Жан-Клод Мурлева Зимняя битва
Я хочу поблагодарить людей,
которые сопутствовали мне в работе
над этим романом:
Тьерри Лароша из «Gallimard Jeunesse» – за его дельные и всегда дружеские замечания;
Жана-Филиппа Арру-Виньо из «Gallimard Jeunesse», который сумел развеять мои опасения по поводу того, что я пишу «на ощупь»;
врача Патрика Каррера – за сведения, относящиеся к медицине;
музыканта Кристофера Мюррея – за столь же драгоценную помощь в музыкальных вопросах;
Рашель и моих детей Эмму и Колена – за то, что они, все трое, рядом, и это для меня бесценный и всегда новый подарок.
Еще я хотел бы выразить огромную благодарность британской певице Кэтлин Ферьер, волнующий голос и судьба которой отозвались во всем здесь написанном.
Без нее этого романа не было бы.
Ж.– К. М.Памяти Рони,
моего товарища по интернату
Ж.– К. М.ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ГОЛОС МИЛЕНЫ
В человеческом голосе есть нечто такое, что, исходя из души, до глубины души трогает нас.
Дженет Бейкер, меццо-сопрано, о голосе Кэтлин ФерьерI В ИНТЕРНАТЕ
ПО ЗНАКУ надзирательницы одна из девочек, сидевших в первом ряду, встала, подошла к выключателю и щелкнула металлическим рычажком. Три голые лампочки озарили классную комнату резким белым светом. Смеркалось, и читать давно уже было трудно, но правило соблюдалось неукоснительно: в октябре свет включали в восемнадцать тридцать и ни минутой раньше. Хелен выждала еще минут десять, прежде чем окончательно решиться. Она понадеялась было, что свет разгонит боль, которая гнездилась у нее в груди с самого утра, а теперь подступала к горлу, – Хелен прекрасно знала, как называется этот давящий ком: тоска. Ей уже доводилось такое испытывать, и она убедилась на опыте, что бороться с этим не в силах, а ждать, что пройдет, нечего, будет только хуже.
Значит, так тому и быть, она пойдет к своей утешительнице, а что сейчас октябрь и год еще только начинается – что ж, ничего не поделаешь. Хелен выдернула листок из черновой тетради и написала: «Я хочу пойти к утешительнице. Взять тебя в сопровождающие?» Подписываться не стала. Та, кому предназначалась записка, узнала бы ее почерк из тысячи. Хелен сложила листок пополам, потом еще два раза, и написала имя и адрес: «Милена. Оконный ряд. Третий стол».
Она подсунула записку своей соседке Вере Плазил, которая дремала с открытыми глазами над учебником биологии. Тайная почта заработала. Записка проследовала, переходя из рук в руки, вдоль коридорного ряда, где сидела Хелен, до четвертого стола, оттуда незамеченной перелетела в центральный ряд, потом в оконный, а там продолжила свой путь в другой конец класса, прямо в руки Милены. Все это заняло не больше минуты. Таков был неписаный закон: послания должны передаваться безотказно, быстро и обязательно доходить до адресата. Их передавали, не задумываясь, даже если терпеть не могли отправительницу или получательницу. Эта запрещенная переписка была единственным способом общения как на уроках, так и во время самостоятельных занятий, потому что правила предписывали полное молчание. За три с лишним года, проведенные здесь, Хелен ни разу не видела, чтоб посланную записку потеряли или вернули, не передав, а уж тем более, чтоб прочли – случись такое, виновнице не поздоровилось бы.
Милена пробежала глазами записку. Пышные белокурые волосы рассыпались по ее плечам и спине – настоящая львиная грива. Хелен дорого дала бы, чтоб иметь такие волосы, но приходилось довольствоваться своими, жесткими и короткими, как у мальчика, с которыми ничего нельзя сделать. Милена обернулась, неодобрительно нахмурившись. Хелен прекрасно поняла, что та хотела сказать: «С ума сошла! Еще только октябрь! В прошлом году ты продержалась до февраля!»
В ответ Хелен нетерпеливо вскинула голову, жестко сощурилась: «Пусть так, а я хочу пойти сейчас. Идешь со мной или нет?»
Милена вздохнула. Это означало согласие.
Хелен аккуратно сложила все учебные принадлежности в стол, поднялась и, провожаемая десятком любопытных взглядов, прошла к столу надзирательницы.
От надзирательницы, мадемуазель Зеш, резко пахло потом, на шее и над верхней губой, несмотря на холод, выступала нездоровая испарина.
– Я хочу пойти к моей утешительнице, – шепотом сказала Хелен.
Надзирательница не выказала ни малейшего удивления. Только открыла большую черную тетрадь, лежавшую перед ней.
– Фамилия?
– Дорманн. Хелен Дорманн, – ответила Хелен, уверенная, что та прекрасно знает ее имя, но не желает этого показывать.
Надзирательница жирным пальцем прошлась по списку и остановилась на букве «Д». Проверила, не исчерпала ли Хелен свой лимит.
– Хорошо. Сопровождающая?
– Бах, – сказала Хелен. – Милена Бах.
Палец надзирательницы пополз вверх, до буквы «Б». Бах Милена с сентября – начала учебного года – выходила в качестве сопровождающей не больше трех раз. Мадемуазель Зеш подняла голову и рявкнула так громко, что девочки подскочили:
– БАХ МИЛЕНА!
Милена встала и подошла к столу.
– Вы согласны сопровождать Дорманн Хелен к ее утешительнице?
– Да, – ответила Милена, не глядя на подругу.
Надзирательница посмотрела на часы и записала время в журнале, потом отбарабанила без выражения, как затверженный урок:
– Сейчас восемнадцать часов одиннадцать минут. Вы должны вернуться через три часа, то есть быть здесь в двадцать один час одиннадцать минут. Если не вернетесь к сроку, одна из учениц будет помещена в Небо и останется там до вашего возвращения. У вас есть пожелания относительно кандидатуры?
– Нет, – в один голос ответили девочки.
– Тогда это будет… – палец мадемуазель Зеш прошелся по списку, – пусть это будет… Пансек.
У Хелен сжалось сердце. Представить себе малышку Катарину Пансек в Небе… Но еще один неписаный закон интерната гласил: никогда не выбирай сама ту, кого в случае чего за тебя накажут. Пусть это будет на совести надзирательницы. Та, конечно, могла взъесться на кого-нибудь и раз по десять выбирать на эту роль, но, по крайней мере, сохранялась солидарность между девочками, и ни одну нельзя было упрекнуть в том, что она умышленно поставила кого-то под угрозу.
«Небо» не заслуживало такого названия. Этот карцер располагался отнюдь не на высотах, наоборот, даже ниже подвальных помещений. Туда приходилось долго спускаться из столовой по узкой винтовой лестнице, по ступенькам которой сочилась ледяная вода. Каморка была примерно два метра на три. От пола и стен пахло землей и плесенью. Когда за вами закрывалась дверь, вам оставалось только отыскать на ощупь деревянный топчан, сесть или лечь на него и ждать. Наедине с собой, в тишине и темноте, час за часом. Говорили, что, когда входишь, надо быстро глянуть на верхнюю часть стены напротив двери. Там на потолочной балке кто-то изобразил небо. Кусочек синего неба с белыми облаками. Кому удастся его увидеть, пусть хоть на миг, пока дверь не захлопнется, тот найдет в себе силы вынести темноту и не прийти в отчаяние. Вот почему это место называли «Небо» и почему так боялись туда попасть или, хоть и не по своей воле, кого-то туда отправить.
– В любом случае, – продолжала Зеш, – ужин вы пропускаете, это вам известно?
– Да, – ответила Хелен за обеих.
– Тогда ступайте, – сказала надзирательница. Она проставила дату и время, шлепнула печать на личные карточки девушек и потеряла к ним всякий интерес.
Милена убрала в стол учебники и догнала Хелен, которая ждала ее в коридоре, уже закутавшись в накидку с капюшоном. Она сняла с вешалки свою, оделась, и обе зашагали по коридору, освещенному поверху выходящими в него окошками классных комнат. По широкой каменной лестнице со стертыми посередине ступенями спустились на первый этаж. Еще один коридор, на этот раз темный – здесь были школьные классы, где вечером не занимались. Было холодно. Огромные чугунные радиаторы не работали. Они вообще хоть когда-нибудь работали? Не обменявшись ни словом, девушки вышли во двор. Хелен шагала впереди, Милена, хмурясь, поспевала следом. У ворот они, согласно правилам, зашли в привратницкую к Скелетине. Это была старуха с довольно-таки большим приветом, устрашающей худобы и вечно окутанная облаком едкого дыма. Она раздавила сигарету в переполненной пепельнице и подняла глаза на девушек.
– Фамилии?
Кости у нее на скулах и на суставах едва не протыкали кожу. Синие вены переплетались на руках замысловатым узором.
– Дорманн Хелен, – сказала Хелен, подавая ей свою карточку.
Скелетина изучила документ, кашлянула на него и вернула владелице.
– А вы?
– Бах Милена, – сказала Милена и положила карточку на стол.
Скелетина взглянула на нее с неожиданным интересом.
– Это вы хорошо поете?
– Пою… – осторожно ответила Милена.
– …хорошо? – настаивала Скелетина.
Непонятно было, что кроется за этим вопросом, зависть или восхищение. Или что-то промежуточное между тем и другим.
Милена молчала, и привратница спросила по-другому:
– Вы поете… лучше, например, чем я?
Теперь стало ясно, что Скелетина ищет ссоры.
– Не знаю. Может быть… – сказала Милена.
Проведя в интернате три с лишним года, она, как и все девочки, научилась отвечать надзирательницам и преподавателям: как можно безличней, ничего не утверждая, ничего не оспаривая. От этого зависело собственное спокойствие.
– Так вы поете лучше меня? Отвечайте!
Старому мешку с костями явно хотелось поразвлечься. Она закурила новую сигарету. Указательный и средний палец на ее правой руке были желтые от никотина. Хелен взглянула на часы, висящие на стене. Восемнадцать двадцать. Сколько времени потеряно!
– Не знаю, – спокойно ответила Милена. – Я никогда не слышала, как вы поете.
– А вам бы, наверное, хотелось? – жеманно приставала Скелетина. – Вы были бы счастливы послушать какую-нибудь песенку, но не смеете попросить, а?
Хелен не представляла, как ее подруге теперь выкручиваться, но Скелетина разразилась хриплым смехом, который тут же перешел в неудержимый кашель. Не в силах вымолвить ни слова, она прижала к губам скомканный платок и, не переставая кашлять, сделала девочкам знак, что они могут идти.
Было около половины седьмого, когда подруги вышли наконец за ворота.
– Совсем чокнутая! – констатировала Милена.
Справа светились редкие огни маленького городка, слева – фонари на старом мосту с четырьмя каменными статуями всадников в полном вооружении. Девушки направились к мосту.
– Сердишься на меня? – спросила Хелен. – За то, что осталась без ужина? Моя утешительница даст мне что-нибудь для тебя… Она всегда готовит что-нибудь вкусное…
– Плевала я на этот ужин, – возразила Милена. – Пусть подавятся. Сегодня баланда пригорела, так что… Нет, я сержусь, что ты истратила одно утешение уже в октябре. Сама знаешь, их нужно хотя бы два, чтоб пережить зиму. Вот станет еще темнее, ночи долгие, тогда без утешения не обойтись. А у тебя уже не останется выходов, что ты тогда будешь делать?
Хелен знала, что подруга права. Она сказала только:
– Не знаю. Мне сегодня нужно, вот нужно, и все.
Дождь со снегом ударил им в лицо, заставив зажмуриться. Девушки плотнее закутались в накидки, инстинктивно прижимаясь друг к другу. Под ногами отблескивали разнокалиберные булыжники тротуара. Под мостом, черная и ленивая, текла река.
Милена просунула руку под локоть Хелен и глубоко вздохнула, словно говоря: «Вьешь ты из меня веревки…» Девушки переглянулись и улыбнулись друг другу. Их размолвки никогда не бывали долгими.
– Откуда, интересно, Скелетина знает, что я пою? – спросила Милена.
– В интернате это все знают, – сказала Хелен. – Не так-то здесь много хорошего, такие вещи замечают, ну и говорят о них…
Ей вспомнился тот незабываемый день три года назад, когда она впервые услышала, как поет Милена. Их было четверо новеньких, они сидели на лестнице около столовой и изнывали от скуки. Там была Дорис Лемштедт, которая прожила в интернате всего несколько месяцев, а потом оказалось, что она очень больна, и ее увезли; были Милена и Хелен, чья дружба еще только завязывалась, и кто-то еще, может быть, кроткая голубоглазая Вера Плазил. Дорис Лемштедт предложила, чтобы каждая что-нибудь спела – все-таки веселее. Подавая пример, она первая принялась напевать какую-то песенку своего родного края. Дорис была из долины. В песне говорилось о солдатской жене, которая верно ждет своего мужа, но можно было догадаться, что он не вернется. Дорис пела неплохо, и три ее товарки поаплодировали ей – тихонько, чтоб не привлечь внимание кого-нибудь из надзирательниц. Пункт 42 правил внутреннего распорядка гласил: «Запрещается петь или слушать какие бы то ни было песни, не включенные в программу». Следующей выступила Хелен – она спела шуточную песенку, которая всплыла у нее в памяти откуда-то из прошлого. Там речь шла о незадачах старого холостяка, не умевшего ухаживать за девушками. Хелен не все помнила, но слушательницы и так прыскали от смеха, особенно в том месте, где бедолага шепчет любовные признания козе, приняв ее в темноте за свою невесту. Вера не знала никаких песен и пропустила свою очередь. Тогда Милена села очень прямо, расправила плечи, закрыла глаза, и звуки, чистые, как у флейты, полились из ее горла:
Blow the wind southerly, southerly, southerly, blow the wind south o'er the bonny blue sea…Три ее товарки просто онемели. Они и не знали, что можно так играть своим голосом – чтобы он переливался и вибрировал, чтобы одна нота тянулась, ширилась и угасала.
But sweater and dearer by far it is when bringing the barque of my true love in safety to me.Когда отзвучала последняя нота, девочки не сразу пришли в себя, и только шепот Дорис нарушил наконец ошеломленное молчание:
– Что это было?
– Английская народная песня, – ответила Милена.
– Чудо, до чего красиво, – сказала Дорис.
Хелен с трудом выговорила:
– Спасибо…
С тех пор прошло три года, и за это время Милена пела раз шесть, не больше. Это был редкий и драгоценный подарок, кому и когда – она сама решала. Например, как-то в канун Рождества она пела для десятка соседок по дортуару, а в другой раз – в дальнем углу двора для одной Хелен, у которой в тот день, четырнадцатого июня, был день рождения, а еще – этим летом во время долгой прогулки вдоль реки. Стоило Милене запеть, слушательниц пробирал озноб. Ее пение, даже если слов было не понять, говорило каждой о самом для нее сокровенном. Оно возвращало из небытия любимые и утраченные лица, давало вновь ощутить давние ласки, о которых, казалось, и памяти-то не осталось. А главное, даже если от ее пения становилось грустно, оно придавало сил и мужества. Очень скоро распространился слух: Милена «хорошо поет». Но на уроках музыки, которые вела мамаша Зинзен, она никак себя не проявляла. Голос ее становился таким же, как у всех, обычным, без какой-либо особой прелести. Музыка у Зинзен сводилась только к сольфеджио и разучиванию трех навязших в зубах песен, одобренных свыше, среди которых главное место занимал невыносимый гимн интерната:
«С чистым сердцем, с бодрым духом Дружным хором мы поем…»Девушки между тем уже добрались до середины моста, где подъем плавно переходил в спуск.
Далеко впереди возвышался холм утешительниц.
– Как ты думаешь, встретятся нам мальчики? – спросила Хелен.
– Вот уж вряд ли! – засмеялась Милена. – Они туда ходят вдвое реже нас, это всем известно. А уж отпроситься к утешительнице в октябре месяце, да в такой час – это надо быть Хелен Дорманн!
– А может, встретим кого-нибудь, кто возвращается…
– Размечталась! Они же прячутся, если попадешься им навстречу, правда-правда, сразу в кусты! Тогда надо ворошить ветки и кричать: «Хо! хо! Есть кто живой?»
Хелен рассмеялась. Она была рада, что к подруге вернулось хорошее настроение.
– Как ты думаешь, утешительницы их тоже голубят, как нас? Ну, обнимают и все такое?
– Наверняка! – заявила Милена. – Только они в этом ни за что не признаются, даже под пыткой.
Они свернули на улицу Ослиц, крутую и плохо освещенную. В маленьких окошках сквозь занавески мало что можно было разглядеть, но угадывалось, что там люди, они сидят за столом всей семьей в желтоватом свете лампы. Совсем другой мир. Иногда оттуда доносился чей-то голос или взрыв смеха. Девушки прошли мимо лавки сапожника, который как раз закрывал ставни. Он неопределенно кивнул, глядя куда-то мимо них. Интернатские – вот кем они были для остального мира, и люди старались с ними не заговаривать. Но вот улица кончилась, а вместе с ней и город. Дальше – ни одного дома до самой вершины холма, где жили утешительницы. Девушки остановились на минуту перевести дух и поглядеть на город внизу за рекой. Отсюда видны были влажно блестящие шиферные крыши, колокольни, светящиеся под фонарями улицы. Далеко-далеко по площади беззвучно проезжали автомобили, похожие на черных пузатых жуков.
– Красиво, – вздохнула Хелен. – Можно было бы полюбить этот город, не будь в нем… – Она мотнула головой в сторону тяжеловесного здания, откуда они пришли, – интерната для девочек прямо за мостом.
– …и если б можно было хоть иногда ходить туда, – добавила Милена, указывая на другой интернат, для мальчиков, метров на двести дальше.
Только они двинулись дальше по извилистой дороге, как выше на холме из-за поворота возникли какие-то фигуры. Два мальчика широким шагом спускались им навстречу. Скрылись за очередным поворотом и вот снова появились уже близко, прямо перед ними. Тот, который шел первым, был высокий и худой. Хелен сразу отметила его прямой, открытый взгляд и решительный подбородок. Второй был пониже ростом, круглолицый. Курчавые волосы, выбивающиеся из-под фуражки, смеющиеся глаза.
– Привет! – сказали все четверо почти в один голос и остановились друг против друга как вкопанные.
– Вы… наверх? – задал довольно глупый вопрос тот, что в фуражке.
– Ну да… – ответила Хелен тоном, в котором явственно звучало: сами, что ли, не видите? Тут же она устыдилась этого тона и, словно извиняясь за свою насмешку, добавила: – А вы, значит, вниз…
– Ну да, – сказал мальчик.
– Кто кого сопровождает? – храбро спросила Хелен. – Ничего, что я спрашиваю?
Мальчик помолчал, потом все-таки признался, указав на своего высокого товарища:
– Он сопровождает меня.
Хелен показалось, что при этих словах он покраснел, и она прониклась к нему симпатией. Чтобы замять неловкость, она, в свою очередь, показала на Милену:
– А она сопровождает меня…
Что означало: вот видишь, я иду за тем же, и стыдиться тут нечего.
Было видно, что мальчик благодарен ей за этот жест. Он улыбнулся и спросил:
– А зовут-то вас как?
– Меня – Хелен, а ее – Милена.
– А меня – Милош, – сказал мальчик. – А его – Бартоломео. Мы в четвертой группе. А вы?
– И мы в четвертой. Обе, – сказала Хелен.
Совпадение позабавило их. Потом они примолкли, немного смущенные, не зная, что еще сказать. Ни мальчики, ни девочки не могли решиться разойтись, кто вниз, кто наверх. Такие встречи случались редко. Глупо было бы сразу расстаться. Хелен заметила, что Милена и Бартоломео не сводят друг с друга глаз, и подумала, что ее подруга не из робких. Сама она ни на ком не смела остановить взгляда и безнадежно пыталась придумать, что бы еще сказать. Но первой заговорила Милена, до сих пор не проронившая ни слова:
– А что, если нам завязать переписку через Пютуа?
Хелен почувствовала, как кровь бросилась ей в лицо. Она всегда считала, что передавать записки через Пютуа – привилегия старших воспитанников, пятой и шестой групп. Предложение Милены показалось ей невероятно дерзким. Как будто та вдруг без всякого предупреждения шагнула за какую-то запретную черту.
Пютуа был скрюченный старикашка, который два раза в неделю, по вторникам и пятницам, проходил через двор интерната, с трудом волоча двуручную тачку. В нее он собирал грязные простыни и отвозил в город в стирку, а оттуда привозил чистые. Как единственный человек, имеющий свободный доступ в оба интерната, он играл важную роль в жизни воспитанников, а именно – мог передать записку, а через неделю или две принести ответ. По слухам, надо было только оставить свою записку в бельевой, присовокупив к ней небольшое вознаграждение: немного денег в конверте, а еще лучше, если есть возможность, бутылку спиртного. Пютуа страдал несварением желудка, из-за которого у него невыносимо пахло изо рта. В пяти метрах от него, стоило ему дохнуть, в нос шибало тошнотворным запахом гнилой капусты. Бедняга боролся с этой напастью, наливаясь скверной дешевой сивухой, которую добывали для него в городе.
– Сами мы никогда не пробовали… – сказал высокий, которого его товарищ называл Бартоломео. – Но слышали от старших, что система надежная…
Голос у него был низкий и в то же время мягкий, почти как у взрослого мужчины.
– Тогда обменяемся адресами, – сказала Милена; она уже рвала на четыре части листок бумаги.
Все зашарили по карманам в поисках ручки или карандаша. Каждый старательно вывел свои имя и фамилию. Укутанные в длинные накидки, они стояли тесным кружком в темноте и холоде. Мальчики с поднятыми воротниками, девочки в капюшонах – их почти и не разглядеть было, только лица и руки. Свою бумажку, где было написано: «Хелен Дорманн. Интернат девочек. 4-я группа», Хелен не задумываясь протянула Милошу. Одновременно он тем же движением протянул ей свою, и они столкнулись пальцами. Оба улыбнулись друг другу и, не читая, спрятали полученные бумажки, Милена и Бартоломео своими уже обменялись.
– Надо договориться, чтоб наши записки не пересеклись, – сказала Милена, которая ничего не упускала из виду. – Сначала мы вам напишем. А вы дождетесь и ответите.
– Идет, – согласились мальчики.
– Ну ладно, – Хелен встряхнулась, взяла Милену за руку. – Мы пойдем, а то времени у меня мало…
– Нам тоже надо поторапливаться, – сказал Милош, – мы и так почти опаздываем! Мне неохота подводить товарища под карцер.
И они припустили вниз по холму.
– Значит, вы пишете первыми! – напомнил высокий, обернувшись.
– Слово? – требовательно спросил Милош, предостерегающе подняв палец.
– Слово! – в один голос, смеясь, заверили девушки.
II УТЕШИТЕЛЬНИЦЫ
В ДЕРЕВНЮ утешительниц Хелен с Миленой вошли под мелким дождем, словно в облаке водяной пыли. Всякий свет, будь то от окошка или от фонаря, преломлялся в искрящихся капельках. Кирпичные домики, стоящие вплотную друг к другу вдоль улицы, казались игрушечными. К некоторым надо было спускаться на несколько ступенек, а двери были такие низкие, что при входе хотелось пригнуться. У первого дома Милена остановилась.
– Я подожду здесь. И не забудь про меня, если твоя утешительница сготовила что-нибудь вкусное, я голодная.
– Будь спокойна, не забуду. От души надеюсь – ради тебя, – что в библиотеке топят…
Чтобы удостовериться в этом, она проводила подругу в небольшую комнату с низким потолком. За стеклянной дверцей печки ярким пламенем пылали дрова, было тепло и тихо.
– Они никогда не забывают топить, – сказала Милена.
На столе, возле которого стоял единственный стул, приветливо горела лампа под абажуром, словно в ожидании желанного гостя. По стене на половине высоты тянулись две длинные полки, заставленные книгами, явно читаными и перечитанными, судя по обтрепанным, кое-где вылезающим из переплета страницам.
Милена, снимая накидку, уже вглядывалась в них, решая, какую выбрать.
– Я пошла, – бросила Хелен. – Пока. Приятного чтения!
Ей и самой доводилось бывать тут раз десять, не меньше, когда она сопровождала Милену или еще кого-нибудь. Она обожала это место, отъединенное от мира, где никто тебя не потревожит, где можно спокойно читать и предаваться мечтам. Хелен оно представлялось чем-то вроде гнезда или, может, колыбели, в общем, чем-то таким, где тепло и никто не обидит. Иногда только зайдет спокойный, ненавязчивый человек, наверное, муж одной из утешительниц, подкинет дров в печку. Спросит ласково: «Ну как, мадемуазель, читаете, смотрю?» Услышит в ответ: «Да, спасибо!» – и выйдет. Один только раз ей довелось делить эту комнату с другим сопровождающим, мальчиком, который несколько минут читал, а потом притулился в уголке и уснул, уткнувшись головой в колени.
Все девочки радовались, когда их выбирали в сопровождающие, потому что это давало возможность провести два часа в этой «библиотеке». Многие, конечно, предпочли бы зайти к утешительнице, но в пункте 22 было ясно сказано: «Исполняющему обязанности сопровождающего запрещается совмещать эти обязанности с посещением своей утешительницы». А упомянутое в том же пункте наказание отбивало всякую охоту рисковать: «Лишение права на выход до конца учебного года». Хелен прошла дальше по улице, у фонтана повернула налево и по крутой улочке стала взбираться выше. Остановившись перед домом 47, она заметила, что улыбается. Она знала, как ей сейчас обрадуются и какой радостью это будет для нее. Спустившись на три ступеньки вниз, она два раза тихонько стукнула не в дверь, а в окошко, в запотевшее изнутри стекло. Скоро маленькая рука протерла окошко, и в нем показалось сияющее личико. Ребенок беззвучно открывал рот как можно шире, и Хелен прочла по его губам два слога своего имени: ХЕ-ЛЕН!
Не прошло и нескольких секунд, как Октаво бросился ей на шею. Хелен подхватила его и расцеловала в круглые щеки.
– Какой ты тяжелый!
– Двадцать шесть кило, – похвастался мальчик.
– Мама дома?
– На кухне. А я уроки делаю. Поможешь мне, как в тот раз? Мне нравится, как ты помогаешь.
Они вошли. Комната была немногим больше «библиотеки», но справа лестница вела на второй этаж, в спальню, а дверь напротив входа – в кухню. В этой двери и появилась огромная фигура Паулы. В одно из первых своих посещений Хелен, наплакавшись, уснула в объятиях Паулы, а проснувшись, ляпнула:
– Паула, сколько ты весишь?
Ей тогда было всего четырнадцать, и беззастенчивость вопроса рассмешила толстуху:
– Не знаю, девонька моя… Даже представления не имею. Но много, ох, много…
Стоило прижаться к Пауле, и уже не понять было, где руки, где плечи, где груди, где живот. Все было сплошным мягким теплом, и хотелось остаться в нем навсегда.
Паула встретила Хелен с распростертыми объятиями, в которых девушка с радостью угнездилась.
– Ну вот, красавица моя… Давно не бывала…
Паула часто ее так называла. «Красавица моя», «милушка»… И брала ее лицо в ладони, разглядывала и любовалась. Хелен много чего доводилось слышать на свой счет – что она упрямая, без тормозов, что она чудная, что ей следовало бы родиться мальчишкой, – но что она красавица или милушка – никогда. А Паула ее так называла, и Хелен ей верила.
– Последний раз – перед летними каникулами, – подтвердила Хелен. – Я хотела дотерпеть хотя бы до декабря, но не смогла…
– Ну, пойдем, покормлю. Я как раз готовлю ужин для Октаво. Печеную картошку. Еще с обеда остался пирог с грушами, будешь?
– А как же! – обрадовалась Хелен.
Все, что она ела здесь, вдали от ненавистной столовки, казалось ей неимоверно вкусным.
– Поди сюда, у меня не получается…
Паула отправилась на кухню, а Хелен уселась рядом с мальчиком.
– Ну, что хорошенького изучаешь?
– Мужской и женский род…
– Понятно. Ну, давай разбираться…
– Учительница дала такой пример: Он – булочник, она – булочница. Надо придумать еще три.
– Придумал?
– Да, три. Только насчет третьего не уверен.
– Слушаю тебя.
– Он – кот, она – кошка.
– Очень хорошо.
– Он – волшебник, она – волшебница.
– Отлично. А третий?
– Не знаю, может, неправильно…
– А ты скажи, посмотрим.
– Он – ботинок, она – туфля.
Хелен стоило большого труда не расхохотаться. Но в то же время ее накрыла волна печали, глубокой и неодолимой. Может, у нее где-то есть маленький братик, свой, родной? Братик, который вот так же пыхтит над уроками? Бьется, высунув язык от усердия, над спряжением глаголов или над умножением двузначных чисел?
Нет, нигде у нее нет никаких братьев и сестер. И родителей нет. Она вспомнила приют, где прошло ее детство, и осенний день, когда она его покинула. Разве такое забудешь?
Трое хмурых мужчин вталкивают ее на заднее сиденье большой машины. Запирают дверцы и трогаются, не говоря ни слова. Хелен спрашивает того, кто сидит рядом:
– Почему вы заперли дверцы – думаете, я собираюсь выпрыгнуть на ходу? Куда вы меня везете?
Но тот молчит, даже головы не поворачивает. Всю дорогу в ноздрях у нее стоит крепкий запах кожи от его куртки и дым сигарет, которые курят двое других на переднем сиденье. Час за часом они едут полями, потом вдоль реки до незнакомого городка, пока перед ними не вырастает серое здание, в котором ей отныне предстоит жить: интернат.
И никогда ей не забыть, как она со своими конвоирами впервые вошла во двор.
Там не меньше сотни девочек, они стоят кучками по пять-шесть человек и ждут; у каждой через руку переброшена сложенная накидка, а в другой руке какая-то книжечка. Все на удивление тихие. Хелен ведут по каким-то обшарпанным коридорам и вталкивают в предбанник кабинета Директрисы, где на несколько минут она остается одна. Потом открывается дверь и выходит девочка с накидкой через руку и с книжкой в другой. Она маленького роста, в очках с толстыми стеклами и выглядит еще более потерянной, чем остальные. Это Катарина Пансек, как позже узнает Хелен. Она лепечет: «Теперь ты…» – и исчезает. Хелен тихонько толкает дверь, которая осталась приоткрытой.
– Фамилия!
Так Хелен впервые слышит голос Директрисы.
– Дорманн. Меня зовут Хелен Дорманн.
– Возраст?
– Четырнадцать лет.
– Подойдите.
Хелен останавливается перед столом, за которым сидит женщина мощного телосложения с коротко стриженными седыми волосами. На ней мужской пиджак, и плечи широкие, как у мужчины. Ее прозвище – Мадам Танк, это тоже Хелен скоро узнает. Танк роется в бумагах, находит личное дело Хелен и проглядывает его. Потом открывает ящик стола и достает оттуда маленькую книжечку:
– Возьмите!
Книжка очень потрепанная, обложку раз десять подклеивали.
– Это правила внутреннего распорядка. Вы должны всегда иметь их при себе. В них восемьдесят один пункт. Заучивайте по десять пунктов в день. Если мне придется еще увидеть вас в этом кабинете, чего я вам не пожелала бы, вы должны знать их наизусть. Пройдите вон туда, выберите себе накидку подходящего размера и выйдите. Если в приемной кто-то ждет, скажите, пусть заходит.
Хелен входит в соседнее помещение – целый зал, где висят десятки и десятки накидок, словно это театральная костюмерная. Только здесь все костюмы одинаковые: тяжелые суконные накидки с капюшонами. Хелен бродит среди них, как по лабиринту. «Если когда-нибудь мне надо будет спрятаться, – думает она, – теперь я знаю подходящее место». Выбирает из этих серых накидок одну поновее, примеряет: впору. Снимает ее, перекидывает через руку и выходит из кабинета Директрисы, которая не обращает на нее никакого внимания.
В приемной на скамейке ждет своей очереди высокая бледная девочка. У нее идет кровь носом, она прижимает к нему платок, уже местами красный. Ее зовут Дорис Лемштедт, и через шесть месяцев ее у везут отсюда совсем больную.
– Твоя очередь! – говорит Хелен и выходит во двор, где робкий луч солнца падает на тихих, неподвижных девочек с накидками и книжками в руках.
– Я заменю на «Он – заяц, она – зайчиха»? Так лучше?
Хелен очнулась и улыбнулась мальчику:
– Да, конечно… Не так смешно, но правильнее.
Из кухни вместе с упоительным запахом печеной картошки до нее донесся голос Паулы:
– А как твоя подружка Милена? Здорова? Ты по-прежнему ею восхищаешься?
– Да, здорова, – рассмеявшись, отозвалась Хелен, – и да, восхищаюсь. Она меня ждет в библиотеке. Можно будет отнести ей картошки?
– Конечно. И пирога возьми, если останется.
Паула вечно стряпала. Для себя, для Октаво, для всякого, кто зайдет. Никто не мог побывать у Паулы и ничего не съесть, и никто не уходил от нее без какого-нибудь гостинца, будь то кусок пудинга с изюмом или шоколадного торта, или хотя бы яблоко. У нее был сынишка Октаво, но мужа не было. Хелен как-то спросила о нем, и Паула сказала, что никакого мужа ей не надо. Здесь, на холме, было царство утешительниц. Мужчинам в нем не было места, разве что таким, которые умеют держаться в тени. Как тот, который топит печку, – подумала тогда Хелен. Он, несомненно, был одним из тех мужчин-теней, которые могли жить на холме. Другим тут было не по себе. Они жили в городе и появлялись редко. Утешительницы по большей части отличались дородностью, которую старательно поддерживали. Как утешать кого-то, прижимать к себе, когда всюду кости торчат? Правда, некоторые однокашницы Хелен держались обратного мнения: их утешительница была маленькая и хрупкая, но они не променяли бы ее ни на какую другую. Катарина Пансек, например, всегда твердила, что ее утешительница – маленькая серенькая мышка, но такой она ее и любит. И ни за что не согласилась бы утонуть в недрах такой туши, как Паула. Хелен Паулу не выбирала. Просто надзирательница, которая привела ее на холм в самый первый раз, три года назад, остановилась, не спрашивая ее согласия, перед домом 47 и сухо сообщила:
– Ее зовут Паула. Я вернусь за вами через два часа.
Хелен спустилась на три ступеньки и постучала в дверь. Паула открыла, увидела ее и так и покатилась со смеху:
– Поглядите-ка на этого бездомного котенка! Заходи, есть хочешь? А попить? Горячего шоколада, а? Ну конечно, чашечку шоколада. Сразу согреешься.
С тех пор Хелен приходила к Пауле шесть раз, то есть ровно столько, сколько дозволялось правилами. В общей сложности – четырнадцать часов, только и всего. И все равно ей казалось, что она знает Паулу всю жизнь. Так много места занимала та в ее сердце.
Октаво собрал портфель, и стол накрыли к ужину. Печеная картошка была такая пахучая, так таяла во рту, что Хелен после первого глотка чуть не стало дурно.
– До чего же вкусно, господи! До чего вкусно…
У нее мелькнула мысль о товарках, которые сейчас давились несъедобной баландой. Но они, в конце-то концов, получат свое в свой черед. В кои-то веки можно хоть ненадолго забыть обо всем и со спокойной совестью побыть счастливой. Говорили в основном об Октаво и его школьных делах. О штуках, которые он откалывал. С таким сорванцом учительнице, должно быть, скучать не приходится. В восемь часов он поднялся в спальню и вернулся в пижаме поцеловать мать и Хелен.
– Я люблю, когда ты приходишь, – сказал он, – только не вечером, потому что тогда мама не может меня уложить.
– Я к тебе потом приду, – обещала Паула. – Ступай наверх и ложись. У Хелен всего полчаса осталось. Я же тебе объясняла: если она опоздает вернуться, будет очень плохо.
– Это правда, что тогда другую девочку из-за нее посадят в черную-пречерную яму? – спросил Октаво.
– Кто это тебе сказал?
– В школе слыхал.
– Это неправда. Все, марш в кровать…
Мальчик удалился, медля на каждой ступеньке деревянной лестницы, и в глазах у него была тревога.
У левой стены стояло большое продавленное кресло. Туда и опустилась Паула:
– Ну, красавица моя, что расскажешь? Поди ко мне.
Хелен примостилась у ног Паулы и положила голову ей на колени. Толстуха ласково погладила ее по волосам ото лба к затылку большими теплыми ладонями.
– Рассказывать-то нечего, Паула, в интернате ничего не происходит.
– Расскажи тогда что-нибудь про прежнюю жизнь…
– Не помню, ты же знаешь…
Они помолчали.
– Расскажи сама что-нибудь, – попросила девушка. – Как ты была маленькая. Мне всегда так смешно представлять тебя маленькой. А ты и тогда уже была…
– …толстая? Да, я сроду такая. Кстати, один мой двоюродный братец как-то раз мне это наглядно растолковал. Представляешь, поймали мы ежика, моя сестра Маргарита и я…
– У тебя есть сестра? А я не знала.
– Есть, она на десять лет старше, в столице живет. Так вот, ежики, они ведь такие толстые, круглые, ну, ты знаешь, и этот мой братец…
Паула поглаживала Хелен по голове и рассказывала – про ежика, потом про то, как потеряла кошелек, потом еще про что-то. Она никогда не говорила, как надо или как не надо поступать, она просто рассказывала. В какой-то момент Хелен почувствовала, что уплывает в сон. Засыпать ей не хотелось. Она приподнялась и, как ребенок, прижалась к груди утешительницы. Паула обхватила ее своими большими руками, напевая какие-то песенки, и одна перетекала в другую, и все они сливались в одну сонную негу.
– Хелен, ты спишь? Хелен, тебе пора…
– Я не спала…
На часах было восемь тридцать. Хелен, медленно выходя из оцепенения, встала и потянулась за своей накидкой.
– Ты мне соберешь поесть для Милены? Еще мы ей пирога оставили…
– Я тебе все кладу в корзинку. Корзинку оставьте в библиотеке, я завтра заберу. Когда теперь увидимся?
– Не знаю. Постараюсь приберечь второй выход до января. Надеюсь, не навалит столько снега, что нельзя будет пройти.
В дверях они крепко обнялись и стояли, обнявшись, оттягивая прощание. Хелен вдыхала запах Паулы – ее фартука, свитера, ее волос.
– Ну, пока, Паула. Спасибо. Поцелуй за меня Октаво.
– Пока, моя красавица. Когда бы ты ни пришла, я для тебя всегда тут.
С корзинкой в руке Хелен быстро зашагала по улочке. Все еще моросило, и трудно было что-нибудь разглядеть. Она спешила в библиотеку, радостно предвкушая, как сейчас угостит Милену. Есть еще время и поесть, и вернуться в интернат к сроку. Влетела – и с разбегу остановилась как вкопанная. В библиотеке никого не было. Только в печке дотлевало последнее полено.
Немного придя в себя, Хелен подумала, что подруга, может быть, поднялась на второй этаж. В дальней стене была какая-то дверь, а за ней, вероятно, лестница.
– Милена! Ты наверху, что ли?
Она попробовала открыть дверь, но та была заперта.
– Милена! Где ты?
Голос у нее срывался от страха. Почему Милена не дождалась ее? Боялась опоздать? Но для этого не было никаких оснований. На столе лежала какая-то книга. Между страницами торчал сложенный тетрадный листок. Хелен схватила его. Всего четыре строчки изящным почерком Милены:
Хелен, я не вернусь в интернат. Не беспокойся, ничего плохого со мной не случилось. Попроси за меня прощения у Катарины Пансек.
Милена.(Пожалуйста, не спеши меня возненавидеть.)
С минуту Хелен стояла как оглушенная. Потом накатил гнев: как могла Милена решиться на такое? Какой же надо быть подлой, чтобы вот так уйти, исчезнуть без всяких объяснений! Она чувствовала, что ее предали, и злые слезы наворачивались на глаза. «Не спеши меня возненавидеть…» Как бы не так! В эту минуту Хелен ее ненавидела. Эгоистка, безответственная эгоистка, вот она кто! Что же делать? Бежать к Пауле, рассказать ей, что случилось? Тут она ничем не может помочь. Сбежать самой? Не возвращаться в интернат? В общем-то можно бы воспользоваться случаем, ведь малышку Пансек все равно отправят в Небо… Но куда бежать? И вдруг Милена тем временем вернется… Тогда это из-за нее, Хелен, пострадает Катарина… Вопросы теснили друг друга, и ни на один не было ответа. Хелен сунула в карман записку и вышла, оставив на стуле корзинку с еще теплой картошкой, завернутой в кухонное полотенце, и куском пирога.
Осторожно ступая по темному спуску, она вдруг подумала, что случившееся будет сенсацией: никогда еще на памяти обитателей интерната не бывало, чтобы у кого-то из девочек хватило дерзости уйти и не вернуться. Их потому и выпускали изредка за ограду, что были уверены: ни одна пансионерка не посмеет обречь другую, ни в чем не повинную, на страшную пытку Неба. Самые жестокие санкции, содержащиеся в правилах, предусматривали несколько часов заключения, но все же не дней, не недель. Ведь это умереть можно!
Хелен замутило от этих мыслей. Она представила, как стыдно ей будет через несколько минут, когда придется признаться перед всеми: Милена не вернулась… «Что, несчастный случай?» – «Нет, не вернулась, и все».
Стыдно, что она – подруга Милены… Она ступила на мост, и ей стало больно – так живо вспомнилась рука подруги в ее руке на этом самом месте всего несколько часов назад. В девять часов с минутами Хелен уже предстала перед Скелетиной. Та, увидев, что девушка одна, тут же почуяла, что близок ее звездный час: после двадцати пяти лет караульной службы ей выпал наконец случай доложить самой Директрисе, что одна из пансионерок не вернулась! «Да, госпожа Директриса, не вернулась!» Она тянула время, смакуя эти незабываемые минуты:
– Значит, вышли вы… посмотрим… в восемнадцать одиннадцать?
«Нет, только в восемнадцать тридцать, из-за тебя, между прочим», – мысленно ответила Хелен, но она давно уже научилась держать свои мысли при себе.
– Да, в восемнадцать одиннадцать.
– А сейчас только двадцать один час семь минут. Вы уложились в срок.
– Да, уложилась, – сказала Хелен, а про себя думала: «Ну, давай, выпускай свой яд, а то ведь лопнешь».
От едкого дыма щипало глаза и ноздри. Что, здесь никогда не проветривают? Скелетина еще немного покривлялась, потом проронила почти неслышно:
– А эта… певица?
– Ее нет, – сказала Хелен, не вдаваясь в подробности.
– Она, конечно же, сейчас придет, ведь крайний срок – двадцать один одиннадцать?
– Не знаю.
– Не знаете?
– Нет, не знаю.
– Ну что ж, подождем вместе. Вот и узнаем. А пока составим друг другу компанию. Вы любите хорошую компанию?
Ее маленькие глазки с красными прожилками так и сочились змеиной жестокостью.
– Люблю, – сказала Хелен без всякого выражения и стиснула зубы, чтоб не броситься с кулаками на эту садистку. Секундная стрелка настенных часов три раза описала круг, и ей казалось, что это длилось целую вечность. «Милена, появись, ну пожалуйста, войди, и пусть кончится этот страшный сон…»
– Ее все еще нет… – заметила Скелетина, изобразив на лице огорчение, но видно было, что внутри у нее все ликует. В пепельнице тлела сигарета, но привратница про нее забыла, раскурила новую. Дрожащей рукой потянулась к коммутатору, переставила штекер, сняла трубку. Через несколько секунд на другом конце провода кто-то ответил.
– Добрый вечер, это мадемуазель Фитцфишер, привратница…
«Мадемуазель Фитцфишер… По крайней мере, что-то новенькое узнала, – подумала Хелен. – Никому, наверное, и невдомек, что Скелетину зовут Фитцфишер».
– Будьте любезны, мне надо поговорить с госпожой Директрисой. Срочно.
Разговор с Директрисой не затянулся. Хелен было подумала, что Скелетину сейчас хватит удар, так ей не терпелось сообщить новость. Голос у нее дрожал от возбуждения:
– Да, да, одна из пансионерок не вернулась… Кто? Бах Милена, четвертая группа. Совершенно верно, госпожа Директриса. Да, другая вернулась, она тут. Разумеется, госпожа Директриса…
– Я могу идти в дортуар? – спросила Хелен, когда Скелетина повесила трубку. Это было грубым нарушением семнадцатого пункта правил: запрещается задавать вопросы взрослым.
Но Скелетина была в таком состоянии, что ничего не заметила.
– Да, ступайте.
Дортуар, расположенный над столовой, представлял собой огромный зал с полусотней двухъярусных коек и рядами серых металлических шкафчиков. В слабом свете ночников сквозь шепот и шорохи Хелен прошла через сектор младших. В углу дортуара в боксе мадемуазель Зеш еще горел свет, и на потолок от него ложились размытые тени. Хелен добралась до своего места, присела на край койки, разулась. Впервые за три года койка Милены над ней пустовала. Она быстро разделась, натянула ночную рубашку и забилась с головой под одеяло. Не прошло и десяти секунд, как до нее донесся шепот Веры Плазил с соседней койки:
– А Милена?
Хелен осторожно выглянула:
– Она не вернулась.
– Но она придет?
– Не думаю…
Вера горестно охнула:
– Как же это… А кого накажут?
– Катарину Пансек.
– О, господи!
Дортуар старших воспитанниц, пятой и шестой групп, отделяла перегородка. Оттуда, громко хлопнув дверью, вдруг вошла надзирательница и направилась прямиком к боксу Зеш. Хелен сразу узнала Мерлузиху – мадемуазель Мерлуз, длинную тощую горбунью с таким огромным носом, что его можно было принять за накладной. Говорили, что она – цепная собака Мадам Танк, готовая на все ради хозяйки и исполняющая любой ее приказ, не задумываясь ни на секунду. Некоторое время слышались приглушенные голоса, потом вышли уже обе, и Мерлузиха, и Зеш, и сразу двинулись к сектору четвертой группы.
– ПАНСЕК КАТАРИНА! – громовым голосом выкрикнула Зеш.
Девочки привскочили на койках и сели, затаив дыхание.
– Пансек Катарина встает, одевается и идет со мной! – скомандовала Мерлузиха.
– Остальным лечь и молчать! – рявкнула Зеш.
В соседнем ряду малышка Катарина поднялась, еще не веря, что это все взаправду. Взглянула на пустую, безупречно заправленную койку Милены и сразу поняла, что ее ждет. Она попыталась поймать взгляд Хелен, но та отвела глаза.
– Побыстрее, – прикрикнула Мерлузиха.
Катарина надела очки, которые на ночь вешала на никелированную спинку своей койки, открыла шкафчик, оделась, обулась и пошла, перекинув через руку накидку. Когда она проходила мимо, совсем близко, а надзирательницы ждали поодаль, Хелен шепотом окликнула:
– Катарина!
– А?
– Милена просит у тебя прощения…
– Что?
– Милена просит, чтобы ты ее простила, – повторила Хелен, и у нее перехватило горло.
Катарина ничего не сказала. Она шла между рядами коек, и вдоль всего ее пути голос за голосом подхватывал:
– Держись, Катарина! Мужайся! Мы будем думать о тебе!
Одна из девушек вскочила и поцеловала ее. Хелен показалось, что она что-то сунула Катарине в руку.
Нетерпеливая Мерлузиха схватила малышку Пансек за плечо и заставила прибавить шагу. Обе скрылись за дверью.
– Сволочи! – выругалась одна из девушек.
– Грязные свиньи! – поддержала другая.
– Молчать, я сказала! – крикнула Зеш, и все смолкло.
Когда вновь воцарилась тишина, Хелен забилась поглубже под простыню, под одеяло, свернулась клубочком. Так, в темноте, можно было попробовать вообразить, будто все это просто страшный сон, который надо забыть; и она, чтобы отвлечься, принялась подбирать примеры мужского и женского рода, как в задании Октаво. Он – булочник, она – булочница; он – волшебник, она – волшебница; он – ботинок, она – туфля; он – юноша, она – девушка… И тихо-тихо, дрогнувшим голосом: он – Милош, она – Хелен.
III ГОДОВОЕ СОБРАНИЕ
НА СЛЕДУЮЩИЙ день Хелен, едва проснувшись, вспомнила, что это пятница, день, когда приходит Пютуа. Надо было поторапливаться, чтоб успеть написать Милошу и положить письмо в бельевую до появления старика. Урок математики с девяти до десяти часов вела Мерш, чем Хелен и воспользовалась. Мерш была прикована к инвалидному креслу, так что не приходилось опасаться, что она налетит и выхватит недописанное письмо с криком: «А это что такое, мадемуазель?» Возможно, она и обладала орлиной зоркостью, но Хелен, как и все ее товарки, хорошо умела маскироваться. Она задумалась: как начать? «Дорогой Милош»? Но они едва знакомы… «Привет, Милош»? Слишком фамильярно и безлично. В конце концов она решила написать просто «Милош». Это можно понимать как угодно. Хелен рассказала ему про пустую библиотеку, про возвращение в интернат без Милены, и главное, про то, как больно ей было, когда малышку Катарину Пансек уводили в карцер. Она рассказывала про Милену. которая так изумительно поет и про которую она в жизни не поверила бы, что та может вот так предать их дружбу. Она просила его ответить поскорее, добавив, что «ждет не дождется» письма. Потом соорудила конверт-закрытку из еще одного тетрадного листка. Вытащила из носка бумажку, полученную накануне от Милоша, и старательно списала: «Милош Ференци. Интернат мальчиков. Четвертая группа». Прежде чем вложить письмо в конверт, Хелен перечитала его и приписала после подписи:
«А о себе-то я ничего и не сказала. Мне семнадцать лет, я люблю книги и шоколад (и я счастлива, что встретила тебя)».
На перемене она незаметно затесалась в кучку старших пансионерок, собравшихся в углу двора, и без предисловий спросила:
– Как послать письмо? Передать кому-то, кто положит его в бельевую, а Пютуа заберет, так?
Высокая худышка, довольно красивая, смерила ее суровым взглядом:
– Кому письмо?
– Мальчику из того корпуса.
– Ты в какой группе?
– В четвертой.
– Как зовут?
– Дорманн. Хелен Дорманн.
– А его?
– Милош Ференци, – сказала Хелен. И разозлилась, почувствовав, что краснеет.
Старшие обменялись вопросительными взглядами. Ни одна не знала этого мальчика; наверное, для них он был мелюзгой.
– Давай сюда, – сказала высокая, и остальные, как по команде, сдвинулись теснее, заслоняя их от посторонних взглядов.
– Кто отнесет – ты? – спросила Хелен.
– Я.
– Я… у меня нет никакого подарка… ни для тебя, ни для Пютуа. Ничего нет. Я не успела…
– Ничего. Я принесу тебе ответ. Если он ответит…
Незадолго до полудня из окна музыкального класса, выходившего во двор, Хелен увидела, как появился Пютуа со своей дребезжащей тачкой. Он скрылся в бельевой, потом вновь появился с грузом постельного белья, в котором, несомненно, была припрятана дневная почта.
«Ты лети, мое письмо, прямо к милому лети», – пропела вдруг она и удивилась, что так легко всплыла в памяти эта считалка из далекого детства.
Следующие дни были сущей пыткой. Хелен ждала, что ее с минуты на минуту вызовут к Мадам Танк. Но ничего не происходило. Это отсутствие всякой реакции со стороны начальства было хуже всего. Оно означало, что данный случай подпадает под пункт 16 «Правил внутреннего распорядка»: «За каждую воспитанницу, не вернувшуюся по истечении трех часов, другая будет немедленно помещена в карцер, где и будет находиться до возвращения нарушительницы». Так что дело закрыто, все как положено.
Никто не решался заговорить о Катарине, но все только о ней и думали. Удается ли ей поспать? Приносят ли поесть, попить? Хелен пыталась расспросить одну девушку из старших, которая в прошлом году отсидела в Небе целую ночь и еще полдня за то, что швырнула об стенку тарелку с баландой и заорала, что ей все «обрыдло, обрыдло, обрыдло!». Та больше отмалчивалась, и волновало ее в основном, успела ли Катарина увидеть рисунок на балке.
– Это так важно? – спросила Хелен. – А ты его видела?
– Мельком, на какую-то секунду, но только это и помогло мне не сойти с ума. Это с тобой Милена вышла?
– Да.
Девушка развернулась и пошла прочь. Вообще Хелен казалось, что все считают ее виновницей или, в лучшем случае, соучастницей происшедшего. Поскольку исчезнувшая Милена была недосягаема, всеобщее негодование обрушилось на Хелен. Одна Вера Плазил не отвернулась от нее.
– Ты тут ни при чем. Кому бы в голову пришло, что такое может случиться? Она вернется, я уверена. Ей надо было что-то сделать, что-то важное. А когда сделает, вернется, вот увидишь.
– Почему же тогда она мне ничего не сказала?
Вера не знала. Она только смотрела на Хелен большими голубыми глазами, в которых светилось сочувствие.
С воскресенья Хелен считала не то что дни, а часы, оставшиеся до пятницы, когда придет Пютуа. Время как будто остановилось. Чтоб не истерзаться вконец, она заставляла себя настраиваться на худшее: в этот раз ответа от Милоша не будет, и придется ждать еще неделю. От такого предположения ее заранее тоска брала. И Милена не возвращалась… Может, она вообще не вернется? И Катарина так и умрет в этой дыре… Хуже всего бывало за ужином. Карцер находился под погребом столовой, так что девушки чувствовали, что Катарина тут, близко, и им кусок в горло не лез.
Наконец настало утро, когда Хелен проснулась – а уже пятница. За десять минут до полудня Пютуа, пошатывающийся, но пунктуальный, проволок через двор свою тачку с выстиранным бельем. В окно музыкального класса Хелен видела, как он скрылся в бельевой, чтоб разгрузиться и забрать грязное.
С чистым сердцем, с бодрым духом
Дружным хором мы поем… —
по десятому разу заставляла повторять Зинзен, но Хелен уже не слышала голосов своих товарок. «Хоть бы было письмо, – думала она, – хоть бы было! Еще неделю мне не выдержать».
Когда все выходили из столовой, к ней подошла какая-то девушка из старших.
– Дорманн?
– Да.
– Получай почту. И в следующий раз припаси подарок.
– Обязательно! – заверила Хелен, вне себя от радости, и сунула в карман два конверта.
Потому что их было два! Всю неделю она боялась, что письма не будет, а вот целых два!
Она заметалась по двору, высматривая Веру Плазил.
– Вера! Вера! Посторожи у дверей, пожалуйста!
Туалеты были грязные и обшарпанные, но это было единственное место, где можно какое-то время побыть одной и в безопасности – при условии, что кто-нибудь сторожит у дверей. Укрывшись в этом убежище, Хелен поскорее достала конверты. Оба были адресованы ей: «Хелен Дорманн. Интернат девочек. Четвертая группа», – но разным почерком. Один, размашистый и четкий, – Милоша, она его сразу узнала, а вот второй, неподражаемый, почти взрослый – это был почерк Милены! Первым она распечатала письмо Милоша. Все-таки ведь это его она ждала целую неделю. Письмо было короткое:
«Хелен,
я получил твое письмо. Вот тебе мое. Надеюсь, Пютуа не слишком его «надушил». Бартоломео в тот раз не вернулся в интернат,. Мне надо сказать тебе много важного. В пятницу ночью, в двенадцать часов, будь у северо-восточного угла твоего корпуса. Слово?
Милош.А о себе-то я ничего и не рассказал. Мне семнадцать лет. Я люблю заниматься греко-римской борьбой и еще люблю поесть (и я тоже счастлив, что встретил тебя)».
Хелен пыталась понять, можно ли считать это первое в ее жизни письмо любовным. Она не могла решить. Почти дословное повторение последней ее фразы было как знак сообщничества и говорило о желании Милоша закрепить союз… У Хелен ноги подкашивались от избытка чувств. Столько потрясающих событий обрушилось на нее за эти дни! Она спрятала письмо в конверт и распечатала Миленино. Оно было куда длиннее.
«Хелен,
представляю, как ты зла на меня, и прекрасно тебя понимаю. Но знай: я тебя не предавала.
Вот что произошло: сразу после твоего ухода ко мне в библиотеку пришел Бартоломео. Мы проговорили два часа с лишним, и в конце концов я решила бежать с ним.
Мы уходим сегодня ночью. Я никогда больше не вернусь в интернат.
Мы прятались за фонтаном, когда ты проходила с корзинкой. Не знаю, что в ней было, но спасибо за то, что ты мне это несла!
Сейчас мы у моей утешительницы, где я и пишу тебе это письмо. Она перешлет его тебе через Пютуа.
Мне надо многое тебе сказать, но времени нет. Милош все знает, он объяснит. Попроси его.
Надеюсь, мы еще увидимся. Ты была моей лучшей подругой все эти годы. Я никогда тебя не забуду. Мне грустно с тобой расставаться.
Целую.
Милена.P. S. У меня душа болит за Катарину, но то, что я делаю, необходимо было сделать».
– Хелен! Я тут в землю врасту… И дождь пошел, слышишь?
Вера начинала терять терпение на своем сторожевом посту. Хелен вытерла слезы, спрятала оба письма во внутренний карман накидки и вышла.
Вечером во время самостоятельных занятий пустые места Милены Бах в третьем ряду и Катарины Пансек в первом притягивали взгляд, словно там сидели их призраки. Отсутствие этих двоих занимало главное место в умах. Зеш потела сильнее, чем когда-либо, и, казалось, вот-вот уснет.
– Вера, что такое «греко-римская борьба»? – шепотом спросила Хелен.
– По-моему, это когда парни в плавках кидаются друг на друга и стараются положить на лопатки.
– Ах, вон что…
– Да, и рычат, и воняют потом.
– А-а…
– А тебе зачем?
– Просто так…
Хелен все время думала о Милоше, хоть и твердила себе, что это сумасшествие – влюбиться в парня, которого и видела-то от силы четыре минуты, да к тому же в потемках! И еще: она никак не могла вызвать в памяти его лицо! Чем больше старалась, тем безнадежнее оно ускользало. Милош не слишком высокий, вроде бы вспоминала она, лицо круглое, да, курчавые волосы, да, добрая улыбка, да, да и еще раз да, но «увидеть» его не получалось. Поэтому она решила, что главным образом ей просто очень хотелось влюбиться, и для этого сгодился первый встречный. Вот только не разочароваться бы… Что ему от нее нужно? Предстоящее свидание волновало ее, но и пугало тоже. «Много важного»! Что бы это значило? Да еще надо как-то выбраться из дортуара среди ночи. Хорошо, что дежурит Зеш, которая сразу засыпает и храпит, как кабан, до самого утра. Из всех надзирательниц ее провести легче всего. Во всяком случае, куда легче, чем бессонную Мерлузиху, которая всю ночь то и дело беззвучно шастает между рядами коек, настороженно поводя своим длинным носом. Опасность представляли, скорее, соседки по дортуару. Особенно Вера Плазил, которая всегда спала вполглаза и сразу спросила бы, куда это она собралась. Хелен подумала было довериться ей, но потом решила, что не стоит. Чересчур благоразумная Вера могла в самый ответственный момент перебудить всех соседок, чтоб не пустить Хелен на такое опасное дело.
Укрывшись с головой, Хелен посмотрела на светящиеся стрелки наручных часов: было десять с минутами, а Зеш все не храпела. Не захрапела и в одиннадцать. Очень это было странно. В боксе горел свет, но больше никаких признаков жизни не наблюдалось. Неужели именно в эту ночь она решила изобразить Мерлузиху и будет бродить между койками, как Джек-потрошитель? Хелен отчаянно вслушивалась в тишину. Бог с ними, с обычными громовыми раскатами, сейчас ее устроило бы самое легкое похрапывание, но и того не было. Без четверти двенадцать, окончательно потеряв терпение, она решила попытать счастья, и будь что будет. Оглянулась на соседку: Вера мирно спала, приоткрыв рот. Убедившись, что с этой стороны ей ничто не грозит, Хелен потихоньку стала выбираться из постели. Она уже потянулась к шкафчику за одеждой, как вдруг Зеш приоткрыла дверь своего бокса. В первый миг Хелен застыла на месте, как статуя, потом откинулась обратно на койку с изумленно расширенными глазами. Зеш была сама на себя не похожа. Стараясь не произвести ни малейшего шума, она тихонько выскользнула из бокса с осторожной медлительностью убийцы. А главное – тут Хелен решила, что это ей снится, – главное, на ней были туфли с высоким каблуком и вечернее платье! Между тем никогда, сколько мир стоит, никто и никогда не видел ее иначе как в безобразных грубых башмаках и необъятных парусиновых штанах или, в крайнем случае, в мешковатой шерстяной юбке, знававшей лучшие времена. Зеш прикрыла за собой дверь бокса и на цыпочках удалилась. Хелен подождала, пока ее шаги стихнут, а потом еще несколько минут, на тот маловероятный случай, если надзирательница вдруг вернется; потом, убедившись, что все спокойно, оделась и тоже направилась к выходу.
Ночь была ясная и холодная. Длинные перистые облака озарялись, набегая на полную луну. Хелен, кутаясь в накидку, обогнула корпус и пошла вдоль задней стены, которая теперь возвышалась по левую ее руку, темная и зловещая. На углу маячила серая тень. Милош! Она приветственно взмахнула рукой и побежала к нему. Он шагнул навстречу, улыбнулся и расцеловал ее в обе щеки:
– Хелен! Я уж боялся, что ты не придешь.
Она оторопела, обнаружив, что он гораздо выше, чем ей запомнилось. Должно быть, этот Бартоломео вообще гигант, если его товарищ по сравнению с ним казался маленьким.
– Извини, никак не могла выйти. Надзирательница не спала. Представляешь, она куда-то ушла. Как раз незадолго до полуночи.
– Ушла, говоришь? Ну, так я знаю, куда, могу даже тебе показать! Если только у тебя все в порядке с физкультурой.
– Лучше всех в классе! – сказала Хелен.
– Отлично. По канату лазить умеешь?
– Как белка!
Хелен не была уверена, что белки лазают по канату, но в эту ночь она бы согласилась на что угодно. В огонь пошла бы с Милошем, если бы он позвал.
– Тогда подожди здесь, я сейчас…
– Может, все-таки хоть что-нибудь объяснишь?
– Потом!
Милош уже засунул фуражку в карман и полез наверх. Хелен только диву давалась, какой он сильный и ловкий. Обхватив водосточную трубу, он взбирался по ней с легкостью мартышки. Его пальцы, ладони, ступни, колени работали слаженно и безостановочно, и только на третьем этаже он, стоя одной ногой на карнизе, сделал передышку.
– Осторожнее! – взмолилась Хелен снизу.
Не тратя времени на ответ, Милош полез дальше и в мгновение ока уже был под самой крышей. На секунду повис на желобе, потом раскачался и перекинул через него ногу. Когда он уже взбирался на крышу, что-то вывалилось у него из кармана и упало к ногам Хелен.
– Нож! – окликнул он. – Подбери нож!
Она наклонилась и нашарила увесистый складной нож не меньше чем с шестью лезвиями. Потом долго было тихо. Хелен чувствовала, как холод заползает под накидку. Что она тут забыла – среди ночи, с этим мальчишкой-акробатом, который хочет сказать ей «много важного»? Она стояла, закинув голову и не сводя глаз с пустого края крыши, как вдруг ее внимание привлек легкий шорох. Чуть дальше по стене сползала перекинутая через желоб веревка. Хелен подбежала, расстегнула накидку, чтобы не стесняла движений, знакомым приемом зажала веревку между лодыжками и полезла. Добравшись до третьего этажа, глянула вниз, и у нее закружилась голова. На уроках физкультуры она никогда не лазила так высоко. А здесь и мата не было на случай падения. Да уж, подумала она, ничего себе любовное свидание! Неужели так оно всегда и бывает? Она сделала глубокий вдох и стала взбираться дальше. Вот и желоб. Не успела Хелен подумать, как перебраться на крышу, а Милош уже протягивал ей руку:
– Давай правую руку, берись за запястье! Да не за кисть, за запястье!
Она ухватила его за запястье, а он – ее. Хелен почувствовала, что ее поднимают. Ей только и пришлось немного подтянуться, помогая себе локтями и коленями, и вот она уже сидит рядом с Милошем на крыше, на двенадцатиметровой высоте, непринужденно, словно на диване в гостиной.
– Это называется «перекрестный захват», он удваивает силу, – объяснил Милош.
– Я думала, сейчас помру… – призналась Хелен.
– Передохни. Самое трудное позади.
– Надеюсь…
Они поползли по мокрому шиферу к слуховому окну, где Милош закрепил веревку. Он отцепил ее, смотал и привязал к поясу, потом открыл окошко ровно настолько, чтоб можно было протиснуться. Надо было повиснуть на руках, держась за раму, и спрыгнуть. Милош полез первым и приземлился совершенно беззвучно, спружинив коленями. Хелен ловко проскользнула следом с приятным чувством, что уже дважды произвела на него впечатление: так хорошо вскарабкалась по веревке, а теперь вот не побоялась прыгнуть в темноту. Милош поймал ее на лету, и она почувствовала себя легкой, как перышко, в его сильных руках. Он достал из кармана фонарик, включил и обвел лучом помещение. Чердак был пустой и пыльный. Только толстые балки да дубовый пол. В середине можно было стоять во весь рост, но чуть в сторону – приходилось нагибаться.
– Зачем мы сюда залезли? – спросила Хелен.
Милош приложил палец к губам, потом показал на пол.
– Тс-с! Слушай!
Снизу доносился приглушенный говор, один раз даже быстро оборвавшийся смех.
– Что это? – прошептала Хелен.
– Ножик у тебя? – вместо ответа спросил Милош.
Она передала ему нож.
Милош, крадучись, двинулся вперед, глядя в пол, как будто что-то искал. Так он прошел до другого конца чердака, а там опустился на колени и сделал Хелен знак: нашел, иди сюда.
– Посвети! – сказал он, протягивая ей фонарик, и шилом своего складного ножа принялся обковыривать по периметру паркетину, которая казалась более хлипкой, чем другие.
– У вас что, разрешается иметь ножи? – удивилась Хелен, сидевшая на корточках около него.
– Если б мы делали только то, что разрешается, – усмехнулся Милош, – у меня бы не было ни веревки, ни ножа, и уж точно мы с тобой не сидели бы здесь среди ночи.
– Ты мне что-нибудь объяснишь, наконец? Я ведь заслужила, разве нет?
– Потерпи еще немножко, уже почти готово. Если ты любишь сюрпризы, сейчас увидишь такое…
Он еще несколько минут ожесточенно ковырял щель между досками. Наконец открыл другое лезвие и сунул его под паркетину, действуя как рычагом. Деревяшка подавалась туго, со скрипом, но в конце концов усилия Милоша увенчались успехом. Он знаком велел Хелен выключить фонарик и осторожно убрал паркетину. Сразу же голоса, только что невнятные, стали отчетливо слышны.
– Тебе – честь и место! – сказал Милош, приглашая Хелен первой заглянуть в отверстие.
Она растянулась на животе и прильнула к узкому прямоугольному окошечку. То, что она увидела, показалось ей настолько диким, что первой ее мыслью было – не сошла ли она с ума.
В большом зале сидело человек пятьдесят. Позади них тянулась буфетная стойка, уставленная закусками и графинами с вином. Перед ними – что-то вроде эстрады, на которой торжественно возвышался дубовый стол. Ряды слева от прохода были, видимо, отведены женщинам, и Хелен сразу же узнала Мадам Танк: та стояла около первого ряда со своей неразлучной Мерлузихой. Директриса, облаченная в розовое шелковое платье, слишком узкое, чтоб вместить ее борцовские плечищи, сияла улыбкой. Мерлузиха с какой-то невероятной прической вроде кочана капусты (нос ее мог сойти за сосиску) дергала головой в разные стороны, как курица. Дальше сидели друг за дружкой другие старые знакомые, все почти неузнаваемые: Скелетина, безуспешно пытавшаяся прибавить себе полноты за счет всевозможных накладок; мамаша Зинзен, чьи груди выпирали, как пушечные ядра, из-под бутылочно-зеленого костюма; Мерш в инвалидном кресле, накрашенная, как именинный торт, и сжимающая руками в белых перчатках глянцево-черную сумочку; и наконец Зеш, в том же наряде, в котором Хелен видела ее в дортуаре, но дополнившая его немыслимой желтой шляпкой. У буфета в гордом одиночестве терся Пютуа, комкая фуражку и косясь на графины.
Хелен едва не расхохоталась. Справа от прохода сидели мужчины, все незнакомые. В недоумении девушка поднялась с пола:
– Что это, демонстрация мод?
– Нет, годовое собрание обоих интернатов, – сказал Милош; теперь он улегся на пол, чтобы самому заглянуть в отверстие.
– Что за собрание? Откуда ты все это знаешь?
Ей пришлось подождать ответа. Милош, увлеченный зрелищем, никак не мог оторваться. Время от времени все его тело беззвучно сотрясалось от сдерживаемого смеха. Через несколько минут он приподнялся на локтях и посмотрел на Хелен. Свет, проникавший через отверстие в полу, выхватывал из темноты их руки и лица.
– Так вот, Хелен, слушай, – прошептал Милош, – то, что мы с тобой сейчас видим, – этого никто из воспитанников никогда не видел. Когда я тебе сказал «Честь и место», это была не просто фигура речи. Ты узнала теток из твоего интерната?
– Да, они все тут. Только вырядились по-маскарадному. Ну и вид у них – прямо как сумасшедшие!
– Они и есть сумасшедшие. А мужчины – те из нашего интерната. Они тоже сумасшедшие. На свой лад.
– Милош, ты меня пугаешь… А для чего они собираются?
– Я же сказал: это годовое собрание, страшно секретное. Они собираются, чтобы принять типа по имени Ван Влик. Он один из заправил Фаланги, какая-то важная шишка в службе национальной безопасности, и это он занимается такими интернатами, как наш. Похоже, все его до смерти боятся, сейчас увидишь…
Перепуганная Хелен еле слышно прошептала:
– Ты говоришь, это страшно секретно? А если нас поймают? Ты бы хоть предупредил…
– Нас не поймают. Меня никогда никому не поймать.
– Почему тебя не поймать?
– Потому что я везучий, чтоб ты знала. Таким уродился…
– Ты везучий? И на это ты мне предлагаешь положиться?
– Пожалуйста…
Хелен и хотела бы разозлиться, да не могла. В улыбке Милоша была такая уверенность, что и она, сама себе удивляясь, поверила: их никогда не поймают…
– Милош, ты сказал: «Такими интернатами, как наш». Что ты имел в виду?
– Ох! Так сразу не объяснишь, Хелен! Потом расскажу, ладно? Слово!
– Ладно. А зачем этот твой Ван Влик сюда приезжает?
– Проверить, все ли в порядке, наверное. По-прежнему ли его психи такие же сумасшедшие… Погоди, что-то они зашевелились… Твоя очередь смотреть. Старайся все-все заметить и запомнить!
Хелен пристроилась у смотрового отверстия. Все стояли, приветствуя аплодисментами властно вступавшего в зал человека могучего телосложения, рыжебородого, одетого в залоснившуюся на локтях куртку-аляску. Гость не потрудился облачиться в вечерний туалет. Его заляпанные грязью сапоги давно нуждались в щетке и ваксе. За ним, не отставая ни на шаг, следовали двое – судя по всему, телохранители. Он прошествовал прямиком на эстраду и, не снимая аляски, плюхнулся на стул, совершенно исчезнувший под его необъятным задом, с видом человека, который не намерен засиживаться. Сделал знак Мадам Танк и какому-то мужчине, должно быть, директору интерната мальчиков, занять места рядом с ним. Танк заспешила на эстраду, переваливаясь, как жирная гусыня. За ней – не менее польщенный директор с цветочком в петлице. Двое телохранителей встали по обе стороны входной двери, неподвижные, как истуканы.
– Дамы и господа, дорогие коллеги…
Голос Ван Влика раскатывался среди абсолютного безмолвия. Его обжигающий взгляд прочесывал аудиторию.
– …вот и опять мы все в сборе… Я, как вам известно, очень дорожу этими ночными встречами. Они позволяют нам каждый год…
– Тебе слышно? – спросила Хелен, занимавшая более выгодную позицию.
– Не очень, – признался Милош.
– Иди сюда, я подвинусь…
Она немного посторонилась, и оба примостились у окошка бок о бок, почти щека к щеке.
– Так лучше? – прошептала Хелен.
– Отлично, – отозвался Милош.
– Согласно традиции, – продолжал Ван Влик, – прежде всего подведем итоги по положению дел в обоих интернатах за истекший год. Начнем с женского… Я рад уведомить госпожу Директрису от имени руководства Фаланги, что ее твердость и неукоснительная приверженность правилам удостоились одобрения. Срок ее полномочий будет продлен…
Танк залепетала какие-то слова благодарности, но Ван Влик не дал ей времени понежиться в лучах славы.
– Выношу также благодарность надзирательскому составу, в частности мадемуазель Зеш и мадемуазель Мерлуз, за добросовестную работу… А также мадемуазель Мерш, преподавателю математики, чья неизменная преданность делу…
Он называл имя за именем, и всякий раз все головы поворачивались к очередной счастливице, а та млела от удовольствия. Остальные изо всех сил натужно улыбались, но зависть все равно искажала их лица. Стоило посмотреть хоть на Скелетину, которая кусала губы и судорожно вытягивала отвратительную, как у ощипанной курицы, шею.
Покончив с женским интернатом, Ван Влик перешел к мужскому и повторил ту же процедуру с такой же скоростью и с тем же безразличием. Потом вдруг голос его изменился, зазвучал торжественно и грозно.
– Мы ведем нескончаемую, жестокую битву, дорогие коллеги! Битву которая требует от каждого из нас решимости и непреклонности. Знайте, что ваши усилия всемерно поддерживаются Фалангой, которую я имею честь здесь представлять. Но знайте также, что малейшее проявление слабости с вашей стороны будет беспощадно караться. Например, передача писем из интерната в интернат квалифицируется нами как особо тяжкое преступление, как вам, без сомнения, известно…
Пютуа у буфета как-то чудно скривил рот и принялся сосредоточенно изучать свои башмаки, чем и занимался до окончания речи.
– Повторяю, – гнул свое Ван Влик, – если вам случится усомниться в себе, если вы почувствуете, что в вас зарождается симпатия к кому-либо из воспитанников, вспомните вот что: эти люди – не той породы, что мы с вами! Последние слова он отчеканил, стуча в такт по столу, и продолжал, побелев от ярости:
– Эти люди втайне презирают вас, помните, не забывайте!
– «Эти люди…» – шепотом повторила Хелен, – про кого он говорит?
– Про тебя, про меня… Ты слушай…
– …они – угроза для нашего общества, как в свое время их родители…
Хелен пробрала дрожь.
– Что он такое говорит? Наши родители? Милош, что все это значит?
Милош придвинулся ближе.
– Тс-с-с… Дай послушать…
– …в заведениях, где мы великодушно предоставили им кров и даем шанс исправиться, – продолжал Ван Влик. – Наша первостепенная задача – не дать дурным семенам пустить ростки. Их мы должны безжалостно вытаптывать. Вам даны правила – ваш путеводитель в работе. Все очень просто: соблюдайте их, и вам нечего бояться. Отступите от них – и готовьтесь к худшему. И последнее, что я хочу сказать вам, – смотрите мне в глаза: Фаланга не прощает предательства…
Завершив этой угрозой свою речь, Ван Влик помолчал, выпятив тяжелую челюсть, и в зале тоже воцарилось гнетущее молчание.
– Что ж, не стану больше занимать ваше время, – заговорил он снова, видимо, довольный произведенным эффектом, – вижу, у вас там премиленький буфет. Если кто-то хочет высказаться, прошу, если нет, Давайте покончим с официальной частью.
Он вальяжно развел руки, заранее уверенный, что никто не решится выступить, и уже готовый объявить собрание закрытым, как вдруг случилось неожиданное.
Скелетина, которой все еще не давало покоя, что ее обошли, поднялась с места, бледная как мертвец, и тощая, как никогда.
– Господин Ван Влик, – заговорила она нервно и отрывисто, – разрешите обратиться: вас известили о побеге одной из воспитанниц?
Ван Влик, уже было вставший, медленно опустился на место:
– О… побеге, мадемуазель Фитцфишер, я вас правильно понял? Объяснитесь, будьте любезны.
– Да, сударь, – заторопилась Скелетина, чрезвычайно польщенная, что высокий гость помнит ее фамилию. – Неделю назад сбежала одна из воспитанниц четвертой группы, о чем я сразу же доложила госпоже Директрисе.
Ван Влик медленно повернулся всем корпусом к Мадам Танк, лицо которой за считанные секунды успело трижды переменить цвет: сперва побелело, потом побагровело, а теперь было бледно-зеленым.
– Это правда, сударь… но мы немедленно сделали все, что положено по правилам, и… другая воспитанница сейчас находится в карцере, и…
– Неделю назад? – медленно выговорил Ван Влик. – Побег случился неделю назад…
– Да, сударь, – пролепетала Танк, вдруг став похожей на испуганную маленькую девочку, – но я подумала, что… что нет необходимости…
– …ставить меня в известность, – договорил за нее Ван Влик с устрашающей мягкостью. – Вы, госпожа Директриса, сочли, что в этом «нет необходимости», я правильно понял?
– Да, – признала мадам Танк и понурила голову, не в силах больше вымолвить ни слова.
– Мадемуазель Фитцфишер, – обратился Ван Влик к Скелетине, которая так и не садилась. – Как зовут молодую особу, которая сбежала, будьте любезны?
– Бах, сударь, Милена Бах.
– Милена Бах… – медленно повторил Ван Влик, и Хелен показалось, что он побелел как полотно. Она содрогнулась. Услышать имя подруги из уст этого людоеда было почти то же, что увидеть Милену в его грязных лапах.
– Какая она? – продолжил допрос Ван Влик. – Я имею в виду, как она выглядит?
– Довольно высокого роста, красивая…
– Волосы, пожалуйста… Цвет волос?
– Каштановые… светло-каштановые, – умирающим голосом выговорила Мадам Танк, хотя вопрос был задан не ей.
– Каштановые? – удивился Ван Влик.
– Да нет же, сударь, белокурые, – поправила Скелетина, – совсем светлые.
Мадам Танк нашла еще в себе силы повернуться лицом к той, что двадцать пять лет несла стражу у ворот ее интерната, и во взглядах, которыми обменялись женщины, концентрация яда намного превышала смертельную. В наступившем молчании Ван Влик медленно провел по лицу ладонями, словно стирая с него грязь.
– Эта девушка, – заговорил он наконец очень тихо, – эта девушка… скажите, мадемуазель Фитцфишер, у нее есть какие-то… какие-то личные особенности?
– Есть, – с готовностью откликнулась Скелетина, упиваясь тем, что ей есть, что сказать.
– И… в чем состоит эта особенность, можно узнать?
– Она хорошо поет.
Последовало гнетущее молчание.
– И последний вопрос, мадемуазель Фитцфишер, – сказал наконец Ван Влик, – после чего я вынесу вам благодарность, которую вы честно заслужили: эта девушка сбежала одна?
Директор мужского интерната, сидевший слева от него, давно уже нервно ломал пальцы. При одной мысли, что придется признаться и разделить вину коллеги, у него все внутри холодело.
– Как это ни прискорбно… сударь… в нашем интернате тоже… – начал он.
– Как зовут мальчишку? – нетерпеливо перебил его Ван Влик.
– Его зовут Бартоломео Казаль, сударь, он…
Договорить ему не удалось. Ван Влик, до сих пор сохранявший внешнее спокойствие, зажмурился, вдохнул поглубже и выдал такое, что в голове не укладывалось: взметнув над головой свой огромный волосатый кулак, он обрушил его на дубовый стол, за которым сидел, с такой силой, что расколол его надвое. При этом он так заорал, что у всех кровь застыла в жилах:
– Немедленно сообщить Миллсу! Доставить Миллсу с его Дьяволами что-нибудь – одежду, обувь, носовой платок, – чтобы был запах этих гаденышей!
– Милош, – в ужасе простонала Хелен, – что с ними хотят сделать? Я ничего не понимаю. Объясни мне…
Они оторвались от окошка и стояли теперь на коленях друг против друга. Милош протянул руки, и Хелен прижалась к нему, еле удерживаясь от слез.
– Милош, Милош, как страшно…
Снизу доносился грохот падающих стульев, топот бегущих.
– Убирайтесь! – надрывался Ван Влик. – Все вон, пока я вас не размозжил!
Шум сошел на нет, и финальным аккордом со страшной силой грохнула дверь. Хелен заглянула напоследок в дыру. Никто не потрудился погасить свет, и в опустевшем зале воцарилась тишина. Пютуа, оставшийся в одиночестве, пристроился у стойки, положив фуражку на соседний стул. Он налил себе белого вина, выцедил его маленькими глоточками, прищелкнул языком, отставил бокал и принялся за бутерброд с паштетом.
IV БОМБАРДОН МИЛЛС
БОМБАРДОН МИЛЛС, препоясавшись кухонным фартуком, разбивал восьмое яйцо для своего омлета в надтреснутую салатницу, когда зазвонил телефон. Он машинально глянул на часы: два с чем-то. Шефа полиции в очередной раз разбудил среди ночи приступ голода, и он был вынужден встать, зная, что не уснет, пока не набьет как следует свой бегемотий желудок. Он бросил на сковороду изрядную пригоршню нарезанного бекона, вытер руки засаленным полотенцем и направился в гостиную полюбопытствовать, с чего это ему звонят в столь поздний час. Его не стали бы беспокоить среди ночи иначе как по важному делу, и от этой простой мысли приятно защекотало в груди и в животе.
Не прошло и минуты, как Миллс вернулся в кухню и по случаю доброй вести вбил в свой омлет еще два яйца. Он исполнял с удовольствием все свои профессиональные обязанности, но самой захватывающей, самой возбуждающей была для него охота на человека. Выслеживать, травить, загнать, схватить и убить… что может с этим сравниться, что еще дает так остро ощутить себя живым, всесильным, неумолимым?
А в этот раз у него будет не одна жертва, а целых две: двойное наслаждение…
Он хорошенько взбил яйца, посолил, поперчил и вылил на сковороду, где скворчал и плавился бекон. Потом прошел в гостиную, снял трубку, набрал номер.
– Алло, это казармы? – сказал Миллс. – Мне Пастора… Алло, Пастор? Готовь свору. Нет, не всех, пять или шесть. Самых лучших. Да, прямо сейчас.
В полумраке на продавленном диване что-то зашевелилось.
– А, Рамзес, услышал? Любишь это дело? – сказал Миллс, вешая трубку.
Из– под побитого молью одеяла высунулась голова. Нижняя часть лица была непропорционально вытянута вперед, как у собаки, а верхняя – человеческая: глаза, безволосая кожа, короткая стрижка над низким лбом.
– Услышал, да? Все понимаешь, а? Охо-о-ота, Рамзес! Охо-о-о-ота! Фас-с!
Миллс растягивал «о», потом выпаливал «фас», резко, с присвистом. Охо-о-ота! Фас-с!
Рамзес заскулил, скосив на хозяина заспанные глаза.
– …о-о-ота… асс… – нечленораздельно выговорил он.
– «Фас!» – поправил Миллс. – Повтори, Рамзес: «Охота! Фас!»
– …а-а…ас…
– Ладно, Рамзес, одевайся и приходи на кухню.
Омлет поспел. Миллс вывалил его целиком в глубокую тарелку, оставшуюся на столе после ужина. Отхватил огромный ломоть хлеба и откупорил бутылку пива. Запах омлета и предвкушение охоты радостно возбуждали его. Миллсу подумалось, что жизнь проста и прекрасна, если у тебя нет каких-то особых запросов. Он со смаком принялся за еду. Появился Рамзес, уже в куртке и штанах, и сел напротив. Застегнулся он наперекосяк, и куртка спереди несуразно топорщилась. Миллса это умилило. Старина Рамзес такой потешный! Однако при всем при том из человекопсов он единственный, кто научился завязывать шнурки.
– Поесть? Хочешь поесть?
– …о-эсь… – выговорило существо, и нитка слюны свесилась у него изо рта.
Миллс пододвинул ему остаток омлета, подал ложку.
– Держи, ну-ка постарайся. Аккуратно, слышишь? Ак-ку-ратно!
Рамзес неловко, но старательно обхватил ложку тремя пальцами с ногтями, похожими на когти и, контролируя каждое движение, понес себе в пасть то, что удалось зачерпнуть.
Трапеза уже подходила к концу, когда в дверь позвонили. На пороге стоял худой бледный человек со спортивной сумкой в руке.
– Я надзиратель в мужском интернате. Меня прислал господин Ван Влик. Я принес вам…
– Знаю, – оборвал его Миллс. – Заходите.
Он провел посетителя в кухню.
– Садитесь!
Тот пристроил половинку ягодицы на краешек стула, не сводя глаз с Рамзеса, и руки у него заметно дрожали.
– Извините, сударь, просто я никогда раньше… В первый раз вижу…
– Человекопса? Ну, пользуйтесь случаем, любуйтесь на здоровье. Его зовут Рамзес. Рамзес, скажи «здравствуйте»!
– …а-а-сти! – с усилием выговорило существо и исказило рот в гротескном подобии улыбки, показав два ряда внушительных острых зубов.
Посетитель отшатнулся, едва не опрокинувшись вместе со стулом. Его прошиб пот.
– Ну ладно, – сказал Миллс, – покажите, что принесли.
Тот открыл сумку и вытащил пару кожаных сапог.
– Вот, сударь. Это сапоги того молодого человека. Надеюсь, этого будет достаточно. А из вещей девушки…
Он порылся в сумке, по-прежнему неотрывно глядя на Рамзеса, и достал шарфик.
– Эту вещь она часто носила, мы выяснили.
– Никаких духов, ничего такого, что перебивало бы ее собственный запах?
– Не думаю, – сказал надзиратель, не решаясь сам проверить.
Миллс выхватил шарфик у него из рук, поднес к лицу, шумно потянул носом.
– Годится. Можете идти.
– Благодарю вас, пролепетал посетитель и встал. – До свидания, сударь…
В дверях кухни он обернулся. Он явно надеялся еще раз услышать столь глубоко потрясший его голос человекопса. Ужас, пережитый несколько минут назад, когда тот сказал свое «а-асти», побуждал бежать отсюда без оглядки, но завороженность была сильнее ужаса.
– До свидания… сударь… – повторил он, на этот раз обращаясь к Рамзесу. Человекопес и ухом не повел.
– Зря стараетесь! – сказал Миллс. – Он реагирует только на мой голос. И на мои команды.
– В самом деле?
– Да, – подтвердил Миллс. – Если, например, я вот сейчас натравлю его на вас, жить вам останется от силы двадцать секунд.
– Двадцать… секунд? – придушенно пискнул надзиратель.
– Да, примерно столько ему понадобится, чтоб добраться до вашей глотки и перервать ее напрочь.
– Перервать… напрочь… – пролепетал тот. Издал нервный смешок и медленно, пятясь, стал отступать в коридор под кротким взглядом Рамзеса. Слышно было, как он ускоряет шаг, потом хлопнула входная дверь, и с лестницы донесся удаляющийся торопливый топот.
С вечера еще оставалось полкастрюльки кофе. Миллс поставил его подогреваться, а тем временем можно было одеться. Умываться он не стал. Он никогда не мылся перед охотой. И на охоте не мылся, даже если она затягивалась на недели. Бриться тоже не брился. Зарастая грязью, обрастая колючей щетиной, он любил чувствовать себя этаким диким зверем. А когда все было кончено и дичь затравлена, любил вернуться домой усталым, грязным, голодным, отмокнуть в горячей ванне и потом три дня никуда не высовывать носа, только есть и спать. Миллс надел кожаную куртку, сапоги, не присаживаясь, проглотил кофе и затолкал в старый рюкзак кое-какую одежду, пару снегоступов и буханку черного хлеба. Выходя, прихватил сумку с сапогами и шарфиком.
– Идем, Рамзес? Потешимся малость, а?
Они вышли в ночь и направились к казармам. Их шаги гулко отдавались в безлюдных улицах. Шеф полиции шел впереди. Рамзес следовал за ним метрах в двух, на задних ногах. Как и все человекопсы, он мог без труда передвигаться в вертикальном положении, но характерная посадка головы, отсутствие плеч и сведенные выступающие лопатки придавали ему вид горбуна. Руки, слишком короткие и без локтевого сгиба, казались недоразвитыми. «Не горбись!» – часто прикрикивал Миллс. Рамзес выгибался, напряженно выпрямляя спину, но долго помнить об осанке не мог. Скоро они миновали город и шли уже предместьем.
– Рядом! – скомандовал Миллс. – Не люблю, когда ты трешься сзади, сколько раз говорить! Все равно как шавка деревенская, которая норовит цапнуть за пятку!
Рамзес поравнялся с хозяином, и минут десять они шли рядом, потом человекопес стал отставать и скоро опять пристроился позади. Миллс махнул на это рукой. Некоторым вещам Рамзеса так и не удалось научить. Однако пять лет назад Миллс возлагал на него большие надежды. Тогда он выбрал себе в домашние питомцы самого смышленого в помете.
Рамзес принадлежал к третьему поколению псов, с которыми имел дело Миллс. Первое, доставшееся ему, когда он вступил в должность, состояло из двадцати голов – или, если угодно, двадцати человек – чьи клички выбирались из названий звезд. Второму поколению десять лет спустя он дал имена римских императоров: Цезарь, Нерон, Октавий, Калигула… а третьему – имена египетских фараонов: Хефрен, Тети, Птолемей… Соответственно, Рамзес был сыном Августа и Флавии и братом Хеопса и Аменхотепа… Миллс сразу обратил внимание на выдающиеся способности этого крупного щенка с мечтательным взглядом и в один прекрасный день решил взять его себе и держать дома, в своей холостяцкой квартире. В первые недели Рамзес схватывал все на лету. Он научился писать свое имя и читать самые простые слова, такие как «год», «дом» или «нога». Скоро он уже способен был произносить больше сорока слов, начиная с «здравствуйте», «поесть», «Бомбардон»… правда, получалось «аа-сти», «о-эсь» и «…о-ардо». Миллс не отступался, стараясь добиться от него большего, учил играть в карты, свистеть, готовить омлет, но с этим дело шло туго…
Теперь все это осталось в прошлом. Никаких новых достижений у Рамзеса давно уже не наблюдалось.
– Чего ты его держишь? – спрашивал Пастор, главный псарь. – Верни в казарму, ему будет лучше со своими. Он у тебя не тоскует?
У шефа полиции язык не поворачивался сказать правду: ему грело душу ненавязчивое присутствие его беззаветно преданного странного сожителя. Иногда по ночам он просыпался, как от толчка, от беспричинного панического страха, против которого еда не помогала. Тогда Миллс шел в гостиную, устраивался на диване и проводил остаток ночи, прижавшись к Рамзесу, умиротворенный ровным дыханием человекопса.
В верхнем этаже казармы горел свет. Миллс и его спутник вошли в здание, поднялись по железной лестнице. Пастор сидел у себя в кабинете и курил. Это был грузный рыхлый человек с толстыми выпяченными губами. Волосы у него были всклокоченные, глаза красные, как будто его только что подняли с постели.
– Здорово, Бомбардон, здорово, Рамзес. Что, до завтра нельзя было подождать?
– …а-а…сти! – проворчал Рамзес.
– Нельзя, – сказал Миллс. – Приготовил свору?
– Я взял пятерых, самых лучших: Хеопса, Аменхотепа, Хефрена, Микериноса и Тети. Ты, надо полагать, берешь Рамзеса, стало быть, всего шесть. Нормально?
– Нормально.
– Когда выходим?
– Прямо сейчас.
Не выразив ни радости, ни недовольства, Пастор встал, надел теплую аляску и снял с вешалки набитый рюкзак. Видимо, был готов к тому, что отправляться придется сразу же.
– Откуда начнем?
– От утешительниц. Последний раз их видели там.
– Ну, пошли…
Пастор любил собак, но не охоту на людей. Пробираться по горам день и ночь, как зверь какой-нибудь, дрогнуть под одеялом, не спасающим от холода, по двое суток голодать – все это было не по нем. Он никогда не испытывал хищного азарта, как, например, Миллс, готовый терпеть любые лишения ради своей «охоты».
Пятеро человекопсов ждали в темноте у ворот, неловко держа по швам свои негнущиеся руки. Двое из них курили. Все были одеты и обуты, так что издалека их можно было бы принять за кучку рабочих, ждущих спозаранку заводского автобуса. На присоединившегося к ним Рамзеса они едва взглянули.
Подошел, волоча ноги, Пастор со связкой ключей. Зевнул, отпер ворота и коротко свистнул. Свора пристроилась за ним. Миллс замыкал шествие, радуясь, что Рамзес больше не наступает ему на пятки.
Они вошли в поселок утешительниц около трех часов ночи. Миллс велел Пастору остановиться перед библиотекой – последним известным местом, где побывали беглецы. Он ногой распахнул дверь и заглянул внутрь. На столе горела лампа, за стеклом печной дверцы плясали языки пламени. Миллс вошел один, оставив остальных за дверью, и огляделся. После побега прошла уже неделя, и не было смысла искать здесь какие-то следы пребывания исчезнувшей парочки. Миллс подошел к полкам, небрежно провел рукой по нижней, сметая на пол книги, пошевелил их носком сапога.
– Есть что-нибудь? – спросил Пастор, заглянув в дверь.
– Ничего, – ответил Миллс, выходя. – Дай собакам понюхать вещи.
Пастор открыл сумку, вытащил один сапог.
– Дам его понюхать Хеопсу, Аменхотепу и Тети. А. шарф девчонки – остальным. Тогда, если наши пташки разлетятся в разные стороны, мы это сразу узнаем.
– Браво, Пастор! – наигранно восхитился Миллс. – Проснулся, значит, а по виду и не скажешь.
– По мне, чем скорее мы с этим покончим, тем лучше, – буркнул псарь и протянул сапог Хеопсу: – Ищи, Хеопс, ищи! Нюхай!
Человекопес чуть ли не всю морду засунул в сапог. Закрыл глаза, как-то по-особому склонив голову набок. Нанюхавшись, передал сапог Тети, который проделал то же самое. Миллс поглядывал на них краем глаза, ловя признаки разгорающегося возбуждения. Для него это всегда было захватывающим зрелищем – как в человекопсах песья натура вытесняет все человеческое. Глядя, как они дрожат от нетерпения, Миллс от души им завидовал. Как бы ему хотелось самому обладать этой способностью запечатлеть в нечеловечески цепкой памяти один неповторимый запах и безошибочно взять след!
– Ищи, Рамзес, ищи! – сказал он, протягивая своему питомцу шарфик.
– …о-о-та… а-асс… – выговорил Рамзес.
– Правильно, фас! – похвалил его Миллс.
Микеринос был, как утверждал Пастор, «первым носом» своры. Едва понюхав шарфик, он сразу тронулся по главной улице. Остальные за ним. Удивительное зрелище представляли собой эти шесть сутулых фигур, широко шагающих в бледном свете луны, словно вампиры, почуявшие кровь. У фонтана они уверенно свернули налево по круто уходящей вниз улочке. Пройдя ее до половины, молча остановились перед домом 49. Человекопсы никогда не лаяли. Разве только в минуты крайнего возбуждения издавали слабые скулящие звуки, едва доступные человеческому слуху. Ничто никогда не выдавало их присутствия и приближения. Если уж они кого-то травили, жертва замечала это только в тот момент, когда они беззвучно возникали в нескольких метрах от нее, и это значило, что спасаться уже поздно.
Домик спал. Миллс не потрудился спуститься на пару ступенек и постучать в дверь. Не сходя с мостовой, он подобрал горсть камешков и швырнул в окно второго этажа.
– Кто там? – отозвался женский голос.
– Полиция! – крикнул Миллс.
– Чего вам надо?
– Откройте!
Занавеска чуть отодвинулась. Присутствие человекопсов яснее слов свидетельствовало, что это уже не шутки. Слышно было, как женщина что-то говорит, потом медленно спускается по лестнице. Наконец дверь отворилась, и на пороге выросла великанша в халате и шлепанцах.
– Вы – госпожа… э…? – спросил Миллс.
– Меня зовут Марта. Что вам угодно?
– Вы утешительница?
– Если я скажу, что я балерина, вы мне поверите?
Не обладая чувством юмора, Миллс и в других его не выносил. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы сохранить спокойствие.
– Вы – утешительница мадемуазель Бах?
– Я знаю только имена.
– Милена, – бросил Миллс, и удивительно было слышать, как красиво прозвучали эти три слога даже в устах такого скота.
– Возможно… – ответила Марта.
– Да или нет? – рявкнул Миллс.
Толстуха смотрела ему в глаза, не выказывая ни малейших признаков страха. Миллс почувствовал, что начинает закипать.
– Она была у вас на прошлой неделе. С парнем. Куда они отправились потом?
– Любезный, – прищурившись, почти прошептала Марта, – вы прекрасно знаете, что ни одна утешительница никогда не откроет вам, кто ее посещает, а уж тем более, что при этом говорится. Мы, видите ли, в этом отношении вроде исповедников. А если вам не ясно, переведу на понятный для вас язык: профессиональная тайна.
Миллс был сангвиник и сейчас дал себе волю.
– Заходите! – приказал он, как будто был тут хозяином.
Войдя следом, захлопнул дверь, толкнул женщину на стул, а сам, оседлав другой, уселся напротив нее, свесив руки через спинку.
– Так вот, любезная, – в свою очередь прошептал он. – Вы и ваши коллеги получаете жалованье от своего начальства, иначе говоря, от меня, чтобы эти юнцы из интерната могли по три раза в год приходить к вам. Раньше это называлось просто «внеклассная работа», не знаю уж, кто выдумал это дурацкое слово – «утешительницы». Но одно я знаю точно: мне достаточно сделать вот так, – он щелкнул пальцами, – вот так, видите, – еще раз щелкнул, – и конец всем этим благоглупостям. Можете тогда катиться с этого холма на нее четыре стороны и осваивать профессию… балерины. Так вот, еще раз спрашиваю: была у вас на прошлой неделе Милена Бах?
– Любезный, вам следовало бы принимать на ночь отвар валерьяны. Это избавило бы вас от бессонницы. И вы не шатались бы по улице среди ночи с этими несчастными созданиями, которые…
– Была у вас эта девушка или нет, госпожа Марта? Отвечайте немедленно, от души вам советую…
– …апельсиновый цвет тоже помогает. У вас нервы не в порядке, и вам…
Он влепил женщине пощечину. Марта оцепенела. Ее никогда в жизни не били, даже отец в детстве, а рука у Миллса была тяжелая. Оглушенная ударом, она на какую-то долю секунды потеряла самообладание и чуть не расплакалась, но не успела. С улицы донесся какой-то гулкий звук, словно ударили в гонг, за ним хрип, и дверь распахнулась.
– Какие-то проблемы, Марта?
Четыре утешительницы вошли друг за другом и сразу заполнили две трети комнаты своими внушительными фигурами. Впереди Паула, утешительница Хелен, с чугунной сковородой в руке, остальные трое со скалками.
– Никаких, – сквозь слезы улыбнулась Марта. – Мы тут беседовали с этим господином, и он произвел на меня впечатление истинного джентльмена. Но, кажется, он уже собирается уходить…
Миллс, не успевший встать со стула, быстро оценил положение. При всей своей физической силе он был далеко не уверен, что справится с этими четырьмя гороподобными бабищами. А пасть от удара скалкой, будучи шефом полиции, да к тому же холостяком, как-то даже неприлично. Конечно, ему стоило только свистнуть Рамзесу и сказать «фас»… но натравливать человекопса на утешительниц было не менее неприлично.
– Да, я уже ухожу, – буркнул он, вставая.
Четыре слонихи посторонились, давая ему проход, такой узкий, что пришлось между ними протискиваться, как мальчишке. На улице Пастор обеими руками растирал себе макушку.
– Смотри, Бомбардон, как они меня приложили! – пожаловался он. – Шишка будет с куриное яйцо. И собак даже не боятся, во бешеные!
Миллс пропустил его слова мимо ушей. Человекопсы стояли кучкой чуть поодаль. Все они смотрели на север, напряженно вытянув морды и подрагивая от нетерпения. Миллс подошел к ним.
– Они там? В горы пошли, да?
– …а-асс… – проскулил Рамзес, вытягивая шею.
– Я так и думал, – пробормотал Миллс. – Они всегда бегут в горы, по реке – никогда.
Остальные человекопсы не шелохнулись, но, подойдя ближе, Миллс расслышал их нетерпеливое поскуливание.
V НЕБО
КАТАРИНЕ ПАНСЕК, несмотря на юный возраст (ей было всего пятнадцать) и детское личико, не занимать было присутствия духа. Девочка, которая ее поцеловала, украдкой сунула ей что-то в ладонь, и надо было изловчиться припрятать это до обыска, которого, как она знала, не миновать. Перекладывая предмет в карман, Катарина скорее пальцами, чем ухом, уловила знакомый чуть слышный звук – сыпучий шорох перекатывающихся палочек – и поняла, что это такое: спички! Лучший подарок для человека в ее положении.
Подгоняемая Мерлузихой, она шла через дортуар старших. Те не знали Катарину по имени, но провожали ее словами ободрения:
– Держись! Не бойся!
Одна даже бесстрашно крикнула во весь голос, когда Катарина уже выходила:
– Не забудь посмотреть на Небо!
У Катарины мороз пробежал по коже. Ей самой случалось за эти годы напутствовать теми же словами девочек, которых вели в карцер, но никогда и не снилось, что однажды и ее вот так поведут. Но пока она между рядами коек, страх немного отпускал, как будто все эти дружеские голоса, в которых звучали поддержка и участие, своими легкими прикосновениями сплетали ей, нитка за ниткой, защитный покров мужества.
Миновав дортуар, они быстрым шагом двинулись дальше какими-то узкими безлюдными коридорами, где Катарина никогда раньше не бывала. Из-под ног разлетались пухлые катыши серой пыли. Здесь, должно быть, давненько не подметали. Мерлузиха шла впереди, включая и выключая свет по мере их продвижения. Иногда она оборачивалась поглядеть, не отстала ли пленница, не такая длинноногая, как она, и в профиль ее длинный нос выглядел сюрреалистически огромным. Они спустились по лестнице, свернули еще в какой-то коридор. Не замедляя шага, чтоб не насторожить надзирательницу, Катарина достала из кармана коробок со спичками и спрятала его в своих густых волосах. Была надежда, что там искать не догадаются. Они прошли через несколько каких-то тамбуров и вдруг совершенно неожиданно оказались в приемной Директрисы. Мерлуз постучала в дверь – два быстрых удара и после паузы еще один. «Их пароль…» – подумала Катарина.
– Заходи! – отозвался из-за двери приглушенный голос.
Мерлузиха ухватила Катарину за шиворот, словно пойманного воришку, и втолкнула в кабинет.
Мадам Танк, восседая за своим директорским столом, завершала трапезу. На столе громоздились объедки – остов курицы, остатки салата, банка майонеза с торчащей из нее ложкой, огрызки сыра, вазочка из-под варенья, бутылка пива.
– Итак, Пансек? – спросила Директриса, продолжая жевать.
«Что „итак“? – хотелось переспросить Катарине.
– Вы знаете, куда вас ведут?
– Знаю.
– Поупражняйтесь в устном счете. Это поможет вам скоротать время.
Катарина не поняла, что хотела этим сказать Директриса, и промолчала.
– Вам страшно? – продолжала Танк.
– Да, – солгала Катарина, рассудив, что лучше ответить так, – я боюсь…
На самом деле никакого страха она больше не испытывала, разве что беспокоилась, не отобрали бы спички.
Танк задумчиво разглядывала ее.
– Вы уже бывали в карцере?
– Нет, никогда.
– Прекрасно. Вам будет что рассказать, когда выйдете. Если выйдете…
«Слыхали мы эти байки!» – подумала Катарина.
Тем временем Мерлузиха пристроилась на уголке стола и принялась отковыривать ножом остатки мяса от куриного скелета.
– Выньте все из карманов, – приказала Директриса.
Катарина выложила на стол носовой платок и расческу.
– Платок можете забрать. Он вам пригодится. Очки и часы снимите. Это режущие предметы. Когда выйдете, вам их вернут.
В одну секунду великолепная уверенность в себе покинула Катарину. Она была очень близорука и с детства носила очки с сильными линзами.
– Оставьте мне очки, пожалуйста…
– Простите, ЧТО? Она тут будет распоряжаться! Там, куда вы отправляетесь, детка, очки вам без надобности.
– Я не распоряжаюсь, я просто…
– Снимите очки!
В глазах у Катарины помутилось, к горлу подступили рыдания. Она сняла очки и положила на стол вместе с часами. Все сразу стало расплывчатым, она оказалась в тумане, радужном от слез.
– Обыщи ее! – приказала Мадам Танк.
Мерлуз не заставила себя долго просить. Ее гнусные лапы обшарили девушку, которая терпела, стиснув зубы. Дыхание надзирательницы отдавало холодной курятиной и майонезом. «Лишь бы в волосы не полезла…» – молилась про себя Катарина. Та не полезла.
– Уведи! – отдала заключительный приказ Мадам Танк.
И вновь началась безумная гонка по коридорам. Катарина шла почти вслепую, выставив перед собой руки, чтобы ни на что не натолкнуться, и сильно отставала. В конце концов Мерлузихе это надоело, она опять схватила пленницу за шиворот и больше уже не отпускала. С рекордной скоростью они достигли столовой. Странно было идти через нее среди ночи. Пустые громоздкие столы, казалось, спали, как какие-то большие животные. Каждый звук отдавался эхом. Мерлузиха открыла заднюю дверь, включила электрический фонарь, и они бок о бок стали спускаться по крутой лестнице. Они прошли несколько метров, справа остался обширный подвал, а они все продолжали спускаться. Ступеньки блестели от воды, как лакированные. Звуки здесь глохли; казалось, будто сходишь в могилу. Наконец винтовая лестница кончилась, и они оказались в галерее с земляным полом и кое-как укрепленным земляным же сводом. В конце этой десятиметровой примерно галереи и был карцер. Мерлузиха повернула в замке огромный ключ, толкнула дверь и обвела лучом фонарика «обстановку».
– Это вам туалет! – объяснила она, посветив на жестяное ведро. – Выносят раз в день. Еду тоже будут приносить раз в день. А вот тут будете спать.
«Небо! – твердила про себя Катарина, не сводя глаз с верха дальней стены, – ну посвети же на Небо, старая ты сволочь! Даже если я и не разгляжу ничего без очков! Фиг бы с ним, с ведром!» Но Мерлуз не стала задерживаться. Должно быть, ей не терпелось доглодать остатки за Директрисой. Она повернулась и вышла. В один миг все пространство стало одной сплошной чернотой. Слышно было, как ключ повернулся в замке, потом прозвучали удаляющиеся шаги надзирательницы, и наступила абсолютная тишина. Катарина на ощупь нашла топчан и села. Матраса не было, одни голые доски. Девушка выпутала из волос драгоценный коробок и бережно открыла. Три раза на ощупь пересчитала спички, следя, чтоб ни одна не упала на мокрый пол. Их было восемь. Скольким секундам света равняются восемь спичек, если дать каждой догореть до самых пальцев? Шестидесяти четырем? Семидесяти двум? Она вспомнила совет Мадам Танк насчет устного счета. Что эта ненормальная имела в виду? Во всяком случае, лучше терпеть до последнего, прежде чем воспользоваться ими. Расходовать бережливо, примерно как выходы к утешительнице… У Катарины сжалось сердце при мысли о своей милой «серенькой мышке». Как бы та страдала за нее, если б знала! Она нащупала одеяло, подтянула его к носу и обнаружила, что оно не так плохо пахнет, как можно было ожидать. Завернулась в него, легла и решила для начала поспать. По ее расчетам, было примерно десять часов вечера. Началась долгая, долгая ночь.
Когда холод разбудил Катарину, она не смогла бы сказать, сколько проспала – считанные минуты или несколько часов. Все еще ночь или уже утро? Ей показалось, будто что-то ползет у самого ее уха. Паук? Она поплотнее закуталась в накидку, натянула одеяло и попыталась снова уснуть. Но безуспешно. Черные мысли лезли в голову, как полчища тараканов. Милена, где же ты? Когда ты вернешься? Заберите меня отсюда, кто-нибудь!
Она сопротивлялась, как ей казалось, целую вечность, хотя, возможно, всего час, и решила зажечь-таки одну спичку. А дальше сжигать по одной после каждого посещения, это получится по одной в день, тогда их хватит надолго. Катарина встала и пододвинула топчан к задней стенке. Если встать на него, балка, про которую ей говорили, должна быть совсем близко… Уже приложив головку спички к шершавой стенке коробка, она вдруг впала в панику: а вдруг на балке ничего нет? Ни неба, ни облаков? Вообще никакого рисунка? Как она переживет такое разочарование? А если там что-то и есть, много ли она разглядит без очков? Еще несколько секунд она колебалась и наконец решилась. Спичка вспыхнула с первой попытки, озарив, к изумлению Катарины, весь карцер. Дрожащей рукой она подняла огонек к балке – и увидела.
Да, на полусгнившем бревне был написан красками кусок неба. Картинка была маленькая, сантиметров тридцать на пятнадцать, и лазурь на ней, конечно, поблекла, но это и в самом деле было небо! А в левой его части – облако. Белое кучевое облако, громоздящееся, как кипа хлопка. В неверном свете спички оно словно двигалось, меняло форму: слон, гора, а вот дракон… Катарина смотрела как завороженная. На миг ей показалось, что один вид этих живых красок, даже сквозь туман близорукости, вынес ее из темных недр земли наверх, к жизни, что волосы ей треплет вольный ветер и кровь бежит по жилам… Внезапно обрушившийся мрак и боль в обожженных пальцах вернули ее к действительности: первая спичка догорела. Осталось семь.
Ну и пусть. Она видела Небо, и Небо одарило ее силой. Катарина снова легла, преисполненная спокойного мужества.
«Не переживай за меня, Милена! Иди, куда должна идти! Соверши то, что ты должна совершить! Я выстою – ради тебя, ради Хелен, ради всех нас! Не бойтесь, девочки: малышка Катарина Пансек видела Небо, теперь она выдержит все! Малышка Катарина вас здорово удивит!» Платок у нее стал мокрым от слез, но – не радуйтесь, Мадам Танк! – это не были слезы тоски или страха.
Мерлуз не обманула. На следующий день Катарину навестили. Она так и подскочила, когда в замке заскрежетал ключ. В глаза ударил свет фонарика.
– Ваш паек!
Приземистая тетка поставила на топчан поднос с куском хлеба, миской, кувшином воды и стаканом.
– Ешьте, пока я вынесу ведро!
– Вы не скажете, который час?
– Я не имею права с вами разговаривать, – сказала женщина и вышла, не забыв запереть за собой дверь.
Катарина залпом выпила добрых полкувшина. Оказывается, она умирала от жажды. Нащупала ложку и попробовала содержимое миски. Вареная фасоль. Еле-еле теплая. Катарина проглотила несколько ложек, надкусила хлеб – он показался ей чуть ли не лакомством. «Хлеб оставлю, – подумала она, – буду отщипывать по крошке». Спрятала его под одеяло и заставила себя съесть всю фасоль.
Уже через две минуты женщина вернулась. Поставила ведро на прежнее место и посветила на поднос:
– Доели?
– Да, – сказала Катарина. – А вы… вы работаете в интернате? Вы здесь недавно? Я вас раньше не видела…
– Я не имею права с вами разговаривать, – повторила женщина. – До завтра.
Она забрала поднос и ушла.
Оставшись одна, Катарина долго лежала, уставясь в темноту, с каким-то странным ощущением сна наяву. Она могла бы поклясться, что голос этой женщины ей откуда-то знаком.
Коротать время оказалось нелегкой задачей. Катарина перепробовала все способы. Восстанавливала в памяти все стихи, которые знала в детстве, выстраивала по алфавиту географические названия, имена мальчиков, имена девочек, названия деревьев, животных. Сколько это заняло времени? Два часа или несколько минут? Не поймешь… Заняться устным счетом… что ж, почему бы и нет? Она стала повторять таблицу умножения.
На второй день опять пришла та же женщина, и все повторилось с той единственной разницей, что вместо фасоли в миске оказалась вареная картошка.
На третий день Катарине почудилось – или это слух у нее так обострился? – что ей удается расслышать какие-то звуки, доносящиеся сверху, из столовой: шаги, звон посуды, скрежет отодвигаемых стульев, но так неясно, что она так и не поняла, примерещилось ей это или нет.
На четвертый день она неудачно чиркнула спичкой, и та погасла, не успев загореться. Катарина была просто в отчаянии. И в этот же самый день тюремщица, уже выходя из карцера, обернулась в дверях и спросила:
– Ваша фамилия – Пансек?
– Да, – сказала Катарина.
Женщина секунду-другую стояла, безмолвная и неподвижная, потом ушла.
На пятый день у Катарины разболелось горло и начался сильный кашель. Она заметила, что ей все труднее становится вести счет дням. В голове все как-то путалось. Единственным, что позволяло ориентироваться во времени, было количество оставшихся спичек, поскольку она сжигала по одной в день и то и дело их пересчитывала. Три спички… Всего три… Еще три дня можно будет видеть Небо… А потом? Где найти сил, чтоб выстоять?
На шестой день женщина снова остановилась в дверях и продолжила фразу, оборванную накануне. Как будто с тех самых пор ни о чем другом не думала:
– Пансек… Катарина?
– Да, – ответила Катарина, сидя на топчане и дрожа от озноба.
Помолчав, женщина бросила:
– Сейчас девять часов вечера. Я всегда прихожу в это время. Вот кувшин с водой, я оставляю вам около двери. До завтра.
Этот голос… На какую-то долю секунды Катарине показалось, что она вот-вот вспомнит имя женщины, оно прямо-таки вертелось на языке. Вот-вот сорвется с языка, вот-вот всплывет со дна души. Но едва дверь закрылась, имя ускользнуло, и Катарина поняла, что не может его вспомнить. Ей не то снилось, не то виделось что-то запутанное, где были какие-то пожары, и звон ключей, и полчища насекомых, и Мадам Танк, орущая: «Простите, ЧТО?» Битый час она искала спички у себя в волосах и только потом вспомнила, что в первый же вечер переложила их в карман.
Когда на седьмой день женщина вошла в карцер с подносом, Катарина не смогла встать. Женщина подошла, положила фонарь на топчан и помогла ей сесть.
– Надо поесть, мадемуазель…
Катарина сидела, и ее трясло так, что зубы стучали. Женщина напоила ее, потом вложила ей в руку ложку, но пальцы у девушки так дрожали, что она все разроняла. Тогда женщина стала кормить ее с ложки, как маленькую.
Скормив все, она осталась сидеть рядом. И вдруг прошептала:
– Так и не узнала меня?
– Я узнала твой голос… – сказала Катарина, даже не удивившись, что тоже говорит ей «ты», – но это что-то такое далекое…
Женщина взяла фонарик и посветила себе на лицо.
– А так? Не узнаешь?
Катарина прищурилась, всматриваясь. Нет, это печальное, грубое лицо ничего ей не напоминало.
– Я хорошо знала твоего отца, – продолжала женщина, и голос ее дрогнул. – Его звали Оскар Пансек. Я у него работала. Прислугой…
– У моего отца?
– Да. Он был хороший человек. Сколько я от него добра видела…
– Ничего не помню…
– А вот так? – сказала женщина, повернувшись к ней в профиль. – Может, так вспомнишь?
С правой стороны у нее было огромное темно-красное родимое пятно. Оно начиналось над бровью и захватывало щеку, угол рта и половину подбородка.
– Тереза… – прошептала Катарина. Эти три слога вырвались у нее сами собой, и в карцере от них потеплело. Она повторила: – Тереза…
Как будто распахнулась какая-то дверь или разошелся туман. Катарина увидела себя в просторной комнате, где витал душистый запах табака. Ветерок колыхал занавески приоткрытого большого окна. Кто-то играл на пианино – бородатый мужчина в бархатной куртке, его пальцы словно ласкали клавиши. Катарине был виден только его профиль. Она подошла и хотела забраться к нему на колени. «Катя! Оставь отца в покое!» – сказал чей-то голос, и Тереза наклонилась к ней, чтобы взять ее на руки.
– Мой отец… он играл на пианино? – спросила Катарина, чувствуя, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди.
– Да, – сказала женщина и встала.
В дверях она опять остановилась и добавила с несказанной грустью:
– Играл, но только для удовольствия. А вообще он был… он был великий математик… И герой Сопротивления. Я не имею права с вами разговаривать. Вот ваши очки, часы и расческа. Я кладу их рядом с кувшином.
Катарина подумала, что сейчас она уйдет, но женщина еще не договорила:
– Этой ночью охраны не будет… С часу ночи во всем интернате не будет ни одной надзирательницы…
Катарина долго еще сидела как оглушенная. Ей нужно было время, чтобы переварить все, что сказала ей женщина этими немногими словами, а главное, осознать тот факт, что скрежета ключа в замке не последовало. Она, шатаясь, добрела до двери, нашарила ручку и потянула. Дверь беспрепятственно отворилась. Это было такое чудо, что у Катарины подкосились ноги, и она упала на четвереньки. Нашарила кувшин, рядом с ним нашла расческу, часы и очки, которые тут же надела. «Я свободна, – стучало у нее в голове, и мысли метались и теснились. – Я свободна… у меня есть очки… и часы… сегодня ночью нет охраны… мой отец был великий математик… герой Сопротивления… у меня есть еще одна спичка, чтоб посмотреть на Небо…»
Она прилегла на топчан, дрожа в ознобе, хоть и завернулась в накидку и одеяло. Засыпала и просыпалась раз пять, пока не спохватилась, что упустит время. Кое-как придвинула топчан под балку, влезла на него и чиркнула восьмой и последней спичкой. Часы показывали без чего-то два. Впервые она смотрела на Небо сквозь очки – и поразилась, какое же оно оказалось синее и яркое. Белое облако было как огромная пуховая перина.
Она попила еще из кувшина, стуча зубами от озноба, и нога за ногу побрела по земляной галерее. «Утешительница… – думала она, – мне надо к утешительнице, я должна дойти…» Каждый шаг больно отдавался в голове. Она ощупью начала взбираться по винтовой лестнице. Поднялась уже до середины, как вдруг наверху скрипнула дверь. На ступеньки упал луч карманного фонарика. Кто-то спускался навстречу. Тереза? А вдруг кто-то другой? В панике Катарина едва успела отступить налево, где был вход в подвал. Она вжалась в стену и затаила дыхание.
– Осторожно, тут скользко! – прошептал один голос.
– Держись за мое плечо, – ответил второй. – Говоришь, под этим подвалом?
– Да, дальше вниз! Надо спуститься до самого низа!
Две тени прошли мимо Катарины, не заметив ее. Путь снова был свободен. Девушка вернулась на лестницу, но тут у нее закружилась голова, так что она чуть не кувырнулась вниз. Лихорадка трепала ее и отнимала последние силы. Катарина поняла, что одна отсюда не выберется. А эти двое, она готова была спорить на что угодно, ей не враги… Сейчас они увидят, что в карцере никого нет, и пойдут обратно. Еще несколько секунд, и они будут здесь. Катарина села на ступеньку и стала ждать.
VI НА КРЫШЕ
МОКРЫЙ шифер был черный и блестящий. Хелен и Милош, кутаясь в накидки, сидели на коньке крыши и смотрели на городок, дремавший между отливающей сталью рекой и темными холмами с северной стороны.
– Господи, до чего же красиво! – сказала Хелен. – Ты там бывал?
– Сколько раз! Я всегда туда хожу, когда бываю сопровождающим. Вместо библиотеки. Я вообще читать не очень люблю, сразу в сон клонит. Так что спускаюсь с холма, через мост – и уже в городе. Так большинство ребят делает.
– И ты ни разу не попался?
– Меня никому не поймать, я же сказал. Посмотри вон туда, видишь, дымки, фиолетовые такие. Это трущобы, где кабаки и всякое жулье. Туда ходят пьянствовать и драться.
– Жуть какая… И ты ходишь?
Милош рассмеялся.
– Прохожу, если мне по пути. Не бойся, я не пью и никогда не дерусь. То есть дерусь, но не в кабаках.
– Ах да, ты же занимаешься борьбой…
– Греко-римской борьбой.
– Это как?
– Примерно как вольная борьба, только нельзя подставлять противнику подножку. И кусать нельзя. И душить.
– А. И какая цель?
– Одолеть противника, действуя руками и корпусом, и положить на лопатки.
– Уж больно примитивно.
– А я вообще примитивный.
– Что-то не верится. И у тебя хорошо получается – ну, борьба эта?
– Да неплохо…
– Лучше всех в интернате?
– Пожалуй, да.
Милош не хвастался. Хелен спросила – он ответил, вот и все. Хелен оценила это по достоинству. И опять возникло знакомое чувство, что с ней ничего не может случиться, когда рядом этот почти незнакомый мальчик с большими надежными руками. Она запрокинула голову. Бесчисленные звезды горели как-то по-особому неистово. Далекие, безмолвные, они искрились и сияли в ледяном небе. Хелен поежилась.
– Замерзла? Будем слезать?
– Не раньше, чем ты скажешь мне все, что собирался. Ты обещал, Милош.
Он колебался. Из-за трубы выглянула кошка, опешила, увидев здесь двух людей, пару секунд изучала это неожиданное явление, потом удалилась, бесшумная и гибкая.
– Смешно, сидим тут на крыше, как две птички…
– Говори, Милош.
– Ну ладно. Слушаешь?
– Слушаю.
– Ну так вот. Начну с самого начала. Дело было нынешней весной. Появляется у нас в интернате новичок. чудной такой парень: лет этак семнадцать, высоченный, выше среднего роста, и при этом кряжистый такой, плечищи, как у грузчика, лицо длинное, тупое, на правой руке большой палец совершенно вывернут, нос сломанный, руки все в шрамах, волосы вихрами. В общем, крутой в самом худшем смысле, прежде чем выйти с таким один на один, я бы крепко подумал. В первый же вечер подходит он к нам во дворе, помялся и спрашивает Барта: «Ты, что ли, Бартоломео Казаль?» Барт на него поглядел и говорит: «Ну да, это я». Я было думал, сейчас он в драку полезет. А он рот свой разинул, руками вот так за щеки схватился и повторяет, а сам чуть не плачет: «Глазам не верю… Глазам не верю…» Вид такой безумный, что мы его от греха подальше увели в сторонку, чтоб никто не видел. «Ну, – говорит, – побегал же я за тобой! Три года тебя ищу! Три года в каждом интернате нарываюсь, пока меня не вышибут и не переведут в другой! Карцеров этих перевидал – не сосчитать! Метелили сколько! Видишь, какая рожа?»
Говорит, а у самого аж дыхание сперло, плачет, вытащил грязный платок, вытирает слезы, сморкается. «Объясни хоть, в чем дело! – Барт спрашивает. – Ничего не понимаю! Кто ты такой хоть?» «Почтовая лошадь» – говорит. «Кто-кто?» «Коняга! Не слыхал про таких? Я из тех ребят, что лезут на рожон и получают по морде ради артистов вроде тебя. Нам говорят, надо передать письмо, и мы беремся и передаем, пусть хоть десять лет придется искать, даже если тот человек как сквозь землю провалился. Пусть нас хоть бьют, хоть что. Но имей в виду, для кого попало мы уродоваться не станем. Для этих гадов из Фаланги – ни за что! Мой отец их на дух не переносил, и я то же самое. Ну надо же, никто не мог тебя найти, а я нашел! Не верится даже! Ты правда Бартоломео Казаль? Поклянись!»
Барт клянется, а самому смешно стало. «А зачем, – спрашивает, – ищешь-то?» «Я же тебе говорил! – парень ему с обидой. Ты что, глухой? Письмо у меня для тебя! За подкладкой куртки, вон оно, твое письмо! Двенадцать лет его зашивают в куртки! Я уже четвертый, кто таскает на себе это несчастное письмо! Зашивать, выпарывать всякий раз, как выдают новую одежу… Знаешь, какая морока! Я же почтовая лошадь, а не белошвейка. С моими-то лапами! Ладно, сейчас в туалете распорю подкладку и вручу его тебе. Жди меня здесь!»
Мы с Бартом стоим как дураки и смотрим друг на друга. Минуты не прошло, парень бежит обратно. «Спасибо, – говорит Барт и прячет в карман конверт – мятый-перемятый, того гляди расползется в клочья. – А зовут-то тебя как?» «Василь, – говорит, – и знаете, что теперь будет делать Василь?» «Нет, – говорим, – не знаем». «Так вот, – говорит, – Василь будет теперь тише воды, ниже травы, Василь станет прямо ягненочком, ангелочком без крылышков. Вот так. А главное, отдохнет наконец, потому что Василь сделал свое дело!»
Тут он пожимает нам обоим руки и удаляется своей медвежьей походочкой. Шмыгая носом так, что за десять метров слышно. Мы с ним потом подружились. Ему было что порассказать. Он успел побывать интернатах в шести, а то и больше, и много чего секретного прознал. Только спрашивай. Годовое собрание, Ван Влик – это все я от него узнал.
– Я так и поняла. И потом, он же, наверное, читал то письмо. Три года таскать с собой письмо и не прочесть – на такое никто не способен.
– Верно, никто. Кроме тех, кто не умеет читать…
– Василь не умеет читать?
– Не умеет. Люди-лошади не умеют читать.
– Люди – кто?
– Люди-лошади. Василь назвал себя «конягой», но это в насмешку, а вообще они – люди-лошади. Как-нибудь потом объясню. Короче, читать они не могут. Василь в первый же день в школе забился на заднюю парту, и с ним быстро все стало ясно. Учителя оставили его в покое.
– Бедный мальчик. А что было в конверте?
– Письмо для Барта.
– Это я уже поняла. А от кого?
– Погоди, слушай, что дальше было. Барт сразу же его прочел в туалете, а я у дверей сторожил. У нас ведь гак же, как у вас: больше никуда не спрячешься. Вышел бледный как смерть. Я спрашиваю: «Что с тобой? От кого письмо?» «От отца… – говорит. – Это письмо от моего отца… я его и не помню, как будто его вообще не было… это он мне написал пятнадцать лет назад…»
С того дня Барта как подменили. Никогда он болтать не любил, а тут ко всем ребятам стал приставать с вопросами, то к одному, то к другому. И у всех спрашивал: «Ты помнишь своих родителей?» Другого бы с такими вопросами послали куда подальше, но Бартоломео Казаль – он такой, что его не пошлешь… Странно это было: подходит к какому-нибудь парню, с которым за три года словом не перемолвился, и с ходу: «Помнишь своих родителей?» Чаще всего ему отвечали «нет». Но если кто-нибудь говорил «да», он принимался его расспрашивать и расспрашивал часами.
– Зачем?
– Чтобы проверить одну вещь, которую он узнал из отцовского письма.
– Что именно?
– Барт мне в конце концов рассказал, и это и есть то важное, что я хотел тебе объяснить.
– Ну?
– Мы… как бы это сказать… мы не такие, как другие сироты.
– Не такие?
– Нет. У всех наших родителей было кое-что общее.
– Что?
– Они все боролись против Фаланги, когда она пришла к власти.
У Хелен сжалось сердце. Все семнадцать лет своей жизни она пыталась представить себе родителей – и не могла. Воображение отказывало, и, несмотря на все ее усилия, они ускользали из памяти, как ускользает из пальцев рыба. Услышать про них, даже что-то неопределенное, было все равно что шагнуть за пределы реального. Ей показалось, что эти две тени, всегда такие неуловимые, – отец и мать – из дальнего, бесконечно дальнего далека, через столько лет ласково машут ей рукой. Она подвинулась вплотную к Милошу, чтобы убедиться, что все вокруг нее по-прежнему существует: мокрый шифер крыши под ногами, чистая, холодная ночь и этот мальчик, так спокойно открывающий ей невероятные тайны.
– Я не поняла… Так нас тут собрали из-за наших родителей?
– Да.
– Почему?
– Потому что все они умерли… ну, можно сказать, одной смертью.
– Ты хочешь сказать, их…
– Уничтожили.
– Да кто уничтожил, кто?
Милош помолчал, подыскивая слова.
– Люди Фаланги. Отец Барта их называет просто: варвары. Они захватили власть пятнадцать с чем-то лет назад. Это называется «государственный переворот». Они тогда арестовали и убили всех, кто был против них. Стерли самую память о них, запретили произносить их имена, уничтожили их работы, у кого они были…
– Но ведь отец Бартоломео уцелел, раз он смог написать это письмо…
– Он был одним из главарей Сопротивления, и ему удалось бежать. В письме он пишет, что добрался почти до вершин северных гор, и Дьяволы – человекопсы Миллса – пока его не настигли. Но что дальше он не пойдет – обессилел, отморозил ноги. И что отдает это письмо одному из своих товарищей в надежде, что когда-нибудь оно дойдет до его сына Бартоломео.
– Пятнадцать лет шло, и все-таки дошло! – восхитилась Хелен. – Благодаря Василю…
– Да. А под конец, – продолжил свой рассказ Милош, – отец Барта пишет, что в своем бегстве он повстречал одну замечательную женщину, певицу, перед которой все преклонялись и оберегали ее как могли. Варварам никак не удавалось заткнуть ей рот. И пока она жила и пела, они не могли спать спокойно. Ее звали Ева-Мария Бах, и у нее была маленькая дочка, белокурая, вылитая мать.
– Милена… – прошептала Хелен.
– Да. Варвары настигли Еву-Марию в горах, где она скрывалась вместе с отцом Барта и горсткой его товарищей. Они спустили на нее человекопсов…
Хелен содрогнулась:
– Господи! Слушай, но не стал же Барт рассказывать про это Милене?
– Не знаю…
Они долго молчали, потом Хелен сказала:
– И все эти люди, наши родители и других ребят, – они все-все умерли? И ничего от них не осталось?
– Ничего, – печально подтвердил Милош, – ничего от них не осталось. – И вдруг сказал совсем тихо: – Только мы.
Его слова отдались странной дрожью в прозрачном ночном воздухе. И ему, и Хелен показалось на миг, что они, сидящие бок о бок на темной крыше, – последние уцелевшие в давней и страшной трагедии, две чудом спасшиеся хрупкие птицы.
– Я всегда знала, что Милена необыкновенная, – улыбаясь, сказала Хелен, – что есть в ней какая-то тайна, которой нам всем не постичь, какая-то особая сила. Стоит услышать, как она поет, и сразу это понимаешь. – Бартоломео тоже необыкновенный, – сказал Милош. – Их сама судьба свела. Помнишь, как мы тогда встретились на холме? Они глаз не сводили друг с друга! Когда мы подходили к интернату, Барт вдруг остановился как вкопанный посреди моста и говорит: «Ты слышал? Ее зовут Милена! Это она!» Я сразу понял, он идет к ней и ничто его не остановит, даже то, что из-за него другой попадет в карцер. Это было сильнее него. Мы и не говорили больше – без слов все было ясно. Обнялись на прощанье, и он пошел. Уже за мостом обернулся и крикнул мне: «Мы еще встретимся, Милош! Не знаю, где, но обязательно встретимся! Все встретимся, живые и мертвые!» И скрылся из глаз. А я стоял один на этом мосту, дурак дураком, в точности, наверно, как ты через несколько часов…
– Значит, они не вернутся?
– Не вернутся.
– А Катарина в карцере? Что ж ей, умереть там?
– А ведь ты права. Надо вытащить ее оттуда сегодня же ночью. Из-за годового собрания и всего этого переполоха сейчас никто ничего не заметит.
– Погоди, у вас ведь тоже кто-то из ребят сидит в карцере?
Милош обеими руками взъерошил волосы и глубоко вздохнул:
– Сидел… Больше не сидит.
– Как это? Его выпустили?
– Понимаешь, случилось такое, что хуже некуда. Когда мы с Бартом собрались на выход неделю назад, ну, когда я пошел к своей утешительнице, надзиратель пометил в списке, кого отправить в карцер, если один из нас не вернется. И, хочешь верь, хочешь нет, он выбрал Василя. Бедный малый отправился в карцер – впервые в жизни ни за что ни про что. А он-то хотел тихо-мирно отдохнуть! Он там пробыл пять суток, а в четверг утром вижу, какие-то двое выносят его на носилках. Он раскроил себе череп – вся голова и плечи были сплошь в запекшейся крови. Его загрузили в машину и увезли, не знаю куда. Я думаю, он не вынес несправедливости – ведь его наказали ни за что, и на него нашло помрачение в этой дыре, он стал буйствовать и разбил голову о дверь. Вот такие дела…
Голос у Милоша сорвался. Хелен повернулась к нему и увидела, что глаза у него как-то слишком блестят для «примитивного» парня.
– Пошли скорее, – подтолкнула она его, – надо скорее выручать Катарину, пока она тоже не сошла с ума. Да пошли же!
Они оставили веревку на крыше и снова влезли в слуховое окно. Замок чердачной двери недолго сопротивлялся складному ножу Милоша. Они спустились по лестнице и заглянули в зал, где проходило собрание. Там все было, как час назад, – светло и ни души. Только Пютуа, мертвецки пьяный, спал с открытым ртом, привалясь спиной к стенке. Приземлись сейчас в зале бомбардировщик, он и то бы не проснулся. При виде угощения, едва тронутого старым пьяницей, Милош чуть в обморок не упал.
– Ух ты! Смотри, паштет, ветчина, яблочный пирог!
– Шоколад! – застонала Хелен.
Они набросились на еду, набивая рот всем, что попадало под руку. Потом без зазрения совести набрали полные карманы хлеба, сыра и печенья. Все двери так и остались незапертыми после всеобщего панического бегства. Открывая их одну за другой, Милош и Хелен беспрепятственно спустились на первый этаж. Прошли в темноте по коридору, тянувшемуся через все здание. Только в столовой Милош включил фонарик, уверенный, что в такой час никто сюда не заглянет. Маленькая дверь в задней стене была приоткрыта. Милош первым двинулся вниз по лестнице.
– Осторожно, тут скользко! – прошептала Хелен.
– Держись за мое плечо, – ответил Милош. – Говоришь, под этим подвалом?
– Да, дальше вниз! Надо спуститься до самого низа.
Несколькими метрами ниже справа зиял вход в подвал. Милош посветил туда, ничего не обнаружил и стал спускаться дальше. По земляной галерее Хелен чуть не бежала, не отставая от товарища, и сердце у нее отчаянно колотилось. В каком состоянии найдут они малышку Катарину? Если даже такой закаленный парень, как Василь, не выдержал и сломался, то что же сталось с ней? Как могли они целую неделю сидеть сложа руки, оставив ее одну в этом кошмарном карцере? Стыд и тревога терзали ее.
– Открыто… – не веря своим глазам, проговорил Милош. – Хелен, смотри, дверь нараспашку…
Девушка выхватила у него фонарь. Если дверь оставили открытой, не значит ли это, что Катарина уже не может убежать? Может быть, она тоже… Хелен шарила лучом по каморке. Никого.
– Ее здесь нет! Ничего не понимаю! Что они с ней сделали?
– Пошли! – отрезал Милош. – Лучше здесь не задерживаться.
Они повернули обратно, растерянные, не зная, радоваться исчезновению Катарины или тревожиться за нее. Начали взбираться по лестнице, и вдруг Милош остановился так резко, что Хелен налетела на него, едва не сбив с ног. Выше по лестнице на ступеньке, кутаясь в накидку, сидела Катарина Пансек. И улыбалась им.
– Хелен… как я рада тебя видеть…
Хелен кинулась к ней, взяла ее руки в свои. Руки у Катарины были горячие. Волосы прилипли ко лбу. От нее пахло землей.
– Катарина! Как ты здесь оказалась? Ты вся дрожишь… Тебя что, выпустили?
– Тереза, – ответила девушка, – выпустила… Тереза… а вы… хотите увидеть… Небо?
Хелен только сейчас спохватилась, что, ошеломленная исчезновением узницы, совсем забыла посмотреть на легендарную картинку, которую все так мечтали и так боялись увидеть.
– Да… конечно. Конечно, хочу. Там правда Небо?
– Правда… такое красивое… я вам покажу… Только помоги мне… ноги не держат…
Они подхватили ее под руки, и все трое медленно стали спускаться обратно в карцер. Милош направил луч на балку, и они молча замерли перед картиной. В ярком свете фонаря небо было ослепительно синим, ветер гнал по нему белые облака. И большая серая птица, раскинув крылья, парила в этом просторе. Они услышали даже ее протяжный крик.
– Я не знала, что там есть птица, – благоговейно прошептала Хелен.
– Раньше не было… – сказала Катарина. – Когда я сидела внутри, ее не было… только сейчас появилась… значит, птица – это я… птица улетела…
– Ты уверена? – усомнилась Хелен.
– …мой отец был математик… – ответила Катарина.
– Что? Ты о чем, Катарина?
– …мой отец был математик… мне Тереза сказала…
– Надо выбираться! – шепнул Милош на ухо Хелен. – Смотри, у нее жар. Ее всю трясет.
– Ну да, а куда мы ее отведем?
– Я хочу к утешительнице… – прошептала Катарина.
Хелен и Милош переглянулись и согласно кивнули. Кое-как протащили Катарину по винтовой лестнице и через столовую вывели на улицу. Они рассчитывали, что свежий ночной воздух взбодрит больную, но получилось наоборот: она сомлела и упала бы прямо во дворе, если б они ее не подхватили. Прижимаясь к стене, они добрались до сторожки Скелетины. Свет в ней не горел. А вдруг чокнутая старуха притаилась за занавеской и караулит? Пригнувшись до земли, они бесшумно прокрались под окном и остановились перед воротами. Милош попробовал повернуть ручку, но безуспешно. Ворота были заперты на замок.
Он обернулся, чтобы сообщить об этом Хелен, которая поддерживала Катарину, как вдруг ехидный голос пригвоздил их к месту:
– Собираемся на прогулку?
В трех метрах от них стояла Скелетина собственной персоной. В лунном свете лицо у нее выглядело совсем желтым. Она все еще была в вечернем платье и накрашенная. В костлявых пальцах тлела сигарета.
– А вы, молодой человек, что тут делаете?
Хелен открыла рот, чтобы соврать что-нибудь, но тут же закрыла. Ей нечего было сказать, а вернее, сказать-то она могла много, даже слишком… а Милош медленно, незаметно подвигался к Скелетине.
– Стойте, молодой человек! Еще шаг – и я закричу!
– В таком случае, прошу извинить… – сказал Милош.
И сделал нечто очень простое и «примитивное». Просто-напросто оглушил привратницу. Одним мгновенным апперкотом в челюсть. Она как-то по-мышиному вякнула, подлетела сантиметров на двадцать и грянулась оземь, словно мешок костей, каким она, собственно, и была.
– Бум! – засмеялась Катарина.
Милош поднял Скелетину одной рукой и оттащил в сторожку. Тут же вышел, запер дверь снаружи и потел отпирать ворота.
– Я ее запер и оборвал телефонные провода, но нам надо поторапливаться!
Скоро стало ясно, что Катарина далеко не уйдет, даже если они будут поддерживать ее под обе руки. Милош остановился, снял с нее очки и взвалил ее на плечи, как барана. Теперь они шагали быстро и уже всходили на мост под бесстрастными взглядами каменных всадников, когда Хелен прошептала:
– Тихо! Лодка плывет…
Что ей тут делать среди ночи? – удивился Милош и отошел подальше от парапета, укрываясь от взгляда гребца, который, казалось, смотрел прямо на него. Они постарались как можно быстрее миновать улицу Ослиц, тихую и неосвещенную, и скоро уже были на том самом месте, где впервые встретились неделю назад.
– Помнишь? – шепнула Хелен, которой опасность не мешала оставаться романтичной.
– А как же! – пропыхтел Милош.
Катарина у него на плечах что-то бессвязно лепетала.
– Что она говорит? – спросила Хелен.
– Бредит. Про какие-то спички, про пианино, про пауков, кажется… Ты знаешь ее утешительницу? Где она живет?
– Знаю. Ее зовут Мели. Думаю, найду. Донесешь до верха?
– Донесу.
У фонтана они, не сворачивая, пошли по улице, ведущей прямо вверх.
– Здесь, – сказала Хелен, остановившись перед домом с голубыми ставнями. Она постучала в дверь:
– Откройте, пожалуйста. Мы привели Катарину!
– Иду, иду… – откликнулся сверху ломкий, слабый голосок.
Они ждали. Милош, весь взмокший, поставил больную на ноги, надел ей очки и прислонил к себе, придерживая, чтоб не упала. От нее несло жаром. Дверь наконец открылась, и появилась женщина в халате, такая маленькая и хрупкая, что и впрямь напоминала мышку. Брови ее поползли вверх, отчего большие глаза, полные недоумения и тревоги, еще больше расширились. Она всплеснула руками:
– Катарина, бедная ты моя! Что они с тобой сделали?
– Она была в карцере, – объяснила Хелен.
– О, матерь божья! Заходите, заходите скорей!
Милош отнес Катарину в спальню и уложил в еще теплую постель, которую только что покинула маленькая мышка.
– Сейчас дам ей жаропонижающее. О, господи, как же люди могут такое творить? Вот как, скажите?
Милош и Хелен не могли сказать. Они молчали. Маленькая женщина захлопотала вокруг своей питомицы. Обмыла ей лицо и руки, подула на горячий лоб, приласкала, приговаривая что-то успокаивающее. Через несколько минут Катарина уже спала крепким сном. Утешительница немного посидела около нее, потом спустилась в кухню, где ее юные гости о чем-то шептались.
– Вы можете оставить ее у себя, Мели? – спросила Хелен.
– Ты знаешь, как меня зовут? – удивилась утешительница.
– Да, Катарина часто говорила о вас…
– Она милая девочка… Конечно, я подержу ее у себя, пока не поставлю на ноги. Я ее надежно спрячу, можете не беспокоиться. Но вы-то что будете делать? Вам надо, наверно, вернуться до рассвета?
– Придется, – с сожалением сказала Хелен.
Все примолкли, и в наступившей тишине им послышался какой-то шум с улицы, и мужской голос приглушенно что-то скомандовал.
– Гасите свет! Скорей! – приказал Милош.
Мели метнулась к выключателю. Они подождали, замерев в неподвижности, потом рискнули прокрасться к окну. В потемках, словно призраки, двигались какие-то серые силуэты. Они уже удалялись. Один, отставший, прошел мимо самого окна, и они успели разглядеть его по-собачьи вытянутый профиль…
– Дьяволы! – прошептал Милош. – Человекопсы Миллса. Они идут по следу Бартоломео…
– И Милены… – выдохнула Хелен, холодея от ужаса.
Они не решались шевельнуться, пока последняя фигура не скрылась за углом.
– Садитесь за стол, – сказала наконец утешительница, – я сейчас сварю кофе. И поесть вам надо.
Хелен не успела еще проголодаться после набега на буфет. Зато Милош уплел, глазом не моргнув, изрядный кусок жареной свинины и омлет в придачу.
– Пора в интернат, – сказала Хелен, когда они допили кофе.
Милош набрал побольше воздуху и с каким-то незнакомым непреклонным выражением сказал:
– Я не иду в интернат, Хелен. Ноги моей больше там не будет.
– Как это?
– Я не вернусь туда! Никогда!
– Что ты задумал?
– Последую за сворой, перехвачу Миллса с его Дьяволами и не дам им схватить Барта. Я ведь его знаю, он такой… беззащитный. Без меня он пропадет, и Милена заодно. Эти проклятые псы их живьем проглотят!
– Не надо, пожалуйста, – взмолилась утешительница, – вас-то первого и проглотят…
– Меня никому не поймать! Я иду, и дело с концом!
– Но ведь за тебя кого-то посадят в карцер! – привела последний аргумент Хелен.
– Знаю! Но ты сейчас говоришь, как они, а я этого больше не желаю слушать! Этим они нас и держат всю дорогу: «За вас накажут вашего товарища». Бартоломео первый решился это поломать, и правильно сделал! А Василь… что ж, он тоже показал нам, как уйти от них, хоть такой выход и не по мне… Вот и я ухожу, только не ногами вперед! Ухожу, и ничего мне не говорите!
Оставалось смириться с очевидностью: Милош решился, и ничто его не остановит. Утешительница и Хелен молча собрали ему рюкзак с припасами и теплой одеждой. Было три часа ночи, когда юная пара покинула гостеприимный домик.
У фонтана, где их пути расходились, Хелен и Милош остановились, не зная, как теперь расстаться и что сказать на прощание. Потом, не успев понять, как это получилось, шагнули друг к другу и обнялись крепко-крепко, целуя друг друга в лоб, в глаза, в щеки непослушными от холода губами.
– Я не могу с тобой расстаться, – сказала Хелен и заплакала. – Не могу…
– Хочешь идти со мной?
– Да!
– Не пожалеешь, не скажешь потом «зачем ты меня увел»?
– Никогда…
– Я ведь не знаю, куда нас это заведет, чем кончится…
– Плевать. Я иду с тобой.
– И больше не расстанемся?
– Не расстанемся.
– Слово?
– Слово.
Они вернулись к Мели сообщить о своем решении. Маленькая женщина только простонала:
– Ох, бедные вы мои дети…
Но отговаривать не стала. Собрала еще кое-что из одежды для Хелен и распрощалась с ними, обещав позаботиться о Катарине.
Оставив позади деревню, они остановились на вершине холма и оглянулись на спящий городок. Смотрели и молчали, предчувствуя, что больше никогда его не увидят.
– Как бы мне хотелось попрощаться с Паулой и Октаво, – сказала Хелен, утирая соленые слезы.
– Кто это?
– Люди, которых я люблю.
– Тогда не ходи к ним, не сможешь уйти…
В небе, озаренном луной, парила, держа путь на север, большая серая птица. Они даже услышали ее протяжный крик.
VII В ГОРАХ
В НОЧЬ своего побега, за неделю до бегства друзей, Милена и Бартоломео сели в автобус дальнего следования, проходивший мимо городка по пути на север. Они хотели как можно скорее перевалить через горы. Что ждет их по ту сторону, они представления не имели, но все было лучше, чем попасть в руки людей Фаланги.
Марта, утешительница Милены, проводила их до шоссе, огибавшего холм, и все трое встали на обочине, вглядываясь сквозь дождь со снегом туда, откуда наконец появился автобус – старое раздолбанное чудище с квадратным носом, похожим на морду какого-то свирепого зверя. Темень была непроглядная. Едва заслышав шум мотора, Марта бесстрашно вышла на середину шоссе и замахала руками, останавливая автобус. Она втолкнула беглецов внутрь и на вопрос шофера, докуда они едут, назвала город, расположенный у подножия гор в ста пятидесяти километрах к северу.
– Вот туда они и едут. А вот деньги за проезд.
Шофер подозрительно покосился на длинные интернатские накидки и коварно осведомился:
– А… откуда они?
– Откуда и вы, – парировала Марта, – у мамки из живота. Следите-ка лучше за дорогой и оставьте ребят в покое!
Шофер прикусил язык и выдал Бартоломео два билета. Наученный опытом, он знал, что с утешительницами лучше не связываться. С этими бабами шутки плохи! Он нажал на кнопку, и дверь-гармошка с шипением и скрежетом стала закрываться, вынудив Марту сойти с подножки. Став на обочине, она послала Милене воздушный поцелуй. Та ответила и махала ей из отъезжающего автобуса, пока необъятная фигура утешительницы не пропала во тьме и мороси.
– Прощай, Марта, – прошептала девушка.
Они положили в багажную сетку объемистый рюкзак, который Марта собрала им в дорогу, и устроились на засаленных и продранных кожаных сиденьях, Милена со стороны прохода, Бартоломео у окна, не без труда уместив в узком пространстве свои длинные ноги. В автобусе было не больше десятка пассажиров, рассредоточившихся по разным углам. Почти все они спали, накрывшись одеялами так, что видны были только волосы. Шофер, неприязненно покосившись в зеркальце заднего вида, выключил подсветку в салоне, и вдруг не стало ничего, только желтый свет фар во тьме и настырное рычание мотора. Пахло старой кожей, выхлопными газами и потом.
– Это и есть свобода? – прошептала Милена.
– Это и есть, – подтвердил Бартоломео. – Ну и как она тебе?
– Дивно. А тебе?
– Я не совсем так ее себе представлял… – улыбнулся юноша, – но все равно мне нравится. Во всяком случае, сейчас надо отдохнуть. Через несколько часов мы будем на месте, нам понадобятся все силы, чтобы перебраться через горы.
– Ладно, давай спать.
Милена положила голову ему на плечо, и они попробовали уснуть. Через полчаса стало ясно, что уснуть не удастся. Крутые виражи, ухабы, а главное, собственные мысли не давали отключиться. Милена вздохнула.
– Ты думаешь о Катарине Пансек? – шепотом спросил Бартоломео.
– Да, – призналась Милена.
– Жалеешь, что убежала?
– Да… нет… не знаю… А ты? Думаешь про того, кто сейчас сидит за тебя в карцере?
– Да. Тем более что это он доставил мне письмо от отца.
– Как его зовут?
– Василь.
Они замолчали, придавленные грузом вины. Шофер закурил сигарету. По сторонам дороги ничего нельзя было разглядеть, только мелькали, выступая из мрака и мороси, оцепенелые деревья.
– Смотри, до чего автобус старый, – заговорила Милена, пощупав потрескавшуюся, почерневшую кожу сиденья, – а вдруг наши родители тоже в нем ехали, когда спасались бегством…
– Вполне возможно… Может, даже сидели на тех же местах, что и мы!
– Ты смеешься надо мной…
– Вовсе не смеюсь. Отец в своем письме не вдается в подробности. Просто упоминает, что, когда был в бегах, познакомился с твоей матерью.
– Он не пишет, что с ней потом сталось?
– Нет, – солгал Бартоломео, – не пишет.
– Может быть, им обоим удалось перевалить через горы. Может, они живы…
– Не знаю.
– Что он про нее пишет?
– Я же тебе раз десять рассказывал: что она изумительно пела… что люди преклонялись перед ней…
– Пела… преклонялись… это написано в прошедшем времени?
– Да… нет… не помню…
– Дай письмо, я сама посмотрю.
Бартоломео полез было в карман, потом нашел отговорку:
– Темно читать. Завтра покажу.
– Барт, он пишет про мою мать в прошедшем времени? – настаивала Милена.
После недолгого колебания он сказал:
– Да, в прошедшем. Но это, может, просто в том смысле, что они покинули страну. А то, про что он пишет, было до того, вот тебе и прошедшее время.
Дорога стала ровнее и уже не так петляла. Они уснули, прижавшись друг к другу. Милене снилась какая-то чушь: мамаша Зинзен привела в класс симфонический оркестр, но музыканты отказывались играть и по-приятельски болтали с восхищенными девочками. Танк с Мерлузихой, взобравшись по приставной лестнице, с искаженными от злобы лицами барабанили в окна, но никто не обращал на них внимания, кроме Зинзен, которая знаками объясняла им, что она тут бессильна…
Милена проснулась, как от толчка, и чуть не вскрикнула: два блеклых, почти бесцветных глаза смотрели на нее, маяча почти у самого ее лица. Она поняла, что во сне откинулась от Бартоломео и перекатилась лицом к проходу. Человек, сидевший на соседнем сиденье, ничуть не смутившись, продолжал на нее пялиться. Он был в крестьянской одежде, загрубелые потрескавшиеся руки расслабленно лежали на коленях, словно пользуясь случаем отдохнуть. У ног его стояла клетка с двумя толстыми серыми кроликами.
– Ева-Мария Бах… – невнятно пробормотал человек. Его плоское, немного дебильное лицо расплылось в блаженной улыбке.
– Извините, что? – пролепетала Милена.
– Ева-Мария Бах… это ты, да?
– Нет, я… Вы про кого говорите?
Тот не ответил, только удовлетворенно кивнул, словно Милена ответила утвердительно. Видя, что он по-прежнему не сводит с нее глаз, она отвернулась к Бартоломео. Тот спал, привалившись к окну. Милена подтолкнула его в бок:
– Барт, проснись, тут какой-то странный тип…
Юноша протер глаза, перегнулся через нее и окликнул пассажира:
– В чем дело, сударь?
Тот, по-прежнему сияя, поднял клетку и показал ему своих кроликов.
– Не обращай внимания, это просто деревенский дурачок, – шепнул Бартоломео на ухо Милене.
Они мило улыбнулись ему, покивали: да, очень хорошие кролики, вы можете ими гордиться.
Начинало светать, уже недалеко было до города. Местность расцвечивалась пятнами темной зелени. Иногда за поворотом мелькала ферма с выложенной шифером крышей. Вскоре автобус покатил по уходящей за горизонт прямой дороге, изрытой глубокими колеями. Шофер, и не думая их объезжать, прибавил газу. Автобус бешено рванул вперед. Плохо настроенный радиоприемник на предельной громкости изрыгал какую-то не поддающуюся восприятию музыку. От немилосердной тряски, да еще с таким аккомпанементом, пассажиры живо проснулись, повылезали из-под одеял и принялись собирать свои пожитки.
– Что, не любите музыку? – осклабился шофер.
– Вот именно что любим… – буркнула себе под нос Милена.
За несколько минут они домчали до окраины города и подкатили к автостанции. Шофер остановил автобус рядом с десятком других, выстроившихся в ряд вдоль длинного строения с облупленными стенами.
Автостанция казалась безлюдной. Холод пробирал до костей. Милена накинула капюшон.
– Смотри-ка, там не буфет? Может, выпьем на дорогу чего-нибудь горячего…
– Лучше нам поменьше показываться на людях, – засомневался Бартоломео.
В торце здания стеклянная дверь вела действительно в кафе или буфет, судя по изображению чашки и ложки над ней. Беглецы подошли поближе. Внутри трое мужчин у стойки, почти неразличимые в дыму своих сигарет, попивали вино. Должно быть, шоферы автобусов. Толстяк-хозяин лениво возил по полу шваброй. Успокоенные этой мирной картиной, Бартоломео и Милена вошли и уселись за столик у окна, выходящего на другую сторону. Отсюда видны были холмы предгорья, а за ними темная громада гор.
– Чего желаете? – спросил хозяин, тряся своими тремя подбородками.
– Два кофе, – сказал Бартоломео.
Они прихлебывали кофе маленькими глотками, грея руки о горячие кружки. Милена откинула капюшон, и пышные белокурые волосы рассыпались у нее по плечам. Один из мужчин, сидевших у стойки, обернулся, глянул на нее – и вдруг уставился во все глаза. За ним остальные двое. Они как-то нехорошо усмехались.
– Чего им надо, Барт? Уставились и смотрят…
– Привыкай, – пошутил юноша. – Кто ж откажет себе в таком удовольствии!
В другой ситуации Милена оценила бы комплимент, но сейчас ей было слишком не по себе.
– Брось, это не то. Мне кажется, у них какой-то другой интерес.
Теперь мужчины у стойки тихо переговаривались, продолжая беззастенчиво разглядывать девушку.
– Ладно, пошли, – решил Бартоломео, – мне это тоже здорово не нравится.
Милена поскорей допила остатки кофе, самые сладкие на донышке, и оба встали, оставив на липкой клеенке немного денег из тех, что дала им с собой Марта.
– Всего хорошего, – вежливо попрощались они, оглянувшись в дверях.
– И вам того же, – буркнул один из сидевших у стойки.
Бартоломео уже закрывал за собой дверь, когда тот хрипло крикнул вдогонку под сальный хохот своих приятелей:
– А может, она нам что-нибудь споет на прощанье?
Милена застыла на месте:
– Ты слышал?
– Слышал.
Она схватила Бартоломео за ворот, почти повиснув на нем.
– Барт, ты что, не понимаешь?
– Что я должен понимать?
– Да они же принимают меня за мою мать! Ну смотри! Тот в автобусе, и вот сейчас…
– Деревенский дурачок и трое пьяных, – брось, Милена! Пойдем отсюда, пожалуйста…
Она упиралась:
– Пусти! Я у них сейчас спрошу! Они точно что-то знают. Тот, в автобусе, назвал меня «Бах». Видишь, он знал мою фамилию! А имя назвал – «Ева-Мария». Он принял меня за мать, я уверена!
– Может, ты и права, но нам нельзя здесь задерживаться. Нас ведь ищут, не забывай… Стоит хозяину или одному из этих пьяниц позвонить куда следует, и нам крышка. Пошли отсюда.
Он схватил Милену за руку и, не слушая больше, потащил прочь.
Хмурое утро переходило в не менее хмурый день. Беглецы шагали бок о бок сквозь холодную морось, в мерном ритме собственного дыхания. Дорога шла на подъем, но почти не видно было ни оставшейся внизу долины, ни гор впереди. Милена угрюмо молчала. Проезжающие машины, поравнявшись с путниками, притормаживали, и они ловили на себе любопытные, а то и подозрительные взгляды.
– Сойдем с шоссе! – решил Бартоломео. – Надоели эти рожи…
Ближе к вечеру на каменистой узкой дороге с ними поравнялась телега, запряженная лошадью, которую вел под уздцы невысокий чернявый мужичонка. Милена, сбившая себе ноги, вооружилась самой очаровательной улыбкой и попросила:
– Вы нас не подвезете?
Крестьянин остановился и нехотя помог им забраться в телегу. Там на мешках с картошкой сидела женщина лет шестидесяти в бесформенной шерстяной шапке и в черном переднике. Она приветливо улыбнулась им, а потом ее ярко-голубые глазки-щелочки остановились на Милене и больше от нее уже не отрывались. Напряженность этого взгляда как-то не вязалась с ее в общем-то заурядным обликом.
– Вы… вы меня знаете, сударыня? – спросила девушка, смущенная таким вниманием.
– Ну конечно, знаю, – сказала женщина.
Потом еле слышно, не размыкая губ, начала что-то напевать без слов. Неуверенно, фальшивя, но угадывалось, что она пытается вторить другому, прекрасному голосу, звучащему у нее в памяти.
У Милены мороз прошел по коже.
– Это… очень красиво. Откуда вы знаете эту песню?
Женщина, как будто не слыша вопроса, продолжала напевать с мечтательным, отсутствующим видом. Казалось, глядя на Милану, она заглядывает в то же время себе в душу, в какие-то свои воспоминания. Она старательно выводила каждую ноту.
– Кто пел эту песню? – настойчиво спросила Милена, когда та умолкла.
– Так вы же и пели… – ответила женщина. – У нас и пластинки ваши были… Так жалко… Да, уж так я жалела, когда это случилось…
Тут телега остановилась. Мужчина сбросил цепь, закреплявшую задний борт, и резко откинул его.
– Вылазьте, приехали!
– Подождите, я хотела еще спросить…
– Нечего спрашивать! – оборвал крестьянин и подтолкнул женщину к дому. – Не надо мне было вас сажать. Проваливайте!
Они шли еще два дня, ночуя в развалинах заброшенных домов. Все-таки это был кров, и, укрывшись от ветра, удавалось поспать несколько часов.
А потом они вставали и снова пускались в путь. Провизию старались экономить, чтобы растянуть на подольше, хотя есть хотелось все время. Жажду утоляли ледяной водой горных ручьев, зачерпывая ее ладонями. Утром третьего дня сырой туман вдруг как-то разом разошелся, и изумленным путникам открылся пейзаж несказанной красоты. Перед ними плавно поднимались зеленые склоны предгорья, испещренные серыми скалами и сверкающими озерками. А дальше, вознося в небо заснеженные вершины, высились горы. Чистый, бодрящий воздух хлынул им в легкие.
– Господи! – ахнула Милена, и больше у нее не было слов.
– Это и есть свобода, – шепнул ей Бартоломео, – как она тебе?
– Подходяще, – помолчав, отозвалась девушка, – и мы это сейчас отпразднуем…
Она подошла к ближайшей скале и взобралась на нее. Бартоломео хотел примоститься рядом, но она не пустила:
– Нет, отойди немного. Вот, здесь и стой.
Она села очень прямо, сложила руки на коленях и набрала побольше воздуха.
A poor soul sat by a sycamore tree; Sing, willow, willow, willow!С первыми же звуками само пространство вокруг нее словно преобразилось. Ее чистый голос протянул между небом и землей какие-то невидимые нити.
With his hand in his bosom and his head upon his knee; О willow, willow, willow!Милена пела свободно, без усилия, сосредоточенно сдвинув брови и закрыв глаза. Она открыла их только тогда, когда угасла, оттрепетав, последняя нота.
Бартоломео, потрясенный до глубины души, не смел нарушить наступившее молчание. У него перехватывало горло от какого-то незнакомого волнения.
– Понравилось? – спросила Милена.
– Да… – выговорил он. – Очень… И еще мне очень понравилось, как ты при этом морщишь переносицу.
– Знаю, у меня там уже морщина… Это получается, когда я открываю рот, чтобы петь. Ничего не могу с этим поделать.
Он взобрался на скалу и сел рядом с Миленой.
– Откуда ты взяла эту песню?
– Мне кажется, будто я всегда ее знала. Должно быть, выучила, когда была совсем маленькая. Как я теперь понимаю, переняла у матери… Я штук двадцать песен вот так же помню. Всегда их пела про себя – в приюте, в интернате, сколько себя помню… Всю жизнь… Я могу петь в уме, молча, и слышать каждую ноту… Иногда выбираю какую-нибудь песню и решаю спеть ее по-настоящему, вслух.
– И что же тебя вдохновляет на такое решение?
– Не знаю… подходящий момент… подходящий человек…
– А-а. А в этот раз что – момент или человек?
– Угадай!
И, взявшись за руки, они снова зашагали на север.
На исходе этого дня они решили, что дальше не пойдут.
Горный приют стоял у нижней границы снегов под прикрытием купы деревьев. Дверь была не заперта, они толкнули ее и вошли. Весь домик состоял из единственной комнаты, где были нары вдоль задней стены, большой очаг, буфет, кое-как сколоченный из бросовых досок, стол и две скамьи. Они развели огонь, немного поели. И проговорили всю ночь. Говорили горячо, до изнеможения, и к утру решение было принято.
Бартоломео нашел в ящике буфета ржавые ножницы, которые пришлось долго точить о твердый камень. Милена села перед огнем, оседлав соломенный стул, и приподняла волосы, обнажив шею:
– Режь.
Бартоломео в нерешительности пропускал между пальцами тяжелые золотистые пряди.
– Ты уверена? Не пожалеешь?
– Я же сама так решила. Раз мы возвращаемся в долину, нам ни к чему, чтоб две трети населения принимали меня за призрак… Стриги, Барт.
Первый щелчок ножниц больно резанул обоих. Потом Бартоломео осмелел, приладился, и белокурые пряди посыпались дождем. Скоро ножки стула уже утопали в шелковистом золотом ковре. Когда от роскошных волос Милены остался только непослушный мальчишеский ежик, он отложил ножницы.
– Ну что ты? – он присел перед ней на колени.
Лицо у Милены было мокрое от слез.
– Знаешь, как жалко, – всхлипнула она, – я же с ними живу с четырех лет… С тех пор, как помню эти песни. Как без рук себя чувствую.
– Не плачь… Они отрастут…
– На что я похожа?
– Не знаю… Пожалуй, на Хелен Дорманн.
Она через силу рассмеялась. И глядя на нее, вот такую – чумазую от слез, нескладно остриженную, с покрасневшими глазами – Бартоломео Казаль подумал, что никогда за всю свою жизнь не видел женщины прекраснее. Именно такими словами: не «девочки», а «женщины».
Они бросили свои интернатские накидки в огонь и смотрели, как они горят, пока не остались только обугленные пуговицы. Потом вышли и направились к ближайшему озерку. Оно было совершенно круглое, в рамке густо-зеленых елей, чье опрокинутое отражение неподвижно стояло в зеркальной воде. Мир и тишина казались осязаемыми.
– Кто первый скажет: «Это первое утро мироздания», тот проиграл! – засмеялась Милена.
– Это первое утро мироздания! – крикнул Бартоломео и подбежал к воде.
В один миг сбросив одежду, он нырнул в ледяную воду и поплыл, буйно взметая фонтаны брызг.
– Иди сюда! Давай! – крикнул он, доплыв до середины.
Милена, поколебавшись, тоже разделась и с опаской подошла к воде.
– Давай сюда! – звал Бартоломео.
Отступать ей уже было некуда. Милена завопила во всю глотку и бросилась в воду. Ее словно пронзили тысячи раскаленных иголок. Они с Бартоломео поплыли навстречу друг другу и схватились за руки, задыхаясь, хохоча, не в силах вымолвить ни слова.
Когда они выбрались на берег, воздух показался им горячим. Они побежали в домик и навалили в огонь хворост, все оставшиеся дрова и свою одежду, которую принесли с озера. Огонь трещал, стрелял искрами, потом разгорелся в ровное пламя. Они подтащили матрас поближе к очагу и забрались под одеяло. Кожа их, нагревшаяся у огня, все равно еще хранила озерный холод. На белой спине Милены сверкали невысохшие капли. Они обнялись, лаская друг друга, целуясь, дивясь своей наготе и близости и тому, что им совсем не страшно.
Когда они проснулись, солнце стояло уже совсем высоко. Они вытащили из рюкзака одежду, которую собрала для них Марта. Брюки Бартоломео оказались коротки, пришлось отпустить подрубленные штанины. А Милена совсем утонула в платье, которое могло бы принадлежать ее бабушке, и черном пальто с меховым воротником.
– Как раз к моей прическе, – засмеялась она, потрогав свои волосы, похожие на пшеничное жнивье, но взгляд Бартоломео сказал без слов: ты можешь одеться во что угодно и все равно останешься красавицей.
– Во всяком случае, – сказал он, – человекопсов ждет хороший сюрприз, когда они придут сюда. Наши следы доходят до домика – и привет! Извините, господа хорошие, вы сюда, а мы обратно!
Им и раньше не по душе было уходить куда-то за горы… Их родители в свое время бежали, да, но перед этим они ведь боролись. Они, пока могли, шли против Фаланги. Наверняка найдутся люди, которые и теперь пошли бы. Как та женщина в телеге, которая говорила: «Как жалко!…» Надо только найти их и объединить! Сила, конечно, на стороне варваров, но не может быть, чтоб люди не сберегли где-то глубоко в душе какие-то драгоценные воспоминания. Где-то еще тлеют угольки, которые можно раздуть, прежде чем тьма окончательно накроет мир. Об этом и говорили всю ночь напролет Барт с Миленой и безотчетно чувствовали пламенную уверенность в том, что есть некая связь между этими тлеющими угольками и голосом Евы-Марии Бах. Варвары заставили этот голос умолкнуть – Барт знал, как, – но теперь голос жил в груди Милены, и, возможно, настал его час!
Была и другая причина: девушка только-только начала нащупывать какую-то нить, ведущую к ее матери, и не могла так сразу выпустить ее. Каждый шаг к северу был для нее насилием над собой, над желанием побольше узнать о женщине, на которую она была так похожа.
И еще, – говорили они в ту ночь, – как можно бежать и оставить Катарину и Василя в заточении? Они достойны большего, чем быть принесенными в жертву ради чьего-то бегства!
Немалую роль в планах Бартоломео играли и секретные сведения, полученные от Василя. Грозный Ван Влик, в конечном счете, всего лишь человек, а одного его слова достаточно, чтоб отворить двери всех интернатов… Значит, надо найти этого человека и принудить его сказать это слово. Как принудить, он не имел пока ни малейшего представления. Но, по крайней мере, они попытаются. Они будут бороться. С этим-то безумным намерением они и приняли решение: отказаться от бегства и спуститься по реке до самого юга, в столицу. Ни он, ни она никогда там не бывали.
Изрядно поплутав, они вышли-таки к реке, а там угнали лодку, стоявшую на приколе, и поплыли по течению, останавливаясь только, чтоб поспать и немного размять ноги. Река словно опекала их – оберегала, ласкала своим тихим журчанием и плавным течением. Она баюкала их в своих объятиях.
– Спой… – говорил иногда Бартоломео, и Милена пела ему, забавно морща переносицу.
На третью ночь плаванья впереди показался мост. Небо было ясное, все в звездах. Бартоломео узнал четырех каменных всадников.
– Милена, проснись! Это наш городок. Хочешь посмотреть на интернат?
Девушка, спавшая на корме, высунула нос из-под одеяла и села:
– И правда. Как чудно проплывать под мостом! Сколько раз мы по нему ходили! Смотри-ка, там на мосту какие-то люди… И вроде в интернатских накидках. Как они тут оказались среди ночи?
В самом деле, какие-то два человека шли по мосту в сторону холма. Один из них нес на плечах что-то тяжелое, должно быть, мешок. Другой, поменьше ростом (может быть, это была девушка), поспешал следом. Но лодку относило течением, и больше ничего разглядеть они не успели.
VIII НОЧЬ ЧЕЛОВЕКОПСОВ
ПАСТОР вылез из автобуса злой и измученный. Из пяти его человекопсов троих всю дорогу выворачивало наизнанку, и пришлось ехать с открытыми окнами, чтоб не задохнуться. Пассажирам тоже пришлось несладко: соседство таких жутких попутчиков само по себе действовало на нервы, а вдобавок они мерзли всю ночь напролет и не могли уснуть, и от мерзкого кислого запаха перехватывало горло. Другие два человекопса, Хеопс и Тети, чувствовали себя ненамного лучше, чем их товарищи. Они были совсем зеленые, непрерывно рыгали и не имели сил даже вытереть слюни, сосульками свисавшие с губ. Один Рамзес не расклеился. Он спокойно сел рядом с Миллсом, и оба уснули, привалившись друг к другу, как влюбленная парочка.
– Говорил я тебе, – проворчал Пастор, пнув ногой колесо, – эти твари не выносят транспорта. Тьфу ты, Аменхотеп наблевал мне на куртку, теперь от меня вонять будет.
– Не больше, чем всегда, не расстраивайся, – съязвил Миллс.
Пастор спросил шофера, почему он на прошлой неделе не сообщил куда следует о беглой парочке, на что тот ответил, что одна из утешительниц посоветовала ему «оставить ребят в покое», и поскольку лишних неприятностей ему не надо… Псарь, потрогав здоровенную шишку на голове, подумал, что шофера можно понять. Они с Миллсом зашли в кафе, где хозяин приветствовал их сонным «здрасьте». Толстяк подтвердил, что действительно видел такую парочку. Да, они здесь были, даже сидели вон за тем столом. Куда они пошли потом? Откуда ж ему знать? Пастор заказал большую кастрюлю кофе «для собак».
– Для собак? – удивился хозяин. – С каких это пор собаки пьют кофе?
– Мои пьют, – сказал Пастор, мотнув головой в сторону сутулых фигур, маячивших за стеклянной дверью.
– А-а… да, да… понимаю, – пролепетал хозяин, бледнея на глазах. – Вы… они не войдут?
– Нет, если вы нас по-быстрому обслужите.
– Сейчас… минутку, – пискнул хозяин и поспешил на кухню, тряся подбородками.
Не прошло и десяти минут, как охотники и их свора уже шли в гору по большой дороге. Микеринос, нюхавший вместе с Хефреном и Рамзесом шарфик Милены, уверенно шел впереди, держа нос по ветру. Хеопс, Аменхотеп и Тети, которым Миллс еще раз дал понюхать сапог Бартоломео, держались того же курса.
– Отлично, – сказал шеф полиции. – Они шли пешком. Возьмем правее, срежем путь.
Хоть беглецам и удалось выиграть время, он ни секунды не сомневался, что настигнет их прежде, чем они перевалят через горы. Опыт многих и многих погонь был тому порукой. Жертвы сбивались с дороги, плутали в тумане, калечились, выбивались из сил. Рано или поздно он всегда настигал их, и тогда… Официальный приказ был, конечно, взять живыми, но Миллс никогда не мог устоять перед искушением распорядиться иначе. Они с Пастором так хорошо знали друг друга, что в такие моменты им и слов не требовалось. Достаточно было Миллсу кивнуть, чтобы толстый псарь все понял и шепотом отдал команду – односложную, но необратимую и смертоносную: «взять…» Зрелище расправы было Пастору отвратительно, он отворачивался и закрывал лицо полой куртки. А когда все было кончено, отзывал своих «собак» и награждал их похвалой и лакомством. К трупам не подходил, даже опознавать их предоставлял Миллсу. Миллс – тот смотрел не отрываясь, как зачарованный. А в рапорте достаточно было написать, что беглецы были вооружены и оказали сопротивление.
Они свернули с шоссе направо, на узкую дорогу, идущую прямо вверх по крутому склону. Не взошли еще и на сто метров, как Пастор уже обливался потом.
– Бомбардон, – пропыхтел он, – имей в виду, это моя последняя охота. Хрен ты еще меня затащишь в эти горы!
– Ты это каждый раз говоришь, и каждый раз идешь как миленький. Признайся уж, что любишь это дело.
– Терпеть не могу. И вообще, через полгода я выхожу на пенсию. Переберемся с женой на юг. И знаешь, кого я себе заведу?
– Нет.
– Кота. Здорового такого, ласкового кастрированного кота, чтоб сидел на коленях и мурлыкал. Ха, ха, ха!
На триста метров ниже Хелен и Милош услышали этот громовой хохот, подхваченный горным эхом, и остановились.
– Если он часто так ржет, – заметила Хелен, – можно не бояться, что мы их потеряем.
Ночь у обоих выдалась нелегкая. По совету Мели они переоделись, оставив у нее свои интернатские накидки, и сели в тот же автобус, что и Милена с Бартом неделей раньше. Устроились в уголку, в дальнем конце салона, стараясь не привлекать к себе внимания. Но не успел автобус тронуться, как – о ужас! – какой-то здоровенный мужик выскочил на шоссе и замахал руками, останавливая его. Шофер открыл дверь, мужик вошел в салон, а за ним жуткая свора человекопсов.
– Дамы и господа, без паники! – бросил Миллс перепуганным пассажирам. – Они вас не тронут.
– Будьте спокойны, – подтвердил Пастор. – Они у меня послушные, что скажу, то и делают. Как правило.
И стал рассаживать своих подопечных на свободные места.
Двоих, которых он называл «Хеопс» и «Тети», псарь усадил прямо перед Хелен и Милошем. Смотреть им в затылки было жутко, но и оторваться трудно. Казалось, в этих приплюснутых черепах и мозгов-то нет.
Дальше для несчастных тварей началась пытка. Их попутчики тоже страдали – от запаха блевотины, от частых остановок, от ледяного ветра, врывающегося в окна, – и путешествие казалось им нескончаемым. Но Милошу оно дало возможность сделать одно важное наблюдение, которое впоследствии могло пригодиться: все человекопсы, кроме того, который спал, привалившись к Миллсу, реагировали на приказы только одного человека – того, кого Миллс называл Пастором. Шефу полиции несколько раз приходилось прибегать к его посредничеству, когда ему надо было чего-то добиться от них: «скажи им то-то, вели сделать это…»
– Если б удалось его… как бы это выразиться… нейтрализовать… – задумчиво пробормотал Милош.
– Нейтрализовать? – переспросила Хелен. – Что это тебе, греко-римская борьба?
Всю дорогу беглецы старались сидеть тихо, почти не разговаривая, иногда задремывали на минуту-другую, но тут же просыпались от холода. Под утро один из человекопсов вдруг повернул голову и некоторое время не сводил с них пустых остекленевших глаз. Его мертвенно-бледная вытянутая морда казалась порождением кошмара. Хелен чуть не заорала.
А теперь они, дав своре отойти на некоторое расстояние, следовали за ней. Впереди, еще очень далеко, осеннее солнце озаряло снежные вершины.
– Погодка в самый раз для марш-броска, – сказал Милош. – Знаешь какие-нибудь строевые песни?
Два дня Миллс, Пастор и их свора двигались вперед, не сбавляя темпа. Иногда даже бегом, если местность позволяла. Всякий раз, как представлялась такая возможность, Миллс, не задумываясь, срезал путь и вел свой отряд напрямик, крутыми, а то и заросшими тропами. К вечеру второго дня они добрались до горного приюта, исцарапанные, обессилевшие, опьяневшие от воздуха. Пастор был еле жив. Псов мучил голод. Один Миллс блаженствовал… Он пинком распахнул дверь и вошел.
– Глянь-ка, прямо тебе любовное гнездышко! Вон он, матрас, еще, поди, не остыл! Они тут не скучали!
– Может, и так, – буркнул Пастор. – Меня больше волнует, что эти паразиты сожгли все дрова. Пойду наберу, чтоб на ночь хватило. Рамзес, Хефрен, марш со мной, бездельники!
Двое человекопсов вышли вслед за ним. Остальные разлеглись на полу, впав в прострацию до новых указаний.
– Ну-ка подвиньтесь! – прикрикнул на них Миллс. – Развалились, не пройдешь!
Они смотрели на него так, словно он говорил по-китайски.
– Подвиньтесь, я сказал! Оглохли, что ли?
Они и ухом не повели. Миллсу стало как-то не по себе, и он почел за лучшее выйти и подождать Пастора за дверью. Он увидел, что за последний час погода переменилась. Небо заволокло низкими серыми тучами.
Ночью повалил снег, густой и упорный, и больше уже не прекращался. Он накрыл дом глухой, ватной тишиной, и его временные обитатели почувствовали себя отрезанными от всего остального мира, словно посреди океана. Иногда Миллс высовывался наружу и возвращался, весь облепленный снегом.
– Завтра с утра пораньше выступаем. Обидно будет, если они замерзнут насмерть прежде, чем мы их догоним.
Они развели огонь, поели, выпили водки, которую догадался прихватить с собой Пастор. Толстый псарь рад бы был пересидеть снегопад в укрытии и никуда не ходить, но с Миллсом на это рассчитывать не приходилось. Тот будет преследовать свою добычу хоть до самого ада, жизни на это не пожалеет. Они устроились вдвоем на матрасе, не раздеваясь, Миллс только аляску снял. Человекопсы уже спали вповалку прямо на полу. Микеринос бежал во сне, и его худые ноги в холщовых штанах судорожно подергивались.
Впервые с момента побега Хелен подумалось, что, может быть, зря она пошла с Милошем. Пустилась, очертя голову, не зная, куда, и вот теперь они замерзнут насмерть в ста метрах от дома, где жарко горит огонь, от дома, куда вход им заказан. Пальцы на левой руке совсем потеряли чувствительность. Она уж и дышала на них, и за пазуху прятала, и все без толку. И зуб на зуб не попадал, так ее колотило. Милош, стоя на коленях, прижимал ее спиной к себе и растирал, пытаясь согреть, но и сам не меньше окоченел и не находил слов, чтобы ее ободрить.
Они вышли к приюту в сумерках, совершенно вымотанные, и по дыму, идущему из трубы, поняли, что охотники уже там. Укрылись за скалами, и тут начался снегопад… И холод… И чувство, что они в тупике. Что делать? Уйти подальше от дома, затеряться в ночи? Это была бы верная смерть. Постучаться, попросить пристанища?
– Не рассчитывай, что они нас пожалеют, – говорил Милош. – Ни вот столечко. Это варвары, не забывай.
Три раза они видели, как Миллс выглядывал за дверь проверить погоду и возвращался к огню, который там, внутри, согревал и людей, и собак.
– Мне нужен другой, – сказал наконец Милош. – Псарь… Рано или поздно он выйдет.
– И что? Что ты с ним сделаешь?
– Пока не знаю. Но это наш единственный шанс. Я тебя оставлю одну на несколько минут. Если ничего не получится, вернусь, и, будь что будет, пойдем проситься в дом. Ладно?
– Ладно, – с трудом выговорила Хелен. – Только береги себя. Слово?
– Слово! – ответил он. На миг стиснул ее в объятиях, поцеловал в волосы и побежал, забирая в сторону, чтобы подойти к дому сзади.
«Ох, Милош, что ты задумал?» – волновалась Хелен. Как ни мучили ее холод и страх, она не удержалась от улыбки, увидев его через три минуты уже на крыше. Впору поверить, что этот мальчишка в предыдущем воплощении был котом.
Пастор встал, чтоб подбросить дров, и задумчиво смотрел в огонь, подгребая жар кочергой. Комната выглядела как поле проигранной битвы. Человекопсы валялись кругом, словно трупы. Он усмехнулся, заметив, что Рамзес подполз к матрасу и положил морду на бедро хозяину. Пастор пробрался между распростертыми телами, перешагнул через Аменхотепа и открыл дверь. Его обдало холодом. Снег все валил, может быть, не так густо, как вначале. «Хорошо, что взяли снегоступы», – подумал он, глядя на белую целину.
– Ты куда? – окликнул его Миллс, спавший только вполглаза.
– Отлить, – ответил псарь.
– Дверь закрывай, дует.
Пастор закрыл за собой дверь и шагнул в снег. Прошел немного вдоль стены и остановился. Долго мочился, потом не спеша застегнул ширинку, зевнул. В рот ему залетела снежинка, за ней другая. Они тут же таяли на языке. Это было забавно и приятно. Пастор нарочно открыл рот, чтоб продолжить игру. «Как мальчишка! – усмехнулся он про себя. – Видел бы меня Миллс!» Это было последнее, что он подумал перед тем, как что-то обрушилось ему на спину.
Сжавшись, как пружина, на краю крыши и изготовившись к прыжку, Милош почувствовал, что не сможет. Не сможет всадить нож в спину этому человеку, неподвижно стоящему в двух метрах от него. Тогда что? Нож он все-таки открыл и зажал в руке, на всякий случай… потом сосредоточился на двух задачах, от которых зависела их с Хелен жизнь: первое – свалить Пастора с одной попытки. Второе – не дать ему кликнуть своих псов. Те спали прямо тут, за стенкой, и их чуткий слух уловил бы даже чуть слышный стон. Ему повезло – Пастор остановился прямо под ним. Несмотря на темноту, Милош без труда узнал его по теплой аляске. Оставалось решиться и прыгнуть.
Никогда, даже перед самым трудным боем, Милош не испытывал ничего похожего на то, что чувствовал сейчас. Он ясно осознал, что все пережитое им до сих пор на ковре было не более чем игрой. Однако он отдавался этой игре душой и телом: не щадил себя на тренировках, никогда не отступал, несмотря ни на какие ушибы и вывихи. В последний год он побеждал всех, с кем ему доводилось бороться, даже ребят из пятой и шестой групп, которые были старше и сильнее его. Но на этот раз речь шла не о победе или поражении, а о жизни и смерти. Подчинятся ли онемевшие от холода мышцы, когда он даст им команду прыгать? Вдруг подведут впервые в жизни? Этот Пастор, конечно, рыхлый, но все равно здоровенный. Милош прикинул – наверняка под центнер. Это притом что сам он выступал в весовой категории не выше семидесяти пяти кило! К тому же его теперешний противник сыт и только что из тепла… Милош совершенно окоченел, ему было так страшно, что даже поташнивало. «Давай же! Вот сейчас! – понукал он себя. – Секунда-другая – и толстяк обернется, увидит тебя и закричит. И тогда – конец. Давай, Милош! Прыгай!»
Снег, поехавший из-под ног, решил все за него. Милош заскользил вниз, уцепиться было не за что. Он сгруппировался и прыгнул.
Его сдвинутые колени метко впечатались между лопаток Пастора. Тот ничком рухнул в снег, и Милош, как кошка, вспрыгнул ему на спину. Согнутой правой рукой взял в замок шею противника, блокировав захват левой. Это был запрещенный прием. «Душить нельзя». Сколько раз он слышал это от тренеров с тех пор, как совсем малолеткой впервые вышел на ковер: «Душить нельзя…»
Все его тело само, без команды, заняло «верхнюю позицию», не позволяющую противнику высвободиться. Бедра, колени, корпус безошибочно выполняли задачу, которую мозгу даже не пришлось формулировать. Как будто сотни часов изматывающих тренировок сконцентрировались в одном движении – быстром, точном и уверенном. Пока что псарю не удалось издать ни единого звука. Надо было, чтоб и дальше не удалось. Любой ценой. И эти слова – «любой ценой» – имели вполне определенный смысл. Милош весь собрался, проверил замок и сдавил…
Бомбардон Миллс сквозь сон услышал какой-то глухой звук, будто на улице что-то мягко обвалилось. Что там, Пастор, что ли, обрушил снежный пласт? Или сам ухнул мордой в снег? Миллс хотел было встать и пойти посмотреть, но Рамзес так уютно примостил свою длинную морду у него на животе, что жалко было его беспокоить. Миллс потрепал человекопса по затылку, и тот, не просыпаясь, тихо проурчал что-то, словно благодаря за ласку. Шеф полиции закрыл глаза. Надо поспать, день предстоит трудный.
Хелен видела, как Милош отделился от крыши и упал вместе с другим человеком. Холод, изнеможение, страх – все это вмиг было забыто. Ничего больше не существовало для нее, кроме этих двух неподвижных тел, которые уже начинало заносить снегом. «Милош, ох, Милош, что ты там делаешь, ответь? Неужели ты его…» В окошке приюта мерцали и двигались отсветы пламени. Там, всего в нескольких метрах от Милоша, спал человек, не знающий жалости, и шестеро псов, готовых разорвать мальчика в клочья, если он как-то себя обнаружит. А может, они даже и не спят? А Милош пошел против них один, только и оружия у него, что эти его широкие, сильные руки да отвага. «Меня никому не поймать!» – весело уверял он. «А вдруг все-таки поймают? Милош, вдруг поймают, что тогда?»
Сколько времени нужно, чтобы задушить человека? Стоило Милошу хоть чуть-чуть ослабить хватку, его противник начинал дергаться, а малейший звук мог привлечь внимание оставшихся в доме. И Милош снова напрягал все силы, чтоб удерживать его в неподвижности. Правая рука начинала неметь, так крепко он ее сжимал.
Вдруг он увидел, что рука Пастора медленно, сантиметр за сантиметром, движется к какому-то предмету, поблескивающему в снегу. Нож! Открытый нож, который выпал во время прыжка! И сейчас он этот нож схватит! Первым побуждением Милоша было разжать одну руку и перехватить руку Пастора, но он удержался. Ослабить хватку хоть на секунду значило бы дать противнику возможность крикнуть, а это была верная смерть. Бессильный что-нибудь предпринять, он смотрел, как рука тянется, шарит, сжимается на рукоятке и ползет обратно. Несколько секунд он чувствовал, как Пастор силится подсунуть под него руку, а потом острая боль пронзила правое бедро. Он удержался от стона, только рефлекторно еще сильнее стиснул шею противника. Тот еще раз ткнул в то же место, и боль была такая, что Милош непроизвольно охнул. Ему удалось прижать коленом локоть Пастора, чтоб не ударил в третий раз. Тогда тот принялся ворочать лезвием в ране. Невыносимая боль отдавалась во всем теле. Милош чувствовал, что долго не выдержит. Надо было кончать. Он немного переменил положение, теперь лицо его почти утыкалось в затылок псаря, в сальные, воняющие потом волосы. Два тела словно слились в одно.
Милош заставил себя думать только о Хелен, которая погибнет, если он не сделает свое дело, о Бартоломео, которого человекопсы растерзают в клочья. Представил, как их клыки вонзаются в шею Милены. «Это варвары, – твердил он себе. – Этот человек подо мной, чье тепло я ощущаю всем своим телом, – он варвар…»
– Прости, – прошептал он, не зная, может ли тот еще услышать, – прости… – И, помогая себе плечом, заломил ему голову, напрягая все силы, пока не услышал, как что-то хрустнуло. И тело противника мало-помалу стало расслабляться. Милош еще несколько секунд не разжимал захват, потом потихоньку отпустил. Грузное тело лежало безжизненно, словно огромная кукла. Милош тоже лежал на нем без сил, почти теряя сознание от боли. «Душить нельзя…» В глазах у него стояли слезы. От стыда и отвращения к себе тошнота подступала к горлу. «Душить нельзя…» Правильно, но тогда почему же судья не остановил его? А зрители? Куда они смотрели? Он ведь победил, разве нет? Что ж никто не аплодирует?
Он приподнялся на локтях, дрожа всем телом. Безмолвно, легко и красиво падали белые хлопья. Он был на ковре, но на ковре снежном. И вокруг – никаких трибун со зрителями, только черные ели, едва различимые в ночи. Не было даже полотенца, чтоб отереть пот. А его противник был мертв…
Милош встал, подобрал нож, пощупал промокшую от крови штанину. Сейчас было не до этого. Он ухватил мертвое тело за ворот куртки и с трудом, превозмогая боль и слабость, поволок к скалам, где ждала его Хелен.
Бомбардон Миллс проснулся, как от толчка: в очаге громко стрельнуло – видно, полено попалось особенно смолистое. Он поглядел вокруг и увидел, что напарник все еще не вернулся. Кто-то из человекопсов лениво приоткрыл глаза. Рамзес зевнул.
Что– то это не похоже было на Пастора – гулять по снегу среди ночи. Да и ни на кого не похоже. Миллс осторожно переложил голову Рамзеса на матрас и встал. Пробираясь к двери, он споткнулся о ногу Тети. Тот показал зубы.
– Тихо, тихо! – буркнул Миллс. – Развалился…
В луче фонаря кружились снежинки, но в десяти метрах ничего не было видно, кроме белой мглы. Шеф полиции пошел по следам Пастора, уже почти заметенным, вдоль стены, и наткнулся на место, где снег был как-то странно изрыт.
– Пастор! Эй, Пастор! – закричал он. Ответа не было. Приглядевшись, Миллс обнаружил борозду, уходившую от примятого места куда-то в сторону скал. А главное, он увидел пятна крови, через равные промежутки красневшие на белом снегу. Это ему очень не понравилось. Он двинулся было по следу, но сразу понял, что снег слишком глубок для его башмаков. Миллс вернулся в дом за снегоступами, но первым на глаза ему попался рюкзак, в котором лежали сапоги Бартоломео. «Вот их и надену, – решил он, – быстрее будет…»
Усевшись на пол, он натянул один сапог, потом второй – они были ему великоваты, зато высокие и не тяжелые. Вставая, Миллс с удивлением обнаружил, что прямо перед ним стоит Хеопс. Человекопес поднялся совершенно неслышно и теперь как-то особенно пристально смотрел на него.
– Чего тебе? – спросил Миллс, которому стало не по себе. – Пить захотел?
Взгляд Хеопса медленно переместился на ноги Миллса. Морда его дрогнула, и в глазах загорелся кровожадный огонек.
– А, понятно! – засмеялся шеф полиции. – Сапоги… Ты подумал…
Рядом с Хеопсом уже стоял Тети, принюхиваясь и не сводя глаз с сапог. Из глотки у него вырвалось глухое рычание. У Миллса мороз прошел по коже.
– Это не мои сапоги, тупые вы твари! – крикнул он. – Вы же не меня ищете! Три дня со мной идете и вдруг не признали? Ну чего вы, оглохли?
Он шагнул было мимо двух псов к двери. Но на пути стоял Аменхотеп. Губы его приподнялись, обнажая сверкающие белые клыки.
– Пропусти меня, идиот! Твой хозяин там, на улице! Ему грозит опасность…
Человекопес шагнул к Миллсу, и тот попятился. Споткнулся о матрас и с размаху сел.
– Смотри, я их снимаю! Снимаю, вот!
Сердце у него бешено колотилось. Он отшвырнул сапоги подальше, но трем человекопсам уже было все равно. В их бедных вывихнутых мозгах уже сформировалась логическая схема: им приказали запомнить определенный запах, а человек, корчившийся перед ними на матрасе, был носителем этого запаха. Большего им не требовалось.
– Пастор! – во всю глотку заорал Миллс. – Пастор, ради Бога!
Потом оглянулся на Рамзеса. Тот забился в угол и смотрел растерянно.
– Рамзес, ко мне! Защищай!
Трое человекопсов внезапно преобразились. Глаза у них налились кровью, пасти оскалились. Они стали воплощенной ненавистью. Хефрен и Микеринос, которым давали нюхать шарф Милены, заразились их яростью и присоединились к трем остальным.
– Рамзес! Проклятье, ты что, не видишь, они меня сейчас сожрут!
Несчастный Рамзес испытывал адские муки, разрываясь между братьями и хозяином. Он скулил, переминаясь на месте, подвывал.
– Рамзес! На помощь!
Этот крик решил дело. Один прыжок – и Рамзес с пеной у рта стоял рядом с Миллсом. Он был крупнее и сильнее остальных. Те немного отступили.
– Фас, Рамзес! Фас!
Верный человекопес бросился на ближайшего из противников – Микериноса, примериваясь схватить его за горло, но тот подставил плечо. Сцепившись в яростной схватке, оба повалились на пол. Дальше все произошло очень быстро. Хефрен и Тети налетели с двух сторон. Челюсти Тети сомкнулись на горле Рамзеса. Двое других рвали руки, ноги, живот. Рамзес отчаянно отбивался, но вырваться уже не мог. Миллс видел, как окрасились кровью его черные штаны, куртка, которую он так и не научился толком застегивать…
– …о-ардо… – прохрипел Рамзес. – …о-ардо…
И с неимоверным усилием выговорил еще:
– …а-а… омоч…
Миллс понял, что человекопес зовет его «на помощь». Еще одно слово выучил… Комок подкатил у него к горлу.
– Пустите его! – заорал Миллс.
Тут он увидел, как глаза Рамзеса закатились, так что видны стали одни белки. Еще миг, и все было кончено. И когда пятеро Дьяволов с окровавленными мордами обернулись к Бомбардону Миллсу, он понял, что такое Ад.
Милош и Хелен уже больше часа сидели за скалой и напрасно высматривали хоть какие-то признаки жизни в домике. Миллс должен был в конце концов забеспокоиться о пропавшем напарнике. Должен был выйти. Хелен уже не так мерзла – она куталась в теплую аляску Пастора. Милош лежал рядом, зажимая рану платком, и боролся с болью. Стоило ему хоть немного пошевелиться, теплая кровь снова принималась течь, согревая бедро. Тело псаря покоилось под снегом в нескольких метрах от скалы. Милош и Хелен избегали смотреть в ту сторону, где возвышался теперь продолговатый снежный холмик. Вдруг дверь наконец открылась, и появился Миллс. Он прошел вдоль стены, постоял, водя фонариком, вернулся в дом. Потом они услышали, как он закричал: «Пастор!», а чуть погодя: «Рамзес!» А за этим последовали такие звуки, словно разверзся ад, и они с ужасом поняли, что произошло в доме. Потом наступила тишина. И в этой тишине перед ошеломленными зрителями разыгралась фантастическая сцена.
Пятеро человекопсов вышли из дома, запрокинули морды и завыли, словно волки. Но в этом вое не было угрозы. Наоборот, в нем звучало ликование. Тети первым скинул куртку и отшвырнул ее подальше в снег, за ним Микеринос. Хефрен и Аменхотеп тоже принялись срывать с себя куртки, рубашки и штаны. Скоро все они освободились от человеческих одежд и дружно помчались в сторону гор. Через несколько секунд снежная мгла поглотила их.
– Человекопсы… – завороженно прошептал Милош. – Они возвращаются в дикое состояние…
– В свободное, – поправила Хелен. – Дикость они оставили позади… Пойдем, теперь путь свободен.
Она поддерживала его, как могла. Каждый шаг причинял Милошу невыносимую боль. Рана, видимо, была глубокая. Хелен сама не понимала, откуда у нее взялись силы в одиночку вытащить из домика трупы Миллса и Рамзеса, отволочь их туда, где лежал Пастор, и закидать снегом. Собственные движения, замедленные от усталости, казались ей какими-то странными. Как сомнамбула, она пошла назад к домику, по пути подобрав одну из рубашек, брошенных человекопсами. Вошла, перевернула матрас, запятнанный кровью Миллса, чтобы Милош мог лечь, и, как могла, перевязала его рану.
На столе оставался едва початый каравай хлеба.
– Может, поешь? – спросила она.
– Нет, не могу, – сказал Милош. – А вот ты поешь, боюсь, теперь тебе понадобятся силы за двоих.
Хелен подбросила дров в огонь и села за стол. Заставила себя съесть немного хлеба. Потом легла рядом с Милошем, и так они долго лежали, глядя, как ходят по потолку отсветы пламени.
– Ты как, ничего? – спросила Хелен.
– Ничего, – с трудом выговорил Милош, – не считая того, что я убил человека…
Он уткнулся лицом в согнутую руку и заплакал.
– Ты убил человека, который иначе убил бы нас, – уговаривала его девушка. – Разве это было бы лучше?
– «Душить нельзя…» – рыдал Милош. – «Ни в коем случае нельзя душить…» А я… Теперь никогда не смогу бороться… и не хочу…
Она гладила, гладила его по голове. Долго, молча. Понемногу рыдания утихли. Хелен вполголоса сказала:
– Знаешь, давай завтра дальше не пойдем. С твоей раной да по такому снегу нам не одолеть гору. Лучше вернуться. Как ты думаешь?
Милош уже ничего не думал. Он спал.
Хелен взяла его широкие, сильные руки в свои и поцеловала. Это не были руки убийцы.
IX ГИГАНТСКИЙ БОРОВ
ХЕЛЕН проснулась ни свет ни заря. Огонь погас, и от едкого запаха остывшего дыма першило в горле. Кругом валялись пожитки Миллса и Пастора, в бледном свете занимающегося утра они выглядели какими-то ненужными и неприкаянными, и Хелен вздрогнула. Значит, вчерашние ужасы ей не приснились, все было взаправду: смертный бой Милоша, его рана, кровавая вакханалия человекопсов. Она повернулась к товарищу, тронула его за плечо:
– Как ты, ничего?
– Ничего… – улыбнулся Милош, но даже головы не поднял.
Она встала и выглянула за дверь. За ночь снегу еще подвалило. Одежду, брошенную человекопсами, совсем замело, а могилы Миллса, пастора и Рамзеса круглились тремя безобидными плавными выпуклостями. Хелен вернулась в дом и сосредоточенно принялась разжигать огонь: сухие травинки, потом щепочки… Стоя на коленях, она усердно раздувала угли. Милош, так и лежавший не шевелясь, краем глаза наблюдал за ней.
– Смотрю, ты все умеешь: трупы закапывать, разводить огонь, утешать… Так и подмывает попросить у тебя кофе, вдруг тебе и это под силу!
– На спор? – задорно бросила она, изо всех сил стараясь выглядеть веселой и уверенной.
Она заглянула в буфет, открыла все дверцы и ящики и нашла-таки то, что искала: старую кастрюлю с отломанной ручкой. Набила ее снегом и поставила на огонь. И через десять минут торжественно вручила Милошу кружку кипятка, сдобренного несколькими каплями водки из фляжки Пастора:
– Извини, заварка слабовата…
Он приподнялся на локте и маленькими глотками стал прихлебывать обжигающий напиток.
– Ты сможешь идти? – спросила Хелен. – Тут как раз две пары снегоступов… Спускаться-то легче… Ведь мы пойдем обратно, да? Гору нам не осилить…
Милош отставил пустую кружку и печально посмотрел ей в глаза:
– Спасибо за «кофе», хозяюшка… А идти я не смогу. Я даже встать не могу. Всю ночь почти не спал от боли. И потом, смотри, похоже, лезвие прошло чуть ли не насквозь… – Он откинул одеяло. Вся рубашка человекопса, которой Хелен обмотала ему бедро, пропиталась кровью. Милош осторожно сдвинул ее, раздернул пошире прореху в штанине.
– О, Господи, – ахнула Хелен, увидев глубокую, зияющую рану, – сейчас сменю повязку.
– Кровь ты все равно не остановишь… – сказал Милош. – Остается только зажимать рану и по возможности не двигаться. Больше ничего не сделаешь. Разве что ты умеешь и раны зашивать… есть у тебя иголка с ниткой?
Ни тот, ни другая не засмеялись. «Тебе понадобятся силы за двоих», предупредил накануне Милош. Теперь Хелен поняла, насколько он был прав.
– Я пойду в долину за помощью, – сказала она, стараясь, чтобы голос ее звучал решительно, – найду какого-нибудь крестьянина, у которого есть санки… И свезем тебя туда, где тебе окажут помощь… Или найду врача и приведу к тебе сюда.
– Думаешь, тебе это удастся?
– А ты можешь предложить другой выход? Здесь можно сто лет прождать, пока кто-нибудь забредет.
Милош вздохнул. Ему трудно было смириться с мыслью, что Хелен придется идти одной.
– Со снегом все выглядит совсем по-другому. Ты можешь не найти дорогу.
– Я и не буду искать ту, по которой мы шли. Буду спускаться напрямик и постучусь в первый же дом.
Не теряя больше времени, она встала и принялась собираться в путь. Снегоступы Миллса были лучше – совсем новые, с еще не заскорузлыми ремнями. Хелен подогнала их по ноге и испробовала, пройдясь туда-сюда по снегу. Из двух рюкзаков она выбрала тот, что поменьше, – рюкзак Пастора. Вытряхнула из него содержимое: пачку солдатских сухарей и два яблока. Все это вместе с половиной оставшегося хлеба она положила около Милоша:
– Ты ешь все-таки, а то совсем ослабеешь.
– Постараюсь, – обещал он.
Хелен растопила еще полную кастрюлю снега и поставила про запас возле матраса. Потом укрыла Милоша всем тряпьем, которое могло защитить его от холода: здешним одеялом, свитером одного из человекопсов и курткой Миллса, так и висевшей у двери. Аляску Пастора она свернула и запихала в рюкзак, туда же сунула остаток хлеба.
Пора было идти. Она присела около Милоша, взяла в ладони его курчавую голову.
– Сюда мы шли два дня. Спущусь я быстрее, может, и одного дня хватит. Мне ведь даже не обязательно спускаться до самой долины. Помнишь, мы видели по пути, кое-где есть домики, вроде бы жилые. Если повезет, я вернусь уже завтра, ну, в крайнем случае, послезавтра… Ты не сбежишь, а?
– Куда ж я денусь… Они помолчали.
– Я-то думал быть тебе защитником и опорой, а получилось, что ты со мной нянчишься, – сказал Милош. – Навязался на твою голову… Сидел бы лучше в интернате, толку-то от меня…
– Перестань! – прикрикнула Хелен. – Ты хотел помешать псам схватить Милену и Барта, и ты это сделал! Им теперь нечего бояться, и спас их ты!
– Ладно, а ты-то?…
– А я не пропаду, за меня не бойся! Ладно, пойду… Может, принести тебе еще дров? Набрать сушняку? Будешь ночью с огнем…
– Не надо, не трать время. Чем скорее выйдешь, тем лучше.
– И то верно. Ну, я пошла.
Она еще помедлила.
– Может, тебе еще что-нибудь нужно?
– Нужно: чтобы ты вернулась…
– Конечно, вернусь!
– Слово?
Хелен в ответ только кивнула. Она боялась, что голос подведет ее, а сейчас не время было плакать. В дверях она обернулась и улыбнулась на прощанье. Милош чуть приподнял руку и слабо помахал ей.
– Счастливого пути, Хелен. Береги себя.
Час за часом она шагала и шагала вниз по склону, где могла – бежала, и в голове у нее была только одна мысль: нельзя терять время. Снегоступы поскрипывали при каждом шаге. «Спеши! Спеши!» – словно твердила их назойливая песенка. Чистый снег сверкал на солнце. «Как это было бы красиво, – думала Хелен, – если б не Милош там, наверху, со своей кровоточащей ногой…»
Останавливаясь, она всякий раз удивлялась, каким шумным кажется ее дыхание, как громко стучит сердце в тишине заснеженных гор. Она отщипывала кусок хлеба, растапливала во рту немного снега и шла дальше. Втайне она надеялась найти пристанище, пока не стемнело, но солнце уже скрылось за горами на западе, а никаких признаков жилья не попадалось.
Наконец склон стал более пологим. Должно быть, не так далеко уже была долина. Начинало смеркаться. Темнота медленно, но верно брала свое, а вместе с ней и холод, который стал пробирать Хелен несмотря на свитер. Она достала из рюкзака аляску, надела ее и прибавила шагу. Ночевать под открытым небом ей очень не хотелось. К счастью, снежный покров становился все тоньше, скоро обнажились скалы, а там и травянистая луговина. Хелен сняла снегоступы и приторочила их к рюкзаку. Вдоль березового леска уходила вниз по склону какая-то дорога. Девушка пошла по ней и через полкилометра увидела по правую сторону домик из дикого камня, стоявший на поляне чуть поодаль от дороги.
Дом был явно очень старый, но ухоженный. Из трубы поднималась тонкая струйка дыма. Подальше, за домом, был загон, где рылась в грязи гигантская свинья, потряхивая большими грязными ушами. Хелен в жизни не видела животного таких чудовищных размеров. Оно весило, должно быть, тонны две. Девушка подошла и постучала в деревянную дверь. Подождала ответа, не дождалась и снова постучала. Вспомнилась сказка про трех медведей. Может, здесь тоже на столе стоят три чашки? А у стола три стула? А в спальне три кровати? Чудовищный боров краем глаза поглядывал на нее из загона, издавая какие-то утробные звуки.
– Есть кто живой? – крикнула Хелен.
Она обошла домик кругом, но не обнаружила ни саней, ни какой бы то ни было повозки, только поленницу под навесом. Подойдя опять к фасаду, постучала на этот раз в окошко.
– Есть кто живой?
Она прижалась лицом к стеклу. Помещение тонуло в сумраке, но кто-то там сидел, в слабых отсветах огня, горевшего в кухонной плите, положив ноги на грелку.
– Сударь! – окликнула Хелен, и человек повернул голову в ее сторону. – Можно войти?
Она истолковала неопределенный жест хозяина как знак согласия и толкнула дверь. Дверь вела прямо в комнату или кухню с низким потолком и земляным полом, всю обстановку которой составляли стол, шкаф, стенные часы да две лавки. Хелен подошла к плите.
– Извините, сударь, но я увидела дым, и вот…
Старик был еще дряхлее, чем ей показалось с первого взгляда. Может быть, и не от возраста, а от болезни. Изможденное лицо было все в глубоких морщинах; последние остатки совершенно белых волос лежали надо лбом причудливой загогулиной. Он грел руки под пледом, прикрывавшим его колени.
– Я пришла из горного приюта… – попыталась завязать разговор Хелен. – Вы знаете, где это?
Старик то ли не слышал, то ли не понимал. Он смотрел на девушку без опаски, но и без всякого любопытства. Оттопыренные уши торчали в стороны, не прилегая к лысому черепу.
– Вы здесь один живете?
Она огляделась и увидела по другую сторону плиты еще один соломенный стул.
– Вы здесь один живете? – повторила она громче и показала на второй стул. – Или с кем-то еще?
Девушка уже отчаялась дождаться ответа, как вдруг старик зашевелил губами и хрипло произнес какую-то короткую фразу, совершенно непонятную, что-то вроде:
– Sjo се adji?
– Простите, что?
Он повторил те же слова, но громче, даже с раздражением.
– Я не понимаю вашего языка… – виновато сказала Хелен.
Он вытащил из-под пледа худую руку и ткнул в ее сторону дрожащим пальцем:
– Gardjoune? Djevouchk?
– А! – засмеялась Хелен. – Я поняла! Девушка? Да, я – девушка.
Действительно, при ее короткой стрижке и скуластом лице, да еще в аляске Пастора, она могла с тем же успехом сойти за парня. Выяснив, что она женского пола, старик как будто стал к ней благосклоннее. Знаком предложил ей взять стул и сесть. Но на этом процесс общения застопорился, и они только сидели друг против друга да время от времени обменивались смущенными улыбками. Хелен уже начала задаваться вопросом, когда же и чем все это кончится, как вдруг дверь открылась и вошла маленькая старушка, повязанная платком. Она закрыла за собой дверь, живо скинула пальто, повесила на крюк и, обернувшись, так и остолбенела, увидев гостью, вставшую ей навстречу. Между тем старик что-то сказал ей на своем языке, и она тут же устремилась к Хелен с распростертыми объятиями.
– Ах, так вы невеста Гуго!
– Нет, нет, я не невеста Гуго, – сказала Хелен, радуясь, что может наконец объясниться, – я заблудилась в горах и…
– А, вот оно что, – сказала старушка, видимо, разочарованная, но по инерции все-таки обняла и расцеловала гостью. Ее холодные щеки были мягкие и шелковистые. – Так вы заблудились?
– Ну да. Я иду из горного приюта. Вы знаете, где это?
– Да, знаю, там, наверху…
– Там мой друг… он ранен… тяжело ранен, понимаете? В бедро… не может передвигаться… я пошла за помощью… ему нужен врач…
Пока Хелен все это говорила, старик тоже что-то горячо втолковывал жене, и бедняжка не знала, кого слушать.
– Он принимает вас за невесту Гуго, – объяснила она наконец. – Упрямый как осел. Скажите ему, что Гуго здоров и кланяется, а то не уймется!
– Гуго здоров, он вам кланяется, – как можно отчетливей выговорила Хелен, улыбаясь старику. – У него все отлично.
– А-а! – удовлетворенно кивнул старик и затих.
Старушка заговорщицки подмигнула девушке. «Вот теперь и мы, разумные люди, можем поговорить», – так поняла ее Хелен.
– Так вот, я уже говорила, там, в приюте, мой друг, – снова начала она. – Он тяжело ранен… мне нужны санки, чтоб свезти его вниз… или, может, тут есть где-нибудь врач…
– А, так в приюте есть врач?
– Да нет! Нет там врача. Мой друг там один, раненый, вы знаете здесь какого-нибудь врача?
– Мой сын…
– Ваш сын – врач?
Старушка с изумлением уставилась на Хелен:
– Мой сын? Который – младший?
«О, Господи, – простонала про себя девушка, – куда я попала?»
– Да, – решив все-таки добиться ясности, раздельно проговорила она, – вы сейчас сказали, что ваш сын – врач. Я правильно поняла?
– Не знаю… Хотите супу?
Хелен только тут заметила закопченный чугунок, стоящий на плите. Из-под крышки выбивался пар. Что ж, почему бы и не воспользоваться приглашением? Все равно уже стемнело. А тут можно поесть и переночевать.
Старушка зажгла керосиновую лампу, подвешенную к потолочной балке, и достала из ящика стола глубокую миску.
– Только сперва я хозяина покормлю, а то он сам не может, руки дрожат. И не в себе, сами видите. Последнее время только на своем родном языке говорит. Грустно это, мадемуазель… Ах, видели бы вы его в молодости!
Хелен смотрела, как маленькая старушка, стоя около своего «хозяина», кормит его с ложки. Трогательно было видеть, сколько терпения, сколько нежности в каждом ее движении. Потом женщины сами сели за трапезу. Суп, увы, вопреки ожиданиям Хелен, оказался совсем невкусным. Она с трудом заставляла себя глотать чуть теплые кусочки картошки и репы, плавающей в мутной жиже.
– А здесь кто-нибудь еще живет? – спросила она. – Есть еще дома по соседству?
– Мой сын… – сказала старушка.
– Ваш сын? Доктор?
Тут старик, опять переместившийся к печке, что-то спросил, потом настойчиво повторил свой вопрос, в котором Хелен уловила слово «Гуго».
– Что он говорит?
– Спрашивает, сколько у вас с Гуго детей. Совсем сдурел, старый… Погодите, вот сейчас увидите…
Старушка что-то сказала мужу на его языке и прыснула, прикрывая рот кухонным полотенцем, которое все еще держала в руке.
– Что вы ему сказали?
– Что у вас их семеро. И все мальчики. К тому же еще и близнецы! Теперь ему есть о чем подумать, а мы можем поговорить спокойно.
Действительно, старик покивал и погрузился в какие-то свои размышления. Хелен с трудом удержалась от смеха. Эта старушка, в которой живость так странно сочеталась с путаницей в голове, чем дальше, тем больше удивляла ее.
– Вы говорили, что ваш сын живет где-то здесь. Ваш сын, доктор…
– Доктор? Живет здесь?
– Ну да, ваш сын…
– Ах да, мой сын. Он приедет завтра утром. Хотите стаканчик вина, мадемуазель?
– А во сколько ваш сын приедет? Понимаете, там, в горном приюте, мой друг, он ранен…
– Ну да, ну да, в бедро, вы говорили?
– Да, в бедро. Ваш сын доктор сможет ему оказать помощь? Как вы думаете, сможет?
Старушка просеменила к задней двери и открыла ее. Там оказалось две лестницы – одна на второй этаж, другая в подвал. Старушка взяла со ступеньки початую бутылку вина и достала из шкафа два стакана.
– Я не пью вина, – сказала Хелен, снедаемая беспокойством, – вы мне лучше скажите…
– Да, жаль, что вы не видели его молодым! – не слушая ее, заговорила старушка, наливая себе и ей. – Мне было шестнадцать с половиной, я работала в пивной. А он был лесорубом. Мы как-то забрели ненароком на эту вот поляну – моя подружка Франциска и я. А их тут было человек десять иностранных рабочих. Как раз у них перерыв был, отдыхали. Набрали круглых камней и играют, вроде как в шары. Голые по пояс, здоровенные такие, смеются. А он из них был самый красавец. Всех краше. Стоит, в одной руке камень, в другой кусок сыра. Плечи такие широкие, лоснятся от пота. Франциска мне и говорит: «Смотри, до чего хорош!» Ну, похихикали и пошли. А я потом всякий день норовила так подгадать, чтоб мимо них пройти, одна. Вот как-то раз он подошел, сказал, как его зовут, и я свое имя сказала. Вблизи он еще краше оказался… А другой раз знаками объяснились, что, мол, давай встретимся вечером.
Хелен оглянулась на старика, задремавшего у печки: лысый череп в пигментных пятнах, морщинистая шея, костлявые плечи… Как ни накипело у нее на душе, она была глубоко тронута.
– И вы встретились?
– А как же! Чтоб парень с девушкой да не встретились! Я его поджидала на задах отцовской мастерской. Красоту навела тайком – помада там и все такое. Вышел это он из-за угла, идет ко мне… Я как поглядела на него… ой, матушки! Рубашка белая, с отложным воротником, брюки со стрелкой… Со стрелкой, мадемуазель! Отутюженные! А жил-то он в лесной хибаре со всей бригадой! И все равно вон каким франтом пришел… Восемнадцать лет ему было… А мне шестнадцать с половиной…
– Какая у вас хорошая память…
– Да нет. Все забываю, все путаю… а вот это помню… давайте чокнемся, мадемуазель.
Они чокнулись. Вино было терпкое, и Хелен через силу отпила пару глотков.
– И дети у вас есть? – снова начала она, хотя ей было немного стыдно переводить разговор на то, что интересовало ее в первую очередь.
– Дети? Да… четверо… нет… пятеро.
– А младший сын – доктор? Да?
– Ох, не скажу… вы уж извините, тоже я беспамятная стала, не лучше его… все забываю… давайте-ка спать… мы вот тут спим, в каморке… а вы наверх ступайте… свечу вон в ящике возьмите.
Она подошла к мужу, что-то пошептала ему на ухо и помогла встать. Оба медленно, медленно направились к двери каморки. Хелен провожала их взглядом, допивая свой стакан. Вино уже успело ударить ей в голову. Когда старики скрылись за дверью, она пересела поближе к плите, чтоб погреться впрок. Можно было не сомневаться, что в спальне наверху холодно. Хелен уже собралась идти спать, когда из каморки вновь появилась бабулька в ночной рубашке и чепце.
– Вот посмотрите, мадемуазель.
Она протянула девушке фотографию в деревянной рамке – поясной портрет молодого человека при галстуке, с аккуратной черной бородкой. На голове у него сидела набекрень странная плоская четырехугольная шапочка, взгляд был твердый и уверенный.
– Это мой сын… там на обороте написано…
На картонной подкладке сзади чья-то старательная рука тридцать лет назад вывела дату, имя – Йозеф – и титул: доктор медицины.
– Ваш сын! Это он приедет завтра?
– Да он каждый вторник приезжает. Спокойной ночи, мадемуазель.
Хелен быстро подсчитала в уме: они с Милошем сбежали в ночь с пятницы на субботу, с тех пор прошло двое суток. Может, старушка и не перепутала…
Несмотря на усталость, она долго не могла уснуть. В спальне было холодно, кровать продавленная, а огромная перина при малейшем движении съезжала на пол. Мысли о Милоше, истекающем кровью в горном приюте, не давали покоя. Только под утро девушка забылась, убаюканная глухими всхрапами гигантского борова, от которых дрожали стекла в окошке.
Доктор прибыл в десять часов утра в автомобиле с высокими колесами, заляпанном грязью и оглушительно стреляющем. Это был мужчина лет пятидесяти, черноглазый, седой, с намечающейся плешью и косматой бородой, не слишком похожий на свою юношескую фотографию. Хелен бегом кинулась к нему, не дав ему даже вылезти из машины. Какое облегчение – говорить с человеком, который все понимает правильно и сразу!
– Проедем на машине, в объезд, – сказал он. – Я знаю там одно место, от которого до приюта два часа ходу.
– То есть мы будем на месте еще до вечера?
– Ну да.
– А… а у вас аптечка и все такое с собой? Вы сможете оказать ему помощь?
– У меня все с собой. Сейчас занесу родителям продукты, и поедем.
Хелен готова была расцеловать его. Прощание со стариками не заняло много времени.
– Заходите еще! – сказала старушка. – Мы гостям всегда рады.
– Djevouck! – объявил старик, показывая на Хелен. И разразился непонятной тирадой, в которой несколько раз мелькнуло имя «Гуго».
– Что он говорит? – спросила Хелен.
– Что вы слишком молоды, чтоб у вас с Гуго было семеро сыновей. Не понимаю, откуда у него вообще эта мысль…
– А кто все-таки такой этот Гуго?
– Мой сын, – ответил доктор. – В ноябре ему исполнится двенадцать.
Он забросил в багажник санки и завел мотор. Боров последний раз рыкнул на прощание, и они тронулись. Старушка, стоя в дверях, махала им засаленным кухонным полотенцем.
Подъем был не крутой, но все равно тяжелый – слишком каменистый. Машину отчаянно трясло, и Хелен изо всех сил цеплялась за сиденье и ручку дверцы, чтоб не подскакивать до потолка. Мотор натужно ревел, так что разговаривать было трудно.
– Как вы оказались в приюте в такое время года? – прокричал доктор.
– Гуляли! – ответила Хелен и удивилась, насколько легче выкрикивать ложь, чем произносить нормальным голосом.
– Вас там застиг снегопад?
– Да!
– Понятно. Меня зовут Йозеф, а вас?
– Хелен!
Несколько километров ехали молча, потом доктор мотнул головой в сторону сумки, лежавшей на заднем сиденье:
– Там у меня кое-какая еда – хлеб, шоколад. Угощайтесь…
Шоколад! Хелен пришлось сделать над собой усилие, чтоб не наброситься на него, как голодный зверь. Она дотянулась до сумки и положила ее себе на колени.
– Каким же образом ваш друг поранился?
– Он стругал деревяшку, и нож соскочил, – ответила Хелен, распечатывая плитку шоколада. – А вы будете?
– Да, отломите мне кусочек, – засмеялся доктор. – Шоколад – моя слабость!
Когда она передавала шоколад, особенно сильный толчок заставил их взлететь над сиденьями, и оба расхохотались.
«А что, если сказать ему всю правду, – думала Хелен, набив рот шоколадом. – Там, наверху, он так или иначе поймет, что я ему наврала. Увидит, какая у Милоша рана, увидит кровь по всей комнате… Если снег стаял, он ведь и трупы может увидеть! Он доктор, он, конечно, окажет Милошу медицинскую помощь, а вот потом что? Вдруг выдаст?»
Хелен только сейчас сообразила, какой это риск – вести совершенно незнакомого человека на место кровавой драмы. Но как еще было помочь Милошу?
Они ехали еще какое-то время, обмениваясь лишь ни к чему не обязывающими замечаниями о пейзаже и состоянии дороги. Управление машиной требовало внимания, и доктор больше не задавал вопросов. По правую сторону темнели сумрачные овраги, по левую вздымалась круча, вершины которой скрывались в тумане. Какая-то большая хищная птица метнулась прямо перед ними, задев крылом ветровое стекло.
– Далеко еще? – спросила Хелен.
– Почти приехали, – сказал доктор и через четверть часа свернул на обочину и остановил машину.
Заснеженная тропа шла прямо в гору. Они надели снегоступы и двинулись по ней. Доктор шел широким шагом, волоча за собой санки, на которых они собирались перевезти Милоша. Иногда он останавливался подождать Хелен, с трудом поспевавшую за ним с его докторским чемоданчиком в руках. Так они шли часа два, пока не оказались перед небольшим ельником.
– Приют как раз за этими елками, – сказал доктор. – Сейчас узнаете местность.
Действительно, по ту сторону ельника Хелен скоро разглядела метров на двести выше по склону серый домик. Сердце ее учащенно забилось. «Я иду, Милош… Я уже тут, не бойся… Я привела тебе доктора, все будет хорошо…»
Она уже готова была выбежать из ельника, когда доктор вдруг придержал ее за плечо.
– Погодите!
– Что такое?
– Там люди! Вон, смотрите!
Три человека с лопатами копошились у скал, где были зарыты Миллс, Пастор и Рамзес. Можно было даже расслышать глухие проклятия, срывавшиеся у них по мере того, как из-под снега показывались трупы. Четвертый возился около саней, стоявших у двери приюта. Все они были в кожаных куртках и высоких сапогах.
– Люди Фаланги… – тихо сказал доктор. – Что им здесь понадобилось?
Дверь приюта открылась, и показались еще двое. Они тащили за ноги и за плечи безвольно обвисшее тело, которое небрежно, как неодушевленный предмет, бросили на санки. Одна рука свесилась через край, словно вывихнутая.
Хелен чуть не лишилась чувств.
– Милош…
Она попятилась и села, наткнувшись на санки, которые притащил доктор. Несколько секунд все кружилось у нее перед глазами: яркий снег, елки, серое небо.
– Милош… – заплакала она.
– Тихо! – скомандовал доктор. – Ни звука!
Люди у двери надели снегоступы, втроем впряглись в сани и потащили их к дороге, по которой сюда поднялись.
– Уходим! – крикнул один из них тем, что копали у скал.
Через несколько секунд сани уже скрылись из виду.
– Они его не стали укрывать, – простонала Хелен. – Он умер?
– Не знаю, – шепотом сказал доктор. – Нам нельзя здесь оставаться. Пошли!
Доктор включил печку в машине на всю катушку, но Хелен все равно била дрожь. Он остановился, снял куртку и протянул ей.
– Накиньте и постарайтесь успокоиться. Я не думаю, что ваш друг мертв. Вы видели, как они спешили его увезти? Когда везут мертвого, торопиться уже некуда, согласитесь.
Хелен не могла не согласиться, но спокойнее ей не стало. Некоторое время они ехали молча, гораздо медленнее, чем на пути к приюту. Потом доктор повернулся к девушке и посмотрел на нее сочувственно и проницательно:
– А теперь скажите мне, пожалуйста, что на самом деле произошло в приюте?
И, видя, что она колеблется, добавил:
– Меня вы можете не бояться, мадемуазель. Вы же сами это понимаете.
Ей так хотелось ему верить, и она начала с самого начала, уже не сдерживая слез:
– Мы убежали из интерната…
Она рассказала все: про побег Барта и Милены, про малышку Катарину Пансек в карцере и про самоубийство Василя; рассказала про годовое собрание и Ван Влика, про Миллса и его Дьяволов. Она рассказала про ночной автобус, про изнурительную гонку по горам, про убийственный холод в заснеженных скалах, про страшную битву Милоша и его рану, про бунт человекопсов… Она рассказала все и замолчала, а про себя добавила: «Одного я не сказала тебе, доктор: Милош – моя первая любовь, теперь я это знаю… теперь, когда я его потеряла».
Доктор выслушал ее до конца, не перебивая, потом спросил просто:
– Вы знаете кого-нибудь, кто мог бы вас приютить?
– Никого, кроме моей утешительницы, – пробормотала Хелен. – Больше я никого не знаю за пределами интерната. Но к ней мне уже нельзя.
Уже темнело, когда они подъехали к домику стариков. Доктор остановил машину, заглушил мотор, но вылезать не спешил. Во внезапной тишине он заговорил очень спокойно и очень уверенно:
– Послушайте, Хелен. Я хорошенько все обдумал. И вот что мы сделаем. Во-первых, поедим здесь, с моими родителями. Не пугайтесь, еда будет получше, чем вчера, я им много всего привез. Потом я отвезу вас к себе домой – я живу в городке, куда вы приехали автобусом. Познакомитесь с моей женой и с вашим «женихом» Гуго. Но оставаться у нас вам нельзя. Окрестности будут прочесывать, и прочесывать на совесть, как нетрудно догадаться. Они очень не любят терять своих людей подобным образом. В интернат вам возвращаться тоже нельзя. Так что завтра утром, чуть свет, я посажу вас на автобус, который идет на юг. Дам вам денег, сколько понадобится, и даже немножко больше. К ночи вы приедете в столицу. Спросите, где Бродяжий мост, и пойдете туда. Бродяжий, запомните. Потому что мостов там много. Тот, что вам нужен, – самый северный, выше всех по реке. Под ним ночуют люди. Вид у них страшноватый, но вы их не бойтесь. Они вас не обидят. Спросите человека по прозвищу Голопалый. Запоминайте: Голопалый. Скажете ему, что вы от меня – от доктора Йозефа. Он вам поможет и скажет, где там, в городе, найти таких людей, как мы. Сам я не в курсе, явки все время меняются…
– Таких, как мы?
– Да, тех, кто не любит Фалангу… Вам достаточно такого объяснения?
– Достаточно. Спасибо, сударь…
– Меня зовут Йозеф.
– Спасибо, Йозеф…
– Не за что, Хелен. Это наименьшее, что я могу сделать… И еще – один совет. Можно?
– Конечно.
– Избавьтесь как можно скорее от этой куртки и от рюкзака. С ними вы рискуете попасть в беду.
– О, конечно! Только куда их деть? Я бы не хотела, чтоб их нашли у ваших родителей. Может, закопать или сжечь…
– Можно сделать проще, – сказал доктор. – Дайте-ка их сюда. Не останется ничего, даже золы. Завтра моя жена найдет вам какое-нибудь пальто.
Поравнявшись с загоном, доктор бросил рюкзак и куртку за дощатый забор. Боров потыкался в них своим огромным рылом, выбрал для начала рюкзак и в несколько секунд сожрал его целиком, вместе с металлическими пряжками. Немного больше времени ему потребовалось, чтобы насладиться изысканным букетом сукна, грязи и меха.
На следующее утро еще до рассвета они отправились на автостанцию. Хелен была в широком теплом пальто, которое подарила ей жена доктора. Сам доктор вручил ей деньги, а в придачу бутерброды и книжку на дорогу. Пожал ей руку, потом, отбросив церемонии, расцеловал в обе щеки.
– Бродяжий мост… Голопалый… Смотрите, не забудьте. Ну, желаю удачи…
Хелен села в тот же автобус, который привез ее сюда четыре дня назад – век назад, в те далекие времена, когда Милош еще был с ней. Глядя в зеркальце заднего вида на удаляющиеся горы, Хелен почувствовала, что у нее разрывается сердце. «Они все-таки поймали тебя, Милош, а ведь ты говорил, что тебя никому не поймать… Что они с тобой сделают? А я – что мне делать одной? Мы же поклялись, что больше не расстанемся… Ты ведь не умрешь, скажи? Мы ведь еще увидимся? Слово?»
X БРОДЯЖИЙ МОСТ
ХЕЛЕН вышла из автобуса на автостанции и оказалась в столице – глубокой ночью, одинокая, как никогда в жизни. Милена… Ева… где вы сейчас? Что я тут делаю, в этом городе?
Один из пассажиров показал ей дорогу, не потрудившись даже рта открыть: Бродяжий мост был где-то «вон там». Она пошла в указанном направлении. По левую сторону отвесной стеной вздымались погруженные в сон многоквартирные дома, темные и зловещие. Хелен вышла к реке и по набережной двинулась вверх по течению. Бродяжий мост. Голопалый. Ни того, ни другого она не знала, но только на них и оставалось надеяться.
Под мостом горело не меньше шести костров, и пляшущие языки пламени отражались в речной зыби. Хелен остановилась перед каменной ведущей вниз лестницей и с облегчением перевела дух, радуясь, что наконец добралась до места. Она проделала долгий путь, миновав шесть, а то и больше мостов, пока не показался этот. Вокруг самого большого костра десяток оборванцев спали вповалку, укрывшись джутовыми мешками. Мощные всхрапы то перекликались, то сливались в нестройный хор, время от времени перебиваемый пинком и окриком: «Может, хватит, а?» Иногда кто-нибудь из спящих вставал помочиться или подбросить дров в костер. Другие костры, поменьше, тихо потрескивали в темноте. Люди около них молча ели что-то, пили водку, курили.
На колокольне ближайшей церкви пробило полночь. Хелен спустилась по лестнице и робко ступила под своды моста, подбадривая себя словами доктора: «Они вас не обидят».
– Чего надо-то, эй? – сипло окликнул кто-то совсем рядом.
Голос принадлежал женщине, притулившейся у одной из опор моста. Возраст ее трудно было определить, что-нибудь, наверное, около пятидесяти. Багровое лицо едва виднелось из-под козырька меховой шапки. У ног ее спала, свернувшись калачиком, беспородная собачонка.
– Я ищу Голопалого…
– Зачем он тебе сдался, Голопалый?
– Мне надо с ним поговорить…
Женщина указала на маленький, почти угасший костерок метрах в десяти от них.
– Вон он лежит. Пни его хорошенько, проснется.
Хелен подошла к спящему, свернувшемуся в клубок под кучей тряпья.
– Э-э… сударь! – робко окликнула она.
Женщина покатилась со смеху:
– Какой там «сударь»! Пинка ему дай хорошего, я же говорю!
Видя, что Хелен не осмеливается последовать ее совету, она заорала во всю глотку:
– Голопалый! Эй, Голопалый! К тебе гости! Хорошенькая куколка! Блондинка!
– А? Чего? – забормотал тот, высунув длинную взъерошенную голову. На вид ему было лет сорок. В лице, хоть и испитом и исхудалом, еще сохранилось что-то жизнерадостное.
– Чего тебе?
– Вы – Голопалый? – спросила Хелен.
– Ну, допустим… А ты кто?
– Я от Йозефа… доктора Йозефа…
Бродяга длинно зевнул, продемонстрировав отсутствие половины зубов, прокашлялся и сел.
– Ну и как он там, миляга доктор? По-прежнему морит людей за их же денежки?
– У него все хорошо, – улыбнулась Хелен.
Голопалый повозился, выпутываясь из своего тряпья, и с усилием встал. На руках у него были толстые шерстяные перчатки, обрезанные до половины черных от грязи пальцев.
– Ты оттуда, с севера, как я понимаю. Здесь никого и ничего не знаешь?
– Нет, не знаю, вот поэтому доктор Йозеф…
– Понял. Ну ладно, сейчас будет тебе ознакомительная экскурсия.
Усталую и замерзшую Хелен совершенно не вдохновляла перспектива ночной прогулки по обледенелым тротуарам, но наверху, на набережной, ее ожидал приятный сюрприз – мотоциклетка, достойная занять место в музее, которой большой желтый бак придавал сходство с осой. Голопалый завел эту древность с пол-оборота.
– Садись сзади и держись покрепче!
Чудовище, у которого фара то ли не горела, то ли вообще отсутствовала, прогрохотало по мощеным улицам и стало взбираться на холм к северу от моста.
– Куда мы едем? – крикнула Хелен, чувствуя, что долго не выдержит. – Я замерзла!
– На кладбище! – отозвался Голопалый. – Вот посмотришь, какой оттуда вид!
Чем выше они поднимались, тем шире раскидывался город. Хелен и представить себе не могла, какой он огромный. Не меньше десятка мостов перекидывалось через реку, и трудно было поверить, что это та же самая, знакомая ей речка. «Видел бы ты, Милош, какая она здесь широкая! Вчетверо шире, чем там, где мы смотрели на нее вместе, сидя на крыше! Видел бы ты этот город! Десятки башен и колоколен, широкие проспекты, улицы, улицы – сотни улиц – и черепичные крыши, крыши, крыши, сколько глаз хватает. Они красивее, чем шиферные. Как жалко, ох, до чего жалко, что тебя здесь нет…» Подпорки у мотоциклетки тоже не было. Голопалый прислонил ее к стене кладбища и потянул Хелен за собой. Они перешли шоссе и остановились над обрывом, где травянистое плато мысом выдавалось в пустоту. Оглянувшись назад, Хелен увидела кресты и надгробные стелы, отблескивающие в холодном свете луны.
– Оставь покойников в покое! – сказал Голопалый. – Лучше туда смотри, как тебе панорама? Есть, на что полюбоваться, а? Вон тот мост, самый северный, – это мой. Его легко отличить – это где костры горят. А самый большой, вон, в середине, с бронзовыми статуями, – это Королевский мост. По эту сторону реки Старый город, так? А на той стороне – дворец на холме, видишь? А внизу – Новый город. Фаланга располагается вон там, видишь, здоровый такой домина… Тьфу!
Он плюнул в ту сторону и направился к своему мотоциклу.
– Ну вот, посмотрела, и поехали, экскурсия окончена… А то здесь и окоченеть недолго.
– Куда мы теперь? – спросила Хелен.
– Отвезу тебя в Старый город, к Яну.
– А кто это?
– Увидишь.
Они уже тронулись вниз по склону, как вдруг Голопалый наполовину обернулся на ходу и, перекрикивая мотор, спросил?
– А кстати, ты знаешь тех двоих, что приплыли в лодке на той неделе?
– Каких двоих? – у Хелен чуть сердце не выпрыгнуло.
– Длинный такой парень и девушка – стриженая блондинка… Эй, ты держись давай, тут по мостовой знаешь как трясет!
– Стриженая? – удивилась Хелен. – А как их зовут, не помните?
– Да нет… хотя вот, вспомнил: парень – Александро или что-то вроде, а девчонка… дай бог памяти… Элена! Во, точно: Элена!
– Может, Бартоломео и Милена?
Она почти выкрикнула это ему в ухо.
– Чего орешь-то так? Хочешь, чтоб я оглох? Ну да, так и есть, как ты сказала: Барто-чего-то там и Милена, все правильно.
– А где они теперь?
– Где-где… у Яна. Там же, куда я тебя везу, моя красавица.
Вот уже сколько дней и сколько ночей Хелен жила во власти самых жестоких опасений. И вот ее вдруг отпустило. Сразу забылись холод, страх и муки одиночества. Скоро она увидит Милену! Может быть, уже сегодня вечером! Хелен уткнулась лбом в спину Голопалого. «Это ангел, – думала она, – ангел мчит меня на своем мотоцикле… Ангел, от которого, правда, не слишком хорошо пахнет, но все равно ангел, ведь мы летим к Милене…»
Протарахтев по лабиринту узких улочек, они вылетели на мощенную булыжником площадь, маленькую и пустынную. Голопалый остановился перед рестораном, обветшалый фасад которого протянулся метров на двадцать как минимум. Название заведения – «У Яна» – было написано золотыми буквами на стекле входной двери. За полузадернутыми занавесками смутно различались ряды столиков, над которыми густым лесом торчали ножки перевернутых стульев.
– Приехали, – сказал Голопалый, не глуша мотора. – Вперед. Я заходить не буду. Спросишь господина Яна. Не Яна, а господина Яна. Скажешь ему, что ищешь работу. Он скажет, мест нету. Тогда ты скажешь: «Я согласна на любую работу, хоть судомойкой». Он скажет: «Ты пошла бы в судомойки?» А ты ему: «Конечно, готовила же я пойло для Наполеона…» И он тебя возьмет. Видишь, все очень просто. Запомнила?
У Хелен мелькнуло подозрение, что она спит и видит какой-то дикий сон.
– Ничего не понимаю. При чем тут Наполеон?
– Это боров доктора Йозефа. Видала его там, в горах?
– Видала, только я не знала, что его так зовут.
– Этот боров – наш талисман. Когда разделаемся с этими паскудами из Фаланги, закатим пир на весь мир и съедим Наполеона – торжественно, с почетом. А теперь иди. Я подожду здесь, удостоверюсь, что все устроилось. Ты мне тогда помахаешь в окошко, договорились?
– Договорились, – сказала Хелен. – Иду. Спасибо вам за все.
Она шагнула к дверям ресторана, но Голопалый окликнул ее:
– У тебя не найдется мелочи за бензин и за услуги экскурсовода?
– Ой, ну конечно же, – спохватилась Хелен, устыдившись, что сама не догадалась, и быстро сунула ему деньги.
Она толкнула дверь и сразу окунулась в благодатное тепло. При слабом свете ночников огромный зал казался вообще бесконечным. Хелен прошла между столиками, миновала большие двустворчатые двери, видимо, ведущие на кухню. В дальнем конце зала оказалась широкая дубовая лестница, на которую сверху пробивался свет из-под неплотно прикрытой двери. Девушка бесшумно пошла наверх. Эта полоска света притягивала ее, как магнит. Уже перед самой площадкой она споткнулась о ступеньку.
– Здесь кто-то есть? – басом спросил кто-то из освещенной комнаты.
– Да, – ответила Хелен, – я… я хотела бы видеть господина Яна.
– Хотите видеть господина Яна?
– Да, пожалуйста.
– Входите и увидите.
За столом, склонившись над счетами, сидел толстощекий мужчина. Он окинул Хелен беглым взглядом и снова уткнулся в свои бумаги. Играло радио – какую-то классическую музыку, но так тихо, что надо было напрягать слух специально, чтобы что-нибудь расслышать.
– Что вас привело сюда, мадемуазель?
– Я ищу работу.
– У меня свободных мест нет.
У него были толстые выпяченные губы, от этого создавалось впечатление, что он недовольно дуется. Хелен решила не отступать.
– Я… я согласна на любую работу… могу судомойкой…
– Вы согласны работать судомойкой?
– О, конечно, готовила же я пойло для Наполеона…
У нее было странное ощущение, что она произносит затверженный текст какой-то пьесы, но от этой пьесы зависит ее судьба. Ян поднял глаза. На этот раз он действительно смотрел на нее, и взгляд у него был добрый.
– Вот оно что… Пойло для Наполеона… А сколько тебе лет?
– Семнадцать.
– Ты что, тоже из интерната сбежала?
– Да.
Толстяк отложил карандаш, очки и запустил обе руки в свою курчавую шевелюру, потом вздохнул так, словно вся усталость мира легла на него тяжким грузом.
– Ладно, – сказал он наконец, – ладно… Сейчас покажу тебе твою комнату. Это на чердаке. Работать начнешь с завтрашнего утра. Но судомоек у меня и так больше, чем нужно. Ты… дай-ка сообразить… ты будешь прибирать в зале и подавать. Твои коллеги тебе покажут, что и как. Платить я тебе много не смогу, но зато еда и жилье бесплатные. Есть хочешь?
– Нет, – сказала Хелен, не доевшая еще и того, что доктор дал ей в дорогу.
– Тогда ложись спать, уже поздно.
Он выключил радио, встал и повел ее по лестнице. Они поднялись еще на два этажа и оказались в неказистом обшарпанном коридоре с низким потолком, по обе стороны которого располагалось примерно по десятку закрытых дверей.
– Твои коллеги, – пояснил Ян.
Пройдя в самый конец коридора, он открыл дверь на левой стороне и посторонился, пропуская Хелен.
– Вот. Это теперь твой дом. Держи ключ.
Он пошел было прочь, но приостановился:
– Зовут-то тебя как?
– Дорманн, – ответила Хелен. – Хелен Дорманн. Пожалуйста, скажите, есть у вас тут такая девушка – Милена Бах?
– Милена спит в комнате рядом с твоей, только больше ее так не называй.
– А как ее теперь надо называть?
– Как угодно, только не так… Спокойной ночи, – сказал толстяк и, не вдаваясь в объяснения, тяжко ступая, удалился.
В крохотной комнатушке только и было, что узкая кровать, стол, стул, умывальник и две полки. Гардероб заменяла веревка, отгораживающая один угол. Но Хелен впервые в жизни держала в руке ключ от своего жилья, и это было такое счастье, что дух захватывало. От чугунного радиатора шло ровное, мягкое тепло. Хелен встала на стул и выглянула в окошко, выходившее в небо. Она увидела реку, широкую и спокойную, спящий город с мерцающими кое-где огоньками.
«Это начало, – подумала она, – все только еще начинается. Все будет хорошо».
Она легла, полуоглушенная усталостью и избытком впечатлений, и, медленно погружаясь в забытье, вызывала в памяти всех, кто был ей дорог: родителей, которые ласково улыбались ей из тьмы; Паулу, которая теперь уже, наверное, знает о ее побеге и, возможно, думает о ней в эту самую минуту; Милоша, который ведет сейчас где-то свою самую трудную битву, и Милену, которая спит совсем рядом, за стенкой, непривычно стриженая…
Последним, что она услышала, был залп и удаляющийся рев отъехавшего мотоцикла. «Ох ты… это же Голопалый уехал… а я забыла ему помахать… Прости меня, Голопалый…»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ КАК РЕКА
Я подсчитываю свои счастья.
Кэтлин Ферьер, контральто (одно из ее последних писем)I РЕСТОРАН «У ЯНА»
ХЕЛЕН боялась, что после такого утомительного дня проспит до полудня, но едва забрезжил рассвет, ее разбудили звуки из коридора: кто-то тихонько, стараясь не шуметь, открыл и закрыл соседнюю дверь, повернул ключ в замке. Она не сразу сообразила, где находится, потом вспомнилось все вчерашнее: Голопалый, столица, господин Ян, комната, где теперь ее «дом», и Милена тут, за стенкой… Милена! Это же наверняка она, это ее удаляющиеся шаги слышны в коридоре! В страхе, что сейчас упустит ее, Хелен вскочила с кровати, накинула что-то и выбежала за дверь. Там, в самом конце длинного коридора, высокая девушка с короткими белокурыми волосами, в белом кухонном фартуке с завязками на спине уже ступила на верхнюю ступеньку лестницы.
– Подождите, пожалуйста! – окликнула ее Хелен.
Девушка обернулась. Несколько секунд обе смотрели, не веря своим глазам, потом кинулись друг к другу, смеясь и плача от счастья. Обеим не терпелось потрогать, обнять, рассмотреть друг друга. Они не сразу смогли заговорить
– Милена! Что ты сделала со своими волосами?
– Это меня Барт остриг.
– Барт? Да это же прямо убийство! Он с ума сошел!
– Нет, он не сошел с ума. Я тебе все объясню. А ты-то как тут оказалась? Поверить не могу!
– Я сбежала из интерната с Милошем. Мы отправились за вами в горы.
– В горы? Докуда?
– До приюта.
– До самого приюта! Но зачем?
Вопросы так и рвались наружу, тесня друг друга. Слишком много всего сразу хотелось сказать и спросить.
– Милош хотел защитить вас от человекопсов… С ума сойти, как тебя меняет прическа! Одни глаза прежние…
– Милош? От тоже здесь?
– Нет, он был ранен в бедро… Не знаю даже, жив ли он еще. Я пошла за помощью, а тем временем его схватили. Люди Фаланги… Полиция.
Милена поднесла палец к губам:
– Тс-с-с! Не говори так громко. Расскажешь мне потом – и не здесь. А Катарина?
– О ней не тревожься, она уже не в Небе. Мы с Милошем отвели ее к ее утешительнице, ну, ты знаешь, к Мели. А Барт где?
– Здесь. Он живет на втором этаже. Где мужчины.
Она сказала «мужчины», а не «мальчики», как говорили в интернате.
Открылась еще одна дверь, и в коридор вышла маленькая пухленькая женщина в таком же фартуке, как у Милены.
– Доброе утро, Кэтлин! – бросила она мимоходом.
– Доброе утро! – ответила Милена. – Знакомься, это моя подруга Хелен. Первый день здесь.
– И отлично, добро пожаловать! – сказала женщина и скрылась в лестничном пролете.
– Как она тебя назвала? – удивилась Хелен.
– Она назвала меня Кэтлин, и ты теперь тоже так называй.
– Ни в жизнь не приучусь. Откуда ты взяла это имя?
– Так зовут одну певицу. Поэтому я его и выбрала. Понимаешь, мне надо скрываться. Отсюда и стрижка, и имя, и все прочее… Ты где работаешь, в кухне?
– Нет, в зале. Уборка и обслуживание.
– Тьфу ты. А я в кухне. Господин Ян затем меня туда и поставил, чтоб поменьше на люди показывалась. Тебе фартук выдали?
– Нет.
– Тогда пошли по-быстрому, я провожу тебя в бельевую, там возьмешь. Это здесь первым делом полагается, как в интернате накидки. А потом позавтракаем там, внизу, в столовой.
Не прошло и десяти минут, как Хелен в голубом фартуке уборщицы уже спускалась по лестнице вслед за подругой. Та с уверенностью старожила завернула в коридор второго этажа и постучала в одну из дверей:
– Барт! Открывай, у меня для тебя сюрприз!
Юноша высунул в дверь взъерошенную голову и уставился на Хелен с веселым изумлением:
– Ба! Нашего полку прибыло!
– Не совсем, – сказала Милена, справившись с замешательством. – Милош сбежал вместе с ней, но его схватили.
Радость Бартоломео мигом угасла. Его лицо свело судорогой.
– Схватили… псы?
– Нет, полиция Фаланги.
Юноша на секунду зажмурился, потом сказал, понизив голос:
– Не стоит обсуждать это здесь. Встретимся все трое сегодня ночью у кладбища, когда ресторан закроется. Ты знаешь, где это, Хелен?
– Кладбище? Да. Это единственное, что я здесь знаю.
– Значит, до вечера, – отрезал Бартоломео и закрыл дверь.
Ресторан «У Яна» был, в сущности, рабочей столовой, обслуживающей расположенную по соседству фабрику. Он был гораздо больше, чем думала Хелен этой ночью. Двустворчатые двери вели не в кухню, а в другой зал, еще более обширный, чем первый. Там уже суетились три официанта, расставляя по местам десятки стульев, которые тоже стояли с вечера на столах ножками кверху.
– Знаешь, сколько человек тут может столоваться зараз? – спросила Милена. – Больше шестисот! Вот в обед увидишь: сущее столпотворение!
– Значит, здесь много народу работает? – спросила Хелен.
– Втрое больше, чем надо! – улыбнулась Милена. – Господин Ян принимает всех, кто «готовил пойло для Наполеона», а таких, можешь мне поверить, немало… Ладно, теперь до вечера – молчок. И вообще, держи язык за зубами. Первое здешнее правило.
Они спустились в подвальный этаж на служебном лифте: он встряхивал пассажиров, словно какое-то разъяренное чудище, через стеклянную дверь можно было видеть громоздкие железяки его механизма.
– Кухня! – объявила Милена, когда они вышли из лифта.
Девушки прошли сквозь ряды огромных чугунных плит и висящих по стенам медных кастрюль.
– Вот тут я и работаю. Мою, сортирую, чищу картошку. Барт принимает товар. Выгружает, загружает, перетаскивает, ну и бьет много чего по ходу дела. Такой неуклюжий! А вот наша столовая. Тут мы подкрепляемся, пока клиентов нет. Заходи.
Она втолкнула Хелен в гулкое помещение, где приятно пахло кофе и гренками с маслом. Там уже завтракали человек двадцать. В основном молодежь, но были и люди постарше. Слышался смех, сыпались шутки. Сотрапезники без лишних церемоний передавали туда-сюда корзинки с хлебом, банки варенья и дымящиеся кофейники.
Милена отошла, и Хелен уселась рядом с женщиной лет сорока с темными кудрявыми волосами, одетой в такой же, как у нее, голубой фартук. У нее были круглые щеки, а левый глаз чуть косил. Она приветливо улыбнулась:
– Привет. Меня зовут Дора. Ты новенькая?
– Да. Меня зовут Хелен. Вы тоже работаете в зале?
– Да. Я тебе покажу, что надо делать. Ничего сложного. И можно на «ты».
Впоследствии Хелен не раз вспоминала эти первые короткие слова и сразу возникшую симпатию к соседке, чувство какого-то тайного сродства и безотчетного доверия. И ей думалось, что не случайно эта встреча произошла под землей, в кухне, в месте глубоком и жарком. За разговором она заметила, что женщина как-то неловко действует правой рукой. Суставы на ней были покрасневшие и опухшие, а большой палец, видимо, деформированный, не разгибался.
На минуту заглянул господин Ян. Он поздоровался со всеми сдержанно, чуть ли не робко, выпил, не присаживаясь кружку кофе, краем глаза поглядывая на своих служащих. Поймав взгляд Хелен, издали послал ей мимический вопрос: все в порядке? Все в порядке, таким же манером ответила она и в самом деле почувствовала, что полна надежд.
День пролетел на удивление быстро. С одиннадцати утра Хелен закрутило, как смерчем. Оба зала заполнились в считанные минуты, и горячка не прекращалась до двух часов. К счастью, меню было одно для всех, и выбирать клиентам не приходилось. Официанты и официантки в голубых фартуках только брали подносы, которые передавали им из кухни, да заказывали в окошко: «Десять первых!» или: «Четыре вторых, четыре!» Обязанности у Хелен были простые: она обслуживала ряд из шести столиков. Как только один из них освобождался, надо было как можно быстрее убрать посуду и вытереть стол. Еще то и дело приходилось где промокнуть лужу из опрокинутой кружки, где подмести осколки разбитой тарелки. Дора все время держала ее в поле зрения и дружески подсказывала, что и как делать.
Когда наступил перерыв, Хелен поднялась к себе, рухнула на кровать и провалилась в сон. Проснувшись, только-только успела перекусить в столовой, как начался вечерний наплыв. После ужина – уборка обоих залов, так что был уже двенадцатый час, когда она смогла наконец повесить свой голубой фартук на крючок за дверью и покинуть ресторан.
На улице ее, как и было условлено, поджидала Милена, кутаясь в черное пальто, но там оказалась еще и Дора, которую, казалось, позабавило удивление Хелен. Обе были в одинаковых меховых шапочках, как сестры.
– Не волнуйся, – заверила Милена, – при Доре можешь говорить все, как при мне.
Втроем они углубились в мощеные улицы, ведущие от площади вверх. Ночь была холодная, но ясная. То там, то здесь на темные гранитные фасады падало пятно бледного света из какого-нибудь окошка. Милена просунула руку под локоть Хелен:
– Помнишь, как мы последний раз вот так шли?
– Да, по нашему мосту. Мне кажется, с тех пор я прожила лет десять.
– А я, думаешь, нет?
Дора шла чуть впереди, настороженная, как разведчик. Перед тем как свернуть в очередную улицу, приостанавливалась и напряженно всматривалась в темноту. Два раза она отступала и выбирала другой путь.
– Вот дураки! Прячутся в подворотнях, а без курева не могут. Светят своими сигаретами, за три километра видно!
– Кто дураки? – спросила Хелен.
– Шпики, ночная полиция. Советую тебе обходить их стороной.
– А как их отличить?
– Легко: они повсюду, они накачанные, тупые и ходят парами.
Они поднялись уже довольно высоко, и Хелен стала узнавать улицы, по которым прошлой ночью ехала с Голопалым. Остановились перевести дух.
– Ресторан Яна вон там, внизу, – Дора показала пальцем. – Как раз над фабрикой. Видишь ее?
В небо тянулись три высокие кирпичные трубы. Из одной поднимался серый дым, нерешительно зависая в безветренном воздухе. В северной стороне виден был и Бродяжий мост, под которым мигало несколько огоньков, а еще дальше – дворец за рекой, нависший над городом темной громадой.
Когда девушки добрались до кладбища, Бартоломео еще не было. Они встали над обрывом, высматривая, не покажется ли он внизу. Луна зашла за облако и едва просвечивала бледным пятном. Хелен подышала на окоченевшие пальцы.
– Неужели так опасно разговаривать там, внизу, в тепле?
– Да, – сказала Дора. – Фаланга повсюду внедряет своих шпионов. Везде могут быть уши, даже там, где ты считаешь себя в безопасности: в коридорах, в столовой, в твоей комнате… За господином Яном следят в оба. Если хоть кого-нибудь в его заведении поймают на антиправительственных речах, не пройдет и часу, как его арестуют, а ресторан закроют. В городе то же самое, скоро сама убедишься. А здесь, по крайней мере, можно быть уверенной, что тебя не подслушают: любого, кто подходит оттуда, видно издалека, а те, кто там, за стеной, – им глубоко наплевать на все разговоры!
Словно в опровержение ее слов ржавая калитка кладбища с протяжным стоном приоткрылась, и из темноты выступила высокая тонкая фигура: Бартоломео.
– Ты нас ждал на кладбище? – удивилась Милена.
– Да, – ответил юноша, подходя к ним, – а ты много мест знаешь спокойнее и безопаснее?
– А покойников не боишься? – спросила Хелен, глядя на него с уважением.
– Нет. Покойники никого не трогают. Вот живых приходится опасаться. Ну, давай, рассказывай про Милоша…
Хелен прочистила горло и стала рассказывать – с самого начала: как они забрались на крышу интерната, как наблюдали этот дикий спектакль – годовое собрание, как выступал Ван Влик, как они пошли освобождать Катарину, которая оказалась уже свободной, – и дальше, стараясь не пропустить ни одной подробности: про их побег, про ночь в автобусе, про снег и холод, про страшную битву Милоша… Бартоломео слушал и только вздыхал и мотал головой. Он знал, что его друг отважен и великодушен, но чтоб пойти с голыми руками против двух мужчин и шести псов, защищая его, Бартоломео…
– И он это сделал? – не веря своим ушам, прошептал он.
– Сделал, – сказала Хелен. – Но дорого за это заплатил…
Она с трудом удержалась от слез, вспомнив, как безжизненное тело Милоша закинули в сани, словно тушу убитого зверя.
– Доктор Йозеф думает, что он не умер, – завершила она свой рассказ, комкая носовой платок. – Он говорит, они не спешили бы так его увезти, если б он был мертвый.
– Наверняка так и есть, – сказала Дора, – не переживай.
И обняла девушку. Хелен прижалась к ней, и некоторое время все четверо молчали. В ночной тишине они словно безмолвно молились за своего друга – чтобы он был жив, чтобы все у него стало хорошо. Барт и Милена тоже обнялись и так и стояли, прижавшись друг к другу.
– А Василь? – спросил наконец юноша со вновь пробудившейся тревогой. – Он все еще в карцере? Милош про него что-нибудь говорил?
– Нет, – солгала Хелен, решив сказать ему правду как-нибудь в другой раз. Сейчас у нее не хватало на это мужества.
– Ас вами что было? – спросила она. – Расскажите.
Они рассказали, как, очертя голову, бежали в горы, как потом спускались по реке, рассказали и про встречи с разными людьми, которые принимали Милену за ее мать.
– Ты настолько на нее похожа? – улыбнулась Хелен. – Теперь понятно про стрижку… Но почему вы повернули обратно?
– Чтобы бороться, – объяснил Бартоломео. – Знаешь, я сейчас гулял среди могил… Глупо, но мне это нравится. Даже ночью. В интернате я, бывало, вместо того, чтоб идти к утешительнице или в город, тоже заходил на кладбище. Милош говорил, что у меня с головкой не в порядке. Что часы свободы можно использовать получше. А вот мне нравится. И тоску не наводит, наоборот. Заставляет по-настоящему задуматься о своей жизни, о том, что ты из нее делаешь… Мы с Миленой как раз и решили кое-что сделать из своей жизни: хотим бороться против Фаланги.
– Всего лишь? – сказала Хелен.
В ее иронии не было издевки, скорее печаль об их бессилии.
– Всего лишь, – подтвердил Бартоломео безо всякой обиды. – И мы, может быть, не так безоружны, как ты думаешь…
– То есть?
Бартоломео взглянул на Милену.
– Объяснишь ей?
Милена сделала глубокий вдох:
– Это история любви, Хелен. Хочешь послушать? Вот так, в полночь, у ворот кладбища, на холоде?
– Рассказывай.
– Ладно. Это история про молоденькую девушку, ей было двадцать лет, и у нее был возлюбленный. Однажды девушка обнаружила, что у нее растет живот. Тогда возлюбленный исчез в неизвестном направлении, и больше она его не видела. Девушка поплакала-поплакала, а через несколько месяцев родила ребеночка и назвала его… скажем, Миленой. Пока все понятно?
– По-моему, да. Рассказывай дальше.
– Хорошо. Так вот, девушка эта недурна собой и неплохо поет…
– Нет, – мягко остановила ее Дора. – Она не просто «недурна собой», она прекрасна, как день. И она не просто «неплохо поет» – она поет контральто, и ее голос – настоящее чудо. Есть некоторая разница, тебе не кажется? В четырнадцать лет она поступает в хоровое училище, и все девчонки, которые с ней поют, включая и меня, начинают подумывать, не заняться ли им лучше живописью и рисунком. В шестнадцать она уже солистка. В восемнадцать – поет в опере, и все театры и концертные залы страны готовы за нее передраться. Вот что следовало уточнить, чтобы было понятно. Теперь можешь продолжать.
– Ладно, – сказала Милена. – Так вот, значит, она поет, и поет замечательно. Однажды какой-то рыжий амбал случайно слышит ее в церкви, где она исполняет реквием. Он полицейский, у него есть жена и сколько-то там детишек, таких же рыжих, как он. Он вовсе не меломан и вообще грубый, непрошибаемый скот, а вот, поди знай почему, голос этой женщины все в нем переворачивает. Он влюбляется в нее до безумия. Делает ей авансы. Она его отвергает. Он не отступается. Преследует ее. Бросает ради нее жену и детей. Она снова его посылает. Он с ума сходит от боли и бешенства. И дает себе клятву, что она дорого за это заплатит. Этого типа зовут Ван Влик. Досюда тоже понятно?
– Ван Влик? – вздрогнув, повторила Хелен. – Тот, кого я видела на собрании?
– Он самый. Брюхо поменьше, борода тоже, а волос, наверно, побольше, но да, тот самый.
– Я видела, как он расколол кулаком дубовый стол, – вспомнила Хелен. – До сих пор, как вспомню, мороз по коже…
– Значит, ты представляешь, что это за тип. Дальше ты рассказывай, Дора. Я не могу…
Красивый низкий голос Доры звучал мягко, даже когда она говорила страшные вещи. В морозном воздухе возникали и сразу таяли белые облачка ее дыхания.
– Настоящая-то история любви, Хелен, – это история про целый народ, влюбленный в голос. В голос Евы-Марии Бах, матери Милены, как ты, конечно, уже поняла. Ты не представляешь, как люди любили его, этот голос, такой естественный, полный, драматический и глубокий, берущий за сердце. Я была подругой Евы, и мне выпала честь аккомпанировать ей на пианино, когда она выступала с концертной программой. Она пела с таким чувством, с таким совершенством… Я так и не смогла к этому привыкнуть. Каждый раз, аккомпанируя ей, обмирала от восторга. А в обычной жизни она была веселая, живая, заводная такая. Бывало, как нападет на нас смех – прямо на сцене… А надо сказать, она пела, кроме всего прочего, народные песни. И на том стояла, никогда от этого не отказывалась. Вот почему люди ее прямо обожали. Даже те, кто ничего не смыслил в музыке. Она всех объединяла. И терпеть не могла насилия. А потом произошел государственный переворот, к власти пришла Фаланга. И Ева присоединилась к Сопротивлению. Дальше рассказывать, Милена?
– Рассказывай. Я хочу еще раз это услышать.
– Так вот. Ева присоединилась к Сопротивлению. И я тоже. Когда здесь стало слишком опасно, мы покинули столицу. Машины проверяли на всех дорогах, так что мы путешествовали во всяких повозках, прячась под тряпьем. И месяц за месяцем давали концерты в провинциальных городках, в маленьких деревенских залах, случалось, человек для пятнадцати. Я себе все пальцы отшибла на раздолбанных, расстроенных роялях и пианино, которые и инструментами-то не назовешь! Но это было совершенно неважно… Ева говорила, что ни за что нельзя сдаваться, что варвары не заставят ее замолчать. И по всей стране, словно вызов, шел слух: Ева-Мария Бах пела тут, Ева-Мария Бах пела там, и там, и еще там… И пока она пела, Сопротивление не сдавалось. Можно было подумать, что надежда держится на ее голосе. Варвары из-за ее упорства с ума сходили от злобы. Им надо было, чтоб она заткнулась!
В конце концов они нас поймали. В каком-то городке на севере, в начале зимы. И командовал ими Ван Влик собственной персоной. Они вышибли дверь и вломились с ревом, как дикие звери, половина пьяные… Мы как раз заканчивали Шуберта «К музыке». Век не забуду. Ева сказала мне: «Рано или поздно это должно было случиться. Спасибо тебе за то, что сопровождала…» Я думала, она имеет в виду музыкальное сопровождение, но она договорила: «…меня до конца». Это последнее, что я слышала от нее. Сцена была очень высокая. Двое громил опрокинули пианино в оркестровую яму, и оно взорвалось дикой какофонией обезумевших нот и треском раскалывающегося дерева. Они забрали всех и куда-то увели. А ко мне применили особую меру: швырнули на пол, один придавил сапогом мою руку к краю сцены, а другой рукояткой револьвера раздробил кисть. Бил и бил по пальцам, по запястью… Я потеряла сознание. А когда очнулась, услышала, как кто-то из них кричит Еве: «А ты вали отсюда! Ко всем чертям! И чтоб духу твоего в стране не было!» Я ничего не поняла. Наивная такая… Они позволили ей уйти в горы с несколькими товарищами. Один из них был отец Барта, как я позже узнала. Дали им отойти… лучше бы убили! И пустили по следу человекопсов. По приказу Ван Влика. Прости меня, Барт, прости, Милена…
Милена молча плакала.
– О, Господи, – выдохнула Хелен и обняла подругу.
– Меня четыре месяца держали в тюрьме, – продолжила Дора, – потом выпустили. За это время город изменился до неузнаваемости. Все смотрели друг на друга с опаской. На улице, в трамвае никто ни с кем не решался заговаривать. Я больше не была пианисткой. Стала уборщицей. Театр закрыли. Зато открыли арену…
– Арену?
– Да, арену, где они устраивают бои. Ты все это сама увидишь. И даже довольно скоро. Ну вот… Я искала Милену – где только не искала. Ей тогда едва исполнилось три года, а я была ее крестной, понимаешь… Мне удалось пробраться в десяток, а то и больше, приютов, но нигде ее не было. В конце концов я решила, что они ее… что они от нее избавились. И пятнадцать лет ее оплакивала – пока на прошлой неделе она не вошла в столовую с этой своей стрижкой и синими глазищами. Смотрю, ко мне подходит воскресшая Ева! Я чуть в обморок не грохнулась. Но теперь уже ничего, привыкла понемножку…
Дора вытерла глаза, сделала глубокий вдох и улыбнулась:
– Ну что, я думаю, все всё сказали? Пойдем обратно, пожалуй. Вы совсем окоченели, да и я тоже. А завтра с утра…
– Погоди, – перебила ее Хелен. – Барт сказал, что у нас, может быть, есть какое-то оружие, чтоб бороться. Какое?
– Наше оружие, – сказал юноша, – это голос Милены. Дора говорит, у нее тот же голос, что у ее матери. С поправкой на возраст, конечно, но через несколько лет будет совсем такой же. И еще она говорит, что этот голос способен пробудить людей.
Все трое посмотрели на Милену, которая так и не поднимала головы, и одна и та же тайная мысль поразила каждого: такой тоненькой и хрупкой казалась эта озябшая девочка в черном пальто с покрасневшими заплаканными глазами и повисшей на носу каплей. Возможно ли, чтоб в ее горле таилось то, что способно «пробудить людей»? Она сама, казалось, сейчас ни на грош в это не верила.
– Ты ведь так говорила, Дора? – обратился к ней Бартоломео, словно ища ободрения. – Что ее голос может пробудить людей?
– Говорила, – с грустью подтвердила та. – Только надо еще, чтоб люди его услышали…
Рука об руку они двинулись в обратный путь. Луна вышла из-за облаков и отразилась в отблескивающем шифере крыш и стальной глади реки.
– Ты теперь играешь на пианино? – рискнула спросить Хелен шагов через сотню.
– Нет, с тех пор больше не играла, – вздохнула Дора.
– Из-за руки?
– Да нет, не из-за руки. Руку можно разработать. Душа онемела.
II ГУС ВАН ВЛИК
ГУС ВАН ВЛИК пребывал в ярости, и это состояние не проходило. Он лихорадочно мерил шагами коридоры на четвертом этаже здания, занимаемого Фалангой, – подбородок угрожающе выпячен, глаза мечут молнии. Заходил без стука в кабинеты своих подчиненных, всякий раз находил, к чему придраться, и устраивал разнос. Выходил, хлопнув дверью, возвращался к себе и в десятый раз звонил тем же людям, которые отвечали ему все то же: пока ничего нового. Он швырял трубку, чудом не разбивая ее вдребезги, и разражался проклятиями. Причиной этой ярости была не потеря Миллса, а тем более Пастора, с которым он и знаком-то почти не был. Правда, что касается шефа полиции, Ван Влик почувствовал-таки что-то вроде сожаления, услышав о его страшной гибели. Как-никак, именно этот человек пятнадцать лет назад исполнил его приказ: спустить псов на Еву-Марию Бах. Мало у кого хватило бы на это духу, так что мужик заслуживал уважения хотя бы за отсутствие щепетильности. Однако это еще не повод оплакивать его кончину…
Нет, Гуса Ван Влика приводило в бешенство другое: то, что Милена Бах, дочь Евы-Марии Бах, гуляет на воле и никто не может напасть на след проклятой девчонки. Знавал он полицию не такой мягкотелой всего несколько лет назад и непременно скажет об этом на ближайшем Совете. Если только ему дадут договорить… Потому что кое-кто не преминет ткнуть его носом в мучительное воспоминание о его собственной ошибке, давней, положим, но вернувшейся к нему таким бумерангом… Когда после расправы с Евой-Марией Бах его спросили: «А ребенка куда?», он заколебался. Мать изрядно попортила им кровь. К чему осложнять себе жизнь еще и дочерью, рискуя, что в один прекрасный день она разбередит память о певице? Здравый смысл подсказывал, что от ребенка надо избавиться. Для этого существовала специальная служба, профессионалы, которые делали свое дело быстро, качественно и никого не посвящали в неприятные подробности. «А ребенка куда?» Достаточно было промолчать в ответ, и эти живые механизмы, запрограммированные на убийство, поняли бы без слов. Ему даже не пришлось бы брать на себя ответственность.
Вот только у него спросили – и он показал себя слабаком, бабой: «Ребенка? В приют! И подальше! В другой конец страны!» Уже тогда, едва эти слова сорвались у него с языка, он предчувствовал, что совершает ошибку. А теперь он был в этом уверен, и сознание, что он сам виноват, доводило его до белого каления.
В четыре часа он, не ставя никого в известность, покинул министерство. Пренебрегая лифтом, отмахал четыре этажа по служебной лестнице. Завидев его в дверях, шофер вытянулся в струнку, сняв фуражку, и открыл заднюю дверцу черного лимузина. Ван Влик даже не взглянул на него и пошел прочь, загромождая полтротуара своими широкими плечищами. В нескольких метрах, заскрежетав тормозами, остановился трамвай, но он предпочел пройтись пешком.
На площади Оперы он с ненавистью окинул взглядом заброшенный театр, заваленный кучей мусора вход и грубо заколоченные досками окна. Ван Влик сплюнул. Почему не получается выбросить из головы ядовитые воспоминания, как вырывают изо рта гнилой зуб, как ампутируют пораженную гангреной конечность? Когда уж, наконец, решатся разрушить эти стены, снести здание под корень и переименовать площадь? Это же невыносимо! Голоса пробиваются сквозь камень! Столько времени прошло, а они все еще отдаются в воздухе. Ночью он слышал иногда их эхо, слышал, как они сливаются в хор, перекликаются. Неужели другие не слышат? Глухие они, что ли?
Среди всех этих голосов был один, который преследовал его постоянно. Напрасно он накачивался пивом так, что на ногах не стоял, напрасно прятал голову под подушку – каждую ночь этот голос разливался, чистый и глубокий, и он ничего не мог поделать: он снова возвращался в тот вечер пятнадцать с лишним лет назад, когда он сидел на передней скамье какой-то приходской церкви…
Солистка сидит прямо перед ним, всего в трех метрах. Она совсем молоденькая. Двадцать лет от силы. Первое, что бросается ему в глаза, – ее белокурые волосы и точеные руки в кружевных рукавах. С чего его вообще занесло в эту церковь – его, сроду в церковь не ходившего? Возможно, он просто искал прохлады: день, помнится, был невыносимо жаркий. Он купил билет у столика, стоявшего на паперти. Купил как-то даже стыдливо. Чтоб он, Ван Влик, пошел на концерт!
Когда он вошел в церковь, там не было ни души. Он уселся на переднюю скамью и тут же блаженно уснул. Проснулся – а хор и музыканты уже занимают свои места, скрипачи настраивают инструменты. Он и не заметил, что все скамьи позади него заняты. Ему кажется, что он один. Что для него одного солистка встает и начинает петь.
Она поет свободно, легко. Только на переносице образуется легкая складка, две тонкие морщинки. С расстояния в три метра она сражает его в упор своими синими глазами, своей юной прелестью. Битый час он любуется, не упуская ни малейшей подробности, ее тонкими пальцами, ее шелковистыми волосами, ласкающими обнаженные плечи. Подмечает все – матовость кожи, нежный овал лица, изгиб губ. А голос этой женщины проникает ему прямо в душу – в его душу грубого животного. Он никогда ничего подобного не испытывал, и он плачет. Да, он, Ван Влик, плачет! Плачет, слушая певицу!
Но вот концерт окончен, и он аплодирует стоя, аплодирует, отбивая ладони докрасна. Когда исполнители кланяются, он готов поклясться, что она смотрит именно на него, что ему она улыбается особенно, не так, как другим.
Оказавшись снова на улице, он понимает, что так, как раньше, уже не будет, что начинается совсем другая, новая жизнь. «Я Ван Влик, – говорит он себе. – Не кто-нибудь, сам Ван Влик. До сих пор я всегда добивался всего, чего хотел. Неужели не добьюсь этой женщины?»
Позже он выясняет, что она поет в опере, и ходит на каждый спектакль целую неделю, пока не решается наконец встретить ее у выхода с букетом красных роз. С актрисами ведь так положено, разве нет»? Он беспокойно озирается. Не дай бог кто-нибудь его тут увидит! Наконец она выходит с какими-то двумя женщинами. Он подходит к ней – неловкий, скованный, стреноженный своим букетом. Он не знает, как надо подносить цветы. «Добрый вечер. Вы помните… тогда, в церкви… Я… Вы… Вы еще на меня посмотрели…» Она не помнит.
Все же ему удается вырвать у нее обещание встретиться с ним на другой день в кафе. За чашкой шоколада она пытается объясниться: «Да нет, я вовсе не смотрела на вас как-то особенно. Когда слушатели аплодируют, я рада, и я им улыбаюсь. Вот и все. Вы сидели прямо передо мной, не могла же я смотреть мимо вас. Поймите, это просто недоразумение». Он не верит. Яд уже проник ему в мозг и делает свое дело. Он неотступно преследует ее. Провожает до подъезда ее дома. Звонит в дверь. Она не хочет его видеть. «Я вас боюсь! Я не хочу, чтобы вы встречали меня у театра. Не надо, пожалуйста. Не надо заваливать мою дочку подарками. Я вас боюсь, понимаете? Боюсь!» Нет, он не понимает. Он хочет одного – жениться на ней и жить с ней. Он уже бросил жену и детей и теперь свободен. Не может же она после этого ему отказать! Должна же понять, в конце-то концов! Хоть какой-то здравый смысл у нее есть»?
Однажды вечером он пробирается к ней в гримерную, хоть она и предупреждала всех, чтоб его не пускали. Он пытается ее поцеловать. Она сопротивляется. Он угрожает ей. Стискивает ей руку – слишком, может быть, сильно. Она дает ему пощечину. Ему, Ван Влику! Он идет, широко шагая, сквозь лабиринт театральных кулис с красным пятном на щеке под насмешливыми взглядами музыкантов и певцов. Его стыд, его бесчестье горит клеймом, у него на лице.
С того дня он становится другим человеком. Не проходит и двух недель, как он совершает решающий шаг. Он давно уже об этом подумывал. И вот час настал: он вступает в Фалангу и принимает присягу.
В тот же вечер он вместе с другими новобранцами отправляется в квартал кабаков и притонов, и там они пьянствуют ночь напролет. Под утро, мертвецки пьяный, он бредет домой. Проходя мимо театра, ревет, как дикий зверь. Отныне он и есть дикий зверь. И он нашел себе стаю. Больше никому не удастся посмеяться над ним,.
К тому времени как Фаланга по трупам приходит к власти, он успевает сделать карьеру: занимает видный пост в полиции. Он – один из тех, кто охотится за Евой-Марией Бах. «Личные счеты», – объясняет он. Все знают, что он имеет в виду: «Будь спокоен, Гус. Когда мы до нее доберемся, тебе все карты в руки. Делай с ней, что хочешь». Они гоняются за ней несколько месяцев. Она долго водит их за нос.
Наконец однажды вечером им удается накрыть ее в каком-то убогом провинциальном зале на севере. Он в тот вечер хватил лишку, и его мутит. Он не входит вместе с остальными. Стоит на улице, привалясь к стене. Ему все слышно: крики, стон и треск разбиваемого пианино.
Ева– Мария выходит, еще, не опомнившись от изумления, что ее отпустили, и видит его, притаившегося в тени. Их взгляды встречаются. Она думает, что это он ее спас, приказал отпустить. О, как она раскаивается, что была к нему жестокой! Как великодушно с его стороны простить ее! Она делает шаг к нему, но он жестом останавливает ее. Она понимает: он не, хочет еще больше компрометировать себя в глазах коллег. И, не приближаясь, просто говорит: «Спасибо». И находит в себе силы улыбнуться ему, несмотря на весь этот ужас, несмотря на то, что Дора осталась в плену, с рукой, превращенной в кровавое месиво. Она повторяет: «Спасибо». Спасибо за, себя, а главное, за дочку, которую она завтра обнимет. Спасибо. Ее, выталкивают на улицу, чтоб она убралась, наконец, с глаз долой. А он, Ван Влик, больше не может совладать со спазмами, сводящими желудок. Он упирается обеими руками в грязную, воняющую мочой стену и неудержимо блюет, забрызгивая сапоги и штанины.
Несколько часов спустя, в машине, уносящей его сквозь ночь в столицу, Ван Влику докладывают, что девочку, находившуюся у кормилицы, тоже взяли, и спрашивают: «С ребенком как решим?» Его все еще мутит. К этому времени псы, конечно, уже сделали свое дело. Ему хочется, чтоб его оставили, наконец, в покое. Дали уснуть. «Как с ребенком-то?» – не отстает коллега.
«В приют. Куда подальше», – отвечает он.
И, едва сказав это, понимает, что совершил ошибку.
Спортивный комплекс Фаланги в этот час пустовал. Ван Влик отпер дверь своим ключом, и шаги его разбудили эхо в безлюдных коридорах. В раздевалке стоял едкий запах потных тел, им было пропитано все: воздух, дерево, кожа. На одном крючке висели куртка и брюки. Ван Влик, к своему удовлетворению, узнал в них одежду Двух-с-половиной. Да уж, этого известно, где искать. Не в библиотеке же.
Он быстро переоделся и вышел в спортзал в линялой футболке и старых шортах. Мерное поскрипывание подсказало ему, куда идти. У окна в противоположном конце зала человек с тяжелой челюстью и глубоко посаженными глазами лежал на мате и выжимал штангу. Половицы скрипели и стонали в такт его движениям. Ван Влик сосчитал диски и не сумел скрыть изумления:
– Ты вот это по десять раз выжимаешь?
– По пятнадцать, – бесстрастно поправил тот, завершив серию и положив штангу.
Два– с-половиной уступал Ван Влику в росте и весил по меньшей мере килограммов на двадцать меньше, но силы был неимоверной. Говорил он вряд ли больше десяти слов в день и абсолютно не понимал шуток. Тело у него было твердое, как камень, а душа и того тверже. Его прозвали «Два-с-половиной» за то, что, угрожая кому-нибудь, он никогда не досчитывал до трех. «Считаю до трех», – предупреждал он, но едва успевало прозвучать «два», убивал – пулей, ножом, а то и голыми руками. На вопрос, почему он так поступает, почему не оставляет жертве последнего шанса, он отвечал: «Не знаю. Терпенья не хватает».
Ван Влик устроился на соседнем тренажере и тоже принялся за упражнения. Так они качались вдвоем битый час, не вступая в разговоры. Оба делали одно и то же, но совершенно по-разному. Ван Влик рычал, стонал, хакал. Казалось, он ненавидит штангу или гантели, с которыми работает. Он ругал их на чем свет стоит. Жаркий пот ручьями стекал по его очень белой коже, среди рыжей шерсти, покрывавшей широкую грудь и мощные бицепсы. Он часто прерывался, чтоб попить воды и обтереться полотенцем. Два-с-половиной, в отличие от него, работал хладнокровно. Он нисколько не потел. Дышал ровно, почти неслышно, однако чудовищные тяжести поднимались раз за разом, мерно, словно движимые неутомимым механизмом.
После тренировки они сошлись в пустом баре спортивного комплекса.
– По пиву? – предложил Ван Влик.
Два-с-половиной скупо кивнул в знак согласия. Ван Влик прошел за стойку и откупорил две бутылки. Оба молча налили себе, молча отхлебнули. Два-с-половиной созерцал содержимое своего стакана пустым взглядом, с тем же безразличием, с каким смотрел на людей. «О чем он думает?» – гадал Ван Влик, чувствуя себя как-то неуютно. «Да и думает ли вообще?»
– Есть работа для тебя.
Два-с-половиной и ухом не повел.
– Нужно кое-что узнать у одного неразговорчивого субчика… Я хорошо заплачу.
Два-с-половиной чуть заметно кивнул, давая понять, что заказ принят.
Хмурые набережные просвистывал ветер. Немногочисленные запоздалые прохожие спешили по домам, обходя или перепрыгивая лужи. Внизу поверхность реки вдруг вскипала от налетевшего дождевого заряда, словно в нее швырнули песком. Быстро темнело. Два-с-половиной безмятежной фланирующей походкой двигался вдоль парапета. Он знал, что ему, возможно, предстоит убить человека, но это его не волновало. Дождь бил очередями в тугую ткань его зонта. Он нащупал в правом кармане куртки банкноты, которые Ван Влик выдал ему в качестве аванса. Половина. Вторую половину он получит, когда добудет нужные сведения. Можно считать, эти деньги уже у него в кармане. Он миновал четыре моста и только у пятого остановился.
Одного взгляда хватило, чтоб убедиться: объект отсутствует. Нет мотоцикла, пристегнутого цепью к перилам, – значит, и Голопалого нет. Вообще-то развалюха принадлежала всему населению Бродяжьего моста, но никто, кроме беззубого дылды, не умел на ней ездить. Ничего, можно подождать.
Два-с-половиной поднялся на мост и принялся прохаживаться взад-вперед по мокрому тротуару, крепко держа зонтик, то и дело норовящий вырваться и улететь. Не отшагал он и пятидесяти метров, как на мост с противоположной стороны въехал, стреляя выхлопом, мотоцикл без огней. Седок в вязаном лыжном шлеме, пригнувшийся к рулю, втянувший голову в плечи, издали был похож на какое-то огромное неуклюжее насекомое. Он выжимал из мотора все, что мог, но результат был довольно жалкий: машина еле тянула. Два-с-половиной в самом радужном настроении следил за приближающимся мотоциклом. Лучших условий для работы нельзя было и представить: темно, никаких свидетелей, мост…
Он дождался, чтоб Голопалый поравнялся с ним, и резко, с силой толкнул его плечом. Бродяга, вскрикнув, вылетел из седла и грянулся наземь. Опрокинувшийся мотоцикл проехался по мокрой мостовой и врезался в поребрик противоположного тротуара. Раскаленный глушитель отлетел и, дымясь, запрыгал по асфальту.
– Ты что, сдурел? – заорал Голопалый. – Я ногу сломал!
Два– с-половиной даже зонта не опустил. Свободной рукой он сгреб бродягу за отвороты куртки, вздернул на ноги и, держа почти на весу, притянул к себе.
– У меня нога сломана! – стонал Голопалый. – Больно же, гад!
Его худое, поросшее щетиной лицо в рамке мокрого шлема кривилось от боли.
– Пусти! Чего тебе надо?
– Сведения. Девушка. Блондинка. Милена Бах.
– Не знаю такую! Пошел на хрен!
Два-с-половиной был не любитель тратить время на пустую болтовню. Беглецы обычно прибывали по реке, и Бродяжий мост был перевалочным пунктом. Это все знали. Он оторвал бродягу от земли и посадил на металлические перила моста.
– А меня знаешь?
Он придвинулся почти вплотную. Только сейчас Голопалый увидел своего обидчика в лицо и мигом забыл про боль в колене. Он понял, чья железная рука взяла его в тиски. Если он упрется и ничего не скажет, жить ему останется несколько секунд – столько, сколько продлится его падение. Он рухнет спиной вперед в ледяную реку. Его товарищи-бродяги, ютящиеся под мостом, услышат разве что легкий всплеск, с которым его слишком тощее тело уйдет под воду. От такой перспективы его обуял панический страх.
– Я не умею плавать… – довольно глупо пролепетал он.
– Ты меня знаешь? – повторил палач.
– Да, – заплакал Голопалый, цепляясь за его рукава.
– Считаю до трех. Один…
– Как, говоришь, ее зовут?
– Милена Бах. Блондинка. Два…
Врать было бесполезно. Возможно, это позволило бы выиграть немного времени, но исход был бы тот же, если не хуже.
– У Яна… Она у Яна…
Сердце у него колотилось так, что грудь готова была лопнуть. Он чувствовал, что у Двух-с-половиной руки чешутся столкнуть его с моста, несмотря на то, что желаемое он получил. Прошло несколько секунд, показавшихся бродяге вечностью, потом он вновь ощутил под ногами тротуар и увидел, что убийца неспешно удаляется. С зонтиком, которого даже не закрывал.
Голопалый попытался поднять мотоцикл, но безуспешно. Только колено еще больше заболело. Дождь припустил с новой силой. Бродяга подобрал еще дымящийся глушитель и зажал его под мышкой. Доковылял до лестницы и, цепляясь за перила, стал спускаться.
В этот вечер Два-с-половиной совершил три ошибки. Во-первых, не столкнул Голопалого в реку. Искушение было велико – поглядеть, как бродяга будет дрыгать ногами на лету, услышать его последний вопль и всплеск, когда он плюхнется в черную воду. Хватило бы легкого толчка… Единственным, что удержало его, была мысль, что информатор еще может пригодиться.
Второй ошибкой Двух-с-половиной было то, что он не пошел сразу домой. Он подумал, что никакой срочности нет, поскольку с Ван Вликом они договорились встретиться завтра вечером в спортивном комплексе. А дождь так приятно барабанил по тугой ткани зонта… Два-с-половиной решил продлить удовольствие. Вместо того чтоб отправиться прямо домой, в верхний город, он пошел вдоль реки и даже спустился на нижнюю террасу по первой же попавшейся лестнице. Он не заметил, что три тени, пригнувшись, следуют за ним на некотором расстоянии. На мощеной террасе осклизлая деревянная скамейка предлагала желающим свое полусгнившее сиденье. Равнодушный к тому, что брюки промокнут, Два-с-половиной уселся и застыл в неподвижности, слушая шум дождя.
Ему недолго оставалось жить, но он этого не знал.
Он сидел и ждал, пока дождь утихнет, и скоро дождался. Пулеметная дробь над его головой мало-помалу сменилась шелестом, а потом и он умолк, и слышался только глухой шум реки и ветра. Тут Два-с-половиной совершил третью ошибку – опустил зонт, чтобы сложить его. Небо взорвалось и обрушилось ему на голову. Вспышка молнии ослепила его, и он повалился на скамью.
– Вдарь еще! – прошипел чей-то голос. – Здоровый, черт!
Небо снова взорвалось. Он почувствовал, что проваливается в черноту, и потерял сознание.
За спинкой скамьи Голопалый еще раз замахнулся глушителем.
– Добавить ему, братцы?
– Хватит, – сказал один из его спутников. – Вырубился. Давайте-ка по-быстрому. Увидит кто сверху – нам хана. Ну-ка, помогите.
Трое вышли из-за скамьи и за ноги потащили Два-с-половиной к краю террасы.
– Давай, Голопалый, клиент твой!
Голопалому не под силу было приподнять палача. Он встал на колени и двумя руками уперся в бесчувственное тело. Когда оно подалось и начало перекатываться, бродяга заколебался было. Потом подумал о Милене, о Хелен, обо всех подопечных Яна, которых надо было защитить.
– Один, два… и три, – пробормотал он. – Все равно рано или поздно ты должен был этим кончить…
Он подтолкнул еще – и равнодушные ледяные воды реки сомкнулись над палачом.
III МИЛОШ ФЕРЕНЦИ
НА ПОДОКОННИКЕ сидела сойка. Она влетела между прутьями решетки и теперь оглядывала комнату круглым любопытным глазом. Милош Ференци счастливо, умиленно наблюдал за пестрой птицей, любуясь ярко-голубыми зеркальцами на крыльях, забавными темными усами по бокам клюва. Он хотел почмокать ей, как делают, подманивая домашних животных, но ничего не получилось. Оказалось, что во рту совсем пересохло. Это, однако, нисколько не омрачило ему настроения. Ему было блаженно хорошо, как будто тело его стало нематериальным, невесомым, свободным от всякой боли.
Бледный луч солнца лежал размытой полосой на беленой стене напротив. Никакой мебели в поле зрения не было. С потолка свисала лампочка с металлическим абажуром. Милош обнаружил, что на нем грубая ночная рубаха с коротким рукавом. Он перекатил голову влево и увидел у себя на локтевом сгибе повязку, от которой тянулась гибкая трубочка к подвешенной с той стороны капельнице. Рядом с его койкой стояла еще одна. На ней спал с полуоткрытым ртом, тихо постанывая, человек лет тридцати, худой и мускулистый. Грудь его охватывала толстая повязка. Но особенно поражало изуродованное лицо, все пропаханное жуткими бороздами с выпуклыми глянцево-розовыми краями. Из-под одеяла высовывались длинные ноги, и ноги эти были грязные. Что же это за больница, не моют здесь, что ли, пациентов? Блаженное ощущение понемногу начало развеиваться.
Больница? Почему он в больнице? Ах да, горный приют. Бедро. Нож в бедре… Он осторожно отвернул простыню, задрал рубаху, обнажив правое бедро, разукрашенное йодом. Рана, зашитая черными нитками, показалась ему совсем маленькой. «Я не врач, – подумал он, – но, похоже, подлечили меня хорошо». Тут одеяло с простыней съехали совсем и упали на пол. И Милош увидел, что на левой лодыжке у него – железное кольцо, за которое он прикован цепью к спинке кровати. У него вырвался стон. Сойка, конечно, услышала и, заплескав крыльями, вылетела в окно.
Следующий час Милош лежал не шевелясь, безотчетно опасаясь разбудить лихо каким-нибудь неосторожным движением. Где он оказался? Если он в плену, то почему его лечат? Чтобы привлечь к ответу за убийство псаря? Солнечный луч погас, и в комнате медленно смеркалось. Человек на соседней койке больше не стонал, но дышал неровно, и сон у него был беспокойный.
Милош гадал, что подумала Хелен, когда вернулась в приют и не нашла его там. Может, решила, что он ушел в горы один, без нее? Что не верил в ее возвращение? Ему ужасно не нравилось такое предположение. Конечно, он дождался бы ее, ведь он дал слово! Вот только эти появились раньше и увезли его, полубесчувственного, на своих санях. Он вспомнил свое тогдашнее состояние – что-то вроде сна наяву, вспомнил тряску, холод, чувство, что ты – вещь, которую бесцеремонно швыряют с места на место, туша убитого животного, которую охотник загружает в свою повозку. Потом он окончательно потерял сознание, а теперь вот оказался в этой комнате, спокойной и в то же время пугающей, бок о бок с каким-то другим раненым.
В коридоре зазвучали уверенные шаги. Рывком распахнулась дверь, какой-то коренастый мужчина щелкнул выключателем, и комнату залил резкий электрический свет.
– Привет. Выспался?
Мощной челюстью хищника, короткой стрижкой, рельефной мускулатурой под обтягивающей футболкой вошедший походил скорее на тренера по борьбе, чем на медбрата. Милошу сразу не понравились его сине-стальные глаза и слишком маленький и крепко сжатый рот.
– Пить хочешь? На, попей.
Милош приподнял голову и жадно припал к стакану воды, который тот ему поднес.
– Вы врач?
– Врач? Да нет! Я вообще-то по сапожному делу. Но медицина, знаешь, она как любое рукоделие. По ходу дела набиваешь руку. Погляди, это ведь я тебя заштопал. Скажешь, хуже, чем хирург? Вот ты, если честно, видишь разницу? Кожа – она и есть кожа, скажешь, нет? Надо только хорошенько дезинфицировать материал да руки мыть. Вот и все.
– А это тоже вы мне надели? – спросил Милош, показав на свою закованную лодыжку.
Мужчина расхохотался.
– Надели-таки! А я и не видал! Вот народ, совсем озверели! Сейчас я тебя освобожу.
Он достал из кармана маленький ключик и разомкнул кольцо.
«Сам– то ты не лучше их, – подумал Милош. – Раз ключ у тебя, значит, ты и к оковам причастен. Я даже уверен, что ты же меня и заковал, чтоб, освободив, добиться моего расположения». Милош нутром чуял, что не стоит доверять этому человеку, и решил соблюдать дистанцию.
– Знаешь, где ты находишься?
– …
– Ты в лазарете тренировочного лагеря.
– …
– Лагерь, где тренируют бойцов. Не ожидал? А ведь ты, между прочим, сам боец, скажешь, нет?
Мужчина присел на край койки. Милошу показалось, что в его усмешке сквозит что-то вроде восхищения.
– Да ладно тебе придуриваться. Мы ж все знаем про Пастора. Ну ты здорово его сделал, слушай. Нет, ты не думай, никто тебя не винит. Наоборот, здесь тебе это в плюс. Пастор – он так, балласт, отработанный материал. А потом, кто победил, тот и прав, скажешь, нет? А ты победил. Ну и молодец.
– Он спустил бы на нас псов. У меня не было другого выхода.
– Я и говорю: или ты, или он. И ты решил, что жить – тебе. Значит, ты все понял, и правильно тебя сюда привезли.
Он потрепал его по плечу с довольным видом конезаводчика, заполучившего чистокровку. Милош поморщился. Анестезия явно отходила, и рана начинала ныть. Кроме того, ему приходилось делать усилие, чтоб поддерживать разговор, и это очень выматывало.
– Завтра объясню, для каких битв здесь тренируют, – сказал мужчина, вставая. – На сегодня с тебя хватит. Отдыхай. Кстати, меня зовут Фульгур. Если чего надо, спросишь Фульгура.
Прежде чем уйти, он отсоединил Милошу капельницу и проверил пульс у другого раненого.
– Этот – он чемпион. Зовут Кай. Можешь на него равняться. Ну, до завтра, Милош Ференци!
Милош задремал, а среди ночи вдруг проснулся, весь в поту. Фульгур – по латыни это значит «молния». И «Кай» – тоже латинское имя, ведь так? Странные они себе выбрали имена! Потому что, вне всякого сомнения, эти имена – псевдонимы. У Милоша было ощущение, что, стоит захотеть, он легко мог бы разгадать, что за этим кроется, но что-то в нем отказывалось понимать или, вернее, пыталось продлить неведение. Если б было можно найти поддержку в разговоре с соседом – но тот лишь постанывал да что-то бессвязно бормотал во сне.
Спустя какое-то время в окне забрезжил бледный предутренний свет. Милош подождал, пока немного развиднеется, и попробовал подняться. Опираясь на руки, он сумел сесть на край койки. Довольно долго сидел так, пережидая головокружение, потом с величайшими предосторожностями встал на ноги. По стенке дотащился до окна. Оно легко открылось, впустив сладковатый запах влажного мха. Сквозь намертво вделанную решетку он разглядел в нескольких метрах от окна прутья высокой ограды, а за ней лес, совсем голый в эту пору. Милош вдохнул полной грудью. От свежего воздуха закружилась голова, он чуть не упал. Хотел уже закрыть окно, как вдруг услышал мерный дробный топот, который быстро приближался. И вот под окном показались десятка полтора молодых мужчин, бегущих трусцой, одетых, несмотря на холод, в короткую спортивную форму. В руке у каждого был меч. Окутанные паром своих шумных синхронных выдохов, они пробежали и скрылись из глаз.
– Закрой! – послышался жесткий оклик.
Милош обернулся и увидел, что Кай со своей койки наблюдает за ним. Его глаза лихорадочно блестели в предутреннем сумраке. На изборожденных рубцами щеках пробивалась жесткая щетина.
– Закрой окно!
Милош повиновался и медленно, по стенке, пустился в обратный путь. Улегшись снова, он ожидал, что сосед еще что-нибудь скажет, но пришлось набраться терпения: лишь минут через десять жесткий голос подал следующую реплику:
– Ты сюда попал уже раненым? Откуда ты?
Милош не знал, что отвечать. Откуда он? Не так-то просто было объяснить. К тому же неизвестно, что за человек его собеседник. Тип, именующий себя Фульгуром, отрекомендовал Кая как образец для подражания, но то, что для Фульгура – образец, для него, Милоша, заведомо не годится.
– Меня взяли… – уклончиво ответил он.
Последовало довольно долгое молчание. Милош держался ранее принятого решения: помалкивать, насколько возможно, никак не раскрываться и глядеть в оба.
– «Взяли», – хмыкнув, передразнил его Кай. – А ты хоть знаешь, куда попал?
– Думаю, в тренировочный лагерь.
– Правильно думаешь.
Милошу не понравился насмешливый и снисходительный тон соседа. Он упорно воздерживался от вопросов, рассудив, что это, возможно, лучший способ что-нибудь узнать. Так оно и оказалось.
– Мало того, ты попал в лучший тренировочный лагерь страны. То, что ты попал сюда, – это твой шанс выжить. Дай попить.
Милошу стоило немалых усилий подняться, дотянуться до стакана с водой и поднести его Каю, но он все это проделал, не пикнув. Даже подождал, пока тот попьет, забрал стакан, поставил на место и только тогда лег.
– Хочешь узнать, почему это – твой шанс?
– Я не спрашивал…
Кай примолк, видимо озадаченный твердостью Милоша.
– Тебе сколько?
– Семнадцать.
– Семнадцать! Я думал, моложе двадцати не берут. Что ж ты такое натворил, что тебя посадили с нами? Грохнул какую-нибудь шишку из Фаланги?
На этот раз Милош впервые вообще ничего не ответил.
– Так ведь? Замочил одного из них?
– …
– Ты не из болтливых, а? И правильно, держи язык за зубами.
Теперь оба молчали. В комнате становилось все светлее. Кто-то прошел по коридору, но не к ним. Мимо окна еще раз, пыхтя, протопали бегуны. Милош было подумал, что Кай снова уснул, но тот вдруг заговорил очень тихо, не открывая глаз:
– Этот лагерь потому лучший, что здесь ты лучше всего научишься ненавидеть своих противников… сосредотачивать злость… Это все в голове делается, имей в виду, главное – голова… не руки, не ноги… вот чего не забывай… Мужик, от которого я на прошлой неделе получил вот эту рану, – он был вдвое меня здоровше, плечи там, бицепсы… но он недостаточно сильно хотел…
Конец фразы расслышать не удалось: Кай говорил чем дальше, тем тише.
– Чего недостаточно хотел? – не удержавшись, спросил Милош.
– …недостаточно сильно хотел убить меня… и слишком боялся умереть… Он был покойником, еще не выйдя на арену… он был уже покойник, когда наши взгляды только встретились… Он увидел в моих глазах ненависть… а я в его глазах увидел страх… Битва была кончена еще до начала… Это у меня второй… а зимой сделаю третьего… Рана к тем порам заживет, я третий раз стану победителем… И тогда – свобода… свобода…
Кай умолк на полуслове. Голова его упала набок. Через несколько секунд он уже крепко спал.
Мысленно расставляя по местам услышанное, Милош старался не поддаваться панике, но, как ни погляди, все эти слова неумолимо сводились к одному. Сердце у него бешено стучало, дыхание участилось. Латинские имена, арена, битвы – все теперь стало ясно.
Значит, его оставили в живых не из сострадания, не ради правосудия. Людям Фаланги ни до того, ни до другого не было дела. Ему сохранили жизнь с другой целью: поглядеть, как он будет ставить ее на кон на арене. Заставить его убить или умереть у них на глазах, им на потеху. Гладиатор… Из него решили сделать гладиатора. Неужели с этой дикостью не покончили много веков назад? Все это походило на страшный сон.
Наступивший день практически никакой информации не добавил. Фульгур зашел, как и обещал, но он только принес поесть да осмотрел раны. Еда была не слишком аппетитная, однако воля к жизни заставила Милоша съесть все до крошки. Кай – тот спал, как бревно, а в редкие минуты бодрствования, казалось, не помнил ничего, что говорил утром.
Когда свечерело, в окно снова влетела сойка и несколько минут потопталась на подоконнике. «Привет, дружок! – сказал ей Милош, странно тронутый верностью птицы. – Жалеешь меня, да? Заглянула проведать и сказать, чтоб я не отчаивался? Не беспокойся, я крепкий».
На следующее утро, проснувшись, он обнаружил, что Кая в комнате нет. И его койки тоже. С обычной бесцеремонностью ввалился Фульгур.
– Гадаешь, куда твой сосед подевался, а?
– Нет, – сказал Милош, тверже, чем когда-либо, держась решения ни о чем не спрашивать.
– Ладно, я тебе и так скажу: он попросил, чтоб его с этой ночи перевели в дортуар. Говорит, не нравишься ты ему.
Милош, изрядно озадаченный, постарался не выказать удивления и, никак не реагируя на сообщение, ждал, что еще скажет Фульгур. Тот привалился к стене у окна, держа руки в карманах. В его лице заметнее всего выступали лобная кость, скулы и челюсть. Глаза и рот были совсем крохотные.
– А ты знаешь, что очень стремно быть парнем, который не нравится Каю?
Милош молчал.
– Вот мне ты, наоборот, нравишься. Не болтаешь языком, как девчонка, не скулишь и, похоже, знаешь, чего хочешь. Интересно, чем ты Каю не угодил. Сам-то ты знаешь, что ему не так?
– …
– Ладно. Здесь у нас, стало быть, тренировочный лагерь, их на всю страну шесть. По одному в каждой провинции. Шесть провинций – шесть лагерей, так? Ну вот, наш стоит посреди леса. Если ты сбежишь – станешь дичью: сто человек будут за тобой охотиться, загонят и прикончат на месте. Так что подобные мысли ты лучше сразу выкинь из головы. Тебя тогда приковали потому, что ты этого еще не знал. Теперь знаешь, значит, можно обойтись без привязи. Усек?
– …
– Ладно. Здесь ты будешь тренироваться с тридцатью другими бойцами. Это все преступники, которым светила виселица, их помиловали, чтоб поместить сюда. Публика та еще… Ангелочков с крылышками тут не встретишь, не надейся. В каждом лагере есть арена. Они во всех лагерях одинаковые: та же площадь, та же форма, такой же песок. И есть еще седьмая – в столице: такая же, как шесть остальных, только с трибунами для зрителей. Ты слушаешь?
Милош кивнул. Действительно, никогда еще и никого он не слушал с таким напряженным вниманием. Каждое слово Фульгура намертво врезалось ему в память, едва слетев у того с языка.
– Здесь ты будешь только тренироваться. А по-настоящему биться – на столичной арене. Битвы продолжаются три дня. Это поединки с парнями из других лагерей, с которыми ты не знаком. Здешние для тебя – только товарищи по тренировкам. Если кого из них тяжело ранишь, будешь наказан. Понятно?
– …
– Твоя первая битва состоится через три месяца, в середине зимы. Успеешь вылечиться, окрепнуть и обучиться всяким приемам. Если выйдешь победителем и останешься жив, вторая битва будет весной. Я говорю «если останешься жив», потому что часто бывает, что победитель умирает от ран. Видал Кая? Чудом выжил. Ну вот. Если вторую битву тоже выиграешь, летом будет третья. Если и тогда выйдешь живым – ты свободен. Понятно?
Милош кивнул.
– И даже больше, чем свободен. Ты станешь уважаемым человеком. Фаланга обеспечит тебе по гроб жизни теплое местечко с хорошим жалованьем и всяческое покровительство. Ты еще юнец, вырос под замком в интернате, так что, может, не представляешь, что это дает, но, можешь мне поверить, дает ого-го сколько. Стоит тебе назвать свое имя – в любом ресторане тебе лучший столик, и ешь-пей на халяву. Любое такси, только мигни, везет куда хочешь. И даже если ты урод-уродом, самые красивые женщины за тебя передерутся. А уж тебе-то, такому молодому да красивому, и вовсе малина! Их это знаешь как возбуждает – что мужик три раза рисковал жизнью! А что три раза убил – тем более. Природа у них такая, ничего не попишешь.
Милош почувствовал, что краснеет, и подумал о Хелен. Что же, она полюбит его сильнее, если узнает, что он – четырежды убийца? Очень сомнительно.
– Здесь, в лагере, – продолжал Фульгур, – есть такие, кто готовится к первой своей битве, как ты, – их называют «новички»; есть такие, которые одну уже выиграли, – кандидаты; и чемпионы, у которых на счету две победы, например, Кай. Ты скоро научишься их различать. Маленький совет: сумей себя поставить, чтоб тебя уважали… Тут тебе не детский праздник на лужайке. Тренера зовут Мирикус. Слушайся его, он свое дело знает. Он сам из бывших победителей. Вопросы есть?
– Нет, – сказал Милош, чувствуя, что его вот-вот стошнит.
Помолчали. Фульгур так и стоял, не двинувшись.
– Не хочешь узнать, был ли я тоже в свое время победителем?
– Нет.
Фульгур, которому явно до смерти хотелось поговорить о себе, проглотил этот ответ с немалой досадой.
– Ну, как хочешь. Теперь последнее: тебе нужно придумать, под каким именем биться. Я, например, выбрал себе имя «Фульгур» потому, что я был быстрый, как молния. Надо подобрать тебе такое, чтоб подходило. Я тебе дам список, поглядишь и выберешь.
– Не надо. Я оставлю себе свое.
– Как хочешь, – повторил Фульгур с деланым безразличием. – Покажи-ка ногу.
Милош откинул простыню. Рана почти затянулась и уже не мокла.
– Отлично, – сказал Фульгур, – через несколько дней можно снимать швы.
И вдруг неуловимо быстрым движением, так что Милош не успел даже подумать о защите, вскинул правую руку и со всего размаху ударил прямо по ране. Милош вскрикнул, чуть не теряя сознание от боли.
– А теперь, – слащавым голосом проговорил Фульгур, – спроси меня, будь любезен, был ли я в свое время победителем, – тебе ведь интересно?
– Были вы победителем? – выдавил Милош.
Крохотные синие глаза Фульгура, в упор смотревшие на него, оставались холодными, как у какого-нибудь ящера.
– Да, я был победителем. Я убил трех противников. Видишь, я мог бы жить припеваючи в столице, но мне здесь больше нравится. Теперь спроси, будь умницей, почему мне здесь больше нравится.
– Почему вам здесь больше нравится?
– Что ж, раз уж ты интересуешься, так и быть, скажу. Мне здесь нравится потому, что люблю я это дело. Крутые тренировки, страх новичков, когда их сажают в фургон, чтоб отвезти на первую битву, подвиги победителей и рассказы об этих подвигах, смерть побежденных и рассказы об их смерти, желтый песок арены и красная кровь на нем… Я уже без этого не могу. Это как наркотик. Тебе не понять. Поначалу-то я был, как все: только и хотел, что спасти свою шкуру. Убить своих трех клиентов и послать на хрен этот лагерь. Но после второй победы я начал ловить кайф от этого места, от игры по-крупному. Это ж великая вещь – игра на жизнь и смерть. И этого ты нигде больше не найдешь, разве что на войне, но войны-то сейчас никакой нет, так что вот… Еще вопросы есть?
– Нет, – бессильно ответил Милош, молясь про себя, чтобы тот не ударил его еще раз. Боль расходилась от раны пульсирующими волнами.
– Ладно. Тогда я пошел. Спасибо за приятную беседу.
В дверях он обернулся:
– Ей-богу, ты мне нравишься, Милош Ференци. Одно удовольствие с тобой поболтать.
IV ТРЕНИРОВОЧНЫЙ ЛАГЕРЬ
НА ШЕСТОЙ день в лазарете около полудня Милош решил, что уже достаточно окреп, и может выйти пройтись, опираясь на костыли. Он двинулся по коридору и обнаружил, что соседняя комната подручными средствами приспособлена под операционную: стол, накрытый белой простыней, специальная лампа на раздвижном кронштейне. На облупленных полках – всякие банки и склянки. Вот оно, значит, царство Фульгура! Зловещее поле его самодеятельности.
Милош передернулся при мысли, что лежал там, беспомощный, без сознания, отданный на произвол невежественного садиста. Однако нога не очень болела, и он рискнул выйти на улицу. Накануне Фульгур его наголо обрил, и голову обдало ледяным холодом. Лагерь действительно располагался на лесной поляне. За оградой виднелись голые кроны высоких дубов. У ворот стояла сторожевая вышка. Часовой с ружьем, в военной форме, глянув на Милоша, мотнул головой то ли с угрозой, то ли в знак приветствия. Милош ответил таким же двусмысленным кивком, продолжая свою многотрудную экскурсию. Миновал деревянные бараки, где, по-видимому, размещались дортуары, потом обогнул такую же столовую, из которой тошнотворно несло прелой капустой. Отсюда было видно, что с тыла лагерь охраняют еще две вышки. Фульгур верно говорил: на детский праздник на лужайке это не походило.
По центру располагалось еще одно здание, квадратное, без окон. Оно было срублено из бревен и походило на жилище трапперов. Милошу пришлось обойти его кругом, чтоб обнаружить вход – низкую полуоткрытую дверь. Он толкнул ее костылем, вошел, сделал несколько шагов по какому-то проходу с земляным полом и уперся в дощатый барьер. За ним оказалась арена, точь-в-точь как в цирке. Метров, наверное, двадцати диаметром. Вокруг нее шел сплошной барьер высотой в человеческий рост.
На противоположной стороне арены упражнялись четверо бойцов – в холщовых штанах, голые до пояса и босые, несмотря на холод. Несколько зрителей наблюдали за ними с галереи. Они удостоили Милоша беглым взглядом и больше не обращали на него внимания. Битва на арене была неравная. Трое с мечами нападали на четвертого, бритого наголо и безоружного. Несчастному приходилось держать в поле зрения всех одновременно, падать, перекатываться, уворачиваясь от ударов, вскакивать, перебегать. Противники преследовали его неотступно, снова и снова окружали, заносили мечи. Преследуемый, хоть у него не было ни единого шанса, дерзко бросал им вызов, как будто в его положении можно было еще на что-то надеяться.
Несмотря на расстояние, Милош мог различить грубые черты его совсем юного лица с приплюснутым носом и густыми бровями, могучее сложение. У него было ощущение, что где-то, когда-то он уже видел этого парня, вот только где? Битва разыгрывалась на удивление безмолвно. Ни крика, ни возгласа досады или торжества. Слышны были только скрип песка под ногами да учащенное дыхание преследуемого. Раз за разом он уходил от удара, не теряя задора, не выказывая и тени страха. Но вот споткнулся на бегу и упал. В ту же секунду ближайший из противников подскочил и ранил его в плечо. Потом, придавив ему коленом грудь и приставив меч к горлу, застыл в неподвижности.
– Хорошо! – прогремел загробный голос. – Отставить!
Бойцы послушно отошли, даже не глянув на запыхавшегося, обливающегося потом парня, который тихо ругался, держась за окровавленное плечо. Человек, отдавший приказ, встал. Он был на полголовы выше всех, кто его окружал. Лицо, словно вырубленное топором, обросло жесткой черной бородой.
– Все видели? – бросил он своей свите. – Он проиграл, потому что упал. Упадешь – считай себя покойником. Никогда об этом не забывайте. Ферокс и Мессор, проводите его в лазарет. Остальные – обедать.
Все, кто был на галерее, спустились по боковой лесенке – она оказалась как раз за спиной у Милоша – и молча проследовали к выходу. Гигант, замыкавший шествие, остановился. Его габариты поневоле внушали почтение: всякий рядом с ним чувствовал себя ребенком.
– Это ты задушил Пастора?
Милош заметил в его взгляде ту же искру восхищения, что и у Фульгура несколько дней назад.
– Да, – скупо ответил он.
– Сколько тебе лет?
– Семнадцать.
– Хорошо. Меня зовут Мирикус, я буду твоим тренером. Добро пожаловать, сынок.
После чего он развернулся и вышел, еле протиснув в дверь свои плечи.
Вымотанный утренними похождениями, остаток дня Милош проспал, но около пяти часов его разбудил скрежет койки, которую вкатывали к нему в комнату. На ней лежал раненый, прикрытый сомнительной чистоты простыней. Рана на плече, хоть и поверхностная, была зашита: Фульгур не мог не уступить своей маленькой слабости – штопать по живому.
– Ты как, ничего? – спросил Милош.
– Нормально, – буркнул раненый.
Милошу виден был только грубо обритый череп. Надо лбом розовел свежий шрам в виде запятой. Но вот раненый, освобождая затекшее плечо, повернулся на другой бок, лицом к Милошу, и у того челюсть отвисла.
– Василь… – еле выговорил он. – Ты? Это не сон?
У него дух захватило от удивления и радости. Раненый открыл глаза, просиял и рассмеялся:
– Вот это да! Милош Ференци! Ха-ха-ха! Глазам не верю!
– Василь! А я думал, ты умер!
– Умер? Это с чего же? Ты с ума, знать, сошел!
– Я же видел, как тебя вытащили из карцера и унесли на носилках! Господи, Василь, ты же весь был в крови…
– А, ну да! А ты и поверил! Ха-ха-ха! Делов-то – кровь себе пустить. Глянь сюда: видишь, ноготь – как железо. Я себе ковырнул кожу под волосами, кровища как потечет – можно подумать, вся башка всмятку. Я перемазался хорошенько, рожа там, шея, все такое. А потом как шарахну кулаком в дверь, а услышал, что идут, – бряк головой к дверям и лежу себе, как труп. Они решили, я себе черепушку проломил. А как еще мне было выбраться из этой дыры? Надоело там сидеть, понимаешь. Одно плохо: нет чтобы, как всегда, – выперли из одного интерната, перевели в другой, – а меня сюда запихали, это уже похуже…
– Погоди, – перебил Милош, – ты же ничего такого не сделал, а сюда, я думал, помещают преступников…
– Ну да, только они объяснили, что это мне… какое-то такое слово, не помню… ну, за все сразу…
– По совокупности?
– Во-во, так они и сказали. Ты-то с одного разу огреб на всю катушку, а? Правда, что ты убил главного псаря?
– Так получилось, – нехотя признался Милош.
– Расскажешь мне? Страсть до чего люблю послушать, как кто-нибудь из Фаланги получил по заслугам.
– Расскажу. Только объясни мне сначала, почему сегодня так бились – трое на тебя одного. У тебя же не было ни единого шанса.
– Это такое испытание, Мирикус-тренер придумал. Его каждый проходит, все по очереди. Он говорит, надо, чтоб каждый хоть раз был ранен. Это, говорит, крещение. А главное дело, чтоб мы знали, что будет, если откажешься драться на арене. Если не дерешься, а только бегаешь от противника, через десять минут на тебя выпускают еще одного, а если ты все равно не дерешься, а убегаешь, через пять минут выпускают третьего. В общем, чем больше ты уходишь от драки, тем меньше у тебя шансов остаться в живых. Понимаешь?
– Понимаю. А вообще он какой, этот Мирикус?
– Мирикус? Он жутко сильный, втрое сильнее нас с тобой вместе взятых. И умный тоже. Насквозь тебя видит. Вот, например, намедни говорит мне: «Слушай-ка, Рустикус…»
– Это тебя так назвали – Рустикус?
– Ну. Такое мне имя дали, не знаю, почему. Я даже не знаю, что оно значит. Может, ты знаешь?
– Нет, – солгал Милош, с трудом удержавшись от смеха.
– Короче, отвел он меня этак в сторонку и говорит: «Слушай-ка, Рустикус, знаешь, почему тебе не бывает страшно?» «Нет», – говорю. А мне правда совсем не бывает страшно. А он: «Ты потому не боишься, что думаешь, взаправду биться не будешь. Ты думаешь, что-нибудь такое случится, сам не знаешь что, но все обойдется; не веришь, что и впрямь придется биться, так ведь, Рустикус?» А я и не знаю, что сказать, потому что он прямо в точку попал, а признаваться-то мне не хотелось. Он мне тогда растолковал, что со всеми новичками так, никто не верит, что дойдет до настоящей битвы. Но это, мол, самообман, и с такими мыслями наверняка проиграешь. А надо, наоборот, настраиваться на битву, понимаешь?
Милош понимал, даже слишком хорошо понимал. Долгими одинокими часами в этой самой комнате он поддерживал себя тайной уверенностью, что до битвы дело не дойдет. Открытие, что в этом он ничем не отличается от всех остальных, неприятно поразило его.
– Есть такие, которые до последней минуты верят, что как-нибудь обойдется, не надо будет выходить на арену, – продолжал Рустикус, – эти, считай, покойники. Вот, Ференци, две вещи я тут узнал: во-первых, не надо надеяться, что избежишь битвы, а во-вторых, когда выйдешь на арену, нельзя увиливать.
– Понятно, – пробормотал Милош, но у него все равно не укладывалось в голове, что сказанное относится и к нему. Он гадал, в чем тут дело: то ли это вопрос времени – все-таки он здесь еще совсем недавно, – то ли сама его натура не принимает и никогда не примет чудовищную перспективу – выйти на арену, чтоб убить.
Василь закрыл глаза и, казалось, задремал.
– Можно еще один вопрос? – шепотом спросил Милош.
– Валяй.
– Мирикус тебе растолковал, как повысить свои шансы остаться в живых, так?
– Ну.
– А он не говорил, как жить потом, я имею в виду, после того, как убьешь человека, или двух, или трех…
– Говорил. Он сказал… в точности я уж не помню… в общем, что не надо из-за этого мучиться.
– То есть?
– Ну, что если твой противник погиб, значит, просто пришел его черед.
– Судьба такая?
– Во-во, судьба. И если ты думаешь, что это твоих рук дело, ты слишком много на себя берешь. Ты просто… как это… орудие. И потом, тебя ведь заставили… И еще он сказал, что если станешь слишком много думать про такие вещи, тебе хана.
Они помолчали. Милош уже думал, что Василь уснул, как вдруг тот пробормотал сонным голосом:
– Знаешь, Ференци, я так рад, так рад, что мы встретились…
На следующий день оба покинули лазарет. Им не было нужды договариваться, чтоб заключить между собой союз, несомненно, компенсирующий их юность и неопытность: без слов они решили держаться вместе, поддерживать друг друга во всех испытаниях. Быть друг другу опорой до конца.
Остальные бойцы все были старше – от двадцати пяти до сорока лет, и ни один, казалось, не расположен был завязывать с кем-либо дружбу. На тренировках Милош не находил и отдаленного подобия веселого одушевления, знакомого по занятиям борьбой. Казалось бы, общность жестокой судьбы должна была сплотить этих людей, но не сплотила. Каждый здесь был целиком поглощен одной задачей: стать достаточно сильным и безжалостным, чтобы выжить.
Кай, едва оправившись после ранения, показал себя самым опасным противником. По правилам, наносить партнеру по тренировке «тяжелые раны» запрещалось, но понятие «тяжелая рана» было растяжимым, и Кай все время проверял, насколько далеко можно зайти. В каждой учебной битве он норовил причинить боль, пустить кровь, и Мирикус никогда не делал ему за это замечаний. Милош, зная о его враждебности, старался держаться от него подальше, а главное, всеми правдами и неправдами избегал встречи с ним на арене. Он понятия не имел, за что Кай невзлюбил его, пока однажды ночью Василь не открыл ему причину. В дортуаре, где спало еще десять бойцов, их койки стояли рядом, и по ночам они, случалось, перешептывались часами напролет.
– Похоже, с каждой победой люди делаются все су… сувере… – издалека начал Василь.
– Суеверней, – подсказал Милош.
– Во-во. Например, если парень два раза победил, и оба раза фургон вел тот же шофер, ну вот, он на третью битву ни за что с другим не поедет. Или еще, сидит такой перед битвой в камере при арене, и мышка пробежит: так он, будь уверен, в следующий раз все глаза проглядит, все будет мышь высматривать, а не увидит – пойдет, бедняга, на арену, дрожа как лист. Понимаешь?
– Да, – сказал Милош. – И ты думаешь, Кай меня невзлюбил из-за чего-то в этом роде? Я-то ему ничего не сделал.
– Похоже на то. Я только знаю – он кошек ненавидит. И знаю, почему. Его совсем маленьким заперли в клетке с кошкой, по игре, ну, знаешь, как бывает… И они долго просидели запертые. Ну, кошка и взбесилась, а никого не было, чтоб ее отогнать, и она пол-лица ему содрала, Каю. Видал, какие шрамы! С тех пор и ненавидит. Но ты же ведь не кот, а?
– Нет, – улыбнулся Милош, начиная понимать. – Я не кот, но, похоже, был котом в предыдущем воплощении.
– В чем, в чем?
– В прошлой жизни, не в этой, я, может, был котом.
– Ты – котом? Что за бред? Это кто тебе сказал?
У Милоша сжалось сердце. Где-то сейчас Хелен? Знает ли хоть, что он жив? Как ему хотелось успокоить ее, обнять… Думает ли она о нем, часто ли вспоминает? При мысли, что только три убийства могут дать ему право увидеться с ней, больно свело живот.
– Сказала… моя девушка. Посмотрела, как я карабкаюсь на крышу, и сказала, что я прямо как кот. Наверно, Кай это чует, ему это на нервы действует – боится меня, вот и ненавидит.
– Девушка… У тебя есть девушка? – словно о каком-то чуде спросил Василь.
– Да.
– Везет тебе. У меня вот никого нет.
– Хватит, а? Спать не даете! – сердито проворчал кто-то с дальней койки.
Они замолчали на какое-то время, но Василь еще не угомонился:
– А вот скажи, Ференци, как ты думаешь, кем тогда я был в прошлой жизни?
– Не знаю, Василь.
– А я знаю. Лошадью. Здоровой такой лошадью, которая тянет воз и слушается хозяина. Коняга, одно слово.
Следующей ночью у них с двумя другими новичками завязалась оживленная дискуссия о шансах на выживание.
– Один шанс из шести, – утверждал Флавиус, молчаливый, недоверчивый тип, который, по слухам, был дважды женоубийцей. – Три битвы, в каждой один шанс из двух, вот и получается один из шести.
– Неверно! – возражал Деликатус. За что он попал в лагерь, никто не знал, но обращался он ко всем свысока. – Мы имеем три попытки по одному шансу из двух в каждом случае, отсюда никак не выведешь один из шести. В математике это называется расчетом вероятностей, но такие вещи, конечно, выше вашего разумения.
Милош на этот счет никаких соображений не имел, только предполагал, что каждая новая битва – такая же, как первая, и дает все тот же один шанс из двух.
Василь выдвинул свою теорию, неожиданную и весьма оригинальную:
– А по-моему, у нас один шанс из… ага, из четырех.
Несмотря на язвительный смех Деликатуса, он развил свою мысль:
– Гляди, вот я убил, положим, троих и сам тоже помер, это четыре человека, так? А если я один останусь жив, значит, мне выпал один шанс из четырех! Что, разве не так?
И, видя, что Деликатус не знает, что сказать, торжествующе припечатал:
– То-то, молчи уж лучше, Деликактус!
Вообще ночи здесь были беспокойные. Кого-то мучили кошмары, и соседей порой будил страшный крик; кто-то храпел, кто-то разговаривал во сне; некоторые страдали бессонницей и раз по десять вставали и выходили то в туалет, то на улицу. А в минуты затишья слышно было, как ветер гудит в голых ветвях дубов и как потрескивают бревна деревянных построек.
Как– то вечером, перед тем как лечь, Милош подвинул свою койку на несколько сантиметров поближе к койке Василя, а на другой день увидел, что и тот проделал то же самое. Они не говорили об этом, но для обоих было облегчением слышать дыхание друг друга здесь, рядом, и знать, что в любую минуту можно прошептать или услышать простые слова участия, от которых немного отпускала гнетущая тревога: как ты там? Спишь? Тебе не холодно? Хочешь, дам куртку?
Была еще одна неисчерпаемая тема ночных разговоров: с кем выгоднее биться? С новичком, кандидатом или чемпионом? Мирикус ознакомил их со статистическими данными за несколько лет, и эти данные обсуждались до бесконечности. Существовало шесть вариантов.
Новичок против новичка. В этом случае шансы были равные.
Кандидат против кандидата. Шансы опять-таки равные, так же как и в поединке двух чемпионов.
Новичок против кандидата. При таком раскладе в 65 процентах случаев побеждал кандидат.
Чемпион побеждал кандидата в 75 процентах случаев.
И наконец, в битве новичка с чемпионом, как ни странно, новичок выходил победителем больше чем в половине случаев.
Из всего этого следовало, что идеальная комбинация такова: в первый раз биться с чемпионом, как ни пугающе это выглядит, во второй раз – с новичком, и, наконец, с кандидатом, чтоб обрести желанную свободу.
Однако все это были праздные рассуждения, поскольку организаторы битв составляли пары по своему усмотрению, даже если учитывали при этом особые пожелания кого-нибудь из высших чинов Фаланги, которому хотелось посмотреть на поединок такого-то уже известного бойца с другим, тоже известным. Так, одним из любимых развлечений было стравить двух закаленных чемпионов в жестокой решающей битве. Или, наоборот, выставить друг против друга двух испуганных новичков, чтоб полюбоваться не столько боем, сколько казнью, которую представляла собой комбинация «трое на одного».
Через неделю после выхода из лазарета Милош получил от Мирикуса меч. Тренер поднес его торжественно, держа перед собой на вытянутых руках, словно священник – дарохранительницу.
– Держи. Этот меч отныне – твой единственный друг. Только на него и рассчитывай, если хочешь выжить, и больше ни на что и ни на кого, включая и меня. Никогда с ним не расставайся и относись к нему с уважением.
Меч и впрямь внушал уважение, такой он был тяжелый и красивый. Рукоять легла Милошу в руку так ладно, будто для нее и была создана. Обоюдоострое лезвие выглядело новым, без каких-либо следов прежних боев, и при малейшем движении отбрасывало золотые блики. Гарда была сделана в виде обвившей рукоять змеи.
– Спасибо, – просто сказал Милош и вложил меч в ножны.
Во время тренировок Мирикус неустанно твердил о гармонии, которая должна существовать между бойцом и его мечом:
– Он должен стать частью вашего существа. Пусть ваши нервы, ваши кровеносные сосуды прорастут в него. Он должен повиноваться вашей мысли так же быстро, как ваша собственная рука, даже, может быть, быстрее. Он – продолжение вашего желания, понимаете?
Каковы бы ни были упражнения – учебный бой, бег, фехтование, – меч полагалось все время держать в руке. Милошу, который был левшой, скоро стало нравиться ощущать ладонью теплую, вселяющую уверенность рукоять своего верного оружия. Один вопрос, однако, оставался неразрешенным. Мирикус говорил, что меч должен стать продолжением его желания. Конечно, подразумевалось желание убивать. А Милош никакого такого желания не испытывал. Он не мог без содрогания вспомнить, как хрустнули позвонки Пастора, как медленно обмякало в руках его тело, – это страшное воспоминание преследовало его неотступно. Желание убивать? О, нет. Его переполняло, наоборот, желание жить. Жить так хотелось, что впору было плакать в подушку, впору задохнуться.
Опыт борьбы очень пригодился. Изо дня в день в ходе учебных боев Милош убеждался, что и реакция, и глазомер у него лучше, чем у остальных. Он умел мгновенно подметить слабое место в позиции противника, малейшее его неверное движение. Безошибочно улавливал подходящий момент, когда можно одним броском опрокинуть его. Рана заживала, и Милош мало-помалу приходил к убеждению, что может победить почти любого, кого против него выставят. Ему не хватало только главной способности: принять саму эту дикую идею – броситься на какого-то человека с тем, чтобы убить его.
Но скоро ему предстояло получить ценный урок по этой части.
В начале зимы, когда Милош уже два месяца как находился в лагере, Мирикус назначил ему испытание «трое на одного». Он должен был оставить меч на галерее и первым сойти на арену. Милош спустился в проход, из которого несколько недель назад смотрел, как гоняют Василя. Дощатая калитка закрылась за ним, и он остался один на песчаной арене. Из противоположной калитки появился первый противник с мечом в руке. Это был Флавиус с сумрачными глазами убийцы.
«Тяжелые раны наносить запрещено», – повторил про себя Милош, успокаивая заколотившееся сердце. Флавиус приближался мелкими шажками, потом кинулся, замахиваясь мечом. Милош отбежал, потом еще отбежал, временно сохраняя дистанцию. Так они обежали арену три или четыре раза. Флавиус несколько раз делал бросок, вынуждая Милоша падать и перекатываться, но это больше походило на танец, чем на серьезное нападение. Флавиус явно получил инструкцию гонять испытуемого, чтоб он выдохся, но пока не трогать.
Когда калитка снова отворилась, Милош немного запыхался, но чувствовал себя в силах еще долго уворачиваться от второго противника. Однако что-то в нем оборвалось, когда он увидел, что этот противник – Кай. Тот, еще с перевязанной грудью, едва ступив на песок, по кратчайшей диагонали ринулся на Милоша. Испытание сразу приобрело совсем иной характер. Мирикус всегда учил не расходовать энергию на бесполезные крики и ругательства. «Предоставьте это вашему противнику, – советовал он. – Будьте безмолвны, сосредоточены и безжалостны». Но Кай не мог удержаться – каждое движение он сопровождал хриплым рыком. С лицом, искаженным бешенством, он сделал выпад, за ним второй, оба ниже пояса, и Милош понял его коварный умысел – ударить по едва зажившей ране. Уходя от удара, он откинулся назад, перекатился через голову и, тем же движением вскочив на ноги, выставил перед собой руки, скрючив пальцы, словно когти. И, вызывающе глядя прямо в глаза противнику, зашипел, ощерясь, как рассерженный кот. Кай взревел и очертя голову бросился на Милоша, который помчался от него со всех ног. На галерее все повскакали с мест, кроме Мирикуса, бесстрастно предоставляющего испытанию идти своим чередом. С разбегу Милош ткнулся в барьер и не смог как следует увернуться от удара настигшего его Кая. Рука его пониже локтя обагрилась кровью. Он ждал, что Мирикус крикнет «отставить!», но тот молчал. Милошу стало по-настоящему страшно. Ему хотелось позвать на помощь – но что бы это дало? Он отскочил, уворачиваясь от очередного удара, и снова пустился бежать. «Вот бы у меня был меч, – вдруг подумалось ему, – я бы его сейчас насмерть… да, насмерть, ведь он же меня убить хочет…» Милош перебежал всю арену, не встретив помехи со стороны Флавиуса, который ограничивался ролью зрителя. Тут во второй раз открылась калитка, и на арену вылетел Василь с видом свирепой решимости. Он опередил Кая и в два прыжка оказался рядом с прижатым к барьеру Милошем. Молниеносный меткий удар – и по ноге Милоша потекла кровь.
– Отставить! – грянул наконец бас Мирикуса.
– Прости, – прошептал Василь, стоя на коленях около товарища, – другого способа не было… он бы тебя прикончил, кабан бешеный! Точно, он думает, ты кот!
– Спасибо, – так же шепотом сказал Милош. – Похоже, ты спас мне жизнь.
– Не за что… Как же иначе-то… Я, знаешь, всегда любил животных…
Фульгур даже и не пытался скрыть ликование, увидев рану Милоша.
– Ух ты, красота какая! Кто это тебя так, Ференци?
– Рустикус.
– Коняга? Считай, тебе повезло. Обычно он бьет куда крепче. Сразу видно, что вы с ним кореша. Ну, давай сюда, сейчас тебя заштопаю.
Он бесцеремонно вкатил своему пациенту укол и, не дожидаясь, пока заморозка подействует, начал шить. Милош отвернулся и стиснул зубы от жгучей боли, причиняемой иглой. Потом чувствительность мало-помалу стала притупляться, под конец осталось только неприятное ощущение, когда нитку протягиваи сквозь края раны.
– А он тебе не рассказывал, коняга-то, про своих сородичей?
– А?
– Рустикус. Он тебе не рассказывал?
– Про что?
Милош припомнил первый разговор с Василем во дворе интерната. Тот действительно представился как «человек-лошадь», но не объяснил, что это значит.
– Нет, – сказал он, не рискуя больше играть с Фульгуром в молчанку.
– Жалко. Обхохочешься, особенно в конце. Потому что обернулось-то все для них хреново. Хреновей некуда. Я, знаешь, тоже мог бы быть таким конягой. От природы-то у меня все данные: сила есть, ума не надо. Только я предпочитаю быть на стороне тех, кто у власти, вот в чем загвоздка.
Фульгур наложил последний шов. Услышав тихий щелчок оборванной нитки, Милош понял, что этот троглодит перекусил ее прямо зубами, как делают портные. Лучше было не смотреть. Фульгур завершил операцию, обмазав йодом шов и кожу вокруг.
– Ну вот! Можешь отправляться в лазарет. Тебе не привыкать. Скоро на тебе места живого не останется, чтоб иголку воткнуть! И не забудь: при случае, если будет охота поразвлечься, попроси своего дружка Рустикуса рассказать про его братков. Спроси, например, как поживает Фабер. Получишь удовольствие, гарантирую.
Случай не замедлил представиться. День клонился к вечеру, и Милош дремал на своей койке в лазарете, когда дверь тихонько приоткрылась и Василь просунул в нее свою массивную башку.
– Спишь?
– Не сплю, заходи.
Василь сел на край койки и откинул простыню.
– Ох! Крепко я тебя…
– Да ладно, ничего, – успокоил его Милош.
– Извини, я, понимаешь, не знал, куда бить. Поди найди так, с ходу, подходящее место! В смысле, чтоб не опасно, а крови много. Думал, может, в задницу, но было не с руки, а потом, с такой раной сидеть неудобно…
– Да не переживай. Ты все правильно сделал.
– Кай на меня озверел. Говорит, попадись я ему на арене, шкуру спустит. Да не больно-то напугал, даром, что две битвы выиграл… Ух ты, смотри! Сойка!
Большая пестрая птица бесшумно опустилась на подоконник и как раз пролезала между прутьями. Можно было подумать, она хочет войти.
– Мы с ней уже знакомы, – улыбнулся Милош. – Она тут завсегдатай – больных навещает.
Они примолкли, наблюдая за птицей. Оба думали одно и то же: «Ты-то вольная птица, ты можешь прилетать и улетать, можешь вылететь за ограду и порхать с дерева на дерево, где захочешь. Ты хоть знаешь, какая ты счастливая?»
Словно подслушав их мысли, сойка тяжело развернулась, взлетела и скрылась из виду.
– Кто такой Фабер? – спросил Милош, нарушив затянувшееся молчание.
Глаза и рот у Василя стали совсем круглые.
– Ты… ты знаешь Фабера?
– Нет, только имя слышал от Фульгура. Он кто?
Василь потупился, страдальчески наморщив лоб.
– Фабер был вождем людей-лошадей, – выговорил он наконец. – Нашим то есть вождем.
– И он… с ним что-то плохое случилось?
– Да.
– Они его убили?
– Хуже…
Милош не решался больше спрашивать. Василь шмыгнул носом, потом со злостью отер лицо рукавом.
– Они хуже сделали, Ференци: они над ним надсмеялись. Я тебе расскажу, только потом. Не хочу сейчас.
V ХЕЛЕН В СТОЛИЦЕ
ЕСЛИ Б НЕ ТОСКА по Милошу и не страх за него, пребывание в столице стало бы для Хелен лучшим временем ее жизни. Никогда раньше она не испытывала такого упоительного ощущения свободы. Иметь свое жилье, со своим именем на двери, которую можно отпирать и запирать своим ключом, откуда можно выйти, когда захочется, сесть в трамвай, какой подойдет, и затеряться в незнакомых улицах – день за днем она смаковала эти маленькие радости, и они никогда не приедались. Господин Ян выдал ей авансом половину месячного жалованья «на обзаведение». Хелен купила себе будильник, пеструю шапочку, шерстяные перчатки, шарф и сапоги. Пальто, подаренное женой доктора Йозефа, хоть и не самое модное, было теплым и удобным, и она решила так в нем и ходить. Порывшись в захудалой книжной лавке по соседству, купила с десяток уцененных романов и расставила их на полке. «Моя библиотека», – гордо объяснила она Милене.
Одинокие прогулки по городу опьяняли Хелен. Ей нравилось растворяться в безымянной толпе, толкавшейся на улицах и в магазинах в часы пик. «Видел бы ты, Милош, сколько тут народу! Теснят со всех сторон, толкают, в упор не видят. Ощущаешь себя каким-то муравьем среди миллионов других таких же. Если бы ты был со мной, нам пришлось бы держаться за руки, чтоб не потерять друг друга. Я захожу во всякие лавки, в аптеки, в хозяйственные магазины. Разглядываю товары, прикидываю, что куплю, когда будут деньги… Как бы я всему этому радовалась, если бы ты был со мной, любовь моя…»
Но еще больше ей нравилось идти куда глаза глядят, все дальше и дальше, и с радостью первооткрывателя обнаруживать какой-нибудь незнакомый мост, или красивую площадь, или маленькую церквушку. Она шла быстрым шагом, кутаясь в пальто, шла и шла наугад, пока ноги не начинали гудеть от усталости. Тогда она садилась в трамвай или автобус, идущий в центр.
Дора верно говорила: люди были не слишком приветливы. Или, скорее, складывалось впечатление, что все друг друга опасаются. Компанейский смех, веселый разговор были редкостью. Они казались подавленными, вот что. Иногда Хелен ловила дружелюбный взгляд, но он тут же уходил в сторону. Она быстро научилась определять агентов Фаланги, так же как и ночных патрульных: люди с неприметными лицами, часто уткнувшиеся в газету, как в плохом детективе, но при этом легко угадывалось, что работают у них не столько глаза, сколько уши.
Однажды вечером, выходя из трамвая, она обнаружила в кармане пальто приглашение на какое-то собрание – насколько она поняла, собирались противники Фаланги. Хелен вспомнила молодого человека, сидевшего рядом, который наверняка и сунул ей в карман этот листок. С виду он был дружелюбный и симпатичный. «Это ловушка! – закричала Дора. – Ни в коем случае не ходи!» И наказала никогда не откровенничать с незнакомыми людьми, даже самыми симпатичными. «Новый друг, каким бы он ни был, должен быть представлен надежным человеком, а если нет – его следует опасаться».
Несколько дней спустя Хелен возвращалась с прогулки, как вдруг люди вокруг шарахнулись в стороны с криком: «Берегись! Полиция!» Она не успела посторониться и была отброшена тремя мужчинами с дубинками в руках, которые гнались за каким-то длинным нескладным малым. Они догнали его, посыпались удары. Беглец упал, поджав свои длинные худые ноги и закрываясь руками, но преследователи продолжали избивать его.
– Прекратите! – закричала Хелен, вне себя от ужаса, между тем, как несчастный сжимался в комок под зверскими ударами. – Прекратите, вы же его убьете!
Она заметила, что все кругом разбегаются кто куда, кроме одного юноши, почти до глаз натянувшего на лицо ворот свитера.
– Сволочи! Вы за это заплатите! – заорал он и тут же рванул прочь.
Он рассчитывал на свои ноги и не ошибся. Один из полицейских погнался было за ним, но, пробежав метров сто, отстал.
– Я видел твою рожу! – издевательски крикнул юноша, обернувшись напоследок. – Я вас всех троих запомнил и сумею опознать, дайте срок!
Полицейский пустил ему вслед залп проклятий и вернулся к своим товарищам. Хелен так и стояла, где была.
– Какие-то проблемы, мадемуазель? – на ходу бросил полицейский. – Нет? Тогда проходите, нечего тут…
На следующий день после этого случая и, конечно же, из-за него, Хелен не хотелось гулять одной, и она позвала с собой Милену.
– Уж один-то вечер обойдется твой Бартоломео без тебя…
– Барт ни при чем, у меня по вечерам другие дела.
– Да? Это какие же?
Милена медлила с ответом.
– Если обещаешь никому не рассказывать…
– Обещаю.
– Тогда пошли. Вообще-то хорошо, что ты про это узнаешь.
Девушки двинулись в путь улицами, ведущими в гору, к старому городу. Тротуары блестели от льда, и приходилось цепляться друг за друга, чтоб не оскользаться. Милена то и дело смеялась без причины, ей явно не терпелось поделиться своей тайной. Хелен никогда еще не видела ее такой веселой и сияющей. И от этого острее почувствовала собственное одиночество и собственную боль. К горлу у нее подступил комок. Милена заметила напряженность подруги и сразу все поняла. Остановилась и крепко обняла ее:
– Прости меня.
– Да нет, за что прощать-то? Ты имеешь право быть счастливой. Я не завидую.
Взгляд Милены омрачился.
– Не думай, Хелен, что я счастлива. Я никогда уже не смогу быть счастливой – после того, как узнала, что они сделали с моей матерью. Боюсь, я так навсегда и останусь безутешной. Но это не мешает мне иногда радоваться. Вот сегодня, например, я рада. Рада, что у меня есть Барт, что я с тобой, рада идти туда, куда сейчас иду…
Когда Хелен на это только молча кивнула, Милена чуть отстранилась и взяла ее руки в свои:
– Хелен?
– Да?
– Милош жив, это точно. Я так больше не могу, чтоб тебе не говорить.
Хелен вздрогнула.
– Откуда ты знаешь?
– От Барта и господина Яна. Они в этом уверены.
– А они откуда знают?
– Они тебе сами объяснят. И потом, Барт говорит, если у Милоша есть хоть один шанс из двадцати, он выкарабкается. Барт его хорошо знает. Так что не теряй надежды.
– Мне бы вернуться с доктором Йозефом на час, всего на час раньше! – Хелен в бессильной ярости замотала головой. – На час бы раньше – и я бы его спасла! Я тоже, наверно, никогда не утешусь…
– Ты и так совершила невозможное. Идем-ка, а то опоздаем.
Девушки пошли дальше. Чуть выше по склону навстречу им попались две женщины, и Милена надвинула пониже на лицо капюшон своего пальто.
– А то примут еще меня за привидение!
– Ах да, правда. Ты в самом деле так похожа на мать? Ты видела какие-нибудь ее фотографии?
– Видела.
– Ну и?
– Ну, и это один к одному я, одетая и причесанная, как было принято двадцать пять лет назад! Дора мне даже подарила одну, где она держит на руках меня, совсем маленькую. Она такая красавица, вот увидишь.
В самом глухом квартале старого города на углу двух улиц возвышался обветшалого вида доходный дом. Девушки вошли в старомодный подъезд и стали подниматься по узкой, пахнущей воском лестнице.
– Куда ты меня ведешь? – спросила Хелен, когда они добрались до шестого и последнего этажа.
Милена, оставив ее вопрос без ответа, постучала в дверь, на которой не было ни фамилии, ни номера, и им открыла улыбающаяся Дора.
– Смотри-ка, ты нам публику привела?
– Не надо было?
– Конечно, надо. Правильно сделала. Заходи, Хелен, хорошо, что пришла. Кладите пальто вон туда, на кровать.
Впечатление было такое, словно они оказались в кукольном домике, только без куклы. Квартирка была тесная, обстановка самая скромная, а стены совершенно голые, только в гостиной к обоям криво прикноплен какой-то листок с нотами.
– Это партитура Шуберта, авторская запись, – сказала Дора, заметив взгляд Хелен.
– Репродукция?
– Нет, оригинал, написанный его собственной рукой. Можешь посмотреть.
Хелен подошла поближе, недоверчиво всматриваясь в скромный пожелтевший листок с нотами, словно наспех брошенными на линейки, в изящные арабески почерка композитора.
– Чернила… Прямо как будто сейчас написано… Даже не верится. Это ведь очень редкий документ, да?
– Редчайший, – усмехнулась Дора.
– А ты… я хочу сказать, это, наверно, ужасно ценная вещь…
– Если продать эту партитуру, можно купить весь дом. И соседний в придачу.
– А… А ты… ты не продаешь ее?
– Нет. Дура, да? Ты как считаешь?
– Не знаю… – пробормотала Хелен с невольной робостью.
– Она всегда была здесь. И пианино тоже. «Стейнвей», не абы что! Приходится только гадать, как его сюда втащили. Лестница слишком узкая, окна тоже. Неразрешимая тайна. И мне нравится, что это тайна. Моя любимая гипотеза – что ради него разбирали крышу.
– Ты всегда здесь жила, Дора?
– О нет! Здесь жила моя учительница музыки, сумасшедшая старуха, гениальная и совершенно невыносимая, которая заваривала гвоздику для ингаляций и швырялась в меня туфлями, когда я брала неправильную ноту. После ее смерти мне представилась возможность купить эту квартиру. Я тогда хорошо зарабатывала своей игрой. Мне казалось, это в порядке вещей. Я тогда не знала, что это был рай. Что такое рай, понимаешь только когда его утратишь, а что такое гнездо – когда из него выпадешь. Пошли попьем чаю, и за работу.
Хелен скинула сапоги, залезла с ногами в глубокое кресло и притихла. Дора уселась за пианино. Засучила рукава, тряхнула черными кудрями. Милена осталась стоять, положив руку на край клавиатуры, собранная, словно ей предстояло выступать в концерте. Белокурый ежик ее безжалостно остриженных волос лишь подчеркивал, в силу контраста, ангельскую красоту лица.
– Давай, Милена. Еще раз № 547.
– Хорошо. Я готова.
Дора мягко взяла первые аккорды, и, едва Милена открыла рот, вокруг нее сделалось то же, что всегда, когда она пела: сама природа воздуха и всех предметов преобразилась. У Хелен озноб прошел по коже.
Du holde Kunst, in wieviel grauen Stunden Wo mich des Leben wilder Kreis umstricht Hast du mein Herz…– Торопишься, – прервала ее Дора, – торопишься на «Hast du». Еще раз сначала, пожалуйста.
Хелен ничего такого не заметила, на ее взгляд, Милена спела безупречно. Однако та послушно начала все сначала. Она преодолела препятствие, и Дора одобрительно кивнула: ну вот, можешь ведь… А ее улыбка означала: надо же, молодец, на лету схватываешь! Хелен ощутила совсем особенную гордость – так гордятся братом или сестрой, в чьем таланте давно уверены, когда те открывают этот талант миру. Ей вспомнился интернатский двор, где Милена когда-то пела для нее. Это казалось теперь чем-то очень далеким. Вспомнился и шутливый вопрос Паулы, толстухи утешительницы: «Как там твоя подруга Милена, ты по-прежнему ею восхищаешься?» Сейчас она восхищалась ею больше, чем когда-либо.
Еще Хелен не могла оторвать глаз от изуродованной правой руки Доры, бегающей по клавишам. Время от времени пианистке приходилось прерываться, чтоб дать ей отдых и помассировать разболевшуюся кисть.
– Квинту беру, а шире никак, а с большим пальцем – вообще привет горячий!
Для Хелен это была китайская грамота.
– По мне, так ничего не заметно, – сказала она, желая утешить Дору. – По-моему, наоборот, ты ужасно здорово играешь.
– Вот и видно, что ты ничего в этом не смыслишь! – рассмеялась Дора, махнув своей изувеченной рукой. – У меня-то полное ощущение, что я играю ногами!
Хелен ее смех показался чересчур веселым.
– А сохранились какие-нибудь записи Евы-Марии Бах? – поспешно спросила она.
– Да. У меня здесь есть одна, только Милена отказывается слушать.
– Правда, – подтвердила Милена. – Боюсь. Но сегодня, когда здесь Хелен, пожалуй, решусь.
– Правда?
– Правда.
Дора вышла в соседнюю комнату и вернулась с черной виниловой пластинкой в конверте, которую подала Милене:
– Вот, это все, что у меня есть, да еще те несколько фотографий, что я тебе показывала. Главное мое сокровище. Они были спрятаны в чемодане, который я оставила на хранение друзьям, когда покинула столицу вместе с Евой. И хорошо, что оставила. Мою квартиру обшарили и унесли все подчистую. Кроме пианино – нетранспортабельное, что поделаешь! И знаешь, Хелен, что еще эти идиоты оставили?
– Рукопись Шуберта?
– Точно! Единственное, что им стоило бы взять, не будь они такими тупыми! Сколько лет прошло, а до сих пор смешно!
Милена перевернула конверт, на лицевой стороне которого была только картинка – какой-то розовый букетик. Она тихонько прочла вслух:
– «Высококачественная запись… Симфонический оркестр… Контральто: мадемуазель Ева-Мария Бах…» Так ее называли «мадемуазель»?
– Да. Ей тогда и двадцати пяти не было, не забывай. И не замужем…
– Но я у нее уже была?
– Была. Тебе тогда год исполнился, насколько я помню. Щечки такие круглые, и…
– Вообще-то не знаю, хватит ли у меня храбрости… Фотографии еще ладно, но голос…
Пластинку взяла Хелен, и Хелен же поставила ее на проигрыватель, с которого Дора откинула тяжелую лакированную крышку. «Высококачественная запись» немилосердно трещала и скрежетала. Дора повертела настройку, уменьшив громкость насколько возможно.
– Соседи у меня надежные, но мало ли что, вдруг у них гости…
Скрипки играли увертюру, и ожидание было для девушек почти невыносимым. Словно вот-вот откроется дверь и войдет Ева-Мария Бах. Наконец зазвучал и голос, далекий и проникновенный:
What is life to me without thee? What is left if you are dead?Милена, сама не своя, закрыла лицо руками и не шелохнулась до конца арии. Хелен слушала, завороженная глубиной и выверенностью полнозвучного контральто. Теперь она понимала, насколько молода еще ее подруга в сравнении вот с этим. Дора улыбалась, а глаза у нее влажно блестели.
What is life, life without thee? What is life without my love?– Мне на сегодня хватит, – прошептала Милена, когда отзвучала последняя нота. – Дальше как-нибудь в другой раз послушаю.
Все трое вытерли слезы, смеясь тому, что вытащили платки одновременно.
– Ну и что ты об этом думаешь? – спросила Дора, заботливо убрав пластинку в конверт.
– Думаю, мне еще работать и работать…
– Правильно. Тогда, значит, за дело?
– За дело.
Когда Хелен с Миленой возвращались из старого города, уже зажглись фонари. Девушки выбрали кратчайший путь – узкими крутыми улочками, каменными лестницами. Выйдя на площадь перед рестораном Яна, они, к своему удивлению, столкнулись с Бартоломео, который тоже откуда-то возвращался, обмотавшись огромным черным шарфом.
– Барт, – окликнула его Милена, – Хелен хотелось бы услышать, что ты знаешь про Милоша.
– Пошли, Хелен, – сказал юноша, – пройдемся немного вдвоем, я тебе все объясню.
Они расстались с Миленой и направились к реке. Прошли по набережной и остановились, сами того не ведая, перед скамьей, на которой сидел Два-с-половиной, когда на него обрушился глушитель Голопалого.
– Прости, что раньше не рассказал, – начал Барт, – но я никак не мог решиться.
– Настолько все непросто?
– Да. Но, во-первых, вот что: господин Ян с самого начала был уверен, что Милош жив.
– Почему он так уверен?
– Он знает людей Фаланги и их образ действий. Если они так поспешно увезли Милоша в санях, значит, он был жив, иначе они зарыли бы его в снег метрах в ста от хижины, и вся недолга. Они не из тех, кто стал бы цацкаться с трупом врага.
В глубине души Хелен и сама так думала. А главное, независимо от доводов рассудка, она сердцем чуяла, что ее друг жив. Всем существом чуяла. Иначе как могла бы она мысленно разговаривать с ним то и дело и ночью, и средь бела дня, как могла бы поверять ему свои тайны, свои горести и радости?
– Позже, – продолжал Бартоломео, – господин Ян через своих людей получил подтверждение: Милош действительно жив. Но дальше дело обстоит хуже, поэтому я и не решался тебе рассказать.
– Говори, – сказала Хелен. Ее пробрала дрожь.
– Так вот, – начал Бартоломео, – они его «спасли» и вылечили не просто так, а с определенной целью.
– С какой?
– Ладно, повторю тебе то, что сказал мне господин Ян, так будет проще. Люди Фаланги презирают слабых и проигравших. Таких они уничтожают, не задумываясь, как выбраковывают дефектных животных из помета. Но сильных они уважают. Так вот, Милош, по их меркам, – сильный. Он это доказал, убив Пастора. Кроме того, они выяснили, что он занимался борьбой. Так что они оставили его в живых, вылечили и собираются использовать в битвах.
– В каких битвах? – прошептала Хелен, чувствуя, как вся кровь отхлынула от сердца.
Как безболезненно объяснить такое варварство – арена, смерть, превращенная в зрелище? Бартоломео очень старался, но, как ни смягчал выражения, ничего, кроме страшного, невыносимого, сказать не мог: нет, избежать битвы невозможно. Да, один из двоих должен умереть. Нет, пощады не дают. Никогда.
– Зимние битвы начнутся через месяц, – заключил он, чтоб ничего не оставить недосказанным. – И Милош участвует.
Какой-то миг он надеялся, что Хелен влепит ему пощечину за такие мерзкие слова. Ему этого даже хотелось, настолько он был себе противен за то, что пришлось сказать.
– И что нам теперь делать? – с трудом выговорила она.
– Не знаю, – сказал Бартоломео. – Мы, конечно, думали, как его выручить, но туда не подступишься. Лагеря охраняются войсками.
– Значит, ничего-ничего нельзя сделать? – Хелен заплакала.
– Можно. Господин Ян говорит, мы не должны отчаиваться. Он говорит, что «лед тронулся».
– Лед тронулся?
– Да. Подполье уже несколько месяцев на взводе. Это тайна, я не должен был тебе говорить, но что уж теперь…
– Что это значит? Будет восстание? Когда? Раньше, чем начнутся зимние битвы? Барт! Ну скажи!
– Я почти ничего не знаю, Хелен. Что-то мне доверяют по мелочи – потому, что меня зовут Казаль, потому, что я сын своего отца, – но мне же всего семнадцать, понимаешь, а не шестьдесят, как Яну! Если я еще что-нибудь узнаю, все тебе скажу. Слово!
«Слово»! Бессознательно он сказал это совсем как Милош. Хелен уткнулась лбом ему под мышку. Он был такой высоченный! Бартоломео ласково погладил ее по голове.
– Не теряй надежды, Хелен. Говорят, когда бывало совсем плохо, мой отец обычно подбадривал всех так: «Ничего, река всегда за нас…»
Они обернулись и увидели надежную темную воду, искрящуюся там и сям кружевными водоворотами. Вдали по Королевскому мосту машины беззвучно скользили в надвигающейся ночи.
VI ЛЮДИ-ЛОШАДИ
УСЛЫШАВ тихий тройной стук в дверь, Бартоломео сперва подумал, что это Милена. Редкая ночь проходила у них без тайного свидания, что, впрочем, ни для кого не было тайной. Он потянулся за часами и удивился: было пять утра. Что это ей вздумалось прийти в такое время? Обычно в этот час она, наоборот, уходила к себе! Зевая, он встал и приоткрыл дверь. Господин Ян – в меховой шапке, руки в карманах теплого пальто – правильно истолковал его удивление. Он чуть заметно усмехнулся:
– Одевайся потеплее и выходи. Свет в коридоре не включай. Жду тебя внизу.
Бартоломео без звука кивнул и прикрыл дверь. Надел пальто, сапоги, набросил на шею шарф. Ян поджидал его в потемках в дальнем углу ресторана.
– Давай сюда, пройдем через кухню.
Чтобы не перебудить лифтом весь дом, они спустились по черной лестнице и свернули в один из подвальных коридоров, которого Бартоломео не знал. Через запасной выход выбрались в переулок на задах, прошли в темноте метров сто, и Ян остановился перед двустворчатой дверью гаража, которую отпер большим тяжелым ключом.
– Куда мы едем? – спросил Бартоломео, увидев автомобиль.
– Прокатимся. Ты ведь в окрестностях и не бывал нигде, могу спорить. Помоги-ка.
Вдвоем они вытолкали тяжелую машину из гаража и покатили по улице. На углу сели в нее и, не включая мотора, съехали под гору до проспекта, идущего вдоль реки. Только там Ян повернул ключ зажигания, и мотор заработал. Они проехали с километр и свернули на Королевский мост. Желтые лучи фар оживляли движущимися тенями десятерых бронзовых всадников, и последний, настоящий гигант, как почудилось Бартоломео, угрожающе замахнулся на них мечом. Теперь они ехали через спящие предместья; юноша осторожно провел пальцами по мягкой коже сиденья, по хромированной панели.
– Первый раз едешь в «паккарде»? – спросил Ян.
– Я вообще первый раз еду в автомобиле, – ответил Бартоломео.
Ян глянул на него удивленно.
– В интернат меня привезли на автобусе в четырнадцать лет, а на другом, ночном, я ехал в семнадцать, когда мы с Миленой сбежали, – объяснил юноша, – а больше я ни на чем не ездил. Может, меня и возили в машине маленьким ребенком, но я этого не помню.
– Да, правда, прости, – извинился Ян.
Начинало светать, когда они выехали за город, в поля, затопленные туманом. Скоро впереди во всю ширь раскрылся горизонт. Ян время от времени поглядывал в зеркальце заднего вида и постепенно сбавлял скорость. Бартоломео оглянулся. Далеко позади какая-то черная машина тоже притормаживала. Юноше показалось, что в ней сидят двое.
– Сели на хвост, – вздохнул Ян.
– Люди Фаланги?
– Да.
– Они часто за вами следят?
– Пытаются. Но я их засекаю. И тогда таскаю за собой километров сто по самым скверным дорогам, какие удастся найти, потом покупаю у какого-нибудь крестьянина курицу и еду домой. То-то они бесятся! Любимое мое развлечение.
Бартоломео никак не ожидал, что толстяк, всегда такой бесстрастный и замкнутый, способен на подобные шутки.
– Так мы что, будем покупать у кого-то курицу?
– Нет. Ради этого я не стал бы поднимать тебя в пять утра. Попробую от них оторваться.
С полчаса они неспешно ехали тем же путем. Черная машина позади подстраивалась под их скорость и держалась все на том же расстоянии. В одном месте дорога круто поворачивала и за поворотом пересекалась с другой. Ян резко прибавил скорость и, рванув по прямой, скрылся за горизонтом прежде, чем преследователи добрались до перекрестка.
– Даст Бог, решат, что мы свернули…
Уловка увенчалась успехом – черная машина больше не показывалась.
– Мы едем к людям-лошадям, – объяснил Ян, позволив себе немного расслабиться.
– К людям-лошадям?
– Их еще называют конягами, может, слыхал?
В памяти Бартоломео тут же, как живой, встал Василь – его мощная фигура, щетинистые волосы, длинное туповатое лицо. Что с ним сталось? Не могли же его так и оставить умирать в карцере…
– Кажется, с одним из них я знаком. Это он передал мне отцовское письмо. Но он так и не объяснил, кто такие эти… коняги, ну, люди-лошади.
– Я тебе расскажу, – вздохнул Ян, – времени у нас полно, ехать еще минимум час.
Он раскурил сигару и приоткрыл окно со своей стороны, чтоб вытягивало дым. Бартоломео табачный дух не показался неприятным. Хорошо было сидеть, закутавшись в пальто, и смотреть, как сменяются за окном зимние пейзажи.
– Никто не знает толком, откуда они взялись, – начал Ян. – Это вроде как одна большая семья, которая испокон веку тут живет. Всего их по стране, наверно, тысяч сто. Все они бесстрашны, нечувствительны к боли и сильны, как буйволы. Вот только к грамоте неспособны, ни читать, ни писать не могут. Они заключают браки только между собой, и так и живут из поколения в поколение… Когда-то их использовали для таких работ, где нужна физическая сила, в частности, для перевозки грузов по узким улицам, где лошадь с телегой не пройдет, – отсюда их название. Но это не значит, что их презирали, не думай. Наоборот, все восхищались их силой и честностью. Многие даже видели нечто возвышенное в их деревенской неотесанности, можешь себе представить?
– Могу. Я и сам это чувствовал по отношению к Василю. С виду он был тупой, а по правде такой благородный… Мне кажется, он на смерть пошел бы ради того, чтоб доставить мне письмо.
– Не кажется. Уверяю тебя, он и пошел бы на смерть. Когда человеку-лошади что-то поручают, он умрет, а сделает. Потому-то эти, из Фаланги, так хотели привлечь их на свою сторону, когда пришли к власти. Это ж прямо подарок судьбы – сто тысяч недоумков немереной силы, готовых крушить все, что прикажут. Только одного они не учли.
– Чего?
– Люди-лошади, если уж им нужен хозяин, привыкли выбирать его сами. И какими бы они ни были простаками, кого попало не выберут.
– Они отказались служить Фаланге?
– Все как один! Они не слишком-то умны, но знают, что хорошо, что плохо. Твоему отцу поручили наладить с ними контакт. Я на это согласился без особого энтузиазма. Мне казалось, он не подходит – слишком замкнутый и недоверчивый, при том что они очень простодушные и эмоциональные. Но случилась странная вещь: они его полюбили, предались ему всей душой и навсегда. Короче, они примкнули к Сопротивлению. Это им дорого обошлось. Что толку в физической силе против огнестрельного оружия? Многих перебили. Других арестовали и держали в тюрьмах в скотских условиях. Когда все было кончено, полиция Фаланги предложила сделку их вождю, которого звали Фабер, – его им так и не удалось схватить. Они-де отпустят всех арестованных людей-лошадей, если он добровольно сдастся и публично признает себя побежденным. Этого Фабера его соплеменники избрали вождем не за мудрость или смекалку, а просто потому, что он был самый сильный. Люди Фаланги сами не ожидали, что бедняга так легко попадется на удочку: на другой же день, к изумлению охранников, прямо к парадному подъезду подошел этакий человек-гора с большими кроткими глазами смирной лошади и говорит: «Здрасьте, я Фабер. Пришел сдаваться».
Бедный простак думал, что это все. Он не подозревал, какое унижение ему готовят. Они запрягли его в телегу, на которую уселись с десяток заправил Фаланги. И он, голый до пояса, должен был в одиночку провезти их через весь город под градом насмешек и издевательств.
– Но вы говорили, людей-лошадей все уважали…
– Большинство – да. Но оказалось, что у Фаланги много сторонников. Они таились до поры, а тут, видя, что победа за ними, вылезли на свет. Они куражились над Фабером со всей жестокостью трусов, которым больше нечего бояться. На подъеме к зданию, где разместилась Фаланга, кто-то нахлобучил ему шляпу с конскими ушами. Ему плевали в лицо, осыпали оскорблениями. Обзывали конягой – так это слово и прижилось.
– И он безропотно вытерпел все?
– Все. Он решил пожертвовать собой и, раз пошел на это, прошел весь путь до конца. Любой человек-лошадь поступил бы так же. Он сгибался в три погибели, но преодолевал подъем. Ни разу бровью не повел, когда ему совали пригоршни овса и ведра с водой. А человек он был гордый. Бог весть, чего это ему стоило.
– А вы… вы там были? Вы тоже на это смотрели? – спросил Бартоломео, сам чувствуя, что вопрос звучит как упрек.
Ян так его и понял.
– Я видел это шествие из окна, как и тысячи моих сограждан, и мне было стыдно за свое бездействие. Но, не забудь, мы ведь перед этим долго и упорно боролись и потеряли чуть ли не всех, кто был нам дорог: Еву-Марию Бах, твоего отца, а сколько других – сотни и сотни товарищей… Для нас все было кончено. Они могли позволить себе все, чего душа пожелает, – и позволяли.
– Но слово-то они сдержали? Освободили людей-лошадей?
– Несколько месяцев спустя. Когда удостоверились, что нет никого, кто мог бы их возглавить.
– Так люди-лошади, должно быть, проклинают моего отца? Это ведь он, получается, повел их на погибель?
– Они так не рассуждают, они по-прежнему думают, что поступали правильно. И потом, твой отец за это отдал жизнь. Мучеников не проклинают.
– А Фабер? Его-то отпустили?
– Да. Но унижение не прошло для него даром. Насколько мне известно, он с тех пор почти и рта не открывает. Укрылся в глухой деревушке и живет там со своей семьей – с теми, кто остался.
– Так это туда мы едем? – тихо спросил Бартоломео.
– Туда, – подтвердил Ян.
Дальше ехали молча. Характер местности изменился – дорога теперь петляла между лесистыми холмами, вершины которых скрывались в тумане. Потом пошли серые скалы в пятнах лишайника, похожие на спины неведомых зверей. Бартоломео опустил стекло и вдыхал сырой воздух ланд[1]. Ему казалось, что мир людей остался где-то позади, а они вступают в мир легенд. Он не слишком удивился бы, покажись за очередным поворотом какой-нибудь эльф или гном.
– Люди-лошади почитали твоего отца, – нарушил молчание Ян. – На тебя это тоже должно распространяться. Вот почему я взял тебя с собой.
У Бартоломео вертелся на языке вопрос, уже некоторое время не дававший ему покоя: «Чего вы, собственно, от меня ждете?» – но он удержался и не спросил. Он начинал задремывать, убаюканный ровным урчанием мотора, и тут они въехали наконец в деревню людей-лошадей.
Какой-то мальчик лет пятнадцати шел навстречу.
– Василь! – невольно вырвалось у Бартоломео. Сходство было разительное: то же удлиненное лицо с грубыми чертами, тот же приплюснутый нос, те же широкие плечи, непродираемые жесткие волосы.
Ян, поравнявшись с ним, притормозил.
– Скажи, пожалуйста, ты знаешь, где живет Фабер?
– Не-а, – нахмурившись, буркнул парнишка, – а на что вам Фабер?
– Поговорить. Не бойся. Мы друзья.
– Не скажу. Нельзя, – сказал мальчик-лошадь, не сообразив, что тем самым проговорился.
– Вверх по улице? – не отставал Ян.
– Ну да…
Они ползли со скоростью пешехода, по дороге разминулись с двумя ребятишками, сбегавшими под гору, – один нес другого на закорках.
– С ума сойти, – воскликнул Бартоломео, – можно подумать, два маленьких Василя!
В верхнем конце деревни им попалась девушка с таким же длинным, грубой лепки, лицом, медленно бредущая в гору с ведром воды.
– К Фаберу сюда? – спросил Ян, высунувшись в окошко.
– Ну да… то есть нет, – спохватилась девушка. – А вы кто?
– Друзья. Вон тот дом?
– Ну да…
Да уж, выведать у них все, что им известно, труда не составляло.
Ян проехал повыше, спрятал машину, потом они спустились к дому пешком и постучались. Открыла очень высокая дюжая женщина лет пятидесяти. В ее чертах, в движениях – во всем чувствовалась глубокая, застарелая печаль. Женщина впустила их в дом. Занавески были задернуты, и гости мало что могли разглядеть, пока глаза не привыкли к полумраку. У очага спала на стуле толстая рыжая кошка. На хозяйке был белый фартук, белые пряди выбивались из-под платка. «Фабер лежит, не встает, – объяснила она, – но коли вы друзья…»
Тяжело ступая, она взошла по лестнице. С минуту ничего не было слышно. Видимо, женщина тихо говорила что-то мужу. Потом она снова появилась, спустилась на несколько ступенек и, перегнувшись через перила, спросила:
– Не примите в обиду, а как звать-то вас?
– Меня зовут Ян, – сказал Ян. – Он меня знает.
Женщина опять скрылась из виду, и последовало то же безмолвное ожидание. Гости переглядывались в недоумении. О чем они там наверху толкуют? В конце концов женщина медленно сошла вниз, остановилась перед Яном и безнадежно развела руками:
– Не хочет вас видеть, и все тут. Никого к себе не допускает, уж который месяц. Совсем плохой…
– Скажите ему – это очень важно, – настаивал Ян. – Скажите ему, что со мной здесь… Казаль.
Женщина в третий раз потащилась наверх.
– Но ведь… – прошептал Бартоломео, – он ведь может подумать…
– Что твой отец вернулся? Не знаю. Главное – чтобы он встал.
Женщина кивала им с лестницы. Видимо, дело приняло новый оборот.
– Сейчас сойдет, – объявила она, и какое-то подобие улыбки проступило на ее добродушном лице. – Вы присаживайтесь покудова.
Они сели на лавки по обе стороны стола. Женщина осталась стоять, машинально вытирая руки фартуком. Несмотря на ее немалый вес, пол под ней ни разу не скрипнул, пока она была наверху. Зато теперь он не то что скрипел, а прямо-таки стонал под тяжестью того, кто одевался, расхаживая по комнате, так что делалось страшно – вдруг проломится.
– Сейчас сойдет, – повторила женщина.
Послышался глухой стук – видимо, упал башмак, – потом шаги, и вот на верхней ступеньке показались две огромные ступни. За ними последовали бесконечной длины ноги, а когда из полумрака лестницы выступил наконец Фабер во весь свой рост, у Бартоломео перехватило дыхание. Никогда в жизни не видал он такой громады. Торс был вдвое шире, чем у обычного человека. Плечи, руки, кисти – все выглядело двукратным. Венчало эту живую гору длинное лицо, похожее на морду старой печальной лошади с обвислой кожей и расшлепанными губами.
На Яна он и не глянул. Медленно направился к Бартоломео и остановился перед ним.
– Ты Казаль?
Голос его не слушался, как бывает, когда человек слишком долго молчал.
– Я его сын, – смущенно сказал Бартоломео.
Чтобы посмотреть Фаберу в глаза, ему приходилось запрокидывать голову – для него это было непривычно.
– Его сын? – переспросил Фабер, у которого подбородок дрожал от волнения.
– Да, – повторил Бартоломео.
Тогда гигант шагнул к нему, раскинул свои огромные ручищи и обнял. Он прижал юношу к груди и не сразу отпустил. Бартоломео казалось, что его поглотила какая-то стихия. Никогда не испытывал он такого чувства защищенности, как на груди этого мирного колосса. Когда Фабер разомкнул наконец объятия, в глазах у него стояли слезы. Только тут он обернулся к Яну и протянул ему руку:
– Здрасьте, господин Ян. Рад вас видеть.
Скоро они уже сидели за столом за кувшином вина. Фаберу жена подала миску молока. За разговором он макал туда ломтики хлеба и выуживал их суповой ложкой, которая в его руке казалась кукольной.
Ян осторожно завел разговор:
– Вот какое дело, Фабер. Ты ведь понимаешь, много времени прошло с тех пор, как тебя обидели.
– И с тех пор многое изменилось.
– Да неуж? Не слыхал. Я дома сижу, нигде не бываю. И что ж такое изменилось?
– Люди уже стонут от Фаланги, понимаешь? Если сейчас поднять восстание, они будут за нас.
– Это с чегой-то они будут за нас? Они и слова не сказали, когда я тащил ту телегу, а в меня кидали всякой дрянью.
– Они боялись, – подал голос Бартоломео. – Боялись, что их арестуют, изобьют, казнят…
– И то правда, – признал Фабер.
– И потом, – продолжал Бартоломео, – они думали, что Фаланга, возможно, не так уж страшна, что она наведет в стране порядок, что надо поглядеть, как она себя проявит. А теперь они нагляделись и увидели…
– Ну да, увидели, что это совсем не хорошо, – внес полную ясность Фабер, почитавший необходимым всякую мысль излагать всеми словами.
– Вот именно, они увидели, что это не хорошо, и теперь будут за нас. А люди-лошади готовы биться вместе с нами?
Фабер уронил ложку и в замешательстве утер рот рукавом.
– Люди-лошади – они не любят убивать.
– Никто не любит убивать! – сказал Бартоломео. – Но защищаться-то надо. Вы же видели, что они с нами сделали – с вами и с вашим народом! Неужели забыли?
Фабер поднял на него свои большие влажные глаза:
– Оно все так, да мы привыкши терпеть. Силы-то у нас хватает, а вот драться – это не по-нашему.
– Для вашего поколения все, возможно, и так, но и это уже изменилось. У нас в интернате был один мальчик-лошадь, и можете мне поверить, с ним боялись связываться. Уверяю вас, люди-лошади научились не давать себя в обиду. Нам понадобится ваша сила, господин Фабер, сила всех людей-лошадей. Без вас мы снова потерпим поражение.
– Не знаю я, чего сказать, – жалобно пробормотал Фабер. – А кто нас поведет?
Ян, давно уже помалкивавший, глянул на Бартоломео и ободряюще кивнул.
– Поведу вас я, – твердо сказал юноша. – Можете на меня рассчитывать.
В тот миг, когда он произносил эти слова, Бартоломео почудилось, что отец здесь, рядом; его присутствие ощущалось так, словно он сидел с ними за столом. Было чувство, что отец слышит его и доволен им. У Бартоломео комок подступил к горлу.
– Поведу вас я вместе с господином Яном. Я вернусь за вами, когда придет время. А вы пока поправляйте здоровье и поговорите с вашим народом. Вы же знаете, они счастливы будут увидеть, что вы снова на ногах. Когда пробьет час, вы должны быть готовы, и это вам, их вождю, надлежит убедить их, объединить. Готовьте их к битве, господин Фабер!
Бартоломео в свои семнадцать лет, конечно, не обладал нужным опытом, чтоб руководить людьми-лошадьми, и сам это прекрасно знал. Но Ян от него этого и не ждал. Он привез его сюда потому, что юноша носил фамилию Казаль и мог, вероятно, найти нужные слова, такие, которые подвигли бы главного человека-лошадь выйти из прострации. И Бартоломео такие слова нашел.
– Вы, может, поесть хотите, так я колбасы подам… – предложила женщина.
– Дело говоришь, Роберта, – одобрил Фабер. – Вы, поди, голодные с дороги. Из столицы ехали?
Ответить они не успели. Мальчик-лошадь лет восьми влетел как угорелый, ухватился за фартук хозяйки и что-то зашептал ей на ухо, шмыгая сопливым носом.
– Там в деревню поднимается еще одна черная машина, – передала сообщение женщина.
– А кто в этой машине, мой мальчик? – спросил Ян.
– Два господина, худые такие, – сообщил малыш, гордый своей ролью вестника.
Ян вздрогнул.
– Они у тебя что-нибудь спрашивали?
– Да, про вас спрашивали: видел таких?
– И что ты ответил?
– Я ответил – не скажу, нельзя. А они сказали – дадут денежку, если я скажу.
– И ты сказал?
– Нет. Я сказал, что ваша черная машина тут не проезжала.
Ян выругался.
– Это Фаланга. Я думал, что сбил их со следа. А эти придурки колесили наугад и заехали сюда. Нам надо спрятаться!
– Ступайте в спальню, – предложила женщина. – Я им скажу, здесь никого нет.
Ян, Бартоломео и Фабер поспешили наверх, между тем как мальчик, сияя, разжал кулачок:
– Смотри, Роберта, какие добрые: я ничего не сказал, а они все равно дали денежку!
Добрую половину спальни занимала огромная кровать с разворошенной постелью, где еще час назад лежал Фабер. Был еще платяной шкаф без одной дверцы, а у кровати – стул с соломенным сиденьем, на котором, очевидно, дежурила у мужнина одра Роберта.
Ян подошел к окошку и осторожно выглянул из-за занавески. Мимо, не остановившись, на самой малой скорости проехала машина. Через минуту она так же медленно проследовала обратно.
– Обнаружили мою машину. Теперь нас ищут, – сказал Ян. – Спрашивают, где дом Фабера, и скоро узнают. Нам надо было спрятаться в другом месте.
Переигрывать было поздно. Они услышали, как хлопнули дверцы машины, потом застучали в дверь. Все трое забрались на кровать, чтоб пол не заскрипел под ногами. Ян тряс головой, злясь на себя за то, что поставил Фабера в такое положение, да еще и Бартоломео впутал. Фабер машинально примостил себе на колени подушку и нервно ее теребил. Бартоломео старался дышать потише. Снизу до них донеслось боязливое «Здрасьте» Роберты, встречающей незваных гостей.
– Где Фабер? – рявкнул один из них, не потрудившись поздороваться.
– Нету его, – в страхе простонала женщина. – Ушел…
Тут она вскрикнула, и Фабер непроизвольно сжал кулаки. Ему невмоготу было от одной мысли, что кто-то плохо обошелся с его Робертой.
– Он там, наверху! Ступай приведи! – заорал мужчина.
– Наверху? Да что вы, нет его там! – воскликнула Роберта, и это прозвучало так фальшиво, что в других обстоятельствах невозможно было бы удержаться от смеха. Женщины-лошади умели врать не лучше, чем их дети.
– Кому сказано, ступай приведи!
– Он больной лежит… – опровергла она свое же утверждение.
Бедная женщина не знала, как еще оградить мужа, и от сознания своего бессилия заплакала. Горько всхлипывая, она взошла по лестнице.
– Они велят, чтоб ты к ним вышел, – выговорила она, опустившись на колени перед Фабером и сжимая его руки в своих.
– Они вооружены? – шепотом спросил Ян.
Женщина кивнула. Да, вооружены. У Яна опустились руки. Попасться вместе с Фабером и сыном Казаля было непростительной оплошностью. Фаланга не замедлит сделать вывод об активизации подполья. И в любом случае их арестуют, а там уж найдут способы заставить говорить.
И тут Фабер с высоты своего огромного роста нагнулся к уху жены.
– Где они? – прошептал он.
Роберта сперва не поняла, о чем спрашивает муж, и смотрела на него, недоуменно округлив глаза.
– Вон там? – настаивал Фабер. – Там? Или там? – Он тыкал пальцем в разные участки пола.
– Вон там, – сказала Роберта. – Возле стола. Обое там. Если не отошли…
Фабер медленно поднялся и совершил странный маневр: встал на кровати во весь рост. Он уперся головой в потолок и вынужден был пригнуться.
– Вон там? – уточнил он, показывая пальцем.
– Да, – подтвердила Роберта и вдруг поняла, что он задумал.
– Ну что он там, идет? – крикнул снизу тот, который говорил до этого, и пару раз стукнул в потолок, должно быть, рукоятью метлы. Он и не подозревал, что тем самым окончательно обозначил свое местопребывание и обрек себя на гибель.
– Идет! – отозвался Фабер и спрыгнул с кровати, выбросив ноги как можно дальше вперед, чтоб грянуться об пол всем весом. Стропила, не рассчитанные на такую нагрузку, не выдержали, и пол с треском проломился, образовав зияющую дыру, в которой исчез Фабер. Ян, Роберта и Бартоломео почувствовали, что остальные половицы подаются под ними, и распластались по стенке, чтоб не соскользнуть в пролом вслед за гигантом. Кровать на какой-то миг зависла, странно накренившись над пустотой, потом перекувырнулась и тоже рухнула вниз. Слабый стон, донесшийся было оттуда, умолк, и осталась только тишина.
– Фабер! – крикнула Роберта и кинулась к лестнице. Ян и Бартоломео за ней. Когда они спустились, Фабер уже стоял и растирал лоб, на котором набухала розовая шишка.
– Обоих пришиб… А это на меня кровать свалилась… Ты как, Роберта, родная моя? Тебя хоть не поранили?
Они неуклюже обнялись, и трогательна была нежность, с какой этот колосс осыпал торопливыми поцелуями лоб жены. Что касается двух фалангистов, то на них словно небо обрушилось. Ян подошел поближе и убедился, что с ними покончено. Один лежал ничком с подвернутой под немыслимым углом ногой. У другого, зажатого между столом и каркасом кровати, был раздроблен затылок.
– Надо их убрать, – сказал Ян и принялся шарить у них по карманам в поисках ключей от машины.
Они подогнали машину вплотную к входной двери. Потом высвободили оба трупа из завала досок и загрузили их на заднее сиденье. Ворочая мертвецов, Бартоломео старался не смотреть на них, его била дрожь. Фабер тоже помогал, без конца повторяя: «Господи, ох ты Господи, что ж я наделал!» Яну пришлось прикрикнуть на него, чтоб перестал. Роберта тем временем отгоняла ребятишек, которые, разинув рты, таращились на происходящее.
В нескольких километрах от деревни был глубокий пруд, наполовину заросший тростником и расположенный ниже дороги. Туда они и отогнали машину и столкнули ее в воду вместе с пассажирами, пересаженными на передние сиденья.
– Автомобильная катастрофа, – отчеканил Ян. – Понятно, Фабер? Они погибли в автомобильной катастрофе. В деревне их никто не видел. Если будет расследование, пускай все говорят в один голос: никто их не видел, это автомобильная катастрофа.
– Это ж неправда… – проворчал великан.
Ян ткнул его кулаком.
– Да, но эта неправда вас спасет! Можешь ты это понять?
– Да понимаю я…
В пруду уже виднелась только крыша машины, да и та на глазах уходила под воду с утробным бульканьем, и тростник, распрямляясь, смыкался вокруг.
Обратно ехали под проливным дождем. Капли барабанили по кузову, перед глазами метались дворники. Оба молчали, переживая случившееся. Это молчание нарушил в конце концов Бартоломео.
– Господин Ян, мой отец… какой он был? Вы мне про него никогда не рассказывали.
Ян помедлил, словно в нерешительности.
– Говорить, как есть?
– Да.
– Твой отец был человек скрытный и непростой. Я часто видел его на наших тайных собраниях. Помню его глаза, черные-пречерные. А смотрел так, будто просвечивал насквозь. Это очень на нервы действовало и, между прочим, имело большой успех у женщин.
– А говорил он мало?
– Совсем мало. Он был молчун, но если уж открывал рот, все умолкали. Говорил с довольно заметным иностранным акцентом. Что еще тебе рассказать? Он почти никогда не шутил. Мне думается, что-то омрачало ему душу. Тоска какая-то или тайная боль… Не знаю, что это было и отчего.
– …
– Однако при этом он был и жесткий тоже.
– Жесткий?
– Да, даже, может быть, слишком… Если возникало сомнение в чьей-то надежности, твой отец не ведал колебаний. Он всегда стоял за казнь, пусть даже с риском казнить невиновного, и требовал, чтобы и с ним поступили так же, если понадобится. Без его участия не обходилась ни одна опасная акция, будь то убийство кого-то из фалангистов, диверсия или операция по освобождению товарищей. Его так и тянуло на риск. Ясно было, что ему не сносить головы, и он сам это знал. Порой мне думалось – не ищет ли он «славной смерти»? Твой отец был далеко не ангел, Бартоломео.
– Он был такой же высокий, как я?
– Нет. Такой же худой, а росту небольшого. Высокий ты, наверно, в мать. Но я ее никогда не видел. Иначе давно бы тебе рассказал, неужели нет. Про других твоих родственников я ничего не знаю.
Машина катилась сквозь беспросветный дождь, поднимая веера брызг по обе стороны узкой дороги. Ян молчал. Бартоломео поплотнее запахнул пальто. Он сам не понимал, что ощущает – радость или печаль, надежду или отчаяние. А в глазах у него вставала и вставала картина – два мертвых человека, смятые, как сломанные куклы, погружаются вместе с машиной в грязные воды пруда.
VII КОНЦЕРТ
НА ИСХОДЕ зимы вдруг ударили морозы, и город словно обратился в камень под грязно-серым небом. Люди по возможности сидели дома, так что уже с середины дня на площадях, бульварах и в парках не видно было ни души, кроме нахохлившихся замерзших воронов, тысячные стаи которых обсели голые деревья. Только могучая река противилась этому мертвенному оцепенению. Она не давалась в ледяные оковы и по-прежнему бесстрастно катила свои темные воды.
Хелен на время отказалась от прогулок и проводила вечера за чтением. Она включала радиатор на полную мощность, забивалась под одеяло и погружалась в какой-нибудь любимый роман. В эти дни ей казалось, что ничего важного не может произойти, что весь мир застыл в неподвижности. Но вместе с тем она чувствовала, что под покровом оцепенения что-то шевелится – что-то глубокое и ей неведомое. Как будто уснувшая земля вынашивала в своем теплом чреве какую-то тайную, трепещущую жизнь. Надо было только ждать…
Иногда она роняла книгу и, уставившись на какое-нибудь пятно на стене или на потолке, долго бередила себе душу мечтами. «Где ты, Милош? Увидеть бы твои буйные кудри, сжать твои широкие, сильные руки в своих, поговорить с тобой, поцеловать… Хорошо ли с тобой обращаются? Ты хоть помнишь меня, не забыл?»
От таких мыслей делалось грустно, но для нее они стали насущной потребностью – эти минуты наедине с далеким возлюбленным. Она начала дневник и каждый день к нему обращалась: «Знаешь, Милош, сегодня я опоздала на работу. Сейчас объясню, как было дело… Родной мой Милош, Дора – прямо невозможная женщина. Представляешь, сегодня утром…» В дневнике Хелен просто описывала всякие мелкие события своей повседневной жизни. Еще она придумывала, что они станут делать вдвоем, когда наконец будут вместе, но писать об этом у нее не получалось.
Она ждала вестей от Бартоломео, который обещал сказать ей, как только что-нибудь узнает, но так и не дождалась. Хелен утешала себя, вспоминая, что он говорил ей тогда, у реки: кое-что мне известно, но я не имею права тебе открыть… Однажды Милена под секретом рассказала ей, что Барт бывает на собраниях, но она тоже не могла вдаваться в подробности.
В какой-то день Хелен вдруг почувствовала, что хватит с нее этого полусонного существования, хватит сидеть в четырех стенах. Она надела свой самый теплый свитер, пеструю шапочку, закуталась в пальто и вышла на улицу. Трамваи не ходили – видимо, что-то вышло из строя из-за морозов. Она шагала одна по пустым тротуарам, словно через город-призрак. У бывшего театра Хелен остановилась и осторожно взошла по обледенелым ступеням. Только представить себе – ведь не так много лет назад по этим самым ступеням наверняка взбегала Дора рука об руку с Евой-Марией Бах, обе счастливые и беззаботные! На дверях, заколоченных и испещренных похабными надписями, висела афиша. Хелен не успела отвести взгляд – ее словно ударило в лицо:
«Зимние битвы… Арена… Предварительная продажа билетов…»
И картинка: в красноватом луче прожектора два черных меча, один победоносный и отвратительно кровавый, другой разбитый, втоптанный в песок.
После этого страх и отвращение неотступно мучили Хелен. Она чувствовала, что вот-вот сломается, и как-то вечером открылась Доре. Несмотря на мороз, обжигавший лицо, девушки отправились к реке, подальше от чужих ушей.
– Но кто же ходит смотреть на это зверство, скажи, Дора?
– Практически все руководство Фаланги, Хелен. Кто воротит нос, того сразу сочтут «слабаком» и, стало быть, потенциальным изменником.
– Но этого недостаточно, чтоб заполнить все трибуны! А говорят, они ломятся от публики…
– Так оно и есть. Очень многие туда ходят.
– Но почему?
– Надо полагать, им это нравится. Ну, еще чтобы отметиться, быть на хорошем счету у власть имущих, попасть в число «своих». Отцы приводят сыновей. Те должны доказать, что способны вынести это зрелище и не сблевать. Это, по сути, своего рода инициация, как у диких племен обряд испытания. После этого они считают, что стали мужчинами.
– Мужчинами? Варварами – это да… – пробормотала Хелен. – Подумать тошно.
– Да уж. Однако они, как говорится, тоже люди и наши братья… в принципе. Если подумать, иногда мне, пожалуй, милее животные.
– Как ты думаешь, что-нибудь может произойти? Битвы начнутся через две недели. Мне кажется, что это уже завтра. Я так боюсь за Милоша… Ночей не сплю.
– Не знаю, Хелен. Я надеюсь. Надо все равно надеяться, несмотря на весь этот мрак. Я все время напоминаю себе, что тогда, пятнадцать лет назад, худшему хватило нескольких дней. Значит, и лучшему может хватить. Даже если это не воскресит наших мертвых.
– Ты веришь в Бога, Дора?
– Раньше у меня были сомнения. С тех пор как мне раздробили руку, а на Еву спустили псов, не стало и сомнений. Но я никого не хочу отвращать от веры… Ты спросила – я ответила, и все.
– Но тогда откуда ты берешь силы быть… вот такой?
– Какой?
– Такой, как ты есть. Ты всегда улыбаешься, умеешь утешить, насмешить…
– На это сил не надо. Во всяком случае, это не труднее, чем быть унылой или жестокой, согласна? А так – не знаю. Должно быть, это моя форма сопротивления. Твоя, кстати, тоже. Мы ведь похожи с тобой. Не гениальные, зато крепкие!
Она рассмеялась и сжала локоть Хелен.
– Что поделаешь, не всем дано быть как Милена!
– Как ты считаешь, Милена такая же одаренная, как ее мать?
– Она по-другому одаренная. Голос у нее, безусловно, не такой сильный, как у Евы. Не такой полный, если угодно. Зато она уже сейчас лучше справляется с высокими нотами. И еще у нее дар находить какие-то нюансы, из-за которых мелодию, сто раз уже слышанную, слушаешь, словно впервые в жизни. Ты понимаешь, о чем я?
– Понимаю. Когда она поет, это всегда первый раз.
– Вот именно. И потом, в ней есть прелесть, и этого уж я растолковать не могу. Это вне техники. Может быть, качество души… В общем, таинственная штука. Во всяком случае, одно я тебе точно могу сказать: Милена будет великой певицей. Если мелкие свиньи ее не сожрут…
Два жирных полицая, втянув бритые головы в меховые воротники, медленно прошли мимо, искоса глянули на девушек и скрылись в темноте.
– Если жирные свиньи ее не сожрут, – тихо поправила Хелен.
Дней десять спустя, когда Хелен вышла в вечернюю смену, Доры в ресторане, к ее удивлению, не было.
– Где Дора? – спрашивала она у всех, но никто не знал.
В торце зала были устроены подмостки, и на них стояло что-то большое, наглухо укрытое синей тканью.
– Что это?
– Никто не знает.
В этот вечер никто ничего не знал.
Хелен принялась за работу, смутно обеспокоенная отсутствием подруги. С семи часов, как обычно, клиенты пошли косяком, закутанные в зимние пальто и теплые шарфы. В считанные минуты оба зала загудели разноголосым говором. Хелен успела полюбить ежедневный балет девушек в голубых фартуках, их товарищество, изо дня в день заново преодолеваемую задачу – во всеоружии встретить волну голодных ртов, подать, убрать, навести чистоту и вернуть наконец ресторан в состояние покоя. Она не собиралась, конечно, заниматься этим всю жизнь, но, пока не нашла другого поприща, была благодарна господину Яну за то, что стала мастером в деле, которое он ей доверил. Что сталось бы с ней без него? Без доктора Йозефа, без Голопалого? Хелен догадывалась, что все они – звенья одной тайной цепи. Интересно, а среди вот этого рабочего люда, этих мужчин и женщин за столиками, сколько таких, кто разделяет их пламенную надежду, что свобода вернется, что снова можно будет обо всем говорить, смеяться, петь, открыть заброшенный театр? Хелен ни разу не слышала ни единого мятежного слова. Оглушительное молчание! Но, может быть, достаточно кому-то одному решиться первым, чтоб за ним все поднялись, все сердца распахнулись?
Подавая на один из столиков десерт – целый поднос вазочек с фруктами в сиропе, – она услышала позади какое-то позвякивание. Хелен оглянулась. Господин Ян стоял на стуле, где ему было явно неудобно. Его толстое брюхо неэстетично распирало застегнутый на одну пуговицу пиджак.
– Друзья мои, прошу вас!
Это был редкий случай – чтоб господин Ян вышел из тени. Должно быть, на то была важная причина, и на всех лицах теперь читалось любопытство.
– Друзья мои, прошу внимания…
Еще прежде чем он начал говорить, Хелен успела заметить, что человек десять здоровенных парней встали стеной перед входной дверью, скрестив руки на груди. Удлиненные головы, сидящие практически без шеи на широких плечах, тяжеловесные фигуры не оставляли места сомнениям: это люди-лошади. Хелен никогда их раньше не видела, и на нее произвела сильное впечатление их чудовищная мощь.
– Друзья мои… – начал Ян.
Тем временем на кухне только-только миновала обычная запарка, и все немного расслабились. Уже отправлены были в зал последние десерты, не звучали больше заказы, и можно было наводить порядок и отчищать плиты. А шеф-повар Ландо выступал со своим ежевечерним номером. Не прерывая работы, он лихо грянул какую-то оперную арию. Со слухом у него, возможно, были проблемы, зато с голосом – нет. Он завершил свое выступление, эффектно вытянув последнюю ноту, и, весь красный, как пион, поклонился, словно оперная дива, под смех и аплодисменты присутствующих. Милена с двумя другими девушками мыла посуду, склонившись над огромной оцинкованной мойкой. Все трое смеялись и перешучивались, но Милена торопилась: ей хотелось поскорее покончить с работой и пойти поужинать. Она умирала от голода. Бартоломео должен был уже ждать ее в столовой.
– Кэтлин, тебя требуют в зал!
Вначале она лишь со второго-третьего оклика отзывалась на свое новое имя. Теперь привыкла и сразу обернулась:
– В зал? А что там надо делать?
Официант развел руками в знак неведения.
– Велели тебя позвать.
– Кто велел?
– Господин Ян.
Милена сняла резиновые перчатки и последовала за гонцом. Что-то тут было непонятно. Толстяк всегда строго-настрого запрещал ей показываться наверху, а теперь сам туда вызвал. Да еще в такое время, когда в ресторане полно народу. Она поднялась по лестнице, удивляясь необычной тишине, царившей на этаже, и открыла дверь. Ян уже ждал у порога. Без всяких предисловий он схватил девушку за локоть, словно боясь, как бы она не убежала:
– Пошли.
В недоумении она послушно пошла с ним, оглядываясь по сторонам. И видела только глаза – множество глаз, устремленных на нее с напряженным вниманием. В зал, и без того полный, набились еще клиенты из второго, так что между скамьями едва можно было протиснуться. Никакого страха Милена не чувствовала, только полное отупение. Безвольно, словно уносимая течением, она дала себя провести в конец зала. Перед эстрадой, сияя улыбкой, ее встречала Дора.
– Идем со мной.
Они поднялись на три ступеньки и оказались на сцене. Один из официантов вспрыгнул на подмостки позади них и сдернул синюю ткань, открыв взорам присутствующих пианино, выглядящее здесь на удивление чужеродным. Вплоть до этой минуты у Милены не было ни времени, ни побуждения протестовать.
– Что происходит? – растерянно спросила она, уже догадываясь и боясь своей догадки.
– Концерт, моя красавица, – сказала Дора. – Я буду играть на пианино, а ты петь. Умеешь вроде, а?
Пианистка была в нарядном кремовом платье, ярко-красный цветок пламенел в ее черных кудрях. Без дальнейших проволочек она уселась за инструмент и взяла первый аккорд.
– Хоть предупредили бы… – еще упиралась Милена.
– Извини, забыли…
Милена поняла, что деваться некуда, надо петь. Она встала около подруги, по привычке положив правую руку на край пианино, неподвижная, уверенная, что не сумеет издать ни единого внятного звука. Все-таки она осмелилась посмотреть в зал, где свет уменьшили, но не совсем потушили, и тут со всей ясностью осознала, что впервые в жизни стоит перед настоящей публикой. Многие ободряюще улыбались ей, и она была тронута такой доброжелательностью. Она нашла глазами Бартоломео, который сидел у окна со своими товарищами, взгромоздившись на спинку стула. Юноша поднял два пальца – знак победы. Как жаль, подумала Милена, что я ничем не смогу их порадовать – у меня ничего не получится. Тишина настала абсолютная, ожидание достигло апогея.
– Шуберт, 764… – тихо скомандовала Дора, но, уже приготовившись играть вступление, остановилась и незаметно сделала Милене знак рукой. Девушка не поняла.
– Что такое? – чуть слышно спросила она.
– Фартук… – прошептала Дора. – Фартук сними…
Только тут вспомнив о своем наряде, немного странном для певицы, Милена приоткрыла рот с таким испуганным выражением, что зрители покатились со смеху. Торопясь развязать на спине тесемки своего белого кухонного фартука, она только туже затягивала узел и вынуждена была призвать на помощь Дору. Но у Доры тоже ничего не получалось. И чем бестолковее они путались в завязках, тем громче становился смех. Это продолжалось с минуту, а казалось – вечность, и под конец Милена не выдержала и тоже рассмеялась, показав наконец людям просветлевшее лицо. И тут все, кому довелось видеть Еву-Марию Бах, оторопели. Они узнали ясные, смеющиеся глаза той, которую когда-то так любили, ее щедрую улыбку, ее способность радоваться жизни. Не хватало только пышных белокурых волос.
– Шуберт, 764, – повторила Дора, и на этот раз они действительно начали.
Безусловно, никогда еще Милена не пела так плохо. Ей казалось, что она собрала все ошибки, ни одной не упустила – все ошибки, которые так старательно исправляла одну за другой за десятки часов упражнений. Она отставала от аккомпанемента, опережала его, путала слова, голос у нее то и дело выходил из повиновения. На последней ноте она оглянулась на Дору, чуть не плача, ненавидя самое себя. Но горевать было некогда. Раздались аплодисменты, а едва они стихли, Дора заиграла следующую lied[2].
Теперь дело пошло лучше. Милена понемногу обретала новую для нее уверенность. Мир снизошел ей в душу, и ее голос разлился наконец вольно, полнозвучный и чистый.
Хелен, не дыша, мостилась на краешке стула в глубине зала. Ее сосед, мужчина лет пятидесяти, покачивал головой, насилу справляясь с нахлынувшими чувствами.
– Она поет почти так же прекрасно, как ее мать, эта девочка. Ах, мадемуазель, слышали бы вы нашу Еву… Как вспомню, что они с ней сделали, сердце переворачивается…
Какая-то возня и ругательства позади заставили их обернуться. У входных дверей люди-лошади удерживали человека, видимо, пытавшегося ускользнуть из зала.
– Выходить нельзя… – терпеливо объяснил самый здоровенный, держа нарушителя на весу. – Господин Ян не велел.
После чего усадил пленника обратно и положил ручищи ему на плечи, чтоб сидел смирно, словно тот был непослушным ребенком.
Спокойствие было восстановлено, и Милена с Дорой исполнили еще четыре lieder. Хелен узнала последнюю, которую Милена разучивала при ней:
Du holde Kunst, in wieviel Wo mich des Lebens wilder Kreis umstrickt Hast du mein Herz… —выводила она, и благоговейное внимание было ей наградой. Люди ловили малейший оттенок ее голоса, даже чуть слышное постукивание ногтем о край пианино в минутной паузе. И когда отзвучала последняя нота, никто не осмелился нарушить молчание.
– Давай «Корзинку», – шепнула Дора и наиграла пару тактов.
Слушатели просияли. «Корзинка»! Милена будет петь «Корзинку»!
Давным-давно забылось, кто сочинил эту песенку с наивными незатейливыми словами и негромким медлительным мотивом. Ее передавали из уст в уста сквозь века, не пытаясь понять, что она, собственно, означает. Фаланга, бог весть почему, вообразила, что в ней есть какой-то скрытый смысл, и петь ее запретили. Разумеется, это был вернейший способ превратить простенькую песенку в гимн Сопротивления, подобно тому, как гигантский боров Наполеон стал его талисманом. Никто так и не знал, что же все-таки было в этой пресловутой корзинке. Знали только, чего там не было, и это-то, должно быть, и бесило фалангистов.
В моей корзинке… —запела Милена, —
В моей корзинке нету сладких вишен, сеньор мой, румяных вишен нету и нету миндаля. Ах, нету в ней платочков, нет вышитых, шелковых. и нету жемчугов. Зато в ней нету горя, любимый, нет горя и забот…Первыми начали робко подпевать несколько женских голосов. Потом из дальнего угла к ним присоединился мужской бас. Кто встал первым? Трудно сказать, но не прошло и нескольких секунд, как весь зал стоял. Остался сидеть только тот, кто недавно хотел уйти. Тот же человек-лошадь, который тогда преградил ему путь, ухватил его за шиворот и заставил встать вместе с остальными. Каждый подпевал тихонько, всего лишь присоединяя свой голос к общему хору и не пытаясь выделиться. Наивные слова песенки набирали силу, как глухой подземный рокот.
Нет курочки рябой в моей корзинке, отец мой, нет курочки, в корзинке и уточки в ней нет. Ах, нету в ней перчаток, нет бархатных, с шитьем. Зато в ней нету горя, любимый, нет горя и забот.Хелен глазам своим не верила: вокруг нее десятки взрослых людей доставали носовые платки, и слезы катились по лицам. Из-за детской песенки! Все аплодировали, и она аплодировала изо всех сил, чувствуя, что и у нее комок подступает к горлу. «Держись, Милош! Мы идем! Не знаю как, но мы тебя выручим!»
Концерт окончился. Господин Ян поднялся на сцену, поднес обеим артисткам по букету и расцеловал их. Они сошли со сцены, а мужчины уже выносили пианино и разбирали подмостки. Хелен очень хотелось поздравить подруг, но к ним было не пробиться, так густо теснился вокруг народ. Когда немного погодя ресторан опустел, ей, как и остальным уборщицам, надо было еще навести чистоту и порядок. Было уже за полночь, когда она смогла наконец подняться к себе в комнату. Проходя мимо двери Милены, она постучалась, но та не отозвалась. Хелен спустилась на мужской этаж и постучалась к Бартоломео. И тоже безрезультатно. Она пошла к себе, легла и полночи прислушивалась, не повернется ли ключ в замке соседской двери. Около четырех утра ей что-то послышалось – как будто выстрел где-то на улице. Хелен вскочила, влезла на стул и выглянула в окошко. Ледяной холод ожег ей лицо. По Королевскому мосту неслись на бешеной скорости какие-то машины. Откуда-то издалека слышались еще выстрелы, всплески разноголосых криков, потом все стихло. Хелен снова легла, раздираемая страхом и надеждой.
Ни свет ни заря ее разбудил грохот вышибаемой двери. Перепуганная, она вскинулась, думая, что ломятся к ней, но тут услышала, как громилы затопали в комнате Милены. Надолго они там не задержались – ни брать, ни ломать было практически нечего. Когда незваные гости ушли, Хелен выглянула в коридор, куда высыпали и остальные пятеро девушек в ночных рубашках. Онемев от ужаса, они смотрели на разбросанные по полу книжки Милены, сломанные полки, растоптанные безделушки, изорванные партитуры.
– Ужас какой… – прошептала самая младшая из девушек, прижимая к груди подушку, словно щит.
– Похоже, сегодня ночью началось восстание, – сказала другая.
– Откуда ты знаешь?
– А вы стрельбу не слышали? И потом, господин Ян скрылся.
– Когда это?
– Вчера вечером. Он уехал с Кэтлин и с тем длинным парнем, с которым она гуляет.
– Уехали? – оторопела Хелен. – А мне ничего не сказали!
– Да и мне тоже, – сказала девушка. – Но у меня окошко выходит на улицу, что за рестораном. Как раз после концерта я выглянула и увидела, как они садятся в две машины.
– В две? Одной бы хватило, куда две-то?
– А вот и нет, там еще люди были. Ландо, наш шеф-повар, а еще люди-лошади, которые охраняли вход. Так все вместе и уехали.
– Куда?
– Я-то почем знаю?
– Да, правда, извини…
Хелен задержалась в комнате Милены, чтоб хоть немного привести ее в порядок. Среди разорванных партитур она наткнулась на листок с «Корзинкой», в которой ничего не было. Хелен унесла его к себе и спрятала во внутренний карман пальто. Потом забралась в постель – греться и ждать рассвета.
VIII БАРТОЛОМЕО КАЗАЛЬ
ДВЕ МАШИНЫ пересекли реку по Королевскому мосту и сквозь морозную тьму двигались теперь на восток. Впереди – Ян за рулем своего тяжелого «паккарда». Рядом с ним молодой человек-лошадь, кое-как пристроив свои длинные ноги, теребил на коленях фуражку.
– Я ваш телохранитель, правильно, господин Ян?
– Правильно. Как тебя зовут?
– Жослен.
– Так вот, Жослен, в случае опасности ты должен защищать меня и тех, кто сидит сзади.
– Понял. Я защищу, господин Ян.
Ему не было нужды что-либо добавлять – пудовые кулаки величиной с наковальню, которые он при этом продемонстрировал, говорили сами за себя.
На заднем сиденье зябко жались друг к другу Милена, Бартоломео и Дора. Перед отъездом Милена едва успела забежать к себе за самыми необходимыми вещами.
– Поторопись, – сказал ей Ян. – Отсюда надо на некоторое время убраться.
Запихивая в дорожную сумку одежду и какие-то вещи, которыми особо дорожила, девушка предполагала, что ее, может быть, станут возить с места на место, чтоб она пела перед другими людьми. Она ничего не имела против. Радость, испытанная на первом концерте, сулила еще большие радости впереди. Но, как выяснилось, об этом и речи не было. Напротив. Когда они выехали за пределы города и убедились, что хвоста за ними нет, Ян объяснил обеим женщинам, что их задача – скрываться, скрываться и еще раз скрываться. Любой ценой избежать поимки, не попасть в лапы варваров. Он знает одно надежное место, и там они должны будут оставаться столько времени, сколько потребуется.
– Зачем же тогда было давать концерт? – спросила Милена, не в силах скрыть разочарования.
– Зачем? – со смехом повторил Ян. – А знаешь, что произойдет сегодня ночью?
– Нет.
– Произойдет то, что сотни людей, которые слушали вас с Дорой, расскажут об этом сотням других, а те перескажут уже тысячам. Расскажут, что Милена Бах, дочь Евы-Марии Бах, целый час пела, а Дора ей аккомпанировала. Что, когда она пела «Корзинку», весь зал стоя подпевал ей. Завтра эта весть разойдется по всей стране, по городам, деревням, дойдет до самых уединенных домов. Своим пением ты раздула тлеющие угли, понимаешь? Теперь люди выйдут из укрытий и станут подбрасывать в огонь веточки, а там и сучья. Они разведут такой костер, который разгорится в целый пожар. Вот что теперь будет, Милена.
Милена оторопело молчала. У нее в голове не укладывалось, как это ее одинокий голос может разбудить такие страсти.
– Что ж вы меня не предупредили, что надо будет петь? – спросила она.
– А это была одна из тайн Сопротивления, и даже ты, хоть это тебя напрямую касалось, не должна была ничего знать. Обиделась?
– Не знаю. Да, немножко. Вы, стало быть, думали, что я, в отличие от Доры, не сумею держать язык за зубами? Но ведь я все-таки не ребенок. Ну ладно, что уж теперь… В любом случае я бы до смерти боялась, если б знала заранее.
– Вот видишь…
Около часа они колесили проселками, потом выехали на большую дорогу, прямую, как стрела, пролегающую через еловый лес. Дора угрюмо смотрела на мелькающие в свете фар темные деревья. На каком-то перекрестке вторая машина, которую вел шеф-повар Ландо, коротко просигналила и остановилась. Ян тоже остановился метров на двадцать дальше. Милена оглянулась и увидела, как двое людей-лошадей вытаскивают из машины и подталкивают перед собой какого-то человека с мешком на голове.
– Это фалангист, который пытался выйти из зала во время концерта, – объяснил Ян.
– Они хотят сделать с ним что-то плохое? – спросила Милена.
– Нет. Это он так думает и, наверно, ни жив ни мертв от страха. Он ожидает, что его сейчас прикончат, но это их методы, не наши. Его просто оставят здесь. Небольшая пешая прогулка пойдет ему на пользу, и дружков своих оповестить он не так скоро сумеет – до ближайшего телефона больше тридцати километров.
Машины снова тронулись. Фалангист с мешком в руке провожал их глазами, не в силах поверить, что остался в живых.
Милена положила голову на плечо Бартоломео. Они ехали через лес, потом полями, где лежал туман. Девушка совсем засыпала, когда из сумрака выступили вытянувшиеся в ряд кирпичные домики какой-то унылой деревни. В дальнем конце улицы Ян остановил машину перед одним таким домиком, ничем не отличающимся от остальных.
– Приехали, барышни.
Все вышли из машины, кроме Жослена, человека-лошади, который счел своим долгом остаться и следить за улицей, несмотря на пронизывающий холод. В стене домика справа над дверью один кирпич был не закреплен. Ян, встав на цыпочки, вынул его, пошарил в выемке и достал массивный, как от погреба, ключ. Дверь со скрипом отворилась, пропустив их в тесную комнату с убогой хромоногой мебелью. С потолка свисала голая лампочка. Дора провела пальцем по пыли, скопившейся на сиденье стула, и скорчила гримасу.
– Какая роскошь! Ах, право, вы слишком любезны! Видала, Милена, какая у артистов красивая жизнь? Какой сервис! Какой шикарный отель! Сколько звезд-то?
– Это не надолго, – смущенно пробормотал Ян. – Главное – здесь безопасно. В этой деревне все за нас.
– Отлично. А заскучаем – займемся уборкой. Вам ружья, нам швабры, так, что ли?
Милена, успевшая хорошо ее узнать, поняла, что она в бешенстве.
– Дора, ты только не подумай… – начал Ян, но Дора не дала ему договорить.
– Я ничего не думаю! – отрезала она, глядя на него в упор. – Я одно знаю: пятнадцать лет назад мы с Евой вот так вот прятались, словно нам стыдно за себя. Нас перевозили с места на место под вонючими попонами, мы умывались раз в три дня, зарывались в землю, как черви какие. И что это дало? Все равно нас схватили. Меня изувечили, а ее вообще убили. Извини, Ян, но я в этой пьесе второй раз не играю. Роль мне не подходит.
Ян не привык, чтобы ему перечили, и стоял столбом, не находя слов, между тем как разъяренная женщина решительно шагнула к двери.
– Я в этой дыре не останусь! – заявила она. – И Милена тоже. Мы вам не хрустальные вазы, которые вынимают, чтобы сделать красиво, а когда гости уйдут, убирают обратно в буфет.
– Я просто хотел уберечь вас от риска, – ровным голосом сообщил Ян. – Вы слишком драгоценны для нашего дела, чтобы…
– Не утруждайся, Ян, – оборвала его Дора, – я тебя очень люблю, но это пустой разговор: прения закрыты. Пошли, Милена.
Бартоломео был столь же ошарашен, сколь восхищен. Ему еще ни разу не доводилось слышать, чтоб кто-нибудь осмелился так дерзко говорить с господином Яном.
После этой вспышки атмосфера в машине странным образом разрядилась и стала куда непринужденнее и веселее. Как будто от Дориного бунта полегчало всем. Прежде всего ей самой, давно копившей все это в душе. Да и Яну, которому секретность и вынужденное молчание уже до смерти надоели. И наконец Бартоломео и Милене, получившим возможность остаться вместе и сражаться бок о бок.
Теперь мужчины, оставив скрытность, отвечали на все вопросы, рассказывали о сотнях тайных собраний, происходивших все эти месяцы по подвалам, по гаражам, о подпольной работе тысяч борцов, невидимых, но полных решимости. И о том, что все ждут только сигнала к восстанию и теперь это вопрос дней.
Обе машины ехали обратно тем же путем, потом повернули на север. Скоро Бартоломео стал узнавать пейзаж – ланды, замшелые спины скал. Путь до деревни людей-лошадей показался ему на этот раз совсем недолгим. Фабер с женой, несмотря на поздний час, не спали, поджидая гостей. Сокрушаясь, что в прошлый раз прием не задался, старики хотели уж теперь-то не ударить в грязь лицом, и это им удалось. Роберта надела нарядное цветастое платье и подкрасила губы розовой помадой. Ее муж был неузнаваем в пиджачной паре, в которой свободно поместились бы двое мужчин нормального роста. В его черных волосах блестели свежие борозды от зубьев гребенки. При виде громадного человека-лошади у Милены возникло ощущение, что она попала в какую-то сказку, которую ей читали в раннем детстве, – в сказку, где добрые великаны носили деток на руках. Бартоломео не удержался и рассказал ей, как Фабер задавил фалангистов у себя в кухне. Ей не очень-то верилось, но теперь, когда она своими глазами увидела этого колосса, а также заплатанный новыми досками потолок, пришлось поверить. Ян представил гостей. Услыхав, что Милена – дочь Евы-Марии Бах, Роберта всплеснула руками:
– До чего ж похожа! Господи, ну прямо одно лицо! Вы тоже поете, мадемуазель?
– Учусь, – скромно ответила Милена, что очень позабавило тех, кто слышал ее несколько часов назад.
Все уселись за стол, тоже новый, и Роберта принесла пива. Фабер расточал улыбки, радуясь гостям. Долгий процесс возвращения к жизни завершился, и любо было видеть главного человека-лошадь снова здоровым.
– Ну как, Фабер, – спросил Ян, – удалось тебе собрать своих людей?
– Да вроде удалось, господин Ян. Они стянулись в несколько мест по стране и готовы драться. Вот и тут в деревне сошлось порядочно. Сколько точно, не скажу, но порядочно. Утром увидите.
Тут шеф-повар Ландо привлек общее внимание к немаловажной проблеме: как доставить все это войско в столицу в нужный момент? Водить машину никто из них не умел.
– Пешком, чего же лучше, – сказал Фабер. – Ноги не подведут – никаких тебе аварий. Всего и надо-то три дня.
– Три дня – это слишком долго, – проворчал Ян.
– Нет, Фабер прав, – вмешался в спор Бартоломео. – Разрозненные пешие группы труднее перехватить, чем автобусы или автоколонны. Они будут на всех проселках, на всех дорогах, будут двигаться с севера, с юга, отовсюду. И по пути к ним будут присоединяться местные жители, я уверен. Это будет как людской потоп, со всех сторон подступающий к столице. Фаланга не сможет всюду поспеть. Она попросту захлебнется.
Он продолжал расписывать в красках неодолимое наступление людей-лошадей, увлекающее с собой всех борцов за свободу. Его черные глаза жарко горели. Милена смотрела на своего возлюбленного чуть ли не с благоговением. В свои семнадцать лет он осмеливался оспаривать доводы старших, а те слушали его как равного!
– Завтра я с ними поговорю, – заявил он, не дожидаясь согласия остальных. – Я им все объясню, меня они выслушают.
– Да, – подтвердил Фабер. – Они по-любому ждут, что ты с ними поговоришь, Казаль.
Слово взял Ян, и скоро Милена заметила, что совершенно не понимает, что он говорит. Слова оглушительно отдавались у нее в голове, а смысла в них никакого не было. У нее потемнело в глазах, и в сознание она пришла лишь в могучих объятиях Роберты, которая укладывала ее на лавку, сталкивая мужчин.
– Да она ж белая вся, бедная девочка! Она хоть ела у вас чего-нибудь нынче?
Тут все сообразили, что Милена и впрямь с утра ничего не ела, как, впрочем, и Дора. Полный рабочий день, концерт, потребовавший столько душевных сил, дорога, холод и стакан пива на пустой желудок – для нее это оказалось слишком.
– Ну, мужики, ну, бессовестные! – ругалась женщина-лошадь, отрезая добрый кусок пирога, – революцию они, вишь, делают, а у себя под носом ничего не видят, девочку до обморока довели! Да еще дочку мадемуазель Бах! Прямо зла не хватает!
Стало ясно, что пора расходиться. Гостей разместили на ночлег по соседним домам. Милена и Дора, наконец накормленные, получили в свое распоряжение необъятное супружеское ложе Фаберов, которые пошли ночевать к родственникам. Бартоломео и Ландо пригласил к себе один из людей-лошадей, сопровождавших их в пути. Великан Жослен наотрез отказался расставаться с Яном и настоял, чтобы тот ночевал у него:
– Защищать так защищать, господин Ян, стало быть, и днем и ночью.
Едва пробудившись, Дора и Милена услышали, как заскрипели ступени лестницы. Сонные и встрепанные, они высунулись из-под перины и увидели входящую Роберту с подносом в каждой руке.
– Я слыхала, артистки привыкши завтракать в постели, так что вот, покушайте… Кофий, гренки, масло и варенье. Или, может, барышни хотели бы чего другого?
– Барышни лучшего и представить не могут! – смеясь, заверила Дора. – Прямо как в раю!
– Да ладно вам насмешничать, вы, поди, бывали в самых шикарных отелях…
– Я вовсе не насмешничаю, Роберта. Ни в одном шикарном отеле так душевно не угощают. Вы такая милая.
– Митци вас не очень беспокоила?
– Нисколько, – сказала Милена, – мирно спала себе на своем месте. Вот, смотрите.
Толстая кошка лениво повела ухом, приветствуя хозяйку. Она так и лежала, свернувшись, на стуле, как большая рыжая подушка.
Роберта поставила подносы на кровать и открыла ставни. Комнату залил белый утренний свет, а с ним пронизывающий холод.
– Нынче с утра туман и иней, – сказала женщина-лошадь. – Вы потеплее одевайтесь на улицу-то. Ну, пойду, кушайте спокойно.
В самом деле, на деревенской площади стоял такой туман, что в пяти метрах ничего не было видно. Обе женщина присоединились к группе человек из двадцати, включая Фабера, возвышавшегося над остальными почти на голову, Бартоломео, уткнувшего нос в свой черный шарф, окоченевшего шеф-повара Ландо и Яна, за которым неотступно следовал верный Жослен.
– Что здесь такое, Барт? – спросила Милена.
– Фабер хочет представить меня своим людям, чтоб я их приветствовал и поговорил с ними. Они собрались за деревней.
Они двинулись в путь сквозь туман, и скоро последние дома остались позади. Бартоломео гадал, что же их ожидает. Фабер говорил, что люди-лошади собрались здесь в большом количестве, но что это означало? Сто? Может быть, двести? Он шагал рядом с Яном, не ведая, что вот-вот ему предстоит испытать величайшее потрясение за всю свою недолгую жизнь. Сперва он разглядел в тумане лишь первые десять рядов неподвижно стоящих людей-лошадей. Пар от их дыхания заволакивал монументальные лица. Все были тепло одеты, все в сапогах. У большинства за спиной или через плечо висели мешки, из которых кое у кого торчали дубинки. Другие держали свои дубинки в руках. Бартоломео поразило ощущение могучей силы, исходившее от этих темных безмолвных громадин.
– Сколько их? – шепотом спросил он Фабера. – Мне всех не видно.
– Я же говорю, много. Они ждут, что ты с ними поговоришь. Залазь вот сюда и давай…
– Но они же не услышат. У меня голоса не хватит…
– А чего тебе надрываться? Ты говори, чтоб слышали, которые впереди. Они перескажут задним, и те то же самое. Каждое твое слово передадут точь-в-точь, до самого последнего ряда. Ты только всякий раз останавливайся и жди, пока передадут. Мы всегда так делаем. Чего орать-то?
Бартоломео обеспокоенно оглянулся на Яна, но тот лишь пожал плечами. Ян ничем не мог ему помочь, равно как и Ландо, и Милена, пытающаяся ободрить его кивками и улыбками. Он выступил вперед, не слишком-то уверенный в себе, и влез на перевернутый ящик. Что говорить? Нет бы сообразить приготовить речь загодя! А теперь уж поздно.
– Здравствуйте, друзья, – начал он. – Меня зовут Бартоломео Казаль…
Он хотел было продолжить, но Фабер знаком остановил его. Надо было подождать, пока произнесенная фраза будет передана. Люди-лошади в первом ряду обернулись и шепотом повторили второму:
– Здравствуйте, друзья. Меня зовут Бартоломео Казаль…
А второй – третьему:
– Здравствуйте, друзья. Меня зовут Бартоломео Казаль… – и так далее.
Скоро послание затерялось в тумане, но, видимо, все еще двигалось по рядам из уст в уста. Это затянулось надолго. Время от времени Бартоломео взглядом спрашивал у Фабера: «Можно продолжать?» «Нет, – мотал головой Фабер, – пока нельзя». Сколько-то долгих безмолвных минут спустя где-то далеко гулко протрубил рог. Фабер кивнул: послание завершило свой путь.
Тут Бартоломео понял, как драгоценно в такой ситуации каждое слово. Бросать их на ветер – об этом не могло быть и речи. Надо было найти кратчайший путь к главному. Он сказал:
– Когда-то мой отец вел вас в битву…
– Когда-то мой отец вел вас в битву… – повторил первый ряд.
– Когда-то мой отец вел вас в битву… – подхватил второй.
– Он отдал за это жизнь, как и многие другие…
– Он отдал за это жизнь, как и многие другие…
– Он отдал за это жизнь, как и многие другие…
– Теперь я зову вас на новую битву.
– Теперь я зову вас на новую битву.
– Теперь я зову вас на новую битву.
– Верьте и надейтесь.
– Верьте и надейтесь.
– На этот раз весь народ будет за нас…
– На этот раз весь народ будет за нас…
– …и мы победим варваров!
– …и мы победим варваров!
Размеченные трубным гласом рога в тумане, простые фразы, которые он произносил одну за другой, обретали в длящихся паузах неожиданную значительность. Хватало времени взвесить каждое слово, и каждое слово было весомым: восстание… восстание… битва… битва… свобода… свобода…
Бартоломео призывал выступить в поход на столицу этим же утром. Он закончил свою речь, и через некоторое время по заключительному сигналу рога тишина взорвалась многоголосым криком, от которого бросало в дрожь.
– Пойди поздравствуйся с ними, – сказал Фабер. – Походи по рядам, им лестно будет.
– Нет, нет, – воспротивился Бартоломео, соскочив с ящика, – это не для меня, что это еще за культ личности, я себя буду чувствовать каким-то шутом…
Ян поймал его за локоть:
– Иди к ним, Барт. Нельзя обманывать их надежды. А те, кто знал твоего отца, будут счастливы увидеть тебя как живую память о нем.
Бартоломео заколебался, потом решился:
– Ладно. И ты со мной, Милена.
Он взял девушку за руку, и они пошли. Передние ряды расступились перед ними, и они дали себя поглотить мирному сонму людей-лошадей, над которым почти неподвижным облаком стоял пар. Во всем этом было что-то нереальное. Войско исчислялось не сотнями – тысячами. Люди-лошади в своих тяжелых зимних одеждах, в шерстяных шапках и шлемах казались выходцами из какой-то другой эпохи, но главным было ощущение простоты и надежности. Среди них было много женщин, были и мальчики-подростки, кое-кто не старше двенадцати лет. Эти последние гордо потрясали пиками и палками. В призрачном свете туманного утра все расступались перед юной парой, приветствуя ее улыбками и дружескими словами.
– Мы что, в сказке? – прошептала Милена.
– Похоже, что да, – отозвался Бартоломео. – Или нам обоим снится один и тот же сон.
Скоро они перестали понимать, в какую сторону идут. Они заблудились. Куда ни поверни, всюду был тот же лес спин, плеч, приветливых лиц, те же большие твердые руки, протянутые для рукопожатия. Утонувшие в густом тепле этой людской массы, они больше не чувствовали ни страха перед завтрашним днем, ни жгучего зимнего холода.
– А деревня-то где? – спросила в конце концов Милена, совершенно потеряв ориентацию.
Какая-то девушка-лошадь услышала и тронула ее за локоть:
– Хотите, я вас выведу? Идите следом.
И пошла впереди, страшно гордая своей ролью проводницы. Жесткие неухоженные волосы топорщились на ее непокрытой голове беспорядочными космами. Шею пересекали глубокие морщины. На ней была мужская куртка, болтавшаяся чуть не до колен. То и дело девушка оборачивалась поглядеть, не отстали ли ее подопечные, и, видя, что они по-прежнему с ней, счастливо улыбалась им. Один раз она, набравшись храбрости, шепнула Милене:
– Вы такая красавица, прямо как принцесса… – и скорее отвернулась, застеснявшись.
– Это ты красавица, – прошептала про себя Милена. – Куда краше меня…
Возвратившись в деревню, все снова собрались у Фабера. Ян отлучился – в сопровождении неотвязного Жослена пошел на почту, где был единственный в деревне телефон. Вернулся он очень бледный и с порога сообщил новости: в столице этой ночью вспыхнул бунт, и войска открыли огонь, повергая в панику горожан. Были жертвы – десятки убитых, и к утру в городе уже царил порядок. Зато во многих других городах на севере страны молодежь воздвигла баррикады, которые все еще держатся.
– Черт побери! – с досадой воскликнул Ландо, – что ж так быстро-то! Рано ведь еще!
– Рано, – согласился Ян, – но переигрывать поздно. Пожар занялся, и никто уже не в силах его погасить.
IX ВОЗВРАЩЕНИЕ В ДЕРЕВНЮ
ХЕЛЕН проснулась с ощущением, что наступившее утро совсем не такое, как другие. После пережитых страхов – ночной стрельбы, погрома в комнате Милены – она провалилась в тяжелый сон без сновидений и сейчас сидела на кровати, совершенно очумелая спросонья. Будильник показывал без чего-то десять. Ни разу еще за время своего пребывания у Яна она не вставала так поздно. Она поспешно оделась, умылась и вышла в безлюдный коридор. Выломанная дверь Милены разом вернула ее к кошмару этой ночи. Хелен миновала ее, не останавливаясь, и стала спускаться по лестнице со смутным чувством, что весь мир сошел с рельсов. Она завернула на второй этаж, где жил Бартоломео, и увидела, что его дверь тоже взломана. Заглянула в комнату: там после вторжения варваров царил такой же хаос, как у Милены. Вещи валялись на полу, все было поломано, растоптано. У нее тревожно заныло под ложечкой: что, если друзья ее попадут в лапы этих людей?
Оба зала ресторана были пусты. Хелен спустилась в подвальный этаж на лифте, чей скрежещущий железный механизм в гробовой тишине грохотал так, что, казалось, вот-вот разнесет все здание. Проходя через кухню, она постепенно стала улавливать какой-то ропот, потом всплески голосов, доносящиеся из столовой для персонала. Хелен толкнула дверь и обнаружила почти всех своих коллег, человек тридцать, набившихся в слишком тесное помещение, где они устроили что-то вроде собрания. Ее появления почти не заметили за оживленным спором.
– А я думаю, мы можем обслужить клиентов и без Ландо, – говорил один из официантов, сидевший на краю стола. – Не вовсе же мы безрукие!
– Безрукие не безрукие, не в том дело, – возражал человек в сером фартуке кладовщика, – было бы что подавать, вот в чем проблема. Поставщики знают, что господин Ян уехал, и нам сегодня половину товара не доставили: ни овощей, ни хлеба… И что прикажете подавать клиентам?
Молодая женщина, стоявшая, прислонясь к посудному шкафу, спокойно заметила:
– Я бы хоть сейчас подала, чего Бог послал, но никто, мне кажется, сегодня не придет. Говорят, на фабрике забастовка.
– Точно! – подтвердил ее сосед, мужчина с сигаретой в зубах. – Там чего-то даже дрались у ворот…
– Так что делать-то будем? – спросила одна из девушек.
Обсуждение пошло по второму кругу, и так продолжалось несколько минут, как вдруг парень лет двадцати вскочил с ногами на стул, кипя негодованием.
– Прошу прощения, но меня уже достали эти разговоры про поставки и недопоставки! – закричал он. – Вы тут толкуете про картошку и морковку, а другие ребята с ночи на баррикадах! Все про это слышали, не я один! Так чего мы ждем, чего сидим?
– Правильно! – поддержал его другой. – Я, во всяком случае, не намерен отсиживаться за печкой. Пойду погляжу, что делается в городе. Идем?
Оба юноши накинули куртки и решительно направились к выходу.
– Вы там поосторожней! – крикнул им вслед человек с сигаретой. – Говорят, ночью были убитые!
За этим последовало долгое гнетущее молчание.
– Интересно, что сказал бы господин Ян, – вздохнула одна из поварих в белом фартуке.
– Что он сказал бы? – подхватила другая и встала. – Он сказал бы, что он нам не папа и не мама, и, может быть, пора нам научиться справляться самим, без него. И перестать бояться! Эти ребята совершенно правы. Я иду с ними. Кто со мной?
Это была Рэчел, подруга Доры. Хелен ее хорошо знала.
– Я с тобой, – сказала она и удивилась собственной храбрости.
Она побежала переодеваться. Тревожное и радостное возбуждение распирало ей грудь. До зимних битв оставалось три дня. Всего три дня! Да, но что, если восстание разразится прямо сейчас? Если в столице начнется хаос? Разве у людей Фаланги не окажется тогда более срочных дел, чем смотреть, как умирают гладиаторы? Конечно же, им будет не до того! Они отменят битвы! Отменят, а потом с этим вообще будет покончено! Впервые за эти месяцы перед Хелен забрезжила надежда. Надежда зыбкая, но реальная! Она окинула взглядом свою комнатку – две полки с книгами, кое-какие безделушки, висящую в углу на веревке одежду, – решая довольно смешной вопрос: как должна нарядиться девушка семнадцати лет, когда идет строить баррикады, чтобы спасти свою любовь? Если и были на этот счет какие-то правила, Хелен их не знала, так что надела пальто, шарф, пеструю шапочку и поспешила на улицу.
Трое остальных ждали ее перед рестораном. Наскоро посовещавшись, решили спуститься к фабрике. Еще издали они увидели у ворот караул – десяток вооруженных полицейских. Они пошли в обход узкими крутыми улочками, стараясь не поскользнуться на обледенелой мостовой. Юноша, выступавший с зажигательной речью в столовой, продолжал кипятиться:
– Они хотят помешать людям собираться вместе, да не тут-то было! Надо только, чтобы все перестали трястись за свою шкуру и вышли на улицы, вот что!
– Ты потише… – одернул его другой юноша.
– Как хочу, так и говорю, – отрезал первый. – Сколько лет все молчать и молчать – хватит, надоело! Слышите? Надоело!
Он выкрикнул это во всю глотку и вдруг от души рассмеялся:
– Ух ты, хорошо-то как! Вот попробуйте!
Трамваи ходили как обычно. Все четверо вскочили в подошедший вагон и тут же заметили на заднем сиденье трех полицейских с дубинками в руках и пистолетами на поясе. Юноша примолк, зато вызывающе уставился на них.
– Какие-то проблемы? – осведомился один из полицейских.
– Да нет, просто любуюсь вашей амуницией, – ответил юноша.
Парнишка был не робкого десятка и за словом в карман не лез. Кое-кто из пассажиров усмехнулся, у полицейского на скулах заходили желваки. По мере приближения к центру по длинному проспекту, ведущему к площади Оперы, народу в трамвае с каждой остановкой прибывало. Хелен показалось, что на всех лицах читается какое-то особенное возбуждение, какое-то ожидание. Или ей это только померещилось? Она уткнулась лбом в холодное стекло. Трамвай остановился.
– Выходим? – спросила Рэчел.
– На следующей! – решил один из юношей.
Двери уже закрывались, когда Хелен вдруг остолбенела от неожиданности. Вон там! На той стороне, на тротуаре! Не может быть…
– Подождите! – закричала она, вскочив с места. – Откройте дверь! Дайте выйти! Пожалуйста!
Она с остервенением дергала за сигнальный шнур. Рэчел придержала ее за локоть:
– Что с тобой?
– Там, там… я видела… – только и могла выговорить Хелен.
Трамвай уже тронулся, и она, расталкивая пассажиров, пробилась в хвост и прильнула к заднему окну, не обращая внимания на полицейских, которые расступились перед ее напором. Две фигуры удалялись по узкой поперечной улочке. Одна – прихрамывающая пожилая женщина в черном, с хозяйственной сумкой в руке – была ей незнакома, зато другая… Хелен чем угодно поклялась бы… Разве могла она обознаться? Это лицо она узнала бы из тысячи! Она только-только успела увидеть, как они входят в подъезд одного из доходных домов, второго по счету, как ей показалось, и улочка скрылась из виду.
– Что ты там увидела? – не отставала Рэчел.
– Знакомого! Но мне все равно не верится.
Вагон был уже битком набит. До следующей остановки ехали, как показалось Хелен, несколько часов. Она протолкалась к дверям и, едва они открылись, выскочила из трамвая.
– Меня не ждите! – крикнула она своим спутникам и припустилась в обратную сторону. Сердце у нее колотилось как бешеное.
А вдруг она обозналась? Да нет, такого сходства быть не может… Добежав до предыдущей остановки, она, с трудом переводя дыхание, свернула в поперечную улочку, полого идущую в гору. Вот и серый фасад доходного дома. Хелен толкнула дверь второго подъезда, почти не сомневаясь, что те двое вошли именно туда. Перед ней открылся темный коридор. Безуспешно пощелкав выключателем, девушка на ощупь двинулась вперед и скоро вышла в маленький внутренний дворик, вымощенный разбитыми и растрескавшимися плитами. В щелях росла серая трава. Помойные баки громоздились беспорядочным завалом. Дворик казался заброшенным, хотя совсем рядом проходил оживленный проспект. Отсюда брали начало две лестницы. Хелен наудачу начала с левой, почерневшие ступеньки которой уходили вверх крутой спиралью. Пахло плесенью. На площадке второго этажа девушка остановилась и прислушалась. Потом на третьем – опять впустую. На четвертом тоже. Похоже было, что все жильцы отсюда выселены. Может, дом аварийный? Она спустилась обратно во двор и перешла ко второй лестнице, которая оказалась не такой запущенной. Даже электричество работало. На втором этаже – две безмолвные запертые двери, на третьем и четвертом тоже, но на последнем, под самой крышей… Звонкий детский голосок, донесшийся откуда-то из-за двери, всколыхнул ей душу.
– Щипет! – кричал ребенок. – Мыло попало, ой, глаза щипет!
Тут уж никаких сомнений быть не могло, и Хелен решительно постучала. Открыла пожилая женщина, которую она видела из трамвая. Рукава у нее были закатаны, обнажая бледные морщинистые руки, на правой красовалась розовая банная рукавица. Хелен прошла мимо нее, как мимо пустого места, прямо к большой дымящейся лохани, возвышавшейся посреди комнаты. Октаво, голый и мокрый, вскочил, расплескивая воду, и бросился ей на шею.
– ХЕЛЕН!
– Октаво! Как же я рада тебя видеть! Господи, как рада!
Она крепко-крепко прижимала его к себе, потом расцеловала в мокрые щеки, в ладошки.
– Октаво… Что ты тут делаешь?
– Я тут у теть-Маргариты. Ты, что ли, плачешь?
– Нет. Ну ладно, да… у теть-Маргариты?
Она отпустила мальчика и обернулась, только сейчас осознав свою неучтивость.
– Простите, пожалуйста, мадам. Я так ворвалась…
– Ничего, ничего. Как я понимаю, вы и есть знаменитая Хелен?
– Не знаю уж, знаменитая или какая, но я действительно Хелен. А вы…
– …Маргарита, старшая сестра Паулы.
Да это и видно было. Те же карие ласковые глаза, та же форма носа, что у толстухи-утешительницы. Только возраст и габариты другие. Маргарита была на десять лет старше и весила, должно быть, раза в четыре меньше, чем ее «сестренка». Хелен вдруг вспомнилось, как Паула рассказывала о своем детстве: «Мы как-то поймали ежика, моя сестра Маргарита и я…» Забавно было вот так познакомиться со вторым действующим лицом той истории, постаревшим по меньшей мере на полвека. Да уж, давно миновали времена, когда она могла бегать за ежиками, эта хромая старая дама.
– Паула отправила мне Октаво с автобусом где-то в середине зимы, – объяснила она.
– Да, – подтвердил мальчик. – Но она скоро за мной приедет. Я ей письмо написал, без орфографических ошибок и с картинкой.
– Молодец, Октаво. А как она поживает, твоя мама Паула?
– Хорошо.
Маргарита кивнула, но ее вымученная улыбка говорила о чем-то другом. Действительно, она живо увела Хелен в кухню и прикрыла дверь.
– Так как там Паула? – снова спросила девушка и напряглась в ожидании ответа.
– Уж больше месяца от нее никаких вестей, – простонала Маргарита и разрыдалась. Должно быть, бедной женщине давно невмоготу было носить все в себе, если она так сорвалась перед незнакомым человеком.
– Вы боитесь, что с ней что-то случилось?
– Ох, боюсь. У Октаво было в кармане письмо для меня. Можете прочесть, вон оно, видите, на буфете.
Убористый, старательный почерк Паулы заполнял полстраницы. Хелен с умилением представила, как движется по бумаге толстая лапища ее утешительницы. Она уткнулась в письмо и не поднимала головы, пока не прочла все.
Милая, милая моя Маргарита,
завтра утром я посажу Октаво в автобус и отправлю к тебе. Договорюсь с кем-нибудь, чтоб его проводили до твоего дома. Здесь становится слишком опасно. Нынешней зимой было несколько побегов из интерната. Бедные дети бегут в горы или по реке. Бог весть, каково им дальше приходится. Люди Фаланги обвиняют нас в соучастии (в кои веки раз вполне справедливо) и грозят примерно проучить, если это не прекратится. А это не прекращается… Они говорят, что знают, как наказать нас, что у каждой из нас есть свое слабое место.
Вот я и отправляю его тебе с автобусом, мое слабое место. Позаботься о нем, как о своем. Он хороший мальчик. Тяжело мне с ним расставаться, но я заберу его, как только смогу, я знаю, что здоровье у тебя плоховато, но с ним не будет особых хлопот. Денег на расходы я пришлю. Запиши его в школу, если удастся: он любит учиться. Крепко целую.
Твоя сестра Паула– Вот, – вздохнула Маргарита, когда Хелен кончила читать. – И после этого письма – ничего. Я ей писала – не отвечает. Я бы к ней съездила, да мне такая дорога уж не под силу. С сердцем у меня неладно, нога болит, и потом, Октаво ведь не оставишь.
Хелен молчала, глубоко задумавшись. Несколько побегов? Что Паула имела в виду – только ее и Милену с их спутниками, или были и другие? Быть может, их бегство впустило в унылые стены интерната ветер свободы, которого уже не удержать? Что сталось с Катариной Пансек, Верой Плазил и остальными? А главное, что там с Паулой? Ее молчание внушало тревогу. Невыносимо было думать, что с утешительницей случилось что-то плохое.
– Вы не знаете, во сколько отходит автобус на север? – спросила она.
– Есть один в двенадцать тридцать, но вам не успеть на автостанцию… Вы и не поели даже…
– Если бегом, могу успеть.
Она накинула пальто, пересчитала деньги – хватит ли на билет – и подбежала к Октаво, который все еще плескался в лохани.
– Октаво, я уже ухожу… Прости, мой хороший.
– Знаю, тебе надо идти, а то кого-то посадят в черную яму, если ты не вернешься…
Хелен не сразу поняла, о чем он говорит.
– О, нет, это так было в интернате. Я же теперь не там. Я свободна. Могу ходить и возвращаться по своему усмотрению.
– По Усмотрению? А Усмотрение – оно где? Ты меня туда сводишь?
Она рассмеялась.
– По своему усмотрению – это значит куда хочешь и когда хочешь. Я тебя свожу.
– Обещаешь? – спросил мальчик, выводя пеной загогулину на щеке Хелен.
– Обещаю. Когда все будет хорошо.
Она поцеловала Маргариту, словно век была с ней знакома, и опрометью сбежала по лестнице. Уже во дворе оглянулась и крикнула:
– Что-нибудь передать вашей сестре?
– Да, скажите, я записала Октаво в школу!
Хелен бежала вдоль по набережной в своем мокром от объятий Октаво пальто, повторяя в обратном порядке путь, проделанный несколько месяцев назад глухой ночью в поисках Бродяжьего моста. Тогда она не знала, что ее ждет встреча с Миленой. А сегодня Милена опять для нее потеряна… На автостанции все было спокойно, но Хелен заметила довольно много солдат в форме цвета хаки, которые вышагивали взад-вперед по платформам с оружием в руках. Они явно были приведены в боевую готовность. Девушка перехватила почти пустой автобус в самый последний момент, уже на ходу. И только усевшись, нашла наконец время подумать, что же она, собственно делает. Да, она покидает столицу, когда вот-вот завяжется сражение, да, ей надо обязательно вернуться к началу зимних битв на случай, если они состоятся, – все так. Но сила куда более могущественная толкала ее в этот пыльный автобус, в путь к Пауле: она не могла бросить на произвол судьбы женщину, которая привечала и утешала ее, когда беспросветная серая тоска и безнадежность выматывали душу. Нет, она не оставит Паулу. Она бы себе этого никогда не простила.
Долгий путь без возможности скоротать его за чтением казался еще дольше. В каждой деревне автобус останавливался, люди выходили, входили, и никому ни до кого не было дела. Красномордый шофер гнал автобус на пределе, одолевая виражи и подъемы, и возмущенно сигналил другим водителям, словно они не имели права ехать по одной с ним дороге. Под вечер он остановился у какого-то кафе или ресторана, зашел туда и пропал. Мало-помалу за ним потянулись и пассажиры, и скоро все переместились в зал. Там было темно и накурено. Хелен присела в конце одного из столов. Через ее голову передавали тарелки исходящих паром супов, ветчину, вкусно пахнущие омлеты. У нее живот сводило от голода. Девушка пошарила в кошельке, но денег осталось в обрез на обратный билет.
– Что-то вы, мадемуазель, ничего не едите, – обратился к ней сосед слева, и Хелен узнала в нем одного из своих попутчиков.
– Не хочется.
– Не хочется или денег нет? Да ладно вам, я же видел, как вы считали гроши. Чего тут стесняться? Есть-то всем надо, разве не так?
Ему было с виду лет пятьдесят. Хелен не успела возразить – сосед уже поднял руку, подзывая подавальщицу:
– Омлет для барышни, будьте любезны!
Пока она расправлялась с угощением, сосед, отвернувшись, болтал с другими попутчиками, должно быть, не желая ее смущать.
– Вы докуда едете? – спросил он, когда Хелен покончила с омлетом.
Она назвала пункт назначения, и сосед явно удивился.
– Думаете, доберетесь?
– А почему нет?
– Там, говорят, какая-то заваруха. Баррикады… В город не пропускают… Хотите кофе?
Было уже темно, когда они наконец тронулись дальше. Совместная трапеза развязала языки, и несколько километров веселая музыка разговоров вплеталась в рокот мотора. Потом мало-помалу голоса умолкли, и большинство пассажиров уснуло. Рядом с Хелен никто не сидел, и она разулась, положила ноги на соседнее сиденье и накрылась своим пальто, как одеялом. Засыпая, она вспомнила Октаво с его «Усмотрением». Потом в очередной раз задумалась, откуда все-таки у Паулы этот мальчик, от кого… Утешительница открывала ей многие свои тайны, но эту – никогда! Она только смеялась и дразнила Хелен «любопытной Варварой», когда та приставала с вопросами.
Проснулась она от холода. Автобус стоял. Дверь-гармошка была открыта, и по салону гулял ледяной сквозняк. Шофер стоял в проходе, неприязненно глядя на Хелен.
– Приехали, мадемуазель. Пора выходить.
Она встала, оглянулась и увидела, что осталась одна. Больше в автобусе никого не было. Кругом царил непроглядный мрак.
– Но это же не автостанция…
– Я туда не поеду. Там дерутся. Мне это надо?
Хелен ступила на подножку и остановилась в нерешительности.
– Но не можете же вы меня вот так здесь бросить!
Он даже не потрудился ответить.
– Скажите хотя бы, где город…
– Город вон там. Прямо по дороге идите и доберетесь. А то можно срезать через холм, это вон туда. Фонарик у вас есть?
Хелен встрепенулась:
– Холм… это где утешительницы?
– Так точно. Ну ладно, все, счастливо оставаться!
Он слегка подтолкнул ее в плечо, не скрывая нетерпения: иди, чего ждешь? Силком тебя выталкивать, что ли? Спорить было бесполезно, и Хелен соскочила с подножки. Интересно, а у этого человека есть дочь ее возраста? Как бы ему понравилось, если б ее оставили одну глухой ночью в этом пустынном месте?
Нет, фонарика у нее не было. Она решила, что лучше держаться дороги, добраться до города и оттуда пройти знакомым путем через мост. Хелен подождала, пока жалобы мотора совсем стихнут вдали, и пошла. Шагов через сто она остановилась как вкопанная: со стороны города послышался лай. Многоголосый, с подвыванием, он звучал в тишине очень явственно и, кажется, приближался. У Хелен мороз прошел по коже, и она свернула к холму. Луна кое-как освещала тропу, ведущую в гору. То и дело спотыкаясь о камни, девушка все-таки сумела добраться до вершины без увечий. Наверху свирепствовал порывистый ветер, и она стиснула зубы, чтобы не стучали. Ниже по холму виднелись крыши ближайших домов утешительниц. Хелен вглядывалась в даль – не увидит ли город и реку, – но было слишком темно.
На первой же улице ей стало не по себе. Что-то было неладно. Деревня спала, само собой разумеется, но каким-то пугающим сном. Где входная дверь стояла нараспашку, где болтался полуоторванный ставень. Хелен прибавила шагу. У фонтана свернула налево по знакомой улочке. В памяти вставали слова Маргариты: «Уж больше месяца от нее никаких вестей…» Что делать, если Паулы нет дома? Где ночевать? Чем дальше она шла, тем больше укреплялась в уверенности, что дома по обе стороны улочки стоят нежилые. Она чуяла их пустоту. Как будто большие теплые утешительницы больше не заполняли и не согревали их своим телесным изобилием. У дома 47 Хелен с замиранием сердца остановилась. В окошке теплился дрожащий огонек свечи. Она прижалась лицом к стеклу и увидела Паулу: та сидела в кресле и спала, склонив голову к плечу. Хелен толкнула дверь, бесшумно закрыла ее за собой, опустилась на колени у ног утешительницы, взяла ее руки в свои и все смотрела и не могла насмотреться. Ей никогда не доводилось видеть Паулу спящей, и странно было, что она такая далекая и отчужденная. В конце концов Хелен стало как-то неловко. Она тихонько окликнула:
– Паула… Паула…
Толстуха открыла глаза и не выказала ни малейшего удивления. Можно было подумать, она как уснула с примостившейся у ее ног Хелен, так теперь и проснулась.
– Ох, милушка моя, – простонала она, – ты посмотри, что они наделали…
Тут только Хелен заметила, в каком состоянии комната. Стулья были разломаны в щепки, стол опрокинут, полки сорваны, буфет с выбитыми дверцами повален. Можно было представить, с какой яростью здесь орудовали топором, с каким остервенением все крушили.
– Я только сегодня под вечер вернулась. Месяц меня тут не было. В кухне кое-как навела порядок, а тут еще ничего не трогала… устала… и до спальни-то не дошла…
Ее голос балансировал на самой грани слез.
– А где ты была этот месяц, Паула?
– Да в тюрьме у них, красавица моя.
– В тюрьме? Ты?
– Ну да, их пришло четверо, и меня забрали. Не больно-то, знаешь, церемонились. Руку мне зашибли и голову… Это все из-за побегов.
Хелен почувствовала, как в ней закипает гнев.
– Побегов-то много было, двадцать, а то и больше, – продолжала Паула. – Ты, красавица моя, была из первых и, считай, открыла сезон! Мы им, бедным, давали одежду, припасы, прятали их, когда надо было. Вот нас и арестовали – Марту, Мели и меня. Остальных выставили из деревни. А потом вернулись и все тут порушили. Ты видела? Ни одного дома не пощадили. И Октаво моего нет…
Она длинно, горестно всхлипнула и закрыла глаза.
– Паула моя… – прошептала Хелен.
– Куда мне теперь? – простонала утешительница. – Вот сейчас восстание, знаешь, наверно? В городе баррикады, еще несколько дней – и фалангистов погонят поганой метлой, это уж точно. Их так все ненавидят… Мне бы радоваться, а я не могу. Я, знаешь, так любила утешать… Ох, больше всего на свете любила! Боюсь, я ничего другого и не умею, разве что еще стряпать. А теперь двери интернатов распахнутся, и эти дети, которых я любила, разлетятся кто куда. Ох, красавица моя, и куда мне теперь? Кому я нужна, никчемная толстая тетка? И Октаво со мной нет…
Она больше не сдерживала слез, которые так и хлынули по ее круглым щекам.
– Паула моя… – повторила Хелен, потрясенная до глубины души.
Она встала, обошла кресло и обеими руками прижала к груди тяжелую горячую голову. Она целовала ее, гладила по волосам, по мокрому лицу.
– Ничего, Паула, ничего… У Октаво все хорошо. Я его видела у Маргариты. Она записала его в школу. Он хорошо учится. Ты получила его письмо?
Паула кивнула.
– Знаешь, Паула, давай вот как сделаем. Пойдем сейчас наверх и ляжем спать. Ты на своей кровати, я на кровати Октаво. А завтра утром сядем на автобус и поедем к нему, в столицу. Ни о чем не беспокойся. Я буду о тебе заботиться. Я тебя знаешь как люблю, прямо как мать. Другой матери, чем ты, у меня и нет…
Утешительница снова кивнула и спрятала лицо на груди «бездомного котенка», которому открыла дверь четыре года назад.
X ЗИМНЯЯ БИТВА
ВСЮ НЕДЕЛЮ перед отправкой из лагеря Милош высматривал сойку. Как ни старался он не поддаваться суеверию, надежда, что пестрая птица покажется еще хоть раз и принесет ему удачу, не оставляла его, и он ничего не мог с этим поделать. Каждое утро и каждый вечер он бродил на задах лазарета, там, где видел ее осенью, но сойка так и не появилась – ни на подоконнике, ни на ветках за оградой, ни еще где-нибудь. Милош видел в этом дурное предзнаменование.
Не он один стал чувствителен к приметам. Был случай, когда один «кандидат» буквально озверел из-за того, что кто-то занял его обычное место в столовой. Он перевернул скамью, стряхнув с нее нарушителя, и принялся избивать его, вопя: «Смерти моей хочешь, гад? Хочешь, чтоб меня убили?» Двое мужчин еле оттащили его.
Тренировки в последнее время приобрели какой-то свирепый характер. Казалось, теперь, когда до битв оставались считанные дни, гладиаторы старались ожесточиться, насколько возможно, изжить в себе всякую слабость. В последний вечер после ужина Мирикус собрал их всех на арене. Лампы были выключены – лишь красные отблески факелов, укрепленных на бревенчатых стенах, высвечивали сумрачные лица. Гладиаторы рассыпались по арене и стояли неподвижно, сжимая в руках мечи. Мирикус медленно прохаживался между ними, потом поднялся на галерею и заговорил своим глубоким басом:
– Господа, посмотрите друг на друга. Хорошенько посмотрите друг на друга, все: Кай, Ферокс, Деликатус, Мессор…
Он называл имена, все тридцать, не забыв ни одного, неспешно, с расстановкой, и эта суровая литания придавала происходящему зловещую торжественность.
– Смотрите хорошенько, потому что через несколько дней, когда я снова соберу вас здесь, на этом же месте, многих из вас не будет в живых. Посмотрите друг на друга.
Последовало тяжелое молчание. Гладиаторы стояли, уставившись в песок. Ни один не поднял голову, как требовал Мирикус.
– В эту самую минуту, когда я обращаюсь к вам, – продолжал тренер, – то же самое говорят бойцам в пяти других лагерях. Они стоят сейчас, как вы, в свете факелов, и каждый гадает: окажусь я в числе мертвых или в числе живых? Новичкам говорю, остальным повторяю: ваше единственное оружие – ненависть. Вы должны ненавидеть вашего противника, едва он появится на арене. Вы должны ненавидеть его заранее за то, что он хочет отнять у вас жизнь. И накрепко затвердите себе, что его жизнь не стоит вашей.
Он сделал паузу. Гладиаторы хранили молчание, уйдя в свои мучительные мысли. Милош поднял глаза и увидел в нескольких метрах перед собой бритый затылок Василя и могучие плечи, двигавшиеся вверх-вниз в такт его мерному дыханию. Ему стало легче, а потом возник вопрос – кому из них двоих предстоит биться первым? Милош помолился про себя, чтоб начали с него.
Мирикус долго еще говорил. Он вспоминал великих гладиаторов древности – Фламму, одержавшего тридцать побед, Урбикуса, победившего тринадцать раз и погибшего из-за того, что не нанес смертельного удара и дал шанс своему поверженному противнику.
– Завтра отправляемся, – объявил он в заключение. – Положите мечи у ваших ног и оставьте их тут. В дороге они вам не понадобятся. Мы соберем их и отдадим вам перед битвой.
В эту ночь никому не снились кошмары. В дортуаре царило какое-то неестественное спокойствие. Вряд ли хоть кто-то по-настоящему спал. Всякий раз, как Милош начинал задремывать, его словно что-то толкало, и вот уже сна не было ни в одном глазу, как будто жаль было тратить на него эти часы, возможно, последние. Василю тоже не спалось. Где-то среди ночи он вдруг спросил:
– А твоя девушка – ее как зовут?
– Хелен… – прошептал в ответ Милош.
– Как?
– Хелен, – повторил он погромче, и в тишине это прозвучало как зов.
– Какая она?
– Какая-какая… нормальная.
– Ну скажи толком, – настаивал Василь. – Я не растреплю.
– Ладно, – буркнул Милош, несколько смущенный, – она небольшого роста, волосы короткие, лицо такое… в общем, круглое…
Василю было мало столь общего описания.
– Ты скажи что-нибудь такое, не знаю… особенное, ну, что она, например, умеет…
– Она… она, например, хорошо лазит по канату.
– Ну вот! – удовлетворенно сказал человек-лошадь и отстал.
Утром ворота лагеря отворились, и три фургона военного образца в сопровождении двух крытых грузовиков с вооруженными солдатами въехали на территорию и встали перед столовой. На ветру, под мокрым снегом выстроили бойцов. Задачей Фульгура было разбить их по группам и в каждой приковать наручниками к общей цепи. Он взялся за дело с извращенным наслаждением, высматривая на лицах признаки страха. Милош всячески старался выглядеть спокойным, но бледность выдавала его, и когда Фульгур гаденько подмигнул ему, словно говоря: «Что, трясутся поджилки-то?» – он еле сдержался, чтоб не расшибить ему физиономию ударом головы.
До последней минуты он отчаянно искал глазами сойку. «Прилети, ну пожалуйста! Покажись! Хоть на секундочку, чтоб я мог увидеть тебя напоследок и унести с собой твои яркие цвета, твой образ – образ самой жизни!»
Его подтолкнули, чтоб не задерживал посадку.
Фульгур позаботился разлучить его с Василем. Милош со своей группой был помещен во второй фургон и уселся на одну из деревянных скамеек, тянущихся вдоль бортов. Автоколонна тронулась и выехала из лагеря. Один грузовик с солдатами возглавлял ее, второй замыкал. Всякая попытка к бегству была бы чистым самоубийством. В маленьком зарешеченном окошке фургона мелькал только сложный узор голых дубовых веток. Лишь к полудню они выехали наконец из леса на большую дорогу и покатили на юг, к столице.
Вскоре после этого автоколонну, двигавшуюся с умеренной скоростью, нагнал, рыча мотором, автобус с севера. Поравнявшись со вторым фургоном, он некоторое время ехал с ним бок о бок. В автобусе, заняв своим обширным задом сразу два сиденья, уронив руки на колени, дремала Паула. Позади нее у окна Хелен пыталась читать какую-то книжку. Она подняла голову и рассеянно скользнула взглядом по фургону, в котором узником ехал Милош со скованными руками и тяжелым сердцем. В течение нескольких секунд всего каких-то три метра разделяли влюбленных, а потом автобус прибавил ходу, и пути их разошлись.
Автоколонна прибыла к месту своего назначения глубокой ночью. Те из гладиаторов, что никогда раньше не бывали в столице, по очереди выворачивали себе шею, выглядывая в зарешеченное окошко, но из чудес большого города только и видели, что серые фасады домов, такие же, как любые другие. Когда они вылезли из фургонов, сырой ночной холод сразу пробрал всех до костей. Машины разворачивались, чтобы отъехать, и лучи фар метались по основанию огромного темного массива – арены. Вот, значит, и окончен их путь. Последний путь?
Милоша и его товарищей по несчастью, скованных и под конвоем, погнали к зданию. Их провели в огромные двустворчатые двери, которые тут же закрыли за ними и заложили засовом толщиной с целое бревно. Пол был земляной. Они прошли под трибунами, потом по какому-то коридору и оказались наконец в отведенной для них камере – обширном помещении с глинобитными стенами, пахнущими плесенью. Всю меблировку составляли соломенные тюфяки на полу. На них и повалились гладиаторы, как только с них сняли наручники. Одни, измученные долгим путешествием на жестких скамейках фургонов, сразу залезли под одеяла, чтоб забыться сном; другие сидели на тюфяках, воспаленными глазами вглядываясь в разводы на стенах в поисках каких-нибудь тайных знаков ожидающей их судьбы. Четверо вооруженных солдат надзирали за ними, стоя у дверей.
– Поесть-то хоть дадут? – спросил Василь. – Я голодный – жуть!
Им пришлось набраться терпения – лишь через час принесли по миске густой похлебки и по большой краюхе хлеба на брата.
– А тут получше кормят, чем в лагере! – радовался Василь. – Скажи ведь, вкусно? Это чтоб мы завтра были в форме, вот что!
Милош через силу улыбнулся в ответ. Впервые в жизни ему кусок не лез в горло, впрочем, не ему одному. Так что Василю досталось три лишних миски похлебки вместе с хлебом, и он все это жадно уплел.
Сторожа забрали миски с ложками, солдаты вышли вместе с ними, слышно было, как ключ повернулся в замке. Все лампы разом погасли, кроме зарешеченной контрольной лампочки, бледно светившейся над дверью. Время от времени тишину нарушала какая-то суета – это прибывала очередная партия бойцов, и из соседних камер доносились шаги, возня, раскаты незнакомых голосов. «Наши противники, – думал каждый, – те, кому предстоит убить нас или пасть от нашей руки…»
Утром Милош проснулся, словно чужой самому себе. Он не мог понять, спал ли он эту ночь или все еще спит, сон все это или явь. Пахло мочой. Должно быть, кто-то из гладиаторов справил нужду здесь же, в углу. Он обернулся к Василю: тот лежал с открытыми глазами, бледный как полотно.
– Как ты, Василь?
– Плохо. Заболел.
– Что с тобой?
– С похлебки, наверно… Скрутило вот…
Открылась дверь, вошел Мирикус с какой-то бумагой в руке в сопровождении двух солдат.
– Внимание: выслушайте расписание на сегодняшний день. Сейчас восемь часов. Первая битва – в десять. Бьешься ты, Флавиус. Готовься.
Все взгляды обратились на мрачного гладиатора, который за последние дни вряд ли проронил хоть слово. Он сидел на своем тюфяке, обхватив поднятые колени, с таким видом, словно происходящее его не касалось.
– Ты бьешься против другого новичка. Удачи! Твоя победа всем поднимет дух. Хочешь нам что-нибудь сказать?
Флавиус не шелохнулся.
– Ладно, – Мирикус перешел к следующему пункту. – Я добился для самых младших привилегии биться сегодня же утром – я знаю, как выматывает ожидание. Рустикус, ты бьешься вторым, Милош – третьим. Рустикус, твой противник – чемпион. Это, как тебе известно, самый выгодный расклад…
– Выгодный… кто? – с трудом выдавил человек-лошадь. Челюсть у него судорожно подрагивала, и Милошу показалось, что его вот-вот стошнит.
– Больше всего шансов победить, – поправился тренер, вспомнив, с кем говорит. – Когда новичок бьется с чемпионом, часто побеждает новичок. Помнишь?
– Помню. Значит, я должен победить?
– Я уверен, Рустикус! Только старайся не смотреть ему в глаза. У него взгляд сильнее твоего.
– Значит, не смотреть?
Тренер не удостоил его ответом и продолжал:
– Милош, ты бьешься против кандидата. Мне удалось сегодня на него посмотреть. Он очень высокого роста. Соответственно, учитывай длину рук, чтоб он тебя не достал. И запомни: ты не показываешь, что ты левша, до самого последнего момента, а уже в броске перехватываешь меч. Подумай, как это сделать. И последний совет: когда увидишь его, не поддавайся жалости. Хочешь что-нибудь сказать?
Милош помотал головой и дальше уже не слышал ничего, что говорил Мирикус. Не поддаваться жалости? Чем могло быть вызвано такое предостережение? Имена других бойцов прошли мимо его сознания. Он потер руки – ладони были влажные; и внезапно, в одну секунду его настигла и ударила, как молния, неприкрытая явь: вот сейчас ему предстоит биться насмерть. Он думал, что давно это знает, но теперь понял, что ничего не знал. Ему вспомнились слова Мирикуса: «До самого конца все думают, что как-нибудь да обойдется, что не придется взаправду выходить на арену». Так оно и было. Сам того не сознавая, он обманывал себя этой несбыточной мечтой, а теперь истина ударила ему в лицо. Он сразу как-то изнемог, почувствовал себя совершенно разбитым, неспособным справиться и с котенком. Хватит ли ему сил хоть меч-то поднять?
В девятом часу принесли кофе и хлеба. Василь к ним не притронулся. Милош заставил себя тщательно пережевать и проглотить все до крошки. «Я должен поесть, – твердил он себе, не слишком в это веря, – должен поесть, чтоб поддержать свои силы».
Мирикус ушел. Началось мучительное ожидание. Флавиус сидел неподвижный, как статуя, уйдя в свои сумрачные мысли. Рядом с ним Деликатус отчаянно силился сохранить на лице высокомерную сардоническую улыбку. Подальше сидел Кай – щека щеку съела, черные глаза мечут молнии. На какую-то секунду его совершенно безумный взгляд встретился с взглядом Милоша, и это было как безмолвный поединок.
Всем немного полегчало, когда в девять часов принесли мечи. Милош, взяв в руки свой, сразу почувствовал себя спокойнее. Он погладил рукоять, гарду, провел пальцами по сверкающему клинку. Многие встали, сняли рубахи, разулись и принялись за обычные упражнения: бег трусцой с мечом в руке, прыжки, падение с перекатом, наклоны, выпады. Некоторые, разбившись на пары, отрабатывали боевые приемы.
– Пошли, Василь? – позвал Милош. – Тебе надо размяться.
– Не могу, – простонал тот, – живот схватило. Потом…
– Нет, Василь! Не смей раскисать! Нашел время! Ну-ка, вставай!
Длинное лицо человека-лошади показалось из-под одеяла, и Милош понял, что худо ему, конечно же, не от одной похлебки. Бедняга дрожал всем телом, в глазах стоял ужас.
– Ладно, Василь, лежи покуда, но как только Флавиуса вызовут, берешь себя в руки, понял?
– Попробую…
Милош присоединился к остальным бойцам и попытался забыться в движениях, отработанных до автоматизма за месяцы тренировок.
Вдруг все разом замерли: дверь отворилась, и вошли двое солдат. Стал слышен шум арены, отдаленный и угрожающий, – глухое рычание чудовища, засевшего где-то там, которому их готовят в жертву. Вслед за солдатами вошел Мирикус, и голос его гулко раскатился по камере:
– Флавиус!
Гладиатор, полуобнаженный, лоснящийся от пота, медленно, с остановившимся взглядом двинулся к выходу. Его жесткое лицо со стиснутыми челюстями выражало одну чистую ненависть. Все, мимо кого он проходил, чуяли это и сторонились. Едва дверь за ним закрылась, Милош кинулся к Василю и затормошил его:
– Василь! Ну-ка, вставай!
Тот не шевелился, и он буквально поднял его, поставил на ноги, сунул в правую руку меч.
– Давай, Василь! Бейся!
Василь стоял перед ним с самым жалким видом, бессильно свесив руки. На нем лица не было.
– А ну, бейся! – заорал на него Милош и принялся бить мечом плашмя по рукам, по ногам, вынуждая защищаться.
Человек-лошадь не реагировал. Наконец он все-таки поднял было меч, подавая надежду, что сейчас выйдет из апатии, но тут же выронил его, со всех ног кинулся в угол и скрючился в жестоком приступе рвоты.
Презрительный смех Деликатуса никто не подхватил. Василь тоже оставил его без внимания. Он вернулся к Милошу, утирая рот рукавом, подобрал свой меч и бледно улыбнулся товарищу:
– Вроде получшало…
Лицо у него было уже не такое белое. Он снял рубаху и стал отвечать на удары партнера ударами, на взгляд Милоша, совершенно несостоятельными.
– Да проснись же ты, ради бога! – прикрикнул он. – Тебе драться через несколько минут, забыл?
Его подмывало броситься на Василя, сделать ему больно, даже, может быть, ранить, лишь бы заставить его расшевелиться, защищаться по-настоящему. Он уже готов был так и сделать, но тут дверь опять отворилась. Вошел Мирикус в сопровождении двух солдат.
– Рустикус!
Человек-лошадь уставился на него, судорожно хватая воздух ртом:
– Уже?
– Да. Пошли!
– А Флавиус? – спросил кто-то.
– Флавиус убит, – безо всякой жалости ответил тренер.
Поскольку Рустикус не двигался с места, солдаты шагнули к нему, дулами своих ружей указывая на выход. Он медленно, волоча ноги, пошел. Подбородок у него дрожал, как у ребенка, готового расплакаться.
– Значит, не смотреть на него? – спросил он у Мирикуса.
– Да, старайся не встречаться с ним глазами.
Милош подошел и хотел обнять друга, но Василь тихонько отстранил его:
– Ничего, ты не бойся… подумаешь, чемпион… не больно-то напугали… я вернусь, ты не думай… я им не Флавиус.
Вот когда ожидание стало совершенно невыносимым. Что хуже всего – невозможно было ничего расслышать, даже предположить или вообразить ничего не удавалось. Не в силах продолжать разминку, Милош сел на корточки, прислонясь к стене и спрятав лицо в ладонях. «Василь, ох, Василь, брат мой по несчастью, не оставляй меня одного! Не умирай! Вернись живой, ну пожалуйста!»
Длилось это долго. Кругом гладиаторы обменивались свирепыми ударами, и воздух дрожал от лязга мечей. В какой-то миг короткого затишья Милош как будто уловил приглушенный расстоянием взрыв криков со стороны арены. Что там происходит? Сердце у него чуть не выпрыгивало из груди. Битва продолжается уже целую вечность, во всяком случае, куда дольше, чем у Флавиуса. Что бы это могло значить?
Когда вновь заскрежетала, отворяясь, дверь, он не осмелился поднять голову и посмотреть. Услышал звук шагов по бетону, а потом – угасший голос Василя:
– Я победил…
Человека-лошадь поддерживали с двух сторон Мирикус и Фульгур. Он шел как оглушенный.
– Я победил, – повторил он, словно убеждая самого себя, но торжества в его голосе не было. Из вспоротого бока густой струйкой стекала кровь. Он выронил безвольно свисавший из его руки обагренный меч и с трудом выговорил:
– Он меня убить хотел… я защищался…
– Он храбро бился и победил, – громогласно объявил Мирикус. – Берите с него пример!
Фульгур, осчастливленный двойной удачей заполучить разом и победителя, и пациента, уже тянул его к выходу:
– Давай-давай, пошли в лазарет. Сейчас тебя заштопаю.
Василь, зажимая рукой рану, двинулся за ним. В дверях он обернулся, ища глазами Милоша. Никакой радости не было в этих глазах, лишь глубокая тоска и отвращение к содеянному.
– Счастливо тебе, друг! – сказал он. – До скорого… Не оплошай, ладно?
– До скорого, – совладав со стиснувшим горло спазмом, ответил Милош.
Мирикус вышел последним, посоветовав ему не рассиживаться. На очереди были две битвы между гладиаторами других лагерей, а после них – Милош.
Он тут же принялся за упражнения и с чувством, близким к панике, обнаружил, что все ощущения у него как-то притупились – вес меча, собственные движения невозможно было скоординировать. Как будто он внезапно утратил контроль над своим телом. Ему казалось, что движется он слишком медленно, на ногах стоит неустойчиво.
– Руки-ноги как не свои, – в отчаянии простонал он.
– Ничего, это нормально, – отозвался кто-то рядом. – Со всеми так бывает перед битвой. Становись со мной, помахаемся.
Человека, который предложил ему себя в партнеры, звали Мессор. За все время пребывания в лагере они ни разу словом не перемолвились.
– Спасибо, – от всей души поблагодарил Милош.
Первые же удары, которыми они обменялись, разогнали оцепенение, и когда в дверях появился Мирикус с солдатами, Милош уже чувствовал себя немного увереннее.
– Милош! – бесстрастно выкликнул тренер.
Милошу хотелось хоть с кем-нибудь попрощаться, уходя. Раз уж не с Василем, так с этим Мессором, который разделил с ним последние мгновения. Он шагнул к нему и пожал ему руку.
– До свидания, мальчик. Удачи тебе, – проворчал гладиатор.
Пока шли по коридору, Мирикус все повторял свои наставления:
– Учитывай длину рук – он высокий. Не показывай, что ты левша, пока не поймаешь момент, слышишь?
Милош слышал, но слова тренера доносились как будто издалека и казались нереальными. Два раза он был на грани обморока, однако ноги держали его, не подгибались.
По-прежнему в сопровождении солдат они шли теперь под трибунами. Над головами слышались голоса и шарканье ног. Стонали под тяжестью зрителей доски. Вот протрубил рог – три протяжные низкие ноты. Милош понял, что это объявляют его выход. Солдаты остановились, пропуская его к калитке, которую стоявший около нее охранник уже открыл. Мирикус легонько подтолкнул Милоша, и он шагнул на арену.
Это был удар такой силы, что он едва устоял на ногах. На него разом обрушились тысячи взглядов и ослепительный свет прожекторов, в котором ярко желтел песок. «Все равно что родиться, – подумал он. – Должно быть, ребенок испытывает такой же шок, когда его выбрасывает в жизнь из материнского чрева».
Ему сказали правду: арена была точно такая же, как в тренировочном лагере, и песок под ногами той же консистенции. Однако все, все было другим. Здесь пространство раскрывалось в высоту: за барьером до гигантской раковины крыши поднимались многоярусные трибуны, сплошь забитые зрителями. Мирикус подвел его к почетной ложе, где восседало человек десять фалангистов в пальто. Среди них Милош сразу узнал рыжего бородатого гиганта, которого видел несколько месяцев назад в интернате: Ван Влик! Сразу вспомнилось – вот они с Хелен, двое сообщников, лежат, прижавшись друг к другу, на чердаке… И приглушенный смех девушки, и ощущение ее плеча рядом со своим, ее дыхание, такое близкое в тишине чердака, и как все это его тогда волновало. Неужели нечто такое хорошее и вправду было? И было с ним, Милошем? Он тогда воображал себя непобедимым. Как давно это было! Теперь он во власти варваров и должен биться насмерть ради их удовольствия и ради собственного спасения. И ради того, чтобы снова увидеть Хелен… Где-то она ждет его, он был в этом уверен. Ради нее надо было забыть все, во что он всю жизнь верил: правила честной борьбы, уважение к сопернику. Чтоб ничего не осталось, кроме ярости и жажды крови – вот так!
Жаркий пот заливал ему глаза. Он отер лицо рукой.
– Милош! – объявил Мирикус к сведению представителей власти. – Новичок! – И назвал лагерь, откуда они прибыли.
Какой-то сухонький человечек рядом с Ван Бликом встрепенулся и прищурился:
– Милош… Ференци?
Милош кивнул.
– Ну-ка, ну-ка, поглядим, как-то ты сумеешь убить человека! – захихикал тот.
Милош смолчал, в лице его ничто не дрогнуло. Мирикус взял его за локоть и отвел к противоположному краю арены.
– Учитывай его рост… вначале работай правой… – повторил он напоследок и исчез.
Калитка на другой стороне открылась, и Милош увидел своего противника – высокого худого человека с бритым черепом, который вышел на арену в сопровождении своего тренера, достававшего ему едва до плеча. Оба в свою очередь направились к почетной ложе. Со своего места Милош не расслышал ни имени того, с кем должен был биться, ни названия его лагеря.
Все разом смолкло, как только двое гладиаторов остались одни на арене. Их разделяло метров двадцать. Милош двинулся навстречу противнику, тот тоже направился к нему. Сутулый, как многие слишком высокие люди, грудь морщинистая, с обвислой кожей, волосатая – а волосы совсем белые. Меч свободно свисает из неимоверно длинной руки, впалые щеки серые от седой щетины. Милош дал бы ему лет шестьдесят как минимум. В их лагере таких старых не было. «Да это же дед какой-то, – оторопело подумал он, – не могу я с ним биться!» Слова Мирикуса вспомнились ему и теперь обрели смысл: «Не поддавайся жалости». Когда между ними осталось всего пять метров, оба сделали одинаковую стойку: ноги полусогнуты, рука с мечом выставлена вперед. Милош вовремя удержался от искушения перехватить меч в привычную руку. Так они стояли, почти недвижимые, изучая друг друга.
В публике послышались свистки, потом крики: «Давай, давай! Шевелитесь!» – и издевательские науськивания – «фас! фас!», – словно стравливали животных.
«Им не терпится увидеть нашу кровь, – с омерзением подумал Милош. – Сидят себе в безопасности на трибунах, уверенные в своей безнаказанности. Интересно, хоть у одного из них хватило бы храбрости выйти из-за барьера сюда, на песок, и сразиться? Да нет, куда им, они же трусы! И вот таким преподнести просто так свою жизнь?»
Сейчас всего три метра отделяли его от противника, лоб которого прорезали глубокие морщины, и в глазах его Милош читал тот же страх, что сжимал и его сердце. Он заставил себя не думать об этом. Надо было ненавидеть этого человека, а не жалеть. Он резко выдохнул, придал взгляду твердость, стиснул меч до боли в пальцах и шагнул вперед. Именно этот миг выбрал его противник, чтоб внезапно, перегнувшись всем телом, сделать выпад. Он пырнул Милоша в лодыжку и тут же отпрыгнул. Милош вскрикнул от боли и увидел, что ступня сразу окрасилась кровью, между тем как смех и аплодисменты приветствовали удачный удар. Безотчетное сочувствие, которое он перед тем испытывал, сразу исчезло. Этот худой, слишком старый человек здесь затем, чтоб убить его, и сделает это без колебаний при первой возможности. Милош решил впредь не зевать. Когда противник снова кинулся в атаку, он перехватил меч левой рукой и, быстро переступая, стал уходить вбок, так, чтоб нападать тому было не с руки. Старик опешил было, потом снова сделал выпад, и еще раз, и еще, всякий раз метя по ногам. «Ты думаешь меня этим взять? – засмеялся про себя Милош, чувствуя, как оживают в нем все рефлексы опытного борца. – Будешь, значит, десять раз бить понизу, чтоб я только и знал, что защищать ноги, а на одиннадцатый вдруг пырнешь в грудь? Ну-ну, валяй, подожду…»
Так они продолжали этот танец смерти, держась каждый своей тактики. Старик без передышки бил по ногам, Милош приплясывал вокруг него. С начала битвы прошло совсем немного времени, но напряжение было такое, что оба уже запыхались и обливались потом.
«Ударь в корпус! – молил про себя Милош. Раненая нога горела, и каждый шаг оставлял на песке кровавый след. – Ударь в корпус, ну пожалуйста… Один-единственный раз… Смотри, я наклоняюсь… Открываю грудь… Ну давай, не тяни…»
Долго ждать ему не пришлось. Старик гладиатор внезапно сделал бросок, горизонтально держа меч в руке, вытянутой во всю неимоверную длину, с воплем, в котором было больше отчаяния, чем злобы. Хоть именно этого Милош и дожидался, удар чуть не застал его врасплох. Он еле успел увернуться и, не устояв на ногах, упал на бок. Противник, промахнувшись, тоже потерял равновесие и рухнул лицом в песок. Милош, как более молодой, оказался проворнее: доля секунды – и он уже был на ногах. Он прыгнул, придавив коленом белую, мокрую от пота спину своего слишком медлительного противника и, высоко вскинув руку, приставил острие меча к морщинистой шее под самым затылком.
Свободной рукой он прижал ему голову, а ногой – нижнюю часть тела. Но в этом уже не было необходимости. Старик являл собой жалкое зрелище: он дышал прерывисто, со стоном, из перекошенного рта стекала слюна, смешиваясь с песком. Толпа взревела, предвкушая жертвоприношение, ради которого она здесь собралась. Несколько кратких секунд Милош с неистовой силой ощущал одно: «Я победил!» Но это ощущение почти тут же сменилось другим – ощущением повторяющегося кошмара. Вот он снова, сам того не желая, держит в своих руках жизнь человека.
Тогда, несколько месяцев назад, в горах, в одиночестве и холоде, он решился на страшное дело, чтоб спасти Хелен, дрожавшую за скалой от холода и страха, чтобы защитить двух других беглецов. А теперь он должен был убить, чтобы спасти самого себя – в ослепительном свете прожекторов, под сливающимися в мутное марево взглядами зрителей, повскакавших на ноги от возбуждения. Чего они хотят? Увидеть его позор? Увидеть, как он прикончит старика, который ему в отцы годится? Он понял, что неспособен совершить заклание, которого от него требуют. Как вонзить вот это лезвие в тело побежденного? Как жить после этого? Он воображал, что сможет это сделать, защищаясь, в горячке боя. А тут было убийство – ни больше, ни меньше. Нет, он не доставит им такого удовольствия. Вот сейчас он отпустит поверженного, встанет, и последует все, что должно последовать. Старика признают победителем. А на него, Милоша, на безоружного, выпустят одного гладиатора, потом второго, потом, если понадобится, третьего, и он умрет от их руки. «А это мы еще посмотрим, – подумал он. – Посмотрим…»
Толпа теперь что-то выкрикивала, какие-то слова, которых он не понимал. Он наклонился к своему противнику, почти лег на него.
– Что ты делаешь? – прохрипел старик. – Убей меня. И живи… Ты молодой…
– Не могу, – сказал Милош.
Он отвел меч, острие которого оставило на морщинистой шее кровавую запятую, отбросил его в сторону и. стоя на коленях, замер в ожидании. «Теперь делайте со мной что хотите».
И тут вместо неизбежного, казалось бы, взрыва возмущения странная тишина воцарилась на трибунах – словно затишье перед чем-то страшным, землетрясением, например. От первого глухого удара все здание содрогнулось до основания. Рты изумленно открылись, все обратились в слух – и услышали второй удар, такой же тяжкий и гулкий. Представители Фаланги повскакали и поспешно покинули ложу. Остальные зрители последовали их примеру, на трибунах поднялась суета.
Старик, бледный как мертвец, приподнялся и встал на колени рядом с Милошем.
– Что это?
Никто больше не обращал на них внимания.
– Они выламывают двери! – заорал кто-то.
Началась паника. Все метались, ломились в проходы, давясь и толкаясь в поисках какого-нибудь запасного выхода.
Какие «они»? Кто выламывает двери? Милош, вот уже который месяц отрезанный от внешнего мира, боялся поверить. Однако факт был налицо: чины Фаланги покинули трибуны, солдаты растерянно озирались, ожидая приказов, которые больше не поступали, а публика только и думала, как бы унести ноги. Что же еще, как не Сопротивление, могло быть причиной такого панического бегства?
Когда Милош со стариком встали на ноги (у обоих сердце чуть не выпрыгивало из груди), калитки по обе стороны арены распахнулись, и из них повалили гладиаторы, вырвавшиеся из камер, буйно вопя и потрясая мечами. Они запрудили арену, словно какая-то армия дикарей, и полезли на барьеры. Их свирепые лица и дикие крики повергали в ужас и без того перепуганных зрителей.
– Василь! – закричал Милош, высматривая друга в этой буйной толпе. Человек-лошадь не знал ведь, чем кончилась битва, и надо было его успокоить. Потом Милош вспомнил, что тот ранен, вспомнил кровь, заливавшую бок. Что, если рана оказалась серьезной? Где может быть этот «лазарет», о котором говорил Фульгур? Наверняка где-то по соседству с камерами. Он протолкался против течения к калитке, прошел под трибунами, сотрясающимися от топота зрителей, потом по коридору, и скоро уже заглядывал в камеру, где провел эту ночь. Она была пуста. Только валялись рубаха и сандалии Флавиуса, павшего на арене, и его, Милоша, выжившего. Он надел их и вышел.
– Василь!
Теперь он пошел направо, открывая подряд все двери. В конце коридора почти отвесная деревянная лестница, источенная червями, вела на второй этаж – над ней был открытый люк. Милош положил меч на пол и полез наверх.
– Василь! Ты там, что ли?
Он просунул голову в люк, чтоб осмотреть помещение. Пустая комната, освещенная лишь небольшим отверстием в глинобитной стене. Он спустился обратно, а когда обернулся, перед ним, преграждая ему путь, стоял Кай с мечом в руке. Его собственный меч лежал дальше – не достать.
– А-а-а, кошачье отродье, будешь еще шипеть?
Милош остолбенел.
– Кай, опомнись… Мы свободны…
Тот не слышал. Он надвигался, весь подобравшись, расставив руки, изготовившись к прыжку. Глаза у него были как у лунатика, рука стискивала меч так, что костяшки побелели.
– Я тебе покажу, как царапаться, погань! – прорычал он сквозь зубы.
На искаженном ненавистью лице шрамы казались еще ужаснее. Они выступали рельефным глянцево-лиловым узором.
– Кай, – взмолился Милош, – перестань! Давай поговорим спокойно, ну? Что тебе сделали кошки? Расскажи мне, Кай… Давай поговорим… ладно тебе…
Сумасшедший ничего не слышал. Он шагнул еще ближе, прерывисто дыша, пьяный от злобы.
– Я тебе покажу, как царапаться, – повторил он, и глаза его горели жаждой крови.
– Дай мне хотя бы меч! – сказал Милош, стараясь не делать резких движений. – Я такой же гладиатор, как ты! Я имею право защищаться! Дай мне мой меч! Слышишь, Кай?
Тот не отвечал.
– Кай, – выдохнул Милош, – ну пожалуйста… это слишком глупо… мы ведь свободны… ты знаешь, что мы свободны? И я ведь не кот, ты же знаешь… я не кот…
Кай не слышал. Никакие слова не могли пробиться сквозь его одержимость. Тут Милош понял, что перед ним – смерть. Он заорал что есть сил:
– Помогите! Кто-нибудь, помогите!
Никакого ответа. Коридор был слишком узким, чтоб проскочить мимо Кая, а тот – Милош видел – вот-вот бросится. Не раздумывая больше, он отскочил назад к лестнице и взлетел наверх, помогая себе руками. Две ступеньки проломились под его весом. Он прижался к дальней стене. Кай не отставал. И снова то же ужасное противостояние, на этот раз в полумраке. Милош искал и не находил слов, которые могли бы одолеть безумие этого человека, темным силуэтом возвышающегося в каких-то двух метрах от него. Так они стояли несколько секунд, и лишь их прерывистое дыхание нарушало тишину.
Но вот по какому-то беглому движению, по изменившемуся ритму дыхания Милош почувствовал, что противник сейчас бросится на него и ударит. Тогда он сделал единственное, что еще оставалось, – бросился первым.
Все произошло очень быстро. Сталь вошла ему в живот длинной холодной молнией. И это был единственный удар. Он рухнул на колени и потерял сознание.
Когда Милош очнулся, он был один. Откуда-то издалека все еще доносились глухие удары в двери арены. Он лежал на боку, поджав колени. Щеку холодил сырой земляной пол. В нескольких сантиметрах от его лица сидела серая мышка и приветливо на него поглядывала. Так и хотелось погладить ее нежную шерстку. Подрагивающие усики зыбились, как тончайшая вуаль, из-за которой поблескивали черные агаты глазок. Мышка совсем не боялась. «Она-то понимает, что я не кот…» Милош попробовал пошевелиться – тело не повиновалось. Он хотел позвать на помощь, но побоялся, что собственный крик разорвет его насмерть. Он чувствовал себя хрупким, словно огонек на ветру. Малейшее дуновение – и он угаснет. Живот был липкий от крови. «Это из меня жизнь вытекает… – подумал он и зажал рану обеими руками. – Помогите… – простонал он, – я не хочу умирать…» Его слезы стекал и на пол, размачивая землю в грязь. Мышка крохотными шажками подошла поближе, чуть помедлила, словно в раздумье, и легла, прижавшись к его щеке. «Ты не один, – словно говорила она. – Я всего лишь малая малость, но я с тобой».
Тогда пришли видения.
Первым был Бартоломео – он обнимал его на мосту своими длинными руками и широким шагом уходил прочь: «Мы еще встретимся, Милош! Все встретимся, и живые, и мертвые!»
«Что ж ты меня бросил, Барт?» – спросил он. Друг не ответил. Просто присел на корточки рядом с Милошем и ласково улыбнулся ему.
Василь тоже пришел. Приятно было видеть его честную грубую физиономию. Он неуклюже утешал: «Не бойсь, друг… все путем… Гляди, уже прошло!» – и показывал свою зажившую рану.
Потом пошли чередой всякие другие лица. Тренер, когда-то учивший его борьбе: «Еще раз повторяю, мальчики, – душить нельзя!» Милош снова был совсем мальчишкой и отрабатывал серию кувырков в спортзале. Всплывали из прошлого еще и еще лица, давно забытые: маленькие товарищи по приюту, которые менялись с ним шариками, интернатские приятели, хлопавшие его по плечу. «Как жизнь, Милош? – весело окликали они. – Рады тебя видеть!» Его утешительница всех впускала, усаживала, ворчала на тех, кто слишком бузил. Заботливо спрашивала, не голодные ли они, и тут же принялась готовить какую-то еду. Милош удивился – где ей тут стряпать, когда столько народу, и как они только умещаются в такой тесной комнате, – и ему стало смешно.
Наконец появилась и Хелен. Замерзшая, в интернатской накидке с капюшоном. Снег падал ей на плечи, белый и невесомый. Она тоже опустилась на колени рядом с ним и бережно взяла его лицо в овал своих ледяных ладоней. «Не уходи, Милош, – плакала она, – не уходи, любовь моя…» Он заглянул в круглое лицо склонившейся над ним юной женщины, в ее глубокие глаза, и она показалась ему несравненно прекрасной. «Я не уйду, – хотел он ответить, но губы были каменные и не шевелились. И он сказал ей сердцем: – Я не уйду, любимая. Я остаюсь с тобой. Слово».
А потом все, кто склонялся над ним, – Бартоломео, Василь, все, с кем сводила его жизнь, и Хелен, озарившая эту короткую жизнь таким ослепительным светом, – все тихонько расступились и обернулись ко входу, где стояли мужчина и женщина, молодые, красивые. Женщина в легком весеннем платье и в шляпке с цветами и мужчина, высокий, крепкий, с такими же, как у Милоша, смеющимися глазами. Милош, у которого уже тяжелели веки, улыбнулся им, и они сразу же оказались рядом и опустились на колени около него. Женщина подсунула ладони под его бритую голову и нежно ее огладила. «Где же твои кудри, сынок?» – спросила она. Мужчина из-за ее плеча кивал ему и смотрел на него с одобрением и гордостью. Никакой тревоги не было в их лицах. Наоборот, они светились радостной уверенностью, как у тех, кто встретился с любимым человеком после долгой разлуки и знает, что теперь они будут жить счастливо и никогда не расстанутся.
– Отец… – прошептал Милош. – Мама… Вы нашлись?
– Ш-ш-ш… – сказала женщина, приложив палец к губам. И мужчина тоже сказал «ш-ш-ш…»
Тогда Милош стал, как когда-то, маленьким и послушным. Он свернулся клубочком, ограждая своим телом подаренные ему тепло и нежность, чтоб унести их с собой туда, куда он уходил.
Потом закрыл глаза и ушел.
Мышка побегала еще туда-сюда по его ноге, по плечу, по спине. Вернулась, потерлась о неподвижное лицо, прижалась к нему на минуту-другую, подрагивая чутким носиком. Она ждала каких-нибудь признаков жизни, но их не было. Вдруг издалека донесся особенно мощный удар и следом – жуткий треск. Это переломился наконец массивный засов входных дверей. Испуганная мышка метнулась к стене и юркнула в норку.
XI КОРОЛЕВСКИЙ МОСТ
НА ОЧЕРЕДНОМ привале, как это уже вошло в привычку, Милена присела на камень и стянула сапоги, чтоб растереть натруженные ноги. Герлинда, девушка-лошадь, которая назвала ее «принцессой» и с тех пор от нее не отставала, уже разводила костерок, чтоб вскипятить воды.
– Споешь мне, если я тебе чаю сварю? – спросила она.
Милена улыбнулась. Любой предлог шел в ход, лишь бы упросить ее спеть. Стоило ей начать, хоть вполголоса, как ее тут же обступали. И если знали мотив, принимались подпевать.
Вот уже два дня они шли к столице, и это чем-то напоминало Милене их осеннее путешествие, когда они с Бартом сбежали из интерната. Она помнила, как захватывало у нее тогда дух на голой горе от простора и воли. Но помнила и другое – неуверенность в себе, страх перед завтрашним днем. Сейчас же, наоборот, ей казалось, что с ними просто не может случиться ничего плохого, пока они укрыты в гуще лошадиного народа, в крепком запахе грубой суконной одежды. Природная сила этих людей, их доброта и безмятежная наивность были заразительны. Они успокаивали, вселяли безотчетную уверенность. Милена испытывала нечто подобное в интернатские времена в обществе своей утешительницы Марты, но то был всего лишь один человек, а тут возникало впечатление единого огромного тела, многоликого и перестраивающегося, единой неодолимой силы. По мере продвижения к столице народу все прибывало. Бесчисленные ручейки небольших отрядов по пути вбирали в себя сотни, а там и тысячи мужчин, женщин и подростков. Следуя естественным изгибам холмов, полей и лесов, они сливались, образуя реки, которые, в свою очередь, превращались в могучие потоки. В домах, мимо которых они проходили, открывались двери. Им выносили поесть, набивали мешки припасами, пускали ночевать в сараи и на сеновалы.
Герлинда подошла с дымящейся кружкой.
– А спеть?
– Ну хорошо, но только тебе. Мне сейчас не хочется петь для кучи народа. Иди поближе…
Топорное лицо девушки-лошади просияло, она подставила ухо к самым губам Милены. Та тихо запела:
Blow the wind, southerly, southerly… —но тут и другие начали подходить послушать, так что она вскочила, не выпуская из рук кружки:
– Нет! Нет! Всё! В другой раз! Вечером…
Она снова натянула сапоги и направилась к Бартоломео и Доре, сидевшим поодаль на низкой каменной стенке. Оба кутались в зимние пальто, пар от их дыхания клубился голубоватыми облачками. «Два человека, которых я больше всего люблю… – подумала Милена, подходя к ним, – еще Хелен и Марта… сейчас бы их сюда – и был бы магический квадрат».
– Ян и Фабер, наверно, уже на мосту, – озабоченно говорил юноша. – Надо мне было с ними пойти…
– Надо будет – позовут, они же обещали, – отозвалась Дора.
– Да, надеюсь только, что не слишком поздно. Зимние битвы начинаются завтра утром. Может, до Милоша в первый день очередь и не дойдет, но мало ли что… Надо скорее входить в город!
Милена прильнула к нему:
– Не паникуй. Что тут осталось-то, завтра будем там.
– Да. Они не осмелятся открыть огонь. Мы ведь безоружны, с нами женщины, дети… Они не посмеют стрелять.
– Конечно, не посмеют, – подтвердила Милена. – А Милоша ты скоро увидишь. Ты же всегда говорил, что он создан для жизни, что у него дар такой.
– Говорил. Он и для счастья создан. Скорей, чем я.
– Счастье… – усмехнулась Дора. – Эта штука что, и впрямь существует? Вот скука-то, наверно!
Они шагали вместе час за часом, узкими проселками, разбитыми дорогами. Герлинда не отставала от Милены – «а то вдруг потеряется!». Кто направлял это шествие? Трудно сказать. Их несло течением. Вечер застал их на холмах, откуда начинался спуск к городу, и представшая им картина ошеломляла: все холмы, сколько хватало глаз, были черны от народа.
Они, конечно, знали, что люди-лошади собрались отовсюду, но это несметное полчище превосходило самые смелые ожидания. И вообразить хоть на миг, что Фаланга может устоять против этакой силы? Скоро прошел слух, что в столицу вступят на рассвете, а пока надо устроиться потеплее и ждать. Все радостно загомонили, словно сражение уже было выиграно. Герлинда запрыгала на месте и кинулась обнимать Милену.
– Чему ты так радуешься – ночи на морозе? – удивилась девушка. – Мы же все тут околеем до утра!
Герлинда непонимающе уставилась на нее, потом сказала просто:
– Да нет! Миром согреемся.
Она знала, о чем говорит, и в самом деле, ночь, обещавшая быть ужасной, оказалась волшебной. Быстро натаскали дров, и затрещали костры, вздымая к темному небу огненные языки. Милена боялась замерзнуть? Не раз за эту ночь ей с трудом удавалось настоять, чтоб дали уступить кому-нибудь место у самого костра, где люди грелись по очереди, без споров сменяя друг друга. Она боялась, что еды на всех не хватит? Хватило, и с избытком! Изо всех мешков повытаскивали караваи хлеба, окорока, колбасы, яблоки, вино, даже шоколад! Стоило Милене сесть, как тут же кто-нибудь становился на колени у нее за спиной и грел ее в объятиях. В первый раз она подумала, что это Бартоломео или Дора, ну, может быть, Герлинда. Кто бы еще позволил себе такую вольность? Но оказалось, это какая-то незнакомая женщина-лошадь. Милена, в свою очередь, тоже делилась теплом с людьми, которых видела впервые в жизни, и узнала, что давать так же радостно, как получать. Рассвет встречали одеревенелые, невыспавшиеся, топая ногами, чтобы согреться, но у всех было чувство, что они сообща одолели эту ночь, выжили, и теперь их ждут великие дела. Над погасшими кострами еще подымались тонкие дымки. Небо, пасмурное накануне, расчистилось, и в ясном морозном воздухе стали отчетливо видны другие холмы, тоже усеянные тысячами людей, долина, по которой уже двигались передовые отряды, и вдалеке – сверкающая лента реки.
Толпа зашевелилась, тронулась, и хорошо было снова шагать всем вместе. Кто-то начал напевать:
В моей корзинке нету сладких вишен, сеньор мой, румяных вишен нету и нету миндаля… —и все подхватили – огромные люди-лошади и просто люди, те, кто пел правильно, и те, кто фальшивил:
Ах, нету в ней платочков, нет вышитых, шелковых, и нету жемчугов. Зато в ней нету горя, любимый, Нет горя и забот…Пели все, кроме Милены. Голоса возносились вокруг нее – безыскусные, неумелые, нестройные, но полные истовой веры.
– Ты не поешь? – удивилась Герлинда.
– Нет, – сквозь ком в горле ответила Милена. – Я слушаю. Имею же я право хоть раз в жизни послушать…
Вдруг мальчик-лошадь лет двенадцати, плотный и крепконогий, весь красный и запыхавшийся от долгого бега, вырос перед Бартоломео и потянул его за рукав:
– Там тебя господин Ян зовет. С твоей дамой.
– С моей дамой?
– Да, с дамой Миленой.
– А где он?
– У моста. Я проведу.
– Я с вами! – крикнула Дора и, не дожидаясь ответа, поспешила за ними.
– И я! – кинулась следом Герлинда.
Им пришлось сперва прокладывать себе путь сквозь толпу, отчаянно работая локтями, а потом мальчик вдруг свернул налево, и через несколько десятков метров они каким-то чудом оказались одни на круто сбегающей вниз тропе.
– Ты знаешь короткий путь? – крикнул Бартоломео.
– Да! – отозвался мальчик, который спускался впереди, пиная башмаками камушки. – Я тут живу!
– Где? – спросила Милена, не видя вокруг никаких признаков жилья.
Мальчик не ответил и прибавил шагу. Они уже почти спустились с холма и теперь огибали какие-то заросли, искрящиеся от инея. Под ногами хрустела мерзлая трава.
– Подождите! – окликнула Дора. Они с Герлиндой сильно отстали. – У него, похоже, сапоги-скороходы, у этого мальчишки!
Маленький гонец даже не оглянулся и мчался вперед все так же стремительно. Со спины его трудно было узнать, таким легким и грациозным он теперь казался – словно вдруг вырос. Скоро и Милена выбилась из сил.
– Не могу больше! – выдохнула она. – Беги, Барт, я тебя там догоню!
Юноша припустился за проводником, который мелькал впереди, гибкий и воздушный. В несколько прыжков он почти догнал мальчика.
– Не гони так! Мы за тобой не поспеваем…
Между тем как небо на востоке все ярче розовело и голубело, откуда-то издалека стал доноситься сухой треск, словно от веток в костре. Две фигуры, большая и маленькая, все неслись вперед, перепрыгивая через кусты и канавы. Бартоломео никогда в жизни не одолевал таких расстояний за столь короткий срок. Морозный воздух раннего утра свистел у него в ушах. Голова гудела от шума собственного дыхания.
– Далеко еще? – крикнул он через какое-то время, изнемогая от беспокойства.
– Нет, – сказал мальчик и с разбегу остановился как вкопанный. – Уже пришли!
Он стоял, подбоченясь, прямой и неподвижный, и было что-то ангельское в его бесхитростном лице. Бартоломео опешил: мальчик даже не запыхался, но главное, он совсем не походил на себя давешнего. Как будто это был уже кто-то другой.
– Ничего себе! – вырвалось у юноши. – Ты что, волшебник?
– Да, – ответил мальчик и показал на возвышающуюся слева насыпь:
– Тебе туда, наверх! Я дальше не пойду, мне нельзя.
Бартоломео, не зная, что и думать, полез, помогая себе руками. На полдороге он оглянулся – у подножия насыпи никого не было. Безуспешно поискав глазами странного маленького проводника и убедившись, что он исчез, Бартоломео полез дальше. А когда добрался до самого верха, обнаружил, что стоит в каких-то ста метрах от входа на Королевский мост. Глянул туда – и похолодел от ужаса.
Люди– лошади, с палками и пиками, грозной толпой теснящиеся у входа на мост, пытались перейти реку. Над ними густым облаком стоял пар. А на другом берегу в сотне крытых грузовиков, стоящих в ряд, засели солдаты и встречали их ружейным огнем. Мощные тела павших уже усеивали мост. Но хуже всего было то, что люди-лошади на переднем крае так и лезли на приступ, не обращая внимания на стрельбу, сеющую смерть в их рядах. На глазах у Бартоломео двое совсем юных парнишек бок о бок ринулись на мост, размахивая палками. Не успели они добежать до середины, как грянули выстрелы. Первому пуля попала прямо в грудь: он подпрыгнул, словно в каком-то нелепом танце, взмахнул руками и рухнул ничком. Второй, раненный в бедро, пробежал еще, спотыкаясь, метров десять, прежде чем и его прикончили. Падая, он яростно швырнул палку в сторону своих убийц.
– Стойте! – в ужасе заорал Бартоломео.
Но уже новые десять человек, сомкнувшись плечом к плечу, устремлялись в атаку. Они прикрывались, как щитами, какими-то досками и кусками кровельного железа. Несмотря на свою силу и напор, эти тоже прошли не дальше своих предшественников. Их скосили одним залпом. Только двое, настоящие гиганты, удержались на ногах. Шатаясь, они добрели до первого грузовика и, ухватив за шасси, хотели его перевернуть. Солдаты, видимо, подпустили их так близко просто для забавы: сухо щелкнули два выстрела, и с беднягами было покончено.
– Остановитесь же! – простонал Бартоломео и побежал к мосту. Он сразу же утонул в море рук, спин и могучих плеч, но сейчас не было и в помине того чувства защищенности, которое он испытывал, когда Герлинда вела их с Миленой сквозь толпу людей-лошадей. Сейчас монументальные лица, обычно такие мирные, были искажены яростью, слезы бессильного гнева текли по щекам.
– Господин Ян! – закричал Бартоломео. – Кто-нибудь знает, где господин Ян?
– Он там! – пророкотал чей-то голос, и перед юношей, откуда ни возьмись, вырос громадный Жослен со встревоженным лицом. – Скорее! Он тебя ждет!
Несмотря на мороз, Ян обливался потом. Он схватил Бартоломео за лацканы и встряхнул.
– Останови их, Казаль, ради бога! Они меня не слушают! Никого слушать не желают!
– А Фабер?
– Фабер пошел парламентером, и его убили. Тогда они все как с ума посходили. Так и лезут на верную смерть, ведь полягут все, как один!
Бартоломео, оставив толстяка, стал проталкиваться к мосту. Чем ближе он подходил, тем плотнее теснилась толпа. Ценой неимоверных усилий он все-таки пробился и, вырвавшись наконец на свободное пространство, увидел, что люди-лошади готовятся к массированной атаке. Молодой человек в одной рубахе, геркулесовским сложением напоминающий Фабера, сам себя определил в командиры и призывал своих соратников:
– В этот раз все вместе, разом давай! Покажем им, где раки зимуют!
Бартоломео инстинктивно заступил ему дорогу и грозно рявкнул:
– Помолчи! Сам не знаешь, что несешь!
Он был почти одного роста с заводилой, хоть и тоньше, и голос его звучал с неожиданной силой.
– Не делайте этого! – продолжал он, обращаясь к людям-лошадям, изготовившимся к атаке. – Не суйтесь туда! Вас всех перестреляют! Они только того и ждут!
Будь на месте Бартоломео кто-нибудь другой, эти разъяренные колоссы его бы попросту смели, по он был Казаль, и его услышали.
– Они убили Фабера! – пронзительно крикнул кто-то.
– И тебя убьют, если полезешь! – парировал Бартоломео. – Ты же не скотина, чтоб идти на убой!
– Ну и пусть убьют! – закричал парнишка от силы лет шестнадцати.
– Ни с места, я сказал! – гаркнул Бартоломео, грозя кулаком. Его черные глаза метали молнии.
– Был бы здесь твой отец… – начал кто-то.
– Мой отец сказал бы вам то же самое! – оборвал его Бартоломео. – Я говорю за него!
Его решимость поколебала бойцов.
– Я знаю, что вы отважны и готовы идти на смерть, – продолжал Бартоломео, – но что толку идти на смерть ради их удовольствия? Чего вы этим добьетесь?
– Так что тогда, отступать, что ли? – спросил один. – Не можем мы уйти!
– А наши, кого положили на мосту, – мы их так не оставим! – поддержал его другой.
Они были правы. Бартоломео глянул поверх свирепых лиц на несметные толпы, что ожидали вдали, не ведая о трагедии, разыгрывающейся здесь, на мосту. Косые лучи восходящего солнца высвечивали их всех до самого горизонта. Потом он поглядел на противоположный берег. За цепью серо-зеленых грузовиков, в которых укрывался враг, настороженный и беспощадный, город, казалось, затаил дыхание. Бартоломео вынужден был признать, что он страшно ошибся, так же как Ян, и Ландо, и Фабер, и все остальные: солдаты открыли-таки огонь. Они повиновались приказу и, не дрогнув, стреляли по этим беднягам, вооруженным палками.
Что теперь говорить этим людям, когда у них на глазах пали у кого друг, у кого отец или брат, когда погиб Фабер, их любимый вождь? На какое-то время ему удалось остановить эту бойню, спасти сколько-то жизней, но долго он не сможет сдерживать их самоубийственную ярость.
– Идем! – скомандовал самозваный предводитель. – В атаку!
– Ни с места! – заорал Бартоломео. – Слушай мою команду: стойте, где стоите! Предоставьте дело мне!
И, сам, не представляя толком, на что рассчитывает, он шагнул на середину шоссе, ведущего на мост, и пошел вперед…
– Барт, что ты делаешь! Вернись! – послышался окрик у него за спиной. Он узнал голос Яна и не оглянулся.
За рекой не наблюдалось никаких признаков жизни. Можно было не сомневаться, что там ждут, пока он дойдет до середины моста, где будет представлять собой более удобную мишень. Он прошел еще несколько метров. Чего он, собственно, искал? Он сам не мог бы сказать.
А потом ему вспомнились слова Яна и завертелись в голове: «…твой отец… искал славной смерти… какая-то тоска или тайная боль… что-то омрачало душу… не знаю, что это было…»
Он содрогнулся, боясь понять до конца темное искушение, овладевшее им. Неужели и у него, Бартоломео, душа омрачена той же тоской? Той же тайной болью, при которой умереть, в конце-то концов, чуть ли не соблазнительно? Он снова двинулся вперед, споткнулся о вывороченный булыжник, обогнул окровавленный труп мальчика-лошади, убитого у него на глазах, прошел еще метров пять. Его черный шарф развевался на холодном утреннем ветру. Здесь ему уже не слышны были ни крики людей-лошадей у входа на мост, ни ропот толпы позади них – только мирное журчание реки. «Я буду идти до конца, – подумал он. – Только это я и могу: идти до конца».
И вдруг рядом с ним оказалась Милена.
– Милена! – ахнул он и схватил ее за плечи. – Уходи отсюда, скорее!
Она тряхнула непокрытой головой в золотом нимбе стриженых волос:
– И не подумаю. Мы перейдем вместе. Пошли.
Она взяла его за руку и ровным шагом двинулась вперед, держась очень прямо, спокойная и ясная.
– Они будут стрелять, Милена, ты же знаешь.
– В тебя – может быть, но в меня – нет!
– Им это нипочем! Смотри, стреляли же они в тринадцатилетних мальчишек! Вон лежат!
– В меня они не станут стрелять, Барт. Они не станут стрелять в Милену Бах. Я больше не прячусь! Пусть видят, кто я есть! Пусть хорошенько разглядят!
У Бартоломео мелькнула мысль, не сошла ли она с ума. Он силой остановил ее.
– Милена, послушай! Что ты задумала? Стать мученицей? Мученицы не поют, тебе это известно?
Он погладил ее по щеке. Щека была нежная и холодная.
– Никто не посмеет отдать приказ стрелять в меня! Никто, Барт!
– Милена, они натравили человекопсов на твою мать! Забыла?
Она взглянула на него в упор лихорадочно горящими голубыми глазами:
– Они смогли это сделать, потому что дело было в горах, и никто этого не видел! Моя мать погибла совсем одна, темной ночью, понимаешь? Она, должно быть, даже не увидела клыков, которые ее терзали. А сейчас белый день, Барт! Оглянись! Смотри, здесь тысячи людей! Они свидетели. Их глаза – наша защита!
Бартоломео оглянулся и увидел, что люди-лошади вступили на мост вслед за ними. Они совладали со своей яростью и двигались медленно, безмолвно, плечом к плечу. Их суровые лица, темные складки одежд наводили на мысль о каменных статуях, в которые кто-то вдохнул жизнь, и они пришли в движение, образовав непобедимую армию. Бартоломео поднял руку ладонью к ним, и они остановились. В этом беспрекословном повиновении была угроза высшего порядка, куда более пугающая, чем прежние беспорядочные атаки. За их строем, ощетинившимся пиками и дубинками, юноша видел несметные полчища, спускающиеся с холмов: мужчины, женщины, дети, самые дальние из которых только угадывались в крохотных дрожащих точках.
На том берегу ружья все еще молчали. «Милена права, – подумал он. – Если они начнут стрелять в нас сейчас, они спустят на себя такую лавину гнева, которая их сметет, они погубят себя безвозвратно и знают это». Несмотря на такую уверенность, чувство, что он играет со смертью, не покидало Бартоломео. Достаточно одной пули, всего одной… Ну, двух: ему и Милене… Однако никакого страха он не испытывал, только сознание, что эти минуты – самые важные в его жизни, и еще согласие с самим собой.
Он взял девушку за руку. Еще несколько шагов. На середине моста они остановились, и люди-лошади позади тоже. Посмотрели вниз, на могучую реку, спокойно катящую свои темные воды. Она привела их сюда в начале зимы – неужели теперь предаст? Ветер вокруг стих. Казалось, весь мир замер в ожидании.
– Больше не останавливаемся, – сказала Милена. – Пошли…
Они двинулись вперед, словно паря в воздухе, перешагивая через безжизненные тела, лежащие вповалку в позах, в которых их настигла смерть. В одном из этих трупов они узнали Фабера: он лежал ничком, раскинув, как крылья, свои огромные руки, словно хотел обхватить и поднять весь мост. Из-под его головы растекалась кровь, красными струйками прокладывая себе путь между серыми булыжниками.
В нерушимой неподвижности грузовиков, выстроившихся вдоль набережной, было что-то нереальное. Не замедляя и не ускоряя шага, они прошли еще метров двадцать. Рука Милены лежала в руке Бартоломео, нежная и твердая. Он поглядел на свою спутницу. Вся она была юность и свет. «Нет, – снова подумалось ему, – они не смогут: стрелять в такое существо – значит навлечь на себя проклятие…»
И вдруг – он не мог бы сказать, откуда это знает, – они достигли той невидимой точки, дальше которой не пускают. Что-то должно было произойти. Рука Милены дрогнула в его руке. Значит, и она почуяла то же самое? Они не остановились. Каждый пройденный метр был победой, каждый следующий – смертельной угрозой.
И тут они услышали, как там, на набережной, взревел мотор первого грузовика. Он вырулил из ряда, развернулся и медленно покатил прочь. За ним второй, потом третий… Скоро вся колонна снялась и двинулась к югу, в сторону казарм. Сперва все оторопели, не веря своим глазам. Потом в толпе людей-лошадей кто-то воскликнул:
– Они уходят! Испугались!
И безмолвие взорвалось единым многоголосым криком. Эхом отозвались холмы. Бартоломео и Милена, словно очнувшись от сна, только тут осознали, что прошли весь мост из конца в конец. Последние грузовики, еще не убравшиеся с дороги, отъезжали вслед за остальными, и можно было даже рассмотреть испуганные лица водителей – некоторые выглядели не старше их самих. Они еле успели отступить в сторону, как с моста хлынул людской поток, которого уже ничто не могло остановить. По двум соседним мостам таким же неудержимым потоком с ликующими воплями валили мужчины, женщины и дети: путь в город был открыт.
В считанные минуты толпа запрудила набережные, и несметная мирная армия с людьми-лошадьми во главе стала вливаться в промерзлые улицы столицы. Им навстречу открывались окна, раздавались приветственные крики. А также и проклятия в адрес правительства, словно все только и мечтали всю жизнь, как бы его свергнуть. Потом почуявшие свободу горожане высыпали на улицы, присоединившись к толпе, и все это многотысячное шествие двинулось в новый город к резиденции Фаланги.
– К арене! – крикнул Бартоломео. – Нам надо спешить к арене!
– Да, – согласилась Милена, которую заплаканная Герлинда чудом отыскала в этом столпотворении.
– Я так за тебя боялась, – всхлипывала она, – ой, так боялась!
Трамваи не ходили, машин тоже не было видно. Бартоломео и еле поспевающие за ним девушки припустились кратчайшим путем по узким поперечным улочкам. Через четверть часа отчаянной гонки через кварталы Старого города они, еле переводя дух, вылетели на площадь перед ареной и, к немалому своему удивлению, увидели, что там все кипит.
У здания теснились вперемешку люди-лошади, горожане и, словно выходцы из другой эпохи, гладиаторы, полуобнаженные или в одних рубахах, несмотря на мороз. Тяжелые входные двери были заперты, но люди-лошади, ухватив вдесятером огромное бревно, добытое на соседней стройке, уже шли на таран.
– Поберегись! – кричали они. – Сейчас вышибем!
Народ расступился, и они с разбегу ударили в двери. Дубовые створки только чуть скрипнули. Штурмующие отступили метров на десять и повторили попытку.
– Нет, им не справиться, – подумал вслух Бартоломео.
Рядом с ним стоял гладиатор, бритоголовый, с грубым лицом. Он все еще сжимал в руке свой меч и ошалело озирался, словно не понимая, куда попал.
– Битвы уже были? – спросил его Бартоломео.
– Ну, – кивнул тот.
– А вы не видали молодого парнишку, Милош его зовут?
– Не знаю такого…
– Как вы сами-то вышли?
– Там сзади дверка есть… Табачку не найдется?
– Н-нет, – пробормотал Бартоломео, никак не ожидавший такого вопроса, и побежал в обход здания. Милена и Герлинда – за ним.
Там действительно была маленькая дверка – запасной выход, уже перекрытый отрядом людей-лошадей и бойцов Сопротивления с оружием в руках. Они пропускали гладиаторов и простых зрителей, а фалангистов, пытающихся сбежать, замешавшись в толпу, задерживали.
Проталкиваясь к этой двери, Милена не подозревала, что ближайший миг всколыхнет ее душу не меньше, чем пережитое на мосту. А произошло вот что: человек могучего сложения с рыжей бородой появился в дверях, подняв воротник пальто и пригибая голову в тщетной надежде проскочить незамеченным. Тут же десятки рук вытянулись, указывая на него:
– Ван Влик! Это Ван Влик!
Двое людей-лошадей крепко схватили его, третий надел наручники. Он не сопротивлялся и казался сломленным. Его уже собирались увести, когда из толпы послышался женский крик:
– Подождите!
И перед ним встала Милена. Ни тот, ни другая не произнесли ни слова. Просто стояли лицом к лицу.
Ван Влик, приоткрыв рот, уставился на девушку, словно во власти наваждения, и было ясно, что время для него перестало существовать. Он видел перед собой ту единственную, кого когда-либо любил, ту, ради которой, не раздумывая, пустил под откос свою жизнь, ту, кого в конце концов отдал на растерзание кровожадным Дьяволам. Она стояла перед ним, юная и белокурая, как прежде, чарующая, бессмертная. В голубых глазах этой девушки он видел свое разрушенное прошлое и свое мрачное будущее.
Милена хотела ненавидеть его – и не могла. Во взгляде этого человека, словно в сказочном зеркале, она видела свою мать живой.
«Вот человек, который убил мою мать, – твердила она себе, но эти слова как-то не доходили до ее сознания. – Вот человек, который любил мою мать, – скорее, так ей думалось. – Человек, который пятнадцать лет назад плакал, слушая ее в маленькой церкви, и так от этого и не оправился. Человек, который любил ее до безумия, который смотрел на нее так, как сейчас смотрит на меня…»
И когда Ван Влика, безучастного ко всему, увели, он словно унес с собой живую, дышащую память о Еве-Марии, образ женщины из плоти и крови, которого никакая фотография, никакая запись не могли передать.
Потрясенная этой встречей, Милена не сразу пришла в себя. Жуткий треск, сопровождаемый восторженными криками, вернул девушку к действительности. Бартоломео тянул ее за руку:
– Милена, засов переломился! Пошли через главный вход!
Они поспешили туда, по-прежнему сопровождаемые Герлиндой, столь же упрямой, сколь преданной. Таран действительно вышиб-таки двери, но на арену было не пробиться, у входа образовался затор: одни рвались внутрь, другие – гладиаторы и пристыженные зрители – наружу. Бартоломео с девушками, проявив недюжинное упорство, все-таки протолкались в здание. Бартоломео раз за разом выкрикивал:
– Гладиатор Милош, семнадцать лет! Кто-нибудь видел его?
Никто не отвечал. Милена попробовала сунуться с вопросом к одному гладиатору, лицо которого было изуродовано жуткими выпуклыми шрамами, словно от когтей хищника:
– Вы не встречали Милоша Ференци? Гладиатор, семнадцать лет. Был такой в вашем лагере? Или, может, здесь видели?
Тот, не останавливаясь, мотнул головой и прошел мимо, как лунатик. Скоро стало ясно, что от расспросов никакого толку, так что все трое забрались повыше на трибуну и принялись кричать во весь голос:
– Милош! Милош!
Арена мало-помалу пустела, и становилось все яснее, что их друга здесь нет.
– Может, он где-нибудь еще в здании, – предположила Милена.
Но это было маловероятно. С чего бы ему прятаться? Наверняка уже вышел, просто они разминулись.
На всякий случай прошлись по коридорам, открывая по пути двери пустых камер. Так они описали полный круг и оказались там же, откуда начали обход.
– Милош! – в последний раз позвал Бартоломео.
Его голос эхом раскатился под сводами и угас. Стало тихо, как в погребе. Они уже собирались уходить, когда Герлинда показала пальцем на что-то в конце коридора:
– Там, вроде, лестница.
Они подошли. Ступеньки были трухлявые, двух не хватало. Бартоломео начал взбираться, соблюдая все меры предосторожности, чтоб не проломить остальные. Просунув голову и плечи в люк, он остановился как вкопанный.
– Что-нибудь видишь? – спросила Милена.
Юноша не ответил и скрылся в люке. Она подождала немного и, поскольку сверху не доносилось ни звука, крикнула сама:
– Барт, что-нибудь нашел?
Ответа по-прежнему не было. У Милены заныло под ложечкой от недоброго предчувствия. И она тоже полезла наверх.
Слабый свет пробивался через единственную отдушину в глинобитной стене. Бартоломео стоял на коленях около тела, которое лежало, свернувшись в клубок таким совершенным изгибом, какой бывает у спящих кошек. Милена на четвереньках подползла поближе и прижалась к плечу друга.
На Милоше была грязная белая рубаха, спереди сплошь пропитанная кровью. Еще одна рана – на почерневшей от грязи ноге. Не в силах вымолвить ни слова, они смотрели на мертвое лицо, ясное, как у двенадцатилетнего ребенка.
– Милош… – прошептал Бартоломео.
– Хелен… – всхлипнула Милена.
И, уткнувшись друг другу в плечо, они заплакали горькими слезами.
Снизу донесся жалобный голос Герлинды, которой было страшно одной в темном коридоре:
– Ну, что у вас там? Эй! Что там наверху?
XII ВЕСНА
В ЭТОМ ГОДУ зима все не кончалась и не кончалась. В середине марта выдалось несколько дней, похожих на предвестие весны, но их снова сменила стужа. То и дело валил снег. Можно было подумать, что природе не хватает сил сбросить с себя панцирь мороза и льда. Она потягивалась, ворочалась, но всякий раз бессильно никла, окоченевшая и побежденная.
Хелен надолго выпала из жизни, затворившись в своей комнатушке у Яна. Выходила только на работу, которую исполняла, как автомат. Милена и Дора, единственные, кого она соглашалась видеть, старались, как могли, заставить ее поесть, причесаться, вовлекали в разговор. Раза два им удалось вытащить ее погулять у реки.
Однажды вечером она наконец выразила желание пойти с Бартоломео в больницу к Василю. Рана человека-лошади оказалась серьезнее, чем представлялось сначала: у него был задет желудок, и бедняга сильно мучился. Больничный комплекс располагался на возвышенности, посреди лиственничного парка. Василь, печальный и исхудавший, лежал в стерильно-белой палате, совершенно для него не подходящей. В это первое посещение Хелен просто присутствовала, не вступая в разговоры двух друзей.
– Тебе что-нибудь нужно? – спрашивал Бартоломео.
– Угу, – с досадой отвечал Василь, – поесть бы настоящей еды… Ротом…
Прощаясь, Хелен поцеловала его и сказала, что еще придет. Она сдержала слово и стала навещать его каждый день, сначала с Бартоломео, а когда Василь пошел на поправку, то и одна.
До больницы надо было добираться через весь город. Она садилась в трамвай и ехала до конечной остановки, чуждая радостному возбуждению попутчиков, невосприимчивая к их сияющим улыбкам. На всех лицах лежал праздничный отсвет падения Фаланги и вновь обретенной свободы. Хелен не могла этого понять. «Чего они все радуются? – думала она. – Или не знают, что мою любовь убили?» Потом шла через парк, не глядя по сторонам, не поднимая головы до самой больницы, где ее уже все знали и здоровались как со своей.
Сначала она расспрашивала Василя про интернат. Про первую встречу с Милошем в тот знаменательный день, когда он передал Барту письмо, в день, с которого все и началось. Какая в тот день была погода – ясная или шел дождь? Во что Милош был одет? Потом потребовала полного отчета о тренировочном лагере. Чем их там кормили? Кто брил им головы – человек, которого звали Фульгур? Как тренировались, босиком или в сандалиях? Бедному Василю пришлось вспоминать все до мельчайших подробностей, ничего не пропуская, и напряженное внимание, с каким слушала его девушка, произвело на него сильное впечатление. Никогда еще никто не ловил так жадно каждое его слово. И он усердно вспоминал, наморщив лоб от умственного усилия.
Однажды она, набравшись храбрости, спросила:
– А он… Милош… он тебе рассказывал про меня?
Василь большим умом не отличался, но сердце подсказало ему, как надо ответить:
– А как же! Все уши прожужжал!
– Правда? А что он говорил?
– Ну как «что»… Да все! Говорил, что ты красивая.
– А еще?
– Да все, сказано же. Ну, например… дай бог памяти… например, что ты здорово лазишь по канату.
Так, ото дня ко дню, от разговора к разговору они добрались до последнего утра, утра битв. Василь сначала рассказал о своей. Говорил спокойно, пока не дошел до смертельного удара, который нанес противнику. Тут этот несокрушимый грубый малый неожиданно бурно разрыдался.
– Он убить меня хотел… понимаешь?… – всхлипывал он. – А я не хотел умирать… Я жить хотел…
Хелен погладила его по голове.
– Не надо, Василь, не плачь. Ты ведь только защищался, да? Это не твоя вина…
– Знаю, но мы, люди-лошади, мы не любим убивать.
В этот вечер она оставила его в покое, но в следующий, едва усевшись у его изголовья, вернулась к прерванному разговору:
– Василь, теперь, пожалуйста, расскажи про Милоша… Про его последний день там, на арене… Все, что знаешь. Прошу тебя. Мне это нужно.
Человек-лошадь против обыкновения начал с конца.
– Это Кай его убил, – серьезно нахмурясь, заявил он, – наверняка. Считал его за кота.
– За кота?
Василь рассказал про Кая, про его роковую манию, а потом про битву Милоша со стариком гладиатором. Хелен слушала как зачарованная. Каждое слово преображалось для нее в еще один образ живого Милоша. И она цеплялась за каждый всем сердцем, всей душой.
– Ты это сам видел, своими глазами? – прошептала она, когда Василь умолк. – Он правда пощадил своего противника?
– Ну да, я все видел из-за калитки. Как раз шел из лазарета, где Фульгур меня заштопал. Он так это прилег к тому старику, они чего-то друг другу сказали, и Милош убрал меч. Это знаешь какую храбрость надо! А потом в двери бухнули тараном, все забегали, началась суматоха, и я его потерял из виду, да еще от боли не очень соображал. Я вот думаю – что его туда понесло, Милоша, в этот тупик? Все наружу ломились, а он вернулся… Может, меня искал…
Хелен кивнула.
– Да, я уверена, он искал тебя, Василь. Ты этого достоин.
Только к началу мая зима наконец отступила. Небо оживилось перелетными стаями, и разгулявшееся солнце отогревало тело и душу. Хелен почувствовала, что горе, когтившее ее сердце, понемногу ослабляет хватку. Она стала больше выходить, иногда ловила себя на том, что смеется какой-нибудь выходке Доры или шуткам своих товарок. Медленно-медленно, легкими неуверенными касаниями к ней возвращалась любовь к жизни. У нее было ощущение, что душа ее разбивает темницу траура, как город свои ледяные оковы. Но случалось, в какую-нибудь беззаботную минуту она вдруг чувствовала себя предательницей, и тогда ей делалось горше прежнего.
В одно из воскресений столица праздновала освобождение. Чествовали героев – людей-лошадей и борцов Сопротивления. Улицы, площади, кишели танцующими. Всюду играла музыка, звучало пение. Вечером на площадь Оперы упряжка лошадей выкатила тяжелую подводу, и, когда сняли накрывавший ее брезент, взорам предстал во всей своей красе и славе гигантский боров Наполеон, величественный и на удивление чистый. Не обращая никакого внимания на приветственные клики, триумфатор только встряхивал своими огромными ушами, похрюкивал и тыкался рылом в поисках корма. Ему подвели под брюхо ремни и с помощью лебедки подняли на помост посреди площади.
Кругом люди поднимали кружки, чокались, обнимались. Хелен, у которой голова кружилась от пива и сутолоки, цеплялась за платье Доры, чтоб не потеряться. В праздничной толпе на глаза ей попался Голопалый, волочащий ногу, щербатый, но сияющий и приплясывающий от радости. Он узнал ее и крикнул, хлопая себя по животу и показывая на борова:
– Видишь, я же говорил! Эх, и попируем!
А немного погодя она попала в объятия доктора Йозефа, который приехал с Наполеоном. Он, видимо, уже знал про Милоша, потому что крепко обнял девушку и ничего не сказал, только глаза у него влажно блестели.
Когда стемнело, на ступенях театра установили микрофоны, и стали выступать музыканты. Около полуночи на крыльцо вышла Милена, одна, в голубом платье, в котором Хелен ее еще не видела, и запела:
В моей корзинке нету сладких вишен, сеньор мой…Все замерли. Кто был в шапке, фуражке, берете – обнажили головы, и тысячи голосов слились, вознося к небесам незатейливую мелодию. В первый миг у Хелен так сжалось горло, что голос пресекся, потом стало отпускать:
Ах, нету в ней платочков нет вышитых, шелковых, и нету жемчугов… —пела она вместе с Дорой, обнимавшей ее за плечи:
Нет курочки рябой в моей корзинке, отец мой, нет курочки в корзинке, и уточки в ней нет. Ах, нету в ней перчаток, нет бархатных, с шитьем. Зато в ней нету горя, любимый. Нет горя и забот… —пела она вместе со всеми, и это было ее возвращением, полным и окончательным, в мир живых.
Хелен проработала еще несколько месяцев в ресторане господина Яна, потом нашла более подходящее место в книжном магазине нового города. Там в последующие годы ей довелось порадоваться встрече со многими старыми друзьями, отыскавшими ее: как-то появилась Вера Плазил с мужем, распустившаяся на диво пышным цветом, а в другой раз, несколько недель спустя, перед самым закрытием – взволнованная до слез и совершенно не изменившаяся Катарина Пансек.
Милена Бах и Бартоломео Казаль и дальше шли по жизни рука об руку лучезарной неразлучной парой. Бартоломео блестяще учился и стал выдающимся адвокатом. Что же касается Милены, то она не обманула возлагавшихся на нее надежд. Дора нашла ей преподавателя пения и заставляла трудиться, не жалея сил. С годами ее природный голос окреп и установился, и она стала, как ей и прочили, несравненной певицей. Она выступала на самых престижных сценах мира, но никогда не забывала, кто она и откуда. И каждый сезон давала концерт в том самом театре столицы, где когда-то пела ее мать. Хелен уже за месяц до этого запасалась билетом и, верная старой дружбе, сидела в первом ряду.
Милена, даже с симфоническим оркестром за спиной, всякий раз улучала момент подать ей незаметный знак: «А помнишь интернатский двор? помнишь стылый дортуар и долгие, долгие зимы?» Потом взмывал ее голос, трепетно человечный, берущий за душу. Хелен давала подхватить себя этому голосу, такому знакомому и в то же время таинственному, и он уносил ее, словно корабль. И она плыла, а перед ней проходили картины, хранимые в тайниках души: темная спокойная река, текущая под мостом, многопудовая щедрая любовь утешительниц, чуть брезжащие воспоминания о родителях – вереница сменяющихся образов, и один неизменный: улыбающееся лицо мальчика с темными кудрями.
ЭПИЛОГ
СМЕРКАЛОСЬ, и в садике было по-вечернему тихо. Хелен с наслаждением вдохнула медовый аромат ломоноса и неспешно сняла с веревки последнюю простыню. Ночь обещала быть теплой, и она не торопилась в дом.
– Мам, тебя! – вдруг позвал детский голос из открытого окна гостиной. – К телефону!
Хелен бросила корзину с бельем и побежала на зов. Девочка передала ей трубку и беззвучно, одними губами сообщила:
– Какой-то дядя.
– Спасибо, иди раздевайся, сейчас приду.
Басистый мужской голос был ей незнаком,
– Хелен Дорманн?
– Да, это я, – сказала Хелен, хотя уже несколько лет носила другую фамилию.
– Ну, здравствуй, Хелен! Это я, Октаво. Рад тебя слышать. Еле нашел.
– Октаво?
– Ну да, Октаво… Октаво, который у Паулы. Вспомнила?
Хелен медленно опустилась на стул. Когда же она последний раз виделась с Паулой? Сто раз клялась себе съездить к ней и сто раз откладывала на потом. Работа, дети, расстояние… А Октаво и вовсе потеряла из виду.
– О, Господи, – пробормотала она, – Октаво… Как ты, что? Мне так чудно, что у тебя голос взрослого мужчины…
– Я звоню из деревни, – сказал он. – Паула умерла. Я подумал, тебе надо сообщить.
Она выехала первым утренним автобусом. Всю дорогу ее осаждали воспоминания, и она даже не раскрыла захваченную с собой книжку. В кирпичном домике деревни утешительниц под номером 47 ее встретил Октаво. Хелен с трудом его узнала. Он был высокий и крепкий. Подбородок и щеки колючие.
– Заходи. Она там, наверху, на своей кровати. Такая умиротворенная, вот увидишь.
Паула лежала, словно отдыхая, со скрещенными на груди руками. Лицо ее было исполнено покоя, столь совершенного, что горе перед ним стихало. Она и теперь утешала, словно говоря тем, кто пришел с ней проститься: «Вот видите, только и всего, было б из-за чего устраивать трагедию!» Хелен, за дорогу выплакавшая все слезы, была теперь где-то за пределами скорби. Она поцеловала в лоб ту, которая заменила ей мать, и долго сидела у ее изголовья, тихая и ясная.
Она осталась помочь Октаво с похоронами. Он был на машине, и в столицу решили возвращаться вместе.
В день отъезда Хелен попросила юношу подождать ее еще часок. Спускаясь с холма, она без труда узнала место, где они с Миленой пятнадцать лет назад встретили Милоша и Бартоломео, и ей показалось, что это было только вчера. По улице Ослиц она вышла к мосту, поклонилась бесконечному терпению четырех каменных всадников. Солнце начинало припекать. Хелен сняла свитер и набросила его на плечи, оставив руки обнаженными. Река слепила глаза солнечными зайчиками. Ворота интерната стояли нараспашку. Вот и обветшалая сторожка Скелетины. У Хелен мороз прошел по коже – ей почудилось, что вот-вот раздастся визгливый голос привратницы: «Вы куда это, мадемуазель?» Но тишину нарушал только гомон воробьев в кронах деревьев.
Она обогнула корпус и толкнула приоткрытую дверь столовой.
– Чего-то ищете, мадам? Сейчас все закрыто.
Освобожденное от столов и стульев помещение было неузнаваемым. На полу валялись мотки электрических проводов.
– Я могу вам чем-нибудь помочь? – осведомился рабочий, привинчивающий выключатель.
– Да… нет… Понимаете, я здесь училась… давно… в интернате… зашла посмотреть…
– А, понятно. Но сейчас все закрыто. Каникулы.
– Конечно. Извините… Не буду вам мешать. А вы не знаете, нельзя ли открыть вон ту дверку, вон там, в углу?
– Подвал-то? Не знаю. Но тут есть целая связка ключей, вон, на гвозде висит. Попробуйте, может, какой подойдет, мне не жалко. Хотите, возьмите еще фонарик, в ящике с инструментами есть.
С третьей попытки подходящий ключ нашелся. Светя себе фонариком, Хелен спустилась по темной лестнице. Прошла по галерее, потолок которой затянула пыльная паутина. Дверь карцера, сорванная с петель и расколотая пополам, перегораживала дорогу. Хелен ее перешагнула. От запаха плесени запершило в горле. На полу догнивал, смешиваясь с землей, развалившийся топчан, да валялось в углу проржавелое дырявое ведро.
Картинки больше не было – ни Неба, ничего.
Птицы улетели. Все до единой.
Тяжелее всего – Хелен не ожидала, что это будет так тяжело, – оказалась минута, когда они закрыли за собой дверь домика Паулы и Октаво повернул ключ в замке. На ступеньках перед домом оба не выдержали и расплакались.
Но по дороге они разговорились, рассказывали друг другу о себе, вспоминали всякие забавные случаи. «А помнишь „Усмотрение“? – спрашивала Хелен. – Или еще: „Он – ботинок, она – туфля“?» Октаво ничего этого не помнил и от души хохотал. Он был милый и смешной, и радость жизни била в нем ключом.
К дому Хелен подъехали среди ночи. Простились, обменявшись обещаниями больше не пропадать и встречаться время от времени, чтобы вспомнить Паулу. Хелен бесшумно проскользнула в свой мирно спящий дом и уже открывала дверь спальни, когда вдруг отворилась другая дверь, дальше по коридору, и появилась ее маленькая дочка.
– Ты не спишь, солнышко?
Девочка помотала головой. Она мяла и закручивала перед своей ночной рубашки – вот-вот расплачется.
– Мне приснился страшный сон, мам, а тебя не было…
Хелен обняла ее, отнесла в кроватку и присела рядом, успокаивая ребенка. Она гладила дочь по головке, ласково что-то приговаривала.
Ей казалось, что через ее руки, через ее голос течет, словно могучая река, вся любовь, полученная от Паулы, которую она, Хелен, в свой черед передает дальше.
– Видишь, я вернулась, – сказала она. – Спи, милушка, спи, красавица моя. Все хорошо.
Примечания
1
Песчаные равнины во Франции.
(обратно)2
Песня (нем.)
(обратно)
Комментарии к книге «Зимняя битва», Жан-Клод Мурлева
Всего 0 комментариев