Варвара Карбовская Богатая натуга
В палисаднике, на протянутой меж двух сосен веревке, висит мужская зимняя куртка. Миловидная женщина в сарафане и пестрой косынке ожесточенно колотит ее плетеной выбивалкой.
Хлоп, хлоп, хлоп! – раздаются глухие удары. При каждом ударе куртка взмахивает рукавами, как будто пробует защищаться: «Марья Николаевна, за что вы меня так? Я ни при чем, я ведь только верхняя одежда вашего супруга…»
Хлоп, хлоп!
По улице заводского поселка идут механик Трошин с женой Анной Григорьевной. У палисадника они приостанавливаются.
– Так его, так! – громко говорит Трошин. – Здорово колотишь, Маша, всю душу вкладываешь. Хорошенько его.
Марья Николаевна оборачивается. Лицо у нее красное, потное и сердитое.
– Кого это – его? – спрашивает она, сощурившись. – Куртка, поди, женского рода, стало быть – ее, а не его.
– Это верно, – соглашается Трошин. – А только и его не мешает подвергнуть такой же экзекуции. Михаил вчера в обеденный перерыв где-то клюкнул, а в результате – тридцать процентов брака. Тебе это известно?
Марья Николаевна отшвыривает выбивалку и принимается сосредоточенно чистить щеткой мерлушковый воротник.
– Вам известно, вы и принимайте меры, тем более вы – предзавкома. А я ему не начальство.
– Жена – самое первое начальство, – назидательно произносит Трошин. – Иная жена такие меры воздействия применяет, какие мы ни по административной, ни по общественной линии применить не можем. Иная… – Но тут он чувствует, как Анна Григорьевна дергает его за рукав. Он понимающе моргает и продолжает в добродушном тоне: – Я тебе не в укор говорю, Маша. Просто я так думаю, что нам нужно как-то сообща действовать. Согласованно. Михаил мужик хороший и токарь – золотые руки. И поскольку ты его любишь…
– А повесьте вы его себе на шею вместо креста! – вспыхивает Марья Николаевна и так дергает куртку за рукав, что веревка обрывается и куртка падает на землю. Марья Николаевна пихает ее ногой. – Люблю я, как же! Как собака палку. Любила, да! Вот Аннушка свидетельница, знает, как я его любила…
Анна Григорьевна кивает головой:
– Правильно. Вся ихняя любовь у меня на глазах протекала. Миша за ней как тень ходил. И что с ним поделалось, понять не могу.
– А тут и понимать нечего, все яснее ясного! – Марья Николаевна подходит к забору, поправляет на голове сбившуюся косынку. – Да вы бы зашли.
– Некогда, Маша, – говорит Трошин. – Мы в магазин собрались, шторки хотим купить.
– Добрые люди все вместе: и шторки и все, – с горечью говорит Марья Николаевна. – Только мы с моим уж целый год ни-ку-да! Везде я одна верчусь. А всё вы! – Она сердито смотрит на Трошина. – Икону из мужика сделали! Подумаешь какое дело – изобретатель! Да нынче каждый сопливый мальчишка чего-нибудь изобретает.
– Положим, – солидно говорит Трошин и вынимает пачку «Беломора», – положим, сопливому мальчишке не изобресть того, что изобрел Михаил Сысоев. Пятьсот тысяч экономии – это, милая моя…
– Вот она у меня где, ваша экономия! – перебивает его Марья Николаевна и хлопает себя по затылку. – Ну, экономия, ну, изобрел, дали премию, отблагодарили и хватит с него. А вы обрадовались, как все равно взбесились!
– Полегче, Маша.
– Вам чтоб полегче, а мне чтоб потяжельше? Спасибо. Фотографий его во всех местах понавесили. Художника какого-то, пьянчугу, пригласили с него портрет писать!
– Неправда, Маша, хороший художник, заслуженный. Документы показывал.
– Заслуженный, да пьяница! Может быть, с него-то все и началось. Я ведь слыхала, как он Мишке голову морочил. – Марья Николаевна голосом и манерой изображает художника, и изображение это для деятеля искусств весьма не лестное: – «Таланты как в искусстве, так и на производстве явление не массовое, а исключительное. Талант на десять голов возвышается над толпой».
– Неужто он так высказывался? – удивляется Трошин.
– А у вас что – уши золотом завешаны? Я слыхала, а вы не слыхали? Он еще интересней говорил: таланту, мол, все дозволено! И всяких знаменитых людей перечислял: и артистов, и художников, и даже до того договорился, будто Исус Христос сам выпивал где это… в Канне… Это, наверно, там, где теперь кинофестивали проводят.
– Нет, это не там, – деловито поправляет Трошин. – А я, признаться, не знал этого. Не насчет Исуса Христа, а насчет художника.
– А что вы знаете-то? – вскрикивает Марья Николаевна. – Выполнение плана, прогрессивку, собранья-заседанья – это вы знаете, а чтоб человеку в душу заглянуть…
– Правильно! – вступает в разговор Анна Григорьевна. – Трошин хоть и муж мне, а я прямо скажу: в душу он человеку редко когда заглядывает. Ты что скосоротился? Об тебе речь.
– А с вами, не скосоротившись, и говорить-то нельзя, – скучным голосом замечает Трошин. – Ну, кому я в душу не заглядываю, кому? Тебе, что ли?
– А хотя бы и мне! Пришел домой, попил-поел, рубаху переменил, а нет того, чтоб поговорить, поделиться…
Трошин тушит папиросу о забор.
– Ну, пойдем, а то шторки без нас разберут. А ты, Маша, ко мне заходи, потолкуем.
– Я к директору пойду, хватит с меня, – говорит Марья Николаевна и идет к сосне, подвязывать оборвавшуюся веревку.
На другой день она, в крепдешиновом синем платье в горошек и атласной белой косынке, несмело входит в кабинет директора завода.
Директор, крупный и внушительный мужчина с седеющими висками, подымается ей навстречу.
– Очень рад, что пришли, Марья Николаевна. Мне Трошин уже говорил. Садитесь, прошу.
Она садится на краешек глубокого кресла.
– Вы, Иван Спиридоныч, небось и без Трошина знаете. В субботу Сысоев выпивши у станка стоял, браку наделал. Нынче вовсе на работу не вышел.
– Знаю, знаю, – вдумчиво произносит директор и без нужды переставляет предметы на письменном столе.
– Знаете, а почему мер не принимаете? – уже осмелев и поглубже усаживаясь в кресле, спрашивает Марья Николаевна. – Небось Мошкина живо-два с завода выгнали, а с Сысоевым церемонитесь?
– Уволить с завода, Марья Николаевна, – это проще простого, – говорит директор, глядя ей через голову на глобус, что стоит в стеклянном шкафу. – Мошкин – одно дело, а ваш муж – дело Совсем другого порядка.
– Это какого же порядка? Тот же самый прогульщик и пьяница.
– Нет, не тот же. Ваш муж – передовик производства. О нем не только у нас на заводе, а и в министерстве самого высокого мнения. Даже заместитель министра высказался в том смысле, что Михаил Сысоев – богатая натура.
При этом директор подымает палец вверх. Марья Николаевна сердито смотрит на его палец и говорит:
– Ага. Поглядел бы заместитель министра, как эта богатая натура в субботу вечером у калитки в луже валялась! Они эту натуру прилизанную на фотографиях да на совещаниях видят, а когда она свинья свиньей, это мне одной любоваться?
Директор морщится, но говорит деликатно:
– Вы уж очень резко, Марья Николаевна.
– Резко? Не, так еще резать надо. Нынче выговор, завтра выговор, а послезавтра – по шапке. Вот как!
– Ну, у нас несколько иные меры воздействия, – внушительно произносит директор. – Кроме того, и в министерстве…
– Ясно, понятно! – прерывает его Марья Николаевна. – Если вы его выгоните, вас в министерстве тоже по головке не погладят, скажут: не сумели человека воспитать! Вас же и взгреют.
Она совсем иначе собиралась говорить с директором, но теперь уж так пришлось – высказывает ему все, что думает. Директор шевелит бровями и собирается что-то ответить, но она продолжает:
– Вы меня извините, Иван Спиридоныч, но вы, мужчины, друг за дружку горой! Я не про то, что вы лично выпиваете. Конечно, вы тоже немножко выпиваете, но это на работе не отражается, никто про вас не скажет (директор крякает и вытирает шею платком). Правда, говорят люди, что вы на рыбалке, выпивши, в пруд свалились и едва не утопли, но это опять-таки в воскресенье.
– Стало быть, в воскресенье и утонуть можно? – пробует пошутить директор.
– Это ваше дело. А у нас с вами про Сысоева разговор. Мало того, что я мужем своим гордилась, а теперь мне перед людьми совестно, так ведь у нас еще и сын растет. Â Мишка приползает домой, как зюзя, и… – У нее прерывается голос: директор предупредительно наливает воды в стакан и пододвигает ей. Марья Николаевна громко глотает и продолжает: – И ни одного чистого слова не скажет, все с приправой. Малому четвертый год, так уж и он начал за отцом всякие слова выговаривать. Я его сгоряча ремнем отлупила. Сама луплю, а сама плачу.
– Детей бить не следует, – говорит директор.
– Да уж конечно, лучше вашего брата! – не выдерживает Марья Николаевна. – Один выпивает, другой ему потакает.
– А вы не пробовали уговорить Михаила, чтоб он сходил к врачу? – осторожно переводит разговор директор.
– Пробовала.
– Ну и что же?
– Да что! У врача у самого нос как морковинка… Нет, это я зря говорю, со зла, – машет она рукой. – У него насморк был, платком нос надрал, а старик он хороший, справедливый. Сказал: никакая это не болезнь, а типичная распущенность.
– Не совсем так, конечно, – постукивая карандашом по столу, задумчиво произносит директор. – У некоторых это, так сказать, в крови, впитано с молоком матери.
Марья Николаевна вскидывает брови.
– Нет уж, вы, Иван Спиридоныч, материнское молоко не порочьте. Первый раз слышу, чтоб грудной младенец вместе с молоком водку впитывал.
– Я не в этом смысле, – устало говорит директор и перелистывает настольный календарь, давая понять, что разговор слишком затянулся. – Марья Николаевна, я со своей стороны вам обещаю: побеседую с Михаилом, сделаю ему строгое предупреждение. Трошин тоже побеседует.
Марья Николаевна встает с кресла. По лицу видно, что разговор никак не удовлетворил ее.
– Ну что ж, побеседуйте. А только если он после вашей беседы запьет с тоски, тогда уж я до министра дойду. – И вдруг, сорвавшись со спокойного тона, вскрикивает: – Брошу я его! Сережку заберу и уйду! Работала на консервном – дура, ушла, – и опять работать стану. А он без меня совсем пропадет. Вот тогда и будете с министерством беседовать, языком бо… бо… бобы разводить!
Директор не выносит женских слез, а к тому же Марья Николаевна очень образно выразилась насчет бобов и он себе отчетливо представил всю картину. Он подходит к ней, берет за руки:
– Марья Николаевна! Никогда я не поверю, что вы уйдете, бросите любимого человека.
– Брошу!
– Не бросите. И вот вам мой совет, проверенный на опыте… не на моем, конечно, но вообще я знаю: надо человека к дому привадить. Чем ему по кабакам шляться, создайте ему дома обстановку…
– Кабацкую, что ли?
– Ой, зачем же опять так резко? Поставьте ему. четвертинку, закуски соответствующей, разнообразной. Сами с ним пригубите за компанию.
– Вот только этого еще не хватало!
– Серьезно. Я вам по опыту говорю, не по своему, конечно, но это радикальное средство. Не ругайте, а ласково, по-женски, с подходцем. Попробуйте.
– Попробую, – безразлично откликается Марья Николаевна и уже у двери оборачивается и говорит угрожающе: – А если после этой четвертинки он зальется куда-нибудь и на работу не выйдет, я, вот вам честное слово, к самому министру пойду! И Мишку не пожалею, и потатчиков! – и хлопает за собой дверью.
…На столе стоит изукрашенная селедка, пирожки, свежие огурцы с помидорами, котлеты. И все – нетронутое.
Боком на стуле сидит Сысоев. В одной руке держит стопку, в другой корочку черного хлеба. Рядом с ним Марья Николаевна. Перед ней полная рюмка. Третьим с ними за столом – Мошкин, тот самый, которого уволили с завода. Он зашел к Сысоевым попросить взаймы, а Михаил обрадовался собутыльнику и усадил за стол.
– Ты, Маша, думаешь, что я к этой вот п… п… пакости привержен? – спрашивает Мошкин, делает брезгливый жест в сторону полной стопки и нечаянно опрокидывает ее. На лице его появляется выражение испуга и искреннего огорчения.
– Не обращай внимания, – говорит Сысоев. – Давай, еще налью.
Мошкин бережно берет стопку обеими руками и осторожно ставит ее перед собой.
– Нет, Маша! Мне ее, окаянной, хоть бы век не было. А п… п… почему ия пию? Потому что выпимши ня чувствую себя перь-вым че-ло-веком! Ия и крррасивый… ну, к черту – красивый, это неважно, бабы все равно и дурнорожих любят… но я и умный, и изобресть мммогу все! Лучше Сысоева! И с директором, и с Трошиным могу говорить… Они мне слово, а я им десять! И все слова, как на подбор!
– Знаем мы ваш подбор, слыхали.
– Молчи, – строго говорит жене Сысоев. – Он правильно говорит, выпьешь и чувствуешь себя…
– Мошкиным непутевым! – подсказывает Марья Николаевна, ничуть не стесняясь присутствием самого Мошкина.
– Врешь, – веско произносит Сысоев. – Чувствуешь себя вот именно – талантом! На десять голов выше всех!
– Вот они, чьи слова-то из тебя лезут! – гневно восклицает Марья Николаевна. – Того художника-пьянюги, подавиться бы ему своими кистями-красками. Мишка, да неужто ты дурной такой, не понимаешь, что и у Мошкина и у того мазилы – будь он хоть раззаслуженный! – вся жизнь позади. Пропили они свой талант, прогуляли. Сбились с пути и других сбивают. Отчего ж комиссия и портрет не приняла? Ясно сказали: не портрет, а икона. А тебе, Мишка… Да ты слушай меня! – Она хватает мужа за рукав и незаметно отодвигает стопку подальше. – Разве тебе нужно напиваться, чтоб красивым себя вообразить? Да ты у меня и так красивей всех! Погляди в зеркало: волосы вьются, глаза синие, брови вразлет…
Сысоев как-то по-мальчишески сконфуженно улыбается и подмаргивает Мошкину – слыхал? А Марья Николаевна горячо продолжает:
– А бесталанный ты когда? Опять же когда напьешься! Трезвый ты и изобретать можешь и все! И трезвого тебя все уважают и даже заместитель министра про тебя сказывал… да что заместитель, – сам министр! Дескать, ваш Михаил Сысоев – богатая натура, золотые руки, бриллиантовая голова! Не веришь? Мне вчера директор говорил.
– Ну да? – недоверчиво переспрашивает Сысоев. Марья Николаевна оживляется:
– До того, говорит, богатая натура, что все министерство им гордится. И только, говорит, жалко, что пьет. Все министерство об этом сожалеет.
Сысоев пожимает плечом:
– Скажи пожалуйста, а мне и ни к чему…
– Вот и давайте! – Марья Николаевна поднимает рюмку. – Выпью я с вами, а остальное отдадим Мошкину, и денег ему дадим, и пусть уходит. Верно? Не обижаешься, Мошкин?
– Нет, ия не обижаюсь, – рассудительно говорит Мошкин. – Ия не настолько гордый, чтоб обижаться поп… устякам. Ия пойду.
– И пирожков захвати на закуску, – суетится Марья Николаевна.
Она счастлива. Муж не возражает, не тянется за Мошкиным вон из дома. На его лице проступает то мягкое, милое выражение, какого она йе видала вот уже скоро год.
И наутро она не чует под собой ног от счастья. Столько было переговорено за ночь, и она верит каждому слову, не может не верить. Она готовит завтрак, а сама исподволь наблюдает за мужем: как он бреется, как надевает чистую рубаху.
– Что к обеду сготовить, Миша?
– Соляночку бы.
– А не запоздаешь?
– Раз сказано – значит всё.
Он уходит, а Марья Николаевна принимается за хозяйство, бежит в магазин, идет гулять с Сережей в сквер и рассказывает какой-то незнакомой женщине о том, какой у нее хороший муж и как в министерстве им все гордятся и считают богатой натурой.
Но чем ближе к вечеру, к концу смены, тем меньше у нее остается уверенности, что Михаил сдержит слово. Она уже звонила на завод подружке-табельщице и та сказала:
– Поцапался с Трошиным и обозвал его… по телефону сказать неловко.
И Марья Николаевна уже знает, что значит «поцапался». И она уже тоже «обзывает» мысленно и художника, которого в их местности давно и след простыл, и директора, и Трошина. Ругает она и Михаила. Ругает, мучается и все-таки любит и ждет, ждет…
Комментарии к книге «Богатая натура», Варвара Андреевна Карбовская
Всего 0 комментариев