«Проделки на кавказе»

1175

Описание

В 1844 году в Санкт-Петербурге вышел единственный роман-памфлет Е. П. Лачиновой «Проделки на Кавказе», изданный под псевдонимом Е. Хамар-Дабанов (писательница использовала для создания своего псевдонима название бурятского хребта). Военный министр князь А. К. Чернышев заявил: «Книга эта тем вреднее, что в ней что строчка, то правда». Большая часть тиража романа была конфискована властями и уничтожена, а цензор, профессор Московского университета Н. И. Крылов, допустивший выход книги, был отстранен от должности. За Е. П. Лачиновой был установлен полицейский надзор. В 1846 году роман «Проделки на Кавказе» был издан на немецком языке в Лейпциге.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Проделки на кавказе (fb2) - Проделки на кавказе [calibre 2.30.0] 1103K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Екатерина Петровна Лачинова

В 1844 году в Санкт-Петербурге вышел единственный роман-памфлет Е. П. Лачиновой «Проделки на Кавказе», изданный под псевдонимом Е. Хамар-Дабанов (писательница использовала для создания своего псевдонима название бурятского хребта).

Военный министр князь А. К. Чернышев заявил: «Книга эта тем вреднее, что в ней что строчка, то правда».

Большая часть тиража романа была конфискована властями и уничтожена, а цензор, профессор Московского университета Н. И. Крылов, допустивший выход книги, был отстранен от должности. За Е. П. Лачиновой был установлен полицейский надзор. В 1846 году роман «Проделки на Кавказе» был издан на немецком языке в Лейпциге.

Библиотека Редакционная

ставропольской                         коллегия:

прозы

Л.В.Осипов

председатель

И. В. Кашпуров

зам. председателя

Т. П. Батурина

Л. Д. Бекизова

Н. В. Капиева

Л. И. Хохлова

Г. М. Шумаров

Л. И. Чеберяк

Е.Хамар-

Дабанов

Проделки

на Кавказе

Не любо — не слушай,

А лгать не мешай!

Русская пословица

Ставропольское книжное издательство

1986

Предисловие, комментарии С. П. Бойко

Оформление художника С, Ф. Бобылева

Хамар-Дабанов Е.

Проделки на Кавказе: Роман.— Ставрополь: Кн.изд-во, 1986.—256 с

В пер.: цена 1 р. 30 к. 50 ООО экз.

Роман-памфлет «Проделки на Кавказе» был опубликован в 1844 году и с тех пор не переиздавался. Почти весь тираж по распоряжению на­чальника , штаба Отдельного корпуса жандармов Л. В. Дубельта был изъят из продажи и уничтожен. Но несколько экземпляров сохранилось до наших дней.

Хамар-Дабанов — псевдоним Е. П. Лачиновой, жены генерала Н. Е. Ла­чинова, служившего в Кавказском отдельном корпусе. Описываемые события происходят в годы покорения Кавказа и присоединения его к России.

Ставропольское книжное издательство, 1986 г.

Предисловие, комментарии» оформление.

ЧИТАТЕЛЬ!

Не спеши переворачивать страницы. Перед тобой не обычная книга, а книга с секретом. Она в свое время была за­шифрована так искусно, что царские чиновники не заметили в ней крамолы и разрешили выход ее в свет. И даже после того, как жандармские ищейки от литературы смогли разглядеть в тексте ее недопустимые, дерзкие, смелые мыс­ли, увидели за псевдонимами точные портреты весьма влиятельных людей, со всеми их недостатками, все равно да­леко не все тайные шифры книги были разгаданы.

Начни с предисловия - и ты сумеешь найти ключик к загадкам этой удиви­тельной книги, так напугавшей в свое время российского императора и его приближенных

«В этой книге что строка, то правда»

1

В 1842 году в журнале «Библиотека для чтения» был напечатан под заголовком «Закубанский харамзаде» отры­вок из романа Е. Хамар-Дабанова «Проделки на Кавказе». В примечании от редакции, написанном известным в ту пору писателем и критиком Осипом Сенковским, выступав­шим под псевдонимом «Барон Брамбеус», сообщалось, что этот отрывок принадлежит перу «одной даровитой русской дамы». И далее говорилось: «Эта занимательная и разно­образная картина особенных нравов, необыкновенных ха­рактеров и чудесных происшествий, освещенная лучом тон­кого, проницательного взгляда русской женщины, обещает нам черезвычайно интересный роман, который вскоре явит­ся в свет под заглавием «Кавказские проделки».'

«Закубанский харамзаде» был замечен и В. Г. Белин­ским, который в обозрении русской литературы за 1842 год нашел его «не лишенным некоторого интереса».

И вот в 1844 году роман «Проделки на Кавказе» по­явился на прилавках книжных магазинов и расходился неплохо: за полтора месяца было раскуплено около трех­сот экземпляров книги.

Роман попал на стол и к высшим сановникам империи, включая и самого Николая Первого. По свидетельству со­временников, император пришел в ужас от этой книги. Автор посвятил большую часть своего труда Кавказской войне, причем показал ее закулисные стороны. В беседе с военным министром, князем Чернышевым, император ука­зал ему: «Мы ничего не знаем о Кавказе, а эта дама от­крывает нам глаза!»

Военный министр, в свою очередь, обратил внимание начальника штаба Отдельного корпуса жандармов Л. В. Дубельта на «Проделки на Кавказе», заметив, что «книга эта тем вреднее, что в ней что строка, то правда!»

И начинает крутиться машина реакции. Л. В. Дубельт пишет министру народного просвещения С. С. Уварову:

«Милостивый государь, Сергей Семенович!

В типографии К. Жернакова отпечатана книга под названием «Проделки на Кавказе», сочинение Хамар-Дабанова. Как в этом сочинении является много сомнитель­ных мест, которые не должны бы быть передаваемы читающей публике, и как книга сия поступила уже в прода­жу, сколько известно III отделению собственной его импе­раторского величества канцелярии, в С.-Петербурге в книж­ных магазинах Ольхина и у многих книгопродавцев в Москве, то я считаю обязанностию донести о сем до све­дения Вашего высокопревосходительства с тем, что не признаете ли Вы, милостивый государь, необходимым об­ратить особенное внимание на это сочинение?»1

Министр обратил внимание и уже через три дня напра­вил официальное отношение попечителю Московского учеб­ного округа графу С. Г. Строганову, в котором потребовал изъять из продажи крамольное сочинение, которое вышло в свет по недосмотру московской цензуры.

Жандармы бросились к книгопродавцам и успели изъ­ять 906 экземпляров из 1200. Остальные, к великому сожа­лению царских чиновников, успели разойтись.

Министр народного просвещения С. С. Уваров потребо­вал от графа С. Г. Строганова прислать для объяснения в Петербург профессора Московского университета Н. И. Кры­лова, который был цензором этой книги и пропустил ее в свет. Было предписано привезти профессора под конвоем жандармов, что само по себе было глубоким унижением личного достоинства.

А. И. Герцен в дневнике за 8 августа 1844 года записал по этому поводу: «...Корш рассказывал, что по делу о книжке «Кавказские проделки» граф Строганов получил бумагу от графа Орлова с повелением прислать Крылова с жандармом в Петербург. Строганов, не показывая Крыло­ву предписания, отвечал графу Орлову, что у него (у Кры­лова) жена больна и что он не может исполнить этого предписания — буде же государь прикажет, готов выйти в отставку. Позволили Крылову приехать без жандармов! Что за нерусская черта! Честь и хвала графу»2.

Замечательный русский хирург Н. И. Пирогов, близко знавший профессора Н. И. Крылова, в «Дневнике старого врача» вспоминал: Крылов явился к Л. В. Дубельту и уже

1 Цит. по кн. Добровольский Л. М. Запрещенная книга в России (1825—1904 гг.). М., Изд-во Всесоюзной книжной палаты, 1962, с. 40— 41

2 Герцен А. И, Собрание сочинений, Том 2. М., ИздзоАНСССР, 1954, с. 371.

с ним отправился к шефу жандармов А. Ф. Орлову. «Время было сырое, холодное, мрачное. Проезжая по Исаакиевской площади, мимо монумента Петра Великого, Дубельт, заку­тавшись в шинель и прижавшись к углу коляски, как будто про себя говорит:

— Вот бы кого надо было высечь, это Петра Великого, за его глупую выходку: Петербург построить на болоте!

Крылов слушает и думает про себя: «Понимаю, пони­маю, любезный, не надуешь нашего брата, ничего не от­вечу!» И еще не раз пробовал Дубельт по дороге возоб­новить разговор, но Крылов оставался нем, яко рыба.

Приезжают, наконец, к Орлову. Прием очень любез­ный. Дубельт, повертевшись несколько, оставляет Крылова с Глазу на глаз с Орловым.

— Извините, г. Крылов,— говорит шеф жандармов,— что мы вас побеспокоили почти понапрасну. Садитесь, сде­лайте одолжение, поговорим.

— А я,— повествовал нам Крылов,—стою ни жив, ни мертв, и думаю себе, что тут делать: не сесть — нельзя, коли приглашает; а сядь у шефа жандармов, так, пожалуй, и высечен будешь. Наконец, делать нечего. Орлов снова приглашает и указывает на стоящее возле него кресло. Вот я,— рассказывал Крылов,— потихоньку и осторожно сажусь себе на самый краешек кресла. Вся душа ушла в пятки. Вот, вот, так и жду, что у меня под сиденьем по­душка опустится и —известно что... И Орлов, верно, заме­тил, слегка улыбается и уверяет, что я могу быть совер­шенно спокоен, что в цензурном промахе виноват не я.

Что уж он мне там говорил, я от страха и трепета за­был. Слава богу, однако же, дело тем и кончилось. Черт с ним, с цензорством! — это не жизнь, а ад»1.

М. Лемке в книге «Николаевские жандармы и литера­тура 1826—1855 годов», выпущенной в 1908 году, так ком­ментировал этот отрывок из воспоминаний Н. И. Пирогова: «Если принять во внимание профессорское звание Крылова, бывшего к тому же деканом, то рассказ этот, несомненно, прекрасно иллюстрирует тот ужас, какой наводило на цен­зоров III отделение, терроризировавшее их до полного иногда отупения.

По высочайшему повелению Крылов был отставлен от должности цензора и арестован при университете на восемь суток».

1 Пирогов Н. И. Севастопольские письма и воспоминания, М., Изд-во АН СССР, 1950, с. 417—418.

А между тем публикация отрывков из этой книги про­должалась. Случилось гак, что известный литературный критик и цензор А. В. Никитенко не только позволил на­печатать в июньской книжке 1844 года журнала «Отечест­венные записки» отрывки из опального романа, но пропу­стил и статью на нее, очень похвальную.

Но дадим слово самому А. В. Никитенко. В своем «Днев­нике» он писал: «Я ничего не знал ни об этой мере (изъя­тии книги из продажи —С. Б.), ни о самой книге. Между тем мне прислали на рассмотрение разбор ее для июнь­ской книжки «Отечественных записок». В разборе помещено и несколько выдержек из нее. Выдержки показались мне «подозрительными и неблагонадежными», говоря цензур­ным языком. Но делать было нечего: надо было пропу­стить то, что уже не раз было пропущено цензурою.

2 июня Владиславлев велел мне передать, что статья в «Отечественных записках» производит шум и, чего добро­го, наделает беды. Я поспешил к нему и тут только узнал, что «Проделки на Кавказе» запрещены цензурою и что, следовательно, о них ничего нельзя говорить, а еще меньше можно перепечатывать из них отрывки.

Но дело уже было сделано. Однако я сказал Краевскому, чтобы он уничтожил статью в еще не разосланных эк­земплярах»1.

Ты не замечаешь, читатель, удивительных совпадений в счастливой судьбе этой книги? Сначала один цензор не замечает крамольного ее содержания, затем другой делает вид, что не слышал об ее запрещении и дает добро на публикацию похвальной статьи и отрывков из книги в сто­личном журнале.

Случайны ли эти счастливые совпадения?

Чтобы ответить на этот вопрос, надо внимательнее при­глядеться к обоим цензорам.

При чтении литературных мемуаров тех лет становится понятно, что Н. И. Крылов, профессор Московского уни­верситета, был человеком прогрессивных взглядов, остро болевшим за судьбу своей родины, за судьбу ее литерату­ры. Он вполне мог почувствовать острую политическую на­правленность романа и умышленно разрешить его выход в свет.

Еще более определенно мы можем сделать такое допу­щение в отношении Александра Васильевича Никитенко. Выпускник Московского университета, профессор, а позже

1 Никитенко А. В. Дневник. Том 1. М., Гослитиздат, 1955, с,283

академик словесности, А. В. Никитенко в молодости был крепостным графа Шереметева. Одаренный от природы большим литературным талантом, юноша остро переживал свое рабское состояние и сделал несколько попыток полу­чить вольную.

В его судьбе решающую роль сыграли будущие декаб­ристы Кондратий Рылеев, Александр Муравьев, Иван Ан­ненков, Василий Ивашев, Александр Крюков, Захар Чер­нышев и другие. За год до восстания на Сенатской площа­ди им все же удалось вырвать у графа вольную для талантливого юноши.

Мог ли забыть обо всем этом А. В. Никитенко?

Вся его дальнейшая литературная судьба дает ответ на этот вопрос. Нет, не мог он забыть ни своих вольнолюби­вых мечтаний, ни друзей-декабристов. Не случайно ведь он дважды сидел на гауптвахте за пропуск в печать недоз­воленного.

Будучи цензором, А. В. Никитенко десятилетиями влиял на практику литературного процесса в России.

Ему, очевидно, была совсем не безразлична судьба кни­ги «Проделки на Кавказе», и он постарался продлить ее литературную жизнь.

Предполагается, что статью в журнале «Отечественные записки» написал В. Г. Белинский. На его авторство, как считают литературоведы, указывает и зачин о двух родах вдохновения, и некоторые стилистические особенности, и, главное, заостренная памфлетность рецензии, имеющая цель подчеркнуть в глазах читателя памфлетные же свой­ства самого «сочинения», которое, по словам критика —«не роман, не повесть, даже не один полный рассказ, но очер­ки быта и состояния страны в настоящее время, и притом очерки с мыслию»1.

Жандармские ищейки рыскали по всем городам стра­ны, отыскивая теперь уже не только книгу, но и статью о ней в журнале «Отечественные записки». Однако как «Про­делкам на Кавказе», так и статье В. Г. Белинского о ней все же удалось уцелеть, хотя и в небольшом числе экземп­ляров.

Больше того! Из книги Н. Н. Голицына «Библиографи­ческий словарь русских писательниц» (Спб., 1899) мы уз­наем, что в 1846 году в Лейпциге был издан в переводе на немецкий язык роман Е. Хамар-Дабанова «Москвичи и

1 Цит. по кн.: Никитенко А. В. Дневник. Том 1. (Примечание № 225 в конце тома).

черкесы» в двух томах. Н. Н. Голицын предполагает, что это все тот же роман «Проделки на Кавказе». Исследова­телям книги еще предстоит разгадать тайну появления ее за рубежом.

2

Чем же так напугала эта книга царскую администра­цию? Почему в решении ее судьбы, в ее политической каз­ни приняли участие виднейшие сановники империи?

Ответ мы находим в уже знакомой нам короткой фразе военного министра Чернышева: «Книга эта тем вреднее, что в ней что строка, то правда». А правда, как известно, глаза колет.

Автор «Проделок на Кавказе» осмелился рассказать правду о событиях на Кавказе и сделал достоянием обще­ственного мнения то, что тщательно скрывалось военным министерством.

Ни в одной из книг, написанных в эту эпоху, так от­крыто не обличались произвол и продажность царской ад­министрации, бездарность генералов, невежественность и развращенность офицерства.

К этому времени уже вышли книги А. А. Бестужева- Марлинского, А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, в кото­рых были нарисованы картины Кавказской войны. Но эти книги не были памфлетами, направленными против цариз­ма. Мы знаем их как прекрасные художественные произ­ведения, которые воспевали природу Кавказа, показывали горские обычаи, пересказывали горские легенды, раскры­вали человеческие характеры.

Книга «Проделки на Кавказе», несомненно, уступает названным книгам в художественном отношении. Здесь нет прекрасных, лирических страниц описания кавказской при­роды, далеко не так ярко раскрываются характеры людей, значительно меньше говорится об обычаях горцев, их обра­зе быта. Да и по языку книга Е. Хамар-Дабанова уступает книгам классиков русской литературы.

Но это понятно. Ведь автор ставил перед собой совсем другую задачу, а именно: рассказать правду о том, что он видел своими глазами или узнал от очевидцев событий. Создать не художественное произведение, а скорее — поли­тический памфлет.

Сегодняшняя наука указывает, что Кавказская война 1817—1864 годов, решавшая задачу присоединения земель, отделявших от России Грузию и Азербайджан, которые уже приняли русское подданство, завершилась фактом присоединения к России всего Кавказа, что имело прогрессивное значение: народы Кавказа были избавлены от порабощения отсталыми восточными деспотиями (Иран и Турция), сближение с русским народом способствовало их социально-

экономическому, политическому и культурному развитию, включению в совместную революционную борьбу против царизма.

В то же время Кавказская война по своему характеру была колониальной войной царизма против горцев Северного Кавказа — со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Царское правительство старалось оправдать свою колониальную политику на Кавказе тем, что оно несет народам Кавказа просвещение, покровительство и защиту. Е. Хамар-Дабанов устами главного героя Александра Пустогородова разоблачает лживость и лицемерие правительственной политики.

«...Оставляя черкесов спокойно владеть собственностью, управляться своими обычаями, поклоняться богу по своей вере —словом, уважая быт и права горских народов, мы берем их под свое покровительство и защиту: такова благодетельная цель правительства; но она встречает многие препятствия в исполнении. Первое из этих препятствий —различие веры, нравов и понятий; мы не понимаем этих людей, и они нас не понимают в самых лучших намерениях наших. Второе —при всех добрых намерениях, мы здесь должны нередко доверять ближайшее влияние на них таким людям, которые думают только о своем обогащении,

грабят их, ссорят, подкупают руку сына против отца, жены против мужа...»

Другой «благодетельной» целью колониальной политики царизма был постулат правительства о том, что Россия несет культуру темным, невежественным народам. Министр народного просвещения С. С. Уваров (с которым мы уже встречались в начале статьи) рекомендовал деятелям просвещения не скупиться на темные краски При описании отсталости «инородцев». И официальная печать распространяла о горцах самые нелепые слухи.

Классики русской литературы развенчивали эти слухи, создавая прекрасные, незабываемые образы горцев (Аммалат-бек А. А. Бестужева-Марлинского; Казбич, Бэла, Мцыри М. Ю. Лермонтова). Но автор «Проделок на Кавказе» идет дальше. Он открыто восхищается не отдельными личностями, а целым народом: «Воля ваша, я люблю их дикую честность! Возьмите черкеса, разберите его как человека — что это за семьянин! Как набожен! Он не знает отступни­чества, несмотря на тяжкие обряды своей веры. Как он трезв, целомудрен, скромен в своих потребностях и жела­ниях, как верен в дружбе, как почтителен к духовенству, к старикам, к родителям! О храбрости нечего и говорить— она слишком известна. Как слепо он повинуется обрядам старины, заменяющим у них законы! Когда же дело обще­ственное призовет его к ополчению, с какою готовностью покидает он все, забывает вражду, личности, даже месть и кровомщение!

Черкесов укоряют в невежестве; но взгляните на их са­доводство, ремесла, особенно в тех местах, где наша об­разованность не накладывала просвещенной руки своей, и вы согласитесь со мною, что они не такие звери, какими привыкли мы их почитать».

Это было счастьем русского народа того времени, что в его среде находились смелые люди, которые, подобно ав­тору разбираемой книги, раскрывали читателям глаза на истинную суть событий.

На Кавказе царизм вел жестокую войну с горцами, и русский человек не побоялся смело сказать об этом, бро­сить гневные слова обличительной правды в лицо само­державия. В книге есть примеры того, как по указанию царских генералов, желавших не славы России, нет! — а новых чинов и наград, предпринимались ненужные походы в уже замиренные аулы, лишь бы донести в Петербург о новой «грандиозной победе».

Ни в одной из книг, ранее или позднее написанных в эпоху царизма, вы не встретите столько примеров жесто­кости со стороны царских генералов.

«Два казака подъехали; один, корча горца, мастерски передразнивал звуки черкесского языка; другой, искусно коверкая русский язык, представлял переводчика.

— Здорово, Алим! Откуда явился? — спросил Алек­сандр, улыбаясь. Казак поклонился по черкесскому обы­чаю, пробормотав какие-то черкесоподобные звуки.

Мнимый толмач перевел их так:

— Алим сказал — из немецкого окопа.

...Александр, смеясь, заметил брату вполголоса:

— Какие шельмы! Ко всему приложат; в Прочном Окопе все немцы, как и по всему нашему флангу.— Потом обратился опять к переводчику: — Ну, а генерал-то здоров? Доволен ли нашим сегодняшним делом?

Толмач передал слова капитана Алиму; последний про­бормотал что-то. Переводчик сообщил это следующим об­разом:

— ...Алим говорит, генерал очень сердис на капитан, сказал — фу, черт! До сорок тел убитых черкес и башка не привозил; что бы велел казак голова руби и притрочить к седло; да еще черкес пятнадцать ранен; взял в плен, на кой черт их? Голова долой и мне прислал!»

Непосвященный человек вряд ли что-нибудь поймет из этого диалога. Но современники, особенно причастные к Кавказской войне, понимали, что речь тут идет о страш­ном обычае, который завел начальник правого фланга Кав­казской линии генерал Г. X. Засс (он был из немцев, от­того и название «немецкий окоп»). Он приказывал каза­кам отрезать у убитых черкесов головы и затем, как писал С. Голубов в книге «А. А. Бестужев-Марлинский»1, отсылал их в Берлинскую академию наук для исследований.

Осуждая колониальную политику царизма, автор, это видно из многих примеров, оправдывает героическую борь­бу горцев за свою независимость.

Сегодня читатель знает и то, что борьба эта велась под лозунгами газавата—«священной войны» мусульман про­тив «неверных», то есть имела и свою оборотную сторону: сопровождалась разжиганием непримиримой религиозной и национальной вражды, была объективно направлена на сохранение обветшавших устоев феодализма.

Стоит ли упрекать Е. Хамар-Дабанова за то, что он не разглядел этого?

Автор «Проделок на Кавказе» увидел в жизни к изо­бразил в романе другое, в том числе «храброго и честного кабардинца» Пшемафа, верой и правдой служащего Рос­сии, потому что русские для него «более чем родные» и не делают различия между ним и собою; увидел русского офи­цера Пустогородова, любовно воспитывающего двух пре­данных ему горских детей. Нет, не Россия — против горских народов, но русские и горцы — против политики царизма, против бесчеловечности: вот мысль автора.

Нельзя требовать от Е. Хамар-Дабанова такого же взгляда на описываемые им события Кавказской войны, каким владеет читатель полтора века спустя. Книга откры­вала глаза современникам на актуальные тогда вопросы. Например, о том, почему же эта война длится так долго.

1 Голубов С. Бестужев-Марлинский. М., Мол. гвардия, 1960, с. 340.

Из журналов того времени ответа на этот вопрос получить было невозможно. Все они были наводнены побед­ными реляциями с фронта и то и дело сообщали о разгроме огромных сил горцев, о покорении десятка племен.

Возникал законный вопрос: если на фронте такие успе­хи, почему же война никак не закончится?

«Приезжие на Кавказ,— пишет автор,— обыкновенно расспрашивают об образе войны с горцами; иные, зная об ежегодных потерях, поносимых войсками, вдруг очень про­сто спрашивают у вас: «Какой результат этих вечных эк­спедиций?»— и тем затрудняют даже штаб-офицера Гене­рального штаба. Впрочем, в таких случаях принята общая формула для ответа; вот она: «Слишком долго и много­сложно объяснять все блистательные результаты».

Но автор не побоялся «долго и многосложно объяснять» это. Не побоялся перед лицом всей царской цензуры прямо сказать о том, что успехи Кавказской войны далеко не такие блестящие, как пытается это представить военное министерство, что они надуманны. А победные реляции зачастую вымышлены!

В главе «Кавказский Фуше» Александр Пустогородов достает через торговца-армянина одно из уже готовых до­несений о том незначительном деле, в котором сам участ­вовал, и вслух читает друзьям, которые также были его свидетелями. Все возмущены ложью кордонного начальни­ка, и один из друзей Пустогородова, горец Пшемаф, во­склицает:

«—Делать нечего! Хотя позорно черкесу быть доносчи­ком, но на первом инспекторском смотру буду жаловаться.

— Сделаете только себе вред,—примолвил Пустого­родов.

— Каким же образом? Разве я не имею явных, неоспо­римых доказательств, что все это лишь наглое вранье?

— Оно так! Да ведь это донесение пойдет от одного начальника к другому, следственно, уважив вашу жалобу, всякий из них должен сознаться официально, что дался в обман! Притом все прикомандированные читали донесе­ние: их личная выгода поддерживать написанное. Но нако­нец— положим, вы вселите сомнение, захотят узнать исти­ну, пришлют доверенную особу: кордонный начальник в угоду ей импровизирует экспедицию, в которой доверенное лицо будет участвовать. Блистательное представление о нем, искательность кордонного начальника поработят при­знательную душу приезжего, и этот напишет: «Хотя доне­сение несколько и хвастливо, но дело, однако, было точно славное! Достоверного узнать я не мог ничего по причине различных показаний допрашиваемых». Кончится тем, что Вы останетесь в дураках, приобретете много врагов; а вы­мышленные подвиги кордонного будут по-прежнему печа­таться в «Allgemeine Zeitung».

Это даже не сатира! Это был рисунок с натуры.

Почему же офицерам и генералам пришлось сочинять надуманно-хвалебные реляции?

Потому что во главе Кавказской армии, ее отдельных полков и подразделений стояли в этот период бездарные в военном отношении генералы, которые при всем своем желаний не могли добиться успеха. И автор не один раз показывает примеры таких безуспешных попыток.

И второе. Потому что обилию реляций способствовала новая тактика ведения боя.

Советская историческая наука делит Кавказскую войну на три этапа. Действие романа «Кавказские проделки» от­носится ко второму этапу войны, когда генерала А. П. Ер­молова, связанного с декабристами, сменил на посту глав­нокомандующего генерал И. Ф. Паскевич.

Произошла смена руководства и у соперников. Во главе освободительного движения горцев Кавказа встал Ша­миль— выдающийся государственный и военный деятель, при котором антиколониальное движение в Чечне и Даге­стане приобрело особенно большой размах.

Этому способствовало и то, что И. Ф. Паскевич вместо планомерного наступления, как это делал А. П. Ермолов, перешел к тактике отдельных карательных экспедиций, ко­торая, как указывалось, была только на руку бездарному генералитету.

Военный министр князь Чернышев мог быть взбешен не только от всего перечисленного. Он был до этого уве­рен, что держит в своих руках все нити кавказских дел и направляет их к определенной цели. А автор доказал ему, что за две тысячи верст от Кавказа он ничего о нем не знает. На Кавказе творится полный беспорядок, никакого единства действий нет, каждый начальник воюет по сво­ему усмотрению.

Больше того. Е. Хамар-Дабанов показал, что вместо того, чтобы думать о лучшем укомплектовании боевых от­рядов, генералы думают о пышности собственных выходов. В романе говорится о чрезмерном развитии военной бюро­кратии на Кавказе. Вспоминая времена А. П. Ермолова, капитан Пустогородов замечает, что теперь «служба трудна тем, что не разберешь, кто начальник, кто посторонней: все распоряжаются, повелевают. В походе - два ли ба­тальона: смотришь, отрядный начальник назначает себе начальника штаба, этот в свою очередь дежурного штаб- офицера, который набирает себе адъютантов, те берут кого хотят в писаря, и так и является, сам собою, импровизиро­ванный целый штаб; ему нужны урядники и казаки на ор­динарцы и на вести; люди балуются с денщиками без всякого присмотра, так что жаль давать туда хороших каза­ков, Кончится экспедиция, выдадут награды... кому?., штаб­ным, писарям, бессменным ординарцам и вестовым, а на­стоящие молодцы, бывшие во фронте, истинно отличившие­ся, не получают ничего».

3

В отношениях к книге удивительным образом перепле­лись интересы царского правительства и частных лиц, что само по себе необычно. Когда казнили книгу А. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву», то рядовым лю­дям было все равно — будет ли, в конце концов, сохранена эта книга для потомства или не будет. Интересы их она никак не затрагивала.

С книгой «Проделки на Кавказе» было гораздо сложнее. Нашлось немало людей, которые, так или иначе, оказались связанными с нею. И многие из них страстно желали, что­бы книга не попала в руки читателей.

И дело было не в том, что читатели могли угадывать того или иного чиновника в образе Молчалина, или того или иного барина в образе Фамусова, как это было с пье­сой А. С. Грибоедова «Горе от ума». Нет! Е. Хамар-Дабанов на страницы книги поместил конкретные портреты кон­кретных лиц, подчас лишь изменив их фамилии.

К примеру, генерал Григорий Христофорович Засс был бы не прочь, чтобы о нем не узнали тех подробностей, ко­торые выставил на всеобщее обозрение автор «Проделок на Кавказе».

В романе он не назван по имени, а только как «кордон­ный начальник», но прозвище «черт», описание проис­хождения и наружности («пришлец от стран Запада, бело­волосый, с длинными рыжими усами») и страшный обычай отрезать черкесские головы сразу позволяли узнать в этом герое книги генерала Г. X. Засса, уже знакомого нам на­чальника правого фланга Кавказской линии. Е. Хамар-Дабанов беспощадно разоблачает его как одного из наиболее ловких составителей «победных» реляций.

Е. Вейденбаум, один из первых исследователей этой удивительной книги, в своих «Кавказских этюдах» приводит подробности биографии генерала Г.Х.Засса, которые позволяют нам ярче разглядеть в романе эту фигуру: «Он пользовался в своё время даже далеко за пределами Кавказа громкою известностью, как гроза черкесов, называвших его шайтаном, то есть чёртом. О его подвигах и военных уловках ходило множество легендарных рассказов, которые он умел поддерживать и распростарянь. Начальствуя кордонною (пограничною) линиею, он имел всегда возможность под тем или иным предлогом предпринимать набеги в неприятельские пределы. Ловко составленные реляции доставляли награды участникам этих экспедиций. Поэтому приезжая молодёжь с особенной охотою просила о прикомандировании к штабу начальника правого фланга. Засс ласкал людей со связями и давал им способы к отличию. За то благодарные «фазаны» с восторгом рассказывали во влиятельных петербургских гостиных о чудесных подвигах «шайтана».

Немецкий путешественник профессор К.Кох написал о Зассе даже целую монографию, основанную на рассказах земляков героя по Остзейскому краю».1

Заканчивает биографическую справку о «кордонном начальнике» Е.Вейденбаум характерными словами: «…Польза рыцарских подвигов Засса оказалась впоследствии очень сомнительною. В 1842 году Засс был удалён с Кавказа». Если мы вспомним, что первая публикация глав романа «Проделки на Кавказе» произошла в 1842 году, то напрашивается мысль о вольном или невольном совпадении появления романа и увольнения Засса. Не было ли громкое разоблачение «шайтана» той последней каплей, которая и решила вопрос о замене начальника правого фланга?

Очень желал бы уничтожения всего тиража романа и военный инженер Компанейский, которого знавшие его читатели-современники очень легко угадали под изменённым именем «Янкель-паша». Даже такие детали, как орден Льва и Солнца, привешенный на шее, красное, опухшее лицо, чёрные бакенбарды, растрёпанные усы и причёска – автор срисовал с натуры и сохранил в неизменности, как и его плутовские подвиги, о которых он распространяется на страницах романа.

А разве приятно было человеку прочитать о себе вот такие строки: «В комнату вошел белокурый человек ма­ленького роста. Он был в военном сюртуке, без эполет, расстегнут, и курил из длинного чубука с прекрасным ян­тарем. Черты его не имели никакого выражения: какая-то сладкая улыбка придавала ему вид притворной кротости; глаза, словно синий фарфор, были обращены на кончик носа; на темени виднелось безволосое пятно с отверстие стакана».

Эти подробности приведены с такой точностью лишь с одной целью: чтобы герой был узнан. И цель была до­стигнута. На этот раз речь шла о генерале П. Е. Коцебу (в романе его фамилия — Мешикзебу). Ни много ни мало, а он был тогда начальником штаба отдельного Кавказско­го корпуса! Но автор смело рубит сплеча и по этой влия­тельной фигуре.

Автор не боится последствий своего поступка — всена­родного осмеяния генералитета и офицерства Кавказской армии. В письме к шефу жандармов графу А. Ф. Орлову он объяснит свою смелость тем, что руководствовался «чув­ством личной мести, выводя некоторые характеры с нату­ры». Но, как мы увидим дальше, причины этого были куда сложнее.

Так или иначе, автор не жалеет черной краски для об­рисовки некоторых своих персонажей. Вряд ли был дово­лен собственной фигурой, точно срисованной с натуры, грек Найтаки, содержатель известной и единственной в Ставро­поле гостиницы, этот «маленький смуглый человечек с огромными черными бакенбардами», который так же, как Александра Пустогородова, встречал в свое время А. С. Пушкина, М. Ю. Лермонтова, А. С. Грибоедова, де­кабристов и размещал их в тех же номерах, так подробно описанных в романе.

Издевка над хитрым, играющим под простачка, а на деле очень изворотливым дельцом звучит в каждой строч­ке, посвященной этому человеку. Ни грамма уважения не нашлось у автора для этого персонажа. Разве он не был заинтересован в уничтожении всех книжек «Проделки на Кавказе»?

Но есть в этой книге персонаж, также жестоко развен­чанный, за которым не стоит конкретное лицо. Персонаж это необычный, ибо редко бывает, когда писатель вводит в свою книгу под тем же именем и с той же ролью чужого героя.

В 1844 году всей России был известен роман М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» и его герой Грушницкий. Автор «Проделок на Кавказе» вводит его в свою книгу и при этом доводит этот образ до омерзения.

Грушницких, наглых, бесстыдных, самодовольных, было достаточно в России сороковых годов девятнадцатого века. Они наводняли гостиные, театры, бильярдные, курорты, офицерские общества. Они презирали честных, порядочных людей. И автор «Проделок на Кавказе» подчеркивает все его недостатки. Так же, как в «Княжне Мери», Грушниц­кий и здесь по малейшему поводу хватается за пистолет либо за кинжал, Но, в противоположность лермонтовско­му Грушницкому, этот — трус.

«...Люди, подобные Грушницкому,—пишет автор,— не убивают; им необходимо только производить эффект: в том все их честолюбие».

Автор как бы хочет развить далее образ, созданный М. Ю. Лермонтовым, и довести его до гротеска.

За этим образом стояло так много людей с реальными фамилиями, что не стоило и усилий разгадывать лишь одного.

Но далеко не ко всем современникам автор относится с презрением и далеко не все герои «Проделок на Кавка­зе» обрисованы черной краской. Для многих из них на­шлось у, автора немало теплых слов. И, как отмечает один из исследователей книги «Проделки на Кавказе»—писа­тель А. Титов, эти люди составляли, как правило, лермон­товское окружение.

«В это мгновение вошли трое в столовую: высокий, тол­стый, видный собою полковник, низенький майор с боль­шими рыжими бакенбардами и офицер, которого Александр назвал бильярдным героем».

Первый из названных людей, по книге князь Галиц­кий,— это В. С. Голицын; как говорит автор устами Алек­сандра Пустогородова, «храбрый и умный человек. Он провел свою молодость буйно; поэтому мнение о нем раз­лично,— продолжает герой Е. Хамар-Дабанова,—но я це­ню его по уму и любезности в обществе».

Низенький майор с большими рыжими бакенбардами, который в книге носит фамилию Лев — это Лев Сергеевич Пушкин, родной брат поэта, «умный, честный, безукориз­ненный офицер, у которого страсть —казаться хуже, чем он есть, пренебрегая общим мнением; он основывается на том, что кто умеет ценить людей, тот его поймет».

В этой же компании в гостинице Найтаки встречается нам и полковник Адамс («Я мало знаю его, но считаю за хорошего человека») — это, очевидно, К. К. Данзас, лицей­ский товарищ и секундант А. С. Пушкина.

Имена некоторых своих современников автор вообще не изменяет: влиятельный темиргоевский князь Джамбот Айтеков, закубанский разбойник Али Карсиз, беглый линеец Барышников —эти имена, как указывал Е. Вейденба­ум, в свое время были хорошо известны на линии.

Исследователи этой книги, без сомнения, раскроют нам подлинные фамилии еще многих героев романа, так ярко обрисованных автором. «Вечный майор Камбула», который носит 22 года одну 'И ту же потертую фуражку с козырь­ком только потому, что ему нагадали, что лишь в ней он дослужится до генерала. Или «добрый полковник» с «на­речием, доказывавшим германское происхождение», кото­рый 14 лет служит на линии, ибо в России служить не мог: «Я там шпектакель наделал». Или горец Пшемаф, коман­дир русской казачьей сотни, и многие другие.

И уже то, что автор «Проделок на Кавказе» показывает нам галерею современников, списанных с натуры такими, какими они были в тридцатых—сороковых годах девятна­дцатого века,—делает книгу бесценным пособием для тех, кто хотел бы восстановить обстановку и типы людей той поры, обитавших на Кавказе.

4

Итак, крамола была налицо. Разоблачение колониаль­ной политики царизма в Кавказской войне, восхищение (вместо презрения) горскими народами и, наконец, резко критическое изображение царской военной администрации на Кавказе — это было неслыханно дерзко для печатной книги первой половины девятнадцатого века. Автору не могли простить такого откровенного вызова и не прости­ли.- Книгу изъяли, писателю пришлось объясняться перед шефом жандармов.

Но если бы николаевские жандармы подвергли автора допросу с пристрастием, если бы Третье отделение заста­вило его раскрыть все свои замыслы, то, возможно, автор так легко бы не отделался. Дело в том, что книга «Про­делки на Кавказе» несла в себе еще одну смысловую на­грузку, тайный смысл которой удалось открыть лишь спу­стя столетие.

Писательница унесла свою тайну в могилу, И литера­туроведам пришлось провести большую исследовательскую работу, чтобы разглядеть ту реальную фигуру, которая стояла за главным героем романа — Александром Пустогородовым.

С первого взгляда могло показаться — и именно так и показалось царским чиновникам от литературы, что глав­ный герой типичен для кавказских романов той поры. Раз­жалованный в солдаты офицер попадает на Кавказ и там храбростью возвращает себе мундир с эполетами. Живет он в казачьей станице, имеет неуживчивый характер и не в чести у начальства.

Таких фигур на Кавказе того времени было немало. Именно поэтому и оставили без внимания царские ищейки главного героя романа. И не увидели реального человека, который стоял за фигурой Александра Пустогородова. А этот человек был далеко не заурядной личностью.

Но для того, чтобы разглядеть его лицо, узнать его имя, нам сначала надо выяснить, кто же стоял за псевдо­нимом Е. Хамар-Дабанов? Кто был тем отчаянно смелым человеком, который не побоялся сказать правду о поряд­ках, царивших в России того времени?

За мужским псевдонимом стояла женщина.

Биографические данные о ней крайне скудные. Екате­рина Петровна Лачинова (1813—1896) родилась в семье богача, царского камергера Шелашникова. Получила бле­стящее воспитание. Была рано выдана замуж за генерала Н. Е. Лачинова, который в 1836 году был переведен в Кав­казский отдельный корпус. Вместе с мужем на Кавказ от­правилась и Екатерина Петровна.

Что мы можем добавить к этим коротким строкам ее биографии?

Очень немногое. Прежде всего — напомнить, что жила она в необычное время. Первая половина девятнадцатого века была наполнена незаурядными событиями. Хотя бы два из них —разгром русскими войсками наполеоновской армии и восстание декабристов — могли бы сами по себе составить целую эпоху, взорвать прежнее, заскорузлое ми­ровоззрение людей и заставить их задуматься о судьбах России.

Екатерина Петровна воспитывалась в роскоши. Но она сумела духовно порвать с миром благополучных, преуспе­вающих людей и перейти в лагерь передовой демократиче­ской интеллигенции. В то время это было не редкость, если вспомнить биографии декабристов: князей, графов, баро­нов, генералов, богачей, для которых, в конце концов, лю­бовь к Родине, боль за ее судьбу оказались выше материальных благ.

Ее глубоко взволновали события 1825 года, которые она переосмыслила позже, уже взрослой женщиной, рас­суждая о судьбе Евдокима Емельяновича Лачинова, брата мужа.

В двух номерах «Кавказского сборника» Е. Е. Лачинов напечатал свою «Исповедь», в которой, к сожалению, ни слова не писал о своем революционном прошлом, а опи­сывал участие в боях на Кавказе. Для нас важны не так его воспоминания, как биографическая справка о нем, по­мещенная в первом томе «Кавказского сборника». В ней, в частности, говорится, что «за участие в декабрьских сму­тах 1825 года Лачинов Е. Е. был разжалован в рядовые и назначен на службу в войска Кавказского корпуса; участ­вовал в войнах персидской, турецкой и в экспедициях про­тив кавказских горцев с 1826 по 1833 годы. В турецкую кампанию 1829 года был произведен в прапорщики, а в 1833 году уволен в отставку»1. Е. П. Лачинова встречалась с ним, подолгу беседовала и, как считает Е. Вейденбаум, первоначально задумала роман именно о нем, о его судьбе.

Вот как она описывает своего героя: «Достигнув возра­ста юноши, Александр обращал на себя общее внимание стройностью, красотою, живостью, богатыми дарованиями ума. Служба, как говорится, ему везла и предвещала бли­стательный карьер, как вдруг молодец попался, был предан суду и разжалован в рядовые без выслуги с лишением чи­нов и дворянства, не знаю за что, потому что я принял за правило редко верить рассказам разжалованных».

Но такова судьба и ее деверя, который не только вдох­новил автора на написание книги, но и сыграл немалую роль в создании самого романа. «Судя по содержанию кни­ги, нельзя допустить, чтобы Е. П. Лачинова могла напи­сать ее без сотрудничества или помощи лица, хорошо зна­комого как с мелочными подробностями военных действий на Кавказской линии, так и с составом ставропольского военного общества»,— писал Е. Вейденбаум2.

Советский литературовед и писатель А. Титов пришел к выводу, что за личностью главного героя действительно стоит декабрист. Но не Е. Е. Лачинов, а более значитель­ная фигура.

1      Кавказский сборник. Том 1. Тифлис, 1876; том 2. Тифлис, 1877.

2      Вейденбаум Е. Кавказские этюды, с. 319—320.

А. Титов обратил внимание на письмо Е. П. Лачиновой шефу жандармов А. Ф. Орлову, которое она отправила в август 1844 года.

«Любезный граф!

Когда во время моего последнего пребывания в Петер­бурге, в нынешнем мае, я узнала о запрещении моего со­чинения, озаглавленного «Проделки на Кавказе», я была далека от мысли, что навлеку на себя неудовольствие его величества... Опыт прошлого доказал, что именно литера­тура прославила царствования Екатерины II и Людовика XIV. Я слышу со всех сторон о том, что современной рус­ской литературы не существует. И именно это, граф, за­ставило меня взяться за перо— без тщеславия, но испол­нившись патриотизма и национальной гордости. Мое первое сочинение было запрещено. Если оно не понрави­лось его величеству, умоляю Вас повергнуть к его стопам выражения моей глубокой скорби и исходатайствовать для меня его высочайшее прощение, чтобы его величество удо­стоило принять во внимание вдохновлявшие меня чувства, а не пристрастные толкования, которые ему могут быть представлены и содержать точку зрения, целиком чуждую моим мыслям.

Граф Строганов, которого я упросила удостоить меня разговором, высказал подозрение, что я была руководима в этом сочинении кем-то, враждебным к правительству. Я Вас уверяю, любезный граф, что никто не участвовал в моем труде, и если я частично использовала ежедневные беседы, которые имела со многими нашими кавказскими офицерами, или даже черкесами, и несколько заметок об экспедициях, данных мне двумя офицерами, один из коих позднее погиб на дуэли, а другой как храбрец на поле боя, то все-таки никто из них не участвовал моем труде... Все, что я могу еще добавить, это что я руководилась чувством личной мести, выводя некоторые характеры, списанные с натуры, но эти персонажи столь малочисленны и столь незначительны, что, конечно, они не могли привлечь к себе внимания»1.

А. Титов отметил, что это письмо, по существу, пред­ставляет собою хорошо продуманную защитительную речь, которой Е. П. Лачинова, осознавшая, конечно, всю опас­ность своего положения, пыталась вывести из-под удара не только себя, но и своего деверя, декабриста Е. Е. Лачино­ва, к тому времени «прощенного» и переселившегося с Кавказа в тамбовское имение.

1 Цит, по журн.: Русская литература, 1959, № 3, с, 133—138

Итак, Е, П. Лачинова вполне определенно ссылается в своем письме шефу жандармов А. Ф. Орлову на двух офи­церов, которые любезно предоставили ей свои записки для работы над повестью.

Кто же эти офицеры?

А. Титов убедительно доказывает, что это М. Ю. Лер­монтов и А. А. Бестужев.

В том, что Е. П. Лачинова использовала некоторые ма­териалы великого поэта, нас убеждает сама книга, кото­рая сохранила на своих страницах всю бытовую обстанов­ку «Героя нашего времени».. В той части книги, где описываются события на Кавказской линии, изображена такая же небольшая крепость, как и в «Герое нашего вре­мени», где Печорин служит под начальством Максим Максимыча. Так же, как лермонтовский герой, Александр Пу­стогородов принимает у себя своего «Казбича» (Али-Карсиса), который, конечно же, готовит похищение черкесской княжны.

Различаем мы мотивы «Героя нашего времени» и в опи­сании Ставрополя, гостиницы Найтаки и, конечно, в обри­совке пятигорского водяного общества.

Е. П. Лачинова не смущается близостью мотивов этих книг. Больше того, она смело вводит в свой роман лер­монтовский персонаж — Грушницкого, как бы узаконивая этим свое подражание Лермонтову.

Вообще, создается впечатление, что Е. П. Лачинова на­рочно старалась подчеркнуть свое подражание Лермон­тову. Зачем ей это было нужно?

Возможно, затем, чтобы обвести цензуру, отвлечь ее внимание от главного героя, сделать его похожим на од­ного из лермонтовских офицеров. И вообще, представить роман как подражание Лермонтову.

И ей это удалось. Никто из литературных критиков се­редины девятнадцатого века не заметил никаких особен­ных черт у Александра Пустогородова, которые бы указы­вали на какую-то конкретную личность и оттого придавали бы роману особый колорит.

Е. П. Лачинова нарочно уводила цензуру от главного героя и, с другой стороны, нарочно сохраняла черты, по которым легко можно было бы угадать его.

Кто же этот человек?

Очевидно, второй из названных ею офицеров в письме шефу жандармов — тот, что погиб «как храбрец на поле боя». Заметьте, и в письме графу А. Ф. Орлову его имя не названо.

Но почему? Для чего нужна была такая секретность?

Очевидно, для того, чтобы не выдать своей тайны. Ведь прототипом главного героя романа был декабрист.

Давайте же ближе познакомимся с этим человеком, имя которого—Александр Александрович Бестужев.

В восстании 1825 года он был практически одною из первых, если не первой фигурою. Трубецкой, диктатор вос­стания, трусливо отсиживался дома, Рылеев искал Трубец­кого и терзался религиозными сомнениями в разгар самого дела, а А. А. Бестужев смело шел во главе колонны Мо­сковского полка и, размахивая саблей, поощрял солдат к решимости.

И на Сенатской площади он вел себя с такой же твер­достью.

Не казнили Бестужева только потому, что он явился с повинной, но подвергли таким издевательствам и унижени­ям, что он, в конце концов, стал искать смерть на поле боя. И, конечно, нашел.

Но он был не только решительный человек с твердыми политическими убеждениями. Он был одним из талантли­вейших и образованнейших людей своего времени. Слава писателя А. А. Марлинского (псевдоним Бестужева) в три­дцатых годах не уступала славе А. С. Пушкина. Больше того. Бестужев-Марлинский стоял у истоков великой рус­ской прозы, великого русского реализма. Его повесть «Ис­пытание» написана на несколько месяцев раньше, чем «Повести Белкина», с которых официально и начинается пушкинская проза.

За неполных 150 лет, прошедших со дня смерти А. А. Бес­тужева, литературные критики нашли много совпадений мотивов, интонации и целых выражений у Бестужева-Марлинского («Испытание», «Аммалат-бек», «Страшное гада­ние» и др.) и А. С. Пушкина («Кавказский пленник», «Выстрел», «Пиковая дама», «Капитанская дочка»), М. Ю. Лермонтова («Дума», «Маскарад», «Герой нашего времени»), Н. В. Гоголя («Невский проспект», «Тарас Бульба» и др.), И. С. Тургенева («Бежин луг» и другие произведения). А ведь они написаны значительно позже книг Бестужева-Марлинского1.

Разве не удивительно, что у Бестужева-Марлинского есть стихи, где черным по белому написано: «Белеет парус одинокий», есть строки, буквально «повторяющие» мысли и почти буквально — слова знаменитой лермонтовской «Ду­мы», есть у Марлинского и мимолетное рассуждение о тройке, о быстрой езде, которую любят русские.

1 Гусев В. Судьба Александра Бестужева.— В кн.: Бестужев-Мар­линский А. А. Повести и рассказы. М., Сов. Россия, 1976, с. 11—12.

Всем нам известны знаменитые ежегодные критические статьи В. Г. Белинского «Взгляд на русскую литературу...» А знаете ли вы, что в своем журнале «Полярная звезда» (название повторено А. А. Герценом) А. А. Бестужев в 1823, 1824 и 1825 годах поместил статьи «Взгляд на рус­скую словесность» и как бы предварил этим статьи Белин­ского.

Л. Н. Толстой, Н. С. Лесков испытали на себе влияние А. А. Бестужева-Марлинского.

И вот этот человек оказался в положении политического преступника, для которого были закрыты все пути в то общество, в котором он до этого жил. И уделом ему были оскорбления, унижения и полное одиночество.

Конечно, он старался его развеять во встречах с незна­комыми людьми и в балтийских крепостях, и в Якутске, и, наконец, на Кавказе.

Зимою 1837 года он познакомился с «генеральшей Лачиновой», о чем писал в письме к брату Павлу: «...Очень красива, кокетлива и писательница... Она без ума от люб­ви ко мне... Я очень доволен своей победой, эта женщина восхитительна наедине. Я провожу у нее три часа еже­дневно»1.

Хотя А. А. Бестужев к этому времени и успел вернуть себе офицерские эполеты, но вернуть себе прежнее место в обществе он не мог. Е. П. Лачинова чувствовала смяте­ние своего любимого и старалась отвлечь от тоскливых дум. Они очень часто встречались, о многом говорили, и эти беседы были чрезвычайно интересны для Е. П. Лачиновой. Она ловила каждое слово знаменитого писателя, старалась понять не только истоки его творческого таланта, но услы­шать и рассуждения декабриста.

Из этих бесед она вынесла много интересных фактов и мыслей и о Кавказской войне, о которой задумала напи­сать книгу.

В феврале 1837 года Е. П. Лачинова сообщила А. А. Бестужеву2 страшную новость, услышанную во двор­це командующего: убит А. С. Пушкин.

1 Титов А. Александр Бестужев — герой забытого романа.—Русская литература, 1959, № 3, с. 135.

2 Голубов С. Бестужев-Марлинский, с, 351—352.

Эта новость тяжело повлияла на Бестужева. Ночь он провел без сна. А утром побежал к монастырю св. Давида и, позвав священника, велел петь панихиду на могиле А. С. Грибоедова: ведь оба великих поэта были насильст­венно выброшены из жизни. Но когда священник стал тво­рить молебен «о упокоении душ убиенных боляр Александ­ра и Александра», Бестужев вдруг вспомнил, что ведь и он —«болярин Александр».

Через три месяца он был убит.

Трагическая смерть любимого человека, наверное, была той каплей, которая, упав на чашу весов, решила судьбу главного героя романа в пользу Александра Бестужева. Все ее мысли были заняты этим человеком, и она уже не мог­ла писать, не думая о Бестужеве. И. постепенно его образ затмил образ Е. Е. Лачинова. В замыслах ничего не нуж­но было менять: судьбы обоих декабристов были очень близки. Но фигура Бестужева была гораздо колоритнее, мысли его были глубже и ярче,, и Лачинова решает поста­вить в центре своего романа образ Бестужева. Это сразу придало роману иную политическую окраску, чем было за­думано ранее. Книга наполнилась декабристскими идеями и стала политическим памфлетом.

Как уже было сказано, цензура приняла образ А. Пу­стогородова как типичный для литературы того времени тип кавказского офицера. Чиновники не могли допустить такой дерзости со стороны автора, чтобы через полтора десятка лет после событий 1825 года кто-либо мог ре­шиться поставить образ декабриста в центре романа.

Конечно, напрасно искать в книге хотя бы намеки на восстание декабристов. Напрасно искать здесь автобиог­рафические черты Бестужева-писателя. Это было бы слиш­ком явно.

Нет! Образ А. Бестужева завуалирован. И в то же вре­мя он на виду. Сегодня, спустя полтора столетия, Бесту­жев говорит с нами со страниц этой книги. Говорит о кровавой сути войны, о прекрасной душе горца, о глупости царских офицеров и генералов, о своем одиночестве.

Конечно, образ А. Бестужева завуалирован, но если уж мы сделали такое допущение и нам известен прообраз, то легче становится найти близость литературного героя к его живому прототипу. Начнем с очевидного: Е. П. Лачинова сохранила у них обоих одно имя—Александр. Больше то­го, она оставила неизменным в романе и имя матери А. Бестужева — Прасковья.

Е. П. Лачинова доносит до нас в романе и одиночество опального декабриста. Оно особенно явно в отношениях между братьями, которые так же далеки друг от друга, как были далеки Александр и Павел Бестужевы. Александр был добр, великодушен, полон родственных чувств, порою даже нежен. Павел же замкнут, сух и отвечает на его письма всегда аккуратнее тогда, когда обращается с прось­бою о деньгах.

«Об этом оттенке в отношениях между братьями,— пи­шет писатель А. Титов,—Е. П. Лачинова также могла уз­нать от самого А. А. Бестужева, который, по собственному признанию, легко открывал душу перед нравившимися ему женщинами»1.

В первоначальном варианте «Проделок на Кавказе» близость образов братьев Бестужевых и братьев Пустого- родовых была видна яснее. Младший Пустогородов не при­езжает к Александру из России, а служит, как и он, в Кав­казском корпусе, подобно тому, как вместе с А. Бестуже­вым служил его брат Павел. Но затем Е. П. Лачинова постаралась убрать «мостики», которые вели к раскрытию образа Александра Бестужева.

И все же, как мы видели, некоторые из них остались. Вот еще одно совпадение. В романе «Проделки на Кавка­зе» показаны нежные отношения А. Пустогородова и двух горских детей, которых он взял из разоренного аула и привязался к ним, как к родным. Но ведь в свое время об­раз А. Бестужева окружала легенда о том, что он приютил у себя горскую девочку. Приютил все из-за того же оди­ночества, что мучает и А. Пустогородова.

Итак, совпадений много. И они не оставляют сомнений в том, что А. Бестужев,— как писал А. Титов,— был не только героем устных легенд, созданных о нем современни­ками, но и главным действующим лицом целого романа, продолжавшего ту же борьбу с режимом Николая I, кото­рой посвятил свою жизнь друг и соратник Рылеева»2,

Роман был написан русской женщиной.

Передовые русские женщины девятнадцатого века не были рабами туалетов, модных салонов, танцев, балов и прочей великосветской чепухи. Нет! Русские женщины были до глубины души преданы своей родине, ее боль была их болью.

Княжна М. Волконская, княжна Трубецкая и другие жены декабристов совершили гражданский подвиг, отпра­вившись за мужьями в Сибирь.

А Лачинова? Разве она не совершила гражданский подвиг, выпустив такую смелую книгу?

1 Титов А. Александр Бестужев — герой забытого романа, с. 137,

8 Там же.

И последняя тайна, которую открыли лишь спустя пол­тора столетия. Тайна псевдонима. Почему все-таки Е. Хамар-Дабанов, а не какой-либо другой?

Ответ на этот вопрос мы можем получить, читая, на­пример, такой абзац в книге С. Голубова «Бестужев-Марлинский»: «Ночь в Иркутске на 24 ноября (1827 года) бы­ла необыкновенной ночью в жизни братьев Бестужевых. Сколько рассказов, и какие рассказы! Сколько горечи, ра­дости, надежд и отчаяния, смеха и слез!.. Перед рассветом простились... Николай и Мишель выехали из Иркутска вер­хом кругоморской дорогой - переправа через Байкал была невозможна, и подоблачный хребет Хамар-Дабан стоял у них на пути»1.

Все декабристы, сосланные в Сибирь, не миновали этого хребта. И был он для них символом тяжелого, бесконечно далекого пути. И только тот, кто в снежную метель ехал на лошади или, еще хуже, шел пешком через бескрайнюю, казалось, землю, а хребет Хамар-Дабан все так же был далек, как и раньше,—только тот может понять, как нена­вистен и как долгожданно радостен был для них этот хребет.

Е. П. Лачинова узнала о нем от Александра Бестужева. А цензору он был незнаком. Да и разве обязан был лите­ратурный цензор знать все хребты и горы на карте России?

Разве мог он предполагать, что в самом псевдониме та­ился декабристский символ?

Сергей Бойко

1 Голубое С, Бестужев-Марлинский, с. 279

       Часть первая

       I

       Москва и события предшествовавшие

О вы, почтенные супруги!

Вам предложу мои услуги;

Прошу мою заметить речь:

Я вас хочу предостеречь.

А. Пушкин

«Нет, матушка, воля ваша, я не могу продолжать служить!» Вот что говорил кавалерийский офицер лет двадцати пяти, приехавший в домовый отпуск к матушке своей, Прасковье Петровне Пустогородовой. Это было зимой, когда, как русская патриотка старого покроя, Прасковья Петровна постоянно приезжала в нашу родную Белокаменную кушать откормленных и замороженных пулярд, каплунов, индеек и свиней, привозимых длинным обозом добрых мужиков из деревни в Москву в счет зимней барщины.

Прасковья Петровна, действительно ли, или притворно, ничего не слыхала и продолжала свои канвовые вычисления для ковра, который она делала по обету во время летней засухи, грозившей всеобщим неурожаем вотчине, где она ежегодно проводила лето.

Немного погодя опять послышался голос, умильно просящий и почти отчаянный:

— Матушка! Сделайте милость, позвольте мне выйти в отставку.

— Ах, Николаша, Николаша! Ты знаешь, что отец против этого! Ну, как он откажет тебе в содержании? Ведь имение все его! У меня ровно ничего нет: чем будешь жить?

Да что тебе так не хочется служить? А в отставке что будешь делать?

— Матушка! Зависимость состояния принуждает меня стараться склонить вас к тому, чтобы вы выпросили согласие отца на мое желание. Моя служба мне в тягость; однообразие жизни и обязанностей, это товарищество без дружбы, среди противоречия страстей, чувств, склонностей и видов, все это день ото дня делается удушливее для меня. Если бы я служил во времена незабвенной Отечественной

войны, страдания бивуачной жизни, лишения в походах, гром и кровь в битвах, трупы, устланные по полю сраже­ния, пожары сел и городов, слава, венчающая счастливцев, награды, украшающие груди отличившихся, вот это усы- тило бы жажду, которая меня томит, в которой сам себе не могу дать отчета; но теперь я волочу жизнь угрюмую, неудовлетворенную. В настоящем все, что вижу, слышу, встречаю, несносно мне надоедает; от моей неудачной службы в будущем ничего не ожидаю и не предвижу. Я хо­чу обмануть тоску, развлечь ее разнообразием, и надеюсь, путешествуя по чужим краям, найти то удовольствие и развлечение, которых доселе тщетно искал.

Только что Николаша кончил эту длинную, трагическую тираду, как вошел официант просить Прасковью Петровну к ее матушке. Получив в ответ «Сейчас приду» и приказа­ние доложить, когда Петр Петрович воротится, официант вышел. Прасковья Петровна встала, обеими руками взяла Николашу за голову, поцеловала его в лоб и промолвила:

— Ну, моя беспутная головушка, поговорю с отцом, по­смотрю, что он на это скажет! Только ты ему ни слова не говори, а то разгневишь его и ничего не выпросишь.

Всегда осторожная, Прасковья Петровна пошла в де­вичью приказать своим двум пригожим субреткам, чтобы они, в случае, если она пришлет за носовым платком, ве­лели сказать, что кто-нибудь ее ждет, предоставя выбор лица их собствемной проницательности. Проходя через ка­бинет, она застала Николашу, который задумчиво сидел на том же месте; мимоходом спросила, не поедет ли он куда со двора, и, получив отрицательный ответ, отправи­лась на половину, занимаемую матерью.

Николаша привстал и из-за двери посмотрел, как уда­ляется его матушка, которая некогда славилась своим сло­жением, ростом, красотою, умом, любезностию, а теперь была шестидесятилетняя, тучная, но свежая старуха.

Когда наш угрюмый философ расчел, что матушка до­шла до бабушки, он одним скачком очутился в маменьки­ной спальне, вмиг перебежал ее, как вихрь ворвался в девичью, чмок одну субретку, чмок другую, и пошла воз­ня,— совершенно, впрочем, платоническая: описывать тут нечего. Кто не был молод? Кто маменьких субреток в де­вичьих не щипал? Кто с ними не заводил возни? Кто не видал их притворных слез, поддельного гнева? Кто не слыхал этой речи, никогда не исполняемой: «Да что это та­кое? Право, я маменьке пожалуюсь»? Кто не прятался куда попало, когда слышал, что матушка идет? Какая мамень­ка не притворялась, будто не замечает, что сынок перед ее приходом геройствовал в девичьей, или не видит, что ее пригожая субретка запыхалась, что она красна как рак вареный, что у нее измяты платье и спереди весь шейный платочек, а волосы растрепаны? Маменьки знают очень хорошо, что такая возня совершенно невинна, и потому на все проказы сынков в девичьей смотрят, как говорится, сквозь пальцы. Испытавшие все это могут догадаться, что началось в девичьей с появлением Николаши.

В другой половине дома происходила совсем другого рода беседа.

Прасковья Петровна застала свою матушку, девяносто­летнюю почтенную старушку, в больших вольтеровских креслах; развернутое письмо и серебряные очки старинно­го фасона лежали у нее на коленях; она беспрестанно ути­рала платком свои слезы и если не рыдала, то частые вздохи доказывали, что она очень расстроена.

Прасковья Петровна подошла, поцеловала руку огор­ченной старухи, спросила, что с ней, и, вероятно, тронутая слезами матери, не заметила письма. В самом деле, при­скорбно было видеть простоволосую старуху, у которой уже не волосы, а белый шелк покрывал лоб и падал на сморщенное, но небезобразное лицо, выражавшее искрен­нюю, глубокую печаль.

— Параша, ты заставляешь меня плакать у преддверия гроба: твое пристрастие, твоя несправедливость... Бог тебя прости, а право грешно тебе!

— Матушка, да что с вами? Ведь теперь только двена­дцатый час; меня задержали: простите, что опоздала прийти с вами поздороваться.

— Послушай, Параша, я немножко ворчу, когда ты поздно приходишь: ты этого не понимаешь, потому что не дожила еще до тех лет, когда всякий час думаешь — немно­го уж остается жить! Первая мысль моя поутру — благо­дарить создателя и помолиться ему; вторая — скоро ли придешь ты? Творец испытал меня, но еще милостив: взяв всех детей, он сохранил мне тебя. Когда ты долго не идешь, я начинаю думать, что я тебе в тягость и не нужна более, что пора мне умереть! Теперь бог меня тобою же наказы­вает за эту мысль, происходящую от искусительного по­мышления. Мне ли рассуждать - должно ли жить или умереть? Но я убедилась, что еще нужна здесь: авось бог даст, слезы матери смягчат твою жестокость!

— Да не мучьте меня, матушка!.. Скажите, в чем дело?

— На, читай вслух письмо, которое я сейчас получила.

Прасковья Петровна, увидев почерк, приметно смути­лась. В лице ее выразилось сильное негодование; но, повинуясь приказанию матери, она беспрекословно начала читать:

«Добрая бабушка,

Вы всегда были ко мне милостивы и снисходительны; к вам я наконец решаюсь прибегнуть как к последней моей надежде: умилостивьте отца и мать! Матушка — ваша дочь: она от вас выслушает то, чего ни от кого не захочет слышать. Я не жалуюсь, но нахожусь в отчаянном положении. Прибегая к последнему средству, надеюсь еще умилостивить ее и, через нее, смягчить отца. С этой целью вам, бабушка, открою всю истину: вы одни не изменились ко мне в продолжении пятнадцати лет испытаний, посланных на меня судьбою.

Я был виноват. Законы осудили меня; преступление мое относилось к обществу, а не к родителям; но я не оправдываю себя за горе, которое им причинил, обманув их надежды. Чувствуя это, я покорно и с благодарностью принимал от родителей скудные средства к жизни, которые далеки от того, что они могли бы уделять мне. Со всем тем сознание вины относительно к ним воспретило мне просить их быть щедрее, и я предпочел терпеть недостаток, даже нужду; льстил себя надеждою, что, достигнув производства в офицеры, и будучи прощен людьми, возвращу к себе

прежние чувства родителей. Усилия мои были вознаграждены, и, благословляя творца и милосердие правительства, я опять надел эполеты. Однако письма родителей все так же были редки, холодны и с упреками. Я получил несколько

наград, которыми грудь моя постепенно украшалась; но родители оставались в том же предубеждении против мета. Наконец, с последнею почтою я получил деньги на текущую треть с письмом отцовского приказчика, в котором он уведомляет меня, что отец и мать недовольны мною, что "поэтому ко мне не пишут и не желают более получать моих писем, а ему приказали по-прежнему присылать мне деньги.

Я понимаю, что люди могут меня преследовать, даже мстить мне: это им свойственно. Но отец и мать за что неумолимы? Порочен ли я? Пускай скажут, в чем! Пускай расспросят и узнают, какою общей любовью, каким уважением я здесь пользуюсь! Ослушен ли я их воле? Да я ее никогда не слыхал! Тем ли заслуживаю родительский гнев, что к ним не еду? Они знают, это от меня не зависит! Или они заключают, что я ничего не стою, не получив награды за последнюю экспедицию? Пускай увидят участие, принимаемое во мне всеми товарищами! Они не могут даже упрекать меня, зачем доселе я не убит: какая-то странная судьба смешно хранит меня. Словом, умилостивьте, бабушка, родителей, да узнайте, чего они хотят от меня: всякая их воля для меня священна...

Более не в состоянии вам писать: так крепко расстроен. Целую ваши ручки.

Ваш почтительный внук

Александр».

Старуха зарыдала. Прасковья Петровна, имея правилом подумать прежде обо всем и не зная теперь, что отвечать матери, позвонила и приказала официанту спросить в девичьей носовой платок.

Николаша, в пылу геройства, услышав, что кто-то идет, кинулся опрометью в противную сторону, разбил стеклянную дверь и побежал вниз по лестнице, на которой опрокинул прачку, несшую выглаженное белье. Через заднее крыльцо он отправился в конюшню, арапником заставил поплясать лошадей в стойлах и этим освежился. Субретка, та, которая последняя была в его львиных лапах, начала наскоро оправляться, а другая выбежала навстречу официанту и, услышав, зачем он прислан, начала доставать носовой платок.

Уши у официантов очень хороши, а ум наметан на догадки. Поэтому понятен был его вопрос:

— А! Николаю Петровичу надоело вас ломать, так он принялся за стеклянные двери!

— Что с вами-с?.. Кажется, бредите-с? — возразила субретка с полным самодовольством, отдавая платок.—Что Николай Петрович будет в девичьей делать?.. Прошу-с не догадываться и держать свое при себе-с! Да доложите

Прасковье Петровне, что смотрительница богадельни пришла, очень нужно ей видеть барыню, а ждать некогда; так не прикажет ли прийти в другое время?

Когда официант принес платок и исполнил данное служанкою поручение, старуха еще плакала. Прасковья Петровна приказала позвать матушкину девушку, велела ей тут быть, сама же, смущенная, встала и, поцеловав руку старухи, сказала: «Матушка, я сейчас приду; мне надо на минутку сходить к себе». Старуха пожала ей руку и сквозь слезы умильно посмотрела на нее.

Прасковья Петровна отправилась в свою половину и пошла в девичью приказать одной из субреток сидеть в кабинете, покуда она в спальне отдыхает. Увидев разби­тую стеклянную дверь, она спросила:

— Что это такое?

Субретка отвечала:

— Говоря с Машей, я отворила дверь и не видела, что сзади истопник нес дрова.

— Какая ветреница!.. Велеть вставить стекло...—был весь ответ барыни, которая пошла в спальню подумать ле­жа о двух предметах: первый, как отделаться от хлопот, наделанных старшим сыном; это было нелегко: она чувст­вовала себя виновною в несправедливости к нему; тем бо­лее самолюбие, как водится, требовало доказать, что она прекрасно поступала. Второй предмет был Николаша. По­куда она погружена в рассуждения, надо описать кое-какие подробности нрава и жизни ее. Это необходимо, чтобы по­нять быт семейства, скажем мимоходом, весьма обыкно­венный, ежедневно встречающийся, только не всеми за­мечаемый.

Прасковья Петровна, одаренная проницательным умом, красавица, богатая невеста, вышла замуж лет двадцати трех. Поэтому она успела надуматься, какого рода мужа ей лучше всего взять. Да-с, взять: богатые невесты, к тому ж красавицы и умницы, когда надевают брачный венец, имея за двадцать лет, в полном смысле берут мужей.

Судьба помогла ей обдумать и определить, какого рода муж всего лучше: она следила супружескую жизнь своих родителей. Ее матушка, с которой мы уже знакомы, была женщина добрая, плаксивая и хоть не дура, а весьма ог­раниченного ума и без воли. Отец, напротив, слыл чело­веком замечательным по уму, расточительности, разврату, буйному своеволию и вспыльчивости. Ему надоели слезы, ревность, упреки жены; она сделалась ему несносною; и он обходился с ней грубо: беспрестанно оскорблял, всячески старался выводить из терпения, при малейшем возражении принимался просто колотить. Этот обычай не совсем вышел из моды: еще случается, и нередко, что муж побьет жену кулаками, чубуком, иногда казачьей плетью. Плеть, одна­ко ж, не у всякого имеется; для этого надо родиться каза­ком. Арапником — другое дело: это у всякого есть и, стало быть, тут уж нет остановок. Я очень любопытен от рож­дения: поэтому на великолепных балах всегда с особым вниманием рассматриваю те части тела замужних женщин, которых не покрывают пышные наряды. Случалось видеть знаки синие, темно-желтые, зеленоватые; признаки ногтей, даже зубов. Прасковья Петровна, с которою я очень дру­жен, уверяла меня, что она часто не верила своим глазам, видя поутру свою матушку всю избитую и в синяках, а вечером, когда оденется ехать на, бал, свеженькую, как будто ни в чем не бывало. Основываясь на рассказах под- руг, она убеждена была также, что прежде дюжина, а теперь полдюжины эластических, фланелевых и всякого рода юбок придуманы женами, чтоб лучше защититься от ударов мужей.

Итак, Прасковья Петровна решилась взять мужа по­глупее, посмирнее и, разумеется, не драчуна и не кусаку. Скоро в толпе бальных полотеров Петр Петрович обратил на себя ее внимание скромностью, застенчивостью, робо­стью нрава. Его состояние не было тогда велико (после он получил значительное наследство); но на это не смотрела она, потому что сама слыла богатою невестой. Имение от­ца ее не было еще продано с аукционного торга или, по модному выражению, с молотка: так она и решилась взять Петра Петровича мужем, предупредила мать, уговорила отца и приказала теперешнему своему супругу за себя сва­таться. Вскоре запели им: «Роститеся, множитеся, наполняйте землю, и да будет плод ваш благословен!» А ска­зать попросту, по-русски, скрутили их.

Как обыкновенно водится, у них было несколько деток; одни померли, другие живут: но зачем говорить о том, что всякий день случается на всем земном шаре! Вообще тай­ны брачных ночей и супружеского быта — весьма сухая и скучная материя, нередко даже безобразная картина.

Прасковья Петровна оказалась в замужестве женщиною холодною, без желаний, без страстей: стало быть, и в физическом отношении была создана повелевать мужем. Не­даром слепое поверье вкоренилось в прелестном поле, что, возбуждая желания и страсти в муже, легко его порабо­тить. Дело в том только, что не все женщины одинаково сложены: холодная жена всегда свое возьмет, а пылкое, милое создание — бедняжка! - не выдержит своего харак­тера.

Таким-то образом наша Прасковья Петровна скоро до­стигла безотчетной власти над мужем; но, как умная жен­щина, она поняла, что выгоднее это скрывать. Вот и начер­тала она себе образ поведения, который строго воспрещал ей, в свете, при свидетелях, иметь свою волю. На всякое предложение или приглашение она отвечала: «Хорошо, ес­ли муж позволит! Хорошо, если муж согласится!» Разуме­ется, с мужем она никогда не спорила при людях, а оказывала ему совершенную покорность. Труднее всего было достигнуть, чтобы муж не имел ни одной мысли, ни одного желания, которые бы не истекали из ее воли: но есть ли невозможное Для умной женщины? Прасковья Пет­ровна и до того добилась, не могу знать какими средст­вами.

Свет решил, наконец, что в Петре Петровиче нет ничего особенного или замечательно светского, но что это пример­ный глава семейства, с волею твердой, неколебимой. Впро­чем, и сам он был того же мнения, нисколько не подозре­вая себя самым глупым и пустым созданием в поднебесной. Но что нам до этого? Как все добродушные, то есть незлые дураки, он был спокоен, счастлив и доволен судь­бою.

Много значит умная жена! Не будем, однако, обманы­вать, скажем правду: Прасковья Петровна не прошла всей супружеской жизни без камней преткновения. В 1812 году она оставила страны, наводненные неприятелем, что, впро­чем, заметим с гордостью, не она одна сделала, а все со­словия; и уехала не знаю в какой отдаленный город. Там, грустя о бедствиях родной, любезной стороны, о пожаре Белокаменной с ее святынями, она опустила бразды, кото­рыми правила Петром Петровичем. Следствием этого по­слабления было то, что он попался в круг любителей цыган и связался с одною черноокой девой,— вкус хоть и неумест­ный для женатого человека, однако ж весьма понятный для меня.

В таборе, куда он часто езжал, была шестнадцатилет­няя прелестная Ольга: она пела прекрасно, плясала оча­ровательно. Бывало, утомленная ночами, проведенными без сна в плясках и песнях вроде —

Не будите меня молоду

Раным-рано поутру!

она, на заре, уходила в свою комнату и, раздевшись, скоро засыпала. Он любил тогда входить к ней, любоваться на милое, спящее создание, тихонько поправлять черные, рас­кинутые кудри, дышать теплотой юного тела, украдкой ка­саться полунагого плеча и девственной груди. Тогда-то, как бы по тайному призыву, грудь внезапно твердела и греза сладострастия тревожила сон девы: ее руки сжимались, едва заметная дрожь пробегала по телу, губы вполовину растворялись, дыхание делалось реже, но сильнее, она как будто задыхалась. И вдруг все тело вытягивалось, выры­вался глубокий вздох, невидимая, но понятная слабость овладевала милой цыганкой. Грёза девы кончилась: немое чувство наслаждений улетело...

В Ольгу-то Петр Петрович влюбился. Прасковья Пет­ровна начала подозревать в этом мужа; потом догадываться; наконец, узнала все, притворяясь, что ничего не ведает. В самом деле, как умной женщине показать, что муж из­менил ей, что для него цыганка милее, пригожее, полнее наслаждений, чем жена? Это словно сказать, что цыганка лучше барыни: обида смертельная, вопиющая!

В это время сотнями пригоняли во внутренние города пленных французов и других немцев: положение их было жалко. Израненные, не привыкшие к суровости нашей род­ной страны, они подвергались мучительным болезням.

Сострадание, человеколюбие — чувства, которые приро­да и мода присвоили женскому полу. Прасковья Петровна свято исполняла все, что требовалось в этом отношении: посещала пленных, посылала больным хорошо изготовлен­ный суп и белье, щипала корпию для раненых.

В числе этих несчастных был один молодой тяжелора­неный генерал Великой Армии. Как наполеоновский офи­цер, Ж*** проложил себе путь к почестям отважною храб­ростью. Родясь в низшем сословии, он не получил воспи­тания и никогда не бывал в хорошем обществе: но для тяжелораненого всего этого не нужно; тем более, что гене­рал говорил на языке наших гостиных: стало быть, имел свободный вход в русские дома, всегда гостеприимные для таких иностранцев. Прасковья Петровна часто посещала этого раненого. Он обращал ее особенное внимание, потому что был генерал, тяжело ранен, страдал, говорил по-фран- цузски, и имел взор наглый, в котором женщины вообра­жают видеть энергию, храбрость. Впрочем, он был в пол­ном смысле красивый мужчина и мог очень нравиться Прасковье Петровне. Возвращаясь домой и, размышляя о поступке мужа, о раненом генерале, она начала разбирать в уме, что такое положение замужней женщины, которая возьмет себе друга. Honny soit qui mal y pensel!..* Праско­вья Петровна думала о платоническом друге! Эти размыш­ления породили любопытство, а чувство любопытства и мести всемогущи в женском сердце.

Но нельзя было скоро привести в исполнение тайных желаний: генерал был слишком тяжело ранен. Она реши­лась ожидать его выздоровления и покамест дать во всем полную волю Петру Петровичу, исключая того, что касалось до управления домом, имением, и до значительных издержек.

* Перевод иноязычных выражений, встречающихся в тексте, помещен в комментариях в конце книги.

Понимая, однако ж, что без денег не будут пу­скать в цыганский табор, она уделяла ему безотчетную сумму, которой давалось название: «Для картежной игры».

Наконец, в 1813 году, генерал совершенно оправился, сделал визит Прасковье Петровне и скоро завязалось у них нечто, чему Петр Петрович ничуть не мешал, никогда не бывая дома да и ничего не подозревая.

Скоро, однако ж, Прасковья Петровна разочаровалась насчет своего генерала: он сделался ей несносным своей грубостью, хвастливыми выходками, самонадеянностью, на­конец, наглыми и бессовестными требованиями. Она гова­ривала, что если бы спросили ее мнения, кого лучше допу­стить в свое общество, она без сомнения советовала бы предпочесть русского кучера с широкой бородою француз­скому генералу: не знаю, многие ли последовали ее советам. Наконец она решительно хотела отделаться от Ж***, но не знала как, тем более, что заметив маленькое изменение в периферии Прасковьи Петровны, его превосходительство говаривал: «Не уеду в отечество, пока не увижу резуль­тата».

Судьба ей помогла.

Однажды Александр, старший сын Прасковьи Петров­ны, заметив конфеты в ее кабинете и полагая, что она уеха­ла со двора, обманул всех и прокрался с намерением пола­комиться. Он застал маменьку с генералом. Александру запрещали отходить от своего дядьки; это было необходи­мо, потому что, хотя мальчику считалось только шесть лет, но он был самый резвый плут. В наказание Прасковья Петровна приговорила ослушника стоять во время обеда в столовой на коленях, а генерал подрал его за волосы и за уши.

Этот день Петр Петрович обедал дома. Увидев Алексан­дра на коленях, он спросил о причине. Прасковья Петров­на сухо отвечала: «За ослушание». Генерал отпустил не­сколько шуток, которые оскорбили ребенка, а этот и без того ненавидел француза. Обед кончился; Александра осво­бодили от наказания; он стал за дверью и начал горько плакать, браня про себя француза. Отец, который точно от всей души любил сына, возвращался в столовую. Ус­лышав слова дитяти, он взял Александра на колени и спросил, за что он так сердит на француза. Александру запрещали и словом и помышлением бранить кого бы то ни было. Он долго отпирался; наконец, убежденный ласка­ми Петра Петровича, рассказал, что француз в тот день выдрал ему волосы и уши в маменькином кабинете и на­стоял, чтобы его поставили на колени. На вопрос отца, кто был в кабинете, Александр отвечал: «Маменька и гене­рал».—«Что ж они делали?»—«Ссорились, маменька пла­кала».

Петр Петрович, при всем своем скудоумии, понял, что дело плохо: поцеловал дитя и пошел к себе в кабинет, а камердинера послал сказать жене, чтоб дала ему знать, когда гость уедет.

Он долго ходил по комнате и несколько раз спрашивал, уехал ли гость. Ведь мужчины, как бы мало ни были при­вязаны к женщине, когда узнают первую измену, приходят в бешенство! Зато, успокоясь, чувствуют горькую, невоз­наградимую, неизгладимую печаль.

Официант пришел, наконец, доложить Петру Петровичу, что его супруга одна. Он побежал как сумасшедший, и пер­вым его восклицанием было:

— Я все знаю! Все! Решительно все! Александр был наказан за ослушание?., а? И ты позволила врагу рвать при себе волосы, уши, моему сыну!

Час мести, час торжества, час избавления Прасковьи Петровны настал, хотя весьма неожиданно. Она воспользо­валась им, разумеется, в свою выгоду: она знала, что много говорить — значит, ничего не сказать, и хладнокровно, серь­езно спросила:

— Что знаешь? Объяснись!

Петр Петрович вне себя от ярости отвечал:

— Знаю, знаю твою связь с французом проклятым! — И пошел, как водится, городить: за упреками следовали уг­розы, проклятия и так далее. Наконец, все высказав и видя непоколебимое хладнокровие жены, он кончил вопросом:—- Что ты на это скажешь?

Прасковья Петровна, ничуть не смутившись, отвечала:

— Скажу — не вижу, чем ты так обижаешься: что я предпочла тебе изувеченного, заслуженного генерала?.. Вот уже два года, как ты покинул и променял меня на Ольгу, цыганку.

Петр Петрович остолбенел. Прасковья Петровна про­должала:

— Не отпирайся, я давно все знаю. Скажи, где ты про­живал деньги, которые брал у меня для картежной игры?

— Деньги мои! Я их издерживал где и как хотел. Но не в этом дело. Я не хочу, чтобы этот француз бывал более в моем доме. Сейчас поеду к губернатору, все расскажу и буду просить, чтоб сегодня же выслали его из города.

- Делай, как хочешь! Чего до этого времени никто не знает и не будет знать, рассказывай ты сам и давай повод прозвать себя Петром Рогоносцем. Между тем будь уверен, что тебя же обвинят: все знают твою связь с цыганкою и в один голос жалеют обо мне.

Петр Петрович стал в тупик; потом пришел в себя и уже просил жену уладить все так, чтобы никто ничего не знал. Тут объявил он свое намерение покинуть ее и уда­литься в деревню. Это было весьма кстати. После подобных супружеских гроз надо дать время успокоиться страстям. Но Прасковья Петровна чувствовала, что по некоторым причинам должно было торопиться заключением мира, и сказала:

— Еще будет время думать об отъезде; я тебе обещаю прекратить все сношения с генералом и более не прини­мать его, с тем только, чтобы ты мне обещал оставить свою цыганку. Поезжай сейчас к ней, обещай сколько хочешь, денег за то, что ее покидаешь, и раз навсегда распростись с нею.

Петр Петрович с покорною головою ушел; потом вскоре уехал со двора. Прасковья Петровна послала за генералом, рассказала ему, что муж узнал об их дружбе, и просьбами, убеждениями, наконец, самым красноречивым средством, деньгами, убедила его уехать тогда же. Впрочем, это стои­ло ей много труда, потому что генерал, родом гасконец, следовательно, хвастун в высшей степени, уверял, будто непременно вызовет Петра Петровича на поединок и рас­кроит ему череп. Однако ж, успокоившись, дал клятву и честное слово не разглашать ничего и от нее требовал только обета быть к результату ласковее и добрее, нежели как она была к Александру. На другой же день вечером его превосходительство изволил отправиться не знаю куда.

Петр Петрович, покорный приказанию жены, поехал сделать прощальный визит своей Ольге: грустно было рас­ставаться!.. Он засиделся, заговорился, занежился и воз­вратился домой уже на другой день в первом часу днем, всю ночь не сомкнув глаз.

Прасковья Петровна между тем обласкала Александра, надавала ему конфет, совершенно вкралась в его душу. Перед обедом она повезла его в лавки, дала выбрать и купить игрушку и, приехав домой, подарила ее будто в награду за то, что он исполнил ее приказание, рассказал отцу историю о кабинете. Она примолвила с весьма стро­гим видом: «Ведь ты помнишь, когда я тебе это велела?» Ребенок, привыкший бояться матери, теперь, осчастливленный ее ласками, был в восхищении от своей игрушки и, опасаясь, чтобы ее не отняли, отвечал: «Как же, помню, маменька!» Прасковья Петровна поцеловала его, прибавив: «Смотри, никогда не забывай, что мать тебе говорит или приказывает! Ведь я именно тебе сказала: расскажи отцу историю о кабинете».

Вечером Прасковья Петровна поехала со двора, покуда муж еще спал.

Петр Петрович, проснувшись, пошел в детскую, где Александр, на это время счастливейшее создание в свете, забавлялся своею игрушкою. Ребенок едва обратил внимание на приход отца, который, видя радость сына, заметил: «Какая славная игрушка! Кто тебе ее подарил?»—«Маменька!»—«Когда?»—«Сегодня».—«За что? Верно, хорошо учился и был послушен!»—«Нет, за то, что исполнил ма-менькино приказание, рассказал вам историю о кабинете». Тут пошли вопросы и ответы, которые, впрочем, весьма надоедали Александру, занятому игрушкою.

Воспоминание происшествия в кабинете погрузило Петра Петровича в грустную задумчивость. Он пошел в свой кабинет, походил вдоль и поперек, и наконец, чтоб развлечь себя, отправился в гости, где всю ночь проиграл в карты.

Прасковье Петровна приехала домой рано и, приказав разбудить себя к обедне, легла; но долго не могла сомкнуть глаз: мятежные думы отгоняли от нее сон. Она помышляла, что необходимо скорее помириться с мужем: участь результата зависела от этого. Потом она оправдывала себя в своем поступке, рассчитывая, что если бы иначе поступила, то навсегда потеряла бы мужа; понимала, сколько

слезы, упреки, ревность покинутой жены унизительны; понимала, что это значило бы сознать всю необходимость в муже, узаконить всю привязанность женщины к супругу. «Подобные чувства благоразумно скрывать,—думала она,—ревнивая жена делается, наконец, бременем в домашнем быту!» По всему этому Прасковья Петровна была очень довольна своей местью, которая доказала мужу, что она не есть создание слабое, безоружное, что она рассердила его, но не надоела ему. Вот вам философия: до каких софизмов не может довести самооправдание!

Между тем, еще при объяснении, которое Прасковья Петровна имела с мужем, сообразила она необходимость разуверить его в своей слабости к французу. Теперь эта мысль внушила ей целый ряд аксиом: первая состояла в том, что, хоть она совершенно бесстрастна, не менее того любит своего мужа. Сознаюсь, я подозреваю — не было ли это сознанием безотчетной привычки, или скорее то отсут­ствие отвращения, которое она принимала за любовь. Вто­рая аксиома была: если оставить мужа убежденным в чем- то таком между нею и генералом, то как бы ни была со­гласна их будущая жизнь, память этого происшествия будет всегда отравлять чувства Петра Петровича грустью. Ничто на свете не может изгладить того, что однажды было. Третья аксиома та, что люди, в особенности мужья, всегда готовы убедиться в том, чего желают. Заключением всего: надо непременно удостоверить Петра Петровича и притом единственно для его же спокойствия, что у ней не было ничего такого с генералом.

Рано поутру Прасковья Петровна поехала к обедне, от­туда в монастырь отслужить молебен, потом сделала не­сколько визитов, потом отобедала у своей матушки, потом приехала домой и легла уснуть, не приказывая себя будить.

Петр Петрович с нетерпением желал видеться с женою, постараться еще повыведать кое-какие подробности о том, что он грубо называл «связью», похвастать, что покинул цыганку, и, если найдет, к чему придраться, побраниться и опять объявить свое намерение расстаться. Несколько раз он приходил на ее половину, но получал в ответ, то — дома нет, то изволят почивать.

Прасковья Петровна слышала, как в последний раз он спрашивал у субретки, можно ли видеть барыню, и полу­чил отказ. Она была очень довольна и сказала про себя: «Слава богу!» И правда: дело уже слажено, коль скоро муж сам идет к жене. Но еще было светло: подождать ве­чера выгоднее. Смерклось. Прасковья Петровна встала, приказала никого не пускать и отправилась в уборную. С удивительным кокетством примеряла она разные фаль­шивые букли; наконец надела одни, почти распущенные, которые всего более придавали вид грусти, тоски, нездо­ровья.

Затем надела самый простой чепчик с маленькою кружевною оборочкой и широкими распущенными лентами. Это было необходимо, чтобы виделись сережки, подарен­ные мужем на другое утро замужества, при словах: «Вот тебе, в память твоей покойной невинности». В заключение Прасковья Петровна обулась с большим вниманием; на полукорсет надела ослепительной белизны юбку, весьма невысоко покрывавшую грудь и обшитую вверху узеньким кружевцем; сверху надела белый пеньюар с широкими рукавами и расходящимися полами; подошла к зеркалу и улыбнулась с самодовольством: в самом деле, она была восхитительна, так и растравливала желания при помощи прелестного, изящного кокетства.

Приказав зажечь лампу с матовым стеклом, висевшую посередине будуара, она пошла в этот полусвет, легла на кушетку, обитую темным бархатом, и поправила платье, так, чтобы ножки едва проглядывали из-под юбки и мани­ли желание видеть еще более прекрасную обувь. Разуме­ется, платок, непременная принадлежность женщины, гото­вящейся разыграть семейную драму, не был забыт. Пра­сковья Петровна взяла книгу, не знаю какую. Ручаюсь, однако ж, что это не был ни Жилблаз, ни Фоблас и ни­что подобное. Но она не читала: она ждала. Кого? Разу­меется, мужа. Какой вздор!— скажете вы: оскорбленный супруг, целый день, не достучавшись у дверей жены, когда пора ему по обыкновению ехать со двора, придет ли вы­слушивать, как субретка выпроваживает его словами: «Изволят почивать»?

Ну, а я буду иметь честь вам доложить, что вы не зна­ете Петра Петровича и ему подобных. Да-с! Придет, уве­ряю вас, придет!.. И в самом деле, послышались шаги. Прасковья Петровна вздрогнула. Всякий из нас испытал, что такое ждать и опасаться, что ждешь, быть может, тщетно. Как прислушиваешься к малейшему шороху, не переводишь духу, от нетерпения досадуешь, и вдруг поне­воле вздрогнешь, когда ясно послышится, что ожидаемое лицо идет. Таковы были чувства, волновавшие Прасковью Петровну когда за дверью раздался голос, который спра­шивал, можно ли войти. На ответ—«Можно»—Петр Пет­рович явился во фраке со шляпою в руках. Прасковья Пет­ровна позвонила, приказала вошедшему официанту подать кресло, сделала мужу знак сесть и спросила, не хочет ли он чаю... Вслед за тем отправила официанта за чаем.

Петр Петрович с удивлением смотрел на жену: он не помнил, чтобы когда-нибудь она была так увлекательна, так прелестна. И неудивительно: тогда в первый раз она старалась увлечь, прельстить его! Все враждебные замыс­лы пропали, и он начал:

— Ну, Прасковья Петровна, я исполнил твою волю, разошелся с Ольгой,

— Надолго ли? —печально и лениво спросила его жена.

— Навсегда.

— А кто ее заменит?

— Никто на свете, поверь мне.

— Нет, не верю.

Петр Петрович поспешно возразил:

— Ты на меня сердишься?, прости меня! — И хотел взять милую ручку. Но Прасковья Петровна презрительно оторвала ее и сказала:

— Я прошу вас не дотрагиваться до меня; вам, верно, очень забавно, проведя ночь в оскверненных объятиях цы­ганки, приехать домой и пожать руку жены. Но знайте, что это не по моему вкусу... я этого не позволю!

Послышались шаги официанта, несшего чай. Оба за­молкли. Покуда слуга был тут, Прасковья Петровна жало­валась на головную боль, на бессонницу, на усталость и так далее. Петр Петрович имел время обдумать и вспомнил, что у него есть оружие, которым может принудить жену заключить мир. Только он не вдруг решился, как начать нападение. Наконец, когда понесли пустые чашки и офи­циант удалился, он начал:

— Какую славную игрушку ты подарила Александру! Он от нее в восхищении. Что тебе вздумалось сделать ему этот подарок?

Прасковья Петровна с явным негодованием и нетерпе­нием отвечала:

— Оттого, что я была им довольна.

— Я не понял, что он мне сказал!

Бросив сердитый взор на мужа, Прасковья Петровна спросила:

— А что он тебе говорил?

— Александр пробормотал мне, что он получил игруш­ку за исполнение маменькиного приказания, то есть за то, что рассказал мне историю о кабинете.

— И он это тебе смел пересказать! — вскричала гневно Прасковья Петровна, протягивая руку к колокольчику, но Петр Петрович успел его взять и спросил: '

— Что ты хочешь?

— Велеть позвать Александра и перед тобою же его наказать, чтобы он знал исполнять и хранить поверенную себе тайну! Я должна быть еще строже с ним, потому что ты, распутный муж, покинувший свою жену, хочешь развратить еще и сына. - Тут слезы полились, и пошла работа платком. Между тем она продолжала: - Поручая ему надзор за мною, ты не понимаешь, что через твои глупые расспросы отымаешь первую добродетель у твоего сына - уважение к матери! За этим, разумеется, последует презрение, потом ненависть к самому тебе. Отдай колокольчик или сам по­звони!

— Нет, Прасковья Петровна, прости, на коленях тебя прошу, прости Александра!

Тут Пётр Петрович стал на колени.

— Верно, цыганка и выучила тебя так унижаться. Знай же, что я твоя жена и подобный образ мольбы меня ос­корбляет.

Пристыженный Петр Петрович встал; на уме его было уйти, но.... невозможно!.. Жена так хороша! Надо хоть по­целовать ее. Он уселся и, подумав, спросил:

— Сделай милость! Объясни мне причину твоего по­дарка Александру.

— Ступай к своей цыганке!.. Она должна быть ворожея, тебе всю правду скажет.

Петр Петрович стал молить прощения, клянясь, что никогда не впадет опять в искушение. Наконец он опять решился взять ту же ручку. Ему не дали, но без гнева и ничего не сказав. Ободренный этим, он возобновил свои обещания и просьбы, в третий раз потянулся за рукою, поймал ее и в восторге спросил:

— Ты прощаешь мне? Ты более не сердишься?

Прасковья Петровна с недоверчивостью возразила:

— Могу ли верить твоим словам? Ты раз уже клялся перед алтарем сохранить мне свою верность. Хорошо ис­полнил свой обет!

— Право, не изменю более! Буду верен! Испытай раз еще, в последний раз!

— А сына будешь ли развращать?

— Никогда, право, никогда!

— Будешь ли у него расспрашивать о матери?., а?

— Никогда, ни слова, поверь мне!.. Право, прости меня!.. Прошу, прости!..—говорил тронутый Петр Петро­вич.

Прасковья Петровна отвечала важно:

— Успокойся и выслушай! Прежде чем простить, я все выскажу, чтобы ты видел, сколько виноват передо мной. Знай же, все, что рассказал тебе Александр, было нарочно сочинено мною. В самом деле, если бы я действительно имела, как ты по-цыгански говоришь, связь, как можно думать, чтобы я была до того глупа и неосторожна, чтоб мой сын, ребенок, ее открыл? Правда, генерал за мною очень ухаживал, но я тебе ничего не говорила, потому что он объявил мне: если ему откажут от дома, он тебя вызо­вет на поединок. Третьего дня он уже решился ехать: по­этому я приказала Александру рассказать тебе все, что ты от него слышал. А был он наказан за ослушание: генерал выдрал ему уши за то, что он ударил его, думая засту­паться за меня, горемычную: связей у меня с французами и ни с кем на свете не было и не будет. Я употребила этот вымысел, чтобы возвратить тебя к супружеской жизни, зная, что ни слезы, ни упреки на тебя бы не подействова­ли; мне же становилось невмочь терпеть твою измену. Вот тебе вся правда.

Петр Петрович, кажется, поверил этой поэме. Да, впро­чем, не тому еще поверишь, когда чему любо верить. Мир был заключен. Петр Петрович не поехал со двора. Когда потушили огни, в девичьей первая горничная, ложась спать, заметила: «Завтра Прасковья Петровна будет весела, ни­кого из нас не побранит, да и поздно встанет!»

Вскоре после этих происшествий Петр Петрович полу­чил большое наследство. Отец Прасковьи Петровны умер, оставив кучу долгов. Все имение продали. Прасковья Пет­ровна перевезла мать к себе и отдала ей во владение свое приданое имение.

Месяцев семь спустя Прасковья Петровна начала ночью ужасно кричать, стонать: муж перепугался; она не хотела ничего понимать, что у нее ни спрашивали, послали за лекарем, за бабкою... На другой день у Прасковьи Петров­ны и Петра Петровича родился сын, названный Николаем.

Петр Петрович был в восторге, что имеет сына, но опа­сался его недолговечности. Он ясно видел, что это был недоносок. Мать, как уверял он после, изволила плотно поужинать накануне, видела во сне страшное привидение, которое давило ее, и с испугу родила прежде времени. От­того добрый Петр Петрович с особым усердием всегда уго­варивал беременных женщин не ужинать.

С Николаем Петровичем мы уже знакомы: теперь не­сколько ясна страстная любовь матери к нему и первая причина предубеждения против Александра.

Но вина Александра была еще другая и гораздо силь­нейшая: он обманул надежды матери, оскорбил ее гор­дость.

Достигнув возраста юноши, Александр обращал на себя общее внимание стройностью, красотою, живостью, бога­тыми дарованиями ума. Служба, как говорится, ему везла и предвещала блистательный карьер, как вдруг молодец попался, был предан суду и разжалован в рядовые без выслуги с лишением чинов и дворянства, не знаю за что, потому что я принял за правило редко верить рассказам разжалованных. Между тем у нас на родной Руси законы наказуют, а святая милость прощает. Александр испытал то и другое.

Но Прасковья Петровна судила по-своему. Она не оз­лобилась на своего старшего сына за то, что впал в про­ступок, который предал его правосудию законов; но, на­пыщенная аристократической спесью, она не могла ему простить того, что потеряла надежду видеть сына в гене­ральских эполетах, со звездами на груди, с крестами на шее. Словом, Прасковья Петровна была подобна многим матерям на свете и почти всем родственникам, всегдашним, поклонникам счастья, никогда личных достоинств.

В оправдание чувств Прасковьи Петровны должно за­метить, что уже пятнадцать лет как она не видала Алек­сандра: это очень много значит! В столь долговременной разлуке привыкнешь не видеть, не нуждаться друг в друге, не знаешь взаимных привычек, взаимного образа мыслей: стало быть, вспоминаешь о человеке почти так же, как о произведении художества, которое некогда, быть может, пленяло нас, но о котором одно осталось воспоминание.

Глубокие размышления Прасковьи Петровны были пре­рваны входом субретки с известием, что Петр Петрович возвратился домой.

— Просить его ко мне! — было ответом, который полу­чила субретка.

Прасковья Петровна прервала размышление о старшем сыне, чтобы подумать о меньшом. Скоро она раскаялась согласию, изъявленному на его желание выйти в отставку и ехать в чужие края. «Ну, как он встретится с француз­ским генералом! — подумала она.— Эти французы такие хвастуны!..» Он, пожалуй, скажет Николаше, что она была, ему друг, а может быть, и что-нибудь ужаснее? Прасковья Петровна понимала, что страшно положение матери, когда сын станет подозревать, да еще умолять, чтобы она ему все рассказала: каково тогда ей! Как она унижена! Оста­нется одно — со слезами молить сына не верить вралям французам и не отказывать ей в том уважении, которого недавно она требовала по праву, данному ей богом и людьми.

Так, решено: Николаша не едет во Францию, чтобы не встретиться с генералом Ж***, не едет и в Англию, Герма­нию, Италию: чего доброго, он сосвоевольничает, отправит­ся в Париж. С этим твердым намерением Прасковья Пет­ровна встала и пошла в кабинет шить свой ковер.

На другой половине дома почтенная старушка, матушка Прасковьи Петровны, в туфлях на огромных каблуках тихонько ходила в гостиной, переваливаясь с ноги на ногу. Обе ее руки были запрятаны в боковых карманах: в левой, судя по бряцанию, она держала связку ключей, а правою по временам вынимала носовой платок и утирала слезы. По задумчивости ее можно было заключить, что она умст­венно творит молитву, с утешительным убеждением быть услышанной творцом.

Вдруг вошел Петр Петрович. Читатель знаком с его молодостью. Теперь, когда Николаша уже был избалован­ным корнетом, а Александр храбрым воином, он приметно постарел, равнодушно глядел на цыганок, не прельщался нежной ручкой жены, а полюбил херес, стерляжью уху и свежие щечки пятнадцатилетних девушек; Он уже был более чем сутуловат, чуть не сгорблен. С приметной, радостной улыбкой на лице он подошел к старухе, не замечая ее за­плаканных глаз, поцеловал руку и сказал:

— Ну, матушка, как раз вовремя попал в охотный ряд! Первый купил навагу, корюшку и ряпушку. Что за пре­лесть!.. И как свежи: только что привезли! Оттуда заехал в рыбный ряд, застал много знакомых, однако успел ку­пить пять желтобрюхих стерлядей: животрепещут, матуш­ка! Две из них —в аршин длиною: одну отвез к преосвя­щенному, но его не видал; он нездоров. В передней застал Катерину Павловну и Катерину Сергеевну: они привезли какой-то потогонной травы; обе в одно время, одна заика­ясь, другая гоня слова на курьерских, рассказывали эко­ному, как приготовлять и пить эту траву; у меня спросили о вашем здоровье, хотели завтра побывать. Как же, ма­тушка, прикажете изготовить стрелядок-то, отварить или уху сделать?

Почтенная старуха, пережившая все радости, все же­лания, имела еще слабость хорошо покушать и особенно любила лакомую рыбу; зять делал ей всегда удовольствие, по крайней мере, столько же, сколько самому себе, заботясь об отыскании хорошей рыбы. Она посмотрела на часы и отвечала:

— Спасибо, Петр Петрович! Вряд ли успеют сварить уху; лучше отварить стерлядку.

Петр Петрович позвонил, передал это приказание офи­цианту и уселся в кресла с надеждою, что старуха, имея в виду полакомиться, будет в хорошем расположении духа и доброхотнее послушает все сплетни и новости, которыми он запасся в английском клубе, у своих приятелей, как и он, непременных ежеутренних посетителей охотного и рыбного рядов.

Он систематически высморкался, понюхал табаку и уже собирался раскрыть свой короб новостей и насмешливых сплетней, когда старуха, сев против него, со слезами ска­зала:

— А я, Петр Петрович, получила письмо сегодня от Александра. Как тебе и Параше не грешно так гнать сына? Ужели недостаточно: судьба и люди преследуют его? Чем он вновь провинился, что вы оба запрещаете ему писать к вам?

Петр Петрович искренно любил Александра и часто старался умилостивить к нему свою жену, но всегда тщет­но. Несколько раз решался он выйти из ее повиновения в этом отношении: но что значит решиться для человека сла­бого нрава?.. Ничего! Привычка всегда покорствовать жене превозмогала, и Петр Петрович, послушный воле Праско­вьи Петровны, каждый раз оставался при своем неиспол­ненном намерении. Теперь Петр Петрович был в весьма затруднительном положении. Из опасения жены, он не смел открыть старухе своих чувств к сыну, а между тем надо было что-нибудь отвечать. Подумав, он сказал:

— Матушка, я и Прасковья Петровна, мы решились прекратить переписку с Александром, желая ему добра и надеясь тем принудить его выйти из настоящего располо­жения духа. Вот в чем дело. Месяца полтора тому назад я встретил в английском клубе какого-то полковника, при­ехавшего с Кавказа, где он провел несколько лет. Я спро­сил, не встречал ли он Пустогородова. А тот сказал в ответ: «Как же! Я с ним очень знаком и даже не раз делал вместе экспедиции». Тогда я объявил, что это мой сын и просил описать его подробно. «Весьма приятна мне эта встреча,—сказал полковник,—надеюсь, что вы вместе со мною убедите Александра Петровича приняться за преж­нюю свою неутомимость и оставить план, который он себе начертал и пунктуально исполняет; мне он мог не поверить, потому что годами я моложе его, а опытностью гожусь ему во внуки; но я вижу дело беспристрастно, хладнокровно, а он, как человек огорченный, обманутый в своих надеждах, односторонен во всем, что касается до него самого; должен вам доложить, между своими одночинцами Александр Пет­рович нелюбим — это понятно: ни годами, ни склонностями, ни мнениями он не может им быть товарищем; даже это было бы неприлично; но все они его уважают за правила, за безукоризненное поведение, за ум и большую опытность. Начальники отдают ему справедливость: его рвение было истинно примерное; он исполнил отлично многие поруче­ния, сопряженные с опасностью и весьма трудные, требую­щие твердой воли, ума, неутомимости и всей его опытно­сти. Им были совершенно довольны, громко хвалили, но он ничего не получил, тогда как другие, отличившиеся чем-нибудь, были щедро награждены. Это очень огорчало вашего сына, однако он надеялся еще, что судьба переста­нет, наконец, его преследовать. Вдруг, видя, что гонение рока не прекращается, он совершенно переменил образ поведения и стал отдаляться от службы. Однажды случи­лось мне его представить к награде; начальник призвал меня и, возвращая представление, сказал: —Ты забыл, Пу­стогородов был разжалован... нельзя покровительствовать подобных офицеров! — На мое возражение, что таким офи­цером можно дорожить, что служба в нем много потеряет, мой начальник отвечал: — Зато его ласкают!.. Но куда же денется он с Кавказа? —Я рассказал это Александру Пет­ровичу, присовокупляя, что ему легче было бы достигнуть генерал-майорского чина, если б он не был пятнадцать лет тому назад разжалован, чем дослужиться до капитана те­перь, как он сделал проступок. Ваш сын улыбнулся и от­вечал:— Если так, то с этого дня не стану брать на себя обязанностей, не подлежащих моей части, буду только ис­полнять необходимое по роду моей службы и по чину, сделаюсь боевым офицером. Пускай употребляют кого хо­тят на другое. Я почитаю, что исполнил долг подданного, и я уж расплатился с лихвою за свой проступок.— Тщетно представлял я ему, что без него обойдутся и он только на­влечет на себя новые неприятности. Александр Петрович отвечал:— По крайней мере, я сохраню здоровье, спокойст­вие и свои деньги.— Как сказал, так и делает: его способ­ности, богатая опытность потеряны для службы и, стало быть, без пользы для него. Начальники недовольны им; на всякое предложение о командировке он говорит: — Служа и считаясь во фронте, я не могу иметь нужных познаний для исполнения этого поручения.— За такой ответ его раз от­правили в укрепление, лежащее в ужасной глуши, а ему и горя мало! Всему смеется! Нечего было делать. Не хоте­лось скучать, он взял переводчика и давай учиться тузем­ному языку. Около двух месяцев пробыл он там, занемог: его привезли на линию; наконец выздоровел; хотели дать поручение, он опять свое. Это надоело, и его отпустили в свой полк, где я сына вашего и оставил». Вот, матушка, за что мы недовольны Александром и решились не писать к нему! Авось ли бог даст, он в угоду нашу покинет упрям­ство, вредное для него же самого.

Камердинер Петра Петровича вошел доложить, что Пра­сковья Петровна уже три раза за ним присылала: он встал поспешно, хотел идти, но старуха удержала его и сама с ним отправилась к дочери,

Петр Петрович рассказал всю истинную правду, только выдал женино заключение и решение за свое. Это был пунктуальный приговор Прасковьи Петровны, давно уже искавшей благовидной причины прервать все сношения с Александром.

Когда все три лица собрались вместе, умная Прасковья Петровна, разумеется, со всевозможною почтительностью к старухе, доказала, что она примерная мать и готова с пер­вой почтою написать к Александру, хотя полагает, что было б лучше, если б бабушка взяла на себя уведомить его о причине гнева родительского. Ей кстати баловать внука; родители же должны всегда и во всем быть в полном смыс­ле отцом и матерью для своих детей, а отец и подавно, как глава семейства. Петр Петрович подтвердил это мне­ние, не из убеждения и не по чувствам, а потому что не смел противоречить жене. Добрая, почтенная старуха раде­хонька была, что нашлась на что-нибудь полезною, и охот­но приняла предложение.

— Беда с детьми!— сказала несколько времени спустя Прасковья Петровна.— Александр, кажется, довольно стоит нам слез и хлопот: пора бы дать старикам отдохнуть, а тут Николаша начинает. Он умоляет меня выпросить, Петр Петрович, твое позволение выйти в отставку и поехать в чужие края. Я долго отказывала ему в этом, но, убедясь, что это в нем не ветреная мысль, а обдуманный план, рас­судила: не будет толку его принуждать служить!.. Он сде­лается нерадивым, пожалуй, еще наделает глупостей и попадет в беду. Поэтому я и решилась поговорить с тобой и спросить твоего согласия. Надеюсь, однако ж, что ты не позволишь ему ехать в Европу. В самом деле, что ему там делать? Все любопытное описано сто раз, нарисовано еще более. На иностранцев всех наций он довольно может насмотреться и в России, от сапожника до аристократа. Я полагаю даже опасным молодому человеку ехать путе­шествовать по Европе: во Франции, того и смотри, попадет в круг либералов, наговорит или наделает на свою шею глупостей. В Германии боюсь философов, а пуще всего пантеистов. В Италии он как раз влюбится, женится, пе­рекрестится, и не видать нам Николаши; сверх того, опа­саюсь вообще нравственного разврата: он заживется в Европе, не скоро его оттуда выживешь, а возвратится — что толку из его путешествия? Будет с ума сходить по чужим краям, не из убеждения, а потому только, что все это де­лают; будет осуждать отечественное, тогда как он русский и в России должен жить: здесь прах его предков, его име­ние, его обязанности. Пожалуй, еще воротится развращен­ным чудаком, причесанным a la moujik, или арапом! Где его молодой голове перенимать что-нибудь полезное, истин­но хорошее!.. А причуды, пороки, странности как раз пе­реймет и поработит ими себя. Поэтому, мое мнение, если Николаша будет у тебя просить позволение путешество­вать, назначить ему содержание приличное и отпустить в Персию, в Турцию, даже в Египет, но ни под каким видом не соглашаться на его желание видеть Европу.

Только что Прасковья Петровна окончила речь, которая ужасно надоела ее мужу, почтенная старуха сказала:

— Правда твоя, Параша, истинная правда! Только на­долго ли поедет Николай? Ведь ты и отец его немолоды; ужель никому из ваших детей не достанется закрыть вам глаз? Я не говорю о себе!

Прасковья Петровна не любила вспоминать, что ей должно когда-нибудь умереть; она боялась смерти и. даже встречи с похоронами: ее люди объезжали улицы, где за­метали приготовления к погребению. Впрочем, эта стран­ность не ее изобретение: найдете много подобных москвитянок; Замечание старухи не очень понравилось дочери, которая возразила:

— Матушка, я и об этом думала; не беспокойтесь, Ни­колаша там не заживется, скоро соскучится» особливо при воспоминании, что на родине гораздо лучше и веселее. Петр Петрович, если ты согласен на просьбу сына и одобряешь мое мнение, так сам ему объяви о том, а я пойду одеться к столу: уже пора.

Петр Петрович, размышляя, что уже давно время обе­да, и желая узнать скорее вкус выбранной стерляди, оч­нулся и сказал:

— Согласен!.. Согласен, Прасковья Петровна!.. Прав­да! Истинно так!— Потом позвонил и приказал позвать Николашу.

Долго искали по всему дому мечтателя; наконец, дога­дались, что он должен быть на половине своей бабушки; догадались потому именно, что она была у Прасковьи Пет­ровны. Николаша возился в девичьей: когда отец прислал за ним, он взглянул на себя в зеркало, нашел, что слиш­ком растрепан и красен, а потому отвечал: «Сейчас приду». И сам побежал умыться к себе в комнату.

Николаша боялся отца. Это внушила ему мать: пока­заться растрепанным и красным казалось ему сознаться, от каких занятий его отозвали. Притом отец, по наущению жены, часто бранил его за всегдашнюю праздность.

Наконец Николаша явился. Отец спросил, где он был, что не дождешься его.

— У себя в комнате, папенька!

— Зачем у тебя волосы мокры?

— Со сна умылся, папенька!

— Все спишь да спишь!.. Какое мясо!.. Что бы занять­ся делом?

— Голова ужасно болит, сам не знаю, отчего.

Николашу усадили, Петр Петрович передал ему за свое все сказанное Прасковьей Петровною и кончил сло­вами:

— Вот тебе мое позволение и мои условия: хочешь их принять, выходи в отставку, не хочешь, оставайся на служ­бе. Ты знаешь, я никогда не переменю своего: что сказал, то свято!

После обеда все разошлись. Николаша уехал со двора: у него были причины, по которым он не хотел еще объ­явить, на что решается.

Вечером он отправился в знакомый дом, где обыкно­венно проводили время за карточными столиками. Войдя в гостиную, он подошел к хозяйке дома, потом к хозяину, пробормотал какие-то приветствия и начал оглядываться. Скоро заметил он Елизавету Григорьевну, молодую жен­щину его лет. Она сидела в углу комнаты между четырьмя молодыми людьми. Все они стояли, пятый сидел рядом с нею; разговор оживлялся занимательностью и смехом. Ели­завета Григорьевна была прелестна, мила: черные орлиные глаза, открытый лоб, черные волосы, римский нос, рот с тоненькими губками, родимое пятнышко на подбородке, смуглый цвет лица, хороший рост, пленительный стан — все в ней очаровывало с первого раза. Николаша посмотрел на эту беседу, нахмурился и подошел к хозяйке дома, дрях­лой старушке, подсел к ней, и начал толковать не знаю о чем. Стали составлять партии. Николаша просил хозяйку позволить ему быть в ее бостоне —это очень обрадовало старуху, которая тут же начала составлять десятикопееч­ный бостон; нашли еще старика, не находили только чет­вертого, и немудрено! Бостон невесел сам по себе и делает­ся убийственно скучен, когда составляется для забавы глухой старухи. Не найдя никого, посадили восемнадцати­летнюю прекрасную немочку Китхен, воспитанницу дома.

Елизавета Григорьевна отказалась от игры и по пригла­шению хозяйки села за фортепиано. Окруженная своими обожателями, она начала петь. На многих столах приоста­новились играть, чтоб вслушаться в этот голос, пленитель­ный до волшебства.

Наконец Елизавета Григорьевна встала, сказав своим окружающим: «Я еще не сидела около бабушки». Моло­дежь в один голос пожелала ей удовольствия в этой при­ятной беседе; она отправилась к бостонному столу, за ко­торым Николаша сидел задумчиво.

Николаша был высокий и стройный мужчина с лицом правильным и красивым. Он был белокур и имел взгляд словно подернутый туманом. Бледность лица и губ дока­зывала, как рано он предался страстям, насыщая их об­манами. Но вид его имел всю прелесть и нравился жен­щинам.

Заметя, как Елизавета Григорьевна подходит, он вперил глаза в немочку и стал пристально на нее глядеть. Китхен, полусмущенная, проводя рукою по волосам, спросила:

— Что вы так на меня смотрите?

— Тщетно я стараюсь найти одну хоть малейше не­правильную черту в вашем лице!

— И ручаюсь, не найдете! — возразила Елизавета Гри­горьевна. Николаша взглянул на нее, встретил ее гневный взор и с полуулыбкою отвечал:

— Дай бог вашему предсказанию сбыться и мне, на­конец, найти совершенство, которого до сего времени я искал тщетно. Когда найду его, дай судьба —более не ра­зочаровываться!

— А вам случалось разочаровываться?

— Случалось!

— Часто?

— До этого времени всегда!

— Без исключения?

— Без всякого!

— Жалею вас, и более, чем вы, вероятно, думаете.

— Благодарю, но не принимаю вашего сожаления, по­тому что оно мне не нужно.

Елизавета Григорьевна задумалась и с приметным не­годованием начала наблюдать Николашу, который притво­рился еще задумчивее и исподтишка поглядывал на немоч­ку. Наконец Елизавета Григорьевна сказала:

— Как вы задумчивы сегодня, Николай Петрович! Ка­жется, вы со мной еще не кланялись.

Извините, я вам кланялся, но вы этого, вероятно, не заметили, слишком были заняты каким-то новоприезжим, которого в первый раз я вижу.

Елизавета Григорьевна, улыбаясь, отвечала:

— Простите, если я вас не заметила; сознаюсь, что этот приезжий обратил все мое внимание.

Сдача кончилась, начались переговоры. Немочка играла бостон, Николаша ей вистовал, притворяясь еще угрюмее.

Елизавета Григорьевна спросила его насмешливо:

— Вы, верно, так задумчивы оттого, что проигрываете?

— Напротив, я очень рад, что мне нечего терять.

— Как нечего? — спросила с гневом Елизавета Гри­горьевна.

—- Да, я все фишки проиграл! Виноват, хотел сказать, избавился, передав желающим.

— Я вас, Николай Петрович, не понимаю; скажите, по­жалуйста, что с вами?

— От сегодняшнего пресыщения и излишнего удоволь­ствия я устал.

— Я все-таки ничего не понимаю; пожалуйста, объясни­те эти выражения.

— Весьма сожалею, что не могу.

— Так прошу вас хоть намекнуть... я пойму.

Николаша взглянул на Елизавету Григорьевну, встретил

ее гневный взор и значительно посмотрел на немочку.

— Понимаю, но не верю,— рассмеявшись, сказала Ели­завета Григорьевна.

— Ошиблись,—- отвечал Николаша,— я намекаю на причину молчания.

Пошли переговоры, сыграли бостон; немочка поставила ремиз: Елизавета Григорьевна заметила, что она плохо иг­рает, и предложила сесть за нее. Китхен ушла. Елизавета Григорьевна спросила у Николаши: где он был и что делал во весь день?

— Одному духовнику я каюсь в своих поступках и по­мышлениях; был сегодня после обеда сначала у цыган, а после в театре за кулисами,— отвечал Пустогородов.

— Я уверена, что вы нарочно это говорите, по страсти нынешних молодых людей казаться хуже, чем они в самом деле.

— Уверяю вас, я говорю истину; да и не вижу, почему нам, холостым, не бывать там, где встречаешь женатых людей, предпочитающих актрис своим женам, которые, без сомнения, несносно им надоели.

— Зачем же вы приехали сюда? Лучше было отдохнуть дома.

— Я желал вас видеть; муж ваш, которого я встретил за кулисами, сказал мне, что, вероятно, вы здесь проведете вечер.

Начались переговоры. Елизавета Григорьевна играла бостон, проиграла и, ставя два ремиза, разгневанная, сказала Николаше:

— Видите эти ремизы, вы им виноваты; вы должны были мне вистовать, вам угодно было меня оставить: я не прощу этого, не надейтесь более на меня, не стану вам вистовать.

Николаша, засмеясь, отвечал:

— Судьба мне не изменяла еще, и я уверен, что найду вист гораздо лучше вашего.

Все утихли и молча играли; наконец Елизавета Григорьевна спросила:

— Что же хорошего за кулисами?

— Новая молоденькая балетчица.

— Верно, красавица?

— Довольно что новая, моложе и свежее прочих, чего более желать? Особенно когда прежние пригляделись, надоели!

Опять переговоры. Елизавета Григорьевна сердито сказала:

— Не забудьте же, Николай Петрович, я вам непременно отомщу.

— Трудно будет, когда я сам не хочу вашего виста.

Да куда девалась Китхен?

Тут подошел новоприезжий мужчина, на которого намекал Николаша, и сказал Елизавете Григорьевне:

— Сестра! Ты уселась играть, а я хотел ехать домой, устал с дороги.

— Подожди немного, я играю за Китхен; она сейчас придет, тогда пойдем.

Мужчина удалился. Николаша спросил у Елизаветы Григорьевны, кто он такой. Это был ее родной брат, только что приехавший в Москву.

Между тем Китхен пришла. Во время игры Николаша, несколько пристыженный, сказал Елизавете Григорьевне:

— Я забыл просить вас прислать мне непременно вторую часть книги, которую я у вас взял; завтра утром возвращу вам первую.

— Я не пришлю книги, потому что сама ее читаю. Пора мне ехать; жаль, не обремизила вас, но знайте, что сдержу свое обещание.

— Хорошо, мстите; где гнев, там и милость! Только шутки в сторону, прошу вас прислать мне книгу; я скоро, вероятно, уеду и хочу дочитать описание, которое мне,— не говоря о любопытстве,— нужно, даже необходимо.

Елизавета Григорьевна уехала, не дав никакого ответа. Бостон кончился. Гости разъехались. Николаша очутился у себя, весьма недовольный всем своим днем.

Надев халат и расхаживая по комнате с трубкою, он вдруг ударил себя кулаком в лоб, промолвив: какой же я дурак! Сегодня вечером принял брата за будущего любов­ника, поссорился с Лизой, тогда как необходимо было с нею серьезно поговорить; план наш расстроен, покамест прощай Италия, где мы должны были обвенчаться и про­вести остальные дни вместе! Отца никогда не переспорю. Завтра с утра родители будут требовать от меня на что-нибудь решиться, а я не знаю, чего хочет Лиза!

Он вздумал написать Елизавете Григорьевне.

Обычаи во всем изменяются. Давно ли сентименталь­ные письма, записки писались на прекрасной розовой бу­маге, изукрашенной разными виньетками? Тут чаще всего изображены были или пара голубков, соединяющих носики, или амур-колченосец, пронзающий сердце легкою стрелою. Эти записки запечатывались аллегорически-сентименталь­ными изображениями и всегда были раздушены как бла­говониями, так и выражениями. Теперь все это считается варварством, незнанием правил du comme il faut. Письмо или записка любовной связи должна быть написана на са­мой обыкновенной бумаге, притом потаенными чернилами, самое легкое сентиментальное выражение — есть непрости­тельная пошлость, совершенное незнание общежития; ны­нешнее любовное письмо непременно должно служить оберткою книги или чего другого, посылаемого к возлюб­ленной. Если хотите совершенно исполнить требования эти­кета, закурите эту обертку табаком, сделайте на ней не­сколько чернильных пятен; впрочем, эти пятна иногда име­ют иероглифические значения.

Николаша, в полном смысле поклонник моды, велел подать себе лист простой бумаги и стал писать потаенными чернилами; несколько раз задумывался, чернила высыхали, он не знал, как продолжать, и начинал строку где попало. Он описывал условия, на которых отец позволяет ему выйти в отставку, жаловался на скотские понятия старика о Ев­ропе, сожалел, что не зависит от умной и просвещенной матери, грустил о зависимости состояния, которое его столько угнетает, и в заключение всего умолял Лизу дать скорее совет и требовал свидания; намекал слегка на вечернюю встречу с уверенностью, что комедия, разыгранная им, будет забыта в обстоятельствах столь важных. Он взял книгу, прожег ее в одном месте и, небрежно завернув в письмо, приказал камердинеру утром в девять часов отне­сти к Елизавете Григорьевне и просить следующую часть. Николаша, кончив это, был очень доволен собою и, ложась спать, не велел будить себя, а если отец или мать спросят, сказать, что он очень поздно заснул.

Елизавета Григорьевна, возвратясь домой, забыла обо всем происшедшем на вечере и долго сидела с братом, ко­торого давно не видала. Муж ее, Илья Денисьевич, изволил уже почивать.

Илья Денисьевич был человек лет сорока пяти, в мо­лодости лихой гусар; он утратил здоровье и силы в распут­ной и разгульной жизни; несколько раз ездил лечиться на Кавказские воды и, наконец, вышел в отставку, получив огромное имение от отца. Как все мужчины, он был ревнив, когда был холост, несмотря на то, что смеялся глупости мужей, опасающихся быть рогоносцами, между тем как никто еще не видел ни одной пары человеческих рогов. В этих случаях он прибавлял: «Пускай муж сам не будет плох, так нечего ему и опасаться!» Несмотря на это, он не расчел и женился почти истощенный.

Не за него, а за его состояние отдали Елизавету Гри­горьевну. Она не знала его почти, да, кажется, чуть ли не была влюблена в молодого человека, которого судьба от нее оторвала. Сначала она не хотела выходить замуж; но домашние убедили ее, представляя, что эта свадьба не­обходима для счастья всего семейства. Этими доводами бедняжку уговорили. Первые годы брачной жизни домаш­ний их быт шел кое-как; но Илья Денисьевич преждевре­менно одряхлел. Тут настала трудная эпоха. Муж чем ра­нее дряхлеет, тем более самолюбие его скрывает это; тог­да-то он прикидывается волокитою. Молодая жена сначала не понимает этого. Самолюбие бушует в ней: она подозре­вает, что покинута, променена на соперницу. Начинаются слезы, ревность, ссоры и замыслы мщения. Если же жена постигнет истину, что, впрочем, не всегда случается.— она делается самым усердным сообщником мужниной тайны, но скрытно от него,—у нее свои виды! Вот они. Всякая женщина притворяется чуждою огня страстей, подавая вид, что выше их; в любовной связи она уверяет любовника, клянется, что увлечена его нравственными добродетелями, дарованиями. Ее прямой расчет, следовательно, скрывать дряхлость мужа; она никогда в ней не сознается. Муж, со своей стороны, на все готов согласиться, лишь бы только лучше скрыть свою тайну, которую он никому ни за что на свете не поверит. Тут заключение брачного мира обык­новенно имеет следующую форму: «Любезная жена! Я тебя искренно люблю и предан тебе, будь в этом уверена: ты полная хозяйка в доме и моем имении, но прошу тебя, не будь так строга ко мне, извиняй кое-как брачные измены, ведь твоя ревность ни к чему не послужит, кроме семейных ссор; мы, мужчины, так сотворены, таковы наши права, наши привычки! Об одном только тебя прошу: не забывай, что я поверяю тебе свою честь». Эта последняя речь в жен­ском лексиконе переводится так: «Ты, жена, можешь иметь любовника, только тщательно скрывай свою связь от му­жа, а пуще всего от света!»

Семейный быт Елизаветы Григорьевны и Ильи Денисьевича, лиц, впрочем, весьма обыкновенных, был таков, как выше сказано. Их брачная жизнь дошла до периода только что поясненного; формула наша оказалась в этом случае весьма уместной. Условия ее исполнялись со всевозможной точностью.

Елизавета Григорьевна неоднократно замечала, что ее муж делается одолжительнее после головомоек, которые даны ему при свидетелях, под предлогом ревности. Она взяла это себе на ум.

На другой день после описанного вечера, в десятом ча­су утра, она сидела за чайным столом со своими тремя детьми, уродцами, черными, нечесаными, неумытыми, ко­торые скоро между собою передрались и расплакались, так что мать их прогнала. Илья Денисьевич вошел, как добрый муж, поздоровался с женою, поцеловал ей ручку и уселся в ожидании чая.

Елизавета Григорьевна, понюхав табаку, сказала очень гневно:

— Послушай, если ты дурачишься и забываешь при­личие, так я, по крайней мере, требую, чтобы ты не смел поминать обо мне в местах, где, если б у тебя была совесть, ты б никогда не заглядывал.

Пошли прения, ссоры, и когда Елизавета Григорьевна пришла вне себя, то есть притворилась разгневанной, по­слышались шаги. Это был домашний доктор. Невозможно было явиться более кстати. Доктора в домах — семьяне. Они все видят, все знают, все слышат и удивительно верно отгадывают то, чего им не сказывают. Редко кому расска­зывают они важные семейные тайны; зато ссоры, мелочные или смешные происшествия столько же раз в сутки повторяют, сколько получают десятирублевых ассигнаций. Вы­сыпаясь в каретах, они почти всегда видят во сне семейные распри: это случаи для них самые выгодные. Обыкновенно они пропишут жене успокоительное лекарство, чаще всего отварную воду с сахаром, на рецепте сделают незаметный иероглиф; аптекарь, обязанный платить значительный про­цент врачу, возьмет в двадцать, а иногда в сто раз более ценности медикамента; больная, очень довольная вкусом сладкой воды, прославляет удачное лечение ее притворной болезни, а медик в продолжение дня должен сделать вто­рой визит, узнать о действии лекарства, то есть получить другую ассигнацию. Серьезные болезни — несчастья для медика: во-первых, его слава страждет, когда больной уми­рает на его руках; во-вторых, доктора, занимающиеся прак­тикой, всегда добродушные люди, привязанные к пациен­там. В них чувства не грубеют, как у госпитального лекаря, на которого смерть больного не производит ровно никакого впечатления.

Доктор, старый немец, вошел, поклонился, посмотрел на Елизавету Григорьевну и спросил, что с ней? Видно, она очень расстроена?

— Муж сокрушает. Вообразите, вчера изволил провести вечер в театре за кулисами. Мало того — не о чем было говорить, у него достало духа завести разговор о жене. С кем же? С молодым ветреником.

Доктор начал успокаивать Елизавету Григорьевну, по­щупал пульс, потребовал бумаги и чернильницу, прописал рецепт, приказал тотчас, же послать в аптеку, принимать лекарство через час по чайной ложке, и никак не держать его в слишком теплом месте, разумеется, не ставить в печ­ку, а то склянка может лопнуть. Говорите после этого, что доктора вообще аллопаты! нет-с, они гомеопаты, коль ско­ро велят принимать по чайной ложке лекарства, которое всякий из нас в детстве охотно пивал полными стакана­ми.

Илья Денисьевич находился в весьма затруднительном положении; душевно желая прослыть волокитой, он дол­жен был из приличия показаться смущенным, немного про­гневанным, почти присовещенным. Как водится, он сделал тут прежалкую фигуру.

Вошел официант с завернутою книгой, Илья Денисьевич спросил:

— Что это такое?

— К Елизавете Григорьевне от Николая Петровича Пустогородова, приказали просить другую.

— Подай сюда! — Илья Денисьевич развернул книгу, заметил, что она прожжена, и, пересматривая, сказал:— Какова нынешняя молодежь! Какие невежды! Вот прожег книгу, хоть бы строчку написал в извинение! — завернул ее опять и отдал официанту. Елизавета Григорьевна, не смотря на человека, приказала положить ее к ней в буду­ар, на стол, и велела сказать, что другую книгу сама чи­тает.

Сметливый доктор, понявший одолжение, которое сде­лает обоим супругам, если заведет разговор, спросил у Елизаветы Григорьевны, где она провела вечер?

— У бабушки!—отвечала она.— Играла в бостон за вашу дочь Китхен.

Илья Денисьевич воспользовался этим удобным случа­ем, чтобы встать и поскорее уйти. Доктор последовал его примеру немного погодя, а для Елизаветы Григорьевны начался день светской женщины, то есть во все утро до второго часа — получение и отправление дюжин двух за­писок, потом принятие и делание визитов. Не приняла, од­нако ж она Николашу. Это взбесило его, потому что, не получив ожидаемой книги, он отправился к ней объяснить­ся. Позднее, когда он ехал по городу, он встретился с ма­терью, которая остановилась, посадила его к себе в карету и вынудила согласиться выйти в отставку и отправиться путешествовать на Восток.

Николаше необходимо было видеть Елизавету Григорь­евну. Он начал ломать голову, где она проведет вечер? Но все его предположения были сомнительны. Наконец он ре­шился послать своего камердинера прохаживаться около ее дома и подслушать, куда она поедет. Поручение не сов­сем приятное, особенно когда на дворе мороз в 25° по Рео­мюру. Камердинер довольно долго прогуливался около до­ма, проклиная про себя влюбленных бар и все в мире лю­бовные связи. Очень приятно был он обрадован, когда увидел на дворе фонари их кучеров, запрягавших экипаж; карета выехала со двора, ее подали к крыльцу; вскоре лакей отворил дверцы, посадил Илью Денисьевича и ожи­дал... Ведь только женихи сажают в карету невест. Мужья делают это со своими женами лишь в первый год женить­бы, а со второго передают эту обязанность лакеям. Впро­чем, разве эта одна обязанность им передается? Не берусь решать. Жених, любовник, сажая в карету предмет своего обожания, всегда пожмет рукою локоть, подавит ладонь, и счастливец получает в ответ почти незаметное движение пальцами, которое в светском лексиконе переводится словами: «Она пожала мне руку!» Наконец, явилась Елизаве­та Григорьевна. Ее посадили. Камердинер Николаши ус­лышал ее голосок: «В Петровский театр!», потом громкий голос лакея: «Пошел в Петровский театр!» Полупьяный бас кучера заревел: «Пошел в Петровский театр!» и карета помчалась. Через четверть часа Николаша у дома своего садился в сани, говоря: «В Петровский театр!»

Первое действие началось, когда Николаша вошел в театр и, остановясь у входа залы, навел свой лорнет на ложу Елизаветы Григорьевны. Она сидела вдвоем с мужем и, казалось, была очень задумчива, даже скучна. «Ага! — подумал Николаша.— Каешься, что со мною поссорилась! Боишься быть покинутой! Я же проучу, помучу ее поряд­ком!»

Входя в залу, Николаша прошел к своему креслу и уселся тихо, поглядывая, смотрит ли на него Елизавета Григорьевна? Но незаметно было, чтобы она обращала внимание в ту сторону.

Занавесь спустилась. Николаша отправился в ложу Ели­заветы Григорьевны, где очень сухо был принят ею и му­жем. Не обращая на это внимания, он спросил:

— Вы получили книгу? Видели, она прожжена?

— Да, получила, но не развертывала ее; впрочем, муж открывал и сказал мне, что она прожжена,

— Вы меня прощаете?

Что толку, если б я не простила!

— Вы дадите мне завтра другую часть?

— Нет, не дам! Не умея сберегать, что вам дают, вы лишаетесь доверенности.

— Не стану беспокоить вас просьбами.

Илья Денисьевич вышел из ложи. Николаша спросил Елизавету Григорьевну, что за причина ее грусти, и полу­чил в ответ:

— Я скажу вам правду, вы должны это знать. Вчера у бабушки вы сказали мне, что встретили мужа за кулисами. Это возбудило во мне сильную ревность. Огорченная, я всю ночь не спала и, наконец, опомнилась: с какого права, по­думала я, волнует меня измена мужа, когда я сама ему неверна? Этот вопрос успокоил меня, и ревность затихла. Я стала хладнокровно рассуждать и убедилась, что истин­но привязана к мужу. Он также любит меня. Я разочла, сколько моя измена его огорчит, упрекала себя в ветрено­сти, по которой нарушила священные обязанности и узы; с угрызением совести, с благодарностью к судьбе, скрывшей от мужа мой проступок, я решилась расстаться с вами.

Илья Денисьевич возвратился. Жена его хладнокровно спросила Николашу:

- Где для вас приятнее быть во время представления, за кулисами или в зале?

- Этого нельзя сравнивать: в зале увлекаешься, прель­щаешься, но все это пустой призрак, свет со своим ослепи­тельным обманом. За кулисами темно, грязно, загромож­дено машинами грубой работы; видишь черную и безобраз­ную изнанку декораций, уродливо нарумяненных актрис н актеров, их мишурное одеяние. Мнится, будто перед тобой масляничныед1аяцы и шуты. Чтобы вернее объясниться, скажу, что за кулисами весь чар, все волшебство исчезает; видишь предмет своего наслаждения во всей его отврати­тельной наготе, во всем наглом обмане, в презрительном ничтожестве. Первый раз, когда я увидел закулисный быт, мне сделалось грустно, и зала не развлекала меня более; но я скоро привык и с той поры к тому и другому равно­душен.

— Зачем же вы бываете в театре, если он вас не раз­влекает?

—- Мало ли что делаешь от нечего делать! Ездишь в театр, на бал, на вечера, волочишься.

— Ужели это все делается от нечего делать?

— Помилуйте, да это вся наша бесплодная светская жизнь! К тому же все это —вечное одно и то же.

— Каким образом одно и то же? Желаю, чтобы вы это доказали мне.

— Ничего нет легче. Разительное противоречие между театральной залой и кулисами вы встречаете между бле­ском женских бальных нарядов и их наготой в уборных, когда они приедут домой уставшие, полусонные. В воло­китстве точно так же предмет нашего внимания есть снача­ла то же, что театральная зала. Когда достигнем желаний, перешли за кулисы в полном смысле слова.

— Скажите, пожалуйста, как вы так молоды и уже так разочарованы; с таким мрачным предубеждением смотрите на жизнь, и где вы набрались подобных мыслей?

— Я, конечно, молод годами, но стар опытностью; рож­ден с пылкими страстями и предался было им чистосер­дечно, с полным самозабвением; я даже чувствовал себя в состоянии всем жертвовать для страсти, но преданность моя не была оценена. Раз навсегда я разочаровался, ко всему охладел и на все смотрю без соучастия и озлобления, без любви и без ненависти.

Елизавета Григорьевна расхохоталась заметив, что озлобленный философ предпочитает однако ж сидеть в ложах и креслах, чем идти за кулисы.

— Я еще буду и за кулисами,—отвечал Николаша, от­кланиваясь, и вышел в полном смысле взбешенный.

Скоро наш скептик явился в директорской ложе, против яруса, в котором сидела Елизавета Григорьевна.

Занавесь поднялась. Николаша стоял уже за кулисой й смотрел в ложу Елизаветы Григорьевны. Заметно было, что он разговаривал с большим жаром; но с кем, не было видно. Только по краю юбки, которая видна была из ложи, можно было подумать, что это было с женщиною. Лорнет Елизаветы Григорьевны не сходил с Николаши; он притво­ряйся, что даже не смотрит в ту сторону. Наконец, и он, и юбка скрылись. Только подошва со шпорой осталась на том месте, где он стоял. Нетрудно было догадаться, что проказник был на коленях, но мгновенно — из-за этой ку­лисы выбежала молоденькая, хорошенькая актриса, кото­рая начала разыгрывать свою роль. Илья Денисьевич об­ратил на нее все свое внимание. Елизавета Григорьевна вне себя, готова была уехать, но, не видя более Николашу за кулисами и хорошенькую актрису на сцене, начала лор­нетом рассматривать ложи. Глядь — Николаша над дирек­торскою хохочет с четырьмя румяными женщинами. Пока­зывая в эту сторону, она спросила у мужа:

— Пуфинька! У кого в ложе Пустогородов?

Илья Денисьевич по-нашему, а по жениному ласковому выражению пуфинька, угрюмо посмотрел и, зевая, отвечал:

— А кто его знает? Это ложа каких-то актрис.

Всматриваясь внимательнее, он начал, однако ж, оказы­вать признаки сильного нетерпения.

Посидев у этих женщин, Николаша опять очутился у директора. Занавесь опустилась.

Затем Пустогородов явился опять к Елизавете Григорь­евне и сказал пуфиньке:

— Илья Денисьевич! Директор поручил мне просить вас после театра приехать в английский клуб.

— Ах, благодарю; совсем было забыл, что надо мне с ним видеться. Если вам нечего делать, посидите, пожалуй­ста, здесь с женою, а я к нему схожу на минуту.

— Очень хорошо! — отвечал Николаша самым скепти­ческим голосом, а Илья Денисьевич отправился. Елизавета Григорьевна, внутренне раздраженная, насмешливо сказа­ла Николаше:

— Я вас видела за кулисами.

— Я сказал вам, что туда иду.

- Как я рада, что, наконец, опомнилась! Какому раз­вратному человеку я было вверила себя, какому неблаго­дарному! Никогда себе этого не прощу. Перед какою ак­трисою вы становились на колени? Я это видела, не отпи­райтесь.

— Послушай, Лиза! Мне отпираться нечего, я тебе был верен всегда; теперь же ты сама мне объявила, что мы рас­стаемся, стало быть, ты не имеешь более ни малейшего права требовать отчета в моих поступках! Я к тебе истин­но привязан и верно не подавал повода называть себя не­благодарным. Если бы ты сегодня прочла мое письмо, ты это увидела бы. Я просил твоего совета, ты мне его не да­ла; теперь уже поздно. Я стремился покинуть отечество, родных, все для тебя, и по нашему условию ехать в Ита­лию; но решено иначе. Я выхожу в отставку, родители ме­ня отправляют путешествовать на Восток.

— Да, ты мне всегда был верен! А Китхен? Что на это скажешь? Я знаю твое оправдание: ты шутил! Не стыдно ли, шутя, соблазнять беззащитную девушку? Если она даст­ся в обман и сердцем привяжется к тебе, что ты ей ска­жешь? Как сметь презирать до такой степени пол, к кото­рому я принадлежу? А меня ты уверяешь, будто привязан ко мне. Если бы ты чувствовал, что говоришь, так уважал и почитал бы меня во всем моем поле.

— Ошибаешься, Лиза! Я не то скажу, а напомню мои всегдашние мольбы к тебе отдалять от себя мужчин, менее стараться им нравиться. Чувство мести, ревности внушило вчера мое поведение с Китхен.

— Стыдись! К кому меня ревновал — к родному брату! Каковы должны быть правила человека, у которого рожда­ются такие подозрения? Не стараться нравиться мужчи­нам,—ты меня просил? Ужели ты полагаешь, я тебе бы нравилась, и ты продолжал бы за мной ухаживать, если б увидел, что никто меня не замечает? Нет, видя меня поки­нутою, не обращающею ничьего внимания, ты покинул бы меня. С того же дня я стала бы тебе в тягость, сделалась несносною, надоела бы неблагодарному. Любя тебя, желая сохранить твою привязанность, я стараюсь пленять собою людей, быть окруженной мужчинами; а ты упрекаешь меня этим, ты, которого я одного отличаю среди всей этой нич­тожной толпы!

— Лиза, прости меня, забудь прошедшее; виноват! Ска­жи скорее, простила ли ты меня? Твой проклятый пуфинь­ка вышел из ложи, сейчас сюда придет. Нам надо непре­менно видеться, дело важное! Когда же и где?

Елизавета Григорьевна» взглянув на директорскую ложу и видя, что муж ее уже вышел, поспешно отвечала:

— Послезавтра на Кузнецком мосту, в два часа попо­лудни. Завтра я больна; на другой день утром пошлю про­сить модистку привезти мне новый корсет и бальное платье. Она должна отказаться под . каким-либо предлогом. Я с пуфинькою приду в магазин, модистка попросит меня в свои комнаты примерить корсет и платье; будет переши­вать то и другое, а его отправит.

Послышались шаги. Она прибавила:

— Хорошо, Николай Петрович, если послезавтра оста­нусь на бал до мазурки, то буду ее с вами танцевать.

Илья Денисьевич вошел, поблагодарил Николашу и из­винился, что долго его задержал в ложе. Того требовала учтивость. Пустогородов, посмотрев на часы, сказал:

— Ах, опоздал! Я дал слово быть в десять часов в од­ном месте, а теперь скоро одиннадцать.—Потом встал и откланялся.

На другой день утром Елизавета Григорьевна не вста­вала; она была нездорова, имела сильный мигрень. Доктор пощупал ей пульс, прописал нюхательный спирт и какое-то лекарство и ждал, покуда все принесут.

Между тем Елизавета Григорьевна спросила у докто­ра, скоро ли будет свадьба его дочери, и получила ответ, что еще дело не решено.

В первом часу Николаша вошел в модный магазин на Кузнецком мосту к мадам Комплезанс. Несколько покупа­тельниц занимали толстую, краснощекую, затянутую в кор­сет, с лишком сорокалетнюю хозяйку. Когда она поотделалась, подошла к Николаше и спросила, что ему угодно.

— Мне из провинции прислали деньги, чтобы по этому реестру я накупил женских уборов; вот вам деньги, возь­мите на себя труд комиссии.

Содержание реестра было: «Завтра в два часа пополуд­ни мне надо иметь свидание с известною вам особой, прошу одолжить ваши комнаты. Теперь меня вызовите, мне нужно - с вами переговорить».

Мадам Комплезанс объявила, что у нее все это есть, с радостью берет комиссию и просила Николашу войти в ее комнату взглянуть на вещи.

Николаша вышел из магазина и наедине передал ей все, что Елизавета Григорьевна ему сказала о плане для свидания. Дело решено.

Елизавета Григорьевна целый день пролежала, не ду­мала даже выезжать. На другое утро лекарство принесло пользу: она хорошо спала ночь, встала как встрепанная я послала карету за мадам Комплезанс, чтобы привезти ей корсет и несколько платьев на выбор для вечернего бала она еще сидела за чайным столом со своим благоверным супругом, когда официант пришел доложить, что карета воротилась, а мадам не приехала но причине болезни.

Трудно описать сокрушение Елизаветы Григорьевны. Пуфинька начал ее утешать, и решили, что в два часа они вместе поедут в магазин Комплезанс, где пуфинька выберет платье для жены. Вы спросите: зачем же его возить? Подумайте, так и узнаете, что расточительные жены, ще­голихи, всегда притворяются скупыми. Несмотря на то, мужья поварчивают о деньгах, кидаемых на туалет, а когда жене вздумается блеснуть своим бальным нарядом, она везет своего пуфиньку в модный магазин, и он должен выбрать сам платье. Мужья самолюбивы и любят видеть жен пышно наряженными. Поэтому их выбор всегда быва­ет щегольской; жена на другой день получает счет от мо­дистки, передает его мужу, который посмотрит на итог, почешет себе лоб и вынимает деньги.

В два часа Елизавета Григорьевна с пуфинькой входи­ла в магазин мадам Комплезанс. Подвязанная хозяйка, кашляя, извинялась, что не могла приехать. Спросила кор­сет: сказали есть, спросили бальные платья, их целую дю­жину вынесли. Пуфиньке позволено было выбрать; он не ударил лицом в грязь. Надо примерить выбранное платье. Елизавета Григорьевна пошла в комнаты мадам Компле­занс; и стали раздевать ее в премилой уборной, в которой, разумеется, находились и прекрасное трюмо и.» кушетка, и все нужное...

Сначала примерили корсет; в нем почти нечего было переделывать. Через полчаса будет готов. Как мила хоро­шенькая женщина, когда примеряет корсет! Без корсета же, сознаюсь, не всякая хороша, иную упаси судьба ви­деть! не захочешь глядеть и на истинно хорошеньких. Ре­шив одно, принялись за платье. В нем было более пере­делки, чем в корсете; а потому мадам Комплезанс пошла в магазин объявить зевавшему пуфиньке женино позволе­ние: взять экипаж и ехать куда ему угодно; но чтобы через два часа прислал обратно карету. Между тем Елизавета Григорьевна дождется, покуда платье поспеет. Сама же не может выйти, потому что раздета. Покорный муж посмот­рел на часы и обещал прислать карету через два часа.

Недели полторы спустя в этой же уборной Елизавета Григорьевна прощалась е Николашею. Ничего не было за­быто при этом случае; лились обеты взаимной вечной вер­ности и обещания писать друг к другу! Впрочем, тут нечего распространяться. Не раз случалось мне подсматривать в замочную щелку прощания этого рода и подслушивать та­кие обещания. Я убедился, чем притворнее они, тем смеш­нее, глупее и приторнее! Когда же в таких случаях проща­ющиеся истинно тронуты, тогда они не плачут, не пусто­словят, а глубоко, сильно чувствуют и — молчат.

Николаша совсем собрался ехать в полк и там подать в отставку. В присутствии семейства отслужили молебен с водосвятием. Бабка и мать чистосердечно плакали, благо­словляя Николашу. Петр Петрович воспользовался тем вре­менем взглянуть на часы — грустная дума волновала его... Он боялся опоздать в рыбный ряд и уже в тот день не до­стать лучших стерлядей. Наконец и до него дошла очередь благословить отъезжающего.

Драма кончена. Николаша несется по столбовой и вме­сто субреток в девичьих возится на станциях, пока смотри­тели, по своему обыкновению, с тысячью грубостей отка­зывают дать лошадей, стращая и всячески притесняя про­езжающего.

Да с кем же он возится?—спросите вы.

Разумеется, с ямскими кухарками.

II

Приезд на Кавказскую линию

And as far as mortal eye can compass sight,

The mountain howitzer, the broken road,

The bristling palisade, the fosse o`erflow`d,

The station`d bands, the never vacant watch,

The magazine in rocky durance stow`d,

The holster`d steed beneath the shed of thatch,

The ball-piled pyramid, the ever blazing match.

Byron

 

По общему выражению Кавказская линия, по военно-техническому — Кавказская кордонная линия есть протяже­ние от Черного моря до Каспийского, тянущееся сначала вверх по правому берегу Кубани, потом недлинною сухою границей,—и наконец по левым берегам рек Малки и Те­река.

По этой линии проложена большая почтовая дорога, почти круглый год безопасная. На противолежащих же бе­регах русскому нельзя и носа показать без прикрытия» не подвергаясь опасности быть схваченным в плен или убитым хищниками.

Впрочем, каждый год временно воспрещается ночная ез­да по большой дороге: такое время называется на линии тревогою и продолжается иногда недели две. Тревога со­стоит в следующем. Лазутчики (военные шпионы) уведом­ляют, что горцы в. таком-то числе собрались в известном месте и намерены вторгнуться в наши пределы: здесь де­лаются распоряжения для прикрытия пространства, грозимого прорывом, и принимаются меры предосторожности, пока начальник участка, который называется еще кордон­ным, не сосредоточит легкого отряда и не нападет внезапно на скопище. Меры предосторожности всегда одни и те же: всех казаков, служащих и не служащих, расположенных внутри линии, высылают в пограничные станицы. Эти по­следние запирают, т. е. жителей не выпускают из них на полевые работы, а скот выгоняют на пастбище, лишь когда нет тумана и солнце уже довольно высоко на небе; проез­жающих задерживают по ночам и рано утром.

Раннею весною, то есть в конце марта, по большой дороге, прилегающей к Кубани, катилась коляска, запря­жённая шестью изнуренными лошадьми. Сырой туман, па­давший влажной, едва заметной росой, не совсем еще рас­сеялся. Молодой человек, сидевший в коляске, курил труб­ку и гневно повторял ямщику: Пошел! Пошел же!», прибавляя к этому несколько известных национальных фраз.

Дорога эта стелется по крутому, возвышенному уберегу Кубани, так что, реки не видно. Вдали лежат безлюдные закубанские степи; на горизонте рисуются горы в вечной синеве. Мрачен их вид! Горы вдали наводят всегда уны­ние, взор не перекатывается по живописному разнообра­зию уступов, не наслаждается зрелищем очаровательных горных потоков, и воздух не навевает чувств доблести и отваги, которыми дышится в горах. Природа гор и жизнь их обитателей— все скрыто. Лишь горизонт заслонен мерт­выми, однообразными массами.

Путешественнику наскучила дорога, надоело и бранить­ся с ямщиком. От нечего делать он стал расспрашивать мужика о предметах, которые попадались ему на глаза.

— Что за столб на холме с камышовою крышей? И вот человек стоит около него, другой лежит, видишь —вон впереди? Вот и две оседланные лошади! Да это не черкесы ли? Говорят, у вас здесь тревога, меня не пустили ехать ночью, задержали в станице даже утром, черт знает до какой поры,— Сказав это, проезжий стал вынимать писто­леты.

— Нет, барин! Это не черкесы, а линейные казаки на дневном бекете; стоит часовой и смотрит за Кубань; лежит его товарищ; а это их лошади ходят стреноженные; столб с крышею сделан для лета, чтоб от солнца был хо­лодок,

— Да разве этот пикет не по случаю тревоги выстав­лен?

— Нет, он тут круглый год и всплошь по всей линии, каждые две или три версты такие же.

- А ночью куда деваются эти казаки?

Уезжают на пост.

Проехав несколько верст, проезжий опять спросил:

— А это что за плетень на возвышенности? За плетнем видны крыши, вон там высокая каланча также с крышею: на ней человек стоит?

— Это пост, каждые семь верст такие же.

— Ну, а эта что за лошади возле нас?

— Казачьи лошади, барии, целый день оседланные и встреноженные ходят около поста; вон там лежит казак в бурке и на аркане пасет своего коня —то табунный ча­совой.

— А эта канава зачем вокруг плетня в сверху хворост?

— Посты окопаны. По верху плетня прикрепляется су­хой колючий кустарник, чтобы нельзя было перелезть.

— Ну, а эта высокая каланча —что такое?

— Это по-нашему вышка, на ней стоит часовой и смот­рит за Кубань.

- А это что за крыши видны на посту?

— Одна — казарма, другая — конюшня, третья —сарай для орудия.

— Разве есть и орудия на этих постах?

— Нет, теперь не ставят без особой надобности.

- Много ли казаков на постах?

— Разно, от тридцати до сорока и более. Ведь им большой расход: ночью занимают секреты по Кубани, делают разъезды, днем конвоируют проезжих, возят бумаги.

— А это что за трое верховых перед нами едут?

— А кто их знает, казаки!

Три всадника ехали по дороге в бурках и башлыках.*

один был на серой, видной, с огромным* шагом лошади; за ним другие два рысью. Поравнявшись с постом, они повер­нули по тропе, которая вела к нему. В это мгновение из поста стремглав выехал верховой в черкеске, с обнажен­ным ружьем** за плечом. Не удерживая коля, он спустил­ся в глубокий овраг, выскочил из него и, доехав до всад­ника на сером жеребце, быстро остановил поворотом свою лошадь и с видом почтения что-то сказал ему. Тот, не обращая внимания, продолжал ехать.

Путешественник спросил у ямщика, что значило ви­денное.

— Это постовой урядник выехал рапортовать, а тот верно какой-нибудь кордонный пан,

— Как его зовут?

— Кто его знает! Этих панов мы не возим, Они ездят всегда на станичных почтах.

— А это что за почты?

— Во всякой станице держат по десяти троек, почтарь нанятый от станицы.

— Какой почтарь?

— По-вашему подрядчик, что ли?

Коляска въехала в станицу.

Путешественник велел вести себя, на квартиру Пусто­городова.

Выйдя из экипажа, он спросил Александра Петровича, ему отвечали, что нет дома, но скоро будет. Приезжий приказал отпрягать коляску, а сам остался ожидать хозяина,      Квартира Пустогородова состояла из двух чистых ком­нат; стены, выбеленные мелом, придавали ей вид чрезвы­чайно светлый. В первой комнате, очень невеликой, кото­рая была, однако, просторнее второй, стоял большой поду­шечный диван, несколько складных походных стульев и стол простого дерева и изделия; в одном углу находились чубуки с трубками. В другой комнате, против окна, на большом складном столе были чернильницы, перья, нож­ницы, несколько ножей, карандаши, писчая бумага, сургуч, печать и облатки; к стене прислонена была складная кровать, покрытая красивым вязаным шерстяным одеялом; вышитая по канве подушка лежала в изголовье.

* Башлык — суконный капор, надеваемый черкесами на голову сверху шапки в непогоду, чтобы защититься от дождя и холода; иногда—чтобы укрыться от людей и не быть узнанным, тогда обертывают хондами шею, часто и нижнюю часть лица, до глаз. (Здесь я далее

сохранены примечания автора).

** У черкесов и у линейных казаков ружья всегда а бурочных чехлах.

У кровати стоял складной столик, на нем было несколько номеров русских и иностранных газет, сочинение Байрона, англий­ский словарь, вторая часть сочинения Дюбуа о Кавказе, несколько сигар, сигарочница, фосфорические спички и футляр для часов. В этой комнате находились также три походных складных стула, к стене приделаны были полки, на которых лежало несколько больших портфелей и кипа журналов. Около кровати, на прибитом к стене персидском ковре, висели две шашки, двуствольное и одно черкесское ружье, пара европейских пистолетов, кинжал с поясом, не­сколько разновидных пороховниц, плеть и казачье богатое форменное офицерское седло. Несколько пустых мест до­казывали, что не вся оружейная была налицо; у постели, на полу, разостлана была тигровая кожа. На противопо­ложной стене висели два черкесских седла с бурочными чехлами.

Путешественник застал в первой комнате слугу Пусто­городова и мальчика лет двенадцати в красных шальварах, в чевеках* и бешмете, перетянутом поясом, на котором ви­сел кинжал; сверху была на нем темно-желтого цвета чер­кеска, а на голове кабардинская шапка. Прекрасное лицо и благородная осанка мальчика, родом тавлинца, обрати­ли на себя внимание приезжего. Вскоре оно еще более привлечено было шестилетнею, в полном смысле очарова­тельною девочкой, которая вошла в комнату. На голове у нее была чалма темного цвета, желтая шелковая коротень­кая рубашка виднелась из-под расстегнутого голубого шелкового бешмета, опушенного мехом, из-под рубашки выхо­дили красные шелковые шальвары, чрезвычайно широкие, так что походили на юбку; ножки ее удивительной белиз­ны оставались босые; для ходьбы она надевала туфли на двух каблуках, один у носка, другой у пятки; между ними находились небольшой колокольчик и два бубенчика, ко­торые извещали издали о ее приближении — изобретение азиатской ревности! Женщины отвечают за подошву ног своих, в туфлях же слышно, когда и куда они идут. Де­вочка называлась Айшат. И она и Дыду остались в плену под Ахул-го и взяты были Пустогородовым на свое попе­чение.

Человек Пустогородова взглянул в окно, сказал: «Вот и Александр Петрович идет!» Приезжий выглянул и, не видя никого, спросил: «Где же?»—«Да вот его борзые бегут, сам верно к полковнику заехал».

* Черкесская обувь.

Путешественник по привычке, желая поправить длинные волосы свои, причесанные a la moujik стал искать по стенам зеркало, и не найдя его нигде, подумал: «Вот вандал! Даже зеркала в доме не имеет».

— Неужели у вас и зеркала-то нет? —спросил он, об­ращаясь к слуге.

— Как же-с, есть. Александр Петрович всегда сам из­волит бриться,— отвечал слуга, подавая небольшое склад­ное зеркало.

— Только для бритья; разве он в другое время не смот­рится?

— Никогда-с.

Едва приезжий, совершенный денди, успел поправить свою прическу и запретил людям сказывать, кто он, как на двор въехал всадник на сером жеребце с двумя спутника­ми, которые проворно соскочили с коней. Один из них взял за повод серую лошадь и держал за стремя, покуда офицер медленно слезал, спрашивая: «Чья это коляска?» Ему от­вечал: «Не могим знать». Другой взбежал на крыльцо и снял с него башлык и бурку. Между тем легавые и борзые собаки визгом приветствовали хозяина, отталкивая друг друга от рук его.

Александр Петрович вошел в комнату и в спальне своей нашел приезжего, который, кланяясь, подал ему письмо,

— От матушки! — сказал он и, взглянув на адрес и ки­дая письмо на столик, спросил: — Откуда едете?

— Из Крыма, в Грузию.

— Вероятно, по новому переобразованию края?

Путешественник молча любовался Александром, высо­ким, плечистым мужчиной, стоявшим пред ним в шапке. Лицо его было открыто и приятно; он не носил бакенбард; в глазах выражалась предприимчивость и решительность; одеяние состояло в простой туземной черкеске, ловко пе­рехватывавшей стройный стан; обувь на нем была также туземная. Но приезжему не долго пришлось любоваться им; слуга стал отстегивать шашку, Дыду снимал три пи­столета, заткнутые за пояс, между тем как сам Пустого­родов вынимал из карманов часы, платок, кошелек и рас­стегивал пояс, на котором висел кинжал. Приказав вы­тереть хорошо оружие и разрядить пистолеты, он сказал: «Я весь промок, выкупался в Кубани». В самом деле, он был мокрехонек. Дыду, взяв оружие, вышел вон. Пустогородов обратился к приезжему со словами: «Извините, что при вас стану раздеваться». Сбросив с себя черкеску, бешмет, он надел халат и уселся на кровать, покуда человек его разувал. Айшат явилась с длинною трубкою; Александр Петрович, затянувшись дымом, поставил чубук около себя и, взяв на колени Айшату, стал ее целовать. Тавлинка об­няла его обеими ручонками и спросила:

— Зачем так мокр твоя?

— Искал броду по Кубани; твои земляки хотят к нам прийти, надо знать, где смогут переправиться.

Когда человек разул Александра Петровича, он лег в постель и приказал послать к себе старшего урядника; между тем спросил водки, жалуясь на внутреннюю дрожь, и велел готовить стол к обеду. Айшат села возле него и играла усами, покуда он с заметной грустью распечатывал письмо матери своей. Прасковья Петровна начинала так: «Пишу к тебе, любезный!..» Необыкновенное выражение! Удивленный, он всматривался в строки, перечитывал их, желая убедиться, не чудится ли ему; но письмо действительно было начертано ее рукою. Он продолжал: «Любез­ный Александр! чрез брата твоего Николашу...»

Александр Петрович, устремив взор на путешественни­ка, сказал:

— Николаша! Это ты?

— Я,— отвечал он лукаво.

— Ты приехал играть комедию?

— Я хотел видеть, узнаешь ли ты меня?

— Ты с ума сошел! Ведь я оставил тебя десятилетним ребенком и баловнем; а теперь передо мною двадцатипяти­летний модник, чиновник с бородою. Да полно ломаться, поди поцелуй меня, видишь, я босой, не могу встать; „впро­чем, если не хочешь...—тут нахмурились брови Александра Петровича,— делай как знаешь, мы, казаки, не просим. Я вам — счастливцам света, матушке и тебе—ничем не обя­зан и кланяться не стану, отвергать также не буду; вы мне не нужны: я на опыте узнал это; многие бедственные, гор­чайшие годины прожил я без вас!..

При этих словах он опустился на подушку и держал письмо перед глазами, будто читая. Негодование к неспра­ведливости матери и света овладело им; он ничего не видел, ничего не понимал; нравственные силы в нем замолк­ли; он чувствовал лишь несносное давление в груди; слы­шал только, как кровь ударяла ему в сердце и потом оста­навливалась, словно застывая в его жилах. Это трудное мгновенье казалось ему удушливою вечностью.

Николаша сначала оскорбился, что брат затронул его фашьонабельное самолюбие; но вскоре кровь, кровь род­ства поработила в нем все прочие чувства. Он подошел к кровати и крепко поцеловал брата, несмотря на крик маленькой Айшаты, которая ручонками своими старалась от­толкнуть приезжего. Александр Петрович в искренностью прижал к груди Николашу и сказал:

- Послушай, соперничества между нами быть не мо­жет: мы братья, носим одно имя. Предрассудки света не приковывают нас, по мнению, что между нами может суще­ствовать оскорбление, которое мы должны были бы смыть кровью; среди достоинств светских, я должен гордиться твоему счастию, точно так же, как ты должен показывать, что радуешься моему; даже и тогда, когда б мы чувствова­ли иначе — мы не можем не-показывать этого перед све­том, если не хотим подвергнуться общему суду и презре­нию.— Улыбаясь, он прибавил: — В женщинах разве могло бы быть между нами соперничество; но вот тебе доказа­тельство, что и тут его не будет.— Он приподнял шапку и обнажил голову, совершенно седую, коротко обстриженную.

Александр Петрович взял опять письмо в руки и про­должал читать. Прасковья Петровна писала ласково, даже нежно; она обвиняла себя в несправедливости, в жестоко­сти; благодарила старуху мать, что открыла ей глаза, и в заключение уговаривала Александра выйти в отставку и приехать усладить ее старость. Александр, всегда недовер­чивый, подумав про себя: «Что-нибудь да под этим таится! Не проведут же они меня!», спросил у Николаши: долго ли он намерен гостить у него и как заехал сюда?

— Хотел тебя видеть, брат! Я еду в Персию, бог весть когда встретимся опять, погощу у тебя несколько дней. Да! Ведь у меня есть посылка к тебе от бабушки; только еще не разобрали вещей. Могу ли я остановиться у тебя?

— Разумеется, можешь; вон тебе та комната, здесь бу­дет тесно.

Николаша вышел приказать своим людям выносить ве­щи из коляски. В это время вошел в комнату молодой человек красивой наружности, с выражением благород­ным, одетый в простую черкеску. Это был молодой горец, воспитанный в одном из кадетских корпусов и выпущенный в офицеры с прикомандированием к Кавказскому казачь­ему линейному войску. Он состоял в сотне у Пустогородо­ва и был его закадычным другом.

— Здравствуйте, Пшемаф! Я хотел было за вами посы­лать — пора обедать.

— Верно, у вас нынче за обедом ветчина, что с таким нетерпением меня ждали,—смеясь отвечал черкес; потом примолвил: — Да, что это за модник к вам приехал?

— Это брат мой,—отвечал Александр, улыбаясь.

— В самом деле? Нет, вы шутите; он на вас совсем не похож. А что, хороший малый?

— Право, родной брат мой! А каков он, совсем не знаю; я его в первый раз вижу.

Николаша возвратился в комнату. Пустогородов сказал ему;

Брат! Вот мой короткий кунак (приятель) Пшемаф, познакомься с ним.

Франт отставил ногу вперед, протянул нежную, белую ручку с длинными прозрачными ногтями и чопорно отвечал:

— Господин Пшемаф, очень рад иметь честь с вами познакомиться.

Черкес сильно, смуглою рукою ударил по протянутой ручке и сказал:

— Будемте знакомы!

Александр рассмеялся.

— Пшемаф! — заметил он,—если б ты меня слушался да мыл руки, так они были б у тебя так же чисты, как у брата.

Черкес вспыхнул.

— А на что мне такие руки? —отвечал он.—Прозумен ты разве ткать? Я их мою пять раз в день, по заповеди пророка; а теперь они черные потому, что я возился с вашими пистолетами здесь на крыльце: казаки нехорошо их разряжали.

Дыду пришел с шашкою, кинжалом и тремя пистолетами. Положив их на стол, он встал на кровать и повесил на стену шашку, походную трубку, зрительную трубу и ружье, принесенное за ним казаком; потом снял пороховницу, мешочек с пулями, прибойник и подал их Александру, который стал заряжать один пистолет, между тем как Пшемаф заряжал другие два. Когда это было кончено, Дыду положил пистолет, заряженный Пустогородовым, с кинжалом под его подушку, другие два повесил с прочим оружием.

Доложили о приходе старшего урядника.

- Пускай идет сюда! — отвечал Александр Петрович.

В комнату вошел высокий, сильный мужчина в черкеске, при шашке, с кинжалом у пояса, с Георгиевским крестом и бантом на груди, что доказывало троекратную за слугу доблестного знака, и с медалями за персидскую и

турецкую войны, равно и штурмовою ахулговскою.

— Ступай к станичному начальнику,—сказал ему Александр Петрович,— и передай приказание полковника тотчас же выслать десять человек не служащих казаков на ближний пост для занятия ночных секретов у брода, открытого мной,—приказный на посту покажет его. Я вплавь переехал через Кубань и нашел на том берегу следы черкесов, искавших брода. Их было, должно быть, не более десяти человек, но зато напали на славный брод, по брюхо лошади не хватает. Сегодня или завтра надо непременно ожидать прорыва. Полковник приказал мне быть наготове с сотнею и ехать за Кубань; так смотри, чтобы у тебя было человек восемьдесят молодцев начеку и лошади на ночь оседланы. Да объяви — беда тому, кто опоздает выехать на тревогу. Те же, которые в деле всегда при мне, пускай ночуют здесь на дворе: жены их не станут очень горевать.

— Слушаю, ваше благородие! Только людей нельзя набрать.

— Да, полковник приказал сменить с постов недостающих людей в моей сотне, а вместо их послать туда прикомандированных из новых станиц, которых не велено брать за Кубань. Сколько их у нас?

— Было, ваше благородие, двести пятнадцать; да вряд

ли все налицо.

Где же они?

— Офицер пораспустил. Наверно не знаю, а стороною

слышал, что сегодня утром человек двадцать домой ушли.

— А ты чего смотришь? Позвать ко мне хорунжего.

Урядник вышел.

Черкес с истинным, непритворным восхищением сказал:

— Александр Петрович! В самом деле, будет тревога?

Вы возьмете меня с собою за Кубань? Славно подеремся!

— Нет, не возьму. Полковник приказал назначить для вас человек сорок; он, кажется, намерен послать вас по сакме*; впрочем, не стоит об этом говорить — бог даст, не будет и прорыва, а то, право, жаль лошадей —их совсем загоняли. Куда скучны эти беспрерывные тревоги!

Доложили об обеде. Не стану распространяться о нем: фазаны, олени, кабаны, осетры и другая лакомая рыба, овощи —все это в изобилии на Кавказе и за бесценок; вина также изрядные, нередко и хорошие, за умеренную плату. Поэтому вино пьется не рюмками, а стаканами.

* По следу.

Во время обеда явился казачий офицер, за которым посылал Александр Петрович, Он был видный собою муж­чина, с наглым взором, одетый в форменную одежду. Беш­мет его и все платье было в пятнах и совершенно поли­няло.

— Здравствуйте, хорунжий! — сказал ему Александр Петрович.—Я вас не приглашаю за стол, потому что вы по­ститесь. Пожалуйте сюда...—и оба вышли в другую ком­нату. Александр затворил за собою дверь.

— Послушайте! Долго ли вы будете своевольничать? У себя в станице делайте с сотней что хотите — это не мое дело; но здесь, когда вы вошли в состав моей команды, я не позволю делать все, что вам вздумается. Вы пришли сюда с двумястами пятнадцатью казаками: извольте мне сказать, сколько их теперь у вас налицо?

— Много в расходе, капитан! То нарочными отправле­ны, то на постах...

— Не о том я вас спрашиваю. Сколько вы отпустили казаков домой?

— Сегодня двадцать человек.

А кто вам позволил?

— Помилуйте, капитан! Я обязан вникать в положение казака моей сотни; я взял наскоро из станицы кого попало, а теперь отпустил худоконных, бедных и одиноких; вмес­то же их велел выслать доброконных и достаточных.

— Во-первых, вы не должны были отпускать ни одно­го человека без моего ведома, потому что вы здесь пока­мест не начальник сотни, а офицер, состоящий под моею командою. Я ваш сотенный командир —пора вам службу знать, то есть исполнять, потому что вы ее знаете. Во- вторых, вы отпустили не худоконных и не бедных, а тех, кто заплатил, вам по рублю серебром. За что извольте сдать вашу часть Пшемафу, а сами останетесь в моей сот­не без команды. О вашем, же поступке я представлю. Только за этим и звал я вас.

Напрасно, капитан! Я не брал по рублю серебром с казака; вам ложно донесли. Если когда-либо и воспользу­юсь—войдите же в мое положение: вот .год, как я про­изведен; обмундировка мне стоила 350 рублей; за лошадь заплатил 250 рублей —она в пух уже разбита; мундир — вы видите. Прошлую осень я конвоировал генерала 28 верст; скакали во всю конскую мочь; солнце палило, пыль вилась столбом; когда мы подъезжали к станции, пошел сильный дождь, бурки я не смел надеть —и вот как отде­лал мундир; между тем к инспекторскому смотру должен сшить новый —так от нас требуется. Состояния у меня вовсе нет, это вам известно, а должен одеть, прокормить жену и четверых детей; получаю я всего 16 рублей ассигнациями годового жалованья: как прикажете быть? Хорошо вашему старшему уряднику, который смолоду догадался, отперся, что знает грамоту — теперь ему и горя мало! Хотят представить в офицеры —нельзя: грамоте не знает, а он лучше меня пишет, только скрывает, не хочет быть офицером. Он предпочитает остаться бедным, да честным. Воля ваша, вы можете меня представить, но войдите же в мое положение!

— Это не мое дело. Я должен иметь вверенную мне часть в надлежащем виде, иначе могу сам попасть под ответственность. Полковник будет иметь право взыскать с меня. Теперь судите сами, приятно ли за других отвечать? Дай бог и за себя не подвергаться неприятностям!

— Что ж мне делать, капитан? Помогите.

— Я не могу и не желаю вам помочь; ваш поступок довольно черен, чтобы подавить всякое сожаление. Советую вам идти просто к полковому командиру, объявить ему, что я отнял у вас часть, сознаться в вине своей и просить на этот раз пощады. Наш полковой командир почтенный человек, с ним стыдно не быть откровенным. О поступке вашем, во всяком случае, он будет знать, ибо я никак этого не скрою.

Александр Петрович вышел в столовую и, обращаясь к черкесу, сказал:

— Пшемаф! Тотчас после обеда вы примете от хорунжего людей; да велите старшему уряднику приготовить от меня донесение к полковому командиру о числе казаков, своевольно отпущенных офицером, и просить распоряжения полковника, чтоб возвратили нам людей.

Потом он поклонился офицеру, который вышел вон.

— Какой мошенник!—заметил Александр Петрович Пшемафу.

— Как вам его не жаль?—отвечал последний,— он; так беден, к тому же молодец в деле.

Вы мне не говорите о нем. Я знаю, он беден и из лучших боевых офицеров в полку, так пускай же будет и честен, а не взяточник. Прошу вас поверить казаков его сотни как можно точнее и объявить старшему уряднику, ежели он скроет хотя одного человека — дешево со мною не разделается. Между тем в нашей сотне прикажите узнать обо всем подробно; наш старший урядник — вот честный человек, и в деле никому не уступит!

      - Отчего ж этому бедняку не помогает полковой командир?—спросил Николаша.

— Чем прикажешь?—отвечал Александр,— ведь с ка­зачьего полка ровно ничего не получишь; между тем как жалованье одинаковое, столовых денег втрое меньше, чем в регулярных полках.

— Тотчас после обеда Пшемаф ушел.

Николаша, оставшись с братом наедине, велел подать посылку, привезенную им от бабушки,—это был портфель. Александр Петрович вынул из него два письма: одно от отца, совершенно дружеское; другое от бабушки, в кото­ром старуха уведомляла, что, получив согласие зятя свое­го, она назначает ему в наследство имение, бывшее приданым матери и переданное старухе по купчей. Она писа­ла об истинной любви к нему отца, но прибавляла, что мать, по-видимому, имеет что-то против него. Это обстоя­тельство вынудило старуху на назначение, которое она делает своему имению, из опасения, что из отцовского ему ничего не, достанется, хотя зять и уверяет, что этого не случится. Она советовала Александру все-таки не надеять­ся на имение отца. К письму была приложена копия с ду­ховного завещания старухи, засвидетельствованная Петром Петровичем.

Прочитав все, Александр лег в постель: его клонило ко сну. Николаша вышел в другую комнату и также лег; он долго думал на кровати, как бы удостовериться, спра­ведлива ли молва об увлекательности линейных казачек?

Под вечер оба брата сидели и пили чай, когда к ним вошел низенький старичок, в простой черкеске, украшенный сединами и ранами. Радушие, изображавшееся в его чер­тах, внушало какое-то невольное уважение к нему. Александр, вскочив с места, почтительно сказал ему:

— Извините, полковник, что застали меня в шубе: по­сле давешнего купания никак еще не согреюсь. Представ­ляю вам брата моего, который сегодня приехал.

Старик наречием, доказывавшим германское происхож­дение, отвечал:

- Очень приятно познакомиться! А вы, Александр Пет­рович, напрасно не пьете сбитню; кроме того ложка рому, и все прошло бы. Под Лейпцигом я заболел лихорадкою, пил и английский пунш и немецкий глинтвейн — ничто не согревало. Я командовал гусарским эскадроном. Гусары меня любили. При рапорте вечером: «Вахмистр,— сказал; я,— я болен; скажи адъютанту, у меня лихорадка».— «Слу­шаю, ваше благородие! Позвольте вылечить»,— «Ну лечи, черт возьми!» Он взял стакан водки, насыпал туда горсть перцу и сказал: «Кушайте на здоровье, ваше благоро­дие!»—«Черт возьми,— отвечал я,—какое на здоровье — я издохну!» Выпил стакан, сильно опьянел и заснул. Про­сыпаюсь, вахмистр тут подает стакан сбитню с ромом и опять говорит: «Кушайте, ваше благородие, на здоровье!»— «Фу, черт! Разве на смерть»,—сказал я и выпил; опять заснул; с тех пор всегда здоров. Нет, немецкие, француз­ские и английские лекарства все вздор,— одно русское хо­рошо. Право, славное лекарство! — И добрый старик уселся.

Александр приказал подать чаю.

— Полковник! — сказал он,—я сегодня погонял хорун­жего, он верно жаловался вам на меня. Хотя мне до него дела нет; но я не хотел подвергнуться вашему негодова­нию за то, что людей своевольно распустили.

— Фуй! Вы чем виноваты? Я четырнадцать лет коман­дую этими казаками и знаю, что во всем свете нет подоб­ного войска; но и знаю их блохи: мы после поговорим; такой шпектакель должен кончиться в полку между своими. Ведь этот хорунжий прехрабрый; он нужен в полку, а на­до между тем и проучить его. Если представить тепереш­ний поступок, с ним будет беда,— а я вот что думаю сде­лать: за другую вину отниму сотню и представлю его на шесть месяцев в Капыл, покормить комаров. За казаками, которых он отпустил, я уже послал и назначу их на целый месяц без очереди на кордон. Как вы думаете, Александр Петрович?

— Я думаю, для казаков это будет тяжело. Верно, до­машний быт требовал их присутствия, поэтому они и ре­шились откупиться деньгами. Если же хорунжего послать в Капыл, это совершенно его разорит.

Фуй! Поверьте, бедный казак не заплатит, чтобы его отпустили; он усерден к службе, притом ему нечего дать; зажиточные лентяи одни откупаются. Хорунжего— черт возьми! И сухаря пожует, так не беда! Если по бедности дозволить им мошенничать, особенно во время тревоги, то­гда вся служба пропадет: офицеры станут грабить свои сотни пуще черкес. В случае прорыва вы, Александр Пет­рович, с восьмьюдесятью казаками скачите за Кубань на­перерез хищникам; туда же понесутся сотни прибрежных соседственных станиц верхней и нижней; у нас останутся только малые команды. Пшемаф с сорока казаками отпра­вится по сакме, а из остальных я составлю резерв и, ес­ли нужно, пришлю к вам с одним орудием нашего полка. Говорят, у неприятеля сильное скопище; вероятно, прежде нескольких дней они не предпримут ничего важного, а теперь разве небольшие партии в сто или двести человек -

могут покуситься на грабеж.

— Давно ли, вы на линии, полковник?—спросил Николаша у старика.

— Четырнадцать лет.

— И не надоело вам?

—Что же? Смолоду здесь скучал, да делать было нечего: служить в России я не мог.

— Почему же, полковник?

- О! Я там шпектакель наделал. Наши отчаянные гусары много терпели от командира; наконец, потеряв терпение, вздумали его похоронить; заказали гроб, подушки для орденов и все нужное на погребение. В один летний день процессия прошла мимо его балкона; он послал узнать, кого хоронят, и получил в ответ: такого-то, т. е. его самого. Разумеется, процессию до кладбища не допустили, а поворотили на гауптвахту; после этого никому из нас оставаться в корпусе нельзя было; кто вышел в Отставку, а кто в перевод; я же попал на Кавказ. Когда явился к Алексею Петровичу, он тотчас же представил меня в командиры этого полка. Однако прощайте, господа, я заговорился, у меня есть дело дома.

Полковник ушел. Николаша спросил у брата, куда хочет старик послать провинившегося офицера?

- В Капыл,—отвечал Александр,—это пост в Черноморском войске, посреди камышей, где такая гибель комаров, что самые загрубелые черноморские казаки и те

изобретают всевозможные средства, чтоб укрыться от этих ничем неодолимых насекомых; туда посылают за наказание офицеров и нижних чинов.

Вскоре явился Пшемаф с полковым лекарем. Поставили стол. Подали карты и сели играть в преферанс. Старший Пустогородов, когда вошел урядник с рапортом, оставил карты, отдал все нужные приказания в случае тревоги и возвратился к игре.      |

Николаше очень не нравились собеседники брата. Привыкший уважать людей по богатству, по наружному блеску, по почестям, он не мог ценить этих простых, безвестных людей, проводящих жизнь в добродетелях без тщеславия, в доблестях без суетности. В его глазах никакой цены не имела жизнь этих людей, жизнь без блеска, соединенная с трудами, с ежечасными опасностями, с забвением собственных выгод. Эти простые стоические нравы казались ему невежеством. Ему не приходило и на ум, что уменье обманывать скуку, не предаваться порочным стра­стям в такой безотрадной, безвестной глуши —есть уже великая добродетель, нравственный подвиг, заслуживаю­щий полное уважение человека мыслящего.

На улице послышалась повозка, свист и понуканье ям­щика. Александр Петрович заметил неосторожность путе­шественников, ездящих по ночам во время тревоги и под­вергающих себя опасности. Едва проговорил он, как к нему вошел священник лет по крайней мере шестидесяти; высокого роста, свежий и сильный мужчина. Густые и со­вершенно белые волосы, тщательно расчесанные, стлались по широким плечам его; большие черные глаза, осененные густыми бровями, сияли умом и чистотою помышлений. Седая, окладистая борода закрывал верхнюю часть его груди. Осанка его внушала почтение; одежда состояла из опрятной рясы, без всякой пышности

- А, Иов Семеныч!— воскликнул Александр, пожимая руку старика.—Откуда неожиданный гость? Поздненько! Жаль, не слыхали, что я сейчас говорил насчет поздних путешественников в тревожное время.

— Я не виноват, мне дали лошадей совсем присталых, насилу четыре версты в час ехал.

Преферанс кончился. Покуда готовили стол к ужину, отец Иов и Александр говорили наедине. Почтенный пас­тырь пользовался всею доверенностью капитана и знал все его семейные дела. Александр дал ему прочесть получен­ные письма.

Николаша от нечего делать расспрашивал лекаря: от­куда он, кто он, где воспитывался и пр.

Лекарь Кутья, березовский уроженец из Сибири, был сын городского священника. Воспитание его началось в отцовском доме и кончилось в Тобольской семинарии, от­куда, по вызову желающих, он отправился в Московскую медико-хирургическую академию. Кончив курс, он был произведен в лекаря и назначен в Кавказский корпус. Лекарь Кутья сознавался в своих ограниченных познани­ях вообще и в медицинских науках в частности, но не ме­нее того слыл одним из лучших медиков, потому что был человек добросовестный, усердный в отправлении своей обязанности и очень внимательный к больным. Частою практикою он приобрел большую опытность в лечении бо­лезней, свойственных климату, которыми наполнялись гос­питали и лазареты Кавказской линии. Нравственные доб­родетели его состояли в посредственном уме, большой начитанности, трезвости, бескорыстии и строгой честности. Главный недостаток нрава его была строптивость. Во всех сношениях с людьми ему чудилось неуважение или желание его оскорбить.

Наши собеседники сели за ужин. Николаша и лекарь не прекращали разговора, который сделался общим. Любопытен был рассказ сибиряка о езде на собаках, о прогулках на лыжах по льдистым степям, о том, каким образом в Березове хлеб заменяется осетровым тельным, как толкут эту рыбу в порошок и делают из нее продовольственные годовые запасы; как жилые дома заносятся снегом и тем предохраняются от стужи. Дабы сразить своих слушателей противоположностью, лекарь заговорил вслед за этим о благодатном крае, известном под названием Сибирской линий, о прекрасном климате и богатстве природы, как например, Бухтарминской крепости, превозносил радушие и простоту нравов жителей; коснулся только слегка Восточной Сибири, знакомой ему лишь понаслышке, и в заключение с гордым видом сказал:

Но я говорю о временах былых, истекших, о которых я все-таки с удовольствием и гордостью вспоминаю.

Теперь Сибирь, мой родной край, преисполненный богатейшей будущности, неимоверно двинулся вперед. Здесь, на Кавказе, я встречал людей степенных, бывших в той, стороне позднее; рассказываемое ими превосходит все ожидания; Они-то, полные благодарности к Сибири, называют ее милым отечеством, а сибиряков — дорогими соотечественниками.

Александр Петрович, смеясь, спросил у лекаря, не скажет ли он того же в честь Кавказа?

Я крайне удивлялся бы такому вопросу, если б не знал вашего мнения о здешнем крае,— отвечал он,—но теперь лишь оскорбляюсь вашими словами, видя в них на-

смешку над тем, что священно мне. Не вы ли часто говорили? Здесь между людей, редко встретишь человека! Расчеты, честолюбие; желание не заслужить, а выслужить

награду поглощают все истинные добродетели, порождают презрительную и постыдную искательность, обращаются в одно всеобщее сплетение лжи, обмана и каверз.

Александр Петрович, желая прекратить разговор, чересчур откровенный, посмотрел на часы и заметил, что уже полночь. Собеседники молча докурили трубки, потом разошлись.

- Что это за священник?—спросил Николаша у брата.

- Это искренний друг мой, которого я очень уважаю,— отвечал Александр с важностью.

- А Пшемаф?

- Храбрый и честный кабардинец.

Николаша вынул из портфеля тетрадь и под статьей, начинающейся с того месяца и числа, где было им напи­сано имя станицы, начертал следующие строки: «Вечер я провел у брата; играл в преферанс; гости были —седой русский священник, татарин и лекарь сибиряк».

Александр спросил, что он пишет.

— Журнал моего путешествия,— отвечал Николаша, подавая брату тетрадь и показывая последние строки.

— Позволь мне дополнить,— сказал Александр.

— Сделай милость! — примолвил Николаша, протяги­вая перо; Александр прибавил следующее: «Эти три чело­века с душою, умом и добродетелями; четвертый был при­езжий из России, надушенный «fashionable». После того он встал и, простясь с братом, пошел спать. Николаша, про­читав прибавленное братом, почувствовал всю неприлич­ность своей насмешки над приятелями Александра и, же­лая обратить ее в шутку, а вместе сделать упрек брату, пошел к нему и сказал:

— Александр! Ты не докончил.

— Я уже лег, спать хочется.

— Так я за тебя кончу; ты разумел — дурак без души. Не правда ли? Написать?

- Пиши, что хочешь,—отвечал полусонный Александр.

III

Тревога

...И дикие питомцы брани

Рекою хлынули с холмов,

И скачут по брегам Кубани

Сбирать насильственные дани

А. Пушкин

— Все были погружены в глубокий сон, когда человек вошел торопливо со свечою в комнату Александра Петро­вича и, разбудя его, сказал:

- Извольте вставать — тревога!

- На дворе темно?

- Зги божьей не видать, дождь моросит.

Александр вскочил с кровати, накинув халат, взглянул на часы — был в исходе четвертый,— вышел на крыльцо и, покуда ему обливали голову холодной водой, расспрашивал казака, прибывшего с известием о тревоге.

— Где неприятельская партия и в каком она числе?

— Не могим знать, ваше благородие! Казак с поста, прискакал к полковнику; я стоял в это время у ворот и тотчас побежал дать вам знать. Говорят, хутора берут; в той стороне словно варево.

— Нарядчики побежали ли по сотне?

— Как же, ваше благородие!

— Послышался один, другой удар в церковный колокол, и зазвонили в набат. Станица ожила. Женщины бежали по улицам к церкви, бормоча: «О, боже мой! Проклятые черкесы! Мати пресвятая богородица, спаси нас! Ой, лышачки! Батюшки, что с нами будет!» и пр.

— В станицах церкви обнесены оградою с бойницами — это род станичной цитадели. Послышался конский топот казаков, скакавших на сборное место, т. е. на церковную площадь.

— Александр Петрович, одевшись так же, как мы его видели утром на большой дороге, вскочил на коня, ничего не отвечая Николаше, который в испуге приставал к нему с вопросами. Крикнув на Дыду, умолявшего взять его с

собою на тревогу: «Не нужно! Оставайся дома!», он ударил плетью по лошади и понесся к сборному месту в сопровождении четырех казаков, его телохранителей. Там

было печальное зрелище! Казачки всех возрастов целовались с казаками, которые нагибались к ним с коней: каждая опасалась, что в последний раз целует сына, брата

или мужа. Гул звона сочетался с рыданиями прощавшихся женщин, с криком урядников, устраивавших, сколько возможно, порядок. Капитан прискакал —заревел: «Стройся! Урядники, что зеваете, прочь бабье! К черту проклятых! Плетьми гони их!» Везде раздался крик: «Стройся, проворнее! Не копаться!» и послышался визг нескольких казачек, сваленных и помятых лошадьми урядников, устраивавших фрунт.

Старшего урядника сюда!—закричал капитан, и раздался крик: «Старшего урядника к капитану!»

— Здесь!—сказал голос, запыхавшись.— Что прикажете, ваше благородие?

—Построить тотчас сотню, да без «той суеты! Поверить и рассчитать людей, как я тебе приказал!

Между тем сам капитан повернул лошадь, чтобы ехать к полковнику,

— Слушаю, ваше благородие! — отвечал урядник и, подъехав к сотне, закричал: «Смирно!» и начал поверять казаков.

Александр Петрович встретил полкового командира, шедшего по площади. Он слез с лошади, подошел к ста­рику, но звон колоколов заглушал его голос.

— Станичный начальник! Вели перестать звонить. Черт побери! Заглушили!—закричал полковник офицеру, идущему за ним. Колокола замолкли. Старик отдал при­казание всем собравшимся офицерам с точностью, кото­рую одна опытность может вселить. Несколько раз по­вторил он им, что коль скоро кто завидит неприятеля — тотчас начинал бы бой и открывал перестрелку, дабы ос­тальные сотни могли слышать, где неприятель. Капитану повторил уже сказанное днем, а Пшемафу велел скакать по кордону, чтобы открыть переправу хищников и их сле­дить.

Александр Петрович подъехал к сотне, спросил у стар­шего урядника, где команда, отсчитанная для Пшемафа, и приказал последнему принять ее. Потом он обратился к своим казакам, велел назначить урядника и с тылу рас­торопного приказного, чтоб не позволял людям отставать. Сделав эти распоряжения, он скомандовал:

— Смирно! В два коня направо рысью, марш! Правое плечо вперед, за мною!—И на рысях отправился к Ку­бани.

Переправившись за речку, частью вброд, частью вплавь, он уже на противоположном берегу закричал:

- Пошел!—И все поскакали. Несшиеся всадники без дороги, по степи, часто падали в ямы вместе с лошадьми; но так как ушибов по штату не полагается, то каждый упавший, проклиная темноту ночи и товарищей/которые наскочили на него и, пока он еще не успел встать, поряд? ком помяли, опять садился верхом. Пустогородов не из­бегнул общей участи; он падал и был смят. Проскакавши верст около пятнадцати, он повел своих казаков шагом, чтобы дать вздохнуть лошадям, и тихо доехал, до брода чрезвычайно топкой речки. Это задержало его немного; но потом он опять пустился вскачь, дабы успеть к рассвету приехать к броду другой речки. Основываясь на словах лазутчиков, приезжавших в тот день к полковнику, дума­ли, что хищники чрез нее переправятся.

Но возвратимся в станицу. Едва выехали все команды, как с хуторов, лежащих верстах в пятнадцати от полковой штаб-квартиры, прискакал казак к полковнику, который

ходил по площади. Услышав конский топот, он громко спросил:

— Кто там едет?

— Казак, ваше высокоблагородие!

— Откуда?

— С хуторов.

— Что там у вас?

— Все хутора забрали, зажгли строения.

— Велика ли партия?

— Более тысячи черкесов.

— Что ты врешь, дурак!

— Ей-богу, ваше высокоблагородие! Нас было шесть конных казаков на хуторском посту; пятерых изрубили, мой добрый конь один ускакал— долго за мною гнались.

— Вот что значит добрая лошадь! А вас — черт возьми— еще не уверишь, что тот казак и молодец, у которого добрый конь. Станичный начальник! Велите запрячь орудие, хоть оба пускай будут готовы! Да резерву прикажите иметь лошадей в руках и не расходиться.—Полковник продолжал ходить.

Все женщины окружили приезжего казака и расспрашивали в один голос о Яковлеве, Петрове, Федорове, Николаеве, Сидорове и пр. и пр.

Прошло несколько времени, прискакал другой казак. Полковник спросил:

— Кто там и откуда?

- Казак, ваше высокоблагородие! Корнет Пшемаф приказал просить орудие. Он переправился через Кубань у поста *** (казак произнес какое-то варварское на-

звание), открыл черкесов и начал перестрелку, только их больно много.

— А сколько примерно?

— Не могим знать, ваше высокоблагородие,— темно, земля гудет от конского топота.

Старик закричал:

— Резерв на конь! Оба орудия садись! — Потом, обратясь к станичному начальнику, сказал:—Вы ступайте скорее с этим резервом к Пшемафу и вступите к нему в команду. Поезжайте на брод***,— и назвал пост варварского имени.

- Слушаю!—И старик хорунжий вскочил на лошадь, скомандовал:

- Пошел за мною!

Полковой командир провожал их словами:

- Ну, с богом, хлопцы! Смотри, молодцами!

Все в один голос отвечали ему: «Рады стараться, ваше высокоблагородие!» Вслед за тем послышался конский то­пот, шлепанье казачьих плетей и гул катящейся артилле­рии.

Солнце взошло, когда прискакал еще казак с извести­ем, что недалеко за Кубанью слышна сильная пальба из орудий. Часа полтора спустя приехал черкес из мирного аула к полковнику с вестью, что весь плен у хищников отбит, что сами они прогнаны, и понесли большую потерю, между тем как несколько казаков ранено, что владетель мирной деревни выезжал со своими подвластными на тре­вогу, дрался с, хищниками, и что, наконец, капитан Пус­тогородов с казаками и отбитыми пленными отдыхает в их ауле. При вопросе, в каком числе был хищнический от­ряд, черкес отвечал: более двухсот человек!

Часов в одиннадцать утра прибыл урядник, присланный от Александра Петровича объявить полковнику, что хищники прогнаны, а он идет назад с ранеными. При рас- просе о последних узнали, что их порядочное количество и что из офицеров ранен один он только.

Добрый полковник пошел тотчас на квартиру Алексан­дра Петровича предупредить Николашу, что брат его ранен, и предложить ему, вместе с тем, отправиться в коляс­ке навстречу капитану, которому спокойнее будет доехать в экипаже. Николаша, несмотря на то, что не кончил еще туалета, с радостью принял предложение. Верстах в две­надцати он встретил Александра Петровича, бледного, окровавленного, однако едущего верхом. Александр не хо­тел согласиться пересесть в коляску, ссылаясь на неваж­ную рану, и предложил брату заводную лошадь. Они еха­ли рядом. Казаки, следуя, пели песни; двое из них наиг­рывали на камышовой дудке арию волынки; между тем несколько человек, спешась, выплясывали по дороге рус­ского трепака, а иногда что-то вроде лезгинки. Один из телохранителей капитана, подъехав к нему, сказал:

- Ваше благородие! Не угодно ли будет видеть Алима?

- Согласен.

Два казака подъехали; один, корча горца, мастерски пе­редразнивал звуки черкесского языка; другой, искусно коверкая русский язык, представлял переводчика.

- Здорово, Алим! Откуда явился? — спросил Александр, улыбаясь. Казак поклонился по черкесскому обычаю, пробормотав какие-то черкесоподобные звуки.

Мнимый толмач перевел их так:

- Алим сказал —из немецкого окопа.

- Откуда?

- Моя не знает. Алим сказал—из немецкого окопа.— Тут он начал корчить, будто бы говорит с товарищем по-черкески; потом, обратись к капитану, молвил: — Ваше благородие! Немецкий окоп то, что ваше изволит называть Прочный Окоп.

Александр, смеясь, заметил брату вполголоса:

- Какие шельмы! Ко всему приложат; в Прочном Окопе все немцы, как и по всему нашему флангу.—Потом обратился опять к переводчику; — Ну, а генерал-то здоров?

Доволен ли нашим сегодняшним делом?

Толмач передал слова капитана Алиму; последний пробормотал что-то. Переводчик сообщил это следующим образом:

- Алим говорит, генерал сказал —казак хорош дрался; черкес подлец! А на капитан очень сердит; покажет ему своя дружба!

- За что же? — спросил Александр.

После обыкновенного повторения он получил в ответ;

- Алим говорит, генерал сказал — о капитан! Все свой казак любит! Все черкесская шашка, отбитая им, отдал, а был славный шашка и ружье! Что бы мне прислать! Моя все-таки один целков иль пол цел ков дал бы, да казак в придач крест навесил —тот казак молодец, который отбил оружие! А капитан им плеть даст, говорит: «Подлец, а не казак, сзади мертвых грабил!» Генерал сказал, этот капитан ничего не понимает.

Тут мнимый Алим что-то стал бормотать, переводчик делал несколько вопросов, наконец, перевел:

- Алим говорит, генерал очень сердис на капитан, сказал —фу, черт! До сорок тел убитых черкес и башка не привозил; что бы велел казак голова руби и притрочить к

седло; да еще черкес пятнадцать ранен; взял в плен, на кой черт их? Голова долой* и мне прислал!

- К чему же генералу мертвые головы?

По переводе этого вопроса и по переговору с притворным черкесом переводчик отвечал:

* За Кубанью ввелся обычай между казаков отрезывать головы у убитых черкесов. Родные выкупают головы, потому что по туземным обычаям нельзя хоронить тела без головы; поэтому-то занижающимся таковым торгом гораздо выгоднее иметь голову, чем пленного.

— Алим говорит, генерал славно сотовку* делал черкеска голова: богатый голова плоти генерал два коров, бедно плоти один, два баран, голова возьми назад.

- А для чего генералу коровы и бараны?

После продолжительного разговора между мнимым черкесом и переводчиком Александр получил в ответ:

— Алим говорит, баран и коров все-таки худоба; у генерал вить в дальних крепость большой атара, много скот.

— Ты мошенник с Алимом, все врешь! — возразил Александр Петрович и, обратись к брату, примолвил: —Однако я пересяду в экипаж; у меня делается жар.

— Сев в коляску, Александр приказал старшему уряднику вести команду и, подходя к станице, позволить казакам стрелять. Это линейский обычай: казаки, возвращаясь в свои станицы с похода или погони, когда имели бой с неприятелем, перед входом открывают ружейную пальбу. Казачки выходят к воротам и встречают своих, нередко убитых или раненых. Странное зрелище этой толпы, в которой иные изъявляют шумные признаки истинной или притворной радости, другие под слезами и рыданиями оказывают искреннюю либо ложную печаль.

— Проводы казаков в поход ознаменовываются обыкновенно всеобщими слезами. Их провожают за станицу, подносят им водку и чихирь; отъезжающие и провожающие напиваются допьяна, плачут, обнимаются, рыдают и расходятся. То же самое можно видеть и в России, хотя в малом виде, при проводах рекрут из родного селения.

Оба брата приехали домой и нашли там черкесского лекаря, за которым посылал Александр Петрович в мирный аул. Он успел приготовить все нужное для перевязки. Дыду не поморщился, но слезы катились из глаз его. Айшат, увидев Александра бледного и в крови, закрыла лицо ручонками и зарыдала, она царапала себе лоб и щеки ногтями, рвала волосы из-под чалмы —это обыкновенное изъявление печали и отчаяния всех горских женщин при смерти или несчастий кого-нибудь из ближних. Александр успокаивал ее ласками и поцелуями. Его раздели, черкесский врач велел зарезать овцу, снять с нее кожу и обернул рану больного. Оказалось, что левая рука была прострелена навылет выше кости, однако черкес нашел рану вовсе неважною, велел больному выпить рюмку водки и положил его в постель. Хотя Александра клонил сон, но он хотел непременно видеться с Кутьей. Оскорбленный лекарь, бывший в это время у полковника, только по настойчивому убеждению старика согласился идти к раненому.

* Обмен

Войдя в комнату, он сказал:

- Только что узнал я о вашей ране, тотчас явился к вам со всеми нужными припасами; но мне объявили, что черкес будет вас лечить, и я ушел. На что же нужен я вам теперь? Учиться я не намерен.

- Полно, любезный, сердиться,— отвечал Александр.— Чем же обижаться, что я по-черкесски хочу лечить рану? Положим —это моя странность! Но помогите, у меня спина ужасно болит; я ночью упал, казаки на меня наехали и стоптали.

Лекарь посмотрел поясницу; ушибленное место распухло, и было совсем черно. Он послал тотчас за пиявками. Меж­ду тем вошёл полковник и, сделав несколько вопросов о здоровье Александра Петровича, просил его рассказать, если он в силах, как было все дело, потому что ему нужно писать немедленно донесение.

Александр, собрав все свои силы, начал таким образом:

- Я проскакал более тридцати верст, когда стало рас­светать, и находился неподалеку от мирного аула, против большого кургана. Завидев вдали неприятеля, я оглянулся — со мною было лишь пять человек, прочие казаки тянулись сзади и едва были видны. Я послал одного из своих пяти гнать отсталых, а сам с четырьмя остальными поскакал вперед. Хищники нескоро в нас разглядели неприятеля; я нагнал их, они были в числе пятидесяти человек: тридцать везли пленных, другие служили прикрытием; лошади их сильно пристали. Я начал перестрелку. Не прошло десяти минут, как я был уже окружен казаками в числе сорока — истин­ные молодцы! Все в один голос умоляли меня идти вруко­пашную; я согласился и закричал: «В шашки! Ура!» Чер­кесы встретили нас ружейным залпом, но тут же поскака­ли, покидая свой плен; однако мы, настигнув их, изрубили несколько человек. Владетель мирной деревни выехал на тревогу со своими подвластными и крикнул на хищников, которые начали оставлять и последних пленных; между тем он сам бросился на них и возвратил наш косяк, кото­рый угоняли черкесы. Далее я не мог преследовать непри­ятеля, скрывшегося в лесу, а приказал собирать отбитых пленных; в этой стычке у меня убит один казак и четыре лошади, ранено два казака и семь лошадей, в том числе и мой добрый конь. Хищники оставили несколько раненых и убитых лошадей, четыре тела и семь тяжелораненых черкесов, По расспросам отбитых пленных мы узнали, что только небольшая партия везла их, главное скопище оста­лось далеко сзади отбиваться от наших казаков, их пре­следовавших. Одна старуха, будучи привязана к седлу хищ­ника, во время перестрелки была ранена и скоро умерла. По показанию возвращенных от неприятеля, которое ут­верждено было ранеными черкесами, оставшимися у нас, недоставало еще трех молодых казачек. Вероятно, пятнад­цать хищников отстали с ними нарочно и берегли их для насилия. Я отвел тотчас отбитый плен, раненых черкесов и отвез наших убитых л раненых в мирный аул; двух казаков послал навстречу сотне, ожидаемой с верхней станицы, с приказанием присоединиться ко мне; а десять человек от­рядил на поиск трех казачек. Едва прибыл я в аул, как один казак из числа десяти прискакал с известием, что к Кубани слышна пальба. Оставя тут человек семь казаков с присталыми лошадьми, для прикрытия привезенных плен­ных и раненых хищников, я понесся на пушечную пальбу, послав сказать, чтобы ожидаемая сотня спешила за мною. Пересекая лес, я встретил черкесов с тремя пленницами, отбил казачек и продолжал скакать, наткнулся на другую партию хищников, везших раненых товарищей, и переско­чил через нее. Выехав из леса, я увидел команду Пшемафа, окруженную неприятелем. Горячая перестрелка кипела между ними. Приняв нас за неприятеля, наши пустили в пас ядро. Я закричал «ура!», и мы понеслись. Ожидаемая сотня, услыша пушечную пальбу и взяв напрямик, также скакала из-за леса. Пшемаф со своими спешился и молод­цом дрался. Завидев меня и другую сотню, он закричал: «На конь!» и кинулся в шашки. При нем была уже и сотня из нижней станицы. Неприятель, объятый паническим стра­хом, пустился бежать прямо к речке, поблизости текущей; мы опрокинули его с кручи. Во время преследования я на­скочил с шашкою на одного хищника, который прострелил мне из пистолета левую руку.

Таким образом, составился отряд из пятисот казаков и двух орудий. Я велел устроить носилки для раненых, чис­лом более тридцати человек; лошадей мы потеряли до сорока. Неприятель оставил до двадцати трупов, погибших большею частью от ядер и картечи; сверх того, моя сотня изрубила в лесу человек до десяти. Четыре черкеса, ранен­ные, оставшиеся у нас в плену, показывают, что партия их состояла из восьмисот абазехов* и берзеков**, отделившихся от большого скопища.

*Самое сильное закубанское племя

*Тоже закубанское племя

Проводником их был беглый ли­нейный казак; должно быть, Барышников.

Врач-черкес прислонил руку к щеке и, закрыв, глаза, сказал: «Твоя юклай», т. е. спи.

— Сейчас,—отвечал полковник,—но куда же дели вы отбитый плен?

- Забрав вновь раненых и всех казаков с присталыми лошадьми, я пошел со своею командою сюда, а Пшемафа со всем отрядом отправил за оставшимися в ауле пленными. Я опасался, чтобы неприятель не напал опять на него в лесу. Он мне отдал свою лошадь, потому что для раненого мой конь слишком горяч.

— Хорошо, очень хорошо! Славное дело! Теперь отдох­ните, Александр Петрович. Я буду вас навещать, покамест прощайте.

— Ослабевший Пустогородов тотчас заснул. Айшат сиде­ла возле него по-турецки, т. е. сложив ноги под себя. Меж­ду тем крупные слезы выкатывались порою из ее глаз.

Вскоре Дыду тихо отворил дверь, подошел к Айшат, по­мог ей слезть с кровати, и оба вышли. После омовения по заповеди пророка они разостлали по коврику, и каждый на своем стал усердно молиться богу. Это была третья дневная молитва, которою правоверные должны призывать аллаха и единого истинного его пророка и которая озна­чала четвертый час. Первый, называемый ирты-намаз, со­вершается на рассвете, второй —в полдень, третий —как сказано выше, четвертый — при захождении солнца, и, на­конец, пятый когда вечерние сумерки обратятся в совер­шенную тьму. Омовение всегда предшествует молитве. Накануне дети молились в комнате Александра, который ежедневно напоминал им религиозную обязанность и на­блюдал, чтобы они свято ее исполняли. В этот день они са­ми, без напоминания, усердно просили аллаха об облегче­нии страданий отца, дарованного им провидением. Чистые, юные души их нуждались в теплой молитве. Они клали намаз с полною верою, что молитва их будет услышана аллахом. Николаша, человек вовсе не набожный, был поражен благоговением, выражавшимся на лицах детей.

Когда они кончили и Дыду, обувшись, складывал, ков­ры, он спросил, у него:

- О чем вы молили бога?

- Мы не молимся богу,—отвечал ему Дыду,—мы при­зывали аллаха на Искандера (перевод Александра), чтобы он обратил на него свое внимание. Аллаха нечего молить. Он лучше нас знает, что нужно людям; но должно помнить аллаха, поклоняться ему и этим заслуживать его постоян­ное внимание. Да будет над нами его святая воля!

Айшат пробормотала: «Ла ил алла! Алла! Алла!», что значит: бог, един бог! Боже! Боже!—обыкновенное воскли­цание и песнь мюридов, одной из самых фанатических сект магометанства! Религиозное это общество водворилось не­давно на Кавказ.

Николаша, отобедав один, сел писать свой дневник. Этот день был богат происшествиями и прервал однообразие па­мятной книжки светского модника. Само собой разумеется, он отметил, что во все время безотлучно находился при бра­те, поддержал его, когда он падал от раны, и давал ему полезные советы во время дела и пр. Таково сердце чело­веческое! Если нам некого обманывать, мы стараемся об­мануть самих себя и радуемся своей хвастливости.

Александр еще не просыпался, когда Пшемаф возвра­тился. Долго разговаривал он на крыльце с черкесским врачом и, войдя в комнату, сказал Николаше:

- Слава богу! Александр Петрович выздоровеет и ос­танется с рукою.

- Не знаю.

— Это верно. Черкесский врач мне сказал,

— Да полно, знает ли черкес что-нибудь?

— Как же! Он славно лечит, в тысячу раз лучше ваших лекарей.— Потом, обратись к Дыду, спросил:— Как бы мне сделать чаю?

Мальчик побежал.

Пшемаф предложил Николаше послать за полковым ле­карем, чтобы втроем сесть играть в преферанс, но Пустого­родов отказался.

— Ну, Николай Петрович!—воскликнул Пшемаф немно­го спустя,— какую славную черкешенку я видел сегодня; во что бы ни стало —она будет моею!

— Кто такая?

— Узденька владетеля аула, в котором оставались наши пленные.

— Как вы ее достанете?

Заплачу калым* владетелю или пошлю ее украсть. Как бы то ни было, да достану ее: она будет моею!

* Плата, которую горцы вносят за невест, составляющая и* прида­ное. В случае развода, если виновата жена, калым возвращается мужу; в противном случае калым остается у жены.

— А в станице есть хорошенькие казачки?

— Нет. В новых станицах еще кое-когда встречаются. Впрочем, из числа увезенных с хуторов ночью есть три де­вочки очень недурные собою, от тринадцати до пятнадцати лет: но они были во власти хищников, изнасильствованы ими.— И Пшемаф плюнул.

— Как, так молоды!

— Что за молоды! Черкесу не попадайся и десятилетняя! Однако и русские не отстают в этом отношении от черке­сов— ведь на Кавказе все быстро поспевает; а в Персии, сказывают, еще скорее.

Николаша был очень доволен таким разговором, давно уже его помышления вертелись на этом предмете. Не ста­нем повторять подробностей, все знают, какой оборот при­нимают такие беседы; заметим только мимоходом, что Ни­колаша вскоре сблизился с Пшемафом, узнал, где молодой кабардинец стоит на квартире, и решился быть у него с визитом.

Александр Петрович проснулся. Айшат первая прибежа­ла к нему и, взобравшись на кровать, стала нежно обни­мать его. Черкесский врач пришел снять овчину и вложить в рану, которая очистилась от запекшейся крови, корпию с свежесбитым сливочным маслом; но раненый все был слаб и сильно страдал от ушибов.

Пшемаф весело вошел к больному и по черкесскому обы­чаю поздравил капитана с раною. Потом требовал непре­менно, чтобы при входе в его комнату положили топор острием к порогу, а на стол поставили тарелку с водою, в которую опустили бы сырое куриное яйцо. Черкесское суеве­рие! Врачи и родные во время лечения опасаются прибли­жения к больному нечистого человека; под этим названием они разумеют чародеев и всех вообще злонамеренных лю­дей. Народное поверье утверждает, что будто когда войдет подобный человек, яйцо в тарелке лопается; пришлеца тотчас выгоняют вон. Для развлечения своего пациента черкесский лекарь советовал послать в аул за певцами и музыкою, по его мнению, весьма изящною, но несносною и неблагозвучною для европейского уха.

— Александр Петрович, увидев Пшемафа, спросил, как он довел плен.

— Благополучно,—отвечал кабардинец,— да еще под­шутил над неприятелем!

— Что такое?

- Пришел в аул, мы расположились на отдых. Только в это время один из моих кунаков вызывает меня и расска­зывает, что житель той деревни, участвовавший в хищниче­ской партии, сейчас возвратился домой. Я принял его за бока и узнаю, что все абазехи бежали без оглядки; но берзеки той же шайки, до 150 человек, отдыхают в лесу за речкой, лошади их пущены в поле на подножный корм. Трое пасут табун; не более десяти имеют лошадей в руках на всякий случай; зарядов почти ни у кого нет. Я отобрал двадцать казаков, посадил их на лучших коней и отправил­ся на берзеков. На трех табунных мы наскочили внезапно и, сначала принятые за своих, изрубили их. Мы угоняли ко­сяк, когда ца нас выскочило множество хищников. Конные преследовали нас довольно долго, наконец, отстали. Возвра­тись в аул, я велел переловить лошадей и позволил казакам обменять своих коней; на остальных посадил наших плен­ных и таким образом прибыл сюда.

— Хорошо, что так кончилось, а если б у вас убили не­сколько казаков, чем бы оправдались?

— Я не возвратился бы живым, заставил бы себя из­рубить. Сделайте милость, Александр Петрович, узнайте, как кордонный начальник представит об этом деле?

— Стоит ли того! Пускай пишут, что хотят.

— Убедительно прошу вас, сделайте эту милость! Ведь захотите — все узнаете.

— Пожалуй, постараюсь.

Пшемаф взял ручонку Айшаты и сказал: «Напомни, джана*, Искендеру». Девочка приветливо улыбнулась, кив­нув головкою; потом стала перебирать усы Алек­сандра.

Никого не было в комнате Пустогородова, когда вошел печально отец Иов. Несколько раз уже приходил он к приятелю, но тот все еще спал. Старец крепко пожал руку Александру и сказал:

— Я пришел к вам на всю ночь; все заснут, некому бу­дет о вас побеспокоиться.

— Как некому?— воскликнул из-за двери кабардинец,— а я!

— Благодарю вас, Пшемаф!—отвечал Александр.— Нет, ступайте спать, вы устали, проведя всю ночь на коне —вам нужен отдых.

— Ничуть не устал! Я выспался верхом, едучи обратно из аула, и даже видел чудесный сон.

— Хорошо! Однако ступайте-ка домой, завтра же ми­лости просим опять ко мне.

*Милая

— Ну так прощайте!—сказал Пшемаф и вышел с Николашей.

Александр Петрович кликнул слугу и спросил, много ли должны в лавку. На ответ «более двухсот рублей» он при­казал забрать еще нужной провизии рублей на сто и на следующий день велеть лавочнику явиться к нему. Слу­га вышел.

— Славно надую армянина,— сказал, улыбаясь, Алек­сандр священнику,— он будет думать, что я зову его полу­чить деньги, а я отопрусь от долга.

— Возьмите у меня денег, если вам нужно,— возразил священник,— между нами, кажется, расчетов не бы­вало.

— Благодарю вас, я не нуждаюсь в деньгах — это дело совсем другого рода.

Свет огня беспокоил раненого. Он просил позволения у отца Иова поставить ночник вместо свечей.

Когда тело слабеет, обыкновенно упадает и дух — это случилось и с Александром, душа которого была закалена опытом. Жар, всегдашний сопутник ран, томил его; туск­лое освещение комнаты, оставляя предметы в полумраке — все вместе ввергло больного в уныние.

— Вот, Иов Семеныч! — сказал он, тяжело .вздыхая,— желал я быть ранен, воображал, что острые страдания заста­вят меня наконец, так сказать, ощутить жизнь, пробудят к чувству хотя чисто физическому. Ничего не бывало! Боли нет, лишь одна несносная, неодолимая тоска меня терзает. Как все надоело мне! Как скучно! Зачем не убили меня?

— Бог с вами, Александр Петрович! Что за малодушие? Впервые я вижу вас в таком виде! Ужели вы таили в себе безнадежность?

— К чему показывать ее? В чьей душе отзовется она? Кому какая надобность знать о ней? Разве для того толь­ко, чтобы подарить меня притворным сожалением? Но я предпочту ненависть даже искренней жалости.

— Верю! Быть может, письмо бабушки родило в вас такие отчаянные мысли? Конечно, тяжело убедиться в не­доброжелательстве матери! Но поможете ли вы этому ма­лодушием?

— Отец Иов! Выслушайте меня: давно уже я отчужден от своего семейства, от родины —я один в мире! Доказа­тельством может служить брат мой. Вот он здесь, я не имею причин не любить его, потому что почти не знаю его; меж­ду тем я не нахожу, о чем с ним говорить. Иные чувства, иные мысли, иные привычки, иной круг людей расторгли все связи между нами — это неоспоримая истина; но не я в том виноват! Судьба, одна судьба всему виною! Она отчуждила меня, оторвала от всего, с чем на мгновение срод­нила.

— Нет, не судьба, а рана и потеря крови причиною, что вы в дурном расположении духа.

— Да, рана заставила меня убедиться более, чем ког­да-нибудь, в справедливости моих суждений. Возьмите всю жизнь мою: рожденный с пылкою душою, едва расцвел я, как увлеченный легкомыслием, попал под правосудие зако­нов и был низвержен в низшие ступени общественного быта. Впоследствии времени семейные огорчения охладили во мне чувства к ближнему. С восторгом понесся я в бои, на­деясь, что сильные ощущения и опасности пробудят мою нравственную усыпленность и честолюбие будет целью бы­тия. Не .ошибся я —опасности занимали меня мгновенно. Но и к ним я привык, сделался равнодушен к опасностям; честолюбие немного долее жило во мне, и оно затихло после часто обманутых надежд. Сначала я чувствовал неизъяснимое омерзение к трупам, остающимся после битвы;* по крайней мере ощущал хотя неприятное чувство. Скоро я так свыкся с ними, что мог есть над трупами, употребляя их вместо стола или камня, садился на них, клал их в изго­ловье, когда спал. Нередко даже завидовал спокойствию, изображавшемуся на лицах убитых. Ужели утрачены для меня все чувства?—подумал я; люди влюбляются и счаст­ливы! Я предался всей силой страсти к одной женщине, был минутно счастлив ее привязанностью, но убедился, что такое счастье неразлучно с грустью; но прошла и любовь,— что же стало из меня? Я седой старик с кипящей кровью,с горячею душою, без страстей, без любви, без ненависти к людям, старик, которому все наскучило, ничто не мило и ко­торый убежден, что никому не нужен.

— Но совесть должна успокоить вас: вы превозмогли много бедствий и остались нравственно безукоризненны — это великий подвиг!

— Конечно, можно почитать подвигом, что я не сделал­ся мерзавцем!—отвечал, презрительно улыбаясь, Алек­сандр.

Отец Иов дал другой оборот мыслям своего приятеля, рассказавши ему какую-то повесть.

Разговор друзей и повествование отца Иова длились долго за полночь. Пустогородов напрасно упрашивал отца Иова идти к себе домой; добрый священник провел всю ночь возле раненого и только к рассвету отправился слу-

жить заутреню.

Александр долгое время не мог сомкнуть глаз; наконец

сон овладел им. Николаши всю ночь не было дома.

IV

Сновидение черкеса

The spirits were in neuter space, before

The gate of heaven$ like eastern thresholds is

The place where death`s grand cause is argued o`er

And souls dispatched to that world or to this.

Byron. The vision of Gudgment

Покуда Пшемаф и Николаша сидели вместе, в ожида­нии посланного ими искать по станице казачек, последний, не зная, какой завести разговор с молодым черкесом, спро­сил о его сне при возврате с тревоги на Кубани.

Пшемаф закурил трубку и начал следующим образом:

— Вы не знаете Кавказа, поэтому не можете себе пред­ставить, что такое в здешней стране весенний вечер в го­рах. Воздух хоть и тепел, но какая-то животворная све­жесть не допускает его сделаться тягостным, удушливым; солнца, скрывшегося за исполинскими громадами, не вид­но, только ущелье освещено отблеском яркого неба. Дивная картина! Ветра вовсе нет; природа спокойна; благовоние распускающихся дерев и растений тихо воздымается вверх, лишь горный ручей, несясь по каменистому руслу, журча прерывает тишину природы, и пташка, скрываясь в ветвях прибрежного куста, поет перед вечернею зарею. Все это вместе, сочетаясь в одно прекрасное целое, чарует во­ображение и растворяет сердце —такова наша страна, та­ковы наши родные ущелья! Мне чудилось, что был подоб­ный вечер, когда я вдруг перенесся в седьмое небо — седа­лище пророка! Там предстал я пред родового своего князя Жам-Бот Айтекова, который среди вечных благ и радостей сиял, как сияет невинная жертва коварства людей. Его окружали гурии. Их волшебный стан, восхитительная кра­сота возбуждали непрестанные желания, всегда удовлетво­ренные и вновь возобновляемые. Среди них была одна, ко­торой черты напоминали мне черкешенку, меня в тот день пленившую; но она была озарена блеском, присвоенным одним девам рая. Ничего земного не было в ней; взгляд ее, чуждый томности, как и беглости, соединял в себе то и другое, но без всякого излишества. Она устремляла взор свой, полный небесного выражения, и каким-то чудным магнетизмом рождала трепет в сердце; слияние двух взо­ров было источником неизъяснимой неги, невыразимых на­слаждений! Скоро я узрел пророка, который предстал на суд смертных, кончивших земное поприще. Незримые хоры гу­рий и юношей наполняли все пространство сладострастны­ми звуками: «Ла ил алла! Мугмет резул ил алла!» Один чистый, звучный голос отличался от прочих; в божествен­ном восторге он пел бегство из Медины, начало Эгиры. Все замолкло. Начался суд. Пред лицо пророка—предстал вы­сокий смертный. Это был пришлец от стран Запада, бело­волосый, с длинными рыжими усами. Я не успел рассмот­реть его черты, потому что мое внимание обращено было на самого пророка, который грозно вопрошал смертного, указуя на Жам-Бота — узнает ли он одну из многочислен­ных жертв, погибших от его злодеяний? «Не ты ли, о, смерт­ный! — говорил Магомет,— старался утопить Жам-Бота среди кармаков и, не успев в этом, обласкал его, принял гостеприимно в своем доме, а сам, коварный, подослал под­купленных убийц стеречь в кустах выезжавшую жертву и умертвил его?» Иноземец смутился, но скоро стал оправды­ваться, говоря, что Жам-Бот возмущал народ, грозил вос­станием. Пророк гневно отвечал: «Неправда! Жам-Бот был добродетельный муж, любимый и уважаемый единоземцами; доказательством тому служат потоки слез, пролитые народом по его смерти. Ты, смертный, злодейски купил кровь его! Ты завидовал богатству Жам-Бота, которое те­перь тобою расхищено! Ты решился быть его убийцею, по­тому что опасался этого праведного мужа, который мог обличить тебя пред людьми во многих злодеяниях, в жад­ности и других пороках!» Судимый очнулся, смятение его исчезло; он стал возражать, что не подлежит суду пророка, ибо не признавал святости, а попал в седьмое небо ао ошибке людей, отказавших ему в погребении. Правосуд­ный пророк приказал тотчас рассмотреть дело и справить­ся в четвертом небе, справедливы ли показания смертного. Между тем, смертный, пользуясь временем, старался раз­ными ухищрениями — лестью, наглой ложью, обещаниями, словом — всеми средствами, которые на земле очаровывают и увлекают людей, привлечь к себе ликующих в седьмом небе. Явилась и справка. Четвертое небо уведомляло, что судимый смертный уже давно известен как богоотступник, человек без правил, безнравственности — за все злодеяния отвергнут четвертым небом. Магомет, выслушав этот отзыв, приговорил грешника не подлежать никакому суду, а быть возвращеным на землю с тем, чтобы все средства вредить лю­дям у него были отняты. Длинный нос смертного начал уже заметно расти, когда его низвергли внезапно в болотные камыши. Звуки незримых хоров опять возобновились. В это мгновение подъехавший ко мне казак сказал: «Ваше бла­городие! Не туда изволите ехать; дорога лежит направо». Я проснулся.

Едва Пшемаф кончил свой рассказ, как посланный им возвратился с вестью, что все готово. Собеседники вышли вместе из дому и расстались на улице. Проводник повел каждого под сарай, где ожидали их роскошные постели из вязанки сена, брошенного в телегу или сани.

V

Кавказский Фуше

На следующее утро, когда черкес перевязал рану, Алек­сандр послал за лавочником.

Скоро к раненому явился косой смуглый армянин, у ко­торого из-за густых бакенбард, скрывавших полноту щек, и черных длинных усов, осенявших тонкие губы, вздымался огромный, багрово-синий нос; опухшее, вздувшееся лицо лавочника убедительно доказывало, что он горячо пил са­мые горячие напитки. Одежда армянина состояла из синей черкески, изукрашенной серебристым галуном; грудь и пле­чи испещрены были красным сафьяном.

— Ты принес счет?— спросил Александр.

— Как же, ваше благородие! Дай бог здоровья, право, очень надо деньги.

— Я призывал тебя вовсе не для получения денег, а для того, чтобы объявить тебе: ежели ты не захочешь исполнить одного моего приказания, так ни гроша от меня не полу­чишь.

— Как же! Моя знает, ваш всегда шутит; а право, дел плохо, должник много, никто не платил — совсем разоре­ние!

— Врешь, армяшка! Не должники разоряют вашего бра­та, а казачки — вы до них больно лакомы! Они-то, уверяя, что грех иметь дело с армянином, дерут с вас напропалую.

Знай же, если ты не исполнишь моего требования—я объ­явлю в сотне, что беда тому казаку, у которого, жена, се­стра или дочь свяжется с тобою. . ...

— А что ваш благородие приказал будет?

— Вот что: возьми эти три червонца и отправляйся в штаб-квартиру кордона; там достань мне копию с донесения, сделанного начальником о деле, в котором я был ранен.

— Как можно, ваш благородие! Моя никак нельзя это сделал—ей-богу! Вот счет, пожалуйста, ваша мне деньги дай.

— Я тебе, мошенник, уже сказал и опять повторяю, ни копейки не получишь, покуда не сделаешь, чего желаю! Отопрусь от долга и отдам приказание в сотню.

Армянин, кладя счет на стол, молвил улыбаясь:

— Моя знает, ваш благородие всегда шутит.

— Что за шутки с подлым армяшкою!—гневно возразил Александр.—Берись сейчас за мое поручение или пошел вон, мерзавец!.

Армянин вышел.

Александр взял счет и прибавя: «Такого-то числа по се­му счету уплачено мною четыреста рублей; остаюсь должен одиннадцать рублей»,— подписался внизу. После того он велел призвать к себе одного казака и приказал ему из­ведать непременно, с которою из казачек живет лавочник. Казак скоро возвратился с удовлетворительным ответом: армянин был в связи с Марковною. Пустогородов, наградив исполнителя поручения, запретил ему рассказывать, зачем был призван к капитану; между тем послал за казачкой.

Ежедневные посетители раненого сидели все у него, ко­гда слуга доложил, что пришла Марковна. Александр про­сил своих гостей оставить его на несколько секунд наедине с нею. Отец Иов, выходя из комнаты, увидел краснощекую молодую женщину. Он возвратился к больному и стал уго­варивать его не пускать кааачки ксебе, объясняя свои опасе­ния; но Александр? успокоил доброго старца, заверив его, что свидание с казачкою имеет совсем иную цель, нежели думает священник. Отец Иов вышел. Марковну впустили.

— Здорово, Марковна!—сказал Александр, играя тремя червонцами. :

— Здравствуйте, ваше благородие!—отвечала казач­ка,—зачем изволили посылать за мною?

— Дело есть до тебя, молодушка! Посмотри-ка в той комнате, нет ли кого?

Глаза казачки засверкали, обращаясь то на Александра, то на червонцы. Скрывая радость под притворной сты­дливостью, она взглянула в другую комнату и сказала:

— Никого нет-с.

— Ну так подойди поближе ко мне.

— Зачем мне ближе подходить!—молвила молодка, опустив глаза и подергивая платок.

— Взять вот эти деньги.

— За что же я возьму от вас деньги, ваше благородие? Нет, мне не нужно их: у меня муж беда как ревнив, до смерти заколотит!

Между тем глаза Марковны устремлены были на чер­вонцы.

— Врешь, дура! Мне не станет ревновать, даже если б в самом деле был ревнив. Ну, иди же сюда; ведь я ранен, не могу встать.

Бочком, ломаясь и будто нехотя, казачка, подходила, спрашивая протяжно:

— Да зачем же пойду?

— А вот зачем!—отвечал Александр, когда она была уже возле него.— Выслушай меня: ты живешь с армянином- лавочником?

— Как можно! Право нет, ваше благородие! Вам на­праслину на меня сказали.

— Слушай же, да молчи! Мне какое дело! Хоть бы с чертом жила.

— Напрасно, право напрасно.

— Слушай, говорю тебе1 Возьми вот эту бумагу и по­ложи ее в ящик, где хранятся деньги лавочника.—И Алек­сандр подал ей счет армянина.— Если ты согласна испол­нить это, в таком случае возьми себе три червонца; между тем скажи лавочнику, что тебе запрещено ходить к нему, под опасением строгого взыскания с твоего мужа; а тебе это будет выгоднее, он станет давать больше денег. Бери же червонцы!

— Слушаю, ваше благородие! Я скажу мужу, чтобы он исполнил ваше приказание: мой хозяин дружен с лавочни­ком.

— Делай, как знаешь! Но разве ты не боишься, что муж тебя ко мне приревнует и побьет?

— Наши казаки вас чтут, словно отца: ничего для вас не пожалеют.

— Очень рад этому; только не думаю, чтобы они захо­тели меня в свояки.

— Э, ваше благородие! У казаков одна пословица: «па­ши хоть сохой, хоть плугом, урожай все-таки наш!» Ну, где казаку думать о жене? Он всегда или на посту, или в походе; лишь бы дома было, что поесть да выпить, когда отпустят; остальное все равно!

— Спасибо, Марковна! Когда выздоровлю, припомню те­бе эти слова; что-то скажет армяшка?—сказал, улыбаясь, раненый.

— Право, напрасно, ваше благородие! Дай господь вам скорее оправиться! Прощения просим, ваше благородие!

— Прощай, Марковна! Когда исполнишь мое приказа­ние, тогда принеси к человеку моему десяток яиц и вели по­дать их мне, а я вышлю деньги за них, только чур никому не болтать, иначе я точно рассержусь, пожалуюсь мужу твоему да научу его порядком тебя поколотить: уж прошу не прогневаться!

— Слушаю, ваше благородие! Никому ни слова не ска­жу, а бумага нынче же будет в ларце у армянина.

Казачка вышла. Пшемаф, поймав ее на дворе, стал с нею заигрывать, но Марковна вырвалась и убежала.

Александр, чувствуя себя легче, не хотел долго лежать, он встал с постели и играл даже в преферанс. Маленькая Айщат сидела у него на коленях и держала карты.

Привязанность к нему двух пленных детей удивляла присутствующих. Отец Иов, любуясь попечениями Алек­сандра Петровича о сиротах, спросил его, почему он не ок­рестит их?

— Когда они достигнут полного возраста,— отвечал Пустогородов,— и захотят сами принять христианскую веру,— прекрасно! Но принуждать их к этому, по моему мнению, не должно. Надобно по собственному убеждению быть хри­стианином, а они в таких еще летах, что никакого сужде­ния иметь не могут; притом я не желаю впослёдствии за­служить от них укора в том, что заставил покинуть веру отцов и прадедов.

На следующее утро Николаша еще спал, Александр хо­дил по двору с Айшатою и Дыду, когда казачка принесла яиц.

— Здорово, Марковна! Исполнила ли мое поручение?

— Здравствуйте, ваше благородие! Как же, исполнила; бумага лежит в ларце. Лавочник с ума сходит, от запреще­ния вашего бабам ходить к нему, хочет идти жаловдться полковнику.

— Пускай его идет.

Александр приказал заплатить за яйца и тотчас послал за Пшемафом. Когда последний пришел, Пустогородов про­сил его идти в лавку армянина, будто бы для поверки сво­их расходов, а сам послал туда же своего слугу с одиннад­цатью рублями, следующими по счету, с требованием, чтобы получение этих денег было немедленно отмечено.

Пшемаф сидел в лавке, когда слуга принес одиннадцать рублей от капитана Пустогородова. Армянин удивился и спросил, что это за деньги. «Долг барина,— отвечал слу­га,—отметь-ка, что получил». Тщетно клялся армянин, что счет находился у Александра Петровича, слуга не отста­вал от него. Пшемаф, свидетель спора, наконец, обратился к лавочнику и сказал:

— Да посмотри в своих бумагах!

Армянин открыл свой ларец.

— Извольте,— сказал он,—сам смотри, ваш благоро­дие!—И развертывая сверху лежащую бумажку, подал ее кабардинцу.

— Ну вот —это оно самое и должно быть! Внизу отме­чено капитаном, что им вчера тебе все заплачено, исключая одиннадцати рублей.

Лавочник открыл изумленные глаза.

— Когда заплатил?— спросил он.—Как эта счет сюда пришла?—и взглянув на бумагу, удостоверился в истине сказанного Пшемафом. Он отправил слугу с деньгами об­ратно к капитану и велел сказать, что придет тотчас сам объясниться. Слуга возвратился и рассказал все Алек­сандру. Вскоре явился и армянин, совершенно расстроенный.

— Ваш благородие! — робко молвил он,— что ваша, мстя хочет совершенно разорить! Возьмите этот счет из жало­сти: вить моя деньги не получал.

— А какая тебе польза, если я возьму твой счет? Ведь ты вынул его из своего ларца при Пшемафе, следственно, не можещь доказать, что не получил денег; только заста­вишь этим своих должников сомневаться в твоей честности. Я тебе объявил вчера, на каких условиях можешь полу­чить свои деньги, стало быть, нечего и толковать. Отправ­ляйся, исполни мое поручение: чем раньше ты его сдела­ешь, тем скорее получишь деньги. Видишь, я мастерски умею держать обещание; так знай же, если ты проболтаешь кому-нибудь, что я тебе вчера сказал, так ожидай мести и тогда пеняй на одного себя! Ступай, мне нечего с тобою более говорить.

Несколько дней спустя Пшемаф получил известие, что черкешенка, его пленившая, назначена владетелю в на­ложницы. Между тем носились слухи, будто владетельный князь намеревается отхлынуть в горы и освободить себя от подданства русскому правительству: такие известия сильно потрясли Пшемафа. Его черкесская, пламенная душа воз­мущалась при стечении стольких препятствий в желаниях; сердце сжималось при мысли о бедствиях, ожидающих его соотечественников, если они бегут. С одной стороны, они будут теснимы племенами, у которых найдут убежище; с другой, над ними повиснет грозною тучею справедливое мщение.

В самом деле, ужасна участь племени, уходящего в го­ры и покидающего родное пепелище! Но какие сильные побудительные причины должны вызвать его на это! Слава богу, что не часто случается.

Кордонный, приезжавший в станицу, поручил сделать выговор Александру за то, что он не представил ему не­приятельских голов после последнего дела и тем лишил сво­его начальника средства получить значительный выкуп, весьма бы кстати случившийся по скудности казенной сум­мы на экстраординарные расходы, и он приказал еще ска­зать капитану Пустогородову, что он раскается, но поздно, в своем трудолюбии.

Александр смеялся этому, тем более, что он ожидал со дня на день перевода на другой фланг. Давно уже ему не нравились несправедливость и низкие расчеты кордонного, который носил с собою запасы приветствий к прикоманди­рованным приезжим, дабы они, превозносили его в России; доставлял им и немногим любимцам своим награды за чу­жие подвиги; между тем как в деле выезжал всегда на ко­ренных кавказцах.

Капитан сидел у себя, когда вошел к нему лавочник-армянин; с улыбкою самодовольства на лице, молча, он по­дал бумагу.

— Полно, то ли привез? Не надуваешь ли ты меня?— спросил его Александр.

— Ей-бог! То, ваше благородие!—отвечал лавочник.

Пустогородов тотчас вынул кошелек и заплатил старый

долг армянину, который следил глазами золото, отсчиты­ваемое капитаном.

— Ваш благородие! Право, моя издержал своих пять­десят рублей достать эта бумага.

— Вот тебе семьдесят пять.

— Покорно благодарю, ваш благородие! Лучше честный человека капитан, ей-бог, моя не знает! Да, ваш благоро­дие, еще одна дела: можно сказать, приказание ваш дал в сотню, теперь уже не надо.

— Черт с тобою! Делай, что хочешь, мне все равно!

— Покорно благодарю, ваш благородие! Право, слав­ный капитан! Дай бог ему скорей здоровья!—пробормотал армянин, выходя.

Александр послал за Пшемафом и отдал ему при отце Иове привезенную лавочником бумагу. Смеясь, он сказал:

— Читайте. Вы желали видеть представление о нашем деле — вот оно.

— Как вы его достали? Ведь оно пишется чрезвычайно секретно. Впрочем, кордонный, потрепав меня по плечу, спросил, какую награду я желаю, р вас обещал полковни­ку представить отлично; наш почтенный старик с живым участием благодарил его.

— Читайте вслух. Пускай отец Иов слышит, как кор­донный славно представляет.

Пшемаф читал. Донесение начиналось так: кордонный начальник, узнав посредством своих лазутчиков о скопище из восьми тысяч человек, намеревавшихся прорваться в на­ши границы, наскоро собрал отряд, состоящий из тысячи ста казаков и двух конных орудий. Удостоверяясь прежде, на каком именно пункте неприятель готовится прорваться, послал с вечера капитана Пустогородова с тремястами ка­заками в такую-то черкесскую мирную деревню, чтобы, во-первых, отрезать хищникам отступление через брод, служа­щий обыкновенно переправою возвращающимся с грабежа черкесам; во-вторых, дабы поспешить на выстрелы и напасть на неприятеля в тыл, если ему вздумается драться с партиею, высланною на его преследование. Еще триста каза­ков отделены были им, дабы занять берега закубанской речки, через которую пролегала дорога для хищников на возвратном пути. Эту команду поручил он... (тут назван был один из его неотлучных любимцев). Третью партию под начальством другого любимца переправил он на ле­вый берег Кубани, чтобы занять другую переправу через небольшую речку, куда неприятель мог кинуться и скрыть­ся в камыши. Сам кордонный начальник с двумястами ка­заков и двумя орудиями ожидал на кубанском броду.

Часа за два до рассвета хищники подъехали к Кубани и начали переправляться по своему обыкновению, т. е. двое верховых остановились посреди реки, держа ружья наизготово, другие два продолжали следовать я, подъехав к нашему берегу, быстро выскочили; в это мгновение залп из казачьих ружей поверг обоих на землю бездыханными, в •ту же минуту выстрелы из обоих орудий положили много горцев, остававшихся на противоположном берегу. Неприя­тель, убедясь, что он открыт, стал отступать; кордонный начальник кинулся со своим отрядом вплавь через Кубань и открыл перестрелку, но неприятель, удаляясь медленно, продолжал упорно защищаться. Наконец, на рассвете, видя малое число казаков, его преследующих, он остановился и окружил наш отряд; однако выгодное место, избранное кордонным начальником, дало войску возможность оборо­няться. Два часа оставался он в таком положении; капи­тан Пустогородов, по трусости или по непростительной мед­ленности, слыша неумолкающую перестрелку и пальбу, ехал тихо, поджидая третью команду, отправленную за Кубань, за которою он своевольно послал. Положение кордонного становилось уже отчаянно, когда офицер, бывший со вто­рою командою на берегу закубанской речки, слышавший упорный бой и предполагая, что его появление даст выгод­ный оборот сражению, понесся со своими людьми к месту, где слышалась пальба, и, ударив неприятелю в тыл, при­вел его в совершенное смятение. В это мгновение кордон­ный начальник бросился в шашки со своими казаками и обратил хищников в бегство; тогда только прибыл капитан Пустогородов, загладив вину свою раною, полученною им гфи преследовании неприятеля. Хищники потеряли до пя­тисот человек, которых тела остались все в наших руках; в числе убитых находятся знатнейшие из предводителей горских народов; сверх того, неприятель покинул множест­во раненых и убитых лошадей; полтораста отбито с сед­лами: из последних — сто кордонный начальник роздал ка­закам, потерявшим своих во время дела, а о пятидесяти остающихся испрашивал разрешение, куда девать. В заклю­чение донесения была поименно свидетельствовано об от­личии, оказанном прикомандированными офицерами, при­бывшими участвовать в экспедиции.

Тут капитан Пустогородов захохотал, у Пшемафа на­вернулись слезы.

— Куда же делись еще сто лошадей?—спросил кабар­динец после минутного молчания.— Ведь я сдал одних оседланных полтораста.

— А лазутчиков-то наградить надо чем-нибудь!—отве­чал Александр с язвительною улыбкою.

— Делать нечего!—сказал Пшемаф,— хотя позорно черкесу быть доносчиком, но на первом инспекторском смотру буду жаловаться.

— Сделаете только себе вред,—примолвил Пустогоро­дов.

— Каким же образом? Разве я не имею явных, неоспо­римых доказательств, что все это лишь наглое вранье?

— Оно так! Да ведь это донесение пойдет от одного на­чальника к другому, следственно, уважив вашу жалобу, вся­кий из них должен сознаться официально, что дался в обман! Притом все прикомандированные читали донесение: их личная выгода поддерживать написанное. Но наконец — положим, вы вселите сомнение, захотят узнать истину, при­шлют доверенную особу: кордонный начальник в угоду ей импровизирует экспедицию, в которой доверенное лицо бу­дет участвовать. Блистательное представление о нем, иска­тельность кордонного начальника поработят признательную душу приезжего, и этот, напишет: «Хотя донесение несколь­ко и хвастливо, но дело, однако было точно славное! Досто­верного узнать я не мог ничего по причине различных по­казаний допрашиваемых». Кончится тем, что вы останетесь в дураках, приобретете много врагов; а вымышленные под­виги кордонного будут по-прежнему печататься в « Allgemeine Zeitung».

— Ужели вы, Александр Петрович, не оскорбляетесь такою на вас клеветой?

— Если б и оскорблялся, к чему послужило бы это со­знание? Совесть и товарищи ни в чем меня упрекать не мо­гут; знакомые не поверят клевете, до незнакомых мне дела нет; к тому же в настоящее время трусов не существует. Вот если б меня отдали под суд, тогда я стал бы поневоле оп­равдываться.

— Да вы ничего не получите!

— Пшемаф! Это будет не в первый и не в последний раз; разве со мною одним это случается? Зато вы видите, как я служу, лишь бы только не могли придраться ко мне: впрочем, брань и хула нечестного — хвала честному.

Доложили о полковнике. Пустогородов приказал про­сить его, взяв с Пшемафа слово молчать о донесении.

VI

Горестные события

Tis not harsh sorrow, but a tenderer woe,

Nameless, but daer to gentle hearts bellow,

Felt without bitterness – but full and clear,

A sweet dejection – a transparent tear.

Byron

Почтенный полковник, войдя к Александру Петровичу, с искренним участием расспрашивал о состоянии его раны. Потом, подавая больному бумагу, примолвил:

— Прочтите, Александр Петрович! Я получил нынче предписание, которое, быть может, будет вам неприятно, но что же делать, черт возьми!

В бумаге предписывалось полковому командиру, под строгою ответственностью, отобрать немедленно у капитана Пустогородова обоих детей и представить их в Ставрополь: мальчика для отправления в батальон военных кантони­стов, а девочку для промена на русских дезертиров.

— Ты поедешь домой!—сказал Александр, поцеловав Айшату, у которой вместо ответа засверкали крупные сле­зы.

— Когда же вы думаете их отправить, полковник? — спросил капитан.

— Да дня через три надо будет.

Айшат сидела на кровати словно пораженная громовым ударом; слезы градом катились из глаз ее без малейшего кривления; странно было видеть это плачущее личико, со­хранившее всю свою ясность; но могло ли оно быть иначе, когда скорбь ребенка была сердечная, непритворная?

Дыду, увидя плачущую Айшат,- спросил на своем язы­ке, о чем она печалится, и когда узнал,—его черты внезап­но изменились, бледность покрыла щеки — все в нем выра­жало страх и опасение. Он устремил вопросительный, пол­ный скорби взор на капитана, который, кивнул только головою.

Мальчик опустил глаза, слезы лились из глаз его. Пос­ле минутного молчания он спросил:

— Куда же повезут нас?

Но Александр не мог отвечать и взглянул на отца Иова. Священник понял его и рассказал все мальчику.

Дыду внимательно выслушал: поднял вдруг голову, при­стально посмотрел на священника и щелкнул языком.

Капитан, к несчастью, погруженный в задумчивость, не слыхал этого решительного, отрицательного знака тавлинцев; отец Иов не понимал его значения.

День медленно клонился к вечеру, длинный, как те дни, когда постигает нас печаль.

Дыду много говорил по-своему с Айшатою, девочка без­молвно слушала и только изредка вопросами перерывала речь маленького тавлинца, Дыду был особенно ласков с Александром и во весь день не спускал с него глаз.

Вечером приятели Пустогородова играли в карты. Бес­чувственный Николаша дивился грусти брата, старался его развлечь, но тщетно. Айшат во весь вечер не отходила от капитана.

Часу в девятом Дыду вызвал ее; они разостлали на дворе коврики и при сиянии полной луны, разливавшей рос­кошный свет, приносили девственные молитвы творцу. Отец Иов, проходя мимо и услышав тяжкие вздохи детей, оста­новился, долго любуясь их набожностью. Окончив молит­ву, они встали; Дыду обнял крепко девочку, потом оба во­шли в комнату.

Преферанс кончился; собеседники Пустогородова гото­вились разойтись, когда прибежал казак, запыхавшись, звать Пшемафа к полковнику.

— Что такое?—спросили многие.

— Не могим знать,— отвечал казак,— должно быть, тревога на низу.

Спустя несколько времени послышались скачущие каза­ки. Александр, Николаша и отец Иов разговаривали вмес­те; Пшемаф возвратился к ним смущенный.

— Зачем же не вас послали на тревогу?— спросил Алек­сандр.

— Я уже был там. Пустое — хищников нет.

— Что с вами?

— Голова очень болит!

На дворе капитана засуетились!

Тщетно уговаривал Пшемаф раненого не выходить на сырой и холодный воздух, но Александр хотел узнать при­чину случившегося, шума.

Вышед на крыльцо, он увидел казаков, которые тащили что-то к нему на двор.

— Что это такое?—спросил Пустогородов.

— Дыду, ваше благородие!—отвечал один из телохра­нителей Александра.—У этих казаков души нет —хуже со­бак!

Александр подошел к мальчику: он был обрызган кро­вью, тело его едва было тепло; все усилия привести тавлинца в чувство остались напрасны. Он испустил дух.

Александр расспрашивал, что случилось с мальчиком.

Дыду поздно вечером выехал вооруженный из станицы верхом. Никто на выезде не останавливал его: все знали питомца капитана Пустогородова. Он спустился по балке к Кубани и направлял коня на брод, оглядываясь на все сто­роны. Казаки, лежавшие в секрете за кустами, приняли было его за хищника, но видя, что он один, окликнули по-русски. Он выхватил, молча ружье из нагалища. В это вре­мя секрет выстрелил по нем; мальчик поскакал по узень­кой тропе, проложенной в кустах, наехал на другой секрет, который, слышав выстрелы, сделал по нем залп и попал в него; однако, мальчик поворотил лошадь и бросился в Ку­бань; он попал на глубокое место, где обняв коня, поплыл вдоль берега.

Казаки успели зарядить опять ружья и, следя взором за плывущим седоком, слышали, как он вполголоса бормотал: «Алла ла ил алла!» Это заставило их вторично дать по нём залп. Когда Пшемаф приехал, лошадь мальчика только что выведена была на берег, а Дыду лежал без чувств на зем­ле. Ружье висело на нем, он был пронизан насквозь четырь­мя пулями. По следу, еще от первого секрета, виднелась кровь.

Пшемаф похвалил казаков, уверяя, что сам капитан одобрил их бдительность на секрете и меткие выстрелы.

Александр, наградив их по рублю серебром за строгое исполнение своей обязанности, просил Пшемафа приказать отнести тело на свою квартиру, дабы Айшат не видала его, и похоронить по магометанскому обряду.

Пустогородов во всю ночь не мог сомкнуть глаз. К све­ту он почувствовал сильный жар, грозивший обратиться в горячку.

Утром Айшат встала и, помолясь богу, пришла к Пшемафу спрашивать, где Дыду. Кабардинец уверял ее, что мальчик уехал. Она поверила и рассказала следующее.

Дыду решился бежать в горы. Айшат умоляла его увез­ти и ее, но он не соглашался, находя тысячу возражений. Она просила мальчика лишить ее, по крайней мере, жизни. Он почти был согласен, но вспомнил, что некому будет ска­зать Искендеру, куда Дыду девался, оставив стреноженно­го коня пастись в известном месте за Кубанью, а оружие у такого-то кургана, убедил ее остаться в живых. Только поэтому Айшат не хотела искать конца своим несчастьям в смерти.

Здоровье Александра Петровича было в чрезвычайно дурном положении, рана перестала нагнаиваться; черкес­ский врач часто повторял: яман, чох яман! (плохо, очень плохо!). Айшат не позволено было к нему входить.

Пшемаф говорил отцу Иову, что, если б капитан был здоров, он, вероятно, нанял бы женщину отвезти Айшату в Ставрополь; кабардинец сам был готов на это, но, к не­счастью, не имел ни копейки денег. Добрый священник не заставил себя просить, он тотчас приискал девочке спутни­цу, которая взялась довезти тавлинку до означенного, го­рода. На другой же день Айшату отправили с нянькою, не дав ей проститься с Александром.

Дыду был похоронен по магометанскому обряду. Вымы­ли его труп, выбрили голову, надели на него две чистые рубашки, завернули в белый саван, накинули на голову чер­кесскую шапку, положили на носилки, понесли на кладби­ще головою вперед, опустили в могилу ногами к востоку, правою стороной в подкоп, вырытый на дне могилы, нало­жили досок наискось и закидали землею. Над головой его воздвигнули столб, на котором сделали надпись и постави­ли длинный шест с флигерем. По черкесскому обычаю- это значило, что усопший погиб от раны, нанесенной ему гяу­рами. Почетный знак, столь же почитаемый горцами, сколь­ко уважаем у нас орден св. Георгия.

VII

Закубанский карамзада*

Кто по чувствам, вражде или влечению

роковому покинет дом и родное пепелище

для жизни боевой, тому благовоние —

дым битв и запах крови.

Пшемаф не забыл о черкешенке, виденной им в мирном ауле; он посылал предложить за нее калым владетельному князю, но получил в ответ лишь оскорбительные насмешки. Препятствия, разумеется, подстрекнули его желания: пы­лая гневом против князя, он решился украсть красавицу. С этой целью он задумал сблизиться с знаменитым разбой­ником Али-Карсисом. Полумирный врач-черкес представлял ему для этого все средства... Вскоре дело было слажено, и Эскудап отправился новым Меркурием за Кубань... Через несколько дней Пшемафу дали ответ, что разбойник в са­мое короткое время приедет видеться с ним. Чтобы, однако ж, склонить Али-Карсиса на что-либо, нужны были день­ги, а у кабардинца их вовсе не было. Он решился просить у полкового командира часть жалованья вперед. Добрый старик, всегда готовый одолжить подчиненных, если дело от него зависело, приказал квартирмейстеру удовлетворить Пшемафа.

* Карамзада значит по-черкесски разбойник.

Узнав о намерении закубанского карамзады быть на днях у молодого кабардинца и о желании этого ехать за Кубань на охоту единственно для того, чтобы встретить­ся со знаменитым разбойником, полковник советовал кор­нету быть как можно осторожнее с Али-Карсисом, который в состоянии употребить во зло эти короткие сношения. Меж­ду тем полковник желал иметь лазутчиком карамзаду, ес­ли только будет возможность склонить на то разбойника. В самом деле, подобный человек мог быть весьма полезен для кавказских военных дел.

Пшемаф дал слово употребить все старания свести пол­ковника с разбойником, если только самому удастся сви­деться с ним

Несколько дней спустя Пшемаф и врач-черкес по имени Мустафа отправились вместе за Кубань на охоту — это был день, назначенный для свидания с карамзадою. Опасности не было никакой для кабардинца, потому что он имел вер­ного проводника. Между тем звание лекаря в большем ува­жении среди черкесов, а еще более у разбойников, которым чаще других бывает необходимость прибегать к искусству врачей. Дорогою Пшемаф убедил товарища уговорить Али-Карсиса побывать у него в гостях, уверяя, что разбойник может быть совершенно спокоен на свой счет.

Оба спутника взъехали наконец на курган и, осмотрясь на все стороны, увидели всадника на отдаленном холме. Врач-проводник повернул свою лошадь направо и, шагом объехав два раза кругом вершины, стал на прежнее место. Видневшийся всадник сделал в свою очередь то же, толь­ко один раз, потом спустился, круто повернул коня направо, проскакал несколько саженей, поворотился назад, как вихрь занесся опять на холм, остановился, слез с коня и лег на землю. Мустафа предложил тогда Пшемафу ехать к лежа­щему человеку. Кабардинец, который понял, что все про­деланное было условленным знаком, принял предложение и поехал со своим проводником на курган.

Через час наши всадники подъехали к человеку, лежавшему на холме. После обыкновенных приветствий по обык­новению правоверных врач спросил, куда им надобно направиться; черкес махнул небрежно рукою назад и, оста­новив указательный палец, означил направление, примол­вив: «На крайнем кургане начнешь класть намаз».

Они отправились далее. Употребив более часа, оба всад­ника взъехали на курган; тут Мустафа слез с лошади, ра­зостлал бурку, снял ружье и, обратясь к полудню, стал на колена, словно хотел молиться богу. Пшемаф, который дер­жал его лошадь в поводу, спустился с холма и поехал к камышам, растущим по берегам топкой речки.

Вскоре два человека вышли из-за мыса. Они пошли на курган, где молился лекарь; взойдя туда, один из них гром­ко и радушно сказал:

— Мустафа, салам алекум!

— Алекум салам, Али-Карсис! — отвечал врач.

После этого приветствия они подошли друг к другу и обнялись по-своему. Это объятие состояло в том, что они правыми руками взяли друг друга за левый бок, левые ру­ки закинули на правое и щекою прислонились к левому плечу один другого. После того оба они уселись на разост­ланной бурке. Мустафа закричал Пшемафу, чтобы он сба- товал лошадей и пришел на курган. Кабардинец соскочил с коня, снял повод со своей лошади, задев им за трок седла Мустафы, и наконец завернул этот повод за заднюю луку; таким же порядком запутал он повод другой лошади в свое седло и поставил их рядом, но в стороны, совершенно противоположные. Он узнал в собеседнике Мустафы одно­го из самых отчаянных черкесов, кидавшихся на иегов по­следнем деле, где был ранен капитан Пустогородов. Врач не дал времени Пшемафу вымолвить слова.

— Али-Карсис—сказал он,—вот мой кунак (приятель), с которым мы обязались взаимным братством.

— Не говори мне о нем!—возразил разбойник,—мы уже знакомы: в последнем деле схватились в рукопашный бой, но не удалось хорошенько подраться, то меня товарищи от­водили, то его казаки заслоняли. Не посчастливился мне этот день: ни одного гяура не изрубил! Совсем было раз­махнулся шашкою на офицера, который, отбив плен, при­скакал выручить вот этого — уж взбесил он меня! В гла­зах моих изрубил моего товарища, да еще лез все вперед. Удар мой грозил ему верною смертью, как откуда ни возь­мись казак... он отвел своим ружьем взмах, а офицер да­вай рубить меня. Три раза хватил по груди шашкою, так что теперь еще видны синяки, однако панциря пробить не мог— молодец офицер!

— И я тебя узнал, Али-Карсис!—возразил Пшемаф.— Ты также довольно меня побесил в этот день своим панци­рем; где бы мне с тобою сладить, если бы казаки не выру­чили. Тебя хоть целый год руби — не прорубишь! Скажи, какая у тебя голова? Раз я тебя славно хватил, шапку раз­рубил, а тебя не ранил.

— На смотри!—отвечал разбойник, подавая шапку свою.—Она легче шишака. Вы, мирные черкесы кабардин­ских стран, этого не знаете, а у нас все джигиты (молод­цы, храбрецы) так носят.

Пшемаф, ощупав шапку, заметил, что над внутреннею овчиною и над хлопчатою бумагою, под наружным сукном находилась защита из кольчуги. Это ему очень нравилось, но он отдал шапку, не смея ее похвалить, дабы не получить в пешкеш (подарок) и потом не быть обязанным отдать в свою очередь разбойнику все, что ему вздумается похва­лить, начиная от лошади Пшемафа до бешмета. Таковы обычаи черкесов! Если кунак его кунака похвалит какую- либо вещь, приличие требует, чтобы он тотчас предложил ее в подарок; не взять — значит оскорбить дарящего.

Мустафа прекратил эти боевые воспоминания, сказав разбойнику:

— Али-Карсис, я желал с тобою видеться, чтобы угово­рить на услугу вот кунаку моему. Он молодец! Ты сам его видел в бою, следственно, его достало бы не на такую без­делицу, о которой идет теперь речь; но он русский офицер, подвергнет себя ответственности, если сам возьмется за то, о чем я хочу тебя просить.

— Ага! Друзья! Вы все уговариваете нашего брата жить в ладу с русскими, а теперь сами сознаетесь в невозможности делать, что вам нужно; чем же ваше положение лучше нашего? Вы так же бедны, как и мы, или еще беднее, дол­жны водить хлеб-соль с гяурами, со свиноедами. Начальни­ки сажают вас на гауптвахту, отдают в солдаты, ссылают в Сибирь, барантуют, когда захотят, так же, как и нас, принуждают драться с единоверцами; если же убьют кого в деле, вас ждет ад по завещанию пророка; между тем как мы, сражающиеся против гяуров, когда удостаиваемся по­гибнуть на поле брани, нас ожидают в раю гурии, вечные радости и наслаждения. Притом вы принуждены прибегать к нам в своих делах, требовать от нас помощи и услуг; нет, друзья, я вижу, вы большие простаки, променяли разгуль­ную свободу на бедственную жизнь! Ну, Мустафа, говори, в чем дело?

— Вот в чем, Али-Карсис Пшемаф хочет жениться на подвластной князя Шерет-Лука, на красавице Кулле; но князь не берет за нее калыма и бережет для себя. Украсть ее Пшемафу невозможно, я тебе сказал почему; заплатить калым кому бы то ни было для него все равно, а потому он предлагает тебе украсть Кулле: взять калым и выдать ее за него замуж. Если ты согласен, что возьмешь за такую услугу?

— А кто тебе сказал, что Шерет-Лук бережет Кулле для себя? Небось, продавец Джам-Ботовой крови! Знай же, он все лжет! У Шерет-Лука есть имчёк (молочный брат, род­ство, чрезвычайно почитаемое черкесами), который имеет канлу* с сильным семейством, объявившим, что вместо пла­ты, положенной шериатом** за пролитую кровь, оно примет Кулле в жены для старшего сына. Плут Шерет-Лук, желая извлечь из этого свои выгоды и вместе с тем помирить своего имчека с семейством убитого, подговорил одного из под властных своих сватать Кулле и давать за нее сто коров, между тем как кровь убитого оценена только в семьдесят; следовательно, он требует с того семейства тридцать коров в придачу. Кулле знает молодца, который сватается за нее, и ненавидит его, она готова скорее покуситься на самоубий­ство, чем выйти за него замуж. На днях красавица подсы­лала ко мне родного брата своего умолять, чтобы я увез ее, обещая чтить меня, как отца и благодетеля. Бедняжка! Ведь она круглая сирота, некому и защитить ее, брат сли­шком молод, а я с покойным ее отцом был искренний ку­нак.

После этого предисловия Али-Карсис объявил согласие на содействие и, по обыкновению черкесов, заломил ужас­ную цену, нагло уверяя, что из взятого им у Пшемафа он ничего не оставит себе, но отдаст все в калым Кулле. Сердце Пшемафа возмутилось при мысли, что такое милое создание, какова Кулле, так несчастна и что завтра же, быть может, ее отдадут в замужество за человека, которо­го она ненавидит. Еще несколько дней —и несчастная бу­дет в объятиях другого! Мысль удушливая не только для пылкого азиатца, но и для европейца, у которого, кроме любви, есть тысяча предметов для развлечения — и тще­славие, и властолюбие; и чинолюбие, и наградолюбие, и рублелюбие.

* Канла — кровавое мщение, которое у обитателей Кавказа пресле­дуется до десятого колена. Странно, что подобный обычай еще в недав­нее время существовал у корсиканских горцев и что там и здесь место, где пала жертва канлы, обозначается кучею хвороста: обыкновение тре­бует, ч^обы каждый проезжий срезывал прутик и бросал в кучу; этим она всегда поддерживается и даже увеличивается.

** Когда случится убийство, тогда сзывают шериат—род третейского суда, составляемого из почетных стариков; выбранных с обеих сторон и нескольких беспристрастных духовных лиц. Шериат определяет цену, которую убийца должен заплатить семейству убитого; когда назначен­ная сумма выплачена, тогда кровомщеНие прекращается; но дотоле каж­дый родственник убитого, до десятого колена, обязан искать крови убийцы, и где бы его ни встретил, закричав: канла за такого-то, чтобы дать время приготовиться к отражению, нападает на него. Шериат ре­шает общественные и частные дела—это единственное верховное суди­лище горцев. Законы, руководствующие шериатом, суть алкоран и пре­дание старины. Положенное шериатом свято выполняется.

Все это предметы, которые сосредоточивают его помышления, действия, усилия. Однако и это холодное-су­щество, если полюбит истинно, горячо, то содрогается при мысли, что другой будет обладать предметом его любви. Можно вообразить себе поэтому, какие чувства терзали грудь влюбленного черкеса, когда в нем родилось опасе­ние, что Кулле достанется в удел другому! Черкес иного развлечения, иных страстей, кроме любви, не знает. Он вы­ше всего ставит силу физическую, искусство владеть ска­куном и бранным оружием. Достигнув этого, он никого не считает выше себя и думает, что он непобедим один на один. В обыкновенных случаях жизни он не ощущает лич­ной вражды, кроме той, которая возбуждена ревностью. Даже к ужасной, кровавой мести он побуждается из сле­пого, фанатического последования обычаям и мнениям на­родным, к чему еще более подстрекают его старики. Понят­но, до какой степени воспламеняется в нем любовь, неред­ко усиливаемая ревностью, ужасною, палящею страстью, ничем не одолимою, кроме престарелой дряхлости, гнусно­го честолюбия или непростительной корысти, и то в стра­нах, где лоск образования полирует страсти.

Пшемаф готов был согласиться на чрезмерные требова­ния Али-Карсиса, но, не имея необходимой суммы, думал о том, каким образом склонить разбойника к согласию по­лучить уплату по частям. Мустафа вывел, однако, его из недоумения, начав выговаривать разбойнику за непомерные желания.

— Ну хорошо, Мустафа,—возразил Али-Карсис,— по­ложи сам цену, которую мне просить. Ведь с тобою спорить нельзя, завтра могу быть ранен, и шлю за тобрй, ты ска­жешь: он не хотел уважить моей просьбы, я не обязан ис­полнять его требований,— и мне придется умереть хуже со­баки. Однако, назначая цену, не забудь, что дело трудное. Если удастся увезти Кулле — будет непременно сильная погоня и еще могут ее отбить. Я знаю, что из товарищей мало найдется охотников помочь мне: добычи никакой не предстоит, а дело-то завяжется горячее. Пожалуй, еще пе­ребьют, да лошадей поранят; а там посмотришь, нужно ехать на добычу —кому не на чем, кому нельзя от ран.

Вот если б негодяя Шерет-Лука отправили на тот свет, тогда бы и дело с концом. Пшемаф взял бы арбу*, просто приехал в деревню, посадил бы в нее Куле и женился.

♦ Арба — повозка на двух колесах, употребляемая туземцами на Кавказе.

Ты знаешь, Мустафа, как опасно не только убить, но даже ра­нить владетельного князя. Все подвластные его объявят тебе тотчас канлу, везде станут искать и, наконец, когда найдут, не оставят в живых. Если б можно было свести Шерет-Лука с Шан-Гиреем, так один другого уж непремен­но уходил бы —у них давнишняя вражда. Между тем они равные князья, стало быть, могут резаться сколько угодно.

Мустафа склонил, наконец, разбойника на похищение Кулле за очень умеренную цену. Али-Карсис требовал день­ги тотчас, обязуясь в случае неудачи возвратить их назад. Он хотел получить их в тот самый день, потому что видел сон, предвещавший ему хорошее, и не желал обмануться в своих надеждах. Но кабардинец не имел с собою денег и потому предложил карамзаде ехать с ними в станицу. Раз­бойник недоверчиво посмотрел на него и спросил: не хотят ли они выдать его русским? Мустафа клялся, что никто его не тронет; Пшемаф уверял, что сам полковник очень же­лает его видеть. Разбойник отвечал:

— Точно хочет! Этот полковник честный и хороший че­ловек! Я могу без опасения к нему ехать; к тому же я ви­дел хороший сон, нынче счастливый для меня день! Согла­сен, еду! Только возьму с собою одного товарища.—И об­ращаясь к находившемуся тут черкесу, приказал привести лошадей. Покуда последний побежал за мыс, они спусти­лись втроем к речке, разделись, совершили омовение и ста­ли класть намаз.

Вскоре привели разбойнику статного, серого коня в яб­локах, вывезенного, как скаковая лошадь, с большими уша­ми, сухожилою головою, словом — со всеми статьями, со­ставляющими ценность и достоинство лошади. Али-Карсис отозвал в сторону пришедшего товарища, поговорил с ним вполголоса, осмотрел кремни и полки своего ружья, равно и у пистолетов, обвешанных кругом пояса, шомполом ощу­пал, не выкатились ли пули, и, наконец, лениво взобрался на коня. Но едва сел он в седло, как вмиг оправился, за­махнулся плетью по воздуху, и конь понесся стрелой. Про­скакав несколько шагов, всадник остановился, круто по­вернул лошадь на передних ногах, заставил ее откинуть зад и дал вздохнуть, опять замахнулся плетью и повторил то же. После того шагом поехал он вместе со спутниками. То­варищ его на красивом, также надежном коне проделал то же, но не столь ловко, присоединился к ним, и все вместе поехали по направлению к Кубани.

Разговор между всадниками не был занимателен. Пред­метом его были воспоминания боевые. Черкесы, как и ка­заки, когда едут по стране, где каждое место напоминает им какое-нибудь воинское событие, разговаривают между собою о сражениях, указывают на места, где некогда бы­ла погоня, где прорыв. Али-Карсис указал место, где убит один из его товарищей, и восхвалял достоинства покойника. Рассказывал, на каком месте погоня настигла его и как отчаянно он защищался. Пшемаф, со своей стороны, гово­рил о своих похождениях во время преследования хищни­ков. Таким образом, все четверо доехали до Кубани. Ка­бардинец требовал паром; покуда его затягивали по убере­гу, урядник в сопровождении двух казаков с переправного поста вмиг переехал реку на каюке* и, подошел к Пшема­фу, спросил:

— Как прикажете, ваше благородие: переправить этих азиатцев?

— Конечно, переправить.

— А как о них дать знать кордонному и полковнику?

— Послать Сказать, что я переехал с тремя кунаками, полковник уже знает.

— Слушаю, ваше благородие!

Каюк понесся обратно. Урядник махнул рукою паром­щикам в знак, что они должны ехать за приезжими.

Наши всадники переправились через Кубань и поехали к Пшемафу на квартиру. Вскоре пришел туда ординарец полкового командира просить Пшемафа привести к нему своего гостя.

Николаша сидел у полковника, когда ординарец возвра­тился с ответом, что Али-Карсис будет сейчас у него.

- Ну, Николай Петрович! Вы все расспрашивали о хищниках, вот теперь увидите первого закубанского раз­бойника, известного по всей линии и славящегося в горах. Он щадит мой полк, зовет меня хорошим полковником и давно уже обещал побывать у меня... только все не нахо­дил случая. Я надеюсь склонить его к миру с нами —черт возьми! Ведь славно было бы, только очень трудно: с од­ной стороны, по недоверчивости он не вдруг согласится на это, с другой — кордонный начальник зол на него и мстит ему, впрочем, черт побери! Что бог даст, то и будет! А правду сказать, молодец! Какой умный и отчаянный! Как он сумел заставить себя уважать единоземцами! О нем идет молва, будто пуля его не берет, будто он заговаривает их.

* Каюк — выдолбленное дерево, заменяющее лодку и имеющее чрез­вычайно быстрый ход на воде; гребцы стоймя гребут то с правой, то с левой стороны, смотря по надобности.

Разве не опасно пускать к себе такого человека, полковник?— спросил несколько смутившийся Николаша.

— Фуй, черт побери! Что за опасно, когда он у меня в гостях! Он скорее подставит за меня голову, чем кого- либо тронет или оцарапает,— так в наших местах водится. Вот если б хотели его здесь арестовать, ну — тогда наделал бы он шпектакль, уж живой не достался бы в руки! Не только подобный ему молодец, но и самый дрянный черкес в таком случае наделал бы нам тревоги; однако я забыл послать за переводчиком.

Полковник подозвал ординарца, приказал ему сходить за урядником-толмачом; потом, обратясь к Николаше, спро­сил, видел ли он этого казака. Получив отрицательный от­вет, он сказал:

— Вот молодец! Любимец вашего брата! Признаться, нельзя его не отличать: красив собою, храбр, как черт, расторопен, славный наездник, отличного поведения,, чес­тен, как нельзя более, к тому же услужлив — это лучший у меня урядник. Он из азиатцев; служил прежде в другом полку, но там его притесняли и, наконец, вынудили бежать в горы. Он пристал к шайке абреков и вскоре сделался известным разбойником, грабил на линии, снимал пикеты, а между тем все просил прощение за побег, ибо семейство его оставалось в нашей власти. Наконец ему позволено бы­ло возвратиться на линию: он приехал и определился ка­заком ко мне в полк. «Черт возьми! — подумал я,—что мне будет делать с таким сатаною?» — и ожидал все спектакля! Ничуть не бывало, вот восемь лет, как он в полку, про­изведен в урядники и чрезвычайно полезен по службе.

Едва кончил полковник свою речь, как в комнату во­шел высокий, стройный, прекрасный собою мужчина с ок­ладистою бородой, в черкеске, с кинжалом за поясом.

— Здравие желаю, ваш высокоблагородие! Требовать изволили.

— Здорово! Подожди-ка здесь; сейчас Али-Карсис бу­дет сюда.

— Как, ваш высокоблагородие! Али-Карсис, карамза­да?

— Да, он самый.

— Как он сюда попал? Ведь он был лучший мой кунак.

— Ну, так он тотчас придет ко мне в гости.

В это мгновение дверь отворилась. Вошел Пшемаф, за ним лекарь Мустафа, потом Али-Карсис, а позади всех то­варищ разбойника.

Али-Карсис был очень высокого роста, чрезвычайно ши­рок в плечах и тонок в перехвате. Судя по лицу, ему мож­но было дать лет сорок. Он не был вовсе худ, но мог на­зваться сухим мужчиною. Черты лица его были правиль­ны; подстриженная, черная борода соединялась с уса­ми, нос продолговатый, румянец здоровья пробивался на смуглых щеках. В его лице не было ничего особенно замечательного, кроме дерзкого взгляда. Черные, блестя­щие глаза, несколько нахмуренные от повисших густых бровей, придавали его лицу выражение, вселявшее неволь­ные опасения. Взгляд будто говорил, что он не умеет по­коряться, а знает только повелевать. Никогда и ни от чего взор его не опускался, он смотрел смело и самонадеянно, но выражение лица его менялось, когда он сводил глаза с одного предмета на другой. В нем обнаруживалось какое-то пренебрежение ко всему. Одежда карамзады состояла в про­стой длинной черкеске темного цвета, из-под которой на гру­ди блестела на белом бешмете кольчуга. Руки также были защищены кольчатыми наручами, приделанными к нало­котникам; из-под наручей виднелась пунцовая материя, которая предохраняла тело от трения о сталь. Восемнад­цать патронных хозров, заткнутых обернутыми в тряпки пулями, вложены были по обеим сторонам груди в гаманцы черкески. Длинные рукава, оборванные к концу, служи­ли доказательством, что разбойник, находясь в горячих боях, выпустив все хозры, вынимал запасные заряды и, не имея чем обернуть пули, рвал, как водится, концы своих рукавов. Черкеска его в некоторых местах была простре­лена и не зачинена. По черкесскому обычаю, там не кладут заплат, где пролетела пуля. Удары шашки обозначались уз­кими сафьянными полосами, нашитыми изнанкою вверх на тех местах, где было прорублено. В правом гаманце виделся рожок с порохом; на поясе висел большой кинжал с ру­кояткою из слоновой кости; рядом с кинжалом заткнут был спереди пистолет, другой виделся на правом бедре, а третий был заложен сзади за пояс шашки. Войдя к пол­ковнику, он придвинул этот пистолет наперёд, придержи­вая за выгиб правым локтем — азиатская привычка, проис­шедшая от опасения, чтобы враг не выхватил внезапно ору­жия! Спереди к правому боку висели серебряная жерница, сафьянный мешочек с запасными пулями и кремнями и большой черный рог с порохом. На левом боку была шаш­ка. Из-под черкески виделись ноговицы из темного сукна с красною нашивкою для прикрытия той части ноги, кото­рою всадник касается до коня. На ногах были желтые вычетки*, а сверху красные чевеки** с серебряною тесьмою на швах, на голове черкесская шапка с белым околышем из длинношерстной овчины, ружье осталось на квартире Пшемафа. Товарищ Али-Карсиса носил почти тоже одея­ние, с тою только разницею, что шапка его была опушена черною овчиною; он казался человеком лет тридцати, был довольно строен и очень смугл; в беглых маленьких гла­зах его выражались хитрость и лукавство; каждый из них держал в руке плеть, а на большом пальце правой руки имел стальное кольцо, необходимое, чтобы взводить курок и при стрельбе наскоро выдергивать ружейный шомпол из ложи. Когда Али-Карсис вошел, полковник встал с места и, подошел к нему, сказал:

— Здравствуй, Али-Карсис! Давно уже мне хотелось видеться с тобою; кажется, нам друг на друга не за что сердиться.

— Али-Карсис благодарит ваше высокоблагородие,— молвил переводчик,—и говорит, что сам давно желал све­сти с вами знакомство, но все не было случая. Ваше имя в уважении у. черкесов; они вас любят и хвалят; лишь толь­ко карамзада узнал, что вам желательно его видеть, он без опасения тотчас приехал.

— И прекрасно сделал!—отвечал полковник.— Он здесь так же безопасен, как у себя в доме. Очень желал бы, что­бы ему слюбилось с русскими и чтобы он, наконец, поки­нул свою трудную, опасную жизнь.

— Али-Карсис находит,—говорил толмач,—что в его настоящей жизни нет более опасностей, чем в другой: че­ловек не вечен, и смерть, когда час настанет, найдет везде свою жертву равно на постели, как и в. бою; а покуда су­дьба над человеком не свершится, для него так же безо­пасно быть в сражении, как и дома. Он сам находит из­бранную им жизнь несносною; но делать нечего! Али-Кар­сис был прежде мирный, богат и слыл лихим молодцем. Его увлекли злые люди к воровству лошадей и грабежам разного рода по линии; потом с него же без пощады та­щили разные пожитки, будто желая задарить начальство и потушить какое-либо подозрительное дело, за которое гро­зит ему ссылка в Сибирь. Видя, что таким образом его со­стояние приметно истощалось, он начал отказываться ездить на хищничество.

* Черкесская обувь из сафьяна, заменяющая носки.

•• Черкесская обувь, надеваемая сверх вычеток,

Тогда ему сделалось еще хуже преж­него: сильные сообщники не переставали его притеснять; наконец, еще и возобновили два затёртые дела, где все подозрения падали весьма справедливо на карамзаду, ко­торый по наущению тех же сообщников увел казачьи та­буны; хотя сами они, выбрав из них лучших лошадей себе, отправили в полумирные дальние аулы. Однажды проведал кунак разбойника, что Али-Карсис на следующий день должен быть представлен и отправлен к суду в город, и оттуда в Сибирь. Узнав об этом, Али-Карсис бежал в горы. Имение его разграблено было сообщниками. Ему ничего не оставалось более делать, как пуститься на разбой, что­бы содержать себя грабежом. Теперь, если б он и захотел покинуть трудное свое поприще, не может, потому что, во- первых— не имеет, чем жить, во-вторых — прежние друзья, видя в нем человека опасного, который может открыть на­чальству все их поступки, подкупят убийц и лишат его жизни.

— О! Не думай так, Али-Карсис!— возразил полков­ник.—Нет ничего, кроме бога, милостивее нашего прави­тельства и милосерднее отца нашего, великого царя. Ты сам должен это знать из множества примеров над твоими единоземцами.

— Да разве нашему брату затевать тяжбы?—спросил Али-Карсис с язвительною улыбкою.— За Кубанью боятся писать бумаги против сильного врага: как раз подошлет убийц и истребит тех, которые думают приносить жалобы.

— Что об этом говорить!— молвил полковник.— Скажи- ка лучше, давно ли ты делал прорыв на линию?

— Давно! Теперь не время, лошади не в силе.

— Так везде спокойно?

— Везде; только на днях где-то выше удалось семи во­ришкам переправиться за Кубань, захватить в плен одного казака с двумя лошадьми да женщину с прехорошенькой девочкой; они возвратились восвояси, не будучи никем за­мечены. Уверяют, будто девочка родом тавлинка. Откуда возьмется здесь тавлинка?

— Где же эти пленные?

— Близ моей деревни.

— Нельзя ли их выкупить?

— Казака и женщину можно, а девочку не думаю: ее купил набожный старик, который ни за что не согласится отдать правоверную русским — ведь наши старики боятся, чтобы дети не забыли своей веры. Чего доброго, она, пожа­луй, погубит свою душу!

— Девочки мне не нужно, а о казаке и женщине я уз­наю, те ли это, о которых я думаю. Пожалуйста, Али-Кар­сис, сторгуй их и дай мне знать, чем ты кончишь.

— Хорошо.

—Кто же, полагаете вы, полковник, могут быть эти пленные?—спросил Пшемаф.

— Разумеется, люди, провожавшие маленькую тавлин- ку Александра Петровича!

— Неужели они?

— Непременно!

Пшемаф задумался; потом предложил Николаше выку­пить любимицу своего брата, но этот очень сухо отвечал, что в такие дела не входит; девочка ему не нужна, а де­нег у него столько нет, чтобы сорить на подобный вздор. Кабардинец говорил об удовольствии, которое принесет Александру выкуп Айшаты, но все убеждения его были на­прасны — Николаша не хотел их слышать. Если брат вы­здоровеет, то сам сможет распорядиться, как хочет. Видя, что от него ничего не добьется, Пшемаф обратился к пол­ковнику с тою же просьбою, но старик думал лишь о своей обязанности — выкупить казака и женщину. Исполнив ее, он обещал не упустить случая сделать приятное и Алек­сандру Петровичу.

Это успокоило молодого кабардинца, который рассчи­тывал, как бы воспользоваться присутствием Али-Карсиса и выкупить посредством его Айшату. Александру Петрови­чу говорить о том было невозможно, он лежал в горячке; одна надежда Пшемафа была на отца Иова. Но священ­ник снабдил малютку деньгами при отправлении, быть мо­жет, последними. Пшемаф решился на одно средство* ко­торое оставалось: отказаться от Кулле и употребить день­ги на выкуп Айшаты. Он пошел от священника опять в дом полкового командира и, найдя в комнате одного Мустафу, сообщил свое намерение, одобренное лекарем.

Разбойник и переводчик скоро возвратились назад. Полковник, желая угодить Али-Карсису, предложил ему яства, но последний отказался под предлогом уразы*, про­стился со стариком и вышел.

Пшемаф просил карамзаду отложить на время похи­щение Кулле и отдал ему деньги на выкуп тавлинки. Раз­бойник взял их, но предупредил кабардинца, что, быть мо­жет, возвращение девочки замедлится несогласием ее хозяина; а чтобы украсть Айшату, надобно прежде с нею ознакомиться.

• У раза — весенний магометанский пост, так называемый от имени праздника, его оканчивающего.

Он хотел на днях побывать опять по одному делу у полковника и тогда дать ответ Пшемафу. После этого Али-Карсис отправился с товарищем обратно за Кубань.

Александр Петрович поправлялся от горячки, но рана его была еще в худом положении: все предвещало, что он должен лишиться руки. Николаша день ото дня скучал бо­лее и более: досада, что ему не шлют денег из дому, опа­сение остаться по этой причине слишком долгое время в этой скучной станице —все раздражало его. В самом деле, что могло его тут развлечь? К занятиям он не привык, не любил деятельности, был слишком ленив и холоден ду­шою, слишком равнодушен, чтобы извлечь приятное из этой военно-сельской жизни, в которую попал почти поневоле. Еще прежде не радовали его даже шумные удовольствия большого света; в нравственном отношении он был подо­бен людям, доведенным болезнями и сильными лекарства­ми до того, что на них не производят действия ни испан­ские мухи, ни алкоголи. Дружбы к брату, как и ни к кому на свете, он не питал, а старался угождать отцу и матери лишь потому, что ему нужны были деньги. Мечтал он, буд­то любит Елизавету Григорьевну, но в этом только обма­нывал себя: все чувства к ней заключались в самолюбии, удовлетворенном том, что она отличала его одного из всей среды поклонников. Тоска томила его, он сделался тяго­стным не только для себя, но и для других. Александр всеми силами старался развлечь брата или по крайней ме­ре заставить его неприметно убить время; устраивал для него охоты разного рода; предлагал ему своих лошадей. Это делал он из сожаления, или только чтобы в собствен­ных глазах скрыть омерзительную картину того низкого малодушия, того душевного разврата и падения, которые не холодны к одному мелочному расчету и взвешивают вы­году каждого шага, движения, слова. Николаша не пости­гал однако ж наслаждения предаваться воле скакуна и мчаться свободному, как воздух, куда глаза глядят, без­отчетно рыскать по полям, ровным, как ладонь, или укро­щать дикого коня. Такое наслаждение не было доступно ему; он не способен был ощущать того самодовольства, которое происходит от сознания в себе силы и могучей во­ли, обуздывающих неукротимое животное. Новизна нра­вов, среди которых он находился, не возбуждала его вни­мания. Он дивился, почему брат его сожалеет, что не ви­дел Али-Карсиса, человека совершенно дикого, вовсе не занимательного в комнате и опасного в поле, но более всего изумляла Николашу привязанность Александра к двум пленным детям, не приносившим ему никакой существен­ной пользы. Он почитал это верхом малодушия, удивлял­ся, как человек, преодолевший столько бедствий, может до того быть слаб и постоянно нежен к двум ничтожным су­ществам, что впал в горячку по глупости одного из них, которому^вздумалось наскочить на пулю! Все вместе, столь противоположное с его образом мыслей, заставило нашего героя потерять уважение к брату. «Нет, Александр пустой человек! Довольно глуп и очень малодушен!»—так рас­суждал он про себя.

Оба брата желали расстаться, но судьба, будто наперекор связывала их. Александр решился не заботиться о развлечениях брата и возвратиться к прежней жизни, к своим занятиям и привычкам. Узнав, что Али-Карсис дол­жен быть опять в станице, он поспешил взять слово от лекаря Мустафы привести разбойника к нему.

Полковник, услышав, что Александр выздоравливает, пришел его навестить.

— Не вовремя, Александр Петрович, занемогли,—ска­зал он,—а у меня был Али-Карсис, впрочем, он опять ско­ро сюда приедет.— Подойдя, ближе, он прибавил вполго­лоса:—Он отказался быть лазутчиком, но обещал давать знать о главных происшествиях у соседственных мирных черкесов. Это ему легко: все привыкли к тайным отлучкам разбойника, никому и не вспадет подозрение, что он у нас бывает; у меня же всегда много его земляков, я хочу про­сить вас принимать его к себе: вам оно кстати — он кунак вашего лекаря.

— Сделайте одолжение, полковник!—отвечал Алек­сандрия всегда буду рад Али-Карсису; я не боюсь тако­го рода людей; несмотря на то, что он разбойник и враг в поле, дома он благонравен, верен своему слову, помнит хлеб-соль, уважает дружбу: это не европейский разбойник, которому нет ничего святого. Я еще не встречал между черкесов примера личного коварства или постыдного ду­шегубства. Мне самому желательно покуначиться с этим замечательным вором, я даже надеюсь извлечь из этого пользу своей сотне, возьму с разбойника слово не делать прорывов на пространстве, занимаемом моими казаками, и не только не пускать никого из его шайки ко мне, но даже охранять мою сотню от нападения других земляков его.

— Я имею то же намерение для всего полка и надеюсь успеть; мне кажется, Али-Карсис желает быть в ладу с нами. Он меня почитает, а потому и не делал ни одного прорыва к нам. Однажды, на земле здешнего полка, он це­лые сутки пролежал скрыто в балке*, подстерегая своего прежнего сообщника, который, однако ж, не проехал. Али-Карсис возвратился за Кубань и велел сказать мне через одного черкеса, что он ничего не тронул в нашем полку, из уважения ко мне.

— Вот видите, полковник! Не правда ли моя? Воля ва­ша, я люблю их дикую честность! Возьмите черкеса, раз­берите его, как человека —что это за семьянин! Как на­божен! Он не знает отступничества, несмотря на тяжкие обряды своей веры. Как он трезв, целомудрен, скромен в своих потребностях и желаниях, как верен в дружбе, как почтителен к духовенству, к старикам и родителям! О храб­рости нечего и говорить —она слишком известна. Как сле­по он повинуется обрядам старины, заменяющим у них за­коны! Когда же дело общественное призовет его к опол­чению, с какою готовностью покидает он все, забывает вражду, личности, даже месть и кровомщение! Черкесов укоряют в невежестве; но взгляните на их садоводство, ре­месла, особенно в тех местах, где наша образованность не накладывала просвещенной руки своей, и вы согласитесь со мною, что они не такие звери, какими привыкли мы их почитать.

— Все так, Александр Петрович! Но зачем же не внем­лют они призыву нашего милостивого правительства?

— Я вам, полковник, сейчас определю все —что, как и для чего делается: оставляя черкесов спокойно владеть собственностью, управляться своими обычаями, поклонять­ся богу по своей вере — словом, уважая быт и права гор­ских народов, мы берем их под свое покровительство и за­щиту: такова благодетельная цель правительства; но она встречает многие препятствия в исполнении. Первое из этих препятствий — различие веры, нравов и понятий; мы не понимаем этих людей, и они нас не понимают в самых луч­ших намерениях наших. Второе —при всех добрых наме­рениях, мы здесь должны нередко доверять ближайшее влияние на них таким людям, которые Думают только о своем обогащении, грабят их, ссорят, подкупают руку сы­на против отца, жены против мужа.,.

Право, беда с вами, Александр Петрович!— возра­зил старик, вставая.—Правда ваша, да как решаетесь быть их защитником? Не снести вам головы своей! Того и смотри, какой-нибудь хищник из-за куста отправит вас в Елисейские поля стяжать возмездие за ваше праводушие.

* Овраг.

— Туда и дорога! Двух смертей не будет, одной не ми­новать!— примолвил Александр, прощаясь с полковником.

В этот самый день, перед вечером, Али-Карсис приехал в станицу. Вырученных им пленных отправили, как водит­ся, в карантин, для выдержания четырнадцатидневного очистительного срока. Разбойник не мог возвратить Ай­шаты, потому что ее хозяин решительно отказался выдать правоверную гяурам; несмотря, на то, карамзада обещал со временем украсть ее. Александру об этом ничего не ска­зали. Между тем Пустогородова познакомили наконец с за- кубанским карамзадою: с первой встречи они сошлись.

Разбойник говорил о Дунакае, который бежал к абазехам. Это известие, сказывал он, далеко распространилось в горах. Старики, муллы, хаджи, старшины и люди почет­ные отовсюду съезжаются для свидания с ним; но старик не хочет показываться народу, покуда не все съедутся.

— Кто этот Дунакай?—сказал отец Иов.

— Сколько мне известно,— отвечал Александр,— Дуна­кай почтенный, маститый старик, чрезвычайно уважаемый единоземцами. Обстоятельств его жизни я не знаю, но мы спросим о нем у Али-Карсиса.

По всему заметно было, что разбойник располагал про­вести ночь в станице, но капитан Пустогородов не решался предложить ему ночлег у себя, опасаясь породить в нем подозрение. Наступила тьма*, правоверные пошли совер­шать омовение, потом набожно стали класть последний суточный намаз. Окончив это, они возвратились к Алексан­дру Петровичу и закурили трубки.

На полу был разостлан ковер; Али-Карсис с двумя то­варищами, Пшемаф и Мустафа уселись на нем в кружок, поджав под себя ноги. Им принесли лохань и рукомойник с водою; каждый вымыл себе руки, усы, бороду', выполос­кал рот и вытерся полотенцем. Тогда подали огромное де­ревянное блюдо, устланное большими тюреками**, на ко­торых стояли тарелки: одна с соленым твердым азиатским сыром, другая наполненная чем-то вроде квашеной смета­ны; третья с соленою вяленою рыбой и балыком, а четвер­тая с медом. Поднесли водки***; все, кроме Али-Карсиса, выпили по рюмке и закусили яствами, лежавшими на блю­де.

* Магометанский пост состоит в том, чтобы не есть, не пить и не курить от рассвета до той поры, когда потухнет вечерняя заря.

**Тюрек—тонкая лепешка из пресного теста, заменяющая у черкесов хлеб и салфетку.

***Магометане не пьют виноградного вина, но водка, добываемая из хлеба, не воспрещается их верою.

Принесли еще вареных яиц, затем отварную курицу. Гости не хотели делать чести угощению, но когда Мустафа уверил их, что он сам резал* изготовленное мясо, тогда разбойник и товарищи его принялись за трапезу. Вслед за курицею поставили посреди блюда чесночную тузлу** в чаше, потом подали отварную часть баранины, которую один из черкесов начал крошить; за нею следовало боль­шое блюдо пилава*** с шишлыками***«. Все усердно ели пальцами, вытирая губы, усы, бороду и руки ломтями тю- реков, которые после съедали. Али-Карсис заметил —уж не из татар ли капитан, что у него прекрасный стол? Од­ного только недостает — конины. Александр отвечал, что он в Азии уважает азиатские обычаи, и оттого изучил их. Ко­нины он не велел подавать, потому что не знал —едят ли ее закубанцы. В тот же час подали конной колбасы, при­готовленной в Чечне*****. Али-Карсис с большою прият­ностью поел этой колбасы и запил ее арианом******, потом умыл губы и бороду, закурил трубку. Все вышли; оста­лись хозяин дома, отец Иов, Али-Карсис и Пшемаф, взяв­шийся быть переводчиком. Покуда собеседники курили, Александр расспрашивал о. Дунакае, принадлежавшем к одному из закубанских племен. Отец его был почтенный человек и имел огромное родство*******.

• Магомет наложил запрещение правоверным есть мясо животного, не по правилам зарезанного: должно обращать голову к востоку, ре­зать горло и придерживать ноги так, чтобы они не дрогнули.

** Черкесы употребляют с мясом не сухую соль, а растертую и раз­веденную в мясном бульоне — это называется туэлою. Чесночная тузла делается растиранием сухой соли с чесночными зубками, потом она об­дается бульоном. Накрошенное мясо берется ложкою или пальцами, обмакивается в тузлу и съедается.

*** Пилав варится из сарачинского пшена и обдается маслом. Искус­ство делать пилав состоит в том, чтобы зерна не были полусыры, а между тем рассыпались.

*** Щишлык — небольшими кусками нарезанная баранина и жа­ренная на вертеле. При жареньи она беспрерывно обдается тузлою.

***** Из черкесов чеченцы преимущественно едят конину. ****** Черкесы пьют за обедом либо воду, либо ариан — квашеное молоко, разведенное водою; иногда бал-бузу — кислое питъе, сделан­ное из просяной муки, в которое кладут хмель.

******* Одно из великих преимуществ туземцев, потому что в распрях все родственники вооружаются в пользу родного против личного врага его.

Когда генерал-лей­тенант Вельяминов в 1825 году ходил за Белую речку, Дунакай был главным предводителем шайки, напавшей на князя Бековича, или, по-туземному, Тем-Бота*, причем как рус­ские, так и горцы оказали необычайные примеры мужества. Тут Дунакай приобрел большую славу и сделался известным в народе. Вскоре после того он передался русским, но пе­редался добросовестно, и следственно, не мог увеличить сво­ей бранной славы. Он снискал себе другую: заслужив до­верие земляков своим умом, беспристрастием и умеренно­стью. Дунакай сделался необходимым, еще в молодых летах, для частных и народных шериатов. Поэтому-то вла­детельный князь избрал его аталыком** для своего сына Шерет-Лука. К несчастью, воспитание последнего не удалось: из него вышел злодей, честолюбец и верс&юмец. Окончив воспитание Шерет-Лука, Дунакай отправился на поклонение гробу пророка в Мекку. В это время вос­питанник его опозорил себя разными делами. Три года то­му назад, возвратясь хаДжием***, он стал вести тихую и скромную жизнь, никуда почти не ездил, хотя изредка бы­вал у полковника здешнего полка, не вмешивался ни в на­родные, ни в частные дела, взял к себе муллу, учился у него грамоте и арабскому языку, читал вместе с ним Ко­ран. Кордонный начальник присылал иногда пенять ему за то, что Дунакай не бывает у него, но хаджи всегда от­вечал: за делом — поеду, без дела мне там делать нечего. Дунакаю теперь лет за шестьдесят. С той поры, как поми­рился с русскими, он никогда не изменял им, а напротив, всегда склонял единоземцев к миру и подданству, нередко удерживая их от измены.

Неизвестно мне,—сказал Али-Карсис,—какие при­чины заставили его бежать,, но знаю только что он очень об этом сожалеет, хотя везде может сыскать себе радуш­ный приют.

* Генерал-майор Бековнч-Черкасский был владетельный князь малой Кабарды и умер на службе царской в 1832 году от болезни в цвете лет. Он был отличный предводитель войск, храбрый генерал, умный, бес­корыстный и благороднейший человек. Его смерть была немалою по­терею для кавказских военных дел, и доселе о нем вспоминают с со­жалением.

**Аталык—-воспитатель. Черкесы отдают своих сыновей на воспи­тание людям, пользующимся всеобщим уважением, отцу позорно видеть малолетнего сына своего. Если бы владетель вздумал держать у себя сына или выбрал для него недостойного аталыка, то всеобщий ропот принудил бы его покориться народному обычаю или изменить свой вы­бор.

*** Кто был на поклонении в Мекке, тот получает право обертывать шапку белою чалмой и называться хаджием: название очень уважае­мое единоверцами. Нередко они носят четки, в доказательство строго набожной жизни, сопряженной со многими лишениями.

Его имя в горах везде известно и в большом уважении.

— Ужасно покинуть родное пепелище и искать убежи­ща на чужбине!— молвил Александр, обращаясь к отцу Иову, вздыхая.

Пшемаф продолжал переводить слова разбойника.

Слух о побеге Дунакая и о появлении его в одной де­ревне около Белой речк^ быстро распространился в горах. Общее любопытство было возбуждено этим, но, как выше сказано, хаджи не хотел до времени никого видеть.

Александр спросил, не намерен ли Али-Карсис быть при появлении Дунакая перед народом, и, получив утверди­тельный ответ, просил его рассказать после, что там будет происходить. Карамзада обещал.

Заговорили о том, о сем, между прочим, коснулись и до военных дел. Разбойник хвалил мужество Пшемафа, рас­порядительность и хладнокровие старика полковника, го­ворил о личной храбрости кордонного начальника, сравни­вая его с чертом. Если отряду худо, заметил Али-Карсис,— кордонный сам никогда не виноват: все промахи делают окружающие. Об Александре он молчал. Будучи у него в гостях, он опасался, чтобы всякая похвала не была приня­та как лесть; зато он превозносил солдат, казаков и каза­чью артиллерию. Карамзада рассказал между прочим, что в 18** году, когда генерал*** ходил за Белую и половодье сделало переправу невозможною, войско отступало в бес­порядке. Черкесы, надеясь разобрать весь отряд по рукам, заняли береговые леса, где генерал, из первых переплыв­ших реку, был ранен. Горцы уже радовались верному ус­пеху; но как изумились они, когда увидели, что казаки, по­садив солдат на своих лошадей, выплывали вместе с ними на противный берег, несмотря на быстроту воды, на опас­ности и на неприятельский огонь. Удивление их возросло еще более, когда казаки, подхватя на лямки покинутую пушку, у которой выносные лошади были убиты, пустили своих коней вплавь и таким образом, волоча но руслу ре­ки орудие, перевезли его на себе.

Вся ночь прошла в разговорах. На утренней заре раз­бойник отправился с товарищами за Кубань. Пшемаф вы­просил позволение отлучиться на двое суток из полка и поехал с ним.

Проехав верст двадцать по ровной степи, путешествен­ники спустились в скрытую балку, заросшую высоким густым камышом. Пшемаф держал коня по следу Али-Кар сиса; все прочие въехали в камыши с разных сторон, что­бы не оставить после себя заметных следов. Тут приветст­вовали их человек пятьдесят, валявшиеся беспечно там и сям на разостланных бурках; лошади их в разных местах кормились накошенною сухою травою. Али-Карсис слез с коня. Первый вопрос его был: есть ли добыча? Ему отве­чали отрицательно. Разбойник нахмурился и спросил: «По­чему же нет сена?» Посланные за ним е!це не возврати­лись — путь был далек.

Разбойники опасались, что, промышляя корм для ко­ней в окрестностях, могут родить подозрение в жителях. Никто не спросил о Пшемафе, никто не вымолвил о нем полуслова — таковы скромные обычаи черкесов. Они счи­тают непозволительным расспрашивать о госте или доку­чать самому ему вопросами. Не лишнее было бы, если б некоторые просвещенные особы переняли эту похвальную скромность у дикарей... Разбойнику постлали бурку. Он тотчас лег на нее, сняв с плеч винтовку. Пшемаф после­довал его примеру. Вскоре привезли сена. Али-Карсис встал и, отозвав в сторону одного из товарищей*, говорил с ним довольно долго. Потом он послал на сторожевые курганы узнать, не видно ли чего-нибудь вдали, и в услов­ных знаках получил ответ, что все кругом спокойно. Тогда один из разбойников, с которым объяснялся Али-Карсис, сел на лихого коня и скрылся из виду. Весь стан был по­гружен в сон, когда часа через два со сторожевого курга­на прибежал человек и, разбудив карамзаду, объявил, что со стороны Кубани, еще очень далеко, видно пятеро ска­чущих всадников. В один миг лошади.были разобраны, люди вооружены — все готово к бою. Немного спустя дали знать, что виденные всадники скрылись в балке. Еще че­рез несколько времени с того же кургана опять пришли сказать, что вдали видится партия казаков, чрезвычайно растянутая, едущая, полагать должно, в погоню. Впрочем, она направлялась в противную сторону от скрывшихся пя­ти верховых; быть может, казаки потеряли из виду пре­следуемых. С час после этого все скрылось. Али-Карсис назначил тогда шесть человек, приказав им взять провод­ником сторожевого, который видел скрывшихся в балке пять всадников, и ехать отыскать этих последних, с тем, чтоб — если они принадлежат их шайке — направить сюда, если же отделились от другой какой-либо - оставить, ра­зузнав, откуда и кто они.

* У черкесов все, находящиеся при ком бы то ни было в походе, называются его товарищами.

Посланцы вскоре возвратились, сопровождаемые пятью верховыми, которые везли трех пленных детей с завязан­ными глазами: двое из них были мальчики, одна девочка. Али-Карсис просил Пшемафа узнать от детей: кто они, а сам отошел в сторону с одним из пяти приезжих. Это был абрек* шайки нашего карамзады, человек лет за пятьде­сят, с несколькими шрамами на лице, хромавший на одну ногу. Отвагою и предприимчивостью он вполне заслужи­вал звание, которое носил. Истый абрек, он был отреченник от всего земного, не исключая жизни, которою не до­рожил нисколько. В грабежах и сечах он всегда был впе­реди всех и постоянно, все шесть лет, как принял название абрека, изумлял товарищей безумной храбростью.

Пока Али-Карсис беседовал с ним, Пшемаф узнал от детей, что все они были из станицы ***ского полка. Один из них, сын мельника, ночевал с отцом на байдачной мель­нице**, вопреки правилам, существующим по кордону. Они не пошли на сборную мельницу***, потому что отец его, пропив ружье свое в кабаке, боялся приказного, кото­рый мог потащить его к станичному начальнику****. Бед­няк думал, кроме того, предостеречь мельницу от порчи***** в полноводие. Перед светом пробрались к ним в мельницу хищники и, напав на отца, который не сдавался, прикололи его кинжалом, а мальчика потащили за собою. Выходя из мельницы, они увидели на возах двух спящих детей, стороживших хлеб, бывший на первой очереди******, и взяли их также в плен. Мальчик прибавил, что хищники, переправившись чрез Кубань на бурдюках*******, ехали тихо и что вдруг, когда прискакал один из них, отставший сзади, и сказал что-то товарищам, все они пустились вскачь.

* Абрек — т. е. обрекший себя временно на все опасности, отказав­шийся от родных и друзей,—словом, от всех земных связей и наслаж­дений.

** У казаков по Кубани все плывучие мельницы на лодках, называ­ющихся у них байдаками.

*** Для безопасности назначается мельница, куда должны сходиться на ночь все люди, работающие на прочих; все, исключая азиатцев, дол­жны быть вооружены.

**** На линии все служащие казаки подчинены сотенному начальнику; все не служащие и прочие обыватели подчиняются станичному началь­нику, который может быть от простого казака до штаб-офицера.

***** Вода в Кубани вдруг прибывает и вдруг убывает, смотря по по­годе в горах. В полноводие она становится несравненно быстрее.

******На байдачных мельницах, как и на прочих, хлеб мелется поочередно.

******* Кожи, снятые целиком с телят и выделанные особым образом: все отверстия наглухо заделываются, исключая одной ноги, в которую вду­вают воздух, как в эластические подушки. Посредством приделанных помочей надевается бурдюк на плечи, и таким образом можно пере­плывать самые сильные быстрины, самые широкие реки безопасно.

Пшемаф сообщил Али-Карсису им слышанное. Карамзада велел освободить пленным руки с условием, чтобы они не смели покушаться развязывать себе глаза под опасением строгого наказания плетью и того, что им свяжут

руки крепче прежнего. Он не хотел, чтобы дети видели Пшемафа среди разбойничьей шайки. По приказанию Али-Карсиса им подали воды, по куску соленого овечьего сыра* и по ломтю пресной просяной лепешки. Потом карамзада дал повеление всем абрекам, исключая четырех только что прибывших, готовиться в путь. Хромому он отдал свою заводную лошадь. Вскоре двенадцать отчаянных абреков, в панцирях, один другого молодцеватее, удалее, выехали на лихих серых конях. После предварительных предосторожностей на сторожевых курганах, хромой отправился куда-то с двенадцатью товарищами.

Пшемаф спросил Али-Карсиса, не опасается ли он, чтобы первый его посланный не попался казакам в руки; но разбойник отвечал, что он поехал совсем в другую сторону. «А если б и повстречался с гяурами, он удалой, вывернется, не только из их рук, но даже из когтей самого черта! Он знает изрядно по-русски, следственно, ему не трудно и обмануть казаков».

С этим ответом разбойник растянулся и заснул. Все прочие сделали то же, исключая нескольких человек; одни из них, облокотясь, лежали на бурках и стерегли лошадей; другие смотрели на сторожевые курганы, не подадут ли оттуда какого-либо условного знака. Наконец, один черкес

охранял сон карамзады и его гостя и присматривал за пленными детьми, которые связаны были вместе ногами.

Настало время третьего намаза. Правоверные разбудили Али-Карсиса. Он совершил молитву вместе с Пшемафом и с прочими товарищами. После этого каждый принялся за свое занятие: иные чистили и смазывали оружие, другие выделывали сыромятные ремни, кто пл$л плеть, кто чинил

обувь; или седло. Перед закатом солнца гонец возвратился. Разбойник, поговорив с ним наедине, подошел к Пшемафу и сказал:

— Кунак! Если хочешь, так можешь видеть Кулле нынешнюю ночь; но бежать она не соглашается, говорит: теперь нельзя.

* В большом употреблении у простонародья.

— Благодарен тебе и за то, Али-Карсис! Только надо непременно уговорить ее бежать.

— Это, брат, уже твое дело! Впрочем, скажу тебе, на моих товарищей нынешнюю ночь не надейся, помочь тебе им невозможно, а один ты не сладишь; за тобой будет пого­ня: как же ты ускачешь от нее? Дело другое — когда мно­го; все ударят врознь и погоня не отыщет тебя.

Заря потухла. Ночь воцарилась и темной пеленой на­крыла поля. Совершив пятый намаз, черкесы утолили го­лодные желудки кто чем мог. Али-Карсису и Пшемафу до­стали вяленой баранины. Окончив трапезу, карамзада, отой­дя в сторону, долго объяснялся с одним из разбойников; потом велел подать коня, закинул на спину винтовку и в сопровождении Пшемафа, прибывшего гонца и двух не­отлучных товарищей выехал из камышей. Проводник ехал впереди, за ним шагах в десяти Али-Карсис, за Али-Карсисом Пшемаф, два другие заключали поезд. Они ехали без дороги, молча и озираясь на все стороны; вскоре вда­ли послышался лай собак; деревня была недалеко,—и вот перед ними очутились запертые ворота. Передний всадник обменял несколько слов со сторожем и дебелые врата де­ревни растворились. Они ехали по улицам в том же поряд­ке* но уже не безмолвно, а разговаривая или напевая пес­ню; проводник приветствовал шуткой всех, кто попадался навстречу; наконец весь поезд повернул на двор. Раздал­ся лай собак; несколько человек выбежало из дому — одни унимали их; другие замыкали ворота. Наши всадники, подъехав к столбу* среди двора, слезли с коней. Али-Кар­сис с телохранителем вошел в кунакскую**, прочие остались при лошадях.

* У черкесов среди двора, у кладбищ или ключей, известных добро­тою воды, всегда находятся столбы для привязывания коней: это вры­тое дерево, с которого срывается кора и оставляются толстые сучья, да­бы удобно было к ним привязывать лошадей.

** Кунакская есть особый дом, отделенный от прочих, состоящий большею частию из одной комнаты, редко из двух; вход, равно и два окна, обращены всегда на двор; окна без стекол, с деревянными ставнями. К передней стене между окошек находится камин, над которым в стене выделываются два гнезда: одно для кувшина с водой, другое —для жирника. В стены вбиты колушки, для вешания ружей и шашек приезжих; пол устлан коврами и войлоками домашнего изделия. Почетное место — на стороне камина, лицом к входу: тут часто, кроме ковра, бывает еще подушка, на которой сидит хозяин или почетный гость. В кунакской черкесы принимают своих гостей мужского пола, едят и проводят целые дни. Гости тут ночуют. Женщины туда не входят. Спальня хозяина совсем в другой части двора. Так расположены жилища богатых степных закубанцев; бедные делают, как могут, и рады какому-нибудь крову.

Один из черкесов подошел к гостям и спросил насмешливо: не к собакам ли они приехали, что стоят на дворе? «Не к собакам,—отвечали приезжие, но от собак бережем лошадей и седла». Черкес, обидясь, спро­сил, не думают ли они, что заехали к ворам. «Не к во­рам,— отвечали гости.—Но можешь ли поручиться, что на соседственном дворе нет воров?» Черкес отошел прочь, пробормотав сквозь зубы: «Делайте, как хотите!»

Али-Карсис был радушно принят в кунакской. После обычных приветствий он спросил:

— Зачем наказывал ты мне непременно приехать? Что тебе надобно?

— Собственно мне ничего не нужно,— отвечал хозяин,— но вот, мой гость (указывая на человека средних лет, си­девшего у пылающего камина), убыхский* армянин, имеет надобность в тебе: из Стамбула прибыли чектирмы**, а груза у него мало, между тем цены высоки: пришлось те­бя просить достать пленных.

— Вот и очень кстати!—сказал Али-Карсис.—У меня есть два мальчика, белые и свежие, словно кровь с моло­ком, да одна девочка, правда, еще мала —не узнаешь, что выйдет! Впрочем, должна быть хорошей породы —кожа нежная, глаза большие, лоб открытый. Но подожди, кунак: на днях у меня будет из чего, выбрать, только не скупись твой гость; пускай он скажет, что ему нужно, мужского или женского пола, малого или большого возраста и роста?

Покуда в кунакской шел торг, на дворе все было тихо и темно. Один из жителей, пользуясь темнотой ночи, под­крался неприметно к приезжему черкесу, последний дер­нул Пшемафа за полу, и втроем они вышли со двора.

Жилище владельца было окружено высоким плетнем, за жилыми строениями находился пространный скотный двор, куда на ночь загонялись упряжные волы, коровы, те­лята и несколько овец, обреченных на съедение в случае приезда гостей. В одном из домиков, которые находились в части двора, посвященного женщинам и всему вообще хо­зяйству, горел жирник на камине; в камине тлелось несколько головешек; дверь и ставни были заперты. К стене, против камина, стояли огромные сундуки, испещренные же­стью, медью и разукрашенным железом. Над ними нахо­дилось несколько рядов полок, на которых лежали в по­рядке сложенные ковры, войлоки, тюфяки, перины, подуш­ки разной величины, продолговатые и круглые, стеганые теплые одеяла и холодные шелковые и ситцевые.

* Горное племя, примыкающее к Черному морю,

* Турецкие круглодонные небольшие корабли.

На верх­ней полке стояли: несколько фарфоровых простых тарелок, вылуженные медные тазы разной величины — от самого маленького до самого огромного, такие же колпаки для варения пилава, медные кувшины с длинными носиками и узкими для умывания и для питья. На стенах висело не­сколько зеркал, в деревянных высеребренных и вызолочен­ных рамах. На полу, в одном углу, разостлана была про­стая постель, на которой сидела старуха, поджав ноги и занимаясь рукоделием. В другом углу на красивом ковре постлан был узенький тиковый тюфячок, набитый шерстью и простеганный разными узорами. В изголовье его лежала длинная пуховая подушка, обтянутая синей шелковой тканью, до половины тюфяка накинуто было теплое одея­ло, из пунцового штофа на шерсти и выстеганное красивы­ми узорами. У камина на низенькой деревянной скамейке сидела девушка лет шестнадцати. Облокотясь руками на колени, она поддерживала прелестное личико свое паль­цами, унизанными кольцами. На голове у нее был краси­вый шелковый платочек, висевший углом к затылку; за ушами было шестнадцать узеньких длинных кос, черных как смоль и лоснящихся, как лучший шамаханский шелк, в ушах блистали золотые серьги; на лбу и на висках из- под платка виднелись волосы, остриженные ровно, как у русских крестьян; тонкие,» выгнутые брови осеняли боль­шие черные глаза, опушенные длинными ресницами; пря­мой носик будто сторожил две тоненькие, алые губки; подбородок, совершенно круглый и выдававшийся немного вперед, довершал прелесть этого круглого личика, и румя­нец молодости играл на бархатных щечках красавицы. На длинной роскошной шее висели ожерелья из бус и мелких серебряных монет, на плоской груди, признаке девствен­ности*, в обтяжку был надет пунцовый шелковый бешмет, выстеганный красивыми узорами и полами закрывавший колени. Тонкий перехват стана был опоясан узким белым поясом; рукава бешмета, с разрезом от локтя до кисти, бы­ли брошены за плечи, из-под них выходили широкие ру­башечные рукава, белые как снег. Под бешметом видне­лась белая рубашка, покрывавшая верхнюю часть ног, из под нее выглядывали полосатые шальвары, синие с белым; ноги босые и белые, как пена морская, небрежно опирались на туфли с высокими каблуками.

* Черкешенки до замужества носят род корсетов: их зашивают де­вятилетних в сыромятные кожи длиною европейских женских корсетов. Девушки остаются так вплоть до замужества,

Взор девы был неподви­жен, глубокая и грустная дума туманила ее очи. Вдруг раздался приятный чистый голос; кручина девы излива­лась в заунывной песне*:

Уж девять лет, как девицу-сиротку зашили; как девицу кожа тес­нит!

Не дает она сердцу прядать, не дает она груди развиться.

Сердцу больно, груди тесно!**

Пора, пора молодцу девицу кинжалом от кожи теснящей изба­вить***; да где же тот молодец?

Сироты одинокой кто схочет? Старику отдадут тебя, девицу, не­милому, или в наложницы**** ты попадешь ко вла­дельцу.

У серны есть ноги, убежит она в скалы Кавказа;

у пташки есть крылья, улетит она в чащу дремучего леса; у золоточешуйчатой рыбки есть перья — уплывет она в воды Кубани.

У девицы "ж сиротки нет от злодеев защиты.

Есть у ней молодец! Молодца хвалят! О, верно, защитит он девицу, о, верно, ее освободит он!

Ов собою пригож и удал на коне и ужасен врагам, и страшны . его шашка, кинжал и винтовка, а глаз смертоносен — прицелом винтовки когда направляет он пули полет ро­ковой.

О, счастье рая должно быть — впиваться в любовный взор его смертоносных очей! О, рая блаженство, должно быть — принять на себя его мощной ладони ласканье, и слушать и страстно внимать —

Его благородного сердца биенью.

Не то ожидает сиротку, бездомную девицу Кавказа; о горе, о горе сиротке!

Улетело то время, как девице-красавице гор оставаться сироткой завидная доля была.

Улетело то время, когда продавали черкешенку, девицу-сиротку, купцам истамбульским.»

* У черкесов мало коренных песен; они поют, что им придет на мысль, без рифм и стоп, только разделяя слова на такты.

** Эти кожаные корсеты очень тесны, поэтому у девушек не растут груди; когда же снимут кожу, то груди в три-четыре дня вдруг выра­стают.

*** В первую брачную ночь муж должен распороть кинжалом кожу, которая навсегда покидается.

**** У черкесов узденька (дворянка) не может быть женою князя или владельца, а только наложницею; дети, происходящие от таких союзов, называются шенка, т. е. ни князь, ни уздень, вроде древних французских bаtагds (bаtаrd de Воuгbоn, bаtard d`Orleans).

Красавицу гор отвозили тогда за море, за долы, за горы,— в дале­кую даль...

Счастливые

Правоверные!

В гарем падишаха приводили красотку.

В золото, шелк и парчу одевали; каменьем дорогим украшали; перед светлые очи султана выводили,

О, завидная доля, могучее сердце султана пленит! О, великое счастье быть предпочтенною целому рою красавиц!

Услада небесная — жить для любви и быть страстно любимой;

истомы иной не ведать, кроме истомы одних наслаж­дений!

Старуха прервала певицу.

— Ах, Кулле, Кулле!—сказала она,—не те уж време­на! Свежи в моей памяти те годы, когда все завидовали землячкам, проданным в Стамбул. Теперь делать нечего, деваться некуда! Согласись лучше выйти замуж за жени­ха, которому владетель охотно тебя отдает.

— Нет, бабушка, никогда и ни за что в свете не сог­лашусь: он мне ненавистен.

— Ну так согласись на предложение владетеля Шерет-Лука; ведь от него куда деваться? Ты живешь в его дво­ре; что сказал он — то и сделает, вломится ночью сюда — кто тебя защитит от него?

Кулле строго взглянула на старуху; отвернула полу бешмета и, открыв тайный карман, сделанный в подклад­ке, показала рукоять кинжала, потом медленно, обдумы­вая слова, отвечала:

— Вот что защитит меня, мое оружие! Оно было страш­но в руке отца моего и не будет игрушкой а моей!— Потом с жаром прибавила: — Шерет-Лука я ненавижу и прези­раю, гнушаюсь его позорными предложениями!

В это мгновение камешек упал в камин. Кулле подошла к камину и три раза щелкнула языком. Еще упал каме­шек. Кулле, обратя губки в трубу, вполголоса произнесла: «Мандахако» (поди сюда). И молодой черкес на аркане спустился в отверстие трубы*; кинжал и три пистолета ви­сели у него за поясом. Он вышел из камина; старуха вста­ла**. После первого приветствия он сказал:

— Кулле! Согласна ли ты выйти за меня замуж?

— Не знаю, Пшемаф!—отвечала девушка.

* У черкесов трубы широки, а потому, когда нужно, всегда избира­ется этот путь.

** Женщины не сидят перед мужчиною, несмотря на звание, которое ему принадлежат; когда же мужчина сядет, тогда и они садятся.

— Кто же знает? Кто удерживает тебя?

— Ты гяур или правоверный?

— Правоверный.

— Переменишь ли веру отцов?

— Никогда, да и незачем. Русские от меня этого не требуют.

— Оставишь ли гяуров? Перейдешь ли к черкесам?

— Никогда и ни за что в свете, даже и для тебя не сделал бы этого!

— Разве они тебе родственники?

— Русские для меня более чем родные: они меня вос­питали, они меня кормят и не делают различия между мною и природными русскими. Я клялся служить русскому царю верно — этого достаточно!

— Да полно, Кулле, вздорить!— возопила старуха.— Если он тебя возьмет, где ж он найдет себе приют между единоземцев?

— Правда,—отвечала девушка, устремив испытующий взор на Пшемафа, и продолжала спрашивать:—А не по­кинешь ли меня, Пшемаф?

— Никогда.

— Поклянись.

— Клянусь кобылою пророка, четом и нечетом, никог­да и ни для кого тебя не покидать.

— Буду ли я счастлива с тобою?

— Буду стараться всем, чем только могу, сделать тебя счастливой, но отвечай же, Кулле, идешь ли замуж за меня?

— Согласна.

— Когда же? Надо бежать!

— Я готова, у тебя готово ли все? Взял ли ты нужные предосторожности?

— Нынче опасно! Друзья мои не могут мне помочь, по­гоня может настигнуть нас.

— Так нынче не надо. Я всегда готова; когда же мож­но будет тебе?

— Пшемаф, ради аллаха и последнего пророка,— возо­пила старуха,— увези мою внучку скорее: ты не поверишь, сколько горя переносит она от Шерет-Лука, грозящего ей ежедневно позором или несчастьем.

Пшемаф невольно ухватился за рукоять кинжала, звер­ски окинул глазами вокруг себя, будто ищет жертвы мще­ния:— А, Шерет-Лук,— воскликнул он, но тотчас же уме­рил свое негодование.

— Завтра утром, Кулле,—сказал он,—черкес, который принесет тебе вот это,— и показал ей кольцо на пальце,— будет надежный человек; через него ты можешь уведомить меня о себе; он принадлежит к здешнему двору, имени его я не знаю. Когда он подаст тебе кольцо, дай ему вот это!—и подал ей рубль серебром.— Я дам знать, когда все будет готово к побегу, теперь прощай!— И Пшемаф вошел опять в камин, откуда вылез по аркану на крышу. Кулле принесла дров и развела огонь, чтобы свежим дымом затя­нуть след, оставшийся в трубе.

Пшемаф дошел благополучно до двора, где ждали ло­шади, и послал сказать Али-Карсису, что пора отправиться обратно. Покуда молодой кабардинец имел свидание с лю­бимою им девушкой, разбойник продал своих трех пленных, обязавшись выставить их покупщику в ту же самую ночь. Дорогою Пшемаф благодарил Али-Карсиса за услугу, им оказанную; разбойник отвечал:

— Что обещаю, то всегда исполняю, как бы трудно оно ни было! Но теперь я еще не сделал для тебя ничего, что бы заслуживало благодарность.— Отъехав немного, он при­бавил:— Прощай, Пшемаф, вот тебе проводник; с ним про­едешь куда хочешь: вон твоя дорога.

Они расстались.

Проводник ехал по степи, потому что ночью по дороге ехать опасно. В разных местах попадались им пешие чер­кесы, то в одиночку, то по двое: иной уводил корову, дру­гой быка. Всякий раз, когда они встречали кого-нибудь, проводник посылал вслед хищникам бранные слова, при­бавляя: «Скоро ли меня послушаетесь да перестанете во­ровать? Право, стыдно, братцы, а еще стыднее попадаться с ворованным на глаза честным людям, каковы мы, на­пример!»— «А сам, приятель, куда едешь?—отвечали ему прохожие.— Небось прибрать то, что забыто хозяином!» Проводник пуще прежнего закидал их ругательствами: «Врете, лжецы!—говорил он.— Право, не воровать еду».

До рассвета Пшемаф был у Кубани, переправился один, распростясь дружески и поблагодарив своего проводника, который поехал обратно, чрезвычайно довольный двумя рублями серебром, полученными им в пешкеш (подарок).

На следующий день к вечеру урядник, посылаемый еже­недельно в Ставрополь за почтой, привез Александру Пет­ровичу письма. На вопрос последнего, почему так поздно, урядник отвечал:

— Не мог ехать ночью, ваше благородие! В верху на Кубани была большая тревога в соседственном полку.

— Что же там случилось?

— На половине дороги между двух станиц хищники на­пали на вечерний разъезд и уничтожили его, между тем в станице с вечера было получено известие от князька из мирного аула, что неподалеку от Кубани видна большая неприятельская партия. Тотчас собрали и усилили резервы. При вести о нападении на ночной разъезд казаки с двух станиц бросились на тревогу, настигли партию в степи и окружили ее. Черкесы зарезали своих коней, обложились ими и держались таким образом до рассвета. Утром у них оказалось всего тринадцать человек, напрасно убеждали их сдаться, они не хотели и слышать. Вызвали охотников, которые напали на неприятеля и уничтожили его. Казаков, сказывают, также немало погибло. Шайка, слышно, буд­то из абреков. Одного узнали: он ворвался накануне в мельницу, зарезал мельника и увез трех детей. Покуда во­зились с. ними, другая партия, гораздо сильнее, успела пе­реправиться через Кубань, понеслась в степь, напала на один из наших хуторов, разграбила и опустошила окрест­ности, изрубила всех, кто защищался, и, забрав с собою большой плен, ушла за Кубань. Владелец хутора, бывший там... его-то они особенно искали... едва успел скрыться от хищников.

— Какая же это была партия? Кто начальствовал над ней?

— Неизвестно, ваше благородие, она ушла, не будучи настигнута, погоня опоздала, лошади казаков пристали; но ворвалась она не со стороны абреков.

Урядник вышел. Александр стал распечатывать письма: первое было от матери, которая уведомляла его о кончине бабки, оставившей ему наследство. Прасковья Петровна уговаривала сына предоставить ей управление этим имени­ем. Она писала также, что они едут, по совету медиков, на Кавказские Воды, для пользования отца его, которого раз­бил паралич, и поручала Александру, когда Николаша к нему заедет, сказать, чтобы он дожидался их на Кавказе. Этого требует отец. Деньги же, нужные ему для продолже­ния путешествия, она обещала, привезти с собою.

Александр тотчас сообщил это брату и отдал ему в удо­стоверение письмо матери.

— Я согласен дожидаться их,—отвечал Николаша,— но непростительно оставлять меня без денег, когда я их требую.

— Разве ты не видишь,—возразил Александр,—что матушка не получала твоего письма? Когда ко мне писала, она еще не знала, что ты здесь.

— Правда твоя!—сказал меньшой Пустогородов, пробегая опять глазами письмо.—Она пишет, чтобы ты передал мне ее поручение, когда к тебе заеду.— Немного погодя он прибавил:— Поздравляю тебя, господин помещик, с наследством! Скажи, неужели ты сделаешь неосторожность,

поручишь матушке управление своим имением? Разве захочешь оставаться в ее зависимости? Не надоело это тебе? Нет, в таком случае я бы решительно отказал!

— Я еще и не думал об этом! Мне жаль, что не мог видеться с доброй бабкою, жаль и отца, за которого боюсь. Как не стыдно матушке не написать подробнее об его болезни, есть ли, по крайней мере, надежда на выздоровление? Тяжело быть связанным обстоятельствами: иначе я бы поскакал к ним.

— Зачем? Разве они не приедут на воды? Ведь тебе самому необходимо » лечиться, а то, пожалуй, останешься вечно без руки. Вот мне дело другое! Но и то приходится поневоле оставаться здесь. Сознаюсь, куда скучна твоя станица!

— Нет, зачем нам оставаться? Завтра же я намерен проситься на воды; недели через две получу позволение,— и тогда поедем вместе в Ставрополь, где пробудем до начатия курса.

— Это было бы не худо! Что же ты думаешь отвечать матушке?

— Я? Я напишу, что как мы проведем лето вместе, то обо всем лично поговорим и решим.

— Ну, если так, предсказываю вперед, она будет управлять твоим имением. Магушка станет доказывать, как невыгодно заниматься этим заочно, будет говорить, до чего доводят приказчики, как они разоряют и прочая, и прочая, найдет, что сказать!

— На заочное управление ей нельзя будет ссылаться, потому что я выйду в отставку. Но если она станет требовать непременно имения, разумеется, я уступлю, уважая материнскую волю.

— Будь я на твоем месте, никому в мире не согласился бы отдать свою собственность, на которую не имеют права.

Появление Пшемафа прекратило разговор между братьями.

— Слышали о прорыве?—спросил Александр.

— Да!—отвечал черкес.—Надо было ожидать этого, нынче курбан-байрам*. Собравшись праздновать, нельзя черкесам не попытать воинского счастья!

* Название праздника, оканчивающего весенний "магометанский пост.

Чем же им по­лакомить желудки, как не отбитою барантою? Они так бедны, что без этого им и праздник оставался бы все тем же постом. Впрочем, я уверен, этот прорыв был от Али-Карсиса.

— И я то же думаю,—сказал Александр,—однако он проворен! Давно ли здесь был?

Николаша в свою очередь сдёлал замечание, что если б была его воля, он истребил бы картечью всех черкесов, а тех, которые достались бы ему живьем, беспощадно бы перевешал.

Пшемаф в таких случаях всегда молчал, но тут не вы­терпел и сказал:

Это, Николай Петрович, все новоприезжие так гово­рят, и да простит им бог вред, который они делают этими необдуманными отзывами здешнему краю и России. С приезжающих сюда новичков я, если б был начальником, брал бы подписки —никогда не изъявлять здесь подобных мне­ний и не произносить пустых угроз. Хотите ли, я скажу вам причину побега Дунакая в горы. Один подобный вам фи­лантроп, которого не хочу называть, рассердившись на него по пустому обстоятельству, начал отзываться точно как вы, Николай Петрович; говорить, что всех горцев надо перебить да перевешать, что иначе порядка здесь не будет; и пошел рассуждать в этом смысле... да в заключение при­бавил: «Да я — этого негодяя!., да я его!., да я пойду с своими казаками, окружу его деревню, сожгу его дом, пленю его семейство, схвачу и отдам в солдаты...» Мы с вами знаем, что он не может и не смеет этого сделать: но черкесы не знают. У них сказано —и сделано. Пустые уг­розы им непонятны. Дунакай узнал как-то об его гневе, ис­пугался хвастливых стращаний скорого на язык молодца нашего: мысль о возможности быть отданными в солдаты приводит в трепет всех горцев; и вот Дунакай бежал за Кубань. Теперь непременно пойдет потеха. Видите ли, ка­кую можно заварить кашу неосторожными рассуждениями вроде тех, в какие вы пускаетесь. Правительству и началь­ству нельзя держать за язык каждого новоприезжего фи­лософа; но каждый, если не по благоразумию, то по рас­чету личной выгоды и общей безопасности должен бы взвешивать свои слова. Лучше бы вы и все, которые го­товы давать свое мнение о здешнем крае, говорили о до­ставлении этим племенам мирных занятий хлебопашеством, промышленностью, торговлею, об обеспечении им безбед­ного существования, а не о резании и вешании: такие от­зывы, раздаваясь со всех сторон, произвели бы лучшее впечатление в черкесах, поселили бы в них доверие и на­дежду, подали бы хорошие идеи...

Дверь отворилась.

Отец Иов вошел в комнату проститься со своим прия­телем. Он ехал в Черноморию к полку.

Тщетно уговаривали его все присутствующие остаться до утра, ссылаясь на опасность выезжать вечером; рассказы­вали ему о случившихся прорывах; но священник не внял советам и уехал.

Два дня спустя в станице заговорили о насильственной смерти отца Иова, которого тело найдено было на дороге. О появлении черкесов однако ж не было слышно. Казаки толковали между собою об этом различно.

Такая весть погрузила Александра в глубокую печаль.

Едва кончилась речь об этом, как ему доложили, что приезжий пехотный офицер желает с ним видеться. Его просили войти.

— Позвольте вас спросить,— сказал он, войдя и обратясь к Александру,— вы ли капитан Пустогородов?

— Я, что вам угодно?

— Полковой командир, пользуясь моим отъездом в Ставрополь, куда я послан за жалованьем для полка, поручил мне вручить вам вот это письмо и деньги, найден­ные в полковом ящике после почтенного нашего священни­ка, отца Иова. Вместе с деньгами лежало письмо к пол­ковому командиру, в котором священник просил его, в слу­чае смерти, доставить немедленно деньги к вам, объясняя, что у вас его ручное распоряжение насчет суммы, равно и расписка, выданная мною, когда я принял его деньги для хранения. Не угодно ли вам будет возвратить мне эту расписку и уведомить полкового командира о получении от меня денег, в ответ вот этой бумаги?

Тут офицер подал пакет, в котором была бумага при довольно значительной сумме.

— Сейчас.

Александр с стесненным сердцем распечатал письмо отца Иова.

Священник просил отправить деньги в ломбард, а би­лет доставить к его сыну — если он жив, если же нет, упо­требить означенную сумму на богоугодные дела, по ус­мотрению Александра.

— Скажите, пожалуйста, каким образом погиб этот благочестивый, редкий человек?—спросил Пустогородов у приезжего.

— Он найден проколотым в грудь кинжалом в несколь­ких местах; причетник также был убит. В убийстве подо­зревают подводчика. Отец Иов, не найдя на почте лоша­дей, нанял везти себя женатого солдата из казанских та­тар*, известного негодяя. Татарин этот, зажиточный чело­век, теперь не отыскивается. Должно полагать, что он, совершив преступление, бежал за Кубань или взят черкеса­ми в плен. Все знали, что у отца Иова есть деньги, а при­четник, выезжая из станции, был, говорят, пьян. Татарин, отправляясь со священником, занял у товарищей денег, чтобы купить рыбы в Черномории** и привезти для про­дажи на линию***. У жены его не нашлось ни копейки, хо­тя всем известно, что у них всегда водились деньги. Вещи священника все целы, карманы пусты, шкатулка найдена отпертою, с ключом в замке, но в ней ничего нет.

Получив расписку и бумагу от Александра к полково­му командиру, офицер уехал.

— Здравствуйте, Александр Петрович! Как ваше здо­ровье?—молвил вошедший знакомый уже нам старик пол­ковник.

— Лучше, благодарю вас, полковник!—отвечал Пусто­городов,—а я только что к вам собирался о многом пере­говорить.

— Хорошо, только не теперь. К вам будет сейчас Али-Карсис; мне дали знать с переправы о его прибытии —по­слушаем, что он скажет. Я видел одного, из моих лазутчи­ков — преестественного плута! Хоть он бессовестно лжет, но случается, говорит и правду: по всему вероятию, за Ку­банью готовится большой шпектакль. Как кстати, Пшемаф, что вы здесь! Я попрошу вас взять на себя труд быть на этот раз переводчиком.

— С большим удовольствием!—отвечал Пшемаф.

Разбойник вошел к Александру Петровичу, поздоро­вался со всеми очень сухо и сел. После нескольких обмен­ных слов, не заслуживающих внимания, капитан Пустого­родов стал рассматривать шашку разбойника, и показывал ему свое оружие. Али-Карсису очень нравилась одна шашка. Александр тотчас предложил ее —они обменя­лись оружием.

* Татары, поступающие в солдаты, не берут с собою жен; но на Кав­казе нередко женятся на туземных магометанках.

** Главная промышленность черноморских казаков.

*** На Кавказе Кавказская линия часто называется просто линиею, а земля черноморских казаков просто Черномориею,

- Что у вас нового? Где Дунакай?—спросил полков­ник.

— Дунакай за Белой речкой,— отвечал разбойник,— вчера у абазехов виделся он со съехавшимися князьями и старшинами.

— Велик ли был съезд?

— Довольно велик.

— Ты был там?

— Был.

— Кто был еще?

— Убыхские старшины с своим питомцем — сыном уби­того вами Жам-Булат Айтекова, очень много абазехов, шабсугов и старшин других племен.

— Где же был съезд?

— На берегу Белой речки, близ дуба, где была Ма­шина*.

— Полно, Али-Карсис, мяться-то; расскажи-ка все как было.

Разбойник начал рассказ таким образом.

— Дунакай, помните вы, не хотевший никому показы­ваться, назначил теперь день для свидания с нами. Узнав о том, мы рано утром отправились в назначенное место. Подъезжая, мы увидели в некотором отдалении на курга­не семь человек, занятых намазом. Лошади их паслись же поодаль. Мы остановились за другим курганом, не слезая с коней. Едва первые лучи солнца стали показываться, как эти семь человек взъехали на холм, за которым мы нахо­дились. Впереди всех был маститый старик с огромною се­дой бородой; в лице его изображалось радушие. Не слезая с лошади, он громко сказал нам: «Селам алекум**, адыге***!» «Алекум селам, Дунакай!»-ответствовали все при­сутствующие. Воцарилось глубокое и продолжительное молчание. Наконец старик, сдвинув густые брови и тяжко вздохнув, воскликнул: «Месть и кровь гяуру!»— «Месть и кровь гяуру!»—повторили все в один голос.

* Один известный наездник, во время зимнего набега, захватив абазеха в плен, перед отступлением приказал зарыть бочонок с порохом у ног красовавшегося дуба и провести под землею фитиль. Пленного раз­дели догола и, приковав гвоздями к дубу, обливали холодной водой в сильный мороз; между тем наездник с своими отошел, и фитиль зажгли; прикованный стал призывать на помощь; на отчаянные вопли съехалось множество абазехов, которые начали его освобождать. Наездник оста­новился вдали, тщетно ожидая взрыва адской машины. Полагать дол­жно, что абазехи затоптали невзначай фитиль, ибо порох не загорелся. С той поры место, где происходило это, прозвали Машиною.

** Приветствие магометан при встрече между собою; с гяурами же считается грехом приветствоваться так.

*** Черкесы называют себя адыге

Опять молча­ние. Старик с суровым видом продолжал: «Во взорах ва­ших я читаю вопрос: почему Дунакай покинул мирный быт, к которому всегда старался склонять земляков? Почему бежал от тех, с которыми старался сблизить единоземцев советами и наставлениями? Мой ответ вам: месть и кровь гяуру!.. Да, адыге! Всегда советовал я вам не присоеди­няться к мятежным-племенам! Не внемлите голосу людей кичливых, говаривал я вам, адыге! Но теперь, адыге, месть и кровь гяуру! Гяур хочет разорять наши деревни, грозит брать нас в солдаты... Когда эти угрозы дойдут до русского правительства, до русского царя, правительство сжалится над нами, царь смилуется — и тогда с благодар­ностью, с покорными головами, забудем народную месть! Теперь нам терять нечего: пока еще не отданы в солда­ты*, предупредимте это новое бедствие, отхлынемте в го­ры — там грозная природа защитит нас. Обяжемтесь об­щею клятвою не сдаваться живьем в руки неприятеля, не уступать ему ни одной пяди земли,, не иметь с ним ника­ких сношений, не бывать в его владениях иначе как вооруженною рукой! Положимте, что тот, кто нарушит клят­ву, будет продан невольником в одну сторону, его семейст­во в другую, а дом и все имущество будут расхищены на­родом! Если же он успеет укрыться от кары бегством, тог­да народная клятва должна преследовать его всюду**: Я, с четырьмя сыновьями и двумя зятьями, даю вам, адыге, эту клятву и обет мести и крови гяуру!

Али-Карсис замолк.

— А тебя избавили от этой присяги — тебе и без того нельзя показаться перед русскими?—сказал полковник, смеясь.

— Как вы это знаете?—спросил разбойник с удивле­нием.

— То ли еще я знаю!—отвечал старик.—Я знаю так­же, что все старшины разъехались с намерением приводить к присяге весь зависящий от них народ, потом хотели со­браться и помочь Шерет-Луку увести подвластных, пото­му что он опасается, что не все за ним последуют.

— Как вы все это знаете?—спросил разбойник.— Все, что я вам рассказал, пускай все ведают, но что вы теперь говорите, изменник мог вам передать: мне неизвестен он, жалко!—И Али-Карсис задумался, нахмуря брови.

* Угроза возмутителей, пуще всего страшащая черкесов.

** Эта клятва существует у шабсугов, абазехов и некоторых из меньших соседственных враждебных племен.

Пше­маф сделал ему несколько вопросов, на которые он нехотя и рассеянно отвечал.

Полковник, ссылаясь на недоконченные дела, ушел до­мой.

Разбойник, посидев еще немного, простился с собе­седниками и вышел, но потом возвратился опять и, выни­мая из кошелька деньги, сказал Пшемафу:

— Возьми назад деньги свои, Айшаты невозможно воз­вратить.

— Почему? — спросил Пшемаф.

— Потому что она продана стамбульскому купцу и те­перь должна уже плыть по морю.

Он удалился.

Александр спросил Пшемафа, что говорил карамзада об Айшат.

Черкес принужден был рассказать ему все — как отправили тавлинку в Ставрополь, как ее взяли в плен, как он хотел ее выкупить и как, наконец, она продана стамбульскому купцу Пустогородов задумался. Все про­шлое представлялось живо его воображению. Но он ска­зал:

— Дай бог ей счастья! Она имеет все, что в Азии нуж­но для женщины, редкую красоту. Кто знает? Быть мо­жет, моя Айшат сделается женою султана, красою гаре­ма: тогда горделивая властительница не вспомнит, быть может, что я призрел ее полумертвую во время осады Ахулго, в рубище, в коростах*; призрел, когда она изнемогала от холода и заразы, цепенела от ужасов штурма, при ви­де, как отец и мать ее погибали на ее глазах. Быть может, тогда при встрече со мною она и не захотела бы узнать меня.

На следующий день Пшемаф вошел к Пустогородову и торжественно сказал:

— Прощайте, Александр Петрович! Меня отправляют с вашей сотней в отряд, собираемый для того, чтобы воспре­пятствовать Шерет-Луку бежать с деревнею в горы. Ле­карь Кутья также выпросился в поход и радуется, что на­конец удастся ему побывать за Кубанью.

* Черкесские дети, попадающие в плен, первые года всегда бывают в шолудях и коростах; должно полагать, это происходит от перемены пищи, образа жизни и потому, что дома они не чисто содержатся.

Очень рад,— отвечал Александр,—что вам поручили мою сотню, только сделайте одолжение, не давайте каза­кам без позволения грабить да резать неприятельские го­ловы; а сами, право, оставьте свою джигитовку*... к чему такое неуместное и совершенно бесполезное удальство? Вот если б сотня замялась... но надеюсь, что с моей этого не случится.

— Хорошо! До свиданья, господа!

Пшемаф с восхищением, подобно пташке, вылетающей из клетки, упорхнул из комнаты.

• Наездничество: черкесы в деле, часто перестреливаясь поодиночке, проделывают между тем самые трудные повороты на коне.

Конец первой части

Часть вторая

I

Рассказ лекаря

…as if it home they would not die -

To feed the crow on Talavera`s plain,

And fertilize the field that each pretends to gain.

Byron

Подняли трупы, понесли

И в лоно хладное земли

Чету младую положили.

 

А. Пушкин

Вечерело. Пустогородовы сидели у себя и разговаривали вместе. Александр говорил о мерах, которые намерен взять, чтобы отыскать дальнего родственника отца Иова (так он называл сына его) и исполнять последние приказания своего погибшего друга. Николаша слушал брата большей частью рассеянно; день ото дня он становился угрюмее, не мог превозмочь скуки, его одолевав-

шей.

Дверь отворилась.

— А, доктор, здравствуйте!—воскликнул капитан.— Верно, из отряда?

— Да, прибыл с ранеными,— отвечал доктор.

— Много ранено?

— Человек полтораста.

— Нашего полка сколько? — спросил Александр с некоторым беспокойством.

— Человека четыре ранено, убито двое из нижних чинов и один офицер.

— Кто такой?— спросил Пустогородов с возрастающим беспокойством.

— Пшемаф!—отвечал лекарь.— Он умер от раны.

— Пшемаф! — воскликнул Александр, открывая большие глаза, в которых выражалась глубокая горесть.

— Как жаль его!—возразил Николаша, куря сигару и пуская клубы дыма изо рта.

— Да, господа, Пшемаф ранен в желудок навылет; часа два спустя он умер, от воспаления.

— Как же это случилось?- спросил Александр.

— Мы стояли лагерем на левом берегу... как бишь эта вторая река, что течет по закубанским степям? Все забываю название.

— Лаба?—сказал Александр.

— Да, Лаба. Мы стояли лагерем на левом берегу Ла­бы; третьего дня во втором часу утра лазутчики дали знать отрядному начальнику, что Шерет-Лук со всею де­ревней и некоторыми соседними аулами пошел к Белой речке* и что большое неприятельское скопище прибыло для прикрытия его побега. По этому известию мы вы­ступили со всем отрядом, состоявшим из 3000 человек. Приказано было идти без шума, не курить трубок, не раз­говаривать, соблюдать строжайшую тайну. Во все время я находился неотлучно при Пшемафе. Только что рассве­ло, перед нами был покинутый Шерет-Луков аул, лежав­ший у левого берега Лабы, на довольно пространной по­ляне, примыкающей к дубовому обширному лесу. Пехота далеко отстала, с нами были одни казаки; мы продолжа­ли следовать вдоль леса, оставя аул в стороне. Вдруг из дубравы послышался выстрел по нашему арьергарду; вслед за тем закипела стрельба со стороны черкесов; на­ши дали несколько выстрелов картечью по опушке и по­слали спешенных казаков из арьергарда занять ее. Кон­ница остановилась. Пшемаф и я — мы стали против про­странного перелеска, пересекаемого дорогой, только не той, по которой нам должно было следовать. Вскоре по­ляна эта наполнилась неприятельской конницей. Пшемаф показал мне старика на сером коне. За ним везли белое знамя с красными полосами. «Вот Дунакай!»—сказал он мне. Другой черкес на красивом вороном жеребце всмат­ривался пристально в нас. «А вот и Али-Карсис!»—гово­рил покойный. Но вдруг наше внимание было отвлечено криками «ура» и сильною перестрелкою, закипевшей в арьергарде. Вслед за этим мы увидели, как наши спешен­ные казаки выбегали обратно из опушки. Неопытный их предводитель, еще недавно переведенный на Кавказ и не бывавший в здешних делах, имел неосторожность закри­чать: «На конь садись!» Коноводы поскакали подавать ло­шадей казакам, сделалась суматоха и беспорядок во всем арьергарде. «Что он делает? Испугался, что ли? Что бы ему кинуться со всем арьергардом в «ура» и поддержать отступающих!..—говорил Пшемаф вне себя от досады.—

* За этой рекой живут непокорные абазехи.

Посмотрите!»—прибавил он. И в самом деле было на что смотреть. Едва опытный глаз Али-Карсиса увидел все про­исходившее, как разбойник взвил несколько раз плетью по воздуху, и черкесы с поляны помчались к нему с дикими криками «гий, гий, гий!», накрыли казаков, садившихся в большом беспорядке на коней, смешали их и потесни­ли—шашками в ребра —арьергард. Отрядный началь­ник закричал: «Пшемаф! С сотнею в атаку!» Между тем он поставил несколько сотен против перелеска, чтобы по­мешать неприятелю кинуться на помощь Али-Карсису. Пшемаф скомандовал: «Сотня за мною — ура! в атаку!» и понесся со своими казаками, из которых одни вопили «ура!», другие «атака!». Я поскакал с ними. Черкесы, слы­ша нас сзади, оставили арьергард и повернули направо к лесу. Пшемаф стал отрезывать их, надеясь, что арьер­гард поддержит его; но тщетны были ожидания. Между тем несколько сагандацных* очутились перед нами и с удивительной ловкостью пускали в нас свои стрелы. Али-Карсис, напрасно стараясь остановить свою горсть наезд­ников, присоединился к сагандачным и скакал сзади их, придерживая коня. Пшемаф выхватил шашку** и закри­чал Али-Карсису: «Ну, славный рубака! Испытаем друг друга в искусстве и удальстве!» Разбойник обратился к не­му и сурово отвечал: «Отъезжай прочь от меня, дерзкий мальчишка! Куда тебе со мною идти на шашки, я в панци­ре!»— «Все равно!»—воскликнул Пшемаф и замахнулся; разбойник хладнокровно прицелился, спустил курок писто­лета, и Пшемаф ринулся на землю; конь его упал бездыхан­ный, пронзенный пулей в оба виска. В это мгновение выско­чил казак и, напав на Али-Карсиса, ударом шашки по спине разрубил его черкеску, из-под которой засверкала коль­чуга. Разбойник прицелился другим пистолетом и, сказав: «Гяур, тебя не пощажу!», выстрелил. Казак, убитый на­повал, свалился с лошади, конь его помчался без седока. Казаки, увидев офицера своего пешего, остановили пре­следование; черкесы более чем на ружейный выстрел так­же стали; Али-Карсис находился ближе к нам. Пшемаф, ругая разбойника, сел на свою заводную лошадь и, лас­кая ее, говорил: «Пеняй на Али-Карсиса, мой добрый конь, что опять тебя замучу! Он мог меня убить, а не хотел да­ же ранить».

* Имеющие луки и стрелы. При преследовании они должны быть впереди своих, на хвосту у неприятеля; при отступлении находиться сза­ди и отстреливаться.

** По обыкновению черкесов и линейных казаков, шашка вынимает­ся из ножен в то мгновение, когда нужно ее употребить.

В это время прискакал к нам офицер конной казачьей артиллерии, присланный отрядным начальником, и требовал, чтобы казаки стали как можно теснее перед орудием, пока из-за них он наведет его на черкесов. Офи­цер навел орудие. Послышалась команда: «Раздайся! Па­ли!» и картечь взвизгнула. Когда дым рассеялся, мы уви­дели Али-Карсиса и его лошадь простертыми на земле; несколько черкесов прискакали на это место, спешились и повлекли труп разбойника. «Он убит! — воскликнул Пше­маф жалобным голосом, но, преодолев тотчас же сожале­ние, прибавил:—Надо отбить тело!» и в одно мгновение закричал: «Сотня, ура!» Мы понеслись. Одна часть чер­кесов ускакала, другая пустилась к нам навстречу; наши выхватили шашки; на минуту мы смешались с неприяте­лем, но черкесы обратились в бегство, волоча за собой тело убитого предводителя. Возле коня нашли шашку, ко­торою вы, Александр Петрович, с ним обменялись, три пистолета и кинжал; пояса, на которых они висели, бы­ли перерваны в двух местах; должно полагать, что кар­течь попала ему в перехват. После мы узнали от лазутчи­ков, что наши предположения были справедливы; сверх того другая картечь вошла, ему в грудь, а третья разбила голову. Пшемаф получил приказание возвратиться к сво­ему месту; я хотел было помочь лекарю другого полка перевязывать раненых в арьергарде; но, нашед, что он с фельдшерами уже оканчивал свое дело, поехал опять к Пшемафу, стоявшему с сотней против перелеска. Тут я узнал, что наш отрядный начальник решился ожидать пе­хоту и потом, сдав ей раненых, хотел пуститься с кавале­рией догонять семейства бежавших Щерет-Луковых под­властных. Переводчик нашего полка подъехал к нам и, указывая на толпу, стоявшую отдельно, спросил у Пше­мафа, узнает ли он своего приятеля Шерет-Лука. «Как, это Шерет-Лук? Этот мерзавец?»—воскликнул наш ка­бардинец с негодованием. «Он самый!»—отвечал перевод­чик. Тут Пшемаф слез с коня, подтянул подпруги, вскочил опять да лошадь, взвил плетью по воздуху и как стрела понесся с места. Потом крутым поворотом остановил он коня, повторил несколько раз то же самое и, когда ло­шадь его разгорячилась, лустился стремглав к неприятелю. Переводчик и я следили его глазами. Подъехав на самый близкий ружейный выстрел, он закричал по-черкесски: «Благородные адыге! Не стыдно ли вам терпеть среди се­бя этого негодного свиноеда Шерет-Лука? Я сам был оче­видец, как этот трус ел у русских свинину и запивал ее вином»*. Переводчик, передавая мне его слова, сказал: «За этим последует у них схватка: князю нельзя перенес­ти такой всенародной обиды! Шерет-Лук, конечно, не слы­вет между черкесов храбрецом, до, вероятно, воспользу­ется этим случаем». Едва сказал он это, как Шерет-Лук отделился от толпы; за ним поехало несколько человек, но Дунакай остановил их. Переводчик не слыхал его слов, однако догадывался, что, будучи аталыком Шерет-Лука, Дунакай желал доставить ему случай заслужить добрую славу в народе и тем навсегда уничтожить позорную мол­ву о себе. Шерет-Лук отскакал саженей на двадцать, по­воротил коня в сторону, выхватил ружье из нагалища** и, целясь на всем скаку, закричал Пшемафу: «Вот как наказывают подобных тебе оскорбителей, гяур!» Выстрел раздался. Пшемаф злобно захохотал и, закричав ему в свою очередь: «Вижу, что не умеешь стрелять, надо тебя поучить!»—понесся вслед за ним. Почти догоняя его, он выхватил ружье и выстрелил. После узнали мы, что пуля прострелила колено Шерет-Луку, но тут, не, подавая даже вида, что он ранен, владетель продолжал скакать. Пше­маф все ближе и ближе настигал его и уж замахнулся шашкою, как в эту минуту князь выхватил пистолет, при­целился, выстрелил,—шашка Пшемафа опустилась на спину Шерет-Лука, но рука его не в силах была нанес­ти смертельного удара, лезвие скользнуло по одежде вра­га, шашка выпала из руки, и Пшемаф опустился грудью на шею коня, который остановился. Вмиг все неприятель­ские партии понеслись, чтобы захватить нашего кабардин­ца. Сотня его кинулась на выручку, за нею весь наш полк. Казаки схватились в шашки; но это было лишь на не­сколько секунд, потому что неприятель обратился тотчас назад: казаки пустились было преследовать его; но, по­корные голосу отрядного начальника, остановились. Ге­нерал спросил: «Где дуэлист, который виною всему бес­порядку?» «Он ранен»,— отвечали ему. «Счастье его,— сказал генерал,—а то я хотел его арестовать; прошу по­корно, чего наделал!»

Лекарю пришли объявить, что полковник пошел в ла­зарет осмотреть привезенных раненых. Кутья схватил шапку и сказал:

* Известно, что магометанская вера воспрещает есть свинину и пить вино, поэтому обличить в том почитается у горцев величайшим оскорб­лением для обвиненного.

** Черкесы и линейные казаки носят ружья за спиной всегда в бурочном нагалище.

— До свиданья, господа!

— Приходите скорее назад,—закричал Александр ему вслед.

— Приду,— отвечал лекарь.

— Ведь очень жаль Пшемафа,—сказал Николаша бра­ту своему, когда они остались одни,—но какое сумасшест­вие самому добровольно наскочить на пулю! Делр иное, если б это была необходимость или обязанность. Воля твоя! Я нахожу такое неуместное удальство малодушием. .

— Ты так рассуждаешь, Николай, потому что не знаешь черкесских чувств. Черкес имеет свои убеждения, по кото­рым действует: по его мнению, тот и человек, кто храбр и ловок в опасностях, кто метко стреляет, хорошо рубит, уме­ет укротить дикого коня, успевает в женщине, которая ему нравится, но не порабощается ей, тот, наконец, кто неумо­лим во вражде. Месть для него — священный долг, потому что он никогда не слыхал об учении: любите врагов ваших, творите добро ненавидящим вас. Хотя и у христиан немно­гие следуют этому приказанию; однако каждый знает его: оно врезывается с младенчества в его памяти и потрясает в нем природное влечение к мести. Впечатления первой юности никогда совершенно не изглаживаются. Поэтому понятно, как сильно ненависть и жажда мести должны бы­ли волновать Пшемафа, в котором всякое природное чув­ство легко воспламенялось. Впрочем, молодой кабардинец был очень кроток нравом, предприимчив, великодушен и храбр, не из тщеславия или хвастовства, а по природному влечению. Во взгляде его и речах порой проглядывали бо­гатые дарования и глубокая проницательность. Он погиб смертью, храбрых —мир праху его! Счастливец, он сошел непорочный в могилу, хоть без громкой славы, но зато и без угрызений совести. Жизнь для него была довольно тя­гостна: он любил единоземцев, но узами благодарности был связан с их противниками. И тут, однако ж, Пшемаф умел оставаться благородным человеком; он был верен своей присяге, не изменяя любви к отчизне и не торгуя земляками для личных выгод. Кто знает, что ожидало его? Богатство и власть или бедствия, позор и гонение? По край­ней мере, теперь он избегнул, что, по моему мнению, хуже всего — разочарования в жизни.

Лекарь возвратился. Когда он прибежал, запыхавшись, в лазарет, полковник шел уже домой; старик остался дово­лен найденным порядком. Но помещение, слишком тесное по числу больных, было причиной, что он приказал очи­стить несколько казачьих домов.

— Продолжайте рассказывать, доктор!—сказал Алек­сандр.

— Что же, когда ранили Пшемафа?—спросил Нико­лаша.

— Пехота тогда уже подошла и остановилась не дохо­дя до поляны, где наш арьергард имел дело. Пшемафа по­несли туда, а я поехал вперед с несколькими казаками, чтобы выбрать место, где его положить для перевязки. Ка­валерия понеслась вперед, штаб-офицер, командовавший пехотой, имел приказание стоять на одном месте. Покуда я возился, пехотный капитан, старый закавказец, подошел к штаб-офицеру и убедительно просил его занять опушку леса стрелковой цепью; но этот рассердился на него, я от­вечал: «Что вы меня учите? Я знаю, что делаю, мне при­казано отрядным начальником стоять здесь: горцы очис­тили это место, вам нечего бояться». Капитан отошел со слезами на глазах и сказал, обращаясь ко мне: «По ми­лости этих новичков мы и терпим уроны, смотрите, пожа­луйста, только с неделю приехал он сюда, сроду не слышал свиста пули, ему двадцать восемь лет —а кричит уже, что никто здесь ничего не смыслит, учит, как взяться, чтобы покорить черкесов, как вести войну, и не слушает меня, сорокалетнего старика, меня, который преждевременно по­седел в походах и двадцать два года слушаю свист гор­ских пуль! Он считает еще меня трусом! Придется опять лезть не щадя себя. Жаль моих старых солдат: их и то уже осталось мало; а что с рекрутами? Еще осрамишься с ними и — к черту долголетняя, испытанная служба!— Ка­питан вздохнул глубоко и молвил:— Давно ли по милости другого новичка потерял я сорок человек моей роты, да каких молодцов, моих сослуживцев! Правда, он сам не рад был, что завел нас бог весть куда. Где ему водить людей на горную брань! Он весь век книжки читал, воевал по ландкартам, а о горах и горцах и не слыхивал: ох уж мне эти книжки, стратегии!.. не то бывало прежде». Я оставил огорченного офицера, потому что принесли Пшемафа, пе­ревязал его: рана была смертельная. Он был очень слаб, но в памяти. Между тем кавалерия скрылась из виду. Вдруг из,, дубравы раздался выстрел и один солдат упал, потом ружейный залп —и несколько солдат переранено, двое убито; неприятель дико закричал в лесу, и пошла ча­стая ружейная перестрелка. Штаб-офицер всхлопотался, приказал старику-капитану занять с. ротой опушку, но капитан подошел к нему и сказал: «Нет, отец мой, не так у нас водится; прикажите прежде очистить опушку леса артилле­рийскими картечными выстрелами, и тогда я возьму ее с застрельщиками на ура, иначе погублю много людей. Ес­ли б давеча позволили мне занять этот лес, ничего бы не случилось». Штаб-офицер вспылил, обиделся, хотел что-то сказать, как вдруг мимо его ушей прожужжала пуля и упала около него —это было самое красноречивое убежде­ние штаб-офицеру, чтобы предоставить капитану делать по-своему. Из орудий дали несколько выстрелов; потом капитан впереди своих застрельщиков бросился в лес с криком «ура». Неприятель встретил его ружейными зал­пами. Тут также потеряли мы несколько человек, но лес был занят, и черкесы отступили. Капитан получил рану, другой офицер его сменил. «Доктор,—сказал он, придя ко мне,— вот вам работа по милости нашего мудрого нович­ка—посмотрите!» Тут он открыл грудь свою; пуля про­скользнула между ребер; я перевязал его, уверяя, что ра­на ничтожна. «Мне все равно!»—отвечал он и протянул левую руку; тут пуля вошла повыше кисти и, раздробив кость, остановилась за кожей. Взглянув на эту рану, я ска­зал, что надо вырезать пулю. «Ну режьте!»—отвечал ка­питан сердито. Я вынул скальпель*, надрезал немного ко­жу, засунул щипчики и пробовал вытащить видневшийся свинец; но разрезанное место оказалось мало, пуля не вы­ходила; я стал прорезывать более; капитан вдруг вырвал руку и с сердцем сказал: «Что за лекаря! Даже острого инструмента у них нет: пилят, пилят тупым ножом!» С этими словами он выдавил пулю пальцами правой руки чрез отверстие, мною прорезанное, несколько продрав ра­ну. Напрягая все свои силы, он даже не поморщился. По­том, взяв пулю, капитан сказал: «Дура! Зачем не попала ты мне в лоб? Одним разом всему бы конец! Что мне в жи­зни? Буду штаб-офицером, деться некуда! Без службы жить не могу; в полковые командиры и думать нечего; в батальонные также не попаду, туда переводят из России, присылают все людей образованных, ученых: что нашему брату? Вакансии штаб-офицерской почти не бывает! Пере­вязывайте же, доктор!»—сказал он опять, протягивая мне руку. Исполнив это, я возвратился к Пшемафу и нашел его довольно спокойным, но будто в забытьи.

Тут я увидел двух казаков, показывавших что-то яр­кого, красного цвета. Я подошел посмотреть — это был женский бешмет и платок; казаки продавали их.

* Операторский ножик.

Я спросил, как они это достали, и получил в ответ, что когда арьер­гард спешился и занял опушку леса, казаки нашли там женщину, смертельно раненную. В то самое время перевод­чик указал мне неподалеку от перелеска, где был ранен Пшемаф, что-то в виде сидячего трупа и сказал, что, когда началась последняя перестрелка, он заметил здесь как буд­то женщину, одетую в красное. «Быть может, она еще ды­шит,— говорил переводчик.— Если позволят казакам, они привезут ее». Я тотчас выпросил у штаб-офицера позволение четырем человекам съездить туда с переводчиком и наказал этому последнему привезти раненую ко мне для перевязки. Казаки скоро возвратились, неся тело, переводчик один ехал верхом, разговаривая со старухой, шедшей возле него. Дошел до лагеря, казаки сложили на землю женщину, со­вершенно нагую, исключая стана, который был зашит в кожу. Она дышала часто и прерывисто, какой-то глухой свист выходил из ее внутренности; чрезмерность страда­ний изображалась на прекрасном молодом лице; изредка и невнятно произносила она слово су (вода). Мне сказали, что она просит пить. Я нагнулся посмотреть ее рану... ни­чего не было; я склонил ее на другой бок, и что, вы дума­ете, представилось взору моему? Рана зияла пастью в пол­аршина; перерубленные ребра выдавались наружу, а внутри виделось легкое, которое трепетно двигалось от дыха­ния; кисть правой руки была также отрублена— спасения не было! Чтобы прекратить скорее ее страдания, я велел несчастной подать воды, пить сколько угодно. Это возы­мело свое действие: конвульсия, другая, стянули все ее суставы; потом тело вытянулось в струну; еще два, три вздоха —и страдалица окончила только что расцветшую жизнь. Старуха, увидя возле себя мертвую, начала рвать волосы, царапать ногтями лицо и, наконец, ринулась на тело бездушной девушки, стала обнимать и целовать его в исступлении.

Переводчик из расспросов узнал, что эти две женщины были на арбе и ехали вместе с семейством Шерет-Лука, когда жители бежали из аула, но в лесу у них изломилась ось и они принуждены были отстать; никто не подавал им помощи. Обе женщины скрылись в лесной чаще, с наме­рением возвратиться позднее в аул. Подходя к лесу, они увидели на поляне казаков и тотчас спрятались. Скоро казаки вбежали с их стороны в лес и застрелили двух, ими дотоле не замеченных черкесов. Немного спустя горцы опять заняли это место. Два казака, на бегу от неприятеля, наткнулись на убитых черкесов и, не заметив от страха, что это трупы, прильнули в кусты; горцы проскакали мимо и более туда не возвращались. Когда все утихло кругом, один казак привстал, начал оглядываться, потом вылез. Увидя трупы, его испугавшие, он подошел, чтобы, по обык­новению, отрезать им головы. В эту минуту молодая чер­кешенка с остервенением выбежала из чащи и кинулась на казака с кинжалом; старуха, бывшая с нею, не в сос­тоянии будучи поспеть за девушкой, видела, как она за­махнулась, как уже готова была поразить неприятеля. Вдруг бедняжка падает с восклицанием «аллах!». Другой казак, набежав сзади, разрубил ей шашкою бок.

В это мгновение раздались выстрелы и послышалось гиканье черкесов; оба казака бросились из лесу, оставив раненую черкешенку. На Пальце ее было богатое кольцо: горцы хотели его снять, но девушка сжала крепко руку, тогда один из них отрубил ей кинжалом всю кисть и бро­сил несчастную в этом положении. Я спросил у переводчи­ка, не знает ли он, кто эта черкешенка. «Узденька Кулле, невеста Пшемафа,— отвечал он,— а старуха — родная ее бабка. Надобно бы ей позволить взять тело — это было бы, по крайней мере, отрадою для старухи».

Я выпросил желаемое у штаб-офицера, который коле­бался, из опасения ответственности, но, наконец, старуха навьючила на спину труп внучки и потянулась к родному аулу; но недалеко отошла она: бремя было не по ее си­лам*; она села отдыхать, горько рыдая над мертвым телом. Вдруг раздался поблизости ружейный выстрел**, смотрю — старуха медленно валится. Я послал посмотреть, что с нею случилось: она была убита пулей в голову. Тут близко стояли солдаты возле своих ружейных козел, и один из них, молодой человек, вытирал ружье. «Ты убил эту жен­щину?»— спросил я. «Не могу знать, ваше благородие»,— отвечал солдат. «Как тебе не стыдно стрелять по старухе?» Он отвечал: «Виноват! Неумышленно!—затравки отсырели, ваше благородие! Давеча ружь.е все осекалось! Что вам их жалеть — ведь они родят проклятых черкесов!» Все сол­даты громко захохотали, прибавляя: «Правда, брат, твоя!

* Черкешенки носят весьма большие тягости; но мертвое человече­ское тело, особливо когда еще тепло, так тяжело, что невозможно да­леко его протащить.

** Ружейные выстрелы черкесские и казачьи различаются звуками от солдатских; солдатские ружья большего калибра, в них кладется боль­шой заряд, а пуля между тем слабее входит, поэтому их выстрел да­ет гул, черкесский и казачий производит род щелканья.

Да еще сами дерутся чем попало, готовы отправить христианина на тот свет!»

— Ужели черкешенки дерутся?—спросил Николаша.

— Случается,— отвечал Александр,— и даже не уступают мужчинам в отваге. Что же, доктор, Пшемаф знал об этом?—спросил он, обращаясь к Кутье.

— Нет,—отвечал последний,—сначала он лежал в забытьи; потом у него сделалось воспаление; страдания и жажда были так велики, что он не мог ни чувствовать, ни понимать.

— Это к лучшему,— примолвил Александр.—А конница настигла бегущих?

— Нет! Проскакали огромнейшее пространство, имели жаркое дело и возвратились без всего,

— Велика у нас потеря?

— Кроме привезенных сюда раненых, мы погребли у лагеря, близ аула, Пшемафа да человек до пятидесяти казаков и солдат.

— Скажите, доктор, точно ли убит Али-Карсис? Не приняли ли другого за него?

— Нет, наверное, он. Я был у отрядного начальника, когда его превосходительство об этом говорил. Я сообщил ему свое предположение, что разбойник должен был погибнуть от картечи, попавшей ему в перехват, ибо видел пояса, перерванные в двух местах. Генерал тотчас спросил,

куда делось его оружие? Оно находилось в сотне Пшемафа. Его превосходительство приказал принести это оружие и, давая вашему старшему уряднику полтинник, сказал, что оставляет оружие за собою; урядник не брал денег, уверяя, что оно принадлежит сотне. Генерал рассердился,

раскричался и выгнал его вон.

— Если так,—молвил Александр— когда сотня возвратится, я узнаю об этом формальню и буду требовать по начальству оружия или настоящей его стоимости!

— Охота вам, Александр Петрович, нарываться на неприятности!— сказал лекарь.

— Это моя обязанность!—отвечал! капитан.— Убедясь, что лишь одни дрянные казаки останется с добычею, потому что грабят сзади, покуда лучшие дерутся впереди, я завел свой порядок: всякая добыча принадлежит сотне; вырученные деньги вносятся в артель ы делятся поровну.

— О, если так, дело другое,—возразил Кутья, смотря на часы.—Однако поздно!—заметил он.—Прощайте, господа! Я очень устал с дороги и от возни с ранеными.

Лекарь вышел.

II

Неотаки

Je vons prenais tous pour des morts, et moi,

vitante, je vous passais en revue…

Georges Sand

Капитан Пустогородов получил позволение ехать на Кавказские Минеральные Воды. Оба брата отправились в Ставрополь ожидать там начатия курса.

Дорога по Кавказской линии вовсе незанимательна: всё степь да степь — кое-где пересечена она оврагом; инде ряд курганов вздымается на равнине полей, рисуясь на горизонте. По Кубани станицы обнёсены рвами и окруже­ны плетнем, увенчаны колючим кустарником, ворота вы­крашены наподобие верстовых столбов; над ними прибита черная доска, на которой белою краской написано назва­ние станицы и какому полку она принадлежит; дома в них деревянные с камышовыми крышами. Степные, или по-тамошнему внутренние станицы, не имеют оград, рвов и во­рот; они растянуты по обоим сторонам какого-нибудь те­нистого ручейка, который величается именем речки; дома в иных деревянные, в других из дикого камня; но все, как и у нас на Руси, крыты соломой. На правом фланге везде казачки одеваются как русские крестьянки, и только в не­которых станицах повязывают голову в виде чалмы; му­жья их вообще носят черкесское одеяние. Николашу сна­чала занимала ловкость конвоирующих казаков, но скоро и это пригляделось. Взор путешественников утомлялся от однообразия; нигде не было ни леска, ни даже кустарни­ка; только вдали, за Кубанью, зеленелись кое-где почти ист­ребленные рощи, да пространное протяжение земли, по­крытой кустами.

Завиделся Ставрополь. В продолжение семи верст езды вы рассматриваете его расположение по скату горы; оно вам понравится, особливо после утомительной картины сте­пей. Несколько больших зданий, потом глубокий овраг, усеянный домиками, несколько церквей и садов — прекрас­ный вид! Но прекрасный лишь издали. Вы въехали —какая пустота! Ни одного порядочного здания! все мелочно и низко, а все корчит величие — жалко и смешно смотреть! Тут не заметите ни торговли, ни промышленности. Штаб, присутственные места и комиссии: провиантская, комисса­риатская и военно-судная, с тюрьмою подсудимых,—вот все, что есть в этом городе. Жителей — кроме служащих, подрядчиков и мелочных торговцев, почти нет; для них во­обще не нужно изящества и художеств: мясной ряд, вин­ный погреб, суконная лавка, мелочная лавка с чаем и са­харом, часовщик —или даже три часовщика, из которых ни один никуда не годится, совершенно достаточны для всех потребностей жизни. В Ставрополе найдете одну толь­ко роскошь, которой всю цену узнаете в особенности зи­мою. Это — гостиница. Стол в ней довольно дурен; но все чрезвычайно дорого, и в этой-то дороговизне большая вы­года: сволочь не лезет туда. В этом трактире, который есть род клуба, вы проводите целые дни и находитесь в обществе всех приезжих, которых весною бывает очень много. В эту пору из всей российской армии съезжаются офицеры, командируемые на текущий год участвовать в экспедициях, равно как и те, которые кончили свой год и ожидают отправления к своим полкам. Гостиница — един­ственное место, где с некоторым удовольствием можно про­водить время в Ставрополе: помещения опрятны, простран­ны и изрядно меблированы; первая комната бильярдная, вторая столовая, третья — довольно большая зала, далее две гостиные, в которых найдете «Русского инвалида», «Северную пчелу» и несколько ломберных столов, почти не закрывающихся. Прислуги довольно. Она опрятно оде­та и изрядно наметана. Честь и слава Неотаки, хозяину этого заведения! Да простятся ему его греческие склонно­сти и грешки! Должно, однако же, сказать и то, что но­мера, где останавливаются приезжие, темны, дурны, малы, нечисты, имеют всегда дурной запах, холодны и угарны зимою. Да ниспошлет же Неотаки судьба в наказание по­более должников, не платящих долгов своих!

Двух братьев Пустогородовых привезли в эту гостини­цу: другой во всем Ставрополе нет. Когда войдете в номер, который вам показали, вы поворчите, побраните и... и... совершенно невольно прикажете людям своим выносить вещи из экипажей. Это самое случилось с братьями, при­ехавшими в начале первого часа пополудни. "Большие но­мера у Савельевской галереи все были заняты: поэтому они должны были довольствоваться одним из худших. Съезд был очень велик, приезжие ожидали экспедиции, отъезжающие — того, чтобы вновь командированные все съехались, дабы не иметь задержек в лошадях по дороге.

Братья Пустогородовы пошли к обеду за общий стол.

Проходя мимо бильярдной, Александр остановился на ми­нуту поздороваться с одним офицером в огромных бакен­бардах, который с большим вниманием играл на бильярде.

— Здравствуй, мой бильярдный герой!

— Ах! Пустогородов, здорово! Какова твоя рана? Что, наконец, подстрелили и тебя?

— Подстрелили, да плохо: ничтожная рана.

Тут офицер зашевелил губами, хотел что-то сказать, но с нетерпением обратился к маркеру, полусонному мальчи­ку, который ошибся в счете. Многие из присутствующих держали пари за играющих; все вмешались в спор; шум поднялся большой. Капитан пошел далее. Едва переступил он за порог другой комнаты, как его встретил маленький смуглый человечек, тоже с огромными черными бакенбар­дами. Он стоял прислонясь спиною к печке, с сигарою во р*ту и с руками в карманах.

— Александр Петрович! Мое почтение!—сказал он на­шему приезжему.

— Здравствуй, Неотаки!—отвечал Пустогородов.— А! Поздравляю тебя с медалью!— прибавил Александр, заме­тив на его шее золотую медаль на аннинской ленте.

— Вы в первый раз видите его с медалью?.. Стало быть, не знаете прекрасной надписи на другой стороне?—молвил низенький гусарский офицер, бывший тут.

— Нет, не знаю!—отвечал Александр.

— Да полноте, пожалуйста! Что вам за охота!..— ска­зал Неотаки, отворачиваясь и вынимая сигару изо рта.

— Нет, погоди, приятель!—возразил гусар, удерживая его одною рукою, а другою повернув медаль: вот извольте посмотреть: «За бесполезное!»

Пустогородов улыбнулся. Неотаки вывернулся от гуса­ра и убежал, ворча что-то сквозь зубы.

Братья подошли к столу и спросили обедать.

Тут сидело, несколько довольно обыкновенных фигур в военных мундирах. Они слушали рассказ кавалерийского полковника, с огромным орденом Льва и Солнца, приве­шенными на шее. По красному и опухшему лицу его нель­зя было не заметить, что он усердный поклонник Вакха: черные бакенбарды, огромные растрепанные усы, прическа, а всего более черты и выражение лица заставляли бы вас заключить, что он принадлежит к грязному племени пейсиконосцев, если бы вы были и самым плохим знатоком по­роды в человеке. Рассмотрев его ближе, вы увидели бы, как несоразмерно коротко обстрижены его виски. Тут, ко­нечно, вам пришло бы на ум, что недавно еще, озлобленно покидая веру отцов, он в бешенстве отрезал себе пейсики донага. Полковник в пылу восторга говорил своим слуша­телям:

— Мост через Кубань, какая смелая, гигантская идея! Это неслыханное дело! И как исполнено! Как изящно! Я непременно сниму модель и отправлю в Академию худо­жеств.— Проглотив несколько кусков бифштекса, он закри­чал:— Эй! Человек, подай шампанского!—Потом, обра­тись к слушателям своим, сказал:—Господа, покутите! Как приятно свидеться с товарищами, встретить людей! Как трудно их находить!..— Тут он вздохнул и, переваливаясь на стул, ударил себя в лоб и примолвил:— Как часто я ошибался!..

В эту минуту, увидев капитана Пустогородова, он вско­чил с места и бросился к нему на шею со словами:

— Ах! Здравствуй, мамочка! Душечка! Ангелочек!

— Полковник Янкель-Паша, имею честь кланяться!— отвечал холодно Александр.— Давно ли здесь? Я слышал, после прошлогодней экспедиции вы ездили в Россию?

— Я сегодня только возвратился, отвечал полковник с важностью.— Да, я делал прошлый год экспедицию, но люди везде злы и завистливы, везде стараются унизить достоинства ближнего!—Тут он опять вздохнул.—Я ездил в отпуск, намерен пробыть здесь с неделю, потом поеду в Тифлис, посмотрю там из приема отца-командира, стоит ли жить на свете. Если увижу, что время пришло мне кончить земное поприще, подумаю и изберу одно из трех: или оро­сить своею кровью закубанские богатые поляны, или сво­им прахом оплодотворить лабинские золотые нивы, либо разбит свой безотрадный остов о дикие скалы негостепри­имного черкеса.

Произнеся эти слова трагическим голосом, Янкель-Па­ша умолк и, один за другим, проглотил еще два стакана шампанского. Как за столом он уже отправил в желудок много вина, то шампанское тотчас подействовало: красный нос его принял багрово-синий цвет. Немного погодя он опять обратился к Пустогородову:

— Когда вы вошли, мамочка, я рассказывал о превос­ходном мосте на Кубани в Прочном Окопе: не правда ли, что это преизящное творение человеческого искусства?

— То есть было,—отвечал капитал.

— Как?— спросил полковник с удивлением.

— Да, месяца два тому назад его совершенно снесло,— отвечал Александр.

В это мгновение вошли трое в столовую: высокий, тол­стый, видный собою полковник, низенький майор с боль­шими рыжими бакенбардами и офицер, которого Александр назвал бильярдным героем. Майор, увидев Пустогородова, дружески поздоровался с ним.

— Давно ли вы здесь, майор Лев, и что поделываете?— спросил Александр.

— Пью и в карты играю,—отвечал майор. - Приехал сюда после экспедиции, с князем Галицким, и не могу собраться выехать. Все дела много!

Александр обратился к высокому полковнику:

— Князь Галицкий! Вы, верно, меня не узнаете?

— Ах, виноват! Не узнал!.. Как вы переменились!—мол­вил полковник, протягивая руку.—Зачем не были вы в прошлую экспедицию в нашем отряде?

— Я отказался от нее и помышляю оставить службу.

— Если можете, то сознаюсь, пора и вам отдохнуть,— сказал князь Галицкий, вздохнув глубоко.

Все уселись за стол и велели подать обедать. Янкель-Паша приметно смутился, наконец совсем замолк и сидел, будто не зная, что ему делать.

— Ну, Пустогородов! Напрасно ты не был в отряде,— сказал, улыбаясь, бильярдный герой.—Как весело было у нас! Всякий день какое-нибудь забавное происшествие, а по субботам шабаш, то есть обеды.

Янкель-Паша, грозя пальцем, сердито возразил:

— Господин офицер! Прошу не забываться и не назы­вать моих обедов шабашом; я вам этого не позволю. Жи­дов я ненавижу и их обычаям не подражаю.

— Господин полковник,—отвечал офицер,—если вы не терпите жидовских обыкновений, так не должны себе по­зволять за столом грозить мне пальцем: это совершенно по-жидовски. Впрочем, имею честь вам доложить, что я очень люблю жидов и знать не хочу, когда у вас бывали обеды: из нас троих никто у вас не бывал; вы в короткое время умели приобресть в отряде всеобщую ненависть... но что об этом говорить?.. Вы сами знаете. Подать мне вет­чины, да побольше шпигу,—прибавил он, обращаясь к слуге.

— А в кармане у вас нет более шпигу? Давно ли?..— спросил майор Лев.      7

— Разве он носил шпиг в кармане?.. Это на что?—за­метил Алескандр.

— Ты, брат Пустогородов, видно, не знаешь, как важ­но в нашем краю иметь в кармане шпиг,— сказал офицер.— Походом голоден: у тебя прекрасная закуска! Нападут на тебя в поле черкесы: покажешь им свиное сало, они за­плюют, заругают и оставят тебя! Дома жид к тебе приста­нет: покажи ему это сало, и он без оглядки убежит, ста­нет беречься от тебя, как от чумы!

— Ну, брат, о первом и последнем не спорю, но черкес не побежит от тебя, когда покажешь ему свиное сало, за это я ручаюсь.

— Да дайте же ему прикрасить рассказ! — заметил князь Галицкий.

Старик, войсковой старшина оренбургского казачьего войска, сидевший тут, с каким-то беспокойством окидывал глазами весь стол. Князь Галицкий, заметив это, сказал ему:

— А что, батюшка, верно, тринадцать за столом?

— Да, ваше сиятельство,— отвечал старик.— Ведь из­далека для сражения приехал... хотелось бы невредимым домой возвратиться...

— Откуда взялась такая примета?—спросил майор Лев,— Почему именно тринадцать — зловещее число?

— Это взято из Тайной вечери,— отвечал князь Галиц­кий.— Спаситель был тринадцатый.

— Ну, я ручаюсь, что среди нас нет спасителя... Иуда- то есть!—сказал майор Лев, поглядывая значительно на Янкель-Пашу.

Все захохотали, кроме полковника; Янкель-Паши, кото­рый еще более смутился.

Александр, ожидая, что полковник, служивший пред­метом довольно непозволительных шуток, наконец, выйдет из себя, и желая отклонить могущую быть ссору, спросил у князя Галицкого:

— Что, князь, в прошлую экспедицию вы делали много набегов из отряда?

— Нет! Отрядный начальник не удостаивал меня пору­чения летучих отрядов; он' выбирал для этого по породе; потому-то ему и утопили два казачьих орудия с лошадьми, так что сами люди с трудом могли спастись.

— Да во всем отряде, ваше сиятельство, не было лица знатнее вас породою,— заметил Янкель-Паша, стараясь скрыть свое негодование.

— Не спорю, что род мой почетен,— возразил князь до­вольно хладнокровно,— но у нас был человек, которого во­инственные предки несравненно древнее моего родоначаль­ника.

— Какие предки?—спросил майор Лев с любопытст­вом.

— Что за вопросы делаете вы, майор? Разумеется Мак­кавеи, герои древних израильтян, предки нынешних ев­реев.

Все опять захохотали. Янкель-Паша побледнел. Алек­сандр ожидал вспышки; но, к счастью, толстый, огромного роста, широкоплечий комиссионер вкатился в комнату и прямо подошел к разгневанному Янкель-Паше.

— Полковник!—сказал он.— Сейчас я узнал о вашем приезде и поспешил засвидетельствовать вам свое почте­ние; кстати, пришел переговорить и о нужном дельце.

Янкель-Паша вскочил со стула, одним прыжком по­вис на шее огромного комиссионера, обвил его руками и, целуя, говорил:

— Мамочка! Душечка! Ангелочек! Здоров ли? Спаси­бо, не забыл своего искреннего друга!

Они вышли вместе в другую комнату, спросив в один голос шампанского.

Оставшиеся за столом разговаривали между собою. Пустогородову рассказывали что-то вполголоса о Янкель-Паше; но рассказ был прерван подошедшим к князю Галицкому адъютантом, неуклюжим, толстым, неопрятным человечком, который сказал:

— Смею доложить вашему сиятельству, что моя супру­га в большой претензии на вас: вчера у моего генерала за обедом, доведя ее превосходительство до стола, вы сели, рядом с ней, так что моя супруга должна была сесть ниже. Хотя по мужу, то есть по мне, она и штабс-катштанша, но все-таки дама; а ваше сиятельство должны быть довольно благовоспитанны и знать, что кавалеры обязаны предо­ставлять шаг дамам.

— Очень хорошо!—отвечал князь.—Скажите вашей жене, я жалею, что она оскорбляется моим поступком, и готов в удовлетворение выйти с нею на поединок.

— Нет, ваше сиятельство, воля ваша! Нехорошо быть так невежливым,—возразил адъютант.

— Mais, mon prince, envoyez done paitre co diable, - молвил майор Лев.

— Извините, мне теперь некогда, я занят вот с этими господами,—указал князь.

— А, секреты! Новоприезжие!..— заметил адъютант. По­том, обратясь к Александру, он спросил:— Позвольте уз­нать, откуда изволили приехать?

— Моя подорожная у содержателя здешней гостиницы.

— Но, кажется, в моем вопросе нет ничего обидного?— продолжал неотвязный адъютант, Александр вспыхнул, и только что хотел привстать, но майор Лев удержал его за руку, сказав:

— Mais laisez-le, mon cher, ne faltes pas de folies: c`est le maitre-d`hotel et le palfrenier de son general.

— Comment, le maitre-d`hotel? – возразил Александр, mais aux boutons de son surtout, c`est un officier des gardes.

— Который не был и не будет в гвардии,— заметил князь Галицкий, когда адъютант удалился.

— Зачем же дают ход по службе такому офицеру?— спросил Александр.

— Конечно!—возразил майор Лев.— Что же делать из него, когда достанет он до полковника? А, вероятно, это не замедлится. Куда девать его? Ведь, право, грешно обма­нывать высшее начальство, которое об этом ничего не мо­жет знать!

— Будет из него то же, что вышло из Янкель-Паши,— отвечал князь.

— Имеет ли он, по крайней мере, какие-нибудь досто­инства?— спросил опять Александр.

— Кто его знает!—отвечал майор Лев презрительно.

— Ровно никаких,— заметил князь,— а при случае, я уверен, что он окажется даже человеком без правил, вред­ным, и станет обогащаться всякими средствами.

— Удивляюсь,— возразил Александр,— как это есть лю­ди, которые любят окружать себя подобной сволочью.

— А я удивляюсь, как вы этого не понимаете!— молвил Галицкий.

— Объясните же, как это?

— Очень просто: одни — по пословице: рыбак рыбака видит издалека; другие — чтобы иметь возле себя тварей на все пригодных и все переносящих.

— Именно!—заметил майор.

— Тем не менее грустно!—отвечал Александр, удержи­вая вздох.

Между тем официанты беспрестанно носили через сто­ловую закупоренные бутылки шампанского и возвраща­лись с опорожненными. Один из них прошел смеючись; князь Галицкий спросил у него, кому носят столько вина. «Полковнику и комиссионеру!»—отвечал слуга, улыбаясь.

— Посмотримте, что они делают!.. Недаром люди сме­ются,— сказал майор Лев:

Все встали и пошли в другую комнату.

Янкель-Паша и комиссионер, сидя в углу, пьяные, об­нимали друг друга. Комиссионер восклицал: «О, благород­нейший полковник!» Янкель-Паша в восторге отвечал: «О, баснословный комиссионер!» Зрители расхохотались и ос­тавили их.

Пустогородовы прошли в свой номер. Николаша рас­спрашивал брата о лицах, им виденных.

— Что это за два офицера, с которыми ты говорил?— спросил он.

— Один князь Галицкий, храбрый и умный человек. Он провел свою молодость буйно; поэтому мнение о нем раз­лично; но я ценю его по уму и любезности в обществе. Другой —майор Лев, умный, честный, безукоризненный офицер, у которого страсть —казаться хуже, чем он есть, пренебрегая общим мнением; он основывается на том, что кто умеет ценить людей, тот его поймет.

— Где же они служат?

— Состоят по кавалерии, при линейных казаках.

— Чем же занимаются?

— Ничем, или пустяками.

— Как же это?

— О! это не редкость на Кавказе!

— А маленький полковник, которого мы застали за обедом?

— Янкель-Паша, пьяница и сумасброд, из перекрещен­ных таврических жидов: вот он-то из выскочек, проложив­ших себе дорогу нахальством. Теперь убедились в его не­способности на путное, и не знают куда девать.

— Ну, брат, у вас невесело служить.

— Конечно, теперь неприятно; но недавно еще было совсем иное.

Вечером братья пошли опять в общие покои; бильярд­ная была уже занята игроками и зрителями; в соседней комнате у печки стоял опять Неотаки: он объявил вошед­шим, что с завтрашнего дня ровно в час обед будет в зале, по случаю большого съезда и тесноты столовой. Гости­ные были наполнены игроками в преферанс и вист, поэтому Пустогородовы сели в зале и спросили чаю. Вскоре подошел к ним плотный, полуседой и добрый старик. Майор­ские эполеты, некогда вызолоченные, но теперь совершен­но почерневшие, падали с его плеч на грудь; в правой ру­ке он держал толстую палку с серебряным набалдашником . под чернью, на котором было написано: «Кавказ, 1815 го­да», то есть время его приезда *в этот край; в левой была у него истертая фуражка с козырьком, пожелтевшим в том месте, где он брал рукою: и следов не оставалось уже ла­ка и черной краски. Двадцать два года тому назад, в тот день, когда старик надел впервые майорские эполеты, ку­пил он эту фуражку у жида, предсказывавшего ему ско­рый генеральский чин и наследство, если он возьмет шап­ку. Майор сделал обет носить ее до совершения предска­зания или до гроба. Увидев Пустогородова, он подошел к нему с радушием и спросил, когда тот приехал.

Александр, привстав, поклонился старику и, дав ответ на его вопросы, прибавил:

- А я беспокоился, не видя вас нынче за обедом!

Старик, прислоняя трость и шапку к стене, приказал подать себе стул и со вздохом отвечал:

— Нечего, брат, мне здесь делать за столом; я теперь у себя дома ем размазню, суп и кашу: ведь зубов уже нет, вот посмотри —один только остался!

— Зачем же не велите его вырвать? Пользы в. нем нет, а без него десны ваши окрепнут так, что вам можно бу­дет жевать: я видел несколько таких примеров.

— Нельзя, брат, челюсти упадут! Да впрочем, что об. этом говорить! Скажи-ка лучше, здоров ли твой полковой командир. Ладишь ли ты с ним?

— Как не ладить с таким почтенным, прекрасным че­ловеком?

— Ну, а кордонный начальник... с ним каков ты?

— С ним у меня нет дела, я стараюсь удалиться даже от службы, чтобы только не подавать ему поводу излить на меня свое недоброжелательство.

— Ага, брат! Помнишь, что я тебе предсказывал?.. Ты не верил мне, знаю я всех этих господ, расплодившихся ныне у нас.

— Я не знаю, что было в то время, но теперь служба наша трудна тем, что не. разберешь, кто начальник, кто посторонний: все распоряжаются, повелевают. В походе — два ли батальона: смотришь, отрядный начальник назна­чает себе начальника штаба, этот в свою очередь дежур­ного штаб-офицера, который набирает себе адъютантов, те берут кого хотят в писаря, и так является, сам собою, им­провизированный целый штаб; ему нужны урядники и казаки на ординарцы и на вести; люди балуются с денщи­ками без всякого присмотра, так что жаль давать туда хо­роших казаков. Мало того: придешь в лагерь — ступай с целою сотней, коси сено, руби дрова и привези для штаба; даже воды, если речка или колодец довольно далеко, носи для штаба. Кончится экспедиция, выдадут награды... ко­му?.. Штабным писарям, бессменным ординарцам и вестовым, а настоящие молодцы, бывшие во фрунте, истинно отличившиеся, не получают ничего.

Э, брат! Это не только у вас на Кубани делается, то же найдешь и в других отрядах, а все потому, что всякий хочет брать награды, ничего не делая. Чтобы ничем не за­ниматься, отрядный начальник назначает себе начальника штаба, и так далее, до писарей, на которых лежит все управление... это, брат, известное дело! Ты один приехал?

— Нет, вот с братом.

— Очень рад с вами познакомиться,—сказал приветли­во майор.— Верно, сюда на службу?

— Нет,— отвечал Николаша.— Я еду далее.

— Да, да! Верно, едете в Грузию, служить по преоб­разованию.

— Никак нет. Я еду путешествовать, на Восток.

— Ага!.. Дело! Только советую вам говорить везде, что едете служить в Грузию: это придаст вам важности, кото­рая здесь необходима; станут в вас искать, полагая, что со временем вы можете оказывать протекцию.

— В самом деле; Николаша,—молвил смеючись Алек­сандр.— Отныне ты чиновник, едущий в Грузию на служ­бу... так ли?

— Пожалуй! Если это выгоднее...— беспечно отвечал Николаша.

— Ручаюсь вам, гораздо выгоднее,—заметил старик.— А как намерены вы ехать из Грузии, через Персию или Турцию?

— Через Персию.

— Так дождитесь до сентября, а то жары вас измучат: я их знаю, я перенес ужасную болезнь по милости их.

— Вы были в Персии?—спросил Николаша.— 51 — в большом затруднении найти человека, знающего персид­ский язык, никто не мог еще дать мне совета насчет этого.

— Я был в Таврисе,— отвечал старик,—но очень давно; поэтому не могу ничего вам сказать. Прежде, бывало, при Алексее Петровиче, посылались курьеры из азиатцев с бу­магами в Персию по несколько раз в год; они ехали мед­ленно, в Персии не раскачаешься, почт нет... Знали русский язык; так весьма удобно было ехать с ними до Тавриса, а там можно всегда найти прислугу, заменяющую перевод­чика. Алексей Петрович и все окружающие его готовы были оказывать всевозможное пособие: в то время все ехав­шие в Персию обыкновенно ожидали в Тифлисе отправле­ния курьера и с ним пускались путь. Теперь, говорят, сов­сем иначе. Главнокомандующий и готов был бы помочь, да беда с его окружающими: тому не довольно низко покло­нишься; другому слишком низко поклонился; одного ста­нешь просить, другой обижается, зачем не к нему прибегнули: одним словом, никак им не угодишь! Смотришь, и сбили почтенного старика! Окружающие —великое дело, когда хороши! Тому пример Алексей Петрович Ермолов. У него начальником штаба был благороднейший, умнейший, образованный Алексей Александрович Вельяминов; граж­данские секретари были также люди достойные, и, наконец, окружающие были все люди благородные и благона­меренные. Если некоторые в ином не соответствовали това­рищам своим, но все-таки имели какое-либо замечательное достоинство. Тогда не было у нас этих огромных, всепогло­щающих штабов, а дела шли своим чередом без каверз и прочего.

Старик умолк, погруженный в грустную думу; собесед­ники, уважая его молчание, безмолвно допивали чай, ку­ря сигары. В это время вошел в залу штаб-офицер лет сорока. В прекрасных чертах лица его, выражавших ум, благородство, честность и добродушие, изображались одна­ко ж истома, изнурение. Нельзя- было определить, проис­ходит ли оно от недавней болезни или от жизни смолоду че­ресчур разгульной; но легко было увериться в последнем по походке: он ходил словно разбитый на ноги от подаг­ры, болезни, почти всегда служащей грустным мавзолеем над молодостью, утраченной преждевременно среди пиров и юного разгулья. Штаб-офицер, увидев нашего старика, прямо подошел к нему:

— Здорово, мой дорогой, почтенный, вечный майор Камбула!—сказал он.

— А, это ты?.. Здорово!—отвечал старик.

— Полковник Адаме!.. Вы меня не узнаете, ужели я так переменился?—молвил Александр пришельцу.

Штаб-офицер поглядел на него пристально, приказал подать себе стул и, пожимая руку Александра, отвечал:

— Наконец узнал! Вы много переменились, очень по­худели; впрочем, я плохо теперь вижу; шел сюда — был ужасный ветер, глаза засорил: ну, Ставрополь!.. Ветер круглый год так и. дует. Что, вы были больны?

— Очень болен, и теперь еще не совсем оправился,— от­вечал Александр.

— Вот дедушку — за бока!— сказал полковник, указы­вая на майора.—Ведь он у нас сделался Ганеманом, при­страстился к гомеопатии и лечит удачно.

— Да, да!—отвечал старик и начал расспрашивать Пу­стогородова о припадках его болезни, предлагая ему десятимиллионную частицу капли своей любимой эссенции.

— Вы попробуйте дедушкино лечение, Александр Пет­рович!..— возразил полковник.— Право, удачно пользует: посмотрите-ка, сколько народу перебывает у него каждое утро! А когда больные выздоровеют или перестанут ходить, он отправляется на базар, набирает мужиков и баб, приво­дит их домой и — давай потчевать раздробленными части­цами лекарства: решительная страсть!

Майор, увидев проходящего через залу офицера и ука­зывая на него, спросил Александра:

— Ты знаешь этого?

— Нет!—отвечал Пустогородов.

— Это ротмистр Егомость, будущий казачий полковой командир. Он был прикомандирован сюда на прошлогод­нюю экспедицию и подал в перевод состоять при линейных казаках, ему отказали; он стал здесь умасливать и, не знаю как, достиг своей цели; его опять представили к переводу под предлогом, что в войске нет способных офицеров и что он, когда навыкнет, может быть примерным казачьим пол­ковым командиром.

— И выучит казаков в своем полку отлично играть в карты,— прибавил, улыбаясь какой-то прикомандированный из России офицер, который тут же подошел к полковнику предложить партию преферанса вдвоем. Они ушли; за ни­ми пошел старик майор. Пустогородовы отправились в бильярдную.

Там застали они знакомого нам бильярдного героя, который играл с худощавым адъютантом в очках. Доб­родушие, начертанное в лице его, учтивость и обдуман­ная осмотрительность в выражениях давно уже обузды­вали кипящее нетерпение и досаду нашего героя. Они играли в крупную игру; много свидетелей держало за­клады, толкуя между собою о шарах и ударах. На лице бильярдного героя выражались сильные страсти игрока: досада на проигрыш, нетерпение, подстерегаемое замеча­ниями зрителей, самолюбие, оскорбленное тем, что дру­гой играет лучше, волновали его кровь. Между тем это нравственное расположение героя отчуждало от него все участие зрителей: без изъятия оно обращено было к крот­кому адъютанту, который притворялся пока можно было, будто не обращает внимания на выходки своего против­ника. Когда же они усиливались, адъютант спокойно пред­лагал оставить игру. Наконец, перессорясь со всеми зри­телями, проиграв все деньги, бильярдный герой отстал, приказал подать себе бутылку портеру и, осушив ее, пошел ходить по зале.

— А что, брат, проигрался?—спросил подходя к нему Александр.

— Невозможно играть... такая там духота! Нашла целая толпа зевак, все судят и рядят, притом же я устал.

— Много ли партий ты сыграл сегодня?

— Вероятно, партий семьдесят,—заметил Неотаки, шедший позади.

— Не может быть!—воскликнул Александр.

— Он все врет!—сказал сердито игрок, отходя от Нео­таки.

— Так-то ты проводишь время? - возразил Алек­сандр.— Хорошо же употребляешь ты свои способности!

— Что же мне делать, как не играть? Общества здесь нет, семейных домов, где бы можно было проводить вре­мя, тоже нет; в книгах недостаток; остается играть — в карты я никак не соглашусь: во-первых, того и смотри обыграют наверняка; во-вторых — я не в состоянии вести сидячую жизнь: мне необходимо движение. Игра в бильярд возбуждает во мне самолюбие до страсти; потом день­ги, цель моих трудов, также служат приманкою: выигры­ваю ли, рукоплескания зрителей упояют меня; а деньги да­ют средства насыщать тщеславие. Я ненавижу того, кто меня обыгрывает, и презираю кого обыгрываю. Необуз­данная страсть обращает на меня внимание зрителей, и я злобно радуюсь, что произвожу впечатление остервенелого зверя, от которого бегают. Ты видишь, страсть моя к игре наполняет мою жизнь сильными ощущениями, насыщает дух, изнуряет тело. Что бы был я без бильярда? Теперь начну играть без отдыха, потому что через неделю еду в экспедицию.

— Ну как же ты переменился! Хоть ты всегда любил бильярд и прослыл героем: да думал ли кто, что из тебя выйдет такой страстный игрок!

— Я страстен не к одному бильярду, но и к деньгам, а еще более к ощущениям от этой игры. Что за жизнь че­ловека, скажи, когда нет в нем страстей? Я пережил мно­гие; бильярд, быть может, моя последняя страсть, и при­знаюсь, я боюсь роковой минуты, когда ничто не будет меня волновать, потрясать... жалкое положение! Но пой­дем посмотрим, что делается в бильярдной.— Они пошли.

— Настал час мщения!—сказал герой Александру, ко­гда они вошли.- Видишь ли, как адъютант, несмотря на кроткий нрав, расстроен шутками своего противника! Те­перь он проигрывает, начинает сердиться и переменил свой удар.

Партия кончилась. Адъютант, искусно скрывая досаду, положил кий, вежливо поклонился и сказал:

— Я более не играю.

Противник, вынимая деньги из лузы, предлагал адъю­танту еще партию; но тот отказался. Тогда бильярдный ге­рой, взяв кий и обращаясь к адъютанту, сказал:

— Давай лучше играть со мною, цо старой привычке!

— Пожалуй.

— Сколько в лузу?

— Твой кошелек пуст, станем играть без денег.

— О деньгах не хлопочи; я пошлю за ними домой, а покамест возьму в буфете: какой добрый!.. Обыграл, а те­перь с ним без денег играй.

— Так давай играть почем хочешь, только сначала, я думаю, по маленькой.

Сделав уговор, соперники начали: герой дал выставку; адъютант первым ударом положил шары на себя.

— Ну, разучился играть!—заметил, улыбаясь, герой.

— Чур, играть без насмешек, я не дразню тебя, когда ты проигрываешь.

Партия следовала за партией, до глубокой ночи.

— Как скучен должен быть ваш город, судя по тому, что я видел нынче!—сказал Николаша Александру, когда они пришли к себе.

— Да,— отвечал тот.— Без привычки такое общество не всем понравится: впрочем, недолго тебе здесь скучать, нам надобно еще приготовить квартиру для родителей на водах.

— Ужели здесь нет никакого женского круга? Ни од­ной женщины, которою бы можно было заняться?

— Решительно ни одной; оттого ты видишь согласие между мужчинами: здесь не знают ни ревности, ни сопер­ничества, и некому ссорить нас сплетнями.

— Быть может, с одной стороны оно хорошо; но не менее того очень скучно, однообразно, несносно! Я не по­нимаю, чем эти господа занимаются.

— Играют в карты и в бильярд. Мы так свыклись с этой жизнью, что не чувствуем отсутствия женского пола в нашем обществе.

— Ну, а кто майор, который сидел с нами, и другой полковник, подошедший после? Что они делают?

— Майор Камбула — препочтенный старик, самых стро­гих правил; прежде его много употребляли по службе, а теперь он совсем затерт; мимо его рук прошли большие ка­питалы, однако он остался все-таки бедным. Человек ум­ный, владеет прекрасно пером, знает хорошо здешний край, видит вещи здраво, и хотя стар годами, однако еще свеж памятью. Камбула доживает здесь остаток дней сво­их более чем скромно; но он этим недоволен, его честолю­бие страждет, он чувствует свои способности, обогащенные опытностью, и жаждет быть полезным. Другой—полков­ник Адаме. Я мало знаю его, но считаю за хорошего че­ловека; он также ничем не занят.

— Кстати о службе. Ты шутил, когда советовал мне держаться совета Камбулы, уверять, будто я еду на служ­бу в Грузию?

— Нет, в самом деле. Ты найдешь в этом большие вы­годы, особливо если будешь шарлатанить и уверять, будто имеешь большую, протекцию у главнокомандующего.

— Так я, пожалуй, готов уверять не только это, но да­же что я побочный сын какого-нибудь знатного лица... пу­скай матушка не прогневается! Я взял себе за правило следить в жизни одни выгоды, не заботясь о мнении света: пускай он называет меня, если хочет, эгоистом! Велико­душные люди— это тщеславные простаки, жертвующие собою, бог знает для чего!

— Удивляюсь, Николаша, как ты решаешься сознавать­ся в таких чувствах даже мне, своему брату!

Николаша захохотал.

— Да кого ты, брат, думаешь обмануть своим притвор­ным великодушием и самоотвержением? Прошла эпоха ар­кадских пастушков и чувствительных селадонов! В наше время всякий знает, что в человеке господствующее чувст­во— себялюбие; а как нас с молодых лет, по принятому образованию, приучают жить в борьбе с собою, думать, что все врожденные нам влечения порочны, и стараться их превозмогать, в чем никто однако не успевает; то мы и нашли способ скрывать свои чувства под личиною совер­шенного противоречия тому, что мы есть. Следовательно, пышные слова — великодушие, самоотвержение, суть вы­мысел, дымообразная пелена, под которой мы прячем ра­зумное себялюбие.

Александр замолчал.

На другой день поутру капитан Пустогородов одевался, чтобы ехать явиться ко всем местным властйм, когда к нему вошел бильярдный герой, растрепанный, неумы­тый, с налившимися кровью глазами, с двумя багровыми пятнами на щеках вместо румянца; галстук его, полуразвя­завшийся, висел на шее; сюртук, весь выпачканный мелом, был расстегнут нараспашку.

— Ну, Пустогородов! Потрудился я нынешнюю ночь... зато недаром!—сказал он, входя.—Посмотри!—И вынул из обоих карманов по горсти золота.

— Поздравляю!— отвечал капитан.

— Подожди, еще не все!

— Верю, брат! Не нужно показывать; вижу, что кар­маны твои полны.

— Я сам хочу полюбоваться. Вот взгляни только на это.— И из бокового кармана сюртука он вынул несколько пачек ассигнаций.— Теперь я могу спокойно заснуть: с этим у меня все есть!

— Какую же пользу принесут эти деньги?

— Какую? Разумеется, они будут полезны мне. Разве этого мало! Я приобрел их искусством, без плутовства, а вся­кое искусство делает честь тому, кто им одарен. Притом же они достались мне от глупцов, которые не сумели иначе их употребить, Впрочем, это весьма кстати: я еду в экспеди­цию, встречается куча необходимостей, а денег у меня не было.

— Кого же ты обыграл? Верно, адъютанта?

— Нет, у него не отыграл и проигрыша своего; а на мое счастие явились какие-то калмыцкие или ногайские пристава, у которых деньги как легко приходят, так и ухо­дят. Воля твоя! Лучше чтобы они достались мне, чем по­пали в придачу к поклонам да просьбам. Однако прощай, я пойду спать. Не нужно ли тебе денег? Возьми пожалуй!

— Нет, благодарю.

Бильярдный герой ушел. Александр выехал со двора.

Ровно в час пополудни Пустогородовы отправились к об­щему столу. Обед еще не начинался, но почти все места были заняты: к одной стороне стола сидели, друг возле друга, офицеры Генерального штаба, прекрасные и до­стойные молодые люди, но как бы подернутые непроница­емою таинственностью. Они ни о чем не распространялись, а лишь на все намеками давали ответы темные, выража­лись словами двусмысленными, старались быть вместе и удалять от себя всякого постороннего. Когда разговор их мог быть услышан, они заговаривали о тактике барона Жомини или о Военной академии. Другой конец стола был занят каким-то приезжим немцем. Он прибыл с берегов Кубани и теперь собрал вокруг себя своих соотчичей, при командированных на текущий год, и вербовал их к себе. Приезжий рассказывал им турусы на колесах про выгоды служить в тех войсках и уговаривал проситься на Кубань. Все слушали его с большим вниманием, потчевали вином и портером, не забывая однако же соблюдать строгую рас­четливость. Остальные места пестрели разнообразными мундирами всей русской армии, начиная от гвардейского до оренбургского линейного батальонного и оренбургского казачьего. Окончившие свой год на Кавказе говорили вновь прибывшим о своих надеждах на награды, переда­вали все, что преимущественно обратило их внимание. Все они казались веселыми и счастливыми, оставляя край, где перенесли труды, скуку, лишения, опасности войны и климата; словом, радовались, что остались целы и невре­димы к истечению срока. Несколько человек из числа последних сидели безмолвно: заметьте! Это — кавказские зоилы. Они определяют приговор военным действиям, про­ектируют об образе покорить горцев, имеют в запасе не­сколько военно-технических иностранных слов, которые сами плохо понимают; молчат до поры, но когда в разговоре настанет решительная, по их мнению, минута, пускают в вас этими словами, словно наполеоновскими резервами. Кав­казские зоилы превозносят стройность и красоту черке­шенок, которых никогда не видали. Вновь приезжие — сов­сем иначе: каждый рассчитывает, как сделать себе карь­еру, как получить побольше наград; его цель — произвесть самое лучшее впечатление на кавказских старожилов, с которыми ему предстоит делить труды и опасности. Эти люди придерживаются пословицы: «не плюй в колодец, при­годится водицы испить». Честь нашему веку! И молодежь становится дальновидною, осторожною. Приезжие обыкно­венно расспрашивают об образе войны с горцами, иные, зная об ежегодных потерях, поносимых войсками, вдруг очень просто спрашивают у вас: «Какой результат этих вечных экспедиций?» И тем затрудняют даже штаб-офице­ра Генерального штаба. Впрочем, в таких случаях приня­та общая формула для ответа; вот она: «Слишком долго и многосложно объяснять все блистательные результаты». Вы должны этим удовлетвориться.

Вот картина офицеров, командируемых ежегодно на Кавказ: много, очець много из них уезжают, заслужив ис­креннюю дружбу и уважение бывших кавказских товари­щей, несмотря что зависть должна бы сильно располагать против них этих последних. Честь кавказским офицерам, чуждым зависти! Честь и приезжим, успевшим в короткое время приобрести любовь и уважение товарищей, вопреки такому неблагоприятному положению!

Оба брата Пустогородовы уселись около князя Галицкого и майора Льва; против них находился в глубоком размышлении офицер, окончивший свой год: это был один из самых ревностных зоилов. В половине обеда, обращаясь к капитану Пустогородову, он спросил:

— Где вы служите?

— Я прикомандирован к линейным казакам.

— Славное войско! Ничего лучшего нельзя вообразить!.. Им не знают настоящей цены.

— Да, прекрасное войско! Приятно в нем служить; впрочем, все войска нашего корпуса; расположенные по Кавказской линии, отличны в бою.

— Извините, капитан! Я сам приехал сюда восхищен­ный от одних слухов и думал увидеть чудеса, но, будучи прикомандирован к пехоте, совершенно разочаровался: солдаты не выправлены и, когда придут среди дела в рас­стройство, тогда все кончено: не приведешь их в порядок!

— Не знаю, что могло вам дать такое невыгодное по­нятие,— отвечал Пустогородов,—я давно уже на Кавказе и убежден, что наш солдат соединяет в себе все достоин­ства воина, что же касается до установления порядка сре­ди огня, то обязанность начальника не допускать войска приходить в расстройство. Если, однако ж, это несчастье случится, сознаюсь, трудно ему помочь. Для этого нужна большая опытность и знание дела; впрочем, и это достига­лось в наших войсках.

— Помилуйте, я сам командовал ротою в Чечне!.. Неприятель отрезал наш батальон и окружил его со всех сторон; ничего нельзя было сделать с солдатом. Полковой командир сам схватил ружье и кинулся; но солдаты мя­лись.

— Да, я никогда не забуду этого дела!—заметил дру­гой прикомандированный офицер.— Меня послали к отряд­ному начальнику просить секурса; я еще теперь не пони­маю, как мог доехать: неприятельские пули сыпались градом около меня, но ни одна не попала; я доехал благо­получно.

— Когда это?—спросил майор Лев.

Офицер назвал число и месяц.

— Помилуйте,— возразил майор Лев, качая головою,— Адъютант Чеплавкин, приехавший делать экспедицию, при­скакал ко мне бледный, без шапки, выронив стремена, держась руками за седло и, картавя, сказал генералу, что всё пропало. «И ваша фуражка»,— отвечал ему с пренеб­режением отрядный начальник. «Вот там»,— говорил адъ­ютант, не зная сам, что и указывая в сторону. «Пони­маю— возразил генерал. Потом обратясь ко мне, он приказал ехать, взглянуть, что там делалось и в самом ли деле нужно отвести секурс от начальника колонны. Я это исполнил, но вас не видал.

— Не спорьте, майор Лев,— сказал князь Галицкий.— Господин офицер действительно приехал к отрядному на­чальнику, когда вы были уже посланы, и рассказал, как должно, о случившемся в батальоне. От него мы и узнали, что перепуганный адъютант не доехал до них; услышав перестрелку, он счел за более верное возвратиться назад. После того во всю экспедицию генерал не посылал его ни­куда.

— Скажите, майор Лев, что это было за дело,— спро­сил Александр.

— Э, пустое!..—отвечал майор,—Терпеть не могу го­ворить об этих делах... так они мне надоели. Просто ба­тальон, шедший в арьергарде, проходя лесом, в стороне от дороги, нашел на стадо коз. Неприятеля не было видно; солдаты бросились в беспорядке разбирать животных, офи­церы смотрели на них, не останавливая; сам полковой командир забавлялся, видя, как они навьючивались этими живыми ранцами; в эту суматоху неприятель вдруг выбе­жал из лесу и, по несчастью, фельдфебелей первых убил; солдаты почти все были из рекрут; офицеров, старых кав­казцев, тоже не было; батальон в беспорядке столпился на поляне; неприятель окружил его и начал строчить* со всех сторон. Полковой командир, храбрый, но неопытный в деле, потому что прослужил век в адъютантах не сумел или не догадался устроить порядка; да, право, и некем было: офицеры были все неопытная молодежь, и пошла потеха... Батальон порядочно пощипали, вот и все.

— Так видите,— возразил Александр, обращаясь к зо­илу,— солдаты не виноваты.

Зашумели. Обед кончился, и Пустогородов прервал речь. Иные пошли играть в карты, другие в бильярд; не­которые, прохаживаясь взад и вперед, пили кофе, за сто­лом оставались немногие, занятые попойкою. В эту минуту вошел в залу человек лет за тридцать пять, невысокого роста; прическа его была всклочена, на огромном носу держались медные очки, в петлицу неоп­рятного черного фрака была вдета георгиевская ленточка; сухощавостью своей он напоминал сказку о бессмертном Кощее.

* Солдатское техническое выражение на Кавказе; значит — стрелять из ружей, нанося большой урон.

— Александр Петрович, мое почтение!—сказал во­шедший, подходя к Пустогородову и протягивая ему руку.

— Здравствуйте, господин Забулдыгин!— отвечал ка­питан.— Что вы здесь делаете?

— Я только что приехал, все в карты играл: обыграл вот этих молодцов.

Тут Забулдыгин указал на целый рой офицеров разных полков, задумчиво ходивших по зале. Со вчерашнего дня они не брились, не чесались и не мылись, а это придава­ло им преразвратный вид. Наконец все они уселись с Забулдыгиным обедать. Вскоре среди них возник ужасный шум. Пустогородовы удалились в бильярдную, где шли толки о Забулдыгине; почти все уверяли, что он фальшивый игрок: это нисколько не занимало Александра. Увидев майора Льва в буфете, он пошел к нему. Майор рассмат­ривал очень внимательно какой-то счет и вдруг восклик­нул:

— За гречневую кашу три рубля с полтиною? Слыха­но ли это?

Тщетно доказывали ему, что с этою кашею он взял два кружка сливочного масла, которое очень дорого; но он ничему не хотел внять, бранился, требовал содержателя гостиницы. Предстал Неотаки.

— Помилуй, братец, что у тебя здесь делают? Взгляни, в моем счету поставлено за кашу три рубля с полтиною... это разбой! За кого они меня принимают? И будоч­ник не съел бы каши на столько! Вот если бы они поста­вили, что я выпил вина на триста рублей, всякий бы по­верил, а кто поверит этому?

Неотаки спросил у буфетчика, как это. Майор Лев все более и более выходил из себя, называл содержателя гос­тиницы грабителем и разбойником, и прочая. Неотаки оп­равдывался, ссылался на таксу, прибитую в буфете, по ко­торой всякий волен брать или не брать; наконец уступал майору эти три рубля с полтиною, если они кажутся так оскорбительными, и просил назначить цену, какую хочет.

— Нет, я ничего не заплачу,—говорил майор Лев,—и с нынешнего дня стану проверять каждый день свой счет: не буду более верить этому трактиру. Да это не трактир, а кабак!.. И еще самый негодный.

Тут кротость и смирение Неотаки превратились в бе­шенство. Глаза его засверкали.

— Не брать ни копейки с майора по этому счету!..— сказал он, обращаясь к буфетчику,—и вперед ничего не отпускать, ни за деньги, ни без денег, а я подам жалобу, что опозорили мое полезное заведение именем каба­ка!

— Подавай, брат!—отвечал майор Лев.— Если не хо­чешь брать с меня денег —спасибо; я, пожалуй, доставлю тебе много благодарных; расскажу всем, что ты не берешь денег с тех, кто называет твою гостиницу кабаком; будь уверен, много найдется охотников...

— Воля ваша!.. Но, кажется, майору неприлично хо­дить в кабак!—возразил Неотаки, надувшись.

— Майор знает, что ему прилично; не тебе дураку учить его.

После этого забавного объяснения майор Лев и Алек­сандр пошли в залу, где присоединился к ним бильярдный герой. Тут сидел полупьяный Забулдыгин, окруженный за­купоренными бутылками шампанского. Потчуя товарищей игры, он приговаривал: «Не жмитесь, господа! Пейте про­сто, ведь на ваши же деньги я вас потчую!»

Увидев вошедших, закричал он:

— А, бильярдный герой! Здравствуй! Как давно мы не вкдались! Ну, поцелуемся!

— Во-первых...— отвечал очень сухо герой,—мы не довольно дружны, чтобы целоваться; к тому же вы не хо­рошенькая девушка. Во-вторых, кажется, вы несколько дней не умывались, поэтому можете судить, как это непри­ятно!

— Точно, я давно не мылся,—возразил Забулдыгин,— но за что же сердиться? В сущности я самый добрый ма­лый и всем товарищ, если не по пансиону и службе, так верно по аптеке.

— Подсядемте к ним!—сказал вполголоса майор Лев своим собеседникам,—это, должно быть, чудак, а я смерть таких люблю!

— Пожалуй!—отвечал Александр.—Только преду­преждаю вас, господа, что мы будем среди ужасной сво­лочи.

Не успели они сесть, как Забулдыгин встал с места и, поставив перед каждым из них по бутылке шампанского, сказал:

— Прошу пить за здоровье всех нас... Это вино куп­лено на деньги вот этих господ!

Все трое в один голос отказались, уверяя, что не пьют шампанского. Товарищи Забулдыгина убедительно упра­шивали их сделать честь вину, давая понять, что у них есть на то свои виды, но просьбы остались тщетными. При­шедшие встали. Один из присутствующих, отозвав в сторо­ну бильярдного героя, молвил:

— Сделайте одолжение! Когда мы кончим обедать, на­чните играть в бильярд с Забулдыгиным... Он теперь пьян и проиграет, а нам нужно возвратить деньги, выигранные им у нас наверняка.

— За кого вы меня принимаете,— возразил герой с не­годованием,— что делаете подобное предложение? Стану ли я играть с таким развратником! Знаете ли, я почти готов предупредить его о ваших замыслах]

— Ах! Сделайте милость, предупредите, тогда из са­молюбия он станет играть ив закладах спустит нам на­ши деньги.

Потом, обращаясь к Забулдыгину, он сказал:

— Посмотри, до чего ты напился, вот господин офицер не хочет с тобою играть в бильярд, уверяя, что это было бы разорить тебя наверное.

— Пускай попробует! Я докажу ему, что пьяный я стою его трезвого.

В это время вошел какой-то офицер. Его уговорили иг­рать с Забулдыгиным. Поспорив об искусстве, последний предложил тысячу рублей за партию; офицер, притворяясь, будто удивляется, спросил:

— А где же деньги?

— Вот они, в кармане,—отвечал Забулдыгин с самодо­вольством, вынимая маленький портфель, полный ассигна­ций, и вязаный кошелек, набитый червонцами.

Они стали играть по сто рублей за партию.

Все вошли в бильярдную смотреть на игроков. Забул­дыгин, едва держась на ногах, не попадал в шары. Армей­ские офицеры, бывшие в накладе от игры с ним, подстре­кали его разными насмешками и бились с ним об заклад, что он проиграет. ЗаклаДы увеличивались более и более. Наконец офицер, который за других держал заклад, не за­хотел продолжать и спросил выигранные деньги. Забулды­гин, облокотясь о бильярд, начал расплачиваться. Заклад­чики торжествовали, несмотря на восклицания пьяного иг­рока, который сопровождал пуки ассигнаций словами:-

— Бароны! Фоны! Напоили и обыграли... Молодцы! Не люблю тех, которые, проигрывая, не платят долгов! В это мгновение подошел молодой гусарский офицер со всеми приемами истинного немца.

— Вам сколько угодно?—спросил Забулдыгин.

— С чего вы взяли, что я хочу ваших денег?—отвечал презрительно офицер дурным русским языком.

— Да ваши земляки обобрали меня совершенно по-жидовски.

— Послушай, негодяй!..— воскликнул молодой офицер вне себя, замахиваясь рукою.

— Ха, ха, ха! Не горячись, пожалуйста, теш }ипдег Негг!—отвечал Забулдыгин.— Если хочешь дать пощечи­ну... вот тебе моя щека: мне к этому не привыкать!.. А как начну сам по вас, господа, козырять!.. Хоть, быть может, многим это и не в диковинку, да не достанет духа сознать­ся; и верно, здесь испытать не хочется этого теперь.

— Молчи, негодяй!..— воскликнуло несколько голосов,— не то заставим тебя прикусить язык.

— Кто эти храбрецы?.. Пускай подходят!.. Хотят они стреляться?., готов, и это не будет мне впервые! Что же? Не идете!.. Ха, ха, ха!

Неотаки подошел к Забулдыгину и сказал, что кто-то ждет его в буфете. Шатаясь, он вышел. Двери за ним за­творились, и никто более его не видал. Немного погодя со­держатель гостиницы возвратился в смущении из бу­фета.

— Что, брат! Не кабачное это происшествие? — спросил майор Лев, смеясь.

— Сделайте милость, оставьте!—отвечал трактирщик,— мне так совестно пред всеми... этого более не случится.

— А что ты сделаешь? — спросил майор.—Как ты ему запретишь войти сюда?

— Помилуйте! Да это бесчинство!..— отвечал Неота­ки.— Только комендант проснется, я тотчас пойду про­сить избавить меня от этого срамника, нет сомнения, что его вышлют из города... ведь это соблазн и разврат!

— А комендант спит после обеда? Ну, так в полной форме комендант!—заметил один из присутствующих.

Мало-помалу все разошлись, чтобы опять вечером со­браться на партию.

Таким образом молодежь проводит время весною в главном кавказском городе. Не весело, но все-таки не так скучно, как бы могло быть. Братья Пустогородовы прожи­ли таким образом недели три; наконец назначен был день выезда на воды. Николаша ознакомился со всеми и вообще понравился, потому что пометывал у себя в ком­нате, то банк, то штос, и постоянно выигрывал. Оттого проигрывающие ухаживали за ним не придерживаясь муд­рой пословицы: «играй, да не отыгрывайся!» Александр не участвовал в игре и вел самую скромную жизнь. Меж­ду тем Николаша, чтобы не мешать брату, как скоро очис­тился номер на Савельевской галерее, перешел туда и проводил целые ночи за игрою. Накануне отъезда братья, отобедав в зале, сидели в столовой у окошка, между дву­мя ломберными столами, прислоненными к простенкам, на которых висели два зеркала. Около них было несколь­ко офицеров, занятых между собою разговором. Никола­ша, уславливался с игроками — провести последний вечер у него и наиграться вдоволь. Только что они уговорились, как адъютант, с довольно наглым взором, взъерошенны­ми волосами на голове, подошел к сидячей группе. Легко можно было заметить, что этот молодой человек дерзок в обращении, не по природному влечению, но по приня­тому образу поведения, основанному на расчете и на же­лании прризвесть особенное впечатление.

— Здорово, Пустогородов! — сказал он резким басом, протягивая руку Александру.

Тот посмотрел на него со вниманием и холодно отве­чал:

— Грушницкий, кажется?

— Да!.. Только что приехал, послан по важнейшему поручению.

И Грушницкий окинул взором всех присутствующих, желая насладиться впечатлением, произведенным его сло­вами. Увидев, однако же, что никто не обращает на них внимания, он сжал губы и улыбнулся с досадой; потом повернулся к зеркалу и, с полным самодовольством по­правляя волосы, то есть, растрепывая их еще более, спро­сил:

— Имеете ли известие о вашем брате?

— Вот он! — отвечал Александр, указывая на Николашу.

— А! Пустогородов! Здравствуй, старый товарищ! Пом­нишь ли, когда мы были вместе?..

Тут он с восторгом кинулся на Николашу.

— Помню!..— отвечал холодно меньшой Пустогородов, с умыслом напрягая голос в этом слове.

— А! Вижу, ты все еще, Николай Петрович, помнишь меня несносным искателем приключений... как ты назы­вал меня! —возразил Грушницкий, продолжая охораши­ваться перед зеркалом!.— Нет, брат, я уже не то, что был. Несправедливость, злоба людей,— тут он вздохнул,— со­старили меня преждевременно. Что я перенес... расска­зать невозможно! Никто меня не понимает, не умеет це­нить!

— Да какими судьбами ты еще существуешь на зем­ле?—спросил Николаша.—Мы все читали записки Печо­рина.

— И обрадовались моему концу! — прибавил Груш­ницкий. Потом, немного погодя, перекидывая эксельбант с одной пуговицы на другую и не спуская глаз с зеркала, он промолвил со вздохом:

— Вот, однако ж, каковы люди! Желая моей смерти, они затмились до того, что не поняли всей тонкости Пе­чорина. Как герой нашего времени, он должен быть и лгун и хвастун; поэтому-то он и поместил в своих записках по­единок, которого не было. Что я за дурак, перед хромым

лекарем, глупым капитаном и самим Печориным хвастать удальством! Кто бы прославлял мое молодечество?.. А без этих условий глупо жертвовать собою. Вот здесь —де­ло иное!..

И став боком, он протянул руку, будто держит писто­лет, устремив глаза в зеркало.

— С чего же взяли эту историю?

— Мы просто с Печориным поссорились, должны бы­ли стреляться; комендант узнал и нас обоих выслал к своим полкам.

— Однако ты очень потолстел, Грушницкий,—заме­тил Николаша.

Вместо ответа адьютант, все еще стоя перед зеркалом, схватил себя руками в перехват и показал, что полы сюр­тука далеко переходили одна за другую.

— Полно,— возразил Николаша,— сюртук широко сшит.

— Гм! — пробормотал Грушницкий и спросил:—Где ты живешь?.. Будешь дома вечером?

— Я здесь стою, в гостинице; буду вечером дома... только занят.

— Понимаю, будешь играть! Очень хорошо, я зайду к тебе.

Николаша не отвечал ничего.

В шесть часов к Пустогородову-младшему собралось пять игроков. Один из них тут же заметил, что незачем те­рять дорогого времени. Другие нашли это замечание весь­ма справедливым и мудрым. Подали стол и карты. Нико­лаша метал банк. Игра была крупная. Груды золота и ки­пы ассигнаций лежали на столе. Все внимание играющих сосредоточивалось в глазах: понтеры устремляли взор на карты, которые в руках банкомета ложились направо и налево; Николаша глядел попеременно то на колоду, кото­рую метал, то на карты понтеров, стоящие на столе. Любопытно и забавно смотреть на стол, окруженный игрока­ми: различные страсти волнуют людей! В чертах шулера вы заметите борьбу корысти с опасением лишиться дове­рия тех, которых он, по расчету, наверное, должен обыг­рать; ему хочется поддернуть карту, и он не решается, боясь, что заметят и более не станут его принимать. Ему, однако ж, нужно обобрать ближнего: все помышления его основаны на этом расчете. Другие играют для того, чтобы быть всегда в выигрыше: эти люди не платят проигрыша, и получают деньги, когда им везет счастие, не заботясь о том, что будут о них думать; они ставят большие куши, гнут до невозможности, переносят унижение, личные ос­корбления, и все-таки они в выигрыше. Есть еще такие, которые, не имея страсти к игре, смотрят на нее как на средство обогащения; они хладнокровны, дорожат, из рас­чета, добрым именем и всегда мечут: таков был Никола­ша. Упомянем еще об особенном разряде игроков: это люди расчетливые, по большей части из немцев. Им нет воз­можности много выиграть, зато и нет средств много про­играть: они ставят небольшие куши и отписывают всегда часть выигрыша про запас. Наконец, тот истинный игрок, в котором кипит страсть неодолимая: он любит деньги столько же, сколько необходимы для него сильные ощущения; он суеверен, расточителен в счастии, доволен малым, скромен и покорен жребию в несчастии. Этого рода человек предпочитает понтировать; вы никогда не заметите в его те­лодвижениях признака гнева или досады, но всматривай­тесь, и вы увидите, как на лице его попеременно бледность сменяет румянец, а румянец бледность, как черты вытяги­ваются, глаза расширяются, взор приковывается к картам, надающим направо и налево, губы рдеют и дрожат, чубук остается забытым во рту, волосы от напряженного внима­ния становятся дыбом; он едва переводит дух; в нем про­исходит борьба нетерпения с желанием продлить роковую минуту. Карта падает налево —его состояние удвоено: он обладает сокровищами! Карта ложится направо —и он те­ряет все состояние; должен жить в лишениях, нужде, сло­вом, упасть в преисподнюю! В воображении своем он пе­ребирает прошедшее и сравнивает его с будущим. Но, гос­пода строгие судьи, не говорите о нем с таким презрением: это невольный раб страсти всепоглощающей!

Из числа господ, собравшихся у Николаши, двое бы­ли игроки записные, художники в своем ремесле, несколь­ко раз проигрывавшие все состояние и возвращавшие его с лихвою. Один принадлежал к расчетливым игрокам. Остальные два не отличались страстью к банку; но, проиг­рав в последнее время довольно много, хотели отыграться и, как водится, все более и более проигрывали. Николаше везло неимоверное счастие. В комнате было совер­шенно тихо; только по временам слышался голос банкоме­та, называвшего карту с прибавлением «убита!», затем бряцание червонцев, переходивших к нему.

Изредка возвышался голос понтера словами —«изволь­те посмотреть, дана!» и ответ — «вижу!». Тут опять бряца­ние червонцев. Изредка тот или другой игрок спрашивал у слуги сигару,—и ничего более, ни одного неприятного выражения.

Около полуночи послышались шаги и звук шпор, У две­рей спрашивали?

— Николай Петрович здесь живет?

— Здесь. Его нет дома,—отвечал слуга,

— Врешь! —грубо возразил голос,— Проходя через га­лерею, я видел в окнах огни.

— Все равно, дома нет. Не приказано принимать.

— Как не приказано! — говорил голос, возвышаясь.— Он звал меня на вечер.—И шпоры послышались ближе.

— Не извольте входить,— возразил слуга, хватаясь за замок.

— Пошел прочь!—заревел голос.—Или я тебя побью! Разве не знаешь меня? Я Грушницкий, Ты не слыхал обо мне?.. А! Не слыхивал?

— Нет-с, не слыхивал, да и не видывал еще господ, ко­торые бы подобно вам силились войти, когда их не пуска­ют.

_ — О, этому я верю,—отвечал голос, смягчаясь. Дру­гого Грушницкого не было, нет, и не будет! Да, брат!.. По­ди-ка доложи, по крайней мере, барину, что я желаю его видеть.

Человек пошел. Николаша, поморщась, отвечал:

— Пускай его идет!

Адъютант вошел. Увидев золото и ассигнации, глаза его засверкали.

— Добрый вечер, Пустогородов! Я только что из-за сто­ла, славно поужинал! Вообрази, твой человек не хотел меня впустить!

— Да, я слышал шум!— возразил Николаша.—Но че­ловек прав: ему не велено принимать никого. Да что у те­бя за манера насильно вламываться?

— Помилуй, братец, мы так давно знакомы! Позволь пристать к банку.

— Понтерок нет, Грушницкий! Да что тебе за охота са­диться за этот банк? С тобою, верно, нет денег; а я не по­зволяю ставить менее двадцати пяти червонцев.

— За понтерками я сейчас пошлю в буфет.

— Нет, Грушницкий, оставь, пожалуйста; мы скоро кончим.

Адъютант сел возле одного из игроков и начал рассуж­дать, корча знатока. С первого разу он посоветовал соседу поставить карту, уверяя, что она выиграет: карта проигра­ла в соника. Игрок с негодованием просил Грушницкого молчать. Адъютант несколько времени оставался в безмол­вии; сосед его продолжал проигрывать. Грушницкий опять начал советовать... игрок не слушал; между тем адъютант отгадывал карты, присовокупляя каждый раз:

— Видите! Зачем меня не послушались!

Наконец он назвал шестерку; тот поставил ее, удвоив куш. По второму абцугу она была убита. Игрок в досаде бросил колоду карт и, вставая, сказал:

— Это несносно! Нельзя играть, когда так надоедают!

— Что это значит, вы так кидаете карты? — воскликнул Грушницкий.— Я могу принять это за оскорбление.

— Принимайте как хотите, мне все равно!— отвечал игрок.—Мы с вами незнакомы.

— Знаете, что я могу вас заставить раскаиваться в этих словах?

— Пожалуйста, Грушницкий,—сказал Николаша,—не заводи ссор с моими гостями; они никак не думали тебя здесь встретить.

— Зачем же они меня оскорбляют?

«— Никто тебя не оскорбляет.

— Полно сердиться, Пустогородов!

Адъютант, по-видимому, всегда строптивый, не мог те­перь выйти из себя, потому что Николаша метал банк и, стало быть, отчего зависело позволить пристать к игре. Глаза Грушницкого со страстью устремлялись на деньги; в эту минуту он готов был многое перенести от банкомета.

Отставший игрок ходил по комнате, куря трубку. Груш­ницкий, обращаясь к нему, спросил:

— Вы не будете более играть?

— Нет.

Адъютант сел на его место, взял понтерки и просил Николашу позволить ему пристать к игре.

— Пожалуй,—отвечал с досадою Пустогородов,—но только не бью карты менее двадцати пяти червонцев и то чистыми деньгами.

Грушницкий вынул кошелек, отсчитал двадцать пять червонцев и поставил шестерку; она выиграла в сониках; он пустил ее на пароли... в нетерпении встал и стоя ждал, на какую сторону она ляжет. Шестерка опять выиграла. Он поставил семерку на пе и, в надежде, что сто пятьдесят червонцев присоединятся к его двадцати пяти, начал бесноваться, повторяя: «Вот сейчас выиграет!» Карты па­дали.., не было семерки. Грушницкий, ударяя кулаком по столу, бранил виновную. Тщетно Николаша представлял ему, что на столе стоят карты, идущие в пятьсот чер­вонцев; он ничему не внимал. Наконец банкомет побил все; понтеры отказались на эту талию: оставалась одна карта Грушницкого. Тут Николаша начал, меча, открывать сторону понтера, а свою оставлять темною. Адъютант, кипя нетерпением, умолял вскрывать и другую сторону; но хладнокровный банкомет продолжал молча,- по-своему, Вдруг Грушницкий воскликнул в восторге:

— Ай да семерка!.. Выиграла! Пожалуй деньги.

— Позвольте! Может, еще и убита! — отвечал спокой­но Николаша и начал поодиночке вскрывать карты, ле­жавшие крапом вверх на стороне банкомета. Семерка Грушницкого оказалась убитой.

Грушницкий оттолкнул деньги так, что несколько чер­вонцев покатилось на пол; бросил с досадою колоду понтерок... Тут несколько карт полетело на игроков; потом схватил себя за волосы, произнес несколько ругательств на себя и стал ходить взад и вперед по комнате. Никто не обращал на него внимания. Игра все продолжалась. Груш­ницкий присел опять к столу и, немного погодя, сказала

— Сделай милость, Пустогородов, позволь поставить карту.

— Нет, не позволю.

— Пожалуйста, позволь! Ну, что тебе стоит?

— Не могу с тобою играть, ты себя вести не умеешь. Видишь, как мы всю ночь сидим тихо, без шума, без бе­шенства!

— Право, более сердиться не стану. Позволь, сделай одолжение, только отыграть свои двадцать пять червонцев, Можно? Скажи, сделай милость!

— Отстань ради бога, Грушницкий! Не мешай нам.

— Ну, хорогбо1 Дометывай талию, а там, воля твоя, я поставлю.

Между тем адъютант начал про себя ставить карты из своей понтерной колоды.., они выигрывали.

Талия сошла. Пустогородов позволил Грушницкому играть. Но тут встретилась новая беда: у него не было двад­цати пяти червонцев. Он умолял, чтобы позволили ему по­ставить десять.

— Пожалуй,— сказал Николаша,— но если так, плие не будет, оно выигрывает мне, как в качаловском штосе.

— Согласен,— отвечал Грушницкий и поставил.

Карта выиграла. Он усиливал куш и получил уже сто червонцев. Тут он поставил на неё двести червонцев и про­играл; однако ж вынес эту неудачу довольно благопри­стойно для человека сумасбродного и не знающего прили­чий, приобретаемых только в кругу хорошего общества: а в нем он никогда не бывал.

Грушницкий продолжал играть на последние десять чер­вонцев, оставшихся у него в кошельке. Несколько карт сря­ду выиграли; вне себя от радости он опять поставил на пе двести червонцев и долго ждал; наконец желаемая кар­та легла налево.

— Пустогородов, давай деньги! — воскликнул он в вос­торге.

Но Николаша, вскрывая карту на стороне банкомета, хладнокровно отвечал:

— Плие!., по нашему уговору, все равно, что убита!— и с этим словом взял деньги.

— Бездельник! Сущий бездельник! — воскликнул в бе­шенстве Грушницкий и пустил в Николашу колодою, кото­рую держал в руке, потом ударил стулом о пол и разло­мал стул вдребезги. Все покинули игру. Николаша встал с места и, указывая на дверь, сказал:

— Господин Грушницкий, вот вам дорога! Извольте выйти вон, и чтобы ваша нога у меня некогда более не бы­ла.

— Да! Ты думаешь так дешево отделаться! — возразил адъютант, плача и смеясь от досады.—Обыграл меня бездельнически, оставил без копейки и еще выгоняет вон! Нет, брат, мы еще будем стреляться! Убьешь меня —слава бо­гу! Не убьешь,— тогда меня возьмут под арест, осудят, разжалуют, но будут кормить. А теперь, кроме долгов, у меня ничего нет, не с чем выехать отсюда.

Александр, услышав шум, встал с постели и пришел к брату».

- Помилуй, Николаша! —сказал он, войдя,—что у те­бя за шум? Ты забыл, что не один живешь в гостинице. Что за гадости!

— Что ж мне делать вот с этим?..— отвечал Николаша, указывая на Грушницкого.

— Зачем же его приглашал?

— Я не приглашал этого нахала, он - сам насильно вошел.

— Так выпроводи его.

- Я просил его выйти; не хочет, все буянит.

— Так вели его вытолкать, пошли за дворником, за людьми.

— Желал бы я видеть, кто и как Грушницкого вытолкает вон!—сказал адъютант.—Ведь придет же в голову дураку такая глупость.

— Сейчас удовлетворю ваше желание,—отвечал Александр и позвал человека.

« Что вы хотите делать?»-спросил Грушницкий.

- Приказать вас вывести, если вы не уйдете добровольно,—отвечал капитан.

— О! Если вы смеете думать, что можете таким образом обходиться со мною, с Грушницким,— молвил он, ударив себя кулаком в грудь,—так я вас проучу!

С этим словом он схватил пистолет, лежавший возле кровати Николаши, и, целясь будто в Александра, выстрелил. Пуля свистнула и, пробив стекло, вылетела через окно на двор. Разумеется, Пустогородов-старший остался невредим. Люди, подобные Грушницкому, не убивают, им необходимо только производить эффект: в том все их честолюбие.

После выстрела адъютант сел на кровать, взял в руки кинжал и, олицетворяя собою Роландо фуриозо, сказал с важностью:

— Первого, кто подойдет ко мне, посажу на кинжал!

Слуга, посланный за людьми, возвратился в испуге.

— Александр Петрович!—сказал он,—по выстрелу из гостиницы побежали за полицией.

Это было справедливо. Неотаки, неусыпный блюститель порядка в своем доме, давно уже знал о происходившем в комнате Николая Петровича. Видя, что дело берет оборот серьезный, услышав наконец выстрел и опасаясь ответственности, он послал дать знать обо всем полиции.

— Прибери скорее свои карты да понтерки; спрячь все это в мою комнату, хоть в печку,— сказал Александр брату; потом, обращаясь к гостям, прибавил:—А мы с вами, господа сядемте в преферанс; другие притворятся, будто держат пари. Исписывайте стол как можно более. Вы, господин Грушницкий, извольте положить кинжал, иначе, ни мало не прикрывая, я выставлю перед полицией ваше поведение во всей его гнусности; в этом даю вам честное слово.

Грушницкий медленно встал, положил кинжал, взял шапку и хотел уйти.

— Нет, теперь не извольте выходить,— молвил Алек­сандр,— иначё полиция будет вправе иметь подозрение; на­до, чтобы она застала здесь всех, как будто ничего не бы­ло.

— Вы разве впустите полицию сюда?—спросил адъю­тант.

— Как же не впустить после такого шумами пистолет­ного выстрела ночью, в гостинице?

Стол меж тем привели в порядок; все уселись кругом. Четверо притворялись, будто играют в преферанс, другие держали мнимые заклады, все шло хорошо. Один Груш­ницкий ходил быстрыми шагами вдоль комнаты.

— Нет, господин Николай Петрович,— сказал он,—я вам этого не подарю никогда; завтра же с вами стреляюсь, не то...

— Я вас прошу, господин Грушницкий,— прервал Алек­сандр,—оставить это; право, теперь не время...

— Ни теперь, ни когда-либо не оставлю! — произнес гневно адъютант, ободряясь тем, что его просят.— Завтра же утром стреляюсь с вашим братом насмерть: один пис­толет заряженный, другой нет. Если ваш брат откажется от поединка, то, где бы я с ним ни встретился, или убью его как негодяя, или надаю пощечин; заверяю вас в том моим честным словом!

Едва Грушницкий вымолвил эти угрозы, как слуга, вы­шедший из комнаты, занимаемой Александром, сказал вполголоса капитану:

— Полицмейстер стоит здесь, в передней; не велел о себе докладывать; а на дворе обход.

— Хорошо! Ступай к себе в те же двери, откуда при­шел,—отвечал Александр, Немного погодя он закричала

— Человек!

Слуга явился из прихожей.

— Кто там? — спросил капитан.

— Не знаю-с, какой-то офицер.

— Спроси же, кто он и кого ему нужно?

Слуга пошел и тотчас возвратился с ответом:

— Это полицмейстер; спрашивает постояльца здешнего номера.

— Так проси же его сюда.

Низенький, толстый офицер вошел в комнату; в его чер­тах выражалась простота, подернутая, однако, некоторою хитростью. Он вежливо поклонился всем и сказал:

— Позвольте узнать, кто занимает этот номер?

— Я. Что вам угодно? — спросил капитан Пустогородов, продолжая смотреть в карты.

— Это вы, Александр Петрович! А мне сказали, что здесь стоит ваш братец.— Немного погодя он прибавил: -Вы, верно, меня не узнаете?

Александр, посмотрев на него, вдруг вскочил со стула и бросился обнимать.

— Виноват! Не узнал вас! Господа, рекомендую вам моего старого знакомца,—сказал капитан, обратись к гостям.—Я находился у него в роте, когда был разжалован: этот добрый и благородный человек, спасибо ему, смягчал мне; сколько мог, жестокую жизнь. При нём не должно играть в преферанс; он враг всех коммерческих игр: банк —вот его любимое занятие. Нечего делать, для своего старого ротного командира я заложу фараон, хотя ненавижу эту игру.

— Я перестал совершенно играть в банк, даже и карт не беру в руки с тех пор, как женился,—отвечал полицмейстер- Слава богу, что вас вижу здоровым, Александр Петрович. Я знал, что вы в городе, хотел было с вами по-

видаться, но подумал: он теперь капитан, зачем напоминать ему неприятное время!

— Как вам не грешно! Я никогда не забуду, чем вам обязан… Хорошо, что вы более не играете: это была в вас пагубная страсть. Помните ли, как вы меня учили, когда адъютанты начальников метали банк, ставить темные карты и раздирать их, уверяя, будто они убиты? Помните ли, как я упрямился и не хотел задаривать людей, которые в ту пору могли быть мне полезны?

— Как же, очень помню. Я всегда дивился вашему упрямству. Но я заговорился и забыл, что по делу к вам приехал: у вас в комнате слышали выстрел, и о вечера, сказывают, играли в карты.

— Точно. Вот господин Грушницкий... (адъютант смутился, Александр нарочно кашлянул) взял братнин пистолет и, рассматривая его, задел как-то курок; пистолет выстрелил. В карты мы действительно играем с вечера? вы

сами нас видите.

— Да! Вы за преферансом! Но мне наговорили, что у вас банк, что игроки между собою перессорились и в кого-то выстрелили из пистолета.

— Если б выстрелили в человека, можно ли в этой небольшой комнате не попасть в него? А вы сами видите, что мы все целы.

— Разумеется. Да как бы мне, Александр Петрович, переговорить с вами несколько слов?

— Сделайте милость! — отвечал капитан и повел его в свою комнату. Они сели.

— Я знаю, Александр Петрович, что у вас играли в банк,—тихо сказал полицмейстер,—что Грушницкий в вас выстрелил; но жалобы нет, банка я не застал: стало быть, все кончено. Остается поединок, на который господин адъю­тант вас вызывал: я сам это слышал, своими ушами; про­шу не пенять, если я доведу об его вызове до сведения ко­менданта; во-первых,- по обязанности своей, тем более что мне же приказано смотреть, чтобы он не наделал каких- либо проказ; во-вторых, я хочу избавить вас от последст­вий, неразлучных с поединком; а потому и прошу дать мне подписку, что вы не выйдете по его вызову — это необхо­димо. В противном случае я вынужден буду оставить здесь полицию, а сам ехать тотчас же уведомить обо всем коменданта.

Напрасно уверял его Александр, что между ним и адъю­тантом не было и помина о поединке. Полицмейстер тре­бовал подписки. Капитан должен был исполнить его жела­ние, хотя и не сознавался, что между ним и Грушницким были неприятные объяснения.

Полицмейстер уехал. Александр возвратился в комнату брата.

— Ну, Пустогородов, не угодно ли вам выбрать секун­данта? — сказал Грушницкий, взяв в руки шапку,—я вас ожидаю завтра в семь часов утра, в лесу у четвертой верс­ты по Московскому тракту. А вас всех, господа, приглашаю быть свидетелями поединка.

— Которого не будет! —отвечал Александр.

— Позвольте вас спросить, почему? — возразил адъю­тант. .

— Потому что, во-первых, это было бы сумасшествием с моей стороны с вами стреляться; а во-вторых, вы уже в меня выстрелили.

— Я не вас вызываю, а брата вашего! Но если вы это принимаете на свой счет, тем лучше. Извольте мне объяс­нить, почему драться со мною было бы сумасшествием с вашей стороны, а?

Тут Грушницкий, сжав кулак и грозя им, сделал не­сколько шагов к капитану.      0

— Стой тут и ни шагу вперед! — возразил Александр, вскакивая в бешенстве со стула.— Еще полшага, и все для тебя кончено!

Грушницкий остановился. Капитан, пришедши в себя, хладнокровно прибавил:

— Я с вами стреляться не буду, чтобы не запятнать своей доброй славы; вы не стоите, чтобы я имел с вами дело!

— Помилуйте! В чем можете меня упрекать?. Я такой же офицер, как и вы, принят везде где и вы, никогда не воровал, подлостей не делал; какие же ваши преимущест­ва?

— Вот они: целой жизнью испытаний я заслужил доб­рое имя, которым теперь пользуюсь; а вы молоды, офице­ром с. недавнего времени, без заслуг, без правил, и к тому уже успели дать о себе самое невыгодное понятие общест­ву, где приняты лишь по эполетам, а более из уважения к вашему начальнику. Вы не делали низостей, говорите вы? Но прошу сказать мне, как назовете вы поступок свой, ког­да вы напали с оружием на человека безоружного? По­верьте, господин Грушницкий, жалко было бы то общество, в котором должны стоят на одной доске люди, заслу­жившие долголетнюю безукоризненную репутацию, с людь­ми без правил и нравственности, как вы. Излишне объяс­нять вам, что человеку почтенному, испытанному, унизи­тельно выходить на поединок с ничтожным молокососом... это для вас непонятно? Брат мой и я, виноваты ли мы, что повстречались с вами? Подобных случаев в жизни мно­го; следственно, гнусно то общество, которое вздумало бы осуждать брата и меня. Я знаю, вы теперь в затрудни­тельном положении: редко найдется человек столько наг­лый, чтобы взять вашу сторону; но, Грушницкий, меня вы не можете обвинять ни в чем, пеняйте лишь на себя. Про­щайте; да послужит вам этот урок на пользу!

Адъютант призадумался и вышел безмолвно.

Скоро все разошлись.

— Какой бездельник этот Грушницкий!—сказал Нико­лаша брату, когда они остались вдвоем.

— Это просто человек без всякого воспитания, без нравственности,— отвечал Александр.— Он составил себе идеал каких-то бессмысленных правил, которым следует: потому-то он и корчит разврат воображения и необуздан­ность страстей.

Рано на следующее утро Пустогородовы послали на станцию за лошадьми. Человек их возвратился с ответом, что не приказано давать им лошадей без разрешения ко­менданта. Братья остались, спокойно дожидаясь конца всего этого, Николаша между тем удивлялся, почему Александру вздумалось уверять полицмейстера ночью, что он занима­ет комнату, в которой они находились.

— Я это сделал,— отвечал Александр,— потому что предвидел неприятности и хотел тебя от них избавить. Ме­ня здесь давно знают, следовательно, мне легче было оп­равдаться.

— Спасибо же тебе, Александр! — возразил Николаша, пожимая руку брата.—Надеюсь иметь случай отплатить тебе тем же.

— Не стоит благодарности; ты, верно, сделал бы тоже самое на моем месте.

Николаша молчал.

Слуга доложил об адъютанте Грушницком, который спрашивал Александра Петровича.

— Что ему нужно, спроси! —сказал капитан.

Адъютант прислал слугу обратно с ответом, что име­ет необходимое дело и убедительно просит капитана при­нять его.

— Подать мне дорожный пояс с кинжалом! молвил Пустогородов.

Он подпоясывался.

— Ужели ты примешь Грушницкого?—спросил Нико­лаша.

— Нет, я выйду к нему в переднюю.

— Зачем же надеваешь кинжал?

— Кто знает, на что он способен? Видя меня вооружен­ного, он удержится от дерзости.

Александр вышел к адъютанту.

— Что вам угодно? — спросил он.

Грушницкий, бледный и встревоженный, вежливо отве­чал:

— Мне необходимо с вами переговорить, Александр Пет­рович!

— Говорите.

— Но я бы желал видеться с вами наедине; пойдемте в вашу комнату.

— В этом извините, господин Грушницкий. После ва­шего поведения в нынешнюю ночь я не могу вас принять у себя. Извольте говорить, что вам нужно, здесь; иначе, прошу извинить... мне некогда.

— Я имею надобность с вами переговорить, Александр Петрович! — повторил, запинаясь, адъютант.—Какой обо­рот дадим мы нашей ссоре? Кажется, за нами не на шутку присматривают: рано утром комендант прислал ко мне с приказанием не отлучаться из дому без его позволения; между тем плац-адъютант все сидит у меня; насилу вы­рвался сюда, посоветоваться с вами.

— Делайте, как знаете!.. Мне все равно. Вы напрока­зили, вам и выпутываться. Но за нами, должно быть, дейст­вительно наблюдают: я хотел ехать нынче, и мне не дали лошадей.

Отворилась дверь, и вошел в переднюю плац-адъютант.

— Так-то вы исполняете приказание коменданта? — сказал он Грушницкому.—-Извольте сейчас идти домой; в противном случае мне велено употребить силу. Извините, капитан что я распоряжаюсь у вас таким образом и уво­жу вашего гостя; но я исполняю свою обязанность.

Я не только не сержусь,— отвечал Александр,—но даже благодарен вам; по этому можете судить, как я це­ню своего гостя, которого принимаю в передней.

Плац-адъютант поклонился и вышел с' Грушницким. Этот ворчал что-то про себя.

Вскоре, комендант приехал к Александру Петровичу.

— Мне очень прискорбно, что я вынужден был вас за­держать, капитан!—сказал он, войдя,— Но я хотел узнать волю генерала насчет вашей ссоры нынешнею ночью. Его превосходительство не приказал вас останавливать и пору­чил мне сказать вам: он удивляется, как вы, с вашими достоинствами, принимаете к себе человека, подобного Грушницкому! К счастью, полицмейстер предупредил меня, каким образом он вошел, и я мог вас оправдать. Генералу, однако, неприятно было узнать, что вы проводите ночи за игрою.

— Много вам обязан, полковник, за ваше участие. Я вижу в этом вашу доброту и всегдашнюю готовность одол­жать; но позвольте покорнейше просить вас доложить ге­нералу, что с истинным прискорбием слышу об его невы­годном заключении обо мне, и льщу себя надеждою, что его порицание не будет иметь больших последствий, чем прежнее распоряжение; впрочем, в короткое время я сам оправдаюсь перед его превосходительством.

— Стоит ли об этом говорить? Вот, не знаю как быть с Грушницким! Мне приказано его выпроводить отсюда за сто верст с казаком или жандармом, а этот нахал не едет, уверяя, что у него нет ни копейки денег, да как будто тре­бует их! Не знаю, как сделать? — Подумав немного, пол­ковник прибавил:— Если он вам проиграл, нельзя ли вам в виде ссуды дать ему сколько-нибудь на дорогу?

— Сейчас дам ответ, полковник. Позвольте мне только выйти спросить у брата, есть ли у него достаточно денег, и тогда, хоть я ничего не выиграл у Грушницкого, вручу вам сколько будет возможно.

— Сделайте одолжение, Александр Петрович! Вы меня выведете из большого затруднения.

Капитан вышел спросить у брата, сколько проиграл ему Грушницкий. Николаша не помнил, наверное, но казалось ему, что около пятисот рублей. Александр пошел в свою комнату, отсчитал эту сумму и отдал ее коменданту, ко­торый, обрадовавшись, поехал выпроваживать адъютанта.

Коляска Пустогородовых была уже запряжена, когда плац-адъютант, по приказанию коменданта, приехал к Александру, с распискою от Грушницкого в полученных деньгах. При ней было запечатанное письмо, в котором адъютант благодарил капитана и писал, что если брат его откажется выплатить это, в таком случае он сам, когда бу­дет при деньгах, возвратит их. Он прибавлял, что надеет­ся—Николай Перович помнит, как накануне у него, Груш­ницкого, шла карта от двухсот червонцев, которая легла плие и, следственно, по правилам игры, имела половину своего куша.

Александр показал брату записку и, отозвав в сторону, спросил, что это значило.

— Вздор!—отвечал Николаша.—Я позволил ему иг­рать в карты с условием, что я беру плие, как в качаловском штосе.

Александр, получив расписку, написал на ней, что по­читает ее вовсе не нужною и возвращает назад, надеясь и без этого иметь свои деньги от Грушницкого впоследст­вии времени.

Плац-адъютант отправился с нею обратно.

— Охота тебе, Александр, давать деньги подобным лю­дям!—сказал Николаша.— Теперь Грушницкий будет вез­де рассказывать, что вызывал тебя стреляться, а ты стру­сил и, желая скорее избавиться от него, снабдил даже сум­мою на дорогу. Я давно знаю этого молодца!

Пускай говорит, что хочет! Кто меня знает, тот не поверит. От клеветы ничем не предостережешься! Впрочем, Грушницких много на свете. А тебе что за мысль была иг­рать с ним и делать такие условия?

— Я думал от него отделаться.

— Что же, отделался? Нет, эти люди истинная язва! От них ничем не отвяжешься; у них нет ни стыда, ни совести. Впрочем, им терять нечего! Отвратительные творения!

Пустогородовы сели в коляску. Ямщик ударил кнутом. Пыль взвилась столбом на улице.

III

Кавказские Минеральные Воды

Вокруг ручьев его волшебных

Больных теснится бледный рой,

Кто жертва чести боевой,

Кто почечуя, кто Киприды…

А. Пушкин. Евгений Онегин

В первой половине мая братья Пустогородовы подъез­жали к Пятигорску. Они оставили уже влево Горячинскую станицу, лежащую в полуторе версте от горячих серных ключей.

— Да где же Пятигорск? —спрашивал с нетерпением меньшой брат у старшего.

— А вот, сейчас въедем,—отвечал последний. И коляс­ка катилась уже по слободке, между двумя рядами раз­новидных домов.

— Верно, это городское предместье! — сказал Никола­ша.

— Нет, это часть самого города, известная под именем Слободки; здесь поселены женатые солдаты, нарочно, что­бы посетители имели более наемных квартир.

- Что за город! Нет заставы, ни острога, ни кабака! Все какие-то лачуги, одна другой хуже.

Группы солдаток и девчонок сидели у ворот, крича проезжим:

— Господа, здесь порожняя квартира, не угодно ли остановиться?

— Откуда набрали таких уродов? — возразил меньшой Пустогородов.— Ни одного порядочного женского личика!

— Жены солдатские привозятся сюда из России к мужьям.

Бедные мужья!.. Небось красавица не явится к му­жу, ей и без него хорошо.

Наши путешественники поравнялись с домом доктора Конради, перед которым зеленел миловидный сад; повер­нули за гору, и взору их открылись красивые дома, ка­менные здания, бульвары, купальни, беседки, сады, стлав­шиеся по скату возвышенности, этого подножия горе Машуку*, которая поднимается грозным исполином над Пя­тигорском.

* Машук — одна из пяти гор, давших свое имя городу и называемых туземцами Бештау. По-татарски беш значит пять, а тау — гора.

Коляска остановилась у ресторации: огромное, каменное и самое неудобное для помещения строение. В бельэтаже находится трактир: довольно пространные ком­наты служат в будни столовою и сборищем для картежных игроков; в праздники тут даются балы, на которые всякий имеет вход, заплатив за билет; комнаты две ос­таются для приезжих постояльцев. И здесь хозяйничает наш старый знакомый, Неотаки. В верхнем этаже отда­ются внаем номера не более как на пять дней: посетители должны быть весьма признательны за краткость срока, потому что эти покои, несмотря на дороговизну, чрезвы­чайно неудобный в летнее время несносны своею духо­той. Тут остановились, временно, братья Пустогородовы.

Первою заботой Александра было отыскать дом для ро­дителей. Ему не нравилась главная часть города, около бульвара, которую обыкновенно предпочитают столичные посетители, любящие шум и рассеяние; он знал все невы­годы ее: в знойное время там нестерпимый жар от сосед­них раскаляющихся скал; всегда, удушливый запах серы веет с горячих источников, и вдобавок вечная пыль с мос­товой проникает во внутренность домов. Поэтому он избрал квартиру на конце города, окнами на Машук: чистый воз­дух полей, свежая зелень,"-тишина и уединение места пле­нили его. При доме был флигель, в котором хотели поместиться оба брата, чтобы не стеснять стариков. В Пя­тигорске квартиры хоть и чисты, но вообще довольно тес­ны и скудно меблированы. В эту пору года хозяева обык­новенно дорожатся, в надежде на большой съезд; но позд­нее, в июле месяце, если посетителей мало, они уступают за полцены.

Николаша был здоров. Александр два раза в день ез­дил в Александро-Николаевские ванны погружать свою ра­неную руку, без чего нельзя было возвратить ей движения: поэтому оба брата не порабощались образу жизни, пред­писанному при лечении. Они не толпились в известные ча­сы вокруг целебных источников, не бродили по улицам и бульварам, не столько для движения, сколько от нечего де­лать, ложились в постель когда хотели, и ели что приходи­ло на мысль. Впрочем, в мае месяце в Пятигорске всегда стоят туманы, ветры и дожди, одна лишь необходимость может вынудить человека выйти из дому.

Настал июнь, а с ним и ясные дни*. Братья Пустогородовы от любопытства и скуки решились следовать прави­лам водяного лечения. Вставая до восхода солнца, они обыкновенно отправлялись к источникам.

* Только не каждый год это бывает; постоянная хорошая погода всегда начинается с половины июля и продолжается весь август, а с нею неразлучен нестерпимый зной.

Какое жалкое зрелище представляет это гулянье, которого однообразие прерывается только тем, что гуляющие каждую четверть часа подходят к ключу пить из целительной струи! Инва­лид, из среди множества разновидных стаканов, которые висят на длинных тесьмах, снимает с крючка тот, который вам принадлежит, погружает его в горячий источник, вы­поласкивает и подает вам. Вы морщитесь и пьете тепло­ватую зловонную воду, которая на несколько секунд ос­тавляет во рту вкус тухлых яиц. Таким образом, вы про­глотите стакана три, и потом идете ходить или садитесь в какой-нибудь беседке рассматривать лица больных, про­ходящих мимо вас. Между тем инвалид систематически ве­шает ваш стакан на свое место, наблюдая всегда самое пунктуальное старшинство: вы можете быть уверены, что стакан подполковника не будет никогда висеть выше ста­кана полковника, и так далее. А что за лица ежеминутно встречаете вы по саду! Здесь разбитый параличом едва передвигает ноги; тут хромает раненый; там идет золотуш­ный; далее — страдалец в язвах, этот—геморроидалист; рядом с ним — страждущий от последствий разврата; сло­вом, тут средоточие всех омерзительных недугов челове­ческого рода. И кого не найдете здесь? И военных всех мундиров, и разжалованных, и статских, и монахов, и куп­цов, и мещан, и столичных модниц, и толстых купчих, и чванных чиновниц, и уморительных оригиналов; не забудь­те, что все это натощак, спросонья! Несмотря, однако, на господство самых отвратительных страданий, волокитство и чванство не покидаются. Жалко смотреть, как иная, быв­шая красавица, увядающая от болезней и годов, ищет пле­нить кого-нибудь своими потухающими взорами, которые выглядывают из-за бледно-желтых щек. Забавно видеть, как иной генерал и тут не оставляет своей важности, гром­ко судит и рядит, и счастлив, что его стакан висит выше других; как самонадеянно останавливает он гуляющих обер-офицеров, готовый при малейшем неудовольствии на­помнить свой превосходительный чин; как принуждает их вы­слушивать самые пошлые рассказы, самые бессмысленные предположения. Всякий из этих господ корчит Наполеона; многие корчили бы и Фридриха Великого, но не все знают об его существовании. Пословица справедлива, которая гласит, что нет семьи без урода. А толков-то, толков!.. Че­го не наслушаетесь вы на этих гуляньях! И пересуды, и сплетни, и жалобы, то на скуку местопребывания, то на неудобства дороги, на грубость и притеснение станцион­ных смотрителей, то на недостаток в лошадях и на прочее. Большею частию, однако ж, предметом разговоров служит разбор военных действий на Кавказе и методы лечения пятигорских медиков, которые, сказать мимоходом, живут между собою как кошки с собаками. Заключением всех пересудов хула директору минеральных вод: человек ни­когда и ничем недоволен! Между тем теперь это место за­нимает достойный начальник, добросовестный ветеран, пол­ковник, украшенный ранами; ему поистине обязан Пяти­горск введением устройства и порядка на водах. Здесь услышите старого моряка, уверяющего, будто самый лучший образ лечения — выпивать по восьмидесяти стаканов горя­чей серной воды утром и столько же вечером: такое лечение он предпочитает даже морским пуншам, которые совсем не гомеопатически пивал во время оно. С ним спорит боль­ной, утверждающий, что весьма достаточно трех стаканов, и то должно пить в продолжение трех пасов. Третий присое­динившийся к ним замечает, что трех стаканов мало, по­тому что глотать их надобно лишь до половины: газ испа­ряется, пока больной подносит стакан ко рту. Далее, воз­ле скамейки, занимаемой кирасирским офицером и старым кавказцем, составился кружок. Послушаем, о чем они тол­куют так горячо?

— Ваш ходил на черкес войну? —спрашивает .немец, кирасир, кавказского офицера.

— Как же, ходил, капитан! — отвечает последний.

— Ну, вот там видит несколько горки!.. Пожалост рас­сказать, что есть за горки? Мой долго смотрим на геогра­фической карт... ясно ничего понимать не могла.

— И я ничего не разберу... Смотрел не далее как вче­ра на почтовой карте, но ничего не понял,— сказал низень­кий старичок, курский помещик.

— Ой! Пожалост не мешайт!.. Видит, что серьезный раз­говор. Так, господин казак-офицер, что там за этих гор?

— Опять горы, капитан!

— Ну, знай; а далее?

— Горы же.

— Тфу, тейфель! Ну, а за гор?

— Все горы.

— Ну, а за горы?

— Не знаю, это уже Турция.

— Турци! Тфу, ваш ничего не знаит. А Грузий, Тиф­лис, где?

— Все, что вы видите, это — горы, обитаемые осетинцами и их племенами; вон в том направлении горы примыкают к Имеретин, а в эту сторону к ахалцыхскому хребту; за ними, наконец, граница Турции.

— Ну, а Тифлис куда деваит?

Тифлис более к востоку.

— Ха! Ха! Ха! —И немец, ворча про себя, что кавказец ничего не знает, удалился.

Там, на горе, стоит высокий седой кавалерийский генерал, прославившийся своею бешеною храбростью. Его окружили слушатели. Он бранит без пощады все на свете, но пусть бы сам попытался проскакать с одним кавалерийским полком чрез Кавказский хребет!

Однако пора нам оставить пятигорских ораторов и возвратиться к описанию жизни на водах.

Отправив в желудок известное число стаканов теплой зловонной воды и нагулявшись поневоле, посетители возвращаются домой ожидать своего часа на ванны. Пробьет урочное время колокол, и кареты, коляски, дрожки, запряженные по большей части клячами, потянутся со всех сторон к купальням. Здесь больные, посидев в горячей воде, ложатся в пристроенной комнате и потеют, пока не услышат несколько слабых ударов в дверь и голоса: «Пора выходить, ваша половина прошла!»* Тогда начинают скорее одеваться, закутываются как можно теплее и спешат домой пить жидкий зеленый чай или маренковый кофе; потом, пропотев еще дома, одеваются на весь день или до

повторения того же самого процесса после обеда. В первом часу пользующиеся должны обедать, то есть покушать жиденького супу из чахоточной курицы и соусу из зелени; иногда к этой, скудной трапезе прибавляется компот из

чернослива; о вине и подумать не смеешь пить,— кофе еще менее. Ложиться должно не позже одиннадцати часов вечера, чтобы на следующий день начать то же самое. Вот как проходит лето в Пятигорске, исключая воскресенья и праздники. В эти дни обыкновенно не берут ванн, чтобы утром быть у обедни, а вечером на бале.

Николаше вовсе не нравилась такая жизнь. Впрочем, вскоре он познакомился с одним полковником, приехавшим из Грузии, и проводил у него большую часть времени. Полковник обратил внимание Пустогородова сначала своею фуражкою, известною в Закавказье под названием а-ла-Ко-цебу, а потом и самим собою. Не подумайте, однако, чтобы это была какая-либо немецкая оригинальная шапка или чухонский колпак: это просто фуражка, обтянутая белым чехлом, который покрывает вместе и козырек.

* В ванны пускаются по билетам на полчаса.

Полковник, носивший ее, был человек преждевременно состарившийся; в правильных чертах его лица, которое некогда нравилось женщинам, выражались необузданные страсти, превратив­шиеся в привычный разврат; следы изнурения, истомы и душевных огорчений от обманутых честолюбивых надежд подернули какою-то мрачностью это лицо, некогда прекрас­ное (по крайней мере, таковы были слухи). Редкие волосы, едва покрывающие голову, давали некоторым образом по­нятие о жизни. Накопив груды денег, он приехал насла­диться покупными удовольствиями, но, не находя их по вкусу своему, проводил ночи за картами, а утро и вечер посвящал волокитству. Вероятно, полковник, по старой привычке, снисходительно смотрел на себя в зеркало; ина­че он счел бы нужным поступить в число заштатных воло­кит. Но человеческое самолюбие слабо! На гуляньях он ухаживал за истощенными мнимыми красавицами, расска­зывал им с восторгом были и небылицы о крае, откуда приехал, и прикрашивал рассказы словами: «Восхитительная страна!.. Особенно для того, кто составил себе имя в ней!» Николаша, слышав несколько раз эти слова, спра­шивал у его товарищей, что за подвиги у этого офицера в Закавказье? Ему отвечали: «Как же! Он известен в Кав­казском корпусе!» Но чем, никто не знал. Он обратился с этим вопросом к брату.

— Да! — отвечал Александр,— он известен в нашем корпусе огромными доходами, которые незаконно нажива­ет, строптивостью и нёприятностью нрава и страстью к азартной игре. Он выжил из полка почти всех старых, за­служенных офицеров.

Довольно было для Николаши слышать, что полковник любит игру. Он сдружился с ним и скоро очутился среди всех игроков, нарочно съехавшихся в Пятигорск, чтобы обыграть друг друга. Он играл ежедневно, но мало выиг­рывал: записные искусники не допускали его чрезмерно пользоваться счастьем. Он и не проигрывал однако ж, по­тому что всегда метал: стало быть, труднее давался в об­ман.

Наконец приехали старики Пустогородовы. Петр Пет­рович не владел правой рукой. Прасковья Петровна оста­валась так же здорова и свежа, как мы ее видели. Оба очень радушно встретились с Александром: отец истинно любил сына, а матери понравилась его наружность и кро­тость в обхождении. О Николаше нечего и говорить? ему обрадовались невыразимо! Но он был со стариками доволь­но холоден и невнимателен, как человек, совершенно уве­ренный в их любви и не помышляющий, что может ее по­терять. Николаша советовал отцу быть воздержаннее в пи­ще, а мать пенял за невысылку денег, когда он их просил. Послали за медиками; сделали консилиум: доктора поспо­рили, покосились, отпустили несколько колкостей друг другу и решили, что больной должен пить серную горячую воду, брать ванны, соблюдать строгую диету, мало спать. В непродолжительном времени они хотели опять собраться, чтобы узнать о ходе болезни и действии лечения. Каждый взял по двадцати пяти рублей и уехал, притворяясь, буд­то не смотрит на своих собратьев. Пятигорские медики все между собою враги: это необходимо, чтобы больные не за­метили в беспрерывных консилиумах, которых они то и де­ло требуют, желания исторгать побольше денег. Врачи считаются между собою приглашениями на консилиумы, точно так же, как светские дамы визитами; но у них счет еще сложнее, потому что берется на бирку плата за кон­силиум. Если доктор приглашает своих собратов на сове­щание к такому больному, который дает по пятидесяти рублей, так этого медика они должны пригласить, каж­дый в свою очередь, на консилиум той же цены. Похваль­ное братство, утешительное в роде человеческом правосу­дие!.. Но, кажется, оно не совсем приятное для пациента. Наконец Пятигорск дождался 25-го июня. Гарнизон ут­ром причепурился и дал, как водится, развод. Почтенный комендант, маститый ветеран, поседевший на сорокалетней безукоризненной службе, выгладил свой ус, не уступаю­щий белизною снегу Эльборуса*; поздравил солдат с торже­ственным днем рождения государя императора и разослал посетителям повестки, что вечером будет бал в ресто­рации. Желающие танцевать должны были явиться в мун­дирае; прочие, кому здоровье не позволяло наряжаться, могли быть в сюртуках. Разумеется, это возбудило ропот: на что не ропщут! Пошли толки. «Что за мундиры, когда приехали за тысячу верст лечиться!»—говорили одни. «Ни­кто не пойдет на этот бал!»—восклицали другие. Конечно, для дендизма невыгодно приходить на бал с объявлением: я намерен танцевать. Для истинного модника нет ни цели, ни намерений: таков тон нашего времени. Настоящий ден­ди отправляется, не зная сам куда, совсем не ведая зачем: по крайней мере должен это показывать.

* Одна из самых высоких гор Кавказского хребта; вершина ее по­крыта вечными снегами.

Единственная цель его —взглянуть, что делает толпа. Как можно идти отыс­кивать удовольствия! Будто денди нуждается в них! Буд­то будуар его скучен! Будто он сам в себе не находит до­вольно средств к развлечению! Такая мысль Оскорбитель­на для него. Денди ни с кем не говорит: он дарит словами, которые, по его мнению, во сто крат питательнее для ума, чем манна была в пустыне для израильтянина. Денди на­дел бы сюртук и пошел на бал: к счастию, однако ж, в Пятигорске этих господ мало. Тут все армейские офицеры. Скучая всю жизнь в деревнях на портое, развлекаясь толь­ко в обществе какого-нибудь грубого мелкопоместного дво­рянина или оскорбительно надменного богача-помещика, они радехоньки посмотреть на бал, себя показать и потан­цевать. Они надели мундиры и явились на вечер.

Пятигорские балы довольно благовидны: зала, где тан­цуют, просторна, опрятно содержана, изрядно освещена; музыка порядочная. Приезжие дамы корчат большую прос­тоту в одежде, но в наряде их проглядывает иногда тайное изящество — что вовсе не лишнее, если выкинуто со вку­сом. Пестрота военных мундиров, разнообразие фрачных покроев и причесок, различие приемов, от знатной барыни до бедной жены гарнизонного офицера, от столичного ден­ди до офицера пятигорского линейного батальона, кото­рый смело выступает с огромными эполетами, с галстухом, выходящим из воротника на четверть, и до чиновника во фраке, с длинными, почти до полу, фалдами, с высокими брызжами, подпирающими щеки,—все это прелюбопытно и занимательно. Но когда начнутся танцы —тут смех и го­ре! Когда все эти лица, бледные, изнуренные от лечения и насильственного нота, задвигаются, невольно помыслишь о сатанинской пляске. И тут же, для довершения картины, проделки пехотных офицеров ногами, жеманство провин­циального селадона, шпоры поселенного улана, припрыжка и каблуки гусара, тяжёлые шаги кирасира, притворная степенность артиллериста, педантские движения офицера генерального штаба, проказы моряка, грубые, дерзкие ух­ватки казако-ландпасного драгуна. Все странно и забавно!

Николай Петрович, разумеется, явился на бал в сюр­туке: бегло смотрел он, зевая, кругом всей залы, но не ос­танавливал взора ни на ком. Дверь внезапно отворилась в залу, и вошла осьмнадцатилетняя блондиночка: она была среднего роста, хороша собой и несколько застенчива. За нею подвигался полковник, лет около пятидесяти, угрюмый и старообразный. Все скрашивали друг у друга, кто они, но никто не знал. Комендант, отозванный в сторону, мог один удовлетворить общее любопытство; по его словам, это был полковник фон Альтер с женою, за час перед балом приехавший из России.

Николаша, всматриваясь в приезжую, узнал знакомые черты. Он тотчас подошел к ней.

— Китхен!.. Катерина Антоновна! Узнаете ли вы меня? Как давно мы не видались!

— Как вас не узнать, Николай Петрович! Я вас не ви­дела с той поры, когда мы играли в бостон.—Тут Китхен опустила глаза и покраснела.

— Давно ли вы замужем?

— Второй месяц.

— Представьте меня, пожалуйста, вашему мужу.

Очень хорошо. Да вот он, кстати, идет.—Потом, об­ращаясь к мужу, она сказала:—Альтер, представляю те­бе, мой друг, Николая Петровича Пустогородова, сына Прасковьи Петровны.

— Очень рад познакомиться! —отвечал полковник, про­тягивая руку Николаше.— А я тебе, моя Китхен, представ­ляю полковника, моего старого, доброго товарища... Пошалили же мы с ним!— И сам держал за руку закавказского приезжего с фуражкою а-ла-Коцебу.

Фон Альтер отошел, новопредставленный сделал не­сколько вопросов, молодая женщина отвечала застенчиво. Полковник, удаляясь, пробормотал сквозь зубы, но так, чтобы она могла слышать: «Опоздал! Никак не поспеешь за этою несносною молодежью!»

Откуда вы теперь, Катерина Антоновна? — спросил Николаша.

— Из Москвы. Мой муж переведен в Грузию.

— Так вы едете туда?

— Нет, не скоро еще, муж поедет на днях в Тифлис и, устроясь там, приедет за мною, а меня покуда оставляет здесь, поручив вашей матушке.

— В самом деле! — воскликнул Николаша радостно.— Как это хорошо! Однако у меня есть много о чем с вами поговорить. У вас нет приглашения на мазурку?.. Не хоти­те ли ее танцевать со мною?

— Очень хорошо.

Так я съезжу домой переодеться: в сюртуках не по­зволено танцевать; я тотчас буду назад.

Мазурка началась. Пары пестрели кругом залы. Я не стану их описывать — ничего замечательного в этот вечер не было. Роза Кавказа, теперь уже поблекшая, сидела по­никнув головой, подобно надгробному памятнику над кра­сотою, утраченною без возврата. О время! Время! Чего не преобразуешь ты? Но подслушаемте лучше, что говорит знакомая нам пара.

— Скажите, Катерина Антоновна, что-нибудь об Ели­завете Григорьевне? Я совсем потерял и след ее.

— Несмотря на то, она живет в вашей памяти, Николай Петрович! — сказала блондинка, покраснев и устремляя взор на своего кавалера.

— Да! Я помню ее как женщину, бывшую a La mode в то время как я жил в Москве.

— А еще как?

— Решительно никак.

— Не отпирайтесь: я знаю письма, которые вы к ней писали из полка.

— Какие письма?

— Страстные.

— В самом деле? — спросил кавалер с притворным лю­бопытством:—Я писал страстные письма!.. Что, были они очень глупы?

— Не скажу вам, как они мне казались, но могу толь­ко вас уверить, что они веселили вечера у бабушки Ели­заветы Григорьевны,— отвечала дама, смотря на своего ка­валера с торжеством.

— Каким же это образом?.. Расскажите, Катерина Ан­тоновна.

— .Елизавета Григорьевна читала их вслух, придавая своему голосу особенную трогательность. Она кончала, под­нимая глаза к небу, словами: «Ваш! Навсегда ваш! Веч­но ваш Николай Пустогородов».

— Сознаюсь,— отвечал смущенный Николаша,—очень сожалею, что узнал об этом. Я думал дурачить Елизаве­ту Григорьевну, а выходит, что она смеялась надо мною: непременно ей отомщу! Где она теперь?

— Право не знаю, и полагаю, никто в России не знает.

— Каким образом?

— Несколько дней после вашего отъезда из Москвы приехал какой-то артист, родом итальянец, которого кра­соту всюду превозносили. Елизавета Григорьевна стала брать у него уроки пения, чтобы усовершенствоваться, как она говорила, в этом искусстве; заперлась с ним дома; ед­ва показывалась на свет, и то в его сопровождении. Об этом заговорили, смеялись над нею, наконец, дошла оче­редь и до мужа; он взбесился; пошли распри. Елизавета Григорьевна внезапно уехала в Петербург, покинув мужа и детей; оттуда отправилась в Италию, под вечно лазуревое небо, где люди с пламенными и снисходительными серд­цами. Так писала она к своей бабушке. «И для этой ла­зури,— прибавляла она,—оставила я свое родное, всегда облачное небо, которое при всем том прозрачнее совести людской. Пускай читают они мое письмо, писала она,— пускай узнают, в чем я их обвиняю: это вертеп пресмы­кающихся, бессильных злоязычников, бесчестных обман­щиков и глупых жертв, и все это судит да рядит, не зная ничего и не имея понятия ни о чем. Бывшему мужу моему скажите, что он бессовестный глупец, который принимает жену за бесполезное украшение в доме, подобно картинам, висящим на его стенах, или бронзе, обременяющей его ка­мины. Он обманул меня: я покидаю его и детей, которых он из тщеславия будет называть своими. Мне не нужно его богатство, я предпочитаю бедность — с человеком одушев­ленным, обильно одаренным — золоту с бездушным трупом, в котором осталась жизнь только для обжорства и сна. Прощайте, бабушка, вас одних я любила и люблю —всех других смешиваю в одно и питаю к ним общее презрение. Если б отец и мать мои были живы, я бы спросила у них: зачем они продали меня такому мужу? Зачем сгубили? Пренебрегаю всех родных, кроме вас; оставляю навсегда их порог и несусь под вечно голубое, безоблачное небо, где останусь и умру». Вот ее слова.

— А вам так это письмо понравилось, Катерина Анто­новна, что вы выучили его наизусть!

— Точно выучила наизусть, и немудрено: я читала его беспрерывно в продолжение двух недель старухе и тем из ее родных, кому она заставляла меня читать.

— Какая сумасшедшая ветреница эта Елизавета Гри­горьевна!

— Не судите так легко! Сообразите все беспристраст­но, так выйдет, чта она, право, не так виновата.

Быть может, вы докажете, что она совершенно пра­ва!

— Нет, не берусь, Николай Петрович! Если хотите, я вам покажу ее письмо ко мне.

— А вы с нею были в переписке? Я этого не знал.

Я с нею очень сблизилась после вечера, когда игра­ла с вами в бостон: она мне во многом открыла глаза, да­ла полезные советы, часто говорила о вас; учила не быть слишком доверчивой. В письме своем Она резко начертала мне женский быт.

— Я так и ожидал... ревнивая, сумасшедшая женщина! * Всю жизнь она делала глупости, а теперь бранит свет и людей. Как я узнаю ее в этом! Совсем была меня опутала.

Мазурка кончилась. Все разъезжались, бросая полусон­ный взгляд на простую, незатейливую иллюминацию, про­изводившую однако ж прекрасное зрелище на гористом местоположении, по которому плошки и фонари были рас­кинуты.

На другой день фон Альтер расположился с женою в доме против квартиры Пустогородовых; у них отобедал, поручил Прасковье Петровне свою Китхен, а ввечеру уехал в Тифлис.

Молодая супруга скучала, оставшись одна. Николаша часто бывал у нее. Иногда, поздно, вечером, провожал он ее домой от Прасковьи Петровны. Иногда сидел вместе с нею у открытого окна, обращенного к Машуку. Тогда он при­творялся, будто поражен величественным видом исполина, который, гордо воздымаясь во тьме, затеняет собою самую ночь. А меланхолическая Китхен пугалась.этого усиленного мрака; возводила глаза к небу; внимательно рассматривала звезды, сверкавшие над горою: то мечтала, будто видит в этих звездах горных духов, резвящихся на вершине горы, то силилась прочесть в них темные для нее символы. Й когда восходила луна и бледнели Машук и лежащий под ними дол; когда вдали таинственный свет освещал белые памятники кладбища, Китхен, предаваясь какой-то мисти­ческой задумчивости, напрягала слух, чтобы внимать вея­нию ночного воздуха среди общей тишины, изредка преры­ваемой трелью соловья в отдаленных кустах. Машука. Ни­колаша, сидя с нею, любовался на юную мечтательницу; слова замирали на его устах от невольного благоговения к неизвестным думам милого творения. В остальное время искусный притворщик показывал ей столько внимания, столько любви, что это невольно льстило женскому само­любию; но и тут умело умерял себя, так, что не пугал за­стенчивости Китхен, не пробуждал ее опасения и осторож­ности. Опытный волокита, он убаюкивал малейшие подо­зрения. Китхен — неопытное дитя! — создавала себе мир идеальный, воздушный, предавая забвению все существен­ное или и вовсе не помышляя о нем. Она, не подозревая ничего, день ото дня запутывалась более и более в сети.

В один теплый и тихий вечер, располагавший к сладо­страстию,— кто не знал его на севере, того прошу на юг, ничем другим не сумеем угостить, а за этим дело не станет!— в один подобный вечер Китхен и Николаша сидели вместе у окна.

Луна медленно всплывала на небо и уже осветила вершину Машука, которого подошва казалась от того чер­нее, чем когда-либо.

— Какой прекрасный вечер!.. Что вы такая грустная, Катерина Антоновна?—спросил Николаша.

— Нет, я не грустна, а только погружена в воспоминания: сегодня день рождения Елизаветы Григорьевны; бы­вало, мы праздновали его в деревне у ее бабушки. Давно ли, беспечная, она бегала по освещенным аллеям сада! А теперь где она? Счастлива ли? Помнит ли день своего рож­дения?

Николаша, заметив, что Китхен всегда говорит с жа­ром и любовью об Елизавете Григорьевне, расчел, что вы­годнее было не показывать озлобления к этой женщине. Вместо ответа он тяжело вздохнул.

— О чем вы так вздыхаете, Николай Петрович?

— Какая вам охота прислушиваться к тому, что я де­лаю? Я вздыхал машинально.

— Нет, не машинально. Я желала бы знать, воспоми­нание ли это об Елизавете Григорьевне?

Николаша вместо ответа опять вздохнул; потом притво­рился, будто досадует на себя.

— Сознайтесь, вы вздыхаете о ней?

— Помилуйте, Катерина Антоновна! Зачем хотите вы знать все помышления человека?

— Я не хочу проникать в помышления ваши; а любя, горячо любя Елизавету Григорьевну, желала бы убедиться в ваших добрых чувствах к ней: тогда я стала бы еще бо­лее ценить вас.

— Если так, знайте же, что было время, когда я не менее вас был привязан к ней, но она не умела ценить мо­ей любви, не имела довольно проницательности, чтобы ви­деть и измерять мою преданность.—И Николаша вздохнул еще раз.

— Я оправдаю ее перед вами, Николай Петрович; сей­час принесу ее письмо и попрошу вас прочесть его вслух.

Китхен пошла за письмом. Николаша в это время пе­реставил свечи на окно, приготовляясь к чтению. Погода была так тиха, что свечи горели на воздухе, словно в ком­нате. Госпожа фон Альтер принесла письмо и вручила его Пустогородову. С истинной или притворной грустью он развернул его и устремил взор на знакомый почерк, не­когда начертывавший ему слова надежды, любви и обетов.

«Милая моя Китхен!

Вижу — ты убеждена, что из ревности я советовала тебе остерегаться Пустогородова. Могу тебя уверить, ты ошибаешься. Что мне в нем? Зачем мне сохранять его? Испытав, что такое бездушный. старик, безжизненный труп, я искала ума и известности; но осталась недоволь­ною и тем и другим. Наконец мне казалось, что ничтоже­ство мужчины — всего выгоднее для женщины. Казалось, что взяв из праха и возведя человека на дорогу почестей в свете, я рожу в нем благодарность и тем приобрету его вечную любовь; но я ужасалась при одной мысли о связи с таким человеком. Я стала искать неопытного юношу, ко­торого и свет еще не развратил. Я думала любовью своей сделать из него человека достойного. В это время столк­нулась я с Пустогородовым; сблизилась с ним; но это — себялюбец, который все скудные способности своего ума клонит к холодному расчету; который вне себя ничего не любит. Если б я могла отыскать в нем хоть искру чувства, хоть каплю этого баснословного теперь самоотвержения, я бы им дорожила. Но, как он есть, он мне не нужен. Причем же я остаюсь? Обманутая в своих надеждах, одна в мире —одиночество несносно мне!—я ищу и не нахожу, чего жаждет моя душа. Между тем я бессильна восстать одна против обычаев света, но я мужаюсь в тиши и чувст­вую, что скоро, скоро настанет час, когда я стряхну заста­релую пыль предрассудков и по-своему направлю смелый полет свой. Закиданная бранью и хулой, я буду улыбаться воплям рабов, скованных глупыми приличиями, с сожале­нием о них; но для этого мне нужен товарищ; я ищу его посреди художников. Вот тебе откровенное признание. Мо­жно ли одобрить меня? Никак. Можно ли обвинить? Нель­зя. Виновна ли я? Нисколько, Вся вина падает на моих родителей. Воспитанная беспечною девочкою, я прочла в уме отца и матери, что постыдно для меня и для семьи, если толпа женихов не будет за меня свататься, лишь только я созрею; глупый предрассудок, что девушке необ­ходимо выйти замуж, чем скорее, тем лучше, усиливающий у нас природное влечение к замужеству, желание освобо­диться от родительского порабощения, которое делалось не­сносным; наконец любопытство и, быть может, неясные желания —все влекла меня поспешить брачными узами. Не зная людей, их свойств и пороков, родители, воспитав­шие меня, должны были или вовсе удержать от замужества, или обдуманно выбрать человека, с которым хотели ско­вать меня навсегда... Нет, Китхен, не таковы родители, по крайней мере вообще, исключая весьма немногих! Человек не перестает быть человеком под названием отца или матери; он все раб низкого, унизительного расчета и тщесла­вия. Отдавая дочь замуж, отец не думает, какой у меня бу­дет супруг, но рассчитывает, какой у него будет зять, тре­буя, чтобы он непременно своим положение в обществе был выше тестя, званием ли, состоянием ли или блеском в свете. Об его личных достоинствах родители не заботят­ся; лишь бы дочь была замужем. И вот несчастную де­вушку венчают. Неопытная, она покидает, родительский кров и в короткое время делается не женою, а собствен­ностью мужа. В свете он ее показывает вместе с дорогими каменьями, на ней развешанными; дома, если не стар или не истощен, насыщается ею, словно каким-либо кушаньем, покуда вкус не притупится к одним и тем же удовольстви­ям; если же он и стар, изнурен, то порабощает ее всей уг­рюмостью своего нрава и своих привычек. Вот тебе, милая Китхен, слабый очерк светского супружеского быта! Если всмотреться более, каких омерзительных происшествий не увидишь!.. А что ж нам, женщинам, делать? Куда девать­ся? Остается попрать закоснелые предрассудки и отдать себя на суд и осуждение света. Честолюбие родителей не ограничивается дочерями; оно простирается и на сыновей тот из них, которому фортуна улыбается, который достиг больших почестей или женитьбою приобрел более связей, тот наделен ими щедрее, без разбирательства, слепое ли счастье везет ему, или личные достоинства служат возмез­дием. Я представляю тебе, моя милая, эту картину для твоей пользы: ты молода, хороша собою и неопытна. Не ожидай в замужестве более того, что можно найти; не ук­рашай этого быта цветами своего воображения; готовься встретить в нем грустную существенность. Если ты сама выберешь себе мужа, ты также можешь ошибиться и, при­том, в несчастии не будешь утешена нежностью родите­лей; если же выйдешь замуж по их видам, они, по крайней мере, станут тебя лелеять: но знай, что уж ты не будешь им доверью, а зять, по их выбору, будет для них сыном, ты — его женою! Во всем он будет оправдан, ты обвинена: чем старее люди, тем менее они сознательны в своих ошибках.

В муже не думай найти совершенства. В домашнем быту он будет совсем иное, чем казался. Муж смотрит на жену, как на собственность, которую имеет право, по про­изволу, ласкать, отталкивать и всегда обманывать.,. Вне своего порога он добродетелен, радушен, добронравен; пе­ред женою он разоблачается, оставляет мнимые совершен­ства и, становясь сам собою, предается своим грубым наклонностям, своеволию, порокам. Чем разительнее в муже эти переходы, тем он ревнивее, из опасения чтобы жена, в коротких сношениях с чужими, не проболталась об его тайнах и не открыла глаза другим на счет его.

Да послужит тебе это письмо, любезная Китхен, пре­дохранительным талисманом в твой будущности. Ты в нем узнаешь голос опытного друга. Прощай, скоро настанет час — и ты, может быть, присоединясь к прочим, ста­нешь метать в меня брань и порицание. Я же останусь для тебя всегда одинакова.

Елизавета***».

— Что вы теперь скажете об Елизавете Григорьевне?— спросила Китхен после некоторого молчания.

— Она совершенно ошиблась на мой счет: я предался ей со всею доверенностью неопытной, пылкой души, не по­дозревая измены, не воображая, чтобы любовь эта могла когда-нибудь потухнуть. Это — урок для меня. Теперь я чувствую, что могу опять привязаться сильно, пламенно, с полным самозабвением; но уже не так глупо, как прежде: я опытен и не прежде дам волю своим чувствам, как убе­дись во взаимности).

Николаша говорил так просто, притворялся так искус­но, что это ободрило доверенность неопытной молодой жен­щины; она с простотою души спросила у него:

— А насчет ее рассуждения о мужьях, что скажете вы?

— Я вижу в нем вражду, которую искони веков один пол питает к другому, но, в частности, эта вражда неред­ко на время прекращается, чтобы после сильнее возобнов­ляться.

А я думаю, что Елизавета Григорьевна во многом справедлива!.. Она видит вещи прямо, как они есть.

— Катерина Антоновна! Вы так молоды, так прекрас­ны... ужели вы знаете уже многое?

— По крайней мере понимаю,—отвечала Китхен, не­сколько смутясь.

— Простите мой вопрос, который, право, делаю не из любопытства, а от живого участия в вашей судьбе: скажи­те, счастливы ли вы в супружестве?

— Я так недавно замужем, что не могу ничего вам на это отвечать.

Но любите ли вы своего мужа?

— Я привыкла с младенчества слышать самые лучшие отзывы о нем и очень уважаю его. Он — давнишний друг моего отца.

Блондинка задумалась.

— Понимаю, Катерина Антоновна! Вас отдали замуж в награду за долговременную службу, быть может, за ка­кие-нибудь услуги вашего супруга.

— Да, отец мой желал этой свадьбы; а мне не из чего было выбирать.

Николаша схватил маленькую, беленькую ручку, не­брежно лежавшую на окне, и, крепко пожав ее, сказал:

— Я вижу, вы несчастливы!.. Вы не любите и не мо­жете любить своего мужа!.. Он слишком стар, слишком холоден для этого, особенно для такой прелестной, моло­денькой жены; но если дружба может все утешить, при­мите ее от меня: она будет искренна, молчалива, преданна.

Китхен, погруженная в размышления, будто забыла от­нять руку.

Николашу это ободрило.

— Китхен!—с жаром сказал он,— поверьте, один час наслаждений по чувствам стоит века слез и огорчений. Неужели вы, созданная для счастия, обрекаетесь доброволь­но на всегдашнее злополучие и не хотите узнать блажен­ства? Не должно отвергать его, когда оно под рукою. По­верьте, если вы не воспользуетесь настоящим часом, при­дет время, когда вы будете жаждать наслаждений, но поздно. Затруднения, невозможность будут препятствиями для вас... не теряйте золотого времени, оно невозвратно!

Слишком хорошо зная женское сердце, он был убежден, что ни одно слово его не потеряно семнадцатилетнею, хо­рошенькой женой пятидесятилетнего старика, и хотел про­должать, несмотря что Китхен, погруженная в глубокую задумчивость, сидела, будто не слушая его, как гздруг на улице послышались слова:

— Молодец Пустогородов! Не теряет времени.

Не скорее вылетает пушечный снаряд, чем оба кресла, стоявшие у окна, были опорожнены. Николаша очутился в одном углу комнаты, Китхен в своей спальне. Пустого­родов тотчас опомнился и подошел к окну: тут, разумеет­ся, никого уже не было; потом к двери, куда упорхнула госпожа фон Альтер: ничего не слышно. Он решился за­глянуть в комнату: Китхен, озаренная луною, стояла как остолбеневшая у своей кровати.

— Катерина Антоновна! Что вы так перепугались? - сказал Николаша вполголоса.

Нет ответа. Он решается войти в комнату, подходит к ней, берет ее за руку. Китхен начинает приходить в себя, дрожать, слезы ринулись рекою из глаз: ей стало легче, она может свободнее дышать; наконец сквозь рыдания она го­ворит:

— Что... вы наделали!.. моя слава... мой муж... все уз­нают... пойдут толки...

— Успокойся, Китхен. Ничего не могут говорить! Если б и было что, многие ли не проходят через это? Положись на меня, я заставлю всех молчать; но глупо будет с нашей стороны, если об нас пойдет слава, а мы откажемся от на­слаждений.

Но я забыл мудрое правило — все видеть, все слышать и ничего не рассказывать. Следственно, отойду от зла и сотворю благо. Думайте, что хотите о Китхен и Николаше: я буду скромен, ничего не скажу о них; желаю, чтобы и пятигорский бульвар последовал моему примеру. Кажется, однако, не так случилось: иначе на другой день на гулянье не выхваляли бы красоты и миловидности госпожи фон Альтер, не называли бы Пустогородова молодцом и не го­ворили бы: «Как, он уже успел?» Разумеется, их связь не тайна, всем известна.

* * *

Петр Петрович видимо поправлялся, благодаря чудес­ному свойству вод, а еще более строгой диете, на которую его посадили. Николаша помышлял о своем путешествии, Александр об отставке, вопреки всем увещеваниям Прас­ковьи Петровны. Он ей часто говаривал:

— Прикажите мне, матушка, продолжать служить, тогда не пойду в отставку.

— Спасибо тебе, Саша!—отвечала Прасковья Петров­на,— но если тебя убьют, твоя смерть останется у меня на душе; я буду думать: вот если б он вышел в Отставку, как хотел, так был бы еще жив!

— Помилуйте, матушка! Разве люди не умирают в от­ставке? Я верю пословице: своей судьбы и конем не объ­едешь.

Петр Петрович этих случаях не объявлял никакого мнения: но, по всему было заметно, он соглашался с сы­ном, тем более, что Александр становился ему день ото дня необходимее. Его внимательность, почтительность к отцу привлекали старика. Китхен проводила почти все время у Пустогородовых: она также любила общество Александра, который, догадываясь об ее отношениях к брату, был очень осторожен и даже отдалялся от блон­динки, несмотря что она ему очень нравилась. Наконец и сама Прасковья Петровна более и более смягчалась к сво­ему, старшему сыну, начинала отдавать справедливость его достоинствам и даже, быть может, в сердце не различала с своим любимцем: но недоверчивый Александр, предуп­режденный прошедшим, был осторожен во всех сношениях с матерью и не мог скрыть своей безотчетной боязни. Ни­колаша, баловень судьбы и матушки, едва показывался дома. И что ему было там делать? В родителях он был уве­рен, в Китхен —тоже: поэтому предпочитал он Круг холо­стых, где метал банк, и часто по несносному жару ездил за семь верст в немецкую колонку на дурные обеды, в место вовсе незначительное, тогда как мог, не подвергаясь нестерпимому зною, прекрасно обедать дома. Николаша, разумеется, выбрил себе голову и надел жидовскую феску! это необходимо для пятигорского fashionable; в таком на­ряде он походил как две капли воды на умалишенного, во­ображавшего себя испанским инфантом, которого увери­ли, что ему должно выбрить голову, и которого, когда он это исполнил, повезли в сумасшедший дом, уверяя, что ве­зут в Эскурьял, а он при входе в заведение тут же заме­тил: «Это приличный для меня дворец! По выбритым го­ловам я вижу, что здесь все доны и гранды —я буду в своей сфере!»

Настал июль. Пятигорск начал пустеть. В эту пору лишь одни немощные остаются на горячих водах, остальные по­сетители едут либо в Железноводск, либо в Кисловодск. В этот курс преимущественно предпочитали Кисловодск, где помещения гораздо удобнее, чем на железных водах, называемых Железноводском: тут так мало жилья, что иное лето посетители вынуждены бывают помещаться в балаганах. Но не то привлекало теперь посетителей к жи­вописному нарзану*: в этот год приехал туда вельможа, отдохнуть от трудов своего огромного управления и от лет­него зноя. Его присутствие в прохладном, прелестном, го­ристом Кисловодске притянуло туда ранее обыкновенного музыку, я с нею и пятигорскую публику.

Все провозглашали балы, иллюминаций, прогулки, ка­валькады, пикники Кисловодска; все кричали, что чудо как веселятся там. Эти слухи дошли до Пустогородовых, остав­шихся на горячих, где Петру Петровичу нужно было еще доканчивать лечение. Николаша скучал в безлюдном, зной­ном городе: ему хотелось на кислые, Китхен —также, Пра­сковья Петровна была очень хорошо знакома с вельможею: она помышляла посредством его устроить Александра и тем отвлечь сына от мысли об отставке; для этого ей нуж­но было ехать туда, куда желания манили ее любимца.

• Нарзан — холодный кисло-шипучий ключ,—почему и названо это место Кисловодском.

В семействе стали поговаривать о поездке в Кисловодск, хоть на несколько дней. Петр Петрович и Александр одни не обращали на то внимания; к тому ж последний, не любя увеселений, был менее чем когда-либо расположен искать удовольствий. Получив извещение, что сын отца Иова, будучи определен в морскую службу, погиб на море, он ло­мал себе голову, какое сделать употребление из поручен­ных денег, чтобы оно вполне соответствовало цели завещав теля, но, наконец, отложил помышление о том, до благопри­ятнейшего времени, когда выйдет в отставку и будет в России.

Возвращение полковника фон Альтера решило поезд­ку в Кисловодск. Положили отправиться туда в первую пятницу, в субботу все рассмотреть, в воскресенье побы­вать на бале, а потом приехать обратно в Пятигорск. Что вздумано, то и сделано.

Прасковья Петровна села с госпожою фон Альтер; муж­чины разместились между собою. Семейство Пустогородовых и Китхен остановились во флигеле дома. Мерлиной; полковник фон Альтер нанял будку на дворе Реброва: она соблазнила его дешевизною и близостью к крепительным ваннам, которые он намеревался брать, по крайней мере, недели две.

Дом Реброва был занят вельможею, флигеля —его сви­тою. На следующий день после приезда Александр отпра­вился туда. Сначала он зашел во флигель, занятый гене­ралом Мешикзебу. В зале с кипою бумаг стоял высокий, черноволосый офицер в сюртуке, весьма привлекательной наружности; возле него —молодой офицер одного из ли­нейных казачьих полков, расположенных по Кубани, в па­радной форме,, с несколькими крестами на груди; в руках он держал письмо, шашку и два пистолета; далее дожи­дались немецкие колонисты в своих серых куртках; у са­мой двери, ведущей во внутренние покои, сидел безмолвный донской офицер, держа книгу в руках вверх ногами и при­творяясь, будто читает.

Александр подошел к офицеру, державшему бумаги, и сказал:

— Позвольте у вас спросить, можно ли видеть генера­ла?

Генерал здесь принимает,—отвечал офицер.

— Скоро выйдет его превосходительство—спросил Пу­стогородов.

— Думаю, скоро. Вот уже час, как я ожидаю его выхо­да,— отвечал офицер, посматривая на часы,— беда! Право, сколько дела не сделаешь, сколько времени потеряешь в этих ожиданиях.

Линейный казачий офицер, корча какой-то бон-тон, по­дошел к Александру, шаркая, и сказал:

— Мое почтение, капитан!

— А, здравствуйте. Откуда вы?..— отвечал Пустогоро­дов.

— С Кубани, прислан кордонным начальником к гене­ралу.

— На Кубани все ли спокойно?

— Как нельзя более! Нигде нет прорывов, ни хищни­чества, ни даже воровства. Этот край окончательно усми­рен: нынешнее лето спокойствие не прерывалось не только по Кубани, но даже и за Кубанью; наши казачки ездят туда за ягодами.

Александр улыбнулся.

— А табун,— возразил он,— отбитый на днях неприяте­лем, вы не ставите в счет хищничества!

Офицер смутился, но потом отвечал:

— Какой табун? Я впервые это слышу, хотя нынеш­нюю только ночь приехал с Кубани.

— Понимаю все эти хитрости!—сказал Пустогородов, отходя прочь.

— Александр Петрович! Наш начальник не хочет, что­бы здесь знали о прорывах нынешнего лета,— примолвил вполголоса подошедший к нему линейный казачий офи­цер,—дабы не подвергнуться суждениям посетителей и всех здесь находящихся.

— Мне какое до этого дело!

В комнату вошел белокурый человек маленького ро­ста. Он был в военном сюртуке, без эполет, расстегнут 'и курил из длинного чубука с прекрасным янтарем. Чер­ты его не имели никакого выражения: какая-то сладкая улыбка придавала ему вид притворной кротости; глаза, словно синий фарфор, были обращены на кончик носа, на темени виднелось безволосое пятно, с отверстие стака­на: это был генерал Мешикзебу. Все присутствующие офицеры при входе его вытянулись, руки по швам; одни колонисты стояли так же вольно, как и до него. Его пре­восходительство, не обращая ни на кого внимания, по­дошел к немцам, приветствовал их ласково и пустился с ними в длинный разговор, содержание которого невоз­можно передать, потому что никто из присутствующих офицеров не знал немецкого языка. Прения, вероятно, были весьма горячие, судя по декламациям одного ры­жего колониста, одетого в синий сюртук из толстого сук­на, побелевшего на швах, и по негодованию, выражавше­муся на лице другого, топавшего с досады отставленною ногой: он стоял подбоченясь и был одет в куртку из крестьянского сукна; из-под ненатянутых панталон его, того же изделия, выглядывала толстая рубашка. Не ста­нем, однако, распространяться в описании этих белоку­рых грубых и наглых пришлецов: кто их не знает! Кто не имел с ними когда-либо дела? Если б встретился та­кой человек, мы предложим ему удовлетворить свое лю­бопытство где-либо в соседстве: колонистов можно найти по всем углам святой Руси; они все на один лад. Заме­тим тут с гордостью, что иностранцы не могут сказать то­го же о нас: мы не нуждаемся в чужом покровительстве, не ищем службы, ни средств к жизни на чужбине, и не проливаем крови своей за чужое отечество. Русское имя слишком дорого нам, чтобы променивать его на другое.

Проговорив более часа с колонистами, его превосхо­дительство раскланялся с ними и подошел к Александру, которого спросил, затянувшись дымом из чубука и выпус­тив ему в лицо:

— Что вам угодно?

— Прибыв к Кисловодским целебным водам, к вашему превосходительству имею честь явиться.

— Вы ранены?

— Точно так.

— Когда?

— Нынешнего года в марте месяце, при отбитии на­шего плена у закубанцев.

— Ваша фамилия?

— Пустогородов.

— А, знаю!— Потом, обратись к линейному казачьему офицеру, спросил:

— Что тебе надобно?

— К вашему превосходительству имею честь явиться,— отвечал офицер, подавая письмо.

— От кого это?— спросил генерал, рассматривая ад­реса.

— От кордонного начальника, с Кубани, ваше превос­ходительство!

— А!.. Здоров ли кордонный начальник?—спросил ге­нерал, распечатывая письмо,—Да, что это у тебя за ору­жие?

— Слава богу, здоров, ваше превосходительство! Это оружие разбойника Али-Карсиса, которое кордонный на­чальник поручил мне доставить вашему превосходительству,

— Покажи!—сказал генерал Мешикзебу, протягивая руку. После продолжительного рассматривания клинка он отдал шашку Александру и сказал:

— Посмотри, любезный Пустогородов... ты должен быть знаток... какова шашка?

— Прекрасная!..—отвечал Александр, рассматривая клинок.— Она действительно принадлежала Али-Карсису; мне это очень известно, потому что она отбита моею сот­нею и отнята кордонным начальником. Я представил о ней по начальству и просил или возвратить, или выдать сотне ее ценность.

— Точно, ваше превосходительство, есть подобное до­несение,— подхватил офицер, стоявший с кипою бумаг.

— Каким же образом привезли ее ко мне?—спросил генерал у линейного казачьего офицера.

— Капитан Пустогородов ошибается, или я обманут ка­заками,—отвечал офицер,— кордонный начальник при мне отдал своеручно деньги принесшему это оружие.

— Чего же оно стоит?—спросил генерал, начиная чи­тать письмо.

— Теперь запамятовал, ваше превосходительство, но уз­наю,—отвечал офицер.

— Узнайте же, пожалуйста, потому что, если оно не очень дорого, я его куплю.— Прочитав письмо, он обратил­ся к офицеру с бумагами:—Напиши-ка от меня рапорт к начальнику линии.—И, водя по письму указательным паль­цем, прибавил:—По воле... вы пропишете имя моего на­чальника... имею честь всепочтеннейше.., слышите, всепоч­теннейше…

— Слушаю, ваше превосходительство!

— Имею честь всепочтеннейше довести вашему пре­восходительству о нижеследующем... Дошло до сведения его сиятельства, что кордонный начальник заплатил свое­ручно за оружие, отбитое у Али-Карсиса, почему его сия­тельство приказать всепокорнейше просить ваше превосхо­дительство изволил — поставить это на вид всем инстанци­ям, по которым неосновательная жалоба о том, будто бы за оружие Али-Карсиса не заплачено, дошла до вас. Меж­ду тем его сиятельство изволил также заметить, что ваше­му превосходительству следовало бы удостовериться в справедливости этой жалобы, прежде чем утруждать ею на­чальство.— Тут он обратился к линейному казачьему офи­церу со словами: — Ваш кордонный начальник отлично от­зывается о вашей службе и ходатайствует вам награду, опасаясь, однако, отказа, ибо вы недавно получили Влади­мирский крест; но будьте спокойны, это нисколько не по­мешает вам получить золотую саблю. Через полчаса будь­те у графа, я приду туда и вас представлю. Вам, капитан Пустогородов,—примолвил он, пуская в лицо Александра целое табачное облако,— вам делает особенное... непрости­тельное...— и затянулся дымом,— бесчестие, что начальник вами недоволен. Вот что он о вас пишет.— И генерал по­казал ему письмо.— Могу вам только заметить одно: тем для вас же хуже; вы видите этого офицера: он не был, как вы, ранен, не проливал крови, а награжден за то же самое дело, за которое вы ничего не получили.

Глаза Александра засверкали от ярости, но дух дисцип­лины, привычка удерживать свои порывы превозмогли чув­ства, он с кротостью отвечал:

— Позвольте доложить вашему превосходительству, во- первых, что я ни в чем не подчинен кордонному начальни­ку и льщу себя надеждою, что отзывы моих настоящих начальников, полкового командира и наказного атамана, будут всегда в мою пользу; во-вторых, что хотя меня почти никогда не награждали и всегда мое отличие оставалось без возмездия, не менее того я не завидую наградам дру­гих, в особенности когда они совершенно незаслуженны. Так, например, господин казачий офицер получил крест за военное дело, в котором не участвовал, потому что в то самое время, когда мы дрались, он был за двести верст.

— Напрасно оправдываетесь, капитан! Никто вам не поверит! Между тем начальству известно, что вы непозво­лительно стали отклоняться от службы.— С этими словами генерал Мешикзебу ушел во внутренние комнаты с офице­ром, державшим бумаги. Остальные вышли из дома.

Александр встретил на дворе Николашу и на вопрос, куда идет, узнал, что Прасковья Петровна, желая видеть­ся с графом, послала его узнать, когда и где может она иметь свидание. Они вошли вместе в дом, занимаемый са­новником,

В первой комнате стоял ряд офицеров. Пустогородо- вых впустили в другую —более обширную. Она была хорошо меблирована и обита красивыми бумажными обоя­ми, перенятыми с французских. В одном углу сидел одине­хонько офицер-ординарец. Тут же, около затворенной две­ри во внутренние покои, находились два адъютанта. Один из них, в изношенном мундире и в шарфе, сидел словно турок, посаженный на кол: он не был ни толст, ни худ; на груди его красовалось несколько орденов; лицо походило на восковую фигуру в вербное воскресенье, однако ж отличалось усами, чего обыкновенно не бывает. Другой, в сюртуке, сидел развалившись на стуле: этот был толст; грубые черты его лица выражали самодовольство: белизна и румянец казались подозрительными. Одною рукою он играл висячим часовым ключиком, другою по временам, поглаживал тщательно завитую прическу. Адъютанты разговаривали между собою. Александр подошел к ним и со всею вежливостью благовоспитанного человека спросил:

— Есть ли прием сегодня у его сиятельства?

— Подождите, так увидите,— отвечал, картавя, адъютант в сюртуке, не обращая взора на просителя.— Так я вам говорил,— продолжал он своему товарищу,—за прошлую экспедицию я буду переведен в гвардию тем же чином, а за будущую буду произведен в полковники и назначен полковым командиром нижегородского драгунского полка: что, батюшка?.. Двести тысяч годового дохода!

— Если бы вышли скорее награды за прошлый год!— возразил другой,— и мне хорошо было бы: я, представлен в майоры и должен получить во Владикавказе линейный батальон, при котором транспорт... тут также тысяч сорок годового дохода, а я не буду этим пренебрегать, как нынешний батальонный командир. Но я слышал, что представления не скоро еще выйдут; их возвратили сюда для уменьшения наград... Ну, как наши-то с вами также уменьшат, вот будет обидно!

— Как это можно! Уменьшат награды лишь фрунтовых офицеров. И в самом деле, на что им так много получать? Для них все хорошо. Впрочем, если до осени они не выйдут или я буду недоволен своею, так не пойду в экспедицию.

Покуда шел этот разговор между адъютантами в одном конце комнаты, в другом Николаша бесился и говорил брату:

— Дело другое! Ты пришел являться по службе, так и дожидайся, покуда адъютант удостоит объявить тебе, будет ли принимать его генерал или нет. Но я частный человек: какое мне дело до адъютантов? Как не найти даже официанта, чтобы доложить! Да вот, кстати, идет один.

И в самом деле, в комнату вошел низенький человек, весьма неприметной наружности, в чрезвычайно коротком сюртуке, причесанный a la moujik он держался так прямо, что затылок его опрокидывался, а борода торчала вверх; руки, вдетые в узкие белые перчатки, висели неподвижно: он всячески старался их выказывать. Николаша сделал несколько шагов к нему и сказал:

— Послушай, человек! Доложи графу, что Прасковья Петровна Пустогородова прислала сына своего: так не угодно ли его сиятельству назначить время, в которое мне можно будет видеться с ним?

Маленькие глаза человека засверкали. Он открыл ужас­ный рот и показал черные, закоптелые зубы свои. Это был смех, но смех иронический:

— Извините-с, я не человек, а чиновник Нохой, состоя­щий по особым поручениям при его сиятельстве.

— Простите мне мою ошибку, господин Нохой, и по­звольте вас просить научить меня, как и где могу я видеть­ся с графом?

— Я нисколько не обижаюсь вашею ошибкою: это ча­сто случается. Если хотите видеть графа, адресуйтесь к де­журному адъютанту... он обязан доложить его сиятельству.

— Да что ж делать, когда он не хочет?

— Дождаться, покуда ему заблагорассудится. Кто нын­че дежурным-то? А! Это Тихобис.

— А другой, в сюртуке?

— Другой... Чеплавкин. Но предупреждаю вас, что ни от одного, ни от другого ничего не добьетесь.

В комнате вельможи послышался звон колокольчика, адъютанты встрепенулись.

— Что засуетились?—спросил у них чиновник Нохой.

— Кажется, дежурного адъютанта звонит генерал,— сказал Тихобис.

— Где у вас уши?— возразил Нохой,— разве не слыши­те, что звонили один только раз: следовательно, зовут ка­мердинера; для вас звонится два раза. Вот дельный-то на­род—и того не разберут!—И чиновник пожал плечами. Потом прибавил:— Вас тут двое, и ничего не делаете, что­бы доложить графу, господин Пустогородов желает его ви­деть! Генерал так деликатен и вежлив со своей стороны, а вы заставляете этого господина ждать!

— Ступай доложи сам,—отвечал адъютант в сюртуке.

Нохой махнул с презрением рукою и, обращаясь к Николаше, спросил:

— Не намерены ли вы вступить к нам в службу?

— Как же!.. Для этого пришел к генералу: моя мать желает видеться с графом на мой счет.

— В какую же службу вы желаете?

— Разумеется, в гражданскую.

Нохой осмотрел с ног до головы Николашу и сказал:

— Имеете ли вы хорошие аттестаты от места прежнего служения? Надобно вас предупредить, что у нас очень раз­борчивы в выборе чиновников.

— У меня аттестатов никаких нет; но матушка давно знакома с графом.

— Да у нас граф ничего не значит!— возразил Нохой, улыбаясь.— Директора канцелярии, вот кого нужно про­сить!.. Я вам поставлю в пример себя: супруга графа во время его отсутствия отказала мне от дому своего; я ду­мал, как бы ей отмстить! Прибегнул к директору канце­лярии, польстил ему: не прошло полгода и я назначен со­стоять по особым поручениям при графе; а она, хочет или не хочет, должна меня принимать, да еще очень ласково.

— Как же вы решились бывать опять в доме, от кото­рого вам раз отказано?

— Помилуйте! В нашем городе почти нет мужчины, ко­торому не было бы отказано от какого-нибудь дома; а есть такие, которым отказано от многих домов.

— Что же делает, по-вашему, тот, кого отчуждают от общественного круга?

— Ничего не делает!.. Разве начнет посещать чаще те дома, где его еще принимают.

— Поздравляю вас с необыкновенно прекрасными обы­чаями.

— Покорно благодарю,— отвечал Нохой, раздирая рот насмешливою улыбкою и кланяясь с притворною благодар­ностью, потом прибавил:—А мы живем себе да поживаем, право не хуже никого!.. Награды хватаем еще лучше других!

Генерал Мешикзебу вошел, за ним линейный казачий офицер, которого мы уже видели. Не обращая внимания на присутствующих, генерал пошел прямо к двери, где прежде сидели адъютанты: тут, однако ж, они стали как вкопанные, руки по швам. Взявшись за ручку замка, но не отворяя двери, генерал сказал:

— Вы, господа, просились у графа участвовать в осен­ней экспедиции; но никто из вас не поедет; отрядные на­чальники жалуются, что вы приезжаете за наградами, ме­жду тем как пользы от вас никакой нет.

Эти слова как варом обдали Тихобиса. Чеплавкин не смутился; он стоял с подобострастием перед генералом Ме­шикзебу в умилительном положении и самым тихим голо­сом молвил, картавя:

— Ваше превосходительство! Позвольте просить ваше­го покровительства!.. Я доселе так несчастливо служил. По­звольте мне ехать в экспедицию.

— Увидим!—отвечал генерал, смягчив голос.— Я доло­жу об этом графу.

Несколько спустя в комнате вельможи послышался звон колокольчика два раза. Тихобис опрометью бросился туда. Вскоре он вышел и, кланяясь присутствующим, как актер на сцене, благодарящий за рукоплескания, сказал мерным казенным голосом:

— Господа! Граф нынче не принимает, а вам,— приба­вил он, обращаясь к казачьему офицеру,— генерал Мешикзебу приказал дожидаться здесь.

Пустогородовы пошли домой, Николаша взбешенный, Александр огорченный встречею с Мешикзебу.

После обеда на Кисловодском гулянье кипела публика; все лица процветали здоровьем от сил крепкотворного нар­зана. Сад, где обыкновенно собираются посетители, раски­нут в теснине гор, из ущельев всегда веет прохлада, упи­танная благовонием цветущей липы и других душистых де­рев и растений; густая тень делает это гулянье, приятным даже в самый сильный зной. Горный ручей, быстро и ро­потно стремящийся во все протяжение сада, извивается по каменистому руслу. У самого входа бьет из-под земли ши­пучий, богатырский ключ нарзана*: вода вечно будто ки­пит, над ключом всегда стоит облако острого газа. В этом саду вы дышите горным, ароматным воздухом, наслажда­етесь прохладою, укрываетесь тенью, утоляете жажду во­дой целительной. Братья Пустогородовы недолго прогули­вались посреди толпы; они желали видеть весь сад, и по­шли по аллее, тянущейся столь же извилисто, как и ручей. Наконец они дошли до конца ее в густой тенистой группе берез, здесь ручей ниспадает с камня вышиною около са­жени. Это место посетители Кисловодска почтили назва­нием каскада.

У водопада в тени дерев стоит длинная скамья. Оба брата сели на ней и от нечего делать стали разбирать над­писи, вырезанные на коре берез. Сознаюсь, и я люблю чи­тать эти надписи: они обыкновенно так же глупы, лице­мерны и надменны, как эпитафии на наших кладбищах. Зато они несравненно разнообразнее: здесь увидите поры­вы отчаяния и восторга, заметки сладких воспоминаний, чувства любви или ненависти, гордости или покорства ро­ку.

* Черкесы называют нарзан богатырскою водою: вероятно, от неи­моверных физических сил, получаемых от ее употребления,

На кладбищах, напротив того, вечные форменные вос­клицания печали; все выранжированно, приторно и при­творно.

Слуга пришел звать братьев Пустогородовых к Прас­ковье Петровне. Все сидели в своей семье за русским са­моваром. Николаша говорил, что пора ему отправиться в Тифлис, где, вероятно, будет еще задержан приготовления­ми к поездке в Персию. Петр Петрович отпускал его с бо­гом. Прасковья Петровна со вздохом отвечала:

— Если ехать тебе, так конечно отправляйся; но не лучше ли подождать брата, которому также надобно побы­вать в Тифлисе? Быть может, ему там понравится и он за­хочет остаться служить в Грузии.

— Нет, матушка!—возразил Александр,—если мне ос­таваться на службе, так конечно на Кавказе; мне в Грузии делать нечего: какая там служба? Но как вы желаете, что­бы я съездил в Тифлис, то я поеду не прежде вашего вы­езда отсюда:

— Спасибо тебе!— примолвил старик Пустогородов.

Китхен пригорюнилась и стала говорить о своей поездке

туда же недели через две. Прасковья Петровна отговари­вала ее, прибавляя: «Я к вам так привыкла, что ваше от­сутствие было бы ощутительнее для меня даже сыновнего».

Не думаю, чтобы Прасковья Петровна подозревала чув­ства госпожи фон Альтер к ее любимому сыну: но мы, ес­тественно, любим того, кто нравится любимому нам пред­мету. Тут, разумеется, должно исключить ревнивых му­жей, которые очень неблагосклонны к тем, кто нравится их женам. Притом же Китхен была так мила, так проста в обхождении, так хорошо предугадывала желания Николашиной матери, что нельзя было Прасковье Петровне не лю­бить ее всем сердцем.

Но пора нам обратиться к кисловодской ресторации, кругом которой горели уже плошки. Окна здания блестят от многочисленных свеч, зажженных в зале. Пора, пора на бал! Покуда весь beau monde одевается, причесывается, охорашивается перед зеркалами, рассмотрите освещенную ресторацию.

Здание невелико; колоннада не тяжела, то и другое в совершенной соразмерности с возвышенностью, на которой оно стоит. Лестница перед фронтоном, которая спускается к главной аллее, очень удачна. Когда ночью ресторация иллюминована, она делает бесподобный вид, укрываясь в гуще окружающих деревьев. Яркий свет огневой сквозит между свежих листьев кисловодского сада, где зелень, под­держиваемая влажностью воздуха, остается во всей красо­те до глубокой осени. Влево главная аллея теряется вдруг во мраке самой густой тени дерев; это заветное место ка­жется еще темнее от блеска огней, бросающих свет на близ­кие клумбы перед ресторациею. Ревнивцы! Вы не любите этой части кисловодской аллеи; здесь —обычай, освящен­ный даже модою, чтобы красавицы, привлекающие взоры во время однообразного контрданса, приходили в эту ал­лею подышать вечернею прохладой, благоуханием воздуха и отдохнуть от усталости и ослепительного блеска огней. О, вы правы: сколько давно желанных поцелуев срывалось в этой безмолвной и тихой темноте! Сколько нескромных речей, требований произносилось тут шепотом!.. Они не­звучны, но страшны для мужниных ушей! Когда жена упорхнет в эту опасную тень, ревнивый муж крадется туда же... Но в глуши не рога растут у него; нет... от напряже­ния слуха вырастают уши. Так зачем же привозить своих жен дышать животворным воздухом Кисловодска « давать им испить богатырской струи? Вы скажете: «Почему же этот воздух и эта струя не так действуют на нас? Почему же на жен наших они действительнее? Разве в их жилах течет не такая же кровь, как и у нас?» Помните, однако ж, что вы — мужчины, а они — женщины: для вас с самого младенчества были открыты все пути к наслаждениям, для них — совершенно напротив. Вы истощили себя в раз­врате, они сберегли себя в борьбе с желаниями и страстя­ми. Решите же, кто прав? Но не стану вас обвинять; вы — чада своего века: всякий из вас вольнодумец, либерал для себя и вместе властитель над слабым, строгий судья к ближнему. Скажите, господин фон Альтер, что вам взду­малось, вкусив все наслаждения, испытав губительные следствия распутства, жениться в пятьдесят лет. на восем­надцатилетней хорошенькой девочке? Или необходима была жертва к итогу всех тех, которых вы на своем веку со­блазнили и обманули? Знайте же, что справедливая судь­ба, внушив вам истинную страсть к этому милому созда­нию, избрала ее орудием кары за ваши пороки и пресы­щение. Пусть так! Но зачем же этой жертвою, этим бичом должна служить непорочная, чистая Китхен? Всё вы ви­новаты, господин фон Альтер: зачем было вам на ней же­ниться? С другим мужем она могла бы быть счастлива и остаться чистою; а теперь... Вы, господин фон Альтер, слы­вете в свете честным человеком: честен ли поступок ваш? Бог вам судья!

В зале все суетились. Музыка играла. Все воображали, по крайней мере, что веселятся. Была третья французская кадриль. Николаша и Китхен танцевали вместе. Толпа зрителей разбирала красоту и ловкость приезжих дам; или смеялась над ужимками туземок и над одеждой жен и до­черей офицеров местного гарнизона, старавшихся выказы­вать себя и свое тряпье, в той мысли, что подражают сов­ременной моде. Фон Альтер долго смотрел на танцующие пары, наконец, ему надоело, и он, взяв в трактире трубку, отправился курить в сад. Долго ходил он без цели, вслуши­ваясь в звуки оркестра. Музыка умолкла. Полковник сел на скамью в гуще леса, откуда, никем не замечаемый, мог видеть все происходившее кругом. Он увидел Александра, задумчиво и одиноко бродившего в темной части аллеи; увидел много молодых дам, порхавших мимо и скрывавших­ся в темноте. Вдруг он вскакивает с места... Это она! Кит­хен мелькнула перед его взором. Она беспокойно озира­лась кругом, как дикая серна, чующая охотника. Но куда девалась она? Ее не видно. Фон Альтер, обратив все вни­мание в слух, подкрадывается по тропе в самую гущу леса; сердце его сильно бьется; ему страшно убедиться в том, что душа подозревает. Но во что бы то ни стало он хочет все узнать. Он не видит, куда идет, беспрерывно спотыка­ется, задевает за сучья дерев. Инстинкт указывает ему до­рогу. Вдруг... слышен поцелуй и шепот разговора. Он вслу­шивается, голос произносит:

— Милый друг!.. Ужасно... целый день быть вместе... и как будто не видеть друг друга... как я люблю тебя!..

Затем еще поцелуй, и опять шепот. Фон Альтер не вни­мает более словам, он приближается как можно тише; до­шел... перед ним двое; темнота мешает различать лица, но это женщина и перед ней мужчина; она говорит:

— Помни... я всем жертвую, чтобы тебя прижать к сердцу, тебя поцеловать...

В эту минуту послышался удар и треск сломавшегося чубука. Фон Альтер говорил молодому любовнику:

— Если вы желаете знать, кто вас ударил, милостивый государь, имею честь уведомить, что я полковник такой-то.

Потом, уходя в досаде, он ворчал про себя: «Какая бе­да! Изломал чубук! С меня сдерут за это рубля три се­ребром! Впрочем, нужды нет, из обломков сделаю два маленьких дорожных чубука».

Напрасно Николаша уговаривал Китхен войти в залу. Она непременно хотела идти домой. Вся трепеща, она пла­кала и озиралась кругом, воображая, будто видит кого-то, будто слышит шаги, приближающиеся опять; между тем никого не было. Николаша тщетно представлял ей, что, не возвратясь к танцам, она утвердит подозрение мужа, ко­торый теперь может только подозревать, не будучи ни в чем уверен. В темноте он не мог различить, кто были любов­ники. Но госпожа фон Альтер не хотела ничего слушать, перешла речку по набросанным каменьям, оступилась, за­мочила ноги и в сильном, душевном волнении пришла до­мой. Николаша, сделав пребольшой крюк по саду, вошел совсем с другой стороны в залу, где начиналась кадриль. Тут, не теряя времени, он подхватил даму и, как будто ни в чем не бывало, уже стоял в кадрили, когда вошел пол­ковник фон Альтер. Один младший Пустогородов мог за­метить, как старый немец, с сильным беспокойством, искал глазами кого-то среди танцевавших и сидевших дам. Осмот­рев всех, немец вышел и не возвращался более на бал, но когда мазурка кончилась и стали садиться за ужин, фон Альтер очутился против Николаши.

— Что вашего брата не видно, Николай Петрович?— спросил он.

— Не знаю! Верно ушел к отцу, он не любит балов, не танцует, в карты не играет... не мудрено, что ему скучно,— отвечал Николаша.

Ужинающие спрашивали вина, друг друга потчевали; фон Альтер и Николаша нимало не отставали от прочих. На­чали перебирать красавиц, бывших на бале, оценивать их черты, уборы, стан и движения: кто хвалил одну и смеялся над другой; кто повторял остроумные слова такой-то и рас­сказывал нелепости, слышанные от другой; смеялись над глупыми выходками, над двусмысленными выражениями; словом, шум за столом был велик. Фон Альтер рассуждал с Николашею о ревности: супруг оправдывал это чувство. Пустогородов доказывал его ничтожность и находил, что умный человек должен быть выше ревности, которая, вкравшись в сердце, унижает его перед самим собою и дру­гими. Соседи двух собеседников вскоре вмешались в раз­говор, сделавшийся общим.

— Я враг поединков,—говорил полковник,—но всегда оправдаю его, когда он внушен справедливою ревностью: только в таком случае уж должно драться насмерть, что­бы один из соперников не ходил по одной и той же земле с другим.

— А ответственность вы ни во что не ставите?—спросил Николаша.

- Что за ответственность!— возразил фон Альтер с жа­ром.— Когда ревность справедлива, тогда все потеряно... остальным нечего дорожить.

— Нет, я не согласен с вами!—сказал Николаша.— В верности женской я не полагаю еще всего; когда женщины мне изменяли, я им платил тем же: выгода была с моей стороны.

— .Вы так судите, потому что еще молоды, не бывали истинно привязаны к женщине; но поживите, иначе заго­ворите. Я перешел ваши года; спросите, вам скажут, что фон Альтер не терял времени, торопился жить: и точно я был Геркулес; но и я, батюшка, истощился!.. Все мне на­доело. Точно так же будет и с вами, если у вас достанет сил дожить до моих лет.

— Смотрите, полковник, я могу передать ваши слова Катерине Антоновне... ей не будет приятно, что муж сам сознается в своей старости,— сказал, смеясь, Николаша.

— Не говорите мне о бедной Китхен! Я сделал вели­чайшую глупость, что женился на ней; погубил ее молодость, но не столько виноват я, сколько ее отец. Он требовал этой свадьбы, думая упрочить ею навсегда долголетнюю нашу дружбу.— Тут фон Альтер посмотрел на часы и приба­вил:—Однако пора идти домой, завтра мне надо ехать.

— Куда?—спросил Николаша с удивлением,—вы, ка­жется, располагали пробыть здесь несколько времени?

— Я должен ехать в Грузию... вечером получил туда поручение,— отвечал полковник, уходя.

На следующее утро семейство Пустогородовых под пред­седательством Прасковьи Петровны сидело за чайным сто­лом: одно место было пусто; Китхен еще не выходила из своей комнаты: люди говорили, что она почивает.

Доложили о полковнике фон Альтере. Его велено было просить.

— Извините, Прасковья Петровна, что посещаю вас так рано,—сказал полковник,—но я сейчас еду и пришел по­благодарить вас за ласки к моей Китхен. Прошу вас про­должать ваши милости и назидательные наставления.

— Куда же вы отправляетесь?

-С поручением в Грузию, только не в Тифлис; а потому и не беру жены.

— Как это огорчит Катерину Антоновну! Человек, вели доложить ей, что полковник здесь.

Фон Альтер с притворным участием спросил Алексан­дра, почему он так рано оставил бал?

— Мне на бале делать нечего, а батюшка был один до­ма; я с ним провел вечер,— отвечал капитан.

Фон Альтер посмотрел на него недоверчиво.

— Катерина Антоновна не может выйти и просит пол­ковника к себе,— сказал официант.

Китхен сидела на кровати в своем ночном уборе, с гла­зами, распухшими от слез и бессонницы; щеки ее рдели; она вся трепетала. Чтобы, однако ж, скрыть сколько воз­можно свое расстройство, она не приказала поднимать цветных оконных штор. Фон Альтер вошел к ней, как будто ничего не бывало, и сказал:

— Я пришел с тобою проститься, Китхен! Сейчас по­лучил командировку по службе и должен ехать; несколько часов пробуду в Пятигорске, распоряжусь там и оставлю к тебе письмо, в котором обо всем уведомлю; теперь мне некогда/Притом и ты, и я, мы слишком расстроены, чтобы нынче говорить. Прощай.

Китхен, рыдая, встала на цыпочки, обвилась руками кругом шеи полковника и крепко-крепко обнимала его, утирая слезы о грудь мужа. Рыдания усиливались. Это бы­ло сознание вины, голос раскаяния, обет исправления, сле­зы многозначащие: но можно ли верить слезам виновной жены? Горе тому, кто поверит! Изо ста плачущих одна плачет чистосердечно, да и та, когда, ресницы высохли, за­бывает все — и горе и вину свою! Наш стоик поколебался, однако ж, на мгновение; слеза увлажнила его глаза, окру­женные морщинками опыта, трудов и времени; он вздох­нул и крепко прижал Китхен. Но тут он очнулся: чувства оскорбленного мужа, самолюбие старика опять пробуди­лись, и он, безжалостно и гордо, оторвался от объятий при­влекательного, нежного создания. Твердо сказал он роко­вое «прости» и вышел, оставляя несчастную Китхен почти без чувств от безотчетного страха. Она не постигала слов фон Альтера, не понимала его «прости». Она была не в со­стоянии рассудить, что человек, когда удаляется от объяс­нений, ничем не умолим, что нет надежды склонить его к миру.

Фон Альтер возвратился опять к Прасковье Петровне, простился со всеми с истинно немецким хладнокровием и, не показав ни малейшего волнения. Строгий наблюдатель, конечно, мог заметить особенную угрюмость во взгляде, когда он в знак прощания жал руку Александра; но и то бы­ло мимолетно. Полковник так чистосердечно, казалось, ска­зал ему:

— Вам, Александр Петрович, желаю счастия, даже та­кого, какого не могу более желать для себя!

Фон Альтер уехал. Китхен была неутешна; с жаром целовала она руки Прасковьи Петровны; готова была все ей высказать, но говорила только:

— Молю вас! Не покидайте меня!

Старуха ласково журила ее за слезы, хотя сознавалась, что, едва вышедши замуж, нельзя хладнокровно расставаться с мужем, который принужден беспрестанно покидать жену.

— Что ж делать!— повторяла она неутешной Китхен,—слезами не поможешь, надо быть рассудительнее. Милая Китхен, будь уверена во мне, как в матери!

На следующее утро Китхен все еще плакала и не выходила из своей комнаты. Часов в пять пополудни семейство Пустогородовых село в экипажи и отправилось обратно в Пятигорск. Дорогою тревожные чувства волновали Китхен. «Застану ли его там?»—думала она. Бедняжка желала боялась увидеть своего супруга. Что-то ей напишет он? Горестные предчувствия подавляли душу.

Наконец они в Пятигорске. Как несносно медленно бежали для Китхен присталые лошади! Вот уже подымаются на гору, где находилась квартира Прасковьи Петровны. Приехали. На дворе было темно. Госпожа фон Альтер выскакивает из кареты; перебегает улицу; слуга встречает его на крыльце.

— Полковник здесь?—спрашивает она.

— Никак нет-с! Сегодня в обед изволил выехать.

— Ничего мне не приказал сказать?

— Оставил письмо; оно лежит в вашей комнате.

Китхен побежала туда, схватила письмо, кричит:

— Подайте свеч!

Но к чему разоблачать порывы сердечной бури? Пусть несчастная супруга у себя наедине предается всей полноте своих ощущений. Эти минуты целомудренны в высшей степени, святы. Их не должно оскорблять длинным, прозаическим описанием.

Пустогородовы, приехав домой, нашли почту, которая в их отсутствие была получена. Одни читали письма, другие газеты. Николаша отправился тотчас к своим приятелям* игрокам: там только и слышны были пересуды насчет полковника фон Альтера, который по приезде с Кислых* провел целые сутки в неистовом распутстве.

На другой день был праздник. Прасковья Петровна собралась поутру к обедне, но до отъезда приказала позвать к себе Александра и отдала ему разные бумаги, касавшиеся до его наследства и полученные с последней почтой.

* Кисловодск в разговоре часто называется: Кислые.

Она уехала. Он заперся в ее кабинете и стал рассматривать наедине все, что получил он от матери.

Вскоре в соседней комнате послышались женские шаги, рыдания, слёзы, и, наконец, голос Китхен, приказывавший попросить Николая Петровича в гостиную с прибавлением, что ей очень нужно с ним видеться. Затем послышалась походка Николашина, и вскоре раздался его голос.

— Здравствуй, милая Китхен! Все еще плачешь! Это глупо!

— Мой муж меня покинул,—отвечала, рыдая, Китхен.

— Вот беда какая!.. В добрый час!.. Пиши ему со мною, я также еду в Грузию на днях.

— Не езди, ради бога, не езди! Я знаю, что тебя туда влечет; хочешь стреляться с моим мужем, отомстить ему за удар...

— Какой вздор! Зачем мне с ним стреляться? Никто кроме тебя не видел этого, а ты не станешь разглашать; фон Альтер еще менее: это значило бы сознаться в том, что он рогоносец; ты не знаешь, как мужья, особливо старики, боятся этого.

— Николаша, прочти его письмо.

— Зачем стану я читать бредни ревнивца! Право, не любопытно!

— Ну, так мне подай совет!.. Помоги!

— Чем помочь? Что могу я?

— О, безжалостный! Жестокий! погубил меня, а те­перь отвергает! — Китхен рыдала еще более.

— Я погубил тебя? — Николаша захохотал.— Бедняж­ка! Я погубил ее, насильно принудил, не правда ли?

Китхен ринулась на пол и, сквозь рыдания, с отчаяни­ем вопияла:

— Спаси меня, Николаша, на коленях молю, спаси меня!

Николаша смеялся.

Ты играешь трагедию, Китхен! — сказал он.—Недо­стает только крови, сейчас принесу тебе свой кинжал.

Александр, думая сначала, что у них любовное свида­ние, и не желая мешать брату и не смущать его любезной, притаился в кабинете матери, но тут он не выдержал и вышел к ним.

Николаша, театрально став перед дверью кабинета, во­скликнул с насмешкой:

— Брат! Спаситель мой! Завещаю тебе несчастную, не­утешную Миньону!

С этими словами он вышел.

- Александр Петрович! — сказала Китхен,—само про­видение послало вас сюда... я поручаю себя вам, умилос­тивьте своего брата.

— Садитесь прежде всего, да успокойтесь и расскажи­те, в чем дело. Но предупреждаю вас, если вы не будете со мною откровенны, это меня оскорбит.

Нечего было делать. Погибшей Китхен мелькнул луч надежды. Она высказала всю правду Александру и пода­ла ему письмо фон Альтера.

Полковник нисколько не обвинял и не оскорблял же­ны; но просто объявлял ей, что более с нею никогда не встретится и что хочет предаться на некоторое время са­мому сильному разврату, чтобы свет не мог обвинить ее, а всю вину сложил бы на самого его. Он советовал жене, как лютеранке, искать разводной, на которую с своей стороны соглашается, утешая себя мыслью, что по крайней мере она напала не на развратника, а на человека истинно к ней привязанного. «Это видно,—г писал он,—из всего по­ведения капитана Пустогородова, известного честностью правил, храбростью и украшенного ранами. Притом он ре­шился лучше перенести кровавую обиду, чем публичною местью обесславить предмет любви своей».

— Так он принял меня за брата?—спросил Александр, призадумавшись.

— Видно так.

— Благодарен полковнику за его лестное мнение обо мне, но должен сознаться, что в этом случае он ошибает­ся; ни за какую женщину не спустил бы я ему такого по­ступка.

Полковник оканчивал письмо уведомлением, что он обо всем написал к своему тестю: «Не для того, чтобы обви­нить дочь перед отцом, но чтобы оправдать самого себя».

— У меня нет более отца!— сказала Китхен, сильно тронутая последними строками.— Когда я шла замуж не по собственному убеждению, но в угоду родителю, он объ­явил мне, что я имею место в его сердце, входя в его дом, не иначе как супруга фон Альтера. Без этого звания он мне не отец.

— Это, быть может, только одни слова; на деле он себя покажет иначе.

— Нет, Александр Петрович! Его самолюбие будет слишком оскорблено мыслью, что он не сумел выбрать му­жа для дочери, он будет опасаться всеобщего обвинения и вся желчь его падет на меня одну.

Я пойду, Катерина Антоновна, переговорить с бра­том; будьте уверены, из признания к вашему доверию я сделаю все в вашу пользу, что только от меня зависит.

Мы уже видели, что госпожа фон Альтер нравилась Александру. Теперь он чувствовал, что сделался необхо­дим для нее, и решился успокоить ее.

— Ну, как ты, брат, отделался от этой неотвязчивой?— спросил Николаша, когда Александр вошел к нему.

— Не шути ею, Николаша. Бедная Китхен в затрудни­тельном положении; оставленная мужем, она не надеется и на своего отца.

— В самом деле?—сказал Николаша, задумавшись; по­том прибавил:—Что же делать!

— Помочь ей.

— Чем же?

Братья думали, толковали. Наконец, после долгих пре­ний,— причем Николаша передал брату слышанное о рас­путстве фон Альтера в проезд его через Пятигорск,— решили, что сам он должен рассказать об этом матери и от­крыть причину внезапного отъезда фон Альтера и намере­ние его никогда не возвращаться к жене. Решено и сделано.

Разумеется, Прасковья Петровна пожурила Николашу, прочла ему длинную проповедь о нравственности, об осто­рожности, с которою молодые жены должны вести себя, и кончила тем, что спросит совета своего мужа —принять ли ей Китхен к себе.

Петр Петрович ежедневно поправлялся; он был весел и в хорошем расположении духа; все были уверены, что он с радостью примет предложение жены. Вышло, однако ж, не совсем так. Старик, хоть и не препятствовал, однако очень сухо и как будто поневоле дал на это свое согласие. Это удивило Прасковью Петровну. Петр Петрович не лю­бил Китхен за явное предпочтение, которое она оказывала его младшему сыну, тем более, что старик никогда не жа­ловал Николаши, а с той поры, как имел под глазами обоих братьев, младший казался ему глупым и скуч­ным, несносным по баловству и самоволию. Прасковья Пет­ровна спрашивала у мужа, отчего ему как будто не хочет­ся впустить Китхен в свой дом (супружеский этикет требу­ет, чтобы жена говорила мужу: твой дом). Петр Петрович отвечал:

— И тут вижу я пристрастие твое к Николаше. Эта молодая бабенка занялась твоим любимцем, самым пустым малым, потому и ты уж не знаешь цены ей. О, я имею так­же любимца! Александра! Следственно зол на нее, что она смеет не обращать на него внимания.

— Так ты не хочешь, чтобы она была у нас в доме?

— Мне все равно! — отвечал старик.

Прасковья Петровна пришла в свою комнату и посла­ла за Александром. После разных предварений она объяви­ла свое горе: что Китхен находится в весьма неприятном положении и отец его нехотя соглашается принять ее к себе.

— Но упросите батюшку,— сказал с жаром Александр.

— Это твое дело.— И Прасковья Петровна рассказала сыну весь разговор с мужем. Нетрудно было Александру выпросить у отца, чего ему желалось. В тот же вечер гос­поже фон Альтер был предложен радушный приют в се­мействе Пустогородовых, который она с благодарностью приняла.

Спустя несколько дней Николаша отправился в Тиф­лис, чтобы оттуда пуститься в Персию. Александр получил приказание прибыть в тот же город. Виною этого была его матушка, которая все еще не желала его отставки и наде­ялась, что веселая, как уверяли, тифлисская жизнь придаст ему охоту остаться там на службе. Наконец в половине ав­густа старики отправили Александра в Закавказье, а сами поехали с Китхен обратно в Москву.

Госпожа фон Альтер, прощаясь с Александром, благо­дарила его с глубоким достоинством за все, что он для нее сделал, и за великодушие, с каким даже не хотел разуве­рить ее мужа в его ошибке. Александр доказывал, что это вовсе не есть великодушие, но от презрения к людскому мнению и клевете, на которые опыт научил его не обра­щать внимания. Петр Петрович чистосердечно плакал, про­щаясь с сыном. Прасковья Петровна тоже. Отъезжающие пожелали друг другу благополучного пути и расстались.

IV

Змиевская станция

Вот мчится тройка удалая

Вдоль по дороге столбовой,

И колокольчик, дар Валдая,

Гудит уныло под дугой.

Глинка

Здоровье Петра Петровича шло как нельзя лучше. Это весьма понятно: он должен был поневоле соблюдать диету. Если желаете знать, почему поневоле, стоит вам выехать из Пятигорска в то время, когда курс лечения кончился и все посетители разъезжаются; тогда испытаете не только невольную диету, но и самый голод, потому что вы долж­ны проскакать огромное пространство, где нет ничего, кро­ме грубых и пьяных станционных смотрителей, наводящих тошноту на тощий желудок. Вместо приветствия, не давая времени вылезть из экипажа, они встречают вас словами: «Лошадей нет, все в разъезде». Если же станция не в сте­пи, а в деревне, так прибавляют: «Извольте ехать на квар­тиру, лошади еще не скоро будут». Горе вам, когда взду­маете отвечать на это хоть одно слово! Наберетесь такой брани, какой, быть может, во всю жизнь не слыхали. Лю­бопытно заглянуть в жалобную книгу по этому тракту. Тут найдете совершенно новую, неподражаемую литературу. На­конец, продержав вас целые сутки на станции, запрягут ло­шадей, которые так называются только у них, а в словарях известны более под названием кляч. Медленно отправля­етесь вы на них по грязной и топкой дороге и едете верст двадцать пять целые шесть часов, не встретя ни одного жилья.

Впрочем, Петр Петрович довольно скоро проехал рас­стояние с небольшим в пятьсот верст. На двенадцатый день, утром, он накупил в Аксае стерлядей и чего мог най­ти и в час пополудни восседал за обедом на Змиевской станции. Вопреки увещеваниям жены, он объедался пре­жирным обедом до третьего часа; потом кушал кофе на крыльце станционного дома; потом с удовольствием пре­сыщения поглаживал рукою по брюшку и весело глядел на божий мир.

Послышался колокольчик. Вмиг тройка влетела во двор: коренная, коротко запряженная, пристяжные в польских шлейках вместо хомутов выходили вполтела вперед корен­ной. Два колокольчика на пестрой дуге, лошади все в мыле, новая крепкая телега: все показывало, какого рода был проезжий. Лихой ямщик, в красной рубахе, с фуражкой, обращенною козырьком к затылку, подтвердил эти догад­ки, когда закричал, останавливая тройку:

— Курьерских!

Магическое слово на станциях! Не успел проезжий, сбро­сив шинель, с видом сильной усталости вылезть из повоз­ки, а ямщик поехать на рысях проваживать тройку, как на почтовом дворе все закипело. Из избы высыпал целый рой ямщиков, кто с мазальницею, кто с хомутом на плече. Пока мазали повозку и надевали хомуты на лошадей, про­езжий потянулся, зевнул и пошел на крыльцо станционного дома. Трудно было разобрать черты его лица, покрытые густым слоем пыли; сюртук был на нем адъютантский; на груди висела 4 сумка. Он вежливо поклонился Петру Пет­ровичу. Смотритель, достегивая сюртук, встретил его на крыльце и, покинув свой грубый вид, сказал:

— Позвольте вашу подорожную?

Адъютант расстегнул сумку, вынул подорожную и, от­давая смотрителю, спросил:

— Нет ли здесь квасу? Вели мне подать напиться.

— Извините-с, кроме воды ничего нет!—отвечал смот­ритель, развертывая подорожную. Прочитав ее, он закри­чал:— Живо курьерских запрягать! —и вышел записать проезжающего.

— Не угодно ли вам вина? — спросил Петр Петрович.

— Покорнейше благодарю. Натощак голова разболит­ся.

— Так милости просим покушать; мы только что из-за стола: славный обед удался!

— Много вам обязан; но, во-первых, это задержит ме­ня, во-вторых, будет клонить ко сну: а этого-то ямщикам и нужно!

— По крайней мере, выкушайте кофе?

— Это с благодарностию приму.

Петр Петрович приказал подать кофе; между тем он уговаривал офицера отобедать.

— Право, не могу! — отвечал адъютант,—я уже и так потерял много времени на Военно-Грузинской дороге, по милости завала.

— Как, завал?—спросил Петр Петрович.

— Да, на днях снег обрушился с вершины Казбека и завалил Дарьяльское ущелье, по которому лежит дорога.

— И много навалило снегу?

— Не один снег: тут и лед, и камни, целые скалы сор­вало, все смешалось вместе и завалило ущелье версты на четыре; вышиною саженей на восемь или на десять. Завал остановил на несколько часов течение Терека.

— А случались ли по дороге проезжие?

— Были, и погибали.

— Их, вероятно, вырывают здесь, как в Швейцарии?

— Нет, этого невозможно, потому что завал слишком глубок. Притом же, кто может знать, на каком именно мес­те погибли они. Когда, года через два, завал довольно ста­ет, и его расчистят, тогда найдут остатки смолотых экипа­жей, людей и лошадей.

— Вы не встречали в Тифлисе Пустогородова?

— Которого? Я видел там двух, одного военного, дру­гого путешественника.

— Военного.

— Александр Петрович по приезде в Тифлис подал не­медленно в отпуск и в отставку, вслед за тем он не усто­ял против тамошнего климата и занемог желчною горяч­кою. Когда я выехал, он еще был опасен.

— Прасковья Петровна! Поди сюда! — закричал старик в сильном волнении. На крыльцо вышла пожилая женщи­на, он сказал ей встревоженным голосом:—Александр ведь болен горячкою!.. Вот господин офицер знает его.

Адьютант поклонился Прасковье Петровне и, на ее во­прос, повторил сказанное.

— А не видали ли вы другого Пустогородова,— спроси­ла она,— что он делает?

— Как же! Я с ним познакомился, он уехал в Персию.

— Покинул больного брата?

— Он выехал, когда еще не приезжал Александр Пет­рович. Полковник фон Альтер, который ненавидит капита­на Пустогородова и большой приятель с Николаем Петро­вичем, ускорил свой отъезд в Персию; будучи снабжен всем нужным для путешествия по той стране, он уехал вместе с меньшим братом, чтобы избежать встречи со стар­шим.

— Надолго ли поехал полковник фон Альтер в Пер­сию?— спросила Китхен, стоявшая у дверей.

— Не могу вам определительно сказать; но думаю, что он не возвратится. Я слышал от Николая Петровича, что он намерен вступить в персидскую артиллерию, куда охот­но принимаются иностранцы для обучения туземцев; а как он прусский подданный, то ему будет это легко. Говорят, полковник фон Альтер огорчен какими-то семейными об­стоятельствами.

Вышедший на крыльцо станционный смотритель с по- дорожною прервал разговор.

— Староста, бери прогоны! — закричал адъютант.

— Я их получаю-с,— сказал смотритель.

— Знать не хочу: по правилам почтовой езды старосте отдаются прогоны.

— Все равно-с, как вам угодно.

Ямщик без шапки подошел к адъютанту.

— Сколько следует прогонных денег?

— Ничего-с, ваше превосходительство! — отвечал ямщик, почесывая голову; потом, поклонясь, сказал:—Поберегите, ваше сиятельство, лошадок.,

- Вот я сейчас поберегу тебе бороду!— гневно возразил адъютант.—Сколько следует на тройку прогонов? Говори!

Мужик наконец вымолвил. Адъютант вынул кошелек и отсчитывал деньги. Между тем смотритель, кашлянув раза два, сказал запинаясь:

— Смею доложить-с, староста не виноват; они напуганы-с: на днях, проехал фельдъегерь, они, дураки-с, взяли с него прогоны: тройка вся легла-с, а ямщик еще не отдохнет-с от побоев.

— Всякий делает, как знает; кто в деле, тот и в отве­те!— отвечал, адъютант, отдавая прогоны.

— Пословица говорит-с: отвага кандалы трет, отвага мед пьет-с,— заметил смотритель.

— Ваше сиятельство! Поклажи было в повозке—чемо­дан, сабля, ковер, шинель, всего пять штук?—доложил ста­роста.

— Так! —отвечал адъютант.— Переплет-то хорош ли? Чоки подвязаны ли?

— Все исправно, ваше превосходительство!

— Подай огня закурить трубку.

— Позвольте у вас спросить,— сказал смотритель адъютанту,— все ли в Грузии благополучно?

— В каком отношении?

— То есть, в рассуждении заразы-с, чумы-с, как мы по­просту ее называем-с.

— Нравственная чума все сильна; но болезней нет.

— А мы слышали-с, половину народу вымерло-с, Ну, а на линии благополучно-с?

— Опять в каком отношении?

— Насчет черкесов-с? Слухи носились, будто Ставро­поль взят-с.

— По крайней мере, я там менял лошадей не у черке­са, а у чистого русского.

— Стало быть-с, все вздор! Смею спросить, скоро ли фельдъегерь проедет-с?

— Этого я не знаю! Мне до них дела нет!

Адъютант закурил трубку об уголек, поблагодарил Пет­ра Петровича, влез в повозку и, медленно натягивая на плечи шинель, сказала

— Пошел!

Коренная взвилась на дыбы, пристяжные кинулись впе­ред, и тройка дружно подхватила; густое облако пыли за­клубилось вслед за нею и скрыло курьера из виду: толь­ко колокольчик слышался все слабее и слабее, наконец, совсем замолк.

***

Что же сталось со всеми действующими лицами, с ко­торыми мы познакомились? — спросите вы.

Не знаю! Никого нет более на Кавказе, а Хромой бес мой отказывается подсматривать в других странах. Мож­но было бы удовлетворить ваше любопытство еще какой-нибудь выдумкой, но я ненавижу ложь, и вымышлять боль­ше не намерен. Довольно того, что в моем романе все ли­ца небывалые и никогда не существовавшие. Поэтому и кончу эпиграфом, которым начал свою повесть:

Не любо — не слушай,

А лгать не мешай!

КОММЕНТАРИИ

Текст «Проделок на Кавказе» печатается без сокращений по фо­токопии жернаковского издания (Спб., 1844). Кроме приведения к современным нормам орфографии и пунктуации, исправлены очевидные типографские ошибки.

С. 31. Белокаменная — так в XIX веке нередко называли Москву,

Пулярд, пулярка—жирная раскормленная курица (франц. poularde).

С. 32. ...вошел официант... — Здесь «официант» — человек из до­машней прислуги, который обычно прислуживает за столом, а в дру­гое время выполняет иные мелкие поручения.

Субретка — персонаж старинных (первоначально — французских) комедий и водевилей. Здесь — бойкая, веселая служанка.

С. 33. ...в больших вольтеровских креслах... — В прошлом веке это слово употреблялось и во множественном числе. Вольтеровское кресло — глубокое, с высокой спинкой — изготавливались по фран­цузскому образцу. Появилось в России во время Екатерины II, которая вела переписку с Вольтером.

С. 35. Ваш почтительный внук, Александр. — Прототип главного героя романа, Александра Пустогородова, — русский писатель, декаб­рист А. А. Бестужев — родился в обедневшей дворянской семье, слу­жил в гвардейском полку, помещавшемся в местечке Марли возле Петергофа, откуда его литературный псевдоним — Марлинский. Брат декабристов Николая, Михаила и Петра Бестужевых. Был штабс-ка­питаном лейб-гвардии драгунского полка. В 1824 г. принят К. Рылеевым в Северное общество. Участвовал в совещаниях перед восстанием. 14 декабря вместе с братом Михаилом и Щепиным-Ростовским вывел на Сенатскую площадь Московский полк. После ареста в письме Ни­колаю I Бестужев дал яркую критику существовавших порядков и развивал план реформ, к которым призывал Николая I. Был пригово­рен к 20 годам каторги, но по особому высочайшему повелению «обра­щен прямо на поселение» в Сибирь. В 1829 году переведен рядовым на Кавказ.

13 мая 1835 года Бестужев подал рапорт о разрешении отбыть на пятигорские воды для излечения. Однако, не кончив курса лечения, летом отправился в экспедиционный корпус на Кубань «омывать кровью свои унтер-офицерские галуны» (в Пятигорске он узнал о производстве в унтер-офицеры, что вело к получению офицерского чина). 7 -июня 1837 года был убит на мысе Адлер в одной из сты­чек с горцами.

С. 39. ...пленных французов и других немцев. — Немец — не го­ворящий по-русски всякий иностранец с Запада, европеец (азиатцы — бусурмане); в частности же германец (В. И. Даль).

...генерал говорил на языке наших гостиных... — Дворянство и знать царской России со времен Екатерины II (1729—1796) в своих гос­тиных говорили исключительно на французском языке.

Honny soit qui mal y pence! (франц.).—Да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает (девиз ордена Подвязки, учрежденного английским королем Эдуардом III). Выражение употребляется как ого­ворка в значении: сказанного не следует понимать в дурном смысле; автор иронизирует.

С. 45. ..ми Жилблаз, ни Фоблас... — Жиль Блаз — герой плу­товского романа А. Р. Лесажа «История Жиль Блаза из Сантилья- ны». Этот роман вызвал множество подражаний, в том числе в Рос­сии («Российский Жилблаз» В. Т. Нарежного, «Иван Выжигин» Ф. В. Булгарина). Фоблас —герой серии романов Луве де Кувре, тип раз­вращенного француза-дворянина XVI века.

С. 52. Им были совершенно довольны... но он ничего не получил... — Еще одно явное подтверждение сходства судеб Александра Пусто­городова и его прототипа А. А. Бестужева. Позже стало известно секретное письмо, посланное из Петербурга в Тифлис, вслед за де­кабристом: «Государь император всемилостивейше повелеть соизволил государственного преступника Александра Бестужева... определить на службу рядовым в один из действующих против неприятеля полков Кавказского отдельного корпуса... с тем, однако же, что в случае оказанного им отличия против неприятеля не был он представлен к повышению, а доносить только на высочайшее благовоззрение, какое именно отличие будет им сделано». (Военный министр А. И. Черны­шев графу И. Ф. Паскевичу 13 апреля 1829 г.).

С. 54. ...причесанным a la moujik... — Под мужика (франц,).

С. 55. ...обыкновенно проводили время за карточными столика­ми.—Игра в карты была чрезвычайно распространена. В любом дво­рянском доме была отведена особая комната, где стояли обитые зе­леным сукном столы для карточной игры. Мужчины проводили за ними ночи напролет, проигрывая нередко целые состояния. В карты играли и женщины, подчас с неменьшим азартом.

С. 59. Du comme il faut (франц.), — Прилично; порядочность.

...стал писать потаенными чернилами... — Потаенными (симпати­ческими) чернилами называли жидкости, которые при письме ими не оставляли на бумаге никакого видимого следа. Текст мог проявиться только при нагревании, смачивании водой или каким-нибудь раст­вором.

С. 62. Говорите после этого, что доктора вообще аллопаты! Нет-с, они гомеопаты...— См. примечание к с. 177.

С. 63. ...на дворе мороз в 25° по Реомюру. — Это соответствует примерно 31 градусов по Цельсию (шкала Реомюра между точками замерза­ния и кипения воды разделена на 80 градусов).

С. 70. Эпиграф взят автором из «Паломничества Чайльд-Гарольда» Д. Г. Байрона (песнь первая, строфа 51).

С нагих высот Морены в хмурый дол

Стволы орудий смотрят, выжидая.

Там бастион, тут ямы, частокол,

Там ров с водой, а там скала крутая.

С десятком глаз внимательных вдаль края,

Там часовой с опущенным штыком,

Глядят бойницы, дулами сверкая,

Фитиль зажжен, и конь под чепраком,

И ядра горками уложены кругом.

Перевод В. Левика

Кавказская линия. — Основанием Кавказской укрепленной линии послужили русские поселения, издавна возводившиеся на Тереке и Кубани; полного развития она достигла в конце 40-х, начале 50-х го­дов XIX века. Кавказская линия сыграла важную роль в защите южных границ, особенно в ходе русско-турецких войн. Действие романа «Проделки на Кавказе» происходит на правом фланге Кавказской линии, который включал в себя линии Кубанскую и Лабинскую.

С. 71....быть схваченным в плен или убитым хищниками. — Так называли горцев, промышлявших грабежом.

С. 73. Облатки — приготовляемые из крахмальной муки кружки или капсулы для вкладывания в них лекарств, принимаемых внутрь в виде порошка, во избежание их неприятного вкуса.

С. 74. ...вторая часть сочинения Дюбуа о Кавказе... — Фредерик Дюбуа де Монперё (1798 — 1850) — французский путешественник, археолог, этнограф, натуралист. Изучал Россию, Крым, Кавказ и За­кавказье.

Бешмеет-верхняя мужская одежда, распространенная в част­ности, у народов Кавказа. Распашная одежда, доходящая до колен, в талии собирается в складки и подпоясывается.

...мальчика, родом тавлинца... — Тавлинцы — устаревшее название горцев Дагестана.

Ахул-го, Ахульго — на аварском означает дословно «сборный пункт на случай тревоги». Военное укрепление в Дагестане, в период Кавказской войны. В 1837 году было взято и разрушено русскими войсками. Шамиль немедленно построил новый Ахульго рядом со старым и сильно укрепил его. Ахульго защищался гарнизоном, сос­тавленным из наиболее фанатичных приверженцев имама. В июне 1839 года отряд русских войск приступил к осаде этого пункта, но только после нескольких отбитых штурмов, к концу августа Ахульго был взят.

С. 77. ...брат затронул его фашьонабельное самолюбие... От англ. fashionable в значении: светский человек; щеголь, хват.

...горец, воспитанный в одном из кадетских корпусов... — Кадетский корпус — закрытое учебное заведение преимущественно для детей дво­рян. В кадетские корпуса принимались иногда и дети горцев.

С. 80. ...велел выслать доброконных и достаточных (казаков). — Доброконный — у кого добрый* надежный конь. Достаточный — бога­тый, зажиточный.

С. 84. Когда явился к Алексею Петровичу...—Ермолов Алексей Петрович (1777—1861)—русский генерал от инфантерии и от артил­лерии, соратник А. В. Суворова и М. И. Кутузова, герой войны 1812 года. С 1816 г. командир отдельного Грузинского (позже Кавказского) корпуса, главнокомандующий войсками в Грузии, одновременно посол в Иране.

Возглавляя военную и гражданскую власть на Кавказе, Ермолов проводил жестокую колониальную политику. Вместе с тем выделял­ся независимостью, суждений и оппозиционным отношением к арак­чеевскому режиму, покровительствовал сосланным на Кавказ декаб­ристам. В военном деле критиковал сторонников линейной тактики и кордонной стратегии, разоблачаемой на страницах романа «Проделки на Кавказе». С усилением реакции при Николае I был вынужден уйти в отставку в 1827 г.

С. 85. ...дали лошадей совсем присталых...— т. е. усталых.

С. 91. ...предложил... заводную лошадь. —Т. е. запасную.

С. 92. Прочный Окоп — укрепление на правом фланге Кавказ­ской линии. В настоящее время — станица Прочноокопская Новокубан­ского района Краснодарского края. Долгое время в Прочном Окопе жил декабрист М. М. Нарышкин, чей дом был приютом для всех сослан­ных на Кавказ участников восстания, бывавших в станице. Ныне здесь, в материалах народного музея колхоза им. Кирова, хранится память о сосланных на Кавказ декабристах. На месте, где распола­гался дом Нарышкиных, установлена мемориальная доска.

Ну, а генерал-то... доволен ли нашим сегодняшним делом? Име­ется в виду начальник правого фланга Кавказской линии генерал Г. X* Засс, выведенный далее в романе под именем кордонного на­чальника, Генерал был родом из немцев, отсюда смысл переимено­вания Прочного Окопа в «немецкий». По свидетельству современников, Г. X. Засс обратил войну с горцами в особого рода спорт, без цели и связи с общим положением. Отличался невероятной жестокостью. В 1842 году был удален с Кавказа. (См. также примечание к с. 104).

В отряде генерала Засса несколько месяцев служил декабрист А. А. Бестужев.

С. 93. Чихирь — кавказское красное неперебродившее вино домаш­него изготовления.

С. 97. Мюриды — последователи мюридизма, реакционного рели­гиозно-политического движения у мусульман, основанного на фанати­ческой ненависти к инаковерующим и защищающего классовые интересы духовных и светских феодалов. Мюриды — мусульманские послушники — обязаны были беспрекословно повиноваться высшему наставнику (шейху или имаму).

Узденька владетеля аула...— Уздени — сословная категория; в Кабарде и Адыгее этот термин означал одну из категорий феодально­го дворянства: вассалов по отношению к старшим князьям.

С. 102. В эпиграфе — цитата из «Видения Суда» Д. Г. Байрона (строфа XXXV).

Итак — на почве, в сущности, нейтральной

Они сошлись, где роковой порог,

Там смерть отбор проводит инфернальный,

Бесплотных конвоируя в острог.

Перевод Т. Гнедич

С. 104. Кавказский Фуше. — Имеется в виду генерал Г. X. Засс (кордонный начальник). Жозеф Фуше (1759— 1820) — французский буржуазный политический деятель. Беспринципный карьерист, жесто­кий каратель, циничный и расчетливый мастер политической интриги.

С. 112. Эпиграф —из «Оды на смерть Р. Б. Шеридана» Д. Г, Бай­рона.

Это не жестокое горе, но тихая скорбь,

Невыразимая, но дорогая нежным сердцам,

Воспринятая без горечи, но постигнутая полностью,

Сладкое уныние — прозрачная слеза.

Подстрочный перевод

С. Из ....батальон военных кантонистов..,— Кантонисты — в кре­постной России солдатские сыновья, со дня рождения числившиеся за военным ведомством. По достижении 18 лет кантонисты зачислялись в солдаты сроком на 20 лет. Небольшая часть кантонистов обучалась в особых школах, готовивших унтер-офицеров. Режим в школах кан­тонистов отличался исключительной суровостью.

С. 116. Автор латинского текста, вынесенного в эпиграф, — Авл Геллий, римский писатель II века, от которого дошло до нас почти полностью сочинение «Аттические ночи». Приблизительный перевод: «Образ любимой вспыхивает в памяти при виде одного ее пальчика, и от нежности кружится голова».

...дело было слажено, и экскулап отправился новым меркурием за Кубань... — Эскулап — латинское имя древнегреческого бога врачева­ния; в разговорном языке — врач, медик (шутл.); Меркурий — вест­ник богов и бог торговли.

С. 129. ...не производят действия ни испанские мухи, ни алкого- ли. — Шпанская (испанская) мушка — жук семейства нарывников. В крови шпанской мушки содержится ядовитое вещество кантаридин. Высушенные шпанские мушки применялись в медицине наружно как раздражающее и рефлекторно действующее (отвлекающее) средство.

С. 133. Из черкесов чеченцы...— Черкесы — устаревшее общее наз­вание народностей, населявших Северный Кавказ.

Вельяминов Алексей Александрович (1785—1838)—участник вой­ны 1812 года, командующий войсками Кавказской линии и Черномории (с 1831 г.), генерал-лейтенант. Ставка его находилась в г. Став­рополе.

С. 137. Абрек. — В своем примечании автор дает неверное истол­кование происхождению слова; на самом деле—заимствовано из осетинского, где означает — скиталец, разбойник.

С. 155. В эпиграфе—строфа 41 из песни первой «Паломничества Чайльд-Гарольда».

У Талаверы, смерть ища в бою      

(Как будто мы ей дома не подвластны!),

Сошлись они, чтоб кровь пролить свою,

Дать жирный тук полям и пищу воронью.

Перевод В. Левика

С. 161. Ландкарты — устаревшее название географических карт.

С. 166. Неотаки. — Под этим именем выведено реальное лицо: Найтаки (Нойтаки, Ноитаки) Алексей Иванович (1786 —?), арендатор гостиниц (рестораций) в Пятигорске, Кисловодске и Ставрополе.

В эпиграфе — цитата из Жорж Санд: «Я считала вас мертвыми, и я, живая, проводила вам смотр». (Подстрочный перевод).

Вы въехали — какая пустота! Ни одного порядочного здания! — Ставрополь сороковых годов XIX века производил на приезжих не­благоприятное впечатление. Например, генерал-лейтенант М. Я. Оль­шевский в книге «Кавказ с 1841 по 1866 год» так описывал его: «Об­ластной Ставрополь (1841) был менее населен, и далеко хуже обст­роен настоящего губернского (1866). Каменные двух- или трехэтаж­ные дома даже на Большой Черкасской улице были на счету. Мощеных или шоссированных улиц не было. Тротуары были до того узки и неровны, что нужно было быть ловким ходоком или эквилибристом, чтобы в ночное время, а в особенности после дождя, не попасть в глубокую канаву, наполненную разными нечистотами, или не помять себе бока после падения». (Цит. по книге: Орудина Л. Г. Ставрополь глазами современников. Ставрополь, 1976).

Но следует отметить, что городские власти все же и в те времена думали о благоустройстве города. «С начала 30-х годов городские застройки производились по плану. Ни один дом не строился в город­ском центре без совета архитектора. Только лицам, селившимся на окраинах у речек Ташлы, Мутнянки и Мамайки, разрешалось произ­водить постройки без планировки улиц, сообразуясь с местностью». (Краснов Г. Ставрополь на Кавказе. Ставрополь, 1957).

В отсутствии же «порядочных зданий» была своя причина. Все го­рожане были обязаны выполнять квартирную повинность, т. е. пре­доставлять свое жилище для проезжающих людей и проходивших через город воинских частей. И чем больше было жилище, тем больше лю­дей обязан был разместить домовладелец. 13 декабря 1850 года квар­тирная повинность была отменена, и жители Ставрополя, избавившись от постоев, начали строить большое количество зданий, высоких и красивых.

С. 167. Гостиница — единственное место... — Гостиница Найтаки размещалась на Большой Черкасской улице (ныне проспект Карла Маркса), примерно в районе кинотеатра «Октябрь». Есть сведения, что в этой гостинице в свое время останавливались А. С. Пушкин, М.Ю. Лермонтов, А. С. Грибоедов и многие декабристы, сосланные на Кавказ.

«Русский инвалид»— военная газета, издавалась в Петербурге в 1813 —1917 гг. Была основана в связи с Отечественной войной 1812 года чиновником-филантропом П. П. Пезаровкусом (1776 -1847) как первое общественно-издательское мероприятие в России в пользу жертв войны. С 1862 года «Русский инвалид»—официальная газета военного министерства; содержит много ценных источников и сведе­ний по истории войн, о русской и иностранной армиях.

«Северная пчела»— русская политическая и литературная газета, выходившая в Петербурге в 1825— 1864 гг. В годы написания «Проде­лок на Кавказе» газету редактировали и издавали Ф. В. Булгарин и Н. И. Греч. В 20-е и 30-е годы пользовалась широкой популярностью, так как была единственной частной газетой, имевшей право на поли­тическую информацию. Программа газеты сводилась к пропаганде пре­данности престолу, казенного монархического «патриотизма», теории официальной народности.

С. 172. — Князь, пошлите его к черту (франц.).

С. 173. — Оставьте его, мой дорогой, не делайте глупостей: он — дворецкий и конюх своего генерала.

— Как дворецкий? По его пуговицам, он — гвардейский офицер (франц.).

6. 177. ...ведь он у нас сделался Ганеманом, пристрастился к го­меопатии...*** Гомеопатия — способ лечения больного малыми дозами таких лекарств, которые в больших дозах вызывают в организме здо­рового человека симптомы, подобные симптомам данной болезни (ле­чение подобного подобным). Обычное лечение, в противоположность гомеопатии, называется аллопатией. Оба термина (аллопатия и гомео­патия) введены немецким врачом Самуэлем Ганнеманом (1755—1843), основателем гомеопатии.

С. 182. ...заговаривали о тактике барона Жомини...— Жомини Ан- туан Анри (Генрих Вениаминович) (1779 —1869) — военный теоре­тик и, историк, генерал. По происхождению швейцарец. Служил в швей­царской, затем во французской армии; с 1813 года на русской службе. Один из основателей Военной академии, привлекался к планированию боевых действий в русско-турецкой (1828—29) и Крымской (1853— 56) войнах.

О. 183. Это—кавказские зоилы.-*Зоил из Амфиполя (ок. 400— 330 гг. до н. э.) — древнегреческий ритор и софист. В недошедшем до нас сочинении «Против поэзии Гомера» придирчиво и мелко критико­вал «Илиаду» и «Одиссею». Поверхностные нападки на Гомера создали ему репутацию пустого и злобного критика. Имя Зоила стало нари­цательным для обозначения несправедливой, недоброжелательной критики.

С. 189. Мой юный друг (господин). (Нем.).

С. 191. По второму абцугу она была убита. — Абцуг (нем,) —в карточной игре в банк каждая пара карт при метании направо и налево. В переносном смысле это слово употреблялось в выражениях: с первого абцуга, по первому абцугу—с самого начала, сразу же.

С. 194. ...карта проиграла в сониках...— Правильнее — не «в сониках», а «соника» (наречие; от франц. зотса); в азартных карточ­ных играх означает: с первой ставки, сразу (о проигрыше или вы­игрыше).

С. 195. ...он пустил ее на пароли...— От франц. раго11—удвоенная ставка. Часто употреблялось в выражении: загнуть пароли (загнуть угол карты в знак удвоения ставки).

...поставил семерку на пе...— Пустить на пе, поставить на пе — по­ставить удвоенную ставку.

С. 205. ...поравнялись с домом доктора Конрад и...—Ф. П, Конради много лет был главным врачом Кавказских Минеральных Вод и положил немало сил для улучшения практического использования минеральных источников.

Машук — одна из пяти гор, давших свое имя городу и называемых туземцами Бештау. — Название Бештау (пять гор) восходит к древним временам и обычно относится только к одной пятиглавой горе. Однако в прошлом, по одному из толкований, Бештовыми гора­ми называли также пять вершин, которые одновременно открывались взору едущих по старому тракту из Георгиевска на Горячие воды: это собственно Бештау (Бештовый шпиц, Бешту), Машук (Машуха, Мечук), Змейка, Развалка (Кудрявая) и Железная.

С. 206. Коляска остановилась у ресторации... И здесь хозяйничает наш старый знакомый, Неотаки.—Здание ресторации, или гостиницы Найтаки (по имени ее содержателя), построенное братьями Бернардацци в 1828 году по проекту архитектора Шарлеманя, в свое время было лучшим строением города. Здесь устраивались по вечерам различные увеселения и балы, подобный которым описан М. Ю. Лермонтовым в одной из сцен «Княжны Мери».

Здание находится в самом центре Пятигорска, рядом с главным входом в парк «Цветник» (проспект Кирова, 30).

С. 214. Роза Кавказа, теперь уже поблекшая...— По-видимому, имеется в виду Эмилия Александровна Клингенберг (1815—1891), падчерица генерала П. С. Верзилина, в замужестве — Шан-Гирей. По свидетельству мемуариста Я. И. Костенецкого, Эмилия Верзилина еще «во время посещения Пушкиным Пятигорска прославлена была им как звезда Кавказа» (1829). Дом Верзилиных был одним из наиболее известных в Пятигорске. Частым гостем был здесь и М. Ю. Лермон­тов, живший по соседству. По свидетельствам современников, Лер­монтов ухаживал за Эмилией Верзилиной, прозванной им же 1а Розе йи Саисазе. Здесь, в доме Верзилиных, произошла ссора поэта с Н. С Мартыновым, приведшая к дуэли.

Э. А. Шан-Гирей оставила воспоминания о последних днях жиз­ни Лермонтова в Пятигорске.

А 1а тойе (франц.). — По моде, модно; модный.

С. 223. ...уверяя, что везут в Эскурьал... — Город в Испании, зна­менит дворцом-монастырем — резиденцией испанских королей, от которого и получил название.

С. 224. ...полковник... нанял будку на дворе Реброва,,, — А. Ф. Реб- ров (1776— 1862Г—участник кавказских войн, входил в окру­жение А. П. Ермолова, высоко его ценившего. Знаток Кавказа и один из первых его историков. В Кисловодске, в доме Реброва, описанном в повести М. Ю. Лермонтова «Княжна Мери» (ныне дом № 3 по ул. Коминтерна), в разное время останавливались А. С. Пушкин, Д.В.Да­выдов, М. Ю. Лермонтов.

С. .225. Бонтон (франц. Ьоп 1оп)—хороший тон, манеры, свет­ская учтивость.

С. 233. Веаи топйе (франц.) - высший слой дворянского общест­ва; свет.

С. 248. Хромой бес — персонаж одноименного романа французского писателя А. Лесажа (название и композиция которого были заимст­вованы им у испанского писателя Л. Велеса де Гевары). Хромой бес в романе Лесажа, неся своего героя по воздуху, показывал ему внизу, на земле, все людские пороки и тайны.

СОДЕРЖАНИЕ

С. Бойко. «В этой книге что строка, то правда»

Часть первая                  6

Москва и события предшествовавшие            31

Приезд на Кавказскую линию            70

Тревога            8Г

Сновидение черкеса            102

Кавказский Фуше            104

Горестные события            112

Закубанский карамзада            116

Часть вторая

Рассказ лекаря            155

Неотаки            166

Кавказские Минеральные Воды            205

Змиевская станция 243

Комментарии 249

Е. Хамар-Дабанов

ПРОДЕЛКИ НА КАВКАЗЕ

Заведующая редакцией Л. И. Хохлова

Редакторы В. С. Колесников, Е. В. Панаско

Художественный редактор В. А Каретко

Технический редактор А С. Бернард

Корректор В. М. Воронкина

ИБ № 1696

Сдано в набор 25.11.85. Подписано в печать 07.03.86. ВГ79588. Формат 84ХЮ8 '/зг- Бумага тип. № 3. Гарнитура Литературная. Пе­чать высокая. Усл. печ. л. 13,44. Усл. кр.-отт. 13,6. Уч.-изд. л. 15,0. Тираж 50000 экз. Заказ № 3278. Изд. Кз 265. Цена 1 р. 30 к. Ставро­польское укрупненное книжное издательство, 355105, г. Ставрополь, пл. Ленина, 3. Краевая укрупненная ч типография Управления изда­тельств, полиграфии и книжной торговли Ставропольского крайиспол­кома, 355106, г. Ставрополь, ул. Артема, 18.

256

Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

Комментарии к книге «Проделки на кавказе», Екатерина Петровна Лачинова

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства