ФЕЛЬЕТОНЫ
ЧЕРЕЗ КРАЙ
Третья бригада архитектурно-строительного бюро спроектировала целую улицу для нового поселка нефтяников в Анненске: полтора десятка уютных домиков, клуб, школу, больницу. Заказчик проект похвалил, утвердил и обратился к бригаде с просьбой: послать в Анненск двух столичных архитекторов помочь нефтяникам построить новую улицу как можно лучше.
Руководитель бригады Шанталов даже поморщился от такой просьбы.
"Работа на периферии — дело, конечно, и нужное и модное, — подумал он, — но пойди попробуй, оторви кого-нибудь из работников проектного бюро от московской земли!"
Шанталову хотелось тактично отказать нефтяникам в просьбе. Но как это сделать? Руководитель бригады отправился за советом к начальнику проектного бюро Киприянову. А тот выслушал его и сказал:
— Отказать? Ни в коем случае. Выберите в своей бригаде двух энтузиастов и посылайте.
— Послать? Но кого именно?
— Сколько в вашей бригаде старших архитекторов?
— Двое: Нина Петровна Голубева и Швачкин.
— Нину Петровну не трогайте: у нее дети. А Швачкин пусть едет.
— Но ведь ехать нужно не меньше чем на год.
— Ну, и что ж. Холостяку долгий путь не страшен. Положил в портфель пару белья да зубную щетку — вот и все хлопоты.
Шанталов на минуту задумался. Пять лет он работал с Швачкиным в одной бригаде. По субботам ездил с ним на рыбалку, по воскресным дням гонял «козла» в домино. И вот теперь по милости нефтяников привычная компания рушилась.
— Но что делать? Не ссориться же из-за этого Швачкина с Куприяновым, — сказал самому себе Шанталов и подумал: "Придется мне ездить теперь на Оку за окунями не со старшим архитектором, а с инженером-сантехником Полотенцевым".
В тот же день в третьей бригаде было созвано производственное совещание. Шанталов довел до сведения инженеров и архитекторов просьбу нефтяников и сказал:
— Руководство решило удовлетворить эту просьбу и посылает в Анненск двух архитекторов.
Кандидатуру Женечки Волкова Шанталов назвал легко и уверенно. Женечка был комсомольским групоргом, и с его стороны отказа быть не могло. Правда, Женечке тоже не очень хотелось уезжать из Москвы: здесь Большой театр, телевизионные передачи, стадион в Лужниках. Но Женечка понимал: без хорошей практики на строительной площадке ему никогда не стать настоящим архитектором. Женечка так и сказал на производственном совещании. Товарищи горячо похлопали за это Женечке и стали ждать, когда Шанталов назовет имя второго энтузиаста.
Шанталов помедлил, вздохнул и повернулся в сторону своего приятеля. Швачкин даже побледнел от неожиданности:
— Мне в Анненск?
— Да.
Швачкин воспринял это «да», как удар ножом, в спину. И кто ударил? Лучший друг, с которым он пять лет зоревал над удочками на всех водоемах Подмосковья. Швачкин от растерянности даже онемел. А Женечка Волков, чтобы успокоить товарища, сказал:
— Не горюй, Швачкин. Под Анненском течет речка Чуча, а в ней лещи да подлещики не чета московским.
Но чучинские подлещики не прельщали старшего архитектора. Этот архитектор успел уже взять себя в руки и заявил собранию твердо и бесповоротно:
— Я в Анненск не поеду.
— Почему?
— Принципиально!.. Москва должна посылать на периферию людей отборных, а не первых попавшихся под руку.
— Вы, Швачкин, не первый попавшийся, — запротестовал Шанталов. — Вы один из лучших наших архитекторов.
— Это я-то лучший? — переспросил Швачкин и демонстративно засмеялся. — Нет, я не лучший. В моих работах были и просчеты и изъяны.
— Товарищи, — сказал Шанталов. — Не верьте Швачкину. У него не было изъянов.
— Были, — упорствовал Швачкин. — Я допускал в своих проектах даже излишества: лоджии, пилястры, мраморную крошку…
— Не было у Швачкина мраморной крошки, — чуть не плача, доказывал Шанталов.
— Была, была!
— Наоборот, в этом году начальник бюро дважды премировал Швачкина.
— И оба раза по недосмотру! — крикнул Швачкин.
— Но вы же не протестовали.
— Моя вина. Согласен. Дайте мне за это выговор. Заберите обратно премии, но только не посылайте на периферию.
Руководитель третьей бригады вопрошающе посмотрел на руководителя проектного бюро Киприянова.
— Ну, как, видели нахала?
Киприянов видел, слышал, удивлялся. А нахал от обороны переходит уже в наступление. Он устремил пристальный взгляд на своего бывшего друга и сказал:
— У меня есть более подходящий кандидат для поездки в Анненск.
Вместо того, чтобы встретить эти слова с достоинством, как подобает мужчине и руководителю бригады, бывший друг струсил:
— Меня в Анненск?! За что?
— Как лучшего из лучших.
— А я вовсе и не лучший.
— Как, и вы тоже? — удивился начальник проектного бюро.
— Именно я-то и есть не лучший. Меня критиковали, даже в печати, за бюрократические тенденции в работе.
— В какой печати?
— В стенной.
— Стенная печать не в счет, — сказал Швачкин. — Шанталов — золотой фонд, гордость третьей бригады.
— Товарищи, не верьте, — отбивался Шанталов. — Я не золотой фонд, не гордость.
— Гордость, гордость!..
— Швачкин клевещет на меня. Гордость — это тот, кто работает на пять с плюсом, а я только жалкий троечник. Меня нельзя посылать на периферию. Я там такое понастрою, что вас всех к ответу притянут.
Работники проектного бюро слушали своего бригадира и краснели. Им было очень неловко и за Шанталова и за его друга Швачкина. И тогда с места поднялся архитектор Сергеенко и сказал:
— Бог с ними, с этими рыболовами. Я поеду с Женечкой Волковым на реку Чучу к нефтяникам.
На следующий день после производственного совещания начальник проектного бюро Киприянов издал два приказа. Один был посвящен отъезду Сергеенко и Волкова в Анненск, второй — увольнению Швачкина и Шанталова из проектного бюро.
Бывшие друзья-приятели не ждали такого крутого оборота. Они готовы были согласиться на «указать», "поставить на вид", даже на строгий выговор, а тут вдруг «уволить». Швачкин и Шанталов, забыв о ссоре, вместе бегали в обком, в цека профсоюза, вместе били челом:
— Помогите! Восстановите!
Из обкома звонят Киприянову:
— За что уволены архитекторы?
А тот вместо ответа посылает протокол производственного совещания. В обкоме читают этот протокол и удивляются. Бракоделы. Бюрократы.
— Кто возвел на вас такую напраслину?
— Мы сами.
— Сами? Тогда и пеняйте на себя.
— Так мы называли себя бракоделами и бюрократами нарочно, чтобы не ехать на периферию.
— Тогда тем более обкому заступаться за вас не след.
Швачкин и Шанталов попали в заколдованный круг. Ни в ком и нигде они не могли найти сочувствия. Друзья-рыболовы соглашались ехать теперь даже на периферию. А им говорили:
— Благодарим. Не нужно. Мы посылаем на периферию только лучших.
Вчера Борис Борисович Шанталов пришел в редакцию.
— Знаю, — сказал он, — хватили мы тогда на производственном совещании со Швачкиным через край. Но посоветуйте, как быть. Может, написать заявление в суд, в прокуратуру?
— Вряд ли прокурор вернет вам уважение товарищей.
— Но что делать?
— Сходите к бывшим своим сослуживцам. Покайтесь перед ними.
— Вы думаете, они простят?
— На этот вопрос архитекторы ответят вам сами. Потерять уважение легко, а вернуть его, ой, как трудно.
1957 г.
НА ВСЯКИЙ СЛУЧАЙ
Эдик Строкин решил жениться на Тамаре Ясниковой и пришел к маме за разрешением. Мама спросила Эдика:
— Зачем спешить, что случилось?
— И вы знаете, что ответил мне Эдик? — говорит Варвара Павловна. — Эдик оказал, что, во-первых, ему пора, а во-вторых, он ее любит. Что касается «во-первых», то это, может, и так, потому что моему мальчику как-никак 23 года. Что же касается "во-вторых"…
Но здесь мама замолчала, оставив этот пункт без комментариев. Однако прежде чем дать разрешение на женитьбу, Варвара Павловна стала расспрашивать сына про невесту. Кто она? Какие у нее данные?
— О, за данные я ручаюсь! — успокоил сын маму. — Данные у Тамары хорошие.
— А это мы проверим, — сказала мама и деловито взялась за карандаш.
Мама допрашивала сына не как близкий, любящий человек, а как дотошный детектив. Кто? Что? Где? С кем? И сын не обиделся за свою любимую, не возмутился. Оказывается, пока Эдик ухаживал за девушкой, он исподволь собирал о ней для мамы всякие сведения.
Эдик побывал в доме, где жила Тамара, и поговорил на всякий случай с ее соседями: не было ли у девушки прежде сердечного увлечения? Жених сходил в институт, в котором училась невеста, и, между прочим, узнал про ее отметки. А вдруг любимая не получает стипендии! Эдик забрел даже в женскую консультацию: не состоит ли его невеста на учете в качестве кормящей матери?
Но невеста оказалась девушкой безупречной, и сын, явившись к маме, кратко, по-анкетному информировал ее о добытых данных.
— Лет? Двадцать один. Рост? Сто пятьдесят семь сантиметров. Девица. Отличница. Общественница. Глаза серо-голубые. Волосы русые. Порочащие данные? Порочащих данных не обнаружено.
В сентябре Эдик сыграл свадьбу. Три месяца молодые прожили в любви и счастье. Мамин мальчик не мог нахвалиться женой, мама — невесткой.
И вдруг в декабре мама узнает, что отец невестки, шофер по профессии, когда-то сильно провинился и был за это судим. И хотя со времени суда прошло много лет и этот шофер был уже на свободе и снова сидел за рулем грузовой машины, мама учинила истерику:
— Караул! Нас обманули. Моему сыну достался не тот тесть.
— Мамочка, нас никто не обманывал, — сказал сын. — Я знал про суд.
— И ты женился?
— Но ведь я женился не на нем, а на его дочери.
Так говорил Эдик. А мама, знай, твердила свое:
— Тесть испортил репутацию моему мальчику.
Старая, давно забытая судимость тестя не могла, конечно, влиять на репутацию зятя, так же, как она не влияла на добрую репутацию дочери этого тестя. Тамара была уважаемым человеком в институте, членом райкома комсомола.
Но на Варвару Павловну не действовали никакие аргументы.
— Не смей ставить знака равенства между собой и Тамарой! — говорила мама сыну. — Кем будет Тамара, когда кончит институт? Простой учительницей. А я готовлю тебе другое будущее.
О, это будущее "моего мальчика"! Оно рисовалось маме в виде феерической карьеры преуспевающего дипломата. Сначала рядовой сотрудник посольства, потом третий секретарь, затем второй, первый… Через семь лет после окончания института Эдик должен был, по маминым наметкам, иметь уже ранг посла.
И так год за годом, капля по капле…
Эдик думал примерно о том же, но только про себя.
— Хорошо, пусть не посол, — рассуждал он, — но на ранг посланника во всяком случае я могу надеяться.
И хотя сын для порядка доказывал маме, что чины и ранги в нашей стране даются людям в зависимости только от их личных достоинств, а не от достоинств или недостатков их родственников, про себя этот сын уже твердо решил при первой же подходящей оказии распрощаться со своим неудобным тестем.
— Зачем?
— На всякий случай. А вдруг… кто-нибудь, где-нибудь придерется.
И такая оказия скоро подвернулась. Эдик заполнял какую-то анкету и вместо того, чтобы в графе "семейное положение" написать «женат», он написал "холост".
Распрощавшись с тестем, Эдик стал думать, как быть с женой.
— Жену прогнать! — сказала мама.
— А что если она обозлится? Пойдет жаловаться в комитет комсомола?
— У тебя нет другого выхода…
— Дай подумать.
И сын надумал. Он решил разыграть небольшой спектакль. Эдик собрал книжки и отправился к теще:
— Примите бездомного. Я поссорился из-за Тамары с мамой.
В квартире тещи было теснее, чем в квартире матери. Тем не менее Эдику был выделен лучший угол в комнате, предоставлено самое почетное место за столом. За ним ухаживали, его холили, лелеяли, а Эдик, несмотря на любовь и внимание окружающих, становился день ото дня мрачнее и мрачнее.
— Милый, что с тобой? — волновалась Тамара.
— Я думаю о своем будущем.
— Оно безоблачно.
— Ой ли, Тамарочка? Меня беспокоят грехи твоего отца. Я понимаю, все это сущая чепуха. И тем не менее нам следует разойтись. Конечно, не навсегда, а только на время распределения оканчивающих институт. Как только мне дадут перспективную должность, мы сейчас же зарегистрируемся вновь.
Тамара заканчивала институт на год раньше Эдика, и комиссия по распределению даже и не думала ставить в упрек дочери судимость ее отца. Тем более нечего было бояться зятю.
— То есть как нечего? А вдруг…
И Эдик, знай, долбит свое:
— Нет, Тамара, ты не любишь меня, не думаешь о моем будущем.
И так день за днем, капля по капле, пока наконец Тамара не согласилась на обман. Эдик на радостях расцеловал жену и стал учить, как вести ей себя на суде.
— Так и так, — инструктировал он Тамару, — говори: "Не хочу жить с гражданином Строкиным". "Почему?" — спросит судья. Отвечай: "У меня есть другой мальчик, которого я люблю".
— Но у меня нет другого мальчика.
— А ты наговаривай на себя. Иначе нас не разведут.
И ради любви Тамара совершила преступление, за что ее никак нельзя оправдывать. Тамара поступилась своей совестью и сказала все, чему учил ее Эдик.
И вот тихо, без скандала Эдик сделал то, чего хотелось Варваре Павловне. Получив справку о разводе, Эдик в тот же день возвратился в дом матери.
Нет, "мой мальчик" не рвал окончательно с Тамарой. (Зачем злить жену?) Он попросту переходил на новое, более удобное амплуа — приходящего супруга. Для встреч с женой Эдик выделил два брачных дня в неделю: вторник и субботу.
— Вынужденная маскировка, — говорил он Тамаре.
Прожив с женой полтора года (полгода до развода и год после), Эдик так никому и не сказал в своем институте, что он женат.
— Дай только получить мне перспективную должность, тогда мы сходим в загс, позовем друзей.
Двойная жизнь сильно тяготила молодую женщину. Перед ней все чаще и чаще вставал вопрос, кто же она в конце концов: жена или не жена? Но месяцы шли, а Эдик не спешил со вторичной регистрацией. Наконец, в начале 1957 года Тамара сказала мужу:
— Нам нужно оформить наши отношения. Я в положении.
Муж предложил жене сделать аборт. Та отказалась.
— Ах, так! Тогда между нами все кончено.
С этого дня Эдик не появлялся больше в доме жены ни по вторникам, ни по субботам. Жена заболела. Муж не навестил ее. Жена родила замечательных близнецов Сашу и Наташу. Муж не пришел с поздравлениями.
В институт с жалобой отправилась делегация педагогов школы, в которой работала учительницей Тамара. Эдика вызвали для разговора в комитет комсомола. Эдик струхнул — и к маме:
— В понедельник меня вызывают на новое заседание. Что делать?
— Не волнуйся, — стала успокаивать мать сына. — Придумаем.
И мама с сыном придумали.
— Мой мальчик решил жениться, — сказала мне Варвара Павловна. — Но только уже не на Тамаре, а на Лиде. Вы спрашиваете, почему я разрешила этот брак… Причины те же, что и в прошлый раз. Во-первых, пора, а во-вторых, у него любовь.
Новая любовь Эдика развивалась со скоростью реактивного самолета. Она родилась, расцвела и закончилась браком между двумя заседаниями комитета комсомола. Эдик спешил, чтобы поставить комсомольцев перед свершившимся фактом.
— Я не могу вернуться к старой жене. У меня есть уже новая.
— Простите, но у вас есть еще и дети.
— У меня нет детей.
— Как, вы отказываетесь от Саши и Наташи?
— Нет, сначала я не думал отказываться, — нехотя признается Эдик, — но потом…
…Потом "мой мальчик" прикинул, подрассчитал, и вот, пожалуйста, готова уже новая подлость.
Я решил поговорить с отцом Эдика.
— С отцом? — переспросил Эдик и удивленно поднял правую бровь.
— А у меня никогда не было отца. То есть отец как биологический фактор, конечно, был. Но не больше. Не склеилось у отца семейное счастье с мамой.
Не склеилось счастье. А по чьей вине? Два десятилетия назад Варвара Павловна была такой же тщеславной женщиной, как и теперь. Отец Эдика был еще студентом, а Варваре Павловне рисовалось уже стремительное продвижение мужа вверх по служебной лестнице. Москва. Министерство. Сначала инженер, потом начальник отдела, затем член коллегии. Но муж не посчитался с расчетами жены. И сразу же по окончании горного института добровольно уехал работать в Забайкалье, в Анон-Оловянское рудоуправление. Варвара Павловна отказалась ехать с мужем:
— Я мечтала не о таком будущем.
И вот супруги рассорились, разошлись. С Дальнего Востока молодой инженер был откомандирован еще дальше, на рудники Крайнего Севера. Это насторожило Варвару Павловну. Зачем? Да по своей ли воле? И Варвара Павловна поспешила указать в метрике Эдика не фамилию отца, а фамилию бабушки. Вслед за фамилией предусмотрительная мама лишила сына отцовского отчества, национальности. И все это на всякий случай.
Семь лет назад при получении паспорта Эдик мог «уточнить» неправильные записи, а он не сделал этого. Между тем отец Эдика сильно преуспел за прошедшие годы на своих рудниках. Он обрел опыт, выдвинулся и несколько последних лет жил и работал в Москве, бок о бок с сыном.
— Вы часто видитесь с отцом? — спрашиваю я Эдика.
— Ой, что вы! Мне даже неизвестен адрес этого человека.
Эдик смотрит мне в глаза и говорит неправду. Сын не только знал, где жил и где работал его отец, он часто ходил к отцу в гости, ел-пил у него, играл в шахматы. Сын все эти годы гулял в костюмах отца, а фамилию носил по-прежнему бабушкину. Таким бы отцом, как у Эдика, только гордиться. Но как сделать это? Пойти в институт и рассказать о неточных записях в паспорте? А вдруг это повлияет на получение перспективной должности? И Эдик продолжает отмежевываться от того, кого любит.
— С отцом связи не имею. Адреса не знаю.
— Карьерист. Препротивная личность, — говорят про Эдика члены комитета.
Членам комитета взять бы и выставить эту личность;в комсомола, а они проявили слабость, разжалобились.
Жалеть нужно не "маминого мальчика", а комсомол. "Мамин мальчик" — человек неверный, ненадежный. Ради карьеры он с легким сердцем отрекся от отца, жены, от родных детей. Он может отречься и от самого комсомола. И все под тем же предлогом: на всякий случай… А вдруг…
1958 г.
ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ.
Федор Филиппович Сырцов не был в родном селе больше тридцати лет. Ему бы по приезде пройтись по знакомой улице, навестить родных, а он прямо со станции рысью в сельсовет.
— Я к вам с жалобой.
— А именно?
— На детей своих. Не уважают они старика-отца.
— А кто из детей вас обидел?
— Ну, этот, как его… Алексей. Писем он мне не пишет, алиментов не платит.
— Алексею трудно писать вам письма.
— Почему?
— Алексей погиб в первые дни войны. Разве вы не знали об этом?
— Нет, не знал, — отвечает отец и замолкает.
Но заминка продолжается недолго. Федор Филиппович с помощью большого синего платка звучно прочищает нос и говорит:
— Ну, раз нельзя взыскать деньги с Алексея, помогите мне учинить иск Михаилу.
— Михаил… Михаил… — шепчет работник сельсовета, перелистывая книгу жителей села. — Простите, а у вас разве есть сын Михаил?
— Как же, ищите лучше. Должен быть.
— Вы его давно видели?
— Не то в двадцатом году, не то в двадцать первом. Как сейчас помню, лежал он тогда в люльке и сучил ножками. Теперь Михаил, поди, и в люди вышел и зарабатывает немало, так что пусть платит отцу, не скупится.
— Михаил, Михаил… — продолжает шептать работник сельсовета; наконец он находит то, что искал, и с возмущением говорит:
— Так ведь вашего Михаила давно нет в живых.
— Как, и он умер? Когда?
— В 1922 году. Трех лет от роду.
Люди, зашедшие в сельсовет, начинают негодовать на отца, который не знает, кто из его детей жив, а кто — нет. А отцу хоть бы что. Отец упрямо идет к своей цели.
— Кроме сыновей, — говорит он, — тридцать лет назад мною были оставлены в вашем селе дочки.
— Ну, а дочек вы хоть знаете, помните?
— А как же!
— А если бы мы попросили вас сейчас опознать их, вы опознали бы?
Федор Филиппович протрубил в большой синий платок во второй раз и огляделся вокруг: "А что, от них, сельсоветчиков, можно ждать любой каверзы. А вдруг они и в самом деле пригласили на очную ставку с отцом какую-нибудь из дочерей. Женщин в сельсовете набилось много, а которая из них дочь, попробуй опознай.
Постойте, а та, что стоит у двери? Ну, конечно, это его старшая. Только как ее зовут? Вот ведь память.
Федор Филиппович закрывает глаза, думает и наконец обрадованно говорит:
— Тася, Тасенька… — и тут же поправляется: — Нет, Тася — это не дочь, а буфетчица.
— Какая буфетчица?
— Да из столовой. Вот такая же черненькая. Жили мы с ней не то год, не то два вместе…
В сельсовете раздается новый взрыв негодования. Кажется, еще немного, и женщины вцепятся в бороду отцу-греховоднику. Федор Филиппович забился в самый угол комнаты и оправдывается как может.
— Так все эти амуры были давно, в молодости, — говорит он. — А сейчас разве мне до буфетчиц? Я старый, одинокий…
Но Федору Филипповичу трудно найти сочувствие среди односельчан. Тридцать лет не такой срок, чтобы люди забыли о его подлости. А бежал Федор Филиппович из родного села и в самом деле по-воровски. Он бросил без помощи больную, умирающую жену с девятью ребятами. Сбежал, забрав все ценные вещи, и за прошедшие тридцать лет так ни разу и не поинтересовался, кто и где похоронил его жену, как жили, росли его дети, чем они питались, как учились, кем выросли. Отцу все эти годы было некогда. Отец путешествовал, бражничал. Спекулировал то зерном, то мануфактурой. В каждом новом городе он заводил новую семью. Поживет, наплодит детей — и дальше. Первую жену он бросил с девятью ребятами, вторую — с четырьмя, третью — с двумя, четвертую — еще с двумя…
А годы шли. Наступила холодная, одинокая старость. И вот тут Федор Филиппович вспомнил о детях, чтобы сесть им на шею. Сесть, по кому?
— Да сколько их у вас? — спрашивает судья.
А Федор Филиппович не может даже толком ответить, сколько:
— Не то тринадцать, не то пятнадцать.
Федор Филиппович смотрит на судью, а сам думает: "Вот если присудят с каждого из пятнадцати хотя бы по двести рублей, это будет неплохим приварком к пенсии".
Но судья Жарков, к сожалению, не принимает заявлений без должного соблюдения формальностей. Судья просит отца указать, где живут и кем работают его дети. А отец в ответ только беспомощно разводит руками: "Не знаю".
— А что, если суд объявит через милицию всесоюзный розыск на моих детей? — спрашивает Федор Филиппович.
— Что ж, пожалуйста, — отвечает судья и добавляет: — Укажите только в своем заявлении имена.
Но вот беда: Федор Филиппович не помнит даже имен.
— Правда, другие отцы, — говорит он, — записывают имена своих детей на стенке или в памятной книжке, а вот я забыл, не предусмотрел.
Судье Жаркову давно бы следовало выставить отца-греховодника за дверь. А Жарков пожалел его, посочувствовал, посоветовал:
— Поезжайте в родное село да разузнайте, как зовут ваших детей.
Федор Филиппович едет и узнает, что его старшую дочь зовут не Тасей, а Марией. И хотя Мария Федоровна Сырцова работает тут же рядом, в соседней области, библиотекаршей, блудный отец не поехал к ней, чтобы посмотреть, как выглядит его дочь после тридцатилетней разлуки. Отец отправляется к себе в Сибирь и подает на нее исковое заявление. И судья Жарков присуждает ему алименты. Заглазно. Без разбора дела. Главное для судьи оказывается в формальной стороне дела. А оно на этот раз соблюдено. Отец назвал имя дочери…
Назвать имя дочери — это еще не все для отца. А что он может сказать кроме того о своей дочери? Ничего. А ведь именно на нее, Марию, тогда пятнадцатилетнюю девочку, пала вся тяжесть старшего в доме после подлого побега ее отца. Мария кормила и растила всех своих младших сестер и братьев, в то время как Федор Филиппович путешествовал и спекулировал. И вот вместо того, чтобы пойти и поклониться в пояс своей старшей дочери за все, что она вынесла и выстрадала, отец решил учинить ей, ныне больной женщине, полуинвалиду, новую подлость. И судья Жарков оказал ему в этом содействие. Почему? По какому праву?
— Потому что он отец, — ответил судья.
И тогда за старшую дочь Сырцова, Марию Федоровну, решила вступиться средняя — Матрена Федоровна. Она написала в нарсуд пятого участка Кировского района письмо с просьбой отменить неправильное решение. А Жарков вместо того, чтобы внять справедливым доводам, вызвал к себе Федора Филипповича и сказал:
— Подавайте судебный иск и на среднюю дочь. Вот ее имя, а вот и адрес.
И иск со второй дочери был взыскан. И вовсе не потому, что эта дочь была богата и имела лишние деньги. Наоборот. В своем решении судья Жарков отметил, что Матрена Федоровна "обеспечена недостаточно и имеет на своем иждивении четырех детей…" И, тем не менее, судья заставил ее платить беспутному человеку алименты.
За Матрену Федоровну вступились две другие сестры — Екатерина Федоровна и Юлия Федоровна, — и с них обеих судья Жарков тоже учинил судебные иски.
— Не объявляйтесь, не давайте своих адресов, имен.
Мечта Федора Филипповича сбывалась. Он получал алименты уже с четверых детей из пятнадцати и не терял надежды, что с помощью судьи Жаркова удастся учинить иск и со всех остальных.
Я звонил из Москвы в Иркутск и задал судье Жаркову вопрос:
"Зачем он покровительствует греховоднику?"
И судья ответил мне так:
— Советский суд не мстит.
Правильно, не мстит. Но суд воздает каждому по заслугам. И если человек всю жизнь бегал от своих детей, то пусть он пеняет на себя. Решение суда — это не только возмездие самому Федору Филипповичу Сырцову, но и суровое предупреждение его молодым последователям. Пусть прохвосты знают, что в их одинокой старости никто из детей не протянет им руку, ни один не проявит сочувствия.
1957 г.
ОДНА СЛЕЗА
Разык Азимович пришел в горком партии за час до начала приема посетителей. Дело у Разыка Азимовича безотлагательное, и, тем не менее, прежде чем заговорить о нем с помощником секретаря горкома, Разык Азимович, согласно правилам деликатного обхождения, осведомился у этого помощника о его здоровье, о здоровье его отца, деда, родных и двоюродных братьев, племянников, сыновей. Говорит Разык Азимович почему-то вкрадчивым полушепотом, словно речь идет не о старческом кашле и детском поносе, а о делах секретных, особой государственной важности.
Поговорив о членах семьи помощника секретаря, Разык Азимович не оставил вниманием и самого секретаря.
— Как здоровье Абдувахида Хасановича, его уважаемого отца, его драгоценных братьев…
Но помощнику уже надоел вкрадчивый полушепот дотошного посетителя, и он в нарушение этикета не дослушал его, оборвал:
— О… неугомонный! Хватит! Довольно! Я занят.
— А как настроение Абдувахида Хасановича? — не унимался посетитель. — Приветлив ли он сегодня? Не раздражен ли чем?
Разык Азимович Тузаков задавал все эти вопросы неспроста. Он так много шкодил в последнее время, этот самый Тузаков, что ему было бы лучше не попадаться теперь секретарю под сердитую руку.
Но бояться шкоде сегодня, оказывается, нечего. Абдувахид Хасанович был с утра и в добром здравии и в хорошем настроении. Это обстоятельство вселяет надежду в сердце Разыка Азимовича. Он улыбается помощнику и так с застывшей на лице улыбкой направляется к двери секретарского кабинета.
— Разрешите войти?
А секретарю горкома достаточно было только услышать подобострастный, медоточивый голос Тузакова, как от хорошего секретарского настроения не осталось и следа. Разык Азимович видит, как хмурится лоб Абдувахида Хасановича, и настораживается. Как видно, недруги доложили уже секретарю о всех его тузаковских проделках.
А секретарь вытаскивает папку с «делом» Разыка Азимовича и начинает строгий, нелицеприятный разговор. Тузакову доверен ответственный пост — заведующего райфо. Этот заведующий должен как будто бы стоять на страже государственных интересов, контролировать, поправлять ошибки других. А Разык Азимович сам занялся очковтирательством. Он хвалил себя в отчетах за работу, которую не делал, писал о достижениях, которых в действительности не было.
Заведующий райфо оказался не только очковтирателем, но и греховодником. Он пытался организовать при своей особе нечто вроде гарема. Разык Азимович сделал даже одной из своих сотрудниц соответствующее предложение и получил в ответ звонкую публичную пощечину.
Секретарь горкома читает материалы о похождениях медоточивого посетителя и, полный негодования, поворачивается в его сторону. Секретарю хочется стукнуть кулаком по столу и выставить этого нечистоплотного гражданина за дверь. Но секретарь не стучит, не выставляет, он смотрит в лицо Тузакову и не узнает его. Вместо широкой, дежурной улыбки на этом лице теперь застыли скорбь и печаль. Тузаков ни от чего не отказывается, ни в чем не оправдывается.
— Да, занимался припиской. Да, получил пощечину.
Разык Азимович смотрит на секретаря взглядом обреченного человека, и из его правого глаза скатывается вниз на пол слеза. Всего одна. Но ее одной хватило, чтобы внести смятение в душу Абдувахида Хасановича. Секретарь горкома бросается к графину с водой. Он поит, успокаивает посетителя. Вместо того, чтобы ругать очковтирателя, секретарь ругает в душе самого себя. Не был ли он слишком груб с этим самым Тузаковым, не сказал ли чего лишнего?
Мужская слеза выбила Абдувахида Хасановича из привычной колеи, обезоружила его. Конечно, оставлять Тузакова в райфо дальше нельзя. Однако ему нужно дать возможность исправиться. Но где? Две недели думал секретарь над этим вопросом и наконец пришел к заключению, что наиболее подходящим местом для исправления дискредитировавшего себя заведующего райфинотделом будет пост директора швейно-трикотажной фабрики.
Так наступил второй этап в жизни и деятельности Разыка Азимовича, и продолжался этот этап примерно около года. Однако старые антиобщественные черты характера вместо того, чтобы исчезнуть, обросли за это время новыми, не менее отвратительными. Очковтиратель стал грубияном, фанфароном. Он ни с кем не желал считаться. Ни с людьми, ни с общественными организациями. Для Тузакова на фабрике был только один авторитет — сам Тузаков. Ему ничего не стоило накричать на рабочего, оборвать его на собрании, выставить инженера из кабинета. Мало разбираясь в тонкостях швейного и трикотажного производства, он вмешивался в технологический процесс, менял размеры, раскрои. Брак рос не по дням, а по часам. Детские платьица, костюмчики были таких фасонов и расцветок, что их никто не покупал. Казалось бы, что хитрого в докторском халате, однако и их Тузаков выпускал в таком виде, что медики отказались появляться в них на глаза больным.
Директора пробовали поправить. На фабрику была направлена специальная комиссия. А вахтеры не пропустили членов комиссии в цехи:
— Так приказал Тузаков.
Над головой Разыка Азимовича сгустились тучи, И снова ему пришлось идти в горком, снова менять свой малоприятный бас на медоточивый полушепот. И он пошел. И он сменил. Вежливо поклонился уборщице, поздоровался за руку с курьером. Глядя на приветливое лицо Тузакова, трудно было даже предположить, что этот милый, обходительный человек отругал неприличным словом женщину, оскорбил ни за что, ни про что старого мастера. Но то было вчера, на фабрике. А сегодня Тузаков тише воды, ниже травы. Он идет по коридорам горкома, и для каждого встречного у него есть приветливое слово.
— Как здоровье? Ваше? Вашего драгоценного отца? Старшего сына?
Так с широкой, приветливой улыбкой на лице он снова входит в кабинет секретаря.
— Ну, теперь Разыку Тузакову несдобровать, не вывернуться, — говорит кто-то из сидящих в приемной…
И он в самом деле не вывернулся бы. Но… искусство сценического перевоплощения было доведено у Тузакова до такого совершенства, что ему мог бы позавидовать любой деятель искусства. Тузакова ругают, называют бюрократом, грубияном, невеждой, а он стоит и только обреченно хлопает своими длинными, пушистыми ресницами. На этот раз Тузаков даже не льет слез. Он ждет, пока секретарь выговорится, успокоится. Затем выдерживает паузу и, бросив трагическим полушепотом три слова, уходит.
— Жена, дети, простите.
Бракодел и очковтиратель и в самом деле отец большого семейства. У него не то пятеро, не то шестеро ребят. Ну, как такого не пожалеть! И вот занесенная было рука опустилась.
Разыку Азимовичу на сей раз была подобрана для исправления должность директора базовой столовой № 28. Эта столовая должна была снабжать горячими обедами и завтраками городских школьников. Отец большого семейства, кому, как не ему, и было поручить такую почетную, благородную задачу. Но, как выяснилось позже, отец большого семейства не любил детей. Ни своих, ни чужих. В результате работа школьных буфетов оказалась сорванной. Продукты, предназначавшиеся для детей, раскрадывались, гноились на складе.
Отдел торговли решил снять негодного директора с работы, а бюро горкома партии специальным решением добавило: не только снять его, по и послать на низовую работу.
После этого заседания бюро прошло всего два дня, и в приемной секретаря снова, как ни в чем не бывало, появился Тузаков.
— Как настроение Абдувахида Хасановича? Приветлив ли он сегодня? Не раздражен ли чем?
В какой роли предстал на этот раз перед секретарем мастер сценического перевоплощения, мы не знаем, только вместо низовой работы Разык Тузаков снова очутился на посту директора.
— Я заявил протест против такого назначения, — сказал прокурор, — но с моим мнением не посчитались.
Разыка Тузакова хорошо знают в городе. Он работал здесь в самых различных организациях. Был финансистом, кулинаром, швейником. Стоял во главе лесных, мукомольных, снабженческих организаций. Он раз десять тонул и столько же раз снова всплывал на поверхность. В городе его так и зовут — «Ванька-встанька». Местные газеты посвятили деятельности Тузакова немало выступлений — статей, корреспонденции, фельетонов. По материалам этих фельетонов можно было бы написать поучительный роман о никчемном директоре. Фельетоны печатаются, а никчемный директор продолжает оставаться директором. "Раз-де мужчина плачет, значит, есть надежда, что мужчина исправится".
— Сердечный, добрый человек — наш секретарь, вот в чем беда, — говорят жители города.
Добрый. Но ведь эта доброта за чужой счет. За счет дела, которое проваливает Тузаков. За счет людей, которым он грубит, за счет детей, которых он лишает горячих завтраков.
Написал я этот фельетон и подумал: а не постигнет ли и его злая участь всех предыдущих фельетонов о Разыке Тузакове? А может, нет! Может, на этот раз никчемному директору будет предоставлена возможность излечиться от антиобщественных черт своего характера не на ответственной, а на какой-нибудь скромной низовой работе, как это и предусматривается решением городского комитета партии.
1957 г.
ШИВОРОТ-НАВЫВОРОТ
Недоразумение началось с шутки. На третьем часу репетиции студенческого самодеятельного коллектива Владимир Ленский устал и вместо того, чтобы спеть: "Куда, куда вы удалились…", — спел:
Вот умру я, умру я, Похоронят меня…Изменение, внесенное Ленским в текст оперы, было встречено веселым хохотом. Дирижер постучал по пюпитру и сказал студентке, исполнявшей роль Ольги:
— Пока Ленский отдыхает, давайте повторим арию из первой картины.
Ольга вышла вперед, откашлялась, но вместо того, чтобы приступить к пению, стала держать речь.
— А что, — сказала она, — если нам вместо настоящей оперы подготовить к капустнику шуточную?
— А это как понимать?
— Давайте петь шиворот-навыворот, как пел сейчас Ленский.
Случилось так, что предложение Ольги, которую, как известно, даже Пушкин считал существом легкомысленным и ветреным, было встречено всеобщим одобрением. Обновление текста и музыки "Евгения Онегина" шло таким интенсивным образом, что через две недели состоялся показ спектакля.
Зрительный зал полон. Раздаются звуки знакомой музыки. Поднимается занавес, а на сцене творится нечто непонятное. Ларина поет почему-то не свою арию, а арию Сильвы:
Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье? Татьяна просит няню: Расскажи мне, няня, Про ваши старые года: Была ты влюблена тогда? А няня в ответ поет: Мы на лодочке катались, Золотистый, золотой…Перетасовки арий в опере были очень неожиданны. Зрители смеялись над одной нелепостью, над второй. А нелепостям не было конца. И когда наконец в последней картине Онегин вместо своего знаменитого ариозо спел Татьяне:
Так будьте здоровы, Живите богато… —чувство самой настоящей неловкости охватило многих из присутствующих. Люди не понимали, для чего было подготовлено такое представление.
— Как для чего?! — оправдывались участники спектакля. — Для смеха, чтобы повеселиться. Это же капустник.
Такое оправдание мало кого удовлетворило. Профессор Васильев был сконфужен больше других. Ему, директору института, хотелось сейчас же собрать у себя в кабинете студентов и объяснить всю бестактность перекройки "Евгения Онегина" "смеха ради".
Предполагаемый разговор в этот вечер, однако, не состоялся. В последнюю минуту профессор пожалел студентов. "Зачем-де портить им капустник?" И разговор был перенесен с субботы на понедельник. Потом на пятницу, снова на понедельник…
Так прошел месяц, второй. Неудача со студенческим капустником начала уже забываться, как вдруг в комитете комсомола раздался неожиданный телефонный звонок. Секретаря комитета просили немедленно явиться в горком комсомола, и не одного, а вместе с постановщиком оперы.
— Запоздалый гром, — сказал секретарь комитета.
А постановщик добавил:
— Теперь начнется проработка.
И членам комитета стало жаль участников капустника.
"Ну, хорошо, — думали они, — сделали ребята ошибку — допустили бестактность и к Татьяне Лариной и к сестре ее Ольге, так ведь это не злостная ошибка, а случайная. Стоит ли через два месяца после происшествия подвергать ребят проработке?"
Участники капустника отправились в городской комитет одной большой компанией. Вместе грешили, вместе и отвечать. Пришли и остановились перед дверью заведующего сектором культуры. Войти внутрь неловко. Еще бы, самое Ларину не пожалели. Старуху заставили петь легкомысленные куплеты. Но тенора и баритоны робели зря. Заведующий сектором Гоша Лисицын оказался молодым радушным человеком. Он вышел из-за своего стола и, широко улыбаясь, двинулся навстречу гостям.
— Привет оперным реформаторам! Так это вы, значит, поставили "Евгения Онегина" в новой редакции?
"Реформаторы" переглянулись, покраснели, и кто-то из них сказал:
— Да, мы. Но мы больше не будем.
— Почему? — удивился Лисицын. — Горком просит вас в порядке подготовки к городскому фестивалю выступить со своим представлением в Доме культуры.
— А вы видели наше представление?
— Лично не видел, но мне рекомендовал его знакомый прораб из Жилпромстроя, а он человек со вкусом.
Но случилось так, что человек со вкусом тоже не видел представления.
— Мне хвалила его Агния Ивановна, артистка горэстрады.
А так как Агния Ивановна воздавала похвалы тоже с чьих-то чужих слов, то неудавшаяся «шутка» оказалась включенной в программу молодежного вечера явно по недоразумению. Студентам следовало отказаться от выступления в Доме культуры. А студенты не отказались.
— Неудачное представление! А так ли оно неудачно? — стали говорить тенора и баритоны. — Может, это кажется только профессору Васильеву.
И вот наступает день молодежного вечера. Зрительный зал полон. Действие только-только началось, а зрители уже в полном недоумении. Зрители видят на сцена знакомую семью Лариных и не узнают ее. Приезд Ленского и Онегина выглядел так:
Ольга: Чу! Подъезжает кто-то…
Ленский: Мы приехали сюда!
Ах, здрасьте.
Онегин: Добрый вечер, господа!
Ах, здрасьте.
Представление в Доме культуры продолжалось тридцать минут. И что только за это время не успели пережить несчастные персонажи оперы! Их заставляли петь не свои арии и не своими голосами. Танцевать фокстроты.
Водитель автобуса Полков, автор письма в нашу редакцию, не дождался конца представления и пошел к работникам Дома культуры, чтобы узнать, неужели им нравится то, что они показывают зрителям. А работники ругают Гошу Лисицына:
— Мы надеялись на его вкус, а он даже не видел того, что включил в программу.
— Я советовался с прорабом из Жилпромстроя, — сокрушенно говорит Гоша Лисицын. — Может, слышали, зовут его Григорий Александрович…
Если бы заведующий сектором культуры пришел за музыкальным советом не в Жилпромстрой, а к какому-нибудь из преподавателей того же института, то никакой ошибки не произошло бы. Преподаватель рассказал бы, как в действительности студенты ведут подготовку к республиканскому фестивалю молодежи. Педагогический институт готовит концерт из оперных отрывков. В том числе и из "Евгения Онегина". Причем настоящего, а не трансформированного. И поют в этом «Онегине» те же студенты, которых он, Лисицын, поставил сейчас в ложное положение перед зрителями.
— Но настоящий «Онегин» вряд ли заинтересовал бы Гошу Лисицына. И знаете, почему? — спрашивает автор письма в редакцию. — Настоящий «Онегин» — это "не фестивально".
"Не фестивально" — это новый термин из лексикона Григория Александровича и Агнии Ивановны.
Два года назад в Педагогическом институте был организован струнный квартет. В репертуаре квартета — Бородин, Чайковский, Шостакович. А Гоша Лисицын морщится. Он предложил включить в состав квартета два саксофона и барабан.
— Будете играть танцы. Танго, мамбо, блюзы.
— Зачем?
— Это "фестивально".
Мы не против нового термина, нужно только договориться о правильном понимании этого слова. «Фестивально» прежде всего должно значить — ярко, красочно, содержательно, хорошо и, конечно, со вкусом. Много оркестров будет играть на республиканском фестивале: симфонические, народные, духовые, джазовые. Десятки песен будет петь молодежь, сотни танцев танцевать, и все это с огоньком, весело. Но давайте предупредим Гошу Лисицына. Весело — это вовсе не значит «шиворот-навыворот», как пытаются убедить его недалекие советчики.
1957 г.
СЕДЬМАЯ "ПОБЕДА"
Для того, чтобы пересесть с транспорта общественного пользования в свою собственную машину, требуется немногое — желание и деньги. Желание стать автовладельцем у Бориса Ивановича Дороднова было давно, а деньги на покупку он собрал только два года назад. Собрал и сразу же отправился в магазин «Автомобиль». А там за огромной зеркальной витриной выстроились, поблескивая лаком, «Москвичи», "Победы", «Волги», семиместные лимузины. Борис Иванович осмотрелся, приценился и сказал продавцу:
— Я хочу купить машину.
— Пожалуйста. Если вы выбрали семиместный лимузин, то платите деньги в кассу, и мы сейчас же, как говорится, завернем, завяжем и выдадим вам покупочку.
— Семиместный? Ой, что вы! Зачем мне такая роскошь?
— А если не семиместный, то вам тогда придется встать в очередь.
А очередь была долгой. И это несмотря на то, что в последние годы магазин продавал в пять раз больше машин, чем прежде.
Борис Иванович не знал, что ему делать: ругаться или радоваться. Автомобиль — это не хлеб, не предмет первой необходимости. И если только в одной Москве свыше двухсот тысяч человек желает стать автовладельцами, то это хорошо. Значит, у широкого круга людей растут достатки. А что круг этот был и в самом деле широк, свидетельствовал он сам, Дороднов, рядовой токарь завода "Станкоконструкция".
"Придется поступить на курсы любителей, — подумал Дороднов. — Пока буду учиться, очередь и приблизится".
Борис Иванович поступил на курсы, через полгода окончил их. Но без практики учеба быстро забылась. Через год Борису Ивановичу пришлось поступать уже на курсы переподготовки, а его очередь все была где-то за горами. Токарь стал нервничать, ссориться с продавцами. И тут как-то при очередной размолвке его вдруг отзывает в сторонку какой-то незнакомец и шепчет:
— Для вас имеется машина.
Незнакомец выводит Бориса Ивановича из дверей магазина. И что же оказывается? Вдоль всего Спартаковского переулка и дальше, сначала по Первому, а потом и по Третьему Переведенским переулкам, стоят машины. Те самые, которые только вчера, позавчера красовались в магазине «Автомобиль». "Москвичи", «Победы», "Волги". И около каждой машины владелец. И каждый подзывает, каждый шепчет:
— Давай по рукам.
А цены на эти машины страшные. Борис Иванович. как услышал их, так и ахнул. Каждая в два — три раза выше государственной. А владельцы машин стоят и посмеиваются: не хочешь переплачивать, — стой в очереди.
Борис Иванович возмутился и решил вместе с другим автолюбителем, инженером того же завода Осиновым, спросить через газету «Правда» работников административных органов, почему они так нерешительно борются с автоспекулянтами. Наша редакция довела этот вопрос до сведения Прокуратуры СССР.
Прошел месяц, и вдруг вместо ответа авторы письма получают повестку с вызовом на допрос к следователю ОБХСС Бауманского районного отделения милиции Субботину. Причем вызов этот сопровождался угрозой: "В случае неявки вы будете подвергнуты приводу…"
— Почему допрос, почему привод? — возмутились авторы письма.
А вот, оказывается, почему. Прокурору следственного управления Прокуратуры СССР Митроновой не захотелось самой разбираться и отвечать авторам на сложный вопрос, и она предложила сделать это следователю районного ОБХСС. А следователь не стал проводить разницу между рабкорами и обвиняемыми и заменил разговор по существу письма непозволительным допросом.
— Ваши рабкоры не указали конкретных фактов, — оправдывался потом Субботин. — Вот ежели бы они назвали имена, фамилии.
Но дело было не в фамилии. Фамилии спекулянтов Субботин мог легко узнать, спустившись из своего кабинета в Бауманский или в один из Переведенских переулков. Но в том-то и беда, что органы милиции и прокуратуры вообще приняли за последнее время по отношению к автоспекулянтам линию полного непротивленчества. За примерами ходить недалеко
В нашу редакцию пришло еще одно письмо от автолюбителя. Но уже не из Москвы, а из Тбилиси. На этот раз об автоспекулянтах писал рабкор Кузнецов. Причем писал, указывая конкретные фамилии — Мирашвили и Тютюнова. Мы направили это письмо в Тбилиси. И вот вчера получили наконец ответ из трех пунктов. В первом пункте заместитель начальника городского ОБХСС пишет, что рабкор Кузнецов при его опросе ничего предосудительного о Г. И. Мирашвили и Г. А. Тютюнове сказать не мог. Во втором пункте Схиртладзе констатирует, что действительно за последние несколько лет Г. И. Мирашвили продал четыре машины и имеет пятую. А Г. А. Тютюнов продал шесть машин и имеет седьмую. И, наконец, в третьем, последнем пункте делается неожиданное резюме: факт спекуляции автомашинами со стороны Мирашвили и Тютюнова не подтверждается.
Три года назад Министерство торговли СССР разработало правила, по которым человек мог купить себе второй «Москвич» только через три года после покупки первого, а вторую «Победу» — только через пять лет. Но этот порядок часто нарушался. Владимир Григорьевич Бузаев, к примеру, умудрился с 1952 года купить и перепродать шесть машин. Седьмую машину ему уже не продали. Бузаев купил ее тогда на имя отца и сейчас спокойно ездит на ней по Москве. Анатолий Алексеевич Королев купил и перепродал пять машин. Когда он пришел за шестой, ему указали на правила Министерства торговли. Королев стал тогда покупать машины на имя жены, Елены Георгиевны. В доме Королева, скромного автомеханика, был создан роскошный гараж. Сначала в этом гараже стояли два «Москвича», а потом две «Победы» и, наконец, два семиместных лимузина. Один — жены, другой — мужа, и оба, конечно, только до очередного покупателя. Кто же эти загадочные богатые покупатели?
Несколько лет назад, возвращаясь из командировки в Москву, я встретил у шоссе, под Орлом, цыганский табор. В этом таборе все было, как в стародавние времена: в центре горел костер, над костром висел котелок, а на заглавном месте сидел седобородый старейшина. Вот только позади старейшины вместо телег стояли автомашины. Это был табор на семи «Победах». Я спросил старейшину, зачем он сменял лошадей на лошадиные силы. И старейшина ответил:
— Чтобы ездить быстрее.
Сто километров в час требовались предприимчивому старейшине не для транспортировки цыганских песен, а для более прозаических дел. На Черном море появились косяки ставридки, и табор спешил на промысел. Конечно, не ловить, а купить и перепродать. А перепродажа шла в Курске, Орле, Туле. Табор на семи «Победах» делал второй рейс за неделю. А каждый рейс — две тонны рыбы.
Предприимчивые люди возят на «Победах» не только ставридку, но и первые вишни из Владимира в Москву, первый виноград из Тбилиси в Иваново, первые персики из Еревана в Сочи, первые яблоки из Гомеля в Киев, первый урюк из Ташкента в Фергану. Возят все, что дает прибыль: гусей — к рождеству, яйца — к пасхе. Там, где спят государственные заготовители, обязательно действуют частники на личных автомашинах. Этих частников наш народ нарек презрительными кличками. В среднеазиатских республиках их называют калымщиками, в Москве — халтурщиками, в Ленинграде — леваками, на Украине — барахольщиками, в Армении — папахами…
И вся эта нечистая компания без труда и вне всякой очереди приобретает себе машины в Спартаковском или в Переведенских переулках. Московская городская госавтоинспекция решила как-то положить конец грязным махинациям и ввела ограничения для перекупщиков.
— Сначала отъезди пять лет на одной «Победе», тогда мы разрешим тебе поставить на учет вторую.
А Главное управление милиции по совету работников бывшего Министерства юстиции СССР выступило против этих ограничений. И знаете, по какой причине? Они-де ущемляют права трудящихся.
И вот результаты. Н. Н. Еголин купил и перепродал четыре машины, ему регистрируют пятую. Ю. М. Черновский продал пять машин. Ему зарегистрировали шестую.
Министерство торговли открыло в свое время специальный комиссионный магазин.
— Хочешь купить новую машину, продай старую через комиссионный магазин, и не втридорога, а по нормальной цене.
И этот магазин тоже был закрыт, и все по той же причине: он, мол, ущемляет права трудящихся.
Каких трудящихся? Тех, которые гоняют «Победы» за мандаринами и ставридкой? Или тех, которые уже перепродали семь машин и сейчас стоят в очереди на восьмую?
Мы заканчиваем этот фельетон с вопроса, который задал в своем письме в редакцию токарь завода «Станкоконструкция» В. И. Дороднов. А именно: когда же наконец органы надзора и торговли перестанут печься о правах автоспекулянтов и вспомнят о правах автолюбителей? Только на этот раз мы ждем ответа от заинтересованных организаций не через следователя районного отделения милиции, а непосредственно в редакцию.
1957 г.
УГЛОВОЙ ЖИЛЕЦ
Владимир Мараховский оказался большим привередой. Жить в общежитии, как жили другие иногородние студенты, он отказывался:
— Не привык.
Всякий раз перед началом нового учебного года Мараховский обращался к своим ленинградским товарищам с одной и той же просьбой:
— Помогите одинокому студенту подыскать угол.
И товарищи помогали:
— В нашем доме есть хозяйка с жилизлишками.
Мараховский не спрашивал, сколько метров в жилизлишках. Его интересовал другой вопрос:
— Сколько лет хозяйке? Она вдова или разведенная?
— Да ты что, собственно, ищешь: комнату или невесту?
— Комнату, только комнату!..
Прежде чем отправиться на осмотр комнаты, Мараховский шел обычно в парикмахерскую привести в порядок свой бобрик.
Знакомясь с хозяйкой, Мараховский старался в первую очередь определить не ее достоинства, а ее достатки.
— Какая у вас чудная обстановка! Сервант. Телевизор. Славянский шкаф. А что в шкафу?.. О… О!.. Два мужских костюма. Они остались от мужа? Какой размер? Прекрасно! Господи, да тут еще замшевые штиблеты, рубашка-зефир…
Мараховский мило улыбался хозяйке и в тот же день переезжал на новую квартиру. Наш студент обладал одной примечательной особенностью: он легко входил в доверие к людям и становился своим человеком в доме. Проходил всего месяц, а этот человек уже сидел за вечерним столом на месте покойного хозяина, через два он ходил в его ботинках, костюмах.
Но как бы ни были хороши костюмы, Владимир Мараховский никогда не злоупотреблял гостеприимством своих хозяек. Обычно за неделю до окончания учебного года он начинал упаковывать вещи.
— Вовочка, ты куда?
— В Ставрополь, на каникулы.
Хозяйка пекла угловому жильцу на дорогу домашнее печенье, снабжала его домашним вареньем.
— До сентября, милый мальчик.
Хозяйка, однако, зря ждала квартиранта. Жить на прежней квартире наш студент больше не собирался. Не к чему. Замшевые штиблеты истрепались, костюм утратил свою свежесть, и Мараховскому пора было думать об обновлении своего гардероба. И вот на улицах города снова появляется объявление: "Одинокий студент ищет угол".
Так и жил Владимир Мараховский все годы своей учебы в Ленинградском университете. А учился он еле-еле.
— Вовка, тяни до пятерок, — говорили ему комсомольцы. — Иначе ты опять останешься без стипендии.
А Вовка в ответ только загадочно улыбался.
"При моей внешности и обходительности, — думал он, — можно легко прожить и без пятерок".
Так с трудом, на одних тройках, Владимир Мараховский дошел до последнего курса. Ему оставалось сдать только государственные экзамены, чтобы получить диплом. И он сдал два экзамена из трех. А вот последний, третий, сдавать отказался. И сделано это было не потому, что впечатлительный студент в последний момент испугался строгостей экзаменационной комиссии. Нет, этот студент, несмотря на юные годы, умел держать свои эмоции на приколе. Он действовал всегда только из соображений голого расчета. Если бы Мараховский сдал последний экзамен, его тут же направили бы в периферийную школу на педработу. А он не хотел ехать на периферию. И вот вместо того, чтобы готовиться к экзамену, Мараховский сел писать заявление:
"Прошу перевести меня в связи с изменением жизненных обстоятельств с последнего курса филологического факультета Ленинградского университета на четвертый курс МГУ".
Как это ни странно, его перевели, и Мараховский стал оклеивать своими объявлениями уже московские заборы: "Одинокий студент ищет угол".
И снова этот студент дошел до последнего курса. Что делать теперь? Сдать государственный экзамен и ехать на работу в село? Нет, ни в коем случае!
— При моей внешности я проживу и без работы.
— Чем вы занимаетесь? — спросил я на днях Мараховского.
— Снимаю угол.
— Это разве профессия? Где вы работаете?
— ?!?
Два последних года молодой, полный сил человек ведет праздный образ жизни.
— Я живу в свое удовольствие, — говорит он.
А удовольствие это было весьма убогого свойства. До полудня в постели. Потом телефонные звонки приятелей.
— Вовка, как жизнь?
— Ни в жилу.
— Пошли, прошвырнёмся.
— Железно.
И Вовка идет на улицу Горького. Со всех сторон ему кивают знакомые лица. Мишель, Бубусь, Каланча… Все это тоже по большей части угловые жильцы. Их легко узнать. И не столько по одежде и бобрику, сколько по вялым, замедленным движениям. Друзья-приятели Мараховского часами стоят у фонарных столбов и магазинных витрин, лениво провожая взглядом молодых хорошеньких девушек. К вечеру угловые жильцы собираются по трое — пятеро и тут же на улице начинают перемывать косточки своим хозяйкам. Владелицам жилизлишков достается главным образом за скупость. Шутка ли, у молодых квартирантов часто не бывает в кармане даже трамвайной мелочи! Чтобы достать трешницу на чашку кофе с пирожным, Мараховскому приходится два раза в день бегать к своей хозяйке на службу и клянчить по рублю. Но ведь он, Мараховский, человек тонкий, с запросами. Ему нужны деньги не только на кафетерий, но и на маникюр, на футбольный матч…
Несмотря на двусмысленность своего положения, этот тонкий человек мирился с любыми унижениями, лишь бы только не трудиться.
И хотя вот уже два года, как Вовочка перестал ходить на лекции, Мараховский по-прежнему снимал углы и по-прежнему в конце каждого учебного года начинал собирать вещи, готовиться к отъезду.
— Ты куда?
— В Ставрополь, на побывку.
В этом году Вовочке не удалось без шума сменить место своего постоя. Хозяйка поймала его у дверей и закрыла на замок. Мараховский затопал ногами, закричал:
— Не смей покушаться на свободу моей личности!
Через день — два, улучив момент, он выскользнул на улицу и прибежал к нам.
— Помогите! Я не хочу больше снимать жилизлишки у Елены Митрофановны.
— Что случилось? Почему?
— Она в два раза старше меня. У нее дочь замужем.
У Елены Митрофановны, кроме замужней дочери, было еще четверо ребят школьного возраста. Мал-мала меньше. Но это обстоятельство до самого последнего времени никак не смущало Мараховского. Может быть, теперь, с опозданием, у молодого парня проснулась совесть, и ему стало стыдно перед детьми, которых он объедал, и за их мать, и за себя самого? Нет, совесть Мараховского спала, как и прежде. Переезд опять обусловливался только голым расчетом. Новая хозяйка обещала устроить будущего квартиранта на сказочную должность в каком-то учреждении, где Мараховский якобы будет получать зарплату, не работая.
Ну разве мог он, Мараховский, отказаться от такого предложения?
Отвратительное племя приживальщиков! Оно ассоциируется у меня с гнусным обликом замоскворецкого приказчика, который шел в наперсники к столетней купчихе, чтобы «вродниться» в торговое дело.
Но Владимир Мараховский не приказчик. Он окончил два советских вуза. Товарищи, с которыми учился Мараховский в ЛГУ и МГУ, прекрасно работают педагогами. Их уважают, любят школьники, родители школьников, товарищи по работе. А Мараховский не ищет уважения окружающих. Он ищет легкую жизнь. Мараховский согласен сейчас жениться даже в отъезд на дочери знатного рыбака или знатного пчеловода, пусть только у этой дочери будет в приданом собственный дом и сберегательная книжка.
— При моей внешности… — говорит он.
Но внешность без чести помогает плохо. И вместо собственного дома Мараховскому приходится пока снимать чужие углы и вымаливать трешницы у многодетных матерей.
Молодой парень превратился в откровенного приживальщика. С помощью одной квартирохозяйки его перевели из Ленинградского университета в Московский, с помощью другой он получил разрешение на прописку в 50-м отделении милиции, по рекомендации третьей оказался принятым на работу в Академию имени Сталина.
Три часа работники редакции беседуют с Мараховским. Всем нам неловко за него и стыдно. А он хоть бы раз смутился, хоть бы раз покраснел. Мужчина без чести, достоинства и самолюбия. Вот как жестоко мстит жизнь человеку, который со студенческих лет мечтал о легком хлебе, собираясь жить в нашем доме на временной прописке, угловым жильцом!
1957 г.
ОДНА ТЕТКА СКАЗАЛА…
Три молодые работницы часового завода прибежали после работы в редакцию. Взволнованные. Встревоженные.
— Скажите, это правда?
— Что именно?
— Да про новые, нейлоновые деньги. Говорят, их будут с нового года менять на старые. Один нейлоновый рубль за четыре с полтиной бумажных.
— Почему такой странный курс?
— Так ведь нейлон дороже бумаги.
— Не только дороже, но и крепче, — поправила подругу вторая девушка.
— Чепуха! Наш рубль в обмене не нуждается. Он и так крепок, устойчив.
— Крепок, это верно, да малогигиеничен, — снова вмешалась в разговор первая девушка. — А нейлон легко моется, стирается. После обмена, говорят, будет меньше гриппозных заболеваний.
— Для большей гигиеничности нужно мыть не деньги, а руки.
— А вы скажите все-таки: будет с нового года обмен или не будет?
— Да с чего вы взяли?
— Об этом все говорят.
— Ну, например?
— Например, Тамара Поликарповна, она у нас в буфете газировкой на сатураторе торгует.
— И вы ей поверили?
— Они поверили, а я нет, — вмешалась в разговор третья девушка. — Я и привела их в редакцию.
— Значит, не будет у нас нейлоновых денег? — снова спросила та, которая начала разговор.
— Нет.
— А не нейлоновые, но какие-нибудь другие деньги для обмена выпускаются?
— Тоже нет.
— Не понимаю, — пожала плечами девушка, — какой смысл был Тамаре Поликарповне распускать ложные слухи!
— О, большой! Люди слабые, бесхарактерные начинают при этих слухах терять самообладание. Они бросаются в магазины и закупают всякие ненужные вещи. А Тамара Поликарповна потом все это скупит по дешевке и заработает.
— Ну, что я вам говорила? — торжествующе спросила подруг третья девушка.
Подруги переглянулись, посмеялись над своей доверчивостью и побежали домой. За этих можно было больше не бояться. Эти в следующий раз уже не попадутся на крючок к слухачам.
Эх, Тамара Поликарповна, Тамара Поликарповна! Мы уже печатали про вас в этом году фельетон. Да только ли в этом! А вы все та же, а вы все то же. Состоите, как и состояли, верным сотрудником прибазарного агентства ОТС — "Одна тетка сказала". Так, кажется, было названо это агентство народом в дни войны.
В этом агентстве, как выясняется сейчас, работают тетки не только женского, но и мужского пола. Нам прислали из Таганрога жизнеописание некоего Макара Макаровича Криворотова. Живет Макар Макарович в хорошем доме. Среди прочих удобств в этом доме есть и ванная комната, которая, к сожалению, весьма редко используется по прямому назначению. Всю жизнь Макар Макарович чем-нибудь запасается, и все время ванна наполнена какими-нибудь продуктами. Когда-то в ней хранился пятилетний запас спичек, потом спички уступили место ситцу. За ситцем был жмых. Затем Макар Макарович наполнил ванну керосином, потом подсолнухом, штапелем. Запасался Макар Макарович как-то даже хомутами, хотя лошадей отродясь у него не было. И вот теперь Макар Макарович складывает в многострадальной ванне сахар.
— Зачем?
А Макар Макарович в ответ только многозначительно чешет расческой волосы. А волос у него на голове осталось всего на одну драку.
"Мол, как зачем? На всякий случай. Вы разве ничего: слышали про сахар?"
Это какое-то неистребимое племя слухачей. Они не только верят, но и сами сочиняют и разносят от уха к уху различные небылицы. Все вокруг течет, все меняется, а эти остаются такими же, какими они были десять, Двадцать, сорок лет назад. Рядом с Макарами Макаровичами кипит, бурлит большая жизнь. Люди сеют, строят, лазят в зимние предрассветные утра на крыши, чтобы собственными глазами увидеть хоть один из наших спутников. Вокруг у всех какие-то заботы, интересы. Один готовит к защите диссертацию, другой досрочно заканчивает годовую программу, третий никак не может дозвониться до редакции "Советского спорта", чтобы узнать, чем закончился последний матч динамовцев в Южной Америке. А у этих за душой ничего. Эти все свои разговоры начинают гнусненьким полушепотом:
— Слышали?..
— Ну, что еще?
— Говорят, с нового года отменяются отпуска.
— Какие?
— Трудовые.
— Зачем?
— Говорят, в Америке нет и у нас не будет
— То, что в Америке нет отпусков, оплачиваемых государством, — это правда, а зачем отменять отпуска у нас, не понимаю.
— Так ведь мы же соревнуемся с Америкой?
— Соревнуемся по производству молока и мяса, а не по производству законов. Законы у нас в стране были и остаются социалистическими.
— Значит, отпуска не отменяются?
— Ну, конечно, нет!
Газеты каждый день печатают предновогодние рапорты о досрочном выполнении производственных планов краями, областями, целыми республиками. ТАСС передает по радио сообщение ЦСУ об огромном перевыполнении плана выпуска мясных, молочных и колбасных изделий. А эти по-прежнему слушают не ТАСС, а сообщения ОТС.
— Слышали про молоко и масло?
— А что именно?
— Дефицит.
Рабочий Бухвостов пишет нам из Михайловки. День назад Бухвостов дал жене денег и сказал:
— Приготовь к встрече Нового года хороший стол. Чтобы в центре красовался жареный гусь с яблоками, а вокруг вино, закусочки.
Жена отправилась по магазинам, но вместо гуся она купила два мешка соли.
— Зачем нам эти мешки? — удивился муж.
— Про запас. Говорят, с нового года соль будут давать только по карточкам.
— Да кто говорит?
А источник этой информации — все тот же злополучный ОТС — "Одна тетка сказала".
Рабочий Бухвостов возмущен. Он требует серьезного наказания для сочинителей небылиц.
"Они же и впредь могут распространять всякие вздорные сообщения", — пишет Бухвостов.
Наказывать слухачей, конечно, нужно, но только злостных. Людей же доверчивых к полушепоту, таких, как жена Бухвостова, нужно не наказывать, а воспитывать.
Что касается вопроса, как быть со вздорными сообщениями, если-де они объявятся в дальнейшем, то ответ остается прежним. В дальнейшем, как и всегда, не нужно быть простаками, не нужно верить сообщениям ОТС.
1957 г.
ОДИН НА ОДИН
В комнату вошел щуплый, невысокий мужчина. Он вытянулся по-солдатски перед письменным столом и сказал:
— Меня уволили за критику.
— А вы кого критиковали?
— Татьяну Ивановну Воробьеву. Конечно, мне бы стерпеть, промолчать тогда…
— Когда именно?
— Да на 8-е Марта. Выдвинули Татьяну Ивановну в тот день из простой работницы в наладчицы. Меня обошли, а у Воробьевой праздник. За что, думаю, ей такая привилегия.
— 8-го Марта чествуют не мужчин, а женщин!
— Это я понимаю. А все-таки. И тут Тамара Исаевна, она у нас в буфете торгует, возьми и скажи мне: у Воробьевой есть причина.
— Какая?
— У нее роман с мастером Половинкиным.
Меня поначалу сомнение взяло. Какой, думаю, интерес мастеру Половинкину крутить романы с Татьяной Ивановной? Женщина она на возрасте, троих детей имеет. А у нас полон цех молодежи. Каждая вторая — красавица. Но сомневался я недолго. Раз Тамара Исаевна говорит, роман, — значит, так оно и есть. Тамара Исаевна — человек верный, врать не станет. Ну, при таких мыслях я взял и выступил с разоблачением.
— Где выступили? В газете?
— Нет.
— На собрании?
— Тоже нет.
— Так где же?
Ткацкий подмастер Козарезов переступил с ноги на ногу, вытер пот с лысой головы и тихо сказал:
— В доме я выступил.
— В каком доме?
— В своем. Пришел я после смены, поужинал и рассказал про всю эту ненормальность жене. Один на один. Доверился ей, как самому близкому человеку. А она взяла на следующий день да и выложила все на кухне соседкам. Те дальше. На фабрике шум, гам поднялся. Дирекция создает комиссию. Один член из парткома, двое из комсомола да трое от профсоюза. Комиссия ходит, проверяет, и выясняется: никакого романа у Татьяны Ивановны с Половинкиным не было. И вот человек попадает в безвыходное положение. Сначала заявляется в цех жена мастера Половинкина и хлещет этого человека по щекам. А потом приходит муж Татьяны Ивановны — и тоже бьет его.
— Кого его? О каком человеке вы говорите?
— Я тот человек. О себе я говорю. Меня по щекам хлещут, а вокруг люди, и хоть бы один заступился. Но я человек самолюбивый. Не захотел терпеть напрасно надругательства над своей личностью. Пошел я к Тамаре Исаевне. А она извиняется. Прости, говорит, ошиблась. У Татьяны Ивановны, говорят, амуры не с мастером Половинкиным, а со сменным инженером Петуховым.
— А теперь-то, спрашиваю, точно?
— Точно.
— Ну, что мне было делать при таком заверении? Пришел со смены домой. Поужинал. Лег спать. Пока свет горел, я терпел, молчал. А как жена штепсель повернула, я и размяк, разболтался.
— И опять один на один?
— Опять. Правда, на этот раз мною у жены было слово взято. "Никому?" — спрашиваю. "Никому", — отвечает. "Даже родной матери?" "Даже ей". Родной матери жена и вправду ничего не сказала, а соседкам на кухне растрепала про мое разоблачение. Директор вторую комиссию создал. Опять один член из парткома, два от комсомола, три от профсоюза. Снова расследование, и снова оказывается, у Татьяны Ивановны никаких романов, никаких амуров. Вот тут бы нашей дирекции и взяться за женщин.
— Почему за них?
— Потому что они всему виной: одна сочинила, другая растрепала. А женщинам была дана полная амнистия. Жену мою даже не тронули. Она-де домашняя хозяйка, человек отсталый; Тамаре Исаевне (это та, которая в буфете у нас торгует) тоже ничего. Она, мол, не из нашего текстильного ведомства…
— А вас снова по щекам хлестали?
— Черт с ними, со щеками, я бы стерпел. Меня за мою критику с фабрики уволили.
— Да какая же это критика? Это сплетни.
— А за сплетни разве можно увольнять трудящихся?
— И можно и нужно.
— Ну, знаете. Не ожидал, — сказал Козарезов. — Я к вам из Серпухова ехал. Сто километров на электричке трясся, а вы…
И, сильно хлопнув дверью, ткацкий подмастер вышел из комнаты. А через час он уже вытягивался по-солдатски перед каким-то столом в прокуратуре все с той же фразой на устах:
— Помогите! Страдаю за критику!
1957 г.
В ДЕНЬ АНГЕЛА
Жаркий летний день. Термометр показывает тридцать градусов в тени. К Серебряному бору по Хорошевскому шоссе мчатся автобусы, троллейбусы, автомашины. Рабочий день окончен. Скорей, скорей на лоно природы, к прохладным водам Москвы-реки!
Вдруг из какой-то боковой улицы на шоссе выскакивает бежевая «Победа» и начинает выписывать кренделя. Путь этой «Победы» на горячем асфальте прочерчивается не прямой, а ломаной линией. Когда у машины заплетаются ноги, то виновата, конечно, не машина. Регулировщики уличного движения в таких случаях дают сигнал «стоп», подходят к владельцу машины и говорят:
— Гражданин, давайте дыхнем!
Владелец бежевой «Победы» в то время еще не был пьян. Он просто-напросто решил продемонстрировать своим спутникам на скорости восемьдесят километров новое зигзагообразное «па» из быстрого фокса. И так как на этом участке Хорошевского шоссе регулировщика не было, то машину никто не остановил и она, достигнув Серебряного бора, остановилась у пляжа.
Вот наконец и река. Сейчас бы сбросить с себя все лишнее — и в воду. Но прибывшие — трое молодых людей и две девушки — не спешат с купанием. Они раскладывают на песке закуски, бутылки. С громким выстрелом в воздух взлетает первая пробка. За ней вторая, третья. Кто-то затягивает песню. Остальные, плохо сообразуясь с мелодией, подхватывают ее. Лоно природы перестает быть лоном и превращается в третьеразрядный кабак. Испуганные птицы поднимаются с деревьев и предусмотрительно перелетают на ту сторону реки. Но молодым людям нет дела ни до птиц, ни до людей, которые находятся рядом на пляже. Молодые люди веселятся. Один отстукивает пробочником на пустых бутылках ритмы быстрого фокса. Второй учит свою даму хитростям зигзагообразного «па». Третий вкупе со второй дамой занимается нарушением обязательного постановления горсовета о правилах поведения граждан в местах общественного пользования. Подошел милиционер и, как было засвидетельствовано позже в протоколе, удивленно развел руками:
— Гражданин…
Но молодой человек только отмахнулся Милиционер потряс молодого человека за плечо.
— Гражданин…
Он был сильно смущен, этот милиционер. Впервые в жизни ему пришлось столкнуться с таким бесцеремонным видом нарушения общественного порядка. Что делать? У постового был только один способ наказания. Штраф. И постовой решил взыскать с нарушителя самую крупную сумму, на которую он имел право.
— Платите двадцать пять рублей.
— Как, только и всего?
Публика, которая была на пляже, запротестовала.
— Нет, вы обязаны установить, кто эти весельчаки? Где они работают?
Молодые люди отказались сообщить свои имена постовому. И их пришлось пригласить в 54-е отделение милиции. Из трех мужчин здесь назвал себя только один. Евгений Иванович Перов.
— Вы кто?
— Переводчик.
— А кто с вами?
— Иноземные гости.
— Зачем же они безобразничают?
— Это не безобразие. Мистеры и мисс решили отметить день ангела господина Джея и немного попроказничать.
— Но ведь мистеры позорят не только себя, но и своих мисс.
— О… о. У них за океаном это не считается позором.
— Не знаю, как у них, а у нас я обязан составить протокол.
— Пожалуйста, не делайте этого, — попросил Перов.
— Почему?
— Потому что это не учтиво. Они же наши гости.
В жаркие дни июля и августа в Серебряный бор приезжали тысячи гостей. И жители Серебряного бора и представители милиции были рады всем им. Вот вам самые тенистые уголки острова. Вот зам самые лучшие пляжи. Пожалуйста, отдыхайте, купайтесь, пойте, веселитесь. И все было хорошо, мило. И вдруг приехали эти пятеро и стали свинствовать. И хотя дежурный по милиции кипел от возмущения, однако он нашел в себе силы оставаться вежливым до конца.
— Я прошу гостей подойти к столу и назвать свои имена.
Но гости вместо того, чтобы подойти, замычали, замотали головами.
— Комси — комса? — спросил Перов.
— Комси — комса, — ответили гости.
— Наши гости не хотят называть свои имена, — сказал Перов дежурному.
— Почему?
— Гости хотят жаловаться на вас и просят дать номер телефона вашего старшего начальника.
— Начальника отделения? — спросил дежурный.
— Нет, старше.
— Начальника района?
— Еще старше.
Дежурный по отделению соединился тогда с дежурным по городу и протянул трубку мисс и мистерам.
— Пожалуйста, жалуйтесь.
Но мисс и мистеры демонстративно отвернулись в сторону. Трубку взял переводчик и сказал:
— Призовите к порядку дежурного по отделению. Наши гости недовольны его действиями.
Перов сказал и подумал: "Все в порядке. Сейчас старший товарищ позвонит младшему товарищу. Тот извинится и отпустит нас по домам". Старший товарищ, однако, обманул ожидания Перова. Вместо того, чтобы отдать распоряжение по телефону, он сел в машину и прибыл на место происшествия.
— Кто из вас звонил дежурному по городу?
Этот неожиданный приезд привел в замешательство мисс и мистеров. Раньше всех взял себя в руки Перов.
— Звонил я, — сказал он и добавил: — Наши гости приглашены сегодня на ужин к посланнику. А этот глупый инцидент может задержать их. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы нас отпустили.
— Я распоряжусь. Только вы сначала представьте меня своим гостям.
— Представить, а стоит ли? Наши гости не говорят по-русски.
— А каким языком владеют гости? Английским, французским, немецким?
— Как, вы знаете все эти языки? — спросил Перов.
— Да, немножко.
Это было новой неожиданностью, которая окончательно подкосила мисс и мистеров.
— Комси — комса, тонем, спасай, — зашептали они Перову.
Но комси — комса их не спасла. Первой, забыв о своем иноземном происхождении, захныкала на чистом русском языке девятнадцатилетняя мисс Марина:
— Хочу к маме.
За Мариной заплакала и мисс Алевтина:
— И я хочу к маме.
В милиции вняли этим слезам и развезли хныкающих девушек по домам, чтобы сказать их мамам:
— Лучше воспитывайте своих дочерей. Строже следите за их времяпрепровождением.
Вслед за девушками захныкали и их кавалеры:
— Простите! Мы не будем больше безобразничать в общественных местах.
Развозить кавалеров по квартирам милиция не стала. Поздно. Кавалеры были людьми семейными, женатыми. Именно этим отцам семейств и пришла в голову бредовая идея отпраздновать день ангела одного из них на заморский манер. Да не так, как празднуют день ангела трудовые люди за границей, а так, как это водится у богатых заграничных шалопаев. С этой целью отцы семейств и выехали с малознакомыми девушками за город и учинили безобразие на пляже.
— Вас, наверное, интересует, кем оказались в действительности наши мнимые иноземцы? — спросил меня дежурный по отделению и ответил: — Это работники радиоуправления.
— Не может быть!
Я тут же соединился по телефону с радиоуправлением.
— У вас работает Евгений Иванович Перов?
— Да, — ответил заместитель заведующего отделом Чеков.
— А Михаил Мартынович Кошелев?
— И он работает, и Олег Александрович Афонов. Вас, наверное, интересуют приключения этой троицы в Серебряном бору? — спросил Чеков.
— А вы знаете уже про эти приключения?
— Еще бы! Эта такая эпопея!
Меня удивил полушутливый, полувосторженный тон заместителя заведующего отделом, и я позвонил самому заведующему отделом.
— Да, да, — сказал он, — это очень некрасивая история, завтра же я съезжу в Серебряный бор, узнаю все поподробней и поставлю вопрос об этой троице на собрании коллектива.
Но ни завтра, ни через неделю редактор отдела так и не удосужился побывать в Серебряном бору, и все в отделе осталось, как и было.
В этом деле удивительно не то, что три аморальных человека вели себя на людях, как павианы. Удивительно, что работники большого, уважаемого учреждения продолжают считать аморальную троицу своими товарищами.
1957 г.
БА3АРЫЧ
Борис Захарыч Берестов проснулся в этот день, как всегда, по будильнику, в семь тридцать утра. К восьми тридцати он сделал зарядку, побрился и, попив чаю, внезапно перешел в разговоре с женой на "вы".
— Ставлю вас в известность, товарищ Берестова, — сказал он, принимая официальный тон. — С данной минуты я вам больше не муж, вы мне не жена. Мы разводимся.
— Что случилось, почему?
Натэлла Берестова смотрела на своего мужа и ничего не понимала. Всего час назад ее голова мирно покоилась на одной подушке рядом с головой супруга. Да что час, вот только-только — с тех пор не прошло и пяти минут — как они с Борисом сидели за столом и хорошо, по-семейному пили чай. И вдруг на тебе…
А времени по утрам, перед работой, у молодой женщины в обрез. Вот и сегодня она, как обычно, приготовила завтрак, накормила мужа, убрала за ним чайную посуду, и когда, сделав все это, Натэлла бросилась из комнаты к парадной двери, застегивая на ходу пальто, муж неожиданно и обрушил на нее разговор о разводе.
"Что это он, всерьез или в шутку? Ну, конечно, в шутку", — думает молодая женщина и спешит к троллейбусной остановке.
Однако, как выяснилось позже, заявление о разводе было сделано Борисом Захаровичем не в шутку. Натэлла Берестова приходит вечером с работы домой, а ее вещи стоят в коридоре. Она пытается открыть ключом дверь в свою комнату — и безуспешно. Предусмотрительный супруг успел уже, оказывается, переменить в двери замок. Она стучит:
— Боря, открой!
А он даже не откликается. Ну, что делать молодой женщине? Коротать ночь на улице? Спасибо соседям, пригласили они Натэллу Берестову к себе.
— Побудьте до утра у нас. А к завтраму Борис Захарович отойдет, одумается…
Но Борис Захарович не одумался ни к завтраму, ни к послезавтраму. И тогда соседи отправились в редакцию.
— Посодействуйте. Приведите вы, пожалуйста, этого дурака в чувство.
И вот Борис Захарович появляется в комнате нашего отдела. Строгий, размеренный, недовольный.
— Если вы вздумали мирить нас, — сразу же предупреждает он, — то зря стараетесь. Мне такая жена не нужна.
— Жена сильно провинилась перед вами?
— Да, очень. Я по натуре аккуратист. У меня все в доме должно быть одно к одному. Вот у вас на столе, простите за замечание, непорядок. Газетки слева, газетки справа. А на моем столе газеткам положено лежать только слева и стопочкой. Бумаги — справа, а карандашики должны стоять в граненом стаканчике в центре и остро-остро отточенные.
Борис Берестов осмотрел редакционную комнату и спросил:
— Простите за назойливость, как часто у вас натирают полы?
— Не знаю точно, может быть, раз или два в месяц.
— Вот видите! А в моей комнате пол должен натираться два раза в неделю и никак не реже. А она делает пропуски.
И, вытащив из портфеля толстую тетрадь в синей клеенчатой обложке, Берестов раскрыл ее и сказал:
— Только за этот год мною зарегистрировано три подобных случая: 9/II, 18/III, 4/VI. A 5/VII вместо того, чтобы натереть пол воском, как я неоднократно рекомендовал ей, товарищ Берестова прошлась по нему только суконкой.
— Да вы, собственно, кого выбирали в жены: подругу жизни или полотера?
— Увы, разве товарищ Берестова может быть подругой жизни? Настоящая подруга — это прежде всего хорошая хозяйка, а Берестовой боязно давать на домашние расходы деньги. Не доглядишь — она и растратит.
— У вас были такие прецеденты?
— Да, несколько.
И, указав пальцем на восемьдесят пятую страницу своей тетради, он сказал:
— Только в этом году моя бывшая супруга произвела два расхода без согласования со мной. 10/IV ею были куплены билеты в Большой театр. Спрашивается, зачем она тратилась на билеты, если у наших соседей есть телевизор? Товарищ Берестовой достаточно было попросить у них разрешения, и она смогла бы послушать оперу бесплатно. A 2/VII товарищ Берестова делает второй расход: она покупает на 4 рубля 50 копеек конфет "Ромашка".
— Послушайте, товарищ Берестова — взрослый человек. Она работает на заводе контрольным мастером, получает зарплату. Так неужели этот мастер не может купить себе конфет, когда ей захочется.
— Когда захочется, не может.
— Почему?
— Потому, что это самотек. Я понимаю, у молодой женщины может появиться потребность в сладком. Так пусть она поставит об этом в известность мужа, и муж удовлетворит ее потребность организованным порядком. Конфеты в нашей семье покупаются не когда кому вздумается, а по третьим числам месяца.
И, положив на стол свою толстую тетрадь, он сказал:
— Пожалуйста, полистайте мой дневник, проверьте.
Я полистал. И что же: Берестов не только покупал конфеты, но и вел им поштучный учет. Вот, к примеру, как выглядела одна из страниц дневника:
"23/XII куплено конфет:
прозрачных — 5 штук
монпансье — 10 штук
"Мишка на севере" — 1 штука".
На этом учет не прекращался. Дальше в дневнике зы могли увидеть еще один итоговый подсчет:
"Итого с начала месяца мною куплено конфет:
прозрачных — 15 штук
монпансье — 30 штук
"Мишка на севере" — 1 штука".
И, наконец, следовало последнее, генеральное сальдо:
"Итого с начала года мною куплено конфет:
прозрачных — 80 штук
монпансье — 95 штук
"Мишка на севере" — 1 штука".
Дневник — это святая святых человека. В дневнике человек исповедуется перед самим собой, на страницах дневника он делится своими мыслями, ведет поденные записи о больших событиях, которые происходят в его жизни. А у Берестова в дневнике ничего, кроме дебета-кредита.
Я листаю дневник страницу за страницей и не понимаю, зачем человеку в здравом уме и здравом рассудке вести все эти крохоборческие подсчеты. А Берестов удивляется моему недоумению.
— То есть как зачем? — спрашивает он и тут же отвечает: — Для того, чтобы в доме был порядок. Вот прошу, обратите внимание, куда товарищ Берестова тратила деньги в мае. 17/V ею был куплен букетик ландышей. Это 50 копеек. 19/V — второй букетик, 23/V — третий. Я понимаю, вы скажете: весна, цветы… А не лучше ли было товарищ Берестовой вместо трех букетиков живых цветов купить один бумажный? При аккуратном обращении такого букетика могло бы хватить нашему семейству не на одну весну, а на целых пять.
Слушать Берестова было уже невмоготу, и, чтобы закончить разговор с этим малоприятным человеком, я спросил его:
— У вас все претензии к жене?
— Нет, есть еще. Только я хотел бы высказать их в присутствии самой товарищ Берестовой. Вы не бойтесь, я не задержу. Товарищ Берестова заранее приведена мною в редакцию для очной ставки.
"Товарищ Берестова" оказалась славной, милой женщиной. Голубоглазая, русоволосая и совсем миниатюрного росточка. Рядом с высоким, официальным супругом эта женщина выглядела смущенной, в чем-то провинившейся девочкой. А супруг вводит эту смущенную женщину в комнату и, не дав ей даже оглядеться, заявляет:
— Товарищ Берестова обвиняется мною в неверности к мужу.
— Она что, изменила вам?
— Хуже. Вот у меня записано. 8/IX, в воскресенье, товарищ Берестова занималась осуждением меня с подругами в общественном месте.
— В каком именно?
— На кухне. А я стоял за дверью и все слышал.
— Что же говорила ваша жена?
— Товарищ Берестова находила во мне недостатки.
— Простите, а разве у вас нет недостатков?
— Не отрицаю, может, и есть кое-какие. Но слушать критику в своем собственном доме — и от кого! — от так называемой подруги жизни, — это извините. Жена должна всегда стоять за мужа.
Я слушал Бориса Берестова и не понимал. Ну, будь бы Берестову семьдесят — восемьдесят лет, можно было бы предположить, что сей почтенный старец, уснув сорок лет назад, до сих пор продолжал пребывать по ту сторону нового, советского быта. Но Берестову было не семьдесят лет, а всего двадцать шесть. И был он не писцом и не приказчиком в дореволюционном купеческом Замоскворечье, а работал педагогом советской школы. И где только этот педагог насобирал все свои премудрости! Сам ли дошел до них или получил в наследство от родной бабки — старой московской просвирни?
Я смотрю на Берестова, затем перевожу взгляд на его смущенную жену и спрашиваю себя: как эта живая, славная женщина могла жить целых три года под одной крышей с таким малоприятным человеком?
Натэлла Берестова терпеливо сносила все унижения только потому, что любила мужа. Она искренне верила, что и дневник мужа и его наставления — это все не всерьез, а «понарошку». Вот и сейчас муж говорит про жену гадости, а она смотрит на него и надеется, что вот-вот произойдет чудо, муж проснется, стряхнет с себя летаргическую одурь темного царства, покраснеет и извинится за все, что он делал, за все то, что говорил.
Натэлла не только надеялась на чудо. Три года она делала все, что могла, чтобы привести мужа в чувства. Была добра к нему, верна ему, покупала ему букетики весенних цветов. Она старалась разбудить его не только для себя самой, но и ради него самого. Чтобы Берестов стал наконец человеком.
Ее вера в доброе, хорошее была так сильна, что мне захотелось помочь этой жене помириться с мужем. Как знать, может, она и добьется своего! И вот я начинаю уговаривать Берестова сменить гнев на милость и объяснить жене спокойно, по-человечески причину развода. А Берестов категорически отказывается от разговора с женой.
— Товарищ Берестова может узнать о причинах из моего заявления в суд.
— Как, разве вы уже подали такое заявление?
— Да, еще два месяца назад.
Это было для меня новостью.
— А жене вы сказали о поданном заявлении?
— Нет.
— Почему?
И Берестов, нисколько не смущаясь, отвечает:
— Видите, в чем дело… Заявления о разводах разбираются в судах долго. А у меня дом, хозяйство. Я привык к порядку…
И вот для того, чтобы сэкономить расходы на прачку, натирку полов, Берестов до позавчерашнего дня ничего не говорил дома о разводе, спокойно продолжая эксплуатировать не только физические силы жены, но и ее чувства женщины.
Это было так подло, так гнусно, что несчастная женщина не выдержала, разрыдалась и выбежала из комнаты. Говорить с Берестовым было уже не о чем, поэтому сразу же после его ухода я отправился в школу, чтобы рассказать директору все, что я узнал о педагоге Берестове. А директор, оказывается, был и без меня прекрасно осведомлен о всех малокрасивых свойствах этого человека.
— Берестов — это какое-то ископаемое, — говорил директор. — Давно прошедшее время. Половина наших учителей не подает ему руки. Старшеклассники называют Бориса Захарыча Борисом Базарычем.
— И этот Базарыч — член вашего педагогического коллектива?
— Да, а вы разве считаете нужным освободить его от работы? — удивился директор, — За что? За то, что он разводится с женой?
— Дело не только в том, что Берестов разводится. А как он разводится? Почему? У этого человека не наша мораль.
— Но ведь Берестов преподает у нас не мораль, а алгебру. У него отличные математические способности.
— Так пусть он использует свои способности при подсчете поленьев на дровяном складе, картошки — в овощехранилище, процентов — за бухгалтерским столом. Пусть работает где угодно, только не в школе.
Но спорить с директором было трудно.
— Освободить? — переспросил директор и замотал головой. — Нет, это будет слишком! Разве Берестов растратчик? Развратник?
Создалась странная, нелепая ситуация. В хорошем школьном коллективе завелся человек, чужой нам по духу, привычкам, поведению. Педагоги не подают этому человеку руки, и в то же время его держат в школе.
— Берестова освободить! Но за что?
Да только за одно то, что он гнусный, мерзкий и неисправимый мещанин.
1955 г.
КОГДА ЧЕЛОВЕК В БЕДЕ
У братьев Думиных на двоих одно прозвище: помещики. И дано это прозвище братьям за их образ жизни. Жители села Петрово просыпаются рано. Только начнет светать, а они уже в поле. А братья похрапывают до полудня, а чуть только они откроют очи, как по дому уже слышится команда:
— Приготовить коней!
У каждого из братьев имеется в подвассальном подчинении по стремянному: у Александра Думина — Александр Михалев, у Евгения Думина — Александр Ширшов. Заслышав крик, стремянные устремляются к конюшне. Да не к своей. Своей у братьев нет, а к колхозной.
— Немедленно седлать вороного и саврасую!
— Для кого?
— Для помещиков.
Конюхи ворчат, но седлают.
И вот в будний день, когда добрые люди трудятся кто на прополке, а кто на окучке, в поле неожиданно появляется кавалькада. Помещики — верхами, а стремянные — рядом, на собственном галопе. Куда кавалькада держит путь, зачем — никто не знает. Может, в лес по грибы, а может, на луг погонять зайчишку. Едут братья Думины, не прячась, у всех на виду. Едут мимо рядовых колхозников, бригадиров, секретаря партийного комитета, мимо самого председателя колхоза товарища Горохова.
— Привет Сергею Сергеевичу!
Сергею Сергеевичу хочется взять коней за повод, да и ссадить помещиков на землю. Ну, сами бездельники, дьявол с ними. Но ведь они и лошадей отрывали от работы. И когда?! В самый разгар страды! Сергей Сергеевич кипит от злобы, но на его губах улыбка. Сергей Сергеевич не хочет ссориться с помещиками.
— Ну их. Люди они мстительные.
После верховой прогулки братья отдыхают. А вечером снова команда:
— Приготовить коней!
На этот раз стремянные седлают свежую пару — буланого и чалую с подпалинами — и галопируют вслед за помещиками к клубу. А здесь уже вовсю вальсируют. На помещикам вальс не нравится. Старо. Им больше по душе танцы нервического порядка. Баянист знает про эту слабость и немедленно переключается на фокс с припрыгиванием.
Ни старший Думин, ни младший лично сами никогда не пригласят девушку на танец. И тот и другой выше этого. Братья только подают команду, и к девушкам устремляются их стремянные.
— Скорей к помещику!
— Зачем?
— Танцевать.
Если девушка ослушается, то помещик тут же отдает приказ:
— Прописать!
А это значит, что в тот же вечер после танцев двое верховых и двое пеших подкараулят девушку на темной улице и выпорют ее ремнем.
— Танцуй, когда тебе приказывает помещик!
Одна из девушек пошла с жалобой к районному прокурору. Но братья Думины перехватили ее по дороге и не только выпороли, но и бросили в пруд. Подруги этой девушки побежали к участковому милиционеру Слепцову. А тот только спросил:
— Ну как, утонула ваша подруга?
— Нет, выплыла.
— Вот это плохо. Раз не было утонутия, значит, не было и хулиганства. А за озорство людей не судят.
А хулиганы, пользуясь безнаказанностью, наглели все больше и больше. Они уже глумились не только над девчатами, но и над парнями. Отлупят то одного, то другого. А те от обиды поплачут в одиночку, а дать сдачу боятся.
— С хулиганами лучше не связываться.
В селе Петрово на четырех хулиганов приходится тридцать четыре честных молодых парня. Если бы парни дружно встали один возле другого, этих хулиганов только бы и видели. Но честные молодые парни боялись. И было б кого, а то четверых желторотых юнцов, каждому из которых было по 17 — 18 лет.
Но вот на днях в это село из Москвы приехали шефы. Десять сотрудников Всесоюзного института сырья. И хотя шефы приехали помочь подшефным в сельскохозяйственных работах, к ним сразу же стали поступать жалобы на братьев Думиных. И что ни день, то жалоб больше. А тут как-то в полночь, после нелегкого рабочего дня, в доме, где ночевала женская часть московской бригады, с грохотом и шумом растворилась входная дверь, и в комнату прямо на коне въехал один из стремянных. Девушки в испуге забились под одеяла, а стремянной, указывая нагайкой на Галю Хорькову, сказал:
— Одевайся и выходи на улицу!
— Зачем?
— Гулять с помещиком.
— Да что я, крепостная, что ли? — возмутилась Галя и показала всаднику на дверь. — А ну, вон отсюда!
— Смотри, — пригрозил стремянной. — Пропишем тебе за отказ ремней.
Девушкам было дико слышать такую угрозу. Им, взрослым людям, советским инженерам, техникам, — и вдруг какие-то «мальчишки» грозят поркой! А «мальчишки» не только грозили, они через час снова появились у дома, и теперь уже всей компанией. Братья Думины стучали в двери, высадили окно, и только после того как у девушек в руках оказались палки, хулиганы отступили.
— Завтра все равно выпорем.
На следующий день после работы Галя Хорькова отправилась к дому, где остановилась мужская часть московской бригады, и рассказала о том, что пришлось претерпеть прошедшей ночью девушкам. Возмущение было всеобщим…
— Безобразие! — сказал Павел Сергеевич Глазунов. — Нужно немедленно сигнализировать о происшедшем: начальнику областной милиции.
— Правильно!
И Павла Сергеевича дружно поддержали все остальные члены бригады: Юрий Арефьев, Василий Базанов, Владимир Михайлов.
— Начальник областной милиции в Москве, за сто пятьдесят километров отсюда. Пока он получит ваше письмо да пока снарядит помощь… А братья Думины рядом. Они поджидают меня за углом, — сказала Хорькова.
— Что же делать? — растерянно спросил Павел Сергеевич.
А Павлу Сергеевичу нужно было не спрашивать, а действовать. Если бы Глазунов на правах старшего отправился вместе с тремя своими молодцами к дому, где жили девушки, да всерьез, по-мужски поговорил с хулиганами, инцидент на этом наверняка был бы исчерпан. А Глазунов струсил и молча вышел из комнаты.
— У меня срочное дело.
А вслед за Глазуновым вышел из комнаты и Арефьев.
— И у меня срочное дело.
Галя Хорькова испуганно смотрела вслед уходящим и думала: а как же быть с хулиганами?
— Не бойся, — сказал Михайлов, — мы проводим тебя.
И действительно, Михайлов с Базановым проводили девушку до дома. А тут, оказывается, засада. К Галине сразу подскочили стремянные и стали выворачивать руки.
— Будешь знать, как брезгать нашим помещиком!
Владимир Михайлов бросился на помощь. Что же касается Василия Базанова, то он почему-то отстал, отвернулся и стал глядеть куда-то в сторону. Это обстоятельство не остановило Михайлова, и он твердо сказал стремянным:
— Сейчас же отпустите девушку!
И, отогнав стремянных, Михайлов сказал помещикам:
— Эх, вы, храбрецы! Да как же вам не совестно поднимать руку на девушку?
Стремянные бросились к Михайлову с кулаками, но один из помещиков остановил их:
— Не спешите. Сейчас еще светло. Мы наведаемся к этому рыцарю попозже.
И свою угрозу хулиганы выполнили. Ровно в полночь они ворвались в дом, где жил Михайлов. Молодой инженер пробовал сопротивляться. Но где там, разве одному справиться с четырьмя! Ах, если бы кто-нибудь пришел ему на помощь… И ведь было кому прийти. Рядом находились его товарищи. И они видели, как четверо бьют одного, и не заступились.
Я не знаю, что переживали в это время Глазунов, Базанов… Мучались ли они угрызениями совести или лежали под одеялами и думали: "Не рыпайся, бьют-то не тебя, и слава богу".
А хулиганы сбили в это время несчастного комсомольца с ног, топтали его сапогами, ударили ножом. И лишь после того, как полилась кровь и разбежались хулиганы, к раненому, избитому Михайлову поладили его товарищи.
— Безобразие, — сказал Базанов.
А Глазунов добавил:
— Надо немедленно сигнализировать административным властям.
Глазунов с Базановым, дождавшись утра, побежали с первым сигналом к участковому уполномоченному — Слепцову. А тот спросил:
— Что, убили?
— Нет.
И участковый сразу потерял интерес к делу.
— Одностороннее избиение, — сказал он. — За это мы не судим, а накладываем штраф от 50 до 200 рублей.
— Штраф? Да они же ударили его ножом!
— Ай, ну какой это нож? Вот ежели бы они ударили финкой, я бы подвел их под юридическую статью, а перочинный нож — это пустяки.
Мы хотим просить областного прокурора продолжить этот разговор с участковым уполномоченным Серебрянопрудского отделения милиции. Будем надеяться, что областная прокуратура найдет юридические основания, чтобы устроить в селе Петрово показательный процесс и посадить на скамью подсудимых как хулиганов, так и вышеназванного уполномоченного.
Случай в селе Петрово взволновал большой коллектив работников Института сырья. Старший инженер Волвенкова отказалась, например, подать руку Глазунову. Волвенкову поддержали Умнова, Березовская. Но нашлись работники, которые взяли Глазунова под защиту:
— В трудных-де обстоятельствах человек должен думать о себе, а не о товарище.
Валентину Сергеевну Волвенкову возмущают такие рассуждения.
"Управа на хулиганов будет, конечно, найдена, — пишет она в редакцию. — А вот как быть с Глазуновым, Базановым. …Уголовного преступления Глазунов не совершал, а моральное? Так почему не привлечь и Глазунова и Базанова к суду чести за трусость и малодушие? А ведь такие люди есть не только в нашем институте. Вы можете их встретить и в пригородном поезде, и на улице, и даже среди своих знакомых. У этих людей нет чувства локтя, товарищеской солидарности. В трудную минуту такие люди могут подвести, оставить в беде, без помощи даже самого близкого друга, даже родную мать.
— Бьют-то не меня".
1956 г.
ПОЖАЛЕЙТЕ МАРИНУ
Весь день имя Георгия Константиновича Кублицкого не давало покоя работникам института. По поводу этого имени звонило изрядное число всяких ответственных работников министерства: завы, замзавы, начальники отделав. И все с одной просьбой:
— Не отправляйте Георгия Константиновича из Москвы. Он очень нужен нашему зам. министра.
Наконец к вечеру запыхавшийся курьер принес в дирекцию института официальную бумагу от самого зам. министра.
"Георгия Константиновича Кублицкого немедленно направить в наше распоряжение…"
Кто же такой Кублицкий? Может быть, Георгий 'Константинович прославленный академик, и зам. министра ищет помощи и совета этого маститого ученого по вопросам производства? Да ничего подобного. У Кублицкого нет ни учености, ни маститости. Кублицкому всего двадцать один год, и товарищи по институту зовут его не Георгий Константинович, а много проще: одни Юрой, другие Жорой. Тогда, по-видимому, этот самый Юра-Жора учится в каком-нибудь железнодорожном институте, и зам. министра попросту спешит законтрактовать будущего специалиста за своим министерством? В том-то и дело, что нет. Г. К. Кублицкий учится в Московском юридическом институте, а это учебное заведение, как известно, готовит не железнодорожников, а судебно-прокурорских работников. Как ни странно, а именно этот контингент работников с недавних пор вдруг позарез понадобился разным московским учреждениям и организациям, весьма далеким от дел уголовных и следственных.
Дирекцию юридического института донимают звонками работники многих министерств. Будущих следователей и прокуроров стали с легкой руки разных завов и замзавов переквалифицировать не только в железнодорожников, но и в корректоров, живописцев, спортсменов. Директор «Углетехиздата» требует командировать к ним студента Крючкова, директор Московской скульптурно-художественной фабрики № 2 — студентку Круглову, председатель московского городского совета общества «Спартак» — студента Зарухина.
Почему будущие прокуроры должны становиться корректорами и футболистами?
На этот вопрос отвечает письмо, случайно попавшее в руки студентов и пересланное к нам в редакцию. Вот оно в его подлинном виде:
"Дорогой Петр Григорьевич (он же дядя Петя)! Пишет тебе «Планетарий» (он же дядя Костя). Поздравляю с наступающим праздником 1 Мая и желаю здоровья тебе и глубокоуважаемой твоей супруге Марии Васильевне… Как всегда бывает в таких случаях, я обращаюсь с великой просьбой: дщерь моя Марина завершила все экзамены последнего курса Московского юридического института. Марине 23 года. Она на хорошем счету в институте. Комсомолка. Общественница. Хорошо поет! (Где-то сядет?) Это меня и беспокоит. Вот-вот должно быть распоряжение, и ее любезно обещают за то, что она получала стипендию, послать куда-нибудь подальше… ну, например, на Алтай и проч. Иными словами, ее хотят «доконать» в деканате. Прошу тебя изобрести что-нибудь такое, что послужило бы ей спасением, то есть придумай способ посылки запроса в адрес директора Московского юридического института, ориентируясь на оставление ее в Москве или Ленинграде".
Не надеясь на прозу, дядя Костя решил воздействовать на чувства дяди Пети стихами собственного сочинения:
Я знаю, Петя, с давних пор Ты очень важный прокурор… Тебя с супругой я люблю, Целую крепко и молю: Не наноси удар мне в спину И пожалей мою Марину! Ты перед ней, о прокурор, Зажги московский семафор. Твой до гроба. Дядя Костя".Расшифруем псевдонимы. "Дядя Костя" — это кандидат физико-математических наук К.Н. Шерстюк, а "дядя Петя" — работник прокуратуры Петр Григорьевич Петров.
Нужно отдать справедливость прокурору Петрову: он устоял перед стихами кандидата физико-математических наук и не послал запроса директору института. А вот другие, к их стыду, не устояли. Комиссия по распределению молодых специалистов юридического института решила направить Калерию Симанчук следователем в Марийскую АССР. А родители Симанчук — ни в какую!
"Зачем "нашей дщери" уезжать из Москвы, — подумали они, — если у нас есть именитые знакомые?"
И вот на свет появилось еще одно послание:
Я знаю, Муркин, с давних пор Ты важный генерал-майор…Важный генерал-майор Муркин клюнул на лесть. Он послал директору института запрос с просьбой оставить К. Симанчук в Москве в распоряжении управления, в котором А. Муркин занимает видный пост.
В прошлом году, так же, как и в этом, Московский юридический институт направил в московские учреждения по запросам их руководителей десятки своих воспитанников. Только в отделы и ведомства двух министерств было откомандировано пятнадцать человек. Я решил проверить, что же делают будущие прокуроры на чужой и неинтересной для них канцелярской работе. И что же? Из пятнадцати выпускников только один оказался на месте, а остальные даже не появлялись в министерствах.
Что же делали они весь этот год? Ничего. Каждый пробавлялся чем мог. Этим выпускникам важно было не кем работать, а где работать. Дяди помогли им остаться в Москве. И вот они служили. Кто переписчиком, кто заведовал баней, а кто и вовсе ничего не делал, живя с дипломом на иждивении родителей.
В этом году все повторяется сначала. Не успела комиссия по распределению молодых специалистов приступить к работе, как со всех сторон посыпались запросы.
Я спросил директора швейной фабрики Рахимова:
— Разве юрист Силаев умеет шить или кроить?
— Нет, шить он не умеет.
— А зачем швейная фабрика послала на него запрос?
Рахимов развел руками и честно сознался:
— Мать Силаева попросила у меня протекции, а я не смог ей отказать.
Протекция… В давно прошедшие времена по протекции именитых родственников дворянские и купеческие сынки получали богатые подарки и откупы, устраивались на службу. Мы, по совести, успели даже и забыть о таком слове, как протекция, а вот кое-кому это слово потрафило, и они решили воскресить его.
Тебя с супругой я люблю, Целую крепко и молю: Не наноси удар мне в спину И пожалей мою Марину…1954 г.
ФЕНОМЕН
В комнату вошел невысокий, щуплый человечек в дымчатых брючках и светло-зеленом пиджачке. Он быстро ощупал каждого из нас своими остренькими глазками и спросил:
— Здесь принимаются жалобы на Кузнецова?
— А он кто, ваш Кузнецов?
— Варвар и бюрократ. Кузнецов не дает хода одному талантливому, прогрессивному инженеру.
— Какого инженера вы имеете в виду?
— Как какого? Себя. Я талантливый и прогрессивный. У меня на этот счет имеются соответствующие отзывы от значительных особ.
И, порывшись в портфеле, посетитель выложил на стол обещанные отзывы и продолжал в том же тоне агрессивного наступления:
— Это только из врожденной скромности я называю себя талантом, а вообще многие полагают меня феноменом.
Человечек в дымчатых брючках снова пробежался остренькими глазками по комнате и сказал:
— Зря улыбаетесь. У меня на этот счет есть подтверждающие отзывы.
И, выложив из портфеля новую пачку бумаг, он заявил:
— Я хочу, чтобы вы заставили Кузнецова зачислить меня аспирантом Академии архитектуры.
— Почему именно этой академии? Вы разве архитектор?
— Нет.
— Может быть, научный работник, искусствовед?
— Тоже нет.
— Кто же вы?
— Я Маречет.
— Как, тот самый?
И мне вспомнилось письмо, полученное несколько дней назад редакцией, в котором довольно подробно было изложено жизнеописание человека в дымчатых брючках. Этот человек уже давно добивается ученой степени. И он, по-видимому, давно получил бы ее, если бы действовал на общих основаниях. Но в том-то и была заковыка. Маречет не хотел "на общих", он требовал для себя привилегии. Не имея кандидатской степени, Маречет просил, чтобы его сразу приняли в докторантуру.
— У меня есть по этому поводу ходатайство от одной значительной особы.
И так как академия не вняла этому ходатайству, то Маречет пошел на уступки и попросил принять его не в докторантуру, а в аспирантуру и подкрепил свою просьбу ходатайствами уже двух значительных особ. Академия нашла в себе смелость отказать и этим двум особам. Тогда Маречет принес три ходатайства, и упорство руководителей академии было сломлено. Человек в дымчатых брючках оказался принятым в аспирантуру Института строительной техники Академии архитектуры без сдачи кандидатского минимума.
— Мне сделали поблажку, чтобы отличить от других, менее способных аспирантов, — говорит Маречет.
И вот с тех пор прошло пять лет. Как развились за это время способности Маречета? Кем он стал: кандидатом наук или доктором? Ни тем, ни другим. Почему?
Вместо того, чтобы учиться в аспирантуре, Маречет занимался отхожим промыслом. Он разъезжал по Советскому Союзу и читал лекции. Иногда Маречет выступал в течение суток в трех — четырех аудиториях. В одной он делился опытом передовика-штукатура, в другой — передовика-бетонщика, в третьей — передовика-кладчика.
— Вы когда-нибудь занимались штукатуркой? — спросил я Маречета.
— Нет.
— Тогда вы, по-видимому, были бетонщиком? Кладчиком кирпича?
— Тоже нет.
— Каким же опытом вы делитесь со своими слушателями?
— Чужим, — не краснея, отвечает Маречет.
Будучи аспирантом, Маречет не только читал лекции, но и писал статьи.
— Ничего удивительного в этом нет, — говорит Маречет. — Кроме таланта строителя, в моем сердце живет также и большой талант литератора. Не верите?..
И снова раскрылся портфель, и снова на стол посыпались отзывы.
Литератор Маречет, как сейчас выясняется, принимал заказы на самые разнообразные статьи. Он писал о циклевке паркетных полов, стрижке овец, архитектуре нового здания МГУ, тереблении льна… Распространял свои статьи Маречет тоже довольно необычным способом. Он размножал их на машинке под копирку и отправлял сразу в десятки адресов. В районные и областные газеты Бурят-Монголии, Дальнего Востока, Грузии, Кара-Калпакии. Каждую статью он предварял специальным письмом. В Удмуртию, например, Маречет писал: "Я читаю в Москве курс строительной техники. Мне известно, что учащиеся Ижевска интересуются моей работой. Посылаю вам…"
В письме в Грузию Маречету становилось известным, что его работой интересуются уже учащиеся Тбилиси и Кутаиси.
И под каждым своим письмом автор писал: "Ответ посылайте по адресу: Москва, почтамт, до востребования. Маречету И. Г.".
Адрес, где Маречет читал курс строительной техники, и место своего настоящего жительства он благоразумно утаивал. И не случайно, ибо универсальные способности человека в дымчатых брючках не ограничивались только лекционной и литературной деятельностью. За десять последних лет Маречет за участие в каких-то темных авантюрах дважды оказывался в заключении.
Перед институтом Академии архитектуры, само собой разумеется, встал вопрос, что делать с аспирантом, который вместо науки занимается грязными махинациями. И директор института Инов принял решение отчислить Маречета из аспирантуры.
Произошло это в 1951 году. И вот с тех пор руководители Академии архитектуры не имеют покоя. Человек в дымчатых брючках беспрерывно атакует их требованиями восстановить его в институте. И что самое удивительное, эти атаки Маречет ведет не один.
— У меня ходатайства значительных особ! — кричит он.
И в самом деле, у Маречета куча бумажек за подписями весьма уважаемых лиц: академика Т., академика Б., академика С., профессора Р., писателя Э. В последний раз Маречет выложил на стол положительную характеристику за подписью Инова. Того самого, который в свое время справедливо отчислил Маречета из аспирантуры. Правда, за эти годы Инов изменил место своей работы. Теперь он не директор института, а директор Академии коммунального хозяйства. Но это обстоятельство не могло служить Инову поводом писать две разноречивые характеристики. Или, может быть, Маречет исправился, образумился?
— Да ничего подобного, — говорит Инов.
— А как же ваш положительный отзыв?
И Инов, смущаясь, сознается:
— Винюсь, подписал его я против совести. Этот Маречет берет измором. От него не отобьешься. Он целую неделю просидел у меня в прихожей, и я вынужден был подписать благоприятный отзыв только затем, чтобы отделаться от надоедливого гостя.
Берет измором! Нет, это не довод для того, чтобы снабжать Маречета положительными характеристиками, как это делают профессор И., академик Б. и другие.
Хорошо, предположим, что Маречет будет восстановлен в числе аспирантов, и на одного кандидата наук у нас в стране станет больше. Что получит от этого академия? Да ровно ничего!
Маречет добивается ученых степеней вовсе не затем, чтобы углубить свои знания. Сам он уже давно ничего не строит и нигде не работает. Звание кандидата наук Маречету нужно, чтобы прикрыть высоким авторитетом науки свою авантюристическую деятельность. Только и всего.
1954 г.
ДИАМАРА
Чертеж был сделан безукоризненно. Точно, аккуратно. И, тем не менее, профессор не поставил Диамаре зачета. Он недоверчиво посмотрел на студентку и спросил:
— Вам кто помогал, папа?
— Ни-ни. Я сама, — ответила Диамара.
— Сами? Вы же не умели и не любили чертить.
— Это было раньше, а сейчас, профессор, я из-за вашего предмета даже с подругами перессорилась. Они приглашают меня в гости на танцы, а я из дому ни шагу. Сижу целыми вечерами и черчу.
— Ой ли?
— Честное комсомольское. Вы такой добрый, что я решила не огорчать вас больше плохими отметками.
Профессор смутился, покраснел.
"Теперь все, — сказала про себя Диамара. — Раз старик клюнул на лесть, — значит, мой чертеж проскочил".
Но радость была преждевременной. Профессор оказался не так прост. Он покраснел, но не сдался и предложил Диамаре сделать второй чертеж.
— Когда?
— Сегодня.
— Разве мне успеть! Пока я доеду до дому да пока приеду обратно…
— Домой ездить не нужно. Вы будете чертить за моим столом.
— За вашим?
— Да, за моим столом и на моих глазах, — оказал профессор, давая этим понять, что он не верит больше ни самой студентке, ни ее домашним.
Два часа сидела Диамара рядом с профессором, выводя тушью на ватмане какие-то жалкие каракули, Разоблачение было полным. Второй чертеж получился таким плохим, что его неловко было даже положить на стол рядом с первым. Кто же вычертил первый? Папа?
Нет, Диамарин папа на сей раз был ни при чем. Три последних дня папа сильно задерживался в министерстве, и дочке пришлось сдать свою зачетную работу для выполнения какому-то надомнику. И вот обман раскрылся. Теперь наступила очередь краснеть Диамаре. И она покраснела, но ненадолго. Через час девушка уже не помнила о своем позорном провале и как ни в чем не бывало щебетала о каких-то пустяках со своими подругами.
А ведь это был не первый провал Диамары Севиной. Три года девушка училась в Строительном институте имени В. В. Куйбышева. И за эти три года она добралась всего-навсего до второго курса. Трудно подсчитать, сколько раз имя Диамары фигурировало на доске неуспевающих. Пять, а может, и все десять.
— Вы что, не хотите учиться? — спрашивали ее в деканате.
— Нет, почему же, — отвечала она. — Хочу.
Диамара давала слово исправиться, а через час забывала о своем обещании и убегала с лекции в кино.
Беда этой девушки была в ее беспечности. И здесь следовало винить не ее одну. Люди приучаются к труду с детских лет, а Диамара прожила жизнь на готовеньком. Рядом с ней все и всегда работали: папа, мама, няня. Другие дети. убирали за собой постель, мыли чайную посуду, пришивали к пальто оторвавшуюся пуговицу. Диамара была освобождена даже от этих несложных обязанностей.
— Она у нас такая бледненькая, такая худенькая! — оправдывалась мама.
А худенькая девочка была совершенно здоровой. И все же она охотно пользовалась теми поблажками, которые ей делались. Утром она всегда залеживалась в постельке.
— Вставай, в школу опоздаешь, — говорила няня.
— Неправда, не опоздаю, — отвечала девочка, глубже втягивая голову под одеяло.
Да и зачем, собственно, было Диамаре спешить, если она твердо знала, что в самую последнюю минуту мама позвонит в министерство, вызовет папину машину, которая быстренько доставит Диамару к школьному подъезду.
Школьные годы остались позади. Диамара выросла, но это, однако, не мешало ей вести себя и в институте капризной, избалованней девочкой. Лекции у нее до сих пор подразделяются на «чудненькие» и «скучненькие». Первые она удостаивает своим посещением (теперь Диамара вызывает папину машину сама, без маминого содействия), вторые — пропускает. Она и за учебниками сидит так же. Те страницы, которые даются легко, она проглатывает залпом, а те, на которых попадается что-либо непонятное, она ни за что не прочтет вторично.
Если только разрешить, Диамара с удовольствием стала бы приглашать надомников не только для изготовления чертежей, но и для сдачи всех прочих своих зачетов. Но, увы, к зачетам готовиться надо было самой, поэтому на первой же экзаменационной сессии Диамара Севина провалилась по всем предметам.
Беда усугубилась тем, что папа вырастил свою дочку не только беспечным, но и безвольным человеком. Вместо того, чтобы взяться за ум и поправить плохие отметки, Диамара капризно фыркнула и сказала:
— Я не хочу учиться в строительном, я хочу поступить на курсы иностранных языков!
— Тебе что, нравятся языки?
И так как дома никогда и ни в чем не отказывали Диамаре, то она сделала, как хотела. Она надеялась, что на курсах будет легче, что там не придется сидеть за учебниками. А там, оказывается, тоже было не так уж легко. Поэтому Диамара очень быстро разлюбила языки и бросила ходить на курсы.
Наступил новый учебный год, и снова в семье Севиных встал вопрос: что делать Диамаре?
— Я опять хочу поступить в строительный, — сказала она.
Родители переглянулись, и папа понял, что ему надо ехать в деканат. А там удивились:
— Позвольте, но ведь ваша дочка больше полугода не была в институте! Она что, болела?
— Да, — смущенно сказал папа. — Вы же знаете, она у нас такая бледненькая, такая худенькая!
Декан поморщился и, тем не менее, в нарушение всех правил снова принял Диамару Севину на первый курс. Принял, конечно, не ради ее самой, а ради ее папы, человека в строительном мире уважаемого и авторитетного.
Двадцать два года — это тот возраст, когда человеку уже неловко прятать свои грехи за широкую папину спину. Папа может выручить из беды раз, два, но папа не может передать своей дочери уважение, которого она не заслужила и которое, кстати, не передается по наследству.
Папа легко и бесхлопотно помог дочери восстановиться в институте. И благодаря той легкости, которая всю жизнь сопровождала Диамару, она и на сей раз не сделала никаких полезных выводов для себя.
В прошлом году перед самыми каникулами в строительном институте была сыграна веселая комсомольская свадьба. Диамара вышла замуж за студента четвертого курса гидротехнического факультета Бориса Берзина. Молодые люди любили друг друга, и брак по всем данным должен был быть счастливым. Но счастья не было в доме молодых, несмотря на то, что жили они в хорошей, уютной комнатке, которую папа устроил им, пользуясь своим высоким положением в министерстве. Молодой муж никак не мог привыкнуть к образу жизни своей супруги. Целыми днями Диамара ничего не делала. Не варила, не стирала, не подметала. Всем этим приходилось заниматься Борису. Он подметал и думал: "Еще день, ну, еще неделю, а там жена, наверное, возьмет и на себя часть забот по дому".
Но жена не спешила.
— Ты бы хоть чулок себе заштопала! — говорил молодой муж. — Пятка наружу!
Жена краснела, начинала искать иголку и, не найдя ее, снова укладывалась на тахту. Муж терпел месяц, два, полгода, а потом разозлился и уехал на несколько дней из Москвы к своим родителям.
— Борис хотел припугнуть Диамару, — сказал нам комсорг факультета. — Или берись за ум, или прощай. И она, конечно, образумилась бы, — добавил он, — потому что кому же охота расставаться с любимым человеком? Да вот горе, вмешался папа.
Это и в самом деле было большим горем для молодоженов. Представьте, муж возвращается в Москву, а у него ни жены, ни квартиры. И. А. Севин так разгневался на зятя, что не только перевез к себе дочь, но и выписал зятя из домовой книги.
"Сейчас Диамара Севина, — пишут нам студенты строительного института, — снова живет у папы. Как и прежде, она не варит, не стирает, не убирает за собой постель. Мамушки и нянюшки штопают пятки на ее чулках и делают за нее зачетные чертежи. Кого собирается вырастить из своей дочери И. А. Севин? — спрашивают студенты. — Неужели он не понимает, что дочь не может прожить жизнь на всем готовом?"
И. А. Севин был у нас в редакции и читал письмо студентов. Это письмо сильно разволновало его. Так, собственно, и должно было быть, ибо сам товарищ Севин не был ни барчуком, ни белоручкой. За его спиной жизнь человека, который начал работать с пятнадцати лет. Так же, как и дочь, он был в свое время и пионером и комсомольцем. Но этому пионеру не подавали легковой машины, когда он собирался на сбор отряда. Днем комсомолец Севин стоял у станка, а вечером учился в институте. И, прежде чем стать заместителем министра, И. А. Севин поработал слесарем, бригадиром, сменным инженером, прорабом. Товарищ Севин вырос в труде и жизни своих детей не мыслил вне труда. Ему хотелось, чтобы дочь его была достойным человеком нового, социалистического общества, и он не нашел ничего лучшего, как назвать ее Диамарой, что значило диалектический материализм.
Папа и мама думали о новом обществе, а дочь свою они воспитали по старым образцам, так, как это было за ведено когда-то в мелкопоместных дворянских семьях
Придумать ребенку звучное имя — это еще не все. Дочерей и сыновей нужно, кроме того, правильно растить и воспитывать.
1950 г.
РАСТИНЬЯК ИЗ ТАГАНРОГА
Из Таганрога в Москву на имя В. К. Жуковой пришло письмо. Вместо того, чтобы доставить это письмо в поселок ВИМЭ, как значилось на конверте, почта по ошибке отправила его в другой конец города — в поселок ВИЭМ. В этом поселке тоже жила В. К. Жукова, но не та, а другая. Она, так же как и почтальон, не обратила внимания на расстановку букв в адресе: ВИМЭ или ВИЭМ. Девушка распечатала письмо, и по мере того, как она читала его, менялось выражение ее лица. Сначала это было только удивление, затем удивление сменилось недоумением, наконец девушка возмущенно бросила письмо на стол. И хотя адресовано оно было не ей и писал письмо совершенно чужой для нее человек, девушке захотелось отчитать этого человека. И девушка взялась за перо. Но в последнюю минуту она передумала и послала письмо не ему, а нам, в редакцию.
"Вы должны заинтересоваться, — писала девушка, — описанием жизни одного таганрогского студента. Прочитав это описание, я увидела так много пошлости, шкурничества и хамства, что мне было стыдно переправлять письмо той, кому оно было предназначено. Мы, то есть я и мои подруги по институту, решили просить вас: прочтите письмо, доставленное мне по ошибке, и, если можно, опубликуйте его в назидание тем молодым людям, которые ставят личный расчет и личную выгоду превыше всего с жизни".
Вместе с этой запиской в конверт было вложено и письмо из Таганрога, написанное на четырех страничках, вырванных из общей тетради. Письмо касалось многих вопросов: учебы, дружбы, сыновней привязанности, любви. Но, странное дело, чего бы ни касался автор, как бы витиевато ни писал он о тонких переживаниях своей души, все его красивые рассуждения обязательно сводились к одному: почем?
"Дорогая моя и любимая мамочка! Получил от тебя письмо. Как я был рад! Я увидел тебя, моя старенькая, под вечерней лампой, склонившуюся вот над этими родными строчками, и на мои глаза навернулись слезы. Я также весьма обрадовался шевиотовому отрезу на костюм, хотя кожаная куртка (лучше бы замшевую, с молнией) была бы желательней…"
Или вот в другом месте: "Бедная, бедная тетечка Рая. Одинокая, больная! Представляю, как сейчас трудно ей! На днях постараюсь навестить ее (накопилось много грязного белья; кстати, попрошу ее также залатать кое-что из нижнего)…"
Через пять строчек мы читаем: "Увлекаюсь сейчас, как и в далекие школьные годы, радиолюбительством. Ах, золотая, невозвратимая пора детства! Пришли мне поскорее электролитические конденсаторы, я хочу отремонтировать радиоприемник одному видному лицу (зав. магазином № 11), это очень нужный человек".
Переворачиваем страницу, и дальше то же самое: "Насчет учебы не беспокойся, хочу убить и убью сразу двух зайцев: буду электромехаником и механиком по двигателям внутреннего сгорания. В будущем это даст мне если не два, то полтора оклада обязательно".
И даже любовь для него не любовь, а какая-то махинация.
"Твердо решил жениться к осени. Ищу подходящую невесту (ах, как была бы кстати сейчас замшевая куртка с молнией!). Познакомился я в трамвае с одной хорошенькой девушкой — Ларисой. Я даже бросил из-за нее гулять с Зиной, так как она, то есть Лариса, во всех отношениях была идеальной невестой (кончила техникум, имела точеные ножки, голубые глазки и хор. материальную базу). Но мне чертовски не повезло: Лариса заболела и через полтора месяца после нашего знакомства умерла. Все мои планы рухнули, все надежды поломались. Смерть Ларисы — это полтора месяца зря потраченного времени. Я снова начал ходить на танцы в надежде познакомиться с кем-нибудь. Но ничего подходящего не было, и тут я снова встретил Зину — такая веселая, милая. Уговорила меня пойти с ней в кафе. Зашли, я выпил восемь кружек пива, ела заплатила. Ну, вот так и пошло. Начал проводить с нею время. Когда в тупике с деньгами, то даю ей намек, и она незаметно сует мне в карман 25 — 50 рублей. Я для виду отказываюсь, но в конце концов беру. Если бы она была состоятельнее, то я, конечно, брал бы больше. Но она работает секретарем на одном заводе и зарабатывает сравнительно мало, а я имею совесть и не хочу брать у нее последнее. Все-таки какая она добрая и чудная! Но ты, дорогая мамочка, не беспокойся, как только я найду более подходящую невесту, сразу порву с Зиной".
Все было гнусно в этом письме, и особенно гнусно было то, что адресовалось оно матери. Сын В. К. Жуковой действовал, руководствуясь только одним правилом: раз это мне выгодно, то чего же стесняться! И он, не стесняясь, подсчитывал в своем письме, сколько рублей и копеек экономит он ежедневно, заставляя любящую его девушку платить не только за пиво, но и за папиросы, за билеты в кино, театр.
Когда сын языком барышника пишет матери о самом сокровенном, то тут во многом виновата и сама мать. Значит, плохо воспитала она сына. И мне захотелось увидеть этого сына, узнать, как выглядит он.
— Ну, что ж, поезжай, посмотри, — сказали в редакции.
Я быстро собрался и в спешке забыл на редакционном столе конверт с обратным адресом. "Студент Жуков" — вот все, что я знал из письма. А где учится этот студент, на какой улице живет он?
"Таганрог невелик, найду", — думалось мне.
Действительность зло посмеялась над моими устаревшими представлениями о городе. Таганрог за последние тридцать лет весьма сильно вырос. В городе оказалось девять техникумов и два института.
— Жуков? — спросил секретарь парткома института механизации сельского хозяйства. — Как же, есть. Студент первого курса. Мы о нем специальную заметку написали в последнем номере стенгазеты.
— Даже так?
— А как же! Уж больно он хороший паренек!
— Хороший?
— Замечательный физкультурник, отличник учебы, общественник…
— Значит, это не тот Жуков.
— Как не тот?
Я замялся.
— Видите ли, мы получили письмо об аморальном поведении студента Жукова. Вот, прочтите.
Парторг прочел и сказал:
— Это действительно не тот. За своего я ручаюсь головой.
— А где же может учиться тот?
— Не знаю, может быть, у наших соседей, — сказал парторг и проводил меня в судомеханический техникум.
Но в судомеханическом тоже сказали: "Не тот", — и я пошел в механический. В погоне за автором письма мне пришлось побывать почти во всех таганрогских техникумах и институтах, и почти в каждом из них оказалось по одному, а то и по два Жуковых. Здесь были Жуковы хорошие, чудные и обыкновенные. Были отличники, рядовые студенты, был даже Жуков с двумя «хвостами»: по математике и литературе. Но и у этого «хвостатого» были заступники.
— Он у нас слабого здоровья, — сказал завуч, — часто болеет. А вот в мае — мы с комсоргом ручаемся за это — он сдаст все. Это человек добросовестный.
Обойти все техникумы и институты оказалось не таким легким делом. Мне пришлось исходить город во всех направлениях и еще раз убедиться в том, как вырос Таганрог. Я ходил по улицам и переулкам — и все безрезультатно. Я злился, но это только для порядка, чтобы успокоить гудевшие от усталости ноги, а в душе я был чертовски рад. Рад за то, что всюду, где я ни был, все, кто ни читал письмо Жукова, словно сговорившись, заявляли одно:
— Это не наш. За своего мы ручаемся.
Хорошо жить так, чтобы тебе верили и чтобы за тебя смело и прямо могли заступиться и твои товарищи и твои наставники. Мне было приятно сознавать, что среди нашей молодежи так ничтожно мало низких и бесчестных людей и что, как будто бы напав даже на след одного прохвоста, я двое суток не мог отыскать его. Да был ли он в действительности? Мне уже начало казаться, что тот Жуков, которого я ищу, выдуман, и письмо его тоже выдуманное, и что таких людей вовсе нет среди нас. Но, увы! Такой все же оказался. Прочли письмо в горкоме комсомола и сказали:
— А не тот ли это парень, которому отказал в приеме Ленинский райком ВЛКСМ?
— За что?
— За прыткость.
И мне объяснили: всю жизнь Жуков прожил в городе Шахты и не вступил в комсомол, а приехал в Таганрог и тут же подал заявление. Такая поспешность показалась подозрительной и мне, и я отправился в школу механизаторов сельского хозяйства, где учился Леонид Жуков.
Я зашел в отдел кадров, поговорил с учащимися, директором школы, преподавателями, и передо мной ярко и отчетливо возник образ автора письма. Это был первый из десяти встреченных мною Жуковых, за которого не пожелал ручаться ни один человек. Правда, вначале за него заступился комсорг Лактионов. Этот комсорг по молодости лет полагал, что главным и решающим в облике учащегося являются его отметки. Хороши отметки, — значит, хорош и сам учащийся. Лактионов не анализировал поведения человека, не присматривался к тому, как тот относится к жизни, к товарищам. На все мои доводы он говорил:
— Но ведь Жуков — отличник!
— А вы не можете познакомить меня с этим отличником? — спрашиваю я Лактионова, и мы отправляемся с ним в классы и мастерские школы.
Наконец в одной из комнат нам навстречу поднимается стройный, плечистый парень. У него красивее лицо и светлые большие глаза.
— Жуков, — говорит комсорг, знакомя нас.
Он говорит это таким тоном, словно хочет спросить: "Ну разве можно человека с такими ясными глазами подозревать в каких-то грязных поступках?"
Я смотрю в ясные глаза Жукова и не знаю, как начать разговор. Да это и не легко — сказать человеку, что он прохвост. Но разговор начать нужно.
— В нашу редакцию пришло письмо, — сказал я.
— Обо мне?
— Да. Вас обвиняют в нечестном отношении к девушке, товарищам, к школе… — И я пересказал все, что было написано в письме, утаив только имя его автора.
— Клевета, — сказал Жуков. — Комсорг Лактионов может подтвердить…
— Я говорил уже, — подтвердил комсорг.
— Природа наделила людей по-разному, — сказал Жуков, — одних деньгами, других талантом. А мой капитал — честность, и я берегу его, как зеницу ока.
Жуков минут пять говорил о том, как внимателен он к друзьям по школе, как горячо любит мать и как боготворит свою маленькую, милую приятельницу. "Вы, я думаю, разрешите мне, — попросил он, — не называть ее имени?".
Тут комсорг Лактионов встал и прошелся по комнате. Он до сих пор искренне верил всем этим сентиментам. Как знать, не поверил ли бы им и я, не будь у меня в кармане разоблачительного письма. А я все еще прячу это письмо и перебиваю гладкую речь Жукова вопросом:
— Нам пишут, что вы ищете невесту "с хор. материальной базой". Это правда?
— Ложь!
— …что вы заставляете девушек оплачивать часть своих расходов.
— Имя этого негодяя? — театрально крикнул Жуков. — Я при всех дам ему пощечину!
— Имя? Пожалуйста, — говорю я и протягиваю Жукову его собственное письмо.
Жуков посмотрел на первую страницу, узнал свой почерк и вспыхнул. Его ясные глаза сразу замутились, забегали, но он еще держал себя в руках, надеясь вывернуться.
— Вы зря придаете такое значение этому письму, — сказал он. — В переписке с родственниками я всегда пользуюсь шуткой.
— А как вы прикажете понимать вот эту шутку? — спросил я и прочел: — "Дорогая мамочка, не выбрасывайте корочек хлеба, а сушите и присылайте мне. Нам дают всего по 200 граммов".
— Как это "всего"? — удивился комсорг и взял письмо.
— Я хотел написать: по двести граммов к каждому блюду — и описался.
— А насчет корочек вы тоже описались? Только не пытайтесь лгать. Я уже был в вашей столовой.
Я действительно побывал в школьной столовой. Выбор блюд был там скромный, но кормили сытно.
— О корочках я написал для жалости, чтобы мать присылала мне побольше денег.
— Сколько вы получаете от нее?
— Триста рублей в месяц.
— Как, и от матери тоже? — спросил комсорг Лактионов, отрываясь от письма.
— А разве Жукову помогает еще кто-нибудь?
— Как же! Тетя Рая из города Шахты присылает ему ежемесячно по двести рублей. Вдобавок к этому он получает триста рублей стипендии.
— Да двести рублей от Зины, — добавил я. — Вы, конечно, извините, что мне пришлось все-таки назвать ее имя. Итого тысяча рублей в месяц. А вы просите корочек!..
Жуков молчит.
— "Старенькая мамочка", "бедненькая тетя Рая"… Эти ласковые слова преследовали у вас, оказывается, только одно: сорвать побольше?
Жуков понял, что попался, и пошел в открытую.
— Вы мне морали не читайте! — сказал он. — У каждого в жизни своя цель, и каждый должен стараться только для себя.
Жуков говорил зло и почему-то шепотом, а я слушал и вспоминал молодого стяжателя Растиньяка. В пестрой веренице бальзаковских героев ярко выделяется эта колоритная фигура. Чтобы преуспеть в жизни, Растиньяк отказался от всех человеческих добродетелей. Подлость — вот главное и определяющее в его облике и поведении. Но насколько Растиньяк был уместен там, в парижском полусвете, среди вотренов, гобсеков, нюсинженов, настолько он выглядел дико и неправдоподобно здесь, рядом с колхозными трактористами, рядом с этим доверчивым и чистым в каждом своем помысле и поступке комсоргом. Но этой доверчивости пришел конец. Лактионов только что дочитал письмо, и у него угрожающе сжались кулаки. Жуков решил не испытывать больше нашего терпения. Он встал и сказал:
— Надеюсь, что разговор останется между нами?
— Почему?
— Потому что вся эта история не имеет общественного интереса и касается только меня, моих родственников и моих знакомых. Это, во-первых, а во-вторых, — в этом месте Жуков сделал паузу и уже тихо, без всякой бравады закончил: — Мне жалко маму.
— Можете быть уверены, что мы не напечатаем ни строчки, прежде чем не поговорим с вашей мамой.
И вот злополучное письмо снова поехало в Москву, и я начал плутать уже по предместьям столицы в поисках поселка ВИМЭ. Наконец поселок найден, и мать получает письмо от сына. Мать читает, краснеет, плачет. Успокоившись, она рассказывает мне историю своего сына. Я слушаю ее рассказ и начинаю понимать, как в хорошей советской семье могло появиться на свет дешевое издание бальзаковского Растиньяка.
Появился на свет, конечно, не Растиньяк, а нормальный ребенок. Мать не чаяла души в этом ребенке, и, хотя она сама была педагогом и прекрасно знала, как следует воспитывать чужих детей, своего единственного сына она баловала и нежила. И сыну этому стало в конце концов казаться, что весь мир создан только для него одного. Мать не разубеждала его в этом, а когда сын вырос, разубеждать было поздно, ибо Леонид Жуков был уже вполне оформившимся эгоистом.
Вот, собственно, и все. Как говорил Маяковский, так из сына вырос свин.
Поздно вечером я расстался с матерью Леонида Жукова и отправился домой, чтобы написать вот эти строки. Я взялся за перо, ибо искренне убежден, что печальная история Леонида Жукова касается не только его и его ближайших родственников, а представляет более широкий интерес.
1948 г.
БЛЕДНОЛИЦЫЙ БРАТ
Жил-был на свете мальчик. Мальчик как мальчик. По имени Юра, по прозвищу Фитиль. Да он, по правде, и был похож на фитиль: длинный, тощий, нескладный. Всегда один, как огонек под ламповым стеклом.
Любил Фитиль по-настоящему только книги, а из книг — главным образом Фенимора Купера и Майн-Рида. Он пользовался всяким случаем, чтобы почитать. А читать он мог везде: дома, в школе, на трамвайной подножке. Достаточно было ему раскрыть книгу, как он моментально забывал об окружающей обстановке и уносился в прерии, к своим друзьям: Кожаному Чулку — грозе оленей, Черному Орлу… В такие минуты Фитиль совершал самые головоломные путешествия и показывал чудеса храбрости в битвах с разбойниками.
Мысленно Фитиль бегал быстрее мустангов, прыгал, как кенгуру, и лазал по скалам не хуже горных туров. Но достаточно было только Фитилю захлопнуть книгу и опуститься на бренную землю, как храбрый бледнолицый брат превращался в самого жалкого трусишку.
Житель прерий, оказывается, никогда не ходил босиком, чтобы не поцарапать себе ногу. Он не бегал с мальчиками наперегонки, не прыгал с ними через канавы и скамейки, ибо боялся при прыжке споткнуться и расквасить себе нос.
Фитиль боялся не только канавы, но и многого другого: например, воды, потому что она холодная, солнца — оно горячее, воздуха — он свежий.
Ходил друг Черного Орла триста шестьдесят пять дней в году в теплом шарфике и с насморком. Но чем больше Фитиль кутался в шарфик, тем чаще хворал. Папа и мама водили своего Фитилька к докторам. Один доктор прописал ему капли, но капли не помогли. Второй велел ставить горчичники. Горчичники тоже не помогли. Фитиль худел и желтел. Трудно сказать, до какого состояния довела бы мальчика трусость, ежели бы за его врачевание не взялся сосед по квартире — отец тринадцатилетнего Вовы.
Вовин папа повел лечение довольно необычным путем. На листе чистой бумаги он нарисовал скальп и два томагавка и подбросил Фитилю под дверь письмо такого содержания:
"Бледнолицый брат! Старейшины хотят избрать тебя, сына Льва и Орлицы, предводителем краснокожих. Если ты согласен, то завтра, когда солнечный луч, пробившись сквозь ветви густого чаппареля, разбудит тебя ото сна, подымись на старый дуб и, не надевая мокассинов, трижды стукни голой пяткой о первый сук".
Письмо было подписано: "Друг Черного Орла Повин Вапа".
Фитиль не верил собственным глазам. Два раза он перечитал письмо. Да, так и есть. Стоит ему только три раза стукнуть о сук голой пяткой, как он из Фитиля превратится в предводителя племени.
Фитиль в большом волнении провел ночь и чуть свет был уже в саду, возле старого дуба. Первый сук находился на высоте пяти метров от земли. В это утро Фитиль попытался в первый раз в своей жизни влезть на дерево. Он мучился, срывался по стволу вниз и все же не сдавался. Ровно в полдень исцарапанный, но счастливый Фитиль добрался наконец до заветного сука.
Но испытания Фитиля на этом не кончились. Вечером он получил второе письмо.
"Бледнолицый брат, — писал Повин Вапа, — ты на верном пути. Рано утром отсчитай пять локтей на север от высохшей яблони и выкопай яму два на два. На глубине метра с четвертью ты найдешь записку от Черного Орла с указанием, что делать дальше".
И Фитиль чуть свет принялся за земляные работы. Орудуя лопатой, он упарился, и ему пришлось сбросить с шеи теплый шарфик. Затем он снял рубашку и подставил свою худую спину под солнечные лучи и прохладный ветер. На этот раз Фитиль не думал уже ни об ожогах, ни о простуде. Три дня он копал яму, пока не довел ее до нужной глубины. На четвертый день из ямы была извлечена небольшая коробочка с запиской: "Бледнолицый брат, произошла ошибка. Указания Черного Орла ты найдешь не здесь, а в большой купальне. Нырни под корягу и поищи там консервную банку. Твой друг Повин Вапа".
Фитиль от досады чуть даже не заплакал. Хорошо сказать: нырни, — а как это сделать, ежели ты не умеешь плавать? Целую неделю храбрый друг Черного Орла ходил с мальчиками на речку. Он лежал вместе с ними на песке, бегал по берегу, но влезть в воду никак не решался: вода по-прежнему вызывала в нем страх.
На восьмой день Повин Вапа пришел на помощь трусишке. Он прислал ему два бычьих пузыря со следующей запиской: "Бледнолицый брат, Черный Орел шлет тебе в подарок два чудодейственных пузыря от двух убитых им бизонов. Воспользуйся этими пузырями, и ты будешь плавать быстрее форелей. Твой друг Повин Вапа".
Фитиль с трудом уговорил себя влезть в воду, и то лишь потому, что у него в руках были настоящие бизоньи пузыри. Сначала учеба шла туговато. Но потом мальчик так вошел во вкус, что уже не хотел вылезать из речки. Через две педели предводитель краснокожих обходился уже без бизоньих пузырей, а еще через месяц он нырнул под корягу и вытащил оттуда консервную банку с запиской.
"Бледнолицый брат, — писал Повин Вапа, — Черный Орел доволен твоими успехами. Еще десять лет такой жизни — и сын Льва и Орлицы станет сильнейшим в прериях. Привет тебе от старейшин".
Но Фитилю не надо было ждать десять лет, чтобы стать сильнейшим в прериях. Главное уже было сделано. Фитиль поборол преждевременную старость, которая жила в нем, и перестал страшиться солнца, воздуха и воды. Он безбоязненно бегал теперь наперегонки с мальчиками, плавал с ними в купальне, играл в волейбол. Через два года от его фитилеобразности не осталось и следа. Так из маленького трусишки вырос сильный, ловкий и смелый человек.
Тем, кому вся эта история покажется сказкой, мы можем сообщить, что она записана нами на стадионе «Динамо» со слов чемпиона Советского Союза по штанге Юрия Н… Фамилию чемпиона мы не называем по его просьбе.
1946 г.
КРИВАЯ ДУША
"Константин Николаевич Костетский с супругой имеют честь пригласить вас на бракосочетание своей дочери Ани. Венчание состоится в церкви по Обыденскому переулку в четыре часа дня. Обед в доме родителей невесты, в шесть".
Отец невесты назначил свадьбу на воскресенье. И вдруг в субботу, когда гости были уже приглашены, жениха совершенно неожиданно вызвали к секретарю райкома комсомола и предложили выступить в клубе с докладом.
— Когда? — спросил жених.
— Завтра, в четыре дня.
— В четыре не могу.
— Почему?
Жених замялся. Сознаться, сказать секретарю правду, что завтра в четыре он, внештатный пропагандист райкома, будет стоять под венцом в церкви, было Михаилу Пикову совестно, и Михаил, человек доселе правдивый, впервые в жизни соврал.
— Завтра в четыре, — сказал он, — мне нужно быть на вокзале, чтобы проводить двоюродную сестру в Чкалов.
— Хорошо, — ответил секретарь, — мы перенесем начало собрания на два тридцать, так что к четырем ты вполне успеешь сделать доклад и добраться до вокзала.
— А если поезд отправится не в четыре, а раньше?
— Раньше расписания? Такого не бывает.
Пиков и сам понимал, что такого не бывает. Но что делать? Нужно же ему придумать какую-нибудь отговорку, чтобы не делать завтра доклада, а отговорка не придумывалась, и жених стал тогда успокаивать себя: "Ничего, как-нибудь обернусь".
Для того, чтобы обернуться, Михаилу Пикову пришлось читать доклад галопом и галопом же мчаться от Крестьянской заставы к Обыденскому переулку. В три минуты пятого, запыхавшись от быстрого бега, красный, потный, он был на месте.
— Вы еле дышите! Что случилось? — заволновались гости.
Ну как сказать им, старикам и старушкам, что он опаздывал к венчанию, потому что делал доклад по заданию райкома?
И Михаил на ходу сочинил новую ложь:
— У меня был легкий сердечный приступ, Но вы не беспокойтесь, все уже прошло.
Михаил сказал и посмотрел на Аню: поверила ли она ему? Да, поверила. Тут как будто можно было бы и успокоиться, а Михаил покраснел еще больше. Михаилу стало совестно, что он начинает свою семейную жизнь со лжи. А ведь ложь была не только в том, что дважды за одни сутки Михаил Пиков говорил неправду: про отъезд двоюродной сестры и про сердечный приступ. Ложью было и то, что он, комсомолец, стоял сейчас перед алтарем.
Вскоре началось венчание. Жениха и невесту водили по церкви, колени, чем-то спрашивали. А жених ничего слышал, ничего не видел. Он думал только об одном:
"Зачем я здесь? Разве я верю в бога? Нет! Может быть, в бога верит Аня? Тоже нет! Так что же нас заставило прийти сюда? Ничего, кроме глупости и легкомыслия".
Он и она хотели устроить свою свадьбу как-то по-особенному.
— Ну, не так, как все, — сказала она.
И он тогда предложил:
— Давай обвенчаемся.
Вместо того, чтобы сказать «нет», она сказала:
— Вот здорово!
Они тогда даже не подумали, что идут на сделку со своей совестью.
— Какая сделка? Это же не всерьез, — успокаивали себя молодые. — В церкви просто интереснее. Там поет хор, горят свечи, машут кадилом…
Ей и ему было всего по девятнадцати лет, и их легко можно было удержать от неверного шага. Но его мать, Марина Михайловна, не стала препятствовать сыну. Марина Михайловна была женщиной верующей, и эта затея пришлась ей по душе.
Неверный шаг мог предупредить и отец невесты. Константин Николаевич был убежденным безбожником, и, пользуясь правом отца и будущего тестя, он должен был прикрикнуть на молодых:
— Что, в церковь? Да ни в коем случае!
Но тесть-безбожник оказался не на высоте. Константин Николаевич не запретил, а поощрил затевавшуюся благоглупость. Отец невесты думал, что с помощью церкви он крепче привяжет зятя к своей дочери. И он сказал зятю:
— В бога я не верую, но против таинства церковного брака не возражаю.
К этому таинству Константин Николаевич готовился активнее всех прочих родственников. Он купил молодым обручальные кольца, сшил дочери подвенечное платье, сочинил текст свадебного приглашения.
И вот дочь Константина Николаевича в белоснежном длинном платье стоит рядом со своим женихом в церкви. Венчание идет по давно заведенному порядку. Горят свечи, священник надевает на руку невесты толстое золотое кольцо. Руку можно уже опустить, но невеста все еще держит ее на весу. Невеста находится в каком-то полувменяемом состоянии. И это вовсе не от счастья, как могло показаться со стороны. Он и она студенты второго курса юридического факультета МГУ. И этим студентам приходится сейчас повторять вслед за священником чужие и непонятные им слова святого писания. Им нестерпимо стыдно. И ей и ему страшно оторвать глаза от пола и оглядеться вокруг. А что, если рядом стоят и смотрят на них университетские товарищи? Ну как объяснить им весь этот неумный маскарад?
"Нет, лучше провалиться под пол, чем такой позор", — думает невеста. Она наполовину приоткрывает левый глаз, воровски оглядывается и успокаивающе шепчет Михаилу:
— Никого.
И хотя никто из университетских товарищей в церкви не был и акт венчания остался в тайне, это нисколько не успокаивало молодоженов. Он и она ходили в университет, болтали между лекциями с товарищами, а на сердце у каждого было очень неспокойно. Молодые супруги чувствовали свою вину перед коллективом. Им хотелось облегчить душу, прийти и рассказать друзьям о происшедшем. Главное, и случай для этого вскоре подвернулся подходящий: Аня подала заявление о приеме в комсомол. Перед самым собранием она пришла к отцу и сказала:
— Я хочу признаться в своей ошибке.
— Ни в коем случае, — ответил Константин Николаевич, — это может отразиться на твоем будущем.
Дочь послушала отца и промолчала. Через полгода к Константину Николаевичу пришел за советом зять. Городской комитет комсомола предложил Михаилу (он был теперь членом лекторской группы горкома) подготовить доклад на антирелигиозную тему.
— Как, согласен? — спросил руководитель группы.
Михаил смутился.
— Ты что, не надеешься на свои силы?
- Я вам дам ответ завтра, — ответил Пиков, а про себя думал: "Сил у меня, конечно, хватит, я сомневаюсь, есть ли у меня право выступать с таким докладом перед молодежью".
"Нет, — решил он по дороге домой. — Надо прийти завтра в горком и сознаться в своих грехах. Пусть товарищи осуждают меня, критикуют…"
— Сознаться? Ни в коем случае, — сказал Константин Николаевич. — Это может повредить твоему будущему.
Честное признание ошибок идет не во вред, а на пользу будущему и настоящему каждого человека. К сожалению, Михаил не внял зову своей совести, а последовал совету тестя. И хотя Михаил и на этот раз подготовил неплохой доклад, читал он его молодежи с какой-то внутренней неловкостью.
Эту неловкость внештатный лектор ощущал не только на трибуне, но и в своей семье. Три года Михаил вел активную пропагандистскую работу в комсомоле, и за это время лектор-антирелигиозник ни разу не поговорил со своей родной матерью о ее религиозных заблуждениях. Мать крестила сына на ночь, благословляла, когда он шел на экзамен, а сын безропотно подставлял свою голову под благословение.
— Я не хотел обижать старушку, — оправдывается он сейчас.
Уж не такая старушка мать внештатного пропагандиста. Марине Михайловне Пиковой всего сорок семь лет. Это человек с высшим образованием, кандидат наук. И не потакать матери в ее религиозных причудах должен был сын-комсомолец, а спорить, разубеждать.
Но сын не спорил:
— Неловко.
Рядом с Михаилом в тон же квартире жили два его племянника: Женька и Санька. Михаил знал, что бабушка таскает и Женьку и Саньку в церковь, слышал, как она забивает мальчишкам головы ересью, и ни разу с ней не поругался. И все по той же причине. Он боялся, что бабка скажет:
— А ты сам?
Так одна неправда тянула за собой другую. Михаил отмалчивался дома, в разговоре с товарищами, на комсомольском собрании. И пусть разговор на этом собрании шел совсем не о церкви, а о каком-нибудь двоечнике или заурядном лгуне-обманщике, Михаил старался не брать слова в прениях. Зачем обострять отношения со студентами?
Внешне, со стороны, все как будто бы было по-прежнему. Учился Михаил отлично, в лекторской группе продолжал считаться одним из лучших докладчиков, а в действительности этот лучший уже давно был не тем, за кого его принимали.
Жена Михаила не понимала переживаний супруга. Аня давно успела забыть о своем грехе перед комсомолом. Ну, было и сплыло. Аня даже на лекции стала ходить с обручальным кольцом на пальце. Мишу это возмущало. Мише хотелось сдернуть кольцо с пальца жены, накричать на нее, назвать пустышкой, но он сдерживал себя.
"Ссора с женой, — рассуждал он, — может испортить мне репутацию".
Сделка с собственной совестью не прошла для Михаила безнаказанно. Прежде он лгал вместе с женой, потом он стал лгать и ей. Прежде он лгал и страдал, теперь он лгал по привычке. Молодая семья разваливалась на глазах. В этой семье не было уже ни любви, ни уважения. На людях молодые супруги были любезны, улыбались, а дома они ругались и оскорбляли один другого.
— Обманщик!
— А сама-то ты лучше?
И вот, когда супруги рассорились окончательно, Константин Николаевич Костетский пришел в комсомольскую организацию МГУ.
— А знаете ли вы, что Михаил Пиков венчался в церкви?
Константин Николаевич сделал свое запоздалое заявление не для того, чтобы помочь комсомольцу Пикову осознать свои ошибки. Действиями Константина Николаевича, к сожалению, руководили другие, менее красивые соображения: тесть просто-напросто мстил своему зятю за развод. Комсомольцы юридического факультета очень внимательно разобрались в деле Пикова и решили исключить его из организации. И хотя решение комсомольцев было суровым, Костетского оно не устраивало.
— Нет, я не оставлю этого так, — сказал он. — Я добьюсь своего. Сначала я отберу у Пикова комнату, а потом испорчу ему будущее.
С этим Константин Николаевич и пришел к нам в редакцию.
— Помогите мне исключить Пикова из университета. Это конченый человек.
— Почему же конченый? Этому человеку всего двадцать два года. Его вина, конечно, велика, но он может еще разобраться в своих заблуждениях, прочувствовать их и снова стать честным, правдивым человеком.
Но тесть не верил в исправление зятя.
— Кривая душа, — говорил Константин Николаевич про Михаила. — Он принял таинство церковного брака, будучи членом комсомола. Где же его принципиальность?
Кстати, о принципиальности. Три года назад два молодых человека пошли на сделку с собственной совестью. А родители этих молодых людей, вместо того чтобы быть своим детям настоящими воспитателями и наставниками, предстали перед ними в роли обывателей. Константин Николаевич сначала благословил будущих молодоженов на первый ложный шаг, а потом толкнул на второй и третий. Молодые люди только-только вступали в жизнь, а родители учили их кривить душой. И научили.
Константин Николаевич оказался плохим отцом и тестем. И вот сейчас коммунист Костетский, врач по образованию, ходит и произносит обвинительные речи.
Нет, уважаемый Константин Николаевич, вы зря рядитесь в тогу прокурора и ищите кривую душу в других. Михаил Пиков и Аня уже наказаны. И вам сейчас самое время сесть и подумать о своей собственной честности и принципиальности.
1952 г.
ТЕНОР В ОФСАЙДЕ
Настроение у организаторов концерта было неважным: первая гастроль ансамбля песни и пляски ЦДКЖ — Центрального дома культуры железнодорожников — в городе Буе прошла при полупустом зале. А полупустой зал — это полупустая касса.
— Вы как хотите, — сказал на следующий день артистам директор клуба железнодорожников Туганов, — а я вторую гастроль ансамбля решил отменить. Давайте в целях увеличения кассового сбора устроим сегодня вместо концерта футбольный матч Москва — Буй. От Москвы выступает ЦДК, от Буя — «Локомотив». Жители города читают на афише ЦДК, думают, что это команда мастеров, и валом валят на стадион.
— С чего же зритель повалит валом? — усомнились артисты. — Команда мастеров — ЦДКА, а мы ЦДКЖ.
— Это обстоятельство учтено, — сказал директор, — мы напишем на афишах крупно «ЦДК», а рядом мелко поставим «ж». Пока зритель разберется, что к чему, билеты будут уже распроданы.
— Нет, я против такого матча, — попробовал запротестовать начальник ансамбля Алешин. — Мы и в футбол-то играть не умеем!
— Не верю! — отрезал Туганов и, обратившись к артистам, добавил: — А ну, поднимите руки, которые умеют!
Ни одна рука не поднялась.
— Жалко, — сказал Туганов, — а я бы неплохо заплатил.
Пои этих словах вперед вышел трубач оркестра Ряхов. Трубачу хотелось сказать «нет», а он сказал "да".
— Значит, сможешь?
— Господи, для меня футбол — раз плюнуть! — ответил, не моргнув, бойкий трубач.
— Следующий!
Вперед вышел лирический тенор Казаков, человек с брюшком и одышкой.
— Я играл, по только очень давно, в детстве, — сказал, краснея, тенор.
— Кем играли?
— Ну, этого, как его… — начал вспоминать тенор, — ну, того, который в свои ворота мячи забивает.
— Чудесно! — сказал Туганов. — Центр полузащиты у нас, значит, есть.
Легкий успех тенора Казакова соблазнил баритона Волгина, и баритон тоже поднял руку.
— А где играли вы?
— Я не играл, — сознался баритон, — но я видел, как играют другие.
— Прекрасно! — сказал Туганов и поставил баритона рядом с тенором в защиту.
Вслед за вокалистами подняли руки представители хореографической группы ансамбля.
— А вы что умеете?
— Мы балет. Мы делаем па-де-де и па-де-зефиры.
— Замечательно! — обрадовался Туганов. — Вас как раз пять. Вот вы все впятером и пойдете в нападение.
Пока Туганов укомплектовывал таким образом команду москвичей, сотрудники клуба успели оклеить город афишами. Маленькая буква «ж», как и предполагал директор, сделала свое преступное дело. Буй — город небольшой, однако спортивных болельщиков в Буе, как и во всяком другом нашем городе, имелось предостаточно. А так как посмотреть на игру мастеров футбола хотели не только болельщики, то к пяти часам чуть ли не весь город был у входа на стадион. Кассиры живо распродали весь имевшийся у них запас билетов, а народ все шел и шел.
Было уже самое время начинать матч. Но матч не начинался. Москвичи искали спортивную форму. К семи часам трубач Ряхов принес из города три пары бутсов и несколько маек, и так как ждать больше было нельзя, то москвичи вышли на поле в каком-то диком, неправдоподобном виде. Разномастные трусы и майки дополнялись разномастной обувью. Одни были в бутсах, другие — в полуботинках, третьи — в тапочках.
Директор клуба Туганов — а он изображал в этом матче судью — попросил публику не осуждать гостей за их внешний вид.
— Москвичи отправили свою форму в Буй багажом, — сказал он, — а багаж задержался в пути.
— А вратарь у них тоже отправлен багажом? — спросил с трибуны чей-то звонкий насмешливый голос.
Туганов оглянулся. В команде москвичей действительно не было вратаря. Его впопыхах попросту забыли назначить. Что делать? Уйти с поля? Но тут на помощь пришел аккордеонист ансамбля Белогазов. Он выскочил на поле в чем был, не переодевшись, и весело крикнул:
— Можете начинать! Хомич на месте!
— Какой Хомич? — всполошились на трибуне. — Он же играет в другой команде!
Для того, чтобы замять неприятный вопрос, Туганов поспешил начать матч.
И вот наконец раздался долгожданный свисток. Пас налево, пас направо, и мяч, к всеобщему ликованию, мчится мимо балетной пятерки, мимо лирического тенора и баритона к воротам Москвы. Жители Буя в волнении поднимаются с мест, ожидая, как вратарь команды москвичей в акробатическом прыжке перехватит мертвый мяч. Но акробатического прыжка у самозванного Хомича не получилось. Он только беспомощно дрыгнул ногами и плюхнулся наземь, как куль с песком.
Гол в воротах чемпиона страны! И когда?! Через тридцать секунд после начала матча! Восторгам жителей города не было конца!
— Это случайность, — пробовали угомонить чересчур восторженных болельщиков местные скептики.
Но, увы, это не было случайностью.
Не успела балетная пятерка вторично начать игру, мяч, снова оказавшись у игроков «Локомотива», промчался мимо злосчастного центра в ворота. Аккордеонист снова упал кулем, и снова зря.
Прошла еще одна минута — и еще один мяч оказался в московских воротах. На этот раз восторженно аплодировали своим только дети. На шестом мяче замолчали даже дети.
Когда аккордеонист пропустил пятнадцатый мяч, судья посмотрел на часы, и, хотя время матча еще не истекло, он дал свисток на окончание. Испытывать дольше терпение зрителей было уже не совсем безопасно.
Одиннадцать обманщиков в разномастных майках уходили с поля во главе с обманщиком-судьей при гробовом молчании публики.
Чувствуя свою вину, горе-футболисты предусмотрительно закрыли головы руками. Но в них не кидали камнями. Их просто презирали, презирали за то, что они пытались в наше время возродить нравы пресловутого Остапа Бендера.
1949 г.
ДУШЕЧКА
Евгению Викторовичу Вуколову (назовем художника этим именем) поручили большую работу — сооружение памятника. И первой, кого Евгений Викторович включил о свой творческий коллектив, была С. С. Козеинова.
— А она кто? Скульптор?
— Нет, — сказал Вуколов.
— Архитектор?
— Тоже нет!
— Тогда, очевидно, инженер?
— Да нет, Козеинова — моя жена, и я хочу назначить ее своим ближайшим помощником.
— Ближайший помощник скульптора должен уметь лепить.
— Да, конечно, — согласился Вуколов, и, хотя его жена лепить не умела, Евгений Викторович все же включил ее в бригаду.
— Я записал ее в список для видимости, — оправдывался потом Вуколов перед товарищами.
Но Козеинова не желала числиться в бригаде только для видимости. Когда памятник был воздвигнут, она потребовала, чтобы ее записали и во второй список — на получение премии.
— Зачем зря писать? Тебе премии не дадут, — сказал муж.
— А ты похлопочи, добейся!
И Вуколов ходил из одной инстанции в другую и хлопотал:
— Представьте Козеинову к награде.
— За что? За какие заслуги? — спрашивали Вуколова.
— Она помогала мне добрыми советами.
— Так вы возьмите и преподнесите ей за это коробку конфет или флакон духов.
Коробка конфет, однако, никак не устраивала жену скульптора.
— Ничего, — сказала она, — в следующий раз мы будем умнее.
— Как, неужели я должен и впредь называть твое имя в числе своих ближайших помощников? — испуганно спросил муж.
— Непременно. Причем мое имя будет теперь писаться рядом с твоим. Не "Вуколов при участии Козеиновой", а через дефис: «Вуколов-Козеинова». Так подписывали свои произведения Римский-Корсаков, Салтыков-Щедрин, Мамин-Сибиряк…
— Мамин был один. Он сам писал, сам и подписывал.
— Ну, нас тоже не двое, — сказала Козеинова и пояснила: — Ты же сам часто говоришь про меня: "Знакомьтесь: моя половина".
— Какая половина? Семейная! Вот ежели бы ты была скульптором!
— Так научи меня.
— Учеба потребует многих лет.
— А ты возьми и придумай для жены какие-нибудь ускоренные курсы.
И Евгений Викторович придумал. Это были даже не ускоренные, а какие-то скорострельные курсы. Сначала С. С. Козеинова вылепила человеческое ухо — большое и неправдоподобное, размером с хорошее блюдо. Затем она создала из глины глаз, который был похож на второе блюдо из того же сумасшедшего сервиза. Потом появился на свет нос и, наконец, губа.
— Ну вот, с учебой и все. Теперь мне следует испробовать свои силы на поясном портрете с натуры, — сказала Козеинова.
Муж пробовал урезонить супругу: какой, мол, еще там поясной портрет, когда вылепленное тобою блюдо-ухо никак не отличить от блюда-носа. А жена ни в какую: хочу лепить натуру, и только.
В эти дни сам Вуколов должен был начать работу над скульптурным портретом знатного хлопкороба. Этот портрет предназначался для Всесоюзной художественной выставки. Однако натиск жены был такой силы, что Евгений Викторович не выдержал и сказал:
— Хорошо, давай лепить вместе.
Так в течение месяца в мастерской Вуколова были закончены два портрета. То, что слепилось у Козеиновой, было, конечно, не скульптурой, а самой заурядной любительской работой. В изокружках такие работы лепятся для практики десятками и потом без сожаления отправляются в сарай или на чердак. Козеинова высказалась против чердака. Она решила попытать счастья на художественной выставке.
— Мы пошлем мою работу вместо твоей, — заявила она мужу.
Муж от удивления развел руками.
— Со мной делай, что хочешь, — сказал он жене, — но пожалей хлопкороба.
Но С. С. Козеиновой было не до жалости. Она уже видела свое имя в выставочном каталоге, причем без дефиса, а в единоличном виде: "Автор — С. С. Козеинова".
"А чем черт не шутит, — думалось ей, — может, моя работка и проскочит".
Но работка не проскочила. Жюри забраковало бюст хлопкороба за антихудожественное исполнение. Решение жюри, однако, не отрезвило Козеинову, и она послала своего супруга в выставочный комитет:
— Иди, бей челом председателю, доказывай, что твоя жена — самобытное дарование! Ты лауреат, член Академии художеств, тебе они поверят.
И он пошел и бил челом.
Члены выставочного комитета встретили приход Вуколова улыбкой, а председатель, дабы не обижать академика, взял и сделал его жене поблажку:
— Ладно, включите ее работу в каталог и поставьте куда-нибудь подальше в угол.
Но Козеинова не пожелала подвизаться в искусстве на положении углового жильца. Ее тянуло на авансцену. К этому скоро представился подходящий случай. Академику Вуколову поручили возглавить бригаду скульпторов и начать работу по созданию монументального рельефа, посвященного героическому советскому народу. Это была большая и сложная работа размером в девяносто квадратных метров. Козеинова предъявила мужу ультиматум:
— Включай и меня в бригаду!
— Кем, помощником?
— Нет, теперь уже соавтором!
Вуколов и на этот раз назвал в числе авторов рельефа наряду с опытными, известными мастерами и имя своей супруги. Как знать, если бы эта супруга вела себя поскромнее, может быть, и теперь ее мнимое участие в работе бригады прошло бы незамеченным. Но, увы, дальний угол художественной выставки вскружил голову Козеиновой. Она возомнила себя зрелым скульптором и стала вмешиваться в работу руководителя бригады. Любому предложению мужа жена выдвигала свое, противоположное. Обстановка в мастерской приняла такой характер, что муж в конце концов не выдержал, хлопнул дверью и уехал в Киев.
— Или ты или я!
— Хорошо, — ответила, не растерявшись, жена. — Уезжай, я сама возглавлю бригаду.
Неудавшийся мастер скульптуры оказался непревзойденным мастером интриги. Козеинова сумела сбить с толку нескольких членов бригады, и те принялись под ее руководством перекраивать композицию рельефа. И перекроили. Руководитель бригады возвращается домой и видит: многолетний труд испорчен. Чаша терпения переполнилась, и взбешенный супруг выставил свою сумасбродную половину из мастерской:
— Довольно, хватит!
"Половина" бросилась за помощью в художественно-экспертный совет, потом в Академию художеств.
— Вуколов портит мою композицию!
И хотя обе эти авторитетные организации пытались доказать Козеиновой, что ее муж не портит, а исправляет ею же исковерканную работу, она продолжала спорить и жаловаться. Козеинова пришла и к нам:
— Вуколов не имеет права игнорировать мои творческие предложения. Искусство — моя жизнь.
— С каких пор?
Из ответа выясняется, что когда-то давно Козеиновой нравилось не искусство, а экономика, и она поступила даже в Институт народного хозяйства. Но экономистом она не стала. Первый муж Козеиновой был начальником строительства, и жена решила быть похожей на него. Но настоящим строителем она тоже не стала. Почему? По чьей вине?
— Я вышла замуж во второй раз, за Вуколова, и увлеклась скульптурой.
Я слушаю Козеинову, и передо мной возникает образ чеховской «Душечки», но, господи, в каком искаженном виде! Если та «Душечка», не имея собственных достоинств, умилялась и перенимала привычки своих спутников по жизненному пути: сначала содержателя увеселительного сада «Тиволи» Кукина, потом управляющего лесным складом Пустовалова и, наконец, полкового ветеринарного врача Смирнина, — то эта не желает жить отраженным светом. Она хочет выходить на шумные вызовы публики сама и раскланиваться, стоя рядом с мужем. И не только рядом. Чтобы пролезть вперед, Козеинова действует уже локтями.
"За последние полгода, — пишет в своем письме Вуколов, — девять организаций занимались разбором ее заявлений. Я перестал уже лепить, я пишу сейчас только объяснительные записки".
Евгений Викторович сидит в редакции и с горечью рассказывает о происшедшем.
— Страшно, — говорит он, — когда мыльный пузырь, невежда начинает мнить себя гением!
Правильно, страшно. А кто виноват в этом? Разве не сам Евгений Викторович все последние годы усиленно продвигал невежду на выставки, включал ее в творческие бригады? Член Союза художников поступался совестью художника, он кривил душой, забыв, что этого в искусстве делать нельзя, даже ради самого близкого человека, даже ради "Душечки"!
1954 г.
ЗАКОН АДАТА
С утра между супругами разгорелся спор. Джамилляхон, жена Раджаба Садыкова, предложила зажарить к обеду барашка.
— Ой, нет! — сказал муж. — Это не то блюдо. На одного человека барашка много, а на двоих мало.
На душе Раджаба Алиевича было так светло и радостно, что позволь ему, и он, не задумываясь, зажарил бы в этот день целого быка и пригласил бы в гости по крайней мере всю улицу. Но жена категорически высказалась против улицы.
— Мы пригласим двух — трех близких родственников, и не больше! — сказала она.
— Душа моя, как это двух — трех? — взмолился муж. — Вспомни, по какому случаю мы устраиваем праздничный обед.
А случай и в самом деле был исключительный. Шутка ли! Супруги Садыковы нашли свою дочь Артыку. А потеряли они ее очень давно и при следующих обстоятельствах. Маме и папе не хотелось возиться с новорожденной, и они отвезли ее чуть ли не в полугодовалом возрасте к бабушке в кишлак. А бабушка внезапно заболела и умерла. Соседи приютили у себя младенца временно, до приезда родителей. А о родителях ни слуху, ни духу. Родители не едут и не пишут. И тогда работники кишлачного Совета передали маленькую Артыку на воспитание в детский дом. Прошло двенадцать лет. Девочка подросла, стала ходить в школу, а родители и не вспоминали о ней.
Но если родители не думали о девочке, то девочка жила и мечтала о встрече с ними. Артыка писала письма в различные города и учреждения: "Помогите мае найти моего папу и маму…" И одно такое письмо достигло цели. Следы родителей Артыки обнаружились в соседнем районе. Вызвали Садыкова в милицию и спросили:
— У вас есть дочь Артыка?
— Неужели моя девочка жива? Где она?
— А разве вы ее искали?
— Нет, — тихо сказал Раджаб Садыков и неожиданно заплакал.
Трудно даже сказать, что произошло с отцом Артыки. Двенадцать лет судьба родной дочери была ему совершенно безразлична. И вдруг сегодня Раджаба Алиевича что-то проняло. И соседи поверили отцовским слезам.
— Ну, был грех в молодости, — говорили они. — Забыли Садыковы о своей девочке. Слава богу, что теперь папа с мамой опомнились, раскаялись.
И люди, простив родителям их жестокосердие, приходили к дому Раджаба Алиевича, чтобы поздравить его самого и его жену Джамилляхон с двойной находкой. И в самом деле, двенадцать лет назад у Садыковых пропала не только дочь. У них тогда пропала и совесть. И вот теперь родительская совесть, кажется, отыскалась.
Садыковы шумно, на виду у всего местечка готовились к встрече с Артыкой. Они жарили и парили к торжественному обеду всякие праздничные блюда, спорили, кого пригласить в гости. Только ли родных и близких или, быть может, еще и кого-нибудь из начальства. Например, заведующего почтой, секретаря райисполкома,
— Бросьте вы думать о заведующих! — не выдержав, сказали соседи. — Отправляйтесь скорей за дочкой. Она, поди, и не знает еще, что вы берете ее домой.
— Да, да! — конфузливо улыбнувшись, сказал Садыков и побежал звонить в соседний район.
Этот звонок переполошил детский дом. Уже через минуту всем и каждому здесь было известно, что Артыка Садыкова нашла своих родителей. И каждый бежал к Артыке, чтобы обнять ее, поцеловать, порадоваться вместе с ней ее счастью. И когда первая волна поздравлений схлынула, директор детского дома Татьяна Ивановна сказала:
— Ну, а теперь, девочки, давайте готовиться к проводам Артыки. Завтра за ней приедет папа.
Трогательно прошел этот последний день Артыки в детском доме. Каждому хотелось оставить у девочки о себе какую-нибудь память. Учителя и воспитатели шили ей новое праздничное платье. Подружки и товарищи приносили ей в комнату всякие нехитрые подарки: кто книжку, кто открытку, а кто альбом. И хотя девочке было приятно такое внимание окружающих, мысли ее в этот день были не в детском доме, а в доме, где она должна была жить со своими родителями.
Родители! Артыка долго сидит у окна, пытаясь представить себе, как могут выглядеть они, ее родители.
Проходит час, другой, а перед глазами никакого живого образа. Да и откуда было взяться этому образу, если ни отец, ни мать не оставили девочке на память даже фотографической карточки?
— А что, если мой отец покажется сейчас на улице! — тревожилась девочка. — Ведь я же его, пожалуй, и не узнаю.
Но Артыка обманулась в своем предположении. Не успел на следующий день Раджаб Садыков показаться в воротах, как Артыка тут же выскочила ему навстречу:
— Папа!
Раджаб Садыков прижал дочь к груди, и его глаза снова увлажнились. Когда первая минута свидания прошла и Раджаб Алиевич успокоился, девочки пригласили его к столу: детский дом давал в связи с отъездом Артыки прощальный завтрак. Но вот подходит к концу и этот завтрак. Раджаб Алиевич прощается с Татьяной Ивановной и, обняв дочь, выходит с ней из детского дома на улицу. И все обитатели этого дома, глядя вслед Артыке, говорят:
— Какая она счастливая!
Но счастье Артыки продолжалось недолго. Через два дня Раджаб Алиевич неожиданно появился в детском доме. Он подвел Артыку к Татьяне Ивановне и сказал:
— Заберите ее обратно.
— Почему? Что случилось?
— Я думал, моя дочь приедет в родительский дом со смирением, а она привезла с собой две пачки книг.
— А это разве плохо?
— Для русской девочки, может быть, и хорошо, а для узбекской не очень, — сказал Садыков и добавил: — Я хотел сжечь эти книги, а Артыка не позволила. "Это, — говорит, — учебники".
Учебники тебе больше не понадобятся, — объясняю я ей. — У нас большое хозяйство: куры, бараны, корова. А она ни в какую: хочу учиться, и только.
Даже смешно, — говорит Садыков после небольшой паузы. — Артыке не сегодня-завтра выходить замуж, а у нее на уме не муж, а таблица умножения.
— Какой муж? — с возмущением спрашивает Татьяна Ивановна. — Вашей дочери всего тринадцать лет!
— Русской девочке в этом возрасте, может, и рано выходить замуж, — отвечает Садыков, — а узбекской самое время!
Татьяна Ивановна смотрит на отца Артыки и ничего не понимает…
"Хорошо, — думает она. — Предположим, что Раджаб Садыков сошел с ума, но куда же смотрит его жена Джамилляхон?"
Но в том-то и беда, что пережитки адата оказались в семье Садыковых крепче родительских чувств. И ведь что удивительно: Садыковы выдают себя за передовых людей. И Раджабу Алиевичу, работнику райисполкома, и его жене Джамилляхон Мирзокадыровне, нарсудье, часто приходится выступать с публичными докладами о новом быте и новой, советской морали, а вот у себя дома эти «радетели» нового оказались рабами самых отсталых пережитков.
1954 г.
СКОЛЬКО СТОИТ РЯБЧИК
В тот день Александр Григорьевич не принимал никого. Ни чужих, ни своих. Несмотря на запрет, один из начальников цехов пробовал приблизиться к закрытой двери:
— У меня срочное дело.
Но секретарь был неумолим:
— Нельзя. Александру Григорьевичу сегодня не до вас.
— Что, опять Акбар?
— Опять.
Начальник цеха плюнул с досады и ушел, поминая недобрым словом Акбара. А сам Акбар даже не знал, что на его голову в этот день сыплются проклятия. Да и откуда ему было знать? Акбар — это симпатичный, но дурашливый пес. Ему всего-навсего четыре месяца от роду. Вчера по молодости лет Акбар сделал глупость, проглотил жука, и ночью у него начались колики. Будь Акбар обыкновенным щенком, колики через день — другой прекратились бы сами собой. Но Акбар имел несчастье принадлежать директору завода, и директор поднял заурядный щенячий недуг до степени чрезвычайного происшествия. Директор нервничал сам и нервировал окружающих: сотрудников заводоуправления, ветеринарных врачей, членов своей семьи. Домашние обязаны были каждый час информировать его о ходе лечения.
— Акбару прописано слабительное, — шепотом докладывалось на ухо директору в самый разгар диспетчерского совещания.
— Акбару сделан согревающий компресс, — слышал директор шепот по телефону, когда находился в цехе.
В тот день, когда был проглочен злополучный жук, директор завода собственноручно составил и направил в заводскую столовую меню для своей собаки. На первое габер-суп, на второе телячий хрящик.
Весь город потешался над собачьими увлечениями Александра Григорьевича. А эти увлечения были у него не единственными. Немало хлопот для окружающих доставляли охотничьи причуды директора. Обычно дня за два, за три до тяги на заводе поднималась суматоха. Работы хватало всем: один лил дробь, другой смазывал салом болотные сапоги, третий коптил сосиски, четвертый разливал по флягам охотничьи настойки. Сборы шли основательные. Шутка ли, директор собрался на Убинское озеро, а это за триста километров от завода!
Сам директор уезжал на охоту в субботу, а в пятницу отправлялись вперед егеря и квартирьеры. Первые — выследить для Александра Григорьевича дичь, вторые — позаботиться о его ночлеге. Вслед за квартирьерами на озеро отправлялась легковая машина. Сам же охотник отправлялся бить уток в скором поезде. Он ехал со всеми удобствами в мягком вагоне. Ночью лег спать, а утром уже на месте. От станции до озера несколько километров. Их, конечно, хорошо бы на зорьке пройти своим ходом, но Александру Григорьевичу ходить пешком мешает спесь. Ему хочется подъехать к уткам солидно, как подобает человеку его ранга. Поэтому он и распорядился подать себе «Победу» за триста километров от завода.
Но вот наконец и озеро. Весело потрескивает костерок, заботливо разведенный квартирьерами. Из ягдташей извлекаются наружу копчености, раскупориваются фляги: сначала одна, затем другая. В голове начинает шуметь. И тогда егеря берут именитого охотника под руки и ведут его к зарослям. Дичь, оказывается, уже выслежена, и директору остается только выстрелить. Александр Григорьевич лично нажимает курок, и ему приносят убитого селезня. На радостях устраивается привал. Разжигается новый костерок, откупоривается еще одна фляга, после которой Александр Григорьевич подает команду:
— На рябчиков!
И хотя рябчики в этой местности не водятся, директор кричит:
— Обеспечить!
Затем Александру Григорьевичу приходит в голову мысль гоняться за рябчиками прямо на машине. Шофер протестует. Но что значит протест шофера для вошедшего в раж охотника? Александр Григорьевич ссаживает шофера и сам садится за руль. Он гонит машину, не глядя на кочки и овраги, и дело оканчивается аварией. Директору ничего, а машина разбита. Егеря снова берут Александра Григорьевича под руки и приводят его на станцию. Они сажают нашкодившего охотника в обратный поезд, а сами остаются с шофером караулить разбитую машину. Через день за этой машиной был отправлен с завода грузовик. Но он, застряв в грязи и расплавив подшипники, не дошел до места аварии. И тогда директор откомандировал к месту своей охоты целую спасательную экспедицию из слесарей, грузчиков и механиков, чтобы доставить в город останки двух застрявших машин. Трудно даже подсчитать, во сколько обходится заводу каждый рябчик, убитый директором.
Александр Григорьевич не только охотник, но и рыбак. А свои выезды на рыбалку директор обставляет с не меньшей торжественностью. Сначала отправляются разведчики искать места, где идет клев. Вслед за ними едут квартирьеры с копченостями и фляжками. Затем следует сам рыбак, а за рыбаком на специальной платформе везут лодку. Это на всякий случай: а вдруг Александр Григорьевич выразит желание покататься по озеру?
Директора завода не раз вызывали в партийный комитет, предупреждали, просили угомониться. А директор на эти просьбы ноль внимания. Лишь только дело близится к субботе, он снова отправляет егерей и квартирьеров в дальние экспедиции.
Александр Григорьевич Лагутин является директором металлургического завода. Этот директор учился в советской школе, в советском вузе, а вот поди ж ты, привычки у него какого-то одичавшего барина. А ведь этот барин куролесит не только на охоте или рыбалке, но и на заводе. Он ни с кем не считается, ни с кем не советуется. Лагутин попирает советские нормы и порядки. На одном из заводских собраний коммунисты обратились с просьбой к обкому партии обсудить нетерпимое поведение Лагутина и решить вопрос о его партийности. И в самом деле, обкому следует взять да и вызвать к себе для строгого разговора любителя охотничьих экспедиций и автора-составителя собачьих меню. Кстати, о собаке. Когда Акбар поправился, подрос, Александр Григорьевич распорядился дважды на день подавать ему из заводского гаража машину. Утром Акбар ездил на прогулку в соседнюю рощу, а после обеда отправлялся в директорском лимузине на свидание к гончей Зизи, роману с которой всячески покровительствовал Александр Григорьевич.
— Это не страшно, — говорил директор. — Пусть Акбар съездит, обменяется с любимой дружеским лаем
В давно прошедшие времена так «блажили» в своих далеких вотчинах одичавшие помещики. Но к лицу ли такая блажь советскому человеку?
1953 г.
НА СЛУЖБЕ И ДОМА
Пока Нина Башилова делала в диктанте по шесть — восемь ошибок, у Любови Васильевны еще теплились к душе кое-какие надежды.
— Станет Нина старше, рассудительней, — говорила она, — и учиться будет лучше.
Нина становилась старше, а рассудительности у нее не прибавлялось. Наоборот, дома она вовсе перестала готовить уроки. Вместо шести ошибок Нина начала делать по десяти — пятнадцати и наконец поставила рекорд: двадцать семь искажений и описок в десяти фразах простого диктанта. Любовь Васильевна схватилась даже за голову:
— Господи, да что же это такое?
Классному руководителю хотелось пригласить родителей Нины в школу, подумать вместе с ними, как приохотить девочку к учебе. А родители эти находятся в Москве, за тридцать километров or дочери. Попробуй дозовись их! Нина всю зиму живет в Малаховке одна. Она сама себе хозяйка. Хочу — учу грамматику, хочу — не учу. Вдали от родителей девочка обленилась, распустилась. Директор школы трижды пытался вызвать из Москвы Нинину маму, а та не приезжала. Тогда директор командировал в Москву классного руководителя:
— Поезжайте, поговорите с родителями.
И Любовь Васильевна поехала. Мать Нины, Елена Ивановна, собиралась в гости, и с учительницей разговаривал отец.
— Ленится, дерзит? — переспросил Сергей Валентинович. — Как это нехорошо! Любовь Васильевна, голубушка, подскажите, что нам делать с Ниной?
— Заберите Нину в Москву. Рядом с вами девочка образумится, исправится.
Сергей Валентинович и сам хорошо понимал, что жить и впредь врозь с дочерью было нельзя. А забрать ее в Москву он не смел, ибо жена была против.
— Вы бы поговорили с ней, — зашептал муж, косясь на соседнюю комнату, где переодевалась Елена Ивановна. — Может, вас она послушает…
Но Елена Ивановна не послушала и учительницу. Мать не желала жить с родной дочерью в одной квартире.
— Нина очень шумна, — заявила она, — а у меня от шума бывают мигрени.
Елена Ивановна говорила с учительницей, продолжая прихорашиваться у зеркала. Она завила кудельки, напомадила губы и, гордо оглядев себя, сказала:
— В следующий раз вы не приезжайте больше в Москву, а при необходимости вызывайте в школу тетю Дуню. Мы платим ей деньги, и она в ответе за все Нинины двойки.
Тетя Дуня сторожила в Малаховке дачу, и вот на эту тетю Елена Ивановна и переложила со своих плеч все материнские заботы о дочери.
— Следите за ней, помогайте девочке в учебе, — сказала мама сторожихе, — за лень и грубость наказывайте ее.
Но тете Дуне трудно было отвечать за Нинину учебу, ибо была тетя Дуня человеком малограмотным. Тетя Дуня не могла и наказывать Нину, так как характер у нее был робкий, стеснительный и справиться ей с избалованной и дерзкой девочкой было не под силу. А девочка эта не только дерзила. Она кричала на пожилую женщину и как-то даже подняла на нее руку.
И снова школа поставила вопрос перед родителями:
— Заберите Нину в Москву.
И снова мама сказала:
— Нет, нет! Пусть Нина живет отдельно. У меня мигрень.
Но мигрень была только отговоркой, а настоящая причина раздельной жизни дочери с матерью заключалась совсем в другом. Когда-то, много лет назад, все семейство Башиловых жило вместе. Сергей Валентинович работал долгое время в Малаховке и квартировал в маленьком уютном доме по Южной улице. Здесь у него родилась дочь Нина. Девочка росла, поступила в школу. Все было как будто нормально. Училась Нина прилежно, старательно. Но вот отца выдвинули в областную контору управляющим, и так как ездить отцу из Малаховки к месту новой работы было далеко, то ему предоставили в Москве квартиру. И в эту квартиру переехали все Башиловы, кроме Нины.
— Если мы возьмем в Москву и Нину, — сказала Елена Ивановна, — то поселковый совет заберет нашу квартиру в Малаховке. А я хочу сохранить ее за собой вместо дачи.
Так была решена судьба девочки, и вот уже восемь лет, как Нина живет, предоставленная, по существу, самой себе. Такая жизнь не могла, конечно, пройти безнаказанно. От зимы к зиме девочка становилась все хуже и хуже. И дело было не только в лени и непослушании. У Нины обнаружились и более скверные привычки. Ей ничего не стоило обмануть подруг, учителей, стащить чужую работу и выдать ее за свою. Когда Нину ловили с поличным, она даже не краснела. Да и зачем, собственно, ей было волноваться? Девочка знала: как бы ни сердились на нее педагоги, сколько бы двоек ни получила она в году, в трудную минуту к ней на помощь придет папа. Сергей Валентинович приезжал в Малаховку обычно по весне, когда в школе начинались переводные экзамены. Он просил, настаивал, требовал и в конце концов добивался своего. Нине Башиловой всякими правдами, а не неправдами делались поблажки, и она переводилась в следующий класс.
В этом году терпение педагогов лопнуло, и так как у Нины почти по всем предметам были двойки и единицы, то ее решили оставить на второй год. Директор сообщил об этом решении Нининой маме. Другая мать немедленно бы помчалась в Малаховку, чтобы поговорить с дочерью, а эта даже не взволновалась. В Москве еще стояли холодные, дождливые дни, и мама решила повременить с выездом.
Елена Ивановна отправилась в Малаховку, когда Нине уже нельзя было помочь. Да и поехала она туда не из-за Нины, а потому, что начался дачный сезон. Приехала — и сразу под солнышко. Муж вырвался в субботу за город, чтобы посоветоваться с женой, как быть с дочерью, а жена не была еще даже в школе, жену, оказывается, мучили совсем другие печали.
— В этом году, — жаловалась она, — ко мне почему-то совсем не пристает загар!
Сергею Валентиновичу часто бывает стыдно за свою жену, за ее беспечный образ жизни, за ее безразличное отношение к судьбе своей дочери. Ему хочется иногда встать, стукнуть кулаком по столу и сказать Елене Ивановне твердо и решительно: "Довольно, хватит. Пора браться за ум!" Но Сергей Валентинович почему-то всегда в таких случаях только робко пожимает плечами и беспомощно машет рукой:
— Она мать, пусть она и воспитывает дочь, как знает.
А мать вместо того, чтобы думать о дочери, думает главным образом о себе и своих удобствах… А дочь растет, сейчас она вытянулась чуть ли не выше матери. И, тем не менее, мать продолжает вести себя так же бездумно, как и прежде.
— Говорят, моя Нина красива, — сказала Елена Ивановна. — Не скрою, лицом дочь в меня, но вот в кого она пошла мозгами, не пойму. Я женщина умная, культурная, а дочь свою родила пустышкой.
Работники областной конторы считают своего управляющего человеком строгим, взыскательным. Он, по-видимому, и в самом деле такой, когда занимается разбором чужих дел. А вот в своей семье этот строгий и взыскательный человек становится почему-то обывателем. Жене захотелось владеть сразу двумя квартирами, и хотя это желание плохо вязалось с нашим правопорядком, Сергей Валентинович не сказал жене «нет», а пошел у нее на поводу. Вот уже который год Нина Башилова живет вдали от родительского глаза. Отец возмущается, но молчит.
— Да что мне, всякий раз спорить и ссориться с женой?
Да, спорить и ссориться, если желания жены идут вразрез с твоей совестью. Коммунист должен всегда оставаться коммунистом — принципиальным, требовательным как к другим, так и к самому себе. Коммунист отвечает перед партией не только за то, как выполняет свой служебный долг, но и за то, как он воспитывает дома своих детей. Об этом малаховские педагоги и хотели напомнить Башилову в своем письме в редакцию.
— А вы не обращайте на это письмо внимания, — сказала нам Елена Ивановна и добавила: — Правильно, моя дочь осталась на второй год, но стоит ли из-за такой малости поднимать разговор?
А может, все-таки стоит? Ведь разговор касается не только дочери, но и родителей.
1953 г.
МОЛОЧНАЯ СЕСТРА
Эльза была обыкновенной буренкой и ничем особенным среди других представителей семейства жвачных парнокопытных не выделялась. Ни удойностью, ни статью. И вдруг Эльзу экстренно стали скрести и чистить, готовя к дальнему переезду — из Барнаула в Саратов, и все это якобы по приказу свыше.
Приказ свыше был, но касался он не Эльзы, а ее владельца — Евсея Григорьевича Гридашева. А Евсей Григорьевич поставил ультиматум:
— Без Эльзы я не поеду к месту новой работы!
— Везти корову за три тысячи километров? — удивились домашние. — Да во сколько же нам обойдется этот переезд?
— А мы повезем ее за казенный счет.
— Каким образом?
— Очень простым. Она поедет с нами на правах члена семьи.
Член семьи, но какой именно? Назвать Эльзу дальней родственницей? Но за дальнюю никто не даст Гридашеву подъемных и проездных. Везти с собой корову в качестве названной тещи — это значит навек рассориться с тещей настоящей.
— Ах, будь, что будет! — сказал Гридашев и представил Эльзу своей сестрой.
Домашние узнали и подняли бунт.
Чтобы не ссориться с домашними, Евсей Григорьевич решил везти Эльзу в Саратов в отдельном вагоне. А так как Евсей Григорьевич был в городе лицом значительным, а именно являлся уполномоченным Министерства заготовок, то начальник станции не стал ему перечить.
— Вот вам отдельный вагон, — сказал он, — сажайте в него свою Эльзу, и мы отправим ее в Саратов «малой» скоростью.
— То есть как "малой"?
Евсей Григорьевич попробовал устроить начальнику станции скандал. Не помогло. Тогда он обратился за помощью в Министерство заготовок. И ему помогли. Начальнику станции пришлось прицепить отдельный вагон к скорому поезду. Но тут неожиданно заупрямилась жена Гридашева.
— Ты как хочешь, — заявила она мужу, — а я в одном вагоне с коровой не поеду!
И Евсею Григорьевичу пришлось взять для членов семьи билеты в мягком вагоне, а ее, дорогую и любимую Эльзу, везти в отдельном, в конце поезда.
Скорый поезд прибыл наконец к месту назначения. Новый уполномоченный был встречен сотрудниками АХО Саратовского управления Министерства заготовок и препровожден на место временного жительства в гостиницу. Все как будто было хорошо, однако сотрудников АХО смущало одно обстоятельство — некомплектный состав семьи Гридашева. Сотрудники были уже наслышаны про сестру Евсея Григорьевича — Эльзу. А ее среди прибывших как раз и не было. Где же она?
Вопрос об Эльзе беспокоил не только встречавших, но и самого Гридашева. Евсей Григорьевич уже давно подумывал над тем, как быть с буренкой. Вести ее со станции за веревку через весь город ему самому было неудобно. Ведь он как-никак уполномоченный. Может, поручить это щекотливое дело кому-то из своих подчиненных? Но кому именно? Кто из них будет настолько деликатен, чтобы сохранить в тайне историю путешествия Эльзы?
Евсей Григорьевич посмотрел вокруг, и взгляд его остановился на молодом человеке. Опытный глаз Гридашева угадал в этом человеке недюжинные подхалимские способности, и, быстро подозвав его к себе, Евсей Григорьевич сказал:
— Поезжайте на станцию за Эльзой. Вы найдете ее в последнем вагоне.
Это небольшое поручение зародило в сердце молодого подхалима далеко идущие надежды.
'"А вдруг сестра уполномоченного — красавица, да к тому еще молодая, одинокая?"
И для того, чтобы произвести на эту красавицу благоприятное впечатление, сотрудник АХО забежал по дороге на станцию в парикмахерскую, опрыскал себя на скорую руку одеколоном «Фиалка» и рысью понесся дальше. И вот наконец на запасных путях он видит поезд. Подбегает к последнему вагону, поправляет галстук-бабочку и нежно стучит в дверь.
— Эльза Григорьевна, это я.
И вдруг в ответ вместо мелодичного сопрано слышится грубый, протяжный голос голодной, давно не доенной коровы:
— Ммму!..
Молодой подхалим был оскорблен в своих лучших чувствах. Ему взять бы плюнуть да уйти, а он поступил иначе: вызвал из управления грузовую машину и повез Эльзу к месту ее нового жительства. Само собой разумеется, корова была доставлена не в гостиницу (зачем срамить уполномоченного!), а на мельзавод, который находился в подчинении у этого уполномоченного. А директор мельзавода вместо того, чтобы выставить и поводыря и корову за ворота, немедленно очистил для коровы сарай и рапортовал по телефону Гридашеву:
— Все в порядке, Евсей Григорьевич!
Так с помощью подхалимов гридашевская авантюра долгое время держалась в тайне. Но вот подошел к концу отчетный год, и железнодорожники увидели, что у них дебет не сходится с кредитом. И не удивительно, ибо им никто еще не уплатил денег за провоз Эльзы из Барнаула в Саратов. Железнодорожники взяли и предъявили счет Гридашеву:
— Ваша Эльза ехала в отдельном вагоне, вы и платите двадцать пять тысяч рублей.
Гридашев — на дыбы:
— Не имеете права! Эльза — член семьи, сестра.
— У нас в инструкции про таких сестер ничего не сказано.
— Хорошо, считайте Эльзу не сестрой, считайте ее книжным шкафом. За провоз домашней мебели вы должны, согласно вашей инструкции, взыскать деньги не с меня, а с министерства.
Но Гридашеву не удалось сбить с толку, запутать железнодорожников.
— Домашнюю мебель, — возражали они, — возят не пассажирской скоростью, а «малой». Это стоит в двадцать пять раз дешевле.
Несколько лет между Гридашевым и железнодорожниками шел спор, кому платить за вагон. Наконец, железнодорожники передали тяжбу в суд. Гридашев понял, что теперь ему уже не выкрутиться, и стал звонить из Саратова в министерство:
— Помогите!
И Гридашеву помогли. Кто? Заместитель министра. Это он приказал работникам бюджетного отдела забрать из суда исковое заявление железнодорожников и оплатить проезд коровы из средств министерства.
Если бы гридашевская Эльза обладала даром речи, она, конечно, давно принесла бы свое коровье спасибо замминистру за его заботы о ней. Ибо только благодаря радению замминистра эта корова получила возможность, во-первых, совершить в скором поезде приятное путешествие за государственный счет. И, во-вторых, жить и благоденствовать на этот же счет все последние годы: сначала на кормах мельзавода, потом «Заготживсырья» и, наконец, "Заготсена".
Живет и благоденствует вместе с Эльзой и сам Гридашев. Его дом по-прежнему обрастает хозяйственными службами. Эльза, конечно, с ним. Она в таком высоком почете у Евсея Григорьевича, что в городе никак не разберут, кто же при ком состоит: корова при уполномоченном или уполномоченный при корове.
1953 г.
ДОРОГОЙ ПАПА
У всех мальчиков из их двора были папы. У Леши, Миши, Владика… И только Петин папа жил почему-то не дома, а в старом бабушкином альбоме. Петя часто бегал к бабушке посмотреть на своего отца. Раскроет, бывало, альбом и ждет, когда пожелтевшая фотографическая карточка оживет, улыбнется и заговорит со своим сыном. Но карточка молчала. Чтобы успокоить Петю, мама как-то сказала ему:
— Твой папа в командировке. Он скоро приедет.
После этого разговора прошел год, затем второй, а папа все не приезжал. Да Петин папа, собственно, и не собирался возвращаться назад, ибо уехал он не в командировку, как говорила мама: папа просто-напросто сбежал от своей семьи.
Петина бабушка была решительнее мамы, и она сказала внуку прямо, без обиняков:
— Ты маленький, забудь про своего отца. У него, у разбойника, нет ни совести, ни чести.
Но забыть про отца было не так-то легко. И хотя бабушка называла своего родного сына разбойником, этот разбойник чуть ли не каждую ночь снился Пете. Когда Петя подрос и научился писать, он сел и сочинил первое в своей жизни письмо, которое начиналось словами:
"Даргой папа…"
Почти в каждом слове этого письма было по две грамматические ошибки, а за каждой ошибкой стояла неподдельная тоска восьмилетнего мальчонки по своему родителю. Чтобы отправить письмо этому родителю, надо было указать на конверте адрес. А адреса не знали ни мама, ни бабушка. Тогда Петя пошел на почту и попросил доставить его письмо по ненаписанному адресу. Просьба была нелегкой, и почте пришлось призвать себе на помощь милицию. Целый год велись тщательные розыски Александра Трофимовича Станчука. Наконец он был найден. Работникам милиции казалось, что письмо от сына взволнует отца, разбередит уснувшие в нем родительские чувства. Но ничего этого не случилось. Александр Трофимович повертел письмо в руках, проверил, на какой бумаге оно написано: на толстой или тонкой, — затем свернул из этого письма цигарку и как ни в чем не бывало потянулся к огоньку:
— Разрешите прикурить?
Даже видавшие виды работники милиции возмутились таким бессердечным поведением отца. Эти работники попробовали пристыдить Александра Трофимовича. Не помогло. Тогда ему, как злостному неплательщику алиментов, был предъявлен иск. За три года Станчук задолжал сыну свыше пяти тысяч рублей.
— Пять тысяч?
И тут с Александром Трофимовичем произошла неожиданная метаморфоза. До этого два битых часа работники милиции говорили с беглым отцом о семье, сыне, и этот разговор никак не трогал его. Отец слушал и только поплевывал. Но достаточно было Александру Трофимовичу напомнить о деньгах, как из его глаз брызнули слезы.
— А вы не могли бы простить мне этот долг?
— Как простить?
— Да так. Хотите, я возвращусь обратно в семью?
— А вас разве примут?
— Примут. Жена не захочет, сын уговорит. Вы же помните, как нежно мальчишка называл меня: "Даргой папа…"
И сын, конечно, уговорил маму. Мама была женщиной слабовольной, и она разрешила мужу вернуться домой. И он вернулся, но ненадолго. Как только в милиции закрыли дело "О злостной неуплате алиментов", так Александр Трофимович немедленно собрал чемоданчик и отбыл в новую «командировку». На этот раз работникам милиции потребовалось уже не три, а четыре года, чтобы отыскать следы Станчука и предъявить ему новый иск.
Из глаз Александра Трофимовича снова брызнули слезы, и он снова стал просить прощения, и жена снова разрешила ему возвратиться домой. А через полгода Станчук, усыпив бдительность милиции, опять пустился в бега. И так повторялось несколько раз. И после каждого возвращения отца в семье Станчуков оказывалось прибавление. Сначала у Пети появился брат Володя, потом брат Виктор и, наконец, сестра Нина. Но никто из детей Александра Трофимовича так по-настоящему и не знал отца: как он выглядит, как говорит, какая у него походка. Старшие хотя бы смутно помнили своего отца по бабушкиному альбому, а младшие были лишены и этой возможности. Их блудный отец до того опостылел бабушке, что она как-то взяла и сожгла его фотографию.
— Пусть в доме ничего не напоминает детям этого разбойника.
Дети подрастали, начинали ходить в школу. А научившись грамоте, каждый из них садился писать письмо. Но уже не к отцу, а в милицию:
"Мы были бы рады не вспоминать об этом бесчестном человеке, да нашей маме одной трудно растить четверых детей…"
Дети искали отца, а он бегал из одного конца страны в другой. А концы были не близкие. Дальний Восток… Кубань… Казахстан… Башкирия… Попробуй найди его!
Мать мучилась, воспитывая детей, а отец жил в свое удовольствие. Каждый год он при живой жене устраивал новую свадьбу и после каждой свадьбы издевательски сообщал письмом своим детям имя их новой матери. По подсчетам старших сыновей, таких матерей у них оказалось около десятка. Мама Клава, мама Лиза, мама Федосья, мама Оля, мама Аня-первая, мама Аня-вторая…
Больше двадцати лет прожил Александр Трофимович порхающим прохвостом. Ездил он по разным городам и весям и изъездился. Разгульная жизнь истрепала его. И вот наступило законное возмездие… К Станчуку пришла преждевременная старость. Неуютная, одинокая. Раньше Станчук менял жен, теперь они бросали его.
— Зачем он нам, хворый да неверный?
И вот тут-то беспутный старик и вспомнил о семье. Но вспомнил не за тем, чтобы просить прощения у матери своих детей за страдания, которые она претерпела по его вине. Он вспомнил о своей семье из корысти, так как решил взыскивать с детей алименты на свое содержание.
— Они уже взрослые, пусть заботятся обо мне.
Двое старших сыновей Александра Трофимовича только-только начали становиться на ноги. Петр Станчук учился в институте и получал стипендию, а Владимир принес своей матери первую заработную плату. Правда, заработки молодого токаря были на первых порах не ахти какие большие, но матери все же было легче, когда двое старших детей стали помогать ей растить двоих младших. И вот теперь отец собирался лишить младших детей этой помощи. Как ни удивительно, а Новотроицкий суд удовлетворил иск Станчука, и те деньги, которые Петр и Владимир давали матери, теперь взыскивались по исполнительному листу на содержание Александра Трофимовича.
— Как? Почему? — возмутились братья.
— По закону, — ответил судья Бучин.
По советским законам, дети и в самом деле обязаны помогать отцу в старости. Формально все у Бучина как будто бы правильно. А по существу? Был ли когда-нибудь Станчук настоящим отцом своим детям? Конечно, нет!
Отец не тот, кто родит ребенка, а тот, кто вырастит и воспитает его. А Станчук никогда не думал о своей семье. Он мог бы кое-что сделать для нее даже теперь. Сам Александр Трофимович получает 530 рублей пенсии, да его новая жена зарабатывает 1 100 рублей в месяц. И вместе того, чтобы помогать своим младшим детям, Станчук уже три года при посредстве Новотроицкого суда обирает их.
— Старик, вот я и пожалел его, — оправдывается судья Бучин.
Человек должен так прожить жизнь, чтобы заслужить к старости уважение. А Александр Трофимович жил, думая только о своих утехах. Так по какому же праву он претендует сейчас на любовь и помощь своих детей?
1953 г.
СТРИКУЛИСТЫ
Владимир Васильевич Залызин имел обыкновение отправлять краткие, но весьма выразительные телеграммы. Вот, к примеру, одна из них:
"Страдаю за критику. Молнируйте двести".
Рассылал Владимир Васильевич свои телеграммы куда только мог. Пятнадцать раз за последние два года адресовался он только в обком союза работников начальной и средней школ, и небезрезультатно. Много раз президиум обкома «молнировал» ему то двести, то двести пятьдесят рублей; наконец бухгалтер обкома запротестовал, и выдача безвозвратных ссуд прекратилась. И тогда Владимир Васильевич переадресовал свою просьбу в редакцию. Сначала он прислал телеграмму, а потом приехал и сам.
— Учитель математики пятых — седьмых классов Бухоловской школы, — скороговоркой представился Залызин и добавил: — Взываю к газете о помощи.
— А мы безвозвратных ссуд не даем.
— Не даете? — Владимир Васильевич огорченно вздохнул, но тут же спохватился и сказал: — Тогда я буду просить редакцию предать суду директора школы Чубукова. Он мстит мне и хочет снять с работы.
— Вы что, критиковали директора?
— Не директора. Я писал заметку на продавцов сельпо, которые грубят покупателям.
По началу разговора можно было подумать, что директор школы состоит в родственных отношениях с продавцами, но, как выяснилось позже, директор не только не был родственником продавцам, но даже не знал их.
— За что же он мстит вам?
— ?!
Обвинения учителя математики, предъявленные директору школы, были путаными и маловразумительными, поэтому мы посоветовали учителю обратиться в районные организации.
— Разберитесь сначала на месте.
Но Залызин не захотел иметь дело с районными организациями.
— Ни я, — сказал он, — ни товарищ Рогова местным работникам не верим.
— Кто, кто?
— Вы разве не знаете? Товарищ Рогова — моя жена. Она тоже пострадала за критику. Шесть лет назад ее сняли с работы в школе.
— Она что, критиковала Чубукова?
Залызин тяжело вздохнул и разъяснил, что шесть лет назад в школе был директором не Чубуков, а Рассказов.
— Понятно. Значит, ваша жена критиковала Рассказова?
Залызин еще раз тяжело вздохнул и сказал:
— Да не Рассказова. Я же говорил вам: мы с товарищем Роговой написали заметку о продавцах-грубиянах.
— Как, разве эта заметка была написана еще шесть лет назад?
— Да не шесть, а четырнадцать. И вот с тех пор нас подвергают всяческим преследованиям.
И хотя все, о чем говорил Владимир Васильевич, было маловероятным и неправдоподобным, тем не менее факт остается фактом. За эти четырнадцать лет из села Бухолова в различные московские организации супруги-педагоги послали не меньше тысячи писем и телеграмм, и все одного содержания:
"Помогите. Страдаем за критику".
Но супруги страдали не за критику, а за свое собственное невежество. Несчастье супругов состояло в том, что и Залызин и Рогова были очень плохими педагогами. Ни он, ни она не знали как следует своего предмета. Ни тот, ни другой не могли объяснить классу урока и день за днем главу за главой механически читали вслух учебник.
Само собой разумеется, так продолжаться долго не могло. Роговой и Залыгину делались предупреждения. Но вместо того, чтобы учиться, повышать свои знания, супруги после каждого предупреждения начинали наводнять Москву паническими телеграммами:
"Помогите. Страдаем за критику".
Сейчас даже трудно подсчитать, сколько человек за последние четырнадцать лет занималось расследованием рогово-залызинских телеграмм и заявлений. Одни говорят — двести, другие — триста. И, несмотря на то, что эти заявления были одно нелепее другого, супруги продолжали строчить их в надежде, что, авось, какое-нибудь да и выручит.
Как ни странно, а «авось» выручало. Всякий раз среди очередных обследователей, приезжавших в Бухолово, находился один сердобольный, который становился на сторону супругов, и не потому, что он считал супругов людьми, невинно пострадавшими, а просто так, из жалости.
Безнаказанность только поощряла кляузников, и они стали применять самые разнообразные способы почтово-телеграфного вымогательства. Формула "Страдаю за критику. Молнируйте двести" использовалась уже в самых различных вариациях, например: "Страдаю за критику. Отпустите четыре пары валенок"; или: "Страдаю за критику. Дайте лошадь перевезти сено".
И им давали. Попробуй откажи таким, они сейчас же состряпают на тебя жалобу. А там начнут ездить инспектора, обследовательские комиссии.
Бухоловские колхозники пренебрежительно называют Рогову и Залыгина стрикулистами. Прежде стрикулисты ябедничали сами, а сейчас они приучают к этому и своих детей.
Неле Залыгиной всего девять лет, а она уже в курсе всех кляузных дел своих родителей, и это не случайно. Неля размножает на листах из школьной тетради мамины и папины пасквили и носит их на почту. Володе Залызину двенадцать лет, и в этом году Володя уже сдал на почту три собственных пасквиля: один — на пионервожатого и два — на классного руководителя. Инна — самая старшая из детей Залыгиных, и мама считает ее самой способной. И только потому, что Инна отправляет свои жалобы не только заказными письмами, но и по телеграфу.
"Страдаю за критику. Прошу поставить пять по алгебре".
По жалобам Инны в Бухолове побывало уже около десяти комиссий: две — из МК комсомола, одна — из ЦК комсомола, две — из облоно, две — из Министерства просвещения… Комиссии приезжали и убеждались, что ставить Инне пять не за что, а мать Инны вместо того, чтобы посадить дочь за учебники, подбивает ее на новые кляузы.
Рогова и Залыгин калечат не только родных детей. Неучи-педагоги растят и неучей-учеников. У Роговой и Залыгина, как правило, по две трети класса обычно остается на осень с переэкзаменовками, а был даже и такой случай, когда весь класс Роговой (исключая двух учеников) был оставлен на второй год.
В эту экзаменационную сессию Залызин решил сократить количество двоечников. С этой целью он искусственно завысил в своем классе отметки ученикам. Вместо двоек ставил четверки. Обман, конечно, обнаружился, и в школе снова возник вопрос об освобождении негодного педагога. И снова из Бухолова в Москву полетели телеграммы: "Помогите. Страдаю за критику".
Сейчас в Бухолове опять извлекаются из архивов дела четырнадцатилетней давности, и опять инспекторы и инструкторы, прибывшие из Москвы, мучают директора Чубукова вопросами и расспросами. А вместе с директором школы ответ приходится держать и работникам роно, райисполкома, райкома партии, и все эти ответы не в пользу Залыгина. А Залыгину что! Он пишет новые жалобы, в которых выражает недоверие местным работникам.
За четырнадцать лет на посту директора Бухоловской школы побывало четыре человека, в роно за это время сменилось семь заведующих, в райисполкоме — пять председателей, в райкоме — шесть секретарей. И среди всех этих работников нет ни одного, которого стрикулисты из Бухолова не облили бы грязью. Получилась совершенно дикая картина. Все эти четырнадцать лет страдающей стороной являются не неучи и клеветники, а честные советские работники. Их вызывают в область, заставляют писать докладные записки, оправдываться. Не успеют эти работники опровергнуть одну кляузу, как Рогова и Залызин посылают другую.
Я был в Бухолове и говорил с педагогами, партийными и советскими работниками, и никто не сказал мне доброго слова о супругах-клеветниках. Что же касается самого села, то здесь супруги вообще настроили против себя всех жителей. Со стрикулистами никто не разговаривает, ни один колхозник не подает им руки.
— Это все из чувства брезгливости, — объяснила нам Елизавета Ивановна, секретарь парторганизации колхоза "За коммунизм". И добавила: — Вот заведется одно такое склочное семейство на селе, от него всему району маята.
Сотни людей занимались уже расследованием писем и заявлений Роговой и Залызина, не меньше пятидесяти раз эти заявления обсуждались на заседаниях районных, областных и центральных учреждений. Наступила уже пора взять слово прокурору и сказать супругам все, что мы думаем о клеветниках и кляузниках. Да сказать это твердо и решительно, так, чтобы они не только зареклись сами, но и заказали другим стрикулистам использовать во зло чуткое отношение советских людей и организаций к письмам трудящихся.
1953 г.
МАГИЧЕСКАЯ ЗАПИСКА
Студентку Пяткину вызывает преподаватель:
— А ну, расскажите, как вы подготовились к экзамену.
А Зине Пяткиной рассказывать и нечего. Всю неделю она прокружилась в клубе на танцах, и сейчас у нее в голове гуляет ветер. Но Зина Пяткина не краснеет. Она многозначительно улыбается и кладет на стол преподавателю маленькую записку. В записке всего четыре слова, но они оказывают на преподавателя магическое действие, и преподаватель пишет студентке в зачетную книжку "хорошо".
Через три дня Пяткиной предстоит новый экзамен, Пяткина пишет еще одну записку. Преподаватель Ряжцев читает ее и ничего не понимает. А в записке написано: "Я сестра Ивана Павловича".
— Ну, что из этого? К экзаменам-то вы ведь не подготовились?
— То есть как что? — недоумевает студентка. — Неужели вам не понятно? Раз я сестра Ивана Павловича, то вы должны сделать мне скидку.
Николаю Даниловичу Ряжцеву хочется встать и попросить бесцеремонную студентку выйти из аудитории. Но Николай Данилович почему-то гасит в себе этот благородный порыв. Мелкие житейские соображения берут верх над принципиальностью, и Ряжцев долго думает, как быть. Поставить в зачетной книжке «хорошо» ему совестно, написать «неудовлетворительно» боязно. И преподаватель идет на компромисс. Он пишет «посредственно» и назидательно говорит студентке:
— Смотрите, чтобы это было в последний раз!
Но назидание не помогло. Через неделю Пяткиной предстоял третий экзамен, и она вновь, как ни в чем не бывало, положила на стол преподавателю записку с четырьмя магическими словами: "Я сестра Ивана Павловича".
Преподаватель Манихин прочел и возмутился:
— Да как вы смели написать мне такую записку?
Манихин был так возмущен поведением студентки Пяткиной, что не только записал в ее зачетную книжку «неудовлетворительно», но и немедленно доложил о случившемся заведующему кафедрой, декану факультета и дирекции института. Возмущение было всеобщим. Да и как же могло быть иначе? Честь и достоинство преподавателей требовали того, чтобы студентка Пяткина была немедленно наказана. Заведующий учебной частью взялся было за перо, чтобы написать соответствующий приказ, как вдруг ему доложили:
— В институт прибыл сам Иван Павлович.
Иван Павлович — в городе человек известный, и всем казалось, что он приехал в институт специально за тем, чтобы извиниться за бестактное поведение Пяткиной и поблагодарить тех преподавателей, которые отказались поставить этой студентке не заслуженные ею высокие оценки. В действительности все получилось наоборот.
— Иван Павлович, по-видимому, не знал о записках Пяткиной, — делает предположение директор института. — Он приехал к нам с единственной целью: попросить педагогов помочь отстающей студентке.
Помочь Пяткиной — значило призвать ее к порядку, Но увы! Мы не знаем, о чем Иван Павлович разговаривал в институте, только после этого разговора ход дела здесь повернулся на сто восемьдесят градусов. Вместо приказа о наказании директор института издал приказ, по которому студентке Пяткиной в исключение всех правил было разрешено пересдать проваленные экзамены.
И вот во исполнение этого приказа преподавателю Манихину — тому самому, который стукнул кулаком по столу, — было предложено переэкзаменовать по алгебре Пяткину. И как ни совестно было Манихину выполнять это распоряжение, он провел переэкзаменовку и написал в зачетной книжке студентки вместо «неудовлетворительно» "хорошо".
Преподаватель Ряжцев оказался на сей раз более принципиальным. Он отказался вторично принимать у Пяткиной экзамен. И тогда директор института предложил взять эту некрасивую миссию на себя заведующему кафедрой математики — тому самому, который еще накануне возмущался поведением своей студентки.
И заведующий, руководствуясь этим распоряжением, скрепя сердце переделал в зачетной книжке Пяткиной «посредственно» на "хорошо".
Мы спросили директора института, почему он заставил своих преподавателей пойти на такой унизительный, подхалимский акт. И директор ответил:
— Иван Павлович хочет добра своей двоюродной сестрице, почему же не помочь ему?
То, что делает Иван Павлович, совсем непохоже на добро. Предположим даже, что студентка Пяткина с помощью Ивана Павловича окончит когда-нибудь педагогический институт… Чему этот педагог будет учить школьников?
Наукам? Она их не знает. Честному отношению к учебе? Этого качества у нее самой никогда те было, а Иван Павлович не помог ей приобрести его. А ведь Иван Павлович должен был сделать это не только из родственных чувств. Ивану Павловичу и по роду своей непосредственной деятельности тоже положено быть и хорошим наставником и хорошим воспитателем. Иван Павлович часто выступает на собраниях и призывает слушателей быть людьми скромными, не оделять своих близких и земляков незаконными привилегиями. Адресуя все эти правильные требования к другим, Иван Павлович почему-то забыл о себе самом. А эта забывчивость не к лицу такому почтенному и уважаемому человеку, каким является Иван Павлович Пяткин — член коллегии республиканского министерства.
1953 г.
ЧЕЛОВЕК БЕЗ ИМЕНИ
Всю жизнь Журова звали двояко. Одни — Семеном Иосифовичем, другие — Семеном Осиповичем. Так же двояко Журов значился и по документам. В служебных — Иосифович, в партийных — Осипович. И хотя корень у этого двуствольного имени был один, Семен Журов понимал, что было бы значительно удобнее и для него и для окружающих, если бы его беспокойное отчество в конце концов угомонилось и приняло какое-то одно определенное написание. Но тут встал вопрос: а какое именно?
— Пишите так, как значится у вас в метриках, — сказал секретарь партийного комитета.
Но хорошо сказать: метрики, — а где их взять взрослому человеку?
— В архиве.
В областном архиве довольно быстро разыскали нужную запись в церковных книгах 1903 года и установили, что в деревне Зубово, Волоколамского района, Московской области, в такой-то день и месяц родился крестьянский сын Семен. Родители: отец — Осип, мать — Евдокия.
Как будто бы все, да вот беда: деревенский дьячок забыл указать в книге фамилию родителей. Такая забывчивость была, оказывается, в те стародавние времена не редкостью, поэтому наши архивные работники предусмотрительно оговорили ее. В случае, если в церковной записи о рождении не указана фамилия ребенка, то областной архив пересылает справку в загс на предмет соответствующих уточнений. И так как С. Журов жил в районе Песчаных улиц, то он и направился к Ларисе Порфирьевне Горецкой — заведующей загсом Ленинградского района Москвы.
— Вы кто?
— Семен Журов.
— А по отчеству?
— Осипович-Иосифович.
Лариса Порфирьевна неодобрительно поглядела на человека с двойным отчеством.
— Да нет, я не жулик, — успокоил заведующую загсом С. Журов. — Вот мои документы — партийные, служебные. Возьмите, проверьте.
Заведующая загсом взяла, проверила, и хотя все эти документы были в полном порядке, Лариса Порфирьевна все же потребовала от С. Журова доставить ей несколько дополнительных справок: из домоуправления, милиции, с места работы.
— Ничего не сделаешь, — сказала Лариса Порфирьевна, — в нашем учреждении осторожность — первейшее дело.
"Что ж, правильно", — подумал Журов и послушно отправился в домоуправление.
Через пять дней все требуемые справки были собраны, и, несмотря на то, что справки были правильными, Лариса Порфирьевна в тех же целях осторожности велела достать еще одну — копию с метрической записи отца Семена Журова — Осипа.
— Да где же я возьму ее? — взмолился несчастный сын. — Отец-то мой давно умер!
— А это нас не касается. Ищите!
В областном архиве и на этот раз дружно взялись за поиски, и через двое суток в тех же самых старинных церковных книгах была обнаружена еще одна запись, из которой явствовало, что во второй половине прошлого столетия в деревне Зубово у родителей (отец — Николай, мать — Анисья) родился младенец Иосиф.
— Как, по какой причине Осип опять стал Иосифом? — вскричала Лариса Порфирьевна и моментально нарисовала против имени беспокойного младенца большой вопросительный знак. — Нет, этот младенец мне подозрителен.
— Чем?
— Всем. Может быть, он вовсе не ваш отец, а чужой.
— А кто же тогда мой?
— Не знаю, — небрежно ответила Лариса Порфирьевна. — Может, даже никто.
— Простите, а как же тогда я? — спросил удивленный Журов. — Не мог же в самом деле такой крупный, великовозрастный мужчина, как ваш покорный слуга, появиться на свет из ничего. Раз уж я родился, то у меня, по всей видимости, был отец, и не кто иной, как тот самый Осип-Иосиф, который взят вами сейчас под подозрение.
— Был — не был? Загс не может верить голословному утверждению, загсу нужны доказательства, — сказала Лариса Порфирьевна. — Скажите: когда и от кого вы узнали впервые, что младенец Осип-Иосиф является вашим отцом?
— Впервые я узнал об этом, по-видимому, от матери, — ответил Журов, — еще в ранние дни своего детства. Да и сам Осип-Иосиф, несмотря на двойное имя, проявлял ко мне самые неподдельные отцовские чувства.
— А именно? — спросила Лариса Порфирьевна.
— Насколько мне помнится, сначала он качал меня в зыбке. Потом катал на закорках.
— На закорках вас мог катать и чужой человек.
— Правильно, но моя связь с отцом не ограничилась только закорками. Отец вырастил, воспитал меня, дал образование. Нет, уверяю вас, Осип-Иосиф был настоящим, вполне приличным отцом, не похожим на некоторых нынешних щеголей, которые убегают от родных детей за тридевять земель.
— Приличный человек не стал бы писаться в церковных книгах под разными именами, — заявила Лариса Порфирьевна.
— Так это же не по злому умыслу,
— А вы докажите!
И хотя искать доказательств было нелегко: записи-то производились не сегодня — одна во второй половине прошлого века, другая в начале этого, — С. Журов все же нашел их. Ларчик открывался просто. Сельский поп был, оказывается, из семинаристов, поэтому он и записал при рождении имя отца, согласно святцам, — Иосиф. А дьячок не учился в семинарии и записал это имя по-деревенски — Осип. Доказательства были столь убедительными, что даже осторожная Лариса Порфирьевна сказала:
— Насчет вашего отчества мы уже не сомневаемся. Что ж, пишитесь с сегодняшнего дня Иосифовичем, как сказано в святцах. Но вот касательно вашей фамилии — дело темное. Чем можете вы доказать загсу, что именно вы и есть тот самый Журов, за которого пытаетесь выдать себя.
— Как пытаюсь? — вскипел новоявленный Иосифович. — Позвоните ко мне на работу по телефону, и вам каждый скажет, что я и есть самый настоящий С. Журов.
— Загс телефонным звонкам не верит. Загсу нужны документы.
— Так вот вам метрическая выпись обо мне, о моем отце.
— Этого всего мало. Принесите дополнительно выпись и о вашем деде и о вашей бабке.
Работникам областного архива, дай бог им здоровья, пришлось на этот раз переворошить церковные книги уже не второй, а первой половины прошлого столетия и добыть нужные справки, а бдительная Лариса Порфирьевна все не желала признавать Журова Журовым.
Что, собственно, произошло? Разве кто-нибудь подозревал С. Журова в мошенничестве? Ничего подобного. Партийная организация обратилась в загс с просьбой уточнить написание отчества С. Журова, а Лариса Порфирьевна в пылу неуемного усердия зачислила честного человека в число самозванцев.
— Вы не Журов.
— Нет, Журов.
— Докажите.
И Семен Иосифович вынужден ходить в школы, в которых он учился, учреждения, где он работал, к товарищам, с которыми воевал, с весьма необычной просьбой:
— Милый, ты помнишь, как моя фамилия? Так будь другом, напиши: мол, сим удостоверяю, что предъявитель сего, С. Журов, действительно является самым настоящим владельцем своей фамилии и ни у кого оной не крал и не одалживал.
И вот несчастный Журов ведет сейчас какую-то непонятную, двойную жизнь. Для окружающих он по-прежнему тот же самый всеми уважаемый Семен Иосифович Журов, каким он и был до сих пор. Под этой фамилией С. Журов живет, читает лекции, принимает зачеты у студентов. А в загсе Ленинградского района он числится почему-то человеком без имени и фамилии. За эти два месяца по милости загса установлением и без того ясного лица С. Журова занималось примерно пятнадцать организаций и не меньше полусотни человек. И все эти люди отрывались перестраховщиками от полезной работы только потому, что какой-то пьяный, полуграмотный дьяк пятьдесят лет тому назад описался в церковной книге.
СВАДЬБА С ПРЕПЯТСТВИЯМИ
С Дальнего Востока в Москву на имя Гаспара Сумбатовича пришла телеграмма:
"Будем двадцать второго. Встречайте. Миша, Клава".
Гаспар Сумбатович прочел телеграмму и растрогался. Как быстро летит время! Кажется, давно ли он провожал своего племянника к месту его службы на Камчатку. Всего пять — шесть лет назад, и вот, пожалуйста, Миша возвращается уже назад. И не один, а с молодой женой Клавой. Правда, вначале дядя чуть было не рассердился на племянника. Почему-де он женился на Клаве, не устроив предварительно смотрин, не узнав мнения своих родственников о невесте, не испросив у них разрешения на свадьбу. А племяннику, честно говоря, при всей его почтительности к стародавним обычаям, было, увы, не до смотрин. И в самом деле. От Москвы до Камчатки чуть ли не десять тысяч километров. Дорога длинная, а родственников у Миши много. Попробуй пригласи всех, да тут на проездных билетах разоришься.
И вот, дабы быть угодным родственникам (когда-нибудь и они могут пригодиться), Миша решил провести свадьбу в два тура. Начать ее на Дальнем Востоке, в кругу сослуживцев (с ними тоже незачем портить отношений), и закончить праздник в Москве, в кругу родственников.
И родственники не заставили приглашать себя дважды. Двадцать второго, когда дальневосточный самолет доставил молодоженов в Москву, дом Гаспара Сумбатовича был полон гостей. Здесь собрались все Мишины дяди, все тети, двоюродные братья и троюродные сестры. За длинным свадебным столом не хватало только Мишиной мамы. Анаида Сумбатовна где-то непростительно задержалась и теперь явно запаздывала к началу торжества. Но вот наконец появляется и мать. Ока обнимает сына и быстро оборачивается к невестке. Но вместо того, чтобы обнять и ее, Анаида Сумбатовна кричит: "Нет, нет!" — и валится на диван.
— Воды!
В доме поднимается переполох. Гости бегут на кухню. Десять стаканов сразу наполняются водой, и десять человек стремглав устремляются к дивану. Анаида Сумбатовна делает глоток, другой и говорит сыну:
— Проводи гостей до парадного. Свадьбы сегодня не будет.
— Что случилось? — спрашивает озадаченный Миша.
Но Мишина мама закрывает глаза и молчит. Три дня лежит мама на диване, и три дня дальние и близкие родственники не могут дождаться от нее ни слова. Наконец Гаспар Сумбатович не выдерживает и говорит сестре:
— Если тебе не жаль молодоженов, пожалей хотя бы мои деньги. Я наварил и нажарил к свадьбе кур, гусей, и все это теперь тухнет. Скажи: в чем дело?
Анаида Сумбатовна тяжело вздохнула и ответила:
— Мне не нравится Клава. Эту женщину нужно немедленно отправить обратно на Камчатку.
— То есть как обратно? Эта женщина замужем за твоим сыном! Они уже полгода живут вместе, — сказал Гаспар Сумбатович, а его сестра Арусь Сумбатовна добавила:
— Клава — скромная, милая женщина. Не понимаю, за что ты ее невзлюбила.
— За что? За что? — крикнула, приподнимаясь с подушек, Анаида Сумбатовна. — Неужели вы сами не видите, за что? Клава — блондинка.
Родственникам взять бы да и посмеяться над этими словами.
— Ну и пусть блондинка, что здесь плохого?
А родственники почему-то заохали, заахали и быстро начали отмежевываться от Клавы.
— Я думала, она крашеная, — сказала одна из троюродных сестер, — ну, а раз Клава — натуральная блондинка, то ей, конечно, не место у нас в семействе.
Миша с надеждой посмотрел на дядей: не возьмет ли кто из них под защиту его жену? А дяди, оказывается, уже тоже успели переметнуться на сторону противника и теперь осуждающе поглядывали на Мишу. Мол, как хочешь, а с Клавой тебе все равно придется распрощаться. Наша фамилия признает только брюнеток.
Из всех родственников, собравшихся в этот день в доме Гаспара Сумбатовича, лишь один человек, а именно семидесятипятилетняя Мишина бабушка, продолжал держать сторону бедной Клавы.
— Жену выбирают не по масти, а по сердцу, — сказала бабушка внуку, — и раз Клава тебе люба, то ты плюнь на то, что говорят родственники, и живи с ней.
На бабушку зашикали, затопали:
— Молчи, старая!
Но бабушка оказалась не из пугливых.
— Не слушай их, они же дурные, — откровенно сказала бабушка по адресу трех сумбатовичей, хотя всем трем она приходилась родной матерью.
Целую неделю в доме молодоженов велись жаркие дебаты, в которых принимали участие все члены семьи, кроме Клавы. Достаточно было дядям и тетям появиться на пороге, как ее тотчас выпроваживали из комнаты.
— Пока мы будем разговаривать между собой, — смущенно говорил в таких случаях жене Миша, — тебе, Клавочка, было бы лучше всего посидеть на кухне.
И Клаве приходилось сидеть на кухне когда до полуночи, а когда и до утра. А в комнате в это время дяди и тети решали ее судьбу: быть или не быть ей Мишиной женой. Сам Миша, как это ни странно, в происходящем обсуждении участия не принимал.
— Это у нас такой обычай, — говорил потом Миша. — Когда старшие говорят, младшие обязаны молчать.
Младшие! А этому младшему было уже тридцать лет. Ему бы взять да твердым, решительным словом поставить всех непрошеных советчиков на место. А он продолжал сидеть за столом тише воды, ниже травы.
За семь дней дебатов Миша послал сестре в Кировакан четыре телеграммы. Сначала телеграмма выглядела так: "Выезжаем. Встречай. Мама, Миша, Клава". В тот день, когда мама сказала «нет», в Кировакан была послана вторая телеграмма: "Выезжаем. Встречай. Мама, Миша".
— Постыдился бы, а как же Клава? — сказала бабушка.
Миша потер затылок, посопел и составил третью телеграмму: "Выезжаем. Встречай. Миша, Клава". Тогда за Мишу взялись двоюродные братья и троюродные сестры, и Миша под их диктовку сначала заменил в телеграмме имя жены на имя матери, а затем по совету матери вынес жене на кухню пальто и шляпу и сказал:
— Прощай. Значит, не судьба.
Но тут за Клаву вступились соседи:
— Какая судьба! Ваша жена в положении. Вы разве не знаете об этом?
— Знаю, — ответил Миша и беспомощно развел руками: ничего, мол, не сделаешь. У нас такой обычай. Как скажут родственники, так тому и быть.
Обычай, по которому муж может ни за что, ни про что выставить беременную жену за дверь, показался соседям столь диким, что они написали по этому поводу письмо в редакцию. И вот по просьбе авторов письма нам пришлось разговаривать с сыном Анаиды Сумбатовны. Этот сын был страшно удивлен встречей с работником редакции.
— Клаве стыдно на меня обижаться! — сказал он. — Расходы по свадьбе я взял на себя. Я даже оплачиваю ей обратный билет на Камчатку! Весь материальный урон по разводу, таким образом, несу я один.
— Это материальный урон, а моральный?
Миша привычно засопел.
— Но что же делать, если мама против?
— Маму можно было уговорить.
— Ой, нет! — сказал он. — Дело вовсе не в цвете волос, как кажется соседям, а гораздо сложнее. Моя мать полна национальных предрассудков. Она считает, что у татарина жена должна быть татаркой, у армянина — армянкой, у украинца — украинкой. Вы думаете, зачем я еду в Кировакан? Мама надеется, что я женюсь там на своей…
— Своей? А Клава разве чужая?
— Я же объяснял вам! — стал оправдываться Миша. — Моя мать — темная, невежественная женщина…
— А вы пляшете под дудку этой невежественной женщины, и вам не стыдно? Вы же член партии, учились в советской школе, в советском вузе…
— Не член партии, а пока только кандидат, — поправил меня Миша и, тяжело вздохнув, добавил: — Ну что ж, я попробую еще раз поговорить с мамой.
По-видимому, и на этот раз сын говорил с матерью не так, как следовало; в результате решение, принятое несколько дней назад на семейном совете, осталось в силе. Сын Анаиды Сумбатовны должен был пережениться. С этой целью мать и спешила увезти его из Москвы. К отходу поезда на вокзале собрались все Мишины родственники, дяди, тети. Не было среди них только старенькой Мишиной бабушки. Бабушка отказалась провожать внука.
— Противно! — сказала она, — Разве это мужчина? Так, тряпка.
1953 г.
ЧЕРВОТОЧИНКА
По дороге в загс будущие супруги затеяли ребячью возню. Жених бросил в невесту комом снега. Невеста ответила. Потом в игру вступили дружки и подружки, и вскоре веселый бой развернулся вдоль всей улицы села Кузьминки. Снежки летели в различных направлениях. Один угодил в окно. Правда, стекло осталось целым, но, тем не менее, из дома выскочила рассерженная женщина. Она уже замахнулась, чтобы пустить в виновника хорошую пригоршню всяких сердитых слов, но залп застрял в горле. Хмурые складки на лице разгладились, и женщина улыбнулась.
— Ну, дай вам бог счастья! — сказала она, глядя на жениха и невесту, которые промчались мимо нее, норовя обсыпать один другого снегом.
Так, разрумянившиеся от игры и мороза, молодые вбежали в загс. Вслед за ними туда же с хохотом и шутками влетели и гости. Заведующий загсом нисколько не удивился такому шумному нашествию. Он привык уже к студенческим свадьбам. На последнем курсе их бывает особенно много. Будущие зоологи и животноводы скрепляют многолетнюю дружбу росписью в книге регистрации браков и отправляются из академии к месту своей будущей работы не в одиночку, а семейными парами.
— Выпускники? — спросил заведующий, пододвигая молодым два стула.
— Они самые! — задорно ответила за жениха с невестой Каля Баренцева. И, не теряя времени, Каля стала вытаскивать из сумки заранее припасенные стаканчики.
Андрей Прокошин, взявший на себя по поручению студентов пятого курса функции свадебного тамады, начал откупоривать бутылку с шампанским, чтобы сразу же после росписи поздравить Ингу Булкину и Бориса Сеглина с законным браком. Но бутылка была откупорена зря. Заведующий загсом отказался в этот день регистрировать брак. Он принял от молодых заявление и сказал:
— Милости прошу вас к себе через неделю, тогда и распишетесь.
— Почему через неделю, а не сейчас?
— А это у нас такой порядок, чтобы сочетающиеся лишний раз могли проверить свои чувства.
Борису Сеглину очень не хотелось откладывать регистрацию брака. Да и с какой стати? Он столько времени ждал сегодняшнего дня, чтобы назвать Ингу своей женой, а тут на тебе, сюрприз…
Нетерпение жениха смутило невесту, и она, стыдливо одернув Бориса за пиджак, зашептала:
— Угомонись!
— То есть как угомонись! — вскипел тамада и показал на бутылку.
Донское «игристое» шипело и вот-вот грозило вырваться наружу пенным фонтаном.
Заведующий загсом сочувственно улыбнулся жениху: шампанское откупорено, попробуй удержи его теперь.
И все же, несмотря на сочувствие, заведующий продолжил стоять на своем:
— Приходите через неделю, тогда и распишетесь, а бутылочку вам придется заткнуть до следующего воскресенья пробкой.
И вот в следующее воскресенье в студенческом общежитии начались горячие приготовления к свадьбе. Девушки несли из разных комнат в комнату жениха тарелки и вилки. Парни приходили со своими стаканами и стульями К пяти часам все бутерброды были уже нарезаны, все банки с консервами открыты. Два плюшевых кресла, взятые заимообразно в директорском кабинете для молодых, стояли во главе стола. Наступило время отправляться в загс. Тамада открыл бутылочку «игристого», чтобы угостить в дорогу молодых, а угощать и некого. Невеста, оказывается, еще и не появлялась. Тамада заволновался:
— Где Инга?
— Известно, где! — говорит жених. — Ленты, кружева, ботинки… А ну, девчатки, сбегайте на женскую половину. поторопите свою подружку.
Девчата бегут к Инге, а ее нет в комнате. Девчата в парикмахерскую: может быть, невеста делает холодную завивку? А невесты нет и в парикмахерской. Часы отбивают шесть, затем семь, наконец восемь часов. Вместо того, чтобы приглашать гостей к столу, несчастному жениху пришлось вторично закупоривать злополучную бутылку, так и не испробовав ее содержимого.
Часы пробили девять. Встревоженный жених выскочил на улицу. Как знать: рядом железнодорожный переезд, может, невеста стала жертвой несчастного случая? Но несчастный случай оказался ни при чем. Пока Борис Сеглин бегал по больницам, из Вешняков в Кузьминки пришел студент Никиточкин и сказал, что он видел Ингу в клубе.
— Что она там делает?
— Танцует падеграс с Гришей Ашауровым.
После такого сенсационного сообщения гости поняли, что свадьбе сегодня не бывать, и начали расходиться.
Инга Булкина вернулась домой только к часу ночи и стала крадучись пробираться в свою комнату. Но ей не удалось незаметно нырнуть под одеяло. Соседки по комнате были начеку. Они сразу вскочили с постелей и к Инге:
— А ну, кайся в своих прегрешениях.
— А чего мне каяться? Я за Бориса замуж не пойду.
Девушки недоуменно переглянулись.
— Зачем же ты водила парня за нос, назначала свадьбу?
— Свадьба назначалась на той неделе, а на этой я передумала. Разлюбила я вашего Бориса, понятно?
— Ой, девочки, Инга крутит нам голову! — сказала Каля Варенцова. — Здесь дело совсем не в любви.
Не в любви, а в чем же?
Два дня назад в Ветеринарной академии заседала комиссия по распределению выпускников. Молодые специалисты назначались на работу в самые различные концы Советского Союза. Каля Варенцова попросила направить ее в Сталинградскую область, Нина Семенчук — в Новосибирскую. Председатель комиссии спросил Ингу:
— А вы где хотите работать?
— Булкина выходит замуж за студента Сеглина, — сказал декан.
И все поняли, что Инга останется в Москве, а Инга улыбнулась и сказала:
— Куда иголка, туда и нитка.
А судьба, иголки уже давно предопределилась. Еще бы! Борис Сеглин был гордостью академии. Борис не только прекрасно учился, он уже с третьего курса вел исследовательскую работу в институтских лабораториях. А один доклад Бориса, сделанный им год назад в студенческом научном обществе, был даже напечатан в журнале Академии наук.
Председатель комиссии так и сказал Борису Сеглину:
— А вас, молодой человек, мы хотим оставить при кафедре. Как, согласны?
И вместо того, чтобы ответить «да», Борис сказал:
— Нет, здесь мне будет трудно.
— Но ведь вы уже вели самостоятельную работу в лаборатории?
— Вел и понял, что у меня мал запас жизненных наблюдений. А без таких наблюдений человеку нечего делать в науке.
Инга смотрела на Бориса и ничего не понимала. Уж не ослышалась ли она? Человека оставляют в академии, при кафедре, министерство будет платить ему аспирантскую ставку, а он спорит и требует, чтобы ему разрешили работать рядовым врачом ветеринарной лечебницы!
Вечером Инга спросила Бориса:
— Неужели ты серьезно решил стать районным коновалом?
— Не коновалом, а ветеринаром.
— А обо мне ты подумал?
— Ну, а как же! Мы вместе будем работать в колхозе.
— Он хочет, чтобы я поехала с ним на Алтай, — жаловалась Инга ночью подругам.
— Что же тут удивительного? Куда иголка, туда и нитка.
— Губить из-за него жизнь в свинарниках да коровниках? Нет, извините!
— А если ты боишься коровников, зачем же ты училась в нашей академии? — спросила Нина Семенчук.
Инга училась на зоотехническом факультете не из любви к зоотехнике, а по инерции, потому что не учиться было неудобно, а в действительности ее вполне устроило бы беззаботное существование мужней жены. И ведь все шло к этому. Вот-вот она должна была выйти замуж и стать аспирантшей, потом она могла бы сделаться доцентшей, и, как знать, лет через десять — пятнадцать ее, может быть, именовали бы даже профессоршей. А вот теперь всем этим надеждам пришел конец, ибо Инга поняла, что с таким мужем, как Борис, рассчитывать на тихую, спокойную жизнь ей было нечего. Такой не только будет сам пропадать в колхозных овчарнях, он заставит и свою жену вести наблюдения над чесоточными баранами и ягнятами.
— А для чего же, — скажет он, — ты училась в Ветеринарной академии?
Два года дружила Инга с Борисом. И хотя Борис был завидным женихом, невеста и прежде видела в этом женихе кое-какие изъяны. Инге Булкиной, например, было непонятно, зачем Борис тратит такую пропасть денег на покупку книг. Рядом сколько угодно библиотек, а ему обязательно хочется иметь на своей полке и Бальзака и Горького…
Инге давно хотелось устроить хорошую головомойку жениху, да как-то неудобно было: ведь она пока только невеста. Все неприятные разговоры с Борисом ей приходилось откладывать на послесвадебный период. И вдруг этот самый Борис выкидывает новый номер: берет да и отказывается от аспирантуры.
— Нет, — сказала Инга, — с таким мужем каши не сваришь.
Сказала и стала думать уже не о Борисе, а о Грише Ашаурове. У Гриши под Москвой имеется полдома, и Гриша попросил комиссию направить его для работы в родной район.
"А что, если мне выйти замуж за Гришу Ашаурова? — спросила себя Инга и ответила: — Любви в этом браке будет, конечно, меньше, зато удобств больше".
— Замуж за Гришу? — удивились девушки. — А как же твое заявление в загс?
— А вы разве не слышали, что сказал заведующий? Сочетающимся дается неделя, чтобы они могли проверить свои чувства. Вот я проверила и решила: мне с Борисом не по пути.
Инга говорила о том, что думала, прямо, без обиняков, благо ночь темная и никто не видит, краснеет она или нет.
А девушки слушали исповедь проштрафившейся невесты и ругали себя. Пять лет они учились с Ингой в одной академии, пять лет жили в одной комнате, и ведь они знали хорошо, что этот человек с червоточинкой. Знали и не придавали этому большого значения. Конечно, иногда девушки спорили с Ингой, называли эгоисткой. Бывало, даже ссорились, но ненадолго, надеясь, что время излечит ее.
— Перемелется зерно — мука будет.
Но зерно не перемололось. Червоточинка разрослась, и Инга Булкина превратилась в самую откровенную мещанку. Циничной расчетливости этой девушки можно было только удивляться: Ингу Булкину любили два парня, и она до самого последнего момента прикидывала, за кого же ей выгодней выйти замуж. Она уже решила пойти в загс с Борисом Сеглиным и в то же время не торопилась сказать окончательное «нет» и Грише Ашаурову: "Пусть Гриша побудет пока в резерве".
Если бы Гриша был человеком с характером, он, конечно, давно бы вырвал имя Инги из своего сердца. А Гриша страдал и молчал. И вот наступил момент, когда резервный жених был выдвинут на авансцену. Один тур падеграса, и Гриша, простив Инге все прегрешения, отправился с ней в загс. Заведующий Вешняковским загсом принял от Гриши заявление и сказал то же, что сказал в прошлое воскресенье заведующий Кузьминским загсом Борису:
— Милости прошу вас к себе через неделю, тогда и распишетесь.
— Почему через неделю, а не сейчас? — вскипел Гриша.
А Инга дернула его за пиджак и сказала:
— Успокойся, так нужно!
Инга надеялась, что за эту неделю подруги перестанут сердиться на нее и устроят ей с Гришей шумную, веселую свадьбу — с тамадой и шампанским. Но девушки на этот раз проявили твердость. И хотя Инга пригласила в гости чуть ли не весь пятый курс, на ее свадьбе не было ни дружков, ни подружек. Молодые супруги ждали гостей весь вечер, а к ним никто не пришел. Инге было горько и неприятно. У нее в сердце шевельнулось даже сомнение: а правильно ли она делает, собираясь без забот и волнений прожить жизнь за спиной мужа? Но эти сомнения недолго беспокоили Ингу. Уже на следующий день она забыла о них и успокоилась.
"Пусть они работают животноводами, зоотехниками, ветеринарами, пожалуйста, — думала Инга о своих бывших подругах, — пусть едут в Сибирь, на Алтай и ищут свое место в жизни. А я свое уже нашла. Куда иголка, туда и нитка".
1952 г.
РОТОЗЕИ
Петя Дракин был из молодых, да ранний. Не успели Петю назначить начальником отдела кадров, как в трамвайном парке стало происходить нечто непонятное. Лодырь Сапожков оказался включенным в список на премирование, а бездельник Кулиш начал продвигаться по служебной лестнице.
— Нашему начальнику стоит только позолотить ладонь, — хвалился Кулиш среди товарищей, — и он тебе любую должность предоставит!
— Неужто берет?
Как выяснилось позже, Петя Дракин не только брал взятки, но и принуждал подчиненных ему девушек к сожительству и творил много иных безобразий. На пятый или шестой месяц работы в трамвайном парке новый начальник был пойман с поличным. Комсомольцы не медля исключили взяточника из своих рядов, а суд приговорил его к четырем годам тюремного заключения. Как будто все. Преступник получил по заслугам, и мы могли бы забыть о нем, если бы сам Петр Дракин не напомнил о себе. Примерно года через два после суда из места заключения на имя секретаря горкома комсомола пришло письмо: "Прошу вашего ходатайства о моем досрочном освобождении". Письмо было подписано так: "Бывший участник войны, орденоносец, дважды раненный, трижды контуженный П. З. Дракин".
В этом письме все, от первого до последнего слова, было ложью. Дракин не был ни ранен, ни контужен, его никогда не награждали, ибо он никогда не был участником войны. Дракин врал не только о себе, но и о своих родителях. Так, например, о матери он написал, что она слепая, хотя у нее было отличное зрение, а об отце, — что он погиб в воздушном бою, в котором никогда не участвовал. Секретарь горкома Рухлянцев легко поверил всем этим басням и, не посоветовавшись с членами бюро, решил заступиться за Дракина. Однако Президиум Верховного Совета СССР, несмотря на ходатайство Рухлянцева, не стал делать поблажек прохвосту и оставил приговор суда в силе. Прошло еще полгода, и в горком пришло второе письмо — уже от "дважды орденоносца, трижды раненного и четырежды контуженного П. З. Дракина". Если бы Рухлянцев взял за труд сличить оба заявления, то облик Пети предстал бы перед ним во всей своей неприглядной красе. Но Рухлянцев и на этот раз действовал с непонятной легкомысленностью. В результате в Президиум Верховного Совета было направлено еще одно отношение из горкома комсомола. Президиум не внял и вторичному ходатайству. Петя Дракин вышел на свободу только после того, как отсидел положенный срок. Вышел — и сразу направил свои стопы в горком.
— Помогите устроиться на работу.
— А вы кто?
— Я Петя Дракин, трижды орденоносец, четырежды раненный…
И хотя Рухлянцев в это время работал уже на железной дороге помощником начальника политотдела по комсомолу, в горкоме, по-видимому, и без него оставалось немало ротозеев. Кто-то из секретарей (кто именно, нам, к сожалению, установить не удалось) немедленно соединился по телефону с управляющим стройтреста тов. Курчявым.
— Возьмите к себе в трест Петю Дракина, человек он заслуженный…
И управляющий взял. Заведующий отделом кадров треста Авдеев дал Пете анкету, и Петя написал в ней: комсомолец, депутат райсовета, четырежды орденоносец. Обман сошел и на этот раз, ибо никто не проверил у Пети документов — ни секретарь горкома, ни управляющий трестом, ни заведующий отделом кадров. Авдеев только спросил, что Петя делал последние четыре года, так как соответствующая графа оказалась незаполненной. Петя, не сморгнув, ответил:
- Лечился после пятой контузии у дяди на даче.
Авдеева такой ответ удовлетворил, и он назначил П. Дракина инспектором отдела кадров. Этот инспектор проработал полтора года в системе «Стройтреста», не имея паспорта, воинского билета, трудовой книжки. В личном деле Дракина скопилось четыре анкеты, и все они разные. В одной он пишет: образование низшее, в другой — среднее, в третьей — незаконченное высшее, а в четвертой — окончил юридический институт. Точно так же из анкеты в анкету менялось и воинское звание Дракина: рядовой, сержант, младший лейтенант, капитан; увеличивалось количество орденов: четыре, пять, а в последней анкете Дракин написал: "Имею восемь правительственных наград". Дракину в тресте не только верили, но и ставили его в пример другим.
Чем же этот авантюрист завоевал любовь руководителей "Стройтреста"?
— У Пети был очень красивый почерк, — говорит Авдеев. — Четкий, крупный.
Четкий почерк ослепил не только Авдеева, но и секретаря Дзержинского райкома комсомола, который, не спросив комсомольского билета у Дракина, утвердил его внештатным инструктором райкома и снабдил даже специальным удостоверением "на право проверки и ревизии организаций ВЛКСМ".
Прошел год, и управляющий трестом Курчявый решил выдвинуть Дракина на самостоятельную работу и назначил его заведующим отделом кадров райконторы. Почти тут же обком союза работников коммунально-жилищного строительства рекомендовал Петю председателем постройкома, а райком комсомола — секретарем организации влксм.
— Как секретарем? Дракин же не комсомолец!
— Комсомолец, — отвечает секретарь райкома. — Я сам видел у него справку за подписью Чехловой.
Четыре года назад райком комсомола Железнодорожного района исключил Дракина из комсомола за взяточничество и понуждение подчиненных к сожительству. И вдруг теперь тот же самый райком выдал Дракину справку о том, что он снят с учета для перехода из одного райкома в другой. Как же это могло случиться?
— Сама не знаю! — признается Чехлова. — Пришел ко мне парень, поплакался, сказал, что у него в поезде вытащили документы, а я поверила ему.
Легко получив справку, Дракин решил получить и паспорт. С этой целью он написал отношение начальнику областной милиции на бланке управляющего трестом (благо тов. Курчявый доверил ему не только чистые бланки, по и круглую гербовую печать):
"4 июня у заведующего отделом кадров и спецчасти П. З. Дракина в поезде были похищены личные документы: паспорт, военный и комсомольский билеты и 600 рублей деньгами…"
И начальник паспортного отдела областного управления милиции наложил резолюцию: "Учитывая выдающиеся заслуги Дракина и ходатайство треста, выдать паспорт без применения штрафа".
Трудно сказать, что работники областной милиции подразумевали под "выдающимися заслугами". Всю свою жизнь Петя Дракин занимался одной уголовщиной. В «Стройтресте» он не только брал взятки, как когда-то к трамвайном парке, но и совершал растраты. Деятельность Дракина нанесла большой ущерб тресту, и не только ему. Дракин украл много тысяч профсоюзных и комсомольских денег. И он, может быть, продолжал бы красть с помощью ротозеев и до сих пор, да спасибо работникам райвоенкомата. Не так давно Дракин обратился к ним с просьбой выдать ему новый военный билет:
— Старый у меня украли в поезде.
Дракин представил в подтверждение какую-то справку не то из милиции, не то из комсомола, но работники военкомата взяли эту справку под сомнение, произвели проверку и установили, что перед ними преступник. Дракин был арестован и снова оказался на скамье подсудимых. В первый день суда Дракин сидел и мычал.
— Вы что, не желаете отвечать? — спросил прокурор.
— Не желаю.
- Почему?
— Мы психи, — сказал Дракин и, поймав муху, проглотил ее.
Из всех видов душевных болезней Петя Дракин симулировал самую противную. Его тошнило, но он, тем не менее, продолжал ловить и глотать мух. В ходе судебного разбирательства пришлось сделать перерыв и вызвать врачей. Врачи осмотрели Дракина и сказали:
- Подсудимый здоров.
— Значит, меня можно судить?
— Можно.
— Зачем же я тогда глотал эту дрянь? — цинично спросил Дракин.
Я смотрю на Дракина, слушаю его показания и не понимаю: как мог этот человек так долго оставаться неразоблаченным? Кто его оберегал, выводил из-под удара? Проходимцу покровительствовала самая обыкновенная беспечность, которой страдали некоторые комсомольские и советские работники города. Это и было самым страшным в деле Дракина. К сожалению, в зале суда ротозеи не присутствовали ни в качестве обвиняемых, ни даже в качестве свидетелей. А жаль…
1952 г.
НА ВСЕМ ГОТОВОМ
Вечером Валериан забежал к Сергею Петровичу.
— Дядя Сережа, поздравь, я женюсь!
— На ком? Не на Маше ли?
— Вспомнил вчерашний день! С Машей я уже две недели не разговариваю. Я женюсь на Вере. Да ты ее не знаешь, не гадай. Меня самого познакомили с Верой только в четверг.
Сергей Петрович удивленно посмотрел на племянника.
— В четверг познакомились, а во вторник ты уже жениться собрался? Странно. А ты сказал отцу про свою женитьбу?
— Распишусь, тогда и скажу.
— Зря ты обижаешь отца. Пойди посоветуйся, а вдруг он будет против?
— Старик будет против, так я напущу на него старуху. Мы вдвоем всегда его окрутим.
Дня через два за вечерним чаем, потянувшись через стол к банке с вареньем, Валериан так, между прочим сказал родителям:
— А я решил жениться.
— Это что, серьезно?
— Да, у меня все уже обдумано до мелочей. Завтра утром я созваниваюсь с Верой по автомату и жду ее по дороге в институт, в загсе. А вечером мать жарит гуся и устраивает нам небольшую свадьбу, так кувертов на двенадцать, чтобы пригласить самых близких.
Отец Валериана отодвинул от себя недопитый стакан чаю и сказал:
— По автомату приглашают девушек на каток или на танцы, а не в загс. Так, с бухты-барахты, свадьбы не устраивают. Вы еще походите с Верой, узнайте друг друга.
— Сколько же прикажешь нам ходить? Неделю, месяц, полгода?
— А хоть бы и весь год. Времени на дружбу не жалеют, Люди женятся не на день, а на всю жизнь.
— Год? — переспросил Валериан и расхохотался. — А ну, мать, объясни-ка старику, что любовь с первого взгляда крепче всякой другой любви!
Но мать на этот раз заняла сторону отца. И как сын ни спорил, сколько ни возмущался, мать, так же как и отец, была против скороспелой женитьбы.
— Ну и не надо, обойдусь без вас! — отрезал сын. — Я человек взрослый и могу жениться на ком хочу и когда хочу.
Конечно, взрослый человек сам определяет свою судьбу, и Валериан мог в любой день зарегистрировать свой брак в загсе и без согласия родителей. Это было его правом, но следовало ли пользоваться этим формальным правом?
Валериану Байбакову в день размолвки с родителями минуло двадцать семь лет. И все эти двадцать семь лет он прожил за спиной отца, так и не узнав, как выглядит хлеб, заработанный своим собственным трудом.
— Что же тут удивительного? — оправдывается он. — Я учусь.
Учеба — тоже труд. Но и к этому труду Валериан относился весьма легкомысленно. За четыре года он сменил три вуза и ко дню своей женитьбы был всего на втором курсе. Из-за плохой успеваемости ему даже не выплачивали стипендии.
— На какие же шиши ты собираешься жить с женой? — спрашивал отец.
— Ничего, обернемся как-нибудь на ее зарплату, — отвечал сын.
Валериан Байбаков надеялся на заработки своей будущей супруги, хотя самой этой супруге тоже нужно было учиться. У Веры не было даже законченного среднего образования, а будущий муж вместо того, чтобы посадить девушку за книги, собирался перейти на ее иждивение.
— У меня нет другого выхода, — говорил Валериан отцу. — Я люблю ее.
— Кто любит, тот умеет ждать. Окончи сначала институт, а потом и обзаводись семьей.
Но вместо того, чтобы прислушаться к разумным доводам своих родителей, Валериан громко хлопнул дверью и ушел из дому. Сын устроил свадьбу на стороне и поселился с Верой у кого-то из знакомых.
— Ты не бойся, это ненадолго, — говорил муж молодой жене, — старики будут еще ползать у меня в ногах и умолять вернуться.
Валериан рассчитывал, что родители посердятся месяц — другой, а затем соскучатся, смилостивятся и заберут к себе молодоженов на все готовое. Но его надежды не оправдались. На сей раз родители рассердились серьезно. Сын и прежде доставлял им не много радости. И вот теперь, в довершение ко всему — легкомысленный, скороспелый брак. Матери было так горько, что она даже слегла в постель от огорчения.
Но мать расстраивалась зря. Самостоятельная жизнь принесла ее сыну кое-какую пользу: Валериан стал лучше учиться. Это и понятно, ибо отстающим не давали стипендии. Но одно дело — стипендия холостяку, а другое — женатому человеку. И хотя мать втайне от отца помогала сыну, все это, однако, было не то. Сыну хотелось жить, как прежде: под родительским крылышком да на широкую ногу. Но отец был против.
— Учись жить самостоятельно, — сказал он. — Слава богу, человек ты крепкий, здоровый.
Сын пожаловался на отца директору института, в котором учился, но не нашел сочувствия. Директор сказал Валериану:
— Перестаньте докучать отцу. Вам уже двадцать семь лет. Переходите в общежитие и живите, как все другие студенты.
Но Валериан Байбаков не хотел жить, как все. Скромный образ жизни не устраивал этого студента, и он даже потребовал, чтобы ему была предоставлена квартира в доме знатных железнодорожников.
— Вы разве заслужили это? — спросили Валериана в жилищном отделе.
— А мой отец? Вы же поселили его в этом доме.
— Ваш отец — заслуженный инженер. Потрудитесь столько, сколько трудится на железной дороге он, и вы тоже получите квартиру не хуже.
Валериану говорили о труде, а он думал о более легких, обходных путях в жизни. Так, начав с праздности и легкомыслия, сын пришел к подлости. Валериан Байбаков вознамерился выселить из родного дома отца, мать, деда и бабку и занять их жилплощадь. Народный суд совершенно справедливо отказал ему в этом домогательстве. Тогда Валериан перенес тяжбу в городской суд. Дяди и тетки пытались угомонить племянника.
— Ах, и вы против меня!..
У Валериана Байбакова очень хорошие родичи. Дед — кадровик-производственник. Отец в дни блокады Ленинграда был строителем знаменитой дороги, которая называлась в народе "Дорогой жизни". Один дядя — Герой Советского Союза, второй — Герой Социалистического Труда. И вот всех этих людей, имена которых Валериан совсем недавно с гордостью перечислял в анкетах, он поносит сейчас в своих многочисленных заявлениях в суд, в райком партии, в прокуратуру. Одно из таких заявлений Валериан Байбаков принес к нам в редакцию.
— Напишите в газету, — сказал он. — Мои родственники — отсталые люди. Они считают, что молодой человек, прежде чем жениться, должен крепко стать на собственные ноги.
— А как вы думаете сами?
— Ну, это же совершенно ясно. Родители обязаны помогать своим детям. Про это даже в уголовном кодексе есть специальный параграф. Вы только помогите мне потрясти через печать стариков, и они сразу перестанут упрямиться.
— Вы думаете?
— Ну конечно! Они любят меня. Я же у них единственный сын.
С таким же точно заявлением Валериан Байбаков обратился в Министерство путей сообщения. Многие работники этого министерства хорошо знали Валериана, ибо жил он в одном доме с ними, рос у них на глазах. И один из этих работников сокрушенно сказал:
— Чего не хватало этому парню! Жил он всю жизнь при своих родителях, как у Христа за пазухой. Ни в чем ему никогда не было отказа: захотел мотоцикл — купили мотоцикл, захотел телевизор, — пожалуйста, телевизор. На каждый чих отец с матерью наперегонки желали ему доброго здоровья. И вот вам благодарность!
А не в том-то ли и беда, что Валериан всю жизнь прожил, как у Христа за пазухой? Вот и вырос он праздным, жестокосердым барчуком, не на радость, а на горе своим родителям.
1952 г.
СЛОМАННАЯ ЯБЛОНЯ
Весна в этом году явно запаздывала. Солнце должно было давно повернуть на лето, а земля наперекор календарю все еще лежала под снегом. Кое в каких семьях Косой Горы затянувшаяся зима грозила даже поссорить отцов и детей, Распри между поколениями возникали обыкновенно около полуночи. Отцы гнали детей спать, а дети не шли. Дети ждали последних известий по радио:
— Что скажет Центральный институт прогнозов относительно завтрашнего дня?
А институт изо дня в день предсказывал холодную погоду. Прежде хотя бы часть прогнозов не подтверждалась, а в этом году скажут по радио снег — и снег валит, точно по заказу Особенное неудовольствие прогнозами выражали ученики пятого «Б» класса. И этих учеников можно было понять. Весь прошлый год пятый «Б» завидовал шестому «Г». У шестиклассников в школьном саду имелась собственная грядка земляники. Шестиклассники сами сажали ее, сами поливали и сами снимали урожай. А земляника была крупной, душистой; малыши ходили вокруг и только облизывались.
— А что, если нам попросить рассаду у шестого "Г"? — предложил кто-то из пятиклассников. — У нас тогда и своя собственная грядка будет не хуже.
— Шестиклассники — известные жилы. Разве они дадут?
Но разговоры о скупости шестого «Г» оказались преувеличенными. Шестиклассники не только дали своим товарищам то, что те просили, но и научили их, как разделать грядку. Оказывается, землянику размножают не рассадой, а «усиками». Полученные в прошлом году в дар «усики» были посажены пятым «Б» в землю, и теперь юные садовники с нетерпением ждали жарких дней, чтобы узнать, принялись посадки или нет. А жаркие дни не наступали. Мальчики и девочки бегали по три раза в неделю в сад, разгребали снег, но разве в мерзлой земле что разберешь?
Нетерпение проявляли не только пятиклассники. Весны ждала вся школа, так как вся школа принимала участие в создании своего сада. Глядя сейчас на этот сад, трудно даже предположить, что всего несколько лет назад на его месте была самая обыкновенная свалка. Школьники вывезли мусор, спланировали участок, засадили его фруктовыми деревьями. Так незаметно косогорская школа, избавившись от неприятного соседства со свалкой, оказалась в центре большого сада. Сад облагородил школьную усадьбу, поднял интерес школьников к естественнонаучным знаниям, придав урокам биологии весомость и зримость. Школьники знакомились теперь с Мичуриным не только по учебникам, они сами занимались мичуринским опытничеством на своих грядках и делянках. В междурядьях молодого фруктового сада был введен многопольный севооборот. Школьники научились сеять яровую и озимую пшеницу, сажать картофель, арбузы, помидоры, огурцы. Косогорские юннаты завели в школьном саду даже коллекционный участок. Пятый «Д» вырастил здесь голозерный ячмень, пятый «В» — чернозерный овес, шестой «Е» — безостую яровую пшеницу, а шестой «Б» — пшеницу ветвистую.
Шестиклассники сумели добыть три зерна ветвистой, и они доверили эти драгоценные зерна трем лучшим своим юннатам. Одно — Вале Максимовой, второе — Лиде Шагаевой, третье — Алле Пономаревой. За посевом этих зерен, их ростом, подкормкой следила вся школа.
Юннаты завели дневник, посвятив каждому зерну специальный раздел. И три зерна поднялись в школьном саду тремя колосьями и дали богатырский урожай. Юннаты надеялись получить сам-десять, ну, сам-двадцать — ведь это только их первый посев. А получили они, к удивлению всех, сам-сто сорок четыре. Из трех зерен у них выросло четыреста тридцать два зерна.
Юннаты хотели написать письмо в Тимирязевскую академию, но потом передумали.
— Три зерна — разве это опыт! Давайте засеем в будущем году ветвистой целую делянку. Посевного материала у нас теперь вдоволь. И если в будущем году урожай будет снова сам-сто сорок четыре, тогда мы и похвалимся перед Тимирязевкой своими успехами.
И вот будущий год наступил. Но снег, словно издеваясь над школьниками, лежал до самого апреля. Ребятам охота поскорее начать посевную, а погода не позволяет.
Однако весна хотя и пришла поздно, но оказалась дружной. Несколько жарких дней — и зимы точно не бывало. Исчез снег, стали наливаться соком почки, вот-вот должны были зацвести вишни и яблони.
— Готовьте лопаты и грабли, — сказал юннатам директор школы Николай Тимофеевич. — В понедельник мы устраиваем первый выход в сад.
Но школьников, к несчастью, опередили. В понедельник в школу пришли какие-то посторонние люди. Вместо того, чтобы постучаться в ворота, эти люди повалили два пролета в заборе и двинулись в сад прямиком через грядки и делянки. Юннаты из пятого «Б» с плачем бросились за помощью к директору.
— Николай Тимофеевич, они топчут нашу землянику.
— Кто "они"?
— Хулиганы.
Директор глянул в окно и ахнул. Восточная часть школьного сада была уже наполовину разрушена. И удивительнее всего было то, что разрушениями руководили не хулиганы, а строительные десятники. Этим десятникам было, по-видимому, совестно перед детьми. Десятники краснели, но, тем не менее, продолжали делать свое дело.
— Это мы не по своей воле, — оправдывались они перед директором. — Нас направил сюда Петр Устинович.
Петр Устинович был главным инженером Косогорского металлургического завода. Отдавая десятникам распоряжение проложить в поселке водосливную канаву, главный инженер даже не счел нужным выехать на место, чтобы посмотреть, где же пройдет эта самая канава. Петр Устинович поступил проще. Он развернул перед десятниками карту, провел через школьный сад жирную линию и сказал:
— Копать здесь.
Петр Устинович отдал распоряжение перекопать сад спокойно, без боли в сердце, точно речь шла не о школьном саде, а так — о белом пятне на карте. И он очень удивился, когда возмущенный директор школы выразил ему свой протест.
— Школьный сад? — переспросил главный инженер. — А у вас что, собственно, посажено в этом саду: пальмы, цитрусы? Ах, вон даже как: пятый «Б» одолжил у шестого «Г» земляничные «усики»! Так вы как директор школы и объясните пятому «Б», что их «усики» должны быть принесены в жертву. Этого требует новая планировка рабочего поселка.
За школу вступился поселковый Совет. Председатель Совета пришел к директору завода и сказал:
— Петр Устинович занимается самоуправством. Он перекопал чужой сад, сломал сорок фруктовых деревьев, растоптал два ряда ягодников… Уймите его!
Но вместо того, чтобы призвать к порядку главного инженера, директор завода пошел почему-то по его стопам. Директор не только не восстановил те повреждения, которые были сделаны в восточной части сада, а решил отобрать у школы и остальную часть усадьбы. Директор завода так и заявил директору школы:
— Примите меры к немедленной пересадке деревьев, расположенных с западной стороны школы. Здесь мы предполагаем проложить проезжую дорогу.
— Как, губить сад из-за проезжей дороги?
— Да! — ответил директор. — Этого требует новая планировка поселка.
Два года назад дирекция завода решила провести перепланировку рабочего поселка. Эту работу поручили сделать архитектурной мастерской Гипромеза. Для того, чтобы новый план получился как можно лучше, архитекторы советовались со всеми косогорскими организациями, даже с самыми маленькими, и забыли посоветоваться только с работниками школы.
Когда план был готов, его обсуждали в заводоуправлении. Дирекция пригласила на это обсуждение все заинтересованные организации, даже самые маленькие, и забыла пригласить только работников школы.
В результате такой забывчивости школу обделили, обидели. Все, даже самые маленькие организации Косой Горы, получили дополнительные участки для своих садов и цветников, а у школы отобрали даже то, что у нее было. И отобрали совершенно зря. И водосливную канаву и тем более проезжую дорогу можно было проложить не через школьный сад, а на тридцать метров дальше. Свободного места вокруг сколько угодно. И с западной и с восточной стороны школы — чистое поле.
— Да кто же мог знать, что у них там сад? — оправдывался Петр Устинович.
— Как, вы никогда не были в своей школе?
— Что же тут удивительного? Я главный инженер завода. У меня свои заботы: чугун, руда, магнезит…
У Петра Устиновича плохая память. В повседневной текучке он, по-видимому, забыл, что является не только главным инженером, но и отцом двух дочерей. И обе дочери учатся в косогорской школе. Об одной из них мы уже говорили. Это та самая Алла, которая вырастила вместе с подругами из трех зерен ветвистой пшеницы четыреста тридцать два зерна. Вторая дочь главного инженера, Светлана, растила в школьном саду не пшеницу, а яблони. Девочка с нетерпением ждала весны, чтобы увидеть первое цветение на своей делянке. Но, увы, яблони Светланы никогда уже не зацветут. Петр Устинович сломал деревья, которые посадила его дочь.
В косогорской школе училась и дочь директора завода. И она тоже сажала яблони, размножала «усиками» землянику. Больше того, устройством школьного сада занималась не только дочь, но и жена директора. Наталья Макаровна была председательницей родительского комитета. Это по ее инициативе отцы и матери учеников устраивали воскресники, чтобы помочь школе засадить свой сад мичуринскими сортами, огородить их штакетником. А директор завода даже не знал обо всем этом, ибо он, так же, как и Петр Устинович, ни разу не был в школе, в которой училась его дочь. А ведь от дома, в котором жили и директор и главный инженер завода, до школы всего триста метров…
Косогорская школа существует двадцать пять лет. За эти годы она выпустила не одну тысячу учеников, и многие из них работают сейчас в цехах и отделах косогорского завода, работают хорошо, самоотверженно. А главный инженер завода, вместо того чтобы отблагодарить за все это школу, пошел к ней не с добром, а с топором…
1952 г.
ПОДХОДЯЩИЙ СЛУЧАЙ
Муж Риты Гусаровой покинул свою жену в самый разгар свадьбы. Он исчез сразу по окончании торжественного ужина, захватив с собой из передней пальто и ботики молодой супруги. Рита была оскорблена в своих лучших чувствах.
— Вот оно, мужское коварство!
Но тетка Риты — Мария Никаноровна — не дала ей даже как следует поплакать. Тетка схватила племянницу за руку и прибежала в редакцию.
— Помогите!
— Это не к нам. Поисками краденого занимается милиция.
— Так ведь он же не только украл, — сказала тетка, — он обманул, надсмеялся! Смотрите, какую записку оставил он в передней! — И тетка прочла: — "Дорогая Рита, в следующий раз будь осмотрительней. Твоя кошка".
— Какая кошка?
— Это я звала его кошкой, — сказала Рита.
— А как звали вашего мужа по-настоящему?
— Леша.
— Это что значит: Алексей или Леонид?
Рита переглянулась с теткой.
— Не знаю.
— Откуда же ей знать, — вступилась за Риту тетка, — ежели они всего пять дней как познакомились?
— Не знаете имени, отчества…
— Про него мы ничего не знаем, а вот про Веру Александровну рассказать можем.
— Это кто?
— Жена его, которую он бросил.
— Бросил?
— Да разве ее одну? Вера Александровна была у Лешки уже пятой.
— Сколько же лет этому Лешке?
— Да, наверное, за сорок.
— Как же ваша племянница пошла замуж за такого человека? О чем она думала?
— Думать ей было некогда. Он приехал в Москву всего на неделю. Два раза к нам просто так приходил. А на третий Рите предложение сделал. Рита было замешкалась, а соседка и говорит: "Соглашайся, некогда: у него послезавтра командировка кончается".
— И вы согласились?
— А как же? Такой подходящий случай!
…Подходящий случай! Я вспомнил о нем сегодня, читая письмо бывшей студентки Ленинградского института советской торговли Галины Фадиной. Галина окончила институт в прошлом году. По дороге к месту своей будущей работы она заехала в Уфу повидаться с матерью. Узнав, что дочь получила назначение в Читу, мать сказала:
— Прежде чем ехать в Читу, тебе нужно определить себя, устроиться.
Дочь окончила высшее учебное заведение, у нее был диплом инженера-экономиста, но мать считала, что все это не то. Мать Фадиной была человеком старой формации, и ей казалось: устроить дочь по-настоящему — это значит выдать ее замуж.
— За ней только недогляди — она обязательно выберет не того, кого нужно.
И мать сказала дочери:
— В Читу ты поедешь только после свадьбы.
— Какая свадьба? Я буду в Уфе всего десять дней!
— А у меня уже есть для тебя кое-кто на примете. Хочешь, я приглашу его на чашку чая?
Дочь вспыхнула:
— Какой стыд! В наше время — и вдруг сватовство!
Дочь сделала вид, что собирается поссориться с матерью, она нахмурила брови, а сама подумала: "А чем черт не шутит, может, он мне понравится?"
— А кто он, этот жених? — спросила Галина.
Но мать и сама как следует не знала, кто тот, которого она предназначала в мужья своей дочери. Мать была знакома только с родителями жениха. Когда-то, лет пять назад, она встретилась с ними в гостях у общих знакомых.
— Да ты, может быть, сама слышала про него, — сказала мать. — Это сын старика Котова — Володя. Мальчик из вполне приличной, интеллигентной семьи.
И хотя дочь никогда не слышала про Володю, знакомство состоялось. Мальчик из интеллигентной семьи произвел на Галину благоприятное впечатление. В профиль он даже чем-то напоминал херувима. Владимир Котов окончил в том же году Башкирский медицинский институт и так же, как Галина, получил назначение в Читу.
— Ну разве это не судьба? — говорила мать.
Сроки выезда Котова к месту назначения давно прошли, а так как отец жениха по примеру матери невесты не желал отпускать своего мальчика неустроенным, то вся процедура женитьбы была проведена на рысях. Владимир был в доме Галины всего два раза. Первый раз он пил чай, а во второй сделал предложение.
— Ну, как, согласны? — спросил он Галину. — Только отвечайте быстрее. Папа уже купил мне билет на завтрашний поезд.
Галина внимательно посмотрела на жениха. Ах, если бы узнать, что скрывается за этим профилем херувима! Но разве можно по-настоящему узнать человека за две встречи?
"Будь что будет, — решила Галина. — Такой подходящий случай!"
И она согласилась. Времени до отхода читинского поезда оставалось не так много, поэтому свадьба была проведена по-походному. Загс, легкий ужин — и сразу на вокзал…
На следующий день утром Галина проснулась уже далеко от родного города. Колеса поезда постукивали на стыках. Ей бы еще поспать, понежиться, но Галина поднялась.
"Где бы мне достать цветов?" — подумала она.
На первой же остановке Галина решила сбегать на рынок. Правда, рынок был далеко, и она могла отстать от поезда, но это ее не остановило. Цветы-то предназначались для него.
И вот, запыхавшись от быстрого бега, она уже на ходу вскакивает на подножку тронувшегося поезда и с букетом васильков входит к себе в купе. Пусть он увидит ее с цветами сразу, как только проснется. И она долго стоит, ожидая его пробуждения. Наконец он открывает глаза, смотрит сначала на цветы, потом на нее и спрашивает:
— Почем?
Это было первое слово, которое он сказал ей в первое утро их семейной жизни, а через минуту добавил:
— Цветы — это напрасная трата денег.
Днем молодая супруга сделала вторую покупку — приобрела два огурца к обеду, и муж сделал ей второе замечание.
— Огурцы нужно было покупать в Уфе, а не в дороге, — сказал он. — В Уфе они на гривенник дешевле.
— На гривенник? — удивленно спросила она и махнула рукой. — Не стыдно ли из-за такой мелочи затевать разговор?..
Но он не стеснялся. И всякий раз, как только она выходила на станцию за какой-нибудь покупкой, он кричал ей вслед:
— Торгуйся, а то опять переплатишь!
Это в конце концов рассердило молодую супругу. Ей захотелось наговорить мужу всяких малоприятных вещей. Но Галина сдерживала себя. Зачем омрачать свадебное путешествие размолвкой?
"Вот приедем мы на место, — думала она, — начнем получать зарплату, и он перестанет устраивать скандалы из-за пятачков и гривенников".
Но ее надежды не оправдались. Молодые супруги уже третий месяц жили в Чите. Он работал врачом, она инженером геологического управления. Денег у них было вдоволь, и, тем не менее, он продолжал крохоборствовать.
Каждый вечер врач Котов садился за стол и с карандашом в руках уточнял, как и на что тратит деньги супруга. Он не только считал, он взвешивал на безмене каждый килограмм купленной картошки, капусты, моркови. Деньги жене выдавались только на продукты. Что же касается чулок, платьев, даже белья, то эти вещи покупал он сам. Жена пробовала протестовать:
— В конце концов я зарабатываю не меньше, чем ты!
Но эти протесты не принимались в расчет.
— Я муж, — говорил он, — глава дома!
Как-то жена упросила главу дома купить ей новую пару туфель: старые совсем износились. И муж купил, только на номер меньше. Хозяйка квартиры спросила, зачем он это сделал. И муж объяснил свой поступок так:
— Если жене купить туфли по ноге, то она станет надевать их каждый день и быстро истопчет, а теперь ей волей-неволей придется быть бережливой. Раз в месяц жена может превозмочь боль и пойти в гости в новых туфлях, а бегать на работу да на рынок хорошо и в старых.
— Господи, как обманчива внешность! — говорила Галина. — И кто бы мог подумать, что под ликом херувима прячется душа самого настоящего лавочника? С чего это у него, откуда?
А все началось у него как будто с пустяков. Когда Володя Котов поступал в школу, мама подарила сыну копилку. Она показала мальчику на щелку и сказала:
— Как увидишь денежку, бросай сюда.
И мальчик стал охотиться за денежками. Мама даст сыну двугривенный на карандаш. Сын опустит двугривенный в копилку, а сам пишет огрызком. Папа даст рубль на конфеты. Сын пройдет мимо кондитерской, облизнется, а рубль — в копилку.
— Вот и хорошо, — говорила мама, — копи, на черный день пригодится.
А папа добавлял:
— Раз сын растет таким экономом, то пусть он держит свои деньги не в копилке, а в сберкассе, это даст ему дополнительно два процента годовых.
Так, собственно, и началось. Другие мальчики собирали перышки, спичечные коробки, почтовые марки, а Володя отдавал предпочтение серебру и меди. Ко времени окончания школы он скопил уже полторы тысячи рублей.
— Молодец! — сказали ему родители.
Вскоре, однако, им пришлось испытать первое разочарование. Как-то в трудную минуту отец хотел занять у сына немного денег.
— Как, одолжишь?
— Конечно, — ответил сын, — если ты уплатишь мне два процента годовых.
Отцу была неприятна такая расчетливость, но ничего не сделаешь: что посеешь, то и пожнешь. А сын продолжал копить. За пять лет учебы в институте его капитал вырос до четырех тысяч рублей. Студент Котов отказывал себе уже не только в таких невинных удовольствиях, как конфеты и мороженое. Он не ходил в кино, на танцы, не покупал книг. За все время учебы в институте Котов всего три раза был в театре, и то только потому, что за билеты заплатила девушка, к которой он благоволил.
Ему, конечно, было стыдно перед девушкой, но жадность была превыше стыда. Деньги стали его страстью. Он молился на них, как на икону, и хотел, чтобы на них молилась и его жена.
— Давай копить вместе, — говорил он ей, — и у нас вместо четырех тысяч будет на книжке восемь, потом шестнадцать…
— Зачем копить? — удивлялась жена. — Разве нам угрожает безработица, голод? У нас с тобой есть все: дом, работа, здоровье, — так давай жить настоящей, полнокровной жизнью.
Но он не понимал жену. Жить по-настоящему для него значило каждый день откладывать на книжку по десятке.
С первого же дня совместной жизни Галине стало ясно, что она ошиблась в выборе мужа. Но что делать?
"Мало ли какие недостатки бывают у людей! — пробовала успокоить себя молодая супруга. — Стерпится — слюбится".
Но терпения день ото дня становилось все меньше и меньше. Жить бок о бок со скопидомом было не только тяжело, но и противно. Самое неприятное заключалось в том, что в этом двадцатитрехлетнем человеке не было ничего молодого. Страсть к деньгам высушила его, превратила в обывателя. Владимиру Котову было совершенно безразлично, что делается на белом свете. Он годами не брал в руки газет. Сначала он, экономя на подписке, пользовался газетами соседей, а потом и вовсе перестал читать.
Если Котов видел газету или книгу в руках жены, он говорил:
— Не трать времени попусту, лучше сядь и заштопай мне носки!
Как-то геологическое управление предложило Галине принять участие в поисковой экспедиции.
— С удовольствием!
И Галина сразу же побежала поделиться своей радостью с мужем.
— Это очень интересно, — говорила она. — Нам придется двигаться по реке, на машине, пешком.
Но муж был против этой поездки.
— А кто же будет готовить мне обеды, стирать белье?
— Господи, отдай белье в прачечную!
— Платить за стирку деньги? А зачем, собственно, я женился?
"Неужели только из-за этого?" — с горечью подумала Галина. Ну, конечно! Она вышла за него по глупости, доверившись рекомендации матери, а он женился на ней по расчету.
"У нее высшее образование, — рассуждал он, — значит, себя она прокормит, а стирка белья и варка обеда женатому обойдется дешевле, чем холостому".
Но она не захотела быть для него бесплатной прачкой и кухаркой и, как он ни протестовал, все же уехала с поисковой экспедицией.
Через два месяца, полная впечатлений, Галина вернулась в Читу.
"Ну, как тут мой супруг? Не изменился ли к лучшему?"
Увы!
— Тебе нужно подать заявление о выходе из комсомола. — сказал супруг жене в день ее приезда. — Я свой билет уже сдал.
— Почему?
— Зачем нам тратить деньги на уплату членских взносов? Давай лучше откладывать их на сберкнижку.
Это говорил человек, который получал тысячу двести рублей в месяц и у которого на сберкнижке лежало уже свыше пяти тысяч. Но чем больше у него было денег, тем больше ему хотелось иметь их. Ом жил только ради двух процентов годовых. А что может быть в нашей стране страшнее такой жизни?
Галина поняла, что с таким человеком ей не по пути. И хотя она в скором времени должна была стать матерью, это ее не остановило — она ушла от Котова. Молодая семья развалилась через восемь месяцев после свадьбы.
…Легкомысленный выбор жениха обошелся Рите Гусаровой сравнительно недорого: у нее всего-навсего украли пальто. Галине Фадиной "подходящий случай" искалечил жизнь.
— Кто мог знать, — оправдывается сейчас мать Галины, — что у таких интеллигентных родителей окажется такой негодный сын?
Сама Галина даже не оправдывается. Свою вину она сознает хорошо. В письме в редакцию Галина пишет:
"Я вышла замуж за Котова не потому, что любила его, я просто не видела в нем ничего плохого. Мне говорили: он играет на скрипке, не курит. Действительно, он играет на скрипке, но одного этого достоинства, как видите, оказалось мало для того, чтобы наш брак был счастливым".
1952 г.
АГРОВАНТ
Отдел кадров Энергетического института решил откомандировать Евгения Ивановича Грузинова в Институт автоматики и телемеханики.
— Да разве телемеханики согласятся взять его? — усомнился замдиректора МЭИ.
— А зачем им отказываться? Мы позвоним, дадим Евгению Ивановичу хорошую характеристику.
— Хорошую? Ни в коем случае! Грузинов — человек бесталанный, невежественный.
— А эго такой уж обычай, — сказали кадровики. — Чем хуже работник, тем лучше пишется ему характеристика. Плохая конфета часто продается в цветастой обертке.
Замдиректора института брезгливо поморщился. Но ему так хотелось отделаться от негодного сотрудника, что он не пожалел прилагательных, дабы обрисовать невежду и лодыря в виде этакого электротехнического чуда.
И прилагательные сделали свое недоброе дело. Дирекция Института автоматики и телемеханики поверила авторитетной характеристике и назначила Е. И. Грузинова научным сотрудником. Назначила и раскаялась. Е. И. Грузинов имел, оказывается, весьма косвенное отношение к науке.
— Да вы понимаете хоть что-нибудь в электротехнике? — спросили телемеханики у рекомендованного им "чуда".
И «чудо» ответило:
— Главное в электротехнике — это широкий круг знакомств среди складских работников. Вам, собственно, что требуется: голый провод, счетчики, шурупы?
Удивленные телемеханики позвонили в МЭИ.
— Да кто он, этот самый ваш Евгений Иванович?
И работники МЭИ повинились в обмане.
— Это правда, — сказали они, — наш Евгений Иванович — в науке круглый нуль, но зато «доставало» он, каких свет не видел. Грузинов добудет вам что угодно, даже птичье молоко, а что касается шурупов или билетов на стадион «Динамо», то это для него раз плюнуть.
Птичьего молока телемеханикам не требовалось, а вот шурупы да билеты их соблазнили.
Так Е. И. Грузинов был оставлен в институте, но не в штате отдела снабжения.
— Нам было неловко назначить Евгения Ивановича простым агентом, — объясняют телемеханики. — Вы только взгляните: у него такой солидный, представительный вид!
Евгений Иванович обладал не только представительной внешностью, но и изрядной долей хлестаковщины. В министерских приемных он держался весьма развязно.
— К Макару Макаровичу… Доложите!.. Грузинов… Академия наук… — говорит Евгений Иванович секретарше рублеными фразами, подражая диккенсовскому Джинглю, пройдохе и шарлатану.
К Академии наук Евгений Иванович не имел, конечно, никакого отношения.
"Почему бы не приврать, — думал он, — может, клюнет?"
И Грузинов врал без зазрения совести:
— Наука… Тысячи серьезнейших проблем… Пришлось оторваться. Нет шурупов… Иди, сказал президент… Макар — наш друг…
Макар Макарович слушал рубленую речь Грузинова и просил его предъявить документы.
— Бдительность… Одобряю!.. — говорил Евгений Иванович, протягивая свое удостоверение.
"Дано сие старшему инженеру Грузинову Е. И…."
Старшему!.. Старший не станет, конечно, сочинять сказки про президента. А может быть, им в академии и в самом деле трудно без шурупов?
И Макару Макаровичу становится неловко за то, что возглавляемое им ведомство из-за пустяков оторвало ученого от его важных дел.
— Дадим, — говорит Макар Макарович, — присылайте на склад агента.
— Церемонии!.. К чему? Дорога каждая минута… Заберу с собой… Не гордый…
Грузинова нет в кабинете, а Макару Макаровичу еще долго слышится из-за дверей его голос:
— Наука… Тысячи серьезнейших проблем… Заверните…
Пять лет Е. И. Грузинов вел в Институте автоматики и телемеханики безбедную и спокойную жизнь. Это и понятно. Шурупов ученым требовалось мало, а денег старший инженер получал много. Кроме высокой зарплаты, Евгений Иванович имел довольно изрядный приработок по статье научных командировок. Правда, ездил Грузинов не в Баку и не во Владивосток, а только с одной московской улицы на другую, и все же всякий раз директор института получал от старшего инженера финансовый отчет:
"Прошу оплатить транспортные расходы, произведенные мною при поездке от Шайкиного тупика до Покровского моста.
1. До Белорусского вокзала автобусом……40 коп.
2. От Белорусского вокзала до Елоховской площади метро……………..50 коп.
3. От Елоховской до Покровского моста трамваем. 30 коп.
Итого 1 руб. 20 коп.
4. Обратная дорога……………………………….. 1 руб. 20 коп.
Всего к получению 2 руб. 40 коп.
Два рубля сорок копеек — деньги небольшие, поэтому "транспортные расходы" оплачивались довольно легко. Е. И. Грузинов пользовался этой легкостью и умудрялся подавать в день пять — шесть финансовых отчетов. Старший инженер получал проездных в пятнадцать раз больше, чем любой курьер. Судя по отчетам Грузинова, за пять лет работы в институте он восемь раз объехал на московском трамвае вокруг земного шара. Если старший инженер так много времени проводил в переездах, когда же он работал?
В том-то и дело, что Е. И. Грузинов общественно полезным трудом почти и не занимался. Все последние годы шурупы поступали в институт в плановом порядке, так что рубленая речь и представительная фигура Евгения Ивановича находились на приколе. Безделье нисколько не тяготило старшего инженера. Наоборот. Он продолжал использовать свой досуг для сочинения замысловатых трамвайно-троллейбусных маршрутов и выколачивания проездных. В конце концов директору института такое времяпрепровождение старшего инженера надоело, и он решил его уволить. Грузинов этому решению нисколько не удивился.
"Пора… — думал он в свойственной ему рубленой манере. — Пять лет… Санаторный режим… Добряки…"
Грузинов просил только изменить формулировку приказа: не увольнять его, а откомандировать куда-нибудь с хорошей характеристикой.
— Больше прилагательных… Соседний институт… Тысячи научных проблем… Жизнь на широкую ногу… Привык…
Но директор Института автоматики и телемеханики решил не подкладывать свиньи соседям и отказал Грузинову в хорошей характеристике.
— Работайте по снабжению! Научные проблемы обойдутся без вас!
Работать простым агентом Евгению Ивановичу не хотелось, и он решил начать с институтом тяжбу.
— Уволили… Не имеют права!.. Больного…
Из кабинета директора Евгений Иванович побежал прямо в поликлинику.
— Помогите!.. Ценный научный работник… Скорей!.. Сердце!.. Больничный листок… — полушепотом говорил Грузинов.
Но обмануть врачей не удалось. Они внимательно осмотрели Грузинова, накапали ему в рюмку валерьянки и сказали:
— Можете идти. Больничного листка не будет.
Грузинов попробовал скандалить. Он даже угрожал врачам:
— Тысячи научных проблем… Жизнь ученого в опасности!.. Ответите!..
Но врачи не поддались психической атаке, и в больничной карте было записано: агровант, что в переводе с медицинского означало симулянт.
Не сумев получить больничный листок на законном основании, Грузинов решил добыть его по блату. С этой целью мнимоумирающий отправился на другой конец города, в медчасть Калининского района, и здесь приятель Грузинова, врач Жуковский, идя на явный подлог, выдал агрованту задним числом больничный листок. Через три дня другой приятель, врач Тихомиров из здравпункта станции Москва-пассажирская, продолжил этот листок.
И вот под прикрытием фальшивого больничного листка Е. И. Грузинов начал требовать отмены приказа об увольнении. Но ни одна организация, куда обращался агровант, не поддержала его притязаний. Это нисколько не обескураживало его: откажут в одной инстанции, Грузинов отправляется в другую. А там снова начинают проверку, создают комиссии, вызывают для разговоров профессоров, доцентов, научных работников. И вот уже много месяцев, вместо того чтобы заниматься своим прямым делом, доктора и кандидаты технических наук пишут объяснительные записки.
Пятнадцать организаций занимались разбором жалоб Евгения Ивановича. Четырнадцать — а среди них были прокуратура, народный суд, суд городской — сказали прямо и недвусмысленно:
— Грузинов уволен правильно!
И только одна, пятнадцатая, организация — это был Центральный комитет профсоюза работников высшей школы — встала на сторону Грузинова. Инструктор ЦК Силантьев сказал словами самого Грузинова:
— Не имели права… Больной… Отменить!.
— Какой больной? У Грузинова подложный больничный листок!
— За подлог надо наказывать врачей, а Грузинову, хоть и по подложному листку, нужно выдать деньги.
Силантьев руководствовался в своих рассуждениях не существом дела, а какой-то бюрократической логикой.
— Раз больничный листок выдан, — значит, он действительный, а раз действительный, значит, Грузинов уволен неправильно.
- Грузинов — симулянт и лодырь, — говорили ему.
— Неважно. С лодырем тоже можно обойтись по-хорошему.
— Институтов много… Свои люди… — подхватил Грузинов. — Зачем жалеть прилагательные?..
Телемеханики жалеют не прилагательные, они жалеют соседние институты, и, как ни старается все последние месяцы Грузинов, сколько ни помогает ему в этом Силантьев, директор Института автоматики и телемеханики твердо стоит на своем. Он не желает писать лживые характеристики и украшать невежду качествами электротехнического чуда.
1952 г.
СИНЯЯ БОРОДА
Иннокентий Дмитриевич Сахно состоит в родственных отношениях чуть ли не со всем Советским Союзом. В Белгороде живет Александра Алексеевна Сахно, в Макеевке — Галина Павловна Сахно, в Щекине — Капитолина Ефимовна Сахно, в Богодухове — Прасковья Николаевна Сахно-Луценко, в Туле — Зинаида Андреевна Сахно-Акишина, в Москве — Капитолина Ивановна Сахно-Крутова.
— Ну вот, собственно, и все мои жены, — скромно говорит Иннокентий Дмитриевич.
— Как все, а Сахно-Сергеева?
— Помилуйте, — обижается Иннокентий Дмитриевич, — с Сергеевой я не прожил даже полугода, ну какая она мне жена?!
— А Сахно-Иванова?
— Иванова? Что-то запамятовал я про такую. Может, вы напомните мне ее имя, отчество.
У Иннокентия Дмитриевича Сахно плохая память не только на жен. Он не помнит и родных детей. Когда забывчивому отцу пытаются напомнить о родительском долге, этот отец начинает считать по пальцам.
— Правильно! — говорит он. — Сын Эмир у меня от брака с Александрой Алексеевной, дочь Людмила от Прасковьи Николаевны. От брака с Галиной Павловной у меня еще одна дочь по имени… — И, порывшись в записной книжке, Иннокентий Дмитриевич добавляет: — По имени Светлана.
— Разве у вас только трое детей?
— Нет, четверо, — говорит отец и снова начинает листать записную книжку. Но имя четвертого ребенка оказывается незаписанным.
— Вы не беспокойтесь, — говорит Иннокентий Дмитриевич, — сейчас мы все уточним!
Быстро соединившись по телефону с бухгалтерией, он без тени смущения просит кого-то из счетных работников.
— Иван Иванович, голубчик, посмотри в исполнительный лист, как зовут девочку, на которую с меня взыскивает алименты Зинаида Андреевна Акишина? Спасибо! Эмма, — говорит он и, чтобы не забыть, тут же записывает имя дочери на бумажку. — Память что-то начала пошаливать, — виновато говорит Иннокентий Дмитриевич и добавляет: — Стройка. Объем работы большой, разве все упомнишь?
Иннокентий Дмитриевич зря сетовал на стройку. Дело было не в объеме строительных работ, а в образе жизни главного инженера строительного управления. А жил этот инженер наподобие турецкого паши. Помимо официальных жен, у него были полуофициальные и неофициальные. Официальных Иннокентий Дмитриевич хотя бы помнил по имени-отчеству.
— Здесь у меня все в порядке, — говорит он. — Каждой я плачу по суду алименты.
Хуже было с неофициальными. С ними Иннокентий Дмитриевич поступал так: понравится ему какая-нибудь из подчиненных сотрудниц, он ее приблизит, наскучит — без сожаления отправит куда-нибудь в Богодухов.
— А какой же здесь грех? — удивленно вопрошает Иннокентий Дмитриевич. — Ведь я же с ними в загсе не регистрировался!..
Сахно не искал в жене товарища, друга. Он относился к женщинам с гусарской лихостью. Быстро увлекался и быстро расставался.
— Что делать? Не сошлись характерами!
Со своими детьми он поступал так же. Как его ребенок будет расти, воспитываться, Иннокентию Дмитриевичу было наплевать.
— На это есть мать, пусть заботится!
Товарищи много раз пытались образумить Сахно. Его вызывали в партийный комитет, предупреждали, но на Иннокентия Дмитриевича ничто не действовало. Не так давно Сахно был даже привлечен к суду и получил за многоженство год принудительных работ. Чаша терпения переполнилась, и коммунисты решили поговорить о грязном поведении главного инженера на партийном собрании, Сахно понял, что на этот раз ему несдобровать, и бросился искать покровителей. Как ни странно, таковые нашлись. За главного инженера стройуправления встала горой Галина Григорьевна Гуркова, управляющий трестом.
В день партийного собрания Галина Григорьевна командировала на выручку Сахно целую спасательную экспедицию во главе с заместителем управляющего треста. Но деньги на командировку были потрачены зря. Коммунисты-строители проявили твердость, и, несмотря на все старания спасательной экспедиции, Иннокентий Дмитриевич Сахно за скотское отношение к женщине, за бытовую распущенность и пьянство был исключен из рядов Коммунистической партии.
— Они вмешиваются в частную жизнь коммуниста! — воскликнула Галина Григорьевна и бросилась с жалобой в обком.
Работникам обкома партии покритиковать бы Галину Григорьевну за ее обывательские рассуждения, разъяснить, что крупные хозяйственники за свои прегрешения никаких льгот перед другими членами партии не имеют. Но работники обкома рассудили по-другому. И хотя у них не было никаких сомнений относительно Сахно, они все же вняли ходатайствам треста и снизили ему наказание.
— Пусть это будет вам последним предупредительным сигналом, — сказали Иннокентию Дмитриевичу на заседании бюро обкома.
За шесть лет пребывания в партии Сахно имел уже три предупредительных сигнала. У него был выговор, строгий выговор и даже выговор с последним предупреждением. И вот теперь новое, последнее предупреждение.
Галина Григорьевна Гуркова восприняла решение обкома как полную амнистию грехам Иннокентия Дмитриевича и сообразно с этим решила не снимать его с должности главного инженера.
— Мы хозяйственники. У нас на первом месте промфинплан, а как человек ведет себя дома, — нас это не касается.
Быт человека не отделяется каменной стеной от его производственного лица. И если человек нечистоплотен дома, то это рано или поздно скажется и на работе. Так, собственно, и получилось с Сахно. Руководители треста считали его хорошим инженером, а он уже давно перестал быть таковым. Строительное управление, которым руководил Сахно, все последние годы не выполняет производственной программы, о которой так много говорит Гуркова. Это и не удивительно, ибо главный инженер управления думает не столько о производстве, сколько о личных утехах.
— Иннокентия Дмитриевича нельзя снимать с высокооплачиваемой должности: сейчас у него трудное финансовое положение, — говорит главный инженер треста И. И. Ерзяинов и поясняет: — Пятьдесят процентов его зарплаты взыскивается по исполнительным листам на алименты четырем его детям. Дополнительно к этому двадцать пять процентов удерживается с Сахно по суду за многоженство. Трудно даже сказать, на что живет этот несчастный.
Главный инженер треста зря сокрушался о главном инженере стройуправления. «Несчастный» Сахно остался верен себе.
— Я живу на сбережения своей жены, — заявляет он.
— Какой жены? Капитолины Ефимовны?
— Нет, с этой мы уже разошлись! Теперь я женат на Тамаре… — говорит Сахно и начинает быстро листать записную книжку.
Но фамилия девятой жены оказывается незаписанной.
— Я сейчас уточню, — говорит Иннокентий Дмитриевич и поднимает телефонную трубку.
На этот раз он звонит уже не в бухгалтерию, а в отдел кадров и спрашивает:
— Как фамилия нашей новой табельщицы? Нет, другой, молоденькой! Спасибо! Красова, — говорит он и, чтобы не забыть, записывает эту фамилию на бумажку.
Я смотрю на Сахно и удивляюсь его цинизму и невозмутимости.
— А вы слышали, как называют вас в Щекине? Синяя борода!
— Явное преувеличение, — говорит Иннокентий Дмитриевич. — Синяя борода был варваром. Он убивал женщин, а я ухожу от них по несходству характеров.
1952 г.
ЧУТЬ-ЧУТЬ
Сейчас трудно сказать, как это произошло — случайно или преднамеренно, только факт остается фактом: Николаю Герасимовичу квартиру дали в том самом доме, строительством которого он руководил.
— Удивительное совпадение! — сказал Николай Герасимович жене, стоя в день переезда среди узлов и чемоданов. Муж наполнил две рюмки и добавил: — Настоящее новоселье мы устроим через неделю, когда в доме будет расставлена мебель, натерты полы. А пока давай покропим углы авансом, чтобы в нашей хате не заводились мыши.
А хата у новоселов была на славу: с лифтом, газовой кухней, ванной, механическим мусоросбросом, пол паркетный, обои ковровые. Не квартира, а хоромы! И все же… Строгий глаз хозяйки нашел и в хоромах кое-какие непорядки. Захотела Наталья Петровна утром подвесить к потолку люстру, а подвесить и не на чем. Строители забыли привернуть крюк к потолку. А потолки в новом доме выложены из бетонных плит — попробуй пробей их. Наталья Петровна стала развешивать занавеси на окнах, а они хлоп на пол. Стены-то в доме, оказывается, из сухой штукатурки, гвоздь в них и не держится. Строителям бы вставить в нужных местах деревянные реечки для развески гардин, картин, книжных полок, а они забыли. Наталья Петровна к мужу, а он успокаивает:
— Крючок — мелочь, его можно привернуть самому.
Прорабу, конечно, что? Он взял зубило, молоток и полез на стремянку. Хозяину квартиры было жалко дырявить красивый узорный потолок, но что делать?
Закончил Николай Герасимович работу, пошел в ванную комнату руки мыть. А комната эта выглядит настоящей красавицей. Вокруг все разделано эмалью да никелем. На одном кране написано «хол», на другом — «гор». Совсем как у Маяковского:
Сядешь и моешься долго, долго. Словом, сидишь, пока охота. Просто в комнате лето и Волга, — только что нету рыб и пароходовНо вот оказия. На стенах чудо-комнаты ни вешалки, ни полочки. Мыло и полотенце держи хоть в зубах. Николай Герасимович хотел и на этот раз прибегнуть к помощи зубила, да нельзя. Ванная комната от пола до потолка выложена плитками цвета морской волны. А марблитовая плитка, как стекло. Ударь молотком — и она брызгами полетит во все стороны. И все же водопроводчикам уже пришлось поработать здесь молотком и зубилом: оказывается, строители забыли не только про полочку, — они не отвели в ванной места даже для кранов и душа, а потом взялись за зубило и электрики, чтобы пристроить патрон для лампочки. И вот ванная комната, еще не вступив в строй, оказалась уже с тремя рваными ранами на бирюзовом теле.
Пока Николай Герасимович возился в ванной, Наталья Петровна вышла на балкон смести снег и тут же порвала платье. Да и как не порвать, если из-под снега во все стороны торчат железные прутья! Строители бетонировали балкон и по рассеянности забыли заделать арматуру.
Наталья Петровна еще не устраивала скандалов супругу, однако строительные огрехи стали сильно раздражать ее. А раздражаться приходилось все чаще и чаще. Дважды на неделе хозяйка принималась за натирку полов, не толку от этого не было никакого. На полу по-прежнему оставались жирные, грязные полосы. И все из-за невнимательности строителей. Укладывали они под паркет битум, да, видно, чуточку переложили, вот он и полез наружу из каждой щели. А из-за этого битума паркетный пол претерпел изменения не только в цвете, но и в качестве, пол приобрел все свойства липучего мухомора. Годовалый пес прилег на часок подремать на весеннем солнышке, а встать и не может: приклеился.
"Неужели и в других квартирах так же?" — подумала Наталья Петровна.
Она не поленилась и в первый же воскресный день пошла с визитами к соседям. Своими соседями Наталья Петровна осталась в общем довольна. Люди в доме жиля почтенные, уважаемые. Квартиру справа занимал артист — тот, который всегда поет в «Кармен» тореодора. У Натальи Петровны была даже такая пластинка. В квартире слева жил заместитель министра. И все эти почтенные люди вели те же малозанятные разговоры: про грязные полосы на паркете, про зубило, про сухую штукатурку… А Наталья Петровна слушала и краснела за своего супруга.
На этой окраине Москвы поднялось уже тринадцать восьмиэтажных корпусов. Моссовет заселил их стахановцами, инженерами, врачами, артистами… Все квартиры в этих корпусах уютные, благоустроенные, теплые, и везде одна и та же печаль — везде что-то чуть-чуть не так: чуть-чуть переложен битум, чуть-чуть перекошена дверь, чуть-чуть недоделаны подходы к дому. На третьем этаже раздается чих, а на четвертом беспокоятся:
— Что с тореадором? Не промочил ли он ноги?
А промочить их нетрудно. Весь двор в глубоких лужах. Дом выстроен, а двор остался незаасфальтированным.
— Прости, забыли! — извиняется Николай Герасимович.
Такая забывчивость не случайна. Все эти «чуть-чуть» — результат давнишнего пренебрежения треста «Мосжилстрой» к отделочным работам. Так было в прошлом году при постройке домов на Песчаной улице, то же примерно повторяется и сейчас.
На окраинах столицы воздвигаются благоустроенные жилые кварталы. В каждом новом доме Моссовет отводит помещение для продуктовых, кондитерских, промтоварных и овощных магазинов. На этой окраине заселен уже целый городок, а магазина здесь пока нет. Хозяйки ездят за продуктами за тридевять земель. Но за каждой мелочью не поедешь: жаль времени. Вот и приходится жене тореадора стучать спозаранку в дверь к Наталье Петровне и просить в долг до завтра то две луковицы, то щепотку соли.
В этих новых многоэтажных домах — сотни квартир. И хотя во все квартиры проложены телефонные провода, ни в одной из них нет пока действующего аппарата. Может быть, у телефонной станции не хватает свободных номеров? Нет, станция на соседней улице выстроена новая, да вот горе: работники Министерства связи забыли указать в проекте, чтобы эту новую станцию соединили с новыми домами подземным кабелем. А кабеля требовалось проложить чуть-чуть, метров двести — триста. Из-за такой пустяковой недоделки новый большой район на целый год оставлен без телефонной связи.
Ни в одной стране мира не строится так много жилищ, как в Советском Союзе. Наши строители работают быстро, самоотверженно, но вот что обидно — на отделку и доделку у многих прорабов почему-то не хватает терпения. И вместо того чтобы печь пироги к новоселью, Наталье Петровне приходится заниматься поделочными работами: перекладывать паркет, строгать двери, перевешивать электрический счетчик, который вделан почему-то не в край стены, а посредине, и поэтому хозяйка не может поставить к стене шкаф, прибить вешалку.
— Прости, недосмотрели! — извиняется Николай Герасимович.
А ведь этот недосмотр повторился на всех этажах. В результате каждому новоселу из-за недосмотра Николая Герасимовича приходится сейчас выкорчевывать из стен счетчики, дырявить потолки, подкрашивать окна. И каждый поминает при этом недобрым словом прораба. Прораб и рад бы не знать об этих недобрых словах, да сам виноват. Он слушает все эти разговоры и думает: "И за что ты только, господи, наказал меня, поселив в доме, который я сам строил?"
Строители часто созывают творческие конференции совместно с архитекторами, художниками, скульпторами, а вот встречи строителей с жителями новых домов почему-то не устраиваются. А зря. Как знать, может, прямой, нелицеприятный разговор новоселов с «Мосжилстроем» и связанными с ним организациями помог бы тому, чтобы новые квартиры сдавались впредь в эксплуатацию уже без всяких изъянов?
Мы строим новые дома не только на долгие годы, но и на радость советским людям. И надо строить так, чтобы жизнь в новой квартире начиналась веселым новосельем, а не ремонтом.
1952 г.
БУРЬЯН
У Ивана Исаева дети были людьми деловыми, поэтому они не стали медлить с разделом отцовского имущества. На следующий день после похорон старика дети с утра сели за стол и начали подсчитывать, кому что приходится. Те из наследников, которые жили подальше от родного села, взяли свою долю наличными, а ближним пришлось довольствоваться живностью. Когда раздел был закончен, наследники встали из-за стола и поклонились соседям:
— Прощайте, не поминайте нас лихом, а мы поехали по своим хатам, нам пора.
— Поехали, одни? — удивились соседи. — А как же Домна Евсеевна?
Наследники переглянулись. В самом деле, как? В пылу дележки кур и поросят они забыли про родную мать. Первым пришел в себя старший из Исаевых, Николай.
— А разве наша мать не остается в колхозе? — спросил он.
— Да как же она останется? — сказали соседи. — Хату ее вы продали, хозяйство поделили. И потом Домна Евсеевна в таком возрасте, что ей одной жить будет трудно.
Старший Исаев тяжело вздохнул и с надеждой оглядел младших: не объявится ли среди них доброволец взять родную мать к себе на жительство? Но добровольцы не объявлялись. Каждый из Исаевых сосредоточенно рассматривал землю под ногами, пряча глаза свои от глаз матери. А мать, маленькая седенькая женщина, тихо сидела в углу у печки, ожидая решения своей судьбы. Мать ждала от детей радушного приглашения, а дети ни слова. Наконец старший сын не выдержал и сказал:
— Вы, мама, будете жить с Таисией. Она вам дочь, а дочери для матери всегда ближе, чем сыновья.
— Со мной? Ни за что! — крикнула с места Таисия. — Я при разделе получила всего-навсего телку. Пусть мать живет с Виктором: ему досталась корова.
Но Виктор тоже закричал:
— Ни за что! Я младший в семье, пусть мне покажут пример старшие.
А старший брат тоже не захотел взять к себе мать. Старший спорил, ругался, но так как младших было больше, то он вынужден был подчиниться их решению.
Так Домна Евсеевна попала в дом к Николаю Исаеву. Полгода она жила в этом доме, ни разу не услышав доброго, ласкового слова. Домна Евсеевна делала все, что могла, по хозяйству, а старшему сыну все было не так. Больше того. Если к сыну, не дай бог, приходили гости, то сын не приглашал мать за общий стол, а отправлял ее куда-нибудь в закуток.
— Неудобно, мать, — оправдывался он перед старухой. — Вы из деревни, еще что не так скажете, осрамите перед людьми.
И вот как-то раз старший сын посадил мать в поезд и привез ее к младшему брату, Виктору.
— Жила мать у меня полгода, и хватит, — сказал он. — Пусть теперь поживет у тебя.
У младшего сына Домне Евсеевне было нисколько не лучше, чем у старшего. Каждый день Домна Евсеевна слышала за своей спиной те же попреки, что и прежде. А тут еще и жена младшего сына стала донимать старуху:
— Почему вы живете у нас, разве у вас детей других нет?
— В самом деле, почему? — вслед за женой задал вопрос и младший сын.
И младший сын отправил письмо сестре.
"Поживет мама немного у тебя, — писал он, — потом поедет к Петру".
Виктор Исаев решил передавать мать из дома в дом, как эстафету.
"Детей у нее много, — рассуждал он, — пусть только не ленится, ездит".
Но дети Домны Евсеевны были себе на уме. Ни один из них не подал о себе вестей матери. Ни Таисия, ни Петр.
"Да кто же они, в конце концов: люди или волки? — думала мать про детей своих. — Ни совести у них, ни жалости".
Домне Евсеевне было так горько от своих мыслей, что с тоски она даже занемогла. Ни пить ей, ни есть не хотелось. Болезнь матери пришлась на руку младшему сыну. Он тут же посадил Домну Евсеевну в поезд — и в город. Приехал — и прямо в больницу.
Доктор выслушал старушку, осмотрел ее. Сердце у Домны Евсеевны работало с перебоями, да и глаза от возраста видели уж не так хорошо и часто слезились.
— Ну что ж, оставьте больную у нас, — сказал доктор. — Попробуем ей помочь.
И вот впервые за последние два года старушке легко и спокойно вздохнулось. Еще бы! Никто в больнице не попрекал ее, никому она здесь не была в тягость. Наоборот, врачи, сестры, няни, соседи по палате старались обласкать ее, ободрить. То ли от радушного, хорошего отношения, то ли от лекарств больной день ото дня становилось лучше. И Домна Евсеевна стала ждать сына, чтобы уехать домой. Но сын, живший недалеко от Харькова, не приезжал. Тогда дирекция больницы послала Виктору Исаеву телеграмму, а Виктор — ноль внимания. Ему посылают вторую — и опять то же самое. И всем тогда стало ясно, что сын привез мать в больницу не для лечения, а только для того, чтобы отделаться от нее.
Но мать не хотела верить этому. Мать ждала. Сначала младшего сына, потом среднего, наконец, старшего. Она ждала дочь. Но никто из них не приходил, не приезжал. Так прошел месяц, второй, третий. В палате сменилась уже не одна партия больных. Ко всем этим больным приходили с визитами родные. Всем приносили письма, цветы, гостинцы, и только одна Домна Евсеевна жила в больнице, как отверженная. И снова тоска стала одолевать старушку, и она опять слегла в постель. Правда, и больные и врачи по-прежнему были к ней предупредительны и заботливы, но эта предупредительность уже не успокаивала.
"Почему ко мне добры эти отзывчивые, по чужие люди? — думала мать. — Разве я сирота? У меня же есть четверо детей, которых я вскормила, вырастила, вывела в люди".
Дети Домны Евсеевны оказались уродами. За все хорошее, что сделала им мать, они ответили ей черной неблагодарностью. Сыновья и дочь не только бросили старую, больную женщину на произвол судьбы, они скрывали от нее даже свои адреса, чтобы мать вдруг, ненароком, не приехала к ним из больницы.
"Один из сыновей Домны Евсеевны, Петр, живет, кажется, в Москве, — пишут нам больные из харьковской больницы. — Постарайтесь найти его, пристыдить. Заставьте вспомнить о родной матери".
И хотя данных о месте работы и жительства в полученном письме было мало, мы все же постарались разыскать этого сына и пригласить его в редакцию. И вот Петр Иванович Исаев сидит перед нами. Он невысок ростом, напыщен, самодоволен. Петр Иванович еще не знает о письме, пришедшем из Харькова, и поэтому, не стесняясь, плетет небылицы о своем мягком, отзывчивом сердце. Послушать его, так добрее и лучше сына, чем он, еще и не было на свете. Я показываю этому «добряку» полученное редакцией письмо, и "лучший из сыновей" моментально линяет.
— Я не возьму мать к себе, — говорит он. — У Николая и Таисии квартирные условия лучше. А у меня комод бельевой — и тот с трудом встал у стены.
Для комода у «доброго» сына место в квартире нашлось, а для родной матери — нет.
И вот уже больше полугода Домна Евсеевна находится в больнице. Мать тоскует, мать ждет, когда кто-нибудь из детей приедет к ней. А дети не едут.
Кто же они, эти дети? Может быть, темные, некультурные люди? Да нет! У всех Исаевых имеются аттестаты, дипломы. Что же касается старшего сына Домны Евсеевны, Николая Ивановича, то он является даже работником прокуратуры. Уж кто-кто, а этот работник должен как будто стоять на страже добра и честности. Брат Николая Ивановича, Петр Иванович, числится в одном из московских институтов преподавателем и тоже должен как будто сеять в сердцах молодежи разумное, доброе, вечное. Но что доброго можно ждать от посевов братьев Исаевых, если в их собственных сердцах растет одни только бурьян.
1952 г.
У ТЕАТРАЛЬНОГО ПОДЪЕЗДА
Инна Завьялова не вышла на работу. Прогуляла. На следующий день чуть свет она прибежала к заведующей отделом с повинной:
— Анастасия Васильевна, голубушка, виновата. Вчера днем в Большом театре ставили «Риголетто». Это было так соблазнительно, что я не выдержала и пошла.
— А работа?
— Простите. Меня уже ругали за это и папа и мама. Но вы не сердитесь, я сегодня буду работать за двоих и сделаю все, что нужно.
Анастасия Васильевна поверила раскаянию и простили. Прошел месяц, в Большом театре снова поставили «Риголетто», и Инна снова не вышла на работу.
Музыкальные увлечения Инны Завьяловой были весьма своеобразны. Она покупала билеты только в один театр и всегда на одни и те же спектакли. Восемь раз она была на «Фаусте», десять — на «Травиате», двенадцать — на «Риголетто». К концу года Инна входила в дом герцога Мантуанского, как в свой собственный. Ей все было здесь знакомо, от первой до последней ноты. Однако Инна зачастила на «Риголетто» не из-за музыки Верди, а из-за Мантуана Мантуановича. Этим интимным именем подруги Инны называли между собой артиста, который пел партию герцога в опере.
Мы не собираемся говорить ничего плохого об этом артисте. Он хорошо держится на сцене, прекрасно поет и достоин всяческого уважения. К сожалению, у Инны это уважение приняло уродливые формы. Инна говорит о Мантуане Мантуановиче только ахами и вздохами. В театре она кричит не «браво», а «брависсимо» и хлопает в ладоши до изнеможения. В конце спектакля капельдинеры обыкновенно выводят ее из зрительного зала самой последней, когда уже во всем театре потушен свет.
Инна обожает Мантуана Мантуановича, но ничему у него не учится. Мантуан Мантуанович трудолюбив, а Инна к своей работе относится весьма равнодушно. Каждая новая роль для него — это искание, каждый спектакль, пусть даже тридцатый, сороковой, вызывает у него настоящее творческое волнение. Это и понятно, ибо он любит искусство и преданно служит ему. А Инна в театре не видит ничего, кроме аплодисментов. Она кричит «брависсимо» и коллекционирует фотографии артиста. Инна вырезает их из газет и журналов, покупает у фотографов и билетерш, меняет. Фотографий у нее уже столько, что ими можно обвесить всю квартиру. Но Инна не развешивает их. Она боится воров.
— Вы знаете, — сказала нам член редколлегии стенгазеты "За каучук" инженер Каплинская, — эти фотографии коллекционируются наподобие почтовых марок. У Инны есть даже уникальные экземпляры. Например, Мантуан Мантуанович в зубоврачебном кресле. За этот снимок Инна отдала новое шелковое платье.
Инна Завьялова работает копировщицей в институте. Сотрудники института любят театр не меньше Инны, тем не менее они краснеют за нее. Директор института сказал как-то секретарю комсомольской организации:
— Займитесь Инной. Пристыдите ее, помогите ей образумиться.
— Разве Инна послушает нас? Она же не комсомолка.
— А вы возьмитесь дружнее. Вас вон сколько. Неужели вы не справитесь с ней одной?..
И комсомольцы решили заняться воспитанием Инны, помочь этой девушке заполнить свою жизнь более значимыми делами, чем коллекционирование фотографий. И Инна как будто приняла протянутую ей руку. Она записалась в восьмой класс вечерней школы, стала посещать занятия литкружка, а весной даже подала заявление с просьбой принять ее в члены ВЛКСМ. В комсомольской организации института в связи с этим заявлением поднялся спор. Одна часть комсомольцев была против приема:
— Инна — легкомысленный человек.
Другая часть высказывалась за прием:
— Пусть только она даст слово, что исправится.
Инна дала слово и даже держала его. Но держала, к сожалению, недолго. Кончилось лето, театр вернулся из отпуска. В афишах был объявлен очередной спектакль «Риголетто», и Инна не явилась на занятие литкружка
— Анечка, голубушка, — говорила она на следующий день секретарю комсомольского комитета, — я не буду больше убегать с кружка, только вы, пожалуйста, не устраивайте занятия в те дни, когда поет Мантуан Мантуанович. Это легко сделать, комсомольскому комитету нужно только заранее согласовать свой календарь с репертуарной частью Большого театра.
Для того, чтобы угодить Инне, с репертуарной частью нужно было согласовать не только дни занятий литкружка, но и дни учебы в вечерней школе и дни комсомольских собраний. А так как общественные организации института при всем желании не могли приноровить жизнь института к театральной афише, то Инна считала себя вправе пренебрегать служебными и комсомольскими обязанностями.
В результате она выбыла сначала из литкружка, потом из вечерней школы. Да и в копировальном отделе Инна едва держалась. Директор института несколько раз собирался уволить нерадивую работницу, да все жалел ее, надеясь, что Инна возьмется за ум. Но эти надежды не оправдывались. Инна на работе только присутствовала, с трудом высиживая от сих до сих, а настоящая ее жизнь начиналась у театрального подъезда.
— Она не одна такая, — говорит секретарь комсомольского комитета Аня Фотеева. — Там у них целая секта одержимых. Я ходила к этим девушкам, чтобы поговорить с ними по-хорошему, а они не стали слушать меня, решили, что я за Лоэнгрина Лоэнгриновича.
— За кого?
— Так они именуют артиста, который поет в очередь с Мантуаном Мантуановичем партию герцога. Вы разве не знаете? В театральном подъезде несколько сект. Одна утверждает, что самую высокую ноту среди теноров берет Мантуан Мантуанович, другая заявляет, что Лоэнгрин Лоэнгринович, а третья с пеной у рта доказывает, что лучший тенор — Берендей Берендеевич. Секты воюют между собой, интригуют, аплодируют одному артисту, шикают другому,
Комсомольцы института установили, что члены этих сект дежурят не только в театральном подъезде. Они выставляют свои пикеты и у подъездов домов, где живут артисты, около кафе, где те бывают.
— Зачем?
— Девочки следят за каждым шагом Мантуана Мантуановича и Лоэнгрина Лоэнгриновича, чтобы увековечить их в своих дневниках, — говорит Аня Фотеева.
"Одержимые" докучают не только артистам, они не обходят своим вниманием и членов их семей.
— Мы решили развести Мантуана Мантуановича с женой, — заявляет Инна. — Это был неудачный брак. Она его совсем не понимает.
— Да с чего вы это взяли?
— Так сказала нам лифтерша.
Инну и ее подруг вызвали в комсомольский комитет, предупредили. Но девушка и на этот раз не сделала для себя нужных выводов. Наоборот, в своем дневнике Инна с гордостью записала: "Пострадала за Мантуана Мантуановича. Получила по комсомольской линии строгий выговор с предупреждением",
В октябре Инна две недели не показывалась на работе. Прогуляла. Как выяснилось позже, она ездила в Ленинград. Вернувшись назад, Инна прямо с вокзала побежала в институт с повинной.
— Анастасия Васильевна, голубушка, в Ленинграде поставили «Риголетто». Это было так соблазнительно…
Чаша терпения работников института переполнилась. Инну сняли с работы и исключили из комсомола. Все было как будто бы правильно. И вдруг у Инны совершенно неожиданно объявились заступники. В редакцию явилась делегация завсегдатаев театрального подъезда с жалобой на комсомольский комитет института.
— Скажите, — спросили они, — можно ли наказывать комсомолку только за то, что она любит искусство?
— Нет, нельзя.
— А Инну наказали. Комитет обвинил ее в том, что она оторвалась от организации и не была на трех собраниях. Но ведь у Инны на это были объективные причины: в первый раз в театре шла «Травиата», во второй — «Риголетто», а в третий — "Фауст".
— А какой объективной причиной можно оправдать двухнедельный прогул?
— Инна была не одна. Все поклонницы Мантуана Мантуановича ездили в Ленинград, чтобы преподнести ему на гастролях цветы.
— Кто, кто ездил?
— Вы зря улыбаетесь. У Шаляпина тоже были поклонницы. Это идет с давних времен.
Правильно, в давние времена существовали и поклонники и поклонницы. В эту категорию театральных кликуш входили истеричные гимназистки, богатые бездельники и всякие прочие представители так называемой «золотой» молодежи. Но ведь сейчас другое время. Теперь и артисты не те и молодежь не та.
Я смотрю на подружек Инны и не понимаю. Все они неплохие девушки. Чертежницы, студентки, конторские работники. Кое-кто среди них состоит даже в комсомоле. Вокруг этих девушек тысячи интересных дел, а они целыми сутками торчат в театральном подъезде только за тем, чтобы лишний раз поаплодировать Мантуану Мантуановичу.
— Это болезнь возраста, — сказала самая старшая из подруг Инны, когда все другие девушки, попрощавшись, вышли из комнаты. — Я сама была нисколько не лучше Инны. Не ходила в школу, позже убегала с работы в оперу. У меня в коллекции есть даже калоша с монограммой "М. М.". А вот прошло три года, я стала умнеть. Теперь я хожу в театр как нормальный зритель. Подождите, придет время, Инна тоже излечится от своих увлечений.
Ждать три года… Не много ли? Может быть, лечение можно провести и в более короткие сроки. В самом деле, а что если комсомольскому комитету Большого театра взять и собрать всех завсегдатаев театрального подъезда и объяснить им, что коллекционирование фотографий и калош никакого отношения к искусству не имеет, что это самая настоящая блажь, достойная истеричных гимназисток, а не советских девушек. А докладчиком на это собеседование следовало бы пригласить такого авторитетного в театре человека, как Мантуан Мантуанович. Кто-кто, а ведь он испытывает больше всего неудобств от чрезмерного «обожания» со стороны секты "одержимых".
1951 г.
ДРУГ ДО ПЕРВОЙ БЕДЫ
О том, что «подписка» собирается жениться на «рознице», догадывались все работники медунецкой конторы связи. Да и как было не догадаться, если переживания жениха легко читались по его глазам!
Весь год эти глаза светились радостью и счастьем, и каждый делал вывод: роман инспектора сектора подписки с агентом отдела розницы развивается вполне нормально. Так оно и было в действительности. Он и она ходили в клуб на танцы, катались на лодке по Енисею, сидели по три сеанса подряд в кино. Наконец он решился и сделал предложение. И в этот торжественный момент она заколебалась. Пока лукавая «розница» думала и прикидывала, стоит ли ей связывать свою жизнь с сектором газетно-журнальной подписки, инспектор этого сектора ходил сам не свой. И все работники медунецкой конторы старались успокоить и подбодрить инспектора, ибо все любили его: ребята за то, что он был хорошим товарищем, а девушки потому, что этот хороший товарищ выбрал себе невесту не где-то на стороне, а в своей родной конторе.
Но вот прошла злополучная неделя, и по тому, как расцвел и заулыбался сектор подписки, всем стало ясно, что отдел розницы смилостивился и сказал "да".
Связисты — народ дружный, компанейский. Для того, чтобы на первых порах не вводить молодоженов в большие расходы, комсомольский комитет решил отметить бракосочетание в складчину. Операционный зал, где обычно шел разбор корреспонденции, в один из воскресных дней превратился в свадебный зал. Шесть канцелярских столов составили один большой, обеденный, вокруг которого уютно уселись представители всех секторов и отделов медунецкой конторы связи: почты, телеграфа, телефона и «Союзпечати». Гости ели, пили, кричали «горько», желали молодым дружбы и счастья.
И жизнь молодоженов была на первых порах дружной. Михаила и Веру, как и прежде, видели вместе: в кино, на реке, в гостях. Все шло как нельзя лучше, и вдруг весной этого года в семье новобрачных случилось несчастье. Молодой муж, катаясь на коньках, провалился в полынью и заболел воспалением легких. Доктор хотел отправить Михаила в больницу, но Вера воспротивилась:
— Я сама выхожу его.
И она поначалу очень заботливо ухаживала за мужем. Но болезнь затягивалась, и Веру понемногу начинала одолевать скука. Подруги после работы отправлялись в клуб, а ей нужно было спешить домой:
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Нет, не таким представляла себе Вера семейное счастье. И если молодая супруга не роптала еще вслух на свою судьбу, то только потому, что надеялась на скорое выздоровление мужа. Но болезнь у Михаила оказалась не только затяжной, но и коварной. Воспаление легких перешло в плеврит, а плеврит в скоротечную чахотку. Роль сиделки стала тяготить Веру.
— Тут, чего доброго, еще и сама заболеешь!
Муж таял на глазах. Он исхудал, пожелтел, а Вера жалела не мужа — она бегала по нескольку раз в день к зеркалу смотреть на свои пышущие здоровьем щеки.
И вот как-то перед рассветом, когда больной после тяжело проведенной ночи погрузился в тихий, спокойный сон, Вера, крадучись, собралась и ушла в дом своих родителей. Больной проснулся, а квартира пуста.
— Вера!
В ответ молчание.
Михаил нисколько не сомневался, что Вера с минуты на минуту появится в комнате. Все утро больной не сводил глаз с дверей, а жены нет и нет…
— Неужели она ушла уже на работу?
В двенадцать часов в конторе связи устраивался обеденный перерыв, и Вера прибегала домой, чтобы покормить мужа. Наконец часы пробили двенадцать, но вместо Веры пришла ее мать Евдокия Матвеевна.
— А где Вера?.. Да вы отвечайте, не молчите!
Евдокии Матвеевне не хотелось говорить зятю неправду. Но как сказать ему правду? Чем объяснить бегство дочери? И она ответила:
— У Веры грипп, но самый легкий. Завтра ей станет лучше.
Евдокия Матвеевна надеялась, что к завтрашнему дню дочь образумится и возвратится домой, а дочь заявила:
— Не пойду. Я уже три месяца не была на танцах.
Медунец — небольшой поселок. Слух о поведении Веры быстро распространился среди ее знакомых, и многие из них перестали здороваться с ней. Вера краснела, смущалась. Она понимала, что поступает нехорошо, и тем не менее в дом больного не ходила.
Но как ни мал был Медунец, в нем не было недостатка в добрых, отзывчивых людях. В дом больного забегали работники почты, телеграфа, «Союзпечати». Друзья сидели у постели больного, развлекая его, помогали Евдокии Матвеевне в ее хлопотах по кухне. И каждому Михаил задавал один и тот же вопрос:
— Что с Верой?
И каждый из друзей, чтобы успокоить больного, говорил:
— Так, пустяки. Небольшое осложнение после гриппа.
Верин грипп затягивался, и Михаил в конце концов догадался об истинных причинах этого заболевания. Разочарование в любимом человеке принесло больному новые страдания.
Друзья пытались поднять дух больного, но из их стараний ничего не получалось. Михаилу становилось все хуже и хуже. Тогда члены комсомольского комитета отправили в Министерство здравоохранения срочную телеграмму: "Наш товарищ тяжело болен. Помогите".
И из Москвы в далекий Медунец был прислан новый, быстродействующий противотуберкулезный препарат, который оказал весьма благотворное влияние на больного. Скоротечный процесс в легких приостановился, и Михаил Кондрашков начал поправляться. А тут областной комитет профсоюза прислал в контору связи санаторную путевку, и комсомольцы отправили своего товарища на лечение в Крым.
Прошло три месяца. И вот в последних числах октября работники сектора подписки и отдела розницы снова пришли на станцию, чтобы встретить больного товарища. И велико же было их удивление, когда этот больной предстал перед ними. Они смотрели на Михаила, как на какое-то чудо. Советская медицина и впрямь сотворила чудо. Из вагона навстречу друзьям вышел прежний Михаил, здоровый, сильный, ну, прямо хоть сейчас включай его в волейбольную команду.
Вместе с друзьями пришла на станцию и Вера. Она стояла в стороне от других и ждала, когда Михаил вырвется из кольца друзей и подбежит к ней. А Михаил подбежал не к ней, а к Евдокии Матвеевне, подхватил ее под руку и пошел к выходу, даже не оглянувшись на жену.
От обиды Вера прослезилась. Она возлагала на эту встречу много надежд. Вера думала, что муж со станции отправится домой. Там за пирогами она повинилась бы ему в своих грехах, а он простил бы и обнял ее и в их семье снова воцарились бы мир и счастье. Но эти надежды не оправдались. Михаил переехал жить к товарищам в общежитие. Вера ждала его день, два, а он не приходил. Тогда она попробовала вызвать его для разговора на улицу, а он пропустил ее приглашение мимо ушей. Она послала ему письмо. Это письмо возвратилось к ней нераспечатанным.
Но Вера вовсе не собиралась расставаться с Михаилом. Да и с какой стати! Сейчас он не кашлял, был ладен, статен, красив. И Вера отправилась в райком комсомола с тем, чтобы комсомол помог своим авторитетом возвратить ей любовь и уважение мужа.
"Вас просит об этом жена", — писала она в своем заявлении.
Жена — это прежде всего друг. А друзья сохраняют верность не только в радости, но и в беде.
В райкоме комсомола примерно так и ответили Вере на ее заявление. Этот ответ не понравился Вере, и она пожаловалась на райком в обком.
"Мой муж, — писала Вера, — ушел из дому в общежитие, а наш райком, вместо того чтобы поговорить со всей строгостью с ним, стал читать мораль мне. Меня обвиняют в эгоизме и черствости, но какая же эта была черствость, если больной ни одной минуты не оставался без присмотра?! Вместо меня за ним все время ухаживала моя родная мать. Да, сознаюсь, я допустила ошибку, проявив в дни болезни мужа некоторую осторожность. Но дает ли эта небольшая ошибка право мужу так долго проявлять свой характер и не разговаривать с женой? Или, может быть, я чего-то не понимаю, тогда объясните: в чем же моя вина?"
1951 г.
ИЗ СЕМЕЙНОЙ ХРОНИКИ
Лет пятнадцать — двадцать назад в выставочном зале на Кузнецком мосту дебютировал молодой способный художник. Он представил небольшую картину, на которой был изображен колхозный сад в момент окопки деревьев. Несмотря на простой и бесхитростный сюжет, картина останавливала на себе внимание каждого, кто видел ее. Здесь все говорило о весне. И солнце, и небо, и черные ломти только что вскопанной земли.
Но особую прелесть весеннему пейзажу придавала молодая смущающаяся колхозница с милой родинкой на щеке, которая стояла у яблони с садовыми ножницами в руках. Все знали, что прообразом этой колхозницы художнику послужила его жена Машенька и все поздравляли и художника и его жену с успехом.
Успех окрылил художника, и он, не теряя времени, сразу же принялся за новую картину. И хотя новая картина изображала не колхозный сад, а железнодорожный полустанок, автор снова нарисовал на первом плане свою супругу. На сей раз Машенька держала в руках уже не ножницы, а большой гаечный ключ. Правда, образ супруги художника не очень сильно вязался с образом паровозного кочегара. Но у этого кочегара была на щеке такая милая родинка, а из глаз струилось столько лучистой молодости, что зрители решили простить автору его прегрешения перед образом кочегара.
— Ваша Машенька вроде беспроигрышной облигации, — сказал молодому художнику служитель выставочного зала. — При такой натуре художнику и делать нечего, только сиди и стриги купоны.
Молодой художник так, собственно, и делал. К каждой выставке он готовил новые работы, но новым в них было только внешнее оформление, а в центре картины, как и прежде, изображалась супруга художника, в руках у которой был то скальпель хирурга, то скребок сталевара, а то и ранец школьницы.
Шли годы. Машенька превратилась сначала в Манечку, а затем в Марию Михайловну. Из ее глаз уже не лучилась спасительная благодать молодости, а милая родинка на щеке стала похожа на бородавку. Художнику мерещились новые образы, но он уже не мог рисовать по-новому. Да если бы он и захотел, то Мария Михайловна не позволила бы ему сделать это. «Старуха» так привыкла к золотому багету рам и вернисажам, что даже тогда, когда ей по сюжету и не пристало лезть на первый план в картине, она устраивала мужу истерики и требовала, чтобы он по-прежнему рисовал ее впереди всех других со школьным ранцем в руках.
— Неправда, — скажет читатель, — такого случая не было.
В живописи не было. А в других областях искусства?
Одного талантливого музыканта назначили главным дирижером театра. И первое, что он сделал, приняв бразды правления, взял и зачислил свою супругу, весьма посредственную танцовщицу, прима-балериной.
У директора завода прав не меньше, чем у дирижера, но ни один директор никогда не назначит свою жену, пусть даже прекрасного специалиста, главным инженером завода. Да что директор завода! Любой управдом постыдится использовать власть для того, чтобы назначить свою жену дворником или швейцаром. В соседний дом — да, пусть идет, а в свой — неудобно.
Слово «кумовство» если и сохранилось у нас где в обиходе, то по преимуществу в некоторых театральных кругах.
У жены художественного руководителя одного из оперных театров лирическое сопрано. И этот руководитель вот уже который год подряд не ставит на своей сцене «Кармен», потому что у героини оперы меццо-сопрано.
Такие нравы имеют место, к сожалению, не только в театре.
Некоторое время назад режиссер Н. говорил на одном совещании о своем будущем фильме. После того как был прочитан сценарий, режиссер стал рассказывать, кого он собирается пригласить для участия в кинокартине. Режиссер читал список действующих лиц, а на экране один за другим проходили претенденты на ту или иную роль. Собравшимся было приятно, что режиссер так строг в подборе исполнителен, что он не делает скидок никому — ни заслуженным, ни народным, А режиссер Н. и впрямь был строг, он заснял на пленку по нескольку кандидатов на каждую роль и попросил у собравшихся совета:
— Подскажите, на ком остановить выбор.
И ему охотно стали подавать советы. Все шло на этом просмотре как нельзя лучше. Отбор артистов на мужские роли подходил уже к концу, и собравшиеся ждали, когда режиссер назовет имя героини фильма. Каждому интересно было узнать, кто же из актрис претендует на эту роль.
Но, увы, законный интерес собравшихся так и не был удовлетворен. В зале неожиданно вспыхнул свет, и режиссер сказал:
— Ну вот и все.
— Все? — удивленно спросили из зала. — А кто же будет играть героиню?
— То есть как кто? Вы разве не знаете?
И тут все вспомнили, что героиней своих фильмов режиссер выбирает одну актрису — свою супругу. Он к сценарий так подгоняет, чтобы супруга была светилом, вокруг которого движутся актеры-спутники.
Так хороший, талантливый режиссер, у которого хватает и вкуса и нужной строгости при подборе артистов на все роли фильма, утрачивает всякое чувство объективности когда дело касается героини картины.
— У каждого искусства свои традиции, — попробовал заступиться за режиссера один из его помощников.
Ложь! Ни у одного вида искусства нет и никогда не было таких традиций. В самом деле, представьте себе только на мгновение, как нелепо выглядели бы залы Третьяковской галереи, если бы такие дикие традиции существовали когда-нибудь в действительности. Тогда вместо "Боярыни Морозовой" мы бы увидели на картине супругу художника. Супруга другого художника писала бы вкупе с запорожскими казаками письмо турецкому султану, а супруга третьего резвилась бы вместо традиционных мишек в "Сосновом бору".
Конечно, жена кинорежиссера может быть хорошей, талантливой актрисой. Что ж, прекрасно! Пути-дороги для талантливых людей в нашей стране никому не заказаны. Пусть она снимается, но только не в ущерб искусству, не в ущемление талантливой актерской молодежи.
1951 г.
НА ЧУЖОЙ ПЛОЩАДИ
Велик соблазн стать юбиляром. Проснуться, скажем, в день своего пятидесятилетия от поздравительной трели телефонного звонка, увидеть свое имя в утренней газете, Днем получить десятка три писем и телеграмм от друзей и учеников, а вечером в кругу родных и знакомых вспомнить прожитую жизнь, поговорить о том, что сделано тобой хорошего, и поднять бокал за будущую, быть может, еще более успешную работу.
Если человек прожил свои пятьдесят лет не пустоцветом, то никто не упрекнет его за отпразднованный юбилей. Юбилеи придуманы не нами. О них знали во времена Пушкина, Гоголя… И хотя юбилеи празднуются издавна, однако всегда и везде юбиляров украшало одно качество — скромность. Трудно представить себе писателя Гоголя, который, скажем, за неделю до дня своего рождения обратился бы к критику Белинскому с письмом такого содержания:
"Уважаемый Виссарион Григорьевич!
В ближайшие дни исполняется день моего рождения. В связи с этим я прошу вас высказать в периодической печати чувства вашего восхищения по поводу сочиненной мной повести под названием "Мертвые души".
Нет, не написал бы Николай Васильевич такого письма Белинскому, хотя он знал, как высоко ценил Виссарион Григорьевич повесть "Мертвые души".
Василий Салов повестей не писал. Когда-то, лет двадцать — двадцать пять назад, он напечатал в журнале несколько хороших, веселых рассказов. Писатель Бесфамильный написал по этому случаю теплую, доброжелательную заметку, заслуженный артист Новохатский включил рассказы Салова в свой репертуар, поэт Березкин и критик Дармодатский дали молодому автору рекомендации для вступления в Союз писателей. И все это было правильно, ибо автор был талантлив.
Позже, однако, выяснилось, что веселый, жизнерадостный талант рассказчика природа по ошибке отдала во власть легкомысленного человека, и этот человек не умножил с годами свое дарование, а расплескал его на мелочи.
— Шаховский никогда не хотел учиться своему искусству и стал посредственный стихотворец, — заметил как-то Пушкин.
Точно так же можно было сказать и про Василия Салова. В последние годы он уже писал не рассказы, а рассказики, и когда журналы перестали печатать эти рассказики, Салов стал работать с лотка, вразнос. Он сочинял куплеты для артистов цирка и эстрады, к нему бегали конферансье за новыми анекдотами и репризами.
— Васька сделает. Васька выручит.
Так, в сочинении анекдотов В. Салову стукнуло пятьдесят лет. К этому времени Салов утратил не только талант, но и чувство скромности. В результате на свет и появилась та самая неприличная форма предъюбилейной переписки, о которой говорилось выше: "Прошу высказать в периодической печати чувства вашего восхищения моими сочинениями".
Салов сам написал и сам отнес эти письма писателю Бесфамильному, поэту Березкину, критику Дармодатскому, артисту Новохатскому и еще шестнадцати весьма уважаемым товарищам. Получили уважаемые товарищи письма и не знают, что делать. Самое неприятное заключалось в том, что Василий Салов был прописан с писателями в одной домовой книге и жил с ними в одном и том же писательском подъезде. Перед ним нельзя было закрыть дверь и сказать: "Проходите, хозяев нет дома".
Злоупотребляя добрососедскими отношениями, Салов приходил к уважаемому товарищу без приглашения, брал хозяина квартиры за пижамную пуговицу и говорил:
— Подайте, Христа ради, юбиляру сто строк восхищения.
— Я не могу сейчас написать ни строчки, — попробовал отговориться Бесфамильный, — у меня грипп. Я болен.
Но от Салова не так-то легко было отделаться. Он как ни в чем не бывало вытаскивал из кармана рукопись и говорил:
— А вам, дорогуля, писать и не надо. Ваша статья уже написана. Вы только поставьте под ней свою подпись.
Бесфамильному хотелось спустить юбиляра с лестницы, но вместо этого он, как человек мягкосердечный, только болезненно морщился и говорил:
— Статей писать я не буду, а заявление на секцию подавайте, поддержу.
И вот вопрос о юбилее обсуждается на заседании секции. Члены бюро долго мнутся, мямлят, видно по всему, что Салов им совсем не симпатичен. Но так как члены бюро уже много лет знакомы с Саловым и не хотят обижать его отказом, то они, не глядя друг другу в глаза, в конце концов стыдливо принимают решение о юбилее.
Труднее членам бюро было договориться о докладчике. Ни один из них не хотел брать на себя такой миссии. После долгих препирательств докладчиком наконец было решено полагать критика Дармодатского.
— Товарищи! — закричал Дармодатский. — Вы не имеете права. Это нечестно. Да, я приветствовал в свое время творчество Салова, но ведь это же был ранний Садов. А творчество Салова-позднего я отрицаю вообще. Оно вне искусства. Я так и прошу записать мои слова в протоколе.
И вот в воскресный день в Малом зале клуба состоялся злополучный вечер. Большая часть членов секции предусмотрительно захворала и на вечере быть не смогла, та же меньшая часть, которая явилась, чувствовала себя на вечере весьма неловко. Эта неловкость объяснялась главным образом тем, что гости не знали, как держаться с Саловым. Ругать юбиляров не принято, а хвалить Васю было не за что. В результате в кулуарах говорили о чем угодно — о новом костюме юбиляра, его седеющих висках, легковой машине, — только не о его творчестве.
— Что делать!.. Чего нет, того нет, — говорил, балагуря, Салов.
Он был единственным человеком, который не терял присутствия духа на этом не совсем обычном вечере.
На правах юбиляра Салов сидел в президиуме вместе с известными писателями и строил из-за их спины уморительные рожи кому-то в зале.
Критик Дармодатский начал между тем обзор творческой деятельности Салова такой фразой:
— Пошлые, безыдейные рассказы нашего дорогого юбиляра, написанные в свойственной ему развязной манере…
Но даже и такое многообещающее начало не смогло остепенить Салова. Он продолжал резвиться, подавал с места реплики, подмигивал, острил, ставя порой в весьма затруднительное положение председательствующего. Бесфамильный трижды поднимался за столом, давая этим понять присутствующим, что с сегодняшнего юбиляра взятки гладки:
— Разве вы сами не знаете его? Ведь это же Вася!
После критика Дармодатского с чтением дружеских эпиграмм выступил поэт Березкин. То, что термин «дружеский» носил чисто условный характер, свидетельствовала самая добродушная из эпиграмм, которую мы воспроизводим здесь:
Он сорок лет на белом свете, А сорок лет немалый срок. Все сорок лет он на примете, Как опечатка в сорок строк.— Очепатка в опечатке, — крикнул с места неунывающий юбиляр, — во мне не сорок строк, а все пятьдесят!
Но эта реплика повисла в воздухе. Никто в зале даже не рассмеялся. Драматургу Попову стало жаль юбиляра, и он поднялся на трибуну, чтобы сказать хоть что-нибудь в его защиту.
— Говорят, Салов оторван от нашей действительности, — сказал Попов. — Это не совсем так. Салов жадно стремится узнать жизнь. Совсем недавно я встретил вечером Салова у ворот трамвайного парка. Как, по-вашему, зачем он ходил туда?
Бедный Попов не успел еще открыть рта, чтобы ответить на поставленный вопрос, как Салов поспешил крикнуть в свойственной ему развязной манере:
— Известно, зачем: на свидание с вагоновожатой!
После этой реплики уже никому из присутствующих не хотелось больше заступаться за юбиляра. Список ораторов иссяк, и председательствующий пригласил гостей в соседний зал на ужин.
Поздно ночью писатель Бесфамильный, критик Дармодатский и поэт Березкин ехали домой и обменивались впечатлениями о вечере.
— Вася похож на усатого мальчика, — сказал Дармодатский, — на него даже сердиться трудно.
— А юбилей, по-моему, прошел ничего, — не совсем впопад ответил поэт Березкин. — Жаль только, шницель был плохо поджарен.
А Александр Васильевич Бесфамильный ехал и думал о большом писательском доме, в котором, к сожалению, проживало немало всяких временных и посторонних квартирантов, ловко использовавших в своих целях мягкосердечие и нерешительность хозяев дома.
1951 г.
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
Возвратившись с работы, Зоя Александровна с трудом узнала свою комнату. Здесь все было перевернуто вверх дном. Ящики комода открыты. Кофты и юбки вытащены из шкафа и свалены в кучу на кровати. Коробка из-под конфет, в которой хранились деньги, опорожнена. У Зои Александровны на глаза навернулись слезы. Ей хотелось крикнуть, позвать кого-нибудь на помощь. Но она не крикнула. Зачем зря беспокоить соседей, если ей хорошо известно, кто устроил этот разгром?
Кто же? Конечно, он. Левик. Левик — это сын Зои Александровны. Сын давно уже не живет в доме родителей. У него своя семья: жена, ребенок, — тем не менее сын регулярно наведывается в гости к своей маме. Сын знает, где лежит ключ от квартиры. Но он не пользуется ключом. Так же, как и в далекие детские годы, Левик предпочитает попадать в квартиру не через дверь, а в окно. Перочинным ножом он приподнимает шпингалет, левую ногу ставит на водосточную трубу, правую — на подоконник, и вот он уже в комнате.
— А ну, где тут у мамы вкусненькое?..
Сначала идет осмотр кастрюль. Сын ест, пьет, нисколько не думая о своей матери, которая останется без ужина.
— Мамка простит, она у меня добрая, — успокаивает себя Левик и укладывается на диван подремать часок — другой.
Пробудившись, Левик, мурлыча, потягивается, делает несколько гимнастических упражнений (это на всякий случай, чтобы не начало расти брюшко), достает из комода чистую пару отцовского белья и отправляется в ванную. Сегодня послеобеденный сон у Левика несколько затянулся, и он не успел вылезть в окно до прихода Зои Александровны. Но встреча с матерью нисколько не обескуражила сына. Левик вышел из ванной красный, распаренный, мило поцеловал Зою Александровну и сказал:
— Я забежал на минуточку повидаться с тобой, тоскливо мне без тебя, мамка!
И пока Левик завязывал у зеркала галстук, Зоя Александровна с удивлением смотрела на него. А удивляться было чему. На этот раз Левик забрал у отца не только белье, но и его выходной костюм.
— Ты объясни отцу, — сказал Левик, усаживаясь за стол пить чай, — что человек в его возрасте может спокойно ходить и в старом костюме, а мне неудобно в старом.
Зое Александровне было горько и больно за своего сына, ей хотелось, сесть за стол против Левика и сказать ему, что стыдно здоровому человеку всю жизнь ходить в чужих костюмах и есть чужие обеды.
И мать села против сына, но и на этот раз она сказала ему про то, что думала. Мать положила на стол свои усталые руки и благоговейно смотрела, как аппетитно пил чай ее сын. А Левик, пока он сидел перед вазой, полной коржиков, очень мило шутил с матерью, говорил ей всякие ласковые фразы, и мать думала уже не о легкомысленном образе жизни своего сына, а о его детстве. Давно ли Левик был мальчиком и лежал у нее на руках, завернутый в пеленки, а сейчас этот мальчик — мужчина, которому отцовский пиджак тесен в плечах. От умиления лицо матери светится доброй улыбкой.
"Ну, вот и хорошо, момент, кажется, подходящий", — думает сын и говорит:
— Выручи, мать. У меня туго с деньгами.
— А ты разве не взял в коробке?
— Взял, но мне тридцатки мало.
— У меня больше нет.
— А здесь?.. — И Левик, улыбаясь, взял со стола сумку матери. — Ну, конечно, здесь есть.
— Это последние.
Но сыну нет дела до этого, он забирает деньги, целует мать и выскакивает в окно.
— Передай привет отцу! — кричит он со двора и скрывается за углом дома.
Матери лучше не напоминать отцу о сыне. Вот уже второй год, как Алексей Федорович не разговаривает с Левиком.
А сердиться отцу на сына было за что. Два года назад Левик кончил курсы шоферов. Человек получил хорошую специальность, но за два минувших года он и двух дней не проработал в гараже. Сын Алексея Федоровича все ловчил, искал, где полегче. Недели три он работал в библиотеке, потом месяц заменял в санатории ушедшего в отпуск физкультурника, затем еще один месяц заведовал ларьком по продаже газированных вод. Долго Левик нигде не задерживался, предпочитая жить вольной птицей. В трудную минуту он наведывался в дом родителей. Если в коробке из-под конфет не было денег, сын тут же отправлял местную телеграмму по служебному адресу матери: "Люблю, скучаю. Высылай двести".
Об этих телеграммах прослышал сосед по квартире Николай Павлович. Николай Павлович знал Левика немало лет. Он несколько раз пытался поговорить с ним, но из этих разговоров ничего путного не получилось. Тогда Николай Павлович сел и написал письмо в редакцию.
"Природа ничем не обидела этого парня, — писал Николай Павлович. — Все дала ему с избытком: высокий рост, красоту, молодость. Не дала природа нашему Левику только совести. И вот он ходит в таком некомплектном виде по городу Пятигорску, позоря себя и своих родителей".
Прежде чем напечатать письмо Николая Павловича в газете, редакция решила уточнить кое-какие факты и обратилась с запросом к родителям Левика.
Получив письмо из редакции, Зоя Александровна сильно расстроилась.
— Что с вашей супругой? — спросил Николай Павлович соседа.
— Горе. Кто-то написал в редакцию письмо про Левика. Назвал его бездельником, эгоистом.
— Разве это не правда?
— Правда, но зачем было писать? Это — дело наше, внутреннее, семейное. А вот теперь из-за какого-то злопыхателя в наши дела вмешивается общественность.
— Почему злопыхателя? — густо покраснев, сказал Николай Павлович. — Я писал искренне, от чистого сердца.
— Вы?!
Николай Павлович не видел в своем поступке ничего предосудительного. Он хотел помочь соседям образумить сына, а соседи не приняли его помощи.
Николай Павлович был так огорчен всем происшедшим, что в тот же вечер отправил в редакцию второе письмо.
"Больше всех меня ругает сейчас моя собственная жена, — писал он. — Жили мы тихо, мирно, — говорит она, — и вдруг тебя угораздило взяться за перо. Ты кто, писатель? Нет, обыкновенный зубной врач. Ну и работал бы со своими пломбами и коронками. А то взялся за воспитание чужих детей. Теперь Зоя Александровна на нас и смотреть не хочет. Сегодня прошла мимо и даже не поздоровалась. И правильно. Нас считали за хороших соседей, а ты взял и оскандалился.
— Моя жена так расстроилась от всего происшедшего, что даже заболела, — пишет нам Николай Павлович и делает неожиданный вывод: — Я прошу редакцию не печатать посланного к вам письма".
Получили мы письмо от Николая Павловича, а за ним вслед в редакцию приходит из Пятигорска новый пакет — от Екатерины Ксенофонтовны Пятищевой.
"Я живу в одном доме с Николаем Павловичем, — пишет Екатерина Ксенофонтовна. — Мой сосед — человек хороший, но очень мягкий по характеру. Вот поэтому он и пошел на попятную. Но вы не слушайте Николая Павловича и печатайте заметку про Левика. Нам давно бы следовало взяться за этого шалопая, но мы не взялись, не хотели портить добрососедских отношений с Зоей Александровной. Мы молчали. И зря. Хороший сосед не тот, кто видит плохое и закрывает глаза, — хороший тог, кто помогает людям избавляться от плохого".
Кончили мы читать письмо от Пятищевой, а почтальон несет еще одно.
"Я уж давно махнула рукой на этого самого Левика, — пишет С. А. Трегубенкова. — Думала, что такого ничем не прошибешь. И ошиблась. Сегодня мы с мужем совершенно осязательно почувствовали благотворное действие маленького читательского письма в редакцию. Вот она, могучая сила печатного слова! Хотя оно, это слово, еще и не напечатано, может быть, оно и не будет напечатано, а мы все, соседи Зои Александровны, уже встрепенулись и сообща взялись за ее Левика. И что б вы думали? Парня проняло. Он поступил работать в транспортную контору шофером. Дай бог! Конечно, всякой матери стыдно, если сын ее растет лодырем. Но Николай Павлович написал про это не затем, чтобы срамить родителей, а для того, чтобы помочь им. И помог. Вы так и напишите в газете, чтобы Зоя Александровна поняла, как должны выглядеть хорошие соседи, и перестала сердиться на Николая Павловича".
И вот, выполняя просьбу читателей, мы рассказываем сегодня поучительную историю о ненапечатанном письме Николая Павловича и обо всех других письмах, которые были получены из города Пятигорска.
1951 г.
СВЯТОЕ КОРЫТО
Бабка Гапка сочувственно покачала головой и сказала:
— Иди, милый, к Динатее, не бойся. Она тебя мигом вылечит. Это ей свыше такая сила дадена — лечить людей от всех болезней: от сглаза, контузии, туберкулеза.
Бабка Гапка не говорит, куда идти, чтобы найти Динатею. Местным жителям хорошо известно, что Динатея пользует своих больных прямо у колодца. Правда, до недавнего времени сей колодец ничем примечательным не отличался. Это был самый заурядный родник, из которого жители близлежащих улиц брали воду для питья. После того, как в Городищах провели водопровод и у женщин отпала необходимость ходить под гору с ведрами, горсовет выделил деньги на покупку дубового корыта и устроил у родника, как говорит бабка Гапка, "общественную пральню". В этой пральне и шла стирка вплоть до самого июня. И вдруг в ночь на четвертую среду после пасхи во время сна к Динатее явился «сам» и сказал:
— Избираю тебя. Иди и исцеляй.
И Динатея пошла прямо к стиральному корыту и возвела его в сан чудодейственной купели.
На первых порах в Городищах мало кто верил вещему сну Динатеи. Ей нужно окунуть больного в корыто, а там белье полощут. Динатея чуть ли не врукопашную требует, чтобы она, «самим» избранная и отмеченная, допускалась к колодцу во всякое время без очереди, а прачки, известно, — народ озорной, смеются, говорят: докажи свою святость на деле.
— И Динатея доказала, — говорит бабка Гапка. — Она привела в пральню слепенького — и он ушел оттуда зрячим.
Бабка Гапка признается честно, что она не присутствовала при чудодейственном прозрении слепенького.
— Мне рассказывала про это Сима — торговка яблоками. А она человек верный, — уверяет бабка Гапка, — врать не станет.
Так сочинялись и разносились по ближним и дальним селам небылицы. Народ слушал их и удивлялся:
— И чего только не набрешут бабки-шептуньи!
Но находились люди темные, невежественные, которые верили бабкам.
Слава о «святом» колодце распространялась быстро. Через какой-нибудь месяц Динатея уже стыдилась ходить пешей. Она стала ежедневно приезжать к своему корыту на такси; причем ездила она не одна, а со свитой. У «святого» колодца возник самый настоящий жульнический трест. Бывшая монашка Таисия считалась здесь ассистентом по внутренним болезням, буфетчик Влас — по кожным, а дядя Проша, сапожник из Жирятина, — по детским. И хотя «ассистенты» были из разных мест и разных сект, все они сходились на одном, считая нечистого духа причиной всех болезней: грыжи, коклюша, тифа.
— Это бес сидит в тебе.
Изгнание беса производилось публично у колодца следующим довольно нехитрым способом. «Ассистенты» раздевали больного и окунали его в воду, затем к больному подходила Динатея и запросто спрашивала у нечистого духа:
— Бес, а бес, скоро ли ты выйдешь?
И бес глухим, утробным голосом отвечал:
— Выйду через пять ден.
Тем, кто слышал в цирке выступление чревовещателей, нетрудно было догадаться, что спрашивала беса и отвечала за него сама Динатея. Но больному, лежавшему нагишом на глазах у публики, трудно было задаться догадками. Он принимал всю эту комедию чистую монету и раболепно все пять дней наведывался к Динатее слушать молитвы, которые она читала. Динатея пользовала больных не только акафистами, она продавала им разных куколок, вырезанных из дерева.
— Против зубной боли твоему мужу помогут святая Ксения и святая Софья, — говорила она женщине в красном платье.
— Да он не от зубов мается. Пьет он у меня без меры.
— А против пьянства первое средство — святой Егорий. — И, порывшись у себя в сумке, Динатея извлекает из нее деревянную куколку.
Женщина недоверчиво заворачивает куколку в тряпицу и медленно идет к дяде Проше. Динатея получает гонорар не сама, а через «ассистента». Дядя Проша деловито пересчитывает деньги и громко кричит в сторону купели:
— Чей черед, раздевайся!
Прием больных продолжается. Трудно поверить, что этот прием происходит в наши дни, на окраине такого большого города, как Брянск. Кстати, окраиной эту часть города можно назвать только условно. Здесь в каждом доме радио, электричество, водопровод. Сядьте на автобус, и через три минуты вы в Бежице, а через десять — в центре самого Брянска. Но ни в Брянске, ни в Бежице никто почему-то не заметил, что на трассе городского автобуса с недавних пор появилась новая остановка — "Святой колодец". А ведь Дннатея не делала секрета из своих бдений. Все манипуляции с окунанием в стиральное корыто больных и изгнанием из оных беса были хорошо видны не только пассажирам автобуса. Слева, в пятистах метрах от колодца, находится городская поликлиника, справа, в трехстах метрах, — клуб. Но и врачи и культработники жили с Динатеей в мире.
Я был в клубе и разговаривал с его директором Григорием Аркадьевичем Мешочкиным. По мнению Григория Аркадьевича, городищенский клуб работает неплохо. Драматический кружок разучивает новую пьесу, в кино демонстрируются самые свежие фильмы, в читальне читаются лекции. Директор показывает план. Все правильно. В плане значится даже специальная лекция директора школы "О происхождении религии". Эта лекция состоялась месяц назад, но без видимого успеха. А почему? Да потому, что лектор прочитал ее по старым тезисам, по которым он выступал в прошлом и позапрошлом годах. А в этом году положение в Городищах изменилось, и директору школы нужно было выступать не по принципу "в общем и целом", а озаглавить свою лекцию прямо: "Ложь о «святом» колодце в Городищах". Но Григории Аркадьевич не устроил такой лекции по принципиальным соображениям. Он считал боевую, наступательную агитацию неуместной и отделывался тем, что устраивал раз в полгода в клубе одну общую антирелигиозную беседу.
Городищенский клуб принадлежит Бежицкому горсовету. Почему же никто из работников горсовета не помог директору Мешочкину организовать действенную антирелигиозную пропаганду среди населения?
— А наше население агитировать нечего, — сказал председатель горсовета. — У нас всем и каждому ясно: религия — дурман.
— Вы были у колодца?
— К колодцу ходят не наши, не бежицкие, и я за них не в ответе.
Хорошо, предположим даже так, что на пральню ходят "не наши, не бежицкие". А разве жителей соседних районов могут дурачить мракобесы? Если бы председатель хоть раз побывал у колодца, то он увидел бы там своих сограждан не только среди лечащихся, но и среди лечащих. Кстати, пресловутая Динатея живет в Бежице, на Советской улице, совсем рядом с горсоветом, под именем Евдокии Ивановны Лифановой. Той самой Лифановой, которая дважды судилась в этом городе за кражи. Как видите, из вора Динатея переквалифицировалась в святую. Разве это плохой штрих для конкретной агитации?
Пока председатель горсовета устанавливал, кто ходит к колодцу, "наши или не наши", среди жителей Бежины и Городищ в результате совместных купаний в корыте появились кожные заболевания, а так как больные самым беззастенчивым образом еще и обирались во время купаний, то начальник милиции, для того чтобы положить конец этим безобразиям, взял и разобрал злополучную пральню.
— Вы знаете, — сказал председатель горсовета, — теперь у колодца полный порядок. Корыто разбито, и около родника установлен милицейский пост.
И все же, несмотря на этот пост, у колодца по-прежнему читались акафисты. Только теперь больные окунались не в корыто, а прямо в лужу.
— Это у вас стригущий лишай, — говорил постовой милиционер дряхлой старухе. — Его надо лечить электризацией, а не молитвой.
Молоденький сержант милиции искренне старался разубедить заблуждающихся, но ему одному эта работа была не по силам. Сюда бы врачей из поликлиники, культработников из клуба!
К разбитому корыту идут не только люди невежественные и фанатичные. Кое-кто лезет в лужу просто по глупости. Александре Михайловне Чухлинцевой какая-то старуха сказала (не бабка ли Гапка?), что благодать из пральни распространяется как прямо, так и косвенно.
— Одна вдова хотела выдать свою дочь за директора кинотеатра, И что бы вы думали? Приняла она две ванны, и ее дочь стала директоршей.
Александра Михайловна сначала посмеялась над этим рассказом, а потом внезапно решила принять две ванны, и прямо в чем была — бух в лужу.
— Окунусь, авось, что и выйдет, — говорит она и бежит за угол надеть сухое платье: мокрое надо отдать дяде Проше, иначе не сбудется желание.
Плотник Мешков сказал:
— Лечат же на курортах ревматиков. Может, и у нас в Городищах целебный источник объявился? Старики ищут в пральне божьей благодати, а для меня это только лечебная процедура.
- В нашем источнике, говорят, такая же вода, что в Сочи, — заявил секретарь Бежицкого горкома комсомола.
— Кто говорит?
- Одна бабка из Городищ. Она носит нам на квартиру молоко.
— А вы бы взяли да проверили. Как знать, может быть, Городищи и в самом деле стали бы вторым Сочи.
Но никто в Городищах не дал злополучную воду на исследование, и Динатея спокойно продолжала морочить головы людям.
Центральный институт курортологии по нашей просьбе исследовал городищенский источник и установил, что ничего целебного в нем нет. Динатея «лечила» от всех болезней самой обыкновенной колодезной водой.
У разбитого корыта толпится народ: старики, старухи, дети. Вот стайка учеников из бежицких и городищенских школ. Ученики уже несколько дней не ходят на учебу. Мальчишки ждут, когда наконец Динатея вытащит на свет божий хоть одного беса. Интересно все-таки посмотреть, как же он выглядит.
— У колодца полный порядок, — говорит председатель горсовета. — Там установлен милицейский пост.
Я еду в обком комсомола узнать, может быть, здесь возьмутся помочь милицейскому посту. Но секретарь обкома оказывается самым неосведомленным человеком в городе. Он только вчера услышал о существовании колодца.
— Там случилось что-нибудь? Что вы говорите?! Ай-ай, как в нашем обкоме плохо поставлена информация! Два месяца у нас под боком безобразничают шарлатаны, а мы даже не знали, — сердито бросает секретарь в сторону работников обкома и добавляет: — Сегодня же надо сесть и составить подробные мероприятия по массово-разъяснительной работе. У колодца в Городищах должен быть наведен порядок!
Хочется думать, что секретарь сдержит свое слово и обком комсомола, хотя и с опозданием, возьмется наконец за разоблачение мракобесов.
1951 г.
Н. П. - 289
Первая книжка стихов — событие в жизни поэта. И пусть в тоненькой книжечке Николая Пояркова не было и сотни страниц, тем не менее каждый, кто знал молодого автора, радовался за него и спешил поздравить его с литературным первенцем.
Друзья и товарищи жали Пояркову руку и желали ему в предстоящем плавании по бурным волнам поэтического моря "доброго пути" и "попутного ветра".
Так в поздравлениях прошла целая неделя, и только когда количество дружеских рукопожатий заметно пошло на убыль, молодой автор вспомнил, что не он один повинен в успехе книжки, и автору стало неловко за свою забывчивость, за то, что он до сих пор не побывал у своего редактора Николая Ивановича и не поблагодарил за помощь, которую тот оказал молодому автору в работе над книжкой.
А помощь была немаленькой. Скажем прямо, стихи Н. Пояркова в первоначальном виде были не бог весть какойсилы. Даже в лучших из них было много ученических строк. Плохие строчки усугублялись неприятным характером автора, который не желал менять в стихах ни одной запятой, ни одного многоточия. Несмотря на сопротивление, редактору все же удалось вымести из стихов поэтический мусор, и тоненькая книжица вышла в свет. Поярков остался доволен книжицей. Он даже сменил гнев на милость и посулил в разговоре с директором издательства поставить своему редактору прижизненный памятник за его мученическую работу с неразумным автором.
— Ну вот и хорошо, — решил директор издательства. — Неразумный автор начинает, кажется, умнеть.
Но — увы! — эти предположения не оправдались. И для того, чтобы работники издательства не строили на сей счет никаких иллюзий, автор сразу же после разговора с директором отправился в типографию и заказал именной блокнот такого содержания:
"Николай Варфоломеевич Поярков.
Поэт".
Именной блокнот предназначался Николаем Варфоломеевичем для переписки с поклонницами. Но так как поклонницы пока не беспокоили молодого автора, свою первую записку он адресовал управдому:
"Плата за воду и свет завышена на 73 коп. Прошу пересчитать. Ответ посылайте: "Главный почтамт, до востребования".
— Почему "до востребования", — удивлялся управдом, — если Н. В. Поярков живет со всеми нами в одном доме?
Но Поярков не хотел жить со всеми.
"Поэты, как и боги, должны быть прописаны только на Олимпе", — думалось Пояркову, и он давал для солидности всем и каждому в качестве своего обратного адреса координаты Главного почтамта: "До востребования, поэту Пояркову".
И дважды на день поэт приходил на почтамт за письмами, и дважды в день ему любезно говорили там:
— Писем на ваше имя еще не поступало.
Поярков ждал не только писем, но и почестей. Ему казалось, что сразу же после выхода в свет его стихов во всех смоленских школах и вузах будут устроены творческие вечера Пояркова. А этих вечеров не было.
Не дождавшись признания своего таланта в областном центре, молодой поэт решил попытать счастья в районном. И вот в местной газете появилась целая страница, посвященная творчеству Пояркова. На этой странице было все, чего только могла пожелать душа поэта: его портрет, биография, хвалебная статья, — все… кроме голоса читателей. Читателям просто-напросто не хватило на этой странице места, ибо все хвалебные статьи по адресу поэта Пояркова были написаны… самим поэтом Поярковым. Что же касается портрета, то и клише с портрета было заказано поэтом еще в областном центре и доставлено лично им в районный на предмет его опубликования.
Несмотря, однако, на все старания поэта, районный центр, как и областной, остался равнодушным как к его творчеству, так и к его личности.
"Нет, с одной книжкой настоящей популярности не добьешься", — подумал Поярков и решил немедленно издать вторую.
— А редактором вы назначьте мне Николая Ивановича, — сказал Николай Варфоломеевич директору издательства.
Николаю Ивановичу было приятно такое предупредительное отношение к себе со стороны молодого автора, и он тут же принялся за чтение второй книжки Пояркова. Но это чтение не доставило удовольствия редактору. Новых произведений в книжке почти не было. Сборник был составлен из стихов, забракованных в свое время редколлегией "областного альманаха". А эти стихи и в самом деле были очень плохи. В них можно было прочесть такие строчки: "Крупным потом (?) время мчится", "В громе(?) зеленых крон", "Еще вчера ты ладил (?) с черепицей", "Вот ребенок закричал спросонок с оспой привитой — она в пути" (оспа в пути!), "Автомобилям(?) и лошадям под ноги лег гудрон"…
В двадцати семи небольших произведениях было около ста пятидесяти плохих строк. Редактор терпеливо пытался разъяснить поэту, что так писать нельзя, что это безвкусно, неграмотно. Но на поэта не действовали никакие резоны. Поярков уже не только спорил из-за каждой строчки с редактором, — он бегал жаловаться на него во всякие учреждения:
— Караул, помогите!
Молодой автор пытался за демагогическими заявлениями спрятаться от критики. Достаточно было кому-нибудь сделать даже самое невинное замечание по поводу его стихов, как он немедленно зачислял этого человека не только в свои личные недруги, но и в недруги всей советской литературы.
Не желая ссориться с Поярковым, издательство было вынуждено назначить ему вместо Николая Ивановича второго редактора, за ним — третьего, четвертого. Но ни один из них не сумел потрафить молодому поэту. Каждое отвергнутое стихотворение вызывало с его стороны десятки жалоб. Жалоб было так много, что молодой поэт в целях канцелярской рационализации сопровождал каждое свое письмо специальной припиской: при ответе ссылаться на наш исходящий номер. А эти номера Н. Поярков обозначал своими инициалами: Н. П. - 10 или Н. П. - 20.
В прошлом году последняя исходящая бумага вышла за № Н. П. - 289. А если учесть, что в том же году поэт написал всего девять стихотворений, то нетрудно представить себе, какое страшное разочарование постигнет подписчиков будущего полного собрания сочинений Н. Пояркова. На один тоненький томик посредственных стихов почтальон принесет им семьдесят пять томов жалоб и заявлений поэта.
Кому же пишет жалобы поэт? Всем. Н. Поярков ищет заступничества у ответственных работников, знакомых литераторов.
По знакомству можно получить должность завхоза, стать по знакомству поэтом нельзя. Поэт — это прежде всего труженик. Пушкин работал над "Евгением Онегиным" больше восьми лет. Гоголь, Толстой переписывали свои произведения по семь — десять раз. А вот Николай Поярков считает зазорным лишний раз переписать свое произведение. Он диктует стихи на машинку и требует, чтобы они тут же включались в хрестоматии.
— Мне можно, — говорит он. — Я новатор.
Этот «новатор» нумерует не только свои исходящие. Даже самого себя он называет теперь не иначе, как "поэт № 1". "Областной альманах", по его словам, может гордиться только одним земляком — Поярковым.
Самовлюбленность — болезнь возраста. Говорят, композитор Гуно в семнадцать лет заявлял: "Только я". В двадцать лет он смилостивился и сказал: "Я и Моцарт". В двадцать пять лет он стал более объективен и заявил: "Моцарт и я". А в тридцать лет Гуно говорил: "Только Моцарт".
Николаю Пояркову уже под тридцать. Детская болезнь у него, как видно, затянулась и дала неприятные осложнения. В результате взрослый человек продолжает до сего времени ходить в мальчиках и доказывать:
— Я и больше никто другой!
С этой целью Поярков не только наводняет наши учреждения своими бестактными письмами, но и требует вдобавок при ответе ссылаться на его исходящий номер. Что ж, уважим просьбу Николая Варфоломеевича. Пусть эти строки и будут ответом на его последний исходящий: Н. П. - 289.
1951 г.
СВОЙСТВО СЕРДЦА
Произошло недоразумение. Разметчик сборочного цеха Иван Петрович Сырокваша собирался на юг, в санаторий «Светлана», а путевка ему оказалась выписанной в "Чистые ключи". Правда, в профиле этих санаториев не было почти никакой разницы, тем не менее Иван Петрович бросил путевку на стол и сказал:
— Не поеду!
— Почему? — удивленно спросил председатель завкома.
— Не тот санаторий.
— Да в нем все, как в том: ванное отделение, электролечебные кабинеты, врачи…
Но на Ивана Петровича не действовали никакие резоны.
— Нет — и больше ничего!
— Если ты насчет кухни опасаешься, — сказал предзавкома, — то это зря. Повар в "Чистых ключах" лучше, в «Светлане». Он такие борщи и бифштексы готовит, что ты, Иван Петрович, по меньшей мере пять кило в весе прибавишь.
— Спасибо, не нуждаюсь.
Повар и в самом деле был здесь ни при чем. Упрямился Иван Петрович вовсе не из-за борща и бифштексов, а из-за своего зятя. Пятнадцать лет этот самый зять был хорошим отцом и супругом, а на шестнадцатый его точно подменили. Завел он себе каких-то забубенных дружков-приятелей и стал обижать жену и детей. Ивану Петровичу уже давно хотелось съездить в Казань и поругать зятя за его поведение. Хотеть — хотелось, а вот решиться на поездку он не мог. Неудобно. Это и в самом деле не такое простое дело — явиться за тридевять земель в дом к взрослому человеку и начать читать ему нотации и наставления. И вдруг подвернулся удобный случай. Иван Петрович узнает из письма дочери, что ее муж едет в сентябре на юг, в "Светлану".
— Вот и хорошо, — решил Сырокваша, — я тоже поеду туда. Полечусь, похожу с зятем на ванны. Не может быть, чтобы за месяц у нас с ним не нашлось повода откровенно, по-мужски поговорить друг с другом.
И вот, когда все уже, казалось, было на мази, Ивану Петровичу выписали путевку не в тот санаторий. Ему бы взять да рассказать председателю завкома, почему именно "не в тот", и все, глядишь, обошлось бы по-хорошему, а он не рассказал, постеснялся. Все-таки как-никак семейные неприятности. И что предзавкома ни делал, как он ни уговаривал Ивана Петровича ехать в "Чистые ключи", у того на все доводы был только один ответ:
— Или в «Светлану», или никуда.
— И не езжай, — сказал с досады предзавкома и добавил: — Ох, уж эти мне ревматики! Болезни у них на пятак, зато капризов, как у хорошей барыни.
— Это кто же здесь барыня? — раскрасневшись, спросил Иван Петрович.
Предзавкома был человек в общем неплохой, но резкий на язык. Ему бы успокоить Сыроквашу, а он нет, сам вспылил, обидел старика и вынудил его отправиться с жалобой в обком союза. Но попасть к председателю обкома в этот вечер Ивану Петровичу не удалось.
— Александр Александрович проводит заседание президиума, — сказала Сырокваше синеглазая Шурочка. — Оставьте номер вашего телефона, я сообщу завтра, когда вам надо будет прийти на прием.
Иван Петрович недовольно помял в руках кепку. Он, по совести, не очень верил в это самое завтра, но скепсис оказался необоснованным. Назавтра утром в квартире Сырокваши раздался телефонный звонок, и Шурочка мило сказала хозяину телефона:
— Иван Петрович, доброе утро. Вы хотели встретиться с Александром Александровичем? Он очень рад и ждет вас во вторник в два пятнадцать. Это время вас устраивает?
— Да, да, устраивает, — поспешил сказать Сырокваша, хотя два пятнадцать никак его не устраивало. Но звонок от имени председателя на квартиру так растрогал старика, что он решил даже перемениться во вторник сменой.
Три дня, от субботы до вторника, Сырокваша находился под впечатлением телефонного разговора, а во вторник утром в его квартире раздался новый звонок. У аппарата была Шурочка.
— Иван Петрович, — сказала она, — Александр Александрович просил напомнить, что сегодня в два пятнадцать он ждет вас у себя.
— Спасибо, я помню, — сказал Сырокваша. А сам подумал: "Да, этот Александр Александрович не чета нашему предзавкома. Вежливый, обходительный. С таким председателем можно быть откровенным. Такому расскажешь про зятя, не постесняешься".
В радужном, приподнятом настроении собирался Иван Петрович на свидание с председателем обкома союза. В час дня, побритый, принаряженный, вышел он из дому, как вдруг телефонный звонок неожиданно вернул его с лестницы. У аппарата была Шурочка.
— Иван Петрович, — сказала она. — Александр Александрович просит извинить его. Сегодня он вас принять не сможет. В два пятнадцать ему надо быть на смотре хоровых и танцевальных кружков.
Что и говорить, извещение было не из приятных. И хотя старый разметчик ничего не имел против самодеятельного искусства и совсем не собирался противопоставлять свою скромную персону певцам и танцорам, тем не менее в его радужном настроении произошел какой-то спад, и он забыл даже спросить, на какой день переносится его свидание с председателем обкома.
Но то, что забыл Иван Петрович, хорошо помнил Александр Александрович.
В час ночи в квартире Сырокваши раздался резкий звонок. Люди жили в этой квартире тихие. Днем они работали, ночью спали, посему неурочный трезвон переполошил весь дом. Из каждой двери в коридор выскакивали полуодетые, взбудораженные люди:
— Что случилось? Где горит?
Но это был не пожар. Это звонила Шурочка.
— Иван Петрович, — сказала она, — вы хотели встретиться с Александром Александровичем? Он очень рад и ждет вас в пятницу в два пятнадцать. Это время вас устраивает?
Ночной звонок вызвал в сердце старого Сырокваши раскаяние.
"Вот ты лежишь и спишь, — говорил он себе, — а в это время где-то бодрствует человек, который думает о тебе, желает тебе хорошее".
Это раскаяние увеличилось еще больше в пятницу утром, когда в телефонной трубке снова раздался Шурочкин голос:
— Александр Александрович просил напомнить, что сегодня в два пятнадцать он ждет вас у себя.
К часу дня Иван Петрович был готов к свиданию. Он вышел из квартиры с теплым, хорошим чувством к Александру Александровичу; и он бы донес это чувство до кабинета председателя, если бы новый звонок по телефону не возвратил его с лестницы. И вновь, как и в прошлый раз, у аппарата была Шурочка:
— Александр Александрович просит извинить его. Сегодня он вас принять не сможет. В два часа ему надо быть в ВЦСПС.
После этого звонка Ивану Петровичу уже не хотелось больше встречаться с Александром Александровичем. Да и зачем? Он бы не смог теперь быть откровенным с ним, не смог бы рассказать ему ни про свою дочь, ни про своего зятя. А идти с жалобой на председателя завкома тоже не было никакой надобности. После ссоры с Сыроквашей предзавкома быстро отошел, и хотя дело было хлопотливым, он не поленился, сходил в курортное управление, затем в Центральный комитет союза и переписал Ивану Петровичу путевку из "Чистых ключей" в "Светлану".
В пятницу вечером Сырокваша уехал на юг, а в час ночи в его квартире раздался очередной звонок. И хотя к телефону подошел не Иван Петрович, а его сосед, Шурочка ласково задала свой привычный вопрос:
— Вы хотели встретиться с Александром Александровичем? Он очень рад и ждет вас во вторник.
Сосед Сырокваши был человек молодой, веселый, любопытный. Соседу было интересно узнать, чем могут окончиться все эти телефонные перезвоны, и он не стал отказываться от свидания с председателем. Но нового, по-видимому, ничего не предвиделось. Со вторника свидание было перенесено на пятницу, с пятницы на вторник.
Иван Петрович заканчивал уже на юге курс лечения, он давно помирился с зятем и скоро должен вернуться назад, а в его квартире по-прежнему дважды в неделю звонит телефон и веселый молодой сосед спрашивает у Шурочки, как у своей старой знакомой:
— Как дела? Что сказал Александр Александрович?
И Шурочка, не чувствуя в заданном вопросе иронии, милым, приветливым голосом отвечает:
Ночью: Александр Александрович рад с вами встретиться…
Утром: Александр Александрович просил напомнить вам…
Днем: Александр Александрович просил извинить его, но сегодня он не сможет встретиться с вами.
Сосед слушает и подсмеивается над незадачливым помощником Александра Александровича, а этому помощнику хочется только одного: чтобы Александр Александрович выглядел в глазах членов профсоюза чутким, отзывчивым человеком.
Бедная Шурочка по молодости лет не учитывает того обстоятельства, что чуткость не профессия, а свойство человеческого сердца и если такового свойства нет в председательском сердце, то его уже ничем нельзя симулировать: ни телефонными звонками, ни ласковыми пожеланиями "доброго утра" от имени этого самого председателя.
1950 г.
ДАМА С НАРЦИССОМ
Рано утром по мраморной парадной лестнице во Дворец пионеров поднялся первый посетитель. Он долго стоял перед кабинетом директора, прежде чем решился наконец постучать в дверь.
— Войдите.
Дверь робко приоткрылась, и в образовавшейся щели показался веснушчатый нос и два горящих глаза.
— Смелее, смелее!
Дверь открылась шире, и перед Александрой Ивановной предстал двенадцатилетний вихрастый мальчик.
— Здравствуйте!
— Здравствуй! Рассказывай, зачем пришел.
Мальчик сделал еще один шаг вперед, затем остановился и стал нервно крутить на своем пальтишке пуговицу. Крутил он ее и перекрутил. Пуговица вырвалась с насиженного места, как из рогатки, и, шлепнувшись об руку директора, упала на пол. Затем пуговица сделала большой круг по комнате и закатилась под диван.
Мальчик смутился и покраснел.
"Ну, все, — решил он, шаря рукой под диваном. — Теперь меня уже не примут в драматический кружок. Факт, будь бы я на месте Александры Ивановны, разве бы я принял такого? Эх, ты! — сказал он самому себе, казнясь и сокрушаясь. — Тебе бы не во Дворец пионеров, а в детский сад".
Но Александра Ивановна вопреки всем ожиданиям даже не рассердилась. Наоборот, как только мальчик выполз из-под дивана с злополучной пуговицей в руках, она очень тепло улыбнулась ему. Мальчик тоже улыбнулся, приободрился, заговорил и быстро забыл о своем неприятном приключении.
Так Нарик Крыльцов стал членом драматического коллектива ростовского Дворца пионеров. Он участвовал в детских спектаклях, инсценировках. Все было как будто хорошо. Да вот беда: мама Нарика оказалась не в меру восторженной особой. Первые выступления Нарика так вскружили голову Татьяне Константиновне, что она стала везде и всюду хвастать его успехами.
— Мой сын — прирожденный трагик, — говорила она. — В сказке про бабу-ягу он создал волнующий образ лягушки-квакушки. В его игре было столько жизненной правды и переживаний, что в следующем спектакле моему мальчику обязательно дадут роль героя-премьера.
Но мамины расчеты не оправдались. В следующем спектакле ее мальчику поручили не роль героя-премьера, а более скромную роль: козы-дерезы. Сейчас мы можем раскрыть секрет режиссера и сказать, что под шкурой козы-дерезы предполагалось выступление не одного, а двух мальчиков. Один должен был изображать передние ноги козы, другой — задние. Обоим мальчикам роль пришлась по душе. Они весело скакали по сцене, стучали копытцами, брыкались. А Татьяна Константиновна заупрямилась.
— Нас обманывают, — сказала она сыну. — Задние ноги совсем не твое амплуа. При твоих способностях ты должен играть только переднюю пару ног.
— Мамочка, задние интереснее, — взмолился сын. — Сзади же есть хвостик.
— Нет, нет, даже не спорь, — отрезала мама и, подхватив сумку и шляпку, стремительно направилась во Дворец пионеров.
— Моего сына затирают, — взволнованно сказала она, входя в кабинет директора.
— Не может быть, — ответила Александра Ивановна. — В наших кружках ко всем детям относятся одинаково.
— К моему сыну нельзя относиться, как ко всем. У него крупное сценическое дарование.
Тихой и мирной работе драматического коллектива пришел конец. Татьяна Константиновна стала появляться на репетициях, вмешиваться в распределение ролей, спорить с режиссером.
Александра Ивановна попробовала успокоить ее, но не тут-то было.
— Как, вы тоже интригуете против моего мальчика?
И вот в горком комсомола летит уже жалоба не только на режиссера, но и на директора.
— Помогите! Завистники не дают ходу юному дарованию.
Татьяна Константиновна Крыльцова беспокоила работников горкома совершенно напрасно. Ее сын ничем особенным не выделялся среди своих сверстников. Это был самый обыкновенный двенадцатилетний мальчик. Больше того, школьные педагоги относили этого мальчика к числу худших, а не лучших своих учеников. Особенно плохо занимался Нарик арифметикой. Вместо того, чтобы призвать его к порядку, мама всячески пыталась оправдать сына:
— У моего мальчика наследственная неприязнь к таблице умножения. Вы разве не знаете? У всех Крыльцовых всегда были нелады с математикой.
Пользуясь постоянным заступничеством, Нарик учился все хуже и хуже, и дело дошло наконец до того, что педагогический совет решил оставить его на второй год.
— Ни в коем случае! — сказала мама. — Мой мальчик самолюбив, он не переживет этого.
И вот в различных учреждениях Ростова снова замелькала знакомая шляпка Татьяны Константиновны.
— Помогите!
И маме помогли. Ее сын был переведен в следующий класс. Но в следующем сын учился не лучше, чем в предыдущем. Он не желал признавать не только таблицы умножения, но и дробей, уравнений. Мальчик убегал с уроков в кино, на берег Дона. Ему ставили двойки, а мама за каждую двойку учиняла школе скандал.
— Ставьте "пять".
— На каком основании?
— Мой сын готовит себя к артистической деятельности, и ему математика не понадобится.
Но у педагогов была на этот счет своя точка зрения. Мама спорила, ругалась, наконец забирала своего сына из школы и устраивала его в соседней.
— Здесь совсем другие педагоги, — говорила она. — Они добрые, отзывчивые.
Новой школой Татьяна Константиновна восторгалась обыкновенно лишь до конца первой четверти. И как только в табеле у Нарика появлялась двойка, чудные и чуткие педагоги немедленно превращались Татьяной Константиновной в злостных завистников.
За годы своего ученичества Нарик Крыльцов сидел за партами чуть ли не всех мужских школ города, и во всех этих школах нет сейчас ни одного педагога, с которым бы не поссорилась Татьяна Константиновна. Она не только ссорилась, — она на каждого писала жалобу в вышестоящую инстанцию. Мама Нарика не щадила никого: учителей, директоров школ, работников гороно, горсовета, секретарей партийных, комсомольских организаций. Многие ее жалобы шли сразу в несколько адресов: Москва, Верховная прокуратура СССР и тут же три копии — министру просвещения РСФСР, председателю Ростовского облисполкома, секретарю Ростовского обкома комсомола.
В нашей стране очень чутко относятся к жалобам трудящихся. И каждая организация, куда обращалась Крыльцова, пыталась помочь ей. Да и как не помочь, когда вас слезно просит об этом мать!
Одно из таких заявлений попало и к нам в редакцию, и вот я еду в Ростов-на-Дону, в школу № 39. Заведующая учебной частью Евгения Андреевна Шелепина выслушивает меня и хватается за голову.
— Как хотите, а я больше не могу! — говорит она.
Евгении Андреевне можно было посочувствовать. Я был семнадцатым человеком, который явился в школу с расследованием по жалобе Татьяны Константиновны. И вот мне, как и шестнадцати предыдущим представителям, показывают все контрольные работы ученика Крыльцова. Я иду во все другие школы, где учился Крыльцов, и убеждаюсь, что претензии Татьяны Константиновны необоснованны. К точно таким же выводам пришли до меня и шестнадцать моих предшественников, которые занимались разбором жалоб Крыльцовой. И что же? Все они поплатились за это — на каждого Татьяна Константиновна успела настрочить встречное заявление.
Мама Нарика занималась самым настоящим вымогательством и немало преуспела в этом деле. За все последние годы Нарик Крыльцов ни разу не смог получить по алгебре, геометрии, физике больше двойки. Он не выдержал ни одного переходного экзамена по этим предметам, и, тем не менее, его ежегодно переводили из класса в класс.
— Мой сын при его выдающихся способностях всегда сумеет наверстать упущенное, — обещала мама в своих заявлениях.
Но упущенное не наверстывалось. Наоборот, Нарик Крыльцов терял все хорошее, что у него было. Трагический актер, как думала мама, из ее сына не получился. Года три он занимался в детском драматическом коллективе, а потом бросил. Хорошо, пусть у мальчика не было крупного сценического дарования, но ведь у него была честь, совесть. Семь лет назад после каждого скандала, учиненного Татьяной Константиновной, мальчик в слезах прибегал в кабинет директора Дворца пионеров извиняться за поведение своей мамы.
Сейчас Нарику уже не двенадцать, а девятнадцать лет, мама зовет его полным именем — Нарцисс. Бывший Нарик — это высокий нагловатый молодой человек, который уже давно разучился краснеть. Вместо того чтобы писать контрольные работы по алгебре, Нарцисс пишет жалобы на своих учителей. Он заявил в гороно, что учитель С. поставил ему двойку из мести. Нарциссу дали переэкзаменовку. Он опять срезался и опять написал жалобу. Ему дали вторую переэкзаменовку, и он вторично срезался. Тогда мама потребовала от министра просвещения РСФСР, чтобы ее сын был переведен в десятый класс без переэкзаменовок.
"Моему мальчику по состоянию его здоровья противопоказано подвергаться испытаниям по математике", — писала она в своем заявлении.
Из министерства в Ростов приехал инспектор Шутов. Инспектор установил, что Нарик совершенно здоров, и отказал маме в ее домогательствах.
— Ах, так! Ну, вы еще пожалеете! — сказала Татьяна Константиновна и бросилась вон, сильно хлопнув дверью.
Через минуту я увидел эту женщину в соседней комнате. Она уже соединилась по междугородному телефону с Москвой.
— Вы видели, в каком виде он разговаривал со мной? — спросила она. — Пьяный, заикается. Позор! И это инспектор.
— Вы зря распространяете сплетни. Шутов совершенно трезв.
— Не заступайтесь! Я уже сообщила министерству, что инспектор был пьян, и пусть он теперь оправдывается как знает.
Но теперь должен был оправдываться не только инспектор Шутов, теперь начали хвататься за головы педагоги еще одной ростовской школы, № " 47, которые отказались вместе с инспектором принять в десятый класс сына Татьяны Константиновны без экзаменов. Мать и сын в четыре руки строчат сейчас заявления на ни в чем не повинных людей, обвиняя их во всех смертных грехах.
— Пусть они теперь оправдываются как знают.
— Странная женщина — эта дама с Нарциссом, — сказал про Крыльцову заведующий гороно. — Два института окончила: юридический и экономический. Ей бы делом заняться, а у нее в голове одни козни. Ну как ее утихомирить? Посоветуйте.
— Привлеките ее к суду. Это же самая настоящая клеветница.
— Верно, клеветница, и все же жалко ее. Как-никак, а ведь она мать.
Задушить все живое и доброе в своем ребенке — это не материнская, а какая-то обезьянья любовь. Нет, зря в Ростове жалеют Крыльцову. Эту женщину надо было призвать к ответу еще несколько лет назад, тогда бы и сын ее вырос другим человеком.
1950 г.
В ЧУЖОМ КРЕСЛЕ
Пал Палыч начал обедать в нашей столовой месяца два назад и сразу обратил на себя внимание окружающих. Манеры у него были резкие, угловатые. Ел он довольно неопрятно, разговаривал за столом так громко, точно командовал на плацу.
— Ты мне олифы подай, — кричал он своему соседу по столу, — а клеевой краской всякий дурак стены покрасит!
Недели две трубный глас Пал Палыча держал нашу столовую в курсе всех его москательных похождений. Мы знали, что сказал по поводу олифы председатель райсовета, какую резолюцию наложили в главке и на сколько килограммов пытался обвесить Пал Палыча кладовщик склада.
Кончились разговоры об олифе — начались о гвоздях, потом о кровельном железе.
— Меня не обманешь! — кричал Пал Палыч, разгрызая крепкими белыми зубами кость от бараньей ножки. — Я свое все равно вымолочу!
Глядя на выступающую вперед челюсть Пал Палыча, я не сомневался, что такой действительно вымолотит не только гвозди, но и душу у самого черта.
И вдруг рыцарь гвоздей и олифы, ковыряясь как-то вилкой в винегрете, к общему удивлению завсегдатаев столовой, довольно неожиданно и в том же темпе кресчендо заговорил о музыке.
— Насчет струнного оркестра даже не агитируйте! — заявил он председателю завкома. — Не пройдет. Духовой, пожалуйста, организую. Духовой сам себя всегда окупит. Под него и потанцевать можно, а помрет кто — мы и похороним красиво.
Пока разговор ограничивался кровельным железом, все было как-то понятно. Но когда Пал Палыч в привычном для него стиле стал рассуждать о музыке, я не выдержал.
— Иван Николаевич, — обратился я к председателю завкома, — кто этот дядя, который с таким воодушевлением беседовал с вами по погребальным вопросам?
— Да вы, батенька, — сказал председатель, — видать, сильно оторвались от наших культурных учреждений. Пал Палыч — директор клуба "Первое мая".
Я от удивления только развел руками.
— А вы за кого же считали его? — спросил председатель.
— Завхоз, завскладом — кто угодно, но только не директор клуба.
— Зря вы так пренебрежительно говорите о Пал Палыче. Звезд с неба он не хватает, это верно. Но зато рукаст. Порядок у него в клубе сейчас отменный. Мусий Захарович два года крышу починить не мог, а этот за две недели все обстряпал. И починил и покрасил. Он второй киноаппарат добыл. В нашем клубе сейчас проекция на экране не хуже, чем в Первом художественном.
Дом с шестью колоннами на углу Перфильевского и Малохомутной уже много лет принадлежал клубу "Первое мая". Прежде я часто бывал в этом клубе. Мне приятно было провести здесь свободный вечер: посидеть в читалке, зайти на репетицию драматического кружка, поговорить с Мусием Захаровичем Кузменко. Старый директор был человеком доброго сердца и широкого радушия. Он любил людей и встречал каждого из нас, как хороший гостеприимный хозяин.
— Были в библиотеке? — спрашивал он вас. — Тогда бегите. Мы вчера тридцать новых книг приобрели.
Если в хоровом кружке появлялась способная певица, Мусий Захарович обязательно тащил вас за кулисы послушать, как звучит у нее голос.
— Талант, батенька мой! — жарко шептал он вам на ухо. — Ей только немного подучиться, и она у нас в «Русалке» дочь мельника петь будет.
Я помню день премьеры «Русалки» в клубе "Первое мая". Правда, опера была поставлена не так пышно, как в Большом театре. И дочь мельника, и князь, и сам мельник пели не под оркестр, а только под аккомпанемент рояля, тем не менее успех был огромный. Радовались за молодых певцов не только свои, но и гости, особенно артисты Большого театра, консультировавшие постановку "Русалки".
Мусий Захарович имел много друзей как в самом клубе, так и за его пределами. Если клубная библиотека устраивала читательскую конференцию, то наряду с нашими местными критиками в обсуждении обязательно участвовали и представители Союза писателей. Если в клубе устраивался доклад, то каждый из нас знал наверняка: вечер пройдет не без пользы, ибо Мусин Захарович пригласит докладчиком не случайного, а знающего, авторитетного человека.
Но если наш директор прекрасно ладил с кружковцами, писателями, артистами, то делового контакта с людьми, обслуживающими клуб, у него не получалось. Не знаю, почему — то ли от излишней доверчивости, а может, из-за плохого контроля — истопники, водопроводчики, уборщицы работали спустя рукава. Из-за этого в зрительном зале часто бывала довольно низкая температура, а на окнах фойе висела паутина. И вот эта самая паутина в конце концов и подвела Мусия Захаровича, заставив завком посадить на место директора Пал Палыча.
Честно говоря, мне трудно было представить наш клуб без его прежнего, приветливого директора. Правда, и у нового директора тоже были свои достоинства. Он не зря мучил нас, к примеру, два последних месяца разговорами о гвоздях и олифе. Домик с шестью колоннами выглядел сейчас значительно нарядней, чем прежде. Пал Палыч подремонтировал и покрасил его как внутри, так и снаружи. Он удвоил количество электрических лампочек, сменил истопника котельной — и в клубе стало светлее и теплее.
Ах, если бы Пал Палыч ограничил свою активность только ремонтными делами! К сожалению, неистовый завхоз пошел дальше. Он снес внутренние переборки в комнатах для кружковой работы и увеличил таким образом количество мест в зрительном зале. Второй киноаппарат, приведший в такое умиление председателя завкома, выселил, по существу, из зрительного зала всякую самодеятельность, превратив хороший клуб в бедненький кинотеатр.
Старые друзья Мусия Захаровича не желали мириться с таким переустройством. Комсомольцы вели с Пал Палычем самую непримиримую войну. Одного из воинов, который дебютировал год назад в роли мельника, я застал в кабинете директора. Бывший мельник пробовал выпросить зрительный зал для молодежного вечера.
— Не могу дать, — говорил Пал Палыч. — План. Четыре дня в неделю у меня в зале кино. Два, по договору с филармонией, уходят на коммерческие концерты, а один забирает завком под политические мероприятия.
— А вы пожертвуйте ради молодежи одним киновечером, — предложил я.
— Такой совет не проходит, — отрезал Пал Палыч. — Каждый вечер — это четыре сеанса, а каждый сеанс дает триста рублей дохода. А что даст молодежный вечер на клубный баланс? Ничего не даст.
— Пал Палыч… — пробовал спорить бывший мельник, по Пал Палыч был неумолим.
— Переведите свой хор на самоокупаемость, — говорил он. — Нужен зал — пожалуйста: тысяча двести рублей в кассу — и пойте сколько душе угодно.
— Мы еще только учимся петь, — чуть не плача, говорил бывший мельник, — а вы подбиваете нас на халтуру.
Но Пал Палыч вряд ли знал разницу между халтурой и чистой, подвижнической любовью молодежи пусть к еще несовершенному, самодеятельному, но все же искусству. Объяснять новому директору, в чем именно состояло истинное предназначение клуба, было делом лишним, ибо Пал Палыч не признавал этого предназначения и посему свел всю большую, многогранную деятельность клубного руководителя к одной узкой задаче — бойкой торговле кинобилетами.
Я смотрел на нового директора клуба и думал в это время о старом. Я не понимал работников нашего завкома, которые так легко предпочли жесткую руку Пал Палыча большому, любящему сердцу Мусия Захаровича.
Я не говорю или — или, так как хорошему клубу нужно и то и другое. Но если речь зашла о директоре, то таковым должен быть умный и чуткий наставник, а никак не деляга. Пусть Пал Палыч тоже остается в клубе, по не в чужом кресле, а на более скромной роли — заведующего хозяйством. Пусть он так же рьяно следит за работой истопников, уборщиц и своевременным ремонтом крыши и пусть никогда не вмешивается в те области воспитательной работы, о которых не имеет ни малейшего представления.
1949 г.
КУКУШКА
Мария Васильевна Пасхина была замужем за Вайсфельдом. Сын у нее записан на фамилию Попова. Одно время она получала алименты на этого сына с Черкезова. Потом иск был перенесен на Табакалова. И вот, наконец, мама познакомила сына с новым отцом — Гезаловым.
Мария Васильевна — еще довольно красивая, нестарая женщина. Когда-то она училась языкам, потом — в медицинском институте. Но все это осталось в далеком прошлом. Сейчас Мария Васильевна ведет "светский образ жизни". Утро она проводит в постели. День посвящает маникюру и портнихам, а вечером ходит с мужем в театр или принимает гостей.
Мы узнали о существовании Марии Васильевны из письма наших ереванских читателей. Один из них пришел на квартиру к Гезаловым и сказал:
— Мария Васильевна, пожалейте своего сына. Парню совестно перед товарищами.
— Почему?
— Как почему? Вы же его с пятым отцом знакомите.
— Ложь. Артем Тигранович Гезалов приходится пятым отцом лишь старшему сыну. Для среднего он третий, а для младшей, Ангелины, — всего-навсего второй отец. Ах, — сказала Мария Васильевна, хватаясь за виски, — если бы вы знали, сколько неприятностей я натерпелась с этими детьми! Сначала меня мучил старший. Он совсем не умел держать себя в обществе. При посторонних людях называл меня мамой.
— А вам это было неприятно?
— Господи, я вовсе не собираюсь записываться в старухи!
— А где сейчас ваш старший сын?
— Когда-то он жил в детском доме под Ростовом, потом переехал в Донбасс, а сейчас я даже не знаю, где он. Впрочем, если вас это очень интересует, я могу узнать.
И, повернувшись к двери, Мария Васильевна крикнула куда-то в коридор:
— Соня, ты не знаешь, где сейчас живет Виктор?
— В Киеве! — крикнули из коридора.
— Не успела я отдохнуть от старшего, — продолжала Мария Васильевна, — как меня стал мучить средний сын.
— И вы решили избавиться и от среднего?
Мария Васильевна смущенно улыбается.
— У меня не было другого выхода, — говорит она, оправдываясь. — Табакалов предложил мне уйти от Черкезова и выйти замуж за него. Это предложение меня устраивало, и я уехала из Баку.
— А Олега бросили?
— Какого Олега?
— Вашего среднего сына.
— А разве его зовут Олегом?
— Вы что, забыли, как зовут ваших детей?
— Нет, почему, я помню. Мы еще спорили по этому поводу с мужем. Он хотел назвать сына Геддеем, я настаивала на Эдуарде, а в детском доме, по всей видимости, распорядились по-своему и превратили мальчишку в Олега. Да мы можем уточнить это у Сони.
— Простите, а кто эта Соня, у которой вы консультируетесь?
— Домработница.
— Странно, домработница знает о детях больше, чем родная мать.
— Что же тут странного? — цинично ответила Мария Васильевна. — Я попросту не люблю детей.
Кого же любит эта холеная бессердечная женщина?! Да никого, кроме самой себя! Живет Мария Васильевна в свое удовольствие и ради этого совершает подлость за подлостью.
Со своим старшим сыном Мария Васильевна распрощалась, когда мальчику было девять лет, среднего она бросила в Баку, когда ему исполнилось семь, и вот теперь, как пишут нам в редакцию, Мария Васильевна собирается избавиться и от младшей, Ангелины.
Когда ребенку семь лет, ему трудно поверить в бессердечность своей матери. И дети не верили. Они рвались в свой дом, к своей семье. Дети разыскивали мать, приезжали к ней. Но мать не радовалась этим встречам и тут же отправляла сыновей в город, который был подальше.
Старший в конце концов понял, с каким чудовищем он дело, смирился и перестал рваться домой. А средний сын все тосковал и ездил на крышах вагонов за своей матерью. В этом году мальчик разыскал Марию Васильевну в Ереване, где она поселилась на жительство со своим новым супругом. Мальчик пришел к ней в дом, надеясь, что мать обрадуется ему. А мама даже не открыла сыну двери:
— Проходи, проходи. Бог подаст.
Соседи Марии Васильевны пробовали походатайствовать за сына перед матерью. Но мать не стала даже разговаривать с ними. Тогда соседи пошли к прокурору.
Жестокость матери возмутила и работников прокуратуры. Мария Васильевна в тот же день была вызвана для разговора. Вместе с ней явился к прокурору и ее супруг, доцент Гезалов.
— Дети — это личная жизнь Марии Васильевны, — сказал Гезалов. — Я сам никогда не вмешиваюсь в эту жизнь и советую вам делать то же.
Как ни странно, но эта тирада о невмешательстве обезоружила работников прокуратуры. И вот, вместо того чтобы оказаться на скамье подсудимых, Мария Васильевна, упаковав в чемоданы семь цветных халатов и восемь вечерних платьев, срочно выехала на отдых в Сочи.
— А как же дети? — спросите вы,
"А мы живем, как и жили, — пишет в редакцию средний сын Марии Васильевны. — Нас трое детей от одной матери, и ни один из нас не знает своей настоящей фамилии. Пять отцов, а который из них твой? Волк — дикий зверь, — продолжает Олег, — но разве волчица когда-нибудь бросит маленьких детенышей? Никогда! А наша мать, как кукушка, она подбрасывает своих птенцов в чужие гнезда".
На днях Мария Васильевна возвратится со своими чемоданами с курорта, но я не думаю, что кто-либо из ее знакомых, прочтя письмо Олега, захочет поздравить супругу доцента Гезалова с приездом. Таким людям руки не подают. Таких не приглашают в гости, с такими стыдятся жить в одном доме.
1949 г.
ГУГИНА МАМА
Евгений Евгеньевич Шестаков был не только хорошим пианистом, но и хорошим педагогом. Когда Евгения Евгеньевича назначили директором районной музыкальной школы, все родители пришли в восторг. Но достаточно было этому директору отчислить из школы трех неспособных к музыке учеников, как на него тут же посыпались самые страшные жалобы. Первым позвонил в редакцию один из работников Главсахара.
— Вы знаете Евгения Шестакова?
— Да, как музыканта.
— Музыка — это не то. Познакомьтесь с ним лично, и у вас будет хороший материал для фельетона "Унтер Пришибеев в роли директора школы".
— Почему Пришибеев?
— Как почему? Вы разве не слышали? Этот субъект отчислил из школы Гугу!
— Кого, кого?
— Господи, — недовольно заверещала телефонная трубка, — про Гугу говорит весь город!
Мне было неловко сознаться в своем невежестве, но я только теперь впервые услышал имя Гуги.
— Как впервые? — удивилась телефонная трубка. — Разве к вам еще не приходила эта дама?
— Какая дама?
— Ну та, Мария Венедиктовна!
— Нет!
— Не приходила, так придет, — обнадеживающе сказал человек из Главсахара и добавил: — Так вы уж тогда того… поддержите ее.
Не успела телефонная трубка лечь на рычажок, как ее тотчас же пришлось снова поднять. На сей раз в редакцию звонил известный детский писатель.
— К вам, — сказал он, — должна прийти Мария Венедиктовна. Это мать Гуги, и я от имени целой группы товарищей прошу вас ей помочь.
В этом месте детский писатель тяжело вздохнул и перечислил фамилии двух доцентов, двух полковников, трех — медицинских работников и одной балерины. Но Марлю Венедиктовну, по-видимому, не удовлетворило такое перечисление, поэтому вслед за двумя первыми раздалось еще восемь новых телефонных звонков. Два доцента, два полковника, три медицинских работника и одна балерина звонили в редакцию, чтобы выразить свой протест против отчисления Гуги из школы.
Гугино дело было совершенно ясным. Гута не обладал музыкальными способностями, и его следовало определить в другую школу. Но Гугина мама не признавала других школ. Она бегала по большим и малым учреждениям, добиваясь только одного — восстановления Гуги. Мало того, мама сама все последние дни проводила в ненужных хлопотах, она втянула в этот круговорот еще и пропасть разных других людей… И ведь сумела же она привлечь на свою сторону всю эту почтенную публику! Как? Каким образом?
Мария Венедиктовна была серенькой, сухонькой женщиной. Она не знала ни чар, ни ворожбы. Единственное, что она умела, — плакать. Эта женщина хорошо знала силу своих слез. Действуя этой силой, как вор отмычкой, она вползала к вам в сердце, наполняя его всякими жалостливыми чувствами.
Вот и теперь, придя в редакцию, Гугина мама сразу же потянулась за носовым платком. Мария Венедиктовна еще не сказала ни слова, а у всех нас, сидевших в комнате, уже защемило сердце.
"Нет, надо крепиться!" — решил я.
Но где там! Разве можно было оставаться холодным, когда рядом плакала женщина? А плакала она беззвучно и безропотно. И эти тихие слезы творили чудо. Из склочной, эгоистичной женщины они превращали Гугину маму в маленькую обиженную девочку, и вот вы готовы были уже броситься в бой против ее обидчика.
Я крепился, а жалостливые чувства между тем уже вели свою подрывную работу. Они рисовали передо мной жизнь этой маленькой, сухонькой женщины, в центре которой был он, ее мальчик. Маме очень хотелось, чтобы этот мальчик был музыкантом, а у мальчика не было ни музыкальных способностей, ни музыкального слуха. Но мама не сдавалась.
— Пианиста делает не слух, а усидчивость, — говорила она. — Вы посмотрите лучше на кисть. У моего мальчика пальцы Антона Рубинштейна.
Из-за этих гибких, длинных пальцев Гуге пришлось все свои детские годы провести в различных музыкальных кружках. Но маме и этого было мало: мама заставляла Гугу брать дополнительные уроки и успокоилась только тогда, когда устроили его в фортепьянный класс музыкальной школы. И несколько лет тихий и послушный сын, не любя музыки, учился в музыкальной школе. И вот, когда счастье казалось Гугиной маме таким близким и возможным, появился этот новый директор и напрямик сказал маме:
— Вы зря утешаете себя иллюзиями. Ваш сын никогда не будет хорошим музыкантом.
Десять минут назад такая прямота казалась мне правильной, а вот теперь жалостливые чувства заставили меня изменить свое мнение. Я тоже снял с рычажка телефонную трубку и, следуя дурному примеру всех прочих Гугиных ходатаев, стал просить Евгения Евгеньевича сменить гнев на милость и восстановить Гугу в школе.
— Хорошо, — совсем неожиданно сказал Евгений Евгеньевич, — но только при условии, если вы повторите свою просьбу.
— Когда? Сейчас? — обрадовался я такому легкому разрешению вопроса.
— Нет, завтра в двенадцать.
— Все в порядке, — поспешил я успокоить Гугину маму. — Завтра ваш мальчик будет восстановлен.
Завтра в двенадцать, когда я пришел в школу, там сидели все десять ходатаев. Оказывается, все десять, как и я, приглашены в школу.
И все пришли — два доцента, два полковника, три медицинских работника, балерина, сотрудник Главсахара и детский писатель, и каждый был полон решимости не поддаваться ни на какие увещевания нового директора.
"Пусть директор и не пытается переубеждать нас своими речами, — думал каждый, — все равно мы будем требовать восстановления Гуги".
А новый директор, оказывается, и не собирался произносить речей. Он просто спросил:
— Кто из вас знаком с Гугой?
Мы все неловко переглянулись. Оказывается, никто.
— Тогда давайте познакомимся с ним, — сказал директор и крикнул в соседнюю комнату: — Гуга!
В класс вошел широкоплечий пятнадцатилетний парень. Он поклонился, даже не посмотрев на тех, кто примчался из-за него в школу по сигналу СОС, поднятому его мамой, и сел за рояль.
— "На тройке", — флегматично сказал он и опустил гибкие, длинные пальцы на клавиатуру.
А пальцы у него действительно были замечательные. Я невольно даже закрыл глаза, ожидая, как из-под этих пальцев польются волшебные звуки музыки Чайковского и перенесут всех нас на зимнюю сельскую улицу в веселый день масленичных катаний на тройках. Но Гугины пальцы обманули мои ожидания. Они не воссоздали картины широкой русской масленицы и не донесли ни до кого из нас ни мыслей, ни настроений великого композитора. Гуга играл холодно, равнодушно. Он даже не играл, он отрабатывал за роялем какой-то давно надоевший урок.
Директор школы неспроста устроил этот концерт. Мы жалели мать, а директор школы очень убедительно доказал нам, что жалеть следовало не мать, а сына, которого эта мать заставляла заниматься нелюбимым делом.
— Моцарт… Рахманинов… — говорил Гуга и продолжал играть без души, без вдохновения.
— Хватит, — сказал наконец, не выдержав, один из доцентов.
Гуга встал, поклонился и вышел. И в классе сразу наступило какое-то тягостное, неприятное молчание. Десять ходатаев сидели вокруг рояля, как десять напроказивших и наказанных школьников.
Само собой разумеется, что "завтра в двенадцать" директор не восстановил Гугу в школе.
Директор встал и сказал ходатаям:
— Гуга — плохой музыкант, но очень неплохой юноша. И если вы действительно хотите помочь Гуге, то вам следует прежде всего серьезно поговорить с Гугиной мамой.
Достаточно было директору напомнить об этой женщине, как все ходатаи заспешили к выходу.
"Ну, нет, с меня хватит!" — подумал и я. Однако случаю угодно было распорядиться по-другому.
Не успела наша редакционная машина тронуться от подъезда школы, как у нее заглох мотор. А так как машина была старенькая, а шофер новенький, только с курсов, то, как мы ни старались, наш мотор не желал заводиться.
— Искра пропала, — виновато сказал шофер. — Придется звонить в гараж — просить тягач.
— А по-моему, машина пойдет без тягача, — перебил шофера чей-то молодой, звонкий голос.
Я оглянулся. Вокруг нас, оказывается, уже собралось десятка два школьников. И ближе других к машине стоял Гуга.
— Много ты знаешь! — буркнул ему в ответ шофер.
— А чего же здесь знать? — спокойно сказал Гуга. — Это элементарно. Дело у вас не в искре, а в свечах. А ну, дайте ключ, — сказал он, поднимая капот машины.
И шофер подчинился этому твердому, уверенному голосу. Гуга передал какому-то мальчику свои ноты, засучил рукава и стал отвинчивать свечи.
— Правильно, — сказал он, — кольца у вас разработанные, а масла налито много, вот свечи и захлебнулись.
Две свечи Гуга подчистил ножом, две заменил новыми. Тонкие, гибкие пальцы Гуги работали быстро, ловко.
Да, это был не тот флегма, который полчаса назад сидел за роялем.
— А ну, заводи! — сказал Гуга шоферу, и мотор, к общему ликованию школьников, завелся.
Само собой разумеется, что теперь мне уже захотелось познакомиться с Гугой поближе, а так как нам было по пути, то, сев в машину, мы затеяли с ним длинный разговор о двигателях внутреннего сгорания. Гуга, оказывается, два года состоял членом Детского автомобильного клуба.
— Только вы, пожалуйста, не говорите об этом маме. Мама против, — бросает мимоходом Гуга.
И мы снова продолжаем разговор о двигателях внутреннего сгорания.
Мальчик очень образно объясняет, почему заглох наш мотор. Его руки рисуют в воздухе всю схему зажигания, за блестят.
— Нет, — тихо шепчет он, — ваш шофер не любит автомобиля.
— А ты любишь?
— Господи, конечно!
— А музыку? Только давай говорить по-честному.
Гуга на минуту задумывается, а потом, видимо, решившись, говорит:
— Вчера мне снилась нота «фа». Пришла, села над ухом и стучит, как дятел: "Фа… фа… фа…" Нет, музыка не по мне. На той неделе я пошел в автомеханическое ремесленное училище, хотел подать заявление, а там москвичам не предоставляют общежития.
— Почему же в ремесленное?
— А с чего же начинать, как не с ремесленного? Хороший специалист — тот, который идет снизу вверх. Он любую гайку сумеет выточить и привернуть. А вот когда я поработаю в цехе, тогда можно и в техникум поступить, затем в институт — учиться на автоконструктора. У меня на этот счет целый план продуман
— А рояль, значит, побоку?
— Нет, буду играть, но тогда, когда захочется, а не из-под палки. А мама этого не понимает. Я иногда думаю плюнуть на все и начать жить по своему плану, а прихожу домой и расслабляюсь. Жалко мне ее.
Мне очень хочется помочь мальчику. Но помочь Гуге — это значит поссориться с его мамой. А, будь что будет!
И вот два дня подряд мы ходим вместе с будущим конструктором двигателей внутреннего сгорания по всяким учреждениям. Мы спорим, доказываем, и наконец на Гугином заявлении появляется долгожданная резолюция: "Принять с предоставлением общежития".
У Гуги в глазах сразу загораются веселые искры. А я смотрю на радостное, возбужденное лицо мальчика и думаю в это время о его маме.
Нет, родительские мечтания не должны быть эгоистичны. Думая о будущем ребенка, мама должна сообразоваться не только с тем, что хочется ей, но и с тем, что хочется ее ребенку и к чему он способен.
Я знаю, завтра же Гугина мама начнет бегать, плакать и жаловаться на меня, и, тем не менее, я нисколько не раскаиваюсь в том, что разлучил ее с сыном и помог ему перейти из музыкального училища в ремесленное.
1949 г.
ТАКИМ ГОВОРЯТ: "НЕТ!"
Она родилась и выросла в этом маленьком приволжском городке. Энергичная, бойкая, Нина всюду была на виду: на работе, в клубе, — и комсомольцы избрали ее членом районного комитета комсомола.
Он тоже родился и вырос в этом городе, и его на той самой конференции комсомольцы тоже избрали в райком.
Он и она были молоды, и нет ничего удивительного в том, что, встречаясь ежедневно, они полюбили друг друга. Ваня Смагин считал Нину Иванчук самой красивой и самой лучшей девушкой на свете, а Нина полагала, что нет в их городе более умного и рассудительного человека, чем Ваня. И все было мило и трогательно во взаимоотношениях Нины и Вани. В городе их стали считать женихом и невестой, а товарищи по райкому ждали со дня на день приглашения на свадьбу, чтобы обсыпать влюбленных хмелем и прокричать им дружным хором «горько». Товарищи ждали, а свадьбы не было. Внешне как будто ничто не изменилось. Влюбленные по-прежнему проводили досуг вместе, были весьма внимательны и предупредительны друг к другу… Но так было только внешне. Самые близкие из друзей жениха видели, что у него на сердце не все спокойно. Что-то сильно мучило и тревожило его, но что именно, об этом он никому не говорил. Так прошел год, другой, третий. Наконец Ваня не выдержал и излил свою печаль на бумаге. Письмо, которое он написал, так и называется: "О моей любви".
"Нину я люблю большой, настоящей любовью, — писал он. — Она тоже много раз говорила, что любит меня горячо и искренне. Вместе нам было очень хорошо, и мы не видели конца своему счастью. Правда, не все нравилось мне в ее взглядах на жизнь. Иногда она весьма легкомысленно относилась к делам райкома, а как-то даже призналась, что с удовольствием бросила бы заниматься комсомольской работой.
— Может, тебе тяжело? — спросил я.
— Да нет, — ответила она, — просто лень.
Мы долго и много спорили с ней о долге человека перед обществом, вырастившим и воспитавшим его, и хотя по-прежнему высказывала иногда эгоистические взгляды, мне казалось, что это у нее со временем пройдет. Но это не проходило.
— Вот если бы тебя перевели работать в Москву, Ленинград или в Горький, я бы, не задумываясь, поехала с тобой. А жить в этом захолустье, — сказала она, — неинтересно.
Мне было больно, что Нина так пренебрежительно назвала город, где мы оба родились и выросли, но я снова простил ей, потому что сильно любил.
Весной она сказала, что, как только мы поженимся, она сейчас же бросит работу.
— Почему?
— Буду жить для семьи, для себя.
— Но тебя же учили в школе, в вузе!
Мои слова, по-видимому, не доходили до ее сознания. Летом она сказала:
— А за тебя все-таки можно выйти замуж. У тебя есть хозяйственная жилка. Ты еще холостой, а в твоем доме уже есть и мебель и швейная машинка.
Осенью она поставила ультиматум:
— Когда мы поженимся, обязательно станем жить без моих и твоих родителей. И денег им давать не будем. Вот когда ты будешь зарабатывать по три тысячи рублей в месяц, тогда другое дело.
Я, конечно, с этим никак не мог согласиться. Любовь — вот что для меня было главным. И если мы искренне любили друг друга, то счастье должно было сопутствовать нам всюду: в городе и в деревне, и с мебелью и без мебели. А заботиться о своих родителях следовало всегда, независимо от того, зарабатываешь ли ты в месяц триста рублей или три тысячи".
Ваня Смагин писал нам то, что думал. То же самое он говорил и своей невесте, пытаясь наставить ее на путь истинный. Но Нина, по-видимому, не собиралась менять своих воззрений. Невеста оказалась не только расчетливой, но и коварной. И вот осенью прошлого года у Вани объявился соперник. Это был приехавший из армии комсомолец Македон Сидушкин. Бедный жених страшно мучился от ревности. Наконец он не выдержал и спросил у своей невесты:
— Это как у вас, всерьез?
— Ну, что ты, разве можно думать о Македоне всерьез? — ответила Нина. — Ведь он всего-навсего еще только младший лейтенант.
Ване стало обидно не только за себя, но и за Македона, и он сказал:
— Любить надо человека, а чины — дело наживное. Сегодня он лейтенант, а завтра майор.
— Хорошее завтра! — ответила Нина.
Трудно сказать, слышал ли про этот разговор Македон Сидушкин или он и без него понял, что представляет собой Нина, только в скором времени их дружбе пришел конец. Македон не приглашал больше Нину в кино и на танцы.
А вот Ваня не мог порвать с Ниной так твердо и решительно. Он был мягче характером, поэтому простил ей все прегрешения и сказал:
— Давай поженимся.
Нина не отказалась от предложения. Она только попросила:
— Давай подождем со свадьбой до конференции,
— Зачем ждать, мы же любим друг друга.
— А вдруг тебя не выберут секретарем райкома.
— Ну и что же? Я стану работать там, где работал до райкома.
— Учителем школы?
— Учителем.
— Ну, — капризно заныла Нина, — я на это не согласна.
"Я не знаю, — писал в своем письме Ваня, — изберут меня секретарем на конференции или нет. Это — дело комсомольцев. Но зато я хорошо знаю: куда бы меня ни послал комсомол, я везде буду работать честно. И еще я знаю твердо: на каком бы посту я ни был — большом или маленьком, — никто и ничто не помешает мне оставаться в своей семье хорошим отцом и любящим мужем, а вот она не согласна быть женой простого советского человека".
Ваня писал нам все это не потому, что он хотел пожаловаться кому-то на расчетливый характер своей невесты. Он любил Нину, и ему казалось, что его горячая любовь должна была излечить эту девушку от мещанской расчетливости и эгоизма. В взволнованном письме он не только исповедовался в своих чувствах: он спрашивал, как ему быть дальше.
Но случилось так, что Ваня Смагин нашел выход из создавшегося положения сам, без чужой помощи. В конце декабря в городе прошла районная конференция комсомола. Как и два года назад, эта конференция избрала Ваню в райком. И хотя та же самая конференция провалила на сей раз кандидатуру Нины Иванчук, Нина, нисколько не смущаясь, сказала:
— А мне теперь ни к чему быть членом пленума. Я выхожу замуж.
И Нина пошла домой. Она напекла пирогов и пригласила подруг, чтобы в этот же вечер при всех сказать своему терпеливому жениху долгожданное «да». И жених пришел, но не на помолвку. Он пришел, чтобы навсегда распрощаться со своей невестой. И это совсем не потому, что он сразу прозрел или разлюбил Нину. Он просто понял, что в их браке не будет настоящего счастья, что они слишком разные люди. Нина думала только о личных удобствах и собиралась жить для себя, а Ваня считал такую жизнь недостойной. Вот, собственно, каким образом он нашел в себе силы прийти в дом любимой, чтобы сказать ей твердое и бесповоротное "нет".
1949 г.
ДЕРЕВЯННОЕ СЕРДЦЕ
Жил-был один человек. Умерла у него жена, и остался он вдвоем с дочерью. Вскоре он женился второй раз на самой гордой и сердитой женщине на свете. С первых же дней мачеха стала обижать девушку. Она плохо одевала ее и заставляла делать самую тяжелую работу. Спала девушка на полу, на соломенной подстилке, а мачеха с отцом жили в теплых, светлых комнатах и спали на чистых, мягких постелях, под шелковыми одеялами…
Так начиналась старая сказка про Золушку и злую мачеху, так, собственно, и повторилась вся эта история в жизни Валентина Мраморова. Уже на следующий день после женитьбы отца мачеха не пригласила Валентина к обеду. Она так и сказала Владимиру Саввичу:
— Взрослый мальчик за общим столом будет сильно старить меня. Пусть он ест на кухне.
Отец недовольно засопел, но так как он не хотел начинать ссорой жизнь с новой супругой, то смолчал. Два дня мачеха кормила пасынка на кухне, а потом дала ему в руки две сырые картофелины и сказала:
— Вари обед сам. У меня от кастрюль пальцы могут огрубеть.
Владимир Саввич снова засопел и снова смолчал, хотя молчать и не следовало, ибо Валентин учился и ему некогда было готовить себе завтраки и обеды, а Вера Васильевна целый день проводила на тахте с книжкой в руках.
"Вот кончится этот глупый медовый месяц, — утешал себя Владимир Саввич, — тогда я наведу порядок в доме".
Наконец подошел к концу и медовый месяц, но порядки в доме Мраморовых по-прежнему наводил не отец, а мачеха. Вздумала как-то Вера Васильевна по-новому расставить в квартире мебель. С этой целью она вытащила из комнаты, в которой жила с Владимиром Саввичем, буфет ("Буфет теперь не в моде", — сказала она) и поставила на его место сервант. А буфет было приказано снести в маленькую комнату, на место Валентиновой койки.
— А где же будет спать Валентин?
— А разве я не сказала? Валентина нам придется выселить. — И, увидев на лице Владимира Саввича недоумение, Вера Васильевна добавила: — Я не говорю выселить сейчас же, но через неделю ты обязан будешь убрать мальчишку из нашего дома.
— Куда?
— Не знаю. Ты отец — ты и придумай.
В старых сказках безвольный папа отвозил своих родных детей по приказанию злой мачехи в лес на съедение волкам. Вера Васильевна решила сделать из этого правила исключение. Она предложила послать Валентина на жительство в другой город, к родственникам.
— Нет, только не это, — сказал Валентин.
Он отказался ехать за тридевять земель, чтобы быть приживалкой у чужих людей. Ему хотелось встретить совершеннолетие в родном доме, в родной школе. Учебные занятия в школе были в это время в самом разгаре. А сын у Владимира Саввича был не без способностей. Учился он хорошо. Ему оставался всего год, чтобы закончить десятый класс,
Но Вера Васильевна решила как можно быстрее выжить Валентина из родительского дома. И вот солидная, тридцатипятилетняя женщина начала против него войну. А так как душа у этой женщины была мелкой и гнусной, то и воевала она по-гнусному.
Высокая, солнечная комната, построенная для радостной жизни советских людей, была перегорожена шкафами на две неравные части. Узкую и мрачную, как каземат, мачеха отвела Валентину, а в светлой и просторной поселила кошку Машку. Мачеха отобрала у пасынка все постельное белье и заставила его спать на голых досках, а для кошки Машки была постелена на тахте мягкая медвежья шкура.
Отец знал обо всем этом и молчал. Для того, чтобы не раздражать Веру Васильевну, отец даже не разговаривал с сыном. Каждый день отец пересылал сыну из одной комнаты в другую десять рублей, надеясь, что тот сам прокормится та них.
И хотя жить на сухомятке было нелегко, Валентин готов был примириться и с этим, лишь бы только ему позволили спокойно окончить школу. А мачеха не хотела считаться ни с чем. Достаточно было только пасынку взять в руки книгу, как мачеха тут же гасила электричество. Валентин переносил приготовление уроков на утро, а утром Вера Васильевна демонстративно начинала разучивать вокализы. Если же петь ей было лень, она включала мотор пылесоса.
Валентин Мраморов молча нес свой тяжелый крест. Юноше было стыдно за свою мачеху и за своего отца, и он поэтому никому не жаловался на те издевательства, которые чинились над ним в родном доме. Мы, наверное, так бы и не узнали, что происходило в квартире Мраморовых, если бы не сама Вера Васильевна.
В ночь перед выпускным экзаменом, когда в других семьях родители помогали своим детям как можно лучше подготовиться к торжественному дню их жизни, Вера Васильевна устроила у себя на квартире возмутительный дебош. Она порвала учебные записи Валентина, бросила ему в голову цветочную вазу и выгнала в одной майке из дому.
Но юноша не остался на улице, как этого хотелось его мачехе. Первый же человек, который встретил в подъезде полураздетого и продрогшего паренька, взял его за руку и привел к себе в дом. Этот человек успокоил Валентина, дал ему согреться и уложил спать в своей комнате.
А когда наступило утро, гостеприимный хозяин — а это был студент Тимирязевской академии комсомолец Владимир Красавин — накормил Валентина, одолжил ему свой костюм и отправил в школу.
— Желаю успеха!
И Валентин сдал успешно свой первый экзамен, но когда он вышел из зала, нервы его не выдержали, и он, сбившись в какой-то темный угол, горько заплакал.
Парню было обидно за свою судьбу. И в самом деле, товарищи пришли сегодня в школу в своих лучших, праздничных костюмах, а на нем чужой пиджак. Товарищей ждут дома родные, их поздравят с первым успехом, только он один останется без поздравлений. Да какие там поздравления! У него же, собственно, нет даже дома, куда пойти.
"Один, как перст, на всем белом свете!" — думалось Валентину.
Но не в характере советских людей оставлять человека одного в его горе. И хотя Владимир Красавин тоже сдавал в этот день экзамен у себя в академии, тем не менее он выкроил время, забежал в школу и предупредил членов комсомольского комитета о тяжелом душевном состоянии Валентина. И комсомольцы пришли на помощь своему товарищу. Они разыскали Валентина в том углу, где он спрятался, вытащили его на солнце, подбодрили и повели с собой. Комсомольцы успели уже переговорить со своими родителями, и пятнадцать семей раскрыли перед Валентином двери в свои квартиры. Пятнадцать матерей сказали ему: "Приходи к нам в дом и будь нам сыном". И только одна дверь по-прежнему осталась перед ним закрытой. Валентина не было дома день, два, три, а мачеха даже не поинтересовалась, где же он.
Жестокость мачехи выглядела столь неправдоподобной, что школьные товарищи Валентина решили даже сходить на квартиру Мраморовых, чтобы посмотреть, как же выглядит эта бессердечная особа. И они были в ее квартире. Они увидели в мрачном углу за шкафом голые доски, на которых приходилось спать их товарищу, затем они осмотрели пушистую шкуру медведя, на которой нежилась кошка Машка, Этот осмотр так взволновал ребят, что они прямо из квартиры Мраморовых пришли к нам в редакцию. И вот они сидят перед нами, два Владика, два представителя комсомольской группы десятого класса — Владик Расовский и Владик Барабанов, — и горячо рассказывают о судьбе своего товарища, его злой мачехе и его отце Владимире Саввиче.
— А вы видели этого отца?
— Видели, но не разговаривали.
— Почему?
— Не имело смысла, — сказал один из Владиков. — Вот если бы Владимир Саввич был не тряпкой, а настоящим мужчиной, мы, конечно, поговорили бы с ним от имени комсомольской группы нашего класса, а сейчас такой разговор не принес бы никакой пользы Валентину.
— Вы знаете, что сказал отец своему сыну? — добавил, вступая в разговор, второй Владик. — Отец сказал: "Ты не должен осуждать Веру Васильевну. Ты должен, как комсомолец, перевоспитать ее, сделать из злой женщины добрую советскую мачеху".
Эта фраза вызвала горькую усмешку у Владика Расовского.
— Эта женщина с деревянным сердцем, — сказал он, — у нее нет никакого чувства, а есть одни только пережитки.
— Про такую мать-мачеху надо бы написать в газете, — сказал Владик Барабанов. А Владик Расовский добавил:
— Только у нашей комсомольской группы есть одна просьба к редакции, печатайте этот материал не сейчас, а после двадцать пятого.
— Почему?
— В школе идут экзамены, и наша группа не хотела бы в эти ответственные дни волновать Валентина Мраморова.
И, уже прощаясь у дверей, один из Владиков сказал:
— Когда будете писать о мачехе, напишите несколько слов и про отца. У этого человека тоже много некрасивых пережитков.
Двадцать пятое осталось наконец позади, и, к общей радости всей школы, Валентин Мраморов, благополучно сдав выпускные экзамены, получил аттестат зрелости.
И вот, повествуя сегодня об этом событии, мы не могли не рассказать и о злой мачехе Валентина, чинившей всякие козни этому юноше, и о его друзьях-комсомольцах, которые в тяжелую минуту жизни подали своему товарищу руку помощи и дали ему возможность окончить школу.
Но было бы неправильно поставить на этом месте нашего повествования точку, не сказав несколько слов об отце Валентина, который оказался, к сожалению, не среди добрых друзей своего сына, а среди его недругов. Кто же этот отец, который позволил злой и вздорной женщине в течение трех лет издеваться над его ребенком? Может быть, это какой-нибудь невежественный, отсталый человек? Увы! Владимир Саввич является профессором одного из московских институтов. Этот человек считает себя большим специалистом в вопросах воспитания молодого поколения. О том, каким воспитателем оказался В. С. Мраморов в своем собственном доме, рассказывает печальная история его сына.
1949 г.
ФЕОДАЛ
Летом прошлого года, колеся по южным районам Украины, я оказался в Карцеве. Дом приезжих был закрыт по случаю капитального ремонта, поэтому мне волей-неволей пришлось отправиться с чемоданом в райком комсомола.
— Вы на уборочную? — спросил секретарь.
— Так точно.
— Это хорошо. Урожай у нас богатый. И насчет ночлега не беспокойтесь. Обеспечим. У нашего учстата большая квартира.
Я не любил останавливаться в командировках на частных квартирах, поэтому, показав на райкомовский диван, сказал секретарю:
— Разрешите остаться здесь?
— Зря отказываетесь, — сказал секретарь. — Здесь жестко и неудобно. Кроме того, будет неплохо, если вы поближе познакомитесь с нашей Наденькой и как следует проберете ее.
— За что?
— За отсталость во взглядах. По паспорту Наденьке двадцать лет, а по образу мыслей — это давно прошедшее время. Работает она, как департаментский чиновник: от сих до сих. В девять приходит, в шесть уходит.
— Она всегда работала так?
— Нет. Прежде Надя была другим человеком. Пела в хоркружке, стометровку бегала за тринадцать с половиной секунд. А сейчас ни о чем, кроме домашнего хозяйства, и думать не желает. И как будто откуда такая метаморфоза? Муж у нее — активист, танцор, весельчак. Ну что там говорить: душа общества! Мы его недавно председателем районного комитета физкультуры выдвинули.
В этом месте стенные часы в кабинете секретаря заворчали, заохали и стали гулко отбивать время. И вместе с шестым ударом из дверей райкома вышла на улицу высокая белокурая женщина.
— Она, — сказал секретарь и, открыв окно, крикнул: — Наденька, на минуточку!
Надя подошла.
— Вы не могли бы приютить у себя на два — три дня вот этого товарища?
По-видимому, секретарь райкома не раз обращался к своему учстату с такой просьбой, поэтому учстат не удивился и сказал:
— Да, конечно.
Так я познакомился с Наденькой и сразу же подвел ее. Пока я прощался с секретарем и договаривался с ним о завтрашней поездке в колхоз, прошло минут двадцать, а эти минуты имели, оказывается, весьма немаловажное значение в семейной жизни учетного работника райкома комсомола. За это время Наде нужно было дойти до дома, накрыть на стол и разогреть обед, чтобы ее супруг, явившись с работы, мог без задержки приняться за еду.
И вот я выбил Наденьку из расписания. В этот день первым явился домой муж. Стол оказался ненакрытым. Муж подождал пять минут, десять. Наденьки все не было. Вместо того, чтобы пойти на кухню и разжечь керосинку, Виктор Жильцов трагически опустился на диван и стал безнадежно смотреть в верхний угол комнаты. Прошло еще пять минут. Наденьки все не было, безнадежность не рассеивалась, и "душа общества", обреченно махнув рукой, лег на диван лицом к стенке. Ему казалось, что со времени его прихода домой прошло не пятнадцать минут, а пятнадцать суток, что голод сделал уже свое страшное дело и он, Виктор Жильцов, доживает сейчас свой последний час. От этих мрачных мыслей ему стало жаль самого себя, молодого, веселого, которому приходилось погибать из-за легкомысленного отношения жены к своим семейным обязанностям.
А жена в это время, подстегиваемая угрызениями совести, поднималась уже на крыльцо своего дома.
— Он у меня такой беспомощный, — сказала она и неожиданно замолчала.
Из дальней комнаты послышался тихий, приглушенный стон:
— Умираю…
— Кто умирает? — испуганно спросила Наденька.
— Это я, Виктор Жильцов, умираю, — раздалось в ответ.
Наденька побежала в дальнюю комнату и остановилась около дивана.
— Что с тобой, милый? — спросила она.
Мне тоже стало страшно за жизнь председателя районного комитета физкультуры. Я бросил чемодан в передней и побежал за Наденькой, чтобы быть чем-нибудь полезным ей.
— Где у вас вода?
Но вода оказалась ненужной. Услышав в комнате чужой мужской голос, умирающий перестал стонать и быстро вскочил на ноги. Виктор Жильцов не рассчитывал на присутствие посторонних, поэтому ему было очень неловко. Он растерянно посмотрел на меня, не зная, с чего начать разговор. На выручку пришла Наденька.
— Знакомься, — сказала она мужу и представила ему некстати забредшего гостя.
Виктор закашлял, затем вытащил из кармана портсигар и протянул его мне:
— Курите.
Пока мы курили, Наденька успела разжечь керосинку и разогреть обед. В половине седьмого Виктор Жильцов занял место за столом и взялся за ложку. С опозданием на двадцать минут жизнь в этом доме вошла в свою обычную колею. Борщ супруги ели молча. После борща муж задал жене первый вопрос:
— А как моя зефировая рубашка?
— Уже выстирана, после обеда я выглажу ее.
Виктор нахмурился, затем не выдержал и сказал:
— Ты же знала, Наденька, сегодня в клубе лекторий.
Наденька отодвинула тарелку с недоеденной котлетой и ушла на кухню разогревать утюг. Виктору стало неудобно, и, для того, чтобы оправдаться, он сказал:
— Женщина она неглупая, а вот простых вещей не понимает. По четвергам в лекторий собирается весь город. Там и райкомовцы и работники райисполкома, и мне нельзя идти туда не в свежевыутюженной рубашке.
Но эти оправдания не прибавили мне аппетита. Есть почему-то уже не хотелось. Когда Виктор закончил все счеты со вторым и третьим блюдами, зефировая рубашка оказалась уже выглаженной. Виктор бережно принял ее из рук супруги и ушел в соседнюю комнату переодеваться, Наденька снова пододвинула к себе тарелку. Но котлета уже остыла, да и сидеть одной за столом было не очень-то уютно, поэтому Надя заканчивала еду без всякого удовольствия.
Между тем акт переодевания в соседней комнате подошел к концу. До начала лекции у мужа осталось пять резервных минут, и муж решил посвятить эти минуты жене. Он чуть приоткрыл дверь и громко шепнул из соседней комнаты:
— Я люблю тебя, Наденька!
Затем он сделал паузу и прошептал то же самое вторично. Наденька смущенно смотрела на меня и молча расцветала от счастья. Она, по-видимому, плохо знала сочинения А. П. Чехова и поэтому даже не подозревала, что такой спектакль уже разыгрывался когда-то для другой.
— Я люблю тебя, Наденька!
Бедная Наденька, она искренне верила, что эту ласковую фразу сочинил ее Витенька для нее одной, и из-за этой фразы она быстро забыла о только что доставленной ей неприятности.
Но вот подошли к концу пять резервных минут, дверь в столовую приоткрылась, в дверях показался красивый, благоухающий Виктор и сказал:
— Я приду в одиннадцать, прощай.
Хлопнула дверь парадного.
— А вы разве не пойдете в лекторий? — спросил я Наденьку.
— Я пойду, но позже, — ответила Надя и стала торопливо убирать со стола.
Но позже Наде не удалось пойти в клуб. Весь вечер она возилась по хозяйству. Штопала, гладила, готовила на завтра обед. Когда Виктор Жильцов пришел в одиннадцать часов из клуба, его жена только-только успела закончить работу по дому.
— А ты зря не была в клубе, — сказал он. — Лектор приехал из области знающий, да и ребята из райкома спрашивали про тебя.
Выпив на ночь стакан молока и закусив его куском пирога, Виктор поцеловал жену в лоб и сказал:
— Смотри, Наденька, отстанешь ты от жизни.
Утром следующего дня, когда муж встал и оделся, Надя уже ушла на работу. Председатель районного комитета физкультуры сел за завтрак, заботливо приготовленный ему женой. Он лениво ковырнул вилкой в тарелке и сказал:
— Моя мать готовила запеканку не так. Ту с пальцами можно было съесть.
— Так ваша мать была раза в три старше и опытнее, — сказал я.
— Дело не в возрасте. Не тому учат девчат в наших пятилетках. Алгебра, физика… — иронизировал Виктор. — А им надо читать лекции по домоводству и кулинарии.
— Э… молодой человек, а вы, оказывается, феодал!
— Ну, вот уже и ярлычок привешен, — обиделся мой хозяин и вышел в переднюю.
Но не прошло и минуты, как он, обозленный, влетел обратно в комнату:
— Вот вы заступаетесь за нее, а она, изволите видеть, даже калоши не вымыла!
— Кому, вам или себе? — удивленно переспросил я.
Виктор смутился, но ненадолго:
— Пусть моет не сама, но организовать это дело — ее обязанность. Мне же некогда. Я спешу на работу.
— А она разве не спешит?
— Вот я и говорю, раз она тоже спешит, пусть встанет на час раньше и проявит хоть какую-нибудь заботу о муже.
— На час?
— Что же тут удивительного? Моя мать вставала раньше меня не на час, а на два.
Мне хотелось схватиться с этим барчуком напрямую, но я сдержался и сказал:
— Зря вы расстраиваетесь из-за всякой мелочи.
— Домашний уют — это не мелочь! — вскипел Виктор. — Я в день по двадцать человек принимаю. Меня нельзя раздражать пустяками. А ей хоть бы что! Она, знай, нервирует!
— На такую жену, как Надя, грех жаловаться. Она из-за вас отказалась от всего: и от подруг, и от спорта, и от пения.
— Пусть поет, я не запрещаю.
— Но вы и не помогаете ей! Для того, чтобы жена пела, она должна видеть в муже не повелителя, а товарища.
— Это вы, собственно, о чем?
— Да хотя бы о тех же самых калошах. Возьмите и помойте их. И не только себе, но и ей тоже. Попробуйте хоть раз подмести комнату, принести воды из колодца.
— Ну, нет, увольте! Я с ведрами ни за что не выйду на улицу.
— Почему?
— Это может унизить мое мужское достоинство.
— Да разве в этом мужское достоинство?
— О, вы не знаете, какое на нашем дворе отсталое общественное мнение!
Разговор с председателем районного комитета физкультуры оставил после себя весьма неприятный осадок, и хотя два следующих дня я провел в колхозах и набрался новых впечатлений, образ бедной Наденьки нет-нет да и возникал перед моими глазами. Наконец я не выдержал и сказал секретарю райкома комсомола:
— Знаете, а мне совсем не нравится этот самый "душа общества".
- Почему?
— За отсталость во взглядах.
— Ну, это вы зря! Жильцов активно участвует во всех культурных мероприятиях. Он аккуратно ходит в лекторий, регулярно читает журналы, газеты…
— Значит, плохо читает. И уж если разговор пошел о людях из давно прошедшего времени, то я бы на месте райкома адресовал свои претензии не Наденьке, а ее супругу.
1949 г.
ПОПРЫГУНЬЯ
Несколько дней назад в нашу редакцию пришло письмо. Вот оно:
"Уважаемое товарищи! Я хочу рассказать вам об одной девушке. Я не знаю, кто она, но ее подвиг захватил мою душу.
В субботу, 9 апреля, я шла из булочной. Было это в Щербаковском районе. Вдруг вижу: толпа народа, а из окна одного дома валит дым. Я тоже остановилась, Горела комната в каменном доме. Пожар начался от керосинки. В доме, видимо, никого не было. Вдруг какая-то женщина громко закричала:
— Верочка, моя Верочка там, в комнате!
В то же мгновение девушка низенького росточка сбросила с себя пальто, платок и очутилась у окна. Я не знаю. что произошло дальше, как она попала в комнату, только минуты через четыре она с ребенком на руках выскочила из окна на улицу. Передав ребенка матери, девушка закрыла платком ожог на лбу, надела пальто и быстро пошла вперед. Толпа как бы ожила.
— Кто она? Как ее зовут? — раздалось со всех сторон.
Я побежала, догнала девушку и спросила:
— Как ваше имя?
Девушка, не оборачиваясь, ответила:
— Я комсомолка.
Так я и не узнала бы, как зовут ее, но тут ко мне подошла девочка с косичками лет десяти — одиннадцати и сказала:
— Это Лиза Соловьева. Она из нашей школы.
Вот и все, что я узнала об этой замечательной девушке".
Дальше в письме стояла большая клякса, за которой следовала приписка:
"Прошу редакцию извинить меня за неаккуратность. Я очень спешу, поэтому пишу прямо на вокзале. Сегодня в 17 часов отойдет мой поезд, и дома я буду рассказывать о замечательной московской девушке Лизе Соловьевой.
Кира Озерова".
Письмо Киры Озеровой можно было опубликовать и том виде, в каком оно пришло в редакцию. Но письмо было очень кратким, а каждому, кто читал его, хотелось знать больше про эту маленькую девушку со смелым сердцем, которая так храбро бросилась в горящий дом, чтобы спасти чужого ребенка. Кто она? Где живет? Как выглядит?
Нет, решили мы. Надо сначала разыскать Лизу, узнать у нее все поподробнее и тогда напечатать письмо Киры Озеровой.
— Она из нашей школы, — сказала девочка с косичками.
Мы ухватились за эту фразу из письма в редакцию, и наш корреспондент поспешил в Щербаковский район. Директор школы, что рядом с Сельскохозяйственной выставкой, спросила:
— Кого? Лизу Соловьеву? С ней случилось что-нибудь?
— Нет, не волнуйтесь. Мы просто хотели познакомиться с Лизой, узнать, как она учится.
— Учится Лиза плохо, на двойки. Девочка она не без способностей, да вот беда: ленива. В прошлом году у нее были две переэкзаменовки. Я думала, она за лето подготовится, а Лиза взяла и ушла из школы.
— А вы не могли бы дать домашнего адреса Соловьевой?
И хотя списки с адресами бывших учеников лежали далеко, директор не поленилась, перерыла архив и сказала:
— Дом восемьдесят, квартира три. Это от нас третья улица направо.
Но адрес в школьном архиве оказался устаревшим. Через три улицы направо не было уже деревянного домика под номером восемьдесят. На его месте стоял забор, а за забором воздвигался новый, многоэтажный дом. Далекая городская окраина приводила себя в порядок. Она строилась, асфальтировалась, прихорашивалась. Корреспондент поднялся на леса, посмотрел, как ловко и быстро работали каменщики, и подумал: "А где же мне теперь искать Лизу?"
— Подождите до новоселья, — улыбаясь, сказал прораб. — К осени мы достроим дом, тогда вы с ней и встретитесь.
До осени было далеко, поэтому корреспондент отправился на почту.
— Девушки, — сказал он, обращаясь к письмоносцам, — вы не знаете, куда переехала Соловьева из дома номер восемьдесят?
— Как не знать! — ответила одна из девушек. — Каждый день к ним газету «Правда» ношу. Хотите провожу, мне по пути.
Вот наконец и заветный дом. Стук в дверь.
— Можно видеть Лизу Соловьеву?
— Лиза учится, — говорит соседка.
— Где?
— На курсах ткачей при текстильной фабрике.
Фабрика оказывается тут же, поблизости.
— Кого, Соловьеву? — спрашивает комсорг и добавляет: — Это вы надумали правильно — написать про Соловьеву. Она лучшая стахановка нашего производства.
— Как стахановка? Она же только-только поступила на курсы.
— Ах, вы к ее дочери. А вот у дочки дела хуже.
— Почему?
— Человек она слабой воли, вот почему. Поступила она на курсы, получила две двойки, и ей сразу расхотелось стать ткачихой.
— Где же она теперь?
— На катке, занимается в группе фигуристок. Но это, по всей видимости, тоже ненадолго, до первой двойки.
И вот здесь, на катке, произошла наконец долгожданная встреча. Лиза оказалась невысокой, ловкой девушкой, такой, как о ней и говорилось в письме. Ожог на лбу, по-видимому, успел зажить, ибо вместо повязки на ее голове была синенькая шапочка.
— Вы из редакции? — Девушка несколько смутилась. — Да, действительно был такой случаи на пожаре. Но нужно ли об атом писать в газете?
— Обязательно. Вы бросились в огонь, чтобы спасти ребенка.
— А вы разве не бросились бы? А он, а она? — И Лиза обвела рукой вокруг. — Так поступил бы каждый.
Скромное отношение девушки к своему подвигу было столь подкупающим, что корреспондент решил узнать о ней как можно больше. Он спросил, кем она хочет быть и кто та девочка с косичками, которая назвала ее по фамилии. И снова просто и скромно Лиза сказала, что вчера она мечтала пойти по стопам папы и стать инструктором физкультуры, а вот сегодня ей уже хочется подать заявление в мореходное училище, чтобы стать, как дядя, капитаном дальнего плавания. А девочка с косичками — это, наверное, какая-то из пионерок третьего класса «А», в котором полгода назад она была вожатой отряда.
Поговорив с Лизой, корреспондент захотел побывать на месте пожара.
— Может, мы пройдем туда с вами?
— Я бы пошла, да сейчас не могу. Наш инструктор не любит, когда девочки уходят с занятий.
— Тогда не нужно, — согласился корреспондент и отправился один.
— Смотрите не спутайте переулка, — предупредила его Лиза. — Первый налево, не доходя до выставки. Ищите там двухэтажный дом из красного кирпича.
Корреспондент сделал так, как ему советовали. Он свернул в первый переулок налево и дошел до дачного поселка. Он увидел и двухэтажный дом из красного кирпича, но этот дом никогда не горел. Корреспондент нашел второй двухэтажный дом, третий, но они тоже не горели.
— Странно, — сказал корреспондент и поспешил вернуться в редакцию.
Мы перечитали письмо Киры Озеровой вторично. Все в письме было, как и прежде, даже кудреватая буква «К» в подписи автора. А вот дома из красного кирпича не было. Неужели кто-то хотел ввести редакцию в заблуждение?
— Вряд ли, — сказал корреспондент. — По всей видимости, я спутал переулки.
И вот мы уже вдвоем с товарищем по редакции садимся в машину и едем на квартиру Лизы Соловьевой. Наш приезд смутил девушку. Она неловко развела руками и сказала:
— Простите меня, пожалуйста, но этот пожар не стоит того беспокойства, которое испытывает редакция.
Я смотрю на Лизу, но она говорит так просто и спокойно, что не верить ей нельзя.
— Юрочка, последи за чайником, — обращается между тем Лиза к своему брату. — Я вернусь через пятнадцать минут.
Но мы ездим не пятнадцать минут, а уже около четырех часов и все никак не можем найти места пожара.
— Непонятно, — говорит Лиза, — как я могла запамятовать это место. Рядом с ним еще стояла булочная.
Тогда мы начинаем искать двухэтажный домик из красного кирпича по новым приметам. Находим пять булочных, а злополучного дома все нет.
— Ну да, я спутала, — неожиданно говорит Лиза, — домик был не в два этажа, а в один.
Но мы не можем найти и одноэтажного дома. Тогда мы заезжаем в пожарную часть. Начальник части смотрит в книгу происшествий и говорит:
— 9 апреля в нашем поселке пожара не было.
— Это был совсем маленький пожарчик, — говорит Лиза. — Вы, наверное, таких маленьких и не записываете.
— Мы записываем маленькие, средние и большие, — говорит начальник. — Мы не записываем только тех, которых не было.
— Знаете что, — говорит Лиза, когда мы снова оказываемся в машине. — Завтра я встречусь со своей подругой Дусей, узнаю у нее адрес поточнее и тогда позвоню к вам. Вы только скажите номер телефона.
Я диктую номер. Лиза записывает: "Редакция, Кировская 3 — 33…", — и я узнаю в ее почерке кудрявенькую букву «К» из письма Киры Озеровой в редакцию. Теперь все стало попятным. Записи в книге происшествий были правильными. Мы искали то, чего не было. Что же было в действительности?
Каждый год, в один и тот же день, в школе, где училась Лиза Соловьева, собирались воспитанники этой школы. Среди них было много знатных, уважаемых людей: инженеров, врачей, офицеров, стахановцев, государственных деятелей, партийных и комсомольских работников, педагогов. Те, которые жили вне Москвы, присылали в школу к этому дню письма и телеграммы. И директор, читая потом эти письма в классах, с гордостью говорила:
— Вот какой замечательный паровоз сконструировал бывший ученик нашей школы.
Лизе хотелось, чтобы и про нее говорили с такой же гордостью. Но школа гордилась лучшими, а Лиза мало старалась, чтобы быть таковой. И вот она решила удивить своих подруг и учителей каким-нибудь подвигом. Чтобы совершить подвиг, требовалась сила воли. А какая же воля была у Лизы, если она никак не могла заставить себя учиться без двоек… И тогда-то Лиза пошла на обман, и выдумала случай про пожар, и написала в редакцию письмо от имени Киры Озеровой, которое закончила такими словами:
"Сегодня в 17 часов отойдет мой поезд, и дома я буду рассказывать о замечательной московской девушке Лизе Соловьевой".
Нет, ни дома, ни в гостях никто не скажет ничего хорошего о Лизе Соловьевой, не скажет потому, что ничего хорошего Лиза еще не сделала. А она могла бы сделать. И дел кругом много, нужных и интересных. Сделай она хоть одно, и тогда нашлись бы и на ее улице девочки с косичками, и не выдуманные, а самые настоящие, которые, завидев Лизу, с гордостью говорили бы своим маленьким подружкам:
— Она из нашей школы!
А сейчас девочки не скажут этих слов. И виновата в этом сама Лиза. Лизе хотелось заработать славу без труда. А такой славы не было, и, тем не менее, Лиза бегала в погоне за ней из школы на курсы, с курсов на фабрику, с фабрики на стадион. И никто, конечно, не гордился Лизой. Ни родители, ни педагоги, ни товарищи по комсомолу.
— Так, попрыгунья… — говорили про нее.
И вот прыгает Лиза где-то рядом с жизнью, а ее сверстники, подруги в это время учатся, трудятся. Героика здесь, у них, у ее товарищей, а не у Лизы. И мы обращаемся сейчас к ним, сверстникам Лизы Соловьевой:
— Дорогие друзья, вооружитесь карандашами и напишите попрыгунье, сколько светлого, радостного, а подчас и героического в том труде, которым вы занимаетесь в школе, на производстве, в колхозе, университетской лаборатории, научной экспедиции, китобойном судне, пограничном отряде и в любом другом месте, где вы учитесь и работаете на благо нашего социалистического Отечества. А мы пошлем ваши письма Лизе Соловьевой и скажем ей: смотри и учись, вот настоящие советские люди, о которых каждый с гордостью скажет:
— Они из нашей школы!
1949 г.
ПОТЕРЯННОЕ УВАЖЕНИЕ
Эта встреча произошла примерно так, как рассказал нам Гоголь о другой такой же встрече в повести "Тарас Бульба":
— А поворотись-ка, сын!.. Смотри ты, какой пышный!.. Ну, подставляй свою чарку; что, хороша горилка? А как по-латыни горилка? То-то, сынку, дурни были латынцы; они и не знали, есть ли на свете горилка.
Семь лет — немалый срок. Тогда, в 1941 году, Строев прощался с мальчонкой, а сейчас пород ним был статный, красивый юноша. Это его сын!
— Какой большой, — сказал отец, поворачиваясь к жене, женщине с добрыми, глубокими глазами, и добавил: — Спасибо, мать, что вырастила.
"Так вот, значит, какой он", — думал, в свою очередь, и сын, глядя на отца.
А отец был таким, каким он запомнился Роберту Строеву с детских лет и каким часто снился в нелегкие годы военной разлуки. Может, чуть только пониже ростом и поуже в плечах. Вечером, когда в дом Строевых пришли товарищи Роберта по школе, он с гордостью сказал им:
— Знакомьтесь, ребята, это мой отец!
Он уже много лет мечтал о таком вот вечере. На улице мороз, метет поземка, а в доме тепло, светло. Ласково потрескивают в печи сосновые поленья, а рядом с печью за столом сидят за шахматной доской двое — он и отец. Положение на доске сложное. Отец долго думает над очередным ходом и не замечает, что на столе давно стоит самовар и мать в третий раз и уже как будто бы сердито говорит, обращаясь к ним обоим:
— Простыло все: и шанежки простыли и чай.
Роберт только делает вид, что увлечен игрой, а в действительности он все время наблюдает за матерью. И хотя он не смотрит сейчас в ее сторону, но по тону ее голоса, по тому, как она ставит на стол чашки, он знает, что мать сердится не всерьез, а только для порядка, что она несказанно рада и этому уютному вечеру и этой вот затянувшейся шахматной партии. Отец дома какой-нибудь месяц, а мать за это время уже и похорошела и помолодела.
"Нет, друзья, — думает Роберт, принимая от матери чай, — это — очень большое счастье, когда вся твоя семья в сборе".
Но счастье, к сожалению, продолжалось недолго. Месяц — другой Строев-старший был и ласков и внимателен к своим близким. Правда, и в эти два месяца он несколько раз являлся домой в сильно взвинченном состоянии, но, выспавшись и протрезвившись, чувствовал себя виноватым перед женой и сыном.
— Вы уж простите меня, — говорил он, опуская глаза. — Это не я сам, это меня приятели подбили…
Сыну в такие минуты было неловко за отца.
"Уж лучше бы молчал, — думал он, — чем так оправдываться…"
А оправдываться отцу приходилось все чаще. Сын много думал о поведении отца и никак не мог объяснить, чем же вызвано это постоянное бражничество. Дома у отца все было в порядке, на работе тоже. Врача Строева в городе помнили еще с довоенных лет и сразу после демобилизации назначили заведующим районным здравотделом. Местные жители относились к отцу Роберта с большим уважением, и вот это самое уважение сейчас растрачивалось.
В маленьком городке нет семейных тайн, и, как ни пытались мать с сыном спрятать шило в мешке, о неурядицах в доме Строевых очень скоро узнали старые и малые. По дворам пошла нехорошая молва, и кто-то из юных приятелей Роберта даже спросил у него:
— Ну, как отец, не перебесился?
— Товарищи у него плохие, — попробовал заступиться за отца Роберт.
— Знаем мы этих товарищей, — сказал приятель и намекнул на такие подробности, что кровь бросилась сыну в лицо,
Роберт не помнил, как он сбил приятеля с ног, чтобы заставить его взять свои слова обратно. Сын пытался своими еще ребячьими кулаками вступиться за честь отца. Но отцовскую честь запачкала не людская молва, не этот вот изукрашенный синяками хлопец, только что вырванный прохожими из рук Роберта. Честь отца была запачкана самим отцом, тем самым, которого так любил и которым так гордился все эти годы сын.
Самым тяжелым днем в жизни ребенка будет, по-видимому, тот день, когда он усомнится в чистоте и добродетелях своего родителя. Сын шел по улице, не глядя на людей. Ему было стыдно за отца. Ему казалось, что все прохожие смотрят на него с укоризной.
Город, в котором Роберт родился и вырос, сразу стал чужим, немилым. И он решил бежать. Куда угодно, только подальше от позора, который принес в их дом его родной отец.
Но бежать не удалось. Домой неожиданно пришел отец. Он увидел собранный в дорогу чемодан, и из его глаз брызнули слезы. И сыну и матери эти слезы показались искренними. Они поверили клятвам плачущего мужчины, проплакали вместе с ним добрую половину ночи и простили его.
"Я сказал отцу, — пишет нам Роберт Строев: — "Если ты раскаиваешься честно, то вот тебе моя рука, рука комсомольца, и давай жить под одной крышей. Жить так, чтобы мне не приходилось краснеть за тебя, а тебе за меня". Отец дал мне слово жить честно — и обманул. Наша семейная жизнь стала ужасной. Месяц он живет у нас, месяц — в другом доме. Мой отец двоеженец. Эта мысль не дает мне покоя. Семь лет я учился на пятерки. Школа выдала мне пять похвальных грамот, а вот нынче учебный год у меня почти пропал. Из-за нервных переживаний у меня постоянные головные боли. Много уроков мне пришлось пропустить. Совестно ходить в школу. Правда, учителя и комсомольская организация очень отзывчивы ко мне. Все стараются помочь перенести потерю когда-то сильно любимого отца, но все это не то. Я мучаюсь оттого, что отец солгал матери, солгал мне — сыну".
Ученик восьмого класса Роберт Строев в заключение своего письма задает вопрос: как должен относиться он, комсомолец, к нечестной жизни своего отца и заслуживает ли такой отец уважения?
1948 г.
В КОМНАТЕ НАПРОТИВ
У Анюты сегодня большой день в жизни: ей исполнилось шесть лет. В связи с таким событием мама привезла Анюту домой, вплела ей в косички два голубых банта и села с Анютой играть в «дочки-матери». Анюта очень любит играть с мамой, но такое счастье выпадает девочке не часто. Домой Анюта приезжает редко, только в гости, а весь год она живет у своих бабушек: с сентября по апрель у Жозефины Кузьминичны, на Арбате, а с апреля по сентябрь где-то под Серпуховом, у Прасковьи Петровны. Анюта так и говорит:
— У меня две бабушки: одна — зимняя, а другая летняя.
Я люблю эту бойкую, сообразительную девочку, и хотя видимся мы с ней не часто, тем не менее встречаемся каждый раз как старые, добрые приятели. Вот и сегодня, пока ее мама разговаривала по телефону, Анюта пересекла коридор и постучала в мою дверь.
— Можно?
— Пожалуйста.
Анюта вошла, роскошная и важная в своем новом платье, и устремилась прямо к окну.
— С днем рождения, Анюта, — говорю я, чтобы обратить на себя внимание гостьи. — А ну, говори, что тебе подарить: куклу или книжку?
— И краски тоже, — не теряясь, отвечает Анюта и забирается на подоконник, где лежит коробка с акварелью.
Я достаю чистый лист бумаги, и Анюта прямо с разгона делает кистью несколько смелых, широких мазков, Не проходит и пяти минут, как на белом листе ватмана вырастает желто-зеленый город, на кривых улицах которого начинают двигаться большеголовые, тонконогие уродцы. И вдруг рука Анюты останавливается, она смотрит на меня и совсем неожиданно спрашивает:
— А на берлинском небе что светится: звездочки или свастики?
— В небе светят только звезды.
Анюта удивлена.
— А как же в ихней зоне? — недоумевает она.
В комнату входит Анютина мама, Наталья Сергеевна.
— Ты почему не выпила свое молоко? — спрашивает мама.
— Я не хочу. Оно снятое.
— Что?
— Я знаю. Мы с бабушкой сами всегда снимаем пенку.
— С какой бабушкой?
— С летней. Пенку снимем, а молочко возьмем к продадим. Только ты никому не говори про это, — заговорщицки шепчет Анюта, — а то у нас дачники молоко покупать не станут.
Наталья Сергеевна слушает дочь растерянно.
— Как, она таскает тебя на рынок?
— Таскает, — говорит Анюта. — И на Николин день таскала и на Варварин.
— Это еще что за день?
— Мученицы Варвары, — объясняет нам покровительственным тоном Анюта.
В дверях вырастает фигура отца Анюты, Олега Константиновича. Папа слушает дочь улыбаясь.
— Это та самая злая Варвара, — говорит он, — которая обижала доктора Айболита. Лесные жители взяли и стали называть ее за это Варварой-мучительницей.
— Вот и нет, — отвечает Анюта. — Это другая Варвара: не мучительница, а мученица. Нам про нее отец Николай в божьем храме рассказывал.
Папа с мамой переглянулись.
— Ты что, и в храм ходила? — робко спросила мама.
— Ходила! — гордо ответила Анюта. — Мы с бабушкой и святым мощам поклонялись.
Папа перестал улыбаться и сказал:
— Все это глупости, дочка, и я прошу тебя не болтать того, чего ты не знаешь.
— А вот и знаю! — обиделась Анюта. — Мощи — это такой бог, только он не нарисованный, а высушенный.
Папа хотел что-то сказать дочери и не сказал.
— Эх… — пробормотал он и вышел из комнаты.
Наталья Сергеевна восприняла это как упрек по своему адресу и моментально вскипела.
— Ты не убегай, а скажи о ней! Это она губит нашу дочь! — прокричала Наталья Сергеевна и выскочила в коридор вслед за мужем.
"Она" — это мать Олега Константиновича. Наталья Сергеевна относилась к «летней» бабушке Анюты неприязненно и говорила о Прасковье Петровне только в третьем лице. Между тем невестка многим была обязана своей свекрови. Вот уже который год подряд инженер Чумичев по поручению своей жены отвозил Анюту в деревню и оставлял ее там на полное попечение бабушки. Бабушка терпеливо возилась с внучкой с весны по осень: кормила ее, стирала ей платьица, рассказывала на ночь сказки. Бабка, конечно, зря ввела внучку во все секреты своих торговых операций, но и в этом винить следовало не ее одну. Старуха нуждалась в помощи. А как помогал ей Олег Константинович Чумичев? Он приезжал с дочкой в деревню, оставлял матери сто рублей и говорил:
— Продержитесь с Анютой как-нибудь месяц, а там я вам еще что-нибудь пришлю.
Месяц проходил, «что-нибудь» не присылалось, и бабке приходилось добывать деньги так, как она была приучена к тому с давно прошедших времен, то есть поить дачников снятым молоком.
С того же самого давно прошедшего времени у бабки сохранился и второй порок: старуха верила и в мощи, и в мучениц, и в домовых, и в леших.
Выход был как будто бы простой: не возить больше Анюту к Прасковье Петровне. Наталья Сергеевна так, по-видимому, и решила.
— Довольно, хватит! — кричала она мужу. — Мы должны наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания.
— Это где же ты нашла нормального воспитателя? — иронически спрашивал в ответ Олег Константинович. — Не на Арбате ли?
На Арбате жила Жозефина Кузьминична. И хотя «зимняя» бабушка была так же добра и внимательна к Анюте, как и «летняя», и заботливо возилась с внучкой с осени по весну, зять не питал к ней никаких теплых чувств и считал ее вздорной, никчемной старухой. Жозефина Кузьминична была не так стара, как старомодна. Ее комната была заставлена тьмой-тьмущей всяких ненужных вещей: вазочек, козеток, жардиньерок, статуэток. Но не гипсовые пастухи и пастушки определили отношение Олега Константиновича к теще. Беда была в том, что хозяйка дома когда-то училась в закрытом женском пансионе и с той поры считала французскую школу воспитания наилучшей. Жозефина Кузьминична давала на дому уроки музыки, и каждой приходящей к ней девочке она внушала одну мысль:
— Старайся быть милой, ибо истинное призвание женщины в женственности.
"Зимняя" бабушка учила девочек не столько игре на фортепьяно, сколько реверансам. Больше всех доставалось Анюте. С сентября по апрель, подчиняясь бабушкиным причудам, она должна была ходить не в косичках, а в локонах и говорить не "доброе утро", а «бонжур». Зимой, когда Чумичевы привозили свою дочь на день или на два домой, ко мне в комнату стучалась не простая, милая девчушка, какой я привык видеть Анюту, а маленькое жеманное существо, которое, лукаво строя глазки, просило у меня разрешения порисовать акварельными красками.
Это жеманство больше всего и бесило папу, и в зимние месяцы уже не Наталья Сергеевна, а ее супруг имел обыкновение кричать на всю квартиру:
— Довольно, хватит! Мы должны наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания.
Нормальную обстановку можно было создать без всякого крика — для этого родителям следовало только меньше злоупотреблять гостеприимством бабушек и больше заниматься дочерью самим. Но в том-то и заковыка, что ни папе, ни маме не хотелось посвящать свой досуг Анюте.
— Нет, нет, я не могу. После работы у меня спорт, — говорил папа, хотя всем было хорошо известно, что под громким словом «спорт» Олег Константинович разумеет две «сидячие» игры: футбол и хоккей, в которых он принимал участие только в качестве непременного зрителя.
Наталья Сергеевна в отличие от мужа увлекалась не спортом, а пением. Из-за этого увлечения она бросила работу чертежницы и все последние годы провела в различных вокальных школах и кружках. Учеба, по-видимому, не шла ей впрок, тем не менее Анютина мама не теряла надежды.
— Я тоже не могу остаться дома с Анютой, — говорила мама, — сегодня вечером у меня спевка.
— Но что же делать? — сокрушенно спрашивал папа.
— Не знаю, придумай сам, — говорила мама.
— Хорошо, — говорил папа, — давай тогда воспитывать дочь через день. В четные числа — ты, в нечетные — я.
— Согласна.
Родители жали друг другу руки, и договор на воспитание вступал в силу. Папа шел на кухню греть Анюте кашу, а мама отправлялась в клуб на спевку. Целую неделю Анюта чувствовала себя самым счастливым ребенком на свете. Да и не счастье ли это — жить в своем доме и играть, когда тебе хочется, в «дочки-матери» с папой и с мамой?
Но вот наступал такой воскресный день, который, как назло, приходился на четное число. В связи с этим Наталье Сергеевне все утро приходилось быть весьма предупредительной по отношению к супругу. И уже по одной предупредительности вся квартира чувствовала приближение грозы. Гроза обыкновенно разражалась у моих соседей за обеденным столом, между первым и вторым блюдами.
— Олег, — говорила бархатным голосом Наталья Сергеевна, накладывая на тарелку мужу лишнюю ложку гарнира. — Ты не смог бы сегодня вечером остаться вместо; с Анютой?
— Случилось что-нибудь серьезное?
— Да, очень. Сегодня наш хор должен выступать вместе с кружком чечеточников в клубе текстильщиков.
— Пусть чечеточники попляшут хоть один раз без тебя.
— Это невозможно, я запеваю в двух хороводах.
— А петь хорошей матери следует не каждый день недели, а только по нечетным числам.
— Значит, нет? — угрожающе спрашивала мама.
— Нет, — отвечал папа и, сняв с вешалки кепку, уходил из дому.
Вот и сегодня, в день рождения Анюты, разговор о веский дочки закончился в комнате напротив так же, как заканчивался и во все прошлые разы. Родители поспорили, поругались, но так как сегодняшнее воскресенье приходилось не на четное, а на нечетное число, то последнее слово осталось за мамой. Она сказала «нет», надела шляпу и ушла в клуб, крепко стукнув дверью. Анюта сидела в это время на кухне и печально смотрела в окно. Бедная девочка хорошо знала, что последует за тяжелым стуком парадного. Папа взволнованно пройдет несколько раз по комнате, затем посмотрит на часы, и так как до начала футбольного матча на стадионе «Динамо» останется не так много времени, то он начнет поторапливать Анюту со сборами, чтобы успеть до футбола забросить ее бабушке. По-видимому, в этот раз до футбольного матча осталось совсем мало времени, так как папа ни разу даже не прошелся по комнате. Он выскочил на кухню тотчас же вслед за уходом мамы и сказал Анюте:
— Давай, доченька, торопись! Времени у нас с тобой в обрез.
Но время здесь было ни при чем. И Анютиному папе и Анютиной маме не хватало другого — обыкновенного родительского сердца. Именно поэтому они не занимались воспитанием своей дочери и легкомысленно подкидывали ее к бабушкам, совсем не думая о том, что может получиться от этого в будущем.
1948 г.
КВАДРАТУРА КРУГА
В нашем спортивном доме квартирует много народу. Здесь есть жильцы временные и постоянные. Но не о них, людях честных и уважаемых, пользующихся правом постоянной прописки, будет идти речь в этих заметках. Мы намереваемся посвятить свое слово «коечникам» и «ночлежникам», которые въехали в наш спортивный дом через черный ход и живут на чужой площади как ни в чем не бывало, пользуясь всеми удобствами.
Каждый участник этого своеобразного смотра имеет краткую, но точную характеристику, составленную нами по записям в домовой книге, актам дисциплинарной комиссии и по свидетельским показаниям соседей по квартире.
Итак, мы начинаем наш разговор с категории самых тяжелых атлетов.
Глеб ТУРУСОВ. Рост — 195 сантиметров, вес — 125 килограммов. Спортсмен-новатор. Блестяще пользуется спринтом в вольной и классической борьбе. Резвость, показанная Г. Турусовым в беге с ковра от своего противника, пока еще никем не перекрыта. Особенно высокие достижения продемонстрировал Турусов на последних соревнованиях. Взяв старт из положения «партера», борец-спринтер пересекал трехметровую дистанцию ковра на четвереньках за ноль целых и две десятых секунды. В трех схватках Глеб Турусов прополз в общей сложности два километра четыреста метров, набрав максимальное количество проигранных очков.
Сергей ЭРИВАНЦЕВ. Тоже новатор и тоже 125 килограммов веса. В отличие от Турусова Эриванцев не бегает, а упорно стоит на одном месте. По природным данным Эриванцев — «гигант-самородок», по занимаемому положению — баловень и фаворит товарища Мосяцкого, председателя добровольного спортивного общества "Круг".
Последние три года «гигант-самородок» безвыездно совершенствуется при содействии двух тренеров и трех массажистов на одном из кавказских курортов.
Санаторный образ жизни будущего штангиста начал уже давать первые ощутительные результаты. Так, например, рывок левой Сергея Эриванцева обошелся спортобществу в 53 200 рублей. Толчок правой — в 57 300 рублей. А жим двумя — ровно в 60 000.
Сколько сумеет выжать «гигант-самородок» из кассы своего общества дополнительно, покажет ближайшее будущее.
Олег СУУКСЫНОВ. Инструктор-методист высокогорной альпинистской секции общества «Круг». Рабочее время Сууксынова делится на две равные половины. Одну он проводит на Северной трибуне стадиона «Динамо», вторую — на южном берегу Черного моря. В этом году инструктор-методист совершил уже шесть туристских переходов по труднопроходимому маршруту: Москва — Сочи — Гагра — Сухуми. Два «перехода» он проделал в скором поезде, один — в легковой машине и три — в экспрессе. Следует отметить мужественное поведение Сууксынова во время последнего перехода. Инструктор-методист после долгой душевной борьбы согласился наконец оплатить проезд жены в экспрессе за свой личный счет.
Григорий ДУДУКИН. Левый полузащитник. Сторонник ультракрайних воззрений на игру в ножной мяч.
В прошлом сезоне Дудукин вбил вместе с мячом в ворота противника три коленные чашечки, семь ребер и два шейных позвонка своих противников. Подбить итоги «текущей» деятельности левого полузащитника мы пока по можем, так как последний продолжает еще, к сожалению, свою браконьерскую деятельность на футбольном поле.
Корней Иванович МОСЯЦКИЙ. Шеф «Круга» и покровитель Дудукина и Эриванцева. В годы своего детства К. И. Мосяцкий болел золотухой. В более зрелом возрасте он заведовал овощехранилищем, в котором умудрился сгноить около семисот тонн отборного картофеля.
Два года назад Корней Иванович был назначен впопыхах председателем спортивного общества «Круг», в каковой должности и оказался забытым до сего времени. Из всех спортивных игр Мосяцкий хорошо знаком только с настольными. По субботам играет в преферанс, но без мизера. Корней Иванович является принципиальным противником последнего.
Завтракает Мосяцкий в кафе «Спорт», обедает в ресторане «Динамо». Из закусок предпочитает салат «оливье». Что касается спортивных задач возглавляемого им общества, об оных имеет весьма смутное представление.
Владимир ДУГАНОВ. Он же дядя Вова. Мастер биты. Добился больших успехов в борьбе с двумя городошными фигурами: "бабушка в окошке" и «гуси-лебеди». В этом году дядя Вова выбил в общей сложности 2 540 городков и выпил 3 780 кружек пива. Это про него спортсмены сложили песенку:
Мы видели Дуганова, Дуганова не пьяного. Дуганова не пьяного? Значит, не Дуганова.Аполлон Игнатьевич КУРОСЛЕПОВ. Руководитель секции спортивных игр. Держится на руководящей должности главным образом из-за красивого почерка. Аполлон Игнатьевич является автором ста протестов и двухсот челобитных. Бурная каллиграфическая деятельность Курослепова свидетельствует о том, что руководящие деятели спортивного общества «Круг» не прочь компенсировать свои неудачи на зеленом поле более легкими победами за зеленым сукном всяких конфликтных комиссий.
Умер Курослепов на посту главного судьи соревнований по плаванию. Солнечное утро никак не предвещало трагической развязки. Аполлон Игнатьевич за пять минут до начала матча выехал на лодке к пловцам, чтобы дать им кое-какие руководящие указания. Однако в самый патетический момент речи Курослепова легкая, шальная волна ударила в борт лодки. Аполлон Игнатьевич пошел ко дну, прежде чем ему успели оказать помощь. Как выяснилось потом, главный судья по плаванию сам не умел плавать не только кролем или баттерфляем, но даже простыми саженками.
Артем СВИСТУНОВ. Судья. При судействе имел обыкновение ориентироваться не на футбольные правила, а на ныне уже покойного руководящего товарища Курослепова. Ввиду того, что своего собственного мнения Свистунов никогда не имел, он всегда подсуживал той команде, к которой благоволил Аполлон Игнатьевич.
Артему Свистунову принадлежит нижеследующий афоризм: "Для того, чтобы выигрыш стал проигрышем, нужно за пять минут до конца матча свистнуть три неправильных "вне игры" и назначить всего один сомнительный одиннадцатиметровый удар".
* * *
Краткой характеристикой Свистунова мы заканчиваем смотр спортивных неудачников.
В нашем повествовании, как, очевидно, заметил читатель, были и свои происшествия и свои жертвы. Погиб, к примеру, Аполлон Игнатьевич Курослепов. Однако гибель Аполлона Игнатьевича не должна сеять в наших рядах благодушных иллюзий. Мы утопили Курослепова сегодня, он может снова всплыть на поверхность завтра. И завтра же какой-нибудь недалекий спортивный деятель снова бросит ему «Круг» для спасения.
1948 г.
ДЯДЕНЬКА, ДАЙ ПРИКУРИТЬ…
Сын моего соседа Миша устроил на днях банкет по случаю благополучного перехода из седьмого класса в восьмой. На банкет были приглашены только самые близкие из Мишиных товарищей: редактор школьной газеты, двое мальчиков с нашего двора и двоюродный брат Миши — Леня, левый крайний детской футбольной команды стадиона «Строитель». Вечером, когда Мишины родители возвратились с работы домой, гости были уже в явно блаженном состоянии и нестройно подтягивали вслед за несовершеннолетним хозяином "Шумел камыш, деревья гнулись…"
Хор подвыпивших подростков представлял довольно противное зрелище, и Мишина мама при виде этого зрелища сначала заохала, потом часто-часто заморгала и, наконец, заплакала. Мишин папа был скроен значительно крепче. Папа не стал охать. Он подошел к стене и снял с гвоздя толстый солдатский ремень. И хотя сыну было не семь лет, а пятнадцать и он давно уже не был порот, папа отстегал его в этот вечер. Воспользовавшись правом родного дяди, папа прошелся несколько раз также и по спине левого крайнего детской команды "Строитель".
Переход в восьмой класс — совсем немаловажное событие в жизни пятнадцатилетнего человека, и тот факт, что Миша решил отметить это событие, вряд ли должен вызывать наше удивление. Отметить событие следовало. Но как?
— Конечно, по-настоящему, — сказали Мишины товарищи.
А левый крайний, этот самый почетный из гостей, прямо показал себе за галстук и с видом бывалого выпивохи многозначительно щелкнул языком.
Миша, зная крутой нрав своего родителя, пробовал перевести разговор на чай с пирожными. Но гость оказался дошлым. Гостю пришла в голову фантазия устроить вечер совсем как у взрослых, и Мише волей-неволей пришлось отправиться на угол, в магазин «Гастроном», и истратить там все свои сбережения, предназначавшиеся с давних пор на покупку часов.
Я разговаривал с Мишей через два дня после злополучных событий, когда страсти в соседней квартире улеглись и новоиспеченный восьмиклассник мог откровенно рассказать мне о своем грехопадении. Я слушал Мишу и удивлялся не столько форме самого банкета — мало ли какие фантазии могут взбрести в головы пятерых мальчишек! — меня возмущало то, что эти самые мальчишки, попав в соблазн и во искушение, не были вовремя ограждены от грехопадения людьми взрослыми. А такая возможность была. Первым мог сделать это доброе дело продавец "Гастронома".
Я был в «Гастрономе» и видел этого продавца. Сначала он произвел на меня хорошее впечатление. Высокий, благообразный человек лет пятидесяти. Как знать, может быть, дома у него было несколько собственных сорванцов, которых он в свободное от торговли время заботливо наставлял на праведный путь в жизни. А вот здесь, за прилавком, этот самый продавец, к сожалению, уже не помнил о своей принадлежности к почетному сословию родителей.
Я спросил:
— Почему в магазине продают водку несовершеннолетним?
Этот простой вопрос удивил продавца и завмага.
— У нас не детский сад, а «Гастроном», и мы люди коммерческие, — сказал завмаг. — Если у человека выбит чек и припасена исправная посуда, то мы обязаны дать ему то, что он требует.
— А своему ребенку вы тоже даете все, что он требует?
Завмаг засопел, покраснел, и вместо него ответил продавец:
— Свой не в счет.
Нет, в счет! Советский человек должен радеть о правильном воспитании как своего, так и чужого ребенка. Соблазнов вокруг много. В том же самом «Гастрономе» любой подросток может без всяких помех купить не только вино, но и папиросы. Выбор здесь большой. Есть деньги — бери пачку, мало денег — покупай штучные. И вот маленький человечишка, не умеющий еще навести порядок под собственным носом, тянется к прохожему:
— Дяденька, дай прикурить!
И дяденька делится огоньком, часто даже не поворачивая головы к просящему, не думая о нем.
— Угощайся, разве мне жалко?
А жалеть надо. Не спичку жалеть, а мальчишку, ибо кому-кому, а курильщику-то ведь хорошо известно, какое пагубное влияние оказывает никотин на неокрепший детский организм. Но дело не только в никотине.
Попробуйте как-нибудь вечером пойти со своим сыном или дочкой в кино, скажем, на такой безобидный фильм, как «Конек-горбунок». Вас не пустят. Билетерша извинится и скажет:
— Приходите завтра днем.
— Почему?
— Приказ горсовета.
Есть такой приказ, который делит сутки на две части: день — детям, вечер — взрослым. Правильное деление. Детям нечего смотреть фильмы, которые предназначены для взрослых. Этот приказ делал большое и доброе дело до тех пор, пока днем демонстрировались фильмы по специально утвержденной программе. Но вот с недавних пор некоторые директора кинотеатров явно в коммерческих целях начали крутить днем «боевики», никак не рассчитанные на детскую аудиторию.
На днях я был на одном таком сеансе в кинотеатре «Колизей». Время каникулярное, зал полон школьников, а на экране «Риголетто» — заграничный фильм, смакующий амурные похождения оперного герцога. В опере есть хотя бы музыка Верди, а здесь ничего, кроме пошлости. Я спросил билетершу, почему она пустила в зал детей.
— А днем это не запрещается, — ответила билетерша.
Подошел директор кинотеатра и вместо того, чтобы сделать замечание билетерше, сделал его мне:
— Воспитывайте своего собственного сына, а о чужих, гражданин, не печальтесь.
Воспитывать нужно не только своего сына, как думает директор кинотеатра. За правильное воспитание детей морально отвечает каждый из нас, и кто бы ты ни был и где бы ты ни был — на улице, в трамвае, в кино, в магазине, — дети должны всегда видеть и уважать в тебе строгого и любящего старшего. А роль старшего определяется не только родственными признаками.
Плох тот отец, который дома читает сыну проповеди о вреде табака, а на улице прикуривает папиросу от одной спички со школьником.
1948 г.
МЯГКИЙ ЗНАК
Весь этот год Григорий Рыбасов работал комсоргом химического комбината, весь год райком числил его одним из лучших своих активистов. И вдруг на лучшего поступила жалоба. Несколько комсомольцев аппаратного цеха в коротком письме в редакцию сильно раскритиковали своего комсорга. За что? Может быть, Рыбасов был сух в разговоре с этими комсомольцами, излишне требователен к ним? В том-то и дело, что нет. Авторы письма жаловались не на строгость своего комсорга, а на его излишнюю доброту.
Обвинение, предъявленное Рыбасову, было столь необычного свойства, что мы решили посоветоваться с местной организацией.
Междугородная телефонная станция приняла заказ редакции, и уже через пять минут мы услышали на другом конце провода далекий голос секретаря райкома комсомола.
— Кого критиковать, Рыбасова? А стоит ли? — спрашивал секретарь, стараясь вызволить своего комсорга из беды. — Парень он смирный, не пьет, не курит…
— Что, что?
— Не пьет, — повторил наш собеседник и для большей убедительности стал диктовать по буквам: — Николай, Елена, Павел, мягкий знак…
В этом месте секретарь райкома, по-видимому, понял, что говорит не то, что нужно, смущенно закашлял и замолчал.
Это молчание только подхлестнуло наше любопытство, и мы решили посмотреть, как выглядит активист, о котором нельзя сказать ничего хорошего, кроме того, что он смирный и некурящий.
Три часа езды в вагоне пригородного поезда — и вот мы сидим с Григорием Рыбасовым в его собственном кабинете. Кабинет чистенький. Стол, стулья, половички — все это аккуратно стоит и лежит на своих местах. А за столом — такой же чистенький и аккуратный молодой человек. Движения у него ровные, спокойные. Прежде чем подписать протокол, он тщательно разглядывает на свет перо, осторожно макает его в чернильницу, затем для пробы раза три проводит этим пером по специально приготовленному клочку бумаги и, только убедившись, что все в порядке, ставит свою подпись.
С людьми Григорий Рыбасов беседовал точно так же: ровно, осмотрительно, без клякс и помарок. С кем бы ни говорил Рыбасов и о чем бы он ни говорил, его голос всегда держался только на среднем регистре. Ни разу он не вспылит, ни разу не наморщит лоб.
В первый день приезда мне казалось, что это от характера, а вот ко дню отъезда я уже знал твердо, что средний регистр определялся не только характером.
— Видишь, я бы рад помочь, да боюсь начальника цеха, он будет против, — говорил комсорг пришедшей к нему девушке.
И для того, чтобы у девушки не оставалась никакого сомнения в его добрых намерениях, комсорг тут же соединялся по телефону с этим начальником и говорил ему:
— Михаил Егорович, не назначайте, пожалуйста, Клашу Кустылкину во вторую смену. У нее заболела бабка.
Комсорг уговаривал начальника цеха, хотя ему хорошо было известно, что Кустылкина попросила перевести ее в другую смену вовсе не из-за больной бабки, а из-за директора клуба, назначившего на этой неделе три танцевальных вечера, на которых Клаше очень хотелось побывать.
Зашел в комитет Митя Халбеков поговорить насчет получения простыней. Комсорг и Мите сказал:
— Я — за!
— То есть как "за"?
Я уже слышал про этого Митю. Он был из той самой тройки «мушкетеров», которые жили в голубеньком доме с мезонином, отведенном еще десять лет назад под интернат заводских учеников. «Мушкетеры» в свое время тоже были учениками. Но это было давно. Их товарищи еще в сороковом году перешли на общие квартиры, а вот эта тройка каким-то образом застряла на детской половине. Жили «мушкетеры» на всем готовом: о дровах не думали, постельное белье не стирали, полы не подметали. Парни вытянулись под потолок, обзавелись модными усиками. Митя Халбеков уже второй год выплачивал алименты, а школьные няни по старой памяти все еще продолжали ухаживать за ним, как за неразумным дитятей.
Но вот в школу ФЗО назначили нового директора. Новый посмотрел на усатых постояльцев и сказал:
— Хватит, я против таких соседей.
И вот когда к голубенькому дому подъехал грузовик, чтобы перевезти вещи «мушкетеров» на новую квартиру, выяснилось, что перевозить, собственно, нечего. Восемь лет ребята вели уже самостоятельный образ жизни, а в личном хозяйстве у них не было до сего времени ни стола, ни стула, ни чашек, ни ложек.
— Да вы из чего же пить-есть собираетесь? — спросил новый директор.
— Из казенного.
— А женитесь, тогда как?
— Жена с собой принесет, — ответил Митя.
Новый директор только широко развел руками от удивления, но он не был злым человеком, этот директор. Он пожалел «мушкетеров» и одолжил им впредь до обзаведения самое необходимое: койки, матрацы, табуретки. А «мушкетеры» вместо того, чтобы поблагодарить за это школу, потребовали себе в подарок простыни, наволочки, пододеяльники, занавеси.
— Нет, дудки! — сказал директор. — Я против таких подарков. Деньги вы зарабатываете сейчас не маленькие, пойдите да купите себе и простыни и наволочки.
Но вместо того, чтобы пойти в магазин, «мушкетеры» отправились к Рыбасову.
— Чем черт не шутит, может, клюнет!
И клюнуло. Рыбасов, как всегда, сказал:
— Я — за!
Комсорг химического комбината был в душе, конечно, не «за», а «против». Но этот комсорг взял почему-то себе в привычку никогда и ни в чем не отказывать своим просителям. А в тех случаях, когда выполнить просьбу все же было нельзя, то Рыбасов не сам говорил «нет», а посылал ребят к начальнику цеха.
— Я бы рад помочь, да администрация против.
Если бы Рыбасов был не комсоргом, а начальником цеха, он сослался бы на директора завода; назначили бы его директором, он спрятался бы за спину министра.
Рыбасов вел себя в комсомольском комитете, как плохой адвокат. Он хотел всегда и при всех обстоятельствах выглядеть добрым и хорошим человеком. Поэтому-то он и разговаривал с каждым вполголоса. Но он не был ни добрым, ни хорошим, этот «добряк» за чужой счет. И как он ни старался, ему так и не удалось завоевать любовь у молодежи. Даже такие легкомысленные ребята, как «мушкетеры», и те не принимали Григория Рыбасова всерьез.
Последний день я провел на химическом комбинате вместе с секретарем райкома. Мы побывали в цехах, общежитиях, и вот, когда под вечер мы шли уже к вокзалу, секретарь сказал:
— Не быть Рыбасову больше комсоргом. Прокатят его ребята с шумом на отчетном собрании.
— За что? Парень он как будто смирный, не пьет, не курит.
— Что?
— Не пьет, — повторил я и стал диктовать по буквам: — Николай, Елена, Павел, мягкий знак…
— Вот именно, мягкий. Разве это комсорг? Так, ни Рыбасов, ни Мясов, — сказал секретарь, пытаясь скрыть за шуткой свое смущение.
1948 г.
НАСЛЕДНЫЙ ПРИНЦ
Когда Клеопатра Яковлевна, схватив синий зонт, в сильно взвинченном состоянии выскакивала из квартиры на улицу, все дворовые мальчишки уже знали, что сын Клеопатры Яковлевны Павлик снова серьезно проштрафился. Однако синий зонт предназначался не для проказника; Клеопатра Яковлевна — мальчишки звали ее проще: Кляпа Тряповна — влетала ураганом в школу и обрушивалась не на своего сына, а на директора. Мама не спрашивала, за что ее Пашенька оставлен в классе после уроков: за разбитое окно или за плохо написанный диктант. Мамин визит преследовал другую, менее благородную цель — уберечь во что бы то ни стало своего Пашеньку от заслуженного наказания.
Павлик Кислицын рос, мужал. Он давно уже перестал бегать в коротеньких штанишках, а мамин зонтик по-прежнему парил над его головой в виде доброго ангела-хранителя. На днях и мы имели счастье познакомиться с этим самым ангелом. Произошел этот случай при нижеследующих обстоятельствах.
Павел Кислицын окончил в этом году Институт связи. Как и всех прочих выпускников, его вызвали в министерство, чтобы поговорить о предстоящей работе. Но Павел на вызов не явился.
— Я не поеду работать в глухомань, — сказал он товарищам.
— То есть как "не поеду", а приказ?
— Приказ страшен для вас, а с моими родичами министр вряд ли захочет ссориться.
Комсомольцев возмутил такой разговор, и они написали письмо в газету. Прежде чем напечатать это письмо, мы решили побеседовать с молодым инженером и попросили его зайти в редакцию. Но вместо инженера к нам явилась его мать.
— Слышали, — сказала она, — что придумали в этом министерстве? Пашеньку отправляют куда-то на Урал. И кем? Простым телеграфистом.
— Не телеграфистом, а старшим инженером.
— Господи, какая разница! Они не имели никакого права.
— Ну, если говорить о формальном праве, то оно как раз на стороне министерства. Вашего сына пять лет учили в институте. Все это время государство помогало ему приобрести высшее образование, а теперь пора и вашему сыну помочь государству.
— Но почему не Москва, а Урал?
— Потому что Урал, как и Москва, является частью нашего государства.
— Пусть посылают туда кого угодно, только не Пашеньку.
— Почему?
— Как это "почему"? — удивилась Клеопатра Яковлевна. — Да хотя бы потому, что он сын Ивана Михайловича Кислицына. Вас, может быть, не осведомили об этом? Иван Михайлович — заслуженный деятель науки, лауреат. А они хотят отправить его единственного сына. И куда? В провинцию!
— Что же здесь странного? А разве сам Иван Михайлович начинал свою научную деятельность не в провинции?
— Как можно сравнивать! — всполошилась Клеопатра Яковлевна. — Иван Михайлович вышел из крестьянского сословия. Он был сыном простого казака.
— Сыну, значит, было можно, а внуку простого казака уже нельзя?
— У Пашеньки другое воспитание. Он вырос не в крестьянской семье, а в интеллигентной. Мальчик привык к сервису. У него всегда была отдельная комната, книги.
— Все это будет у него и на Урале.
— Как все? А машина у него будет?
— Не уверен.
— Вот видите, а в Москве Пашенька пользуется отцовской «Победой», как своей собственной.
— Но не может же ваш сын ездить всю жизнь на чужой машине?
— Вы правы. Мальчик должен иметь уже свою личную автомашину. Но вы не беспокойтесь: как только у нас будет возможность, Иван Михайлович купит ему такую.
Кляпа Тряповна могла выбить из равновесия кого угодно. Однако сердиться на нее не имело никакого смысла. Безрассудная любовь к сыну сделала эту женщину и смешной и нелепой. Меня больше занимал великовозрастный Пашенька, и я решил выяснить в разговоре с Клеопатрой Яковлевной, до каких пор этот молодой, здоровый парень намеревается жить под крылышком своих родителей в незавидной роли приживалки.
— Я воспитывала Пашеньку, — сказала Клеопатра Яковлевна, — по английской методе.
— А именно?
— До тридцати пяти лет молодой человек должен жить в свое удовольствие, а после он может подумать и о научной карьере.
— Вы уверены в том. что каждый англичанин имеет возможность бездельничать до тридцатипятилетнего возраста?
— Зачем же выражаться так грубо? Это совсем не безделье. Они играют в теннис, коллекционируют почтовые марки, совершенствуются в изучении иностранных языков. Лорд Маунбетен очень красиво рассказал про это в своем жизнеописании.
— Но ведь ваш сын не лорд, а комсомолец. Он внук простого русского крестьянина. Его отец всю жизнь провел в неустанном труде. И разве не трудом своим Иван Михайлович добился и высокого положения в науке и уважения своих сограждан?
— Ну и что же, что комсомолец? Пашенька ничего плохого не делает. Он только хочет пожить эти несколько лет в свое удовольствие.
— Настоящий комсомолец должен думать не только о своих удовольствиях, но и о своих обязанностях.
— Вы думаете, его могут исключить?
— Даже наверное.
— Но это же огорчит Пашеньку!
Клеопатра Яковлевна как-то растерянно огляделась вокруг, всхлипнула и, схватив свой зонт, стремительно выскочила из комнаты. Но стул в нашей комнате пустовал недолго. Часа через два она вновь появилась в редакции, по уже не одна, а в сопровождении полковника. Это был бравый, плотный мужчина со звездой Героя на кителе. Я принял его было сначала за отца Павла Кислицына, по это был не отец, а дядя.
— Ты, Клепочка, посиди пока в коридоре, — сказал полковник, — а мы с товарищем поговорим один на один.
Клеопатра Яковлевна попробовала было возразить, но бравый полковник окинул ее таким многозначительным взглядом, что Кляпа Тряповна беззвучно вышла из комнаты.
— Не знаю, как вы, — сказал полковник, — а я не могу находиться в обществе своей родной сестрицы больше пяти минут. На шестой я уже взрываюсь, начинаю шуметь и говорю только дерзости и глупости Не понимаю я Ивана Михайловича, как он умудряется ладить с этой женщиной.
— Жена — вот и ладит.
— Вы думаете, он внимательный супруг? Ничего подобного. Клепа прибежала от вас в пене и сразу устроила ему истерику. А он посмотрел, посвистел, повернулся на каблуках на сто восемьдесят градусов и ушел к себе в кабинет работать. Ну, зачем я притащился к вам в редакцию? Нашкодил-то его сын, а не мой. Ленив Иван Михайлович до семейных дел, вот где беда! Не был бы ленивым, он при своих связях давно бы Пашку в Москве пристроил. Ему только подойти к телефону да позвонить в министерство — и парню сразу бы сделали привилегию.
— А не кажется ли вам, что Иван Михайлович сознательно не хочет просить о такой привилегии?
— Как это "не хочет"? Сын у него не без способностей. Послушали бы вы, как он лопочет с девчонками по-французски: "Лямур…", "Тужур…".
— Простите, но я не разделяю ваших восторгов. Способности, по-моему, хороши тогда, когда они тратятся не на пустопорожнюю болтовню с девчонками, а отдаются человеком на благо своей Родины.
— Вы меня не агитируйте! — неожиданно загремел басом полковник. — Пашка хоть не большой подарок семье, а он мне все же родной племянник. Я сам позвоню министру. Пусть только посмеет отказать! Я всю войну воевал. У меня, дорогой товарищ, заслуги!
— У вас — да. А у вашего племянника пока никаких заслуг перед народом не имеется,
— Это ничего не значит.
— Ой, не скажите! Неужели вы воевали за то, чтобы сын вашей сестры был похож по образу своей жизни на наследника лорда Маунбетена?
— Как, она и вам про лорда сказала?! — снова загремел полковник. — Ну что вы с ней поделаете! Нет, как хотите, а она все-таки неисправимая, Клепа.
— А ваш племянник под ее попечительством ведет постыдную жизнь. Он катается на папиной «Победе», бравирует дядиными заслугами, как своими собственными.
— Вы думаете, я не говорил ей про это? Сто раз, не меньше. Предупреждал по-хорошему: "Не порть парнишку, не расти из него барчука". Но разве моя сестрица понимает по-хорошему?
Полковник в сердцах резко взмахнул рукой и опрокинул чернильницу. Он смутился, извинился и сказал:
— По-моему, Пашке лучше всего уехать из Москвы. Пусть поучится жить самостоятельно. Походит парень в упряжке, узнает, почем пуд соли, — и дурь с него как рукой снимет.
— Совершенно правильно.
— Правильно-то правильно, — замялся полковник, — да как сказать об этом сестрице?
— А вы разговаривайте не с сестрицей. Попробуйте лучше побеседовать с племянником. Да так, построже. Запритесь один на один в комнате…
— Все равно будут слезы. А я страсть как не люблю женской истерики.
— Лучше выплакаться один раз как следует, чем всю жизнь краснеть за сына.
— Справедливо, — сказал полковник и, подскочив к двери, крикнул в коридор: — Клепа, сюда!
— Ой, только не здесь!
— Тоже справедливо. Плакать нужно дома, — сказал полковник и добавил: — Только уговор: про Маунбетена ни слова. Стыдно за стариков.
Стыдно было не только за стариков, но и за их наследных принцев, и только по этой причине мы не выполнили просьбы полковника и рассказали эту историю читателям.
1948 г.
ПЕТЯ — ПЯТАЧОК
Петя был не таким плохим ребенком. Если бы Петькины родители серьезнее относились к его воспитанию, то он мог бы быть вполне приличным сыном. Но Петины папа и мама вспоминали о своих родительских обязанностях только тогда, когда их вызывали в школу: "Ваш сын опять не приготовил уроков" — или в домоуправление: "Заплатите штраф за разбитое стекло".
На вызовы всегда ходила мать Ольга Павловна. Причем Петя знал наперед, чем закончится ее посещение. Сначала мать будет кричать на домоуправшу и поплачет в домоуправлении. Потом будет кричать на Петю и поплачет вместе с ним, и, наконец, она дождется прихода отца, покричит и поплачет при нем.
Петин отец Василий Васильевич всякий раз устало выслушивал мать, немного сопел, наконец, стегал Петю ремнем и уходил в двадцать шестую квартиру к бухгалтеру Минкину играть в преферанс.
Так было в прошлом месяце, позапрошлом, так было всегда — скучно, однообразно; поэтому ни материнские слезы, ни отцовский ремень не производили на Петю благотворного действия. Петя по-прежнему не готовил уроков, умывался не чаще двух раз в неделю, терроризировал соседских кошек.
И вдруг произошло событие, которое не на шутку взволновало родительское сердце Василия Васильевича. Петя разбил витрину в молочном магазине. Завмаг задержал малолетнего хулигана, пригласил милицию, и с Василия Васильевича потребовали семьсот пятьдесят рублей за вставку нового стекла. Пока штрафы ограничивались тридцатками, Василий Васильевич мог отделываться сопением и ремнем. Но семьсот пятьдесят рублей — это было слишком! И отец решил взяться за воспитание сына. В этот вечер Василий Васильевич не пошел к Минкиным на преферанс. Он остался дома вдвоем с Петей. Сначала Василий Васильевич потянулся было к ремню, но… остановился. Он взглянул на задорный вихор сынишки и подумал: "А что, если поставить перевоспитание этого сорванца на какие-то договорные начала? Заинтересовать его самого благородными поступками?"
Василию Васильевичу так понравилась эта идея, что он тут же обратился к сыну с такой речью:
— Ну, вот что, голубчик: мне надоело с тобой нянчиться! Хороших слов ты не понимаешь, поэтому я вынужден применить к тебе особые меры воздействия. Хочешь иметь карманные деньги, есть мороженое, покупать себе конфеты, семечки — будь хорошим. Сегодня я составлю прейскурант, и с завтрашнего дня ты начнешь жить по нему. За тройку я буду платить двугривенный, за четверку — полтинник, за пятерку — рубль. Вычистишь утром зубы — с меня гривенник, не вычистишь — с тебя.
Василий Васильевич сдержал слово. К утру он составил подробный прейскурант цен, в котором была точно обозначена стоимость всех хороших и плохих поступков ученика третьего класса Петра Кузнецова.
Так началась новая жизнь Пети. Нужно сказать, к чести Пети, что сначала он воспринял договор с отцом как какую-то новую игру в пятачки. Ему было интересно следить за собой, запоминать все хорошее, что он сделал за день, а вечером писать отцу:
отчет
Петра Кузнецова за 20 мая
Встал в семь ………10 коп.
Умылся…………5»
Сказал после завтрака спасибо маме……….15»
Уступил в трамвае место инвалиду ……….20»
Дал нищему 10 копеек……15»
Получил четверку по русскому. . 50»
Прочел 20 страниц Робинзона Крузо ………10»
Итого получить: 1 руб. 25 коп.
Василий Васильевич в расчете с сыном был скрупулезно точен. Каждый вечер после преферанса он просматривал отчет и, сделав две — три небольшие поправки, отправлял его к Ольге Павловне для оплаты. А поправки эти были такого порядка: к пункту, где говорилось "Уступил в трамвае место инвалиду", Василий Васильевич делал приписку "Указать свидетелей" или "Оплату за "Робинзона Крузо" произвести по прочтении всей книги из расчета полкопейки страница".
Петя менялся на глазах: его хвалили в школе; домоуправша, встречаясь с Ольгой Павловной, восторженно восклицала:
— Золотой мальчик! Не сглазить бы только!
А "золотой мальчик" начал уже входить во вкус финансовых операций. Договор становился для него уже не трои, а сделкой. Хорошие дела подразделялись у него на выгодные и невыгодные. Дать нищему гривенник было выгодно, ибо за это можно было получить пятиалтынный. Уступить в трамвае место инвалиду следовало только в присутствии знакомых свидетелей, во всех остальных случаях место можно было не уступать, так как это не оплачивалось.
Ольга Павловна с опаской стала наблюдать за тем, как менялся характер ее сына. Как-то она послала его проведать бабушку. В тот же вечер Петя написал в отчете: "Был у бабушки — 30 коп. Купил для нее в аптеке камфару — 20 коп. Итого получить 50 коп.". Пете так понравилось торговать своими добродетелями, что он стал подумывать о более широких финансовых операциях. Как-то он приобрел несколько пачек папирос и распродал их поштучно. На этом деле ему удалось заработать пятьдесят копеек. Затем он стал перепродавать не только папиросы, но и театральные билеты, ученические тетради. В школу Петя уже ходил по привычке, для проформы, а настоящая жизнь у него начиналась после обеда, у дверей кино «Аврора». Здесь у Пети объявились новые друзья, с которыми он завязал и новые договорные отношения.
И вот снова на горизонте появилась милиция, и снова Василию Васильевичу пришлось оторваться от преферанса. На этот раз дело оказалось куда сложнее. Петя обвинялся уже не в озорных поступках, а в перепродаже краденых папирос. Правда, крал не он сам, а его новые друзья, но факт остается фактом: спекулировал он. На сберкнижке Петра Кузнецова оказалось 500 рублей.
— Ваш сын утверждает, — сказал начальник отделения, — что все эти деньги он получил от вас, по этому вот прейскуранту.
Василий Васильевич густо покраснел.
— Да, я давал ему деньги, — тихо сказал он, — но не так много. Моих здесь не больше двухсот рублей,
— Нехорошо! — сказал начальник. — Началось дело с копеек, а кончается уголовным кодексом.
— Неужели будете судить?
— Не его, он еще несовершеннолетний, а вас будем, И этот прейскурант приложим к делу.
Василий Васильевич шел домой молча. Рядом семенил Петя.
— Ты не бойся суда, папа, — обнадеживающе сказал сын. — Больше трехсот рублей штрафу на тебя не наложат. А я эти деньги быстро заработаю. «Беломор» я от участкового все-таки упрятал.
И Петя самодовольно показал на ранец. Василий Васильевич от удивления даже остановился:
— Так они же краденые!
— Ну и что ж? — как ни в чем не бывало ответил Петя. — Продать-то этот товар все равно можно.
Василию Васильевичу было и тяжело и совестно. Рядом с ним стоял чужой ребенок. Холодный, циничный, с повадками заправского барышника. Василий Васильевич брезгливо вырвал из рук Пети ранец, чтобы растоптать его вместе с крадеными папиросами.
Но дело было не в папиросах. И даже не в пятачках и гривенниках. Все зло состояло в том, что Василий Васильевич забыл о священном долге родителя и придумал все эти пятачки и гривенники только для того, чтобы снять с себя заботы отца и воспитателя.
1948 г.
НЕ В ТЕ ДВЕРИ
Рассеянность — это особый вид нервного недуга. Иван Иванович Веньковатый, секретарь одного комсомольского обкома, искренне полагает, что не всякому человеку может быть дозволено болеть этим самым недугом. Если говорить об ученых, то, с точки зрения Ивана Ивановича, такая болезнь к лицу только профессорам или академикам, что же касается комсомольских работников, то они, по мнению Веньковатого, должны болеть своими собственными болезнями — гриппом, желтухой, малокровием, — но ни в коем случае не рассеянностью.
И случилось, как назло, что в аппарате, подведомственном Ивану Ивановичу Веньковатому, оказался некий товарищ Былинкин, грубо нарушивший табель о рангах и заболеваниях. Каждый день у Кирилла Былинкина происходили какие-нибудь самые невероятные происшествия. И почти в каждом таком происшествии обязательно участвовал рыжий, потрепанный портфель пионерского инструктора. Этот портфель знал почти весь город. И где ко не оставлял его по своей рассеянности Кирилл Былинкин! В кино, на стадионе, в бане, в столовой, на пляже.
Иногда на Былинкина нисходило просветление. В такие он аккуратно разносил по сводкам все цифры, которые ему поручалось собрать в райкомах, не путал первого секретаря с зав. финхозсектором и называл каждого работника обкома его собственным именем и отчеством. Однако большей частью пионерский инструктор жил в каком-то сомнамбулическом состоянии и говорил о самом себе в третьем лице. Он звонил в такие дни из обкома на свою собственную квартиру и просил соседей вызвать к телефону Кирилла Былинкина.
— Как нет дома? — с удивлением спрашивал он соседей и долго после этого разговора ломал голову над тем, где бы мог потеряться этот самый товарищ Былинкин.
И вот в один прекрасный день Кирилл Былинкин потерялся самым серьезным образом. Он сел, как всегда, в восемь тридцать в трамвай, чтобы ехать в обком, и не доехал до него. Былинкин по рассеянности сделал всего одну ошибку в это утро: он сошел на остановку раньше, чем это следовало бы сделать. А затем, как всегда, дойдя до углового дома, он поднялся по трем щербатым ступенькам какого-то подъезда, миновал темный коридор и очутился в большой, заставленной столами комнате. Третий стол от двери был свободен. Былинкин сел за него и три дня проработал за этим столом, не замечая, что сей стол находится не в обкоме комсомола, а на три квартала ближе — в облземотделе.
Только на одну минуту в его душе шевельнулось сомнение, где, собственно, он. Вокруг все новые лица.
"По-видимому, Иван Иванович снова обновил инструкторские кадры", — решил Былинкин и на этом успокоился.
Комната для инструкторов облземотдела, так же, как и комната инструкторов обкома комсомола, очень сильно смахивала на зал ожидания большого вокзала. Шум, толчея, суматоха. Один, заткнув уши, пытается сосредоточиться над составлением какой-то докладной записки, второй в это время, осоловев от собственного крика, проводит очередной обзвон всех районов области.
— Дубровка, Дубровка, как у вас на сегодняшний день с вывозкой семян?
Былинкин быстро включился в этот суматошный конвейер. Он поднял трубку второго телефона, чтобы обзвонить те районы, с которыми не успел соединиться вчера, чтобы узнать у них все, что касается борьбы пионеров с сусликами.
Иван Иванович Веньковатый составил по этому случаю специальную таблицу, которую во что бы то ни стало следовало заполнить цифрами. Кирилл Былинкин должен был для этого узнать не только, сколько было убито на вчерашний день сусликов в каждом районе области, но и каким способом убито: сколько залито водой, оглушено палками, поймано капканами. Какой процент убитые суслики составляли по отношению к оставшимся в живых. И сколько живых сусликов должно было остаться еще на долю каждой школы, пионерской дружины, детской площадки и летнего оздоровительного лагеря.
В двенадцать часов в облземотдел прибыло местное начальство.
Сводка по сусликам произвела на начальника облземотдела такое большое впечатление, что он решил поговорить с ее автором.
— Вас просит зайти Василий Васильевич, — сказала секретарша.
— Почему Василий Васильевич? — удивился Былинкин. — А где же Иван Иванович?
— Вспомнили про вчерашний день, — сказала секретарша. — Иван Иванович снят "за необеспечение и бюрократизм".
"Быстро спекся Иван Иванович", — подумал Былинкин. Но так как за время его работы в обкоме менялся уже третий секретарь, то Былинкин только привычно вздохнул и пошел представляться новому начальству.
И нужно сказать, что Василий Васильевич произвел на Былинкина значительно лучшее впечатление, чем Иван Иванович. Во-первых, он предложил пионерскому инструктору сесть, чего никогда не догадывался сделать Веньковатый, и, во-вторых, Василий Васильевич не кричал, а Иван Иванович как раз любил злоупотреблять басовыми нотами в своих беседах с рядовыми работниками обкома комсомола.
— Любопытная работа! — сказал Василий Васильевич, показывая на сводку. — Где вы взяли такие подробные сведения о сусликах?
— В райкомах комсомола.
— Вот не ожидал, — сказал начальник облземотдела. — Не думал я, что можно заставить комсомольцев заниматься такой скучной статистикой. Вы узнайте завтра в райкомах, не считают ли там, кроме сусликов, также и пернатых вредителей. Было бы очень любопытно установить, сколько воробьев и галок приходится в нашей области на каждый засеянный гектар ржи, пшеницы, ячменя и проса.
Кирилл Былинкин был так натренирован на сборе всякие нелепых сведений, что совсем не удивился полученному заданию и со свойственным ему прилежанием двое суток обзванивал райкомы комсомола, заставляя их брать на поштучный учет каждого воробушка.
Пока Кирилл Былинкин считал пернатых вредителей для Василия Васильевича, зав. пионерским отделом обкома доложил специальным рапортом по начальству о таинственном исчезновении своего инструктора.
Иван Иванович прочел рапорт и начертал на нем нижеследующую резолюцию:
"Инструктор обкома не иголка. Немедленно разыскать и доложить".
Отыскать следы Кирилла Былинкина было действительно нетрудно, поэтому в тот же вечер зав. пионерским отделом явился к Ивану Ивановичу с личным докладом.
— Вы знаете, где пропадал Кирилл Былинкин эти три дня? — спросил зав. — Он работал в облземотделе.
— По какому случаю?
— По рассеянности. Шел в дверь, попал в другую.
— Ну, знаете ли… — вскипев, сказал Иван Иванович. — Этой самой рассеянности пора ударить по рукам. Обком не Академия наук, и нашим инструкторам нечего тянуться за профессорскими болезнями!
Вслед за этим Веньковатый произнес речь, краткое содержание которой мы попытались изложить в начале этого повествования.
Кирилл Былинкин получил на этот раз по рукам. Его ударили за то, что три дня назад забрел он в сомнамбулическом состоянии не в те двери. И ударили зря. Дело, конечно, было не в дверях.
Беда состояла в том, что, пробыв три дня в чужом учреждении, пионерский инструктор не почувствовал никакой разницы ни в обстановке, ни в содержании работы двух таких различных организаций, как обком комсомола и областной земельный отдел. К сожалению, этому прискорбному обстоятельству Иван Иванович Веньковатый не придал должного значения.
1948 г.
РЯДОМ С НАМИ
У мальчика был сильный характер. Он жил, пытаясь не вспоминать о той тяжелой обиде, которая была нанесена ему несколько лет назад. За последние два года Вова сделал даже большие успехи в учебе. Он оканчивал ремесленное училище и параллельно сдавал в вечерней школе экзамены за седьмой класс. Все как будто бы было хорошо, и директору училища стало даже казаться, что рана в сердце мальчика окончательно зажила и зарубцевалась.
Но рана не зажила. Мальчик скрывал свою боль, как мог, и, если бы не болезнь, мы, по всей видимости, так никогда и не узнали бы эту печальную историю.
А болезнь прогрессировала. Каждый день к вечеру температура у Вовы поднималась. Его ломило, немного лихорадило, и когда жена директора, приютившая у себя в доме мальчика, приходила в комнату, чтобы пожелать ему перед сном спокойной ночи, лоб Вовы и его грудь были обыкновенно мокрыми от пота. Добрая женщина меняла мальчику рубашку и сидела у его постели до тех пор, пока он не засыпал.
Мальчику были приятны любовь и внимание, проявляемые к нему этой женщиной. Он ценил ее заботливость, ежевечерне ждал ее прихода, и, тем не менее, где-то в душе у него зрела горькая обида.
"Почему обо мне печалится, — думал он, — почему рядом со мной по ночам сидит не родная мать, а вот этот добрый, милый, но все же чужой человек?"
И вот в одну из таких тяжелых ночей, когда в доме все уже спали, Вова встал с кровати, сел за стол и написал нам небольшое письмо.
"Дорогая редакция! К вам обращается с большой просьбой ученик житомирского ремесленного училища. Помогите мне найти мою маму — Тамару Михайловну Никитину — и моего папу — Якова Александровича Фертмана. Они бросили меня много лет назад, и с тех пор я жил только в детских домах и общежитиях. Дорогие товарищи, если бы вы только знали, как тяжело жить сиротой и знать, что у тебя есть живые и здоровые родители, которые не проявляют к тебе ни ласки, ни внимания!
Я прошу вас, если возможно, найдите мою маму и моего папу, они живут где-то в Москве, рядом с вами, и скажите, что у них есть сын, незаметно для них выросший, что он сейчас заболел туберкулезом и что ему тяжело от того, что он не знает, как выглядит его отец и какой цвет волос у его матери.
Вова Фертман".
Рядом с нами! Но где именно? Вова дал слишком мало данных для того, чтобы в большом столичном городе отыскать его родителей, и, тем не менее, мы взялись за поиски.
— Не может быть, — говорили мы, — чтобы родители не испытывали такой же тоски по своему ребенку, какую испытывал ребенок по родителям.
Был грех в молодости. Тогда и отец и мать поступили подло, подбросив родного сына в чужой дом. Так неужто до сих пор их не гложет раскаяние, не мучит совесть? А может, они ищут сейчас и не могут найти своего ребенка?
Мы пошли в адресный стол, навели справки в милиции, и добрые люди помогли нам установить местопребывание военного папы. Яков Александрович работал в конторе автогрузового транспорта. Это был человек занятой, деловой. Так, между дел он выкроил десять минут для того, чтобы поговорить с нами о своем сыне.
— Вы сообщили мне по телефону про письмо, — сказал он. — Мог бы я познакомиться с его содержанием?
— Пожалуйста.
Яков Александрович прочел письмо, смутился и, непроизвольно погладив карман пиджака, спросил:
— Сколько?
— Что сколько?
— Сколько стоит путевка в туберкулезный санаторий?
Отец не видел сына четырнадцать лет и не спросил, как он выглядит, как живет, учится, как протекает его болезнь. У отца нашелся только один вопрос: сколько? Отец хотел откупиться путевкой, чтобы иметь право не вспоминать о сыне еще четырнадцать лет.
— Дело не только в путевке. Мальчик сильно болен и хочет увидеться с вами.
— Он где, в Житомире? Нет, у меня не будет времени, чтобы поехать туда.
— Может, у вашей жены найдется время навестить сына?
— Вы хотите сказать, у моей бывшей жены? Не знаю. Мы с ней не встречаемся.
— А вы не знаете, где она живет?
— Знаю.
Яков Александрович назвал адрес, иронически улыбнулся и добавил:
— Ваш визит вряд ли доставит Тамаре Михайловне большую радость. Эта женщина никогда не думала о сыне и жила только для себя и в свое удовольствие.
И, уже прощаясь с нами, Яков Александрович неожиданно сказал:
— А путевку в санаторий для Вовы, по-моему, удобнее всего было бы приобрести Министерству трудовых резервов. Их ученик заболел, пусть они и заботятся о лечении.
— Но ведь вы же отец этого ученика!
— Отец! А разве мать здесь ни при чем? Кстати, раз вы уже встретитесь с Тамарой Михайловной, то передайте ей, что я согласен приобрести путевку на половинных началах. Пятьдесят процентов платит она, а пятьдесят — я.
Было неловко слушать этого солидного, хорошо обеспеченного человека. Впервые за четырнадцать лет он должен был истратить на сына несколько сотен рублей, и вместо того чтобы сделать это с достоинством, он начал торговаться у постели больного ребенка, как на рынке. Яков Александрович, по-видимому, понял, что переборщил, и решил исправиться:
— Вы ничего не передавайте Тамаре Михайловне о путевке. Я сам позвоню ей и договорюсь о процентах. Муж у нее сейчас с деньгами, пусть платит.
Я не видел нового мужа Тамары Михайловны, но то, что я слышал о нем, характеризует его так же скверно, как и его супругу. Владимир Михайлович Никитин уже давно наложил на всех близких строгое-престрогое табу:
- В моем доме запрещается вспоминать имя Вовки!
И вот мать Вовы, женщина образованная и независимая, с легким сердцем подчинилась этому деспотическому запрещению. Она не вспоминала имени сына, не писала ему писем. Даже больше. Несколько лет назад совсем еще маленький Вовка совершил тяжелое, многодневное путешествие на крышах товарных вагонов, чтобы увидеть свою маму. И он разыскал ее в Москве, но Тамара Михайловна отказалась тогда принять сына и отправила его назад, в детдом.
Вот и теперь, встретившись с нами, Тамара Михайловна торопится поскорей закончить неприятный для нее разговор.
— Мы уже договорились с Яковом Александровичем обо всем по телефону, — говорит она. — Путевка в туберкулезный санаторий Вовке будет куплена, так и напишите ему.
— А разве вам не хочется навестить больного сына?
Тамара Михайловна прямо смотрит мне в глаза и спокойно отвечает:
— Нет! Вова еще молод. Он поправится. У него впереди своя жизнь, а у меня своя. Зачем же ее портить? А насчет путевки не беспокойтесь. Завтра она будет у вас в редакции,
Но завтра путевки в редакции не было. Не было ее и послезавтра. Трижды мы были в доме Никитиных, чтобы напомнить Вовиной маме о ее обещании, и, оказывается, зря.
— Тамары Михайловны не будет в городе до осени, — сказал нам дворник. — Она отдыхает на даче.
И опять случилось так, как это случалось в жизни Вовы в течение последних четырнадцати лет. При живых, здоровых и хорошо обеспеченных родителях о судьбе мальчика вновь пришлось побеспокоиться Советскому государству. И вот на днях мы получили еще одно письмо от Вовы. Мальчик благодарит Министерство трудовых резервов за путевку в санаторий и снова спрашивает о своем.
"Вы, наверное, были дома у моего папы, — пишет он. — Скажите, как он выглядит? Говорят, я очень похож на него".
Ну что ж, ответим на этот вопрос прямо:
— Дорогой Вова! Твой отец, к большому нашему сожалению, выглядит весьма отвратительно. Он недостоин твоей любви и твоих страданий. Расти, милый мальчик, поправляйся, здоровей и старайся не быть похожим ни на своего отца, ни на свою мать.
1948 г.
РАЗГОВОР О СОЛИДНОСТИ
За пять минут до начала игры "Большой Токмак" — «Запорожье» среди жителей Токмака, заполнивших до отказа местный стадион, внезапно распространился слух:
— Ленков не играет.
— Неужели заболел? — с тревогой спросил какой-то бородатый дядя в парусиновых брюках, неизвестно как оказавшийся на трибуне в центре разноголосой и непоседливой ватаги школьников.
— Не заболел — некогда ему. Он теперь «слушали-постановили» пишет.
Дядя в парусиновых брюках недоверчиво посмотрел на школьника и спросил его с последней надеждой в голосе:
— А может, ты брешешь, парень, про Ленкова?
— Да что вы, дяденька, ей-богу! — обиделся паренек. — Разве в таком деле брешут?
Это верно, за пять минут до начала игры ни один настоящий «болельщик» не скажет пустого, легкомысленного слова по адресу своей команды. «Болельщиком» же в Токмаке был каждый второй житель, так что в воскресные дни на стадионе можно было встретить чуть ли не весь город. А город южный, темпераментный. На все перипетии игры он реагирует горячо. Везет «нашим» — весь стадион в восторге:
— Давай, Петя, забивай!
Нужно отдать справедливость и Пете и его команде. Играла эта команда неплохо. Она побеждала не только всех своих соседей, но и многие областные команды. У запорожского «Буревестника» токмакчане выиграли со счетом 4:2, у акимовского «Динамо» — со счетом 6: 0, у запорожской «Стали» — со счетом 6: 1. И главным бомбардиром команды был центр нападения Петр Ленков. Это он забил в трех прошедших играх в ворота противника десять мячей из шестнадцати. И вот в самый разгар сезона основной игрок Большого Токмака внезапно решил уйти из команды. Почему? Что произошло в команде? Ничего! Дело заключалось в том, что центр нападения стал комсомольским работником.
Но ведь играл же этот работник в футбол в прошлом и позапрошлом годах? Играл. Но тогда технолог завода был только секретарем первичной организации, а в этом году его избрали первым секретарем райкома комсомола, и Петр Ленков решил, что играть «первому» в футбол не пристало, что это может подорвать его авторитет.
Справедливости ради следует, однако, сказать, что к такому решению центр нападения "Большого Токмака" пришел не сам, так посоветовал ему поступить кое-кто из старших товарищей: Константин Михайлович, Сергей Кириллович, Леонид Федорович. А так как эти товарищи были руководящими лицами в райисполкоме, райздравотделе и райфо и Петр Ленков прислушивался к их мнению, то в день игры с Запорожьем жители Большого Токмака, к большому своему прискорбию, не увидели во главе своих футболистов лучшего бомбардира команды. Это, конечно, сказалось на результатах. И хотя хлопцы старались вовсю, у них без вожака игра никак не клеилась. Запорожские футболисты, почувствовав неуверенность в рядах противника, стали наступать решительнее и забили сначала один, а затем и второй гол. Стадион гудел от возмущения. Шутка ли: такое ответственное состязание — и вдруг проигрыш!
— Ленкова на поле! — кричал стадион. — Ленкова!
Но Ленков так и не вышел.
Подробно рассказав историю злополучного проигрыша, молодые жители города в своем письме в редакцию написали еще и следующее:
"…Кроме того, П. Ленков хорошо танцевал народные танцы и принимал активное участие в заводском кружке самодеятельности. И вот сейчас П. Ленков ушел также и из кружка самодеятельности, так как некоторые работники нашего района считают это несолидным для первого секретаря райкома ЛКСМУ. Просим дать ответ: может ли первый секретарь райкома комсомола заниматься спортом и участвовать в кружках самодеятельности? Этим вопросом интересуется вся наша молодежь, которая болеет за честь нашего района.
Рабочие деревообделочного завода".
Я приехал в Большой Токмак через месяц после проигранного состязания. К этому времени здесь были проведены кое-какие меры для того, чтобы придать молодому секретарю должную солидность. Петр Ленков не был уже больше центром нападения, не играл Платона Кречета в заводском драмкружке и не плясал гопака в клубе. В дни больших спортивных соревнований он сидел теперь на трибуне рядом с руководящими работниками райисполкома, райздравотдела и райфо. Ленков бывал в клубе и в Доме культуры, но уже не как участник самодеятельности, а главным образом как докладчик или как член президиума собрания.
— Вы, товарищ Ленков, привыкайте к новому положению, — сказал ему как-то заведующий райфо. — У каждого человека должны быть свои удовольствия. У цехового комсорга — футбол, а работнику районного масштаба положено думать не о футболе, а о преферансе.
Заведующий райздравотделом, дабы подчеркнуть новое секретарское положение Ленкова, стал почтительно называть его при встрече Петром Яковлевичем. Сначала Ленков краснел, а потом стал привыкать и сам начал именовать членов райкома по имени-отчеству: второго секретаря — Людмилой Ивановной, заворга — Анной Яковлевной, комсорга техникума — Владимиром Ивановичем. А у этого Ивановича на верхней губе еще детский пушок. Ивановичу еще очень трудно поддерживать в разговоре со своими сверстниками официальный тон, он то и дело сбивается, конфузится и чувствует себя на заседаниях бюро явно не в своей тарелке. Да и сам Ленков хорошо понимал, что все это не то: не внешние атрибуты и не искусственная почтительность должны определять авторитет комсомольского работника. Ему хотелось иногда пойти и поспорить и с заведующим райфо и с секретарем райисполкома, но он так и не был ни у Константина Михайловича, ни у Леонида Федоровича: не собрался. К этим товарищам пошел я и показал им письмо, полученное редакцией из Большого Токмака.
— Значит, жалуется на меня молодежь, — горько улыбнувшись, сказал Леонид Федорович. — А ведь я же ей добра желаю. Молодежь выдвинула своего товарища секретарем. А комсомольский секретарь — это фигура. Его надо уважать. Вот так, как уважали мы Ивана Степановича…
Иван Степанович был предшественником Ленкова в райкоме комсомола. Это был человек начитанный, рассудительный, и все же комсомольцы проголосовали на конференции не за него, а за Ленкова. Эти два секретаря являлись полной противоположностью друг другу. Прежде всего между ними была большая разница в возрасте. Иван Степанович кончал работать в комсомоле, а Ленков только начинал. Иван Степанович был человеком медлительным, флегматичным. Новый секретарь оказался с огоньком, он был деятельнее прежнего, а районные работники нет-нет, да и вспоминали Ивана Степановича.
Я спросил Константина Михайловича;
— Как райком комсомола организует молодежь на проведение уборки?
— Хорошо, — ответил он. — Мы все очень довольны новым секретарем. — Затем, подумав, Константин Михайлович добавил: — Но есть у Ленкова один большой недостаток: молодости в нем много.
— А это плохо?
— Да не то что плохо, а все-таки у Ивана Степановича было больше солидности.
У Константина Михайловича есть дочь, комсомолка, у дочери свой взгляд на солидность.
— И чего только папа нашел хорошего в этом Иване Степановиче?! — сказала она. — Иван Степанович, бывало, придет, отчитает нас и уйдет, а Ленков организует, покажет, станцует.
В Большом Токмаке любят потанцевать. Но получилось так, что, куда ни пойди, молодежь танцевала только фокстроты и танго. Музыканты играют марш, польку, а танцующие пляшут свое — им бы только ритм был подходящий. Тогда райком комсомола подобрал пятнадцать боевых парней и пятнадцать девчат и попросил учительницу Новых научить их танцевать вальс, венгерку, краковяк. Когда обучение закончилось, райком устроил в парке вечер бального танца. На круг вышли пятнадцать пар, а в первой — секретарь райкома с заворгом Аней Байрамовой. И что же? Увидела молодежь, как танцуют настоящие танцы, и теперь весь Токмак танцует не фокстроты, а вальс и венгерку. Хорошо это или плохо?
- Хорошо, — говорят жители города.
А Константин Михайлович добавляет:
— Не надо было Ленкову самому выходить на круг. Он должен был организовать это мероприятие, а станцевали бы и без него.
— Почему?
— Несолидно.
Разговоры о солидности имеют хождение не только в Большом Токмаке, но и в самом Запорожье.
Я пошел к работникам обкома поговорить о Ленкове, а у них, оказывается, своя трагедия. Заведует военно-физкультурным отделом обкома Александр Тимофеев, один из лучших спортсменов города: волейболист, баскетболист, футболист, легкоатлет. И вот по поводу этого заведующего в обкоме возник разговор: как с ним быть?
— Порекомендуем ему не играть, — сказал первый секретарь Андросов.
— А я против такой рекомендации, — возразил секретарь по кадрам Кошкарев. — В школе Тимофеев занимался спортом, в вузе занимался, в армии занимался, а попал в обком — и конец.
Поднялся спор. Голоса спорящих разделились. Второй секретарь Камаев взял сторону Андросова и сказал:
— Нет, Тимофеев не должен заниматься спортом.
А член бюро Всеволжский поддержал Кошкарева и сказал:
— А я за то, чтобы Тимофеев занимался.
Осталось еще два члена бюро: секретарь по школе и секретарь по пропаганде, — но они почему-то своего мнения не высказали.
— Так как же мне быть теперь? — спросил Тимофеев.
— Бюро рекомендует тебе играть не в футбол, а в шахматы, — сказал Андросов.
И Андросов и Камаев известны в Запорожье как ревностные любители спорта. Когда идет футбольное состязание, то, будь здесь хоть дождь, хоть снег, и тот и другой на стадионе. Выходит, что смотреть комсомольскому, работнику на игру в футбол прилично, а играть самому зазорно.
Странное, однако, рассуждение! Плохо бывает тогда, когда комсомольский работник не хочет думать ни о чем другом, кроме футбола. Ну, а если этот работник прекрасно увязывает свои общественные обязанности со спортивными увлечениями, разве нужно ему в этом случае становиться на дороге?
Это очень хорошо, когда в человеке много молодости. Комсомол — организация молодых, и нам не нужно во имя ложного представления о солидности преждевременно старить ни себя, ни своих товарищей по комсомолу. Помните, как сказал поэт: "Блажен, кто смолоду был молод".
1948 г.
ТАК СКАЗАЛ КОСТЯ
Пока маленький Миша постигал в школе азбуку, жизнь в доме шла нормально. Родители радовались каждой новой букве, выученной сыном, и незаметно прочли вместе с ним нараспев почти все страницы букваря:
— "Мы не ра-бы. Ра-бы не мы".
Первый год учения закончился благополучно, и мальчик, к радости своих родителей, был переведен на круглых пятерках во второй класс. И вот здесь-то все и началось.
Произошло это не то в конце сентября, не то в начале октября. Школьный звонок только-только успел оповестить Мишеньку и его товарищей об окончании последнего урока, как в их класс решительным шагом вошли Алик и Костя. Алик постучал согнутым пальцем по столу и сказал:
— Ученическая общественность серьезно обеспокоена вашим поведением. Жизнь в нашей школе бьет ключом, а во втором «Б» подозрительная тишина. Ваш класс замкнулся в себе, он отвык от самокритики…
— Как, разве во втором «Б» нет стенной печати? — удивленно спросил Костя.
— В том-то и дело, — сокрушенно ответил Алик.
— Непонятно, — сказал Костя, обращаясь к ученикам второго «Б». — А как же вы общались до сих пор друг с другом без стенгазеты? Как доводили свое мнение до общественности?
Пристыженные ученики молчали.
— Да, прошляпили мы со вторым "Б", — сокрушенно сказал Алик, а Костя прошелся из угла в угол и добавил:
— Положение, конечно, тяжелое, но я думаю, что нам удастся вытянуть этот класс из болота академизма.
Он был человеком действия, этот Костя, и для того чтобы не оставлять второй «Б» ни одной минуты в вышеназванном болоте, он тут же в лоб задал малышам вопрос:
— Вы читать, писать умеете?
— Умеем, — не очень уверенно ответил второй "Б".
— Всё! — сказал Костя. — Тогда давайте приступим к выборам редакционной коллегии.
Это предложение было встречено малышами с восторгом. В классе сразу поднялся невероятный шум и гам. В общем, через час, несмотря на интриги двух мальчиков с первой парты, ответственным редактором будущей газеты второклассники единодушно избрали Мишу.
У Миши была живая, увлекающаяся душа ребенка. Он находился в том святом, безмятежном возрасте, когда человек не может еще вгонять свои страсти в строгие рамки календарей и расписаний: "С 3 до 5 пригот. домашн. уроков, а с 5 до 7 выполнение обществ. поручений".
Став редактором, мальчик так сильно увлекся литературным творчеством, что на изучение таблицы умножения у него почти совсем не оставалось времени. Да и откуда было взять его, если всю газету Мише приходилось заполнять самому!
— Почему самому? — спрашивал Мишин папа. — Надо попросить мальчиков, чтобы они тоже писали.
— Мальчики не будут писать. Им неудобно.
— Почему?
— Они еще не знают грамматики.
— А ты сам-то знаешь?
— Так я же сам не пишу, — отвечал Миша. — Я диктую заметки бабушке, а она у нас грамотная.
В первые месяцы редакторства литературная деятельность сына страшно импонировала его маме.
— Вы знаете, — гордо говорила она сослуживцам, — вчера мой Мишка продиктовал бабушке прямо на машинку чудесную передовицу. Гладкую, со всякими рассуждениями, ну прямо как в большой газете.
Маме хотелось, чтобы Миша диктовал бабушке свои передовицы из головы, а он, прежде чем начать диктовку, всегда обкладывался целым ворохом газет. Мама как-то не выдержала и сказала:
— Когда редактор одной газеты списывает статью у редактора другой газеты, люди называют это литературным воровством…
— А вот и нет, — ответил Миша. — Если бы я списывал из одной газеты, ты была бы права. А я списываю из многих, и это уже не воровство, а сочинительство. Так сказал Костя.
Что же представлял собой этот всесильный Костя? Мальчик Костя был на несколько лет старше Миши. Он учился в шестом классе. В начале учебного года совет дружины прикрепил Костю ко второму классу «Б» для работы с малышами. Костя был первым вожатым, которого Миша видел на таком близком расстоянии от себя. А так как Костя был еще и лучшим горнистом отряда, то само собой разумеется, что не влюбиться в него было попросту нельзя. И второй «Б», конечно, влюбился. Дома и в школе только и было слышно: "Костя сказал", "Костя велел", "Костя придумал".
Фантазии у отрядного горниста было так много, что он каждый месяц потчевал мальчиков какой-нибудь новой затеей.
Стенгазета была лишь началом, а главные мечты и устремления Кости были связаны совсем с другим. Костя любил промаршировать впереди своих малышей в ярко освещенном клубном зале, подняться под звуки горна и барабана на сцену и белым стихом при поддержке детского хора поздравить собравшихся с наступающим праздником. А так как клубов в городе было много, то второй «Б» все больше и больше отрывался от таблицы умножения. Бедным мальчикам было не до нее. То они разучивали приветственное слово к медицинским работникам, собирающимся в районной поликлинике на отчетный доклад месткома, то Костя заставлял их рисовать картинки в специальный альбом, который готовился для преподношения намечающейся конференции управдомов.
— Ты не помнишь, как выглядела Венера Милосская? — неожиданно спрашивал Миша у отца, застыв с карандашом в руках над чистым листом альбома.
— А ты откуда знаешь про Венеру?
— Нам про нее Костя на кружке естествознания рассказывал.
— Естествознания? — удивлялся папа.
— Ну да. Как о полезном ископаемом. Костя говорил, что эту Венеру древние греки из земли раздобыли.
Трудно сказать, какое впечатление произвел бы на управдомов альбом с "древнегреческими ископаемыми", если бы таковой был преподнесен им. Но Венера Милосская так и осталась недорисованной. Слет управдомов был неожиданно отнесен райжилуправлением на следующий год, и Косте срочно пришлось искать второму классу «Б» новый объект для поздравлений.
Так у Мишеньки прошел год, другой. Из второго класса в третий мальчик перешел не на пятерки, а на четверки, а при переходе в следующий класс у него были уже не четверки, а тройки.
Бойких взлетов Костиной фантазии боялась вся квартира. Папа и мама с волнением ждали по вечерам Мишиного возвращения из школы. Они внимательно смотрели в глаза своему сыну, пытаясь прочесть, что же нового еще мог придумать, к их родительскому несчастью, этот неугомонный отрядный горнист.
— А у меня двойка по арифметике, — доложил вчера за ужином Миша.
— Дожили, — мрачно процедил папа. — Ну, что же теперь сказал твой Костя?
— Костя велел захватить завтра в школу иголку и нитки, — как ни в чем не бывало ответил Миша.
— Зачем?
— Мы будем вышивать шелком первую главу из книги "Сын полка" писателя Катаева.
— Я, кажется, начинаю сходить с ума, — сказала мама. — Но ведь двойка-то у тебя не по вышиванию, а по арифметике!
— Не знаю. Так сказал Костя.
— Ну, нет, — заявил папа, вскакивая с места. — Говорил твой Костя, да отговорился. Хватит!
И, схватив пальто и шапку, папа побежал в школу. Но он не добежал до кабинета директора. Мишин папа столкнулся в школьном коридоре с Костиным папой.
"Вот где первоисточник зла!" — подумал Мишин папа, приготавливаясь к атаке.
Но атаку пришлось отменить. У Костяного папы оказался такой убитый вид, что Мишин папа даже забыл о своих воинственных намерениях.
— Что с вами?
— Двойка.
— Как, и у вашего тоже?
— Тоже.
И тут Мишин папа понял, что они с Костиным папой совсем не враги, а товарищи по несчастью. А раз товарищи, то им и действовать надо сообща. Придя к такому заключению, папы взяли друг друга под руки и двинулись вперед по коридору. Но они не успели сделать и трех шагов, как внезапно раскрылась одна из многочисленных дверей, и на ее пороге показался сам Костя. Отрядный горнист, увидев грозное шествие отцов, бросился в дверь, чтобы укрыться под защитой Алика.
Старший вожатый школы Алик Беклемишев, в отличие от Миши и Кости, был уже не мальчик, а вполне зрелый двадцатидвухлетний молодой человек. В этот вечер молодой человек сидел в пионерской комнате в окружении ученического актива и вместе с активом вышивал заглавный лист книги. Время было уже позднее, и маленький Зюзя, постоянный член трех каких-то высоких комиссий, из второго класса «А», сладко зевнул и сказал:
— Я хочу домой.
— Зачем?
— Меня мама ждет.
— Ай-ай-ай, Зюзя, как нехорошо! — укоризненно сказал Алик, отрываясь от пяльцев. — Вчера тебя ждала мама, позавчера. Смотри, засосет тебя семья.
Сзади раздалось многозначительное мужское покашливание.
— Так вот, значит, кто первоисточник зла, — сказал Мишин папа, сердито глядя на Алика.
Застигнутый врасплох за отправлением несвойственных зрелым мужам вышивальных функций, Алик Беклемишев смутился и, пряча в кулаке наперсток, сказал, пытаясь оправдаться:
— Через две недели районная конференция комсомола, и мы хотели вышить ей в подарок вот это литературное произведение.
— Литературные произведения не надо вышивать, — сказал Костин папа. — Их, молодой человек, следует читать.
— Вы что же, против внешкольной работы учащихся? — недоуменно спросил Алик.
— Я за пятерки, — коротко ответил Мишин папа, а Костин папа добавил:
— Мы не против внешкольной работы, мы против плохих внешкольных работников, которые мешают нашим детям учиться.
В этом месте Костин папа вытащил своего сына из-за спины старшего вожатого и сказал:
— А ну, марш домой готовить уроки!
Папа сказал эту фразу строго, давая понять не только своему сыну, но и всем другим мальчикам, что принятое им решение окончательное и никакому обжалованию не подлежит.
1948 г.
ДИТЯ "ДОМОСТРОЯ"
Иван Кондратьевич Хворостенко с утра был в подавленном настроении. Он отказался от чая, забраковал три проекта решения, составленные к очередному заседанию бюро и велел междугородной станции вызвать на провод семнадцать райкомов комсомола.
Междугородный провод был для работников обкома своеобразным манометром, по которому они определяли давление крови в сердце первого секретаря.
Заказ на пять вызовов означал: Иван Кондратьевич не в духе; когда заказывались десять вызовов, каждый знал: Хворостенко разговаривал ночью с Москвой, получил за что-то внушение и теперь до вечера будет метать гром и молнии. При пятнадцати вызовах инструкторы, завы и замзавы отделов без всякого понуждения к тому сверху расходились по предприятиям, чтобы не попадаться на глаза Ивану Кондратьевичу. Пятнадцать было максимумом. И вдруг сегодня семнадцать вызовов! К чему бы это? Даже зав. финхозсектором, самый бойкий и осведомленный человек в обкоме, и тот беспомощно разводил руками:
— Не знаю.
Неопределенное положение усугублялось тем, что Иван Кондратьевич переживал на этот раз свое несчастье, не повышая голоса. Он ушел в самого себя. Молча рисовал он чертиков, молча вырывал листки с нарисованным из блокнота и кидал их в корзину. За этим вдумчивым занятием и застали мы его в то злополучное утро семнадцати вызовов. Хворостенко поднял свои печальные, страдающие глаза и убитым голосом сказал:
— Нет у нас теперь Васьки Попова.
И хотя я не был знаком с Васькой Поповым и даже не знал о его существовании, мое сердце болезненно сжалось от тяжелого предчувствия.
— Что, умер Васька? — спросил я.
Иван Кондратьевич безнадежно махнул рукой:
— Хуже! На районной конференции прокатили. Не избрали Ваську Попова в Дубровке секретарем.
— А это плохо?
— Зарезали! Без ножа… — И Хворостенко жестом обреченного человека провел ладонью по собственному горлу.
— А что, этот самый Васька Попов был, по-видимому, прекрасный человек? — спросил я.
— Да нет, человек он совсем пустопорожний. Двух слов толком сказать не может.
— Вот как! Ну тогда, очевидно, Васька зарекомендовал себя хорошим организатором. Знаешь, бывает на язык человек не боек, да рукаст. В работе никому спуску не дает.
— Одно название — секретарь, — сказал Хворостенко. — Всеми делами у него в райкоме учетный работник заправлял.
Я отказывался понимать Ивана Кондратьевича. Конференция провалила кандидатуру плохого секретаря — зачем же было грустить по этому поводу и рисовать безнадежных чертиков в своем блокноте?
— А тебе очень жалко Ваську?
— Да разве я о нем печалюсь? Не того человека на его место избрали. Знаешь, кто теперь секретарем в Дубровке? Учетный работник.
— Тот самый?
— Тот.
— Да ты же сам хвалил этого парня.
— В том-то и беда, что не парень, — страдающим голосом сказал Хворостенко. — Будь бы этот учетчик человеком мужского пола, я бы сам проголосовал за него обеими руками. А то ведь девушка, а они ее в секретари.
— Ты что же, против выдвижения девушек?
— Ни в коем случае! Учетчиком, инструктором, даже вторым секретарем — не возражаю. Но первым должен быть только парень. Девушка осложняет руководство. Вот Васька Попов слабее, а руководить им куда проще. Не сделает чего-нибудь или проштрафится — вызовешь его к телефону, подольешь ему горючего, он и завертелся. А для девицы слова специальные подбирать нужно: "Шепот, робкое дыханье, трели соловья". В прошлом году я не удержался, брякнул одной напрямик, по-простецки — она в слезы. Письмо в ЦК ВЛКСМ, мне нахлобучка.
— Это не довод. Держи себя в руках, не расходуй зря горючее.
— Со стороны хорошо советовать. А ты попробуй поработай с ними. Секретарь райкома должен по колхозам бегать, а она не может: у нее муж, трое детей.
Я посмотрел в учетную карточку нового секретаря в Дубровке и сказал:
— О каких детях ты толкуешь? Она даже не замужем.
— Это еще хуже. Значит, про нее сплетен всяких напустят в районе.
— А ты заступись. Тут тебя никто за язык держать не будет.
Иван Кондратьевич устало поднял глаза. Он ждал от меня сочувствия и не нашел его.
— Я, конечно, понимаю, — сказал он, — девчатам надо создавать соответствующие условия, больше помогать им в работе. Но все это осложняет руководство. А я другого хотел. У меня уже в девятнадцати райкомах парни сидели. За каждого драться пришлось. Думал, уже все, только работай — и вдруг на тебе, прорыв в Дубровке.
Позвонил телефон. Хворостенко соединился с Черемшанами. Говорил инструктор, посланный в Черемшаны на конференцию.
— Ну, как? — крикнул Иван Кондратьевич в трубку. — Рябушкина не избрали? А кто вместо него?
Секретарь обкома побледнел.
— Девушка?!
В этом месте Хворостенко хотел брякнуть что-то напрямик, по-простецки, но, вспомнив, что в комнате есть посторонние, он взял себя в руки и сказал, сдерживая негодование:
— Ну и что ж, что она учительница? А куда ты смотрел? Почему не дал ей отвода? Как нет основания?
Инструктор, как видно, не понимал всех этих деликатных намеков, и Хворостенко в сердцах бросил трубку.
Комсомольцы поправляли секретаря обкома, а он все упорствовал:
— Учетчиком, инструктором, даже вторым секретарем — не возражаю. Но первым должен быть только парень.
И вот он стоит, маленький напыщенный человек, в дверях большого комсомольского дома и пытается преградить своей тщедушной грудью дорогу бурному натиску жизни:
— Не пущу!
Запоздалое дитя «Домостроя», ему и невдомек, что комсомольцы могут в один прекрасный день прокатить на областной конференции его самого так же, как они сделали это на районной с Васькой Поповым.
1948 г.
БАБУШКИН ВНУЧЕК
Дом № 13 по Малому Власьевскому жил довольно тихо до той поры, пока бабушка Вани Клочкова не подарила своему внуку пару черногрудых голубков. Ванина мама Софья Александровна была против голубей. Но бабушка сказала:
— Я не оставлю ребенка в день его рождения без подарка.
— Купи ему что-либо другое, — посоветовала дочь.
— Почему другое, если Ванечка хочет голубей?
Так в доме № 13 по Малому Власьевскому появились голуби. К паре черногрудых скоро прибавилась пара лохмоногих, затем пара почтовиков и, наконец, пара трубачей. Держать голубей во дворе было опасно, поэтому Ваня устроил их на жительство прямо в своей квартире, на четвертом этаже. Пернатые жильцы держались на новом месте весьма некорректно: они носились по всей комнате, садились на миски и тарелки, били чайную посуду оставляли "визитные карточки" на шкафах, столах, постелях.
Случилось именно то, чего больше всего опасалась Ванина мама: дела в школе шли все хуже и хуже. Если прежде Ваня хотя бы иногда приносил домой четверки, то теперь отметки не поднимались выше двоек и троек.
Дома начались неурядицы. Мама пробовала воздействовать на совесть и сознание своего сына. Она и плакала и сердилась, но это никак не действовало на Ваню. Он жил теперь в мире голубятников. Школьных товарищей заменили новые друзья — владельцы голубиных стай из соседних домов. Среди них были и подростки и какие-то взрослые небритые дяди.
Дяди гоняли черногрудых и лохмоногих в поднебесье не столько из спортивного интереса, сколько из торгового. Скоро и Ваню Клочкова обуял дух торгашества. Ему тоже захотелось быть хозяином большой голубиной стаи. Но где взять денег на покупку? Ваня не хотел считаться с тем, что приобретение дорогостоящих почтовиков и трубачей явно не по средствам его матери. Софья Александровна Клочкова была машинисткой. Днем она работала в горсобесе, а вечером брала на дом для перепечатки романы у писателей.
Софья Александровна не жалела сил на то, чтобы поднять на ноги своего сына. А сын вместо благодарности буквально терроризировал свою мать.
Мы узнали о неурядицах в семье Клочковых из письма жильцов дома № 13 в редакцию.
"Мальчик обнаглел до того, — писали жильцы, — что вчера на кухне ударил родную мать".
Гнусное поведение четырнадцатилетнего голубевода возмутило всех, кто читал письмо в редакцию. Поднять руку на родную мать! И каждого из нас во всем этом деле волновал один вопрос: каким образом в трудовой советской семье мог вырасти такой шалопай?
Для того чтобы ответить на этот вопрос, я решил отправиться в гости к Крючковым. К сожалению, ни Софьи Александровны, ни ее старшего сына не оказалось дома, и я мог познакомиться только с бабушкой Екатериной Васильевной и ее младшим внуком — девятилетним Сашенькой. Знакомство произошло несколько необычным образом. Младший Клочков гонял футбол с соседскими мальчишками в коридоре четвертого этажа. Не успел я открыть дверь, как получил удар тряпичным мячом в голову. Шляпа моя очутилась на полу, но никто из мальчишек не бросился, чтобы поднять ее. Я поднял шляпу сам и спросил:
— А ну, ребята, сознавайтесь: кто из вас такой меткий?
— Это Саша, — ответило несколько голосов.
Маленький краснощекий паренек поспешил спрятаться за товарищей.
— Да ты не прячься, а лучше извинись,
— За что?
— Как за что? Ты же попал мячом в голову.
— Так что, она отвалилась, что ли, ваша голова?
Но это сказал не Саша, а его бабушка, выскочившая из комнаты. Бабушка стала между мной и внуком, готовая броситься на обидчика. Но Сашу никто и не собирался обижать. Я улыбнулся и спросил:
— Могу ли я увидеть гражданку Клочкову?
— Софью Александровну? Да вы заходите в комнату. Сонечка скоро придет обедать, — сказала бабушка, меняя воинственный тон на более дружественный.
Как только бабушка вошла в комнату, к ней со всех сторон полетели голуби, а один даже сел на плечо. Картина была умилительная, но бабушка не умилялась. Она с трудом нашла для гостя стул, не запачканный голубями, затем открыла форточку, чтобы выгнать из комнаты тяжелый запах курятника.
— Вы простите меня, — сказала она, — но мне сейчас нужно сесть за уроки. Скоро в школу, а я еще даже не принималась за арифметику.
— Разве вы учитесь?
— Да это я не за себя, за Сашеньку. Видите, ребенок заигрался мячиком, а задачки не решены.
Задачки были, как видно, нетрудные, и бабушка быстро с ними справилась. Она аккуратно вытерла перо и уложила в ранец книжки и тетрадки.
— И часто вам приходится таким образом выручать внука?
— Да бывает, — нехотя ответила бабушка и, открыв дверь в коридор, крикнула: — Сашенька, кушать!
Но Сашенька оставил это приглашение без внимания. Бабушка накрыла на стол, налила в тарелку суп, а в коридоре все еще продолжали гонять футбол. Только после пятого приглашения Сашенька появился наконец в комнате. Он сел за стол и сразу же спросил:
— А где печенье?
— Суп надо кушать с хлебом.
— А я не хочу с хлебом! — сказал Сашенька и швырнул ложку на стол. — Ты лучше не зли меня, а то я возьму и заболею крапивницей.
— Что ты, кошечка! — испуганно сказала бабушка. — Разве мне жалко? — И она поставила перед внуком тарелку с печеньем.
— А что это за крапивница? — спросил я.
— Когда ребенка нервируют, — ответил Сашенька, — у него на теле выскакивают такие маленькие прыщики.
— А у тебя уже была крапивница?
— Что вы! — испуганно сказала бабушка и бросилась целовать внука, точно он мог покрыться прыщами только от одного моего вопроса.
А внук, хитро улыбнувшись, выскользнул из бабушкиных объятий и, положив несъеденные печенья в карман, пошел к вешалке.
— Сашенька, надень калоши! — крикнула бабушка,
Сашенька вернулся. Он небрежно посмотрел под ноги и сказал:
— Вот ты кричишь, а сама калош не приготовила,
— Я сейчас, Сашенька. — И бабушка заметалась по комнате.
Она подбежала к вешалке, потом заглянула в шкаф. Здоровый девятилетний парнишка спокойно стоял посредине комнаты, заложив руки в карманы пальто, а старая, шестидесятилетняя женщина лазала на четвереньках под кроватями и доставала оттуда для него калоши. Я не мог больше спокойно смотреть на такую картину. Мне хотелось наговорить всяких неприятных вещей бабушке. Но я сдержался, решив не злоупотреблять правом гостя, и пошел к двери.
— До свидания!
— Да вы подождали бы, — сказала бабушка, с трудом поднимаясь на ноги. — Софья Александровна скоро придет.
— Благодарю! К Софье Александровне я зайду после.
Да, собственно, могла ли Софья Александровна сказать мне больше того, чему свидетелем был я сам?
1946 г.
ЧЕЛОВЕК ИЗ "ОРЛИНОЙ ЛОЖИ"
Имя Ивана Гавриловича Табакова пользовалось широкой известностью не только у нас в стране, но и за границей.
О научных заслугах Табакова не раз писалось в общей и специальной прессе. Эта сторона жизнедеятельности академика широко известна, и не о ней будет сегодня речь. Я хочу рассказать об одном эпизоде из частной жизни Ивана Гавриловича, поведать об одной слабости уважаемого ученого, которая доставила немало треволнений нашему другу доктору Осокину.
А заключалась эта слабость в том, что Иван Гаврилович Табаков был страстным болельщиком футбола. И каким еще болельщиком!
Само собой разумеется, что Иван Гаврилович тщательно скрывал как от друзей академиков, так и от работников возглавляемого им института свою привязанность к футболу. И это страшно его огорчало. Порой маститому ученому хотелось поделиться с кем-нибудь своими впечатлениями, излить, как говорится, душу болельщика на чьей-нибудь понимающей груди. Но на чьей? Ведь не пойдет же он к президенту Всесоюзной академии наук говорить о преимуществах длинного паса при игре на мокром грунте, не станет же Иван Гаврилович спорить со своими коллегами по химическому институту о задачах центра нападения в свете футбольной системы дубль-ве? А быть болельщиком и не спорить — это почти невозможно. И бедному Ивану Гавриловичу приходилось отводить душу на стадионе. Здесь у старика, где-то неподалеку от последнего ряда северной трибуны, было свое облюбованное место, прозванное мальчишками из-за близости к облакам "орлиной ложей".
Мы имели обыкновение сидеть этажом ниже академика, на местах, именуемых по числу членов нашей компании "приютом одиннадцати". В число одиннадцати входили разные люди. Все мы познакомились друг с другом здесь же, на стадионе, несколько лет назад, и все под влиянием общей страсти болельщиков стали постоянными посетителями футбольных соревнований. Академик Табаков к нашей компании не принадлежал. Да мы, собственно, и не знали, что он академик.
Иван Гаврилович болел в одиночку на верхотуре, стараясь утаить от нашей компании свои спортивные переживания. А переживания эти принимали порой весьма бурные формы. В острые моменты футбольной игры старик забывал обо всем на свете и прежде всего о своем почтенном возрасте. Он вскакивал вместе с мальчишками со скамьи и кричал на весь стадион:
— Тама!
"Тама" олицетворяла собой производную форму от слова «там». Правда, в русском языке слово «там» не имеет производных форм, но у болельщиков, как известно, своя грамматика. И когда мяч от хорошего удара входил, как гвоздь, в ворота противника, весь стадион восхищенно кричал вслед за мальчишками:
— Тама!
Иван Гаврилович ходил почти на все интересные состязания. А так как прошлым летом почти каждая встреча была интересной, то наш академик оказался в несколько затруднительном положении. Он не знал, как объяснить химикам свои регулярные отлучки из института. Но тут Ивану Гавриловичу на помощь пришел шофер Вася. Футбольная слабость ученого была на руку этому молодому человеку, ибо сам Вася был не меньшим болельщиком, чем Табаков. Правда, Вася считал многие увлечения Ивана Гавриловича ошибочными. Он, например, не признавал системы дубль-ве. Его фаворитами были футболисты «Мотора», в то время как Иван Гаврилович отдавал предпочтение "Звезде".
Однако эти разногласия не мешали Василию в острые моменты игры кричать вместе с мальчишками "Тама!", восхищаться в тон с академиком хорошо разыгранными комбинациями и классными ударами по воротам. Но самое главное, шофер Вася придумал способ, как освободить академика с пяти до семи вечера от всякой опеки химиков, для того чтобы спокойно сидеть с ним в это время на футболе. Сделал это Вася довольно просто: он распустил слух, что Иван Гаврилович с пяти до семи ездит в поликлинику греть свою ревматическую ногу целебными лучами горного солнца. В институте поверили. Да почему, собственно, и не поверить, если академик действительно куда-то регулярно уезжал? Так время с пяти до семи стало неприкосновенным. В пять часов секретарша Табакова вызывала Василия из гаража:
— Иван Гаврилович едет в поликлинику.
Нужно сказать, что стадион оказался неплохой поликлиникой. От регулярного пребывания на воздухе Иван Гаврилович подзагорел, поздоровел и выглядел лет на пятнадцать моложе. И все-таки… Ревматизм дал о себе знать. Наступила осень, пошли дожди, и у Ивана Гавриловича возобновились болезненные приступы. Во время одного из таких приступов его отправили в клиническую больницу. Главным врачом этой больницы был доктор Осокин, наш друг и приятель из "приюта одиннадцати".
Посмотрел доктор на больного и немного растерялся. Кто, собственно, перед ним? Ученый Табаков или болельщик из "орлиной ложи"? Та же борода, тот же взгляд, те же движения.
"Очевидно, двойник", — решил доктор.
Две недели Иван Гаврилович провел в больнице. На стадионе в это время шли последние игры на первенство. Все вы помните этот бурный прошлогодний финиш, когда до самой последней игры нельзя было определить возможного победителя. Каждая встреча путала очки, перекраивала таблицы. На стадионе велись горячие дискуссии, там кипела жизнь, а несчастный Табаков вынужден был лежать в больнице. Старик капризничал, бушевал, но никто не мог понять, в чем дело. К нему в эти дни ходили родные, ученики, товарищи, но никого из них, по совести, он не ждал с таким нетерпением, никому из них он не радовался так, как своему шоферу. Вася являлся в больницу последним посетителем, сразу же после очередной игры. Он заходил в палату, закрывал дверь и подробно выкладывал Ивану Гавриловичу все последние новости. И хотя шансы «Мотора» и «Звезды» на победу были до самой последней игры совершенно равными, Вася самым бесцеремонным образом выставлял вперед своего фаворита, рисуя положение «Звезды» в самых мрачных красках.
И вот наконец наступил день встречи этих двух команд. Иван Гаврилович решил во что бы то ни стало выписаться в это утро из больницы. Доктор Осокин осмотрел его. Левая нога была еще в отеках. Осокин вздохнул и многозначительно развел руками.
— У меня срочное дело, — сказал академик.
— Придется отложить на неделю.
Табаков пытался настаивать, он просил, доказывал, требовал, но ничего из этого не вышло.
А время шло. Чем ближе подступал час встречи, тем сильнее нервничал академик. В половине пятого Иван Гаврилович вторично вызвал к себе в палату главного врача. Но его не оказалось в больнице. Да это и понятно: с пяти до семи доктор Осокин ездил в ту же «поликлинику», адрес которой был хорошо известен самому Табакову.
Тридцать пять минут пятого к Ивану Гавриловичу внезапно явился Вася. Он дождался, пока сестра вышла из палаты, и с сердцем сказал, показывая в окно:
— Какая погода, Иван Гаврилович! При такой погоде «Мотор» забьет «Звезде» не меньше семи мячей.
Эта фраза оказалась роковой. Чаша терпения Табакова переполнилась, и больной решился на побег. Он тайно послал Василия за одеждой и без двух минут пять был уже на стадионе.
Ровно в пять началась игра.
Пока на зеленом поле стадиона разыгрывалась футбольная баталия, в клинике поднялся переполох. Из института пришло несколько химиков навестить больного, а больного в палате не оказалось. Химики — к дежурной сестре. Сестра — в слезы.
В общем сумбур поднялся страшный. Врачи начинают искать Ивана Гавриловича Табакова, а Табаков в это время преспокойно сидит в "орлиной ложе" и млеет от самого неподдельного восторга. Игра на сей раз была столь захватывающей, что мы не заметили, как подслеповатое осеннее солнце спряталось за тучи и полил дождь. Шесть раз в этот день менялась погода. Дождь, солнце, ветер, снова дождь, снова солнце, и наконец, в середине второго тайма пошел снег. Но ни снег, ни дождь не могли остановить игру. Ни один человек не покинул трибун. Зрители накрывались газетами, делились зонтиками. Владельцы плащей устраивали импровизированные шатры и прятали под каждым из них по пять — семь человек.
Погода была явно противопоказана ревматикам. Как чувствовал себя под дождем и снегом Табаков, неизвестно. Мы в "приюте одиннадцати" вспомнили о существовании Ивана Гавриловича только перед концом второго тайма.
В это время на поле создалась весьма острая ситуация. Счет, несмотря на горячие старания обеих команд, упорно продолжал оставаться ничейным. Красивые комбинации, возникавшие в центре поля, бесцветно гасли у ворот, не достигнув цели. И вдруг за две минуты до последнего свистка судьи правый крайний «Звезды» прорвался вперед. Он вынес мяч к самому углу поля и, неожиданно вывернувшись, передал его через головы игроков «Мотора» в ноги своему центру нападения. Центр оказался один на одни с вратарем. Весь стадион замер от напряжения. Центр ударил. Он метил в «девятку», то есть в левый верхний и самый ехидный угол ворот, но мяч вместо «девятки» попал в штангу и отлетел в ноги правому полусреднему. Снова удар, и снова мяч стукается о штангу. На трибунах творится что-то неописуемое.
Но вот мяч снова попадает правому крайнему «Звезды». Вместо того чтобы вести его к воротам, правый крайний бежит к лицевой линии «Мотора». Защита устремляется за ним. Зрители не понимают тактики правого крайнего "Звезды".
— Уж не изменил ли он своим?
Нет. Правый крайний поступил совершенно правильно. Он оттянул защиту «Мотора» на себя, очистил штрафное поле и неожиданно послал мяч в ноги левому полусреднему. Точный удар — и в "орлиной ложе" раздался ликующий голос Табакова:
— Тама!
На этот раз мяч был там, в сетке.
Радостный клич из "орлиной ложи" напомнил Осокину о его врачебных обязанностях, и он побежал наверх. Сомнений больше не было никаких. Старик из "орлиной ложи" и ученый был одним и тем же лицом.
— Больной Табаков, — крикнул доктор, — кто вам разрешил покинуть клинику?
Но мысли больного, очевидно, были так далеки в это время от клинической больницы, что он попросту даже не понял вопроса. Табаков обнял доктора и побежал, как юноша, вместе с ним вниз по лестнице.
А навстречу им спешили… Кто бы вы думали? Дежурная сестра, химики… Кто посоветовал им искать пропавшего больного на стадионе, не знаю (скорее всего товарищи шофера Василия по гаражу), только в самом конце второго тайма Иван Гаврилович попал наконец в объятия своих разволновавшихся сотрудников.
— Какой гол! — кричал Табаков. — Какой гол, коллеги!
Ученые химики смотрели на восторженное лицо академика и ничего не могли понять.
— Иван Гаврилович, — сказал наконец один из них, — а как же ваша нога?
Академик взглянул удивленно на вопрошающего.
Нога была в полном порядке. Трудно сказать, что оказало такое целебное влияние на ревматизм: дождь, снег или футбольные переживания. Доктор Осокин уверяет нас, что они у себя, в медицинском мире, до сих пор не могут ответить на это. Ответят ли когда-нибудь доктора на поставленный вопрос или же нет, для существа дела совершенно безразлично. Только с этого дня у академика Табакова больше никогда не возобновлялись ревматические припадки.
1946 г.
ГЛАЗУНЬЯ С КЛЯКСАМИ
Мы познакомились в прошлом году в маленьком зале Театрального института. Я был среди зрителей, она — на сцене. Вера Ворожейкина играла роль горничной Сюзанны в каком-то старинном французском водевиле. И хотя спектакль был разыгран в порядке учебного занятии, мне стало жалко Веру. Жалко потому, что этой молодой, красивой девушке после трех лет занятий в институте пришлось выйти на сцену, чтобы произнести только одну фразу:
— Мадам, карета у подъезда.
Я сказал об этом кому-то из преподавателей. Мне ответили, что в следующем спектакле Ворожейкиной дадут более солидную роль, и на этом, собственно, и закончилось мое знакомство с Верой. В Театральном институте я больше не был и не видел Сюзанну в новой, более солидной роли.
И вот на днях редакционный лифт поднял на наш этаж какое-то облако из пудры и шелка.
— К вам можно?
— Пожалуйста.
Мне никогда прежде не приходилось видеть яичницы с тремя плавающими чернильными кляксами в центре. Я протер глаза. Но омлет — сюрприз сумасшедшего повара — не исчезал. Две черные кляксы внимательно смотрели на меня, а третья, малиновая, сказала:
— Не узнаете?
Я еще раз внимательно посмотрел на неправдоподобную комбинацию из кармина, туши и яичного порошка и беспомощно развел руками:
— Простите, не помню.
— Меня никто не помнит, никто не знает! — сокрушенно произнесла девушка. — Я Сюзи из французского водевиля.
— Сюзи? Странно! — Я сравнил хорошенькую молодую студентку на сиене Театрального института с теми тремя кляксами, которые плавали сейчас в серо-желтом тумане перед моими глазами, и горько улыбнулся.
Ах, эти театральные парикмахеры, как они обманывают наши надежды! И мне почему-то вспомнился "Тупейный художник" Лескова, великий маг и чародей, превращавший фурий при посредстве румян и белил в театральных ангелов.
— Что вы, что вы! — всплеснула руками Вера Ворожейкина. — Я выступаю на сцене без всякого грима.
— Значит, это вы потом…
— Ну конечно.
Мне снова, как и год назад, стало жаль Сюзанну:
— Ну зачем вы это делаете? Яичный порошок только уродует вас.
— Почему яичный? — обиделась Ворожейкина. — Цвет глазуньи давно вышел из моды. Вы разве не знаете? Сейчас весь мир красит волосы слабым раствором стрептоцида.
Я действительно не знал, каким колером красит сейчас мир свои волосы, и поэтому замолчал.
— А ведь я уже окончила институт, — неожиданно сказала Вера.
— Поздравляю.
— Нет, нет, не поздравляйте! Это так ужасно!
— Почему?
— Я хотела поступить в МХАТ, сыграть Анну Каренину. Это мечта моей жизни.
— Ну и как?
— Не берут. Ливанов, Яншин… Мелкие интриги. Боятся конкуренции.
— Какая же конкуренция? Ни Ливанов, ни Яншин никогда не выступали в женских ролях.
— Все равно. Они направляют меня в Саратовский театр.
— Кто? Ливанов?
— Нет, дирекция института. Вы только подумайте: в Саратов! "В деревню, в глушь", — как говорил Вронский.
— Во-первых, не Вронский, а Фамусов; во-вторых, Саратов — давно уже не глушь; в-третьих, если мне не изменяет память, сам Ливанов в свое время начинал работать на провинциальной сцене.
— Нет, не уговаривайте! Из Москвы я все равно никуда не поеду. В прошлом году вы приняли во мне такое теплое участие! Вы должны помочь мне и сейчас устроиться на работу.
— Куда? В МХАТ? — спросил я.
— Не обязательно. Устройте хотя бы в свою редакцию.
— Кем? У нас же в штате нет должности Анны Карениной.
— Мне не важно, кем. Мне важно, где. В Москве! Возьмите машинисткой.
— А вы разве умеете печатать?
— Господи, назначьте меня такой машинисткой, которая не должна уметь печатать.
— А нам такие не требуются.
— Возьмите кем-нибудь, хотя бы уборщицей. Работать в редакции — мечта моей жизни.
— Серьезно?
— Серьезно.
— Это идея. Нам как раз нужна уборщица, только не в Москве, а в саратовском отделении. Условия нетрудные. Вы должны будете ежедневно мыть полы в двух комнатах и коридоре, аккуратно стирать пыль с трех подоконников…
— В саратовском отделении?
— В саратовском.
— А я так надеялась на вас! Думала: вот у меня есть знакомый заведующий, он поможет мне остаться в Москве…
— А я вовсе и не заведующий.
— Странно! Теперь же все чем-нибудь заведуют.
— Как видите, не все.
— Но, может быть, у вас есть знакомый заведующий?
— К сожалению, нет.
Вера Ворожейкина встала и попрощалась. Редакционный лифт снова принял в свое лоно облако из пудры и шелка, и все в нашей комнате вздохнули легче и спокойней.
И вдруг через неделю звонок по телефону напомнил нам о существовании глазуньи с кляксами. Говорили из больницы имени Склифосовского:
— Вы знаете Веру Ворожейкину?
Я сразу почувствовал себя в чем-то виноватым. Может, я говорил с этой девушкой слишком сурово и невольно толкнул ее на крайний, необдуманный шаг? Может…
— А что, ей очень плохо? — осторожно спросил я.
— Нет, — сказали из больницы. — Мы просто хотим взять ее на работу.
— Ах, вон в чем дело! — сказал я с облегчением и тут же, забыв о недавних угрызениях совести, спросил: — А какую, собственно, должность вы можете предложить ей? У вас же больница.
— Любую. У Ворожейкиной высшее образование.
— Правильно. Высшее театральное. А вам, по-моему, следовало бы подбирать работников с высшим или хотя бы со средним, но медицинским.
— Так вы что, не рекомендуете брать ее? — удивленно спросила трубка.
— Нет!
— Жалко! Она говорит, что работа в "Скорой помощи" — мечта ее жизни. Может, взять ее все-таки хотя бы переписчицей?
— Берите, только не в московский, а в саратовский филиал "Скорой помощи".
Но саратовский филиал не устроил Ворожейкину, и еще через неделю нам позвонили с Казанского вокзала.
— Вы знаете Веру Ворожейкину?
— Знаю. Кем берете?
— Секретаршей. Она говорит, что железная дорога — мечта всей…
— Знаю и про мечту…
— Значит, рекомендуете?
— Да, только не на Московский узел, а на Саратовский.
Еще через неделю позвонили из какого-то орса, потом из пуговичной артели.
В общем в ходатаях не было недостатка. И так как ответить всем по телефону не было никакой возможности, то мы решили обратиться к ним при посредстве печатного слова.
Знаем, и к вам придет глазунья с тремя кляксами. Знаем, и у вас есть сердце, которое скажет: жалко… мечта… высшее образование…
Жалейте, не возражаем, только на работу устраивайте не в Москве, а в Саратове. И не потому, что "это деревня, глушь", а потому, что Саратов — тоже прекрасный советский город.
1945 г.
ЧЕЛОВЕК "В КУРСЕ"
Высоко в небе живет владыка вселенной — солнце. Но ни высота, ни могущественная сила жарких лучей не сделала солнце чванливым или недоступным. Любому из нас предоставлено право личного общения с самым могущественным из светил. Для этого нужно только дождаться утра, выглянуть в окошко — и ваше свидание с солнцем можно считать состоявшимся.
Но есть на свете владыка… Он даже не совсем еще владыка, а только молодой человек по фамилии Квасов, но, тем не менее…
На днях мы получили письмо, в котором несколько комсомольцев скорбными фразами живописуют деятельность товарища Квасова. Письмо комсомольцев нас сильно опечалило, ибо все мы знали Костю Квасова как скромного парня. Кое-кто из читателей, может быть, даже помнит фотографию, напечатанную семь лет назад на третьей странице "Комсомольской правды". Костя Квасов был изображен на этой фотографии с двумя ложками в руках в общей группе участников шумового оркестра. Кепка Кости лихо сидела на затылке, лицо светилось задором и молодостью, обещая всем нам в будущем только доброе и хорошее.
Именно тогда, семь лет назад, Костя был намечен горкомом комсомола к выдвижению. Он и стоил этого. На заводе его знали как хорошего производственника, а в городе он пользовался непререкаемой славой лучшего нападающего футбольной команды. Эта слава грела не только самого Костю, но и всех его ближайших родственников. Когда мать Кости заходила в продуктовый магазин, люди расступались, пропуская ее без очереди к прилавку. А если кто-нибудь ненароком пробовал протестовать, на него шикали и продавцы и покупатели.
— Ты что шумишь? — зловещим шепотом говорил первый из близстоящих болельщиков. — Это же мать нашего правого края.
Тогда, семь лет назад, правый крайний по рекомендации горкома был избран секретарем комсомольской организации. Первое время Костя успешно совмещал эту почетную обязанность и с работой в цехе и с футбольным календарем. Он был молод, энергичен, и его хватало на то, чтобы быть вместе с молодежью и на работе и после нее. Не знаю, так ли это в действительности, но клубный сторож утверждает, что именно в те годы и заводской клуб и заводской стадион жили настоящей, полнокровной жизнью. Тогда был организован знаменитый шумовой оркестр, в котором комсорг аккомпанировал певцам на ложках и организовал на заводе волейбольное соревнование. В этой спортивной баталии участвовало свыше шестидесяти цеховых, поселковых и просто никому не известных, «диких» команд. Кстати, одну из таких команд возглавлял ректор завода, вторую — парторг.
Молодежь была очень довольна своим комсоргом, полагая в простоте душевной, что именно так должен был жить и работать их молодой избранник.
Все шло как будто хорошо, да вот беда! Нашего комсорга подвели ложки. Те самые, которые были изображены на третьей странице молодежной газеты. Для секретаря горкома ВЛКСМ товарища Вельможкина эти ложки были свидетельством морального падения комсомольского активиста. И вот секретарь, прихватив с собой инструктора, отравился на завод для серьезной беседы с комсоргом.
— Позор! — сказал Вельможкин, размахивая газетным листом.
— На весь Союз! — добавил инструктор.
— В других городах комсорги играют на скрипках… — сказал Вельможкин.
— А мы на чайном сервизе… — добавил инструктор.
— Так я же на скрипке не умею! — простодушно заявил Костя.
— Он еще оправдывается! — сказал секретарь.
— Квасова надо ударить по рукам, — добавил инструктор. — Наш город занял первое место по области в сборе металлического лома, а нас толкают назад к шумовому оркестру.
— Бить не надо, — вмешался секретарь. — Квасов просто не в курсе. Я предлагаю сначала ввести товарища Квасова в курс, а потом уже бить.
Так как других предложений не поступало, то товарищ Вельможкин остался на несколько дней на заводе, чтобы ввести Квасова "в курс". Первое, что сделал Вельможкин, — это добыл для комсорга ставку освобожденного работника.
На этом сложное искусство введения "в курс" мололодого активиста не закончилось. Молодому активисту нужно было еще создать «условия». Опытный Вельможкин быстро справился и с этим делом. Он добыл стол, телефон, графин и пепельницу для окурков. Затем сложными манипуляциями Вельможкин выселил из здания конторы управляющего делами завода и повесил на его дверях новую табличку: "К. П. Квасов, секретарь комитета ВЛКСМ".
— Ну вот и все, — сказал Вельможкин. — Стол и телефон у тебя есть, теперь ты можешь спокойно руководить молодежью.
Трудно было Косте на первых порах осваивать новые условия работы. Раньше хоть и не был он "в курсе", однако все для него было ясно. Молодежь в цехе, и он вместе с ней. А теперь между ними стол, три этажа и бюро пропусков.
Правда, теперь у Квасова телефон. Нет-нет да и позвонит товарищ Вельможкин:
— Ну как, заворачиваешь?
— Заворачиваю.
— Правильно! Давай, заворачивай!
А что заворачивать, и неизвестно.
Но не напрасно товарищ Вельможкин хлопотал о телефоне. Телефон, как известно, сам по себе существовать не может. При нем обязательно должен быть технический аппарат. У Вельможкина при телефоне был специальный помощник. Добыл и Квасов себе помощника. Посадил рядом с собой златовласую Дусю. Дуся оказалась разбитным человеком; она добыла для себя стол, пишущую машинку и быстро установила контакт со всеми горкомовскими девушками. А эти девушки были на редкость любопытными особами: одной хотелось знать все, что касалось железных стружек и обрезков, вторая беспрестанно требовала цифр о сборе куриного помета, третья не могла уснуть, не собрав свежих сведений о всех полученных школьниками за день двойках и тройках.
Косте уже некогда было скучать. С утра он закидывал удочки в цеховые и поселковые конторы, выуживая оттуда всякую цифровую «плотичку». Днем он садился с Дусей за разборку «улова». Вдвоем они отсортировывали железные обрезки от медных и чугунных, уточняли данные о помете и выводили среднешкольные единицы и двойки, выделяя, какое количество из двоек приходилось на долю членов ВЛКСМ и какое на долю несоюзной молодежи.
Для чего требовались все эти сведения горкомовским девушкам, Костя не знал. Да это для него было теперь и не важно. Важно было то, что Костя, по публичному свидетельству Вельможкина, серьезно входил "в курс".
Пора романтических увлечений прошла. Костя понял, что создавать шумовые оркестры и волейбольные команды совсем не обязательно. Важнее сообщить в горком "среднесуточный охват молодежи культурными мероприятиями". И он сообщал: охвачено 832 человека, из них первым киносеансом 30 процентов, вторым 40 процентов, третьим 30 процентов.
Через полгода Косте надоело бегать за цифрами, и он переложил эту работу на трех членов бюро. Один должен был собирать сведения по железному лому, второй — по киносеансам, а третий — по двойкам и тройкам. Лиха беда — начало. Еще через год Костя перестал уже именоваться Костей и сделался Константином Петровичем. Он жил теперь в одном доме с директором завода, и ему по инерции подавали даже из гаража машину для поездок в горком или на стадион.
В футбол Константин Петрович, конечно, уже не играл. Теперь он только присутствовал на особо ответственных матчах сезона. Для Кости ставился специальный стул в директорской ложе, и он одиноко переживал все перипетии игры. Правда, иногда и ему хотелось вскочить вместе со всеми другими болельщиками и кричать в порыве азарта:
— Давай, Вася, бей!
Но Константин Петрович сдерживался, чтобы не уронить авторитета, и только покровительственно бросал вниз кому-нибудь из знакомых:
— Молодец, Васька, лихо влепил гол под перекладину!
А если этот знакомый, обрадованный секретарским вниманием, подходил после матча к Квасову, чтобы поговорить о каком-нибудь деле, Константин Петрович снисходительно слушал его у открытой дверцы машины и говорил, давая одновременно шоферу знак трогаться:
— За этим, дружок, ты приходи ко мне в комитет. Я о серьезном на трамвайной подножке не разговариваю.
Но попасть в комитет на прием к Квасову было весьма нелегким делом. Константин Петрович отказывал в свидании не только комсомольцам. Он не всегда выписывал пропуск даже родной матери.
— Скажите Марфе Григорьевне, — говорил Квасов Дусе, — пусть зайдет в следующий раз: сегодня я занят.
Дусе не нужно было повторять приказание дважды. Она хорошо изучила нрав товарища Квасова и действовала автоматически. Рядовых комсомольцев она направляла для разговоров к членам бюро, активистов — к заместителю секретаря, а если звонил Вельможкин, то не стеснялась даже говорить самому Вельможкину:
— У Константина Петровича совещание; как только он освободится, я вас сейчас же соединю с ним.
За три года ученик Вельможкина так прочно вошел "в курс", так безнадежно очерствел, что вряд ли кто из нас признал бы в нем сейчас того самого доброго паренька, который так многообещающе улыбался читателям с фотографии, напечатанной в газете. Да что фотография! Марфа Григорьевна, и та перестала верить, что когда-то была матерью правого края. Бедной женщине начало казаться уже, что ее сын родился с телефонной трубкой в руках и первой фразой, которую ребенок сказал матери, была: "Зайдите в следующий раз. Сегодня я занят".
В декабре прошлого года Вельможкин был переброшен на работу в городской коммунхоз, и на его место в горкоме сел Квасов. Когда на следующий день заводские комсомольцы пришли в горком, то они увидели в приемной секретаря знакомую фигуру златовласой Дуси.
— Что, занят? — безнадежно спросили комсомольцы,
— Да, — привычно ответила Дуся. — Вам придется обратиться к инструктору.
Но комсомольцы не обратились на сей раз к инструктору. Они взяли и прислали письмо в редакцию.
"Высоко в небе, — писали комсомольцы, — живет владыка вселенной — солнце. Живет скромно, просто…"
Дорогие комсомольцы, вы хотели смутить Квасова таким сравнением. Увы! Константин Петрович давно уже разучился смущаться. Солнце! А что для него солнце? Разве солнце в курсе? Вот если бы ему, Квасову, поручили ввести это самое солнце в курс, он бы навел там порядок. Поставил бы стол, телефон, посадил бы в приемной Дусю…
Нет, не надо пускать Дусю на солнце. Пусть солнце останется самим собой и светит нам всем как умеет. Уж если наводить порядок, то давайте начнем с Квасова.
1945 г.
УКРОЩЕНИЕ СТРОПТИВЫХ
Новогодний костюмированный бал был в самом разгаре. Самодеятельный оркестр из трех музыкантов, усевшись для солидности в четыре ряда, томным аккордом закончил очередной вальс. Калькулятор планового отдела Удовиченко, добросовестно изображавший на вечере роль великосветского распорядителя танцев, быстро вбежал на сцену и, оглядев зал, сказал с французским прононсом:
— Полька! Кавалеры, а друа, дамы, а гош! Маэстро, — кивнул он в сторону оркестра, — прошу!
И когда зал закружился под звуки баяна, трубы и мандолины, Вася Удовиченко обратил внимание на предосудительное поведение Григория Хмары, одетого в костюм Тараса Бульбы. Григорий стоял в мало освещенном углу зала и о чем-то интимно беседовал с Джульеттой.
— Пардон, камрады! — крикнул Вася, подбегая к воркующей паре. — Вы искажаете классическое наследство. Джульетта должна флиртовать не с Тарасом, а с Ромео.
Но ни «дочь» Вильяма Шекспира, ни «сын» Николая Васильевича Гоголя не обратили внимания на это замечание. Распорядитель танцев для ясности перешел с французского на украинский.
— Гриць! — сказал он Бульбе. — Ты чув, шо я казав?
— Чув, та не зразумив, — ответил Бульба. И для того, чтобы окончательно внести ясность в этот вопрос, он обратился к Джульетте: — Может, вы хотите, Настенька, пройтись с этим самым Ромео?
— Та хай ему буде лихо! И шо вин за хлопец? Ни сказать, ни танцевать…
— Как знаете, камрады, — пролепетал растерявшийся распорядитель и ускакал к оркестру.
Короче, все на этом вечере шло нормально. Время подходило к двенадцати. Комсорг Проценко готовился уже подняться на сцену, чтобы поздравить молодежь с Новым годом, как вдруг по клубу зловеще пронеслось:
— Чикушка!
Это слово прозвучало, как выстрел на симфоническом концерте. Музыканты прекратили игру, не закончив вальса, и баянист стал предусмотрительно укладывать свой инструмент в ящик. Испуганная Джульетта с надеждой оглянулась на Тараса, но того и след простыл. Он исчез, даже не простившись.
А Чикушка уже действовал. Сначала он влез на хоры и мило обсыпал головы литературных героев квашеной капустой. Затем пустил живого мышонка в муфту Анны Карениной и устроил короткое замыкание, сунув гвоздь в электрический штепсель.
Часы били двенадцать. Но комсорг не поднялся на сцену с поздравлением, и членам комитета пришлось впотьмах выбираться из клуба.
— Надо идти за помощью!
Начальник милиции встретил комсорга, как старого, доброго знакомого.
— Небось, опять на Чикушку жаловаться пришел?
— Опять! Вечер сорвал. Капустой кидался. Пробки электрические пережег.
— Ножом никого не ударил?
— Нет!
— Плохо! — мрачно заметил начальник милиции. — Не могу я его за капусту под суд отдать.
— Житья от него нет! — чуть не плача, сказал комсорг. — Девушки в общежитие ходить боятся. Он из-за угла водой их окатывает на морозе.
— Строптивый паренек! Ты его вовлеки в какой-нибудь кружок, — посоветовал начальник, — у него кровь и свернется.
— Куда вовлечь?
— Да хотя бы в духовой оркестр. Пусть человек музыкой занимается.
— Уже вовлекал! — сокрушенно сказал комсорг. — Он у нас барабан пропил.
— Поймали с поличным?
— Нет.
— Тогда могу только сочувствовать. Вот когда поймаете его за руку, приходи — помогу.
Нам не известно, знал ли Чикушка про те переговоры, которые велись между начальником милиции и комсоргом деревообделочного комбината, только чувствовал себя он совершенно спокойно. И хотя действовал Чикушка без ножа, однако весь поселок жил в страхе.
Правда, кровь в этом молодом человеке играла не все триста шестьдесят пять дней в году. Месяц, иногда полтора он вел себя вполне прилично. Вытирал нос собственным рукавом, а не беретом какой-нибудь тихой девушки. Но вот на него находило какое-то затмение, и молодежь с семи часов вечера пряталась по общежитиям, закрывая двери на три запора:
— Чикушка идет!
И вдруг Чикушка переродился. Стал тихим, скромным пареньком. Что же оказало такое благотворное влияние на хулигана? Кружок кройки и шитья или шесть месяцев тюремного заключения? Ни то и ни другое. Решающее слово в этом деле сказал Миша Кротов, сцепщик близлежащей станции. Миша увлекся Настенькой, той самой девушкой, которая была покинута в трудную минуту Тарасом Бульбой. Причем увлекся так сильно, что трижды в неделю, то есть каждый свободный от дежурства вечер, не ленился отмеривать по пяти километров от железнодорожной станции до поселка, чтобы провести час — другой со своей любимой.
И вот в один из таких вечеров, когда Миша о чем-то тихо шептался с Настенькой в коридоре общежития, был поднят сигнал бедствия:
— Чикушка идет!
— Прячься! — испуганно сказала Настенька.
Миша Кротов в ответ только махнул рукой:
— Обойдется и так.
Не успел он закончить фразы, как в комнату ввалился Чикушка, окруженный тройкой восторженных мальчишек. Он хозяйским взглядом оглядел комнату и сказал:
— Грязно у вас в коридоре.
И, сдернув с чьей-то койки белую накидку, стал вытирать свои сапоги. Настенька взвизгнула и забилась в угол.
— Положи на место накидку! — неожиданно сказал Кротов.
Чикушка сплюнул сквозь зубы, даже не подняв головы. Тогда сцепщик взял Чикушку за ворот, приподнял, повернул в воздухе лицом к себе, сказал: "Сморчок!" — и легко перекинул через всю комнату к двери. Затем сцепщик не поленился, поднял Чикушку еще раз, пронес его через коридор мимо затаивших дыхание девушек и осторожно спустил с лестницы.
— Ой, Мишенька, — сказала испуганно Настя. — Теперь тебе будет лихо: ударит он тебя ножом из-за угла!
Но Чикушка не стал браться за нож. Он знал: за это судят. Чикушка побежал в милицию с жалобой на обидчика. Через час Миша Кротов был доставлен участковым в кабинет начальника.
— Это ваша работа? — спросил начальник, косясь на разбитый нос Чикушки.
— Извиняюсь. Трошки задел по потылице.
— А за что?
— За хулиганство.
— Зачем же драться? — укоризненно сказал начальник милиции. — Вы бы объяснили гражданину неэтичность его поступка, он исправился бы.
— Ха!.. — сказал удивленный сцепщик. — Он девчат тиранит, а я ему "Отче наш" читать буду?
Начальнику милиции понравился этот плечистый, добродушный парень. Ему понравилось и то, как он отделал Чикушку, но… нельзя же потакать рукоприкладству! В общем, для порядка сцепщик был оштрафован на 25 рублей за нарушение одного из пунктов обязательного постановления облисполкома.
— Ну как, внес он деньги? — спросил я комсорга, который рассказал мне всю эту историю.
— Я заплатил за него, — ответил комсорг. — Двадцать пять целковых за учебу — это, честное слово, не так много. Зато теперь на поселке дышать легче. — И, заметив на себе недоумевающий взгляд, комсорг словно в оправдание добавил: — Я, конечно, понимаю: тихих хулиганов надо вовлекать, чтобы они "росли над собой", буйных — судить. Но есть среди них и такие, которых следует взять за грудки и тряхнуть по-мужски. Да так тряхнуть, чтобы у них веснушки горохом на землю посыпались. Но это, конечно, между нами, не для печати, — сказал комсорг и распрощался.
1945 г.
МОТЯ-МАДЛЕН
Мы живем в одной квартире, через стенку, поэтому я могу сказать о ней больше, чем другие. Долгие годы Мотя вела жизнь заурядной советской девушки, и никто из соседей не мог бы уличить ее ни в плохих, ни в хороших поступках. Квартирную плату она вносила исправно, после двенадцати часов ночи песен не пела, чужих писем не читала.
И вдруг с нашей Мотей произошла странная метаморфоза.
— Я теперь не Мотя, — сказала она. — У меня теперь красивое заграничное имя Мадлен.
— Это от гриппа, — сказал кто-то из соседей. — Одним он дает осложнение на ноги, другим — на печень, а Мотеньке ударил прямо в голову.
Увлечение заграницей не ограничилось, однако, только переменой имени. Осложнение оказалось серьезнее. Бывшая Мотя перестала убирать у себя в комнате. От крошек и прочего мусора у нее завелись мыши. Причем их было столько, что они нагло стали бегать по всей квартире. Соседи заявили протест, а Мадлен удивленно подняла выщипанные брови и сказала:
— Мыши — это к счастью. Вы разве не верите в приметы? Странно! В Европе все верят. Это очень модно. Клавка купила даже двух белых крыс.
Трудно сказать, во что бы превратилась наша квартира от этого соревнования с Клавкой, да спасибо мышам: они прогрызли новую пару шелковых чулок у Моти и сразу излечили ее от суеверия.
— Негодные! — кричала она по адресу мышей. — Разве они не видели, что это настоящие парижские?..
Поплакав над чулками, Мотя устроила субботник в своей комнате и поселила в ней злую сибирскую кошку. Мы думали, увлечение заграничным на этом окончится. Но нет! Мотина болезнь продолжала прогрессировать… Мотя продала кровать и соорудила себе альков. Четыре кирпича вместо ножек, пружинный матрац сверху, выкрашенная в розовое простыня под потолок — балдахином. Затем ока снесла на рынок кастрюли.
— За границей не едят супов, — сказала она. — За границей едят только сэндвичи.
И она действительно перешла на сухомятку. Мотя-Мадлен вела какой-то мученический образ жизни. Она мало ела. Копила деньги. Зачем? Для того, чтобы купить пару туфель, тех, «настоящих». А «настоящие» имели совершенно непотребный вид. За четыре разноцветных ремешка, пришитых в подметке, Мадлен заплатила шестьсот рублей. По сто пятьдесят рублей за ремешок.
— Зато какой каблук! — восхищалась Мотя. — Самый модный: восемь сантиметров высотой.
— Как же вы будете ходить?
— Ниже теперь никто не носит. Это провинциально. Клавка с ума сойдет, когда узнает. У нее каблук на целый сантиметр меньше.
Погнавшись за заграничным, наша соседка стала ежедневно подбирать у соседей очистки от лука. Затем как-то вечером очистки были сварены, приправлены какими-то специальными снадобьями, и Мадлен всю ночь продержала голову в лохани с этим варевом. Наутро ее трудно было узнать. От пышных локонов не осталось и следа. Волосы торчали во все стороны велосипедными спицами. Из светло-пепельных они стали цвета турецкого перца с солью.
— Разве плохо? — спросила Мотя, увидев на себе недоумевающий взгляд соседей.
— Зачем?
— Блондинки теперь не в моде. Клавка покрасилась хной и стала лиловой. А у меня перекись. Хна ее не берет. Спасибо кузену Гарри. Он принес мне специальный рецепт для покраски.
Мадлен называла теперь кузенами всех тех молодых лоботрясов, завсегдатаев коктейль-холла, которые приходили к ней в гости в пальто с широкими накладными плечами. И кузены учили ее. Учили не только собирать луковые очистки, но и разговаривать с духами. А делалось это так: кузены гасили свет, садились за круглый стол и обращались с какими-нибудь глупыми вопросами к одному из усопших писателей или полководцев.
— А вы разве не верите в духов? — спросила на днях Мадлен моего соседа и добавила: — Это только доказывает вашу отсталость. В Европе все верят.
— Ерунда!
— Ха-ха! Вы говорите «ерунда», а я сама вчера разговаривала с Мопассаном.
— С кем, с кем?
— Ну с тем, который Гью и де. Мне хотелось узнать, какие платья носят сейчас в Париже, длинные или короткие.
— И что же вам ответил Гью и де?
— Нагрубил! Сказал: "Идите к дьяволу и не мешайте мне писать "Мадам Баварию"!"
— "Бавария" — это название пивного завода, а роман именуется "Мадам Бовари". Это, во-первых. А во-вторых, Мопассану незачем писать роман, который давно написан Флобером.
— Нет и нет! Вы путаете! Я сама с ним разговаривала.
— Зря вы беспокоили писателя. Вам было бы лучше вызвать дух своего отца.
— Зачем?
— Чтобы он выпорол вас вместе с вашими кузенами.
— Нет, отца вызывать мы не будем! — отрезала Мадлен. — Мы разговариваем только с заграничными духами.
Всю последнюю неделю Мотя-Мадлен ходила явно в растрепанных чувствах. Как выяснилось потом, во всем была виновата Клава. В пику Моте она повесила перед своим альковом распятие. Мотя не могла, конечно, оставить этого удара без ответа. Она долго искала на рынке что-либо посолиднее и наконец приобрела раму от образа. Вчера я был приглашен к Моте посмотреть, как выглядит теперь се альков. Каково же было мое удивление, когда я увидел в тесной золоченой рамке, над лампадой, раскрашенный портрет автора "Пошехонской старины".
— Это же Салтыков-Щедрин!
— А зачем у него борода? — невозмутимо спросила Мадлен и затем, помедлив, добавила: — Все равно, пусть висит. Я за него тридцать рублей заплатила.
И Салтыков-Щедрин остался висеть в неположенном ему месте, заняв в ризнице чужую, позолоченную жилплощадь. Ризница? Разве Мотя-Мадлен стала верить в бога? Да нет!
— Это просто модно, — говорит она. — Вы разве не знаете? В Европе у всех леди распятие.
Так вот и живет Мотя в нашем доме чужим, посторонним человеком. Ее никто не принимает всерьез. Даже кошка, которую она хочет приучить к сэндвичам и которая, несмотря ни на что, бегает к соседям, чтобы полакомиться чем-нибудь более существенным.
1949 г.
ОЧЕРКИ
Очерки, предлагаемые вниманию читателей, написаны в разное время. Одни — в годы первых пятилеток в Сталинграде, Магнитогорске, Донбассе. Другие — после войны. Но все они объединяются одной темой, все посвящены жизни, труду, быту советских людей.
КАК ЭТО БЫЛО
Для многих молодых строителей Магнитогорск начался еще в Сталинграде. Июль, 1930 год. Не успел первый трактор сойти с конвейера, а уже кое-кто из комсомольцев стал собираться в дорогу. И, что ни день, таких все больше и больше. Директор тракторного вызвал «путешественников» к себе.
— Вы куда?
— На Урал.
— Зачем?
— Так ведь здесь стройка подошла к концу, а на Магнитке только начинается.
Директор посмотрел на Редина, Козлова, Петунина, Левандовского и сокрушенно вздохнул. Все они люди деловые, квалифицированные, один к одному: плотник, бетонщик, такелажник, арматурщик. Отпускать таких молодцов с завода было не по-хозяйски. И не только в этом было дело. Директор за два года сжился, сроднился со своими «мальчиками» (так он называл ребят), которые приехали к нему по путевкам комсомола; директору по-отцовски было жаль расставаться с ними.
Два года ребята жили в бараках. Только-только поселили их в новые дома с балконами, ванными комнатами, паровым отоплением, и — на тебе! — «мальчики» добровольно отказываются от уюта.
— Имейте в виду, на Урале удобств не будет. Вам придется снова жить в бараках, без горячего душа.
Ребятам, конечно, не хотелось лишаться удобств. Они стали уже привыкать и к светлым, просторным комнатам и к вечернему чаю на балконе. Но что делать? Неужто изменить своей юношеской мечте и лишить себя из-за уютной комнаты и горячего душа удовольствия поехать на строительство самого крупного в Европе металлургического комбината!
— Эх, мальчики, мальчики!..
А «мальчики» входили во вкус. Они не только собирались в дорогу сами, но и пытались захватить с собой из Сталинграда на Урал строительные механизмы: экскаватор, транспортеры, бетономешалки. Директор запротестовал, а комсомольцы подали на него жалобу в партийный комитет.
— Образумьте нашего директора, он не хочет протянуть руку помощи Урало-Кузбассу.
Поднялся спор, в который вынужден был вмешаться В. В. Куйбышев. Председатель ВСНХ (Высшего совета народного хозяйства) распорядился оставить механизмы в Сталинграде для постройки завода второй очереди, а большой группе комсомольцев было разрешено выехать в Магнитогорск.
Собрались, конечно, сразу. А как туда добираться? Где находится этот самый Магнитогорск? В 1930 году такого города на картах еще и не было. Люди, к которым обращались комсомольцы, неопределенно пожимали плечами:
— А кто его знает! Говорят, где-то далеко, под Белорецком, за башкирскими землями…
Такая неопределенность не остановила ребят. Они собрали свои сундучки, чемоданы — и на вокзал.
— Дайте нам сто билетов до Магнитогорска!
Ехать пришлось долго, с пятью пересадками. Через Москву, Свердловск, Челябинск, Троицк, Карталы.
И вот поезд останавливается прямо в степи, у одинокого товарного вагона. На вагоне висит небольшой медный колокол и виднеется надпись мелом: "Станция Магнитогорск". Из вагона навстречу комсомольцам выходит дежурный по станции. Комсомольцы — к нему.
— Далеко ли до города?
— Два года.
Все стало ясно: через два года на этом пустынном месте по планам первой пятилетки должны быть выстроены и город и комбинат. Ну, а пока нужно думать, где скоротать ночь. И мы пошли к центру будущего города. А в центре всякого города положено быть, конечно, и гостиницам, и ресторанам, и баням. Но ко дню нашего приезда на месте будущего Магнитогорска рос только вековечный ковыль. Вместо многоэтажных гостиниц вокруг стояли палатки, и на каждой — дощечки с названием городов, из которых прибыли добровольцы: Москва, Ленинград, Свердловск, Харьков, Златоуст… В день приезда сталинградцев молодежный городок увеличился на четыре новые палатки. Каждый новосел получил койку, чтобы не провести первую ночь под магнитогорскими звездами, и лопату, чтобы завтра пораньше приступить к работе.
До осени жить пришлось по-походному. Обедали у нарпитовских казанов, вмазанных прямо в землю, умываться бегали на берег реки Урала.
Представитель "Комсомольской правды" был первым корреспондентом в Магнитогорске, поэтому начальник строительства решил создать ему максимальные удобства. Чтобы корреспондент мог бывать на всех двадцати строительных участках и успевать сообщать в газету магнитогорские новости, к нему была прикреплена лошадь Катька. А чтобы корреспондент мог после долгих ежедневных скитаний по стройке отдохнуть, ему был выдан ордер на койку в комнате № 11, в бараке № 4, под Сосновой горой.
Корреспондент сразу же отправился с вещами к месту нового жительства. Вот наконец и Сосновая гора. Вокруг, куда ни посмотришь, пустырь. Где же барак № 4?
— А зачем он вам? — спрашивает подошедший прораб.
— Как зачем, у меня ордер!
— А-а-а… — многозначительно тянет прораб и ведет корреспондента к месту, размеченному колышками. — Вот здесь будет стоять барак № 4.
Затем прораб отмеривает от какой-то лунки три шага в сторону и добавляет:
— А здесь расположится комната № 11.
Прораб был человеком не без чувства юмора. Он посмотрел на корреспондента и спросил:
— Ну как, вы переедете на жительство в комнату № 11 сейчас или подождете до осени, когда закончится постройка барака?
Корреспондент улыбнулся и спросил:
— Мой ордер — это что, ошибка?
— Нет, зачем же! Это надежда на лучшее будущее.
И так как жилищный отдел Магнитостроя выдал таких «надежд» на три месяца вперед многим приезжим, то корреспонденту пришлось эти три месяца жить не в бараке № 4, а на стоге сена возле пожарной команды. Под стогом был спрятан чемодан с бельем и блокнотами корреспондента, а наверху спал он сам. Рано утром к этому стогу конюх подводил лошадь Катьку и тыкал в представителя прессы кнутовищем, напоминая, что трудовой день на стройке начался.
А день этот стоил того, чтобы рассказать о нем. Шутка ли, строительная площадка раскинулась в степи чуть ли не до самого горизонта. Глянешь с горы Магнитной вниз, и голова идет кругом. Пыль в полнеба. Земля разворочена. Всюду котлованы: под домны, мартеновские печи, прокатные станы, коксовые батареи, химические заводы. И все это строится собственными руками. Молодежной гордости не было предела.
Но если бы в те дни молодых строителей спросить, известно ли им, как будет выглядеть и работать этот комбинат, то оказалось бы, что очень многие имеют весьма смутное представление о выплавке чугуна и стали. Да и откуда им было знать об этом! Ребята ехали к горе Магнитной из мест, где не было ни домен, ни мартеновских печей. И хотя комсомольцам ни разу в жизни не приходилось видеть действующих домен, зато они хорошо знали: в домнах — сила молодого Советского государства. И чем больше построить домен и мартенов, тем крепче и непобедимей будет это государство. Работали поэтому молодые магнитогорцы, не жалея себя.
А работать приходилось нелегко. Строительных механизмов было тогда еще очень мало. Только-только начинали входить в обиход такие слова и понятия, как «соревнование», "встречный план", "ударная бригада", — в те годы все это лишь зарождалось, проверялось.
Вспоминается такой эпизод из истории строительства. Комсомольцы бригады Редина первыми в Магнитогорске ввели и стали перевыполнять сменно-встречные задания по вязке арматуры. Производительность труда выросла в три раза. Как сообщить об опыте арматурщиков всей стройке? Радио у нас не было. К выпуску "Магнитогорского комсомольца" горком еще не приступал. И тогда комсомольский комитет доменного участка отпечатал в типографии соседнего района несколько тысяч этикеток, с описанием работы бригады Редина. Пионеры наклеили эти этикетки в продуктовом складе на коробки папирос, на пачки с махоркой, на кульки с сахаром, солью. И на следующий день имя Редина стало самым популярным на стройке. Вслед за Рединым в число лучших попали бригады Рублева, Козлова, Петунина, Ишмакова, Чернова.
Магнитогорские ночи изобиловали всякими неожиданностями…
В 10 часов вечера внезапно прекращалась подача электроэнергии. Мрак затоплял котлованы, и люди, впотьмах, спотыкаясь, бежали к остановившимся бетономешалкам вывалить на землю еще не затвердевший бетон. В 10 часов 30 минут утра электроэнергия появилась так же внезапно, как и исчезла. Но пришла тревожная весть с эстакады: щебень кончается, а камнедробилка и не собирается готовить новую партию. К 2 часам ночи прибывал щебень, но прерывалась подача воды.
В 3 часа водопроводные трубы наполнялись водой, зато прекращалась подача электроэнергии, и домна вновь погружалась во мрак.
Ночные аварии изводили инженеров, возмущали ударников.
В августе 1930 года на Магнитострое было проведено сколько ночных проверок, как на участках борются с авариями.
Проверка обнаружила, что лишь на плотине по ночам дежурили комсомольцы, а на других участках таких постов не было. Дежурные же прорабы или безмятежно спали, положив себе под головы лопаты, или метались от телефона к телефону, тщетно моля о помощи.
В сентябре райком комсомола забил тревогу, и стройка была опоясана ночным молодежным дозором.
С 8 часов вечера и до 8 часов утра звонил телефон в прокуренной комнате райкома, и по гудящим проводам мчались приказы, сообщения, просьбы, напоминания, ругань.
В 10 часов вечера звонил дежурный с домны:
— Говорит Якубовский. У нас нет щебня, в котлованах приостанавливается бетонировка.
В 10 часов 2 минуты дежурный райкома комсомола, соединившись по телефону с камнедробилкой, кричал а трубку:
— Скандал! Почему домна без щебня?
— Щебень есть, да его некому грузить, — отвечала с камнедробилки Люда Калинченко.
— Как это некому? — возмущался дежурный.
— Рабочих нет.
— А ты поговори с молодежью.
И вот Люда бежит к баракам будить комсомольцев. А вскоре с камнедробилки сообщают в райком:
— Щебень грузится на платформы. Скорей высылайте паровоз.
В 10 часов 35 минут дежурный сортировочной станции уже извещен о вагонах со щебнем. Он бежит по путям и кричит машинисту паровоза:
— Давай, дружок, на камнедробилку! Состав на домну пригнать надо.
Паровоз дает гудок и трогается в путь. В полночь дежурный райкома проверяет посты и записывает, как движется маршрут со щебнем. В час ночи ему звонит дежурный домны:
— Прораб просит передать благодарность комсомольцам. Щебень прибыл, простоя не было.
В 1 час 7 минут опять звонок:
— Говорит дежурный горы Атач. У нас нет воды. Буровая остановилась, механические мастерские замариновали наш заказ на водопроводную муфту.
В 1 час 15 минут дежурный по механическому цеху Пронин уже сообщает в райком:
— Заказ действительно не выполнен. Людей нет, приходится самому делать нарезку.
В 2 часа 20 минут Пронин сдает готовую муфту.
Через 5 минут с насосной станции выехала на Атач комсомольская бригада слесарей. В 4 часа ночи буровая снова заработала.
Наступает утро. Телефон трезвонит по-прежнему, напоминая о бедах минувшей аварийной ночи.
7 часов. Утренняя смена принялась за работу. Телефон умолкает. Притихшим котенком дремлет на столе черная коробка аппарата. Дежурный в последний раз просматривает журнал происшествий и идет к двери.
Молодые строители набирались опыта, знаний. Прошло то время, когда на «Магнитке» насчитывалось с полсотни комсомольцев. Магнитогорская комсомольская организация выросла в могучий, двенадцатитысячный отряд. Наряду с плотниками, землекопами, монтажниками в этом отряде числилось уже несколько сот инженеров и техников. С такой силой можно было переходить от комсомольских бригад к созданию комсомольских смен. Так и сделали. Затем комсомольцы дерзнули взять на себя постройку домны № 2. Молодежь дала начальнику строительства торжественное обязательство строить и монтировать эту домну быстрее и лучше, чем строилась домна № 1. В соревнование строителей двух домен в скором времени включился весь коллектив.
Комсомольцы и молодые рабочие горы Магнитной разрабатывали один из горизонтов рудника, чтобы снабжать рудой комсомольского рудника комсомольскую домну. Комсомольцы центральной электрической станции монтировали собственными силами турбину под лозунгом "Ток комсомольской турбины — комсомольской домне!"
На коксохимическом комбинате комсомольцы собственными силами вели строительство восьмой батареи с тем, чтобы обеспечить коксом комсомольскую домну.
Так было на всех участках и во всех цехах: мартеновском, прокатном, на воздуходувной станции. Это был грандиозный строительный конвейер. Комсомольцы всей страны принимали участие в этом конвейере. Оборудование для Магнитогорского комбината изготавливалось больше чем на трехстах заводах. На одних делались турбины, на других прокатные станы, на третьих стальные конструкции для доменных печей, кауперов… И на каждом заводе существовал пост комсомольского контроля, который следил за тем, чтобы магнитогорские заказы изготавливались без задержек.
Все это, конечно, не могло не вдохновлять магнитогорцев на трудовые подвиги. Именно в эти дни комсомолец Ишмаков поставил замечательный рекорд на клепке кожуха домны, плотник Чернов — на опалубке, такелажник Рублев — на установке опорных колонн, бригада Тугушева — на бетонировании.
Вспоминается такой эпизод. Комсомольцы Нижнетагильского завода в эти дни выполнили срочный заказ и прислали на площадку долгожданные насадочные решетки для кауперов комсомольской домны. Но вот беда, платформы с этими решетками никак не могли пробиться к домне и третьи сутки простаивали на сортировочной.
Клепальщики сидели уже на пятнадцатом ярусе. Кладчики ежедневно устраивали скандалы: без решеток они не могли начать кладку кауперов.
Комсомольцы бегали в заводоуправление, в железнодорожный отдел и на сортировочную станцию. Они просили скорее перебросить к ним вагоны. И на все их просьбы железнодорожники отвечали:
— На путях образовалась пробка! Потерпите недельку, разгрузим составы, выгоним порожняк на магистраль, тогда и доставим к вам решетки.
Комсомольцы ругались, но брань не помогала. Транспортная пробка увеличивалась все больше и больше.
Слесарь Литвин, руководитель комсомольской бригады, подсчитал: если ждать неделю, пока пригонят вагоны, а затем неделю потратить на обрубку ячеек насадочных решеток, то кладка домны начнется с опозданием на полмесяца. Вместо того, чтобы ждать решетки, Литвин взял чертежи, зубила, молотки и отправился с ребятами к вагонам.
Прямо на платформах комсомольцы открыли мастерскую. Пока железнодорожники перегоняли вагоны, Литвин обрубал решетки. Иногда по утрам комсомольцы не находили вагонов там, где оставляли их вечером. Тогда ребята отправлялись в поиски.
Шесть дней Литвин путешествовал с решетками по участкам. На седьмые сутки, когда вагоны прибыли на домну, обрубка была закончена. Насадочные решетки сразу же поставили на капители.
Опыт Литвина быстро обошел комсомольские бригады. Через неделю монтажники ЦЭС уже собирали машинные части прямо на движущихся платформах.
И вот наступил день, когда строители перешли на третью и четвертую домны, уступив место на двух первых печах эксплуатационникам.
Было ясное весеннее утро, когда первую домну загрузили дровами. Горновой Королев подошел к летке, чтобы поджечь костер, а сменный инженер крикнул ему что-то над самым ухом, чтобы напугать.
— Это еще зачем? — спросил Королев.
— Так дедами завещано, чтобы печь дольше работала.
Первая домна стала на сушку.
Вместе с заводом в Уральской степи вырос и новый город. Поднялись многоэтажные дома, школы, гостиница, театр, институт. Магнитогорский вокзал размещался уже не в двухосном товарном вагончике, а занимал вместительное каменное здание. Жизнь в молодом городе налаживалась. Но не все шло в этом городе так гладко, как хотелось бы. Одна часть сталинградцев уже давно переехала в новые дома и баловала себя после работы, в зависимости от времени года, горячим или холодным душем, другая часть застряла в бараках на одиннадцатом участке. А бараки эти без всяких удобств, даже без водопровода. Много раз ребята просили начальника ЖКО подтянуть поближе колонку, а тот никакого внимания. Ничего, мол, страшного не произойдет, если лишний раз сбегаете с ведерком на речку.
Комсомольцы написали тогда письмо народному комиссару тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе. И товарищ Орджоникидзе не оставил жалобы без внимания. В первый же свой приезд на «Магнитку» он пришел на одиннадцатый участок, вызвал туда начальника ЖКО и сказал:
— Комсомольцы пригласили меня в гости, а угостить чаем не могут. Нет воды.
— Это верно. С водой на одиннадцатом участке нелады.
— А почему нелады?
— Вредители виноваты, — попробовал оправдаться начальник ЖКО.
Товарищ Серго возмутился и сказал:
— А что ты дураком родился, в этом тоже вредители виноваты?
Войну с дураками, бюрократами, лодырями комсомольцы вели с помощью партийной организации смело, открыто, и это помогало закалять характеры, очищать город от всяких проходимцев.
С тех первых дней строительства прошло около трех десятилетий. Магнитогорск давно пережил свои детские, отроческие и юношеские годы и стал одним из крупнейших промышленных центров Советского Союза. Магнитогорские домны выплавили за эти годы десятки миллионов тонн чугуна, который помог нам победить в войне и помогает побеждать в мирном труде.
Но сегодня хочется говорить не о магнитогорском чугуне, а о строителях Магнитогорска. О людях, которым в 1930 — 1931 годах было по 17 — 25 лет. Для этого поколения «Магнитка» была замечательной школой разносторонней трудовой, государственной и общественной деятельности. Ваня Комзин, тот самый комсомолец, о работе которого рассказывалось в 1931 году на страницах "Комсомольской правды", сейчас начальник строительства Куйбышевской ГЭС. Прораб комсомольской домны Миша Заслав стал ведущим инженером одной из проектных организаций Москвы. Машинист паровоза Александр Авдеенко теперь писатель, автор нескольких хороших книг. Прораб мартеновского цеха Давид Райзер — сейчас министр строительства в Казахстане. Лена Джапаридзе, участница монтажа Комсомольском турбины, была начальником Главэнерго Министерства черной металлургии СССР, а сейчас работает в Госплане СССР.
Был в Магнитогорске самодеятельный ансамбль, который в долгие зимние вечера часто выступал в рабочих бараках с концертами. Музыкальным организатором этого ансамбля был М. Блантер, певцом — Н. Аввакумов, чтецом — секретарь комсомольского комитета рудника В. Лямов. Претерпели изменения и биографии участников этого ансамбля: В. Лямов — депутат Верховного Совета РСФСР, М. Блантер — автор замечательных песен, которые поет весь Советский Союз. Нет в живых только художника Н. Аввакумова. Но он оставил по себе прекрасную память — серию рисунков о первых днях Магнитогорска и его славных строителях.
Я рассказал о судьбе лишь нескольких человек, с которыми мне пришлось встречаться в первые годы строительства в Магнитогорске. Но их тысячи, этих строителей, и каждый вспоминает добром те незабываемые дни, когда он по заданию Родины и партии принимал участие в строительстве юного советского города на Урале.
ФРУКТОВЫЙ СОК
Нюра пришла со строительной площадки на лыжах. Сегодня опять не хватило леса, и оставшаяся на зиму артель плотников потребовала расчета. Хитрый артельный староста не поддавался на уговоры и на все доводы бубнил одну фразу:
— Нам дольше никак нельзя. Нас бабы заждались.
Нюра решила сегодня же вечером серьезно поговорить с начальником строительства о лесе. Нельзя же, в самом деле, заставлять ее, прораба, пусть даже комсомолку, агитировать за темпы, не давая ни гвоздей, ни бревен!
У дверей своей комнаты Нюра остановилась, постояла. Ей хотелось оставить в коридоре побольше холода, чтобы потом сразу прижаться к теплому тельцу своего Сашки. Но Сашка, видимо, не мог ждать.
Он плакал каким-то усталым, недетским плачем и звал к себе мать.
— Осторожней, — предупредила Нюру младшая сестра Варя. — Он болен.
— Доктор был?
— Был и снова говорил о витаминах. Один апельсин в день — вот все, что нужно Сашке.
Нюра отошла к окну, чтобы скрыть от сестры навернувшуюся слезинку. Нужно было смотреть в снежную даль, чтобы успокоиться. Белым пуховым полушалком лежала земля, но этот полушалок, увы, не грел.
"Мне надоело строить дома без бревен и слушать каждый день циничные разговоры бородатых сезонников о заждавшихся женах, — думала Нюра. — Сегодня же пойду начальнику строительства и спрошу у него, долго ли еще плакать моему Сашке".
— И ведь какую маленькую чуточку нам с тобой нужно! — шептала она над больным ребенком. — Один апельсин в день!
Этажом выше кто-то взял мягкий аккорд на гитаре:
…Спи, моя радость, усни, В доме погасли огни, Птички замолкли в саду, Рыбки уснули в пруду…Это пел слабым тенорком начальник строительства. Колыбельная песня Моцарта заполнила все комнаты одинокого щитового дома, и задремавший было Сашка испуганно открыл глаза.
— Разбудил, чудище! — сказала Нюра и побежала наверх ругаться.
…Месяц на небе блестит, Месяц в окошко глядит. Спи моя радость, усни, Глазки скорее сомкни…На последней ступеньке Нюра остановилась. Она представила себе усталое, небритое лицо начальника строительства, и ей стало жалко его. Нюра давно успела изучить привычки своего соседа. Она могла по мерным шагам, покашливанию и гитарным аккордам угадывать все, что делалось в душе начальника строительства. Дощатые полы, стены не держали тайн. Вчера днем почтальон принес синий пакет с московским штемпелем, и всю ночь в верхней комнате жалостливо скрипели половицы. Половицы рассказывали соседям, что письмо прислано той самой высокой блондинкой, которая отказалась летом жить в бревенчатом домике у горы Магнитной и уехала от мужа обратно, в Москву.
…В доме все стихло давно, В погребе, в кухне темно. Дверь ни одна не скрипит, Мышка за печкою спит…Было совершенно ясно, что сегодня пришла телеграмма из ВСНХ об отгрузке строительных материалов, и поэтому Моцарт ходил гостем по стандартному щитовому дому. Нюра знала, что через час начальник строительства отложит гитару в сторону и придет к ней в комнату поделиться своей радостью. Она наперед могла сказать, как он постучит согнутым пальцем в дверь и скажет ей, глядя на Сашку:
— А ведь вы, Анна Григорьевна, счастливейшая мать в мире. Вы родили ребенка, который был записан под первым номером в книге регистрации актов гражданского состояния будущего города Магнитогорска.
…Кто-то вздохнул за стеной, Что нам за дело, родной? Глазки скорее сомкни, Спи, моя радость, усни…Нюра решила не огорчать сегодня начальника строительства. Она тихо надела валенки и пошла на лыжах к станице Магнитной. Нюра решила стучать в окно каждого домика, чтобы вымолить для больного ребенка хоть несколько капель фруктового сока.
Сосновая гора остается позади, пройден деревянный мост через Урал, и Нюра останавливается у первого окна. Потом приходится останавливаться у второго, третьего, четвертого дома. Наконец где-то недалеко от края станицы старая женщина выносит Нюре пару яблок.
— Ты свари их да выжми в тарелку, — советует казачка, — а шкурку сама съешь — молоко здоровей будет.
У Сосновой горы ветер начал бить в спину. Холодные звезды скрылись за облаками, и впереди закурилась дорога. Нюра ускорила шаг, чтобы быстрее дойти до границы первого участка. Скоро должен быть поворот. До дома оставалось минут семь хода.
…Сладко мой птенчик живет: Нет ни тревог, ни забот. Вдоволь игрушек, сластей, Вдоволь веселых затей…Может быть, удастся опередить метель? Но буран не ждет. Он кружит снежную пыль и воет в ушах. Иногда он меняет направление, толкает в плечо, точно собирается сбить с дороги. Нюра часто останавливается. Она прощупывает лыжными палками сугробы, чтобы не увязнуть в снегу. Она знает, что начальник строительства давно отложил гитару и сидит сейчас в ее комнате над плачущим Сашкой.
"Вы, Анна Григорьевна, счастливейшая мать в мире…"
И ведь как мало ей нужно для счастья: всего две ложки фруктового сока!
Буран на минуту стихает. Рядом как будто бы слышится тяжелое дыхание.
— Кто здесь? — кричит Нюра и тотчас спохватывается. Ей показалось вдруг, что рядом, у дороги, стоит тот самый одноглазый волк, которого на прошлой неделе тверские плотники видели на Ежовке.
А ветер все сильней и сильней. Ветер бьет то в спину, то в бок. Но нужно идти все время вперед, только тогда наткнешься в этой пурге на щитовой двухэтажный домик. Нюра с трудом вытаскивает из сугроба вязнущие ноги и с силой опирается на палки, чтобы не упасть.
…Все принесла тебе мать, Лишь бы не стал горевать, Что будет после с тобой? Спи, мой любимый, родной…Впереди блеснул слабый огонь, раздался глухой выстрел, за ним второй. Это стрелял из своей двустволки начальник строительства. Нюра догадывается, что он стоит на крыльце, ожидая ее. Она с трудом добирается до двери и тихо плачет от радости.
Сашка спит. Варя с трудом стаскивает валенки с одеревеневших ног сестры. Начальник строительства наливает из термоса горячий чай и предлагает коньяк для растирания. Из розового жакетика Нюры вываливаются два яблока и катятся под кровать.
— Сумасшедшая мать! — говорит начальник строительства. — Апельсинов хотела купить! Да разве апельсинами в деревне торгуют? — И, растирая замерзшие ноги прораба, он ласково добавляет: — К весне у нас, в Магнитогорске, наверное, родится десятка два младенцев, и я, честное слово, построю здесь ясли. Вот увидите, Анна Григорьевна, ясли будут первым действующим цехом металлургического комбината!
1930 г.
ЗЕЛЕНЫЙ ШАРФ
Этот день в жизни молодого бригадира Хлудова начался прогулом. Утром, когда бригадир открыл глаза, солнце било прямо в окно. Часовая стрелка подходила к десяти, и Хлудову стало ясно: рабочий день потерян.
Хлудов повернулся к стене, чтобы спрятать воспаленные глаза от солнца, но этот маневр не принес ему покоя. Солнечный морозный день отпечатался на стенах барака яркими светлыми полосами, и от этой белизны щемило в сердце. Хлудов зло сбросил с себя одеяло.
— Все равно не выйду, — сказал он. — Пусть что хотят делают…
И это «пусть» вышло из горла неприятным, застуженным хрипом. Хлудов откашлялся и прощупал вспухшие железы.
Солнце подымалось все выше и выше. Сидеть в бараке не было никакой мочи, и бригадир стал одеваться. Он вытащил из сундука новые суконные брюки, надел мягкие сапоги из хорошего хрома и намотал вокруг шеи теплый зеленый шарф, подаренный ему Екатериной Никифоровой, медицинской сестрой пункта первой помощи.
На плотине в разгаре был обычный трудовой день. От левого берега до станицы Магнитной, на всем километровом протяжении эстакады, размеренно шли вагонетки, стучали топорами плотники, бетонщики с шумом валили в бункеры горячее месиво.
Хлудов прошелся в своем праздничном наряде по грохочущей эстакаде и остановился у бетонного завода. Шарф горел у него на шее зеленым пламенем, и молодому бригадиру казалось, что каждая идущая навстречу брезентовая спецовка смотрит на него с укором.
В двенадцать часов загудел паровоз, поставленный у бетономешалки для нагрева воды: старая «Щука» требовала угля и подзывала к себе подсобных рабочих. Но подсобники не появлялись.
Несколько дней назад Хлудов не оставил бы «Щуку» голодной и подбросил бы ей мимоходом в топку несколько лопат угля. Но сегодня он твердо решил ни к чему не притрагиваться и медленно шел мимо плачущего паровоза.
У пункта "Скорой помощи" Хлудов остановился. Зайти к врачу за бюллетенем в эти горячие дни было, по его мнению, последней степенью комсомольского падения. Но сегодня Хлудов махнул на все рукой. Он медленно вошел в приемную и стал снимать куртку.
— Разве тебе хуже? — испуганно спросила Катя и, не дожидаясь ответа, вызвала из соседней комнаты доктора.
— Вам, молодой человек, — сказал доктор, — надо держать ноги в сухом месте. Промокшие сапоги при вашем горле — катар.
— Я так и решил, — сказал Хлудов, напрягая застуженное горло. — Пока не вылечусь, в котлован не полезу.
— Пейте горячее молоко с боржомом, — говорил доктор, подписывая бюллетень, — а дня через два загляните снова.
В здравпункте ожидающих не было, и Катя решила проводить Хлудова. Она шла рядом с любимым и щебетала о всяких пустяках.
Когда они поравнялись со «Щукой», Хлудов сказал, что идет в барак, и попрощался с Катей. Он подождал, пока Катя скрылась за дверью здравпункта, и пошел под эстакаду. Ему хотелось хоть издали посмотреть на своих ребят, которые впервые работали без него.
"Пейте горячее молоко с боржомом! Да, я буду пить горячее молоко с боржомом, — зло сказал самому себе Хлудов. — Я больной, и я имею право не ходить на работу".
Хлудов встал за бетонным бычком, прячась от холодного ветра. В котловане было столько же воды, сколько осталось после ночной смены. Крепкий ледок стянул ее прозрачным панцирем, и землекопам пришлось сделать широкую прорубь, чтобы черпать воду наверх.
"Хорошо сработал товарищ бригадир", — подумал Хлудов, стоя в двадцати метрах от укрощенного "котлована.
Этот котлован звали на плотине «бешеным». Три неплохие бригады землекопов ушли отсюда, так и не добравшись до гранитного дна. Да и как можно было добраться до этого самого дна, если людям приходилось стоять по пояс в ледяной воде и поднимать наверх песок-текун, который сползал с лопаты, даже не показавшись над прорубью!
Вода была смертельным врагом землекопов, поэтому Хлудов, бригадир четвертой по счету бригады на одиннадцатом котловане, начал с того, что поставил всех ребят на откачку. Два дня работали комсомольцы ведрами. Два дня клубился белый пар над взмокшими спинами, но проклятая вода не убывала. Подземные ключи быстро заполняли котлован, не давая ребятам отдыха.
И тогда Хлудову пришла в голову счастливая мысль. Он решил отрезать котлован от водоносных слоев почвы. Хлудов сколол весь лед в котловане и заключил водное зеркало в четырехугольную дощатую раму. Комсомольцы равномерно укладывали по каждой стороне этой рамы мешки с песком. Под их тяжестью рама медленно погружалась на дно, окружая котлован водонепроницаемой броней.
Хлудов теплее укутал горло пуховым шарфом. Он задумчиво смотрел на воду, из которой не вылезал три последних дня, и ему вспомнились смерзшиеся, окровавленные портянки, которые товарищи отдирали от его распухшей правой ноги.
Сегодня бригада работала без напряжения. Одна четверка комсомольцев живым конвейером подымала полные ведра наверх, вторая грелась у костра, а третья зачищала дно для бетонировки.
Вода в котловане стояла не выше двадцати сантиметров, так что голенища сапог оставались сухими. Надо было, конечно, подойти к ребятам, подбодрить их, но Хлудов не шевельнулся. Он даже не крикнул на рыжего бестолкового Ваську, который неизвестно для чего стал бить огромным ломом по дощатому основанию песчаной стенки. Васька мог сдвинуть затопленные доски и снова пустить подпочвенные воды в котлован.
Но Хлудов молчит. Он будет держать ноги в сухом месте, как советовал доктор. А Васька все еще орудует ломом. Вот еще какой-то дурак подходит к нему на помощь, и из-под приподнятой доски забурлил поток. Прорубь так быстро стала заполняться водой, точно все ключи мира устремились в этот с таким трудом отвоеванный котлован. Первым выскакивает из воды Васька.
— А лом? — хрипит Хлудов, подбегая к проруби.
Он ложится на лед, чтобы вытащить из-под доски проклятый лом, но рука уже не достает дна.
Хлудов делает нечеловеческие усилия, чтобы не закричать от боли, и медленно сползает в прорубь.
Сначала погружается одно плечо, потом другое, и наконец бригадир с головой скрывается под водой.
Хлудов нащупывает мешки с песком, упирается коленями в вязкое дно и вытаскивает лом наружу.
Доски садятся на свое место, и комсомольцы тащат под руки своего бригадира к пункту медицинской помощи. Тяжелый конец оледеневшего зеленого шарфа жестоко хлещет парня по зябнущему телу.
1931 г.
ДРУЖБА
Они приехали к нам со строительства Сталинградского тракторного завода, и со дня их приезда на «Магнитку» Петраков почти никогда не видали порознь. Петраки работали в одной смене, в одной бригаде и сидели всегда на комсомольских собраниях рядом.
В январе, когда свирепые уральские ветры кружили по улицам рабочих поселков и конопатили барачные щели снежной пылью, Петраки не мерзли на койках, как мерзли мы. Они заворачивались в два одеяла, ложились на один матрац и спокойно спали до утра, согреваемые теплом своей дружбы.
Сталинградцы утверждали, что Петраки большую часть своей сознательной жизни провели вместе. Ребята заменили дружбой ласку родителей, которые погибли под белоказачьими саблями в дни гражданской войны. Они вместе попали в детдом и вместе убежали оттуда. В 1928 году друзья присоединились к артели смоленских сезонников и приехали в Сталинград.
Здесь Петраки приобрели квалификацию клепальщиков, здесь, в кузнечном цехе, они получили свое трудовое крещение и отсюда поехали в Магнитогорск с первой партией сталинградских комсомольцев.
Так два Петра за свою дружбу были прозваны Петраками и привезли свое новое имя к нам на стройку.
Начальник строительства, поднимаясь при ежедневном обходе на высокие леса второй домны, больше, чем где-либо, задерживался у горна сталинградцев. Петраки работали в эти минуты с удвоенной энергией, и нагревальщица едва успевала подносить им раскаленные заклепки, которые одна за другой становились на места в стальных листах доменного кожуха. Петраки вгоняли в пот нагревальщицу, стараясь поразить начальника строительства искусством пневматической клепки, а начальник удивлялся другому. Он смотрел на обветренные лица ударников и хотел найти правильное определение той силе, которая их соединяла.
Старший прораб доменного участка решил выдвинуть обоих сталинградцев: Петрака-старшего из бригадиров назначить мастером, а Петрака-младшего из подручных — бригадиром. В день опубликования приказа Петраки не вышли на работу. Начальник строительства, поднимаясь домну, в первый раз увидел горн сталинградцев холодным. Это было так невероятно, что начальник строительства спустился вниз, не закончив на этот раз своего обхода.
В одиннадцать часов утра секретарю комсомольского комитета прислали подсмену, и он поехал вместе с начальником стройки к баракам. Петраки укладывали свои вещи в чемодан, когда пришли гости.
— Что же это вы, друзья? — спросил секретарь комитета. — Бежите со стройки, как паразиты?
— Постой, Сережа, — сказал начальник строительства и, повернув Петрака-старшего лицом к окну, задал ему вопрос: — Ты, может, за своего друга обиделся? Если так, то напрасно. Я могу помочь тебе, и хоть такое выдвижение у нас не принято, но в виде исключения мы назначим твоего подручного мастером.
— Я не хочу быть мастером, — сказал Петрак-младший.
— И я не хочу, — повторил старший. — Мы не набивались на выдвижение.
— Вы что, хотите остаться в одной бригаде?
— Конечно, в одной.
— Нет, мы вашим капризам потакать не станем, — сказал секретарь комитета. — Это полнейшая анархия!
Петраки молчали. Тогда начальник строительства толкнул чемодан под койку и сказал:
— Я скажу старшему прорабу, что он ошибся. Вы, друзья, на выдвижение еще не годитесь.
Петрак-старший хотел что-то ответить, но его перебил Петрак-младший и, лукаво улыбнувшись, ответил:
— Это верно, не годимся.
— Врешь! — не удержался начальник строительства. — У вас у обоих золотые руки, а вы говорите: "Не годимся"! Но пусть будет по-вашему. Работайте по-прежнему в одной бригаде, а сейчас собирайтесь на домну.
Петраки быстро накинули спецовки и через полчаса уже разогревали горн. Вся смена смеялась над ребятами, друзей называли девками за то, что они отказались расстаться друг с другом. Но Петраки не обращали на это внимания. Они, как и прежде, работали вместе и, чтобы загладить свою вину перед прорабом, оставались после работы клепать сверхплановый «комсомольский» ярус.
В ноябре начался монтаж колошникового устройства, и Петраки перешли на клепку кауперов. В это время комсомольская организация перебросила много молодежи из подсобных предприятий на основные участки. К Петракам пришла новая нагревальщица. Это была сотрудница седьмой столовой, красивая голубоглазая брюнетка.
Все мы хорошо знали буфетчицу Веру. Она была лучшей волейболисткой в нашем поселке, и за ней числилось много вздыхателей. Если говорить откровенно, то сменный инженер послал Веру в бригаду сталинградцев только потому, что верил в их твердокаменную дружбу. Он надеялся оградить таким образом девушку, которая ему нравилась, от лишних поклонников.
Приход Веры в бригаду заставил сталинградцев задуматься над рядом новых проблем. Петраки первый раз в жизни сталкивались с такой красивой девушкой, поэтому подгонять ее бранными словечками, как это бывало с прежними нагревальщицами, считали неудобным. Кроме того, монтаж кауперов проводился на огромной высоте. Клепальщики должны были работать в подвесных люльках и не терять присутствия духа. Новая нагревальщица, хоть это ей и не хотелось показывать, не могла скрыть своей робости. Она боялась высоты и забиралась вверх по узкой лестнице зажмурившись.
Петраки заметили это в первый же день работы. И, чтобы избавить Веру от лишних подъемов и спусков, сами лазили вниз за коксом и заклепками. Друзья терпеливо учили Веру работе горновщицы. Они читали ей лекции о температурных кривых, рассказывали об экономных способах колки кокса (без мелочи и пыли) и часто становились у горна, чтобы показать все секреты равномерного нагрева заклепок.
Тяжело давалась Вере новая профессия. Она с трудом постигала правила своей несложной работы и делала много промахов. Ей хотелось быть искусной нагревальщицей. Она приглядывалась к работе горновщиц на соседних люльках и старалась подражать всем движениям сталинградцев. Но что делать, руки буфетчицы, привыкшие к приготовлению бутербродов, никак не могли справиться с тяжелыми кузнечными щипцами и с трудом ворочали их в горящем коксе. Иногда, в часы напряженной работы, кто-нибудь из Петраков зло оборачивался к горну, чтобы облегчить душу крепким словцом, и замолкал. Вера смотрела на парней так кротко и виновато, что самые сердитые морщины моментально разглаживались.
Друзья прощали Вере все ее ошибки. Они уже с трудом выполняли план и оставались после работы на час — другой в люльках, чтобы сохранить за собой место лучшей бригады доменного участка. Петраки готовы были сидеть в люльках по две смены кряду, лишь бы определить, к кому из них относится голубая нежность Вериных взглядов. Произошло то, что и должно было случиться: Петраки отдавали дань своей молодости. Оставалось только узнать, кто тот единственный, которого избрала Вера. А вот как узнать, если в этой девушке сосредоточилась не только прелесть, но и лукавство целого десятка женщин?
Вера знала все рассказы, связанные с дружбой Петрака-младшего и Петрака-старшего, и ей лестно было чувствовать себя единственным человеком, который смог бы, если захотел, расстроить дружбу этой неразлучной пары. Вера хотела, чтобы Петраки, привязанность которых вошла в поговорку, сами предложили ей выход из создавшегося положения.
Так прошла зима, но ни один из Петраков откровенно не заговорил с Верой о своих чувствах. Ребята часто уходили из барака порознь, поочередно гуляли по заснеженным тропам с любимой девушкой и расставались, так и не сказав нужного слова. Вера удивлялась нерешительности друзей. Она давно бы сама пришла к ним на помощь, если бы не девичья гордость.
Трудно себе представить, как долго могла продолжаться эта молчаливая борьба, но вот ледоход на реке Урале возвестил о приходе весны. Весной чувства влюбленных становятся острей и тоньше. И, очевидно, по этой причине Петрак-старший решил излить свою грусть в стихотворении. Это был наивный зарифмованный рассказ о девушке, у которой глаза бирюзовые, волосы шелковые, зубы жемчужные, а сердце каменное.
Это стихотворение поместили в газете "Даешь чугун!". И каждый из нас, кто читал его, жалел тоскующего бригадира и удивлялся упорству нагревальщицы. Прочел этот стих и Петрак-младший. Он долго бродил в этот вечер по берегу Урала, а когда вернулся в барак, то впервые сказал своему другу неправду.
— Я люблю Тоню, — сказал он, — Тоню из механического цеха и хочу на ней жениться.
Петрак-старший хотел вначале уличить своего друга в обмане, но потом обмяк и сделал вид, что поверил этому признанию. Петрак-младший оказался человеком упорным. Он решил не мешать счастью своего друга и проводил все вечера с Тоней.
Начальник строительства узнал обо всей этой истории и выделил в новом доме две комнаты, чтобы поселить в них обе пары молодоженов. Наши комсомольцы стали готовиться к веселой свадьбе. Мы достали столы и стулья, починили два клубных дивана и купили шесть горшков красной гвоздики. Кровати выписали из склада центральной гостиницы, и мы решили перетащить их к ребятам только в день свадьбы, которая была назначена на двадцатое мая.
Все шло как будто нормально. Петраки хотели даже собрать к двадцатому мая последний ярус каупера и все свободное время проводили в люльках. Вера и Тоня сделались неразлучными подругами и шили себе новые платья.
Наступил наконец день свадьбы. Весь барак, точно сговорившись, принес Петракам свои поздравления. Мы заставили друзей облобызаться, для того чтобы достойно проститься с последним днем старой, холостяцкой дружбы. Кто-то из монтажников вытащил из сундучка бутылку вина, и каждый из нас выпил по рюмке за счастье молодоженов.
Пока мы возились с бутылкой и перебрасывались шутками, Петрак-младший незаметно ушел на домну и, не ожидая нас, принялся за работу.
Он стоял на двух длинных болтах и, балансируя на сорокаметровой высоте, старался посадить последний лист каупера на место. Это было опасной акробатикой, которой иногда верхолазы-такелажники приводили в трепет инспекторов по труду и нагревальщиц. Петрак-старший полез наверх, чтобы образумить своего друга.
Но он не успел добраться и до половины лестницы, как лист, который устанавливал его друг, покачнулся, Петрак-младший потерял равновесие и сорвался вниз.
Когда мы прибежали к подножию каупера, Петрак-старший ползал у кровавой лужи и не подпускал врача к искалеченному телу товарища. Мы решили, что Петрак помешался. И когда он, плача, побежал за носилками, кто-то хотел остановить его. Но начальник строительства сказал:
— Пусть идет. Слезы облегчат ему душу.
На следующий день мы всем участком хоронили товарища. Петрака-старшего с нами не было. Только на третий день после несчастья Вера разыскала его у горы Дальней. Но Петрак не стал с ней разговаривать и ушел в поле. Вечером, когда мы заканчивали смену, Петрак явился на доменный участок. Он поднялся со старой своей нагревальщицей наверх, сам заклепал последний лист каупера и написал на нем имя своего друга. Эта надпись долго белела в небе, напоминая нам о большой любви и настоящей дружбе.
Вы спросите: что стало с Верой? Она до сих пор живет в Магнитогорске. Сначала она думала, что Петрак успокоится и вернется к ней. Но спустя полгода ожидание наскучило Вере, и она вышла замуж за инженера мартеновского цеха.
1931 г.
РАССКАЗ О ВЕДУЩИХ ШЕСТЕРНЯХ
В девять часов господин Гартман поругался с бригадиром Банных. В десять он поссорился с инженером Тумасовым, и, наконец, за сорок пять минут до «шабаша» Гартман дал приказание немецким рабочим бросить монтаж и демонстративно ушел.
Гартман ушел, сильно хлопнув дверью, чтобы научить бригадира Банных с большим уважением относиться к установившимся традициям фирмы «КАСТ» и привычкам ее инженеров.
— Вы скажите им, — говорил Гартман переводчице, — что наша фирма вышла из того возраста, когда легкомысленные эксперименты увеличивают прибыли держателей ее акций Долголетняя практика фирмы «КАСТ» убедила нас, что топки котлов ее системы монтируются не менее шестидесяти дней и семнадцати часов. Менять свои правила мы не намерены, поэтому, если господин Банных и инженер Тумасов станут настаивать на более коротком сроке, мы вынуждены будем снять с себя ответственность за работу будущей электрической станции и не участвовать в монтаже котлов.
Девушка наспех перевела речь господина Гартмана «господину» Банных и побежала по мосткам догонять немцев.
Пока господин Гартман бушевал в котельной, господин Поляс кричал худенькому восемнадцатилетнему автогенщику Мордуховичу:
— Сумасшедшая страна, больные люди! Вы безответственно рискуете репутацией солидной фирмы «Бергман» и предлагаете ей несерьезные сделки! Вы требуете, чтобы мы смонтировали турбину на двенадцать тысяч киловатт за двадцать дней, когда турбина «Бергмана» с самого основания фирмы монтировалась по три — четыре месяца. Я монтировал турбины в Гамбурге, Берлине, Будапеште, Стокгольме! Монтировал их в готовых станционных зданиях, чистоте которых может позавидовать комната любой фрау из Нейкельна. Вы же имеете смелость заставлять нас сокращать сроки монтажа! И где? В здании вашей ЦЭС, в здании, которое не имеет крыши, фундамента и окон. Где вы видели, господин Мордухович, чтобы в машинном зале одновременно с монтажом турбины копали землю, лили в колонны бетон и сдирали над головой части старой опалубки? Турбина «Бергмана» не мясорубка, которую можно собирать на грязном столе рядом с немытой посудой и картофельными очистками, а инженер Поляс не мальчишка. Поляс, господин Мордухович, серьезный человек, и он не может согласиться на сроки монтажа, которые родились в не совсем здоровых головах ваших комсомольцев.
Конфликт назревал.
Господин Гартман, представитель фирмы «КАСТ», месяц назад прибыл на строительство. Поезд пришел в одиннадцать ночи. Несмотря на это, свежевыбритый Гартман ровно в восемь часов утра стоял перед столом начальника тепломонтажного отдела. Гартман впервые приехал в Советский Союз. Поэтому он очень сдержанно представился инженеру Тумасову и попросил проводить его на место работы.
По дороге к котельной немец ни разу не осквернил своих свежевыбритых щек улыбкой: зачем улыбаться в чужой стране, чужому человеку?
Только взобравшись по трапу в котельный зал, Гартман внезапным вопросом нарушил молчание:
— А где же крыша?
— Запоздала. Железные стропила задержаны в мастерских конторы Стальмоста.
— А вы передайте заказ другой фирме, — посоветовал Гартман, — потребуйте неустойку.
Тумасов улыбнулся. Воцарилось неловкое молчание. Первый совет немецкого инженера растворился в воздухе.
— А что это такое? — снова задал вопрос Гартман.
— Бетонировка фундамента под турбогенератор. Небольшое запоздание наших строителей. Щебенка заела.
— Кризис? — осведомился Гартман.
— Нет. Недостача автотранспорта.
— Позвоните в гараж.
— Там тоже недостача.
— Тогда в другой гараж, в третий.
Тумасов улыбнулся. Он улыбался в это утро уже второй раз.
— Но когда же все-таки кончатся все эти работы? Когда вы покроете здание крышей, остеклите котельную и помоете полы для того, чтобы нам можно было приступить к монтажу?
— А вы начинайте работу без окон и без крыши. Крышу мы будем стеклить одновременно с монтажом и установкой оконных переплетов. А полы успеем помыть и после монтажа.
Гартмана такая система работ удивила. Он сначала растерялся, затем возмутился, а возмутившись, осмелел.
— Я не знал, — сказал он, — что большевики надевают нижнюю сорочку поверх смокинга. Я привык монтировать котлы в готовом здании, и ваш способ работ мне не знаком.
— А вы познакомьтесь, — посоветовал Тумасов. — Это невредно. Кстати, познакомьтесь и с товарищем Банных. В этом деле он вам посодействует.
Банных приехал на Магнитострой немногим ранее господина Гартмана. Банных не монтировал топок фирмы «КАСТ» ни в Гамбурге, ни в Берлине, ни в Стокгольме. Банных прибыл к горе Магнитной по путевке ленинградских рабочих с пятой государственной электрической станции, и у него была своя точка зрения на темпы монтажа и строительства.
Исходной точкой для него был человек. Посему с него, с человека, и начал свою работу Банных.
Сорок человек числилось по табелю в бригаде Банных. Сорок номеров было отведено им в ящике СУРС (стол учета рабочей силы). Люди регистрировались в ту пору только по табельным талонам платежной ведомости. Счетоводы вели с ними беседы языком скрипучих перьев. Людей знали по номерам, а номерам вели учет минусы и плюсы: минус — прогул, плюс — работает.
Ежедневно старший табельщик давал в СУРС рапортичку, в которой говорилось:
"Сим сообщаю вам:
в бригаде Банных числится на данное число 40 (сорок) рабочих номеров, из коих 4 (четыре) уехало, 15 (пятнадцать) прогуливает, 7 (семь) вновь поступивших".
— Довольно! — сказал наконец Банных. — Мне для монтажа нужен крепкий коллектив, а не задачник с числами. Как можно работать, ежели у вас человек не человек, а номер две тысячи семьдесят первый? Мне нужен человек с именем, отчеством и фамилией. Я должен знать, откуда приехал он, из Тамбова или Донбасса, что привез он нам и что хочет взять взамен. В механизме моего коллектива сорок шестеренок. Для вас, товарищи табельщики, все шестеренки одинаковы, поэтому вы думаете, что, как ни поставь их, механизм будет работать. Чепуха! Шестерни бывают разных назначений. Одни называются ведущими, другие — ведомыми. И вот когда мы проверим назначение и качество каждой шестеренки и сделаем им хороший подбор, машина завертится. Ведущие поведут ведомых, и, смотришь, ведомые сами станут ведущими!
Человек был исходной точкой, поэтому Банных стал внимательно изучать причины прогулов и низкой производительности.
Номера стали выветриваться из внутрибригадного обращения. Под табельным номером 2071 оказался демобилизованный красноармеец Шамков, а номер 2120 гулял по бригадным спискам в лаптях сибирского колхозника Чусова.
Номера оживали, номера стали разговаривать своими собственными голосами, и Банных услышал наконец в своей бригаде и владимирское оканье, и украинский говор, и калужские словечки.
Бригада ленинградского слесаря Банных оказалась очень пестрой. Деревни из-под Тамбова, Рязани, Казани, с Урала дали таких своих представителей, которым впервые в жизни приходилось держать в руках зубило. Банных искал «ведущих», а их в бригаде было слишком мало. Старый табельщик по-прежнему сообщал:
"20 (двадцать) прогулов, 6 (шесть) уехало".
— Спросите господина Банных, — говорил господин Гартман переводчице, — почему так мало рабочих на монтаже?
— Прогуливают, — отвечал Банных.
— Прогнать с завода, — советовал Гартман.
— А где взять других?
— Наймите у ворот безработных.
Банных смеялся.
— Передайте господину Гартману: во-первых, у нас еще не выстроены ворота, а во-вторых, нет безработных.
Гартману было непонятно, почему в такой огромной стране нет безработных. Ленинградского же бригадира это не удивляло. Товарищ Банных решал вопрос по-своему. Он приходил в комитет комсомола, садился напротив секретаря и говорил ему:
— Мало у меня в бригаде ведущих шестерен. Подбрось мне комсомольцев, сделаем котел молодежным.
Секретарь думал. Он выискивал у себя в памяти имена подходящих для монтажа ударников, вносил их в список и шел в отдел кадров.
— Попробую уломать заведующего. Может, отдаст.
Через неделю бригада Банных имела уже звенья. Шамков становился ведущим в первом звене, Голубков и Гордиев — во втором и третьем, Матвеев — в четвертом, Слесаренко — в пятом.
Пять звеньев становились пятью пальцами бригадира Банных и постепенно сжимались в кулак. Тридцать первого июля троим опоздавшим на работу впервые было заявлено:
— Проспали? Так сходите отоспитесь. Нам прогульщиков не надо.
В бригаде Банных шел кропотливый подбор шестеренок.
В середине второго месяца монтажных работ господин Гартман устроил первый скандал.
— Куда гонит господин Банных работу? — спрашивал он переводчицу.
— Передайте господину Гартману, что наши рабочие хотят смонтировать топку котла со всеми гидравлическими установками в тридцать дней.
— Не в тридцать, а в шестьдесят, — перебивает Гартман.
— Вы говорите, в шестьдесят, — разъясняет Банных, — а рабочие хотят в тридцать.
— Какие рабочие? — пренебрежительно спрашивает Гартман и смотрит на промасленную буденовку Шамкова. — Не этот ли зольдат хочет?
— Это не зольдат, а демобилизованный красноармеец.
Гартман нетерпеливо машет рукой и смотрит на лапти Чусова.
— Зольдат и мюжик не могут спорить с фирмой «КАСГ». Топки ее системы Гартман монтирует шестьдесят дней и семнадцать часов!
Когда Банных попытался протестовать, Гартман собрал чертежи и ушел с работы.
Молодые инженеры Межеровский и Дмитриев подошли к котлу.
— Ушел?
— Ушел.
— А чертежи?
— Забрал.
Около Банных стоял рабочий фирмы «КАСГ». Он подождал, пока Гартман не скрылся из виду, и начал вести объяснения при помощи пальцев и улыбок.
— Чертежей не надо. Чертеж у нас в голове. Десять топок (при этом разжимаются пальцы обеих рук) мы смонтируем. В топках ничего страшного нет. Пусть Гартман кричит, а вы работайте, мы поможем.
Гартман кричал и сердился. Все чаще он стал уходить из котельной с чертежами. Все чаще Банных с Межеровским лазили по котлу и разговаривали с немецкими монтажниками жестами.
Шамков в звене был «ведущим». Шамков вел старика Чусова, двух комсомольцев, двух таких же, как он, демобилизованных красноармейцев и двух слесарей, вчерашних чернорабочих.
Звено приступало к вальцовке.
С первой трубой Шамков возился очень долго. Он попросту не знал, как нужно делать вальцовку. Спросить у старых рабочих было неудобно: «ведущий» должен знать все. Время тянулось медленно. Чусов ждал конца, а Шамков не знал, когда он наступит. Пришел Банных, посмотрел на вальцовку и бросил взгляд на Шамкова.
— Хорош конец. Переходи на второй. Сколько по плану? — спросил Банных.
Вместо Шамкова ответил Чусов:
— Сорок.
— Подучился уже?
— Так точно, товарищ бригадир.
— А завальцуете сорок?
Шамков снова не ответил. Шамков боялся дать обещание и не выполнить его. Он принялся вальцевать вторую трубу и сделал вид, что не расслышал вопроса.
В этот день Шамков остался после восьмичасового рабочего дня, чтобы выполнить суточное задание. Глядя на Шамкова, остался Чусов.
Звено Шамкова день ото дня прибавляло темпы. Сорок концов уступили место сорока пяти, сорок пять — пятидесяти, пятьдесят — шестидесяти.
Гартман бушевал и волновался. Он кричал, что такой спешки ему не нужно. Он доказывал бригадиру Банных, что больше сорока труб в день он не требует. Гартман никак не мог понять, почему «зольдат» Шамков и «мюжик» Чусов добровольно остаются после работы и гонят по шестидесяти труб за смену.
А Шамков шел дальше. Он стал давать по семидесяти труб, а затем и по восьмидесяти. Бригада Банных кончала монтаж топки фирмы «КАСТ» на двадцать четвертые сутки. Третьего сентября монтажники уже готовились к опрессовке. Господин Гартман прибежал к Тумасову и потребовал десять суток на осмотр котла, прежде чем пустить его под гидравлическое испытание. Десять суток — и ни одного дня меньше!
— Может быть, господину Гартману хватит и двух часов на осмотр? — спросил, улыбаясь, Тумасов.
Гартман не стал продолжать разговор. За сорок пять минут до «шабаша» он дал приказание немецким рабочим бросить монтаж и демонстративно ушел.
Гартман ушел, сильно хлопнув дверью, чтобы научить господ Банных, Тумасова и Шамкова с большим уважением относиться к установившимся традициям фирмы «КАСГ» и привычкам ее инженеров.
В час дня котел стали наполнять водой — начиналась опрессовка. Когда давление в котле поднялось на десять атмосфер, к Гартману послали человека с просьбой прийти на испытание.
Гартман не явился. Давление подымалось все выше и выше. Манометр показывал двадцать атмосфер. Банных молча ходил у труб. К Гартману послали второй раз. И во второй раз он отказался прийти.
Манометр показал тридцать атмосфер.
Стрелка поднималась уже к сорока, когда Гартман решил наконец послать на разведку своего человека. Человек пришел, оглядел трубы и убежал обратно. По трапу поднимался сам Гартман.
При сорока трех атмосферах давления начался осмотр котла. Из тысячи шестисот труб котла «Гонемага» "заслезилась" всего одна.
Гартман отыскал товарища Банных. Он сжал ему руку и сказал переводчице:
— Передайте господину Банных: фирма «КАСГ» удивлена. Топки ее системы можно, оказывается, монтировать не в шестьдесят дней и семнадцать часов, а в три раза быстрее. Скажите Банных, что Советский Союз поставил мировой рекорд не только в скорости, но и по качеству. Я, Гартман, не слышал ни об одном случае такого монтажа, когда из тысячи шестисот труб ни одна не дала бы течи.
Четвертого сентября комсомольский котел уже был сдан котельному инспектору. Банных выделил Шамкову самостоятельную бригаду, а во главе осиротевшего звена поставил «ведущим» старика Чусова.
Вечером господин Поляс пришел к господину Гартману.
— Фирма "Бергман", — сказал он, — потерпела поражение в один день с фирмой «КАСГ». Вы помните этого мальчика Мордуховича, о нахальстве которого я вам говорил? Он заставил меня изменить свое отношение к традициям нашей фирмы. Сегодня мы сдали готовую турбину, сдали на двадцатый день после начала монтажа. Это могло случиться только в этой непонятной стране. Так могут работать лишь фанатики. Мордухович заразил сумасшедшей гонкой даже меня и добился своего. Вы знаете, — продолжал Поляс, — я никогда не видел, чтобы люди так боролись за данное ими слово. Комсомольцы сутками не уходили со стройки. Когда нужны были плотники, они брались за топоры. Когда требовались бетонщики, они сами месили бетон. Не было тряпок для протирки частей, они снимали свои рубашки…
Гартман молчал, замолчал и Поляс.
Монтаж комсомольской турбины центральной электрической станции был закончен в двадцать дней.
Четвертого сентября вечером Мордухович отчитывался о работе своей бригады на комсомольском собрании и получил на вид за медленное освоение немецкого языка.
1931 г.
НАТА
В комсомольской ячейке Наташу всегда звали Нагой. Это, по существу, пустяковое переименование каким-то незаметным штрихом подчеркивало весеннюю окраску ее глаз и ее характера. Наташа любила, когда ее окликали сокращенным именем, ибо в этом было много теплоты, дружбы. А еще любила она свое имя потому, что впервые ее назвал Натой Саша Волков.
Сашка прибыл к нам на завод с первой комиссией Цекамола в марте 1930 года и остался «секретарить» в сборочном цехе. В жизнь нового цеха Сашка входил уверенно. Он не кричал на собраниях о прорывах языком плакатов и лозунгов и не прикрывал своего технического невежества треском дешевой демагогии. Это резко отличало Сашку Волкова от двух его предшественников.
Сашка собирал на беседы бригадиров, рылся в платежных ведомостях и посвятил три комсомольских собрания трем странным вопросам.
На первом собрании американские мастера рассказывали переводчицам, а переводчицы комсомольцам о работе примерно таких же цехов и таких же станков на заводе Генри Форда в Детройте и на заводах Мак-Кормик. На втором собрании начальник цеха инженер Салищев два часа обдавал суховеем зевающие рты молодежи. Салищев был большой знаменитостью в инженерном мире, и на заводе к нему относились весьма предупредительно: как бы не обидеть беспартийного спеца.
Когда Салищев кончил свою речь, Сашка вежливо задал вопрос:
— Ну, а как, уважаемый Даниил Ксенофонтович, мы будем расставлять рабочих по комплектам и бригадам?
— По каким бригадам? — спросил инженер Салищев. — Разве вы не слышали, о чем я говорил собранию? Поточное производство деталей и их сборка на конвейере получили свою техническую разработку в Америке. Наш завод является копией, а оригинал — это Форд. Мы позаимствовали в Америке технику, мы возьмем оттуда же и принцип расстановки рабочих, рекомендованный инженером Тейлором. Этот принцип берет в основу не рабочего, а только одну из его функций, которая долголетней практикой у конвейера доводится почти до совершенства. Рабочего как такового у нас не будет. У нас в цехе имеется семьсот пятьдесят шесть станков и семьсот пятьдесят шесть рабочих функций. При гаком распорядке, вы сами видите, ни о какой бригаде говорить не приходится. В цехе должны быть только станки, наладчики и рабочие места.
Даниил Ксенофонтович закончил на этом свое объяснение и ушел.
— Простите, я занят.
Прения пришлось перенести на следующее собрание. Сашка Волков в тот же вечер уехал в город и ходил по библиотекам и книжным магазинам. Он искал книжку об инженере Тейлоре и его "принципах".
Дня через два Сашка подошел в цехе к зуборезам. У рабочих не было поковок, и они сидели у станков, как в читальне, с книжками и газетами.
— Кто у вас старший? — спросил Сашка.
— У нас старших нет, — ответила Наташа.
— Как же нет? А кем будешь ты?
— Я рабочая функция номер триста двадцать один, а сосед мой — функция номер триста двадцать два.
— Ну, а имя-то у тебя есть?
— Здесь нет. А вообще меня зовут Наташей.
— Эх, Ната, Ната! — сказал Сашка. — Наверное, ты комсомолка, а в цехе вместо работы книжки читаешь.
— А что делать? — спросила Ната. — Поковок-то нет!
— А почему нет?
— Кто же их знает, почему? Об этом надо спросить наладчика, а я только функция номер триста двадцать один, и вмешиваться мне в дела, не относящиеся к этой функции, не разрешается.
— Чепуха! — сказал Сашка.
В обеденный перерыв он пошел вместе с Натой в кузницу. Поковки для шестерен штамповались молотами «Аякс», а «Аяксами» управляли неопытные рабочие. В этот день Ната возглавила первую сквозную комсомольскую бригаду, которая повела борьбу за нормальный выпуск шестереночных заготовок.
На третьем собрании впервые перед комсомольцами выступил секретарь сборочного цеха Сашка Волков. Он сказал:
— Наш завод новый. Он выстроен с расчетом на конвейерную работу. Наш цех, товарищи, молод. Шестьдесят процентов рабочих комсомольцы, и мы начинаем борьбу с Тейлором. Мы взяли у Форда его конвейер, ибо он является совершенством техники, но к этому конвейеру требуются социалистические поправки. У нас на заводе рабочий будет не тейлоровским автоматом, а живым человеком с именем и фамилией. Пусть пронумерованные придатки к машинам останутся там, за океаном, в стране Генри Форда и Тейлора.
Так начал свою работу в сборочном цехе Сашка Волков. Он ходил по пролетам, устраивал производственные совещания, на которых сталкивал литейщиков с кузнецами, а кузнецов с комсомольцами сборочного. На совещаниях ребята добирались до первопричин простоев и искали способы устранения их. По вечерам в комнатах заводской конторы мастера и инженеры развешивали по стенам чертежи и водили по ним пальцем. В комнатах заводской конторы шли занятия кружков технического вооружения. Сам Александр Волков два раза в декаду уходил с завода и сидел на лекциях Даниила Ксенофонтовича Салищева в стенах недавно организованного Автотракторного института.
Как-то днем в столовой Ната встретилась с Сашкой за одним столом.
— Ну, как жизнь зуборезная? — спросил Сашка.
— Да ничего, — тихо сказала Ната.
Отвечая, она глядела в тарелку, ибо смотреть Сашке в глаза ей было неловко. Ната за эти месяцы полюбила Сашку. А любить простой девушке впервые, к тому же секретаря большого комитета, не такое уж легкое дело.
Сашка говорил Нате:
— Знаешь, мы подбираем сейчас молодежь для посылки в Автотракторный институт на учебу. Нам нужно готовить своих специалистов, знающих конвейерное производство. После Сталинграда будут пущены такие же заводы в Харькове, Саратове, Новосибирске, Челябинске, Нижнем Новгороде и Москве.
Ната подняла глаза на Сашку, и когда он спросил:
— А не хочешь ли ты по-серьезному изучить механику поточного производства?
Ната ответила:
— Хочу.
В сентябре Ната стала студенткой АТИ, а в июне переехала в маленькую комнату Александра, и они стали жить вместе.
…Шел 1932 год. Ната сдавала зачеты за второй курс Автотракторного института, чтобы перейти на третий. За эти годы она научилась смотреть на факты и события своими собственными глазами. То, что говорил ей Сашка о системе Тейлора и конвейере, она во много раз глубже изучила на лекциях и семинарах. Те предприятия, о постройке которых два года назад докладывал Сашка на собраниях, стали уже действующими заводами, и на одном из них Ната проходила студенческую практику.
Если говорить откровенно, то Ната по-прежнему была привязана только к своему Сашке.
Молодежь сборочного цеха полюбила когда-то секретаря комсомольского комитета Волкова за то, что он не прикрывал плакатной шумихой своего технического невежества. Ната считала Сашку настоящим деловым парнем, который не барахтался беспомощным ребенком в неизвестном, а старался освоить это неизвестное. Несмотря на то, что за два прошедших года Волков руководил уже новыми комсомольскими организациями, стиль Сашкиной работы остался прежним. Сашка честно относился к порученной ему работе и старался узнать то, чего не знал. Он начинал всякий раз работу на новом месте с увлечением, вникая в суть дела.
Но всякая глубина — понятие относительное. Те знания, которые приобрел Сашка за шесть месяцев «секретарствования» в сборочном цехе и которые Нате казались когда-то глубокими, сейчас она легко могла перейти вброд. В 1930 году Ната пошла учиться в Автотракторный институт. Через год — другой она кончит институт, а Сашка? Проработав шесть месяцев в сборочном, он стал секретарем ячейки железнодорожного узла, уйдя с завода с куцыми знаниями поточного производства. С железной дороги его перебросили на стройку, со стройки — редактировать комсомольскую газету, а теперь Волков пятый месяц «секретарит» на селе. В результате всех этих перебросок у Сашки сохранилось в голове две сотни новых слов из строительного, газетного, сельскохозяйственного и железнодорожного обихода — только и всего, но ни одного нового дела толком он так и не узнал.
И вот на днях Ната послала Сашке письмо.
"Прежде я думала, — писала Ната, — что ты, Сашка, тип настоящего комсомольского работника, что ты пытаешься увязать организаторскую работу с техникой. Мне даже казалось, что ты серьезно хочешь разобраться в технологии поточного производства, но то, что ты узнал (ибо изучить ты не мог) в течение пяти месяцев о Форде, конвейере и Тейлоре, никакой пользы тебе не принесло, ибо ты, наверное, сейчас так запутался в разных терминах и наименованиях, которые слышал за эти годы, что путаешь Тейлора с паровозным тендером, а тендер с газетным курсивом.
Ты, Сашка, считаешься хорошим комсомольским работником. На днях тебя даже похвально упомянул в своей речи секретарь областного комитета. Вот, мол, у нас какие в деревне молодежные работники. Но я с секретарем обкома не согласна. Чтобы быть хорошим комсомольским вожаком в деревне, нужно быть не только умелым организатором, надо еще знать деревню, уметь разбираться в семенах, сельскохозяйственных машинах. Разговаривать же секретарю райкома с комбайнером или трактористом и не знать ничего о коробке скоростей — вещь, по-моему, невероятная. Разве не был бы ты во сто крат лучшим работником в деревне, если бы за эти два года не скакал с завода в редакцию, из редакции на стройку, а работал бы только в колхозе? Конечно, был бы, ибо человек ты пытливый, неглупый, трудолюбивый.
Эх, Сашка, не растрачивай зря свои годы! Если тебя так часто гоняет с места на место областной комитет, спорь, ругайся с обкомом".
Вот такое письмо послала Ната Сашке и вчера получила ответ:
"Представь себе, сел писать письмо и не знаю, как его начать. Раньше тебя звали Наташей. Я окомсомолил это имя, и весь цех звал тебя Натой. И вот сейчас, несмотря на то, что тебе еще не стукнуло 23 лет, ты уже перестала быть Натой. Тебя следует называть Натальей Федоровной, так как от комсомола у тебя, Ната, ничего не осталось. Своими рассуждениями ты напоминаешь пожилого человека. Подумай сама, в наше время, когда вокруг столько нового и интересного, ты советуешь мне осесть по-старчески на какую-нибудь определенную работу, чтобы изучить ее и закоснеть на ней. Было время, когда я сам протестовал против частых перебросок, ибо в ту пору и ко мне закрадывались те же самые мысли, которые волнуют тебя.
Но я, Наташа, понял, что комсомольский работник должен быть человеком любознательным и все время искать новое. Комсомольская работа позволяет мне повседневно бороться за социализм и на только что пущенном гиганте пятилетки, и на новостройке, и в колхозе, и в газете, и всюду в практической борьбе я пополняю свои знания. А что ты? Ты связала свою любознательность, законную любознательность комсомолки, узкими лентами конвейера. Твой мир будет ограничен стенами сборочного цеха какого-нибудь нового машиностроительного завода. Через год — другой ты уйдешь из вуза на завод и сама захлопнешь за собой дверь и большой мир. А выбраться из-за этой двери назад будет не так-то легко.
Ты, Наташа, в наши горячие дни берешь слишком скромную ношу на свои плечи. Кстати, о плечах. Разве ты когда-нибудь будешь знать, что, кроме твоих собственных плеч, существуют еще плечи паровозные, которые занимают иногда перегон в семьсот километров! Или, скажем, паровозы. Для тебя паровоз — это большой самовар на колесах, вся жизнь которого — простой баланс пара, а я знаю, что есть паровозы, которых зовут «яшками», паровозы «щуки», паровозы «овечки», паровозы «комсомольцы». Ты можешь, конечно, сказать: "Раз тебе, товарищ Волков, нравятся паровозы, ты и работай по-серьезному на железной дороге, глубже изучай технику этого дела". А зачем мне это? Ведь если я заберусь всерьез на паровоз, то земля всегда будет проноситься мимо меня, со всеми своими полями, лесами и заводами, а я этого не хочу. За эти два года я, например, узнал, что железнодорожники измеряют землю километрами, землекопы — кубометрами, а колхозники — гектарами, и я мерил землю всеми этими мерами. А чем ты измеряла землю, дорогая Наталья Федоровна? Ничем. Разве только газетными строчками. Кстати, знаешь ли ты, как набираются эти строчки? Не знаешь, так же, как не знал и я. Но теперь я знаю, ибо я несколько месяцев работал в комсомольской газете. Я научился собирать свои мысли в фразы и преподносить в статьях эти фразы читателю, а те строчки, которые нужно было оставить у него в памяти, я просто подчеркивал, ибо знал, что подчеркнутое всегда набирается в типографии курсивом.
Правда, пером я владею хуже Максима Горького, но у нас в районе не брезгают и этим, и мои статьи печатаются охотно. Вот вчера, например, я писал в газете о соревновании комсомольских ячеек на свиноводческих фермах. Единственным мерилом этого соревнования является «тонноопорос». А вот что такое тонноопорос, ты и не знаешь, и никакая математика, которую ты изучаешь в институте, тебе здесь не поможет. Никакой формулой тебе этого уравнения не решить, потому что само понятие «тонноопорос» родилось только на этих днях и ни в одном учебнике его еще не объяснили.
А ведь уравнение-то пустяковое, с двумя известными и одним неизвестным. Известно, что такое тонна, и известно, что такое опорос. А вот как, за что соревноваться, тебе и неизвестно, ибо ты в деревне не была и в нашей борьбе не участвовала.
Ты, может быть, назовешь меня верхоглядом, но я не верхогляд, я честно изучаю ту область работы, на которую меня посылают, изучаю так, как может изучать ее человек, находящийся в моем положении, а таких, как я, немало. Всех нас очень часто перебрасывают с одной работы на другую. Одни протестуют, другие, как я, нет. В смене обжитых мест есть своя прелесть. Благодаря частым переездам я много вижу и быстро ориентируюсь в совершенно новой для меня обстановке. По-моему, комсомольский работник именно таким и должен быть. А вот когда, уважаемая Наталья Федоровна, я захочу глубже изучить какую-нибудь область знаний, стать спецом, тогда я, значит, перешагну свой комсомольский возраст и должен буду изобретать причины, чтобы уйти из комсомольского комитета на учебу или на другую работу.
Вот как обстоит дело. Но ты, старушка, не отчаивайся за меня и не скучай, говорят, что скоро свидимся. Меня опять забирают в город, а на какую работу, точно не знаю.
За «тонноопорос» не ругайся — это сгоряча. Соревноваться за «тонноопорос» — это значит довести за полгода вес одного свиного выводка до тонны, а для этого за поросятами нужно хорошо ухаживать, сытно их кормить, купать, холить.
Ну, пока, привет ребятам.
Александр".
* * *
Письма Сашки и Наты попали к нам почти случайно. Так как эти письма представляют интерес, то мы и передаем их на суд читателей.
1932 г.
ТРУС
В этот день Федор Сараев решил сделать сюрприз своему другу. В пять вечера он поднялся из забоя, тщательно "вымылся в душевом комбинате и ушел из шахты метро. В шесть часов Сараев был уже у кассы Большого театра.
— Два билета пятнадцатого ряда, — сказал он и подумал: "А что, если Тесленко откажется слушать оперу?"
"Чепуха! Этого не будет, — ответил самому себе Федор. — "Пиковая дама", Пушкин, Чайковский, столетняя графиня… Я ему такое наговорю, что тут не откажешься".
До начала спектакля оставалось полтора часа, и так как Сараев не хотел опаздывать в театр, то он взял такси и помчался на шахту за своим другом.
Петра Тесленко в конторе начальника участка не оказалось.
— Он внизу, — сказал делопроизводитель, удивленно оглядывая праздничное одеяние сменного инженера.
Комсомолец Сараев не обратил внимания на этот удивленный взгляд. Он забыл о своих светлых шевровых полуботинках и новых брюках и пошел к клети, чтобы спуститься в забой. Ждать Тесленко в конторе не было времени — у ворот шахты стояло такси. Не успела клеть спуститься вниз, как Сараева окружили шахтеры.
— Товарищ инженер, — пожаловался бригадир кладчиков бута, — десятник Чурилов прекратил доставку кипятка. Самовольно! Занял клеть подъемом мусора.
— Как прекратил?! — возмутился Сараев и, обернувшись в сторону стволового, сказал: — Кипяток ждать не может, он стынет.
Горячая вода спускалась в шахту метро для разогрева песка, и так как по вине десятника подача кипятка прекратилась, то на самом ответственном объекте шахты — в калоттах — работа приостановилась.
Пока Сараев, прыгая через лужи, шел к месту бутовой кладки, десятник Чурилов поднял наверху целую бучу. Он вызвал к стволу главного инженера шахты Алексеева.
— Помогите, мне мешают работать!
Когда Сараев поднялся на-гора, следствие в конторе шло уже полным ходом.
— Кто позволил вам прекращать подачу мусора? — задал вопрос главный инженер.
— Я считал распоряжение десятника глупым, поэтому отменил его, — ответил Сараев.
— Десятник здесь ни при чем! — вспылил Алексеев. — Вы отменили мое распоряжение.
— В забое прекратилась разработка калотт, — пробовал оправдаться Сараев.
Но главный инженер, человек желчный и самолюбивый, перебил его и, повернувшись к Тесленко, сказал:
— Товарищ начальник участка! Почему вы разрешаете своим друзьям-приятелям опускаться в шахту в нетрезвом виде?
Нижняя губа Сараева запрыгала от негодования. Он был так ошеломлен, что не нашел даже слов для ответа. Он думал, что сейчас Тесленко заступится за него. Но тот даже не пошевельнулся. Он молча стоял перед главным инженером и смотрел себе под ноги.
— Что же вы молчите? — резко спросил Алексеев.
Тесленко не хотел портить отношений с главным инженером. Он подобострастно посмотрел на него и сказал:
— Сараев действительно нетрезв. Это бросилось в глаза даже делопроизводителю.
В маленькой комнатке конторы Сараеву стало жарко, тесно, и он вышел на улицу. У ворот стояло такси. Сараев влез в машину и через пять минут был уже у подъезда Большого театра.
— Вы бы почистились! — сказал шофер и, как бы извиняясь за это замечание, добавил: — Еле-еле успели, я уж думал, вы опоздаете.
— Вот тебе Пушкин, Чайковский и столетняя графиня! — сказал Сараев. И потом, словно вспомнив о чем-то гадком, он полез в карман, вытащил билеты, порвал их и пошел обратно на шахту, поговорить в парткоме.
Прошло два месяца. Ложное обвинение было в тот же злополучный вечер отведено, и Сараев по его просьбе был переведен на соседний участок к Кирюшкину.
Работать Сараеву на участке Тесленко не хотелось. Сараев мог простить Алексееву его раздражительность и вспыльчивость, забыть о глупом обвинении, возведенном на него главным инженером. Но простить Тесленко трусливую угодливость было невозможно.
Сараев, казалось, до самых последних дней своих готов был хранить презрение к бывшему другу.
В шахте метро шла упорная работа. Внизу, под сорокаметровой толщей Красноворотской площади, прокладывались первые штольни. Забойщики пробивались через юру, известняки, чтобы проложить дорогу вагонеткам с бетоном.
Федор Сараев шел со своими забойщиками навстречу рабочим четвертого участка. Шахта со дня на день ожидала соединения двух забоев. Сараев уже слышал через породу урчание перфораторов, он принимал поздравления от рабочих, но все это его не веселило. Ему было неприятно оттого, что навстречу ему по четвертому участку идет Тесленко.
Кто работал в шахтах метро, тот знает, в какой праздник превращалась под землей сбойка штолен и забоев. Рабочие сутками не выходили наверх для того, чтобы не упустить возможности своими собственными руками пробить сквозную арку. Открыв сквозной путь, комсомольцы обнимались и на радостях качали инженеров. А Сараев не хотел обнимать Тесленко даже в честь сбойки.
Все ждали соединения забоев 29 марта. Но случай решил по-другому.
28 марта в четыре часа дня на участке инженера Тесленко рвали породу. Взрыв аммонала оказался такой силы, что вызвал серьезную тревогу на шахте. Сараев через верхнюю штольню спустился вниз к соседям. Здесь стоял бледный, трясущийся Тесленко.
— У меня несчастье, — сказал он.
— Убило кого-нибудь?
— Нет. Обвал. В забое вырвало купол.
Сараев подбежал к дымящемуся входу.
— Лезь! — крикнул он.
Тесленко замешкался. Он неловко схватился за поручни и остановился. Дрожащая нога скользнула по ступенькам, лоб покрылся крупными каплями пота.
Сараев молчал. Тесленко отступил на шаг и посмотрел на него тем самым трусливым взглядом, которым два месяца назад смотрел на главного инженера, обвиняя Сараева.
— Эх ты! — крикнул Сараев и взялся за лестничные перекладины. Он вскарабкался по пятиметровому узкому проходу наверх, и перед ним предстала страшная картина: забой был разрушен. Огромные крепежные бревна валялись по сторонам, как поломанные спички, а вырванный купол зиял над головой страшной раной. Шахте грозила катастрофа. Порода держалась пока еще на узком слое юрской глины. Двадцатиметровый столб плывуна давил на юру тысячетонной тяжестью. Он легко мог порвать тонкий пласт глины и хлынуть через вырванный купол в штольню.
Было ясно, плывун понесется разрушающим потоком по шахте, захватит на своем пути рабочих и успокоится только тогда, когда похоронит все, что принесли с собой под землю люди.
Шахту можно было спасти, немедленно восстановив крепления. Требовалось сейчас же позвать забойщиков наверх и подвести под купол толстые бревна. На раздумья не оставалось времени. И вот когда Сараев подбежал к фурнели, чтобы вызвать к себе рабочих, в голове на мгновение шевельнулось. сомнение: "А стоит ли жертвовать собой из-за этого труса? Разве не ясно, что он, Тесленко, виноват в катастрофе? Разве не он вложил в бурки учетверенную норму аммонала? Разве не под его присмотром просверливались запалочные отверстия не под тем градусом, которого требовала техника безопасности? Разве не он позорно сбежал из забоя, оставив шахту без защиты на грани катастрофы?"
"Нет, инженер Тесленко, — решил Сараев, — я не стану спасать труса".
Но тут из купола обрушился новый кусок глины.
— Ко мне! — крикнул Сараев вниз и бросился к доскам сколачивать помост.
В забой спешно поднялись трое рабочих: Кискин, Ячменев и Нарсуткин.
— Нам нужно спасти шахту, — сказал охрипшим голосом Сараев. — И если плывун прорвется раньше, чем мы поставим ремонтину, тогда спускайтесь вниз по одному и без паники.
Когда Сараев и Ячменев поднялись на помост, чтобы установить крепления, сверху обвалился огромный кусок земли и засыпал инженера.
"Ну, вот и конец", — подумал Сараев, и ему стало душно от своих мыслей, оттого, что обида заставила его думать о мести, когда нужно было спасать шахту.
— Живой! — радостно крикнул Нарсуткин, откопав Сараева.
Сараев открыл глаза, оглядел забой и быстро спросил:
— Не прорвало?
— Обошлось, — сказал Нарсуткин и перевязал платком пораненную голову инженера.
Через двадцать минут в забой прибежал вызванный из конторы начальник шахты. Он влез на помост, проверил установленные крепления и приказал поставить добавочные бревна под купол. Потом спросил у Сараева, где Тесленко.
Тесленко в шахте не оказалось. Его нашли через три часа в кладовой. Начальник участка плакал, спрятавшись от рабочих за кучей грязной спецодежды, и никто не подошел утешить его.
Сбойка задержалась на сутки.
Тридцатого марта шахтеры пробили последнюю арку, и Сараев вступил на четвертый участок для того, чтобы обняться с соседями.
1934 г.
МОЙ ДРУГ
Ваську Науглова я встретил в длинном коридоре клубного тира. Он стоял в скучающей позе и снисходительно смотрел на человеческую мелочь, которая копошилась у его ног. Васька считался лучшим снайпером Пролетарского района и шутя мог уложить сто из ста в черном яблоке осоавиахимовской мишени.
Мы поднялись с Васькой наверх, в комнату отдыха.
Я знал, что Васька только недавно провел горячую ночь в цехе, и поэтому спокойно закрыл глаза, заранее чувствуя, как в моем литературном тесте набирается достаточное количество всяких пряностей.
Но Вася изменил сегодня своим привычкам. Вместо того, чтобы смело шагать по испытанной прямой и рассказать о производстве, он повернул на сто восемьдесят градусов и начал говорить о любви и дружбе.
— Непонятная вещь — любовь, — сказал он мне. — Если бы меня попросили дать определение, я бы назвал ее досадной опечаткой на бланке амбулаторного рецепта. Выпишут какому-нибудь доверчивому туберкулезнику по ошибке банку мозолина, а тот серьезно начинает принимать внутрь по три раза в сутки эту дрянь в полной уверенности, что каждая столовая ложка мозолина уничтожает по крайней мере полмиллиона коховских палочек.
Я имею в виду Петьку Бирюкова, — добавил Вася, — моего друга и товарища до того периода, пока он не обалдел и не переехал на новую квартиру. В ту пору мы не знали с Петькой, что такое лифт и как платят квартплату за двадцать метров жилплощади. От южного берега реки Яузы и до западных склонов Воробьевых гор не было комсомольца, более преданного Советской власти, чем Петька Бирюков. Бывало, когда после очередного квартального премирования мы садились с Петром составлять свой встречный план, начальник шахты метро "Красные ворота" собирал всех статистиков и счетоводов, и они высчитывали, сколько потребуется песка и цемента, чтобы не сорвать нам работу. Петька спал иногда по часу в сутки и мог оставаться в шахте по три смены кряду.
Но тут появилась комната. Петька разжал пальцы и вылетел с подножки на мостовую, прежде чем наш трамвай добрался до конечной остановки. Я даже не был приглашен на новоселье и встретил Петьку только через год.
Я шел тогда по Кузнецкому мосту и увидел в окне аптекарского магазина какие-то жалкие человеческие остатки, глазевшие на полки с зубными щетками. Я остановился, чтобы посмотреть на эту пустую посуду из-под парикмахерского одеколона. Мой бывший друг, который когда-то запросто давал по восемьсот пятидесяти замесов бетона в смену, был в серой пиджачной паре. Глядя на него, вы смогли бы сразу определить, что он ежедневно делает зарядку, состоит членом правления клуба и ходит по выходным дням в кино или в библиотеку. Петр Бирюков подошел ко мне и протянул руку.
— Простите, — сказал я, — вы, кажется, гражданин Бирюков? Если мне не изменяет память, про нас с вами писали несколько лет назад в газете «Метростроевец»: "Они — герои нашего радостного будущего".
— Не хами, Василий, — сказал мне Петька. — Я зашел в этот магазин для того, чтобы купить десять метров стерильной марли. Из этой мануфактуры можно сделать неплохую пару занавесок с рюшками, а если потом отдать все это в краску, может получиться замечательная экипировка для окон.
— Рюшка, краски! — крикнул я. — Ах ты, старая пуговица, оторвавшаяся от жилетки и засунутая второпях в шкатулку! Взгляни, Петя, что стало с тобой. Скажи, кто выпустил из твоих жил красное молодое вино и наполнил этот бурдюк «ессентуками»? Я ненавижу теперь тебя. Чего же ты стоишь рядом со мной и тратишь время на разговоры? Беги скорей домой и проверь счет за газ да полей цветы на твоем подоконнике!
— Оставь, Васька, — сказал Бирюков. — Ударник второй пятилетки должен жить в тепле и комфорте.
— Ах, Петр, Петр! Еще не так давно некий молодой человек, который стоит сейчас подле меня в сером проутюженном костюме, спал в клубном зале и покрывался обыкновенным сукном со стола комсомольской ячейки. Или ты, может, забыл нашу с тобой комнату в Магнитогорске?
И я напомнил Петьке, как пара ящиков из-под токарных станков и дюжина пятидюймовых гвоздей заменяли нам самую дорогую мебель стиля Людовика XV. Это было веселое время. Целыми днями мы с Петькой не вылезали со стройки, а по вечерам устраивали у себя в логове тир и били из окна комсомольского барака лампочки на соседнем крылечке.
Мы долго вспоминали с Петькой нашу бурную жизнь, и вдруг посередине разговора Бирюков стал хвалиться мне тем, что ему удалось по сходной цене купить пружинную оттоманку. Да-да, он с жаром расписывал мне продукт своего мебельного падения, в то время как я вспоминал первую нашу ночь в Магнитогорске, проведенную на сеновале пожарной команды!
Но под луной с первой минуты сотворения вселенной мало вечного. Раскаяние начало наконец проникать в сердце Петра Бирюкова.
— Друг мой, — сказал он, — мне иногда вспоминаются горячие дни нашей бурной жизни. Мне иногда хочется забыться и провести день, как раньше. Ровно в семь сегодня у меня немецкий язык. До семи еще имеется два часа времени. Пойдем, тряхнем костями и погуляем по-старому, так, чтобы небу стало жарко.
Я схватил Петьку за локоть и потащил его по улице.
— Тульский лев! — шептал я. — Наконец-то и ты стал настоящим мужчиной. Ну, уж теперь я тебя не выпущу! Теперь мы пройдемся по всем ресторанам и скажем буфетчикам, чем отличается "двойной золотой" Моссельпрома от бархатного пива завода «Бавария». Теперь милиция забудет, как регулировать уличное движение, и займется укрощением строптивых.
— Но мне нужно быть дома в семь, — сказал Петр, — ко мне придет немка.
Мы зашли в ресторан иностранных специалистов соседнего завода, и я сказал Петьке:
— Заказывай.
— "Москау рундшау" и два стакана кофе.
— Как, газету и кофе? — крикнул я. — Бей меня, Петр, но пожалей буфетчика!
— Графин и пару огурчиков, — поправил я своего друга.
— Только кофе, — перебил Петр и, обращаясь ко мне, добавил: — Сегодня, Василий, твой друг выпускает своего зверя наружу. Сегодня он решил покутить. Поэтому давай сядем за столик, выпьем по чашке черного кофе, и я буду тебе переводить последние известия из немецкой газеты.
Я замолчал и тихо поплелся за этим ублюдком, а он продолжал хвалиться.
— Сегодня, — говорил он, — мы покутим на славу.
Петька взял немецкую газету и стал тыкаться в ее страницы, как недельный кутенок. Мухи дохли от скуки, глядя на то, как этот поношенный лапоть радовался каждому найденному знакомому слову.
— Ты знаешь, как будет «хлеб» по-немецки? — спрашивал он. — «Хлеб» по-немецки будет «брот». Ты понимаешь, хлеб, и вдруг — брот. По-моему, хлеб на всех языках должен одним именем называться, потому что хлеб — это первая человеческая потребность, скажем, если я голодный, чтобы меня все народы понять могли.
— Эх ты, дырка на чулочной пятке, которую забыли заштопать! — крикнул я. — Смеешь ли ты, рохля, сменивший комфорт революционной теплушки на комнату с газом и паровым отоплением, говорить о народах?! Ты ж предатель, дорогой Петр. Предательство ходит по твоей квартире, это оно заставляет тебя тушить окурки о дно фарфоровых пепельниц. Предательство украшает стены твоего дома офсетными картинами из "Красной нивы" и заводит на ночь будильник под твоей подушкой.
Но он не унывал, В половине седьмого, когда мы выпили по второму стакану кофе, Петька встал и сказал:
— Ну вот, мы и повеселились. А теперь пойдем ко мне в гости. Я тебе покажу хорошие репродукции с картин Рубенса и познакомлю со своей немкой.
Я думал отказаться, но Петя так жалостливо взглянул на меня, что я пошел за ним, чтобы навсегда забыть о нашей дружбе. Ну, что говорить дальше? Петька оборудовал свою комнату по картинам из журнала женских мод. Здесь все стояло на месте, а на подушках виднелись даже чистые наволочки. Меня коробил этот порядок. И пока Петр Бирюков принимал свой вечерний душ, я излазил по всем закоулкам, чтобы хоть где-нибудь под кроватью споткнуться о привычки своего друга и обрести его вновь хоть в каком-нибудь старом оброненном окурке. Но под кроватью было чисто. В этой комнате имелись целые две пепельницы, и я должен был долго уговаривать себя, чтобы не потушить окурок о репродукции с картин Рубенса.
Без пяти семь Петька вышел из ванной. Он вытянулся на пружинной оттоманке и мягко сказал, обращаясь ко мне:
— Хорошо, Василий. Ты представить себе не можешь, как чистая и уютная комната дисциплинирует человека. Раньше, когда мы спали на холодных ящиках из вологодского леса, ни один комсорг в мире не смог бы заставить меня выучить и десятка немецких слов, а теперь…
Звонок у входной двери перебил Петра Бирюкова, и через несколько секунд я услышал в прихожей чопорное приветствие, сказанное низким грудным контральто.
"Брюнетка, — уверенно определил я. — Тридцать девять лет. Нос крючком, и вообще комод в юбке".
Петька входил в комнату с длинной немецкой фразой на устах. На этот раз я ошибся. Немка была приятной двадцатидвухлетней блондинкой, и лицо этой блондинки украшалось не крючком, а маленьким вздернутым носиком.
— Вы знакомьтесь с ним на русском языке, — предупредил Петька, — ибо друг мой спит до сих пор на использованной таре из-под станков первой пятилетки, а из западных языков предпочитает жаргон Марьиной Рощи.
Впервые за последнее десятилетие я не выдержал укоризненного взгляда молодой девушки и залился краской, как конторщик.
"Ах, чурбан, ах, старая ты туфля!" — подумал я и попрощался с Петькой.
С того дня я не могу найти себе места, — закончил Василий Науглов.
— То есть? — спросил я.
— Как только я ощутил на себе уничтожающий взгляд этой блондинки, я почувствовал какой-то озноб. Мне показалось, что где-то на большом танцевальном вечере с меня падают брюки, которые я так долго утюжил, и я стою перед всем миром с неприкрытыми волосатыми икрами. Взгляд этой девушки швырнул все мои разговоры об уюте и измене в мусорную корзину. И я понял, что чурбан и пустая посуда из-под парикмахерского одеколона вовсе не Петька Бирюков, а кто-то другой, на него не похожий.
1934 г.
НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ
Теплый весенний вечер спустился над затихавшим селом. Солнечный шар, перекатившись огненным ежом по небосводу, догорал, опустившись где-то за Миргородом. Из-за чернеющего леса уже выплывал надкусанный ломтик луны. Ломтик был таким веселым и аппетитным, точно его выпекли из сдобного теста, которое умела месить на шафране и прочих пряностях ворчливая бабка Оксана, мать колхозного кузнеца Тараса.
Яркие звезды рассыпались вокруг разрумяненного лика лупы легкими пампушечками, и на темном свинцовом зеркале пруда заструились маленькие золотистые ручейки. Наступил тот час, когда утомленные дневными трудами колхозники собрались у своих хат, под цветущими ветвями яблонь и груш, отдохнуть и побаловать себя стаканом, а то и двумя ароматного чая.
Уже самый нетерпеливый из стариков, Олесь Коротенко, отец красавицы Катерины, осторожно настраивал радиоприемник на одну из московских станций и ждал, поглядывая на своих гостей, когда эфир примчит к нему в сад звуки скрипок и виолончели. Но как раз в это время где-то вдали послышалось пение:
На вулицi скрипка грае, Бас гуде, вимовляе Мене мати не пускае, До кужеля пригортае. А я прясти нездужаю, В мене ручоньки болять. Пусти мене, моя мамо, На вулицю погулять.Это пел кузнец Тарас. Он аккомпанировал себе на мандолине и иногда даже притопывал. Кузнец дошел до школы. Он на минуту заглянул в окно освещенного класса. Здесь шли занятия комсомольской политшколы. За партами сидели десять девушек и старательно переписывали с доски в синие ученические тетрадки названия фабрик и заводов, выстроенных за годы первой пятилетки.
— Пятиричка, пятиричка, — сказал кузнец, поглядывая на Катерину, и с досадой бросил в окно веселый, вызывающий припев:
Ай ду-ду, ду-ду, ду-ду, Да кужеля не дойду.— Это тебе, Катерина, поет Тарас, — сказали девушки.
Катерина вспыхнула, но постаралась сейчас же скрыть смущение. Она небрежно вытерла платком свои пальцы, запачканные мелом, и как бы мимоходом бросила подругам:
— Если не горд, пусть заходит до нас, а не схочет, может подождать и у калитки.
Девчата подошли к окну приглашать кузнеца в комнату, но тот вежливо отблагодарил их и остался стоять под белой благоухающей шапкой яблони, щедро залитой в этот вечер молочным светом луны и электричества.
— Эх, Катю, Катю! — тоскливо произнес кузнец.
Ему, конечно, очень хотелось зайти в светлый класс школы и послушать, о чем это рассказывает Катерина девчатам. Но гордость удерживала кузнеца. Дело в том, что в сельском комсомоле состояли только одни девчата. Двух парней девушки несколько месяцев назад проводили из села: конюха Ивана Пархидько в армию, а плугаря Сергея Барабася в Диканьскую МТС учиться на тракториста. И теперь девчата сами остались хозяйничать в организации. А за старшую у них была его Катерина. И вот, вместо того чтобы выйти к нему на свидание, она, словно нарочно, заставляет его целый час топтаться под окнами школы.
"Нет, я обломаю твою гордость, Катерина, раньше, чем сменю картуз на очипок и сяду на одну лавку с твоими комсомолками балакать о пятиричках", — сказал сам себе кузнец.
Но легко сказать обломаю, а как сделать это, когда любишь, когда считаешь минуты, чтобы встретиться с любимой и крепко-крепко прижать ее к груди своей?
Катерина была любимицей всего села. Вокруг нее всегда кружилось много ухажеров, которых она как будто бы старалась не замечать. В ее бригаде работалось дружно и весело. Это около ее молотилки собирались колхозники, чтобы послушать, как читает Катерина газету или как поет со своими подругами старинные песни.
Кузнец в тот вечер терпеливо простоял под яблоней, пока не закончились занятия в политшколе. Он спрятался в тени дерева и пропустил мимо себя всех комсомолок, чтобы встретить Катерину наедине. Тарас нежно обнял свою любимую, и, хотя вечер был совсем теплым, он набросил ей на плечи свой новый суконный пиджак и осторожно стал спускаться к пруду.
— Катя, моя Катя, — говорил кузнец, — рвешь ты мне сердце. Жду я не дождусь, когда встречу тебя, а как приду…
— Ну-ну-ну, — сказала Катя, закрывая рот кузнеца звонким поцелуем, — вот ты и опять ворчишь, как твоя мать Оксана. Взгляни, — говорила девушка, мягко положив свою голову на грудь Тараса, — как высоко стоит небо и как много звезд горит на нем.
— И каждая звезда, — сказал кузнец, — смеется надо мной. Гнешь ты, казак, мол, подковы железные, а не можешь совладать с дивчиной. Насмехается она над тобой, миловать милует, а замижь не идет.
— Замижь, замижь, — передразнила Катерина кузнеца. — У тебя, Тарас, как у кукушки, одна песня.
— Так люблю же я тебя, голубка моя.
— А коли любишь ты свою голубку, так зачем хочешь связать ей крылышки? Почему не спросишь ее, отчего не идет Катерина замижь?
— О Катю! — шептал кузнец, еще крепче целуя девушку.
— Погоди, Тарас, — сказала Катерина, пристально взглянув ему в глаза. — Думал ли ты серьезно над нашей жизнью? Я к зиме уеду в Харьков учиться и, пока не стану знать, чего еще не знаю, не пойду к тебе в жинки.
По лицу Тараса пробежала легкая грусть. И, как бы поняв наконец, откуда грозит ему настоящая опасность, он печально сказал:
— Брезгаешь ты мной, Катя! Смеешься над моей темнотой и малограмотностью. Подымешься ты в своем Харькове в выси подзвездные и не увидишь, как страдает в родной Диканьке кузнец Тарас и как плачет он над этим прудом вместе с вербами о своей несчастной жизни.
— Эх ты, дурень, — сказала девушка, теснее прижимаясь к хлопцу. — Нет же такой темной ночи, которую бы не сменил ясный день. Пошел же Сергей Барабась учиться в Диканьку. Учится же Вирка Плетуниха в полтавском техникуме. На что Андрий Кароль — и тот учится. А разве ты их хуже?
Говорила Катерина горячо и долго. Не было таких слов, которые она не привела бы в доказательство старой истины, что учение — свет, а неучение — тьма. Но жесткий волос на упрямой казацкой голове не поддавался девичьему гребню. Тарас искал хорошую «жинку», а не профессора. Он не был поклонником ученых книг и считал, что его Катерина тоже легко обойдется без них.
— Голубь ты мой, — говорил он девушке. — Если ты хочешь ввысь, то тебе не надо подыматься к звездам на своих крылышках. Скажи, и я откую тебе таких звезд, которых еще не видела ни одна девушка в Диканьке. Если ты едешь учиться, чтобы заработать побольше грошей, то не уезжай от меня в город, только моргни, мое сердце, и у тебя будут такие платья, от которых перебесятся все завистницы на Полтавщине.
— У тебя, Тарас, самая сильная рука и самое доброе сердце в Романивке. Но мне не нужно твоих платьев. И почему, — вдруг сердито спросила она, — ты должен доставать мне звездочки с неба?
— Так я же казак, — совершенно серьезно ответил Тарас.
Но Катю этот довод только рассмешил.
— Ну и сказал! Казак! Так ведь я же не панночка, а комсомолка и работаю не хуже другого парня.
Уже начинал алеть восток, уже не одну трель вывел над селом соловей, а наши влюбленные еще ни до чего не договорились. Кузнец чувствовал, что это была последняя весна, которую он проводил вместе с Катериной. А потом… Что должно было наступить потом, об этом ему, по совести, не хотелось думать.
"Подурит Катерина, да и успокоится", — обманывал он самого себя.
Кузнецу пробовали напомнить об упорстве колхозного комсорга, но Тарас только улыбался.
— Даже из самой крепкой стали, — говорил он, — можно сплести кружева, если сталь хорошо прогреть и отстукать ковальским молотом.
Прошла весна, наступило лето. На полях созревала пшеница. Высокий колос тяжело переливался на ветру, и издали казалось, что поле уже вовсе и не поле, а беспредельное море, которое подкатывает к дороге свои золотистые волны.
И вот как-то к вечеру Сергей Барабась привел на тракторе к Романивке комбайн. Секретарь райкома комсомола приехал в село посмотреть, как идет уборка, и забрал с собой в Диканьку все документы Катерины Коротенко, чтобы переправить их со своей рекомендацией в сельскохозяйственный институт. Приближался день отъезда колхозного комсорга в город. И хотя дорога до Харькова была и недальняя, старый отец Катерины, Олесь, принялся уже готовить в дорогу малосольных огурчиков и запасать дочке на зиму сала. И тут только понял Тарас, что в его горне не хватило жара и что ему не выковать теперь ни ярких звезд для Катерины, ни своего счастья.
Два дня пил кузнец со своими дружками, а на третий неожиданно исчез из села. Мать Тараса, бабка Оксана, бегала по селу, проклиная Катерину.
Катерина и сама пролила немало слез о судьбе своего любимого, она уже не раз задумывалась над тем, не была ли слишком жестока с Тарасом и не заставила ли его этим решиться на какой-нибудь сумасбродный шаг. Прошла неделя, другая, а о кузнеце все не было никаких известий.
И тут кто-то пустил слушок, что кузнец с горя лишил себя жизни. Этот слушок быстро облетел все село. К нему диканьские кумушки присочинили кучу разных небылиц, и Катерины стали чураться даже ее подружки. Для девушки настали тяжелые дни. Отцы и матери перестали пускать своих дочерей к ней в политшколу, а на молотилке над ней смеялись те самые парни, на ухаживания которых она раньше не обращала внимания.
Так подошло время отъезда Катерины в Харьков, но она никуда не поехала. Райком почему-то задержал отправку документов в институт, а ей самой было сейчас так тяжело, что она решила не напоминать райкому о своем существовании.
А тут в село возвратился и сам Тарас. Он как ни в чем не бывало открыл кузню и целый день стучал по наковальне. А вечером, перебросив через плечо мандолину, прошел по сельской улице к хате Катерины, словно ничего за время его отсутствия и не случилось в Романивке.
И снова под открытым окном Катерины раздалась знакомая песня:
Солнце низенько, вечор близенько, Спешу до тебе, лечу до тебе.Так пел Тарас. И он не обиделся на то, что девушка не вышла к нему в сад. Каждый вечер, как и прежде, он шел, высокий и сильный, по улицам затихающего села на свидание к своей любимой. А днем кузнец громогласно говорил всем и каждому, что Катерина его невеста и что он женится на ней, если только она захочет этого.
Любовь кузнеца, конечно, не смогла пройти незамеченной, и похудевшая, словно после тяжело перенесенной болезни, Катерина вышла как-то на песенный призыв Тараса.
— Голубь ты мой, — тихо прошептал кузнец, пряча лицо плачущей девушки на своей груди.
И в этих словах было так много теплоты и ласки, что Катерина готова была простить кузнецу все причиненные ей неприятности. Главное, он жив, здоров и с нею. И снова как будто возвращались к Катерине прежние счастливые вечера, когда она могла мечтать о своей будущей жизни, сидя подле Тараса.
Через день или два после этого свидания в Романивку неожиданно приехал секретарь райкома комсомола. Он зашел в хату Катерины и сказал ей:
— Я по поручению бюро. Про тебя в Диканьке говорят много нехорошего. А ко мне в райком приходил даже один парень с жалобой. Он говорил, что ты едешь в Харьков и оставляешь тяжелобольного отца без всякой помощи.
— Это я-то больной? — спросил отец Катерины. — Ну, скажите на милость! — искренне сокрушался Олесь. — И чего только не наплетут на старого человека! Узнать бы мне имя этого брехуна, я бы ему…
В это время под окном раздались звуки мандолины и послышалось пение Тараса.
Секретарь райкома выглянул в окно и тотчас же удивленно спросил Катерину:
— А кто это поет?
Щеки девушки покрылись краской стыда, и ей на помощь пришел отец:
— Это жених ее.
— Ну, если жених, — улыбаясь, сказал секретарь, — тогда все понятно.
— Тарас — добрый хлопец, — чуть слышно проговорила Катерина.
Но секретаря, видно, этот довод рассмешил еще больше.
— Хорошо же, Катерина, я открою тебе правду. Парень, который приходил в райком с жалобой, поет сейчас под твоим окном песни. Пойди и скажи ему свое спасибочко. Это из-за него ты сидишь до сих пор в Романивке, вместо того чтобы учиться в Харькове.
В хате стало тихо. Только за окном слышались звуки мандолины.
— Сердце, серденько, близко, низенько! — зло передразнил кузнеца отец Катерины. — Ах ты, поганец! Ах ты… — и старик бросил в окно добрую пригоршню таких слов, о которых здесь лучше не упоминать.
Новость о коварстве Тараса быстро разнеслась по селу, и утром у кузницы собралась большая толпа колхозников. Первым подошел к кузнецу Олесь, отец Катерины. Он замахнулся, чтобы шлепнуть кузнеца по шее, но его руку поймала Катерина.
— Не горячись, отец, — твердо заявила она. — Кузнец обидел меня, и только я могу сказать ему последнее слово. Он не хотел, чтобы я ехала в Харьков учиться, а с этого все и приключилось. Эх ты, казак! — сказала Катерина, обращаясь к Тарасу. — И сколько в твоей любви дурости!
И, как бы давая понять колхозникам, что Тарас виновен, но заслуживает снисхождения, Катерина ласково улыбнулась ему и пошла с подругами прочь от кузни.
А вечером, когда яркие звезды снова засияли на небе, комсомолки с песнями подошли к дому кузнеца. Катерина смело прошла в калитку сада и, встав к окну, запела ту самую песню, которую еще совсем недавно пел ей Тарас. Это был первый случай в истории Диканьки, когда девушка, пренебрегая обычаями, песней вызвала парня на свидание.
О чем говорили в этот вечер Тарас с Катериной, осталось для всех тайной. Только колхозники уже больше не видели кузнеца в Романивке.
После всей этой романтической истории прошло около трех месяцев. Наступила наконец и последняя ночь перед рождеством. Бабка Оксана вытаскивала из печи румяный праздничный пирог, когда добрый конь Султан вынес легкие санки-бегунки на улицу. Диканька уже спала. На улице не было ни пьяных, ни колядующих, и только в новом колхозном клубе гремела музыка и парубки кружили девчат в буйном вихре вальса. Сани с Катериной быстро промчались по Диканьке, и Султан свернул на полтавскую дорогу. У леса девушка легко выпрыгнула из санок и побежала к знаменитому вековечному дубу, у которого, если верить преданиям, сам гетман Мазепа устраивал свидания с дочерью Кочубея.
— Это ты, Катю? — тихо спросил Тарас и привлек к себе запыхавшуюся от быстрого бега, разрумянившуюся девушку.
Трудно сказать, как удалось курсанту школы комбайнеров Диканьской МТС устроить себе встречу у кочубеевского дуба со студенткой Харьковского сельскохозяйственного института. Скорее всего, влюбленные знают такое волшебное слово, которое позволяет им видеться там, куда мы, простые смертные, никогда не догадаемся заглянуть.
— Приехала, не забыла, — нежно говорил кузнец. — Значит, решила все-таки пойти за меня замижь.
— Опять замижь! — расхохоталась Катерина. — Какой же ты нетерпеливый, Тарас! Разве сейчас время для женитьбы? Мне в четыре часа утра нужно быть в Полтаве, чтобы не опоздать на харьковский поезд.
— Так разве райком отпустил тебя на учебу? — печально спросил кузнец. — Они же вынесли решение…
— Глупый ты у меня, хоть и хороший, — сказала Катерина. — Как же ты не понимал этого раньше! Если райком мог сделать ошибку и вынести неправильное решение, то он должен был и исправить ее.
И, крепко поцеловав на прощание Тараса, она побежала к санкам, где застоявшийся конь Султан уже нервно постукивал своими тонкими ногами по утоптанному снегу и рвался вперед на дорогу.
1933 г.
ПОД ШЕЛКОВЫМ КУПОЛОМ
За две минуты до трагедийной развязки жизнь на самолете шла еще своим обычным порядком. В двадцать часов сорок минут самолет встал над буквой «Т», летчик Логинов сбавил газ и сказал Виктору:
— Выходи.
Виктор в последний раз посмотрел на вытяжное кольцо и вылез на левую плоскость. Солнце уходило за лес огромным кровавым шаром.
— Приготовиться к прыжку! — крикнул Логинов, внимательно глядя в лицо четырнадцатилетнего парашютиста.
Виктор спокойно надел кольцо на кисть правой руки и осмотрел предохранительную лямку. Все как будто было в порядке. Один конец лямки крепко укреплен внизу самолета, второй проходил через все стропы парашюта.
"Зря все это, — подумал Витя. — Я не какой-нибудь перворазник, сам сумею дернуть за колечко".
Виктор хотел было отстегнуть карабинный курок от строп, но раздумал.
Пустить лямку в свободное плавание под самолетом до прыжка — значит грубо нарушить дисциплину. Ту самую дисциплину, без которой немыслим полет в поднебесье.
Виктор приготовился к прыжку и ждал команды пилота. Земля плыла под самолетом знакомой картой. Виктор видел серебристую полоску реки и черную прорезь моста, с которого он совершил первый прыжок в воду.
Первый прыжок на самодельном парашюте окончился довольно печально. Мать долго держала Витьку под домашним арестом, чтобы отбить у него охоту резать постельные простыни на парашюты. Но этот арест не охладил воздушной страсти Витьки. Виктор все лето бегал на аэродром, помогал преземлившимся комсомольцам гасить парашюты и укладывал с ними шелковые купола в брезентовые мешки. Парашют для него стал второй жизнью, он знал имена всех рекордсменов и мог, зажмурившись, собирать стропы в соты.
Когда Виктор уложил двухтысячный парашют, дядя Яша, летчик-инструктор, позволил ему наконец совершить первый прыжок с самолета.
Витькин отец пришел в этот день на аэродром, чтобы взглянуть, как его сын воспримет свое первое воздушное крещение. Иван Дмитриевич сам подготовил самолет к взлету и молча посадил сына в машину. Витька ни о чем не спрашивал родителя, ибо понимал: раз отец молчит, значит нужно так прыгнуть, чтобы имя Ивана Дмитриевича, лучшего бортмеханика аэродрома, осталось незапятнанным и чтобы можно было затем явиться героем к матери.
Но Виктору явно не везло. Классный прыжок был смазан посадкой. Словно нарочно, ветер понес легкое тело Витьки в сторону от аэродрома и опустил его на крышу соседского дома. Витька знал, что мать в этот день стирает белье и вряд ли его неудачный спуск останется незамеченным.
"Женщина всегда останется женщиной", — думал Витька, собирая парашют. Чтобы не ругаться лишний раз с матерью, лучше всего незаметно смыться на аэродром и возвратиться домой под защитой отца.
Витька так и сделал. И пока мать, плача и ругаясь, лезла по лестнице на крышу, он успел быстро спуститься с другой стороны дома и унести со своими друзьями парашют на аэродром.
Сегодня Виктор прыгал вторично. Сегодня он вместе с пилотом точно рассчитал силу ветра, свой вес и обязательно должен был приземлиться на месте старта.
— Отваливай, — сказал наконец Логинов.
Виктор разжал левую руку и перевернулся через левое плечо. Когда ноги отделились от плоскости самолета, он дернул правой рукой за кольцо до отказа, и сверху зашелестел распускающийся парашют.
Беда пришла совершенно неожиданно. Парашют вытянулся и не раскрылся. Страховая лямка скользнула крючком по стропам и защелкнула собачкой намертво три шпура у полюсного отверстия шелкового купола. Логинов почувствовал аварию и дал рывок. Но лямка не отпускала парашютиста. Она тащила за самолетом закапканенное тело Витьки.
На шоссе приостановилось движение. Автобусы, грузовики, легковые машины застыли у ворот аэродрома; к старту со всех сторон бежали испуганные люди. В доме, на крыше которого на днях приземлился Виктор, плакала женщина. Иван Дмитриевич стоял у старта. Его бледные щеки дергались в нервном тике, и он глухим голосом ругал Витьку за трусость. Пилоты и парашютисты, собравшиеся около Ивана Дмитриевича, чтобы разделить с ним его горе, удивленно отходили от старшего механика, который даже теперь, в обстановке смертельной опасности, не хотел простить четырнадцатилетнему сыну минутной слабости.
Иван Дмитриевич ругался совершенно напрасно. Авария произошла не из-за трусости. Виктор дернул за кольцо вовремя, и только в результате каких-то непонятных обстоятельств страховая лямка вместо помощи привела к аварии. Это был первый случай, когда карабин, вытянув стропы, не отпустил их, а защелкнул собачку, крепко соединив человека с самолетом.
Гибель людей — и летчика и парашютиста — казалась неминуемой. Плохо обтекаемое тело парашютиста создавало такое сопротивление, что самолет начал заметно снижаться. Катастрофу нельзя было предотвратить. Ее можно было только оттянуть, и это зависело от искусства пилота. Весь аэродром жил в тот миг одними помыслами, одними желаниями и одной огромной надеждой — отодвинуть трагическую развязку хоть на несколько минут, точно в эти минуты должно было явиться спасение.
Пилот Логинов давно осознал свою обреченность. Он шел кругами над аэродромом и чувствовал, как тащится Виктор по воздушным ухабам. Надо было перейти поближе к хвосту самолета и обрезать лямку, но это было немыслимо. Оставить управление значило перейти в штопор и ускорить роковую развязку. А Логинов всеми силами старался удлинить путь к смерти. Но как удлинить, если самолет, несмотря на все старания, упорно теряет высоту? Логинов подсчитал точно: три круга уменьшили потолок вдвое. Осталось еще два с половиной круга — и затем конец. Первым ударится о землю Виктор, а потом самолет похоронит под своими обломками и летчика.
Все! Витьке можно было, казалось, уже сдаться и проплакать под рев мотора свои последние минуты. Но плакать нельзя. Слезы — признак слабости, а слабому не место в воздухе. Витька начинает искать пути к спасению. Сначала он хочет подтянуться и влезть по стропам на самолет. Но до самолета девятнадцать метров, а тут еще ветер сбрасывает Витьку обратно!
"А что, если порвать лямку и спуститься вниз на запасном парашюте?"
Но как порвать? Проклятая лямка свободно выдерживает целую тонну, а в нем, Викторе Овсянникове, едва наберется пятьдесят килограммов весу. Остается одна надежда — на три защелкнутые стропы. Каждая стропа — это сто пятьдесят килограммов, три стропы — четыреста пятьдесят. Если раскрыть запасной парашют, то рывок должен соответствовать силе четырехсот пятидесяти килограммов. Виктор взялся уже за второе кольцо, чтобы порвать лямку, и заколебался. Он ждал одобрения своего плана, но рядом никого не было. Витька плыл под небом одинокой точкой, и это одиночество его испугало. Он бросил второе кольцо, и горькие слезы полились из глаз упорного мальчика,
— Дядя Яша! — крикнул Виктор, и в этом крике, потонувшем в реве мотора, вылилась ребячья тоска по учителю, которого так не хватало сейчас молодому парашютисту.
Но дядя Яша не забыл своего маленького друга. Яков Машковский взмыл на самолете для того, чтобы приободрить Виктора и уберечь его каким-нибудь способом от смерти. Машковский шел бок о бок с Логиновым и думал: как быть, что делать? Единственная надежда на запасной парашют. Машковский выключил газ и крикнул Витьке:
— Дергай!
Виктор понял и взялся за кольцо.
"Если тебе когда-нибудь потребуется парашют, — говорят пилоты, — и ты им не воспользуешься, пеняй на себя, ибо он тебе уже никогда больше не потребуется".
Виктор закрыл глаза и потянул за кольцо. Расчет оказался правильным. Рывок порвал три стропы, и Виктор плавно пошел книзу.
Иван Дмитриевич не хотел делать товарищей свидетелями своих переживаний и лег лицом к земле. Виктор видел, как к нему со всех сторон бегут люди, и собрал последние силы, чтобы завершить свой второй прыжок образцовой посадкой. На этот раз парнишке удалось приземлиться на ноги и быстро погасить парашют. И тут кто-то подхватил его на руки, прижал к груди, и Витька, как во сне, услышал отцовский голос.
— Кошкин сын, — говорил Иван Дмитриевич кому-то, — а ведь я уже думал, что он труслив, как мать.
Через несколько дней я по заданию редакции пошел разыскивать молодого героя. Дома его не оказалось. Витька по-прежнему складывал парашюты на аэродроме и готовился к третьему прыжку.
— Разве авария не угомонила тебя? — спросил я Витьку.
И на этот вопрос мальчик дал такой ответ.
— Я, — сказал он, — предпочитаю всю жизнь быть мертвым, чем пятнадцать минут чувствовать себя трусом.
1933 г.
БЕСПОКОЙНЫЕ ЖИЛЬЦЫ
Вы спрашиваете, что нового в нашем доме. Если говорить о самом жилобъекте, то он у нас в полном порядке: крыши не текут, центральное отопление в исправности.
Если же вы надеетесь услышать что-либо хорошее о наших жильцах, то не тратьте зря драгоценного времени. Отправляйтесь лучше на соседнюю улицу и ищите там образцовых квартиронанимателей. От наших жильцов управдому, простите меня, одно беспокойство.
Заглянешь в домовую книгу — люди прописаны как будто бы тихие: Игнатюк — лекальщик, Теплицкий — дамский портной, Пономарева — медицинская сестра, Василий Михайлович Скрипка — учитель, братья Усовы — электромонтеры.
Живут они в доме со всеми удобствами и жили бы себе дальше потихонечку. Куда там! Вы только посмотрите на водомерный счетчик. Стрелка кружится, как бешеная. Как, по-вашему, сколько воды может тратить в день нормальный жилец? Ведро, два, ну, три? Как бы не так! За последний год жители нашего дома израсходовали столько воды, что ею легко можно было бы заполнить два Черных моря.
Мне сначала казалось, что вода просачивается через слабые флянцы и муфты в землю. Но трубы были здесь ни при чем. Оба Черных моря наши жильцы вылили на себя. Вы спрашиваете, как?
Захожу я в среду в сорок седьмую квартиру. Спрашиваю:
— Игнатюк дома?
— Дома, — отвечают мне. — Он принимает душ.
Хорошо, прихожу в четверг.
— Игнатюк дома?
Опять дома и опять принимает душ. Меня взорвало, но я сдержал себя. "Дай, — думаю, — дождусь самого". Сел на кухне, курю. Проходит десять, двадцать минут. Наконец появляется сам, розовый, чистый, довольный. Идет, машет мне мохнатым полотенцем и еще улыбается.
— Что же вы, товарищ Игнатюк, безобразничаете? — спросил я его строго. — В среду душ, в четверг душ…
— А у меня, — говорит, — такая привычка: пришел с завода — и сразу под дождик.
— Каждый день?
— Нет, зачем же? В субботу, — говорит, — у меня не душ, а ванна.
Слыхали? Ванна! А к ванне прибавьте еще бесконечные умывания и полоскания.
А электроэнергия! Попробуйте как-нибудь ночью взглянуть на наш дом с тротуара — иллюминация в каждом окне. Абажуры желтые, белые, зеленые… В других домах жильцы ночью спят, а у нас учат уроки. В каждой квартире один — два студента. Этот днем токарь, а вечером в Машиностроительном институте. Та — утром торгует шалфеем и детским мылом в аптеке, а после работы учится на врача.
А к ночи все они являются домой и начинают готовить уроки…
Прежнему управдому было легко работать: он имел дело только с одной книгой, домовой. Того выписал, этого прописал. А каково мне? Открыли мы для жильцов библиотеку-передвижку. Как будто хорошо? Но нашим не угодишь. Им каждый раз чего-нибудь не хватает. Иной потребует книгу с таким мудреным названием, что ее и в Публичной библиотеке, не сразу отыщут.
Или вот открыли мы в прошлом году красный уголок. "К Не комната, а игрушка: светло, тепло, чисто, патефон играет!
Сиди только и меняй пластинки. Жильцы и тут придрались.
— У нашего управдома, — говорят, — нет музыкального вкуса. У него "Венгерскую рапсодию" исполняют на балалайке.
Что ж, предположим, что я действительно плохой специалист по музыкальной части. Но позвольте тогда и мне задать небольшой вопрос: в какой консерватории, скажите, обучают таких управдомов, которые умеют слушать концерты на десяти роялях сразу? Вы спросите, где я нашел такой оркестр. Да у себя в доме.
Попробуйте как-нибудь летним вечером заглянуть к нам во двор. Из каждого окна музыка: там играет дочь, здесь — сын, наверху — мать, а внизу теща и зять Покровские упражняются в четыре руки.
Только на днях нормировщик Терентьев из тридцать седьмой квартиры приобрел своему сыну Шурику пианино. Пианино у Терентьева, пианино у Иванова, пианино у Сашенко — это три. Во втором подъезде еще пианино и рояль. В третьем подъезде два рояля. А у нас в доме четырнадцать подъездов.
А ведь каждый, кто покупает инструмент, ругает меня.
Конечно, в архитектуре нашего дома имеется много узких мест. Взять хотя бы двери. Если смотреть на двери с музыкальной точки зрения, то они действительно не выдерживают никакой критики.
Попробуйте втащить в такие двери рояль! Не лезет — и только. У архитектора в свое время не хватило фантазии, а управдом теперь должен за него отвечать.
Но хозяин рояля отругает управдома раз, а затем успокаивается. Значительно больше достается мне от других жильцов,
В нашем доме трое молодых людей обзавелись мотоциклами. Одного, правда, премировали, а двое других наказали себя сами.
Мотоцикл создан для того, чтобы возить человека. Но когда человеку приходится носить мотоцикл на себе, да еще на четвертый этаж, человеку можно только сочувствовать. Что касается меня, то я сочувствовал мотоциклистам, а что касается их, то они меня ругали. А за что? Когда молодые люди покупали машины, они с управдомом не советовались, а сейчас требуют гараж.
Хорошо, для этих трех мы устроили гараж в чулане, где жили когда-то кролики. Но кто мог предвидеть? Мотоциклы начали плодиться быстрее, чем бывшие обитатели крольчатника.
У меня есть точные сведения, что еще семь жильцов увлеклись мотоспортом. И можете себе представить, в их компании оказалась дочь профессора Ходотова, из одиннадцатой квартиры, Наташенька. Вчера она уже зашла в домоуправление и спросила, можно ли ей держать мотоцикл на балконе.
— На балконе? — удивился я. — В наше время хорошенькие девушки выходили на балкон слушать серенады, а не прогревать промерзшие моторы.
Она слушает меня, а настаивает все-таки на своем. Я спросил тогда Наташеньку:
— Предположим, что я соглашусь. Но как посмотрит на эту затею ваш папа?
— Папа, — говорит она, — "за".
Как выяснилось, ее папа был не только «за»: известный всему городу профессор, оказывается, уже два раза ездил читать лекции в институт на запятках у своей дочери.
Семь лет тому назад, когда профессор Ходотов переехал в наш дом, а его дочь еще играла в куклы, никто из нас и не думал о гаражах.
Мы с большим трудом открыли тогда детскую комнату. Но попробуйте сейчас разместить наших детей в этой комнате, если за последние годы в наших жилых корпусах появилось несколько сот квартирантов в пеленках!
Каждый месяц кто-то из жильцов устраивает свадьбу. А товарищ Ковальчук, из четвертого корпуса, устроил недавно целых две свадьбы: имел он двух дочерей, обеих и выдал замуж.
На этот праздник пригласили и меня. Когда гости выпили, счастливый жених подошел к роялю и запел.
"В вашем доме, — пел он нежным тенором, — вкусил я впервые прелесть чистой и, — и как он выразился тогда, — светлой любви".
Я слушал, и мне было приятно, что жильцы не забывают в своих песнях работников домового управления. Действительно, вышеуказанный жених имел счастье познакомиться впервые с дочкой Ковальчука, Верой, именно в нашем доме.
Вы спросите, с каким букетом я пошел к новобрачным. Я не покупал букета. Управдом видит дальше, чем новобрачные. Им, как говорится, радость, а мне заботы. Сегодня свадьба — на будущий год дети. Так я решил вместо свадебных букетов разбить для всех будущих наследников один приличный палисадник. Вы видите эти тополя, груши и яблони? То наша весенняя посадка. Теперь прибавьте к этому сто сорок кустов бузины, двести кустов жасмина, тысячу корней анютиных глазок на клумбах и скажите откровенно: разве плохую встречу приготовил управдом своим будущим жильцам и не стоит ли при случае помянуть его за все это добрым словом?
1946 г.
г. Харьков.
ШУРИК
Весной 1945 года в одном ленинградском журнале было напечатано несколько небольших стихотворений. Мне особенно понравилось одно — "Ледяные солдатики":
На крыше сосульки всю зиму висят, Они, как солдатики, дом сторожат. Растают солдатики этой весной, И больше они не вернутся домой. Они не увидят весною свой дом, Они не узнают, как мы здесь живем. Они не увидят зеленых садов, И им не увидеть на грядке бобов.Под стихами стояла подпись: А. Троицкий.
Я спросил, кто этот поэт. Но Троицкого никто не знал. В прошлом году на одном клубном вечере ленинградская артистка Воробьева читала сказку "Волк и семеро козлят";
В лесной избушке маленькой, Где рос цветочек аленький, Жила коза с козлятами, Послушными ребятами…Сказка была в новой поэтической редакции, а бой козлят с волком поэт описал так задорно и весело, что невольно заставил обратить внимание на свою сказку:
— Вперед, вперед, отряд Воинственных козлят! Бежим скорее к елке, Убьем злодея-волка! — Постой, — сказал тут Бука И выстрелил из лука. Стрела влетела в сердце, Пробила в сердце дверцу. Убит злодей косматый, И празднуют козлята. … Какой счастливый час У козликов сейчас! Сидят они у печки, Сверкают ярко свечки… А козликов мамаша На кухне варит кашу. В углу затихли мыши, На двор кот Васька вышел, В окно глядит луна. Такая тишина В лесной избушке маленькой, Где рос цветочек аленький!По окончании концерта я прошел за кулисы, чтобы узнать у Воробьевой имя автора сказки.
— О, это очень интересный человек, — сказала артистка.
— Молодой, старый?
— А вы познакомьтесь с ним. — И Ольга Ивановна Воробьева, хитро улыбнувшись, дала мне адрес А. Троицкого.
При первой же поездке в Ленинград я наведался по адресу, записанному у меня в блокноте.
Большой дом по улице Перовской. Три звонка. Дверь открывает молодая женщина.
— Можно ли видеть поэта Троицкого?
— Поэта?
Женщина как будто удивлена вопросом, но потом, словно вспомнив что-то, мягко улыбается и приглашает войти в комнату.
— Шурик, к тебе пришли.
Я оглядываю комнату и никакого Шурика не вижу.
— Шурик! — уже строже говорит женщина и, обращаясь ко мне, добавляет: — Мне пришлось сегодня наказать его Прихожу домой, а Шурика нет.
Откуда-то снизу, словно из погреба, раздается тяжелый вздох, потом наступает пауза, вслед за которой из-под дивана выползает курносый десятилетний мальчик Его веснушчатое лицо выражает и злость и недовольство одновременно.
— Знакомьтесь, А. Троицкий, — сказала женщина, приглаживая мальчику взъерошенный чубчик.
Мальчик подал руку и с горечью пробурчал:
— Вот уже и в музей сходить нельзя.
— Он еще оправдывается! — Анна Николаевна, мать Шурика, посмотрела на меня и сказала: — Объясните вы, пожалуйста, ему, как мужчина мужчине, что он не должен бегать в музей.
— В какой музей?
— В зоологический. Видите ли, музей — это его новое увлечение.
— А что же тут плохого?
— Как что? Но ведь музей за Дворцовым мостом.
Ах, вот оно в чем дело! Поэт Троицкий был, оказывается, в том самом неприятном для всякого мужчины возрасте, когда ему строго-настрого было запрещено мамой одному переходить улицу. По этой стороне Невского ходи сколько угодно, а по той — ни в коем случае.
Я смотрю на Шурика с удивлением. Мне не верится, что этот десятилетний мальчуган еще три года назад написал сказку про козлят, "Ледяных солдатиков" и много других хороших стихов, которые я вижу сейчас на его рабочем столике. Я пришел к поэту, чтобы поговорить о его творчестве, и оказался в весьма затруднительном положении. Мне еще никогда не приходилось говорить серьезно о поэзии с учеником четвертого класса. Очевидно, поэтому я начинаю не со стихов, а с зоологического музея. Мой собеседник быстро, по-мальчишески загорается. Он уже не сердится на мать, а горячо и образно рассказывает о том, что видел в одном из залов музея.
— Вот стрекоза, — говорит он, — как будто бы доброе, безобидное существо. А это, оказывается, хищник, которому подавай на обед и мошек и мушек. Но стрекозе тоже нельзя зевать. Чуть что — и она уже во рту лягушки. А за лягушками охотятся ужи, а ужей едят ежи.
Я слушаю Шурика, а сам незаметно просматриваю его стихи. Вот небольшая басенка, в которой Шурик делится своими впечатлениями:
Я пошел ловить стрекоз, сбита стрекоза. Из калитки на меня вдруг бежит коза. Я пошел скорей домой, А она бежит за мной. Если ты боишься коз, Не ходи ловить стрекоз.На рабочем столике рядом с бумажными клочками, на которых написаны стихи, лежит открытый арифметический задачник — свидетель страдной поры первых экзаменов, сломанный пистонный пистолет (значит, ничто человеческое не чуждо душе поэта) и два чугунных утюга, под которыми сушатся листья липы, березы и ясеня. Пионерский отряд дал задание собрать гербарий из ста растений.
— Самое трудное — это достать в Ленинграде цветок огурца, — жалуется Шурик. — Но один мальчик из соседней школы обещал мне. У его тетки в деревне есть огород.
Над столом Шурика висит расписание, из которого явствует, что рабочий день ученика четвертого класса Троицкого начинается рано. Он поднимается в семь часов утра и вплоть до самой школы занимается музыкой. Шурик учится в фортепьянном кружке при школе, и ему приходится по два часа в день упражняться на рояле. Кроме того, в расписании, в дополнение к школьным урокам, значатся и самостоятельные домашние занятия иностранным языком. Такой распорядок дня для десятилетнего мальчонки показался мне тяжелым.
— Да, нелегко, — сознался он.
— А не лучше ли тебе сократить число музыкальных занятий и отдать весь досуг поэзии?
Шурик удивленно посмотрел на меня:
— А разве поэзия может быть без музыки?
Больше в этот день нам не удалось поговорить с Шуриком о поэзии. О гербарии, футболе он болтал охотно, а вот от разговора о стихах тактично уклонился. Для того, чтобы вызвать мальчика на откровенность, надо было, по-видимому, завоевать его доверие. Следующий день по расписанию был свободен от экзаменов, и я предложил ему провести этот день со мной.
— Мы пойдем в зоологический…
Шурик загорелся и умоляюще посмотрел на мать. Анна Николаевна разрешила. И вот мы бродим по Ленинграду, заходим в музеи и парки, останавливаемся у киосков с прохладительными напитками. Шурик, так же как и все прочие мальчишки, которых я знаю, может съесть нескончаемое число порций мороженого и запить его таким же количеством газированной воды с сиропом. Вот он спорит со мной о фугах и прелюдиях Баха — почти тут же совсем по-ребячьи предлагает:
— Давайте сбежим с вышки Исаакиевского собора на одной ножке!
И, не дожидаясь моего ответа, он так стремительно пускается вниз со ступеньки на ступеньку, что я с трудом его догоняю.
Но я быстро забываю, что передо мной мальчик, как только мы перестаем есть «эскимо» и начинаем говорить о поэзии. Я прочел за эти дни почти все, что написал Шурик. Каждое его стихотворение свидетельствовало об исключительной одаренности мальчика, его вкусе, наблюдательности. Здесь были стихи о природе, стихи, посвященные войне, были поэмы на двести — триста строк. Мальчику трудно было сочинять самостоятельный сюжет для таких больших стихов, и он прибегал к помощи сказок Пушкина, Гримма, Перро. Но позаимствованный сюжет был только канвой, а характеристику действующих лиц, их поступки он рисовал по-своему, наделяя старые сказки жизнерадостным дыханием нового, советского времени.
Шурик хорошо знает восторженное отношение окружающих к его стихам. Но восторги маминых приятельниц и соседей по квартире не вскружили ему голову. Он так скромно расценивает свои успехи, что в школе, где он учится, даже не знают о его поэтическом увлечении. Мальчик хорошо декламирует. Еще четыре года назад он получил от городского Дворца пионеров книгу с надписью: "Отличному декламатору". Тем не менее на школьных вечерах "отличный декламатор" читает не свои сказки, а произведения Пушкина, Лермонтова, Тютчева.
Я спросил Шурика, как он сочиняет свои стихи. Шурик ответил:
— Я не сочиняю — я пишу то, что вижу.
И действительно, поэтические образы в его стихах очень выразительны.
Вот сценка, рисующая ночь в лесу из сказки "Красная шапочка", написанной четыре года назад:
Оглянулась девочка, а кругом темно… Небо, как пробитое бурею окно. Лишь кусочек неба лесом не закрыт, Но и он как будто на нее сердит. Заблудилась Шапочка, бабушку зовет, Испугалась Шапочка, бросилась вперед.А вот как выглядит подводный бал русалок из новой сказки "Морская царевна":
Дворец открыл свои объятья. Сегодня там блестящий бал. Мелькают лица, шляпы, платья, Как карусель, кружится зал. Но что не видно ножек милых, Предмета женской красоты? Увы, на месте их уныло Торчали рыбии хвосты.А вот стих, посвященный Дню Победы, написанный три года назад:
Пришла весна, запели птички, Проснулся мир в тот майский день, Когда все птички-невелички, Взлетев, запели: "Динь-ди-лень", Проснитесь все, сегодня праздник, Враг побежден, ликуй, Земля! Пиши, пиши, поэт-проказник, Всех ребятишек веселя. Танцуй, перо, в моей тетрадке, Листайтесь веером, листы. Бегите, строчки, как лошадки, В конец до радостной черты.В нашей стране много одаренных ребят. Мы знаем талантливых малолетних музыкантов, шахматистов, математиков, художников. Хочется верить, что одаренность Шурика с годами разовьется еще больше, подкрепится жизненным опытом и принесет свои плоды.
1948 г.
г. Ленинград.
МАЛЕНЬКАЯ МАМА
Годовалая Верочка подняла с пола мамин окурок и потянула его в рот.
— Дуся, отними! — крикнула из дверей соседка.
Дуся бросилась к дочери, подкинула ее к потолку, поцеловала и снова опустила на грязный, давно не мытый пол.
— Ничего, не страшно, — сказала она, — здоровей вырастет.
Соседка хлопнув дверью вышла из комнаты:
— Господи, и это мать!
Но на Дусю нельзя долго сердиться. Она то часами тетешкает свою Верочку, а то забудет накормить ее, выкупать. У женщины трое детей, а солидности никакой. Такой уж у человека беспечный характер.
И муж у Дуси под стать ей. Правда, голова у Николая Дмитриевича светлая, руки золотые. Николай Дмитриевич — шофер, в гараже его ценят, уважают.
— Николай Дмитриевич, посмотри… Николай Дмитриевич, посоветуй… Помоги.
И Николай Дмитриевич никому не отказывает. Добрая душа, он смотрит, советует, помогает… Давно бы быть Николаю Дмитриевичу механиком, если бы не один порок. Добрая душа любит выпить. По этой причине хоть и зарабатывает шофер Козлов хорошо, в его доме и голо и не всегда сытно.
Вот и сегодня Николай Дмитриевич отправился с работы домой не по прямой, а через базар и принес жене не мясо, а выпивку:
— Дуся, готовь закуску.
А когда речь заходила о выпивке, Дусю не нужно было приглашать за стол дважды. Дуся подняла бутылку на свет и сказала:
— Ой, сколько мути! Откуда она?
А Николай Дмитриевич и сам не знал откуда. Купил он эту бутылку, соблазнившись дешевкой, у кого-то из-под полы. Открыл пробку, понюхал. Запах сивушный, — значит, спиртное. А что цвет у спиртного грязный, не страшно ("Сам очищу!")
И пока Дуся резала хлеб, лук, варила картошку, Николай Дмитриевич пропустил на быструю руку содержимое бутылки через вату и уголь. Но содержимое не стало от этого чище. И не удивительно, ибо в бутылке был технический спирт, А спирт этот с ядовитыми примесями. Выпускается он не для питья, а для промышленных надобностей. Но чету Козловых это обстоятельство не остановило. Они сели за стол, наполнили стаканы. В это время из школы пришел шестиклассник Витя.
— А ну, садись за стол, пообедаем, — сказала мама и поставила перед сыном третий стаканчик.
— Ни к чему это Витьке, — буркнул папа. — Он же еще мальчишка.
А мама чмокнула мальчишку в лоб, засмеялась и сказала:
— Я налила ему только полстопки для аппетита.
И вот семейство чокнулось, выпило, а через час карета "Скорой помощи" увезла мать, отца и сына в больницу.
Бездумная, безалаберная жизнь окончилась для семьи Козловых трагично. Николай Дмитриевич умер в тот же день, его жена — на следующий. Дети остались одни, без старших. Как быть? Что делать?
В добрых, отзывчивых людях на заводе недостатка не было. Веру решил взять на воспитание инженер из заводоуправления. Толю — рабочий из крутильного цеха. Ну, а Витя пока был в больнице.
— Если Витя поправится, — сказал секретарь комитета комсомола, — мы его сразу устроим в техническое училище.
Все как будто было в порядке. Все были «за». Работники опеки прибыли уже на завод, чтобы оформить окончательный раздел семьи Козловых. И вдруг совсем неожиданно морозным, январским днем в заводской комитет профсоюза прибежала запыхавшаяся, закутанная в шаль миловидная девушка и сказала председателю, Валентине Иринарховне Архиповой:
— Делить детей нельзя. Братья и сестры должны жить вместе.
— Милая, да где же мы найдем человека, который согласится усыновить трех детей одновременно?
— А его искать и не нужно. Отдайте детей мне!
— Вам? А вы, собственно, кто?
Поля Калядина приехала в Серпухов всего два часа назад. Ей в Москву о несчастье в семье дальних родственников Козловых сообщили чуть ли не самой последней:
— Ну, что пользы от девчонки при таких печальных обстоятельствах?
И Поля долго не могла решить, ехать ей в Серпухов или не ехать: траурный визит Поле приходилось наносить впервые в жизни.
Поля колебалась, но все же поехала. Она нашла дом № 33, поднялась по лестнице и остановилась перед квартирой № 11. Соседки не было дома, и дверь открыл семилетний Толя.
— К вам можно?
Поля входит в комнату. Вера, как обычно, ползает по полу. Увидев незнакомую тетю, она потянулась к ней и застрекотала:
— Пити-пити…
— Вера хочет чаю, — пояснил Толя.
Полина вскипятила чайник и посадила детей за стол. В это время в комнату вошла соседка вместе с инженером из заводоуправления.
— Я пришел за Верой, — сказал инженер.
Толя испуганно схватился за сестренку и захныкал. Вслед за Толей заревела Вера.
— Крошка, а уже все понимает, — зашептала Поле соседка.
— Я бы взял их вместе, да тесно у нас в квартире, — извинился инженер.
Полина и сейчас не понимает, как это произошло. Робкая, застенчивая по натуре, она на этот раз точно преобразилась. Встала и твердо сказала инженеру:
— Взяли бы, а кто вам даст?
— Как кто? Этот вопрос согласован с завкомом.
Полина схватила шаль и выскочила на улицу. И вот она уже целый час упрашивает Валентину Иринарховну доверить воспитание детей ей:
— Я буду им вместо родной матери.
А этой матери на вид не больше двадцати лет. Полина видит в глазах у председателя недоверие и говорит:
— Вы не смотрите, что я ростом маленькая. Я сильная. Работы не боюсь.
Это верно, Полина Калядина — человек трудолюбивый. Она работает с юных лет, и неплохо. В ее трудовой книжке записано несколько благодарностей.
— Но ведь то Москва, — думает председатель завкома. — Живет девушка в доме со всеми удобствами. Лифт, газ, механический мусоросброс…
— Ой, да я уеду из Москвы! Буду жить здесь, работать на вашем заводе.
Валентина Иринарховна слушает Полину и вспоминает свои комсомольские годы: для нее тогда тоже не было ни сложных проблем, ни непреодолимых препятствий. Все было ясно, просто. Все вот так же рубилось с плеча: быстро, искренне, горячо. Председателю завкома нравились и сама девушка и ее настойчивость, но вместе с тем Архипова не спешила с окончательным ответом.
— Ты пока поживи с детьми, — сказала она Полине. — Попривыкни к ним, а я поговорю в горсовете.
Поначалу работникам горсовета понравилось предложение Полины Калядиной:
— О чем толковать? Конечно, в одной семье детям будет лучше. И раз есть такой героический человек, который не боится усыновить всех трех сирот сразу, ведите его скорее сюда.
Но достаточно только было этому героическому человеку предстать перед глазами работников горсовета в образе хрупкой, миниатюрной девушки, еле видимой из-под большой пуховой шали, как эти работники учинили разнос Валентине Иринарховне:
— Да в своем ли вы уме! Доверить детей какой-то девчонке!..
— А вы поговорите с этой девчонкой. Внешний вид обманчив…
— Нет, нет ни в коем случае. Ваша Полина до сих пор имела дело только с Верой и Толей. Она кормила ребят кашкой, пела им колыбельные песенки. Это все пока игра в куклы. А в семье Козловых, кроме двух здоровых ребят, есть еще третий — больной.
— Я не отказываюсь и от больного, — сказала Поля.
— Прежде чем делать такое категорическое заявление, вы бы, девушка, сходили посмотреть на этого больного!
Поля накупила яблок, конфет и в тот же день отправилась в больницу.
— Витя, к тебе гость, — сказала дежурная сестра.
А Витя был весь обложен грелками. Он еле-еле повернул голову навстречу вошедшим:
— Кто это?
Мальчик смотрел прямо на Полину и не видел ее. Он был слеп. Вот, оказывается, как зло сказались на мальчике мамины полстопки! Слеп! Для Полины это обстоятельство было совсем неожиданным. Правда, ей говорили: "Витя болен". Но в пятнадцать лет можно вылечиться от любой болезни. Она сама болела и воспалением легких и гриппом. Два раза обваривала руку кипятком… Но тут совсем не то. Смотреть в большие карие глаза мальчика и знать, что они ничего не видят, — это было страшно. Нет, работники горсовета не зря послали ее навестить больного! Они думали, девушка испугается, струсит. А девушка подружилась со слепым и стала дважды в день бегать в больницу.
— Ну, что вы скажете теперь? — задала вопрос работникам горсовета Валентина Иринарховна.
Те удивленно развели руками и спросили Полину:
— А что вы будете делать со слепым мальчиком?
— Лечить. — ответила она.
И вот Серпуховский горсовет скрепя сердце утверждает наконец "Калядину П. А. опекуном и воспитателем трех сирот Козловых". Полина мчится из горсовета домой, точно на крыльях, счастливая, радостная. А дома сюрприз: семилетний Толя решил устроить годовалой Вере пионерский костер. Он оставался дома за старшего, надо же было ему как-то развлечь сестренку. Толя натаскал в середину комнаты досок, старых газет, щепок. Окропил все это керосином и теперь чиркал спичками, пытаясь добыть огонь.
Поля выхватила у Толи коробок и бессильно опустилась на пол, где стояла: что если бы она опоздала хотя бы на минуту?
И вот только сейчас впервые девушка по-настоящему почувствовала, какую ответственность она взвалила себе на плечи, взявшись вырастить и воспитать трех чужих детей. А ведь шел всего первый день ее опекунства. Поля посмотрела на ревущих детей, которых лишили удовольствия поиграть с огнем, на их обтрепанную одежонку, на кучу пустых бутылок, которые только и остались в наследство этим детям, и схватилась за голову. Но винить было некого. Разве ее не предупреждали, разве не отговаривали?
"Конечно, — думалось ей, — теперь все-все и на заводе и в горсовете станут в сторонку и будут смотреть, как я одна стану расхлебывать заваренную кашу".
Одна… И вот к двум ревущим голосам прибавился третий В это время в дверь постучали, и на пороге комнаты появился маляр с ведром и кистями. Маляр посмотрел на ревущих и весело спросил:
— А ну, говорите, которая тут из вас мать, а которые дети?
Полина вскочила на ноги и стала искать носовой платок. "Какой позор! Ну что скажут теперь про нее на заводе?"
А маляр, чтобы дать девушке возможность привести себя в порядок, успокоиться, начал деловито осматривать темные стены грязной, запущенной квартиры.
— Я к вам от директора, — сказал он. — Насчет ремонта.
— Я ни о чем не просила директора, я даже не знаю его.
— Не просила? Ну и что ж! Разве у директора своих детей нет? А ну, говорите, что делать с вашими стенами — белить их или оклеивать обоями?
Свои дети были не только у директора завода Ивана Ивановича Волкова, но и у председателя завкома Архиповой, и Валентина Иринарховна нет-нет да и наведывалась в дом к Полине:
— А ну, что тут делает маленькая мама?
Валентина Иринарховна научила эту маму кроить и шить детям платья, штанишки, помогла устроить Веру в ясли на пятидневку.
— Пусть Полина подумает немного и о себе. Съездит, попрощается с Москвой, подберет себе по душе работу в Серпухове.
И вот Полина поехала наконец в Москву, уволилась с работы. Она сняла с книжки все свои небольшие сбережения и, накупив детям обнов и подарков, а себе электрическую плитку, чтобы в доме больше не было ни керосина, ни керосинок, вернулась обратно в Серпухов. А здесь ее ждал вызов в школу, на родительское собрание.
— Что такое? Неужто Толя набедокурил? Ну, теперь конец, — заволновалась, забеспокоилась Полина. — Осрамит меня директор перед родителями! Скажет, что с нее взять, с девчонки. Разве она мать, воспитательница?
Но все опасения оказались напрасными. Участники собрания отнеслись к Полине очень предупредительно. Впервые в жизни ее называли полным именем: Полина Алексеевна.
А вот когда кончилось собрание, директор пригласила Полину к себе, чтобы дать ей один на один несколько житейских советов:
— У меня тоже есть дети, и если вы позволите…
— Да, да, конечно…
— Зачем вы купили Толе резиновые сапоги?
— Ему очень хотелось.
— Это не довод! Мальчика нужно было отговорить, В резиновых сапогах у ребят потеют ноги. Кроме того, обращаю ваше внимание на Толины тетрадки. На каждой странице у него кляксы.
— Но что делать?
— Толя сильно нажимает на перо. Отучите его.
И вот по вечерам Полина садилась рядом с Толей и добросовестнейшим образом следила за тем, чтобы мальчик правильно держал ручку, правильно макал перо в чернильницу…
Полина Калядина взялась за трудное дело воспитания так самоотверженно и так искрение, что соседям по дому хотелось уже тогда, в январе, написать об этой девушке в газету. Но соседей, так же как и работников горсовета, тревожил один вопрос: порыв души? Долго ли продержится этот порыв? А ведь детей усыновляют не на день, не на два. Каждый знает, сколько забот, тревог, беспокойства требует ребенок, пока его вырастишь. И у родной матери иной раз опускаются руки, а ведь Полина, по существу, чужой человек детям.
И вот прошел примерно год. Я еду в Серпухов и думаю: "Ну, как там маленькая мама? Не струсила ли, не отступила ли?"
Большой, светлый зал. Здесь цех сортировки. Вдоль стен зала столики, за каждым девушки в белоснежных халатах. Самая маленькая с краю — Полина Калядина. Она сортирует и упаковывает в пачки катушки с шелковой пряжей ловко, быстро.
Раздается звонок, и девушки вскакивают со своих мест. Белоснежный поток устремляется с завода к поселку. А улицы в поселке, словно просеки в роще. День солнечный, осенний, и каждое дерево спешит навстречу девушкам огромным фантастическим букетом из рыжего, красного и золотого.
Вот наконец дом № 33. Старую квартиру Козловых трудно узнать. В ней стало не только светлей, но и теплее, уютнее.
— Витя, а у нас гость.
Из второй комнаты появляется подросток:
— Здравствуйте!
Так вот они, эти большие карие глаза. А Полина поправляет Вите воротничок и говорит:
— Будь добр, сходи в ясли за Верой.
И Витя идет. Один, без поводыря, без палки. Полина перехватывает мой недоуменный взгляд.
— Вы разве не знали? — спрашивает она и добавляет: — Витя сейчас прекрасно видит. За это надо благодарить наших врачей. Я у них в долгу по гроб жизни.
Витя тоже благодарен врачам серпуховской больницы — и Тер-Хачатурову и Сепитинеру. Но Витя не забывает также и того, как много дали ему в дни тяжелой болезни дружба и забота тети Поли. И сейчас Витя — первый помощник Полины в доме. Он ухаживает за младшими членами семьи лучше любой няньки. Когда Полины нет дома, Витя кормит, укладывает спать Верочку, прибирает комнаты, ходит в магазин за продуктами.
— А как же школа? Разве домашняя работа не мешает занятиям?
Оказывается, нет. Витя не только сам перешел из шестого класса в седьмой, но и помог Толе перейти из первого во второй.
Если Толя за это время стал старше на год, то Витя — на целых три. А что касается Полины Калядиной, то она повзрослела за этот год по меньшей мере лет на пять. Еще бы, глава большого семейства! Забот-хлопот — по горло. Весной Полине пришлось вскопать огород. Своя картошка дешевле, чем на базаре. Мало того, она попросила завком прирезать ей небольшой сад, купила кур — в магазине не всегда достанешь свежее яичко для Веры.
Завтра после работы Полина начинает шинковать капусту. Все в поселке шинкуют, и она не хуже других. Кадка уже куплена и пропарена. Обручи покрашены, чтобы не ржавели. Ну разве в Москве она занималась этим? А вот пришлось и научилась.
— Все было бы неплохо, — говорит Полина, — да вот беда, ноги нас подводят, уж больно быстро они растут у ребят. Полгода назад я справила всем ботинки, а они уже малы. У Вити почти новые, а носить нельзя: не лезут.
Все смеются, а Вите не смешно. Ему неловко: почему Полина Алексеевна должна покупать ему и ботинки и костюмы?
— Как почему? Мы живем одной семьей.
Но Вите все равно неловко. Он решил уйти из школы и поступить в гараж:
— Все деньги буду отдавать в семью.
— Уговорите его не делать глупостей, — просит меня Полина. — Зарабатываю я в цехе не меньше других. Дети получают пенсию. Никто в нашей семье не пьет, не курит, а это тоже немалая экономия.
Но Витя продолжает спорить, упорствовать:
— Я парень, и я обязан помогать дому.
Валентина Иринарховна незаметно машет мне рукой. Мол, не волнуйтесь Витя без образования не останется. Полина настоит на своем.
И вот мы с Валентиной Иринарховной тихо поднимаемся из-за стола и выходим на улицу.
— Молодец девушка! И сердца у нее много и характера.
Я смотрю на Валентину Иринарховну и спрашиваю:
— А что будет у этой девушки с личным счастьем?
— А именно?
— Полина молода. Вдруг появится человек, которого она полюбит?
— Был такой в Москве. Но человек оказался ненастоящим. Он испугался Толи, Веры, Вити и сказал: или — или. Правда, сейчас он пишет, извиняется. Но она не отвечает ему. Сейчас ее счастье в новой семье, в детях.
Из-за угла показался Толя. Он шел из школы лениво, вразвалку. Увидев Валентину Иринарховну, спросил:
— Мама дома?
И узнав, что дома, мальчик взвизгнул, взмахнул сумкой с книгами и рысью устремился к подъезду.
1956 г.
г. Серпухов.
ПИСЬМА ИЗ НЮРНБЕРГА
В 1945 — 1946 годах в Нюрнберге заседал Международный Военный Трибунал, в который входили представители четырех стран: СССР, США, Англии и Франции. Трибунал судил главных военных преступников гитлеровской Германии.
Письма, собранные в этом разделе книги, были написаны из зала судебного заседания. Факты, вскрытые в Нюрнберге, это не только история, это — предупреждение людям с короткой памятью. Процесс в Нюрнберге, заклеймивший позором фашистских преступников, помогает нам лучше видеть и новых поджигателей войны.
Вместе с нюрнбергскими письмами в этом разделе печатаются очерки из Чехословакии и Италии.
ВОЗМЕЗДИЕ СЕРОЕ И ЗЕЛЕНОЕ
Международный Военный Трибунал в Нюрнберге провел сотое заседание. В работе суда установился и свой стиль, и свой быт, и свои традиции. Для тех, кто участвует в заседаниях с первых дней работы Трибунала, многое в этом судебном быте, быть может, уже примелькалось. Но мы, новички, только что прибывшие в Нюрнберг, живем еще первыми впечатлениями. Они волнующи и неповторимы. Кто из нас все эти годы не думал о грядущем возмездии фашизму! И возмездие наступило.
Вот зал суда. Вот и скамья подсудимых. На преступниках нет ни номеров, ни опознавательных надписей. Но их всех нетрудно узнать. Каждый из нас давно знаком с ними по рисункам Кукрыниксов и Бориса Ефимова. Зарисовки карикатуристов очень немногим грешат перед оригиналами. Геринг, Гесс, Йодль, Штрайхер, фон Папен вызывают в вас омерзение не только своими делами, но и своим внешним видом. Я не знаю, как выглядел в жизни Геббельс, но даже к тем из его ближайших сподвижников, которые остались живы, нужно долго привыкать, чтобы смотреть на них без брезгливости. Воистину, природа была беспощадна, окружив бесноватого такими страшными друзьями.
Свыше ста лет тому назад французский писатель Стендаль написал роман "Красное и Черное". Это был девятнадцатый век. Век великих надежд и крушений. Под красным писатель подразумевал революцию, под черным — реакцию.
Фашистская реакция выступила в другом столетии и под другим цветом. В тысяча девятьсот тридцать девятом году двинулись на Европу гитлеровские дивизии. Там, где появлялся фашистский солдат, земля не плодоносила, дети не смеялись.
Серо-зеленый цвет сукна шинели эсэсовца поднялся над миром символом самой страшной из реакции, которую когда-либо переживало человечество.
Роман Стендаля начинается словами Гоббса: "Если в клетку посадить даже тысячу, то клетка не станет от этого местом веселья".
Гитлеровцы решили посадить в клетку весь мир. Они одели в серо-зеленое не только своих солдат. Они окрасили им небо, мысль.
Советское обвинение представило Международному Военному Трибуналу в Нюрнберге в качестве документа тридцать шесть томов дневника Ганса Франка. Эти тома переплетены в серо-зеленые коленкоровые папки.
Ганс Франк это не ординарный фашист. Это бывший рейхсминистр, пророк, как утверждает сам Франк, устами которого говорил фюрер в генерал-губернаторстве. Всесильный и непосредственный выразитель воли Гитлера в Польше.
Сейчас Ганс Франк сидит на скамье подсудимых, как один из главных фашистских преступников. Мы не знаем, что Франк скажет в своем последнем слове. Да это вряд ли сможет повлиять на приговор суда. Приговор Гансу Франку уже вынесен. Он написан его собственной рукой в тридцати шести томах дневника.
Дневник — это разговор с самим собой, без свидетелей. Дневник — это храм, где человек исповедуется перед своей совестью в своих делах и мыслях.
Дневник Ганса Франка это, конечно, не исповедь. Это поденная запись смотрителя каторжной тюрьмы. Наместник фюрера в генерал-губернаторстве с удивительной педантичностью пронумеровал и сшил не только все свои сентенции, но и все свои приказы и распоряжения. Здесь отмечен каждый шаг и каждый крик рейхсминистра; для полноты картины не хватает только списка всех им расстрелянных и сожженных. Поименный список мучеников Ганс Франк заменил итоговыми цифрами — квартальными и годовыми.
Первый том дневника помечен 1939 годом, последний — 1945-м. Перед нами, таким образом, хроника всех лет немецкой оккупации Польши. Эти страшные годы Гитлер назвал "новым порядком" в Европе. О том, как выглядел этот «порядок» в Польше, мы весьма подробно узнаем из дневников гитлеровского наместника Ганса Франка. Вот несколько записей в дневнике:
"19 января 1940 года. Мое отношение к полякам — это отношение между муравьем и тлей. Если я обрабатываю поляка и, так сказать, дружественно его щекочу, то я это делаю в ожидании того, что за это мне пойдет на пользу производительность его труда. Здесь речь идет не о политической, а о чисто тактической, технической проблеме.
7 октября 1940 года. Само собой разумеется, что мы здесь должны держаться как немцы, так, чтобы самый меньший из нас стоял значительно выше, чем самый больший поляк на этой территории.
2 марта 1940 года. …Таким образом, мы несем огромную ответственность за то, чтобы это пространство оставалось под немецкой властью, чтобы воля поляков была сломлена навсегда.
15 января 1944 года. Я не постеснялся заявить, что если будет убит один немец, то будет расстреляно до ста поляков.
12 января 1944 года. Нельзя удивляться, что польские крестьяне идут разбойниками в лес, если их бессмысленно силой сотнями и тысячами прогоняют со своих дворов.
25 февраля 1944 года. Образно я могу об этом сказать так: в Праге были, например, вывешены красные плакаты о том, что сегодня расстреляно семь чехов. Тогда я сказал себе: "Если бы я захотел отдать приказ о том, чтобы вывешивали плакаты о каждых семи расстрелянных поляках, то в Польше не хватило бы лесов, чтобы изготовить бумагу для таких плакатов". Да, мы должны поступать жестоко.
18 марта 1944 года. Если бы я пришел к фюреру и сказал ему: "Мой фюрер, я докладываю, что я снова уничтожил сто пятьдесят тысяч поляков", — то он бы сказал: "Прекрасно, если это было необходимо".
Так "новый порядок" разрешил национальный вопрос в Польше.
А вот как обстояло, судя по дневнику, дело с польской государственностью.
"2 декабря 1939 года. Руководящей в деятельности управления является воля фюрера, направленная на то, чтобы эта область была первой колонией немецкой нации. В генерал-губернаторстве должна быть действительной точка зрения германизма.
31 мая 1940 года. Я говорил обо всем этом с фюрером, и мы согласились на том, что эта область постепенно должна быть присоединена к Германии.
25 января 1943 года. Поселив в этих районах немецких граждан, мы вынуждены вытеснять оттуда поляков. Они будут изъяты, помещены первоначально в концлагерь, а затем будут посланы в качестве рабочей силы в пределы империи.
19 апреля 1943 года. Никогда больше не возродится польская республика или какое-либо подобное польское государство.
21 января 1944 года. Никогда не забывайте, что при благоприятном подсчете соотношение числа немцев к иноземному населению составляет один к девяноста девяти, что на шестнадцать миллионов населения всей области приходится лишь двести пятьдесят тысяч немцев.
26 октября 1943 года. С этого исторического места я хочу заявить, что все исторические проблемы, связанные с польской нацией, уже решены для фюрера и германского народа".
С не меньшим цинизмом Ганс Франк рассказывает о том, как немцы разрешили вопрос о национальных меньшинствах на территории германского генерал-губернаторства.
"9 сентября 1941 года. У нас в генерал-губернаторстве по подсчету два с половиной миллиона евреев, а если учесть всех тех, кто связан родством с евреями, то теперь их около трех с половиной миллионов. Эти три с половиной миллиона евреев мы не можем расстрелять или отравить, но мы примем меры, которые будут способствовать их уничтожению.
12 сентября 1941 года. Нам в Берлине сказали: "Почему вы так долго затягиваете? Мы ничего не можем с ними поделать ни в Прибалтике, ни в рейхскомиссариате, так ликвидируйте их сами".
2 августа 1943 года. Здесь мы начали с трех с половиной миллионов евреев, сейчас от них осталось лишь несколько рабочих рот. Все другие — скажем мы когда-нибудь — эмигрировали.
5 августа 1943 года. Я должен отметить, что в интересах германской политики следует поддерживать напряженные отношения между поляками и украинцами.
12 января 1944 года. Если бы мы выиграли войну, тогда, по моему мнению, поляков и украинцев и все то, что околачивается вокруг, можно превратить в рубленое мясо. Пусть будет, что будет".
В своих дневниках Ганс Франк говорит об искусстве, образовании, печати.
"31 октября 1939 года. Полякам можно предоставить только такие возможности образования, которые доказывали бы безнадежность судьбы их народа. Речь может идти поэтому о плохих фильмах или о таких, которые демонстрируют величие и мощь немцев.
8 марта 1940 года. Мы снова введем ремесленные школы для поляков, с тем чтобы эти школы находились на самой низкой ступени по сравнению с германскими средними техническими школами.
12 сентября 1940 года. Ни один поляк не должен быть выше ранга мастерового, ни одному поляку не будет предоставлена возможность получить высшее образование в общегосударственных учреждениях.
19 декабря 1940 года. Вооруженные силы будут представлять собой завершение общественного воспитания.
14 апреля 1942 года. Относительно политики, проводимой в польской прессе, надо сказать следующее: поляки должны получить впечатление, что с ними в печати обходятся не как со свиньями, а как с европейцами и людьми…"
В дневниках пишется и о том жизненном уровне, который поддерживался фашистами в оккупированной ими Польше.
"9 сентября 1941 года. Большая часть поляков получает только лишь шестьсот калорий, в то время как нормальная потребность человека составляет две тысячи двести калорий.
7 декабря 1942 года. …Это означает, что только в Варшаве и ее окрестностях не будут больше получать продовольствия пятьсот тысяч человек.
14 апреля 1943 года. Суммы на сорок третий — сорок четвертый годы. Тысячу пятьсот тонн сладостей для немцев, тридцать шесть миллионов литров снятого молока для немцев, пятнадцать миллионов литров цельного молока для немцев.
12 апреля 1943 года. Голод польского крестьянина можно усилить лишь до такой степени, чтобы он был все же в состоянии обрабатывать свое поле и производить все те работы, которые от него сверх того требуют, как, например, доставка дров и так далее".
Смерть, голод и мрак. И все это для того, чтобы ограбить страну и сделать всех поляков рабами фашистских господ. Франк подробно подсчитал и записал в своих дневниках все, что он вывез в райх с территории генерал-губернаторства.
"5 сентября 1941 года. На вопрос губернатора обер-регирунгсрат Реед ответил, что до сего времени было послано в империю один миллион четыреста тысяч польских рабочих.
26 октября 1942 года. Если вспомнить, что пятьсот сорок миллионов злотых Польского банка, распыленные в присоединенных восточных областях, были взяты генерал-губернаторством без всякой оплаты со стороны империи, то это составит дань в сумме более полумиллиарда, которую генерал-губернаторство уплатило Германии, не считая иных финансовых услуг.
7 декабря 1942 года. Это ставит перед нами следующую проблему: сможем ли мы уже начиная со второго февраля лишить проживающих в этой области два миллиона человек негерманской национальности общего снабжения продовольствием".
Утверждая "новый порядок", гитлеровцы кощунствовали и над людьми и над их душами. Серо-зеленое чудовище вползало не только в школы, театры, книги, но и в церкви. Для Ганса Франка существовал только один бог, которому он поклонялся, — фюрер. И он с бесстыдной циничностью сообщает об этом в своих дневниках. Устроив в церкви Краковской духовной семинарии казарму, он сказал полицейским:
"20 декабря 1940 года. Если вас не удовлетворяет духовная семинария, тогда я могу вам предоставить дом архиепископа или епископа. И если вас еще что-либо интересует, что может облегчить вам службу, я охотно готов исполнить ваши желания.
14 апреля 1942 года. …И если утверждают, что католицизм является фактически позором для народа, я тем более желаю, чтобы поляки были католиками… Если католицизм яд, то нужно пожелать его полякам. Так же обстоит дело и с другими вещами.
14 мая 1944 года. И если придет какой-либо священник, который захочет дать нам последнее благословение, то мы ему скажем: "Дорогой друг, оставь свои истории о Христе. Мы уже непосредственно знакомы с носителем веры — Гитлером".
Так писал Ганс Франк о Христе. И вот теперь, попав на скамью подсудимых, этот самый Франк объявил о своем вступлении в лоно католической церкви. Волк решил обрядиться в овечью шкуру. Что это? Запоздалое раскаяние? Нет, сделка. И Франк этого не скрывает. Палач Майданека рассчитывает на заступничество Ватикана.
Дневник Ганса Франка говорит о Польше, но автор дневника не скрывает, что такую же судьбу национал-социалисты готовили народам всей Европы.
"14 июня 1940 года. Франция умирает и должна умереть, петому что она слишком мало верит в жизнь и сопротивляется реформе. Но мировая империя — Англия — также близится к своему концу, это самый величайший час Германии, который теперь начинается.
1 августа 1942 года. Сегодня на Висле и на Днестре, а завтра, может быть, на Волге мы обретем те же позиции, которые занимали наши предки семьсот лет тому назад на Эльбе".
Ад Данте! Это было самое страшное место, о котором знало до сих пор человечество. Немцы создали ад страшнее. И этот ад описал в своих дневниках один из его создателей, Ганс Франк. Так пусть посмеет теперь кто-нибудь сказать, что последняя строчка в этом дневнике должна заканчиваться точкой, а не выстрелом.
ЭТОГО ТРЕБУЕТ СПРАВЕДЛИВОСТЬ
Девушка услышала о происходящем процессе по радио и обратилась к Трибуналу с просьбой разрешить ей выступить на суде. Девушку ввели в зал. И хотя кругом горели электрические лампы, девушке пришлось помочь подойти ближе к судейскому столу. Она была слепая. Девушка явилась в суд, чтобы свидетельствовать против гитлеровских преступников, лишивших ее в семнадцать лет радости видеть небо, солнце, друзей.
Это было не здесь, в Нюрнберге, а в Смоленске. Я вспомнил о слепой свидетельнице, слушая речь советского обвинителя. Два месяца назад я был в Смоленске на процессе десяти немецких военнослужащих. И помню, как изменился в лице один из подсудимых, Рудольф Модиш, увидев слепую. Лекарский помощник германского полевого госпиталя № 551 узнал девушку. Он даже вспомнил ее фамилию — Чернышева. Но как она попала в суд? Разве ей не впрыснули после операции усиленной дозы строфантина, чтобы умертвить? Или, быть может, мертвые стали возвращаться с того света, чтобы уличать гитлеровцев в содеянных ими злодеяниях?
Елена Чернышева осталась в живых чудом. Ее спасла Красная Армия, освободившая Смоленск. И слепая рассказала суду о том, что творили фашисты за дверьми опытного отделения германского военного госпиталя № 551. В этом отделении гитлеровские врачи проводили экспериментальные работы над русскими. На русских проверялись новые лечебные препараты, у русских раненых брали кровь для переливания гитлеровцам, спинномозговую жидкость. На русских учились хирурги и студенты Берлинского университета. В порядке учебной практики они ампутировали здоровым людям ноги, руки. Во время этих экспериментов Модиш ассистировал фашистским студентам и врачам. Когда же эксперимент считался законченным, он умерщвлял русских. Лекарский помощник Модиш собственноручно впрыснул строфантин 24 человекам.
Чернышева обратилась за медицинской помощью в госпиталь. Она надеялась встретить там врачей, но попала в руки к палачам. Не будем упрекать девушку за доверчивость. Ей было тогда всего шестнадцать лет. В госпитале № 551 в это время работал профессор Мюллер. Он был озабочен проблемой возвращения зрения раненым гитлеровским офицерам и проводил в связи с этим экспериментальную работу над русскими. Доверчивую девушку положили на операционный стол, усыпили, и Мюллер срезал у нее с глазного яблока здоровую роговицу, чтобы пересадить ее немцу. Так ослепла Чернышева.
Рудольф Модиш понес заслуженную кару за все свои преступления: его повесили. Но Модиш был только маленьким винтиком в грандиозной и страшной машине смерти, которая ползла по Европе и перемалывала человеческие жизни с тридцать девятого по сорок пятый год.
Сейчас дошла очередь до создателей этой машины. И пусть в Нюрнберге нет слепой свидетельницы, от ее имени выступает советский обвинитель. Он говорит не только о Смоленске, где немцы убили сто тридцать пять тысяч человек, но и о Киеве, Ростове, о Майданеке, Освенциме, лагере Саласпилс под Ригой. Обвинитель называет имена сожженных, приводит цифры убитых, и над скамьей подсудимых поднимаются тени миллионов мучеников.
Трудно предположить, что все эти убитые, сожженные и замученные были жертвой злой воли каких-то отдельных модишей.
— Нет, — говорит советский обвинитель. — Во всех этих чудовищных злодеяниях действовала своя преступная система, которая объединяла и направляла всех убийц и палачей.
В самом деле, разве это не так? Гитлер определил цифру: уничтожить тридцать миллионов русских, чтобы очистить все "восточное пространство" до Волги для райха. Гитлеровский генеральный штаб опускал руки по швам и принимал эту директиву к неуклонному исполнению. Это ему, главе штаба Кейтелю, принадлежат слова "человеческая жизнь стоит дешевле ничего". Гиммлер и Кальтенбруннер создавали краткосрочные курсы для своих палачей. На этих курсах читались лекции, как рыть ямы для массовых могил, маскируя их под противотанковые рвы, как снимать с убитых кожу, какую дозу строфантина вливать раненым русским. Ширах воспитывал в Гитлерюнге кадры послушных исполнителей для Кейтеля и Гиммлера. Инженеры конструировали по заказу имперского правительства типовые проекты печей-крематориев, душегубок, мельниц для перемалывания человеческих костей. Заводы штамповали стандартные банки для ядов и отравляющих веществ.
Вместе с Модишем в Смоленске судился Гейнц Винклер. Этот воспитанник Шираха учился на курсах хюндефюреров. Принцип фюрерства был установлен в Германии даже для поводырей служебных собак. Я не знаю, кто читал лекции на этих курсах, но советский суд точно установил, что этот собачий фюрер участвовал в пяти массовых расстрелах в Смоленске и, кроме того, лично застрелил семнадцать человек и среди них — мать с двумя детьми.
— За что вы убили мать? — спросил прокурор.
— Она подозревалась в связи с партизанами, — ответил Винклер.
— А грудных детей вы тоже подозревали в связи с партизанами?
— Нет. Детей я убил, чтобы не причинять им страданий. Вы знаете, — говорил хюндефюрер, оправдываясь, — сироты испытывают много затруднений в жизни. Сироту каждый может обидеть.
Они убивали родителей и вместе с ними приканчивали детей, чтобы сироты "не испытывали страданий в жизни".
Хюндефюрера нет на скамье подсудимых в Нюрнберге. Здесь судят рейхсфюреров, судят тех, которые снабжали винклеров не только типовыми банками с ядами, но и типовой нацистской моралью. Здесь судят не собачьих поводырей, а преступников, называющих себя поводырями целого государства.
Я слушаю речь советского обвинителя и смотрю на скамью подсудимых. Первым передо мной сидит Герман Геринг. Это он говорил эсэсовским дивизиям, отправлявшимся на восток: "Вы убивайте, а отвечать за вас буду я".
В те дни эти мерзавцы мнили себя властителями Европы и не думали еще о грядущем возмездии. Но возмездие пришло, и у герингов сразу отшибло память. Куда девалась их самодовольная воинственность?! Рейхсфюреры пытаются отмежеваться от хюндефюреров. Сейчас они говорят: "Кто убивал, пусть тот и отвечает".
Примерно с таким заявлением и выступил на прошлом заседании суда защитник Кауфман. Защитник протестовал против материалов Чрезвычайной Государственной комиссии, которые приводятся в речи советского обвинителя. Защите, видите ли, не хотелось бы, чтобы в делах Трибунала фигурировали суммарные цифры всех убитых, сожженных и замученных. Почему? Дело, оказывается, в том, что подсудимые не знали о существовании крематориев, душегубок, мельниц для перемалывания человеческих костей, банок с циклоном и строфатином.
И это говорит защитник Кальтенбруннера! Оказывается, не только Геринг, но даже заместитель Гиммлера по гестапо Кальтенбруннер не ведал, что творили эсэсовцы на оккупированной ими территории. Весь мир знал, весь мир протестовал, а они, оказывается, не знали.
Нет, мы не жалуемся на плохую память. Мы не только помним все, что говорили человекоподобные, но и все, что они творили в наших городах и селах. Мы помним всех убитых и сожженных. И пусть знает каждая мать, потерявшая сына, сестра — брата, дочь — отца, пусть знают сироты, чьих родителей расстреляли гитлеровцы у Бабьего Яра, в Тремблинке или Саласпилсе, — это от их имени выступает советский обвинитель на Нюрнбергском процессе. Это их слезы, эго кровь их родных и близких наполняет его речь болью и гневом. Не поэтому ли так боятся этой речи подсудимые?
В работе Чрезвычайной Государственной комиссии принимало участие свыше семи миллионов человек. Среди них не было сторонних наблюдателей. Против фашистских преступлений свидетельствовали те, которые видели фашистов воочию и на себе познали весь ужас нового гитлеровского порядка.
Государственная Чрезвычайная комиссия начала работать не месяц и не два назад. Учет фашистских преступлений начался уже тогда, когда дивизии Кейтеля и Гиммлера бесчинствовали на Украине и в Белоруссии, в Прибалтике и Смоленске.
Четыре дня рассказывал Международному Военному Трибуналу представитель советского обвинения о преступлениях, совершенных фашистами против мирного населения. Топор, пуля, яд, огонь, газовые печи, виселицы, душегубки, пытки, голод — все это служило гитлеровцам для уничтожения людей. Палачи не считались ни с полом, ни с возрастом жертвы. Гитлер освободил их "от химеры, именуемой совестью", и они казнили всех, кто не принадлежал к "расе избранных". Многие миллионы ни в чем не повинных людей нашли мученическую смерть от рук фашистских злодеев.
Советский обвинитель иллюстрирует свою речь не только цифрами и актами Государственной Чрезвычайной комиссии. Он передает суду каннибальские приказы Кейтеля, Геринга, Гиммлера, служебные рапорты гестаповских чиновников, целую серию фотоснимков со сценами пыток, казней, сделанных самими фашистами. Обвинитель передает суду документальный фильм, снятый советскими кинооператорами, работавшими в частях Красной Армии. Кинооператоры вместе с бойцами первыми вступали в освобожденные города и села и по свежим следам фиксировали на кинопленке преступления фашистов.
В зале суда гаснет свет, и экран воспроизводит ужасы "нового порядка". В глубокой тишине разворачивается перед залом суда эта трагическая киноповесть. Меняются названия городов, а на экране трупы, трупы и трупы. Ростов, Калуга, Киев, Смоленск — и всюду гитлеровцы оставляли после себя смерть. Советский обвинитель говорил о Майданеке, Освенциме, Бабьем Яре, смоленских лагерях смерти. И вот все это на экране. Вот газовые печи, которые строились с ручательством фирмой X. Корн по заказу Гиммлера, вот усовершенствованные костедробилки, механизированные виселицы, гильотины. На экране пирамида обритых человеческих голов. Рядом в ровные штабеля уложены обезглавленные человеческие тела. Это кадры, снятые в Данцигском анатомическом институте на следующий день после вступления в этот город Красной Армии. Трупы подготовлены для варки мыла. В этом страшном институте немецкий профессор Шпаннер по заданию гитлеровского правительства производил в полупромышленных масштабах утилизацию гильотинированных и казненных. Он предложил способ варить из человеческого жира хозяйственное мыло. Шпаннер составил даже рецептуру.
Советский обвинитель предъявляет суду кусок мыла данцигского института, производство которого было приостановлено наступающими частями Красной Армии.
Велик счет гитлеровским злодеяниям, предъявленный советским обвинением!
Смерть — вот единственный приговор, который может быть вынесен вдохновителям, организаторам и участникам всех этих преступлений. Этого приговора требует не месть, а справедливость. Этого требует от нас, живых, наш долг перед мертвыми.
ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА
Кто из нас не видел этой маленькой серенькой книжки?! Она была издана фашистским генштабом задолго до начала войны и попала в руки наших бойцов вместе с первыми пленными немцами еще в июне сорок первого года. Называлась эта книжка русско-немецким разговорником. В нем значилось всего полсотни слов. Два десятка существительных — яйки, масло, курка… И столько же глаголов — отдай, принеси, погрузи. Для того чтобы пользоваться этим словарем на оккупированной территории, гитлеровским солдатам не требовалось дополнительного образования. Они брали за горло любую старушку, приставляли глагол к одному из существительных, и разговор считался состоявшимся.
Мы помним и первые письма фашистов с Украины к себе в рейх.
"Дорогая Эльза! Посылаю три килограмма масла, шаль, две пары чулок. Срочно сообщи размер твоей ноги. Здесь это легко организовать"
Гитлеровцы шли в нашу страну затем, чтобы убивать, а убивали они для того, чтобы пограбить. Они шли на войну, как на большую дорогу. Мародерство не являлось для фашистов явлением случайным, вызванным солдатской недисциплинированностью. На грабеж немецких солдат благословил сам фюрер. Это Гитлер сказал: "Мне нужны люди с крепким кулаком, которых не останавливают принципы, когда надо укокошить кого-нибудь. И если они сопрут при случае часы или драгоценность, — плевать мне на это".
Грабили не только солдаты. Если русско-немецкий разговорник являлся воровским справочником для нижних чинов, то "Зеленая папка" Геринга была грабительской энциклопедией для всего гитлеровского правительства.
Советский обвинитель по разделу "Расхищение и разграбление частной, общественной и государственной собственности" представил "Зеленую папку" как доказательство не только преднамеренного, но заранее организованного плана бандитского ограбления Советского государства.
Если Кейтель в "Плане Барбароссы" разрабатывал стратегическую сторону агрессии против СССР, то Геринг по заданию Гитлера разрабатывал в это же время "организационную структуру" экономической экспроприации России, Украины, Белоруссии, Прибалтики и Кавказа. Геринг создал свой центр и назвал его специальным шифром "Барбаросса — Ольденбургом".
Еще за два месяца до начала войны Геринг организовал специальные хозяйственные команды для Ленинграда, Мурманска, Риги, Минска, Москвы, Тулы, Киева, Баку и многих других городов. Между СССР и Германией еще существовали нормальные дипломатические отношения, а в это время в Берлине уже разгуливали специально обученные команды по разграблению наших домов и нашего государства, и рейхсмаршал Геринг определял, сколько ему потребуется эшелонов для того, чтобы переправить в рейх и украинское сало, и кубанскую пшеницу, и бакинскую нефть.
Воистину, изощренной коварности гитлеровцев не было предела. И после всего этого они имеют наглость утверждать, что Германия не нападала на нас, а вела только превентивную войну. Не в этих ли превентивных целях Гитлер назначил Геринга задолго до 22 июня 1941 года своим заместителем по четырехлетнему плану и дал ему особые полномочия для разграбления восточных областей.
Для того чтобы разоблачить провокационный смысл заявления защитников Геринга и Кейтеля на нюрнбергском процессе, нужно только раскрыть "Зеленую папку" рейхсмаршала. Здесь с солдатской точностью названа настоящая цель войны — грабить! Геринг определил весь ассортимент продуктов, подлежащих реквизиции, конфискации и изъятию. Для удобства отчетности, он указал даже весовые категории. Для пшеницы — тонны, для мяса — двойной центнер, для масла — килограммы, для молока — литры, телята и овцы — штучный учет. В "Зеленой папке" уточнены не только абсолютные цифры, но и проценты, какую часть награбленного хозяйственные инстанции должны оставлять военному командованию и какую отправлять в рейх. И такая подробная разработка касалась не только сельскохозяйственной продукции, но и промышленной.
Вот только три выдержки из "Зеленой папки". "Все нужные нам сырьевые товары, полуфабрикаты и готовую продукцию следует изымать из торговли путем приказов, реквизиций и конфискаций".
"Немедленный сбор и вывоз в Германию платины, магния и каучука".
"Выявленные в прифронтовой полосе и тыловых областях продукты питания, а также средства бытового и личного потребления и одежда поступают в первую очередь в распоряжение военнохозяйственных отделов".
Раздевай и разувай, так писал Геринг. И это был не совет выжившего из ума рейхсмаршала, а директива, которая соответствовала, как это явствует из предисловия к "Зеленой папке", военным приказам германского верховного командования.
И военные власти гитлеровцев на Востоке точно следовали этим распоряжениям. Вот один приказ, изданный немецким комендантом и обнародованный для сведения жителей Курской и Орловской областей:
"Имущество, как-то: весы, мешки, зерно, соль, керосин, бензин, лампы, кастрюли, клеенки, шторы, занавески, ковры, патефоны с пластинками должно быть доставлено в комендатуру. Виновные в нарушении данного приказа будут расстреливаться".
О том, в каких размерах был организован грабеж в СССР, мы узнали из письма Розенберга рейхслейтеру Борману. Только с 1943 по начало 1944 года немцы вывезли с Украины (мы приведем из этого письма всего три цифры):
"Злаковые — девять миллионов двести тысяч тонн, мясо и мясопродукты — шестьсот двадцать две тысячи тонн, яйца — миллиард семьдесят пять миллионов штук".
Советский обвинитель говорит суду не только об ограблении СССР, но и Польши, Чехословакии, Югославии и Греции. Он приводит цифры, факты, документы, и перед каждым из нас встает та страшная картина разбоя, которая царила еще совсем недавно на территории всей Европы.
У себя в доме гитлеровцы не делали секрета из целей организованной ими войны. В своих министерствах они говорили как в воровском шалмане. В разговоре между собой рейхсминистры широко использовали жаргон уголовников. Обвинитель представил суду документ, обнаруженный советскими властями в архиве Геринга. Это стенограмма совещания, проведенного 6 августа 1942 года уполномоченным по четырехлетнему плану с рейхскомиссарами оккупированных областей и представителями военного командования. Тема совещания — продовольственное положение.
Геринг говорил о Европе "от Атлантики до Волги и Кавказа". Но как кощунственно выглядела география в устах фашистского рейхсмаршала!
"У ворот Рурской области лежит богатая Голландия. Она могла бы послать нам в этот момент значительно больше овощей".
"Затем Бельгия — бедная страна. Но все же… не забудьте при этом поставить мне пятьдесят тысяч тонн… зерна. Мяса вы не имеете, я его также не хочу. Сахара я хочу иметь двадцать тысяч тонн, картофеля — пятьдесят тысяч, фруктов — пятнадцать тысяч".
"Франция. Раньше мне все же казалось дело сравнительно проще. Тогда это называли разбоем… Теперь формы стали гуманнее. Несмотря на это, я намереваюсь грабить и именно эффектно… Для меня неважно, что каждая француженка будет бегать вокруг, как размалеванная проститутка. Она в ближайшее время больше ничего не купит… Я ей покажу, что значит защищать немецкие имперские интересы".
"Я надеюсь, что скоро мы будем иметь коптильни и сможем пропустить через них в большом объеме неслыханное рыбное богатство Азовского и Каспийского морей. Генерал Вагнер, с икрой мы поступим половина на половину: половина армии и половина родине…
Бакке (реплика с места): Столько он не получит.
Геринг: Все же половину он получит, если он это завоюет. Мы придерживаемся точки зрения: добавочный лакомый кусок ест тот, кто завоюет страну".
"Я забыл одну страну, потому что оттуда ничего не. возьмешь, кроме рыбы. Это Норвегия".
Вот каким языком говорили о Европе «избранные». Свою речь на этом совещании Геринг закончил прямой угрозой. Он сказал всем своим рейхскомиссарам, что ежели они не выполнят поставок, то "тогда мы будем вынуждены встретиться в другом месте".
Угроза Геринга сбылась. Несколько участников этого совещания: Розенберг, Заукель, Зейсс-Инкварт, Франк и другие — встретились сейчас с Герингом в другом месте, на скамье подсудимых. Что ж, для бандитов, сделавших грабеж и убийство программой целого государства, скамья подсудимых — самое подходящее место для их последней встречи перед виселицей.
ПОЧЕРК ПРЕСТУПНИКОВ
У каждого преступника свой почерк. Опытному криминалисту достаточно только взглянуть на взломанный сейф, и он быстро определит, кем украдены деньги. Этой особенностью характеризуются не только домушники и медвежатники. Гитлеровцы тоже имели свой преступный почерк. Куда бы ни приходили фашисты — в Прагу, Варшаву, Белград или Минск, — они начинали свою деятельность одним и тем же: закрывали школы, жгли библиотеки, грабили музеи.
Надо отдать им справедливость: даже в своих публичных выступлениях рейхслейтеры и рейхсфюреры стеснялись называть себя культуртрегерами. Наоборот, они звали немцев не вперед, а назад, к временам не то питекантропа, не то тигра-саблезуба. Гитлер говорил: "Мы варвары и мы хотим быть варварами. Это почетное звание".
Они клеветали даже на прошлое земли. Во времена питекантропов не было ни танковых армий Гудериана, ни газовых печей Освенцима, а тигр-саблезуб выглядел просто кроликом рядом с эсэсовцем.
Начиная войну против СССР, авторы "плана Барбароссы" предусмотрели все: не только уничтожение нашего настоящего, но и нашей истории. Если Кейтель в генштабе разрабатывал стратегический план агрессии, а Геринг готовился к экономическому разграблению, то Розенберг задолго до начала войны в специально созданном «Эйнзацштабе» разрабатывал директивы по вывозу культурных ценностей нашей страны. Гитлеровцы причинили такой огромный ущерб культуре Советского Союза, Чехословакии, Польши и Югославии, что этот вопрос явился темой для специального выступления советского обвинителя. Документы, представленные Трибуналу, навеки пригвоздили бывших руководителей Германии к позорному столбу истории. Я не говорю о количестве закрытых школ и количестве сожженных клубов — эти цифры огромны. Но, как нам ми трудно, все школы и все клубы мы в конце концов отстроим и откроем вновь. Но многое из разрушенного гитлеровцами, как это ни прискорбно сознавать, люди не могут ни воссоздать, ни восполнить.
Разве можно поднять из пепла большой дворец в Петродворце — творение гениального зодчего Варфоломея Растрелли, отстроить петровский Монплезир или воссоздать тончайшую лепную отделку дворца Марли? Жертвой гитлеровского вандализма пал не только Растрелли. Фашистские потомки тигров-саблезубов сделали своей мишенью и Кваренги. Они выпустили девять тысяч артиллерийских снарядов в знаменитый Английский дворец. Они сровняли с землей все, что было построено Квасовым, Земцовым, Ринальди, Воронихиным, Фельтеном, Камероном и Стасовым. Это только под Ленинградом. А в Киеве? Девять веков стоял Успенский собор, построенный еще во времена великого князя Святослава. Этот собор был не только историей русского государства, он являлся величайшим памятником древнеславянского зодчества. 3 ноября 1941 года гитлеровцы заложили под собор динамит и взорвали его.
Каждый народ хранит в памяти имена сынов своих, которые подвижническим трудом в искусстве заслужили бессмертие. Пушкиным, Чайковским, Толстым, Шопеном, Шевченко гордились не только русские, поляки и украинцы, величию этих людей поклонялось все человечество. Мы дорожили каждой строчкой, написанной этими людьми, считали святым и неприкосновенным каждую, даже самую маленькую вещицу, которая жила вместе с гением в его доме.
Село Михайловское, село Тригорское. Кто из нас не побывал хотя бы мысленно в этих памятных с детских лет местах! «Пушкинский» дуб, "скамья Онегина", "домик няни" — все это родное не только для Пушкина, но и каждому советскому человеку. Гитлеровцы загрязнили и разрушили пушкинский заповедник. "Домик няни" они разобрали на бревна и сложили из них блиндаж, парк, где стоял «пушкинский» дуб, вырубили, "скамью Онегина" заминировали, усадьбу поэта сожгли, его могилу осквернили. Такой же участи подвергли немцы Ясную Поляну, где жил Лев Толстой, домик в Клину, где творил Чайковский. В Польше они взорвали памятники Шопену и Мицкевичу.
Мы уже упоминали о "эйнзацштабе Розенберга". Этот штаб не только разрушал, но и грабил. Точнее сказать, сначала грабил, а затем уже заметал следы ограбления огнем и динамитом. "Эйнзацштаб Розенберга" вывез из СССР, Польши, Чехословакии и Югославии несметные богатства: картины великих мастеров, уникальную мебель, древнейшие рукописи, лабораторное оборудование научных институтов. Розенберг действовал, как это устанавливается документами, сообща с Гейдрихом. Эсэсовцы отправляли в рейх музеи, университетские библиотеки целиком. Картины Рафаэля, Рембрандта и Репина грузились в эшелоны навалом. Воровал все эти ценности не только "эйнзацштаб Розенберга". За золотом, картинами и мебелью охотились почти все фашистские правители. Они все считали себя коллекционерами. У Геринга были для "коллекционных услуг" свои уполномоченные, у Риббентропа — специальное воинское формирование — "батальон Риббентропа", для Гиммлера картины крали гестаповские чиновники, совмещавшие эту деятельность со своей основной работой в застенке. Гитлеру для коллекционирования не требовалось ни своих батальонов, ни своих штабов: каждый рейхсминистр делился награбленным со своим фюрером.
Сейчас в Нюрнберге защитники немецких преступников пытаются оправдать этот грабеж высокими целями. Розенберг, Риббентроп, Геринг и Гиммлер якобы не крали, а занимались только "сбором и сохранением материалов".
Странное, однако, впечатление оставляют фашистские «охранители» музейных ценностей. В своих операциях они не всегда даже употребляли такие распространенные в немецком обиходе слова, как реквизиция и конфискация, чаще всего они действовали, как уголовники. И в этом отношении самые высокопоставленные из них ничем не отличались от рядовых.
В докладе Чехословацкого правительства, представленном Международному Военному Трибуналу, мы читаем такие строки:
"Гитлер вошел в Прагу поздним вечером 15 марта 1939 года и провел ночь в знаменитой крепости Градочаны. На другой день он уехал, захватив с собой множество драгоценных гобеленов".
А вот что мы узнаем из письма Розенберга Борману:
"В процессе этих конфискаций мы, конечно, также нашли другие произведения искусства. Среди них есть ценные произведения и, чтобы их не разбить, начальник верховного командования вооруженных сил по моей просьбе и согласно приказу фюрера распорядился, чтобы на эти произведения искусства мною был составлен каталог и чтобы они были сохранены для фюрера".
В погоне за музейными ценностями между именитыми фашистскими «коллекционерами» часто возникали настоящие драки. Так, например, из одного письма Геринга суд узнает о той междоусобице, которая возникла между рейхсмаршалом и имперским министром иностранных дел. Риббентроп решил заполучить несколько конфискованных картин, которые присмотрел для себя Геринг. По всей видимости, ссора между министрами не обошлась без взаимных оскорблений, и для того, чтобы реабилитировать себя, Геринг взялся за перо. Он писал: "…для того, чтобы не создавалось ложное представление о вещах, на которые я претендовал и которые я частично купил, а частично желал бы приобрести, я хочу сообщить следующее:
1. Я владею уже теперь в результате покупки, подарков, завещания и обмена крупнейшей коллекцией, если не в Европе, то по крайней мере в Германии.
2. Очень обширной и ценной коллекцией голландцев семнадцатого столетия.
3. Сравнительно небольшой, но очень хорошей коллекцией французов восемнадцатого столетия и, наконец, коллекцией итальянских мастеров".
До сих пор мы знали один немецкий синоним к слову украсть — организовать. Теперь появился второй синоним — коллекционировать.
Коллекционировали Гитлер, Геринг, Гиммлер, Розенберг, Риббентроп. Их примеру следовали и другие. Так, например, генерал-губернатор оккупированной Польши Франк вывез к себе в имение картины и фарфор из нескольких музеев Варшавы и Кракова. Генерал кавалерии Макензен присвоил из ростовского музея изобразительных искусств картины Рубенса, Мурильо, Иорданса, Репина, Крамского, Коровина, Айвазовского. Картины из музеев Киева и Харькова вывез рейхскомиссар Украины и разместил их в своих родовых имениях в Восточной Пруссии.
Трудно не только подсчитать, но и просто рассказать о том непоправимом ущербе, который нанесли гитлеровские преступники произведениям искусства и памятникам культуры и старины нашей страны. И правильно сделал советский обвинитель, представив Трибуналу документальный фильм. Беспристрастный глаз кинообъектива ярче, чем сотни письменных доказательств, уличает главарей немецкого фашизма в преступлениях. Фильм показывает не только развалины, он демонстрирует и то, что было на месте этих развалин до прихода гитлеровцев.
На экране окрестности Ленинграда. Чудесный пейзаж Петергофа. Большой дворец. Залы, одна роскошнее другой. На стенах изумительная роспись, фрески. Кинообъектив скользит по внешнему фасаду дворца, и вот перед нами знаменитые петергофские фонтаны. Тысячи струй создают сказочную картину. Солнечные лучи играют и переливаются в водяных брызгах. Роскошный парк, цветники. В центре бронзовая фигура Самсона — композиционный венец всего ансамбля. И вот на экране все меняется. На месте Самсона — котлован. Бронзовую фигуру гитлеровцы распилили и вывезли в Германию. Разрушена вся сложная система, питавшая фонтаны. Через каждые два метра взорваны водопроводные трубы.
Развалины большого дворца сменяются развалинами дворца Марли. В павильоне Монплезир, где жил Петр Великий, немцы устроили солдатскую пивнушку. При отступлении они разрушили Монплезир. Позорная вывеска пивной осталась висеть у разбитого входа.
Город Пушкин. Величественная панорама дворцов и музеев. Два столетия лучшие зодчие, художники и скульпторы создавали здесь шедевры архитектуры и искусства. Объектив бежит по трехсотметровой анфиладе парадных зал. Зеркальный зал, поражавший каждого, кто бывал в Екатерининском дворце великолепием своего убранства. И вот снова развалины. Здесь побывали гитлеровцы. Точно такая же картина в Павловске. Кинооператор успел заснять 24 января 1944 года, в день освобождения этого города, горящие останки изумительного творения Камерона.
На экране Ясная Поляна. Кадры засняты в 1908 году. Мы видим Льва Толстого. Вот комната, где он написал "Войну и мир", библиотека писателя, столовая. Вот село Михайловское, домик Чайковского в Клину. И снова меняются кадры, и снова на экране чудовищные следы пребывания гитлеровских варваров.
Киево-Печерская лавра. Многовековой памятник славянской и византийской культуры. И опять камни, и опять пепел.
И так всюду, где побывали гитлеровцы. В Новгороде, Смоленске, Дорогобуже, Волоколамске, Верее…
На экран смотрят не только судьи, но и подсудимые. Преступники узнают свою преступную работу по почерку. Геринг и Кейтель, Розенберг и Риббентроп, Франк и Йодль — они, конечно, не ожидали, что против их злодеяний будут свидетельствовать не только современники, но и лучшие люди прошлого. Гитлеровцы хотели украсть у человечества творения наших гениальных предков, растоптать нашу культуру. Тем больше их вина, тем суровее будет кара.
ВО ИМЯ ЖИЗНИ
Человек рождается для того, чтобы жить. Колыбельная песня — это только первый аккорд грандиозной симфонии, имя которой — жизнь.
Для нее, жизни, собственно, и придумана наша планета. Для жизни текут реки, поют птицы, благоухают розы. Природа дала человеку глаза, чтобы он мог видеть, как красив и многообразен мир, ноги, чтобы он мог ходить по своим владениям, сердце, чтобы любить и радоваться счастью быть любимым, и память, чтобы человек никогда не забывал о свободе.
Я говорю о свободе, потому что это слово больше всего ненавидели гитлеровцы. Они расстреливали и жгли отцов и матерей, чтобы сделать их детей своими рабами.
Два года назад Альфред Розенберг выступал на каком-то совещании в Берлине. Он сказал:
"Я хочу обсудить вопрос, который вообще не следует опубликовывать официально, но который мы должны поставить сами, чтобы уберечь себя. В «Валленштейне» Шиллера есть знаменитая фраза: "Существуют только господа и рабы".
Господин — это, конечно, немец, раб — все остальные. Так комментировал Шиллера «философ» национал-социализма. Страшно. Но рейхслейтер Розенберг зря глумился над памятью поэта. Автору "Памятки немецкого рабовладельца" не удастся сделать автора «Валленштейна» соучастником своих преступлений. Шиллер здесь ни при чем. Международный Военный Трибунал рассматривает линию поведения имперского правительства по отношению к иностранным рабочим. Эта линия ярко определена в циркулярном творчестве Гитлера, Геринга, Розенберга, Кейтеля и Заукеля. Советское обвинение предъявило суду целую папку таких документов. Здесь не только циркуляры, здесь приказы, распоряжения, памятки, уголовные предписания, правила внутреннего распорядка. Читаешь эти документы, и перед тобой встает не Германия, а огромный невольничий рынок.
Рабы. Какое далекое и мрачное слово! Наш молодой читатель знаком с ним лишь по книге "Хижина дяди Тома". Папка с циркулярами Розенберга и Заукеля страшнее книги Бичер-Стоу. Папка рассказывает нам не о произволе, царящем в доме какого-то садиста-плантатора. Циркуляры страшны тем, что они восстановили невольничество в Европе двадцатого века и сделали садизм и произвол образцом фашистской добродетели.
Гитлеровцы свозили из оккупированных государств в рейх миллионы рабочих. В своих секретных указаниях они говорили прямо: только дешевый рабский труд может принести Германии как военное, так и экономическое могущество. Добыча рабочих была поставлена в Германии на общегосударственные рельсы. Именно для этой цели Гитлер создал специальное ведомство во главе с Заукелем. Капитаны пиратских парусников, охотившиеся двести лет назад за африканскими неграми, выглядят рядом с главой этого гитлеровского ведомства жалкими кустарями. В роли охотников за невольниками у Заукеля выступали не беглые каторжники, а генералы и фельдмаршалы германской армии. Именно за подписью Кейтеля германский генеральный штаб издал двадцать пятого апреля 1942 года приказ "Всем командующим армиями на Востоке", который обязывал генералов помочь Заукелю "в ускорении темпов мобилизации русской рабочей силы и ее отправке в империю". В средствах не стесняться, говорил Кейтель в своем приказе и советовал использовать для этого военные силы (полевые и местные комендатуры).
Защитники Кейтеля на Нюрнбергском процессе пытаются уверить суд, что германский генеральный штаб занимался только стратегическими вопросами войны и отвечать за преступления нацистов не может. Если бы мир не знал других злодеяний германского генерального штаба, то только за один приказ от 25 апреля 1942 года имя Кейтеля должно быть предано проклятию. Это по приказу Кейтеля вооруженные отряды немцев врывались по ночам в крестьянские избы на Смоленщине, под Киевом и Минском для того, чтобы разлучить старую мать с ее дочкой или сыном. Если мать с плачем бросалась к дочери, ее отгоняли штыками, если, обезумев от горя, она ложилась в дверях, чтобы телом преградить путь в неволю своей девочке, в нее стреляли из автомата. Военные комендатуры имели специальные команды, которые так и назывались «охотничьими». Свои кровавые экспедиции негодяи именовали "поездкой за зайцами". При одном приближении «охотничьих» команд люди в страхе разбегались из деревни. Но скрыться было трудно. На беглецов устраивали облавы с собаками, их дома сжигались, родители расстреливались.
В Енакиево я видел пятнадцатилетнего паренька. Этот мальчик полтора года прожил в погребе. Полтора года он не видел солнечного света. Только иногда по ночам мать разгребала в сарае солому, чтобы открыть крышку погреба и побыть хоть час с сыном. В эти счастливые вечера мальчик снова мог видеть небо, и самая далекая звезда становилась для него самым близким другом, ибо она напоминала ему не только счастливое прошлое, но и говорила о близком дне грядущего освобождения. И он дождался этого дня. Мать вынесла сына из подвала на руках. Ноги мальчика были сведены ревматизмом. Но даже больной, полуослепший от долгого пребывания в темном погребе мальчик считал себя счастливым. Он гордился тем, что не был в рабстве у фашистов.
Какой же страшной была жизнь русского человека в рейхе, если русские дети соглашались на любое лишение, жертвовали всем: молодостью, здоровьем, — лишь бы не оказаться в числе невольников в доме фашистского господина!
Германский генеральный штаб охотился за рабами совсем не безвозмездно. Он получал с имперского правительства куртаж. Кейтель работал, как маклер, на этот счет между Заукелем и начальником генерального штаба был заключен специальный договор, в котором было точно оговорено, какой процент «рабов» Кейтель отправляет в рейх и какой оставляет для работы в армии. Посредником в этой чудовищной торгашеской сделке был рейхсмаршал Геринг. Геринг в специальном циркуляре определил, на каких работах Кейтель должен использовать русских. Вот один пункт из этого циркуляра:
"Русских надо использовать преимущественно на строительстве дорог… для работы по расчистке, для разминирования и для строительства аэродромов… Копать землю и дробить камни — это работа не для немцев, для этого есть русские".
Пользуясь этим распоряжением рейхсмаршала, солдаты выгоняли на разминирование дорог и постройку стратегических сооружений целые деревни вне зависимости от пола и возраста людей. Сотни тысяч человек погибли на этих работах. Даже среди оккупантов были такие, которых коробила геринговская жестокость. Но с такими разговаривал уже Гиммлер. Это ему принадлежат слова:
"Если кто-либо придет ко мне и скажет: "Я не могу строить противотанковые рвы с детьми или женщинами, это бесчеловечно, ибо они умрут", то я скажу: ты убийца своей крови".
Убийцей для них был тот, кто не убивал русского ребенка. Вот она, мораль Ирода.
А убивал не только Кейтель. Убивал и Заукель. Для этого Геринг предоставил Заукелю "неограниченные права и полномочия".
Как пользовался этим правом имперский уполномоченный по использованию иностранных рабочих, мы теперь знаем не только по рассказам этих рабочих, но и по памяткам и распоряжениям, написанным самим Заукелем. Это он, Заукель, в пылу циничной откровенности сказал несколько лет назад: "Из пяти миллионов иностранных рабочих, доставленных в Германию, добровольцев найдется очень мало". Но как ни тяжела была жизнь французов, датчан и бельгийцев в рейхе, положение советских людей было в несколько раз хуже. Для них Заукель сочинял специальные законы. Вот один из них, который предписывал -
"Восточных рабочих содержать в закрытых лагерях… под постоянной охраной часовых. Не делать никакой разницы между украинцами, кавказцами, армянами и так далее".
Заукель регламентировал даже смерть. Восточных рабочих было запрещено хоронить. Труп русского разрешалось только закапывать.
Заукель ввозил рабов для горнорудной промышленности, металлургических заводов и сельского хозяйства. Он поставлял рабов даже в виде подарков. Так, например, Заукель издал в 1942 году специальный приказ ко дню рождения фюрера об отправке "в империю для помощи немецкой крестьянке из восточных областей около 400 — 500 тысяч отборных, сильных и здоровых девушек". Полмиллиона человек в подарок! Такого не было ни у римских цезарей, ни у каннибальских князьков Занзибара. Полмиллиона! Трудно даже представить, сколько крови, материнских слез и загубленных молодых жизней стоил этот подарок Заукеля!
Генералы поставляли Заукелю невольников, распределяли же их гаулейтеры национал-социалистской партии. Фашистская партия в Германии была не только идейным вдохновителем рабства, но и организатором его. Областные руководители национал-социалистской партии являлись самыми ординарными агентами Заукеля. Каждый немец в Германии мог стать рабовладельцем, для этого ему нужно было только заручиться согласием местного комитета национал-социалистской партии и заключить с ним специальное соглашение. "Памятка рабовладельца" имела подзаголовок, из которого явствовало: "Издана генеральным уполномоченным по использованию рабочей силы по согласованию с начальником партийной канцелярии".
Заключив такое соглашение, немец или немка отправлялись на рыночную площадь или к железнодорожной станции, куда доставлялись наши русские девушки, и начинали выбирать себе работниц. Это была унизительная процедура. Они щупали мускулы, смотрели девушкам в зубы, заставляли бегать.
Гитлеровец был для русской девушки не только хозяином и господином. Он по инструкции Заукеля осуществлял одновременно и полицейские функции. По этой инструкции "немец не мог жить с восточной работницей в одном помещении". Это касалось не только хозяев, но даже немецкой работницы. Последние "должны были быть во всех отношениях в привилегированном положении",
"Права на свободное время восточные работницы не имеют".
О каком праве можно было вообще говорить, если восточных работниц разрешалось бить розгами, кормить отбросами. "Русский неприхотлив, — предупреждал Геринг немецких хозяев, — поэтому его легко прокормить без заметного нарушения продовольственного баланса".
Русским запрещалось не только есть по-человечески, но и посещать рестораны, кино, театры и другие заведения. Не "разрешалось также ходить в церкви".
И, наконец, последний параграф в этой инструкции: "Восточные работницы… мобилизуются на неопределенное время".
Неопределенное время… Это означало навсегда. Рабство должно было быть экономической основой великой Германии. Поэтому не только теперь, но и во все будущее время русские матери должны были, по словам Розенберга, рожать невольников для рейха. Трудно поверить, что все это говорилось всего два года назад.
Наши матери спокойны сейчас за будущее своих детей. Они знают, что в их дом уже никогда больше не войдет гитлеровец, что ни один негодяй не посмеет больше назвать их детей рабами.
Матери растят детей и радуются их счастью. Дети — это счастье, это жизнь. И во имя этой жизни народы требуют от высокого суда сурового и справедливого возмездия к создателям фашистской империи рабовладельцев.
В УНИСОН ЧЕРЧИЛЛЮ
По англо-американской системе судопроизводства подсудимый, пока молчит, является подсудимым, но как только подсудимый заговорит, он становится уже свидетелем. Преступник приносит суду отдельную присягу и дает свои показания не со скамьи подсудимых, а со свидетельского пульта. Все это носит, конечно, условный характер, но такова форма.
Вчера защитник Штамер вызвал для допроса Германа Геринга. Геринг должен давать свидетельские показания по своему собственному делу. Все эти месяцы бывший рейхсмаршал сидел, закутавшись в одеяло. Фюрер № 2 (гитлеровцы нумеровали даже своих фюреров) боялся сквозняков и насморка. Как только была названа его фамилия, Геринг принял величественную позу. Он все еще думает, что на нем мантия фашистского владыки, хотя каждый видит, что это только обыкновенное тюремное одеяло. Помятый, неопрятный китель не обтягивает уже увековеченного карикатуристами геринговского брюха; все осталось в прошлом, все, кроме позы. Гитлеровцы всегда были комедиантами. Даже под охраной солдат Геринг продолжает разыгрывать спектакль. Правда, теперь фашистский Тартюф пытается выступить уже в новой роли — в роли обиженной богоматери. Но лирического сопрано явно не получилось, фальшивые ноты сильно подвели рейхсмаршала.
Два дня продолжаются показания Геринга. Два дня он отвечает на вопросы защитника. Но все эти вопросы являются только одной затянувшейся речью о благородной истории германского фашизма. Можно, конечно, поспорить, насколько удобным местом для нацистской пропаганды является скамья подсудимых в Нюрнберге, но нам объясняют: "Говорящий Геринг не подсудимый, а только свидетель".
Что же нового мог сказать «свидетель» Геринг? Если бы люди не знали Герники и Смоленска, то, находясь только в зале суда, можно было бы давно составить самую правдивую книгу об истории фашизма. Мы видели эту историю в фашистских документах, которые зачитывали нам обвинители. Мы слышали ее в свидетельских показаниях, мы, наконец, видели фрагменты из этой истории на экране в фильме, заснятом по приказу Гитлера. Мы знаем немало и о "благородных качествах" гитлеровской истории. Об этом говорили на суде бывшие узники Бухенвальда и Освенцима.
Геринг начал свои показания издалека. Он поведал суду о дне своего рождения, о школе, где учился, об улицах, по которым совершал свои послеобеденные прогулки. Все это понадобилось Герингу для того, чтобы сказать, что всю свою жизнь он искал ответа на вечный вопрос — в чем же смысл жизни. И никто не мог дать ему удовлетворительного ответа. Только один человек нашел этот ответ, и он, Геринг, посвятил этому человеку свою жизнь… Он сделал все, чтобы распространить учение этого человека, и помог ему овладеть высшей властью в государстве.
На суде выяснилось, что Геринг недолго занимался философскими поисками. Своего пророка он встретил в одной мюнхенской пивной. Что из того, что у пророка были усики сутенера, зато он сразу излечил своего ученика от всех душевных треволнений. Гитлер дал Герингу дубинку и попросил его сколотить банду головорезов. Это был первый отряд СА, который ходил вслед за Гитлером на рабочие собрания и кастетами помогал будущему фюреру расправляться с политическими противниками. Мы знаем, что делали потом головорезы из СА. Они были организаторами еврейских погромов в Берлине, они расстреливали наших колхозников на Украине, они жгли партизан в Югославии.
И вот сейчас Геринг говорит об этих молодчиках из СА со слезой в голосе: "Я очень люблю и горжусь членами штурмовых отрядов. Они помогли нам прийти к власти".
Геринг говорит белыми стихами не только о фашистских штурмовиках, но и о гестаповцах, членах СС. Он, конечно, старательно обходит все те злодеяния, которые творились гитлеровцами. Защитник Штамер всячески помогает в этом Герингу. Если при допросе свидетелей защиты Штамер подготавливал не только вопросы, но и ответы, то сегодня всем совершенно ясно: уже не Штамер, а сам Геринг определяет ход допроса. Немецкий адвокат задает только те вопросы, которые удобны подсудимому. Линия поведения Геринга весьма прозрачна. Он решил оправдать германский фашизм во всех его чудовищных преступлениях.
— Да, мы захватили власть, создали концлагеря, гестапо, вооружились, но все это было направлено не против человечества и человечности, а только против красной опасности.
Геринг повторяет сказки о связях Германской коммунистической партии с советским посольством. Он говорит об агрессивных намерениях России. Битый рейхсмаршал просит суд записать в актив нацизма не только фашистские злодеяния в самой Германии, но и ту помощь, которую оказали гитлеровцы в разгроме испанской революции:
"Я дал Франко самолеты для того, чтобы перебросить его войска из Африки в Испанию, я снабдил его вооружением".
Геринг заявил на суде: "Я помогал Франко по двум причинам: во-первых, чтобы воспрепятствовать распространению коммунизма и, во-вторых, чтобы подготовить летные кадры для будущей большой войны. Я тогда же предложил нашим промышленникам сконструировать такой самолет, который может долететь до Америки и возвратиться обратно".
На Гернике немцы учились бомбить Лондон, Варшаву, Киев и нацеливались на Нью-Йорк. Над этим следовало бы подумать всем тем, кто страдает короткой памятью. Но Геринг говорит не только во-вторых, он всюду демонстративно подчеркивает во-первых.
Главное — это борьба с коммунистической опасностью. Вот якобы где то зло, от которого фашизм хотел спасти человечество.
Коммунистическая опасность! Что, собственно, заставило Геринга вытащить сейчас на свет божий эту давно развенчанную легенду? Оказывается, не что, а кто.
Несколько дней назад командир двести третьего зенитного батальона американский подполковник Франк Эбэ обратился со страниц местной военной газеты с приказом, в котором писал:
"Мне сообщили, что моральное состояние гражданского населения Вюрцбурга было нарушено выступлением британского политического деятеля в Соединенных Штатах (Эбэ имеет в виду антисоветскую речь Черчилля в Фултоне), в котором он коснулся нашего союзника — русского народа. Я слышал, как некоторые военные выражали свое согласие с этим утверждением в присутствии немецких фрейлейн. Это нужно немедленно прекратить. Я не потерплю каких-либо пренебрежительных замечаний по адресу наших союзников в разговоре с немцами… Не допускайте, чтобы мнение ваших фрейлейн оказывало на вас влияние. Фрейлейн воспитывали в атмосфере ненависти и нетерпимости по отношению ко всем нациям мира, кроме так называемой высшей расы, с которой мы только сейчас справились. Миллионы русских солдат и гражданского населения погибли ради спасения наших шкур. Помните это. Если пропаганда пытается заставить вас ненавидеть русских, остановитесь и подумайте: они умирали и за вас также. Я не близок к красным, и я не красный, но русские — наши союзники. У них есть характер, и у меня нет желания снова сражаться. Обдумайте это, вас предупредили".
Очень хороший приказ издал подполковник Эбэ. И хотя он адресован только к Вюрцбургу, мне приходится цитировать его, говоря о Нюрнбергском процессе. Слушая Геринга, каждый из нас, присутствующих на процессе, не мог не задать себе вопроса: откуда такая информированность у подсудимого? Геринг не фрейлейн для солдатских утех, и вряд ли какой-нибудь американский солдат делился с ним своими откровениями. Значит, кто-то другой перестукивается с преступником через толстые тюремные стены. Кто же? Герман Геринг не только читал речь Черчилля. Он цитировал ее. Хвалил.
Я не знаю, как Черчилль отнесется к рукопожатию Геринга. Что же касается Геринга, то бывший рейхсмаршал делает из речи бывшего премьера свои выводы и старается петь ему в унисон. Что может быть позорнее этого дуэта?
Говорят, что утопающий ради спасения готов ухватиться даже за змею. Вряд ли, однако, это спасет Геринга от виселицы. Мир знает хорошо, что несут за собой все эти "спасители человечества" от красной опасности.
БИТЫЕ КОЗЫРИ
Этого свидетеля Геринг считал главным козырем своей защиты. Его появлению в Трибунале предшествовала довольно шумная реклама, организованная немецкими адвокатами. Полтора месяца назад защитник Штамер впервые назвал фамилию Далеруса, и с тех пор на каждой пресс-конференции он повторял ее. "Я списался с Далерусом". "Далерус согласился быть свидетелем по делу Геринга". "Далерус выехал из Стокгольма". "Далерус прибыл в Париж".
По делу Геринга уже выступили все свидетели. Бывший рейхсмаршал уже попал под перекрестный допрос обвинителей. И вдруг мы снова услышали фамилию Далеруса. Защитник Штамер выступил со специальным сообщением: в Нюрнберг прибыл Далерус.
Ну и что дальше?
Штамер просил суд сделать для этого опоздавшего свидетеля исключение и разрешить защите допросить его в нарушение установленного порядка вне очереди. Каждому было ясно: и это опоздание и специальное ходатайство защиты — дело не случайное, а обдуманное. Защите хотелось придать элемент сенсационности не только показаниям свидетеля Далеруса, но и самому факту его появления на суде.
Кто же этот свидетель и почему защита возлагала на него такие большие надежды? Злодеяния гитлеровцев против мира и человечности носят столь чудовищный характер, что их трудно чем-нибудь оправдать. Далерус — иностранец, и этот иностранец должен был, по замыслу Штамера, если не оправдать, то хотя бы как-то облагородить одну из самых мрачных фигур гитлеризма. На Далеруса защитой была возложена неблагодарная задача — доказать суду, что даже среди кровавой стаи фашистских коршунов имелись миролюбивые голуби и что одним из таких голубков был Герман Геринг. На каких же фактах должен был строить Далерус свои доказательства?
Август 1939 года. Гитлеровская Германия готовится к вторжению в Польшу. Это было уже третье европейское государство, которое собирались проглотить фашистские агрессоры. Если марш на Австрию и Чехословакию сошел Германии благодаря Мюнхену безнаказанно, то поход на Варшаву мог вооружить против Гитлера всю Европу. Нацистам срочно потребовался второй Мюнхен для того, чтобы развязать себе руки на Востоке. За организацию такой конференции как раз и взялся Геринг. И вот между Лондоном и Берлином замелькала фигура таинственного курьера Далеруса. Этот курьер успевал делать иногда по три конца в сутки. Утром он разговаривал с Герингом, днем с Чемберленом, а вечером с Гитлером. Далерус не был ни немцем, ни англичанином. Он не имел никакого дипломатического ранга. Что же заставляло его совершать столь утомительное путешествие? Далерус уверяет нас сейчас, что его поступками руководили бескорыстие и любовь к миру. Нам вообще подозрительно бескорыстие человека, который был в одинаковом доверии у двух таких «деятелей», как Геринг и Чемберлен. Вряд ли кого-либо воодушевит даже то обстоятельство, что этот доверенный был шведом.
Но как бы там ни было, Далерус был вызван к свидетельскому пульту, и Штамер начал допрос. Свидетель защиты оказался довольно многословным. Он подробно рассказывал, где и когда он встречался с Герингом, Гитлером и Чемберленом и как у него в результате этих бесед сложилось твердое убеждение, что до самого последнего дня, то есть до первого сентября, когда Германия коварно обрушилась на Польшу, Геринг хотел мирным образом договориться об урегулировании польского конфликта.
Геринг одобрительно кивает головой: "Ну, конечно, это так. Я требовал только законное — Данциг. Я хотел видеть Германию в границах четырнадцатого года".
Им до сих пор кажется, что в зале суда сидят простачки, которых легко ввести в заблуждение сказкой об обиженном фашисте. Я не говорю о сорок первом годе, а разве в августе тридцать девятого года мир не знал, как выглядели фашисты — искатели справедливости. Первая страна, которая стала жертвой гитлеровской агрессии, была Австрия. А разве Австрия входила в четырнадцатом году в границы Германии? Второй пострадавшей страной была Чехословакия. А кто и когда видел Прагу на карте кайзеровской Германии?
Но Штамер не хочет иметь дело с фактами. Он очень доволен показаниями свидетеля и садится на место. Наступает время перекрестного допроса. Слово берет английский обвинитель. В его руках книга Далеруса "Последняя попытка". Это рассказ о том, как шли и провалились тайные переговоры о втором Мюнхене. К книге приложена карта Польши, поспешно заштрихованная чьей-то рукой. Обвинитель спрашивает, что это за карта и что означают карандашные пометки на ней. Выясняется, что эту карту дал Далерусу Геринг и он же заштриховал те районы Польши, на которые претендовали гитлеровцы в своих переговорах с Чемберленом. Обвинитель задает справедливый вопрос:
— Разве эти районы Польши входили в границы Германии в четырнадцатом году?
— Нет, — отвечает Далерус.
— А на каком же тогда основании Геринг посягал на них?
Молчание. Так разоблачается миф о справедливом Геринге. Обвинитель идет дальше и подвергает сомнению вторую версию о миролюбивых стремлениях бывшего рейхсмаршала. Он сопоставляет несколько документов, и перед судом воссоздается подлинная картина фашистского коварства и предательства. Перед всеми предстает не Геринг — голубь мира, а Геринг — преступник. Оказывается, в те же дни и часы, когда Геринг отправлял в Лондон своего тайного курьера с обломком пальмовой ветки мира, тот же самый Геринг столь же тайно отдавал приказы о перебазировании своих эскадрилий к границам Польши. «Миролюбивый» Геринг прикладывал к этим приказам карты, по которым должна была вестись бомбардировка Варшавы, Познани, Кракова и Гданьска.
— Показывал ли вам Геринг эти приказы и карты? — спрашивает обвинитель.
— Нет.
— Продолжаете ли вы и теперь настаивать на честности и миролюбии Геринга?
Настроение Далеруса меняется.
— Немцы вели переговоры не по-джентльменски, — пробует оправдаться Далерус.
Обвинитель уточняет этот несколько расплывчатый ответ.
— Не хотите ли вы сказать, что вас обманули.
— Да, это так!
— Обманули, чтобы под видом миролюбивых переговоров лучше подготовиться к захвату Польши?
— Вы правы. Выходит, что это было именно так.
Так козырный свидетель защиты на глазах суда стал превращаться в свидетеля обвинения. Далерус должен был каким-то образом оправдывать и себя как участника этих коварных переговоров и ему пришлось давать более правдивые показания. Свидетель вынужден был приподнять завесу над тем бытом, который установился во взаимоотношениях между фашистскими главарями. Бывший рейхсмаршал не случайно взялся за дипломатические переговоры. Все эти геринги, гиммлеры, геббельсы, борманы и риббентропы еще при жизни фюрера спали и видели себя на его месте. Каждый из них тайно рыл яму другому. У каждого были и свои дипломаты и своя тайная полиция. Геринг создал даже специальную организацию по подслушиванию телефонных разговоров, перлюстрации писем, шпионажу. И все они в меру сил и способностей старались опорочить друг друга в глазах фюрера. Это была волчья конкуренция за место в гитлеровской прихожей. В ход здесь шло все: коварство, клевета, пуля. Провожая Далеруса в последний полет в Лондон, Геринг предупредил его:
— Берегитесь Риббентропа, он готовит аварию самолета, чтобы убрать вас с дороги.
В этом месте показаний на скамье подсудимых произошел довольно характерный инцидент. Взбешенный разоблачениями, Риббентроп сорвал с головы наушники и ударил Геринга. Тот хотел ответить, но был остановлен дубинкой часового.
— Скамья подсудимых не третий рейх!
— Да, да, я понимаю. — И на лице Риббентропа появилась улыбка. Даже на скамье подсудимых дипломаты обязаны соблюдать какое-то подобие приличия.
— У меня нет больше вопросов к свидетелю, — говорит обвинитель и садится на место.
К пульту подбегает Штамер. Он взбешен показаниями Далеруса и хочет узнать, чем вызвана перемена во взглядах у свидетеля.
— Новыми материалами, о которых я не знал, — отвечает Далерус.
— Какие материалы вы имеете в виду? — спрашивает Штамер.
— Те, которые вскрылись на этом процессе.
ГЕРИНГ РАЗОБЛАЧАЕТ ГЕРИНГА
Допрос Геринга продолжался две недели. Почти все это время фюрер № 2 находился не на скамье подсудимых, а за свидетельским пультом. Английские юристы утверждают: если подсудимого при допросе называть свидетелем, то это якобы может облагородить показания даже самых закоренелых преступников и заставить их говорить правду. Свидетельский пульт никак не облагородил гитлеровского рейхсмаршала. Геринг был и остался Герингом. Он говорил очень много. Однако три четверти его показаний никакой ценности для суда не представляют, ибо являются образцом самой беспардонной лжи. Что же касается опыта со «свидетельскими» показаниями Геринга, то он убеждает в том, что во взаимоотношениях с фашистскими преступниками справедливее было бы руководствоваться не старыми нормами английских юристов, а старой английской поговоркой, которая гласит: "Даже в гостиной у короля козел продолжает оставаться козлом и не становится джентльменом".
А Герингу очень хотелось предстать перед судом в образе добропорядочного джентльмена. Он вспоминал о боге, пытался декламировать что-то о чести.
Ни один преступник ни в какие другие времена не имел таких возможностей для защиты, какие были сделаны для Геринга. Ему предоставили право привлечь для свидетельских показаний любого человека, которого он пожелает, начиная от своего адъютанта до лорда Галифакса включительно. Он имел доступ к любому документу и к любой книге, начиная от "Майн кампф" и кончая книгой Черчилля "Шаг за шагом". Геринг мог в любое время дня не только проконсультироваться, но и согласовать каждое свое слово как со своим собственным защитником, так и с любым из подсудимых. Геринг назвал себя преемником Гитлера, вторым человеком третьего рейха, и суд позволил ему говорить все, что он посчитает нужным, независимо от того, имеет ли это отношение к обвинительному заключению или нет.
И Геринг не преминул, конечно, воспользоваться предоставленным ему правом. Геринг забыл даже, где и в каком качестве он находится, и вместо кратких ответов на вопросы защитника произносил пространные речи. Он превратил свидетельский пульт, как сказал главный американский обвинитель, в трибуну для фашистской пропаганды, и суд ни разу не остановил его.
Мы не собираемся сегодня говорить ни о возмутительном тоне речей Геринга, ни об их гнусном содержании. Нас интересует другое. Какое из тягчайших обвинений, предъявленных ему, Геринг сумел опровергнуть? А ведь преемник Гитлера пытался говорить не только от своего имени, но и от имени третьего рейха. Какое же из фашистских преступлений он оправдал? Ни одного. Напрасно защитники на процессе возлагали большие надежды на фюрера № 2. В этом отношении две недели, проведенные Герингом за свидетельским пультом, прошли для них впустую. Да и что, собственно, мог оправдать Геринг? Войну? Он, правда, пытался говорить, что не они, а мы напали на Германию. Ему напомнили тогда о плане «Барбаросса». Да разве только об этом плане! Суд имел в своем распоряжении сотни документов, которые свидетельствовали против гитлеровцев и разоблачали их как самых презренных агрессоров. И во всех тех случаях, когда обвинители загоняли Геринга в угол, он забывал о роли преемника Гитлера и пускал в ход одно и то же оправдание:
— Этого хотел фюрер, а я был против.
Но у суда не было недостатка в документах, уличающих самого Геринга. И в таких случаях в зале раздавался иронический голос одного из обвинителей:
— Я хотел бы познакомить свидетеля с протоколом совещания, проходившего в ставке Гитлера.
Служитель суда приносил к свидетельскому пульту какой-нибудь новый документ, найденный в немецком архиве, и тот же насмешливый голос снова раздавался в зале:
— Свидетель, в прошлый раз вы сильно помогли нам разобраться в одном документе, не будете ли вы столь любезны сделать это и на этот раз. Для того, чтобы сэкономить ваше время, мы не будем читать всего протокола, а начнем с пятнадцатой страницы прямо с фразы: "Рейхс-маршал Геринг сказал…"
Рейхсмаршал Геринг был самым страшным свидетелем обвинения для подсудимого Геринга. Он уличал его во лжи в весьма неподходящие моменты. Только-только подсудимый отопрется от какого-нибудь обвинения, только-только он поклянется перед судом и перед богом в своей любви к полякам или евреям, как вдруг на сцене снова проявляется рейхсмаршал Геринг. К свидетельскому пульту подносят новый документ, и подсудимому приходится читать свой собственный приказ, написанный три года назад.
Ах, как хотелось Герингу в такие минуты сжечь все, что было им написано, и забыть все, что было им сделано. Но забыть о сделанном не дают обвинители. Тогда он решает забыть о своей руководящей роли в дни третьего рейха и начинает говорить о воинской дисциплине.
— Я был только солдатом и во имя солдатской чести должен был выполнить этот приказ фюрера.
— Вы говорите о чести солдата?
— Да, немецкого солдата! — с пафосом произносит Геринг.
— Тогда давайте для освежения вашей памяти прочтем фразу тремя абзацами ниже, — просит обвинитель.
И Геринг читает: "Дома сжечь, имущество конфисковать, население, в том числе женщин и детей, расстрелять!"
Ой, как не хотелось бы Герингу освежать сегодня свою память. Но обвинитель с нарастающей беспощадностью продолжает задавать вопросы.
— Женщин и детей расстрелять? Не это ли вы считаете солдатской честью немецкого военнослужащего?
Чем сильнее наступают обвинители, тем мельче и беспомощнее становятся методы геринговской защиты. Нет уже той позы оступившегося, но еще не побежденного рыцаря, которую он пытался принять, когда допросом руководили немецкие адвокаты. Какая там поза! Он уже отбрехивается, как только может. Валит все не только на Гитлера, но и на стенографистку, которая, мол, неверно записала его речь, на машинистку, которая не так перепечатала и даже на немецкий язык, в котором глаголы: жечь, расстреливать и грабить имеют несколько иной оттенок, чем у других европейских народов. Фашистский владыка начинает оправдываться, как проворовавшаяся кухарка, которую соседи уличили в краже. Помните: "Во-первых, горшка я не брала, во-вторых, я его возвратила обратно, а в-третьих, он был сломан"?
Что позолочено, сотрется, свиная шкура остается. Как ни извивался Геринг на свидетельском пульте, ему не удалось, однако, поколебать ни одного пункта из обвинительного заключения. Геринг и на этот раз подвел Геринга: он уличил его во лжи, разоблачил во всех злодеяниях и намертво пригвоздил к позорному столбу истории. И дело здесь, конечно, не в педантичных немецких архивариусах, которые добросовестно собрали и сохранили для суда все речи и приказы бывшего рейхсмаршала. (Архив рейхсмаршала только дополнительная улика.) Геринг разоблачен не потому, что он не мог спрятать своих приказов от суда, Геринг разоблачен, ибо он не сумел даже на суде уйти от Геринга.
Защитник Геринга в последний день допроса сделал еще одну попытку навести позолоту на свиную шкуру. Он снова взял слово, чтобы дать Герингу возможность произнести несколько речей в свое оправдание. Но на этот раз словесный фонтан рейхсмаршала был остановлен председателем суда.
— Трибунал, — сказал он, — не хочет слушать пропагандистские выступления больше одного раза.
— Я хотел только узнать мнение свидетеля по общим вопросам, — попробовал оправдаться защитник.
— Общее мнение уже ясно суду. Есть ли у вас какие-нибудь конкретные вопросы к свидетелю?
— Нет.
— Тогда свидетель может занять свое место.
Геринг снова обернулся в тюремное одеяло, и часовые проводили его к скамье подсудимых. Суд приступил к допросу следующего свидетеля — Гесса.
ИМПЕРСКИЙ СУМАСШЕДШИЙ
Рудольфа Гесса гитлеровцы называли идеалистом. Идеалист № 2. Идеалистом № 1 был, конечно, сам Гитлер. Трудно сказать, что в третьем рейхе считалось идеализмом. Может быть, то, что по предложению Гесса немецкие юристы ввели в практику расстрел без суда и следствия? А может, Гесс получил прозвище идеалиста, как автор приказа о кастрировании «неполноценных» немцев?
Второе партийное прозвище Рудольф Гесс получил после своего отлета в Англию. Имперский идеалист стал имперским сумасшедшим. Злые языки называли его сумасшедшим № 2, № 1 и на этот раз был оставлен за фюрером. Но как бы там ни было, второе прозвище пришлось Гессу по душе больше первого, и он горячо отстаивал право называться сумасшедшим с первого дня Нюрнбергского процесса. Гесс долго боролся за это право с врачами и судьями. Тюремные надзиратели могут рассказать, с каким завидным прилежанием заместитель фюрера по партийной канцелярии репетировал у себя в камере все приступы острой шизофрении. Однако прилежание Гесса не было оценено в должной мере, и он вынужден был публично, на заседании суда, признаться в симуляции. Вчера после долгого перерыва Рудольф Гесс снова попытался выступить в роли умалишенного. Гесс усомнился в праве Международного военного трибунала судить его, третьего заместителя фюрера, и сделал по этому поводу специальное заявление. Заместитель фюрера! Шут снова вообразил себя на троне. Как ни странно, защитник Гесса Зайдель присоединился к шутовскому заявлению своего подзащитного. Зайдель утверждает, что деятельность Гесса носила только внутригерманский характер и не может поэтому представлять интереса для других государств и наций. Зайдель, как видно, лишен чувства смешного. Для того чтобы доказать "внутригерманский характер деятельности подсудимого", защитник еще месяц назад ходатайствовал перед судом о вызове в качестве свидетелей свыше десяти бывших сотрудников Гесса. Большая часть этих свидетелей при ближайшем ознакомлении оказалась фашистскими шпионами, которых хорошо знали разведывательные органы любой из пяти частей света. Суд сократил количество этих свидетелей втрое. И вот вчера наступил день, когда все эти свидетели должны были предстать перед судом и дать свои показания в пользу подсудимого. И вдруг в самый последний момент адвокат Зайдель попросил у суда разрешения не вызывать этих свидетелей для допроса. Он, видите ли, взял уже у этих свидетелей письменные показания, которые его вполне устраивают. Ему не хотелось, чтобы обвинители подвергли его свидетелей перекрестному допросу. Немецким адвокатам можно было только посочувствовать. Беспокойство, которое они переживают при перекрестном допросе, вполне оправдано. За последние две недели все свидетели Геринга, так хорошо проинструктированные защитником рейхсмаршала и так замечательно отвечавшие на его вопросы, позорно провалились, как только допросом начинали руководить обвинители. Все эти генерал-фельдмаршалы, статс-секретари и полковники гитлеровской Германии быстро уличались во лжи, характер их показаний менялся, и преступления Геринга получали новое, совершенно неожиданное для него подтверждение. Зайдель решил предупредить предстоящий провал, но его маневр не удался. На этот раз уже обвинители стали настаивать перед судом о вызове для допроса свидетелей защиты, и суд удовлетворил их требование. Вчера мы увидели наконец этих свидетелей. Кто они? Ганс Боле — руководитель бюро заграничных организаций нацистской партии — и Карл Штрелен — президент германского института в Штутгарте по вопросам иностранных государств. Оба они работали под руководством Гесса и оба в начале допроса упоминали имя своего патрона только в окружении нескольких прилагательных: добрый, чуткий, честный, бескорыстный.
— Занимались ли члены заграничных секций нацистской партии шпионажем? — спрашивает Зайдель свидетелей и тут же получает ответ:
— Ну что вы! Разве Гесс позволил бы это? Наши партийные организации за границей носили культурно-просветительный характер. У каждого зарубежного немца на его партийном билете было напечатано даже специальное предупреждение: "Уважай законы страны, где ты являешься гостем".
Адвокат Зайдель обводит взглядом судей, словно хочет сказать: "Ну разве уважающий себя гитлеровец, прочтя такую трогательную надпись, стал бы заниматься шпионажем?"
Но обвинителей трудно обворожить томным взглядом. Обвинители не верят прилагательным и подходят к судейской трибуне, нагруженные всякими документами, И перед судом сразу же раскрывается закулисная сторона деятельности Гесса и его сотрудников. Оказывается, вся сложная система заграничных ячеек нацистской партии занималась не культурно-просветительной работой, а самым обыкновенным шпионажем. На вооружении этих ячеек были шифры, тайные радиостанции, платные и бесплатные агенты. Оказывается, еще задолго до войны Гесс начал создавать в иностранных государствах свою пятую колонну. И мы узнали на суде, какую предательскую роль сыграла эта колонна в Бельгии, Голландии, Норвегии и Греции в первые дни немецкой оккупации. Обвинители уличали Гесса не какими-то сторонними материалами, а официальными отчетами нацистских руководителей в этих странах, присланными в партийную канцелярию на имя заместителя фюрера.
О том, как работала эта организация, легко увидеть по тому, с кем она была связана. Заместителем Боле по бюро заграничных организаций был офицер из гестапо, а сам Боле являлся по совместительству заместителем Риббентропа. Все было очень просто. Партийные ячейки Гесса были филиалом немецкой разведки, а работники нацистской партии шпионили, прячась под защиту своей дипломатической неприкосновенности.
Что же касается штутгартского института по вопросам иностранных государств, то здесь по учебным планам Рудольфа Гесса члены заграничных секций нацистской партии проходили самую разнообразную подготовку. Президент Карл Штрелен с сонмом других «ученых» из СС и гестапо обучали голландских, польских и норвежских немцев диверсионной работе, подготавливали их к шпионской и провокационной деятельности.
Рудольфу Гессу явно не по душе показания его свидетелей. Он судорожной рукой пишет записки и направляет их адвокату. Но Гесс волнуется зря. В мире не было такого свидетеля, который мог бы помочь сейчас этому преступнику. Черного кобеля не отмоешь добела. Да и все эти свидетели защиты находились едва ли в лучшем положении, чем третий заместитель фюрера. На совести каждого из свидетелей было не меньше преступлений, чем у самого Гесса.
Я слушаю показания свидетелей и внимательно слежу за поведением Гесса. Даже на этой скамье подсудимых рядом с другими монстрами Гесс оставляет самое отталкивающее впечатление. Маленькие глазки крысы ввинчены глубоко в череп, глаз, собственно, и не видно, никто не скажет, какого они цвета. Природа спрятала эти глаза подальше от солнца, припорошив и притерев их землей. Трупный, нездоровый цвет кожи и волчий оскал зубов превращают лицо Гесса в какую-то страшную маску.
Допрос свидетелей окончен. Их показания только увеличили количество улик. По положению, принятому судом, Гесс может сам выступить в защиту Гесса. Интересно, какие же доводы может привести нацистский преступник в свое оправдание? Но доводов у Гесса нет. И Гесс пускает в ход шутовской трюк. Адвокат Зайдель патетически заявляет суду:
— Рудольф Гесс отказывается давать свидетельские показания по своему делу.
Рудольф Гесс, театрально скрестив руки на груди, окидывает взглядом зал. "Ну, как вам нравится мой трюк?" Но никто даже не смеется. Суду просто надоело шутовское кривлянье преступника, и председатель суда вызывает к пульту адвоката Горна. Начинается допрос Риббентропа.
ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ ГАНГСТЕР
Все эти четыре месяца Риббентроп делал вид, что он лучший на скамье подсудимых. Не знаю, верил ли этому сам Риббентроп, но он многое бы дал, чтобы так думали те, кто присутствует в зале суда. Бывший рейхсминистр не претендовал на оригинальность. И до него порок часто пытался выступить в платье обманутой добродетели. Но надо отдать справедливость Риббентропу, еще никогда прежде эта попытка не выглядела столь бесстыдно и безнравственно: леди Макбет хотела проскочить в списке действующих лиц под именем Джульетты. Когда обвинители говорили об Освенциме, он так укоризненно смотрел на Геринга, точно хотел сказать ему: "Ах, Герман, неужели ты приказал волосами казненных женщин набивать солдатские матрацы? Ну, встань, скажи же им, что это неправда".
Риббентроп демонстративно отвернулся, когда на скамье подсудимых появился Кальтенбруннер. Он, видите ли, обиделся на полицейских за то, что те заставили его сидеть в одном ряду с начальником гестапо. Заплечных дел мастер только пожал плечами. К чему такие церемонии? Суду же известно, что и он, Кальтенбруннер, и Риббентроп были мечены фюрером одним тавром и оба ходили в одном звании — группенфюреров СС.
Дело, конечно, не только в звании. И сейчас, когда мы ближе познакомились с деятельностью имперского министерства иностранных дел, каждый из присутствующих в зале суда может только присоединиться к молчаливому протесту Кальтенбруннера. Риббентроп был таким же прохвостом, как и начальник гестапо. Разница между ними заключалась, может быть, только в том, что, выступая в каком-нибудь очередном фарсе, сочиненном Гитлером, первому приходилось иногда менять китель эсэсовца на дипломатический фрак, а второй подвизался на фашистских подмостках в роли, не требовавшей переодеваний.
"Обновители человечества" никогда не отличались дружбой. Прежде они грызлись между собой из-за места в передней фюрера, сейчас они спорят за места на кладбище.
Мы не знаем, на что будет претендовать в своих показаниях Кальтенбруннер. В списке преступников его имя значится следующим после Кейтеля. Что же касается Риббентропа, то он хочет соседствовать в энциклопедии только рядом с Талейраном. Трудно влезть в историю по чужому паспорту. И если бы Риббентроп был немного умнее, он никогда бы не пошел на аналогию. Даже свои называли его ничтожеством. Я имею в виду показания бывшего статс-секретаря министерства иностранных дел Штейнграхта, который был допрошен судом по просьбе подсудимого в качестве свидетеля защиты. Этот свидетель сказал о своем патроне:
— Риббентроп исполнял в германском правительстве только роль внешнеполитического секретаря фюрера, и мы никогда не считали его настоящим министром.
Для того, чтобы сгладить впечатление от столь нелестной характеристики, адвокат Горн специально вызвал в суд личную секретаршу Риббентропа, чтобы она могла засвидетельствовать гениальные дипломатические способности бывшего рейхсминистра. Я записал подробно показания секретарши Маргариты Бланк и привожу здесь состоявшийся диалог почти дословно.
Горн. Сколько лет вы работали с Риббентропом?
Бланк. Пятнадцать.
Горн. Считаете ли вы Риббентропа выдающейся личностью?
Бланк. Да, конечно.
Горн, (торжествующе). Что заставило вас включить Иоахима фон Риббентропа в число выдающихся государственных деятелей третьей империи?
Бланк. Разве вы не знаете, у него же никогда не было своего мнения.
Горн (обескураженно). Не хотите ли вы сказать этим заявлением, что у Риббентропа никогда не было серьезных разногласий с фюрером?
Бланк. Да, конечно. Даже в случае разногласий он отстаивал мнение фюрера как свое личное.
Риббентропу трудно было привести какие-либо доводы в доказательство своей дипломатической гениальности. В показаниях суду он пытался поэтому сделать хорошую мину при плохой игре и придать хотя бы какую-нибудь значимость своему абсолютному ничтожеству.
— Когда фюрер, — сказал он, — предложил мне стать министром, я понял, что мне придется работать в тени гиганта. Выдающаяся личность фюрера должна была главенствовать и в области внешней политики.
Мы знаем сейчас все, что скрывалось в тени фашистского «гиганта». "Выдающаяся личность" не хватала дипломатических звезд с неба. Гитлер всюду оставался Гитлером, поэтому и в области внешней политики, так же как в других делах, он действовал методами уголовника. Свидетель защиты Штейнграхт сказал об этом суду довольно откровенно:
— Гитлер считал, — заявил Штейнграхт, — что дипломатия создана для обмана народа. А международные договоры — это детские игрушки, которые нужно сохранять только до тех пор, пока они целесообразны.
Мы не станем сейчас комментировать эти циничные откровения Гитлера. На скамье подсудимых сидит Риббентроп, и суду важно установить, что именно он, Риббентроп, ввел методы уголовщины в сферу международных отношений и упорно отстаивал эти методы как свои личные.
Многим казалось до сих пор, что каждому новому нашествию, затеваемому Гитлером, предшествовал бандитский налет геринговских бомбардировщиков. Это не совсем так. Впереди Геринга шел всегда Риббентроп. Гитлер посылал его вперед для отвода глаз. Рейхсминистр прилетал в Прагу, Париж или Брюссель дипломатическим гостем третьего рейха. Он мило улыбался, уверяя всех и каждого, что его сердце полно самой горячей любовью к чехам, французам и бельгийцам. Риббентроп не только говорил, он заключал со всеми государствами Европы пакты дружбы и соглашения о ненападении. Мы знаем теперь, что значила улыбка Риббентропа. Так, очевидно, улыбался в свое время Иуда.
Международный военный трибунал установил сейчас с документальной точностью, что достаточно было пройти только месяцу — двум после заключения такого пакта, как над Прагой, Парижем или Брюсселем появлялись эскадрильи со свастикой.
— Этого требовала обстановка, — пробует оправдаться сейчас Риббентроп. — Менялось положение, и фюрер должен был начинать войну, чтобы предупредить агрессивное нападение противника.
Странное оправдание: фюрер боялся нападения не только со стороны чехов и французов, он оккупировал Норвегию, Люксембург и даже маленькую Данию, которая перестала участвовать в каких бы то ни было войнах еще со времен принца Гамлета. И все это якобы в целях предупреждения агрессии.
— Вы в самом деле верили, что Дания хотела напасть на Германию? — переспрашивает обвинитель Риббентропа.
— Так думал Гитлер.
— А как думали вы?
— Я провел бессонную ночь перед вступлением немецких войск в Данию.
Обвинителей, однако, не устраивает такой ответ. Бессонная ночь в канун нападения на Копенгаген, бессонная ночь перед бомбежкой Варшавы, бессонная ночь в связи с Брюссельской операцией… Показания Риббентропа начинают походить на пошлый рефрен из какого-то цыганского романса. Но прокуроров трудно разжалобить сантиментами. Они загоняют дипломатического гангстера в угол фактами и документами. Шантаж, провокация и насилие — вот что скрывалось за так называемыми бессонными ночами Риббентропа. Обвинители разбирают каждое новое нападение Германии, и бывший рейхсминистр после долгах препирательств вынужден называть в каждом таком случае имя агрессора. И этот агрессор, конечно, не Польша, не Чехословакия, не Советский Союз, а фашистская Германия.
Гитлер сказал: "Начиная войну, нужно думать не о международном праве, а о победе". И Риббентроп искал любой повод для того, чтобы оправдать очередную агрессию. Граф Чиано в одном письме к Муссолини говорит о своем разговоре с Риббентропом в канун нападения Германии на Польшу.
— Чего вы хотите сейчас от Польши: Данциг и коридор?
— Нет, — ответил Риббентроп. — Сейчас мы хотим только войну.
Риббентроп ездил по европейским столицам, чтобы отвлечь внимание своей будущей жертвы от готовящегося нападения. Как раз в те дни, когда министр иностранных дел Риббентроп уверял в Варшаве поляков в миролюбивом сердце фюрера, фельдмаршал Кейтель по приказу того же фюрера издал приказ, в котором говорилось: "Вести подготовку к захвату Данцига так, чтобы застать поляков врасплох".
Застать жертву врасплох — таков девиз гангстеров. Этим же девизом определялась линия поведения фашистской дипломатии, которой руководил Иоахим фон Риббентроп.
Как в поведении, так и в моральном облике бывшего министра иностранных дел и бывшего начальника гестапо нет никакой разницы. И пусть Риббентроп не говорит сейчас: "Я, может быть, лгал, но никогда не имел дела с убийством". Суд установил с документальной точностью, что Риббентроп не только участвовал в истреблении мирного населения внутри Германии, но и старался перенести этот каннибальский опыт на международную арену. В германском министерстве иностранных дел был специальный отдел, задачей которого являлась пропаганда антисемитизма во всех пяти частях света. Но дело не ограничивалось только пропагандой. В руки суда попала стенографическая запись беседы, в которой Риббентроп уже не советовал, а предлагал Хорти начать акции против евреев.
— Как мне организовать истребление? — спросил Хорти. — У меня же их больше ста десяти тысяч человек!
— Очень просто, — ответил Риббентроп, — сажайте их в концлагеря и убивайте.
Вот несколько штрихов из подлой жизни и подлой деятельности гитлеровского рейхсминистра. И этот министр хочет, чтобы наши дети и внуки говорили о нем на уроках истории, как о какой-то значимой дипломатической личности. Зря Риббентроп мнит себя героем. Если говорить о будущем, то его чаще будут вспоминать не историки, а криминалисты. Что касается нас, современников, то мы давно уже прокляли презренное имя Риббентропа, не делая при этом никакого различия между ним, Гитлером и Кальтенбруннером.
НАЕМНИК ПО ПРИЗВАНИЮ
Гитлер как-то сказал: "Кейтель — моя верная собака". Заметьте: не рыцарь, даже не пес, а собака.
Но у собак есть чувство собственного достоинства. В какую бы тяжелую ситуацию, скажем, ни попал бульдог, он ни за что не станет скулить и доказывать, что он вовсе не бульдог, а только добрая, безвольная болонка. И если джентльмены разрешат, то он, бульдог, с радостью укажет им семь дворняжек, которые под присягой удостоверят это.
Но у Кейтеля нет ни самолюбия, ни чувства собственного достоинства. Вот уже третий день он тупо пытается доказать суду, что он вовсе не командующий вермахта, не фельдмаршал, а самый обыкновенный фельдфебель, который стоял перед фюрером руки по швам и только помахивал хвостиком, когда тот приказывал. Бульдог не случайно решил записаться в болонки. Он надеется, что с болонки меньше спроса. Но четвероногие не только виляют хвостом, но и заметают хвостом следы. А это уже вряд ли удастся бывшему фельдмаршалу. Кейтель всегда занимал особое положение в гитлеровском окружении. Это не Гесс, не Геринг, и не Риббентроп, поднявшиеся вместе с фюрером к власти со дна сточных ям Мюнхена. Кейтель — старый генштабист, продавший свою шпагу нацистам ради личной корысти и карьеры. Презренный наемник не стыдится даже на суде хвалиться полученными чаевыми.
— Я служил с одинаковым рвением, — говорит он, — кайзеру, президенту Эберту, фельдмаршалу Гинденбургу и нашему фюреру Адольфу Гитлеру.
Нанимаясь к новому господину, Кейтель не спрашивал, кто этот господин. Его интересовал другой вопрос: сколько? Сколько будут платить ему? Гитлер как раз и искал такого генерала. Он уже собрал большую банду убийц и разбойников, и ему требовался специалист, чтобы расставить всю эту шваль в полки и дивизии. Кейтель стал не только командующим вермахта, он был в составе диктаторского триумвирата, членом тайного совета и членом имперского совета обороны. Сейчас Кейтель хочет уверить нас, что во всех этих советах он только вилял хвостом. Но суд не спрашивает, как вилял Кейтель. Суд спрашивает, скольких он убил. И вот тут-то фельдмаршал перестает быть фельдмаршалом и пытается говорить языком придурковатого фельдфебеля: да разве мы по своей воле, нам начальство приказало!
Даже в лучшие времена, даже свои всегда считали Кейтеля ограниченным генералом, Геринг назвал Кейтеля в своих показаниях тупицей. Но, думается, что Кейтелю не следовало на суде злоупотреблять именно этим своим качеством: все равно не поможет. А Кейтель продолжает настаивать на своем и на все острые вопросы отвечает одной фразой:
— Я солдат и выполнял свой воинский долг.
Кейтель перепахал танками почти всю Европу. Он загонял в фашистский концлагерь целые страны, он превращал цветущие города в кладбища, и все это Кейтель пытается оправдать сейчас приказами фюрера и своим солдатским долгом.
— Агрессивная война? Я не знаю такой, — говорит Кейтель. — По моим солдатским воззрениям, к слову война применимы другие термины: наступательная операция, оборонительная операция, операция по отступлению…
— Но вы разве не согласны с тем, что есть войны справедливые и несправедливые?
— Этот вопрос не входил в круг моих профессиональных размышлений и решений.
— Принимали ли вы участие в военном давлении на Австрию во время переговоров Гитлера с Шушнигом в Оберзальбурге?
— Нет, я, как солдат, сидел во время переговоров в передней.
Ответы Кейтеля возмущают не только судей, они заставляют нервничать даже его защитника. Нельзя же в самом деле фашистскому полководцу так упорно настаивать на своей тупости!
— Но вы же были не только солдатом, — говорит адвокат, — но и личностью.
Но Кейтель не хочет видеть протянутой руки и продолжает гнуть свое:
— Насколько я мог иметь какие-либо солдатские или прочие соображения, я их никогда не высказывал фюреру. Во все времена моей военной карьеры я неизменно придерживался традиционного немецкого воззрения: "не входить в противоречия со своим начальством".
Кейтель делит позорную судьбу фюрера не только потому, что он участвовал во всех его разбойничьих походах на западе и на востоке. Фашистский наемник держит ответ перед судом также и за то, что он стал палачом. С именем Кейтеля связаны самые страшные преступления во Франции, Польше, Югославии и в Советском Союзе. Он говорит сейчас о солдатской чести, а разве не он, Кейтель, четыре года назад издал приказ о клеймении русских военнопленных? Он говорит о воинском долге, а разве не он, Кейтель, разрешил любому немецкому ефрейтору брать женщин, детей и стариков в качестве военных заложников и предавать их публичной казни по своему усмотрению?! Я сказал о двух приказах, а их были сотни. Кейтель издал приказ о расстреле без суда и следствия русских, английских и американских летчиков, он узаконил суд Линча для командос, он подписал приказ под названием "ночь и туман", по которому были сожжены сотни советских сел, вместе со всеми жителями только по одному подозрению в связи с партизанами. Может, в этом видит Кейтель высшее проявление своего воинского долга? Что ж, пусть не обижается, что за такую доблесть вешают. К середине допроса Кейтель, кажется, начинает понимать это. И так как самые большие его преступления связаны с Советским Союзом, то он с помощью адвоката делает специальное заявление суду. В этом заявлении есть несколько строк, о которых следует рассказать нашему читателю. Еще совсем недавно и Геринг и Риббентроп пытались уверить суд, что Гитлер напал на Советский Союз для того, чтобы предупредить наступление советских войск, якобы сосредоточенных в огромном количестве у германской границы. Кейтель опроверг эту версию. Он сказал:
— Я не знаю, откуда Гитлер взял эти сведения. У нас в генеральном штабе не было данных о концентрации русских войск. Наоборот, как показали первые же дни войны, русские не имели у границы большего количества войск не только для наступления, но даже для обороны.
Кейтель не отрицает и тех зверств, которые творили гитлеровцы в Советском Союзе. Он только просит суд снять с него ответственность за эти зверства.
— Фюрер сказал, что война с Россией должна вестись не по нормам международного права, а на истребление.
Почувствовав прикосновение веревки на своей шее, Кейтель перестал вилять хвостом и перед мертвым фюрером и перед его заместителями, сидящими сейчас на скамье подсудимых. Он уже не мямлит и не заикается, а говорит внятно и четко.
— Гитлер злоупотребил своей властью и обманул доверчивость немецких генералов. Гитлер назначил двух своих уполномоченных по России — Геринга и Гиммлера. Они грабили, они вешали и жгли. Если бы мы знали заранее весь комплекс преступлений, который был сотворен в России, — патетически восклицает Кейтель, — то генералитет протестовал бы.
— А вы разве не протестовали? — удивленно спрашивает адвокат.
— Нет! Мы были воспитаны в немецком духе и, как солдаты, подчинялись всем приказам своего начальства.
Кейтель не является исключением из правила. Это не белый ворон в черной стае фашистских генштабистов. Не он придумал теорию о неугасимом немецком духе. Германский генштаб — вот кто разжигает дух империализма и завоеваний немецких наемников. И если вчера фельдмаршал Кейтель жег русские деревни по приказу ефрейтора Гитлера, то завтра он будет делать то же самое по приказу любого другого изувера, лишь бы только тот начал новый поход во имя великой империалистической Германии.
В Нюрнберге судят сегодня не только Кейтеля и Геринга. В списке преступных организаций числится и германский генштаб — это зловонное болото прусской военщины, отравившее своим тлетворным дыханием уже не одно поколение в Германии.
"ДВОЙНИК"
Председатель суда просит подвести к пульту свидетеля. Маршал суда отдает соответствующую команду дежурному коменданту, в зал под охраной двух часовых вводят какого-то очередного гитлеровца.
— Назовите имя, фамилию полностью, — говорит председатель.
— Рудольф Гесс!
— Как Рудольф Гесс? — невольно спрашивает каждый из нас и смотрит на скамью подсудимых. Мы же слушали уже одного такого. Он даже называл себя "совестью фашистской партии", заместителем фюрера по партийной канцелярии.
"Фашистская совесть" сидит на своем месте. Со свидетельского пульта дает показания другой Гесс — комендант лагеря Освенцим. Мы слышали рассказы о деятельности того и другого и говорим сейчас твердо: это не только однофамильцы, это двойники. Гесс — палач Освенцима — спокойно мог бы именовать себя "совестью фашистской партии", а Гесс, замещавший Гитлера по партийной канцелярии, успешно исполнять должность коменданта Освенцима. Дело, конечно, не в простом внешнем сходстве. Может быть, в тюремном деле на каждого из них записаны даже свои собственные приметы. Они двойники по мышлению, двойники по линии поведения. Это волки из одной бешеной стаи. Оба они поклонялись одному идолу — идолу смерти. Оба работали у одного кровавого конвейера. Разница между ними заключалась, быть может, только в том, что каждый из них имел свое рабочее место у этого страшного конвейера.
Рудольф Гесс выступает на суде как свидетель защиты. Две справки характеризуют гнусный облик этого нацистского защитника. Первую, из частной жизни Гесса, мы находим в уголовном архиве, которая сообщает, что этот «свидетель» еще в тридцать четвертом году был осужден за убийство. И вторую справку, характеризующую его служебную деятельность, дает нам сам Гесс в показаниях суду. Он говорит, что, работая комендантом Освенцима, он убил три миллиона человек.
— Два с половиной миллиона человек, — уточняет он, — были истреблены в газовых камерах и пятьсот тысяч умерло от голода и болезней.
Ужас, который творился в Освенциме, известен сейчас всему миру. Мы слышали страшные рассказы о пытках и издевательствах здесь же, на суде, из уст бывших заключенных Освенцима. Мы видели и газовые камеры, и кандалы, и крематории, и горы из человеческих костей в документальном фильме, предъявленном обвинением. Что же мог опровергнуть этот палач, зачем он был вызван в суд?
Со свидетелями защиты вообще происходит в последнее время нечто непонятное. Немецкие адвокаты несколько месяцев назад предъявили большой список свидетелей по каждому подсудимому. Суд утвердил этот список. Но когда подошел срок допроса этих свидетелей, адвокаты начали или отказываться от них или перетасовывать. Геринг обменялся свидетелем с Франком, Риббентроп — с Гессом. Я не помню, для кого предназначались прежде показания коменданта Освенцима. Да это и неважно. Три миллиона умерщвленных — этой цифрой можно проиллюстрировать деятельность любого из сидящих на скамье подсудимых: и Геринга, и Кейтеля, и Риббентропа. Случилось, однако, так, что Рудольфа Гесса вызвал к свидетельскому пульту адвокат Кальтенбруннера. Для того чтобы характеризовать этого подсудимого, достаточно сказать, что его назвали в третьем рейхе "Гиммлер № 2". Начальник главного управления безопасности, гестапо и СД просит уточнения: "не Гиммлер № 2", а только "маленький Гиммлер". Но адвокат Кауфман не согласен с этим. Он категорически возражает против всякого сравнения Кальтенбруннера с Гиммлером. Он пытается представить перед судом руководителя гестапо как самого благородного человека Германии. Система фашистских двойников повторилась и на сей раз. Это начало наконец возмущать даже самых терпеливых. Когда Геринг называл себя голубем мира, это вызывало только улыбку, когда Риббентроп просил считать его рыцарем международного права, это было гнусно. Но как ни врали гитлеровские министры, как ни противоречили они иногда друг другу, в одном вопросе они держали круговую поруку: каждый пытался свалить вину за концлагеря и истребление миллионов людей на гестапо: мы по этому вопросу, мол, ничего не знаем, мы даже ничего не слышали; требуйте ответа за истребление только с Кальтенбруннера.
Но вот наступает время допроса Кальтенбруннера, и все начинается сначала. Оказывается, Кальтенбруннер как раз и есть самый благородный из всех находящихся на скамье подсудимых и посему он-то как раз меньше всех и осведомлен о гитлеровской политике истребления. Сейчас не время для споров о степенях фашистского благородства. Ее исчерпал в своих показаниях сегодняшний «свидетель». Три миллиона умерщвленных в одном Освенциме! Но ведь кто-то руководил страшной деятельностью коменданта Гесса, кто-то посылал ему банки с ядами, направлял эшелоны с жертвами?
— Да, конечно, — отвечает Гесс, — непосредственные приказы мы получали от Гиммлера и Кальтенбруннера.
В третьем рейхе, как заявил Рудольф Гесс на суде, было девятьсот концентрационных лагерей. Не в каждом из них истребление проводилось в газовых камерах, но убивали везде. И всеми этими убийствами руководил Кальтенбруннер.
Три дня идет допрос Кальтенбруннера, и три дня этот негодяй с бычьим упорством хочет доказать суду свою непричастность к убийствам.
Обвинители предъявляют письменные свидетельства ближайших помощников Кальтенбруннера, уличающих его в преступлениях. Но Кальтенбруннер упорствует. Он называет бывших своих заместителей клеветниками. Ему показывают десятки приказов с его собственноручной подписью, а он открещивается от своих подписей, называя их поддельными. Кальтенбруннеру предъявляют фотографии, на которых он заснят в обнимку с палачами из Маутхаузена, а он клянется в том, что не слышал даже про такой концлагерь.
Но как ни лгут, как ни открещиваются гитлеровские подручные от своих преступлений, ни одному из них до сих пор не удалось опровергнуть ни одной запятой из обвинительного заключения. Не удалось и никогда не удастся, ибо за каждым таким Кальтенбруннером, за каждым Рудольфом Гессом из гитлеровской канцелярии стоит его двойник — Рудольф Гесс из Освенцима. Пусть сегодня этот палач выступает еще «свидетелем», помогая суду разоблачать преступления своих бывших фюреров, но завтра эти свидетели-палачи займут свое собственное место на скамье подсудимых и закончат презренную жизнь на той же перекладине, на которой будут висеть их министры и начальники.
"ФИЛОСОФ И УБИЙЦА"
Закончился допрос Кальтенбруннера, и к свидетельскому пульту часовые подвели Розенберга. В свое время их в таком порядке пронумеровал сам Гитлер. «Философ» нацизма должен был стоять на следующем месте после гестаповского палача. По всей видимости, бесноватый хотел подчеркнуть этой нумерацией, что в третьем рейхе убийство являлось исходной точкой для всяких рассуждений. Сначала убей, говорил Гитлер, а потом уже обосновывай свои действия. Розенберг твердо держался этой концепции фюрера. Он стоял всегда около фашистской плахи во всеоружии. Ему было безразлично, кто убивал: Кальтенбруннер, Кейтель или сам фюрер. Его обязанностью было затереть кровавые следы за каждым.
Суд решил не нарушать гитлеровской нумерации. Это было удобно еще и потому, что позволяло не вызывать вторично к свидетельскому пульту коменданта лагеря Освенцим. Он был допрошен только вчера, и его показание могло одновременно подытожить практическую деятельность Кальтенбруннера и проиллюстрировать «философское» учение Розенберга.
Немецкие адвокаты задолго до вызова Розенберга к свидетельскому пульту пытались поднять рекламную шумиху вокруг его предстоящего допроса. Они грозили предъявить суду около тысячи листов доказательного материала. С этой целью начали переводить на четыре языка все речи и трактаты подсудимого. С самого начала каждому, в том числе и немецким адвокатам, было ясно, что вся эта теоретическая макулатура не имеет никакой доказательной силы. Тем не менее ее переводили, размножали и, что самое возмутительное, распространяли без разрешения суда. Немецкие защитники явно злоупотребили доверием, решив при помощи аппарата международного трибунала заняться нацистской пропагандой. Представители обвинения выступили дней десять назад с решительным протестом перед судом. Защитнику Розенберга адвокату Тома трибунал сделал строгое предупреждение. Тома извинился и обещал исправить допущенную ошибку. Вчера суду было представлено наконец несколько томов так называемых документов. И что же, суд должен был половину отвергнуть, подчеркнув тем самым, что он не позволит превращать свидетельский пульт в трибуну для фашистской пропаганды. Это было уже вторым предупреждением адвокату Тома, но тот не внял ему.
Немецкий защитник только изменил тактику. Тома начал ставить Розенбергу вопросы таким образом, чтобы дать возможность ему сказать то, что было написано в книгах, запрещенных к чтению на суде. Диалог между адвокатом и подсудимым строился примерно так:
Адвокат. Господин Розенберг, где вы родились?
Розенберг. В Ревеле.
Адвокат. А почему вы считаете Германию своей духовной родиной?
Розенберг. Потому, что здесь жили Гёте, Шиллер, Кант и Шопенгауэр.
Адвокат. Считаете ли вы себя идейным наследником Гёте?
Розенберг. Да, само собой разумеется.
Я не говорю об элементарной честности, но ведь чувство порядочности должно быть и у адвоката? Как мог человек, хоть немного уважающий историю своей страны, поставить рядом презренное имя Розенберга с именем автора "Фауста"!
У каннибалов тоже были свои шаманы, которые выступали с заклинаниями на людоедских пиршествах, но ни один человек ни при каких обстоятельствах не назовет шаманов наследниками разумного, доброго и вечного. Кроме честности, у адвокатов должно быть еще и чувство гадливости.
Рассказывать здесь о философских заклинаниях нацистского шамана вряд ли имеет смысл. Мы знаем результаты. О них свидетельствуют списки расстрелянных, замученных, сожженных. Тот, кто интересуется подробностями, пусть прочтет акты Чрезвычайной государственной комиссии о немецких зверствах. Это в горячечном мозгу Розенберга родилась идея о полицейском государстве, построенном по принципу фюрерства и возглавляемом неограниченным тираном. Это он подсказал Гитлеру идею "о нации господ" и благословил топор Гиммлера. Я помню, в декабре 1945 года на смоленском процессе ефрейтор-садист Генчке, изнасиловавший около тридцати девушек, пытался оправдать все свои преступления — и растления и убийства — словами Розенберга: "Я нацист, мне все позволено".
Сам Розенберг действует хитрее. Он знает, что убийц и насильников вешают, и отвечает суду туманными, псевдонаучными фразами. Истребление миллионов евреев он называет иррациональной трагедией немцев. Он пытается оправдать существование Тремблинки и Освенцима справками из девятого века. Председателю суда несколько раз приходится прерывать каннибальские излияния Розенберга, Председатель недоуменно спрашивает защитника:
— А какое, собственно, отношение имеет девятый век к разбираемому делу? Суд хочет знать, почему Германия напала на другие страны?
Розенберг был в третьем рейхе не только шаманом. Он не только оправдывал убийц и грабителей нордического происхождения. Он сам грабил и убивал. Розенберг руководил внешнеполитическим отделом фашистской партии.
Он был международным главарем предателей. Розенберг говорил на суде только о Квислинге, но каждому было ясно, что за этим именем подразумеваются Лаваль, Антонеску, Франко, Тиссо, Павелич, Гаха. Пятая колонна — это только одна из глав в позорной биографии фашистского философа. Этот «философ» считался в гитлеровской шайке разносторонним специалистом. Он был начальником «айнзацштаба» и руководил ограблением культурных ценностей во всех оккупированных странах. Поезжайте от Харькова до Парижа, и вы увидите отпечатки вороватых пальцев Розенберга на дверных ручках музеев, церквей, университетов.
На свидетельском пульте Розенберга лежит груда документов, и все они уличают «айнзацштаб» и его руководителя в преступной деятельности. Опровергнуть эти письма, приказы и отчеты невозможно. Розенберг это понимает и не опровергает. Он только просит суд и представителей обвинения понять гуманистические цели деятельности "айнзацштаба".
— Мы действительно вывозили университетские библиотеки в Германию, но это делалось не в целях грабежа, а только для того, чтобы дать возможность нацистам лучше изучить по этим книгам литературные труды данной народности.
Оказывается, картины из музеев Киева, Ростова, Харькова, Минска и Риги не конфисковывались, а эвакуировались в рейх, чтобы спасти эти культурные ценности от бомбежки. Слово «конфискация», объясняет суду Розенберг, имеет в немецком языке второй, прогрессивный смысл. Второй смысл имеет не только слово «конфискация», но и слово "арест".
Розенберг издал в свое время циркуляр, в котором приказывал арестовывать верующих за исполнение свадебных и похоронных обрядов. Оказывается, сделано это было для того, чтобы помочь христианам с большей свободой изъявлять свои религиозные чувства. Что же касается десятков тысяч икон, то Розенберг распорядился вывезти их в Берлин в целях научно-фотографического их изучения.
Однако не на Квислинге и не на краденых иконах кончаются преступления Альфреда Розенберга. Самые страшные злодеяния совершил он, будучи министром оккупированной восточной территории. Это министерство было создано за три месяца до начала войны с Россией. О том, какие функции возлагались Гитлером на это учреждение, суд узнает из первых же вопросов, которые задает главный советский обвинитель Розенбергу. Приказ о создании министерства был подписан 20 апреля 1941 года, и уже на следующий день Розенберг вступил в переговоры с Кейтелем, Гиммлером, Герингом и начальником контрразведки Канарисом, намечая вехи будущей совместной работы. Канарису он сказал прямо: "Мне нужны шпионы для того, чтобы они могли параллельно со своими прямыми обязанностями вести в России и политическую работу". Кейтель и Гиммлер должны были вместе с новым министром убивать, Геринг — грабить, а Канарис — поставлять всяких бендеровских предателей. Более точно о программе "восточного министерства" мы узнали из переписки Бормана с Розенбергом. Вот один из пунктов этой программы:
"Славяне должны работать на нас, поскольку мы в них нуждаемся, а если не нуждаемся, то они должны умереть. Поэтому, поскольку медицинское обслуживание является высшим действием, оно не должно иметь места. Увеличение славянского народа нежелательно. Образование опасно. Каждое образованное лицо является нашим будущим врагом. Религию мы также должны оставить им в минимальном количестве. Что касается пищи, то они должны получать только необходимое. Мы господа. Мы идем первые… Говоря строго, по существу, мы находимся в этой стране среди негров".
Каждый человек в нашей стране знает, с какой звериной жестокостью претворяли в жизнь программу Розенберга генералы Кейтеля, эсэсовцы Гиммлера и хозяйственные уполномоченные Геринга. Розенберг не только вдохновлял и не только координировал все преступные акции в Советском Союзе. Он имел в каждой оккупированной области своих рейхскомиссаров. В Белоруссии розенберговский палач назывался Кубе, в Прибалтике — Лозе, на Украине — Кохом. Сейчас на суде Розенберг пытается отмежеваться от этих комиссаров. Он сравнивает Коха со взбесившейся собакой. Кох якобы нарушал его, Розенберга, гуманистические принципы по отношению к украинцам. Он, Розенберг, якобы даже просил фюрера убрать Коха с Украины. Так говорит Розенберг, но обвинители предъявляют суду письмо, из которого весьма недвусмысленно явствует, о чем же в действительности просил Розенберг фюрера. 7 мая 1941 года, когда на московских бульварах наши дети мирно пекли песочные куличи и никто из нас даже не подозревал о предстоящей войне, Розенберг представил на утверждение Гитлеру список будущих рейхскомиссаров на все области и во все республики нашего государства. В Москву он рекомендовал назначить Эриха Коха, как "самого жестокого и беспощадного к русским"..
— Слово "жестокий", — говорит Розенберг, — имеет в немецком языке второй смысл, его надо понимать как инициативный.
— А как надо понимать слово "истреблять"? — спрашивает обвинитель.
— Я никогда не произносил этого слова! — патетически восклицает Розенберг. — Я философ и всегда был за великодушное отношение к людям.
— Ах, вы не произносили? — удивленно переспрашивает обвинитель и добавляет: — А ну, покажите обвиняемому текст его речи в Спорт Паласе в декабре 1941 года.
Розенберг перелистывает страницы своей речи и говорит:
— Ну да, конечно, обвинитель опять не понял особенностей немецкого произношения. Слово «истреблять» имеет здесь рыцарский оттенок.
Но обвинитель перебивает подсудимого и просит показать ему немецкий словарь. Розенберг пытается спорить и с составителем словаря. Тогда ему преподносят его собственные приказы об истреблении советских людей и отчеты рейхскомиссаров со статистическими выкладками о выполнении этих приказов. Так, например, рейхскомиссар Кубе сообщает, что он за несколько недель уничтожил в Белоруссии около ста пятидесяти тысяч человек. В одном Минске только за два дня было умерщвлено десять тысяч человек.
— А этот отчет как должен характеризовать вас, — спрашивает обвинитель, — как философа или как убийцу?
— Это было военной необходимостью, — говорит «философ» словами Кейтеля и, как Кейтель, пытается свалить всю вину на Гитлера.
— Я просил фюрера, — говорит он, — дать мне отставку с поста министра восточных провинций.
— Когда вы просили?
— Двенадцатого октября тысяча девятьсот сорок четвертого года.
— Вы зря беспокоили фюрера, — иронически замечает обвинитель. — Советские войска вышибли вас к этому времени со всех восточных территорий, и решение Гитлера не имело бы уже никакого значения.
Подсудимый молчит. Ему нечего больше сказать в свое оправдание. Всю свою подлую жизнь он посвятил одной цели — уничтожению Советского Союза. И это сорвалось. Русские положили предел не только его министерской карьере, но и его философскому шаманству. Что же осталось впереди? Позорная петля.
О НИХ И ВООБЩЕ
Каждого, кто приезжает из Нюрнберга, родные и товарищи встречают одним вопросом:
— Ну, как у вас там, на процессе?
— Что как?
— Ну, как вообще? Как Геринг, Гесс, как чувствуют себя те, кто должен был бы сидеть на скамье подсудимых и кто почему-то не сидит, что пишет мировая печать?
О том, что относится к разделу «вообще», мы попытаемся рассказать в конце этого письма. Что же касается Геринга, то, как сообщил недавно его адвокат, бывший рейхсмаршал потерял за время суда тридцать два килограмма чистого веса. По сто семьдесят пять граммов в день. Правда, на следующий день тюремная администрация разъяснила встревоженным адвокатам, что состояние здоровья Геринга не должно внушать опасения, чистый вес бывшего рейхсмаршала равняется на сегодняшний день девяноста пяти килограммам, и, как бы долго ни тянулся процесс, толстый Геринг сумеет дотянуть до осиновой перекладины.
Геринг неспроста попросил своего адвоката объявить суду о потерянных килограммах. В начале процесса ему казалось, что Международный трибунал создан только для проформы: вызовут, пожурят и отправят в почетную ссылку на какой-нибудь из экзотических островов, вроде святой Елены. В начале процесса фюрер № 2 был розовым и бойким, он улыбался, давал интервью каким-то небрезгливым журналистам. Однажды Геринг сказал даже кому-то из них, что сильно устал от политической деятельности, что только теперь, когда кончилась эта ужасная война, он сможет наконец выполнить свою заветную мечту и подумать о комфорте семейной жизни.
Не только Геринг, но и многие другие подсудимые тоже надеялись провести время в суде по-семейному. Так, например, когда суд попросил нацистских преступников назвать имена свидетелей, которых они хотели вызвать по своему делу, то каждый из них назвал по полсотне человек. Здесь были все близкие и дальние родственники. А старый развратник Штрайхер приглашал для свидания не только двух своих официальных любовниц, но и соседскую горничную. Франку не хотелось ждать дня допроса свидетелей, и он добыл у кого-то своей супруге гостевой билет во Дворец юстиции. Что же касается Йодля, то он почти устроил свою интимную подругу на должность судейского секретаря к одному из немецких защитников.
Но все надежды подсудимых провалились. Судебный зал в Нюрнберге оказался неподходящим местом для семейных приемов. Свидетельские списки были сокращены до минимума. Жена Франка изгнана с гостевых мест, а подруга Йодля — из Нюрнберга. Геринг перестал давать интервью, острова святой Елены не получилось.
Вот кратенько о Геринге и прочих. Теперь о тех, кто должен был бы быть и кого нет на скамье подсудимых. Верховный трибунал должен был судить вместе с фашистскими палачами и их вдохновителей — германских монополистов, королей стали и угля, пушек и самолетов, всех тех, кто вытащил гитлеров и герингов из сточных канав Мюнхена и поставил во главе германского государства. Крупны, шредеры, шахты поддерживали и подкармливали нацистов, потому что нацистская партия выражала интересы самых оголтелых кругов империалистической буржуазии. На судебном процессе в Нюрнберге выяснилось, что немецкие банкиры и промышленники щедро финансировали нацистов, чтобы с их помощью задушить и уничтожить все демократические силы и развязать агрессивную, захватническую войну.
Рядом с Герингом и Гессом на скамье подсудимых должен был сидеть Густав Крупп, но короля Рура освободили от дачи показаний, как объяснил председатель суда, из-за «болезненного» состояния. На скамье подсудимых сидел другой представитель германских монополий — Шахт. Но этот представитель, несмотря на возражения члена Верховного трибунала от СССР, был оправдан.
Мягкосердечное отношение Верховного трибунала в Нюрнберге (вернее, трех его членов от США, Англии, Франции) к германским монополистам легко объяснить. Эти монополисты были крепко связаны с концернами и синдикатами других капиталистических стран. А эти концерны умудрялись помогать гитлеровцам, вопреки интересам своей страны, даже в дни второй мировой войны, снабжая фашистов через нейтральные государства стратегическим сырьем. Разоблачать при таком положении Круппа, Шахта и им подобных было кое-кому совсем не с руки.
Вот немного о тех, кто должен был бы сидеть, но кто не сидел на скамье подсудимых.
Что касается представителей мировой печати, то таковых на Нюрнбергском процессе больше трехсот человек. Здесь, в Нюрнберге, много солидных, уважаемых журналистов. К ним в первую очередь относятся военные корреспонденты, те, которые прошли вместе с англо-американской армией весь путь от Ла-Манша до Эльбы и для которых Нюрнберг является законным концом войны. Эти пишут о процессе правдиво, со страстью, присущей солдатам. Что же касается всеядных, то эти выпускают из своих рукавов нюрнбергских "уток".
Они пишут, например, что двадцать тысяч эсэсовцев, убежавших из лагеря Дахау, движутся походным строем к Нюрнбергу, чтобы освободить Геринга из тюрьмы, и что в связи с этим полковник Эн вызвал для охраны здания суда целый батальон танков. А на следующий день тот же корреспондент в той же газете печатает сообщение другого полковника, который называет первую заметку чистейшим вымыслом, так как никакие эсэсовцы не движутся на помощь Герингу и никакие танковые батальоны не вызываются для охраны здания суда.
За время пребывания в Нюрнберге нас пять раз пугали бежавшими эсэсовцами и столько же раз успокаивали соответствующими опровержениями.
В последний раз всеядные сочинили новую «утку» — с том, будто бы главный советский обвинитель во время допроса выхватил из кармана наган и выстрелил в Геринга. Но так как Геринг сильно похудел, то пуля прошла мимо и убила защитника. Эта «утка» оказалась такой дикой породы, что ее даже не стали опровергать.
Вот несколько слов о разных представителях мировой печати. Переходя к последнему разделу, «вообще», следует сказать, что сами нюрнбержцы проявляют к процессу довольно своеобразный интерес. Так, например, шофер автобуса, который ежедневно возил корреспондентов из «Пресс-кемпа» к зданию суда, два раза спрашивал у меня:
— Ну, скоро ли вы повесите этого Геринга?
Шофер, бывший нацист, был в претензии к судьям, ему почему-то казалось, что как только будет повешен Геринг, продовольственные нормы жителям Нюрнберга будут моментально увеличены.
Так думал нацист, с которым я говорил. Что же касается бывших нацисток, то, если верить местным газетам, засидевшиеся нюрнбергские фрау заняты главным образом составлением объявлений. Такие объявления печатаются сотнями. Их вывешивают даже на заборах. Вот одно из таких объявлений, которое я списал на память текстуально:
"Фрейлен 35 лет, рост — 172 сант., вес — 84 кил., материально обеспечена. Ищет спутника жизни. Предпочтение будет оказано пострадавшему от нацизма или еврею".
Геринг и Штрайхер еще не повешены, а златокудрые нацистки думают уже о том, как выгоднее приспособиться к новым условиям.
Нюрнбергский процесс несколько затянулся. Об этом говорит не только шофер автобуса. Затяжка сеет кое-какие несбыточные иллюзии и у подсудимых. Некоторые из них продолжают еще на что-то надеяться. Дениц и Редер сидят в темных очках. Гросс-адмиралы берегут глаза от электрического света. Геринг кутается в тюремное одеяло, как в плед: приговоренный к смерти боится насморка. Франк бреется два раза в день, он ходит в суд, как на службу. Присутственный день начинается для него в десять утра и кончается в пять вечера. Распорядок совсем не обременительный. И все же Розенберг укоризненно смотрит на судей, если вечернее заседание заканчивается на пять минут позже установленного регламента. Философ расизма смотрит на часовые стрелки и думает, что время работает на него. Увы! Над скамьей подсудимых тоже висят часы. Смотреть нужно на них. Они отсчитывают последние минуты преступникам.
1946 г.
Нюрнберг.
ИЗ НЮРНБЕРГА В ПРАГУ
Встречи на дорогах
Из Нюрнберга в Прагу можно попасть тремя путями: на самолете, по автостраде и по железной дороге международным экспрессом Париж — Константинополь. Мы решили ехать товаро-пассажирским поездом. Такие поезда назывались у нас когда-то «максимками». Это был менее комфортабельный и более утомительный способ путешествия. Ехать нам нужно было с тремя пересадками, ждать на полустанках попутных поездов, плутать по путям. Но мы пошли на все эти неудобства сознательно: нам очень хотелось посмотреть, что делается сейчас на самом юге Германии.
В нашем поезде двенадцать вагонов. В одиннадцати едут немцы, на двенадцатом висит табличка "Вход немцам запрещен". Этот вагон немного чище других и предназначен только для граждан США. У дверей вагона стоит американский капитан. По внешнему виду он похож на героя из ковбойского фильма. На поясе у него огромный пистолет, два патронташа. Его решительный вид завершает большой нож, прикрепленный ремешком к поясу. Капитан, очевидно, техасец. Человеку в штатском спорить с таким не рекомендуется. Он тычет вам в живот дулом своего крупнокалиберного кольта и только после этого спрашивает:
— Вы кто?
— Русские.
— О'кей! — говорит техасец и любезно приглашает всю группу советских журналистов в вагон.
Капитан отвел нам два купе и предупредил:
— Во время движения поезда у окна не стоять.
Капитан не сказал, чем была вызвана такая предосторожность, да мы и не спрашивали. Мы уже знали из местных американских газет, что в последнее время в Южной Германии усилилась террористическая деятельность фашистских оборотней, и поблагодарили техасца за предупреждение.
Наш поезд шел по сельскохозяйственным районам. Из окна вагона можно было видеть, как немецкие крестьяне обрабатывают землю. Война почти не коснулась этого угла Германии. Села и городские поселения были целы. Следы воздушных бомбардировок можно было заметить лишь в районах больших заводов и на крупных станциях.
Так же, как и прежде, здесь хозяйничают кулаки и помещики, владельцы земельных наделов, хозяева больших стад молочных коров.
На одной из станций наш поезд стоял дольше обыкновенного. К вагону для граждан США подошло несколько человек в форме американских солдат. Они предъявили капитану свои проездные документы, но тот, даже не посмотрев на документы, пренебрежительно показал солдатам на немецкие вагоны.
Тогда солдаты вступили в спор. Они говорили на каком-то странном жаргоне. Вскоре мы поняли, почему заупрямился техасец. Тот, кто провел несколько месяцев в американской зоне оккупации, легко отличит настоящих американских солдат от "мюнхенских американцев". "Мюнхенскими американцами" солдаты-фронтовики называют своих вчерашних противников. К ним относятся предатели из Югославии, Литвы, Латвии, бендеровцы, которые полтора — два года назад сражались вместе с гитлеровцами против нас. Когда фашистская Германия была разгромлена, все эти предатели были собраны на юге и обряжены, к немалому удивлению фронтовиков, в американскую униформу. В районе Мюнхена для них были выделены казармы. Для фашистских наемников американские оккупационные власти открыли даже специальные академии. Такое предупредительное отношение к предателям вызвало возмущение среди американских солдат. Некоторые американские журналисты писали об этом в своих газетах. Но все осталось по-старому. "Мюнхенские американцы" обретаются не только в районе Мюнхена. Совсем недавно я видел в Фюрте воинское подразделение, составленное из изменников, служивших в гитлеровской армии. Эти изменники были вооружены американскими автоматами и одеты в американскую форму.
Те солдаты, которые спорили с техасцем у дверей нашего вагона, тоже были изменниками. Они еще не разучились говорить по-немецки и не успели научиться по-английски. Волнуясь, они мешали английские слова с немецкими, и это, по-видимому, больше всего и бесило капитана. Из пренебрежения он говорил с изменниками в третьем лице.
— Скажите им, — говорил он, обращаясь к кому-то, хотя рядом с ним не было никого, кроме "мюнхенских американцев", — что у каждого порядочного солдата должна быть родина.
И для того, чтобы показать, что разговор окончен, техасец расстегнул кобуру и многозначительно перекинул свой кольт с руки на руку. Машинист тронул поезд, и «мюнхенцам» уже на ходу пришлось прыгать в немецкие вагоны.
На станции Фюртинвальде нам предстояла первая пересадка. Это была пограничная станция. На одной половине хозяйничал американский офицер, на другой — чешский. Поезд, доставивший нас сюда, возвращался обратно в Нюрнберг. Наш спутник-техасец проследил, как были сгружены ящики с продовольствием для солдат, несущих пограничную службу на этой станции. Американский комендант небрежно пересчитал ящики. Главное, чтобы были оставлены жевательная резинка и бутылки с кока-колой. И то и другое есть, значит, о'кей, все в порядке.
Пограничные станции на юге Германии живут своеобразной и бурной жизнью. Десятки переполненных поездов пересекают их ежедневно в обоих направлениях. Кто эти люди? Куда лежит их путь?
Пассажиры одного из поездов, который прибыл в Фюртинвальде, были поляками. Ехали они из Мюнхена через Чехословакию в Польшу. В душном, тесном вагоне мы увидели худою, изможденного старика. Позже мы узнали, что ему было всего двадцать шесть лет. «Старик» показал на лацкан своего пиджака, на котором был привинчен какой-то значок.
— Это значок узника Маутхаузена, — сказал он. — Синие и серые полосы — это цвета арестантской одежды, в которую одевали нас гитлеровцы. Ниже кусок порванной колючей проволоки. Я думаю, вам не надо объяснять, что это значит. Красный ромб свидетельствует о том, что я был политическим. Буква «П» в ромбе говорит о моей национальности. У французов ставили «Ф», у русских — "Р".
Шесть лет назад немцы вывезли этого поляка из Котовиц. Он был тогда здоровым, цветущим двадцатилетним парнем.
В этом поезде ехали не только бывшие заключенные Маутхаузена и Дахау. Здесь было много польских женщин, вывезенных немцами для работы в Южную Германию. Но самое страшное — это вагоны с польскими детьми. Гитлеровцы вывезли их когда-то из Силезии, чтобы сделать из них «фолькс-дейчей». Дети возвращались сейчас на родину, но ни один из них не знал польского языка.
— Может быть, среди этих детей едет и моя дочка, — сказала мне одна женщина. — Как я узнаю ее? Ни одна из этих девочек не помнит даже своего прежнего имени, и все они плюются, когда видят польскую женщину.
— Детей нельзя винить, — сказала вторая женщина. — Они рычат потому, что жили среди волков. Возьмите к себе в дом одного из них, и через год он снова станет ребенком.
— Женщинам тяжело, — сказал мне человек из Маутхаузена, — потому что каждая из них боится увидеть в «фолькс-дейче» своего ребенка. Но мы устроим в Польше воспитательные дома, и дети вырастут хорошими поляками.
Наконец, к перрону подошел наш поезд. Мы садимся в вагон, трогаемся. Через несколько минут останавливаемся в лесу. Это граница. Чешские полицейские проверяют документы. Но вот деловой разговор окончен. В дверях купе появляется пожилой железнодорожник. В его руках кувшин с пивом.
— Можно?
— Пожалуйста, входите.
Железнодорожник наполняет стаканы, и все мы, в том числе и таможенные полицейские, подымаем тост за русско-чешскую дружбу.
— Хорошо, — говорит кто-то, осушая свой стакан.
— Нет, это еще не то пиво, — говорит железнодорожник. — Настоящее будет там, в Плзене, в Праге.
Весна в Чехословакии
Хороша весна в Чехословакии! К светло-зеленому цвету гор и лесов май щедро добавляет розовое и белое. В горы вписаны большими и малыми пятнами сады цветущих яблонь и абрикосов. Вы едете по дороге, и тонкие ароматы мая сопровождают вас от баварской границы до самой Праги.
Весна раскрасила здесь яркими, праздничными красками не только сады и горы, но и города. Флаги на зданиях, плакаты на заборах, цветные ленточки на пиджаках и женских шляпках.
— Ну, как вам нравится наша весна? — кричит какой-то пожилой чех и бросает нам в машину душистую гроздь сирени.
Май в Чехословакии вышел за рамки календаря. Весна 1946 года была не только простой сменой времен года. Она была вехой в истории страны. Чехи в эти дни празднуют первую годовщину своего освобождения от немецкой тирании. Пятого мая, когда войска Красной Армии заканчивали в самой Германии разгром гитлеровских войск, в Чехословакии, в этой последней из оккупированных стран Европы, началось восстание. В этот день по пражскому радио после передачи сводки немецкого командования неожиданно раздался клич:
— Чехи, к оружию! Бей фашистов!
В различных частях города появились баррикады. Их строили из опрокинутых трамвайных вагонов, газетных киосков, фонарных столбов. Строили все: мужчины, женщины, дети. Те, у кого не было оружия, становились за эти баррикады с булыжником в руках.
А призыв из репродукторов летел все дальше и дальше. Баррикады строились уже не только в Праге, но и в Кладно, Ланнах. Эсэсовский отряд, стоявший во дворе пражской радиостанции, долго не мог понять, из какой же комнаты этого огромного многоэтажного дома летят в эфир зажигательные слова, призывающие чехов к восстанию. Эсэсовцы стреляли в окна, хватали в радиостудиях совершенно невинных людей, расстреливали их, а голос в эфире раздавался все громче и громче:
— К оружию!
Прага поднялась против гитлеровцев в дружном, едином порыве, и хотя, пользуясь внезапностью восстания, чехам удалось на первых порах разбить и разоружить несколько немецких отрядов, но рассчитывать на окончательную победу жителям Праги было трудно. Слишком неравными были силы: у гитлеровцев — пушки и пулеметы, у чехов — охотничьи двустволки и камни из булыжной мостовой.
Шестого мая Прага бросила в эфир новый призыв:
— Помогите! Мы истекаем кровью!
Дикторы кричали в микрофон на английском и русском языках:
— Помогите! Мы сражаемся из последних сил!
— Это был сигнал настоящего бедствия, — сказал один из редакторов пражского радиовещания.
Мы разговаривали с ним в прошлый четверг в той самой комнате, в которой год назад стоял микрофон чешских патриотов.
— Наш сигнал, — добавил редактор, — был услышан союзниками и на юге и на севере, но помощь пришла только с севера.
— Север был ближе?
— Нет, на севере были русские.
Рейд советских танков из Дрездена в Прагу был воспринят чехами как военное чудо. Воистину, танкисты и совершили беспримерный переход. За два дня с боями, ломая упорное сопротивление немцев, советские танки прошли через горные перевалы и оказались у стен чехословацкой столицы. Девятого мая Прага была очищена от гитлеровцев. Это спасло восстание от разгрома и позволило чехам поднять над своей страной знамя полного освобождения.
— Мы помним первый день войны, — сказал мне чешский журналист. — Он начался в Праге и был первым днем нашего рабства. В учебниках истории этот день назван Мюнхеном. Мы знаем и последний день войны. Русские принесли нам в этот день свободу на своих танках.
Я видел первый советский танк, вошедший в Прагу. Он стоит сейчас на высоком гранитном пьедестале на одной из площадей чехословацкой столицы. Этот памятник символизирует не только мощь нашей техники — это памятник крепости нашей дружбы.
В Крживоклате я встретил праздничную процессию шахтеров. Они с песнями шли впереди большого самосвала, на котором висел плакат:
"Мы везем миллионную тонну угля, добытую нашими руками в освобожденной Республике".
Чешский народ трудолюбив. Он очень быстро осваивает новые методы руководства промышленностью и вводит в строй одно предприятие за другим. Это, может быть, единственная страна в Центральной Европе, которая ближе всех подошла к довоенному уровню жизни. Я имею в виду не только витрины универмагов и меню ресторанов. Пусть пока еще не весь ширпотреб имеется в свободной продаже. Пусть многие продукты питания нормированы пока карточками, чехи знают: если реакция не собьет правительство с правильного пути, то через полгода — год жизнь в их стране будет еще богаче. Дружба с Советским Союзом — вот что питает оптимизм народов Чехословакии. В этой дружбе они видят не только радость своего вчерашнего освобождения, но и счастье своего завтрашнего дня.
— Дружба с русским в крови у каждого чеха, — сказал советским журналистам министр иностранных дел. — Ома началась для нас не вчера. Сам я с детских лет воспитывался на Толстом, Тургеневе, Чехове.
Так говорит не только министр. Так говорит народ. И каждого, кто приезжает в Чехословакию из Советского Союза, встречают здесь как желанного гостя.
Мы были в Марианских Лазнях и в Карловых Варах. Это всемирно известные курорты. Когда-то и целебные источники и отели на этих курортах принадлежали частным предпринимателям. Сейчас все это перешло в ведение министерства здравоохранения.
Работники министерства готовятся на днях открыть лечебный сезон. Первый сезон после войны. Они еще не знают точно, сколько больных пройдет у них за лето, будут они лечить только своих или иностранцев. Неясных вопросов много, но чехи не боятся их и ведут подготовку к сезону оперативно. В Марианских Лазнях работает сейчас огромная, прекрасно организованная школа работников отелей. Здесь есть группы поваров, официантов, директоров, портье. И каждый, кто учится, должен пройти двухгодичную подготовку для того, чтобы получить право работать на этих курортах. В Карловы Бары прибыла для лечения первая партия больных. Это наши бойцы и офицеры из тех групп войск, которые расположены в Германии и Австрии. Чехи с первых же дней пребывания советских курортников сделали практические выводы. Директора отелей, официанты, портье изучают в своей школе сейчас не только французский и английский языки, но и русский. А слушатели группы поваров исследуют все особенности русской кухни.
Чехи — прекрасные музыканты. В Праге каждый вечер можно побывать не только в опере, музыкальной комедии, но и на хорошем симфоническом концерте. Я хотел послушать современных чешских композиторов и пошел в филармонию, чтобы достать билет на один из ближайших концертов. Работники филармонии очень любезно познакомили меня с недельной афишей и, в свою очередь, задали целую кучу вопросов: что пишет сейчас Шостакович? Слышал ли я музыку Прокофьева к «Золушке»? Как приняли в Москве скрипичный концерт Хачатуряна?
Чехи проявляют к советскому искусству особый, повышенный интерес. Они считают нашу музыку, театр, литературу ведущими. На витринах книжных магазинов можно увидеть прекрасно изданные переводы Маяковского, Шолохова, Симонова, Алексея Толстого, Эренбурга, Веры Инбер. Спрос на русские книги так велик, что часто книга одного и того же автора выпускается параллельно несколькими издательствами.
В гостях у спортсменов
Дороги Чехословакии расходятся от Праги радиальными линиями. И где бы ни бежала асфальтовая лента — в горах, по равнине, вдоль берега реки или мимо заводских корпусов, — вы всегда увидите по обеим сторонам шоссе фруктовые деревья. По давней, хорошей традиции чехи обсаживают обочины своих дорог яблонями, сливами, вишней. Весной вы едете по шоссе, как по цветущей садовой аллее.
Однако свой собственный, особый колорит придают чешским дорогам не только яблони. Каждого, кто ездил по этим дорогам, прежде всего поражало обилие велосипедистов. Они движутся беспрерывным потоком. На велосипедах ездят люди, принадлежащие к самым различным общественным категориям. Ездят все: мужчины, женщины, подростки.
Вот катит по шоссе несколько женщин. Каждая из них везет с собой грабли. Это крестьянки из ближней деревни. Они спешат в поле. За ними важно нажимает на педали трубочист. Нехитрый его инструмент ловко прикреплен к раме. Трубочист с ног до головы в саже, но зато в цилиндре. Это не из щегольства, цилиндр здесь носят сейчас только трубочисты и опереточные герои.
Наш поезд обогнал монашку, едущую в полном своем облачении с двадцатипятикилометровой скоростью, чтобы не опоздать к вечерней мессе; затем мы обогнали мать с годовалым ребенком. Для ребенка на велосипеде устроен специальный стульчик впереди руля, так что ребенок сидит липом к матери. Вообще велосипеды здесь самых различных конструкций. У газетчиков — с тележками впереди, у домохозяек — с тележками позади. На велосипедах возят мешки с картофелем, дрова. Для этого в грузовой прицеп впрягают две машины, и какая-нибудь супружеская чета легко везет по шоссе двадцатипудовую поклажу.
По праздничным дням на дорогах можно увидеть велосипедистов в трусах и майках с большими рюкзаками на плечах. Едут одиночками, парами, группами. Это туристы. Они держат путь в горы. Гор здесь много, и из любого пункта Чехословакии можно за день, за два совершить приятную прогулку к горам. Однако путешествуют по горным дорогам не только велосипедисты. Тут много и пеших туристов. Они движутся во всех направлениях с большими вещевыми мешками за плечами. У одних в руках альпенштоки, у других — удочки, у третьих — охотничьи ружья. Туризм для многих стал здесь бытом. И не только туризм. Широкой любовью пользуется в Чехословакии и спорт. Гимнастикой занимаются здесь со школьной скамьи.
В Чехословакии очень много спортивных площадок. Стадионы имеются не только в городах, но и в местечках. Не везде они оборудованы трибунами. Очень часто это только поле с беговыми дорожками или простой теннисный корт.
В Чехословакии культивируются почти все виды спорта. Москва помнит чешских теннисистов. Они успешно выступали на наших кортах до войны. В прошлом месяце в Чехословакии побывали наши шахматисты и тяжелоатлеты. И те и другие в хорошем стиле выиграли встречи с местными спортсменами и вызвали всеобщее восхищение.
— Ну, а как ваши боксеры, как пловцы? — спрашивают в Праге.
Здесь ждут и тех и других и усиленно готовятся к предстоящим встречам. Чехи хотят взять реванш за проигранные схватки.
Однако больше всего в Праге ждут приезда наших футболистов. После триумфальной поездки московских динамовцев по Англии чешские болельщики с особым нетерпением ждут матча чешских футболистов с москвичами и, конечно, у себя, на Пражском стадионе. Здесь много и азартно спорят о возможном составе команды, которая должна защищать честь чешского футбола, заключают пари на будущего победителя. Один из болельщиков долго и упорно уговаривал меня принять участие в его семейном тотализаторе. Этот самый болельщик какими-то, одному ему известными математическими выкладками установил, что предстоящую встречу обязательно должны выиграть динамовцы, и дабы увеличить сумму своего возможного выигрыша, он подбивал каждого делать ставку на чешскую команду.
Как видно, футбольные болельщики во всех странах мира одинаковы. Московские динамовцы еще ничего не слышали о предстоящей игре в Праге. Кстати, эта игра еще даже не внесена Всесоюзным комитетом по делам физкультуры и спорта в календарь международных встреч текущего сезона, а пражские болельщики с математической точностью установили уже, кто и с какой ноги забьет первый гол в этом матче.
Футбольная жизнь в Чехословакии сейчас на подъеме. В этом году, кроме розыгрыша своего внутреннего календаря, футбольные лидеры страны «Спарта» и «Славия» участвовали в нескольких международных матчах. Причем «Спарта» добилась весьма успешных результатов во всех встречах даже с такими сильными противниками, как Англия, Франция и Югославия. Мне удалось увидеть игру этого талантливого футбольного коллектива в серьезном матче против швейцарских футболистов.
Пражские зрители по темпераменту очень похожи на тбилисцев. Спокойных, беспристрастных зрителей здесь нет. Каждый болельщик хочет, чтобы стадион переживал вместе с ним успех или поражение его фаворита. Спорить в такие моменты с болельщиком не рекомендуется во избежание могущих возникнуть недоразумений. Моя соседка справа, например, вместо словесных доводов пускала в ход против оппонентов зонт. А сосед слева бросил на поле шляпу, потом шарф и, наконец, пачку сигарет. Пражских болельщиков можно было понять: они волновались совсем не случайно, игра на поле проходила в быстром темпе, азартно и явно не в пользу чехов. Сосед слева бушевал от возмущения.
— Плохо! Опять плохо! — кричал он центрохаву и добавлял, обратившись в мою сторону: — И за этого мазилу «Спарта» заплатила триста тысяч крон. Разве он сможет удержать Бескова? Нет, это не Семичастный.
Проходила минута, другая, и мой сосед начинал возмущаться игрой центрофорварда. И хотя за центрофорварда «Спарта» заплатила всего сто двадцать пять тысяч крон, это в глазах моего соседа никак не оправдывало "Спарту".
— Мазила! — кричал сосед центрофорварду и добавлял, обратившись в мою сторону. — Ну, разве он сумеет пройти Семичастного? Нет, это не Бесков.
Молодой пражский болельщик хорошо знал по фамилиям всех наших футболистов, точно он всю свою жизнь провел не в Праге, а на стадионе «Динамо». Однако возмущался мой сосед совершенно зря. Игроки «Спарты» были первоклассными футболистами. Чешская команда была значительно сильней швейцарской, но случилось так, что чехи проиграли первую половину игры.
— Мне стыдно за "Спарту", — сказал мой сосед, — я уйду домой.
Но он, конечно, не ушел. Он только выпил пива и убежал в раздевалку покричать на своих фаворитов.
— Ну, если и теперь они не исправятся, — сказал он, возвратясь из раздевалки, — я никогда больше не куплю билета на их стадион.
"Спарта", конечно, исправилась. Чехи были не только техничнее, но и выносливее своих противников. Сначала левый полусредний, затем центр нападения, потом левый край и снова центр забили подряд четыре мяча. И каждый раз мой сосед кричал на весь стадион:
— Бранка!
Настроение моего соседа менялось от гола к голу.
— Нет, наш центр — это настоящий игрок, — говорил он восторженно. — Это не какой-нибудь Лаутон. — И, наклонившись в мою сторону, он сочувственно добавлял: — Мне жалко пана Семичастного. Но вы же сами видите, что наш центрофорвард — это выстрел. А разве пулю можно удержать грудью?
Во втором тайме мой сосед жалел не только пана Семичастного, но и пана Бескова. Правда, Бесков тоже был выстрелом, но зато центр защиты чехов к этому времени превратился уже в "бронированную преграду", которую вряд ли могла пройти какая-нибудь пуля.
Этот болельщик тоже занимался математическими выкладками. Однако в отличие от моего прежнего знакомого эти выкладки привели его к диаметрально противоположным выводам. По всем его данным, в будущей встрече «Спарта» — «Динамо» победителем должна была быть "Спарта".
— Почему?
— Очень просто, — сказал мне сосед и показал на свои математические изыскания. — Чехи не играли с «Динамо». Но зато с «Динамо» играла ЦДКА.
— Что ж из этого?
— А ЦДКА играла в Югославии с командой Загреба и выиграла у нее. А Загреб играл со «Славией» и проиграл ей. А «Славия» проиграла «Спарте». Значит, «Спарта» играет в одну силу с ЦДКА.
— Ну?
— А разве вы не знаете, что ЦДКА выиграла у "Динамо"?
— Когда?
— В финале на кубок!
— Но ведь в играх на первенство команда ЦДКА проиграла "Динамо"?
— Это неважно. Давайте считать, что ЦДКА не проигрывала.
— И что получится тогда?
— Раз «Динамо» проигрывает ЦДКА, то оно обязательно проиграет и "Спарте".
Я рассмеялся.
— Вы не согласны?
— У футбола своя логика, — сказал я.
— Хорошо. Давайте заключим пари. Вы ставьте на «Динамо», а я…
Но мой сосед не закончил фразы. Свисток судьи возвестил конец игры. «Спарта» выиграла со счетом 5: 2. Мой сосед пробовал кинуть в воздух шляпу. Но ее не оказалось. Тогда он схватил у дамы с зонтом ветку сирени и, перепрыгнув через барьер, побежал навстречу игрокам, чтобы поздравить их с победой.
Вечером я снова встретился со своим соседом слева (это было на официальном приеме в министерстве информации) и узнал, что страстный болельщик футбола был одним из участников партизанского восстания в Банской Бистрице.
1946 г.
Прага — Москва.
ПРАПРАПРАДЕДЫ И ПРАПРАПРАВНУКИ
"Боно джорно!"
Часы на башне святого Марка пробили шесть, и вместе с последним ударом на втором этаже отеля «Сплендид» стукнула дверь. Стукнула еле слышно, но все же стукнула. За первой стукнула вторая дверь, третья… Утро сегодня в Венеции хмурое. Туман такой густой, хоть ножом режь. На узких улочках и каналах города никого. Сейчас спать бы еще и спать, но спать нельзя. Всегда выутюженный, представительный дежурный отеля сгоняет с лица последние остатки полудремы. Ему хочется выругаться по адресу новых постояльцев. На всех других этажах тишина, а на втором… Но ругаться дежурному нельзя. Дежурный администратор обязан всегда быть приветливым, всегда улыбаться.
— Доброе утро, синьор! — мило говорит он, кланяясь плотному, могучему мужчине, который спускается по лестнице.
— Доброе утро!
Дежурный с удовольствием спросил бы, куда мужчина направляет свой путь в такую рань. Но служащему отеля «Сплендид» не следует проявлять излишнее любопытство. Несолидно. Мужчина угощает дежурного папиросой и выходит на улицу.
Вопрос, который не решился задать дежурный, задает метельщик улицы. Он уже знает особенности обитателей второго этажа и ждет их неподалеку от входной двери отеля с добрым утром на устах.
— Боно джорно, синьор! — говорит он.
— Боно джорно!
— Опять на свидание? К кому сегодня? К Санта-Марии деи Мираколи или к Санта-Марии деи Фрари?
Плотный мужчина улыбнулся и скрылся в тумане. За ним из отеля вышел тощий, высокий. Потом еще один высокий. Затем вышли две женщины. И всем им метельщик желает "боно джорно", и все угощают его папиросами. Двадцать пять человек — это, дай им бог здоровья, двадцать пять папирос, двадцать пять приветливых улыбок. А это не так мало.
Утро только начинается, а двадцать пять наших знакомцев уже явились к месту своего свидания. Кто к Санта-Марии, кто ко Дворцу дожей, а кто к знаменитому мосту Риальто. Натура у каждого была облюбована еще накануне, поэтому и плотный мужчина и тощий, не тратя времени попусту, сразу же по-походному развертывают свои мольберты и принимаются за дело.
"Да, не легко им! — думается метельщику. — Срок академической командировки недолог, а нарисовать художникам нужно много. Пойди успей!"
Но метельщик ошибся в своем предположении. Перед ним за мольбертами сидели на этот раз не художники, а архитекторы. И приехали эти архитекторы в Венецию не в академическую командировку, а на отдых. Солидные, уважаемые люди, по чьим проектам было выстроено в Москве немало домов, вместо того, чтобы греть спины на санаторном пляже, каждый год проводили дни своего узаконенного отпуска в путешествиях. Эти путешественники успели в прошлом и позапрошлых годах побывать с рюкзаками и альбомами и на нашем Севере, знакомясь с чудесами древнего русского зодчества, и на нашем Востоке, восхищаясь постройками Бухары и Самарканда. В этом году они решили поехать за границу. «Интурист» оказал им содействие, и двадцать пять сотрудников архитектурных мастерских Москвы отправились в Италию. С красками, карандашами, альбомами. И хотя памятники античной и средневековой архитектуры были уже не единожды сфотографированы, вычерчены и обмерены, архитекторы Моспроекта не удержались, и каждый решил нарисовать, а кое-что даже обмерить своей собственной рукой. Кто знает, где искать объяснение закономерностям прекрасного! Так отдых стал работой, а туристская поездка — академической командировкой. Так ни одному из двадцати пяти не стало хватать стандартного туристского дня и каждый стал удлинять его, воруя время и у своего сна и у своего отдыха.
Волею случая произошло так, что нашему корреспонденту пришлось быть в Италии в одно время с московскими архитекторами. Жить с ними в одних гостиницах, ездить в одних автобусах. И это дало корреспонденту возможность сделать в своем блокноте несколько записей.
Какой шаг у ступенек?
Вечер. Наш автобус после объезда немалого количества достопримечательных мест возвращается в Рим. Машина петлит по узкой горной дороге. Вверх, вниз. Вверх, вниз. Гид ЧИТа (так называется туристская организация Италии) утомился и дремлет, сидя в переднем кресле. И вдруг выясняется, что где-то слева, всего в трех километрах от дороги, находится знаменитая вилла Адриана. Быть рядом и не заехать? И вот к гиду обращается целая делегация.
— Синьора, будьте любезны…
Но синьоре уже за пятьдесят, синьора за целый день беготни с этой неугомонной группой архитекторов очень устала.
— Как, в такой час? Нет. Даже не просите!
— О, синьора! Мы только на пять минут!
Но пять минут растягиваются на полтора часа. Со стороны постороннему человеку наша экскурсия рисовалась, очевидно, в весьма странном виде. И в самом деле. Второй век нашей эры. Светит луна. А среди разрушенных стен античного дворца ходят строители Песчаных улиц и жилых домов в Черемушках и измеряют рулеткой сохранившиеся арки, колонны, карнизы. А тут же, чуть повыше, на обломках какой-то стены сидит заразившаяся от этих неугомонных туристов энтузиазмом гид ЧИТа и рассказывает, какие споры на политические и философские темы вел со своими гостями в садах этого дворца его владелец. Синьора из ЧИТа говорит о предмете этих споров с такой убежденностью, точно споры эти происходили не восемнадцать веков назад, а только вчера и она, синьора, сама имела честь быть в числе гостей Адриана.
Что же касается сторожа виллы Адриана, тот гонял в это время на мотороллере по бывшим аллеям сада, не зная, как ему повесить замок на знаменитые развалины. Развалинам было положено работать до пяти часов, а сейчас было уже девять.
Еще одна сценка. Три наших архитектора, проходя вечером по улице, остановились у какого-то дома. Архитекторов заворожила лестница к парадной двери, и они начали обмерять ее. К архитекторам подошел полицейский.
— Что вы делаете?
— Устанавливаем шаг ступенек.
— Зачем? Разве вы в Пантеоне или на развалинах Колизея?
— Простите, а здесь что?
— Полицейское управление.
Воцарилась многозначительная пауза.
— Так мы же без злого умысла. Только с точки зрения изучения классического наследства.
— А вы, собственно, кто будете?
— Джиовани, отпусти их. Это туристы из Москвы, — сказал второй полицейский, проверив документы архитекторов.
Архитекторы ушли, а Джиовани стоял и смотрел им вслед.
— Странные люди! Настоящие туристы сидят в этот час в ночных клубах с девочками и пьют аперитивы, а эти зачем-то ползают, измеряют лестничный шаг в полицейском управлении. А что интересного в нашем шаге?
Сколько весит Аполлон?
Большие города сменялись маленькими, соборы часовнями, дворцы виллами, а наши друзья продолжали мерить, рисовать.
Палаццо дожей. Он запечатлен теперь по крайней мере в двадцати альбомах нашей группы. Но запечатлен по-разному. Одни архитекторы рисовали Палаццо, а перед их глазами возникали другие дома, которые нужно было еще строить. И, конечно, не здесь, в Венеции, а в Москве. Причем строить не из мрамора, а из бетонных плит. И думали поэтому архитекторы, смешивая краски на палитре, не только о желтом и розовом, но и о тех новых, еще не найденных пропорциях, которые должны были бы сделать дома из сборного железобетона такими же красавцами, как и вот эти из мрамора.
Другие рисовали и думали только не о сборном железобетоне, а о людях, которые жили когда-то в этом городе. Об Отелло, встретившем впервые Дездемону, если верить местным гидам, вон в том доме, расположенном совсем неподалеку от Палаццо дожей.
Третьи рисовали и тоже думали о людях. Но не о тех, которые жили здесь когда-то, а о тех, которые приезжали сюда теперь.
Италия наводнена путешественниками. Среди них много истинных поклонников замечательного итальянского искусства. Эти могут сутками стоять перед произведениями Леонардо да Винчи, Палладио, Тициана.
Вот три пожилых учительницы из Глазго. Год строгой экономии в расходах — и деньги на поездку собраны. Не успели учительницы приехать в Венецию, как тут же заспешили на площадь святого Марка. И вот они все трое стоят перед Кампанилой, у каждой учительницы в руках бедекер, каждая внимательно смотрит на Кампанилу и читает все, что написано в путеводителе об этом прекрасном произведении архитектуры.
Но есть среди туристов и немало скучающих бездельников, которых привлекает в Италию не итальянское искусство, а итальянская экзотика.
Рядом с тремя учительницами стоит дама с собачкой. Дама только устало оглядывает Кампанилу, а бедекер читает не она, а ее компаньонка. Причем читает не все, а только самое главное, чтобы не утомить даму. Дама с собачкой тоже из Глазго. Отправляясь в Италию, дама захватила с собой не только компаньонку, но и двух лакеев Один состоит при ней самой, второй — при собачке.
А вот еще одна довольно примечательная личность из породы плавающих и путешествующих. К Лоджетте на площади святого Марка подходит большая группа испанских туристов. Наши группы смешиваются, и все мы с интересом рассматриваем статую Якопо Сансовино Аполлон. Статуя замечательная, и всем нам очень нравится. И русским и испанцам. И вдруг из-за чьей-то спины выходит вперед какой-то бойкий человечишка, смотрит на Аполлона и спрашивает:
— Сколько весит этот малый из мрамора?
Гид смущен. Гид может сказать, когда сделан «малый» из мрамора, кем сделан, что сказали об Аполлоне Тициан, Аретино. Но сколько весит Аполлон? Такой вопрос еще ни разу не приходил ему в голову.
Дней через десять наша группа была в Сикстинской капелле, роспись потолка которой сделана Микеланджело.
Потолки в Сикстинской капелле — это живописное чудо. Разглядывать это чудо можно часами. Но тишина в капелле внезапно нарушается.
— Я хотел бы знать, сколько все это весит?
Мы оборачиваемся на голос. Ну, конечно, это он. Наш старый знакомый. Тот, для которого тоннаж является мерилом прекрасного. Теперь наступает очередь удивляться римскому гиду.
— Кто весит? — не понимает он вопроса.
— Картина?
— Так ведь это же фреска. Или, быть может, вы прикажете взвесить картину вместе с потолком?
На приколе
Теплый осенний день. У пристани стоит гондольер Орландо. Он все утро ждет пассажиров, но тщетно: летний сезон подходит к концу.
— Еще неделя, другая — и мою гондолу можно будет поставить на прикол.
— А как же вы, Орландо?
Делать гондольеру сейчас нечего, и он охотно вступает в разговор. И вот выясняется, что у прекрасной Венеции две жизни. Первая — яркая, богатая, веселая. И продолжается такая жизнь с апреля по ноябрь. В это время года весь город предоставлен во власть туристов. Для них играют на площадях оркестры. Перед ними раскрывают свои двери многочисленные гостиницы, рестораны, бары. Им предоставлены фешенебельные пляжи Лидо. Их возят по каналам, им поют песни гондольеры. Туристы становятся хозяевами не только Венеции, но и многих других городов Италии. Они делают все, что пожелают, входят даже во время богослужения шумной толпой в храмы, лезут в алтари… Некоторые церковнослужители пробуют как-то урезонить такую бесцеремонность. В одном из соборов я списал себе в блокнот объявление, составленное на трех языках: итальянском, английском и немецком. Вот оно. "Запрещается: женщинам входить в храм в нескромной одежде или мужских брюках; мужчинам — щупать святые реликвии руками".
Но объявления не помогают. Женщины продолжают ходить в брюках, мужчины — щупать реликвии. И все это туристам прощается. Потому что туризм — это коммерция, деньги.
В ноябре туристский сезон заканчивается, и Венеции до самого апреля приходится вести другую жизнь, серую, тихую. Оркестры в это время года уже не играют на площадях. Отели закрыты. Окна чудесных палаццо заколочены досками. Нет иностранных туристов, но Венеция, тем не менее, не пуста. В городе остаются жить венецианцы. Повара, официанты, продавцы магазинов, музыканты, гондольеры. Летом эти люди обслуживают и развлекают приезжих, а что они делают осенью и зимой?
— Ничего, — говорит Орландо. — Гондольеры так же, как и гондолы, оказываются зимой на приколе.
Белье на башнях
Италия — страна контрастов. Мы едем в Сиенну. С обеих сторон дороги тянутся роскошные сады, поля.
— Это чьи угодья?
— Монастыря Молчаливых монахов.
— А теперь?
Гид с удивлением смотрит на вопрошающего, а вопрошающий краснеет от смущения. Простой вопрос, такой естественный в нашей стране, звучит нелепо в стране чужой. И тем не менее он вырывается невольно, сам собой.
Мы едем по железной дороге. Мимо нас проносятся корпуса громаднейшей фабрики.
— Это чья фабрика?
— Мотта.
— А теперь?
Фабрика Мотта теперь, как и прежде, принадлежит Мотта.
Мы едем в Браччианы. Впереди на горе показывается город. Подъезжаем ближе и оказываемся у ворот старинной крепости. Высоченные каменные стены. Мрачный башни. А на башнях праздничными флагами висит на просушке чье-то белье. Гид смущенно извиняется перед туристами и говорит привратнику:
— Немедленно снимите с веревок стирку. Вам попадет от хозяина.
А привратник только улыбается:
— Хозяина нет сейчас в Браччианах. Его не нужно бояться.
— Разве у крепости тоже есть хозяин? — спрашиваю я.
— А как же!
— А кто он?
— Принц Одескальки.
Конечно, не тот принц, который властвовал тут в пятнадцатом веке, а праправнук того.
Правда, несколько лет назад Одескальки был лишен звания принца, но права собственности на крепость за бывшим принцем были сохранены. И бывший принц решил в порядке частной инициативы заняться коммерцией. Он поставил кассу, и его служащие взимают теперь с туристов плату за осмотр крепости. Что же касается самого Одескальки, то он живет и развлекается в Монте-Карло.
Мы были в чудном городе, городе-музее — Виченце. Осмотрели Олимпийский театр, церковь Сан-Лоренцо, музей и, само собой разумеется, захотели побывать на вилле Ротонда. А гид говорит:
— Боюсь, не пустят нас на виллу.
— Почему?
— Вилла Ротонда была недавно перепродана.
— Кому?
— Какому-то малосимпатичному человеку.
Здесь было чему удивиться. Вилла Ротонда описана во всех энциклопедиях, справочниках, путеводителях. Ей посвящено немало строк в учебниках архитектуры. И вдруг выясняется, что этот шедевр находится в руках какого-то преуспевающего предпринимателя. Почему?
— Как почему? — удивился гид. — Да потому, что у этого предпринимателя были деньги на покупку.
— Вилла Ротонда не только частная собственность. Это — творение Палладио. Может быть, ваш малосимпатичный предприниматель смилостивится и разрешит осмотреть свою покупку.
И вот мы тридцать минут стоим у закрытых ворот, а там, за воротами, представители ЧИТа ведут унизительные переговоры с хозяином виллы. Наконец переговоры заканчиваются. Нам разрешается войти на пять минут во двор и посмотреть на дом снаружи.
— Ради бога, только потише, — шепчет нам гид. У жены хозяина мигрень.
Мы входим во двор и останавливаемся перед Ротондой. А дом стоит запущенный, в подтеках. Мы смотрим на него молча, без радости, словно в этот раз мы пришли не на экскурсию, а на похороны.
Неподалеку от виллы Ротонды стоит еще одна вилла, не такая знаменитая, но по-своему тоже весьма любопытная. Мы решили осмотреть ее. А гид сказал:
— Нам не разрешат такой осмотр.
— Что, опять несимпатичный хозяин? А кто он: граф, фабрикант?
Но гид оставил этот вопрос без ответа. Однако разгадка пришла без его помощи: раскрылись ворота виллы, и на дорогу выехала роскошная автомашина. За рулем сидел офицер американской армии.
Гид покраснел. И еще много раз пришлось краснеть в этот день гиду, так как под жилье офицерам, казармы солдат и штабные помещения в маленькой Виченце было отдано немалое количество домов, как уникальных, так и обычных. В мирном итальянском городе, городе-музее, оказывается, уже много лет находятся на постое американские войска.
Пикколо-луна
Всякий раз, когда мы садимся в поезд, чтобы ехать то ли из Венеции во Флоренцию, то ли из Флоренции в Рим, рядом с нами, словно случайно, оказываются два сверхштатных члена группы. В меру любезные, предупредительные, но, тем не менее, чем-то неприятные. Московские архитекторы — люди простые, скромные. Они не привыкли к такому пышному эскорту, но что делать? А то, что этот эскорт был придан нам не случайно, догадывались не только мы сами. Наши соседи по вагону, железнодорожные служащие, кто кивком головы, а кто хитрым подмигиванием, при всяком подходящем случае по-товарищески предупреждали нас:
— Смотрите не обманитесь: это нехорошие итальянцы.
Но присутствие нехороших не мешало хорошим выразить русским людям свои симпатии.
Маленькая станция. Поезд стоит здесь всего несколько минут. Мы выходим на платформу пройтись, поразмяться. Русская речь привлекает к себе внимание окружающих. Мимо нашего вагона дважды проезжает тележка пристанционного буфетчика. Наконец буфетчик улучает момент и незаметно сует в руки Павла Павловича, моего соседа по купе, бутылку "Кианти".
- Выпейте в Москве за итальянских друзей.
Павел Павлович находит у себя в чемодане припасенную на всякий случай бутылку «Столичной» и передаст ее буфетчику.
— А вы выпейте за русских.
В годовщину ликвидации контрреволюционного мятежа в Венгрии город Рим оказался оклеенным мерзкими плакатами. Организаторы этой гнусной затеи надеялись вызвать в канун сороковой годовщины Октябрьской революции антисоветские провокации в народе. А народ ответил на эту затею довольно недвусмысленно: в первую же наступившую ночь провокационные плакаты оказались сорванными. Одни целиком, другие наполовину — кто как успел.
Свои симпатии к советским людям наши друзья выражали не только взглядом, рукопожатием, но и словами: итальянскими, русскими, английскими, французскими, немецкими. А когда не хватало слов, люди вскидывали вверх руки и говорили:
— О… о… о… Пикколо-луна!
Пикколо-луна. Пикколо — значит маленькая. Она была не только нашей гордостью, но и гордостью наших итальянских друзей. Друзья видели в советских спутниках Земли олицетворение дружбы, мира.
И пикколо-луна доставила нашей группе перед самым отъездом из Италии преогромнейшую радость. За две минуты до отхода поезда гид ЧИТа сказал:
— Посмотрите в небо. Сейчас над вашими головами, согласно предсказаниям советских ученых, должна пройти пикколо-луна.
И пикколо-луна не подвела советских ученых. Она появилась над Венецией в точно указанное время. Мы увидели ее в просвете между крышами двух пассажирских вагонов. Пикколо-луна шла по темному вечернему небу, мимо выстроившихся, словно на параде, старых звезд, маленьким послом Советской страны. Это было так здорово, когда мы, горстка советских граждан, увидели наш спутник в чужой стране, далеко от Родины, что мы невольно закричали, зааплодировали, и вместе с нами стали аплодировать все остальные обитатели вагона, в том числе и оба дежурных итальянца, обязанные негласно, но тактично сопровождать нас до австрийской границы.
Спутник давно исчез за горизонтом. Поезд тронулся, но мы все были так сильно возбуждены только что происшедшей встречей с пикколо-луной, что проводник вагона, тихий пожилой итальянец, забыв об осторожности, сказал громко, не таясь, так, чтобы слышали австрийцы и англичане, ехавшие из Венеции в Вену:
— Да, теперь это уже точно. Кто хочет ехать на Луну, пусть учит русский язык.
1957 г.
Рим — Москва.
Сканирование, распознавание, вычитка — Глюк Файнридера
Комментарии к книге «Рядом с нами», Семен Давыдович Нариньяни
Всего 0 комментариев