарить Эйре своих и твоих о Кэт, отважных сыновей и прекрасных дочерей.

Взял ее руку в свои и лег рядом так плотно, как одна полированная деревянная дощечка прилегает к другой.

Тут распалась, разлетелась крыша вплоть до самой горней синевы, ибо состояла она из легких перьев. И увидел Томас: летят переливчатой вереницей, длинной семицветной лентой чудесные огненные птицы, пересекая небо по огромной дуге. Все они скованы золотом попарно, лишь самая большая летит одиноко.

— Птица Эйре, возьми меня с собой! — крикнул он. — Нет мне здесь, внизу, ни еды, ни питья, ни песен, ни плясок, ни мольбы и ни хвальбы без моей нареченной.

Тогда кругами спустилась стая вниз, подхватила Томаса, мужа Кэтлин, на свои крылья и унесла с собой в неведомые страны. В полете выпевали огненные птицы третью мелодию земли Эйре, самую прекрасную:

Музыку смеха, песнь радости Струят реки светлые. Краски блещут величием В краю Вечной Радуги. Обман неизвестен людям, Горесть им неведома; Играют мужи с женами Без греха, лишь на счастье им. Избыли дряхлость и смерть Возничие колесниц; С берега моря алого Мчат кони с белой гривой. Вдоль вершин леса плывет Стая птиц огнекрылых. Ты с ними, о муж Кэтлин, В Светлую Землю летишь, Чтобы играть вечно В лучшую игру мира И пребывать счастливо В Царстве победоносном.

А еще были в том дальнем краю серебряные яблони с серебряными ветвями, на которых росли сразу белые цветы с пурпурной сердцевиной, листья из белого золота и яблоки из золота червонного. Бродили по садам и лесам ручные, кроткие звери. Зеленые поля, ровные и чистые, простирались вокруг сияющего дома, покрытого пышными, как снег, перьями, а в доме том ждали Томаса его прекрасная, как сида, жена и их сын.

— Войди в жилище, что предназначаю я для тех, кто погиб во имя мое, и пребудь там вовеки, — сказал голос из середины птичьей стаи. — Хоть не за свободу мою и гордое мое имя сражался ты, не за четыре моих зеленых удела, но воздаётся тебе по одной твоей любви к той, что носила прозвание моё на земле.

…Когда пришли люди в хижину у крепостной стены, поняли они, что не удастся разомкнуть руки Томаса и Кэтлин, чтобы похоронить их отдельно. Ибо соединились они, как жимолость обвивается вокруг ствола. И удивились эти люди несказанно, только совсем разным вещам.

— Как это он ухитрился сбежать из такого грозного замка и такой крепкой тюрьмы, как наша? — спрашивали друг друга альбенские воины и знать.

— Дорогого спрашивает Кэтлин, дочь Холиэна, с сынов своих и возлюбленных, — говорили мужи Эйре. — Зачастую бледнеют их румяные лица, голод точит их кости в чужой стране, смертная петля сжимает им горло. А этому альбенцу воздала она без расчета.

— Забирает она к себе мощных героев, дарующих ей славу, и блеск оружия, и ратные труды свои. Впервые отдала она себя смертному по одной любви, — говорили другие мужчины. — Хотя, пожалуй, не такой уж плохой выкуп за любовь и честь он заплатил — всю свою жизнь. Не новость, однако, всё это.

— Значит, крепко сошлись они друг с другом — как Байле Доброй Воли и Айлен, дочь Мугайда, — тихо говорили девушки Эйре меж собой.

— Позор Альбе и ее законам, что сгубили такую любовь и не сумели удержать ее на земле! — восклицали гордые жены Эйре.

А одна совсем юная альбенка, совсем девочка, спросила:

— Не станут ли лучшими победами Кэтлин, красы Эйре, и не прославят ли ее громче всего те, которыми будет обязана она не оружию и силе бранных мышц, но красоте сказаний и песен земли Эйре, мудрости филидов и сладкогласию бардов ее, а также красоте и гордости дев? И не в них ли вечно пребудет слава великой дочери Холиэна?

И вот на этих самых словах слетело с вышины огненное, переливчатое и радужное перо невиданной красоты и согрело ей обе ладони».

— А что, получила ли Кэтлин, дочь Холиэна, свои четыре удела обратно? — спросил я прадеда Брана.

— Да, конечно. Ты же их знаешь: Коннахт, Лейнстер, Мунстер и Ульстер.

— А много было тех, кто пел и сражался во славу ее?

Да, и первых было куда больше, чем вторых. Альбены долгое время считали, что любой их поэтический и писательский талант должен обладать нашими корнями. И что говорить! Добрая половина всех сказаний человеческих происходит из того сада, где растут серебряные яблони с золотыми плодами, — и текут эти легенды на нижнюю землю как реки, вливаясь во все ее моря. И может статься, Кэтлин до сих пор привечает всех своих возлюбленных в своем саду, и остаются они там так долго, как захотят. Но большего тебе не скажу: вот когда ты пройдешь на ту сторону жизни — узнаешь. Ибо царство Кэтлин — лучшая часть Полей Блаженства.

— Это всё — про твоё перо, запрятанное в шкатулке? — спросил Змей. — В вашей стране сказали бы: «Соловей поёт, не видя розы». Открой!

Бьярни растворил ларчик настежь — и огнистое, оранжево-красное Перо заискрилось на солнце, брызгая каплями. Взлетело из ларца и прилепилось к одеждам Змея — теперь стало ясно, что он по своей природе летуч и что его широкий ипиль — это прижатые к телу крылья.

— Угодили вы мне, — сказал Крылатый Змей, — и подарком, и его историей. В благодарность я покажу вам сокровищницу потаённого золота. Она была закрыта для моего народа, ибо не пришло для нее время. Но теперь идите за мной.

Он снова обернулся человеком и спустился в нишу, где прежде стояло его собственное изображение — струящийся огонь, заливающий узкие ступени хода, светлая река, текущая в подземелье. Четверо последовали за ним.

Отчего-то путь был краток — может быть, подумал Филипп, эта кладовая архетипов находится в теле пирамиды.

— Смотрите, — проговорил Змеечеловек. От его тела изошло светлое пламя, и в свете его пятеро странников увидели…

Золотые поля маиса в натуральную величину с листьями, початками и даже волосками на них, со стеблями и корнями. Стада лам с их детенышами, кроликов, лис, диких кошек-оцелотов, оленей, тигров и львов, ящериц, змей, улиток и бабочек. Некоторые из них, став на задние ноги, срывали с ветвей сада всех деревьев золотые плоды. Цвели огромные подсолнухи и георгины, золотые пчелы собирали с них пыльцу нектар. По земле ползали золотые змеи с глазами из темных драгоценных камней, сновали туда-сюда золотые жуки. В чашах, полных жидкого серебра или ртути, неподвижно плавали разнообразные водяные твари — от простых рыбешек до самых диковинных созданий глубин. Каждое растение и каждое животное изображены были не единожды, а от маленького, едва видного над землей побега до целого куста в полный его рост и совершенную зрелость, от крошечного сосунка до взрослого зверя. Это было неподвижным и в то же время как бы двигалось изнутри. Как поняли пятеро вертдомцев, здесь присутствовали все животные, птицы, деревья и травы этой древней земли, все рыбы и прочие твари, которых выкармливают ее море и пресные воды.

— Это теперь послужит возрождению, — сказал Змей. — Нет у меня самого главного, но не такая уж это беда: ведь и странствия ваши с Бьярни не пришли ещё к своему концу. Я не знаю, что вам дать: пусть выберет ваша судьба то, что может пригодиться вам в дальнейших странствиях. Нагнись, протяни руку не глядя, юный мужчина из дальней страны, и сожми ее в кулак. А потом раскрой.

Когда Филипп сделал так, на ладони его лежало серебряное изображение большой кошки.

— Это пума, или иначе кугуар, или, еще иначе, — горный лев. Временами называют его красным, — произнес Кецалькоатль. — Примите его как мой ответный дар и несите дальше по широким пустынным землям. Мой народ воздаст вам почести, а сокровища постепенно выйдут из тайника и заполнят собой весь мир. А теперь прощайте — и спасибо вам!

Он удалился — как и прежде, багряной струей по ступеням, длинным алым облаком по земле, червонным золотом солнечного утра — по океанским водам.

Дети Верта и Леса зачарованно смотрели вслед ему.

— Вот уж не знал, что мы напоремся здесь на такое чудо, — пробормотал Бьярни себе под нос. — Хотя чего еще ждать от старины Рутена в нынешнем его положении, как не всяких причуд и выкрутасов?

— Я не ожидала, что проникновение в меня будет таким добрым, — сказала Филиппа. — Такой радостью. Это что — я такая плохая?

— Нет, это ты такая наивная, — ответил ей брат.

— Итцамна ведь меня даже не приласкал.

— Это он оставил до лучших твоих времен. Всё, что он у тебя забрал, — небольшая доля мазохизма. Болезненное наслаждение дев, как говорится в одной старинной книжке.

— Снова трёп, — сказал Бьярни. — Нет, по правде говоря, всё Хельмутовы детки отлиты в одной форме: рыжие нахалы и нахалки, не имеющие ничего святого за душой. Впрочем, я, кажется, повторяюсь.

— Ну да, в сотый раз. В общем, от такого и слышим, — отбрила его Филиппа. — Вот возьмем да и останемся тут навсегда, ожившими сокровищами играть. А тебя одного на летуне отправим. Правда, братик?

— Я вас при нем заменю, — неожиданно сказала Марикита. — Отец, я думаю, легко согласится на такое.

ГЛАВА III. Африка

И он стоит как рыцарь на часах, Играет ветер в легких волосах, Глаза горят как два огромных мира. И грива стелется как царская порфира. Н.А. Заболоцкий (изменено)

Мы трое пересекли Медитерраниум на нашем верном летуне, везя с собой изящную безделушку и своенравную девчонку из Зеленых. Недурная прибыль, право слово!

Мы — это Ситалхи и Ситалхо, брат и сестра, рожденные вместе, средняя пара знаменитой шестерицы королевских потомков. Названы в честь красавицы родом из Морских Людей, но широкой воде не слишком доверяем. Еще к нам — это уже становится традицией — присоединился Бьярни, Великий и Ужасный. Гроза наших детских игр, вождь «Змеиный Язык», каковое прозвище он дерзновенно стащил из популярной исландской саги и присвоил себе. Дед наш Бран, первый министр королевства со стороны королевы-бабушки Эстрельи Марии Марион, с которой он сочетался чисто по-граждански… Короче, наш любимый дедусь в своё время немало ворчал по поводу этого богохульного факта. Еще меньше ему бы понравилось, что Бьярни распоряжается артефактами, полученными в дар или обмен. То золотое перышко спрячет за пазухой, то вот теперь — статуэтку или плоскую серебряную бляшку непонятного животного в карман положит. Кстати, сам он считает этого зверя пумой, сиречь — кугуаром.

Что до зеленой девчонки (по виду от силы двенадцать-тринадцать лет, однако говорит о себе, что вполне совершеннолетняя дама и даже не девица, хотя ни одного толкового мужчины не знала и даже не догадывается, с чем его едят) — это просто песня. Ну конечно, возраст, наилучший для размножения, и соответственно с тем периодичность смены поколений у нас составляет пятнадцать-шестнадцать лет, так что мы люди привычные.

Ситалхо говорит, что сначала приняла ее за перерожденную рутенскую гринписовку. Я, то есть Ситалхи (будем, кстати, знакомы) до сих пор удивляюсь, как вообще могут эритроциты превратиться в хлорофиты — или хлорофициты. Это ж сколько сена надо было бы для этого употребить, представляете?

Да, отчего это мы сменяем друг друга в наших странствиях так легко и непринужденно? Обнаружилась одна странная вещь. Мы, дюжина, суть нерасторжимая связка. Кроме, возможно, Фрейри и Фрейра, что соединили собой Рутен и нашу вертдомскую землю и тратят на это все свои парадоксальные и трансцендентальные способности. Но и с ними мы можем общаться; со всеми прочими людьми — только «сообщаться».

Как происходит это «сообщение»? В определенную точку Верта кладут добытые последней парой инфантов предметы, ставят летун — и очередная пара попросту вступает всем этим во владение.

О, эта латинская девчонка — не предмет? Хорошо, тогда реалия. Явление природы, как вулкан или цунами. Когда мы плыли над Средиземным морем, бегала по салону вертолета, как ненормальная, — должно быть, никак не могла нарадоваться своей новой природе. Летун прямо-таки ходил ходуном и трясся мелкой дрожью. А у нас троих, между прочим, морская болезнь, осложненная водобоязнью. То есть перспектива сорваться с высоты метров этак с пятисот и встретить по пути на дно жидкий соляной раствор вызывает удвоенный приступ тошноты даже у Бьярни. Хотя всякий раз непонятно, чем там его выворачивает, болезного: останками сдобного пирожка или кровью последней жертвы.

Тут наш Бьярни вопит, что уничтожал обнаруженных заговорщиков куда более стандартным способом, чем его родители. И что мудрено не испугаться воды: она, видите ли, жёсткая. Разбиться можно в прямом смысле вдребезги, тем более ему. (Он говорит «вдребезину», что, по-моему, прилагается исключительно к пьяным.)

В таком ключе происходят все наши доверительные беседы — вплоть до момента, когда наш телохранитель даёт команду опуститься, черт вас возьми, на седалища и сиденья и затянуть страховые ремни.

После серии хитрых маневров летун приводнился на лыжи и закачался на волне. Чем спровоцировал…Ясно что. Пришлось срочно лавировать к берегу.

Выползши из прокисшего нутра вертолета и преодолев полосу прибоя, мы увидели узкую полосу песка и горы.

— Атласские, — проговорил наш высокородный охранник. — Тут воздушные течения такие, что не один ночной пилот в них завертелся и разбился. Как вы решите — идем или летим? Проваливаться в воздухе или на земле?

Мы решили идти — ямы там или не ямы, — а умный вертолет пустить следом по верхам. Торопиться нам было почти некуда, а вблизи куда лучше всё рассматривается.

…Здешние горы были похожи на невест под белым покровом снегов и льда или на цариц в белой зубчатой короне крепостей — ими тут были даже малые селения. Покинутые декорации жизни. Пустой дом, прибранный в ожидании хозяина, которого как раз и нет. Провалы и вершины, нагой красноватый камень и пышные деревья, поражающие воображение: кедры, достигающие, по меньшей мере, двадцати — двадцати пяти человеческих ростов. Их характерная синевато-зеленая хвоя и шишки величиной в детскую ладошку окружали нас плотным облаком чудесного аромата, похожего на сандал.

Человек перестал теснить деревья своими потугами земледелия, и теперь они множились, наполняли расщелины и стекали со склонов в пустыню, постепенно затягивая ее пески пышным покровом. Трава вокруг них была высохшей, но на удивление густой, а под ними — скользкой и пружинящей из-за миллиона осыпавшихся игл, что к тому же еще звенели, как тихие голоса…

Вот почему еще мы не испытывали особых трудностей в своем передвижении — Марикита разговаривала с местными древесными уроженцами. Оказалось, что язык этого царства повсеместно одинаков. Странное это было зрелище — видеть, как девушка прислоняется к шершавому стволу и начинает поглаживать его руками, постукивать и шелестеть, прислоняя губы к коре. Она говорила, что кедры могут петь не только при ветре — в глубине ядра создаются колебания, которые распространяются, если надо, вплоть до вершины. Слов «ультразвук» и «резонанс» она не знала, но суть дела мы поняли. Наши собеседники — тоже. По крайней мере, подлесок нас пропускал без помех, а старшие великаны указывали нам безопасный путь во всех местах, куда простирались их длинные переплетенные корни.

— Здесь нет животных? — спрашивали мы друг друга. — Нет хищников?

Малая жизнь пряталась днем от жары, но чуть что выдавала себя: какая-то неописуемая. Змеи скрытно скользили по впадинам, как блескучая вода, ящерицы и жуки шныряли под беспечной ногой, иногда глухой дальний рык разрывал пространство.

— Лев, — говорил тогда Бьярни.

И рассказывал нам, что великолепного берберского льва извели не так давно по вертдомскому календарю — остались сомнительные помеси. И что, похоже, теперь он вполне может вернуться.

Ночью мы спустили с неба вертолет — не настолько мы были храбры и беспечны.

А на следующий день не выдержали — перенеслись на летуне в Сахару. И немало удивились. Задолго до экспедиции нам описывали ту резкую смену жары и стужи, которую можно наблюдать в пустыне. Но на деле мы ничего такого не испытывали — возможно, оттого, что растения повели наступление на бесплодную местность. Ночью можно было идти в прохладе или спокойно лететь в свете бортовых огней, днем — уходить под вертолетное брюхо и зарываться в песок, почти белый, как пепел или соль, желтоватый или бирюзовый, точно море, без коего никто из нас мыслил своего существования.

Холмы и пещеры в них тоже попадались нам нередко — даже после того, как мы миновали горы. От горделивых дворцов и храмов остались лишь узкие многоэтажные стелы с их изображением, да и те наполовину засыпало неутомимым песком. Ажурные тени финиковых пальм витали над оазисами и стерегли колодцы с солоноватой водой.

Летун здесь блаженствовал и просто обжирался небесной энергией. Зато Марикита заметно погрустнела:

— Эти деревья со мной не говорят. Гордые. Одинокие. Скрытные.

— Что они скрывают? — спросил догадливый Бьярни.

— Сирр. Это называется «сирр», — проговорила она. — Я не понимаю их языка.

— Просто «тайна» по-арабски, — пояснил он.

— Они прячут тайну или загадку, — медленно сказал я. — А мы пришли сюда, чтобы их разгадывать.

— Опасно, — коротко возразила Марикита.

— У короля Кьяртана нас целых двенадцать, — сказала ей Ситалхо. — Опасностью дышим, вместо вина ее пьем и активно в ней размножаемся.

— И вообще работа наша такая, забота наша дурная, — подвел итог Бьярни. — Жарковато становится, однако. Вон там колодец — с виду просто булыжник посреди песка, но явное место собраний. Думаете, отчего его не замели здешние передвижные барханы? Давайте-ка отдохнем в тенечке: походный тент натянем…

Под пологом мы улеглись на плащи и наплечные мешки и как-то вмиг заснули.

А проснулись уже в плену.

Жуткого вида и в то же время невероятно красивые химеры обступили нас кольцом, никак не пытаясь его сжать.

Нагой до пояса великан, могучий торс которого увенчан собачьей головой — лицо нагое и даже почти безбородое, седые волосы падают роскошной гривой на спину — и два его то ли помощника, то ли сына, совершенно такие же, но ростом ему по плечо. Наполовину женщина, наполовину кошка: тело в тонком рыжеватом меху, чуткие уши и дрожащие вибриссы, зрачки в огромных глазах цвета меда поставлены стоймя. Слегка мужеподобная дама в одеянии из тонкого полотна — бронзовая кожа, плоский носик, раскосые глаза на пол-лица, голову венчают большие рога в виде лиры. У ног ее свернулся то ли шакал, то ли пес с ослепительно черной шкурой и мудрым выражением глаз. Двух других собак, совсем обыкновенных с виду, что от нетерпения то ложились, то перебегали с места на место и явно пасли всю компанию, я определил как арабскую борзую салуки и атласскую овчарку аиди. Первая была длиннонога и поджара, темная шерсть с рыжими подпалинами была как шелк, длинные кудрявые уши висели по сторонам узкой морды. Вторая — пышношерстая, белая с рыжими пятнами и тяжелым хвостом, который мёл по песку.

При виде этих созданий дремлющая Марикита села на месте, ойкнула и ухватилась за шею моей сестры. Сама сестра ограничилась тем, что слегка погладила ее руку. Бьярни выпрямился в полный рост и напряг стальные мышцы — я впервые узрел его бойцовскую стать во всей красе.

— Не спеши, друг, — негромко сказал я. — Песьеглавцы и прочие людезвери не желают нам зла. Это они так нам по-своему честь воздают. Мы гости на их родной земле.

— Истинно ты говоришь, — ответил на эти слова великан, и на слова его величавым рокотом отозвались близлежащие скалы. — Я предводитель моего рода, имя мое — Христофорос. Имя прочим — Ахракас и Аугани, Бастис и Хатхор, Саб, Дуата и Тефнут.

Снова имена, данные в воспоминание о прошлом, подумал я. И какой это язык, если я его понимаю?

— Язык плоти, — снова загудел Христофор. — Язык телесной мысли. Его не надо учить, его непросто понять, но он всегда в тебе и с тобой.

— Это воистину прекрасно, — ответил я. — Просто замечательно. Именно этого мы тут и искали на свою голову. А кроме вас, тут живет еще кто-нибудь двуногий… или, скажем так, телесно умный?

— Мы — большое племя, — с гордостью отвечал он. — Когда люди ушли в песок и растворились в нем, мы остались и начали свое превращение. Так было много веков назад — очень много.

— И кто стоит во главе этого племени метаморфов? — спросил я. — Есть у вас вождь? Князь там, базилевс, Большой Дом…

Он понял.

— Нет, никого наподобие прежних фараонов у нас нет. Есть Тот, Кто Говорит с нами и всеми другими. Его имя — Ра-Гарахути. Ты хочешь его видеть?

— Я так считаю, у нас будет о чем потолковать с этим Ра, как его там, — негромко сказал мне Бьярни. — Прости, сынок, что я вмешиваюсь. Это же очень громкое прозвание, если кто понимает.

— Он нас примет, если мы сейчас к нему направимся? — спросила нас Ситалхо. — До завтрака.

— Чьего? — ответил Бьярни. К нему возвращалось прежнее присутствие духа, и то, что все прочие проигнорировали его реплику, нисколько этого настроя не сбили.

— Ра- Гарахути никого не принимает и никому не отказывает, — учтиво ответил Христофор. — Ничего не ест, кроме песка, и ничего не пьёт, кроме дуновений хамсина, сирокко и их братьев. Мы сейчас направляемся к нему рассказать о происшедшем в его владениях — вы пойдете следом?

— Отчего же нет, — кивнул я.

Только мы не пошли, а поехали. Христофор мигом вскинул обеих девушек себе на плечи, вороной песик, осклабясь во все зубы, предложил мне аналогичную услугу, а наш скандинав… В общем, он как «в настоящем деле» умел летать, так и в походном строю не разучился. Он, я думаю, всегда будто планировал над землей, не касаясь ее ногами по-настоящему.

После довольно долгой и тряской пробежки мы, наконец, оказались рядом с крутой песчаной горой. Траншея рассекала этот бархан пополам, стены ее были укреплены булыжниками. Позже я сообразил, что это камень был изначальным, а песок пришел позже.

Нас ссадили со спин и плеч и предложили зайти внутрь священного холма — а что он был именно священным, никто из нас не сомневался. Собаки следовали за нами по пятам, полулюди (или называть их так неполиткорректно?) остались стеречь вход.

Внутри оказалось вполне обжито: какие-то пестрые полотнища, слегка присыпанные вездесущим песком, гладкие булыжники для сиденья или чего иного. По мере продвижения вглубь в известковых стенах появлялись ниши в виде арочных углублений, выстроенных рядами. Выглядело это очень изящно.

И вот что еще: никаких гибридов. Те существа, которые приветствовали нас по пути, были людьми — или животными: кошками необыкновенной величины, собаками размером со львицу.

Коридор постепенно расширялся, пока его не замкнула высоченная башня без крыши. Внутри стояли жилища или небольшие храмы: куполообразные хижины вблизи окружали невысокую пирамиду кольцом, а далее теснились вплоть до стен.

А перед самой пирамидой стоял самый настоящий сфинкс.

Далеко не такой огромный и потрепанный жизнью, как в Гизе. Видно было, что его тщательно хранили и освобождали от песчаных наносов и, похоже, полировали ему шкуру — так она блестела. Впрочем, львиное тело было гладким — ни единого волоска, кроме как на кончике хвоста. Когти были отполированы с особой тщательностью. Человеческая голова отличалась правильностью черт, длинные волосы были убраны под классический полосатый платок и падали из-под него красивыми прядями: явное нарушение канона.

— Он дремлет — и не дремлет, — сказал наш проводник. — Приблизьтесь так, чтобы он мог вас видеть.

Все-таки сфинкс был огромен: для того, чтобы стать глаза в глаза, понадобилось совсем немного к нему подойти, примерно на уровень внутреннего кольца хижин. Чуть дальше — и ты окажешься у него между протянутых лап, а то и прямо под точеной бородкой.

И тут сфинкс открыл глаза.

Зеницы. Очи.

Огромные и бездонные, как колодцы.

Сияющие, как двойное черное солнце.

И спросил голосом, похожим на львиный рык — тот самый, что мы слышали давеча в песках.

— Привет вам. Мое имя Ра-Гарахути, или по-иноземному Гармахис. Мое прозвище — Лев Пустыни. Мой знак — Восходящее Солнце. Говорите со мной о вашем пути и цели.

И тут снова вперед выступил наш Бьярни.

— Тебе тоже привет от нас, о Лев Пустыни. Мы ищем жизнь повсюду, где можем найти. Нет у нас иной цели.

— Вы ее нашли. Что дальше? — спросил рыкающий голос.

— Это уже второй раз, как мы говорим с разумными, о Ра-Гарахути. В тот раз дали нам одну вещь, чтобы мы принесли ее сюда, — может быть, награду, может статься, загадку.

— Загадку? Я люблю загадки, — ответил сфинкс гораздо мягче.

— В каком смысле — задавать или отвечать?

— В обоих.

Тогда Бьярни полез себе куда-то за ворот и достал серебряную статуэтку пумы.

— Вот она. По правде сказать, это и для меня загадка, достойнейший Лев.

— Почему ты так меня называешь? Потому что я так назвался? Или ты считаешь, что человеческого во мне куда меньше, чем звериного?

— Нет, только потому, что Львом называли того, кто в самый первый раз переправлялся на плечах Христофора, — ответил Бьярни.

— Быстр ты на ответ, — сказал сфинкс. При этом нам почудилось. Что его точеные губы тронула улыбка. — Добро тебе: я твою кошку — или это кот? — приму. Но что же за подарок, если к нему нет объяснения? Расскажи нам.

— Вот влипли, — пискнула Марикита. Величавость здешней атмосферы, очевидно, подействовала на нее с обратным знаком. — Этой сказочки никто из нас, лесных, не помнит. Попалась тогда Филу под руку — и всё.

— Зачем помнить, когда можно выдумать? — спросила ее Ситалхо.

А я уже начал — совершенно неожиданно для себя — говорить плавно и зычно, будто не забивало мне горло песком и пылью здешних дорог.

— Я назову эту сказку… да, именно так:

Сватовство к Ируйн

Эту повесть мой славный дед по имени Бран рассказывал не иначе, как взяв на колени самого крупного из наших дворцовых котов и поглаживая его по ушам и по пузу, а потом слегка приподнимая его с места за большие уши с кисточкой на конце, отчего тот начинал зло урчать без перерыва:

— Мррр-миау-ау-ау-ау-а! Миау-у-рр!

Похоже на боевой клич? Именно так, по слова деда, пели, разъярившись, прекрасная дама Ируйн и кавалер по имени Ирусан, славнейшие из славных. Те, от которых есть пошла вся вертдомская кошачья порода. И сразу же после этого, откашлявшись, начинал говорить.

«Был в одной из ирландских земель владыка по имени Эоган. Его любимую дочь Айфе воспитывали двенадцать женщин благородной крови, чтобы привить ей любовь к учености, чувство долга и хорошие манеры. Содержались все эти женщины вместе с Айфе в отдельном доме, красивом и хорошо укрепленном.

Случилось так, что один могучий и знатный воин выступил в поход против земли Эогана. Имя воину было Дубтах, и с ним было трижды по девять людей. Напали они на большой и богатый дом, что одиноко стоял на пустоши, подожгли его и убили всех, кто там находился, кроме одной девушки, которая спрыгнула с крыши в самую гущу воинов Дубтаха и силой расчистила себе дорогу к лесу. Девушка эта была Айфе, а убитые — двенадцать ее воспитательниц и их служанки.

Так и не узнали люди, кто учинил это смертное злодейство.

Вот приходит Айфе к своему отцу и говорит:

— Мести я требую.

— Кому я смогу отомстить, дочь моя, если никто не может назвать мне имен? — сказал Эоган.

Рассердилась девушка и отвечает:

— Пробегая сквозь ряды этих трусов, видела я всех и каждого. Вожак их носит под бурым плащом темно-красную рубаху из тонкого полотна, заложенную на груди в пять складок, складки же скреплены красивой заколкой из светлой бронзы. Короткое пятизубое копье с пятью серебряными кольцами, скрепляющими древко, было у него в руке, а на широком поясе из бычьей кожи с серебряными заклепками висел тяжелый меч из железа, пять раз прокованного. Прямо и гордо стоял он в свете пожара, что сжёг моих учителей.

Собрала она друзей и слуг своего отца и отправилась искать след Дубтаха — а он был широк. Долго шли ее воины по этому следу, нападая на врага ночью и днем, ранним утром и после заката солнца. Много людей они убили и много домов и заезжих дворов разграбили по пути. С тех пор стали люди почитать Айфе за редкостную учтивость и за ту доблесть, что выказала она в сражениях.

Как-то отошла Айфе от своих людей, увидев не очень вдалеке прекрасный источник, что протекал посреди голой пустоши и был окружен глыбами. Решила она искупаться в источнике, положила оружие и одежду под прибрежный камень и вошла в воду.

Случилось так, что и Дубтах был там. Встал он между Айфе и ее оружием и платьем, обнажив меч над ее головой.

— Прошу от тебя пощады, — сказала девушка.

— Обещай исполнить три моих желания, — ответил Дубтах. — Прекрати убивать моих людей. Упроси отца своего, Эогана: пусть настанет мир между твоим домом и моим. И ложись сейчас со мной, чтобы я мог сполна получить удовольствие от твоего тела.

— Уж лучше всё это, чем быть убитой, — произнесла Айфе.

И возлегли они тут же, на берегу. Люди Айфе стерегли их справа, а люди Дубтаха — слева, потому что взяли с них со всех клятву, что перестанут они отныне сражаться друг с другом.

Когда отпустил Дубтах Айфе, говорит она ему:

— Чувствую я, что рожу тебе ребенка. Дай мне украшение с твоей рубахи, чтобы ты его узнал, когда я пришлю его тебе в твою землю.

А то было правдой лишь наполовину.

На этом расстались они.

Вернулась Айфе к своему отцу. Но так как сперва показалось ей, что не понесла она от Дубтаха, продолжала она жить, как привыкла в девичестве. И часто ездила на охоту со своим отцом и его воинами. А так как была она уже взрослой женщиной с сильным и крепким станом, то служила королю Эогану возницей.

Вот однажды увидели они стаю прекрасных птиц и устремились за ними на своих колесницах, запряженных каждая двумя конями. И скакали так, пока не наступил вечер.

Хотели они ночевать на земле, но Айфе отчего-то стало так скверно, как никогда не было.

— Распряжем коней и поставим колесницы в круг, — сказал король, — а сами поищем ночлег. Ибо нужен он дочери моей больше, чем всем нам.

Вскоре заметили они небольшой дом самого жалкого вида и вошли. Ни полатей для спанья и еды не было там, не видно было ни чем умыться, ни чем накрыться, ни чего поесть и выпить. Только бродила по полу небольшая белоснежная кошка с розовыми ушами и носом, а глаза у нее, как у всех подобных зверей, горели алым в свете плошек с горючим маслом, что были прикреплены к стенам.

— Какая польза нам идти в этот дом? — сказал король. — Слишком мал он, чтобы приютить всех.

— Тогда я одна останусь, — ответила на это Айфе.

Она уже давно поняла, что с ней приключилось.

Когда оставили ее одну, сказала она голым бревенчатым стенам, и обвисшему, как брюхо, потолку, и занозистому полу, и мерцающим огонькам:

— Помощи прошу я, ибо по истечении девяти месяцев настало мое время.

Тогда прыгнула кошка ей на грудь и облизала шею, лицо и глаза шершавым язычком.

Когда же вновь подняла Айфе свои веки, всё в доме переменилось.

Девять прекрасных лож стояло вдоль стен. Опирались они на серебряные основания, столбы их были из красной бронзы, и украшала всё остальное сверху донизу чудесная резьба по тису. Легкие и яркие одеяла были брошены на постель. В изголовье каждого ложа горел самоцвет, освещая огромную комнату подобно ясному дню. Потолки были дубовые и такие гладкие, что умножали этот свет многократно, а пол был сплошь устлан душистыми травами. Тут же стоял золотой кувшин с медовым питьем и золотое блюдо для еды, приличествующей роженицам и родильницам, а также серебряный кувшин и серебряная лохань для мытья. Ополоски можно было слить в большой сосуд из меди, а объедки — положить в большую бронзовую миску. Все эти вещи были сплошь покрыты узорами — письменами древнего алфавита, похожего на ветви и сучья.

Поднялась Айфе, попила и поела досыта и обмыла свое тело. Затем взошла на самое красивое и широкое ложе и родила без грязи и мук сына с ясным лицом, крепким телом и зелеными глазами. Казался он не менее двух лет отроду и заговорил, как только отделила мать его от пуповины золотыми ножницами, что также были заранее приготовлены.

И сказала Айфе белой кошке:

— Благодарю тебя за помощь. Чем теперь отплачу я тебе?

Тогда усмехнулась кошка, подошла к ребенку и взяла его ручку в пасть. Выросла она теперь вышиной по колено Айфе, а вместо очей у нее, казалось, были вставлены пылающие рубины.

— Мать моя, — сказал мальчик, — она говорит мне, что зовут ее Ируйн и что хочет она взять меня себе в дом, чтобы воспитать вместе с другими своими приемышами. И просит она также, чтобы ты сколола мои пеленки брошью Дубтаха, моего отца.

— Жаль мне бросать тебя, — ответила на то Айфе.

— Не думаешь ли ты, что видеть меня будет в радость деду моему? — спросил мальчик. — И не принято ли в самых знатных домах Ирландии отдавать сыновей и дочерей своих друзьям, чтобы обучились они всевозможным искусствам и завязали узы дружбы со сверстниками?

— Верно ты говоришь, — снова сказала Айфе. Нарекла она тогда сына Кондлой и оставила в доме, а утром присоединилась к своему отцу Эогану и стала жить, как и раньше. Рассказывают еще, что была она выдана за сильного и знатного мужа и жила с ним в ладу.

А Белая Кошка привела в дом своих воспитанников, и были они все людьми. Начала она обучать Кондлу и прочих детей всем боевым приемам, которые знала: приему с яблоком, приему боевого грома, приему с клинком, приему с копьем, приему с веревкой, приему прыжка лосося, приему вихря смелого повелителя колесницы, приему косящей колесницы, приему удара рогатым копьем, приему сильного дыханья, а также геройскому кличу, геройскому удару, бегу по копью и стоянке на острие его. Показала она им всё хитроумие игр под названием фидхелл и брандуб, хотя не слишком Кондла в них преуспел. Одного не смогла кошка передать никому из своих названых сыновей: того приема, что называется „крик пламенеющего кота“. Ибо не записано это было в человеческой природе. Кроме того, не однажды зазывала она в свой дом олламов и филидов, чтобы учили отроков понимать старинную мудрость и распутывать плетение древних сказаний.

Так прошло семь лет: вырос Кондла и возмужал куда более прочих отроков. И решил он принять боевое оружие, а можно это было сделать лишь при дворе знатного человека.

— Настало мне время возвратиться к матери моей Айфе и королю, отцу матери моей, — сказал он Белой Кошке.

— Верно ты говоришь, — ответила она. — Только помни, что не самое короткое на свете — прямой путь и не самое легкое — предначертанный человеку жребий.

— Как это? — спросил Кондла.

— Так, — отвечала кошка, — что тело твоё обучено, а разум по-прежнему как у малолетнего дитяти и мало что разумеет.

— А что должен он уразуметь?

— Легко сказать, — отвечает Ируйн. — Нежеланен ты будешь отцу твоему, ибо мать твоя скуёт из тебя орудие мести.

Однако решил Кондла всё же вернуться на землю своих родичей, ибо, как учили его, дело возницы — править конями, воина — встать на защиту, мудрого — дать совет, мужа — быть сильным, женщины — плакать.

Тогда Ируйн сказала:

— Иду и я с тобой: не было у меня ученика столь понятливого, и не хотела бы я потерять его так легко.

А за эти семь лет выросла она с хорошего пса из тех, что помогают ирландцам пасти скот и сражаются вместе с ними на поле. Собаки эти могли раскидать в стороны зимнюю стаю волков, согнать в одну узкую лощину конский табун и положить передние лапы на плечи вражескому воину, чтобы откусить его голову. Причем это касалось самых мелких из этой породы.

Вот идут Кондла и Ируйн по холмам и пересекают ручьи и реки. Сначала поспевал юноша за зверем, но потом приустал, и тогда говорит ему кошка:

— Садись на меня верхом, как на лошадь.

Так он и сделал, и люди, которых становилось вокруг всё больше, дивились им и смеялись — не только потому, что дикий зверь служит человеку, но и из-за того, что мало было верховых в ту пору в Ирландии и скакунов запрягали в колесницы. И еще говорил кое-кто из встреченных ими:

— Ликом похож этот всадник на Владельца Рогатого Копья, и застежку такую видели мы давно на его вороте.

Вот после долгих расспросов подъезжают они ко двору Дубтаха.

А надо сказать, что был Дубтах наделен могучим даром предвидения и лишь оттого ополчился он на Айфе и ее женщин. Ведомо было ему, что не сможет он никак устоять перед ее белым телом и что если появится у нее сын от желания его, смертью будет грозить это рождение одному из двоих. А еще был Дубтах обучен всем древним повестям — и главным, и предваряющим их — и знал, что хотя первым ополчается на отца сын, верх всегда одерживает отец. Но это происходит, если отец не узнаёт свое семя в неведомом пришельце. Оттого и дал он Айфе приметную вещь со своей одежды по первой ее просьбе.

Сидел однажды Дубтах внутри дома на богатом ложе, и толстая доска из звонкой меди висела перед его лицом: когда ударял он в доску, означало это, что хочет он говорить со своими людьми.

Вот ударяет он и спрашивает своих слуг:

— Кто это подъезжает к моему дому на таком странном животном?

В то время гостила у него сильная ведунья и заклинательница по имени Леборхам. И ответила она, хоть не осмеливался никто ее спрашивать:

— Это юный и сильный муж. Никого не найти в целом свете прекраснее плотью, обличьем и видом, оружием и снаряжением, ростом, достоинством, отвагой и статью, чем он. Он враг всем. Он неудержимая сила. Он налетающая волна. Мерцание льда этот юноша. Ствол молодого ясеня, заостренный и обожженный на конце, но еще покрытый корой, держит он в правой руке. Его зеленый плащ с серебряной бахромой застегнут красивой бляхой. Левой рукой он держится за оголовье мягкой кожи, чтобы направлять своего зверя. Зверь же его — не подневольный скот, а могучий друг из обители, что прячется под зеленым холмом и выходит на волю лишь в ночь Самайна или когда человеку бывает в том великая нужда.

— Назови клички обоих, — приказывает Дубтах.

— Не таким голосом и не в таких словах следовало бы тебе просить меня, — отвечает ведунья. — Но так и быть, скажу. Имя юноши — Кондла Прекрасный. Имя его подруги, ибо это самка, — Ируйн Великанша. Говорят про нее, что она оборотень, однако в ином ее сила.

Тут подъехал Кондла к воротам усадьбы, как есть верхом, и постучался в них. Дубтах выглянул наружу.

— Приятна эта встреча и мило лицо должника, когда наступает время требовать уплаты долга, — сказал Кондла.

— Что я тебе должен, мальчик? — спросил Дубтах. — Ибо не знаю я тебя и никогда в жизни не встречал.

— Не ты, а я должник, — ответил ему Кондла. — Подарил ты моей матери эту серебряную бляху, что с тех пор не снимая ношу я, в день ее бесчестия. Своей жизнью я обязан тебе.

— Поистине мало желал я этого, — отвечает Дубтах.

— Тогда пойди забери ее назад, если сможешь, — отвечает ему юноша.

Вышел Дубтах за стены дома и ограды, и был на теле его роговой панцирь, на ногах — а в руках щит с остро заточенным краем. На голову он надел бронзовый шлем с гребнем, украшенный сорока самоцветными камнями, в левую руку взял щит с краем, что был окован сверху темным железом, с шишкой из красной бронзы посередине его, а в правую руку принял свое знаменитое пятиконечное копье, которым было можно пронзать сверху и снизу одинаково. Лишь с мясом можно было извлечь его из тела, в которое оно вонзилось.

На Кондле же было лишь то, в чем он прибыл: шлем и боевой пояс из семи слоев бычьей кожи, что достигал сверху подмышек, а снизу колен, и поверх него такое же боевое ожерелье, прикрывающее плечи и шею. Выделана эта кожа была так, как положено для больших лодок по имени карра или коракль; на них без страха пересекают ирландцы бескрайние морские воды. Когда сошел он на землю, один лишь легкий шест был у него в руке, и оттого воскликнул Дубтах:

— Вижу, явился ты как трус, безоружным и беззащитным.

В ответ на это в один миг пропустил Кондла ствол ясеня между пальцев ног и пальцев рук, и стал шест ровным и чистым, гладким и лощеным — столь гладким, что и муха не могла на него сесть.

— Славно вооружился ты, — засмеялся Дубтах. — Воистину не пройдут наши удары мимо цели.

— Воистину мимо цели пролетят они, — ответил на это Кондла, — если поразят кровного родича или названного им.

— Вижу, много ты в этом понимаешь, коли уж говоришь так красно. Позаботься лучше о скотине, чтобы ей не вмешиваться в наш спор.

— Слышал я тебя и сделал по твоему слову, — ответил Кондла. И в тот же миг ударил Дубтах копьем, но попало оно как раз в середину шеста и отскочило. А сам шест повернулся и острым обожженным концом звонко ударил в середину щита Дубтаха, так что он весь задрожал.

— Прекрасное начало положено! — сказал Дубтах и снова ударил. Но еще раз отбил его сын страшное копье и снова прозвонил в щит. Тогда направил Дубтах свое копье в грудь юноши, однако отскочило оно от семи скользких бычьих кож, продубленных и пропитанных жиром, не оставив и царапины. И так длилось, пока силы обоих противников не начали иссякать.

Решил тогда Дубтах поразить сына копьем снизу, ибо знал он грозный и тайный удар ногой.

Поняла это Белая Кошка и испустила свой боевой клич, тот самый, что не мог повторить ни один человек на земле по слабости горла своего. Раздулась она, как огромный шар из чистого серебра, и на каждом волоске ее шерсти повисли крошечные капли огня, а из алого горла ее раздался ужасающий вопль. Застыли на месте все, кто слышал этот крик в доме и в поле, а рыжие молнии отлетели от кошачьей шкуры, по пути диковинно сплетаясь между собой, и накрыли Дубтаха и его оружие мерцающей сетью. Упал он на спину и говорит как будто сквозь морок:

— Не по правде людской поступил ты, сын.

— Я поручился за скотину, а не за учителя моего и друга. Надо было тебе лучше слушать достойную Леборхам, — ответил Кондла и ушел с этого места.

— Он что, теперь умрёт? — спросил потом Кондла свою милую Ируйн.

— Не знаю, право. Скорей всего, только проспится, будто с перепою. Хотя может и умереть без еды и воды. Так будет всяко лучше для него, чем если твоя грозная матушка до него доберется, — ответила кошка.

— Благодарю тебя за это, — ответил Кондла. — Много сделала ты для меня за семь лет моей жизни, многим обязана тебе и мать моя Айфе. Не знаю, чем смогу расплатиться.

— Нетрудно мне сказать, чем, — отозвалась кошка. — Знаешь ли ты, что родина моя — не здесь? В стране Винланд появилась я на свет, в Блаженной Земле виноградных лоз, где царит одна лишь правда, где нет ни старости, ни дряхлости, ни печали, ни горести, ни зависти, ни ревности, ни злобы, ни надменности. Весь огнистый род наш — как бы из светлого живого золота, только у детей бывают крапины на шкурке. Ни белизны, ни черноты не знаем мы. Но вот я родилась такой, как ты видишь, и такой же осталась. Малым ребенком взяли меня викинги на свой Корабль Дракона и перевезли через Море Мрака, ибо показалась я им не выродком, а непостижимым чудом. Узнала я позже, что много воевали они с ирландцами, однако был у них обычай — самый лучший изо всех обычаев: во время войны дарить противнику нечто для себя особо ценное. Так я попала в землю твоих отцов. Взяли меня в курган прекрасные существа и вырастили, и живу я теперь так, как мне желанно. Одна беда у меня: нет здесь мужа, чтобы во всем был мне подобен. Некому взять меня за себя и назвать милой супругой.

— Ты хочешь вернуться?

— Некуда мне возвращаться: закрылась настоящая страна Винланд для людского взора.

— Тогда отправимся в другие дальние края и поищем вместе, — решил Кондла.

Однако до того повидались они с Айфе и мужем ее Фергусом, и была всем им от того радость. Снарядили Фергус и Айфе добрый коракль и нагрузили всяким припасом, и в урочный день взошли на него Кондла и его Белая Кошка.

Много дней носило их по волнам, но в конце концов прибило к берегу, что выступал в море, будто большая купа деревьев. Холодом веяло оттуда.

— Это мой край — и не мой, — сказала Ируйн. — Хорошим делом будет начать с него.

Позвала она — не тем голосом, что появлялся у нее в бою, но куда более нежным. Тотчас явился огромный прекрасный кот-самец и стал изгибаться всем телом в игре. Золотистая шкура его была вся, от носа до хвоста, покрыта узором из темных колец, в каждом из которых был такой же кружок, и всё это лилось перед глазами, как бегучая вода в реке.

— Берешь ли ты его? — спросил Кондла.

— Три цвета было у тех, кто родил меня: желтый — чепрака и наружной стороны лап, белый — живота и внутренней части лап, черный — глаз и губ. Лишь такого я смогу полюбить, — ответила ему кошка. — Красив этот муж, но очень уж пёстр и тем выхваляется. Подобает такое холодной змее, а не теплой крови.

Отчалили они от этого берега и поплыли дальше.

Снова видят они берег, песчаный и пустынный. Вдали виднеются коренастые деревья посреди желтого поля, будто злаки полевые либо перезрели, либо давно высохли. Давит с неба жара, будто именно там живут огненные кошки, родня Ируйн.

Тут вышел к ним мощный зверь с гладкой шкурой цвета песка. Косматая грива его развевалась на жарком ветру, рык его был подобен грому, поступь — сотрясению земли.

— Прекрасен этот зверь, — сказала Ируйн, — и жены его подобны мне почти во всём. Однако нет у каждой из них не только гривы, но и одного мужа, и сами они делят себя между многими самцами. Не годится мне это.

— И уж больно тут жарко, — промолвил Кондла.

Вновь плывут они много дней и ночей и, наконец, пристают к иному берегу, теплому и влажному: лес купает свои корни в соленой воде, нет в нем ни дорог, ни тропинок.

Вышел навстречу им прекрасный зверь, как бы отлитый из червонного золота. Весь в следах от лесных теней был он, что навечно слились с его шкурой. Бил по бедрам его могучий хвост, как молот по наковальне, а от рыка его сотрясались самые могучие деревья.

— Хорош, ничего тут не скажешь, — сказала Белая Кошка. — Только боюсь, что совместные дети наши будут больше похожи на флаг одной из будущих стран моей земли — одни звёзды и полосы, полосы и звёзды.

Снова поплыли они и вскоре увидели большой остров, который почти весь представлял собой гигантскую гору со снежной вершиной.

— Туда лежит наш путь, — говорит Ируйн. — Оставим на берегу коракль и двинемся, ничего не боясь, ибо вижу я конец дороги и достижение цели.

Сколько ни шли они, сколько ни пробивались сквозь дремучую чащу — то по земле, то по стволам и ветвям, то по верхушкам деревьев, а достигли они подножья гор близ самого рассветного часа.

Взобрались они по крутому склону и видят: обвился вокруг всей горной вершины диковинный зверь и спит, а от жаркого дыхания его тает снег и плавится лед. Из ярого золота его чепрак, из белого золота лапы его, и сияет он, как расплавленный слиток. Только едва различимые темные пятнышки просвечивают сквозь это сияние.

— Вот кому хотела бы я стать милой супругой, мощной соратницей, верной подмогой во всех его делах! — воскликнула Ируйн.

Пробудился Золотой Зверь и улыбнулся им обоим.

— Хороши твои слова, о Пламенная Кошка Ируйн, — произнес он голосом, подобным летней буре. — И имя твое тоже сходно с моим, ибо зовут меня Огнедышащий Кот Ирусан. Жаль мне, что лишь невестой могу тебя я назвать: вечной и непорочной моей невестой.

— Отчего так? — спросила она.

Говоря это, встряхнулась кошка и оборотилась юной девушкой: белый плащ с красивой серебряной пряжкой облекал ее гибкий стан, серебряный обруч обрамлял ее светлые и как бы седые волосы, ниспадающие до колен, В розовых ушках сияли рубиновые серьги под цвет глаз, на розовых ногах были серебряные сандалии, а сквозь сорочку из тонкого шелка просвечивала ослепительно белая плоть.

В ответ и сам Ирусан стряхнул свою шкуру и оборотился прекраснейшего вида мужем: желтый плащ с большой узорной пряжкой облекал его мощный стан, широкий обруч красного золота охватывал крутые темные кудри, что достигали пояса. Золотые сандалии на высокой подошве делали его еще выше, а сквозь тонкую ткань длинной рубахи виднелась темная кожа, вся покрытая еле заметными смуглыми крапинами.

— Скажи сначала, не пугают ли тебя мои отметины? — спросил он. — Не кажется тебе, что они делают меня похожим на ребенка?

— Это ведь знаки Солнца, — ответила Ируйн. — Так оно говорит всем, что нет совершенства без пятен, и показывает, что само Солнце вдосталь их имеет.

— Ты права. Ведь так же, как ты родилась белоснежной и сохранила свою белизну, точно так и я появился на свет в детских крапинах и сохранил их навсегда. А теперь назови меня.

— Ты само Солнце.

— Права ты, о Ируйн. Последние мгновения беседуем мы перед тем, как мне подняться на небо. А когда я проделаю весь свой путь, слишком устану я для чего-либо помимо сна. Но знаешь ли? Тогда настанет твоя пора, потому что темны и непроглядны все ночи на земле, И будешь ты плыть по небу, как серебряный диск или серебряная лодка, а люди будут говорить, что заимствуешь ты свет от меня. Неправы они будут, но лишь я да ты — мы двое будем понимать это. А когда совершишь ты урочный путь и вернешься на вершину горы, откуда он был начат, только одно и сможешь ты — спать. Имя же тебе будет — Луна.

— Значит, никогда нам не встретиться? — в печали спросила девушка.

— Нет, почему же? Един будет для нас обоюдный наш путь, и на нем будем мы чувствовать тепло шагов друг друга. Когда тень моя падет на твоё милое лицо или когда ты загородишь меня от земли, это будет встречей. И всякий раз, посылая на землю отражение своё в каплях воды, распыляясь многоцветными искрами в струе или мерцая сквозь туман, я буду дарить тебе еще одну радугу.

— Да будет так! — улыбнулась Ируйн.

Солнечный Кугуар взошел на небо по крутой дуге, а она осталась его ждать. Кондла же вернулся на свой коракль и отправился назад, в Ирландию, к матери своей Айфе и мужу ее Фергусу. Там принял он из рук Фергуса боевое оружие, и рассказывают, что среди этого оружия был меч по имени Каладболг, что как радуга светился в воздухе, когда его поднимали, чтобы сразить неприятеля, оттого что сам был радугой, отлитой в светлом железе. А может статься, вовсе и не так это было. Также рассказывают, что, изредка появляясь на земле, становится Ирусан львом с ликом человека или медведем с золотистой шкурой — Ортос или Арктос называют этого медведя. А Ируйн на земле обращается в белую сову, и тогда кличут ее Финдабайр или Гуинивир.

И еще говорят, что со временем появились пятна и на чистейшей Луне — и что это не кролик, похитивший траву бессмертия, и не враждующие братья, а просто маленькие лунные котята, что родятся после каждого затмения, солнечного или лунного. Иногда они спускаются по радуге сюда, к нам, и здесь вырастают в котов и кошек — совсем обыкновенных с виду, только что очень умных, своенравных и преданных тому человеку, который их от души полюбит».

Так говорил мой дед Бран, и было это более чем правдой.

— Какая прекрасная история! — воскликнул Ра-Гарахути. — А знаете ли вы, Странники, что в моем имени и моих делах тоже заключено солнце? Оттого называют меня Солнечным, или Золотым Человекозверем. Теперь получил я подругу из живого серебра.

И в самом деле, фигурка в руках Бьярни начала расти и грациозно извиваться, в самом деле как живая кошка. Наверное, она стала жечь ему ладонь, потому что он выпустил ее на песок. И уже сильно подросшая кошка подошла к лапам сфинкса, пробежала вглубь и удобно устроилась на его груди.

— А теперь я должен отдарить вас, — сказал сфинкс. — Знаете ли вы, что всё высшее жреческое знание пришло в наши края из великой страны, что теперь подо льдом? И что ни один кладбищенский вор и расхититель гробниц так и не сумел на него посягнуть? Милая супруга сердца моего, открой дверцу, рядом с которой ты лежишь, и позови.

Как ни удивительно, пума оказалась способна на членораздельную речь. Теперь я думаю, что как у живых деревьев, так и у разумных животных отроду был свой язык, причем не только звуковой, но и мысленный.

И вот она лишь коснулась передними лапами узорного камня и мелодично промяукала во внутреннюю темноту:

— Да предстанет перед Великим Радужный Меч из дальней страны!

Из глубины вышла юная девушка, светлокожая и темнокосая, в полупрозрачной юбке с поясом и широком египетском ожерелье на узких плечах. В протянутых руках она несла прямой клинок, заключенный в простые ножны из выделанных бычьих шкур.

— Сам Меч Праотцев священен, и ножны его священны тоже, — сказал нам сфинкс. — Лежали они в пирамиде и редко выходили оттуда, а если путешествовали в иные края, то ради чести и славы — и никогда не возвращались без них. Оттого никогда не притупляется острота клинка и не теряют силы узоры, что проступают на ножнах. Возьмите его и несите дальше.

— Но сначала мы накормим гостей, отец? — спросила девушка.

— Разумеется, о дитя Львов, милая Серена! — подхватил Христофор. — Ибо соблюдается у нас, мужчин, закон под названием мурувва, что обязывает нас к следующим добродетелям: щедрости и гостеприимству, отваге и смелости, терпению и честности, верности и преданности. А также способствует соблюдение правил муруввы нашим доблести и великодушию, щедрости, умению любить и веселиться, красноречию и верности любому сказанному слову.

— Прекрасно это, — ответила ему девушка. — Но не лучше ли дать нашим гостям утолить голод чем-то посытнее, а жажду — чем-то покрепче слов?

И тут же нас потащили под ближайшую крышу, усадили на обшитые мягкой кожей табуреты, расстелили на земляном полу пестрые скатерти и стали потчевать. По-моему, раньше это называлось «кускус», делалось из молотой пшеницы и составляло львиную долю местного рациона. Не уверен, однако, что местные львы и прочие кошки этим в самом деле питались. Запивали мы пшеничную кашу сильно разбавленным и напитком из дикого меда, в котором явственно чувствовалась хмельная горчинка. Боюсь также, что острая приправа к кускусу делалась в основном из толченой сухой саранчи — любимой пищи здешних отшельников. Ну и, разумеется, на столе было вдоволь фиников: сушеных, вареных, жареных и пареных.

Было скудновато, но весело. И вот что: меня не оставляла мысль, что наши приключения далеко не кончились, что должно произойти еще нечто — возможно, самое главное.

Напряжение прорвалось пустячной фразой.

— А почему молока на столе нету? — спросила неуемная Марикита. — Я читала, что здесь не пьют сырого, только прокисшее. У вас ведь есть дети.

— Да, — ответила ей Серена, которая сидела рядом со всеми нами. — Они пьют. Им как раз хватает.

Странное у нее было, однако, имя, если вдуматься: нездешнее. И внешность — ну, в меньшей мере, чем прозвание. Огромные влажные глаза цвета ночи, черты лица точеные и скорее арабские и даже европейские, чем негроидные, кожа цвета слоновой кости и темно-каштановые волосы до пят с еле заметной рыжинкой.

— Прости, Серена, — сказал я, — Ты и в самом деле дочь этого человекольва или только жрица?

Она рассмеялась:

— Как я могу произойти от камня? Живое получается из живого. И какие могут быть жрицы у того, кто не считает себя богом? Я — Сирр.

— Тайна? — с любопытством спросила Марикита.

— Это название страны, откуда я прихожу, когда меня зовут, — только и всего.

— Подземной?

— Нет. Не только. Это иное. Время, земля, люди — всё.

Ну да, как и наш Вертдом.

— Имя твое тоже оттуда? — продолжил я разговор.

— Не совсем. Моя прамать… праматерь? Она была зачата в большом городе северной страны, принесена во чреве в Лес, а выдана замуж в Сирр. Это ее имя у меня: «Тишина», «Свет» и самую чуточку «Луна».

— Селена, — догадалась моя сестра.

— Да. Видите, как вы хорошо попали в цель с вашим подарком?

— Видим, — ответил я. — И отдарочек на подарочек, и всё такое прочее…

Она замялась.

— Девочка, — вдруг вмешался Бьярни. — Говори уж прямо, что от нас еще требуется. А то подходы всякие… мурувва эта… Деликатность, черт ее дери.

— Когда нет семени для земли, она не зачинает, — произнесла Серена твердо, как сакральную формулу, затверженную еще в детстве. — Когда нет молока для земли, она не взращивает. А молоко ее чад для того непригодно, потому что ни одно из них не бывает девственно к тому времени, как начинает вскармливать.

— Кто из нас… — начал я было отвечать и вдруг сообразил: именно мы-то и можем. Точнее, Морская Кровь в нас. Та, что позволяет мужчинам вскармливать грудью младенцев, осиротевших в войне.

— Я, — сказала Марикита. — Я сумею. Я священная жена Вертдома, но у меня не было истинного мужа — только жертвенный кинжал в его руке.

(Интерпретация, однако.)

Всё это, как можно понять, происходило на глазах у всех пирующих и — держу пари на свою собственную чистоту и непорочность — было воспринято с глубоким моральным удовлетворением.

Как по сигналу, данному свыше, наши дорогие сфинксы и химеры, люди и прочие высокоразумные поднялись с мест и удалились, обильно и со всей учтивостью нам кланяясь.

Серена поднялась тоже — и отошла за тонкую перегородку. Появилась она оттуда с крошечным пегим комочком в руках.

— Вот, смотри. Это маленький аиди. Его мать умерла из-за слишком большой головки щенка, а было их всего двенадцать братьев и сестер. Все теперь пользуются чужим молоком и живут впроголодь, особенно этот, якобы несущий беду. Приложи его к соскам и не бойся, если он слегка укусит тебя. В старину такое молоко, с примесью крови, пили храбрейшие воины-масаи.

И когда Марикита обнажила грудь и поднесла мохнатого ребенка к темному как у вертдомской женщины, соску, Серена охватила ее со спины, как бы не давая отступить: крепко, ласково, любовно…

— Знаете, ребята, — пробормотал, отвернувшись, Бьярни, — давайте-ка мотать отсюда по-быстрому. Тогда на теокалли меня тоже не было в зале этой самой… инициации. Нехорошо смотреть на то, как одна девушка поит своим молоком другую, а, боюсь, именно это сейчас и произойдет.

Я не буду сильно вдаваться в подробности церемонии: как известно, мужчине всегда было запрещено появляться в храме Великой Матери. Скажу вкратце, что по ее завершении священная жидкость была щедро пролита на землю и что это было не совсем обычное молоко.

А некоторое время спустя Бьярни, по его словам, стряхнул нас четверых с хвоста: Марикита категорически отказалась разлучаться с Серенильей и отправляться в какой-то непонятный Вертдом, мы с сестрой с самого начала видели свой долг в укоренении на просторах здешнего континента. Прямой опасности для жизни никто из нас не видел. Так что наш герой погрузился в вертолет вместе с дареным мечом и отбыл в направлении бывшего Кельна. Туда как раз выходило окно Нынешней королевской резиденции: наши старшие порешили вернуться к корням наших земель оттичей и дедичей.

Сам клинок мы к тому времени уже вынули из ножен и хорошенько рассмотрели — не без некоего трепета. Интересной и какой-то совсем нездешней работы: вроде бутерброда из разных полос различного металла. Внутрь вложена титановая пластина, поверх нее — темная вороненая сталь, а «щёчки», или как там их, бронзовые или медные. Узоры и иероглифы на них только издали напоминают египетские — тем, что замкнуты в картуш с закругленными углами. Меч невероятно красив и переливается всеми цветами побежалости, но лично я не хотел бы держать его возле себя или иметь с ним дело каким-то иным образом.

Наша Марикита, между прочим, сделалась весьма уважаема в племени: Говорящая с Деревьями сделалась почетной Кормилицей Зверей. Как нам сказали, теперь метаморфозы пойдут куда быстрее, и вскоре можно будет ожидать, что людезвери сделаются простыми… пока не людьми, но оборотнями. Сомнительная перспектива, однако!

Еще одна моя печаль. Сестра однажды спросила:

— Ситалхи, в пустыне часто бывают миражи?

— Наверное.

Пока мы не видели ни одного — благодаря наступлению деревьев климат стал мягче, и Сахара больше не напоминает раскаленную сковороду для жарки воздуха даже в разгар дня.

— А они пахнут?

— Ты про что?

— Водой. Пресной водой, очень буйной. С брызгами.

Я сначала решил, что она путает сон с явью. Но однажды увидел то же, что и она.

Вдали, но очень явственно — синее, как сапфир, озеро и небольшой водопад, вытекающий из него.

Озеро Тану и исток Голубого Нила. Что-то могло случиться с нашим зрением, да. Но не со слухом, до которого долетал рокот воды. И не с обонянием, что вдыхало чистую влагу.

Водопад был реальностью. А мы… Мы стали другими на этой колдовской земле.

ГЛАВА IV. Австралия

— Это правда, что наше общее имя происходит из античности? Море, — спросила Фалассо своего брата.

— Правда, — ответил он. — Древнегреческий язык, первый согласный — межзубный и акцентуация на первый слог. Мы ведь ставим ударение на втором.

— Зануда ты, — слегка поморщилась она. — Ученость так и прёт. Можно подумать, не за одной партой сидели. А почему первопредок Филипп выдумал такое имя?

— Потому что мы, королевские дети, тоже Морской Народ. Другие имена для ба-нэсхин родились сами по себе, вместе с людьми, но это имя — особое. Самое драгоценное для наших друзей по ту сторону моста.

— Ты имеешь в виду Рутен? Или нет: наш общий с ним Элизий?

Этот диалог брат и сестра вели, сидя позади Бьярни на пассажирском сиденье вертолета. Сам он находился в кресле первого пилота и делал вид, что все эти дела его в упор не касаются. Руки на руле, драгоценный дареный меч закинут за спину… Бьярни с мечом — какая предметная и зримая тавтология!

Рокот моторов, шум огромной лопасти над головой — мясорубка для воздушного пространства. Одни лоскутки от него летят и приземляются на водную гладь пурпурной пеной, подумал Фаласси. Любим мы с сестрой всякие и всяческие красивости, что делать! Но этот океан, этот путь, древний и вечно новый, это Коралловое Море и в самом деле заставляет вспомнить все эпитеты сразу. Винноцветный — неразбавленный пресной водой пурпур, кардинальский александрит — или, скорее, аметист? Фиалка с сиренью в одном бокале, пьяная горечь фалерна, солнце под хмельком ложится в свою вечернюю постель. И за бортом рокочущей свою песню машины-биота — материк, похожий на щит великанской черепахи, разломанный посередине. Кракен. Не он один — все континенты Рутена Великого похожи на бугристую спину Кракена, что готовится уйти на дно, дабы кровь земли, солёная, как и наша собственная, смыла с него позор. Велеречиво-то как!

— Фали, а это что за здоровенная запятая под самым боком у Австралии?

— Большой Барьерный риф. Наверное…

— Он же вырос вдвое. Я помню, рутенцы волновались — то морские звезды на его строителей напали, то температура воды стала слишком горячая.

— Я еще помню, что ты выступала насчет переселения наших стойких ручных полипов в эти места. Они, кстати, скорее хладолюбивые, чем наоборот, так тебе и сказали.

Полоса рифа, и в самом деле, изгибалась вдоль всего побережья Австралии, соединяя Новую Гвинею с Новой Зеландией и отделяя континент от архипелага. В самом деле барьер, крепостная стена, подумал Фаласси. Удивительно, что сохранился завиток — лишь переместился на уровень Мельбурна и Сиднея. Бывших Мельбурна и Сиднея, поправился он. Изогнутая гряда, локон красавицы. Човган для игры в океанское водное поло. Расплетшаяся цветочная гирлянда.

— Красота, — ответила Фалассо его мыслям. Такое бывает с двойняшками, особенно слепленными из одного материала. — Зеленое все и белое, и как цветочные букеты выступают из камня. Леса и трава? Известняк? Туф?

— Ракушечник тоже. Под водой и еще красивее — сады кораллов, пастбища рыбок.

Мозговые кораллы, такой подушкой, похожие на кружевные грибы, ветви или занавеси, а то и на оленьи рога. Неземные цветы: белые, фиолетовые, синие, голубые, зеленые, желтые, оранжевые, розовые, красные и даже черные.

— Полная радуга. Белое раскрывается всеми цветами и уходит в темноту. И наоборот — снова и снова. Инь и Ян. Сокрыто и явлено. Помнишь стихи?

Черный уголь в тисках обращается в белый алмаз И ведет по стеклу, словно щепка по мягкой бумаге; Поглощённое с алчностью наитемнейшим из вас — Бриллиант излучает, сияя в безумной отваге. Мы плывём, как во сне, по бескрайней туманной реке, В темном небе развернуты вширь семицветные стяги, И смеется верхом на дуге из мерцающей влаги Лепрекончик зеленый с блестящей монеткой в руке.

— Помню. Это Барбе сочинил для нашего отца Кьярта. Уже когда тот постригся в отшельники-колумбаны. Монах — водитель китов. Монах-садовник. Вот бы его сейчас сюда — полюбоваться!

— Тут ведь еще и живности всякой кишмя-кишело, тоже пёстрой. Большие тридакны с двухметровыми створками, всякие губки, актинии, раки, крабы, морские звезды, морские ежи и множество водорослей. А рыбы, братец! Одни названия чего стоили: губан, скалозуб, кардинал, как Барбе, рыба-бабочка, рыба-клоун, рыба-попугай, морская собачка, еж-рыба и даже рыба-муха. Как по-твоему, это еще есть?

— Отчего же нет. Цивилизация покрывает собой лишь самую поверхность суши, а океан, как был колыбелью жизни, так ею и остался. Ему почти все равно, что происходит на его поверхности и берегах. Никто не знал и не знает, что именно скрыто на дне его разломов, рифтов и впадин, где рождаются извержения и цунами. И ведь он сам себя почистил от рутенских отходов, ты же знаешь.

— Смотри, Бьярни, какой островок зеленый, будто уваровит в оправе, — сказала Фалассо. — Чует моя непревзойденная интуиция, что стоило бы начать с него.

— Ладно, мне-то одинаково, — ответил он. — Как братец твой — не возражает?

— Зелень означает пресную воду, — ответил Фаласси. — Наши бортовые запасы ведь не вечные.

Вертолет приводнился и заколыхался на морской зыби.

— Ребята, дальше мелко, летунчик боится пузо о здешние каменные колючки пропороть, — крикнул Бьярни. — Сейчас мотор угомонится — и давайте вылезать. Надеюсь, местные акулы меня нюхом почуют. Живой стали никто ведь не любит. Рефлекс у них.

Все трое спустились в теплую воду и пошли вброд.

На берегу был крупный светлый песок.

— Это такая же пыль цивилизаций, как и в Кёльне? — спросила брата Фалассо.

— Может быть. От гибели кораллов барьер ушел бы вниз и сократился. А тут совсем иное, сама же видела.

На берегу за ними следил человек — так спокойно, будто уже давно за ними следил и всё о них знал. Высокий, темнокожий, что еще более подчеркивало его худобу, в бородке, которая имела форму вывернутой наружу запятой, в пышнейшей курчавой шевелюре с проседью и в набедренной повязке из широких листьев.

— Я так думал, мои акулы вас не тронули — значит, вы хороши для этого места, — сказал он на языке, который почему-то был им понятен.

— Вы кто? — с непревзойденным остроумием спросил Бьярни.

— Я виринун — мудрец, знахарь и колдун, который отделил небо от земли, подставив под него палку. Я Байаме, тот, кто начинает и завершает. Я тот, кто ждет, когда никого и ничего не остается.

— Неужели вокруг больше нет людей? — спросил Фаласси.

— Отчего же? Для них просто наступило Время Сновидений. Смотрите: вот мой народ. Ручей — змея с прозрачным хрустальным телом, сквозь которое проглядывают камни. Сами камни — лягушки Бун-юн Бун-юн, которые очищают его воды во время таяния снегов в горах, когда по руслу катится горячий красный шар грязной воды. Видите, на спине одной даже сохранились полоски? И горный хрусталь, что лежит поверх горных вершин, — тоже мой и тоже подвижен. Когда я поднялся в горы с моей женой, мы стали им наполовину, лишь то, что выше пояса, выступало из него наружу. И деревья мои — это дочери речного змея. И цветы — это застывшие птицы. И все твари, которые тут во множестве бродят, — о нраве и уме каждого сложена история. Даже солнце, если рассудить, — не что иное, как огромный яичный желток. Даже о ветрах есть сказка. Хотите послушать?

— Конечно, — ответил Фаласси. — Для того мы и здесь. К тому же такое поведение будет учтивым.

— Итак, Ван-ворон построил свой дом высоко на белом эвкалипте Яраан.

В это время Гигер-Гигер, холодный западный ветер, дул с такой силой, что с корнем вырывал деревья и переносил хижины воронов с места на место. Доставалось от него и всем прочим. «Надо, — подумал Ван, — постараться схватить Гигера-Гигера и запереть его вот в этом большом полом бревне».

Через несколько дней, когда Гигер-Гигер утомился, повалив деревья на протяжении нескольких миль и поранив людей своими холодными порывами, Ван внезапно напал на него и загнал внутрь полого бревна, заделав отверстия на его концах и в середине.

Напрасно Гигер-Гигер гремел и выл внутри.

— Ты несешь всюду только разрушения, поэтому останешься здесь, — сказал Ван.

Гигер-Гигер обещал быть не таким порывистым, если Ван временами станет давать ему немного воли. Долгое время Ван не верил ему и держал крепко запертым, но затем стал иногда выпускать его, когда тот обещал не создавать ураганов.

Но Гигер-Гигер то держал обещание, то снова нарушал его — такой уж был его дикий нрав. К тому же из-за того, что он буйствовал внутри, бревно начало разрушаться.

И когда-нибудь Гигер-Гигер сметёт все на своем пути, мчась навстречу своему любимому Ярраге — весеннему ветру, дующему с Камбурана — востока. Яррага привык встречать появляющийся с Диньерра — запада Гигер-Гигер и согревать его своим ароматным теплом.

Ибо дважды в году все ветры встречаются и устраивают большое корробори и празднества. Дуран-Дуран приходит со своим знойным дыханием с Гарбар-ку — севера, чтобы встретить свой любимый Ган-я-му, который приходит с Були-миди-мунди — юго-востока, чтобы освежить мягким, прохладным дыханием Ган-я-му, пока его жар не уменьшится и он не перестанет опалять попадающихся ему на пути. Затем с Нуру-буан — юга дует ветер Нуру-нуру-бин, чтобы встретиться с Мунди-ванда — северо-западным ветром. Они завиваются друг возле друга, крутятся и поют громкие песни.

После большого корробори ветры расстаются, и каждый возвращается в свою страну в надежде снова встретиться и устроить новый праздник, такой же прекрасный, как этот.

Вот потому и беспокоится Гигер-Гигер в полом бревне, потому и завывает — ведь он не может вырваться из тюрьмы и ринуться вперед, чтобы смешать свое ледяное дыхание с ароматным дыханием Ярраги.

— Какая прекрасная сказка — и как много новых слов мы узнали, — ответил Ситалхи.

— Тебе бы лишь только получать информацию, — откликнулась его сестра. — А ведь это старинная легенда о любви, разве ты не чувствуешь? Я читала нечто похожее в книге.

— Ты права, девушка: это о любви, — ответил Байаме.

— Значит, нас привела к тебе наша счастливая судьба, — ответил Бьярни. — Мы принесли с собой дар и к нему любовную историю. Так мы делаем повсюду.

— Хорошая история, по мне, всяко лучше иных подарков, — ответил Байаме. — Особенно такая, что будет холодна, как Гигер-Гигер и те гигантские горы и глыбы льда, что плывут сюда с юга.

— Тогда слушай, — сказал Бьярни. — Эту историю, которую не однажды рассказывал детям мой Бран, я тоже подслушал и крепко запомнил. Называется она —

Cага о Йорун Ночное Солнце, дочери Асгейра Пёстрого

«Жил человек по имени Асгейр Дышло. Он был по происхождению чужеземец и отличался высоким ростом и худобой, от чего и получил такое прозвище; но во всем остальном был не хуже иных прочих. У его родичей была земля поблизости от Пастбищного Залива, и там он поставил свой дом, когда вернулся из Миклагарда. Люди говорили, что он был на хорошем счету у тамошнего конунга, много за него сражался и получил богатые дары; и доля его в добыче была всегда большой. Но известней всего был тот его меч, что Асгейр непременно надевал, когда в дом прибывали гости или когда сам ехал на большой тинг; только тогда он завязывал на ножнах и крестовине так называемые „путы мира“ в виде тонких кожаных ремешков. Был этот меч прямой, с острым концом и хотя длиной не уступал клинкам местных кузнецов, — вдвое их легче. Выкован меч был из металлов разного вида и цвета. Средняя пластина была голубовато-белой, как пролитое молоко, тверда и отменно прокована. Она была вложена между пластинами более мягкого синего железа; это железо с трудом брала ржавчина, и на нем играли разводы более темных тонов. Поверх железа был желтый с огнистым отливом металл, слишком твердый для обычной бронзы, а поверх него еще и красивые накладки из красной меди, изузоренные тайными письменами — рунами в округлых рамках. Эти знаки давали клинку его силу, отчего он долго сохранял остроту и не притуплялся от бранного дела: только становился чуть уже.

Асгейр раздобыл его неизвестно как и где: сам миклагардский конунг в жизни не видел ничего похожего, и поговаривали, что именно его зависть прогнала Асгейра с прибыльной и почетной службы.

Однако сам Асгейр меча не любил и говорил, что он слишком легок для того, чтобы им нанести добрый удар. К тому же и рукоять клинка была странной. На ней умещались полторы мужских ладони и две — хрупкой женщины или ребенка, оттого и рубить им было неудобно.

Впрочем, этот клинок все равно был великой ценностью. Его красота и редкость послужили тому, что имя самого хозяина переменилось к лучшему. Так как меч стали именовать Пестрым, владельца его прозвали Асгейр Пестрый Клинок, или попросту Асгейр Пестрый. Впрочем, позже меч получил куда более почетное имя: Радуга Сечи.

В Исландии Асгейр высватал себе недюжинную женщину по имени Торбьёрг Корабельная Грудь, красивую, как статуя на носу боевого корабля, и умелую хозяйку. Ее мягкий нрав и приветливость всем были по душе. Жили они в добром согласии, и скоро у них пошли дети. Торбьёрг родила мужу много сыновей, здоровых и годных к любой работе: что на воловьей пашне, что на бранном поле. Однако Торбьёрг всё кручинилась оттого, что у нее никак не получалось родить дочку.

Тут надо сказать, что до прибытия в Исландию Асгейр одну или две зимы провел у норвежцев и был очень хорошо принят. Там ему сильно полюбилась женщина по имени Сигню Нерожденная, весьма знатного рода, и когда он собрался домой, она попросилась с ним. Он спросил, есть ли на то воля ее родни.

— Им всем нет до того никакого дела, — ответила Сигню. — Я ведь всего-навсего побочный ребенок Харальда Серого.

На это Асгейр сказал, что у него слишком мало людей, чтобы решиться на увоз женщины из такого сильного и влиятельного семейства, как ее.

— Тогда я объявляю тебе, — сказала Сигню, — что я беременна и что ты — отец ребенка. Когда он родится, я пришлю его тебе с моим знаком на пальце, и сделает это мой доверенный раб. А там — как хочешь.

— Я думаю, что приму это дитя как должно, — ответил Асгейр.

На том оба расстались.

Лет через пять-шесть приехал из Норвегии человек по имени Индриди Вольноотпущенник. Он говорил, что Сигню отпустила его на свободу, чтобы он мог послужить ее дочери, и что на Западе, где он был взят в плен, род его был не менее хорош, чем род самой Сигню. Он привез девочку, у которой на шее висел шнурок с кольцом, что Асбьерг однажды подарил своей побочной жене и которое она очень любила. Девочка была на редкость хороша собой: тело у нее было стройное и гибкое, лицо белое и округлое, глаза темные и ясные, а черные волосы блестели как шелк и уже сейчас рассыпались по плечам и доставали до пояса.

А был второй день полнолуния, когда они оба прибыли с побережья, и уже смеркалось.

— Как твоя госпожа ее назвала? — спросил Асгейр.

— Йорун, — ответил Индриди.

— Йорун Ночное Солнце, — сразу прибавил Асгейр. И проговорил еще:

— Думаю, многие люди дорого заплатят за подобную красоту.

Прозвище, которое дал девочке отец, сохранилось за ней до конца жизни.

Торбьёрг приняла девочку с радостью, потому что ей всегда хотелось такую. Асгейр же более того радовался, получив Индриди, потому что с первого взгляда понял, какой тот хороший боец.

Индриди стал воспитателем и защитником всех детей Асгейра и его жены. Он был великодушен, спокойного нрава, справедлив, на диво храбр и искушен во всех воинских искусствах. Он убил в Исландии много людей, но ни за одного из них не было присуждено виры. В доме его сразу полюбили.

Тем временем Йорун росла и хорошела. К четырнадцати годам она была по плечо своему отцу, за что ее ещё прозвали Йорун Длинноногая. Волосы ее стали еще красивее и такими длинными, что когда она их распускала, закрывали ее до самых щиколоток. Скальды любили говорить, что ночью в Йорун отражаются три луны: две в зрачках, а одна запутывается в косе и играет на глади волос. Но она этого не слышала.

Несмотря на молодость, Йорун слыла хорошей хозяйкой: любая работа у нее спорилась. Она была такой искусницей, что мало кто и из женщин постарше мог с ней потягаться в любом рукоделии. А когда мужчины семьи сеяли, Йорун всегда находилась рядом и пела заклинательную песню вардлок, чтобы всходы были дружнее, а урожай лучше. Никто не умел петь вардлок так хорошо и таким красивым голосом, как она.

Однако нрав у нее был не по возрасту крутой, и когда нужно, она была очень храбра. То, что было у нее на уме, могла сказать в лицо любому. Оттого многие говорили, что не Индриди надо было бы приставить к Йорун, чтобы ее усмирять, потому что в самом главном они слишком схожи друг с другом.

Также нередко видели, как она и Индриди вдвоем уходят куда-нибудь на ровное место: на морской берег или темный песок каменных пустошей, — и там упражняются, оттачивая удары, наносимые разным оружием. Это считалось странным занятием, хотя не чтобы совсем неподобающим женщине. Происходило это, впрочем, открыто и на виду у всех.

Асгейр и Индриди очень доверяли друг другу. Как-то учитель полушутя спросил у своего хозяина:

— Моя любимица уже невеста, и многие сильные мужи уже делают вокруг нее круги, точно ястреб вокруг лебедицы. Что скажешь, если и я к ней посватаюсь?

— Скажу, что ей нужен кое-кто получше бывшего пленника, будь он хоть трижды из царского рода, — ответил Асгейр. — И не такой, что вдвое старше, а к тому же покрепче духом, чем любой из тех, кого я знаю. Не ожидал я от тебя таких слов.

— Ты прав: я и в самом деле не тот человек, что мог бы с ней совладать, — ответил Индриди.

На том дело и кончилось, и никто из двоих не захотел обидеться на другого.

Жил в то время человек по имени Хёгни с Осинового Холма, человек достойный, но небогатый и, по слухам, не во всем удачливый. Женой его была Гудрун Пригожая. У них родилось трое сыновей и столько же дочерей, и все стали людьми весьма уважаемыми. Самым старшим из сыновей был Старкад Золотая Пуговица. Прозвище своё он получил оттого, что эта пуговица была единственной его драгоценностью, добытой в опасных походах, и он перешивал ее с одного плаща на другой, когда прежний совсем уж истреплется. Ставил он эту дорогую пуговицу как раз на то место, где сходятся на горле ключицы, и, говоря что-нибудь, теребил ее пальцами. Был он высок ростом, на голову выше других мужей, и очень силен. Он был приветлив, нерасчетливо щедр, прекрасно владел оружием, дельно судил о людях, и его многие любили. Никто не мог отвести ему глаза, ибо он видел всё как есть: однако был по природе молчалив, на словах прям и резок и казался ко всему равнодушным. Узнавал ли он о смертельной опасности или радостной новости, он не становился печальнее или радостнее. Выпадало ему счастье или несчастье, он ел, пил и спал не меньше и не больше, чем обычно.

Старкад единственный из братьев остался холостяком, хотя был на хорошем счету и успел нажить кое-какое добро.

Вот говорит как-то ему отец:

— Всех невест мы с тобой перебрали, кроме одной. Не хочешь ли посвататься к Йорун, дочери Асгейра Миклагардца?

— Отчего ж нет, — говорит Старкад. — Только молода очень, не отдадут ее из-за одного этого.

— А если бы отдали?

— Взял бы за себя с радостью.

— Говорят, у нее дурной и резкий нрав. Нелегко будет вам поладить.

— Может, и правда, только я не верю. Хочу попытать счастья.

— Что ж, это тебе с ней жить.

Поехали они к Асгейру и посватались.

— Я к этому всей душой, — говорит им Асгейр, — да и супруга моя скоро пожелает снять с себя бремя. Но нехорошо такое решать без самой Йорун — она еще своей волей не сыта.

Йорун же, услышав от Асгейра о сватовстве, отвечает:

— Тебя послушать, так лучше Старкада нет на свете человека; но пусть бы это хоть как-то было написано у него на лице. Чтобы уж мне наверняка знать.

— Так ты его хочешь или нет? — спрашивает Асгейр прямо.

— Как ты, отец, прикажешь, так и поступлю, — отвечает Йорун, а на лице ее ничего такого не видать.

Вышел от нее отец и говорит обоим мужчинам:

— Согласна моя дочь, только вот подождать надобно три года.

Отец с сыном так не хотят, и решают все четверо, что отпразднуют свадьбу не далее чем следующим летом. На том заключили сговор и ударили по рукам.

А стояло тогда время первого инея.

Вот, значит, вернулся Старкад к себе, а вскорости отплыл в Бьярмию и Гардарику по торговым и иным делам.

На том пока это дело закончилось.

Жил человек по имени Хёскульд, прозвищем Медовый Язык. Он скрылся из родных мест, потому что ненароком сразил на поединке человека, который в чем-то перешел ему дорогу, а родичи убитого никак не шли на мировую и не соглашались на выплату виры. Он был на голову выше всех других мужей, кроме разве Старкада, широкоплеч, тонок в поясе и крепок в груди. Руки и ноги у него были стройные и сильные. Также он был очень красив с лица: кожа у него была белая, черты крупные, нос с горбинкой, глаза голубые и взгляд острый. У него были прекраснейшие светлые волосы и великая сила. Он лучше всех плавал, дальше других бросал копье и попадал в цель из лука и мог долго рубиться мечом и секирой без того, чтобы кто-то держал перед ним щит. Также он был неплохим скальдом и мог долго веселить любое собрание. Словом, всем был хорош. Были у него там, откуда вышел, двое братьев и сестры, а жены и детей не было.

Пришел Хёскульд к Асгейру в дом и говорит тому:

— Хотел бы я послужить тебе, Владелец Радуги Битвы, своей секирой, ручка коей заплетена золотой нитью. А нить эта делает столько оборотов, сколько неприятелей было у моих друзей и родичей.

Удивился Асгейр, что молодой человек говорит так красно и метко. А обо всём прочем давно был наслышан.

— Что же, — отвечает Асгейр, — лучше уж мне служи, чем тому, с кем я в ссоре.

И с тех пор сидел Хёскульд напротив него на всех пирах, и люди не могли оторваться от его губ, когда он рассказывал саги или слагал висы: смеялись, когда он того хотел, и проливали слезы, когда он желал этого.

Вскорости заметили, что он часто шутит с Йорун, а она охотно ему улыбается. Многие стали поговаривать, что он, должно быть, собирается ее одурачить. Тогда Асгейр позвал к себе дочь и начал крепко ее отчитывать.

— Остерегайся говорить с Хёскульдом, когда других нет при этом, — наказал он ей под конец.

— Я так и не говорю. Иначе кто бы мог тебе насчет нас донести? — отвечает Йорун.

— Я сказал — ты слышала.

— Когда ты велел мне ждать Старкада из его странствий, я тоже тебя слыхала, — отвечает девушка. — Тогда я поступила, как хотел ты, а теперь — как желаю одна я.

— Ты истинная дочь своей высокорожденной матери, — только и сказал Асгейр.

Вскорости Хёскульд заговорил о своей женитьбе на Йорун. Асгейр на то ответил, что она уже давно просватана за достойного мужа и не след это рушить.

— Это ты не потому говоришь, что хотел бы сдержать слово, — отвечает Хёскульд, — а оттого, что я тебе не люб как зять.

— И оттого тоже. Не хотел бы я видеть дочь за человеком, чьи беды написаны у него на лице, — отвечает Асгейр.

Впрочем, размолвка эта далеко не зашла. Однако Асгейр велел Индриди ходить за молодыми людьми следом, куда бы они ни шли.

Вот однажды видит Индриди, что Хёскульд взял девушку за руку и повёл. Тогда он прихватил свою секиру и пошел за ними. И видит Индриди, что оба лежат в кустах. Замахнулся он на Хёскульда своим оружием, но тот мигом вскочил и в один взмах перерубил рукоять. Видит Индриди, что остался безоружен, и стал отходить назад. Тогда обрушил Хёскульд лезвие своей собственной секиры на спину Индриди и убил его наповал.

— Теперь тебе никак нельзя оставаться у Асгейра, — говорит Йорун. — Он разгневается, но мои братья — еще пуще. Мы все любили Индриди не меньше, чем родного отца. Но еще больше мой Асгейр будет разозлён другим: я от тебя беременна.

— Я пойду и при всех скажу ему о том и о другом, — возражает Хёскульд.

— Тогда тебе никак не уйти живым, — говорит она.

— Будь что будет, — отвечает он.

Асгейр сидел на почетном месте посреди гостей, что как раз прибыли почтить его, и самого разного народа. Его меч по имени Пестрый стоял для почета рядом с ним, с рукоятью, что была привязана к ножнам.

Хёскульд стал перед ним, держа секиру наперевес.

— Отчего ты принес сюда кровь на лезвии? — спрашивает Асгейр.

— Я вылечил холопа твоей дочери от болей в спине, — отвечает ему тот.

— Вряд ли ему это понравилось, да и моей Йорун тоже. Ты убил его?

— Верно.

— За что?

— За мелочь, которая не стоит твоего внимания: он собирался разделить меня ровно надвое.

Во время разговора Асгейр был в таком волнении, что лицо его делалось попеременно красным, как кровь, бледным, как трава, и синим, как смерть.

— Почему он того захотел? Что ты сделал?

— Красивого ребенка твоей дочери. Ему это страх как не понравилось.

— Люди, схватите его и убейте! — тотчас крикнул Асгейр и, выхватив Пестрого из ножен, отчего лопнули путы, замахнулся сам. Однако ему удалось лишь рассечь Хёскульду щёку.

— Хорошо же ты обращаешься со своим зятем! — ответил Хёскульд. Мигом обернулся на пятке, как волчок, и, размахивая тяжелой секирой во все стороны, разогнал толпу, расчистил себе путь и выскочил из дверей. Когда за ним погнались, он уже скрылся в лесу.

Братья Йорун долго его искали, только попусту.

Говорили позже, что Хёскульд вернулся к родичам, которые жили далеко отсюда, и что с вирой там как-то уладилось.

Сколько ни прошло после этого, но вот Старкад возвращается с полными руками добычи. На нем хорошие сапоги до колена, русская бобровая шапка и синий плащ с золотой нитью, отороченный соболями; но пуговица как была, так и осталась. И просит он не медлить более со свадьбой.

— Стыдно мне будет на пиру глядеть тебе в глаза, — отвечает Асгейр. — Не я, но Йорун нарушила сговор по своей дурной воле: в этом она поистине дочь своей матери.

— Не говори плохо о своей родной крови, — отвечает Старкад. — Ну да, говорили мне, что с нею возьму изрядную прибыль, но, по-моему, большее всяко лучше меньшего.

— Теперь уж ей не увернуться, — отвечает Асгейр.

— Не неволь ее, — возражает ему жених. — Дай мне поговорить с Йорун так, чтобы никто о том не знал.

Асбьёрг позволяет.

Тогда Старкад идет и находит девушку в молочном сарае, где та делает отменный сыр со слезой.

— Послушай меня, Йорун, — говорит он. — Когда ты родишь мальчика, это будет всё равно что мой родной сын, и я наделю его богатством вровень с прочими моими сыновьями. Но врать на его счет я тоже не хочу. Ну а если то будет девочка, я выдам ее замуж куда лучше и выгоднее, чем твой отец тебя.

— Думаешь, это возможно? — отвечает она и утирает лицо долгим рукавом.

На том оба поладили.

И еще одно говорит жениху Йорун:

— Отец на радостях даст за мной целое богатство, Но ты поторгуйся и не уступай, пока он не отдаст тебе свой пестрый меч. Потому что, скажи, без него я с тобой не уйду и не унесу из дома свой позор.

Асгейр, однако, и подумал долго противиться. Клинок ему никогда не был по душе, а тут еще и подвёл его в деле с Хёскульдом.

Свадьбу сыграли великолепную. Все, однако, видели, что невеста сидит печальная: как говорят, что смолоду запомнится, то не скоро забудется. И еще говорят: глаза не могут скрыть любви. Поэтому никто не ждал добра от этого супружества.

Хоть Старкад и разбогател так, что с ним стали считаться многие, но Йорун приходилось трудиться и держать дом, двор и скотину в порядке. Всё у них с мужем было словно о двух головах — такие они были рачительные хозяева. Однако заправляла делом больше Йорун, ибо Старкад нередко бывал в отлучке. Скоро ее начали считать властной женщиной, которая держит тихоню мужа на короткой привязи.

Так и шло: весной, летом и осенью работали не покладая рук, но зимой все домашние получали передышку: играли в тавлеи, рассказывали и пели у огня саги, всяко улещали своих женщин — словом, вволю занимались всем тем, что придает веселье домашней жизни.

Ребенок, девочка, родился в положенный срок, Старкад облил ей головку водой из ковша и нарек Фрейдис. Так как у Йорун не хватало для нее молока, ее сразу же отправили на богатый дальний хутор в лесу, где никто не строил догадок насчет того, чьё она дитя, и постепенно все про неё забыли. К слову, она выросла на диво крепкой, умелой и покладистой, но красоты своих родителей не унаследовала. Вышла замуж Фрейдис, тем не менее, прекрасно и всю жизнь провела в большом почете.

После первой брачной ночи Старкад не входил к жене всё то время, пока она была в тягости, да и потом наведывался в ее спальню редко и всегда закрывался изнутри на щеколду. Детей у них больше не было. Сплетничали люди, будто так получается оттого, что Пестрый Клинок всегда лежит между ними третьим. И говорили еще так: „Хитра и умна Йорун: вместе со срамом унесла из дому свою главную любовь“.

В самом деле, в отсутствие мужа она постоянно полировала меч и гладила точилом лезвие, а в тайные знаки смотрелась, будто в зеркало. Также она обмотала рукоять тонкой кожаной лентой.

Вот как-то говорит Старкад жене, лежа рядом на постели:

— Знаешь, как ты могла бы со мной развестись? Твой отец ныне один из законоговорителей на тинге и хороший знаток уложений. Пойди к нему и скажи: „Я не хочу больше Старкада возле себя. Когда он приходит ко мне, плоть его становится так велика, что он не может иметь никакой утехи со мной, и хотя мы стараемся по-всякому, ничего не выходит“.

— Ты тогда, в молочном сарае, не захотел говорить неправду, так и я нынче не стану, — отвечает она.

На том и покончили.

Однажды вскоре после этой беседы снова ночевали супруги вместе. А надо сказать, что Старкаду нередко снились вещие сны, особенно когда лежал он рядом с Мечом-Радугой. Вот посреди темной ночи вскрикивает он, будто его убили, и садится на ложе.

— Что с тобой? — спрашивает Йорун.

— Приснилось мне скверное, — отвечает ее муж. — Будто в поле подъезжает ко мне статная женщина на сером коне, надевает на меня тесный красный плащ и такую же красную шапку, и отвечаю я на ее дар таким стихом:

Кровью моей окрашено Ложе лозы покровов, Меркнут лучистые луны Ресниц сосны ожерелий. Влагу ланит не скоро Осушит осина злата, Стеная о павшем в бурю Клене моста великана.

— Это та старая виса, что спел перед смертью твой дед по имени Скарпхеддин Неудача, которого сожгли в отцовском доме, — отвечает Йорун спокойно. — Только две вещи в ней новые: серый конь, что пророчит кому-то кровавую смерть, и мост великана — а это означает крепкий щит, который перебрасывают с борта одного корабля на другой при штурме. Невелика сила такого предсказания.

— Всё же надо быть к тому готовым, — отвечает Старкад. — Распоряжусь-ка я, пожалуй, чтобы Фрейдис увезли в глубь страны, где никто не селится из-за горячей земли, кроме ученых монахов Белого Христа. Заодно и читать выучится.

Прошло еще время: лет пять или шесть. Сидят однажды Йордис с мужниной сестрой в малой светлице и шьют из дорогого скользкого шелка. Звали ту сестру Хильдис Женщина-Скальд, и язык у нее был поострей иного копья. Любила она говорить людям вещи, для них неприятные.

— Не откажи, сестрица, помоги мне скроить рубашку для мужа моего и твоего брата Старкада, — просит Йорун.

— Как это? Такая искусница и рукодельница — и не умеет? Отчего бы тебе не скроить ее своим дареным мечом? — отвечает Хильдис.

— Не смейся надо мной, — просит Йорун.

— Я вовсе не смеюсь. Вот только думаю я, что навряд бы ты стала просить кого-нибудь скроить рубашку для Хёскульда, отца твоей дочери и твоего настоящего мужа.

А тогда еще не отменили старый закон, по которому для заключения брака мужчине только и надо было, что посеять семя в чрево и дождаться плода. Но поистине мало кто так поступал.

— А что там с Хёскульдом? — отвечает Йорун. — Я совсем забыла про него.

— Зато он, я так думаю, помнит. Говорят, что он высадился на побережье неподалеку от Осинового Холма и что с ним немало народу.

— Не могу ему этого запретить, — отвечает Йорун. — Я не владею всеми землями в Хёльгеланде с его подземным огнем и черными песками, но только малым клочком земли, который дал мне муж как приданое моей дочери Фрейдис.

А это была строка из старинной висы, что начиналась так:

Малый клочок земли Смелому служит уделом. Золота клён оделил С лихвою вершителя боя.

Стихи эти, которые все знали, наизусть, предсказывали битву или поединок, грозящий верной гибелью тому, кто заставил их вспомнить.

А Старкад всё слышал и понял, потому что как раз стоял рядом с дверью. Отворил он ее и произнёс:

Пламени бури сражений Должно покинуть ножны. Всадник коня приливов Падёт от удара секиры.

И все прочие сошлись на том, что предсказал он себе самому гибель такую же, как Индриди.

Потом вышло следующее. Привёз некогда Старкад из своих странствий немного самосевной пшеницы, что росла в Винланде на влажных местах, и решил высеять ее весной на дальнем заболоченном поле, которое было распахано на старый лад, совсем неглубоко. А выглядел он так: в руках у него было решето, на плечах старый плащ, на голове старая шапка, а за поясом меч. На краю поля стояла Йорун с Мечом-Радугой в руках и ждала, когда надо будет петь варлок по мужнину слову.

Тут видит Старкад, что его жена чуть пригнулась и развязывает кожаные ремешки на ножнах.

— Что такое? — спрашивает он.

— Пустяки. Там вдалеке едет Хёскульд со своими людьми. Не так их много, но все хорошо вооружились.

А надо сказать, что после того дела Хёскульд не таил обиды на Асгейра, сочтя свою рану вирой за смерть Индриди. Но вот то, что Старкад забрал у него жену с ребенком, казалось ему бесчестием. Все в округе успели об этом от него услышать.

— Может статься, не простые бонды нынче ему нужны, — ответил Старкад жене. Однако поставил решето наземь и взялся за меч.

Как раз на этих его словах Хёскульд поворачивает коня, и его люди тоже. И говорит он:

— Вот и увиделись мы, Старкад. А теперь уступи-ка мне доброе оружие, что у тебя в руках, а в придачу к нему твою супругу.

— Завоюй их в честном бою! — отвечает тот. — Иначе не бывать твоими ни мечу Радуге Сечи, ни жене моей Йорун Ночное Солнце!

И лицо его нисколько не меняется при этой беседе.

— А ведь Хёскульд полагает, что я и так его, — говорит Йорун себе под нос. — И тот клинок, что у меня в руках. Он, кстати, их перепутал: ведь ножны у обоих мечей одинаково простые и незатейливые. И что моя дочь — его имущество, он тоже не сомневается. Но уж вот ее он ни под каким видом не получит — ведь ты, мой супруг, отлично о том позаботился.

С этими словами достаёт она Пестрый Клинок из ножен, и его цвета и знаки ярко вспыхивают на солнце.

— Лиха ты не ко времени, женщина, — говорит ей Хёскульд. — Никогда ты не видела человеческой крови, помимо своей собственной, и не знаешь, что с тобой станется, когда увидишь. Убийство — оно не по тебе.

— Кто многажды видел свою темную кровь, не побоится и чужой светлой, — отвечает ему Йорун.

— Отступи пока в сторону, милая жена моя, — говорит на это препирательство Старкад. — А ты, храбрец, сойди с седла, оставь тех людей и иди ко мне один. Иначе будут злословить, что вы всем скопом не могли одолеть двоих.

Тут соединили мужи свои клинки и стали обмениваться сильными ударами. При Хёскульде была его знаменитая секира с рукоятью, что заметно потолстела от золотой обмотки, и крепкий большой щит, а у его противника вместо того и другого простой меч, да и тот был коротковат. Однако не было Хёскульду в щите большого проку, потому что никто не держал его перед ним, а секира отчего-то вдвое потяжелела. Почуяв это, ударил Хёскульд по мечу Старкада и вышиб его. Он хотел отрубить тому правую руку, но не вышло с первого раза.

— Стыдно тебе нападать на безоружного, — говорит тут Йорун Хёскульду.

— Пока воин держится на ногах, он бьётся, — рассмеялся тот. — И не тебе говорить о стыде, жена двух мужей.

— Одного, — коротко ответила Йорун и послала Радугу Сечи в полёт. Говорили потом те, кто видел, что именно так всё и было: клинок на миг стал живым, почуяв знакомую кровь, и обрёл крылья. Всё это выдумки глупцов и трусов. На самом деле Йорун попросту обхватила рукоять меча своими тонкими ладонями и в длинном прыжке ударила им вперед, как копьем. Целила она между щитом и левой стороной груди, но случилось так, что щит опустился и острие проткнуло низ живота Хёскульда, выйдя рядом с хребтиной. Женщина тотчас выдернула меч, и наружу показались кишки.

— Отъелся я в родных местах, — промолвил Хёскульд, — вон сколько тут жира.

И упал ничком, зажимая рану руками.

Говорят, что напоследок сложил он такую вису:

Вязу сражений пристало В Одина буре погибнуть. Дивной дисе нарядов — Ливень двух лун проливать. Тонкую льдину сечи В грудь мою направляет Хозяйка моста дракона, Ива огня приливов. Полем пламени волн, Фрейей льдины ладони В Бездну Мрака отправлен Возничий морского вепря.

— Поистине, всё золото и всё серебро мира должны стать твоими, — сказал на это Старкад. — Ибо всегда знал я, что мне досталась хорошая жена, но только теперь вижу, насколько хорошая.

— Я не такая жена, какой хотела бы быть, — ответила на это Йорун. — Нечто случилось между нами обоими в ту первую ночь, когда ты подарил мне дитя взамен потерянного. Почему бы тебе не вложить свой добрый меч в достойные его ножны, как я поступила ныне с Радугой Сечи?

— Дело ты говоришь, — сказал ей муж.

Однако сперва поручили они Хёскульда стараниям его людей, которые мигом позабыли, как драться, и сели оба на его рьяного жеребца. Так объездили они ближайшие дворы и усадьбы, рассказывая тем, кто хотел их слушать, что они убили Хёскульда, но платить за это всю положенную виру не станут, потому что он первый начал. Впрочем, впоследствии оказалось, что Хёскульд выжил, хотя долго пробыл в постели рядом со смертью. Вот только детей у него больше не получалось.

А Старкад и Йорун жили в полном ладу и богатстве еще долго, и от них пошло многочисленное и славное потомство. И говорили все, кто их знал, что вдвойне счастлив тот муж, которому одно солнце светит летним днем, а другое — бесконечной зимней ночью.

На этом кончается сага о Йорун».

— Хорошая у тебя получилась история и прохладная, но до чего же много в ней войны! — сказал Байаме. — И длинная — те, что во время их Первого Сна рассказывал людям я, были куда короче. Может быть, вы сначала выслушаете меня, а уж потом решите, годится ли мне твой подарок?

Пришельцы согласились, и он начал так:

— Когда я первый раз покинул землю, отправившись жить в далекую страну покоя Буллима, находящуюся выше священной горы Уби-Уби, то завяли и умерли все цветы, а на их месте уже не вырастали новые. Земля без украшавших ее цветов выглядела голой и опустошенной, Цветы стали легендой, которую старики племени рассказывали молодежи. Вслед за цветами исчезли пчелы. Напрасно женщины брали сосуды, чтобы собрать в них мед, — они всегда возвращались с пустыми руками. Нет, им было что есть и пить — внутри дерева баоб, или бутылочного дерева, есть две полости: нижняя всегда полна чистой воды. а в верхней находится сладкий нектар. На листьях и стволе белого эвкалипта Яраан образуются смолистые шарики — это похоже на вашу христианскую манну.

И вот, когда земля изнывала от засухи, на листьях эвкалиптов появились белые крупинки сахара (дети называют их гунбин), а затем прозрачный сок, стекавший по стволу, как мед. Сок застывал на коре комочками, которые иногда падали на землю, и там их собирали и ели дети.

Сердца людей радовались, и они с благодарностью ели ниспосланную им сладкую пищу. Однако виринуны страстно хотели видеть землю снова покрытой цветами, как это было до ухода Байаме.

Всё было бы хорошо — но красота отлетела от этой земли. А дальше случилось вот что.

Муринбунго, водные лубры, то есть девушки, жили тогда в реке Киммул, а это также и змей Кунмаингур. И вот однажды девушка по имени Виррейтман вышла из реки, надела на голову мужскую повязку, чтобы подобрать свои длинные волосы. А эти волосы были ничуть не менее красивы, чем у вашей Йорун, уж поверьте мне! Также она взяла копье и бумеранг и отправилась охотиться на валлаби. Она метнула свое копье и убила Нгал-мунго, большого кенгуру, взяла две палочки для добывания огня, развела с их помощью костер и зажарила кенгуру в земляной печи.

Был человек по имени Ногамин. Он тоже удачно поохотился, хотя это был лишь небольшой валлаби. Он оглянулся вокруг, увидел поднимавшийся над деревьями дымок и решил посмотреть, что там.

Виррейтман огляделась вокруг и заметила, что к ее лагерю подходит мужчина. Тогда она положила бумеранг и копье рядом с собой, легла в пыль лицом вниз, скрестив перед собой руки, и стала ждать, когда мужчина подойдет к ней.

Ногамин подошел.

— Эй, что случилось? — спросил он.

— О, мне что-то нехорошо, — ответила девушка, — У меня болит живот.

— Отчего это? Почему ты не встаешь? Встань и вытащи из печи своего кенгуру.

— Нет, о мудрец. Мне не до того. Ты сам вытащи кенгуру и забери его.

— Хорошо. Но, может быть, ты встанешь?

— Нет. Я не могу этого сделать при тебе.

Ногамин вытащил кенгуру из земляной печи, подобрал тушу и покинул лагерь.

— Прощай, — крикнул он девушке.

Когда Ногамин ушел, девушка быстро вскочила. Она взяла свой бумеранг и копье и убежала.

Ногамин шел и все думал о Виррейтман. Он думал о том, в какой позе она лежала и как она прятала свои глаза, когда говорила с ним.

— Может быть, она еще девочка, и оттого к ней не приходят мужчины, — подумал Ногамин и остановился, — Я вернусь и разыщу ее.

Он положил на землю валлаби и кенгуру и отправился обратно. Лагерь оказался пуст, только на месте, где лежала Виррейтман, был виден в пыли отпечаток ее тела — колен, бедер и скрещенных рук, но особенно глубоки были две ямки, оставшиеся от ее грудей.

Потом Ногамин нашел следы девушки, идущие из лагеря. Он кинулся по ее следам, останавливаясь, лишь чтобы еще раз разглядеть их, и вновь срываясь с места. Все это время он громко звал ее.

Тем временем девушка залезла на дерево Боаб. Ногамин вскоре подбежал к нему. Он присмотрелся и увидел девушку, сидящую на раскачивающихся ветвях. Это было очень большое дерево с раздутым, как бурдюк, и совершенно гладким стволом — водные девушки любили его из-за того, что в нем тоже было много воды, а выше полости с водой была полость со сладким и густым нектаром. Ветви у таких деревьев торчат только на вершине.

Оттого Ногамин и не знал, как залезть по этому стволу. Он тяжело дышал. Затем он ласково обратился к девушке:

— О, послушай! Слезай ко мне. Разве мы с тобой не добрые друзья?

Девушка с дерева посмеивалась над Ногамином:

— Ну, нет, — сказала она. — Это мое дерево. Я люблю сидеть здесь. А ты, — дразнила она его, — попробуй подняться ко мне.

Ногамин попытался сделать по ее словам, но девушка в ветвях запела дереву магическую песню, и оно начало расти. Оно становилось все выше и выше, все толще и толще, все громаднее и громаднее. А девушка дразнила Ногамина: она показывала ему себя, сводя его с ума, крутилась на ветках, усаживалась на них то так, то этак, наклонялась вниз, протягивая к нему руки.

Ногамин так и не сумел забраться на дерево и не нашел ничего, за что бы мог ухватиться на его огромном круглом стволе. Он уселся под деревом и стал молить девушку:

— О, ты сидишь так высоко! Приди! Приди! Ты должна опуститься ко мне!

Ногамин был без ума от девушки.

Тем временем стало темнеть. Ногамин заснул. Когда он проснулся, он начал плакать и звать девушку, которая продолжала сидеть на ветках дерева. Он то засыпал, то просыпался и плакал у подножия дерева. Наконец, когда Ногамин спал, девушка соскользнула с дерева и кинулась прочь.

Весело смеясь, девушка побежала обратно к своей реке Киммул. Там на песке, в тени деревьев, за которыми блестела река, лежали все ее сестры — Муринбунго, водяные лубры.

Ногамин проснулся. Было еще не совсем темно. Он взглянул вверх и увидел звезды, мерцающие сквозь ветви дерева баоб, на которых никого не было. Ногамин пошел по следам девушки. Он шел так быстро, насколько это было возможно, чтобы не потерять при этом следы. Все девушки, лежащие на берегу реки, услышали приближение Ногамина.

— А, — закричали девушки, — Это, должно быть, тот человек, что гонится за нашей сестрой.

Ногамин подбежал к реке. Он увидел девушек, лежащих на речном песке. Когда девушки заметили его, они вскочили, рассыпались по всему берегу и стали прыгать в воду. Ногамин кинулся к берегу, чтобы прыгнуть за ними, но тут он увидел их отца Кунмаингура, Змея-Радугу, поднимавшегося из воды. Ногамин остановился и замер в глубоком иле у самого берега.

И тут что-то странное нашло на него. Он крикнул странным голосом:

— Кеир, кеир, нгеир!

И превратился в птицу-лотос, якану, которая в поисках пищи бегает по широким листьям лилий, лежащим на воде. Листья ведь оставались, хотя цветов не было. Это Змей сжалился над ним — самого желания не исполнил, но путь к нему начертил.

Но дело на том не закончилось.

Якана — птица некрасивая: длинные ноги с перепонками, чтобы ходить по тине, а крылья маленькие, тело сверху темное, и грудь тоже, лишь на животе белое пятно. В воде этой птице хорошо, а летает на близкие расстояния она неважно: ноги перевешивают.

Вот попробовал якана-Ногамин взлететь на дерево. А девушка Виррейтман и в самом деле любила свой баоб не меньше, чем реку, и часто туда забиралась при помощи своего колдовства. Там ее никто не трогал.

А было время, когда ветры со всех сторон земли справляют свой праздник. Налетел на юношу свирепый Гигер-Гигер, что вышел на волю и торопился к своему желанному Ярраге, закрутил, сбил наземь и ободрал все перья.

Упал Ногамин в воду и стал тонуть.

Тут подплыли к нему два белых лебедя Байамул — имя их было сходно с моим. И говорят:

— Поможем мы тебе. Не в нашем обычае оставлять других наших водных сородичей на верную погибель.

Стали они выщипывать перья из своей спины, груди и своих крыльев и бросать на Ногамина. Много там было перьев, и превратился Ногамин в пушистый белый комок. Налетел тут Яррага, весенний ветер, что уже летел и рядом с Гигер-Гигером, то и дело свиваясь с ним в одно, подхватил комок и бросил его на ветки дерева баоб.

А к оголившим и окровавившим себя лебедям Байамул, которые дрожали от холода, подлетели вороны Ван — целая стая.

— Помогли вы тому, кого чуть не убил строптивый Гигер-Гигер, — сказали они, — и ничего вы не захотели от Ногамина. За это мы поможем вам самим: по вине старшего в нашем роде буйствует нынче Гигер-Гигер, оттого что поддался тот на уговоры.

И они осыпали лебедей своими черными перьями, которые пристали к их телу, как будто всегда там росли. Оттого и стали лебеди черными — одни клювы кроваво-красные, да на крыльях осталось немного белых перьев и пух под перьями был белым, как снег на горе Уби-Уби.

Вечером подошла девушка к своему любимому дереву баоб и видит в середине его ветвей, простертых к небу, красивый белый цветок, похожий на лотос. А надо сказать, что больше всего она грустила именно по этим водяным лилиям — они были так похожи на ее саму.

— Что за диво? — спросила себя девушка. — Никогда не давало моё любимое дерево таких красивых цветов, даже в изобильные прошлые времена.

Протянула руку, коснулась огромного цветка — и сразу осыпались белые перья вниз и пустили корни там, где упали. Тотчас из них выросли нежные белые цветы с дурманящим ароматом. Так и застыла Виррейтман с протянутой вперед рукой, и в эту руку как бы само легло малое подобие ствола дерева баоб: то ли сосуд, раздутый внизу, то ли плод с тонким хвостиком наверху. То был Ногамин.

Лопнул сосуд и обдал всю Виррейтман нежной желтоватой пыльцой. Так и не поняла она, что случилось, пока не понесла плод и не разрешилась от бремени прямо на своем любимом дереве. Так уж случилось. А то было множество больших, округлых семян со странным рисунком на них — на каждом семени свой. Вышли они из чрева Виррейтман без малейшего усилия с ее стороны и покрыли собой ветви дерева, землю под ним, речной песок и саму реку — да и всю землю. Настало потом время засухи, великой засухи по всей земле, Но прошла засуха, пролились дожди, пропал сладкий сок на деревьях Ярран, и из семян появились не только разнообразные цветы, но и всё, что только может покрыть собой сушу и воду. Там были звери и птицы, трава и деревья, водоросль и тростник. Даже радуга Юлу-вирри поднялась из одного семени крутой аркой и разделилась надвое: верхняя часть ее, фиолетово-сине-зеленая, была женщиной, а нижняя, огненно-красная, — мужчиной, и породили они множество разных маленьких радуг, что играют в пыли водопадов и в лужицах, оставшихся от дождя.

И радовались люди, видя всё это, и хвалили лукавство Виррейтман и любовный пыл Ногамина.

— Богатый рассказ и затейливый, — сказал Бьярни. — Моя-то посказушка только о людях, хотя и в ней можно увидеть сакральные фигуры.

— Всё может зачать и родить всё на свете, — сказала Фалассо. — Не только люди и звери и не только себе подобных. Так считали в давнюю-предавнюю старину, помнишь, братец, как ты мне об этом рассказывал?

— Космогонические мифы, — с важностью ответил Фаласси. — Только я не понял — отчего эти семена одинаковые, а плод различен?

— Почему одинаковые? — ответила ему сестра. — Рисунок на каждом свой, а рисунок и означает путь.

— Ты права, девушка, — сказал Байаме, — и это подтверждает, что вы — именно те, кого я ждал столько времени, провожая в Страну Сновидений одно поколение за другим. Ибо земля может и зачинать, и родить, и вскармливать, но ей нужна мудрость, чтобы дать путь любой сотворенной жизни. Эта мудрость и записана в чурингах — камнях, которые начинают жизнь и вбирают ее в себя, когда жизнь приходит к концу.

— Я отдам тебе, великий виринун, меч, о котором сложено столько легенд, — решительно сказал Бьярни. — Не напрасно его имя почти то же, что и у вашего Владыки Вод. Только хотел бы я знать, откуда он пришел на землю.

— Каладболг великого Фергуса отковали сиды, его родичи, в своём холме. Калибурн владыки бриттов Артура вынули из озера феи, и потом он туда вернулся. Этот клинок был в незапамятные дни откован в огне вулкана и закалён во льдах — тех, от которых теперь отделяются глыбы и дрейфуют к нашим рифам и островам. Даже я не так долго живу на земле.

— Но всё же долго. Оттого ты и помнишь так хорошо сказания со всех сторон света, — полуспросила Фалассо.

Байаме улыбнулся ей.

— Тогда, когда родился этот меч, некому было помнить сказания, оттого что их еще не было, — но было то, что легло в их основу. Хорошо, я возьму это оружие — может статься, мне придется снова отрезать небо от земли. Хотя, думаю, стало оно в скитаниях своевольным и своенравным, будто истинная женщина. А вам мы вручим самую большую и красивую чурингу. Смотрите!

Все странники подняли головы к вечерним облакам и увидели, что оттуда кругами спускается вниз нечто многоцветное и гибкое, всё в искрах и брызгах воды и пламени. Самый старый дракон на земле. Кунмаингур, или Змей-Радуга.

И во рту у него сиял огромный красно-фиолетовый карбункул, в котором отражалось все семицветное полыхание красок.

ГЛАВА V. Новая Зеландия

Снова говорит Бьёрнстерн фон Торригаль, живой меч

Старина Байаме явно имел нечто за своей спиной. Буквально и фигурально. Это я вам говорю, Бьярни, или Бьёрнссон фон Торригаль, которому самому надоело прятаться за спинами других героев. И видно это нашим очам стало как раз в тот момент, когда он забрал у нас клинок, которого ему по жизни не было надо, и обменял его на непонятный камешек величиной в кулак взрослого человека. Первопричину всех земных причин. Карбункул.

Подобное имя и его смысл такой артефакт сообщает тебе сам, непроизвольно и независимо от твоего желания. В Рутене карбункулом называют магический кристалл ослепительно алого цвета, а если спуститься на ступеньку ниже — гранат. Как известно, эти не такие уж редкие самоцветы обладают широким спектром раскраски: от густо красной и желтоватой — до изумрудно-зеленой. Вот только синевы и голубизны в них никогда не водилось. Написав свой «Голубой карбункул», Артур Конан Дойл попытался выразить романтическую мечту викторианских времен.

Но этот шар, безупречно отполированный и как бы фасетчатый, если был похож на что-то своим цветом, так это на редкостный александрит. Ну, возможно, на гранат-альмандин, который сошел с ума. Основной тон — фиолетовый, фиалковый… Непередаваемой красоты. Все прочие, более светлые оттенки спектра разворачивались из него, спутывались, как пряди, и иногда показывали некие сгущения. Может быть — голограммы иератических письмен. Или подобие пятен на психологических тестах, что готовы превратиться в портрет или пейзаж, стоит лишь немного отвлечься в сторону.

— Палантир, — немедленно сказал начитанный Ситалхи.

— Значит, ты тоже видишь в нем путь? — спросила Ситалхо.

— Не понял. — Путь — куда?

— Просто… путь всех вещей, — ответила она с недоумением. — Тех, что внутри.

Я, послушав их беседу, тоже решил поступить философически и литературно. Именно — зашил камень в лоскут тончайшей тапы и подвесил на крепко запаянную шейную цепочку. Почти как Роканнон. Тогда я еще не знал, что нам обоим никуда не деться друг от друга. Пока я его в каком-то смысле не истрачу.

Что я еще заметил — с тревогой или надеждой.

Весь лес на новой Земле стал единым организмом с какой-то первичной, что ли, степенью разумности. Многие древесные особи соединялись в стада или кланы, у некоторых были свои счеты с остальными и особенный язык, но договориться казалось можно со всеми. Этим и пользовалась в свое время наша Марикита.

И — кто бы мог сомневаться! Мировой Океан тоже был разумен. Я вспомнил древний рутенский фильм «Солярис» и еще более — книгу, с которой этот фильм противоборствовал. Только тут было другое: подспудное влияние на уровне молекул, что сопровождало жизнь с обоих мирах — большом и малом — с момента ее зачатия в соленом лоне. Оно стучало в венах, как метроном. Проникало в кровь и текло по жилам. Здесь был двусторонний, двуличневый мир, похожий на плащ нашего первопредка Хельмута. Замкнутый в себе, сосредоточенный на себе самом, но постоянно меняющий местами воду и сушу. Воздух только овевал его, омывал, как раковину Тангароа.

Кто нашептал мне в ухо эти слова?

Ну а этак через неделю мы отправились вглубь моря, углубившись в те воды, что плескались по ту сторону Рифа.

Из уважения к Великому Океану мы не стали потреблять здешнее животворное начало, отпустили наш летун попастись и набраться солнышка, а сами быстренько (суток за шесть и без наличия инструмента) сколотили плот из выброшенного на берег плавника. Бревна из мачтового леса и доски обшивки, изогнутые, как ребра, были просолены многими веками. Недаром было сказано, что Риф — второе по значению кладбище кораблей после Марианской Впадины, а, может быть, Бермуд. Или не было сказано вообще.

Парусом послужил широкий кусок отбитой и размятой коры какого-то местного дерева — надеюсь, снятая не с живого существа.

Мы не были разочарованы в своих ожиданиях.

Едва мы выгребли на широкую воду, как нас окружила невесть откуда взявшаяся быстрокрылая флотилия юрких ладей и широких катамаранов — таких плотов, установленных на узких спаренных поплавках. Наши ба-нэсхин именуют их карракарры.

И в них сидели обычные люди — впервые за время наших странствий! Горстка по сравнению с былым многолюдством — но они покрыли собой всё пространство. Они были вполне скудно одеты, как Морская Кровь, и наряжены в кораллы и жемчуг, будто Морская Кровь. Только это всё-таки не была чистая вертдомская раса. Просто те древнейшие земные племена, что почти неотличимо были на нее похожи, а теперь еще и держали в себе немалую толику иной крови. Архаический тип хомо: широкие плечи, стройные и несколько женственные формы. Небольшие груди, расставленные на ширину ладони, были почти одинаковы у обоих полов. Чтобы подчеркнуть и выявить свою маскулинность, мужчины наносили на свои лица широкие спиралевидные узоры татуировок, отчего те становились похожи на готийский боевой топор. Старшие по возрасту или по чину набрасывали себе на плечи тканевые накидки — тело под ними было разукрашено почти так же, как и лицо. Женщины, напротив, ходили с чистой кожей, по контрасту со своими мужами и братьями казались широколицы, более смуглы и приветливы. Цветочные венки на голове, гирлянды из лепестков на груди и стройных бедрах, иногда обтянутых короткой бахромчатой юбкой из ткани, легкая улыбка на пухлых губах.

Только вот они явно не были беззащитны — ни те, ни эти.

В отсутствие Хельма и Стеллы, которые довольно странным вычленили мое жесткое тело из своих, я всё больше чувствовал в себе обе родительских природы сразу: смертоносная живая сталь — и могущественная колдунья, губительница этой стали.

Вот это знание, которое проявлялось во мне постепенно, как фиолетовая клякса на промокашке, и позволило мне заценить сих аборигенов по достоинству. Существа, составившие одно целое с получившей прежнее единство природой. Дети земного рая, еще не испорченные понятием первородного греха. Прирожденные воины, хоть и не знающие настоящих сражений. И… ритуальные каннибалы. Расчленяют и варят особо храбрых и уважаемых пленников в надежде, что их духовные качества перейдут к победителям. Похоже, так на деле и выходило.

Когда флотилия окружила нас и этак вежливо погнала — видимо, к своему дальнему берегу — под возгласы «Пакеха! Пакеха!» а то и «Патупаиарехе!», я мимоходом разъяснил все эти обстоятельства обоим детишкам. Что слегка их опечалило.

— Тебя это не касается, Бьярни. О тебя любой все зубы обломает, — резюмировал Ситалхи.

— И мы вовсе не храбрые, — подхватила Ситалхо. — Трусишки, каких мало.

— Ага. Я просто пакеха, бледнолицый, а вы еще и оборотни с вашими рыжими волосами и голубыми с прозеленью гляделками, — ответил я.

— Скорее наоборот, — съязвила Ситалхо. — Кто в клинок переворачивается? И к тому же чем дальше, тем длиньше?

— Страньше, — поправил брат. — Ой, длиннее!

А мы всё плыли по гладкому, почти без морщин, лику Тангароа — Отца-Моря.

Впереди выступил остров — гористый, зеленый, в дымах и туманах, как декорация к волшебной сказке Толкиена.

— Ао-Теа-Роа, — сказали нам.

Из каждой лодки высадилось на берег по двое-трое. Они протащили свои лодки по песку, удивительно податливому, потом настал черед нашего плота. Поскольку он был неуклюж и шероховат, его оставили в воде, привязав к шесту подручной веревкой, а нас переправили на сухое, приняв в объятия.

Природа тут была поистине сказочная: и в самом деле — декорация к «Властелину Колец». Ну, так и должно было быть, ничего удивительного. Кроме гигантских сосен, мало чем уступающих секвойям — чем не энты! — фантастически искривленных стволов иных деревьев, буйной зелени, которая кишела певучей жизнью, и курящихся дымом гор, покрытых снежными шапками, на заднем плане величавой декорации.

Укрепленная деревня, па, в которую нас доставили, казалась совсем иной сказкой. Частокол из высоких кольев, поставленных стоймя и заостренных сверху. Резные головы на столбах ворот — высоких, узких, насыщенно-красного цвета, причудливый орнамент, рельефные изображения стоящих мужчин с дубинками в руках, фигуры чудовищ со страшными мордами и высунутыми языками. Дерево похоже на коралл — так хорошо вырезано и отполировано. Под аркой ворот были вырезаны две большие человеческие фигуры куда более приемлемого вида — обнявшиеся мужчина и женщина с яркими глазами из перламутровых раковин. Хинемоа и Тутанекаи, отчего-то подумал я. Вошедшие в сказку любовники. Этот мир был явно перенасыщен именами — и красотой. Вообще-то когда не знаешь, как оценить чужую и совершенно чуждую культуру, на автомате произносится «впечатляюще» — с восклицательным знаком или без оного. Вот только эта культура могла спокойно выпадать изо всех канонов — и все равно быть доступной для понимания: так много было в ней первородности, сакральности, мифа. Она заставляла себя понимать, проникала в подсознание, минуя разум, впитывалась в кровь, минуя душу.

Так мы шли, озираясь по сторонам, и знание проникало нам в плоть.

Внутри изгороди стояли крутоверхие дома, также сплошь одетые резьбой. Что слегка нас удивило — то, что резьба эта была сплошь антропоморфной, как походя объяснил нам ученый Ситалхи. Не растительной, как любят в Европе, не зооморфной, как в Америке или — исключение — у кельтов. Эта многослойные, фантастически роскошные рельефы из дерева тотара утверждали человека в его высоком предназначении. Боги, культурные герои, небесные и подземные люди… Просто влюбленные: их мимоходом возвели в ранг богов, да там и оставили.

У самого большого, прямо-таки огромного дома нас остановили и повернули лицом к фасаду, покрытому пышной резьбой по гладкому дереву кирпичного цвета.

— Фаре, — сказали нам. — Фаре-рунанга.

Дом встреч. Дом для приема гостей и всяких церемониальных сборищ. Как это их, подумал я, даже отдохнуть не дадут. Опомниться и облегчиться.

Вообще-то мы не сумели бы ни того, ни другого, ни третьего. Все эмоции и жидкости уже поглотила вода.

Ситалхи снова объяснил нам, что и дома поменьше, и как бы не основа этого могучего строения — древовидные папоротники. И забор тоже. Вон как зелеными побегами пророс.

— Нас чего — в палеозой зашвырнуло? — со страхом проговорила его сестра.

— Не дальше семнадцатого века эры Белого Христа, — успокаивающе ответил Ситалхи. — Такие живые ископаемости в здешних местах как были, так и остались.

Едва мы достигли площадки перед самым большим фаре, как нас встретили буйной и — снова — необычайно грациозной пляской. Кажется, то были подростки обоих полов, которые приветствовали старших, приплывших с добычей, размахивая копьями и вертя шары из листьев тростника. Татуировок на них не было почти никаких — впрочем, покрывал и юбок тоже.

Потом из группы юнцов выделился один отрок и положил перед нами ветку с плотными листьями и яркими алыми цветами. Я наклонился и поднял ее.

Тут нас препроводили внутрь — для этого надо было перешагнуть порог и опуститься на одну ступеньку вниз и вглубь, — мягко придавили книзу и опустили на покрытый циновками пол: бережно и любовно.

Прямо рядом с углублением земляной печи, откуда…

Пахло уж явно не человечиной. Внутри лежали округлые камни, проложенные какой-то полусгоревшей длинной травой, а прямо на них — дивная смесь из рыбы, моллюсков, овощей и здешнего дежурного блюда — кумары, или сладкого картофеля.

— Кай-кай, — произнес самый важный из хозяев на универсальном диалекте. — Кушайте, прошу вас, уважаемые странники. Лишь тот, кто попробовал еды нашего мира, может считаться принадлежащим к нему.

Был он едва сед, строен, и на его физиономии отражалось то неподдельное первобытное величие и чувство собственного достоинства, что так удивляет нас на фотографиях североамериканских индейцев.

— Это на каком языке он говорит, что всё понятно? — гулким шепотом спросила меня Ситалхо.

— На ментальном, дурёха! — брат толкнул ее ногой, что ввиду отсутствия стола — сидели мы трое на корточках — было сразу подмечено окружающими.

Питались мы если не с большим аппетитом, то куда как послушно: надо было доказать, что мы не какие-то там нежити.

— Как ваши имена, почтенные? — спросил главный, когда мы закончили прием пищи и от вящей старательности облизали широкие плотные листья, на которых была подана снедь, и пальцы, которыми пользовались взамен столового прибора.

Мы трое назвались.

— Я Рата, старший здесь вождь-рангатира и одновременно с этим жрец-тохунга, приветствую вас, люди с острова Верт, на земле человеческой. Нас мало, именно оттого я ведаю и охотой, и священной резьбой, и ритуалами. Подняв ветку похутукавы, вы показали, что пришли к нам с миром, а отведав нашей пищи безнаказанно, подтвердили свои слова. Правда, Биарини не простой человек, но если он смеет дотрагиваться до пищи живых — в этом он таков же, как все мы, а остальное не имеет значения. Вы — наши гости, и этим всё сказано.

— Мы благодарим за гостеприимство. Чем мы могли бы вам… э-э… воздать за него? — сказал я довольно неуверенным тоном.

— Ты среди своих выросших детей почти то же, что и я среди своего народа. Защищаешь, ведешь обряды, рассказываешь, — сказал Рата. — Мы хотим послушать одну из твоих историй.

Они, кстати, все кончились вместе с дарами. По идее, я должен был придумать нечто про Великий Карбункул, только мне, во-первых, не хотелось ни обнаруживать его, ни отдавать. А во-вторых, я твердо был уверен, что этот подарочек не для них, а вот именно что от них — кому-то совершенно мне неизвестному.

— Мои россказни уже кончились, — попробовал я пошутить. — Да и не мои они были, а дедовы, привезенные с чужих островов.

— Ты носил их в себе, они въелись тебе в плоть и душу, — возразил вождь. — Большое Длинное Облако — совсем другое, чем те два острова, но и в нем бродят легенды, что его создали в начале начал, когда небо и земля были створками гигантской раковины. Слушай эту землю со всеми ее чудесами — и говори! Говори!

На этом слове что-то мягко, как ребенок, толкнуло меня изнутри…

— Лучшая смерть для человека — смерть за свою землю. Ибо люди проходят, а земля остается, — начал я некими древними словами.

— Давным-давно, когда еще не было ни дня, ни ночи, ни солнца, ни луны, ни зеленых полей, ни золотого песка, Ранги, Небо-отец, все время находился в объятиях Папы, Земли-матери. Много столетий они лежали, крепко обняв друг друга, а их дети-боги, как слепые, ощупью пробирались между ними. В мире, где жили дети Ранги и Папы, было темно, и дети мечтали вырваться из мрака. Им хотелось, чтобы ветры резвились над вершинами холмов и лучи света согревали их бледные тела.

И вот дети-боги решили освободиться. Они столпились вокруг Тафири-матеа, отца ветров, а Ронго-ма-Тане, отец полей и огородов, уперся плечами в Небо и пытался выпрямиться во весь рост. Братья слышали в темноте его быстрое дыхание. Но тело Ранги оставалось неподвижным, и густой мрак по-прежнему окутывал их всех. На помощь Ронго пришел Тангароа, отец морей, рыб и пресмыкающихся. К нему присоединился Хаумиа-тикитики, отец диких ягод и корней папоротника, а потом и Ту-матауенга, отец мужчин и женщин. Но все их усилия были тщетны. Тогда боги увидели, что их родителей связывают как бы канаты — а это были руки Ранги. Ту-матауенга безжалостно отсек руки отца, и из крови, хлынувшей на тело Папы, образовалась красная охра, которую до сих пор находят в земле.

Как раз в это мгновение поднялся могущественный Тане-махута, отец лесов, птиц, насекомых и всех живых существ, которые любят свет и свободу. Тане долго стоял молча и неподвижно, затаив дыхание, чтобы собраться с силами. Потом он уперся ногами в Землю, а руки прижал к Небу. Выпрямляя спину, Тане изо всех сил отталкивал ногами Землю. Ранги и Папа плакали, расставаясь, но иначе было нельзя: дети их должны были вырваться из родительских объятий на волю. Чтобы хоть как-то возместить их утраты, Тане одел мать в наряд из деревьев, а отца — в дивный наряд из красного плаща заката, расшитого блестками звезд. На груди плащ был скреплен серебряным лунным диском — Марамой.

А сами боги-дети радостно и гордо шествовали по земле, и она расцветала под их ногами, почти забыв прежние горести, пела голосами всех птиц, наряжалась в одежды изо всех цветов, румянилась соком всех ягод и расчесывала пряди зеленых волос — ими были деревья и травы — гребнем юной луны, что отражалась во всех ее тихих водах.

Ибо в те дни, когда мир был еще юн и боги еще не удалились на небо, все было живым и открыто проявляло себя: и леса, и звезды, и реки, и озера, и даже горы. Те вершины, что жили возле самого красивого из озер Ао-Теа-Роа, вместе ели, трудились, играли и любили друг друга, но время шло, и между ними начались раздоры, как это бывает и между людьми. Тогда молодые горы стронулись с места. Они торопливо бежали ночью, направляясь в разные стороны, и останавливались, как только всходило солнце. На том месте, где они устраивались на отдых, земля проседала, возникали болота, провалы и ущелья.

Около озера остался лишь убеленный снегом Тонгариро, чьё название означало «Холодный южный ветер уносит мой дым». Он взял в жены Пифангу, небольшую нарядную гору, которая жила по соседству с ним. У них родились дети: сыновья Снег, Град, Дождь и Изморозь. Пифанга любила Тонгариро, и когда широкоплечий Таранаки начал заигрывать с ней, Тонгариро в ярости прогнал Таранаки далеко на запад. Таранаки добежал до самого моря и оставил позади себя глубокое ущелье, по которому теперь течет река. На берегу моря Таранаки уже мог не бояться мести Тонгариро, но ветер донес до него облачко дыма, подхваченного над вершиной рассерженной горы. Пожав плечами, Таранаки медленно пошел вдоль берега. Он ненадолго задержался в Нгаере, а когда вновь тронулся в путь, на земле осталась большая впадина, которая потом превратилась в болото.

На рассвете Таранаки достиг мыса, который вдавался глубоко в море, и остался там навсегда. Иногда он проливает слезы, вспоминая Пифангу, ее округлую грудь и покрытые нежной зеленью скаты, и тогда его окутывает туманное облако. Западный ветер подхватывает их и бережно проносит над холмами и долинами, чтобы увенчать Пифангу знаком любви. Иногда Тонгариро замечает это и вспоминает о дерзости своего далекого соперника. Тогда пламя гнева клокочет у него в груди, и густое облако черного дыма повисает над его головой.

Говорят, что благодаря этому туману, что сползал со склона горы-женщины и сливался с облаком на вершине горы-мужа, у супругов родились дочери: Хине-пукоху-ранги, или Дева-Туман, и Хине-ваи, или Дева-Дождь. Ночью жили они вместе с родителями, а жарким днем поднимались на небо. Дочери гор были куда больше похожи на людей, чем их братья, и оттого любили купаться в озерных водах, чтобы возросла их красота.

Озеро стало таким волшебным, когда полюбило одну звезду.

Это была не простая звезда — такая яркая, что другие звезды не осмеливались приблизиться к ней из страха, что их красота померкнет в ее лучах. Она затмевала своим сиянием все остальные звезды, а красотой — и саму луну. Немудрено, что все живущие на земле были привязаны к ней и каждую ночь поджидали, когда она озарит все вокруг своим мягким светом.

Когда жаркий день медленно склонялся к вечеру, она всякий раз загоралась в западной части неба. При виде возлюбленной озеро вздрагивало, так что легкая рябь пробегала по его воде, а потом вмиг становилось неподвижным, чтобы дать звезде отразиться в неподвижном зеркале его вод. Сама звезда тоже любила озеро и охотно смотрелась в его гладкую поверхность.

Возревновал к этой любви Тане: он же хотел, чтобы все люди любовались только на те блестки, которыми он украсил плащ своего отца. Схватил огромный камень и запустил прямо в небо, чтобы разбить прекрасную звезду на мелкие осколки.

Но куда добрее его был Ранги, и помнил он, что дети для своих целей разлучили его с любимой женой. Мягко стряхнул он с себя звезду, лучшее и самородное свое украшение, и она плавно скатилась вниз. Только одна крупица оторвалась от ее тела и упала в холодную воду озера, став островом — сама же звезда скрылась за краем земли, где не было ни богов, ни людей с их желанием и ревностью.

А дальше было так. Однажды ранним утром, еще до рассвета, человек по имени Уенуку бродил по лесу и засмотрелся на столб тумана, который стоял над озером. Уенуку часто видел, как туман стелется над водой, но ему еще не приходилось видеть, чтобы туман стоял над озером, как высокое дерево, чьи ветки, казалось, достигали неба. Любопытство заставило его ускорить шаг. На опушке леса, почти у самого берега, он остановился. В спокойной воде озера плескались две женщины. Дымка тумана, как облачко, окутывала их обеих, но не мешала Уенуку любоваться их красотой. Воздух вокруг был чист и прозрачен, а у берега, вблизи облачка, все было покрыто серебряной пылью. Это и были Хине-пукоху-ранги и Хине-ваи, что спустились с неба, где жили, ради чистой озерной воды.

Юноша подходил к ним все ближе и ближе, будто его влекла неодолимая сила, а сестры невозмутимо смотрели на него: они не боялись его, а только удивлялись. Уенуку опустился на колени у кромки воды и сказал Деве-Туман:

— Меня зовут Уенуку. Скажи мне свое имя.

— Я дочь гор, Хине-пукоху-ранги.

Уенуку протянул к ней руки.

— Останься со мной, останься в мире света, — сказал он. — Я никогда не видел такой красивой женщины, как ты. Я сильный, я буду о тебе заботиться. Тебе понравится наш мир. — На небе холодно и пусто. А у нас летом тепло, потому что солнечные лучи заглядывают даже под деревья. И зимой у нас тоже тепло, потому что в наших очагах пылает огонь. В лесу поют птицы, смеются мужчины и женщины. Пойдем со мной!

— Откуда ты знаешь, как там — в небе? Может быть, куда лучше, чем здесь? Я буду постоянно скучать по нему, и ты будешь несчастлив со мной, — сказала девушка.

— Я всегда буду тебя любить, — только и мог сказать ей в ответ Уенуку.

— Ты не понимаешь. Я смогу быть с тобой только ночью, на рассвете я должна подниматься на небо: ведь я вся — легкий туман, что тает от жарких лучей.

— Я всё равно хочу тебя, — сказал Уенуку. — Пусть я днём буду один, я все равно хочу, чтобы ты жила со мной.

Дева-Туман улыбнулась.

— Хорошо, я приду к тебе, — сказала она.

В тот вечер Уенуку сидел один в своем доме, смотрел на огонь и вспоминал Деву-Туман. Пламя угасало, от него уже остались только синие язычки. В эту минуту Уенуку услышал негромкие голоса, потом дверь осторожно приоткрылась. Уенуку увидел Хине-пукоху-ранги и с радостью обнял ее. Ночь они провели вдвоем. Но утром Дева-Туман вновь поднялась на небо и встретилась сестрой. Они светились, как два облачка, и уплыли в вышину прежде, чем их настигли первые лучи солнца. Ночь за ночью Хине-пукоху-ранги приходила к Уенуку.

— Мне так хочется, чтобы мои соплеменники увидели, какая ты красивая, — сказал как-то Уенуку.

— Это не для них, — ответила Дева-Туман. — Есть вещи, о которых не рассказывают. Я ведь предупреждала тебя.

Уенуку боялся лишиться молодой жены и сначала хранил тайну, но с каждым месяцем все больше гордился своей небесной подругой и в конце концов не устоял перед искушением: он рассказал о ней друзьям и похвастался ее красотой. Новость скоро облетела всю деревню. Летние дни становились длиннее, и женщины не давали покоя Уенуку.

— Ты говоришь, что у тебя есть жена, — смеялись они. — Где же она, Уенуку, почему мы ее ни разу не видели? Может, ты прячешь дома не женщину, а бревно или охапку льна? Ты только говоришь, что она красивая, покажи ее нам, тогда мы тебе поверим.

— Я не могу ее показать, — защищался Уенуку. — Каждое утро, едва забрезжит рассвет, они с сестрой улетают к себе на небо.

— А ты заделай все щели в доме и скажи, что еще темно. Она останется, а когда совсем рассветет, мы откроем дверь и увидим, правду ты говоришь или нет.

Уенуку слушал их и думал, что и ему самому все трудней каждое утро снова разлучаться с женой. Он завесил окна циновками и заткнул мхом щели в стенах. При закрытой двери в доме было темно, как в безлунную ночь, когда все небо сплошь затянуто облаками.

Вечером Дева-Туман по обыкновению пришла к нему. Ночные часы пролетели незаметно, на востоке появились первые лучи света, и Хине-ваи окликнула сестру:

— Пора, пришло время расставаться с землей!

— Иду! — крикнула Дева-Туман, шаря в темноте в поисках плаща.

— Что случилось? — спросил Уенуку.

— Мне пора идти.

— Еще рано, — сказал Уенуку, притворяясь, что говорит в полусне. — Зачем ты понапрасну меня беспокоишь? Посмотри, еще совсем темно.

— Скоро утро. Сестра уже звала меня.

— Она ошиблась. Может быть, ее обманул свет луны или звезд. Еще совсем темно. Ложись и спи.

Хине-пукоху-ранги снова легла.

— Наверное, Хине-ваи ошиблась, — сказала она. — Как странно! Не знаю, что с ней случилось. Раньше такого не было.

Так повторялось не однажды, и Деве-Дождю в конце концов ничего не оставалось, как возвратиться без сестры. Она медленно поднималась на небо, ее голос звучал все глуше и, наконец, перестал долетать до Уенуку и его жены.

— Что-то случилось, я знаю, — сказала вдруг Дева-Туман, окончательно проснувшись. — Ты слышишь, в лесу поют птицы!

Они оба прислушались: до них доносились громкое пение маленьких друзей Тане и голоса людей, собравшихся на площадке перед домом. Хине-пукоху-ранги забыла о плаще и бросилась прочь из дома. Дверь распахнулась настежь. На мгновение Дева-Туман замерла, и люди, собравшиеся перед домом, тоже замерли, потому что ее наготу прикрывали только длинные черные волосы, и мужчинам никогда прежде не приходилось видеть такой стройной, такой красивой женщины. Сразу было видно, что она не человек, а высшее существо.

Уенуку вышел вслед за женой и с гордой улыбкой сел на пороге, радуясь завистливым взглядам, которые бросали на него со всех сторон. В ту же минуту Дева-Туман взобралась на крышу и вскарабкалась на конек. Люди закричали, но тут же смолкли.

— О Уенуку! — печально запела Хине-пукоху-ранги. — Ты показал меня своим соплеменникам, когда засияло солнце. Мы лежали у тебя в доме, и я не услышала зова Хине-ваи. О бедный Уенуку, ты опозорил меня!

И тогда произошло чудо. На ясном небе появилось облачко. Оно окутало Хине-пукоху-ранги всю, с головы до ног, и скрыло от глаз людей. Только ее голос еще доносился до них. А потом песня смолкла и наступила тишина. Облачко поднялось с крыши вверх. Оно поднималось все выше и выше, пока почти не исчезло из глаз.

Но тогда Уенуку вспомнил то, что забыл от великой своей любви: что и он был не простой человек. Он был сыном бога бури и грома и видел однажды, как тот заворачивается в свой хмурый огненный плащ, полный молний. Бросился он к плащу, который также висел в доме, завернулся в него, как в тучу, и тоже поднялся в небо. Напрасно облачко, скрывавшее Хине-пукоху-ранги, рвалось вверх: муж догнал его и накрыл своим телом.

Вместе поднялись они на небо и, похоже, во время пути как-то помирились между собой.

Однако в наказание за свой проступок должен был Уенуку ради жены оставить свое племя. Никто из людей больше не видел его. Лишь иногда, когда гремит гром, слышатся его шаги среди туч и видно сверкание его глаз. А когда гроза проходит, видят люди и еще кое-что: радугу, которая соединяет небо с краем земли. Эта радуга — дитя Уенуку и Женщины-Тумана.

Говорят также, что другим концом радуга иногда касается пропавшей звезды, чтобы та могла также иногда подняться на небо и повидаться с родными — так ее отец искупает вину и благодарит за оказанную ему милость.

С тех пор, когда люди на земле слышат гром и видят вспышки молний, они смотрят на далекое небо и говорят друг другу:

— Это Уенуку гуляет по небесам. Гневен он и сердит, но дочь у него прекрасна. Ждите: вот пройдет дождь, появится она и соединит собой небо и землю.

Позже на островке, украшавшем, словно жемчужина, сияющие воды Озера Звезды, поселилось небольшое племя. Отрезанные водой от других людей, эти люди вели мирную жизнь и не участвовали в межплеменных войнах — только приплывали на праздники. Среди них самым храбрым был молодой воин Тутанекан. Он был самым сильным и ловким не только в своем небольшом племени, не и среди тех, кто его знал, быстрее всех бегал и плавал, и не было мужчины удачливее его в бою и в любви.

А на самом берегу озера была деревня племени Офата, и в ней жила со своими родителями красивая и знатная девушка Хинемоа.

Однажды отец Хинемоа устроил пир, на который были приглашены молодые воины из разных племен. На пир приехал и Тутанекаи. Он прекрасно пел и играл на короткой флейте коауау магические любовные песни — ваиата ароха. Но вовсе не песенное колдовство привлекло к нему Хинемоа: она загляделась на его гладкие, как выточенные из нефрита, руки и ноги, на мускулы, которые чуть что бугрились под кожей, на яркую татуировку; ее прельстил огонь в глазах Тутанекаи, красивые черты его лица, уверенная походка и бесстрашные речи.

Тут же, на пиру, Хинемоа и Тутанекаи поняли, что не жить им больше друг без друга.

— Только меня не выдадут за простого человека, — сказала Хинекаи с грустью.

— Я знаю, — ответил ей юноша. — Но давай условимся: если в тишине ночи до тебя донесется песня, знай, что я высматриваю твою лодку и жду с нетерпением, когда она тайком приплывет ко мне по темным водам озера.

— Всё же я попробую уговорить отца, — сказала девушка. — Нечестно нам действовать от него в тайне, хотя не думаю, что он согласится.

И верно: когда девушка на следующий день сказала отцу, что любит Тутанекаи и хочет стать его женой, тот сильно разгневался.

— Ты дочь вождя и должна выйти замуж за вождя, — сказал он. — Забудь этого человека. Если ты попытаешься с ним встретиться, я запру тебя в хижине. А если этот парень появится в нашем селении, он умрет.

Хинемоа была глубоко несчастна: друзья Тутанекаи сказали ему, чтобы он не покидал свой остров, и оттого они никак не могли встретиться. Но через некоторое время, вечером, Хинемоа услышала со стороны острова прекрасную музыку, которая будто говорила с ней. Это были звуки коауау — лишь те, кто умеет хорошо играть на ней, могут заставить ее говорить, как человек. А когда то, что ты хочешь сказать, укладывается в два слова: «Хинемоа» и «ароха», не так уж и трудно перекинуть это на другой берег наподобие моста. Оттого Хинемоа легко поняла, что это Тутанекаи ждет ее и никак не дождется.

С тех пор так и повелось. Каждый вечер юноша выходил на галерею своего дома на склоне холма и долго смотрел туда, где за темной водой жила Хинемоа. Потом он вздыхал, брал в руки свою флейту, и над озером снова плыла говорящая мелодия.

Мелодия летела над водой, и Хинемоа, которая разговаривала с подругами и радовалась лунному свету, вдруг замолкала. Озеро курилось, клочья тумана поднимались над деревьями и таяли в вышине, как и грустные мысли Хинемоа.

Отчего же печалилась Хинемоа? Едва услышав в первый раз отдаленные звуки флейты, девушка прокралась на берег, где стояли лодки — вака. Все вака были на месте, но ей на горе кто-то вытащил их из воды и отнес подальше от берега. В воде не осталось ни одной: а чтобы спустить на воду лодку, нужно немало времени и совсем не женская сила.

Много вечеров провела Хинемоа, устремляя свой взор в сторону чудесного острова, но ничего не доносилось оттуда, кроме звука флейты: ни плеска воды, ни переклички гребцов. Ведь отец девушки нисколько не шутил, когда грозил ее возлюбленному смертью.

В конце концов Хинемоа не выдержала и решила добраться до острова вплавь. Она приготовила шесть больших высушенных тыкв и связала их крепкой льняной веревкой, чтобы они поддерживали ее на воде.

Теперь нужно было дождаться темной безлунной ночи, когда никто не сможет увидеть, как поплывет Хинемоа. И такая ночь настала: непроглядная, холодная. Луна скрылась за тучами, которые принес южный ветер с Большой Ледяной Земли. Хинемоа сняла длинный плащ, надела свой пояс из тыкв, бесшумно скользнула в воду и смело поплыла вперед. Она летела по волнам, точно птица, которая вырвалась из клетки.

Внезапно звуки флейты будто утонули в шуме волн. Может быть, налетевший ветер отнес их в сторону, а, может быть, Тутанекаи перестал играть.

Так, ничего не слыша и не видя, девушка плыла еще очень долго. Она устала, ее силы были уже на исходе. Хинемоа плакала от отчаяния, а вокруг была лишь бесконечная тьма, и верх мешался в ней с низом.

— Звезда, помоги мне! — не выдержав, крикнула она. — Ведь и тебя разлучили с возлюбленным. Озеро, услышь мой голос — во имя потерянной твоей любви!

В этот миг тучи слегка рассеялись, и через их пелену на озеро глянула луна Марама… Или нет: то была вовсе не она. Это потерянная звезда стала так близко, что можно было видеть, как она велика и как ярко и нежно сияет. Озерная вода заколыхалась и стала теплой: в глубине воды проходило течение, нагретое подземным огнем, что вечно дремлет в нутре седого Тонгариро, и теперь оно повернуло к Хинемоа, чтобы выручить ее.

И в это самое мгновение Хинемоа увидела перед собой остров. Поток понес ее к озеру без всякого усилия с ее стороны и мягко опустил на прибрежный песок.

Она почти достигла цели — но как ей предстать перед возлюбленным? Ведь она была по-прежнему нагая и к тому же слишком устала для того, чтобы идти.

И вот Хинемоа шла, вытянув вперед руки, и вскоре наткнулась на скалы. Они были теплые, а в воздухе запахло серой, потому что рядом бил теплый источник. Хинемоа в раннем детстве побывала на острове и помнила, что он бьёт из подножия холма, на котором и стоит фаре Тутанекаи. И ещё знала она, что дарит эта серная вода молодость и красоту, тем, кто в ней омывается. Теперь, когда все опасности были позади и девушка была совсем рядом с домом своего возлюбленного, ею вдруг овладела робость, она боялась показаться ему на глаза.

Тогда она омылась в целебной воде, потом спряталась в небольшую пещеру рядом с источником, свернулась в клубок и уснула.

На следующее утро Хинемоа услышала шаги: кто-то шел по тропинке. Он ступал тяжело и медленно. Девушка поняла, что это старик, и затаилась. Старый раб набрал воду в кувшин и ушел.

В разгар дня за водой снова пришли — шаги были неровные и такие легкие, будто их владелец вот-вот взлетит на воздух и растает в нем. Хинемоа признала древнюю старуху, которая, похоже, захотела слегка сбавить себе лет, и не стала ей показываться.

Поздно вечером, когда на небе появился тонкий месяц, девушка услышала легкую и стремительную поступь молодого и смелого юноши. «Только один человек на свете может двигаться так отважно и красиво», — решила она. Но всё-таки забилась под скалу еще глубже и, когда шаги Тутанекаи замерли на краю водоема, затаила дыхание.

А молодой человек погрузился в воду по пояс и стал плескать ее на свои плечи.

Тогда Хинемоа заговорила низким голосом:

— Зачем ты мутишь мою воду своей грязью?

Не испугался Тутанекаи и спросил в ответ:

— Кто ты? Если ты из тех обитателей Нижнего Мира, туреху, что навещают источник хорошей воды, то у моего племени есть договор со всеми вами.

— Нет, — прежним голосом ответила Хинемоа. — Я не туреху, ты не угадал.

— Если ты из обитателей неба, то знай: сама Радуга делит с нами эту воду и не прекословит.

И снова ответила Хинемоа самым угрожающим тоном:

— Не угадал ты. Попробуй еще раз.

— О, тогда ты, наверное, человек или злой дух: аитанги, что живет на деревьях и не знает, что такое смерть, ваируа, душа, что покинула тело умершего человека и теперь бесприютна, или призрак — кехуа. Или ты злой демон тупуа, из тех, кто способен принять облик горы, озера, рыбы в озере или птицы в небе? Или чудовище Копуваи с человечьим телом и головой собаки, весь покрытый рыбьей чешуей? Он-то как раз и прячется в темноте пещеры, как ты. Выходи и дай на тебя посмотреть, потому что не боюсь я никого из вас, ни смертных, ни бессмертных!

Хинемоа замолчала. Сквозь упавшие на глаза волосы она видела, как тень на воде приближается к ней. Тутанекаи протянул руку и коснулся ее головы.

— Ага! — закричал Тутанекаи. — Я тебя нашел и поймал. Выходи и дай мне взглянуть на твоё лицо.

Тут Хинемоа поднялась во весь рост и высвободила свои длинные черные волосы из руки Тутанекаи. Сияющая, прекрасная и робкая, как серебристая цапля, которую удается увидеть раз в сто лет, она медленно подошла к краю воды и взглянула на своего возлюбленного, слегка улыбаясь.

— Снова не угадал ты. Ведь это всего лишь я, Хинемоа, — прошептала она.

Суровость растаяла на лице Тутанекаи, будто легкое облачко под лучами летнего солнца.

— Это Хинемоа приплыла ко мне, — сказал он. — И с ней — моя жизнь.

Взял он с береговых камней плащ, в котором пришел сюда, и укутал им свою возлюбленную. А потом оба тихо прошли в фаре и остались там.

А на следующее утро все люди племени собрались за утренней трапезой вокруг костра. Одного Тутанекаи не было.

— Где Тутанекаи? — спрашивали люди. Один из рабов Тутанекаи ответил:

— Я видел его последний раз поздно вечером, он пошел омыться к целебному источнику, потому что хотел утопить в нем свою тоску.

— Очень странно, — сказал один из стариков. — Может быть, с Тутанекаи случилась беда? Конечно, он храбрый воин. Но по ночам, когда мрак скрывает оружие в руках врага, беда может случиться даже с храбрецом. Беги к нему в фаре, посмотри, как он.

Раб побежал к дому Тутанекаи, родные не спускали с него глаз. В полной тишине стук хлопнувшей двери прозвучал, как удар грома.

Раб заглянул в темный фаре и побежал назад.

— Там четыре ноги! — кричал он. — Я заглянул в фаре, а там четыре ноги, а не две!

Люди зашумели.

— Кто же с ним? — громко спросил отец Тутанекаи, стараясь перекричать остальных.

Раб снова побежал к дому Тутанекаи. Через несколько минут он вернулся и с волнением сказал:

— С ним Хинемоа! В самом деле, это Хинемоа, которая, наверно, пришла сюда по воде, как по сухому месту, потому что вчера никто не видел на берегу чужих лодок!

В эту минуту из фаре вышел Тутанекаи, он вел за руку Хинемоа. Молодая женщина гордо шла рядом с мужем, и на ней, как и вечером, был его плащ. Родные приветствовали ее громкими радостными криками:

— Конечно, это Хинемоа! Мы рады тебе, Хинемоа!

Разумеется, отец девушки не мог долго на нее сердиться: что сделано, то сделано. Вскоре он прибыл на остров и привез множество подарков для своей дочери и ее мужа. И был прав — потому что жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на злость и огорчения, а смерть, завершающая достойную жизнь, похожа на сон, который нисходит на того, кто устал.

— Чудесно ты рассказываешь, о Биарини, — сказал Рата. — Всё вошло в твою повесть: и горы, и озера, и небо, и звёзды, и духи, и обычные люди. Право, каждому из нас нужно было бы несколько вечеров, чтобы отделить каждую из тех легенд, что взял ты, от других, и изложить их по порядку. Эй, те, кто принадлежит к моему племени, принимаете вы это сказание в дар?

— Принимаем! — зашумели, зашелестели, запели на разные лады какие-то неземные голоса.

И мы поняли, что в племя Раты входят не одни только люди.

— Вы верно догадались, — кивнул он курчавой седой головой. — Каждому творению от рождения принадлежит частица маури, жизненной силы, что связывает своих обладателей воедино. Ничего и никого нельзя тронуть без вреда для остальных. Если тебе нужно — объясни, попроси прощения и при случае выкупи чем-то от себя или самим собой.

— Уж слишком многое тогда придется выкупать, — себе под нос ответил Ситалхи.

— Ага, вот в воздухе и запахло людоедством, — отозвалась Ситалхо.

Тем временем Рата не торопясь говорил:

— В давние времена храбрейшие воины и вожди посвящали мальчиков, самые умные старые женщины — девочек. Они давали им маури. Оттого каждый юноша становился искусным резчиком, а каждая девушка — не менее искусной пряхой и ткачихой. Красота их ремесел держала наш мир не хуже самого сложного заклинания. А теперь некому посвятить наших младших богам — Ио, Тане, Ту, Тангароа и Ронго.

— Чем мы можем помочь? — спросил я.

Нет, не так. Во всяком случае, прозвучало это как «Мы-то чем можем вам помочь?» или вообще — «При чем тут мы, собственно говоря?» Это мне не понравилось: не люблю выказывать себя трусом.

Тогда я повторил:

— Мы искали деревья и цветы — и нашли их для всей земли. Искали зверей и птиц — и тоже нашли. Теперь встретили еще и людей, чтобы наполнить ими широкую землю. И я снова спрашиваю: что нужно этим людям, чтобы стать теми, кого хотят видеть их боги?

— Узор Пути, — властно ответил Рата. Я так думаю, от имени обеих своих ипостасей: и как рангатира и как тохунга.

И тотчас же объяснил:

— В древности мы не напрасно брали от побежденных храбрецов их плоть: в ней был записан путь следования. Куда ярче он пролегал в крови, но взять всю кровь — означает убить не менее верно. И всё равно — это было лишь слабым отражением того, что было в прежние времена, когда всё живое было насыщено…

— Тотальным Алгоритмом Бытия, — перебил Ситалхи, сам того не заметив.

— Великим Узором Следования, — закончил Рата, не реагируя на не слишком уважительную реплику. — Тем самым, что схвачен Змеиным Кремнем и сдавлен всеми его гранями.

Я невольно схватился рукой за футляр из тапы.

— Нет, мы не покушаемся на сам Дар, — усмехнулся он. — Это для других или другого. Только выпусти на волю кристалл и посмотри в него.

Я распорол шов, смётанный на скорую руку, чувствуя, как мой камешек нагревается изнутри.

Ну да, разумеется. Карбункул стал похож на темный рубин, и внутри нечто переливалось, как в глуби морской. Я всмотрелся попристальней. Из камня рождался некий сгусток, похожий на яйцо черной курицы, на почку или стиснутый бутон…

На дивной красоты черную розу, выточенную из гагата, или, по-иному, чёрного янтаря.

Сердце Юханны.

Я погрузил свои стальные пальцы прямо в тело Великого Артефакта и вынул розу.

И на раскрытой ладони протянул собравшимся.

Сердце нашей святой, покровительницы чужаков и странников, благоговейно приняли из моих рук под мои торопливые объяснения. История с Юханной произошла задолго до моего рождения, то бишь вычленения из совместной материнской плоти. Однако я не раз слышал легенду про то, как наша Вечная Дева сошла с костра невредимой, долгое время служила в войске и под конец погибла, вытаскивая из горящей церкви, где были размещены в одно и то же время пороховой склад и госпиталь, раненых бойцов противника.

Мужчины удовлетворенно закивали головами, выслушав меня. Потом этот окаменевший цветок плоти долгое время передавали из рук в руки, и все любовались вертдомским даром. А под конец истолкли в ступе, посыпали мельчайшим черным порошком какую-то особенную еду и с заметным трепетом откушали по кусочку. Приобщились.

Как нам объяснили, это всё еще не делало детей взрослыми — над ними еще предстояло совершить многочисленные обряды, но теперь эти обряды и ритуалы будут иметь настоящую силу.

А как нам не объяснили, предоставив понять самим: если бы не моя счастливая находка, те же люди и с тем же невероятным почтением скушали бы нас самих. Детишек — усыпив практически намертво чем-нибудь безвредным для самих питающихся. Меня — уговорами заставив обратиться в кровавый стальной туман и остановив в этом положении…

Как сказал в конце концов Рата: ты, друг Биарини, можешь быть несъедобным и неуязвимым, но у нас очень сильные тохунги. И первый из них я сам.

Нет, я их очень хорошо понимаю. Долг перед племенем и всякое такое.

Самое смешное, что это священное действо, отправив нас троих прямиком на Поля Блаженства, помогло бы нам в той закавыке, которая возникла чуть погодя.

Но об этом и в самом деле погодя.

Было решено, что королевские детки, как обычно, останутся здесь, тем более они были по уши увлечены небольшим, но тщательно разработанным проектом новой вселенной: этими красивыми людьми на фоне прекрасных природных декораций, прямодушием, приветливостью и умом первых и чуткостью к произнесенному слову и прикосновению — вторых. А что у них солидная детская смертность — так это пока нормально. Что инициации на взрослость и состязания половозрелых мужчин совершенно смертоубийственные, так зато женщины получают отборных мужей. К тому же все члены племени здоровенькими помирают и своих немощей в наследство никому не передают.

Что до меня, я вынужден был отправиться — пока не назад, в Вертдом за новой и последней порцией королят, но в море на разведку.

Однако перед этим мне решено было пошить настоящее мужское платье.

Нет, конечно, по воздуху и водам мы ходили не голыми. Расхожая вертдомская одёжка: туника поверх рубашки и рейтузы с подошвой, типа колготки. Поперек талии широкий пояс с кошелем, на ногах полусапожки, на шею прицеплена пектораль-ухоронка, за пазухой кинжал в ножнах. И поверх всего — плащи типа демисезонных пальто, с рукавами, или широких пончо: с прорезями. Девушки могли надеть поверх рейтуз юбку, но обычно тем не затруднялись. И, конечно, наездники байков надевали плотные кожаные штаны и куртки рутенского покроя, вне зависимости от своего пола и возраста.

Но здешние, во-первых, уговорили меня посмотреть, как будут добывать и прясть тутошний лён. Это оказалась трава с широкими мечевидными листьями в половину моего роста, похожая на агаву или нечто в похожем роде. Ее сушат, размалывают нефритовыми молотками и потом треплют широкими раковинами. Получаются на диво крепкие волокна, из которых ткут и вяжут всё, что можно соткать и связать. Меня тотчас уговорили сплести из них сетку для артефакта взамен тапы: гораздо надежнее и к тому же в воде не размокает, а наоборот, становится плотнее.

В ткань, изготовленную мастерицами на ручных станах, тут же вплели множество птичьих перьев. Это и была моя накидка, длиной до колена.

Также мужчины вырезали мне из крепкого дерева дубину. Нет, простите, таиаха. Так называлось нечто, похожее по форме сразу на шест, палицу и копьё. Длина таиахи была никак не меньше полутора метров, на одном конце был изящно вырезанный лик божества, с высунутым языком и шевелюрой из пучка алой шерсти. Как объяснил мне Рата, это был знак отличия вождя и вместе с тем — боевое оружие.

И всё то время, пока меня одевали и снаряжали, самые лучшие здешние мастера делали мне лодку, потому что плот… ну, они сказали. что для плавания среди льдов он слишком обширен и неповоротлив.

Ну, не только они. И не совсем так, как это представилось мне и вам.

— Хочешь, я расскажу тебе, как мой дальний предок получил для себя лодку? — спросил Рата.

— А как это было, о вождь?

Эта моя реплика была только данью вежливости, но к тому же мне хотелось послушать его голос и оценить его манеру рассказа.

— Вот удивительно: с тобой поделились столькими сказаниями, но не этим, — усмехнулся Рата. — В том вижу я знак, что должен поведать его тебе сам.

И, не дожидаясь моего ответа, начал:

— Он, этот мой предок, по имени Рата, как и я сам, очень долго искал высокое прямое дерево каури. Наконец нашел и пустил в ход нефритовый топор. Ты ведь уже знаешь, что без этого замечательного камня наши предки не устроили бы свою жизнь так легко? И вот — лезвие топора легко врубалось в ствол, и скоро дерево, подминая кустарник, с грохотом упало на землю. Тогда Рата отрубил его зеленую голову, которая, как у всех таких деревьев, находилась на самом верху ствола. А потом отправился домой — спать.

Но пока он был в отлучке, в лесу случилось вот что. Малые дети Тане очень рассердились, что Рата срубил самое лучшее дерево, гордость их леса, по которму равнялись все остальные, как новобранцы на полководца. А ведь у Тане очень много детей, не меньше, чем песчинок на берегу моря, и никому из людей не под силу их сосчитать. И вот все дети Тане собрались в лесу: птицы риро, туи, хихи, попокотея и мохуа, голубь куку, птица-колокольчик коримако и зеленый попугай кака, ворона кокако и скворец уиа. К ним присоединились насекомые: те, кто ползает по коре и по листьям деревьев, те, кто ползает по земле, и те, кто летает. А когда дети Тане собрались все вместе, они уцепились за лесного великана. Дерево неуклюже заворочалось на своем травяном ложе, воздух задрожал от взмахов бесчисленных крыльев, и мало-помалу дерево поднялось и встало на свое прежнее место. Крошечные насекомые подобрали даже самые маленькие щепочки и обломки и приложили их, куда нужно. Так дерево снова воскресло.

Утром Рата пришел в лес, чтобы вытесать из сваленного дерева лодку, и не поверил собственным глазам. Он даже сперва подумал, что это совсем другое каури… Но потом огляделся и увидел кусты со сломанными ветками и оборванными листьями и длинную вмятину там, где ствол лежал на земле. Однако само дерево росло как прежде, как росло все эти долгие годы, которых хватило бы на множество человеческих жизней.

И вот он произнес заклинание, чтобы защитить себя от злых духов, взял топор и стал снова рубить дерево. Работа спорилась, и скоро обезглавленное дерево уже лежало на земле, вытянувшись во всю длину, а тесло Раты скользило вдоль его прямого ствола, снимая длинные завитки стружки. Вечером огромный ствол уже походил на красивую лодку, Рате оставалось только выдолбить сердцевину и обтесать зазубрины.

Но к следующему утру лодка снова исчезла без следа: при ярком свете луны дети Тане опять подняли и излечили дерево каури, Оно высилось на прежнем месте, гордо покачивая ветвями над остальными деревьями леса.

Рата понял, что дело непросто. Ведь со злыми силами его заклинания, уж конечно, бы совладали! И вот снова произнёс он волшебные слова и в третий раз взялся за топор, Дерево снова рухнуло на землю, но на этот раз Рата не стал даже обрубать ветки. Он отошел на такое расстояние, что дерево уже не было видно, свернул с дороги, беззвучно прокрался сквозь густые заросли папоротника и залёг в них.

И тогда до его ушей донеслась песня:

Скорее, скорее, щепочки и обломки! Склейтесь накрепко, Держитесь прочно! Встань, отец-дерево, живи, как прежде!

Песня то затихала, то вновь звучала в полную силу; казалось, будто гудит летний лес и от этого гула дрожит воздух. Рата видел мелькание крыльев. Никогда еще так много лесных птиц не слеталось в одно место — и все они тянули и толкали большое каури. Приглядевшись, Рата увидел множество насекомых. Они бегали взад и вперед и так старались помочь птицам, что сбивали друг друга с ног. Песня звучала все громче, ее мощные всплески напоминали Рате удары огромного нефритового гонга. Рата чувствовал, что его собственные ноги вот-вот оторвутся от земли, и со страхом смотрел, как поднимается дерево, со всех сторон облепленное птицами. Наконец оно встало прямо, и заостренный конец ствола, над которым потрудился его топор, коснулся пня. В тот же миг насекомые торопливо поползли вверх по пню. Они подбирали на земле самые маленькие щепочки и старательно прилаживали каждую на свое место.

— Ага! — закричал Рата и побежал к дереву. — Вот кто не дает мне сделать лодку!

Птицы окружили его плотным кольцом.

— Как ты смел, большой и глупый Рата, повалить такое прекрасное каури — сами же твои люди называют его «ногой бога»! А мы, хоть и малы, охраняем сад Тане, как можем.

Рате стало стыдно.

— Как же мне быть? — спросил он у птиц. — Мне обязательно нужно сделать, красивую и крепкую вака, чтобы плыть за море с моими товарищами и открывать там новые земли для моего народа.

Лесные сторожа снова громко запели:

Возвращайся домой, Рата, возвращайся и жди терпеливо. Мы сами сделаем тебе лодку, И лучше ее не будет в Ао-теа-роа.

Рата ушел, и — вот диво! — уже на следующий день маленькие дети Тане сделали прекрасную большую лодку. Люди Раты поставили лодку на полозья, протащили по лесу и спустили в море. Гордо и величественно закачалась она на волнах, а в ее могучем теле разместилось сто сорок человек. Легче пушинки скользила она по волнам и как дитя слушалась руля. Оттого и назвали ее Ривару, то есть «Великая Радость».

— Хорошая сказка, — ответил я. — Вот бы ее прежние наши гринписовцы послушали… Только вот не понимаю, из чего это птички вторую лодку соорудили. Не из опавших же листьев, верно?

— Они поговорили с деревьями и нашли такое, что устало жить в лесу и само захотело играть в море с детьми Тангароа. Ты знаешь, что предки наших деревьев дружили с китами?

— Нет, о Рата. Расскажи.

И он рассказал вот что.

— Самый большой житель океана, если не считать недоступное взорам людей чудовище, которое заглатывает моря, устраивает водовороты, губит лодки и людей, — это Тохора, кит. А на земле самое могучее живое существо — это каури, дерево-великан с прямым крепким стволом и длинными ветвями, которые раскачиваются на ветру.

Сейчас у каури гладкая серая кора, а в коре много янтарной смолы. Люди издавна собирали смолу в развилках веток каури, искали старую окаменевшую смолу в земле, в тех местах, где тысячи лет назад росли и цвели эти деревья.

Но так было не всегда.

Гигантский предок всех деревьев каури дружил с морским великаном. Однажды Тохора подплыл к лесистому мысу и окликнул своего друга:

— Иди сюда, ко мне! — закричал он. — Если ты останешься на суше, люди срубят тебя и сделают из твоего ствола лодку. На суше тебя ждет беда!

Каури замахал руками, что были сплошь покрыты листьями.

— Неужели я стану бояться этих смешных маленьких человечков! — с презрением воскликнул он. — Что они могут мне сделать?

— Ты их не знаешь. У маленьких смешных человечков есть острые топоры, они изрубят тебя на куски и сожгут. Иди ко мне, пока не поздно.

— Нет, Тохора, — сказал Каури. — Если я приду к тебе, буря будет швырять меня по волнам, как щепку. В воде я беззащитен. Мои листья опадут, и я опущусь на дно, в безмолвное царство Тангароа. Я больше не увижу яркого солнца, теплый дождь не омоет мои листья, я не смогу сражаться с ветром, крепко уцепившись корнями за мать-землю.

— Я думаю, не выйти ли тогда мне на сушу, чтобы лежать с тобой рядом и оберегать тебя, — ответил ему Тохора.

— Нет, не делай такого! Ведь если ты придешь сюда, ко мне, ты будешь неподвижно лежать на земле. Ты станешь неуклюжим и беспомощным, потому что ты очень тяжелый. Ты не сможешь двигаться так легко, как привык в океане. И ты погибнешь.

Тохора задумался.

— Ты прав, — сказал он наконец. — Но ведь ты мой друг. Я хочу, чтобы ты всегда помнил обо мне, если нам придется разлучиться. Давай поменяемся: я дам тебе свою шкуру, а ты мне свою, тогда мы никогда не забудем друг друга.

На это Каури охотно согласился. Он отдал кору Тохоре, а сам оделся в гладкую серую шкуру кита. С тех пор у дерева-великана так же много смолы, как у кита жира, а у кита шкура вся в складках.

— Ты говоришь — гиганты, которые крутят воду? — отозвался я. — Мы называем их океанскими подземными извержениями и землетрясениями.

— Они живые, как и всё на свете, — ответил он. — Кракен, о котором ты вспоминал, — он ведь тоже живой. Эти существа — самые сильные создания Тангароа, которых он будит в наказание людям. А вот дети Тане куда как незлобивы. Они постоянно добры к тем, кто любит сад их отца. Только вот в тех местах, где им негде жить, власть забирают злобные ветры. Слезы Отца-Неба падают на голую землю, вымывают плодородную почву и обнажают кости Матери-Земли, и тогда Папа уже не может прокормить ни одно живое существо. Это не месть — просто неизбежность.

На мою лодку согласилось пустить себя не такое уже большое дерево, что меня слегка утешило. С другой стороны, слишком мало оно пожило на суше, думал я. Надо будет с ним кровно породниться. Вместе будем играть если не с большими китами, то с дельфинами.

И еще я размышлял над тем, не помру ли я от голода (точно нет — поститься мы с отцом можем хоть сколько, а для телесной радости меня загрузили едой едва ли не по самые борта), не замерзну ли я в моем одиноком плавании по водам, омывающим самый холодный материк планеты, что будет, если лодка опрокинется (не забывайте, что я в каком-то смысле железный и очень тяжелый), и не стоило бы подогнать вертолёт к самому вертдомскому порогу, чтобы забрать среднюю пару Кьяртановых деток.

И решил, что вот последнего точно делать не стоит.

Забудьте, что я сказал вам о наших принцах и принцессах. То есть насчет первой пары, молодого короля и его братца, и еще четырех всё верно. Похожи, как горошины из одного стручка. Но вот средняя парочка… Моргэйн Злосчастный, которого поименовали в честь принца, что отважился вызвать на смертельный поединок тирана-папочку со всеми вытекающими из того последствиями. И Моргиана, почти что колдунья Моргана, сестра короля Артура, обманом зачавшая от него сына-отцеубийцу Мордреда. Кьярта отговаривали все, вплоть до его собственной жены, которая тоже не хотела дурных предзнаменований. Ну назови ее хотя бы Моргэйной, просила мужа Зигрид. Только тот уперся — и ни в какую. Мол, удвоить имя — удвоить и несчастье. А почтить память отца ему ох как хотелось…

Вот и получились у него живые символы сотворенных беззаконий — неуёмные, неукротимые и прекрасные создания. Червонное золото кудрей, глаза-изумруды, нежная смуглота плоти. Сестра вышла на свет минутой раньше брата и с тех питала к нему ярко выраженные материнские чувства — вот, наверное, еще зачем понадобились разные имена. От сглазу.

От услуг наших новых туземных друзей я тоже решил отказаться.

Почему, спросите?

Рисковать — так хотя бы одним собой.

ГЛАВА VI. Антарктида

Я живой и пока не хочу умирать. Я свободу обрёл. Надо путь избирать. А повсюду стоят, как большие гробы, типовые проекты удачной судьбы. И. Губерман

И вот я оттолкнулся от знакомого берега и поплыл в неизвестность, слегка подгребая веслом вроде байдарочного. Лодка оказалась ходкая и послушная рулю, что я пока закрепил, прямой парус, сотканный из того же новозеландского льна, чутко ловил ветер. Огнедышащие горы на дальнем горизонте сменились ледяными — вернее, оплывшими льдинами, хотя и громадными. Я вспоминал поэта Бродского — как он говорил об айсберге, влюбленном в теплое течение Куросиво. Эти льдины обступали лодку, но не осмеливались касаться ее бортов — между нею и ими постоянно играли киты. Разумеется, не те, огромные, а что-то вроде крупных косаток с атласистой спиной, большеголовых и с какими-то странными плавниками, чуть похожих на ладони. Впрочем, я не зоолог, а то бы еще призадумался, куда нас с лодочкой ведут эти игривые пловцы по морской пашне и ниве.

Пашне и ниве… Я думал об этом, будто я сам был из ба-нэсхин, что живут своим морем и кормятся с моря. Повсеместно в Вертдоме периодичность размножения была равна примерно шестнадцати годам, а биологическая продолжительность жизни — восьмидесяти. Если бы не склонность вертдомцев всех рас, водных и сухопутных, размножаться на пределе опасности, они бы уж давно заполонили бы не только сушу, но и окружающую их воду. Особенно Морскому Народу становилось всё теснее на их родном кольце соленой воды — а погибшее человечество даже и не думало о том, какие просторы остаются не заселены и не поруганы им. Толклось, бывало, и кормилось по берегам, с опаской пересекало пучину, мусорило на дне. Всё прошло и миновало, милый Августин! Настало время новых людей и новых деяний…

Я так погрузился в розмыслы и расчеты о том, что могут наши моряны сотворить с этими безлюдными просторами, что не заметил изменения пейзажей. Только встав на ноги, я разглядел поверх дельфиньих голов и сияющих вершин нечто совершенно необычное.

На горизонте вода вскипала кольцами, крошечными водоворотами, огибая каждого из великанских стражей. Это были существа с человеческой головой и блестящим нагим телом, чьё изножье пронзало своим остриём соленые воды. Что держало его там, внизу? Какое волшебство делало воду твердой?

Своим новым чутьем я угадывал имена. Ибо выход из заповедной земли сторожили те же самые живые мечи, что когда-то хоронили моего отца Хельмута, а потом вынули его и оживили, и боролись с ним, и налагали на него смертельные заклятия.

Колада, легендарный меч-дева Сида.

Тизон, ее славная подруга.

Дюрандаль, любимица славного Роланда.

Нотунг, древний клинок Зигфрида-драконоубийцы.

Зульфикар, «Исполненный шипов», меч Пророка.

Каладболг, то же Калибурн, то же Экскалибур. Меч сидов, клинок Фергуса, слава короля Артура.

Когарасу, или «Вороненок», откованный великим мастером Амакуни. Говорили потом, что он сломался, предсказав конец Дома Тайра, — ну, не знаю. С отцом он, по крайней мере, этим не делился.

Нукэмару, иначе «Самообнажающийся», мастера Ясуцунэ Санэмори.

И, наконец, Торстенгаль. Мой совокупный родитель.

Девять славнейших клинков на страже границ Ойкумены. Девятка мечей.

И они не были людьми — в том смысле, который хоть как-то можно применить к ситуации. Символы непререкаемой истины и безусловной защиты. Особенно мой непосредственный родоначальник.

Моё сердце ухнуло в пропасть, что внезапно открылась под ногами. Лодка застыла, как в клею, — парус внезапно потерял ветер и сник, как мое мужество.

— Какая-то хренова колода Таро, — пробурчал я, чтобы только себя успокоить. — Да еще низшие канаты… то бишь арканы.

В это мгновение уста Торстенгаля разомкнулись.

— Бьёрнстерн, — произнес он довольно-таки мягко для железа, коим был по существу своему. — Ты сделал всё, что было нужно сделать. Ты и потомки моего Хельмута — вы прошли все ступени большой Вселенской игры, воссоздали мир и придали ему движение. Стоит тебе сделать еще шаг за пределы…

— Скорее, еще гребок веслом, — пробормотал я. — И чего тогда?

— И ты полностью разрушишь созданное не тобой.

Это было интересное высказывание, над которым стоило бы подумать, — если бы на меня не оказывали такое сильное психологическое давление все эти безмолвные фигуры, от имени которых он говорил.

— Я же только на разведку, — пробормотал я, пытаясь собрать рассыпающиеся мысли в горсть… Вернее — ухватился свободной от весла рукой за ожерелье, что начало подозрительно нагреваться, и зажал в кулак. И мигом понял, что вот именно сей камешек — скрытая, но плохо замаскированная цель девяти стальных стражей.

— Ты несешь Знак Переливчатого Камня тому, кому не следует его получать, — веско произнес Экскалибур.

Я ничего такого не имел в виду, однако решил, что им всем виднее. Мои действия вполне могли обрести подобный смысл.

— Мы хотим, чтобы прежний мир возродился во всей красе и славе, — продолжил Торстенгаль. — Разве Вертдом не видел до сих пор в этом главный смысл своего существования?

— Ничто не проходит теми же путями, родитель, — ответил я, стараясь потянуть время. Непонятно, правда, зачем. — История — это движение и преодоление порогов.

В этот самый момент лодка чуть качнулась, будто в нее вступили, я обернулся назад — сторожко, как любой, что ждет нападения с обеих сторон.

И увидел женщину.

То есть она выглядела, как дама средних «бальзаковских» лет, и была одета как типичная жительница Ао-Теа-Роа, а именно в плащ до пят, весь покрытый черно-белым зигзагообразным узором, как будка околоточного, с широкой каймой из птичьих перьев у горла. Пока я глазел на нее, презрев опасность, она улыбалась во весь рот, очень яркий на неестественно бледной коже. Ярко-синие глаза были несоразмерно узкому лицу огромны, узкий прямой нос начинался почти между тонкими и темными бровями, скулы слегка выпирали — но поразительной красоты женщины это портило. И страху моему не препятствовало.

— Что, юноша, я думаю, Грин тебе вспоминается? Имею в виду, Александр, а не Грэм. Фрези Грант, или Бегущая по Волнам.

— Нет, — выдавил я из себя.

— И верно. По водам я не хожу, даже по солёным. Это александрит меня вызвал, понимаешь. Мой любимый самоцвет.

Я с важностью кивнул, будто и в самом деле понял. Женщина рассмеялась — вроде и по-доброму, но глаза — они были точно прорези в маске. Постоянно меняющиеся, как небо в ветреный день, гневные и юморные, веселая злость так в них и плескалась. И еще одно: они были… древними. Лицо — гладкое, как у отроковицы, тело девически стройное, а душа вроде как пережила все геологические эпохи.

— Кто вы?

— О, нечто вроде тех огромных мечей-пхурбу, которые делают в качестве эталона для малых кинжалов-демоноборцев, — пояснила она, протягивая руку, чтобы погладить одну из морских лошадок помельче. — Еще меня называют Белая Тергата — Мать Всех Мечей. А иногда — Радуга Сечи. Это ведь меня ты воспевал в своих легендах и символически дарил здешним героям и полубогам. Но не пугайся, малыш Бьярни, тело у меня не как сейчас у этих высоконравственных придурков. Я ведь куда в большей степени оборотень, чем все вы.

Тут она скинула плащ на дно лодки.

Белая сорочка до пят, сверху темно-серая муаровая туника до колен, разрезная по бокам и подхваченная тяжелым золотым поясом. Наполовину расплетенные золотистые косы: одна стекает на грудь, другая стелется по спине. И длинная неширокая лента цвета красной меди, с непонятными знаками на ней, что обвивает голову и спускается вдоль обеих прядей волос по всей немалой их длине.

— Вот, — сказала она звонко и веско. — Я так понимаю, Бьёрнстерну и Камню Утренней Звезды понадобилась помощь против вас? Ну-ну. Все тут меня видят? А теперь разочтемся по порядку.

Ты, Колада. Старинный меч, ох какой старинный и почитаемый. Что ж тебе на месте не сиделось-то, в музейной витрине? Повоевать захотелось, еще доспехов поразрубать на мелкие кусочки. А на дворе-то новое время. И не просто Новое, а Новейшее. Кончик у тебя от природы притуплен — разве что для казнителей годится, благо они тогда еще оставались. Неправду говорю? Ошибаешься. Кому, как не мне, знать все вещи такими, как они есть…

Тисона. Иначе Тизон, на франкский лад. Сделана в Кордобе из дамасской стали и служила правоверным эмирам. Мусульманка, но с восторгом отдалась победителю Эль-Букара. Ну и что, коли это был нашенский Сид? Разбиться вдребезги, как красавица Дюрандаль, слабо тебе было?

Да, теперь о тебе, амазонка ты наша. Ошиблась я насчет тебя — нарочно, правда. Хотели тебя разбить о скалу, верно, — только не далась никому. Щербинкой отделалась. Пытались утопить в озере, как кое-кого еще из вашего брата — вроде вышло. Со снятой рукоятью, потому что в ней были святые мощи, а их топить как-то неприлично. И когда тебе в воде находиться надоело, скажи? Когда любовь твоя, наконец, проржавела? Только не дергайся, Дюрандалька, будешь хорошо себя вести — глядишь, и похвалю.

Когарасу и Нукэмару. Оба вы служили дому Тайра и оба не пришли на последний зов хозяина. Ну да, понимаю я. Жесток он был и несправедлив, и судьба предрешила гибель тем, кто был всемогущ. Только какие ж вы после того самураи?

Нотунг. Вот уж ничего не скажешь — груб, стоек и неприхотлив. Пережил тотальную перековку. Закалён в кипящем ихоре дракона. Доводилось тебе перерубать тела чудищ и копья богов. Что сталось с тобой, коли уж и брата по крови своего, могучего Зигфрида, не сумел ты защитить? Но не кручинься, старина. Нет у меня к тебе иных претензий.

Зульфикар. Меч мира, что позволил изобразить себя на знамени войны. Нет, молчи. Не о том речь, чтобы ставить тебе это в упрек, — кто знает, всегда увидит в этом знамени символ духовной брани. Но и у тебя, как и у других, нет права мешать тому, что должно быть совершено…

Торстенгаль. Нужно ли мне напоминать, кто ты есть? Твоё доброе стократ перевесило твоё злое, но ты ведь знаешь, как непросты пути их обоих в этом сволочном мире.

Калибурн. Одно только скажу твоей безупречности, что вынесла всё. Не становись против матери.

Тут все девять мечей с человеческими лицами шевельнулись в своих водных гнездах и церемонно поклонились Тергате, а она — им.

— Верно ты рассудила — мы не судьи другому живому клинку, — сказал после того Экскалибур. — Но вот что скажу — не в оправдание, лишь для того, чтобы дать тебе понять суть дела. Не запретного хочет сын Хельмута и Стелламарис, но лишь того, чего нет и не может быть в этом мире.

— Ах, Бьярни, мальчик мой! — рассмеялась Тергата. — Вот в чем дело. Знало моё всеведение об этом, но на время подзабыло: другие уста понадобились этим словам, и были это уста Каладболга, клинка, подобного радуге, как и сама Тергата. И оттого напрасно ты, Бьярни, подумал, что коли я помогаю тебе против них, я тебе друг. А теперь держись!

На этих словах все десять мечей вышли из воды, обратили ко мне острия — и завертелись вокруг наподобие карусели, как будто я был осью, на которую надето их стальное колесо. Потом и в один-единственный миг они пронзили мое тело насквозь, и я упал наземь.

Странно, что я не сопротивляюсь и не чувствую ровным счетом никакой боли, подумал я, плюхаясь на дно и роняя туда же мою дикарскую палицу. — Заворожили они меня, что ли?

И это было последней моей мыслью.

…Я очнулся, лежа ничком в моей лодке, и машинально отряхнул с себя воткнутое в спину железо. Теперь это были не живые клинки, а просто некие занозы с подобием креста наверху, где раньше была гарда. И засели они совсем неглубоко — в плаще и прочей одежде. Один насквозь проткнул ремешок сандалии, но и это оказалось сущим пустяком.

Потом я поднялся на ноги. Что-то необычное было в мире: волны застыли крошечными бугорками, небо над головой было черным с неким подобием блестящей серебряной пуговицы посередине, и вокруг нее разворачивались и полыхали гибкие знамена зари, окрашенные в семь цветов радуги, что перетекали один в другой самым невероятным образом.

— Полярное сияние, — пробормотал я со значением, хотя это ничего ровным счетом не объясняло.

Коснувшись рукой александрита — на счастье — и подобрав с полу оба своих резных жезла, я переступил через борт лодки и пошел прямо по воде.

И вот что еще я вам скажу.

Когда я тронулся в путь, на каждой руке у меня оказалось по свертку со сладко сопящим младенцем. Рыжеволосым, смугленьким и с полуоткрытым ротиком, из которого чуть показался кончик языка.

Я пошел вперед — почти машинально, чувствуя, что исполняю некие расчисленные и записанные задолго до меня танцевальные па или что-то вроде этого. С каждым шагом младенцы все более оттягивали мои руки вниз, а самоцвет нагревался, но это было всё равно, будто и не со мной. Будто только в нас и двигалось время, и по сравнению с этим прочее было чепухой. Волны сгладились. Дрейфующие ледовые горы торчали из них, точно обломки колотого сахара из густого сиропа. Фантасмагория радужных цветов сошла на нет. Зато на небе «развиднялось», как говорила моя рутенская нянька, густая чернота сменилась тусклой серостью, и из глубокого проема между проявленных облаков сияла огромная луна. Какая-то странная она была — не одно голубое серебро, а что-то вроде красной самородной меди в середке. Я вспомнил, что поселяне считали такое недобрым знаком: к мору, войне или перемене законодательной власти.

— И она тёплая, — отчего-то сказал я вслух.

Потому что меня окружала, и также стояла впереди какая-то неправильная Антарктика. Если это вообще был Самый Южный Континент. Белый Континент.

Говорили, что давным-давно, еще до потопа, здесь была мифическая Атлантида, которую еще до потопа погубило внезапное смещение земных осей.

Говорили также, под антарктическим льдом сохранились остатки субтропиков: пальмы там всякие. Однако никакого льда не было. Впереди возвышался пышный зеленотравный щит, и осмелевшие, обмелевшие, ожившие волны мелкой тропотцой подбегали к нему и ударяли в бок. Я вышел на отмель — и тут почувствовал такую силу земного притяжения, что уронил обоих ребятишек в воду. Они бултыхнулись на карачки, встали — и пошли рядом. Моргэйн и Моргиана. Только такие, какими они были семи лет от роду. Разве что волосы были куда длиннее — закрывали попку и вообще все незрелые формы.

— Как это вышло? — спросил я себя. — Александрит вас притянул к себе или этот остров?

— Но ведь было решено: всякому континенту — своя пара культовых героев, — беспечно рассмеялся Моргэйн. Наверное, так же он хохотал от радости, когда бегал по запутанным, как пряжа, коридорам Замка Скалы… или нет, то был его дед, а меня тогда еще не было на свете, только моя матушка и отец.

— Ты только посмотри, Бьярни, — сказала Моргиана. — Твоя лодка скользит за нами вдоль берега. Наверное, ты напоил ее кровью.

— Или ты, сестрица, сотворила небольшое колдовство, чтобы не возвращаться пешком, — добавил Моргэйн.

Удивляться не хотелось: я сам стал какой-то замороженный, будто море. Это были не субтропики, конечно; скорее тундра. Низкорослые деревья непонятных мне ботанических видов, жесткая трава и камни. И множество мелких и ярких цветов — они и были тут главным.

В самом центре новой земли возвышался гигантский конус огнедышащей горы, покрытый снегами, а над ним в восходящей струе (так колышется воздух над раскаленным песком) повис остров.

Один герой писательницы Сельмы Лагерлёф побился о заклад с Господом Богом, что окружит Этну венком из местных сицилийских трав. Вот примерно так это и выглядело. Пряди вьющихся растений свисали, почти достигая склонов Эребуса. Деревца, такие же мелкорослые, как внизу, поражали пышностью крон и обилием плодов — яблок, наверное. Или персиков. Корни их выступали из подошвы островка и слегка колыхались в потоке жара наподобие щупальцев медуз — но было непохоже, что это как-нибудь вредило растениям. Наоборот: видно было, что они берут из воздуха что-то нужное себе.

А сам остров, который был виден так четко, будто мы смотрели на него в подзорную трубу…

Больше всего он походил на приусадебный участок где-то в Русском Рутене.

— Что делать-то будем? — сказал Моргэйн. — Если карабкаться по склону этой печурки, то я пас. Был бы Бьярни по-прежнему металлическим, тогда бы еще ничего. Втыкали бы его ушами в землю…

— Подзовём вертолет? — предложила Моргиана. — Палантир, я думаю, безопасен. Здесь же не Новая Зеландия и тем более не Средиземье.

Но пока мы думали, одна из лиан стремительно удлинилась и закачалась перед нашими лицами, приглашая взобраться.

И мы в нее тотчас же вцепились.

Оказалось, что этот бобовый стебель умеет и сокращаться так же быстро, как и вырастать. Нас уцепило и подняло вверх так же быстро, как на скоростном фуникулере.

Вверху было еще красивее, чем казалось от подножия. Покрытые мхом валуны еле выглядывали из цветочных шапок, ветки невысоких деревьев пригибались под тяжестью крупной завязи, мелкие прозрачные водоемы были обложены диким камнем и крупными раковинами. В глубине виднелось некое жильё — стены из чего-то похожего на бамбук, ярко-зеленая крыша.

Среди всего этого вольно бродили огромные кошки: тонкошерстые, гибкие — и с каким-то странным горбом на лопатках. Некоторые шипели на нас троих, но по большей части они казались вполне к нам равнодушны. Имеется в виду личное, что ли, равнодушие, — потому что они конкретно нас вели. Окружали и в случае фатального непонимания подталкивали носами.

Куда? Ну, разумеется: к своему хозяину.

Завидев процессию, он выпрямился: похоже, до того обирал паразитов с розового куста или делал что-то столь же идиллическое. Развернулся навстречу. Хламида из домотканого волокна, похожая на маорийскую, длинные белые волосы аж до пояса, нимало не производящие впечатления седых, перехвачены плетеным из травы обручем. Не очень высок и тонок в кости…

Но вот его лицо — это было нечто.

Вытянутый овал перечеркивают три прямых линии: нос и скулы. Маленький алый рот — бледная кожа делает его похожим на цветочный бутон или рану. И совершенно потрясающие серебряные глаза под такими же светлыми бровями: печальные, шалые, юморные.

Первые слова этого создания были для нас троих неожиданны.

— Детям тут нечего делать.

Я хотел сказать, что мы… что я, во всяком случае, не ребенок. Но понял: перед ним не стыдно признаться, что я ничего о себе толком не знаю.

— Мы не дети, — с легкой обидой сказал Моргэйн. — Это просто так приключилось. Тело детское, а…

— Память у вас взрослая, — с усмешкой сказал хозяин. — Целых двадцать лет на свете. Или тридцать пять, как в случае вашего водителя. Я могу, впрочем, ошибиться лет на пять-шесть, но это ничего не значит.

— Мы, судя по всему, последовали вашему же приглашению, — сухо и на все свои года в совокупности ответила Моргиана. — Ведь это вы нам лестницу сбросили?

— О нет, — он рассмеялся. — Скорее всего, сама Лапута проявила такую инициативу. Скучно ей, видите ли. Давно ее чужими ногами не попирали.

— Вы так свой остров зовёте? — спросил я. — По Джонатану Свифту?

— Нет. Это он по мне назвал. Проведал через третьих лиц — я так слышал. Не очень интересно.

— Мы Моргэйн и Моргиана, — тотчас вклинился наш принц. — И Бьёрнстерн. Хотя думаю, вам это тоже неинтересно?

Он улыбнулся:

— Нет, почему же. Люди так любят цеплять на себя всякие пестрые ярлычки, а потом носятся с ними, как дурень с писаной торбой. Думают, судьбу себе или деткам прописали. Или наоборот, отвели. Это как одного мальчика назвали «Упырь Лихой», а он взял да и постригся в священники.

— А какие ярлыки повесили на вас? — спросил я.

— Тергата по-прежнему зовет меня Даниль или даже Денгиль, хотя на самом деле это как-то на французский манер получается. Тюркское слово — «денгиль», «дженгиль» — тонкий, стройный. Этимологически от этого происходит слово «дягиль». Но я люблю, когда она зовет меня Волком. Или Волчьим Пастухом, — он откинул волосы за спину и показал белые, как кипень, резцы. — Волчий Пастырь.

— Пастух и Пастушка. Что-то я об этом слышала, — произнесла наша принцесса.

— А, старая легенда, — махнул рукой наш собеседник, — и не подходит к случаю, Моргиана. Моргэйн. Моргенштерн.

— Ладно, на филологию забили, — сказал я. — Не время играть в шарады. Хотя я понял. Шипастое оружие и в то же время нечто родом из космоса. Так?

— Безусловно, — он снова сделал какой-то непонятный жест. Отогнал насекомое?

— Вы — та звезда, что влюбилась… влюбился в озеро, — докончил я.

— И пал наземь, — Даниль — или кто он там еще — довольно рассмеялся. — Буквально рядом с этим наипрекраснейшим местом. Вам, кстати, здесь нравится?

— Не может нравиться то, что непонятно, — ответил Моргэйн.

— Нет, здесь очень красиво, однако мы же не видели ни дома, ни сада, — вежливо поправила его Моргиана.

А я попросту отрезал:

— Тергата и другие думают, что Камень-Радуга назначен вам. Я в этом не уверен.

— Я — тем более, — ответил Волчий Пастух. — Палантиры, как известно, бросают в клокочущее жерло вулкана.

Я хотел было сказать, что уж не дьявола слушать в таких деликатных вопросах. Но вовремя осекся и промолчал. Не похож он был на этого… смутителя и разделителя.

— Ну и держитесь за свой артефакт, покуда он не стал симулякром, — усмехнулся он. — До этого еще, однако, не скоро дойдет. Ну а пока — гостевать у нас будете? Право слово, у меня здесь много любопытного. Не скидывать же вас вниз… в случае категорического отказа.

— Если накормите до вашей экскурсии, — сказала Моргиана. — У нас от быстрого повзросления аппетит буквально волчий.

— Какая сообразительная девочка, — улыбнулся Даниль. — Сразу видно отменную информационную копию.

И, поняв, что я слегка удивился этим словам, прибавил:

— Известно, что текст, ну, скажем попроще, информация в форме человека или животного вполне может передвигать себя из одного места в другое. Но искусственный, машинный и подобный ему разум в этом случае непременно должен сделать свою копию в том месте, куда хочет проникнуть. Это для него легко и не наносит никакого ущерба исходному материалу. Таким образом можно поступать не только с пространством, но и со временем — хотя это одно и то же. Все первобытные люди наподобие ваших друзей с Ао-Теа-Роа представляют это куда ясней, чем цивилизованные. Но простите за болтовню.

Мы переглянулись: Моргиана — с видом, будто узнала о себе нечто забавное, но не такое уж новое.

— Так что, родственники, навестите моё скромное жилище? — продолжил Даниль. — Только погодите еще немного.

Он снова пошевелил пальцами — это был какой-то неслышный щелчок, иначе я не смог его определить. Будто на мгновение разошелся по шву сам воздух. Тотчас из него вынырнула мелкая тварюга с кожистыми крыльями и забавной гримаской на мордочке, приземлилась хозяину на плечо.

— Не торопишься, — сказал он с легкой досадой и вроде как напоказ нам. — Что, явится она или нет? Что значит — нет? Ага. Это другое дело.

Он легким щелчком сбил нетопыря наземь, как мне показалось, прямо в пасть одной из кошек. Однако та лишь ухватила мышь поперек туловища и с довольным мурчаньем перебросила себе на спину.

— Играть будут, это давние приятели, — пробормотал им вдогонку Даниль. — В воздушные догонялки.

И мы двинулись к дому.

Я не спец в изысках растительного царства. Но причудливо искривленные икэбаны из сосен, вереска и остролиста, гранитные валуны, что были окружены подушками темно-зеленого мха и обильно цветущих камнеломок, крошечные, метра в полтора, деревца, увешанные крупными алыми и золотистыми плодами совершенно рождественского вида, плети мелких роз и девичьего винограда, чьи листья, ползущие по земле и стволам, уже стали бронзовыми… Земляничные поляны, где рядом с белыми цветами крошечными фонариками горели ягоды. Это были все три времени года, кроме зимы, что, однако, проявляла себя странного вида белыми скальными обломками, торчащими из клумб и грядок.

— Вечная мерзлота. Белый Лёд. Острая кость земли, что повсеместно рвёт цветущую ткань жизни, — повторил Даниль неизвестные мне слова, и я удивился, отчего же в уме я не приписал ему авторства. — Его нельзя растопить, не получается вынуть.

— Как заноза, — сказал Моргэйн глубокомысленно. — Это в нем всё дело?

— Не совсем, — ответил ему собеседник. — Летом он сходит почти на нет, а зимой снова вырастает. Он ведь живой.

— Летом? Но как же…

— Пурпурная луна, мальчик. Та, что в нашем краю подменяет собой солнце. Ты ведь тоже это заметил, Бьёрнстерн — Медвежья Звезда?

Меня в первый и последний раз именовали так странно, оттого я слегка запоздал с ответом.

— Она поглощает и смягчает солнечные лучи, — догадалась Моргиана. — А потом отдаёт острову. Ведь такое солнце, как бывает здесь, рядом с полюсом, жёсткое. Будто акулья кожа.

— Верно, умница. Недаром тебя давным-давно ославили ведьмой. Оно превращает почти весь живой лёд в безвредную воду, но в обмен угнетает всё прочее.

— Над островом и вулканом — иное жерло, — кивнула она. — Дыра, где нет озона.

— Ты это чувствуешь или тебе кто-нибудь сказал?

— Просто знаю. Такой воздух. Погибельный.

— Будь он только таким, здесь бы не устроили колыбели, — поправил Моргэйн.

— Это ты прав, — задумчиво сказал Даниль. — Вся штука в правильной дозировке.

Вот почему здесь время стоит, как вода в сосуде, подумал я. Колыбель висит в межвременье, чтобы старость ее не коснулась. И ждет. Чего?

Медвежьей звезды. Волчьей звезды. Очевидно, я повторил последние слова вслух, потому что Даниль кивнул с улыбкой:

— Да, Бьярни. Мы братья. Оба в одно и то же время и люди, и нелюдь.

И тут же прибавил:

— Что же, вот мы и дошли. Обзорная экскурсия закончилась, а вы даже не успели проголодаться как следует. Так что незачем на меня пенять.

Теперь мы стояли прямо у порога домика, что вырос из почвы бамбуковой рощей: плотно, ствол к стволу. Свет, очевидно, проникал внутрь только через дверь, похоже, сплетенную из того же материала, но потоньше. Потому что она была открыта, вернее, поднята кверху скрученным рулоном. и в ее проеме, как старинный портрет, стояла…

Тергата.

Платье было совсем прежним, хотя казалось побогаче, но волосы были переплетены лентой и убраны в три косы: две на груди, одна, потолще, за спиной. Теперь я отчетливо видел, что они с Данилем походят друг на друга, точно брат с сестрой. Или — двое супругов, которые прожили бок о бок неведомо сколько лет или веков.

Тысячелетий.

А вот слова, которыми она нас встретила, были вполне обыденными…

Я бы сказал — до ужаса обыденными, если бы в них не звучали уютные, прямо-таки домашние интонации.

— Волк, я только дикорастущий кофе отыскала. Зато самый что ни на есть горный и очень душистый. Пока его над Геклой обжаривала…

— А с какой стати тебя туда занесло, душа моя ненаглядная?

— Да вот, кто-то из этих господ крепко меня приделал к исландскому эпосу, а теперь там мои крестники появились. Они за компанию и еды приготовили. Что-то рисовое и самосевное, местные травки, свежий пинагор. Хорошо еще — мухоморов в похлебку не положили.

— Горячее?

— Уж не сомневайся. С пылу — жару плюс гиперпространственная нуль-передача.

— Тогда прошу к столу, дорогие гости! — воскликнул Даниль. — Не посетуйте, что столов у нас не заведено как класса. Любим сидеть на циновках и на корточках.

Хорошее кушанье, даже будучи принимаемо не в слишком удобной позе, весьма способствует благодушию. Прямо как в гостях у Раты. Так думал я, взирая на то, как мои детки орудуют в пиалах круглой ложкой и какими-то отполированными лучинками. Сам я тоже вкушал — быстро уничтожить эту наваристую смесь никак не удавалось.

И поглядывал одним глазом в чашку, другим — на Тергату.

Теперь, когда их было двое, стало очевидно, что они составляют расу. Вернее, своеобразную помесь всех рутенских кровей, помимо европейской, хотя оба казались светлыми блондинами. Вообще-то, как говорил некий обозреватель накануне Большого Слома, светловолосые люди остались в позорном меньшинстве. Да и не было у них никогда такой гибкой пластики движений, такой по-африкански удлиненной фигуры, тонкого, как у птицы, костяка — и удлиненных, странного разреза очей: веко слегка нависало над радужкой. Сама радужка была у Даниля светлой, в почти белой и в самом деле как серебро, а у Тергаты сапфирово-синей, по временам почти лиловой, как аметист или… Как мой заветный камень.

Поняв это, я схватился рукой за ладанку.

Внезапно, как озарение, пришла в голову одна легенда моих предыдущих хозяев — о том, что нельзя принимать пищу в царстве мертвых, иначе оттуда не возвратишься. Очевидно, эта гениальная мысль четко отразилась на моей умной физиономии, потому что все четверо моих сотрапезников дружно рассмеялись:

— Бьярни, не трусохвость, — сказал Даниль. — Тут земля не мертвых, а живых.

— Земля тех имен, которые Бог доверил Адаму, — тихо добавила Тергата. — Слов власти.

— А сами эти слова — все заточены у него в самоцвете, — отозвалась Моргиана. — Правда?

Даниль кивнул:

— Оттого-то все вещи так легко и послушно откликаются на зов. Держу пари, та лодка, что сыграла роль в Девятке и Десятке Мечей, всё еще плавает поблизости. Ее ведь не одним топором вытесали, а еще и словом.

— Это значит, что имена уже начали томиться в своей каменной скорлупе, — снова заговорила Моргиана. — Вы хотите их освободить?

Я немо и тупо переводил глаза с одной половины нашей компании на другую.

— Отчего ж нет, — сказал Даниль. — Освободить и овладеть всеми ими. Черт, надо же дьяволу хоть перед Страшным Судом порулить да покуражиться!

— Тем более такому, чей перегруженный ковчег подвис над горой Арарат, — усмехнулась Тергата. — Волк, ты что, всерьез нанялся детишек пугать? Вон Бьярни сидит ни жив ни мертв. Даже аппетит пропал.

— Я сыт по горло: и вашей едой, и вашими рассуждениями, — сказал я как мог приветливей. — Но если вы не падшие ангелы…

— Разумеется, мальчик. Таких вообще нет.

— Не атланты, но их властители… — добавил под сурдинку Моргэйн…

— То кто же вы такие?

Тергата обвела наши ряды смеющимся взглядом своих переливчатых глаз:

— Если я верну вам ваш вопрос назад, как вы ответите?

— Вспомним про Вертдом, пожалуй, — ответил я как мог искреннее. — Про Филиппа Родакова, который однажды с большой дури заделал книжку и впихнул туда все свои затаённые пожелания и любимые страхи. В общем, комплексы.

— Зачем же о творце — и так неуважительно! — всплеснул руками Даниль. — Так вот, похоже ответили бы и мы, только нам не случилось видеть нашего личного автора в лицо. Ибо всё происходит из книги и в книгу же возвращается.

— Кажется, мы снова к тому же приехали, — ответил ему наш мальчик. — Кольцо Власти… Тьфу! Александрит надо погрузить в земное пламя, чтобы вызволить коды, программы или что там еще, управляющее всем живым.

— Порождающие алгоритмы, — кивнула Тергата. — И именно внутрь Эребуса.

— Напоминает скорей «Терминатора», чем Толкиена. Как там дядю Шварци в расплав опускают… Веяние времени.

— Угадал, — ответил Даниль сухо и сжал рот буквально в струну. — Самое интересное — насилие в этих делах неприменимо. Никто тебе твой пальчик не отгрызет и с самым твоим заветным не разлучит.

Пока мы этак разговаривали, луна вызрела, точно дыня на небесной грядке из легких, пышных тучек, и в слегка захолодавшем воздухе закружились, замельтешили рои летучих мышей и кошек. я отчетливо видел каждую особь, когда они пересекали луну наискосок. Естественно, то, что мы сочли кошачьим горбом, было сложенными на спине крыльями. Но не такими же по форме, как у их мышиных приятелей или как у белок-летяг: тоже кожистыми, однако сделанными с куда большим размахом. Уж не знаю, парили они или действовали этими перепонками, как птица — настоящими крыльями, но пируэты у кис выходили знатные.

— Здесь бывает ночь дневная и ночь ночная, — сказал Даниль. — Также как месяца примерно через два получится чередование дневного и ночного дней, когда светило так и пялится на тебя круглые сутки, можно сказать, неотрывно. Мы с женой этого не любим и не хотели бы снова дождаться.

— А вам двоим требуется сон? — спросил Моргэйн.

— Когда как, малыш, когда как. Но если вы с сестрой хотите отойти от впечатлений, то весь пол величиной аж в десять татами к вашим услугам. А мы трое пока еще малость пообщаемся. Правда, Бьёрнстерн? Бывший живой клинок и побывавший а переделках боевой цеп — отличная пара.

— Бывший? — туповато спросил я.

— Из-за моей пресветлой супруги, — пояснил Даниль. — Десятка мечей по ее наущению в тебе убила в тебе это напрочь. Но ты не унывай, коллега: тебе и без того ничего смертоубойного в голову не приходило отродясь.

Он слегка подтасовывал карты: не приходило — это одно, а насчет сделать — совсем другое. Какой я тогда королевский защитник, если ни разу не пришлось пить кровь какой-нибудь сволочи!

— Если лунный день идет в придачу к солнечному, так, наверное, и ночная радуга имеется? — сказал я, пока мы огибали стену домика.

— Безусловно. Ты же видел ее, — ответил Даниль. — Через все небо полыхала.

Нет, в этих местах все были помешаны на дольче фарниенте, сиесте и прочих видах бездеятельности: на задворках домика висел гамак. Причем не провисшая до земли сетка, а широкий толстый матрас на цепях.

— Садитесь сюда, Бьярни, — предложила Тергата. — От земли из-за этих ледяных осколков холодом тянет.

И сама устроилась по левую мою сторону. По правую у меня был Даниль.

— Ну что, мой медведик, расскажете нам одну из тех мифических историй, которыми вы напичканы, или они уже кончились? — спросил Даниль.

— Они были такие красивые — прямо флорентийская мозаика. К тому же Бьярни так щедро их сеял направо и налево, — ответила Тергата вместо меня, — что неблагодарным было бы требовать от него чего-то еще. Может быть, теперь я вам кое-что поведаю, мужчины, тем более окрестный колорит способствует. К тому же в последнее время мальчику платили за россказни такими же россказнями.

И начала — снова обыденным тоном и вроде как о такой обыденности…

Огняник

Молодая женщина сгрузила свою котомку у покосившихся ворот и стала пытать ржавый висячий замок ключом, что висел на потертом шейном гайтане. Все ее движения, все вещи, которые окружали ее, были нарочито неловкие, старомодные, дряхлые, будто она хотела заклясть ими само время. Не элегантный рюкзачок, подаренный на позапрошлый день рождения, — но та самострочная поделка, что бросил наземь покойный муж, отправляясь в город налегке. Не брючный костюм успешной бизнес-леди, а шерстяная, вся в складках, юбка, жакет в талию и платок, скрученный в тугой жгут и повязанный поверх кос. То памятное, что осталось от матери, да и самой матерью сохранялось лишь по чистой ностальгии.

А уж ключ! Копию этого чудища отказывались делать еще десять лет назад: длиной в ладонь, с многоступенчатой, как космический корабль, бороздкой, он так и оставался в единственном экземпляре. Это притом что на замок никто не покушался даже в эпоху тотального воровства. Старый, из грубого чугуна — чем снять, проще поверх калитки сигануть.

Так она и поступила, благо ловкость осталась девичья.

Открыла изнутри засов, соединивший два куска гнилой ограды, прошла по замусоренной мхом и грибами-дождевиками тропке, что вилась под зарослями бурьяна и одичавшей малины, по пути потрогала одинокий, весь в парше, яблоневый ствол — и оказалась лицом к лицу с домом. Ах, наш общий семейный угол — дряхлое прибежище летних времен! Совсем прежний, если не вглядываться. Даже удивительно после стольких лет и после унылой шеренги брошенных элитных особняков, которую она видела по дороге со станции. Конечно, перила завалились, но крыльцо даже не подгнило — на цементные блоки ставили. Как хорошо было тут сидеть с книжкой или миской земляники на коленях! Или с ними обеими. Окна не побиты, и сквозь мутное стекло видны щиты, которыми окна были заложены изнутри. Дикий виноград, когда-то еле живой, разросся узловатыми плетьми — последние годы всё растительное так и прёт, как из квашни с хорошо расстоявшимся тестом. Тропинка ведь по голому месту шла. И эти люпины шеренгой перед фасадом, все сплошь фиолетовые, как назло. Вырождаются без ухода, как ей говорили.

Вдова решительно поднялась на ступеньки, вынула маленький блестящий ключ с фигурной бородкой и отперла дверь на веранду. Прошло точно по маслу, подумала она. А ведь двойные створки что ни год опускались, приходилось без конца подпиливать снизу.

Внутри хлам и дрязг, ватную обивку зимней двери, что ведет в теплое помещение, пообъели мыши, этажерка — винтажная, с резными столбиками, — одной ножкой провалилась в гнилой пол. Снова достаётся ключ, английский замок опять поддаётся без малейшего сопротивления, и женщина оказывается в комнатушке, которую можно назвать столовой. Хотя семейное название было — кухня. Здесь, на столе, вписанном в стены, как квадратура круга, резали овощи и провертывали мясо, ломали надвое краюху черного хлеба и макали горбушку в мёд. Под умывальником мыли посуду, складывая на тумбочку, — внутри последней коварно затаилось вонючее помойное ведро — или на трухлявый венский стул.

Из кухни два открытых дверных проёма ведут — один к зеву, другой прямо к плите большой голландки. Чтобы печь исправно готовила еду, ее саму приходилось кормить досыта. Вот и сейчас женщина видит, что на обитом железными полосами куске пола перед печной дверцей стоит чугунная корзина с дровами, а рядом — кочерга с тяжелой бронзовой рукоятью и такой же совок.

Женщина только сейчас ощущает, как продрогла: лето холодное — год от года всё холодней — и насквозь сырое. Однако прежде чем растопить голландку, надо залезть на стул и открыть вьюшку в трубе — прямо над плитой с двумя конфорками. Крышка вся в чернющей саже и пачкает непривычные пальцы. Когда женщина слезает вниз и открывает малую дверцу поддувала, оказывается, что там полно золы — хрупкие серебристо-серые хлопья, которые приходится выгребать в ведро.

Наконец, дрова загружены, подожжён для затравки клочок старой газеты, робкое пламя лижет сначала слова — «тягой к аскетизму… возврат к идеалам сельской и загородной… апатия» — потом нащепанные ножом лучинки и, наконец, почуяв исправную тягу, весёлым флажком перекидывается на сухие, хорошо выдержанные дрова.

— Так только насчет коньяка говорят — «выдержанный», — вслух думает она. — Или о человеке.

И садится на корточки перед открытым огнем.

Щедрое березовое тепло понемногу заставляет ее раздеться из всего вдовьего и вороньего — сменные одёжки она успела найти в огромном, на полкомнаты, дубовом шкафу. Голубое ситцевое платьишко, что выгорело до неразличимости рисунка на нем, синюю кофту с роскошными янтарного цвета пуговицами, мягкие туфли, чуть тронутые плесенью, но сухие.

Пока она справлялась с ними — потолстела, детушка, раздалась в боках от своей конторской, то бишь офисной жизни, приговаривает некто в ней едким старушечьим голоском — огонь в печи развеселился, начал прыгать и стрелять в пол угольками. Только успевай бить по ним кочергой…

В этот момент во внешнюю дверь что-то тихонько поскреблось и стукнуло — будто когтем.

Женщина вышла, накинув поверх кофты платок.

На пороге стоял мужчина.

— Здравствуйте. Я, собственно, сосед ваш.

— Очень приятно, — машинально пробормотала она. Какие тут соседи — дома насквозь пустые, а на другой стороне улицы лес. Ну, лесопарк бывший, разницы-то сейчас…

Молодое смугловатое лицо, долгие волосы будто пылью присыпаны и собраны сзади в пучок. Черноглаз и чернобров, в плечах, правда, узковат и роста небольшого — таких она почему-то не боится, будь они хоть какие айкидошники и каратисты.

Да, она не боится. Не боится. Ибо не отнимешь того, чего нет, будь то положение в несуществующем обществе, работа, семья, дети… сама жизнь.

— Я, собственно, вот зачем. У вас тут медного лома не найдется?

— Вот кочерга только. Тяжелая. Не подойдет? — инструмент в одну секунду поворачивается к антагонисту боевой частью. Он смеется:

— Я о вторсырье думал. Бронза тоже неплоха.

— Не думала, что пункты приёма цветных металлов еще водятся на этой грешной земле, — отбривает она.

— Я для себя. На переплавку. Электрум тоже можно. И латунь. И мельхиор. Золота не отдадите, если и имеется, верно? А вот олова и чистого серебра мне даром не надо. Все в угар уходят.

— Ремесленник? Мастер?

— Можно и так сказать.

Внутренней старухе приходит в голову, что золотое колечко и серьги в ушах можно бы и обменять на кой-какой съестной припас или кухонную утварь, но затевать торг как-то неуместно.

— Я же не даром, — отвечает пришлец на невысказанные мысли. — Даром — это на полигонах и развалинах.

— Посмотрю, — отвечает женщина. — Вряд ли что отыщу, правда. Здесь оставляли то, на что никакой вор не польстится. Книги, тряпье, всякая рваная рухлядь…

— Разные бывают воры, — философски отвечает мужчина. — Так я загляну завтра, можно?

— Отчего же нет, — отвечает она, прикидывая, осмелится ли дождаться — или, наоборот, пуститься в дальнейшие странствия из места, как ни на то уже угретого. Странствия, кстати, совершенно бесплодные.

— Погодите, — решается она. — Я поищу сейчас, а то мало ли что завтра случится. Вы что на обмен даёте?

— Да что угодно, — глухо говорят ей в спину. — Вплоть до себя самого.

Пока женщина лихорадочно обыскивает схроны и детские прятки, шарится по углам в поисках старой проводки, сантехнических запчастей и оковок от мебели, съеденной жучком еще до ее рождения… Пока руки перебирают всякий пустой хлам, рассудок удивляется; отчего это на язык приходят такие архаичные обороты?

— Вот, — она предъявляет спутанную трансформаторную обмотку, пестик без ступки и пригоршню латунных шайб. — Но это и всё, наверно.

Одна рука протягивается, другую отводят. Немой ритуал торга.

— Что вы можете предложить на обмен?

— Стограммовую пачку кофе. Настоящего.

Это слишком дорогая, подозрительно дорогая плата и лишь помеха на долгом пути, но…

— Покажите образец.

— Турка у вас найдется? Или хотя бы кофейник. Сахар с собой в котомку брали?

Через минуту стальная кастрюлька с носиком уже на плите, надбитые чашки и штук семь черствых пряников — на салфетке, брошенной с краю стола, люди — за столом.

— Неудобно распивать напитки с незнакомцем.

— И с незнакомицей.

— Зоя Владимировна. Просто Зоя.

— Владислав. Просто Волек.

— Иностранец?

— Славянин, однако.

— А кофе хороший.

— Редкий даже по докризисным меркам.

— У нас был кризис? Вот не заметила.

— Вялотекущий. Растянулся лет на двести, по моему подсчёту.

В большом, «чистом» зальце расположена тыльная часть голландки, ровно побеленная панель с одной вьюшкой на верху и даже без трещин в обмазке. Когда Зоя протопила печь, а Волек затворил поддувало, оба догадались, что это самая тёплая комната в доме. И самая светлая — если щиты в окон отвалить.

…широко распахнут старый диван под названием «тахта», низкий, с подушками и валиками, и застелен пледами и шалями. Не беда, если всему этому больше лет, чем самой Зое, что распахнула, расстелила саму себя посреди тахты, закрылась маленькими ладошками. Не хватает их на всё и вся, да что поделать!

Руки Волека бережно отводят их, губы снимают пылинки с кожи, зубы чуть покусывают соски.

— Какие холодные. Какие острые. Ты вампир, что ли?

— Ой, нет. Я из противоположной сказки.

В самом деле — его тело как жаром налилось, в глазах пляшет сизый туман, а волос… рыжий совсем сделался, когда пыль отряхнулась.

— Ты что в чашки, кроме кофе, плеснул — коньяка, что ли?

— Отвар любистка. Да ты, небось, и не знаешь, что это такое.

— И знать не хочу. Ой, Волек-волк, я совсем дурная.

— Это от счастья. Мой дружок Георгий верно говорит, что самое лучшее блюдо — это молодая вдова, что несколько лет томилась в собственном соку.

— Наглец непотребный. Непочётник.

— Да? Так ударь меня в отместку. Хотя бы этой косой распущенной.

Она некрасива, хотя сейчас об этом не помнит и не знает. Одни волосы хороши — что длиной, что цветом. Гладкие, каштановые, скрученные в жгут — скользят по его спине, как змея, и снова падают ей на живот вместе с его поцелуями.

Вместе с его руками, что позволяют себе невиданные дерзости. Обхватывают грудь, скользят по пышным ягодицам, отчего безымянная женщина выгибается навстречу ему, как боевой лук. Проникают во все тайные, запретные отверстия.

Вместе с его языком, что раскрывает лепестки губ, нежно касается ушных мочек, играет с сережками, скользит в глубь раковины, вливает в нее дотоле неслыханные слова:

— В тебе много светлой воды, прекрасная моя: ты течешь как ручей.

— А ты — темный огонь. Ты раскалённая твердь. Кто говорит с тобой за меня?

— Твоё желание. Твоя жажда.

Он как мощное копьё в ее ладонях, но противится. Перехватывает руки, прижимает к ложу:

— Сам. Твоё дело — подчиняться.

И вот она уже поднята, как мост, пронзена, точно клинком, нанизана, словно скатный жемчуг на нить. Не сорваться. Не уйти.

Это он уходит.

Откатывается волной жара.

На дальнюю сторону постели.

— Я не умру?

— Что за мысли приходят тебе в голову! Нет. Во всяком случае, пока не родишь моего ребенка.

— Что за мысли приходят в голову тебе. Я же… прости… стерильна.

— Вот оно что… Как вы — почти все.

Владислав не спеша одевается — душно обоим. Оранжевый вечер глядится в окно, завтра будет непогода. Но сегодня солнце смотрит сквозь поредевшие облака.

— Зоя. Жизнь. Ты пока в паломничество не пускайся. Я вернусь. Беспременно.

На следующий день Зоя послушно ждёт. Бродит по саду, обламывает сухие ветки с плодовых и бесплодных деревьев, смотрит в печной огонь, пытаясь расшифровать его арабески. Есть неохота, хотя в мешке найдутся припасы на первое время. А вот кофе легко идёт: славно, что хотя бы эта отрава имеется.

Волек пришел нежданно-негаданно, хоть и глаза проглядела.

— Вот, подарок тебе. Рядом с ключом и крестом повесь.

Овальный слиточек из перевитых прядок разного цвета: желтых, красных, рыжих. Будто расплавились, но не перемешались. И ушко на нем.

— Амулет. Сегодня слепил.

Это вульгарное словцо режет слух — но в нём имеется какой-то иной смысл, пугающе буквальный.

Но Зоя не успевает додумать эту мысль — минуту спустя любовное безумие накрывает обоих снова.

И сливает день с ночью.

Утром снова уходит: жди. Разжигай своё пламя втуне.

Зоя смотрится в зеркало, упрятанное в недра славянского шкафа: наверное, когда-то узкое пространство между отделений служило сервантом. Она сильно похудела в эти считанные дни — но и похорошела. Тускло-зеленые глаза обведены черным и блестят, губы напухли, прямые волосы чуть завились на концах.

Когда она выбирается за ограду — та, впрочем, капитулировала наподобие самой Зои и теперь лежит на вялой траве — за поворотом ждёт прекрасная неожиданность. К бывшему продуктовому магазинчику подъехала крестьянская лошадка с возком, на котором, белым по зеленому, неумело выписано слово «Хлеб». И что самое замечательное — так и есть взаправду. Некий сельский житель решил подкормить остатки дачного населения самодельным продуктом. Хилая очередь из трех-четырех человек стоит терпеливо, Добавочное удовольствие — вдыхать упоительный дух свежей выпечки, торговаться напоказ, выбирать из нехитрого изобилия: взять калач, халу или франзольку? А, может быть, сладкую булку, сдобренную хрустящим, с косточкой, изюмом?

Зоя оставляет здесь свои сережки — кольцо стоило бы поберечь до следующего раза — и с гордостью несет в руках добычу: слоёное, обсыпанное сахаром сердце величиной в обе ее ладони.

Сердца хватает на два дня. Волек только для виду отщипнул кусочек, да и ей не больно охота.

На следующее утро возок снова приезжает, но очередь как-то странно косится на Зою — вернее, на дарёное Владиславом яйцо.

Той последней ночью, после любви, ей снится сон.

Будто лежит она посреди зеленой лужайки, и высокая трава, смеясь, гладит и щекочет обнаженное тело. Колышется…

И тут Зоя понимает, что это огромный змей, и она лежит в его извивах, точно в колыбели. Голова змея увенчана короной, чешуйчатый хвост охлестывает бедра женщины, длинный тонкий язык разнимает стиснутые колени, проникает в лоно, как струйка огня. Дрожит, трепещет — и встречает встречную волну содроганий.

От ужаса или счастья она кричит?

Наполовину проснувшись, женщина видит, что змей никуда не ушёл. Только он алый, золотой, черный… Смрадный.

— Просыпайся, дурёха. Угоришь ведь. Испечёшься заживо, — голос Владислава доносится непонятно откуда. — Слишком я увлёкся.

— Печь, — еле доходит до Зои, когда ее уже уносит — неужто через рухнувшую крышу? — Сажа в трубе загорелась.

— Или поселковые доброхоты ведьминское гнездо подожгли. Тоже вариант.

Наверное, она всё-таки погибла, потому что летит внутри жаркого алого смерча, а внизу — блики и мерцание, которые ширятся… ширятся кругами.

— Дыши против лёта, а то горло воздухом забьёт, хуже того задохнёшься, — говорят ей.

Она видит огромную плоскую голову, увенчанную рогатой короной, чешуи, в которых, как в раскалённых угольях, переливается рыжевато-синее пламя, и, наконец, понимает.

— Ты дракон. Огненный Змей. Который летает к молодым вдовам, чтобы ввести в соблазн и убить.

Владислав — а это он, он! Оборотень клятый! — смеется:

— Умница, даром что современное воспитание с образованием имеешь. С пол-оборота угадала.

— Куда ты меня уносишь?

— Куда захочу. Подальше от вселенского пожара. Погляди вниз, любимая моя. Видишь? Смотри еще.

А там нет ничего: только чернота и яркие искры, что хищно перемигиваются, перелетают из одной тьмы в другую. Оттуда, где они есть — туда, где их еще не было.

— Ты всё попалил. Всё, что мне осталось на земле.

— Как это «всё» было ничтожно! Горсть праха и гнили.

Зоя изо всех сил бьёт кулаком по колючему панцирю.

— Я там родилась, скотина.

— И хотела там же умереть, наверное? У тебя это прямо на языке вертелось все дни. Погоди, вот разомкну кольцо, упадешь вниз — будет тебе смерть.

Пока они спорят, пепелище кончается и вдруг перестаёт быть.

Внизу — одетая утренним светом густо-зеленая кипень, бреющий полет Змея колышет ее, опрокидывает наизнанку кроны. Лес. Бор. Пуща. Тайга. Парма. Зоя вспоминает все имена сразу.

Корабельные сосны, прямые и мощные стволы. Редкие кедры и ели. Курчавая шевелюра светлых берез, кленов и лип.

— Что это?

— Мой дом, — говорит летучий зверь и начинает кругами заходить на посадку. Ложится брюхом на плиты и размыкает объятие.

И ничего такого особенного. На противоположном краю поляны стоял обыкновенный «новодеревенский» коттедж, какие строили тысячами, а потом бросали тысячами, рассчитанный на столетия, но пришедший в негодность сразу же, как отключили свет, воду и канализацию.

Хотя этот ловко срубленный из лиственницы (такое Зоя выучилась понимать на одной из прежних работ), плотно сложенный «в чашку» бревенчатый дом выглядел живым.

Внутри него тоже была жизнь.

Люди в странных тускло-желтых туниках, с неподвижно красивыми лицами вышли из него и выстроились шеренгой, кланяясь прибывшим.

Змей тем временем совершил нечто уж вообще неописуемое: поднялся с земли спиной к людям и закрутил себя в заднее сальто — наружу блескучим золотым брюхом. И снова перекинулся в человека.

— На меня смотришь? Нет, ты туда смотри. Они ждут, когда ты на их «здравствуйте» ответишь. Не очень-то старайся. Это бронзовые роботы.

— Не поняла.

— Андроиды. Как у моего дальнего родича Гефеста. Только у него было — две девушки для услуг и еще Талос для защиты окрестностей, а у меня целых девять. Четыре юницы и пять мужей. Те еще были хлопоты. Их ведь нельзя делать из самородной руды — только из того, что было приближено к настоящему человеку.

— Вот зачем ты вторсырье собирал.

Прозаичность беседы почти успокаивает Зою, лишь некая тошнотная муть скопилась где-то под ложечкой и давит.

— Ага, вот за этим, — Владислав протягивает вперед руку и слегка сжимает в кулак. Будто мнёт и лепит.

Он и в самом деле вылепил этих тварей. Размягчил металлы своими раскаленными лапами, соединил в какой ему вздумалось форме и вдунул в них парадоксальную жизнь, понимает Зоя. Как и… в амулет.

Рука тянется к замусоленному шнурку, пытается сорвать.

— Не смей. Это не твоё. Лес вокруг твой, особняк твой, рабы твои, но оберег — для моего сына.

— Какого? Господи…

— Того, кого ты мне родишь. Здесь, в этом доме, под строгим присмотром. Нет, ты думаешь, я тебя из беды выручал? Я своё нынешнее семя спасал в тебе. Это ему одному защита и различение. Хочешь, чтобы я дитя потом нашёл и принял — наденешь амулет ему на шейку. Поняла? А теперь прощай — и помни хорошенько. Приду — спрошу.

Снова круговорот, колючий вихрь искр и пыли. Гром и мимолетная зарница с той стороны полуночных облаков.

Андроиды, не дожидаясь ответа от своей новой владелицы, окружают ее, никак не могущую оторваться глазами от неба, берут под руки и почтительно уводят в палаты — отдыхать.

«Ведь он сам и поджёг, — говорит себе Зоя перед тем, как окончательно погрузиться в видения. В эти минуты мысли особенно похожи на кристалл, ибо не замутнены телесными ощущениями. — Распалился страстью, как говорили в старину. Может быть, он и куркуля в посёлок заманил — посулил выгоду ему, получил сам. Не золото… это мог бы и без такой выдумки со всех жителей получить. Выхватил, что хотел, и сделал, что задумал».

«Он» — других названий для зверя у нее нет и не будет.

«Но ребенок. У меня будет ребенок! Не человек, а…»

Этого Зоя уже не успевает домыслить: постель непривычно мягка и ластится к чисто вымытому телу, к сытой утробе, и так же ласково и вкрадчиво льнёт сон к обожженным глазам, к отравленному разуму.

А утро — совсем обычное утро, как до Пандемии Равнодушия. Когда чудовищно гипертрофированный вирус черной меланхолии погрузил всё человечество в состояние вялого дистресса и самоубийственной тоски по тому, чего никогда не было и быть не могло.

Большая чашка кофе вместе со сливочником, рогаликами и крупно порезанным грейпфрутом резво подкатывает к постели на каком-то забавном треножнике с шаровидными опорами понизу.

Девушки, певуче приговаривая, выкладывают на одеяло халат и башмачки и уходят. Где тут комната для омовений (грубое «санузел» никак не стыкуется с бассейном три на два и жутко навороченным биде), Зоя уже поняла с одного раза. Вообще-то у Зоиного шефа было покруче. И вышколенная прислуга, само собой. И столовая не на два лица, а на десяток очень важных персон. А если библиотеки — со свитками и томами поперек себя шире — у шефа и в заводе не было, так ведь зато в усадьбе ни компьютера, ни спутникового ти-ви. Уже проверено.

Одни треножники эти — марсианские боевые сервировочные столики…

Марс. Иная планета.

И тут ее точно драконьим хвостом по башке ударяет: по всей земле уж года три как нет ничего, кроме анклавов, их еще оазисами называют. Только здесь уж никак не оазис.

Здесь иное время. Мифическое. Мир Первокузнецов. С треножниками Вулкана, девами и отроками, в которых ни одной шестеренки, ни одного колесика не скрипит, потому что их нет; с естественной подземной каверной для слива нечистот и очень странной кухней — рядом с мезонином, где она расположена, раз в полчаса взмывает страусовое перо гейзера.

С оградой, больше похожей на Великую Китайскую Стену, причем по сути невидимой. Нет, Зоя видела, пролетая, но не поняла сразу, что это за ведьмино кольцо в траве, которая оказалась дубовой рощей посреди тысячелетних секвой. И с лесом за ней, полным непуганого зверья. Лесом, который застилает весь континент.

Здесь иное время. Медленное, тягучее, как свежий мёд.

Зое тут не скучно, но и веселья нет никакого. Знай слоняйся по огромным светлым залам, что бесконечно перетекают одна в другую, неторопливо разгуливай по ухоженному парку, что весьма успешно притворяется диким, длинными тёплыми вечерами разгибай на пюпитре надвое старинные кодексы с цветными рисунками на полях: из-за ее особенного положения их подвозят за ней те же треножники или несут следом бронзовые леди, что следуют и следят за нею неусыпно.

Ибо дом кажется ей целым замком, парк внутри ограды — лесом, лес вовне — целой вселенной, а время — бесконечностью.

Завороженность оборвалась, когда подступили роды. С тоскливой мукой и такой невообразимой болью под самый конец, что одно это наверняка должно было бы уничтожить саму Зою. В те долгие часы, сутки или минуты роженице казалось, что внутри нее пребывает и хочет излиться наружу гибкий слиток пламени, сгусток раскалённого живого золота.

…Уже почти в беспамятстве она видит, что металлические повитухи — и то берут ребенка щипцами, прежде чем опустить в кадку с холодной чистой водой. Шипучий, едкий пар исходит от поверхности, но когда девы поднимают дитя из воды и кладут рядом с матерью, оно кажется ей самым прекрасным существом в мире: белый, прямо-таки светящийся лоб, светлые бровки и кудри, тонкая серебристая шёрстка по всему тельцу. Счастлив будет, говорит в ней внезапно ожившая древняя старуха. Удачлив будет. Младень Вук Огнезмий. Всеслав Беловолк.

— Всеслав. Слава тебе, сын, — вчуже повторяют материнские губы. — И приходу твоему слава.

И умолкают надолго. Почти навсегда…

Зоя прекрасно поняла в те часы, что одно лишь Змеево яичко, неведомо с какими заговорами сотворенный амулет, спасло ей жизнь, и решила в дальнейшем ни за что с ним не расставаться.

А сын пусть будет вторым ее талисманом.

Дни срываются в галоп и мчат карьером: маленький Всеслав растёт со дня на день и вовсю проявляет характер. В первые дни едва не оторвал ей сосок — материнского молока показалось ему маловато. А уж когда — с воплями и воем — прорезались первые молочные зубки, кормить его стало совсем невмоготу. Сцеживай — не сцеживай, а иссякла благодать. Девы и треножники стали делать и таскать ему прикорм — кашки всякие из диких семян, протертые клубни, сок из диких ягод. Шерсть с него сошла в первый же месяц или неделю, и открылась нежная смугловатая кожица.

— В батюшку пошел, в самого Змиулана, — с почтением сказал мужчина-охранник. — И ясны очи — как зелен камень Алатырь.

Янтарные с зеленцой, как у кота или рыси, уточнила про себя Зоя. Священный звереныш. Змей, ты сделал мне то, чего я сама хотела, — путь в иные страны, дитя от моей зачерствелой плоти. Но сделал так, что мне только и остаётся тебя проклинать.

Впрочем, даже эти проклятия выдержаны в несколько архаическом стиле, что не был ей раньше свойствен.

А мальчик как-то сразу сделался подростком. Отроком. Ни улыбки для матери и прислужников, ни злости на выговор. Немногословен и хмур — ни ответа, ни привета, как говорится.

Сколько времени прошло?

— Семь лет и семь зим, — с лёгким поклоном говорит одна из бронзовых дев.

Действительно, зимы в этих блаженных краях весьма чувствительны, хоть и коротки: задувает северный ветер, наметает снег до самых древесных вершин, укрывает землю от своей злобы.

По этому снегу на восьмой свой год Всеслав убежал. Перелез через каменную стену и сгинул.

Зоя чуть с последнего ума не сошла. Едва кулаки не разбила о натуральные панцири слуг: ищите скорее! Мало ли какая опасная живность в лесу прячется.

А те:

— По такому снегу не отыскать. И какой след тропить — не знаем.

Зоя — в крик:

— Как то есть не знаете!

— Не будет горя волку среди волков, туру среди турьего стада, соколу в поднебесье, — ответили ей. Взяли под руки и увели в дом — отпаивать духмяным ведовским чаем.

А через три дня и сам мальчик явился. Глаза дикие, волосы колтуном встали, пахнет какой-то дремучей берлогой — но счастлив донельзя.

Когда потом еще отлучался — на день, на неделю, на месяцы — уж не боялась. Забиралась в библиотеку, прижималась к теплой изразцовой печи — книги смотреть. Или шла на поварню — от гейзера серный запах, противный, но, говорят, слабым легким полезен. Заказывала себе разные лакомства. За стену ни ногой, но когда расцветало всё кругом, даже спала внутри нее под звёздами. С амулетом на шее никакие гады ползучие и перелетные не страшны. А если и явятся, то пусть их. Моя любовь их приманит, моя ненависть — убьёт.

Лишь только один-единственный раз испугалась она ночлега под открытым небом.

Когда с окутанного тучами неба, шелестя, хлопнулось рядом нечто огромное, нежно тёплое и всё в мятущихся искрах.

А мгновение позже отрок Всеслав, сидя над ее вмиг уставшим телом, рассеянно гладил мать по руке, смотрел в темноту фосфорными своими, иззелена-золотыми глазами и вполголоса пел:

«Я буду змеем перед войсками, Волком во всяком лесу, Оленем с серебряной короной, За коим гонится волк. Я буду карпом в глуби озерной, Косаткой в волнах морских, Я стану ястребом в чистом небе, Чайкой пряну на воду. В земле, порождённой заново, Вечно пребуду в славе, И будет герою подарено Имя владыки жизни».

Эти стихи Зоя отыскала в книге древних сказаний, изукрашенной по полям сложными узорами из сплетенных лоз и змеиных тел. Но что ее сын знает еще какой-либо язык, кроме того, на котором она с ним разговаривала, а тем более — умеет на нём читать, ей не приходило в голову.

Юноша Всеслав рос по-звериному гибок, не по-человечески красив. Пропадал то в лесной чаще, то на мужском подворье, то на женском. Зоя с удивлением обнаружила, что у «железяк» есть не только разум, но и чувства, первое из которых — уединиться на своем поле. Потом уж пообщаться — строго со своими. А она, смертная женщина с мягкой плотью, — существует лишь для того, чтобы принимать служение.

Но Всеслав необходим латникам для чего-то иного.

Да-да, она стала воспринимать любого из своих слуг как оживший доспех, внутри которых, в темной пустоте, спрятано нечто ей неведомое и опасное. Не так ее мальчик: они любят его, учат бою и наслаждению, колдовству и ведовству всяких родов и видов, и это для них и для него точно воздух.

К чему готовят, для чего учат? Она долго не раздумывала. Сердцем знала и не противилась.

Наконец, пришёл день.

С утра ясное весеннее небо заложило хмурыми облаками, за которыми погромыхивал гром. Зарницы полыхали в полнеба, от одного края до другого. Сизые молнии рвали стороннее облако в клочья, но тут же сшивали вместе с другими такими же — стегали, простёгивали небесную ткань, чтобы крепче была.

Но разорвалась она в одночасье по всей своей ширине.

И прянул внутрь стен Огненный Змей во всей многоцветной его красе.

Стал на хвост посередь саженой, ухоженной рощи и дохнул пламенем:

— Где отчее гнездо моё? Верните. Где сын от крови моей? Отдайте.

Вышел молодой Всеслав навстречу ему, а за ним — его рыцари. И мать его стала на крыльце — за триединое, трех цветов яйцо рукой держится.

— Не возвращается ни один в места, откуда изошёл, — говорит Всеслав. — Забрал ты мою мать из-под ее родного крова, чтобы ей вовек под него не вернуться. Здесь теперь её гнездо, и нет тебе в нем ни тепла, ни пристанища.

— Хочешь драться, сынок? — грохочет огнём Великий Дракон.

— Не тебе я сын, — отвечает юноша. — Не наложила на меня Зоя-жизнь, матушка моя, твоего священного знака. Кого уж пожалела, себя или меня, — то мне неведомо. И войну не я, ты начал, сюда явившись. Хочешь — продолжим.

Тогда взлетел Огняник обратно в небо и оборотился ширококрылым орлом с пламенем в клюве. Только Всеслав опередил его: стал малым Соколом — Золотое Перо, ушёл в самую высь и прибил отца к земле, так что понапрасну ушло пламя в ее глубины.

Пал Огняник наземь и стал великанским Кабаном-Одинцом — хладное голубое пламя ручьём бежит по хребту, одевает щетины, клубом пышет из открытой клыкастой пасти. Морда к земле пригнута — берегись!

Но поднялся ему навстречу могучий Белый Волк. Нет у него никакого огня, только против одного кабаньего клыка — дюжина, против одной щетины — сто шерстин, голова на плечах гордо поставлена — не согнется, хвост бока точно бревном обметает — собьёт врага навзничь.

Прыгнули они друг на друга — и повис Волк на спине Кабана, вцепившись тому в загривок. Не повернуть тому головы, не добыть сыновьей крови! Но и Волку отцовой шкуры не прокусить.

Разошлись они снова.

Опять стал Змей самим собой. Только теперь два головных острия вперед выставил — сыплются с них желтые искры, жалят пчёлами.

А Волк оборотился Белым Туром — Золотые Рога. Сорвались с их концов две ярых зеленых молнии — и ударили Змею прямо в грудь.

Тут кончились и время, и безвременье. Всё кончилось…

Владислав упал, но тотчас оперся на локоть и выкашлял в ладонь остатки огня или крови. Плотный комок цвета пурпура. Сжал в кулаке.

— Вот. Забирай, победитель.

А потом лежал на обгорелой земле и уходил в нее прямо на глазах жены — черные глаза, серые волосы, белая кожа. И цвета его мира уходили, струились прямо в глубь дорогого камня: кровь, огонь, золото, трава и деревья, вода, небо дня и небо звездной ночи.

Остались только три цвета мрака.

Сажа, пепел и зола — вот что осталось мне от Мира Радуги, думает Зоя. Три оттенка старинного дагерротипа.

— Зачем ты его убил, сын? — спрашивает она.

— Ты сама того хотела, не спорь, — говорит Всеслав. — Мести.

— Все матери того хотят, но долг сыновей — им не подчиниться.

И тут юноша смеётся — первый раз в жизни и по-настоящему.

— Мама, ты не поняла, да? Во всех легендах именно отец убивает сына вопреки своему желанию и самой логике. Хильдебранд — Хадубранда, Кухулин — Кондлу, Илья-Муромец — Сокольника, Рустам — Зохраба. Но ты понимаешь — это не просто смерть. Это восстановление прежнего кольца времен. А моя победа, победа сына, победа младшего, впервые начинает новое время.

— Страшное время. И страшная земля.

Потому что вокруг пустыня. Ни дома, ни механических созданий, ни леса, ни даже камней и вод. Один темный песок на много верст вокруг.

— Это же земля неживых, — снова смеётся Всеслав. — Он собрал в ней все то, что ушло сверху, а теперь возвратил это мне, своему единородному сыну. Разве ты не знаешь, что Волк Огнезмий может переходить с Земли Живых на землю Мертвых и обратно? Как до этого делал его отец — и сама свёрнутая в комок Тёмная Радуга, что теперь у меня в руках.

Разумеется, талисман-яйцо потерял силу — прежде всего оттого, что стал глиняным. Зато внутри яичка что-то слегка шуршало и перекатывалось.

— Куричий бог, — произнёс Велька глубокомысленно, — деток охраняет. Тоже неплохо.

Ограда наполовину разрушилась, и перелезть через нее оказалось совсем просто: надо было только покрепче уцепиться за жилистые плети девичьего винограда.

И, конечно, в доме — никакого отхожего места: на то оно и отхожее, чтобы в тёплых стенах свою вонь не копить.

Но стены были точно тёплые: бревно с внутренней стороны обшито тонкими дощечками, а снаружи в пазы кончика ножа не протолкнешь.

Водовода внутри не было тоже — сырость еще разводить. Однако Велька уже сбегал живой ногой и разведал родник — нюх на воду у него был прямо-таки звериный. Принес ее в наскоро сшитом лыковой веревкой берестяном куле. Настоящие ведра, бочата, лохань и всякие чашки-плошки-ложки-поварешки обещал потом вытесать из поваленного ветром сухостоя, благо кой-какой инструмент в доме сохранился. Ну и дров заодно нарубить для печи. Одного взгляда на ее пышное русское великолепие было достаточно, чтобы понять ненасытность этой утробы. Зато годна и хлебы печь, и кашу варить, и белье кипятить в чане, и самим на скорую руку в широком зеве мыться, а потом спать в тепле на лежанке под самым потолком. Только что горшков боги в ней не обжигают.

— Без еды на первых порах мы не останемся, — сказала Зоя Владимировна. — Коренья всякие прямо из земли торчат, клубней накопаем, травок нарвём… И без одёжек и покрышек не будем. Не соткать, так хоть связать из конопляных да крапивных волокон получится. Веретено выточить не так сложно, труднее научиться его в пляску запустить. Любопытно всё-таки, где наши металлические слуги. В големов оборотились? В колоссов на глиняных ногах?

— Я так понимаю, просто в оружие, — ответил сын. — Стоят, как живые клинки, на страже по периметру и никого не пускают в рай. И из рая пока тоже. Десятого ждут, что ли?

— Ты что, думаешь, охрана сработает? Как я понимаю, в нашем новом мире нет никакой магии, а без нее девять железок — всего-навсего девять простых железок.

— Мам, здешняя магия — это не тарабарщина всякая. Это способ договориться с окружающей природой. Быть как она и жить ее нуждами. Шагать со ступеньки на ступеньку и поднимать ее до своего разума. Ничего не бояться.

— Нас только двое.

— Почему ты так решила? Есть птицы в небесах, звери на лесных тропах, рыбы в реках, киты в море…

— Ни одна тварь тебе не невеста, хоть ты и сущий вовкудлак.

В это мгновение в дверь тихонько стукнули — будто ногтем поскребли.

Сын Зои сделал ей знак — помалкивай. И рывком потянул дверь на себя.

На пороге стояла девочка. Рыжие волосы, смуглая кожа, весёлые зеленые глаза.

— Извиняйте пожалуйста, я соседка ваша буду. У вас не найдется какой-никакой худой утвари? Чугунков дырявых, сковородок ржавых, тазиков для варенья, вафельниц без зубьев, на худой конец просто от них отломков и огрызков? Мы и золото берем, и серебро, хотя проку-то от них! Чинить-паять кастрюли, как в песне поётся.

— Ты кто по чину, мелюзга? — спросил он строго.

— Кузнецова дочь. Владиславой зовусь. А батя мой Вольга — ох и знатный коваль! Чего хочешь сообразит и откуёт. Не видел разве — каждый день за той горкой дым прямо к небу подымается? Это мы кузнечную печь раздуваем, только оно шибко тяжело — старику-то с девкой.

— Лишнего у нас пока нет и не скоро появится. Только то, что самим позарез надобно. А вот не возьмете ли подмастерья в вашу кузню? — спросил Велька.

— Что же, парень ты видный, здоровый, — девица оценивающе повела по нему взглядом. — Плечи вона какие. Обучить тебя грубой работе можно вскорости, а там уж что Бог даст.

«Видно, в начале новых времен кузнец, как и раньше, — самая видная фигура, — смеясь в душе, подумала Зоя. — Владыка рудных земель. Вот тебе и всё волшебство и волхование».

Только главное волшебство было не в этом, а совсем в ином.

В том, что ее сын и рыжеволосая девчушка взялись за руки и пошли рядом, бойко разговаривая — просто ни о чём.

Ни о чём и обо всём сразу.

— Я так понял, — сказал я, малость поразмыслив, — что это о времени, когда во всей наирутеннейшей жизни произошёл Большой Антивзрыв. Взрыв с обратным знаком, имею в виду.

— Метафора, однако. Сугубо развернутая метафора, — охотно пояснил Даниль. — Неужели коллега думает, что на старой Земле всё точка в точку так и случилось?

— Нет, конечно, — ответил я. — Только уж слишком много совпадений: девятка живых мечей, толстый намёк на мой александрит, на священный союз Огня и Воды, и на радуги, ало-золотую мужскую и сине-зеленую женскую… Даже на амулет нашего великого прадеда Хельмута, что достался ему от игны Марджан, а потом перешёл к моему папочке.

Насчет артефакта я проговорился и пытался теперь замаскировать обмолвку развесистой лапшой.

— От того глиняного желудя и ты на свет явился, мой милый. Где это видано, чтобы железо детей на свет производило? — сказал Даниль.

Я не нашелся, что ответить. Тем более что ощущал свою природу как «человеческую, слишком человеческую», по словам Ницше.

Тем временем мы вернулись к хижине и слегка отвернули опущенную дверную циновку.

Ну да, оба супруга внаглую заговаривали мне зубы. Ибо мои дети, вернее, юноша и девушка, сплелись на тростниковом полу в позе, не оставляющей сомнений, и лишь обильные волосы цвета меди закрывали их греховную наготу.

— Всего лишь два текста слились и стали одним, — пожал плечами Даниль. — Чистой воды постмодерн.

— Но они же одной крови! Брат и сестра!

— В Вертдоме — да. В Великом Рутене — возможно. Но не здесь.

— Мальчик, — добавила Тергата более мягким и серьёзным тоном, чем ее муж. — Как ты думаешь, почему в самом начале времен обычно лежит сакральный союз брата и сестры? И ведь даже Ева — плоть от плоти Адама, не говоря уж о том, что Адам и Лилит — это равноценные куски глины.

Я молчал, переваривая их рассуждения. Фараоны древнего Египта. Король Артур и Моргана-Моргауза. Самая близкая аналогия, тьфу! Фараоны древнего Египта. «Святой избранник» Томаса Манна, сын брата и сестры и супруг своей матери, который после своих невольных авантюр стал Римским Папой. После того, как провёл долгие годы отшельником на крошечном островке.

Островок, что источает из себя молоко и мёд. Шипы ледяного терновника — знак раскаяния в том, что сотворено.

И две глиняные разнополые куклы.

Которые, по словам бунинского Эблиса, надо подвергнуть обжигу.

— «Я создан из огня, Адам — из жалкой глины», — кивнул, смеясь, Даниль, угадав нить моих рассуждений.

— Нет, — ответил я.

— Тогда пусть это будет Камень-Радуга. Уверяю тебя, уж с ним-то не произойдет ничего плохого и неподобающего. Впрочем, как не было бы и с нашей милой парочкой.

— А что будет? — спросил я тупо.

— То же примерно, что с золотым яичком от курочки-пеструшки. Разобьется, расколется, может быть, расплавится и вывернет свой путь наружу вместе с драгоценным содержимым, — хмыкнул он.

Когда нет иного выхода и тебе это показывают как дважды два, становишься поневоле категоричным в выражениях.

— Я согласен, — ответил я. — Клятв не потребую.

— Потому только, что некому сторожить самих сторожей и подтверждать правдивость их слов, — пробурчал Даниль себе под нос. — Мудрый юноша.

— Как мы…Как это сделать?

Не отвечая, он свистнул — или мне показалось, что свистнул. Подлетела вереница из трех летучих кошек. Размах крыльев у них был, однако, саженный: похоже, лучшие представители породы.

Я стянул увесистую ладанку через голову и протянул вперед. И не заметил, как эту информационную бомбу подхватили то ли рты, то ли лапы.

— А теперь можно перевеситься через край острова, если не боишься, — хмыкнул Даниль. — Или пойдем снова в дом, там в подвале лючок такой имеется.

Меня аж перекорёжило от мысли, что нам придётся снова наблюдать… ну, ясное дело что.

Однако внутри ребят не оказалось. Когда мы трое — я, Даниль и Тергата — подняли крышку подвала, до сих пор упрятанную под одним из татами, первое, что мы увидели — это Моргэйна и Моргиану во вполне пристойных хламидах местной работы и в еще более непристойном положении, чем прежде, ибо они свесились в проём кверху задом и накрепко обнялись — я так думаю, чтоб уж если лететь в огнедышащее жерло, то в хорошей компании.

Мы подошли и тихо стали за ними во втором ряду. Даниль с Тергатой факт обладали неким таинственным сверхвидением, а мне вроде как не было интереса, тем более что из-под низу прямо-таки пыхало жаром.

И горизонт открывался куда шире.

Поэтому как только летучие твари окружили кратер широким кольцом, в центре которого сам по себе парил мой самоцвет, высвобожденный из тенет, я отпрянул.

Ибо едва это гигантское фасетчатое око достигло некоей центральной точки, как из него вниз, вверх и во все стороны плеснуло сияние. Оно было совершенно непохоже на вязкий, точно каша, огонь внизу. Прохладное с виду и настолько прозрачное, что через огромный пузырь, который на секунду выпятился из люка, точно линза, просвечивала каждая травинка и каждое зерно каменистой осыпи.

Пузырь мигом втянулся обратно, потом поднялся — но это уже было нечто похожее на водяную змею. Выходило как-то так, что я видел все ее цвета сразу: синевато-зеленые бока, все в колючих хрустальных искрах, фиолетовое брюхо, золотисто-оранжевую спину и широкую коралловую полосу вверху, похожую на гребень.

Радуга. Радужный мост между мирами. Через него Нижний мир получит сокровенное знание о себе самом…

— Змея вобрала в себя лёд, — сказала Тергата.

— Что же, коли дорога построена, время по ней пройти, — ответил ей Даниль. — Или ты хочешь так и остаться навсегда на островке?

— Да зачем все мосты за собой жечь, — возразила она. Будет возможность — вернёмся посмотрим, как тут наши королевские дети управляются.

— Они тут вместо вас поселятся? — спросил я огорченно.

— Ведь всегда так было. Каждая пара близнецов получала свой удел, — ответила Тергата. — Но этот наш мирок особый, так что придется тебе еще посылать лодку, крылатый летун или еще что за настоящими Моргэйном и Моргианой.

— Вертдомцы для виртуальности, — пошутил ее муж.

— И настоящие люди для истинной Атлантиды, — добавила она. — Воскресшей Атлантиды. Той, что под нашими ногами.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Не скажу, чтобы путь наш был долог и неинтересен.

Во-первых, время, наконец, соизволило тронуться с места, и в нашей позиции это ощущалось как внезапный рывок эскалатора после нудной остановки. То есть я вовсе не упал никуда, разве что в мощные объятия Тергаты, которая двигалась в арьергарде. Даниль в момент миникатастрофы стоял впереди и, я так думаю, не обращал никакого внимания на безобразия, что творились у него за спиной.

Во-вторых, пурпурная полоса немедленно стала поджаривать нам подошвы.

— Это чтобы Ледовые Великаны не могли спуститься вниз, к людям, — пояснила Тергата, нагнувшись и ощупывая мою обувь. — Мы с мужем вроде как в тюрьме сидим. Но и сами, по счастью, не склонны к таянию, и заключение весьма условное. Касается некоторых частей фрактала… ну, вымышленных миров второго типа.

В-третьих, другой конец Змеевой Дуги упирался в воду. Не думаю, что там водились какие-нибудь лепреконские или гномьи горшки с золотом, тем более что волны в этом месте расходились не на шутку. По всему Тихому Океану — тоже, само собой.

Постойте-ка. Откуда я взял, что это Тихий Океан, когда путь свой начал из натуральной Атлантики?

Я спросил, конечно.

— Наша супружеская резиденция находится как раз над вулканом Эребус, — любезно пояснил Даниль. — Склоны Эребуса купаются в Море Росса. А море впадает в Грейт Пасифик. Ну а перенести тебя в почти что мертвом состоянии было пустячным делом.

— Мы разве не собираемся вернуться к народу Ао-Теа-Роа?

Ну да, моя лодка и мой вертолет.

— Ты еще ни разу не возвращался назад, Бьярни, — ответил он, — поздно спохватываться.

Я хотел напомнить ему про мои челночные перевозки в Верт и из Верта, но понял, что он прав по сути дела.

— Твоим ручным животным отыщется иное занятие, — сказала Тергата. — Их обоих сейчас приманило к Лапуте, пускай пока там и остаются. Успеем еще пригнать.

Я без особого веселья представил себе, как мы трое тащимся до Кёльнского кафедрального собора пешедралом. И в ссохшихся босоножках.

Или — как мы нарываемся на прежнюю стальную стену.

А они оба мои мысли читали, как сквозь ясный магический кристалл.

— И твои родители, и все остальные клинки лучшей своей частью погрузились в Элизиум, — объяснила Тергата. — Оттого и ума в них осталось маловато — сплошное чувство долга. Я их кое-кого отослала своей волей, а кого, наоборот, притянула в полном составе. Старшая ведь, как-никак.

Моя волшебная природа, если я верно понял, тоже ухнула в комфортабельную античную преисподнюю. Сходному фокусу меня обучала маменька: касаешься острием лезвия или дола и тянешь кровушку из противника. Вместе с его экстремальными способностями. До смерти так не убьешь, однако: я ж не колдун, это лишь она — бывшая ведьма.

— Как же я один теперь буду, — пробормотал я. В смысле один и беззащитный.

— Не волнуйся, мальчик, — ответила она мне в спину. — Здесь недалеко до нашего собственного народа. Помнишь, я объясняла тебе? Некто безответственный поместил мою и Данилеву родину — добро бы неизвестно где, как твою, но прямо посреди океана. Даже не посмотрел, вместится ли она туда, и не поинтересовался конкретным полушарием, зараза. У нас там смена сезонов европейская континентальная. Январь — зима, июль — лето.

— Как называется? — спросил я.

— Динан. То есть страна — Динан, а остров — Большой Краб, если перевести с одного из местных диалектов. Лениво ему было границы с соседями изобретать и заниматься прикладной дипломатией.

Сверху этот миниконтинент походил скорее на овал с круглой выемкой в передней части, и охватывающие внутренне море полосы действительно были похожи на клешни.

— Море Полнолуния. А прибрежная полоса зовётся Лунноморье, — мечтательно произнес Даниль. — Собственно говоря, это две страны: поближе к нам — влажный степной Эдин, подальше — заросший лесом Эрк. А за Лэнскими Горами, что опоясывают Краба поперёк талии и составляют отдельную область, — пустыня по имени Эро. Тоже очень красивое место.

Радуга бережно опустила нас троих на песок в самом начале горной цепи и побрела по своим делам.

Горы здесь образовывали мощные отвесные складки, покрытые цветущим вереском. В глубь суши врезались острые ножи фиордов, куда могло бы зайти небольшое судно с профессиональными скалолазами на борту. Я себя в последних не числил, но тут Даниль коротко сказал:

— Цепляй за шею.

И мы полетели вверх. Его жена, посмеиваясь, держалась неподалёку от нас обоих и, судя по всему, ловила кайф не от полёта, но от вида моей ошарашенной физиономии.

Когда через полминуты от силы мы приземлились, я спросил:

— Это что выходит — вы так и по радуге ходили?

— Ты уж прости, собрат, — ответил Даниль. — Нам, оно конечно, было куда легче твоего, пятки не так жарило и вообще никакой усталости. Только ты ведь не жаловался, верно?

— Вампиры, — отчего-то вырвалось у меня.

— Да, — он кивнул. — Однако необычные, как и ты сам.

— Был я сам, — поправил я.

— Был и остаёшься, — возразил он.

И умолк, потому что перед нами, чуть внизу, открылась поляна, где текли ручьи, росли пышные цветы и в окружении гор со снежными шапками наверху стоял дом.

Совсем не похожий на обычные в горах «ласточкины гнезда» из камня или саманного кирпича, он привольно раскинулся по долине всеми своими службами и пристройками: медово-коричневый и золотистый, в узорчатых коньках, наличниках и столбцах, и его дерево, прокалённое на солнце и обдутое ветрами, слегка звенело под ветром.

Туда мы и спустились, как обыкновенные люди. Чтобы чувствовать землю всей ступней.

И отворили незапертую дверь, петли которой были связаны простой тесёмкой.

— Вот это мой дом, — сказал Даниль. — Мой кров.

— Наш вечный дом и кров на все времена, — поправила Тергата.

И мы вошли.

Из-за прикрытых ставен внутри было темно, однако сразу, будто приветствуя нас, на всех стенах зажегся свет. Небольшие факелы с ясным пламенем, которое мерцало, будто крылья мотылька.

— Таков и этот мир, — сказала Тергата. — Словно огонь в сосуде — мерцающий, изменчивый, Мозаичный, как стеклышки, что постоянно перемешиваются в калейдоскопе. Динан, Вертдом, Атлантида, Елисейские Поля, Рутен… Всё вместе и в самых разных комбинациях.

— Дом, в отличие от тех, кто сюда приходит, всегда постоянен, даже когда меняется, — негромко, точно затверженные стихи, говорила Тергата. — Могучая изразцовая печь заняла дальнюю от входа стену, там еще есть входы в спальные каморы. Артельный дубовый стол посреди залы покрыт белой камчатной скатертью. Ветвистые шандалы с толстыми свечами и чопорные — будто аршин проглотили — старинные стулья, обтянутые жёстким кордуаном, обступили стол и заняли все межоконья. Рояль начинает издавать нетерпеливые хрустальные звоны, стоит лишь к нему подойти. Нет, ты посмотри, мальчик — моя нянюшка связала для него кружевную накидку, как было принято во времена ее молодости! На огромном во всю стену, стеллаже навечно поселились книги. В них накопилось столько мудрости, что она сама собой начнёт перетекать в пальцы, едва ты коснешься тисненого корешка. Сияет медная, серебряная и — всей своей глазурью — глиняная посуда на кухне. В моей комнате — фаянсовый умывальник: кувшин и таз с нарисованными на них маками, — и лоскутное покрывало на постели. В комнате моего мужа поверх наспех брошенных листков со стихами — опрокинутая чашка из синего фарфора со скрещенными мечами на донце. Настоящие мечи тоже присутствуют, развешаны по всем стенам. Он это любит, и я тоже.

Я не отвечал, потому что как-то незаметно от себя отворил дверь в комнату Даниля и теперь рассматривал большую картину, которая висела над столиком из полированной сверху глыбы стекла — или огромной друзы аметиста, положенной набок.

Три женщины с одинаковыми лицами. В старинных дубовых креслах — девушка в платье цвета сирени и пурпура, кожа ее сообщает свое сияние дивным александритам фероньерки и ожерелья. На их спинку облокотился иронично-властный дипломат и царедворец в темно-синем халате монгольского кроя, длиной до земли и с высоким стоячим воротом, но в кремовой вуали поверх кос. На полу в свободной позе, вытянув одну ногу и согнув в колене другую, — отважный полковник в бело-алом мундире, треуголке и при шпаге, волосы слегка напудрены — скрыть седину, черная капа сброшена с плеча. А весь туманный фон позади этой троицы полон зачатками юных и старых лиц, похожих и непохожих одновременно: цыганская королева в серьгах и монистах… старая трактирщица в тяжелых янтарях… девочка в зеленой шелковой робе с фижмами и шлейфом…. Элегантная дама, затянутая в черную кожу: пышное жабо выглядывает из ворота сюртука и скреплено большой камеей.

Тергата.

— Белая Богиня, — прошептал я. Богиня с тысячью лиц…

— Ну конечно, — кивнул Даниль. — Я тысячеликий герой, она моя суженая. Адекватно. Ты что, такой простак?

— Ну…

— Кому-то ведь надо было начинать этот мир. Свет вносить. Придавать ему облик. И, думаешь, нас таких — только двое? Просто у Тергаты память особая, а вместе с ее кровью и я вспомнил.

— А?

— Ну, собрат мой, ты вообще-то членораздельной речи обучен?

— Мужчины, здесь еще остался кофе. В герметичной банке, — прервала нашу неосмысленную беседу сама Тергата.

— Вот отлично! Твой напиток номер два. Еще бы отыскать жеребую кобылку из местных и подоить — вышел бы твой напиток номер раз. Кумыс, я имею в виду, — засмеялся Даниль. Он показался мне куда более веселым, чем там, на Лапуте… или, скорее, чуть вздернутым, как юнец перед большой потасовкой, что ли.

Пил, можно сказать, один я. Они оба только нюхали.

— Вот тут и произошла развязка одной наистраннейшей истории, — говорил тем временем Даниль. — Ты имей в виду, в одном из перерождений… не тот термин, ну да уж ладно… В общем, был я атаманом здешних лэнских молодцов, не разбойником — скорее хозяином и судьёй, сеньором и прочая и прочая. А вот она пришла в мою вотчину из Эдина с большим отрядом кавалеристов, тысяч эдак на пять, не считая естественной убыли. У нас оказались общие враги и одни и те же друзья. И…хм… членство в одной престижной организации. Вроде как Римский Клуб или церковь, но более скрытной и куда более влиятельной. Так что соперничество быстро переросло в брачный союз. Хотя он, как и все супружества, сопровождался борьбой за власть. Ну, а дальше…

Он помолчал.

— Таммуз и Инанна, — тихо прибавила Тергата.

— Не так, — покачал он головой. — Понимаешь, у нее под рукой названый брат ходил. Она генерал, он полковник. А побратимство — это же святое: выше крови, крепче обручальных колец. Так вот этот красавец самолично, ее не спросясь, на меня с войной полез. И мои люди его прикончили.

— А я своим людям помешала Данилю отомстить, зато под суд подвела. Того самого Братства Чистого Зеркала.

— А что дальше? — спросил я. Получилось, что снова туплю, потому что они враз замолчали.

— Дальше — Исида и Осирис, — махнул рукой Даниль. — Только вот, к сожалению, Исиде пришлось подружиться с благородными кровопийцами. Иначе ей меня было от земли не поднять.

Это не очень согласовалось с обрывками иных версий (интересно, каких, мелькнуло у меня в голове), но содержало намёк.

Осирис, Исида и их сын Гор, который появился на свет уже после воскрешения отца.

Нет, снова не так. В смысле буквальности.

— А в этом самом логове Благородного Волчары они меня и осадили, — пробормотал Даниль. Приподнялся и заглянул в щели ставня.

— Вот именно.

— Что — уже? — спросила Тергата.

— Угу. Вверху подтягивают силы. Польстились на дорогую приманку.

Я хотел спросить кто, но Даниль добавил, наверное, специально:

— Маленький победоносный Армагеддон.

И еще:

— Ну да, мы аутсайдеры неба. Но ведь самое первое, что надо сделать с неприятелем, — это опорочить. Вылить ушат словесной грязи и подкрепить соответствующими местами писаний.

И хотя я понимал в этом деле всё меньше, я сказал:

— Если моя помощь что-нибудь решит… И даже не решит.

— Твоя помощь — самое главное, — ответили мне как будто оба голоса сразу. — Только просим тебя, стань нам истинным сыном по крови.

Что делать? Я кивнул.

Если хотите знать, никаких клыков, никакого очарования, ни на грош готической романтики, вообще очень просто и, я так думаю, быстро. Сначала они по очереди поцеловали меня — у меня закружилась голова от внезапного приступа слабости и чуть затошнило, как однажды на рутенском банкете, когда меня силком заставили выпить один коктейль — называется «Кровавая Мэри» или «Длинный Глоток», не помню. И сразу же затем подсунули фарфоровую кружку с похожим пойлом: густым, горьковато-солёным и явно зашкаливающим за шестьдесят градусов. Только вот не скажу каких: спиртовых, по Фаренгейту или вообще широты-долготы. Словом, в мозгах у меня прояснилось тотально — как от доброй понюшки нашатыря.

— А теперь выходим, — скомандовала Тергата. — Мужчины, помните моё первое правило? Ах да, Бьёрнстерн о нём и не слыхивал. В общем, битву выигрывает лишь тот, кто сумеет ее не допустить.

Мы выгрузились из сеней — прямо в ослепительно белое сияние, сквозь которое не просматривалось ни синевы вверху, ни зеленых склонов позади, ни проточных вод по границе.

Это походило на то, как начинающий актер впервые стоит у рампы, вперяясь в темноту зрительного зала. Только с обратным знаком.

— Сначала говорю я, — предупредил женский голос за моей спиной. — Мне с моим былым командирством это куда привычнее.

— Это говорю вам я, Мардёлль, Сияние Моря, и супруг мой Хеймдалль, Сияние Мира, подтверждает мои слова. Сегодня мы по праву возвратили себе эти гордые имена. И мы не боимся. Не боится и наш приёмный сын. Каково бы ни было ваше белокрылое войско, у нас больше друзей, чем у вас. И хотя совокупная наша сила не так велика, помните: каждый поверженный попадает на Поля, но ни один из вас не испытал на себе Великое Мерцание. Мы уже научились останавливать его и жить посреди него, и радоваться такой жизни, в которой нет постоянства и всё — сплошная перемена.

— Большая перемена, — пробормотал мужской голос. — Школьная.

— Вот и думайте, чем вам это покажется: не кромешным ли адом. А по моему мнению, даже настоящий, созданный вашими хлопотами ад — всего лишь место для инакомыслящих. Мыслящих по-разному. И творящих из переплетения этих дум невероятной красоты миры.

Ответом ей было молчание.

Потом вступил Даниль:

— Знаете, что такое ваш хвалёный рай? Утопия во плоти. Цивилизация стасиса. Безвременье. Не буду спорить — это хорошая идея для тех, кто устал от жизни и хочет лишь спокойствия. Для тех, кто пережидает на пути в Сияние. Для слуг. Нет, право: я не вижу ничего плохого в служении, но это не совсем то, что нужно для истинного человека.

А потом они оба враз толкнули меня под бока. Продолжай, мол.

Я не ожидал. И какой из меня оратор, скажите?

Только едва я открыл рот… А до того внезапно обозрел окрестность до самого побережья, где вся вода кипела от лодок и катамаранов Морского Народа…

Обводы нашей поляны, вдоль которых выстроились ожившие Мечи… Все девять… Десять.

Клянусь своим будущим блаженством на Елисейских Полях, папаша мне подмигнул!

А мама, моя милая ламия, эринния и ведьма в одном флаконе, вскинула руку к плечу ладонью вперед.

От ломаной линии близких гор отделились цепи конников в круглых облегающих шапочках и темных крылатых бурках. Всадники держали у плеча круто изогнутые ятаганы, по-местному — кархи. Еще один отряд типа драгунского был при шпагах — видно, изготовился к пешему бою. Белые крылья трепетали и пели за седлами третьей волны кавалеристов, с саблями наголо, верхом на высоких злых жеребцах.

И это было далеко не всё, что я узрел.

Но достаточно, чтобы свет померк и слегка отодвинулся кверху. Хотя он и раньше нисколько нам не мешал. Лишь одному мне и то ненадолго.

— Вот что, — я хотел откашляться, чтобы голос стал глубже и солидней. — Одно я вам скажу, кто бы вы ни были. Сегодня хороший день для смерти. Так, по слухам, говорят северные индейцы, для которых главная победа — коснуться нагой рукой вооруженного противника. И нет доли лучше, чем умереть за родную землю — так говорили воины маори, а потом снабжали своих захватчиков-англичан едой и боеприпасами, чтобы те имели возможность хорошо драться. Земля Великого Лэна равно мягка для всех, кто туда ложится, — говорят через меня ее воины. На чьей стороне была и будет победа? Поразмыслите-ка… на пути обратно.

Потому что всё было кончено. Над нами снова мягко светился фиолетовый хрустальный купол. И горела на нем яркая, как бриллиантовая булавка, утренняя звезда. Венера. Чолпон. Люцифер.

— И дам я ему Звезду Утреннюю, — пробормотал я. — Дабы плодился он и населял землю. Это что — уже целая ночь как единый день пролетела?

И умолк.

Навстречу нам летели, описывая широкие круги, два крылатых единорога. Вороных, как все лучшие потомки великолепного Черныша и благородной Дюльдюль. Одетых огнистой зарей.

А верхом на крылатых единорогах сидели Марикита и Серенилья, свив воедино руки и тела, точно двойной кентавр.

Не думайте, что на этой пафосной ноте всё так-таки и закончилось. Ну, естественно, я сыграл роль Гора-младенца (ха!), но это была лишь роль. Именно ради нее мой милый Тор и моя дорогая Стелламарис отдалились от меня и позволили удивительной парочке динанцев сотворить из меня свое кровное дитятко. В смысле — обменяться кровью по сокращенному вампирскому ритуалу.

Дело в том, что истинное божество неуловимо и невоплотимо, на него можно только намекнуть. Очертить пустое, выразительно молчащее пространство или сотворить знак. Этот знак часто может иметь человекоподобную форму и даже в каком-то смысле подменить собой означаемое. В последнем случае он считается и почитается как символ — то есть штуковина рангом повыше, чем знак. Но проходит время, и Бог отряхивает со своей мощной руки перчатку и становится самим собой.

Я тоже стал самим собой: живым мечом, а не каким-то непонятным Гарпократом. Разве что обрёл несколько большую психическую уравновешенность и склонность к произнесению речей.

Летун не вернулся ко дворцу Фрейра-Юлиана и иже с ним. Вертдом не пришёл в новый Рутен.

Потому что они стали одним и тем же миром. Наряду с возрожденной Атлантидой, из коей получился отличный курорт для тех ба-нэсхин, что желали потрудиться на твёрдой почве. Остальные расселились по морям-океанам, ловят рыбу и водоросли, насыщенные йодом, и потихоньку растят сказочной красоты коралловые города, которым не страшен умеренный холод. Так Морской Народ выказывает благодарность народу сухопутному: ведь сам он издавна привык ко всему зыблющемуся, изменчивому и ненадёжному.

Сам народ сухой земли будет потихоньку меняться тоже. Но изнутри. Ибо в нём вольно гуляют гены старого Хельмута, что отрицают абсолютную ценность человеческой жизни перед лицом таких возвышенных материй, как долг, честь и справедливость. Гены Армана ал-Фрайби, Эстрельи и принца Моргэйна Старшего, говорящие о том, что начало новому миру и новому народу всегда кладёт священный союз брата и сестры. Ха, да ведь сама праматерь Ева была родом из мужнина ребра, повторял я за Данилем-искусителем.

А еще перед нашими очами постоянно наличествует пример нескольких юных союзов, утверждающий превосходство любви над теми чувствами, что заставляют человека стремиться к постоянству очага, рутинности любовной связи и обретению детей. Ведь Любовь не стремится к обладанию даже самой возвышенной собственностью в мире. Она хочет отдать себя — и лишь тем одним обрести. Нет, я вовсе не проповедую отказ от привычных моральных, материальных и таких уютных ценностей.

Просто для того, чтобы сотворить всё новое, надо ритуально расплеваться со старым.

А дальше как вам будет угодно.

Потому что…

Ваш покорный слуга и сам собирается жениться и наплодить ребятишек. Так сказать, на общей волне. Кто невеста? Не всё ли равно. Ну ладно, выдам мою сокровенную тайну. Люди знают ее под именем «Колокол Луны», она куда как старше меня и не участвовала в моём ритуальном убиении там, на грани двух водных царств. Сосватала стальную деву моя любезная матушка, что сама была куда старше батюшки, но никогда не жалела о заключенном браке. Я надеюсь, что вскорости и меня настигнут сердечное согласие и тёплая приязнь к прекрасной ниппонской принцессе.

И ещё одно. Самое главное.

Королева Великой Атлантиды Моргиана ждёт сына.

© Copyright Мудрая Татьяна Алексеевна (Chrosvita@yandex.ru), 24/04/2011.

Оглавление

  • ВСТУПЛЕНИЕ
  • ГЛАВА I. Евразия
  • ГЛАВА II. Америка
  • ГЛАВА III. Африка
  • ГЛАВА IV. Австралия
  • ГЛАВА V. Новая Зеландия
  • ГЛАВА VI. Антарктида
  • ЗАКЛЮЧЕНИЕ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Клятва Гарпократа», Татьяна Алексеевна Мудрая

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!