Режи Дескотт «Обскура»
Посвящается Эрику и Франсуазе
Глава 1
Две женщины одинаково крепкого телосложения, с толстыми лодыжками и мощными икрами, шли по тропинке, покрытой сухой дорожной пылью и мелкими камешками. Старшая из них, чья походка была бодрой, а взгляд — оживленным, сжимала в правой руке тяжелый ключ размером с молоток, у младшей на локтевом сгибе левой руки висела переносная плетеная колыбелька. Лучи солнца вонзались в землю, как раскаленные стрелы, их яркий, почти белый свет слепил глаза. Оказываясь в тени высоких сосен с раскидистыми кронами, то и дело встречавшихся у них на пути, женщины ненадолго задерживались, чтобы хоть немного отдохнуть от окружающего пекла. Весенняя жара усиливала ароматы и благоприятствовала цикадам — их пение уже слышалось отовсюду, хотя и было еще робким. Если так продолжится и дальше, скоро начнется засуха…
До дома оставалось недалеко — женщины уже различали его розовую черепичную крышу и ставни на окнах второго этажа в двух сотнях метров ниже по склону. Иногда под ногами хрустели опавшие сосновые шишки из тех, что не подобрали для очагов. Вскоре к этим звукам добавился слабый плеск тонкой струйки фонтана, убаюкивающий, словно колыбельная мелодия, то и дело замирающий, чтобы по прошествии нескольких мгновений зазвучать вновь…
— Мух-то сколько! А уж летом что будет!.. — сказала с раздражением мать, пока дочь размахивала в воздухе правой рукой, отгоняя назойливых насекомых.
На террасе дома оказалось целое гудящее облако жирных мух, чье жужжание полностью заглушало плеск фонтана. Люси, по-прежнему прижимая к бедру плетеную колыбельку, подошла к фонтану и, склонившись над тоненькой водяной струйкой, приоткрыла губы. Несколько мгновений она наслаждалась свежестью прохладной воды, потом, вытерев губы тыльной частью руки, повернулась к обветшалому фасаду с осыпавшейся штукатуркой. Слабый порыв ветра качнул висевший на цепочке дверной колокольчик, но его звон тоже был заглушён гудением мух.
Люси никогда не нравилось это место. Огромный дом почти все время пустовал — лишь пять месяцев в году в нем жила знатная семья из Марселя. С наступлением лета хозяева приезжали сюда, чтобы насладиться отдыхом под сенью платанов и голубых кедров или в прохладных комнатах за мощными каменными стенами. Каждый год в одно и то же время нужно было привести дом в порядок, чтобы подготовить его к приезду владельцев: открыть ставни и настежь распахнуть окна, чтобы сквозняком выдуло всю затхлость; выбить ковры, снять чехлы с мебели, вымыть полы, заправить постели, вытереть пыль и смести паутину. Но все эти усилия, и даже приезд и обустройство хозяев, не могли изменить впечатления заброшенности, производимого домом. Словно бы он, семь месяцев в году стоявший необитаемым, не мог полностью изгнать из себя атмосферу склепа… Или, может быть, такое ощущение создавалось из-за самих хозяев, людей очень чопорных, — Люси никогда не слышала, чтобы они смеялись. Лишь однажды, когда она чистила на кухне овощи, до нее донеслось что-то вроде негромкого пения — но эти звуки так быстро смолкли, что она решила, будто они ей померещились.
Еще когда она была маленькой девочкой и приходила сюда вместе с матерью, это место ей не нравилось. В огромных комнатах всегда царил полумрак, а температура там была немного ниже, чем снаружи, — из-за чего возникало ощущение, что попадаешь в гробницу. Сейчас, пятнадцать лет спустя, дом вызывал у Люси прежнее чувство отторжения, но ее успокаивало присутствие собственного ребенка, лежавшего в колыбельке, которую она прижимала к себе. Как будто шестимесячный Реми единственный обладал властью изгнать злых местных духов…
Огромный ключ, войдя в замочную скважину, вызвал громкий скрежет заржавленной пружины, затем послышались два резких щелчка. Мать с силой толкнула дверь, которая распахнулась без малейшего скрипа. Что ж, по крайней мере, хоть петли хорошо смазаны… Квадрат солнечного света упал на шестигранные терракотовые плитки пола. Шагнув внутрь, обе женщины оставили на пыльном полу следы, ярко выделявшиеся на остальном фоне в солнечных лучах.
По-прежнему не расставаясь с колыбелькой, Люси слегка прищурилась, чтобы глаза привыкли к полумраку. Какое-то внезапное движение возле правого уха заставило ее вздрогнуть: мухи воспользовались открытой дверью, чтобы, в свою очередь, проникнуть в дом.
— Господи, ну и вонища тут! — произнесла Эме своим певучим провансальским голосом. — Иди-ка, Люси, побыстрее открой все окна в гостиной, не то мы тут задохнемся! Уж не знаю, крыса тут сдохла или кто еще, но надо ее найти, эту падаль! Еще не хватало, чтоб хозяева померли от удушья!
Люси поставила колыбельку на кресло, стоящее в вестибюле, пощекотала носик своего сына, и Реми улыбнулся ей в ответ. Затем она направилась в гостиную. Впрочем, то, что хозяева, семья Отран, и впрямь могут умереть от удушья, меньше всего ее заботило.
Свет, просачивающийся сквозь решетчатые ставни, был таким скудным, что едва позволял различить обстановку. Но зловоние в гостиной стояло невыносимое. Люси показалось, что там тоже множество мух — до ее ушей донеслось их гудение, — но она была слишком озабочена тем, как бы ее не стошнило, чтобы обращать на них внимание. Она быстро подошла к крайнему окну, повернула шпингалет и распахнула ставни настежь, так что они ударились о стену снаружи. Вид сада, уступами спускавшегося по склону, и порыв свежего воздуха взбодрили молодую женщину. Глядя на окрестные холмы, она немного отдышалась и успокоилась. Двери гостиной оставались открытыми, легкий сквозняк обдувал лицо Люси, и она, закрыв глаза, несколько мгновений наслаждалась этим прикосновением. Она слышала, как мать уже орудует на кухне… и непрестанно жужжат мухи. Люси нахмурилась. Надо открыть другие окна. Для этого снова придется окунуться в зловоние гостиной… Люси в последний раз глубоко вдохнула свежего воздуха и повернулась.
Она даже не сразу поняла, что именно увидела. Затем ее подбородок задрожал, и, боясь упасть в обморок, она с воплем ужаса пулей пролетела гостиную и вестибюль и выскочила наружу.
Люси сбежала по ступенькам террасы и устремилась к фонтану. Опершись ладонями о край каменной чаши, заросшей мхом, она погрузила лицо в воду, словно хотела смыть ужасное видение. Но эти огромные глаза, устремленные прямо на нее… она никогда не видела такого взгляда раньше. Словно сам Ад глядел на нее из этих глаз…
Чьи-то руки обхватили Люси сзади, и она резко вздрогнула. Но это оказалась ее мать, до безумия напуганная, как и сама Люси. Тесно обнявшись, обе женщины без слов пытались друг друга подбодрить, как вдруг Люси снова вздрогнула.
— Реми! — вскричала она.
Дрожа как лист, она вошла в вестибюль и, боязливо поглядывая на распахнутые двойные двери гостиной, приблизилась к колыбельке. Младенец заходился в плаче, его крошечное личико побагровело. Собственный ужас помешал Люси услышать крик сына раньше. Ребенок тоже, должно быть, почувствовал, что происходит что-то не то, сказала она себе, подхватывая его на руки, чтобы как можно быстрее вынести из дома. Если только Реми не проголодался, ведь она не давала ему грудь с самого утра.
Глава 2
Отблески пламени дрожали на стенах. Равнодушный к этому зрелищу, Жан Корбель смотрел в окно на струи дождя, хлещущие по мостовой и разбивающиеся о гладкие плиты сотнями крошечных серебряных капелек, похожих на ртуть. Hydrargyrum, жидкое серебро. Откуда вдруг такое сравнение? Может быть, из-за немалой дозы этого вещества, которую ему пришлось выписать одной из своих пациенток, приходивших сегодня утром?
Однако никакое лечение уже не могло остановить разъедающей язвы, от которой у пациентки начинал проваливаться нос; еще несколько недель — и носовая перегородка сгниет окончательно, оставив посреди лица зияющую дыру. И это не считая того невосполнимого ущерба, который нанесет болезнь мозгу, печени и женским органам. Еще одна несчастная жертва сифилиса, против которого медицина бессильна. Почти за четыре сотни лет лекарства от него так и не нашли… Первые случаи, зафиксированные медиками, датируются 1495 годом — когда армия Карла V возвращалась из Неаполя после битвы при Форну. Отсюда и название «неаполитанская болезнь». Зараза, которую конкистадоры Колумба привезли из Америки в сундуках вместе со столь вожделенным золотом — еще одной отравой…
Жана охватила дрожь, от которой не спасал огонь в камине. К чему все эти книжные знания, если больной женщине, у которой по прошествии нескольких недель уже не будет человеческого лица, он не может предложить ничего, кроме горсти пилюль Седилло? Все равно что мертвому припарки… Не потому он решил изучать медицину, что ему нравилось сидеть в библиотеках. Он надеялся, что профессия позволит ему приносить какую-то реальную пользу — но совсем не ожидал, что будет ощущать полную беспомощность, оказавшись лицом к лицу с проклятой болезнью.
Он отвернулся от окна. Огонь угасал. Жан подошел к камину, подтолкнул ногой два недогоревших полена вглубь очага. Взметнувшиеся языки пламени озарили красноватым неверным светом медицинские трактаты, выстроившиеся на книжных полках. Он прочитывал эти тома с такой же жадностью, с какой другие глотали публиковавшиеся в журналах романы с продолжением.
Вот как, например, Сибилла, которая не пропускала ни одного номера «Жиль Блаза», где печатался новый роман Эмиля Золя «Жерминаль». Она ему все уши прожужжала этой историей восстания рабочих на каменноугольной шахте на севере Франции, основанной на реальных событиях, разыгравшихся в прошлом году в Анзене. Верный себе, Жан внимательно вчитывался лишь в те отрывки, где речь шла о профессиональных заболеваниях шахтеров, — это позволяло ему лишний раз перепроверять сведения из медицинских энциклопедий.
Бокал с вином оставил отпечаток на обложке «Фотографического обзора парижских клиник» — размытый бледно-красный круг. Не стоит даже пытаться его стереть… Жан плеснул себе еще немного вина, прежде чем отправиться к Сибилле.
После четырех лет совместной жизни его все еще очаровывала ее естественная, непосредственная натура. Сибилла же до сих пор любила подшутить над его «профессорской» манерой изъясняться. Однако его научный стиль ей не докучал, и общение с ним не приводило к постоянным насмешкам с ее стороны. Да, он и в самом деле, гордясь своим медицинским дипломом, какое-то время считал лучшим средством в борьбе с болезнью свои познания — но, очевидно, он их переоценивал. Хотя, с другой стороны, каким еще оружием он располагал?
Он поднес бокал к губам. Хорошо бы заняться любовью сегодня вечером… Разбудить Сибиллу? Это рискованно… В таких случаях она, большая любительница поспать, отбивалась руками и ногами, и ему ничего не оставалось, как повернуться на другой бок в ожидании лучших времен.
Анж надеялся, что скоро распогодится, но дождь шел безостановочно последние два часа и явно не собирался утихать. Поэтому приходилось все время смотреть под ноги, чтобы не растянуться на мостовой. В этом потопе уличные фонари освещали лишь сами себя, и, несмотря на все старания, он промочил ноги по щиколотку в бесчисленных лужах, попадавшихся на пути. К счастью, он знал этот квартал как свои пять пальцев — хотя раньше никогда не ходил здесь в такой темноте. И вот он со всех ног спешит в полицейский участок, рискуя сломать шею! Надо же!..
Однако, получив такое поручение, он облегченно вздохнул: по крайней мере, не придется больше слышать стоны матери. Все что угодно — включая дождь и поход в участок — лучше, чем нестерпимая атмосфера томительного, напряженного ожидания события, которое все никак не произойдет…
Обычно Анж убегал от полицейских, а не бежал к ним. Он подумал, что кто-нибудь из них наверняка его узнает, и чертыхнулся — и сразу же вслед за этим провалился по колено в воду, угодив в водосточный желоб. Черт, все одно к одному!..
Лишь когда мальчик наконец различил красноватые огни сквозь пелену дождя, он замедлил шаги. Затем, превозмогая страх, толкнул дверь полицейского участка.
С бокалом в руке Жан снова вернулся к окну, вслушиваясь в прерывистый шорох дождя по мостовой — убаюкивающую музыку, шепчущую о том, что лучше не выходить сейчас из дома. Капли на оконном стекле вспыхивали ярким или тусклым светом в неровных отблесках пламени, плясавшего в камине.
Жан снова подумал о ртути и еще одной области ее использования, кроме медицины, не столь мрачной — о живописи. При смешивании ртути с серой образуется киноварь. Она встречается и в природе, в виде кристаллов кроваво-красного цвета, например, в копях Альмаден в Андалузии. Различают три ее вида: китайская киноварь, самый чистый сорт, темно-красного оттенка; английская, красновато-розовая, и французская, ярко-красная. Чтобы придать киновари больше блеска, на нее наносят тонкий слой марены. После этого краски так и сверкают…
Отец, наверно, тоже уже спит, как и Сибилла. Вот уже много лет он трудится в своей мастерской, смешивая краски: свинцовые белила, берлинская лазурь, сиена, охра, жженая кость… Жан и сам некогда изучал все тонкости изготовления красок, пока наконец не осознал своего истинного призвания и не отказался унаследовать отцовское ремесло. Однако он сохранил часть полученных от отца знаний и со временем убедился, что они нелишние и в его новой профессии. В самом деле, разве основой точной диагностики не является наблюдательность — тщательное изучение кожи, слизистых оболочек, крови, непрозрачной оболочки глаз? Кроме того, живопись позволяла ему хоть немного дистанцироваться от тех ужасов, с которыми слишком часто приходилось сталкиваться на работе. Даже самые тяжкие жизненные испытания становятся легче переносимыми, когда вызывают в памяти полотна Карпаччо, Жерико, Энгра и Делакруа…
Вдруг до него донесся голос Сибиллы из соседней комнаты. Затем дверь распахнулась. Вид подруги в ночной рубашке — с отпечатком складок наволочки на заспанном лице, растрепанными волосами, — из-под кружевной нижней оборки которой выглядывали ее очаровательные босые ступни, оторвал Жана от размышлений. Игра света и тени на лице Сибиллы вернула ее облику былую загадочность, которая после четырех лет совместной жизни уже начинала понемногу исчезать. Но в это мгновение возлюбленная показалась ему желанной, как никогда.
— Ты что, оглох? Уже пару минут кто-то стучится в дверь! Это наверняка за тобой!
Три удара дверного молотка подтвердили ее слова. Вместо извинения Жан подошел к ней и коснулся губами ее губ.
— От тебя пахнет вином, — сказала Сибилла, отстраняясь.
Стук, должно быть, разбудил ее, а в таких случаях она всегда была недовольна. Жан хотел было ответить, но она уже закрыла за собой дверь. Он надел пальто и котелок, взял сумку с медицинскими инструментами, задул единственную свечу, горевшую в комнате, и, убедившись, что защитный экран придвинут к камину достаточно плотно и ни один из тлеющих мелких угольков не попадет в комнату, вышел.
Лестница не была освещена. Жан начал осторожно спускаться, не отрывая правой руки от перил. По мере спуска все сильнее ощущался запах сырости. Добравшись наконец до узкого холла, он наступил в лужу, натекшую из-под входной двери с улицы. Снова раздались два удара дверного молотка, звуки которых эхом повторились под сводами холла.
— Уже иду, — сказал он, сомневаясь, что шум дождя позволит расслышать его слова снаружи.
Итак, с чем ему предстоит иметь дело сегодня? С тех пор как Жан стал работать и в службе ночных вызовов, он каждый раз гадал, какой экстренный случай его ждет: приступ чахотки, выкидыш, нервное или психическое расстройство, лихорадка, несчастный случай, самоубийство… Больные были не слишком щепетильны, поскольку его визит ничего им не стоил. В те дни, когда рабочим выдавали жалованье, Жана чаще всего вызывали ради лечения травм, полученных в результате пьяных драк, а также по разным пустяковым случаям, поскольку алкоголь способствовал и излишней мнительности: врача могли поднять с постели среди ночи из-за слабого детского кашля.
Но больше всего Жан опасался, что его вызовут к ребенку, заболевшему крупом, потому что единственным способом, помогающим справиться с этой болезнью, было отсасывание дифтерийных пленок, затрудняющих дыхание. Он помнил, что случилось с доктором, прозванным Зеленкой (не в честь медицинского препарата, а из-за пристрастия к абсенту), бывшим военно-морским хирургом, уволенным из-за пощечины какому-то высокому чину и постепенно деградировавшим, так что приемной ему служила небольшая комнатка, смежная с общим залом в бистро. Однажды какая-то женщина позвала его к своему ребенку, ставшему жертвой этой смертельной болезни. Отсосав гнойные пленки, доктор спас умирающего малыша, но сам при этом заразился и умер всего несколько дней спустя.
Жан открыл тяжелую дверь и, едва шагнув за порог, почувствовал, как забарабанил дождь по его котелку. Перед ним стоял сержант городской полиции в блестящей от влаги фуражке и отяжелевшем плаще. Полицейский протянул Жану руку, и тот пожал ее, спросив:
— Что на сей раз?
— Роды на Драконьей улице, — ответил сержант.
Несмотря на потоки воды, стекавшие с котелка и брызгавшие в лицо, Жан невольно улыбнулся. Роды были единственной счастливой причиной срочного вызова…
Прежде чем свернуть вслед за сержантом на улицу Святых Отцов, Жан повернул голову к набережной Сены и Лувру, но из-за пелены дождя ничего не было видно уже в десяти метрах. Благодаря проводнику он был избавлен от необходимости отыскивать дорогу в лабиринте улочек, погруженных во тьму, и мог обдумать свои действия по прибытии на место: выложить из сумки инструменты, сделать первые приготовления… Есть надежда, что самое необходимое уже сделано, — например, воду уже нагрели, — особенно если будущий ребенок в семье не первый.
— Пришли, — объявил сержант, замедляя шаги.
Подняв голову, которую он все это время держал опущенной, чтобы хоть немного укрыться от дождя, Жан едва успел разглядеть уже исчезающего в проеме двери подростка — тот, очевидно, ждал их здесь. Когда Жан и полицейский вошли вслед за мальчиком в узкую дверь, тот быстро, прыгая через две ступеньки, побежал по лестнице наверх. Они в свою очередь стали подниматься, оставляя за собой мокрый след от стекавшей с одежды дождевой воды.
Поднявшись на пятый этаж, Жан двинулся по узкому изогнутому коридору. Из дверей по обе стороны выглядывали любопытствующие соседи. Судя по всему, в основном тут жили рабочие: мужские и женские лица были грубыми, со следами усталости. Несколько жильцов, шедших навстречу, при его приближении прижимались к стене и смотрели на него с некоторым боязливым почтением, словно ждали от него чуда. Жан запыхался во время подъема по лестнице, но старался этого не показать. Из-за тонкой перегородки, почти не заглушавшей звуков, донесся крик боли, что вызвало новую волну перешептываний.
Дверь в комнату была открыта. Жан ненадолго задержался на пороге и быстро окинул взглядом помещение. На пространстве площадью примерно двадцать квадратных метров собралось семь человек, не считая лежащей на кровати роженицы. Все они обернулись при появлении доктора: мужчина, очевидно отец семейства, две женщины и четверо детей, одним из которых оказался мальчик, встретивший Жана и полицейского внизу. Волосы у него были мокрые. Должно быть, он и бегал в полицейский участок. Жан более внимательно оглядел комнату: два небольших оконца, одно из которых приоткрыто, стол, несколько стульев, буфет, свернутый матрас в углу, чугунная печка, на ней — таз с водой, которая уже понемногу начинала закипать. Ну что ж, по крайней мере, об этом они позаботились… Значит, они живут в этой комнате как минимум вшестером. А скоро их будет семеро — если все пройдет хорошо, добавил Жан про себя. Его пальто и котелок промокли насквозь, но он не видел подходящего места, куда их можно было бы повесить. А если он оставит их в коридоре, то рискует никогда больше не увидеть. Наконец он протянул их уже знакомому мальчику.
— Как тебя зовут? — спросил Жан.
— Анж[1], — ответил парнишка, взглянув ему прямо в глаза.
Присутствующие по-прежнему не отрывали от доктора глаз. Роженица снова приглушенно вскрикнула — очевидно, его присутствие смущало ее до такой степени, что она даже не осмеливалась кричать громко. Всего три минуты после предыдущей схватки, быстро прикинул Жан. Стало быть, он пришел как раз вовремя.
— Здесь слишком много народу, — мягко сказал Жан. — Мне хватит и одного человека в помощь. Может быть, вы?.. — Он обернулся к одной из двух присутствующих женщин, более симпатичной и приветливой на вид, — брюнетке с угольно-черными глазами и ресницами, чьи волосы были собраны в тяжелый узел на затылке.
Она с серьезным видом кивнула, и все остальные вышли из комнаты. На столе остались только куски чистого полотна, сложенные в стопку, и таз с водой. Жан снял сюртук и повесил его на спинку стула, закатал рукава рубашки до локтей. Затем подошел к кровати и слегка сжал руку женщины, на лбу у которой выступили крупные капли пота.
— Все идет как надо, не беспокойтесь. Да и потом, вам ведь уже не привыкать, — попытался пошутить он.
Женщина в ответ изобразила на лице улыбку, больше похожую на гримасу боли. Жан раскрыл сумку и вынул оттуда металлическую коробку с инструментами, банку вазелина и сверток гигроскопической ваты. Все это он разложил на столе, затем шире открыл окно. Вместе с грохотом дождя по окрестным шиферным крышам в комнату ворвался поток свежего воздуха.
— Вот, теперь вам будет чем дышать, — сказал он и сделал ярче свет единственной в комнате керосиновой лампы. После чего добавил: — Пойду вымою руки.
Писк новорожденного, которого Жан осторожно взял в руки шесть часов спустя, — все еще связанного с матерью пуповиной, словно огромной артерией, — оживил утихшее за это время любопытство соседей, и они снова столпились на пороге комнаты. Многие из них собрались в коридоре и даже во дворе, благодаря тому, что дождь наконец перестал. Можно было подумать, что сейчас народ выстроится вдоль всей улицы, до самой церкви Сен-Жермен-де-Пре — по крайней мере, такое впечатление возникло у самого доктора, зачарованного явлением новой жизненной силы, исторгнутой на свет содрогающимся материнским лоном.
Испытывая смертельную усталость, Жан положил младенца между бедер женщины, которая попыталась поднять голову, чтобы разглядеть своего новорожденного, и занялся приготовлениями к тому, чтобы перерезать пуповину. Из металлической коробки он достал моток стерильной шелковой нити и, обмотав ею пуповину с одного конца, затянул так крепко, что нить полностью исчезла в образовавшейся кожной складке. Затем сделал то же самое с другого конца и только после этого перерезал пуповину.
Когда новорожденного опустили в таз с теплой водой, он заплакал громче. Помощница Жана с улыбкой наблюдала за его действиями, держа наготове чистое полотенце. Усатая физиономия отца семейства показалась из-за приоткрытой двери.
— Мальчик! — объявил Жан, протягивая ребенка помощнице, которая тут же с готовностью его подхватила.
«Мальчик!» — эхом зашелестели голоса в коридоре.
Как только младенца запеленали и положили рядом с матерью, он перестал плакать. С лица матери не сходило умиротворенное выражение. Наполовину закрыв глаза, она нежно гладила сына, который уже с жадностью причмокивал губами, требуя молока. Инстинкт жизни, подумал Жан с восхищением, хотя сам едва держался на ногах после шести часов непрерывной сосредоточенности. Теперь оставалось лишь дождаться последа — выхода плаценты и зародышевых оболочек, — после чего наконец можно будет вернуться домой и поспать несколько часов.
Отец новорожденного мальчика откупорил бутылку вина и наполнил уже выстроенные на столе стаканы. Жан взял протянутый ему стакан и вместе со всеми выпил за здоровье маленького Раймона. Кислое вино защипало язык и не сразу проскользнуло в горло, которое непроизвольно судорожно сжалось. В комнате сейчас находились примерно полдюжины взрослых — некоторые, судя по виду, уже готовы были отправляться на работу — и четверо детей, личико каждого из которых было бледным и осунувшимся от недосыпа. Однако не имело смысла просить их оставить мать в покое — эта комната была единственным жилищем для всей семьи.
Духота становилась все сильнее. Жан встал, что потребовало от него некоторых усилий, и открыл второе окно. Теперь нужно было позаботиться о матери. Помощница Жана снова поставила греться воду, а собравшиеся взрослые и дети потянулись в коридор. Доктор задержался на пороге рядом с отцом семейства. Взгляд у того был мутным — от волнения или от вина?.. Мужчина выглядел всего лет на десять старше Жана, однако у него уже было пятеро детей, считая новорожденного мальчика. Все четверо старших были рыжеволосые, с карими или зелеными глазами, больше похожие на ирландцев, чем на французов, если не считать болезненной бледности — ведь воздействие парижского воздуха не могло не сказываться. Наверняка ждут не дождутся, когда им исполнится по шестнадцать и можно будет расправить крылья и улететь из семейного гнезда, в тесноте которого жизнь становится все более невыносимой… После трех лет врачебной практики Жан хорошо знал эту музыку.
Отец семейства повернулся к нему. В его гордости было что-то трогательное, хотя продолжение истории Жан только что себе представил. Младенец, дремавший на животе матери, неожиданно захныкал, и двое мужчин одновременно обернулись. Жан перехватил взгляд, которым обменялись супруги. В конце концов, может быть, это мимолетное счастье стоит той цены, которую приходится за него платить…
— Итак, не забывайте, — напомнил Жан отцу, — что ваша жена должна будет пить бульон утром и вечером, а послезавтра ей можно будет съесть яйцо и ломтик мяса. И старайтесь, по мере возможности, обеспечить ей покой. Он ей очень нужен. Не волнуйтесь, никаких осложнений быть не должно. Я зайду к вам через пару дней. Но я уверен, что все будет в порядке. — Он посмотрел на новорожденного мальчика и добавил: — У вас замечательный малыш.
Отец взволнованно пожал ему руку, и Жан вышел в коридор. Мальчик, которому он доверил верхнюю одежду, ждал его на верхней лестничной площадке. Он молча протянул Жану пальто и котелок, которые за эти почти восемь часов уже успели полностью высохнуть. Из небольшого слухового окошка просачивался сероватый утренний свет. К тому времени, когда Жан вернется домой и ляжет в постель, день будет уже в разгаре.
— Доктор?.. — нерешительно сказал мальчик, взглянув на него серьезно. Волосы парнишки тоже высохли и теперь пылали, словно костер.
— Да? — отозвался Жан и слегка наклонился, потому что мальчик говорил полушепотом.
— Моя сестра исчезла, доктор.
— Как это исчезла! — спросил Жан, который мечтал только об одном — как можно быстрее лечь спать.
— Ну… — произнес мальчик прежним неуверенным тоном, — она ушла из дома два года назад, когда ей исполнилось семнадцать. Стала торговать собой направо и налево… работала на улице… ну, вы понимаете.
Жан кивнул, с трудом сдерживая нетерпение. При чем здесь он?
— Но обычно я с ней виделся каждые два-три дня. А тут вдруг она исчезла и не появляется уже две недели. Если бы у нее было какое-то дело, она сказала бы мне… Ее зовут Полина.
Мальчик замолчал, видимо ожидая какой-то реакции. В этом ребенке было что-то необычное — он говорил как взрослый, в глазах его светился недетский ум. Это не могло не вызывать заинтересованности.
— Твои родители обращались в полицию? — со вздохом спросил Жан.
Задать вопрос — уже означает впутаться в дело…
Парнишка пожал плечами. Жан смотрел на него с любопытством: явно должно было быть какое-то продолжение.
— С тех пор как она ушла из дома, их больше не заботило, что с ней. С них и без того хватило… Не говоря уже о том, что полицейским плевать на таких девушек, как моя сестра. У них других забот полон рот. Отец все же ходил в полицию, потому что я его очень просил. Но там ему сказали, что рано или поздно либо она сама объявится, либо ее найдут мертвой… — Мальчик умолк и после недолгой паузы прибавил: — Я даже ходил в больницу Сен-Лазар — пару раз ее отправляли туда, когда она подхватывала заразу. Но ее там не оказалось.
— Но чем же я здесь могу помочь, малыш?
— Попросите полицейских, чтобы они ее нашли…
— Я?
— Вас они послушают, — произнес мальчик с мольбой в голосе.
Витая лестница, круто уходящая вниз, словно приглашала Жана не мешкая спуститься по ступенькам и вернуться домой.
— Хорошо, я это сделаю, — пообещал он. — Как, ты сказал, ее зовут? Полина?..
— Да, Полина Мопен. Но вообще она больше известна как Полетта. Она рыжая, как я…
Жану захотелось погладить парнишку по голове, но тот выглядел слишком серьезным, как и его просьба, так что подобная фамильярность была бы неуместна.
— А тебя как зовут? Ты говорил, но я запамятовал… — Он развел руками. — Слишком устал, помогая твоему братишке появиться на свет.
— Анж.
Жан кивнул.
— Хорошо, Анж, я этим займусь, — сказал он и начал спускаться по лестнице.
Когда до нижней площадки оставалось всего несколько ступенек, Жан поднял голову. Опершись на перила обеими руками и подбородком, Анж пристально смотрел на него темными глазами, подернутыми дымкой печали; этот взгляд был как последнее напоминание о том, чтобы он не забыл выполнить просьбу. Жан помахал мальчику рукой и продолжал спускаться.
Когда он вышел на улицу, мимо проезжал фиакр, который везли скачущие рысью лошади. Колеса фиакра попали в лужу, и брюки и ботинки Жана обдало грязной водой. Он выругался. Знакомый полицейский сержант, успевший вовремя отскочить, слегка ухмыльнулся. Затем оба зашагали по направлению к Сене.
— Послушайте, — заговорил Жан, когда они проходили мимо церкви Сен-Жермен-де-Пре, — тот мальчик, который вчера вас вызвал, говорит, что его сестра исчезла две недели назад. Судя по всему, она была публичной женщиной — хотя напрямую он этого не говорил. Он также не сказал, был ли у нее «желтый билет». Скорее всего, нет… Что полагается делать в таких случаях? Ей семнадцать лет, ее зовут Полина Мопен. Хотя больше она известна как Полетта.
Сержант вынул из кармана плитку табака и скрутил сигарету. Затем провел по ней языком, чтобы склеить, и сунул в рот — она почти полностью исчезла в его густых усах. Видимо, он почувствовал важность просьбы и, чтобы придать себе веса, нарочно медлил с ответом. Жан взглянул на небо. Несколько звезд еще мерцали слабым светом. Если он не будет слишком задерживаться, то ляжет в постель еще до окончательного наступления дня.
— Таких девиц исчезает около двух тысяч в год в одном только Париже. Но это не значит, что нужно обязательно ждать самого худшего. Большинство уезжают в провинцию, без документов, некоторые даже исправляются, встают на честный путь, занимаются хозяйством. При этом не всегда берут на себя труд уведомить об этом близких.
— А если это не тот случай?
— Ну, вообще-то этими делами занимается полиция нравов, — ответил полицейский, зажигая сигарету. — Но если у вашей девицы даже нет «желтого билета», то это и не их забота. Так что, доктор, вряд ли вы сможете что-то сделать для этой малышки. Может быть, она просто решила подышать свежим воздухом в деревне, и ее поездка продлилась дольше, чем она рассчитывала. Так или иначе, не стоит расстраиваться. Таких девчонок пруд пруди… — Сержант затянулся, выпустил дым и с легкой насмешкой спросил: — Проводить вас до набережной или сами дойдете?
— Спасибо, я сам, — пробормотал Жан, не обращая внимания на сарказм.
Полицейский развернулся и двинулся в обратный путь, тяжело ступая в своих грубых башмаках и широкой плотной накидке. За ним тянулась густая струя дыма. Весь он казался воплощением спокойной, уверенной силы, равнодушной к судьбам безвестных девиц легкого поведения. Бросив последний взгляд ему вслед, Жан неверной походкой направился к набережной Вольтера.
«Что же делать, если даже этот заурядный полицейский, на чью не слишком большую власть была хоть какая-то надежда, не хочет заботиться о таких, как эта пропавшая девушка?..» — с горечью подумал Жан.
Однако вид Лувра, возникшего перед ним в свете зарождающегося дня, изменил течение его мыслей. Что ни говори, отец выбрал превосходное место для своего магазина красок: художники могли приобретать их буквально в двух шагах от набережной, служившей им излюбленным местом работы. Поднимаясь по лестнице к себе, он услышал, что отец уже орудует в своей мастерской: как большинство стариков, тот просыпался с первым криком петуха. Жан бесшумно вошел в квартиру, поставил сумку на пол, повесил на вешалку пальто и котелок и снял все еще влажные ботинки. Огонь в камине погас, остались лишь припорошенные пеплом остывшие угли. Раздевшись до рубашки и кальсон, Жан осторожно открыл дверь спальни, стараясь, чтобы она не заскрипела, и скользнул под простыни к Сибилле, нагревшей постель за время сна. Не открывая глаз, она пробормотала что-то умиротворенное. Жан с наслаждением вытянулся, готовясь заснуть. Как часто бывало перед сном, он подумал о реке, такой близкой, уносящей все… Ему нравилось думать о том, что по ночам Сена уносит все невзгоды, накопившиеся за день, — давно, еще в детстве, так говорила ему мать, и с тех пор он часто об этом вспоминал.
Спать, спать… Но перед тем как заснуть окончательно, он снова подумал о рыжеволосом мальчике, который умолял найти его пропавшую сестру. Но что тут можно было сделать?.. С другой стороны, сегодня утром он помог появиться на свет ребенку — так что в целом день начинался не так уж плохо.
Глава 3
— Эй, вставай! Вставай, соня!
Он спал? Значит, это был просто дурной сон?.. Или нет? Кажется, его кто-то звал… Жан узнал голос Сибиллы. Это его она называет соней?! Вполне в ее духе… Комедиантка! Жан приоткрыл глаза. Сколько сейчас времени?.. Долго ли ему удалось поспать? Часы в корпусе из черного мрамора, стоявшие на каминной полке, показывали восемь. Это значит… чуть больше двух часов сна! Он снова закрыл глаза и глубже зарылся в простыни. В следующее мгновение раздался легкий шорох, и в комнате стало светлее: Сибилла раздвинула шторы. Даже сквозь сомкнутые веки можно было ощутить, что небо за окном полностью прояснилось после ночного дождя. Жан коротко простонал. Однако Сибилла была права — через час приемная его кабинета будет уже переполнена. Счастливые эмоции от принятия родов дорого обходятся на следующее утро. Он невольно подумал, что предсмертная агония порой отнимает у врача гораздо меньше сил. Но с годами врачебного опыта все смешивается — жизнь и смерть становятся просто разными этапами одного и того же процесса непрерывного движения…
Он сел, свесил ноги с кровати и, взглянув в окно, увидел клочок голубого неба. Сибилла, прислонившись к стене и сложив руки на груди, смотрела на него ласково и немного иронично.
— Серьезный был вызов?
— Роды, — ответил он, протирая глаза. — Я вытащил на свет маленького Раймона, после того как шесть часов уговаривал его появиться.
— Ну что ж, по крайней мере, у тебя приятная усталость.
Ее тон слегка обеспокоил Жана. Несколько секунд назад светившееся радостью лицо Сибиллы омрачилось. Эта тема была для нее болезненной. Каждый раз после того, как Жану доводилось принимать роды, он не мог скрыть чувства гордости, тогда как Сибилле все никак не удавалось забеременеть. Время шло, и эта неспособность все больше ее угнетала. Но Жана это скорее устраивало: он считал рождение ребенка слишком преждевременным. Однако сейчас он улыбнулся Сибилле слегка принужденной улыбкой.
— Я приготовила тебе шоколад с хлебом, — сказала она беззаботным тоном, видимо, чтобы уйти от щекотливой темы. — Еще я заходила к твоему отцу, немножко помогла ему с работой.
Жан взглянул на руки Сибиллы: на ее ногтях и кончиках пальцев были следы от желтой краски.
— Снова помогала ему растирать краски? Позволяешь себя эксплуатировать? Кажется, на тебя слишком сильно влияют романы Золя!
Сибилла с улыбкой пожала плечами.
— Ты ангел, — добавил Жан, видя, что она слегка оживилась. — Даже не знаю, заслуживаю ли я тебя!
— Но я ведь не для тебя это делаю! Да, и еще я нагрела тебе воды. Но тебе надо поторопиться, пока она не остыла.
— Ну, уж это ты точно сделала для меня!
Он встал с постели, скинул рубашку и посмотрел на себя в зеркало. Кожа его отличалась чистотой и гладкостью, живот был плоским. Жан слегка его помассировал. Что ж, в целом неплохой механизм, отметил он удовлетворенно. Остается надеяться, что он обладает достаточным запасом внутренних резервов, чтобы сопротивляться микробам, которые, конечно, не могут не передаваться ему от пациентов.
Над водой в большом тазу еще поднимался пар. Жан ополоснул лицо, затем стянул кальсоны и начал обливаться, совершая привычный утренний обряд омовения. Сибилла, наблюдавшая за ним, заметила:
— Ты все делаешь методично.
Он улыбнулся и сделал ей знак приблизиться. Не удовлетворенное вчера желание вновь пробудилось в нем, о чем свидетельствовал наполовину воспрянувший член. Заметив это, Сибилла расхохоталась и, вместо того чтобы подойти, выбежала в соседнюю комнату.
Жан пожал плечами. В конце концов, Сибилла не так уж неправа: он должен быть уже в пути на работу. Но что Жана действительно удивило, так это ее растущая, почти заговорщицкая близость с его отцом, который, разумеется, ждал только одного — что она подарит ему внука. Но как же тогда ее актерская карьера? С младенцем на руках не так легко будет найти ангажемент… Черт, как будто ему мало забот с пациентами!
— Совсем забыла тебе сказать, — неожиданно сказала Сибилла, когда они уже сидели за столом, — я вчера встретила Жерара!
— Роша? — с удивлением спросил Жан.
— Да, он вернулся. Он нашел работу в частной клинике для умалишенных. Я его пригласила к нам на ужин сегодня — надеюсь, ты освободишься к вечеру?
Она старалась говорить безразлично-светским тоном, но Жан почувствовал, что эта встреча ее приятно взволновала.
— Он по-прежнему от тебя без ума?
Ее звонкий, почти детский смех отозвался в самой глубине его души.
— Больше, чем прежде! — ответила Сибилла. И добавила, не сознавая, какое впечатление производят на Жана ее слова: — Когда он смотрел на меня, его глаза словно горели огнем — такого не было раньше.
Он невольно поднял голову от своей чашки шоколада. Ему показалось или в этом шутливом тоне действительно прозвучал некий вызов? Именно Жерар в свое время познакомил его с Сибиллой — Жерар, с которым его связывали тесные узы дружбы еще в бытность их студентами медицинского факультета. Со временем Жерар избрал специальностью психиатрию, увлекшись научными трудами Пинеля и Эскироля. Жан понимал интерес друга к этой отрасли медицины, но ему самому она казалась несколько абстрактной, далекой от повседневной врачебной деятельности, которой он решил себя посвятить, поскольку душевные расстройства были все же сравнительно редким явлением.
В те времена Жерар проходил стажировку у Шарко в Сальпетриере. Однажды Сибилла, чья актерская деятельность тогда сводилась к позированию в художественных мастерских в качестве натурщицы, была приглашена туда, чтобы с помощью своей подвижной мимики наглядно продемонстрировать собравшимся студентам, врачам-стажерам и практикующим докторам выражения лица, характерные для различных стадий истерии. Изображая по требованию профессора то или иное эмоциональное состояние, она на некоторое время замирала, чтобы тот мог сделать комментарии для студентов. Ее лицо и тело с немым красноречием воплощали целую гамму эмоций: гнев, печаль, ярость, возбуждение, радость, отупение… То, что больше всего очаровало в ней Жана, который также присутствовал на лекции, и что он с первого взгляда оценил даже в большей мере, чем ее красоту, была именно эта способность к мгновенным метаморфозам, что производило ошеломляющий эффект: всего лишь доля секунды — и вместо веселого личика перед зрителем возникала застывшая маска ужаса. В каждой из этих гротескных гримас, за которыми природная красота совершенно исчезала, Жан пытался различить истинные черты незнакомки и поймать ее взгляд, который восхитил его с самого начала.
Без сомнения, изменчивость и неуловимость черт этого удивительного лица, на котором восторг в мгновение ока сменялся отвращением и наоборот, вызвали у Жана неодолимое влечение к незнакомке. А инцидент, произошедший в конце занятия, совершенно его покорил: когда два ассистента принесли оборудование для электрошоковых процедур, девушка-модель, которая не была предупреждена или же не поняла, что происходит, сорвалась с места и бросилась бежать, не слушая никаких увещеваний и оставив будущих медицинских светил в полном изумлении. Жан устремился за ней, совершенно забыв о предмете лекции.
Жерар хотел сделать то же самое, но его обязанности ассистента этого не позволяли. Таким образом, Жан получил преимущество, которым не преминул воспользоваться.
Когда он, совершенно запыхавшийся, нагнал девушку уже за пределами больничной ограды, она расхохоталась. «Ну и комедия! — воскликнула она. — Иногда мне становилось страшно от мысли, что я в самом деле страдаю тем расстройством, которое изображаю! Представляете, если бы на лице у меня навсегда осталось одно из этих идиотских выражений?.. Теперь даже не знаю, как мне требовать плату… У тех двоих был такой злобный вид! Я перестала убегать, только когда увидела, что за мной никто не гонится, кроме вас, — а вы, судя по виду, и мухи не обидите. Ну, так чего же вы от меня хотите?»
С тех пор они больше не расставались, и несколько месяцев спустя Сибилла переехала в его квартиру, расположенную над мастерской его отца. По просьбе Жана она отказалась позировать для художников и скульпторов. Против ремесла актрисы он не возражал — но только не натурщицы! Для него была невыносимой даже мысль о том, что она раздевается перед другим мужчиной, в то время как он сам занимается своими пациентами. И потом, с тех пор как Сибилла поселилась у него, ей больше не нужны были деньги, чтобы платить за съемное жилье. Конечно, это не могло не сказаться на его дружбе с Жераром — тот почти не скрывал своей неприязни. Но Жан не хотел ничего об этом знать, поскольку с легкостью воспринимал чувства своего друга к Сибилле — в какой-то степени ему это было даже лестно, теперь он это осознавал. Несколько месяцев он и Жерар друг друга избегали. В последний раз они виделись накануне отъезда Жерара на его новую работу — тогда он устроил прощальную вечеринку в кафе на рю д'Эколь. Однако пообщались они довольно холодно.
Стало быть, Жерар до сих пор не отказался от своих намерений — и, кажется, Сибилла тоже была не вполне равнодушна к ухаживаниям этого гиганта с бархатным голосом. Может быть, рано или поздно она все же окажется в его объятиях… Но тогда, не особенно на это надеясь, он завербовался на рыболовецкое судно, как и многие молодые медики, оказавшиеся без работы: им помог недавно принятый закон, требующий обязательного присутствия врача на судне, численность экипажа которого превышает двадцать человек. Неожиданное возвращение бывшего друга выбило Жана из колеи и слегка поколебало его мужскую самоуверенность.
— И где ты с ним встретилась? — спросил он, стараясь говорить небрежным тоном.
— Возле театра. А что?
Сейчас простодушие Сибиллы было непритворным. Жан с трудом сдержал улыбку. Эта ее детская черта всегда его трогала.
— Хотел лишний раз убедиться в приоритетах моего старого друга. Стало быть, ни тяжелый труд судового врача, ни морской воздух не охладили его страсти!.. — Жан поднялся из-за стола. — Но я все равно буду рад сегодня с ним увидеться! — добавил он.
Пальто, котелок, сумка, прощальный поцелуй, три ряда ступенек, несколько минут быстрым шагом — и вот он уже на мосту Карусель, движется в направлении Лувра, к своему рабочему кабинету на улице Майль. Вид ярко-голубого апрельского неба привел его в хорошее настроение — так же как и возвращение Жерара, который, оказывается, не забыл Сибиллу. Изменил ли его океан до такой степени, что теперь он может представлять собой угрозу?
Когда Жан проходил мимо арки, ведущей во внутренний двор Лувра, резкий порыв ветра заставил его втянуть голову в плечи. Да, теплых дней придется еще подождать…
Глава 4
День угасал. Еще не было необходимости зажигать лампу, но света стало заметно меньше: все предметы в комнате словно подернулись сероватой дымкой, а тени от мебели на паркете стали более бледными и размытыми. На набережной Сены, в садах Тюильри, скорее всего, было по-прежнему светло как днем, но кабинет Жана выходил окнами во двор, и, как только солнце начинало клониться к закату, это сразу чувствовалось.
Жан, сидевший за столом, облокотившись на столешницу, провел рукой по лбу, затем по волосам. Если не считать пятнадцатиминутного обеденного перерыва, во время которого он съел кусок вареного мяса с гарниром из фасоли в закусочной на углу, он с утра не покидал своего кабинета, а приемная все не пустела. Когда Жан открывал дверь, чтобы пригласить очередного пациента, он видел, что народу не убавляется. Лица всех присутствующих немедленно обращались к нему, тогда как названный пациент поднимался с места и шел к двери. Здесь были мужчины и женщины, в основном не слишком старые, иногда с сопровождающими, пару раз — с детьми. Настоящий «Двор чудес», думал Жан, глядя на грубые, угловатые лица. Люди сидели даже на полу, у камина, подстелив плащи или пальто.
Он закрывал за вошедшим посетителем дверь, и начинался привычный обряд медосмотра. Апрель, сырой и холодный месяц, всегда вызывал вспышки заболеваний, так что Жан ни дня не мог сэкономить на угле для печки. В основном к нему обращались с простудами и заболеваниями бронхов, — больные поминутно отхаркивались, заражая воздух миазмами.
Всех он просил раздеться до пояса и выслушивал с помощью своего нового бинаурального стетоскопа, пришедшего на смену старому, системы Лаэннека. Благодаря нему Жан стал настоящим специалистом в искусстве изучения, анализа и интерпретации мельчайших оттенков шумов, издаваемых легкими пациентов. Разнообразие этих звуков представляло резкий контраст с одинаковыми на первый взгляд симптомами болезней — если оценивать их, полагаясь только на кашель, испарину и озноб, характерные для всех больных без исключения. Дребезжащий грудной кашель был признаком экссудативного плеврита, металлический отзвук свидетельствовал о туберкулезной каверне, наполовину заполненной жидким гноем, сухой хрип, «который можно сравнить с шорохом крупной соли, насыпаемой в миску», — о перипневмонии в начальной стадии… Так изо дня в день доктор Корбель мог на практике проверять знания, полученные во время учебы, и в этом соответствии теории и реальности было нечто обнадеживающее — оно было краеугольным камнем его деятельности.
При виде пациентов слишком тучных или вялых он настораживался, поскольку в таких случаях возможны были сердечные заболевания, которые тоже помогало распознать прослушивание; оно позволяло выявить всевозможные шумы — свист, шорох, скрежет, писк, — которыми сопровождалось биение сердца. Столько сигналов, которые подают о себе столько болезней!..
Но главная трудность, с которой сталкивался Жан, заключалась в отсутствии в современной фармакопее по-настоящему эффективных средств против легочных заболеваний: однажды поселившись в организме, болезнь слишком часто становилась фатальной. Поэтому было жизненно важно проявлять бдительность, чтобы удержать болезнь в безопасных рамках, пока еще не поздно, — для чего предписывались покой, режим и строгая гигиена.
День заканчивался тем же, чем почти все рабочие дни, похожие один на другой: у Жана было ощущение, что он выжат как лимон. Он все чаще испытывал усталость, которой не было раньше, в самом начале его карьеры. Каждый день одни и те же недуги, одинаковые жалобы, то же самое отчаяние и безропотное смирение, сквозившие в манере держаться всех тех, кто заходил в его кабинет… Жан не обладал выдающимися способностями, но был внимательным и добросовестным врачом, а для своих пациентов — высшим авторитетом, и те многочисленные надежды, которые они на него возлагали, порой служили для него непомерно тяжким бременем. В большинстве случаев Жан ощущал тягостное чувство беспомощности из-за того, что не может эти надежды оправдать. После нескольких лет практики он сознавал пределы не только своих возможностей, но и возможностей самой медицины, которая обещала много, но не слишком торопилась с выполнением обещаний. И слишком часто, когда он провожал до двери больного с выписанным рецептом, пожимал ему руку или даже иногда ободряюще хлопал по спине, у него появлялось ощущение, что он снова оказался не на высоте, отправив пациента в аптеку за лекарством, которое окажет скорее косметический, чем исцеляющий эффект.
Часы на его столе показывали семь. Жан зевнул. Пора было идти домой, тем более что Сибилла наверняка расстаралась с ужином, чтобы не ударить лицом в грязь перед сегодняшним гостем: Жан внезапно вспомнил, что к ним собирается прийти Жерар, и мысль о хлопотах подруги его позабавила. Взгляд его остановился на пальто и котелке, висевших на вешалке. Сколько он заработал сегодня? Настал момент подвести ежедневный баланс. Хотя обычно больше всего было признательных взглядов, так как большинство пациентов не умели толком выразить благодарность на словах. У двоих из сегодняшних посетителей он сам решил не требовать денег за консультацию — и потерял так двадцать франков. Сибилла, для которой он не делал тайны из подобных случаев, относилась к нему с пониманием, и это была большая удача, потому что жены многих его коллег не терпели ни малейших уступок такого рода.
Жан погрузился в подсчеты, как вдруг в дверь снова постучали. Удивившись, он встал из-за стола и открыл дверь.
— Доктор Корбель?
Он слегка приподнял брови.
— Я вас не побеспокоила? — прощебетала стоявшая на пороге женщина, прежде чем он успел произнести хоть слово. — Я подумала было, что у вас пациент…
Первым, что поразило Жана в ее облике, был взгляд, бесстыдный и насмешливый, устремленный прямо на него. Вторым была странная поспешность, с которой она произнесла несколько этих слов: любопытная смесь торопливости и самоуверенности. И наконец, секундой позже он заметил еще одну особенность, которая по-настоящему его взволновала: у этой женщины было некоторое сходство с Сибиллой — знакомые очертания силуэта, открытый взгляд и та слегка чрезмерная живость в движениях, об обладательнице которой говорят «живая как ртуть».
— Дверь в приемную не была закрыта? — с удивлением сказал Жан. — Должно быть, я забыл ее запереть… Я действительно не хотел, чтобы мне мешали.
Жан уже собирался уходить, но не в его обычаях было отказывать пациенту — хотя женщине, судя по ее виду, ничего смертельного не угрожало. К тому же ее тон и манеры были решительными, не допускающими никаких возражений. Не то чтобы повелительными — нет, скорее она держалась так вынужденно, из-за какой-то необходимости, и это заинтриговало Жана.
— Вы собираетесь запереться вместе со мной, доктор? — услышал он, когда, пройдя через маленькую приемную, запер внешнюю дверь на задвижку.
На сей раз в тоне незнакомки прозвучала едва скрытая провокация. Жан пропустил женщину в кабинет, вошел следом и закрыл за собой дверь, слегка нахмурившись, чтобы развеять игривое настроение незнакомки, совсем не подходящее для врачебной консультации. Она, не отрываясь, наблюдала, как он подходит к столу, огибает его и садится на свое место.
— Присаживайтесь, прошу вас, — сказал Жан, посмотрев на посетительницу.
— Должна вам сказать, доктор, что слышала о вас много хорошего, — сказала женщина, последовав его приглашению.
— Вот как? От кого же?
— От многих своих подруг.
Он взглянул на нее более внимательно, догадываясь, какие «подруги» имеются в виду. У женщины был прямоугольный лоб, темно-каштановые волосы, которым с помощью краски был придан оттенок красного дерева, квадратные плечи, высокая грудь, прямой нос с продолговатыми ноздрями, улыбающийся рот и очень необычные глаза — желто-карие? желто-зеленые? — которые выдержали его взгляд с ироничным спокойствием. В ней заметно было лишь слегка завуалированное бесстыдство, сразу напоминающее о манере публичных женщин, которых среди пациентов Жана было немало: этой частью своей клиентуры Жан был обязан не слишком давнему периоду стажировки у профессора Альфреда Фурнье в больнице Сен-Луи. Туда подобные незнакомке особы приходили на прием целыми группами, по восемь — десять человек. Эти визиты, проходившие всегда по одному и тому же сценарию, напоминали какой-то немой спектакль, режиссером которого был сам мэтр Фурнье — почтенный старец в темной бархатной шапочке, слова которого студенты, интерны и экстерны воспринимали как откровение.
Это была хорошая школа, и полученный в ней опыт послужил отличным подкреплением его теоретическим познаниям.
Несмотря на юный возраст, Жан Корбель постиг ужасно предсказуемую сущность человеческой натуры — хотя это никогда не мешало ему сострадать человеческим горестям. А работа в больнице Сен-Луи смягчила бы и более жесткое сердце. Со временем он привык удерживаться от невольных гримас отвращения и сохранял полную внешнюю невозмутимость, когда пациент демонстрировал сифилитические язвы на половых органах и других частях тела, иногда во рту, не говоря о тех случаях, когда они уже разъедали лицо. Но иногда разрушения, нанесенные болезнью, были столь обширными, а страдания людей — столь жестокими, что он не мог сдержать непроизвольную дрожь, охватывающую его с головы до ног.
Поэтому сейчас, уже немало насмотревшись на суровую изнанку жизни — на страдания людей, умирающих в своих каморках от туберкулеза или корчащихся от боли, когда многочисленные язвы поедали их тело заживо, и сознавая, что в подобных случаях нельзя помочь ничем, кроме сострадания, — сейчас Жан Корбель относился более терпимо к профессиональному бесстыдству пациенток, хотя сразу распознавал его природу — он понимал, что в данном случае оно играет ту же роль, что у «приличных» людей — простая любезность.
— Вы, случайно, не уснули, доктор?
Он поднял голову с невольной улыбкой — настолько эта бесцеремонность была непохожа на скованность и застенчивость большинства заходивших в его кабинет пациентов.
— Простите.
— О, это вы меня простите! Мне показалось, вы собирались уходить?
Она смотрела на него с прежней иронией во взгляде. Они как будто поменялись ролями, и теперь пациентом стал он. Жан вспомнил, что похожий взгляд был у Сибиллы, когда он побежал за ней после ее не вполне удачного «выступления» в клинике Шарко и она не могла не заметить, что он ею увлечен. Однако он вовсе не собирался увлекаться этой женщиной… Неужели о его мыслях так легко догадаться по выражению лица?..
— Располагайтесь для осмотра, — сказал он, чтобы вернуться в привычные рамки общения с пациентами. — Да, кстати… Я даже не спросил вашего имени.
— Марселина Ферро… Вот сюда? — спросила она, указывая на смотровое кресло.
Жан кивнул, приготовил хирургическое зеркало и направился к фаянсовой раковине в углу кабинета, чтобы вымыть руки.
— Сколько вам лет?
— Двадцать восемь.
Она села в кресло, закинула ноги на специальные полукруглые скобы, подняла верхнюю и нижнюю юбку и стала терпеливо ждать, напевая вполголоса. Жан узнал мелодию и вспомнил название песенки — «На ступеньках дворца». Голос у женщины был приятным, чистым, с легкой обворожительной хрипотцой, которая вполне подходила к ее облику, но в то же время в нем звучала какая-то наивность, словно у совсем юной девушки. Марселина Ферро пела:
У нее столько возлюбленных, Что она не знает, кого из них выбрать…Жан глубоко вздохнул, прежде чем склониться между ее раздвинутых бедер, крепких и гладких. Бедра танцовщицы, отметил он, тщетно пытаясь отогнать неудержимое влечение, которое они в нем пробудили. Но когда Жан взглянул на треугольник волос, также имевших оттенок красного дерева, из-под которого выступали половые губы — две небольшие упругие складки плоти с перламутровой изнанкой, раскрытые, словно собирающиеся что-то схватить, — он непроизвольно сглотнул слюну и удивился, что колеблется, не осмеливаясь протянуть руку: она слегка дрожала. Эта область притягивала его как магнит. Никогда еще во время работы он не чувствовал себя таким взволнованным.
А слова песенки продолжали звучать:
У четырех углов ее кровати — Букеты барвинков…Чтобы справиться с волнением, Жан закрыл глаза и снова открыл их несколько секунд спустя, после чего, немного придя в себя, продолжил осмотр вульвы и вагины, осторожно раздвигая их пальцами в поисках возможных аномалий, прежде чем использовать зеркало. Марселина Ферро слегка вздрогнула, когда холодный металлический инструмент проник вглубь ее лона, и еще раз — когда с помощью раздвижного механизма Жан слегка расширил расстояние между складками плоти. В зеркало, похожее на внезапно раскрывшийся одинокий глаз циклопа, глядящего в темную зияющую бездну, Жан осмотрел шейку матки.
— Когда вы в последний раз вступали в сексуальные отношения? — спросил он, по-прежнему не разгибаясь; ему проще было разговаривать с этой женщиной в таком положении, чем лицом к лицу — тогда снова пришлось бы выдержать ее взгляд.
— Хм… где-то с месяц назад, — рассеянным тоном произнесла она и снова замурлыкала песенку.
— Месяц назад? — невольно переспросил Жан. Он был удивлен таким большим перерывом, поскольку для женщины, занимающейся известным ремеслом, это и впрямь было необычно.
Пациентка даже не стала утруждать себя повторным ответом — ее песенка звучала не умолкая:
Все королевские кони Могли бы напиться отсюда, И здесь мы уснем До скончанья веков…Хотя, может быть, она просто его не расслышала — собственный голос, а также преграда из юбок заглушили его слова. Убрав зеркало, Жан выпрямился — с таким чувством, что покидает какую-то опасную зону, прежде чем его воля окажется полностью парализованной.
— Забавно! — неожиданно произнесла женщина. — Вот эта картина, — она указала на висевшую на стене небольшую репродукцию, которую Жан некогда сделал сам, с Сибиллой в качестве модели, — это ведь «Олимпия» Мане, не правда ли?
— Вы знаете эту картину? — с изумлением проговорил Жан.
Марселина Ферро расхохоталась:
— Как-то раз один человек попросил меня поучаствовать в настоящем фарсе! Правда, сам он относился к этому очень серьезно. Я должна была позировать ему обнаженной, лежа на софе, — все как на этой картине. Он называл это «живая картина». Это было так смешно! — Она опустила ноги на пол и, не давая Жану времени что-либо ответить, добавила: — Вот так я и узнала ее название.
Жан никогда не видел ничего подобного, но знал, что такая мода весьма распространена в определенных кругах: воспроизведение в реальности, с точным соблюдением мельчайших деталей, знаменитых полотен — с натурщицами из плоти и крови. Такое развлечение, на его взгляд, действительно было довольно смешным. Некоторые художники доходили даже до того, что для воспроизведения «Суда Париса» Рубенса набирали старух из какой-нибудь богадельни, а «Плот „Медузы“» превращали в древнеримскую оргию.
— Вы и в самом деле напоминаете Викторину Меран, — заметил он, одновременно констатируя про себя, что это относится и к Сибилле.
— А кто это?
— Натурщица Мане, — ответил Жан, почувствовав облегчение от такого неожиданного поворота беседы. — Она также позировала ему для «Завтрака на траве».
По равнодушному выражению лица собеседницы он понял, что она никогда не слышала об этой картине. Он положил свой инструмент на металлический поднос.
— Это вы сами рисовали? — спросила она. — Вы к тому же еще и художник? — Даже в ее восхищении слышалась насмешка.
Жан ограничился скромным кивком — он более чем кто бы то ни было знал истинную цену этой мазне. Женщина снова оживилась:
— Он принес мне такую же черную бархатку на шею, такие же остроносые ночные туфельки, такой же букет — все как на картине.
Жан не сразу понял, что она говорит о человеке, которого уже упоминала.
— И негритянку раздобыл?
— Да, в таком же розовом платье! Все было в точности как на картине, говорю вам! Он нашел Иветту, негритянку с Мартиники, — снова усаживаясь напротив него, ответила Марселина Ферро.
Жан вспомнил отвратительные комментарии, сопровождавшие первое появление «Олимпии» на Художественной выставке: «желтопузая одалиска», «мартышка, пытающаяся скопировать позу и положение рук тициановской Венеры», «готтентотская Венера, лежащая как голый труп на столе морга». И эта откровенно бесстыдная рука, шокировавшая публику… В чем же ее обвиняли, эту руку? В том, что ею Олимпия явно ласкает себе клитор, — видимо, такое впечатление создавалось из-за того, что у натурщицы слишком длинный средний палец или слишком выпирающий клитор, усмехнулся про себя Жан. Однако эта картина, которую в первые дни выставки приходилось охранять двум гвардейцам во избежание актов вандализма, теперь, двадцать пять лет спустя, — после всех хлопот друзей Мане, организовавших сбор денег по подписке с тем, чтобы после смерти художника выкупить картину у его вдовы, — должна была вот-вот оказаться в коллекции Лувра.
— Вы работали в одном из дорогих публичных домов? — спросил Жан, оторвавшись от своих мыслей. Такая догадка пришла ему на ум из-за ее упоминания об Иветте — негритянке, однажды приходившей к нему на прием.
Марселина Ферро с улыбкой кивнула.
— А теперь вы оттуда ушли? — продолжал Жан, вспомнив о долгом перерыве в сексуальных отношениях, о котором она говорила.
На этот раз все лицо женщины словно озарилось. Улыбка стала шире, так что обнажились мелкие, идеально ровные зубки — два ряда жемчужин в оправе коралловых губ. В ней ощущалось снисхождение с примесью иронии.
Жан сознавал, что этот вопрос выходит за рамки только медицинского интереса, но не мог найти в себе силы от него удержаться. Должно быть, собеседница это заметила, потому что согласилась ответить — из жалости или из желания еще сильнее его себе подчинить?
— До определенного возраста веришь, что перед тобой открыты все пути и что ты сможешь преодолеть любые трудности, — сказала она с наигранной бравадой. — У меня был трудный период в жизни, я уже и не знала, какому святому молиться, и отправилась в это место, надеясь найти там прибежище. Какая наивность! Хозяйка оказалась еще более жестокой, чем все встреченные мною мужчины, вместе взятые. Настоящая торговка рабами — несмотря на все свои улыбки и любезные манеры. Я уж думала, что никогда от нее не освобожусь… И все это, как она уверяла, лишь ради двух ее дочерей — только ради них она приносит такую жертву. Она постоянно о них говорила, но никто никогда их в глаза не видел.
Лицо женщины во время этого рассказа еще больше оживилось, различные выражения на нем сменялись с невероятной быстротой, и Жан, как завороженный, больше наблюдал за ее подвижными чертами, смеющимся взглядом, тембром голоса — всем тем, что было в ней инстинктивного, идущего из самой глубины ее существа, — чем вникал в смысл ее слов. Он не мог не заметить, что все больше подпадает под ее чары, точнее сказать, под ее власть, и не осознать, что она полностью его поработила за время единственного недолгого визита, во время которого без тени смущения продемонстрировала ему абсолютно все, напевая при этом «Дворцовый марш». И что все эти улыбки, которые она ему расточала, эти дразнящие взгляды, которые она то и дело бросала на него, эти слова, которые она произносила своим слегка хрипловатым голосом, — все это были лишь ячейки сети, которой она постепенно его опутывала.
Делает ли она это умышленно, с какой-то целью? Но как могло случиться, что он оказался столь легко уязвимым? Да еще и кем — публичной женщиной, привыкшей отдаваться за деньги!.. Чем она занимается с тех пор, как оставила прежнюю работу? Может быть, она пришла просто из любопытства — чтобы увидеть человека, о котором ей рассказывали, по ее словам, столько хорошего?
За то время, что прошло с момента ее появления, в кабинете сгустился сумрак, но Жан не счел нужным зажигать керосиновую лампу. Он напомнил себе о том, что Жерар наверняка уже явился в гости, горя желанием увидеть Сибиллу. И решил, что все же не стоит оставлять их наедине слишком долго, хотя мысль об этом его слегка позабавила. Посетительница посмотрела на него в упор и спросила, доставая из сумочки кошелек:
— Сколько я вам должна?
Этот вопрос вернул его к реальности, напомнив о том, ради чего она приходила, и возвратив ему статус врача, хозяина кабинета.
— Десять франков.
Пока она искала деньги — по-прежнему с улыбкой, которая, кажется, вообще не сходила у нее с лица, — Жан украдкой ее рассматривал. Была ли она красива? Да, безусловно. Но, кроме того, в ней чувствовалась какая-то лихорадочная возбужденность, причина которой лишь обостряла его любопытство, и тайна, которую он страстно хотел разгадать.
— Во всяком случае, вы ничем не больны, — сказал Жан, принимая деньги, которые она ему протянула. — Даже напротив, мне показалось, что у вас превосходное здоровье. У вас были раньше инфекционные заболевания?
— Нет, мне посчастливилось их избежать.
В этих словах Жан снова ощутил некий вызов.
Бывшая обитательница публичного дома, она смогла оттуда вырваться, что уже само по себе было подвигом. Он знал, какой режим работы обычно установлен в таких заведениях и как их хозяйки закабаляют своих работниц, превращая их в настоящих рабынь с помощью системы долгов: уже с самого начала им в дебет записывались комиссионные вербовщику и расходы на дорогу, если они прибыли издалека. Дальше начиналась череда постоянных расходов, и долг все рос. Чаевые прислуге, траты на парикмахеров, маникюрш и педикюрш, оплата визитов к врачу и лекарств, стирки, украшений, взятых напрокат, а также сигарет, духов, мыла, свечей — это и многое другое увеличивало долг до невероятных размеров. Не говоря уже об алкоголе, употребление которого всячески поощрялось хозяйками публичных домов…
Он все это знал, поскольку ему приходилось лечить многих женщин, которые там работали; перед ним они обычно изливали душу. Жизнь в этом гинекее[2] — хотя и комфортная, с ее праздностью, поздними пробуждениями, болтовней и играми по целым дням, — сковывала их, так же как и долги. К тому же за кулисами внешней роскоши им приходилось терпеть жизнь в тесных конурках, где на кроватях лежали обычные соломенные тюфяки, грязные и кишащие микробами. А также постоянный надзор и необходимость работать во время месячных или беременностей, даже во время болезней — если это была «просто» гонорея или начальная стадия сифилиса. А в периоды особого наплыва клиентов — во время международных ярмарок или выставок — труд проституток становился воистину адским, уже ничуть не отличающимся от рабского, когда им приходилось обслуживать пятнадцать, а то и двадцать клиентов за одну ночь.
От такой работы вся свежесть и красота исчезали за какую-нибудь пару лет.
Итак, его посетительница сумела вырваться из этого ада, тогда как большинство ее товарок в конце концов смирялись со своей участью и оставались там до тех пор, пока возраст не выталкивал их за порог, обрекая на еще более жалкое существование. Как же Марселине Ферро это удалось? Очень немногие женщины находили на это силы… Незаурядный характер? Богатый покровитель? Может быть, торопливость и нервозность, которые не могла скрыть ее наигранная веселость, как-то с этим связаны?.. Эти вопросы лихорадочно крутились в голове Жана и, кажется, не собирались оставлять его в покое.
Он и она поднялись одновременно. На женщине было лиловое платье, подчеркивающее талию и оставлявшее открытыми шею и плечи. В этот момент, когда Жан взглянул на нее, стоящую между столом, смотровым креслом и чугунной печкой, уже остывшей, в этом кабинете, через который ежедневно проходило столько больных, она впервые показалась ему обескураженной.
Жан взял свою сумку с инструментами и водрузил на голову котелок.
— Пойдемте, — сказал он, чтобы нарушить гнетущее молчание.
Когда они оказались на улице, он после некоторого колебания все же пожал ей руку.
— А черная кошка, как на картине, у вас тоже была? — спросил он, все еще не выпуская ее пальцев.
Она лукаво взглянула на него — этот взгляд был по-прежнему живым и ироничным.
— Кошка?.. Ну надо же, вот о чем вы, оказывается, думали!
Что ж, он действительно не заслуживал другого ответа — по крайней мере, сейчас.
— Может быть, я вам об этом расскажу… скоро.
Она произнесла эти слова, будто закидывая крючок с приманкой. Затем, коротко рассмеявшись своим обворожительным хрипловатым смехом, повернулась и стала удаляться по Луврской улице.
В тот день Жан встретился со своей судьбой, но пока об этом не знал.
Глава 5
Погруженный в раздумья, Жан медленно поднялся к себе на второй этаж по каменной лестнице. Сколько раз он торопливо спускался по ней на ночные вызовы… Появление этой необычной женщины, сегодняшней посетительницы, взволновало его больше, чем любой другой визит, а может быть, больше, чем любая другая встреча из тех, что были в его жизни до сих пор, и он смутно чувствовал, что это может сильно поколебать устоявшееся равновесие его повседневного существования. Марселина Ферро…
Дорога домой заняла у него больше времени, чем обычно. То, что он до такой степени поддался внезапному влечению, уже было в каком-то смысле предательством по отношению к Сибилле, и, видимо, поэтому он не торопился возвращаться.
Он толкнул дверь своей квартиры и вошел в прихожую. Громкое ироничное восклицание, донесшееся из гостиной, прервало ход его мыслей. Он узнал этот голос: месье Жерар Рош, собственной персоной, уже прибыл в его владения. Жан поставил сумку на пол и снял котелок. Замерев в проеме двери, ведущей в гостиную, он пристально посмотрел на них обоих: Сибилла стояла на пороге кухни, щеки ее раскраснелись чуть сильнее, чем обычно; Жерар — спиной к окну, на фоне Лувра, с бокалом в руке, словно благодушный супруг, вернувшийся домой после работы. Хорошо хоть мои домашние туфли не надел, мельком подумал Жан.
Они не виделись целую вечность. И вот Жерар объявился как ни в чем не бывало — словно они расстались вчера. Во всяком случае, он не забыл Сибиллу, если ждал ее у театра, пока она репетировала. Это свидетельствовало о том, что он перерыл целый ворох театральных программ, чтобы найти ее имя.
Морские рейды у побережья Ньюфаундленда весьма изменили Жерара. Улыбаясь, Жан отметил, что друг похудел, хотя по-прежнему весил килограммов на тридцать больше, чем он сам. Черты лица его посуровели, но взгляд был по-прежнему открытым и дружелюбным.
— Ты сегодня запоздал.
Оба мужчины повернулись к Сибилле, которая произнесла эти слова, чтобы нарушить молчание. Общий смех разбил его вдребезги. Жан протянул другу руку, но тот, не обращая на нее внимания, с силой прижал его к груди, едва не расплющив в своих объятиях, которые стали еще крепче после морских странствий.
— Ты весь пропах рыбой, — заметил Жан, бросив на друга благодарственно-ироничный взгляд, когда Жерар наконец разжал руки.
Однако тот не выпустил его полностью — лишь немного отстранил и, держа за плечи, на расстоянии вытянутой руки от себя, окинул внимательным взглядом. Да, эти ручищи гораздо больше подходили для того, чтобы тянуть рыбацкие сети в северных морях, а не выписывать рецепты… Жана слегка раздражал взгляд друга, выражавший неоспоримое физическое превосходство, которое Жерар с самых первых времен их знакомства всегда подчеркивал, хотя и не слишком демонстративно. Поэтому Жану приходилось добиваться первенства в других областях.
— Это точно! — сказал Жерар, наконец закончив осмотр, от которого его друг уже начинал чувствовать себя неуютно. — Насквозь пропитался! Целыми днями одна рыба кругом, и разговоры только о рыбе — о ее повадках, о ее маршрутах, о ее количестве и качестве… Еще немного — и я бы покрылся чешуей, у меня выросли бы плавники и жабры! Я так рад, что наконец-то это все позади!
— Ну так расскажи о своей новой карьере психиатра! А я пока налью себе стаканчик. Отец еще не приходил?
Как раз в этот момент в дверь позвонили — пришел Габриэль Корбель. Жан поспешил в прихожую, чтобы открыть дверь.
В конце ужина, после лукового супа, морского ската и жаркого из баранины, Жан подумал, что теперь стал настоящим знатоком всех тонкостей рыбной ловли возле Ньюфаундленда и специалистом по атлантической треске, Gadus morhua — таково было латинское название этой рыбы. Он узнал все о траловых сетях, которые забрасывают в море, достигнув зоны рыбной ловли. О треске, которая, поднимаясь ближе к поверхности, запутывается в ячейках сетей. О том, как ее разделывают, сушат, солят и складывают в трюм. Все время, пока Жерар рассказывал о своих морских похождениях, Жан почти не отрываясь смотрел на его руки — слишком массивные и неловкие для хирурга, кем Жерар некогда мечтал стать и из-за чего в конце концов обратился к изучению психиатрии, за неимением лучшего. Руки, гораздо более подходящие для того, чтобы ставить паруса, тянуть сети и разделывать рыбу, вытащенную из воды. Жан представлял также, как Жерар своими грубыми пальцами зашивает раны моряков и как болезненность процедуры усугубляется килевой и бортовой качкой, в результате чего на месте ран остаются глубокие шрамы. Делать перевязки и накладывать шины при переломах — вот к чему в основном сводится деятельность судового врача. Он не сталкивается с чахоточными — среди моряков их нет, да и пневмонию в открытом море подхватить сложно — микробы в морском воздухе не выживают… И уж подавно не может быть никаких психических расстройств у этих бывалых, сплоченных людей, привыкших бороться со стихиями и думающих только о том, чтобы сохранить свой корабль и вернуться с добычей. Однако Жерар, должно быть, обогатил свои познания в области человеческой натуры, наблюдая за поведением людей в достаточно неординарных обстоятельствах: небольшая группа в окружении враждебной морской стихии. В таких условиях необходимость выживания, несомненно, отодвигает все остальные проблемы на второй план, так что появление неврозов исключается.
Слушая рассказы друга, разгоряченного вином и охотно вспоминавшего о долгих месяцах, проведенных в открытом море, среди грубых, безграмотных моряков, — и это после нескольких лет изучения медицины! — Жан, тем не менее, думал о том, что для Жерара это была большая удача, настоящая школа жизни, которая принесла ему как будущему психиатру гораздо больше пользы по сравнению с нелегким периодом учебы в Париже. У него создалось впечатление, что Жерар сильно повзрослел в результате этой поездки, которая прежде казалась ему лишь напрасной тратой времени.
Судя по взглядам, которые то и дело бросала на Жерара Сибилла, она была того же мнения.
И вот теперь, завершив свою одиссею, Жерар получил должность, о которой прежде не мог даже мечтать: врач-ассистент в частной психиатрической клинике для богатых — таких заведений было уже немало по сравнению с началом века. Итак, отныне ему предстояло иметь дело с клиентурой, являвшейся прямой противоположностью экипажу нормандских моряков-рыболовов.
Клиника доктора Бланша находилась в Пасси, в бывшей усадьбе принцессы Ламбаль, растерзанной парижской толпой во времена Террора. По словам Жерара, Эмиль Бланш правил в своих владениях железной рукой, мгновенно усмиряя любые вспышки буйства у пациентов.
— Доктор Бланш доверил мне мою первую пациентку, — внезапно объявил Жерар со сдержанной гордостью.
Он наконец прервал череду воспоминаний о морской поездке, чтобы вернуться в настоящее — которое, вероятно, должно было послужить фундаментом будущего в его карьере психиатра.
— Первую пациентку? — переспросил Габриэль Корбель со всей любезной внимательностью, на которую был способен, — эта манера внимательно слушать собеседника бывает столь трогательной у некоторых стариков.
Жан взглянул на отца, который за весь вечер произнес всего несколько фраз, полностью захваченный, как и он с Сибиллой, рассказами новоявленного морского волка. Чарующий, бархатный голос Жерара, составляющий такой удивительный контраст с его мощным телосложением, увлек всех троих в неведомые дали, позволив им живо представить самих себя на борту рыболовецкого судна, среди бурных и холодных морских вод у побережья Ньюфаундленда, под порывами ледяного ветра. Но для старика, вся жизнь которого прошла в разноцветной вселенной пигментных красителей, этот рассказ, безусловно, был в прямом смысле слова окрашен особыми красками. Все вокруг виделось ему в тех или иных красках, если окружение вообще могло поддаваться такому восприятию, и он мысленно прикидывал оттенки и нюансы, с помощью которых можно было бы в точности передать это на холсте. А уж океан был великолепной темой для подобных фантазий: как передать его блики, его глубину, его переливы, его мерцание, его тени? И это не говоря уже о его движении, его дыхании, его внутренней жизни, о цвете неба, непрерывно меняющиеся оттенки которого отражаются в волнах… Ответы на подобные вопросы Габриэль Корбель искал вот уже почти пятьдесят лет — и зачастую ему удавалось их находить.
Это постоянное, доходящее до одержимости стремление создавать множественные оттенки красок, чтобы попытаться воспроизвести на полотне мир таким, какой он есть, сблизило его со многими художниками, которые высоко ценили его как собеседника.
Вот уже несколько лет он страдал старческой дрожью в руках. Как многие болезни, она началась почти незаметно. Но сейчас этот высокий худощавый старик с роденовской бородой вынужден был обеими руками держаться за подлокотники кресла, чтобы справиться с постоянной дрожью. Жан относил этот недуг за счет преклонного возраста отца и спрашивал себя, найдет ли когда-нибудь наука более точное объяснение его причин, а заодно и средство исцеления.
Габриэль хорошо знал многих товарищей сына по учебе. Большинство из них были стеснены в средствах, и его магазин красок на набережной Вольтера служил им местом встреч, вместо кафе и ресторанов. Жерар тоже был из таких студентов. В те времена старика еще не мучила дрожь в руках, но он уже много лет был вдовцом. Если не считать своего ремесла, он полностью посвящал себя сыну. Шум, производимый молодыми людьми, их бурный энтузиазм были для него хорошим лекарством от одиночества. По воскресеньям он всегда приглашал нескольких из них на обед, к которому основательно готовился: они обычно приходили голодными как волки. На этих сборищах, всегда проходивших весело и оживленно, Габриэль Корбель, превосходивший ростом многих из молодых гостей, выглядел кем-то вроде патриарха. На закате его дней их присутствие вливало в него живительные силы. Он интересовался всеми их многочисленными проектами. Вот и сейчас он с интересом ждал, что Жерар продолжит свой рассказ.
Сибилла тоже ждала. Но она видела в Жераре в первую очередь своего давнего поклонника, вернувшегося после дальних странствий, в глазах которого все еще отражались волны Атлантического океана — и который явно был по-прежнему к ней неравнодушен.
Жан, откинувшись на спинку стула, наблюдал за всеми троими. Он думал о том, что Сибилла, похоже, все еще подвластна чарам гиганта, образу которого недавнее морское путешествие придало таинственные и в то же время героические черты, — но вместе с тем она телом и душой принадлежит ему, Жану Корбелю, скромному медику, сражающемуся с прозаическими недугами и повседневными горестями. К тому же она не из тех женщин, кто согласится скомпрометировать себя тайной связью с другим мужчиной. Да и Жерар — честный человек, верный дружбе, и не пойдет на такое предательство. По крайней мере, Жан предпочитал думать именно так.
Жерар повернулся к Габриэлю:
— Эта пациентка считает себя лошадью. Когда она еще жила дома, слуги много раз находили ее полуголой на конюшне.
По лицу Сибиллы пробежала легкая тень.
— Да, любопытно… Бедная женщина.
— Но это еще не все, — интригующим тоном добавил Жерар, слегка склоняясь к ней. — Теперь она считает, что ее сын отправил ее на живодерню.
При этих словах в глазах Сибиллы появился настоящий ужас, что не укрылось от обоих медиков. Жан также прочитал в глазах Жерара явное удовольствие от того, что ему удалось вызвать у нее такие сильные эмоции. Впервые Жан подумал, что его друг, скорее всего, не переставал думать о Сибилле все долгие месяцы плавания. Об этой женщине, с которой он сам познакомил Жана — явно чтобы похвастаться — и которую тот увел прямо у него из-под носа.
— А ты, Сибилла? Расскажи немного о себе! — попросил Жерар с видом гурмана, предвкушающего лакомое блюдо. Сибилла покраснела.
— Сибилла скоро выйдет на подмостки, — сообщил вместо нее Жан. — Так сказать, на большую парижскую сцену. Но ты ведь, наверно, уже знаешь об этом, если встретился с ней у театра?
Жерар сделал вид, что не расслышал последних слов, а Сибилла поспешно встала и отправилась на кухню готовить чай. Жан снова подумал о том, что эти двое что-то от него скрывают, но он отогнал эту мысль: ему не хотелось загромождать свой ум подобными вещами.
— Великолепно! — воскликнул гигант, откинувшись на спинку стула. — И в какой пьесе?
— «Путешествие месье Перришона» Лабиша[3], — ответил Жан.
— Надо же… Это как с Ферри. Я узнал про его отставку после «Тонкинского дела», только когда вернулся[4].
— Да, Клемансо[5] его свалил, — сказал Жан, кивнув. И добавил с улыбкой: — Ну и скандал был!
Хотя оба друга не слишком увлекались политикой, Клемансо им нравился. Один отдавал должное его законам, касающимся образования и всего того, что принято называть «гуманитарной сферой», другому импонировали его энергия, легендарное красноречие, а также то, что по образованию он был медиком.
— Как я стал далек от всего этого… — вдруг задумчиво произнес Жерар, обращая невидящий взгляд куда-то в пустоту: вероятно, мысли его вновь устремились в открытое море. Затем, когда Сибилла снова вошла в гостиную, поднял свой бокал и провозгласил: — За вас обоих!
Разлив чай по чашкам из сервиза «Индийской компании», Сибилла села за пианино, на котором некогда играла мать Жана, оживляя семейные вечера. Трое мужчин остались за столом, молчаливо вслушиваясь в звуки музыки, заполнившие гостиную. Жан с первых аккордов узнал красивую печальную мелодию — Сибилла разучивала ее несколько последних дней.
— Это, случайно, не Шуман? — спросил Жерар.
— Да, концерт для фортепьяно, — ответила Сибилла, не отрывая глаз от нот.
— У этого несчастного был печальный конец, — вполголоса заметил будущий психиатр. — После того как его душевное расстройство стало усиливаться и привело к попытке самоубийства, его поместили в лечебницу.
Но голос его был заглушён меланхоличными аккордами, которые извлекали из инструмента пальцы Сибиллы, танцующие по клавишам.
— А… кстати! Я и забыл, — полушепотом сказал Габриэль сыну, доставая из внутреннего кармана куртки почтовый конверт. — Тебе сегодня пришло письмо.
Жан взял плотный конверт, на котором знакомым почерком было написано: «Месье Жану Корбелю, у месье Габриэля Корбеля, дом 3 по набережной Вольтера, Париж». Марсель Террас, уроженец французского Юга. Несмотря на то что медицинские факультеты существовали и у него на родине, в Провансе, он предпочел учиться в Париже. «Это все мои амбиции», — полушутя говорил он. Но, получив диплом, он не нашел ничего лучшего, как вернуться домой, где и занялся врачебной практикой. Он не утратил полностью контактов с друзьями, и Жан с ним изредка обменивался письмами, хотя в последнее время все реже: поскольку шансов вернуться в Париж у Марселя Терраса не было практически никаких, дружеские связи понемногу ослабевали.
Жерар, как зачарованный, слушал игру Сибиллы, и Жан тем временем мог украдкой прочитать письмо, не боясь показаться невежливым. Он вскрыл конверт, мимоходом обратив внимание на отпечатки испачканных чернилами пальцев, развернул несколько листков бумаги, исписанных убористым почерком, и принялся за чтение.
Пертюи, 23 апреля 1885 г.
Дорогой Корбель,
я хочу рассказать тебе очень любопытную историю. Она наверняка заинтересует тебя как медика, но прежде всего — как любителя живописи. Кстати, мой портрет, который ты нарисовал в Ларибуазьере, теперь занимает почетное место у меня над камином, и все, кто его видел, утверждают, что он получился похожим, — хотя ты объяснял, что это не главный критерий хорошей живописи.
Но возвращаюсь к истории, которая произошла со мной неделю назад и до сих пор не дает мне покоя — скоро поймешь почему.
Итак, 17 апреля меня вызвали констатировать смерть в загородном поместье в тридцати километрах к северу от Экса, в окрестностях поселка под названием Ла Тур д'Эгю.
Жан поднял голову и взглянул на Жерара, слишком увлеченного игрой Сибиллы, чтобы обращать внимание на письмо. Ощутив на себе взгляд друга, Жерар обернулся.
— Письмо от Терраса.
— А… ну и как он поживает, наш некрофил?
— После расскажу, — ответил Жан, слегка раздраженный этим намеком на одно из свойств их общего знакомца.
Но Жерар был не совсем неправ: разве Марсель решил напомнить о себе не из-за истории с трупом?
Итак, я прибыл на место в своей двуколке, одним из тех прекрасных апрельских дней, когда еще не слишком жарко, — продолжал читать Жан, словно слыша наяву певучий южный акцент друга. — Кажется, лето у нас в этом году оттеснило весну. На террасе дома меня ждали двое жандармов и две женщины, местные крестьянки, которые и обнаружили тело. Старшая из них, плача, то воздевала руки к небесам, то в отчаянии хваталась за голову, говоря, что рассудок ее дочери помутился, не выдержав увиденного. Ни один из жандармов не захотел меня сопровождать.
И вот, ожидая самого худшего, я один вошел в дом. В комнате, которую мне указали — большой гостиной в три окна, — я обнаружил самое ужасное зрелище из всех, что мне доводилось видеть в жизни. На полу был труп женщины, которому кто-то специально придал сидячее положение: ноги ее были согнуты, локоть и колено связаны тонкой бечевкой, подбородок опирался на руку. Она была абсолютно нагой. Рядом с ней располагались два деревянных мужских манекена, наоборот, полностью одетые: в черных рединготах, при галстуках и всем остальном; голову одного из них покрывал берет. На стене позади этой группы висела картина, изображающая сельский пейзаж и пруд, в котором купалась женщина в одной рубашке. Ты уже догадался, не так ли? Передо мной было воссоздание картины, название которой я забыл, — ты мне однажды ее показывал. Но — с мертвой женщиной! Я никогда не смогу забыть этого зрелища. Хотя, казалось бы, я повидал достаточно трупов, в разных стадиях разложения, — но после этого я две ночи не мог заснуть.
«Завтрак на траве» Мане. Вот уже второй раз за этот день он узнает о воспроизведении картин этого художника…
У несчастной не было глаз. Личинки мух полностью их уничтожили, оставив лишь черные дыры глазниц. Такие же дыры зияли на месте носа и рта. Половые органы подверглись той же участи. Мухи, разумеется, были повсюду: Sarcophaga Carnaria, жирные серые мясные мухи с черными полосками на брюшке, которых полно в сельской местности, и Lucilia Caesar — блестящие зеленые мухи, которые как раз откладывают яички в мертвую плоть.
На лице Жана появилась гримаса отвращения. В отличие от Марселя Терраса, который удосужился выучить латинские названия мух, он не испытывал ни малейшего интереса к этим насекомым, зная их лишь как переносчиков инфекций. Зарождаясь в отбросах, навозе, выгребных ямах, гнилом мясе и во всех видах разлагающейся материи, они разлетались повсюду, ползали по продуктам, постельному белью, коже — и повсюду, отвратительно жужжа, разносили тысячи опасных микробов на своих крыльях и лапках.
Он возобновил чтение, больше не обращая внимания на игру Сибиллы, хотя музыка Шумана — пусть даже остаток дней композитора был печальным, как упомянул о том Жерар, — могла бы увлечь его в иные края, в то время как письмо Терраса уводило в омерзительное место. Пальцы Сибиллы порхали по клавишам, пока вдруг не спотыкались на каких-то отдельных повторяющихся пассажах, воспроизводя каждый раз одни и те же фальшивые ноты; и каждый раз она, не останавливая игры, досадливо встряхивала головой и, словно для того, чтобы заставить слушателей забыть об этих промахах, старалась играть как можно выразительнее.
Отец и Жерар продолжали внимательно слушать, даже не подозревая о том кошмарном видении, которое рисовалось перед внутренним взором Жана по мере чтения послания Марселя Терраса. После некоторого колебания он вернулся к письму — оно затягивало его, словно болотная трясина.
Присутствие мух, а также степень разложения трупа позволили мне предположить, что смерть женщины наступила примерно двенадцать дней назад. Процесс появления из яйца гусеницы, затем куколки и позже — сформировавшегося насекомого длится от десяти до пятнадцати дней, в зависимости от температуры воздуха. А поскольку нынешний апрель выдался жарким, я решил, что в данном случае это заняло не больше двенадцати дней.
На следующий день несчастную опознали. Это оказалась некая Клеманс Абелло, умершая родами, труп которой был похищен с кладбища в Эксе в первую же ночь после погребения. Младенец, похороненный вместе с ней, остался в гробу…
О похищении трупов Жану доводилось слышать и раньше, но, как правило, это делалось исключительно в утилитарных целях. Один только Ксавье Биша анатомировал за время своей врачебной практики более шести сотен трупов и однажды был застигнут за кражей шести мертвых тел с кладбища Сен-Рош. Но когда в 1801 году вышла его «Описательная анатомия», это был настоящий прорыв в медицине! Поэтому можно сказать, что Биша занимался воровством из самых благородных побуждений — во всяком случае, цель его была отнюдь не столь абсурдной и извращенной, как воспроизведение картины Эдуара Мане!
Жан невольно присвистнул, нарушив тем самым гармонию игры Сибиллы. Она замерла, отец и Жерар обернулись к нему. Будущий психиатр первым задал вопрос, который, очевидно, был на уме у всех:
— Что случилось? Чем это Террас тебя так поразил?
— Историей о похищении трупа, — нехотя ответил Жан.
— О! Ну точно, некрофил! — заявил Жерар. — Работая в больнице, Террас почти все время проводил в анатомичке на вскрытиях! — Он посмотрел на Жана и добавил с вкрадчивостью в голосе: — Хотя ты и сам это знаешь — ты ведь, насколько я помню, не раз составлял ему компанию.
Лицо Жана окаменело. Какое-то время он и в самом деле думал податься в судебную медицину, но в конце концов решил посвятить себя живым, а не мертвым. Однако он никогда не говорил об этом Сибилле, и сейчас это напоминание было ему неприятно. Надо же было Жерару вот так ляпнуть!..
— История связана не только с трупом, но и с живописью, — сказал он, надеясь привлечь этим сообщением внимание отца.
Сибилла, чьи пальцы по-прежнему касались клавиш, кажется, готова была продолжать игру, но тема разговора к этому не слишком располагала.
— С «Завтраком на траве», — уточнил Жан, на сей раз прямо обращаясь к отцу, который хорошо знал и картину, и ее автора.
Мане всю жизнь прожил буквально в двух шагах от магазина «Краски Корбеля», куда часто заходил, в результате чего свел тесное знакомство с владельцем.
— И что там с «Завтраком на траве»? — спросил старик.
— В одном доме было обнаружено воспроизведение этой картины, с трупом молодой женщины на месте Викторины Меран и двумя манекенами в мужских костюмах, — ответил Жан.
Вслед за этими словами в комнате воцарилась тишина, если не считать легкого вскрика Сибиллы.
— Труп был похищен с кладбища в Экс-ан-Провансе, — добавил Жан, чтобы немного ее успокоить.
— Господи, ужас какой! — сказала возбужденно Сибилла, обращая в прах его попытку.
— Эта картина вызвала скандал уже при первом своем появлении… — задумчиво произнес Габриэль Корбель.
— Я вас оставляю, я не могу больше слушать эту мерзость! — объявила Сибилла, поднимаясь, и направилась в кухню, провожаемая взглядом Жерара.
— Скандал?.. — произнес будущий психиатр, посмотрев на Габриэля Корделя.
— Это было более чем двадцать лет назад, — проговорил старик, глядя перед собой невидящими глазами: они словно созерцали ту ушедшую эпоху. — Эта обнаженная женщина, совершенно бесстыдного вида, сидящая на траве между полностью одетыми мужчинами, шокировала публику. Был чертовский скандал. Но он не идет ни в какое сравнение с тем, что разразился вокруг «Олимпии» два года спустя.
Сибилла уже орудовала в кухне. Звон посуды пришел на смену звукам пианино.
— Именно благодаря скандалам Мане вошел в историю живописи, — прибавил Габриэль. — Из-за них его запомнили надолго, и помнят до сих пор. Но у него было и еще кое-что… — Он умолк, и Жерар, который был сыт по горло рассуждениями папаши Корбеля о живописи еще в студенческие годы, саркастически усмехнулся. После недолгой паузы старик продолжил: — Революция, которую он совершил, заключается в первую очередь в его манере писать, искренней и свободной, отдающей дань высоким традициям: в его полотнах ощущается влияние Веласкеса. А также в его величайшей дерзости, в этих четких контурах, в живости красок…
Жан тоже улыбнулся. Он знал эти лекции наизусть. О Мане отец обычно говорил, что это превосходный образец «художника, который будоражит», поскольку это единственный аристократ среди демократов в нашем обществе, нивелированном и обесцвеченном прогрессом, индустриальном и меркантильном, движущемся вперед слишком быстро.
И вот теперь какой-то душевнобольной решил воздать художнику сомнительную честь, похитив с кладбища труп несчастной женщины, чтобы воссоздать в реальности «Завтрак на траве».
И надо же было случиться так, чтобы Жан прочитал это письмо спустя всего несколько часов после того, как познакомился с женщиной, принимавшей участие в подобной «живой картине» — тоже копирующей картину Мане, его второе наиболее скандальное полотно!
— Ну что ж, после таких мрачных новостей я, пожалуй, пойду спать, — сказал Габриэль, поднимаясь.
Жерар тоже встал — что далось ему с некоторым усилием из-за количества выпитого вина. Лицо его раскраснелось, жесты были не вполне уверенными.
— Этот Террас малость омрачил нам вечер, — пожаловался он. — Я предпочел бы слушать дальше игру Сибиллы.
Услышав свое имя, молодая женщина вышла из небольшого смежного с гостиной закутка, служившего кухней.
Гигант так крепко обнял ее на прощание, что Жан побоялся, как бы она не задохнулась. Затем пожал руку друга своей огромной ручищей молотобойца, слегка пошатываясь, вышел на лестничную площадку и чуть не оступился, спускаясь по лестнице.
В открытое окно молодой медик наблюдал, как его друг медленно удаляется по набережной. Да, интересная получилась встреча… но эти взгляды, неотрывно устремленные на Сибиллу… Жерар поселился там же, где получил работу, — в клинике доктора Бланша, на правом берегу Сены, вниз по течению, поэтому ему нужно было просто идти вдоль реки, чтобы меньше чем через час оказаться дома. Это не так сложно, да и потом, на свежем воздухе он немного протрезвеет. Его гигантская фигура постепенно уменьшалась в размерах. Ступал он твердо, лишь иногда чуть покачиваясь, но это можно было объяснить долгим временем, проведенным на корабле, — он словно бы еще не вполне привык ступать по суше. Когда Жерар почти скрылся из виду, Жан закрыл окно и вернулся в гостиную.
Оказавшись в одиночестве — Сибилла снова ушла в кухню — и отложив до поры до времени все вопросы, на которые он хотел получить ответ, Жан продолжил разбирать каракули Марселя Терраса.
Забавно, что после всех своих мечтаний сделать карьеру в Париже я в конце концов вернулся домой. Слишком уж дорого оказалось жить в столице! Помнишь мою конуру на улице Отфей? Господи, какой холод там был — воистину собачий! Окно было проделано прямо в крыше и почти не защищало от ледяного ветра. Приходилось убеждать себя, что это даже к лучшему: свежий воздух… А по соседству жили веселые девицы, водившие к себе клиентов, подцепленных на улице. Их сутенеры постоянно устраивали скандалы и драки, отрывая меня от занятий или будя среди ночи. И за все это еще и тридцать франков в месяц! Помню, мне приходилось таскать у хозяина свечи и задувать их всякий раз, как он стучал в дверь, — так дорого он мне их продавал! А помнишь моего соседа, который изучал право? Умер от брюшного тифа.
Со всеми этими расходами мне едва хватало денег на еду. К счастью, твой отец был рядом! Сколько раз он выручал меня и остальных, когда у нас животы уже прирастали к спине от голода! Тебе этого не понять, Корбель, ты ведь никогда особо не бедствовал.
Погруженный в воспоминания, которые казались ему давно угасшими, Жан смотрел на последние дрожащие язычки пламени в камине. Воспоминаний накопилось много — пять долгих лет учебы, из расчета три с небольшим тысячи франков в год; жизнь, полная лишений и одновременно самоуверенных надежд победить болезнь… Ведь не оттого ли он избрал своим занятием медицину, что его мать умерла от чахотки, когда ему было всего восемь лет? И что в результате? Шестьдесят процентов парижских врачей едва сводили концы с концами, многие находились за чертой бедности, то есть зарабатывали меньше трех тысяч франков в год. Даже ставки для служащих в крупных государственных учреждениях были ничтожными. Врач, работающий в Сенате, получал меньше, чем консьерж. Санитарный врач на скотобойне получал всего три тысячи в год, причем был так загружен работой, что у него совершенно не оставалось времени на частную практику. Большинство врачей получали меньше, чем рабочие — по крайней мере, если говорить о склейщиках картона, плотниках, мраморщиках, малярах или ломовых извозчиках.
Упавшая на Жана тень и немедленно последовавший за этим поцелуй в губы оторвали его от горьких размышлений — Сибилла закончила уборку на кухне.
— Ты не собираешься ложиться?
Жан взглянул на нее, внезапно осознав, что означает это приглашение. Четыре года совместной жизни не угасили его влечения к Сибилле, а тайное вожделение Жерара сейчас лишь обострило его.
— Еще пару минут, хорошо? — сказал он, обнимая ее за талию.
Сибилла отрицательно покачала головой:
— Только не говори, что предпочитаешь читать про всякие ужасы!
— Марсель пишет любопытные вещи, — заметил Жан. — Например, что получает плату натурой. — Он снова склонился над письмом. — Вот… каплун, козий сыр, помидоры, яйца, хлеб, чеснок… особенно в базарные дни, — с трудом разбирал он. — И еще говорит, что ему приходится выдерживать конкуренцию с местными целителями и костоправами. И добавляет: «Ну разве это не ужасно — потратить столько лет на учебу, чтобы потом тебя ставили на одну доску с шарлатанами!»
— И ты хочешь сказать, что тебе интереснее читать про это, чем лечь со мной? — заигрывающим голосом произнесла Сибилла.
И после этого направилась к двери спальни и скрылась за ней, оставив ее приоткрытой. Жану оставалось дочитать совсем немного. Он пробежал глазами последние строчки. Марсель упомянул о принципах социальной справедливости, которыми, как он надеялся, продолжает руководствоваться Жан, и завершал письмо одной из тех напыщенных фраз, которые он был любитель произносить: «И во что же обратились все наши надежды?!»
«Все наши надежды»… Вопрос Марселя вызвал у Жана душевное томление и неожиданный отклик в душе. И воскресил в памяти еще одну сцену из прошлого.
Это было четыре года назад. Как раз тогда он, Жерар и Марсель работали в госпитале Лабуазьер, и вот однажды неподалеку раскинулась ярмарка, выросли яркие шатры и дощатые помосты. Их было не так уж много, они освещались довольно скудным светом факелов, да и публика собралась немногочисленная. Жан с приятелями пришли туда вечером после работы. Они бродили от одной сцены к другой, как вдруг к ним подбежал человек в заплатанном костюме Пьеро и попросил пройти с ним, потому что у его танцовщицы случился внезапный припадок истерии. Жерар и Марсель одновременно обернулись к Жану, который и отправился следом за Пьеро к сцене и прошел за кулисы. Оказавшись наедине с пострадавшей — рахитичного сложения девушкой, которая выглядела необычайно перепуганной, — он с величайшими предосторожностями приблизился к ней и довольно быстро сумел успокоить — простым массированием спины: крепко обхватив ее и прижав к себе, он начал с силой проводить ладонями по обе стороны от основания позвоночника.
Несколько минут спустя танцовщица присоединилась к Пьеро на подмостках, хотя и слегка пошатывалась; но затем сделала «колесо» и прошлась на руках с необычайной ловкостью, что сопровождалось благоговейным молчанием зрителей — видимо, они были потрясены не столько ее мастерством, сколько ее необычайно хрупким телосложением. В этот момент он, Жан Корбель, которому оставались считаные месяцы до получения докторской степени, был готов поверить в величие своей миссии, почти божественной.
Это воспоминание повлекло за собой другое — о прозвучавшей на церемонии вручения дипломов речи, в которой медики сравнивались с художниками. Благодаря своей памяти, особенно безупречной в тех случаях, когда речь шла о медицине или живописи, Жан запомнил наизусть целые отрывки. Как, например, вот этот: «Медицина — это наука на службе художника. Для того чтобы распознать болезнь, врач должен, подобно художнику, который различает сотни оттенков красок, различать мельчайшие оттенки цвета кожного покрова и слизистых оболочек, энатем, экзантем[6], всевозможных высыпаний. Любая кожная патология — повод внимательно наблюдать за цветом и оттенками, и порой опытному практику удается после первого же осмотра больного поставить диагноз, подобно тому, как опытному художнику достаточно одного взгляда на полотно, чтобы узнать на изображенном пейзаже небо Прованса или Нормандии. Работа художника, так же как и медика, служит благим целям: один исцеляет, другой создает прекрасные творения, радующие глаз».
Сравнение с художником нравилось ему больше, чем другое — с инженером, хотя оно и лучше подходило для нынешней эпохи, когда индустриальный прогресс не просто шел полным ходом, а мчался галопом. Это сравнение появилось в одном журнале, автор его написал: «В эпоху пара и электричества, в современном демократическом обществе существуют два особых привилегированных класса, я бы даже сказал, две аристократии: медики и инженеры. Инженер отвечает за использование природных ресурсов нашей планеты, за движение капитала, за его использование и приумножение путем минимизации убытков, что достигается за счет производства качественной продукции. Врач поддерживает порядок в механизме человеческого тела и предохраняет его от чрезмерного износа». Жан находил эту аналогию довольно мрачной, поскольку она приравнивала человека к машине, то есть, по сути, к одному из видов продукции для продажи, к товару. В конце концов, он стал медиком не для того, чтобы чинить какие-то там «механизмы»! Это мнение разделяло и большинство его собратьев, понимавших, что слепое преклонение перед техническим прогрессом способно привести к величайшим разрушениям.
— Ты идешь?
В голосе Сибиллы явственно ощущалось нетерпение.
Вот болван, за всеми этими воспоминаниями он совершенно о ней забыл! Как он мог забыть о самом главном? Жан поднялся.
Его собственные надежды еще не умерли. Что же касается социальной справедливости, о которой упоминал Марсель Террас в своем письме, разве он, Жан, не проводил целые дни в своем врачебном кабинете, полностью посвящая себя излечению тел и душ пациентов, а по ночам не карабкался по крутым лестницам на верхние этажи доходных домов к больным, находящимся на грани нищеты, с которых он далеко не всегда мог заставить себя потребовать плату? Так же как и сам Марсель, объезжавший прованские деревни в своей крошечной двуколке и лечащий невежественных крестьян, которые расплачивались с ним дарами своих курятников и огородов… И это еще не самое страшное — если вспомнить недавнюю историю с найденным в респектабельном буржуазном доме трупом, изображающим центральную фигуру в мрачной пародии на картину «Завтрак на траве»…
Кто мог совершить подобную вещь? Один человек? Маловероятно, если учесть, насколько сложно похитить труп с кладбища такого города, как Экс-ан-Прованс. Это потребовало бы участия целой группы людей, не говоря уже о некоторых предварительных усилиях — получении информации из морга, тайном похищении трупа, перевозке его в дом, несомненно присмотренный заранее… К тому же нужно было раздобыть два манекена, одеть их в мужские костюмы, намалевать декорацию — картину с купающейся в пруду женщиной…
В общем, случай как раз для Жерара и его доктора Бланша, заключил Жан, заходя в спальню и с удовольствием замечая, что Сибилла оставила две зажженные свечи на камине, отражающиеся в зеркале. Ему не нравилось заниматься любовью в полной темноте. Видимо, так проявлялась в нем натура художника, пусть и несостоявшегося: в любых обстоятельствах он должен был прежде всего видеть происходящее.
Глава 6
Первые признаки беспокойства Жан ощутил на Драконьей улице — в том месте, где некогда располагались зерновые склады аббатства Сен-Жермен, в XV веке превращенные в нечто среднее между приютом и тюрьмой для бедняков, больных сифилисом. Парижский парламент издал указ, запрещающий им появляться на улицах города — под угрозой виселицы! Однако внезапный дискомфорт в области солнечного сплетения не имел ничего общего с близостью этого карантинного заведения былых времен. Происхождение душевной тревоги становилось очевидным для Жана по мере того, как он взбирался по узкой витой лестнице: он совсем забыл о просьбе рыжеволосого парнишки помочь в поисках его сестры. Как бишь ее зовут? Одетта? Он всегда плохо запоминал имена… Полина, наконец вспомнил Жан. Полина, больше известная как Полетта. Но он не сдержал обещания, данного мальчику, чей умный и серьезный вид не мог скрыть глубокой тревоги. Анж Мопен. Как теперь посмотреть ему в глаза? Жану оставалось лишь надеяться, что девушка вернулась сама — как будто это могло оправдать его забывчивость.
В коридоре, где на этот раз Жан оказался без проводника, ему служили ориентиром крики младенца. Направляясь к комнате семьи Мопен, Жан несколько раз останавливался, чтобы перевести дыхание. После целого дня хождений по вызовам он бы гораздо охотнее вернулся домой, но с момента появления на свет маленького Раймона прошло четыре дня, и он хотел убедиться, что с матерью и младенцем все в порядке, даже понимая, что не получит за визит ни гроша. Так или иначе, он обещал зайти. Крики младенца прекратились. Оказавшись перед дверью, Жан постучал.
— Кто там?
Жан узнал голос мальчишки.
— Доктор Корбель.
Дверь открылась. Мать сидела за столом, приложив младенца к левой груди, — этим объяснялось внезапное прекращение его плача. Жан приблизился. Судя по тому, с какой жадностью ребенок сосал грудь, он был абсолютно здоров. Лицо матери выглядело уже не таким осунувшимся. Но из-за многочисленных беременностей и тяжелых условий жизни у нее был такой же усталый вид, как почти у всех пациенток Жана старше тридцати лет. Женщина подняла голову и взглянула на него.
— Это так любезно с вашей стороны — навестить нас, — сказала она и снова перевела взгляд на ребенка.
Жан присел на корточки. Он видел только ручки младенца с крошечными пальчиками и головку, покрытую светлым пушком, в котором, однако, уже заметна была будущая рыжина. Ребенок жадно присосался губами к материнской груди и, судя по всему, не собирался ее выпускать.
Жан обернулся. Две младшие девочки, обе рыжеволосые, чистили овощи над эмалированной миской, а их старший брат куда-то исчез. Жан даже не услышал, как тот вышел из комнаты. Послышался слабый звук, похожий на звон колокольчика. Что это? Мать с младенцем были единым целым, замкнутой вселенной, отрезанной от окружающего мира. Ну что ж, по крайней мере, у женщины есть молоко и она способна сама кормить ребенка. Кажется, она была очень довольна этим. Десятки раз Жану доводилось быть свидетелем подобного зрелища, и оно всегда вызывало у него чувство полного покоя. Но сейчас женщина кормила младенца с какой-то излишней страстью — она словно бы хотела полностью раствориться в этом занятии, чтобы не думать ни о чем другом.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Жан. — У вас не было кровотечений?
Женщина снова посмотрела на него и молча покачала головой из стороны в сторону в знак отрицания.
— Вы хорошо питаетесь?
— Мои дочери готовят суп, — рассеянно ответила женщина и кивнула на обеих девочек, которые с самого его прихода не проронили ни слова.
— Вас не побеспокоит, если я осмотрю пупок ребенка?
— Малыш такой голодный… Он снова начнет кричать.
— Это займет всего пару минут, — с улыбкой произнес Жан. — Итак, я взгляну?
Женщина попыталась отстранить младенца, но он не хотел выпускать груди. Лишь когда грудь напряглась от усилия, он выпустил ее с громким хлюпающим звуком. Жалобный крик тут же раздался снова. Жан подхватил ребенка, уложил его на кровать и распеленал. Пеленки были чистыми, повязка, закрывающая пупок, — тоже. Умелым движением руки Жан осторожно отодвинул компресс, затем, убедившись, что все в порядке, вернул его на место и снова передал младенца матери. В тот же миг ребенок инстинктивно отыскал грудь и принялся сосать. Его слезы мгновенно высохли.
— Через пару дней остаток пуповины отпадет сам собой, — сказал Жан. — Ваш Раймон — очень хороший, здоровый малыш. А где ваш муж?
— Он работает на стройке, неподалеку от Пер-Лашез, — ответила женщина. — Оттуда ему далеко добираться. Но скоро он уже должен прийти.
Жан машинально заметил, что это от нее дети унаследовали рыжие волосы и бледность кожи. Раньше она наверняка была хорошенькой — это и сейчас было еще заметно. Особенно сейчас, когда она с нежностью смотрела на ребенка и выглядела такой безмятежной.
— Ну что ж, я пойду, — сказал он, помолчав.
— Сколько я вам должна, доктор?
— Ничего. Я ведь обещал вам зайти. Я живу недалеко отсюда.
— Но…
— Не беспокойтесь, говорю вам.
Наконец-то женщина взглянула прямо ему в глаза, и признательность, которую Жан прочел в этом взгляде, тронула его. Пора было уходить. Он повернулся и вышел в коридор, паркетный пол которого был истерт десятками ног. Оказавшись на лестничной площадке, Жан невольно вздохнул с облегчением.
— Доктор?
Анж пристально смотрел на него, держась обеими руками за перила и опершись на них подбородком — приняв такую же точно позу, что и в прошлый раз. Как он ухитрился до сих пор оставаться незамеченным?
— Моя мать ничего вам не сказала?
Видя по выражению лица Жана, что он не понимает, о чем речь, ребенок добавил:
— О моей сестре?
Жан повернулся и снова поднялся по трем ступенькам, по которым уже успел спуститься. Мальчик не отрывал от него глаз.
— О твоей сестре? — вполголоса переспросил Жан. — Что с ней?
— Ее нашли… Мертвой.
Жан прислонился спиной к стене. И мать ничего ему не сказала!.. От стыда? Вот отчего слабый звон в комнате, и замкнутая манера женщины, целиком погрузившейся в созерцание младенца, и молчание девочек, чистящих овощи…
— Ее нашли на берегу Сены, напротив Сюрена…
Мальчик по-прежнему неотрывно смотрел на Жана, словно ожидал от него какой-то особой реакции, чуда. Но что он мог? В глазах Анжа не было упрека — лишь напряженное ожидание, невыносимое из-за того, что никак нельзя было понять, чего он ждет, и тем более ответить на эту немую мольбу.
— Отец ее видел. Но меня не пустили с ним в морг. Он узнал ее по татуировке.
Жан почувствовал, как кровь отхлынула у него от лица. Последние слова означали, что опознать девушку по другим приметам оказалось невозможно. Но почему он сам принимает это сообщение так близко к сердцу? Разве оно как-то его касается? Однако ему достаточно было взглянуть на мальчика, чтобы понять: все дело в этом взгляде и в этом ожидании, которых он не мог вынести. Сейчас Анж казался бледной тенью того парнишки, каким он был всего несколько дней назад.
— И чего ты хочешь?
— Я хочу увидеть ее в последний раз.
Жан размышлял. Он был знаком с одним санитаром из морга. Так что исполнить просьбу было вполне в его силах.
— Хочешь, чтобы я тебя туда отвел, так?
Анж выпрямился, напряженный, как натянутая струна. Глаза его расширились от изумления.
— Мы идем прямо сейчас?
Жан вздохнул.
— Пошли, — сказал он и начал спускаться по лестнице.
Им понадобилось меньше получаса, чтобы дойти до набережной Нового Рынка на острове Ситэ. За всю дорогу они не обменялись ни единым словом. Жан чувствовал острую тревогу мальчика, которую тот всеми силами пытался скрыть. По мере того как они приближались к цели, Жан все больше опасался за него, потому что зрелище, которое должно было вот-вот предстать их глазам, могло оказаться чересчур тяжелым. И в то же время его трогала решимость этого ребенка, который собирался отдать последний долг умершей сестре. Анж шел быстро, большими шагами, наклонив голову и сжав кулаки. Когда они пришли в морг, час был уже поздний, но после того как Жан сказал, что он врач, их обоих впустили.
Они прошли в демонстрационный зал, где только три года назад была создана система искусственного охлаждения. Примерно полдюжины трупов были разложены за стеклянной перегородкой на отдельных столах с чуть наклонной поверхностью, чтобы посетителям проще было рассмотреть лица. На первый взгляд все эти застывшие лица, скованные вечным сном, казались одинаковыми — на всех лежала одна и та же печать умиротворения. Но такое впечатление было обманчивым.
Следуя за судмедэкспертом, который охотно вызвался их проводить, неким Франкво, смуглолицым пожилым человечком с нетвердой походкой, они быстро миновали зал, в дневное время обычно заполненный людьми — смерть была захватывающим зрелищем, собиравшим толпы любопытных. Но останки Полины Мопен не были выставлены на всеобщее обозрение.
— Вы хорошо сделали, что пришли сегодня — завтра она уже будет в общей могиле, — вполголоса сообщил медик, наклоняясь к уху Жана, чтобы мальчик не услышал его слов.
— В общей могиле? — с удивлением проговорил Жан.
Они шли по коридору, слабо освещенному редкими электрическими лампочками, где стоял густой запах фенола. По обе стороны коридора было множество дверей.
— У ее родителей нет денег на похороны… Ну вот мы и пришли.
Плиточный пол, кое-где присыпанный опилками, узкие металлические шкафы вдоль стен, еще более сильный запах фенола, чем в коридоре… Вот здесь все и заканчивалось. Современное устройство этого места, переоборудованного, по всей видимости, недавно, лишь подчеркивало его мрачное предназначение.
Доктор Франкво сверился с регистрационным журналом, проведя сверху вниз пальцем по густо исписанной аккуратным почерком странице, затем подошел к одному из шкафов и распахнул дверь. С некоторым усилием он потянул на себя выдвижную стальную полку, и она со скрежетом выехала наружу. Лежавшее на полке тело было полностью закрыто простыней, усеянной бурыми пятнами. На всякий случай Жан шагнул ближе к Анжу, окаменевшему при виде этого зрелища, но инстинкт удержал его от того, чтобы положить руку мальчику на плечо. Интуиция подсказывала Жану, что в этот момент между мальчиком и его сестрой не должно быть посторонних. Франкво привычным жестом откинул простыню, обнажив тело до пояса, и Жан не смог сдержать невольной гримасы. Однако Анж и глазом не моргнул.
Семнадцать лет… Лицо, над которым смерть уже почти завершила свою ужасную работу разложения. Только ярко-рыжие волосы, выглядящие почти неестественно на фоне серой дряблой кожи, уцелели. Последняя примета былой красоты и свежести…
— Следы от ударов на лбу, на правом плече и предплечье, сломанный нос — все эти повреждения появились еще до смерти, — заговорил судмедэксперт, выдержав достаточную, по его мнению, паузу. — Но так и не удалось выяснить, вследствие чего — побоев или падения с высоты…
Старик говорил вполголоса, ровным тоном, и Жан был благодарен ему за то, что он не хотел лишний раз травмировать мальчика.
— Но причиной смерти стало удушье, — заключил Франкво, видимо стараясь не слишком углубляться в детали. — Она задохнулась от угарного газа, — уточнил он.
В присутствии мальчика он чувствовал себя слегка не в своей тарелке. Жан был немного знаком с этим человеком. Обычно он, как и большинство его коллег, давал подобные комментарии для родственников покойных гораздо более твердым и даже жестким тоном. Но встречать здесь столь юных родственников, как Анж, раньше ему, очевидно, не доводилось. Поэтому он выглядел немного растерянным.
— Я думал, она захлебнулась…
Франкво покачал головой:
— Задохнулась. Когда ее бросили в воду, она уже была мертва.
— То есть тот, кто это сделал, хотел, чтобы ее смерть выглядела как самоубийство, — тихо произнес Жан. — Но он не был в курсе, что современная медицина может точно разъяснить такие вещи…
— Тем более что тело пробыло в воде совсем недолго, — заметил Франкво. — Его вскоре прибило к берегу. Вы пришли к тому же заключению, что и полиция. Это, бесспорно, так. — Он бросил взгляд на мальчика, все еще неподвижного, сейчас кажущегося хрупким и уязвимым, но в то же время стойким, и добавил еле слышно: — А это значит, что было совершено убийство.
«Убийство», — машинально повторил про себя Жан, глядя на распростертое перед ним безжизненное тело, на котором выделялся тянущийся от основания шеи к животу грубый шов, оставшийся после вскрытия. На животе и груди заметны были красноватые пятна всех оттенков — от розоватого до темно-красного. Жан невольно подумал о красках на палитре: английская киноварь, карминный лак, розовая марена, пунцовая краска, кое-где с примесью свинцовых белил… В тех местах, где процесс разложения шел интенсивнее, пятна были более темными. Но, так или иначе, они служили подтверждением того, что смерть действительно наступила в результате удушья.
Жан непроизвольно вздрогнул всем телом и крепче сжал зубы. Зрелище, представшее перед ним, еще не было совершенно невыносимым, но уже через пару дней оно бы таким стало — даже для постороннего, каким был в данном случае он сам. А затем понадобится еще несколько месяцев, пока разложение не завершится полностью, оставив лишь голый скелет…
И ребенка, неподвижно стоявшего рядом с ним, наверняка еще долго будет преследовать это зрелище. Жан опасался, как бы мальчик не потерял сознание, но тот держался твердо, зато он сам был на грани обморока. Он попытался представить себе, что находится на практическом занятии по анатомии на трупах, и вспомнить все полученные в анатомическом театре сведения. Подобным образом ему всегда удавалось дистанцироваться от ужасов происходящего: он уверял себя, что участвует в чисто научном исследовании.
И вот, стоя в этой комнате, пропитанной запахом фенола, где еще витал дух усопшей и слышалось лишь дыхание ее брата, Жан стал повторять про себя, как некое заклинание или заученное наизусть стихотворение в прозе — прозе судебной медицины, — долгое описание, в котором читающие его лекторы не видели абсолютно никакой поэзии, однако он сам находил поэзию распада, включавшего пять основных периодов, словно пять поэтических строф. Его одинаково зачаровывала постепенно блекнущая палитра красок и все драматическое значение этого описания в целом.
«В течение первого периода ногти размягчаются, так же как эпидермис; затем отваливаются. Часто на коже образуются везикулы, заполненные серозной жидкостью зеленоватого, голубоватого или грязно-желтого цвета. Все мягкие ткани лица становятся дряблыми, глазная жидкость приобретает коричневатый оттенок. Область живота становится зеленоватой или желтоватой с зелеными пятнами. Мускулы размягчаются. Клеточная ткань высыхает спереди и становится влажной по бокам туловища, а в нижних частях тела заполняется розоватой жидкостью, на поверхности которой заметны маслянистые пузырьки. Мозг принимает сероватый оттенок и размягчается. Сердце становится дряблым, его внутренняя поверхность чернеет, тем сильнее, чем больше крови в его полостях. Язык, гортань, пищевод размягчаются и приобретают зеленоватый оттенок. Желудок сохраняет свой обычный цвет или слегка окрашивается розовым или красным. На нем также могут появиться коричневые, зеленые или серо-черные пятна. Печень и селезенка становятся коричневатыми или зеленоватыми. Органы размножения размягчаются, но не теряют формы».
Жан внезапно заметил, что судмедэксперт исчез из поля его зрения, и этой крошечной перемены было достаточно, чтобы прервался ход его мыслей. Затем он услышал бумажный шорох: врач закрыл регистрационный журнал. Мальчик по-прежнему стоял неподвижно, глядя на останки сестры. Зрелище было ужасным, но, видимо, ребенку зачем-то было необходимо его запомнить. Поскольку никаких других движений не последовало, Жан снова вернулся к мысленному цитированию лекции, не отдавая себе отчета в том, что это напоминает некую одержимость.
«В течение второго периода труп покрывается веществом, напоминающим жировую пленку желто-красноватого или коричневатого оттенка, клейкую слизь или застывшую смазку. Ногти уже отвалились или размягчились до предела. Кожа имеет желтоватый оттенок, выглядит зернистой, словно усыпана песком — это мельчайшие гранулы известкового фосфата, — во многих местах отслоилась, образовав „карманы“. Мягкие ткани лба, носа, век, губ истончаются и почти полностью отслаиваются. Реберные кости начинают отделяться от хрящей; грудная кость сближается с позвоночным столбом. Все части тела в той или иной степени деформированы. Мускулы глазных впадин омыляются; остальные приобретают зеленоватый оттенок. Заполненные серозно-кровянистой жидкостью, они в некоторых местах похожи на желе. Мозг уменьшается в объеме и приобретает серо-зеленоватый оттенок. Легкие приобретают серо-черный цвет. Сердце уменьшается в размерах и становится более плоским. Желудок становится серо-синим. Кишки уменьшаются в объеме и слипаются. Печень покрыта мельчайшими крупицами известкового фосфата.
В течение третьего периода, — продолжал добросовестно перечислять про себя Жан, — эпидермис постепенно исчезает. Кожа высыхает, истончается, приобретает желтоватый, рыжеватый или коричневатый оттенок, покрывается слоем плесени. Становится похожей на картон. Мягкие ткани лица полностью разрушаются. Межреберные мышцы становятся ажурными. Мягкие ткани всех частей тела практически полностью разрушаются; то, что остается, имеет вид гнилой древесины. Мозг напоминает горшечную глину. Легкие напоминают мембраны, приклеившиеся к позвоночному столбу. Печень становится почти плоской (2 см толщиной), коричневой с черным оттенком, высыхает и начинает слоиться — от нее постепенно отпадают отдельные сухие пласты, между которыми находится битуминозное вещество. Мошонка высыхает, пенис становится плоским, напоминает сброшенную кожу угря. Яички уменьшаются в объеме, приобретают винно-красный оттенок».
Негромкий скрип отодвинутого стула за спиной у Жана вернул его к действительности, то есть останкам Полины Мопен, подвергнутым еще не слишком сильному разложению. Доктор Франкво снова появился в его поле зрения. Затем Жан увидел его руку, протянувшуюся к краю простыни, чтобы снова поднять ее и закрыть лицо умершей. Одновременно с этим он ощутил, как стоявший слева Анж вздрогнул: мальчику не хотелось так скоро прощаться с сестрой, он все еще продолжал последний немой разговор, слышный только им одним. Франкво, заметив это, отступил. Жан судорожно сглотнул слюну. Книжные знания были сейчас его единственным спасением. Он снова погрузился в них, чувствуя облегчение от того, что можно всецело занять свои мысли воспроизведением точных цитат.
«В течение четвертого периода (…) кости черепа почти полностью обнажаются, и малейшего сотрясения достаточно, чтобы он отделился от позвоночного столба. Мозг, объем которого теперь составляет всего 1/10 от прежнего, представляет собой лишь массу, похожую на глинистую (…)
В течение пятого периода кожный покров полностью разрушается. Кости черепа рассыпаются, лишь остатки удерживаются слипшейся массой мозга и волос. Грудная клетка разрушена, ребра осыпаются (…)».
Нет, Франкво прав: надо с этим кончать. И так ясно, что это зрелище навеки запечатлеется в памяти ребенка… Но Анж пока еще не отдавал себе в этом отчета. Это молчаливое прощание было данью той сильной привязанности, которая существовала между ним и его сестрой.
Над дельтовидной мышцей трупа была заметна татуировка, та самая, по которой отец Полины смог ее опознать (подумав об этом и невольно взглянув на безобразно распухшее лицо, Жан вздрогнул). Аккуратно выведенные синеватые буквы «МАТЬЕ НВЖ» — возможно, татуировку делала подруга, уже наловчившаяся в подобном мастерстве. И синяя слеза.
«НВЖ» означало «на всю жизнь» — такое сокращение часто ставилось в конце любовных писем, открыток или под портретом возлюбленного. Слеза означала печаль после разрыва. Благодаря определенной части своих пациентов Жан был в курсе значений многих татуировок, наиболее популярных среди проституток (в отличие от других посетителей, во врачебном кабинете они не «раздевались», но скорее «обнажались»). Разбитое сердце над могильной плитой или бутылкой вина означало смерть любимого существа. То же самое значение имело изображение сердца под цветком анютиных глазок с полностью распустившимися лепестками. Татуировки были и у клиентов публичных домов: звезда означала бывшего военного, иногда под ней перечислялись сражения, в которых он принимал участие; две руки, обхватившие рукоять кинжала, означали клятву хранить верность до самой смерти.
Сколько таких сентиментальных автобиографий прочел его стетоскоп — когда тела, на которых они были написаны, уже не были ни объектом желания, ни товаром — лишь предметом медицинского изучения…
Значит, Полина любила какого-то человека по имени Матье, потом страдала по причине его отъезда или смерти — так или иначе, из-за разлуки с ним — до тех пор, пока другой мужчина не отнял у нее жизнь, — рано, слишком рано! — навсегда лишив ее возможности снова полюбить…
Наконец доктор Франкво все же закрыл тело простыней, и на этот раз Анж не протестовал ни единым жестом. Все было кончено. Жан повернулся к мальчику, пораженный его выдержкой: за все это время тот не шелохнулся, не пролил ни слезинки. Жану даже показалось, что Анж по-прежнему смотрит на тело сестры — уже сквозь закрывающую его материю. Наконец судмедэксперт задвинул полку обратно в шкаф и закрыл металлическую дверцу. Пора было уходить. Жан осторожно обнял мальчика за плечи и повел к выходу.
Наступил вечер. На набережную налетали порывы холодного ветра, но это было к лучшему — они словно развеивали мрачную атмосферу смерти. Вместо того чтобы свернуть с набережной и вернуться к себе по улицам, Жан и его спутник продолжали идти вдоль реки, по левому берегу. На причале рабочие разгружали баржу с углем, передвигаясь вверх-вниз по деревянным мосткам, перекинутым с борта к пристани. Издалека рабочие напоминали муравьев — одни с полными корзинами на плечах спускались к повозкам, другие, опорожнив корзины, снова поднимались на баржу. По воде скользили небольшие прогулочные пароходы с пассажирами на палубе. Один пароходик причалил у Нотр-Дам, и Жан с мальчиком могли бы подняться на борт, но прогулка пешком доставляла им больше удовольствия. Над кормой пароходика летали несколько чаек, и в их криках и беспорядочных взмахах крыльев на сильном ветру чувствовалась какая-то растерянность. Жан и его спутник шли бок о бок, чуть быстрее, чем на обычной прогулке. Жану хотелось подыскать какие-то слова, чтобы утешить мальчика, но ничего не приходило в голову. Анж, судя по всему, не хотел сейчас возвращаться домой. Его взгляд блуждал где-то вдалеке, над парапетом набережной Августинцев. Возле Нового моста на ограде Жан заметил четыре стихотворные строчки. Он замедлил шаг и прочитал:
И влажные глаза шлюх С распахнутыми ресницами, искушенные в притворстве, — Эти влажные глаза шлюх Утешат нас вернее, чем святые.В свои семнадцать лет Полина Мопен была вырвана из жизни, прежде чем для нее настала бы пора горечи и истинного смирения… Однако Жан никак не мог понять, что означает эта смерть от удушья. Что на самом деле произошло? Узнает ли он когда-нибудь ответ? Но что было для него очевидным, так это возникновение неких уз, которые отныне связывали его с мальчиком, как если бы прощание с сестрой, которое Жан помог устроить, стало для него самого источником неких обязательств. Но что он должен делать? Внезапно Жан почувствовал, как рука ребенка скользнула в его ладонь. Не останавливаясь и даже не поворачиваясь, он мягко сжал пальцы мальчика. В конце концов, может быть, это доброе предзнаменование.
Глава 7
Часы показывали без пяти семь. Жан открыл окно, чтобы проветрить кабинет, в который раз удивившись тому, как он еще не подхватил какую-нибудь заразу, учитывая, каким воздухом ему приходится дышать целыми днями. Одни пациенты кашляли ему прямо в лицо, другим он перевязывал гноящиеся раны и лечил всевозможные хвори… Не иначе как его оберегает ангел-хранитель. Или, может быть, благодаря постоянным контактам с больными у него выработался некоторый иммунитет к болезнетворным микробам — согласно поистине революционному открытию Луи Пастера, сделанному всего несколько месяцев назад и заключавшемуся в том, что для борьбы с бешенством применялась прививка микробов, вызывающих это заболевание, — для того чтобы организм впоследствии мог успешно ему сопротивляться.
Это открытие воодушевило Жана — оно сулило столько перспектив!
Затем он машинально заглянул в жестяную коробку, куда складывал деньги, полученные от пациентов. Сегодняшний заработок оказался довольно скромным. Лишь одно утешало Жана: все-таки он избрал свой путь не ради того, чтобы разбогатеть.
На мгновение его взгляд задержался на красивом пресс-папье из баккара[7], унаследованном от матери: в хрустальный шар был запаян искусно созданный из разноцветной эмали цветок анютиных глазок. Цветок навечно застыл в хрустальной сфере, как воспоминание о матери — в душе Жана. Затем он перевел взгляд влево, на небольшую репродукцию картины «Олимпия», висевшую на стене, — единственное яркое пятно в этой комнате с серыми стенами и простой меблировкой. Вообще-то ему совсем неплохо удалось воспроизвести изображение куртизанки… например, ее ногу в остроносой туфельке, небрежно вытянутую на постели. Но лучше всего удалось передать выражение лица — эту смесь раздражительности и меланхолии, читавшейся во взгляде. Жан часто замечал похожее выражение на лице публичных женщин, приходивших на осмотр к нему в кабинет, и гораздо реже — на лице Сибиллы. Но созданная им репродукция картины Мане представляла другую Сибиллу: на ее чело набегала тень, и сходство с натурщицей Мане было сильнее, чем когда-либо. Волосы тоже получились хорошо — он сумел точно передать оттенок красного дерева и изобразить цветок флёрдоранжа, небрежно воткнутый в волосы над левом ухом женщины. Зато простыни и подушки получились какими-то излишне плоскими, так же как и драгоценная ткань, на которой возлежала Олимпия. Прислужница-негритянка с букетом тоже получились не очень хорошо — все внимание Жан сосредоточил на центральной фигуре картины, на положении рук, посадке головы, всей томно-расслабленной позе Олимпии.
Что касается черной кошки, она вышла неплохо. Впрочем, Жан подозревал, что Мане поместил ее на картину ради шутки, чтобы несколько разрядить слишком пафосную атмосферу. Или, может быть, он заранее предвидел нападки на картину — поэтому изобразил кошку с вздыбленной шерстью, явно готовую защищаться. Возможно также, это была ироническая параллель с собачкой, спящей в ногах у хозяйки на картине Тициана «Венера Урбинская», вдохновившей Мане на создание «Олимпии». Собственно, главной причиной скандала стал именно этот переход от недосягаемой богини любви и красоты к обычной содержанке, Олимпии, с безразличным бесстыдством выставляющей напоказ свои прелести перед невидимым поклонником. Богиню низвели с пьедестала и обратили в шлюху…
Глядя на картину, Жан вспомнил недавнее письмо Марселя Терраса и упоминавшуюся в нем некрореконструкцию «Завтрака на траве». С тех пор прошла неделя, а эта зловещая тайна по-прежнему оставалась нераскрытой. У него также не было никаких новостей от его новой пациентки, Марселины, — еще одна ассоциация с Мане, гораздо более волнующая, чем можно было предположить. С тех пор Жан почти непрестанно думал о ней — о ее странной поспешности, наигранной, вне всякого сомнения, веселости и о том, что она, кажется, всячески стремилась скрыть — ее уязвимости, глухом беспокойстве или даже отчаянии.
Недавнее посещение морга вместе с Анжем стало последним штрихом мрачной картины, отражающей подавленное душевное состояние молодого медика. Тот факт, что все эти неожиданные события вторглись в его спокойную, размеренную жизнь фактически одновременно, побуждал искать между ними какую-то связь. Жан невольно представлял их в виде туч, сгущавшихся над его головой. И у него было тревожное чувство, что не хватает одной-единственной искорки, чтобы разразилась гроза.
В дверь трижды постучали.
Удивившись, Жан поднялся и пошел открывать. В первые секунды он не узнал ее. Потом вздрогнул. Возможно ли это? Ему столько хотелось ей сказать, о стольких вещах расспросить… Наконец-то она вернулась! Но с ней была еще одна женщина. Жан переводил глаза с одной на другую: Марселина — точно такая, какой он ее запомнил, — и ее спутница — блондинка с ярко-синими глазами, хорошенькая, несмотря на излишне яркие румяна и длинноватый нос. Марселина разглядывала его пристально, без всякого смущения.
Наконец Жан справился с удивлением и попытался улыбнуться.
— Мы вас не побеспокоили, доктор?
— Что я могу сделать для вас? — спросил Жан, чувствуя невольное облегчение: та, что в последнее время занимала все его помыслы, наконец-то оказалась рядом с ним во плоти.
— Для моей подруги, — поправила его Марселина. — Ее зовут Матильда. Ей нужен хороший доктор. Я сразу вспомнила о вас. А теперь оставляю вас с ней наедине.
С этими словами она отступила назад, в приемную, и села, по-прежнему не отрывая от него глаз. Улыбаясь про себя — его обрадовало появление Марселины и развеселил двусмысленный тон, которым были произнесены последние слова, — Жан закрыл дверь за приведенной ею Матильдой, которая тут же уселась на стул для посетителей.
— Что вас беспокоит? — спросил Жан, обходя стол.
Она сделала красноречивую гримасу, искривив ярко накрашенные губки.
— Садитесь в смотровое кресло.
Значит, она вернулась, удовлетворенно подумал Жан, тщательно моя руки мыльным раствором. В глубине души он ни минуты в этом не сомневался. Интуиция подсказывала ему, что Марселина — одна из тех женщин, которые окажут серьезное влияние на его жизнь. К числу таких людей он относил и Сибиллу, но с ней все было гораздо более очевидно с первой же встречи.
Он чувствовал, как сердце лихорадочно бьется от волнения. Так было и в прошлый раз, когда она пришла впервые. И вела себя точно так же — свободно и непринужденно, словно у себя дома.
Тем временем новая пациентка устроилась в кресле, закинув раздвинутые ноги на металлические скобы и подняв нижние юбки. Она рассеянно грызла ногти на правой руке, а левой машинально перебирала складки синей бархатной юбки, как будто хотела выжать воду из ткани.
— Вы не на эшафоте. Расслабьтесь.
Пациентка улыбнулась вымученной улыбкой, но пальцы ее по-прежнему теребили юбку.
— Итак, вас зовут Матильда, а фамилия?
— Лантье. Но в заведении мамаши Брабант меня называли Миньона.
— Называла? — сказал Жан, сделав акцент на прошедшем времени.
— Меня уволили… Вы сейчас поймете почему, — добавила она хриплым голосом, свидетельствующим о пристрастии к спиртному.
— У вас боли?
— Да, особенно по ночам, когда я ложусь. Все тело ломит, с головы до ног. Иногда мне кажется, что у меня вот-вот что-нибудь сломается… Я больше не могу спать.
— Сейчас посмотрим… Это у мамаши Брабант вы познакомились с вашей подругой?
Матильда Лантье расхохоталась. Кажется, она даже забыла о болях, подумал Жан и улыбнулся ей в ответ.
— Да, Марселина мне уже сказала, что вы к ней неравнодушны! Это и в самом деле смешно! — заметила молодая женщина, и Жан про себя порадовался, что она не может видеть, как он краснеет. — Что до нашего заведения, — прибавила она, — я с самого начала знала, что она там надолго не задержится — слишком уж независима… Так и получилось. После ее ухода стало уже не то, что раньше… Я жалела, что она ушла. А теперь и меня там больше нет, но по другим причинам.
Жан подошел к ней со смотровым зеркальцем в руке.
— О, губернаторский член! — с иронией произнесла она, использовав выражение магрибских проституток, уроженок Северной Африки, — так они называли этот медицинский инструмент. — Но вам он даже не понадобится — и без него все видно. Я и сама могу увидеть, если наклонюсь.
Жан ногой пододвинул к себе низкий табурет, вроде того, что используют доярки на фермах, и, усевшись, склонился между раздвинутых бедер пациентки. И почти в тот же момент невольно отшатнулся. Да, на этой стадии болезни Матильда Лантье уже не представляла никакой ценности для заведения мамаши Брабант. Старуха, которая готова была удавиться за медный грош, без всяких церемоний избавлялась от девиц, не приносивших ей дохода.
Быстро справившись с собой, Жан снова наклонился вперед. Кораллового цвета сифилитическая сыпь, напоминающая группу больших и малых островов, покрывала не только вагину, но и всю область промежности и внутреннюю поверхность бедер. Он напомнил себе, что сейчас перед ним не страдающая женщина, не пациентка, но только лишь объект исследования, и эти ужасные пятна предстали перед ним во всей своей чисто медицинской красе. Они были от одного до пяти сантиметров в диаметре, покрыты корками, слоящимися, словно раковины устриц, и окружены ореолом медного оттенка, который был верным признаком сифилиса и который Фаллопий в своем трактате XV века, посвященном этой болезни, сравнивал с цветом постной ветчины.
— И долго мамаша Брабант вас маскировала, прежде чем дошло до такого состояния? — спросил Жан.
— Ну вы же знаете, как это бывает, — ответила женщина из-за поднятых юбок.
Да, он знал это слишком хорошо. Санитарный контроль в домах терпимости осуществлялся раз в неделю одним из врачей, работавших в полиции нравов. Но большинство хозяек заведений старались скрыть болезни своих работниц, чтобы тех не отправили в больницу Сен-Лазар. Для этого вместо заболевшей девушки посылали на осмотр другую — врач, как правило, не замечал подмены, поскольку после многочисленных осмотров уже не различал лиц, — либо использовали маскировку. С помощью всевозможных средств творились настоящие чудеса: благодаря противовоспалительным впрыскиваниям, ярко-красная внутренняя поверхность вагины ненадолго становилась бледно-розовой; шоколадные пастилки маскировали язвы в полости рта, бычья кровь — в вагинальной области, поскольку сходила за менструальную кровь; кусочки пленки из кишок животных, умело раскрашенные и наклеенные, делали невидимыми шанкры.
Жан повидал всего этого достаточно. Он поднялся и отодвинул табурет. Миньона сняла ноги с металлических скоб и опустила юбки. В глазах ее читался стыд, и всем своим видом она напоминала раненое животное. Жан сел за стол и начал выписывать рецепт. В шорохе пера по бумаге было нечто успокаивающее — он словно напоминал о тех познаниях, которые приобрел Жан и за которые он цеплялся в надежде если не полностью излечить болезнь, то хотя бы замедлить ее развитие. Но в данном случае даже такая надежда была иллюзорной.
— Лучше всего вам было бы лечь в больницу, — сказал он, не отрываясь от своего занятия. — Но я полагаю, что вы пришли ко мне ради того, чтобы этого избежать?
Подняв голову, он увидел, как женщина пожала плечами. Он понимал, в чем причина такого нежелания. При ее профессии, пусть даже бывшей, ее отправили бы в больницу Сен-Лазар, расположенную в старинном монастыре в предместье Сен-Дени, — помещение на четыре сотни кроватей, разделенное на ячейки полупрозрачными ширмами, чтобы сестры милосердия могли в любой момент видеть, что где происходит. В такой тесноте, при полном отсутствии гигиены — ни ванной, ни умывальника, общая спринцовка на всех — больше шансов было приобрести новые болезни, чем вылечить старые. Не говоря уже о том, что с больными не особенно церемонились… По выходе из больницы девушки считались «очистившимися», но в большинстве случаев так и оставались неизлеченными. Хуже всего было то, что, будучи признаны здоровыми, они могли беспрепятственно заражать не только своих клиентов, но и всех окружающих.
— Будете принимать по шесть желатиновых капсул йодистого калия в день — это от мигреней и ревматических болей. И по две пилюли Седилло. К тому же вам понадобится укрепляющий режим: вино, мясо, тщательная гигиена. Не кутайтесь слишком сильно. Побольше отдыхайте.
Жан хотел добавить, что ей необходимо воздерживаться от сексуальных отношений, но потом решил, что, учитывая ее состояние, можно об этом и не упоминать.
— Вы уже миновали две стадии сифилиса, первичную и вторичную. Когда болезнь обнаружилась впервые?
— В пятнадцать лет, — ответила молодая женщина. — У меня появился мягкий шанкр. Вскоре после первого раза… Хорошее начало, можно сказать, — прибавила она с беззлобной иронией. И, помолчав, продолжила: — Через год у меня появилась сыпь на теле и лице. Я выглядела ужасно, я боялась, что больше ни один мужчина не взглянет на меня без отвращения. Но через три недели все прошло. И вот теперь снова… почти через десять лет. Еще хуже, чем раньше. Когда мне говорили, что эта болезнь может затаиться на десять или даже двадцать лет, а потом снова появиться, я не верила…
Матильда Лантье замолчала. Жан увидел, как она смахнула слезу. Потом снова рассмеялась.
— Через пару недель все пройдет, — успокаивающим тоном сказал он. — Язвы затянутся, подсохнут, станут сероватыми, как будто покрытыми пленкой. Затем верхний слой отшелушится, останутся небольшие рубцы. Сначала они будут коричневато-фиолетовыми, потом побледнеют.
— Значит, следы все же останутся? — проговорила она с беспокойством.
— Я бы солгал, если бы заверил вас в обратном.
Женщина, пораженная его словами, некоторое время молча смотрела на него, потом с деланой беззаботностью сказала:
— Ну что ж, все равно хуже, чем сейчас, уже не будет… Итак, вы со мной закончили, доктор? Значит, я могу позвать Марселину?
Кода Жан кивнул, она резво поднялась и устремилась к двери со словами:
— Наверно, ей там скучно одной!
Еще не успев закончить фразу, она уже распахнула дверь и, наполовину высунувшись в приемную, весело сказала подруге:
— Можешь зайти! Уже все!
Такой быстрый переход от слез к смеху порадовал Жана, но не столь сильно, как невидимое присутствие той, другой — этому он радовался глубоко и искренне. Когда Марселина вошла, он ощутил аромат жасмина. В прошлый раз она не была надушена.
— Ну что? Все в порядке? — спросила она. И добавила так, будто Жана не было в кабинете: — Я же тебе говорила, он хороший доктор.
Но вслед за этим она взглянула на него, и в ее необычных золотистых глазах промелькнуло дразнящее выражение. Он был очарован живостью и блеском этих глаз, именно таких, какими он их запомнил с первого раза. Она знала, какое воздействие оказывает на него, и откровенно потешалась, но Жана это не смущало. К тому же он замечал, что и она не вполне к нему равнодушна. Он догадывался, что она привела к нему свою подругу лишь для того, чтобы получить предлог увидеться с ним.
— В прошлый раз вы не рассказали мне о кошке, — сказал он, увидев, что взгляд ее снова обратился к репродукции картины «Олимпия».
— О, да вы, я вижу, от своего не отступитесь! — со смехом воскликнула Марселина. — Ну так и быть, скажу: на самом деле наша кошка была не черная, а полосатая, так что пришлось посыпать ее угольным порошком! Но она никак не хотела сидеть на месте, к тому же была слишком толстая по сравнению с той, что на картине… Так что в этой части наша живая картина не слишком удалась… ну да ладно. Вообще-то я и Миньона собираемся в «Фоли-Бержер»[8]. Не хотите ли составить нам компанию?
Он пошел бы с ней куда угодно.
Больше всего ему нравились в этой женщине ее живость и непосредственность, ее беззаботность, ее манера ласкать или дразнить взглядом, ее манера мгновенно переходить от одной темы к другой… Все это в целом составляло некий изысканный коктейль, мгновенно привлекавший к Марселине всеобщее внимание, где бы она ни появилась.
После вечерней прохлады и относительной тишины городских улиц, которую нарушал лишь грохот омнибусов, пересекающих Большие бульвары, «Фоли-Бержер» оглушало не хуже внезапной оплеухи. Прежде всего — громкой музыкой, звучащей в танцевальном зале, и шумом зрительской толпы, дыхание которой смешивалось с испарениями газовых рожков, тонко посвистывающих внутри круглых стеклянных плафонов (стоя рядом с ними, можно было услышать этот свист). Затем к звуковым впечатлениям добавлялись зрительные: набеленные и накрашенные женщины в ярких нарядах, вокруг которых теснились мужчины в темных сюртуках; пестрые рекламные афиши на стенах, расхваливающие тот или иной сорт краски для бровей и ресниц, или помады, или бальзама для густоты и блеска волос (наверняка что-то подобное можно было приобрести на любой провинциальной ярмарке), или отбеливающего средства для зубов (зубы изображенного на афише счастливчика сделали бы честь гиппопотаму). И довершали все это жара и духота: испарения тел и разгоряченное дыхание посетителей смешивались с облаками табачного дыма.
По мере того как Жан протискивался сквозь этот человеческий водоворот, следуя за своими спутницами, которые время от времени на него оглядывались, он все больше ощущал нечто похожее на опьянение. Он догадался оставить врачебную сумку в кабинете — иначе он бы стал всеобщим посмешищем. Вот уже несколько лет ему не доводилось бывать в подобных заведениях. И сейчас, после целого дня, проведенного среди стонов и жалоб пациентов, Жан был полностью захвачен тем неожиданным контрастом, какой составлял этот храм развлечений с привычной для него обстановкой. Хотя и отдавал себе отчет, что многие из здешних посетителей, которые в этот вечер беззаботно веселятся, завтра могут оказаться у него на приеме, или в больнице Сен-Луи, или в каком-нибудь месте похуже. Достаточно было взглянуть на Матильду-Миньону…
Однако ни шум, ни музыка, ни выступление акробатов на сцене, ни искушающие взгляды, ни тела, выставленные напоказ, не могли отвлечь внимания Жана от идущей впереди Марселины. Она иногда с улыбкой оглядывалась на него — в такие моменты он чувствовал себя словно наэлектризованным, — и ему казалось, что все это огромное сборище мужчин и женщин нарочно хочет от него ее отдалить.
После того как они прошли зимний сад в псевдомарокканском стиле и поднялись по нескольким лестницам — как и все остальное пространство, лестницы заполняли обнявшиеся парочки, небольшие группки перешептывающихся девиц, танцовщицы, со смехом ускользающие от запыхавшихся стариков, пытающихся их преследовать, — они наконец оказались перед стойкой бара на втором этаже. Хозяйничала в баре бородатая женщина с адвокатскими бакенбардами и закрученными усами, каких не постыдился бы и сапер старой императорской гвардии. Несмотря на тот же самый декор, что был изображен на одной из последних картин Мане — «Бар в „Фоли-Бержер“», у женщины за стойкой не было ничего общего с очаровательной Мери Лоран. Жан мельком подумал о том, что тень покойного живописца его буквально преследует… Но в зеркале над рядами бутылок отражался точно такой же зал, ярко освещенный и задымленный, каким его мастерски изобразил художник.
Бородатая женщина поставила перед Жаном рюмку абсента. Он опустил руку в карман, но Марселина удержала его с чарующим смехом, которому он не мог противостоять. Миньона, сидевшая рядом, уже не обращала на них внимания: она хохотала как безумная над какими-то шутками своего недавно подцепленного ухажера, человека лет сорока с манерами барышника. Жан сделал глоток абсента; напиток обжег ему горло. Полынь, растение, используемое в медицине и слывущее надежным средством против астении… Зеленая фея, медленный яд, разрушающий нервную систему, способный вызвать припадок эпилепсии, в горечи которого доктор Зеленка пытался утопить свою собственную горечь…
Марселина придвинулась к нему почти вплотную. Ее зубки поблескивали меж приоткрытых губ, ее рюмка с легким звоном касалась его рюмки, и впервые Жан ощутил ее жаркое дыхание. Тем временем Миньона куда-то исчезла. Но, повернув голову, Жан заметил, как она увлекает за собой барышника в гущу толпы, и тот устремляется за ней — бедный глупец, не знающий, что под ее юбками скрывается настоящий кошмар, что между ее ног разверзается поистине адская бездна… В какую игру она играет? Жан с немым вопросом в глазах обернулся к Марселине.
— Не беспокойся о ней, она знает, что делает, — негромко сказала та, на секунду прикрыв глаза, словно бы в знак подтверждения, что ничего страшного не происходит. Кажется, неуместное беспокойство Жана ее позабавило. Да и о каких предосторожностях могла идти речь, когда отчаяние Миньоны и ее жажда жизни слились воедино в стремлении покарать этого похотливого проходимца, на одну ночь улизнувшего из супружеской постели…
Жан сделал еще глоток. На сей раз по его жилам разлилось приятное тепло, и одновременно слегка закружилась голова. Марселина по-прежнему была рядом — только руку протяни, — к тому же она только что обратилась к нему на «ты»… Жан попытался нащупать ее руку и, потерпев неудачу, склонился к ней. Напирающая толпа вплотную прижала их к стойке бара. Некоторое время Марселина пристально смотрела на Жана с уже знакомым ему ироническим выражением в глазах, затем отвернулась. Вид у нее был довольный, даже счастливый: судя по всему, ей нравилось это место, царившие здесь оживление и шум — а может быть, и то, что она была здесь с ним… Затем рука Марселины легла на сгиб его локтя.
— Пойдем? — сказала она.
И кончиками пальцев провела по его ладони. Когда Жан поднялся и не слишком уверенным шагом двинулся за ней, у него появилось ощущение, что кто-то за ним наблюдает. Он обернулся, и ему показалось, что он заметил, как какой-то человек отвернулся почти в тот же момент. Но через минуту Жан об этом уже забыл.
Марселина, судя по всему, знала это место как свои пять пальцев — видимо, она часто сюда приходила. То и дело она обменивалась приветствиями с другими женщинами, кому-то кивала или слегка помахивала рукой. Жан следовал за ней послушно, как ребенок. У него голова шла кругом от музыки, абсента, нарядных женщин, пришедших сюда повеселиться, или заработать, или поймать неожиданную удачу, которая изменит всю их жизнь… Но взгляда Марселины или легкого пожатия ее руки оказывалось достаточно, чтобы в очередной раз привести его в чувство.
После многочисленных остановок и еще нескольких порций абсента они наконец-то оказались снаружи, на улице Рише. Воздух был свежим, звуки изнутри «Фоли-Бержер», этого увеселительно-тарифицированного заведения, почти не доносились — мощные двери их не пропускали, — несколько фиакров терпеливо ждали пассажиров. Здесь же у входа, образовав несколько небольших групп, толпились мужчины в рединготах и цилиндрах и женщины, закутанные в манто, — как будто старались отдалить тот момент, когда нужно будет возвращаться домой, или просто продолжали беседу, завязавшуюся еще внутри. То и дело раздавался смех и слышались громкие восклицания — многие из посетителей были разгорячены вином. Что касается Жана, он находился в том состоянии, когда все окружающее видится, словно сквозь туман. Марселина увлекла его за собой к Большим бульварам. Он держал ее за руку, она шла быстрыми легкими шагами и болтала о вечеринке, и ее голос отражался от серых фасадов домов, окна которых были закрыты ставнями. Жан был полностью поглощен мягким трением ее бедра о его собственное, так что даже не замечал, куда они идут.
С того момента, как Жан прочитал письмо Марселя Терраса, он очень хотел расспросить Марселину о «живой картине», в которой она изображала Олимпию. Было не так уж много шансов обнаружить связь между двумя реконструкциями полотен Мане (живой и неживой, если можно так выразиться), но само по себе такое совпадение было слишком необычным, чтобы оставить его без внимания.
Они свернули в узкую улицу. Издалека донесся шум фиакра. Жану не хотелось быть слишком настойчивым в расспросах, но ведь, в конце концов, Марселина первой заговорила на эту тему.
— Я совсем недавно воспоминал о твоем любителе живописи, — наконец сказал он. Тень лошади поравнялась с ними, затем показалась тень кучера. — Как он поживает?
— Кто? — рассеянно спросила Марселина.
Видимо, мыслями она по-прежнему была в «Фоли-Бержер».
Приблизившись к ним, фиакр заставил их отойти с края тротуара к стене, и некоторое время они вообще не могли продолжать разговор из-за громкого стука лошадиных копыт.
— Любитель живописи, — повторил Жан, когда фиакр отъехал достаточно далеко. — Тот, который заставлял тебя позировать в виде Олимпии…
— А, этот…
Казалось, Марселина колеблется. И вдруг она рассмеялась.
— Он называл меня Обскура[9]! — сказала она так, как если бы это воспоминание внезапно всплыло в ее памяти. — Мне понравилось.
Жан слегка приподнял брови.
— Сначала я подумала, что он обращается к Иветте. Я лежала на спине, откинувшись на подушки, а она стояла позади меня с букетом в руке. Но оказалось, что он говорит со мной.
— Обскура, — машинально произнес Жан, не замедляя шаг и по-прежнему прижимая ее к себе. — Что же в тебе темного?.. Глаза?
— Душа, может быть?
Заметив его удивленный взгляд, она снова рассмеялась. Жан чувствовал себя как воробей в сетях птицелова. Однако его любопытство не давало ему покоя.
— Но этого мало, — проговорил он.
— Направо, — сказала она, сильнее прижимаясь к нему, чтобы заставить свернуть в указанном направлении. — Что значит мало?
Жан беспрекословно подчинился, но, не оставив попыток узнать больше, спросил:
— Так что с ним?
— С кем? А, с Фланелем… Пф-фф!
Жану показалось, что она что-то добавила, но он не разобрал смысла. К тому же ее слова могли быть вызваны опьянением. Чувствовалось, что язык у нее слегка заплетается… Вскоре им пришлось сойти с тротуара, чтобы обойти пьянчугу, заснувшего прямо на улице.
— Ну вот я и пришла, — внезапно сказала Марселина, остановившись перед воротами, ведущими во внутренний двор какого-то дома.
Слегка сжав ее тонкую нежную руку, Жан поднес ее к губам. Этот вечер воспламенил его. Сейчас Марселина казалась ему красивой, как никогда, и сквозь эту красоту сквозила хрупкость, которую он заметил еще в первый раз, когда молодая женщина пришла к нему в кабинет. Он склонился к ней, чтобы поцеловать, но она со смехом отвернулась. «Значит, Фланель?» — тихо спросил он, и ему показалось, что она произнесла в ответ, уже серьезным тоном: «Никогда, никогда больше не пытайся меня снова увидеть!», — но он опять же был не уверен, что правильно расслышал.
Испытывая растерянность, Жан не знал что ответить. Он уже ничего не понимал. Но тут медик взял в нем верх над мужчиной (чему последний был только рад).
— А Миньона? Ей нужно будет снова ко мне зайти. Ее лечение — непростое дело.
— Ну, она взрослая девочка. Она заразилась с первого же раза, и теперь она мстит, — произнесла Марселина с неожиданной суровостью.
Внезапно она прижала палец к губам и почти тут же скрылась за воротами. Жан остался в одиночестве на тротуаре. У него было ощущение, что все это происходит во сне. Он поднял голову. Справа от ворот прямо на стене был выгравирован номер дома: «7». Жан в некоторой растерянности пожал плечами: исчезновение Обскуры было таким же внезапным, как и ее появление. Но, по крайней мере, теперь он знал ее адрес.
Отсюда было совсем недалеко до набережной Сены. Значит, на дорогу домой ему понадобится максимум полчаса, может быть, даже минут двадцать. Жан направился к реке.
Его шаги гулким эхом отдавались в пустынных улицах. Сколько сейчас может быть времени?.. Час ночи? Улицы, по которым он шел, были знакомыми, но сейчас казались непривычными — тихими и безлюдными. На каждой из них он хотя бы один раз точно был по вызову. Это придавало всему кварталу, пусть спящему и погруженному в темноту, некую особую атмосферу и сообщало свою географию — медицинскую, патологическую, связанную с болезнями и несчастьями, порожденными большим городом. Географию его профессиональных побед и поражений…
Даже исчезновение Обскуры не взволновало Жана сильнее, чем это ощущение. Он даже остановился и некоторое время не сходил с места. Но пары абсента, а также недавние воспоминания этого вечера: близкое присутствие Обскуры и то, что она ему говорила, — все это приятно обволакивало его сознание, защищая от невзгод повседневности.
Но разве она не сказала, что они больше не увидятся?.. Нет, не может быть, ему это померещилось. Зачем тогда ей было возвращаться сегодня вечером, приглашать его с собой в варьете, а потом вместе с ним идти домой пешком?.. И рассказывать о себе? Жан вспомнил, что она упоминала габонского попугая — единственное живое существо, которое по целым дням составляет ей компанию… Это ведь ему не приснилось?..
Обскура… Это имя необыкновенно ей шло. Оно было единственным ответом, который он получил на все свои расспросы, — но, может быть, оно было неким указанием на того, кто так ее называл? Как бишь его?.. Фланель?
Внезапно ему пришла в голову странная мысль — о сходстве, но не том, которое существовало между этой женщиной и Сибиллой и которое обе они разделяли с натурщицей Мане, а о том, что существовало — должно было существовать — между ним самим и этим Фланелем. Ведь получается, что оба они — любители живописи Мане (во всяком случае, им обоим нравится «Олимпия») и поклонники одного и того же типа женщин! Но все это было слишком смутно, чтобы сделать из этого какие-то определенные выводы…
Пока Жан пересекал Сену по Новому мосту, втянув голову в плечи от ветра, он почти протрезвел. В этот час река была абсолютно пуста — ни баржи, ни парусника, ни пароходика. Волны слабо плескались о сваи моста. Было ощущение, что если в них что-то упадет, то они поглотят это без единого всплеска — лишь круги разойдутся по поверхности воды.
Уже на левом берегу, идя вдоль реки по направлению к набережной Вольтера и невольно поворачивая голову всякий раз, когда на воде вспыхивал блик света, упавшего от фонаря, Жан снова почувствовал, что за ним кто-то следит. Он обернулся. На мосту, оставшемся в сотне метров позади, он заметил чей-то неподвижный силуэт. Как раз в этот момент человек зажег спичку, закуривая, и Жан разглядел подкрученные усы, котелок, похожий на его собственный, сигарету… Но черты лица с такого расстояния различить было невозможно.
Одновременно с этим Жан увидел вдалеке купол своего бывшего института… и тут же почувствовал, как его словно окатила ледяная волна: он забыл о сегодняшней премьере Сибиллы! «Путешествие месье Перришона» в театре «Гимназия»[10]… Ее первая настоящая роль на парижской сцене! Ведь Сибилла в последнее время только об этом и говорила… Он обязательно должен был прийти в театр еще до начала представления, чтобы лично подбодрить ее непосредственно перед выходом на сцену!.. А он вместо этого отправился в «Фоли-Бержер» с незнакомкой!
Вся безнравственность собственного поведения в тот же миг стала очевидна для Жана. По сути, он совершил предательство — он не мог назвать это по-другому. Пусть даже не бог весть какое серьезное — но все же предательство по отношению к Сибилле, которая всегда была безупречна по отношению к нему, всегда его поддерживала…
Жаном полностью завладели угрызения совести.
Еще одно обещание, которого он не сдержал… Подгоняемый раскаянием, он ускорил шаги — словно возвращение домой на несколько минут раньше могло что-то изменить!
Оказавшись перед домом, он попытался собраться с мыслями и решил, что нужно придумать хоть какой-нибудь предлог для своего отсутствия — например, срочный вызов, тяжелые роды… Как отреагирует на это Сибилла? Будут ли у нее какие-то способы проверить его слова? У него ведь, кажется, не запланировано было на сегодня ночное дежурство? Как же ему выкрутиться?.. Может быть, так: у него был запланирован недолгий визит, обычный рутинный осмотр беременной пациентки — и неожиданно у нее начались схватки?.. Да, это звучит правдоподобно. По крайней мере, его работа позволяет прибегать к таким уловкам… Жан почти гордился своим внезапным «озарением».
Грохот входной двери, захлопнувшейся за ним, не только разбудил его отца, но и указал его дом человеку, который и в самом деле тайно следовал за ним от самой улицы Рише.
Глава 8
Выходя из дверей «Депо»[11], Сибилла невольно вздрогнула. Это было похоже на освобождение из преисподней — по счастью, довольно быстрое. Она предпочла сделать вид, что не замечает явно нелестного взгляда полицейского, стоявшего на посту у входа, и, судорожно всхлипнув, пошла прочь. Она слишком много плакала, и слез у нее больше не осталось. Набережная перед зданием была заполнена полицейскими в униформе. Некоторые разговаривали, собравшись небольшими группами, другие вели под уздцы лошадей. Кепи, каски, усы, грубые башмаки с железными подковами… Зрелище впечатляло. Накануне она не успела почти ничего разглядеть. Но сейчас ей хотелось только одного: покинуть это место как можно быстрее и как можно дальше от него отдалиться. Забыть. С трудом прокладывая себе дорогу среди стражей порядка, она чуть не наступила в еще дымящийся лошадиный навоз и резко отшатнулась. Это движение вызвало взрывы хохота у полицейских, но Сибилла даже не обратила на них внимания. Ей было уже не до того.
Пройдя несколько десятков метров под перекрестным огнем насмешливых взглядов, жгущих ей затылок, она оказалась на мосту, раскачивающемся от резких порывов ветра. Несмотря на то, что движения ее были скованными, — всю ночь она просидела в участке в неудобной позе, — уже после первых шагов по левому берегу она почувствовала себя окрыленной. Сена, отделившая Сибиллу от ее тюремщиков, сама по себе была некой границей — пусть иллюзорной, — за которой она чувствовала себя в безопасности. Это было глупо, Сибилла это понимала — но еще никогда в жизни она не переживала такого кошмара. Больше всего на свете она хотела как можно скорее оказаться дома, но у нее не было ни единого су, так что она не могла ни нанять фиакр, ни даже воспользоваться омнибусом. Путь пешком по набережной Вольтера займет минимум четверть часа… Так или иначе, выбора у нее не было. Она пошла вдоль парапета в своих изящных вечерних туфельках, натирающих ей ноги. Мечтала она только об одном: прийти домой и принять горячую ванну, чтобы очиститься от всех перенесенных унижений.
У нее за спиной колокола собора Нотр-Дам прозвонили девять утра. Эти девять ударов отдались мрачным похоронным звоном в ее ушах. Она плотнее запахнула на плечах шаль. Сибилле было холодно. Однако наступающий день обещал быть чудесным: лучи солнца, взошедшего на безоблачном небе, уже освещали фасады домов и поблескивали в дождевых лужах. Но у нее не было сил этому порадоваться.
Город уже проснулся, на улицах царило оживление. Один за другим проезжали частные экипажи и переполненные общественные омнибусы, по реке скользили парусные лодки, небольшие пароходики, на которых также теснилось множество пассажиров, баржи с грузами. По тротуарам спешили на работу мастеровые, о чьих профессиях можно было догадаться по инструментам, которые они несли с собой, тянулись в церковь прихожане, к пристани направлялись грузчики… И никому не было дела до- одинокой молодой женщины, которая чувствовала себя столь же усталой, сколь и униженной.
Она провела все утро в «Депо», после того как всю ночь просидела в полицейском участке квартала Опера, откуда ее уже на рассвете препроводили в камеру предварительного заключения при парижской префектуре — для «выяснения обстоятельств»!
Поравнявшись с Новым мостом, Сибилла, окончательно обессиленная, едва не упала. Только гнев помогал ей двигаться дальше. Он придал твердости ее походке и выражению лица — что одновременно сделало ее и немного смешной, несмотря на красоту. И вскоре она услышала в свой адрес несколько насмешливых замечаний от встречных прохожих — в основном от мужчин с грубыми и наглыми лицами. Но Сибилла ничего не отвечала и едва удостаивала их взглядом — она была выше этого, несмотря на помятое платье и растрепанную прическу.
Этот гнев бушевал в ее душе еще со вчерашнего вечера и был обращен главным образом против Жана, который не пришел на ее премьеру. На ее премьеру! На ее первое выступление в известном театре! Она так готовилась к этой роли! И дома они говорили о ней целые недели — он прекрасно знал, как этот спектакль для нее важен! Ведь ей впервые предстояло выйти на сцену такого уровня!..
С самого начала она переживала из-за того, что он не пришел. Это и послужило причиной всех дальнейших несчастий — другого объяснения у нее не было. Во время спектакля у нее не было времени на то, чтобы об этом беспокоиться, но вот после, едва лишь упал занавес и стихли аплодисменты… Сибилла всегда считала, что она любима, но этой ночью вся извелась — больше из-за отсутствия Жана, чем из-за всего остального, несмотря на то что ей пришлось сидеть в железной клетке среди пьяных проституток и слушать оскорбления, которые без умолку выкрикивал какой-то пьянчуга из соседней камеры…
Но сейчас, когда она наконец вышла оттуда и заново воспроизводила мысленно все события прошлой ночи и этого утра, и вспоминала свой страх, предшествующий трем ударам молотка, возвещающим начало пьесы, и усиленный жадным любопытством глазеющей на нее публики, — сейчас злость взяла в ней верх над беспокойством, и слезы бессильной ярости вновь заструились по ее щекам. Она еще ускорила шаг, чувствуя, что едва держится на ногах.
Пребывая во власти гнева, она едва не угодила под трамвай, пересекающий набережную Конти. К бушевавшим в ней эмоциям прибавился ужас, и все вместе неожиданно принесло успокоение. Пройдя немного дальше по набережной, она услышала выкрики продавца газет. Сибилла замедлила шаг и нервно порылась в сумочке. Против ожидания, там нашлась завалявшаяся монетка, и она отдала ее мальчишке-газетчику, который в обмен с ухмылкой протянул ей свернутую газету. Остановившись прямо на тротуаре, Сибилла лихорадочно развернула ее и нашла страницу, посвященную театрам. Люди, мимо которых она шла, уткнувшись в газету и одновременно смахивая слезы, с удивлением оборачивались и смотрели на нее как на помешанную. Наконец она нашла то, что искала, и с жадностью пробежала глазами статью, посвященную вчерашней премьере, прежде всего выискивая упоминания о себе. В ее состоянии это было равносильно поиску оружия, которым можно было бы продолжать сражаться. Чем меньше строк оставалось до конца, тем больше Сибилла бледнела. К унижению от ареста и медицинского осмотра добавилось еще и пренебрежение к тому, о чем она в последнее время больше всего волновалась. Наконец она прочла едва ли не самые последние слова: «Напоследок мы рады сообщить вам о появлении новой, еще неизвестной молодой актрисы Сибиллы Ошер (даже ее фамилию переврали!), показавшей в роли Анриетты хорошую игру, сдобренную слегка неестественной наивностью». И это было все! «Неестественная наивность» и перевранная фамилия! «Ошер» вместо «Оклер»! Как будто специально хотели выставить ее на посмешище!.. На глазах Сибиллы снова выступили слезы. Она смахнула их, и, поскольку пальцы у нее выпачкались в типографской краске, вокруг глаз появились разводы, словно у енота. Она слишком поздно об этом догадалась, заметив черные следы от краски на подушечках пальцев, — и расплакалась еще сильнее. Всё против нее! Она чувствовала себя жалкой и грязной. И ведь сегодня вечером она должна будет снова выйти на сцену, чтобы показать свою «неестественную» игру!.. Против всякого ожидания, эта перспектива успокоила ее быстрее, чем что бы то ни было. Ее решительность снова к ней вернулась. Ничего, она, Сибилла Оклер, еще покажет им всем!..
Она снова вытерла слезы, окончательно выпачкав в типографской краске лицо, на котором оставался театральный грим: она так и не смыла его со вчерашнего вечера. Именно из-за этого сценического грима, который с близкого расстояния выглядел чрезмерным, ее вчера и задержали на бульваре, приняв за проститутку. Жан много раз рассказывал ей об этих внезапных проверках и облавах, устраиваемых полицией нравов. Тех девиц, которые оказывали сопротивление, отправляли в полицейский участок. Нередко случалось и так, что вместе с публичными женщинами задерживали и благопристойных парижанок, случайно проходивших мимо. Как бы те ни протестовали, ничего нельзя было поделать: их забирали вместе с остальными, обращались столь же бесцеремонно, оставляли на ночь в зарешеченной камере вместе с проститутками. А наутро им приходилось выдерживать унизительный допрос полицейских, с ухмылками и сальными взглядами, и потом еще терпеть унизительный медицинский осмотр, когда подозрительного вида врач изучал их наиболее интимные места с помощью своих грубых железных инструментов.
Все то же самое произошло и с Сибиллой, и, выходя из «Депо» в восемь утра, она чувствовала себя жертвой изнасилования. Напрасно она пыталась успокоить тебя тем, что ничего особенного с ней не произошло — в конце концов, она четыре года прожила с врачом и понимала, что такие осмотры не являются чем-то необычным. Но нет, все было тщетно. Как будто никакого доктора Корбеля вообще никогда не существовало… И они еще смеялись, эти скоты!.. Да, вот такая у нас полиция…
Наконец Сибилла добрела до дома, в первом этаже которого располагался магазин «Краски Корбеля». Сквозь витринное стекло она заметила отца Жана, который уже сидел за прилавком, склонившись над раскрытым гроссбухом. Ее отношения с Габриэлем Корбелем неизменно оставались дружескими — с того самого дня, как Жан впервые представил ее отцу и тот заключил ее в объятия. Но Сибилла, вместо того чтобы зайти поболтать с ним — как она, разумеется, сделала бы при других обстоятельствах, — поспешно опустила голову, чтобы не быть узнанной, скользнула в соседнюю дверь и стала подниматься по лестнице, ведущей наверх, в квартиру Жана. Из-за своего возраста и не слишком хорошего зрения месье Корбель-старший тоже не был вчера на премьере. Стало быть, он не знал ни об отсутствии в театре Жана, ни о собственных ее злоключениях. Не желая волновать его понапрасну, Сибилла решила ни о чем ему не рассказывать. А поскольку по ее виду он бы обязательно догадался, что что-то не в порядке, и начал расспрашивать, она предпочла вообще с ним не видеться. Лучше уж она зайдет к нему позже, когда оправится от потрясений. И когда у нее будут какие-то новости от Жана…
С некоторой нерешительностью она преодолела два ряда ступенек и остановилась перед дверью, еще не зная точно, как себя держать: а что, если с Жаном случилось несчастье? Забыв о пережитых унижениях, она открыла дверь и вошла, чувствуя, как сжимается сердце. Но, войдя в прихожую, она тотчас же увидела его сумку и котелок, висящий на вешалке. Вместе с мгновенным облегчением вернулось и прежнее непонимание: если с ним ничего не случилось, почему же его не было в театре? И что он в этот час делает дома, тогда как уже давно должен принимать пациентов у себя в кабинете?..
— Жан?..
Ответа не было. Тревога нахлынула на нее с новой силой. Быстро пройдя через библиотеку, она толкнула приоткрытую дверь спальни. Зрелище, представшее ее глазам, заставило ее оцепенеть от изумления: Жан лежал на спине, раскинув руки, и громко храпел, распространяя вокруг себя тошнотворный спиртной запах.
— Скотина!
Сибилла приблизилась и встряхнула его за плечо. Жан в ответ пробормотал что-то неразборчивое. Отказавшись от мысли так его разбудить, Сибилла подбежала к окну и раздвинула шторы. Потом, оглядев комнату, заметила на каминной полке стакан с водой. Схватив его, она подошла к Жану, который продолжал храпеть, и вылила воду ему на лицо. Жан резко подскочил и посмотрел на нее округлившимися от удивления глазами.
— Да что такое на тебя нашло?!
Она нервно рассмеялась. Потом выкрикнула, вложив в свои слова все накопившееся раздражение:
— Где ты был вчера вечером?
К прежнему чувству унижения добавилась досада из-за переживаний за него — а он-то, оказывается, просто напился! В этот момент Сибилла его ненавидела, а себя чувствовала полной идиоткой. Жан в это время пытался собраться с мыслями. Он машинально вытер лицо, чувствуя, как голова раскалывается от боли. В горле у него пересохло, его мучила жажда. Но он понимал, что получил по заслугам.
— Принимал роды, — пробормотал он, испытывая жгучий стыд за эту ложь.
— Прямо эпидемия какая-то!.. Но у тебя ведь не было ночного дежурства вчера! Ты же собирался освободить себе вчерашний вечер, чтобы прийти в театр!
Жан закрыл глаза и в течение нескольких секунд не открывал их, чтобы избавиться от этого кошмара. Но тщетно — вчерашний вечер предстал перед ним во всех подробностях, и прежде всего он осознал всю гнусность своего предательства — как могло случиться, чтобы он с такой легкостью забыл обо всем и последовал за этой женщиной… Обскурой? (Даже это имя, точнее, прозвище звучало как предостережение.) Да еще и в такой особенный для него с Сибиллой вечер… Вчера, вернувшись и не застав ее дома, он невольно обрадовался — по крайней мере, не придется сразу же вступать в неприятные объяснения… Он был не слишком обеспокоен ее отсутствием, поскольку решил, что она вместе со всей труппой пошла отмечать премьеру в какой-нибудь ресторан в театральном квартале. Она и прежде ему об этом говорила. По идее, и он должен был пойти в ресторан вместе с ней. Но он слишком много выпил, чтобы к ней присоединиться…
Нужно было придать своей лжи видимость правдоподобия, и сделать это как можно быстрее — нельзя так долго молчать… И он принялся излагать легенду, придуманную еще вчера, когда он возвращался домой, уже расставшись с Обскурой, и шел от Нового моста к дому. Обычный визит к беременной пациентке, неожиданно начавшиеся преждевременные схватки, долгая работа и, наконец, появление на свет ребенка, девочки, — в одиннадцать вечера! Было уже поздно ехать в театр… Жан закончил рассказ, избегая смотреть на Сибиллу и надеясь, что она спишет это на стыд, который он испытывает из-за своего жалкого состояния. По крайней мере, он не запутался во лжи — в конце концов, медицина была его основной деятельностью, и здесь он не мог допустить нелепых ошибок и несоответствий.
Выслушав его рассказ, Сибилла расплакалась. Жан понимал, что его ложь сошла за чистую монету, но ничуть этим не гордился. Он попытался обнять Сибиллу, чтобы утешить, но она его оттолкнула: от него пахло потом и вином. Чувствуя себя слабым и отчаянно одиноким, он смотрел, как она, сжавшись в комок, судорожно вытирает слезы. Чтобы преодолеть неловкость, он встал, и тут взгляд его упал на часы, стоявшие на каминной полке. Когда он увидел, сколько времени, его охватила паника — должно быть, уже целая толпа пациентов собралась перед его кабинетом! Угрызения совести стали еще сильнее.
Жан поспешил в ванную и, налив в таз воды из кувшина, умылся и прополоскал рот. Затем, наскоро облившись водой, схватил висевшее на спинке стула полотенце и растер торс. Нельзя было терять ни минуты. Голова трещала по-прежнему, но на работе он найдет средство снять боль. Вернувшись в спальню, он лихорадочно выдвинул верхний ящик комода, достал свежую рубашку и поспешно ее надел. Необходимость поторопиться помогла ему справиться со смущением.
— А ты… ты в котором часу вчера вернулась? — спросил он Сибиллу, натягивая панталоны. — Ты даже не сказала, как прошел спектакль… Мне так жаль, что я не смог его увидеть, — виновато добавил он, и в самом деле не подозревая, в котором часу она вернулась и что ей перед этим пришлось вынести.
От этого вопроса рыдания Сибиллы только усилились. Жан забеспокоился, так как не в ее обычае было плакать из-за пустяков. Он подошел к ней, слегка наклонился и положил руку ей на плечо. Только сейчас он заметил на ее лице, в основном вокруг глаз, темные разводы краски, смешанные с полуразмытым гримом. Он взял с ночного столика свой носовой платок, сложил его вчетверо, смочил водой и принялся осторожно стирать краску с лица Сибиллы. Она не препятствовала ему, очевидно, испытывая благодарность за эту заботу.
Наконец она рассказала о том, что случилось вчера ночью и что ей пришлось вытерпеть вплоть до сегодняшнего утра из-за того, что вчера его рядом с ней не было. Жерар, который, в отличие от него, был на спектакле, предложил проводить ее, но она отказалась, и буквально через пять минут после того, как она отошла от театра, ее задержали во время облавы на проституток, устроенной полицией нравов. Из-за театрального грима ее приняли за одну из них. Она призналась Жану, что была страшно зла на него.
По мере того как она рассказывала, совесть мучила Жана все сильнее. Да, он сумел выпутаться с помощью лжи, и Сибилла осталась в неведении о том, что он делал вчера, — но ведь из-за его предательства она еще и пострадала! Ничего этого и в самом деле не случилось бы, если бы они ушли из театра вместе. Он слишком хорошо знал, что проституткам, задержанным во время облав, приходится выносить грубость полицейских, страшную, унизительную тесноту в общих камерах, бесцеремонные осмотры врачей… Он ненавидел себя за то, что пришлось вытерпеть Сибилле по его вине.
Но, несмотря ни на что, ему нужно было спешить на работу — он и так уже сильно опоздал. Нельзя было заставлять пациентов ждать слишком долго. Необходимость оставить Сибиллу одну, когда она так нуждалась в утешении, терзала Жану сердце, но он не мог поступить иначе. Его призывал долг. Больные нуждались в нем.
Надев котелок и взяв сумку, он вышел на улицу. На этот раз именно она послужила ему убежищем от угнетающей домашней атмосферы. Здесь ему легче было подавить стыд — за свое вчерашнее поведение, за то, что он так легко последовал за женщиной, связь с которой могла бы стать для него губительной… Женщиной, которая уклонилась от его поцелуев, когда он прощался с ней возле ее дома — и это после того, как весь вечер льнула к нему!.. Но почему она ему отказала? Из-за его навязчивого любопытства? Или из верности своему покровителю, благодаря которому она смогла вырваться из публичного дома? Она кое-что рассказала о нем: милый человек, занимается торговлей часами, любит путешествия, которые совмещает с деловыми поездками; часто ездит в Женеву, Лондон, даже в Нью-Йорк, где продает свой товар.
Больше всего Жану хотелось бы, чтобы этого дурацкого вчерашнего приключения вообще никогда не было. Но было уже слишком поздно. Он в очередной раз поразился, как легко позволил себя увлечь. Лишь единственное объяснение этому могло его удовлетворить, да и то наполовину: он хотел расспросить Обскуру о любителе живописи, чье пристрастие к «живым картинам» не давало ему покоя с тех самых пор, как он получил письмо Марселя Терраса, — рассказанную приятелем историю он принял слишком близко к сердцу. Но отчего, собственно? Террас всегда любил мрачные истории такого рода… Каким боком это касается его, Жана?
Проходя мимо ворот Лувра, Жан решил, что вчерашний эпизод стоит счесть досадным — и единичным — недоразумением и поскорее забыть. Забыть и ту женщину, чье влияние на него оказалось столь пагубным, из-за которой он вчера оставил Сибиллу одну, а сегодня утром нарушил свои обязательства перед пациентами… Адская головная боль была еще одним доказательством тлетворного воздействия этой… Обскуры.
Глубоко расстроенный всем случившемся с Сибиллой и в то же время слегка приободренный своими мыслями, Жан твердо решил, что ему остается только одно — сосредоточиться на своем повседневном существовании, на том равновесии, которого он достиг, деля свою жизнь между Сибиллой и пациентами, на своем спокойном бытии, пусть даже довольно скромном и лишенном ярких впечатлений, но являющимся для него истинным счастьем.
Что касается связанных с картинами Мане недавних изысканий, сейчас они казались ему совершенно бессмысленными. Террас увидел нечто мрачное, поразившее его до глубины души — пусть так. Но это случилось в Провансе, далеко от Парижа, так что вряд ли как-то связано со столичным любителем живописи; скорее всего, им был обычный ловелас со слегка извращенными наклонностями — видимо, ему доставляло удовольствие заставлять позировать не просто натурщицу, а именно проститутку.
И подумать только — сейчас Жан при мысли об этом даже испытывал легкое смущение, — на какое-то время он поверил, что здесь может существовать некая связь и со смертью Полины Мопен… Кажется, он дал излишнюю волю фантазии и на пустом месте сочинил целый роман — это он-то, любитель медицинских трактатов! Видимо, на него произвели слишком сильное впечатление вид мертвой девушки в морге и горе ее брата… Но так или иначе, все его подозрения — это полный абсурд!
Немного повеселевший от таких выводов, Жан вскоре прибыл на улицу Майль, где небольшая группа пациентов уже ожидала его перед зданием, в котором располагался его кабинет. Он уже решил, что жизнь понемногу входит в привычное русло, но в глубине души чувствовал, что принимает желаемое за действительное.
И ведь он так и не узнал у Сибиллы, как прошла премьера…
Глава 9
Молодая женщина открыла глаза в незнакомой комнате с голыми стенами. Кресло, в котором она сидела, кажется, было единственным предметом меблировки в этом просторном помещении с плиточным полом. Напротив нее был камин, в нескольких шагах от которого стояла небольшая чугунная печь, покрытая зелено-голубыми изразцами. От печи к камину тянулась труба, через которую дым уходил в дымоход. Справа от камина была застекленная дверь. Квадратики стекла между расположенными крест-накрест деревянными перекладинами покрывал густой слой пыли. Снаружи иногда доносилось приглушенное, словно во сне, цоканье лошадиных копыт по мостовой, отражающееся от стен… Где она находится? Судя по яркому свету, пробивавшемуся сквозь деревянные решетчатые ставни на окнах, день был в разгаре. Должно быть, сейчас около полудня или, самое позднее, два часа дня… Она чувствовала себя вялой и разбитой. Что с ней случилось?.. Мысли путались, голова раскалывалась от боли. Из-за шампанского? Но обычно оно так на нее не действовало… Тем более что в этот раз оно было очень хорошим…
Она попыталась вспомнить, что происходило накануне. Но воспоминания никак не связывались в единое целое, они всплывали в памяти обрывками, клочками. Наконец ей удалось восстановить из них более-менее полную картину.
Она вспомнила блондина с усами в клетчатом костюме, который подсел к ней в ресторане «Огни Парижа», где она обычно бывала. Он сразу, без лишних слов, предложил ей поужинать с ним. Он говорил быстро, почти без пауз, голос у него был монотонный, с легким, едва заметным акцентом — нормандским или, может, пикардийским?.. Но в целом он был забавный. Она часто встречала весельчаков, которые с первых же слов начинали сыпать остротами. Это облегчало дело, даже если остроты были в большинстве случаев затасканными — все равно ведь в конечном счете все сводилось к вопросу о цене и месте, где можно будет заняться любовью. Но этот мужчина, что касается остроумия, был просто неотразим. Она никогда раньше таких не встречала. У нее даже живот заболел от смеха. Сам он почти не смеялся, когда шутил — лишь слегка улыбался. Но от этого ей было еще смешнее. Он смотрел, как она корчится от смеха, и терпеливо ждал, пока она успокоится, чтобы тут же произнести новую остроту, отчего она начинала хохотать еще громче.
Итак, они ушли вместе, вскоре после того, как пробило полночь. До этого он оплатил счет, вынув из кармана толстую пачку денег. Счет наверняка был немалым — она знала расценки. А он весь вечер угощал ее шампанским.
Он сказал ей, что он художник-фотограф, портретист. Однако руки у него были грубыми, почти крестьянскими. И этот провинциальный акцент… Она простодушно сказала об этом вслух, и он объяснил, что в его работе необходим и тяжелый физический труд, нужно постоянно носить с собой все необходимое оборудование — треножник, фотокамеру, стеклянные пластины… Не говоря уже о химических материалах, таких, как соли серебра, и другие, с которыми нужно обращаться с большой осторожностью. Такое объяснение ее удовлетворило.
Он пообещал сделать ее фотопортрет завтра днем, когда будет достаточно света. «Точнее, уже сегодня, — вкрадчиво добавил он. — Зачем ждать?» Она представила себя позирующей перед фотокамерой, а его — прячущимся под темной тканью и произносящим традиционную фразу «Сейчас вылетит птичка!» перед тем, как нажать на спусковой рычаг затвора… Ее это рассмешило. На этот раз он тоже расхохотался — кажется, впервые за весь вечер, — прижав руку ко рту, как будто не хотел, чтобы она видела его зубы. Тогда ее это не удивило, но сейчас такой жест показался ей странным. Кстати, и говорил он, почти не размыкая губ… Должно быть, у него были испорченные зубы.
Когда они вышли из ресторана, он поднял руку, подзывая фиакр.
— Хочешь взглянуть на мою студию? — спросил он шепотом, когда они уже сидели внутри, тесно прижавшись друг к другу.
Это предложение ее удивило — она уже успела забыть о его обещании. (К обещаниям такого рода она давно привыкла, так же как и к тому, что они всегда остаются невыполненными.) Но в то же время оно показалось ей восхитительно романтичным.
Некоторое время они ехали вдоль Сены в западном направлении, потом, оставив позади Марсово поле на другом берегу, проследовали к Пасси и Отей. Путь был таким долгим, что ей показалось, будто они уже выехали за город. Легкое покачивание фиакра и мерный стук лошадиных копыт убаюкивали ее. Она ненадолго позволила себе склонить голову на плечо соседа, но ощутила неловкость и снова выпрямилась. Удивительно, как она и остальные женщины ее типа, падшие, но сохранившие в глубине души остатки невинности, сразу проникаются доверием к незнакомцу, если тот не выражает желания немедленно с ними переспать. Он больше не разговаривал, не шутил. Она понимала, в чем дело: этап соблазнения закончился, поскольку она согласилась ехать с ним; или, может быть, он, как и многие другие мужчины, ощущал потребность в тишине перед актом любви, подобно солдатам, молчаливым и сосредоточенным перед сражением. Со временем она стала замечать, до какой степени предстоящая любовная близость меняет лицо мужчин, каким суровым, беспокойным и жадным одновременно становится их взгляд, как напрягаются или застывают мускулы лица, сжимаются губы… И за то, чтобы привести себя а такое состояние, они еще и готовы платить!.. Его звали Клод.
Она рассеянно смотрела на проплывающий за окнами ночной пейзаж, изредка замечая отблески лунного света на реке. Внезапно она услышала неприятный сосущий звук. В полусумраке она разглядела, что ее спутник засунул палец в рот и, кажется, трет зуб — с усилием и ожесточенно. Она предпочла молча отвернуться.
Еще через какое-то время она полностью перестала ориентироваться, и внезапно вспомнила, что Клод даже не назвал кучеру адреса. Она хотела об этом спросить у своего спутника, но он все еще возился со своим зубом. К тому же усталость, опьянение и некая робость помешали ей заговорить.
Наконец экипаж остановился у стены, из-за которой виднелись силуэты высоких деревьев. Это были каштаны. Она заметила в стене небольшую дверь, над которой нависали стальные зубья поднятой решетки. Клод открыл дверь; потом, заметив некоторое колебание своей спутницы, которая оглядывалась на кучера в форменной одежде, неподвижно возвышавшегося на сиденье и не обращавшего на нее никакого внимания, он слегка надавил ладонью ей на спину и почти втолкнул внутрь. Войдя, она увидела перед собой сад — и, несмотря даже на темноту, поняла, что он очень запущенный.
— Где мы? — прошептала она.
Звук собственного голоса ее испугал.
— У меня, — последовал короткий ответ.
Но об этом она и без того догадывалась.
Он занялся с ней любовью грубо и торопливо, так, что это больше напоминало случку животных. Все закончилось очень быстро. Но в этой сфере уже ничто не могло ее удивить. Она привыкла, что обычно это происходит примерно так же, как если вдруг окажешься в густой толпе, где тебя стискивают со всех сторон какие-то незнакомцы. Потом она напомнила Клоду, что он обещал сделать ее фотопортрет в студии. Он сказал, что нужно дождаться наступления дня, а пока предложил ей выпить.
И вот она проснулась в этом кресле, в этой комнате, которую вчера не видела. Что произошло?
Она хотела было встать, но оказалось, что она привязана к креслу: широкие полосы материи охватывали торс, запястья и щиколотки. Она попыталась сбросить путы, но они были прочными и лишь сильнее врезались в тело. Ее охватил страх. Она попыталась закричать, но от крика ее голова едва не взорвалась. Боль была невыносимой. Но отчего? Может быть, из-за вина, которым он угощал ее уже здесь?..
В этот момент она ощутила какой-то странный запах и увидела струйки дыма, растекающиеся над печью. Не из-за этого ли дыма так болит голова? Да, скорее всего, так… Воздух, которым она дышала, был отравлен — теперь она явственно это ощущала! Она же умрет! Несмотря на путы, она инстинктивно отшатнулась, но ей не удалось даже сдвинуть кресло с места.
Внезапно она почувствовала, что по ту сторону стеклянной двери кто-то стоит и за ней наблюдает. По телу ее пробежала дрожь. Несмотря на головную боль, от которой мутилось в глазах, она узнала этот клетчатый костюм, различила светлые волосы и усы… Неожиданно она вспомнила, как Клод заставлял ее целовать его и какое она испытала отвращение, когда ее язык наткнулся на дырку в его десне…
Она сделала еще несколько отчаянных попыток разорвать путы, прежде чем лишилась сознания, — и все это время ядовитый дым продолжал распространяться по комнате.
Глава 10
На расстоянии поцелуя она видела круглый черный глаз Эктора, полностью лишенный какого бы то ни было выражения. Любой, кто попытался бы отыскать там хоть малейший проблеск эмоций, не нашел бы ничего, кроме тревожащей пустоты. Но его хозяйку подобные мелочи не волновали; она считала, что жизнь сама по себе достаточно сложна, чтобы усложнять ее еще больше. Эта способность всегда отделять главное от второстепенного служила ей некой разновидностью мудрости.
Сероватые пергаментные веки придавали Эктору вид дряхлого старика, высушенного солнцем и годами, однако сохранившего поразительную живость взгляда.
Обскура еще немного сократила разделяющее их расстояние, затем погладила кончиком носа его клюв и огромный коготь, кривой и раздвоенный, обе части которого, напоминающие два турецких ятагана, расходились у основания и снова соединялись внизу, у острия, что являлось особенностью этой породы. И клюв, и коготь казались гладкими и шероховатыми одновременно. Своим маленьким носиком, который Эктор мог сломать одним ударом, она щекотала его, словно дразня ребенка. Она не знала, ценит ли он эти знаки внимания так, как они того заслуживают, — будь на его месте кто-то другой, она запросила бы за них немалую цену, — но в любом случае не могло быть и речи о том, чтобы обойтись без этой предварительной игры и сразу же дать ему то, чего он от нее ждал.
— Ну что, обжора, не нравится тебе, когда тебя гладят?
Габонский попугай терпеливо ждал окончания ритуала, к которому давно привык — тот повторялся несколько раз в день.
Жюль Энен, очарованный, наблюдал за этой сценой с бокалом шампанского в руке. Это он подарил ей птицу, которую приобрел семь лет назад, в 1878 году, на последней международной выставке: попугай служил частью декора в одном из павильонов, посвященных Черной Африке. Он не был предназначен для продажи, но Жюль Энен, хороший коммерсант, знал, что продается все. Попугай был очень уместен на выставке, в тропической оранжерее — его присутствие подчеркивало экзотический колорит павильона. Но когда выставка закончится, в нем уже не будет особой необходимости. Значит, надо просто подождать.
Он купил попугая не для Марселины — тогда он еще не был с ней знаком. Но со временем Эктор ему надоел, и он решил убить двух зайцев сразу — избавиться от попугая и сделать Марселине сюрприз. В один прекрасный день он предстал перед ней с клеткой, где сидел попугай, и с ворохом разнообразного «приданого». Ее радость, излившаяся в потоке восторженных восклицаний, полностью компенсировала в его глазах собственную дорогостоящую прихоть, а спектакль, который она разыгрывала с попугаем изо дня в день, окончательно оправдал расходы. Это стало одним из любимых развлечений Жюля: Марселина придавала своим маневрам с попугаем эротический оттенок, словно бы то, чего он от нее ждал и в чем она ему игриво отказывала, было связано с удовлетворением любовного желания. Наконец она приоткрывала губы и показывала Эктору зажатое в зубах ядрышко земляного ореха. Жюль наблюдал за этой сценой влажным пристальным взглядом, чувствуя приятное покалывание в области паха. Марселина же притворялась, что не замечает присутствия мужчины и того воздействия, которое оказывает на него увиденное, и лишь изредка, украдкой, посматривала на него смеющимися глазами.
В первый раз Эктор оказался чересчур жадным и оцарапал ей верхнюю губу. Марселина отшатнулась с легким очаровательным вскриком. На губе показалась тонкая, как ниточка, струйка крови. Встав перед зеркалом, висевшим над камином, Марселина осмотрела царапину, затем быстро слизнула кровь подвижным острым язычком. Жюль, наблюдая за ней, чувствовал, как в паху разливается жар, предшествующий эрекции. Заметив в зеркале ее взгляд, он понял, что она прекрасно знает, какой эффект произвело на него это зрелище.
Но вместо того чтобы усесться Жюлю на колени, как сделала бы на ее месте всякая другая женщина, Марселина вернулась к попугаю и слегка побранила его: нет, она на него не сердится, просто воспитывает. К счастью, Эктор не сумел схватить орех, который она удержала в зубах; таким образом, он с самого начала понял, что нужно действовать осторожнее. Вскоре у них сложился своеобразный ритуал, который мог бы показаться многим посторонним наблюдателям довольно неприятным.
Кончиком языка она слегка подтолкнула орех вперед, и он почти полностью показался между ее влажных губ. Молниеносным движением попугай схватил свою награду, слегка чиркнув кончиком клюва по зубам Марселины, которая в притворном гневе всплеснула руками.
— Нальешь мне шампанского? — сказала она, не отрывая взгляд от Эктора, который спорхнул со своей жердочки и уселся на стол из красного дерева, чтобы без помех очистить орех от скорлупы.
Жюль Энен взял бутылку из ведерка со льдом, наполнил бокал Марселины и протянул его ей. Пристальное внимание, которое она уделяла попугаю, казалось ему все же слегка избыточным, словно бы отнятым у него самого. Эта чересчур явная демонстрация независимости не вызывала у него раздражения — он в любой момент мог сильнее натянуть поводья. Но все же это не то, чего обычно ждешь за свои деньги… Ждешь любви — или хотя бы ее правдоподобной иллюзии. Именно такая иллюзия лежала в основе их молчаливой сделки.
С помощью когтей, покрытых серой, слегка потрескавшейся кожей, Эктор лущил арахис — одно удовольствие было смотреть, как ловко он действует. Когда попугай покончил с орехом, Обскура наконец соизволила приблизиться к Жюлю Энену:
— Как твоя торговля?
Ей совершенно не о чем было с ним говорить, но о такой чудесной квартирке, где он ее поселил, она раньше и мечтать не могла. Однако ради чего он это сделал? Просто ради удовольствия на нее смотреть? Сверх того он не слишком много требовал. Она знала таких типов, насмотрелась на них еще у мамаши Брабант. Это были не самые худшие и не самые отвратительные из клиентов. Они, словно холоднокровные животные, смотрели на нее пристальным немигающим взглядом, почти не разговаривали и, как правило, этим и ограничивались. Иногда она находила это даже умиротворяющим, хотя под маской внешней любезности скрывала легкое презрение к клиенту. Но иногда в подобных ситуациях она чувствовала себя униженной — что же, она не способна вызвать никакого желания?! — и после готова была броситься на шею очередному клиенту, который без всяких экивоков, молча или бормоча какие-то сальности, напролом шел к цели.
Жюль Энен настолько полюбил за ней наблюдать, что наконец решил заполучить ее для себя одного. Он забрал ее из публичного дома и поселил здесь, на улице Сухого дерева.
В сущности, она лишь сменила одну клетку на другую. И хотя она ни за что на свете не вернулась бы обратно, ей недоставало компании других девушек — Миньоны, с которой она виделась лишь изредка, и всех остальных, с которыми прежде она целыми днями ссорилась, мирилась, болтала, обсуждая клиентов и обмениваясь всевозможными полезными советами и уловками, пила или играла в карты.
Сейчас она была владычицей своего небольшого королевства, состоявшего из трех прелестно обставленных комнат, — но, увы, владычицей номинальной: ничто здесь ей не принадлежало. Жюль Энен потакал всем ее капризам — например, подарил ей вот это чудесное мозаичное панно, изображающее схватку гиацинтового попугая ара с белоснежным какаду на фоне джунглей, и красивую скатерть, на которой изображены были уж, глотающий саламандру, жаба, лесная мышь, трава и цветы, — и вообще устроил роскошную жизнь для нее, но, несмотря на это, она чувствовала себя отчаянно одинокой.
Иногда ее природный оптимизм брал верх, и она говорила себе, что это всего лишь очередной жизненный этап, что рано или поздно Жюль позволит ей уходить и приходить по своему желанию и встречаться с кем захочется — надо только подождать. Вместе с тем она понимала, что этот человек себе на уме и на самом деле куда менее податлив, чем можно предположить при виде его добродушной наружности.
Конечно, она была еще слишком юной, когда холодность и суровое обхождение родителей толкнули ее в объятия человека, который с первого взгляда показался ей прекрасным принцем, но на самом деле был авантюристом с весьма ограниченными представлениями о порядочности. Потеряв невинность, а вскоре после того пережив внезапное исчезновение своего кавалера, она не стала ничего и никого оплакивать и предпочла посмеяться над всей этой историей. Конечно, она некоторое время страдала от внезапного удара, но недолго злилась на этого человека. Да и как она могла — ведь он был ее первой любовью. Во всяком случае, после пережитого она не ожесточилась. Она поняла, что, вопреки всему, чему ее учили дома, жизнь может быть и чем-то другим, а не только непрерывным выполнением тех или иных обязанностей. Однако дом ее детства отныне был для нее закрыт. Поступив наперекор воле родителей, она сама закрыла его дверь за собой. Но, в конце концов, это было не так уж плохо: мысль о том, что ей придется проводить день за днем рядом со стареющими родителями в их кондитерской лавке в Туре, всегда внушала ей ужас. Итак, она собрала вещи и отправилась в Париж. Там у нее появились другие мужчины — всех типов и возрастов. Ее золотистые глаза, живость и беззаботность действовали на них неотразимо. В каждом из них она ценила разные качества: умение жить с ощущением непрерывного праздника, чувство юмора или ироническую язвительность, любезность или грубоватость, пристрастие к комфорту, фантазию, деньги, в конце концов, если не было ничего другого. Она меняла мужчин все чаще, порой заводила нового любовника, еще не расставшись с прежним, — и эта бесконечная круговерть ее не страшила. Ей казалось, что так и должно быть. Она чувствовала себя эквилибристкой, идущей по тонкой проволоке, не оглядываясь назад. Впереди у нее была целая жизнь.
Но однажды она все же оступилась. Заведение мамаши Брабант, с его фальшивым внешним великолепием, показалось ей надежным пристанищем или, по крайней мере, наилучшим из возможных вариантов. Со свойственной ей беззаботностью и манерой никогда особенно не беспокоиться ни о себе, ни о ком или о чем бы то ни было, она решила, что, войдя в эту дверь, она лишь еще больше ускорит бурный круговорот, в котором проходит ее жизнь, и в то же время уже не так сильно будет зависеть от мужчин. Но тогда она еще не знала, что ярмо, навешанное на нее мамашей Брабант, будет самым тяжким грузом из всех, какие ей до сих пор приходилось выносить. Впервые она столкнулась с подобной алчностью. Именно во время работы у мамаши Брабант она впервые задумалась о будущем.
Некоторые из ее товарок были более предусмотрительны и в конце концов выходили замуж за владельцев бистро, торговцев тканями или аптекарей. Но ей хотелось, чтобы праздник продолжался как можно дольше. Однако со временем она стала все больше им завидовать. У них были дети, надежные мужья, семейный уют. Во всяком случае, она так полагала — узнать у них, как обстоят дела, было невозможно, поскольку они разрывали все связи с прошлым.
Итак, она воспользовалась появлением этого бледного торговца часами, чтобы заложить первый камень в фундамент своего будущего. Но отношение к ней этого человека, лет тридцати, с тонкими, но безвольными чертами лица, не менялось с течением времени: он смотрел на нее все тем же пристальным, ничего не выражающим взглядом, и нельзя было даже догадаться о его намерениях. Иногда ей казалось, что он полностью в ее власти; это было в те моменты, когда он буквально впивался в нее глазами — так иногда смотрят взрослые мужчины на красивого, грациозного и порочного ребенка. Но в другие моменты она чувствовала, что бессильна как бы то ни было на него повлиять: он ускользал, как вода сквозь пальцы.
Она осушила до дна свой бокал и поставила его на стол. Бокал Жюля был уже пуст. Она взяла бутылку и снова наполнила его. Потом погладила Жюля по щеке. Сейчас она стояла позади него, прижавшись к спинке его кресла. Это было кресло-качалка, которое он привез из очередной поездки в Нью-Йорк, где оно называлось rocking-chair. Бледные длинные пальцы Жюля переплелись с ее пальцами. Она обогнула кресло и села Жюлю на колени, тяжестью своего тела увлекая кресло вперед. В результате он оказался немного выше нее. Его рука скользнула по ее шее сверху вниз. Она почувствовала, как он вздрогнул всем телом. Ну что ж, в конце концов, он же не каменный… Нужно только найти подход.
Он все еще держал в руке бокал. Она взяла бокал у него из рук, выпила его содержимое и поставила бокал на стол, чувствуя, как шампанское ударяет в голову. Затем призывно улыбнулась, чтобы побудить Жюля продолжать.
Кончиком языка она пощекотала мочку его уха, затем слегка укусила ее. Одновременно она левой рукой начала развязывать ему галстук. Расстегнув рубашку, она провела рукой вдоль его торса. Кожа у Жюля была гладкой и тонкой, сквозь нее прощупывались все ребра. Рука ее снова скользнула вверх и провела по грудным мышцам (она предпочла бы, чтобы они оказались более твердыми). Все это время его руки оставались неподвижными. Она взяла одну из них и просунула за корсаж платья, которое уже наполовину расстегнула. Его пальцы слабо охватили ее грудь. Эта вялая ласка все же доставила ей удовольствие: она почувствовала, как сосок начинает твердеть. Сквозь ткань она ощутила и эрекцию Жюля. Ну наконец-то. Ее проворные пальчики расстегнули его панталоны. Его дыхание участилось, стало хриплым. Она начала свои привычные манипуляции, с помощью которых могла управлять им, словно марионеткой.
В этот момент попугай издал один из своих громких хриплых криков, и она не смогла удержаться от легкого смешка. Ей казалось забавным, что Эктор станет свидетелем первой любовной близости ее и Жюля. Может быть, попугай таким способом выражает свою ревность?
С трудом сдерживая смех, она соскользнула с колен Жюля и сама опустилась на колени перед ним. Он сидел неподвижно, но она чувствовала, что все его тело напряжено. Пальцами одной руки она осторожно ласкала его член, другой поглаживала область паха. Он в ответ начал гладить ее волосы. Когда она почувствовала, что он немного расслабился, она заключила его член, уже достаточно отвердевший, но еще не слишком увеличившийся в размерах, в кольцо из указательного и большого пальцев и принялась медленно двигать рукой вверх-вниз.
— Уи-и-иииккк! — хрипло произнес попугай у нее за спиной.
Она не смогла сдержаться и снова коротко рассмеялась, но этот смех в напряженной тишине прозвучал неожиданно громко.
В тот же момент Жюль стальной хваткой стиснул ее запястья и оттолкнул ее с такой силой, которой она в нем даже не подозревала. Бледный, с дрожащими губами, Жюль Энен поднялся. Обскура, все еще стоявшая на коленях, попыталась его удержать, но было уже поздно. Он застегнул панталоны, потом, подойдя к зеркалу над камином, лихорадочно завязал галстук.
Когда она поднялась, он уже вышел из комнаты. Эктор, больше не обращая на нее никакого внимания, спокойно чистил перья на чуть приподнятом левом крыле.
Хлопнула входная дверь, послышались торопливые шаги вниз по лестнице. На глазах Обскуры выступили слезы. Какая идиотка! Своим смехом она все испортила. Теперь снова придется начинать все с нуля… Это только ее вина: она всегда легко относилась к таким вещам, которые для большинства мужчин были очень серьезны — и уж точно для Жюля Энена, об этом можно было бы и догадаться… Надо же ей было так по-дурацки себя вести!..
— А тебя я накажу! — сердито сказала она попугаю, грозя пальцем. — И даже не думай снова такое устроить! В следующий раз, когда он придет, будешь сидеть в клетке под темным покрывалом!
Она вытерла слезы и с досадой закусила губы. Хороша же она будет, если упустит единственный шанс, который предоставила ей судьба, послав этого, в общем-то, не самого плохого человека.
Взгляд ее упал на бутылку шампанского в ведерке со льдом. В бутылке еще оставалось вино. Она наполнила свой бокал. Как всегда, шампанское привело ее в хорошее расположение духа. Слезы исчезли так же быстро, как и появились.
— Ладно уж, — примирительно сказала она попугаю, — я на тебя не сержусь. Он сам виноват, этот евнух!
Со свойственной ей детской спонтанностью она вскочила и, быстро подойдя к столу, положила рядом с попугаем земляной орех, на который тот сразу же набросился. Кривые когти с восхитительной ловкостью освободили орех от скорлупы.
Но вскоре страшный призрак старости вновь предстал перед ней. Что может быть ужаснее старой проститутки?.. Она видела таких — глубокие морщины на их лицах уже не мог скрыть никакой грим, и обычно они заканчивали свои дни в самых дешевых и убогих публичных домах где-нибудь вблизи военных гарнизонов, в Монруже или Шаронне, где порой отдавались солдатам или батракам-поденщикам за стакан пива или рюмку абсента. Пятьдесят сантимов за «номер» и право уединиться в какой-нибудь конуре на соломенной подстилке со старой развалиной…
Какая женщина захотела бы для себя подобного будущего? А ведь его не избежать, если она будет и дальше так себя вести — бесцеремонно смеяться в лицо своему покровителю в крайне деликатной для него ситуации. Такая перспектива снова вызвала у нее слезы. Но, еще не успев их вытереть, она снова разразилась смехом — в конце концов, до старости еще надо дожить! А она всегда подозревала, что не доживет до седых волос.
Она вылила в свой бокал остатки шампанского из бутылки и, ощутив новый душевный подъем, нетвердым шагом приблизилась к Эктору. Сквозь пелену слез ей показалось, что кресло все еще продолжает слегка покачиваться, как будто Жюль Энен только что ушел. Между прочим, в кресле такой конструкции можно было бы неплохо позабавиться с любым нормальным мужчиной, сказала себе она, оживив в памяти некоторые сцены из прошлого.
Эти далекие и приятные воспоминания неожиданно обратили ее мысли к юному медику без гроша в кармане, доктору Корбелю, этому идеалисту, которым она могла бы вертеть, как захотела. Но ради чего?..
Глава 11
С трудом подавив вздох, доктор Корбель убрал стетоскоп обратно в сумку. Человек, которого он только что прослушивал, затрясся в жестоком приступе кашля. Этот бывший каменотес был болен туберкулезом легких, и сейчас у него была так называемая кавернозная стадия, в ходе которой туберкулезная масса, заменившая здоровую ткань, превращается в гной. Жан определил это с первого взгляда, по синюшной бледности лица и рук больного. Из-за сильно выпирающих лопаток, напоминающих обломки крыльев, со спины он походил на падшего ангела. Жан понимал, что жить этому человеку осталось несколько месяцев, если не недель, но ни в коем случае не мог ему об этом сказать. Его роль заключалась в том, чтобы подбодрить пациента и дать ему хоть какую-то надежду на выздоровление.
— Можете надеть рубашку, — мягко сказал он. Кожа больного блестела от пота и казалась почти прозрачной. — Здесь темно, — добавил Жан, обращаясь к его жене, — не могли бы вы зажечь свет? Мне нужно выписать рецепт.
Женщина чиркнула спичкой, зажгла фитилек керосиновой лампы и снова накрыла ее стеклянным абажуром. Свет оказался достаточно ярким, чтобы Жан увидел ребенка, который молча рисовал, сидя прямо на полу. Он заметил его, еще когда вошел, но потом забыл о нем — за все это время мальчик не издал ни звука. На вид ему было около пяти лет. И скорее всего, он проводил целые дни в болезнетворной атмосфере этой комнаты, рядом с непрерывно кашляющим отцом.
Жан сел за единственный стол и вынул из сумки блокнот. Медленно, неловко двигая пальцами — это тоже было плохим признаком, — больной наконец застегнул рубашку. Быстрый нервный скрип пера был единственным звуком среди гнетущей тишины. Впрочем, если прислушаться, можно было уловить и скрип карандаша, которым рисовал ребенок.
«Каждый вечер перед сном вводить с помощью клизмы, используя зонд с насадкой № 16, 2 ст. ложки теплого молока, в которых растворить: 1 ст. ложку креозотового кофе, 4 ст. ложки креозотового кофе, очищенного от бука (10 г), и отвар панамского дерева (90 г). Если моча потемнеет, уменьшить дозу».
Он перечитал рецепт, подумал и через минуту приписал:
«Если кашель усилится, принимать от 5 до 20 капель в день хлоргидрата героина и лавровишневой воды».
— Вы знаете какого-нибудь аптекаря поблизости? — спросил он у женщины. — Отнесите ему рецепт, он вам все приготовит. Это поможет очистить бронхи и успокоит кашель… Вы умеете читать?
Женщина кивнула.
— Значит, вот этот листок для аптекаря, а другой будет для вас, — сказал он и снова начал писать:
«Свежий воздух, солнце, отдых, рыбий жир, молоко, яйца, 150 г в день лошадиной костной муки — добавлять в суп или, смешав со смородиновым вареньем, намазывать на хлеб.
Не употреблять: табак, вино, уксус, цитрусовые, кофе, перец, черный чай, шпинат, помидоры.
Обеззараживающий раствор (заливать в плевательницу): либо жавелевая вода (2 ст. ложки экстракта жавеля на 1 л воды), либо дезинфицирующая жидкость Кюсса (жидкое мыло 8 г, карбонат соды 4 г, формалина (35-градусный раствор) 40 куб. см на 1 л воды)».
В комнате вновь раздались ужасающие звуки гулкого кашля. У несчастного едва хватало сил поднести руку ко рту, и Жан засомневался, не являются ли все его рецепты пустой тратой времени. Приступ кашля был гораздо сильнее, чем все предыдущие: казалось, человек выхаркивает последние остатки легких.
Жан невольно вздрогнул — ему вспомнилась предсмертная агония матери, продолжавшаяся несколько недель. Она кашляла ночи напролет, и эти звуки доносились до него сквозь стену, отделявшую его комнату от родительской спальни. За несколько дней до смерти этот кашель был больше похож на судорожный лай. Жан плакал, боясь, что уже не застанет мать в живых, когда утром проснется. С каждым днем она угасала, становясь все более худой, изможденной и слабой, чем накануне. Однажды утром она почувствовала себя лучше, но это улучшение было обманчивым. Через два дня ее не стало. Когда Жан вернулся из школы, отец остановил его у дверей спальни, положив руку ему на плечо. По одному этому жесту он обо всем догадался. Войдя в комнату, он увидел врача, стоявшего у изголовья больной, который закрывал свою сумку. Лицо матери на подушке наконец-то выглядело умиротворенным…
Жан перевел взгляд на ребенка, который по-прежнему рисовал. А ему какими запомнятся последние дни его отца?.. Приблизившись к матери, Жан вполголоса сказал:
— Я подумал о ребенке… Пусть отец больше его не обнимает и не целует. Это просто чудо, что он не заразился… Он сидит прямо на полу, где больше всего микробов… Пусть он ни в коем случае не засовывает пальцы в рот. И если вы гуляете с ним в парках, пусть не сидит на песке. Я написал вам рецепты дезинфицирующего раствора для плевательницы. Регулярно меняйте его, старый выливайте в уборную, перед этим прокипятив четверть часа на водяной бане. Носовые платки вашего мужа также нужно стирать и кипятить каждый день. Я понимаю, это добавит вам забот, но это очень важно.
Женщина улыбнулась безрадостной улыбкой.
— Как его зовут? — спросил Жан, указывая на ребенка.
— Антуан. Сколько я вам должна, доктор?
— Пятнадцать франков.
Пока она искала деньги, Жан отвернулся и неожиданно встретил взгляд бывшего каменотеса, в котором отражались одновременно усталость, страх и покорность судьбе. Жан первым отвел глаза.
— И еще, — перед уходом добавил он, обращаясь к женщине, открывшей ему дверь, — если вы или ваш сын тоже начнете кашлять, вам нужно будет сразу же обратиться к врачу.
Она кивнула, но Жан сомневался, что она слышит его слова. Прежде чем дверь закрылась, он в последний раз окинул взглядом комнату, тесную, полутемную и душную. Самая подходящая среда для микробов туберкулеза…
Больной стоял у окна. Его спина была согнута, дышал он с трудом. В руках он держал плитку табака и машинально крошил ее. Ребенок, лежа на животе под столом, по-прежнему рисовал. На огне стоял котелок, пахло капустой. Уже в коридоре Жан снова услышал судорожный кашель. Оказавшись на улице, Жан с жадностью глотнул свежего воздуха.
Жан завидел отцовский магазин еще с моста Карусель — благодаря яркому солнечному свету, бьющему прямо в витрину, отчего она казалась золотой. Проходя мимо цветочного прилавка, заваленного охапками тюльпанов, пионов и других цветов, Жан решил, что после сегодняшнего дня его глазам нужно как можно больше ярких красок. Это было лучшее средство отвлечь его от всего перенесенного за день и разбить броню бесчувственности, которой ему пришлось себя окружить.
Сколько ступенек он сегодня преодолел? На какое количество этажей поднялся? На сто, сто двадцать? Со сколькими болезнями и страданиями столкнулся? И скольким больным он помог хотя бы почувствовать облегчение, не говоря уже о том, чтобы их исцелить? В случае с бывшим каменотесом ему не удалось ни то ни другое. Не дожив и до сорока лет, этот человек уже выпустил свое орудие из рук. Как и многие его ровесники: столяры, мельники, штукатуры и все те, кто работал среди клубов пыли, забивающей дыхательные пути. Но каменотесы больше остальных были подвержены легочным заболеваниям. Жан часто спрашивал себя, может ли он по-настоящему что-то сделать, сталкиваясь с этим бедствием. Его рекомендации в области гигиены и профилактики уже ничем не могли помочь этим людям, в том числе и сегодняшнему больному, который никогда уже не вернется к прежнему ремеслу…
Такова была изнанка этого мира, столь быстро развивавшегося. В результате поистине титанических усилий барона Османа Париж преображался год от года: появлялись новые улицы, яркое освещение, новые фантастические сооружения, сам вид которых словно бы противоречил всем законам физики, и прежде всего стальная башня более 300 метров высотой, спроектированная инженером Эйфелем. Паровозы, все более быстрые, сеть железных дорог, растущая и расходящаяся во все стороны, как щупальца гигантского спрута, новые мощные суда, бороздящие океаны. Электричество. Первые телефонные линии. Все эти изобретения еще несколько лет назад большинство людей не могли даже вообразить. Локомотив прогресса на всех парах несся сквозь туннель, но непонятно было, что ждет его на выходе. Двигатель был запущен на полную мощность, а рабочая сила служила горючим. Каждый год в большие города устремляются новые тысячи провинциалов. Каждый из них вносит свою небольшую лепту в развитие промышленности, при этом зарабатывает лишь на самые необходимые нужды и ютится в каменной клетушке в десять раз меньше его сельского дома. Туда, в эти клетушки, и приходит к ним с визитом Жан Корбель, молодой медик, пытаясь вылечить этих жертвователей и инвалидов прогресса, от которого медицина, по мнению Жана, сильно отстала. Ведь в большинстве случаев он может только поставить больному диагноз и попытаться как-то облегчить его страдания.
Он сошел с моста, но, перед тем как пересечь набережную, остановился у парапета, рассеянно глядя на солнечные блики на поверхности воды. Еще в детстве ему казалось, что такое созерцание помогает собраться с мыслями, словно они становятся более очевидными, отражаясь в переливающемся водном пространстве. Жану пришел на память еще один фрагмент из профессорского выступления на церемонии вручения дипломов: «Мы должны помогать не только больным и увечным, но и тем, кто тревожится, кто взволнован, кто отчаялся. Нужно, чтобы любой бедняк или брошенный одинокий человек знал, что всегда может на нас положиться, поскольку зачастую нет никого, кроме нас, чтобы его утешить».
Кажется, к этому в основном и сводится его роль… Именно в этом, а не в чем-то другом, состоит приносимая им польза. Он не трудится в лаборатории Пастера или в службе Тарнье, благодетеля человечества, который сумел обуздать родильную горячку, уносившую жизни сотен матерей. Его место рядом с больными, его долг — выслушивать их жалобы, перевязывать их раны, избавлять их от жара, прослушивать их легкие, ощупывать их кожу и уменьшать их отчаяние. Скрашивать их последние дни. Вычерпывать воду из трюма тонущего корабля. В первых рядах. Занимать аванпост.
Вот его судьба: ни почести, ни богатство, лишь нескончаемая вереница больных, сменяющих друг друга в его кабинете, потом беготня вверх и вниз по лестницам с медицинской сумкой в руке — за скромную плату или, порой, за благодарственную улыбку… Но зато он всегда был среди людей, в самом средоточии жизни и смерти, — и вот это было бесценно. А Сибилла, для которой он купил букет цветов, Сибилла, которая даже в этом безумном хаосе жизни хотела ребенка, исцеляла его собственные раны и смягчала горести.
Наемный экипаж, проезжающий по тротуару, заслонил от него витрину отцовского магазина. Подождав, пока повозка отъедет на достаточное расстояние, Жан пересек набережную и толкнул стеклянную дверь. Дверной колокольчик бодро зазвенел. Жан также приободрился. Его надежды еще не умерли.
— Иду! — послышался голос отца.
— Не беспокойся, это я!
— Тогда закрой, пожалуйста, дверь на задвижку. Я смотрю, уже половина восьмого.
Жан исполнил просьбу. В этот час отец уже был в магазине один и сидел в небольшой подсобке, которая служила ему мастерской. Жан глубоко вдохнул приятную смесь знакомых с детства запахов. В последнее время он не часто заходил в этот магазин, где ребенком проводил целые часы. Он без конца открывал и закрывал маленькие пронумерованные шкафчики, в которых хранились карандаши, пастели, уголь для рисования, пигментные красители, тюбики с масляной краской. Отдельный шкафчик был для кистей — толстых, тонких, из барсучьего волоса, а также других инструментов — скребков, ножей, бритв. В шкафу большего размера хранились деревянные рамки, наклеенные на холст. На этажерках лежала бумага для рисования — в листах и рулонах. За ними теснились мольберты и палитры. А на полках позади прилавка — десятки бутылочек и баночек со скипидаром и льняным маслом, а также с пигментными красителями в порошках или в виде брусочков.
Разноцветные красители привлекали Жана сильнее, чем что-либо другое. Уже одни их названия завораживали — в них соединялись география, химия, биология и ботаника. Они были привезены со всех концов света — из Афганистана, Китая, Африки, Японии, Америки, Голландии и Швеции. Основой для них служили кости животных, косточки фруктов, почва, минералы, растения. Все эти материалы, будучи преобразованны, служили для изображения красот того мира, из которого были взяты.
Здесь время словно остановилось, и прогресс не имеет никакой власти, подумал Жан, обводя глазами магазин. Хотя изобретение тюбиков для красок, можно сказать, произвело революцию в мире живописи, позволив художникам покинуть свои мастерские, чтобы оказаться на лоне природы, чтобы писать картины в таких местах, где раньше они могли довольствоваться разве что карандашными или угольными набросками. Живопись второй половины девятнадцатого века несла на себе отпечаток этой свободы. Простое изобретение тюбика превратило художника в исследователя, путешественника, авантюриста.
— Ты заметил мою новую берлинскую лазурь? — крикнул ему отец из мастерской. — Слева за прилавком!
Жан поставил сумку и, не выпуская из рук букета, подошел к отцу, который растирал краски. Стоя за столом с мраморной столешницей, Габриэль Корбель с помощью пестика толок кобальтовый порошок в льняном масле, добиваясь образования массы нужной консистенции. Рукоятку пестика он сжимал обеими руками, чтобы справиться с дрожью в пальцах. Привычный вид отца, поглощенного любимым делом, как всегда, успокоил Жана, погрузив его в прошлое, когда жизнь вокруг казалась бесконечным празднеством красок.
— Красивые у тебя пионы, — заметил отец, не отрываясь от работы. — Напоминают мне один небольшой натюрморт Мане. У него были такие же, красные и белые. Не знаю другой картины, где была бы такая удачная белая краска. Благодаря ней лепестки выглядят бархатистыми. С точки зрения техники это что-то невероятное.
Жан взглянул на букет, потом на отца. Поразительно — тот едва взглянул на цветы, однако они тут же вызвали у него ассоциацию с малоизвестной картиной, написанной около двадцати лет назад.
— Сибилла мне рассказала, что провела ночь в полицейском участке, — сказал Габриэль после паузы.
Жан ощутил, что краснеет. В голосе отца звучал почти нескрываемый упрек — хотя прежде он никогда не вмешивался в личные дела сына и не позволял себе никаких замечаний на этот счет. Жан внезапно почувствовал себя нелепым и жалким, с этим букетом в руках.
Не выпуская пестика, Габриэль остановил работу, чтобы взглянуть на результат. Он явно не собирался больше говорить о злоключениях Сибиллы и промахах сына. Это было не в его духе.
— Ну и скольких пациентов ты сегодня вылечил? — спросил он, снова возвращаясь к своему занятию.
— Не знаю, но одного наверняка потерял. Легочный туберкулез. Эти болваны слишком поздно начинают беспокоиться. Все, что можно было сделать ради выздоровления, надо было делать еще несколько месяцев назад. Но попробуй им объясни…
Тут он заметил, что пестик в руках отца снова замер. Возможно, Габриэль Корбель вспомнил о жене, умершей от легочного туберкулеза, которому способствовала и мельчайшая пыль от красителей в его мастерской.
— Ну даже если они беспокоятся слишком поздно, это не должно тебя раздражать, — мягко сказал он.
На губах Жана появилась горькая улыбка. Вот уже второй раз отец его упрекнул. Смерть матери изменила его, превратив во всеобщего заступника. Заступника, который порой склонен был смешивать справедливость и фатальность и, похоже, стремился вынести бремя скорбей всего мира на своей спине. В этом смысле Жан походил на отца, который до поздней ночи засиживался в своей мастерской, даже если в этом не было особой необходимости. В последнее время у него сильно ухудшилось зрение. На расстоянии пятнадцати метров он уже не узнавал сына. Но что касается красок, он по-прежнему различал тончайшие оттенки там, где другие видели только ровный однотонный цвет. Эта способность, несмотря на слабеющее зрение, дрожь в пальцах и общую усталость, позволяла ему после пятидесяти лет, отданных любимому ремеслу, по-прежнему им заниматься.
«А ты, Жан Корбель? Сохранится ли твоя способность к точной диагностике лет через тридцать — сорок, когда уже не будет сил взбираться по лестницам? Когда ты, уже старик, будешь принимать пациентов только у себя в кабинете? До тех пор, пока и сам не испустишь последний вздох?..»
Отец всегда превосходил его ростом — даже теперь, когда уже сильно сутулился. Разве могла какая-то женщина соблазнить его при жизни жены? Нет, его жизнь всегда напоминала аскезу. Охваченный неожиданным волнением, Жан подошел к отцу и слегка сжал его плечо. Он тоже не сдастся.
Оказалось, что Сибилла тоже подумала о нем: и если он купил ей цветы, то она вернулась домой с бутылкой вина и телячьей вырезкой, которую потушила с картофелем, луком и морковью. Вкусный запах жаркого Жан ощутил еще внизу, когда только начал подниматься по лестнице.
От радости Сибиллы при виде букета пионов он почувствовал себя неловко. Становилось ясно сразу многое: Сибилла любит только его, ему так легко ее порадовать, и тем не менее он так редко берет на себя труд это сделать. Его отсутствие на премьере было забыто. Если он придет на спектакль завтра вечером, то окончательно искупит свою вину, и она больше не будет на него сердиться. Но самое главное — ему удалось прогнать от себя призрак Обскуры, воспоминание о которой, тем не менее, несколько раз пыталось вторгнуться в его мысли.
Нет, все же Сибилла была настоящим ангелом. Она с легкостью относилась ко всем невзгодам, если только не позволяла завладеть собой ненужному беспокойству.
От вина ее щеки порозовели, она то и дело смеялась, показывая белые зубки, из ее растрепавшейся прически выбилась прядь, порой закрывающая левый глаз и скользящая вдоль щеки, тяжелый узел волос съехал с затылка к шее. В этот вечер Сибилла не должна была играть в театре, и даже не слишком заметный успех пьесы ее больше не волновал. Она рассказывала всякие забавные вещи об актерах, режиссере, директоре театра — досталось всем. Ее оживленная болтовня делала этот вечер приятным, как никогда. Семейная гармония, подумал Жан, дороже всего золота мира.
Даже из кухни, куда она отнесла грязную посуду после ужина, Сибилла продолжала рассказывать театральные анекдоты, пока Жан, спокойный и умиротворенный, сидел у камина с бокалом в руке.
— Я тебя хочу, — прошептала она, подойдя и усевшись ему на колени. И добавила, слегка раздвинув его губы языком: — Сегодня ночью. — Одно это прикосновение доставило ему необыкновенное удовольствие.
Ей не нужно было особенно стараться, чтобы его распалить. Ее поцелуй еще не закончился, когда Жан почувствовал возбуждение. Но он подавил его — сейчас ему нравилось просто на нее смотреть.
Он прекрасно понимал всю ее стратегию. Все эти приготовления, парадный ужин, хорошее настроение… Но в конце концов, если ей так хочется подарить наследника семейству Корбель, — почему бы и нет?
— Надеюсь, по крайней мере, ты не подхватил сифилис, когда твои пациентки расплачивались натурой? — прошептала Сибилла уже в спальне. И со смехом добавила, расстегивая его рубашку: — Брать плату натурой — это ведь у вас семейная традиция.
Жан знал, о чем она говорит. В его памяти возник небольшой этюд Леона Жерома «Юные греки, стравливающие бойцовых петухов», который художник подарил его отцу в обмен на краски. Разумеется, сам он никогда не брал с пациенток «плату натурой», хотя при этих словах перед ним появился и другой образ, помимо этюда Жерома, гораздо более волнующий и опасный: Обскура, снова она, соблазнительная и недостижимая, с густыми волосами цвета красного дерева и легкой россыпью веснушек. Обскура, чье лицо он вдруг снова увидел в лице Сибиллы, глядя на него снизу — точно таким же, как в первый ее визит, когда она сидела в смотровом кресле… Сибилла между тем уселась на него в позе наездницы, обхватив его запястья и прижав их к кровати.
Между этими двумя женщинами, Сибиллой и той, другой, которая нарочно исчезала, чтобы вернее его соблазнить, существовала некая странная связь и помимо внешнего сходства: обе позировали для копии «Олимпии» — одна ему самому, другая — неизвестному завсегдатаю публичных домов.
Сибилла ускорила движения, ее стоны удовольствия становились все громче. Пик наслаждения был близок. Она была необыкновенно хороша в этой позе: все ее тело было напряжено и слегка изогнуто назад, голова запрокинута — отчего грудь выдавалась вперед во всей своей красе. Жану хотелось ласкать ее, но она по-прежнему сжимала его запястья, не давая им пошевелиться. Ему не хотелось освобождаться из этого плена силой.
Сибилла кончила раньше него, но и после этого продолжала свои движения, чтобы сохранить близость с ним до его оргазма. Наконец он изверг в нее семя — со всеми непредсказуемыми последствиями, которые несло с собой будущее появление ребенка.
Сибилла прижалась к нему, все еще удерживая его член в себе и сжимая его непроизвольными сокращениями мышц, словно бы хотела для большей уверенности выжать из него все до последней капли. Их губы снова соединились в поцелуе, языки сплелись. Последние затихающие движения Сибиллы вызвали у него завершающий стон удовольствия. Наконец высвободив одну руку, он погладил Сибиллу по спине. Они оба тяжело дышали, их тела были в испарине.
— А знаешь, что написал Линней в предисловии к своей «Естественной истории»? — спросил Жан спустя некоторое время, когда их дыхание выровнялось и тела наконец расцепились.
Вместо ответа она укусила его за ухо, потом прошептала, что не знает и что ей это без разницы.
— «Я не стану описывать женские половые органы, поскольку они слишком отвратительны», — процитировал он по памяти.
Они оба расхохотались одновременно.
— Ах так? Тогда убирайся! — с притворным негодованием произнесла Сибилла.
Но вместо того чтобы его оттолкнуть, снова прижалась к нему всем телом.
Уже после того, как она заснула, Жан почувствовал смутную тревогу, причину которой понял не сразу: во время акта любви вместо лица Сибиллы перед ним неожиданно возникло лицо Обскуры. Золотистый отблеск ее глаз явственно промелькнул в Сибиллиных глазах…
Он понимал, что, несмотря на все усилия, он еще не полностью избавился от темных чар Обскуры.
Из гостиной послышался громкий треск догорающего полена в камине, прозвучавший как некое мрачное пророчество.
Глава 12
Фиакр мчался на высокой скорости, увлекаемый лошадьми, чьи стальные подковы иногда высекали искры, ударяясь о мостовую. От сильной тряски, почти не смягчаемой рессорами, полицейский фотоснимок в руках Жана постоянно дергался, так что едва можно было разглядеть детали изображения. Вдоль левого и нижнего края снимка были прочерчены две оси, размеченные равномерными штрихами и задающие систему координат, которая позволяла определить расстояния между изображенными на нем предметами. Фотография давала грубый общий план, без всяких художественных тонкостей. Однако общий замысел «творца», создавшего мизансцену, был ясен. Столь странное произведение искусства стало настоящей сенсацией прежде всего в полицейской среде — новость о находке стремительно распространилась от сыскной полиции к полиции нравов и судебно-медицинскому корпусу. Жан узнал ее раньше, чем она появилась в газетах.
В тот же миг он вспомнил историю, рассказанную в письме Марселем Террасом. Смутные подозрения, которые и раньше беспокоили его, теперь с лихорадочной быстротой замелькали в его мозгу — как если бы это последнее событие подтвердило то, что его разум до сих пор отказывался признавать. Жан торжествовал, хотя и сознавал опасность вторжения на неведомые и враждебные территории: он был в двух шагах от границы запретного мира.
Чувствуя неведомое до сих пор возбуждение, Жан желал только одного: увидеть место преступления собственными глазами.
Однако сейчас, сидя в фиакре, неуклонно приближавшем его к той сцене, которая была изображена на фотографии, одновременно завораживающей и тошнотворной, он был уже не уверен, что действительно хочет увидеть все воочию. Он почти жалел о том, что его бывший товарищ по учению, Рауль Берто, к которому он обратился с этой просьбой, ее удовлетворил. Для чего ему понадобился подобный демарш? Ну да, он все увидит — а дальше что? Не стоило следовать первому побуждению, мысленно упрекнул себя Жан, по-прежнему не отводя глаз от снимка, — впрочем, из-за тряски фиакра изображение мельтешило перед глазами.
Берто, сидевший напротив, время от времени поглядывал на Жана с довольной усмешкой человека, приготовившего сюрприз и собирающегося насладиться эффектом. Это был худощавый молодой человек, сдержанный и деликатный. Лицо его было почти таким же бледным, как лица трупов, с которыми он регулярно имел дело, но щеки выглядели по-детски округлыми, а в глазах читалось некое ироническое изумление, которое, казалось, вызывал у него весь окружающий мир.
Любопытная сфера деятельности — судебная медицина, подумал Жан. Люди, работающие в этой области, всегда представлялись ему скорее научными исследователями, чем собственно врачами. Тем более странным выглядел в его глазах тот факт, что Берто выбрал именно это поприще. Самого Жана оно отвращало. Работа, конечно, спокойная — ни страданий, ни стонов пациентов, но в то же время лишенная малейшего проблеска надежды: в лабораториях, где проводились вскрытия, смерть властвовала безраздельно.
Не подозревая о размышлениях Жана, Берто довольно улыбался. Эта поездка была для него возможностью продемонстрировать, что и вне стен морга его деятельность может оказаться важной — в частности, для полиции, которой он может сообщить ценную информацию из загробного мира.
Проститутка была найдена убитой. Отравлена газом, уточнил Берто, проводивший вскрытие. На теле не было найдено никаких повреждений, никаких следов побоев, ничего подобного. На левой груди убитой была татуировка: цветок анютиных глазок, окруженный буквами, образующими довольно редкое имя — Исидор. Это и позволило быстро установить личность жертвы. Один из полицейских вспомнил некого Исидора Мина, которого как раз собирались отправить в тюрьму за вооруженное ограбление. Этот последний и опознал убитую, перед тем как отправиться на Дьявольский остров. Анриетта Менар, двадцати четырех лет, любительница бесплатных ужинов в ночных ресторанах. Она обычно посещала заведение «Огни Парижа», где занималась своим промыслом вместе с полудюжиной других девиц.
Официант, допрошенный полицией, рассказал, что она ушла с типом лет тридцати, усатым блондином в клетчатом костюме с округлыми, словно подбитыми ватой плечами. Судя по всему, тот был остряк — официант утверждал, что Анриетта никогда так не смеялась; даже те, кто сидел за соседними столиками, постоянно оборачивались в ее сторону. И к тому же транжира. Заказал две бутылки дорогого шампанского.
Берто сообщал эти сведения по капле, с очевидным гурманским наслаждением, между тем как Жан, шокированный жестокостью происшедшего, даже не мог ни на что отвлечься — в его распоряжении был лишь полицейский снимок. Пристально всматриваясь в него, он неожиданно вздрогнул. Он понял, на кого похожа Анриетта Менар. Не красавица, скорее даже внешне заурядная молодая женщина — насколько можно было полагать по снимку и тому состоянию, в котором она пребывала, — Анриетта Менар все же обладала некоторым, пусть и отдаленным, сходством все с той же Викториной Меран: не очень высокая, не очень стройная, с прямоугольным лбом, коротким вздернутым носом и прекрасными густыми волосами — несомненно, каштановыми с рыжеватым отливом… Может быть, и выражение ее лица было таким же — спокойным и чуть насмешливым. Но сейчас выяснить это было уже невозможно.
По мере того как они приближались, Жан чувствовал, как внутри у него, в области желудка, словно затягивается какой-то узел. Сначала Жан приписывал это угрызениям совести: по идее, сейчас он должен был находиться у постели ребенка, страдающего от необъяснимых головных болей, родителям которого обещал его навестить. Но, скорее всего, дело было в предчувствии, что он вот-вот увидит нечто, по ряду причин очень близко его касающееся: из-за его отца и любви к живописи, которую тот ему привил, из-за письма Марселя Терраса с его необычной и жутковатой историей, из-за Обскуры и ее клиента, который заставлял ее позировать для «живой» копии «Олимпии» — картины, которую он сам, Жан, некогда попытался воспроизвести, взяв в натурщицы Сибиллу, чье физическое сходство с оригиналом было неоспоримо…
Лошади постепенно замедлили ход, и наконец фиакр остановился. Жан поднял голову и взглянул на Берто. Тот распахнул перед ним дверцу и слегка приподнял брови, словно давая понять, что судьбоносный момент близится. Жан положил две монеты на загрубелую ладонь кучера, а Берто тем временем потребовал от полицейского, дежурившего у небольшой двери в стене, впустить их. Проходя, Жан невольно вздрогнул, увидев нависавшие над головой зубья стальной решетки.
Дом простоял без обитателей как минимум два месяца. Сад был неухожен — весь зарос высокой травой, влажной после недавнего дождя. Вдоль ограды росли несколько каштановых деревьев, в центре был небольшой декоративный пруд, окруженный каменным бордюром. Поверхность воды покрывал густой слой осыпавшихся с деревьев листьев. По узкой садовой дорожке из грубых камней они подошли к дому. Район Отей, уже наполовину поглощенный городом, все же сохранил некоторые черты загородного поселка. Здесь было множество домиков, похожих на этот, прячущихся за каменными оградами и высокими деревьями.
Спокойное место, наверняка выбранное заранее, — совсем как в Экс-ан-Провансе. Берто распахнул створки наружной двери, напоминавшие деревянные жалюзи, потом толкнул находившуюся за ними стеклянную дверь. Она вела в вестибюль, пол которого был выложен черно-белой плиткой. В глубине виднелась лестница с натертыми воском ступеньками.
— Нам наверх, — объявил Берто, направляясь к лестнице. Ступеньки заскрипели под его ногами.
Со спины он казался совсем не тем человеком, каким его можно было счесть, взглянув на его полудетскую физиономию. Его плечи и спина были согнуты — словно под грузом слишком тяжелой головы. Руки, тонкие и хрупкие, также совершенно не соответствовали виду этой спины. Это были руки хирурга — хотя работа Берто совершенно не предполагала того, чтобы обращать внимания на работу сердца, перегоняющего кровь по артериям и венам, или на продолжительность воздействия анестезии на организм.
— Входи.
Жан глубоко вдохнул воздух и переступил порог. Комната была большой, в четыре окна, около пятнадцати метров в длину. Сквозь решетчатые деревянные ставни на окнах пробивались лучи света, в которых танцевали пылинки. Жану понадобилось несколько секунд, чтобы привыкнуть к полумраку, прежде чем он смог различить все детали. Перед ним стояло вольтеровское кресло, обтянутое темно-красным бархатом (марена, машинально отметил Жан). Сделав пару шагов вперед, он увидел, что кресло стоит прямо напротив небольшой печки в зелено-голубых изразцах, от которой тянется к камину испещренная ржавчиной труба.
— Орудие преступления, — произнес Берто у него за спиной. — Трубу забили тряпками, и дым повалил в комнату. Понадобилось часа три, прежде чем в воздухе скопилось достаточно ядовитых веществ, чтобы это смогло привести к смерти жертвы. Как видишь, ее специально посадили напротив печи, чтобы она могла видеть орудие своего убийства — как осужденный видит перед казнью палача… Но на сей раз казнь слишком затянулась.
Жану захотелось заткнуть уши. Ему не нравились подобные рассуждения, в которых сквозило некое извращенное удовольствие. Он и не подозревал, что его бывшему сокурснику это свойственно. Во время учебы он за ним ничего такого не замечал. Неужели его так испортила работа — постоянный контакт со смертью?..
Приблизившись к креслу, Жан увидел полосы материи на подлокотниках и сиденье. Они были широкими — видимо, для того, чтобы не врезались в тело и не оставляли на нем следов, если жертва попытается освободиться. Жан вздрогнул. Убийца явно продумал все до мелочей. В его методичной, аккуратной манере ощущалось некое упорядоченное безумие и притязание на власть — эта склонность к доминированию парадоксальным образом выдавала его собственную слабость.
Жан сделал еще несколько шагов вглубь комнаты. «Картина», располагавшаяся в центре, притягивала его внимание почти против воли, словно магнит — железные опилки. Скрипнула паркетная половица; затем Жан ощутил под ногами ковер — прежде он его даже не заметил. Кое-где ковер был освещен косыми лучами солнца, проникавшими сквозь жалюзи.
На полу в сидячем положении располагались два мужских манекена, увенчанные беретами. На одном манекене были серые панталоны, черный сюртук, белая рубашка и оранжевый галстук. В левой руке он сжимал трость. Его левая нога была вытянута, корпус слегка откинут назад, левая рука опиралась на пол, а правая была вытянута, словно на что-то указывала. Чуть дальше располагался второй манекен — в белых панталонах, белой рубашке, черном сюртуке и тоже с оранжевым галстуком. Он опирался на пол правой рукой, а левая рука покоилась на правом колене. Если не считать накладных бородок, плоские, обтянутые тканью «лица» обоих манекенов были абсолютно пусты.
На переднем плане лежало голубое платье, а поверх него была положена соломенная шляпка с темно-синей лентой. Была здесь и опрокинутая корзина с фруктами, откуда высыпались несколько груш и горсть вишен. Большое полотно на заднем плане изображало сельский пейзаж, похожий на те, что служат фоном для художественных снимков в фотостудиях: несколько деревьев с густыми кронами, река, лодка и выходящая из воды темноволосая купальщица в одной рубашке. Все это было нарисовано довольно грубо и непрофессионально.
Так или иначе, во всех деталях был воспроизведен знаменитый «Завтрак на траве» Мане, отвергнутый Художественным салоном в 1863 году вместе с картинами Писарро, Казена и Уистлера. Наполеон взял под защиту этих тогдашних «авангардистов» и позволил им выставить картины в смежных залах. Так возник знаменитый «Салон отвергнутых», главной достопримечательностью которого и стал «Завтрак на траве». Сюжет картины восходил к классике, к «Сельскому концерту» Тициана, но техника живописи была принципиально новой: впервые возникла та столь раздражающая многих манера чередовать светлые и темные пятна, создающая резкие, сразу бросающиеся в глаза контрасты. Несколько лет спустя Клод Моне, воздавая честь мэтру, ставшему родоначальником нового стиля в среде художников, ответил на его поистине новаторский шедевр созданием собственного «Завтрака на траве», хотя и не столь шокирующего.
Ощутив, как сильно пересохло в горле, Жан отошел. Он не увидел главного элемента «картины», но отсутствие трупа производило даже более жуткое впечатление, придавая двум манекенам, застывшим в неестественных позах, и всей композиции в целом необыкновенно мрачный вид.
Чтобы избавиться от этого угнетающего видения, Жан опустил голову. Взгляд его упал на три небольшие круглые вмятины в ковре, образующие как бы вершины равностороннего треугольника. Как будто здесь недавно стоял небольшой трехногий столик или что-то в этом роде… Жан машинально обернулся и осмотрел комнату, но ничего похожего не обнаружил.
— Здесь была какая-то другая мебель? — спросил он у Берто.
— Насколько я знаю, нет. Кроме тела, отсюда ничего не уносили. А что?
Не отвечая, Жан снова поднес к глазам снимок. Судя по тому, как выглядел общий план, штатив полицейского фотографа стоял дальше, чем можно было предположить по вмятинам на ковре. Жан сделал несколько шагов назад и увидел аналогичные следы — но на сей раз вершины воображаемого треугольника были расположены на большем расстоянии друг от друга.
— Ты, случайно, не знаешь, полицейский фотограф сделал только один снимок или несколько, под разными углами?
— Понятия не имею, — ответил Берто, который открыл окно и сейчас смотрел наружу сквозь ставни.
Затем он закрыл окно и приблизился к печке. Жан вновь склонился над тремя вмятинами, которые обнаружил первыми — теми, что были ближе к манекенам.
— Сегодня здесь все мертво, если можно так выразиться, — сказал Берто, на которого, должно быть, угнетающе действовала тишина. — Но ты бы видел, что здесь творилось вчера утром! Приехал начальник полиции района Отей, некто Пуанзо, прокурор республики Бернар, следователь Антонен, Граньон, префект полиции, Тайлор и Горон, соответственно начальник сыскной полиции и его заместитель. Лувье — комиссар, которому поручено вести расследование… Это не считая фотографа и нескольких рядовых полицейских. Я как будто попал на торжественный банкет в резиденции сыскной полиции! Да и никто, я уверен, никогда не видел подобного сборища! Но, поскольку выяснилось, что девушка не была похищена и не подверглась насилию, все эти господа довольно быстро заскучали. Каков же тогда мотив преступления? А не зная мотива, как вычислить убийцу?
Жан не отвечал. Солнце заслонили облака, и свет в комнате стал совсем тусклым, а картина — еще более мрачной. Взгляд Жана то и дело останавливался на вытянутой руке одного из манекенов, указывавшей, как видно было на снимке — да и можно было догадаться по изначальной композиции картины Мане, — на мертвое тело Анриетты Менар. Несмотря на то что трупа здесь уже не было, Жан, словно под воздействием какой-то оптической иллюзии, видел белый, чуть светящийся призрак на том месте, где мертвая девушка находилась еще совсем недавно.
— Ну с меня, пожалуй, хватит, — произнес он вполголоса, не оборачиваясь, словно бы для самого себя, а не Берто, который ушел в другой конец комнаты.
Ветер прогнал набежавшее облака, и в комнату вернулось прежнее освещение. Но даже когда он и Берто вышли во двор на яркое солнце, Жан все еще не мог прийти в себя после увиденного. Они пешком дошли до Сены и сели на прогулочный пароходик, который довез их до центра Парижа. Эта поездка оказалась гораздо более приятной и бодрящей, чем предыдущая — в фиакре.
С трудом перешагнув через клетки с курами, которые везла с собой какая-то мегера, они сошли на пристань недалеко от здания парижского муниципалитета. Жан, не произнесший ни слова с самого начала поездки, по-прежнему молчал. Берто взглянул на него с легкой насмешкой.
— Что, не слишком похоже на те картины, которые ты видел в Лувре? — спросил он.
После того как они распрощались, Жан направился к мосту, чтобы перейти на левый берег. Он мог бы сойти и раньше: пароходик останавливался на набережной Вольтера, и от пристани до дома было совсем недалеко. Но он решил прогуляться вдоль набережной, глядя на воду, вид которой всегда его успокаивал, прогоняя черные мысли.
Добравшись до дома, Жан сразу поднялся к себе. Недавнее зрелище по-прежнему его угнетало. Он вспомнил историю Терраса, с описанием такой же мизансцены в Экс-ан-Провансе… Жан ничего не сказал об этом Раулю Берто. Но что он мог сказать? Все случившееся было так смутно, так… необъяснимо.
Сибилла еще не возвращалась — сегодня вечером она играла в театре. Интересно, много ли народу собралось посмотреть пьесу Лабиша?.. Жан предпочел бы, чтобы в этот вечер Сибилла ждала его дома. Он налил себе вина. Первые же несколько глотков принесли ему то, в чем он так нуждался: словно некий защитный барьер воздвигся между ним и картиной, отпечатавшейся в его памяти во всех подробностях и еще более жуткой оттого, что ее смысла он не понимал. В самом деле, чему она служила? В чьем больном мозгу могла зародиться такая мысль — убивать ради того, чтобы создавать подобные картины?.. Причем даже не ради славы: «художник», судя по всему, решил сохранить инкогнито. Какая разновидность безумия могла породить такое преступление? Методично осуществленное и тщательно подготовленное — вплоть до малейших деталей, вроде вишен в корзине и фона, нарисованного на холсте? И отчего такая жестокость — посадить жертву прямо напротив печи, откуда шел ядовитый дым?
Не говоря уже о том, что послужило причиной такого интереса к творчеству уже умершего художника — точнее, к одной-единственной его картине? Две «некрорепродукции» картины «Завтрак на траве», которые разделяли всего несколько недель! Не могло быть и речи о случайном совпадении — несомненно, это дело рук одного человека. Несмотря даже на то, что одну «репродукцию» отделяли от другой несколько сотен километров. Как произведение искусства может вызвать такую страсть и толкнуть на столь ужасное преступление? Стать причиной убийства?
Жан вновь ощутил глухую подспудную тревогу, которая не давала ему покоя уже давно; у него было предчувствие, что глубинная суть этой истории, ее самая секретная пружина, никак не связана с человеческими страстями — скорее, это имеет отношение к медицине. Но не той, которой занимался он сам, а той, которая была специальностью Жерара. Той, что имеет дело не с физическими заболеваниями и повреждениями, а с болезнями другого рода, зарождающимися в различных областях мозга и проявляющимися в виде всевозможных странностей и отклонений в поведении, притом что основная их причина чаще всего оставалась неизвестной. Жан был знаком с множеством теорий на этот счет, например с теорией «перерождения человеческого существа» доктора Мореля, согласно которой заболевания нервной системы могут иметь в своей основе страсти, доведенные до пароксизма: страх, ужас, гнев, печаль или даже неукротимая радость. Он также слышал о том, что причиной невротических расстройств может стать сильное умственное перенапряжение, — помнится, эта теория вызвала дружный смех в студенческой аудитории…
Но все эти вопросы не могли заслонить самого главного: почему именно он вовлекся в эту историю? Почему он вдруг свернул с привычного пути, отправившись сегодня в это проклятое место, а не к больному? Точно так же, как совсем недавно последовал за Обскурой в «Фоли-Бержер», вместо того чтобы пойти на дебютный спектакль Сибиллы… Что за помутнение на него нашло — на него, чья жизнь до этого была такой упорядоченной? Какая сила вдруг толкнула его на скользкий путь?
Устроившись в глубоком кожаном кресле, он рассеянно оглядел свой кабинет. Здесь, в окружении стеллажей с книгами, он провел множество приятных часов, один или в обществе Сибиллы. Сибиллы, которая хотела ребенка и знала, как обустроить их семейную жизнь наилучшим, по ее мнению, образом. Зачала ли она уже этого ребенка, которого так долго ждала?.. Он утопил этот вопрос в очередном бокале вина и, движимый каким-то импульсом, поднялся. Взгляд его упал на одну из книг: «Полное руководство по судебной медицине» Бриана и Шоде, 1863 года издания. Он взял книгу и раскрыл ее на главе, посвященной смерти от удушья. Здесь было приведено довольно редкое свидетельство… Жан пролистнул несколько страниц и наконец нашел то, что искал.
«Деал, юный рабочий, мечтавший разбогатеть, но убедившийся в том, что эти мечты несбыточны, решил покончить с собой, отравившись газом… такого-то числа… месяца… 188… года… и оставил подробное, минута за минутой, описание своей агонии:
Думаю, ученым полезно будет узнать, как действует газ на человеческий организм… Я поставил на стол лампу, свечу и часы, начинаю церемонию… Сейчас 10 часов 15 минут. Я только что разжег печку; уголь разгорается медленно.
10 ч. 20 мин. Пульс ровный, не чаще чем обычно.
10 ч. 30 мин. Густой дым понемногу заполняет комнату. Свеча, кажется, скоро погаснет. У меня началась страшная головная боль. Глаза сильно слезятся. Я чувствую общее недомогание. Пульс участился.
10 ч. 40 мин. Свеча потухла, лампа еще горит. В висках стучит так сильно, как будто жилы на них вот-вот лопнут. Хочется спать. Чувствую ужасную боль в желудке. Пульс 80 ударов в минуту.
10.50 Я задыхаюсь на ум приходят странные мысли я едва могу дышать осталось недолго все симптомы безумия
11.00 почти не могу писать в глазах мутится лампа потухла не думал так мучиться перед смертью
11.02 (неразборчиво)».
Жан закрыл книгу и положил ее на стол. Вот что пришлось вынести несчастной Анриетте Менар. Ее смерть не была безболезненной, отнюдь нет. И вполне вероятно, что убийца, до мелочей продумавший мизансцену и не собирающийся допустить ничего случайного и непредвиденного, тайно наблюдал за ее агонией — например, из-за стеклянной двери справа от камина, откуда хорошо было видно привязанную к креслу жертву.
Жан подошел к окну. Уже стемнело, и он увидел свое отражение в оконном стекле.
Он не знал, сколько времени простоял там, устремив невидящий взор в темноту, но вдруг услышал, как распахнулась входная дверь. Выйдя навстречу Сибилле, он заметил, что она не так весела, как обычно.
— О-ля-ля! Ну и тоска! — сказала она. — С каждым спектаклем публика все равнодушнее! Еще два-три таких вечера, как сегодня, — и пьесу придется убирать из репертуара… Да что с тобой такое? — вдруг произнесла она слегка встревоженным тоном.
И в очередной раз, верная себе, своей самоотверженной и благородной натуре, она тут же забыла о своих тревогах ради Жана.
Тот застыл, пригвожденный к месту неожиданным воспоминанием, добавившимся ко всем испытаниям сегодняшнего дня: Полина Мопен, сестра Анжа, тоже умерла от удушья!
Глава 13
«Ну, наконец-то!» — мысленно воскликнул Жан, обнаружив по возвращении домой на каминной полке конверт. Видимо, Сибилла положила его сюда, под зеркало, когда в последний раз оглядывала себя перед уходом в театр. Жан тут же узнал характерный размашистый почерк.
Прошло десять дней с тех пор, как он отправил письмо Марселю Террасу, и две недели — с того дня, когда он увидел жуткую мизансцену в пустом особняке в районе Отей, но вся эта история по-прежнему не давала ему покоя. Удивительно, насколько сильно она завладела всеми его помыслами — даже когда он осматривал больных у себя в кабинете или приходил к ним по вызову, ему случалось отвлекаться, вспоминая те или иные ее детали. Из-за этого он порой пропускал часть того, что говорили ему больные, лишь кивал с рассеянной улыбкой на губах. Жан быстро спохватывался и начинал ругать себя за это, тем более что раньше ему доводилось упрекать некоторых своих коллег за их бесчувственное отношение к пациентам. Бездушные бухгалтеры, считающие медицину лишь средством заработка! А теперь он сам рисковал не только остаться бессребреником, но еще и не выполнить свой врачебный долг.
Даже Сибилла порой жаловалась на его невнимательность. Ей тоже сейчас нужна была его поддержка. Пьеса не пользовалась успехом. Каждый вечер, когда Сибилла возвращалась из театра, Жан спрашивал, как все прошло, и каждый раз ответ был одни и тот же: Сибилла слегка пожимала плечами и пыталась улыбнуться, но эта улыбка никого не могла обмануть. Доходы не покрывали расходы, директор мрачнел день ото дня, обстановка в труппе становились напряженной. Сибилла видела в этом плохое предзнаменование для своей актерской карьеры, чувствовала себя отчасти виновной в неуспехе и всячески себя ругала. Ну, надо же — первая пьеса!.. Сибилла потеряла аппетит, едва прикасалась к ужину и почти сразу уходила из-за стола к пианино, которое тоже оставляла после нескольких аккордов…
Жан пытался ее успокоить, убедить, что все будет хорошо, но голос его звучал неуверенно, и все попытки оказывались безрезультатными. К тому же он был недоволен собой после одной истории с пациентом — вместо того чтобы поразмыслить над его случаем, довольно непростым, и положиться на интуицию, он ограничился тем, что выписал несколько проверенных средств, применявшихся в большинстве подобных случаев. И вот, погруженные в собственные заботы, он и Сибилла жили словно в параллельных мирах, отчего их совместные вечера протекали совершенно безрадостно.
Но как избавиться от кошмарного видения, врезавшегося ему в память? Не нужно было ни о чем просить Берто, не нужно было ехать в Отей… Однако разве мог он отказаться от такой идеи после письма Марселя?
Что касается расследования, он пару раз справлялся на этот счет у Берто и выяснил, что оно не продвинулось ни на шаг. Бессилие полиции не переставало его беспокоить.
Какие новости сообщит ему это письмо? Ах, как бы ему хотелось поговорить с самим Марселем, вместо того чтобы упражняться в эпистолярном жанре! Вдобавок эта медлительность почты, подвергавшая его терпение серьезному испытанию… Схватив нож для разрезания бумаг, Жан лихорадочно вскрыл конверт, вынул сложенные листки и развернул их.
На письме стояла дата: 15 мая. Значит, оно шло неделю: было 22-е. Сегодня умер Виктор Гюго. По дороге с работы домой Жан то и дело слышал, как эту новость выкрикивали газетчики. В течение нескольких часов она разошлась по всему Парижу, передаваемая от одного квартала к другому: «устный телеграф» оказался быстрее, чем настоящий. Каждый стал ее рупором. Люди всех сословий и возрастов выглядели одинаково взволнованными. Лицо каждого встречного было скорбным. Казалось, что проходит общенациональная церемония прощания с великим человеком. При других обстоятельствах Жан разделил бы всеобщую скорбь, но сейчас его больше волновало другое.
Дорогой Корбель!
Итак, тебе довелось увидеть то же зрелище, что и мне. За исключением трупа… Значит, преступник, скорее всего, парижанин, отправившийся для начала в Прованс, чтобы совершить свое гнусное дело. Хотя может быть и наоборот. С появлением ПЛМ[12] совершить поездку туда и обратно можно без всяких затруднений.
Но, без сомнения, это один и тот же человек. Одна и та же картина!
Поем того как я получил твое письмо, я навел кое-какие справки. Полицейские не найти ничего нового. Впрочем, поскольку речь шла всего лишь о похищении трупа, который был возвращен обратно в могилу, они особо и не суетились — все же они имели дело не с убийством. Но теперь, надеюсь, все изменится. Я показал им твое письмо, так что они наверняка проявят больше усердия. Свяжутся ли они со своими парижскими коллегами? Я не знаю, как работает весь этот механизм, но, во всяком случае, теперь они возьмутся за дело всерьез.
Со своей стороны могу сообщить, что я тоже кое-что узнал, пока разъезжал по всей округе, навещая пациентов. У нас тут, в глубинке, деревенский врач всегда в курсе всех местных новостей. Кажется, нашего «художника» кое-кто преждевременно спугнул. Сын одной моей пациентки, мальчишка лет двенадцати, однажды играл в парке, примыкающем к тому самому особняку. И увидел, что окна на первом этаже, выходящие в парк — это были окна гостиной, — распахнуты настежь. Он удивился, поскольку знал, что в это время года там никто не живет. Когда его мать мне об этом рассказала, я сначала не обратил на это особого внимания. Но потом мне это показалось странным: если преступник был в доме, зачем ему понадобилось распахивать окна, рискуя привлечь внимание? Так и получилось. В результате ему, скорее всего, пришлось покинуть это место раньше, чем он рассчитывая. Иначе почему он оставил в гостиной все как есть?
Я спросил маленького Эдмона, не видел ли он там еще чего-нибудь необычного. Но он сказал, что в одиночку побоялся подойти ближе. Думаю, он правильно сделал, проявив такую осторожность.
Но зачем же, в самом деле, преступнику понадобилось открывать все окна? Ради освещения? Но в гостиной я заметил множество масляных ламп, их света наверняка было вполне достаточно, тем более днем. Чтобы выветрился трупный запах? Но на тот момент он был еще не слишком сильным…
Так или иначе, этот случай — как раз для нашего друга Роша. Но если полиция схватит преступника, то сомневаюсь, что у Роша будет возможность его исцелить. Разве что уже после гильотины, но такое лечение вряд ли будет эффективно…
Я смотрю, моя свеча вот-вот догорит. Я очень рад возобновить с тобой контакт. Правда, повод к тому был довольно мрачный. Но, во всяком случае, мне очень интересно было бы узнать, чем это все закончится.
Обязательно держи меня в курсе дела!
Преданный тебе, Марсель Террас.Жан в задумчивости сложил листки. Итак, что нового Марсель ему сообщил?.. «Случай для нашего друга Роша»… Здесь они оба, не сговариваясь, пришли к одному и тому же заключению. Но в другом случае Марсель ошибся: даже если автора преступления действительно спугнули раньше времени, не из-за этого он оставил в доме все как есть — аналогичная картина в Отей тому доказательство. Он с самого начала намеревался так и сделать. Он хотел, чтобы его «шедевр» увидели, чтобы о нем все узнали. Что касается распахнутых окон, Жан тоже не мог понять, зачем преступнику это понадобилось.
Хлопнула входная дверь. Сибилла вернулась из театра. Нужно постараться проявить участие сегодня вечером.
Глава 14
Жан не спал всю ночь. Письмо Марселя снова пробудило все старые вопросы и породило новые гипотезы. Жан с легкостью, удивившей его самого, соорудил целую теорию, показавшуюся ему довольно убедительной. Он открыл в себе талант, о котором раньше и не подозревал. Но одна мысль мучила его непрестанно: до какой же степени нужно извратить сущность творчества, чтобы положить в его основу убийство!
После первой, хотя и не совсем удачной, попытки в Эксе «художник», очевидно, осмелел, перебрался в Париж и начал искать себе жертв, которых убивал с помощью газа — чтобы тела не успевали испортиться к моменту создания «картины». Это подтвердило и прежнюю догадку Жана о том, что Полина Мопен, смерть которой наступила от удушья, также могла быть связана с этим делом. Но она по каким-то причинам не подошла на роль натурщицы — возможно, из-за следов побоев или других изъянов на теле… Предположение было чудовищным — но как иначе объяснить, что преступник избавился от ее тела, выбросив его в воды Сены? Ведь смерть от отравления газом — не такой уж частый случай… Может быть, подумал Жан, мне удастся разгадать тайну ее смерти — раз уж не сдержал прежнего обещания, данного ее брату.
А не говорила ли она случайно Анжу о каком-то знакомом художнике незадолго до смерти?.. Надо будет при случае расспросить мальчика.
Все эти заключения возникали в его мозгу совершенно естественным, самопроизвольным образом. Однако неожиданная способность их выстраивать и складывать в единую картину взволновала Жана, причем сильно, так как по логике фактов выходило, что могут быть и новые жертвы, новые попытки создать идеальный «шедевр», который полностью удовлетворит автора и будет предъявлен миру во всей полноте. Ибо дело идет, судя по всему, к будущей выставке — некоем «Салоне отвергнутых» в жанре макабр.
Но если Жан — единственный, кому приходят в голову такие мысли, опровергающие официальную полицейскую версию «обычного убийства», то ему будет нелегко вынести этот груз в одиночку.
Пока он размышлял, Сибилла уже давно заснула. Никакие проблемы в театре не могли нарушить ее сон. Волосы ее рассыпались по подушке, рот был слегка приоткрыт. Так же крепко она обычно спала, когда он читал при трех свечах, горевших в небольшом подсвечнике. Этот свет Сибилле не мешал, а ему позволял иногда смотреть на нее — и каждый раз он удивлялся ее безмятежному виду. Лицо ее было совсем детским.
Но, конечно, она расстроена провалом пьесы — ее первого настоящего шанса выйти на большую парижскую сцену. Это грозило перейти в длительный неуспех. Ее разочарование, должно быть, огромно. Жан это понимал, хотя сам всегда относился к ее стремлению сделать актерскую карьеру не слишком серьезно, даже слегка снисходительно. Хотя задатки у Сибиллы были вполне благоприятными для того, чтобы вырастить из них настоящий талант.
Когда настало утро, Жан решил зайти в полицию перед тем, как идти на работу. Берто говорил ему о некоем комиссаре Лувье, которому поручено было вести дело об убийстве «купальщицы».
Мрачное здание сыскной полиции на острове Ситэ производило впечатление казармы. После долгого ожидания Жан встретился с комиссаром Лувье, который, судя по виду, согласился принять его с большой неохотой. Этот человек, чье лицо обрамляли внушительных размеров бакенбарды, выслушал его довольно рассеянно и даже бросил на него подозрительный взгляд, когда он упомянул о возможной связи между убийствами Полины Мопен и Анриетты Менар. По мнению комиссара, между двумя жертвами было мало общего: одна — проститутка с официальным «желтым билетом», другая — «любительница», одной семнадцать лет, другой двадцать четыре года. Что же касается трупа в Экс-ан-Провансе, то частное письмо в качестве доказательства значило не больше, чем обычный клочок бумаги.
Затем Лувье разразился целой тирадой, обличающей проституцию — неизбежное зло для такого большого города, как Париж, наряду со сточными канавами, клоаками и грудами мусора. Подтекст, очевидно, был такой: никто не собирается тратить слишком много сил на то, чтобы найти убийцу. Очернить жертву — хороший прием для оправдания собственной некомпетентности… А когда Жан осмелился высказать предположение, что будут и новые жертвы, полицейский просто расхохотался и посоветовал ему лучше заниматься лечением больных.
Под его высокомерным взглядом Жану ничего не оставалось, как оставить при себе все свои подозрения и, проглотив обиду, удалиться. Под конец Лувье даже снизошел до того, чтобы поблагодарить его за визит, хотя в его интонации сквозила ирония. И в самом деле, кто такой доктор Корбель, чтобы вмешиваться в работу полиции? Какими титулами и предыдущими заслугами он может похвастаться, чтобы оправдать подобный демарш? И разве его интуиции, подсказывающей ему совершенно неправдоподобные версии, достаточно, чтобы давать указания профессионалам? Все эти вопросы явственно читались во взгляде полицейского, когда он провожал Жана к выходу.
Но Жан не переставал напряженно думать обо всем случившемся, и даже привычный поток пациентов, один за другим жалующихся ему на свои хвори, не мог его отвлечь. Манеры комиссара и его почти нескрываемое убеждение, что Жан суется не в свое дело, не могли не уязвить молодого медика. Равнодушие к несчастным жертвам возмущало его до глубины души.
Берто также не мог сказать ничего нового по поводу расследования, лишь подчеркивая полное отсутствие мотивов. Но почему обязательно нужно было рассматривать это убийство именно под таким углом зрения? Да, отсутствие классических мотивов было налицо. Смерть Анриетты Менар не была следствием жажды наживы, похоти или ревности — тех побуждений, с которыми привыкли иметь дело господа из сыскной полиции.
Но та «неживая картина», частью которой стало ее мертвое тело, — не была ли она создана под влиянием совершенно других мотивов, тех, что превосходят понимание полицейских, лишенных воображения, и тем не менее существуют? Такие мотивы наводят на мысль о необычном убийце, далеком от обычных страстей и того, что принято называть «нормальностью» в медицинском смысле слова. Существе такого типа, о существовании которого комиссар Лувье, закосневший в своей самоуверенности, даже не подозревает…
Все эти размышления теснились в голове Жана целый день, отвлекая от повседневных забот.
Пациенты шли один за другим. При всем разнообразии их историй, взглядов, манеры себя держать, роста, комплекций, запахов, всех этих людей, которые видели в нем последнюю надежду, объединяли страх и покорность судьбе. Они похожи были на раненых животных. «У вас такой доброжелательный взгляд! — как-то сказала ему одна из пациенток, больная туберкулезом. — Это большая редкость в вашем возрасте!» Комплимент заставил его улыбнуться. Но в глубине души он и сам опасался, что с годами изменится не в лучшую сторону.
Но, во всяком случае, до этого было еще далеко.
К концу дня, когда мысленные рассуждения Жана текли словно бы сами по себе, не мешая ему осматривать больных, выписывать рецепты и давать рекомендации, он пришел к следующему выводу: поскольку это преступление не вызвано каким-либо из обычных мотивов, а преступник, судя по всему, далек от психической нормальности, почему бы не поговорить об этом со специалистом по душевным расстройствам, с врачом, чьи пациенты ведут себя не так, как все остальные? Человек, который общается с подобными людьми по восемь часов в сутки, наверняка сможет дать ему какие-то объяснения.
На площади Пале-Ройяль Жан поднялся на второй этаж битком набитого омнибуса, следующего в Пасси. Как и во время своей недавней поездки в Отей, Жан направлялся к западной оконечности города, в котором родился и вырос и который прекрасно знал.
Он родился во времена Второй империи, в 1857 году. Ему довелось пережить и суровый период осады Парижа в 1870 году, и переход к Третьей республике, и ужасы Коммуны — на улицах лежало множество неубранных трупов, и это зрелище навсегда запечатлелось в его памяти. На его глазах происходила последующая модернизация города, возникали новые бульвары и улицы, широкие, как реки, разрушались сотни старых домов и возводились здания нового типа, из обтесанных камней, с цинковыми или сланцевыми кровлями. Все материалы, необходимые для строительства, перевозили по Сене баржи, все более увеличивающиеся в размерах и многочисленные. Он видел, как изменяется уличное освещение — появляются сначала газовые фонари, потом электрические. Он видел, как город заполняется потоками людей — появление железной дороги облегчило им передвижение, — стекающимися со всех концов страны и даже из соседних стран, таких как Италия и Испания; одни приезжали в поисках богатства, другие, более здравомыслящие, — всего лишь в поисках ежедневного пропитания. По мере того как мужчины, женщины и дети прибывали, город постепенно поглощал их, растворял в себе: каждый из приезжих в меру своих сил участвовал в преображении столицы, требующей так много рабочих рук, так много специалистов разных профессий. Каждый год она не только принимала, но и отторгала какое-то их количество — главным образом больных, чье здоровье не выдерживало слишком тяжелых условий жизни в темных переполненных конурках, куда не проникали солнце и воздух, и скудного питания, совершенно недостаточного для выполнения тяжелой работы. Однако тысячи этих анонимных трагедий не мешали городу расширяться, населению — увеличиваться, а городским огням — сиять еще ярче.
Глава 15
Жерар не преувеличивал — клиника доктора Бланша действительно была пристанищем аристократов и богатых буржуа. За решетчатой оградой, окружавшей дом номер «17» по улице Бертон в Пасси, расстилался парк площадью пять гектаров, под небольшим уклоном спускавшийся к берегу Сены. В ожидании своего друга, которого ушел искать привратник, Жан рассеянно наблюдал за несколькими элегантно одетыми людьми, прогуливающимися по тенистым аллеям парка. Вскоре он заметил, что всех их на некотором расстоянии сопровождают санитары. Но в целом ничто здесь не напоминало психиатрическую клинику в том классическом виде, в каком она обычно представляется большинству людей. То ли безумие в высших слоях общества было не столь ярко выражено, как в остальных, то ли у доктора Бланша были какие-то свои особые методы. Впрочем, главную роль наверняка играли денежные средства: пребывание здесь обходилось раз в десять дороже, чем в Бисетре, Сент-Анн или Сальпетриере. В этих заведениях нищета и убожество сразу же бросались в глаза. Здесь же, во всяком случае на первый взгляд, все выглядело куда более изысканно. Даже в случаях психических расстройств или полной потери рассудка богатые оставались в более благоприятном положении, чем бедные, — деньги по-прежнему играли свою дискриминирующую роль.
— О, кто пришел! Чем же я заслужил такую честь?
Жан обернулся. К нему приближался Жерар в сопровождении привратника, который рядом с ним казался гномом. Гигант крепко пожал приятелю руку и с силой встряхнул ее, — это означало, что он был в хорошем настроении. Жан давно заметил, что крепость рукопожатия Жерара находится в прямой связи с его самочувствием. Когда он болел или был не в духе, оно становилось вялым, словно ватным.
— Сейчас устрою тебе экскурсию.
Жан решил не отказываться и последовал за своим другом, явно гордящимся новым местом работы.
— Бывший особняк принцессы Ламбаль. Шикарный, да? Но внешность обманчива: даром что снаружи он похож на семейный пансион, внутри — клиника на восемьдесят пять коек, и, кроме пациентов, примерно сто человек персонала — врачи и обслуга.
Здание клиники, с его колоннами, лепниной, изящным вензелем из переплетенных L на фронтоне, широкой пологой лестницей из двух рядов ступенек, разделенных небольшой площадкой, действительно скорее походило на богатый загородный особняк или даже небольшой дворец, чем на лечебницу для душевнобольных.
— Здесь все устроено так, чтобы дать пациентам иллюзию свободы. Парк большой, стен почти не видно за деревьями. Однако Бланш, несмотря на свои манеры добродушного хозяина, установил железную дисциплину. Только самые безобидные пациенты живут в замке, как мы называем особняк, вместе с доктором и его семьей. Жерар де Нерваль тоже здесь жил, у него была комната на втором этаже. Помнишь его слова «Весь мир полон сумасшедших; чтобы их не видеть, нужно все время оставаться в своей комнате, предварительно разбив зеркало»? — Жерар, верный своему пристрастию к афоризмам, нараспев процитировал высказывание поэта. — Остальные живут в других зданиях, в глубине парка. Когда войдем внутрь, постарайся не шуметь. Иначе представление, которое разыгрывала Сибилла в клинике Шарко, может превратиться в реальность.
Про себя Жан улыбнулся. Последние слова его друг произнес небрежным тоном, как если бы горький привкус, оставшийся у него от первого знакомства Жана с Сибиллой, полностью исчез, — но видно было, что он ничего не забыл, хотя ему и удалось подавить свои чувства.
Через высокую стеклянную дверь они вошли в просторную гостиную с ионическими колоннами вдоль стен. Здесь ярко горела люстра со множеством свечей и были зажжены многочисленные канделябры. Помимо освещения, они служили и для дополнительного обогрева этой просторной комнаты, так же как плотные шторы из темно-красного бархата на окнах. Пол был покрыт старинным ковром савонри[13], на котором стояли несколько кресел и канапе в стиле эпохи Луи-Филиппа, обтянутых бежевой тканью с цветочным узором. Рояль в углу довершал обстановку. Над мраморной каминной полкой висели настенные часы. Когда оба друга вошли, седовласая женщина, сидевшая в кресле с книгой на коленях, оторвалась от чтения и повернулась к ним. Жерар любезно поприветствовал ее, на что она ответила лишь выразительным взглядом.
— Она старается открывать рот как можно реже, — шепнул Жерар на ухо Жану, — потому что считает, что ее рот полон пчел, и все время боится, что они оттуда вылетят. Сейчас ей немного получше, но раньше приходилось кормить ее через зонд.
— Откуда такая галлюцинация?
— Следствие меланхолии. Но эта пациентка, по крайней мере, спокойная. И не стеснена в деньгах. У нас есть еще одна, того же круга, и она постоянно произносит бранные слова. Вдобавок то и дело норовит раздеться догола и заняться самоудовлетворением, если на нее хоть кто-то смотрит. Представляешь, каково было ее домашним? Еще одна обвиняет доктора Бланша в том, что он выбил все зубы ее мужу, зарезал ее детей, а оставшегося в живых сына превратил в поросенка. Она разбила все клавиши на трех пианино — так долбила по ним во время игры. Сейчас упражняется на столе и уверяет, что делает успехи.
В бильярдной, куда Жан и Жерар прошли между тем, они застали человека аристократической наружности, высокого и худощавого, хорошо одетого, который непрерывно стучал тростью по мебели — четкими, размеренными ударами, — как будто знал, что не должен останавливаться ни на минуту. Увидев вошедших друзей, он выпрямился и с видом оскорбленного достоинства покинул комнату.
— У этого тоже галлюцинации: ему кажется, что повсюду крысы и он должен их прогнать, — пояснил Жерар тоном экскурсовода. — Но наше появление его смутило, поэтому он и отложил свою охоту. Одна из трудностей нашей профессии: нужно все время по возможности оставаться незамеченными.
Жан, ошеломленный от изумления, ничего не сказал. У него было ощущение, что он попал в какую-то научную лабораторию, где изучаются порождения фантазий душевнобольных.
— Однажды Эскироль пригласил одного из своих учеников пообедать с ним в компании еще двоих мужчин, а потом спросил, кто из двоих, по его мнению, душевнобольной, а кто психически нормален. Один из этих людей был очень живой и подвижный, держался и говорил крайне самоуверенно. Другой был сдержан и тщательно выбирал выражения. Ну, ты уже догадался, я надеюсь?
— Если ситуация была именно такой, как ты ее изложил, то полагаю, что да, — ответил Жан, слегка задетый покровительственными нотками в голосе Жерара. Прежде за ним такого не замечалось.
— А вот ученик Эскироля ошибся, — сказал Жерар, не замедляя шагов. — Он решил, что душевнобольной — это подвижный и самоуверенный человек. Представь себе, на самом деле это был Оноре де Бальзак, уже на закате своей писательской карьеры. А другой был пациент Эскироля, который считал себя королем, поэтому и держался соответственно.
Последние слова приятеля Жан слушал уже недостаточно внимательно: он только что заметил висящий на стене натюрморт Мане — розовые пионы, так похожие на те, о которых говорил ему отец несколько дней назад, увидев в его руках букет, предназначавшийся для Сибиллы. Противоположную стену украшал пейзаж Коро — «Рукав Сены вблизи Манта», как прочитал Жан, подойдя ближе.
— Большинство картин — подарки пациентов в благодарность за лечение, — пояснил Жерар. — Так сказать, пожертвования натурой.
— Что, Мане тоже здесь лечился?!
— Нет, но кое-кто из пациентов приобретал картины у его сына, Жака-Эмиля. Ну а теперь мы отправимся в святая святых — в кабинет нашего патриарха. Заодно я тебя ему и представлю, если он будет на месте… Вот увидишь, — добавил Жерар вполголоса, — он хотя уже и не молод, но у него достаточно сил, чтобы управлять здесь всем.
Провожаемые пристальным взглядом женщины, у которой рот полон пчел, два молодых медика прошли сквозь анфиладу комнат первого этажа и наконец оказались у кабинета доктора Бланша. Дверь кабинета была открыта. Жан внимательно оглядел обстановку: письменный стол, курульное кресло, стулья, занятые стопками папок, справочников и медицинских журналов, на стенах — акварели Делакруа «Фауст и Мефистофель» и «Кровавая монахиня», на которой были изображены спящая женщина и душивший ее подушкой дьявол. На почетном месте висел портрет самого Бланша, с лентой ордена Благовещения через плечо поверх черного сюртука.
— Что это? — спросил Жан, указывая на какой-то непонятный предмет на столе рядом с фотографией ребенка в костюмчике из шотландки, сидящего верхом на лошади.
Жерар заговорщически улыбнулся:
— Ты всегда замечаешь самое интересное. Это слепок с пальца знаменитого убийцы, Троппмана. Это имя тебе что-нибудь говорит?.. В тысяча восемьсот шестьдесят девятом году он убил семью из восьми человек, — пояснил Жерар при виде замешательства, отразившегося на лице Жана. — Сначала отца и старшего сына, потом мать и остальных пятерых детей. Бланш был одним из немногих, кто настаивал на невменяемости Троппмана, вследствие которой он не может нести ответственность за свои действия. Однако это не помешало отправить убийцу на гильотину год спустя. Бланш сохранил на память этот слепок, поскольку, по его мнению, форма и отпечаток пальца доказывают, что этот человек был ментальным дебилом и дегенератом. Хотя лично мне трудно согласиться с таким мнением… Идем дальше?..
Они вышли на террасу. Просторную лужайку перед домом пересекали тени высоких деревьев. Густые заросли кустов, клумбы, аллеи, беседки, небольшой пруд, блики на реке, возникающие порой, когда солнечные лучи пробивались сквозь листву, — все это создавало у Жана ощущение, что он находится где-то глубоко в провинции, в сельской местности, в долине Сены, за многие десятки километров от столицы. Людей в парке было мало. День уже клонился к вечеру, и пациенты возвращались в свои палаты.
Хотя Жан ни за что не признался бы в этом, он был впечатлен — и окружающей обстановкой, и новым статусом Жерара, подающего надежды психиатра, чья специальность — те таинственные болезни, что зарождаются в тех или иных областях мозга. Что ж, по крайней мере, Жерар сам всего добился — сын пастуха, он сделал гораздо более успешную медицинскую карьеру, чем сам Жан, прозябающий в своем тесном кабинетике на улице Майль…
Внезапно окружающую тишину, столь редкую для Парижа, нарушили резкие вопли, становящиеся все громче, в которых смешались отчаяние и невыразимый ужас. Постепенно крики стали тише, затем полностью смолкли. Жан, который стоял возле балюстрады, опираясь на нее руками, обернулся к Жерару и вопросительно посмотрел на приятеля. Тот нахмурился, явно обеспокоенный этим происшествием.
— Помнишь ту женщину, о которой я тебе говорил? — спросил он, не поворачивая головы: взгляд его был устремлен в том направлении, откуда доносились крики. — О моей первой пациентке, которая считает себя лошадью?
Да, Жан помнил: та самая женщина, которая часто голая пробиралась в конюшню. Жерар рассказывал о ней, когда приходил к ним на ужин. Тогда он был полон надежд на то, что ему удастся ее вылечить.
— А что вы обычно делаете, чтобы ее успокоить?
— Применяем водные процедуры.
Жан знал, что это означает: пациента помещали в ванну, закрытую специальной крышкой с круглым, словно у гильотины, отверстием для головы. В такой ванне некоторые пациенты проводили подряд несколько часов, а то и дней. Однако Жан слышал, что ни это погружение, ни головные припарки, ни очистительные процедуры не приносят серьезного улучшения. Система лекарственных средств, применяемых при душевных расстройствах, была еще менее разработана, чем для недугов физических.
— А если это не помогает?
Жерар по-прежнему не смотрел на друга. Он понимал, что этот вопрос, не задевающий его лично, все же ставит под сомнение возможности той отрасли медицины, которой он занимается. Впрочем, оба они хорошо осознавали пределы своих профессиональных возможностей. Жерар улыбнулся слегка принужденной улыбкой и ответил:
— Гидротерапия хороша в периоды острого кризиса. Когда пациент успокаивается, наступает благоприятный период для психиатрических исследований. Врачу приходится иногда пускаться на хитрости, чтобы понять логику пациентов и в соответствии с ней действовать.
После чего рассказал Жану об одном меланхолике, который много дней подряд отказывался мочиться, потому что боялся затопить всю Землю; его удалось уговорить, лишь убедив в том, что только он один может потушить огромный пожар. А также поведал еще одну историю об Эмиле Бланше — как однажды тому пришлось облачиться в охотничий костюм, чтобы привезти в клинику некоего маркиза де Лувенкура, который никогда не согласился бы туда поехать, если бы Бланш не создал полную иллюзию охотничьего выезда — со специально нанятыми доезжачими, лошадьми и охотничьими собаками.
— Да, необычная это сфера… — задумчиво проговорил Жерар после недолгого молчания. — Каждый из этих людей как будто живет в своем персональном мире. В этих мирах они боги, короли, императоры, миллионеры или, наоборот, нищие, потерявшие все до последнего су… Представь: один из них задушил своего кота, потому что был уверен, что ему нечем его кормить. Столько иллюзий, столько фантазмов…
Жан рассеянно слушал бархатистый, приятно убаюкивающий голос своего друга, одновременно думая о том, что на пациентов этот голос тоже должен действовать умиротворяющим образом.
— От нас требуется твердость и полное самообладание, — прибавил Жерар. — Мы воплощаем собой власть. Ну ты понимаешь…
— Но ты ведь справляешься?
По губам Жерара скользнула мимолетная улыбка.
— Я рассказал тебе пару смешных случаев, но самом деле все это очень печально. Наши методы очень ограниченны, а работы — непочатый край.
Жан машинально обводил взглядом парк. Он чувствовал искренность своего друга и не сомневался, что тот нашел здесь самое подходящее для себя место.
— Смотри, вот и Бланш, собственной персоной. А с ним — сын моей пациентки. Не предупредил меня, что приедет… Каждый раз одно и то же: едва она его увидит — тут же впадает в такое состояние.
Жан без труда узнал человека, чей портрет работы Роллера уже видел в кабинете: суровая выправка, длинный черный редингот с широкими лацканами, такого же цвета галстук поверх пластрона белой рубашки, и над всем этим — широкое лицо, окаймленное длинными бакенбардами. Поступь у него была тяжелой — поступь человека, многое повидавшего в жизни. Его спутник был немного выше ростом — примерно сто семьдесят пять сантиметров, — но гораздо стройнее и моложе. Он тоже был одет в темный костюм, превосходно скроенный. Тонкие черты лица полностью соответствовали всему утонченному облику. Он шел, заложив правую руку за спину, а левой жестикулируя в такт своим словам. В вечернем сумраке его ладонь напоминала огромную белую бабочку, порхающую вверх-вниз.
— Владелец огромного состояния и щедрый даритель, — заметил Жерар, не называя, однако, фамилии — очевидно, в клинике строго соблюдалась анонимность пациентов. — Поэтому доктор с ним так любезен. Это его уязвимое место — слабость к почестям, титулам и знакомствам с сильными мира сего… Однако я часто задаюсь вопросом, — продолжал он после короткой паузы, — что же заставило его поместить родную мать в такое место?
Жан следил взглядом за обоими — знаменитым врачом и миллионером, который держался с такой непринужденностью, словно находился в собственных владениях.
— А скажи, это вообще нормально… то есть часто такое случается — чтобы мать приходила в ужас при виде сына?
— О, это классика: душевнобольные часто начинают опасаться именно самых близких, любящих людей. У них в мозгу все смешано, перевернуто с ног на голову. Близкие становятся им ненавистны. Поэтому больше всего от них достается друзьям и родственникам.
Жан некоторое время наблюдал, как владелец клиники провожает своего гостя до ворот парка, затем снова перевел взгляд на кроны деревьев, которые нежно, словно шелк, шелестели под легким бризом, прилетавшим со стороны реки. Но когда Жан попробовал различить за ними саму Сену, ему это не удалось — уже стемнело.
— Вообще-то я приехал по делу, — наконец сказал он, повернувшись к Жерару. — Мне нужно с тобой поговорить.
Глава 16
— Что значит не будет спектакля?
В слабо освещенном вестибюле театра «Жимназ» толпились зрители. Некоторые проталкивались к кассе, другие собрались вокруг пары, стоявшей почти в самом центре: добродушного на вид толстяка с уверенными манерами, который явно был в своей привычной стихии, и хорошенькой темноволосой девушки.
Равье, директор театра, смотрел на Сибиллу с доброжелательной снисходительностью. За свои почти шестьдесят лет он многое повидал, и уж во всяком случае, его не могли выбить из колеи ни провал какой-то там пьесы, ни отчаяние юной актрисы, пусть даже такой хорошенькой. Его слегка забавляло выражение ее лица, на котором одновременно отражались удивление, паника и тревога. Вот если бы у нее еще и на сцене была такая мимика… И ведь из-за такого пустяка — объявления о снятии пьесы с репертуара…
Однако он всегда относился к Сибилле с большой симпатией и даже имел на нее некоторые виды. Его привлекали ее красота и воодушевление, наивность и смелость, и даже сейчас ему отчасти нравилось то, что она приняла так близко к сердцу вполне заурядную новость, которая стала для нее настоящей катастрофой. По сути, для него самого это было гораздо более ощутимым ударом, но тридцать лет экспериментов, успехов и провалов позволяли ему относиться к подобным ситуациям философски.
В отличие от других молодых актрис, Сибилла отклоняла все его попытки ее соблазнить, но это лишь усиливало его влечение. Однако он не создавал никаких препятствий ее карьере и вообще никак не пытался использовать в своих целях служебное положение. Его уважение к ней даже возросло после того случая, когда ей пришлось провести ночь в полицейском участке вместе со шлюхами, измышляя всевозможные оправдания для своего докторишки, который не пришел на премьеру. Принимал роды у пациентки, скажите пожалуйста! Чем, интересно, он на самом деле был занят, этот болван? Неужели волочился за другой?.. Есть все-таки жизненные ценности, которые надо уважать… Сибилла не из тех жен, что публично жалуются на своих мужей. Настоящая женщина. Как раз такие ему нравились. Но если бы Сибилла не была такой честной и прямолинейной, она бы не стала сейчас так явно расстраиваться. Равье вздохнул. Он согласен был смотреть на отчаяние, только если оно разыгрывалось на сцене.
— Не расстраивайся, дорогая. Ну, не сложилось на этот раз, зато в следующий раз все будет хорошо. Жизнь долгая. Уж поверь моему опыту.
Эти отеческие увещевания оказались ненапрасными. В глазах Сибиллы появился прежний блеск. Отчаяние сменилось надеждой. Она даже попыталась улыбнуться. Сейчас она была хороша, как никогда. Равье ободряющим жестом положил короткопалую руку ей на плечо, едва удержавшись от того, чтобы не заправить выбившуюся прядь волос ей за ухо. Сибилла никак на это не отреагировала. Бедняжка сама не своя — совсем как накануне премьеры. Как получилось, что никто заранее не предупредил ее об отмене?..
— Пройдет немного времени — и ты над этим посмеешься. Мы вместе посмеемся. Ты бы видела свое лицо сейчас! Изобрази такое же выражение на сцене — и тебе будет рукоплескать весь зал!
Сибилла наконец рассмеялась.
— Пойдем, нечего тут стоять, в этой толкотне. Не могу же я тебя отпустить домой в таком состоянии. Зайдем ко мне в кабинет, я тебе налью стаканчик.
Все еще испытывая потрясение от внезапной новости, Сибилла без возражений последовала за директором театра к двери, ведущей за кулисы. За молодой женщиной внимательно наблюдал некий человек, на первый взгляд ничем не выделяющийся из толпы театралов — большинство из них теснились у кассы, чтобы получить обратно деньги за билеты, — или просто любопытных.
Сибилла поднималась на второй этаж, где располагался директорский кабинет, слыша, как Равье пыхтит у нее за спиной. Когда они оказались в узком коридоре, он обогнал ее, чтобы открыть ей дверь. Толстый колышущийся живот директора на мгновение прижал ее к стене. Наконец они вошли в кабинет, стены которого были снизу доверху покрыты театральными афишами. Былая и нынешняя слава заявляли о себе самым бесцеремонным образом. Каждая из этих пьес обеспечила свой вклад в завоевание театром достойной репутации… за исключением последней.
— Коньячку?
Равье, зайдя за письменный стол, извлек откуда-то бутылку и два бокала и, несмотря на явную нерешительность Сибиллы, наполнил их и пододвинул ей один.
— За твои успехи! — провозгласил он. И залпом проглотил свой коньяк.
Сибилла последовала его примеру. Коньяк мгновенно обжег ей горло и внутренности. Она не привыкла к крепким напиткам. И что теперь? Она почувствовала себя глупо. Письменный стол разделял их. Равье смотрел на нее с отеческим видом, но она различала в его взгляде также что-то еще. Вожделение? Дверь была закрыта. Что он собирается делать? Его молчание и этот взгляд ее нервировали. Ситуация была щекотливая. Внезапно директор улыбнулся: он заметил ее смущение и, очевидно, догадался о его причине.
— Ну вот, — шутливым тоном произнес он. — Сейчас тебе будет гораздо лучше, вот увидишь.
Он разговаривал с ней как с ребенком. Жан тоже иногда так делал.
— Зайди в бухгалтерию и получи, что тебе причитается, — добавил Равье. — А когда вернешься домой, попроси мужа сводить тебя куда-нибудь сегодня вечером, чтобы развеяться. Приходи на следующей неделе. Правда, я не гарантирую, что к тому времени для тебя найдется роль.
Ободренная последними словами директора, Сибилла чмокнула его в щеку и направилась к выходу. Он ее не удерживал.
Двадцать минут спустя она стояла на бульваре перед театром, глядя на старую, наполовину оторванную афишу. Отчасти Сибиллу утешили последние слова Равье, но холодность бухгалтера, отсчитавшего ей скудное жалованье, снова повергла в уныние. В этот час на улицах было больше экипажей, чем днем: то и дело слышался стук копыт и грохот колес фиакров и омнибусов. Сибилла скорее догадывалась о них по этим звукам, чем различала зрением: у нее кружилась голова и слегка мутилось в глазах. Она слишком быстро выпила коньяк, и теперь он ударил в голову. Бульвар, прохожих, экипажи — все это она видела будто сквозь туман.
Сейчас она беспокоилась не столько о себе и своей будущей карьере актрисы, сколько о том, как отнесется Жан к тому, что случилось. Конечно, он не станет ее ни в чем упрекать, наоборот, всячески постарается утешить, но сколько времени они смогут жить только на его заработок? А Жан ведь и без того так много работает… Порой Сибилла опасалась за его здоровье. И она еще хотела ребенка — ну не безумие ли?
Она вспомнила вчерашний вечер, когда в это время уже была на сцене вместе с остальными. Какое захватывающее ощущение! Даже если зал наполовину пуст… И это напряжение до последнего момента, пока не упадет занавес… Подсказок суфлера было почти не слышно, она пару раз сбилась. И кто виноват?.. Ладно, уже все равно — так или иначе, она провалила свою первую роль…
Не подозревая о переживаниях молодой женщины, многочисленные прохожие шли мимо нее по тротуару, иногда задевали ее, толкали, один раз едва не сбили с ног. Лица, лица… Рассеянные, суровые, вульгарные или глупые…. В основном люди шли с работы — это был деловой квартал, здесь располагались банки и страховые компании. Другие, одетые для вечернего выхода, собирались приятно провести вечер: поодиночке, парами или группами они направлялись в театр (где сегодня ее не увидят) либо в ресторан или закусочную, которых здесь также было немало.
Сибилла понимала, что не должна долго оставаться в одиночестве. Воспоминание о недавней облаве по-прежнему не давало ей покоя. Еще не хватало пережить это снова, да к тому же сегодня вечером… Несмотря на теплую погоду, она вздрогнула и скрестила руки на груди. Потом неожиданно для себя коротко рассмеялась. Да она же пьяна!.. Если бы Жан увидел ее в таком состоянии!..
Прислонившись спиной к фасаду театра, за ней наблюдал человек — тот же самый, что четверть часа назад держался неподалеку во время ее разговора с Равье. Наконец он решил, что она дошла до нужного ему состояния, и приблизился, иногда останавливаясь, чтобы пропустить череду прохожих.
— Сибилла Оклер?
Она обернулась. Ее красота, еще усиленная внезапным удивлением, заставила его на секунду замереть.
— Простите, вы Сибилла Оклер?
Она не знала этого человека, никогда его раньше не видела.
— Да, — коротко ответила Сибилла, пытаясь догадаться о его намерениях.
— Наконец-то я вас нашел! — воскликнул незнакомец. — Надо же, какая незадача с пьесой!.. Ей-богу, люди ничего не смыслят в актерской игре! Если бы это зависело только от меня, зал был бы полон каждый вечер! Я смотрел эту пьесу три раза и сегодня собирался купить билет на четвертое представление, но тут выяснилось, что она больше не идет! А ведь она очень забавная. Однако вы заслуживаете большего! Это видно с первых же минут вашего появления на сцене!
Он все больше оживлялся, по мере того как говорил. Лицо Сибиллы, совершенно ошеломленной этим непрерывным потоком комплиментов, слегка просветлело. Он умел говорить любезности, этот немного странный человек, ростом чуть выше нее. Эти неожиданные похвалы были для нее как бальзам на свежие раны.
— Только не подумайте, что я в претензии! Нет, ничуть. Конечно, мне было бы безумно жаль, если бы ваша карьера вдруг закончилась. Но у меня есть способ сделать так, чтобы о вас узнал весь свет! Мне невероятно повезло, что я вас встретил!
— Но…
— Отойдем в сторонку, а то мы загораживаем проход.
Несколько прохожих и в самом деле едва не наткнулись на них. Большинство с раздраженным видом их обходили. Сибилла следом за незнакомцем отошла к краю тротуара. У обочины стояла двухместная карета.
— Я фотограф-портретист и горю желанием сделать ваш дагерротип. Когда я впервые вас увидел, я тут же сказал себе, что просто не имею права упустить такую модель! В вас столько изящества…
— Но это… — нерешительно произнесла Сибилла с легким смешком.
— Подумайте только, как полезен будет хороший портрет для вашей карьеры! Вы сможете разослать снимки по всем театрам — я сделаю вам сколько угодно копий, — и они будут наперебой предлагать вам ангажемент! Иначе и быть не может! Неужели вы все еще колеблетесь?
Глаза Сибиллы блеснули надеждой.
— Я заплачу вам триста пятьдесят франков, — добавил мужчина.
Для нее это были огромные деньги. Сейчас в ее сумочке лежали сорок франков, которые недавно отсчитал ей бухгалтер, и чтобы в следующий раз заработать такую сумму, ей придется играть целый месяц, а то и больше… когда она найдет новую работу.
— Вот, взгляните.
Он раскрыл картонную папку — раньше Сибилла ее не замечала — и вынул оттуда несколько снимков, и впрямь очень хороших: красивые молодые женщины улыбались в объектив, снятые с разных ракурсов. Он развернул фотографии веером, точно карты. Женские лица напоминали едва распустившиеся цветы, неизвестно откуда взявшиеся посреди шумной улицы. От них исходило ощущение такой юной свежести, красоты и грации, что хотелось немедленно полюбоваться ими в реальности.
— Ну что, убедил я вас? — Он смотрел на нее смеющимися глазами. — Что вам терять?
В самом деле, что ей терять? Разве что триста пятьдесят франков… Все еще испытывая нерешительность, Сибилла машинально оглянулась. Мимо торопливо шли люди, не обращая на нее внимания: несомненно, у них хватало своих забот. Каждый из них думал о том, как выжить и пробиться наверх в этом жестоком городе, «полном скорбей», как выражался отец Жана, вместе с которым она сегодня обедала… Корбель-старший выглядел усталым, и Сибилла пыталась его развеселить. Тогда она еще не знала, что ее саму ждет печальная новость…
Но, может быть, предложение фотографа — это ее счастливый шанс?.. К тому же Сибилла даже не знала, как сообщить Жану неожиданное известие. Что же касается дагерротипа, она давно подумывала о том, чтобы его заказать. По крайней мере, это доставит Жану удовольствие…
— Так я отвезу вас ко мне в мастерскую? Меня зовут Клод Лакомб, — торопливо добавил фотограф, словно спохватившись.
И непринужденным жестом подхватил Сибиллу под руку. Все еще чувствуя легкое опьянение, мешающее четко соображать, она без сопротивления позволила ему усадить себя в стоявшую поблизости двухместную карету.
Глава 17
Ночная темнота постепенно окутала парк. Сначала исчезли длинные тени деревьев, протянувшиеся по земле, затем и сами деревья, похожие на безмолвных часовых. По дороге к нынешнему обиталищу Жерара, расположенному на самой окраине усадьбы, они прошли мимо огорода, птичника и крольчатника — клиника, по словам Жерара, вполне могла существовать на самообеспечении, как оно и было во время осады Парижа пятнадцать лет назад. Затем по левую руку от них оказалось обнесенное дополнительной оградой здание водолечебницы. Услышав какие-то нечленораздельные звуки, Жан повернул голову и увидел человека в длинной белой рубашке, за которым бежали двое других. На первый взгляд это напоминало какую-то детскую игру, но Жан быстро догадался, что на самом деле двое санитаров гонятся за сбежавшим пациентом.
Комната Жерара находилась на втором этаже бывших дворцовых служб, где некогда внизу располагались конюшня и каретный сарай, а наверху жили конюхи и кучера. Она напоминала мансарду — не слишком большая, но уютная, с двумя небольшими полукруглыми окнами. Обстановка была самой что ни на есть аскетической: железная кровать с четырьмя медными шарами по углам, стол, два стула, кресло для чтения, небольшой платяной шкаф. На род занятий и личные склонности хозяина указывали разве что выстроившиеся на двух этажерках медицинские трактаты, посвященные душевным расстройствам, и томики французской и немецкой поэзии, а также висевшая над кроватью акварель, на которой было изображено рыболовное судно посреди бурного моря. С чисто технической точки зрения живопись была крайне примитивной, и Жан при виде картины не смог удержаться от улыбки. Однако для Жерара, судя по всему, имела значение не художественная ценность акварели, а связанные с ней воспоминания, из чего следовал вывод, что они были ему дороги — иначе зачем бы он ее хранил?
Когда Жерар зажег керосиновую лампу и две основательно подтаявшие свечи в латунном подсвечнике, темнота за окнами показалась Жану еще более густой. Лишь приглядевшись, можно было различить вдалеке особняк, высокие стеклянные окна-двери которого на первом этаже были ярко освещены. Прямо сказочный дворец в заколдованном лесу, а не психиатрическая клиника в Париже… Неужели в таких условиях действительно лечат душевные расстройства? С одной стороны — роскошный загородный особняк, с другой — павильон водолечебницы со специальными закрытыми ванными, стальными засовами и смирительными рубашками…
Вся усадьба с ее многочисленными зданиями, прячущимися среди деревьев и обнесенными решетчатой оградой, неожиданно напомнила Жану зоологический сад, тем более что за сегодняшний день он много раз слышал упоминания о всевозможных животных: все эти крысы, пчелы, лошади и прочие необычные существа с непредсказуемым поведением словно являлись частью окружающего мира. Жерар углубился в такую область медицины, о которой он сам, в сущности, не имел никакого понятия.
— Ну рассказывай.
Жан, слегка вздрогнув, отвернулся от окна. Ну да, Жерар хочет наконец узнать, зачем приехал его друг… Комната казалась для него мала: как будто великан решил расположиться в кукольном домике. Глядя на него, Жан в очередной раз подумал, что палуба рыболовного судна подходила ему гораздо больше, чем нынешняя обстановка. Как может человек столь массивного телосложения проникать в тончайшие материи души?..
Жерар в свою очередь пристально на него взглянул. Сейчас они вновь оглядывали друг друга, как недавно за ужином на набережной Вольтера, встретившись после долгой разлуки и радуясь тому, что их былая дружба не ослабла, а многие общие интересы остались прежними. Слегка омрачило их отношения лишь появление Сибиллы. Иногда Жан невольно задавался вопросом: как бы он вел себя, если бы их роли вдруг поменялись? Смог бы он проявить такое же благородство? Поставить вопрос — отчасти уже значит дать ответ. Он сомневался, что смог бы так достойно проиграть.
— Хочешь стаканчик кальвадоса?
Еще одна привычка со времен морского плавания… Неплохая, надо сказать. Это упрощало дело. Жан с улыбкой кивнул.
«Но с чего начать?» — подумал он, сделав глоток терпкого, обжигающего напитка. С Экс-ан-Прованса? С Полины Мопен, найденной на берегу Сены? С дома в Отей? Или, прежде чем вдаваться в детали, лучше сразу заговорить о странном убийце, создающем многочисленные копии «Завтрака на траве» Мане из тел своих жертв? Во всяком случае, на данный момент в мозгу Жана сложилось некое уравнение, проясняющее суть общей картины, и теперь он представлял себе ситуацию гораздо четче — может быть, на него благотворно подействовало присутствие психиатра?
Мане и убийца… Две стороны одной медали: с одной стороны — светлый гений, с другой — его темное отражение, черное солнце… Мане, невидимый (поскольку уже умерший), но в то же время вездесущий, за которым, по крайней мере пока, не виден убийца. В изначально обреченной на провал безумной попытке догнать гения и сравняться с ним он мчится вперед, и вехами на его пути становятся невинные жертвы, используемые как неодушевленные куклы при создании его «шедевров»…
Но для чего это все?.. Или убийца, убедившись в том, что неспособен сравняться с Мане, решил поиздеваться над гением? И заодно удовлетворить свою манию? Для чего и использовал тела жертв, создавая свои темные творения?.. Ибо мания убийства, безусловно, была налицо; хотя познания Жана в психиатрии были невелики, они все же позволяли с уверенностью сделать такой вывод.
Допив с Жераром кальвадос, Жан начал свой рассказ. Ближе к концу он вдруг понял, что единственной деталью, о которой он умолчал, совершенно непроизвольно маскируя ее или обходя всякий раз, когда она вот-вот готова была всплыть, была Обскура и все связанное с ней: и ее первый визит к нему в кабинет, и «живая картина», которую она изображала перед завсегдатаем публичного дома, и «Фоли-Бержер». А ведь это была очень важная деталь, едва ли не самая главная, благодаря которой он осознал некую связь между всей этой историей с мертвыми натурщицами, убийцей и собою самим. Деталь, которая к тому же объясняла его собственную увлеченность этим делом. Обскура, всегда появляющаяся внезапно. Обскура, которую он видел всего два раза в жизни, но чувствовал, что околдован ею… Возможно ли, что, заранее сознавая силу своего воздействия, превратившего его буквально в одержимого, она умышленно пыталась его к себе привязать? То, что она внезапно оттолкнула его после столь же внезапного сближения и откровенных рассказов о себе, лишь подтверждало эту гипотезу. Но почему она больше не дает о себе знать? Или ей вздумалось соблазнить его лишь для удовлетворения собственного тщеславия, а потом исчезнуть?
Не вставая с места, Жерар снял с этажерки толстый том в кожаном переплете и начал листать его под любопытным взглядом Жана.
— «Психические расстройства» Эскироля. Итог сорокалетних наблюдений за пациентами в Сальпетриере, — сказал Жерар, явно пытаясь найти какую-то определенную цитату. — Эскироль первым дал определение мономании. К тому же он пишет… ага, вот, нашел: «Мономания чаще всего напрямую связана со степенью развития мыслительных способностей. Чем больше развит интеллект, чем активнее работает мозг, тем в большей степени человек подвержен мономании. Это ни в коей мере не препятствует его успехам в науках или новым изобретениям в области искусств (слова об искусстве Жерар произнес с особенным нажимом) и даже важным открытиям, если речь идет о тех сферах, где мономания не проявляется и не грозит проявиться».
— Но в тех репродукциях, о которых я говорил, она как раз цветет пышным цветом, — заметил Жан.
— Это искусственные страсти, которые зарождаются главным образом в высших слоях общества, а не в нашем скромном мирке… Ну, что ты на это скажешь? — спросил Жерар, захлопывая книгу, перед тем как отправить ее на прежнее место.
Живопись Мане, поистине революционная, в точности подходила под определение «новые изобретения в области искусств». Вместе с тем было вполне вероятно, что человек, стоящий за всеми этими преступлениями, принадлежит к высшему обществу… Внутренняя напряженность отразилась на лице Жана — оно застыло и посуровело, на губах появилась улыбка, в которой не было ничего радостного.
— Я, кажется, говорил тебе о невероятно развитом умении маскироваться, что свойственно многим больным, — продолжал Жерар. — Это в первую очередь относится к мономаньякам-убийцам, которые в большинстве случаев не обнаруживают никаких отклонений в области интеллекта, даже наоборот — их очень сложно идентифицировать как душевнобольных.
— То есть они выглядят как совершенно нормальные люди?
— Да, и вдобавок к этому, несмотря на слепой инстинкт, побуждающий их убивать, они способны предпринимать всевозможные меры предосторожности, чтобы не быть обнаруженными. Мне кажется, что в отношении нашего убийцы все признаки совпадают.
— Да, в самом деле, — кивнув, сказал Жан, не ожидавший, что эта история вызовет такой живой интерес у его друга. Из-за профессиональных пояснений Жерара он чувствовал себя в зависимом положении, что вызывало ощущение дискомфорта.
— Ну что ж, ты, можно сказать, постучался в нужную дверь. Пойдем к Бланшу и расскажем ему обо всем. Я уверен, это его заинтересует.
Жерар встал. В его предложении не было ничего странного, однако Жан с удивлением понял, что колеблется. Хотя, действительно, кто мог бы в данной ситуации помочь им лучше Бланша? Так откуда вдруг это внезапное замешательство? Раздраженный собственной нерешительностью, он поднялся и первым вышел из комнаты. Спускаясь с Жераром по лестнице, Жан обратил внимание, что под ногами его друга не скрипнула ни одна ступенька. Несмотря на свои габариты, Жерар двигался легко и изящно, словно танцор.
Они молча пересекли парк, ориентируясь по освещенным окнам на первом этаже особняка. Сколько раз во время учебы они точно так же шли по ночным парижским улицам, возвращаясь с дежурства в больнице, или из бистро, или с домашней вечеринки у кого-то из однокурсников, где полночи строили планы на будущее?..
Это будущее наступило, и вот теперь честолюбивый психиатр живет в бывшей каморке кучера, на которую сменил каюту рыболовного судна, а терапевт, наивно мечтавший побеждать смертельные болезни, с утра до вечера принимает больных, которым в большинстве случаев почти ничем не может помочь…
Они поднялись по ступенькам наружной лестницы и оказались на террасе. Сквозь окна-двери Жан увидел небольшую группу людей, собравшихся в гостиной, среди которых он узнал женщину с пчелами и охотника на крыс. Однако женщина, считавшая себя лошадью, в этом бестиарии отсутствовала — должно быть, лежала в закрытой ванне. Если только не убегала от санитаров — может быть, именно ее, облаченную в длинную рубашку, он недавно видел в парке. Что касается остальных, с первого взгляда нельзя было заметить в их поведении ничего странного. У них был вид светских людей, которых лишь что-то очень серьезное может заставить выйти за привычные рамки, в которых проходит их жизнь. Скорее уж это он и Жерар сейчас выглядели подозрительно: чужаки, собирающиеся вторгнуться в мир, который им не принадлежит.
Жан продолжал смотреть на этих мужчин и женщин, благородных на вид, элегантно одетых, держащихся очень прямо. Они пили разные напитки, играли в шахматы или в триктрак; потом одна из них села за рояль. Но Жан не мог не думать о том, что женщина с крепко сжатыми губами воображает, будто во рту у нее пчелиный рой, а мужчина, изредка бросающий вокруг себя настороженные взгляды, замечает снующих повсюду крыс, видимых только ему одному.
— Что-то я не вижу Бланша, — проговорил Жерар. — Должно быть, он у себя в кабинете. Пошли.
Он толкнул дверь, и они оба вошли в вестибюль, а оттуда сразу направились в кабинет главы клиники.
— А кстати, — сказал Жерар, уже собираясь постучать в дверь, — ты говорил, что у всех жертв был один и тот же тип внешности, но не сказал какой именно.
— Примерно такой, как у Сибиллы.
Это был ответ, первым пришедший на ум Жану.
Приглашение войти, донесшееся из-за двери кабинета, помешало Жерару немедленно отреагировать на эту новость — но взгляд его был достаточно красноречив.
Эмиль Бланш, сидящий за письменным столом, вопросительно смотрел на двух молодых медиков, явно недоумевая, что могло от него понадобиться его ассистенту в столь поздний час. Жерар уже предупредил друга, что его патрон не любит сюрпризов и вообще ничего непредвиденного — скорее всего, потому, что ему и без того хватало неожиданностей с пациентами, так что вне работы (которая, впрочем, и составляла суть его жизни) он предпочитал не сталкиваться с подобными вещами.
На вид ему было лет шестьдесят с небольшим, и даже вблизи он все еще был похож на собственный портрет работы Роллера — во всяком случае, выражение лица и осанка были те же самые. Первое общее впечатление от его личности также соответствовало тому, что удалось передать художнику в портрете: трезвомыслящий и, может быть, даже несколько приземленный человек, чьей единственной слабостью является любовь к почестям и пристрастие к высшему обществу (к которому и принадлежало большинство его пациентов).
— Если бы не моя супруга, «Завтрак на траве» находился бы сейчас в этих стенах, — заметил он, выслушав сперва Жерара, затем Жана. — Я даже распорядился привезти картину сюда, чтобы подыскать для нее наиболее подходящее место. Но моя жена нашла сюжет слишком неподобающим, чтобы вешать подобную картину в столовой. Должен сознаться, я много раз об этом сожалел, потому что эта картина — настоящий шедевр. Но, как вы понимаете, тем интереснее для меня ваша история.
Взгляд его в этот момент был устремлен на фотографию юного наездника в костюме из шотландки. Жан решил, что это сын Бланша, еще днем, когда вместе с Жераром сюда заходил. От друга он узнал, что у сына Бланша, Жозефа, случился приступ острого аппендицита во время верховой прогулки в Булонском лесу, и спустя несколько дней он умер от перитонита. Это произошло семнадцать лет назад, в 1868 году.
Сейчас у Жана было ощущение, что он находится в опасной близости от разгадки тайны и яркий свет истины грозит его ослепить. Однако любопытно, как этот человек, в одиночку несущий бремя стольких чужих судеб, может столь самозабвенно погружаться в созерцание фотографии, на которой изображен его давно умерший сын. Для чего? Может быть, это источник, из которого он черпает силы, чтобы продолжать свой путь и выдерживать свой тяжкий груз — клинику, учеников, пациентов с неудавшимися или полностью разбитыми жизнями, оказавшихся в этом на первый взгляд райском уголке?..
Оба молодых мужчины хранили молчание, ожидая, пока заговорит мэтр. Но взгляд Бланша был по-прежнему затуманен глубокой печалью. Что могло родиться из этих переживаний? Внезапная догадка, озарение? Жан мог только гадать, удивленный таким состоянием собеседника, пришедшим на смену его недавнему оживлению и явному интересу к рассказанной истории, особенно после упоминания картины Мане. Но, может быть, Бланш, руководствуясь своим опытом и умением составлять психологические портреты душевнобольных, и впрямь сможет выйти на след убийцы?
Жан перевел взгляд с Бланша на его портрет, потом на отпечаток пальца убийцы Троппмана. Когда он обводил глазами папки, громоздившиеся повсюду, Бланш неожиданно прервал молчание.
— Прошу меня извинить, — сказал он, обращаясь к Жану со смущенной улыбкой человека, застигнутого в минуту слабости. — Итак, из вашего рассказа следуют несколько вещей. Мане мертв, но ваш убийца по-прежнему гонится за его призраком, за его талантом. Хотя вернее будет сказать — из-за отсутствия таланта, поскольку именно в этом дело. Это отсутствие таланта и, тем не менее, признание со стороны публики — вот что не дает ему покоя и заставляет терять рассудок.
Оба друга невольно переглянулись.
— Доктор Рош упомянул о мании убийства, — продолжал Бланш. — Безусловно, она наличествует. Но вместе с тем мы имеем дело с человеком, все действия которого продуманы и организованы. Следовательно, он убивает не под влиянием внезапного импульса. Слишком уж тщательно у него все подготовлено. Такая скрупулезность требует хладнокровия и самообладания. Таким образом, мы имеем дело с мономанией особого рода, очень изощренной, в которой убийство — лишь способ достичь какой-то непонятной цели…
Он сделала паузу, которую оба слушателя не осмелились нарушить.
— Никогда не встречал ничего подобного, — снова заговорил Бланш через некоторое время. — Мне было бы любопытно изучить этого человека… Однако его искания тщетны, они никуда его не приведут — разве что к саморазрушению…
— Что вы имеете в виду? — не выдержав, сказал Жан. Бланш слегка нахмурился, недовольный тем, что кто-то осмеливается требовать от него разъяснений.
— Ну а как вы думаете, куда еще все это может его привести? Ведь он никогда не сможет превзойти Мане путем создания таких… мизансцен.
Полновластный хозяин в своей клинике, Эмиль Бланш не терпел ни малейших возражений. Жан заметил, что он глубоко вдохнул воздух, очевидно собираясь сказать что-то важное. Но даже если отдельные черты характера этого человека могли вызвать усмешку — как, например, слабость к почестям, — все же нельзя было не признать, что благодаря своим познаниям, приобретенным за десятки лет работы, он стал в своей области настоящим светилом.
— Позвольте мне усомниться в том, что он создает свои «мертвые картины» только из любви к искусству, совершенно бескорыстно, — медленно произнес Бланш. — Разве можно приступать к созданию произведения искусства, не имея стремления, пусть даже неосознанного, оставить свой след в этом мире? Ведь очевидно, что у этого человека есть творческие амбиции. Следовательно, он должен сделать так, чтобы его творения, его шедевры — а именно так он относится к своим «картинам» — в один прекрасный день предстали перед широкой публикой. И тогда его имя будет увековечено.
— Но почему Мане? — рискнул спросить Жан, воспользовавшись очередной паузой. — Значит ли это, что убийца был с ним знаком?
Бланш слегка приподнял брови, удивленный таким вопросом.
— Может быть, из-за той революционной роли в истории живописи, которую он сыграл. Из-за его мировой славы… — негромко проговорил он, словно размышляя вслух. — Ведь в самом деле, ни один художник в истории не обладал такой широкой известностью… И еще из-за того, что он провоцировал публику, — прибавил Бланш. И, помолчав, повторил по слогам: — Про-во-ци-ро-вал.
После этого он сжал в кулаке слепок пальца Троппмана, и Жан невольно подумал: а интересно, смог бы он узнать убийцу по одному лишь виду этого пальца?
— Стало быть, убийца — это человек, вполне отдающий себе отчет в своих поступках, — заключил Бланш. — Он выбрал Мане не случайно, понимаете? И картину тоже — именно «Завтрак на траве», поскольку ее появление вызвало огромный скандал. Помещая в центр своей «репродукции» труп, он тем самым подчеркивал именно скандальный аспект оригинала. Не имея возможности сравняться с гением Мане, он решил превзойти его в скандальности… — Неожиданно он умолк, прерывая ход своих размышлений, и посмотрел на Жана: — Но скажите, почему бы вам со всем этим не обратиться в полицию?
«Да, хорош бы я был, если бы так и сделал», — мысленно усмехнувшись, подумал Жан. В самом деле, когда это полиция пыталась вычислить преступника, не имея никаких вещественных доказательств, по одному лишь психологическому портрету? Такая задача им явно не по силам. Но так или иначе, новый визит в полицию, очевидно, неизбежен.
Мягкая умиротворяющая ночь встретила обоих друзей на террасе. Сквозь окна-двери гостиной по-прежнему можно было видеть пациентов доктора Бланша, разыгрывающих свою немую светскую комедию и не подозревающих о том, что они уже давно отторгнуты тем самым высшим светом, ритуалы которого продолжают соблюдать, и сейчас находятся под внимательным и неусыпным надзором врачебного персонала.
— Я провожу тебя до ворот, — сказал Жерар.
Они осторожно спустились по ступенькам, почти неразличимым в темноте. Жан подумал, что его визит оказался ненапрасным. Несмотря на облик и манеры преуспевающего медика из высшего общества, Бланш знал свое дело. Но намного ли они продвинулись с его помощью? Высказанные им гипотезы, без сомнения, проливали свет на личность и мотивацию убийцы и позволяли выявить среду, к которой он принадлежал. Ну а дальше? Диапазон поисков, конечно, сужался, но все равно оставался огромным.
Однако теперь Жан чувствовал, что лучше понимает этого человека и отчасти даже способен мыслить, как он. Это было уже кое-что.
Они дошли до ворот. Слабый свет пробивался сквозь окошечко в будке привратника.
— Послушай…
Жан уловил в голосе друга нерешительность, словно тот не был уверен, стоит ли продолжать. Он заметил, что Жерар переминается с ноги на ногу на вымощенной каменными плитами дорожке.
— Может быть, меня это и не касается, даже скорее всего нет, — наконец заговорил он, — но ты мог бы и освободить себе вечер ради дебюта Сибиллы. Она, конечно, не подает виду, но это лежит камнем у нее на сердце. Ты…
Заметив улыбку на лице Жана, Жерар замолчал. Да, конечно, тот и сам все понимает. Какие могут быть взаимные упреки между братьями?..
— Извини, что вмешиваюсь, — глухим голосом произнес Жерар.
Жан отступил на шаг. Не стоило улыбаться… Но было уже слишком поздно. Жерар молчал. Каким-то образом он догадался о существовании Обскуры, чей призрак незаметно проскользнул между ними, — пусть даже и ничего о ней не знал, но, видимо, почувствовал, что Жан увлекся какой-то другой женщиной. Может быть, почувствовал как раз потому, что для него самого такая ситуация была бы немыслимой: кроме Сибиллы, для него никого не существовало.
Жан прошел через ворота и вышел на улицу. Жерар стоял не шелохнувшись и молча за ним наблюдал. Чувствуя некоторую неловкость, Жан шел по улице, избегая оборачиваться, чтобы случайно не встретиться взглядом со своим другом.
Глава 18
Жертва начала проявлять первые признаки нервозности, когда они выехали из города. Уличный шум и суета остались позади, а вскоре и сам город скрылся из вида — лишь одинокий силуэт Сакре-Кёр еще виднелся на фоне темнеющего неба. Женщина продолжала молча смотреть в окно, тогда как он, по правде говоря, ожидал более явных признаков нетерпения с ее стороны. На всякий случай он сказал, что до его мастерской осталось не больше двадцати минут езды.
Кажется, женщина слегка успокоилась. Алкоголь, примесь которого ощущалась в ее дыхании, должно быть, приглушил в ней естественное недоверие. Однако при виде базилики Сен-Дени ее нервозность превратилась в настоящую панику. Он предвидел такую реакцию, хотя, в отличие от других жертв, она, несмотря даже на опьянение, с самого начала держалась немного настороженно. Ну да, она не была проституткой и не производила впечатления женщины, которую легко соблазнить. Ему бы ни за что не удалось уговорить ее поехать с ним, если бы она не пребывала в таком уязвимом состоянии из-за отмены пьесы. Однако ему повезло, и таким везением грех было не воспользоваться.
Жена доктора Корбеля.
Когда он открыл металлическую коробку, где лежал пропитанный хлороформом ватный тампон и оттуда начал распространяться характерный запах, паника жертвы сменилась ужасом. Поскольку она жила с медиком, то наверняка знала, для чего служит это вещество.
Реакция у нее оказалась как у кошки: несмотря на то что экипаж мчался на полном ходу, она рванулась к двери, распахнула ее и уже наполовину высунулась наружу, когда он наконец пришел в себя от такой неожиданности и помешал ей выпрыгнуть. Уперев колено в край сиденья между ее раздвинутых ног, он с силой прижал ее к спинке. Жертва сопротивлялась как бешеная. Эта неравная борьба возбуждала его. Он продлил бы еще такое развлечение, но эта дрянь его чуть не укусила. Кто бы мог подумать, что под внешностью очаровательной женщины скрывается настоящая фурия!
Нужно было с этим кончать. Рискуя сломать ей нос или выбить зубы, он с силой прижал пропитанный хлороформом тампон к ее лицу, хотя она яростно двигала головой из стороны в сторону, пытаясь уклониться. От этих усилий он даже запыхался. Дырка на верхней десне заполнилась слюной. Это было омерзительно — даже для него самого. Хотя жертва, слишком занятая сопротивлением, кажется, ничего не заметила.
Но несколько секунд спустя все было кончено — сопротивление жертвы ослабло, и она обмякла на сиденье. Он усадил ее в угол, чтобы она не соскользнула на пол, и открыл окно, чтобы выветрился запах хлороформа, и слегка отодвинулся.
Теперь он мог разглядывать ее в свое удовольствие. В пылу борьбы ее шляпа свалилась, верхняя пуговица на платье отлетела, так что теперь была видна ложбинка на груди. Глядя на овал ее лица, очертания губ, каштановые волосы с легким рыжеватым отливом, он думал, что она идеально подходит на уготованную ей роль.
Неудивительно, что доктор Корбель увлекся Марселиной Ферро. Один и тот же тип женщин. Он хорошо сделал, что проследил за этой парочкой от самого «Фоли-Бержер» — хотя даже не подозревал, что Корбель скрывает у себя такое сокровище. Каково же было его удивление, когда, вернувшись на следующее утро, чтобы узнать об этом человеке больше, он увидел ее в магазине красок. Он решил за ней проследить и в тот же вечер узнал, что она актриса. Он решил не терять времени.
Он осторожно склонился к ней и большим и указательным пальцами левой руки коснулся ее сонной артерии. Пульс у нее был нормальный. Тыльной частью руки он слегка погладил ее по шее и снова выпрямился на сиденье.
Вообще-то он сильно рисковал, похищая эту женщину. Она жила не одна, в отличие от остальных его жертв, до которых никому (или почти никому) не было дела. Докторишка забеспокоится, занервничает, побежит в полицию… Хорошенькое дело! Но уж больно удачный случай… Идеальная модель для его будущего шедевра.
Он перебирал в памяти всех предыдущих, начиная с провансальки, хотя эта по-настоящему не считалась. Потом начал загибать пальцы, одновременно вспоминая подробности похищения и личные особенности каждой. Самая младшая оказалась самым крепким орешком. Увлечь ее оказалось проще простого — с помощью денег; но все пошло наперекосяк, когда она догадалась, что ее ждет. Полина Мопен. Почти девчонка, но самая бешеная из всех. Целых две недели с его лица не сходили отпечатки ее зубов, которыми она вцепилась ему в нос — с такой силой, что едва его не отгрызла. Он избил ее до бесчувственности — только так оказалось возможным с ней справиться. Но после этого она уже не годилась для его целей, и ему пришлось выбросить ее труп в Сену… Единственная неудача.
Эту он не возьмет. Во всяком случае, постарается. Хотя и обидно не попользоваться… Особенно пока она без сознания… Да и потом, для картины-то какая разница?
Он ощупал большим пальцем дырку в десне.
Экипаж резко свернул, и тело жертвы качнулось вправо. Ему пришлось ее придержать, чтобы она не съехала на пол. Лошадь по-прежнему шла резвым аллюром. Снаружи было абсолютно темно — они ехали уже где-то среди полей. А может, и через лес… Попытавшись разглядеть окружающую обстановку, он заметил плотную стену деревьев.
Примерно через полчаса жертва начала приходить в себя. Он снова открыл металлическую коробку, откуда запахло хлороформом. Снова поднес ватный тампон к носу женщины, затем удобнее устроил ее на сиденье.
Потом достал из нагрудного кармана золотые часы и взглянул на циферблат. Примерно через двадцать минут они будут на месте. Видя, что жертва снова погрузилась в дремоту и лишь изредка вздрагивает от тряски экипажа, он выпрямил ноги, положив их на противоположное сиденье, и наконец позволил себе тоже закрыть глаза.
Однако подступившая головная боль помешала ему заснуть по-настоящему. Вот уже второй раз за несколько последних дней она была такой сильной. Лишь бы только это не означало новый приступ болезни… Но постепенно боль ослабла, и через некоторое время он перестал обращать на нее внимание.
Наконец лошадь замедлила ход, и вскоре экипаж остановился. Несколько секунд спустя он услышал, как заскрипели чугунные ворота. Взглянув в окно, он увидел двух каменных грифонов, возвышавшихся по обе стороны от въезда.
Глава 19
Из-под двери отцовской мастерской пробивался свет. Несмотря на то что было уже больше десяти вечера, Корбель-старший все еще работал. С тех пор как он овдовел, в его жизни так и не появилось другой женщины, которая смогла бы заменить ему покойную жену, Амели, хотя на момент ее смерти ему было чуть больше сорока. Воспитание сына и изготовление красок — в этом с того дня заключалась вся его жизнь. Однако после смерти матери мальчик почти полностью утратил интерес к живописи и к краскам, который прежде отец так стремился в нем развивать. Потрясенный до глубины души медленной агонией матери, он решил заняться изучением медицины, чтобы узнать, как можно спасти человеческую жизнь, такую драгоценную и хрупкую. В этом отношении он с самого детства был настроен очень серьезно.
Однако разноцветная вселенная отца до сих пор оставалась для него волшебной и притягательной. Он знал все краски и оттенки, вид которых радовал глаз, а названия ласкали слух: синий кобальт, жженая кость, шведская коричневая… Еще ребенком ему нравилось рассматривать многочисленные выдвижные ящички с написанными на них номерами и названиями: под номером 113 хранились пузырьки с карминным лаком, под номером 120 — жженая сиена, под 75-м — небесная лазурь… Все эти краски, масляные и акварельные, пигментные красители, лаки, тщательно классифицированные, хоть немного отвлекали его, успокаивали его душу, раненную смертью матери, и отгораживали от хаоса и тревог большого города, преображаемого прогрессом и сотрясаемого тяжелой поступью Истории. Это также еще теснее сближало его с отцом, что было для него особенно ценно.
Покупатели тоже любили это место, от которого исходила некая притягательная, чарующая сила. Стоило им лишь переступить порог под тонкий, нежный звон дверного колокольчика — и прежде чем дверь за ними успевала захлопнуться, — они тут же забывали об оставшейся позади городской суете. Жан часто делал здесь уроки — ему почти не мешали разговоры о сравнительных достоинствах тех или иных красок, о преимуществах в тех или иных случаях лака или глазури.
Он трижды постучал, в ответ на что отец крикнул изнутри, что он не глухой. По прошествии нескольких секунд он появился на пороге, одетый в свою вечную блузу, на фоне которой его борода в роденовском стиле казалась барочным орнаментом. Жан положил руку ему на плечо. За спиной отца он видел огромный рабочий стол-верстак, за которым сам так часто делал уроки. Сейчас, судя по всему, отец был занят тем, что надписывал этикетки для тюбиков, пузырьков и баночек. В этой работе Жан порой ему помогал — в отличие от большинства своих собратьев, он обладал красивым, разборчивым почерком. Что касается самого Габриэля, его почерк был каллиграфическим, и этикетки получались столь же безупречными, как те краски, которые они обозначали. Изящными буквами с помощью китайских чернил он выписывал на уже готовых полосках бумаги название краски, номер ящичка и название своего магазина: «Краски Корбеля».
— Ты ужинал? — спросил Жан.
— Нет еще. Осталось немного похлебки с обеда. Составишь мне компанию?
— Я лучше подожду Сибиллу. Ты долго еще будешь работать?
— Ну ты же видишь…
Жан взглянул на металлические тюбики, выложенные в ряд на столе. «Желтый стронциевый пигмент № 6», — прочитал он на одной из этикеток и начал непроизвольно освежать в памяти свои познания в области красителей: вот этот, например, в сочетании с изумрудно-зеленым дает самые нежные и в то же время яркие оттенки зеленого цвета. Полдюжины тюбиков «Берлинская лазурь № 2» — невероятно сильный краситель: достаточно всего одного грамма на килограмм свинцовых белил, чтобы получить небесно-голубой оттенок, — но в то же время сильно выцветающий на свету… Он заметил еще «Иудейскую смолу № 3» с берегов Мертвого моря — растворенная в льняном масле со скипидаром, она давала густой коричневый оттенок…
Весь этот набор сведений, который Жан помнил урывками и почти не использовал на практике, все же служил неким спасительным убежищем от повседневных трудностей. Здесь, в этом знакомом с детства магазине, он изучал не болезни, а краски, и иногда — технику их применения разными живописцами. Он помнил многие картины из тех, что видел в Лувре, на которых узнавал некоторые особые оттенки, которые наблюдал на коже и слизистых оболочках своих пациентов. И точно так же во время осмотра пациентов он вспоминал различные оттенки красок и лаков: кармин, марена, темная роза, желтая охра, натуральная или жженая сиена, изумрудная зелень — все то, что используется живописцами для изображения различных оттенков плоти. Человеческий организм хранил в себе целую палитру красок, которым мог бы позавидовать любой художник.
— Ты что-то хочешь мне сказать? — спросил отец.
Как он догадался? Может быть, потому, что единственный сын не так уж часто его навещает?..
— Я бы хотел, чтобы ты рассказал мне все, что знаешь о Мане.
Габриэль заткнул пробкой пузырек китайских чернил и очистил перо с помощью тряпки, извлеченной из кармана блузы.
— Мане… Настоящий виртуоз, — задумчиво произнес он с нотой восхищения в голосе. — Просто чудо какое-то. Я всегда удивлялся, как может столь разумный и благопристойный на вид человек вызывать такие громкие скандалы.
Как всегда по вечерам, отец закрыл витрину с видом на Лувр металлической шторой, и сейчас мастерская казалась полностью отгороженной от мира. Фитилек масляной лампы в последний раз ярко вспыхнул и погас, отчего часть комнаты погрузилась в полумрак.
— А эти скандалы он вызывал сознательно?
— Трудно сказать. В нем была некая наивность, и каждый раз после очередного скандала он был очень удручен. Настолько, что, если бы не помощь его друзей, например Бодлера и Золя, он вряд ли нашел бы в себе силы продолжать. Хотя… этого я точно не знаю. Однако мне кажется маловероятным, что, создавая «Завтрак на траве» и «Олимпию», он ни на минуту не задумывался о том, какими могут быть последствия… Но почему ты спрашиваешь?
— Дочь одной моей пациентки была найдена мертвой. Ее тело стало главным элементом мизансцены, в точности копирующей «Завтрак на траве».
Габриэль Корбель не читал газет и жил довольно уединенно. Он не знал ни о существовании убийцы, одержимого творчеством Мане, ни о девушках, убитых отравляющим газом, ни о недавней поездке Жана в клинику доктора Бланша. Сказав, что убитая девушка была дочерью его пациентки, Жан немного погрешил против истины, но ему нужно было как-то объяснить отцу свой интерес к этому делу.
Габриэль неопределенно взглянул на него, что-то бормоча себе в бороду и машинально вертя в руках несколько тюбиков с красками.
— Он почти всю жизнь прожил в двух шагах отсюда, в доме номер пять по улице Августинцев. Он изучал свое ремесло в мастерской Тома Кутюра — автора «Римлян эпохи упадка». Позже в своем творчестве он использовал все, чему там научился. Эта его манера четко обводить контуры — он перенял ее от Кутюра…
Жан с трудом подавил нетерпение. Все же он хотел услышать не лекцию о технике живописи Мане. Но приходилось слушать все подряд в надежде узнать что-то действительно интересное.
— Это Кутюр научил его составлять особый оттенок для изображения плоти — смесь свинцовых белил, желтой охры и киновари. Но также он использовал краски, не смешивая, — Мане и это позаимствовал. Благодаря этому обучению Мане стал одним из последних живописцев, применявших методы, которые использовали еще испанские, фламандские и голландские мастера… Так что его работы впечатляют еще и за счет владения этими техниками. Это обеспечило им дополнительную известность, помимо скандальной. Если бы те же самые картины были написаны небрежно, на скорую руку, разве кто-то обратил бы на них особое внимание?
Габриэль замолчал. Видимо, этим риторическим вопросом он завершил свою лекцию. У Жана были и другие вопросы, но задавать их отцу было бессмысленно. Однако даже из этих сведений, возможно, удастся что-то извлечь… Например, упоминание о классической манере живописи и о мастерской Кутюра, где впоследствии Мане, скорее всего, значился на первом месте в списке учеников, когда-либо там занимавшихся, — на всякий случай это стоит запомнить.
— Но это не единственная причина…
Взгляд Габриэля словно был устремлен прямо в душу сына. Жан невольно вздрогнул.
— Нет, не единственная… «Завтрак на траве» и «Олимпия» — эти две картины продолжают великую традицию, восходящую к Тициану, Гойе и Энгру. Но те изображали обнаженными богинь и одалисок, а Мане впервые изобразил обычную женщину, ничем не отличающуюся от тех, которых мы видим на улицах каждый день. Женщину, чья нагота не окружена таинственным ореолом божественности или хотя бы экзотики. А поскольку Мане применял ту же технику, что и великие мастера, впечатление от этой вульгарной наготы, запечатленной на его полотнах, было шокирующим вдвойне. Но… что ты собираешься делать с этими сведениями?
Жан не ожидал такого прямого вопроса. Но отец, кажется, хотел еще что-то добавить… Он всегда уважал решения сына, даже если они глубоко печалили его самого — как, например, выбор медицинской карьеры, не оставлявший сомнений, что семейная традиция, связанная с живописью, будет прервана.
— Разве тебе недостаточно бороться с болезнями? — мягко спросил Корбель-старший. — Пусть тем делом занимается полиция.
Отец был не так уж неправ, даже притом что полиция, кажется, не особенно усердствовала… Вирусы, с которыми боролся Жан, были гораздо опаснее этого убийцы, который погубил всего несколько жертв, — тогда как сифилис и туберкулез уносили тысячи людей ежегодно. Но не собирается ли он умыть руки? А как же Обскура? А как же Анж и данное ему обещание? Жан по-прежнему стремился побороть все скорби и несправедливости. Такую душевную щедрость — или такую странность — он унаследовал от матери, которая всегда делала все возможное, чтобы облегчить жизнь своим ближним. Она заразилась туберкулезом, когда ухаживала за больной соседской девочкой, которую родители вынуждены были оставлять дома одну на целый день. И, сохраняя в себе подобное стремление обо всех заботиться, Жан словно бы давал матери возможность продолжать жить — в своей собственной душе.
Сейчас его отец выглядел уже стариком, однако в этот вечер Жан испытал не совсем приятное ощущение — что с ним самим он по-прежнему обращается как с ребенком.
Впрочем, Бланш тоже удивлялся, почему он не идет в полицию. Оба этих пожилых, умудренных жизнью человека пришли к одному и тому же выводу. Да и комиссар Лувье наверняка занял свой пост не случайно, даже если на первый взгляд не слишком беспокоился об участи несчастных. Разве большинство собратьев Жана не кажутся иногда бесчувственными к страданиям своих пациентов? Но ведь это не означает, что они не заинтересованы в их излечении. Дело в привычке и своего рода защите: с течением времени душа медиков покрывается панцирем, предохраняющим от лишних потрясений при виде ежедневных страданий больных. Отец прав: он принимает это дело слишком близко к сердцу.
Жан поднимался по ступенькам слабо освещенной лестницы, чувствуя себя угнетенным. Слишком много наставлений за сегодняшний день… А он все-таки уже вышел из детского возраста.
Однако самым неприятным воспоминанием оставалось молчание Жерара, сопровождаемое красноречивым взглядом. Вообще-то, положа руку на сердце, нужно признать, что Жерару есть за что его упрекнуть. Раз уж он позволил себе увлечься другой, следовало бы, по крайней мере, соблюдать внешние приличия и в день торжественного для Сибиллы события — дебюта на большой сцене — быть рядом с ней, а не отправляться с незнакомкой в «Фоли-Бержер».
К тому же становилось очевидным, что Жерар, несмотря на свое безупречное поведение, по-прежнему неравнодушен к Сибилле и не полностью отказался от своих былых намерений. Морские странствия не смягчили его былой горечи от ее выбора и не ослабили его чувств к ней. Новая встреча лишь пробудила их. И если он вдруг попытался как-то образумить Жана, то, может быть, просто для того, чтобы отвести от себя подозрения, а самому тем временем воспользоваться его промахом. Но имеет ли Жан право обвинять в этом друга — даже если тот, кажется, в глубине души его презирает? Уже входя в квартиру, он почувствовал, как по его телу пробежала мимолетная дрожь.
В небольшой комнатке, служившей кухней, Жан нашел несколько яиц, картофелин, кусок сала и четвертушку хлеба. Он пододвинул к себе мусорную корзину и стал чистить картошку. А на сале можно будет поджарить яичницу…
В дверь постучали. Вообще-то он никого не ждал. Отложив нож, он пошел открывать. Распахнув дверь, он в первый миг удивился, когда никого не обнаружил, — и, лишь машинально посмотрев вниз, увидел ребенка, который смотрел на него с высоты своих десяти лет и ста тридцати сантиметров — пристальным, серьезным взглядом.
— Анж! — произнес Жан с изумлением.
— Ваш отец меня впустил. Сказал, что к вам нужно подняться на второй этаж…
Он держал в руках картуз и машинально его теребил. Правый башмак мальчика просил каши.
— А что случилось? Твой младший братик заболел?
Рыжеволосый парнишка покачал головой, но ничего не сказал.
— Но у тебя ко мне какая-то просьба?
Крепко вцепившись в картуз, Анж с трудом преодолел смущение и одним духом выговорил:
— А что нужно делать, чтобы стать доктором?
Жан взглянул на него, не веря своим ушам, потом звучно расхохотался. Этот смех заполнил всю лестничную клетку, отражаясь от стен и перекатываясь эхом с этажа на этаж. Мальчик задал вопрос с таким невероятно серьезным видом… Но, испугавшись, как бы тот не обиделся, Жан замолчал.
— Входи, — сказал он, слегка сжав плечо Анжа и, впустив его в прихожую, затворил дверь.
Затем провел его в библиотеку. Анж внимательно обвел глазами ряды медицинских томов на книжных полках.
— Садись.
— Сюда?
Жан кивнул и усадил мальчика в потертое кожаное кресло. Руки Анжа стали похожими на крылья, оказавшись на слишком высоких для него подлокотниках. Почувствовав себя неудобно, он положил руки на колени. Жана немного забавляло то, как ребенок изучает обстановку, разглядывая мебель, книги и другие предметы. Появление Анжа пришлось как нельзя более кстати, чтобы отвлечь от его мрачных мыслей.
— Ты ходишь в школу? — спросил Жан. Слегка озадаченный столь непомерными для детского возраста амбициями, он толком не знал, с чего начать разговор. Анж слегка поморщился:
— Да я и без того умею читать и писать! Но все равно я туда иногда хожу. Хотя меня часто просят… поработать.
— Поработать?
Парнишка покраснел. Жан ничего не понимал. Анж судорожно смял в пальцах картуз, потом, все-таки преодолев нерешительность, ответил:
— Иногда меня просят вынести какой-то ценный предмет из дома или квартиры. Мне в точности описывают его и говорят, где он лежит… Меня еще ни разу не сцапали! — добавил он с гордостью, заставившей Жана снова улыбнуться.
Значит, воришка… Жан никогда бы не подумал, что этот ребенок причастен к такого рода деятельности, и тем не менее ни на минуту не усомнился в его словах. Итак, старшая сестра — проститутка, уже умершая, не дожив до совершеннолетия, а сам Анж, ступивший на скользкий путь воровства, кажется, хочет с него свернуть, чтобы впоследствии стать медиком. Задача почти непосильная… Хотя кто знает? Жан вспомнил Жерара, который стал психиатром, хотя родился в семье пастуха.
— Но с чего тебе пришла в голову идея стать врачом?
Мальчик пожал плечами:
— Ну вы же сами знаете, чем кончила Полетта…
Полетта, вот как. Чем больше Жан думал обо всей этой истории, тем сильнее она не давала ему покоя. Что он мог возразить Анжу?.. Если преждевременная и жестокая смерть — единственное будущее, которое в данный момент видит для себя этот ребенок, а получение докторской степени — единственный способ ее избежать?.. Но упоминание о сестре неожиданно вызвало у Жана и другую мысль.
— Твоя сестра случайно не рассказывала тебе о знакомом художнике или фотографе, незадолго до того как исчезла?
Анж удивленно округлил глаза, потом покачал головой.
— Попытайся вспомнить, — настаивал Жан. — Может быть, она говорила о художнике, который приглашал ее позировать к себе в студию?
Но Анж снова отрицательно покачал головой и в свою очередь спросил:
— Почему вы об этом спрашиваете?
— Да так… Извини, я тебя перебил. Ты говорил, что не хочешь больше воровать?.. Ну что ж, очень хорошо, — добавил он, искренне растроганный, увидев, что мальчик молча кивнул.
— Я хочу лечить людей, как вы.
Жан положил руку ему на плечо.
— Я знаю, что надоел вам своими просьбами… я ведь уже просил вас помочь найти мою сестру… но мне больше некого попросить. Я просто хочу знать, что нужно делать. И больше я никогда вас ни о чем не попрошу.
Жан сел. Мальчик не отрываясь смотрел на него тем особым взглядом, что полон надежд и в то же время лишен иллюзий. Он сказал все без утайки: ему действительно не на кого рассчитывать, чтобы получить медицинскую или любую другую профессию. «Медицина!..» — мысленно вздохнул Жан, невольно взволнованный поступком ребенка и той решительностью, которую в нем ощущал. Как сумел этот уличный сорванец с первого взгляда инстинктивно распознать в незнакомом человеке того, кто сможет ему помочь? Из-за помощи Жана его матери и сочувственного отношения к его новорожденному брату? Да и потом, какая там помощь… Он ведь даже не попытался отыскать его сестру…
Сумеет ли он помочь на этот раз, раз уж не сумел в прошлый? Жан не мог и не хотел ничего обещать наверняка. Но у него были знакомые в медицинских учреждениях, куда принимали на работу и подростков. Он видел, что Анж настроен серьезно. Позаботившись о нем, Жан смог бы компенсировать свою былую небрежность.
— Посмотрим, что можно будет сделать.
Лицо мальчика осталось неподвижным, но Жан различил в его глазах глубокую признательность.
Когда шаги Анжа по истертым ступенькам лестницы стихли окончательно, а затем хлопнула наружная входная дверь, вызвав эхо на лестничной клетке, Жан почувствовал, как у него сжимается сердце. Большие надежды… непомерно большие надежды…
В этот час он еще не знал об исчезновении Сибиллы.
Глава 20
В конце концов Жан задремал прямо в кресле, и «Фотообзор парижских клиник», который он перед этим просматривал, соскользнул с его коленей на пол, открытый на развороте с фотоиллюстрациями сифилиса. На фотографии слева был изображен мужчина лет тридцати пяти, как сообщала подпись, художник-декоратор, лицо которого было обезображено валикообразным утолщением бордового цвета (хотя снимок был черно-белым, Жан знал, как это выглядит в действительности), полностью закрывавшим пространство от верхней губы до кончика подбородка. На правой фотографии была женщина, горничная тридцати трех лет, лицо которой было в сифилитических язвах, покрытых красновато-лиловыми корками, напоминающими по цвету кардинальский пурпур. Кое-где на них был заметен белый налет шелушения.
Эти фотографии были последним, что он увидел, перед тем как закрыть глаза. И во сне они продолжали преследовать его: мужчина с огромным уродливым наростом посреди лица и женщина, словно собирающаяся на бал оживших мертвецов… И вдруг под этой жуткой маской он различил черты лица Сибиллы… или Обскуры — для него эти два лица сливались в одно.
Сероватый рассвет, просачиваясь в комнату, постепенно освобождал из-под покрова тьмы книги, мебель и остальные предметы. Видя, как их очертания становятся все более отчетливыми, Жан словно открывал их для себя заново. Например, вот этот небольшой этюд Анри Реньо к картине «Казнь без суда во времена мавританского владычества в Гренаде», который отец в свое время получил от автора в обмен на краски и холсты, а потом передал сыну, когда тот поселился в его доме вместе с Сибиллой. «Нет, это что-то!» — часто повторял он, указывая на надменного вида мавра, вытирающего лезвие своей кривой сабли над обезглавленным телом казненного, голова которого уже скатилась по ступенькам вниз.
Жан перевел взгляд на окно, однако сейчас вид темной громады Лувра на противоположном берегу Сены, еще не освещенном, производил мрачное впечатление. Угасшая было тревога снова сжала ему сердце. Сибилла!
Дверь спальни была приоткрыта. Жан одним прыжком вскочил и бросился к ней. Но кровать была пуста.
Он попытался восстановить в памяти все события вчерашнего вечера. Дожидаясь возвращения Сибиллы, он пережил несколько состояний. Сначала — раздражение. Из-за своей актерской карьеры она забывает обо всем на свете! Ох, Сибилла, вечный ребенок!.. Должно быть, веселится где-нибудь вместе с остальными актерами, вместо того чтобы сразу после спектакля возвращаться домой. А он еще готовил для нее ужин!.. Что-то он уж слишком хорош. Совсем ее распустил! А ведь если бы он в свое время не положил этому конец, она бы так и продолжала позировать обнаженной кому попало!
Однако примерно час спустя раздражение сменилось ревностью. Ему пришло на ум, что Жерар решил встретить Сибиллу после спектакля, а потом под влиянием внезапно вспыхнувшей страсти отбросил всю былую щепетильность, в результате чего они оказались друг у друга в объятиях. Эта мысль была невыносима, и какое-то время Жан всерьез подумывал отправиться на поиски вероломной парочки. Но куда? В клинику Бланша? Рискуя поднять на ноги все заведение? Представив себе комизм ситуации, он отказался от своего намерения. Чтобы немного успокоить нервы, он выпил вина. Это помогло, и он даже рассмеялся вслух, один в пустой квартире, — над собой, своими слабостями, глупостью и малодушием. Он воистину жалок — он, ласкающий Обскуру лишь в мечтах. Иначе говоря, обнимающий лишь тень, призрак, ничего больше… Ее образ вновь предстал перед его мысленным взором. Она являлась ему и во сне — причем совсем недавно, когда он заснул в кресле. Как будто пришла утешать его из-за предполагаемой неверности Сибиллы.
Вино развеяло мысли о неверности и предательстве.
Но как только вызванная напитком эйфория рассеялась, Жан снова ощутил беспокойство. Нет, в самом деле, ну где же она может быть в это время? Уже светает… Чтобы успокоиться, он снова напоминал себе о детском характере Сибиллы, об актерских вечеринках, где обычно веселятся до рассвета. Потом принялся рассеянно листать «Фотообзор парижских клиник».
С наступлением утра беспокойство переросло в настоящую тревогу. Даже если Сибилла и ночевала где-то в другом месте, под утро она ведь должна была вернуться! Настолько забыть о приличиях она бы себе не позволила… Значит, с ней случилось несчастье! Воображение Жана лихорадочно заработало. Он начал восстанавливать последовательность событий с самого начала. Он сознавал часть своей ответственности за случившееся, но это не делало истину менее ужасающей: Сибилла похищена, она попала в руки того самого безумного убийцы, которого Жан уже видел. На следующий день после премьеры, когда он проводил Сибиллу в театр, побывал на спектакле и после встретил ее у выхода, он заметил на бульваре того самого человека, которого уже видел в «Фоли-Бержер». Тогда он не обратил на это внимания, но сейчас отчетливо вспомнил.
С нарастающим ужасом Жан осознал, что вид этого человека в точности соответствовал тому описанию, которое дал официант в «Огнях Парижа», говоря о весельчаке, с которым ужинала Анриетта Менар: усатый блондин в клетчатом костюме. Именно с этим человеком он на миг встретился взглядом у театра.
Заметить Сибиллу тот мог где угодно — на сцене или возле театра. А если вспомнить, что она полностью соответствовала тому типу женщин, который использовал для создания своих «картин» этот адский художник…
Жан чувствовал, что сходит с ума. Нужно было привести мысли в порядок. Он пошел на кухню и поставил кипятить воду. Он должен что-нибудь съесть, умыться, сменить рубашку… Сразу после этого он собирался идти в полицию.
Обе комнаты заливал мрачноватый серый свет с улицы, но Жан даже не подумал зажечь лампу. Паркет поскрипывал под его нервными шагами. Если отец еще не перешел из своей спальни в мастерскую, то наверняка удивляется, какая муха его сегодня укусила. Сам не свой, Жан то и дело натыкался на мебель; он долго искал в комоде свежую рубашку, а потом чуть не ошпарился кипятком на кухне. Мысль о том, что придется снова встречаться с Лувье, его не слишком радовала, но у него не было выбора.
В ванной Жан наполнил таз холодной водой и окунул в нее лицо. Это подействовало словно удар хлыста. Он постоял так несколько секунд, пока не почувствовал, что начинает задыхаться. Наконец он выпрямился и несколько раз судорожно глотнул воздуха, опираясь ладонями на стол. Эта процедура чем-то напоминала крещение. Он надеялся, что вода очистит его, смоет все грехи. Ледяные струйки потекли по спине и груди, и он вздрогнул всем телом. День еще только занимался — было всего семь часов. Лувье не появится в своем кабинете еще целую вечность…
В восемь часов Жан уже был у входа в здание сыскной полиции. Ни парусники и пароходики, скользящие по Сене, ни крики речных птиц не могли хоть сколько-нибудь развеять его отчаяние. Его провели в широкий, плохо подметенный коридор и оставили сидеть на скамейке — впору было, как в детстве, начать считать овец. Мимо него из стороны в сторону ходили полицейские. Большинство из них не удостаивали его даже взглядом, другие смотрели подозрительно, как на возможного преступника. Некоторые на ходу перебрасывались приветствиями или шутками. Иногда полицейские вели с собой «клиентов» в наручниках. Только Лувье все никак не появлялся, и не у кого было узнать, появится ли вообще. Жан с ужасом думал, что время идет и с каждым новым оборотом стрелок на циферблате остается все меньше шансов спасти Сибиллу. Забытый всеми, он сидел на скамейке в окружении полицейских, ни один из которых даже пальцем не шевельнул бы ради него, и представлял себе возможные варианты развития событий, один страшнее другого. Его преследовало невыносимое видение: труп Сибиллы, превращенный в главный элемент репродукции «Олимпии» в жанре макабр…
Однако он вспомнил, что Полина Мопен была найдена восемь дней спустя после своего исчезновения, и, по заключению судмедэксперта, смерть наступила ближе к концу этого временного промежутка. Анриетта Менар также оставалась в живых некоторое время, прежде чем была отравлена газом. Это позволяло предположить, что убийца в течение нескольких дней оставляет своих жертв в живых — возможно, чтобы как-то подготовить их для будущей «мизансцены»… но лучше об этом не думать. Так или иначе, есть хоть какая-то надежда. При условии, что Лувье не будет терять время, а также слишком заботиться о своих прерогативах.
У Жана оставались еще некоторые предположения, которые надо было бы обдумать, но он слишком устал. Ему казалось, что он попал в какую-то иную вселенную, для существования в которой совершенно не приспособлен. И даже если интуиция отчетливо подсказывала ему, что Сибилла похищена, он не мог понять, каким образом это могло произойти так быстро.
Созерцание собственных ботинок также не могло ничем помочь. Черные ботинки со шнуровкой, уже старые, кое-где потрескавшиеся, часто покрытые грязью или пылью от беготни по улицам и подъемам по лестницам в многоквартирных домах, где он навещал больных. И сумка с инструментами не таила никаких сюрпризов, знакомая до мелочей. Благодаря этим инструментам для первичного осмотра и средствам оказания первой помощи он везде чувствовал себя нужным, находящимся на своем месте. Везде, но только не здесь, в этом широком, пыльном, неуютном коридоре, по которому торопливо проходили суровые и бесцеремонные люди.
Он нервно постукивал пальцами по котелку, который держал на коленях. Невозможно было сидеть неподвижно и ждать. Никогда не зависеть от других — не этому ли учил его отец? Сам он никогда ни на кого не рассчитывал. Жан также взял это себе за правило еще в период учебы, и с тех пор никогда от него не отступал. Да и на кого ему было рассчитывать, кроме как на своих пациентов? Вряд ли он может положиться на Лувье в этом деле, в котором комиссар ничего не понимал…
Когда настенные часы показали девять, Жан не выдержал, подхватил сумку, поднялся и направился к выходу. Ему показалось, что на набережной он заметил комиссара Лувье, беседующего с человеком, который был настолько же высок и сухощав, насколько сам комиссар — грузен и приземист. В сложенной лодочкой руке Лувье держал короткую толстую курительную трубку, струя дыма от которой тянулась в сторону Сены. Но Жану было уже не до него. Он быстро прошел мимо Дворца юстиции, куда спешили на службу адвокаты, судьи, секретари и прочие служители закона, затем перешел по мосту на правый берег реки.
Жан помнил, что простился с Обскурой на улице Грузчиков, у дома номер «7». Сейчас он направлялся именно туда. Это было недалеко, и минут через десять он оказался на месте. Ему нужно было встретиться с ней — она явно что-то знала. С того вечера она ничем о себе не напоминала. Из-за того, что он провожал ее, его самого выследил человек в клетчатом костюме, который дошел за ним до самого его дома, а на следующий вечер оказался у театра, где играла Сибилла. Именно за ней он охотился. Иначе зачем бы взял на себя труд выслеживать его?
На улице Риволи Жан чуть не попал под битком набитый омнибус. На него посыпались ругательства, но он почти не обратил на них внимания. Обскура слишком тесно связана с этой историей, чтобы оставить ее в покое и не пытаться разыскать… Обскура, изображавшая Олимпию в заведении мамаши Брабант; Обскура, в сети которой он позволил себя заманить под внимательным взглядом ее сообщника, следившего за ним сначала в «Фоли-Бержер», потом на протяжении всего пути домой, включая и ту часть маршрута, по которому он довел Обскуру до ее дома, где тщетно пытался ее поцеловать… И все это — в тот самый вечер, когда Сибилла впервые вышла на большую парижскую сцену!
Жан был уже почти у цели. Несмотря на всю сложность ситуации, он ощутил прилив радостного возбуждения при мысли о том, что сейчас снова увидит ее — Обскуру, женщину с золотистым блеском в глазах и звонким хрустальным смехом, который ему так приятно было слышать, даже когда она смеялась над ним… Жан чувствовал себя словно наэлектризованным.
Опьяненный своими мечтами, он наконец дошел до ее дома и машинально огляделся по сторонам. Улица была пустынна, только двое детей сидели на кромке тротуара в компании тощей собаки. Жан подошел к двери и остановился в нерешительности.
— Что вам нужно? — неожиданно раздался пропитой женский голос.
Жан вздрогнул и повернул голову, но сначала не увидел никого, кроме кошки на карнизе первого этажа.
— Есть кто-нибудь?
В тот же миг в окне показалась голова — так быстро, словно выскочила на пружинке из ящика фокусника. Затем Жан разглядел женщину: толстая, краснолицая, она держала на руках котенка, уютно устроившегося между ее мощных грудей. Она взглянула на Жана с той язвительной иронией, какую некоторые женщины проявляют по отношению ко всем мужчинам без разбору, затем спросила:
— Вы кого-то ищете?
Кажется, она готова была его впустить. Возможно, это консьержка…
— Да, я ищу мадам Ферро.
— Никто с таким именем здесь не живет, — заявила она, энергично покачав головой.
Поскольку Жан часто навещал пациентов в многоквартирных домах, он уже привык к женщинам подобного типа, так же как и их детям, тощим и бледным, не знающим, чем себя занять, обычно находящим себе товарищей для игр среди уличных собак. Он понимал, что ее ответ может быть вызван желанием вытянуть из него больше сведений или обычным недоверием к незнакомцам — даже если его собственный вид ничуть не способствовал излишней подозрительности.
— Ее зовут Марселина Ферро, — продолжал настаивать он. — Это вам и в самом деле ни о чем не говорит? Эта женщина приглашала меня зайти к ней для врачебной консультации. Я медик. Мне нужно с ней поговорить.
Однако взгляд толстухи стал еще более подозрительным. Пухлыми пальцами она гладила котенка, блаженствующего между ее грудей, в то время как взрослая кошка продолжала нежиться на карнизе, безразличная ко всему. На этот раз женщина даже не удостоила его ответом.
Жан смирился с поражением, поблагодарил ее и отправился в обратный путь, снова ощущая гнетущую тяжесть на сердце. Его медицинская сумка вдруг показалась ему невероятно тяжелой. Что все это значит? Почему же Обскура привела его сюда? Чтобы скрыть от него свой настоящий адрес? Но ради чего? Или это из-за человека, который следил за ними и которого Обскура заметила, но не подала вида, надеясь, что, когда она расстанется с ним, Жаном, тот за ним пойдет? Поэтому и остановилась возле первого подходящего дома?
Жан шел, почти не разбирая дороги, хотя ноги сами несли его на работу: к площади Виктуар и оттуда — на улицу Майль. Словно старая лошадь, которая безошибочно возвращается в привычную конюшню, он шел туда, где ждали его пациенты, где была сосредоточена его настоящая жизнь. Эти оживленные улицы, расположенные между Лувром, Пале-Ройялем и Центральным рынком, мелькали перед его глазами, и он все замечал, но ничего не запоминал — ни грузчиков, скатывающих с телеги винные бочки у входа в бар, ни разносчиков угля с мешками на плечах, ни калек-попрошаек, ни продавцов газет, ни торговца требухой, который поливал из шланга тротуар возле своей лавки, ни женщин, смотревших, как он проходит мимо. И всю дорогу его терзало жестокое подозрение: а не была ли Обскура в сговоре с похитителем? Может быть, она вернулась, чтобы увлечь его с собой в «Фоли-Бержер», после того, как увидела в его кабинете репродукцию «Олимпии» и догадалась, что с моделью он близок? Но в чем именно заключается ее вина? В поставке моделей, иначе говоря — жертв, своему сообщнику? Возможно, она не знала, что именно их ждет…
В этот момент его внимание привлекла необычная витрина, в которой были выставлены черные деревянные коробки разных размеров, снабженные линзами, более или менее широкими и выпуклыми, на фоне фотографических портретов в черных бакелитовых рамках. Охваченный недобрым предчувствием, Жан переводил взгляд с одной фотографии на другую, разглядывая людей, застывших в неестественных напряженных позах: мужчины при галстуках, женщины в кружевных воротничках, и те и другие — с высоко поднятым подбородком. Он пытался понять, что же вызвало у него непроизвольный интерес при первом беглом взгляде на витрину, и вдруг, подняв глаза, обнаружил надпись вверху, крупными красивыми буквами, выведенную золотом на черном фоне: CAMERA OBSCURA.
Загипнотизированный семью последними буквами, Жан больше не чувствовал ни тяжести сумки в руках, ни своего собственного тела. Он вспомнил, что среди предположений доктора Бланша, которыми тот с высоты своих познаний и опыта поделился с ним и Жераром, было следующее: у этого убийцы, как у всякого художника, существует потребность в признании, стремление оставить свой след в искусстве.
И тут же он вспомнил еще одну деталь, на которую обратил внимание в доме в Отей: круглые отпечатки на ковре, словно от треножника. Скорее всего, их оставляет штатив, на котором укреплен фотографический аппарат — по-латыни «камера-обскура». Человек, который придумал для Марселины Ферро прозвище Обскура, был фотографом! К тому же, судя по всему, образованным человеком, если знал даже латинское название… Художник-фотограф. Несомненно, эстет…
И наконец, в памяти Жана всплыла одна подробность из второго письма Марселя Терраса: тот упоминал распахнутые настежь окна дома, в котором позднее был обнаружен труп. До сих пор Жан не находил этому объяснения, но теперь догадался: чтобы фотографировать в доме, убийце был нужен яркий свет! Ради того, чтобы увековечить свой «шедевр», он даже пошел на риск быть замеченным снаружи — как это в самом деле и произошло. Но он не мог устоять — эта потребность была сильнее его. Теория Бланша оказалась абсолютно верна. Мономаньяк, одержимый жаждой творчества, для которого убийство — лишь способ достижения цели, но не самоцель.
Все сходится.
Бланш прав.
Теперь ясен мотив преступлений.
И Обскура, вдруг вынырнувшая словно из ниоткуда — под видом цепочки латинских букв над витриной с фотокамерами…
Как же он раньше об этом не подумал? Ведь все это ясно указывало на нее!
Все разрозненные сведения собирались в единое целое, как детали головоломки, — вплоть до гипотезы Бланша, что убийцей движут стремление к подражанию, жажда славы и гордыня. Вплоть до того, что рассказал ему отец накануне — о работах Мане, о его технике живописи, восходившей к традициям старых мастеров…
Не имея возможности сравниться с гением Мане, убийца решил превзойти живописца в сфере скандалов, возникавших вокруг его наиболее известных полотен. Для этого он начал создавать собственные «шедевры», главными элементами которых были трупы убитых им жертв. И фотографировал их, чтобы навеки запечатлеть для истории. Не кто иной, как этот человек, был клиентом Обскуры (она упоминала его фамилию — Фланель), который и дал молодой женщине это прозвище, когда она позировала ему под видом Олимпии, — по латинскому названию фотокамеры, camera obscura. Может быть, он ее даже сфотографировал. Об этом она не сочла нужным упоминать…
Во что бы то ни стало ему нужно найти Обскуру. Ее или хотя бы Миньону, ее подругу… Перетряхнуть все публичные дома, снова отправиться в «Фоли-Бержер», где она, судя по всему, часто бывает. Но на сей раз — в сопровождении Лувье!
Окрыленный вновь вспыхнувшей надеждой, Жан отвернулся от витрины и почти бегом направился на набережную Орфевр, чтобы встретиться с комиссаром: теперь тот просто обязан выслушать все новые сведения и аргументы.
Он надеялся, что пациенты простят ему отсутствие, хотя и чувствовал угрызения совести, думая об этих людях, дожидающихся его у дверей приемной или прямо на тротуаре.
Глава 21
Голова у нее раскалывалась. Боль то нарастала, то утихала — ритмично, словно морские волны, накатывающие на берег и снова отступающие. Обычно в таких случаях Жан мягко массировал ей виски, говоря, что чувствует, как пульсируют маленькие жилки под кожей… Однако сейчас его здесь не было, и ей больше ничего не оставалось, как сжаться в комочек и крепко закрыть глаза. Но боль от этого только усилилась.
Может быть, это качели, на которых сидит веселый китайчонок в островерхой соломенной шляпе, регулярно ударяют ее по голове?.. Эта совершенно нелепая мысль заставила ее очнуться. Она приоткрыла один глаз. Повторяющийся рисунок на обоях, серо-голубой на желтом фоне — кобальт на стронциевом пигменте, смешанном со свинцовыми белилами, — изображал китайчонка на веревочных качелях, которые толкала дородная матрона с лунообразным лицом и глазами-щелочками. Она была полностью поглощена своим занятием, так что даже не замечала маленькую обезьянку, вроде уистити, взобравшуюся по одной из веревок.
Сибилла слегка нахмурилась, и даже это слабое сокращение лицевых мышц вызвало очередной приступ боли. Она подняла глаза. Все тот же узор, до самого потолка… Кончиком пальца она осторожно коснулась обоев. Они были старыми, выцветшими и нежными на ощупь, словно бархат. Она машинально провела рукой по гладкой поверхности, и вдруг наткнулась на шероховатый рубец. Взглянув на это место, она увидела тянущиеся параллельно следы — кажется, от ногтей… словно кто-то в отчаянии царапал стену. Кроме того, уже знакомая группа — китайская матрона, ее сидящий на качелях сын и обезьянка — в нескольких местах была покрыта какими-то буроватыми пятнами.
Где она? Это место было ей совершенно незнакомо. Сибилла повернулась, чтобы осмотреться, но слишком резко: сильная боль заставила ее снова зажмуриться. Когда она открыла глаза, то вновь увидела стены, покрытые «китайскими» обоями, камин, дымоотводный колпак с которого был убран, а отверстие закрыто металлической заслонкой, зеркало над ним, закрытую дверь и оловянный кувшин, стоявший прямо на полу. Никакой другой мебели, кроме кровати, на которой она лежала, в комнате не было.
Медленно и осторожно Сибилла приподнялась, стараясь держать голову ровно и неподвижно, как будто это была коробка с опасным веществом, которое могло взорваться от малейшей встряски. Кувшин… Ей страшно хотелось пить. Она встала с кровати, схватила кувшин за ручку и, за неимением стакана, поднесла его горлышко прямо к губам. Часть воды пролилась ей на подбородок и на платье. Не выпуская кувшина из рук, Сибилла подошла к зеркалу и взглянула на свое отражение. Лицо ее было бледным, глаза окружали темные тени («Смола», — машинально подумала она, вспомнив название еще одного красителя), на лбу выступил пот, волосы растрепались. Платье было измято. Непроизвольным жестом Сибилла поднесла руку к зеркалу, словно желая убедиться, что видит действительно себя, но когда ее пальцы коснулись холодной гладкой поверхности, сомнений уже не осталось. Она еще приблизилась и слегка наклонилась вперед, чтобы лучше рассмотреть лицо, и увидела, что верхняя губа распухла. Тогда она вспомнила запах хлороформа и с силой прижатый к лицу ватный тампон…
Когда это случилось? Вчера? Она потеряла ощущение времени, все ее воспоминания были смутными. Она чувствовала себя грязной, ей хотелось вымыться и переодеться. Это могло бы быть примерным указанием на то, сколько прошло времени, — но все же недостаточным. Ко всему прочему она умирала от голода и не могла вспомнить, когда и что в последний раз ела. Это уже более точное указание…
Закончив разглядывать себя, она решила, что пора выбираться, и направилась к двери. Но вдруг в ужасе остановилась, заметив, что на двери нет ручки. Дверь была заперта. Напрасно Сибилла стучала по ней, кричала, звала — ответа не было. Наконец она оставила это бесполезное занятие, пытаясь хоть немного обуздать панику, растущую в ней с каждой секундой.
Тот человек, который представился ей как фотограф, выглядел вполне безобидно — обычный представитель «творческой богемы»… Господи, какая же она идиотка! Подумать только — ведь ей доводилось угадывать намерения людей куда более хитрых и изворотливых: профессия актрисы заставляла ее общаться со многими, и она научилась разбираться в человеческих типажах. И вот — так запросто поехать куда-то с незнакомцем!.. Она никогда не изображала из себя неприступную добродетель: в конце концов, актриса должна быть на публике и нравиться зрителям. Она привыкла к восхищенным взглядам и комплиментам мужчин, к их попыткам ухаживания, иногда довольно грубым. Но чтобы так попасться!.. Да, Жан был прав, когда упрекал ее за излишнюю наивность.
К тому же она была слегка пьяна. Этим и воспользовался ее похититель (а вовсе не Равье, как она опасалась раньше)… Сибилла почувствовала, как к горлу подступают рыдания, и с трудом их подавила.
Потом она заметила, что в двери на уровне человеческого роста проделано окошечко, примерно четыре на пять сантиметров, закрытое снаружи небольшой металлической ставней. Эта деталь, на которую она сначала не обратила внимания, ее буквально потрясла. Еще раз оглядев комнату, она вдруг поняла, что в помещении нет окон. Сплошные глухие стены, если не считать двери и камина… Подняв голову, Сибилла увидела на потолке забранную проволочной сеткой электрическую лампочку. Значит, здесь даже есть электричество… Но что из всего этого следует? Где она — в доме фотографа? Она даже не знала, где находится этот дом — в городе, в предместье или где-то в глуши.
По-прежнему болела голова. Сибилла села на кровати и провела ногой по полу, отыскивая туфли. Но их не было. Она заглянула даже под кровать, но там оказался лишь ночной горшок. Все в этой комнате указывало на то, что она специально приспособлена для содержания похищенных людей, среди которых Сибилла была далеко не первой — об этом свидетельствовали и длинные царапины на обоях… Она вздрогнула. Чего же этот человек от нее хочет? Что он собирается с ней сделать? Вдруг ей послышался какой-то шорох за дверью, и она резко повернула голову, ожидая по крайней мере увидеть, как откроется окошечко и в нем появится чей-то глаз. Но нет, ничего. Может быть, показалось… В отчаянии она снова легла на спину на кровати и, закрыв лицо руками, разрыдалась.
На память ей пришли обрывки разговоров за кулисами в театре. Речь шла о проститутке, которая была найдена мертвой, сидящей между двух одетых в мужские костюмы манекенов, — вся композиция полностью воспроизводила «Завтрак на траве» Мане. Когда она рассказала об этом Жану, его лицо омрачилось. Оказалось, что он тоже в курсе дела, но не захотел продолжать разговор на эту тему. Чтобы не пугать ее? Когда-то ведь она по его просьбе позировала ему для другой репродукции того же Мане… Жан утверждал, что она похожа на любимую натурщицу этого мастера. Но если это так… Сибилла была не в силах продолжить эту мысль. Ее охватил леденящий ужас.
Какой-то отдаленный звук привлек ее внимание. Колокольный звон? Она слегка приподнялась и прислушалась. Да, в самом деле колокол! Далекий, заглушённый, почти не слышный, он отбивал часы. Сибилла успела насчитать четыре или пять ударов, прежде чем он стих. Сколько же она пропустила? Сколько на самом деле могло быть времени? Она даже не знала, день сейчас или ночь…
Странно, но этот слабый звук вселил в нее некоторую надежду — впрочем, сразу же вместе с ним угасшую. Чего она ждала от этого колокола? Церковный сторож, который в него звонил, даже не подозревал о ее существовании…
Китайчонок в остроконечной шляпе и его мать наблюдали за ней узкими глазками, с насмешливым и пренебрежительным видом, и их беззвучный смех повторялся сотни раз в одних и тех же узорах на вылинявших пыльных обоях, цветом напоминавших мочу… Как она понимала того, кто царапал ногтями стену в попытке уничтожить этих мерзких весельчаков!
А что Жан? Он ведь уже должен был встревожиться из-за ее отсутствия… Насколько она его знала, он должен был уже начать действовать, перевернуть небо и землю, чтобы ее найти — даже если ничего подобного не было в ту ночь, что она провела в полицейском участке… но ведь тогда он об этом не знал, потому что не был на спектакле… Действительно ли он в тот вечер принимал роды у пациентки?.. Кто знает, чего от него ждать… Может быть, и того, что он приложит все усилия ради ее спасения — он, привыкший никогда не сдаваться.
Жан действительно делал все что мог, чтобы ее отыскать. Каждый миг он помнил о Сибилле.
Не в силах сидеть сложа руки, надеясь только на полицию, он решил отправиться в театр «Жимназ» — место, где Сибилла появилась в последний раз, перед тем как исчезнуть. Это не имело особого смысла, поскольку полицейские конечно же побывают там — но все же это было лучше, чем пассивное ожидание.
До этого он уже встречался с Равье, директором театра, грузным, слегка шепелявящим человеком, который смотрел на него презрительным взглядом доминирующего самца.
На бульваре перед театром было полно народу. Густая суетливая толпа, сквозь которую он пробивался, лавируя зигзагами, иногда оттесняла его назад или, наоборот, толкала вперед, как морской прибой — утлое суденышко. Такое оживление всегда наблюдалось в первые теплые весенние вечера, когда никому не хотелось идти домой сразу после работы. Люди заполоняли тротуары, буквально брали приступом открытые террасы кафе, и среди этого всеобщего оживления тревога Жана лишь возрастала. Что он может сказать Равье? Тот, должно быть, думает только об одном: о постановке новой пьесы, которая должна будет компенсировать провал старой.
Наконец он завидел афишу театра. Он глубоко вдохнул воздух, чтобы немного успокоиться и придать себе уверенности. Необходимо было отогнать постоянно преследующее его отчаяние, но с каждой новой бесплодной попыткой что-то предпринять для спасения Сибиллы он чувствовал, как оно лишь усиливается.
Внезапно он ощутил, что у него подкашиваются ноги: он увидел ее! Она была здесь! Только что он заметил ее в толпе! Она направлялась к фиакру.
— Сибилла! — закричал он изо всех сил. — Сибилла!
Но она не слышала. Жан бросился вперед, расталкивая людей и едва не сшибая их с ног. Вслед ему оборачивались, выкрикивали ругательства. Он подбежал к фиакру в тот самый момент, когда она, уже скрывшись внутри, закрывала за собой дверцу. В следующий момент фиакр тронулся с места. Жан был настолько удивлен неожиданным появлением Сибиллы, что даже не задумался над тем, что она здесь делает и почему до сих пор не появлялась дома.
Он едва успел ударить кулаком в дверцу, как тут же вынужден был отскочить, чтобы не попасть под задние колеса. Фиакр не остановился, но в окне появилось женское лицо. Обскура!
На секунду на лице ее отразилось изумление, но сразу вслед за этим она расхохоталась. Затем, небрежно помахав ему рукой, скрылась внутри экипажа, так и не замедлившего ход.
Жан остался стоять на мостовой, растерянный и вновь охваченный отчаянием, под равнодушными взглядами толпы.
Но что здесь делала Обскура? Не значит ли это, что она как-то причастна к похищению Сибиллы? Или, во всяком случае, связана со всей этой историей?.. Жан злился на себя за то, что спутал ее с Сибиллой. Без сомнения, причиной тому была утрата надежды — или, напротив, внезапная ее вспышка, — что побудило его погнаться за иллюзией, созданной сходством двух женщин.
Не зная, что еще делать, Сибилла стала молиться. Еще со времен сиротского приюта, куда она попала в семь лет после смерти отца, она часто прибегала к молитве, когда нуждалась в утешении, — и всегда его обретала. Она молилась тайком от Жана, и если он случайно заставал ее за этим занятием, то называл глупышкой или святошей. Но это не мешало ей регулярно ходить в церковь, также без его ведома, и ставить свечи — за благополучный исход того или иного дела, за профессиональные успехи Жана, за исцеление его больных, за то, чтобы он всегда ее любил. Она видела в соблюдении этих ритуалов свой долг. Преклонив колени перед образом Святой Девы, Сибилла долго и горячо молилась, и эти пылкие монологи приносили ей успокоение. Однако в последнее время у нее было такое чувство, что ее молитвы остаются не услышанными: ее первая важная роль оказалась провальной, и к тому же она по-прежнему не могла забеременеть, несмотря на страстное желание иметь ребенка. Жан считал это суеверием. Она предпочитала с ним не спорить, просто уклонялась от подобных разговоров, но в глубине души это продолжало ее тревожить.
Она прочитала «Радуйся, Мария» с почти детским усердием. Она молилась о том, чтобы выйти на волю, чтобы избавиться от этого кошмара, чтобы не умереть так рано. Со всем смирением, на какое была способна, она просила Богоматерь прийти ей на помощь.
Сибилла не хотела признаваться себе в этом, однако она чувствовала невероятный ужас от того, что полностью подвластна своему похитителю, человеку, который предложил ей столько денег, чтобы сделать ее фотографию… До чего же она глупа! Как часто она поддается первым побуждениям, не размышляя!.. Как в тот раз, когда она бросилась бежать, увидев электрическую машину в клинике профессора Шарко, а потом так и не смогла снова прийти туда, чтобы получить причитающуюся ей плату… Жан довольно часто упрекал ее за эту импульсивность.
Но все эти отрывочные размышления уже выходили за рамки молитвы.
Стены тесной комнаты давили на нее, а отсутствие окон сводило с ума. Внезапно, отринув полное, беспросветное отчаяние, она вскочила с кровати, подбежала к двери и с яростью забарабанила в нее кулаками, крича во весь голос. Ни удары, ни крики не вызвали даже самого слабого эха; когда она наконец замолчала и замерла, прижавшись ухом к двери, чтобы услышать хоть какой-нибудь звук с другой стороны, то ничего не уловила, хотя прождала несколько минут. Еще немного — и она начнет рвать на себе волосы. А что, это хороший способ ему досадить… если он действительно собирался сделать ее фотопортрет.
— Если вы не откроете, я вырву себе волосы! — закричала она. — Слышите? Все до одного!
Эта угроза тоже не вызвала ни малейшей реакции с той стороны. Тогда, пытаясь развеять страх, она рассмеялась — но, увидев себя в зеркале, тут же замолчала и снова вернулась к кровати. Смеющиеся китайцы на обоях все сильнее действовали ей на нервы.
Молитвы оказались неспособны избавить ее от ужаса.
Она почувствовала, что ее мочевой пузырь переполнен, и достала из-под кровати ночную посудину. Какая гадость… Сибилла подобрала юбки и кое-как устроилась на горшке. Ей показалось, что из-за двери донесся приглушенный шум шагов.
Справив нужду, она ненадолго почувствовала чисто физическое облегчение. Но потом неожиданно вспомнила, что уже должны были бы прийти месячные, а их все нет… Как же она не подумала об этом раньше? Она ведь так мечтала о ребенке… У нее было ощущение, что под ногами у нее внезапно разверзлась бездна. Вот, значит, где ее застало такое счастливое предзнаменование… в таком месте, при таких обстоятельствах!.. Можно ли вообразить себе худший кошмар? Из ее горла непроизвольно вырвался нервный смешок — как будто она хотела вытолкнуть наружу тревогу, которая грызла ее изнутри; но в следующую секунду этот смех сменился новым приступом рыданий.
До ее ушей снова донесся отдаленный колокольный звон. Но ведь в последний раз она слышала его совсем недавно… Что же это значит? У нее хотят отнять всякое ощущение времени, чтобы она окончательно обезумела?.. Сибилла инстинктивно прижала руку к животу. Затем взгляд ее снова упал на длинные параллельные царапины на обоях, и она поняла, что умрет здесь. И ее ребенок вместе с ней.
Глава 22
Повидавшись с директором театра, Жан вернулся в полицию — продолжить свое дежурство у кабинета Лувье. Когда наконец, после долгого ожидания, комиссар принял его и он, едва войдя, возбужденно сообщил об исчезновении Сибиллы, тот сначала взглянул на него с некоторым недоверием, затем распахнул дверь соседнего кабинета, на пороге которого почти сразу же возник его коллега — высокий и тощий как жердь, со следами оспы на щеках, которые почти не закрывала редкая бородка, и коротко остриженным черепом.
Жану пришлось повторить свое известие и рассказать все подробности под перекрестным огнем взглядов обоих полицейских, которые, как ему показалось, отнеслись к нему с одинаковой подозрительностью. Время от времени Лувье бросал мимолетный взгляд на своего коллегу, словно бы пытался догадаться о его реакциях или как-то на них воздействовать. Понимая, что любое умолчание, любая заминка будут истолкованы не в его пользу, Жан, очень осторожно подбирая слова, рассказал о Марселине Ферро, бывшей проститутке, работавшей в заведении мамаши Брабант и ушедшей оттуда к богатому покровителю, о ее возможной связи с убийцей, создающим из тел своих жертв подобия «живых картин», о собственном предположении, что убийца фотографирует свои «шедевры», о «Фоли-Бержер», и особенно подробно — о следившем за ним человеке в клетчатом костюме. Умолчал он только о том, что Обскура напевала игривую песенку «На ступеньках дворца», пока он ее осматривал, и опустил еще пару-тройку деталей, слишком интимных для того, чтобы стать достоянием полиции.
Комната насквозь пропахла табаком; вдобавок Лувье постоянно затягивался своей трубкой. Его коллега слушал молча, с неослабным вниманием, засунув руки в карманы. Ну, по крайней мере, хоть один внимательный слушатель, подумал Жан, закончив рассказ, — его впечатлил вид этого верзилы, на чьем лице не дрогнул ни один мускул, и лишь по напряженно сжатым челюстям можно было догадаться о том, что он не упускает ни малейшей подробности. Нозю — так звучала его фамилия — в конце концов даже вынул руки из карманов, чтобы взять со стола листок и карандаш и черкнуть несколько строк резким, энергичным почерком — кажется, после упоминания об усатом блондине.
Затем, ответив на несколько уточняющих вопросов, Жан покинул кабинет, удостоившись от комиссара Лувье дружеского хлопка по спине на прощание. Он вышел на набережную, слегка озадаченный, не зная толком, как оценить итоги своего визита, но, во всяком случае, явная заинтересованность в этом деле инспектора Нозю, в котором чувствовалась крепкая хватка, подействовала на него обнадеживающе. Теперь, передав дело в профессиональные руки, Жан некоторое время пребывал в растерянности, не зная, что делать дальше, и наконец направился к месту своей работы, на улицу Майль.
Он увидел небольшую группу столпившихся у входа пациентов, и это зрелище его обнадежило. Теперь, после того как он потратил несколько часов на беготню по городу и визит в полицию, привычная обстановка подействовала на него благотворно, а прием сменяющих друг друга пациентов помог вернуться в родную стихию. Он подумал о том, что это медицинское подвижничество, в сущности, его единственная добродетель и единственное благо, которое помогает отрешиться от всего остального и забыть хоть на время о преследующих его кошмарах. Достаточно было, чтобы очередной пациент переступил порог его кабинета, чтобы профессиональные заботы взяли верх над всеми остальными. Прежде чем пациент произносил хоть слово, Жан уже догадывался — по его походке, манере держаться, дыханию, цвету лица, оттенку глазного белка — о причине его визита. Было что-то завораживающее в этой бесконечной череде мужчин и женщин, их взглядов, рассказов, пояснений, жалоб, немых или произносимых вслух. Его не смущали ни запахи пота, ни смрадное дыхание, когда он осматривал гортань больных, ни раны и язвы, которые они перед ним обнажали. Все это давало ему дополнительные сведения о природе болезни. Лишь иногда их молчаливые взгляды его по-настоящему трогали, потому что за ними он различал истинное глубокое страдание.
Обходить пациентов на дому он начал в этот день позже, чем обычно. Жан не хотел себе в этом признаваться, но он всячески оттягивал момент возвращения домой, где предстояло встретиться с отцом. Жан не смог бы выдержать ни его взгляда, ни его расспросов, ни тем паче его молчания. Он не хотел, чтобы отец узнал о его чувстве вины и о том, что было тому причиной. И поскольку Габриэль так или иначе догадался бы, что происходит что-то неладное, Жан предпочел бы сегодня вечером вообще с ним не встречаться.
Но когда он завершил все домашние визиты, утихшая было тревога снова заполнила все его мысли. Напрасно Жан вспоминал все недавние действия, предпринятые ради того, чтобы отыскать Сибиллу, — ничто не могло его успокоить. К тому же прошел еще один день, приближающий ее вероятную гибель…
Полиция по-прежнему оставляла у него в целом скептическое ощущение. От Эмиля Равье, директора театра, он тоже добился не слишком многого. Явно намекая на отсутствие Жана на дебютном спектакле Сибиллы, тот предположил, что у нее могло появиться желание «развеяться». На этом, собственно, разговор и прекратился. Такая грубая колкость могла бы задеть Жана, но он был слишком потрясен недавним бегством Обскуры, ее обидным смехом, когда она его узнала, и больше всего — тем, что спутал ее с Сибиллой.
Хотя с того момента прошло уже много часов, Жан по-прежнему был потрясен своей ошибкой — как будто эти две женщины стали для него одной! Притом что с первой он прожил долгие годы, она всегда была рядом с ним, помогала его отцу в мастерской, скрашивая одиночество старика; а вторая — бывшая проститутка, ушедшая из публичного дома на содержание к капризному негоцианту, — была ему почти незнакома, к тому же не приносила ничего, кроме несчастий, и в конечном итоге могла привести к гибели.
Чем больше он думал о Сибилле теперь, когда ее не было рядом с ним, тем больше осознавал, насколько она была благородна и великодушна. Он вспоминал ее улыбку, ее постоянные знаки внимания, ее забавные рассказы, ее точные и остроумные характеристики разных людей, ее мужество при столкновении с превратностями судьбы, ее легкость, развеивающую его мрачное настроение и дающую новые душевные силы, когда он был деморализован после особенно тяжелого рабочего дня… Перспектива потерять ее ужасала Жана до такой степени, что еще немного — и он мог оказаться под наблюдением Жерара в клинике доктора Бланша… Чувство вины за то, что он не сумел ее уберечь, еще более усиливало терзающую его боль.
Порой ему на ум приходили слова Равье, и все же, как ни неприятна была мысль о том, что Сибилла захотела «развеяться», такая перспектива была гораздо менее пугающей. После этого мысли его неизбежно устремлялись к Обскуре — несмотря на то, что ее смех во время последней встречи обжег его, словно удар кнута. Странная смесь бесстыдства и какого-то непонятного душевного надлома по-прежнему влекла его к ней. Но одни и те же вопросы не давали ему покоя: что она делала возле театра «Жимназ»? и почему она не жила в том доме, до которого он совсем недавно ее провожал? Он чувствовал себя одураченным и не мог избавиться от подозрений в ее причастности к похищению Сибиллы.
Но в таком случае Обскура могла каким-то образом навести его на след, ведущий к Сибилле.
Оказавшись наедине с отцом в пустом магазине, Жан почувствовал себя еще хуже, чем ожидал. Он понял, что не в силах держать отца в неведении. Каждый вечер на протяжении четырех лет Сибилла хоть ненадолго заходила в его мастерскую, чтобы проведать старика и немного с ним поболтать. Ее сегодняшнее отсутствие не могло не встревожить Габриэля.
Поскольку в своем нынешнем состоянии Жан не был способен ни на какие дипломатические ухищрения, он без обиняков объявил отцу об исчезновении Сибиллы и поделился с ним своими опасениями на этот счет. Вначале Габриэль, казалось, даже не понял, о чем идет речь, и это обескуражило Жана, которому и без того было мучительно трудно сообщить ему такое известие. В нескольких фразах он обрисовал общую картину, снова упомянул об убийце, одержимом навязчивой идеей подражания Мане и реализующем свои творческие амбиции столь жутким образом, и в заключение сказал, что, возможно — ему не хотелось говорить об этом с уверенностью, — Сибилла похищена им ради создания очередного «шедевра», из-за своего необыкновенного сходства с натурщицей Мане, Викториной Меран.
Наступило гробовое молчание.
— Викторина… — проговорил наконец Габриэль после паузы. — Однажды она тоже приходила сюда за красками… Я узнал ее, потому что она была так похожа на женщину с картины «Железная дорога»… Странно, что Мане каждый раз придавал ее лицу разные черты… но при этом она всегда была узнаваема. Какой темперамент!.. Этот творческий союз художника и натурщицы длился так долго, что некоторые ошибочно принимали его за любовный…
Жан наконец понял, в чем дело: отец хотел удержать весь этот кошмар на расстоянии. Он был уже в том возрасте, когда подобные испытания могли оказаться слишком тяжелыми, чтобы их выдержать… Его голос прерывался, звучал почти неслышно, как у ребенка, сжавшегося в предчувствии побоев.
Опершись рукой на мраморную столешницу, он застыл неподвижно. Лицо его буквально в один миг осунулось, отчего борода стала казаться шире. Сейчас он был воплощением отчаяния и полной покорности судьбе. Видя отца в таком угнетенном состоянии, Жан горько пожалел о том, что все ему рассказал, и его чувство вины еще усилилось.
Он хотел как-то исправить ситуацию, но Габриэль сказал, что хочет побыть один, и Жан с тяжестью на сердце поднялся к себе.
Что же он наделал?! Теперь, после Сибиллы, еще и отец… Два единственных существа, которые были его семьей и всей его вселенной, покидали его. И только он мог попытаться что-то сделать, чтобы их вернуть. Чтобы восстановить то, что, как ему казалось, он сам же и разрушил.
Тишина и пустота квартиры сводили его с ума. Он чувствовал себя подопытным животным, предназначенным для вивисекции и в тревоге мечущимся по клетке, предчувствуя свою судьбу.
Он больше не мог оставаться в этих стенах, хранящих следы присутствия Сибиллы — букет астр, который она принесла три дня назад со спектакля, вышивку с узором из роз, которую она все никак не могла закончить, и другие подобные мелочи, отовсюду бросающиеся в глаза. Жан не мог смотреть на все эти вещи и не думать о том, что сама Сибилла находится сейчас непонятно где, в руках убийцы, и, может быть, как раз в эти мгновения умирает мучительной смертью… Он как будто пребывал в одной квартире с призраком и, чтобы избавиться от этого ощущения, выпил гораздо больше вина, чем обычно. Это, конечно, было очень некстати, поскольку именно сейчас от него требовалось сохранять ясность мышления и не терять даром времени — каждый час был на счету. Не говоря уже о том, что вино почти не помогало обо всем этом забыть…
В конце концов Жан вскочил, поспешно оделся, нахлобучил на голову котелок и вышел из дому. Был поздний вечер, но еще не совсем стемнело. Он направился на другой берег по мосту Карусель. Посередине моста, на одинаковом расстоянии от двух берегов, можно было без помех любоваться мерцающими на небе звездами — свет уличных фонарей сюда не доходил. Какое-то время Жан простоял на мосту, глядя на небо и жадно вдыхая свежий воздух, чтобы развеять опьянение. Но даже если звезды и предсказывали его судьбу, он не мог расшифровать их предсказаний. Наконец он оторвался от этого бездумного созерцания и продолжил свой путь.
Он сомневался, что полиция приложит серьезные усилия, чтобы найти какую-то безвестную комедиантку, жену нищего медика. Поэтому ему не следовало оставаться в стороне.
Минут через двадцать, пройдя несколько улиц, еще довольно оживленных в этот час, Жан оказался на улице Рише. Грохот фиакров и шум голосов представляли разительный контраст с тем состоянием сосредоточенной одержимости, в котором он пребывал.
Глава 23
Обскура имела право уходить из дома одна, но при этом не должна была встречаться с мужчинами. Жюль Энен намекнул ей на это с самого начала. Он снял для нее отдельные апартаменты с тем условием, что каждый вечер она должна быть дома — во всяком случае, возвращаться не слишком поздно. И разумеется, он легко мог выяснить, где она бывает. Разве не достаточно для этого подкупить консьержку? Или нанять кого-то для слежки? Столько предосторожностей, чтобы сохранить ее только для себя — но при этом даже не пользоваться ей! Однако Обскура смирилась и с этими условиями, и со своим вынужденным целомудрием. Она встречалась только с подругами и возвращалась домой не позже полуночи. Какой-то необъяснимый страх мешал ей обмануть своего покровителя и сблизиться с кем-то другим — например, с тем очаровательным молодым медиком, которого она чуть не притащила к себе из «Фоли-Бержер». Его даже не пришлось долго соблазнять: он сразу втюрился в нее без памяти.
Чтобы забыть об установленных для нее ограничениях, она пыталась чаще вспоминать о преимуществах своего нынешнего положения: прежде всего, очаровательная квартирка, спокойная безбедная жизнь, Эктор, ее попугай… Однако зачастую она спрашивала себя, как может такой вялый, бесцветный тип, как Жюль Энен, вызывать у нее страх. Впервые в жизни она встретила человека, в котором чувствовала своего господина, и тот факт, что им оказался именно этот мозгляк, вызывал у нее отвращение.
Она обращала на лицо каждого встречного мужчины растерянный и в то же время провоцирующий взгляд. Растерянность объяснялась ее хрупкостью, внутренним изъяном, который когда-нибудь ее погубит… Провокация была вызвана ее желанием и природным бесстыдством. Такое сочетание сводило с ума одних и обостряло жестокость у других, возбужденных ее показной слабостью. Она всегда умела играть на мужских страстях, благодаря чему вертела своими поклонниками как хотела. Некоторым это нравилось, других, напротив, бесило. И вот теперь, после всего, подчиняться какому-то скользкому типу, который думает только о своих делах и доходах! О, как она его ненавидела!..
…Облокотившись на стойку бара, Миньона заказала еще две порции абсента. Ее болезнь прогрессировала, она чувствовала себя все хуже и пила сверх всякой меры. Несколько раз Обскуре приходилось ее поддерживать, чтобы она не упала, но однажды это все же произошло. Они обе нашли в себе силы над этим посмеяться, однако смех звучал слишком громко, чтобы быть искренним.
Чтобы не обидеть подругу, которой и без того было тяжело, Обскура поднесла к губам рюмку с зеленой жидкостью. Миньона, откинув назад голову, одним глотком выпила свой абсент. В зеркале над стойкой бара Обскура заметила их отражение — они выглядели довольно странной парой. Глядя на помятое лицо подруги, на ее пустые, потухшие глаза — иногда Миньона принималась судорожно ими моргать, — Обскура понимала, что видит свое собственное будущее. Потасканная шлюха, вечно торчащая у стойки бара с очередной рюмкой абсента, в гуще потной толпы, среди грохота музыки, взрывов хохота и редких мужских взглядов, иногда еще задерживающихся на ней, в атмосфере вечного праздника по установленным расценкам, повторяющегося изо дня в день в «Фоли-Бержер»…
Бородатая женщина за стойкой ловко жонглировала бутылками, принимая заказы. Обскура вздрогнула — в зеркале, отражающем ряды бутылок, она заметила человека, который смотрел прямо на нее. Перехватив ее взгляд, он направился к ней. Она тут же отвела глаза, толкнула Миньону локтем в бок и, подхватив ее под руку, повлекла за собой.
— Да что такое? — заплетающимся языком спросила та.
— Какой-то урод собирался подвалить, оно тебе надо?
— П'смотрим… — выговорила Миньона.
И, рассмеявшись своим делано-трагическим смехом, остановилась и обернулась. Обскура тем временем уже проталкивалась сквозь плотную толпу на лестнице, собираясь спуститься в танцевальный зал. Чуть ли не на каждом шагу она встречала знакомых. Новость о том, что она нашла себе богатого покровителя, распространилась среди ее товарок с быстротой лесного пожара. Теперь к ней относились как к выскочке, превратившейся в благополучную буржуазку, и ей приходилось выдерживать завистливые взгляды всех тех, кто ничего не знал о том, как в действительности обстоят у нее дела.
Внизу музыка была еще громче, а толчея — еще сильнее. Обскура оглянулась. Миньоны уже не было видно. Неужели ушла с их преследователем? Обскуре было жарко, а постоянно скользившие по ней восхищенные мужские взгляды только раздражали, поскольку она не имела права ничем на них отвечать. Выпитый абсент, сутолока, шум голосов и грохот оркестра — все это действовало ей на нервы. Она чувствовала себя чужой в этой толпе ночных гуляк и танцовщиц, которая так долго была ее родной стихией. Слишком много шума, ярких красок, рекламных афиш, соблазняющих идиотов дрянными товарами… А ведь когда-то, впервые оказавшись в этом месте, она была в полном восхищении, словно попала в сказку… Но сейчас громкие восклицания, смех и оживление людей, среди которых она находилась, были ей абсолютно чужды. Она слишком много выпила, у нее разболелась голова. Обскура подумала, что свежий вечерний воздух и относительная тишина на улицах будут сейчас как нельзя более кстати.
Когда она пробиралась к выходу сквозь поток новоприбывших, до нее донесся какой-то необычайно громкий шум с верхней галереи, расположенной прямо напротив сцены, где сейчас выступали акробаты.
Она обернулась, запрокинула голову и в тот же миг встретилась взглядом с человеком, которого сразу узнала. Доктор Корбель. Она должна была догадаться, что он вернется сюда, чтобы ее разыскать… Машинально Обскура поправила черный шелковый цветок далии в волосах, затем снова повернулась к выходу.
Жан почувствовал, как сердце резко подскочило в груди. Вот уже полчаса он бродил по залам «Фоли-Бержер» в поисках Обскуры, бесчувственный к окружающему шуму, громкой музыке, толчее и прочим неудобствам. Между тем даже незначительная деталь окружающей обстановки напоминала ему тот вечер, когда он и молодая женщина пришли сюда вместе; его неудержимо влекло к ней, когда она склонялась к нему и он чувствовал ее дыхание на своей щеке; в конце концов она, неожиданно подхватив его под руку, увлекла за собой к выходу, а потом — в лабиринт прилегающих улиц, по которым он шел за ней, почти не разбирая дороги… Сейчас, без нее, он замечал все, что было в этом месте фальшивого и искусственного, и бородатая женщина за стойкой бара, среди бокалов и разноцветных бутылок, казалась ему обычным уродцем с сельской ярмарки.
Услышав его наполовину заглушённый крик, донесшийся с галереи, Обскура обернулась, но, узнав его, почти тотчас же отвернулась снова, перед этим, однако, мгновенным непроизвольным жестом поправив цветок в волосах. Когда Жан увидел, с какой поспешностью она направляется к выходу, под ногами у него словно разверзлась бездна: он одновременно ощутил ужас, панику, разочарование, отчаяние, — и весь этот поток разнообразных чувств подхватил его и повлек следом за ней, чтобы успеть настичь ее, пока еще не поздно. Расталкивая толпу локтями, наступая кому-то на ноги, он не видел лиц, не замечал насмешливых взглядов женских подведенных глаз, не слышал несущихся ему вслед проклятий и продолжал прокладывать себе путь по лестнице, сверху донизу заполненной людьми. Один раз он едва не оступился и лишь чудом сохранил равновесие, удержавшись от падения. Когда он наконец оказался на первом этаже, всего в нескольких метрах от того места, где заметил Обскуру, ее там уже не было.
Он встал на цыпочки и даже слегка подпрыгнул, пытаясь высмотреть Обскуру в толпе. Среди моря людских голов он разглядел ее высокую прическу с черным шелковым цветком — уже почти у самой входной двери. Он безуспешно пытался ее настичь, но толпа здесь была еще более плотной, чем на лестнице. Небольшая группа женщин, смеясь, окружила его, нарочно мешая пройти. Пытаясь освободиться, он грубо растолкал их, что вызвало новый поток оскорблений. Еще примерно десять метров отделяли его от выхода. Как будто злой рок специально создавал препятствия на его пути, мешая догнать Обскуру. Напрасно он снова вставал на цыпочки и вытягивал шею, как жираф, — черная шелковая далия исчезла. Когда Жан наконец оказался у выхода, он вдруг почувствовал чью-то руку на своем плече. Он обернулся.
Увидев короткий ежик волос и щеки со следами оспин, окаймленные редкой бородкой, он узнал Нозю, помощника Лувье. Тот улыбался одними глазами, сощуренными, словно у китайского мандарина. Жан вздрогнул.
— Что… что вы здесь делаете? — пробормотал он, мгновенно осознав всю неуместность своего вопроса.
— То же, что и вы, я полагаю.
Странное дело, но Жана больше никто не толкал — пространство вокруг инспектора было пустым, словно бы от него исходила невидимая, но ощутимая сила. Почувствовав это, Жан даже слегка приободрился.
— Она была здесь! — произнес он возбужденно. — Только что! Я как раз бежал за ней…
— Марселина Ферро? — спросил инспектор.
Жан с ужасом взглянул в эти цепкие глаза. Он понял, что настоящий полицейский — именно этот человек, а вовсе не Лувье. Но кого Нозю здесь разыскивал — Обскуру или его самого, Жана Корбеля? Вопрос не праздный, если вспомнить, с какой настороженной подозрительностью комиссар воспринял его рассказ…
— Пойдемте.
Нозю отпустил его плечо, но Жан по-прежнему чувствовал крепкую хватку инспектора. На тротуаре перед входом царила обычная суета; три-четыре наемных фиакра дожидались пассажиров, мостовая была густо усыпана лошадиным навозом. Обскура исчезла.
Жан, тяжело дыша, внимательно смотрел по сторонам, но не мог разглядеть знакомого силуэта. Повернув голову, он заметил Нозю и по взгляду инспектора догадался, что тот видит его насквозь, со всеми его маневрами. Жан отвел глаза. Он готов был возненавидеть Нозю, но понимал, что тот не виноват в его злоключениях: даже если бы он не задержал Жана у выхода, Обскуру было уже не догнать. Жан не удержался от горькой гримасы. Собственная раздерганность была сейчас ему отвратительна.
— Я возвращаюсь, — сообщил инспектор. — Не хотите ко мне присоединиться?
Но, увидев раздраженное выражение на лице Жана, которое было единственным ответом на его вопрос, инспектор улыбнулся бесстрастной улыбкой сфинкса и, слегка кивнув на прощание, скрылся за дверью «Фоли-Бержер».
Жан остался стоять на тротуаре. Музыка и шум, доносившиеся из ночного заведения, приводили его в раздражение, а мимолетное появление и поспешное бегство Обскуры взбесили еще больше. Но он не мог в таком состоянии возвращаться домой — надо было успокоиться и собраться с мыслями. Обскура снова ускользнула от него; он словно гонялся за призраком, за кем-то, кто с самого начала играл с ним, и сейчас его одиночество на пустынной улице было очередным тому доказательством. Он порылся в карманах, подсчитал, сколько у него при себе денег, и, подойдя к одному из фиакров, назвал полусонному кучеру адрес клиники доктора Бланша.
Глава 24
Едва лишь фиакр тронулся с места и лошадиные копыта застучали по асфальту, Жан немного успокоился — такая музыка гораздо больше соответствовала его душевному настрою, чем грохот оркестра в «Фоли-Бержер», так же как и мерное покачивание экипажа в такт движению лошади. Было гораздо приятнее сидеть в закрытом тесном пространстве, позволяя везти себя к цели, чем пробиваться сквозь толпу среди шума и духоты. Изредка поглядывая в окно, он замечал только отблески фонаря, которым был оснащен экипаж, согласно недавнему распоряжению префектуры, — во избежание поломок и других несчастных случаев, поскольку по вечерам уличного освещения было далеко не достаточно, чтобы полностью рассеять сумрак.
То, что Обскура дважды убежала от него — в первый раз возле театра, а во второй — совсем недавно, в «Фоли-Бержер», — подтверждало худшие его опасения: она, скорее всего, причастна к похищению Сибиллы. Иначе как объяснить такое поведение?
По мере того как экипаж двигался все дальше в западном направлении, город понемногу сменялся предместьем: здания уже не так сильно теснились, в них меньше было освещенных окон, то и дело попадались отдельно стоящие небольшие особняки или доходные дома, между которыми возводились новые сооружения либо тянулись обширные темные пустыри, где чаще всего обитали бродяги, а также свиньи и козы, принадлежащие здешним жителям, и стаи бездомных кошек.
Сибилла исчезла примерно сутки назад, а он еще не сказал об этом Жерару, из-за чего теперь испытывал угрызения совести — несмотря даже на то, что уже сообщил ему о странном убийце, надеясь услышать мнение профессионального психиатра.
Наконец экипаж остановился, и кучер хриплым голосом объявил, что они на месте. Жан вышел и расплатился. В сумраке было видно, как от спины разгоряченной лошади поднимается пар.
В будке привратника за воротами старинного особняка под номером «17» на улице Бертон еще горел свет. Жан позвонил.
Жерар тоже еще не спал — когда Жан вошел в комнату друга, он увидел лежавшие на столе листки бумаги, исписанные ровным, изящным почерком, а также гусиное перо и чернильницу. Оказывается, Жерар испытывал ностальгическое пристрастие к такому способу письма и не использовал перьевую ручку. В другое время Жан посмеялся бы над этим, но сейчас лишь слабо улыбнулся и остановился у окна, машинально глядя на свое отражение. Жерар пока ни о чем не спрашивал, но, конечно, понимал, что Жан приехал в этот час не просто так. Хотя вряд ли он мог даже предположить истинную причину визита… Так к чему тянуть с признанием, даже если произнести его кажется совершенно немыслимым?..
— Сибилла исчезла, — сказал он резче, чем собирался.
У него за спиной — поскольку он по-прежнему стоял лицом к окну, — Жерар не отреагировал ни единым словом, явно ожидая продолжения. Судя по всему, он даже не слишком удивился.
— Она от тебя ушла? — наконец осторожно спросил он.
На сей раз Жан не смог удержаться от улыбки, почти растроганный: не об этом ли Жерар всегда мечтал? Ну хоть одно утешение: он здесь совершенно ни при чем. Напрасно Жан его подозревал… Но ведь он собирался осведомить Жерара о своей проблеме, а вместо этого дал ему мгновенную безумную надежду…
— Нет, ее похитили… И я подозреваю, — продолжал Жан, снова не дождавшись никакой реакции, — что это сделал тот самый маньяк-художник, о котором я рассказывал тебе, а потом Бланшу не далее как вчера.
— Что ты такое несешь? — сказал Жерар уже с некоторым раздражением.
Жан наконец отвернулся от окна. Мощная фигура и сумрачный взгляд Жерара производили впечатление. Жан заставил себя посмотреть ему в глаза и рассказал обо всем — и об известных ему фактах, и о своих подозрениях. О визите Обскуры, о ее сходстве с Сибиллой, а следовательно, и с Викториной Меран, натурщицей Мане; о том, как она удивилась, увидев копию «Олимпии», и рассказала, что сама позировала для этой картины одному из завсегдатаев публичного дома, где она раньше работала; о своем визите вместе с ней в «Фоли-Бержер», где он почувствовал, что за ним наблюдают; о человеке, который шпионил за ним и Сибиллой возле театра, — том же самом усатом блондине, что был накануне в «Фоли-Бержер»; о фальшивом адресе Обскуры, или Марселины Ферро, которая постоянно оставалась в центре всей этой истории… Но какова ее роль на самом деле? Кто она — охотница, жертва, приманка?..
Жерар вдруг сделал шаг к нему и вцепился в лацканы его пиджака, но Жан даже не шелохнулся. Он знал, что его друг не из тех, кто может, выйдя из себя и не рассчитав свои силы, натворить бед. Но все же, когда Жерар выпустил его и отступил назад, Жан почувствовал облегчение.
— Сколько у нас времени в запасе? — отрывисто спросил Жерар.
— В лучшем случае несколько дней.
Они принялись обсуждать, кого и что следует проверить в первую очередь (надеясь в то же время, что и полиция со своей стороны предпримет те или иные шаги), в таком порядке: Обскура — поскольку она была наиболее подозрительной фигурой во всей этой истории; ее подруга Миньона, которая сможет вывести на ее след, если взяться за нее как следует; мамаша Брабант — она-то уж точно сможет рассказать что-нибудь доселе неизвестное о своей бывшей «пансионерке», а может статься, и о ее клиенте, любителе живописи; профессиональные фотографы и продавцы фотокамер; художники, бывшие ученики Тома Кутюра, которые часто встречались с Мане… Последние, может статься, и не сообщат ничего особенно ценного, но даже такие крошечные шансы нельзя упускать…
Жерар с необыкновенной дотошностью выпытывал у Жана мельчайшие подробности этой истории, побуждая его вспоминать все следы, которые могли привести их к цели. Решимость Жерара, его вера в удачу оказались заразительны и укрепили мужество Жана. Отправляясь к своему другу, он совсем не ожидал встретить в нем такую моральную силу. Вне сомнения, именно она помогала Жерару, когда он изучал медицину без чьей-либо помощи или какой-либо поддержки, а также во время недавнего плавания к берегам Ньюфаундленда, в которое он отправился, не имея другой возможности заработать на жизнь, — в то время как он, Жан Корбель, всегда мог рассчитывать на поддержку отца. Под доброжелательной наружностью гиганта таилась несгибаемая воля, помогающая добиваться целей. Получение нынешней должности в клинике доктора Бланша было тому доказательством… А что, если он по-прежнему стремится заполучить Сибиллу?
Жан продолжал с некоторой горечью размышлять об этом, уже покинув клинику и идя по улице в поисках фиакра. Но в то же время он понимал, что главное сейчас — найти Сибиллу, пока она еще жива, и что шансов на это не так уж много.
Глава 25
Черная ткань образовывала над его головой плотный покров, и внутреннее пространство понемногу заполнялось выдыхаемым им воздухом. Прислушиваясь к своим регулярным вдохам и выдохам и ощущая, как становится теплее, он чувствовал себя умиротворенным. Оказаться в этом импровизированном убежище означало вплотную приблизиться к условиям существования и своим ощущениям in utero[14], когда он еще не знал никакого иного бытия вне материнского чрева. Потерянный рай, где не было никаких стеснений, принуждений и невзгод, которых оказалось так много в дольнем мире… Эдем, в котором дух мог беспрепятственно бродить в свое удовольствие и возводить всевозможные ментальные конструкции… Отнятый Эдем, в котором отсутствие материи и материалов означало отсутствие границ.
Разве что воображению порой могли потребоваться и некие преграды — с тем, чтобы их преодолевать. Каково было состояние его сознания в тот предначальный период внутриутробной жизни? Лишенное как познаний, так и ограничений, могло ли оно, это сознание, вообще быть? Что до него, он никогда в этом не сомневался. Иначе как объяснить индивидуальные различия, возникающие в глубине этого общего для всех замкнутого мира, этого внутриутробного братства? Заметные с самого раннего возраста у существ, растущих в почти одинаковых условиях?
После рождения воспоминания об этой предшествующей жизни исчезают — для того, чтобы по контрасту с ней земное существование не показалось совершенно невыносимым. Такое стирание пренатальной памяти происходит у всех — но он стал исключением. Отсюда и жизненно важная для него потребность регулярно прятаться под плотным черным покрывалом, чтобы воссоздать иллюзию предначальной жизни.
Однако эта иллюзия была непрочной и требовала усилий воображения. Невозможно было вновь испытать ощущение бесконечно длящегося плавания, которое некогда создавалось из-за окружающей со всех сторон амниотической жидкости. Однако сейчас у него было и преимущество: зрение, которое открывало ему новые горизонты, но в то же время, из-за присущих окружающей реальности границ, тесно их сближало. Его поле зрения под темным покрывалом было предельно ограничено, буквально сдавлено физически. Объектив камеры словно бы материализовывал перед ним его очередную ментальную конструкцию. В таких условиях, тщательно продуманных и подготовленных заранее, уже ничто не могло его потревожить.
Стоя под глухим черным покрывалом, ниспадающим до колен, поставив ноги внутрь треугольника, образованного ножками штатива, дыша размеренно, но хрипло, правым глазом глядя сквозь окошко видоискателя в объектив с увеличительной линзой, он чувствовал себя водолазом, погруженным в океан своих грез.
Снаружи, то есть в его студии, северный свет был великолепен. Лицо модели в ореоле ровного мягкого освещения оставалось неподвижным. Ради экономии средств художник упростил себе задачу: единственной декорацией было фоновое джутовое полотно размером два на два метра, цвет которого колебался между бежевым и серым. Единственной сложной задачей было найти полную экипировку для модели — красные форменные штаны, черную куртку с медными пуговицами, белые гетры, солдатские башмаки и пилотку, но самое главное — музыкальный инструмент, которому картина была обязана своим названием. Найти самого мальчишку не представляло никакой сложности: юному рассыльному, обнаруженному на одной из улиц предместья Сен-Антуан, в квартале краснодеревщиков, оказалось достаточно предложить щедрые чаевые. Одним рассыльным меньше — невелика беда для столицы, где каждый день появляются сотни новых жителей. Трагедия только для небольшой горстки близких… Но что это значит в сравнении с его будущим шедевром? Единственная сложность — действовать так, чтобы никто из окружающих ничего не заметил в тот короткий опасный промежуток времени, когда уговариваешь будущую модель. В разношерстной толпе большого города может оказаться множество потенциальных свидетелей…
Эта охота за моделями принесет ему громадное состояние… Такая мысль порой была неприятна, он чувствовал себя скованным по рукам и ногам. Мозг тоже словно бы оказывался в ловушке, готовой захлопнуться в любой момент… Он старался не думать об этом, особенно в период практического осуществления замысла. Да, нужно идти на риск, но разве какое-нибудь серьезное предприятие без этого обходится? И потом, деньги — ничто в сравнении с его шедевром.
Его не устраивала лишь одна деталь, из-за которой пришлось на некоторое время отложить начало работы: мальчишка оказался довольно упитанным. Если бы дело было только в его пухлых щеках, в этом не было бы ничего страшного, но он к тому же весил килограммов на шесть больше, чем требовалось. Понадобилось неделю продержать его в заключении, чтобы довести до нужной кондиции.
Что касается его рыжих волос, их закроет пилотка.
Главную трудность представляла сама мизансцена. Пришлось соорудить достаточно сложное устройство, чтобы поддерживать модель в стоячем положении, причем так, чтобы поза выглядела естественной, — целую систему ремней, укрепленных на деревянном колу, вбитом прямо в пол и скрытым корпусом и правой ногой мальчишки, а также каркас из металлических проволочек, тянущихся из каждого рукава и удерживающих руки в нужном положении. И кроме того, через объектив камеры проходила почти невидимая бечевка, с помощью которой можно было поднять флейту в руках юного музыканта.
Ни снаружи, ни из глубины дома не доносилось ни звука. Единственным слабым шумом, который он уловил, с неохотой выбравшись из-под черного покрывала, задержав дыхание и сделав несколько шагов вперед, был едва слышный шорох личинок в разлагающейся плоти, более тихий и равномерный, чем жужжание мухи, неумолкающий и оттого почти не заметный — не настолько, по крайней мере, чтобы помешать его созерцанию.
Запах, кажется, еще усилился… Этот отвратительный дух тления становился все ощутимее с каждым днем, и если не принять мер, то в ближайшее время он, скорее всего, просочится и за пределы студии… Гниющие внутренние органы источали собственные запахи, которые затем сливались в настоящую симфонию разложения… Чтобы хоть немного уменьшить ее воздействие, приходилось смазывать ноздри лавандовой эссенцией, поскольку держаться на достаточно большом расстоянии от постепенно приходящей в негодность модели не получалось.
Но такое неудобство являлось составной частью испытаний, которые ему нужно было выдержать, — испытаний, без которых любая творческая деятельность теряет всякую цену. Любое произведение искусства может появиться лишь в результате усилий и страданий.
Он снова нырнул под темное покрывало, и собственное дыхание, размеренное и согревающее, его успокоило. Глядя одним глазом в объектив, он полностью сосредоточился на воплощении своего замысла, отмечая достоинства и недостатки исполнения. Выбор точки съемки, ракурса и направления съемки был превосходным, полностью соответствующим оригиналу — с точностью до сантиметра. Поза маленького музыканта из военного оркестра была такой же, как на картине: левая нога выставлена вперед, руки подносят к губам флейту, пилотка слегка сдвинута с наклоном набок.
Черты лица уже порядком расползлись и утратили форму, но их слегка оживляло копошение личинок в глазных впадинах, придававшее взгляду некую странную видимость жизни.
Сегодня он сделал уже четвертую фотографию — они последовательно фиксировали стадии разложения, которое с каждым разом становилось все заметнее, как будто бы он воспроизводил все этапы работы художника, но в обратном порядке — начиная с полностью завершенной картины и продолжая серией эскизов и набросков, все менее четких.
С момента первого снимка физиономия мальчишки изменилась почти до неузнаваемости. Уже очень скоро первозданный вид, который еще сохранялся в первые часы после смерти, полностью сменится расплывчатой массой, контуры лица исчезнут, нос провалится, губы разбухнут, глазные яблоки лопнут и вытекут, а кожа примет совсем другой оттенок, хотя на фотографии это не будет заметно. Так же как не будет заметно и личинок, копошащихся в глазницах и в уголках губ, отчего создается иллюзия живого взгляда и улыбки…
По-прежнему стоя под черным покрывалом в полной неподвижности, сознавая течение времени лишь по работе собственных легких, он уже собирался нажать на спусковой рычаг, отодвигающий шторку затвора, и сделать очередной снимок.
Но что-то его смущало. Какая-то неопределенная деталь… если только не сюжет в целом: мальчик в военной форме, конечно, не мог вызывать такого же влечения, как полностью обнаженная женщина.
Это сравнение вызвало мысль о превосходстве произведения Мане над его собственным творением — поскольку живописец не нуждался в обнаженной натуре, чтобы привлечь внимание. По спине у него пробежал неприятный холодок.
Он попытался утешить себя: разве Мане не обращался к помощи Викторины Меран, своей любимой натурщицы, счастливого талисмана, которая иногда во время сеансов заменяла юного музыканта, не умеющего подолгу сохранять требуемую позу? По крайней мере, так утверждала легенда, популярная в среде художников. Эта мысль и в самом деле подействовала утешительно: получалось, что даже для портрета мальчика Мане пришлось прибегнуть к услугам женщины, привычной к скандалам вокруг своих изображений.
Расслабившись, он наконец нажал на спусковой рычаг и услышал, как сдвинулся и снова вернулся на место затвор — с легким щелчком, заглушённым деревянным корпусом камеры. Итак, последняя фотография, она же — самый первый эскиз…
Благодаря этим фотографиям он совершит настоящий переворот во времени — в дополнение к тому, который уже совершил в искусстве.
Когда он наконец вынырнул из-под черного покрывала, отгораживающего его от мира, «шедевр» предстал перед ним уже не в виде идеального кадра, а таким, каким был на самом деле: в равной степени жутким и тошнотворным. Справа от него была угольная печь, которая также сыграла свою роль на начальном этапе творения.
Сейчас, без объектива, было ясно видно, что это полуразложившийся труп, а вовсе не юный музыкант, готовящийся извлечь несколько нот из своего инструмента. Исходящее от него зловоние было почти невыносимо.
Охваченный отвращением, художник быстро покинул комнату.
Скоро можно будет заняться «Олимпией».
Глава 26
Инспектор Нозю взглянул на медную табличку с выгравированной надписью «Доктор Корбель» и толкнул дверь. Войдя в приемную, он сразу почувствовал, как остальные посетители словно одеревенели при его появлении. Женщина, пришедшая с двумя детьми, шепотом велела им освободить для инспектора стул, который они занимали вдвоем. Младший тут же вскарабкался на колени матери, старший сел у ее ног. Нозю, особенно не удивившись, занял предоставленное ему место: он давно привык к тому, что окружающие всегда освобождали для него пространство. Вытянув длинные ноги, он скрестил их в щиколотках и поочередно оглядел пациентов, набившихся в тесную приемную. Кроме мамаши с двумя детьми, здесь были: проститутка лет тридцати (род занятий этой особы он определил без труда), краснолицый одышливый толстяк, изможденный бледный мужчина, которому постоянно нашептывала что-то на ухо сидящая рядом женщина, и, наконец, сидящий у печки на расстеленном прямо на полу плаще подросток с крючковатым носом и загнутым вверх подбородком, напоминавший Щелкунчика и одновременно, особенно в теперешней позе — он сидел, обхватив руками колени и опираясь подбородком на ладонь, — одну из горгулий собора Нотр-Дам. Инспектор прикрыл глаза, сознавая, что остальные воспользуются этим, чтобы вволю поглазеть на него, поскольку он производил впечатление человека, которому может быть нужно все что угодно, но только не помощь врача. Он улыбнулся. Когда он был моложе, его разглядывали в основном из-за следов оспы на лице.
Наклонившись к открывшему рот пациенту, доктор Корбель со вниманием ювелира, изучающего бриллиант самой чистой воды, рассматривал его ротовую полость: распухшие, размягченные, изъязвленные десны, язык в синеватых пятнах…
— Будьте любезны, приспустите брюки.
Мужчина выполнил просьбу — медленными, неловкими движениями. Ноги его были сплошь усеяны зеленовато-синими пятнами. Жан такого уже навидался.
— У вас цинга, — объявил он, пока мужчина с явным трудом поправлял подтяжки.
Услышав это, пациент взглянул на Жана с тупым недоумением:
— Разве это не болезнь моряков?
Жан вздохнул.
— Это болезнь, возникающая от недостаточного питания. Вам не хватает мяса и свежих овощей, — объяснил он, взяв перо и придвинув к себе бланк рецепта. — Вы умеете читать?
Мужчина кивнул.
— Я дам вам список продуктов, которые вам нужно будет есть обязательно.
И, тщательно выводя буквы, написал:
«Свежие овощи и фрукты, салат, лук, картофель, крестоцветные, ложечная трава (ложечница), лимонный и апельсиновый сок».
Затем добавил медицинские указания:
«Втирать в десны смесь лимонного сока и спирта. Полоскать рот хлористым кальцием и спиртовой настойкой ложечницы».
— Где вы работаете?
— В подземных канализациях.
Жан поднял голову:
— Старайтесь как можно чаще бывать на воздухе. И следуйте всем предписаниям, начиная прямо с сегодняшнего дня.
— Сколько я вам должен?
Прошло уже двое суток с момента исчезновения Сибиллы. Работа больше не успокаивала и не отвлекала Жана, напротив, казалась бесполезной тратой времени. Но что еще ему оставалось делать, если он не мог разыскать ни Обскуру, ни Миньону и если полицейские заверили его, что сами всем займутся? Все лучше, чем постоянно думать об участи Сибиллы и подпитывать худшие кошмары, возникающие в воображении… По крайней мере, визиты пациентов хоть немного облегчали эту муку — даже если сегодня они казались тягостными, как никогда.
Ободряюще похлопав пациента по плечу, Жан слегка подтолкнул его к выходу. Мужчина едва передвигал ноги. Все как в соответствующем медицинском трактате — почти все признаки болезни налицо. Жан машинально стал вспоминать: кровавый понос, общая физическая слабость, холодная кожа, увеличенные лимфоузлы под нижней челюстью, расшатанные, выпадающие зубы… Самым худшим было то, что большинство пациентов заболевали из-за собственного невежества и пренебрежения к себе.
Когда Жан открыл дверь в приемную и увидел инспектора Нозю, сидевшего среди пациентов, он вздрогнул. Каждый раз при виде этого полицейского он немедленно начинал чувствовать себя виноватым! Может быть, такое воздействие оказывает на окружающих любой настоящий полицейский?.. Однако Жан был уверен, что ему не в чем себя упрекнуть (во всяком случае, мысленно уточнил он, с точки зрения закона). Едва лишь он успел коротко кивнуть инспектору, тот встал, мгновенно, в два шага, пересек приемную и оказался на пороге кабинета — без единого протеста со стороны пациентов. Жан слабо улыбнулся им виноватой улыбкой и закрыл дверь за своим неожиданным визитером.
— Я навестил мамашу Брабант, — без обиняков заговорил он. — Марселина Ферро покинула заведение шесть месяцев назад. Ее забрал один из клиентов, пожелавший постоянно держать ее при себе. Никаких подробностей о нем хозяйка дома терпимости, по ее словам, не знает. Сказала только, что он занимается торговлей часами. Это уже что-то. Хотя эта информация может оказаться пустышкой, но ее легко проверить. Заметьте, что ваша знакомая никоим образом не скрывается. Доказательство — вы видели ее в «Фоли-Бержер». Мы ее найдем. Это вопрос нескольких дней.
«Дней!» — вздрогнув, повторил про себя Жан. А ведь у них, по его мнению, было всего несколько часов!..
Нозю продолжал стоять посреди кабинета; длинные паучьи конечности инспектора, казалось, занимают все свободное пространство. Жан поймал себя на том, что уже не чувствует себя здесь полновластным хозяином.
— Я также расспросил мамашу Брабант и всех ее подопечных, прежде всего мартиниканку, о любителе живых картин, о котором вы говорили. Речь шла об «Олимпии» Эдуара Мане, так?
— Да, — произнес Жан, молясь о том, как бы Нозю не заметил его собственную репродукцию картины.
— Это ведь она и есть, да? Если верить вашим описаниям?.. — спросил полицейский. Не дожидаясь ответа, он быстро шагнул к картине и снял ее со стены. — Ваша работа?
Жан кивнул.
— Интересное совпадение, не так ли? — заметил Нозю инквизиторским тоном, после того как, внимательно осмотрев изображение, повесил картину на место. — А я вот совершенно не разбираюсь в живописи… Нет времени, знаете ли…
Жан почувствовал, что ему становится жарко, а галстук слишком сильно сдавливает шею.
— Он приходил только один раз и не общался ни с кем из других клиентов, — продолжал инспектор, делая вид, что не замечает состояния Жана. — Очень скрытный человек. Я спрашиваю себя, не он ли забрал Марселину Ферро из этого притона, учитывая, что она уехала оттуда всего через несколько недель после его визита. Но точных доказательств у меня нет.
Этот человек быстро соображал — во всяком случае, гораздо быстрее, чем комиссар Лувье. Ну что ж, хотя бы для Сибиллы это точно к лучшему…
— Но, во всяком случае, он не подходит под описание того человека, которого вы видели, — усатого, в клетчатом костюме. Зато подходит другой — соблазнитель Анриетты Менар, тело которой стало центральной фигурой «Завтрака на траве» в его исполнении… точно такую же репродукцию он создал до этого в Экс-ан-Провансе, использовав украденный с кладбища труп. Местная полиция мне это подтвердила. Кстати, я узнал, что вы ездили на место преступления, в Отей…
Стараясь сохранить внешнюю невозмутимость, Жан мысленно проклял Рауля Берто.
— Вы не доверяете работникам полиции? Или же вами двигал интерес художника-любителя? — спросил Нозю, пристально посмотрев на репродукцию «Олимпии».
Жан почувствовал смутную угрозу, словно повисшую в воздухе.
— Стало быть, именно здесь вы увидели ее в первый раз, — снова заговорил инспектор шутливо-небрежным тоном. — Она вошла в ваш маленький кабинет с видом завоевательницы. Потом села в это кресло, я полагаю… Положила ноги на эти скобы, и вы…
Он не закончил фразу — к большому облегчению Жана, которому становилось все больше и больше не по себе в присутствии этого человека, с легкостью догадывающегося обо всех, даже самых тайных, его помыслах. Жан смотрел на инспектора как загипнотизированный. Тот стоял, сунув в карманы сжатые кулаки — это было заметно сквозь ткань. Однако — несмотря на инквизиторские манеры и мрачный вид, который придавали облику инспектора следы оспы на щеках и очертания коротко остриженного черепа, — взгляд Нозю порой излучал мягкость и даже сострадание.
— Я уже отправил своих людей на поиски фотографа. Но, боюсь, у нас мало времени. Работа предстоит кропотливая — магазины фототоваров и фотоателье в последние годы растут как грибы.
Время — вот главный вопрос, к которому все сводится. Стрелки небольших настольных часов неумолимо двигались вперед, отсчитывая минуты, а в голове Жана шел обратный отсчет — с момента похищения Сибиллы к тому неизвестному моменту, который обрушится, как нож гильотины… Застывший в хрустальном пресс-папье цветок анютиных глазок из цветной эмали выглядел каким-то мрачным предвестием, и Жан старался на него не смотреть.
— Что ж, не буду вас больше отвлекать. Вас ждут пациенты, — сказал Нозю, кивнув в сторону приемной. — Но я буду и впредь держать вас в курсе дела.
На губах его появилась улыбка, почти нерешительная — видно было, что он не привык улыбаться.
— По сути, в моей профессии, как и в вашей, есть нечто схожее, — добавил инспектор, уже взявшись за ручку двери. — Мы работаем на благо общества. Вы боретесь с болезнями, я — с преступлениями. Только благодаря нам и таким, как мы, весь этот балаган еще не развалился.
И рассмеялся резким, скрежещущим смехом. Не зная, как истолковать эту неожиданную веселость, Жан на всякий случай промолчал.
Когда полицейский вышел, Жан попытался стряхнуть навалившуюся на него усталость и пригласил следующего пациента. Им оказался молодой человек, чей нос загибался вниз, а подбородок — вверх, что делало его похожим на Щелкунчика. Он вскочил с места с живостью обезьяны и быстро направился к двери кабинета. А этот-то чем болен, интересно?..
Визит полицейского, по идее, должен был бы ободрить Жана, поскольку служил доказательством того, что Нозю всерьез занимается делом о похищении Сибиллы. Но вместо этого Жан чувствовал себя сбитым с толку и слегка встревоженным — особенно из-за реакции инспектора, когда тот увидел висящую на стене репродукцию «Олимпии». Приходил ли он и в самом деле для того, чтобы сообщить новости о расследовании, или же для того, чтобы проверить какие-то свои подозрения относительно доктора Корбеля?
И еще эта манера отделять себя от большинства людей, полагая своим долгом присматривать за ними! Как будто он сам не может стать жертвой преступления или болезни!
До самого вечера Жан не мог думать ни о чем, кроме страшной участи, уготованной Сибилле, и с большим трудом заставлял себя вслушиваться в жалобы пациентов. Но что еще ему оставалось делать? Разве что снова отправиться в «Фоли-Бержер», чтобы попытаться найти там хотя бы Миньону. Но шансов на это было мало. Кто знает, с какой быстротой прогрессирует ее болезнь? Может быть, она уже не встает с постели…
В семь часов вечера он встал из-за стола, надел котелок, подхватил сумку и направился к выходу; он остро ощущал необходимость как можно быстрее оказаться на свежем воздухе. Когда Жан открыл дверь кабинета, он немедленно отругал себя за то, что забыл закрыть дверь приемной на задвижку, проводив последнего пациента: на стуле съежилась женская фигура в бархатном платье цвета берлинской лазури. Посетительница подняла голову, и Жан вздрогнул. Хотя в первую очередь он все же вспомнил не лицо, а платье, поскольку лицо Матильды Лантье, известной также как Миньона, с момента их прошлой встречи изменилось почти до неузнаваемости.
— Что с вами случилось? — спросил он, глядя на ее распухший левый глаз и нос, похожий на бабочку со сложенными крыльями цвета индиго.
Она пожала плечами и рассмеялась коротким отрывистым смехом:
— Не слишком вежливый кавалер… Издержки ремесла, как говорится. Будет мне теперь урок…
Жан вспомнил тот кошмар под ее платьем, который обнаружил во время осмотра. Он попытался не выдать своих эмоций, но про себя подумал: а чего же она хочет? Чтобы клиент при виде такого зрелища пришел в восторг?
— Но если б только это… — безнадежным тоном продолжала Миньона. — Вот уже два дня все тело ломит, и волосы лезут клочьями… Адская боль, особенно по ночам. Все остальное время из меня льется все, что внутри… из всех дыр! — Она снова попыталась рассмеяться. — Если так и дальше пойдет, я просто растаю. Я ведь и без того тощая… Чтобы не так мучиться, я напиваюсь. Теперь еще оглохла на правое ухо… Плохи мои дела, да, доктор? — спросила она по-детски беспомощно, с очередным жалким смешком.
Жан вышел из-за стола и сел напротив нее на другой стул, чтобы рассмотреть ее более детально. Даже не обращая внимания на следы побоев, можно было заметить, что лицо Миньоны сильно изменилось. Кожа приобрела сероватый оттенок. Наряду с выпадением волос, глухотой, болью во всем теле это означало третью стадию сифилиса в ее наиболее жестоком проявлении. Но, судя по всему, дело еще не дошло до различных поражений нервной системы, невралгии, частичного или полного паралича, конвульсий, умственных расстройств. Жану доводилось присутствовать на вскрытиях тел умерших от последствий третьей стадии сифилиса. Он видел клейкие новообразования на мозговых оболочках или костном мозге и экзостозы, сдавливающие головной мозг и нервы. Глухота Миньоны, таким образом, могла быть вызвана сдавливанием слухового нерва или каким-либо злокачественным поражением височной кости, распространившимся на среднее ухо. Внутренние органы также были поражены: гипертрофия фиброзных тканей печени, нефрит или почечная недостаточность…
Он уже не мог ничего для нее сделать, только облегчить боль.
— Я выпишу вам морфий, — сказал он слегка дрогнувшим голосом, положив на мгновение руку ей на плечо.
Это неожиданное сочувствие прорвало все преграды, которые еще помогали Миньоне как-то сдерживаться, и по щекам ее покатились слезы. Жан протянул ей платок, и она с облегчением закрыла им лицо. Ее хрупкая съежившаяся фигурка содрогалась от рыданий.
Вопросы, которые Жан собирался задать Миньоне, буквально жгли ему губы, но, видя ее в таком состоянии, Жан все никак не решался это сделать. Наконец Миньона подняла голову и протянула ему мокрый от слез платок.
— Но я не за этим к вам пришла, доктор, — всхлипнув, сказала она.
Жан почувствовал, как сердце подскочило в груди. Эта женщина не могла знать ни о том, что случилось с Сибиллой, ни о том, что в последнее время довелось испытать ему самому. Да и могла ли она интересоваться посторонними делами в таком состоянии?.. Но зачем же она тогда пришла? Что она собиралась ему сказать? Взгляд ее был пустым; казалось, она неожиданно впала в оцепенение. Жан с трудом сдерживался, чтобы не встряхнуть ее и привести в себя, — в конце концов, оцепенение могло быть вызвано новым приступом боли или слабости.
— Вы не следовали моим предписаниям? — вместо этого спросил он.
Миньона пожала плечами:
— Предписаниям… Какой смысл? Все равно мне уже конец. Разве нет?
Жан схватил ее холодные, высохшие руки и повернул ладонями вверх, словно хотел прочитать по ним то, что и так было очевидно.
— Мне нужно ее увидеть.
Миньона подняла голову и взглянула на него испуганно. Лицо ее со следами недавних побоев уже не вызывало в нем жалости — только отвращение.
— Я не могу… — жалобно произнесла она.
— Она даже не захотела показать мне, где на самом деле живет. Почему? — резко спросил Жан, сильнее сжимая ее запястья.
Миньона казалась напуганной, но Жан по-прежнему ее не выпускал. Она была до такой степени слаба, что он вполне мог удержать обе ее руки в одной своей, а другой избивать ее, и она не смогла бы сделать ни малейшего жеста, чтобы защититься. Маленькая шлюшка, которая уже не в силах держать ноги сведенными вместе — из-за сифилитических язв, покрывших всю внутреннюю поверхность бедер, вид которых отпугивает даже самых неразборчивых типов…
— Она боится, что он перестанет ее содержать… и выгонит… Вы не знаете, что это такое, доктор.
— Кто этот человек?
Губы Миньоны слегка изогнулись.
— Я его никогда не видела.
— Даже у мамаши Брабант?
Она покачала головой. В глазах ее по-прежнему отражался испуг.
— А вы слышали о клиенте, который заставлял ее позировать в виде Олимпии?
Она снова быстро покачала головой — можно было подумать, что это единственный жест, на который она еще способна.
— А саму картину вы раньше видели? — спросил он, указывая на свою репродукцию.
Тот же немой ответ.
— Вы никогда не видели блондина с усами, одетого в клетчатый костюм? Не слышали о нем от вашей подруги?
— Вы… вы делаете мне больно.
Голос ее прерывался. Она казалась все больше испуганной. Кажется, она и в самом деле ничего не понимала и была не в курсе этой истории. Фальшивый след… Жан вздохнул.
— Вы не знаете, что происходит, — сказал он. — Мне нужен ее адрес.
Миньона снова покачала головой и плотнее прижалась к спинке стула. Жан сильнее стиснул ее руки. Лицо Миньоны исказила гримаса боли, на глазах снова показались слезы. Он склонился к ней, не выпуская ее рук. Его лицо оказалось всего в нескольких сантиметрах от этой маски отчаяния, от умоляющих глаз, смотревших ему в глаза.
— Это вопрос жизни и смерти, вы понимаете? — прорычал он с яростью, которой в себе даже не подозревал. И еще усилил хватку.
— Дом шесть по улице Сухого дерева, — с трудом произнесла Миньона сквозь слезы. — Там она живет.
Всего через несколько улиц от дома, до которого она его довела в тот вечер… Жан наконец выпустил руки Миньоны и выпрямился, тогда как она бессильно обмякла на стуле, неловкими движениями пальцев пытаясь стереть слезы. Жан быстро подошел к шкафчику, где хранились лекарственные препараты, открыл его и вынул пузырек.
— Держите. — Он протянул пузырек Миньоне. — Это морфий. Вы знаете, как его применять?
Взглянув на него сквозь пелену слез, она кивнула и с жадностью схватила пузырек.
— Теперь мне нужно уходить, — сказал Жан.
Миньона с трудом поднялась; движения ее были неловкими и судорожными, как у животного в предсмертной агонии. Открыв дверь, Жан оглянулся на кабинет, где в последние годы в основном проходила его жизнь. Сейчас привычные очертания предметов были слегка размыты сероватым сумеречным светом.
Выйдя на улицу, он и Миньона разошлись в разные стороны. Жан даже не обернулся, чтобы посмотреть ей вслед.
Глава 27
Простояв некоторое время на пороге комнаты, доктор Рош осторожно кашлянул. Нелли Фавр подняла голову от своего рукоделия и наконец-то заметила его присутствие (или же все это время просто притворялась, что его не замечает). За те несколько недель, что он проработал в клинике доктора Бланша, Жерар научился распознавать некоторые, наиболее распространенные хитрости пациентов. В том числе полное отсутствие внимания по отношению к членам персонала или показную сосредоточенность на каком-либо занятии, исключавшую любую реакцию на внешнее воздействие.
За время ожидания Жерар успел во всех подробностях рассмотреть вышивку: целое облако светло-голубых бабочек. Три клубка тонкой шерсти этого цвета лежали у ног пациентки.
После продолжительного сеанса гидротерапии Нелли Фавр вернулась в свою комнату, где благодаря привезенной из дома мебели отчасти воссоздала привычную домашнюю обстановку. Из ее особняка на улице Фридланд были привезены кровать, небольшой секретер, трельяж, два стула и кресло, а также ковер и три портрета — ее покойного мужа, ее сына и ее самой. Жерар уже знал, что она сама некогда их нарисовала — в очень точной и одновременно изящной манере.
Он еще не разговаривал с ней с момента ее последнего приступа. Прошло уже несколько дней, она казалась спокойной, занималась вышиванием, но Бланш предупредил Жерара, чтобы он обращался с пациенткой в высшей степени тактично.
— Вы позволите мне сесть?
— Да, конечно, прошу вас, — любезно сказала Нелли Фавр, указывая на стул, стоявший напротив трельяжа.
Жерар подвинул стул ближе к собеседнице и с крайней осторожностью опустился на него, боясь, как бы слишком хрупкие ножки стула не подломились под его тяжестью.
Он невольно улыбнулся — между моряками рыболовецкого судна, его совсем недавними пациентами, и Нелли Фавр, пациенткой нынешней, вдовой одного из самых богатых людей в Париже, пролегала огромная пропасть. Однако же доктор Бланш оказал ему доверие, и нужно было его оправдать. Но чем объяснить этот приступ, этот ужас, вызванный присутствием собственного сына, эту навязчивую идею считать себя лошадью у этой женщины из среды богатой буржуазии, такой достойной и спокойной на вид особы, сидящей в глубоком кресле с рукоделием на коленях? Бланш посоветовал прибегнуть к какой-нибудь уловке, но какой? Как себя вести, если Нелли Фавр притворится, что совершенно забыла о своем приступе? Да и потом, хитрость никогда не была его сильной стороной…
— Как вы себя чувствуете?
Она нерешительно оглянулась по сторонам, потом, после некоторого колебания, ответила:
— Я ненавижу водные процедуры в этой ужасной ванне. Когда меня заставляют в нее сесть, а потом закрывают крышку, я чувствую себя кошмарно.
— Вы знаете, почему мы вынуждены подвергать вас такого рода процедурам…
Жерар почувствовал облегчение — она ведь могла бы все отрицать. Но беседа, кажется, начиналась неплохо.
— Что вызвало у вас приступ? Вы нас напугали, вы знаете об этом? Мы боялись, что вы причините себе вред.
Взгляд женщины подернулся пеленой грусти. Нелли как будто упиралась, не желая продолжать беседу. Жерар подумал мельком, что «упиралась» — подходящее слово для пациентки, считающей себя лошадью.
— С вами ведь было все в порядке, — с мягкой настойчивостью продолжал он. — Должен ли я заключить, что всему виной — присутствие вашего сына? Я слышал, как вы говорили о живодере…
При этом слове она вздрогнула.
— Вы боитесь, что он отправит вас на живодерню? — рискнул спросить Жерар, мысленно укорив себя, что приходится задавать такой вопрос женщине столь почтенной наружности, в комнате, обставленной столь изысканно.
Однако это было частью предписаний Бланша, который не уставал повторять, что никогда не нужно бояться вступать в игру пациентов. Так, сам он однажды предстал перед пациенткой, убежденной, что во рту у нее целый пчелиный рой, в костюме пасечника, с сеткой на голове и защитными перчатками на руках, вдобавок в сопровождении настоящего пасечника, который нес улей с настоящими пчелами. Затем он сделал вид, что переселяет пчел изо рта пациентки в улей, после чего попросил пасечника открыть его, и пациентка, совершенно завороженная, долго наблюдала, как пчелы ползают по восковым ячейкам. Таким образом, состояние пациентки заметно улучшилось, а на территории клиники появился улей, из которого через некоторое время стало можно брать мед.
Нелли Фавр, кажется, пыталась уклониться от разговоров на интересующую Жерара тему. Но он все же не решился бы, по примеру Бланша, предстать перед ней в костюме конюха или наездника.
— Доктор Бланш попросил вашего сына, чтобы он какое-то время не тревожил вас своими посещениями, — продолжал он. — Поверьте, здесь вы в полной безопасности. Вам нечего бояться. Он не сможет причинить вам вреда. Вы понимаете?.. Ваш сын, — добавил он на всякий случай, видя, что она вопросительно приподняла брови.
Слегка опустив глаза, он увидел, как левая рука Нелли конвульсивно сжалась на ткани с вышивкой, сминая голубых бабочек.
— Почему вы боитесь своего сына? — спросил он.
Если у него еще не было достаточно обширной практики, чтобы прибегать к уловкам, то, по крайней мере, ему без труда удавалось вступать в игру пациентов и адаптировать свои вопросы и общее течение разговора к их маниям. Этим талантом он был обязан своему богатому воображению, проявлявшемуся с самого раннего возраста. Его дед, известный рассказчик и враль, всячески поощрял в нем эту склонность. Благодаря дедовским байкам Жерар научился терпеливо выслушивать самые невероятные истории, что также помогало при общении с пациентами.
— Он уже причинял вред лошадям? Поэтому вы его боитесь? — спросил он.
Нелли Фавр обратила на него взгляд, в котором читалось облегчение — наконец-то ее поняли!
— Да. Моей лошади.
— Вашей лошади?
— Много лет назад он убил мою лошадь, — произнесла она дрожащим голосом.
Выражение ее лица при этих словах изменилось до такой степени, что это встревожило Жерара. Он боялся вызвать новый приступ буйства у своей пациентки и в то же время очень не хотел останавливаться на полпути после такой неожиданной удачи. С ощущением, что ступает по лезвию бритвы, он задал очередной вопрос:
— Как он ее убил?
Нелли вздрогнула. Жерар понимал, что причиной тому был не холод, однако поднялся, взял лежавшую на кровати шаль Нелли Фавр и набросил ей на плечи. Она поблагодарила его улыбкой.
— Выстрелом из пистолета. — Нелли ответила полушепотом, словно боялась, что ее подслушивают.
— Но… почему? — спросил Жерар как можно более нейтральным тоном, стараясь не выдать волнения, которое вызвало у него это известие.
Нелли ничего не сказала. Она словно окаменела.
— Он хотел прикончить лошадь, потому что она была ранена?
Нелли покачала головой. В коридоре послышались чьи-то мягкие шаги. Скорее всего, сосед Нелли, который считает себя призраком…
— В порыве гнева, — наконец произнесла она.
— Гнева? — удивленно переспросил Жерар, внезапно ощутив неловкость: в конце концов, имеет ли он право выслушивать такие щекотливые сведения о богатом и влиятельном человеке?..
Нелли закрыла глаза. Губы ее дрожали. Пальцы нервно теребили вышивку, сминая крылья бабочек.
— Он считал, что это негодная лошадь, — произнесла она, по-прежнему не открывая глаз. — Он сказал, что она стала причиной его величайшего унижения… А может быть, он убил ее, чтобы меня наказать… О, какое ужасное воспоминание!..
— Наказать вас? — проговорил Жерар, все более беспокоясь из-за того, что услышал. Он понимал, что ступил на очень опасную почву.
Вышивка соскользнула на ковер, и Нелли закрыла лицо руками, чтобы заглушить рыдания. Жерар побледнел и подался вперед, стул под ним заскрипел. Начинающий психиатр уже готовился стать свидетелем нового приступа, но Нелли довольно быстро успокоилась и осушила слезы. Еще не слишком привычный к подобным ситуациям, он наблюдал за пациенткой с волнением. После довольно долгого молчания Жерар решил, что сегодня больше ничего не добьется, и поднялся:
— Хотите, я позову кого-нибудь, чтобы уложить вас в постель?
Ее красивые темные глаза пристально смотрели на него сквозь раздвинутые пальцы, которые она все еще прижимала к лицу. Затем она кивнула. Жерар вышел и осторожно прикрыл за собой дверь.
Глава 28
Дом номер «6» по улице Сухого дерева, третий этаж… После небольшого колебания Жан взялся за ручку дверного молотка — небольшого, сделанного из бронзы, с верхушкой в виде сжатого кулачка с изящными пальчиками — и трижды постучал. Раздался резкий, пронзительный крик — явно не человеческий, — затем послышались торопливые легкие шаги. Дверь приоткрылась.
Лицо Обскуры, показавшееся в проеме, на мгновение застыло от изумления. Такое же выражение она продемонстрировала недавно на бульваре, перед тем как разразилась смехом. Затем она попыталась снова закрыть дверь, но Жан быстро просунул ногу в сужающийся проем.
— Нам нужно поговорить, — сказал он и улыбнулся, чтобы смягчить резкость своего жеста. — Я могу войти?
Паника на долю секунды отразилась на лице Обскуры, но она взяла себя в руки и наконец нехотя открыла дверь. Затем, впустив Жана, снова закрыла.
— Уи-и-ииик! — донеслось из комнаты.
— Это Эктор, — объяснила Обскура с нервным смешком. — Вы… вы можете оставить сумку в прихожей… Если только не собираетесь меня осматривать, — добавила она с некоторой игривостью.
Уже вполне оправившись от первоначального испуга, она вновь держалась в своей обычной, вызывающей и слегка дразнящей манере. К тому же она снова принялась называть его на «вы», хотя в первое совместное посещение «Фоли-Бержер» они от этого отказались. Но Жан никак не отреагировал на ее слова и приподнятое настроение.
— Не стойте в дверях, раз уж пришли, проходите, — произнесла она с прежней беззаботностью.
На ней было утреннее домашнее платье бледно-розового цвета с открытым воротом и откидными рукавами, позволяющими увидеть тонкую кружевную оторочку нижней рубашки. Волосы были собраны в узел на затылке, удерживаемый широкой синей лентой. От молодой женщины исходил легкий аромат жасмина. Жан молча прошел за ней в комнату, обстановку которой составляла мебель из черного дерева: стол, несколько стульев, банкетка и кресло-качалка, а также несколько предметов, как будто привезенных из зоомагазина. Но самым примечательным был, конечно, большой серый габонский попугай, сидевший на жердочке, к которой был прикован за лапу тонкой цепочкой. Он с жадностью посматривал на вазу с фруктами, до которых не мог дотянуться. Полуоткрытая дверь вела в смежную комнату — очевидно, спальню.
— Хотите вишен?
Жан отрицательно покачал головой.
— Так о чем вы хотели поговорить?
Она в упор смотрела на него золотистыми бесстыдными глазами, и ему казалось, что взгляд ее проходит сквозь него. Эта новая манера Жана слегка смутила.
— О человеке, которому вы позировали для репродукции «Олимпии», — ответил Жан более нервным тоном, чем собирался.
Обскура слегка подалась назад — почти незаметным движением:
— Но я его после этого ни разу не видела! Что я могу вам рассказать, кроме того, что уже говорила раньше?
— Сделайте усилие.
— Чтоб я еще их всех помнила… один из тех грязных типов, каких в любом борделе пруд пруди… Мне нечего добавить, — отрезала она.
Теперь она вела себя в манере публичных женщин, привыкших к трудностям своего существования и облаченных в непробиваемую броню агрессивности пополам с презрением. Такой манере вполне соответствовал и тот смех, который хлестнул его на бульваре, точно кнут. Жан проглотил эту неожиданную резкость, примерно так же, как изображенный на скатерти уж с трудом заглатывал саламандру — ее задние лапки и хвост, желтые в черных пятнах, еще виднелись изо рта змеи. Но он не мог позволить себе отступить.
— Вы назвали его Фланель… это его настоящая фамилия? Или вы дали ему такое прозвище, с намеком на импотенцию?[15]
Обскура взглянула на него с заметным испугом.
— Я не понимаю, к чему вы клоните, — нервно сказала она.
— Не рассказывайте мне сказки! Я помню, как вы его назвали!
Жан едва сдерживался. Речь шла о жизни Сибиллы, а эта избалованная потаскушка, живущая в своей квартирке-бонбоньерке вместе с экзотическим пернатым, продолжала разыгрывать непонимание! После того, как Жан силой вырвал признание у Миньоны, он был готов на все.
— Он всегда обслуживал себя сам, — неожиданно произнесла Обскура, уже тише, как будто боялась, что ее подслушают.
Жан приблизился к ней; на лице его по-прежнему сохранялось угрожающее выражение.
— Ну… то есть… сунув руку в карман, — прибавила она, изобразив соответствующий жест. — Чтобы доставить ему такое сомнительное удовольствие, многого не требовалось.
Сейчас она держалась уже совершенно как шлюха, и Жан с трудом мог поверить в такую метаморфозу. Как он мог оказаться настолько слепым, что позволил себе увлечься ею? Получив очередную порцию сведений, он продолжал смотреть на Обскуру с подозрением. Сама нынешняя ситуация была ему отвратительна. Он чувствовал себя смешным — и однако часы шли, смертельный обратный отсчет не останавливался. Все его подозрения основывались лишь на интуиции, не подкрепленные никакими фактами, но, несмотря ни на что, он понимал, что эта женщина — его единственная путеводная нить. При этом она явно что-то от него утаивала, замкнувшись в молчании. Почему? И что именно она скрывает? Он не должен отступать — другой такой возможности, как сегодня, у него уже не будет.
— Это не он забрал вас у мамаши Брабант, чтобы поселить здесь? — спросил Жан, быстрым жестом обведя комнату.
— Жюль? — сказала она с нервным смешком. — Да вы что? У Жюля нет ничего общего с этим человеком!..
— Речь идет о жизни и смерти, — резко оборвал ее Жан, чувствуя, что им овладевает отчаяние. — Уже две женщины найдены мертвыми, тело каждой послужило созданию мизансцен, в точности повторяющих «Завтрак на траве» Мане! И я убежден, что убийца — тот самый человек, который заставлял вас позировать! Я должен его найти!
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — безучастным тоном произнесла Обскура, пожав плечами.
Она взяла из вазы с фруктами вишню и протянула попугаю, который с жадностью ее схватил. Затем мощным кривым когтем ловко выковырнул косточку, и она упала на ковер.
— Ах ты, неряха! — сказала Обскура и уже хотела наклониться, чтобы ее подобрать.
Жан рывком бросился к молодой женщине, схватил ее за руки и с силой встряхнул. Она успела лишь слегка вскрикнуть, но, увидев непривычный жестокий блеск в его глазах, тут же замолчала. Теперь они стояли лицом к лицу. Жан чувствовал запах ее духов, аромат ее дыхания. Ее грудь прижималась к его груди. Он мог различить мельчайшие поры на ее коже. Никогда прежде он и Обскура не были так близко друг к другу. Но этот возбуждающий эротический контакт лишь подогрел его ярость.
— Это вопрос жизни и смерти, вы меня слышите? — прорычал он, усиливая хватку. — Моя жена похищена этим человеком, и, если его не найдут, через несколько дней она умрет! Вы с ней похожи. И у двух убитых женщин был тот же самый тип внешности! Вы все похожи на натурщицу Мане!.. Понимаете, что это значит? — крикнул он и потряс ее изо всех сил.
— Вы делаете мне больно!
Стряхнув первоначальное изумление, Обскура с силой рванулась, пытаясь освободиться. Должно быть, она привыкла к подобным ситуациям.
— Оставьте меня, или я позову на помощь!
Жан выпустил ее с ощущением поражения. По-прежнему стоя почти вплотную друг к другу, они мерили друг друга глазами. Обскура массировала правой рукой левое запястье, Жан тяжело дышал, в глубине души испытывая стыд из-за того, что уступил. В очередной раз Обскура ускользала от него, как вода сквозь пальцы. Если он упустит ее, то упустит и все шансы на спасение Сибиллы.
— Но… — нерешительно произнесла она в этот момент, — ваша жена могла просто уйти на несколько дней… такое случается. Она еще вернется.
На губах Обскуры появилась двусмысленная улыбка, но Жан предпочел сделать вид, что не заметил этого. Она пыталась утешить его, намекая на неверность Сибиллы, — его, с кем так откровенно заигрывала еще несколько дней назад!
— Как выглядит ваш нынешний покровитель? — спросил Жан. — Блондин с усами, круглые плечи, широкое лицо, клетчатый костюм?
Она покачала головой.
— А это описание вам о чем-нибудь говорит?
То же молчаливое отрицание. Она в совершенстве владела собой. Прирожденная лгунья.
— Человек, который так выглядел, следил за нами от «Фоли-Бержер» до того места, где мы расстались, а после шел за мной до самого моего дома. На следующий день я заметил его возле театра, где случайно столкнулся с вами.
— С чего бы вдруг кому-то за нами следить? — спросила она пренебрежительным тоном.
— Из ревности, например.
Она пожала плечами, взглянула на Жана и наконец произнесла:
— В тот вечер его не было в Париже.
Жан машинально обвел взглядом комнату. Попугай, неподвижно сидевший на жердочке, казался деталью интерьера. На мгновение Жан задержал взгляд на мозаичном панно, изображающем схватку двух попугаев. Затем, переведя взгляд на Обскуру, машинально сжал кулаки — ее презрительный вид привел его в бешенство. Он с трудом мог держать себя в руках.
Она, должно быть, заметила побелевшие костяшки его пальцев. Жан судорожно усмехнулся. Здесь, в этом кокетливом интерьере, Обскура выглядела той, кем и в самом деле была: обычной содержанкой, живущей в постоянном страхе сделать ложный шаг и утратить милость покровителя, тайком откладывающей кое-что на черный день из его нынешних подачек.
— Чего вы боитесь? — снова шагнув к ней, прямо спросил Жан.
За спиной у нее был стол, и отступать было некуда. Она лишь молча покачала головой.
— Потерять все это?
Он сделал круговое движение подбородком, обводя глазами комнату со всей ее обстановкой. Ему показалось, что Обскура слегка покраснела.
— Вам лучше уйти, — тихо сказала она.
— Что вы от меня скрываете? — настаивал Жан.
— Я ничего от вас не скрываю! Убирайтесь немедленно! Вам нечего здесь делать!
Теперь она почти кричала, но видно было, что она в самом деле чего-то боится. Жан рассмеялся над ее страхом, и этот скрежещущий смех был неприятен ему самому. Но он ощутил прилив смелости, вызванной отчаянием: может быть, уже завтра будет поздно… У него на руках не было других карт, а играть нужно было именно здесь и сейчас.
— Вы сказали, что его зовут Жюль. А фамилия?
— Вас это не касается! Вы мне надоели! Я вам велела убираться!
— У меня еще достаточно времени.
На секунду Обскура показалась Жану озадаченной, но она быстро овладела собой.
— Можете ждать его сколько угодно, — сказала она, пожав плечами. — Он уехал в Лондон.
Жан не слишком хорошо себя ощущал в роли дознавателя и сам понимал, что она ему не подходит. Обскура, конечно, тоже это чувствовала. Она оказалась более крепким орешком, чем Миньона. Уже ничто в ней не свидетельствовало о недавнем ее интересе к нему, и ее столь явная и столь соблазнительная уязвимость сменилась суровостью.
К его замешательству примешивалось ощущение, что его предали.
У него было чувство, что его сжигают на медленном огне — и при этом он даже не способен добиться ответов, за которыми пришел. Он оказался совершенно безоружным перед этой женщиной, смотревшей на него высокомерно и презрительно. Женщиной, которую он по-прежнему желал, одетой в соблазнительный полупрозрачный утренний наряд, стоящей перед ним на расстоянии вытянутой руки, в квартире, где они были одни. Женщиной, которую кто угодно мог получить за деньги, но которая для него была недостижима.
Она вскинула голову, явно собираясь в очередной раз сказать ему «Убирайтесь!», на лице ее заиграла оскорбительная улыбка. Потом Обскура отвернулась, словно демонстрируя полное отсутствие интереса к нему и к продолжению разговора, и отошла, сделав несколько шагов. Затем взглянула на него вполоборота, с таким видом, будто удивлялась: «Как, вы все еще здесь?»
Жан чуть было не повиновался этому немому приказу, но вместо этого бросился за ней и буквально одним прыжком преодолел разделяющее их расстояние. Она резко обернулась и ударила его по щеке ладонью. На мгновение он замер, но тут же со всего размаха отвесил ей пощечину в ответ. Попугай резко закричал и захлопал крыльями, пытаясь взлететь, но его удержала цепочка на лапе.
Удар был таким сильным, что Обскура, отшатнувшись, навзничь опрокинулась на стол. Она поднялась, поднесла руку к губам, затем недоверчиво взглянула на окровавленные кончики пальцев. Жан приблизился. Она выставила вперед локоть, готовясь защищаться, но он с силой притянул ее к себе. По щекам ее покатились слезы, и она отчаянно замотала головой. Впервые он ощутил к ней жалость, а затем, с новой силой, — желание. Совсем недавно он принял ее за Сибиллу, а потом вынужден был разыскивать ее, чтобы спасти свою жену. Жизнь одной зависела от другой. Какая ирония судьбы! На мгновение он явственно увидел лицо Сибиллы вместо лица Обскуры. Он что, сходит с ума?..
Жан злился на себя, но ничего не мог с собой поделать. Протянув руку, он неловкими движениями стер слезы с ее щек. На него смотрели умоляющие глаза Сибиллы. Он наклонился и прижался губами к ее губам. Она попыталась отстраниться, но он крепко обхватил ладонью ее затылок, так что собранные узлом волосы рассыпались по ее плечам, и одновременно другой рукой обхватил ее талию. Его язык встретился с ее языком. Жан почувствовал, как она рукой проводит по его волосам. Обскура отвечала на его поцелуи торопливо и страстно, и он полностью отдался во власть охватившему его опьянению. Она обняла его, ее и его дыхание теперь сливалось. Ничто больше не существовало, кроме этого бесконечно длящегося поцелуя, ощущения ее губ и языка, соединившихся с его собственными губами и языком в одно целое, ее рук, скользящих по его телу…
Внезапно Жан очнулся, вспомнив, зачем он сюда пришел, — в тот самый момент, когда его рука проникла ей под платье, неудержимо стремясь добраться до того заветного места, которое предстало перед его глазами во всей красе во время осмотра. Он отстранился, выпрямился и отступил на шаг. Женщина, стоявшая перед ним, не была Сибиллой. И этот волшебный поцелуй не смог бы воскресить Сибиллу из мертвых…
На секунду у него мелькнула мысль, что, может быть, Обскура все же перестанет замыкаться в молчании и скажет ему что-то еще, но она не собиралась этого делать. Ее глаза горели ненавистью.
Тогда, не говоря ни слова, Жан в последний раз взглянул на экзотичную картину: куртизанка с разбитой, кровоточащей губой и попугай, прикованный к жердочке позолоченной цепочкой, — и вышел из комнаты.
В прихожей он подхватил свою сумку, открыл дверь и начал спускаться по лестнице. Им владели противоречивые чувства. До этого дня он ни разу в жизни не ударил женщину. И несмотря на это, он ничего от нее не добился — ничего, что могло бы помочь ему в поисках Сибиллы.
Выйдя на улицу, он поднял голову и увидел, как в одном из окон третьего этажа мужская рука в черном рукаве поспешно задергивает штору. Значит, кроме Обскуры в квартире кто-то был?! Человек, который вполне мог все это время находиться в комнате, смежной с гостиной… Жан чуть было не повернул обратно, но туг же устало пожал плечами: наверняка ему показалось. И даже если он снова поднимется наверх, то все равно ничего не добьется. Не цепляется ли он так упорно за эту нить всего лишь потому, что она — единственная, имеющаяся в его распоряжении?
Жан вспомнил, что Нозю в разговоре с ним упоминал о своем визите к мамаше Брабант. Маловероятно, что если он, в свою очередь, отправится к ней, то ему повезет больше, чем профессиональному полицейскому, умеющему заставлять людей говорить, ведь сам он только что продемонстрировал обратное. Но все же…
Глава 29
— Значит, вы говорите, что Люсьен Фавр в порыве гнева убил лошадь своей матери выстрелом из пистолета? — задумчиво переспросил доктор Бланш, нахмурив брови с некоторым сомнением.
Сидящий на краю стула напротив патрона, с царственным видом восседавшего в кожаном кресле за письменным столом, Жерар, тем не менее, не смутился:
— По крайней мере, так она утверждает…
— Абсурд.
— …и я склоняюсь к тому, чтобы ей поверить, — закончил Жерар с ощущением, что ступает по тонкому льду.
Его первая пациентка оказалась ящиком Пандоры. Излишнее усердие в попытках ее исцелить — или хотя бы понять природу ее болезни — могло дорого ему обойтись. Но разве не сделать все, что в его силах, не означает предать себя, свой врачебный долг? К тому же он был еще далек от того, чтобы переступить опасную черту. Пока оставалась возможность к отступлению.
— Это хорошо, что вам удалось заставить ее заговорить, — признал мэтр. — Но что касается Люсьена Фавра, мне трудно в это поверить… Я сомневаюсь, что ему понравится, если всплывут подобные сведения и тем более — если они получат широкую огласку. Если речь идет о реальных событиях.
Был вечер, но Бланш по-прежнему работал за письменным столом, заваленным грудами папок, когда его молодой ассистент пришел с ним побеседовать. Даже после целого дня работы мэтр в точности походил на свой портрет, украшавший одну из стен кабинета. Как будто он твердо решил соответствовать этому образцу, несмотря ни на что.
— Но самое удивительное, она полагает, что он сделал это в наказание для нее, своей матери, — негромко произнес Жерар.
— Прошу прощения?
Жерар был убежден, что Бланш все расслышал, и предпочел не повторять.
— Но само по себе это не объясняет ни того факта, что она сама себя считает лошадью, ни того, что она так боится своего сына, который может отправить ее на живодерню… — продолжал Жерар, словно размышляя вслух. — Однако возможно, что после убийства лошади в ее мозгу все смешалось и с точки зрения ее нынешней логики эти два убеждения объяснимы… Ведь так?
Доктор Бланш мрачно смотрел на своего ассистента, размышляя, стоит ли оказывать ему доверие и в какой степени. Обсуждать в подобном тоне Люсьена Фавра, одного из самых богатых и могущественных людей в Париже, было ему неприятно, и Жерар не мог этого не чувствовать.
— Но вы же сами признаете, что в ее мозгу все смешалось, — заметил Бланш.
Жерар вздрогнул. Кажется, ему не выиграть эту партию.
— Ее рассудок повредился еще несколько лет назад, — продолжал Бланш. — После смерти Жюля Фавра, ее супруга, она снова собиралась выйти замуж — точнее, не сразу после, а спустя довольно долгое время. Ее сыну тогда было… двадцать пять лет, — произнес он, произведя какие-то подсчеты в уме.
— И что же произошло?
— Когда до свадьбы оставалось несколько недель, ее будущий супруг был найден мертвым в лесу недалеко от загородного поместья Жюля Фавра.
— Она никогда об этом не говорила.
— Должно быть, эти воспоминания она прячет наиболее глубоко.
— Как он погиб?
Взгляд Бланша обратился к фотографии, стоящей перед ним на столе.
— Сломал шею, упав с лошади, — наконец ответил он после долгого молчания.
— Но смерть этого человека никак нельзя назвать «причиной глубочайшего унижения» для Люсьена Фавра, — заметил Жерар.
Еще не успев закончить фразу, он невольно покраснел от своей дерзости. Он ведь и без того уже ступил на очень скользкую почву… С другой стороны, он рассчитывал на ум и познания Бланша. В конце концов, этот человек — не просто модный в великосветских кругах психиатр, даже если и создается такое внешнее впечатление.
— Что вы хотите сказать? — спросил Бланш слегка предостерегающим тоном.
Жерар немного поколебался, затем, осторожно подбирая слова, произнес:
— Я обдумал все, что мне сказала мадам Фавр. И я не думаю, что лошадь, с которой упал ее жених, разбившийся насмерть, — это та самая лошадь, которую застрелил Люсьен Фавр.
Теперь во взгляде Бланша уже ясно читалось предостережение. Жерар понимал, насколько непрочна его позиция. Было совершенно недопустимо вызвать неудовольствие Бланша: тот мог его уволить в любой день, а профессиональная репутация Жерара еще не была достаточно устоявшейся, не говоря уже о том, что получить место психиатра было невероятно трудно — таких мест было совсем немного. В этот момент Жерару показалось, что в лицо ему ударил порыв морского ветра, он словно наяву ощутил под ногами шаткую палубу, почувствовал крепкий запах соленой трески… Ни за что на свете он не согласился бы к этому вернуться. Назад пути нет. Пусть даже придется пойти на сделку с совестью…
— Вы намекаете на то, что смерть этого человека выгодно отразилась на делах Люсьена Фавра, который в случае повторного замужества матери, конечно, лишился бы большей части своего состояния?
Жерар глубоко вдохнул воздух. Бланш был настолько уверен в своем превосходстве в этой области, что даже, судя по всему, не испытывал особого раздражения.
— Сорок миллионов золотом, — произнес Бланш почти мечтательным тоном. — С этой точки зрения вы абсолютно правы: Люсьен Фавр не стал бы убивать лошадь, которая сохранила для него такое состояние… В конце концов, — продолжал Бланш, которого, кажется, вдохновил этот сюжет, — и в самом деле позволено усомниться в том, что второй муж мадам Фавр оказался бы настолько щедрым, чтобы оставить все деньги пасынку. Но, может быть, общество выиграло от такой неожиданной перемены. Вы знаете о том, что Люсьен Фавр финансирует строительство сиротского приюта?
Бланш слегка насмешливо улыбнулся, и Жерар улыбнулся в ответ. Ну да, общественные интересы выше личных… Хотя это и лишено здравого смысла…
— Но я полагаю, вы не к этому клоните, — сказал Бланш. — У вас наверняка есть своя идея на этот счет… Иначе какая связь с болезнью нашей пациентки?
— Да, я заговорил слишком поспешно… Но то, что я сказал, в самом деле связано с одной моей догадкой…
Бланш взглядом подбодрил его, побуждая продолжать. Но Жерар уже потерял нить своих рассуждений, к тому же не был уверен, что ему хочется углубляться в этом направлении. Бланш казался ему огромным вальяжным котом, забавляющимся игрой с мышью и ее попытками освободиться, заранее обреченными на неудачу.
— Итак, вы считаете, что меланхолия Нелли Фавр связана со смертью этого человека, так и не ставшего ее мужем. С периодом ее повторного траура… Этот человек был другом ее детства, если память мне не изменяет, — добавил Бланш. — Это должно было еще усилить ее скорбь… Вообще женщины — удивительные существа. Они зачастую способны вынести многочисленные испытания с удивительной стойкостью, а потом сломаться от совсем незначительного удара… Несколько лет назад у меня была пациентка, которая пережила смерть ребенка, затем банкротство мужа, но ее рассудок не выдержал известия о его неверности. Она впала в глубочайшую меланхолию, бедняжка… Но прошу вас, продолжайте.
— Итак, я спросил себя: возможно ли, что в сознании Нелли Фавр смешались два события — смерть ее жениха от падения с лошади и, вполне вероятно, предшествующий тому гнев ее сына, когда он узнал о том, что она собирается повторно выйти замуж? Не является ли это объяснением, отчего она принимает себя за лошадь?.. Возможно, это позволит нам излечить ее от безумия, — заключил он, полувопросительно глядя на Бланша.
Тот с сомнением поморщился:
— Только не пытайтесь подсказывать ей ответы, которые могли бы заставить ее пойти по этому пути. Ибо, насколько я понимаю, если довести вашу мысль до логического конца, можно будет утверждать, что помещение сюда Нелли Фавр устраивает ее сына как нельзя лучше. Даже если после смерти ее жениха Люсьен Фавр и без того может распоряжаться состоянием так, как сочтет нужным.
Бланш снова погрузился в созерцание стоящей перед ним фотографии. Жерар терпеливо ждал, пока он вернется из прошлого, поражаясь неослабевающей устойчивости этого воспоминания мэтра. Эта постоянная боль также была одной из составляющих личности доктора Бланша.
— Я видел достаточно женщин, помещение которых в лечебницу было слишком уж выгодно для их родственников, чтобы последних ни в чем нельзя было заподозрить, — вдруг произнес Бланш с улыбкой человека, смирившегося с таким положением дел. — Даже если в данном случае я не сомневаюсь в том, что мадам Фавр действительно больна. Нельзя исключать, что это заболевание было вызвано или обострено кем-то умышленно, но изначальная слишком сильная чувствительность мадам Фавр располагала к подобным психическим расстройствам. Однако это подводит нас к очень серьезным и к тому же ничем не подкрепленным обвинениям в адрес Люсьена Фавра. А это уже не наша сфера деятельности.
Жерару показалось, что в последних словах Бланша прозвучал некий упрек уже в его адрес.
— А теперь, дорогой месье Рош, мне нужно еще доделать кое-какую работу. Я бы попросил вас не слишком увлекаться и в особенности — не слишком доверять рассказам пациентов. Это в Сальпетриере, в период стажировки у профессора Шарко, вы приобрели такую привычку?
Жерар, больше не решаясь продолжать разговор, молча кивнул.
— Слишком легко в нашем деле можно ошибиться, — добавил Бланш. — И последствия могут быть самыми тяжкими, порой непоправимыми.
Подойдя к двери, Жерар в последний раз обернулся. Бланш уже уткнулся в какую-то папку. Жерар так и не осмелился спросить, для кого последствия могут оказаться непоправимыми — для пациентки или для него самого.
Оказавшись на противоположном краю широкой лужайки, идущей немного под откос и отделявшей основное здание клиники от служебных построек, Жерар обернулся и взглянул на величественный фасад особняка. На первом этаже правого крыла он заметил свет в окне Нелли Фавр — скорее всего, она продолжала вышивать своих бабочек. Машинально разглядывая это окно, Жерар неожиданно вспомнил о сеансах гипноза, на которых ему доводилось присутствовать во время стажировки в Сальпетриере у профессора Шарко, который считал гипноз эффективным средством для выяснения причин истерии.
Затем, снова повернувшись и оказавшись в тени деревьев и служебных зданий, Жерар вдруг почувствовал, как по всему его телу пробежала ледяная дрожь: за весь день, в течение которого он был занят служебными обязанностями и пытался разобраться с болезнью Нелли Фавр, он ни разу не подумал о Сибилле! А ведь все это время стрелки часов продолжали неумолимо двигаться вперед…
Глава 30
Мамашу Брабант звали Жаклиной. Никто никогда ее так не называл, и если бы не ее огромная регистрационная книга, которую она соблаговолила показать Жану, он бы тоже никогда об этом не узнал.
Но перед этим она внимательно осмотрела его с головы до ног, потом заявила, что сегодня — не день медосмотра. Жан еще не успел представиться, но, как всегда, его медицинская сумка сыграла роль визитной карточки. Он произнес короткую, заранее заготовленную речь о Марселине Ферро и любителе живых картин, и мамаша Брабант увела его за собой по коридору.
Как выяснилось, все проблемы она предпочитала решать на кухне.
Они сели за большой прямоугольный стол, накрытый клеенкой с цветочным узором на зеленом фоне.
Брови Жаклины Брабант были выщипаны «в ниточку», веки накрашены синими тенями («Синий кобальт», — машинально отметил Жан), отчего серые глаза казались темнее. Эти глаза, похожие на две серебряные монеты, обладали гипнотизирующим воздействием: ничто, казалось, не могло от них ускользнуть. Регистрационная книга, лежащая между Жаном и мамашей Брабант, исполняла роль некоего центра тяжести, вокруг которого вращался их разговор. Словно бы мамаша Брабант хотела подкрепить свои слова таким весомым во всех смыслах аргументом.
Мысленно Жан удивлялся, чем вызвана такая услужливость. Должно быть, тут сыграли свою роль какие-то факторы, о которых он мог только догадываться: его собственный добропорядочный вид, его интерес к Марселине Ферро, об уходе которой хозяйка заведения сожалела, хотя вполне понимала стремление молодой женщины к респектабельности, что в ее глазах было печальной необходимостью и, должно быть, напоминало ей собственное прошлое, которое она всячески пыталась забыть. «Обе мои дочери учатся в пансионе при монастыре Уазо, в Отей», — как бы вскользь упомянула она. Еще через несколько лет Жаклина Брабант собиралась продать заведение и окончательно предать забвению воспоминания о прошлом, заменив их вымышленными, более… нейтральными.
Кухарка, орудующая здесь же, у плиты, закатав рукава, была настолько же мощной, насколько хозяйка — тонкой и хрупкой. На плите, судя по запаху, готовились луковый суп и почки в белом вине. К запахам этих кушаний примешивался сладкий аромат пирожных из духовки. Иногда, ненадолго прекращая помешивать в медных кастрюлях деревянной ложкой, кухарка принималась чистить апельсины, которые потом, разделив на дольки, складывала в маленькие изящные стеклянные салатницы с резным узором. Она так умело срезала с фруктов кожуру, что та завивалась тонким серпантином, ни разу не оборвавшись, и наконец сползала в общую кучу кожуры, высящуюся на столе и похожую на клубок спящих оранжевых змей. В стоящей рядом корзине лежали яйца цвета сиенской глины. Груда моркови и разноцветных стручков перца — красных, желтых и зеленых — дополняла натюрморт. На полках над эмалированными раковинами тянулись батареи кастрюль на фоне бордово-кремовых плиток. На буфете выстроились десятка два бутылок бургундского. Этажерку занимали многочисленные баночки с приправами, названия которых были написаны на наклейках.
Жаклина Брабант слегка насмешливо взглянула на Жана, который восхищенно разглядывал все это изобилие, в том числе изобилие красок.
— Да, всю эту публику нужно хорошо кормить и поить — любовные схватки разжигают аппетит. К тому же это входит в стоимость обслуживания.
Жан не смог бы с уверенностью сказать, чего больше в этих словах — презрения или усталости. Руки хозяйки лежали на раскрытой книге — изящные руки с тонкими пальцами и накрашенными кармином ногтями. На пальцах не было ни колец, ни перстней. Книга содержала учетные записи обо всех девушках, работающих и прежде работавших здесь. Достаточно было бы городским властям изъять ее у владелицы, и та была бы вынуждена закрыть заведение. Сейчас хозяйка искала страницу, где были указаны сведения о Марселине Ферро — единственной девушке, не поменявшей свое имя при поступлении на работу. Попутно она воспользовалась случаем, чтобы продемонстрировать Жану фотографии всех остальных, поодиночке или небольшими группами, как будто он был одним из клиентов, хотя у него никогда не было ни склонности к развлечениям такого рода, ни средств для этого.
Все это время кухарка резала картофель, ломтики которого, перед тем как положить на противень для последующего запекания, обваливала в смеси тертого сыра и сухарей. Очевидно, она давно привыкла одна справляться со всеми блюдами, которые подавали в заведении с вечера до утра. Она, не останавливаясь, переходила от одной работы к другой — видимо, последовательность была продумана заранее. При этом она не обращала ни малейшего внимания на то, о чем говорила хозяйка с молодым медиком.
Регистрационные книги вроде этой имелись во всех подобных заведениях, и власти, как правило, их не трогали — только если случался какой-нибудь особенно громкий скандал. Жан подумал, что, возможно, именно страх перед скандалом и побуждает мамашу Брабант быть такой любезной. Скандал, так или иначе затронувший дом терпимости, сделал бы его непопулярным в среде посетителей. И визит медика сразу вслед за визитом полицейского не мог не встревожить хозяйку. Конечно, ее деятельность сама по себе была рискованной, но сейчас степень риска грозила стать непомерно высокой. Поэтому лучше было проявить готовность к сотрудничеству с представителями власти. Даже если врач не был особо важной персоной, захлопывать дверь у него перед носом все же не следовало.
Марселина появилась в заведении мамаши Брабант 18 июня и ушла семнадцать месяцев спустя, 13 января нынешнего года. Жан записал эти даты — они еще могли пригодиться. На хозяйку заведения она произвела такое же яркое впечатление, как на него самого, хотя и по совершенно другим причинам. В ее манере держаться постоянно чередовались высокомерие и какое-то глухое беспокойство. Первое было результатом ее неотразимого воздействия на мужчин, из-за которого ее цена была очень высока, второе — признаком глубоко запрятанной болезни, которой суждено было когда-нибудь полностью ею завладеть, как предсказывала хозяйка. Из-за этого тайного изъяна, который она носила в себе, ей давались всевозможные поблажки, прощались капризы и мелкие шалости и даже отказы некоторым клиентам. Из-за этого Жаклина Брабант опекала ее, как мать опекает ребенка, неизлечимо больного или обреченного вскоре умереть. Она не сказала об этом Жану напрямую, но дала понять достаточно четко.
Рассказ сопровождался равномерным постукиванием, доносившимся со стороны разделочного стола: кухарка нарезала кружочками стручки перца. У Жана снова появилось ощущение, что он находится в кухне старинного замка, где готовится пиршественное угощение для множества приглашенных гостей.
Он также отметил, что Жаклина Брабант — прирожденная соблазнительница, далеко не худшая в собственном цветнике, выглядящая очень эффектно, несмотря на скромный макияж и простое черное платье с длинными рукавами, закрывающее ее тело от запястий до щиколоток и, тем не менее, привлекающее больше внимания, чем откровенные дезабилье в ее салоне.
Итак, Марселины Ферро здесь больше не было, но оставалось множество других работниц, с которыми Жан знакомился заочно, по регистрационной книге — с их фальшивыми именами («творческими псевдонимами», как называла это мамаша Брабант) и краткими физиологическими описаниями, — очевидно, чтобы облегчить работу медицинским службам, полиции нравов и прочим представителям власти. После каждого осмотра, проводившегося раз в две недели, также делалась итоговая запись. Так, он узнал, что у Кармен Андалузской (на самом деле, скорее всего, приехавшей из Тулузы, Сета или Монпелье) несколько недель назад была обнаружена сифилитическая сыпь, из-за чего ее отправили на лечение в Сен-Лазар, а некая Ольга («моя рыженькая», ласково назвала ее хозяйка) пребывает на шестом месяце беременности, но, несмотря на это, продолжает работать. О каждой сообщалось нечто оригинальное, и Жан отметил, что работницы нарочно подобраны с учетом самых разнообразных вкусов клиентов: спектр национальностей и темпераментов был весьма широк. Левантийка, фламандка, анемичная девушка из парижского предместья, больше похожая на мальчика… пылкая, веселая, циничная…
Иногда одна из них торопливо заходила в кухню, и Жан невольно пытался угадать, кто это, исходя из описаний в книге и комментариев мамаши Брабант. Она брала бутылку шампанского из ведерка со льдом, корзину с фруктами или блюдо с жареной курицей — поскольку клиент был в праздничном настроении, хотел выпить или проголодался. И все они — алжирка, фламандка, мальчикоподобная или, наоборот, с роскошными формами — наверняка спрашивали себя, что это за тип, которого мамаша Брабант обхаживает уже так долго: ведь несмотря на общий добропорядочный вид, он совсем не выглядел важной птицей.
Из окошечка висевших над дверью настенных часов, сделанных в виде швейцарского шале, выпрыгнула кукушка и прокуковала одиннадцать раз. Из дальних комнат донесся какой-то шум, заглушённый расстоянием, отделявшим их от кухни.
Жан понял, что не имеет права больше задерживать хозяйку — она не могла надолго оставить своих подопечных без присмотра. Ее ждала работа на благо двух юных учениц монастырского пансиона, воспитанных и благополучных, которые впоследствии будут притворяться, что не знают, каким потом и кровью далось их матери восхождение по социальной лестнице. Однако он не мог уйти, не получив ни одного ответа на мучившие его вопросы. Но с чего начать? Кукушка вроде бы недвусмысленно дала понять, что ему нужно убираться…
О чем он еще не спрашивал?.. Например, о типе по фамилии Фланель (если это фамилия), который ни разу не появился здесь после создания «живой картины»…
— Любопытные вкусы у некоторых ваших клиентов, — небрежно сказал он, — они удовлетворяются лишь созданием «живых картин» с участием ваших девушек, без каких-либо иных способов… ублажения.
Но хозяйка ответила лишь коротким смешком.
— Просят привести Вотана в черную комнату!
Жан обернулся. На пороге стояла улыбающаяся рыжеволосая женщина. Сразу бросалось в глаза, что она беременна — срок был как минимум шесть месяцев, прикинул Жан.
За спиной у него послышался слабый звон. Жан снова обернулся и в изумлении взглянул на огромного датского дога, голова которого возвышалась над столешницей. Волоча за собой тонкую цепь, он направился к двери. Женщина у порога была, скорее всего, Ольга.
— А кто сейчас в черной комнате? — спросила Жаклина Брабант.
— Ирис, — ответила Ольга после некоторого колебания.
— Ах вот как?..
На лице ее отразилось удивление, буквально на долю секунды, но этого было достаточно, чтобы пробудить любопытство Жана, которое она любезно удовлетворила, сказав:
— Я много раз слышала, как она клянется всеми богами, что никогда больше не будет совокупляться с псом… Марселина никогда не занималась такими вещами, считала их слишком унизительными, — добавила она, заметив немое изумление Жана.
Он побледнел.
— Я думаю, вы догадались, зачем в нашем заведении нужен дог, — продолжала мамаша Брабант, по-прежнему держа руки перед собой на открытой книге.
Жан застыл на месте, не в силах произнести ни слова.
— Извращенные склонности очень разнообразны… А теперь, боюсь, нам нужно закругляться… Я вас провожу?..
Она встала — стройная, изящная, соблазнительная, в облегающем черном платье. Жан взглянул ей в лицо — удлиненное, костистое, с выступающими скулами, безупречно очерченными губами и холодными, жадными, пустыми глазами. Если ее дочери похожи на нее, они должны сильно выделяться на фоне остальных монастырских воспитанниц…
— Разве что вы захотите воспользоваться нашими услугами, — добавила она. — Это была бы большая честь для нас.
Жан предпочел сделать вид, что не расслышал этого неожиданного предложения. Он кивнул на прощание кухарке, которая вряд ли заметила его жест, полностью поглощенная своими делами, и, в последний раз машинально взглянув на клеенчатую скатерть, подумал, что ему даже не предложили выпить.
В коридоре они столкнулись с блондинкой, торопившейся в кухню. Она нарочно постаралась задеть Жана, на мгновение тесно прижавшись к нему, и он почувствовал исходящий от нее аромат лилий. Несколько секунд спустя она вышла из кухни с бутылкой шампанского и, проходя мимо, вскользь положила ему руку на плечо, словно прося посторониться. И снова этот запах лилий…
Потом она открыла дверь справа и быстро проскользнула в нее, но Жан успел заметить происходящее внутри: женщина с матово-бледной кожей усаживалась на имитатор фаллоса, который мужчина держал обеими руками. На мгновение Жан закрыл глаза. В другой комнате, сплошь затянутой черной тканью, на которой четко выделялись обнаженные тела, женщина, стоящая на четвереньках, нарочито изгибалась и делала страстные гримасы, совокупляясь с датским догом перед клиентом, который смотрел на них как завороженный.
Все — ради счастливого будущего дочек мамаши Брабант…
Из широко распахнутых дверей большой гостиной, расположенных прямо напротив входа, доносились смех, пение, громкие восклицания. Жан подхватил сумку, оставленную у двери. Мамаша Брабант смотрела на него со слегка ироничной улыбкой. И однако в ее пустых глазах сквозило и кое-что другое. Она и Жан выбрали совершенно противоположные пути, и какая-то часть души этой женщины стремилась к той самоотреченности, которую она ощущала в молодом медике.
Однако она больше его не удерживала.
— Все веселятся, все щебечут… Но не думайте, что так просто выносить все это изо дня в день…
Жан что-то пробормотал сочувственным тоном.
— Представляете, — добавила она уже более непринужденно, открывая ему дверь, — есть два постоянных клиента, которые приходят только ради Иветты, чернокожей мартиниканки. Так вот, два дня назад она исчезла. За все четыре года, что она здесь, такое случилось впервые. Ума не приложу, что мне теперь делать.
— Эта она позировала вместе с Марселиной Ферро для «живой картины»? — с трудом выговаривая слова, спросил Жан.
— Да… Что с вами?
Поскольку Жан не в силах был ничего ответить, Жаклина Брабант наконец слегка подтолкнула его к выходу. Оказавшись на улице, он с жадностью вдохнул прохладный ночной воздух.
— Доктор Корбель?
Жан вздрогнул. Он едва успел сделать несколько шагов по тротуару, полностью оглушенный тем, что только что узнал. Исчезновение мартиниканки не могло быть не чем иным, как похищением. Это был еще один удар. И вот теперь этот неожиданный оклик… Жан узнал голос, поскольку слышал его совсем недавно. Он обернулся.
Три человека, стоявших полукругом, пристально смотрели на него. Самый высокий стоял в центре — инспектор Нозю. Когда Жан невольно сделал шаг назад, один из спутников инспектора шагнул вперед и вбок, словно собираясь отрезать доктору любой путь к отступлению. В полумраке улицы, едва освещенной редкими фонарями, Жан разглядел суровую холодную улыбку на лице инспектора.
— Попрошу вас следовать за нами.
— Но… — Жана охватила паника. — Что вам от меня нужно?
Инспектор жестом остановил своих подручных, уже готовых броситься на медика с обеих сторон.
— В этом нет необходимости, — небрежно бросил он. Потом, обращаясь к Жану, сказал: — Мы все вам объясним в камере предварительного заключения при сыскной полиции.
Глава 31
С величайшей осторожностью он опустился на колени, затем плашмя лег на пол, стараясь не вызвать ни малейшего скрипа. Ему понадобилось все его самообладание, чтобы не застонать: движения вызвали новый приступ боли, которая приходила все чаще и становилась все сильнее, сверлом ввинчиваясь в мозг со стороны левого уха. Проклятый сифилис!..
Немного подождав, пока боль утихнет, он с многочисленными предосторожностями немного сдвинул узкую паркетную планку, специально предназначенную для этой цели, и заглянул в образовавшееся небольшое отверстие. Ему хотелось увидеть ее пробуждение. Перед этим он несколько раз с силой постучал по трубе дымохода, тянущейся от камина в ее комнате, так что теперь она наверняка должна проснуться. Это вместо колокола. Он не хотел действовать с ней так же, как с другими.
Она лежала на кровати, одетая, и слегка подергивалась во сне, что предвещало скорое пробуждение. Лежа прямо над ней, отделенный от нее только деревянным полом и двумя с половиной метрами пустоты, он чувствовал возбуждение от такой ситуации. Благодаря хлороформу он мог распоряжаться ей как угодно, не прибегая к насилию и угрозам.
Он смотрел на нее, по-прежнему объятую сном, который, впрочем, уже собирался ее покинуть. Стало быть, обычной дозы недостаточно… нужно будет увеличить ее вдвое. В общей сложности ему уже понадобилось для нее в три раза больше хлороформа, чем для всех остальных. Значит, это зависит от расы?..
С ней была и еще одна проблема, прямо противоположная той, которую он устранил в случае с мальчишкой-разносчиком: если у того было несколько лишних килограммов, то она была более стройной, чем негритянка, изображенная на картине. И откормить ее было бы гораздо сложнее, чем заставить мальчишку похудеть. У него не было на это ни времени, ни возможностей. Опыт показывал, что в такой ситуации они почти ничего не едят. Нельзя же насильно запихивать ей еду в глотку, как перигорскому гусю, которого откармливают к Рождеству… Если бы художник только знал, какие проблемы могут вызвать у других людей его картины уже после его смерти…
Ну что ж, тем хуже для оригинала. Тем более что эта женщина была красивее, чем прислужница-негритянка на картине Мане. Он мог в свое удовольствие разглядывать ее, восхищаться ее мощными бедрами, округлыми ягодицами, густой шевелюрой, в которой можно было запутаться, и высокими грудями, кончики которых он облизывал, расстегнув ей корсаж. Запах ее кожи и волос был какой-то особенный, не такой, как у женщин белой расы.
Он воспользовался ее еженедельным выходом в город, чтобы приблизиться к ней, закинуть наживку и, дождавшись, пока мартиниканка клюнет, увезти ее к себе. Как всегда, все прошло как по маслу. У него не было ни единой неудачи, ни одна намеченная добыча от него не ускользнула. Еще большей удачей оказалась возможность незаметно увезти эту женщину, экзотическая внешность которой сама по себе привлекала множество взглядов.
Он следовал за ней и двумя ее подругами до пассажа, где, оставаясь на почтительном расстоянии, продолжал наблюдать, как она с животной грацией движется среди прилавков. Многие на нее оборачивались. Он дождался удобного момента, когда ее подруги отвлеклись на полки с посудой. Все они одинаковы, мечтают о скромном буржуазном достатке… Но у «пансионерок» мамаши Брабант было очень мало шансов на то, что такие мечты когда-нибудь воплотятся в жизнь.
Нескольких минут оказалось достаточно, чтобы она угодила в раскинутые им сети. Он понял, что добился своего, когда они поменялись ролями — уже не он следовал за ней по ее беспорядочному маршруту между прилавков, а она, даже не сознавая того, позволила ему увлечь себя к выходу двумя этажами ниже.
Откуда у него эта власть, позволяющая так быстро их соблазнять? Ни один из его родственников-мужчин, по крайней мере тех, кого он знал, не обладал подобным даром. Его мать всегда была со странностями, пока наконец ее болезнь не перешла в буйную фазу. Свою способность он, скорее всего, унаследовал от нее и теперь обращал против других женщин… Интересно, осудила бы она его за это?
Пять минут спустя они уже сидели в экипаже. Единственным, кто их видел, был нищий попрошайка; итак, дело провернуто удачно. Как и ее предшественница, актрисулька, она заартачилась где-то в районе Сен-Дени, и ему пришлось прибегнуть к испытанному средству «анестезии». Каждый раз приходилось быть настороже в ожидании, когда они заподозрят неладное.
Чтобы немного ее отвлечь, он принялся расспрашивать ее о родине, о существующих там обычаях, о флоре и фауне, о плавании через Атлантику на пароходе. Она и в самом деле будила в нем любопытство. Его первая негритянка. Некий экзотический элемент, который сочла нужным иметь в своем заведении мамаша Брабант: международные выставки привели, среди прочего, и к тому, что возникла мода на женщин других рас.
Она открыла глаза и слегка приподнялась.
Позабыв о боли, он наблюдал за ней, ощущая начало эрекции, несмотря на неудобную позу. Нет, все-таки нужно ею попользоваться перед тем, как оставить связанной возле угольной печи…
Их надежду остаться в живых он всегда ощущал почти физически — как пойманную бабочку, трепещущую в его руках в напрасных попытках освободиться.
Глава 32
Охватившие его паника и непонимание в конце концов сменились оцепенением. Сидя на неудобном стуле, Жан невидящим взором смотрел на свои руки, сложенные на коленях. По крайней мере, на него не надели наручники, не заставили испытать дополнительное унижение. Должно быть, инспектор Нозю не счел его достаточно смелым или опасным, чтобы прибегать к ограничительным мерам такого рода.
Его оставили ждать в кабинете инспектора, соседним с тем, в котором всего несколько дней назад он рассказывал комиссару Лувье и его помощнику о своих подозрениях по поводу убийцы. А теперь подозрение пало на него самого! Его промариновали здесь около двух часов, и все это время по коридору расхаживал сержант, периодически заглядывавший в кабинет, чтобы удостовериться, что Жан по-прежнему на месте. Но, по крайней мере, в эти два часа он смог обдумать все свои недавние действия. Он проклинал себя за то, что сам явился в полицию, и тщетно спрашивал себя, что же такого он мог сделать, чтобы навлечь на себя подозрения.
Наконец, когда он, пройдя через все состояния, даже слегка задремал, в кабинет вошел Нозю в сопровождении тех же самых двух полицейских, которые были с ним во время задержания. Сначала он сделал вид, что вообще не замечает Жана, — видимо, для того, чтобы еще усилить его смятение.
И все это время стрелки часов продолжали вращаться. Теперь, заполучив мартиниканку, убийца имел в своем распоряжении обе модели для своего будущего шедевра — «Олимпии». Главную роль предстояло сыграть Сибилле…
Нозю сел напротив него на такой же точно стул и придвинулся почти вплотную — когда он чуть наклонился вперед, Жан ощутил его дыхание. Зачем-то полицейскому понадобилось это полное отсутствие дистанции, создающее неестественную обстановку доверительности… Нозю не использовал никаких угроз, но он и сам по себе был достаточно красноречивой угрозой.
Жан вздохнул. За его спиной один из двух полицейских, более массивный, расхаживал из стороны в сторону, словно зверь в тесной клетке. Другой, кое-как устроившись на банкетке, стоящей у стены, заснул. Примерно час назад Жан многое отдал бы за то, чтобы суметь сделать то же самое, но грызущая его тревога была слишком сильна. Сколько сейчас может быть времени? Жан ощущал запах собственного пота. Молодой медик по-прежнему не понимал, в чем его обвиняют. Но тягостное предчувствие, появившееся у него после визита Нозю к нему на работу, когда тот сказал, что просто хочет держать его в курсе дела, теперь полностью оправдалось.
— Ладно, хватит ломать комедию, — произнес инспектор абсолютно ровным тоном.
Жан оцепенел. Скрип паркета стих — полицейский остановился прямо у него за спиной. Жану даже показалось, что тот дышит ему в затылок. Как будто мало того, что Сибилла может умереть в ближайшие часы — теперь с ним еще и обращаются как с преступником! А ведь он посвятил свою жизнь лечению больных!.. Еще во время недавнего визита инспектора Жан ощутил его пристальный интерес к репродукции «Олимпии» — той самой, благодаря которой Обскура узнала о существовании Сибиллы, потенциальной модели для убийцы-художника, которому она, очевидно, была предана телом и душой. И зачем только он повесил эту мазню у себя в кабинете?!.
— В каких отношениях вы на самом деле состоите с Марселиной Ферро?
Жан чувствовал себя словно в кошмарном сне.
— Что вы делали в ее квартире, после того как сказали, что не знаете ее адреса?
— Позвольте мне объяснить…
— Зачем вы после этого отправились к мамаше Брабант?
— Я…
— Что вы делали во всех этих местах и зачем встречались со всеми людьми, которые так или иначе связаны с этим делом?
— Я вам сейчас…
— Делом, которое вращается вокруг известных картин Эдуара Мане, причем одну из которых вы скопировали собственноручно.
Жан по-прежнему ощущал присутствие полицейского у себя за спиной, но исходящая от него угроза была несравнима с той, которую представлял собой Нозю — со своим инквизиторским взглядом и градом вопросов, обрушенных на его голову. В этот момент Жан подумал об отце и о его страсти к живописи, которую унаследовал и сам. Такое мирное, спокойное увлечение, далекое от любых опасностей… А сейчас он угодил в кошмар наяву. Он машинально обводил глазами комнату, словно надеясь, что откуда-то придет помощь, но каждый раз его взгляд встречался с неумолимым взглядом инспектора, в котором, несмотря на глубокую ночь, не замечалось ни малейшей усталости.
Жан почти сожалел о комиссаре Лувье, который наверняка храпел сейчас в своей постели. Как же он обманулся, когда счел инспектора Нозю гораздо более толковым профессионалом, чем его начальник… На самом деле инспектор вцепился в него, словно пес — в единственную кость, которую ни за что на свете не согласился бы выпустить. Впрочем, и Лувье — тот еще болван, и его появление здесь в этот момент ничего бы не изменило. Наверняка он был бы счастлив, что виновного так быстро нашли… Но что ответить на этот град вопросов, каждый из которых уже сам по себе служил подтверждением его вины? Случалось, что и за меньшее людей приговаривали к смерти… Жан почувствовал, что ему становится трудно дышать. Он хотел ослабить узел галстука, но этот жест выдал бы его страх. Страх перед позорной казнью на гильотине, к которой он неожиданно оказался так близок… Его окружал сплошной кошмар, ставший реальностью… Он попал в ловушку, которую сам же, собственными руками, себе и поставил.
Но самым худшим было то, что эта трагикомедия грозит затянуться, а Сибилла тем временем станет очередной жертвой убийцы. Ведь полиция наверняка прекратит ее поиски, если считает виновным Жана, а тот ничем не может опровергнуть обвинений, не может дать сколько-нибудь убедительных ответов ни на один вопрос…
И его отец, и доктор Бланш удивлялись его попыткам вести самостоятельное расследование. Каждый из них выразил ему свое неодобрение по этому поводу, пусть даже и в вежливой форме. Нужно было к ним прислушаться. Но это означало бездействовать и ждать, пока Сибилла не будет найдена лежащей на софе, обнаженной, со всеми атрибутами «Олимпии» — и при этом мертвой вот уже много дней…
Жан закрыл глаза. Он чувствовал себя окруженным со всех сторон — куда бы ни пыталась устремиться его мысль в поисках выхода, она словно натыкалась на глухую стену. У него было ощущение, что он стал объектом манипуляции со стороны каких-то сил, о существовании которых даже не подозревал. Все началось с того, что Обскура заметила у него в кабинете репродукцию «Олимпии»… Ну а как же тогда письмо Марселя Терраса? И сестра Анжа, умершая от отравления газом? И его собственная просьба к Раулю Берто — осмотреть место преступления в Отей?.. Все это было лишь цепочкой совпадений, которые не имели к Обскуре никакого отношения, но зато способствовали тому, что сам он решил углубиться в это дело… Обскуру могло во всем этом заинтересовать только одно — сходство Сибиллы с натурщицей Мане…
Голова у него закружилась, и он снова открыл глаза. Ничего не изменилось — он по-прежнему был в служебном кабинете, тускло освещенном одной лишь масляной лампой, и инспектор Нозю буквально сверлил его взглядом, как будто хотел добраться до самых потайных его мыслей.
Затем Жан различил несколько прикрепленных к стене антропометрических фотографий — такие же портреты инсургентов развешены были повсюду в городе после разгрома Коммуны. Преступники-рецидивисты, находящиеся в розыске, — бандитские рожи, среди которых, возможно, вскоре появится его собственное лицо… Кстати, портрет Нозю смотрелся бы среди них вполне органично — со своим коротко остриженным черепом и рябыми щеками он и сам напоминал матерого бандита.
— Но, в конце концов, это все детали, — тем временем продолжал инспектор. — Самая большая загадка — почему вы решили сами прийти к нам? Это был вызов? Вообще-то, мне бы с самого начала стоило насторожиться.
При таком откровенном намеке Жан резко выпрямился на стуле и уже собирался встать, когда две мощные руки опустились ему на плечи. Нозю жестом велел своему помощнику убрать руки. Но Жан почти не испытал от этого облегчения. Он понимал, что не создан для такого рода испытаний. Особенно угнетало то, что с ним обращаются как с преступником. На полу возле инспекторского стола он заметил свою сумку, которая всюду его сопровождала. Сейчас она утратила свой прежний статус, так же как и ее владелец.
Нозю встал и прошелся по комнате. Полицейский, спящий на банкетке, проснулся — должно быть, его разбудили шаги. Но инспектор не обратил на него ни малейшего внимания.
Жан наблюдал, как Нозю нервно расхаживает по комнате. Иногда он переводил взгляд на окно, за которым, как ему казалось, уже должно было рассветать, но окно оставалось темным.
— Вы ведь и сами понимаете, что все свидетельствует против вас, — сказал инспектор, не глядя на него.
Жан невольно дернулся, снова собираясь встать, но потом вспомнил о громиле, стоящем у него за спиной.
— Как только я увидел, что ты выходишь от Марселины Ферро, последние мои сомнения развеялись. До того момента я еще не был полностью уверен, в отличие от Лувье. Надо признать, именно он оказался прав… Все-таки опыт — великая вещь, — прибавил он, подмигнув.
Ах вот что! Тот единственный факт, что его увидели выходящим из дома Обскуры, послужил поводом к обвинению!.. Значит, еще есть возможность оправдаться…
— Позвольте мне объяснить, — слабым голосом произнес Жан, сознавая всю шаткость своего положения: вот уже полицейский начал ему тыкать…
Нозю остановился и вопросительно приподнял брови.
— Ее адрес мне дала Матильда Лантье. Она пришла ко мне на осмотр, почти сразу после вашего ухода. Она работала раньше в заведении мамаши Брабант. Как раз Марселина Ферро впервые привела ее ко мне…
— Ну-ну, дальше, — подбодрил инспектор.
— Я… я заставил ее сообщить мне адрес Марселины. Она сможет вам это подтвердить. Но я не знаю, где ее найти.
— Матильда Лантье, говоришь?
— У мамаши Брабант ее звали Миньона.
Нозю, повернувшись к лежащему на скамье полицейскому, щелкнул пальцами, и тот сразу же встал и вышел из комнаты.
— Ну что ж, теперь молись, чтобы мы ее нашли, — подытожил инспектор, обращаясь к Жану. — А до тех пор придется тебе остаться здесь.
— А как же моя жена? — в отчаянии воскликнул Жан. — Если вы его не схватите, он ее убьет!
Увесистый удар кулаком в левое ухо заставил его пошатнуться вправо.
— Заткнись и не рыпайся, и все будет хорошо, — почти дружеским тоном посоветовал полицейский, стоявший у него за спиной.
Жан почти не ощутил боли, поскольку в этот момент вспомнил об одной вещи, отчего по его телу пробежала ледяная дрожь: покинув его кабинет, Матильда Лантье унесла с собой пузырек морфина, которого хватило бы, чтобы решить все ее проблемы разом… Не так уж много шансов на то, что ее найдут живой.
Глава 33
В полной тишине раздался скрип кроватной сетки, и почти сразу вслед за этим — глухое ворчание, похожее на звериное. Кабан, обезумевший при виде обильной еды после долгого вынужденного голодания… Это приглушенное отрывистое ворчание продолжалось еще какое-то время, затем слегка утихло, и в нем послышались нотки удовлетворения.
Сибилла, дрожа, натянула простыню до самого подбородка. Проснувшись, она обнаружила, что кругом темно, как в погребе. Несмотря на все усилия, она могла разглядеть лишь собственные руки. Ее охватила нервная дрожь, и она инстинктивно сжалась в комок. Она не знала, сколько времени проспала и давно ли она здесь, но эта непроглядная темнота заставила ее нервы натянуться до предела. Дополнительная пытка, в придачу к заключению?.. Способ заставить ее полностью потерять счет времени?..
В первые дни она еще рассчитывала на Жана, который приложит все силы, чтобы ее спасти. Несмотря на обманчиво хрупкий вид, он обладал стойкостью к любым испытаниям — доказательством тому служила его неустанная работа по спасению жизни посторонних людей… Сибилла цеплялась за эту надежду из последних сил. Он не позволит ей погибнуть. Иначе невозможно. Особенно с тех пор, как она носит его ребенка.
Жан с его отцом были ее единственной семьей. Они легко уживались все вместе — двое мужчин, немного сдержанных в проявлении чувств, и она, вносящая в их жизнь некоторое оживление. Когда он побежал за ней в первый же день их знакомства, она и вообразить не могла, что отнесется всерьез к его ухаживаниям. Но ему оказалось не так легко противостоять… Несколько недель спустя она поняла, что любит его, и все последующие четыре года не жалела о своем выборе.
Но теперь она все сильнее сомневалась, что его поиски увенчаются успехом. Несмотря на все свое упорство, как смог бы Жан отыскать ее здесь? Она и сама не знала, где находится. Последним ее воспоминанием была базилика Сен-Дени, силуэт которой она заметила в сумерках. Значит, ее увезли к северу от Парижа… Но как далеко? Она не знала, сколько времени пробыла под воздействием хлороформа; не знала, как выглядит дом, где она находится, — ее перенесли сюда из кареты в бессознательном состоянии. Отсутствие окон и относительная прохлада в ее комнате позволяли предположить, что это подвальное помещение; отсутствие каких бы то ни было звуков снаружи — что дом большой и стоит уединенно. Но что, кроме этого? Ничего…
То, что о ней забудут и навеки оставят ее запертой в этой комнате, казалось Сибилле наихудшим вариантом из всех возможных. Больше всего она боялась оказаться замурованной заживо. То, что она носила ребенка, еще усиливало ее отчаяние. Этот ребенок, еще не родившись, уже был обречен. И она ничем не могла ему помочь, как и самой себе…
Внезапно она застыла от ужаса: ей показалось, что кроме нее в комнате кто-то есть. Вскоре это ощущение переросло в уверенность. Несмотря на леденящий ужас, она понимала, что нельзя оставаться неподвижной, нужно попытаться защитить себя. Что ей терять? Она села на кровати и, опираясь на сжатые кулаки, стала вслушиваться в окружающую темноту, ловя малейшие шорохи. Она явственно ощущала чье-то присутствие. Ей показалось, что что-то слегка коснулось ее волос — какое-то прохладное веяние… Еще несколько минут напряженного ожидания, показавшихся ей невероятно долгими, — и она уже стала сомневаться в реальности своих ощущений.
— Есть тут кто-нибудь? — нерешительно произнесла она, но звук ее голоса мгновенно растворился в окружающей темноте.
Может быть, ей все приснилось… Или у нее начались галлюцинации. Возможно, она теряет рассудок… Она уже утратила ощущение времени в этих глухих стенах. Она даже не знала, день сейчас или ночь.
Потом ее внимание снова привлек странный легкий запах. Она никогда не чувствовала его раньше в этом месте. Может быть, именно из-за него ей почудилось чужое присутствие? Она попыталась понять, что это. И отчего ей так холодно… Эфир! Да, в комнате пахло эфиром.
Во время поездки в экипаже ее похититель использовал хлороформ. Теперь эфир — в тех же целях… Но зачем? Ведь сейчас она и без того в полной его власти? И когда он это сделал? Пока она спала? Чего ради? Все эти вопросы лихорадочно мельтешили в ее мозгу, еще усиливая ее смятение.
В довершение всего она только сейчас обнаружила, что под простыней полностью обнажена!
И тут же до нее снова донеслись сдавленные стоны из-за стены, у которой стояла ее кровать. Сибилла попыталась закричать, но крик застрял у нее в горле.
Потом она поняла, что это не стоны, а мерный скрип стальных пружин. Кроватная сетка… Затем к скрипу добавилось уже знакомое глухое ворчание — те самые звуки, которые недавно пробудили ее ото сна. Происхождение этих звуков не оставляло никакого сомнения… Это был ответ на все ее вопросы, ужаснувший ее до глубины души.
Она стала беспорядочно шарить обеими руками вокруг себя, пытаясь на ощупь отыскать одежду. Кто-то полностью раздел ее, пока она спала… Она не помнила, чтобы сама раздевалась. «Но зачем?» — в последний раз спросила она себя, отгоняя слишком очевидный ответ, который сообщали звуки из соседней комнаты. Затем, не выдержав, разрыдалась. Сибилла чувствовала себя совершенно беззащитной, оказавшейся во власти безумца, которому она имела наивность поверить… Она сама была безумна, когда согласилась за ним последовать!
Новые открытия еще усилили ее страхи. Получается, что она здесь не единственная пленница. Ту, другую женщину за стеной сейчас насилуют… или делают что-то еще хуже. Жан вскользь упоминал о тех извращенных вещах, которые некоторые типы проделывают с женщинами, предварительно одурманив их каким-либо наркотическим веществом, — слухи об этом циркулировали в медицинской среде.
Все тело Сибиллы сотрясала конвульсивная дрожь, с которой она тщетно пыталась справиться. Но скрип пружин продолжал звучать в ее ушах, явственно говоря о том, чему она сама уже подверглась или что ее ждет в ближайшем будущем.
Сибилла машинально продолжала искать свое платье, водя руками по кровати: она не осмеливалась встать и сделать хоть несколько шагов в абсолютно темной комнате. У нее не оставалось даже тени надежды. Жан никогда ее не найдет. Никто не придет сюда, чтобы ее спасти. По щекам ее струились слезы, стекая на шею и грудь.
От отчаяния она внезапно завопила во всю мощь своих легких. Этот вопль отразился от стен ее камеры, едва не оглушив ее саму. Когда он смолк, Сибилла осознала, что и звуки за стеной прекратились.
Затем послышался какой-то легкий скрежет — и внезапно в комнате вспыхнул свет.
Этот резкий свет после абсолютной темноты ослепил Сибиллу. Она закрыла глаза и не открывала их несколько секунд. Потом подумала, что ее крик, скорее всего, не останется без последствий. Ее накажут? Заставят расплатиться?..
Оказалось, что платье ее висит на плечиках, прицепленных к двери. У кровати стояли туфли, в которые были засунуты скомканные чулки. Сибилла торопливо оделась. По крайней мере, когда явится ее похититель, она не предстанет перед ним без ничего…
Но никто не появился. Напрасно она, прижавшись ухом к двери, пыталась уловить малейший шорох снаружи — было абсолютно тихо. Ни шорохов, ни шагов. Так что же?.. Это напряженное ожидание было хуже всего. И что означает резко вспыхнувший свет? Похититель понял, что она проснулась, и решил больше не держать ее в темноте? Только лишь потому, что заботится о ней?.. Тут она заметила собственное отражение в зеркале. У нее был взгляд одержимой.
Поднос с чуть теплыми или совсем остывшими блюдами, который она обнаружила в последний раз при пробуждении, стоял на прежнем месте на полу. Она спросила себя, стоит ли притрагиваться к еде, и ответ пришел незамедлительно — да, ради ребенка.
Внезапно у нее закружилась голова, и Сибилла едва не упала. Она чувствовала себя жалкой. К тому же ее не оставляло ощущение, что за ней наблюдают. Но откуда? Она уже обследовала все уголки этой комнаты и не обнаружила ничего подозрительного, кроме небольшого окошка в двери, которое заметила еще в самом начале. Может быть, зеркало над камином? Может быть, на самом деле это зеркальное окно?
В ее распоряжении не было ничего тяжелого — только металлический ночной горшок. Не раздумывая, Сибилла схватила его и швырнула в зеркало. От места удара во все стороны зазмеились трещины, образовав огромную многоконечную звезду. Горшок, отлетев, загрохотал по полу. Сибилла подобрала его и с новой силой обрушила на зеркальную поверхность. Дождь осколков с оглушительным звоном посыпался на паркет. Сибилла приблизилась. За зеркалом не было ничего — лишь плотно пригнанные друг к другу узкие деревянные панели…
В этот раз из коридора донесся шум шагов. Она застыла на месте. По прошествии еще нескольких секунд заскрежетал металлический дверной засов с наружной стороны.
Глава 34
Смерть близилась, она чувствовала ее рядом, прячущуюся в темноте, неотрывно следящую за ней, неумолимую. Она начала проявлять признаки беспокойства — фыркать, ржать, бить о землю копытами. Она еще ничего не видела, но знала, что не ошибается. Она чувствовала запах смертоносного тесака — этот особый запах металла, покрытого засохшей кровью… Но она была заперта в стойле, из которого не могла выбраться. Обезумев от ужаса, она взвилась на дыбы и ударила передними копытами в дверь, но та не поддалась. Эхо от удара разнеслось по всей конюшне, но ничего не произошло, никто не прибежал ей на помощь. Потом она услышала лязг отпираемого засова. Скрип плохо смазанных петель. И мрачный, словно погребальный звон от удара широкого лезвия об окованный проржавевшим железом дверной косяк. Она громко, отчаянно заржала.
Собственный душераздирающий крик разбудил ее. Она села на постели — задыхающаяся, вся в поту. Ночная рубашка липла к телу. Все еще пребывая во власти недавнего кошмара, она пыталась вернуться к реальности, разглядывая сквозь темноту очертания знакомых предметов. Она была в скорбном прибежище, которому даже привычная обстановка не могла придать ощущения домашнего уюта. В комнате слышалось лишь ее собственное учащенное дыхание, но она по-прежнему не могла успокоиться и не чувствовала себя в безопасности. Он мог сюда вернуться.
Вдруг она заметила полоску света под дверью и застыла, охваченная ужасом. А если это смерть? Затем в коридоре послышались шаги. Она попыталась унять дрожь. Наконец дверь распахнулась, и на ковер упал прямоугольник света, на котором четко вырисовывался темный силуэт. Тогда она снова закричала.
От быстрого топота шагов по лестнице с грубо вытесанными каменными ступеньками Жерар вынырнул из полусна и прислушался. Кто бы это мог быть? Или приснилось?.. Он совсем недавно заснул, после того как потратил полдня на визиты сначала в «Жимназ», потом в «Фоли-Бержер», пытаясь отыскать хоть какие-то следы Сибиллы. Директор театра не сказал ему ничего нового. Она приходила, получила гонорар за участие в пьесе, которая с сегодняшнего дня была исключена из репертуара, потом ушла — и с тех пор от нее никаких известий. Исчезла неизвестно куда. Полиция уже была здесь, Жан тоже был. Все это Жерар уже знал.
Что касается «Фоли-Бержер», там все оказалось еще хуже. По сути, он искал незнакомку, которую никогда в жизни не видел и знал только по рассказам Жана. К тому же гвалт, музыка, всеобщее веселье, плотная толпа, сквозь которую он с трудом прокладывал себе дорогу, — все это действовало ему на нервы и лишало последних сил.
Он уже собирался снова уснуть, но стук в дверь разбудил его окончательно. Жерар приподнял голову от подушки.
— Доктор Рош! У вашей пациентки, мадам Фавр, новый приступ! Вставайте скорее!
Он сел на постели, протирая глаза.
— Иду, иду, — пробурчал он еще непослушным со сна языком.
— Доктор Рош! — снова послышался голос за дверью, уже громче.
— Иду! — крикнул он, одновременно нашаривая впотьмах коробок спичек, чтобы зажечь свечу у изголовья.
Он быстро натянул брюки, вчерашнюю рубашку и пиджак. Бланш настаивал на том, чтобы все врачи и медсестры появлялись перед пациентами в самом что ни на есть респектабельном виде. Даже если их разбудят среди ночи. Жерар сунул ноги в туфли и наконец распахнул дверь. На площадке стоял Ренар, держащийся в своей обычной заискивающей манере.
— Ну пошли, — подтолкнул его Жерар.
Тот шагнул на верхнюю ступеньку лестницы и едва не оступился. Несмотря на свой стокилограммовый вес, Жерар следовал за ним быстро и ловко. Когда они оказались снаружи, Ренар почти бегом устремился к главному зданию. Жерар посмотрел ему вслед с легким презрением. С тех пор как он однажды, став свидетелем грубого обращения Ренара с пациентами во время сеанса гидротерапии, схватил его за воротник и пообещал все рассказать Бланшу, если это еще раз повторится, тот держался тише воды ниже травы. Увидев, что Ренар уже распахнул двери особняка, он чуть поморщился, но все же ускорил шаг.
В коридоре, ведущем к комнате Нелли Фавр, царила всеобщая суматоха. Повелитель неба и земли в ночном колпаке беседовал с мадам Пуше, которая не далее как вчера была застигнута в большой гостиной за самоудовлетворением с помощью украденного на кухне огурца. Ее выдали громкие стоны и заметная выпуклость под платьем между сведенных бедер. Муж мадам Пуше, уставший от множества подобных выходок за два последних года, в конце концов поместил ее в клинику. Собеседники выглядели как живущие в гостинице путешественники, которых внезапно потревожили среди ночи. Когда Жерар проходил мимо, они резко замолчали. Повелитель мира наверняка считал его одним из заговорщиков, посягающих на его трон, тогда как мадам Пуше его побаивалась с тех пор, как он недвусмысленно отклонил ее авансы.
У двери Нелли стояла на страже мадам Ламбер. Она почти двадцать лет проработала у доктора Бланша и была одним из столпов, на которых держалась вся клиника. Поскольку мадам Ламбер работала с полным самоотречением, она в конце концов удостоилась полного доверия мэтра, хотя ее суровый вид и соответствующие манеры отталкивали многих ее коллег. Однако к Жерару она относилась скорее благосклонно. В отсутствие Бланша, который вот уже несколько лет ночевал не в клинике, а в своем доме в Отей, она была высочайшим авторитетом и для персонала, и для пациентов.
— Что случилось? — вполголоса спросил Жерар.
Он возвышался над медсестрой на целую голову, хотя мадам Ламбер и сама производила солидное впечатление своим видом. Ей явно не нравилось, что она должна была откидывать назад голову при разговоре с ним — ведь он был всего лишь новичком. К тому же она с явной неохотой употребляла обращение «доктор», адресуясь к этому молодому человеку, который годился ей в сыновья. Все в ее манере как будто выражало сомнение в том, что он когда-либо сможет добиться в обращении с пациентами больших успехов, чем она сама. Можно подумать, несколько лет, проведенных на студенческой скамье, могут перевесить двадцатилетний опыт работы с доктором Бланшем и сотнями душевнобольных!..
Сейчас, в три часа ночи, она была безупречно одета, в то время как Жерар не успел даже повязать галстук и теперь должен был предстать перед пациенткой с раскрытым воротом. Но мадам Ламбер, что бы она там ни думала про себя, всегда четко соблюдала иерархию.
— То же самое, что и всегда, — нехотя ответила она. — Опять эта история с лошадью.
Жерар вздохнул и осторожно постучал в дверь. Не услышав никакого ответа, он приложил ухо к дверной створке, под испытующим взглядом медсестры. Повелитель мира и нимфоманка также исподтишка наблюдали за ним, с жадностью подстерегая его малейший неверный шаг, малейшую слабость, после чего они имели бы полное право его подчинить: один — как своего подданного, другая — как своего сексуального раба. Отстранившись от двери, Жерар еще немного подождал.
— Мадам Фавр?..
Он взялся за дверную ручку и почувствовал, как дверь поддается. Он ожидал натолкнуться на сопротивление, возможно, на баррикаду из мебели, но ничего подобного не оказалось. Комната была погружена в темноту. Жерар вернулся в коридор, взял одну из масляных ламп и с ней вошел в комнату. Все присутствующие столпились у порога, чтобы разглядеть, что происходит. Жерар тихо закрыл за собой дверь. Первое, что он увидел, было его собственное отражение в зеркале над камином. Чуть подсвеченное лампой, лицо его казалось какой-то адской личиной, слегка напугавшей даже его самого. Он подумал, что может напугать пациентку, которую пока еще не видел — слабый свет лампы ее не достигал. Он услышал из коридора голос мадам Ламбер, приказывающей пациентам разойтись по комнатам.
— Нелли?.. — позвал он, нарушая тем самым одно из правил доктора Бланша, запрещавшего любые проявления фамильярности при общении с пациентами, в том числе и называние по имени. По отношению к мадам Фавр, одной из самых богатых пациенток, такое было тем более недопустимо.
Но Жерар сейчас полагался на инстинкт; больше того, он чувствовал, что ему просто необходимо сломать некоторые барьеры, если он хочет понять природу болезни своей пациентки. Кто сможет его обвинить, если он добьется результата? Однако если мадам Ламбер сейчас подслушивает у двери…
— Нелли… Это я, доктор Рош. Вам нечего бояться.
Он вытянул руку с лампой и начал медленно обводить ею комнату; из темноты выплывали кровать со смятой постелью, секретер, трельяж, комод, узоры на ковре, стулья, кресло… Он осветил все закоулки комнаты, рассекая темноту узким лучом: это было похоже на свет маяка, скользящий по темным волнам океана. Никого. Жерар присел на корточки и опустил лампу к самому полу — и почти сразу же свет ее выхватил из темноты глаза затравленного животного. Нелли Фавр пряталась под кроватью. Жерар поставил лампу на ковер и, не вставая, на четвереньках приблизился к своей пациентке. Затем осторожно вытянул вперед руку — так в детстве ему доводилось вытаскивать кроликов из норы.
— Не бойтесь, выходите, — почти прошептал он.
Его пальцы осторожно коснулись пальцев Нелли, судорожно вцепившихся в край простыни. Они были твердыми и холодными, как у статуи. Лицо пациентки казалось застывшей маской ужаса.
— Хотите, я отодвинусь подальше? — мягко предложил Жерар.
Он немного отполз назад, после чего, пригнувшись так, чтобы его лицо оказалось на одном уровне с лицом Нелли, жестом пригласил ее последовать его примеру.
— Выходите, — произнес он подбадривающим тоном. Он мельком подумал, что выглядит сейчас более чем странно. В период учебы он даже не подозревал, с какими ситуациями ему придется столкнуться на будущей работе. Однако его пациентка, сделав судорожное извивающееся движение, слегка продвинулась вперед. Наконец она высунула голову из своего убежища. Жерар протянул ей руку, чтобы помочь подняться. Она приняла его помощь. Жерар благословил небо за этот первый небольшой успех.
— Хотите снова лечь в постель? Или вам не спится?
Нелли Фавр покачала головой. Посветив себе, Жерар обнаружил халат, взял и подал ей. Потом помог его надеть. Нелли Фавр не оказывала ни малейшего сопротивления.
— Куда вы хотите сесть?
Нелли неуверенными шагами направилась к трельяжу, куда Жерар поставил лампу. Одной рукой Жерар взял пациентку под локоть, другой пододвинул стул, на который она села. Свет лампы образовал вокруг ее отражения в зеркале желтоватый ореол. Пламя горело ровно, защищенное стеклянным колпаком. Нелли недоверчиво и даже враждебно смотрела на себя в зеркало. Потом слабым движением руки провела по лбу, виску, щеке. Кажется, она с трудом себя узнавала.
После секундного колебания Жерар взял щетку для волос с перламутровой рукояткой, в его руке казавшуюся игрушечной, и с величайшей осторожностью начал расчесывать волосы Нелли. Он невольно мысленно улыбнулся. Сначала рыбак, теперь парикмахер… Чем только не приходится заниматься… Но, может быть, накапливая день за днем знания о людях разных профессий в разных ситуациях, он, сам того не сознавая, развивал в себе интуицию, которая сейчас и побудила его взяться за щетку? Нелли Фавр не протестовала. Казалось, причесывание ее успокаивает. Несколько слезинок скатилось по ее щекам — Жерар заметил это по ее чуть подсвеченному, почти призрачному отражению в темном зеркале. Он знал, что эти слезы являются прелюдией к успокоению. Он сделал еще несколько движений щеткой, затем отложил ее, пододвинул себе стул и сел слева от пациентки. Теперь он мог видеть в зеркале ее профиль, а чуть повернувшись — почти все лицо.
— Он ведь не приезжал к вам сегодня с визитом, — полувопросительно сказал Жерар, осторожно зондируя почву для предстоящего разговора.
В зеркале он заметил, что Нелли повернула голову, чтобы взглянуть на него, словно желая удостовериться, что он думает о том же, о чем и она.
— Я постараюсь сделать все что в моих силах, чтобы избавить вас от сеанса гидротерапии, но нам нужно поговорить, — сказал он, досадуя на себя за то, что приходится прибегать к такому шантажу.
Шантаж, угроза, грубость, порой лесть… По сути, душевнобольные мало чем отличались от обычных людей. Они были столь же чувствительны к проявлениям разнообразных человеческих чувств. Нужно было лишь подобрать ключ…
— Он был здесь, — вдруг произнесла Нелли едва слышно.
Жерар облегченно вздохнул — она все-таки решилась заговорить.
— В последний раз вы сказали мне, что он убил вашу лошадь, — напомнил он, старательно избегая называть того, о ком шла речь.
Нелли по-прежнему смотрела на него — он видел это в зеркале. Она ничего не сказала, но это могло быть и побуждением для него говорить дальше.
— …поскольку лошадь стала, по его словам, причиной его величайшего унижения. Так вы мне сказали. Что это было за унижение?
По щекам Нелли снова заструились слезы.
— Это все моя вина, — сказала она, всхлипнув.
Этого вполне можно было ожидать: мать пыталась защитить единственного сына. Классический случай. Но Жерар не придавал этому особого значения: однажды встав на путь признаний, Нелли Фавр должна была рассказать обо всем, даже если и возьмет всю вину на себя, освободив от нее сына, которого после смерти мужа воспитывала одна (если, конечно, можно говорить об одиночестве в окружении такого количества домашней прислуги).
Какие и насколько прочные узы создались за это время между матерью и сыном?
В дверь кто-то тихо постучал. Нелли Фавр взглянула на Жерара с испугом и вцепилась в его руку. Из груди ее вырвалось рыдание.
— Это он, доктор я же вам говорила! — прошептала она уже на грани истерики.
Он слегка сжал ее руку успокаивающим жестом и, в последний раз взглянув на ее искаженное отчаянием лицо, направился к двери. Это оказалась мадам Ламбер, которая, изнывая от любопытства, явилась за новостями. Будучи лишь ассистентом доктора Бланша, Жерар не мог позволить себе ее проигнорировать.
— Все хорошо, — быстро проговорил он. — Вы можете идти спать. Мне удалось ее успокоить, она скоро уснет.
Не дожидаясь ответа, он закрыл дверь, собираясь вернуться к пациентке.
Нелли Фавр, одна из самых заметных женщин в парижском светском обществе, одна из самых богатых и красивых, увлекавшаяся коллекционированием драгоценных безделушек, дошла до нынешнего ужасного состояния, обезумев от страха перед собственным сыном, который и поместил ее в клинику для душевнобольных.
Внезапно у Жерара кровь застыла в жилах: пациентка исчезла. Он окинул взором комнату, но Нелли Фавр нигде не было.
— Нелли?.. — негромко позвал он, чтобы не напугать ее еще больше.
Он наклонился и заглянул под кровать. Пусто. Затем быстро подошел к окну и раздвинул шторы. Никого. Жерар уже более внимательно оглядел комнату, пытаясь догадаться, где пациентка могла найти себе убежище на этот раз. Ага, трельяж — она могла забраться под него. Жерар опустился на корточки и приподнял край бархатной скатерти, покрывавшей туалетный столик. Сжавшись, закрыв лицо руками, Нелли Фавр с ужасом смотрела на него сквозь раздвинутые пальцы.
— Это была мадам Ламбер, — успокаивающе сказал Жерар, про себя проклиная медсестру за ее более чем несвоевременное любопытство. — Я ведь говорил: здесь вам нечего бояться.
Он протянул к ней руку, но она не двигалась с места. Жерар вздохнул. Опять придется все начинать с нуля…
— Чего вы боитесь?
— Это была моя рыжая кобыла… — вдруг отрешенно произнесла Нелли Фавр, словно не слышала вопроса.
Жерар весь обратился в слух. Нелли не шевелилась, явно не собираясь покидать свое убежище. Она по-прежнему закрывала лицо руками. К чему она произнесла эту фразу?.. Так или иначе, Жерар понимал, что сейчас пациентку нельзя перебивать. Он ждал продолжения.
— Он написал мой конный портрет. Верхом на той самой лошади. Большое полотно. Это была долгая работа. Он так увлекся… только об этом и говорил.
Она грустно улыбнулась при этом воспоминании. Потом замолчала.
— И что же? — осторожно спросил Жерар.
— Его учитель живописи посмеялся над ним, — ответила Нелли после паузы, которая показалось ему бесконечной. — Прямо в мастерской, перед всеми учениками… Это было смертельное унижение для него. Ему нужно было найти виновника, чтобы его наказать… Всегда ведь нужен виновник, не так ли?..
Каждую фразу она произносила отрывисто, запинаясь, словно с трудом. Но теперь она вплотную приблизилась к истине, которую ей труднее всего было открыть. Нелли Фавр дрожала всем телом и так плотно прижимала пальцы к вискам, что ее длинные отполированные ногти грозили вот-вот проткнуть кожу. Жерар, по-прежнему сидя на корточках, слегка обхватил ее за плечи, побуждая выбраться из-под стола. Она не сопротивлялась. Последние силы ее оставили, и она стала покорной как ребенок. Жерар усадил ее на стул возле трельяжа и с беспокойством взглянул на дверь, надеясь, что никто больше их не побеспокоит.
— Виновник? — переспросил он, подхватывая нить разговора. И добавил, заметив ее непонимающий взгляд: — Вы говорили о виновнике.
— Виновник, чтобы не обвинять самого себя, — произнесла Нелли Фавр, проводя руками по лицу с такой силой, что ногти оставили тонкие вертикальные полоски на щеках.
— Вы упомянули конный портрет, — напомнил Жерар, мягко беря ее за руку в надежде остановить эти судорожные движения.
Он больше не чувствовал усталости. Он ждал продолжения, взволнованный сокровенными признаниями этой женщины, богатой и знатной, которая при других обстоятельствах вообще никогда бы не обратила на него внимания — настолько широка была социальная пропасть, их разделяющая, — и одновременно сознающий, что находится в двух шагах от очень важного открытия.
— Он не мог счесть виновной свою собственную мать, — наконец тихо произнесла она, глядя в зеркало. Затем с легким смешком прибавила: — Тем более что я была для него скорее младшей сестрой… Оставалась только лошадь… Но он и в самом деле неправильно ее нарисовал, — вдруг произнесла она с неожиданной суровостью. — Ноги лошади получились непропорциональными.
Ее суровый тон удивил Жерара — раньше она никогда так не говорила.
— Он не умеет видеть, — добавила она, на сей раз с легкой нотой презрения.
И снова заплакала. Жерар нервно облизнул губы. Итак, причина потери Нелли Фавр рассудка, кажется, становится ясна…
— Это моя вина, — повторила она бесцветным голосом. — Все это из-за меня…
Последняя фраза прозвучала до того мрачно и безнадежно, что Жерар встревожился. Манера произносить эти слова была важнее, чем их смысл. По отражению Нелли он не мог догадаться, смотрит ли она на него или куда-то в пространство.
— Когда умер мой муж, Люсьену было одиннадцать. Я была слишком снисходительна к нему. Излишнее потворство приносит только вред, так ведь?.. Это я побуждала его рисовать. А он так хотел мне понравиться… Еще и из-за этого он наверняка злился на меня… Так же, как из-за моего решения повторно выйти замуж, — продолжала она еще тише и медленнее, словно воспоминания приходили к ней по капле и доставляли огромное мучение. — Он был в такой ярости… Конечно, он ничуть не оплакивал гибель Антонена…
Она едва слышно всхлипнула, и тело ее вновь затряслось в беззвучных рыданиях. Она слишком долго хранила все это в себе, и в эту ночь наконец прорвались все шлюзы. Жерар несколько раз наблюдал такой эффект во время сеансов гипноза, на которых присутствовал во время стажировки у профессора Шарко.
— Мы были так близки, Люсьен и я… Он обращался со мной как с сестрой, причем даже не старшей, а скорее младшей… — добавила она с неожиданным смешком. — Мне бы не следовало, конечно, этого допускать… Но мы были одни…
Жерар откинулся на спинку стула, чтобы его лицо оказалось в тени. Теперь он лучше понимал причины умственного расстройства пациентки, но у него было ощущение, что он слышит такие вещи, которые для него совсем не предназначены, более того, могут навлечь на него неприятности. В конце концов, он был всего лишь начинающим психиатром, а еще недавно — судовым врачом, и легко мог потерять свое нынешнее место. Он все еще зависел от какой-нибудь мадам Ламбер или даже от этого садиста Ренара, который конечно же возненавидел его за собственное унижение и при первом удобном случае постарается от него избавиться. Поэтому большую часть того, что поведает Нелли Фавр, ему придется позабыть.
— Я слишком много для него делала, слишком его опекала, — продолжала она, не догадываясь о той пытке, которую приходится терпеть ее слушателю. Еще одно воспоминание, слишком долго хранимое в тайне?.. — Я должна была отдавать себе в этом отчет еще тогда, но я ничего не замечала… Это тоже было страшным унижением для него. Ни за что на свете он бы мне в этом не признался… Это открылось при первом же его визите в дом терпимости… Я узнала об этом случайно… Этого было достаточно, чтобы заподозрить в нем наличие какого-то… расстройства, — стыдливым тоном сказала она в добавление. — И с тех пор… то есть…
Жерар слегка кашлянул. Он готов был все отдать, чтобы уклониться от пристального, напряженного взгляда пациентки. Пора было положить конец ее откровениям. Он даже не знал, сможет ли передать все это Бланшу.
— Вам лучше лечь спать, иначе завтра вы будете чувствовать себя разбитой, — мягко сказал он.
Кажется, в ее глазах промелькнуло нечто похожее на стыд. Так бывало порой с пациентами после излишней откровенности — как правило, когда они вспоминали те странные выходки, на которые толкала их болезнь. Нелли поднялась следом за Жераром, который одной рукой взял лампу, а другой подхватил пациентку под локоть и довел ее до кровати.
Когда он был уже у порога, Нелли, улегшаяся в постель, нерешительно окликнула его:
— Доктор?..
Он повернулся, и свет лампы, которую он держал в левой руке, упал на его лицо, ослепив Жерара на мгновение.
— Мой сын и мухи не обидит, — прошелестел слабый голос Нелли Фавр из темноты.
Глава 35
Шесть часов вечера. С момента его ареста по выходе из заведения мамаши Брабант на улице Божоле Жан провел в камере предварительного заключения около восемнадцати часов, оставаясь в полном неведении относительно своей дальнейшей участи.
За это время он сотни раз успел вообразить себя на гильотине, а Сибиллу — привязанной к креслу напротив угольной печи, задыхающейся, испытывающей мучительные страдания, столь подробно описанные в труде Мореля.
Всеми силами он пытался убедить Нозю, что тот идет по ложному следу. Но инспектор не хотел ничего слышать. Когда Жан снова упомянул о Марселине Ферро, Нозю ответил, что, поскольку нет никаких доказательств ее вины, они не имеют права ее арестовать. Затем Жана отвели в тесную камеру, пропахшую рвотой и мочой. Теперь у него было в избытке времени, чтобы подумать о своем потерянном счастье и о своей ответственности за эту потерю. Об исчезновении Сибиллы. О своем слепом увлечении этой Обскурой, за которой он послушно, как теленок, отправился в «Фоли-Бержер», забыв о премьерном спектакле Сибиллы. О своей вине. Если бы он не попал в сети Обскуры, ничего бы не случилось… Обскура, столь презренная, в своем кокетливом интерьере, цепляющаяся за этот жалкий комфорт, который дает ясное представление о ее натуре… Обскура, к которой он все еще испытывал горькую страсть, после их единственного поцелуя… Но в то же время он сознавал, что потерял свой семейный рай, погнавшись за иллюзией.
Потом он вспомнил про Анжа, юного взломщика, который, возможно, окончит свои дни на эшафоте. Но сейчас он сам был гораздо более близок к такому исходу. Анж…
Хотя, возможно, его и оправдают — если Сибиллу найдут мертвой, пока он сидит в этой клетке! И тогда получится, что Сибилла спасет его ценой своей гибели — в чем он же и будет виноват! Но будет уже поздно что-то изменить, и ему придется оплакивать ее всю оставшуюся жизнь…
В пять часов явился полицейский сержант, который отвел его в кабинет Нозю. Инспектор встал из-за стола и, сунув руки в карманы, объявил:
— Вы свободны.
Матильду Лантье удалось разыскать, и она подтвердила показания Жана. Нозю подбородком указал ему на его медицинскую сумку, которая все это время так и простояла на полу. Когда Жан подхватил ее, привычное ощущение истертой кожаной ручки в руке его немного утешило. При этом прикосновении он словно заново обрел себя и свое утраченное достоинство. Ему хотелось бы побольше узнать о Матильде Лантье. Но поистине чудом нужно было счесть тот факт, что она все еще оставалась жива. Как и то, что она не была под воздействием морфия и могла отвечать на вопросы.
— Однако мы будем держать вас под наблюдением, — добавил полицейский, вновь перейдя на «вы». — Считайте, вам очень повезло, что мы поверили на слово такой девице, как эта.
Жан не стал спорить. Он все еще с трудом мог поверить в счастливую перемену судьбы, поэтому едва обратил внимание на презрительный тон, каким инспектор произнес последние слова. Тем более что речь шла о Миньоне, неспособной отклонить авансы первого встречного, несмотря на тот кошмар, что скрывался между ее бедер, и побои, которыми незадачливый ухажер ее осыпал, стоило ему это обнаружить.
Оказавшись на набережной, он продолжал оставаться в растерянности, не зная толком, как ему распорядиться своей вновь обретенной свободой, и продолжая в то же время надеяться, что Сибилла все еще жива.
Но у него не было никакой зацепки, которая помогла бы ее отыскать. И нынешняя свобода в сочетании с полной беспомощностью была совершенно невыносима.
У него не хватило духа отправиться на работу. Впервые его не подбодрила, а, напротив, обескуражила мысль о ждущих его пациентах. Он чувствовал, что не в силах сегодня выдержать их нескончаемую вереницу. Так что они будут ждать напрасно… Что ж, тем хуже для его репутации. Сейчас у него были заботы гораздо важнее.
Жан направился домой. Оставив позади Нотр-Дам, он шел вдоль Сены до Нового моста, потом перешел с острова Ситэ на левый берег. Солнце стояло еще высоко и слепило его, когда он поднимал голову. По реке скользили баржи и небольшие пароходы, оставляя за собой расходящиеся волны, в которых играли солнечные блики. Из труб суден поднимались завитки дыма, которые ветер относил на восток. Но Жан лишь рассеянно скользил взглядом по этой картине, не в силах полностью оторваться от своих размышлений.
Наконец он дошел до отцовского магазина и хотел было, не заходя туда, сразу подняться к себе, но, когда он машинально взглянул сквозь витрину, его внимание привлек знакомый силуэт. Жерар! Что он здесь делает? Жан толкнул дверь. Звон колокольчика возвестил о его прибытии. Отец и Жерар одновременно обернулись. Первый выглядел усталым, второй — озабоченным.
— Нам нужно поговорить, — объявил гигант.
— Где ты был? — почти в тот же момент взволнованно произнес Корбель-старший.
Жан заколебался, стоит ли отвечать. Однако не сказать ничего означало лишь усугубить отцовские страхи.
— Меня задержали в полиции. Папа, я позже все объясню. — Он посмотрел на Жерара и предложил: — Давай поднимемся ко мне.
Жерар проследовал за ним к мастерской, а оттуда — к двери, открывавшейся на лестницу. Когда они поднимались, Жан заметил у приятеля под мышкой книгу в зеленом матерчатом переплете.
Жан повернул ключ в замочной скважине и отворил дверь, пропуская Жерара вперед. Он почувствовал, что его друг пребывает в сильном напряжении.
Вид собственного жилища мог бы хоть немного примирить его с трудностями существования, особенно после многочасового пребывания в камере, но все здесь слишком напоминало о Сибилле. Жан поставил в прихожей сумку, швырнул котелок в кресло через всю комнату и распахнул окно, выходящее на набережную. Даже вид Лувра не мог его утешить. Присутствие Жерара действовало на нервы, словно лишнее подтверждение его вины. Жан спрашивал себя, зачем его другу понадобилось проделать путь через весь город с этой книгой под мышкой.
— Мне кажется, я знаю, кто убийца, — внезапно сказал Жерар, словно отвечая на его немой вопрос. И поскольку Жан, оцепеневший от изумления, никак не отреагировал, он добавил: — Я говорю о человеке, который похитил Сибиллу.
Жан резко обернулся. Гигант стоял посреди гостиной, дыша тяжело и размеренно. Жан почувствовал, как вся кровь отхлынула у него от лица. Возможно ли, что Жерар действительно это узнал? Во всяком случае, он выглядел серьезным, как никогда.
— Что ты такое говоришь?!
— Я не уверен полностью. К тому же Бланш против меня. Я говорил с ним об этом, но он ничего не хочет слушать.
Жан ничего не понимал.
— Помнишь, я рассказывал о своей пациентке? Она считает себя лошадью и боится, что ее отправят к живодеру…
Да, об этой пациентке Жерар с гордостью поведал еще в первую их встречу после долгой разлуки… Жан и сам мельком видел ее в клинике, когда она пыталась избежать сеанса гидротерапии. Но он не понимал, какая связь существует между нею и убийцей.
— Прежде чем я буду рассказывать дальше, я хочу, чтобы ты кое-что прочитал.
Жерар подошел к нему и открыл книгу в том месте, где лежала закладка.
— Что за книга?
— «Медико-философский трактат о психических расстройствах» Филиппа Пинеля.
Жан мельком подумал о том, уж не сходит ли с ума он сам. Конечно, он слышал о Пинеле, психиатре, который среди прочего прославился тем, что настоял на освобождении умалишенных от цепей в конце XV века. Он первым потребовал, чтобы с душевнобольными обращались как с людьми, а не как с дикими животными в зоологическом саду. Но почему вдруг Жерар вспомнил о нем сейчас?
— Это обязательно читать? — на всякий случай спросил Жан.
— Это описание параноидной мании, включающей в себя манию убийства, — ответил Жерар. — Очень познавательно.
Жан взял книгу. Привычный к трактатам такого рода, он скользил глазами по строчкам, мысленно отмечая отрывки, вызывающие эхо в его сознании:
«Единственный сын, воспитанный слабой и снисходительной матерью… дурные склонности возросли и укрепились с возрастом… унаследованное крупное состояние окончательно устранило все преграды растущим желаниям… Когда какое-то домашнее животное, будь то собака, лошадь или овца, чем-то вызывало его досаду, он приказывал его убить…»
Жан поднял глаза на своего друга. Тот выглядел торжествующим, словно алхимик, нашедший наконец философский камень. Жан снова погрузился в трактат Пинеля в поисках хоть какого-то намека, который подсказал бы ему, о чем идет речь.
«…став во взрослом возрасте полноправным обладателем громадного состояния, он распоряжался им весьма здраво, исполнял все свои обязанности перед обществом и даже прославился благотворительностью… Однажды, разозлившись на женщину, которая сказала ему какую-то грубость, он швырнул ее в колодец…»
Он снова поднял голову. Жерар смотрел на него горящими глазами.
— Что все этот значит? — спросил Жан. — Что ты пытаешься мне сказать?
— Ты прочел это — «обладатель громадного состояния», «прославился благотворительностью»?.. — спросил в свою очередь Жерар, забирая у него книгу. И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Это описание в точности подходит для сына моей пациентки, Люсьена Фавра, которого ты видел в клинике. Этот меценат участвовал в финансировании госпиталя Сен-Луи и теперь собирается строить на свои деньги сиротский приют. В помутненном сознании его матери именно он — тот самый живодер, которого она боится. Он убил ее лошадь выстрелом из пистолета. Незадолго до того он нарисовал конный портрет своей дорогой матушки — у него вдобавок ко всему были амбиции художника, — но его учитель живописи посмеялся над его творением. Ну? Ты уже догадываешься?
— Но откуда ты об этом узнал?
— От нее самой.
— Но… ты сказал, что Бланш ничего не захотел слушать… — пробормотал Жан, пытаясь унять охватившее его смятение. Он был совершенно оглушен этими неожиданными сведениями, свалившимися как снег на голову. История с портретом была примечательна. Но Люсьен Фавр, один из наиболее известных парижских богачей… Все это казалось почти невероятным. Однако гипотеза Жерара оживила его самые безумные надежды. Жан чувствовал, что его мозг буквально пылает.
Жерар сделал резкий жест, словно отбрасывая неприятное воспоминание:
— Он меня выслушал. Но в конце концов разговор зашел в тупик. Перед тем как меня выпроводить, Бланш снова вернулся к своей излюбленной теории о вырождении, прогрессирующем из поколения в поколение.
— И что это значит?
— Человек, у которого наличествуют признаки вырождения, может стать великим ученым, великим деятелем искусства, отличным администратором, но неизбежно обнаружит глубокие нарушения морального порядка. Он будет использовать свои выдающиеся способности как на благие цели, так и на удовлетворение своих наиболее порочных склонностей. Обычно в связи с этим вспоминают безумных ученых, особо изощренных преступников или знаменитых проституток. И среди них — лишь ничтожное меньшинство поистине великих людей. Бланш просто упивался всеми этими теориями, пока наконец не вспомнил, о чем идет речь в данный момент. — Жерар слабо улыбнулся. — Тогда он выразил возмущение, что кто-то может подозревать в неблаговидных делах Люсьена Фавра, и в конце концов спросил, упоминала ли вообще Нелли Фавр имя Эдуара Мане. Видимо, он вел к тому, что утверждения моей пациентки, скорее всего, результат душевного расстройства… Мне ничего не оставалось, как убраться подобру-поздорову, — с горечью заключил он.
— Так что, ты не доверяешь мнению Бланша? — сказал Жан. — Но он вроде бы считается светилом…
Жерар вздохнул:
— Конечно, он проделал огромную работу. Но по сравнению с Шарко он просто динозавр. Тот у себя в Сальпетриере открывает просто сказочные возможности по исследованию мозга. Но он считает, что для этого нужно очень внимательно прислушиваться к речам пациентов.
— Даже если это полный бред?
— В основе любого бреда лежит какая-то причина. Скажи, ты мне доверяешь?
Жан обратил на своего друга долгий пристальный взгляд:
— Ты хочешь сказать, что богатый и известный человек, рискуя все потерять, стремится таким образом удовлетворить свои творческие потребности?
Жерар пожал плечами. Сомнения Жана передались ему.
— Как тут быть полностью уверенным? Из того, что сообщила мне его мать, я заподозрил его в причастности к убийству будущего отчима. Здесь все ясно — он не хотел лишиться большей части наследства. Вообще, во всем этом есть некая логика: наследственное вырождение обычно проявляется в высших слоях общества, и творческие стремления свойственны в основном людям из этого круга…
— Тебе нужно прийти к нему с визитом, — внезапно сказал Жан.
Жерар с изумлением взглянул на своего друга.
— Под каким предлогом? — спросил он, явно ошеломленный такой перспективой.
— Но ты же лечащий врач его матери.
Жерар с сомнением наморщил лоб. Предложение друга казалось ему почти неосуществимым. Да, Нелли Фавр была его пациенткой, но разве сможет он противостоять ее сыну? Явиться к нему в особняк и поведать о своих подозрениях? Или напрямую обвинить его в преступлениях, чтобы посмотреть, какова будет реакция?..
— Но если он догадается, в чем я его подозреваю, и эти подозрения окажутся ложными, то я потеряю место.
— Что это значит по сравнению с жизнью Сибиллы?
Эти слова достигли цели: все доводы Жерара рухнули. Сибилла… Это действительно был самый сильный аргумент. Ради нее сын пастуха готов был противостоять сыну миллионера. Жан понимал, что это рискованно, в том числе и для него, — успех такого предприятия зависел от тысячи случайностей. Но у него и Жерара не было времени на раздумья.
— Пойдем к нему прямо сейчас. Если ты скажешь, что у тебя важные новости о его матери, он вынужден будет тебя принять. Если он у себя.
Жерар с сомнением взглянул на своего друга. Внезапно его покинула всякая уверенность в собственной теории. В конце концов, Бланш вполне мог оказаться прав… Но проще всего действительно было отправиться к Люсьену Фавру. Несмотря на весь риск, который заключался в подобном шаге…
Жан также понимал, что у Люсьена Фавра есть сотни возможностей устроить или расстроить любое дело, гораздо более значительное, чем карьера начинающего психиатра Жерара Роша. То, что Жерар согласился пойти на этот риск, свидетельствовало о глубине и прочности его чувств к Сибилле.
— Ну что ж, пойдем, — произнес Жерар не вполне уверенным тоном. — Ты со мной?
— Подожди…
В голову Жану неожиданно пришла еще одна идея.
— Он вполне может догадаться, зачем ты пришел. И тогда сделает так, чтобы ни одно доказательство его вины не просочилось наружу.
— И что ты предлагаешь?
— Где он живет?
— На улице Фридланд.
— Тогда по дороге мы сделаем небольшой крюк…
— Ты о чем?
Но Жан в ответ лишь подмигнул:
— Пошли.
Нахлобучив на голову котелок и заперев дверь, Жан нагнал Жерара на лестнице, по которой тот спускался осторожными, но быстрыми шагами. Внезапно он испытал горячую признательность к своему другу, готовому рисковать врачебной карьерой ради женщины, которая ему не принадлежала. Такое самоотречение было величайшей редкостью. Впервые за долгое время Жан почувствовал надежду, хотя и понимал, что она основана лишь на бреднях душевнобольной и домыслах ее психиатра.
Глава 36
— Соблаговолите подождать здесь. Я предупрежу месье Фавра.
Сказав это, горничная удалилась, напоследок бросив на него нелюбезный взгляд, которым ясно давала понять, что человек, одетый в рубашку с потертым воротником, плохо скроенный костюм, грубые башмаки со стоптанными каблуками, выглядит совершенно неподобающе для этого места.
Оставшись один, Жерар глубоко вздохнул. До сих пор все шло хорошо. Но теперь предстояло самое сложное, и, проходя через анфиладу роскошных залов, он ощущал, что богатство и великолепие давят на него все тяжелее. Чувствуя, как ноги буквально утопают в мягком ворсе ковра савонри, он разглядывал обстановку кабинета с недоверием и даже некоторым опасением: все здесь свидетельствовало о могуществе человека, которого он подозревал в причастности ко многим преступлениям. Книжные шкафы с сотнями томов в тисненных золотом переплетах, несколько натюрмортов, мебель, украшенная бронзовыми и черепаховыми нервюрами, — среди всего этого великолепия он не знал, на чем остановить взгляд.
Жерар стал рассматривать книги, на корешках которых был золотом вытиснен герб: мастерок, кузнечные мехи, голова лошади и сноп пшеницы. Два первых символа указывали на основу нынешнего богатства семьи Фавр. Эта династия нажила свое состояние в эпоху Наполеона, когда сумела выгодно вложить средства в архитектурное преобразование Парижа и строительство железных дорог, расходящихся из столицы в четырех направлениях. Последующей эпохой двух революций семья Фавр также сумела воспользоваться к собственной выгоде: эти кузнецы своего счастья хорошо потрудились в период лихорадочного строительства, вдохновляемого бароном Османом, создав под руководством Жюля, отца семейства, любопытный архитектурный стиль, в котором соединились камень и металл.
Как можно работать в таком месте? Огромный письменный стол в стиле ампир, массивный и импозантный, с обтянутой кожей столешницей и бронзовыми инкрустациями на боковых панелях. Над столом — портрет Жюля Фавра (его имя было выгравировано на медной пластинке внизу). В нем чувствовалось что-то общее с портретом Луи-Франсуа Бертена кисти Энгра — настоящий архетип торжествующей буржуазии.
Но чем же занят Люсьен Фавр? Чем дольше Жерар находился в этой комнате, обставленной с показной роскошью, тем больше ему становилось не по себе. Может быть, именно с этой целью его заставляют ждать? Или для того, чтобы дать ему почувствовать разницу положений, существующую между Люсьеном Фавром и лечащим врачом его матери?.. Наконец дверь за его спиной открылась. Жерар обернулся.
Хозяин дома приблизился и протянул ему руку. Жерар пожал ее с ощущением, что тонкие пальцы Люсьена Фавра буквально просочились, как вода, между его собственными пальцами.
— Прошу вас меня извинить. Итак, вы хотели поговорить со мной о моей матери, — произнес он, направляясь к своему столу. — Правда, обычно я разговариваю на эту тему с доктором Бланшем… У него какое-то срочное дело и он прислал вас вместо себя?
— Да, доктор Бланш в самом деле занят, — солгал Жерар. — И он прислал меня, поскольку совсем недавно мы услышали от вашей матери сведения, которые нуждаются в некоторых уточнениях, чтобы мы смогли выбрать оптимальные методы лечения.
— Ах, вот как? — сказал Люсьен Фавр, отодвигая стул. — Так что же это за важные сведения, которые вам нужно так срочно прояснить? Но не стойте же, прошу вас, садитесь. С вашими габаритами вы заслоняете мне всю комнату.
Жерару приходилось нагнетать в себе злость, чтобы не смутиться окончательно. Не говоря уже о богатстве, которое кричало о себе из каждого угла этой комнаты, в самой атмосфере ощущалось нечто такое, отчего ему было не по себе, несмотря даже на то, что он привык общаться с обитателями клиники Бланша, обстановку которой никак нельзя было назвать здоровой.
— Она рассказала нам историю с лошадью. Эта история, судя по ее словам, имеет к вам отношение, — произнес Жерар, осторожно подбирая слова.
Сидя под портретом отца, Люсьен Фавр казался еще более хрупким, чем на самом деле. У отца, если верить портрету, были густые темные брови и нос с горбинкой, что придавало ему надменный и властный вид. Но сын не обладал ни силой, ни суровостью, которые сразу ощущались в облике Жюля Фавра. Судя по всему, он пошел в мать: та же тонкость черт, бледность кожи, хрупкие, почти прозрачные запястья, и к тому же какая-то странная нерешительность для человека, обладающего таким статусом и таким богатством. Но если он и пришел в некоторое замешательство от слов Жерара, длилось оно недолго.
— Не могли бы вы уточнить?
Именно это Жерар и предполагал: от него потребуют подробностей. Но его слегка подбодрило то, что собеседник, кажется, втайне был доволен его замешательством. Если так, значит, утверждения Нелли Фавр, скорее всего, правдивы. Человек, сидящий напротив него, действительно застрелил лошадь своей матери из-за неудавшегося конного портрета. Это не означало, что он причастен к похищению Сибиллы и другим преступлениям, но говорило о нем самом достаточно красноречиво.
— Итак? — поторопил Люсьен Фавр, прямо посмотрев на него светлыми глазами, прежде чем перевести взгляд на стоящую перед ним фотографию в рамке, которую Жерар со своего места не мог видеть.
Цепляясь за водосточную трубу и ставя мыски ботинок в небольшие зазоры между камнями, Анж добрался до карниза третьего этажа почти с такой же привычной легкостью, как если бы поднимался по ступенькам. Закинув левую ногу на оцинкованный парапет, он подтянулся на руках и встал обеими ногами на карниз шириной примерно двадцать сантиметров. Здесь он остановился, чтобы передохнуть несколько секунд перед наиболее сложным маневром — залезанием в окно. Пока он поднимался, на него ни разу не напал кашель, что было настоящим чудом. Надеясь, что все обойдется также и в ближайшие минуты, пока он будет добираться до окна с открытой форточкой, Анж вплотную прижался к стене и сделал один шаг вбок, потом другой, стараясь не смотреть вниз, чтобы справиться с завораживающим притяжением пустоты, и молясь о том, чтобы проклятый кашель не подступил сейчас, в самое неподходящее время.
Добравшись до окна, Анж просунул руку в форточку и повернул шпингалет. Проскользнув внутрь, мальчик осторожно затворил за собой обе створки.
Это была комната прислуги — на спинке стула висел фартук, какие обычно носят горничные. Кровать с металлическими столбиками, зеркальный шкаф, небольшой столик, комод темного дерева, за ширмой — умывальник и зеркало. Прильнув к двери, Анж попытался уловить какие-либо звуки снаружи. Он уже взялся за керамическую дверную ручку, когда его настиг очередной приступ кашля. Дождавшись, пока он прекратится, Анж быстро высунул голову в коридор. Пусто. Пол был покрыт ковровой дорожкой — отлично, значит, можно будет передвигаться бесшумно.
Он пошел налево, в обратную сторону от лестницы, которая вела вниз.
Если третий этаж предназначен для прислуги, то сейчас, около восьми вечера, здесь должно быть пусто… Анж наугад открыл одну из дверей. За ней оказалась комната, похожая на ту, в которую он забрался, но, судя по всему, необитаемая. Он открыл следующую дверь, затем еще одну. Он почти бегом передвигался от двери к двери, приоткрывая их и молясь о том, чтобы не заскрипели петли, потом просовывал голову в образовавшийся проем, чтобы проверить, не здесь ли находится то, что он искал. Но поскольку ни одна дверь не была заперта на ключ, он заглядывал в комнаты лишь для очистки совести.
Он осмотрел весь этаж. В конце коридора оказалась деревянная лестница, ведущая наверх, на чердак. Нужно было обыскать дом сверху донизу. Анж поднялся по лестнице и оказался на небольшой каменной площадке перед закрытой дверью. Сердце его застучало быстрее — дверь была заперта. Он вытащил из кармана отмычку и сунул ее в скважину, пытаясь определить тип замка, прежде чем начать действовать. Слабое царапанье отмычки было едва слышно, но ему эти звуки казались оглушающими. Он знал, что в нескольких метрах их можно уловить. Лишь бы никого не было за дверью…
Никогда бы он не подумал, что доктор попросит его о такой услуге!
Наконец замок поддался, и Анж открыл дверь. За ней оказался длинный коридор, утопающий в полумраке, по обе стороны которого находилось множество дверей. Свет падал сверху через небольшие слуховые оконца, проделанные под самым потолком. Анж различил тысячи пылинок, танцующих в воздухе. Он осторожно двинулся по коридору, гадая, где ему укрыться, если кто-нибудь появится.
Люсьен Фавр снова погрузился в созерцание фотографии, стоящей перед ним на столе. В комнате воцарилась гнетущая тишина. Жерар чувствовал себя жалким просителем перед этим человеком столь утонченной наружности, для которого, благодаря огромному состоянию, казалось, не было в этой жизни ничего невозможного. Но в то же время, несмотря на повелительный вид, который Люсьен Фавр старался придать себе, он казался Жерару капризным и одиноким подростком, преждевременно состарившимся, — возможно, такое ощущение создавалось из-за его тусклых, свинцового оттенка волос. И все же он оставался сидеть перед этим человеком, хотя тот, скорее всего, не был преступником, которого он и Жан пытались отыскать. Разве могло такое слабое, старообразное существо оказаться автором столь ужасных преступлений?
Но если даже это было так, как добиться от него признаний, которые позволили бы спасти Сибиллу? У Жерара и без того было ощущение, что он зашел уже слишком далеко.
Наконец Люсьен Фавр оторвался от созерцания фотографии и взглянул на собеседника:
— Моя мать была слишком потрясена смертью отца, от этого она в конце концов и потеряла рассудок. Ее пребывание в доме становилось все более… проблематичным. Эта навязчивая идея с лошадью, например, была одной из причин того, почему я вынужден был обратиться к доктору Бланшу. Так что ее абсурдные обвинения в мой адрес лишены всякого основания.
— Но разве первые признаки душевного расстройства появились у вашей матери не после смерти некоего Антонена Швоба, человека, за которого она собиралась выйти замуж вторым браком?
Задавая этот вопрос, Жерар ступил на очень опасную, зыбкую почву. Ему показалось, что в глазах собеседника промелькнуло нечто похожее на удивление, но это длилось всего долю секунды.
— Честно признаться, я не слишком горевал о смерти этого человека, но скорбь моей матери меня невероятно потрясла… Однако этот союз никогда не принес бы ей счастья, — неожиданно добавил он после некоторого колебания.
Жерар хотел еще кое-что узнать, но Люсьен Фавр снова погрузился в созерцание фотографии, словно пытался найти в ней утешение или поддержку. Он смотрел на нее как загипнотизированный, и эта очередная попытка бегства от реальности лишний раз подтверждала его нерешительность и хрупкость, так что Жерар на всякий случай решил воздержаться от дальнейших расспросов.
Осмотр чердака не принес никаких сюрпризов. Старая мебель, картины (особенно Анжу запомнилась одна — большой портрет элегантной женщины в амазонке верхом на лошади странных пропорций), сундуки, свернутые ковры, мышеловки, другие разрозненные предметы: прялка, несколько рапир и шпаг, воткнутых, словно цветы в вазу, в корзину цилиндрической формы, механическое пианино, чучело ирландского сеттера. Все это причудливое собрание разнородных заброшенных вещей было покрыто слоем пыли и затянуто паутиной. Фантазии подростка было где разгуляться, несмотря на то что он перевидал множество домов во время своих «неофициальных визитов». Но сейчас у Анжа не было времени, чтобы рассмотреть все подробно.
Утопая ногами в мягкой ковровой дорожке, покрывавшей мраморную лестницу, он спустился с третьего этажа на второй, где должна была располагаться спальня хозяина дома. Конечно, вряд ли жена доктора Корбеля окажется именно там, но нельзя упустить ни малейшего шанса…
С лестничной площадки второго этажа открывался проход в широкую галерею, окна которой выходили на улицу. Стало быть, окна комнат, расположенных напротив, выходили в сад. Вся прислуга, должно быть, сейчас занята на первом этаже — в кухне, столовой, возможно, в гостиных. Столько комнат, просто немыслимо (и, скорее всего, бесполезно) обыскать их все!..
Первая дверь открылась в помещение вроде прихожей, в центре которого стояла скульптура высотой почти два метра. Бронзовая змея обвивала синий эмалевый шар, на котором лежал еще один, меньшего размера, из прозрачного стекла, а на нем стояла серебряная статуя женщины со сложенными крыльями за спиной. И все это держалось на громадной, потемневшей от времени бронзовой черепахе, впечатлившей подростка больше всего. Черепаха стояла на мощном диске, по окружности которого была выгравирована какая-то надпись крупными буквами. Анжу пришлось обойти скульптуру кругом, чтобы прочитать надпись; смысл выражения ВСЕ ПРИХОДИТ ВОВРЕМЯ К ТОМУ, КТО УМЕЕТ ЖДАТЬ остался для него не вполне ясным. Крылатая женщина с томно-сладострастным выражением лица, венчавшая собой это сооружение, видимо, символизировала то самое «все», что приходит вовремя…
Миновав прихожую, Анж вошел в комнату. Очевидно, это была спальня. Но он никогда бы не подумал, что спальня может быть такой огромной. В центре находилась кровать под черным балдахином, напоминающая катафалк. Он подошел к столу из черного дерева с перламутровыми инкрустациями, стоящему возле центрального окна. Кроме кипы деловых бумаг на столе лежала также толстая пачка банковских билетов. Искушение было велико. Но доктор Корбель строго-настрого запретил уносить отсюда что бы то ни было.
Внезапно Анж услышал шаги в соседней комнате. Он вздрогнул, охваченный ужасом. Несмотря на предупреждения доктора Корбеля, он был заворожен окружающей роскошью и разглядывал убранство комнаты, вместо того чтобы заниматься поисками. Шаги приближались. Анж бросился к большому платяному шкафу резного дерева, распахнул дверцу и нырнул внутрь. Затаив дыхание и чутко прислушиваясь к тому, что происходит в комнате, он забрался глубже в шкаф, укрывшись за плотной завесой из одежды.
Дверь открылась, в комнате вспыхнул свет. Именно в этот момент Анж почувствовал, что подступает новый приступ кашля. Мальчик в панике стиснул зубы, прижав обе руки ко рту. Не найдя выхода, кашель буквально разрывал ему внутренности. Анж содрогался всем телом, так что висевшие рядом с ним костюмы слегка заколыхались. На лбу его выступил пот от страха, что его могут обнаружить с минуты на минуту. Кто-то открыл дверцу шкафа. Анж с ужасом смотрел на грубые ботинки, совершенно неуместные рядом со множеством пар элегантной обуви, стоявших здесь же. Кроме этих башмаков, ничего не было видно. Слабо пахло кедровым деревом.
Наконец дверца закрылась. Потом свет в комнате погас, и почти сразу же хлопнула входная дверь. Анж судорожно выдохнул. На всякий случай он подождал еще несколько минут, потом осторожно выбрался из-за стены одежды и открыл шкаф.
В этот момент он заметил две черные деревянные коробки, которых раньше не было. Затем быстро обошел комнату. Постель была приготовлена на ночь.
Выйдя из спальни, он уже собирался покинуть дом, но тут услышал с первого этажа голоса. Разговаривали мужчина и женщина, и, кажется, этот разговор обещал быть долгим. Анж в нерешительности сделал несколько шагов по ступенькам и вдруг заметил силуэт человека, поднимавшегося с первого этажа ему навстречу. Тогда он быстро взбежал на третий этаж, отыскал комнату, через окно которой проник в дом, и покинул его тем же путем.
Догадываясь о любопытстве собеседника, Люсьен Фавр повернул к нему фотографию — и Жерар едва удержался от гримасы ужаса и отвращения.
— Мой отец, — коротко сообщил Фавр, видимо втайне наслаждаясь произведенным эффектом и ожидая реакции. — На смертном одре. Он покончил с собой, пустив себе пулю в голову. Я держу этот снимок перед глазами, чтобы никогда не забывать, что его кончина была нелегкой.
Жерар не мог оторвать взгляд от фотографии, хотя и сознавал, что она оказывает на его мозг то же воздействие, что червь на здоровое яблоко: лицо Жюля Фавра с сильно выступающим орлиным носом было страшно обезображено глубокой язвой в самом центре.
Жерар знал, что это за болезнь. Он сталкивался с подобными случаями еще во время учебы, пока не выбрал специализацию психиатра. Сифилитическая язва, разъедающая полость рта и носовую перегородку. Когда она добиралась до гортани, это приводило к потере голоса, а порой — к смерти от удушья. Это был страшный конец, и Жерар мог понять человека, который пустил себе пулю в голову, чтобы прекратить страдания.
Причина того, почему Люсьен Фавр сделал щедрые пожертвования на госпиталь Сен-Луи, теперь была ясна.
Одновременно Жерар вспомнил излюбленные теории доктора Бланша, касающиеся вырождения, одной из причин которого мог стать сифилис.
— Что ж, теперь мне остается лишь предоставить вам заботу о моей матери в надежде, что вам удастся ее излечить, — наконец произнес Люсьен Фавр, поднимаясь из-за стола. — И не слишком обращайте внимание на то, что она говорит. Увы, она потеряла рассудок, что вы прекрасно знаете и без меня… Откровенно говоря, меня удивляет, что вы обращаете столь пристальное внимание на бред ваших пациентов.
В последней фразе Жерар уловил скрытую досаду, и это его удивило. Что же, Люсьен Фавр считает, что помещение в клинику для душевнобольных — это нечто вроде преждевременного погребения? То есть клиника — это такое место, где уже ничто, и тем более слово, не имеет никакой ценности? Конечно, в большинстве подобных заведений так оно и было, но под влиянием профессора Шарко положение дел начало изменяться в лучшую сторону. Бланш также намекал на то, что помещение некоторых богатых женщин в клинику слишком выгодно для их родственников — последних в этом случае ни в чем нельзя не заподозрить…
— Дело в том, что иногда это помогает выбрать нужные методы лечения, — заметил он, помолчав. — Этот интерес обязан своим появлением недавним исследованиям профессора Шарко.
Люсьен Фавр ничего не сказал и направился к двери. Жерар последовал за ним. Пока хозяин дома открывал дверь, собираясь пропустить гостя вперед, Жерар вдруг заметил портрет Нелли, висевший слева от двери, и невольно сделал шаг к нему, чтобы лучше рассмотреть.
Женщина, изображенная на портрете, выглядела лет на десять — пятнадцать моложе его нынешней пациентки. Живописец в четкой и изящной манере передал ее правильные черты и вместе с тем хрупкость, которая ощущалась в ней уже тогда. Жерар слегка наклонился, чтобы прочитать подпись художника, и в полном изумлении выпрямился: автором картины был Эдуар Мане.
Чувствуя, как подкашиваются ноги от этого неожиданного открытия, он проделал в обратном порядке тот же путь, каким пришел сюда, уже не обращая внимания ни на что вокруг.
Глава 37
Небо потемнело, заполоненное тучами, которые нагнал ветер с запада. Поскольку был еще не слишком поздний час, чтобы зажигать фонари, на улицах стало темно почти как ночью. В сгустившихся сумерках особняк Люсьена Фавра сиял сотнями огней.
Жан взглянул на Анжа, который никак не мог прийти в себя после всего того, что увидел внутри этого помпезного строения. Он не нашел никаких следов Сибиллы, но, если учесть, что он обнаружил пресловутый конный портрет мадам Фавр и черные коробки в шкафу — конечно же это были фотокамеры, — нельзя было считать, что он вернулся ни с чем. Ни первое, ни второе само по себе не было доказательством вины Люсьена Фавра, но подтверждало слова его матери и гипотезы Жерара. Что же касается портрета Нелли работы Эдуара Мане, эта неожиданная находка открывала такие перспективы, о которых ни Жерар, ни Жан до сих пор даже не подозревали. Даже если, по мнению Жерара, Люсьен Фавр казался слишком слабым и нерешительным человеком, чтобы приписать ему нес эти преступления.
Все еще пребывая в сомнениях, Жан решил понаблюдать за передвижениями миллионера. Если, вопреки до водам Жерара, Люсьен Фавр и есть тот самый человек, которого они подозревают, то, скорее всего, он встревожится и предпримет какие-то срочные действия. Наверняка он догадается об истинной подоплеке визита психиатра, а раз так, не будет сидеть сложа руки. Если им не удалось заставить его проговориться, он может выдать себя своими действиями.
Жерар вернулся в клинику, собираясь подробнее расспросить свою пациентку о тех новых деталях, которые сегодня узнал. К тому же необходимо было получить поддержку Бланша — учитывая высокий ранг подозреваемого, понадобился бы авторитет не менее уважаемого человека, чтобы привлечь на свою сторону полицию.
Если Люсьен Фавр действительно тот, кого они ищут…
Жан положил котелок на колени и стал нервно постукивать по нему пальцами. Он уже слишком долго ждал. Теперь он невольно спрашивал себя: а что, если это все-таки ложный след? Что если он напрасно тратит здесь время, вместо того чтобы заниматься поисками Сибиллы?
Время от времени он все же переключал внимание на особняк, который, несмотря на яркое освещение, был почти пуст: видимо, гости не слишком стремились в эти стены, с которыми было связано слишком много мрачных событий.
А теперь единственный наследник держит у себя на письменном столе фотографию своего отца, лицо которого обезображено смертельной болезнью. Может быть, это своеобразное средство преодолеть зависимость от отца, избавиться от чувства собственной неполноценности — ведь сам Люсьен Фавр, кажется, не имел никаких особенных амбиций и уединенно жил в своем особняке, больше похожем на дворец, в окружении одной лишь прислуги — даже присутствия матери оказалось для него невыносимо. Почему? Потому что она была последней, кто знал, что у него нет таланта живописца?.. Довести ее до безумия, а потом поместить в клинику — не было ли это лучшим средством от нее избавиться?
Но все это были только предположения.
Он взглянул на Анжа, которым не мог не восхищаться: мальчик казался ему сказочным героем, побывавшем в пещере дракона. Однако сам Анж, судя по всему, не считал это особым достижением. Сейчас он сидел рядом с Жаном на скамейке, едва доставая ногами до земли. Видимо, привычный к долгому ожиданию, он ничего не говорил, не двигался, ничем не выражал нетерпения. И если кто-то из них двоих оказывал на другого успокаивающее воздействие, то это был именно Анж.
Жан взглянул на небо и сказал:
— Дождь пойдет с минуты на минуту.
Ответом ему был лишь отчаянный приступ кашля. Когда он закончился, Анж, дрожа всем телом, начал судорожно глотать воздух, словно получил сильный удар под дых.
— Тебе нельзя будет оставаться под дождем, — с беспокойством произнес Жан.
Анж пожал плечами. Сейчас были заботы и поважней. Мимо них по улице регулярно проезжали трамваи — огромные полные людей экипажи, запряженные арденнскими лошадьми или першеронами. Пассажиры, сидевшие на открытых площадках, беспокойно поглядывали на небо. Жан и Анж сидели недалеко от стоянки фиакров, примерно в сотне метров от особняка Фавра. Запах навоза щекотал ноздри. Фиакры один за другим отъезжали от края тротуара, увозя пассажиров, но всегда как минимум один был свободен и стоял в ожидании. Это успокаивало Жана, который продолжал следить за особняком.
Вдруг, даже без предупреждающего раската грома, всего лишь после нескольких капель, упавших на мостовую, дождь хлынул как из ведра. Жан инстинктивным движением нахлобучил свой котелок на голову мальчика. Прохожие бежали мимо них, словно крысы, спасающиеся от наводнения. Жан уже хотел встать и отвести Анжа в какое-нибудь укрытие, но в этот момент увидел, что из ворот особняка выезжает экипаж, запряженный парой лошадей.
— Скорей! — крикнул он Анжу, устремившемуся к подворотне, в которой укрылось несколько человек. Жан схватил мальчика за руку, развернул и подтолкнул к фиакру. К фиакру уже бежал какой-то человек, но Жан опередил его, быстро велел кучеру следовать за экипажем, только что выехавшим из ворот особняка, втолкнул мальчика внутрь и захлопнул дверцу перед носом подбегавшего конкурента, который остался стоять под потоками воды. Когда фиакр тронулся с места, Жан высунул голову в окно, чтобы убедиться, что они действительно едут за экипажем Люсьена Фавра: в этом потопе можно было не опасаться, что слежка будет замечена. Затем быстро убрал голову: в течение нескольких секунд она намокла так, будто он окунул ее в таз с водой. Анж снова разразился душераздирающим кашлем.
— Надо мне тебя вылечить. Иначе как же ты станешь медиком? — сказал Жан, пытаясь шутливым тоном замаскировать свой страх.
Анж издал слабый смешок.
Вид ребенка вызывал у Жана острую жалость. Лишь рыжие волосы Анжа, почти полностью закрытые котелком, не пострадали от дождя, но сам он промок насквозь. Жан хотел чем-нибудь его вытереть, но в его распоряжении не было ничего подходящего. Вздохнув, он снова перевел взгляд на окно. Сквозь струи дождя он разглядел церковь Святого Августина, а еще через несколько минут — церковь Магдалины. Фиакр проехал вдоль бульвара, потом миновал площадь Оперы и теперь следовал в сторону Лувра. Куда же направляется Люсьен Фавр?
Они углубились в переплетения улиц. Постепенно шум дождя стал стихать, капли уже реже ударялись о крышу фиакра. Весенние грозы обычно столь же бурные, сколь и быстротечные.
Жан подумал о том, что в это самое время Жерар, возможно, пытается убедить Бланша…
— Люсьен показал вам эту картину Эдуара? — с удивлением спросила Нелли Фавр, лицо которой при упоминании о Мане буквально озарилось. Еще никогда раньше Жерар не видел ее такой.
Наконец-то он нашел нужный ключ — один из тех, что можно тщетно искать месяцами, но после обнаружения сразу получить доступ к наиболее закрытым областям души, которая без этого ключа никогда не раскроется и не выдаст самую сокровенную свою тайну. Реакция Нелли превзошла все его ожидания. Взгляд ее пылал настоящей страстью. Что же произошло между Мане и ею, если даже одно упоминание имени великого живописца вызвало такое преображение?
Она лежала в постели с вышивкой — все те же голубые бабочки, — за которую снова взялась после обеда, накрытого в столовой, где присутствовали Бланш, его супруга и пациенты. Жерар отметил, что лечение пошло на пользу Нелли. В то же время он опасался, что она снова неожиданно замкнется в себе, оставив его теряться в догадках.
Чтобы оказаться на одном уровне с ней и больше ее не смущать, Жерар сел в уже знакомое кресло с хрупкими ножками и застыл неподвижно, подозревая, что малейшее движение может привести к обрушению — не только его самого, но и всех его усилий.
— Портрет великолепен, не правда ли? Такая ясность, такая чистота… Чувствуется рука мастера. Двенадцать лет прошло с тех пор, как я ему позировала. Какой чудесный человек!..
Глаза ее словно подернулись туманной пеленой — в них читалось сожаление о несбывшейся мечте. У Жерара появилась некая догадка: двенадцать лет назад она уже была вдовой, и сын, с которым она была очень близка, по ее словам, обращался с ней скорее как с младшей сестрой. Не могло ли так случиться, что Люсьен был недоволен ее слишком явным расположением к художнику?.. Множество вопросов буквально вертелись у него на языке, но он не мог рисковать, перебивая Нелли слишком часто.
— И что ваш сын? — все же спросил он, когда она снова погрузилась в молчание.
— Люсьен? — сказала она, словно очнувшись. — Значит, он вам показывал свой «Завтрак на траве»? Такая странная идея — взять вместо живой натурщицы труп… Очень в его духе… Чтобы его не обескуражить, я сказала, что в этом что-то есть, но вам я могу признаться, что, на мой взгляд, это было слишком мрачно… И еще мне кажется, что он сделал это из ревности. Из-за того, что я считала Эдуара необыкновенно талантливым. Я не должна была демонстрировать своего отношения так явно. Но я была нетактична… Это все моя вина. Это его ранило, моего бедного Люсьена, у него ведь были собственные творческие амбиции… Но почему вы молчите?
Жерар, мертвенно-бледный, поднялся. Конечно, не стоило бы покидать пациентку так неожиданно, но нельзя было терять ни минуты.
— Куда же вы?
Внезапно лицо Нелли Фавр исказилось от ужаса — словно она только что поняла, в чем призналась. Мать, которая всегда защищала своего единственного сына… Жерар подумал, что у нее может начаться новый приступ, но сейчас это его не заботило. Уже у двери он обернулся и сказал:
— Мне нужно идти. Не беспокойтесь, я сейчас позову мадам Ламбер.
— Куда вы идете? — в страхе закричала она. — Не причиняйте зла моему сыну! Он даже мухи не обидит! Это его брат все делал! Это его брат!
Жерар не мог понять, о ком речь, но у него не было времени. Он почти бегом устремился по коридору к лестнице. Вслед ему продолжали нестись душераздирающие крики, от которых едва не лопались барабанные перепонки.
Неожиданно фиакр замедлил ход и вскоре остановился. Дверца небольшого люка в передней стенке откинулась, и Жан увидел голову кучера, со шляпы которого стекали ручьи воды.
— Вроде приехали, — проворчал он. — Тот господин вышел из экипажа и вошел в дом.
— Какой адрес? — спросил Жан, вынимая деньги. Раз уж кучер произнес именно слово «господин», а не просто «тип» или что-то в этом роде, речь в самом деле шла о Фавре.
— Улица Сухого дерева. Номер дома я не разглядел.
Монеты, которые Жан уже протягивал кучеру, выскользнули из его руки и упали на сиденье. Анж быстро наклонился, подобрал их и снова передал доктору, чья рука заметно дрожала. Жан расплатился и открыл дверь, пропуская мальчика вперед. Когда фиакр отъехал, разбрызгивая колесами фонтаны воды, Жан увидел экипаж Люсьена Фавра, стоявший у дома Обскуры, примерно в пятидесяти метрах от того места, где стояли он и Анж. Жан не мог оторвать глаз от этого черного экипажа, запряженного двумя лошадьми, рыжей и гнедой, в промокших насквозь попонах. Кучер дремал на облучке, закутавшись в темный плащ с капюшоном.
В конце концов у Жана закружилась голова, так что подростку пришлось его поддержать. Все внезапно стало ясно. Фланель — это был он, Люсьен Фавр, и он же в заведении мамаши Брабант просил позировать ему для живой картины Обскуру и Иветту, мартиниканку. Но вскоре живые картины ему наскучили. Ему захотелось чего-то совсем другого, необычного, что могло бы произвести настоящую сенсацию в мире искусства. Неудавшийся живописец, он перешел к фотографии, однако продолжал сохранять былую увлеченность; во всяком случае, памятуя о скандальной известности некоторых полотен, он мечтал о том, чтобы создать шедевр, который затмил бы их по степени скандальности и привлек к нему всеобщее внимание.
Невероятно счастливым совпадением стало то, что его мать, помещенная им в клинику для душевнобольных, была поручена заботам Жерара. Как и то, что Жерар, сын пастуха, бывший судовой врач, смог получить место в столь привилегированном заведении, как клиника доктора Бланша, пациентами которого были сплошь высокопоставленные особы (в этом смысле помещение в клинику Нелли Фавр было вполне логичным — она и ей подобные составляли большую часть клиентуры этого заведения, не имеющего себе равных во всем Париже).
Однако, отправляя в клинику Бланша мать, Люсьен Фавр, должно быть, даже не предполагал, что когда-нибудь она заговорит о событиях прошлого. Скорее всего, он думал в первую очередь о том, чтобы изолировать ее от мира (чему в основном и служили приюты для душевнобольных). Возможно, его расчет и оправдался бы, если бы не Жерар, который горел желанием испытать на практике знания, полученные им во время стажировки у профессора Шарко, интересовавшегося бредом душевнобольных, как никто прежде.
Был ли Люсьен Фавр также автором того «шедевра», который обнаружили первым, в Экс-ан-Провансе?.. Возможно… А Обскура была его сообщницей. Если только сама не стала жертвой манипуляции… Жан внезапно вспомнил, что она была одета в их последнюю встречу в бледно-розовое дезабилье. Ее серый габонский попугай, сидевший на жердочке, и она сама представляли идеальную копию картины Мане «Женщина с попугаем», одной из самых мягких и нежных по колориту работ художника, для которой позировала все та же Викторина Меран, но выглядевшая очень благовоспитанной, почти застенчивой, особенно по контрасту с откровенным бесстыдством «Завтрака на траве» и «Олимпии». Сознавала ли Обскура, что превращена в модель даже у себя в домашней обстановке?.. Скорее всего, нет. Но какова ее истинная роль? И почему Фавр отправился к ней сразу после визита Жерара?
А Сибилла? Кто ее похитил? Человек, который следил за ним от «Фоли-Бержер» до самого дома, а на следующий день появился возле театра «Жимназ», даже отдаленно не напоминал Люсьена Фавра. Может быть, это его пособник, нанятый, чтобы наблюдать за Обскурой? Фавр ведь не мог действовать в одиночку. Ни в Провансе, где нужно было откопать на кладбище труп и перевезти его в нежилой дом, наверняка присмотренный заранее, ни в Париже, где нужно было охотиться на моделей, соблазнять их, увозить и затем убивать… Фавр конечно же должен был нанять подручного для того, чтобы тот делал всю грязную работу. Сам он не хотел ни пачкать руки, ни подвергаться риску разоблачения. Слишком многого он мог лишиться в этом случае… И конечно, у него было достаточно денег, чтобы купить услуги и молчание кого угодно.
Но у Жана уже не было времени мучить себя вопросами: Люсьен Фавр снова вышел из дома в сопровождении Обскуры. Она шла нерешительными шагами и казалась неуверенной, почти испуганной. Сейчас в ней не было ничего общего с той живой, веселой гетерой, которая всячески соблазняла молодого медика… Может быть, ей просто не хотелось никуда ехать? Или она знала, что предстоящая поездка будет не самой приятной? Возможно, это как-то связано с его недавним визитом к ней…
Жана охватила паника: экипаж Фавра вот-вот отъедет, и нет никакой возможности за ним проследить!
Он инстинктивно положил руку на плечо Анжа. Мальчик поднял голову, посмотрел на него и, прежде чем Жан успел сказать хоть слово, помчался к фиакру, придерживая рукой котелок, чтобы не свалился с головы. Обскура и Фавр поднялись в экипаж — видно было, как дважды слегка просели рессоры. Фиакр уже тронулся с места, когда Анж, подбежав к нему, вскочил на расположенную сзади небольшую платформу для багажа. Экипаж не остановился. Ни кучер, ни пассажиры ничего не заметили.
Жан, не в силах шелохнуться, смотрел, как экипаж удаляется по блестящей от дождя мостовой. Скорчившись сзади, Анж ехал навстречу неизвестной участи. И у Жана не было никаких способов с ним связаться. Он уже готов был сам побежать за фиакром, но тот свернул за угол и скрылся из виду.
Глава 38
Клод Лакомб вышел из дома, надеясь, что свежий воздух и вечерняя прохлада хоть немного смягчат его боль. Еще более жестокая, чем обычно, она появилась в тот момент, когда он понял, что выпустил ситуацию из-под контроля: мартиниканка очнулась от забыться и принялась отбиваться. Он недооценил ее способность сопротивляться усыпляющему воздействию эфира. Оказывается, женщины темной расы живучи, как животные…
Эта ошибка дорого ему обошлась. После того как он попробовал ее в первый раз, ему захотелось продолжения. Взять ее разными способами, на свету и в темноте… Сама того не сознавая, она заставила его обезуметь от желания. Его восхищали ее высокая грудь, округлые ягодицы, полные губы и упругие складки вагины, так плотно облегавшие его член. Клода Лакомба привлекала ее необычная, словно зернистая кожа, источавшая тонкий терпкий аромат. Он приходил к ней по несколько раз в день, словно это был невероятный, захватывающий аттракцион, от которого невозможно было оторваться. Он придавал ей разное положение, и полная неподвижность ее тела не уменьшала, а лишь сильнее распаляла его страсть. С чего бы отказывать себе в подобном удовольствии? Это неподвижное тело, столь невероятно упругое, с таким необычным ароматом, побуждало его на все новые и новые эротические эксперименты.
Но она очнулась как раз в тот момент, когда он собирался снова ею попользоваться. Он этого совершенно не ожидал, и ей удалось два раза его ударить — в нос и в левый висок, — с такой силой, что из глаз у него посыпались искры. Но он лежал на ней, и ей не удалось его сбросить. Его замешательство сменилось гневом. И поскольку она продолжала вопить и отбиваться, ему пришлось принять меры защиты. Не расцепляясь с ней — его член по-прежнему оставался в ее вагине, — он схватил ее за шею обеими руками и сжал изо всех сил. Он не разжимал рук до тех пор, пока ее крики и сопротивление не прекратились. Эта борьба распалила его желание, и он изверг семя в тот самый момент, когда руки ее неподвижно вытянулись вдоль тела. Это был самый сильный оргазм в его жизни.
Пытаясь привести ее в чувство, он тряс ее, хлопал по щекам, но от этого ее голова лишь бессильно двигалась из стороны в сторону. Мартиниканка была мертва.
Луна отражалась в пруду, на дне которого уже покоились останки многочисленных «натурщиц». Скоро к ним прибавится еще одна… Тело каждой с привязанным грузом кирпичей он отвозил на лодке на середину пруда и спихивал за борт с помощью весла, на корм ракам и угрям. В один прекрасный день кому-нибудь придет в голову осушить пруд, чтобы почистить. Тогда их найдут — точнее, то, что от них осталось: скелеты, облепленные тиной.
Но он к тому времени будет уже далеко и не увидит этого открытия.
Собаки бежали рядом с ним, радуясь неожиданной ночной прогулке. Они ластились к ногам, убегали вперед, снова возвращались, и он слышал, как позвякивают в темноте их ошейники. Собаки были выдрессированы до такой степени, что повиновались малейшему жесту или взгляду. Здесь он был полновластным господином.
Внезапно отражение луны в пруду исчезло. Клод Лакомб поднял голову и увидел огромное темное облако, наползающее с запада, закрывшее луну и половину звезд. Вдалеке сверкнула молния. Скоро должен пойти дождь…
Боль утихла, но он знал, что это еще одно напоминание о болезни, о той гнили, что разъедает его изнутри… Даже если на этот раз боль могла быть вызвана ударами, полученными от негритянки, и всплеском эмоций после ее смерти, потеря такого раритета была весьма досадна. Придется искать другую, чтобы можно было завершить картину. А ведь негритянки не бегают толпами по парижским улицам… Он чувствовал раздражение. Разве что этот «художник» решит завершить картину в ближайшие двое суток. До тех пор тело еще не тронет тление, да и отметины на шее не слишком заметны — он уже успел в этом удостовериться, и такая мысль вызвала у него мимолетное облегчение.
Сибилла, запертая в своей комнате-клетке, была полумертва от ужаса. Скрип пружинного матраса и кабаньи всхрапывания за стеной, к которым она за последнее время уже привыкла, внезапно сменились громкими женскими криками и каким-то другим невнятным шумом. Вскоре крики смолкли, сменившись прежними звуками.
Потом послышались хлопки, и Сибилла догадалась, что человек бьет по щекам свою жертву, стараясь вывести ее из бессознательного состояния. Затем раздалось громкое проклятие. Сибилла замерла, прижавшись ухом к стене, обезумев от тревоги и боясь шелохнуться, чтобы случайно не обнаружить своего присутствия и не вызвать у этого человека мысли заняться ею. Наконец она услышала шаги по комнате, затем — по коридору.
Досчитав про себя до тысячи, она осторожно постучала в стену. Никакого ответа. Тогда Сибилла поняла, что ее несчастная соседка мертва, и разрыдалась.
Теперь она понимала, зачем ее похитили и какая участь ее ждет. Скоро насильник придет за ней. Она испытывала леденящий ужас, словно приговоренная к смертной казни, — и ее состояние еще усугублялось тем, что она не знала ни даты, ни времени экзекуции.
Не в силах сидеть без движения, она лихорадочно стала двигать кровать к двери, хотя и понимала, что это ненадежное препятствие задержит похитителя не дольше, чем на пару секунд.
Боль утихла, и вернулось желание. Никогда в жизни он не испытывал удовольствия, сравнимого с тем, какое ощутил недавно, насилуя и одновременно душа мартиниканку. Удовольствие в соединении с яростью. Он вспоминал взгляд темнокожей молодой женщины, в котором смешались ужас и отвращение от понимания того, что с ней собираются делать, — именно этот взгляд и разъярил его, поскольку обратил в прах все его фантазии, лелеемые в одиночестве.
Но сейчас он почувствовал, как внутри словно включился какой-то механизм, отчего вены на шее вздулись, а горло сжал спазм, мешающий дышать. Клод Лакомб уже готов был начать все снова.
Ведь в доме его ждет жена доктора Корбеля! Вспомнив об этом, он сразу ощутил, как набухает член, и, повернувшись, с улыбкой направился к дому.
Разве не все уже мертво? Разве не все уже проклято?
Он был у себя.
У него еще оставалось время. Время, которое отмерила ему болезнь. И он не собирался позволить ей унести лишь его одного.
Глава 39
Обскура не ждала этого визита — хотя, по правде говоря, она никогда не ждала его визитов и прежде. Он ни разу не предупредил ее заранее. Это было одним из проявлений его власти над ней. В этот раз он даже не стал стучать в дверь, а открыл ее своим ключом. Обскура как раз собиралась поиграть с попугаем, как вдруг почувствовала чье-то присутствие у себя за спиной и в страхе обернулась. Пред ней стоял Жюль Энен, неподвижный и бледный. «Поехали», — без всяких предуведомлений сказал он. И, видя, что она колеблется, добавил: «Быстро». Она не произнесла ни слова и последовала за ним, догадываясь, что время для расспросов неподходящее.
Но сейчас, когда экипаж нес ее навстречу неизвестности, она чувствовала себя полной идиоткой — как она могла позволить увезти себя непонятно куда без малейшего протеста? Впервые она поняла, что ее поведение по отношению к Жюлю Энену диктовалось не опасением потерять свое недавно обретенное благополучие, а каким-то иным тайным страхом, природу которого она не могла объяснить и который до сих пор никогда даже не проявлялся со всей очевидностью. Так откуда же эта непонятная слабость в его присутствии? Задать себе такой вопрос означало, по крайней мере, сделать первый шаг к ответу. Может быть, она задала его себе именно сегодня потому, что в этот вечер Жюль Энен казался совершенно другим: ничто в его манерах не напоминало торговца часами, кем он ей представился. Но теперь, когда экипаж увозил ее все дальше от дома, эта загадка сменилась другой, еще более тревожащей.
— Куда ты меня везешь?
Едва она успела задать этот вопрос, как обращение на «ты» показалось ей неуместным.
— За город… У меня для тебя сюрприз, — прибавил он, когда она взглянула на него с непониманием.
При других обстоятельствах она запротестовала бы или попыталась узнать об этом больше, но сейчас она была парализована страхом. Улыбка, которую она попыталась изобразить, выглядела трагической гримасой. Внезапно Обскура вспомнила доктора Корбеля, того молодого медика, которого так забавно было соблазнять, его настойчивые расспросы, касающиеся Фланеля, и свои отказы отвечать, свои повторяющиеся отрицания… Он сказал, что его жена исчезла, но она ничего не хотела об этом знать. А ведь стоило бы узнать подробности… Но теперь уже поздно. Слишком поздно возвращаться назад, равно как и сожалеть о случившемся. Обскура почувствовала, как по телу пробежала ледяная дрожь, и попыталась сдержать подступающие рыдания. Она все еще заботилась о том, чтобы не показаться перед ним в слезах.
Жюль Энен, занявший место по ходу движения, смотрел на нее отсутствующим взглядом. Кто же он был, этот человек, в присутствии которого ей всегда становилось немного не но себе? Было ли его имя настоящим?
Они уже выехали за город, и, по мере того как экипаж удалялся от Парижа, она все больше жалела о своем легкомыслии.
Снова пошел дождь. Она отвернулась от окна, за которым расстилался унылый пейзаж, однако Жюль Энен не отрывал от него глаз. Обскура воспользовалась этим, чтобы понаблюдать за ним, и вновь была поражена произошедшей с ним переменой, которой она в момент его появления не заметила.
Однако его голос должен был бы встревожить ее — когда Жюль Энен отдал короткий приказ следовать за ним. Голос звучал более надменно и в то же время более высоко, чем обычно. Одет был ее покровитель тоже иначе, чем всегда, — в костюм очень элегантного покроя, из ткани тонкой выделки. Может быть, именно от этого и лицо казалось другим… хотя, скорее всего, дело было в новом выражении, сосредоточенном и напряженном, которого она тоже раньше не видела. Чем же вызвана такая метаморфоза? Неужели он до сих пор ломал перед ней комедию, притворяясь каким-то другим персонажем, более… ограниченным? Человек, сидящий напротив нее, ничем не напоминал торговца часами, который ездит по разным городам и странам, возя с собой свой товар. Или же ее способность судить о мужчинах не стоит ломаного гроша…
Анж и вообразить не мог, что они собрались покинуть Париж, и теперь спрашивал себя, как же он предупредит доктора Корбеля, не говоря уже о том, как вообще сможет вернуться. Сначала он подумывал о том, чтобы спрыгнуть на ходу, но опасение разочаровать доктора его удержало. Сейчас, даже если бы он все же на это решился, ничего бы не получилось: экипаж ехал слишком быстро. Нужно было радоваться хотя бы тому, что никто его не засек. Пока они ехали по городу, три человека его заметили, и один уже собирался предупредить кучера, но как раз в этот момент экипаж, ненадолго замедливший ход, резко ускорился, и Анж с облегчением взглянул на оставшегося позади человека, нелепо размахивавшего руками.
Снова полил дождь. Анж стучал зубами и изо всех сил старался сдерживать кашель, чтобы его не услышали. Копыта, ударявшие по влажной земле и по лужам, заглушали все более слабые звуки. Анж чувствовал себя на краю гибели и со страхом думал, что ему делать, когда они прибудут к месту назначения. Держась из последних сил, чтобы не упасть, и изо всех сил прижимаясь к кузову экипажа, чтобы хоть немного защититься от дождя, он порой закрывал глаза, пытаясь уйти в себя и забыть обо всем этом кошмаре.
Окоченевший от холода, он потерял счет времени и не знал, какое расстояние они проехали. Вдруг экипаж сильно затрясся, как будто снова ехал по булыжникам парижской мостовой. Анж открыл глаза. Экипаж был в городе. Ночь, дождь и слабое освещение скрывали мальчика от посторонних взглядов. Но лошади, кажется, не собирались останавливаться, и его тревога все росла. Когда они миновали этот неизвестный городок, экипаж снова понесся на огромной скорости.
Через некоторое время он замедлил ход, свернул направо и вновь оказался на мощеной дороге. Анж смотрел на остающиеся позади ряды тополей, которые росли по обе стороны дороги, испытывая некое дурное предчувствие. И вдруг он перестал различать отдельные деревья — экипаж въехал в лес, и темнота стала почти непроглядной.
Они проехали несколько сотен метров, после чего стук копыт стал реже, и наконец экипаж остановился. Анж затаил дыхание. Он не знал, что делать дальше. Кажется, экипаж остановился прямо посреди леса, и его в любой момент могли обнаружить. По колыханию рессор он понял, что кучер сошел со своего места. Охваченный страхом, мальчик уже хотел соскочить и броситься в гущу деревьев, где были бы шансы укрыться, но тут до него донесся характерный скрип, и он понял, что открылись чугунные ворота.
Стук собственного сердца заглушил и шум дождя, шелестящего в кронах деревьев, и звуки, издаваемые лошадьми. Анж задержал дыхание и постарался не сделать ни малейшего движения, чтобы себя не выдать. Нужно было бежать, но усталость и холод полностью сковали его тело. И когда он наконец понял, что экипаж въехал в ворота, а кучер сейчас пойдет их закрывать и непременно его обнаружит, было уже поздно: кучер, возвышавшийся прямо перед ним, преграждал ему путь к бегству. Незаметно для Анжа он обошел экипаж. От изумления и ужаса мальчик уже готов был закричать, но рука в кожаной перчатке зажала ему рот.
Выйдя из экипажа, ее спутник — она уже не знала, как его называть, — протянул ей руку. Обскура сделала вид, что этого не замечает, и спустилась без его помощи. И тут же невольно вскинула голову, впечатленная мощным строением: в Париже она никогда не видела подобных строений, с которым могла сравниться разве что городская ратуша. Убеждение, что стоящий рядом с ней человек — действительно торговец часами, слабело с каждой минутой. Но он не позволил ей слишком долго рассматривать особняк — точнее сказать, настоящий замок — и, вновь предложив ей руку, повел по ступенькам лестницы к главному входу. Обскура шла с трудом, чувствуя, как подкашиваются ноги. Оказавшись на верхней площадке, она вздрогнула: две огромные сторожевые собаки, каждая размером с теленка, приблизились и, не издав ни звука, обнюхали ее.
— Не бойтесь, — сказал ее спутник, — они не нападут на вас, разве что вы побежите.
Эти слова лишь усилили ее страх.
Он толкнул огромную стеклянную дверь, защищенную узорчатой стальной решеткой, и ввел Обскуру в холл, от размеров которого у нее захватило дыхание: он был больше, чем неф кафедрального собора. Монументальная лестница с мраморными перилами вела на второй этаж.
Вдруг в противоположном конце холла распахнулась дверь, и на пороге появился какой-то человек. По мере того, как он приближался, Обскура все больше угадывала в его облике что-то знакомое. Усатый блондин с грубыми чертами лица, округлые плечи, клетчатый костюм. Она не знала этого человека, но прежде несколько раз его видела — он следовал за ней, всегда на расстоянии, когда она уходила из дому. Когда он был уже в двух шагах, она неожиданно вспомнила, что точно такое же описание дал ей доктор Корбель! Значит, он был прав и во всем остальном?..
— Я услышал экипаж. Не знал, что ты сегодня приедешь.
Он говорил громко, и голос его эхом отдавался под сводами холла.
— Я тоже, — произнес покровитель Обскуры, но гораздо тише, как будто боялся быть услышанным.
— Кто это? — шепотом спросила она.
— Мой брат, — со вздохом ответил ее спутник.
Обскура ничего не понимала. Встретивший их человек ничем не напоминал ее покровителя и мог приходиться ему кем угодно, но только не братом. Возможно, он мог бы быть братом Жюля Энена, но только не того незнакомца, с которым она приехала.
— Нельзя терять времени.
Обскура вздрогнула, потом обернулась к тому, кого про себя по-прежнему называла Жюлем Эненом. Он произнес эту фразу очень быстро, сухим и повелительным тоном, не допускавшим ни малейшего возражения.
— Ты какой-то напряженный. Что-то случилось?
— Нет, ничего. Просто я тебя не ждал…
— Не забудь о негритянке. У нас всего одна ночь.
— Одна ночь? А что такое?
— После я ни за что не отвечаю.
— Полиция?
— Пока еще нет, — ответил Люсьен Фавр, больше ничего не уточняя.
Его брат пристально взглянул на Обскуру, потом с серьезным видом кивнул.
— Да кто вы, в конце концов?
Об обращении на «ты» больше не могло быть и речи. Дрожа, Обскура смотрела на своего спутника. Он указал ей на герб над камином, в котором можно было сжигать целые стволы. На бронзовой пластине были вырезаны мастерок, кузнечные мехи и снопы пшеницы. Она по-прежнему ничего не понимала. Усач приблизился и протянул ей руку. Ей захотелось вцепиться в Жюля Энена, но тот уже отошел.
— Следуйте за ним, — сказал он, не глядя на нее. — Он вами займется.
Внезапно она осознала, что он уже второй раз называет ее на «вы» — очевидно, в ответ на ее собственное обращение, — и это открытие заставило ее похолодеть. Усач улыбнулся ей широкой улыбкой, обнажив изуродованную, изъязвленную верхнюю десну. Что же делать? Бежать? Но куда? И потом, на улице собаки… Она даже не знала, что этим двоим нужно от нее, и не хотела знать, поскольку на память ей опять пришли слова доктора Корбеля.
Жан Корбель… В первый раз, когда она его увидела, ей захотелось уцепиться за него, как за якорь спасения. Молодой мужчина казался таким невинным, почти святым… Но у нее не хватило духа остаться с ним. Простой медик без гроша в кармане… И потом, у него уже была своя жизнь, другая женщина… Да и что бы она с ним делала?..
Но, по крайней мере, она могла бы его выслушать… Хотя разве она не предчувствовала всю жизнь, что не доживет до старости?
Обскура внезапно побледнела, что придало ее лицу захватывающую красоту обреченности, и стала подниматься по массивной парадной лестнице вслед за своим палачом — медленно, словно шла на эшафот.
Глава 40
Габриэль Корбель неподвижно сидел за большим верстаком в глубине мастерской. Лишь его руки, лежащие на деревянной столешнице, слегка дрожали. Еще никогда прежде Жан не видел его таким, но теперь понимал, что исчезновение Сибиллы его совершенно уничтожило. Через двадцать лет после смерти жены его невестка словно бы восполнила ее отсутствие, помогая ему каждый день в мастерской или в магазине и внося оживление в его жизнь. Но теперь Жан опасался, что это никогда уже не возобновится. Дряхлый, согбенный, отец его казался собственной тенью, и Жан, свидетель этого крушения, был в отчаянии от своего бессилия и чувства вины: он понимал, что сам вызвал катастрофу, разрушившую его привычную вселенную. К мучительной тревоге за жизнь Сибиллы добавилась скорбь, вызванная нынешним состоянием отца.
Жан не мог оставаться один в своей квартире, дожидаясь возвращения Анжа. Он злился на себя, что не помешал мальчику в его рискованном предприятии. Мысль о том, что спасение Сибиллы может зависеть от такого юного существа, была ему невыносима — не говоря уже о том, что теперь его тревога удвоилась.
Несмотря на поздний час, они не опускали стальные жалюзи над витриной. Силуэт Лувра на противоположном берегу Сены все еще был заметен на фоне потемневшего неба. Редкие прохожие порой заглядывали в окно, удивленные тем, что в магазине красок по-прежнему горит свет. Но, лишь на секунду задержавшись, они шли дальше. Каждый раз при виде очередной тени Жан вздрагивал, надеясь, что это один из тех, кого он ждет, но каждый раз надежда оказывалась тщетной. Однако он продолжал ждать новостей от Жерара и Анжа, испытывая страх за ребенка, который мог угодить в руки преступника, и терзаясь неизвестностью, поскольку не мог даже предположить, куда его увезли.
В половине одиннадцатого Габриэль поднялся и ушел к себе. Жан остался один в этом месте, которое было знакомо ему до самых укромных уголков, но в этот вечер казалось абсолютно чуждым. Да и где он мог почувствовать себя как дома в нынешнем состоянии? У себя в кабинете? Но принимать пациентов сейчас было выше его сил.
Наконец, в одиннадцать вечера, на пороге показался массивный силуэт Жерара. Жан бросился навстречу другу, запыхавшемуся от быстрой ходьбы.
— Я так и думал, что найду тебя здесь.
— Ну что? — поторопил его Жан.
— Она во всем созналась. Она знала с самого начала. Она сказала мне, что ее сын нарисовал репродукцию «Завтрака на траве», используя вместо натурщицы труп!
— Кто она?
— Его мать, Нелли Фавр, моя пациентка. Она пыталась его обелить. Стоило мне лишь упомянуть о ее портрете работы Мане, и я услышал целый поток откровений!
— А что Бланш?
— Когда я рассказал ему о моем визите к Фавру, я думал, он меня вышвырнет, но в конце концов он все же дослушал меня до конца. Предсмертная фотография отца на столе Фавра и слова его матери произвели нужный эффект. Он прямо-таки разрывался между амбициями и страхом скандала, но в конце концов амбиции взяли верх. Думаю, его порадовала мысль о том, что он сможет изучать у себя в клинике столь любопытного и к тому же занимающего высокое общественное положение пациента, как Люсьен Фавр.
— Тогда нам надо действовать. Оставайся здесь и жди Анжа, пока я схожу за полицией. Без него мы не узнаем, куда поехал Фавр.
— Так где же он? — с беспокойством спросил Жерар, оглядывая магазин, словно ожидал, что Анж сейчас выйдет из какого-нибудь шкафа.
Жан рассказал ему, что произошло. Он буквально воочию увидел ребенка, скорчившегося на багажной платформе экипажа, который сворачивает за угол, и не смог сдержать дрожи. Он злился на себя все больше и больше, но на время отогнал эти бесполезные терзания и торопливо вышел в ночь. Почти бегом направляясь к острову Ситэ, Жан пытался немного успокоиться, поскольку ему вскоре предстояло снова появиться перед инспектором Нозю, для которого он оставался подозреваемым. Однако он надеялся, что новые сведения заставят инспектора изменить отношение ко всему происходящему.
Громкий пронзительный свист заглушил стук колес по рельсам. По прошествии нескольких секунд поезд снова засвистел. Анж растерянно оглядывал тесное пространство между двумя вагонами, в котором находился. Вместо ночного пейзажа сбоку тянулась высокая каменная стена. Поезд подъезжал к вокзалу. Внизу поблескивали продольные металлические полосы — это были параллельные железнодорожные пути, тянувшиеся вдоль соседней платформы. Стук колес, который убаюкивал Анжа от самого Санлиса, где ему посчастливилось никем не замеченным пробраться на вокзал и затаиться между двумя вагонами, начинал стихать. Никогда раньше Анж не ездил на поезде, только иногда наблюдал за поездами, выезжающими из вокзала или возвращающимися к нему. Сейчас мальчик застыл от страха, но выбора не было, кроме как оставаться на месте. На мгновение ему показалось, что он лишится жизни, что железный монстр его расплющит.
Но никогда еще он не чувствовал себя ближе к гибели, чем совсем недавно, когда кучер зажал ему рукой рот. В течение нескольких секунд Анж был уверен, что ему конец, но тут кучер убрал руку и негромко велел ему убираться ко всем чертям. Дважды повторять не пришлось: Анж соскочил с багажной платформы и опрометью помчался к деревьям. Через некоторое время до него донесся скрип закрывающихся ворот и щелканье кнута. Когда Анж наконец рискнул выглянуть из своего убежища, то увидел удаляющийся экипаж и темную громаду замка, в котором светилось несколько окон. Подняв голову, он различил двух каменных грифонов, сидящих на каменных столбах по обе стороны ворот.
Теперь оставалось только одно: как можно скорее добраться до Парижа и рассказать обо всем доктору Корбелю. Дрожа от страха в почти непроглядной темноте, Анж зашагал по дороге в обратном направлении. Он впервые в жизни выехал из города и до этого никогда не видел леса, только слышал страшные истории о том, что там происходит. Стараясь держать себя в руках, чтобы не поддаться панике, он ускорил шаги.
Фонарей, горевших по обе стороны железнодорожных путей, становилось все больше. Затем раздался оглушительный скрежет. Анж заткнул уши. Слева от него железнодорожная насыпь сменилась платформой. В последний раз заскрежетали тормоза, и наконец поезд остановился. Анж спрыгнул на перрон. Оглушительный звук свистка заставил его вздрогнуть. К нему приближался контролер в униформе. Анж помчался по перрону, лавируя среди пассажиров. Добежав до начала платформы, где стоял еще дымящийся паровоз, он обернулся. Контролер его больше не преследовал. Анж торопливо направился к выходу из вокзала. Несколько пассажиров с удивлением взглянули на промокшего насквозь мальчишку в котелке, который был ему явно велик, но большинство из них были слишком заняты своими заботами, чтобы обращать на него внимание. Огромные вокзальные часы показывали одиннадцать.
Выйдя из дверей вокзала на верхнюю площадку наружной лестницы, он попытался прикинуть, сколько потребуется времени, чтобы добраться до доктора Корбеля. Приступ кашля, более мучительный, чем предыдущие, заставил его согнуться пополам. Отдышавшись, он тронулся в путь.
Глава 41
Он действовал крайне поспешно после визита психиатра, но, по крайней мере, не был обманут ложным поводом, который привел его в Форже: якобы его интересовало, насколько бред его пациентки соответствует действительности. На самом деле его интересовало совсем другое… Стало быть, помещение матери в клинику Бланша было ошибкой. Мало того, что это оказалось бесполезно, так еще и рискованно. Но у него не было ни мужества, ни энергии для того, чтобы принять решение более… радикальное. Он мог бы также заточить ее здесь, в Форже. Она не докучала бы ему, особенно если бы он поселил ее не в замке, а в одном из парковых павильонов. Его мать… Нужно было решиться на то, чтобы радикально ее изолировать. Потому что вопросы ее лечащего врача были предвестием других — более настойчивых, более прямых, менее… тактичных. И разумеется, задаваемых совсем другими людьми.
Вымысел врача о том, что ему, видите ли, срочно нужно прояснить некоторые события из прошлого пациентки, не выдерживал никакой критики. Какая наглость — явиться с расспросами прямо к нему в дом! Да еще со стороны какого-то незначительного медицинского ассистента… Откуда он вообще взялся? Неотесанный тип, похожий на крестьянина… Итак, Бланш доверил его мать заботам крестьянина, который забил себе голову новыми медицинскими теориями. Можно подумать, он в них разбирается!
Но сейчас, в мастерской, все эти проблемы отошли на задний план. В течение нескольких недель он собрал все необходимые элементы декора и аксессуары, представленные на картине, — шаль с золотой бахромой и цветочными узорами, домашние туфельки, браслет, черную бархатную ленточку с жемчужным кулоном, серьги, бледно-розовое платье и косынку для негритянки, букет из искусственных цветов (которые всегда выглядели должным образом), а также темно-зеленые занавески и шоколадного цвета бумажное полотнище с ромбическим узором из выходящих из золотых кругов лавровых ветвей, что составляло фон картины. И еще один элемент, которым он особенно гордился, — чучело черной кошки с выгнутой спиной и поднятым вверх хвостом — точно в таком же виде, как на картине. Он настолько стремился к точности, что даже попросил таксидермиста вставить ей желтые стеклянные глаза: конечно, на фотографии их не будет видно, но ему это было нужно для полного удовлетворения.
Все был готово. Оставалось только дождаться моделей, которыми уже занимался Клод. Для ускорения процесса он поместил их в самую маленькую комнату, чтобы ядовитый дым быстрее пропитал атмосферу. Если кубический объем воздуха в четыре раза меньше, чем обычно, то и процесс пойдет в четыре раза быстрее — чистая математика.
Олимпия, преуспевшая кокотка, куртизанка или дама полусвета, чье имя являлось отсылкой к греческой мифологии — названию горы Олимп, обители богов… Явление шлюхи в образе богини стало одной из причин грандиозного скандала, разразившегося вокруг картины.
Свою собственную «Олимпию» он некоторое время держал при себе, как держат в живорыбном садке лангустов, перед тем как съесть. Так он мог постоянно наблюдать за ней — в разных нарядах, разных образах. Мог смотреть, как она двигается, следить за ее взглядом, жестами, слушать, как она говорит и смеется. Эта маленькая комедия в конце концов начала ему даже нравиться, хотя он и не думал отменить жестокий финал — но, конечно, не мог предвидеть, что этот финал настанет так скоро. В течение нескольких последних месяцев у него создалось впечатление, что чем больше он на нее смотрит, чем больше ее узнает, тем лучше сможет сохранить ее образ для вечности.
Лишь один вопрос не давал ему покоя: как сумел этот ничтожный психиатришка что-то заподозрить? Ведь его неслыханный по своей наглости демарш был явно продиктован серьезными подозрениями.
Может быть, виной тому Клод, который где-то допустил промах? Проявил слишком много самостоятельности? Зачем ему понадобилось похищать ту актрису? Все его избыточное рвение… Очевидно, Клод оказался уязвимым местом в его броне. Слишком болтлив, слишком хвастлив, слишком самоуверен… Слишком вульгарен. Но без него он никак не мог обойтись. Никогда бы он сам не смог снабжать себя моделями. Той единственной, с которой он сблизился по собственной инициативе, была Обскура.
Но Клод заставлял его дорого платить за свои услуги — и в прямом, и в переносном смысле. В его карманы перешло целое состояние. А если к этим суммам присоединится еще и надбавка за риск быть разоблаченным, его аппетиты станут и вовсе чудовищными. Этого нельзя допустить — несмотря на свою жажду славы, он не хотел достичь ее именно таким путем.
Много раз он спрашивал себя, а не начать ли и в самом деле работать в одиночку. Но нет, он никогда бы не сумел с такой легкостью приближаться к незнакомым женщинам, заговаривать с ними, приглашать их к себе, увозить, ломать всю эту гнусную комедию — а потом усыплять их с помощью хлороформа, привязывать к креслу и зажигать угольную печь… Не говоря уже о том, что от тел потом нужно было избавляться, — эту грязную работу он также сам не мог делать.
Клод считал его своим вечным должником — еще и из-за сифилиса. Его молочный брат… Страшная болезнь, которая унесла его отца, передалась не только ему, но и Клоду, сыну их общей кормилицы, которая заразилась от него во время кормления… Так что они братья вдвойне, как часто говорил Клод с недобрым смехом, но он в ответ даже ни разу не улыбнулся. Озлобленность Клода еще выросла с тех пор, как у него появилась эта отвратительная язва во рту, уже изуродовавшая ему верхнюю челюсть.
Да, Клод был его слабым местом, но в то же время он всегда превосходно выполнял его указания и, конечно, не имел ни малейшего желания быть обнаруженным. Заключив эту сделку, он словно подписал договор с дьяволом.
Была еще Обскура — через нее тоже могла просочиться какая-то информация. Обскура знала о его интересе к картинам Мане. Может быть, она слышала о той реконструкции «Завтрака на траве», которая была обнаружена в Отей… Она могла рассказать доктору, к которому ходила на прием, а после была с ним в «Фоли-Бержер», о «живой картине», для которой сама позировала в доме терпимости. А этот доктор — кто знает? — мог быть знаком с психиатром, лечащим его мать, этим… как бишь его? Рошем. И вот доктор Рош заметил связь между рассказами своего приятеля и бредом своей пациентки… А приятель обратил внимание на параллель между «Завтраком на траве» в Отей и «Олимпией» в доме терпимости. Он ведь вроде бы еще и художник-любитель…
Он попытался вернуться к мыслям о своей будущей «картине». Идеально было бы подождать семь-восемь часов после смерти, чтобы исчезло судорожное напряжение черт, вызванное асфиксией. Такая отсрочка позволяла создать поразительную иллюзию жизни. К этому моменту уже начнется день.
Сейчас было три часа ночи. Скоро Клод принесет ему негритянку. С ней потребуется больше работы, чем с Обскурой. Ее придется пристегнуть ремнями к стулу, специально предназначенному для этой цели, а до этого надеть на нее платье, предварительно разрезанное сзади, повязать на голову косынку, укрепить в ее руках букет, для чего слегка согнуть правую руку и удержать ее в таком положении с помощью тонкой стальной проволоки. Затем слегка наклонить ее торс и голову, как на картине, обратив ее лицом к госпоже, и, чтобы удержать голову, поставить между нижней челюстью и плечом кофейную ложечку.
Который час? Он посмотрел на часы, потом вспомнил, что делал это буквально десять минут назад. Нельзя так нервничать. Надо унять нетерпение. Это может пагубно отразиться на его работе.
Он посмотрел вокруг себя. Его мастерская выходила окнами на север. Этот дом, огромный, как средневековый замок, был построен отцом для матери двадцать пять лет назад по проекту Джозефа Пэкстона, архитектора, создавшего знаменитый «Кристал Пэлас» в Лондоне для международной промышленной выставки 1851 года. На создание этого архитектурного шедевра его вдохновил цветок гигантской водяной лилии — Victoria amazonica, — за что польщенная королева пожаловала ему дворянство. Такая аналогия была довольно забавной: ведь скоро в его собственной мастерской взрастет великолепный цветок, который он сохранит для вечности. Его шедевр не принесет ему ни дворянского титула, ни официальных почестей. Но его творческие амбиции были выше всех этих погремушек.
Свою склонность к живописи он унаследовал от матери. Ее картины отличались необычайной четкостью и изяществом линий и нежнейшими цветовыми оттенками. Но он в конце концов преодолел все эти условности, занявшись фотографией. Здесь уже не имели значения ни линии, ни краски. Точнее, красок было всего три: белая, черная и нескончаемое множество оттенков серого. Что касается очертаний, они могли быть более или менее четкими в зависимости от самих предметов, освещения и быстроты передвижения затвора.
Искусство, порожденное индустриальной революцией, лишенное цветности, механическое, химическое, в котором результат возникал мгновенно, достаточно было лишь нажать на спусковой рычаг затвора, но основанное на концепции, вызревавшей в течение долгих лет. Искусство, создающее точную копию, а не более или менее приблизительное подобие. Искусство, требующее изобретательности и по этой причине стоящее бесконечно выше всех предшествующих. Речь шла уже не о ловкости рук и способности точно изображать предметы, а о работе интеллекта.
Крупное состояние позволяло ему с головой уйти в свою работу. Он мог спокойно жить вдали от этого гнусного мира и был свободен от большинства его ограничений. Сейчас он еще раз с удовлетворением подумал об этом, оглядывая мастерскую, где одна стена была стеклянной, а потолок достигал семи метров в высоту. Помещение было размером с заводской цех — так захотел отец, — и хотя оно совершенно не подходило матери, для его собственных нужд было идеально.
Если бы еще модели не так сильно напоминали о себе своим запахом и не раздражали слишком пристальными взглядами… И если бы их присутствие не привлекало множества мух, которые назойливо жужжали и бились о стекло, а потом падали мертвыми на паркет — весь пол вдоль стеклянной стены был ими усеян.
Внезапно раздались три удара в дверь.
— Входи! — резко крикнул он, раздраженный тем, что его оторвали от привычного самосозерцания.
Появился Клод с мартиниканкой на руках, словно молодожен, вносящий свою избранницу в супружескую спальню. При мысли об этом Люсьен Фавр не смог удержаться от улыбки. По какой-то несправедливости, одной из тех, что бывают свойственны природе, болезнь Клода продолжала развиваться, тогда как он сам, кажется, сумел полностью от нее избавиться.
Но с того момента, как Клод посадил мертвую женщину на стул — теперь издалека ее можно было принять за живую, — для Люсьена Фавра, кроме нее, уже ничто не существовало. Он торопливо приблизился к своему будущему шедевру. Наконец-то он займется оформлением сюжета — поместит ее на стуле должным образом, наденет на нее платье, бледно-розовый цвет которого гармонировал с оттенком кожи Олимпии, повяжет на голову косынку, укрепит в руках букет, выглядящий как дар от восторженного поклонника.
Для очистки совести он подошел к фотографической камере, укрепленной на штативе, и заглянул в окошко видоискателя, чтобы убедиться в точности выбора точки съемки, ракурса и направления съемки. Не то чтобы он был в этом не уверен, но с появлением первой модели что-то могло слегка измениться. Удостоверившись, что все в порядке, он занялся размещением мартиниканки. От ее позиции будет зависеть то, насколько правдоподобной окажется иллюзия жизни. Тело мартиниканки было не слишком податливым, и только механические приспособления могли удержать его в нужном положении. Иначе оно выглядело бы неестественным. Понадобились два кожаных ремня: один прошел на уровне талии, другой протянулся от левой подмышки к правой груди, удерживая торс в чуть наклонном положении. Закончив работу, он сделал пару шагов назад и, взглянув на результат, остался доволен. Затем отошел еще дальше, чтобы увидеть общий план. Оставалось расположить локоть мартиниканки под нужным углом и приподнять правую руку, после чего можно будет наконец ее одеть. Для этих целей он приготовил тонкую стальную проволоку, достаточно гибкую, чтобы можно было ее сильно согнуть, но достаточно прочную, чтобы выдержать вес головы. Ему нравилась эта работа, она поглощала его всецело. Эта фаза чисто механических действий следовала за возникновением замысла. Этот переход к практическому осуществлению был ни с чем не сравнимым удовольствием.
Живопись была для него лишь переходной ступенькой, основой вдохновения для создания своего шедевра, так же как для Мане при создании «Олимпии» источником вдохновения были шедевры предшественников: «Венера Урбинская» Тициана и «Обнаженная маха» Гойи.
Теперь и он сам продолжит эту традицию, с еще большей дерзостью, чем Мане, который столько раз становился мишенью для возмущенной критики. Но вскоре ему не нужны будут ни эта поддержка, ни какие-либо источники вдохновения. Очень скоро он пойдет по пути, по которому никто до него еще не ходил и, возможно, даже не подозревал о его существовании.
Бледно-розовое платье висело на портновском манекене. Люсьен Фавр осторожно снял платье и стал надевать на тело мартиниканки — сначала просунул ее правую руку в рукав, затем обернул корпус и соединил разрезанные края с помощью наметочных булавок. Он с удовлетворением заметил, что широкий свободный воротник оставляет чуть приоткрытой левую ключицу. Оставались косынка и букет. Несколько минут он потратил на косынку. Потом взял букет, вложил его в руки негритянки и немного поправил пальцы ее правой руки, чтобы они лучше удерживали пук искусственных цветов, обернутых шелковой бумагой.
Он отошел к фотокамере и, откинув черную ткань, рассмотрел в видоискатель великолепно скадрированный набросок картины Мане. Затем нажал на спусковой рычаг. Освещение было недостаточным — негритянка казалась лишь темной расплывчатой массой, и тщетно было бы искать в кадре «одалиску». Но он не смог удержаться.
Выбравшись из-под черного полотнища, он понял, что Клод уже вышел, не сказав ни слова. Он подошел к стеклянной стене, открыл одну из секций и выглянул наружу. Небо было усеяно звездами. Значит, утро будет солнечным, и он сможет сделать фотографии при ярком освещении.
Он снова вынул из жилетного кармана часы. Они показывали пять утра. Скоро рассветет. Уже через три четверти часа небо над горизонтом порозовеет. Но что делает Клод? Он уже хотел пойти и проверить, но затем отказался от этого намерения: сейчас нельзя было разрушать атмосферу созидания.
Наконец он услышал шаги на лестнице. Опять новобрачный, на сей раз с Обскурой на руках?.. Как знать, может быть, она сопротивлялась и, воспользовавшись минутным замешательством Клода, вцепилась ему в лицо. Такое однажды уже проделала та рыжая малышка… Может быть, предвидя возможность неудачи, Клод и похитил еще одну женщину, актрису, заранее даже не уведомив его об этом, и в случае чего заменит ею Обскуру? В спешке чего не случается…
При мысли об этом им овладел страх разочарования. Почувствовав внезапное резкое учащение сердцебиения, Люсьен Фавр замер и стал ждать, еще не зная, какую модель ему предстоит увидеть.
Глава 42
Поезд засвистел, предупреждая об отправлении. Теперь пути назад уже не было. Вся ночь у Жана прошла в беспорядочной беготне. Ему никак не удавалось отыскать Нозю — инспектора не было ни на работе, ни дома. Жану потребовалась проявить всю свою настойчивость, чтобы заставить дежурного инспектора отправиться на его поиски. Наконец Нозю появился. В глазах его читалось беспокойное любопытство. Вместе с Жаном он отправился на набережную Вольтера, где тем временем появился и Анж. Инспектор внимательно выслушал сбивчивый рассказ подростка, но при имени Люсьена Фавра недовольно поморщился. Он не мог решиться устроить обыск в его особняке и предпочел взять на себя риск разбудить своего начальника. Жан заранее знал, какой будет реакция Лувье: он конечно же тоже на это не решится и обратится к вышестоящему начальству, может быть, к главе сыскной полиции, и тот сделает то же самое, обратившись… к кому? к префекту полиции?
Все это время стрелки часов продолжали вращаться, и шансы найти Сибиллу живой таяли, как снег под весенним солнцем. Сибиллу, похищенную затем, чтобы удовлетворить творческие амбиции этого монстра… Это была страшная пытка: понимать все (или почти все), представлять себе, что происходит и, хуже того, что произойдет, — и быть вынужденным ждать, пока все полицейские проволочки, связанные с иерархией чинов, наконец-то закончатся. Все подобные дела, касающиеся простых смертных, решаются, конечно, гораздо проще и быстрее… Жан хорошо понимал всю очевидность полицейских затруднений: все жертвы были обычными проститутками (среди которых, правда, оказалась одна безвестная актриса, но ее смерть тоже не наделает много шума), а главным подозреваемым — один из самых богатых людей страны, который щедро жертвовал на госпиталь Сен-Луи и другие подобные заведения. Две чаши весов, и слишком явный перевес в сторону одной. Нетрудно было догадаться о результате…
Но все же сейчас они наконец сидели в поезде, направлявшемся к станции, которую указал Анж. Жан смотрел на спящего ребенка, который подвергал себя такому риску, чтобы все это стало возможным… Несмотря на его состояние, ему пришлось выдержать еще и эту поездку, чтобы послужить проводником, хотя с его лихорадкой ему лучше всего было бы лечь в постель и принимать лекарства.
Справа от Жана сидел Нозю, который в конце концов решил обратиться к доктору Бланшу за подтверждением всей этой истории. Мнение знаменитого психиатра его убедило, и баланс сил слегка сместился в пользу Жана.
Напротив инспектора, слева от Анжа, сидел Жерар. Два других места были заняты коллегами инспектора, которые недавно арестовали Жана на улице Божоле, у заведения мамаши Брабант: здоровяк, ударивший его по уху, и другой, который потом уснул в кабинете инспектора на банкетке. Комиссар Лувье и заместитель начальника сыскной полиции ехали в соседнем купе. Ввиду высокого статуса подозреваемого они решили явиться на место самолично.
Поезд набирал ход, и за окном уже мелькали предместья. Если особняк, по утверждению Анжа, находился вблизи Санлиса, до прибытия оставалось около часа.
Склонив голову на плечо Жерара, мальчик по-прежнему спал. Его не будили ни тряска поезда, которая иногда усиливалась, ни собственный кашель. Сознание того, что им удалось собрать и направить к месту преступления столько полиции, вызвало у Жана и Жерара новый прилив сил. Порой они переглядывались, и у обоих в глазах отражалось недоверие в соединении с надеждой. От этой надежды они ни за что не хотели отказываться.
Нозю, одетый в свой прежний костюм, рукава и брючины которого были слишком коротки для него, выглядел совершенно безмятежным, но одно его присутствие уменьшало нервозность Жана. Инспектору, должно быть, пришлось многое в себе преодолеть, чтобы склониться на сторону Жана и его друга, в ущерб полицейской иерархии. Однако эти похвальные усилия не могли стереть в памяти Жана воспоминания о ночи, проведенной в полиции, и об ощущении дыхания громилы полицейского у себя на затылке.
Оба других полицейских курили. Лицо одного и другого ничего не выражало, но иногда, перехватив взгляд кого-то из них, Жан догадывался, что для них он по-прежнему остается подозреваемым, гораздо более… удобным, чем Люсьен Фавр.
Поезд выехал за пределы города, и теперь вокруг расстилался лесной пейзаж: по обе стороны железной дороги высились сосны. После вчерашнего ливня вся природа расцветала под яркими лучами солнца.
Глава 43
Люсьен Фавр спускался по лестнице, зовя Клода. Его голос, громкий и пронзительный, отдавался многократным эхом под высокими сводами холла, словно он кричал в соборе. С этой лестницы он в детстве скатывался, как с горы, используя вместо санок металлический поднос. Но, очевидно, здесь не было никого, кто мог бы ему ответить. Он почти бегом пересек холл и распахнул дверь. Перед ним словно из-под земли выросли два сторожевых пса, приветственно виляя хвостами.
— Клод! — закричал он в сторону пруда, спокойные воды которого расстилались перед особняком. Затем спустился по наружной лестнице в сопровождении собак, которые, радостно предвкушая прогулку, сбегали вниз по обе стороны от него, и приблизился к пруду. Под его ногами похрустывал гравий. Обе сторожевые собаки восторженно лаяли и прыгали друг на друга, пока Люсьен растерянно оглядывался по сторонам. Собаки, очевидно, принимали его крики и непонятные перемещения за какую-то игру.
Его экипажа у ворот уже не было. Должно быть, кучер отвел лошадей в конюшню. Люсьен обнаружил экипаж в стороне, возле зданий, где во времена его отца располагались хозяйственные службы и жила прислуга. Как тут все изменилось… Он оглядывал всю эту пустыню, которую сам создал вокруг себя. Громадный особняк, похожий на замок, без единой живой души, заброшенный парк, запущенные лужайки и беседки… Скоро уже нельзя будет догадаться о том, как здесь все выглядело изначально. Но в своем нынешнем тревожном состоянии Люсьен не мог оценить весь ансамбль в целом, выхватывая взглядом лишь отдельные детали: лодка, заполненная водой и облепленная водорослями; следы колес на гравии, который прежде всегда был безупречно ровным; заржавевший колокол…
— Клод! — закричал он снова, повернувшись к хозяйственным постройкам. Он уже собирался зайти внутрь, но остановился. Там наверняка никого не было…
Он быстрыми шагами вернулся в замок, по-прежнему сопровождаемый собаками, которые следовали за ним по пятам. Войдя, он даже не закрыл за собой дверь. К чему?..
Прежде чем подняться, он взглянул на герб, который некогда захотел иметь его отец. Этот образ вызвал воспоминание из прошлого: адский грохот, плавящийся металл, на который невозможно смотреть — он слепит глаза; люди в костюмах, напоминающих водолазные, но, кажется, совсем не мешающих движениям; его отец, за руку которого он цепляется, но тот высвобождает свою руку; и множество взглядов, одновременно обращенных к ним…
— Клод! — почти простонал он. Затем нетвердыми шагами поднялся по лестнице. Увидев свое отражение в зеркале круговой галереи второго этажа, он ужаснулся. Он с трудом мог узнать себя самого: всклокоченные волосы, искаженные черты лица… Это все из-за сосредоточенности на работе, попытался он себя успокоить. Он прошел по галерее, где стояли знакомые ему с детства статуи, которые тогда казались ему уснувшими призраками. Ничего не изменилось и сейчас: это по-прежнему были призраки, равнодушные к его отчаянию. Ничего никогда не изменится…
Дверь направо… Спальня его матери, окна закрыты ставнями. Его собственные пастели по-прежнему украшают стены.
Ванная комната, где стояла угольная печь, была пуста. Вольтеровское кресло, со спинки и подлокотников которого свисали широкие полосы материи, стояло возле большой ванны, с краном в виде лебединой головы на длинной шее и ножками в виде лап грифона. Ванная Нелли…
Он слишком долгое время был поглощен своей картиной. Клод воспользовался этим, чтобы уйти по-английски, выполнив его последнее поручение. Не нужно было ему говорить, что у них всего одна ночь… Он его спугнул. И что теперь делать? Застонав, Люсьен вышел из комнаты матери. В коридоре ему вдруг показалось, что статуи ожили. С собаками он чувствовал бы себя увереннее, но они были приучены не заходить в дом.
Он вернулся в свою мастерскую. По крайней мере, здесь он чувствовал себя в безопасности. В этой комнате тоже были печи — три чугунных цилиндра высотой полтора метра, с литым узором из акантовых листьев. Они стояли в ряд в центре комнаты, чтобы матери было не холодно работать здесь даже в разгар зимы. Три трубы вертикально поднимались вверх, словно трубы трансатлантического парохода. Его мать смеялась над этими излишествами, свидетельствующими о любви мужа и его заботе о ней.
Люсьен Фавр приблизился к стоящей на треножнике фотокамере. Впервые она казалась ему каким-то адским жерлом или установленным на эшафоте орудием казни.
Он отвернулся и взглянул на свою картину, сейчас представшую пред ним во всей наготе. Без призмы объектива зрелище было ужасающим. Что же он сотворил?! Голова негритянки сильно клонилась набок — видимо, проволока оказалась слишком слабой. Он сделал несколько шагов к мертвому телу, собираясь это исправить, но остановился на полпути. Повернувшись к стеклянной стене, он увидел сияющее голубое небо, освещенное яркими лучами солнца. Но это зрелище совершенно не соответствовало его состоянию души. Он снова обратил взгляд на мастерскую. Его картина была слишком импозантной, она давила на него. Как теперь от нее избавиться? Он не смог подавить рыданий. Он был один, совсем один в своем пустынном королевстве, и окружением его были лишь две его модели, которые пристально смотрели на него остекленевшими глазами.
Он вздрогнул, услышав шум подъезжающего экипажа. Ему не могло померещиться — слух его никогда не подводил. Он снова выглянул наружу. По дорожке, окружающей пруд, двигались два экипажа. Рядом с кучером одного из них сидел еще какой-то человек, а между ними — третий, кажется ребенок. Что это могло означать?
На глазах у него опять выступили слезы. Итак, это случилось быстрее, чем он предполагал… «Клод!» — задыхаясь, прохрипел он. Почему он все еще его зовет? Какая глупость! Нельзя было оставлять его без присмотра! Но, в конце концов, снимки уже сделаны, они прибыли слишком поздно. Они не смогли помешать ему завершить его шедевр. Мельком взглянув сквозь стекло, он заметил, что экипажи остановились у подножия лестницы.
Оставалось искать поддержки разве что у натурщиц — но, по сути, их тоже давно уже здесь не было.
Глава 44
Жан первым соскочил с подножки экипажа. Он с изумлением разглядывал здание, построенное в форме гигантского куба, как вдруг заметил боковым зрением какое-то движение и опустил голову: к нему с глухим ворчанием подбегали две огромные рыжие собаки. Он оцепенел. «Не двигайтесь слишком резко», — произнес кто-то у него за спиной. Нозю шагнул веред, слегка наклонился и издал легкий свист. Затем протянул вперед руку ладонью вверх. Вся враждебность собак тут же исчезла. Видимо, инспектор и его коллеги привыкли общаться со служебными собаками.
Все прибывшие собрались плотной группой у подножия лестницы и остановились в некоторой нерешительности, заметив, что входная дверь приоткрыта. Изнутри не доносилось ни малейшего звука. Парк тоже был безмолвным — ни пения птиц, ничего. Как будто сама природа погрузилась в траур по какой-то еще непонятной причине. Судорожный кашель Анжа вывел Жана из оцепенения, и он быстро начал подниматься по лестнице, перешагивая по две ступеньки. Оказавшись на верхней площадке, он толкнул массивную застекленную дверь, защищенную узорчатой решеткой… Нозю, Жерар и Анж следовали за ним по пятам.
Гигантские размеры и великолепие холла повергли всех в изумление. Обведя взглядом обстановку, Жан заметил над огромным камином герб семьи Фавр, в котором были объединены все элементы, принесшие ей сказочное богатство. А также стол, размерами вполне соответствующий всему помещению, многочисленные головы оленей, чьи бесполезные рога поднимались кверху к кессонному потолку, и несколько дверей, ведущих в смежные залы.
— Полиция! Есть тут кто-нибудь? — закричал Нозю. К нему вплотную приблизились Лувье и остальные полицейские.
Но их по-прежнему окружала непроницаемая завеса тишины, в которой обитали одни лишь призраки убитых оленей — былых охотничьих трофеев, делающих обстановку еще более мрачной. Конечно, тут было что-то не так — наполовину открытая дверь и полное отсутствие признаков жизни в таком огромном доме… При обычных обстоятельствах кто-то уже должен был бы выйти к ним навстречу. В особняке такого размера, по идее, должно быть столько же прислуги, сколько жителей в небольшой деревушке. И вдруг — никого. Как будто все слуги вместе с хозяином в спешке покинули дом.
Жан услышал позади какой-то звук, похожий на стон. Он обернулся. Одна из собак стояла на пороге. Он слегка щелкнул пальцами, и собака вошла внутрь, за ней другая. Они быстро пересекли холл и устремились к лестнице. Легкое позвякивание их ошейников было единственным звуком, нарушавшим тишину. Жан первым устремился вслед за псами.
Оказавшись на втором этаже, он едва успел заметить задние лапы и хвост сторожевой собаки, уже почти скрывшейся в проеме двери, расположенной справа и ведущей в длинную галерею, вдоль которой стояло множество бронзовых или мраморных бюстов на сужающихся книзу подставках. Жан ускорил шаги, проходя по этой аллее славы мимо античных персонажей, имен которых не знал. Знаменитые ученые, Юнона в металлической короне, императоры или философы, иногда — с отбитыми или испорченными носами, женщина с едва задрапированной грудью… Лица большинства из них казались почти живыми, несмотря на каменные или бронзовые глаза.
Наконец он оказался на пороге комнаты, в которой уже скрылись собаки.
Мастерская художника. Жан невольно вскинул голову и посмотрел на потолок — он был почти таким же высоким, как в холле. Жан осторожно сделал шаг вперед и тут же замер на месте, увидев «репродукцию» картины, оригинал которой знал слишком хорошо, но под влиянием нахлынувших на него эмоций не смог с первого взгляда даже как следует понять, что перед ним. Он медленно приблизился, чувствуя, как все тело его сотрясает нервная дрожь. Голова мартиниканки бессильно свесилась набок. Опрокинутое чучело черной кошки лежало на боку в изножье кровати. Но обнаженное тело Олимпии было воплощением греховности, а отсутствующий взгляд вызывал боль, как от раны.
Теперь к его дрожи добавилось головокружение. Жан едва мог держаться на ногах. Вдруг он услышал за спиной кашель. Он хотел было задержать Анжа и не дать ему это увидеть, но не в силах был сделать ни малейшего движения.
В смерти он ее не узнавал. Черты ее лица казались стершимися, искаженными, совсем непохожими на те, что были у нее при жизни и делали ее похожей на натурщицу Мане, которую возмущенные критики сравнивали с трупом, лежащим на столе морга…
— Жан…
Он обернулся. Жерар стоял в нескольких шагах от него, держа мальчика за плечи. Пятеро полицейских обступили полукругом еще одну группу, которую Жан заметил только сейчас: Люсьен Фавр лежал на полу возле закрепленной на треножнике фотокамеры, вокруг его головы пурпурным неровным ореолом растеклась лужа крови. Никелированный револьвер лежал в нескольких сантиметрах от его правой руки. Одна из собак приблизилась к трупу и обнюхивала его, тогда как другая, остановившаяся неподалеку, наклонив голову и, не сводя с него глаз, приглушенно рычала — но этот звук больше напоминал жалобу, чем угрозу.
Подойдя ближе, Жан почувствовал запах пороха, еще висевший в воздухе. Лицо Фавра осталось неповрежденным, но на затылке виднелось похожее на кратер углубление, окруженное смесью из окровавленной плоти, осколков костей и слипшихся волос. Как и его отец двадцать лет назад, Люсьен Фавр пустил себе пулю в лоб.
Никто из полицейских не проронил ни слова. Все, как завороженные, смотрели на останки миллионера. Только Нозю смотрел на Жана, но последний не мог определить, что именно выражает этот взгляд.
Жан отвернулся и снова приблизился к «картине».
Кто скрывается под неопределенными чертами Олимпии — Сибилла или Обскура? Кажется, он сходит с ума, если уже не может отличить одну от другой… Может быть, у него галлюцинация? Он был до такой степени охвачен смятением, что ему казалось, будто лица Обскуры и Сибиллы в каком-то мельтешащем вихре проносятся пред ним, сливаются в одно, распадаются, снова соединяются и превращаются в лицо Люсьена Фавра… Он больше не мог их распознать. Он ничего больше не слышал, кроме ударов собственного сердца, ничего не чувствовал, ничего не воспринимал, поглощенный созерцанием этих двух женщин, которые стали одной и уже по ту сторону земного бытия прощались с ним…
— Ну так что? Где Сибилла?
— А?..
Жерар стоял рядом с ним. Сквозь неподвижную маску Олимпии наконец-то проступили черты Обскуры, которую он все это время напрасно подозревал.
Но если так, тогда еще оставался шанс найти Сибиллу живой. Здесь, в этой кошмарной мастерской, ее не было. Ее не принесли в жертву для этого «шедевра»! В душе Жана пробудилась надежда. Сибилла была здесь, где-то в бесчисленных комнатах этого особняка или, может быть, в одной из служебных построек. Нужно ее найти! Перевернуть весь дом от подвала до чердака! Нельзя терять ни минуты!
Внезапный свист заставил его вздрогнуть. Один из полицейских невольно присвистнул, вплотную приблизившись к «картине», перед которой застыл с совершенно глупым видом.
Остальные разошлись по мастерской. Все здесь подтверждало слова Жана, в том числе, что было самым удивительным, и личность убийцы.
— Да, и впрямь артист, за версту видать… а не увидишь, так почуешь. Свежая убоинка для огра-миллионера, — смутно слышал он обрывки полицейских разговоров.
После того как первое оцепенение прошло, все немного взбодрились. Постепенно азартное возбуждение нарастало. Жан вспомнил про Анжа. Где он? Ему вообще не стоило бы на это смотреть… Жан поискал мальчика взглядом и увидел, что тот стоит рядом с Жераром, словно ища у него поддержки.
— Тебе лучше отсюда уйти, — мягко сказал Жан, приблизившись. — Ты уже достаточно насмотрелся…
Ответом ему был лишь новый приступ гулкого кашля. Нозю отдавал распоряжения своим людям. Жан прислушался.
— Ты возвращаешься в Санлис и сообщаешь обо всем прокурору, а ты едешь за подкреплением. Не забудь про судмедэксперта и фотографа. И передай описание человека, о котором говорил тот господин. — Инспектор указал подбородком в сторону Жана. — Блондин с усами, округлые плечи, рост примерно метр семьдесят, клетчатый костюм. Пусть ищут на вокзалах, в портах, на границах. Этот тип наверняка не собирается здесь долго задерживаться… Давай поторопись! А мы с тобой, Рейно, пока начнем обыск. Работы по горло. Черт, да уберите вы отсюда эту псину!
Жан обернулся. Одна из собак лакала кровь, растекшуюся по полу вокруг головы Люсьена Фавра. Один из полицейских приблизился к собаке и попробовал отогнать, но невольно отступил, когда она зарычала. Тогда подошел Нозю, и собака тут же оторвалась от своего пиршества и вышла из комнаты, а за ней и другая.
У стеклянной стены переговаривались комиссар Лувье, куривший трубку, и заместитель начальника сыскной полиции. Оба высоких полицейских чина, видимо, понимали, что столкнулись едва ли не с самым важным делом за всю свою карьеру, и заметно нервничали. «Видимо, он запаниковал, когда увидел, как мы подъезжаем…» «Но это же надо, при таком положении в свете!..»
Один из подчиненных Нозю уже вышел, второй — громила — вместе с инспектором тоже направлялся к двери. Жан нагнал их:
— Я пойду с вами.
Инспектор с сомнением взглянул на него, потом коротко кивнул. Жан ощутил новый прилив тревоги, столь же внезапный, сколь и мучительный: если к завершению обыска Сибилла не будет найдена, это будет означать, что ее не найдут уже никогда. Он с содроганием подумал о том, что скоро вся его жизнь может обратиться в руины.
Глава 45
— Боже мой!
Несмотря на то что Жан трижды прошел по галерее с античными бюстами, он заметил это только сейчас. Но до того он не обращал внимания ни на мраморных, ни на бронзовых знаменитостей — он был занят тем, что одну за другой распахивал двери и осматривал комнаты. Все поиски были тщетными, и каждый раз, выходя из очередной роскошно обставленной комнаты, он чувствовал, как его тревога все растет. Жерар и Анж следовали за ним. Он с силой распахивал дверь, едва не срывая ее с петель, осматривал шкафы, кровать, ванную комнату, затем выходил и направлялся к очередной двери. Они осмотрели все комнаты на втором, потом на третьем этаже, затем поднялись на чердак, где обнаружили лишь несколько голубей, которые устроили здесь себе жилище и с их появлением испуганно взлетели вверх, к мощным деревянным балкам. Все здание было пропитано гнилой атмосферой безумия и смерти, но сейчас они шли по ложному следу, и после недавнего проблеска надежды, вызванной тем, что в мастерской Сибиллы не оказалось, Жан снова начал отчаиваться.
Но когда Жерар и Анж уже собирались присоединиться к обыскивающим первый этаж, подвал и хозяйственные постройки полицейским — не слишком надеясь, что тем повезло больше, — Жан вдруг увидел на голове одной из статуй шляпку Сибиллы, что была на ней в день исчезновения. Серая бархатная шляпка с вуалью венчала голову бронзового Цезаря; шляпка слегка съехала назад, поэтому была едва заметна.
Дрожащими руками Жан взял ее, словно драгоценную реликвию. Прижав ее к лицу, он ощутил привычный запах волос Сибиллы. Теперь стало окончательно ясно, что она где-то здесь, но от этого ее отсутствие становилось еще более мучительным. Теперь надо было как можно скорее показать находку остальным.
— Смотри.
Жерар произнес это слово убитым голосом. Жан поднял голову. Еще на нескольких бюстах были надеты некоторые предметы женской одежды или украшения: меховая пелерина, колье, другие шляпки… Ни одна из этих вещей не принадлежала Сибилле, и это вызывало ужасные предположения об общем количестве жертв.
— Я насчитал семь…
Значит, Жерар подумал о том же самом. Зрелище наводило на мысль о крайне нездоровой иронии, которая ощущалась во всех этих преступлениях и оставляла тошнотворное ощущение. Вдруг Анж буквально задохнулся в приступе кашля.
— Вот это… Это шаль Полины, — с трудом проговорил он, отдышавшись.
Двое мужчин переглянулись.
— Надо позвать остальных, — сказал Жан, бледный как смерть.
В холле никого не оказалось, и они вышли наружу. На террасе было четверо полицейских, недавно обнаруживших в конюшне труп мужчины — кучера, судя по одежде. Он был загрызен собаками. Но Сибиллу все еще не нашли. Кто-то, видимо, позаботился о том, чтобы уничтожить все следы, если не считать тех предметов, что обнаружились в галерее. Очевидно, это был не Фавр, а кто-то другой. Скорее всего, тот самый усатый блондин. Который, в отличие от Фавра, не стал их дожидаться.
— Нелли Фавр мне говорила, что у него был брат, — вдруг сказал Жерар. — Но у меня не было времени ее расспросить.
— Брат?! Но разве он не единственный ребенок в семье? Что это значит?
У всех на лице читалось недоумение.
— Нужно осушить пруд.
Все обернулись к Нозю, произнесшему эти слова, потом обратили взгляды на пруд. Было понятно, что инспектор имеет в виду, и при мысли о том, что на дне, в толще тины, обнаружится труп Сибиллы, Жан вынужден был сесть на ступеньку — ноги его не держали.
— Вы позволите? — добавил Нозю, обернувшись к Лувье и заместителю начальника сыскной полиции.
Они кивнули, и четверо полицейских направились к водоему, сопровождаемые собаками, из которых как минимум одна отведала человеческой плоти всего несколько часов назад.
Жан, совершенно уничтоженный, смотрел им вслед. Тем временем в ворота въехали еще два экипажа — прибыли подкрепления, о которых говорил Нозю. Но что здесь еще делать? Ведь все уже обыскали… Жан не знал, что могло случиться с Сибиллой, но после того, что увидел, боялся самого худшего. Наверняка тот человек «позаботился» и о ней… Даже если Сибилла и не послужила моделью Люсьену Фавру, она могла быть опасной свидетельницей, и ее нельзя было оставлять в живых. Эти мысли, столь же очевидные, как сама окружающая реальность, неумолимо разрушали его, отнимая последние силы. Ужасный конец Сибиллы, который он видел в воображении, медленно убивал его самого. Жерар тоже выглядел полностью отчаявшимся. Он машинально наблюдал за полицейскими, столпившимися вокруг шлюзового затвора, механизм которого Нозю как раз собирался привести в действие. Анж после находки шали, принадлежавшей его покойной сестре, был погружен в недавние мучительные воспоминания. Жан продолжал сидеть на ступеньках лестницы, не в силах встать, и мысленно созерцал те руины, в которые обратилось его существование. Теперь придется ждать еще несколько дней, пока пруд будет осушен полностью и можно будет проверить догадку инспектора…
Вдруг, еще не успев додумать до конца неожиданно пришедшую мысль, Жан рывком вскочил и устремился обратно в дом. Перепрыгивая сразу через три-четыре ступеньки, он взбежал по парадной лестнице и устремился в мастерскую. У него тоже возникла некая догадка, и он хотел проверить ее как можно быстрее.
Он и раньше обратил внимание на шкаф, чем-то напоминающий буфет, на широкой полке которого лежала наполовину рассыпавшаяся стопка фотографий. Не обращая внимания ни на «Олимпию», ни на труп Люсьена Фавра, он сразу направился к шкафу.
На первой фотографии, которую он взял наугад, был запечатлен мальчик в военной форме и пилотке, подносящий к губам флейту. Внимательнее вглядевшись и увидев, в каком состоянии его лицо и глаза, Жан чуть не выронил фотографию. Мальчик выглядел ровесником Анжа — Жан подумал об этом, увидев, что тот входит в комнату в сопровождении Жерара, и поспешно загородил от него фотографии. Судя по всему, мальчик, изображенный на снимке, был мертв как минимум неделю. И тем не менее он каким-то образом стоял прямо.
На других фотографиях был он же — копия «Флейтиста» Мане. Тот же самый ракурс и направление съемки, та же самая поза. Разница была только в том, что мертвый «натурщик» находился в разных стадиях разложения. Ощутив приступ дурноты, Жан прислонился к шкафу, чтобы не упасть. Он видел перед собой еще одно творение Люсьена Фавра, еще одно доказательство того, что Фавр стремился к своей цели с холодной, непреклонной решительностью и ничто не могло заставить его свернуть с его пути, а уж тем более жалость к своим жертвам. Своим моделям… Таким, как этот ребенок, труп которого долгое время разлагался у него на глазах. Сколько именно времени прошло? Когда Фавр решил остановиться? Изолированный от мира и от себе подобных, работающий над своими творениями, которые он сохранял лишь для себя самого, ведь не могло быть и речи о том, чтобы кому-то их показать… Тогда зачем?.. Но Жан понимал, что на этот вопрос нельзя ответить с позиций здравого смысла.
Еще на одной фотографии Жан узнал мизансцену, уже виденную им в Отей. Он снова погрузился в мрачную атмосферу того дома, куда он заходил вместе с Берто. Анриетта Менар, которую подцепил в ресторане усатый блондин… Брат Люсьена Фавра?
Но сейчас Жан искал другое — точнее, боялся найти: фотографию мертвой Сибиллы. Если бы такой снимок оказался среди других, это было бы бесповоротным доказательством ее смерти, но если его здесь нет — еще сохраняется надежда найти ее живой. От этой надежды он по-прежнему не собирался отказываться.
И вот он лихорадочно просматривал фотографии, сознавая, что в любой момент может увидеть знакомые черты Сибиллы. Поскольку она была похожа на натурщицу Мане, как и остальные жертвы, Жан несколько раз чувствовал, как на лбу у него выступает холодный пот: на мгновение ему казалось, что он узнал ее. Но это была не она. Надежда еще теплилась.
Стоящая здесь же, на полке, возле нагромождения всех этих кошмарных снимков, керосиновая лампа еще горела, несмотря на то что день был в самом разгаре. Жан снял с нее стеклянный колпак. В комнате никого не было, кроме Жерара, Анжа и его самого. Он поднес фотографию юного музыканта из военного оркестра к язычку пламени, так чтобы сначала сгорела верхняя часть. Бумага вспыхнула и начала сворачиваться. Постепенно голубовато-оранжевое пламя пожирало снимок — пилотку, кошмарное лицо, музыкальный инструмент, руки, — и вокруг распространялись черный дым и едкий запах сгорающих химикатов.
— Но что ты делаешь? — с беспокойством спросил Жерар.
— Уничтожаю работу этого безумца, — коротко ответил Жан, кивнув на труп Фавра.
Жерар осторожно дотронулся до руки друга.
— Но это ведь улики. Нельзя этого делать, — сказал он, слегка усиливая давление.
Жан убрал руку. Конечно, это улики. Но нельзя допустить, чтобы эти адские творения пережили своего создателя — иначе он будет по-прежнему жить в них. Так что же делать? Как выбрать между необходимостью их уничтожить и той пользой, которую они могут принести полиции? Жан решился на компромисс и поспешно стал отбирать из всех снимков наиболее невыносимые, запечатлевшие трупное разложение в заключительной стадии; очевидно, это доставляло извращенное удовольствие фотографу, способному дожидаться этой стадии и любоваться постепенной деформацией лиц, исчезновением всех черт, всякого выражения, последних следов человеческого облика. Несколько «репродукций» «Завтрака на траве» с двумя разными моделями — Анриеттой Менар и, судя по всему, той женщиной, чей труп был обнаружен в Экс-ан-Провансе. Другие фотографии, другие женщины, убитые этим чудовищем, — но Сибиллы среди них не было. Значит, она все еще жива! Теперь он понимал замысел Фавра: сделанные им фотографии одной и той же жертвы как бы представляли собой этапы работы художника в обратном хронологическом порядке, от грубого эскиза — то есть лица, полностью деформированного разложением, — к четким линиям и контурам, которые еще сохранялись у моделей в первые часы после смерти.
Жан принялся лихорадочно сортировать фотографии, разделяя их на те, по которым жертв еще можно было опознать, и те, где лицо каждой из них уже полностью утратило очертания. Вторую стопку он сунул в одну из угольных печей, расположенных в ряд в центре комнаты. Затем он вернулся к шкафу и начал выдвигать ящики. В третьем он нашел то, что искал: негативы. Матрицы, которые позволяли воспроизводить изображение до бесконечности (или почти). Их он тоже сунул в печку. Затем продолжил свое занятие, открывая ящики и выгребая оттуда все негативы, которые находил. Его лихорадочный взгляд различал в них пародии на картины Мане, знакомые силуэты с темной кожей и белыми глазами, среди спектра всевозможных оттенков серого, свойственных негативам. Работа безумца… Жан и сам, устраивая это аутодафе, смеялся как безумный.
Нужно было все уничтожить, не оставить ни одного негатива, который позволил бы Люсьену Фавру посмеяться над ними с того света. Запихивая в печь последние негативы с помощью щипцов для угля, Жан покосился на мертвое тело Фавра и снова издал лихорадочный смешок. На мгновение ему представилось, как Фавр начинает корчиться и вопить, как его рука судорожно тянется к револьверу, как он поднимается и набрасывается на него… Нет, не может быть и речи о том, чтобы эти несчастные послужили увековечению его памяти. Жан смотрел, как огонь пожирает негативы. Должно быть, из трубы сейчас выходит едкий дым… Жану казалось, что он различает мельчайшие угольки, смешавшиеся с пеплом. Но это была только иллюзия. Благодаря притоку воздуха, свободно проникающему внутрь печки, поскольку Жан не закрыл заслонку, все сгорало очень быстро. Печи напоминали о кузницах папаши Фавра, из которых вышло его огромное состояние… Теперь в том же самом пламени исчезало и то, на что его презренный наследник потратил это состояние и свою собственную жизнь. Как будто сама душа Люсьена Фавра корчилась в огне среди горящих негативов…
Услышав в коридоре шаги, Жан закрыл заслонку и обернулся. Стоя на пороге мастерской, за ним наблюдал Нозю. Затем инспектор заметил шкаф с выдвинутыми ящиками и направился к нему. Со своего места Жан не видел лица инспектора, но видел, как его длинные руки перебирают фотографии и подносят их ближе к глазам — скорее всего, он пытался идентифицировать жертвы.
— А сейчас вам лучше бы погасить огонь, — сказал он, не оборачиваясь.
Это было предупреждение. Нозю понимал Жана, но не мог позволить ему сжечь все улики.
— Итак, вы не нашли среди них свою жену?..
Жан не произнес ни слова в ответ. Он отошел от печи, и внимание его невольно переключилось на «картину», все еще остававшуюся в центре комнаты, и прежде всего — на Обскуру.
Проследив за ее ничего не выражающим взглядом, он увидел, что глаза ее направлены в сторону камеры, стоящей на штативе. Под воздействием мгновенного импульса Жан приблизился к камере, обошел штатив, стараясь не задеть труп, потом, после некоторого колебания, приподнял черную ткань и, нырнув под нее, заглянул в объектив.
С первого взгляда ему показалось, что эта репродукция «Олимпии» представляет собой точную копию оригинала, разве что насыщенные краски картины уступили место другим, более тусклым — видимо, такой эффект возник из-за линз объектива. Потом он заметил опрокинутое чучело кошки и неестественно склоненную набок голову негритянки — можно было подумать, что ей проломили затылок. Двух этих деталей оказалось достаточно, чтобы разрушить иллюзию, которую Фавр, без сомнения, стремился создать.
Тогда Жан сосредоточил все внимание на Обскуре, Марселине Ферро, глаза которой уже непоправимо изменились — сухие, неспособные к малейшему движению, утратившие даже видимость жизни.
Какая безрассудная и безуспешная попытка сравниться с гением Мане! Эту «картину» даже нельзя был назвать творением, ибо она изначально несла в себе разрушение. Об этом красноречиво свидетельствовал нынешний вид Обскуры, еще совсем недавно такой живой…
Наконец он оторвался от этого болезненно завораживающего зрелища, и черная ткань скользнула вниз, как занавес в театре теней. Возбуждение, вызванное недавним аутодафе, исчезло, вновь сменившись отчаянием: полицейские уже обыскали весь дом, но не обнаружили Сибиллы. И теперь Жан с ужасом ждал, что ее останки будут найдены на дне пруда, после того как вся вода уйдет.
Глава 46
Прошло четыре дня после «экскурсии» в загородный особняк Люсьена Фавра, но по-прежнему не было никаких известий о Сибилле. Особняк буквально перевернули вверх дном, так же как хозяйственные постройки и дом в Париже, где заодно подвергли допросу всю прислугу, но никто не сообщил ничего примечательного. Люсьен Фавр и его подручный Клод Лакомб — и, как сообщила экономка, молочный брат; это была единственная ценная информация — воздвигли непроницаемую преграду между своей преступной деятельностью и своим общественным статусом.
Сын кормилицы, товарищ по детским играм, привыкший с детства подчиняться наследнику громадного состояния, Клод, повзрослев, стал компаньоном Люсьена в других делах, о которых страшно было даже помыслить. Дамский угодник. Душитель…
Газеты уже все до одной писали об этом деле. Тротуар перед парижским особняком Люсьена Фавра осаждали разгневанные толпы. Родители, чьи дети пропали без вести, пытались возложить ответственность за это на покойного миллионера. Многие язвительно отзывались о его крупных пожертвованиях на сиротский приют — согласно общему мнению, он собирался построить питомник для своих будущих моделей.
Эти новости достигли и Нелли Фавр, несмотря на то что Жерар и доктор Бланш пытались всеми возможными средствами ее от этого огородить, понимая, что подобный шок для их пациентки может оказаться роковым. Эхо громкого скандала докатилось и до такого изолированного убежища, каким была клиника. Сказал ли об этом Нелли кто-то из пациентов или из персонала, втайне наслаждаясь возможностью взволновать ее и посмотреть, какой будет реакция? Как бы то ни было, несчастная впала в глубокую меланхолию, из которой психиатры отчаялись ее вывести. Но, по крайней мере, такое состояние позволяло ей забыть о слишком сильной боли.
Нелли Фавр, благодаря которой удалось выйти на преступника и которая, узнав об этом, окончательно утратила рассудок… Нелли Фавр, которая с самого начала была в курсе всего — и в то же время сама была началом всего…
Инспектор Нозю не стал выдавать Жана, уничтожившего часть улик, но тому было уже все равно. Его покинул страх, ему безразличны были скандалы. Он уже все потерял. Первое время он еще надеялся, что Клода Лакомба схватят и тот сообщит, где находится Сибилла, но теперь утратил и эту надежду. Он больше не верил, что Сибиллу найдут живой или даже мертвой. Принимая пациентов, он чувствовал себя никчемным шарлатаном.
Сил у него хватило лишь на то, чтобы избавить Обскуру от погребения в общей могиле, которое ей предстояло, и обеспечить ей приличные похороны. Миньона была слишком слаба, чтобы встать с постели, и он шел за гробом один. Мамаша Брабант, хотя и предупрежденная, не появилась. Должно быть, у нее было много других забот — разумеется, все ради будущего двух своих дочерей.
Рабочие опрокидывали рюмку за рюмкой возле стойки бара. Его собственный бокал был пуст. На пороге заведения появилась женщина, осмотрелась, пересекла зал. Разглядев ее, Жан попытался встать, но снова тяжело рухнул на банкетку. Ему казалось, что он уже где-то видел эту женщину, но не мог вспомнить, кто она. Женщина среднего возраста, бледная, осунувшаяся. Явно усталая. В светло-рыжих волосах была заметна преждевременная седина. Она нерешительно оглядывалась по сторонам. Затем направилась к нему. Может быть, это одна из его бывших пациенток?
— Доктор Корбель?
Он моргнул.
— Я Шарлотта Мопен. Вы принимали у меня роды…
— Какие-то проблемы с вашим ребенком?
Она покачала головой.
— Нет… то есть… Анж… — выдохнула она, по-прежнему стоя перед ним и нерешительно переминаясь с ноги на ногу.
Теперь Жан вспомнил. Он поднялся и надел котелок, лежавший на столе.
— Ему не стало лучше? — глухо спросил он.
— Он задыхается…
— Идемте.
Жан положил деньги на стойку бара и поспешил за матерью Анжа.
— Не будем терять времени. Расскажете мне все по дороге.
Он осмотрел мальчика по возвращении в Париж. Выписав необходимые лекарства, он с тех пор не навещал его, поскольку мысли его были заняты похоронами Обскуры, допросами в полиции, страхом никогда больше не увидеть Сибиллу и ежедневными визитами пациентов.
Рядом с ним торопливо шла мадам Мопен, стараясь не отставать. Задыхаясь от быстрой ходьбы, она рассказывала о течении болезни. Голос ее был прерывистым и хриплым от напряжения, она как будто выкашливала фразы. Дыхание становилось шумным и свистящим. Время от времени слишком резкое движение или громкая фраза вызывали у нее удушье. Лицо ее все сильнее бледнело, на лбу выступил пот. Все это были признаки, предшествующие полному физическому истощению.
Она была охвачена страхом. Потеряв старшую дочь, она боялась теперь лишиться и сына. По щекам ее текли слезы, но она даже не пыталась их стереть.
Теперь Жан знал уже достаточно. Он еще ускорил шаги, так что мадам Мопен сильно отстала. Но он не нуждался в ее помощи, чтобы найти дорогу. Мимо ворот Лувра он прошел быстрым шагом, почти бегом. Он пересек Сену, не видя ее, и углубился в улицу Святых Отцов, прижимая медицинскую сумку к груди, чтобы ни за что не задевала по дороге, мешая ходьбе. Теперь оставалось идти еще минут десять. Он знал, что медлить нельзя. На бульваре Сен-Жермен он еще ускорил шаги. Кровь стучала у него в висках. Прохожие, которые не расступались перед ним слишком быстро, рисковали оказаться сбитыми с ног.
На Драконьей улице он немного замедлил шаг — нужно было отдышаться. Когда он поднялся наверх, коридор был пуст. Он помнил, что ему нужна пятая дверь слева. Крепко сжимая сумку в правой руке, он приблизился. Сердце у него лихорадочно колотилось — он слишком хорошо знал, что его ждет. Дойдя до двери, он постучал. Послышался скрип отодвигаемого стула, дверь отворилась, и на пороге появилась смущенная рыжеволосая девочка. Жан вошел, и она вернулась на прежнее место, возле шкафа с провизией.
Анж лежал на небольшой кровати, которой раньше здесь не было. Жан приблизился, пододвинул себе стул и сел, поставив сумку на пол. Наполовину прикрытые глаза Анжа слезились, на шее вздулись вены. Он с трудом дышал. Лицо его осунулось. Казалось, вся жизненная сила покинула мальчика.
Жан взял его за запястье. Пульс Анжа был слабым и лихорадочным — почти сто двадцать ударов в минуту. Жан чуть сильнее сжал его руку и назвал по имени. Не дождавшись никакой реакции, он ущипнул его за мочку уха. Анж открыл глаза и, кажется, узнал его: на губах мальчика показалась слабая улыбка. Он хотел что-то сказать, но голос его был почти не слышен. Жан осторожно просунул руку ему за спину, приподнял и, убрав подушку, прислонил его к спинке кровати. Потом попросил широко открыть рот. Ребенок повиновался.
Мутно-белая, словно оплывший воск, дифтеритная пленка начиналась от миндалин и закрывала мягкое нёбо, облегая нёбный язычок, как перчатка облегает пальцы. Жан ощупал железки на шее ребенка под нижней челюстью. Сомнений не оставалось: круп. Все симптомы были налицо.
Уже в который раз он столкнулся со знакомой ситуацией: болезнь настолько запущена, что уже бесполезно звать врача… По невежеству, по небрежности… Или из-за страха побеспокоить чужого человека. Все время одна и та же история — запущенная болезнь, вызванная стыдом на нее пожаловаться.
Асфиксия нарастала. Ребенок уже агонизировал. Не было времени ни на прижигания нитратом серебра, ни даже на трахеотомию, для которой он, впрочем, и не располагал никакими необходимыми инструментами. У него не было даже специально зонда для интубации гортани. Оставалось одно-единственное средство…
Среди прочих медиков, умерших от дифтерита, которым они заразились, спасая пациентов, он вспомнил доктора Зеленку, который несколько лет назад ценой своей жизни спас жизнь заболевшего малыша. Ребенка, которого он даже не знал, тогда как его, Жана Корбеля, после недавних событий связывали с Анжем нерушимые узы вечной признательности. И теперь Анж задыхался у него на глазах. Жан вздрогнул. Но ничего больше не оставалось…
Доктор Корбель попытался оценить суть и последствия своего поступка — увы, они были фатальны. Он вновь подумал о Сибилле. Но разве не потеряны все шансы ее найти? Этот вопрос был последним поводом к отступлению. Однако Клод Лакомб сбежал, Люсьен Фавр тоже, хотя его бегство было обставлено в несколько своеобразной манере. И скорее всего, Сибиллу кто-то из них забрал с собой. Сибилла, мертвое тело которой он со страхом ожидал увидеть на дне осушенного пруда перед особняком, похожим на замок и одновременно на сталелитейный завод. В течение нескольких секунд перед ним промелькнули все недавние трагические события, начиная с появления Обскуры в его кабинете. Гибель Фавра привела к гибели и всей его чудовищной вселенной, в которой находилась и Сибилла. Ее смерть была неизбежна…
В это мгновение у него в голове промелькнула мысль о том, как хорошо сейчас было бы вернуться назад или хотя бы сохранить последнюю надежду… но перед глазами у него был задыхающийся Анж, грудь которого судорожно вздымалась, и при этом под кожей отчетливо проступали ребра.
Еще одно воспоминание всплыло в его памяти, словно напоминая об ответственности: рука Анжа ищет его руку и сжимает ее, когда они выходят из морга после опознания его сестры, Полины… Вслед за этим пришло второе: Анж и сам хотел стать медиком…
Жан обернулся. Сестра Анжа качала колыбельку с младенцем и тихо напевала. Ощутив на себе его взгляд, она выпрямилась и в свою очередь тревожно взглянула на него.
— Сейчас тебе лучше выйти, — мягко сказал он, склоняясь над Анжем.
Когда она исполнила просьбу, он обеими руками разжал челюсти ребенка, прижался ртом к его рту и вдохнул изо всех сил. По прошествии нескольких секунд, которые показались ему вечностью, он выпрямился и перевел дыхание.
Затем, снова широко раскрыв рот Анжа, он заглянул внутрь. Теперь дифтеритная пленка выглядела уже иначе — она была не такой гладкой, по ней словно прошла рябь, как по гладкой поверхности озера от внезапного порыва ветра. Значит, он сделал все как нужно… Больше не размышляя, он снова плотно прижался ртом ко рту Анжа и сделал резкий сильный вдох. Ребенок, возможно, отбивался бы, но у него уже не было сил.
Собрав всю энергию, которая у него еще оставалась — энергию отчаяния, — он пытался вырвать ребенка из когтей смерти, принося ей в жертву себя, чтобы наконец воссоединиться с Сибиллой.
Глава 47
Он нервно крутил в руке стакан с виски, запах которого слегка щекотал ему ноздри. Предыдущие две порции произвели нужный эффект, хотя сейчас лучше было бы оставаться трезвым. Его пальцы с короткими ногтями барабанили по стойке. Но сейчас он никак не мог ускорить ход событий. Если бы речь шла только о деньгах, он давно уже был бы в открытом море…
Даже таможню он миновал без всяких затруднений. Щеки у него ввалились после нескольких дней голодания, вместо клетчатого костюма на нем был редингот в стиле «заместитель начальника департамента», к усам добавилась бородка, и вся эта растительность на лице вместе с волосами на голове была перекрашена в каштановый цвет. И разумеется, у него были документы на чужое имя. Все сошло благополучно. Единственная его ошибка заключалась в том, что он слишком рано поднялся на борт. Гораздо безопаснее было бы дожидаться отправления на берегу. А здесь, если его засекут, отступать будет некуда.
— Нервничаете?
Он поднял голову. Бармен за стойкой, молокосос в форменной куртке Генеральной трансатлантической компании, с острыми ушами и торчащими вперед зубами, смотрел на него с профессиональным любопытством.
— Это ваш первый круиз через Атлантику?
Не глядя на бармена, он кивнул.
— «Америка» — это первый трансатлантический пароход, построенный во Франции. Вот, взгляните.
Он нехотя повернулся в том направлении, куда указывал бармен. Над плетеным канапе висела большая фотография парохода с огромным водяным колесом в центре.
— А теперь вместо водяных колес — винтовые.
— Вы лучше скажите, когда мы отправимся, — проворчал он.
Бармен недовольно поджал губы и повернулся к висевшим над рядами бутылок настенным часам, и в этот же момент загудела пароходная сирена.
— Через четверть часа, — сообщил бармен.
Через открывшуюся дверь ворвался поток воздуха. В салон вошла молодая женщина и, сделав несколько шагов, остановилась. Ну теперь хоть будет на что отвлечься… Когда она осматривалась, он улыбнулся ей. Она заказала бренди и села на плетеное канапе, оставив за собой шлейф фиалкового аромата. Клод повернулся и кивнул ей с высоты своего табурета. Глядя в карманное зеркальце, она пудрила нос. Бармен обошел стойку и поставил перед женщиной бокал. Благодаря зеркальной стене, Клод мог наблюдать за ней в свое удовольствие. Ей было лет двадцать восемь — во всяком случае, меньше тридцати. Стройную талию выгодно подчеркивало облегающее платье цвета сливы. У женщины были каштановые волосы, темные глаза, пухлые губы — такие ему всегда нравились, — но самое главное, неприступный, а стало быть, многообещающий вид… Возможно, плавание окажется гораздо интереснее, чем он предполагал…
— Могу я попросить вас присмотреть за баром? — внезапно спросил юнец. — Мне нужно отлучиться на несколько минут.
Вместо ответа Клод лишь пожал плечами. Когда бармен вышел, он произнес, не оборачиваясь к женщине:
— Похоже, мы единственные пассажиры.
Она промолчала. Ничего, впереди еще много времени…
Всего через каких-то двенадцать дней он будет в Нью-Йорке. Это было единственным, что его сейчас по-настоящему занимало. Он не говорил по-английски, но с теми деньгами, которые он имеет, его поймут в любой стране мира. Ему хватит средств, чтобы всю жизнь путешествовать, даже если он доживет до ста лет.
Люсьен… Губы Клода изогнулись в презрительной улыбке. Еще когда они были детьми, его брату не хватало напора, уверенности в себе, он был слишком чувствительным, слишком эмоциональным, слишком ранимым. Отсюда и эта бесчеловечная жестокость по отношению к насекомым, рыбам… Или воробьям, ловить которых он просил Клода, поскольку даже этого не мог делать сам, — чтобы потом выдирать им перья и смеяться над их попытками вырваться и улететь. Если Клод отказывался, Люсьен закатывал истерики, так что в конце концов приходилось уступать. Уже тогда было заметно, что с ним что-то не так, с его молочным братом… Напрасно он пил молоко его матери — так и остался задохликом. Не то что Клод — настоящий мужик, здоровый и крепкий… Люсьен… Такой слабый, но такой богатый. Клод презирал его, но старался этого не показывать. Именно из-за Люсьена он привык скрывать свои чувства — потому что тот не вынес бы, если бы заметил в его глазах презрение, которое с детских лет ему внушал. И еще потому, что сам Клод понимал, сколь многого сможет добиться, оставаясь рядом с молочным братом. Нужно было подчиняться Люсьену для вида, постепенно стать незаменимым, а после этого потихоньку прибрать его к рукам.
Папаша Фавр видел его насквозь, своего сынка-дегенерата. Ясное дело, ему было не по душе иметь такого наследника. Иногда взгляд его выдавал. Он преуспел во всем, только вот не сумел обеспечить себе достойного преемника. Но мать Люсьена слепо обожала своего единственного сына.
Он наклонился к самой стойке, чтобы женщина случайно не заметила его в зеркале, и, приподняв верхнюю губу, стал осматривать десну. Была видна только дырка на месте выпавшего резца и трещина, тянущаяся от десны к нёбу. Он с отвращением закрыл рот и выпрямился на табурете.
Деньги, ждущие его за границей… Да какие деньги смогут компенсировать тот яд, который по вине Люсьена циркулирует в его жилах? Яд, который Люсьен передал ему через его собственную мать, вскормившую их обоих… Яд, который будет разъедать его изнутри, а потом перейдет и на кожу и сделает невыносимыми последние годы его жизни… Словно бомба замедленного действия, которая взорвется неизвестно когда — то ли через двадцать — тридцать лет, то ли через несколько недель. Никто не может этого предсказать. Головные боли, мучившие его в последнее время, вроде бы утихли, но они не предвещали ничего хорошего.
Ему приходилось видеть сифилитиков в последней стадии болезни. Начиная с собственной матери, умершей в жестоких мучениях. Только за то, что вскормила наследника Фавра… Единственной благодарностью семьи Фавр было то, что ей выделили жалкую комнатушку, чтобы не околела в больнице или прямо на улице, и пообещали позаботиться о будущем ее сына. Сам он видел свое будущее гораздо более блестящим, чем уготованная ему участь слуги семейства Фавр.
В конце концов мать уже едва могла пошевелиться — любое движение давалось ей с огромным трудом. Медики говорили о двигательной атаксии — расстройстве координации движений. При ходьбе она судорожно выбрасывала вперед ноги одну за другой, и создавалось впечатление, что бедро и голень никак не связаны друг с другом. Бедная мама… Не говоря уже о том, что ее мучили адские головные боли, которые, по ее словам, были еще страшнее, чем если бы ей в голову ввинчивали сверло.
Из-за этого он на всю жизнь сохранил неугасимую ненависть к своим господам. Он придумывал множество способов отомстить им и компенсировать себе ущерб по-настоящему. В гробу он видал их былую «признательность»…
Для этого ему нужно было оставаться рядом со своим молочным братом и вести себя так, чтобы связь между ними никогда не ослабла. Слабоволие и беспомощность Люсьена ему в этом помогали. Даже во время визитов в публичные дома он стал необходим: в его обязанности входило заменять своего господина, поскольку чаще всего усилия Люсьена ни к чему не приводили, или довершать случку — чтобы его брат мог сохранить лицо.
Пока Жюль Фавр был еще жив, Клод не мог развернуться в полную силу. Старик был слишком бдителен, слишком суров. Но вот после его смерти… О, теперь у него были развязаны руки. Теперь он только и делал, что всячески развивал и поощрял порочные наклонности Люсьена. Он ведь прекрасно его знал — единственный товарищ его детских игр… Он знал, что Люсьен никогда не мочится ровно, а еще — что член у него едва стоит. Люсьен, который после первого их визита в бордель вернулся домой вялым, точно устрица… Клод знал его, как никто другой, и очень рано понял, что имеет дело с существом бесхребетным и в то же время крайне тщеславным. С человеком, у которого проблемы с женщинами, и поэтому он предпочитает видеть их мертвыми в своей студии, напротив фотокамеры, а не живыми в своей постели.
Когда Люсьен впервые начал проявлять творческие амбиции — лет примерно в восемнадцать — и только и говорил, что о Лувре, картинах, красках и мольбертах, Клод испугался, что потерял его. Получалось, что все предыдущие годы потрачены впустую. Но вскоре, после истории с конным портретом Нелли Фавр, Клод понял, что как раз наоборот, все оборачивается к лучшему и он сможет извлечь для себя выгоду из новой ситуации. Нужно было лишь использовать смертельную обиду Люсьена в собственных целях. Клод утешал, льстил, говорил о непризнанных гениях… Поездка в Прованс предоставила первую возможность для осуществления его замысла. Только нужно было позаботиться о том, чтобы не испачкать руки. После того как удалось выкопать труп, остальное было уже просто.
Дальше оставалось лишь выполнять требования Люсьена, охваченного творческой одержимостью, и поставлять ему моделей. Точнее, объекты для съемок. С того момента, как он оставлял их перед угольной печью привязанными к креслу, они превращались в объекты. Женщины, которых нужно было убивать, с тем чтобы после придавать им видимость жизни… До чего же убогий идиот его братец!..
Итак, со временем женщины заменили воробьев.
Влияние Клода на брата постепенно усиливалось, что позволяло ему запрашивать все больше денег за свои услуги — ведь он рисковал жизнью. Жизнью, столь непредсказуемой из-за болезни. Люсьен, одержимый своей извращенной страстью, удовлетворял его просьбы беспрекословно, выдавая ему наличные деньги и ценные бумаги.
Дело приняло неожиданный оборот после появления Марселины Ферро — единственной женщины, к которой Люсьен, кажется, испытывал какие-то чувства и за которой приходилось наблюдать, как за молоком на огне. Да еще этот докторишка, который все крутился вокруг нее… Доктор Корбель — он прочитал это имя на медной табличке у подъезда того здания, где располагался врачебный кабинет. Доктор Корбель и его жена, как и Марселина Ферро, очень похожая на Олимпию…
Люсьен становился все более безумным. Это непременно должно было плохо кончиться. Но все же Клод был удивлен тем, как быстро наступил финал: братец отчего-то вдруг захотел срочно сделать «репродукцию» с участием Обскуры, тогда как он уже приготовил для этой цели актриску, жену Корбеля. В тот же самый вечер Клод принял решение: на рассвете он отсюда сваливает.
Хорошо, что он еще раньше успел перевести большую часть своих денег в Нью-Йорк, в банк JPMorgan Chase &Со. С ними он будет жить как король.
Из газет он узнает, чем все кончится. Он уже знал, что полиция прибыла на место меньше чем через час после его отъезда. Знал и о том, как ушел из жизни Люсьен Фавр — точно так же, как его отец.
Он получил лишь то, что заслужил.
Но себя Клоду не в чем было упрекнуть — разве он не выполнял свой долг слуги, в точности выполняя приказы хозяина, что позволяло последнему создавать свои «шедевры»?
Скоро перед ним распахнутся совсем иные горизонты…
Он осушил свой стакан и, воспользовавшись тем, что бармен все еще не вернулся, потихоньку подлил себе виски из бутылки. Пароход вот-вот отправится, ничего непредвиденного больше не произойдет, так что можно спокойно выпить. Он будет пить всю дорогу. Клод невольно улыбнулся при мысли о том, что даже не знает, подвержен ли морской болезни.
В зеркале он снова заметил свою изъязвленную десну, что слегка омрачило ему настроение. Нужно будет найти в Нью-Йорке дантиста, чтобы хоть как-то это замаскировал. Он слышал о каких-то «зубных мостах»… А впрочем, с его деньгами нет необходимости быть красивым. Он, можно сказать, красив, как Крез[16], хе-хе. Снова повеселев, он выпил за будущую безбедную жизнь. В зеркале он перехватил взгляд молодой женщины, которая наблюдала за ним с явным любопытством. Шлюха, подумал он.
— Вы пьете за удачу?
Он с улыбкой обернулся:
— За удачу — это хорошая идея.
— Ну да, за что же еще? — сказала она со смехом.
Это было чуть замаскированное приглашение к ней присоединиться.
Неожиданный скрип двери прервал этот многообещающий разговор. Клод повернулся к двери и вздрогнул: бармен вернулся в сопровождении четырех жандармов. Клод почувствовал, что у него перехватило дыхание, и судорожно втянул воздух, который со слабым свистом прошел сквозь дыру в десне. Он ненавидел этот свистящий звук, который к тому же мог его выдать. Такая деталь наверняка была в описании его внешности, которое разослали всем полицейским… Вот, значит, зачем отлучился этот мелкий поганец!..
Посмертный подарочек от Люсьена…
Клод инстинктивно поднялся, собираясь проложить себе дорогу к выходу — возможно, с риском быть застреленным, но такая смерть была предпочтительнее той, что ждала его в ином случае. Однако бежать ему было некуда, и в глубине души он уже понимал, что игра проиграна.
Глава 48
Через открытый шлюзовой затвор несся бурный поток воды, уходившей из пруда. Из-за недавних дождей стоявшая у берега лодка, облепленная грязью и тиной, заполнилась водой, покрытой зеленоватой пленкой ряски. Один вид этой лодки словно бы символизировал падение дома Фавров. Из всей семьи в живых осталась одна только Нелли, но ее рассудок был окончательно помрачен известием о самоубийстве сына. В центре осушаемого пруда, который сейчас выглядел как заполненный жидкой грязью котлован, на небольшом островке возвышалась миниатюрная беседка в китайском стиле. С берега казалось, что она облеплена навозом. Все вместе производило впечатление полного запустения, на фоне которого затопленная лодка выглядела наименьшей из потерь.
В некоторых местах уже показалось дно; в других, более глубоких, еще стояли отдельные гигантские лужи. Кое-где судорожно бились рыбы, которых не унесло вместе с водой. Лишь в самом центре оставалось некое подобие небольшого болота, но оно должно было исчезнуть максимум через час.
В холле гигантских размеров почти физически ощущалось эхо недавних трагических событий, еще более мрачное, чем мертвая тишина, заполнявшая его прежде. Одержимый манией убийства, Люсьен Фавр словно окутал это место погребальным покровом, который еще много лет никакими способами нельзя будет убрать.
Жерар уже начал подозревать, что никогда отсюда не выберется. Его шаги гулко отдавались в стенах этого мраморного некрополя. Все здесь напоминало ему о Нелли, его пациентке, которой этот замок — проекция тщеславия ее супруга — совершенно не подходил: она была утонченной и сдержанной и охотно довольствовалась бы гораздо более скромным жилищем. Стоило лишь посмотреть на ее комнату в клинике, стенами которой теперь и ограничивалась вся ее вселенная…
Нелли, о которой он мог думать лишь с горечью. Нелли, чья слепая любовь к сыну лишь способствовала развитию его преступной мании. «Мой сын и мухи не обидит…» Порой Жерару казалось, что она злоупотребляла его доверием, нарочно с ним играла.
Теперь, смертельно пораженная недавними известиями, она полностью замкнулась в себе и не реагировала ни на какие внешние воздействия. Такая замкнутость была признаком медленного, но неизбежного угасания рассудка. Ее потухшие глаза казались двумя безднами, щеки осунулись, лицо выглядело совершенно безжизненным.
Ни он, ни сам Бланш не могли ничего с этим поделать — в ней приходилось поддерживать жизнь, принудительно кормя ее с помощью зонда. Но в одном они были согласны: нет смысла подвергать ее каким бы то ни было дополнительным испытаниям, чтобы излечить. Он предпочел бы, чтобы она умерла, чем продолжала жить долгие годы в этом растительном состоянии.
Развитие болезни его первой пациентки стало для Жерара настоящим шоком, особенно когда оно совершенно неожиданно повлекло за собой цепочку событий, не зависящих от его воли — этот момент всячески подчеркивал доктор Бланш, стараясь его успокоить, — но поставивших перед ним и Жаном невероятно сложную задачу.
Жан беспокоил его еще больше. Зайдя к нему накануне, Жерар обнаружил его в критическом состоянии, вызванном недавним самопожертвованием ради спасения Анжа. Жерар догадывался о подспудном стремлении друга к гибели: безумный вид Жана, когда тот сжигал в печи фотографии Фавра, потряс его до глубины души. Последней заботой Жана, после того как он потерял последнюю надежду найти Сибиллу живой, была судьба Анжа: между двумя приступами удушья он заставил Жерара пообещать, что тот позаботится о мальчике.
Но вот Клод Лакомб заговорил.
Инспектор Нозю шел впереди, сжимая в руке листок бумаги с начертанными на нем указаниями. За ним следовал Лакомб. Трое полицейских замыкали шествие.
Из кухни — огромного сводчатого помещения, где можно было готовить лукулловы пиры, — вела лестница в подвал. Процессия начала спускаться по ней. Несмотря на узкие слуховые окошки, ни тепла, ни света снаружи почти не проникало, и создавалось впечатление, что они спускаются в подземную пещеру (Жерар надеялся, что не в склеп).
Сначала они миновали дровяной склад, заполненный доверху. Рычаг в стене, скрытый деревянной панелью, приводил в действие механизм — круглая каменная платформа, совершенно незаметная за штабелям дров, открылась внутрь, и за ней оказалась еще одна лестница, ведущая еще глубже вниз. Понадобился бы невероятно тщательный обыск, чтобы обнаружить ее без указаний Клода.
В ходе допросов у Нозю сложилось впечатление, что этот человек был чем-то большим, чем просто подручным Фавра. Это был не просто исполнитель, которого в случае чего можно было заменить кем-то другим. Он был своего рода мозговым центром всего этого предприятия и пользовался творческими амбициями и физической слабостью своего брата, чтобы сколотить себе состояние. Обладая извращенным умом и умением манипулировать людьми, он организовал настоящее коммерческое предприятие — торговлю человеческим товаром, хотя и несколько своеобразную: фотографические «шедевры» Люсьена Фавра он сбывал одному-единственному, но щедрому клиенту.
Что, конечно, не освобождало самого Фавра от ответственности.
Наличные деньги и ценные бумаги, обнаруженные как в багаже Лакомба, так и в нескольких банках Парижа и Нью-Йорка, свидетельствовали о том, что предприятие было весьма рентабельным.
Но даже будучи на свободе, Лакомб не смог бы долго пользоваться своим богатством: в его левом ухе разрасталась сифилитическая язва, которая, по утверждению медиков, постепенно разъедала кости черепа и мозг, вызывая такие боли, что по сравнению с ними гильотина казалась желанным освобождением.
Нозю щелкнул выключателем. Электрический свет залил четыре ступеньки и длинный коридор с кирпичными стенами, по которому процессия двинулась гуськом. В стене справа были три двери, снабженные наружными засовами; кроме того, в каждой было проделано небольшое окошко, позволяющее наблюдать за тем, что происходит внутри. Три тюремные камеры. В первой оказались кровать и ночной горшок. То же самое и во второй. Тревога Жерара достигла крайних пределов. Оставался последний шанс. Лакомб мог блефовать — просто издевки ради. С него станется. Может быть, они найдут ту, которую ищут, лишь полностью осушив пруд. А если и нет — сколько времени можно прожить в таких условиях?..
Нозю отодвинул двойной засов и открыл последнюю дверь. Жерар устремился в комнату.
Сибилла лежала на кровати, свернувшись клубком и обхватив руками колени, словно пыталась сохранить остаток сил. Услышав скрип открывающейся двери, она открыла глаза и попыталась приподнять голову. Жерар опустился на колени у изголовья. Сибилла сделала попытку отстраниться и одновременно чуть выставила вперед руку, словно защищаясь. Жерар не знал, что ей сказать. На мгновение он сжал кулаки, потом обхватил ладонью затылок Сибиллы и немного приподнял ее голову. Затем, не оборачиваясь, повелительным тоном потребовал воды.
Сибилла с явным усилием задержала блуждающий взгляд на его лице. Проведя несколько дней без пищи и воды, она стала очень худой и смертельно бледной. Волосы ее были в беспорядке, платье смято. Пристально глядя на Жерара, она словно пыталась его вспомнить.
— Жерар?.. — произнесла она наконец слабым голосом, который он едва узнал.
Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы скрыть нахлынувшие на него эмоции.
— А где Жан?
Жерар воспользовался тем, что один из полицейских принес воды, и протянул Сибилле стакан, радуясь, что не нужно немедленно отвечать на этот вопрос.
В это время снаружи пруд был осушен полностью, и в центре наконец-то показались первые останки жертв.
Глава 49
Закатное небо казалось освещенным праздничным фейерверком, в котором смешались всевозможные оттенки желтого, красного, оранжевого, синего, молочно-белого цветов, а также черного и свинцового — вереница туч нависала над горизонтом, за которым уже скрылось солнце. Высоко в небе виднелись отдельные обрывки туч, напоминающие серебристое кружево, хлопья взбитых сливок, облако пара из трубы трансатлантического парохода, саван… Целая палитра сияющих красок, столь же поразительных, сколь и эфемерных, которые, смешиваясь друг с другом, образовывали бесконечные вариации. Красок, которые жадный человеческий взгляд мог лишь попытаться запомнить — так быстро они менялись по мере того, как Земля вращалась вокруг своей оси. Обратив взгляд на восток, можно было увидеть небо, скрытое сумерками, но со своего места Жан не мог его увидеть и меньше всего об этом думал: он стремился к тому, в чем еще оставалась жизнь.
Кто из современных художников мог бы создать подобное чудо? Курбе? Его виртуозность с особенной силой проявлялась в зимних и морских пейзажах, где вздымались поистине эпические волны — казалось, слышно, как они рокочут, перед тем как разбиться о берег. Моне? Разве не заговорили о нем впервые после его картины «Впечатление. Восходящее солнце»? Утреннее, еще слабо освещенное небо отражается в спокойной воде, чуть подернутой рябью, и на его фоне отражается мачта парусника, стоящего на якоре…
Прикованный к своему дивану, задыхающийся, Жан был уже ни в чем не уверен, в том числе и в этом.
Он подумал о матери — никогда еще она не казалась ему такой близкой, как в этот момент. Вспоминая ее последние дни, он поражался ее мужеству — когда он каждое утро подбегал к изголовью кровати, на которой она лежала, она, несмотря на свои страдания, старалась делать приветливое лицо, чтобы не испугать его. Он вспоминал ее печальный взгляд и прерывистое, свистящее дыхание, от которого у него разрывалось сердце.
Лежа на придвинутом к окну диване, он мог видеть Сену — реку, которая, по словам матери, впадает в море и уносит все печали. Сейчас он впервые в этом сомневался.
Он услышал, как открылась дверь, и повернул голову. Вот уже два дня отец ухаживал за ним, не питая никаких иллюзий в отношении фатального исхода: Жан предупредил его, что болезнь прогрессирует. Сейчас отец был заботлив, как никогда прежде, разве что в первое время после смерти матери. Такая перемена ролей еще усугубляла отчаяние Жана: это ведь он должен был заботиться об отце, чего тот был вправе ожидать после двадцати лет, в течение которых вся его жизнь была сосредоточена вокруг сына. Исчезновение Сибиллы состарило Габриэля Корбеля сразу лет на десять. И однако он постоянно был рядом с сыном в его последние часы. Жан ничем не мог утешить его и порой сожалел, что, перед тем как спасти Анжа, даже не подумал об отце и о том, что с ним будет, когда он останется один.
Пока Габриэль приближался к нему неуверенной шаркающей походкой, которой еще несколько дней назад у него не было, Жан вдруг заметил свою медицинскую сумку, стоящую возле входной двери. Уже бесполезную сумку, символ его беспомощности… Итак, он оказался перед той же дилеммой, что в свое время доктор Зеленка, чей поступок так его поразил. Оказавшись у постели задыхающегося ребенка, он не смог найти другого решения, кроме как принести в жертву свою собственную жизнь. Но не была ли его жертва замаскированной формой самоубийства? Он оказался слабым и чувствовал себя виноватым во всем случившемся. В том, что послал Анжа на верную смерть, в том, что не смог уберечь Сибиллу, как не смог и убедить Обскуру… Возможно, эта жертва виделась ему средством все искупить, задушить терзающее чувство вины…
…вместе с собой.
Жану показалось, словно ледяная рука сжала ему сердце, когда он ощутил у себя во рту первые клочки дифтеритной пленки — они заполонили ему полость рта и проникли в горло. В этот момент он почувствовал всю неизбежность своей гибели. Конечно, он мог выплюнуть, выкашлять эту отраву, засунуть пальцы в горло, чтобы извлечь оттуда липкую мерзость, но было уже поздно: болезнь проникла в организм. Как он мог быть таким дураком? Он ведь знал, на что идет. И никто не согласится пожертвовать собой, чтобы отсосать дифтеритные пленки из его горла — а это единственный способ спасти его от смерти…
Жизнь за жизнь. Поменять одну на другую — какой абсурд! Не в том состоит медицинское призвание, чтобы спасать больных ценой собственной жизни. Он надеялся на совсем другое, и на медицинском факультете также говорилось об иных задачах, даже если научный прогресс не был таким быстрым, как хотелось бы.
Отец взял его руку и слегка ее сжал. Жан поднял к нему голову. С каких пор они стали испытывать трудности в общении друг с другом, оставаясь наедине? С тех пор как он решил стать медиком, разрушив отцовские надежды? Но нужны ли были им слова? Жану показалось, что под отцовской бородой, клочьями свисавшей на грудь, он разглядел улыбку. Но может быть, это ему померещилось, или же он слишком сильно захотел это увидеть. А может быть, это был результат бреда, вызванного асфиксией. Ведь на самом деле его отец тоже все потерял…
Солнце скрылось, но его лучи все еще золотили высокие облака, похожие на пушистое кружево. Жан испытывал страшные мучения, пытаясь глубже вдохнуть воздух, чтобы полностью заполнить легкие, но в горло проникала лишь тончайшая струйка воздуха, которого хватало на несколько секунд. У него было ужасное ощущение, что жизнь от него ускользает.
Отец зажег две масляные лампы, осветившие книги, давно увядший букет пионов, осыпавшиеся лепестки которых образовали темно-розовый ореол вокруг вазы, незаконченную вышивку Сибиллы на спинке кресла…
Столько деталей, принадлежащих тому миру, от которого он с каждым часом все больше отдалялся… Воспоминания о прежнем существовании постепенно угасали. И воздух, и жизнь от него ускользали. Самую сильную тревогу вызывало у него ощущение, что он задыхается. Каждое мгновение приносило мучительное чувство, что его постепенно и неумолимо отгораживают от жизни. От того праздника, каким может быть, и порой даже бывает, земное существование.
Жан закрыл глаза. Недавно он узнал новости об Анже. Мальчику стало намного лучше. Будущий медик, подумал Жан, слегка улыбнувшись, но улыбка тут же исчезла из-за необходимости сделать новый глоток воздуха. Что ж, теперь он в надежных руках Жерара. По крайней мере, эта жертва будет не напрасной. Даже если и не поможет вернуть Сибиллу…
Жерар рассказал ему об аресте Лакомба, главного и единственного пособника Люсьена Фавра, которому он к тому же приходился молочным братом. Человек, которого уже прозвали Душителем. Но подробностей он не знал. И вот, словно по какой-то злой иронии судьбы, Жан тоже умирает от удушья…
Он закрыл глаза, пытаясь избавиться от видений прошлого. Он знал, что с Анжем, но по-прежнему не знал, что с Сибиллой. Два последних раза, когда ему показалось, что он видит ее, он спутал ее с Обскурой — воспоминание о которой вызвало у него гримасу, — сначала на бульваре перед театром, потом в мастерской Люсьена Фавра в виде Олимпии. Как будто эти две женщины в его сознании стали одной…
Как же все обернулось таким ужасным образом? Он вел счастливую жизнь, деля ее между Сибиллой и своими пациентами. Ничто не предвещало катастроф. И где она сейчас, его маленькая актриса, так похоже изображавшая симптомы истерии в клинике Шарко?.. Эта роль впечатлила его настолько, что Сибилла стала играть главную роль в его жизни. Жива ли она еще? Страдает ли? Эти вопросы не переставали его мучить. Но порой тревога и новый приступ мучительного удушья становились настолько сильными, что боль, связанная с исчезновением Сибиллы, улетучивалась. Мог ли он каким-то образом избежать этой катастрофы?
Он отчаянно пытался вдохнуть. Ему хотелось позвать на помощь, но у него больше не было сил. Да и что можно было для него сделать? Открыть окно? Ему удалось вдохнуть немного воздуха, достаточно лишь для того, чтобы хоть немного отдалить предначертанный срок… Сколько бы он ни изучал легочные болезни, он даже вообразить не мог, насколько драгоценен может быть воздух, до какой степени его может не хватать. Этот возрастающий недостаток был ежесекундным кошмаром, в который его погружал каждый вдох.
Возможно, если бы Обскура не пришла к нему в кабинет, катастрофы можно было бы избежать. Ее неожиданное появление, весь ее искрометный облик его заворожили — и из-за этого он готовился теперь уйти из жизни, перед этим пройдя через запутанный мрачный лабиринт, к которому совершенно не был готов, и став жертвой обстоятельств, из которых не видел выхода.
Может быть, ему вообще не стоило интересоваться этим убийцей и его отвратительными «шедеврами», в которых, словно в черном зеркале, отражались искаженные творения Мане. Одна лишь мысль о том, чтобы провести параллель между Мане и Фавром, была бы оскорблением памяти великого художника. С одной стороны — праздник жизни, с другой — отвратительная, тошнотворная карикатура, пиршество смерти.
Тело Жана затряслось в судорогах: в последний раз он пытался рассмеяться, вспомнив фотографии и негативы, пожираемые пламенем и превращающиеся в пепел. И другие, уцелевшие, чтобы послужить уликами и помочь при опознании жертв. Фотографии, которые после закрытия дела навеки отправятся в архив сыскной полиции. Такой финал будет предельно далек от участи, о которой мечтал для них Люсьен Фавр. Предельно далек от той славы, на которую он рассчитывал. Но искусство существует не ради славы, оно отвечает совсем другой потребности — любви к жизни, а это такая сфера, которой Люсьену Фавру никогда не понять. Жан снова попытался вдохнуть.
С того момента, как в его жизни появилась Обскура, он перестал быть хозяином своей судьбы.
Однако ему все же удалось, не в последнюю очередь благодаря неоценимой помощи Жерара, положить конец преступной деятельности Люсьена Фавра, этим убийствам, которые могли бы продолжаться неизвестно как долго, поскольку Люсьен Фавр стремился лишь к разрушению и смерти, которым пытался придать видимость творческого созидания. Но теперь с ним покончено навсегда.
С невероятным трудом он втянул очередную струйку воздуха. Он по-прежнему задыхался, и эта постоянная нехватка кислорода уже начинала пагубно воздействовать на его мозг. Фавр уже не был главной проблемой…
Жан услышал позвякивание посуды. Присутствие отца его успокаивало. Оно напоминало ему о детстве и создавало иллюзию, что жизнь идет своим чередом, такая, как прежде.
Сибилла наконец-то ждала ребенка и проводила вечера в гостиной за вышиванием, негромко напевая какую-нибудь песенку. Ребенка она назовет Жаном, потому что он будет похож на отца. Малыш скрасит последние годы жизни деда. Анж также будет приходить сюда, чтобы без помех готовить уроки в мастерской Габриэля, готовясь к карьере врача. Жерар сильно продвинется в психиатрических исследованиях… Что касается него, он вернется в свой кабинет на улице Майль и будет с утра до вечера принимать пациентов, а по вечерам вальсировать с Обскурой в «Фоли-Бержер». И эта женщина, с таким живым взглядом золотистых глаз, не будет убегать от него, как в недавних воспоминаниях. А его мать… она, наверно, с тревогой думает о заболевшем соседском ребенке и собирается его навестить. Она будет оставаться с ним до конца, пытаясь скрасить его последние минуты слабой улыбкой.
Между двумя приступами удушья к Жану ненадолго вернулась ясность сознания, или то, что он принял за таковую, и он спросил себя, что это было — предчувствие или безумие? Но ведь разве не так все будет? Разве он не встретится с матерью, не увидит ее робкую улыбку? Разве он не будет танцевать с Обскурой, которая больше никогда его не оттолкнет?..
Снизу послышались торопливые удары в дверь, резко нарушившие окружающую тишину. Кто бы мог прийти в такой час? Он вспомнил о сержанте городской полиции, который пришел за ним, потому что кому-то срочно понадобилась врачебная помощь… Жан попытался приподняться, но потом вспомнил, что сегодня он не на дежурстве.
Примечания
1
Анж (Ange) дословно переводится как «ангел». — Здесь и даже примечания переводчика, кроме особо отмеченных случаев.
(обратно)2
В Древней Греции гинекеем называлась женская половина дома; в данном случае слово имеет скорее иронический оттенок.
(обратно)3
Эжен Лабиш (1815–1888) — французский романист и драматург, написал около сотни пьес, сыгранных с большим успехом на бульварных сценах. Наиболее известные пьесы: «Путешествие месье Перришона», «Соломенная шляпка».
(обратно)4
Жюль Ферри (1832–1893) — французский политический деятель, в описываемый период — министр иностранных дел, сторонник агрессивной колониальной политики. После предпринятой по его инициативе военно-колониальной экспедиции в Индокитай («Тонкинское дело»), окончившейся неудачей, был отправлен в отставку.
(обратно)5
Жорж Клемансо (1841–1929) — один из наиболее известных политических деятелей Франции. Занимал важные государственные (в частности, министерские) посты, впоследствии стал премьер-министром.
(обратно)6
Энатема — сыпь на слизистой оболочке; экзантема — кожная сыпь.
(обратно)7
Баккара — особый ценный сорт хрусталя.
(обратно)8
«Фоли-Бержер» — знаменитое варьете и кабаре в Париже.
(обратно)9
Обскура (Obscura) дословно переводится как «темная».
(обратно)10
Театр «Гимназия» (или «Жимназ») существует в Париже с 1820 года. Был задуман как ученический театр, где студенты могли бы играть в небольших одноактных пьесах. Но вскоре превратился в настоящий театр, открывший новый жанр комедии-водевиля.
(обратно)11
Имеется в виду тюрьма предварительного заключения при парижской полицейской префектуре.
(обратно)12
Сокращенное название железной дороги Париж — Лион — Марсель. — Примеч. авт.
(обратно)13
Ковер, изготовленный на мануфактуре Савонри.
(обратно)14
В утробе (лат.)
(обратно)15
Flanelle по-французски означает и «фланель», и «тряпка» (в прямом и переносном смысле).
(обратно)16
Каламбур, пародирующий известную поговорку: «Богат, как Крез».
(обратно)
Комментарии к книге «Обскура», Режи Дескотт
Всего 0 комментариев