«Индия. 33 незабываемые встречи»

509

Описание

Индия – страна «на слуху», многие люди там бывали, но мало кто почувствовал подлинное, нетуристическое своеобразие Индии. Ростислав Рыбаков – крупнейший специалист по Индии в России. И человек, который действительно любит эту страну. Он знает все об истории и современности Индии. В этой книге «Индия. 33 незабываемые встречи» описана Индия, заключающая в себе и жизнь людей, и чудеса, о которых европейцы наслышаны уже много веков подряд, и те ее особенности, которые можно узнать и почувствовать, действительно полюбив эту страну.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Индия. 33 незабываемые встречи (fb2) - Индия. 33 незабываемые встречи (Мир глазами русских) 4703K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Ростислав Борисович Рыбаков

Ростислав Рыбаков Индия. 33 незабываемые встречи

«Когда в прошлом есть Индия – есть о чем думать во время бессонницы…»

А.П. Чехов(из письма Максиму Горькому)

От автора

Дорогой друг!

Эта книга не описание тридцати трех конкретных эпизодов или знакомств; не ждите пронумерованных отчетов о командировках – встреча 1-я, встреча 17-я и т. д.

Это суммарный рассказ о тридцати трех приездах в Индию и попытках хоть чуть-чуть приблизиться к пониманию ее сути.

Попытках, растянувшихся на всю жизнь. Стремлений, ставших профессией.

Книга обращена ко всем тем, для кого слово Индия обладает притягательной силой.

Как призывал М.А. Булгаков в начале 19-й главы «Мастера и Маргариты», приступая к самой главной для себя теме – «За мной, мой читатель, и только за мной…».

I. Дели

С чего начинается Индия?

Чаще всего первое соприкосновение происходит у иностранца – с Дели.

Вспоминается один забавный эпизод Со мной летел, причем впервые в Индию, тогда только начинавший свою деятельность рериховеда В.А Росов; мы вышли из самолета, долго шли какими-то коридорами, где даже сквозь толстые стены ощущалась нечеловеческая жара, спускались по широкой лестнице – все в очередной раз было перестроено – и он неуверенно спросил, «а вы уверены, что мы правильно идем?». На всякий случай, чтобы успокоить его, я спросил кого-то из толкавшихся внизу индийцев и получил ответ, вогнавший Рогова в ступор: «Да, все верно, только Вы-то, профессор Рыбаков, разве не помните, куда надо идти?».

Я, конечно, понимал, что индиец, мне отвечавший, был либо из МИДа, либо из Посольства в Москве, но бедному Рогову на какой-то момент померещилось, что вся полуторамиллиардная Индия знает его спутника в лицо. Он, конечно, знал, что я тогда действительно часто бывал в Индии; правда, как правило, въезжал в нее через любимую мою Калькутту.

А самый первый мой приезд в Дели, вернее – в Индию, вернее – вообще заграницу, состоялся за много лет до этого, точнее 12 декабря 1961 года.

«Мело, мело по всей земле, во все пределы…». Такси везло меня в недавно открывшийся аэропорт Шереметьево. Щётки не справлялись с мокрым снегом, видимость была почти нулевой, приближение к Индии казалось бесконечным.

Таким оно, в каком-то смысле, и оказалось.

От полета, как ни странно, внятный воспоминаний не сохранилось – кроме двух моментов, никогда в последующем уже не повторявшихся: где-то на полпути наш «белоснежный лайнер» вырвался из густых облаков и пошел низко над солнечной широкой землей, утыканной крохотными, отдельно стоящими деревцами необычной формы; я присмотрелся – кедры. И стало понятно, что под нами Ливан (еще не разрушенный, не разбомбленный, а блаженно счастливый и радостный. Почему, кстати, люди как будто специально уничтожают и заливают кровью самые красивые и умиротворяющие места своего расселения – Ливан, Абхазия, Югославия?). Этот лилипутский, невсамделишный Ливан почему-то тронул во мне какие-то романтические струны! Но он оказался только прелюдией к следующей встрече…

Второй момент был похожим и знаменательным– напомню, я впервые в жизни видел Индию. До посадки оставались считанные минуты. Внизу, удивляя глаз, привыкший к бескрайним колхозно-совхозным полям, мельтешили разноцветные квадратики земель, потом неслись безрадостные предместья – мы шли низко, и четкость была абсолютной – и вдруг… В иллюминаторе кувыркнулись и как-то боком проехали красноватые здания центра Дели, видные как на ладони, только совсем маленькие, но легко узнаваемые по фотографиям и кинохронике.

Именно эта узнаваемость, скажем, игрушечного, с ноготок, Раштрапати Бхавана (Президентского дворца) сразу свела на нет волнение перед неведомым, стремительно несущимся под колеса миром – я как бы возвращался домой.

На протяжении пятидесяти лет после никогда уже не выпадало мне ни ливанских кедров, ни центра Дели из окна садящегося самолета. Может, теперь летают другие, более совершенные самолеты?

Не по аналогии, а по контрасту вспоминается рассказ наших старших товарищей, индологов с коминтерновским прошлым, об их первом официальном визите в Индию в самом начале хрущевской оттепели. Прямых рейсов тогда не было, и путь занимал несколько суток – через всю Европу. Надо отдать им должное, рассказывая, они не щадили себя и свое время и со смехом живописали, как выйдя из самолета, столпились всей делегацией, в габардиновых длинных пальто, широченных брюках (причем женщин затолкали в середину, а сами мужественно окружили их – как бы чего не вышло), и отказывались идти со всеми в аэровокзал, опасаясь каких-то провокаций.

Страшно даже представить, как тяжело им было добираться до Дели – с остановками и ночевками в Париже и тому подобных центрах антисоветских провокаций.

Еще удивительнее, что все это было меньше, чем за десять лет до моего приземления. Некоторые из членов той делегации живы и сегодня.

В тот раз у меня на Индию был всего один день – наутро я улетал на год в Пакистан. При всей схожести обеих стран, всего за несколько лет до того составлявших одно целое, даже по замкнутому миру аэропорта ощущалось, что Индия гигант, а Пакистан – провинция, что уж говорить о развернувшейся мощи городского ландшафта, когда дребезжащее черно-желтое такси поволокло меня в невидимый город (через год, на обратном пути, я испытаю то же потрясение от ощущаемой даже в коробке аэропорта громадности и бесконечности Индии).

Почему «невидимый город»? Потому что тогда, как и сейчас, за бесконечно пыльным около аэропортовским строительством начинался собственно Дели – в котором не было ничего напоминающего город (тем более столичный) кроме асфальта и движения машин. Причем машины двигались непривычно, по-английски, по «неправильной» стороне улицы. Впрочем, об улицах можно начинать говорить только в самом центре города, а до этого текла роскошь парков, садов, одним словом, деревьев, скрывающих от глаз все, что называется архитектурой. Деревья, деревья, потом крутой разворот в необычном для меня направлении вокруг очередной огромной клумбы или подобия клумбы и снова густая зеленая растительность и только справа от вас несутся навстречу машины, как бы сбежавшие с автобарахолки (так было, сейчас все, намного иначе) и передвигающиеся насупротив всем законам механики, здравому смыслу и нашим правилам дорожного движения.

В гостиницу ко мне сразу набежали однокурсники, уже несколько месяцев пребывавшие в Дели на практике. И сразу же был получен ответ на вопрос – что делать вечером? Мы идем на свадьбу! То есть, конечно, пригласили их, а меня они притянули по дружбе.

«Мероприятие» началось поздно вечером. Пока мы добирались, видели множество иллюминированных зданий, извергающих громкую музыку – сезон свадеб в полном разгаре. Мне хорошо, меня ведут как на веревке и, наконец, находят еще одно такое здание с такой же иллюминацией и с такой же оглушительной музыкой. Мы кланяемся кому-то и скромно усаживаемся в уголке. Все бегают, таскают стулья, перекладывают какие-то коробки, приветствуют приходящих и не обращают на нас никакого внимания. Музыка грохочет, ароматические палочки пахнут, время идет и ничего, по сути, не происходит – оказывается, жених еще не приехал.

Раз жениха еще нет, понятно, что ужина тоже нет, и я начинаю сожалеть, что за целый день не поимел и маковой росинки, по-студенчески надеясь наверстать все за свадебным столом.

От яркости красок начинают болеть глаза. От улыбок сотням незнакомых гостей сводит лицо. От непрекращающейся ни на секунду музыки глохнешь, от быстрого разговорного диалекта вокруг (совсем не похожего на тот язык, которому нас учили несколько лет в МГУ) – глупеешь.

Шли часы, а ничего не менялось. Боря Калягин, в будущем звезда советской тележурналистики, а тогда такой же студент, пришел откуда-то из глубин шумящего дома и вид при этом имел весьма торжественный. «Нам оказана огромная честь, – провозгласил он, – сейчас мы пойдем внутрь и увидим невесту. Причем мы увидим ее раньше, чем жених!»

Жених все еще где-то ехал, а невесту он должен был впервые увидеть только во время самой церемонии.

Гордые оказанной нам честью (так преломился в этой милой семье популярный тогда лозунг «Хинди – руси бхан, бхан!»), мы гуськом пошли глазеть на невесту. И она, и ее подруги были разрисованы до невозможности. Все улыбались – хотя должен сказать, что, несмотря на костюм и грим, невеста показалась нам дурнушкой. Бедный жених, он ее еще не видел, мелькнуло в голове.

На улице начался полный шабаш, люди плясали, прыгали, кого-то подкидывали, рвались петарды, музыка ревела на весь город – и на белом коне (!) в белоснежном камзоле в высоком тюрбане, из черноты улицы возник долгожданный жених. Вокруг метались девушки, выкрикивающие положенные непристойные куплеты, кто-то аплодировал и вдруг из абсолютно темного неба как бы сами собой стали сыпаться лепестки роз – на импозантного жениха, на горделивого коня, на беснующихся вокруг, на нас, маленьких советских студентов, ощущавших себя членами огромной семьи – все стало розовым от этих нежных лепестков…

«Мело, мело по всей земле…» – вспомнилось вдруг, ведь это было сегодня, снежная предрассветная дорого в Шереметьево. Казалось, что прошли годы и так уютно чувствовали мы себя этой жаркой декабрьской ночью.

И снова пошли часы ожидания. Из гордости мы продолжали занимать свои стульчики, а люди куда-то перемещались, всасывались в какие-то залы и сладко и горько пахло специями, рисом и фруктами.

Я изнемог и надавил на Калягина. Он пришел испуганный. Оказывается наше пребывание считается такой честью для новобрачных, что нас кормить не будут, а будут просить нас прислуживать за свадебным столом и раздавать гостям блюда.

«Недостойные мы!» – возопил я, и Калягину, со свойственной ему уже тогда дипломатичностью, удалось убедить организаторов, что, мол, наши девушки из скромности не смогут выполнить столь важное задание. Организаторы задумались и приняли окончательное решение – нас посадят за праздничный стол, но, из уважения, не сейчас, а когда в самом конце сядут жених с невестой.

Где-то под утро мы сидели за роскошным столом – прямо передо мной была невеста; мне показалось, что у нее странная татуировка на губах. Две белые полосы. Ни одна этнографическая работа такого не описывала. Приглядевшись, я понял свою ошибку – это были два длинных верхних зуба, дотянувшиеся белыми полосками до нижней губы. Я отвернулся и решительно взял что-то с тарелки – и атомный взрыв потряс мое существо, горело все, пылало – и я схватил стакан холодной воды (невеста мило улыбалась двумя зубами) и осушил его залпом. «Некипяченая» – ехидно сказал голос Калягина.

Кстати, практический совет. Обожженный острой местной едой рот ни в коем случае нельзя пытаться успокоить водой, соком или пивом – только простоквашей. Запомните, наверняка пригодится. И сырую воду, конечно, пить нельзя.

Но тогда я этого не знал, как не знал еще почти ничего. Жизнь только начиналась– неожиданным праздником, на котором, непонятно как, мы не чувствовали себя чужими.

Надеюсь, эта пара счастлива и сегодня. И уже отпраздновала, наверно, золотую свадьбу – ведь разводы для Индии более чем не характерны.

Город с тех пор изменился, особенно в центре, где выросли булыжники офисов и стеклянные небоскребы отелей, но утро, то самое первое утро в Дели повторяется каждый раз, когда я просыпаюсь в этом городе – пронзительные гудки транспорта, розоватая дымка, запах невидимых костров, предощущение жары и маленькие зеленые попугаи, прилетающие к окну как воробьи. А главное – чувство беспричинной радости и молодости!

Обращаясь к приезжающим в Индию, где-то надо сказать несколько предварительных слов – и лучше всего сделать это сейчас, говоря о Дели, ведь, скорее всего читатель начнет мою книгу именно с этого города, с первого пункта своей программы.

Начну с цитаты из умного и наблюдательного путешественника. Повспоминав о любимом, он так начал свой рассказ:

«Прилетев рано утром в Дели, я сразу почувствовал: я в другом мире. Все меня ошеломило – и старые храмы, и дети, и деревья и луна. Особенно меня поразили люди: они иначе держались, чем в других странах, которые я знаю, иначе разговаривали, да и говорили они о другом… Удивить человека в моем возрасте нелегко. Добавлю, что я хорошо знаю Европу, побывал в Китае, в Северной и Южной Америке. Индия, однако, меня поразила, мне казалось, что я вижу мир внове» (Илья Эренбург).

До того как вы увидите города, горы и реки, вы встречаетесь с людьми – прямо в аэропорту. И вы неминуемо совершаете стандартную ошибку, впервые вглядываясь в Индию – вам кажется, что вас окружает хаос.

В этом хаосе для приезжего непонятно все, его грандиозность усугубляется яркой экзотичностью и, ощущаемой, но непостижимой глубиной. И еще тем, что этот космический хаос живет сам по себе, не обращая на вас никакого внимания, не впуская в себя и не приспосабливаясь к вашему пониманию и привнесенным представлениям о том, какой должна, по вашему, быть Индия. Она – иная, что бы вы там не придумали себе заранее.

Но на самом деле никакого хаоса нет (так и индуизм кажется издали совершенно неупорядоченным, а на самом деле являет собой поразительно сцементированную и конечную систему – об этом в другом месте). И для индийцев в обрушивающемся на путника столпотворении практически все и ясно, и понятно, и читается как знакомая с детства книга.

Об этом полезно знать и иностранцу. Как же видят друг друга эти миллионы мужчин, женщин и детей, обтекающие вас со всех сторон, едва вы вошли в делийский аэропорт имени Индиры Ганди?

А видят они совсем другое, не то, что многоликой толпой, безымянной и непонятной, лишает вас способности к различению. То, что для прибывшего – бесконечная неназываемая человеческая масса, для каждого из них (даже при отсутствии «вербальной коммуникации») – люди с легко читаемыми характеристиками (район рождения, религиозная принадлежность, язык, вкусовые пристрастия, каста, брачный статус, положение в обществе) – даже издали, проходя, не обмениваясь репликами.

Ну а минутная остановка, всего два-три слова – и информация резко увеличивается Украшения, косметика, одежда, словоупотребление, манера речи и, конечно, имена – все это позволяет надежно поместить случайно встреченного в определенную этническую, религиозную, социальную нишу.

Толпа не безлика и не бесформенна, она несет на себе печать великого разнообразия Индии. Современный исследователь (Гитанджали Коланад) остроумно замечает, что «Уттар Прадеш также отличается от Тамилнаду, как Финляндия от Италии»; этому предпослана следующая географическая иллюстрация – если на карту Европы положить карту Индии, то она накроет территорию от Дании до Ливии и от Испании до России. Но, погружаясь в детали, вы можете утонуть в них, зато никогда уже не сможете воспринимать людской поток в Индии как не-читаемый хаос.

Один пример (из самых банальных) из таких деталей. Вы видите на улице – чаще всего за баранкой автомобиля – человека с бородой и в тюрбане. С большой долей вероятности вы можете сказать, что знаете, какую религию он исповедует. Он – сикх. Более того, пусть он только мелькнул в своем автомобиле, а вы уже знаете его фамилию. Он – мистер Сингх. Дело в том, что все синхи – Сингхи.

Так в хаосе автомобильного потока вы сумели идентифицировать одну его копию. Мимо вас проехал мистер Сингх, сикх по религии. Безымянное лицо обрело почти паспортную достоверность.

Увы, для окончательной идентификации этого мало. Надо рассмотреть внимательно тюрбан – какого он цвета, как завязан, возможно, за рулем был выходец из Раджастхана, да и с фамилией не так просто: все синхи Сингхи, но не все Сингхи синхи.

Но для индийцев, как правило, здесь нет загадок И хотя в Индии при знакомстве очень любят задавать вопросы «о личном», но основная информация о собеседнике считывается сама собой.

А что касается приведенного примера, то в очередной раз повторю – что бы ни сказать об Индии, все это можно и подтвердить и опровергнуть конкретными примерами.

И все же, снова и снова – Индия не хаос, а просто не всегда открывающийся нам в своей логике порядок; толпа в Индии (как, кстати, и танец, и скульптура) – увлекательная и вполне читаемая книга. Нам этой грамоте учиться, учиться и еще раз учиться, а индийцы впитывают ее с детства.

Конечно, можно колесить по Индии ничего не зная и ничего не понимая, но в этом случае вы рискуете вернуться домой не как Одиссей, «пространством и временем полной», а с мешаниной отрывочных и непонятных, даже пугающих картинок – зачем тогда надо было ездить в Индию?

Если вы усвоили, что перед вами не хаос и даже не калейдоскоп, а сложная, живущая по своим, тысячелетиями проверенным законам система, то вы сделали первый шаг к открытию Индии. Поездка будет тем удачнее, чем более искренне вы настроитесь на то, что приехали сюда учеником – уверяю вас, Индии есть чему научить путника.

Рассказ о Дели разумно начать с краткого исторического эссе. Не надо запоминать незнакомые имена, не надо погружаться в детали – пока во всяком случае; это придет позднее, как потребность. Вообще, даже если путешественник, готовясь к поездке, прочитает множество книг об Индии, все равно еще больше он сам захочет прочитать после возвращения Исторические значения о городе нужны для того, чтобы иметь хотя бы приблизительное представление о временных циклах, сменяющих друг друга в этом действительно вечном городе.

Строго говоря, перед нами одно место и множество возникавших, процветавших, уничтожавшихся и вновь воскресающих (с новым именем) городов на этом месте. Ссылаясь на индийские источники, нынешний посол России в индии AM. Каданин в своем очерке о Дели приводит любопытный список, своего рода родовое дерево нынешнего Дели:

1. Индрапрастха (Индрапат) – город времен легендарных братьев Пандавов (якобы XXX–XXV вв. до н. э.);

2. Лалкот – город царя Анангпола;

3. город Притхвираджа Чаухана;

4. столица Кутбуддина Айбека;

5. Килокхери – город времен Джалалуддина;

6. Сири – город Алауддина Хилджи;

7. Туглакабад – город-крепость Гийасуддина Туглака;

8. Джахан Панах – город Мухаммад Шах Туглака;

9. Адилабад – город Мухаммад-ибн-Туглака;

10. Фирузабад – город времен Фирузшаха;

11. Хизарабад – город сайидского правителя Хизр Шаха;

12. Мубаракабад – город сайидского правителя Мубарак Шаха;

13. Дин Панах – город времен императора Хумаюна;

14. Салимгарх;

15. Шахджаханабад – столица великих моголов;

16. Нью-Дели.

Повторяю, не надо все это запоминать, тем более что некоторые позиции в этом списке спорны, но за чередой непонятных и звучных названий попробуйте ощутить трепет перед древностью этого поселения, сам Каданин с юмором замечает – «приятно думать, что находишься в столь древнем городе…», который, опять же с юмором добавляет, «в самом деле, возможно, намного моложе». Отыскать следы этих городов на территории Дели затруднительно. Ничего не осталось от Индрапрастха; Лалкот (IX в.) представлен лишь археологическими находками, но ничего, стоящего на поверхности, не сохранилось; Сири оставил потомкам стены XIV века; мощные стены Туглакабада дошли до нас, правда, заселенные вездесущими обезьянами. Немало сооружений Шахджаханабада радует глаз до сих пор – Красный форт, Джама Масджид, основной массив старого Дели, стены и ворота – все эти сооружения относятся к середине XVII века.

В истории города – жизни царей и вельмож, поэтов и палачей, в ней войны, пожары, грабежи, труд ремесленников, рождения и смерти, возведение зданий и бесчисленные уничтожения – ив этом, естественно, Дели отличается от других городов лишь продолжительностью непрерывной традиции.

Он много раз становился столицей и много раз терял это гордое звание. В 1911 году англичане перенесли столицу Британской Индии из Калькутты в Дели. За этим решением стояли соображения политические, очень уж неспокойно было в Калькутте, но общая атмосфера вокруг возвращения Дели державного статуса была грандиозно триумфальной. Империя, похоже, и сама верила, что достигла наивысшего могущества и устраивала свою новую столицу на века.

Для архитекторов настали райские времена. Поскольку старый город запутанных улочек решено было сохранить в неприкосновенности, все их таланты были брошены на освоение новых, еще пустых (или полупустых – деревеньки не в счет) пространств.

Архитекторов было двое – главных, я имею в виду – сэр Э. Лютьен и Г. Бейкер, знаменитости того времени. Они не любили друг друга, а сэр Лютьен вдобавок терпеть не мог Индию и особенно индийскую архитектуру.

Выбор места для Нью-Дели проходил как сцена из колониального фильма – сахибы осматривали возможные площадки со спины слона.

Сначала исторический слог отвез господ архитекторов на то место, где во время большого дарбара (красочного съезда всех британских чиновников и местной знати) 15 декабря 1911 года король Георг V самолично заложил первый камень новой столицы. Место это – в районе нынешнего университета – в силу разных причин было, однако, забраковано.

В конце концов было решено строить новый город на участке вокруг холмов Райсина. Камень Георга V пришлось выкорчевать и перетаскивать на окончательно выбранное место – вернее, конечно, перевозить на телеге, запряженной буйволом.

Борьба идей вокруг облика будущего первого города Жемчужины Британской Индии была нешуточной. Монарх жаждал чего-то в духе Великих Моголов, хотя и содрогался, когда ему указывали на уровень необходимых расходов. Вице-король стоял за «западную архитектуру с восточными мотивами». Интеллектуалы метрополии (Бернард Шоу, Томас Харди) отстаивали чисто индийский стиль и даже местного архитектора.

Однако назначенный Королевским обществом архитекторов (???) сэр Лютьен, как уже говорилось, по свидетельству современников «еще до знакомства с могольской архитектурой обозвал ее ерундовой [piffle] и после знакомства мнения своего не изменил». В то же время и советчиками/заказчиками и исполнителями владело желание создать нечто, достойное величия Британской империи – ныне, и присно, и во веки веков!

Собственно этими же чувствами и стремлениями были проникнуты и сами решения о переносе столицы и строительства нового города (на старом месте – и это тоже важно) и, конечно, сам великий дарбар 1911 года.

До сих пор на книжных развалах на тротуарах Дели можно найти роскошные альбомы фотографий, выпущенные после дарбара – сейчас они производят инопланетное впечатление.

О, великое чудо фотографии! Как быстро мы перестали тебе удивляться!

Одно дело читать о средневековой пошлости и помпезности дарбара – и совсем другое, увидеть своими глазами, высунуться из нашего мира в тот давно растворившийся в вечности день, стать свидетелем, без малого участником! Одно дело – знать о событии по документам – и совсем иное в деталях разглядывать сотни тысяч зрителей, разодетых раджей, построение войск, королевскую чету. А вглядеться в лица, подлинные лица, не сегодняшние, совсем иные!

И знать, что никого из этих людей, застывших в напряжении парада, уже давным-давно нет в живых – и не только их, но и всех, всех, всех, кто не попал в объектив, но жил тогда рядом с ними «на одной» планете! Никого…

Черно-белые, необычайно четкие фотографии, конечно, не передают всей немыслимой красочности торжества. Это был не первый, так называемый, «британский дарбар», но, пожалуй, самый пышный. Присутствие короля и королевы многократно усиливали верноподданническую составляющую. Ряды раджей, махараджей, махарани, принцев и их свит наряду с парадными мундирами английских военных слепили глаза. Особую значимость происходящему придавали два акта политического характера – провозглашение Георга императором Индии и объявление о переносе столицы из Калькутты сюда, в Дели.

И решение о переносе, и сам характер празднества в глазах толпившихся зрителей (говорят, что их было около миллиона!) означали преемственность власти Британии от Империи Великих Моголов.

Традиции дарбаров шли именно оттуда и колониальная администрация максимально использовала их.

Средневековая пышность Востока дополнялась королевским великолепием Запада, малиновые шатры с золотыми балдахинами салютом артиллерийских орудий, разукрашенные с ног до головы слоны пурпурными мантиями, отороченными горностаем… Сто тысяч человек наблюдали торжественный выход царственной четы. Все правители княжеств, махараджи и махарани строго по протоколу приветствовали монарха и королеву Марию.

Впрочем, на этот раз были и ложки дегтя в бочке верноподданнического меда. Так, один махараджа позволил себе демонстративно вымыть руки водой из священного Ганга после рукопожатия с королевой. Георг V, надо сказать, повел себя как мужчина и чистоплюй – махараджа вскоре лишился трона.

Уместно отметить, что это был последний дарбар британской верховной власти. Но с него, как уже говорилось, началась история Нью-Дели. И, естественно, главным событием стало возведение величественного правительственного комплекса.

Строительство закипело. И кипело, надо сказать, очень долго; учитывая особенности климата и отсутствие технического обеспечения, думаю, что это был ад.

Не знаю точно, принимали ли участие в тогдашнем процессе строительства женщины-рабочие; во всяком случае, в Индии строят именно так и сейчас – цепочка худых женщин в почти бесцветных дешевых сари несут на головах кирпичи, по 7, по 9, я видел и 11 (нечетное число всегда, т. к кирпичи укладывают на макушке двумя ровными параллельными колоннами, а сверху кладут еще один – чтобы сдерживал обе колонны). Они идут медленно, но скоро, мягко ступая босыми некрасивыми ногами и, естественно, никак не придерживая кирпичные башни на голове. Изящество их совершенно непередаваемо – строго прямые, грациозные, они похожи на богинь… И нам ли возмущаться, что богини всю жизнь таскают на голове тяжеленные кирпичи?!

Строили, конечно, с помощью буйволов и слонов, техники ведь не было, все трудились с утра до ночи, долгий световой день на индийской жаре.

Рабочих было несколько десятков тысяч человек И работали они, не останавливаясь, и без перекуров.

И длилось это строительство целую эпоху. Весь мир успел кардинально измениться за время этого домостроя. За время гигантской стройки в стране сменилось четыре вице-короля, так и не поселившихся в предназначенном для них дворце.

«Строили, строили и построили». На христианском календаре стоял уже 1931 год. Державный комплекс Капитолия вознесся на века (но – увы для англичан – не на века грядущего их владычества; до ухода из Индии им оставалось 16 лет, меньше, чем заняло возведение творение верноподданных зодчих).

Газетчики захлебывались, описывая величие и удобства дворца: торжественные залы, бесконечные лестницы, анфилады, богатейшее убранство. Запредельная роскошь и, конечно, удобнейшие личные покои хозяина дворца и Индии. С восторгом восхвалялось то, что было легче доступно для «джентльменов прессы» – сады, окружающие здание, фонтаны, дарившие прохладу, конюшни, помещения для слуг, бассейны и теннисные корты.

Махатма Ганди с осуждением говорил о непростительных тратах денег индийского народа; король Георг тоже кручинился по поводу непомерных затрат (только строительство дворца обошлось в 10 миллионов фунтов стерлингов! По тем временам сумма космическая) – редкий, если не единственный случай, когда Ганди и король имели схожее мнение – хотя по совсем несхожим причинам.

Многим, раззадоренным репортажами газет и величественным видом длинного и торжественного здания, хотелось бы заглянуть внутрь и увидеть все своими глазами – но власть есть власть и комплекс был практически неприступен.

У нас с вами, однако, есть возможность вернуться в прошлое и заглянуть даже в личные покои вице-короля; мало того, мы увидим их глазами чистыми и открытыми, глазами подростка. Нам покажет их 17-летняя милая девушка, дочь последнего вице-короля лорда Маунтбеттена, причем не веломиная задним числом свою юность, а в тогда же написанных дневниках.

Странное неуютное впечатление производит этот дом согласно записанным изящным девичьим почерком впечатлениям. Памелла написала в первые же дни: «здание абсолютно огромное, возможно весьма впечатляющее для тех, кто приходит посмотреть и уйти, но это абсолютная головная боль для живущих в нем и создается впечатление, что единственной целью его постройки было сделать так, чтобы люди в нем терялись». Она говорит о длинных гулких пустых коридорах и бесконечных пустых (несмотря на 400 человек обслуживающего персонала – и это после резкого сокращения!) залов – я подтверждаю это по собственному опыту, так все выглядит и сегодня. Очаровательная деталь: «Приходится идти десять минут от спальни до столовой…», пишет Памелла и по-детски добавляет – «на велосипеде зачастую быстрее!».

Девушка просто раздавлена масштабами здания, причем говорит она исключительно о жилых помещениях; надо сказать, что, несмотря на юный возраст, она не была новичком в мире дворцов – все-таки эта особа королевской крови, родственница короля Георга, и родилась она не в хижинах старого Дели.

Так или иначе, здание начало функционировать и многие события произошли именно в нем. Многие события в стране отразились на составе приглашаемых.

1 апреля 1947 года Махатма Ганди совершил беспрецедентный шаг – он принял предложение нового вице-короля лорда Маунтбеттена и прибыл во дворец на завтрак Тысячи слуг и лакеев, увидя Махатму, пали ниц во дворе монументального здания Сохранилась фотография, сделанная во время этого чаепития Вице-король в белоснежном мундире и весело улыбающийся Ганди в простом дхоти, непринужденно положивший ногу на ногу. Если бы фотографии могли говорить… Дело в том, что Ганди, которому явно понравился молодой и красивый вице-король (в отличие от его предшественников!) и его семья, радушно предложил ему разделить принесенный им с собой «козий» завтрак; Маунтбеттен (правнук великой королевы Виктории) очень вежливо отклонил предложение; Ганди, еще более вежливо, повторил его. Кто мог устоять перед чарами Ганди? Бедный лорд сделал один глоток «Никогда в жизни не брал в рот такой гадости!» – признался он позднее.

От чайного стола отправились за стол переговоров. Решалась судьба империи, субконтинента и, в конечном счете, всего мира.

Очень уже старый Ганди ходил с трудом и на пути оперся о плечи Леди Маунтбеттен – как он обычно упирался на своим молоденьких племянниц («мои костыли» называл он их). Удачливый папарацци – слова этого, конечно, еще не было – щелкнул затвором фотоаппарата. Эта фотография стала одной из самых знаменитых в истории фотоискусства; она очень трогательна и естественна и так много говорит о личности Ганди, о его отношении к конкретным людям и даже о том моменте, когда она была сделана.

Фотография обошла всю мировую прессу. И снова взвыла ничему еще не научившаяся Англия: как отвратительно видеть эту черную руку на белом плече!!

Справедливости ради должен сказать, что рука была не черная, а коричневая; что же касается плеча, то наверное оно было белым, но никому не видно спрятанное под скромненьким платьице вице-королевы.

Не могу удержаться – говоря о фотографиях тех дней, сделанных в делийском дворце, можно вспомнить еще одну, где королевская чета позирует с Мухаммадом Али Джинной, главным оппонентом Ганди и будущим главой Пакистана.

Обладая после многих лет проведенных в Англии рафинированными манерами, Джинна был уверен, что фотограф, формируя группу для съемки в центр поставит леди Маунтбеттен, а его и вице-короля – по бокам. Желая блеснуть остроумием, Джинна заготовил галантную фразу – «Роза среди двух шипов». Он повторял ее в уме и, когда раздался щелчок, громко произнес ее… к изумлению присутствующих! Он не заметил, что в центре группы фотограф поместил его, а не красавицу леди Маунтбеттен.

Так и смотрят они на нас и сегодня со старого черно-белого снимка… Роза среди двух шипов…

Шли последние дни Британского Раджа, последние дни, когда англичане принимали индийцев в этом дворце в качестве хозяев.

Вот уже много десятилетий импозантное здание известно во всем мире как Раштрапати Бхаван, дворец Президента.

Много лет спустя постаревший лорд Маунтбеттен приехал с дочерью Памеллой в независимую Индию; их любезно разместили в их бывшем дворце.

Повзрослев, Памелла Маунтбеттен не стала смотреть на это здание, служившее домом для нее и ее семьи, более добрыми глазами. В наши дни, уже старушка, она пишет «Позднее, в 19б0-ыегг., я сопровождала своего отца во время его визита в Индию и мы остановились в том здании, что теперь стало Президентским дворцом Когда мы пришли перед отъездом поблагодарить наших хозяев, внезапно появились король и королева Афганистана со свитой, чтобы тоже попрощаться с хозяевами. Они, оказывается, тоже жили в одном с нами доме целую неделю, но мы даже не подозревали об их присутствии».

Расставаясь с семейством Маунтбеттенов, последних британских жильцов этого комплекса, приведу одну маленькую, но очень «говорящую» деталь – дочь свою Памелла назвала небывалым для Англии именем – Индия Индия – внучка последнего вице-короля лорда Маунтбеттена…

Выстроенный, наконец, к 1931 году комплекс Капитолия не принес архитекторам предполагавшейся славы и окончательно разрушил их некогда существовавшую дружбу – они даже перестали разговаривать друг с другом Причиной стал, среди прочего, определенный архитектурный провал первоначального замысла. Вот уж правда, было гладко на бумаге, да забыли про овраги – и осталось только возмущенно кивать друг на друга.

Предполагалось, что выстроенный комплекс, видный издали, по мере продвижения и приближения к нему людей и экипажей будет постепенно вырастать на глазах – символизируя, тем самым, возрастающее величие и мощь Британской Империи. На деле, в результате разных манипуляций с рельефом, эффект получился обратный; как изящно отметил один английский автор «Дворец вице-короля исполняет акт исчезновения для каждого, направляющегося от дальнего конца Кингс-вей (в наши дни – Радж-патх – Р.Р.) к подножию холма Рейзина». И сам же добавляет с типичным британским умением посмеяться над самими собой – «это был отнюдь не тот символ, которого жаждали англичане в Индии того времени».

Архитекторы в конце концов перессорились настолько, что, участвуя вместе в заседаниях, занимали места в противоположных углах и только их помощники и секретари разносили между ними обсуждаемые документы.

На мой взгляд, сегодня это не бросается в глаза, а весь комплекс воспринимается не как вершина приближения к почти обожествляемой власти, а как часть грандиозного ансамбля широченной эспланады Радж-патха.

Радж-патх обычно пуст и всегда широк, он наполнен свежим воздухом и именно тут приходит осознание Индии как великой державы. В определенные дни в открытом пространстве устремляемого строго с востока на запад завораживающего проспекта проходят многотысячные государственные мероприятия, в частности, парады и демонстрации.

Здесь в 1948 году прошел многомиллионный траурный кортеж Махатмы Ганди; тело великого борца против насилия почему-то везли на артиллерийском лафете.

Радж-патх и перпендикулярный ему Джан-патх– две главные артерии Нью-Дели.

По Джан-патху ходят все приезжие и все живущие в Дели иностранцы. У приезжающих вид глуповато-восторженный; между ними снуют черные головки ребятишек, предлагающих немыслимую бессмыслицу – замочки в виде металлических львов, или вообще не закрывающиеся, или запирающиеся намертво; пышные павлиновые метелки для??? на книгах и «хельгах»; миниатюрные шахматы.

На Джан-патхе индийская специфика торговли с рук доведена до абсурда. Помню, один раз, в самом начале улицы ко мне приклеился горбатый старичок-мусульманин. Он предложил мне «серебряный» перстень с каким-то желтовато-коричневым «камнем». Всего, сказал он, за 680 рупий. Кольцо мне было совершенно ненужно. Я сказал – нет! Старик заинтересовался – а какова твоя цена? Чтобы отказаться, я ответил со сталью в голосе – две рупии.

Не буду описывать последовавший спектакль. Райкин отдыхает. В конце Джан-патха старик сунул мне кольцо в руку и злобно плевнул мне под ноги – бери! Бери за две рупии!!

И вот тут я допустил колоссальную ошибку, за которую мне безумно стыдно вот уже много лет. Я рассмеялся и признался, что оно мне не нужно даже за две рупии.

Тем самым я нарушил священные правила купли-продажи; назвав свою (пусть смехотворную) цену, я вступил в определенные отношения и не имел никакого морального права отказываться от покупки, если продавец в своих уступках дошел до моей цены.

Торговаться в Индии можно и нужно, вас ни одна душа не поймет, если вы купите предложенную вещь без торговли, без пантомимы, без уходов и возвращений, хлопанья по рукам, яростных клятв и веселых улыбок – но поступить, как поступил я, бесчестно. Прости меня, хозяин недоставшегося мне, вернее отвергнутого мной бесценного перстня, прости…

На Джан-патхе, впрочем, все больше торговых точек, где веселый и занимательный обряд взаимных уступок сменился фиксированными ценами. Попробовать можно, но по реакции продавца легко понять, стоит ли напрягаться дальше.

К слову, опыт подсказывает мне, что тот перстень у старика на самом деле стоил около десяти, самое большое пятнадцати рупий.

Джан-патх улица широкая, под завязку набитая автомобилями, буйволами, моторикшами, в целом прямая и скучная. Скучная до того места, где начинается Тибетский Базар.

Название, когда-то возникшее благодаря беженцам из Тибета, давно утратило свой первоначальный смысл – торгуют здесь все. И всем. Если в поездке по Индии вы не добрали себе местных сувениров, идите в Дели на Тибетский Базар.

Он представляет собой квартал стоящих плечом к плечу узких лавок, описать которые можно и как скопище невыносимого ширпотреба, собранного со всей Индии, а можно и как сотню прижавшихся друг к другу пещер Алладина. Идти здесь надо медленно (иначе и не получится), рассматривая все сокровища и впитывая в себя запахи и звуки. Продавцы, как правило, не навязчивы, но предупредительны. Обычно они сидят у входа на резных маленьких деревянных стульчиках, пьют чай с молоком и философски рассматривают текущую мимо толпу – многодетных провинциалов, нечастых европейских девах в шортах, лиловых американских старух с открытыми ртами и ужасно смешных здоровенных стариков в техасских шляпах. А в лавках вас ждут не только мраморные инкрустированные таджмахальчики или танцующие Шивы любого размера – там можно набрести на прекрасные книжные магазинчики, на изящную плетеную мебель, на поразительные коллекции восточных парфюмерных наборов.

На улице, у входа в заинтересовавшую вас лавку, вас будет терпеливо ждать приклеившийся по дороге худенький ребенок, которому хочется всучить вам настенные карты Индии – кстати, очень хорошего качества.

Хозяин предложит вам чай (обязательно с молоком!) или ледяную кока-колу. Узнав, или угадав, что вы из России, обязательно скажет что-то теплое о нашей стране.

За антиквариатом в наши дни сюда лучше не ходить, но удовольствия получите массу!

Но у Джан-патха есть еще и параллельная жизнь. За лавчонками Тибетского Базара и на другой стороне улицы расположены импозантные здания, из которых в жаркую и пахучую атмосферу Дели вырывается дистиллированный зимний воздух кондиционированного мира.

Если вы не Абрамович, идите туда не столько за покупками, сколько как в музей.

Это государственные магазины, предлагающие предметы искусства различных штатов Индии.

Честно говоря, цены там совсем не такие уж безумные, просто ассортимент зачастую предполагает, что у вас дома есть место, скажем, для огромного лакированного Ганеши – высотой более двух метров; или для резной ширмы, невероятной красоты и изящества, но неудобной везде, кроме специального построенного для нее дворца.

Нечего и говорить, что в этих прохладных многоэтажных помещениях, сама мысль о том, чтобы поторговаться, абсолютно неуместна.

В конце Джан-патха, с правой его стороны, расположен торговый район с сотнями магазинов. Сейчас его придавили новейшие небоскребы, а раньше он в какой-то степени был символом Нью-Дели. Это так называемый Конкот-плейз, образец колониальной архитектуры. В плане это концентрические круги белых колоннад, один в другом, и одному Богу известно, сколько здесь магазинов. Все лучшие фирмы Индии и мира представлены здесь, не говоря уж о банках, ресторанах, авиакомпаниях и, что особенно приятно в постоянную жару, кафе-мороженных.

Бродить здесь одно удовольствие: если даже вы доходитесь до головокружения, можно не бояться сбиться с пути – идя по кругу, вы обязательно вернетесь в исходную точку.

Здесь же был когда-то мой любимый книжный магазин; с ним связано особое воспоминание. Однажды я купил там прекрасное 4-х томное энциклопедическое издании по иконографии индуизма. В Москве уже обнаружилось, что в пачке два третьих тома и ни одного четвертого. Спустя год, наведавшись в этот оксфордский книжный магазин, я попросил заменить лишний том недостающим, но – увы – издание было раритетным и мне помочь не смогли. Но это же Индия! Еще через года полтора, я снова зашел в знакомый??? магазин, волшебно пахнущий старыми фолиантами; меня узнали и неожиданно очень обрадовались. Из заполненных книгами глубин торжественно вынесли стопку книг – оказывается, они где-то заказали полное четырехтомное издание и теперь с искренней радостью вручили его мне – при этом наотрез отказались брать за него деньги.

В другом магазине хозяин почему-то воспылал ко мне теплыми чувствами и, узнав, что в Москве у меня есть дочь (незамужняя и даже несовершеннолетняя на тот момент), стал усиленно свататься. «Ты же ее не знаешь!» – пытался я его урезонить, но он настаивал – «я хочу такого тестя!».

«А что у него за магазин?» – деловито осведомлялась дочь, когда я рассказал ей о неожиданном претенденте на ее руку и сердце…

Рядом с магазинами, прямо на тротуарах, сидят среди белых классических колонн сотни торгующих, перед ними напоказ разложена всякая всячина, все, что только можно представить. В муссон они накрывают голову и плечи, и весь свой скарб зелеными полиэтиленовыми пленками, из-под которых тянут к прохожим худые коричневые руки.

А в витринах таинственно переливаются сказочные колье и браслеты.

Ходьба по кругу в конце концов снова приводит нас Джанпатху и к поросшему зеленой травой пустырю внушительных размеров. Под этим пустырем, невидимый с улицы, живет огромный торговый город.

Расположенный под землей, он неожиданно прохладен – это едва ли не единственная его приятная черта. Здесь тоже все ходят по кругу, но происходит это при слабом свете и жутких толпах торгующих. Гремит музыка, все толкаются, идут беспорядочно и в страшной тесноте. Думаю, что это рай для карманников.

Бывают здесь и более серьезные события. Однажды, устав от бесцельного кружения и толкания, я зашел там же, внизу, в узкое кафе, отделенное от текущей мимо толпы простой циновкой. Народу было немного; я сел у входа, спиной к барной стойке и остальным посетителям.

Внезапно циновка дернулась в сторону и в узкое помещение цепочкой вошли несколько человек – высокие, стройные, молодые, все в черном и в высоких тюрбанах. Сикхи, подумал я, отметив у всех иссиня-черные бороды. Они легко и быстро прошли внутрь, к стойке, не обращая внимания на сидящих Шедший впереди сразу же подошел к моему столику и, опершись на него руками и пристально глядя мне в глаза, сказал на безупречном английском «Ни о чем не беспокойтесь. Мы пришли сюда преподать урок кое-кому, не двигайтесь и все будет хорошо». Я оглянулся и заметил, что лица всех сидящих за столиками стали смертельно белыми; бедолага-хозяин, окровавленный, сползал на пол у стойки.

Я стал приподниматься, не зная, впрочем, что собираюсь делать. «Не надо! – гораздо холоднее сказал мой «собеседник», – это не ваша страна, сэр, и вам не следует вмешиваться».

Они исчезли также легко и бесшумно, отбросив грязную циновку, и растворились в ничего не заметившей текущей мимо многоликой толпе.

Это было время Пенджабского кризиса и совсем мало времени оставалось до того дня, когда охранники-сикхи в упор расстреляют Индиру Ганди.

С сикхами у меня связано еще одно воспоминание – совсем иного рода.

Дело происходило тоже в торговом комплексе, но на другом конце города. Я пришел туда с приятелем, ему что-то было нужно и он пошел в какой-то магазин, а я (совсем не любитель ходить по магазинам) стоял, его поджидал.

Через минуту ко мне приблизился узко-высокий сикх (борода-усы-тюрбан, как обычно) и очень вежливо пригласил заглянуть в его лавку кожаной одежды. Я отказался, он понимающе закивал, потом застенчиво спросил:

– Вы не из России?

И тут же попросил о помощи: его брат получил письмо из России, но на русском языке и они с братом хотели бы узнать, о чем оно? Не буду ли я настолько любезен, чтобы помочь им хотя бы понять смысл письма?

Тронутый, я пошел за ним, кто-то побежал за братом, тот за письмом, а «мой» сикх ненавязчиво предложил посмотреть, чисто из любопытства, какие у него в продаже кожаные куртки.

Я был тверд – у Вас же нет курток моего размера, Вы же не торгуете куртками для слонов?

Сикх вежливо посмеялся, показав, что он оценил мой тонкий юмор, и заверил, что и для «слона» (он опять улыбнулся) у него кое-что есть.

Куртка и вправду сидела как влитая! Нечего и говорить, что я купил ее – кстати совсем недорого – и, так и не дождавшись брата с письмом, пошел навстречу приятелю.

Когда мы шли обратно, к выходу, он указал на «моего» сикха, стоявшего у двери в лавку, и сказал:

– «Вы не поверите, здесь мне однажды всучили что-то, давно, лет шесть назад, помогите, говорят, нам пришло письмо из России, помогите перевести – и я попался».

Сикх издали показал мне большой палец; после рассказа приятеля я не мог удержаться и ответил ему тем же.

В ответ он учтиво поклонился, прижав руку к сердцу.

А куртку, кстати, я ноше до сих пор…

* * *

Понятно, что достопримечательности Дели отнюдь не исчерпываются торговыми комплексами. Упомяну лишь несколько мест, о которых подробнее можно узнать в путеводителях.

И прежде всего хочу еще раз напомнить, что в русском языке есть один город – Дели; так по сути и есть в действительности, огромный город, населенный более чем 13 миллионами человек Но в английском есть Нью-Дели и Олд-Дели, новый и старый. Мы уже побывали сегодня в Нью-Дели, а вот многие монументы прошлого, естественно, придется смотреть в старом городе.

И едва ли не самое яркое впечатление оставит у нас опять же почти сплошь торговая, вернее, торгово-ремесленная часть, а именно Чанди Чоук У названия двойной смысл, в нем отзвуки и серебра, и лунного света. (Вспоминается, как один, вряд ли знакомый вам, русский стихотворец соединял эти понятия в стихах о площади перед Большим театром:

Белеют девичьи колени И в душном сквере у метро Цветет безумие сирени И лунно яблонь серебро…»)

Когда-то эта грязная чудовищная барахолка, как мы видим ее сегодня, была одной из главных аллей и высаженные на ней деревья отражались в воде ее каналов. И было это в середине XVII века и выражало вкусы любимой дочери Шах Джахана, воздвигшего в Агре Тадж Махал.

Сейчас это невообразимая катавасия, шумная и вонючая, между Красным фортом и великой мечетью – короткого прохода между железяками и гниющими фруктами вполне достаточно, чтобы отучить туриста гулять в будущем по таким местам. Все кричат, стучат, куют, блеют и повсюду царствуют виртуозные карманники. Что и у кого они умудряются стащить, неведомо.

Зато здесь есть типично индийское заведение, равного которому поискать – уникальный птичий госпиталь.

Понятно, что держат его джайны, последователи джайнизма, никогда не наносящие вреда никому живому. Именно к их учению восходит доктрина ахимсы, ненасилия, столь полюбившаяся Махатме Ганди.

Джайнов легко узнать по марлевой повязке на лице, они закрывают рот, чтобы ненароком не вдохнуть в себя что-то живое и не нанести тем вред мирозданию. Со стороны это несколько смешно, но джайны очень серьезны и последовательны. Они носят с собой веники и бережно расчищают путь перед собой, дабы не навредить мурашам и букашкам, они не возделывают землю, боясь потревожить земляных червей – но при этом они представляют собой самую активную и преуспевающую общину в индийском капитализме (как старообрядцы в дореволюционной России).

Птичий госпиталь предназначен для птиц-вегетарианцев, хищные, как остроумно замечает один путеводитель, лечатся амбулаторно. И добавляет – количество голубей в этом госпитале заставляет западного визитера вспомнить «Птицы», фильм ужасов Альфреда Хичкока.

Чанди Чоук соединяет два величественных архитектурных ансамбля – Красный Форт (Лал Кила) и Джами Масджид, Пятничную мечеть.

Красный форт – это застывшая в архитектуре история. На мой субъективный взгляд – слишком застывшая. Издали крепость смотрится красиво, но безжизненно, внутри это скорее парк для семейных прогулок с пересохшими арыками и декорациями зданий. Вечернее шоу «Звук и Свет» не добавляет жизненности – кто-то хрипит, кто-то кричит театральными голосами, кто-то шлепает невидимыми босыми пятками, а вы корчитесь на пластиковом стульчике почти в кромешной темноте нещадно поедаемый миллионами комаров.

А между тем, это не новодел, это действительно исторический памятник и история у него богатая.

Вообще-то история Индии, вернее – история в Индии – это что-то далекое от привычных нам представлений, хотя, конечно, в стране существует историческая наука, причем весьма высокого уровня. Но в целом с обычными для нас мерками сюда лучше не соваться.

Отмечу несколько моментов.

Безумная, невообразимая длина практически непрерывного исторического процесса. Такие же люди, те же верования, не меняющиеся обычаи – представьте на секунду, что современный Египет был бы во всем прямым потомком Тутанхамонов и Рамзесов, а не примазывался бы к их древним царствам благодаря сувенирным торгашам.

Несмотря на блестящие работы археологов, прошлое Индии в значительной степени все еще скрыто в земле и неведомо нам; нас наверняка ждут совершенно сенсационные открытия – вплоть (весьма вероятно) до целых цивилизаций, пока еще скрытых в забвении. Уже раскопки одного только прошлого века дали миру несравненные цивилизации долины Инда, открытие которых изменило представление о прошлом всего человечества. А сколько еще предстоит вынести на свет?

И, наконец, ранняя история Индии сливается с мифологией настолько причудливо и неразрывно, что становятся возможными (в конце XX века!) многомилионные народные движения, сотрясающие всю страну и ставящие под угрозу всю ее жизнь, спровоцированные тем «фактом», что иноверцы якобы без должного уважения отнеслись к месту рождения… Бога Рамы!!

Для среднего индийца Бог Рама куда более реальная фигура, чем властители Красного Форта.

Меня так и тянет пуститься здесь в пространные рассуждения о значении истории, о тектонических сдвигах и семейных воспоминаниях, о двусмысленности исторических документов и о многом-многом другом – но как-нибудь в другой раз.

Возвращаясь к Красному Форту, приведу забавную зарисовку, оставленную современниками относительно недавних событий.

15 августа 1947 года Индия наконец-то добилась независимости. Над Красным Фортом был поднят трехцветный флаг. Произошло это, как ни странно, в полночь; необычный час объясняется двумя чертами национального характера, деликатностью и суеверностью, а именно – новые лидеры страны пощадили чувства англичан и не стали торжественно заменять британский флаг на индийский, просто как всегда вечером спустили один, а уж потом в урочное время подняли уже другой, давая англичанам «спасти лицо». А суеверие проявилось в том, что торжественный момент был продиктован астрологами.

До сих пор ничто серьезное в жизни индийцев и Индии не совершается без детальных указаний астрологов.

Пока, как видите, ничего забавного нет, просто произошло событие, важнее которого в многовековой истории Лал Кила не найти.

А вот и комичная деталь. На церемонии, естественно, присутствовали несметные тысячи людей, в полночный час многие матери пришли с грудными детьми и стояли в жуткой тесноте, подняв спящих младенцев над головой. Флаг независимой Индии пополз вверх и, неожиданно для всех, грянул пушечный салют. Особенно неожиданным он оказался для грудничков – все они, как один, дружно описались от ужаса.

Несерьезно, конечно, это, но странным образом передается праздничная атмосфера, счастье победы, связь с будущим.

Странно думать, что сейчас этим карапузам каждому уже к 70-ти…

Знакомый нам уже Чанди Чоук упирается в великолепное раскидистое здание главной мечети. С архитектурной точки зрения она совершенна; в огромном дворе ощущается удивительный и мудрый покой, хотя повсюду сидят, лежат, а во время намаза вбегают сотни верующих в беленьких мусульманских шапочках. Мой спутник, индус, с недоверчивым ужасом таращился на них и тихо приговаривал: «Не могу поверить, что я все еще в Индии!»

Да, здесь нет священных коров и многоруких божеств, но это все та же великая Индия, просто другой ее лик – кстати, весьма распространенный, особенно в Северной Индии.

Под ногами ходят голуби; время от времени они дружно взмывают и небо над мечетью темнеет.

Вдали, на полпути до горизонта, краснеют мощные стены и причудливые башенки Лал Кила, а у самых его стен на зеленой траве разноцветными яркими заплатами сохнут красные, синие, розовые прямоугольники выстиранных сари.

Из Чанди Чоука дымно пахнет шашлыками.

Есть в Дели еще одно место, посмотреть которое вам будут советовать задолго до приезда в Индию. Это Башня Победы, знаменитый Кутуб Минар. Он, как Эйфелева башня, видная из самых неожиданных мест в Париже, то и дело возникает где-то вдали, но если знаменитая француженка хороша именно издали, а вблизи теряет свое очарование, Кутуб Минар с большого расстояния напоминает одиноко стоящую фабричную трубу и не пробуждает никакого интереса – но вблизи…

Даже не вблизи, а в упор, с расстояния в несколько десятков метров. Этот минарет производит неизгладимое впечатление.

Пятиэтажная, сужающаяся кверху башня (внизу из красного песчаника, выше из мрамора) плавно уходит ввысь на 70 с лишним метров; диаметр основания составляет 15 м у основания и 2,5 м на верхушке. Начато было ее возведение, если говорить в привычном нам летоисчислении, за полвека до Ледового побоища Александра Невского.

Вязь арабских букв, выпуклая на камне, производит чарующее впечатление – даже, если нам не дано понять ни слова. От красоты сооружения и от его высоты буквально захватывает дух!

Под ногами мечутся полосатые бурундуки, симпатично оживляющие торжественную помпезность огромного минарета.

Внимательный путник разглядит в близлежащих галереях индусские колонны – следы разрушенных мусульманами храмов.

Во дворе стоит одно из самых загадочных сооружений планеты, стоит давно, со времен, когда еще не было Кутуб Минара – железный, семиметровый столб. Основная загадка (а их немало!) – столб сделан из железа такой чистоты, какой человечество не может еще добиться и сегодня!

Раньше было принято гадать здесь на счастье – если человеку удавалось, прижавшись к столбу спиной, обнять его сзади руками, счастье ему было обеспечено. Сейчас администрация озаботилась сохранностью памятника, простоявшего около 2000 лет, и обнесла его каким-то штакетником.

Еще одно мусульманское сооружение Дели это мой личный выбор; я везу к нему всех знакомых и считаю, что, не увидев его, нельзя уезжать из Дели. Красота, выверенность, пропорциональность этого здания бесподобны. Я говорю о гробнице могольского императора Хумаюна.

Отвлечемся на несколько минут, не уходя, однако, от прекрасного здания.

О роли личности в истории кто только не писал! А надо бы также подумать о роли случая.

Бурное правление императора Хумаюна – с войнами, с обычными для того времени семейными злодеяниями, с изгнанием, чужбиной и возвращением на трон – закончилось в одночасье, когда, поскользнувшись на мраморных ступенях своей библиотеки, многострадальный правитель сломал себе шею – случай, благодаря которому на трон сел его 14-летний сын Акбар.

Акбар Великий – называют его историки, хотя поначалу всё шло как у всех, кого-то убивали, кого-то завоевывали. Малограмотный император, спортсмен-любитель, не умевший читать (по мнению недоброжелателей), казалось бы, не должен был остаться в памяти великой страны.

Но вернемся к вопросу о роли личности. Ибо венценосный тинэйджер был действительно незаурядной личностью. Не будем говорить о его завоеваниях, а отметим одно качество, о котором хотели бы умолчать те самые недоброжелатели – он умел и любил слушать. И у него была своя библиотека и манускрипты не лежали в ней втуне – их читали ему вслух и он, обладая прекрасной памятью, запоминал их и услышанное рождало в его душе вопросы, на которые он искал ответы не только в других рукописях (свыше 24000 «единиц хранения» в его личной библиотеке), но и в беседах с мудрецами.

С детства бывший под влиянием суфиев, постепенно он стал всё более критично воспринимать ислам и часто в его присутствии происходили горячие (подчас даже слишком горячие!) дискуссии по религиозным вопросам. Были при дворе и индусы, что вносило в атмосферу столичных диспутов своего рода межрелигиозный диалог. Были последователи зороастризма, были и джайны.

А потом подоспели иезуиты, ведомые молодым и энергичным отцом Рудольфом Аквавива.

Сотни умных и начитанных теологов из разных стран, исповедовавших разные религии, принадлежавших разным толкам и сектам, устремились в новую столицу Акбара Фатехпурсикри, ко двору императора, обычно даровавшего им персональную аудиенцию.

Можно подумать, что все эти велеречивые и возвышенные диспуты в высочайшем присутствии были бесконечной и бессмысленной «говорильней», отвлекавшей государя от его царственных забот – ведь даже начиная очередной победоносный поход лично – по обычаю – во главе войск, Акбар уже через несколько дней передавал ведение боевых действий своим полководцам, а сам спешил вернуться в столицу к своим излюбленным диспутам.

Но это не было простым стремлением к знаниям. То, что происходило с Акбаром, может быть названо словами Л.Н. Толстого (сказанными, разумеется, в совершенно ином контексте) – «расширение души».

И это не было дистиллированным теоретизированием – услышанное и понятое он воплощал в реальную политику; он не только завоевал и объединил всю Северную Индию, он преобразовывал её. Меняясь сам, он изменял и страну, и эпоху.

Он вносил неслыханное доселе рыцарство в грубый и чудовищно жестокий, кровавый мир мусульманской знати. Он отменял налоги на индусские храмы и привлекал в массовом порядке индусов ко двору и управлению страной, он даже женился на индуске и впервые она сохранила свою веру, не перейдя в ислам. Он осторожно и деликатно пытался реформировать индуизм – запретив сожжение вдов на погребальном костре мужа, браки между детьми, принесение в жертву живых существ (тем не менее для Индии эти проблемы, к сожалению, сохранят свою актуальность до середины XIX-го века). Но он руководствовался при этом не представлением о превосходстве ислама, а высшими принципами добра, справедливости и толерантности. Исходя из этих же принципов, он также реформаторски относился и к своей собственной религаи и многое пересматривал в исламе.

Что интересно при этом, его взгляды и политика не вызывали отторжения в обществе и не стали яблоком раздора. Личность Акбара, его честное стремление к Истине обезоруживали его оппонентов.

Финал этой истории был грандиозным, хотя и предсказуемым.

Просвещенный государь устал от неподъемных попыток реформировать и индуизм, и ислам, и примирить их с христианством, не переходя при этом в заморскую веру. И тогда он сам изобрел новую религию.

Акбар Великий умер в Агре 13 октября 1605 года, не дожив одного дня до своего бЗ-летия. Новая религия не пережила своего создателя Была она, естественно, эклектична и уже тем самым неприемлема для наследовавшего трон принца Селима (вошедшего в историю как император Джахангар), почти до конца правления Акбара воевавшего против отца, устраивавшего заговоры и хваставшего впоследствии, что тайно приказал (еще при жизни Акбара) умертвить лучшего его друга, якобы склонявшего правителя порвать с исламом.

Стоит ли удивляться, что официальные лица, присутствовавшие при кончине Акбара, оповестили страну и историю, что император он ушел из жизни правоверным мусульманином?

Возвращаясь к самому началу, хочу сказать, что в Дели над бренными останками Хумаюна во времена его сына Акбара тоже был выстроен величественный, необычайно красивый мавзолей, позднее повлиявший на воображение создателей Тадж-Махала. Пропорциональность его изумительна и, по-моему личному мнению, здание и ландшафт безупречны.

И кому и какое дело до того случая, с которого началась наша история (а, вернее, просто история), когда втихаря принимавший в тишине астрологической библиотеки наркотики, к которым он пристрастился в Афганистане (и тогда Афганистан!), император Хумаюн, нетвердо спускавшийся по мраморной лестнице, услышал призыв муэддзина к намазу и попытался стать на колени? Не устоял, упал и…

Из ничтожного, прости Господи, случая, выросла величественная судьба Акбара Великого. И оттуда же, славя величие жизни, любой жизни, вознеслось в Дели невообразимо прекрасное здание, которому стоять и стоять тысячелетия – что для Индии вполне возможное дело.

В наши дни к списку обязательных для уважающего себя туриста мест посещения в Дели добавился (и даже вышел на одно из первых мест в этом списке) Храм Лотоса, часто называемый Тадж Махалом XX века.

Странное инопланетное здание из огромных белых мраморных лепестков, как бы раскрывающихся навстречу делийскому мутному и жаркому небу, окруженное цветами, деревьями и арыками, поражает – издали своей безупречной декоративностью, вблизи – организованной пустотой интерьера и легчайшей внушительностью размеров.

Ни на что непохожее, оно вырастает как совершенный цветок, выдвинувшийся как будто без человеческого участия.

Это не церковь, не мечеть, хотя в длинной очереди, оставляющих у высокой лестницы свою обувь, легко отличить и индусов, и христиан, и сикхов, и даже мусульман. И внутри, в грандиозном светлом круглом зале со скамейками амфитеатром, вы услышите чтение и Корана, и Библии, и Бхагавадгиты, подряд, как единое целое послание Бога человечеству – и фантастическая акустика сделает вас со-участником красивого действа. Но Храм Лотоса открыт теми, кто говорит с нами от имени бахаизма.

Говоря о бахай, не могу не отвлечься, казалось бы, в сторону. Когда-то, давным-давно, мы с отцом поехали в мастерскую художника Павла Радимова, последнего Председателя Общества передвижников. Художник, пыльный, в бесформенной серой блузе, встретил нас радушно. Я смотрел на него с интересом – ведь Радимов был не только живописцем, но и весьма оригинальным поэтом, эпигоном Серебряного века, написавшим чудовищные стихи о церковной жизни… гекзаметром! Стыдно сказать, но самих стихов я сейчас не помню и как пример могу привести только отрывки из блестящей пародии А Архангельского:

Ныне, о муза, воспой иерея, отца Ипполита. Пол знаменитый зело, первый в деревне сморкач. Утром, восстав ото сна, попадью на перине покинув, Выйдет сморкаться во двор.

Боюсь, что и тогда я знал эту пародию лучше, чем стихи самого Радимова.

Художник неторопливо ставил перед нами холсты, мы отобрали несколько, и правда прекрасных– проникновенные пейзажи грустного Подмосковья. Мы собрались уже уходить, когда отец заметил в углу что-то совсем иное. «Узнаешь?» – спросил он меня и подсказал – «Это же ашхабадская мечеть!».

И я вспомнил – крохотный осколочек, засевший в памяти трехлетнего мальчугана – мечеть в Ашхабаде, поздней осенью 1941 года. Южный город, козы, приходящие с голубеньких гор, т. е. годы эвакуации и над всем этим неосознанным тогда миром где-то вдали над маленькими домами гордое здание, непохожее ни на что – мечеть.

Я видел ее не раз, но всегда издали, за крышами, как видят отовсюду Эйфелеву башню в Париже.

После войны она снова всплыла в разговорах, причем приглушенных, тайных, ведь о землетрясении 1948 года говорить не полагалось, но знающие люди шептались, что Ашхабад разрушен до основания и уцелела только эта мечеть, да и ту пришлось снести в процессе восстановительных работ.

И вот она на узком полотне русского художника, видение из прошлого, из самого начала детской памяти.

Конечно, она присоединилась к пейзажам Подмосковья, но место в нашем доме, весьма русифицированном, как-то не нашла и затерялась где-то в отцовской библиотеке.

Прошли десятилетия, я жил уже отдельно и однажды отец сказал – ты востоковед, у тебя ей будет лучше – и вынес картину в тяжелой раме.

Я глянул – и обомлел! Да, это была та самая, давняя картина Радимова, но где до этого были наши глаза?! Откуда мы взяли что это мечеть? На картине во всей красе был выписан первый в мире Храм веры бахай, изображений которого не сохранилось!

И когда, спустя еще десятилетие, в Москву приехала фактически руководительница всех бахай мира, носившая, кстати, курьезный титул «Вдова Столпа Веры», я с радостью подарил небольшой кусочек холста пожилой, хотя и по-своему кокетливой даме. Она приняла картину как святыню, говорят, что теперь она в Хайфе, на севере Израиля, в храме на высокой горе, за многие километры видимом с борта проходящих кораблей. И это наилучшее завершение страннической судьбы…

А у меня осталась на память визитка Вдовы Столпа Веры с изящным автошаржем, начертанным для меня ее сухой аристократической рукой.

Что касается Храма Лотоса, то, как представляется, он смог стать неотъемлемой частью архитектурного пейзажа Дели (его знают даже все моторикши и таксисты) именно потому, что он гениально воспроизводит форму распускающегося лотоса, столь дорогого всем индийцам, а не из-за упрощенного религиозного послания последователей веры бахай.

Впрочем, в мире это самая быстро растущая религия.

Есть в Дели еще один храм, непременно включаемый в программу пребывания туристов и, как правило, производящий на них, особенно на ковбоев из Техаса и товарищей из Крыжополя, совершенно неизгладимое впечатление. Это Храм Лакшми Нараяна, один из понастроенных по всей Индии крупнейшим промышленником Бирмой.

Яркий сам по себе, а под делийским солнцем и подавно, красно-желтый и вычурный, он стоит как расписная игрушка на вселенской ярмарке и, по мысли создателя, соединяет в себе разные толки индуизма.

Это вопиющий новодел, но если у вас нет вкуса… к настоящей индийской архитектуре или если фотолюбитель в вас преобладает над познавателем культуры, он имеет шанс вам понравится.

Промышленник Бирма, близкий к Махатме Ганди человек, особенно гордился тем, что двери этого храма едва ли не впервые в Индии были открыты для всех, в том числе и для париев индийского общества, неприкасаемых. «Не хотелось бы никого обижать», как??? говорят известные телеведущие, но у меня есть коротенький, мною же снятый, киносюжет, как храмовые вышибалы взашей вышвыривают неприкасаемого мужичка из радостно светящегося всеми красками храма Лакшми Нараяна.

Делийские зарисовки

1. О том, что в Индии, если очень повезет, можно увидеть йогов, силой духа преодолевающих земное тяготение и поднимающихся вертикально вверх над землей, говорят часто, и пишут многие. Это невероятное действо называется левитация. К сожалению, и говорят, и пишут об этом с чужих слов люди, ничего подобного своими газами не видевшие.

Ученые отметают эти рассказы и доказывают, что левитация невозможна в принципе.

Я видел левитацию три раза.

Все три раза это происходило в одном и том же месте, именно здесь, в Дели, на задворках Красного Форта.

Побродив среди старинных зданий Форта, посетители выходят на открытую площадку, с которой открывается вид на захламленную реку – вы обнаруживаете, что стоите на широченной вершине вертикально обрывающейся каменной крепостной стены. Внизу, у подножья гладкой стены мельтешатся какие-то люди. Криками и телодвижениями они привлекают вышедших на стену туристов, те долго стараются понять, чего от них хотят, потом жестом сеятеля бросают вниз десятирупиевые бумажки. Когда, по мнению тех, кто внизу, бумажек набирается достаточно (очень скромно, две-три банкноты всего!), начинается действо.

Особо скупые туристы смотрят его бесплатно.

Один из «йогов» внизу укладывается на землю, какое-то время лежит неподвижно, потом, под заунывное музыкальное сопровождение, медленно поднимается над землей и минуту-полторы висит горизонтально в воздухе, потом так же медленно опускается на землю. Музыка стихает, туристы, ахая, расходятся, а «йог» со товарищи начинают сызнова зазывать зрителей.

Если вы простодушно жаждете чуда – не читайте дальше!

На самом деле, перед нами хорошо отработанный лохотрон для доверчивых туристов. Конечно, десяти рупий за это зрелище не жалко, но никакой левитации в этом нет.

С самого начала мне не понравилось то, что «вознесение» совершалось из положения лежа, более приличествовало, на мой взгляд, взмывание йога, сидящего в позе лотоса, прямо вверх по вертикали. Но это в общем-то принципиальной роли не играло.

Важнее было другое. Для чистоты эксперимента пространство между поднимающимся телом и покидаемой им землей обязательно должно было бы просматриваться – пусть даже и с такого большого расстояния как смотровая площадка и группа «артистов».

И именно этого – не было.

Когда в самом начале исполнитель лег на спину на землю, его «ассистенты» подтащили огромную простыню с дыркой для головы; его накрыли простыней и он просунул лицо в заготовленную дырку. Начавшееся движение вверх привело к ниспаданию простыни по бокам до самой земли – общая картина напоминала подъем гроба спящей царевны; при этом ни на одну секунду заглянуть под простыню не было никакой возможности.

Повиснув вертикально, голова в дырке и угадываемое горизонтальное тело были по-прежнему со всех сторон обрамлены непрозрачными складками простыни, ниспадающей до низу и даже продолжающей лежать на земле своими краями.

Легко догадаться, что так называемый «левитатор» под покровом простыни просто встает во весь рост, сохраняя неподвижной голову в дырке и соответствующее выражение лица – впрочем, плохо различимое издали.

Не могу не отметить, что все три раза, когда я наблюдал этот трюк, «йог» никогда не поднимался в воздух выше собственного роста!

Знающие люди говорят, что под простыней у него есть набор специальных колышков, которые он в самом начале устанавливает (незаметно для зрителей) под все скрывающей простыней; на этих колышках он удерживает своё тело в лежачем, горизонтальном положении.

Возможно, и так Во всяком случае, какая-то возня под простыней до того как якобы тело стало «всплывать» вверх – была.

Все три раза левитация исполнялась одинаково. Были ли это одни и те же исполнители, сказать не могу.

Сейчас вы этого уже не увидите. Под стеной сушатся сотни белых дхоти и ярких сари, плоды труда мужчин-прачек, яростным битьем добивающихся ослепительной чистоты белья.

Что стало причиной исчезновения этого физкультурно-психологического аттракциона, не знаю; может, кризис кадров, а может появление новых видеокамер с мощными телеобъективами?

Вопрос о том, существует ли все же в реальной действительности не жульническая, а настоящая левитация, остается открытым. В Индии может быть всё.

2. В делийском отеле давали концерт – как всегда в Индии неимоверно долгий, почти бесконечный, но удивительно увлекательный.

На сцене отплясывали десятка два фантастически красивых девушек-подростков (во Франции таких называют «мадемуазели нежного возраста»). Еще не женщины, но уже не дети. С сильно подведенными глазами, что делало их почти одинаковыми, нарумяненные, карминно-губые, высокие и гибкие. Они двигались абсолютно синхронно, непрерывно и совершенно не показывая усталости.

Зрелище было – глаз не оторвать!

«Какие грациозные девочки!» – не удержавшись, сказал я вслух.

Моя индийская подруга посмотрела на меня с состраданием: где ты увидел девочек? Здесь нет ни одной девочки. Это – ансамбль мальчиков!

И со сцены на меня пахнуло пряным облаком порочных услад могольского двора – судя по многим викторианским документам, не без молчаливого присутствия британских резидентов…

Били барабаны, стучали выкрашенные в красное молодые пятки, взвивались и ломались в изысканном рисунке гибкие обнаженные руки – до конца концерта было еще далеко…

3. Среди человеческих эмоций есть одна, на мой взгляд, особенно болезненная – это чувство возникает, когда вы знакомите кого-то с чем-то, бесконечно дорогим для вас, но опасаетесь, что это вызовет смех, издевку, неприятие; и ничего вы не сможете сделать, чтобы защитить своё дорогое от насмешек или просто равнодушия. Более того, вы начинаете бояться, что такое негативное отношение в чем-то даже оправданно.

Это и страх, и боль, и беззащитность одновременно.

Я поясню на одном примере, но для этого придется отвлечься и от Дели, и от Индии – впрочем, ненадолго.

С детства, можно сказать даже с младенчества я любил АН. Вертинского. Помню, едва ли не до войны, отец, лежа на полу, чертит (для заработка) исторические карты – потом и я, и мои сверстники учились по этим картам в школе, – и напевает:

Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?

Потом – дача в подмосковном «Отдыхе», полудетская любовь к «старухе» 17-ти лет – и первые пластинки, заслушанные до дыр! Консерваторски настроенные друзья семьи относились к этому со снисходительной улыбкой (и к любви, и к пластинкам). В кинофильмах и книгах Вертинского пели только шпионы.

Новое несчастье посетило меня уже на пороге взрослости. Я ходил на его концерты и каждый раз сжимался, ожидая насмешек зала. Публика, правда, была очень специфическая, но помню как сзади две расфуфыренные дамочки громко переговаривались – какой ужас! Хорошо, что завтра идем на Шульженко.

Вертинский был стар. Он и выглядел старше своих лет – сказывались перипетии непростой жизни – но на образ его реального накладывалось сознание, что он был прославлен еще в допотопные времена, задолго до революции. Белая армия. Эмиграция – всё это делало его каким-то Мафусаилом.

Искусство его было волшебным и никакие пластинки передать его не могут. Оно умерло с ним и только такие как я еще хранят его в памяти.

Он выходил на сцену в синем фраке, высоченный и похожий на старую птицу. Он завладевал залом и в целом делал с ним, что хотел. А я страдал, страдал со всем пылом влюбленной юности.

Дело в том, что он иногда забывал о том, сколько ему лет и как звучит его голос (замечу, что пел он всегда без микрофона; впрочем, так пели тогда все, кроме одного артиста, М.О. Бернеса, над которым из-за этого обычно дружелюбно подсмеивались). И иногда голос начинал дрожать – я сжимался и старался не смотреть по сторонам, вдруг те две тетки снова пришли на концерт?

На многих любительских записях это хорошо слышно.

Никогда не забуду этой сжимающей сердце тоски и боли за него.

Раз уж мы отвлеклись, я закончу эту историю, но обещаю, что скоро вернемся в Индию.

В 1957 году я подряд ходил почти на все концерты – а их было в том году необычно много. И вот настал последний из объявленных; толпа ломилась в Театр Киноактера, даже (небывалый случай) в автобусах, шедших по Садовому кольцу, спрашивали, нет ли лишнего билетика.

И – о, чудо! Он пел как никогда! Голос лился молодой и сильный и под конец я совсем расслабился. Публика ревела. Потом погасили огни на сцене и в зале и мы в полумраке стали выбираться из зала. Помню, я подумал тогда – зря он кончил концерт такими словами:

Ты не плачь, не плачь, моя красавица, Ну, не плачь, женулечка-жена — Наша жизнь уж больше не поправится, Но зато, ведь в ней была Весна!

Ох, не надо бы, думал я, выходя из театра. Наутро я пустился в комплименты – «Александр Николаевич, это был самый лучший Ваш концерт за последнее время!»

От Вертинского мои комплименты отскочили как пинг-понговый шарик от стены. «Ну, знаете ли, – капризно-задумчиво протянул он, – это трудно сказать, какой концерт лучше..»

Я сменил тему.

«А еще концерты намечены?» – спросил я, и он ответил твердо и кратко: «Нет. Это был последний».

Так и вышло. Это был последний концерт в Москве Александра Николаевича Вертинского.

Вот такое же щемящее чувство страха, что кто-то может засмеяться, а кто-то не принять, я часто испытываю до сих пор, когда показываю кому-либо дорогую мне Индию.

Итак, вернемся в Дели. Это был единственный пункт пребывания для очередной нашей делегации, даже в Агру и Джайпур поездки не предполагалось. В составе делегации был близкий мне человек – профессор Владимир Александрович Исаев, крупный специалист по экономике арабских стран.

Он приехал в Индию впервые и я из кожи лез, чтобы хотя бы в Дели максимально приобщить его к Индии. Но напрасно! Он не реагировал ни на что…

Мы жили в огромном номере в Культурном Центре Российского Посольства, у каждого была, естественно, своя комната, а по вечерам мы сходились в центральной, куда выходили наши двери, пили чай и говорили, говорили, говорили…

Впрочем, говорил, в основном, он. И говорил он только… об экономике арабских стран.

Никогда, ни до этого, ни после не узнал я столько интересного об экономике арабских стран.

Это был завораживающий монолог – с цифрами, с анализом, с прогнозами – и ни слова об Индии.

Я даже не обиделся. Пожалуй, я понял, что он получил столько впечатлений, что стал от них обороняться, а что он мог им противопоставить, кроме горячо любимого им Ближнего Востока! Обидно было другое – как такой умный и любознательный человек не увидел в Индии ни-че-го! Вообще не увидел Индии!

Как-то это не укладывалось у меня в голове. И ныло сердце, хотя на этот раз пост-фактум.

Я был вознагражден позднее, когда привез в Индию Ольгу, свою старшую дочь; ей я нарочно ничего не навязывал, ничего не подсказывал. Мы проехали всю страну и я увидел, что она замечает то же, что я, радуется тому же – без всяких моих подсказок.

А тогда, через несколько месяцев после возвращения делегации в Москву, во время какого-то празднества, я вдруг услышал как сидящий на другом конце стола Исаев, понизив голос, произнес слово Индия. Я насторожился.

Тихо и стараясь не привлекать внимания собравшихся, он рассказывал кому-то и вроде сам удивлялся собственному рассказу:

– А около Культурного Центра, где мы жили, в трех шагах автобусная обстановка. Обычная остановка, люди ждут автобуса, садятся, уезжают, новые подходят. Но один человек не уезжает никогда. Он просто живет на этой остановке – как бы бомж, по-нашему, грязный, худой, в тряпье. И у этого бомжа есть собака, и она всегда с ним. Простая, уличная собака.

И они живут там, на этой остановке, прямо на земле. И трогательно дружат. Когда ночи прохладные, он ее накрывает своим тряпьем и они лежат обнявшись. А она ходит по помойкам и приносит ему кости и другую еду.

Слушательницы ахали. А я смотрел, как он сам удивляется своему рассказу, и думал – нет, он все видел, все понимал и запоминал, просто тогда не пришло еще время облечь это в слова.

В этой крошечной сценке, которую я, признаться, практически не замечал, он сумел разглядеть нечто очень важное для понимания Индии.

И боль в сердце рассосалась сама собой.

А нищий и его собака и сегодня продолжают жить на автобусной остановке в Дели, совсем рядом с Культурным Центром Российского Посольства. И все так же он согревает ее. И она все так же кормит своего друга; а автобусы приходят и уходят и увозят очкастых студенточек, неповоротливых матрон и партикулярных клерков – жизнь в Индии продолжается своим чередом.

4. В отличие от едва ли не всех остальных городов Индии Дели меня, например, привлекает не ашрамами, не храмами, не беседами со святыми людьми, а скорее возможностью удовлетворить свое любопытство в области искусства.

Один раз повезло попасть на спектакль «Рамаяна»; повезло не потому, что это редкая возможность, а потому что спектакль шел пять или шесть часов. Следовало бы, конечно, добавить – всего пять-шесть часов, т. к. полная версия идет примерно неделю.

При всей любви к Индии, дипломатической вежливости и наличию индологического образования часа два я корчился от еле сдерживаемого хохота. Условность спектакля была беспредельной. Дикие размалеванные маски вместо лиц, слоновый топот вместо сценического движения, форсированные голоса – и все это на полном серьезе. Надоевшее «не верю!» Станиславского даже отдаленного отношения не имело к вопиюще плакатному действу.

Куда интереснее была публика эмоциональная, отзывчивая, трогательная.

Так я сидел и давился впопад и невпопад, а потом вдруг удивленно ощутил, что давным-давно знакомый сюжет начинает меня волновать, что чудовищный наигрыш актеров трогает сердце и что все это ярмарочно-аляповатое представление мне все больше и больше нравится.

Не то же ли происходит в кинозалах, где демонстрируется индийское кино? Не сам ли я то ли писал, то ли говорил, что для правильного понимания сентиментального, пляшущего, поющего индийского фильма надо забыть всех Феллини и Эйзенштейнов, но вспомнить Махабхарату?

Для людей творческих, как теперь говорят– креативных, я навскидку приведу несколько моментов, которые покажут, что произведения искусства в Индии, особенно драматическое, и его потребитель, зритель, находятся совершенно в иной связи друг с другом, чем в Европе.

Мы высоко ценим сюжет. Напряженно следим за ним, пытаемся предугадать дальнейшее развитие.

Индийский зритель предпочитает знать сюжет заранее. Его волнует не «что», а «как» – как автор или актеры воплощают давно и хорошо знакомые события и характеры. Поэтому мы с ними смотрели «Рамаяну», всем известную с детства в самых различных ипостасях, разными глазами.

Мы, дети МХАТа, всё еще ждем на сцене полного реализма; индийцев вполне удовлетворяет зашкаливающая условность оформления, костюмов, движений и всего спектакля в целом.

Мы ценим типажность в искусстве; их привлекает аллегоричность. Правда и Кривда (в индийском обличии, конечно) присутствуют – и прочитываются зрителем – как в виде соответствующих героев раджей, отшельников и пр., так и как самостоятельные персонажи, носящие именно такие имена.

В былые годы высокие духовные требования к произведениям драматического искусства перетекали и на актерский состав – так, актеры, исполняющие роли мужа и жены на сцене, должны были и в жизни состоять в браке друг с другом.

Интересно, что в древней и средневековой литературе Индии, наряду с обычными пьесами, предназначенными для исполнения на сцене, были особенно распространены элитарные пьесы для чтения. Не знаю, как вы, но я тоже предпочитаю читать пьесы, а не смотреть их на сцене – воображение позволяет создать для себя идеальный спектакль, а не досадовать на плохую игру конкретного актера, выкрутасы режиссера и чихание в зале.

В моем случае, это наверно наследие детства, военного детства, когда игрушки мне заменяли две зубные щетки и ножницы – бедность развила воображение.

Упомяну еще некоторые характерные черты индийского искусства, в других главах это вряд ли будет уместно.

Обратите внимание на то, что очень многие произведения лишь приписываются тому или иному автору, а многие принципиально анонимны. Идея прославить в потомках свое собственное имя чужда индийскому менталитету. Свами Вивекананда многократно менял своё имя, как бы вступая в новую жизнь, и вынужден был остановиться только после того как под именем Вивекананды приобрел всемирную известность – о чем, кстати, неоднократно сожалел.

«Не надо собирать архива, Над рукописями трястись» – это вполне индийский подход.

Женщины наносят цветными мелками изумительные геометрические узоры перед входом в их дом, делают это со всей тщательностью, со всей душой. Рисунки, оберегающие дом, посвящены Богу – но жизнь их коротка, к концу дня они стираются. И назавтра та же хозяйка дома со всем тщанием наносит новый узор.

Наиболее значимый пример в этой связи это жизнь скитающихся кукольников Декана. Каста профессиональных кукольников кочует от деревни к деревне; так проходит вся их жизнь. Куклы у них простые, глиняные, самодельные. Они приходят пешком в деревню, ночуют там, а на следующий день дают сельчанам свой трогательный концерт (опять аллегории, но в соединении с грубоватым простонародным фарсом). Крестьяне кормят их, они ночуют в этой деревне, а наутро отправляются в другую, чтобы там дать очередной спектакль.

Но: вечером после выступления они разбивают своих кукол, уничтожают их, и лепят из глины новых, которым предстоит играть завтра, уже в другой деревне.

Креативные товарищи, задумайтесь над этим! Это ведь тоже урок Индии.

Кстати, кастовые правила запрещают им проводить в каждой деревне более двух ночей.

5. В шумном, многолюдном, современном мегаполисе Дели обезьяны встречаются гораздо чаще, чем бродячие кошки в Москве. Причем не столько ручные, приспособленные, чтобы забавлять бледнолицых туристов, а самые настоящие – дикие.

Когда такси везет вас из аэропорта в город и объезжает очередную клумбу, будьте внимательны – скорее всего где-то на обочине или посреди улицы или прямо на цветочной клумбе вы увидите их, сидящих, бродящих и не обращающих никакого внимания ни на редких прохожих, ни на толкотню машин, ни тем более на вас и ваше удивление.

Здоровенные, лохматые, серые, с черными мордами, с белоснежными бакенбардами, с длинными выгнутыми хвостами они живут по своим законам и согласно собственным интересам.

Они ничего не боятся, никого не беспокоят и в целом не вызывают у местных жителей никакого интереса.

Рядом живут удивительно умные вороны и быстрые полосатые бурундуки – эти постоянно вступают в контакт с человеком, что-то напрямую выпрашивают, что-то едят, а бурундуки даже залезают к вам в кафе на стол и бесстрашно пьют ваш кофе, засовывая беличьи мордочки в недопитую чашку и недовольно фыркая, если в кофе вы забыли положить сахар.

Рядом с дикой природой живет в городе природа одомашненная – глупые козы, знаменитые священные коровы, буйволы и, как вид грузового транспорта, слоны.

Есть, конечно, и бродячие собаки, но их шелудивость обычно зашкаливает и отпугивает даже сентиментальных туристов.

Но вернемся к обезьяньему племени. Особенно много их возле Президентского дворца и правительственных зданий. Они ходят повсюду, горделиво выгнув длиннющие тугие хвосты, висят на старых английских пушках, прыжками пересекают торжественно пустые площади, в том числе закрытые для посетителей.

Будьте осторожны при установлении прямого контакта с этими не очень добрыми животными. При главных зданиях страны (Раштрапати Бхаван, Секретариат, Парламент) работает специальная обезьянья полиция; в ее функции входит не охрана туристов от пронырливых и зачастую наглых зверей, как вы, наверное, подумали, а как раз наоборот – охрана обезьян от вас и вам подобных. Излишняя коммуникабельность со стороны «понаехавших» туристов по отношению к «братьям нашим меньшим» может привести к ощутимому штрафу.

Интересно, что обезьяны не только вольно разгуливают снаружи, но столь же комфортно чувствуют себя и внутри этих величественных зданий. Помню, как шел однажды гулкими жаркими коридорами индийского МИДа – многие помещения были пусты, многие двери распахнуты, а внутри в кабинетах хозяйничало хвостатое воинство; они подбрасывали бумаги, заглядывали в шкафы, выдвигали ящики письменных столов!

И даже встречаясь со мной в коридоре, не уделяли мне никакого внимания, а просто, нетерпеливо подпрыгивая, направлялись громить очередной министерский кабинет.

6. Самый яркий день в ярчайшем из городов, в Дели, это, конечно, День Республики, 26 января Широченная магистраль Радж Патх отдается под праздничный парад. От белой беседки, где когда-то стояла небольшая статуя английского короля, и до величественного комплекса Раштрапати Бхаван выстраиваются временные трибуны, к началу парада они битком набиты зрителями.

К сожалению, охрана не дает никакой поблажки многочисленным туристам – все фото– и видеокамеры безжалостно отбираются на временных контрольно-пропускных пунктах. Об отсутствии съемочных аппаратов жалеешь ежесекундно – красочность зрелища превосходит все мыслимые крайности.

Как и везде, парад состоит из двух частей, мирной и военной, но ни та ни другая аналогов в других странах не имеет.

Мирную часть процессии составляют десятки самоходных колесниц. На платформах представлены некоторые штаты и некоторые отрасли хозяйства; выстроены непропорциональные макеты зданий и сооружений, звучит визгливая музыка и многочисленные статисты изображают радость труда и отдыха более чем самодеятельными телодвижениями, плясками и имитацией той или иной деятельности. Выглядит всё это на первый взгляд чудовищно аляповато – как рождественские вертепчики в западноевропейских магазинах, только в тысячу раз большего размера.

Как ни странно, даже для чужестранца аляповатость эта не раздражительна, а скорее трогательна и к ней быстро привыкаешь и вместе со всеми начинаешь радоваться, приветствовать и пытаться угадать, какой штат везет на себе очередная колесница.

Синее небо, относительная прохлада (+27 или +28) и непрекращающаяся смена картинок создают действительно праздничное настроение.

Едва вы успели полностью демократизировать свое эстетическое восприятие и приспособить свой вкус к площадному действию, как Индия дает вам урок высокой военное эстетики.

Богато разукрашенные слоны бесшумно шагают в ряд, покачивая длинными хоботами, проходит боевая техника, выстроенная в изящный строй и не давящая бессмысленным количеством, странно для нас вскидывая ноги, проходят безупречными шеренгами тюрбаны, чалмы невероятной красы – и у каждого поперек лица высоко закрученные лихие черные усы.

В довольно расхлябанной в целом Индии такая консистенция мужественности и брутальности впечатляет не только женщин.

И кульминацией – проход верблюжьей конницы, для описания чего у меня просто не хватает слов! Скажу только, что потрясенный этим, невиданной красоты, зрелищем, охотно согласишься с парадоксом известного археолога АВ. Арциховского, что «самое красивое животное – верблюд».

Вернее симбиоз верблюда и всадника. Животные идут на рысях, идеально держа равнение, вытянув высоко вверх и вперед головы и, похоже, всё делают сами и самостоятельно, испытывая при этом какую-то особую, свою, верблюжью гордость. Живописные всадники сидят неподвижно и внушительно, словно слившись со своими надменными друзьями.

И это не медлительные «корабли пустыни» и не нелепые перевозчики бочек и фруктов – это какие-то странные кони из сказочного царства…

Проход конницы, взволновавший публику на трибунах, это кульминация, но не конец.

Стих ветер, поднятый красавцами-кентаврами, стихли разговоры оживленных зрителей и потекла напряженная минута ожидания – чего?

Далеко вдали, слева, за бывшим вместилищем короля Георга, появилось что-то огромное и беззвучное. Почти на бреющем полете, мгновенно преодолевая расстояние, приблизился и вырос до колоссальных размеров боевой бомбардировщик – он шел низко и быстро, совершенно бесшумно, крылья его как будто касались обеих сторон магистрали – в нем была чудовищная мощь и одновременно нереальность. Больше всего действовала сопровождавшая его появление абсолютная тишина.

Он просквозил до того места, где за пуленепробиваемым стеклом сидели первые лица государства и прямо над ними (а, следовательно, и над нами, ибо мы с дочкой сидели неподалеку) резко встал на дыбы и свечой ушел в ярко синее небо, ушел совершенно вертикально, мгновенно исчезнув из глаз.

И вот тогда грохнула звуковая волна немыслимой силы, сверху вниз ударила по трибунам с задранными лицами и чудовищно вдавила всех нас – на мгновение все мы стали единым организмом.

И в ту же секунду, вернее долю секунды, отовсюду взлетели миллионы разноцветных шариков и делийское небо исчезло за их праздничным ковром.

Дочь повернула ко мне заплаканное лицо – «Что за страна!», с трудом вымолвила она.

А вечером этого праздничного дня, каждый год, город надевает электрический наряд – все главные здания как пунктиром очерчены лампочками и причудливы и радостны их абрисы во тьме обычной тропической ночи.

С Днем Рождения, Индия!

7. Об обезьянах речь у нас уже шла; но то был рассказ о диком племени. В Дели следует остерегаться не их, а как раз ручных и специально обученных тварей.

Обычно опасность подстерегает туриста на широких торговых улицах, когда, ошалев от безумного количества навязываемого товара, расслабившись от жары, звуков, красок и запахов, он теряет бдительность.

Так однажды случилось и со мной. Где-то у площадки, где в тропических кустах сиро стоит неожиданный памятник – косматая борода, толстовка, шишковатый лоб («Здравствуйте, Лев Николаевич!»), меня окружили несколько худых пацанов; у одного из них на тонкой цепочке волочилась вертлявая обезьянка. Ребята очень, очень вежливо намекнули, что мне было бы неплохо почистить обувь.

В этом была своя правда, туфли покрылись делийской пылью – хотя чистить их было бессмысленно, т. к передо мной лежал еще немалый непрощенный путь и пыли впереди было еще предостаточно. Тем не менее, я спросил, сколько этот будет стоить, спросил для проформы и только услышав ответ заподозрил что-то неладное – ребятки заломили цену в 500 (!!!) раз выше обычной!

Я почти никогда не сквернословлю, но бранным словам на хинди к тому времени уже научился. Пришло время их употребить. Но парни и не подумали отстать. Синхронно они наставили указательные пальцы мне на ноги, я посмотрел вниз…

Оказывается, пока мы «беседовали» гадина-обезьянка накакала мне на ботинок и сейчас насмешливо скалилась из-за ног своих хозяев. А те, взывая к моему чувству собственного достоинства, повторяли свое предложение и не думали спускать цену!

Разъяренный, я достал носовой платок, тщательно вытер покрытый зеленой жижей ботинок и швырнул платок к ногам всей братии. Они отстали минут через двадцать. Обезьянка оглядывалась и смеялась.

Мне казалось, что я их победил. Но на деле побежденным оказался я. Скоро выяснилось, что след этой паршивой обезьяны не могут смыть никакие средства, ни след, ни запах.

Ботинки пришлось выбросить.

8. Если бы в Индии отмечали все положенные праздники хотя бы только индуизма, страна бы круглый год не работала, а ведь есть еще и государственные, и региональные, и городские, есть сикхские, мусульманские, джайнские, буддистские, христианские. Умолчим уже о семейных.

Праздники происходят ежедневно и красочны до невероятия. Особенно впечатляют туристов храмовые – с движущимися колесницами, с выносом изображений богов и с непременной какофонией звуков.

Отмечу как особенность то, что почти все они привязаны не к григорианскому календарю, а к лунному и поэтому в разные годы отмечаются в разные даты.

А я попал в Дели на мероприятие как раз накрепко закрепленное в ежегодной сетке, мероприятие, отмечаемое широко, но отнюдь не праздничное, а скорее траурное.

Это день 30 января. День, когда был убит Махатма Ганди.

Церемонии в годовщину этого трагического события проходят по всей Индии; мне довелось присутствовать на той, которая уникальна по своей природе – она проходит в Дели, во дворе особняка промышленника Бирмы, на том самом месте и в тот самый час когда револьверные выстрелы оборвали жизнь великого миротворца.

И снова, как тогда, полнится двор народом, и снова точно также как в далеком 1948 году садится солнце и на короткое время удлиняются тени – индийское постоянство погоды, абсолютное повторение атмосферы того вечера, все вместе с пугающей реальностью переносит нас в прошлое. И вместе со всеми начинаешь нетерпеливо ждать – вот сейчас, сейчас раскроется вот та дверь и появится знакомая фигура в белоснежном дхоти, и две девушки, поддерживающие по бокам.

Это так страшно и кажется, что все мы еще можем спасти его и оттолкнуть склонившегося перед Махатмой убийцу…

«Хей, Рама!», «О, Боже!» – последние слова Ганди, всегда желавшего умереть с именем Бога на устах, высечены на камне – ровно на том места, где были произнесены.

Быстро темнеет и повсюду зажигаются дрожащие огоньки тысяч свечей. Наступает вечер, которого уже не увидел Махатма.

9. «А напоследок я скажу…»

То, что я собираюсь вам сказать, совсем необязательно делать сейчас, пока мы с вами, читатель, оглядываемся в Дели; это можно сделать в любой из последующих глав, но все же лучше в самом начале книги.

В Индии, где бы вы ни находились, где бы вы ни жили, в какую бы гостиницу ни заселились, нигде, даже в одиночном номере (люкс или общежитие), вы нигде не будете жить в одиночестве.

Станьте посреди комнаты, под медленно вращающимся тяжелым пропеллером вентилятора, и оглянитесь Посмотрите на потолок С особым вниманием всмотритесь в углы. Краем глаза следите, нет ли сбоку или сзади какого-либо движения.

И обязательно увидите маленького сожителя.

Это прелестные ящерки с черными кляксами глаз. Ради всего святого, не гоняйтесь за ними с подушками и тяжелыми предметами – Индия вас не поймет. Эти маленькие создания и безвредны, и беззащитны. Ни одному человеку они не сделали никакого зла, наоборот, именно благодаря им вас не облепляют тучи вредоносных мух.

Уничтожьте в себе агрессию, неприятие чужой жизни, откажитесь от глупой идеи, что вы центр мироздания и что это ваша и только ваша планета! Сделайте это, оставьте в покое геккончиков и почувствуйте к ним благодарность!

Сделайте это и первый урок Индии будет вами усвоен.

* * *

Поскольку рассказ о Дели я начал с описания моего первого приезда туда, можно закончить его историей, связанной с отъездом (хотя и не первым и не последним).

Вообще, каждая, буквально каждая поездка – от первого до последнего дня – не была похожа на другую и имела какие-то внутренние особенности, внутреннюю логику и схожесть, не находящую повторения в других поездках.

Как правило, я езжу по Индии один и по мною же составленному плану. Но тот отъезд из Дели, о котором я намереваюсь рассказать, был частью пребывания в Индии крупной академической делегации – и я еще не раз, уже в других главах, вспомню детали этого путешествия, окрашенного добрым юмором и теплыми отношениями.

Необычной для меня та поездка была еще и потому, что поехал я в нее на костылях. Буквально за день до отъезда, поздно вечером бежал, отчаянно нарушая, через площадь у Белорусского вокзала и что-то неясное мелькнуло в голове – как это нет снега, только черный асфальт – но в ту же секунду тело перестало слушаться, ноги подвернулись и оказались с ходу завернутыми под голову и я, придавив их, рухнул. Просто никакого асфальта там и не было, а был накатанный до блеска лед.

Дальше последовала комичная суета, когда две маленькие старушонки-прохожие безуспешно пытались меня приподнять, а мимо равнодушной толпой проходили молодые балбесы и, наконец, подскочил расстёгнутый бордово-сизый десантник, ловко оттранспортировавший меня на тротуар, остановивший машину и отправивший в Склиф.

Не ехать в Индию было немыслимо и вечером следующего дня я на костылях в компании с академиками и член-корреспондентами отправился уже из делийской гостиницы на вокзал, чтобы сесть в поезд Дели-Аллахабад.

Отмечу, что через неделю я отбросил костыли – во-первых, перегрузки (и не малые) способствовали сращению, а во-вторых, в Ааре нежная индианка, то ли врач, то ли целитель, обмазками, массажем и приговорами вернула меня в нормальный вид.

Как пострадавший, я развалился на переднем сидении, выставив костыли в окно, сзади сидели друг на друге великие мира сего. Впереди шла белая посольская Волга, а за нами еще две-три машины. Мы неслись сквозь теплый вечер, пахнущий дымом и отступающей жарой.

На полпути белая Волга резко ушла вправо, но никто из организаторов, а тем более гостей, не обратил на это внимание.

Мы долго выгружались на вокзале – приехали заранее, поэтому нашли какое-то не очень заплеванное место, куда стащили все чемоданы и коробки с аэрофлотскими бирками, собрались вокруг них сами и огляделись.

Вокзал в любой стране интереснейшее место для наблюдений, но в Индии…

Вокзал в Индии не учреждение и не что-то знакомое и каждодневное – это невероятная мешанина физиономий, типов, одежд. Вас окружают не лица, а лики, не пассажиры, а странники. Вся Индия разворачивается перед вами, не обращая на вас ни малейшего внимания, полная своих забот, своих отношений; большинство сидит на полу, чаще всего семьями, где царствуют матроны с золотыми украшениями в ушах, носу и на щиколотках, суетятся большеглазые дети, даже у самых маленьких сильно подкрашены глаза, скромно прикрывают лица невестки, а над всем и всеми сияют седые бороды безумно красочных дедов, слегка растерянных от городской сутолоки. Рядом, тоже кружком, располагаются паломники, бритые наголо, с металлическими одинаковыми кофрами. Сквозь толпу величаво и медленно проходят длиннобородые святые в бусах и оранжевом тряпье и с внушительными посохами, а наперекор им, виляя бедрами, бегут прямые как палка босые носильщики, перетаскивая чей-то багаж прямо на голове – один, два, четыре распухших от тяжести чемоданов. Между ног ползают и канючат рваные грязные нищие с перепутанными чудовищными волосами – трогательные девочки или страшные безобразные старухи с вечной голодной тоской в выцветших глазах…

Здесь можно просто установить неподвижно кинокамеру и снимать фильм «Индия».

Время шло. Ни на табло, ни по радио информации о нашем поезде не появлялось. Где-то в душе шевелилось некое видение стремительно уходящей направо во тьму посольской Волги.

«А в Дели один вокзал?» – осторожно спросил я А.А Празаускаса, сотрудника нашего института, работающего в Дели.

«Кажется, три» – ответил он, и страшная догадка пронзила и его, и меня.

Напомню, что мобильных телефонов тогда не было, и мы достояли почти до времени отхода нашего поезда. Поезда, которого не было.

Потом появился взлохмаченный индиец, шофер той самой белой Волги. Глаза у него выскакивали из орбит. Оказалось, что наш поезд, до отправления которого остались считанные минуты, действительно уходит совсем с другого вокзала, расположенного на противоположном конце города. И наши дипломаты срочно прислали шофера, чтобы он показал дорогу, а сами изо всех сил уговаривали железнодорожное начальство задержать отправление до нашего приезда.

Что тут началось! Заметались академики, засуетились сопровождающие, каждый тащил что-то из багажа, распихивались по машинам, садились друг на друга, пересчитывали друг друга – я оглянулся в последний момент и увидел, что облюбованная нами площадка пуста, никто не забыт, ничто не забыто, – и мы понеслись.

Страшно вспомнить этот пролет через ночной уже Дели!

Из-под колес выскакивали тени людей, в одну керосиново-электрическую линию слились разноцветные лампочки лавок, шарахались скутера, увертывались автомобили, в одном месте мы даже просквозили сквозь мирное стадо грузовых слонов, перевозивших огромные тюки сена – так молния необъяснимо проходит сквозь отходящую ко сну жизнь.

Неимоверно опоздав, перепуганные, мы вывалились на другом конце города – у такого же вокзала, как тот, где мы так спокойно провели последние два часа.

Помнится, в системе ООН при выступлении с трибуны считается дурным тоном, расхваливая свою страну, называть ее – обычно пользуются смешным оборотом «страна, которую я хорошо знаю». Так вот в Индии (в отличие от страны, которую я хорошо знаю – да и вообще в отличие от всех других стран) в воздухе, в толпе, в людях разлита непередаваемая доброта. Поэтому наше явление на пустом перроне около стоящего поезда Дели-Аллахабад было воспринято не как повод высказать нам все, что наболело у сотен задержанных пассажиров, а как удивительно радостное событие.

Из всех вагонов, из всех окон заждавшегося состава высовывались блестящие черные головы, все улыбались, махали приветственно руками, подбадривали нас на всех языках – и не улюлюкали, не смеялись над нами, а действительно радовались И радовались не потому, что бессмысленное и никем не объясненное стояние наконец завершилось, а тому, что мы успели, что у нас все хорошо.

Как назло, наш вагон был первым после паровоза. Вид у нашей бегущей вдоль длиннющего состава ответственной академической братии был чудовищен – впереди всех, боясь отстать уже в индивидуальном порядке, на костылях бежал я, за мной трусили седовласые академики, цвет российской науки – а из окон махали, радовались и приветствовали.

У вагона маялся хозяин белой Волги наш культурный советник Ф.Ф. Яринов – скорей, скорей, я и так уже держу отправление без малого час! (В скобках – так могли пойти навстречу только советскому дипкорпусу.)

Когда мы вползли в кондиционированный холод своего вагона, лицо его просветлело, он облегченно махнул машинисту, поезд дернулся и бесшумно поплыл.

Никогда не забуду выражение умиротворенного счастья на его бесстрастном дипломатическом лице.

Как всегда и как везде началось заселение купе, кто-то размещал портфели под столиком, кто-то поднимал наверх тяжелый багаж, все уже пересмеивались, приключение всем понравилось. Поезд начинал набирать скорость.

И в этот момент дверь купе поехала в сторону, и к нам впал растерянный Борис Борисович Пиотровский и, заикаясь куда более мучительно, чем обычно, с усилием выдавил:

– У ме-ме-ме-ня ста-ста-щщи-ли че-че-че-че-модан!

(А там и костюм для завтрашнего выступления, и текст и вообще.)

Бонгард-Левин рявкнул что-то бессмысленное путавшемуся в тамбуре кондуктору. Рявкнул так, что бедняга от ужаса подпрыгнул и повис всем телом на стоп-кране. Поезд заскрежетал и стал как вкопанный. Я выглянул в дверь тамбура. Длинная змея поезда опять ожила, в окнах повозникали те же головы, только встревоженные и переговаривающиеся, еле различимое уже лицо уходившего Яринова посерело…

А за последним вагоном, далеко-далеко в самом начале полуосвещенного ночного пустого перрона в дверях вокзала возникла невозмутимо шагающая фигура Альгиса Аугустиновича Прозаускаса с чемоданом Пиотровского в руке.

И на этом я ставлю точку, хотя маленькую деталь надо добавить – устрашенный свирепостью Бонгарда проводник, как оказалось, просто вырвал стоп-кран с мясом, превратив его в бесполезную железяку.

А в целом, как и должно быть в стране Болливуда, все завершилось ко всеобщему удовольствию – хэппи эндом.

II. Бенарес (Варанаси; Каши)

Бенарес – это абсолютный культурный шок Если вы любите Индию, стремитесь её познать, погрузиться в неё – вы с радостью проведете здесь долгие годы и, как миллионы паломников, будете счастливы, если именно здесь вам будет даровано расставание с жизнью; но если вы отталкиваетесь от Индии и её непонятности, если вы от неё дистанцируетесь или, может, боитесь её, то, даже если вы живете в Бенаресе всего 2–3 дня, этот город будет являться вам в ночных кошмарах до конца ваших дней.

Бенарес – город не для слабонервных.

Мое знакомство с ним было сродни упомянутому кошмару добрался я ночью, по дороге в гостиницу города не разглядел и, бросив вещи, пошел поклониться Гангу. Куда идти, я не имел понятия, но понадеялся на авось.

Тогда я еще не знал, что ориентироваться в этом странном полуреальном мире отнюдь не просто. Представьте, что вы человек без карты, без плана города, но со школьных лет знаете, что Ганг течет с запада на восток Индии и потом сворачивает на юг – к Калькутте и океану. Таким образом вы определяетесь в Бенаресе – запад налево, а восток направо. Действительность заставит вас подозревать у себя топографический кретинизм – при свете дня выяснится, что запад у вас за спиной, солнце встает прямо перед вами и, в довершение всего, и вы, и город находитесь не на правом берегу реки, как подсказывали вам неполные школьные знания, а на левом! При этом Ганг всё равно течет так, как это изображено на глобусе и где-то далеко на юге и вправду впадает в океан…

Не отягощенный еще такими познаниями, в тот первый вечер (вернее – ночь, беспросветно черную) я оторвался от освещенного входа в отель и шагнул – в никуда. Черные двухтрехэтажные дома были безжизненны, света не было нигде и ни в каком виде, под ногами чавкала глубокая теплая грязь, пахло как в хлеву и в довершение то и дело совсем рядом слышались грустные глубокие вздохи коров, спящих в этой грязи, а я упрямо пробирался по узкому, почти непроходимому переулку, ведомый подсознательным ощущением чего-то огромного и мощного впереди.

Странно, но я не ошибся Дома слегка расступились и я предстал перед Гангом. Ганг, впрочем, по-прежнему был не виден – но ощущался как что-то бескрайнее, еще более темное, чем ночь, дышащее и живое.

Вокруг оказалось много людей (до того, в переулочке, я не встретил ни одного) – все почему-то на велосипедах, небритые и, впервые в Индии, крайне неприязненные. От каждого из них, исподлобья смотревшего на меня, и от всех вместе, стократно усиленное, исходило чувство нескрываемой враждебности.

Ко всем велосипедам были привязаны длинные белые – ковры? – подумалось было – и вдруг я понял всё.

Это были не ковры, а спеленутые трупы.

В этот полночный час я действительно ухитрился выйти к Гангу, но не в том месте, где принято любоваться красотами реки, а к общегородскому месту кремации, печальному крематорию на открытом воздухе, – в отличие от других индийских городов, в Бенаресе расположенному в черте города. Присмотревшись, я увидел неяркое пламя десятков погребальных костров и внезапно осознал, что сладковатый запах, наполняющий легкие, есть не что иное как запах Смерти.

Не-родственник, да еще и иностранец, я был, разумеется, совершенно лишним на этой сакральной церемонии. Но странно, все ограничились неверящими в мое святотатство взглядами, а с одним рикшей мы разговорились, встретились после, подружились и даже побратались – что дало мне возможность по возвращении сказать своей маме: «У тебя теперь я не единственный; у тебя еще два сына, миллионер из Бомбея и рикша из Бенареса плюс одна дочь Девика Рани Рерих, которая, правда, по паспорту на лет 15 старше тебя». Есть подозрение, что на самом деле этот разрыв в возрасте был еще больше.

Утро принесло свет и жизнь, но не успокоение. Теперь это был колоссальный муравейник – необъяснимо хаотичный на первый взгляд, но на самом деле, слагающийся из вполне детерминированных действий и движений, причем зачастую детерминированных не сегодня, а сотни и тысячи лет назад, повторяемых этими людьми ежедневно, как предшествовавшими поколениями со времен глубочайшей древности. Звонкая шумная беспорядочная жизнь – это здесь просто сегодняшнее исполнение миллионы раз сыгранной пьесы. Мы видим сегодня то же, что видели китайские путешественники две тысячи лет назад, мусульмане-завоеватели средневековья, первые европейцы начала XVI века. Видел этот город и Марк Твен и не без привычного юмора воскликнул – «Бенарес древнее истории, древнее традиции, древнее даже легенд, и выглядит при этом в два раза старше, чем все они, вместе взятые».

Я всё время говорю здесь «город». Но Бенарес не город, это мир, это индуизм, это Индия, а то, что в нем, как в других городах, есть здания и улицы, то какие-либо параллели совершенно неубедительны. Здания, прав Марк Твен, выглядят очень старыми, хотя особо древних среди них нет – постарались в свое время мусульманские завоеватели – но стоят они на тех же местах, на тех же фундаментах, что их предшественники на протяжении веков; никаких вкраплений, не то, что современных, но хотя бы прошлого столетия – таким образом, перед нами живой (очень живой!), но не меняющийся облик этого города-мира. Улица – что вы представляете при словах городская улица? Ничего подобного в Бенаресе нет. Узкие проезды, особенно боковые переулочки (помните жижу и коров?), где не всегда могут разминуться рикши и коляски. Пробки? Да, как везде – но иначе. В этих «улицах» то и дело застревают волы, телеги, слоны, верблюды, редкие автомобили, вело-, мото– и просто рикши, застревают потому, что их много, но главным образом потому, что все они движутся в разных направлениях Надо ли говорить, что светофоры отсутствуют как класс?

Первые два дня я ходил по Бенаресу, сжавшись в комок нервов. Все время мне казалось, что кто-то меня задавит. При этом я сам непрерывно на кого-то или на что-то натыкался, иногда довольно болезненно. Вокруг гудело, звенело, пело, трещало и обдавало черным вонючим дымом. Потом я присмотрелся к местным жителям и даже к деревенским паломникам – все они шествовали сквозь этот невообразимый хаос без всякой тревоги на лице и какого-то напряжения в членах. Расслабился и я. С тех пор я стал получать удовольствие от этой свободы в мире пересекающихся устремлений. Я сам отпустил себя и никогда уже не боялся передвигаться внутри броуновского движения людей, животных и транспортных средств в Бенаресе.

Говоря об улицах, нельзя не сказать, что здесь они воспринимаются не столько как артерии, не как дорога, а как протяженный, практически бесконечный базар. Посреди мостовой, плечо к плечу, тележка к тележке, торгуют, кричат, отвешивают, обвешивают, роются и меряют и, конечно, спорят и торгуются – а мимо протискиваются – смотри выше (волы, слоны и прочая, и прочая).

Добавим к этому необходимый элемент города – пешеходов. Их не просто много, их так много, что не остается свободного сантиметра и выглядят они как ожившая этнографическая энциклопедия Индии. Старые, молодые (не забудем, что Индия страна молодежи – свыше 80 % населения её в возрастной группе до 25 лет), экзотически одетые, сказочно красивые, чудовищно безобразные и больные, с поклажей на голове, темные, светлые, в мусульманских шапочках, в гандистских пилотках («шапочка Неру»), с индусскими хвостиками на голове, размалеванные, разукрашенные и просто голые…

Добавьте к этому вечному шествию – 1) ЦВЕТ (оранжевые святые, фиолетовые тюрбаны сикхов, бесконечные вариации сари – розовых, желтых, коричневых, зеленых, красных, золото украшений – в ушах, в носу, на шее, на смуглых руках и на крепких ногах, ярко-желтые трехколёски, коричневые тела паломников, синюю форму школьников – и, конечно, разноцветие реклам – и мн. др.), 2) ЗАПАХ (свежие и гниющие фрукты, плоды «жизнедеятельности» коров, слонов, лошадей и верблюдов, а зачастую и людей – простые люди в Индии не озабочиваются поиском туалетов, как правило, не существующих – и, конечно, ладанный аромат миллионов агарбати, курительных палочек, когда-то использовавшихся, чтобы заглушить запах крови при жертвоприношениях, а ныне применяемых повсеместно) и, наконец, 3) ЗВУКИ (трубящие раковины жрецов, вопли торговцев и покупателей, гудки всех видов транспорта и невероятная по громкости музыка из магазинчиков и, как ни странно, из храмов – о визгах детей, о громкогласных женщинах и поющих слепцах я уже не говорю).

Если поверх всего этого вы представите еще и обычную для Индии жару под/за 40 в тени, а также цепкие руки сидящих рядком нищих и прокаженных, то первое впечатление о Бенаресе у вас уже есть.

Всё это, конечно, можно найти в любом индийском городе, но такой концентрации нет нигде. Бенарес, повторюсь, это живой индуизм и, хотя в нем есть и мусульмане, ни на минуту вам не дадут забыть, что вы находитесь в самом святом для индусов месте.

Сравнивать Бенарес с другими мегаполисами Индии бесполезно. Дели последних столетий это столица, созданная моголами, а затем перестроенная англичанами, Бомбей обязан своим рождением португальцам, Калькутта – британцам Но Бенарес уходит на тысячелетия вглубь истории как индусский город.

Начитанные сравнивают его по древности с Дамаском, Пекином, Афинами. Ни один из этих городов не сохранил, однако, прямой и всеобъемлющей связи со своим прошлым. Это города сегодняшнего дня с вкраплениями памятников своей великой истории. Как в современнейшем музее, использующем новейшие достижения техники, мы смотрим на подлинные черепки седой старины, точно так мы вглядываемся в подсвеченный Акрополь на фоне синего неба из вполне современного мира Афин.

В Бенаресе мы живем в прошлом – вернее, те, кто живет там, живут в прошлом. И современность представлена там мелочами, мобильными телефонами, например. Город слагается не из отдельных экспонатов, а представляет сохранившийся мир, открывающийся всем в своей целостности, но ничего при этом не делающий, чтобы стать понятнее для чужестранца.

Другие, еще более начитанные пытаются сравнивать его по святости с Иерусалимом, Меккой, но и это сравнение не срабатывает. Иерусалим – сказочный город, но он распадается на три конфессиональных зоны и совсем не сказочные автоматчики проверяют документы и сумочки при переходе от Стены Плача к мусульманским святыням, прижавшимся к её оборотной стороне. Мекка – город хаджа и сцентрирован на Каабу.

Бенарес же весь практически состоит из святынь, на каждом шагу, в каждом переулке, за спиной каждого базарного торговца, над каждым пешеходом нависают они, оставаясь полной энигмой для иностранных туристов – многорукие, благообразные, оскаленные, в зверинском облике или получеловеческом, бесчисленные боги, богини, божки, демоны, символы пристойные и непристойные, прекрасные и безобразные. Такими их увидели и добросовестно описали многочисленные европейцы, начиная с 1500 года, увидели, запомнили, но не поняли.

К тому же Бенарес город не сезонных, а круглогодичных паломничеств, миллионы людей со всей Индии бредут сюда по тысячи лет назад проложенным маршрутам и, подчиняясь установленным обычаям, колесят от храма к храму, всё ближе подходя к Гангу. И что характерно – для них, часто неграмотных, нет никаких загадок во всем многообразии уставившихся на них ликов.

Ясно, что иностранцы и индусы смотрят на один и тот же Бенарес, но видят при этом два совершенно разных города. Причем и те, и другие видят абсолютно то же, что их далекие предки (достаточно взглянуть на старинные европейские гравюры – они как будто сделаны сегодня, это пейзажи и ландшафты сегодняшнего дня).

Легко ли благополучному и практичному клерку из заштатного европейского провинциального города, легко ли бизнесмену из процветающей американской корпорации, легко ли скучным нашим браткам – не просто увидеть, а понять и принять происходящее у них на глазах трагическое действо длиною в несколько тысяч лет, когда со всей Индии седые уже сыновья волокут своих престарелых умирающих родителей сюда, в Бенарес на берег Ганга? Миллионы умирают здесь и сгорают на погребальных кострах, миллиарды (если считать исторически) мечтали и мечтают об этом счастье.

Не случайно сказалось слово счастье. Было бы непростительной ошибкой думать о Бенаресе как об огромном крематории. Это «город света» (Каши) и жизни, энергичный, пульсирующий, затихающий только ночью – но смерть ведь тоже часть жизни?

Утро здесь начинается рано – всё подчинено восходу солнца. В предутренней дымке на белых ступенях, спускающихся в воду (гхатах), собираются сотни людей. Самые нетерпеливые на лодках выезжают на середину величественной реки – им, наверное, кажется, что там они будут ближе к Солнцу и раньше увидят его. Явление светила над гладью Ганга и пустым противоположным берегом каждый раз поражает торжественностью непредсказуемости – как будто нам даровано это великолепное зрелище как божественная благодать!

Целый день на гхатах кипит жизнь. Как уже сотни раз описано, кто-то ныряет с головой, кто-то брызгает водой на обнаженные чресла, кто-то чистит зубы или моет ноги, другие стоят и неотрывно смотрят, не моргая, на солнце, некоторые сидят в глубокой медитации.

А с недалеких костров кремации тянет все тем же сладковатым дымком…

Всё это напоминает огромную книгу о жизни и смерти, написанную на неизвестном языке, но напечатанную кириллицей – прочесть можно, но можно ли понять?

Не хочется говорить еще об одной черте развертывающегося на гхатах процесса – деятельности местных жрецов, специализирующихся на недоверчивых, но простодушных паломниках – жульё оно и в святом городе жульё.

Но совершенно немыслимо уехать из Бенареса без того, чтобы, наняв лодку, не выплыть на середину Ганга и не проплыть медленно и спокойно вдоль многокилометровой панорамы великого города.

Сказать, что панорама эта особенно красива, будет, пожалуй, преувеличением. Незабываема – бесспорно.

С середины реки здания кажутся маленькими, они и вправду невысокие, а гхаты крошечными; муравьиное царство молящихся и пьющих мутную святую воду видится неразличимой биомассой. Зато замечаешь безумное количество храмовых шпилей, взлетающих как ракеты над линией выходящих к реке домов, дома идут «сплошняком», редко-редко есть между ними узенький просвет и в нем угадывается знакомое мельтешение параллельной Гангу улицы. Ни парков, ни набережной – дома и гхаты. Гхаты есть огромные и знаменитые, а есть храмовые ведущие вверх в какой-либо ашрам. И снова мурашками проходит мысль, что эта панорама была точно такой же всегда, когда весь мир был совсем другим, и пребудет такой же после всех пертурбаций нынешнего века, а может и начавшегося тысячелетия.

Лишь иногда стена домов слегка расступается и белый дым погребальных костров отмечает те места, где спускают прах дождавшихся смерти в серые бесстрастные воды Ганга. «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?!»

На реке ни пароходов, ни танкеров – просто река, просто Ганг; по утрам полупустая гладь реки и длинная панорама домов, храмов и белых гхатов – то, что первым делом видит встающее солнце. В Бенаресе даже не-индусу легко стать солнцепоклонником.

Помимо бесконечной барахолки на каждом шагу есть лавчонки, торгующие религиозными сувенирами – такими же как везде, но тысячекратно больше. Шивы, танцующие и нет; лингамы и йони (изображения мужских и женских гениталий); Ганеши во всех видах, – взрослые и дети, и во всех материалах, деревянные, терракотовые, стеклянные, железные, полуабстрактные; свастики и Омы, Хануманы и тончайшие Сарасвати из слоновой кости; бусы и четки, браслеты и кольца; и в невероятном количестве и разнообразии агарбати и подставки для них. А рядом глянцевые портреты коровоглазых женщин и смазливых толстячков, актеров из Болливуда – «красивые морды, от которых тошнит на экране», как пел когда-то Александр Вертинский. Но и это забавное соседство не отменяет справедливости приведенных в начале наблюдений Марка Твена.

Но есть в Бенаресе и островки изысканного шопинга. Это магазины и мастерские, торгующие знаменитыми бенаресскими сари. Дух захватывает, когда скучавшие до вашего появления приказчики начинают настойчиво извлекать свои сокровища. Они разворачивают новые и новые куски баснословной красоты, они посылают куда-то местного Ваньку Жукова за масала-чаем для вас и не отпускают вас даже через час и, что интересно, получают сами при этом такое удовольствие, что не расстраиваются, если вы уходите ничего не купив. Дело здесь, кстати, не в дороговизне, очень неплохие сари вполне доступны по цене, просто представьте вашу подругу в роскошном бенаресском сари в московском метро или даже на корпоративной вечеринке.

Иногда они могут показать как делают эти сари в их мастерских. Зрелище это грустное, агрегаты какие-то допетровские и управляются с ними маленькие детишки – вот почему, как правило, сари доступны по цене.

Но вот что интересно – я езжу в Индию 50 лет, я проехал её всю, я был в ней 33 раза, иногда подолгу, но нигде и никогда, ни на улице, ни в гостях, ни на Севере, ни на Юге я не видел двух одинаковых сари.

Таков, как выяснилось, индийский маркетинг.

Говоря о Бенаресе, нельзя забывать еще об одной его стороне, впрочем, тесно связанной с его статусом религиозной святыни. Испокон веков Бенарес является городом знаний, изначально теологических, а ныне уже и академических.

Понятно, что именно здесь собирались, а зачастую и рождались крупнейшие духовные деятели – не одними же жуликоватыми жрецами на гхатах свято это место!

Жулики, возможно, не самое точное определение. Они просто коммерсанты от религии, наглые, напористые. Их руки с шулерской быстротой тасуют купюры —…, Рамакришна, у которого прикосновение к деньгам вызывало сильнейший ожог. У них внимательные, но бегающие глазки. Но есть в городе и истинные брахманы, знатоки Вед. У них вообще не совсем человеческие глаза – белые бельма, как бы повернутые внутрь глазниц; при этом они и смотрят, и видят, но производят жутковатое впечатление.

Город и особенно гхаты обжиты десятками тысяч брахманов, жрецов, монахов, садху; об их количестве можно судить по вывезенной мной оттуда книге-справочнике, где содержится список (почти без расшифровке) основных групп бенаресских брахманов, только названия этих групп, но занимает этот краткий список – по строчке – 284 страницы убористого печатного текста! Сколько человек стоит за каждой строчкой, страшно даже представить.

Далеко, далеко не все они бреют паломников, пускают по Гангу цветные «лодочки» и подменяют собой паломников, пришедших поклониться Шиве; не все служат в храмах; не все, наконец, организовывают церемонии ухода из жизни.

Многие, вполне традиционно, учат и учатся, погружаются в глубины санскрита и Вед, изучают и преподают философские системы – и именно они, а не нищие и аскеты, служат доказательством того, что Бенарес – как и тысячи лет назад – является Городом Знания.

Так говорили о нем еще китайские путешественники Фа Сянь (399–411 гг.) и Сюань Цзан (629–644 гг.), пораженные тем, как изучаются тут священные тексты Вед, Пураны, Артхашастр, а также астрология, астрономия, грамматика, живопись и даже орнитология и зоология.

Сквозь трудные годы распространения буддизма (вспомним, что рядом расположен Сарнатх), «потянувшего одеяло на себя» в плане высокой учености, а позднее мусульманских завоеваний, Бенарес не только сохранял своё значение как центр знаний, но и усиливал его за счет притока высоколобых беженцев из других краев страны.

Изучению санскрита способствовали и пришедшие в конце концов англичане, создавшие учреждения по сбору редких манускриптов и даже особый совет из наиболее авторитетных знатоков санскрита для разъяснения индусских законов Британскому суду.

Поэтому толпа, особенно у или внутри храмов это концентрированное живое текущее море индусской мудрости – и, естественно, предрассудков.

Помню, забавный эпизод. Я тёк вместе со всеми по каким-то извилистым и темным коридорам, напоминающий бессмертную Кин-дза-дза, по лабиринту живописны, грузных и почти пугающих крытых переходов – тёк, подчиняясь толпе, пересекаясь со встречной толпой, совершая какие-то бессмысленные завихрения. Без плана и без цели. Всё вокруг было набито людьми, похоже тоже не имевшими цели; горели неестественно ярко керосиновые лампы; жарились, громко скворча, лепешки; и всё заволакивал душный дым ароматических палочек, агарбати – то сандаловый, то розовый, то горько-древесный – и лица сидящих, и идущих лишь изредка проглядывали сквозь клубы пахучего, тяжелого, заполонившего всё облака.

Вдруг в нише я увидел сидящего на уровне моей головы старого человека в грязном тюрбане. Он сделал мне знак подойти. Мы заговорили. И вскоре между нами начался восхитительный диспут. Мы говорили о Боге, о мире, о человеке, сначала яростно спорили, потом постепенно вышли на взаимопонимание.

Так прошло минут 45. И вдруг – я осознал, что мы говорим… на хинди! Конечно, когда-то я учил его, но никогда не говорил на нем (лет тридцать), обходясь английским. Понятно, что я был уверен, что напрочь забыл его. А тут 45 минут непрерывного говорения на сложнейшие философские темы! В режиме диалога!

И я онемел. Стоя перед темной нишей, глядя на старца, толкаемый вяло текущей толпой, я не мог вспомнить больше ни одного слова…

Мой собеседник ухмыльнулся И сделал нечто невероятное: он махнул коричневой рукой куда-то вдаль, над моей головой. Я обернулся В затянутой дымом агарбати невзрачной стене что-то на секунду распахнулось – то ли дверь, то ли, скорее, занавешивающая её, свисающая сверху тряпка – и на мгновение оттуда полыхнул яркий искусственный свет – и видение скрылось.

Я поклонился почти невидимому в нише тюрбану и был отпущен величественным мановением руки.

Мне было трудно вспомнить весь наш предшествующий разговор, но дар его я навсегда унес с собой. В то ослепительное мгновение передо мной мелькнул огромный золотой лингам Шивы – видеть который всем не-индусам строжайше запрещено! Конечно, я знал о его существовании, но и в голову придти не могло сподобиться – хоть мимолетно – лицезреть его наяву!

Диспутами, спорами, дискуссиями создается не только интеллектуальная атмосфера вечного города, но и весьма своеобразная прослойка учителей – не собранных в одном месте, скажем, на каком-либо факультете или кафедре, а составляющих основное население Бенареса. Без малого 400 лет назад, французский врач Ф. Бернье, однокашник Мольера, говорил именно об этом: «Фактически Бенарес является своеобразным университетом, но в отличие от европейских университетов, здесь нет колледжей и организованных классов. Учителя раскиданы по всему городу и обучение ведется в их домах. У некоторых из них по 4, у других по 6 учеников, тогда как самые знаменитые имеют от 12 до 14 учеников, но не более».

А вот теперь представьте себе, что в позапрошлом веке нашелся человек, который в этом городе бросил вызов всем учителям сразу, обвинил их (всех!) в невежестве и вызвал их – опять-таки всех, скопом – на публичный диспут.

Звали этого бесстрашного человека Свами Дайянанда Сарасвати – и, право слово, он был такой колоритной личностью, что заслуживает отдельного рассказа.

Дерзкий вызов его бенаресские пандиты не то, чтобы проигнорировали, но просто осмеяли. Однако, Дайянанда, уже известный проповедник, подключил, как сказали бы теперь, «административный ресурс» и привлек в качестве союзника бенаресского махараджу. Делать было нечего и учителя пришли на диспут. Основной темой было, разрешают ли, санкционируют ли Веды практикуемое в Индии идолопоклонство? Пандиты говорили «да», Дайянанда решительно опровергал это.

Махараджа прибыл собственной персоной. Гигантская толпа волновалась вокруг. Полиция была наготове.

Дайянанда сел лицом к противнику. Те образовали полукруг перед ним. По уверениям (позднейшим) сторонников и последователей неистового Свами, пандитов было около 1000 человек По достоверным источникам, их было 27, самых ученых, хотя в диспуте приняли фактическое участие всего 6.

Представляется, что это был, тем не менее, нелегкий поединок На глазах у толпы ажитированных зрителей, без помощи каких-либо материалов, не зная заранее, что и откуда процитируют оппоненты – они нападали, а он защищался – задача почти невыполнимая.

Есть свидетельство нашей соотечественницы (Е.П. Блаватская), правда, о другой встрече Дайянанды с растревоженными им брахманами: «Мраморное изваяние не оставалось бы спокойнее Дайянанды в минуты самой ужасной опасности. Мы один раз видели его на деле: отослав всех приверженцев своих, и запретив им следовать за ним, либо заступаться за него, он остановился один перед разъяренною толпой и спокойно смотрел в глаза чудовищу, готовому прыгнуть и разорвать его на куски». Впрочем, добавляет О.В. Мезенцева, прекрасный и тонкий исследователь, из книги которой («Мир ведийских истин») я взял эту цитату, он и сам с легкостью пускал в ход посох саньясина, когда не видел другого способа убедить оппонента.

Но публичный, да еще все-индийски разрекламированный бенаресский диспут требовал не физической победы, а интеллектуальной – с привлечением всей философской литературы прошлого, да еще продуманной и истолкованной в духе его собственного учения.

По накалу и бескомпромиссности этот бой был сродни гладиаторскому.

Как же сформировалась эта незаурядная личность? Что за странное для Индии учение принес он на этот героический бой?

* * *

Родившийся в 1824 году, Дайянанда был выходцем из брахманской шиваитской семьи; отец его был, видимо, банкиром и наследственным начальником гарнизона в маленьком городе. До-монашеское его имя, по-видимому, Мулыпанкар Тивари, хотя сам он неоднократно и в категорической форме отказывался назвать себя и своего отца. Точное место его рождения также не удается пока установить точно, исследователями высказываются лишь предположения, хотя несомненно, что он происходил из Гуджарата.

Согласно легенде, первые сомнения в необходимости идолопоклоннических обрядов появились у Дайянанды еще в детстве, когда, оставшись в храме Шивы в священную ночь Шиваратри, он увидел, что крысы поедают жертвоприношения, оставленные у статуи Бога. Осознание того, что не Бог под покровом ночи снисходит к предложенной ему верующими еде, а мерзкие твари, и того, что величественная статуя не Бог, а бездушный камень, имело результатом резкое столкновение мальчика с родными. Такой «стихийный материализм» вообще очень характерен для Дайянанды. Много позднее, когда он услышит о понятии «чакры», его реакция будет похожей – выловив плывущий по реке труп, он бесстрашно взрежет его и «убедится», что никаких чакр нет.

Мучимый вопросами бытия и, видимо, чувствуя себя неуютно в ортодоксальной семье, он в 1846 г. уходит из дома, чтобы навсегда забыть о его существовании. В течение десяти лет он скитается по Индии, общается со странствующими святыми, испытывает множество трудностей и лишений и, наконец, едва не погибает в ледяных водах Гималаев.

Есть, правда, эффектная, но вряд ли достоверная легенда о том, что в этот же период Дайянанда принимает участие в Великом восстании 1857 г. Сути его характера это не противоречило бы.

Известно, что период с I860 по 1863 гг. Дайянанда проводит в Матхуре. Там, в качестве ученика слепого гуру Свами Вираджананды, он овладевает всеми глубинами науки, казалось бы, весьма далекой от его яростного темперамента – санскритской грамматикой. Но именно эти знания, полученные великовозрастным и многоопытным учеником от вроде бы замкнутого во тьме слепоты ученого, станут впоследствии мощным оружием пламенного реформатора.

После трехлетнего курса грамматики Дайянанда вновь пускается в путь. Но теперь этот трибун, проповедник, лектор, не упускающий возможности сразиться с ортодоксальными пандитами. Он обращаеся к священным текстам, он громит своих оппонентов цитатами, он говорит на санскрите так, что, якобы, забывает даже свой родной гуджарати. Пройдет несколько лет и по совету других реформаторов он выучит хинди и будет говорить на этом языке простых людей, что сразу же неимоверно расширит его аудиторию.

Он верен себе– отправившись в 18б7 г. в священный Хардвар, где проводилась очередная Кумбх Мела, великое празднество, на которое сошлись миллионы верующих и неисчислимое множество всяких садху, при дороге, по которой шли паломники, он поставил палатку и водрузил над ней флаг с вызывающей надписью– долой ересь! Любопытствующие заглядывали в палатку, а там, всегда окруженный пилигримами, напористо проповедовал Дайянанда. По словам австралийского индолога Д. Йорденса, в этой проповеди отвергалось всё то, из-за чего и стали знаменитыми и Хардвар и Кумбх Мела – поклонение идолам, легенды Пуран, мифы об инкарнации, сектантство, святость Ганга.

Ортодоксы почувствовали опасность и решили сокрушить неистового критика – причем не только словом, но и силой (есть сведения о нескольких покушениях).

Свалившаяся ли на него двусмысленная известность, или то, что он к тому времени проштудировал две великие книги человечества – Библию и Коран (обе в переводе на хинди) – но что-то подвигнуло Дайянанду на более активное использование печатного слова и на изложение своих шокирующе нестандартных взглядов на индуизм в форме книги. Сказалось, видимо, и личное знакомство с крупнейшими религиозными реформаторами во время его триумфальных выступлений в столице Британской Индии Калькутте и в Бомбее.

В 1874 г. Свами публикует свой важнейший труд «Сатьяртха Пракаш» («Свет истины»), в котором суммирует основные идеи, выработанные им в бесчисленных дискуссиях. Исходная мысль книги, вроде бы, не должна была вызвать возмущения высоколобых пандитов, все еще существовавших в нереальном средневековом мире – Дайянанда со всей страстностью, на какую он был способен, отстаивал абсолютную непогрешимость Вед. Более того, писал он, в Ведах заключена мудрость и все знания, как уже полученные, так и еще скрытые. Огнестрельное оружие, паровозы, химическая формула воды, новейшие достижения медицины – обо всем этом якобы уже сказано в Ведах и лишь неправильно интерпретировалось до сих пор. Более того, «политические события современности и то, что происходит в будущем, описаны в санскритских сочинениях». Экстравагантность его позиции этим, однако, не исчерпывалась. Провозгласив этот тезис (по мнению некоторых из знавших его – в чисто пропагандистских целях), он решительно отбросил все остальные священные тексты как «испорченные человеком» и, следовательно, не идущие от Бога. А уж дальше он не оставлял камня на камне от привычного пандитам индуизма, резко и едко критикуя политеизм, догмат об аватарах, практику идолопоклонства и, вслед за другими реформаторами, обличал многие традиционно практиковавшиеся церемонии, обычаи, выступал против детских браков и (с оговорками) за вторичное замужество вдов. С позиций разума и здравого смысла он высмеивает рассказы о чудесах, посвящая этому десятки страниц своей книги, с почти атеистической непримиримостью разбирает всевозможные популярные легенды и истории, находит вполне рационалистические объяснения каждому «чуду», умело обнажая обман жрецов-брахманов, спекулирующих на религиозных чувствах верующих.

Значительную часть «Сатьяртха Пракаш», ставшей позднее библией созданной им организации «Арья Самадж», составляют главы, посвященные острому критическому разбору христианства, ислама, джайнизма, буддизма и сикхизма. Особо нужно отметить выраженную антимусульманскую тенденцию этих глав. Однако у Дайянанды критика ислама и мусульман, игравшая позднее важную роль в деятельности «Арья Самадж», была вторичной по отношению к прославлению индуизма и отвержению христианства, последнее он критиковал свысока, как в течение многих лет критиковали индуизм европейские миссионеры. Он находил в христианском учении ошибки, несуразности, противоречия, обвинял Христа в жестокости, бессердечии, хитрости, аморальности и, по существу, перебрасывал мостик между Ним и Его последователями: «Что же за люди христиане, если они верят в Бога, совершающего такие поступки, да еще ожидают спасения от него?». Ясно, что главы о христианстве представляют собой своего рода политический памфлет, обращенный против англичан.

Форма не должна закрывать от нас внутреннего содержания проповеди Дайянанды; оно было, безусловно, реформаторским и в главном совпадало с позицией других реформаторов, несмотря на противоположность исходных идей – и здесь, и там «очищение» индуизма означает отказ от многобожия, почитание Абсолюта, переосмысление традиции, пересмотр, роли брахманов, апелляцию в авторитету разума и т. д. внешне учение Дайянанды более традиционно, чем рафинированное реформаторство его современников, хотя суть в обоих случаях одна. И последнее – Дайянанда открыто националистичен и это в полной мере сказалось в деятельности созданного им в 1875 г. общества «Арья Самадж». Еще при жизни его основателя «Арья Самадж» развертывает движение шудцхи (очищение), т. е. борьбу за возвращение в индуизм тех, кто когда-то перешел в ислам или христианство. Прозелитическая деятельность последователей Дайянанды, естественно, вызвала не только враждебность и подозрительность колониальных властей, но и негативную реакцию мусульман.

В последние годы жизни по просьбе Е.П. Блаватской Дайянанда начал писать свою автобиографию. Она обрывается, любопытно заметить, на событиях 1857 г., года Великого восстания.

Дайянанда Сарасвати скончался при невыясненных до конца обстоятельствах в октябре 1883 г. в Аджмере в возрасте 59 лет. Подозревают, что он был отравлен.

* * *

На этой печальной ноте вернемся на бенаресский диспут в далеком 1869 году. По отзывам присутствовавших и по газетным отчетам, Дайянанда дрался как лев, блестяще парируя высказывания оппонентов, давая своё, не-традиционное толкование приводимых ими текстов и едко высмеивая их высказывания. И не его вина, что пандиты внезапно встали, слегка смошенничав, признали себя… победившими. Толпа реагировала как всякая толпа, не только на философских диспутах – в Дайянанду полетели заранее заготовленные камни, навоз и сандальи…

Дайянанда же и его приверженцы объявили в ответ о своей полной победе.

Так закончился и ушел в историю невероятный бой Давида-реформатора и Голиафа-ортодоксии.

Было бы неправильно думать о том, что сегодняшний Бенарес остается исключительно средневековым, хотя и очень живым В городе расположен один из лучших Университетов страны, давший, особенно после независимости, многих выдающихся деятелей нации. Есть трогательная история о последних часах жизни одного из создателей Бенаресского Индусского университета пандита Мадаи Мохаи Малавии – понимающим Индию, она скажет о многом. Малавия почувствовал свой смертный час в своем кабинете в Университете; коллеги предложили срочно отвезти его в город, к Гангу, чтобы, как истинный индус, он мог умереть там Но он отказался – ведь в этом случае, он уже больше не родится на Земле, а ему надо вернуться, чтобы доделать всё, что он не успел в этой жизни.

Если отнестись к этому так серьезно, как оно заслуживает, то перед нами великое самоотречение от вечного блаженства и поразительное чувство долга (кстати, тоже вполне реформаторское!).

Идея создания именно здесь современного учебного заведения, одновременно и связанного с традициями прошлого и помогающего их переосмыслить и модернизировать, возникла еще в позапрошлом веке. В 1898 году стараниями Анни Безант, ирландки, для которой Индия стала второй родиной, в Бенаресе был открыт индусский колледж, прообраз нынешнего Университета.

* * *

Анни Безант тоже заслуживает того, чтобы сказать о ней подробнее.

Бурная жизнь выпала на долю этой незаурядной женщины или, вернее, сама она неистовым темпераментом сотворила свою необычную судьбу. Рожденная в семье священника (1847 г.), она в 20 лет вышла замуж, тоже как это зачастую бывало, за священнослужителя. Добрая, старая, диккенсовская Англия, чопорное викторианское счастье… Через шесть лет ветер несовместимости, разметав это добродетельное благополучие, оставил отцу семейства двоих детей, сначала мальчика, а потом и девочку, а саму же миссис Безант забросил вскоре в ряды фабианского общества. По сию пору многие последователи Анни Безант едва ли не с ужасом пишут об этом периоде ее жизни, шепотом намекая, что она какое-то время была даже близка к атеизму и – о, боже, – к социализму! Следует сказать, что о социализме в фабианском обществе действительно говорили и писали немало. Вот как определяли тогда свои цели сами члены этого общества: «Общество фабианцев имеет целью воздействовать на английский народ, чтобы он пересмотрел свою политическую конституцию в демократическом направлении и организовал свое производство социалистическим способом так, чтобы материальная жизнь стала совершенно независимой от частного капитала». Загвоздка, правда, в том, что фабианцы, предшественники лейбористской партии Великобритании, стояли за очень, очень постепенное преобразование капиталистического общества, путем реформ, в социалистическое, без революций и катаклизмов, без потрясений, вражды и жертв. Само название этого общества обнажает его суть почти с пародийной точностью, ибо наречено оно в честь римского полководца Фабия Максима, прозванного народом Кунктатором, т. е. медлителем. Кунктатор, как известно, не столько воевал, сколько уклонялся от сражений и неторопливо изматывал Ганнибала, сопровождая его со своим сильным войском, но на весьма безопасном расстоянии.

Анни Безант и ее друг Бернард Шоу были в те годы, наверное, самыми деятельными фигурами Фабианского общества. Публичные лекции, написание и издание популярных брошюр и монументальных книг, создание общедоступных библиотек – опыт этой неустанной работы потом весьма пригодился А Безант в Индии. Но ее отъезду из Англии предшествовал очередной резкий поворот. На смену христианскому благолепию отчего и мужнего дома, на смену «атеизму и социализму» почитателей Фабия Кунктатора приходит таинственный оккультизм учения Елены Петровны Блаватской, основательницы Теософского общества.

Появление и распространение теософии в Европе и Америке свидетельствовало о сознательном бегстве некоторой части интеллигенции, занятой духовными поисками, с корабля христианства. Доктрины прошлого, с детства знакомые доктрины, не давали уже удовлетворения, и теософы обернулись на Восток, непонятный, неизученный и как бы инопланетный, полный, как им казалось, мистических тайн и озарений. Увидеть подлинный Восток они не смогли или не захотели, экзотика поверхностных впечатлений слилась у них с полуотвергнутым христианством и полупринятым спиритизмом, многие из них добавляли еще элементы масонства и получилось странное месиво, родился эклектический уродец, одинаково неприемлемый для обоих родителей, и Востока, и Запада, для христиан, с одной стороны, и для индусов и буддистов, с другой. Черты родителей оказались смешаны в нем до карикатуры и если бы не флер эзотеричности, отделявший и манивший «непосвященных», новоявленный уродец вряд ли дожил бы до наших дней.

Штаб-квартира Теософского общества, обосновалась в Адьяре, одном из предместьев Мадраса. Индийцы, одной из важнейших отличительных черт которых является безграничная терпимость и уважение к иным верованиям, отнеслись к нему без особого интереса. Странно было бы ждать массового их приобщения к иноземному учению, в котором космический закон эволюции, пронизывающий индуизм, был превращен в иерархию, увенчанную Белым Братством, Махатмами, управляющими миром из недоступного Тибета, а доктрина переселения душ вульгаризирована до подробного синодика кто из руководства теософов был кем в прошлых рождениях – так, например, наша героиня Анин Безант, которая в 1907 году стала президентом Теософского общества, печатно утверждала, что Иисус (не надо путать с Христом, это, по мнению тогдашних теософов, разные «явления») в 135 веке до н. э. был женой южноиндийского царя, а в 12800 году до н. э. стал братом синьоры Марии-Луизы Кирби и одновременно отцом миссис Мод Шарп (двух теософских деятельниц, сподвижниц самой Безант), к тому же по совместительству он был еще и отцом Юлия Цезаря После таких откровений в Адьяре, по свидетельству очевидца, стало модным при встрече пристрастно интересоваться – а Вы кем были в прошлом?

И все же нельзя забывать, что именно теософы порвали с европоцентрическим восприятием мира, именно они заговорили о высокой культуре и мудрости Востока. Они, представители «расы господ», двинулись в бесправную, распластанную под сапогом английского Томми Индию не для набивания сундуков, а ради приобщения к духовным ценностям Не боясь презрительных насмешек имперских чиновников, они открыто проповедовали, что свет Культуры идет из Индии.

Это не могло, с одной стороны, не создать определенного отчуждения между ними и администрацией колониального аппарата, а с другой, не привлечь к ним внимание индийской общественности – не к учению их, а к деятельности. И в этом плане Анни Безант несомненно стала в Индии весьма заметной фигурой.

Джавахарлал Неру примкнул к теософии, когда ему было всего 13 лет. Побудительным толчком стали лекции Анни Безант. «Ее красноречие глубоко трогало меня, – написал он в своей «Автобиографии», – и я возвращался после ее выступлений ошеломленным, словно во сне». Она сама совершила церемонию посвящения юного теософа, «состоявшую из советов и разъяснения мне некоторых таинственных знаков, по-видимому уцелевших пережитков масонства».

Индийцы, у которых англичане всячески старались создать комплекс неполноценности, с расистским пренебрежением третируя всю их культуру («одна полка в мало-мальски приличной библиотеке в Англии ценнее всего океана индийской литературы» сказал однажды далеко не самый худший из британских администраторов), внутренне, конечно, никогда не подвергали сомнению ценность своей цивилизации, но им было приятно, что о том же говорит «Белая Леди», как ее называли в Индии, маленькая женщина с седой головой, всегда одетая в белоснежное индийское сари.

Заметим кстати, что опять-таки для слушателей был важен сам факт признания Белой Леди великой мудрости индуизма, а не конкретная трактовка ею тех или иных традиций. То, что Безант, даже прожив в Индии полжизни, так и не стала понимать ее культуру изнутри, отмечают ее самые верные последователи. Один из них вспоминает, что когда бы она ни обедала в его доме, домочадцы со всех соседей собирали серебряную посуду, на которой и подавали еду знаменитой гостье. Она воспринимала это как особую честь и, возможно, ощущала некое стилевое единство серебряных блюд, своей белой одежды и серебристо-белой головы. Увы, – с добрым юмором отмечает автор мемуаров, – она так никогда и не поняла, что даже в нашем доме патриархально воспитанные женщины видели в ней чужестранку, а значит неприкасаемую; любую другую посуду пришлось бы выбросить по окончании званого обеда, серебро же, как считается, не требует специального ритуального очищения.

Конечно, это мелочь, забавная частность; но теософы вообще, несмотря на свои субъективные стремления, не сумели по-настоящему понять ту страну, которую они, казалось бы, так искренне полюбили. Так и осталось, теософия сама по себе, а Индия сама. И тот же Д. Неру, добросовестно восстанавливая детские впечатления, заметил, что теософия совершенно ушла из его жизни и «в удивительно короткий срок». Даже больше того, ушла не только теософия, но и последователи этого учения, конкретные люди: «Боюсь, что теософы с тех пор упали в моих глазах Оказалось, что это не избранные натуры, а весьма заурядные люди, которые любят безопасность больше, чем риск, а выгодную службу – больше, чем долю мученика».

И только одно исключение: к Анни Безант, заключает Неру, «я всегда относился с чувством горячего восхищения».

Активное приобщение Анни Безант к политике произошло в 1914 году, незадолго до возвращения на Родину Ганди. Для нее не было вопроса, на какой стороне баррикад ее место, и хотя в быту она была многими ниточками связана с надменными хозяевами страны, сердце ее было на стороне Индии. И весь свой ораторский дар, свое перо публициста, свой талант организатора она отдала движению за самоуправление Индии. Кое в чем она даже предвосхитила ту борьбу, которую скоро уже возглавит почти еще неизвестный пока Ганди, но дороги двух этих незаурядных людей, пересекаясь, так никогда и не сольются в одну.

Нет, Анни Безант не привносила свои теософские взгляды в политическую деятельность; ее «общения» с учителями, махатмами, разумеется, продолжались, но за закрытыми дверями Адьяра и «на астральном плане» (махатмы корреспондировали неаккуратно, то забывая предупредить о событиях, потрясающих весь мир, то, наоборот, погружаясь в мелочи жизни и спрашивая – через оккультное посредство верного ее друга Ледбитера – почему в теософском журнале отвергли очередную статью Ледбитера) – но это была одна сторона ее жизни. Другая, видимая миру, это возглавляемая ею Лига Гомруля, т. е. Лига борьбы за самоуправление Индии, это связь с Индийским национальным конгрессом, это сотрудничество с Тилаком и другими лидерами национального освобождения.

Как и прежде, она уделяла внимание проблемам воспитания молодежи – индийские юноши и девушки должны знать свою культуру. Созданный ею на рубеже веков Центральный Индусский Колледж в Бенаресе был ее любимым детищем. «Этим достижением она гордилась больше всего в жизни» заметила одна мемуаристка. Как это ни странно, Белая Леди старательно оберегала своих воспитанников от участия в политической жизни. Ледбитер в частном письме (1912 г.) пишет об этом так «Миссис Безант вызвала особую враждебность этой части общества (имеется в виду упомянутая ранее в письме «политическая партия здесь, в Индии, недовольная Британским правительством» – Р.Р.) потому, что она отказывалась разрешить проповедование подстрекательских доктрин среди студентов Центрального Индусского Колледжа и постоянно употребляла все свое немалое влияние, чтобы противодействовать их пропаганде бомбометания и убийств». Быть может, это свидетельство поможет нам лучше понять то, что произошло в священном городе Бенаресе в самом начале февраля 1916 года, на церемонии, посвященной превращению Центрального Индусского Колледжа в Бенаресский Индусский Университет.

К церемонии готовились задолго. Город простых паломников и обсыпанных пеплом странствующих святых был на несколько дней оттеснен «чистой публикой», съехавшейся как на премьеру оперы – элегантные костюмы, офицерские мундиры, сверкание драгоценностей. Ожидалось прибытие самого вице-короля Индии. Улицы были наводнены филёрами и сотрудниками безопасности.

Один из устроителей церемонии вспоминает: Когда мой отец и пандит Малавия (упоминавшийся выше, видный деятель, чьими стараниями, в основном, и был создан новый Университет – Р.Р.) отправились на вокзал, чтобы встречать вице-короля, их путь лежал мимо нашего дома. У ворот они увидели детектива в штатском, пытавшегося прорваться в дом, чтобы с высокой крыши вести наблюдение за улицей. Если бы это ему удалось он оказался бы прямо над женской половиной дома, что по индусским понятиям совершенно немыслимо. Наши мужчины все были заняты на церемонии, дома были только мать и моя жена. Отец, увидев эту сцену у ворот, страшно рассердился и выпрыгнул из экипажа, крикнув не менее его пораженным спутникам – вы можете ехать и встречать вице-короля, а я должен защищать свой дом!

Если учесть, что это был дом одного из самых уважаемых и богатых жителей города, можно представить какие нарушения строжайшей этики индусов ретивыми полицейскими агентами происходили в других кварталах Бенареса.

Вице-король прибыл и благополучно проследовал по надежно охраняемым улицам.

Весь «свет» почтил своим присутствием зал Индусского Колледжа. На сцене мерцали и переливались ожерелья и колье, перстни и кольца холеных властителей княжеств, их царственных жен и благородных отпрысков. Высшие чины британской администрации холодно взирали со сцены в зал, на неразличимые издали лица студентов. Было жарко, душно, торжественно, и речи шли своим чередом, ничем не нарушая установленного протокола. Пахло духами и тонким мужским одеколоном.

На исходе второго дня заседаний на сцену поднялся Ганди.

Его никто еще по сути дела не знал. Политическая жизнь его прошла (ему было уже под 50) в далекой Южной Африке и, когда в 1915 году, он вернулся навсегда на Родину, выяснилось, что он и Индия не знали друг друга. Слишком долго он жил в другом мире, с другими проблемами.

По совету друзей он принял решение – в течение года не вступать в активную политическую жизнь и потратить это время на познание собственной страны.

Естественно, как всегда, Ганди был верен данному слову.

Это был год напряженных разъездов в грязных вагонах третьего класса, набитых сверх всякой меры усталыми потными людьми – иногда не было места даже присесть и сотни километров ему приходилось стоять, держась за цепочку верхней койки; были случаи, напоминающие сцены чаплинских фильмов, когда его, прождавшего всю ночь у закрытого окошечка кассы, грубо отшвыривала набежавшая в последнюю секунду толпа, и он после всех приобретал билет, но и с билетом порой не удавалось протиснуться в вагон, и носильщики проталкивали его внутрь через окно.

Это был год множества встреч и бесед, разговоров и споров, рассказов и исповедей, посещений святых мест, поразивших его своей грязью и суевериями, маленьких провинциальных и патриархальных городков и дымных индустриальных мегаполисов. Год возрастающего интереса к нему со стороны выдающихся соотечественников и неослабного внимания сыскных агентов.

Это был год молчания. Верный данному им слову, Ганди колесил по необъятным просторам страны, нищенски одетый, неприметный и тихий, неотличимый от сотен миллионов индийских крестьян, но все замечающий, все слышащий, все анализирующий. И из множества ежедневных наблюдений, пестрых и разнообразных, постепенно слагалась в его восприятии подлинная картина страдающей, угнетенной и неоспоримо великой Индии. Но миновал год, и кончился срок возложенного им на себя обета публичного молчания Выжженный немилосердным индийским солнцем, пропыленный бесконечными дорогами, вместивший всю неимоверность непосредственных впечатлений Ганди счел себя вправе начать «высказываться по общественным вопросам».

Итак, время действия – февраль 1916 года, место действия – священный город Бенарес, нынешний Варанаси. Ганди выходит на политическую сцену. Наступил, наконец, тот момент, когда по всей Индии зазвучал его голос.

Голос был тихим и слабым. Но уже через минуту в переполненном зале установилась такая напряженная тишина, что, по утверждению очевидца, если бы упала иголка, ее услышали бы.

Первые фразы, хотя и непохожие на выспренние речи предшествующих ораторов, еще не предвещали той бури, которой завершится его политический дебют. «Друзья, – так начал Ганди, – умоляю вас, чтобы под влиянием несравненного красноречия миссис Безант, которая только что выступала, вы не уверовали в то, что наш университет уже законченное творение и что все молодые люди, которые придут в университет, еще только начинающий свое существование, уже пришли и вышли из университета готовыми гражданами великой империи. Не уходите отсюда с подобным впечатлением, и если вы, студенты, к кому я обращаюсь сегодня, хоть на минуту допускаете, что духовную жизнь, которой славится и в которой не знает равных наша страна, можно передать только словами, поверьте мне, вы заблуждаетесь. Вы никогда не сможете одними словами передать миссию, которую, я надеюсь, Индия когда-нибудь принесет миру».

Голос его креп и легко доходил теперь до самых последних рядов. Подавшись вперед, затаив дыхание слушала юная интеллигенция страны.

«Я сам, продолжал Ганди, – сыт по горло речами и лекциями. Я исключаю из этой категории (вежливо повернулся он к блистающей сцене) лекции, которые были прочитаны здесь в течение последних двух дней, потому что эти лекции были необходимы. (И снова в зал) – Но осмелюсь предположить, что мы исчерпали свое красноречие почти до конца. Однако недостаточно усладить свой слух и зрение, – надо, чтобы были затронуты наши сердца, чтобы наши руки и ноги пришли в движение».

Итак, меньше слов, больше дела. Какого дела? Но мысль Ганди делает неожиданный поворот «Глубоким унижением и стыдом для нас является то, что я вынужден сегодня под сенью этого великого колледжа, в этом священном городе обращаться к своим соотечественникам на чужом для меня языке». Лощеные британские офицеры и свита вице-короля заерзали на своих местах на виду огромного, наполненного индийцами, зала, уж очень демонстративно этот, – как его фамилия? – Ганди, игнорировал их, абсолютных хозяев Индии. А Ганди действительно обращается напрямую к своим соотечественникам и только к ним. Он уже полностью овладел аудиторией, и когда он бросил в наэлектризованный зал «Есть ли здесь хоть один человек, который мечтает, чтобы английский стал когда-нибудь национальным языком Индии?» студенты взорвались криками «Никогда! Никогда!».

Ганди говорит как на антиправительственной сходке. И то, что он делает это открыто и бесстрашно, стоя рядом с всесильными чужеземцами, за каждым из которых вся полнота власти, весь административный аппарат, карательные органы, армия, весь чудовищный капитал гигантской империи, словом, за которыми безграничная, казалось бы, сила, – это делает его выступление очищающим актом освобождения каждого из присутствующих индийцев от страха и приниженности. Эти худенькие черноволосые мальчики чуть ли не физически ощущают радость свободы.

Так ли уж прав Ганди, обрушиваясь на английский язык? Ведь это язык, объединяющий всю интеллигенцию страны, преодолевающий языковые барьеры субконтинента. Это язык, позволяющий общаться со всем миром.

Однако, Ганди не случайно отвлекся и заговорил о языке. Языковая проблема это как бы дверь, через которую он выводит своих слушателей к самому главному, о чем надо им сказать, к мысли о свободной Индии. Но мало указать этим юношам идеал, нужно хоть в двух-трех словах обрисовать им, какой видится ему свободная Индия. И Ганди говорит: «Предположим, что в течение последних пятидесяти лет мы получали бы образование на своих родных языках, чего бы мы достигли сегодня? Индия была бы свободна, у нас были бы свои образованные люди, не чувствующие себя иностранцами на родной земле, а кровью связанные со своим народом; они работали бы среди беднейших из бедных и все, чего они достигли бы за эти пятьдесят лет, принадлежало бы всей нации».

Здесь не случайно каждое слово. Это не сожаление о несостоявшемся прошлом, это программа их будущей жизни, сжатая до предела и доступная каждому – и студенты встречают ее бурными аплодисментами.

Ганди переходит прямо к вопросу о самоуправлении Индии. Он говорит о политических партиях, о Конгрессе и Мусульманской Лиге, он не сомневается, что они выполнят свой долг. Но ему важно показать этим мальчикам, что они не могут, не должны играть роль сторонних наблюдателей, их долг всеми силами включиться в нелегкую борьбу за свободу: «Я должен честно признаться, что я не столько заинтересован в том, что они (политические партии – Р.Р.) могут сделать, как в том, что собираются делать студенты или народ. Никакие постановления на бумаге никогда не дадут нам самоуправления. Никакие речи не сделают нас способными к самоуправлению. Только наши собственные действия сделают нас способными к самоуправлению». И вновь молодежь разражается овацией.

Это как будто уже не те люди, что тихо и чинно слушали в течение двух дней велеречивых ораторов. Встревожено покачивает седой головой Анни Безант, перешептываются разукрашенные как павлины махараджи, недоуменно бесстрастны шокированные англичане. Зал уже не видит их, все внимание Ганди, все сердца отданы этому немолодому человеку в крестьянской одежде.

И тут (ах, как характерно это для Ганди) он внезапно выливает на слушателей ушат холодной воды. Он заставляет их критически посмотреть на самих себя и шире – на любимую страну.

Он заговорил о городе, лежащем за стенами Колледжа, о священном Бенаресе, о грязи дорог, ведущих к храмам, о кривых и узких улицах. «Если даже наши храмы мы не можем сделать просторными и чистыми, то каким же будет наше самоуправление? Станут ли наши храмы воплощением святости, чистоты и мира, когда англичане удалятся из Индии совсем – по доброй воле или по принуждению?». Эти вопросы, эти мысли вслух задели всех слушателей – индийцам не понравилось, что Ганди в присутствии англичан не постеснялся открыто говорить о том, что города их страны это «смердящие логова», а англичан потрясли как бы мельком брошенные слова об их неминуемом уходе, да еще «по принуждению». Но Ганди сказал еще далеко не все.

Какое-то время он развивал свою мысль о физической нечистоплотности. Богатый опыт прошедшего года пригодился ему сейчас: «Я часто езжу по железным дорогам. Я вижу трудности, с которыми сталкиваются пассажиры третьего класса. Но ни в коем случае нельзя во всем винить железнодорожную администрацию. Мы понятия не имеем об элементарных правилах гигиены. Мы плюем на пол вагона, не думая о том, что он нередко служит нам местом для спанья. Нас не волнует наше поведение в поездах, результат же – неописуемая грязь в купе».

В зале нарастал шум, кто-то что-то выкрикивал, студенты спорили друг с другом Они пытались уразуметь, какая связь между плевками на полу и тем светлым видением свободной Индии, которым так увлек их уже этот странный, ни на кого не похожий человек Ганди между тем продолжал, связывая воедино все свои мысли и не давая возбужденным слушателям повода думать, что эти его наблюдения их не касаются. «Пассажиры так называемых высших классов внушают благоговейный страх своим менее счастливым собратьям. Среди них немало и студентов. И они ведут себя иной раз нисколько не лучше. Они говорят по-английски, носят норфолькскую куртку с поясом и поэтому считают себя вправе врываться в вагоны и занимать сидячие места…. Разумеется, все это мы обязаны упорядочить в своем движении к самоуправлению».

Председательствующий, усатый пожилой махараджа Дарбханга, увенчанный за заслуги перед британской короной титулом баронета, встревожено советовался с наклонившимися к нему устроителями церемонии. Если бы он мог знать в этот момент, о чем через секунду заговорит Ганди!

А Ганди повернулся к возмущенно гудевшей сцене – вчера и сегодня, сказал он, здесь много говорили о нищете Индии, но что мы видели на открытии этой церемонии? Необычайную роскошь, выставку драгоценностей, которая порадовала бы крупнейших ювелиров Парижа. Когда бы ни приходилось мне слышать о величественных дворцах, возводимых в наших городах, будь то в Британской Индии или в княжествах, я думаю об одном – вот куда уходят деньги наших крестьян. Я сравниваю, продолжал он, перекрывая поднявшийся страшный шум, миллионы бедняков Индии с утопающими в роскоши титулованными особами и мне хочется крикнуть этим титулованным особам – нет для Индии спасения, пока вы не сорвете с себя эти драгоценности, вы не более как хранители их, а принадлежат они вашим соотечественникам!

На сцене поднялся неописуемый хаос. Махараджи и махарани стали торопливо, толкаясь в дверях, покидать зал. Председатель, недавно истративший 160 000 фунтов стерлингов на строительство очередного дворца, выскочил первым. Студенты, вновь зачарованные Ганди, аплодировали стоя.

Но Ганди еще не закончил свой дебют. Он обращался теперь к тем, кого так блистательно игнорировал все это время. Глядя прямо в прищуренные холодные глаза англичан, он заговорил во внезапно установившейся тишине замолчавшего зала о том, о чем никто еще не осмеливался говорить вслух Зачем, спросил он, по всему Бенаресу на пути следования вице-короля были расставлены агенты полиции? Откуда такое недоверие, откуда этот страх? И уж не лучше ли было бы лорду Хардингу, вице-королю Индии, даже умереть, чем влачить существование живого трупа?

И вновь повернулся к напряженно слушающей аудитории. И снова как бы пригласил их заглянуть в зеркало: «Мы можем волноваться, раздражаться, негодовать, но не будем все же забывать, что Индия теперь в своем нетерпении породила целую армию анархистов». «Я уважаю их за мужественную готовность умереть за Родину; но я спрашиваю: разве убийство благородно? Разве кинжал убийцы годится быть причиной благородной смерти? Я отрицаю это. Ни в одной священной книге вы не найдете оправдания таким методам». Он неожиданно улыбнулся: «Я сам анархист, правда, иного порядка».

Голос его властвовал над залом: «Если мы верим в Бога и боимся Его, нам не нужно бояться никого – ни махараджей, ни вице-королей, ни сыщиков, ни даже короля Георга!».

Это было уже слишком для взявшей бразды председательствования в свои руки Анни Безант. Она решительно прервала оратора. Снова поднялся страшный гвалт. Ганди с улыбкой попытался всех примирить: «Друзья мои, пожалуйста, не возмущайтесь тем, что меня прерывают. Если миссис Безант полагает, что я не должен выступать, это потому, что она тоже любит Индию и считает, что я поступаю нехорошо, делясь с вами, молодыми людьми, своими мыслями. Пусть так, но я говорю просто потому, что хочу очистить атмосферу в Индии от недоверия с обеих сторон…»

Все смешалось в некогда чинном и пристойном зале – кто-то уходил, громко хлопая дверями, кто-то кричал «Сядьте, Ганди!», кто-то аплодировал и взывал «Продолжайте, продолжайте!». Прервав Ганди на полуслове, Анни Безант закрыла заседание.

Так 4 февраля 1916 года именно здесь, в Бенаресе, вступил на политическую сцену Индии Мохандас Карамчанд Ганди. Это не значит, что наутро он проснулся знаменитым. Это тем более не значит, что он в мгновение ока стал вождем национально-освободительного движения. Путь к всеиндийскому признанию был совсем не так быстр. Просто отсчет начался именно с этого выступления. Его услышали. Его заметили.

Или же сделали вид, что не заметили – как Анни Безант. Последнее слово в Индусском колледже осталось за ней. В конце того же 1916 года их снова сведет судьба – на очередной сессии Индийского национального конгресса в Лакхнау; но там Анни Безант будет одним из лидеров (еще через год ее изберут Президентом Конгресса), а Ганди затеряется среди двух с лишним тысяч делегатов. И лишь постепенно их роли начнут меняться. И настанет день, когда постаревшая Анни Безант, склонив голову, торжественно отметит открытие большого портрета Махатмы Ганди – впрочем, наблюдательный современник запишет, что в своей речи Белая Леди называла его по-всякому, то «этот выдающийся человек», то «этот великий сын Индии», но ни разу не употребила тот титул, которым нарекла его в то время уже вся Индия – Махатма. Как это ни печально, но потратив так много сил на «астральные общения» с Махатмами мифическими, эта незаурядная женщина по сути проглядела единственного настоящего Махатму.

По иронии судьбы портрет Ганди, который ей под блицы фотографов придется украсить гирляндами живых цветов, находится в том самом зале Бенаресского Индусского Университета, где 4 февраля 1916 года состоялся политический дебют Ганди в Индии, где прозвучало его первое обращение к соотечественникам.

Так, со священного города Бенарес началась когда-то феерическая деятельность Ганди на родной индийской земле.

Ганди и Бенарес связывает еще одна небольшая деталь. По инициативе Махатмы здесь был создан уникальный храм, по экстравагантности своей вполне вписавшийся в череду странных храмов Бенареса (обезьяний храм, храм осла и др.) – речь идет о Храме Матери Индии. Всё пространство пола в нем занимает огромный мраморный рельеф – выпуклая карта Индии. И поныне приходят сюда индийцы и стоят, сложив ладони, и шепчут что-то, глядя сверху со второго этажа на очертания своей страны.

Это как бы урок не только религии, но и географии. А если кого-то тянет вспомнить историю, то по понтонному мосту можно довезти свою семью до дворца! бывшего махараджи – музей, разместившийся там, похож на плюшевый старый альбом умерших родственников (множество фотографий первой половины прошлого века, антропологически чужие нашему времени лица раджей, их слуг, и англичан; ветхие автомобили; инкрустированные ружья; старые вещи – и на всём пыль, пыль, пыль, как говорил их современник Р. Киплинг).

А на обратном пути снова видишь нескончаемую панораму гхатов, окрашенную желтизной короткого заката.

Вечер падает стремительно, на улицах завивается грязь и мусор от торговых лотков, грохочут спускаемые ставни магазинов и город наполняется неестественной пустотой. И только отдельные велорикши натружено скользят редкими тенями по опустевшим узким улицам.

Сарнатх

Одно из наиболее посещаемых буддистами всех стран место, расположено совсем рядом (10 км) с Бенаресом.

Сарнатх это прежде всего место первой после просветления проповеди Будды, хотя на протяжении жизни Будда приходил сюда не раз, особенно, когда он и его ученики нуждались в отдыхе или пережидали сезон дождей.

Как и некоторые другие памятники буддийской культуры, Сарнатх был заброшен почти на тысячелетие. Его восстановление началось лишь в 1834 году, когда с ним ознакомился глава Археологической службы Индии генерал А Каннингем Раскопки и реставрационные работы продолжаются и по сей день; строятся и новые сооружения, в частности, при содействии Японии.

Главным притягательным центром является ступа Дхармачакры (или Дхамекс), возможно воздвигнутая на месте первой проповеди Будды и датируемая IV–VI веками н. э., хотя отдельные детали относятся даже к 200 г. до н. э.

Поблизости стоит нижняя часть колонны Ашоки (III в. до н. э.), но без капители с сидящими львами, ставшей символом и гербом независимой Индии. Сама львиная капитель находится здесь же, в Сарнатхе, в местном археологическом музее, построенном в форме монастыря.

Интересно дерево, восходящее к тому самому своему пращуру, под которым получил за 600 лет до Иисуса Христа просветление основатель буддизма. Побег этого первого дерева в Бодх Гайе был отвезен дочерью Ашоки в 288 г. до н. э. на Цейлон и высажен там. В 1931 году побег этого цейлонского дерева был посажен в Сарнатхе.

Рядом находится относительно современный храм (относящийся к тому же 1931 г.), где каждый день зачитывается первая проповедь Будды.

А около очаровательный олений парк, очаровательный, невзирая на крокодилий пруд. Там хорошо отдохнуть после посещения всех достопримечательностей и храмов – джайнских, тайских, бирманских, японских и китайских Впрочем, мне там не удалось отдохнуть.

Я ходил по дорожкам оленьего парка и завидовал своим спутникам – они полной грудью дышали свободой этого светлого места (запомнился археолог Р.М. Мунчаев – «Как в раю, как в раю!» – повторял он и даже забывал своё обычное «так!», вставляемое в каждую фразу) – а я никак не мог избавиться от странного человека, накрепко прилипившегося ко мне. В темном костюме, мощно сбитый, квадратный, со светящейся на солнце лысой головой, он не отпускал меня ни на шаг, и всё говорил, говорил, говорил…

Борис Борисович Пиотровский у дверей храма-новодела осторожно спросил – а можно нам войти внутрь? Я переадресовал вопрос черному спутнику своему. Он отмахнулся – да, конечно, можно, можно. И посмотрел на меня внимательно и как-то удивленно.

«Зачем Вам идти со всеми?» – спросил он изучающее. – «Вот хотите, сейчас пройдем сквозь стену?»

Я представил отчетливо, как следующие наши туристы будут входить в храм, а я, плоский, буду висеть там на внутренней стене у входа и им будут меня показывать, как отца Федора на скале – и содрогнулся.

– «Нет, спасибо, я лучше, как вся делегация…»

– «Ну, как хотите» – сверкнул он на меня своими тяжелыми антрацито-гурджиевскими глазами. И ощутимо потерял ко мне интерес.

А я до сих пор, вот уже много лет думаю – а что было бы, если бы я согласился?

* * *

Я начал свой рассказ с самого первого своего приезда в Бенарес.

Отъезд мой в тот первый раз был совсем не таким макарным, как приезд. Я улетал в Калькутту. День был праздничный и немного опасный. В этот день вся Индия празднует Холи, веселый и яркий праздник начала Весны. Задолго повсюду начинают продавать краски и цветные порошки – их и пускают в ход старые и малые по всей стране, измазывая ими всех встречных и поперечных, абсолютно не взирая на лица. Все путеводители умоляют одеваться попроще. Молодые люди врываются в дома и общежития и поливают яркими красками всех, не успевших спрятаться. По городу ездят грузовички, с которых из установленной помпы льют разноцветные струи на прохожих. Я видел как мазали патрицианских святых отцов из Миссии Рамакришны, я помню как разукрасили Джавахарлала Неру – праздник тем и хорош, что на один день исчезают все формы иерархии, кастовых и прочих перегородок, свобода бушует и нельзя не смеяться и не принимать участие в этих веселых бесчинствах.

Краски потом легко смываются, не оставляя следа, но я в тот день до самого отъезда просидел в номере, чтобы не рисковать своим единственным парадным костюмом, не пожелавшем влезть в чемодан.

Не помню, почему я выбрал такой неудачный вид транспорта, чтобы добраться до аэропорта – моторикшу, дук-дук, трехколесный мопед, открытый с двух сторон.

Какое-то время мы тарахтели без приключений. Но через несколько километров пришлось ехать через какую-то деревеньку и там на шоссе на нас выскочила группка малолетних мальчишек Они не поверили своему счастью, увидев, что с невеликой скоростью к ним приближается европейского вида господин в костюме и белоснежной рубашке, с чемоданом на коленях. Издав захлебывающийся вопль, они бросились вперед, нацелив на меня какие-то шланги, трубки и даже ведра.

В аэропорту я вылез, изуродованный до предела – на лице ссыхались малиновые и сиреневые пятна, рубашка стала ярко-розовой, но с добавлением всех цветов радуги, а на костюм просто нельзя было смотреть.

Как избитый клоун, я вошел в прохладное здание аэровокзала. Канадцы и немцы, сидевшие там, сначала замолкли, а потом стали тихо переговариваться, стараясь не смотреть в мою сторону.

Беды особой не было, краски Холи, как я уже говорил, легко отмываются. Но мне не во что было переодеться и смыть все художества я пока не мог. Пятна стали заскорузлыми, а вид мой окончательно страшен.

Я сел в уголке, прикрываясь чемоданом, и стал ждать, когда прилетит самолет из Калькутты и заберет меня в обратный рейс. До отлета было по расписанию около часа.

Я ждал его с понятным нетерпением. К тому же я знал, что на нем прилетит молекулярный генетик М.А Мокульский, живший уже около месяца в Миссии Рамакришны – я много о нем слышал и очень хотел познакомиться.

Часы шли, самолета всё не было, я привык уже к своему виду, немцы и канадцы тоже подуспокоились, но ощущение у меня было такое, что костюм на мне съезжается, а рубашка, наоборот, разъезжается. От побуревших пятен и от меня самого приятно пахло чем-то вроде шампуня.

Так я просидел семь часов.

Когда, уже поздней ночью, я поднялся на борт, стюардессы дисциплинированно сделали вид, что они каждый день обслуживают таких разноцветных пассажиров. Я сел с правой стороны у окна – и был вознагражден: в черноте круглого иллюминатора, внизу под крылом, косо пошли электрические огни по абрису невидимого Ганга, поразительной красоты золотое шитье на темном бархате ночи…

А с Марком Александровичем Мокульским, который не вылетел тогда в Бенарес по болезни, мы встретились наутро в Калькутте – и подружились на всю оставшуюся жизнь.

III. Кхаджурахо

У приезжающих сюда многочисленных европейских туристов – почти у всех! – блудливые глаза. Так заостряются черты у тайно рассматривающих в книжных лавках цветные иллюстрации к Кама Сутре. В Кхаджурахо этих «любителей прекрасного» окружают сонмы крохотных оборванных ребятишек, торгующих порнографическими открытками; они хорошо изучили вкусы этих бледнолицых седовласых гостей и, как умелые картежники, разворачивают перед ними гармошки непотребных изображений.

Как и их «братья» в Помпеях, они очень удивляются, не увидев в ответ нездорового интереса.

Скульптуры храмовых комплексов Кхаджурахо известны далеко за пределами Индии как вырезанная в камне энциклопедия сексуальных излишеств.

И это несправедливо.

Конечно, на пустом месте такая известность не возникает. При желании можно найти среди тысяч изваяний все виды совокуплений, оральные и анальные, с немыслимыми закидонами, в невероятных позах – вплоть до акта с лошадью на глазах у перепуганных женщин.

Но, во-первых, перед проходящими вдоль храмов развертывается целая Планета Любви, где не меньшее место занимают возвышенные и трогательные чувства, нежность, верность, целомудренность прикосновения, чистая красота.

И не случайна подмеченная едва ли не всеми путешественниками, трогательная картина – юные пары! внимательно рассматривающие (вдвоем!) эту гигантскую каменную книгу – именно наш учебник жизни, а не похабные комиксы, выскочившие из древности на радость викторианским джентльменам.

А, во-вторых (и это главное!), в украшающих внешний облик храмов скульптурах любовь – земная, плотская или возвышенная – соседствует со сценами битв, труда, с ремеслами, искусством, просто бытом, т. е. перед нами всё многообразие жизни.

Отметим еще раз – весь этот многоликий мир развернут на стенах храмов! На внешних стенах. Снаружи.

Зачем человек идет во храм? Трудно предположить, что для созерцания изощренных и анормальных совокуплений. Человек идет к Богу. На пути он проходит мимо запечатленного в камне мира его праотцев, яркого и многообразного, тождественного по сути его собственному – и, наконец, входит внутрь храма. И там…

Там его ждет совершенно иная Вселенная – космически черная, аскетически пустая, утягивающая куда-то ввысь. Никаких украшения, никаких изображений. Мир изображений остался снаружи.

Так видят Кхаджурахо местные жители – включая неопытных влюбленных и сопливых мальчишек, угождающих понаехавшим сладострастникам, ничего не понимающим в индийской культуре. Ате, захлебываясь, разносят по миру фарисейские рассказы об «аморальности индуизма».

Кхаджурахо включен в официальный туристический маршрут Индии под номером 2. Первый – это «золотой треугольник» – Дели, Джайпур, Агро, короткий, но впечатляющий. Большинство приезжающих пользуется им. Номер 2 включает Дели, Аллахабад, Бенарес, Калькутту и Кхаджурахо. Самолет летит по эллипсу, делая остановку во всех этих пунктах.

Так попала туда и наша делегация, уже знакомая читателям по предыдущим главам, делегация археологов и востоковедов.

Мы оказались в Кхаджурахо в канун одного из главных праздников индуизма «Шива-ратри», свадебная ночь Шивы. К чести седовласых академиков эротического перевозбуждения в нашей группе не наблюдалось.

Посещение комплекса было запланировано на послеобеденное время, а с утра нам вытащили на лужайку отеля белые пластмассовые стулья и мы уселись в круг под горячим февральским солнцем. Как-то само получилось, что мы с Борисом Борисовичем Пиотровским стали читать стихи. Читали по очереди – причем знакомые нам обоим стихи поэтов одного и того же круга. Борис Борисович увлекся, помолодел, его знаменитое заиканье исчезло без следа.

Я старался «держать удар» и довольно долго мы шли на равных. И вдруг…

Я смехом солнечным младенца Пустыни жизни оживлю И жажду душ из чаши сердца Вином певучим утолю…

Несомненно – Серебряный Век; бесспорно – рука Мастера; но я никогда не слышал и не читал этих строк.

Б. Б. понял, что я в недоумении и стал читать только этого, неизвестного мне поэта:

– «Я молился бы лику заката…»

– «Я потомок лапландского князя…»

Пристыженный, я молчал. Сидевшие вокруг академики и членкоры не приходили на помощь.

Пиотровский улыбнулся и пожалел меня – «Это Клюев», – сказал он.

До того памятного дня я знал из Клюева только две строки:

Есть в Ленине кержецкий дух, Игуменский окрик в декретах.

Их часто повторял мой отец, не называя, однако, автора. Больше я не знал ничего, если не считать изысканно-озорного северянинского – «И целовал мне руки Клюев и падал Фофанов к ногам!».

Борис Борисович читал без устали. Целый мир (цельный мир) открывался перед нами. В конце зазвенели нотки, более созвучные нашему горячему дню и шумевшей неподалеку праздничной ярмарке:

Есть Россия в багдадском монисто, С бедуинским изломом бровей.

А мимо низкого кирпичного заборчика, отделявшего наш отель и нашу ярко-зеленую колониальную лужайку от пыльной улицы, шли нескончаемой лентой, как на демонстрации, чалмы, тюрбаны, серебряные монисто и реальные черные изломы бровей – вся округа собиралась на большую ежегодную ярмарку.

Б. Б. был готов читать еще и еще. Но нас уже торопили сопровождающие.

Ярмарка поразила гармонией противоречивых черт – абсолютной утилитарностью и зашкаливающей экзотичностью. Мужики и бабы из окрестных деревень толклись среди разложенных на земле сокровищ крестьянского быта – горшки (маленькие и большие, крохотные и огромные), расчески и простенькие украшения, куски материи, керосиновые лампы, наборы стекляшек (браслеты), разнообразный ширпотреб и – яркой перебивкой общего впечатления – глянцевые, искусственно красивые изображения богов и богинь.

Толпы продавцов и покупателей были под стать своим возлюбленным богам – буйство красок, разнообразие внешних черт и одежд, сказочность облика – но, должен сказать, что в Индии ко всему этому быстро привыкаешь, становишься своим в любой толпе и через максимум неделю пребывания в стране уже не хватаешься судорожно каждую минуту за фотоаппарат. А это значит, что часто упускаешь такие кадры, которые дома потрясли бы ваших гостей.

Отметим, что и на нас никто не обращал внимания. Все были заняты делом.

Темные ступенчатые храмы Кхаджурахо стояли разбросанно и романтично – как корабли на рейде. Точно также стояли они еще во времена Игоря и Ольги, времена начала Руси. И к этой немыслимой, но живой древности тоже легко привыкаешь в Индии.

У самого большого клубились сотни людей. Кто-то организовано окунался в прихрамовый прудик, совершая омовения, кто-то выстраивался в плотное, плечо к плечу, каре у подножья высокой щербатой лестницы, почти под прямым углом уходящей ввысь к черному пролому двери нависающего тяжелого храма.

В глаза бросилось строгое разделение собравшихся по гендерному признаку.

Выстроенное в ровное каре море черных коротко стриженых голов и костлявых плечей волновалось перед нами; коричневые спины излучали напряженное нетерпение.

Стоявший передо мной Бонгард-Левин обернулся со странным выражением лица – Ростислав Борисович, Вы – индолог? – вопросил он чуть ли не с обвинительной интонацией. Индолог, – ответил я зачем-то на этот явно риторический вопрос.

– Тогда пошли!

– Куда?!

Но он отвернулся и дерзко вырвал у двух стоящих в заднем ряду маленькие букетики, приготовленные для обряда, протянул один мне и стал энергично проталкиваться (как в московском метро) между плотно стоящими телами в первую линию квадрата, сдерживаемую до поры высоченными стражами с узкими длинными палками, начиненными свинцом. Мне ничего не осталось как последовать за ним. Изумленные темные лица, многие с белоснежной небритостью, не успевали, оборачиваясь, сообразить, что происходит, и мы быстро добрались до невозмутимых стражников. Гиганты, не говоря ни слова и, по-моему, даже не взглянув на нас, одновременно скрестили свои грозные палки, преградив путь.

– Мы идем молиться!

Голос российского академика был пафосно-напорист. Удивительно, но это подействовало – стражники со средневековой грацией одновременно развели в стороны свои тяжелые пики, открыв нам двоим путь в черный зев храма.

Мы стали карабкаться по почти вертикальной лестнице; толпа сзади зароптала, но нам было не до неё. Стражи безмолвно сомкнули за нами свои копьеобразные дубинки.

Лестница была крутой, ступеньки высокие, общее ощущение нереальности. Вечернее солнце жгло без пощады.

Я лишь два дня как перестал передвигаться на костылях и хотел одного – чтобы вся эта авантюра поскорее закончилась. Но Бонгард жаждал внимания.

У входа в святилище лестница заканчивалась площадкой. Бонгард остановился на ней и повернулся; повернулся и я.

Далеко внизу волновалась темная сотня людей, приготовившаяся к бегу по нашим следам. На заднем плане растерянной группкой сбился цвет нашей археологии во главе с Б.Б. Пиотровским. Сверху все казались очень маленькими.

Стражники еще сдерживали компактную толпу. А она вдруг начала шевелиться и приходить в опасное возбуждение. Гул мужских голосов слился в единый хор.

«Кричи – да здравствует Шива! Кричи – да здравствует Шива!» – прилетел к нам их вопль.

Бонгард был невозмутим. Ленинским жестом он выбросил к небу правую руку и повелительно крикнул на хинди – «Молчать!!»

Надо сказать, из различный возможных вариантов, он вспомнил наиболее грубый.

Толпа взвыла. В этот момент стражники в тюрбанах опять развели свои пики и тем самым дали добро изготовившейся сотне – послышался нарастающий топот босых ног и коричневая крепко сбитая масса устремилась вверх по лестнице к нам.

С непостижимой быстротой мы нырнули в черное отверстие входа. Топот приближался.

Внутри нас ждали неожиданности.

Всё пространство перед нами занимала круглая ровная каменная платформа выше человеческого роста. Вокруг нее – между внешней стеной храма и самой платформой – просматривался в темноте узенький проходик, в который я, например, при моей комплекции, никогда бы не смог протиснуться; видимо, он вел вокруг каменного монстра. В кромешном мраке ощущалось, что он по колено заполнен мутной жижей, почему-то холодной. Первые ряды, толкаясь и мешая друг другу, уже протискивались в дверной проем и стало ясно, что через секунду нас сомнут и, может быть, даже утопят в этой неизвестно откуда взявшейся жиже.

То, что затем произошло, никакому рациональному объяснению не подлежит.

Не сходя с места, мы оба синхронно взлетели как свечки и приземлились на неприютной платформе.

Никто из преследовавших за нами не последовал, наверное, им нельзя было сюда – мы видели, как толклись их макушки в узком коридорчике по периметру.

Позднее, в Москве, я вычитал, что высота этой платформы 1 метр 80 сантиметров (в одном источнике даже говорится, что свыше двух метров). Как мы, не очень спортивные, я так вообще после травмы ноги, не разбегаясь, смогли взмыть по вертикали вверх – причем одновременно, параллельно друг другу – ума не приложу!

Наверху платформы мы обнаружили идиллическую картину – украшенный и раскрашенный лингам и старого жреца, не обратившего на нас никакого внимания; он был занят – сортировал подношения, цветочки налево, купюры направо. Мы обошли его и лингам, букетики и рупии по кругу, молитвенно сложив руки, и вышли на белый свет через заднюю дверь храма.

«Наша» толпа уже рассосалась, умиротворенная, уже запустили очередную сотню, состоявшую из женщин. Увидев, что мы выходим прямо с платформы, одна из них склонилась в глубоком поклоне и коснулась почтительно мокрых носков Бонгарда.

Он гордо стоял, позируя фотографирующим членам нашей делегации. А с другой, фасадной стороны храма формировали очередную сотню молящихся.

* * *

С Бонгардом связано немало и других забавных случаев; когда-то он даже специально просил меня рассказать их на очередном его юбилее (но болезнь отменила веселое празднование). поэтому расскажу со спокойной совестью еще один эпизод из той же совместной поездки. Эпизод, неизвестный никому.

Мы шли вдвоем к притихшему от жары отелю, где остановилась делегация. Навстречу нам двигался слон – для Индии такие встречи совсем не удивительны. Мы поравнялись с гигантом и тут с него прямо нам под ноги скатился темный человек и распростерся перед Бонгардом. «Ты помнишь? – восторженно вопил он – два года назад ты подарил мне свой костюм!!» он произносил не костюм, а Костюм и в вопле его было обожание.

И тут я увидел то, чего не видел ни до того, ни после – Бонгард смутился.

А оказалось всё очень трогательно: два года назад, приехав в очередной раз в Индию, Бонгард купил себе новый пиджак, и куда было девать старый, в котором он приехал из Москвы? И он широким жестом подарил его погонщику гостиничного слона.

Такой дар перевернул душу бедного индийца – ни с того, ни с сего ставшего владельцем европейского москвошвеевского костюма! Скучная и скудная жизнь слоновьего «водителя» оказалось разделенной на два этапа, соединенные яркой точкой непонятного божественного подарка!

Он узнал сразу же чужеземные черты благодетеля и кубарем пал к его ногам, выкрикивая слова благодарности – а Бонгард сконфузился и стал мне чуточку милее и ближе.

«Никому не рассказывайте», – попросил он меня. Я промолчал.

Думаю, теперь уже можно…

В этой книге я несколько раз вспоминаю одну и ту же поездку (в главах о Дели, о Сарнатхе, еще где-то) – т. к. почти всегда я ездил и езжу по Индии один, а не с академической делегацией.

Но когда на карте я вижу слово Кхаджурахо, первым делом мне вспоминаются не каменные рельефы и не облагодетельствованный погонщик слона, а вдохновенное лицо, седые легкие волосы и льющийся голос Бориса Борисовича Пиотровского, щедро открывшего мне никогда ранее не слышанные и не читанные строфы.

Светлая Вам память, Борис Борисович…

IV. Ауровилль

Среди интересующихся Индией, махатмами, Рерихами, йогой название этого города вызывает стойкий интерес; на Западе же оно привлекает разве что ностальгирующих по 19б0-ым; в Индии оно известно немногим, в основном, в Мадрасе и вокруг. Исходя из интереса русских читателей, я выбрал это название, хотя говорить мы сейчас будем об Ауробиндо Гхоше, о Пондишерри и лишь потом, и то чуть-чуть, об Ауровилле – но все эти темы крепко связаны друг с другом.

Ауробиндо Гхош

В деятельности Ауробиндо Гхоша (1872–1950) четко и ясно различаются два контрастных периода. Последние тридцать лет своей жизни он – отшельник в созданном им ашраме во французских колониальных владениях в Индии. Крайне редко реагируя на события в мире, он допускает к себе лишь небольшую группу учеников, причем общение сводилось в основном к молчаливому лицезрению учениками учителя. В непосредственный контакт с ним вступают только самые доверенные лица. Этот период, полный мистических исканий, здесь не затрагивается. Весьма интересен другой, начальный период, когда Ауробиндо Гхош был одним из крупнейших лидеров национально-освободительного движения, фактическим руководителем и вдохновителем тайных террористических обществ, подлинным властителем дум патриотически настроенной интеллигенции.

Детские годы Ауробиндо не давали оснований предполагать, что из него получится сначала активный борец за национальное освобождение, а затем индусский мистик и мыслитель, давший свое толкование веданты. Отец его, врач по профессии, получивший образование в метрополии, вернулся на родину, полный иллюзий относительно британской системы правления и британского образа жизни. Он тут же вступил в конфликт со своими ортодоксальными соотечественниками, потребовавшими, чтобы он совершил обряд очищения после морского путешествия. Конфликт разрешился переездом доктора Гхоша в Калькутту. А когда у него родились дети, он постарался воспитать их в чисто европейском духе. Пятилетний Ауробиндо (и братья) был отправлен в закрытую английскую школу в Дарджилинге, а еще через два года послан в Англию и помещен в семью священника, которому даны были строгие инструкции не допускать знакомства мальчика с индийцами и полностью исключить какое-либо индийское влияние. Как вспоминал позднее сам Ауробиндо, эти инструкции строго соблюдались и он «вырос, не зная ничего об Индии, ее народе, религии и культуре». Достаточно сказать, что к моменту возвращения домой (1893), он блестяще владел английским, читал и писал по-французски, по-итальянски, по-немецки, немного по-испански, изучил латынь и греческий, но не знал родного бенгальского языка.

Однако пожелания отца не сбылись полностью. Жизнь внесла свои коррективы в хитроумный план доктора Гхоша. Литературно одаренный, пытливый и наблюдательный юноша за четырнадцать лет пребывания в Англии не раз выступал с резкой критикой британского колониального режима в Индии; весьма саркастически относился и к деятельности тогдашних лидеров Индийского национального конгресса. Более того, познакомившись с националистическими идеями, молодой Ауробиндо стал членом тайной организации «Меч и лотос» в Кембридже. Да и отец его, утратив до некоторой степени свои либеральные иллюзии, посылает сыну в Англию вырезки из бенгальских газет, критикующих политику английского правительства, которое он теперь называет в письмах «бессердечным правительством».

В Индии Ауробиндо старается восполнить пробел в своем образовании, изучает культуру и искусство родной страны, ее историю и языки, читает древние тексты, труды общественных и религиозных деятелей, работы реформаторов, и прежде всего Вивекананды. Влияние идей последнего в этот период и позже ощущается постоянно. Его лекции и выступления обсуждаются в тайных кружках, руководимых А Гхошем, ближайшими сподвижниками которого становятся сестра Ниведита (Маргарет Нобл), ученица Вивекананды, и его брат Бхупендранатх Датта.

Не касаясь всего комплекса вопросов о воздействии Вивекананды на мировоззрение Ауробиндо Гхоша, отметим лишь один аспект этого воздействия. Речь идет о религиозно-реформаторских тенденциях, отразившихся в его политической доктрине.

Доктрина эта зачастую излагается на языке религиозных символов. В такие понятия, как «дхарма», «яджна», «мантра», вкладывается, светское содержание, и они используются в качестве терминологического оформления идей буржуазного национализма. В статьях и памфлетах, стихах и выступлениях этого периода Ауробиндо неизменно апеллирует к религии. Однако религия в его понимании это не традиционный комплекс догм, представлений и установлений и даже не та разновидность ее, которая сложилась в Индии в результате деятельности реформаторов предшествующего периода. Это некая духовная основа, объединяющая верующих и цементирующая их единство. Подобно Вивекананде, А Гхош исходит из ведантистских представлений о заложенных в каждом человеке потенциях божественной творческой силы, реализация коих заключается, по его мнению, в пробуждении национального самосознания. При этом понятие «нация» тоже получает религиозное толкование – «как воплощение одного из аспектов божественного начала».

Путь к раскрытию и выявлению на деле божественных потенций личности лежит, согласно А Гхошу, через самопожертвование и страдание (тема страдания будет впоследствии энергично подхвачена М.К Ганди) во имя полного раскрытия и выявления возможностей нации. И чувство патриотизма приобретает явную религиозную окраску. Любовь к Родине и поклонение Богу совмещаются, как совмещается в проповеди Ауробиндо Индия и богиня Кали (Дурга), Великая мать, культ которой весьма распространен в Бенгалии. «Только тогда, – писал он в 1907 г., – когда Родина предстает перед глазами и разумом как нечто большее, чем горсть земли или масса отдельных личностей, только тогда, когда она принимает форму великой Божественной и Материнской Силы… только тогда мелкие страхи и надежды исчезают во все поглощающей любви к Матери и в стремлении служить ей и только тогда рождается патриотизм, который творит чудеса и спасает обреченную нацию».

Экстатическая любовь к Богу подменяется у Ауробиндо Гхоша «радостью от того, что твоя кровь проливается за родину и свободу». Говоря о преданности своей стране, он прибегает к образу дерева, корнями которого служит почти физический восторг от прикосновения к родной почве, от ощущения ветра, дующего с индийских морей, от рек, стремящихся с индийских гор, от звуков индийской речи, музыки, стихов, от знакомых картин… обычаев, одежды, нашего индийского образа жизни». И продолжая это сравнение, он пишет (в статье, не попавшей в свое время в печать, но использованной против него во время суда 1908–1909 гг.): «Стволом этого дерева и его ветвями являются гордость нашим прошлым, боль за современное положение и вера в будущее. Плоды его – самопожертвование и деятельность на благо родины». Но живо дерево, заканчивает он, лишь постоянным чувством любви к Матери и непрерывным служением ей.

Не менее образно характеризует Ауробиндо английское колониальное иго, препятствующее развитию Индии (в частном письме, написанном в 1905 г.): «Кто-то воспринимает свою страну как нечто материальное – поля, равнины, леса, горы, реки: я воспринимаю свою родину как Мать, ей я приношу мою любовь, мои молитвы. Если на груди ее сидит вампир, готовый пить ее кровь, что должен делать ее сын?».

На этот вопрос А Гхош дал ясный ответ. Он рассматривал борьбу за освобождение Индии как религиозный долг каждого индийца. Его собственная роль в национально-освободительном движении в Индии в начале XX в. хорошо известна. В определенный период своей деятельности он мечтал о создании некоего духовного братства, члены которого – люди, ушедшие из «мира», – должны были посвятить себя патриотической деятельности (здесь любопытна трансформация в его учении, традиционного представления об аскетах). Более того, в своих утопических построениях об идеальном обществе будущего он видел «фабрики и заводы членов ордена, основываемые ими не ради извлечения прибылей, а для блага страны».

Как и Вивекананде, пробуждение национального сознания представлялось Ауробиндо Гхошу результатом необходимой переориентации религиозной активности, хотя следует отметить, что в отличие от Вивекананды, он выдвигал при этом весьма конкретные и достижимые задачи. Религия становилась своего рода каналом для проникновения в массы идей антиимпериалистической борьбы. При этом Ауробиндо как бы подменял традиционное содержание религии, считая, что национализм это и есть «ниспосланное богом» вероучение. По справедливому замечанию липецкого индолога А В. Райкова, «в условиях Индии невозможно было поднять выше идеологию национализма каким-либо иным способом».

Религия, которую на раннем этапе своей деятельности проповедовал А Гхош, имела целью не индивидуальное просветление, не освобождение от цепи перерождений, не спасение отдельного индивида, а содействие пробуждению национального самосознания. Он пытался придать ей жизнеутверждающий характер, чтобы религиозные идеи, а вернее политические идеи в религиозном обрамлении, способствовали духовному раскрепощению индийцев и мобилизации их на борьбу за независимость Индии. Все было подчинено у него задачам антиимпериалистической борьбы; задачи антифеодальные фактически не ставились.

Некоторые тенденции духовного развития Ауробиндо Гхоша, полностью проявившиеся в последующие годы, давали себя знать и в ранний период, хотя значение этих тенденций на данном этапе явно преувеличивается отдельными исследователями. Но важно отметить, что и после отхода от активной политической деятельности он практически не пересматривал и не подвергал осуждению принципы, которыми руководствовался тогда, когда играл столь заметную роль в индийском национально-освободительном движении.

Англичанамудалось осудить молодого поэта в 1908 году – и хотя Ауробиндо провел в тюрьме двенадцать месяцев, судя по новейшим изысканиям, следствие о многом даже и не догадывалось.

В тюрьме Ауробиндо не делал чернильниц из хлеба и не писал молоком письма на волю единомышленникам как его знаменитый современник – он полностью отдался занятиям йогой и философией, а также осмыслению получаемых им, по его словам, божественных откровений.

Так или иначе, когда в 1910 году его попытались судить во второй раз, того, прежнего Ауробиндо уже не было – он порвал со всеми организациями и с соратниками и начал писать очень многословные, тяжелые и большинству непонятные философские труды. Не было его еще и потому, что он ускользнул из британских лап, хотя и не покинул Индию, а перебрался во французские колониальные владения, на восточном берегу суб-континента, в местечко Путтучерри, как его называют теперь, или Пондишерри (ударение, естественно, на последнем слоге) – как называли его галлы и старшее поколение советских индологов и у меня нет никакого желания переучиваться.

Ауробиндо прожил аскетом в этом странном городке несколько десятилетий, пережил (зрителем) все турбулентные события первой половины XX века, включая освобождение Индии, случившееся, можно отметить, в день его рождения, и тихо скончался в 1950 году в своем ашраме, которым к тому времени жестко управляла энергичная дама по имени Мирра Альфасса Ришар или попросту Матерь.

Рассказ о посещении ашрама, я, не меняя ни единого слова (может быть, излишне подробно – но, на мой взгляд, подробности украшают), беру из своего дорожного дневника (1996 г.)

Итак – Пондишерри.

Пондишерри, до приезда туда, я представлял типичным французским колониальным поселением. Но когда разгоряченный автобус выпустил меня, наконец, на просторной окраинной площади его, то оказалось, что никакой разницы с другими индийскими городами нет. Те же лавчонки с разноцветными бутылочками соков, та же оглушительная заунывная музыка, те же флегматично фланирующие коровы и только сине-белые таблички с названиями «рю» да алые каскетки ажанов поначалу резали глаз.

Меня поместили в принадлежащий Ашраму Приморский гест-хаус, небольшой, скромный, чистый, с игрушечным садиком перед ним. Гест-хаус (как и явствует из названия) смотрит на переливающуюся, поблескивающую пустоту моря; комнату дали, однако, с видом на затхлые задворки, где громко и визгливо бранятся какие-то женщины.

На двери информация, что прислуга чаевых не берет. Строжайше запрещено курить. Под потолком мощно разгоняются громадные винты вентиляторов. Правда, особой жары не чувствуется, сказывается дыхание океана, хотя веет оно скорее теплом, чем прохладой. Комната выглядит неуютно, так как свет в ней почему-то не над письменным столом, как следовало бы, а белая кишка лампы дневного света над портретами Ауробиндо и Матери на противоположной от стола стене.

Приходит менеджер, приглашает на беседу в садик гестхауса, – на «духовные темы». В садике кромешная тьма, хотя по часам еще не поздно, нет и восьми. В плетеных (как раньше на астраханских пароходах) креслах расположились человек шесть полукругом. Вел беседу пожилой, в очках, член Ашрама, – но как-то заумно и скучно звучала его хорошо отрепетированная проповедь. Остальные безмолвствовали, лишь, время от времени перемещались внутри кресел, дабы продемонстрировать внимание, понимание и полное согласие. Особенно активно реагировал усатый молодой толстяк, всячески изображавший преувеличенную радость от услышанного; иногда, правда, он попадал впросак, начиная радоваться не тому, что, оказывается, имел в виду беседующий. Впрочем, пальмы над головой и океан в двадцати шагах шумели так, что половины слов слышно не было.

Незнакомый еще город ждал за калиткой гест-хауса и глупо казалось сидеть здесь и откладывать наше знакомство на завтра; я вышел, ощущая всем телом йодистый приморский воздух, и долго шел в темноте – сначала по разбитым тротуарам (и, невидимые, шмякались рядом о берег и отползали в первобытную духоту тяжелые волны прибоя), потом через сгустившуюся черноту городского парка с призрачно белеющим на стыке аллей памятником Неру, пересек какие-то зловонные каналы – и нигде не встретил ни одного человека. Наконец, безлюдная бесконечная улица, таинственная в своей неосвещенности, издали заманила единственным матовым шаром облепленного насекомыми фонаря в такой же безлюдный европейский ресторан.

Внутри изысканный полумрак, подогретые тарелки, меню на французском и волнующе бесстрастный голос Сильви Вартан из невидимого магнитофона – и в то же время ошибки в написании французских названий, заштопанные скатерти и круглые кусочки банана в «парижском» салате.

И скорее по контрасту, чем по аналогии, вдруг больно шевельнулись в памяти узкие, заставленные автомобильчиками переулки Трокадеро, ржавозолотистый плачевный сад с мокнущими на осеннем ветру скульптурами Родена, неприметная, но уютная рюЛепик, спускающаяся от вечно освещенного оживленного пятачка, где негры и арабы торгуют традиционно «монмартрскими» картинками, и, конечно же, то уродливое и прекрасное сооружение, что вот уже столько лет «в простуженном горле Парижа железною костью стоит» – словом, все то, что было когда-то и прошло безвозвратно. Ох уж эта извечная наша тоска по Парижу, с чего это вдруг накатила она на меня в чистеньком индийском городке, в темный, нестерпимо звездный вечер на берегу Бенгальского залива?

В гест-хаусе все уже спали, и под белой марлевой сеткой, натянутой над приготовленной мне постелью, слышалось шуршанье и попискиванье москитов – видимо, сетка была плохо заправлена. Впереди лежала ночь изнурительно неравной борьбы. Я вышел из нее искусанный и измочаленный, как будто сражался со сворой собак.

А утром по широкой, пустой и просторной набережной, распахнутой в необъятную ширь океана, тоже пустого и просторного, что подчеркивал дальний тревожный силуэт застывшего на рейде танкера, по белым, лишенным тени, улицам я направился в главное зданье Ашрама. Там меня уже ждал начальник Департамента по приему гостей – милый, маленький старичок, одетый как здешние кондукторы, в очках, трогательный в своей любви к Ашраму и в своем желании все показать и все объяснить. Говорит он прекрасно и не стандартно, а очень индивидуально, приспосабливаясь к конкретному слушателю. Только тут, в его объяснениях ощущаю впервые я подлинный смысл холодноватого учения Ауробиндо и его определенно ускользавшую от меня ранее традиционность. Но одновременно начинаю понимать и другое – Ауробиндо в Ашраме, увы! на вторых ролях. С каждым словом симпатичного старичка, с каждым мгновением, проведенным в Ашраме, все больше выступала на первый план мадам Мирра Альфасса-Ришар, Божественная Матерь. Ею в Ашраме пронизано все, все о ней и так или иначе все связано с нею.

Конечно, это легко объяснимо. Не говоря уже о том, что Ауробиндо умер много десятилетий назад, а она сравнительно недавно, но и все нынешние члены Ашрама были отобраны в свое время лично ею, с ней они общались ежедневно (даже тогда, когда был жив Ауробиндо, ибо его можно было лицезреть лишь четыре раза в год), да и принципы Ашрама заложены были ею, а не затворником Ауробиндо. Добавлю, что и философия Ауробиндо с годами оказалась все более сфокусированной на поклонении Матери в различных ее ипостасях. Впрочем, иначе от него, наверное, вообще ничего не осталось бы здесь.

Старичок начал с объяснения мне символов Ашрама. Он продемонстрировал, во-первых, лотос, (раскрывающийся навстречу Солнцу, которое над нами и ним – вот это «над» повторяется всюду), во-вторых, Звезду Давида (два треугольника, один из которых «над») и, наконец, статуэтку – ребенок на руках у матери, перед которой он открыт полностью и не отягощен при этом никакими знаниями, опытом, предрассудками. Ей он доверяет абсолютно, сам же совершенно от всего свободен – и вот это-то состояние полной свободы от предшествующего опыта и одновременно полного доверия тому, что (кто) над тобой, это состояние и является целью каждого ашрамита. Любые проблемы должны не решаться человеком, а переключаться в некое над-состояние. откуда сам собой придет ответ.

Люди, испытавшие и познавшие это, не уходят из мира, а живут как и все остальные, но что бы они при этом ни делали, их поведение, действия, речь, походка (мадам уделяла особое внимание походке – ее легкости) станут иными, как бы пропущенными через общение с Высшим.

Несколько неожиданно выяснилось, что Матерь огромное значение придавала символике цветов – от восторженности старичка внезапно потянуло институтом благородных девиц, почтой цветов, словом чем-то баснословно далеким от Индии и наших времен. Оказывается, каждому, кто приходил на даршан, то есть на ритуальное лицезрение Матери, она дарила тот или иной цветок, разным людям разные цветы. У каждого цветка свое значение, более или менее внятно привязанное к общему смыслу учения.

Я поинтересовался; ну а одному и тому же человеку при разных даршанах она давала один и тот же цветок?

Нет, – ответил доверчиво старичок, – всегда разные. И пояснил, что цветок, дескать, отражал состояние этого человека именно в данный момент.

Сейчас в Ашрам никого не принимают, а раньше отбором ашрамитов занималась сама Матерь. Процедура при этом была необычной. «Абитуриенты» посылали в офис Ашрама свои фотографии. Матерь водила над ними рукой и выбирала кого-то, кого-то браковала.

Как и с цветами, здесь явно не было постоянства и уверенности в провозглашаемом решении; немало примеров того, что отвергнутые начинали настырничать и Божественная Воля… менялась.

В остальном рука Матери была воистину железной. В результате полувековой деятельности этой женщины свыше 400 зданий в Пондишерри окрашены в серый цвет, цвет Ашрама, которому они принадлежат. Около 2000 ашрамитов, то есть членов «секты», работают в них.

Каждый из них поступает на полное довольствие организации. Ему дают жилье, еду и одежду – но никаких денег! Жилье и еда бесплатные, одежда тоже, по принципу представительской нормы – столько-то в год рубашек, брюк и ботинок. Кондукторские рубашки сидят на ашрамитах хорошо, ибо делают их по мерке, все в своих руках, все производится в самом Ашраме. В четырехстах серых зданиях расположено невероятное множество всяких мастерских и учреждений. Многое делается и на продажу, бесплатный труд и рассчитанные на туристов цены приносят Ашраму неплохой доход.

Нельзя сказать, чтобы ашрамиты работали из-под палки. Каждому дается возможность проявить свои способности и выполнять те виды работы, которые наиболее близки его наклонностям. При этом никто его не проверяет, теоретически он может даже не ходить на работу, но это, естественно, противоречит нравственному кодексу ашрамитов.

Интересно, что несмотря на наличие определенной иерархии, никто никому ничего не предписывает – тебя делают, например, ответственным за фоторекламу Ашрама и далее ты предоставлен самому себе, сколько фотографий, каких, где повесить – все это исключительно твое собственное дело. И даже если твой непосредственный начальник видит, что ты делаешь что-то совсем не то, он вмешиваться не будет. Лишь если ты сам придешь к нему с вопросами, вот тогда выскажет он тебе свое мнение.

Но, разумеется, никакой вседозволенности в Ашраме нет и в помине. Строжайше запрещены в Ашраме курение (и наркотики), секс и… политика. Рекламные буклеты употребляют при этом слово «только» – вот, мол, только такая малость и запрещена…

Ашрамиты, как правило, лишены семьи. Если они поступают в Ашрам детьми, то отчуждение их от родителей полное. Но и тут бывали всякие исключения – кому-то разрешалось не бросать жену или мужа, а приводить их с собой в Ашрам, хотя это ничего не меняло, так как в самом Ашраме они распределялись на разные виды работ.

Немалую роль играет в Ашраме обучение. Однако, при всех разговорах о свободе обучения, о свободе ученика выбрать для себя интересный предмет и о свободе его познания, то есть выбора ритма обучения, способов и т. п., при всей гордости, что программа соответствует международным стандартам и превосходит их, при всем повышенном внимании к языкам (математика и точные науки преподаются на французском, прочие предметы на английском языке, плюс учеников призывают изучать санскрит и еще какой-нибудь индийский или европейский язык) – при всем при этом Центр образования Ашрама не дает ученикам свидетельства об окончании, и, естественно, никакой гарантии на их трудоустройство вне мастерских Ашрама. Таким образом, подрастая, прекрасно обученные молодые люди вливаются, как правило, не в армию «строителей новой Индии», а в замкнутый отряд бесплатных производителей сувениров и писчебумажных принадлежностей маленького, но хорошо отлаженного Ашрама.

Впечатляет большое внимание, которое уделяется в Ашраме физическим упражнениям и детей, и самих ашрамитов Последние разбиты на возрастные группы и занимаются очень серьезно спортом, серьезно, ежедневно и разносторонне. Говорят, что Матерь многое в спортивном обучении взяла из бесед с какой-то давней советской спортивной делегацией.

Старичок мой рассказывал обо всем с искренним увлечением и не его вина, что не смог он обратить заезжего гостя в свою веру. Сам он был полон детской радости от причастности к Ашраму, к Матери и ни тени сомнения или отстраненности в его пояснениях не было. Он свято нес мне воссиявший когда-то ему свет и с завидным терпением сносил все вопросы, пытаясь одновременно укрыть собеседника черным большим зонтом от палящего солнца – и так почти целый день, да к тому же еще и воскресный!

Экскурсия наша началась в центральной комнате первого этажа, большой, респектабельно-буржуазной, наполненной тягучим запахом цветов. Диван, лампа, горящая в углу неярким красноватым светом. Со стен смотрят на посетителей многочисленные портреты Ауробиндо и Матери. Как оказалось потом, в Ашраме нет, наверное, ни одной стены, не украшенной их изображениями, но все они повторяют друг друга. Матерь – то девочка из приличной семьи восьмидесятых годов XIX века, то зубастая дама в платке, надвинутом на лоб, то пожилая француженка с короткой стрижкой и внимательными умными глазами, то, наконец, изможденная старуха с экстатически вытянутой шеей и завернутыми кверху очами. Ауробиндо почему-то чаще всего либо совсем старенький и немощный, либо вообще на смертном ложе – странная фантазия развесить всюду изображения мертвого лица – и редко-редко знаменитый его портрет, – черноволосый красавец с седеющей Христовой бородой.

Странное впечатление производит и то, что повсюду выставлены фотографии их босых ног – толстенькие пятки Ауробиндо (и этот снимок тоже сделан после смерти) и «лотосоподобные стопы Матери» (так гласят подписи), удивительно некрасивые, с непропорционально длинными и мощными большими пальцами. Изображения этих ног не только висят всюду, куда ни придешь, но и продаются в виде открыток, медальонов, настольных украшений, брошек, колец, фотографий и ми. др.

Из комнаты, где старичок, аппелируя то к цветам, то к Звезде Давида, то к белой статуэтке «Мать и дитя», преподал мне предварительное изложение учения, мы вышли наружу, обогнули дом и оказались в тенистом дворе перед мраморным «самадхи», могилой Ауробиндо и Матери.

Вот где истинный центр и сердце Ашрама. Ничем не нарушаемая абсолютная тишина. Ее предписывают строгие таблички и, действительно, царит полное молчание, несмотря на присутствие постоянно очень многих людей.

Люди стоят в отдаленьи, сидят по-турецки, подходят к белоснежному невысокому, но длинному надгробию, сплошь усыпанному ярчайшими цветами, падают лицом и вытянутыми руками на пылающий гладиолусами мраморный прямоугольник и долго остаются так, в полной неподвижности и тишине. Ощущение такое будто сейчас, при нас идет прощание с бренными останками. Сотни ароматических палочек льют свой ладанный запах, но так как все это во дворе, то духоты от них нет, а есть грустное плывущее ощущение чего-то уходящего от нас.

Лица очень интересны. Простых людей нет, все хорошо одеты, воспитаны, причесаны – и в тоже время все производят впечатление только что осиротевших. Есть и европейцы, но большинство индийцы, вернее индианки.

И в каждом в эти минуты, иногда долгие минуты неподвижности, полная отключенность от внешнего мира. И так и уходят они, отключенные, а не возвращаются в суету сует, едва распрямившись.

Палочками торгуют – или так отдают? я не приметил – в углу, это происходит как-то невидимо. Там же горит постоянный огонек, о который вы зажигаете свою палочку, прежде чем поставить ее в одно из множества гнезд вдоль надгробия или в непонятный, отдельно стоящий железный кораблик с дырочками. Я попытался выяснить символику кораблика, но старичок сказал, что это просто кораблик и ничего больше.

Глубоко в земле под самадхи лежит якобы не разложившееся тело Ауробиндо. Над ним в течение 23 лет был золотой речной песок, отобранный где-то по заказу Матери. Когда умерла и она, самадхи открыли и вынули этот песок (теперь его раздают верным последователям – и что-то покалывающе-холодное проходит при этом известии по спине), а на место песка положили тело Матери, точнее посадили, так как она похоронена в сидячем положении. «Почему?» – спросил я. «Потому, что она умерла, сидя на кровати», – ответил мой старичок.

И мы пошли мимо застывших в горе и самоуглублении в одно из боковых помещений. Там, в нише, освещенная неярко, стоит небольшая застеленная кровать. В ногах ее, прямо на земляном полу лежат гирлянды цветов. Это кровать Матери, на которой и встретила она свой смертный час. И здесь, как во дворе самадхи, сидят абсолютно ушедшие в себя люди, сидят, видимо, подолгу. Другие приходят на несколько минут – садятся на пол, ложатся ниц, стоят, сжав ладони и молятся; ни любопытства друг к другу, ни скучающей рассеянности – все со своими проблемами, но отдающие их кому-то высшему, кто поймет, защитит, приголубит.

Старичок ведет меня из здания Ашрама в другие дома, показывает спортивные залы, действительно прекрасные, демонстрирует учебные аудитории, где никого нет, ибо воскресенье, наконец приводит в дом, где когда-то сразу по прибытии в Пондишерри жил Ауробиндо, и где он впервые встретился с Миррой, будущей Матерью. Старичка начинает заносить – он говорит о том, как англичане следили за Ауробиндо (это, наверняка, правда), как они подсылали к нему убийц (это, мне кажется, сомнительно), а он силой своих йогических способностей распознал убийц и заставил их перебить друг друга (это совсем невероятно), а с неба тем временем из ниоткуда падали камни (это уже ни в какие ворота не лезет!).

В этом доме есть и второй двор, и мы проходим туда. Пустой, унылый, громадный двор покрытый мелким гравием. На длинной стене образующих его зданий выполненная в металле большая карта Индии с эмблемой Ашрама посредине.

Карту эту я видел уже на фотографии в кабинете старичка, где на ее фоне сидит в кресле Матерь, а рядом с ней – бывают же в жизни такие совпадения – три человека, на плечи которых судьба последовательно возложила нелегкую честь быть лидером страны: Неру, Шастри и совсем еще молодая Индира. Там, в кабинете, фотография мне очень понравилась, и я пожалел даже, что во всех собранных мной материалах нет ее воспроизведения.

Сейчас этот урбанистический плац два раза в неделю используют для коллективных медитаций (в другие дни медитации происходят возле самадхи). Сегодня вечером как раз предстоит такое собрание, и старичок приглашает меня принять участие, надо только в гест-хаусе взять специальный «пропуск на медитацию» – почему-то сразу же вспомнилось, как удивился Юрий Николаевич Рерих, когда в Загорске ему предложили обратиться за открытками к «отцу-киоскеру».

Старичок показывает мне библиотеку Ашрама, проводит по тихим залам с портретами мертвого Ауробиндо – хорошо все-таки, что наши юноши и девушки не занимаются под фотографиями, скажем, Есенина в гробу! В отдаленной комнате коллекция старинных рукописей, в других подаренные библиотеке книги на немецком, итальянском, особым спросом, похоже, не пользующиеся. Полка с книгами по российской истории – бедная и не то, чтобы специально тенденциозная, а просто отражающая односторонность дарителей. Неплохие подборки журналов, но опять-таки о нас они узнают лишь из каких-то зарубежных украинских изданий.

Из библиотеки мы снова идем в главное здание Ашрама, идем не просто так, а старичок задумал оказать мне величайшую честь – провести в личную комнату Ауробиндо, где тот жил затворником с 1926 по 1950 год. Обычно ее открывают для гостей Ашрама только 4 раза в году. На внеплановый допуск нужно чье-то высокое разрешение. В ожидании сидим у старичка в кабинете. Кто-то приносит кокосовый орех, и я долго тяну через соломинку его странную белесую жидкость Еще кто-то притаскивает тяжелый старинный альбом с подлинными фотографиями Ауробиндо – оказывается далеко не все они попали на стены Ашрама. Тем временем старичок радостно задаривает меня: во-первых, преподносит ту самую фотографию Матери, где она сидит у карты Индии с тремя премьер-министрами (я, ошеломленно – «Как Вы узнали, что мне ее хочется иметь?»), во-вторых, ловко смонтированное рукописное пожелание Матери на текущий год (оказывается она в свое время специально написала в разбивку цифры, из которых теперь и составляют любой необходимый год) и, в-третьих, и это тоже немалая честь, запечатанную бумажку с ее портретом размером чуть более почтовой марки. Там, внутри бумажки лежит лепесток цветка, которого она когда-то коснулась и тем самым через давнее это прикосновение как бы передается мне ее благословение. И я тронут этим проявлением симпатии и жаль как-то, что не чувствую я себя своим в этом ласковом Ашраме.

Но вот настает момент, и мы снова идем за угол – другие люди, но все так же сидят они перед самадхи или лежат отрешенно на теплом мраморе надгробья, так же тихо и грустно, несмотря на праздничную яркость цветов, снова сворачиваем знакомым путем и приходим туда, где застывают внешне благополучные мужчины и женщины перед массивным портретом Матери и ее опустевшей кроватью.

Слева от портрета незамеченная мною ранее винтовая полированная лестница на второй этаж.

Хочу не хочу, а волнуюсь. Все-таки предстоит войти в ту комнату, где родилось столько мыслей, где в полном молчании и самоизоляции жил долгие медленные годы некогда блестящий лидер нации, постепенно все больше уходивший в себя и в насыщенную тишину этой комнаты.

Комната и правда действует сильно, тем более, что не просто помнишь ее по фотографиям, но и вот они здесь, в этой же комнате, и ты видишь кресло на фотографии и переводишь глаза на это же кресло у шкафа и почти воочию видишь в нем слабеющие плечи Ауробиндо.

А при выходе, слева, уже за пределами комнаты большая глубокая ниша; это здесь сидел обычно Ауробиндо, и рядом садилась Матерь, когда четыре раза в год проходили мимо них молчаливой чередой ашрамиты, получавшие в эту минуту даршан своего гуру – удалившегося и от мира, и от них, В нише большой фотопортрет, снятый здесь, на этом самом месте – тот самый, где Матерь в платке, надвинутом на глаза, а Ауробиндо совеем старенький. И вот она ниша, и вот он диван, и сам ты как будто удостоен даршана.

Вокруг на полу в полутьме неподвижно сидят какие-то люди. Оказывается, это те ашрамиты, у кого сегодня день рождения, только им разрешается в этот день подняться сюда. Ну что ж, я почти не нарушил правил, у меня день рождения послезавтра.

Неутомимый старичок тащит меня за тридевять земель – показывать общую столовую ашрамитов, проводит на кухню, объясняет как соблюдаются правила гигиены, показывает, как моют тарелки (среди моющих много европейцев), демонстрирует обеденные залы, где можно есть на столах, а можно и по-восточному, на полу.

Мы расстаемся до вечера, и я чувствую, что впечатлений слишком много.

Обедаю в своем гест-хаусе, за столом – единственный, кроме меня, постоялец, английский сценарист, живущий здесь уже более месяца, голый по пояс, светлый, весь в родинках на безволосом торсе, с длинным идиотически-блоковским лицом. Хромой и неглупый, впрочем мы всегда считаем неглупым того, кто высказывает одинаковое с нами мнение, а с ним мы вполне сошлись в наших впечатлениях от Ашрама. «The King had lost his Kingdom»[1] – сказал он про Ауробиндо, выслушав мой рассказ об утренней экскурсии.

Зато с появившимся позднее менеджером гест-хауса мы, как выяснилось, на многое смотрим по-разному. «Люди приходят, – сказал он про Ашрам, – ищут, некоторые уходят, а я знаю, что рай здесь». Мы долго сидели с ним в крохотном садике, лицом к искрящейся чаше океана, но ни садик, ни океан своим и вправду райским спокойствием не могли снять возникающее от его слов впечатление сектантской удовлетворенности и сектантской же нетерпимости, неприязни к инакомыслящим, неприязни, граничащей с угрозой – не надо рассуждать, надо думать вот так, а не иначе, а не то тебя заставят думать как надо (имелось, правда, в виду, что заставят обстоятельства жизни). Но что делать, если не нравится мне это покорное вручение себя Матери, что бы ни вкладывалось в это понятие.

Спустился вечер, на далеком стоящем у горизонта корабле засветились слабые огоньки. Иду по прогретым за день улицам, вдыхаю сырой и теплый морской ветер и воровато курю в кулак – уж на медитации-то даже и подумать об этом будет нельзя. Нагоняю хромающего англичанина, он увидел сигарету – ах, я здесь из-за этого запрета ни одного дня еще не работал, курю в туалете!

Пришел в знакомый двор, старичок мой уже там, уже отзанимался обязательным спортом и снова готов мне помогать.

На плацу вышагивают и делают всякие физупражнения человек 30, все преклонного возраста, но издали выглядят юношами, кроме одного, он сегодня (только сегодня!) не занимается в общей группе, а делает упражнения в стороне, хотя выполняет почти все. Ему, оказывается, 99 лет!!!

Слов нет, физкультура у них поставлена великолепно.

Примерно через полчаса упражнения кончились, старики выстроились перед картой Индии, что-то прокричали, и свет, которого и так-то было немного, погас. Собравшиеся выползли отовсюду, садимся на песок – вольно, кто где хочет, лицом к карте.

Из динамиков начинает литься музыка. Это играет сама Матерь. У них много записей ее импровизаций или музыкальных медитаций, как их принято здесь называть, и вечерние собрания обычно проходят либо под эти музицирования, либо под запись ее голоса. Мне повезло, сегодня в программе музыка.

И музыка, на мой взгляд, хорошая. Она льется непрерывно, меняясь и снова возвращаясь к намеченной теме и что-то непередаваемо знакомое в этих возвращениях, и долго не могу я уловить, что же так знакомо мне в ее столь неиндийских вариациях – и вдруг все стало на свои места.

Эта музыка – тоска по Франции, это глубоко спрятанная боль ее души, это Франция ее молодости, которую она оставила навсегда. Не поверхностная Франция вечных любовных треугольников и не великая Франция революционных традиций и блестящей литературы, а глубинная Франция уютных мещанских домиков с деревянными ставнями, наглухо закрывающимися в девять вечера; это тоска по Франции розовых цветов в аккуратных палисадниках, чинной воскресной службы и любимого развлечения по вечерам – игры на аккордеоне. И не эту ль тоску ощутил я вчера как свою собственную? Неужели и вправду живет и воздействует на нас ее бесприютная душа, душа француженки, без малого 50 лет не выезжавшей из провинциального скучного Пондишерри, с его священными коровами и шиваитскими храмами, хотя и осенявшимися до 1954 года трехцветным французским триколором?

А когда музыка внезапно прекратилась, и настала спокойная тишина безмолвной медитации, я увидел еще нечто, окончательно прояснившее мне все в Ашраме. Еще до того, как началось это массовое действо, я как-то подсознательно был уверен, что не зря здесь карта Индии, что, наверное, именно на ней должны быть сконцентрированы мысли и чувства собравшихся. И во время музыки, ощущая присутствие некоего света, я внутренне связывал его именно с картой, полагая, что от нее, от подсветки ее исходит этот свет. Это было бы так естественно в этих условиях. Но нет! Карта, оказывается, остается в темноте.

А свет идет, несильный, слабый скорее. И идет он от двух небольших окон слева от карты и из-за простой деревянной полуприкрытой двери между этими окнами. И оттуда же тянется нежный, сладкий, женский, покойницкий запах ароматических палочек.

Это – комната Матери, где она любила сидеть. И вся символика этого слабого света из окон и незапертой двери вдруг открылась предо мной и вся психология Ашрама получила внезапное объяснение.

Этот неяркий свет падает из дома, где тебя ждут, если хотите – из материнского дома. И дверь не заперта и это дверь твоей матери – и сама дверь, простая, деревянная, не несет на себе какой-либо социальной или иной конкретики, это дверь как все двери, дверь вообще, как и мать – не Матерь (хотя слияние обеих происходит в подсознании), а мать вообще, материнское начало. И каждому представляется, что за этим «вообще» стоит образ, дорогой ему лично, конкретно.

И все они здесь потерянные дети, которым, несмотря даже на кажущееся благополучие, просто напросто не хватило в жизни конкретного материнского тепла. Психологически эта незапертая дверь безусловно привлекательнее всех туманных, высоко философских рассуждений Ауробиндо, его умозрительных соединений над-разума с Лакшми, Сарасвати и другими богинями индусского пантеона.

И недаром мой менеджер из гест-хауса признается, что он вообще никогда не читал Ауробиндо и что ничего ему в жизни не надо, кроме как ощущать себя ребенком на коленях у Матери. Кстати, он тоже потерянное дитя, ибо его, индуса, выгнали во время раздела Индии со всей семьей из Карачи, потом он потерял дом в Бомбее – то есть и в детстве, и в молодости он был лишен очага, отсюда, при всей его браваде и самоуверенности, его тяга к созданию детского безоблачного мира – люди приходят, уходят, а я знаю, что рай здесь.

И наконец, а не была ли она сама, Мирра Ришар, потерянным ребенком? Не знаю научно достоверной ее биографии, но есть какая-то неблагополучность в истоках, в эмиграции родителей из Египта во Францию, но дело даже не в этом, а в той тоске по молодости, по Франции, которая так явственно прозвучала для меня в ее музыкальной импровизации.

И пока есть люди, которым недодано в жизни тепла, они будут идти в Ашрам, припадать к свежей – из-за цветов – могиле, преклонять колени перед простой кроватью и ощущать свою личную причастность к образу, созданному их воображением и целенаправленной, умной, расчетливой деятельностью Ашрама и его основательницы.

Многое говорит о четкой буржуазной расчетливости этой незаурядной женщины. Никакой восточной расхлябанности, все на деловую ногу – и годы невластны над ее детищем, оно так и не индианизировалось. Ауробиндо же здесь лишь символ, момент привлечения людей издалека индийской мудростью, а людей поближе знакомыми понятиями – йога, веданта и т. п. Нестабильные, неблагополучные, обойденные, они приходят из далека и из близи – и находят наконец то, чего подсознательно не хватало им всю жизнь.

Сами ограничения Ашрама продуманы весьма основательно – конечно, у кого бурная сексуальная жизнь, в том вряд ли бушует тоска по материнской руке, а если все-таки бушует, то немногого стоит отказаться от секса. Если же человека не пугает этот отказ, а о нем он узнает при первом же знакомстве с Ашрамом, значит у него что-то не вполне благополучно, не вполне нормально, а следовательно и легче почувствовать тягу в этот Ашрам.

Запрет курения обычен для всех сект, но в последнее время он все больше оказывается направленным против употребления наркотиков. При этом любопытна одна деталь, из которой становится ясным, что железная рука Матери держала не только рядовых ашрамитов, но и самого Ауробиндо. Оказывается, Ауробиндо любил курить трубку – наверное, ему хорошо думалось, одному, в замкнутом непроницаемом пространстве той комнаты на втором этаже, в душистом табачном дыму. Узрев струйки дыма, выходившие из недоступной им обители гуру, стали потягивать и ашрамиты – и тут же нарвались на жесткий реприманд Матери. Они попытались сослаться на пример Ауробиндо, и Матерь приняла меры – великому затворнику пришлось отказаться от любимой привычки.

Полный запрет политической деятельности – это, пожалуй, особенно интересная черта Ашрама, носящего имя одного из самых решительных политиков Индии. Может быть, и камни не падали с неба, и убийцы не стреляли друг в друга, а просто была женщина, сумевшая приручить и подчинить опасного еще в 20-е годы льва – опасность которого еще очень ощущалась в то переломное время, когда ушел из жизни неистовый лидер «экстремистов» Тилак, когда вступил на политическую арену Махатма Ганди, когда докатывались до Индии раскаты революционной грозы из соседней северной страны… «Мы ждем от Вас слова, Индия будет говорить Вашим голосом» – когда написал Тагор эти слова, обращаясь к Ауробиндо?

А Ауробиндо не только не дал этого слова, но даже с ближайшими учениками стал общаться лишь редкими записками. Зато каждый день являлась во плоти; энергичная француженка, поклонница символики цветов, жесткий организатор, сентиментальная музыкантша, посредственный художник, умный и дальновидный руководитель Ашрама, наниматель и контролер.

Буржуазная хватка и сентиментальность, сочетание практического ума и оккультного парения– все это, право же, нисколько не противоречит одно другому. И хотя во всей ее деятельности есть явно французское туше, но случайно ли вся структура Ашрама так сходна с израильским кибуци?

Мой менеджер возмутился, когда я сказал ему это – да, признал он, все внешне у нас как в кибуци, но человек из кибуци может взять в руки автомат и пойти воевать, а ашрамит этого не сделает никогда, даже ради защиты своей Родины.

Одурачены ли эти люди – те, кто в благоговении склоняется перед «лотосоподобными стопами Божественной Матери»? Нет, ибо она дает им то, чего они взыску ют. И утешение, и тепло, и веру.

А рядом сотни мастерских, отлаженно работающих на благо секты. За кров, за еду и одежду трудолюбивые ашрамиты, не оглядываясь по сторонам, в самоизоляции от огромной породившей их страны и ее проблем, пекут себе хлеб, возделывают поля, тачают ботинки, скручивают ароматические палочки, производят бумагу и печатают на ней, на всех языках (в том числе и на русском – в переводе некоего Димитрия фон Мореншильда) книги и журналы, полные благородно-велеречивых рассуждений о том, что только из над-сознания может придти к нам ответ на все вопросы бытия и быта. И с каждой стены Ашрама смотрят на них потухший лик Ауробиндо и внимательные глаза Мирры Ришар…

На этом фоне стоит ли удивляться тому, что капиталистический дух наживы то здесь, то там дает о себе знать в серых зданиях духовного братства? Расставаясь с Пондишерри, я лишний раз оценил его европейскость, ибо счет, выставленный мне богобоязненным менеджером за проживание в раю, был страшен; окончательная сумма почему-то ровно в десять раз превышала объявленную в рекламных буклетах. Но зато в верхнем углу счета красовалось такое изречение: «Мы становимся богаче не когда берем, а когда отдаем – Матерь».

В день отъезда, за завтраком, прислуживавший за столом мальчик невнятно шептал мне что-то на ухо, но так как он после каждого слова боязливо оглядывался, я долго не мог понять, чего он от меня хочет. Оказывается, он просил не класть чаевые в специально вывешенный для этой цели ящик, а дать ему лично, но не говорить об этом менеджеру (помните строгую надпись на дверях, что «прислуга чаевых не берет»?). Так предприимчивость администрации корректируется инициативой послушников Ашрама.

Впрочем, у кого повернется язык пристыдить мальчишку за попрошайничество, тем более, что знакомый нам уже англичанин-сценарист, второй месяц бездельничающий здесь из-за невозможности курить и хорошо знающий все сплетни гест-хауса, рассказал мне историю этого мальчика, дающую дополнительный штрих к идиллической атмосфере Ашрама. Мальчик этот считается сыном менеджера, хотя на самом деле он просто куплен им у бедных родителей. Родная мать время от времени приходит в гест-хаус и, плача, просит менеджера вернуть ей сына, но тот неизменно прогоняет ее. И надо сказать, что в этом наш менеджер идет по стопам Божественной Матери, которая никогда не позволяла детям, принятым в Ашрам, даже встречаться с их матерями – у них, говорила она, теперь только одна мать, это я!

И я согласен с нею – действительно, у человека может быть только одна мать.

На этой глубокомысленной ноте мы покидаем единственный город Тамил-Наду, ежегодно с энтузиазмом отмечающий День взятия Бастилии, и перемещаемся в обещанный в самом начале Ауровилль.

Как идея Ауровилль не может не восхищать. Город будущего, открытый людям всех религий, рас, национальностей, даже профессий. Город – спираль, город бескорыстного труда, город – красавец, воплощенная мечта лучших сынов человечества.

Недоброжелатели же, а их большинство, считают, что идея идеей, а воплощение хромает, а вернее и вообще отсутствует.

Истина, естественно, посредине. Города как такового нет, есть постройки-недостройки, есть немалый интернациональный контингент (недоброжелатели намекают, что его составляют среди прочих асоциальные и даже криминальные элементы).

Тамильские деревни, через которые «велосипедят», как сказал бы Игорь Северягин, разные голландцы и немцы, остаются чужими и великой недостройке, и монументальным соединениям науки и йоги, прославившим имя Ауробиндо Гхоша.

В довершение всего нет единства среди руководителей проекта. Поскольку место, где пророс Ауровилль, было увидено Миррой Ришар во сне, то сейчас есть среди ее последователей и такие, что говорят будто «на самом деле» она увидела не это, а совсем другое место и даже готовы вас туда отвезти. Напоминаю – это корректировка сна, причем теми, кто этого сна не видел.

Впрочем, одна служба работает непрерывно и безупречно, служба финансовых расчетов – полторы тысячи рупий за комнату и дополнительно сбор в 60 рупий ежедневно, не менее недели пребывания плюс работа на общественных началах.

Bon voiage et bon sejour!

V. Вокруг Мадраса

1. Махабалипурам

В этот день наше Консульство с утра прислало мне машину и любой пункт в окрестностях Мадраса стал внезапно доступным. Немного смущало то, что общение наше с шофером было односторонним – он меня понимал хорошо, а я и сейчас не знаю, на каком же языке мы изъяснялись; как бы там ни было на слове «Махабалипурам» мы оба согласно закивали друг другу.

Белая «Волга» неслась на юг, в радиоприемнике тоненьким голоском под звуки ситара пела, как плакала, неизвестная мне знаменитость, казавшаяся маленькой девочкой, мимо мелькали перегруженные автобусы, окутанные ядовитым черным шлейфом, неторопливые повозки, вездесущие пронырливые мотоциклисты, обвешанные детьми, женщинами, коробками и узлами, а я все не верил, что с каждой минутой все ближе и ближе исполнение давней мечты. Но вот настал этот момент, резко хлопнула дверца машины, и ноги сами понесли меня по дороге, ведущей в иное измерение, имя которому Махабалипурам.

Маленький поселок с этим названием, известный своими памятниками старины, прежде всего гигантским наскальным рельефом, привлекает туристов со всех концов земного шара.

Ветер, время, соленые воды Бенгальского залива приложили немало усилий, чтобы разрушить творения некогда живших здесь мастеров; говорят даже, что гигантская волна много столетий назад разнесла и разбросала большую часть возведенных на берегу сооружений; другие были поглощены песчаными дюнами и, видимо, не все они еще обнаружены археологами. Какая-то тайна покрывает даже те, что предстали пытливым взорам ученых и фотоаппаратам многочисленных туристов. Никто не может вразумительно объяснить, почему все монументы остались незаконченными, никто не может точно сказать, кто их создал, и лишь приблизительно знаем мы, когда. Как застигнутый самумом караван, стоят, погрузившись по колено в песок, маленькие буро-коричневые монолитные храмы и традиция называет их верно, но непонятно – колесницами. Старые скульптуры, пожухшая трава, мягкий, обволакивающий песок – все атрибуты заброшенности и забвения, хотя это место, попавшее во все энциклопедии мира, считается самым посещаемым туристическим объектом Индии.

Знаменитый рельеф привлекает прежде всего громадной фигурой слона, выполненной с удивительным мастерством Относительно недавно рельеф был высвобожден из утопившего его нижнюю часть песка, теперь перед слоном расчищена широкая аккуратно подметенная полоса красноватой земли и из-за того, что полоса эта находится ниже струящейся мимо дороги, с которой вы любуетесь длинной, тридцатиметровой каменной картиной высотой в трехэтажный дом, первое впечатление, что вы подошли к окаменевшему слоновнику. Но когда, вдоволь насмотревшись на невозмутимого слона, вы переводите взгляд на высеченные рядом с ним фигуры, дух захватывает от невероятной скульптурной насыщенности всего рельефа. Летящие поверху сонмы богов, застывшие йоги, змеи, кошки, обезьяны – около тысячи изображений покрывают «фасад» колоссальной скалы, и каждое из них шедевр, и вместе все они образуют удивительно целостную композицию, смысл которой, увы, нам достоверно не известен.

Странное это чувство, стоять перед несравненным памятником человеческого воображения и мастерства, всей душой ощущать свою сопричастность к развернутой в неподатливом камне симфонии, подсознанием понимать ее внутреннюю логичность и смысловую завершенность – и в то же время не иметь возможности передать этот смысл словами! Как будто мы где-то на другой планете, и камни поют и кричат – но язык нам их незнаком. И только тихий и теплый ветер забвения шевелит красноватый песок..

Впрочем, путеводители безапелляционно навязывают нам свое понимание махабалипурамского рельефа, называя его сценой нисхождения Ганга на землю и умалчивая о всех других толкованиях. А их немало – кто считает, что здесь изображено покаяние Арджуны, одного из героев Махабхараты, кто говорит, что тут совершалось поклонение несуществующей ныне статуе царя змей, а кое-кто утверждает, что все изображенные фигуры обрамляли когда-то священный источник, бивший прямо из скалы. Кто может знать наверное?

Люди, задумавшие его, взявшиеся когда-то за невозможный, непосильный труд – превратить голую поверхность огромной скалы в живой, напоенный музыкой мир с тысячью персонажей, безмерно далеки от нас; безвестные создатели махабалипурамского рельефа в незапамятные времена заложили свой труд и свой земной путь и превратились в горстку праха на погребальном своем костре. И развеялся тот прах, как и память о них, а каменное чудо, руками их созданное, стало как бы частью природы. И мудро косит глазом огромный, отполированный, каменный, с подтеками слон на экскурсантов, на группу быстроглазых индийских школьниц в синих юбочках и на оранжевого садху «святого», обсыпанного священным пеплом, и украшенного бусами и раковинами.

Садху оказался не только живописным, но и настырным; не договорившись ни о чем с тургруппой, он переключился на меня – решительно влез в кадр, когда я стал снимать рельеф, и тут же потребовал за это пять рупий. Сошлись на одной с условием, что я могу еще раз сфотографировать его – уже специально. Как только я навел на него объектив, он выпрямился, стал выше ростом, как Киса Воробьянинов, согнал просительное выражение с седобородого лица и приобрел вид, по меньшей мере монументальный. Потом он затрусил к автобусу, к которому медленно стекались обвешанные кино– и фотокамерами экскурсанты, а я пошел к морю, где серебристые волны разбивались на тысячи брызг о величественный остов древнего храма.

Привлекал меня не только храм, но и возможность, я бы сказал даже – необходимость выкупаться. А необходимость потому, что давно уже я взял за правило купаться во всех географически важных водоемах (в крупных реках, в морях), на которые выносит меня судьба Если почему либо нельзя искупаться, то хотя бы умыться. Помню как в Египте никак не получалось соприкосновение с Нилом; когда же, наконец, я очутился на берегу, то второпях наткнулся на какое-то препятствие и разодрал лицо. Кровь заливала глаза, и, зачерпнув в ладони нильскую воду, я содрогнулся: такой желтой, мутной и нечистой оказалась она при ближайшем рассмотрении, что возникло трусливое желание отказаться от навязанного самому себе обряда. Скрепя сердце, я смыл нильской грязью кровь и приготовился умереть от заражения. Но великий и могучий Нил показался целебным – все мои ссадины неожиданно и бесследно зажили к следующему утру. Теперь я шел к махабалипурамскому пляжу, чтобы окунуться в дразнящие воды Бенгальского залива.

Как это ни странно, индийцы в общем равнодушны к морю. Открывшееся мне песчаное пространство было почти пустым. У пенистой кромки стояли три-четыре девушки, укутанные в сари, и зачарованно смотрели в жаркую дымку, скрывавшую горизонт, до самых их ног добегали, на секунду останавливались и торопливо мелели, ускользая обратно, во чрево бутылочно-зеленых волн, узкие прозрачные языки. Приближающееся к зениту солнце горячо давило на прижатые к спинам и плечам черные джентльменские зонты, более уместные в дождливом Сити, чем в вечно летнем Махабалипураме.

Возле беспризорно нависающего над водой храма (VII век – вспомнил я – и не почувствовал трепета, в Индии привыкаешь к бесконечности прошлого) шмыгали жуликоватые мальчишки, жалкие пляжные «бизнесмены», облапошивающие богатых туристов; из контрастной полоски густой фиолетовой тени, отбрасываемой изъеденной морем и временем стеной храма-долгожителя, возникло на моем пути гибкое создание, юное и сказочно прекрасное – продавщица раковин. В алюминиевом сундучке, чудом державшемся на ее бедре, лежали несметные морские сокровища. Я долго перебирал их, страшно хотелось взять хоть одну раковину, чтобы она напоминала мне дома, в холодные снежные вечера это давнее дивное утро, утонувшие в песке колесницы храмов, мудрого каменного слона, этот пустынный пляж и эту веселую разговорчивую продавщицу с тонкими браслетами на узких руках, ее обжигающие глаза и насмешливую речь – перебирал, перебирал и, перебрав все, удрученно отказался от покупки. Каждая раковина была от природы по-своему хороша, но каждая была испорчена прикосновением человека – на всех были прочищены какие-то рисунки, процарапаны какие-то слова – на все вкусы, кому священное индусское слово ОМ, кому витиеватой арабской вязью «Аллах», на самых больших с отвратительным трудолюбием выскоблен даже пузатенький карикатурный Тадж-Махал. Все это напоминало наши курортные изделия «Привет из Сочи», «На память о Пятигорске» и прочую гадость А хотелось девственно нетронутой раковины, без надписей и Тадж-Махалов, но такой не было, и красавица отпустила меня, удивленно шевельнув на прощанье светло-коричневым плечиком.

Я вышел к пенной кромке воды, туда, где недавно стояли девушки под зонтами, разложил на сером песке фотоаппарат, кинокамеру, сумку с паспортом и деньгами, и, прежде чем начать раздеваться, оглянулся по сторонам. Метрах в десяти полукругом сидели на корточках давешние мальчишки и внимательно смотрели на мою сумку. Мысль о том, что после купания есть шанс остаться безо всего, а главное без паспорта, на пустом пляже в 45 милях от ближайшего города не доставила мне, признаться, никакого удовольствия. И хотя у меня не было оснований сомневаться в честности этих мальчишек, идти на риск и ошибиться было бы неразумно. Но и отказаться от своего обряда купания, когда скорее всего я больше уже не увижу этого моря, было выше моих сил.

То, что я сделал, было не опрометчиво, но выглядело зато со стороны идиотски глупо. Подняв, над головой фото и кино причиндалы, а также драгоценную сумку, закатав штаны выше колен, я, как солдат, форсирующий водный рубеж, медленно вошел в мирную парную воду – и был тут же наказан. Неизвестно откуда взявшаяся высокая, просвечивающая на солнце зеленая волна, мощно накрыла меня с головой, бултыхнула в каком-то теплом соленом светлом стекле и легко выбросила головой вперед на пляж Из тени, где рядком сидели мальчишки, послышался приглушенный смех. В лучшем случае я в тот момент был похож, наверное, на Робинзона Крузо немедленно после крушения – мокрый, злой, вываленный в песке, отплевывающийся и униженный. Но Индия быстро приходит на помощь своим гостям. Пока я прохромал сто метров до дремавшей в ожидании «Волги», солнце высушило мятые брюки, ветер стряхнул с них песчинки и водоросли, и я опустился на мягкую раскаленную жаровню сиденья почти респектабельным интуристом.

Мотор взревел, заскрежетали по гравию колеса, в окне последний раз мелькнули лобастый полуторатысячелетний слон, прощально вскинутая рука с серебряным кружком браслета и фантастически спокойная насмешливая водная гладь, потом дорога свернула и стала уныло пыльной и сухопутной, без всякого признака близости океана. Подпрыгивая от нестерпимого жара и боясь ненароком коснуться металлических частей машины, я утешал себя тем, что хоть как-то соприкоснулся с Бенгальским заливом.

После получаса жаркой тряски шофер оборотился и произнес длинный каскад гласных, глядя при этом вопросительно. Я на всякий случай кивнул. Тотчас же он перекинул руль Машина, заскрипев, перевалила на другую дорогу, поколбасила по ней, затем выехала в какой-то заштатный городок, пропылила среди спящих в сиесте лавчонок, медленно притерлась к тени забора и застыла. Шофер знаками объяснил, что обувь надо оставить в машине, а потом ткнул указательным перстом куда-то в небо. Я послушно стащил ботинки, вылез в стрекочущий цикадами разморенный день, поднял голову и обомлел.

Высоченная гора уходила в поднебесье. Она начиналась сразу же за аккуратной решеткой ограды на той стороне площади, а на вершине ее, там, где, казалось, уже плавают облака, чернел грубый прямоугольничек храма, едва видимый с земли.

– Как же туда подняться? – опросил я ошарашено. Шофер внезапно преодолел языковый барьер.

– По ступенечкам, по ступенечкам! – проблеял он ехидно по-русски и показал на калитку в узорной ограде. И осторожно ступая по безжалостно сплющенным пачкам от сигарет, по кровавым пятнам бетеля, по мучительно горячей мостовой я как сомнамбула поплелся к узкой белой калитке; там недовольно сморщилась на меня крохотная девочка, хранительница обуви пилигримов – ведь оставив туфли в машине, я лишил ее тем самым нескольких пайс. Надменно не замечающий ее строгий служитель с седым губернаторским бобриком и непроницаемыми глазами выдал мне странный пропуск в заоблачный храм.

Я представил себя стороны, их глазами – толстого и сытого иностранца в золотых часах и с Японским фотоаппаратом, почувствовал классовую неприязнь к самому себе, понял, что было бы бессовестно любоваться видами и отдыхать у них перед носом, на их площадке, и, вздохнув, поплелся дальше по уходящим в поднебесье ступеням.

За калиткой оказалась устремленная ввысь широкая пустынная лестница с выщербленными ноздреватыми ступенями. Далеко вверху темнела под сенью огромного дерева квадратная площадка, обещавшая отдых.

Очень скоро выяснилось, что лестница крута, ступени высоки, а площадка недосягаемо далека. Воздух, казалось, дымился в кипятке после полуденного солнца, а пожухшие вершины кустов и деревьев, упрямо карабкавшихся рядом с обоими бортами лестницы, не отбрасывали на нее никакой тени. В ушах звенела раскаленная тишина, во рту пересохло, а ноги, как ватные, с трудом осиливали ступень за ступенью.

Зато теперь я знал, куда я лезу и что меня ждет.

Тируккажуккунрам – так непроизносимо называется это место, лежащее в стороне от туристических маршрутов, но усердно посещаемое пилигримами. От сотен тысяч других подобных мест паломничества это отличается тем, что каждый день, точно в 12 часов дня к расположенному на вершине храму прилетают два диких орла. Жрецы встречают их, кормят, и они улетают, чтобы снова появиться в то же время на следующий день. Никто не знает, где гнездятся они, какая сила заставляет их появляться у этого храма, никогда не пропуская ни одного дня. Народная молва утверждает, что они прилетают из священного Бенареса, но поверить в это трудно, так как расстояние отсюда по прямой составляет до Бенареса многие сотни километров. Удивительно другое – эти каждодневные прилеты без единого дня перерыва зафиксированы в течение нескольких столетий. Помимо множества местных свидетельств, есть записи голландских купцов, относящиеся еще к XVII веку! Если это те же самые орлы, то как объяснить такую их долгую жизнь, а если жрецы их время от времени меняют, то как удается им сделать это незаметно для сотен паломников, ежедневно взбирающихся к полудню на вершину горы, чтобы своими глазами увидеть, как поедают специально приготовленный рис из серебряных тарелок или прямо из ладоней жреца две огромные величественные птицы?

Впрочем, согласно бытующей здесь легенде, они не совсем птицы, а два святых отшельника, братья, заспорившие когда-то, чей бог выше и сильнее. Сам Шива явился им, чтобы разъяснить бессмысленность этого спора, но не сумел убедить строптивцев и, разъяренный, проклял их обоих и превратил в двух орлов. Но настанет однажды день, кончится действие проклятия Шивы и братья сбросят обличье птиц и вновь превратятся в людей – не заложено ли здесь заранее удобное объяснение на случай, если вдруг прекратятся ежедневные таинственные визиты двух орлов к поднебесному храму великого Шивы?

Полдень давно прошел и торопиться мне было не к чему, да и сил уже совсем не было. Добравшись до широкой площадки, я вздохнул с облегчением. Это был лишь промежуточный финиш, так как под прямым углом к только что преодоленному отрезку пути уходила вверх точно такая же порция крутых и высоких ступеней, но здесь, в тени большого разлапистого дерева, растущего прямо из каменного пола площадки, можно было отдохнуть и перевести дыхание.

Не тут-то было! Сидевшая под деревом молодая нищенка в изношенном до бесцветности сари встрепенулась, услышав мои шаги, чпок-чпок-чпок – наподдала по голым попкам мельтешивших у ее темных ног малышей и вот они уже окружили меня и тянут извазюканные крохотные ладошки, и канючат на непонятном языке, не сводя с меня ослепительно прекрасных глаз. Сжав жалкое подаянье в кулачке, они стремглав бросились к матери, отрешенно смотревшей куда-то вдаль, и вот они уже снова возятся у вытянутых босых ее ног и все семейство потеряло ко мне всякий интерес.

Каждая ступенька была, казалось, выше и горячей, чем предыдущая. Высоко вдали маячила следующая площадка и, как в тяжелом сне, полностью повторяла только что виденную – такое же разлапистое дерево, растущее из растреснутого камня, такая же, леопардовыми пятнами, тень и даже точно такая же нищенка с полуголыми детьми, сидящая в этой тени.

Сзади, изредка переговариваясь тихими голосами, нагоняли меня, ступая почти на четвереньках, шесть или семь молодых паломниц. Единственный среди них мужчина шел как ходят горцы – прямо и бережно. Они обогнали меня, и мы сочувственно улыбнулись друг другу.

От неправдоподобного зноя и полной безветренности в голове гудело, перед глазами сквозь выщербленные временем ступени крутились разноцветные круги.

Не доходя до следующей площадки табунчик паломниц рухнул прямо на обжигающие ступени; я докарабкался и плюхнулся рядом, их предводитель гордо и одиноко стал над нами, всматриваясь из-под серого от пота тюрбана в нестерпимо густую синеву высокого неба.

Я приглядывался к попутчицам. Тяжело дыша, поблескивая украшениями в ноздрях и ушах, измочаленные вечной жарой, выжженные безжалостным солнцем, они слабо перешучивались, прикрывая свободным концом простеньких сари свои начисто выбритые, абсолютно голые головы. Таков обычай – совершающий паломничество полностью сбривает волосяной покров, как бы расставаясь со всеми грехами. Обычай распространяется даже на крохотных детей, и трогательна выглядят их головенки как маковые коробочки, стукающиеся о костлявые плечи родителей. Расстаются со своими роскошными волнистыми прическами и женщины, превращаясь в какие-то марсианские существа. Любопытно, что при некоторых центрах паломничества вовсю процветает индустрия производства париков из этих состриженных кос; оттуда их частью вывозят в Европу, а частью продают на месте – в Тирупати, богатейшем храме Юга. Я сфотографировал стайку по-сиротски бритых паломниц, с завистью рассматривающих в лавчонке великолепные иссиня черные парики.

Мы так долго сидели вместе на древних ступенях, устремленных ввысь, постепенно приходя в себя, что успели подружиться, и мне перестали казаться странными их инопланетные черепа, я привык к ним и даже стал находить привлекательными эти маленькие круглые головки (и первая женщина непаломница, которую я потом увидел, показалась мне отвратительно волосатой), но двинулся в путь их молчаливый повелитель, поднялись и они, сверкнули прощальные улыбки, и вот уже высоко и далеко мелькают их крепкие босые ноги, а я все сижу и не могу заставить себя подняться.

Вершина оказалась не пиком, на котором чудом каким-то примостился грубый прямоугольник храма, а неизвестно откуда взявшимся новым миром со своими пространствами, переходами, небольшими спусками и даже со своим, невидимым миру, с земли, подъемом еще выше, не знаю куда. Справа, пугающе близко чернел храм и еще одна, но уже короткая лестница вела на площадку возле него, а слева курчавились деревья, желтели дорожки, и яркими пятнами светились сари многочисленных паломниц.

«Моя» лестница упиралась в утоптанный пятачок, занятый совершенно неожиданным в этой загадочной выси явлением цивилизации – белой каталкой с прохладительными напитками. Ловкие услужливые руки протянули мне стакан, цокнули открывателем и в стакан опрокинулась тяжелая коричневая жидкость.

– Вам, может быть, со льдом? – И на мой растроганный кивок продавец сунул руку в чрево своей каталки, отломил там кусок нечистого льда и ткнул его пальцем в стакан. По поверхности жидкости стало расползаться сероватое пятно. Но мне было не до брезгливости – я пил как белый медведь, только что пересекший Сахару, когда из-за деревьев выскочили мои давнишние попутчицы.

– Скорей, скорей! – закричали они, нетерпеливо махая руками, – идите скорей, они летят!

Я посмотрел на часы. Чудо, неслыханное чудо – впервые за много столетий орлы запоздали на три часа, и я сподобился именно в этот момент подняться к ним навстречу.

– Скорей, скорей – умоляли гологоловые создания, нервно оглядываясь назад, где внезапно зашевелилась и завздыхала толпа паломников.

Честное слово, мне очень стыдно сейчас в этом признаться, но я так устал от бесконечного подъема, мне так не хотелось тащиться еще куда-то – ну что я, орлов, можно подумать, не видел?

Я допивал второй стакан, когда навстречу из-за деревьев потекли довольные, умиротворенно переговаривающиеся люди.

– Прилетели?

– Прилетели, прилетели, – радостно подтвердил блаженненький старец; представив себе, что сейчас, на земле, эти таинственные священные орлы выглядят, наверное, точно так же, как их собратья в любом зоопарке, я двинулся прочь от опротивевшей вдруг каталки, но чьи-то сильные пальцы властно сжали мое запястье. Странный человек, горбатый и мигающий, потащил меня за руку прочь от лужайки, с которой расходились паломники. Немой, догадался я. Мы рывком преодолели ступени, ведущие на площадку у храма, пустую каменную проплешину, обнесенную зубчатой стеной; немой повелительно, но с поклоном, подволок меня к промежутку между двумя обветшалыми зубцами и, радостно замычав, отпустил мою руку. Увидев, что я знаю теперь, зачем мы пришли сюда, он добро и неожиданно улыбнулся всем своим темным, детским лицом – и исчез.

Я остался один на площадке; с левой ее стороны высилась примитивная кладка кубического храма, а все остальные нависали зубцами, как сторожевая башня, над невидимой за ними долиной. Камни были раскалены так, будто, поднявшись на эту высоту, вы стали ощутимо ближе к солнцу, но на том месте, куда поставил меня немой, в узкий промежуток между зубцами врывался мощными порывами ветер и холодил разгоряченное тело. Спасибо тебе, незнакомый друг, не прошло и минуты, как все утраченные силы вернулись ко мне, и мускулы налились небывалой бодростью.

Вцепившись в высокий крошащийся зубец, я осторожно выглянул вниз;. Только с самолета, зависшего на месте, можно увидеть такое. Ни лестницы, по которой надо добираться сюда, ни самой горы – лишь огромная тарелка планеты, край которой хоть и далеко, но отчетливо виден в космическом желтом пространстве.

Земля, пятнистая от лесов и полей, кое-где бугрясь у горизонта просвечивающе голубыми горами, широко стекала где-то дождливыми, где-то солнечными просторами своими к маленькому индийскому городку у подножия черного храма, над которым, совсем близко от меня, хлопал на ветру длинный хвостатый флаг великого Шивы.

Городок – где та тихая площадь? – выглядел как в перевернутый бинокль. С трудом отыскал я маленькую, в полногтя величиной, белую полосочку «Волги». Чуть дальше матово и тускло зеленел пруд, в котором, как говорят, раз в 12 лет находят валампири, раковины, закручивающиеся в правую сторону.

Утверждают, что такая находка является поворотным пунктом в жизни нашедшего, счастье начинает сопутствовать ему во всех начинаниях.

Я припомнил по аналогии раковины у утренней девушки из Махабалипурама и вздохнул, бог с ними, с валампири, жаль все же, что не купил никакой на память…

У пруда разглядел с высоты надвратные башни типичного южноиндийского храма; из литературы помнилось, что храм тот возвели три подвижника – Аппар, Сундарар и Джнанасамбаидар, которые были так уверены в святости той горы, на вершине которой я сейчас стоял, что не посмели взобраться на нее, дабы не осквернить ее ступени пылью своих подошв и ограничились постройкой храма у ее подножия. Я мысленно проследил весь свой путь по горячим ступеням, представил трех этих, видимо, почтенных старцев, и какая-то тоненькая ниточка понимания соединила на миг нас.

Площадка, как ни странно, оставалась пустой; я переходил от зубца к зубцу, как бы совершая кругосветное путешествие. Наконец, стал лицом к поднебесному храму, грубой черной громаде, чья мощная стена без окон и дверей величественно высилась над площадкой. Я пытался вместить ее в объектив фотоаппарата, когда из-за шеста с узкими полосками храмового флага медленно вылетели две тяжелых птицы и, крестообразно раскинув лохматые крылья, повисли на минуту прямо над моей головой. Я смотрел снизу, задрав голову, на их неподвижно парящие тела, и не верил ни глазам, ни рассудку… Потом они неторопливо совершили круг и, держась на определенном расстоянии друг от друга, почти не взмахивая крыльями, спокойно заскользили на север… Какое-то время они еще чернели в синеве неба, потом глаза стали слезиться и ничего уже нельзя было разглядеть в пропитанной солнцем густоте застывшего воздуха.

Опять возникший из ниоткуда все тот же горбатый немой, поддерживая под локоть, долго водил меня по мрачным кельям храма, вывел, наконец, на свежий воздух и ласково простился у бесконечных ступеней вниз…

Обратной дороги я не помню.

Вижу себя уже в машине, надевающим ботинки, а рядом с открытой дверцей стоит мой милый шофер и, сочувственно глядя на меня, держит в руках громадный гладкий кокосовый орех, в срезанную верхушку которого косо воткнута белая пластмассовая соломинка. И снова – пыль, дорога, тряска, опять мы сворачиваем зачем-то с шоссе, едем куда-то по проселочному песку, где нет ни прохожих, ни указателей и останавливаемся на этот раз в чистом поле с одинокими деревьями, цветущими неестественно красным цветом.

Шофер несколько раз, очень убедительно тычет пальцем вперед, я, решив ничему не удивляться и всему подчиняться, вылезаю наружу и, утопая в песке, бреду в указанном направлении. Пройдя метров сто, я застываю от небывалой радости, захлестнувшей меня.

Дорога кончается небольшим обрывом, открывающимся на нетронутую полосу ослепительно чистого пескам уходящую вправо и влево на десятки километров. Ни души не видно, сколько ни всматривайся, а прямо передо мной и вдоль всей этой песчаной полосы – ленивое, теплое, зеленое море медленно и тяжело катит упругие волны свои…

Но самое удивительное, чем отмечен этот день исполнения желаний, произошло примерно через полчаса, когда вдоволь наплававшись, зарядившись немыслимой какой-то энергией, счастливый и сверкающий от сбегающей по телу воды, выходил я на пустынный берег; мне оставалось всего два-три шага до места, где сиротливым узелком ожидала меня одежда, и уже убегала, холодя щиколотки, последняя серебристая волна, открывая мокрый и мягкий светло-коричневый песок, и вдруг последний шальной язык этой волны выкатил мне прямо под ноги маленькую аккуратную раковину нежного цвета кофе с молоком… И надо ли говорить о том, что ни подписей, ни рисунков на ней не было, как не было и других раковин на этом странном безлюдном пляже, где я оказался единственным купальщиком в тот непередаваемо светлый, незабываемый день?

Прожив и пережив этот день, непохожий ни на один из 60-ти проведенных в тот раз мной в Индии дней, но и ничем принципиально от них не отличающийся, я стал иначе относиться ко всем рассказам о «чудесах» этой великой страны; нестерпимо грубыми представляются истории о здоровых мужчинах, поднимающихся в воздух на глазах у изумленных зрителей, фокусом несет от россказней обо всем, что является нарушением законов природы, пусть непонятным, но фокусом. И все же лежит у меня на книжной полке кофейная раковина, и, глядя на нее, я думаю о том, что удивительно высокий процент сбываемое желаний в Индии есть тоже одно из чудес, таинственных и необъяснимых Совпадение, скажем мы и будем правы, но совпадения в Индии случаются куда чаще, чем где бы то ни было еще.

День, о котором я рассказал, преподнес мне, правда, и такой, сюрприз, о каких мечтают все наши доморощенные поклонники восточной мистики.

Я много снимал в Индии; часть пленок я проявил на месте, а часть с большими предосторожностями, чтобы не засветить на таможнях, провез домой и проявил уже здесь, в том числе и пленки, снятые в тот достопамятный день. Наконец, пленки готовы. Дрожащими от нетерпения руками подношу их к свету и вот вновь передо мной слон из Махабалипурама, девочка с алюминиевым сундуком, нескончаемая лестница, паломницы, виды с вершины, громада храма, наконец, черный крест парящего в синем небе орла и вдруг… Я даже выронил из рук пленку, так неожиданно и непонятно было то, что я увидел на следующем кадре.

Отчетливо видимый на фоне голубого простора, свежий и счастливый двигался прямо на зрителя я сам собственной персоной с неразличимой, но угадываемой раковиной в руке. На соседнем кадре шел уже вечер того дня в Мадрасе, после возвращения, там было все, как полагалось. Но этот кадр!

Хотите узнать разгадку этого кадра?

Я не буду говорить вам сейчас. Читайте, читайте дальше – и вы найдете ответ.

2. Об индуизме

– «Спрашивайте всё, что хотите», – удобно расположившись на циновке, сказал мне Его Святейшество джагадгуру шри Джайендра Сарасвати шри Шанкарачарья Свамигал, духовный глава индусов Южной Индии, которого миллионы верующих почитают как Бога.

Путь мой к этому интервью был долог. Он начался после окончания института, когда, по совету Святослава Николаевича Рериха, я взялся за изучение индуизма.

Индуизм – сложнейшая социально-религиозная и философская система; она уходит на несколько тысяч лет в прошлое, но и сегодня оказывает огромное влияние на дела, способ мышления и образ жизни по крайней мере 80 % населения миллиардной без малого страны. Долгое время индуизм казался мне не системой, а хаосом, разобраться в котором невозможно. Любая попытка соединить разрозненные знания кончалась отчаянием. Исключений оказывалось больше, чем правил, новые факты не желали укладываться в уже обдуманные выводы, в затверженных аксиомах открывалось второе дно и едва ли не противоположный смысл. Любые параллели с чем-то знакомым заводили в тупик, даже слова и термины, использовавшиеся исследователями, в конце концов оказывались совершенно несостоятельными, ибо влекли за собой совсем не те ассоциации, уводили от индийской реальности и не отражали того, что было в действительности.

Казалось бы, изучение любой религии лучше всего начинать с ее главной книги – такой, как, скажем, Библия в христианстве, Коран в исламе. Но в индуизме нет такой книги; есть тысячи священных текстов, необычайно противоречивых на взгляд подступающего к ним впервые, в разное время созданных, в разное время записанных и составляющих странную библиотеку, где первобытные гимны огню соседствуют на равных с изощренными юридическими трактатами, а ослепительно яркие и гротескные мифы с краткими, сухими, намеренно темными философскими максимами. При этом практически ни про один текст нельзя сказать, что знание его обязательно для индуса. Даже Веды, составляющие основу индусского религиозного мышления, признаются далеко не всеми, а до недавнего времени низшим социальным слоям было даже прямо запрещено не только читать, но и буквально брать их в руки. Канона, как такового, в индуизме нет, и в довершение всего свод священной литера туры не является застывшим, он может пополняться и сегодня, за счет новых произведений, созданных уже в наши дни.

Но попробуем подойти с другой стороны – оставим вопрос о каноническом писании, но каковы догматы этой религии, какой путь определяет она своим адептам? И новая неожиданность – нет такого единого пути, нет строгого предписания, что человек должен верить так, а не иначе, что если он свернет в сторону от определенных догм, то перестанет быть индусом. Нет, вместо четкой и жесткой определенности – широчайший выбор возможностей. Почти любой путь признается достойным, человеку дано право самому выбирать цель своей жизни и средства ее достижения. Индуизм одинаково привечает и воина, проливающего свою и чужую кровь, и кроткого отшельника, не обижающего мух и комаров. И нет еретиков, впавших в противоречия с официальной церковью, поскольку нет догмы и, кстати, вообще нет никакой церковной организации. Да и перестать быть индусом нельзя, потому что нет в индуизме той границы, за которой человек отлучается от веры предков; даже если кто-то объявляет себя атеистом, в глазах общины он остается все равно индусом. Практически, вырваться из индуизма можно только перейдя в другую, более жестко организованную веру, например, в ислам – и такие переходы случались и случаются, – но и тогда, если отступник передумает, ему достаточно совершить очистительные церемонии и община примет его обратно.

С другой стороны, стать индусом человеку со стороны, исповедовавшему до того момента любую другую религию или не исповедовавшему никакой, нельзя – индусом можно только родиться.

Что же это за религия, в которой нет канона, нет единого предписанного учения, нет церкви, нет четко определенных границ – было от чего прийти в смятение. Само слово «индуизм» на поверку оказывалось привнесенным извне, оно означает всего лишь «верования тех, кто живет за рекой Инд».

Но в чем суть этих верований, кому молятся те, кто живет за рекой Инд? Может быть, изучив, так сказать, объект их веры, мы сможем ясно определить для себя индуизм?

И тут уж совсем идет голова кругом Западные исследователи насчитали в индуизме миллионы богов и богинь! Среди них есть благостные и свирепые, есть изнуряющие плоть и предающиеся неописуемым эротическим наслаждениям, есть дети, мужчины, женщины, есть полумужчины-полуженщины, есть полузвери-полулюди, есть просто звери, и все вместе они образуют нескончаемый конгломерат высших существ, в котором прекрасно разбирается каждый малограмотный индийский крестьянин и в котором – увы – так трудно сориентироваться дипломированному религиоведу из любой другой страны.

Вы пытаетесь расставить миллионы фигурок по их значимости и тут же терпите неудачу, так как один и тот же бог в одном районе Индии почитается как держатель всего мироздания, а в другом он же служит на посылках у какого-то местночтимого, никому за пределами данной деревни неведомого божества.

Вы хотите положить на карту все собранные вами сведения и опять-таки ничего не получается, ибо даже важнейшие «секты» индуизма располагаются на территории страны не сплошняком, а вкраплениями друг в друга, причем не редкость в Индии, что члены одной семьи молятся разным богам. И это при сохранении почти полной религиозности населения даже в наши дни!

Мало того, один и тот же человек зачастую совершает жертвоприношения то одному, то другому богу и в зависимости от того, о чем именно он в данную минуту просит, на первый план в его религии выступает тот или иной из великого множества индусских богов. Добавим к этому, что, по обычаю, верующий всегда чтит не только главного и второстепенных богов своей «секты», но и тех, кто является объектом почитания других «сект». Статуи различных богов соседствуют в храмах; зачастую, возле каждого храма, посвященного, к примеру, Шиве, вы найдете маленькую статуэтку Ханумана, обезьяньего царя, верного помощника бога Вишну, а возле любого вишнуитского храма – изображение бычка Нанди, на котором путешествует во времени и пространстве Шива. В домашних молельных комнатах мне часто приходилось видеть в одном ряду олеографии кровавой богини Дурги, портреты Ганди и Вивекананды, изображения Иисуса Христа и фотографии родителей хозяина дома, все одинаково украшенные гирляндами цветов.

Да и вообще – кому и чему только не молятся те, кто живет за рекою Инд! Индусы почитают едва ли не все предметы и существа на земле, в воде и в небесах камни и деревья, горы и реки, солнце и луну, звезды и планеты, коров и обезьян, змей и птиц, героев и предков, призраков и демонов, оспу и половые органы, надгробия и статуи, картины и диаграммы, свастику и крут, – всего не перечислишь, и жизни не хватит на то, чтобы полностью вместить в себя все это невероятное многообразие.

Тогда вы решаетесь на последний шаг и, отложив 299 999 999 богов на потом, пытаетесь сосредоточить все внимание на одном, произвольно выбранном – надо же с чего-то начинать! Вы погружаетесь в легенды и мифы, связанные только, скажем, с Кришной, весьма популярной фигурой индусского пантеона (речь пойдет, конечно, не о том американизированном Кришне, которого избрали своим прикрытием заокеанские проповедники из духовной транснациональной корпорации «Международное общество сознания Кришны», а о подлинном многотысячелетнем Кришне индийских деревень и городов).

Темнолицый Кришна, бог-пастух, которого Н.К Рерих сопоставлял с российским Лелем, герой множества сказаний, песен, миниатюр. Нет ничего таинственного или сверхъестественного в облике красивого юноши, играющего на флейте на густо зеленой траве под раскидистыми деревьями, столь характерными для индийского пейзажа. Как жизнен излюбленный художниками сюжет, полный лукавого средневекового эротизма, – Кришна, спрятавший одежду купающихся пастушек и своей игрой на флейте выманивающий обнаженных девушек из вод реки Джамны. Правда, индийская склонность к непомерной гиперболизации несколько утяжеляет этот фривольный образ – традиция насчитывает у Кришны 16108 жен и 180008 сыновей (такая точность, естественно, обусловлена магическим значением чисел). Но в целом перед нами язычески радостный, народный персонаж, скорее сказочный, чем религиозный.

А кто там – черный и жестокий, сеющий смерть на своем пути? Как зовут этого витязя, не знающего ни страха, ни снисхождения, ни раскаяния?

Великий воин, он покорил множество племен и народов и между делом помог своему брату убить злого демона Праламбху, выбив у несчастного демона глаза и расколов ему череп. Затем настал черед демона Нарака и его друга Муру, а заодно и семи тысяч сыновей последнего. Еще раньше он разделался со своим родственником тираном Канса, а также с его братом, а затем и с тестем (даже дважды тестем, так как тот был отцом двух жен Кансы). Приглашенный на спортивные состязания, наш герой убивает поочередно быка, слона, нескольких борцов, лошадь, а одного из участников игрища давит до тех пор, пока у того глаза не падают на пол.

Всю свою жизнь он кого-то душит, увечит, разрубает на кусочки, разрывает на части, убивает обломком двери, сносит головы сверкающим диском, скатывает на врагов скалы, обращает в пламя леса и города, а когда огонь начинает угрожать ему самому, всасывает в себя страшный лесной пожар и тем усмиряет стихию. И никто и нигде не может укрыться от его гнева – бессильны перед ним и гигантский змей, и летающий город, и потоп, ниспосланный великим Индрой, и даже тот демон, что тихо лежал на дне морском, притворившись перламутровой раковиной.

Кто же этот ужасающий своей мощью герой? Зачем мы заговорили о нем и отвлеклись от сияющего облика божественного юноши, так пленительно игравшего на волшебной флейте?

И новое потрясение подстерегает исследователя. Оказывается, услаждающий душу флейтист и вытряхивающий души богатырь, это один и тот же бог Кришна.

Как совмещаются они в религиозном сознании индусов? Историку ясно, что два эти лика принадлежат к разновременным пластам индуизма, но для живущего сегодня верующего они составляют единый образ – как же соединяются они?

И еще один вопрос возникает в этой связи. В XX веке защитники религии особенно любят подчеркивать моральное, нравственное начало, якобы составляющее самую суть религиозных учений. Апологеты индуизма считают, что их религия в этом аспекте значительно превосходит, скажем, христианство. Но какую же мораль несет в себе образ Кришны?

Что и говорить, Кришна-пастух тоже вряд ли может быть назван образцом нравственности, но хороводы на берегу Джамны с обнаженными пастушками выглядят невинными детскими играми в сравнении с мрачными деяниями Кришны-воителя.

Конечно, судьба особо не баловала его и многие совершенные им убийства есть просто элементарная борьба за жизнь: то кормилица оборачивалась ведьмой, соски которой были пропитаны ядом (но могучий младенец ухитрился высосать из нее все жизненные соки), то на него, 27-дневного, пикировал из поднебесья очередной демон – только для того, чтобы пасть, обессиленным в борьбе с необычайным ребенком. Иногда Кришне, спасая себя, приходилось проявлять чудеса находчивости: даже когда кто-то из недоброжелателей проглотил его, он нашел выход – раскалился добела в желудке противника и тот был вынужден отрыгнуть его.

Но главным образом – и это очень важно – Кришна боролся не за себя, не за свою жизнь (хотя в отличие от большинства богов он смертен), а отстаивал справедливость Историк по крупицам разгадывает загадки, накопившиеся за тысячелетия непрерывной традиции, воссоздает по мифам борьбу давно сгинувших с лица Земли племен, слияние или столкновение различных культов. Другие специалисты обнаруживают в истории Кришны параллели с античными героями, третьи – даже с Иисусом Христом. Но для понимания индуизма важно, во-первых, то, что образ божественного юноши сосуществует в сознании верующего индуса с безжалостным воином, и, во-вторых, то, что этот воин совершает свои подвиги, разукрашенные безудержной фантазией многих поколений, во имя восстановления некоей высшей справедливости.

Так в непостижимом хаосе, обступившем нас при первом приближении к индуизму, начинают брезжить какие-то контуры системы.

Запомним же два урока, извлеченных нами из осмысления образа Кришны. Это поможет нам постепенно подойти к пониманию внутренней логики индуизма.

Итак, где-то над богом, выше его, существует во Вселенной великий закон справедливости, ради защиты которой бог появляется на Земле.

И еще – лики индусских богов лишь издалека напоминают неподвижно застывшие маски; стоит вглядеться попристальнее – и они начинают меняться, расплываться, двоиться, троиться, и вот уже что-то совсем новое, иное проступает сквозь знакомые, казалось бы, черты.

И помня эти два урока, постараемся еще раз, с самого начала, всмотреться в грандиозный мир индуизма.

Индуизм, как и сама Индия, при первом приближении производит, как уже говорилось, впечатление ошеломляющее. На неподготовленного пришельца из христианского мира обрушивается с пронзительным пением раковин, грохотом барабанов и мелодичным позвякиванием колокольчиков совершенно непонятный, чудовищный и прекрасный, огромный, как Вселенная, хаос инопланетной цивилизации. Под ярким расплавленным солнцем, на кирпично-красной земле разворачивается перед вами грандиозное действо, длящееся уже несколько тысяч лет – и обычный аэрофлотовский самолет, из которого вы только что вышли, представляется попеременно то машиной времени, то космическим кораблем, доставившим вас в совсем иное пространство, в незнакомое нам измерение.

Здесь сочетается несочетаемое. Храм как учебник сексуального наслаждения; шумный и многолюдный базар как арена жесточайшей аскезы; пляшущие многорукие боги со звериными мордами и люди, сидящие перед ними в глубокой тишине медитации, – и, как вершина всего, мутный многоводный Ганг, воду которого благоговейно пьют и грязные нищие, и европеизированные бизнесмены, не замечая того, что рядом кто-то ныряет, кто-то полощет мыльное белье, кто-то чистит зубы, не замечая и того, что воды эти с одинаковой вечной меланхоличностью несут на себе и алые лепестки принесенных в жертву цветов, и раздувшиеся до неузнаваемости холодные трупы животных.

И не обольщайтесь, если в грандиозном этом калейдоскопе вам удастся выхватить что-то знакомое, близкое, соотносимое с нашей традицией – не успели мы отыскать нечто понятное и объяснимое, как оно тут же превращается во что-то абсолютно другое, наполненное чужими глубинами и чуждой мощью. За внешней схожестью формы явственно проступают пугающие бездны принципиально иного содержания. Вот мелькнул среди божественных хоботов, рогов и оскалов скорбный материнский образ– не торопитесь отождествлять его или хотя бы сравнивать с трагически-светлым ликом Богородицы, ибо тут же на ваших глазах превращается он в черную кровавую маску великой богини Кали, в страшное лицо с высунутым и прокушенным языком, лицо богини, пляшущей на мертвом теле, богини, украшенной ожерельем из черепов. Едва присмотревшись, вычленили вы своеобразную индусскую триаду богов и усмотрели в них столь близкую христианской душе Троицу, как вдруг каждое из этих лиц начинает разъезжаться и множиться, черты их преображаются, функции перемешиваются, лукавый пастушок превращается в необъяснимо жестокого витязя, добро перестает быть добром, зло оказывается неоднозначным, и в конце концов мириады богов то сливаются в единый Космический Свет, то вновь разбегаются по причудливым телам и формам Отчаявшись наложить на индуизм свое четкое представление о том, что такое религия и какой она должна быть (представление, рожденное изучением христианства и ислама), оторопевшие от того, что практика ежеминутно отторгает их теории, европейские исследователи вот уже двести лет ломают копья в бессмысленных спорах. Одна религия индуизм или конгломерат нескольких? Религия ли индуизм вообще, или просто образ жизни? Безнравственен он или до краев переполнен этическими нормами? И главное – хаос ли перед нами, несводимый ни к каким моделям, или же, наоборот, стройная и внутренне логичная система?

Между тем у индусов подобных вопросов не возникает. Не только богословы и пандиты, но и безграмотные крестьянские жены свободно и легко ориентируются в хитросплетениях миллионов богов и богинь, священных животных и птиц, рек, гор, деревьев, символов и знаков, философских понятий и магических мантр – и так же свободно и легко ориентируются они в сложнейшей вертикальной паутине каст и варн, правил приема пищи, запретов и табу, в понятиях «чистоты» и «нечистоты», то есть во всех лабиринтах социальной сетки индуизма. Иными словами, то, что издали представляется хаосом, внутри себя живет, функционирует, развивается как четко отлаженная и постоянно самовоспроизводящаяся система – открытая, замечу мимоходом, любого рода инновациям. Вопрос же о том, религия индуизм или нет, для индуса принципиально неправомерен, ибо, как это ни странно для всех нас, пытающихся извне заглянуть за Гималаи, понятия «религия» для индуса нет.

Конечно, когда мы говорим об Индии или об индуизме, любое категорическое утверждение может быть опровергнуто. Слово «религия» мы найдем едва ли не на каждой странице выходящих в Индии книг и газет. И разве храмы, жрецы, изображения богов, ритуалы, паломничества, песнопения не свидетельствуют о том, что индуизм – это именно религия (в нашем, традиционном понимании этого слова)?

Несомненно, индуизм это религия. Но не только. Образ жизни? Да, конечно – но не только. Философия? Вне всякого сомнения. Но, опять же, не только. И религиозный, и социальный, и философский компоненты накрепко спаяны в нем в нечто единое; как обозначить это единство, каким из наших, внешних для индуизма, терминов? Может быть, мировосприятие?

Слово «религия» явно не покрывает всего того, что так неадекватно именуется у нас индуизмом (кстати сказать, слово «индуизм» в той же мере чуждо индусскому менталитету, это заимствованное, заемное, иностранное для Индии определение того, чем живет и дышит ее народ). До какой степени церковного диктата и контроля ни скатывалась Европа в прошлом, но могло ли кому-либо прийти в голову, что, скажем, утренний туалет, физические упражнения, половой акт, само дыхание, наконец, есть акт по сути своей религиозный? А индуизм не только считает именно так, но и еще скрупулезно расписывает для своих адептов как, когда, в какой последовательности должны совершаться эти акты – именно как религиозные обязанности каждого индивида.

Именно потому, что для индуса религиозно все, все покрывается словом «религия», потому, что нет ничего светского, профанного, мирского, а есть только сакральное, именно поэтому и нет точного аналога нашему понятию религия в языковом наследии Индии. Как назвать то, что охватывает все на свете и не имеет противопоставления?

Впрочем, неназванным ЭТО оставаться не может и индусы называют его, но не религией и не индуизмом, а многозначным словом «дхарма», иногда же «санатана дхарма», то есть вечная дхарма.

Переводить такие специфические понятия, как дхарма или, скажем, излюбленная нынешними нашими экстрасенсами и оккультистами карма, не только затруднительно (ввиду многозначности самих этих понятий), но и опасно, любой из предложенных в качестве русского эквивалента термин потащит за собой ассоциации и аллюзии, почерпнутые из совершенно другой традиции. Так и получается, когда мы начинаем цепляться за услышанное в Индии «индуизм это дхарма», значит (делаем мы поспешный вывод) «дхарма», – это религия. Впрочем, ловушка даже не в том, что для нас за словом «религия» видятся церковь, канон, иерархия священнослужителей – а ничего этого мы в индуизме не найдем; но как быть нам с тем, что у огня, скажем, есть своя дхарма? Значит ли это, что у огня есть своя религия? Так, дойдя до абсурда, мы напрочь запутываемся в трех соснах – религия, дхарма, индуизм. Но невидимая глазу стройность индуизма как системы тем и доказывается, что войти внутрь этой системы, познать ее суть возможно через любые двери, через любой принятый в ней термин – для этого только надо на первых порах отдаться логике системы и забыть все то, чему учили нас на уроках религиоведения, а тем более на лекциях по научному атеизму. Попробуем же приоткрыть дверь с надписью «Дхарма».

Одно, последнее, предварительное замечание. Индуизм – это целостное мировосприятие, и его сущностные характер истики и закономерности представляют для тех, кто находится внутри этой традиции, не столько параметры самой системы, сколько отражение окружающего мира, окружающего и их, и нас – так что, всматриваясь в индуизм, открывая в него избранную нами дверь, на самом деле мы входим не столько в диковинную экзотическую структуру, сколько в тот самый мир, в котором живем и мы с вами. Это наша же планета, наша жизнь, но увиденная другими глазами.

Любопытно, что именно дхарма (при всем разбросе значений этого слова) свидетельствует о том, что индуизму вообще чуждо понятие хаоса, в том числе и при оценке окружающего мира. Как бы ни гуляли подвыпившие боги, какие космические катаклизмы ни сотрясали бы землю и Вселенную, но все и везде подчинено неукоснительному порядку, все разложено по полочкам, все расписано как в идеально-бюрократических инструкциях. И этот порядок, и эти «инструкции» и охватываются термином «дхарма».

Дхарма человека – это нескончаемый перечень его обязанностей: по отношению к предкам, к богам, к окружающим, ко всему живому и неживому. Дхарма это не только порядок, но и качество жизни. Это правило нравственного поведения, возведенное в долг. Нравственность не рекомендуется, нравственность жесточайшим образом предписывается. Нарушение дхармы есть преступление космическое.

Но дхарма индивида не сводится к скрупулезному исполнению навсегда и для всех установленных законов и правил. Аналог с библейскими заповедями был бы здесь неуместен. Дхарма означает также и идеальную индивидуальную судьбу, предназначение в самом широком смысле – вспомним, кстати, дхарму огня, то есть предназначение огня. Таким образом, дхарма определяет жизнь человека во всей системе его связей – его обязанности, его статус, его кастовое и варновое положение (строго говоря, связь здесь обратная – принадлежность к касте определяет дхарму конкретного индивида), его социальную роль на каждой из четырех стадий жизни – и нет большего греха, чем уклонение от своей дхармы или принятие на себя дхармы чужой.

Закон кармы, идея переселения душ и институт касты, вот приводные ремни социальной структуры индуизма, воплощающей, низводящей на землю, в человеческое общество, философские построения, краеугольным камнем которых является дхарма.

Но социальная структура – это нижний, заземленный этаж здания индуизма. Все, что сказано выше о дхарме, это низшее, земное (мирское, сказал бы я, если бы такое понятие было бы не чужеродным для индуизма) толкование этого великого принципа. Дхарма куда более величественна, чем добросовестное исполнение предписанных установлений на каждый день и на быстро убывающую жизнь.

Дхарма это грандиозный бесконечный мировой порядок, это Космическая Истина, морально-нравственный закон, согласно которому могут существовать и эволюционировать миры и галактики – а не только живые и неживые обитатели крошечной, затерянной в Космосе Земли. Дхарма как упорядоченность Вселенной (смена сезонов, восход и заход светил – если опять опускаться на наш лилипутский уровень) выходит далеко за рамки физической гармонии видимого мира, в конечном счете она связана с представлениями об абсолютном космическом торжестве Истины, Духа, Нравственности как вершин эволюционной иерархии.

Иными словами, весь мир есть часть космического Порядка и каждый человек, хоть в малейшей степени нарушающий свою дхарму, нарушает этот порядок, отрицательно воздействует на духовное состояние мира (учитываются при этом и поступки, и мотивы, и мысли, и желания) – так, попавшие в мотор песчинки, не просто сбивают или замедляют работу двигателя, но могут даже стать причиной катастрофы.

Отсюда такое внимание к мелочам – стоит неправильно или нечетко произнести хотя бы один слог в священной мантре, и порядок уже нарушен, обряд из благоприятного превращается в свою противоположность; стоит забыть вымыть утром хотя бы одну тарелку, и в доме воцаряется нечистота, особого рода нечистота, ритуальная, а не физическая, и все ваши утренние обряды оказываются бесполезными.

В силу своей природы, люди-песчинки, конечно, частенько нарушают дхарму, и настает момент, когда для восстановления ее нужно вмешательство богов. Но и боги управляются дхармой.

Заговорив о богах, мы, казалось бы, должны от социального и философского компонентов индуизма возвратиться к компоненту религиозному, но повременим пока и еще раз коснемся отличий индуизма от знакомых и близких нам религиозных систем.

Многие индийские исследователи, вслед за Вивеканандой, первейшее отличие видят в отсутствии хотя бы и легендарного основателя религии – в расчет не принимаются мифические семь мудрецов или комичный слоноголовый Ганеша, написавший под диктовку Вьясы многотомную Махабхарату. Нарочитая расплывчатость начала не так уж важна сама по себе, но вместе с нежесткой структурированностью канона (даже Веды не всегда и не всеми признавались как непогрешимое писание) это позволяет весьма гибко решать проблему традиционного авторитета. Отсутствие церкви как иерархической структуры, чья сегодняшняя деятельность определяется и «багажом» прошлого, и внутренними законами организации, ее принятыми когда-то решениями, ее догмами, ее неминуемым постепенным окостенением (то есть законами возникновения, становления и стагнации общественного организма – не обязательно, кстати, религиозного), отсутствие строго определенной вертикали священнослужителей, отсутствие, наконец, главы, примаса, патриарха, – все это отнюдь не свидетельствует о слабости или неразвитости индуизма. Растворенный в обществе, не имеющий своего четко очерченного домена, не претендующий на мишуру политической власти, но тысячелетиями сохраняющий, несмотря на все превратности, полный духовный контроль над каждым деянием, над каждым порывом желаний и полетом мысли своих адептов, индуизм представляет собой чрезвычайно гибкую, самовоспроизводящуюся систему, открытую любого рода инновациям, в том числе и результатам развития научных знаний. Даже генетика, казалось бы, наносящая смертельный удар теории переселения душ, давно уже переосмыслена и разъяснена в ведантистском духе образованными монахами Индии. Никакие открытия точных наук, никакие обещания наук гуманитарных, никакие археологические раскопки не повергают интеллектуальную элиту индуизма в панику, не заставляют их ни пересматривать устоявшиеся догмы, ни тем более сжигать еретиков и каяться в этом спустя пять столетий. Даже атеизм как мировоззрение оказывается вполне приемлемым для верующего индуса. Западные же физики давно уже внимательно изучают написанные на пальмовых листьях древнеиндийские трактаты о Космосе, о времени, о множественности миров – и так ли уж случайно, что в момент первого экспериментального взрыва атомной бомбы один из ее создателей, едва ли сознавая, что он делает, произнес наизусть бессмертные строки Бхагавадгиты?

Однако нельзя умолчать о том, что легко и уверенно ассимилируя чужое хорошее и чужое правильное, индуизм с огромным трудом расстается со своим нехорошим, своим отжившим, с установлениями глухого средневековья и древности, унизительными, страшными обычаями, проклинавшимися в течение веков (а иногда и тысячелетий) лучшими умами Индии. «Здесь то, что прошло, никуда не исчезло, здесь то, что придет, не уйдет никуда…» – так отметил эту особенность Индии наблюдательный Роберт Рождественский. Давно перевалившая в численности своей за 100 000 000 армия неприкасаемых, низведенных индусским обществом до животного уровня, – живое (вернее, полуживое) свидетельство того, что что-то основательно подгнило в космическом царстве дхармы. Кровавые погромы и разрушения мечетей – доказательство того, что индуизм, прославленный своей толерантностью, в политической сфере открыт отнюдь не только позитивным инновациям. Впрочем, нам ли морализировать по поводу чужой нетерпимости или экстремизма?

Возвращаясь к вопросу о своеобразии индуизма, о его принципиальной несхожести с другими мировыми религиозными системами, хочу указать на одну его черту, никак не укладывающуюся в наши привычные религиоведческие характеристики. С детства усвоили мы, что для религии обязательна вера в сверхъестественное. И еще, несмотря на то, что российская индологическая школа в свое время безусловно первенствовала в мире, ее наблюдения и выводы никак не поколебали уверенности нашего научно-религиоведческого сообщества в том, что центральной и обязательной для каждой религии является идея бога.

И вновь индуизм преподносит нам сюрприз, хотя и не в столь отточенно-четкой форме как буддизм или, скажем, конфуцианство (а мы все так и не можем признаться себе, что христианство и ислам представляют не главную магистраль, а лишь вариации религиозного опыта человечества). Спору нет, недостатка в сверхъестественном в индуизме нет – тут и постоянное вмешательство «потусторонних» сил, и проказы, и бесчинства бесчисленных духов, и нарушения законов Природы, и просто гиперболические свершения богов и подвижников: то кто-то из них, разгневавшись, выпьет океан, то кому-то поотрывают десять тысяч рук, не говоря уж о таких пустяках, как левитация, сжигание бога (!) огнем третьего глаза или питье крови из своей собственной обезглавленной шеи. Но если все эти сверхъестественные мифы, силы и поступки мы осмелимся отнести к религиозному сознанию, то почему бы не рассматривать тогда как религиозный текст, скажем, сказку о Колобке? Сверхъестественный элемент не является в индуизме системообразующим фактором, он развлекает как хорошая сказка, он дает выход воображению как литературный миф, он учит как басня – но он может быть проигнорирован адептом и, более того, он может быть тотально изъят из системы – и ничто в индуизме абсолютно не изменится. Разве только занимательности и наглядности поубавится.

Несколько сложнее, но в принципе так же обстоит дело с идеей Бога. С одной стороны, казалось бы, в индуизме представлены все мыслимые формы богопочитания – и как отца, и как матери, и как Хозяина, и даже как маленького Ребенка или Любовника. Бог открывается индусу в книге и в знаке, в творениях Природы и рук человеческих; жена обязана видеть Бога в собственном муже, Бог в звуке, в дыхании, в молчании. Бог имеет миллионы имен и эпитетов и т. д. и т. п. Но все это – Театр для неразвитого еще сознания, гигантский Театр, где боги – актеры, только все они в конечном счете играют одну и ту же роль. И если бы вдруг индуизм по какому-то волшебству отказался от всех своих богов и богинь и сопутствующих им персонажей – с индуизмом как системой, с индуизмом как с мировосприятием никаких существенных, а тем более сущностных изменений не произошло бы. Просто он стал бы менее ярким, менее доступным, очень элитарным.

Ибо, как это ни странно звучит для нас, идея Бога не является для индуизма стержневой.

По сути своей, индуизм есть мистическое мировосприятие, исходящее из представления о тотальной духовности Универсума. То Высшее, что мы называем почерпнутым из религиозного арсенала словом Бог, в индуизме определяется философским понятием Абсолюта. Космическое, вечное, всепроникающее, лишенное не только антропоморфного облика, но и каких-либо определений или атрибутов, не испытывающее ни любви, ни сострадания – это Высшее есть единственная реальность мироздания. Грубым человеческим языком индусы определяют это Высшее и Единственное как Брахман или Сат-Чит-Ананда. Но наименования эти условны, ибо применяются они к тому, что не имеет ни названия, ни определения.

Абсолют включает в себя все. Он сам есть все. С древнейших времен учителя говорят о его непостижимости; но некое над-чувственное соприкосновение с ним возможно, в частности, через медитацию. Соприкосновение это несет расширение сознания (Чит) и несказанную радость (Ананда). Не время и не место сейчас говорить об этом. Но следует подчеркнуть, что Абсолют, Мировой Дух, Брахман все же некоторым косвенным определениям поддаются. Это не темная и не страшная бездна Космоса, это, как только что сказалось, радость и свет, это сила возвышающая, очищающая, дающая энергию. И два важных момента, о которых, впрочем, речь уже шла. Индусский Космос Абсолюта – это гармония сфер, безмолвная симфония, выстроенная на основе неукоснительного космического порядка, вспомним концепцию дхармы. И еще – внутри этого величественного здания действуют определенные космические законы. Там нет и следа «застоя», другой вопрос, характеризуют ли эти законы сам Абсолют, этого нам, нашим человеческим разумом, знать не дано – но для нашей планеты, для жизни и развития рода человеческого, вообще для жизни на Земле эти космические законы представляют абсолютный императив. Правда, человеку, до определенной степени, дана свобода воли, свобода выбора. Он может восстать против этих законов – но это будет попыткой воспрепятствовать развитию и может привести к экологической или иной катастрофе, а в самом крайнем (и отнюдь не исключаемом) случае – к самоуничтожению человечества и даже всей планеты.

Из этих, вычлененных пытливым умом пращуров современных индийцев, законов назову важнейший – закон эволюции. Эволюции от низшего к высшему, от материи к духу, от многообразия к единству.

Если бы мы могли, как в игре «Замри!», остановить на мгновение весь окружающий нас мир, то в каждой его клеточке, в каждой капле, в каждом процессе наше сознание, должным образом натренированное, должно усмотреть эти эволюционные моменты. Там же, где не соблюден этот закон, где эволюция не просматривается, где заметен обратный процесс – там нарушена дхарма.

Не будем заглядывать в иные миры и на другие планеты, оставим это многочисленным любителям, не нашедшим себе применения на нашей Земле. Но здесь у нас, согласно воззрениям индусов, все живое и неживое расположено на вертикали, связующей в Абсолюте два противоположных полюса. На одном из них – абсолютная материя, на другом – абсолютный дух. От камней к растениям, от растений к животным, и выше – к человеку, и на каждой точке этой вертикали сочетание материи и духа. Чем выше, чем ближе к абсолютному духу, тем более заметно уменьшение материального и возрастание духовного. Человек, естественно, стоит выше камней, растений и животных, но и люди бывают разные – в ком-то сильны еще животные черты, кто-то достиг святости и почти все время пребывает в духе. И это не застывшая сетка, ибо ежеминутно, ежесекундно все на ней изменяется – в зависимости от добрых или злых, альтруистических или эгоистических поступков и мыслей.

И ошеломляющий вывод – в каждом человеке, пусть не одинаково проявленная, не одинаково видимая окружающим, есть частица абсолютного духа, Брахмана и, следовательно, каждый человек потенциально божественен! Бог не где-то, что бы найти Его, надо обратить свой взор вовнутрь и там, в глубине души, под грязью невежества и эгоизма сияет божественный космический свет (не оттуда ли, добавлю я, звучит иногда неподвластный нам и неподкупный голос, который мы называем совестью?).

Если Абсолют это Океан, то душа человека – капля этого Океана. И разве не ясно, что все люди на Земле, и нынешние, и ушедшие, даже не братья, а одно целое?

Примечательно, что индуизм не антропоцентричен. Человек не противостоит Природе, он составляет с ней единство, он состоит с ней в родстве, и нахождение на более высокой ступени развития не делает его царем и покорителем, а лишь накладывает на него большую степень ответственности за «братьев наших меньших».

Как объяснить тот факт, что люди, все до единого несущие в себе Бога, оказываются тем не менее на разных уровнях эволюционной вертикали? И вот тут приходит на помощь закон кармы и идея переселения душ. Жизнь не заканчивается со смертью этого тела, человек рождается вновь и вновь, и каждое новое рождение обусловлено суммой благих и «греховных» дел, совершенных им в прошлых рождениях. Он может в следующей жизни продвинуться вверх по духовной лестнице (власть и богатство не относятся в индуизме к числу искомых ценностей), если предыдущая жизнь его была чиста и соответствовала его дхарме. Но в новой жизни накопится новая карма и, если он заслужит наказание, после смерти он может родиться снова на самом дне жизни.

Психологически нам, жаждущим бессмертия, трудно понять индусов, для которых этот непрерывный круговорот рождение – жизнь – смерть – рождение представляется если не адом, то по крайней мере тем порочным кругом, разорвать который становится сверхзадачей человека. Но что значит «разорвать» цепь рождений? Это значит благими делами накопить такую карму, когда перевоплощения прекращаются, человек не рождается заново в человеческом теле, а соединяется с Абсолютом. Душа уходит в Мировой Дух, капля растворяется в Океане – возвращается домой. Ом, Шанти, Шанти, Шанти…

А как же пресловутые триста миллионов богов? Как они соотносятся с ослепительно-абстрактной идеей Абсолютного Духа, где их место – ярких, узнаваемых, какое отношение к величественной философии Космоса имеют едущий на крысе слоноподобный Ганеша, Шива, почитаемый в виде фаллоса, или постоянно перевоплощающийся Вишну, прибывающий на Землю то в виде вепря, то человекольва, то уже знакомого нам любвеобильного Кришны?

С точки зрения образованного индуса, никаких трехсот миллионов богов в индуизме нет. Есть множество имен, прозвищ, изображений, но за всеми стоит великое единство, неназываемый, неизображаемый Абсолют. Но обычному человеку трудно подняться до философских высот, он нуждается в более понятном, более близком боге, которому он может дарить цветы, подносить фрукты (которые сам же потом и съедает), к которому можно обратиться с просьбой, требованием, а изредка и наказать его, если настойчивые просьбы не имеют успеха.

Повторяю – перед нами театр для народа, легко сменяемые и взаимозаменяемые маски, но за ними, за каждым из них – гармония космических сфер. Отсюда пресловутая веротерпимость индусов, – ведь любой из богов в конечном счете есть некое, примитивное изображение Неописуемого. Если в странах христианского ареала, по знаменитому определению, философия была на известном этапе служанкой религии, то в Индии все наоборот – религия была и есть служанка философии.

Утрируя, можно сказать, что соотношение сути индуизма и его внешней, религиозной формы примерно такое, как если бы мы стали разыгрывать в деревнях философию Гегеля с помощью кукол, изображающих, скажем, Бабу Ягу и того же Колобка.

На вертикальной шкале боги занимают место, естественно, более высокое, чем люди, но в том же ряду. Они интересны своими ссорами, сварами, соперничеством (как их античные братья и сестры), они привлекательны своими подвигами. Все вместе они несут сложнейшую образовательную функцию, но они же выступают как ступени медитативного духовного подъема. При этом чрезвычайно важно отметить следующее: проводимые мною в течение десятилетий полевые исследования подтверждают мнение индийских ученых и теологов о том, что даже безграмотные крестьяне, чему и кому бы они ни поклонялись в своей обыденной практике, всегда знают, что за примитивными идолами, нередко слепленными их же руками, простирается единое бесконечное Нечто, объединяющее в себе всех богов, всех людей, все религии Индии и мира.

Для индуизма, и об этом уже много писалось, действительно характерно отсутствие единого, всем предписываемого пути. У каждого человека своя дхарма, своя карма, свой путь, своя, наконец, свобода воли. Все религии в основе своей истинны и одинаковы, ибо направлены к духовному благу человека, различия же в обрядах, догматах и т. п. Это различия чисто человеческие, вызванные причинами географического или исторического характера. «На каком бы пути ни приблизился ты ко мне, – говорит Кришна человеку, – я встречу тебя на полдороге». И к Христу, и к Будде индусы относятся с величайшим уважением Сложнее отношение с исламом, но на то есть свои причины.

Индуизм – религия не миссионерская, не прозелитическая. Поскольку индусом можно стать, только родившись в индусской семье, то никто не стремится обратить кого-либо в свою веру: с уважением относясь к вашим традициям, индусы в беседах с иноверцами всегда готовы говорить о «гармонии религий», но мягко и настойчиво отведут ваши попытки имитировать их религиозную практику. Им чуждо деление мира на «истинно верующих» и язычников, хотя элементы индусского мессианства в последнее время стали весьма заметны в идеологии правых и националистических партий Индии. Но не будем касаться политики, соотношение религии и политики в Индии (да и не только в Индии) блестяще определил в свое время один из вождей сикхского коммунализма: «Религия – конь, политика – всадник».

Отсутствие единого пути (при, повторюсь, отсутствии строго определенного канона или писания) означает, по сути своей, удивительную свободу для духовного развития человека. Но в реальной жизни все гораздо более детерминировано: еще до своего рождения человек уже отнесен к определенной касте, вся его жизнь, род занятий, брак, вся его дхарма неукоснительно очерчены самим фактом его рождения в данной касте; и все перемены, которые могут действительно в корне изменить его существование, отнесены из этой жизни в следующую, и то, если позволит накопленная им карма. При этом он не только не имеет права изменить свою судьбу, но и роптать на нее не может, даже мысленно.

Система, однако, позволяет «выпустить пар», и если человеку невмоготу жить его сегодняшней жизнью, он может уже сейчас разорвать этот порочный круг и выйти из него на свободу, – на свободу в качестве выходца из общества, всеми уважаемого, но изгоя. Он должен стать странствующим монахом, жить на подаяние, а до этого пройти через свой собственный похоронный обряд. Для индусского общества он в своем прежнем качестве – умер.

Социальная система индуизма жестока; но парадоксальным образом перенесение обычных для угнетаемого человека чаяний в «жизнь после жизни», сулящее непременное вознаграждение, пусть не «сегодня и сейчас», но и не в заоблачном рае, что и в том, и в другом случае рождает агрессивность и Фрустрацию, – это перенесение действует психологически успокаивающе. Как правило, даже толпа в Индии не несет того необъяснимого агрессивного накала, с которым мы сталкиваемся хотя бы в московском метро. Лица людей, даже стоящих на самом низу социальной лестницы, практически всегда готовы осветиться улыбкой, и даже представителям низших каст свойственно какое-то особое, величавое достоинство, может быть, оттого, что они помнят о потенциальной божественности каждого?

Отсутствие злобы, уважение ко всему живому – эти черты национального характера я хотел бы проиллюстрировать примером из каждодневной жизни Индии: узкая, грязная мостовая в Калькутте, по которой нескончаемым потоком движутся рикши, повозки, автомобили, тысячи пешеходов (причем никто не соблюдает никаких правил), – ив середине этого водоворота лежит и спокойно спит шелудивая бродячая собака. Никто никогда не наступит на нее, никто не заденет и не обидит ее, она может спать спокойно. Она – дома. Она – в Индии.

Конечно, есть и такое явление, как индусский фашизм, но мы условились не говорить о политике.

Несмотря на грязь, несправедливости, ужасающую нищету, несмотря ни на что, – в чем-то очень существенном, самом главном – Индия показывает нам пример того, как следует жить в этом мире.

И мне кажется, что все уже сказанное и все, что еще хотелось бы сказать об Индии и индуизме, укладывается в удивительно емкую формулу, своего рода послание Индии всему миру, и если мы осмыслим это послание до самых его глубин, если мы научимся, не отказываясь от своих традиций, жить в соответствии с этой великой Истиной, тогда и Россия наконец перестанет быть той страной, которая всему миру демонстрирует, как не надо жить. Ведь предсказано без малого сто лет тому назад: «В грядущем столетии Россия поведет за собой мир – но путь ей укажет Индия». Это предвидение великого подвижника Свами Вивекананды.

А послание Индии содержит всего три слова, но в них весь индуизм, вся мудрость, вся духовная зрелость этого народа.

Вот это послание: «Единство в многообразии». Постараемся же овладеть этой вершиной. Поднимемся над столь привычным нам дуализмом всего и вся. Ибо здесь заключена, как сказали бы индусы, наша дхарма. Дхарма грядущего столетия.

3. Канчипурам

Первый раз я приехал в «святой град» Канчипурам много лет тому назад, в 1985 г. Приехал специально, чтобы увидеть Шанкарачарью. Приехал, не скрою, в некотором смущении духа. Конечно, я знал, что здесь расположен важнейший из основанных тысячу лет назад великим философом Шанкарой центров и что «настоятель» его почитается как Бог и духовный царь – раньше, совсем недавно еще, на пути его царственного слона выстраивались богато украшенные арки и женщины сыпали на дорогу лепестки роз.

В Мадрасе я узнал, что нынешний Шанкарачарья почти всегда ходит пешком, от деревни к деревне, лишь изредка, по причине своего невероятно преклонного уже возраста, пользуясь паланкином. Но там же узнал я и нечто, меня поразившее. Оказывается, Шанкарачарья один, но в трех лицах. Причем, не только на иконах (в полутемном храме подвели меня к изображениям Шивы, его окружения, его символов и, показывая на худенького старичка на иконе, почтительно сказали – вот с ним Вы послезавтра встретитесь в Канчипураме.„), не на иконе, а реально, физически, во плоти. Есть три человека и все вместе они Шанкарачарья – старый, средний и молодой. Главный, разумеется, старший, молодой пока вовсе не в счет, он еще юн, недавно только отнят у родителей, избранный старшим по традиционным приметам; сейчас он не функционирует как Шанкарачарья, а только изучает приличествующую сану науки. Но со временем, сказали мне, удивляясь моей непонятливости, произойдет своего рода ротация: когда умрет старший, средний займет его место и станет духовным владыкой, а младший станет средним и приступит к активной деятельности в миру. И снова посланцы Шанкарачарьи найдут где-то ребенка, которого сделают младшим в этой странной иерархии живых богов.

Я расскажу сейчас о своей встрече с этой Троицей, не вспоминая из дня сегодняшнего день минувший, а словами, вылившимися в тот самый вечер, словами своего дневника, ничего не изменяя и ничего не добавляя Сейчас я смотрю на тот день куда более серьезно, но дневник зато полон деталей. Того меня, что записывал по свежим следам свои впечатления, давно уже нот на свете – так имею я право изменять что-то в написанном уже несуществующим я?

Здесь есть и второстепенные персонажи, я не рассказываю о них, они важны для атмосферы, не более того; имена я не изменял, чтобы полностью избежать соблазна беллетризации.

Итак, мы с вами снова а 1985 году (за месяц до начала перестройки, подумалось вдруг) – и слово автору дневника:

«16.03.85. Время, назначенное нам, приближается. Приезжаем в Канчипурам. Величественное зрелище возвышающихся гопурамов. Оставляем туфли в машине. К нам подскакивает некто, нас поджидавший – оказывается сейчас Шанкарачарья на пудже, надо обождать полчаса.

Идем в комплекс храма. Величественно, как и издали, но есть элемент запустения, несегодняшности какой-то.

Внутри храма забавный эпизод – полуголый жрец с блюдом, на котором пляшет невысокое пламя, подходит к каждому из нас и доброжелательно справляется – как Ваше имя?

Потом перед изображением толстопузого Ганеши совершает действо, вплетая имена моих спутников в санскритские мантры. Подходит ко мне, надевает на секунду мне на голову что-то похожее на грелку для чайника и тоже спрашивает – как Ваше имя?

Я несколько растерялся и говорю – имя у меня слишком длинное. Он кивнул радостно, повернулся к слонику в нише и – о, Боже, – слышу как в санскритских мантрах звучит вместо моего имени «имяуменяслишкомдлинное»!

Во дворе манговое дерево. Жрецы уверяют, что ему чуть ли не тысяча лет, но видимо лет 400 есть. Якобы оно дает манго 4-х разных сортов. Видимо, мичуринское.

В принципе, почему бы и нет.

Медленно возвращаемся к резиденции Шанкарачарьи.

Там уже суета страшенная – живой Бог, оказывается, уже вышел, суетятся те немногие (очень немногие), кого допустили. Их расшвыривают рыжие полуголые брахманы, нечто вроде охраны. Меня, впрочем, они, наоборот, вытаскивают в первый ряд.

Совсем рядом, у стены, на коврике сидит маленький, как обезьянка, очень старенький человек, сквозь оранжевое одеяние проглядывает почти отсутствующее тело. В руках какой-то ненастоящий жезл, вроде детского лука. Голова прикрыта куском одеяния Глаза почти не видят. Седая щетинка. Ощущение игрушки в руках здоровых, блестящих голыми грудями брахманов.

Люди падают ниц во весь рост – впервые вижу такое. Перед старичком, занимающим щемяще мало места в углу, в тени, ставят фрукты – подношение верующих. Он слабо поворачивается на коврике, чтобы все могли его видеть, поворачивается как бы подчиняясь чьей-то команде.

Рядом на корточках садится один из брахманов и начинает кричать в большое ухо на маленькой голове – большие уши это символ мудрости. Он слушает, полуотвернувшись. Брахман громко говорит и я слышу – свое имя, на этот раз почти правильно – профессор Рыбаков. Старичок никак не реагирует, только поводит рукой и меня не покидает жалость – оставьте его, вы же видите, что он ничего уже не понимает.

Но старичок, почти поднимая тонкими пальцами веки, взглядывает на меня – и волна доброты касается меня. Я ощущаю ее тепло и силу. Рука делает благословляющий жест, толпа замирает от благоговения, а рука слабо указывает на фрукты и на меня – и тут же добры молодцы из охраны, разбрасывая стоящих, бросаются ко мне с фруктами. Восторг толпы достигает апогея – мне дарован не только даршан, даже не только благословение, но и прасад. Это высшая честь, какой только можно ожидать.

Помимо воли, я растроган. Но главное я узнаю позднее – вообще сегодня он вышел к людям, чтобы специально даровать даршан мне. Оказывается, ему заранее доложили и он за два дня назначил мой приход в определенное время. Потому-то и ждал нас некто у входа в храм. Мало того – он вышел несмотря на то, что у него сильно поднялась температура.

Прасад – виноград и яблоко – съедаем все вместе – я, Ралан и Прабху, остатки отдаем шоферу. Если святой прасад, то я думаю, его можно есть немытым.

Больше делать нечего, у Шанкарачарьи «день молчания», говорить он со мной не будет. Но мужики-брахманы велят мне не уходить – сейчас специально для меня выйдет молодой Шанкарачарья.

Он выходит внезапно, нежный юноша, очень застенчивый, с любопытно-испуганными глазами, тоже в оранжевом, тоже с кривоватым жезлом. Мы с одинаковым состраданием смотрим с минуту друг на друга, прямо в глаза. И опять мне почему-то жаль этого ребенка с такой поломанной и сложной судьбой, с великой ношей на мягких плечах Он уходит, не обращая внимания на толпу, уходит учиться быть Богом. За ним уносят большую книгу, раскрытую на старинной деревянной подставке.

Мои спутники вне себя от счастья. «Какой великий день для Вас!» – говорят они мне почтительно. А я чувствую какое-то разочарование. Все-таки хотелось контакта, разговора, ответов на мои вопросы.

Ничего – утешают меня экономист Ралан и специалист по образованию в Сингапуре Прабху– завтра Вы увидите среднего Шанкарачарью и поговорите с ним. Он сейчас главный, т. к старый уже физически удалился от мира, а младший к нему еще не готов. Средний же передал уже, что будет говорить со мной – правда, не завтра, завтра я увижу его на церемонии, которая тоже выпадает не каждому индусу в его жизни, а поговорить с ним будет можно во вторник.

Мы уходим, садимся в машину, надеваем там туфли и едем. Ралан вскоре выходит, он остается в Канчипураме. Мы возвращаемся в Мадрас с Прабху. Заезжаем в Теософское общество, забираем книги – по-моему, чепуховые, и, наконец, я дома, в своем прохладном современном номере, отдающем американской стерильностью. И не верится, где мы были и что мы видели.

17.03.85. Едем в храм, где состоится церемония возвращения божественной силы установленному в храме лингаму, которая была изъята для того, чтобы дать возможность провести в храме реставрационные работы. Сегодня сам Шанкарачарья должен вернуть ее обратно. Издали уже видно, как собираются люди. У храма пожарная машина, временные заграждения, полиция.

Оставляем туфли у загородки, а сами топаем по грязи к обратной стороне храма. Там разрисованный живой слон, черный, как негр.

С нашим пропуском нам разрешают пройти на самые лучшие места, где народу мало и откуда все должно быть видно. Охотно водят, пускают, сами ведут. Удивительно.

Суть церемонии в том, что в определенный момент для возвращения божественной силы Шивы с гонурама и других мест храма будут лить священную воду. Но до этого ее еще должны пронести вокруг храма.

Долго ничего не происходило. Когда толпа заволновалась – идет святой человек, идет святой человек! Под уханье музыки, под крики – Да здравствует Шива! средний Шанкарачарья, действительно появился.

На фотографиях он выглядит достаточно земным и жестковатым. В жизни меня поразила та же детскость, которая проглядывала в старшем и младшем Шанкарачариях. Его тоже волокли вошедшие в раж темнотелые брахманы (впрочем, темнотелые лишь в сравнении: скажем, со мной, вообще же они намного светлее всех остальных), от также держался за свой кривоватый жезл, проплывая в объективе моего аппарата, и то же любопытство было в его взгляде, брошенном на меня – хотя чего ему особенно любопытствовать, если он сам дал разрешение мне быть и снимать.

А потом он скрылся и только громкоговорители разносили пение мантр.

Потом прибежал какой-то офицерик и пригласил меня и моего Рамачандрама куда-то, мы пошли за ним, он провел нас на крышу одного из храмов и мы в упор наблюдали разбрызгивание воды – на меня попало несколько капель и добрый Рамачандрам радовался за меня от души. Тут мы увидели и нашего святого – он стоял на соседней крыше, там быстро и деловито работали какие-то брахманы, а он помогал им и даже участвовал – разбрызгивая, да еще так старательно, будто все дело в том, чтобы забросить эту воду подальше.

Потом он куда-то делся, мы спустились по очень шаткой и ненадежной времянке на землю, попытались пробиться в ворота к своим туфлям, но толпа, хотя и сдерживаемая армейцами, была все же непробиваема. Пошли с другой стороны – и вдруг шум, давка. Опять волокут Шанкарачарью. Ненова мелькнуло его растеряно улыбающееся лицо.

Толпа перла изо всех сил, мы никак не могли выбраться, но, наконец, стали просачиваться гуськом в густой толпе сквозь ворота. Глянь, а в воротах в нише сидит наш святой, с жезлом, усталый, не видящий наших проплывающих рож и судя по сведенным на переносице глазам уже впадающий в транс. Тут он разглядел меня, глаза вернулись на место, он сделал усталой рукой неопределенный жест благословения и глаза снова поплыли.

Мы прошли сквозь плотный двусторонний коридор рвущихся навстречу, в храм, вышли на свободное место. Слонов уже не было, но зато над храмом летел самолет, возвращая нас в XX век Судя по реакции собравшихся, по вытянутым вверх рукам, по поднятым к небу детишкам, по загоревшимся глазам женщин для многих это возвращение оказалось слишком внезапным.

19.03.85. План у нас такой – едем на скутере туда, где нас кто-то ждет, а этот кто-то отвезет нас к 14.30 на беседу с Шанкарачарьей.

Скутер-скутерист трогается не сразу, т. к у него минута молитвы: перед маленьким изображениям какого-то божества под лобовым стеклом он зажигает палочку, втыкает ее и замирает, сложив руки. Потом берется за руль и поехали. Приезжаем в какую-то контору холодильников. Там внутри оказывается ее глава – ни кто иной как наш Рамачандрам. Появляется его сын, появляется еще какой-то мордастенький. И тут выясняется, что машины нет, Прабху не позаботился и им ничего не сказал, а ехать далеко, а боги смертных не ждут. А Рамачандраму еще надо заехать к себе домой и переодеться.

Короче, Прабху уходит искать машину, Рамачандрам уезжает переодеваться, его сын водит меня по своей фабричке – вид допотопный, но продукция не хуже швейцарской аналогичного плана – по качеству не хуже, а рабочая сила, естественно, во много раз дешевле.

Время идет и становится ясно, что историческое интервью накрылось.

Тут мордастенький сообщает, что в гостинице напротив идет заседание какого-то комитета, где присутствует его друг Бхаграв, у которого есть машина. Мы бросаем конкурента дорогой Швейцарии и переселяемся на полчаса в холл этой гостиницы напротив. Там все очень чинно и высокомерно.

А время уже не идет, а прошло. Уже 14.30.

Через некоторое время появился этот долгожданный Бхаграв, на меня реагировал совсем по Монтескье (оказывается, вообще впервые общается с русским), но зато немедленно согласился везти нас куда угодно.

Поехали, вернее, поползли, потому что шофер его, как нарочно, считает минимум до десяти, прежде чем выполнить на своей машине тот или иной маневр.

Мордастенький с нами. Приползли к Рамачандраму, он весь чистенький, но встревоженный – все-таки опаздывать к Богу в этой среде как-то не принято.

Я спокоен – в Индии все устраивается.

Едем за город и далеко, кстати сказать. Приезжаем в какой-то городок, долго шарим по улочкам, находим боя – как и следовало думать, Шанкарачарья ждал, ждал и отбыл в другое место.

Едем в другое место. По толпе голых по пояс брахманов и по разукрашенности здания понимаем, что Сам – здесь.

Всех нас заставляют раздеться до пояса. Нас пятеро – Рамачандрам, раздевшийся охотно и торопливо, Бхаграв – белокожий и настроенный скептически (он тоже владелец какой-то общеиндийской фирмы), мордастенький – ко всему покорный, я (лишь первое время неловко под любопытными взглядами молоденьких индианок, а потом как будто так и надо) и, наконец, главный скептик из последователей Кришнамурты, ворчащий и недовольный; он сел к нам вместе с Рамачандрамом.

Старик бегает куда-то, выясняет, делает мне успокаивающие жесты, но при озабоченном лице. Скептик бубнит мне в ухо и смотрит в лицо, отстраняясь, остановившимися холодными глазами. Остальные, как в бане, похлопывают себя по голым бокам. Вокруг много таких же, только многочисленные женщины как-то не соответствуют банным стандартам Толпимся мы в каком-то большом казенном зале, вроде физкультурного в школе. Перед нами сцена, часть ее невысоко затянута брезентом и посвященные время от времени демонстративно и напряженно вглядываются куда-то вдаль вдоль внутренней невидимой нам стороны брезента. Над сценой надпись на каком-то местном языке, что-то вроде лозунга, и три портрета – все три «мои знакомые» Шанкарачарьи. Толпа прибывает, немного теснится, на нее грубо покрикивают и даже пускают в ход силу те, кто устал вглядываться вдоль брезента.

Брахманы удивительно белокожи, тела белее чем лица, а шоколада простых людей здесь совсем нет. Д-р Кришна, кстати, говорил, что якобы есть теория, что брахманы это индийские евреи. Сам он, конечно, тоже брахман, хотя ест мясо, не носит шкуры, пьет сомалийский ром и очень любит И.В. Сталина.

Шанкарачарья появился на сцене как-то неожиданно. Здесь он немного другой – активный, смеющийся, распоряжающийся, посылающий в толпу какие-то дары.

Нудно ныла какие-то мантры бабулька неподалеку, полуголая охрана делала ей упреждающие знаки, но она настырничала. Остальные как-то сгрудились вокруг сцены и тянули к Нему свои сложенные вместе ладони.

А Он, шутливо переговариваясь с камарильей, занимался «раздачей слонов». Раза два вопросительно посмотрел на меня. Бедняга Рамачандрам, которого в последний момент оттеснили от сцены, что-то пытался выкликнуть, но из-за почтительности голос терялся в голых спинах впереди стоящих.

Тут какой-то служка (я бы даже сказал – служака, ибо был он стар и серебристо небрит) явился ко мне – Шанкарачарья, мол спрашивает, кто такой и чего желаю. И стал делать мне уже знаки, идем – давай, но тут старик наш, видимо, докричался, ибо с довольным видом стал пробираться назад, ко мне. А служка, все мгновенно оценив, звать меня больше не стал, а присоединился к тем, кто на сцене играл роль греческого хора.

Мы повернулись спиной к Богу, пробились через толпу (не так уж и много людей, но стоят плотно), прошли в боковое помещение, узкое, вроде длинной общественной кухни, из которой вынесено все, кроме стоящих вдоль стен столов; оно шло параллельно залу и было, естественно, пусто – столы не в счет. В дальнем углу дверь, открытая на солнце, на двор – видимо туда-то и вглядывался греческий хор, ибо Бог прошел здесь, чтобы выйти на сцену.

Старик переминался от радости, скептики же уже начали переговариваться, постепенно все громче – и вдруг в дверях возникло движение, мелькнули внимательные полуголые лица с брахманскими шкурами (как портупеей) через плечо – и Бог явился.

Отдавая какие-то распоряжения, он прямо в дверях разложил коврик и сел на него, опираясь на кривой жезл свой. Спутники мои, мгновенно забыв скептицизм пали ниц (буквально!). Потом мы образовали живописную группу – старик, мордастенький и кришнамуртиевец (их имен я так и не узнал), а также секретари Бога расположились полукругом. Охрана допущена не была. Внутри полукруга на почтительных корточках сел Бхаграв, почему-то взявший на себя роль переводчика, и я. Бог, он же святой, он же Шанкарачарья, увидев, что я сел, поджав ноги, как и он, от радости покатился со смеху. Вообще детская смешливость его распирала.

Разговор шел на хинди. Бог задавал вопросы, Бхаграв отвечал на них, потом переводил мне – пока разговор шел обо мне, откуда я, кто я, и откуда взялся сам Бхаграв – я молчал. Потом, когда Бог спросил, что я хочу узнать, я решил, что могу лучше Бхаграва это изложить и вступил в разговор. Услышав, что я говорю на хинди, оба реагировали преувеличенно – Шанкарачарья залился смехом, хлопая себя по колену и жестами приглашая присутствующих и толпящуюся во дворике охрану оценить сложившееся положение, а Бхаграв стал разводить широко руками как в опере, когда изображают крайнюю степень изумления.

«Теперь у меня есть ученик в России – снова залился Он радостным смехом. Потом сказал о мистической связи Индии с Сибирью, о прародине. А потом поделился собственным открытием – само слово Россия (Рушия, как он произносит нарочно, буквалистски читая английское название – но, повторяю, нарочно) означает «Страна риши». Это повергло всю публику в священный трепет. Недавно еще скептический Бхаграв повернулся ко мне просветленным лицом – Как просветил нас Его Святейшество, Вы приехали к нам из страны риши, мудрецов!».

У меня были еще вопросы, и чувствовалось по его настроению, что он готов продолжать беседу, но я чувствовал, что пора кончать.

Я дал ему фотографию на подпись, он взял, поколебался, но потом смущенно сказал, что как саньяси он ничего не может подписывать. Но может благословить эту фотографию.

Он положил на нее руку, закрыл глаза и беззвучно стал шевелить губами. Я смотрел в упор на его закрытые глаза под размалеванным шиванскими линиями лбом, на еле шевелящиеся губы, на ладонь, плотно припечатавшую фотографию – и чувствовал, как внезапно из смешливого настроения он перешел в состояние полной концентрации, почти давящей всех собравшихся вокруг. Так продолжалось минуты полторы – невыносимо долго, потом он открыл глаза, облегченно вздохнул и всем как-то сразу полегчало.

Я задал последний вопрос – можно ли стать индусом? Он то ли и вправду не понял, то ли сделал вид и торжественно протянув ко мне руку сказал громко и оглушительно: Я объявляю Вас индусом.

Меня тряхануло. Свита смотрела не на него, а на меня. Зная, что не-индусов во многие храмы не пускают, я попросил малу, т. е. материальное подтверждение того, что он сделал меня индусом. И вот тут уж я действительно удостоился неслыханной чести – он снял со своей шеи свою собственную малу и передал мне.

«Теперь я всегда буду с Вами» – сказал он. Должен ли я носить ее, не снимая? Нет, Вы можете носить ее, когда хотите, чтобы я знал, что с Вами происходит, если же Вы вдруг решитесь на какое-то дело, которое Вам самому покажется нехорошим, можете снять малу, чтобы я не узнал об этом.

Вдохновленные спутники тоже стали просить благословления и малу. В последнем он всем им с мягкой улыбкой отказал. А в виде благословления насыпал каждому из нас какие-то бесцветные сладкие квадратики. А мне дополнительно сказал – когда приедете домой, дайте эти квадратики каждому из своих домашних, пусть съедят и таким образом получат благо словление.

Мы поднялись. Я, совсем обнаглев, спросил, могу ли я его сфотографировать «Конечно» – ответил он и стал в дверях, невысокий, оранжевый, с кривым посохом. Блеск вспышки и встреча с Богом закончилась.

По дороге домой, когда мы стали одеваться, выяснилось, что старик Рамачандрам в экстазе где-то посеял свою рубашку. Но он мужественно не дал материальным огорчениям возобладать над духовными радостями. Пока я напяливал свою рубашку, мои потрясенные спутники показывали меня всем желающим как главного зверя в зоопарке.

«Вы наверное в прошлом рождении были индусом, чрезвычайно продвинутым в духовном развитии» – с «белой завистью» сказал мне мордастенький.

Он был так возбужден событиями этого дня, нежданно негаданно свалившимися на него, что не хотел со мной расставаться – сначала повез меня к себе и показал свою фабрику, а вечером зазвал домой.

Любопытная деталь – я спросил Рамачандрама, как Шанкарачарья отнесся к нашему опозданию на два часа. «А мы сказали ему, что у нас сломалась машина» – радостно захлебнулся Рамачандрам.

Так мелочно обманули мы, оказывается, Всевидящего.

4. И Снова Канчипурам

Памятна еще одна, последняя, встреча со старым Шанкарачарьей. Организовала ее фантастическая женщина Падма Субраманьям, одна из лучших танцовщиц Индии.

О Падме следует сказать поподробнее. Впервые я услышал о ней во время фестиваля Индии в СССР. Грандиозное мероприятие, призванное подтвердить и укрепить дружбу двух великих народов, было воспринято индийской стороной со всей серьезностью и ответственностью – к нам приехали лучшие артисты, лучшие художественные коллективы, а с нашей стороны было сделано до обидного мало, не было надлежащей рекламы, не было квалифицированных разъяснений специфики их искусства. В результате исполнители мирового класса, на выступлениях которых в США и Европе мечтают попасть самые взыскательные ценители, нередко демонстрировали свое искусство перед полупустыми залами наших провинциальных театриков. Случайная, неподготовленная публика с недоумением провожала их жалкими аплодисментами. Прославленные мастера, несмотря ни на что, работали с полной отдачей и иногда им удавалось растопить лед непонимания.

Падме это удалось в полной мере. После первых же минут выступления (мне рассказывали очевидцы из Краснодара) она ощутила, что зал не готов к восприятию сложнейшей символики южноиндийского танца – и она сделала то, что должны были бы сделать профессиональные искусствоведы. Она занялась просветительством, своего рода ликбезом. Она показала все составные части своего танца, она расшифровала символику жестов, она танцевала один и тот же номер по нескольку раз – сначала давая лишь самый общий приближенный рисунок образа, потом добавляя жесты и, наконец, мимику.

Она танцевала в своем излюбленном южноиндийском традиционном стиле даже под знакомую залу мелодию «Мы с тобой два берега у одной реки»! Успех был полный.

Меня вообще потрясает способность этой маленькой красивой женщины танцевать все, что угодно и подо что угодно. В Индии она танцует (одна, весь вечер!) на сюжет великого эпоса «Рамаяна» – меняя роли как маски. Странно видеть как эта необычайно застенчивая тихая индианка перевоплощается в танце то в коварного соблазнителя, то в неустрашимого героя. Удивительно и то, что эту знакомую каждому индийцу с детства поэму она воплощает под музыку Чайковского!

Падма не только танцовщица, но и педагог. Ее педагогическая деятельность отмечена самыми престижными международными премиями. Наконец, она – крупный ученый, историк индийского танца. И тут ее достижения неординарны.

Как-то она задумалась над тем, как же безграмотные певцы древности умели хранить в памяти грандиозные поэмы – «Махабхарату» и «Рамаяну»? В напечатанном виде это многотомные монстры, во много раз превышающие по размеру «Илиаду» и «Одиссею» вместе взятые – бесконечное море сюжетов, невозможное, казалось бы, даже для внятного краткого пересказа. Осмысливая этот феномен, она пришла к тому же выводу, что и многие специалисты – поэмы эти во многом носили импровизационный характер, а сюжетный их костяк держался на опорных пунктах, которые, действительно, запоминались наизусть; в промежутках же певцы использовали определенные словесные клише (вроде нашего «Ой ты гой еси, добрый молодец»), которые выпевались как бы автоматически – и певец во время их исполнения мысленно уже выстраивал свою импровизацию в направлении следующего «опорного пункта».

Нас не интересует сейчас, насколько это понимание соответствует действительности (тем более, что испокон веков уже существуют записанные версии этих песен), важно другое – Падма повернула свою догадку в область, творчески ей близкую. Она выдвинула гипотезу, что известные скульптурные изображения танцующих (будь то Шива или придворные актрисульки), сохранившиеся на стенах древних храмов, есть как бы стенографическая запись давно исчезнувших танцев. Эти скульптуры, отличающиеся друг от друга поворотом головы или положением рук и ног, есть такие же «опорные пункты», между которыми остается импровизационный простор. Как исследователь, она добросовестно воспроизвела в своей диссертации тысячи таких «опорных пунктов», а как профессионал, легко заполнила пробелы между изображениями танцевальными импровизациями. И совершилось чудо – она вынесла на сцену утраченные со временем танцы, она оживила окаменевшее еще в X веке искусство, во плоти и в движении продемонстрировала то, что запечатлели полуразрушенные столетиями скульптуры.

Благословил ее старый Шанкарачарья – и на поиски, и на воплощение результатов этого поиска.

С его же разрешения она совершила нечто, мне просто непонятное – стала танцевать… философию Шанкары. Здесь надо бы расставить уйму восклицательных знаков, произвести все приличествующие ахи и охи – но я умолкаю, ибо главное уже сказано, а постичь это явление мне не дано, сама идея выразить сложнейшие мировоззренческие прозрения человечества языком движения гибкого женского тела представляется божественно дерзкой и до безумия запредельной! А Падма танцует, не часто, но танцует – опять одна, опять весь вечер не уходя со сцены и, вероятно, валясь от изнеможения после спектакля.

Когда я посочувствовал ей, она посмотрела удивленно: «Странно, пока ты не спросил, я не думала об этом. Нет, я не устаю. После каждого выступления я принимаю горячую ванну, выпиваю стакан сока и чувствую всегда такой подъем, как будто мне снова надо идти на сцену…».

Она танцует и около храмов, и власти Мадраса перекрывают движение на улицах и тысячные толпы благоговейно внимают ее стремительному отточенному искусству. Что для нее танец – работа? Удовольствие? Нет, это – служение Богу.

И поэтому так естественен странный на первый взгляд тандем артистки, танцовщицы, «нечистой» (с точки зрения ортодоксии) женщины и аскетического патриарха, живого Бога, Шанкарачарьи.

И вот, благодаря ей, я вновь оказался в Канчипураме, несколько минут ожидания и мы предстали перед изможденным ликом великого святого. Конечно, Падма заранее договорилась, что он примет нас в тот день, когда, верный давно данному обету, он соблюдает молчание.

Странно, но прошедшие годы не отразились на его облике, он не постарел, не одряхлел, хотя дрожь берет при мысли, что он – не родился даже – а принял сан Шанкарачарьи… в 1907 году! Более 60 лет прошло с того дня, когда у ног его сидел Махатма Ганди, считавший эту встречу одним из важнейших событий своей жизни. Махатма не мог не знать, что задолго до того, еще в 1921 году, Шанкарачарья дал свое пастырское благословение всем, борющимся за освобождение Индии от английского господства, всем – и индусам, и мусульманам, многие из которых видели в нем посланца Аллаха.

Как ни удивительно, мы говорим с ним о России. Он вспоминает, что много лет назад встречался с человеком из России (а я-то думал, что первым из наших соотечественников прикоснулся к его стопам) – он называет даже фамилию, но в его произношении я не могу распознать ее, а потом говорит совершенно невероятные вещи. Оказывается, после той давней встречи он много думал о нашей стране и хотел даже – неслыханное дело! – сложить с себя сан, взять самого верного из своих учеников и, как обычно, пешком отправиться в путь – через Гималаи, в Россию. Он верит и сейчас в духовное родство России и Индии и ему хотелось принести слово об этом непосредственно в нашу страну.

Я слушаю, не зная, верить или нет, может все это разыгралось в его изображении, позже, но немолодой человек, прислуживающий ему, говорит мне потом, что он и есть тот ученик, которого Шанкарачарья наметил в единственные спутники свои; «Моя мать, – добавляет он с улыбкой, – была вне себя от горя, она была уверена, что мы оба замерзнем и погибнем в дороге».

К счастью или несчастью, но сложить с себя сан Шанкарачарья не мог. Но о России он говорит как о стране своей мечты, как о чем-то несбывшемся, но реальном.

Состарившийся ученик его сует мне какую-то книжку – здесь напечатана та памятная беседа с неизвестным мне русским. Шанкарачарья смотрит то ли на меня, то ли сквозь меня и улыбается – возможно, возможно, он представляет как шли бы они вдвоем через невозможные высоты Гималаев в далекую, незнакомую, но отчего-то притягательную Россию.

Стоящая на коленях рядом со мной Падма что-то шепчет, наклонясь вперед, в его освещенное улыбкой помолодевшее лицо. «Я дам Вам индусское имя» – говорит он мне внезапно и одновременно благословляющим жестом откуда-то ниоткуда, из-под хитона, достает что-то и протягивает мне. Его губы тихо произносят мое новое имя, а я изумленно разглядываю драгоценный подарок – раковину валампири, ту самую, закрученную в обратную сторону.

Спустя две недели, совсем в другом городе, в тихом гостиничном номере настигает меня телефонный звонок Я снимаю трубку и слышу захлебывающийся голос Падмы (Боже, думаю я, как она смогла меня здесь отыскать?). «Ты знаешь, – кричит она сквозь писки и потрескивания немыслимых расстояний, – Ачарья вызвал меня в Канчипурам и сказал помнишь русского, которого ты привозила ко мне? Я дал ему неправильное имя. Я много думал, найди его и скажи ему его настоящее имя». Иона по слогам несколько раз повторяет мне имя, данное великим Шанкарачарьей, имя, которое никогда не будет вписано в моем паспорте, но оправдать которое я должен буду всей последующей жизнью.

Я достаю книгу, которую всучили мне тогда в Канчипураме и долго смотрю на обложку, на портрет великого старца. Какая-то несказанная безбрежная благодарность переполняет меня – как в тот памятный день нашей первой встречи, когда теплая волна его доброты властно толкнула меня в грудь. Почти машинально раскрываю я книгу – и вдруг вижу фамилию того русского, который за много лет до меня принес в Канчипурам мысль о России. Открытие потрясает меня! Неизвестный соотечественник оказывается на самом деле хорошо знакомым мне человеком!

Семен Иванович Поляев – вот кто был собеседником Шанкарачарьи, вот кто подвигнул его на мысль отправиться в Россию.

Об этом, впрочем, умалчивает подаренная мне книга. Собеседники говорят в ней об адвайте – веданте, о майе, но сквозь философский их диалог, диалог ученого и подвижника, я внутренним каким-то слухом слышу их разговор о России. Несохранившийся в стенограмме, невоплощенный в уникальное загималайское паломничество разговор этот тем не менее в каком-то ином, неземном измерении крепко-накрепко соединил души наших народов. Он был значителен, это разговор, а ничто значительное не исчезает в этом мире без следа.

С.И. Тюляев – старый индолог, автор классических работ по индийскому искусству; мы часто общались на конференциях, посвященных Н.К. Рериху.

Спустя месяца два после его ухода из жизни, кто-то сказал, что он очень хотел о чем-то со мной поговорить – увы, я узнал об этом слишком поздно.

А потом умер и старый Шанкарачарья… он был действительно стар. Ему выпала долгая-долгая жизнь, не уместившаяся в целое столетие. Он так долго был на этой Земле, что казался бессмертным.

Но не забудем, что это был Шанкарачарья и по поверьям его народа в нем жил дух древнего философа Шанкары, прямым приемником которого он являлся, великого Шанкары, философию которого изучают в университетах Индии и всего мира, ибо в этой философии заключены высшие прозрения человеческого рода.

И какое великое счастье, что есть на этой Земле такая страна – Индия. Бессмертная Индия.

* * *

И тут я хотел бы поставить точку. Но так случилось, что много лет спустя я снова встретился с двумя знакомыми мне Шанкарачарьями.

Мы приехали с моей взрослой дочерью. Средний, ныне старший Шанкарачарья как ни странно узнал меня и благословил нас обоих.

С бывшим юным из них мы снова встретились в тот приезд. Он стал давно уже взрослым темнобровым мужчиной и принимает активное участие в кастырской деятельности.

Днем мы видели его в одной деревне, где творилось совершенно языческое действо. В хлеву стояли быки и коровы, весело разукрашенные в яркие цвета, с золотыми рогами, с влажными гирляндами на морщинистых шеях, а он ходил среди них со своим жезлом и трудолюбиво их всех (быков и коров) благословлял.

На улице стоял спокойный слон; по знаку Шанкарачарья, он тоже включился в процесс и благословил нас обоих, поочередно возложив на головы мощный хобот и тепло дунув на нас.

Шанкарачарья назначил нам встречу поздно ночью в одной из соседних деревень. Мы приехали на джипе, он и свита пришли пешком.

Он сидел у стены, керосиновые лампы вздрагивали вокруг него, какие-то тени метались по потолку. Время от времени перед ним простирались на полу дети и взрослые. В нем уже ничего не осталось от того испуганно-нежного юноши середины 80-ых годов.

Мы сидели на каменном полу, на котором цветными мелками были нарисованы сакральные узоры. Бог легко и красиво говорил на английском языке. Несмотря на непрошедшую еще молодость, от него исходило что-то отцовское.

Он пошел нас провожать. Вокруг темная пахнущая дымом индийская деревенская ночь. Лаяли собаки. В небе стояли мириады крохотных звезд. Он вдруг посмотрел на меня сбоку и спросил:

– Вы не думаете баллотироваться в Думу?

Я содрогнулся.

– Нет, конечно, нет.

Он задумчиво смотрел в непроницаемую тьму.

– Это хорошо. Иначе вас могут убить.

И добавил:

– Во всяком случае, если вам будет нужен совет, обратитесь к Примакову.

Это было уже выше моих сил – абсолютно да лекий от наших проблем человек, аскет, святой, весь день занимавшийся какими-то средневековыми делами – и Евгений Максимович (тогда, кстати, еще не достигший пика своей известности)…

Мы вернулись в Мадрас в свою шикарную гостиницу только под утро; вид наш был приемлем только для Индии – усталые, грязные, у меня на брюках разводы от цветных мелков, у Ольги на голове корона из свежих цветов, которую Шанкарачарья снял с себя и через меня передал ей, не касаясь её.

От нас исходила такая внутренняя радость, что служащие отеля заулыбались нам в ответ… мы были действительно счастливы!

P.S. А месяц назад пришло письмо из Канчипурама; старший Шанкарачарья вспомнил обо мне. Жизнь продолжается – и старый Шанкарачарья скоро «заговорит» на русском языке. Сбудется его мечта о встрече с Россией.

VI. Гималаи (три попытки)

Попытка первая: северо-восточные Гималаи

Это название влекло как звон колокольчика на кровле буддийского храма. Дард-жи-линг. Дард-жи-линг. И я двинулся в Дарджилинг.

Дорога налажена, всё, казалось бы, предусмотрено, но почему-то начинаешь чувствовать в себе авантюрную жилку.

Путешествовать по карте Индии просто и необременительно – покрытая петитом экзотических названий так плотно, что живого места на ней нет, она обманчиво сокращает расстояния до нескольких сантиметров – конечно, так поступают все карты, но не везде сквозь эти бумажные сантиметры просвечивает столько километров и столько впечатлений.

Путь в Дарджилинг – от ближайшего ли вокзала, от единственного ли аэропорта – это долгая дорога сначала по равнине, потом всё выше и выше, потом серпантином, зависая над белой от тумана пропастью, пересекая то и дело петляющие игрушечные рельсы (здесь ходит смешной «toy-train» – когда-то такие же были на станции Отдых Казанской железной дороги, где у нас была дача, там это были рельсы детской дороги), карабкаясь сквозь крохотные поселки с косоглазыми жителями в грязно-рваных свитерах, на секунду выхватывая глазом какие-то жанровые сценки и пытаясь их потом наполнить своим смыслом, и снова косматый туман, сквозь который пятнами проступают и исчезают оставшиеся далеко внизу темные куски долин.

Впереди идет джип, перенаселенный даже по индийским понятиям – на подножках, на запятках стоят худые доброжелательные парни, на крыше сидят и лежат, а внутри какая-то сплошная био-масса, из тьмы которой изредка мелькает то улыбка, то браслет, то любопытствующий узкий глаз.

И так несколько часов подряд.

В нашей машине точно так же все сидят друг на друге, тепло от дыхания, свисающей за борт ноге – холодно.

Снаружи накрапывает дождь, постепенно холодает, а главное неотвратимо темнеет.

Пока добрались, стемнело окончательно. Слуга-тибетец принес в отведенный мне номер – огромную пустую и темную «залу», – громыхнувшую вязанку дров. По стеклам бежали струи не останавливающегося дождя. На веранде одиноко вглядывался во тьму, скрывавшую Канченджангу, неизвестно как попавший туда тупорылый пулемет «Максим».

Ночь была холодна.

Когда на следующий день я вышел из гостиницы, то не знал еще, что начинается «день сурка» – все дни мои в Дарджилинге будут одинаковыми.

В гостинице старые гравюры, ружья на стенах и сама она носит нафталинное название «Клуб плантаторов» – трудно понять, какой век стоит на дворе.

У подъезда маются несколько такси. Строго говоря, по городу почти не ездят. Стоящие такси только что привезли кого-то, припилившего сюда из-за гор и ожидают теперь возможных пассажиров на отъезд. Туристы по городу не ездят, а ходят – вверх, вниз, опять вверх – а остальные жители сидят, сидят на ступеньках магазинов, в открытых коробках-киосках, просто на куче своего товара – а мимо них вверх-вниз, течет поток потенциальных покупателей, грузчиков, волокущих на спине самые негабаритные тяжести (даже холодильники!), просто фланирующих граждан. Поток однообразен и непрерывен – и вчера, и сегодня, и в «нигой день», как говорила когда-то моя младшая дочь, пытаясь передать сложное понятие «всегда». И лишь к вечеру поток становится реже и, наконец, совсем иссякает – но к тому времени опустились уже алюминиевые жалюзи магазинов, погасли огни, а от беспорядочных свалок товаров остался прилипший к наклонной мостовой мусор. Улица темна и её привычно заселяют собаки. Они же то и дело создают звуковое оформление сгустившейся ночи. И долго переругиваются в разных концах погрузившегося в сон городка.

Следующим утром, рано-рано, где-то вдали послышался приближающийся бум барабана. Я выглянул на балкон. Внизу, слева, вдоль по пустой, неживой еще улице целеустремленно и бесстрастно шагал одинокий буддийский монах и ровно и мерно бил билом в тугую окружность большого барабана. Вокруг дремали закрытые лавки, горел невыключенный фонарь и, потягиваясь и зевая, лениво уходили с дороги монаха вчерашние кудлатые псы.

Монах прошел мимо и исчез за деревьями и крышами, но долго еще слышался тревожный набатный звук Что это значило?

Я с надеждой посмотрел вдаль – но, увы! Густая пелена скрывала всё – что там Гималаи, даже дома на той стороне улицы едва просвечивали в белесом тумане как силуэты стоящих на рейде судов в туманное беспросветное утро.

Кто-то свыше нажал какую-то кнопку и внезапно снова заморосил холодный, прямо стоящий дождь. Капли стали шлепаться о перила, струи вдвинулись на террасу, на которой я стоял, и я понял, что в Дарджилинге никаких Гималаев нет – во всяком случае, для меня…

Туман вокруг, над крышами и за крышами не был занавесом или хранилищем великих гор, сквозь него ничто не чувствовалось – как не чувствуется, например, далекая Америка в тумане вокруг африканского берега. Туман был просто небом и этого неба было слишком много, города же осталось совсем мало – так, одна кривоватая улица.

Оскальзываясь на неровностях булыжников, пытаясь вчитаться в мокрые от дождя пассажи путеводителя, я двинулся на поиски буддийского монастыря Йнга Чоелинг.

Время от времени, то слева (ввысь!), то справа (вниз!) открывались стоящие чуть ли не друг на друге дома, вернее развалюхи, со своей непрекращающейся жизнью: кто-то развешивал бельё, кто-то выливал под ноги прохожим грязное ведро.

Мимо стоящих на приколе маленьких паровозиков провели по лужам дрессированного (т. е. замученного) медведя – и не знаешь, чему удивляться, паровозикам ли, медведю ли.

В тесных и темных лавчонках согнулись, сидя на корточках, тибетские беженцы, – они все заняты делом, на сотни своих свитеров домашней вязки трудолюбиво пришивают «Сделано в Италии». Почему в Италии?

Продавцы незаинтересованно торгуют своим барахлом. Режет поначалу глаз китайское сочетание цветов, красного, зеленого, розового.

Из путеводителя я знаю, что Дарджилинг отнюдь не только эта «дурная бесконечность», здесь есть питомник снежных барсов, есть красные панды в зоопарке и музей покорения Эвереста, есть, наконец, чайные плантации, но в отсутствие Гималаев город воспринимается как обманщик: позвал к себе звоном буддийского колокольчика, а сам обернулся тибетскими свитерами, на глазах у вас «сделанными в Италии»…

И я решил во что бы то ни стало дойти до Йнга Чоелинг, монастыря жёлтошапочников.

Путь оказался мучительно долгам (забегая вперед скажу, что всего около десяти километров) и неинтересным. Слава Богу, куда-то делся надоедный дождь, но и это не принесло облегчения. Настал момент, когда я решил, что не пойду дальше, сел на километровый столбик и стал ждать первого прохожего, который укажет, правильно ли я вообще иду.

Первым прохожим оказался неразговорчивый небритый старик с круглой пустой корзиной. Вместо ответа он просто ткнул длинным пальцем поперек шоссе – там, на противоположной стороне, возносилась отвесная гора, напрочь заросшая чисто вымытой зеленью.

Не сразу, но я понял, что, сам того не зная, я дошел до искомого монастыря – просто он где-то на этой горе и теперь надо найти тропу наверх.

Старик ушел, надев корзину на голову. Минут через сорок я отыскал-таки тропу, уходящую под углом в сумрачное небо и едва видимую в зарослях. Началось восхождение.

Подспудное ощущение близости Эвереста и Канченджанги делало мое карабканье комичным.

Начинало темнеть, а я всё полз вверх, среди сосен, по хрустким желтым сосновым иголкам, спотыкаясь об исполинские корни и подозревая, что все-таки ухитрился заблудиться Потом в окружавшем полном безлюдье возник старый высокий забор, ровный и, казалось, нетронутый. Он был почти что невидим за плотной стеной могучих деревьев. Минут пятнадцать я шел вдоль забора, а слева шумел становившийся темным и непроходимым лес.

Здесь начинается странное, но я никого не заставляю себе верить.

Занозив ладонь, которой я вел по забору, чтобы найти вход, слегка пугаясь подступающей лесной угрозы (скорее всего, вымышленной), я вдруг услышал сзади покашливание. Я обернулся Метрах в десяти позади стоял огромный черный пес с человеческим лицом. Мне показалось даже, что он мотнул головой, призывая последовать за ним.

Он повернул и пошел, не оглядываясь, назад по пройденному только что пути. Мы прошли порядочное расстояние, когда он обернулся, посмотрел мне в глаза и толкнулся в доски забора – с медленным скрипом раскрылась внутрь не замеченная мной калитка. За ней был крутой спуск и огромное здание монастыря – белое с золотом – на фоне дальних лесистых гор и уходящей вниз полукруглой пропасти.

Пес, не обернувшись, пошел по своим делам к монастырским помещениям, не обратив внимания на мои попытки сфотографировать его.

Огромные мраморные площадки вокруг причудливого здания монастыря были пусты, из глубины здания неслось стройное пение. Я спустился по высоким ступеням и увидел, что я здесь не один.

Маленькими шажками, заложив руки за спину, вокруг монастыря ходил как прогуливался человек, который не мог быть никем, кроме как настоятелем– седобородый, ласковый, но внушительный, он будто сошел со старой китайской гравюры.

Он не сказал ни единого слова, но разрешающим жестом позволил не только войти в храм, но и снимать в нем, хотя я и попытался привлечь его внимание к аршинным постерам «Фото и видеосъемка категорически запрещаются».

Он улыбнулся и двинулся своим шаркающим стариковским шагом от меня, потом подошел к краю балюстрады и заглянул в потемневшие глубины пропасти, потом удалился куда-то, а когда я собрался уже уходить, он появился снова – с маленькой свечечкой в руке. Поставив её на мраморный парапет, он бережно зажег её – и слабенький свет затрепетал перед над горами и лесами, оставшимися там, внизу, где совсем не было присутствия человека, крохотный огонёк, отгоняющий тьму.

Так и заканчивается мой фильм о первой поездке в Дарджилинг, этим кадром, трогательной свечечкой…

Пес провожать меня не вышел.

Не появились и Гималаи – лишь на одно мгновение в какой-то из последующих дней разошлись облака и совершенно ирреальным светом ударило из образовавшейся дыры – но это были доли секунды, и снова всё затянуло тучами и дождем.

Более того, совсем недавно, несколько месяцев назад мы с моей спутницей приехали в Дарджилинг уже весной, а не после муссона, поселились в отеле «с лучшим в городе видом на Гималаи» – и всё повторилось сначала. Дождь, туман, дождь.

Встретили соотечественников, которые поверили рекламе: «Каждое утро на Тигровом холме (2590 м), расположенном в 11 км к югу от центра Д арджилинга (45 мин. на джипе) тысячи людей встречают рассвет, наблюдая, как первые лучи солнца освещают вечные снега великой горы Эверест (8848 м)» – в английском путеводителе даже говорится, что многие, приехав на Тигровый холм, отпускают машину и после восхода спускаются в Дарджилинг пешком, любуясь на другие восьмитысячники!

Встреченные нами соотечественники уезжали расстроенные – три дня они ездили встречать солнце и видели то же, что наблюдали и мы, никуда не выезжая – дождь и сплошной туман. Три дня (я не говорю о расходах) они вставали и отправлялись в путь в 4 часа утра!

Поездка этого года познакомила еще с одним представителем собачьего населения – он будет таким же громадным как монастырский, но пока это махонький щенок из тибетского ресторанчика, живущий, в основном, на столах посетителей, он ходит между тарелками, пьет ваш кофе и чихает от специй. Он ростом с варежку. Но рычит он как огромный зверь.

Надо, видимо, поехать туда в третий раз – посмотреть, каким вырастет кутенок, сходить на свидание к снежным барсам и красным пандам, а главное, выяснить, наконец, видны ли из Дарджилинга Гималаи?

Я всё еще слышу – Дар-джи-линг, легкий звон буддийского монастырского колокольчика – и поеживаюсь от воспоминаний о бесконечном и беспросветном дожде.

Вторая попытка: северо-западные Гималаи

Потерпев неудачу – побывав в Гималаях, но не увидев их, я решил подобраться к ним с другого конца Индии, благо времени у меня в тот год было достаточно. Так возник план поездки в Манали.

Вообще-то я рассматривал Манали только как перевалочный пункт – чего ждать от места, о котором даже в добром путеводителе с извиняющейся ужимкой сказано – «особых достопримечательностей в Манали нет». Конечно, это центр трекинга и туда стекаются любители пеших походов по горам, но, как говорят англичане, это не моя чашка чая.

Маленький уютный автобусик, быстро-быстро крутя колесиками, хыр-хыр, прямо из центра Дели доставил в центр Манали, в другой воздух, к другим, непохожим лицам, в атмосферу горно-курортную, своего рода Швейцарию, но в тибетском исполнении.

Путь, приятный во всех отношениях (комфортабельно, тихо – т. е. без завывающего на всю округу телевизора), с незабываемыми остановками – ворчливый шум студеных ручьев, прохлада – ах, как начинаешь в Индии ценить прохладу! – и величественные виды на горы, поросшие, как представляется, короткой шерсткой; на самом деле это вековые колоссы гималайских сосен!

Путешествие не утомительно, но длилось всё же около 15 часов.

В Манали сильно пахнет древесным духом, на улице натыкаешься на яков, потешно переваливающихся и мягко переливающихся черно-белой длинной шерстью, легко влекомых на поводке бесстрастными горцами; во всю голубеет небо и утро начинается с тибетского чая, скорее сытного супа с маслом, жиром, молоком, перцем, ничем не напоминающего чаепитие в Замоскворечье, кроме самого слова чай, абсолютно международного.

С балкона моей гостиницы – панорама полого уходящего вверх просвеченного солнцем леса. Стройные высоченные кедры как будто скрывают что-то игрой света и тени. Туда, внутрь, уходит натоптанная тропа, в воздухе над которой толчется светлый от нежарких лучей ком каких-то насекомых.

И действительно, что-то там есть, совсем в глубине, за черно-солнечными стволами – большое и темное.

Я вышел на исхоженную кем-то тропу, миновал шар толкущихся комариков, и тропа повела меня в гору, в недра нависающего леса.

На площадке меня ждало мрачноватое святилище, пагода из четырех этажей, каждый завершался широкой наклонной четырехскатной крышей, а над дверью и на внешних стенах торчали огромные рога каменных козлов.

Всё выглядело неожиданно зловеще, несмотря на веселый солнечный свет, и вызывало в памяти раннего Рериха, времен «Мира искусства», с его таинственными «Сходятся старцы» или «У Дивьего камня неведомый старик поселился».

Усиливало впечатление то, что за дверью был красноватый подвал, идолы, огонь, камень для ритуального обезглавливания несчастный коз.

Именно здесь один из братьев Пандавов, героев Махабхараты, Бхима убил некоего демона и женился потом на его сестре Хадимбе. Ей, «бабушке» местных раджей и посвящено мрачноватое святилище.

Прекрасный путеводитель на русском языке (серия Вокруг Света) дает колоритные детали:

«Раз в год во время праздника Дуссера идол Хадимбы отправляется на паланкине за 40 км в Кулу, чтобы поклониться богу Рагхунатху… Богиня, как указано на официальной памятной доске, хранит от стихийных бедствий и нищеты. Считается она также и покровительницей дождя. Поэтому в засуху деревенских божков приносят в храм и запирают в нём на ночь, чтобы они уговорили Хадимбу даровать дождь. Выполняет Хадимба и судебные функции в отношении божеств долины. Когда кто-то из них провинится, его представляют на суд Хадимбы, богиня может оправдать девату (местного божка. – РР.) либо приговорить его к заключению и голоданию. В последнем случае божество лишается ежедневного подношения горшка риса».

Какая прелесть!

Деревянное святилище возведено в 1553 году и с ним связана обычная легенда – дескать, оно получилось таким совершенным, что раджа повелел отрубить архитектору правую руку, дабы не мог создать что-то, еще более чудесное. У обычной легенды необычное продолжение. Архитектор и без правой руки ухитрился выстроить, но уже в другом месте, в Чамбе, святилище, превосходящее это.

Собственно, и это еще не конец. Восхищенные и благодарные жители Чамбы, получив новый шедевр, довели дело до логического завершения и отрубили, наконец, талантливому архитектору голову.

Какая-то пара фотографировалась, поочередно забираясь на струящуюся шерсть яка, як недовольно дергался и девушка кокетливо повизгивала; дети со смехом бегали друг за другом; шумели кедры как долгий товарный поезд – словом, картинка была умиротворенная и какая-то не то дачная, не то курортная, хотя и со своей спецификой (як, наконец, поднатужился и девушку сбросил). Но из отверстия, уходящего в подвал, дышало пламя и казалось, что пахнет горячей кровью и малопривлекательной непонятной древностью. И круторогие козлиные черепа капища враждебно отследили мой прощальный поклон.

Дорога вниз была легка и приятна. Плясавший на том же месте шар насекомых возник впереди как пограничный столб (или сказочный спасательный рубеж?), а натруженная тропа легко выкатила меня прочь из заколдованного леса, вниз, к знакомому зданию гостиницы.

Город в одну улицу, охамелые хиппи и закутанные в рвань тибетцы – «особых достопримечательностей в Манали нет», вспомнилось вдруг и я невольно оглянулся на обступившее город царство бабушки Хадимбы.

На центральной (единственной, как и улица) площади исходили адским черным дымом готовые в путь разноцветные и разрисованные чудища рейсовых автобусов. Вид у них был обычный для местных и странный для пришлых, даже если не обращать внимания на их боевую раскраску (огромные глаза на радиаторе, пузатые Тадж Махалы на бортах, знак Ом, попугаи, слоны и похожие на собак тигры плюс надписи и даже стихи – на хинди, урду, английском и местных языках!); пустые салоны внутри, зато на крышах люди, сундуки, рундуки, чемоданы, корзины и всяческая живность, всё вперемешку.

Я сел у не имеющего стекла окна (не выбитого, а отсутствующего «как класс») и навсегда, как казалось тогда, попрощался с Манали.

Впереди был Нагар и последний приют Н.К Рериха.

Самое сильное впечатление от Нагара относится не к этой поездке. Однажды мне довелось попасть туда зимой и до сих пор проведенная там ночь остается для меня самой холодной – не только в Индии, но и вообще в жизни. Вставая рано утром, я сбросил с себя три толстенных матраца, которыми укрывался, верблюжье одеяло, простыню, и вылез из-под всего этого в брюках, шерстяном свитере и…в пальто! Только так удалось пережить ледяную ночь в неотапливаемом здании постоялого двора.

Вот когда начинаешь любить тибетский «чай».

Путь к дому Рериха живописен и узнаваем – зеленые террасы внизу, деревеньки и уютные старые храмы давно всем нам знакомы по пейзажам Святослава Рериха, а горная страна, составляющая фон долины, по полотнам Николая Константиновича.

Когда-нибудь я опишу этот дом, каким он был, когда живы были хозяева. Как и в Бангалоре я сфотографировал тогда каждый метр его интерьера. Сейчас не хочется описывать его сегодняшний вид. Конечно, то что сделали здесь энтузиасты – восстановление, реставрация, сохранение – вызывает чувство глубочайшего уважения к ним. Но…

Раньше это был дом Рериха. Сейчас – дом-музей Рериха. В этом разница, но в этом и неизбежность. Ушла старая жизнь, ушла атмосфера, и наверняка иначе и быть не может. Но тем, кто может закрыть глаза и перенестись в прошедшее, заглянуть во все комнаты, услышать скрип лестницы, увидеть небрежно забытую на гвозде шляпу художника – открывать глаза не хочется.

Впрочем, тех, кто помнит, всё меньше и меньше. А приходящие впервые воспринимают как должное, что все внутренние помещения наглухо заперты и в них надо заглядывать, прижавшись носом к стеклу. То, что бетоном укреплены стены – они не знают – да и как без этого? А то, что прославленная в картинах и отца и сына скульптура Гута Чохана почему-то обзавелась целым семейством других изваяний, вряд ли кому придет в голову.

Но главное даже не в этом. Атмосферы лишился не только дом, но и вся округа. Это было тихое уединенное место, конечное для идущих сюда и как бы начальное, открывающее неведомую страну для дошедших Сейчас по шоссе по несколько раз в день проходит рейсовый автобус (против чего долго и успешно боролся Святослав), ведутся разговоры о сувенирном центре по соседству и об автостоянке.

Я не был там уже несколько лет; хочется надеяться, что перемены в этом заповедном месте будут только к лучшему, основанием для этого служит подлинная преданность служащих делу и имени Рерихов.

Но атмосферу уже никогда не вернуть.

Как, естественно, не вернуть и тех, кто некогда жил здесь, рядом с необычными хозяевами старого дома. А я помню их, помню и неожиданный рассказ служанки, весьма пожилой уже женщины, о том, как накануне ухода из жизни Николай Константинович взял её мужа и повел в лес и сам показал ему, какие деревья надо срубить для его погребального костра; потом вернулся в дом, лег и через два дня умер. А где же та долгая мучительная болезнь, о которой говорят все биографы, где беспамятство?

Муж её не принимал участия в нашей с нею беседе – его мучила астма. Но он был жив и в здравом уме и рассудке.

Почему раньше они никому этого не рассказывали? Может, они так детально поведали об этом потому, что мы говорили на хинди?

Сейчас их дочь служит в доме-музее. Родителей её давно уже нет на свете.

Но есть там место, где ничего не изменилось. Это площадка, где состоялась кремация.

По-прежнему пуст и значителен её широкий полукруг, выходящий на горы и нависающий над долиной Кулу. Всё также строг и величествен простой грубый камень – кроме известной всем надписи, на тыльной его стороне меленько выбито трогательное: этот камень принесен сюда издалека. Нет, кстати, лучшей эпитафии самому Рериху.

И если вам доведется побывать там, то как бы не реконструировали дом, какими новинками ни блистал книжный магазин в помещениях «Урусвати», постойте здесь подольше и вы ощутите биение сердца великого нашего соотечественника.

Вспоминается одно такое мое стояние со сложенными ладонями перед знаменательным камнем. Была золотая осень, я был один, каждое дуновение теплого ветра спускало на площадку сотни желтых узорных листьев. В чистейшем воздухе была разлита особенная осенняя тишина.

Мне захотелось унести с собой эту приобщенность – не только мысленно, но и материально. Огромную твердую гималайскую шишку я уже подобрал и мне захотелось взять с надгробия или вообще с площадки какой-нибудь камушек Увы, поверхность памятника была чиста, ничто не нарушало её строгости. Я стал ходить по площадке, шарить под листьями, разбрасывать их ногами, а то и руками – и всё напрасно. Если и находилось что-то твердое, то немедленно рассыпалось в руках песчаной пыльцой. Так прошло много времени, я твердо решил не уезжать без камушка, но, удивительно, все поиски были напрасны.

Отчаявшись и даже расстроившись, я вернулся к надгробию, чтобы проститься; сложил ладони, склонился… и замер.

Прямо на середине плиты в гордом одиночестве лежал небольшой камень.

Его несомненно не было там раньше, никто не приходил на площадку, слабенький ветер и тот стих уже давно – но камень лежал в самом центре и не заметить его было нельзя.

«Ты взял его?» – спросила меня потом Девика, когда я рассказал эту историю в их южном бангалорском доме. «И правильно. Он принадлежит тебе».

В Москве я присоединил его к постепенно образовавшейся коллекции камней, «позаимствованных» во время странствий по знаменательным местам Их было десятка два – из родительского дома Рамакришны, из Киото, Иерусалима, пустыни Гоби, от подножья Акрополя (хотя сомнения в подлинности последнего никогда не покидали меня – известно же, что ежедневно ранним-ранним утром груды камней вываливают у Акрополя греческие самосвалы – видимо, чтобы туристы не пытались демонтировать на сувениры само здание); а рядом с ними грела глаз обычная бутылка из-под минеральной воды с золотистым песком, набранным мною собственноручно в центре Сахары.

Но однажды пришла беда. Хлипкая книжная полка, на которой в определенном порядке много лет возлежали мои мальчишеские сокровища, обрушилась, камни полетели на пол – и перепутались. Перепутались и бумажки с подписями.

За давностью лет я уже не помнил, какой камень как выглядит и вот их нет – вернее, они есть, но безымянные. Стоит ли из-за этого печалиться? Не знаю…

Утешает хотя бы то, что бутылка из Сахары во время этого катаклизма уцелела.

Сохранилась, конечно, и громадная темная гималайская шишка, свидетельница моей таинственной встречи с таинственным камнем.

Вернемся к тому памятному путешествию и к моим попыткам увидеть Гималаи. Позади неудачи в Дарджилинге, Манали, Нагаре; впереди – Шимла (Симла – в моем возрасте так привычнее; я был уверен, что смена когда-то употреблявшегося имени Симла на шипящую Шимла произведена кем-то, плохо знающим английскую транскрипцию; так в современный русский язык вошло слово «шуши», хотя по-японски это однозначно суси, просто взяли буквосочетание sh как обычное английское ш – почему, интересно, никто не говорит Мицубиши?[2] А ведь там тот же самый звук. Но Шимла, как я вот сейчас выяснил, исторически происходит от имени Шьямала, покровительница этих мест, локальное проявление Кали. Так что придется и мне на старости лет писать Шимла, вместо привычного Симла).

Шимла – это место, в котором я был только однажды, и куда мне очень хочется вернуться, хотя там со мной произошли две неприятности. Первая – то ли из-за высоты над уровнем моря (более 2200 м), то ли из-за усталости непрерывных переездов, я реально, как теперь говорят, умирал там в номере гостиницы от удушья. Как вы догадываетесь, этот акт не был доведен до летального конца, хотя не помню уже, какими средствами. Скажу о другом – не хотелось бы никого вводить в искушение, но я никогда не думал, что умирать от удушья такое приятное занятие; всегда казалось, что это, по крайней мере со стороны, совершенно отвратительно, но в действительности состояние это соседствовало с блаженством – просто в полной эйфории останавливалось дыхание.

Помнится, меня отвлекли разгуливающие на балконе дома напротив многочисленные макаки и я постепенно задышал бодрее.

Вторая неприятность как раз была связана с обезьянами, но об этом позднее.

Рассказывать о Шимле – одно удовольствие. В принципе о ней можно написать увлекательнейшую книгу. Городишко, когда-то знаменитый только тем, что здесь, на этом месте, отдыхал перетрудившийся Хануман, обезьяний военачальник, после того как собрал лекарственные травы для Лакшмана, раненого брата Рамы, в недавнее время около ста лет исполнял обязанности летней столицы, откуда шло управление всей «Жемчужиной Британской короны». Судьба его весьма своеобычна и эти особенности не исчезли и по сей день.

Фактически в начале XIX века здесь было пустое место. Волею случая оно заинтересовало английских офицеров и те разместили здесь палатки для раненых солдат и инвалидов. В 1822 году капитаном Чарльзом Кеннеди был выстроен первый постоянный дом. Кеннеди первый сообразил, что в Шимле дышится куда легче, чем в остальной Индии, особенно в жаркий период (с марта по октябрь). Друзья, навещавшие его в этой, как они говорили, пустыне, полюбили климат – уже приходилось, по-моему, говорить, что наивысшая ценность в Индии прохлада, – полюбили и великолепный вид на снежные пики Гималаев, и через несколько лет быстренько понастроили более 60 зданий для себя (письмо французского натуралиста г-на Жакмона домой г-же де Треси от 21 июня 1830 г. из Шимлы) и завели типично европейские порядки – хорошие дороги, кавалькады утром и вечером, роскошные обеды с кларетом, шампанским и мадерой – «за последнюю неделю я не помню, чтобы хоть раз пил воду», признавался очарованный Шимлой парижанин. Англичане озаботились будущим и приобрели почти за бесценок землю. В Шимлу потянулись высшие чины администрации, привлеченные восторженными рассказами охотников и офицеров, стали жить здесь по нескольку месяцев, а возвращаясь в Калькутту привлекали новых гостей своим цветущим видом и этюдами, выполненными их женами, сестрами и дочерьми (этюды эти хранятся в Лондоне и неоднократно публиковались в наши дни).

Потом им надоело быть гостями у тех, кто тут расположился раньше, и они стали строить свои собственные резиденции. Многие, большинство из их построек дожили до наших дней, что придает сегодняшней Шимле неповторимый колорит.

Тем временем верховная власть перешла от Ост-Индской Компании к британской короне. Тенденции сохранились и усилились. Теперь потянулись столичные чиновники и первый среди них – вице-король.

Возникли дворцы (среди них даже свой собственный Петергоф, не переживший, к сожалению, пожара в 1981 г.), с башнями, террасами, верандами, обшитые внутри ценными породами дерева, с бальными залами и библиотеками – ни с какой стороны не напоминавшие архитектуру той страны, в которой им суждено было родиться.

Гербы и знаки Пенджабской армии и сейчас смотрят со стен на гостей правительства штата и научных сотрудников институтов, вселённых в эти былые дворцы; любопытно, что их автором был руководитель школы искусств в Лахоре Джон Локвуд Киплинг – отец великого поэта.

Некоторые помещения этих помпезных и не всегда высокохудожественных зданий (жена лорда Керзона даже ядовито отмечала, что некоторые из дворцов «порадовали бы миллионера из Миннесоты») приобрели особую значимость уже после провозглашения независимости – так в одном из них в 1972 году было подписано Президентом Пакистана Зульфикар Али Бхутто и премьер-министром Индии Индирой Ганди знаменитое мирное соглашение.

Сохранились письма современников, описывающие сезонные переезды из столицы Британской Индии Калькутты в Шимлу, постепенно ставшую официальной летней столицей.

Путь по Гангу от Калькутты до Бенареса мы еще можем себе представить, но дальше, уже не по воде, вряд ли хватит нам воображения Вот один пример. Целыми днями под палящим солнцем двигался караван – множество слонов, 850 верблюдов, нагруженных документами и барахлом, сотни лошадей, запряженные буйволами телеги – пересекая всю Северную Индию и поднимаясь затем на двухкилометровую высоту над уровнем моря, в Северо-Западные Гималаи. Чтобы сложить, увязать, нагрузить, разгрузить, развязать, разложить [а на каждой остановке, вспоминают участники, ставились три шатра для высоких особ – в каждом спальня, гостиная и гардеробная, плюс закрытые переходы из одного шатра в другой – а также огромный шатер – «трапезная» (ну, не назовешь же его столовой?) и шатер для приемов (дуарбаров)] и снова сложить, для всего этого караван сопровождали 12000 слуг.

И на финише – Шимла. Восторженная барышня, бегая от окна к окну, восхищаясь попеременно то алыми рододендронами, то белыми Гималаями, записала в те дни в своем девичьем дневнике: «О, климат! Неудивительно, что я не могу жить там, внизу! Нам нечем было дышать – сейчас я снова ощущаю воздух и заново вспоминаю его. Он скорее холодный, освежающий, чистый и несомненно полезный для легких».

Странно, но нигде, повторяю – нигде, не говорится о том, где же расселили 12000 усталых до изнеможения индийцев. В Шимле места хватило только для 50 слуг и то в нижнем городе.

В течение многих десятилетий Шимла принимала на лето измученных жарой и влажностью сахибов. Считалось, что так обеспечивается непрерывность и эффективность работы. Однако, сама идея летней столицы далеко не всеми англичанами приветствовалась. Естественно, что в «туземной» прессе открыто критиковали «исход», как обычно называли этот переезд, прежде всего за связанные с этим огромные расходы. Были громкие заседания и в Калькутте, и в Лондоне, были яркие речи и телеграммы в поддержку или против, были созданы компетентные комиссии…

Забавно отзываются эти дебаты в воспоминаниях Редьярда Киплинга, автора поэмы о Калькутте, которую он терпеть не мог, и Шимле: «Некий калькуттец, в общем-то вполне порядочный человек, несмотря на то, что работает руками и головой, спросил меня, почему ежегодно попустительствуют сезонному переносу столицы, этому скандальному Исходу в Симлу (так в переводе – Р.Р.). Я ответил, – оттого, что ваша Калькутта, эта сточная канава, непригодна для обитания. Потому что всё в этом городе: вы сами, ваши памятники, купцы и прочее – гигантская ошибка. Мне приятно сознавать, что десятки лак (так в переводе; правильно – лакх = 100000 рупий. – РР.) истрачены на строительство общественных зданий в другой столице, в местечке под названием Симла, а другие десятки лак пойдут на сооружение линии Дели – Калка, чтобы цивилизованные люди ездили в Симлу с комфортом. С открытием этой линии ваш огромный город умрет, будет похоронен, и с ним будет покончено». Приятный собеседник был этот Киплинг, не правда ли?

Летней столицей Шимла, несмотря на все заседания и комиссии, оставалась до последнего дня британского раджа.

И тут мы подходим к самому интересному.

Говоря о колониальном периоде истории Шимлы, надо отметить два главных момента, характеризующих тогдашнее местное общество – снобизм и фривольность.

Снобизм, вообще характерный для англичан даже дома, в пресловутом Альбионе, а тем более «в гостях», в Шимле был доминирующей чертой во всем и везде. Вообще удивительно, как жили эти люди, не замечавшие ни бед, ни красот Индии, не интересовавшиеся ничем, кроме охоты, поло, традиционного чаепития, разведения цветов, и жившие ожиданием устарелых газет и журналов мод из Лондона. Имитация старой доброй Англии в виду рододендронов и Гималаев означала полное сохранение и даже усиление всех предрассудков оставленного ими общества. И речь сейчас не о расистском и пренебрежительном отношении к истинным хозяевам страны – «туземцам» вообще категорически было запрещено появляться в собственно Шимле, в виде редкого исключения на центральную улицу Молл нехотя допускались только местные раджи (что, кстати, отзовется в оставшемся в легендах скандале – но об этом речь впереди) и… рикши. Все сословные перегородки, все условности, принесенные из Англии, все предрассудки сохранялись в неприкосновенности, подчиненные протоколу и иерархии.

Время текло, отмечаемое формальными ужинами человек на 300 и танцами – что требовало платьев, разных и новых, а также украшений, скупаемых в огромном количестве у «мэм-сахибных» разносчиков, охотно раскладывавших свои товары на верандах богатых домов на радость молодым и пожилым леди.

Центром всех дел и развлечений были клубы, естественно, закрытые не только для индийцев, но и для младших по рангу англичан. Все и везде очень много ели, но еще больше пили. Считалось, что алкоголь помогает противостоять климату– жаре в Калькутте («два пальца виски») и прохладе в Шимле («три пальца виски»).

Так несли они воспетое все тем же Киплингом «бремя белого человека».

И над всем их бытом царствовала давящая скука.

Скука была бы смертельной, если бы не та самая фривольность жизни, о которой я упомянул в начале.

Казалось бы, административная резиденция вице-королей и трудолюбивых викторианских клерков, Шимла должна бы была выглядеть издали как, пусть малая по размеру, но бюрократическая твердыня. На деле все сто лет Шимла считалась… городом греха.

Наше представление о чопорных англичанках – увы – вызвано, скорее всего, слабым знакомством с «материалом». Вообще, с «гендерной», как теперь модно говорить, стороны британский Радж выглядит сугубо мужским периодом, бравые вояки, хитроумные искатели барышей, самозабвенные ученые, дипломаты и агенты – с гусиным пером и шпагой, со счетами и неуместными здесь мундирами, гламурные и брутальные – мужчины, мужчины, мужчины… Это они строили дороги и охотились со слонов на тигров, завоевывали оружием, покупали золотом, подкупали всеми способами, издавали газеты и, привязывая живых индийцев к стволам своих пушек, выстреливали ими в горячее индийское небо. Но ведь было и другое, женское, лицо у правящих Индией пришельцев. Утомленные мужчины по вечерам возвращались в дома, где царствовали бледнолицые мэм-сахиб (замечу в скобках, что те, кто участвовал в борьбе за независимость, рассказывали мне, что самые страшные воспоминания связаны у них именно с женщинами, изощрённо издевавшимися над слугами).

Кто же были эти прекрасные дамы?

На это нельзя ответить однозначно. Были родственницы вице-королей и высшей элиты – жены, дочери, сестры, свояченицы – всем находилось место в колониальном раю. Это были женщины из хороших, даже лучших семей метрополии. Были жены офицеров и коммерсантов, самоотверженно променявшие холодные лужи Лондона на ужасающую жару Калькутты и гарнизонов. Были незамужние – пока – дамы всех возрастов и положений, отправившиеся в неблизкий путь с единственной целью найти себе мужа.

Мне очень нравится изящная гипотеза, выдвинутая как-то раз в разговоре нашим выдающимся экономистом-индологом Глерием Кузьмичом Широковым – о влиянии Суэцкого канала на женский контингент колониальной Индии. Действительно, сначала, когда надо было плыть вокруг Африки, в путь пускались немногие девицы. Между тем, в Индии было множество молодых людей, храбрых и самоотверженных, быстро богатевших (сзади, в Англии, у них не было ничего, кроме славного имени – ибо, будучи не первенцами в семье, они не наследовали богатств там; вот и приходилось добывать средства в Индии и большинству это более чем удавалось!) – но лишенных семейного счастья и женской ласки. Браки с местными красавицами воспринимались начальством и товарищами с крайним неодобрением – правда, первый такой союз зарегистрирован аж в начале XVII века, но явно как исключение. Даже женитьба одного офицера на армянке(!) зафиксирована как нежелательный межрасовый брак.

Так и маялись долгое время белые люди, обходясь тем немногим, что их окружало. Открытие же Суэцкого канала, продолжал Широков, сократило путь более, чем вдвое и из Англии рванули неудовлетворенные женщины, не нашедшие себе пару на родине – нередко некрасивые, закомплексованные, бедные; а в Индии они смогли добиться исполнения всех желаний – молодой муж, положение в обществе (во всяком случае намного лучше и стабильнее, чем дома) и в придачу дворцы, рододендроны, Гималаи и практически полная власть над слугами (а их было немало; для примера: 13 – из письма леди Анны Уилсеп, 1917 г., или 68 – из дневника Изабеллы Фейн, или даже 110 – из мемуаров Бастида, 1888 г., правда, в последнем случае речь идет о семье из 4-х человек).

И при этом, как вздох, вердикт Флоры Анни Стил в одном из её романов: у большинства европейских женщин в Индии нет никакого дела.

Приезжали и просто авантюристки, весьма далекие от упомянутого образа чопорной англичанки. Как ни странно это может показаться, но были и белые «леди», оказывавшие платные сексуальные услуги, они активно портили в глазах туземцев цивилизаторскую миссию империи.

Конечно, были и женщины-миссионерки, пытавшиеся нести христианство даже полудиким племенам, были учительницы и гувернантки, были последовательницы Е.П. Блаватской, впрочем, и их совсем не одобряли колониальные власти.

Почти все эти женщины страдали от скуки и абсолютно все – от жары. Поэтому, появление такого благословенного места как Шимла создало невероятной силы магнит. Туда устремились и молодожены, чтобы провести там, в гималайской прохладе, медовый месяц, и «старослужащие», чтобы отметить годовщину свадьбы, и просто уходящие в отпуск.

Но не все мужья, которые продолжали служить, могли позволить себе такой отъезд с «места своей дислокации» – ведь даже при Исходе далеко не всем чиновникам давалось разрешение сопровождать высокое начальство. В армии полковники специально запрещали младшим офицерам приезжать в Шимлу. А жены, глядя на более удачливых подруг, умирали от безделья, жары и скуки и пилили своих благоверных, чтобы те разрешили им поехать одним – а там уж они оставались на большую часть года.

Жен, живущих в Шимле без мужей, стали называть соломенными вдовами.

Их было в Шимле гораздо больше, чем мужчин – но мужчины были, чужие и обычно свободные. Стоит ли удивляться, что Шимлу стали называть городом греха?

Я бы назвал её городом романов, ибо ни в одной другом месте империи не было столько упоительных романов, и нет другого города Индии, о котором бы было написано столько романов и поэм.

Флирт пронизывал всю жизнь, от утреннего чая, обеда (где, как писали потом постаревшие барышни, все зависело от того, с кем рядом вас посадили – общей беседы за столом быть не могло, настолько многочисленным было собравшееся общество) и файф-о-клока до вечерних танцев и романтических прогулок на лошадях.

Флиртом обычно не ограничивались и остались истории, как обезумевшие мужья, нагрянув в Шимлу, преследовали потом убегающих или уезжающих на «игрушечном» поезде любовников.

Центральная точка на единственной улице Молл, той самой, куда категорически не допускались индийцы (их кварталы, невидимые отсюда, внизу, англичане не без юмора именовали Черный город), до сих пор носит название из той эпохи– Scandal Point (Место скандала). Но это особого рода скандал.

С этого места умчал возлюбленную раджа Патпалы (помните, что для раджей в неписанном законе было сделано исключение и они могли появиться на улице Молл – вот он и появился). Скандал был не в самом факте, а в том, что умыкнутая была женой британского офицера. Людская молва и по сей день рассказывает об этом эпизоде, а неконтролируемое индийское воображение называет отчаянную деву то дочерью вице-короля, то даже его женой(!).

След её после этого теряется, но кое-что о жизни двора очарованного ею кавалера удалось отыскать.

Плюгавенький и черненький, судя по сохранившейся фотографии, раджа отнюдь не был однолюбом Во дворце, во внутренние покои которого вела маленькая железная дверь, охранявшаяся специально подобранными почтенными старцами (главное условие – не моложе 80 лет), жили примерно 350 рани и махарани. Раджа любовно следил за их здоровьем. Французские доктора ежедневно докладывали ему об их состоянии и лечении; т. к ни раджа, ни доктора не могли запомнить их по именам, составлялся полный реестр всех дам по номерам и по буквам алфавита, а также по сочетаниям номеров и букв. Взглянув на эти комбинации, раджа мог, с учетом мнения врачей, выбрать любимую для очередных ночных забав.

Днем раджа тоже проявлял завидную изобретательность, приглашая своих дам, а также избранных гостей – но только американских и европейских женщин – провести день в бассейне его дворца (естественно, при его активном участии в этом развлечении). В летние дни вода из близлежащего канала, откуда наполнялся бассейн, была почти горячей и по приказу раджи в бассейн сбрасывали большие кубы льда. При этом не только понижалась температура и плавание приобретало привлекательность для разгоряченных тел, но и происходила некая феерия, когда хозяйки и гостьи, и даже обслуживающий персонал, в прозрачных купальных костюмах плавали сидя или лёжа на этих ледяных кубах, пили виски, тогда как остальные обитательницы дворца танцевали или, восседая на ветках деревьев, окружавших бассейн, пели лирические песни. Мужчины, официанты и охрана не допускались – даже 80-летние старцы не дослужились до такой привилегии.

Где-то среди них, этих фей, и затерялась, согласно молве, отчаянная женушка с Места Скандала.

Помню, Святослав Николаевич Рерих рассказывал мне массу историй о выкрутасах индийских правителей княжеств. В частности, он наблюдал какого-то раджу, объявившего всем подданным, что он изучил язык птиц. «Не знаю уж, с кем он там разговаривал, с гусем, возможно», – посмеивался С.Н. Подданные охотно восхищались своим талантливым господином.

В другой раз С.Н. рассказывал о Низаме Хайдерабада, богатейшем человеке мира, который бешено торговался с Н.К. Рерихом, покупая его картины. Наконец, Н.К сказал: «я из принципа никогда не снижаю цены на свои картины, но сейчас я готов пойти Вам навстречу – Вы платите назначенную мной цену за три картины, которые Вы отобрали, а четвертую я Вам отдам даром». И богатейший человек мира был счастлив!

Картины эти потом погибли во время пожара во дворце Низама. Как отнесся к этому Николай Константинович? – спросил я. «Спокойно, – ответил С.Н., – он только сказал: значит, такая их карма».

Сейчас как-то странно представить, что Индия была когда-то лишь частично под англичанами, а значительная часть ее оставалась под властью всяких раджей с их невероятными «закидонами».

Кстати – при всей красочности истории о похищении неизвестной англичанки в Шимле и при том, что об этом упорно говорит молва, никаких доказательств, кроме названия Места Скандала, найти не удается – а скандалов в Шимле и без того немало. Более фантастичный, чем все они вместе взятые, быт раджи из Патпалы, как это ни удивительно, подтверждается источниками.

И вот я выхожу на ту самую улицу Молл. Для этого пришлось подниматься из бывшего Черного города по крутым узким лестницам. После первого дня хождения по Шимле у меня возникло твердое убеждение, что весь город ниже главной улицы, идущей вдоль хребта, состоит из этих лестниц. Одна немедленно переходила в другую и я был готов поклясться, что абсолютно все они ведут вверх и только вверх!

Молл – улица широкая, пешеходная, расцвеченная причудливыми домиками, сохраняющими специфическое очарование летней столицы.

Что-то зацепило глаз и я присел на какую-то тумбу и стал наблюдать за потоком пешеходов. Помимо несчастных кули с натруженными мускулистыми ногами, волокших на себе ящики, холодильники, шкафы и прочие несусветные тяжести, причем в обоих направлениях, все остальные были похожи на парад двойников. Цивильно одетые в строгие тройки, в твидовых пиджаках, с незажженными трубками, торчащими из-под аккуратных усов (как у французских ажанов 1912 года) и обязательно с деловыми «дипломатами» в руках, по двое, они медленно прогуливались, я бы даже сказал, дефилировали слева направо, потом обратно, встречаясь с такими же точно парами и не обращая ни на них, ни на своё убийственное сходство с ними никакого внимания и не разговаривая при этом друг с другом. Зрелище было совершенно театральное.

Я понял не сразу. Это внуки и правнуки тех, кому строжайше было запрещено подниматься из Черного города, под страхом палок и ареста не разрешалось появляться на этой улице, улице тогдашних господ. Сейчас они, средний класс независимой Индии, вышли на Молл и сознательно или подсознательно играли в Британский радж, имитировали его, закомплексованно подставляя себя как актеров на место давно исчезнувших хозяев жизни, видеть которую им не было дано. Сюжета в их хождении не было, было только состояние, продлеваемое до бесконечности – слева направо, поворот и справа налево.

Молл упирается в памятник Ганди. Когда я проходил, какой-то человек приставил к нему высокую стремянку и, забравшись на неё, стал… мыть Махатме голову. Это обычная утренняя процедура. Мыло стекало по антрацитовому дхоти памятника. Солнце нестерпимо отражалось от блестящего лба Отца нации. Человечек слез, покопался и полез на верхотуру вновь. Теперь он надел на старческую шею Ганди длинный свисающий вниз венок из ярких цветов, сложил ручки на минуту и стал спускаться. Ганди сиял.

Я поклонился ему и медленно пошел в гору, начинающуюся сразу за монументом. Целью моей был храм Ханумана, расположенный на вершине, главная индусская достопримечательность в окрестностях колониальной Шимлы. Там меня, как оказалось, и поджидала вторая неприятность.

Дорога была крутая и длинная. Солнце пекло, забыв, вероятно, что совсем рядом растянулась прохладная столица, где уже скоро непривычные к снегу индийцы будут кататься на коньках. Ступени, где были, казались непомерно высокими. Я присел у какой-то развалюхи и закурил. Откинув грязную тряпку, заменяющую дверь, из развалюхи появилась девочка лет восьми и вприпрыжку побежала вниз, к уже невидному городу.

«Посмотрим, как ты назад припрыгаешь», – подумал я. Не прошло и четверти часа, та же девочка, держа в руках какие-то продукты, появилась снизу – и опять она подпрыгивала! Завистливо я спросил её – и часто ты ходишь отсюда в город? «Раза три-четыре в день», – ответила она звонко, даже не повернув головы в мою сторону. Я растоптал окурок и потащился в гору.

Всё когда-нибудь кончается. Я вышел на широкую площадку. Вокруг и еще вверх раскинулся лес, постоянно шевелившийся как заставка к передаче «В мире животных» – это был круговорот переносившихся с дерева на дерево макак; впереди меня покачивали затянутыми в джинсы бедрами, шедшие под ручку две эмансипированные девицы-индианки; у непритязательных ворот, стоявших без забора, черные морщинистые бабы продавали кулечки с кормом для обезьян.

Взяв кулек в правую, а толстенный путеводитель в левую руку, я в радостном ожидании прошел в гостеприимные ворота. Я сделал максимум два-три шага, когда вдруг почувствовал тяжелый удар сзади по правой руке и сильную боль в запястье.

Он промахнулся, этот огромный седой волосатый обезьян, вероятно, вожак Увидев кулёчик, он прыгнул за ним сзади, но я был «на марше» и рука ушла вперед и зубы его клацнули не по мешочку, а по голой руке.

Кровь хлынула ручьём. Вожак присел передо мной – большой, недобрый, со звериной темнотой в зеленых глазах. Желтые мощные зубы оскалились на всю морду – от бакенбарды до бакенбарды – угрожающе и испуганно одновременно.

От неожиданности и боли я не сдержался. Мне очень стыдно рассказывать об этом, но так было – бросив под ноги надорванный кулечек, я обеими руками со всех сил саданул зверя по морде тяжелым томом путеводителя.

Оскал стал еще шире, шерсть вздыбилась и мне стала по-настоящему страшно. А весь окружающий лес громко и скорбно взвыл как греческий хор – нашего вожака ударили по морде! Их было так много сотен, невидимых отсюда поклонниц и подданных седого сисястого вожака.

Девицы в джинсах повернулись и подбежали ко мне. Старик понял, что соотношение сил изменилось не в его пользу, посмотрел мне в глаза запоминающим взглядом и тяжело ретировался на четвереньках.

Девицы держали меня тонкими пальчиками за руку и говорили на американском слэнге, кровь продолжала течь, напоминая о СПИДе и других обезьяньих болезнях Греческий хор наполнял высокий лес стихающими стонами. Униженный вожак ушел по ступеням ввысь к обезьяньему храму, храму Ханумана.

Девиц, несомненно, послал Бог – какой только? Они, не принимая возражений, потащили меня куда-то и притащили… на кухню. Там было темно, шипели и пахли какие-то чугунные казаны и мрачный повар сосредоточенно осмотрел мою кровоточащую руку, не особо вслушиваясь в возбужденный щебет джинсовых девиц.

То, что произошло потом, страшно вспоминать даже сейчас. Повар взял красный перец (крупинка которого в пище может вызвать у едока ощущение атомного взрыва), окончательно измельчил его и, насыпав полную (!) столовую (!) ложку этого адского вещества, с нечеловеческой ловкостью всыпал мне всю ложку в открытую рану и еще утрамбовал сверху. Я взвыл громче, чем все обезьяны-хористки из окружающего леса! Девицы захлопали в ладоши.

Боль была чудовищна. Но странно, дня через два рука перестала болеть, а там затянулся и шрам и сейчас никакого следа не осталось.

У храма было много народу и еще больше обезьян. Вожака видно не было. Я обратил внимание на двух макак Одна сидела рядом с лоточником, чем-то там торговавшим. Лоточник, бездельничая, курил; внезапно обезьяна грациозно вынула у него изо рта сигарету, затянулась сама, выпустив лилово-серое облачко дыма и вставила сигарету обратно в рот ко всему равнодушного парня. Это был как бы цирковой номер, но исполнило его – дикое животное! И никто ничему не удивился, кроме меня, никто не обратил внимания.

Вторая макака все же привлекла взгляды и комментарии. Она сидела на ступенях храма, вместе с множеством своих товарок, но в отличие от них внимательно наблюдала за входящими в святилище женщинами. Всех она пропускала беспрепятственно. Но одну даму в синем сари почему-то выделила и когда та поднялась практически до двери, ведущей внутрь храма, неожиданно схватила ее за подол сари и повернула ее назад. Та, засмеявшись, попыталась войти снова. И снова обезьяна не дала ей сделать это. Пока я сидел там, возле лоточника, тетешкая забинтованную руку, ситуация повторилась раз десять. Все остальные паломники проходили беспрепятственно, и только эту женщину макака упорно заворачивала назад.

Через какое-то время я забыл о своем бесславном поединке с местным царьком Но когда пришло время начинать спуск к злополучным воротам, я оглядел топографию отступления и она мне решительно не понравилась.

Путь, причем единственный путь, лежал по узкой дорожке вплотную к невысокой стене – высотой примерно 1 м 60 см. Этот участок тянулся метров на 15. И на этой стене с интервалом в метр сидели и явно ждали меня насупленные самки из «греческого хора».

Я взял на изготовку верный путеводитель и трусливо затесался в большую индийскую семью, тоже покидавшую площадку и направлявшуюся к выходу. В семье было много детей, жен, еще каких-то родственников, они шли неорганизованной толпой, я болтался среди них, все время меняя положение, и мы благополучно миновали ряд лохматых физиономий. Мне стало казаться, что все это игра воображения, не более, но тут дети порскнули куда-то и я остался лицом к лицу (мордой к морде) с последней из сидевших столбиками обезьян.

Прикрываться детьми и женщинами больше было нельзя Лес вокруг стрекотал, требуя отмщения.

Дальнейшее произошло удивительно быстро. Сидевшая на стеночке обезьяна обеими тонкими лапами попыталась вырвать у меня путеводитель. Но главный удар был нанесен сзади – еще одна зверюга прыгнула и ухватившись с двух сторон сзади за брюки попыталась их резкими движениями спустить с меня – то ли, чтобы обездвижить, то ли, чтобы унизить в отместку за непочтительное отношение с их вождем (сам он как удалился с поля битвы, так больше уже и не появлялся).

То, что последовало, похоже на пляску святого Витта, но я не дал снять с себя брюки и не отдал путеводитель. Спасла следующая многоголосая семья, появившаяся вслед за нами на узкой дорожке.

Лес переговаривался неодобрительно и недружелюбно, когда я, пройдя сквозь ворота, стал спускаться.

Дорога вниз, естественно, была и легче, и быстрее. Внизу, у памятника Ганди с гирляндой на шее, я увидел то, что не заметил – а зря! – когда начинал свой путь в гору: некий человек отдавал за 15 рупий палки в аренду, чтобы отгонять назойливых обезьян.

А на улице все также гуляли парами твидовые индийские джентльмены с трубками в зубах и деловыми чемоданчиками в руках. Шимла продолжала жить своей, не вполне индийской жизнью.

Как уже говорилось, больше я там не бывал. Дефилируют ли и сейчас они по Моллу, не знаю. Но в судьбе негостеприимных ко мне обезьян произошли перемены, ими озаботилось правительство и теперь их партиями «высылают» в Таджикистан – по крайней мере, так уверяет новое издание того же путеводителя.

На следующий день я уезжал. Увозил меня давно приглянувшийся антикварный поезд-реликт былых, столичных времен. Маленькие вагончики, ведомые паровозиком-лилипутиком, похожие на настоящие как котенок на сенбернара, трудолюбиво бежали по трогательной узкоколейке и в широких окнах, сменяя друг друга, проплывали очищающие панорамы. Занятно было это сочетание игрушечности подобного состава, пустой просторности и как бы «всамделишности» вагона и 11Свсроятпых бесконечных видов холмов, долин, далеких голубых гор – при полном отсутствии человеческих персонажей. За исключением, конечно, видных при поворотах счастливых голов, высунувшихся друг над другом пассажиров второго класса. При этом сама дорога и особенно ее 103 (!) туннеля и 24 (!) моста не давали забыть об инженерных гениях и мускульных усилиях ее давних создателей.

Открытая в 1903 году эта ветка связала Шимлу с миром и навсегда отменила громоздкие караваны слонов, верблюдов и прекраснодушных барышень, терпящих неудобства в раскидываемых на ночь шатрах.

Практически все здесь осталось как в те первые годы. На остановках происходит малопонятная церемония – из дачного вида вокзала (его тоже хочется назвать вокзальчиком) к маленькому паровозу, а потом обратно идет группа чумазых людей с какими-то железными кругляшками в руках. Оказывается, в соответствии со старинной техникой, они вставляют эти диски в какие-то машины и тем самым переключают светофоры и другие сигналы на следующем отрезке пути; таким допотопным способом обеспечивается безопасность и блокируется возможность столкновения с встречным поездом. Поездов, по-моему, всего два, но старомодная обстоятельная осторожность несет в себе дух ушедшей эпохи, иных представлений о времени, иных достижений техники.

И так, от Шимлы вниз, до первоначального пункта, маленький труженик бежит около шести часов…

От первоначального пункта в Калки до Дели начинается уже современный путь, впереди немало мытарств, но странный мир Шимлы уже скрылся окончательно далеко сзади, за горами и лесами страны под названием Гималаи.

Кстати, Гималаи с их снежными пиками опять укрылись от меня – ни в Майами, ни в Наггаре, ни в доме Рерихов, ни даже в Шимле, знаменитой своей панорамой вершин, я их так и не увидел. Словно какое-то заклятье не подпускало меня и тут, затянув все непроницаемой кисеей. Правда, всюду в эти дни, сквозь облака появлялись в небе белые гиганты – но только на одно мгновение. Я хотел большего.

И, вернувшись в Дели, решил предпринять еще одну, последнюю попытку.

Попытка третья и последняя – центральные Гималаи

Место, которое на этот раз я поставил себе конечной целью путешествия, не обозначено ни на одной карте. Ни в одном путеводителе оно не упоминается.

Это любимый ашрам Вивекананды – Майявати. В Миссии Рамакришны о нем знают все. По мысли Вивекананды, это единственный ашрам, где сознательно соединены представители Востока и Запада. Те счастливцы, кому довелось побывать там, говорят с восторгом, что попали действительно в святое место.

План поездки (за неимением точных координат) был составлен мной как в средние века, на основании рассказов и воспоминаний. Потерпев неудачу в своих поисках Гималаев и на северо-востоке, и на северо-западе, на сей раз я был настроен особо решительно, желая во что бы то ни стало прервать образовавшуюся «дурную бесконечность».

Я странствовал в этот раз уже больше месяца и время, отпущенное на пребывание в Индии, убывало неумолимо.

В Майявати я отправился налегке, оставив книги и багаж в Дели. Это была поездка в неизвестность и не было рядом соотечественников, способных поддержать меня советом.

Чем ближе я подбирался к северным границам, тем яснее становилось, что какая-то сила испытывает меня на прочность и не рвется облегчить мой путь в Обитель Зимы. Избалованный ответной любовью Индии, я преодолевал препятствия одно за другим, немало изматываясь при этом.

Помню, забравшись уже далеко, вблизь Непала, я полсуток ждал автобуса, поздно вечером втиснулся и даже нашел место у пустого, но зарешеченного (как в тюремном транспорте) окна и мы понеслись в кромешную, полынную ночь. Автобус летел, воя, сквозь деревья и деревни, казалось, сметая все на пути. Я раздвоился – одна половина моя, прижатая к окну, оледенела, т. к воздух снаружи (ночь!) бил холодом и ветром; вторая истекала жаром, т. к на правом колене у меня сидел огромный старый и неправдоподобно горячий сикх, на нем штук шесть кривляющихся детей разного возраста, а на вершине пирамиды испуганно блеяла их коза!

Автобус летел и представлялось, что эти положенные нам полторы сотни километров мы просквозим за половину указанного в расписании времени. Но вдруг автобус примчался к какому-то полуосвещенному грязному сараю, все задвигались, сикх с козой слезли с меня и дети, ковыряя в носу, уставились на меня со спокойным любопытством – до этого меня, раздавленного где-то внизу, они не заметили.

У сарая мы стояли часа три. Стало ясно, что из расписания мы выбились напрочь, но уже в сторону опоздания. Вокруг расстилалась непроницаемая, пахнущая почему-то дымом бескрайняя ночь. Кто-то сидел внутри сарая, кто-то лежал на траве, коза успокоено паслась. Это зрелище напомнило, что я не ел со вчерашнего утра (о, Господи, зачем ты дал мне этот зуд путешественника, ведь в Дели стоит, осиротелый, мой номер в пятизвездочной гостинице и в любое время услужливый стюард прикатит по звонку столик с остро-благоухающими блюдами, а я здесь, голодный, и ни одна душа – ни в принимающей организации, ни тем более в посольстве – даже понятия не имеет, где я затерян в Космосе Индии). И, пожалев себя, я совершил поступок, по тем временам непозволительный – купил что-то обжаренное в масле, начиненное перцем и угрожающе пахнущее.

Остаток пути я мучился от острой рези в желудке.

Переночевав в неком заштатном городишке, я сел на другой автобус, который должен был привезти меня в то место, где кончались мои сведения, но, по слухам, достаточно близкое от Майявати.

Этот автобус был полной противоположностью вчерашнему. Он был дряхл и пуст, но мчался он с еще большей скоростью, весело прыгая на ухабах. Как я ни цеплялся, меня все время уносило в невесомость; скорость, развитая ветераном, подбрасывала так, что я непрерывно ударялся головой о крышу «салона» – при этом качка была, как на слоне, одновременно килевая и бортовая, но в условиях дикой скорости.

Кончилось все довольно быстро и печально. Последовал страшный удар, скрежет, автобус подпрыгнул в последний раз, из него повалил черный дым и на глазах у нас, шофера, кондуктора, какой-то бабули в выцветшем сари и меня, на глазах, повторяю, у нас автобус – буквально!! – развалился на куски! Отпали колеса, вздыбился радиатор, покосилась, пробитая моей головой, крыша и, как антилопа Гну, наш конь-ветеран превратился в груду какой-то дряни.

И шофера и кондуктора не интересовали причитания местной бабульки, но я, как иностранец, должен был быть немедленно обслужен по высшему классу. Оба кинулись ко мне, убедились, что невредим, и стали утешать психологически: не волнуйтесь, сэр, за нами идет другой автобус, мы посалим Вас на него, никакой доплаты не надо, просто подождите и он прекрасно доставит Вас на место.

Почти так и случилось, минут через 20 припылил другой ветеран, я втиснулся, мне, как пострадавшему, дали даже сесть рядом с женщиной (все мужские места были заняты) и мы поехали, оставив жалкие автоостанки и счастливую команду, избавившуюся от меня.

Всю дорогу я спал, ибо в этом, набитом автобусе, меня уже не подбрасывало так жестоко. Попутчики, не думая, что я знаю хинди, всю дорогу обсуждали меня.

Когда я вылез на площади конечного города, выяснилось, что это совсем не тот город, куда я ехал. Шофер и кондуктор просто воткнули меня в первый же шедший за нами автобус.

Гималаи теперь явно смеялись надо мной. Три дня я уже был в дороге, но, похоже, нисколько не приблизился к своей цели.

Пришлось сесть еще в один автобус, который, хотя и шел не туда, куда ехал я, но где-то пересекался с нужным мне маршрутом. Через 2–3 часа меня вежливо выбросили на пустынной дороге, заверили, что рано или поздно придет своего рода маршрутное такси – и я остался один. Один-одинешенек, где-то в северной Индии, почти потеряв надежду на избавление от тягот комического, но утомительно пути. Я сидел на сером былинном камне и все время вертел головой, не зная, откуда и кто придет мне на помощь. От камня расходились пустые ленточки забытых всеми дорог, а со всех сторон уходили вверх громадные и неласковые горы. Я был маленькой жалкой песчинкой (в пиджаке, с чемоданчиом и последней сигаретой в кармане) на пяточке посреди этих высоченных гор, залитых солнцем. И так я просидел часа два…

Потом вдруг на груди одной из гор показался пылящий джип, сполз вниз и, фырча, остановился – о, счастье! – он шел в нужном мне направлении. Мои сбивчивые объяснения смуглый шофер выслушал с пониманием, кивнул и пообещал доставить, куда нужно – но там, добавил он, надо будет Вам нанять такси до Майявати, нам туда нельзя. Он откинул брезент на «корме» джипа, швырнул внутрь мой багаж и сделал приглашающий жест. Я ухватился за стояки и задрал ногу, чтобы влезть в разогретое чрево автомобиля – и, о ужас!

Там внутри пытались ужаться, чтобы дать мне место, человек двадцать, не меньше. Наступая им на ноги, ввинчиваясь между сидящими и стоящими, хватаясь за все, что попадало под руку, я, наконец, сумел кое-как утвердиться. Брезент упал, мотор чихнул и нас стало трясти до полного беспамятства.

А мне уже было все равно.

В конечном пункте, действительно, стояли то ли такси, то ли леваки, которых не удивила моя просьба довести до Майявати. Я понял, что почти достиг цели. Мытарства остались позади.

Серпантином среди высоких густых лесов мы доехали до вершины. Таксист развернулся и уехал и я, наконец-то, увидел таинственный ашрам.

Из старого деревянного здания, несомненно помнящего Вивекананду, торопливо вышел монашек в оранжевой робе и у нас состоялся диалог:

Монах – Что вы хотели?

Рыбаков – Если можно, пожить какое-то время в ашраме.

М – У вас есть приглашение?

Р – Нет, но меня уверяли в Миссии Рамакришны в Калькутте, что проблем не будет.

М – Но вы нам писали? У Вас есть наш письменный ответ?

Р – Нет.

М – Тогда вам придется немедленно уехать обратно.

Я знал, что он прав, но когда я представил проделанный за эти дни путь в обратной последовательности – тесный джип, камушек, сикх с козой – я содрогнулся. Быть в двух шагах и получить от ворот поворот – было обидно. Да и уехать было невозможно, таксиста давно уже и след простыл.

Монашек смотрел с холодным сочувствием. «Хорошо, – сказал он, явно не видя ничего хорошего, – сейчас к Вам выйдет Свами».

Он ушел, а я остался. Солнце припекало, стояла оглушающая тишина, а из деревянного домика с колоннами текло мелодичное мужское пение, шла служба…

Свами был энергичен и не склонен к компромиссам. Как же Вы решились приехать, не уведомив нас? Обычно с нами списываются за несколько месяцев и мы не всегда даем разрешение.

– Вы откуда – спросил он.

Я ответил.

– Как ваша фамилия?

Я ответил.

Это смешно, но я почему-то был уверен, что, услышав мою фамилию, он закричит от радости – «Рыбаков, Рыбаков приехал!!» и пустит меня в ашрам Все-таки я был связан с Миссией Рамакришны не один год, выступал на дне рождения Рамакришны в Белур Матхе с главным докладом перед всем составом монашеского ордена из всех стран, наконец, года два назад мое выступление о Вивекананде на стадионе в Калькутте в присутствии Президента Индии транслировалось в прямом эфире по телевидению на всю страну.

Не зря я люблю повторять, что мне чужды все комплексы, кроме мании величия.

Говоря словами Ноздрева, мне пришлось «жестоко опешиться». Свами лишь хмыкнул неодобрительно на мою фамилию и явно попытался найти практическое решение стоящей перед ним проблемы. С каждой минутой стояния на солнцепеке он не любил меня все больше.

Из старого здания надтреснуто брякнул небольшой колокол.

– Как, говорите, ваша фамилия? – он уже устал от этого бесполезного разговора.

Я повторил.

И вдруг!!! Вдруг он воздел руки и закричал слово в слово то, что я себе намечтал: «Рыбаков приехал! Рыбаков!» – и тут же прибежали какие-то менее значительные свамики и обслуга, подхватили меня и чемоданчик мой и поволокли в ворота.

Свами, светясь радостной улыбкой, шел впереди, заглядывая мне в глаза. «Я не расслышал сначала вашу фамилию – она такая трудная», – говорил он, смеясь. Оказалось, что он видел меня раньше, на том памятном заседании в Калькутте, но не по телевизору, а прямо на стадионе – а там я был маленький, не больше наперстка (среди 12000 слушателей) и поэтому он просто не знал меня в лицо.

«Живите, сколько хотите», – и он велел отвести меня в келью на территории ашрама. «У нас есть внизу гостиница для приезжающих, но Вы один из нас, поэтому будете жить здесь».

Я был тронут, но справедливости ради надо сказать, что, как говорят, гостиница внизу это комфортабельный отель даже с горячей водой. Меня же поселили в холодной келье, с рукомойником и длинными широкими щелями в деревянных стенах, через которые можно было бы подглядывать к соседям.

Я прожил там неделю. Это было спокойное монастырское времяпрепровождение, уже знакомое мне раньше по жизни в других ашрамах и не раз еще ниспосланное мне потом – вплоть до текущего года. В своей келье я много читал и писал, в прогулках любовался дикими гиацинтами, слушал песнопения монахов и вел интереснейшие беседы с необычными насельниками обители, японцем-садовником и американцем-библиотекарем. Четыре раза в день маленький колокол, висящий на деревянной колонне у входа сзывал нас в трапезную; мы сидели в ряд на полу с круглыми металлическими подносами перед каждым и «дежурные», бережно ступая меж нами босыми ногами, аккуратно шлепали нам на подносы очень простую, очень вегетарианскую и (неожиданно) очень вкусную еду.

В первый год XX века здесь же сидел Вивекананда. Была зима, всё было завалено снегом, он практически был узником в этом маленьком здании. Но, видимо, ему было здесь хорошо; кому-то он сказал в те январские дни 1900 года в Майявати – вторую половину жизни я хочу провести здесь; я буду писать свои книги и насвистывать при этом что-нибудь веселое…

Увы, второй половины прожить ему не довелось. Он ушел отсюда навсегда и монахи до сих пор показывают крутую тропинку, ведущую куда-то вверх, еще выше, по которой он уходил.

Сейчас было лето, и я много бродил по лесам вокруг ашрама. Однажды в окрестностях я увидел странную и щемящую картину. По почти вертикальной тропе карабкался снизу смертельно усталый старик, на шее у него тяжело висел неподвижный мужчина лет сорока. Оказалось, там, в лесу расположена больница, где монахи ведут прием, лечат и ежедневно проводят по несколько операций. Слава этого заведения достигла Дели, откуда и принес своего обезножевшего сына старый отец, уповающий на чудо.

Я много снимал на видео. Особенно огромных серых обезьян с длинными хвостами, качавшихся на гибких ветках и обидно не замечавших людей. От больницы их гоняли служители, покрикивая и постукивая, обезьяны смотрели на них как на придурков.

Снимая, я все время слышал сильный разноголосый шум, ровно исходящий из леса, видимо, это давала знать моим непривыкшим ушам значительная высота над уровнем моря. Как же я был удивлен, когда в Москве, по возвращении, я вывел свой фильм на экран телевизора – и явственно услышал тот же самый шум. Не знаю, цикады или еще кто, наполнял звуковой симфонией светлый, пронизанный солнцем лес.

Дня через два меня вызвали к главному Свами. Он явно был недоволен. Постукивая ручкой по раскрытой книге, он без улыбки встретил меня вопросом:

– Мне сказали, что вы по несколько раз в день покидаете ашрам и сидите недалеко от ворот в лесу?

Это была правда, но я не видел, что могло вызвать его неудовольствие. Вынув из чемодана сигареты, я сообразил, что курить «на территории» весьма нежелательно. Правда, и Вивекананда, и сам Рамакришна курили, и в Калькутте, в Миссии Рамакришны курить разрешается (правда, только в келье, за закрытыми дверями), но здесь это было бы совсем неуместно. Я более или менее воздерживался, но когда надо было о чем-то подумать, я выходил за ворота, спускался метров на 20 и садился на мшистые зеленые ступени, ведущие вниз, в никуда – просто три старых ступеньки, обрывающиеся внезапно. Далее шел уже лес, старые листья, валежник, обычный индийский лес (напомню, что лес в Индии называется джунгли).

Честно говоря, я считал, что большому Свами не должно быть до этого никакого дела. Я не травлю изумительный воздух ашрама, я не маячу на глазах у монахов, тем более я не пускаю дым в широченные цели деревянных стен моей кельи.

Поэтому я занял оскорблено-оборонительную позицию.

Свами был расстроен и встревожен:

– Я очень прошу вас не делать этого.

– Почему?

Ответ был неожиданным – потому, что оттуда, где Вы сидите, всё время утаскивают людей… леопарды.

Вспомнилось, что, согласно легенде, на одной полянке (которую я, кстати, тоже полюбил) какой-то святой занимался медитацией, а из окружающей чащи вышла смотреть на него целая семья любопытствующих тигров.

Тревога Свами стала понятной.

Леопардов и тигров я так там и не увидел, но «для потомков» затолкал под зеленую ступень початую пачку отечественных сигарет.

Так прошла неделя. Целая неделя или всего неделя? Так или иначе, все хвори, которые я привез в себе, усталость, даже определенная депрессия от невозможности увидеть цель моих поездок, – всё это незаметно и бесповоротно исчезло.

Но я не рассказал о самом главном. В первый вечер по приезде, измочаленный приключениями, переволновавшийся у входа в обитель, я быстренько лег в своей аскетической келье– из-за холода, втекающего в щели, лег, как говорил один мой знакомый мальчик, «под труями одеялами, на двуях подушках», лег и провалился в сон без сновидений.

Бледное и очень раннее утро позвало меня «на улицу». Повсюду между деревьями висели как бы новогодние рваные клочки белого тумана. Было зябко и чисто – как в первый день после творения. Никого еще не было видно и я тихо-тихо пошел среди фантастических цветов, миновал старое и сырое после ночи деревянное здание, обогнул какой-то заурядный подмосковного вида сарай, зашел за него…

И ноги мои подкосились.

Прямо передо мной от крайнего лева до крайнего права, закрывая собой линию горизонта, невероятной по величественности панорамой – лежали снежные вершины Гималаев.

С того первого утра я почти всё время проводил, сидя за сараем на грубых забытых там чурбаках. Изо дня в день я смотрел на зубчатую белую цепь. Свыше 200 миль Гималаев – одним взглядом! Все восьмитысячники (кроме Эвереста, он здесь не виден) – сразу!

Об этом я не мог и мечтать, пробиваясь то с северо-востока, то с северо-запада, ибо и представить себе не мог, что существует такая божественная картина. Все трудности, все огорчения, все неудачи забылись и вообще единственно важным в мире стало раскрытое мне космическое спокойствие.

Они ежеминутно менялись – то серые, однотонные, то розовые, рассветные, то теплые, несмотря на колоссальные ледники, то необыкновенно четкие, то слегка мутные, в дымке, но никогда не обманывавшие больше меня и не исчезающие.

Они жили, дышали, были сиюминутными – но одновременно вечными, без конца и начала, торжественные и странно родные.

Я смотрел на них, постепенно ведя взглядом по белым твердыням, связанным друг с другом как колоссальный живой организм и ощущал пугающую причастность к их бессмертному присутствию. Внутри себя я был как чисто вымытое окно, трудно описать это состояние иначе.

И вскорости они «заговорили» со мной. Конечно, я не опускался до пошлости задавать им вопросы, вслух или мысленно. Но я вдруг стал получать ответы на всё, накопившееся за жизнь и даже не сформулированное мной никогда. Просто в душе всплывал ясный ответ – не словами, а осознанием. И становилось так ясно, что извратить, забыть, презреть это новое знание было совершенно невозможно.

А Гималаи жили, жили как бы в двух измерениях – в меняющемся сегодня и сейчас, и в зримо видимой вечности. И не было ничего, кроме Гималаев… в конце концов, есть ли еще хоть что-нибудь в нашем мире, столь же неоспоримо вечное?

VII. Сарада Деви

«Mother is calling you…»

Свами Локешварананда – автору

С точки зрения внешней биографической канвы земной путь ее совершенно неприметен в мириадах человеческих жизней, возникших однажды и растворившихся, в конце концов, в безвременном мареве густонаселенной Индии – родилась, вышла замуж, овдовела, состарилась и потом умерла. Ни эффектных поступков, ни увлекательных путешествий (за исключением нескольких обычных для того времени и для ее круга паломничеств); и не было в этой не короткой жизни ни прочитанных книг, ни, тем более, книг, ею написанных, не было и детей. И только одно отличало Сараду Деви от миллионов ее сестер, живших до, рядом или после нее – в глазах соотечественников она была… женой Бога. И не метафорически как какие-нибудь «Христовы невесты», а в самом прямом, буквальном смысле слова.

И если мы постараемся понять и принять ее внутреннюю жизнь, скрытую под внешней незаметностью, мы получим шанс осознать, что же такое настоящая, а не мнимая, придуманная туристами Индия. В капле воды, учил великий мистик Рамакришна, заключен весь Океан….

Деревня Джайрамбати, откуда родом наша героиня, существует и сейчас – и ничего-то в ней за прошедшие полтораста лет не изменилось. Только прошагали по улицам телеграфные столбы, да на саманных заборах появляются время от времени намалеванные черной жирной краской эмблемы серпа и молота – в штате Западная Бенгалия, где затаилась эта деревенька, более четверти века правили коммунисты. А хатки стоят все те же, и народ живет все той же трудной и трудовой жизнью. В пруду, где когда-то полоскала белье маленькая Сарада, и сегодня плещутся и стирают такие же смуглые девочки, у колонки все так же собираются соседки и местный остряк, плюгавенький мужичонка, шутя брызгает на их детей колодезной водой – в знойные месяцы бенгальского лета это доставляет удовольствие всем, и детям, и их матерям, и самому местному деду Щукарю. Когда-то и Сараду, если она задерживалась с утренней медитацией, строгий муж и учитель со смехом окатывал ведром холодной воды.

Как и в любой деревне, жизнь здесь была и есть почти самодостаточной, в том числе и информационно. Как и у нас, ритм жизни диктуется природой, урожаем, но жаркий климат не дает долгих зимних передышек, круговорот года однообразен и все время что-то цветет и пахнет, входит в рост и приносит плоды.

По ночам над темным человеческим поселением разворачивается грандиозный космический купол с крупными яркими звездами и планетами, с миллионами светящихся точечек. Испокон веку на нагревшихся за день завалинках под теплые вздохи коров взрослые и дети слушают прохожих странников, на слух воспринимая сказания ведической и средневековой Индии, легенды о богах и героях, рассказы о святынях и храмах.

Под этим вселенским куполом в жаркую, как это ни странно для нашего уха, декабрьскую ночь 1853 года, накануне христианского Рождества в семье бедного брахмана и появился на свет первый ребенок – девочка, которую назвали Сарадой.

Впрочем, и это характерно для Индии, при рождении ее нарекли иначе, но родственница, похоронившая незадолго до того маленькую дочь, которую звали Сарадой, упросила родителей новорожденной переназвать ее, уж очень хотелось, чтобы маленький человечек по имени Сарада жил, как бы заменив собой забранного богами младенца. Так и стала крохотная Тхакурмани (как назвал ее специально приглашенный астролог) – Сарадой.

О рождении ее – и вот это уже для Индии совсем не характерно – народная молва не сохранила никаких чудесных подробностей, чего либо, выходящего за рамки обычного, повседневного, не придуманного. Ну, разве что один – два вещих сна.

Про семью ее рассказывают, разумеется, что и отец, и мать особо отличались благочестием, – но, во-первых, в Индии это можно сказать едва ли не о каждой семье, особенно в деревне, а во-вторых, благочестие родителей (даже в Индии) еще не залог высокой морали их детей – кстати, братья Сарады выросли отнюдь, отнюдь не святыми.

Она была первенцем, и это определило характер ее работы по дому, едва она немного подросла. Вся забота о шести малышах (сестре и пяти братьях) лежала на ней и, странно, ей доставляло удовольствие следить за ними, кормить, мыть и всячески обихаживать. Ее вообще переполняла добрая предупредительность и в деревне ее любили. Вечная нянька, рано познавшая ответственность и чувство долга, была для всего этого многоголосого детского сада и лидером, и утешителем, и надзирателем, и помощником. Может, ее доброта и избаловала их – но она, во всяком случае, никогда не жалела об этом, как не жалела она и о том, что в последовавшие годы этим ее качеством пользовались сотни людей – и не все из них были людьми достойными и добродетельными.

Похоже, что это было счастливое, хотя и, безусловно, бедное детство. На ней лежала уборка дома, готовка (и ей обычно приходилось таскать неподъемно тяжелые котлы), сбор корма для скота. Она носила еду родителям в поле, а вскоре и сама стала помогать им собирать хлопок, прясть.

Она любила в старости не без юмора рассказывать об этом совсем не беззаботном периоде своей жизни. Видимо, ей бывало тяжело, но осознала она это лишь во взрослом состоянии и легкая досада о прошедшем мимо детстве проскальзывала изредка в ее словах Как-то в поздние годы растроганная мать ее мечтательно сказала, что она очень хотела бы, чтобы в следующей жизни Сарада снова была бы ее дочерью. «Ну да, – последовал неожиданный ответ, – чтобы я снова нянчилась с твоими детьми!».

И все же тогда, на заре жизни, были и у нее минуты отдыха, и наполняла она их не совсем обычным занятием – лепила из глины кукольные изображения богов и украшала их яркими цветами.

Внешний мир приходил в Джайрамбати в виде странствующих коробейников и бродячих садху со спутанными волосами, длинными бородами, и веригами и бусами на обнаженных телах. Как уже говорилось, они приносили с собой легенды и песни и завороженно внимала им уставшая за день Сарада.

И не раз за ее детские годы приходило в деревню то, о чем, к счастью, давно уже забыла современная нам Индия – голод. Беспощадный, как стихийное бедствие. Смертоносный, как полномасштабная война. Неумолимый, как тяжкий рок.

Голод в колониальной Индии представить или описать невозможно. Это одна из самых страшных страниц истории рода человеческого.

Семье Сарады, небогатой, но все же не нищей, удалось выйти из этой беды без потерь. Но общее горе всегда непосредственно касалось и их Как могли, старались они облегчить страдания односельчан и из последних сил готовили еду для всех голодающих, и чтобы обезумевшие люди не обожглись, заглатывая без разбору горячую пищу, Сарада махала маленькими ручками, стараясь остудить поскорее незамысловатую еду, и потом разносила ее сползшимся к ним во двор изможденным полуживым скелетам.

Но были в деревенской жизни и праздники, и их было много, ибо много богов, божков и богинь представляют в Индии единого Бога, абстрактный философский Абсолют, и каждому (а некоторые насчитывают их триста миллионов!) посвящен день или ночь, когда верующие особенно рьяно совершают омовения, идут в храм, возлагают цветы и фрукты к многоруким изображениям – и все это как бы сверх будничных ежедневных подношений. А вездесущие торговцы съезжаются на ярмарку, и раскидывается она вокруг храмов, и сходятся крестьяне из окрестных деревень, поют гимны, торгуют и торгуются, а их женщины наряжаются, обмениваются новостями и сплетничают – все, как везде, только ослепительно ярко и мирно.

И шутки звучат такие же, как при любом сборище отвлекшихся от тяжелого труда людей. На одном таком празднике (а, может, на чьей-то свадьбе) одна из местных женщин, тетёшкая совсем еще несмышленую Сараду, со смехом спросила ее – а за кого хотела бы выйти замуж ты? И крохотная Сарада стремительно выбросила два кулачка в сторону затерявшегося вдали в толпе незнакомого бородатого мужчины из соседней деревни Камарпукур – хотите верьте, хотите нет, но это был действительно ее будущий муж, вошедший в историю под именем Рамакришны.

О Рамакришне я буду говорить здесь постольку-поскольку. О нем написаны сотни книг, в которых его ставят в один ряд с Буддой, Христом и Мухаммадом, и лучшими до сих пор остаются книги Ромена Роллана, включившего биографии Рамакришны и его первого ученика Свами Вивекананды в свой цикл о величайших гигантах XIX века – наряду с жизнеописаниями Бетховена и Льва Толстого. К Роллану я и отсылаю любопытствующего читателя.

В те дни, когда детское сердце Сарады выбрало среди множества лиц и ликов этого незнакомого ей взрослого человека, Рамакришна гостил дома. Он приехал из храма богини Кали в Дакшинешваре, пригороде Калькутты, где был жрецом, и уже тогда его, мягко говоря, «нестандартность» в отношениях с Богом нередко воспринималась – даже его близкими – как психическая нестабильность. Но было же что-то в его незаурядном лице, что так властно привлекло к себе тихую застенчивую девочку на руках у забавляющейся соседки – под веселый шум нестерпимо красочного деревенского праздника!

Прошло не так уж много лет после этой трогательной сцены, сохраненной для нас кем-то из ее односельчан. Лет, по-прежнему наполненных каждодневными трудами по дому, в поле, в хлеву; младшие подрастали и Сарада, по обязанности старшей, таскала их в жалкую местную школу – услышанное там обрывками, среди забот о шаливших и капризничающих братьях и сестре, и составило формальный курс ее образования.

А Рамакришна жил в Дакшинешваре и все его мысли были устремлены к познанию Бога. И как ни высоко ценится в Индии такая устремленность, мать его хотела ему нормального человеческого счастья и пришла, наконец, к решению (как, наверно, любая мать на ее месте), что блуждающего в Духе сына надо просто-напросто женить.

Неожиданно Рамакришна согласился.

Более того, он сам выбрал себе невесту. Толи стояла в памяти та забавная девчушка на деревенском празднике, то ли недоступные нам высшие соображения повлияли на его выбор – этого нам никогда не узнать. Но посланцам от матери он точно назвал деревню и семью, где ждет его будущая невеста. Выразился при этом он в весьма специфической манере: не назвав имени суженой, он сказал – там ждет вас плод, отмеченный соломинкой. Для нас это абракадабра, но не для деревенских жителей Бенгалии. Дело в том, что лучшие плоды и фрукты в саду крестьяне сами не едят, а посвящают их Богу, а чтобы ненароком по ошибке не сорвать его для себя отмечают его особенным образом завязанной на нем соломинкой. Таким подношением Богу и стала маленькая девочка Сарада.

Мать его, уже отчаявшаяся найти своими силами невесту своему нищему бессеребреннику сыну, была счастлива. Все было расторопно подготовлено, организовано и в мае 1859 года была сыграна свадьба. Жених был старше невесты на 19 лет, невесте же было всего пять годков. Как известно, в Индии того времени такое соотношение и столь нежный возраст невесты были скорее правилом, чем исключением.

Свадьба во всех культурах это грандиозный спектакль со множеством актеров и статистов, ритуализированный до предела. Индийская свадьба это целый сериал представлений. Дело чести соединяющихся семей выстроить такое действо, которое останется в памяти не только главных его солистов, но и всех присутствующих – до конца их дней. Великое празднество, как правило, оставляет устроителей в грандиозных долгах – и тоже зачастую до конца их дней.

С древнейших времен брак в Индии был актом религиозным и совершение его – религиозным долгом. Более того, мужчина, оставшийся холостяком, практически исключался из религиозной жизни общества (так одно анонимное высказывание гласит: «О, царь, человек – будь он брахман, кшатрий, вайшью или шудра, – не имеющий жены, не годен для совершения религиозного действия»). Отец, не сумевший выдать свою дочь замуж, считался в глазах общества запятнавшим себя грехом, причем постепенно в ходе времени это положение пересматривалось и переосмысливалось в сторону снижения рекомендуемого для замужества возраста дочери, пока не дошло до абсурдного – «если отец не отдаст свою дочь, пока она лежит в колыбели». В ХЕК-ом веке и англичане, и индусские реформаторы повели борьбу с практикой детских браков, и многое стало меняться в общественном сознании, иначе, вероятно, Сарада в описываемое время могла бы считаться старой девой.

А было ей, напомню, пять лет.

Свадебный ритуал, естественно, разработан во всех деталях и, по мнению многих, составляет главную, центральную церемонию жизни индуса. Это красочный и чрезвычайно утомительный марафон, длящийся несколько дней и втягивающий в свою орбиту целые кварталы в городах, а в деревнях поголовно все население от мала до велика.

Несчетное число раз герои «спектакля» и их родители совершают ритуальные омовения, читают стихи, явившегося к месту бракосочетания на слоне или верхом жениха осыпают лепестками цветов, он получает в дар корову (в древние времена он мог принять подарок, а мог принести несчастное животное в жертву), позволяет будущему тестю омыть ему ноги и принимает от него одежду в дар и, наконец, как высший подарок, ему передают невесту со словами «я вручаю тебе эту деву в золотых украшениях, о Вишну».

Без золотых украшений не бывает свадьбы даже в беднейших семьях.

Принимая в дар свою суженую, жених задает очень значимый вопрос: «Кто дал мне эту невесту?» – и получает не менее значимый ответ: «Кама (бог любви)». И только после этого он впервые (теоретически) видит ее лицо.

Далее следуют гимны и молитвы, бросание зерен в огонь, церемонии «взятия невесты за руку», «стояния на камне», «хождения вокруг огня», «семи шагов», «обрызгивания невесты водой», «благословения невесты присутствующими», «смотрения на Солнце (днем) и на Полярную звезду (ночью)» – и все это только начало праздника и плюс к этому многое-многое другое, пришедшее из седой древности, этнографически интересное, эстетически привлекательное, эмоционально захватывающее…

Свадьба Рамакришны и Сарады была, увы, предельно скромной – и та, и другая семья были чрезвычайно стеснены в средствах. Правда, малышка-невеста, как и подобает, блистала в старинных золотых украшениях, но на самом деле и за ними стояла унизительная бедность Нет, украшения были из настоящего золота, но их взяли напрокат у богатых соседей. Когда утомленная девочка заснула на новом месте, в доме родителей мужа, полюбившая ее уже свекровь разрыдалась – ей предстояло снять с ребенка так понравившиеся украшения, чтобы вернуть хозяевам. Рамакришна взял на себя эту грустную обязанность. Крайне бережно, кольцо за кольцом, ожерелье за ожерельем, снял он со спящей все убранство, не потревожив ее счастливого сна.

Наутро, вчерашняя невеста горько расплакалась Свекровь схватила ее на руки и прижала к своей груди – «Не плачь, девочка, мой сын купит тебе много-много украшений!».

В тот же день оскорбленные родственники Сарады унесли ее обратно в родительский дом. Рамакришна рассмеялся: «Что-что, а наш брак они аннулировать не могут». Он явно стоял выше всей скандальности этой ситуации.

Но, видимо, та сцена подействовала на него и много лет спустя он, так ненавидевший золото, приобрел через посредников для уже выросшей жены своей такие же украшения, какие были на ней в тот праздничный день ее далекого детства.

Женившись, Рамакришна не изменил себе и через некоторое время вернулся из деревни обратно в Калькутту, стал снова служить в храме и снова мысли и помыслы его ушли в бесконечность – и он, по всей видимости, забыл о доме, о семье и о маленькой жене своей.

В жизни же Сарады по существу ничего не изменилось – кроме статуса. Обязанности остались те же, но свободы теоретически стало меньше. Теперь она была замужней дамой, несмотря на свой возраст.

Она жила попеременно – то в доме отца, то в доме родителей мужа. Шли месяцы, проходили годы, девочка выросла и стала красивой и статной девушкой.

И так прошло более десяти лет.

А тем временем в тихий мирок Джайрамбати стали приходить из столицы Британской Индии нехорошие пугающие слухи и оживленно щебечущие у водоемов женщины стали замолкать и расходиться, если к ним подходила Сарада или ее мать. В деревне не бывает тайн и вскоре всем, в том числе и Сараде, стало известно, что с мужем ее в Калькутте происходит что-то настолько странное, что впору снова говорить о полной потере рассудка. Девушку жалели, семье ее вроде бы сочувствовали, но при этом всячески смаковали подробности и вновь и вновь пересказывали рассказы очевидцев. Судачили без конца и, в общем-то, было о чем – даже для насквозь религиозной Индии поведение их односельчанина выглядело явно ненормальным: говорили, что он то поет, то смеется, то (жрец! священник! посредник между людьми и Богом!), обмотав дхоти вокруг талии так, что получилось подобие хвоста, прыгает на четвереньках вокруг храма, отождествляя себя с Хануманом, военачальником обезьян и верным помощником Рамы.

Частенько его видели сидящим на пути прохожих паломников с залитым слезами лицом – он взывал к Матери – Кали с таким исступлением, что окружающие думали, что он только что остался сиротой, похоронив свою настоящую мать. Услышав молитву, увидя икону или просто при мысли о Боге он впадал в невиданное никем состояние – глаза закатывались, члены отвердевали, он полностью отключался от окружающего мира и мог оставаться в таком трансе минуты, часы и даже дни; при этом зрачки его полузакрытых глаз каменели и по ним можно было постучать пальцем. И только редкое-редкое дыхание, да блаженная улыбка говорили о том, что он жив.

А, возвратившись в наш грешный мир, он говорил странные, безумные вещи. «Все религии одинаково истинны» повторял он – и это в Индии, разделенной не только конфессиями, но и тысячами каст. «Человек должен жить в миру и работать во имя Божие» учил он, и это в храме, призванном уводить людей из призрачного земного существования. Он медитировал ночью на кладбище, он рассказывал о встрече с Христом и, наконец, нечто совершенно невообразимое – отрастив длинные волосы, он чистил ими выгребные ямы неприкасаемых!

И сердобольные соседки с жалостью поглядывали на его «соломенную вдову».

Сараде было нелегко выдержать пресс этого сочувствия и этих пересудов. Она не знала правды, но помнила его отеческую нежность, безграничную доброту, его удивительное особенное обаяние. Что-то было не так, что-то не совпадало и хотелось самой увидеть его, быть рядом, быть полезной ему – как полагается хорошей жене.

И она принимает решение.

Расстояние от Джайрамбати до Калькутты всего 60 миль или чуть больше – в зависимости от того, какой дорогой воспользоваться Дорог было две и у обеих была скверная репутация В те годы, о которых идет речь, в довершение к обычным неудобствам сельских проселочных дорог, на них во всю пошаливали. Британский порядок был строг только в городах, там, где стояли гарнизоны, а в глубинах Индии жили по старинке, не очень даже интересуясь, кто правит их страной из-за синей линии горизонта – моголы, местные царьки или неизвестно откуда взявшиеся бледнолицые господа.

Разбойники были зачастую не простые душегубы, а весьма колоритные душители с религиозным окрасом– Индия есть Индия Бесшумно возникая сзади жертвы в черноте тропической ночи, они специальным платком в одно мгновение намертво сжимали ей горло, повторяя при этом имя богини Бхавани. Говорили, что Бхавани сама создала это бандитское сообщество и даже на глиняных муляжах сама научила их страшному искусству удушения – ритуального убийства без пролития крови. Впрочем, главной целью, конечно, оставалось ограбление и нередко во главе ночных банд стояли видные люди, старосты окрестных деревень, в течение дня намечавшие среди гостей на ярмарках и празднествах более или менее богатых и указывавшие на них своим сообщникам.

Весь этот макабр уходил далеко в глубь истории. Еще в VII веке Сюань Цзан, путешественник из Китая, писал о наследственных душителях (как во всех кастах, «ремесло» передавалось от отца к сыну), сделавших грабеж и убийство своим религиозным долгом.

Быть задушенной на пути в Калькутту Сарада не опасалась – женщин, как правило, среди жертв богини Бхавани не было. Да и взять у нее было нечего.

Забегая вперед, скажу, что встречи с разбойниками избежать не удалось Только случилось это позднее, через несколько лет, когда она вторично шла пешком из родной деревни, где гостила некоторое время, в Калькутту, к своему странному и великому мужу.

В тот раз ночь застала ее в пути, одну-одинешеньку. По счастью, ночные тати, муж и жена, появились не сзади и не бесшумно – конечно, это были не легендарные душители, а просто обычные злоумышленники, но все равно их вопли и зверские физиономии могли до смерти напугать любого.

Любого – но не Сараду. Ее внутренняя абсолютная чистота не позволила ей испугаться, и подсказала неожиданную для них и естественную для нее реакцию. «Батюшка, матушка, – сказала она, сложив ладони, – я иду в Дакшинешвар, к моему мужу, а здесь, говорят, лихие люди, защитите вашу дочь, пожалуйста!». В этом сказочном обращении нет никакой игры, так действительно она видела окружающий мир.

Незадачливые «батюшка с матушкой» были настолько тронуты ее словами, что бережно довели ее до самого конца пути, до кельи Рамакришны, где и сдали ее ему с рук на руки. И он, истинный сын Индии, принял их с почестями – как если бы они, и вправду были ее родственниками.

Странно для нас, но логично для атмосферы этой удивительной страны, впоследствии они забросили свой неблаговидный промысел, не раз приходили к Рамакришне и стали, в конце концов, его последователями.

Все это было позднее. Но первый поход Сарады Деви из родного дома в Джайрамбати в обитель мужа в Дакшинешваре близ Калькутты тоже оказался не вполне благополучным. Сначала все складывалось удачно – по случаю какого-то праздника (биографы спорят, какого именно) группа женщин из ее деревни решила идти в Дакшинешвар, чтобы совершить омовение в Ганге. Сарада вызвалась идти вместе с ними. Ее отец, Рамачандра, сразу же понявший, что именно притягивает его дочь, решил сам сопровождать ее. Был выбран благоприятный день – без этого в Индии не предпринимается ничего, даже сейчас – и яркая красочная процессия зашагала по пыльной дороге, такой же дороге (с соединяющимися над ней огромными деревьями, с изумрудно зелеными полями, с маленькими, затянутыми ряской водоемами, где из грязи и вони тянется божественный лотос), словом, по такой же дороге как та, что спустя несколько десятилетий найдет своего художника в лице великого Киплинга (жившего, кстати сказать, в описываемые дни со своими родителями сравнительно недалеко от дороги, по которой двигалась Сарада).

Никто не спешил, шли медленно, но Сарада все отставала. Отец дожидался ее, каждый раз недоумевая – то ли она уставала с непривычки ходить пешком на длинные расстояния, то ли давала знать о себе иная усталость, нервная, не только от сплетен и пересудов, но и от неизвестности, ждущей ее впереди.

На третий день стало ясно, что Сарада идти не может. Вся группа постепенно исчезла в мареве жары и пыли, а отец с дочерью нашли какое ни есть пристанище и остались одни. Сарада горела в жару, плохо понимая, что происходит. Всей душой стремилась она идти и идти вперед, но малярийная температура удерживала ее в чужом доме на ветхой сеточной кровати. Отец метался, не зная, чем помочь.

А через день все прошло само собой и все еще волнующийся отец и ослабевшая дочь, вдвоем, продолжили свой медленный путь по горячему песку бесконечной, казалось, дороги.

Сарада не сказала ни слова тогда о том, что привиделось ей в горячечном бреду и только спустя почти полвека рассказала (скупо, но ярко) об этом своим ученикам. Верить или не верить этим воспоминаниям – дело читателя, хотя кто дал нам право сомневаться в ее собственных словах?

«Я была без сознания, – прищурившись, вглядывалась она в прошлое, – и внезапно увидела незнакомую женщину, сидевшую подле меня на кровати. Она была очень темной, но неописуемо прекрасной. Ее прохладные руки гладили мне горячую голову. Я обратила внимание, что ее ступни были черными от пыли. Неужели никто не предложил тебе воды, чтобы омыть ноги? – спросила я. Не волнуйся, я уже ухожу, я пришла сказать, что ты поправишься и продолжишь свой путь, – ответила она ласково. Откуда ты? – спросила я, и она ответила – из Дакшинешвара.

– Но я как раз шла в Дакшинешвар. Я хочу видеть его [характерно это не называние мужа. – РР] и служить ему, а тут эта лихорадка!

– Не волнуйся, все пройдет, ты поправишься и увидишь его. Для тебя я держу его там.

– Но кто ты мне?

– Я твоя сестра».

И на этом Сарада, по ее словам, погрузилась в глубокий сон, чтобы проснуться наутро почти исцеленной.

Отец и дочь добрались до Дакшинешвара около девяти вечера – в это время в тех краях уже совсем темно. Наверняка, она очень волновалась в эти последние минуты. Кто-то предложил пойти на ночлег туда, где уже расположились женщины их деревни. Но она решительно направилась в келью Рамакришны.

Он встретил ее радостно и с такой знакомой ей добротой, что все пересуды односельчан в одно мгновение развеялись в прах. Он был не только абсолютно нормален (а ведь червячок сомнения все же жил в глубине ее души), но и, безусловно, рад ее видеть и страхи, мучившие ее незаметно для окружающих, исчезли бесследно и навсегда.

Он велел постелить ей циновку и послал в храм за едой, – но монахи уже закончили трапезу и бедным путникам пришлось довольствоваться двумя горстями риса.

В полумраке небольшой кельи он с нежностью и любовью смотрел на нее, усталую, измученную, но счастливую.

Как Ганг приходит к Океану, так и она, преодолев всё и всех, достигла своей цели и умиротворенно растворилась в благоухающей сладкими благовониями обители, до предела насыщенной духовной энергетикой этого такого родного и такого непростого человека, сидящего сейчас, скрестив ноги, перед ней и отдающего распоряжения завтра же с утра пригласить к ней из Калькутты лучшего доктора.

Глаза ее слипались и душу наполнял блаженный покой.

А он был действительно очень непростым человеком, этот молодой юродивый и великий мистик Следить за его жизнью из полутора столетнего далека занятие чрезвычайно увлекательное и поучительное. Зачастую совершенно невозможно предугадать, даже зная все привходящие обстоятельства, как он поступит в том или ином случае. Он непредсказуем даже для своих «коллег по цеху», индусских жрецов, что уж говорить о нас, сторонних наблюдателях – из другого века, из другой культуры.

Брахман-жрец, для которого кощунственна (как для любого индуса, но для него тысячекратно!) даже гипотетическая возможность находиться за одним столом с не вегетарианцами, он сам в определенный период своих исканий ел говядину, что воспринималось окружающими почти как каннибализм.

Монах, аскет, святой – на другом этапе своих поисков Истины он одевался в сари, имитировал женские ужимки и, окружая себя барышнями, весело ворковал с ними.

Нестяжатель, даже при случайном прикосновении к деньгам получавший видимый всем сильнейший ожог, он ради обеспечения благополучия Сарады в будущем, когда она станет его вдовой, делает вклад в банк, чтобы она могла на проценты от этого вклада сводить концы с концами (замечательно, что, при этом он, человек, казалось бы, не от мира сего, скрупулезно подсчитал, какая сумма понадобится ей в будущем – вышло по шесть рупий в месяц!).

А вот уж нечто совсем анекдотичное. В келье своей Рамакришна обнаружил забредшего туда таракана и приказал одному из учеников вынести его на улицу и убить Ученик, хороший ученик, бережно вынес насекомое за порог, помолился ему, сложив ладони, отпустил его на все четыре стороны и с чувством хорошо исполненного долга вернулся к Учителю. Он жаждал одобрения, ведь разве не Рамакришна говорил, что Бог в каждом из живых существ? К его огорчению (а к нашему удивлению) всегда мягкий Учитель был строг как никогда: неповиновение приказу своего гуру есть непростительное деяние.

Из множества уроков такого рода складывались дни, месяцы, годы и Сарада была прилежной ученицей.

Нельзя не упомянуть, что «Учение Рамакришны», явившееся переосмыслением не только гигантского многотысячелетнего наследия индуизма, но фактически и всего религиозного опыта человечества, было систематизировано, записано, проанализировано лишь после ухода из жизни его создателя. Сам он просто отдавал себя случайным и не случайным собеседникам, всегда индивидуально – в зависимости от духовного уровня и потенциала каждого из них – не споря, не убеждая, а лишь живя перед ними своей странной, ни на кого непохожей жизнью.

Помню, лет пятнадцать тому назад его последователи в Индии проводили международную конференцию. Из Советского Союза приехали две делегации, одна от Академии Наук, другая от Союза писателей. Поначалу, такой состав участников казался надуманным – какое отношение могли иметь академические ученые и писатели к памяти неграмотного мистика, за всю жизнь лишь однажды взявшего в руки перо и то для того только, чтобы поставить корявую подпись под каким-то документом?

Но в ходе конференции я вдруг понял, что никакой натяжки в этом не было. Неграмотный, он был великим писателем. Его притчи, а он в основном излагал свои взгляды именно в притчах, были законченными художественными произведениями, построенными на феноменальной крестьянской наблюдательности. Образная система его высказываний совершенна. Вот несколько примеров:

– Незнающий шумит, привлекая всеобщее внимание, знающий хранит молчание – так грохочет спускаемая с горы пустая бочка, полный сосуд не издает ни звука. Или другой, похожий пример – ливень с громом падает в пустое ведро и лишь с легким шорохом в полное.

– Во всех религиях речь идет об одном и том же Боге, хотя верующие называют его по-разному. Так лучи солнца падают на все живое, но все они сходятся в своем источнике, Солнце. Один и тот же глава семьи воспринимается ее членами под разными именами – кому то он дед, кому отец, кому муж, но все это один человек.

– Зло в мире тоже от Бога, но наличие его не влияет на природу божественного – так змея несет в своем теле яд, смертельно опасный для других, но безвредный для нее самой.

Здесь точность соперничает с наглядностью. Высказывания Рамакришны липший раз подтверждают, что не изощренная сложность служит критерием Истины.

Маленькие (по форме) драмы разыгрываются в его поучениях. Вот поразительный по насыщенности рассказ о способной творить чудеса вере в Учителя и о губительности самомнения ученик ходил по воде, выкрикивая имя Учителя Наблюдая за ним с берега, Учитель приосанился – вот, оказывается, какая сила в моем имени! И сам пошел по воде, выкрикивая «Я!», «Я!!» – и потонул (Скольким лжеучителям нашего времени знание этого рассказика, может быть, спасло бы жизнь!).

Его поучения, что встречается нечасто, как правило, не имеют двойного толкования Вот он говорит о любви человека к Богу и между делом приводит блестящую иллюстрацию и перед нами два типа религиозного поведения, активный и пассивный – есть бхакти котенка и бхакти детеныша обезьяны. Первый висит в пасти кошки-мамы, полностью подчинившись ее воле; второй же изо всех сил сам вцепляется в брюхо обезьяны и вместе с ней перелетает с дерева на дерево.

Вы схватываете сразу весь комплекс идей, стоящих за этим изящным примером, хотя чтобы изложить их в применении к человеческому обществу иному потребовался бы целый том.

Никогда по-настоящему (в нашем понимании) ничему не учившийся, он был, как мне кажется, и великим ученым – так что состав советской делегации, о которой уже шла речь, нельзя назвать случайным. Он не только познал законы макро– и микро-космоса, он ничего не принимал на веру, он все проверял и перепроверял, он всю жизнь непрерывно экспериментировал, причем на самом сложном инструменте – на самом себе.

Прежде, чем придти к важнейшему из своих выводов – об одинаковой сущности и истинности всех существующих религий, он прошел через многолетние изнурительные опыты, полностью погружаясь то в ислам, то в христианство и, конечно, во все толки и школы родного ему индуизма. Это было не книжное религиоведение, а практическое освоение догм и регуляций, обычаев и обрядов, философии и норм поведения.

Любопытно, что в отличие от большинства поздних толкователей его учения, считающих, что он как бы проверял тем самым на практике свои априорные идеи, Сарада Деви говорила, что его вело простое человеческое любопытство и лишь потом, сравнив свои ощущения, он самостоятельно пришел к мысли, впервые высказанной задолго до него и нас, еще в Ригведе – Истина одна, но люди называют ее по-разному.

Это, наверное, говорит о том, что, живя с ним бок о бок, она умела наблюдать за его исканиями.

Никто не скажет, что ее наблюдения и сопереживания были легкими и простыми. Рамакришна вел жизнь на острейшей грани между «здесь» и «там», по много раз на день, как говорилось уже, впадая в необъяснимое состояние мистического транса. Уход из жизни, из нашего мира, и возвращение обратно были едва ли не ежечасной рутиной его существования. В промежутках он мог петь, мог танцевать, мог метаться между белых колонн своей обители, а мог вести долгие задушевные беседы или уходить в глубокую медитацию. Некоторые считают, что это постоянное пребывание между жизнью и смертью с уходами в неизвестное без гарантии возвращения роднят Рамакришну с одновременным ему Достоевским с его эпилептическими припадками.

Сарада поначалу боялась его трансов, ей казалось, что она навсегда теряет его и, идя навстречу ее мольбам, Рамакришна научил ее некоторым приемам возвращения его в наш грешный мир.

При всем этом он всегда ощущал свою особенную ответственность за доверившуюся ему юную девушку из соседнего села. Позднее она любила вспоминать, как терпеливо обучал он ее житейским мелочам – как готовить, как ухаживать за осаждавшими его и ее паломниками, как, наконец, укладывать вещи при поездках на лодке по Гангу.

Впрочем, это мелочи. Важнее, что он лепил из нее идеальную индийскую жену – благо и изначально она была близка к этому идеалу и по свойствам характера и по семейным традициям. Но Рамакришна был перфекционистом, он во всем стремился к совершенству и неуклонно, неустанно, хотя очень мягко, очень доброжелательно взращивал в ней радость служения и чистоты.

А рядом, прямо перед глазами ее, происходило и стремительное развертывание его самого как великого Учителя, привлекавшее из близи и дали все увеличивающиеся толпы учеников, скептиков, паломников, ищущих, сумасшедших, любопытствующих– своеобразное явление его народу, ибо уже тогда специальный синклит жрецов и ученых брахманов провозгласил его аватарой, т. е. полным воплощением Бога (случай совершенно беспрецедентный). К нему шли и бесхитростные крестьяне, и умудренные странствующие садху, и интеллектуалы, властители дум тогдашней Бенгалии. И всем он уделял время и внимание и тем меньше и времени и внимания оставалось его жене.

Как и все она боготворила его, но не только как Бога, пришедшего опять на эту землю, чтобы спасти ее от греха и порока, но и как самого близкого ей человека, нуждавшегося в специальном уходе, в особо приготовленной пище, в повседневной заботе.

Она всегда была совсем близко – на расстоянии полутора десятков шагов, но не рядом, ибо застенчивость и строгие правила запрещали ей пересекать эту дистанцию на глазах других людей. Она была необходима, но невидима. Показательно, что даже жрецы того же храма, где служил Рамакришна, на вопросы о ней отвечали так – да, мы слышали, что она вроде бы живет здесь, но никогда ее не видели, – а она к тому времени прожила среди них уже не менее десяти лет.

Ее постоянным местом проживания в Дакшинешваре стало крохотное помещение на первом этаже небольшой башенки в нескольких метрах от кельи Рамакришны – земляной пол, нищенское убранство, ничего лишнего (да и не все необходимое)… С граней восьмиугольной башенки смотрят в мир высокие окна, изнутри закрытые от влажной калькуттской жары желтыми циновками – и удивительно трогательная деталь: до сих пор в одной из этих циновок сохранилась дырочка на уровне глаз стоящего в комнатушке человека. Через эту проделанную ею дырочку, незамеченная никем, простаивая часами во тьме неосвещенной каморки, Сарада Деви заботливо и влюбленно наблюдала за своим божественным мужем и его гостями и прихожанами, когда им случалось выйти из его кельи на белую террасу с колоннами.

Влюбленно – сказал я и понял, что настало время раскрыть суть этого необычного брака.

В мирском смысле они никогда не были мужем и женой.

Их союз был всегда исключительно духовным (и, как уже говорилось, бытовым) и абсолютно целомудренным.

Что самое поразительное, он был построен на обоюдном добровольном согласии в этом отношении обоих супругов.

И, казалось бы, хватит об этом, пусть не всем нам это понятно, но так было и иначе, наверное, быть не могло – и все же мы лишим себя удивительного урока подлинной, а не ханжеской святости, если не постараемся восстановить некоторые детали их взаимоотношений.

Вернемся же в ту жаркую мартовскую ночь 1872 года, когда после нескольких лет разлуки восемнадцатилетняя Сарада, измученная и смущенная, встретилась, наконец, в Дакшинешваре со своим номинальным мужем.

Мы помним, что он принял ее неожиданное появление доброжелательно; но был и элемент настороженности. И первый же его вопрос к ней выдает его внутреннее беспокойство: «Зачем вы пришли? Чтобы ввергнуть меня в майю?».

[Замечу в скобках, что «Вы» в этой фразе это не прихоть переводчика, он действительно всегда и при всех обстоятельствах, даже наедине, обращался к ней только на Вы. Показателен такой случай: однажды она принесла ему в келью еду; сидя спиной к двери, он не узнал или не разглядел ее и, думая, что это его малолетняя племянница, сказал ей что-то на ты. Его конфуз, когда он понял свою ошибку, был таков, что не только сразу же он извинился, но и наутро специально пришел в ее обитель, чего обычно не делал, и настойчиво просил у нее прощения, чем, понятно, привел ее в немалое смущение. Деталь ничтожная, но очень характерная].

Для русского уха приведенный выше его вопрос, скорее всего, невнятен, но в Индии смысл его ясен каждому, даже невинной девушке – Вы хотите спустить меня с духовного уровня на телесный? В этих обстоятельствах трудно выразить яснее тревогу отшельника, затворника, удалившегося от мира, прекрасно сознающего права этой почти незнакомой ему, но связанной с ним узами брака красивой девушки. И она поняла его с полуслова.

Ее спокойный ответ предопределил всю лежащую перед ними жизнь – и ее, и его.

«Зачем, – вопросом на вопрос встретила она его слова, – зачем я должна так поступить? Я просто пришла помогать Вам на Вашем религиозном пути».

Много лет спустя, один из учеников Рамакришны, его апостолов, как их часто называют, свами Тапасьянанда восторженно прокомментирует эти ее слова: «только женщина неординарной чистоты сердца может ответить так В ее ответе не было ни позы, ни лицемерия, ни желания угодить кому-либо. В ее спонтанном ответе вся чистота ее натуры, чистота того идеала, который подсознательно стал целью для нее – в той же мере, что и для ее мужа».

Но Рамакришна, удовлетворенный и обрадованный ее реакцией, был, однако великим знатоком человеческих отношений и понимал, какие соблазны и искушения могут преследовать его юную жену в будущем, когда она поселится рядом с ним. И он призвал себе на помощь все силы неба и космоса, свою покровительницу и заступницу – великую богиню Кали, жрецом которой он был. Денно и нощно молодой мистик слал божественной Матери свои исступленные молитвы – освободи, о Матерь, Сараду от телесных желаний, сделай ее навсегда чистейшим спутником моей жизни!

Мы знаем об этом из его собственных воспоминаний о первых месяцах пребывания Сарады в Дакшинешваре. А из ее позднейших рассказов мы знаем и то, что он в это время жестоко проверял ее непорочную чистоту помыслов – не менее шести месяцев по его решению она спала рядом с ним в его келье, как бы сдавая экзамен на отречение от плотских удовольствий – и лишь потом, успешно преодолев все искушения, перешла жить в свою постоянную башенку.

Но этому переходу предшествовала поистине грандиозная церемония, забыть которую или преступить через которую ни он, ни она никогда не могли и которая окончательно и бесповоротно закрепила высокую духовность их союза.

К тому времени Рамакришна уже наделил Сараду своим отличительным даром – при одной мысли о божественном переходить в состояние транса, в то измененное состояние сознания, когда переполненный высшим блаженством адепт теряет всякую связь с окружающим его земным миром и не реагирует, как мы помним, на внешние раздражители (кстати, все имеющиеся фотографии Рамакришны были сделаны именно во время таких трансов, чрезвычайно сильно действовавших на всех, кому посчастливилось присутствовать при них).

Заметим, что в учении Рамакришны одним из важных элементов негативного характера, т. е. тем, от чего должен, хотя бы внутренне, отречься всякий взыскующий Истину, является соединенное понятие «женщины и золото» («каминканчан» – бенг.), что означает, разумеется, похоть и алчность. В то же время, вся его личная религиозная практика построена, в основном, на поклонении великому Женскому Началу, как первопричине и основе существующего мира. В этом нет никакого противоречия и вполне логичной выглядит, например, экзальтированная реакция лучшего из его учеников гениального Вивекананды, когда много лет спустя он со слезами обратился к атаковавшим его в Риме местным проституткам, называя их сестрами – поразительно, пожалуй, лишь то, что ни слова из его пламенной речи не понявшие итальянские путаны разрыдались в ответ и стали целовать края его одежды, повторяя «О, Божий человек!».

Любая женщина для Рамакришны и Вивекананды и их последователей была, прежде всего, воплощением Вечной Женственности, великой Матери, но чтобы она осознала свое предназначение, мужчины должны узреть в каждой из них божественный лик, причем не в переносном, а в прямом смысле этого обязывающего слова.

Отсюда советы Рамакришны, обращенные не к монахам, а к обычным людям, грихастхи, домохозяевам – он не рекомендовал им уходить из мира, взваливая на себя непосильную для них ношу безбрачия и религиозной аскезы, – но им следовало видеть Мать и Сестру во всех встреченных женщинах, а особенно в той, которую подарил им бог любви Кама.

И для себя, естественно, Рамакришна не делал исключения, разве что максимализировал требования. И на данную ему Богом жену он не мог смотреть иными глазами. Но ему было важно, чтобы и она, несмотря на достойную скромность и застенчивость, полностью осознала себя в этом божественном качестве. Он хотел катарсиса, ослепительного очищения и освящения той девичьей жизни, которая и так со всем смирением была положена к его ногам.

И вот настал этот день, день величайшей мистерии, разыгравшейся в утлой келье жреца в храме на берегу Ганга, совсем недалеко от предместий столицы Британской Индии Калькутты.

Мы не знаем точно, когда это произошло, но в любом случае это стало точкой отсчета для их отношений, выведенных на запредельно высокий уровень той удивительной ночью, свидетелей которой не было. В ту ночь Рамакришна всей силой своего жреческого дара возвел Сараду на трон богини Шодаши, Матери Универсума, Шри Видья или Трипуры-Сундари. Все эти имена скрывают юную богиню, почитание которой в человеческом облике, хотя и редко встречается, но не запрещено священными текстами. Суть обряда при этом заключается в том, что молящийся сначала поклоняется прекрасной девушке как символу юной богини, а потом как бы происходит слияние смертной девушки и бессмертной богини. Обряд абсолютно подходил нашим молодым супругам, как будто специально был придуман для них.

Для Сарады ее участие в ритуале было несколько неожиданным. Рамакришна, позвав ее на церемонию, ничего не объяснил заранее. Возможно, ее немного удивил антураж – в его ночной келье не было никого и его богослужение было направлено на изящный деревянный трон, стоявший в ту ночь посреди его комнаты, – но никаких изображений божества Сарада, наблюдавшая от дверей, не увидела. Долго шло чтение нараспев священных мантр, синим дымком исходили ароматические палочки и когда он взял ее за руку и провел к трону, она была уже почти в забытьи. Он усадил ее на трон и сконцентрировал весь ритуал на ней как на живой богине – он пел ей гимны, преподносил жертвы, раскрашивал ее лицо и постепенно оба они потеряли сознание и снова очнулись, и всю ночь продолжалось это необычное действо, переполнившее их души воистину божественным экстазом.

На улице шел какой-то праздник, всю ночь там ходили толпы людей, там пели и плясали, но так случилось, что никто не нарушил их экзальтированного уединения. И все годы, прожитые потом этой необычной парой, были и освещены и освящены неровным светом той фантастической ночи, мистической и незабываемой ночи.

Им выпало, в конечном счете, не так уж много лет этого нечеловеческого божественного счастья. А потом пришла беда, для стороннего зрителя беда очень человеческая и очень земная и стало ясно, что Рамакришна смертельно болен…

Настали тяжелые дни ухода за умирающим, – увы, знакомые каждой семье. Прошлая жизнь, казавшаяся теперь такой светлой, такой безмятежной была полностью разрушена, больной слабел с каждым днем, и не помогали ему ни лучшие специалисты, приезжавшие из города, ни отчаянные молитвы Сарады и верных учеников перед изображением грозной, но всегда до этого милостивой к ним Кали. Ученики, впрочем, до последнего надеялись на чудо – не мог же Рамакришна, признанный аватарой, уйти из жизни как простой смертный! Услышав их перешептывания, изможденный мучительной болезнью великий Учитель горько усмехнулся: «Всемогущий Бог, умирающий от рака горла! – Какие глупцы!».

Сарада пробовала предложить свою жизнь, чтобы спасти его искупительной жертвой, – но боги не приняли ее. Уходили последние дни, и всё это слишком печальная история, чтобы писать об этом…

Конец наступил в ночь с 15 на 1 б августа 1886 года. Рамакришна просто не вернулся из последнего своего транса.

Индуизм не позволяет долгих прощаний. Исхудавшее тело великого мистика было предано всепожирающему огню в пять часов вечера того же дня.

[Бывают странные сближения, обронил однажды Пушкин. В этой дате есть что-то значимое для Индии: через 6 лет в этот день родится йог и революционер Ауробиндо Гхош, а еще через 55 лет в полночь, разделяющую 15 и 16 августа Индия объявит о своей независимости.]

Сарада не плакала, это не подобает индусской женщине. Она окаменела. Механически и достойно она стала готовить вдовью одежду и вдруг – явственно увидела перед собой Рамакришну, поздоровевшего и неизнуренного (а в это время в соседней комнате ссорились его ученики и делили между собой пепел его только что сожженного тела). Она слышала их возбужденные голоса, но фигура перед ней выглядела совершенно реальной, как будто ничего не произошло. Призрак был неожиданно строг. «Что Вы делаете? – услышала она такой знакомый голос – Вам не надо оплакивать меня и носить вдовью одежду, ведь я просто перешел из одного помещения в другое».

Никогда потом не одевалась она как вдова и многие ортодоксы не могли ей этого простить. А впереди была еще долгая жизнь, целых 34 года – столько же, сколько прожила она на свете до этого тяжкого дня.

По еще не ушедшим тогда в прошлое правилам, жизнь индусской вдовы обычно становилась жалким существованием на обочине общества. С уходом мужа несчастные женщины вынуждены были смириться с разрывом всех родственных связей и превращались в белые тени, испуганно передвигавшиеся по улицам с нищенской миской в ослабевших руках. По сравнению с предшествующими десятилетиями это уже представляло немалый прогресс – на памяти у всех был страшный обычай сжигать вдов живыми на погребальном костре мужа. В описываемое время, несмотря на официальный запрет, сотням овдовевших женщин все еще выпадал такой жуткий конец – и для многих из них он был даже предпочтительнее медленного умирания от голода на грязных улицах городов и на деревенских помойках.

Наша героиня не только не носила белую вдовью одежду, но и прожила оставшуюся жизнь в атмосфере высочайшего уважения и даже поклонения И многое здесь было предопределено тем безграничным почтением, которое испытывали к ней осиротевшие ученики Рамакришны.

После смерти Учителя они выглядели слабыми и растерявшимися Часть из них стала монахами. Средств к существованию не было, что делать они не знали, то разбредались, то соединялись Но постепенно закалились окончательно характеры, определились цели. Из гущи этого братства, как быстро растущее могучее дерево, стремительно выдвинулся в лидеры любимейший из учеников гениальный Нарендра, вскоре прославившийся во всем мире под именем Свами Вивекананды. Благодаря его могучему интеллекту и неукротимому темпераменту, благодаря его вселенской славе и учение Рамакришны, и деятельность общины его учеников становятся постепенно одним из важнейших факторов духовного развития всего человечества.

Без львиного рыка Вивекананды, без его блистательного пера тихий голос дакшинешварского жреца, скорее всего, поглотили бы и заглушили набегающие, как воды Ганга, волны истории – шумы демонстраций, треск британских винтовок, гудки приближающихся из Калькутты к его келье заводов и фабрик…

В первые годы после ухода Рамакришны на долю Сарады выпало немало житейских испытаний. Она осталась одна и мир не был к ней благосклонен – ее обманывали родственники, о ней зло судачили знакомые и незнакомые, выпало на ее долю даже покушение на ее женскую честь. Деньги, предусмотрительно оставленные Рамакришной для нее, перехватывали родные, и бедность ее в это время была ужасающей, несравнимой ни с чем в прошлом. В течение нескольких лет ей не на что было даже купить соли.

Она жила какое-то время в Камарпукуре, деревне, откуда он был родом, привычно трудилась и ни на час не впадала в уныние, хотя мысли об ушедшем наполняли ее острой болью. К тому же, как мать о сыновьях, она постоянно беспокоилась о судьбе его учеников.

Сердце сердцу весть подает. И постепенно эти молодые люди, принявшие монашеский обет, вспомнили о вдове своего гуру и отправились к ней, и перевезли ее в Калькутту, и окружили ее заботой и преклонением.

Сарада как бы вышла из тени. Теперь ее роль в начинавшемся движении Рамакришны становится во многом идентичной роли самого Учителя, к ней прибегают за советом, за руководством, к ней несут свои проблемы и молодые монахи, уже сформировавшиеся в интеллектуальную волевую духовную элиту Индии, и сотни, а потом и тысячи их последователей. У нее появляются свои ученики и, что характерно, она принимает всех и никому не отказывает. Но при этом, видимо, происходит определенный естественный отбор или, может, ее чистота делает из них действительно духовных лидеров нации. Мне посчастливилось застать на земле многих ее прямых учеников, и я готов засвидетельствовать, что все они были совершенно исключительными по исходящему от них свету людьми.

Она «вышла из тени», сказал я и сказал неточно – она чисто в человеческом плане оставалась настолько не на виду, что, по свидетельству сестры Ниведиты, даже Вивекананда, ее ближайший духовный сын, постоянно искавший ее совета во всех своих многотрудных делах, «никогда не видел ее лица»!

У нее не было своего учения, да и услышанное от Рамакришны не «преподавалось» и тем более не навязывалось ею, а как бы проживалось. Ее жизнь была ее и его учением, ее поведение уроком сочетания высокой духовности и здравого смысла. Ее чистота была настолько безупречной, что соприкасающийся с ней мир не мог не меняться.

И она сохраняла свою материнскую женственность, хотя шли годы, уходили из жизни самые близкие ей люди, бурлила в политическом котле ее Индия и болезни постепенно подтачивали ее изнутри. Ее царственная простота оставалась абсолютно нетронутой – ни тщеславием, ни гордыней, ни сознанием своей исключительности. Ей было интересно с людьми, она любила их без всяких условий и не стеснялась демонстрировать им эту великую любовь.

Ни на минуту не переставала она работать и ухаживать за другими – пекла, варила, готовила – уже не для одного Рамакришны, а для многих и многих молодых людей, надевших шафрановые рясы монахов во имя ее великого мужа и Учителя. Они почитали ее уже не как его жену, а как Матерь Мира, а она вставала до рассвета, чтобы накормить их и, стараясь не шуметь, таскала воду и разжигала огонь.

И – шаг в сторону, хотя и запоздалый. Боюсь, что иногда по всем реалиям читателю кажется, что действие происходит в незапамятные, чуть ли не библейские времена. Между тем (чтобы было понятнее) Сарада жила под одним небом, скажем, с Лениным и Маяковским (впрочем, небо-то как раз было другое). Уже начинался фашизм, уже грохотали танки, а в Индии все громче звучали голоса больших поклонников Рамакришны – Махатмы Ганди и Джавахарлала Неру. Но ее жизнь протекала совершенно в другом измерении.

Ее беседы записаны, ее разговоры изданы, – но об этом как-нибудь в другой раз, со всеми подробностями.

Она умерла в ночь на 21 июля 1920 года. Ее последними словами, обращенными к ее и Рамакришны ученикам, было: «Не бойтесь!».

Ее кремировали в тот же день в Белуре на берегу Ганга. На противоположном берегу собрались несметные толпы людей, здесь же были только свои. Когда иссушенное болезнями тело возложили на погребальный костер, над противоположным берегом разверзся невиданный ливень. Провожающие с тревогой смотрели туда, где бушевали прямо стоящие струи, они опасались, что дождь такой силы, придя на этот берег, зальет погребальный костер. Но ничего не случилось, дождь продолжал лить на том берегу, а здесь было сухо и костер быстро уничтожил телесную оболочку той, которая была женой Бога…

И только, когда огонь закончил свое дело и почти плачущие монахи хотели залить погребальные угли водой из священного Ганга – только тогда стена ливня двинулась с того берега на этот, пересекла Ганг и чистые струи дождя в мгновение ока загасили последний огонь в жизни Сарады.

И сегодня в Индии, как всегда – ив исторические, и в незапамятные времена – тысячи храмов и не иссякает поток верующих. И хотя все эти постоянные прихожане или случайные прохожие, крестьяне и бизнесмены, политики и бродяги, калеки и артисты, почтенные матроны и очкастые студенты с сызмальства знают, что Бог един, един и для всех индусов и для адептов других религий, но какая-то причина заставляет каждого из них идти в храм и класть цветы не только перед изображением своего семейного или кастового божества, но и перед скульптурами или иконами других героев, мудрецов, святых людей, иногда мифических, иногда реальных, но всегда легендарных Они молятся также… оспе в Бенаресе, карте Индии (там же), священному Гангу и огненной свастике, невидимой реке Сарасвати и снежным вершинам Гималаев – и многому, многому другому.

А рядом с бестрепетным воином Рамой или лукавым пастушком Кришной всегда присутствуют Сита, Лакшми и другие прекрасные богини, – ибо мужская мощь созидания и разрушения становится действенной лишь в сочетании с великим женским началом. Женщина – это Шакти, Шакти – это женская энергия мира.

Бог не только Природа или абстрактная Истина, но и не только Отец (как в христианстве) и Хозяин (как в исламе). Бог – это Матерь Мира и эмоциональность поклонения женскому началу соединяет в сердцах верующих мир сакральный и мир земной и семейный.

В деревне Джайрамбати стоит небольшой белоснежный храм. В назначенный час раскрываются высокие деревянные двери внутреннего алтаря и пришедшие падают ниц перед мраморным изваянием Сарады Деви и долго лежат, распростершись, на холодном полу и шепчут что-то сокровенное, что можно доверить только своей матери, а потом, уходя, целуют каменные ступени, по которым никогда в реальной жизни не ступала ее нога.

А чуть в стороне, на соседней улице, маленькая хатка, ничем не отличающаяся от соседних и там, в чисто подметенном дворике, тоже сидят люди, погруженные в глубокую медитацию, и старый родительский дом Сарады чуть-чуть поскрипывает от налетающего иногда ветра. За саманными заборами размеренно кукует меланхоличная птица, изредка с мольбою промычит корова, и время, застывшее в этом совсем не музейном дворе, обращается в вечность.

А в ста километрах отсюда, в Белуре, почти напротив того места, где прошла ее мало кем замеченная жизнь близ Рамакришны, на берегу полноводного Ганга стоит как свеча ее усыпальница – строгое, узкое здание (часовня, сказал бы я, но слово это из другого ряда). И здесь не иссякает поток молящихся.

Ее фотопортреты смотрят на вас – со стен офисов, с лобового стекла такси, в залах и храмах – всегда бережно и любовно украшенные яркими влажноватыми гирляндами цветов. Нередко они соседствуют со старинной фотографией Рамакришны и с изображением великой богини Кали, страшной темной богини с прокушенным языком, богини, благословившей их ставший легендарным союз.

А по вечерам в ночное небо Индии уходят мелодичные песнопения, сложенные во славу ее странной жизни, плавно перешедшей в бессмертие.

P.S. Но, в общем-то, вся ее заслуга в том, что ни разу на своем жизненном пути не отступила она от мудрых правил морали и ни единой поблажки не дала себе в служении конкретным людям, ее окружавшим, высоким идеалам, ее вдохновлявшим, и Богу, женой которого назвали ее, едва ей исполнилось пять лет.

P.S.S. Как-то раз ее мать откровенно попеняла своему неординарному зятю: Бедная моя девочка, угораздило же ее выйти замуж за такого человека, никогда не познает она радости материнства, никто не назовет ее матерью…

Рамакришна рассмеялся: у нее будет столько детей, что она устанет от того, как часто будут называть ее матерью!

Так и вышло. Когда-то, при жизни, к ней обращались так сотни людей. Сегодня она стала Матерью для миллионов.

И последнее. Всмотритесь в дочерей Индии. В каждой из них вы найдете что-то от Сарады Деви.

VIII. Два парламента религий

На пути в Чикаго

А начать я хочу с одной малоизвестной истории, которую раскопала пытливая исследовательница Мария Луиза Бурке; с ней мне посчастливилось встретиться несколько лет назад в штаб-квартире Миссии Рамакришны Белур Матхе недалеко от Калькутты. Прямого отношения к Парламенту Религий эта история не имеет, – а впрочем, судите сами.

Жил в США перед войной некто Остин Таппан Райт, уважаемый всеми юрист и профессор права. Скорее всего он был не просто достойным членом общества, но и в какой-то мере необычным, даже замечательным человеком, и его коллеги нашли нестандартные слова, откликаясь на факт его преждевременного ухода из жизни. «В его характере не было острых углов и не было горечи в нем», – констатировал один из них. Другой отметил с восхищением: «Он был человеком ренессансного типа, близким Леонардо по широте своих интересов». Спустя одиннадцать лет после смерти Остина Райта был опубликован его колоссальный по размеру роман-утопия «Исландия», и стало ясно, что реальная широта интересов у него была куда большей, чем могли вообразить его коллеги по юриспруденции.

Профессор Остин Райт жил двойной жизнью. Приходя по вечерам домой, он оставлял за порогом деловую и шумную рузвельтовскую Америку и, сев за письменный стол, переносился в неведомую никому страну Исландию (не имеющую ничего общего ни с США ни с реальной Исландией). В эти вечерние часы он, как Господь Бог, кроил и перекраивал ее историю, населял ее людьми, создавал ее литературу!

У кого из нас, по крайней мере из мальчиков, не было своей Швамбрании? Но все мы, к сожалению, выросли, обрели в своем характере острые углы, почувствовали горечь от соприкосновения с окружающим и забыли выдуманные нами миры, как девочки забывают своих кукол.

Наш же профессор не покинул страну своего детства до последнего дня жизни.

Издать эту книгу на русском было бы любопытно, хотя кто сейчас взялся бы за перевод без малого двух с половиной тысяч страниц? Да и это еще не все – американская цензура не допустила появления в печати описания религиозной практики утопических исландцев.

Я не зря назвал М.Л. Бурке пытливой исследовательницей – она добралась до архивов профессора Райта, сохраняемых его дочерью, и выяснила чрезвычайно интересные подробности об этой, неопубликованной стороне жизни в «Исландии».

Странным образом религия, изобретенная бывшим мальчиком из Массачусетса для жителей придуманной им страны, напоминает… индуизм. Причем это не тот, поражающий воображение, индуизм – с гротескностью многоруких богов, с ожерельями из кобр и человеческих черепов, с процессиями разукрашенных слонов и танцами обнаженных баядерок – о котором повествовали западные авторы и которым упивались колониальные кинорежиссеры. Нет, религия «исландцев» Райта ближе всего к рафинированной философии Веданты.

Персонажи романа исповедуют религию без догм, их церкви именуются «Домами Тишины», и они ходят туда для молчаливой медитации. Примечательно, что Бог в этой религии философов носит священное для индусов имя Ом, и волею Остина Райта к нему обращены гимны, которые не показались бы чужими последователям Рамакришны, как например ВОТ ЭТОТ ГИМН:

Разве Ом заставляет вас делать зло? Разве Ом заставляет вас делать добро? И зло и добро одинаковы для Него! Не к Нему идите за советом, как поступить в ваших мелких житейских делах. Но как хорошо сидеть в посвященных Ему залах И, сидя там, потеряться в Его тьме Или раствориться в Его сиянии И знать, что Ом существует.

Откуда, откуда пришло это почти инопланетное видение к тому, кого коллеги и клиенты знали как респектабельного профессора права Остина Райта?

Разгадка уводит нас в давний августовский день, когда будущего профессора звали просто Остин, и было ему всего десять лет: однажды, заигравшись с приятелями, он прибежал домой позже обычного. Родители сказали, что в его комнате ночует неожиданный гость. Он уже спал, отгороженный ширмой, и в будничной, знакомой до каждой пылинки комнате ошарашенный мальчик увидел полыхающее пятно – наброшенные на ширму оранжевые одеяния индусского странствующего монаха – саньяси.

Гость прожил у родителей Райта субботу и воскресенье. Он так очаровал и заинтересовал хозяина дома, что тот дал ему рекомендательное письмо на предстоящий Всемирный Парламент Религий в Чикаго. Сам человек энциклопедических познаний, старший Райт охарактеризовал своего индийского гостя как «обладающего большими знаниями, чем все наши ученые профессора вместе взятые». Его жена, мать Остина, оставила интереснейшие дневниковые записи тех дней; еще интересней ее письма своей матери, в которых она подробно пишет о проповедях своего экзотического гостя в местной церкви, о беседах его с прихожанами, о долгих разговорах в семейном кругу Райтов. По ее словам, «он восхитительно держит голову, он очень привлекателен, восточного типа, ему примерно тридцать лет по паспорту и тысяча лет по культуре». Она так подробно записывает все, что начинает шутливо оправдываться – «в будущем мы, может, встретим еще сотни индусских монахов, но ведь может быть и ни одного». В потоке деталей мы узнаем, что темпераментный гость, не стесняясь в выражениях, говоря об английских правителях своей страны, о христианстве и христианах, нередко шокируя своих слушателей, но неизменно привлекая их. «Как странно, – писала миссис Райт матери, – услышать другую сторону в истории (сипайского) восстания, когда вам и в голову не приходило, что там есть другая сторона», и она излагает своими словами рассказ гостя о героической Рани Джханси, королеве-воительнице, бросившейся на меч, чтобы не достаться победителям Даже сквозь выцветшее кружево изящного женского почерка доходит до нас громыхающий голос, наполнивший столетие назад уютную столовую Райтов, голос индусского Свами. За керосиновой лампой завороженно слушают этот голос дети – и среди них маленький Остин. Стоит ли удивляться, что потом, по страницам его книги, по полям его Исландии поскачет во главе войска, ведущего освободительную войну, молодая и прекрасная королева?

Большую часть времени в тот необычный для Райтов уикэнд странный гость проводил с их детьми – играл, разговаривал с ними, показывал им фокусы и смеялся от души, сам похожий на большого ребенка. Сохранилась книга, подаренная им Остину. На титульном листе – бегущие буквы: «Остину Райту с любовью и благословением от Вивекананды».

Вот и произнесено имя таинственного гостя, ворвавшегося как метеор в чинный мирок американского городка, ослепившего его обитателей, завоевавшего их и навсегда оставшегося в памяти Остина Таппана Райта, человека ренессансного типа. Долгое время мы знали только о том, что после нескольких лет странствий, пешком, с посохом и нищенской чашей по Индии, Вивекананда однажды, сидя в глубокой медитации на одиноко стоящей в море скале (на самой южной оконечности Индии), пришел к выводу, что исполнение его миссии требует не традиционного монашеского хождения по дорогам и весям его страны, а прямого обращения ко всему миру; он отправился в Америку на Парламент Религий, но приехал без каких-либо полномочий и рекомендаций, к тому же за несколько месяцев до открытия Парламента. Затем в наших знаниях наступал провал, и мы видели его уже в Чикаго, в сентябре, на открытии Парламента. Согласно Марии Луизе Бурке, теперь мы знаем, как он провел это время Она вырвала из небытия, из черной дыры истории эти яркие моменты, которые сохранили семейные предания, человеческая память, стершиеся письма. Один из этих эпизодов я и пересказал здесь; надеюсь, что вы не будете сетовать на меня за столь долгое приближение к теме.

И последнее, прежде чем мы навсегда расстанемся с Остином Райтом. Одним из главных героев его «Исландии» является нам человек – «с великолепно изогнутыми бровями», «крепким подбородком», «пробором, разделявшим надвое его волосы» и сильным, глубоким голосом, который «не будучи громким, наполнял собой всю комнату». Человек этот вполголоса напевал сам себе свои странные мелодии, звучавшие как рокот моря. Лучшего портрета Вивекананды, заключает М.Л. Бурке, трудно найти.

Таким он был, никому еще неизвестный странствующий монах из далекой Индии, за две недели до Всемирного Парламента Религий. Парламента, о котором мы вспоминаем сейчас, столетие спустя, только потому, что на нем впервые зазвучал всему миру львиный голос Вивекананды.

Встреча двух миров

Парламент Религий был задуман как одно из мероприятий, посвященных празднованию 400-летия открытия Америки Колумбом. Подчеркиваю – одно из. Конец XIX века располагал к подведению итогов, приближение неведомого еще века XX толкало к заглядыванию в будущее; набравшая сил, энергичная Америка жаждала самоутвердиться на этом переломе эпох. Юбилей экспедиции Колумба был использован предприимчивыми янки с впечатляющим размахом Всемирная выставка сопровождалась рядом всемирных конгрессов, посвященных воспеванию достижений материальной культуры и западной цивилизации. Двадцать таких конгрессов, привлекших людей со всего мира, с мая по октябрь 1893 года будоражили Северо-Американские Соединенные Штаты, и едва ли не самым важным, вызвавшим наибольшее любопытство, был Всемирный Парламент Религий.

«Встреча двух миров» – так уже в наши дни окрестила ЮНЕСКО программу, посвященную 500-летию прибытия каравелл Колумба к берегам, которые для самого генуэзца так и остались берегами Индии. Это название, «встреча двух миров», могло бы быть отнесено и к празднествам столетней давности, если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что помпезный и широко разрекламированный в свое время Парламент Религий был задуман его устроителями как апофеоз христианского миссионерства. Он был призван показать всему миру превосходство Запада над Востоком в сфере духовной, то есть христианства над язычеством и всеми остальными религиями. Или, как писали тогда: «Цивилизация, объединяющая весь мир в единое целое, готова объединить и все религии мира в их истинном центре – в Иисусе Христе». Диалог религий виделся как проповедь заблудшим, как доброжелательное наставление «старшего брата» (о, пресловутое «бремя белого человека»!), как приобщение наивных детей Востока к единственно истинной религии.

Для многих, очень многих на Западе – включая, кстати, Русскую Православную Церковь – и такая постановка вопроса оказалась слишком большой уступкой дикарям и язычникам. Ни кто иной, как сам Архиепископ Кентерберийский, дал резкую отповедь устроителям Парламента: какой может быть Парламент Религий, ведь тогда придется признать, что другие религии могут рассматриваться на равных с христианством?!

История человечества пишется великим драматургом. Среди лязга и грохота индустриального Чикаго, на земле Америки, и тогда уже олицетворявшей юную энергию мира, в веренице всемирных празднеств, впервые собрались духовные лидеры, представители бесконечно разнообразных конфессий, толков и сект, и каждый из них принес в переполненный чикагский зал прозрения и заблуждения, идеалы и традиции своих многочисленных единоверцев. Можно ли придумать лучшую трибуну для того, чтобы быть услышанным всем человечеством?

И в этой красочной толпе епископов, ксендзов, священников, лам, раввинов, всех тех, кого многомиллионное население планеты признало своими учителями и наставниками – никому не известный странствующий монах из Индии, никогда не выступавший на столь многолюдных собраниях Его путь на эту сцену драматизирован калейдоскопом случайностей– потерян адрес оргкомитета, его плохо понимают прохожие, у которых он пытается спросить дорогу, его гонят от дверей, в которые он стучится, ибо принимают за негра; все кончается тем, что последнюю ночь перед открытием Парламента он проводит в пустом товарном вагоне на станции и лишь по чистой случайности попадает вовремя на открытие Парламента. Ему несколько раз предлагают выйти на трибуну, но нужно время, чтобы преодолеть себя, ощутить всю ответственность и обратиться к собравшимся.

Все это хорошо известно, как известно и то, что произошло в зале Парламента Религий, когда Вивекананда решился наконец произнести первые слова своего обращения. С точностью до минуты знаем мы теперь, когда начался отсчет действительного диалога между Востоком и Западом.

Очевидцы рассказывают взахлеб о том невероятном, почти истерическом экстазе, в который впали собравшиеся в огромном зале при первых же словах Вивекананды. Люди рвались к сцене, шли по скамейкам, почтенные леди тянули руки, чтобы коснуться оранжевого одеяния никому дотоле не известного Свами. Аплодисменты сопровождали каждое его слово. Слезы текли по щекам, и все стоя приветствовали его краткую речь. Наутро он проснулся знаменитым, все газеты Америки писали о нем, и как бы ни складывалось потом отношение к нему клерикальных кругов или средств массовой информации, он никогда уже не уходил в тень безвестности.

Перечитывая сейчас эту знаменитую речь, ловишь себя на мысли, что столь экзальтированный прием не вполне объясним. Сама по себе эта речь не самое яркое произведение Вивекананды. Ее ценность в другом – именно в ней собравшиеся на Парламент Религий услышали подлинный голос Индии, голос Востока. Не слуха, а сердца коснулся призыв: «единство в многообразии». «И к этим людям мы осмеливаемся посылать миссионеров!» – воскликнул в изумлении один из присутствовавших.

С того давнего сентябрьского дня начался трудный процесс действительного диалога – об этом я уже говорил. Но хотелось бы сказать и о другом – Вивекананда говорил с Америкой, а через нее со всем миром, не просто от имени «матери всех религий». Он говорил языком будущего.

Все чаще у нас появляются книги, где действуют пришельцы – из Космоса, с других планет или из будущего нашей Земли. Эти пришельцы живут среди землян, пытаясь передать им знания, принесенные с других ипостасей цивилизационного развития. Так видит их воображение фантастов. Между тем в реальной жизни не так уж редки люди, все значение которых раскрывается не сразу, а лишь по мере поступательного развития истории. Современники их обычно не понимают и лишь постепенно осознают, что рядом с нами, между нами, в гуще наших событий и действий, жили люди, всей сутью своей принадлежавшие не настоящему, а будущему. Таким был Махатма Ганди. В России такими были Циолковский, Рерих. Список этот можно продолжить, но несомненно, что Вивекананда еще и сейчас принадлежит будущему. Чем дольше живем мы на свете, тем ближе и современнее звучит голос Вивекананды.

Этот голос звучит не только в Индии – недаром впервые он прогремел на Всемирном Парламенте. Он звучит и для нас, для России сегодняшней. Разве не к нам, барахтающимся сегодня в беспределе «совково-комковой цивилизации», обращен его призыв: «Если вы хотите найти Бога, служите человеку!» Разве не нас, с неимоверным трудом преодолевающих наследие тоталитарной лжи и страха, зовет он отказаться от догматизма всех видов и мастей, кому, как не нам, взывает он: «абхай» – не бойся! Разве не для нас, ждущих помощи то от правительства, то от Запада, сказано было Вивеканандой: если все золото мира взять и отправить в одну индийскую деревню – ничего не изменится, пока жители этой деревни не научатся сами работать и зарабатывать.

Духовность России, как и вообще духовность XXI века, во многом будет основана на тех принципах и подходах, которые были выработаны Рамакришной и интерпретированы для всего мира его учеником Вивеканандой. Конечно, эти подходы будут адаптированы к местным условиям и национальным традициям. Но услышим Вивекананду. Его голос из далекого прошлого несет нам послание будущего: «В грядущем столетии Россия поведет за собой мир. Но путь ей укажет Индия».

Распознать этот путь, растолковать его и конструктивно применить его принципы для исцеления России (выражение Н.К. Рериха) – вот наша задача.

Парламент религий, 1993

Столетие Чикагского Парламента и выступления Вивекананды на нем отмечалось во всем мире, но кульминацией этих торжеств, естественно, стало празднование в Индии.

Наша делегация, как водится, прибыла с опозданием – на неделю. На этот раз виной была забастовка в Калькутте. В силу сложных финансовых соображений летели мы через Болгарию – маленькую, чистую и неожиданно благополучную. После изнурительного перелета Калькутта обрушилась на нас грохотом звуков, яркостью красок и немыслимым жаром пасмурных улиц. Не успели выйти из аэропорта, как с неба рухнул и стал стоймя совершенно горячий дождь – как в душе, если крутанешь не то колесико. Запоздалый муссон в мгновение ока залил улицы, заполнил мостовые, мутной водой побежал по тротуарам. Мы – в Калькутте, родном городе Вивекананды.

Чудовищный мегаполис – вибрирующий, сотрясающийся от всех видов беспорядочно движущегося транспорта (автобусы, метро, автомобили, рикши, волы), восемнадцатимиллионный город небоскребов и страшных хижин, беломраморных дворцов и лежащих на улицах людей, туманное месиво пальм, лавок, священных коров, роскошных магазинов, диких обезьян, реклам и Бог его знает, чего еще – встретил нас красочными портретами Вивекананды везде и всюду, на всем пути от аэропорта до Института Культуры Миссии Рамакришны.

В былые годы этот Институт производил впечатление того Дома Тишины, о котором писал в своей «Исландии» Остин Райт– безукоризненная чистота, обилие цветов, величавые монахи в оранжевых одеяниях Сейчас его обширный внутренний двор был залит не только коричневой беснующейся водой от непрекращающегося муссона, но и морем гостей, съехавшихся со всего мира на Парламент Религий 1993 года. Вавилонское столпотворение, смешение языков, рас и одежд – все вместе это напоминало международный кинофестиваль. Иссиня бритые головы буддийских лам и высокие тюрбаны могучих сикхов смотрелись в этой толпе более естественно и повседневно, чем завитые локоны босых и бородатых хиппозных проповедников из США и Канады, но в целом возникало какое-то ощущение вселенского братства, этакого живописного «единства в многообразии».

Мы успели захватить последние два дня заседаний. Должен сказать, что, готовясь в Москве к предстоящему «мероприятию», мы опрометчиво настроились на отрепетированное зачитывание на английском языке взвешенных добросовестных докладов, на вежливую дискуссию затем в узком кругу коллег. Первый удар по этим академическим представлениям нанес зал Парламента Религий.

Собственно, зала не было. Был громадный крытый стадион имени Субхаса Чандра Боса, национального героя Индии (с трудом терпимого советской наукой из-за его сотрудничества с фашистами). Со всех сторон убегали ввысь заполненные до отказа трибуны, посреди же воспламененного электрическими солнцами стадиона виднелась маленькая на таком расстоянии, задрапированная, украшенная живыми цветами сцена. Никто не уходил, не шептался, не отсиживал по обязанности. Люди внимали, а не просто слушали. Молодая Бенгалия, завтрашняя Индия, внуки и правнуки Вивекананды, пришли на этот стадион, привлеченные молодым задором его голоса, вечной свежестью его идей.

На сотнях стульев, расставленных на поле стадиона, щурились от софитов многочисленные гости и участники. Рясы и сутаны, белые рубашки и яркие сари, фески и клобуки – все это ежеминутно простреливалось ослепительными вспышками фотографов. Слева и справа от декорированной сцены разливалось шафрановое море, слева восседали в полном составе высшие иерархи Миссии Рамакришны, величественные Свами, патрицианско-прямые, неторопливые, несуетные и холеные. Около них все время происходило какое-то движение – все проходящие, даже торопыги-фотографы, падали ниц, засвидетельствовать им свое почтение. Справа от сцены более уединенно и еще более строго, почти неподвижно занимали свои места мата-джи, монахини Ордена Рамакришны. Полным отсутствием эмоций, странной одинаковостью своих отрешенных лиц они напомнили мне терракотовую армию китайского императора Цинь Шихуана в городе Сиань. Та же жутковатая в своей непонятности, энергия исходила от этих не ставших женщинами, настороженно неподвижных фигур, закутанных по самые глаза в шафраново-оранжевые одеяния, как и от шеститысячного скульптурного воинства, обнаруженного китайскими археологами. И если по левую руку от сцены вас поражало физиогномическое богатство благородных и торжественных Свами, то здесь ваш взгляд скользил не задерживаясь, как по желтым барханам Сахары.

Впрочем, со сцены, как вскоре выяснилось, не различались ни те, ни другие – огромный стадион окружал сидящих как наполненная неразличимыми, но ощущаемыми вибрациями темная южная ночь, как некое необъятное единое живое существо, как Космос мыслящий и чувствующий, но не распадающийся на составные части.

Мне выпало выступать в последний день, после Генерального Секретаря Миссии Рамакришны Свами Атмасгхананды, после крупнейшего современного теоретика Свами Ранганантхананды; фактически этим выступлением завершался Парламент, так как после нам предстояло выслушать речь Президента Индии, специально приехавшего для этого на один день в Калькутту.

Уже с утра в воздухе чувствовалось напряжение, что бывает перед грозой. Меры безопасности были по крайней мере утроены. На стадионе появилось необычайно много крепких молодых людей, одетых в одинаковые элегантные костюмы, время от времени переговаривающихся по рации с кем-то далеко от зала. Когда ожидание достигло апогея, внезапно распахнулись специально ради этого случая повешенные ковровые красные занавеси и вошли… собаки. Здоровенные псы, волоча за собой охранников, медленно и методично обошли всю сцену и, склонив могучие загривки, внимательно обнюхали каждый ее уголок – искали бомбу. Не найдя, так же величаво удалились.

Потом завыла полицейская сирена, загрохотали мотоциклы эскорта и как-то незаметно возникла на сцене по-деревенски уютная фигура Президента. Невысокий, плотный, в редкой теперь белой шапочке Ганди (которую, кстати сказать, сам Ганди фактически никогда не носил), он по-стариковски медленно опустился в роскошное алое кресло. За креслом тут же вырос и застыл в напряженной неподвижности великан-телохранитель в парадной военной форме.

Впервые за всю историю индийского телевидения это заключительное заседание шло в прямом эфире на всю страну. К счастью, я узнал об этом только на следующий день, когда на улицах и в магазинах ко мне стали обращаться совершенно незнакомые люди.

Мне кажется уместным привести здесь некоторые положения, прозвучавшие в день закрытия Всемирного Парламента Религий 1993 г. в речи д-ра Шанкар Дайял Шармы, тогдашнего Президента Индии.

И первое, что выделил Президент Индии в наследии Вивекананды – его план действий, направленный на тотальное раскрепощение человека. Изменить все, связанное с человеком и связывающее его, изменить самого человека, поднять его на новый уровень сознания – ни больше, ни меньше.

«Мудрецы называют ее по-разному, но Истина – одна», – процитировав это любимое Вивеканандой изречение из Ригведы, Президент подчеркнул, что великий Свами с пылающей ненавистью относился ко всем видам фанатизма и узкого сектантства. Не странно ли, добавлю я, что в сегодняшней Индии именем Вивекананды клянутся нередко и шовинисты, и религиозные фашисты? Не напрашиваются ли тут малоприятные параллели из нашей с вами действительности?

Вивекананда, сказал Президент, стремился построить новый мир. А мы в свою очередь зададимся вопросом – утопичен ли путь, намеченный Вивеканандой? Вел ли он только в вымышленную «Исландию» или в конце его лежала современная Индия? И хотя Президент вспомнил слова Дж Неру – «прямо или косвенно он мощно повлиял на сегодняшнюю Индию», – все же, наверное, следует признать, что реальное освоение наследия Вивекананды и претворение его в жизнь все еще впереди.

Это подтверждается и самим Парламентом Религий. Конечно, все выступавшие на все голоса превозносили благородные идеи Вивекананды, временами казалось, что гармония уже достигнута, что царствует всеобщее согласие; но иногда славословие с трибуны начинало напоминать единодушие наших недавних собраний, когда люди говорили одно, думали другое, а делали что-то противоположное Настойчивое подчеркивание «равенства всех религий» в устах отдельных проповедников звучало чуть ли не в оруэловском стиле – все, мол, религии абсолютно равны, но вот моя среди них самая равная. Были и совсем болезненные приметы. «Мне неприятен образ вашего Христа – белолицего, с бледными как у вас губами!» – кощунственно сказала одна индианка (кстати, христианка!) белоснежной блондинке из Скандинавии. Буддийский монах, только что сошедший с трибуны, где он красочно и убедительно взывал к духовному единению, убеждал кого-то в кулуарах «Разве можно говорить о Рамакришне как о просветленном? Вы сравните его фотографию с изображением Будды – разве есть у Рамакришны в лице хоть тень просветления?»

Иногда хотелось, чтобы ожил величественный портрет Вивекананды и темпераментный Свами железной метлой выгнал бы «духовных» менял из храма своей мечты.

Горько говорить об этом, но и нельзя умолчать. Конечно, такие, злобствующие в душе, «учителя» исчислялись там единицами, но оглянитесь вокруг – нет ли подобных духовных оборотней в пределах и нашей страны?

В целом, Парламент в Калькутте был огромным эффектным шоу, прекрасно отрежессированным, но запомнится он не только этим. Встретились тысячи людей, узнали друг друга, услышали, поняли, как много их единомышленников разбросано по Земле.

Я думаю, что уже существует в этом мире Невидимая Церковь, у которой нет канона кроме Истины, у которой нет иерархии священнослужителей, нет догм и фанатиков, но есть устремление в будущее, к лучшему миру и к новому человеку. Входящие в эту Церковь говорят на одном языке – не на английском, языке Парламента, а на языке Вивекананды. Христос и Будда, Платон и Лао Цзы, Рерих и Григорий Сковорода – путеводные звезды единого для всех Космоса.

И главный результат Парламента Религий – это ощущение множественности наших усилий. А в этом – надежда. Таким он и останется в памяти всех, кому посчастливилось в нем участвовать.

* * *

Пусть это не совсем скромно, но я хотел бы завершить эти наблюдения и размышления теми же словами, что и свое выступление на Парламенте Религий:

«А сейчас разрешите от вашего имени, от имени всех собравшихся в этом зале, обратиться к тому, по чьему зову все мы сейчас оказались здесь, на этом Всемирном Парламенте Религий… (и, ослепленный софитами, я обернулся к президиуму, где над алым троном Президента Индии устремлялся ввысь гигантский портрет вечно молодого Свами. Устроители Парламента, восседавшие на сцене, ласково сощурились; но я обращался не к ним):

… Высокочтимый Свами Вивекананда-Джи Махарадж! Мы чувствуем сегодня Ваше присутствие: в нашем мире, в наших жизнях, здесь, в нашем зале! Так ведите нас – от тьмы к Свету, от низших истин к Высшей, ведите нас к миру Всеобщей Гармонии!»

IX. Транспорт Индии

Перемещение по Индии это опыт особого рода, а не просто удобная (или неудобная) доставка вашего бренного туловища из пункта А в пункт Б. Между этими двумя точками вы проживаете целую жизнь, ни на что непохожую и полную волнующих впечатлений. Как бы близко ни отстояли друг от друга А и Б, насыщенность обрушивающегося на вас делает выбранный маршрут настоящим путешествием– утомительным, но незабываемым, стоящим совершенно особняком от испытанного в конечных пунктах. А если учесть, что переезды совершаются не по крохотулечке, а по огромной стране, только притворяющейся на глобусе не очень большой, затраченное на поездку время представляется потом отдельной и почти бесконечной экспедицией (мой личный рекорд – 28 часов подряд на автобусе и 58 на скором поезде!).

Кстати, при таких перемещениях, находясь в вынужденной праздности, путник начинает замечать не бросавшиеся ранее в глаза общие особенности Индии

1. Вся Индия– несмотря на огромные толпы вроде бы праздношатающихся (садху, нищие и т. п.) – ремонтирует, стучит, пилит, что-то возводит, что-то сносит, перетаскивает, роет, зарывает и, конечно, торгует; трудовой процесс непрерывен и повсеместен.

2. Вся Индия почти непрерывно моется – в прудах, в реках, под струей городской колонки, прямо на улицах фешенебельных кварталов мегаполисов, у храмов, совершая «ритуальное омовение» или просто намыливая голову, а чаще и то, и другое одновременно.

и 3. – Вся Индия куда-то едет.

Вот об этом последнем и настало время поговорить.

Как и следовало ожидать, в стране есть все виды транспорта, знакомые нам по дому – от самолета до метро, но есть и такие, о которых мы в лучшем случае только слышали, как, например, дук-дук, камышовые лодки-корабли, слоны и верблюды. Да и те, что, казалось бы, и знакомы нам, и привычны, на самом деле разительно отличаются от европейских собратьев.

Начнем с ближайшего. Самолеты, неважно, на внутренних или на международных линиях, привлекательны тем, что в них удобно сидеть, даже для людей моей комплекции откинутые столики не вдавливаются в живот пассажира – впрочем, это скорее отличие наших самолетов от всех остальных авиалиний мира. Стюардессы в сари или панджаби-дресс красивы как везде, тихая музыка настраивает на встречу с Индией, летчики-сикхи в тюрбанах навевают мысли о ковре-самолете. После еды, если попросить, то сугубо вегетарианской, вам разносят на большом блюде не леденцы, а освежающий рот порошок. Одним словом, как и везде, все немного дистиллировано, но особых отличий нет.

Самолет из Москвы идет ночью. В нем полумрак, в креслах спят, выглядящие беззащитными, пассажиры, иногда предупредительной тенью бесшумно мелькают стюардессы. За окном долго стоит непроницаемая чернота ночи; потом в окнах левого борта начинает разжиживаться тьма и, если повезет, проступают розовеющие на глазах хребты Гималаев…

При подлете к Индии многие пассажиры, опытные и запасливые, переодеваются– вернее, раздеваются. Выходя из самолета, не думайте, что попали в горячую струю воздуха из двигателей – этим вы будете дышать все время пребывания в стране.

А вот дальше начинает развертываться непрерывное встречное движение, встречное хотя бы потому, что там, где соблюдаются правила, поток встречных машин непривычно для нас идет с правой от вас стороны – и первые дни вы будете, чертыхаясь, выскакивать из-под несущихся с опасной скоростью транспортных средств, забыв, что правило «сначала посмотри налево, потом переходи дорогу» здесь не работает. Хорошо еще, что все едущие непрерывно сигналят, надо, не надо, хотя бы просто для самоутверждения или для переговоров с соседями по трассе.

Для меня давно уже этот звук горнов, то трубных, слоновых, то пиликающих, то резких, – как дым Отечества, и сладок, и приятен; он означает, вот ты и в Индии.

Как Китай определенно страна велосипедов, так Индия страна мопедов и мотороллеров. Из миллионов этих дьявольских машин очень немногие представляют собой средство индивидуального передвижения (хотя я сделал когда-то фотографию мотоциклиста – усы плюс шлем – в одиночку несущегося по центральной улице Дели Джан Патх… с головой, повернутой на 180° назад!).

В 90 случаях из ста на мопедах перемещается сразу все семейство – глава за рулем, между ним и рулем один или два отпрыска, сзади жена, элегантно свесив ножки, а на ней и вокруг нее гора детей, коробок и сумок. Вспомним, популярный когда-то в Индии пропагандистский лозунг – «до-чар бачче, бас» (два-четыре ребенка на семью и хватит!), лозунг, так и оставшийся благим пожеланием, не повлиявшим на многодетность индийской семьи.

Эта немыслимая перегруженность характерна для всех видов транспорта, кроме разве что метро, как это ни странно для нас.

Вот мы едем по городу (абсолютно неважно по какому) на машине, задраив стекла – иначе от металлических деталей мгновенно получим ожог. Едем внутри рычащего, бесконечного стада мотоциклов. Куда ни глянь, десятки слепящих глаз желто-черных такси с допотопными счетчиками снаружи, когда-то в 40-ые годы такие счетчики стояли у нас в квартирах Впереди маячит тыл тяжелого грузовика, доверху набитого большими мешками; на мешках сидят грязные черные парни, человек тридцать, не меньше, обратив к нам натруженные ступни; они смотрят на меня, показывают пальцем и, как дети, чему-то смеются, не обидно, а как-то смущенно. Я машу им сквозь ветровое стекло и они все начинают весело махать в ответ.

А по краям забитой дороги устало, но упрямо идут грузовые рикши и волокут на своих тележках немыслимые пирамиды – кто десятки бидонов, составленных вместе и крепко связанных, кто кирпичи, кто ящики.

Добавьте к этому миллионы пешеходов, мелькающих во всех направлениях, меланхолических коров, застрявших в самых неудобных местах и пережевывающих старые газеты, добавьте неожиданные, казалось бы, в городе стада коз и овец, наконец, не забудьте прытких и дерзких диких обезьян, не боящихся никого и ничего. И главное – то странное механическое существо о трех колесах, что, презрев опасность, втыкается в любую дырку, стрекоча и дымя, оно-то и составляет основное движущееся средство индийской улицы.

Дук-дук Моторикша. Трехколесник Скутер. Любимый мой вид городского транспорта. Ушлый, пронырливый конек-горбунок, он в основе все тот же мопед, но на трех маленьких колесиках и с домиком на них – продуваемым со всех сторон. Кожаное сиденье рассчитано на двоих, причем колени седоков упираются «в шоферову спину» (помните маршаковского мистера Твистера?), что передает любой кульбит этого ненадежного коня вашему полусогнутому теловищу – распрямиться не дает крыша. С боков и сзади хлопают какие-то тряпки, что в жару рождает спасительный сквозняк – тем более, что скорости уродцу не занимать. Пол трясется и, кажется, готов провалиться под ногами (иногда и проваливается): седоки, судорожно вцепившись в железные скобы, с ужасом смотрят на несущуюся совсем рядом быструю землю.

Только так можно реально почувствовать передвижение по городу.

Нечего и говорить, что рассчитанное на двоих сидение обычно занято неимоверным количеством людей – и детей. Ноги торчат с обеих сторон несущегося монстрика, хлопают сари и невозмутимо врезается в катавасию машин и автобусов водитель-камикадзе.

Впрочем, многие бьются.

Помню, выйдя живым, но помятым из ДТП, я каждый день ездил на перебинтовывание головы, ездил, конечно (студент все-таки) на моторикше. Всю предшествующую жизнь я любил бешеную скорость (и какой же русский…?) и каждое утро теперь получал эту скорость – мало не покажется! Никогда – ни до, ни после – не испытывал я такого позорного, заячьего страха; апофеозом, помню, был случай, когда мы стояли у неизвестно откуда взявшегося светофора (а, может, это был просто случайный гаишник) и, когда нам разрешили тронуться, поганец-водитель моего дук-дука резво свернул в соседний ряд и на предельной скорости пересек не успевшую натянуться веревку между двумя двинувшимися уже грузовиками – один тащил другого. Бинты мои на голове аж подпрыгнули от мгновенно прилившей крови.

Все-таки плохо иметь слишком развитое воображение. К счастью, поездки на перевязку длились всего месяц. Но прошло года два, пока ко мне вернулась любовь к сумасшедшей езде.

Дук-дук выкрашен как такси – желтая крыша и черный низ, и счетчики у них такие же, по стилю технической эстетики напоминающие телефонные аппараты эпохи Временного правительства и, как в такси, они снаружи; и по сути дела ничего не значат. Все решает устный договор перед поездкой. А для этого надобно провести предварительные расспросы знающих, а также незаинтересованных местных жителей, чтобы представить хотя бы приблизительно, сколько может стоить намеченная вами поездка.

Один из лучших зарубежных путеводителей «Lonely Planet», говоря на эту тему, осторожно предупреждает: «Заставить водителя включить счетчик, задача не из легких». Конечно не понимающему иностранцу скажут, что счетчик сломан и будут долго гонять белые бессмысленные цифры в его прорези резким и громким нажатием ручки. Будут предлагать договориться полюбовно. Будут оперными жестами взывать к соседним «коллегам».

Но если настырный гость категорически откажется ехать и тем заставит строптивый счетчик немедленно «починиться», неизвестно, будет ли для него (гостя) лучше или хуже. Дело в том, что цифры на счетчике не поспевают за инфляцией и другими пересчетами; для корректировки окончательной платы водители имеют некую справочную таблицу, в которой принципиально невозможно разобраться. Итоговая сумма, уже рассчитанная с помощью таблицы, может быть еще увеличена за счет сложности маршрута или в виду ночного времени.

Что интересно, чаевые вряд ли будут у вас выцыганивать, но если вы дадите больше, чем договаривались, то получите такую радостную благодарность в ответ, что и вас это сделает хоть ненадолго – счастливее.

Кстати – а, может, и не совсем – хочу отметить одну особенность индийского менталитета. Спрашивать дорогу в Индии это большое искусство и делать это лучше всего в завуалированной форме, во-первых, потому, что, как правило, прохожие дороги не знают или мыслят иными, неводительскими категориями, а во-вторых, они в этом никогда не признаются, во всяком случае, иностранцу (друг с другом они обычно как-то выясняют – кстати, если таксист говорит, что он прекрасно знает куда вам надо, это значит, что он знает общее направление, а там уж он начнет расспрашивать случайных продавцов, шоферов, прохожих – и все будут энергично и грациозно махать руками и указывать в разные стороны). Не надо кипятиться, на самом деле все очень трогательно – вы гость страны, оказавшийся в затруднительном положении, и никому не хочется огорчать вас своим незнанием местности; и вам с подробностями расскажут, как проехать к нужному вам месту, о котором на самом деле никто из советчиков до этого момента даже не слышал. И вы, и они довольны.

Плюс ко всему делайте еще поправку на произношение – особенно в английских названиях, вы и они учили их у разных учителей.

С автобусом, казалось бы, проблем в этом плане не предвидится– фиксированный маршрут, привезут куда следует. Но в Индии так было не всегда. Несколько десятилетий назад автобус был непредсказуемым – вы садились, платили и ехали, потом кондуктор вдруг вылезал, заходил спереди, брал грифельную доску, на которой мелом были написаны станции назначения, стирал их рукавом и писал совсем другие названия. Автобус сворачивал и трясся в другую сторону.

Впрочем, городские автобусы Индии не намного отличаются от московских – толпа везде толпа, давка везде давка, а экзотичность давящих вас быстро приедается.

Другое дело автобусы междугородние. Но сначала два слова о том, как воспринимаются эти транспортные слоны извне, на улицах покидаемого ими города. Издали вы слышите страшный рев, потом появляются они, идущие один за другим, сильно перекошенные на один бок, окутанные вонючим дымом – полное впечатление колонны танков, причем не на параде, а в боевом прорыве. Сотрясающее ощущение, что, если что-нибудь или кто-нибудь замешкается на их пути, все будет раздавлено, снесено и – не замечено даже.

Теперь заберемся внутрь межгородского автобуса. Чаще всего в них просторнее, есть даже свободные места, но при этом одна половина мест для мужчин, другая для женщин (не везде, но это разделение соблюдается, даже в очередях на прогулочный катер, если вы хотите покататься с любимой женщиной, становитесь в разные очереди). Когда мне надо было ехать на немалое расстояние, а «мужские» места все были заняты, я, не произнося ни слова, присаживался к сидящим женщинам. Начинался тихий ропот, потом кто-нибудь здравомыслящий успокаивал всех – ну, вы же видите, он иностранец, откуда ему знать как себя вести? Никому в голову не приходило, что дикий иностранец может понимать хинди. Меня оставляли в покое.

Женщины, кстати, как правило не возражали против навязанного им соседства.

Вспоминается забавная сценка – не в автобусе, правда, а в поезде. Я возил по Индии Ольгу, мою старшую дочь, и мы немало колесили по железной дороге. Однажды ночью мы сели в наше купе – почти свободное. В нем ехал только один длинноносый дедушка. Он лежал как покойник на матраце нижней полки, вытянув босые ноги и смиренно сложив руки на груди. Услышав, как мы входим, он на секунду приоткрыл хитрый живой черный глаз, широко и беззубо улыбнулся и смежил очи, решив спать весь долгий путь. Проблема была в том, что он протянул, так сказать, ноги не на своей, а на нашей полке.

Но я хотел рассказать про то, как смешно иногда знать хинди. Это сценка из того же путешествия с Ольгой, только другой поезд. Мы давно уже ехали, за окном была ночь и вот на какой-то станции к нам подсели молодые люди – две девушки и юноша.

Юноша пытался произвести впечатление на девушек – а кто бы себя вел иначе? Он умничал и интересничал, а девочки одобрительно хихикали. Мы с Ольгой безмолвствовали. Исчерпав, видимо, темы, он решил поговорить о нас. Ясно, что ему и в голову не пришло, что кто-то с нашей внешностью может знать хинди.

«Вот, – говорил он девочкам, – едем в одном поезде рядом, а кто с нами, не знаем». Дальше он долго остроумничал по поводу моей внешности. Потом спросил спутниц – а который сейчас час?

Часов ни у кого не было. Тогда я, не говоря ни слова, повернул к нему свою руку с часами. Девочки тихо взвизгнули. Он понял не сразу – но понял…

Бедный, он так расстроился, он даже бился головой, весь пунцовый, о жесткую стенку купе – а мы все хохотали как оглашенные. Через час им надо было сходить и мы проводили их до выхода из ночного молчаливого вагона и, свесившись, долго махали трем маленьким фигуркам на уходящей во тьму платформе… Что-то сблизило нас за этот час и было грустно, что, действительно, так мало узнали мы друг о друге, соединенные случаем всего на мгновение в купе поезда дальнего следования…

Но вернемся в междугородний автобус. Чем дальше от города, тем больше народу в нем. Но главное, чем запоминается это чудовище – проникающей в него проклятой цивилизацией. На кабине водителя лицом к пассажирам обращен экран то ли телевизора, то ли проигрывателя, и всю дорогу, иногда несколько часов подряд, без перерыва, это устройство изрыгает в салон беспредельные децибелы энергичной индийской музыки и яркие подвижные картинки нескончаемых танцев. Жизнь становится совершенно невыносимой, когда нас догоняет и пытается обойти другой автобус – рев несовпадающей мажорно завывающей музыки, удвоенной, несколько минут (уступать дорогу никто не хочет) терзает вашу бедную голову. Тем временем, то и дело накатывают музыкальные валы из автобусов, проносящихся по встречной полосе.

Стекол в окнах нет, есть мощные решетки, как в дореволюционном арестантском вагоне, дорога бесконечна и кажется, что вы отбываете пожизненное заключение в передвижной пыточной камере.

И автобусы, и, особенно, грузовики в Индии (и еще более – в соседнем Пакистане) все как один представляют собой уникальные произведения искусства – ничего, даже отдаленно похожего, я не видел нигде в мире!

Тысячи автобусов и все без исключения как выставка Пиросмани на колесах Все борта, капот, двери и вообще все мыслимые места разрисованы крупными и мелкими картинами, ядовито яркими красками, казалось бы, в природе не существующими.

Правильней при описании этих «чудес света» опираться на Пакистан, где это искусство достигло своего пика, тогда как в Индии оно выражено бледнее и, как ни странно, более «вторично». И все же ситуация, при которой каждый автобус и грузовик – один за другим – имеют совершенно лубочный характер, никого из путников не оставит равнодушным.

Я упомянул примитивы Пиросмани, но этого недостаточно, чтобы заставить читателя вообразить, что же именно громыхает по дорогам Индостана. Добавьте яркий стиль собора Василия Блаженного (неудачно названный ДС. Лихачевым «дурашливым»), переплетения красок и орнаментов Грановитой палаты, сюжеты псевдонародных настенных ковров с базара с непременными русалками и лебедями, влейте туда Палех, Федоскино и что только не пожелает душа, перемешайте все это как следует – и размалюйте автомобиль, не оставляя ни одного незакрашенного места.

Слов не хватает, чтобы описать, что получается в результате!

Каждый грузовик как праздник– в Пакистане, помимо росписи, их украшают еще какими-то пропеллерами, которые крутятся на ходу, а также громкоговорителями с обеих сторон кабины, орущими на всю округу варварски искаженные песни из кинофильмов – и я сам видел, как в ужасе убегают патриархальные коровы и буйволы от шоссе, по которому проносится подобный «праздник».

Зародилось это, скажем так, искусство когда-то на территории Северо-Западной Индии, т. е. как раз теперешнего Пакистана. На торговом маршруте через Хайберский перевал торговцы всячески украшали своих вьючных животных – то ли суровые высоты нагоняли на них скуку во время перехода своей примитивной однотонностью, то ли яркие ткани и висячие обереги на шеях верблюдов, ослов и мулов не давали хозяевам уснуть или потерять их. Обычай дожил до появления грузовиков и расцвел махровым цветом.

Наблюдатель вычленит несколько моментов.

Во-первых, все должно быть неестественно и нестерпимо ярко.

Во-вторых, все свободные площади следует заполнить. В-третьих, никаких повторов с другими грузовиками быть не должно, роспись каждого абсолютно индивидуальна, это штучный, или, как теперь сказали бы, эксклюзивный товар.

Роспись отражает, тем не менее, общий эстетический заказ хозяев (и водителей) и благодаря этому при всех особенностях и различиях выступает как единое культурное пространство.

Три кита, на которых держится и передается из поколения в поколение это искусство, это:

– декоративность,

– красивость,

– симметрия.

Вот и расцветают павлины, закаты, пузатенькие и приплюснутые Тадж Махалы, львы и тигры, низведенные до кошечек, высокие красавицы и толстощекие красавцы, на радиаторах огромные голубые глаза с ресничками, вазы, пальмы, домики (как рисуют дети) и дворцы, солнечный диск и бледные луны, розы, тюльпаны, геометрические узоры – треугольники, прямоугольники и звезда Давида, сочетание кругов и кружков, квадратов и квадратиков, даже реактивные самолеты, лотосы, орлы и грифы, отражения в воде и звезды на небе – невероятная сумасшедшая мешанина, где одно перетекает в другое в самом невероятном сочетании (вернее – столкновении) красок! Не думайте, что для написания этого абзаца я напрягал память – я просто взял несколько слайдов и списал сюда увиденное на них.

В пакистанских грузовиках подобным же образом разукрашены и кабины шоферов внутри да плюс еще двери обиты латунью с чеканкой. Индийские грузовики поскромнее, но зато на их голубых и зеленых бортах в изобилии представлены и Индира, и Раджив, и Махатма, и Ганеши, и часто круглое отдельное лицо с высунутым алым языком, похожее на синьора Помидора, исходно, видимо, Кали, но в данном случае дразнилка для едущих сзади. Поскольку эта дикарская живопись практически никогда не сливается в единую картинку и остается фрагментарной или, скажем, лоскутной, ничто не мешает патриотам всадить между рыбами, змеями и розами государственный флаг – либо индийский, либо пакистанский, а в Дарджилинге даже несуществующего еще штата Гуркхаленд.

В Индии поверх всего еще дается деловая информация – о том, на территории каких штатов данному грузовику дано разрешение на работу.

В Пакистане же общая декоративность резко возрастает за счет арабской вязи совсем иных надписей. Это чрезвычайно интересные нерифмованные стихи на урду. Вот несколько примеров.

– Под двумя боксирующими львами – «мы встретимся снова».

– «Пусть те, кто завидует, изойдут еще большей завистью!».

– «О машина моя, имей веру в Бога, и продолжай двигаться».

– «Любуйся мной сзади – я прекрасен», явно рассчитано на то, чтобы следующий сзади грузовик поостерегся слишком сократить дистанцию.

– Целая поэма – Не смущай меня на моем долгом и одиноком пути; твое лицо вижу я перед собой в этой поездке, или отраженный свет сверкающей луны?

Как жаль, что никто не изучает этого типа «литературу», по крайней мере, я не знаю таких исследований.

Мне больше всего нравится безумно красивое двустишие с одного из грузовиков: «Сад этот останется, но все птицы отпоют и улетят».

Вокруг, естественно, был изображен невероятно пышный и неправдоподобный сад. А заманчиво было бы попросить хороших художников – пусть посоревнуются, что захотелось бы каждому изобразить в качестве фона для этого меланхолического стихотворения?

Но, в конце концов, это просто еще один трудяга-грузовик на пыльной индостанской дороге…

Как и во времена караванов, шедших через Гиндукуш, росписи и украшения (а тем более надписи) развлекают, отгоняют тоску, дразнят едущих сзади и служат своеобразным оберегом.

Прежде чем покончить с этой захватывающей темой, хочу вспомнить выпавшую мне однажды удачу (увы, опять в Пакистане). Нас было двое русских, мы приехали по проекту ЮНЕСКО Великий шелковый путь, и в Карачи у нас выпало свободное утро. Мы поехали на пляж и уже практически на пляже застряли, как казалось, навсегда (забегая вперед, скажу, что выбрались оттуда, не искупавшись) – в пляжном песке стояли, носами в разные стороны, без преувеличения тысячи грузовиков. Не знаю, что свело их вместе и так неразрывно. Но представьте все рассказанное выше и поймите мою радость – я ходил между стоящими гигантами и фотографировал, фотографировал и не надо мне было никакого моря и даже Великого шелкового пути…

В последние годы парк автобусов модернизируется, особенно в Дели, но на дорогах страны все еще грохочут мамонты, не желающие уходить в прошлое.

Не хотят уходить и трамваи в Калькутте, хотя этот, столь элегантный везде, вид транспорта производит там впечатление сбежавшего из преисподней – облупленные полуразвалившиеся вагоны с предсмертным скрежетом натруженных колес, такие изношенные, что их невозможно вообразить молодыми. Когда я вижу, как легко запрыгивают в них калькуттцы, я чту в этих людях героев и всегда вспоминаю виденный мной в одном городе странный и первобытный лифт. Лифт состоял из трех стенок, четвертая отсутствовала; вдобавок он никогда не останавливался, и надо было на ходу выпрыгивать на нужном этаже сквозь отсутствующую четвертую стенку (она же дверь). Почему я вспоминаю об этом подобии подъемника при виде героев-калькуттцев, заскакивающих в разбитые ящики допотопных трамваев, так это потому, что в приснопамятном лифте висело большое объявление: «Persons using this Lift do so at their own risk» (пользующиеся этим лифтом делают это на свой страх и риск).

Итак, мы оценили своеобразие нескольких видов транспорта в Индии – согласитесь, все-таки мало общего с тем, с чем мы сталкиваемся ежедневно. Несколько ремарок вдогонку.

О грузовиках (дополнение). Как всем понятно, они и в Индии возят грузы. Но груз в Индии может быть весьма экзотичным – так на шоссе Дели – Агра я долго пылил и пылил за неспешным грузовиком, в кузове которого смиренно стоял… слон. Стоял, переступая с ноги на ногу, хлопоча большими ушами, а мимо катилась неинтересная для него дорога. Но и он никому интересен не был – никто, кроме меня, не обращал на него внимания. Слон как слон… Ну и что, что на грузовике?

Об автобусах (уточнение). Давка в городских автобусах – совсем московская в часы пик– навела меня на индологические соображения. Вспомнил проблему неприкасаемых – под страхом смерти несчастный неприкасаемый раньше не мог допустить, чтобы даже случайно он коснулся кого-либо из высших каст, даже тень его не должна была упасть на них; вот причина, почему неприкасаемые обязаны были звонить в колокольчик на ходу, чтобы все уходили с дороги дабы не оскверниться; в некоторых городах неприкасаемые могли входить в город лишь около полудня, когда стоящее над головой солнце делает тень человека самой короткой за день. При такой укоренившейся традиции как понимать демократическую давку в автобусе? Это уже не тень, а потные бока мужчин и женщин разных каст и сжимает тебя неизвестно кто – может и неприкасаемый или даже неприближаемый (такие на обочине индийского общества тоже есть). Как же справляется индуизм с автобусным сжатием всех и вся? Я обратился к знакомым брахманам и пандитам. Они рассмеялись: «Все очень просто. Осквернение прикосновением смывается для высших каст омовением – а вы же после поездки на транспорте в любом случае принимаете ванну, не правда ли?».

Так здравый смысл не дает обществу превратиться в сумасшедший дом.

О самолете (отступление). Лет двадцать назад в джунглях, где живут в изоляции племена Восточной Индии, едва дотянув до распаханного поля, рухнул советский «белоснежный лайнер» – рухнул, не рухнул, но сел на пузо, едва вывалив из-за деревьев, протащился по земле и застыл. Сбежались крестьяне. После долгого ожидания дверь кабины открылась, высунулся пилот и, как писала местная газета, на ломаном языке спросил у крестьян с мотыгами – «Какая страна?» – хотя я никак не понимаю, как можно ломано произнести эти два слова.

Далее я опускаю обычную суматоху, приезд полиции, эвакуацию наших соотечественников – это все неинтересно и никакими проблемами не отягощено. Интересное начинается позднее.

Самолет остался на крестьянском поле посреди джунглей (кстати, для почитателей Киплинга – джунгли это просто лес на хинди, благодаря великому англичанину, мы знаем много слов на этом языке – Балу это медведь, Наг – змея, бандерлоги – народ обезьян, и т. д.). Вывезти самолет оттуда было весьма затруднительно, там не было дорожки для разбега, джунгли постепенно подступали, чинить на месте было невозможно. Поэтому полиция обнесла злополучный самолет веревками или скотчем, поручила «охрану объекта» местному старосте и о самолете все забыли.

А он зажил новой жизнью. Крестьяне из ближних, а после и из дальних деревень стали приходить посмотреть на диковинную машину. Староста быстренько сообразил, в чем его выгода и стал за некую мзду пускать внутрь самолета на экскурсию. Простодушные неграмотные мужики, обремененные женами, родителями, детьми, свояками и Бог знает еще кем, выстраивались в очередь – никто из них не только не бывал до этого на борту советского ТУ, но и вообще не знал о существовании авиации.

Тем временем мелкие деревенские торговцы выстроили вокруг самолета свои лавчонки, возникла постоянная ярмарка, где приходящие из близи и дали могли заодно купить горшки, браслеты и прочую необходимую мелочь.

А вскоре в деревнях окрестных джунглей стали фиксировать новые мифы о бледнолицых богах, спустившихся с неба на серебряной гигантской птице, т. е. прежде всего о пилоте, который на ломаном (!) языке спросил «Какая страна?» и, кстати, был несказанно счастлив, что дотянул до дружественной Индии, а не грохнулся где-нибудь в Китае). Мифы тоже начинают жить своей жизнью и вряд ли кто из ученых грядущего распознает курьезную их первопричину.

Поезда, естественно, остаются важнейшим средством передвижения по необъятным просторам страны. Индия имеет одну из самых больших по протяженности сетей железнодорожного транспорта. Об этом и об истории железных дорог можно многое рассказать – с цифрами и фактами. Но мне хочется сказать о другом.

Позапрошлый век поэзии этого вида транспорта в Европе – в Индии это вчерашний, а во многих районах даже сегодняшний день. Ветер дальних странствий, «нездешность» железных чудищ, нечеловеческая мощь и красота начального периода индустриализации – все это ворвалось в первобытную неизменяющуюся простоту индийской глубинки и до сих пор из дальних деревень приходят изможденные худые старики в грязных чалмах, приходят на станции – им никуда не надо ехать, они и не помышляют об этом, просто приходят, чтобы посмотреть на лязгающее, гудящее, громыхающее чудо из чудес Они сидят на корточках и непонимающими глазами следят за паровозами у водокачек – как те деревенские семьи, что стекались к злосчастному самолету в джунглях.

На другом социальном полюсе сталкиваешься с опоэтизированным восприятием поезда – помню, как относительно прохладным (примерно +27) вечером, мы сидели в Пуне на плоской крыше дома Раджа Копура и внезапно его лицо просветлело и помолодело; он поднял палец – вдали, еле слышный в ночи, донесся перестук колес и протяжный гудок «Бангалорский почтовый» сказал он и был в этот момент похож на мальчика из кампании Тома Сойера.

На наших глазах уходили в небытие паровозы – трагедия для многих машинистов и кондукторов, стрелочников и кочегаров. Напоследок они устраивали соревнования своих железных коней, «черных красавцев», как называли их служащие железных дорог. Особое внимание уделялось при этом не только их ходовым качествам, но и внешнему виду, декору.

Фантазии паровозных бригад не было границ. Паровозы были разукрашены и раскрашены, на них крепились бронзовые и латунные орлы, пальмы и прочие атрибуты неземной красоты; довелось видеть один паровоз, украшенный длинным слоновьим хоботом!

Корреспонденты Би-би-си засняли слезы на глазах железнодорожников на кладбищах паровозов, где люди и ветер срывают не только эти украшательские детали, но и жизненно важные металлические листы.

В стране, где по сей день сосуществуют и живут эпоха древности и эпоха средневековья, время железнодорожных монстров пришло и прошло, с щемящей быстротой исчерпав себя…

Взамен побежали пронзительные электровозы, не обладающие душой удобные машины, лишенные индивидуальности – все, как везде, только в Индии еще свежа горечь расставания с недолгим временем огнедышащих гигантов.

Конечно, иностранцев радует комфорт современных сидячих поездов (да и не только иностранцев) – мягкие самолетные кресла, кондиционеры и стремительный лет без рывков и стуков.

Гораздо меньше радует иностранцев сложная система получения места в индийском поезде. Вы не знаете заранее, куда точно следует сесть, пока не посмотрите списки, вывешенные на перроне станции отправления. В списке надо найти свое имя, а около него номер вагона и место. Имена иностранцев искажаются при этом до неузнаваемости. Я обычно проходил как «Шри Борисович», а это, согласитесь, вполне узнаваемый вариант.

В купе часто все места, включая ваше, уже заняты более расторопными пассажирами, но в конце концов все утрясается.

Маленькое наблюдение. Кто бы ни сидел в вашем купе, кто бы ни был вашим соседом, если это индийцы, то буквально через 15 минут пути разговор заходит… о Боге! Даже если приходится делить купе с малосимпатичными типичными бизнесменами. Все равно через 15 минут они говорят о божественном, а при расставании горячо зовут вас посетить их дом.

Самое интересное при путешествии на поезде, это, конечно, не вокзалы (хотя и удивительные сами по себе!) и даже не виды за окном (в общем-то однообразные), а жизнь в самом вагоне.

Первое впечатление для нас, незаметно для себя привыкших к бархатным занавескам, деревянным панелям и коврам в коридорах наших вагонов, при входе в индийский поезд – простота до убожества. Полутемный коридор, отсутствие дверей, полки со всех сторон, в том числе и в коридоре, голые пятки, свисающие отовсюду, и – леденящий полярный холод кондиционера. Я говорю, конечно, о вагонах второго и первого классов.

Махатма Ганди взял за правило, ездить только третьим классом. Меня всегда это восхищало – до тех пор, пока где-то не прочитал, что в вагоне он был единственным пассажиром, не считая козы, чье молоко он пил в дороге. Так это или не так, но я предпочел путешествовать в иной кампании.

В вагоне попутчики знакомятся еще легче, чем у нас. Знакомятся, начинают ходить друг другу в гости, ведут нескончаемые разговоры.

Здесь вся Индия. Такая поездка равноценна этнографической экспедиции.

Помню в одной из поездок в нашем купе, помимо севших в него по билетам, собралось много народу, в том числе большая индийская семья – папа, мама, очаровательная 15-летняя дочь, ее сестра и муж старшей из сестер – рыженький веснушчатый английский паренек Молодые только что поженились (по индусскому обряду); все ехали домой, в Майсур. Очень скоро мы подружились, они обучили меня какой-то игре в карты и 15-летняя девочка трогательно болела за меня и, заглядывая в мои карты, корректировала мои ходы. Вскоре выяснилось, почему мне так неудобно сидеть – из под лавки что-то выпирало – оказалось там воткнута какая-то штука вроде фисгармонии, с клавишами и мехами; это вез наш англичанчик Достали фисгармонию, мальчик заиграл, все запели; потом стали петь индийские песни. Народ повалил со всего вагона. Когда меня, наконец, спровоцировали и я запел русские песни, весь вагон набился к нам, люди стояли в коридоре на полках и бедный контролер тыкался, не имея возможности пройти дальше.

Мы подружились так, что договорились встретиться вечером в поезде, идущем на Майсур – у нас уже были на него билеты. В Мадрасе, куда мы въехали под писклявые вздохи фисгармонии, меня сразу же похитил наш консул, повез куда-то и привез к самому отходу поезда на Майсур. И сколь радостно было увидеть, что меня не забыли, что обо мне волновались – вся семья, и папа, и мама, и две сестры, и золотушный молодожен висели в окнах, напряженно вглядываясь в протекавшую мимо толпу. И хотя мы ехали в разных вагонах, они ждали меня и стали махать с такой теплотой, что довели меня чуть ли не до слез. Не могу простить себе, что в суматохе потерял их майсурский адрес…

Еду в поездах разносят скоро и аккуратно по предварительным заказам – вегетарианскую или нет. Наряду с этим на каждой станции в вагоны втекает бесконечная лента местных коробейников и разносчиков – плюс малолетние уборщики, на корточках собирающие мусор, путаясь под ногами пассажиров и лоточников. Вагоны-рестораны мне не попадались. Зато есть вагоны-кухни: огнедышащие филиалы ада с рядами огромных кипящих котлов. Тяжелая работа в кухонном жару при индийской жаре не превращает шурующих там людей в чертей – при виде заглянувшего пассажира, да еще и иностранца, они весело скалят зубы, особенно белоснежные на темных и устрашающе чумазых лицах.

Кстати, о зубах В поездах дальнего следования в тамбуре у рукомойника выстраивается терпеливая очередь – все пассажиры сходятся на священнодействие чистки зубов. Это зрелище завораживает. Для каждого оно длится минут по 15 – слева направо, справа налево, вверх, вниз, внутрь, где небо, по языку и снова слева направо, причем не щеткой, а специальной деревянной палочкой. И так и утром, и вечером, и после еды, и, по-моему, перед едой – наш Минздрав не нарадовался бы!

Что характерно при этом, никто никого не торопит и не раздражается, просто смиренно ждут своей очереди у рукомойника, выплевывающего теплую, пахнущую гарью струйку воды.

Еще одно замечание о еде – делиться домашней снедью, каку нас испокон веку, категорически не принято. Все-таки вы в Индии, стране строжайшей регламентации не только того, что разрешено, а что запрещено есть людям разных каст, но и того, у кого можно взять еду или бутылку воды.

Исключения из этих правил чрезвычайно значимы; помню однажды в Бенаресе ко мне пришел профессор из Университета, пришел во время моего обеда в гостиничном номере – и то, что он, ортодоксальный брахман (что было ясно из фамилии, его звали Триведи, т. е. «знаток трех Вед»), на мое сдуру сделанное предложение присоединиться к обеду – а мне просто было неудобно есть одному у него на глазах – взял со стола какую-то лепешку, было огромной честью для меня. Неслыханный акт уважения!

После каждой станции по вагонам проходит кондуктор, безошибочно вычисляющий тех, кто только что сел в поезд. Изредка, внимательно оглядывая всех, идут усатые молодцы в хаки и с автоматами, перед остановками заново проверяющие билеты у всех пассажиров.

Помню не частое чувство гордости за свою страну, когда перед прибытием в Дели в вагоне «Радждхани Экспресса» командир такого патруля, спросив меня о чем-то, тихо скомандовал своим солдатам – «этого не проверять, он из России», после чего прицепился к какому-то европейцу и к местным бизнесменам, моим соседям.

На выходе в пункте назначения вы обязаны еще раз, уже последний, предъявить свой билет контролерам.

Один раз я сам оказался в конечном пункте без билета и меня умыкнули, минуя контроль, ребята из посольства, встречавшие меня.

Этому предшествовали трагикомические события В Калькутте меня провожали чрезвычайно торжественно, целая группа во главе с известным композитором грузила меня в поезд. Композитор размахивал моим билетом и запугивал проводника – это едет гость нации и ему требуется особое внимание и т. д. и т. п. Поезд тронулся, композитор соскочил, поплыл перрон и лица моих друзей. Примерно через тридцать минут проводник пришел проверять билеты. К моему ужасу билета я не нашел Стало ясно, что разгоряченный проводами композитор забыл вернуть его мне и унес с собой. Обстановка накалялась. Из «гостя нации» я превращался в наглого зайца. Внезапно, пожилой человек из моего купе, джентльмен в темном костюме и даже с галстуком, опустил газету: «Оставьте его в покое. Я ручаюсь за него».

Удивительно, но проводник откозырял и ретировался. Я стал благодарить вновь погрузившегося в бенгальскую газету соседа – и выразил удивление, что его слова оказалось достаточно. Он улыбнулся: «Дело в том, что я начальник этой железной дороги».

И до Дели никто не беспокоил меня, а там уж пришли на помощь наши посольские.

Спокойный порядок и безопасность внутри поезда дальнего следования начинаешь особенно ценить, когда в широком окне проносятся встречные или обгоняющие скоростные электрички.

То, что они несутся чуть ли не быстрей звука (во всяком случае – звука собственной сирены!), это вызывает уважение как нечто ультрасовременное, но…

Как и весь индийский транспорт, они переполнены до предела. Страшно представить, что творится внутри – хотя, кто знает? Внутри сидят люди, точно заплатившие за билет. А вот на крыше – картина, как бы ворвавшаяся из легендарного 1918-го: сотни молодых и старых, с мешками и без сидят, лежат, стоят, ходят и все это на бешеной пронзительной скорости! Двери вагонов, раскрытые настежь, обвешаны гроздьями фигурок, некоторые держатся только одной рукой, поскольку ухватиться второй нет места на поручнях, кто-то висит, держась за других «пассажиров», играя со смертью и едва не слетая от волны встречного состава. Но и это еще не все!

Десятки самых оголтелых висят распластанные во всю длину наружных бортов несущихся вагонов, вцепившись руками в окна и отворачивая лица от встречного ветра – волосы стоят дыбом, руки немеют, а ноги то и дело соскальзывают с крохотных выпуклостей вагонной стенки. И так не один поезд, не одна электричка, а все без исключения!

Там, где все еще ходят старые добрые паровозы, люди облепляют и их – даже на площадке перед локомотивом друг на друге стоят и висят и еще успевают приветливо махать тем, кто пережидает на переезде.

Глядя на это из удобного мирка купе, настраиваешься поневоле на философский лад, стараясь все же не смотреть в окно – но несущийся там ужастик притягивает и холодит сердце.

Думаю, что этим лихим наездникам не грозит встреча с контролем на конечной станции – они просто спрыгивают, когда электричка замедляет ход.

Сколько рупий удается им сэкономить?

Всё сказанное выше о жизни (и, потенциально, смерти) на индийской железной дороге можно отнести к динамике – скорость, ветер, опасности; но есть и другая сторона, относящаяся скорее к статике, но при этом не менее, а более страшная.

Представим себе маленькую захолустную станцию, одну из сотен тысяч в глухой глубинке. Гулкое зданьице вокзала с проломами окон, редких путников, полупустой перрон с колоколом на столбе. Перрон сложен из бугристых серых бетонных плит, плиты положены на невысокие сваи, вбитые в густую и грязную траву. Всё, казалось бы, как везде.

Но в пустоте подперронного пространства идет своя жизнь, а точнее – просто жизнь. Там живут люди. Не приходят туда по каким-то надобностям, не сбиваются по двое, по трое, а – живут. Живут всегда. Там они и рождаются, и растут, и женятся, и заводят детей, и в конце концов там же и умирают. Скорее всего, это нищие, побирушки, хотя у меня нет данных об этом. Из поколения в поколение в низком, придавленном сверху, но открытом на обе стороны пространстве спят, любят, обедают, болеют несчастные и, как обычно, многодетные семьи. С привычным постоянством накатывает что-то громыхающее и лязгающее, становится темно и огромные колеса мнут рельсы – в полуметре от играющих детей, грозя раздавить всё на свете. Это проходит очередной поезд…

Даже в Калькутте дети играют прямо на путях – крохотные девочки раскладывают яркие кусочки ткани на отполированных рельсах и быстренько убирают их, когда приближается очередная электричка – но те девочки хотя бы знают вкус свежего воздуха. Те же, кто ютится в замкнутом и низком «пространстве» под перронами, воистину дети подземелья – живя в самой солнечной стране, они вместо солнца ежечасно видят на расстоянии руки огромные и страшные колеса из неведомого и непонятного им мира. Неужели для этого пришли они к нам?

На железных дорогах Индии есть и другие люди, ничего не знающие об огромной стране, исполосованной стальными рельсами – хотя как бы они ни оказывались близко от наших «детей подземелья», но принадлежат они совсем другой галактике. Это пассажиры поезда «Дворец на колесах» и ему подобных суперэлитных экспрессов. «Дворец на колесах» курсирует по Раджастхану. Это экскурсионный тур и пассажиры выходят из него только, чтобы в максимальном комфорте посетить достопримечательности штата. Мне кажется, что они основное удовольствие получают не от дворцов и цитаделей штата, а от той немыслимой роскоши, в которой перемещаются в пространстве. Колонны, троны и витражи, драгоценная отделка, гигантские залы вместо купе, шелк, золото и слуги в тюрбанах – так легко вообразить себя всесильным раджой!

Стоит это семидневное приобщение к высшему свету больше, чем пожизненное обеспечение несчастных, запрятавшихся под перрон, к тому же «игра в раджу» не приближает богатых снобов к знакомству с Индией ни на йоту. Но есть, чем хвастаться дома в Техасе или в Катаре.

Есть еще экзотичные поезда (в Шимле и в Дарджилинге), куда более демократичные – это так называемые «toy trains», «игрушечные поезда», с маленькими вагончиками и допотопным локомотивчиком. Они усердно пыхтят по горным дорогам в Гималаях, время от времени неторопливо проползая через маленькие живописные поселки. Колесики стучат, пар окутывает паровозик, свисток заглушает пение гималайских птиц, а на площадке около машиниста стоят его помощники с мешками песка наготове – если впереди камнепад, они должны сыпать песок под колеса, чтобы экстренно остановить свой неторопливый поезд.

Всё это специфика Индии. Добавлю еще одну деталь – поезда ходят довольно точно по расписанию, но случаются казусы, когда происходит непредвиденная задержка отправления из-за разлегшихся на путях священных коров, которым лень перейти на другое место. Их уговаривают, им сигналят, но никогда не прибегают к насилию – и отнюдь не только на захолустных полустанках; я, например, наблюдал такую картину в Бенаресе.

И, заканчивая о поездах, вот такая виньеточка. Мне рассказывал один наш дипломат, как ехал он на машине с индийским шофером, тоже работавшим в нашем посольстве, из Дели в Кулу. Пока ехали, опустилась темная ночь. Ехать было трудно и опасно – дорога шла серпантином, то и дело упираясь в глухие скалы. (Я раза два тоже ездил ночью по этой дороге и понял, что мне просто нельзя водить машину – во время крутых виражей я явственно видел впереди широкую открывающуюся дорогу, просторную и манящую, но через секунду оказывающуюся в свете фар монолитным утесом; и так много раз. Вот уж поистине как у Ахматовой – «дорога, не скажу куда». Если бы я сам был за рулем, мы неминуемо разбились бы – хотя, кто знает?).

Дорога в Кулу была хорошо знакома и водителю, и пассажиру, но бесчисленные повороты утомляли. И вдруг справа, где была глубокая и широкая пропасть – от шоссе и до ближайших гималайских уже холмов, – дипломат наш увидел – далеко-далеко – движущуюся в встречном направлении цепочку золотых квадратиков, окон идущего высоко над пропастью поезда. Оконца были все, как одно, пусты и маленький невидимый поезд быстро и бесшумно скрылся из виду.

Засыпавший было товарищ, резко очнулся и подозрительно покосился на шофера. Тот, как ни в чем не бывало, крутил баранку, глядя прямо вперед на извивающуюся дорогу.

– Ты видел? – спросил неуверенно дипломат.

– Что?

– Ты ничего не видел??

– А, поезд.

Голос водителя был без эмоций. Но сказанное им означало, что пронесшийся в кромешной тьме высоко над огромной пропастью далекий поезд не померещился и не приснился. Дипломат осторожно оглянулся на абсолютно темную пропасть и, кашлянув, спросил:

– Откуда он?

– Кто знает, – не стал вступать в разговор индиец. Минуты три они ехали в молчании. Потом, как бы про себя, шофер сказал:

– Может быть, из Шамбалы?

Если вы романтик или эзотерик, не читайте дальше. На самом деле, за то время, что наш товарищ не ездил по этой дороге, индийские строители вбили далеко от шоссе и параллельно ему высоченные сваи и положили на них железнодорожное полотно – вот полночный, пустой, абсолютно реальный поезд и прошел навстречу по направлению к Дели.

Мне тоже жаль, что есть такое объяснение, но сам наш дипломат, возвращаясь через два дня из Кулу уже при свете дня, видел этот изящный железнодорожный акведук, повисший на тонких, чрезвычайно высоких столбах. Правда, таинственного поезда ни он, ни другие ночные путники больше не видели никогда…

* * *

Как ни странно, речное судоходство в Индии, как правило, сугубо функционально и не несет поэтического флера, столь характерного для железных дорог – не будем даже вспоминать о белой песне волжских теплоходов. Плоты с деревянными домиками на них, могучие танкеры, быстрые катера, трехпалубные красавцы, столь привычные на Волге, Дону, Днепре, здесь отсутствуют как класс.

Вообще любопытно, что водная гладь, обожествляемая в Индии, сама по себе существует как бы отдельно от жителей страны. Реки полупустынны (не беря в расчет толпы пилигримов на берегу), океанский берег, в основном, используется только для того, чтобы войти в воду по щиколотки, у женщин контакт с водой происходит не снимая сари… Странно, ведь по легендам, индийцы обладали когда-то могучим флотом, громадными боевыми кораблями, которые влекли на себе сотни слонов – сейчас единственные, кто активно взаимодействует с водными пространствами, это рыбаки – черные, жилистые, мужественные люди.

Я не раз плавал по Гангу. Главным впечатлением было осознание самого этого факта – вот он, великий и величественный, серо-желтый, совсем рядом. Корабль же, плывущий по священной реке и несущий нас на себе, вызывал скорее опасения – плоскодонная, грубая, железная посудина, без намека ни на красоту, ни на удобства, напоминающая технику из бессмертного фильма «Кин-дза-дза».

Нечто подобное, хотя всё же более высокого класса, я помню в послевоенном Крыму – там между Керчью и Таманью возили пассажиров плоскодонные баржи; при малейшем ветре возникала опасность того, что они перевернутся. Дело в том, что баржи эти были трофейные и назывались БДБ (быстроходная десантная баржа); они были устойчивы только тогда, когда в трюме у них стояли 6–8 танков, готовых вылезти на берег сквозь открывающуюся переднюю часть. В моё время, естественно, танков уже не было, а трюм был забит станичниками с корзинами помидор – до веса танков они не дотягивали.

Жестяной урод на Ганге, прямоугольный с обрубленной кормой, пассажиров берет мало – но с грузом и, естественно, весьма экзотичным. На ходу он оставляет за собой черный курчавый хвост дыма. И, повторю, поездка на нем была бы разочарованием, если бы не сам батюшка Ганг – мутный и величавый, несущий чьи-то цветы, вырванные водоросли и раздутые каменные трупы животных (в индийских языках, конечно, надо говорить «матушка Ганга»).

Но есть в Индии уголок, где передвижение по воде полно романтики, я бы сказал, зашкаливающей романтики. Речь идет о прибрежных лагунах штата Керала.

Необычно пышная – даже для Индии – природа скрывает огромный объем каналов, проток, узких «улиц» и широких открытых водных пространств, вновь расходящихся в разные стороны неприметной среди пальм течью бесчисленных рукавов.

Много лет я с завистью разглядывал туристические буклеты, зазывающие в эту необычайную страну пальм и воды. Фотографии затягивали, хотелось просто войти в них и наяву ощутить воздух этого волшебного края. Мне, в детстве всерьез «болевшему» личностью и путешествиями Н.Н. Миклухо-Маклая (и, конечно, прекрасным фильмом о нем!), чудилось в этих глянцевых фотографиях дыхание Новой Гвинеи, вернее того, детского представления о деревнях Горенду и Били-били.

Что же это за мечта, если она не сбывается?

И вот я стою на практически пустой пристани, меня окружают ушлые, но не настырные лодочники и мы говорим на языке цифр – очень, кстати, умеренных. Они предлагают разные варианты продолжительности поездки и мы сходимся на 4-х часах, больше я, к сожалению, выкроить не могу. Маленький медленный катер принимает меня и двух матросов (или капитанов?); мы устраиваемся на его горячей крыше. Мотор застучал и мы тронулись в путь.

И время, хотя и подсчитанное, и оплаченное, перестает существовать.

Мимо проползают стоящие на приколе лодки – целые дома, ладьи, с выстроенными на них камышовыми каютами, с лодочниками, сидящими, свесив ноги, на борту в ожидании клиентов – ажиотаж, кстати, не наблюдается. Пока идем по открытому пространству, берега далеко, а по курсу снуют лодчонки местных жителей, не туристические, кто на веслах, кто под парусом, кто с шестом, как какой-нибудь гондольер. Это единственный способ передвижения местных жителей. Есть и грузовые лодки, влекущие гигантские стога сена, свисающие с обоих бортов; есть смело плывущие к нам мальчишки, чьи мокрые черные головы блестят на солнце. Мотор сотрясает наше суденышко, спутники лениво переговариваются, не обращая на меня никакого внимания. Суденышко идет как бы само по себе.

Через полчаса сворачиваем к густо заросшему грациозными пальмами берегу и там вдруг открывается узкий водный переулочек, и мы осторожно входим в него, оставляя позади пространство свободной воды. Над нами нависают кроны высоких пальм и два берега почти сдавливают нас с обеих сторон – и начинается 4-х часовая сказка!

Берега так близко, что почти что можно до них дотянуться, листья пальм нежно касаются моего лица и с крыши катера видна впереди тихая водная улочка, которую мы медленно рассекаем, сминая отражение голубого неба и высоких, смыкающихся деревьев, зеленых и частично желтых.

Берега живут своей жизнью. Никто даже не смотрит в нашу сторону– привыкли, и продолжают свои обычные дела – маленький, изолированный, затерянный вдали от цивилизации мир.

Иногда проплывают (как в кино) домики деревень – и впрямь похожих на Новую Гвинею. Они видны плохо, слишком густа растительность. А у кромки воды идет размеренная обычная жизнь – кто-то моет ребятенка, кто-то стирает, дети идут из школы (и увидев меня, начинают кричать «дай карандаш!»), женщины сходятся посплетничать, старики сидят в медитации. Кто-то куда-то снаряжает лодку с косым парусом.

Навстречу величаво проплывает большая камышовая лодка-дом, в её просторной комнате сидят туристы, европейская молодая пара – в плетеных креслах, как на волжских теплоходах, за столом со скатертью (!), на скатерти бутылка красного вина. Во всем такой покой и «благорастворение воздухов», что мы радостно машем друг другу, как лучшие друзья. Местные жители же, повторюсь, даже не смотрят ни на эту счастливую пару, ни на счастливого меня. Весь внешний огромный мир давно уже перестал для нас существовать.

Правда, один из матросов любезно протягивает мне бутылку кока-колы. И еще одно, поразительное, доказательство того, что внешний мир всё же существует – прямо в воде стоит возле берега маленькая будочка, на ней написано «международный телефон». Добираются сюда, чтобы позвонить, видимо, тоже на лодке.

Солнце клонится к закату, из прибрежных домов пахнет едой, люди расходятся по своим жилищам, только одна девушка торопливо расчесывает длинные темные волосы, вглядываясь в воду, как в зеркало.

Я часто теперь пересматриваю свой, снятый в тот день, фильм – и всё то же непередаваемое чувство покоя и умиротворения возвращается, теперь уже с домашнего экрана; то же, да не совсем – сейчас это как бы произведение искусства, а там была удивительная, поразительная, неповторимая естественность жизни. И нереальное чувство сопричастности к ней.

Среди колоритных видов транспорта особое место принадлежит слонам. Прежде всего это трудяги, работники, строители, но в глубинке их широко используют и просто как средство передвижения. Моё первое знакомство с ними состоялось именно в этом качестве много лет тому назад. По молодости я довольно лихо залез на необъятную спину живого гиганта – делается это очень просто, слон сгибает в колене заднюю ногу, вы становитесь на неё и, держась за хвост животного, залезаете на него. То, что при этом пришлось каблуком наступить на него, прошло для слона совершенно незамеченным. Сверху все предметы нашего мира выглядят внезапно уменьшившимися – даже автомобили.

Первая поездка – без седла, без попоны, прямо на голой спине гиганта – оставила малоприятное впечатление. Во-первых, если издали слон кажется абсолютно гладким, то при соприкосновении с реальностью выясняется, что вся спина его покрыта невидимой с земли острой короткой щетиной; сидеть на нем, по меньшей мере, некомфортно! Во-вторых, при ходьбе он всё время раскачивается – одновременно вперед-назад («килевая качка») и вправо-влево («бортовая качка»). Так, ерзая и съезжая, неторопливо продвигаешься высоко над привычной жизнью – а далеко внизу на заборах сидят белобородые обезьяны и только что не показывают на тебя пальцами!

В тот первый раз мы с приятелем, тоже студентом, были несказанно рады, когда поездка закончилась и мы спустились на землю, исколотые и укачанные. Слон изогнул хобот и подставил нам, намекая на дополнительную плату; у нас уже ничего не было, кроме мелких монеток и мой приятель аккуратно опустил их в подставленные розовые ноздри. К нашему удивлению, монетки провалились куда-то вглубь изогнутого перед нами просительно хобота. Слон зафыркал обиженно, переступил с ноги на ногу и не без труда выплюнул наши жалкие монетки на землю. Потом очень ловко подобрал их из песка одну за другой и подал их наверх, своему «водителю». Это был не только аккуратный, но и вежливый слон – на прощание он поднял хобот и благодарно протрубил двум нищим студентам. «Водитель» смеялся.

В следующий раз я поехал уже на туристическом слоне. У него была попона, вернее, мягкий ковер, кресла, и залезать на него надо было со специальной вышки высотой с двухэтажный дом.

Он (вернее, она – т. к на сей раз была слониха) выглядел солидно и надежно, но при этом был ярко выраженной личностью, и, как очень скоро выяснилось, личностью хулиганской. Будучи, видимо, в хорошем расположении духа, она хулиганила во всю. То дергала за хвост впереди идущего слона, то пугала встречных пешеходов, делая вид, что сейчас впечатает их в стену – лица пешеходов при этом делались смертельно белыми, видно, они не понимали слоновьего юмора, то, наконец, на поворотах наклонялась боком над обрывом так, что мы начинали скользить к краю. Хозяин слонихи театрально бесновался и даже лупил несчастную юморную скотину железным крюком, «поролкой», как назвала его моя дочь – от слова «пороть». Закончилось всё трогательно. Расшалившийся слон как-то дернулся и хозяин выронил свой грозный крюк; слон нашарил «поролку» на земле, подцепил её и смиренно подал наверх, хозяину.

Схоже со слонами и использование верблюдов – они работают, на них ездят, их используют в армии, и, наконец, на них катают туристов. Я проехался в качестве туриста один-единственный раз и ни за какие коврижки не хотел бы повторить этот эксперимент.

Начиналось всё точно как в туристской рекламе, мне подвели высоченное нелепое животное с оттопыренной презрительно мохнатой губой и предложили сесть на него. Верблюд предупредительно опустился на землю и я, благо, что был в шортах, взобрался на горбатую спину. Минуты три ничего не происходило. Верблюд надменно щурился, глядя вдаль, я плотно сжимал коленями его теплые-теплые живые бока. Прикрепленный к животному рваный мальчик, этакий индийский Ванька Жуков, безнадежно канючил о чем-то материальном.

Вдруг этот горбатый злыдень резко встал на ноги, причем только на задние. Я повис вниз головой. Держаться практически было не за что. Такой ненормативной лексики, я уверен, близлежащая пустыня не слышала никогда.

Прошло еще несколько минут. Верблюд скрипнул чем-то и поднялся и на передние ноги. Мальчик дернул за веревочку и зашагал впереди. Мы двинулись в путь. Верблюд покачивался, спокойный, уютный и ужасно теплый. Подо мной двигались огромные мослы под теплой шкурой животного. Раза два верблюд поворачивал презрительную голову на 180 градусов и оглядывал меня, прицокивая – видно изготавливался плюнуть мне в физиономию. В целом, ничего не могу сказать, поездка была довольно приятной.

В промежуточном пункте, где мы должны были любоваться закатом в пустыне, я наотрез отказался слезать со своей верхотуры и просидел, как бедуин, на флегматичном верблюде весь недолгий процесс погружения в песок на горизонте пурпурного солнца, резкого похолодания и перехода окружающего мира из желтого в серый и из серого в черный. В спустившейся тьме и остановившемся холоде мы повернули обратно. И снова убаюкивающая качка и ворочающиеся мослы.

В исходном лагере мой «скакун», как подкошенный, внезапно рухнул на колени, и я снова повис в унизительной позе. Ванька Жуков тут же реанимировался и стал настойчиво повторять «бакшиш, бакшиш…».

Когда я, покачиваясь, слез на холодный песок, верблюд сконфуженно отвернулся. Погладив его длинную шею, я тут же при нем поклялся страшной клятвой, что никогда больше не буду ездить на его собратьях.

Пока Бог миловал.

* * *

Осталось рассказать о рикшах.

Рикши – украшение черно-белых экзотических фильмов, художественных и документальных – на самом деле явление страшное и совсем не ушедшее в прошлое.

Строго говоря, есть два вида рикш. Первые, вернее, вторые, т. к появились значительно позднее, это вело-рикши. Берется велосипед, трехколесный, но большой, как коляска, укладываются кожаные сиденья под навесом, за руль берется рикша – ив путь! нажимая на педали, он получает хоть какую-то помощь от своей старенькой машины.

Не то обычный, «классический» рикша, рикшавала. Он работает горбом и ногами. Запряженный в длинные оглобли, наклоняясь сильно вперед, он бежит по раскаленной земле, а за ним (и над ним), развалившись едут «господа», почему-то всегда непропорционально толстые – как герой болливудских комедий. Я понимаю, что всему есть простое объяснение – толстые, значит не бедные, толстым ходить по жаре трудно и т. п. – но лучшей иллюстрации к теории классового расслоения трудно представить.

Изможденные, с провалившимися глазницами, в потных повязках на лбу, эти рикши абсолютно безвозрастны. Кроме того, в отличие от, скажем, большинства наших таксистов, они безропотны и беззащитны.

Но когда власти попытались ликвидировать их как класс, тихие рикши впервые вышли на демонстрацию. Невероятно, но они требовали сохранить за ними право возить на себе благополучных сограждан – слишком велика для них и их семей ценность жалких грошей, получаемых за непосильный их труд. Власти отступились и оставили их в покое. Вот и сегодня, сейчас, когда вы читаете эту книгу, по улицам великой интеллектуальной Калькутты бегут измочаленные мужчины, не имея возможности даже стереть пот, заливающий их глаза.

В одной из последних своих работ Наталья Романовна Гусева, наш видный этнограф-индолог («самая красивая женщина индологии», как говорили о ней коллеги) проникновенно пишет о калькуттских рикшавала:

«В этом огромном, с бесконечно запутанными улицами и нечистыми на вид домами, городе, который переполнен транспортом и задыхается от смога, тысячи рикш бегают с рассвета до глубокой темноты, встраиваясь в ряды машин, затравленно оглядываясь на их скоростные колеса и металлические тела, которые готовы в любую минуты нанести смертельный удар по мягкому, беззащитному человеческому телу, бегают, заломив локти за спину и судорожно глотая зловонные выхлопные газы, бегают, чтобы заработать на семью, на себя, на жизнь. И за каждый день надо отдать пять рупий хозяину коляски – редкий рикша имеет свою, – и только то, что сможет выработать сверх того, и составит его заработок». «Больно на них смотреть», – вздыхает наша соотечественница.

Среди наших посольских, туристов, студентов всегда считалось в высшей степени неприличным ездить на рикше. Сами рикши это искренно не понимали, другие индийцы воспринимали это как причуду.

Мне хочется привести здесь небольшой рассказ, на мой взгляд, один из лучших в русской литературе. Я прочел его лет 50 тому назад на последней странице «Огонька» – и никогда не встречал больше ни самого рассказа, ни упоминаний о нем, ни даже никого, кто хотя бы знал о нём.

Я приведу его в своем пересказе, так, как запомнил его юношей полвека назад. И пусть эта история произошла не в Калькутте, и даже не в Индии, но это рассказ, с одной стороны, соприкасающий нас с жизнью безвестного рикши, а с другой – объясняющий, почему нас принимают на Востоке иначе, чем тех, кто горделиво нес «бремя белого человека».

Итак.

Ясно светило осеннее солнце, золотой и красной листвой полыхали деревья, когда на городскую площадь вышел капитан в советской форме – молодой, красивый и, главное, живой, уцелевший, слегка захмелевший от счастья. Солнечный свет играл на «иконостасе» орденов и медалей, сапоги сверкали и шел он, победитель, по китайской площади – и люди смотрели и улыбались.

И радостно-призывно улыбнулся беззубый рикша, стоявший в тени раскидистого дерева. И даже хлопнул жилистой рукой по нагревшемуся кожаному сидению, приглашая заморского победителя.

И сел капитан, и впрягся рикша в свои оглобли – «поехали!» скомандовал капитан и коляска зашуршала, и побежали вокруг площади усталые ноги. И запел капитан, негромко, но радостно.

А рикша бежал и оглядывался и скалился – веселый господин, наверно, хорошо заплатит, вот повезло-то мне.

И так они совершили по площади несколько кругов и вдруг – стой! – закричал капитан и рикша уперся в землю и осадил потяжелевшую вдруг коляску и испуганно оглянулся.

А капитан ловко выбрался с сиденья и знаками показал рикше, чтобы тот сел на его место. Ужас перекосил морщинистое лицо рикши, он не знал, что и подумать, он сопротивлялся, но капитан был моложе и сильнее, он затолкал почти сомлевшего китайца на пассажирское сиденье, впрягся сам в оглобли и побежал по мостовой.

Рикша корчился от страха, но постепенно ему стало легче; он впервые видел свой город с такой высоты, впервые мог не следить за дорогой. А странный русский бежал и бежал и пел, и медали и ордена звенели на его широкой, не пробитой пулею груди…

* * *

А потом был трибунал. И капитана лишили наград и понизили в звании – за оскорбление чести мундира.

* * *

Но до сих пор на окраине этого китайского города стоит маленькая кумирня, где курятся тяжким восточным дымом ароматические палочки, и рикши всего города приходят туда молиться перед странным и непохожим образом лихого капитана из далекой России.

* * *

Знаете ли вы, кто автор этого рассказа?

Попробуйте догадаться, хотя почему-то мне кажется, что вам это не удастся.

Я не буду сейчас называть его имя. Но и оставить читателей в неведении было бы несправедливо. Если вы будете читать всю эту книгу с должным вниманием, непременно найдете ответ, отгадку.

А ведь необычайно хорош этот маленький рассказ, не правда ли?

Но пора переходить к другим сюжетам.

* * *

Итак, мы с вами бросили взгляд, пожалуй, на все виды транспорта в Индии (кроме метро, но так случилось, что я им почти не пользовался) – и что мне сказать вам в заключение?

Ходите побольше пешком. Конечно, это совет для всех, кто посещает чужие страны, но для Индии он особенно значим – несмотря на жару, грязь, языковой барьер и прочие неприятности. По Индии надо ходить, идти медленно, со вкусом, опираясь на посох, идти из конца в конец великой страны. Но если нет надобности в посохе и нет возможности забыть о времени – всё равно, только идя пешком, вы увидите настоящую Индию.

Даже в гигантском мегаполисе вы увидите повседневную жизнь брадобреев, сидящих на корточках на тротуарах и водящих опасной бритвой по щекам клиентов, безуспешно пытающихся заглянуть в укрепленный на дереве осколок зеркала; пожилых бабу, делающих маникюр у чернявого мальчишки; дантистов, рекламирующих своё уличное искусство аккуратно разложенными на коврике сотнями якобы вырванных ими зубов; астрологов, вычерчивающих свои мудреные схемы; портных, творящих одежду – прямо на улице – на допотопных ножных швейных агрегатах системы Зингер; писцов, создающих на стареньких пишущих машинках официальные бумаги из того, что экая и мэкая пытаются сказать им неграмотные просители – из этого соткана улица индийского города. А великолепные представления нищих! А крохотные часовенки – прямо на тротуаре, часто среди корней устрашающих по величине деревьев – едва заметные будочки со слабым огоньком внутри, размалеванными изображениями богов и металлическим идолом в свежих цветах, с выкрашенным лбом; из простенького транзистора тихо звучит подобающая музыка и со всех сторон струится тяжелый дым ароматических палочек… Бывают будочки чуть побольше и там, почти прижавшись к своему божеству, сидит на корточках жрец, небритый, ушедший в себя; не обращая внимания на останавливающихся, сложив руки, прохожих, он иногда «кормит» неподвижную статуэтку «чем Бог послал». Постояв в ночной час у такой трогательной молельни, вы узнаете об Индии больше, чем прочитав толстенный путеводитель – вы почувствуете её.

Ходите пешком, господа!

А если придется все-таки ехать, вспомните, о чем мы говорили в самом начале – поездка по Индии – это не просто передвижение из пункта А в пункт Б, а самоценное погружение в непридуманную, реальную, истинно индийскую жизнь.

X. Чудеса

Кого ни спроси, неожиданно, внезапно, хоть разбудив в середине ночи – что для вас Индия? – почти наверняка прозвучит ответ (на всех языках, во всех странах): Индия – страна чудес!

Это клише.

Честно говоря, я ненавижу все эти готовые фразы, давно потерявшие первоначальную новизну – вот несколько навскидку: бесплатный сыр…, если в первом акте висит ружье…, театр начинается… и особенно «Восток дело тонкое».

Довелось, помню, участвовать в каком-то высоком совещании, то ли по исламу, то ли по Чечне, я выступал в конце заседания и несколько запальчиво поблагодарил за то, что (наконец-то!) пригласили востоковедов, а то, сказал я, знания о Востоке у наших руководителей исчерпываются знаменитой фразой из знаменитого фильма – Восток дело тонкое.

В. С. Черномырдин посмотрел на меня очень внимательно и… записал что-то себе в блокнот.

«Индия страна чудес», несомненно, являясь клише, живет, однако, в веках – ибо время от времени наполняется новым содержанием. Изначально под чудесами понимались вывозимые из Индии специи, жизненно необходимые королевским дворам и знати Европы.

С развитием контактов под чудесами стали подразумеваться диковинки, например – слоны, «чудища хоботистые» наших былин, павлины, драгоценности, красоты природы и деяния рук человеческих. Интеллектуалов потрясли духовные вершины, открывшиеся им, но таких было меньшинство.

Позднее началось триумфальное шествие «парадуховности», куда более близкой европейскому обывателю – ясновидение, яснослышанье, чтение мыслей, левитация.

И, конечно, йога.

Рассказы о йогах поражают воображение, но теперь, с развитие документального кино, их невероятные способности можно увидеть своими глазами в любой точке земли. Умение втягивать живот так, что можно чуть ли не простукивать через него спину йога, способность задерживать дыхание, обычность для йога самых необычных поз – всё это наглядно показывают фото и видео документы. При этом как-то забывается философская сторона йоги и многие думают, что это просто физкультурные упражнения.

С одним моим приятелем произошел забавный случай. Приехав в Индию работать корреспондентом, он первым делом купил на книжном развале пособие по хатха-йоге, бежал в гостиницу и стал, читая, пытаться выполнить упражнения Начал он с середины книжки и довольно легко завязал своё тело узлом. Но тут выяснилось, что завязаться-то он сумел, а вот развязаться не может.

Прошел целый час, а он всё катался по полу как шар, завязанный в крепкий узел, и никак не мог высвободить руки и ноги, постепенно немевшие и застывавшие. Спас его случайно вернувшийся домой сосед по комнате.

Именно о йогах, прежде всего бродячих, базарных или пригостиничных взахлеб писали и пишут европейцы, прибывшие в Индию – страну чудес.

(Замечу в скобках, что мне близко остроумное замечание нашего известного индолога Л.Б. Алаева – Индия и вправду страна чудес и главное чудо в том, что, имея столько проблем, она с ними справляется).

В литературе есть рассказ (чуть ли не у Н.К Рериха, не помню) о йоге, который обиделся на поездную бригаду – его не пустили без билета в вагон – и, сев около паровоза, сосредоточился и силою мысли не позволил машинисту запустить свою огнедышащую машину.

Другая история о йоге и поезде пришла из газет уже в наши дни, история трагическая. Какой-то садху сел на путях и заявил, что остановит мчащийся на него тяжелый состав силой своей воли. Не хочется рассказывать о том, что и как произошло, достаточно сказать еще раз, что история эта трагическая.

Характерно, что это, на моей памяти, единственный рассказ о чудесах, принадлежащий перу индийца (конечно, я не имею в виду гипертрофированные россказни о чудесах, творимых разными гуру и Учителями); обычно оправдывают свои собственные представления об Индии – стране чудес далекие от её мудрости иностранцы.

Европейцы и в прошлом часто рыскали по Индии в поисках чудес (индийцы, даже гуру и садху, относятся к так называемым чудесам весьма скептически – не в том смысле, что в них не верят, а просто не придают им значения и считают, что они отвлекают от духовного самосовершенствования). Один из туристов, скучая на каком-то захудалом полустанке, стал, за неимением лучшего собеседника, приставать к местному станционному смотрителю, то ли кассиру, то ли начальнику вокзала, – не знает ли тот какого-нибудь чудотворца. Тот, удивленный, отнекивался.

Представим эту картинку. Чистое до горизонта поле, мирные буйволы, звенящая тишина, одинокая линия рельсов и шпал и никого, никого вокруг.

Иностранец вконец надоел индийцу и тот пообещал сам сотворить чудо – но за 10 рупий. Иностранец был уверен, что сейчас его обманут, но из любопытства согласился. Железнодорожник вышел из своей конторы, поднял руку и издал еле слышный посвист.

Сначала ничего не изменилось. Спектакль явно проваливался. Но через несколько минут из белесой дали возникла черная точка – неизвестно откуда взявшаяся ворона прилетела и, не боясь людей, уселась на телеграфные провода. Через паузу – вторая, за ней третья, десятая – и через 15 минут их стало больше сотни. Они сидели на проводах, ходили по земле, клевали что-то на перроне. Всё вокруг было черно от непонятно чем привлеченных ворон.

Чудо ли? Но свои 10 рупий начальник вокзала явно заслужил.

Записи европейцев сохраняют и совсем уж анекдотичные случаи.

Вот один из них. В небольшом провинциальном индийском городе на базаре стоял слон. К погонщику, сидевшему возле на корточках, всё время подходили люди и спрашивали его, который час (у них, естественно, часов не было). Погонщик, не вставая, приподнимал хвост слона, всматривался, и называл точное время.

Европеец наблюдал за ним целый час, сверяясь со швейцарским хронометром – ни одной ошибки!

Ничего не понимая, он стал упрашивать погонщика объяснить ему, как это происходит. Тот долго уходил от ответа, потом заломил немалую сумму. Воспаленный европеец дрожащими руками вручил ему деньги. Погонщик аккуратно пересчитал их, спрятал, поднял слону хвост и подозвал европейца.

– Смотри, когда я отвожу в сторону его хвост, становится видно там вдали высокую башню. А часы на башне видишь?!

Чудо – но только чудо предприимчивости.

Но записи иноземцев, причем совершенно официальные, сохраняют и вполне серьезные истории, выходящие далеко за рамки обыденного и объяснимого.

Еще в колониальное время был, например, проведен и зафиксирован экстраординарный опыт захоронения с последующим воскрешением. В отдельно стоящем домике, состоявшем из одной комнаты, в земляном полу была вырыта глубокая могила и несколько брахманов опустили в нее своего товарища и забросали его землей (подопытного готовили согласно древним традициям; помню, что зачем-то подрезали ему язык). Дверь заперли и вокруг дома поставили по периметру английский караул.

Все ушли, караул остался.

Через неделю вернулись, открыли дверь, отрыли могилу и извлекли похороненного брахмана. Он был холоден, не имел практически пульса и внешне производил впечатление абсолютно мертвого человека.

Начались церемонии оживления, длившиеся около 20 минут. В конце концов веки «мертвеца» дрогнули. Тогда ему на губы капнули (буквально – одну каплю) апельсиновым соком.

Через час примерно он полностью вернулся – живой и восстановивший силы. Что и засвидетельствовано британским армейским врачом.

Каких-либо объяснений врач предложить не смог.

Коронным и многократно зафиксированным чудом является так называемый «трюк с веревкой». Имеется немало его вариантов, но в усредненном виде это действо выглядит так.

Оно всегда происходит на людях, перед толпой, которая, надо отметить, располагается скученно прямо напротив факира. Часто трюк демонстрировался в гостиницах, т. е. имел откровенно не сакральный характер.

Перед подготовленной ожиданием, тихой музыкой и запахом ароматических палочек, толпой иностранцев появлялся факир, одетый (или, вернее, раздетый) надлежащим образом. Он завоевывал публику различными фокусами и потом приступал к главному.

У всех на глазах он брал длинный канат, разматывал его и, широко замахнувшись, швырял его вверх. Канат, раскручиваясь, взлетал и повисал вертикально – хотя конец его, вроде бы, ни на чем закреплен не был, он просто терялся где-то под потолком, откуда-то появлялся маленький мальчик, ассистент; он лез по вертикально висящему канату вверх и тоже исчезал из виду.

Тут – возможны варианты. В самом сложном – факир, не дозвавшись мальчика, лез и исчезал сам, после чего обрушивался на землю и с ним сыпались части тела мальчика. Зрители замирали от ужаса. Но факир спокойно складывал мальчика заново, сматывал веревку, протягивал миску в ожидании денег – мальчик тем временем убегал.

Говорят, очень редко, но этот многократно описанный трюк можно увидеть и сейчас.

Интересно другое, теперь, с распространением фотомыльниц, тайна этого потрясающего номера, похоже, раскрыта. Кто-то из туристов, опоздав к началу, стал сбоку и сфотографировал всё это действо. Результат оказался ошеломляющим.

На фото нет ни веревки, ни мальчика, есть только факир, сидящий в позе лотоса – но с невероятно напряженными глазами, устремленными прямо на толпу зрителей.

Все-таки, мне это гипнотическое действо нравится больше молчаливого кривлянья А Чумака!

Вспоминается рассказ Свами Вивекананды, человека бесстрашной искренности, к тому же резко отрицательно относившегося к чудесам (даже совершавшимся его гуру, Рамакришной, – «чудес я не знаю и не понимаю!»), рассказ о каком-то факире, «накормившем» своих зрителей фруктами по их выбору, разумеется, фруктами абсолютно воображаемыми. Вивекананда, пожелавший дыню, полностью ощутил во рту сладость и крепость душистого плода!

Но, кстати, мнения своего о чудесах не изменил.

С другой стороны, а как нам относиться к уверениям всех, близких к Вивекананде людей (в том числе и европейцев), что он умер по своему желанию, волевым усилием остановив своё сердце?!

Верите ли Вы в чудеса? – спросили как-то Рериха, и он ответил: я верю только в то, что существует в природе; но в природе, – добавил он, – существует много таинственного.

Вспоминать о разного рода необычных вещах, случавшихся в Индии непосредственно со мной, можно до бесконечности. Конечно, солнце не останавливалось, мертвые не вставали и всё, с чем довелось столкнуться чаще всего имело и мистическое толкование, и вполне рациональное объяснение – но частотность такого рода случаев в Индии в разы выше наблюдаемого в других странах. А нередко носит при этом особую, чисто индийскую окраску.

Я расскажу только об одном случае, представляющемся достаточно убедительным – к тому же первым по времени из встреч моих с чудесами Индии. Чтобы рассказ вышел по-настоящему полным, придется соединить его с несколькими параллельными историями (не хотелось бы, чтобы они остались незаписанными, да и основному сюжету, мне кажется, они придают определенную стереоскопичность).

Итак, в конце 1961 года я собирался первый раз за рубеж – и почти что в Индию. Студент пятого курса, я завербовался на год переводчиком от Министерства геологии. Путь лежал в Пакистан, но с пересадкой в Индии. Готовясь к поездке (проверю! справки, и снова, и снова проверки), я неожиданно женился. Неожиданно для всех, т. к. произошло это после 7 встреч. В принципе договорился в Министерстве, что они оформят молодую жену, чтобы она, хоть и попозже, присоединилась ко мне – как показало время, меня обманули, её не пустили и я, прервав контракт, вернулся на родину. Пока шло оформление и близился отъезд, институт, не глядя на то, что медового месяца у нас не было, выпихнул меня в командировку. Приезжала группа университетских ректоров из Индии и мне суждено было быть их переводчиком. Маршрут их поездки начинался в Ташкенте, потом Тбилиси, Киев, Ленинград и только потом Москва. Я вылетел в Ташкент.

Случилось так, что группа прибыла не в назначенный день, а на неделю позже – самолеты летали раз в неделю.

И я, соломенный жених, оказался один на целую вечность в осеннем, золотом, сказочном Ташкенте, пропахшем теплым хлебом, горьким дымом и какими-то неразличимыми фруктами. Было по-паустовски прекрасно и грустно.

Через семь дней прибыли мои подопечные, солидные люди, с которыми мы как-то сразу подружились. Наряду с официальной программой, я радостно делился с ними «моим» Ташкентом, как я узнал его, ожидая их приезда. Следующим в нашей программе был Тбилиси – впервые для меня и для них, конечно. Этот город всегда значил очень много для меня и вот мы прилетели, осуществляются какие-то формальности, а пожилой чиновник по фамилии Жгенци поневоле коротает время со мной.

– Из Москвы?

– Из Москвы.

– В Тбилиси, канэчна, пэрвый раз?

– Первый. – Сокрушенно.

– Папа-мама тоже из Москвы?

– Тоже.

– В Тбилиси, канэчна, нэ бывали?

И тут чёрт дернул меня сказать, что да, не бывали, но мама моя, урожденная Андроникова, давно мечтает приехать в Грузию.

В одно мгновение всё преобразилось! Товарищ Жгенци, приобняв меня за плечо, во весь голос закричал кому-то и всем – Вано! Васо! Вот товарищ из Масквы, его мама Андроникашвили всю жизнь мечтает пэреехать(!) в Грузию!!

И на ближайшие дни почтенные индийские гости были почти забыты, всё вертелось вокруг мальчишки из Москвы. Когда делегацию привезли смотреть, кажется, домик царя Ираклия, и все мы гуськом в теплых пальто и вязанных шапках (+18, радовавшие тбилисцев, для Индии холодная зима!), шаркая ногами, поползли в узкие двери, раздался громовой голос товарища Размадзе, представлявшего то ли ЦК, то ли горком:

– Стойте!! Пусть князь Ростеван Андроникашвили войдет первым!!

Самое трогательное, что индийцы полностью оценили комичность ситуации и наша дружба стала еще крепче – ничто так не сближает, как юмор, если его понимают одинаково.

Потом настала поездка в Цинандали, где непьющим индийцам настойчиво пытались навязать дегустирование местной продукции; от винных паров и голода кружилась голова, а хозяева, такие внимательные, такие гостеприимные, похоже, совсем забыли, что людям свойственно обедать.

Вечерело, когда кто-то из сопровождающих, глядя в сторону, как-то смущаясь, предложил зайти в гости, в какую-то семью – перекусим, чем Бог послал.

Бог послал стол, не уместившийся в одной комнате и плавно перетекший через коридор в другую. На нём тесно, прижавшись друг к другу, сверкали и пахли пироги, яблоки, пирожки, мясо, рыба, пирожные – перечислять бессмысленно, скажу только, что среди этого великолепия искрились бутылки вина. Десятки, если не сотни, т. к их потом до утра подносили и ставили высокие внимательные юноши. И только цинандали.

Глава делегации г-н Рой на следующий день сказал в интервью по радио, что он никогда не видел столько еды в одном месте.

Это было пиршество во всех смыслах этого слова. Какие люди объединены оказались за необъятным столом, какие лица, какими чувствами горели их глаза.

Кстати. За столом были только мужчины. В самом начале кто-то из хозяев повелительно воззвал: Натэлла! Из кухни появилась высокая, в черном, суровая женщина без возраста. «Поклонись гостям!» Она крестообразно сложила руки на груди и низко поклонилась – никому, а всему застолью. Хозяин сделал отпускающий жест и стал руководить разливанием вина.

У каждого стояли большой бокал, небольшая рюмка и водочная стопка, впрочем, не понадобившаяся.

Я знал, конечно, что мои ректора практически не пьют, но я знал также, что грузинский стол справлялся и не с такими, одно меня интересовало – как?!

Вино разлили аккуратно и точно, индийцы еще не почувствовали опасности. Далее спектакль пошел по прекрасно продуманному сценарию. Вставал тамада, торжественно расправлял седые веселые усы и долго говорил по-грузински. Потом вставал кто-то еще и повторял то же самое на русском. Потом вставал я и старательно излагал этот же тост на хинди. Потом вставали все.

Первый тост, естественно, был «За великий индийский народ!» – но восстановить его, как и последующие, я не в состоянии. Это был трактат, где свободно соседствовали и сливались в едином произведении искусства Неру и Ганди, Калидаса и Тагор, Тадж Махал и «Бродяга». Это была песнь, поразившая меня красотой, задушевностью и умело подобранными деталями.

Индийцы оценили и с благодарными лицами потянулись к рюмкам. «Вах! – с доброй укоризной сказал тамада, – как? За такой великий народ будем пить из таких маленьких рюмочек? Как можно?» Все засмеялись и пригубили из больших бокалов. Нет, – улыбнулся тамада, – у нас так не пьют. Надо вот как выпили до дна, повернули и постучали по дну!

Предложенную игру приняли – все выпили, повернули вверх дном, постучали, засмеялись и сели.

Но тамада был начеку. «Дорогие гости! Выпьем за великий русский народ, народ, давший миру…» – и пошло-поехало, Пушкин и Лермонтов, Толстой и Горький и кого еще только не вспомнил вошедший в экстаз тамада.

Индийцы закивали и… потянулись опять к маленьким рюмкам. «Как?! – изумленно вскричал тамада, а за ним и всё застолье – за индийский пили большими, почему за русский будем пить маленькими?!!»

Выпили – перевернули – постучали.

Сели.

И опять встал тамада – «выпьем за великий грузинский народ, народ Руставели и Важа Пшавелы, царицы Тамары и…»

Выпили – перевернули – постучали.

Рухнули.

Встал тамада.

Потом встал кто-то. Заговорил по-русски.

И снова встал я.

Выпили – перевернули – постучали.

Тостов было множество, еды вдоволь. Тамада, похоже, руководствовался классическим правилом – первые 18 тостов произносит он сам, остальные те, кому он поручает.

Интересно, что пьяных не было, даже индийцы, хоть и раскраснелись, но держались молодцом, только я почему-то, глядя в толстоносое лицо профессора Докраса, убедительно выговаривал ему «пардон, мадам».

Кульминацией стал проникновенный тост – «Выпьем же за наших матерей!» – опять же итог долгой речи.

Все встали и подняли бокалы, встал и я, но бокал мне поднять не дали, а поднесли некий глиняный сосуд с пупырышками в дырочках; я взял, ощущая булькающую тяжесть, поднес ко рту – и понял, что его надо пить как рог, не отрываясь и сильно запрокидывая голову, иначе вино хлынет во все стороны из этих дырочек Со стула напротив на меня ожидающе смотрела единственная допущенная в конце вечера женщина – вернее, юная девушка, дочь хозяина – с гитарой на коленях. «Не посрамим земли русской, братия!» – подумал я и припал к сосуду. Струя сильно упала в горло и лилась, не останавливаясь, сосуд пришлось запрокидывать всё выше и он пупырчатым коричневым телом закрыл для меня окружающий мир, соседей по столу и прекрасную дочь хозяина. Лишь бы допить, не опозориться, думал я и не услышал странного шума вокруг – оказывается товарищ Размадзе из ЦК или горкома сделал повелительный жест и все послушно сели. Стоял я один с запрокинутой корчагой на лице. И в этот момент товарищ Размадзе провозгласил:

– Смотрите! Сын пьет за свою мать – Андроникашвили!

«Потом нас за руки цепляли там И всё ходило ходуном, Лоснясь хрустящими цыплятами, Мерцая сумрачным вином» (Евг. Евтушенко – примерно в это же время)

А с Докрасом, профессором физики («пардон, мадам»), мы особенно подружились. Для рассказа о чудесах Индии, он представляет поистине центральную фигуру.

В нем не было ничего от мифологемы «Индия – страна чудес» – типичный университетский профессор, немолодой (так я воспринимал его тогда), в барашковой шапке пирожком и длинном, как бы «советском» пальто, с большим мясистым носом крючком и в крупных очках. И говорили мы скорее на темы, близкие ему профессионально, и смотрел он на всё, увиденное у нас, без восторгов, но с пониманием и симпатией, и вообще производил впечатление человека книжного и доброжелательного.

Поэтому меня немного удивила его реакция на беседу с тогдашним ректором Ленинградского Университета – вернее, на то, как я воспринял рассказ любезного хозяина. Тот (в высшей степени обаятельный и светский человек) вспоминал о своей поездки в Индию – и, на мой тогдашний взгляд, нес несусветную чепуху о каком-то йоге в Бомбее, прямо на набережной, который дал ему обрывок чистой бумаги, велел сжать его в кулаке а потом стал задавать вопросы, а в конце велел разжать кулак и посмотреть. И, конечно, на только что чистом листе бумаги, были написаны (или напечатаны? и на каком языке?) все его ответы! «А самое интересное, – растерянно говорил советский ректор, тоже естественник, конечно, как у нас и до сих пор принято, – что некоторые из этих ответов мог знать только я один». Он помолчал, как бы возвращаясь в мир колб, магнитов и повесток из обкома партии, и добавил недоуменно: «И это не гипноз, я привез с собой этот листок и он у меня здесь, в Ленинграде».

Я переводил, как мог, точно, но в душе кипел от возмущения. Индийцы посмеивались, но как-то очень спокойно, как будто им рассказывают что-то совершенно обыденное.

За обедом я набросился на них – что они, руководители академической науки думают об этих россказнях?

Они засмеялись еще более дружелюбно. Веселее всех смеялся мой друг Докрас. «Magic!» – повторял он и все остальные согласно кивали и любовно смотрели на меня, как на несмышленыша.

Вечером мы вернулись к этой теме. Докрас попытался разрядить обстановку: «Скажи, сколько слонов может разместиться на ногте твоего большого пальца?». Я понимал, что надо мной смеются– но сколько-нибудь вразумительного ответа придумать не мог.

Хорошо, – сменил тему Докрас, – хочешь, я тебе погадаю?

Я был и тут настроен скептически. Мы ездим уже две недели, мы живем бок о бок, без всяких гаданий он знает обо мне достаточно много, чтобы сочинить целый роман.

Но он меня удивил.

Гадал он очень серьезно, и по руке, и по остаткам кофе, и еще как-то, не помню уж как И информация, выданная им о моем прошлом была абсолютно точной – причем это касалось тех сторон жизни, о которых я ровным счетом ничего не говорил (вроде такого примера – «год и, кажется, два дня назад Ваш лучший друг уехал от Вас куда-то далеко-далеко» – это было абсолютно точно, т. к ровно год и три дня назад мой друг Рустэм Севортян уехал надолго в Индонезию, т. е. и правда «далеко-далеко»! причем это говорилось между прочим, под сурдинку, пробормотывалось, не стараясь привлечь внимания).

Так шло некоторое время, он тихо бурчал, я, вроде бы сопротивляясь, сдавал одну за другой первоначальные позиции. И вдруг он напрягся.

Он очень напрягся.

«Где Вы будете в феврале?», – спросил он тревожно (разговор, напомню, происходил в октябре).

А я понятия не имел о неписанном правиле истинно советских людей – при общении с иностранцами не рассказывать ничего о предстоящих поездках за рубеж, и потому честно отвечал: «Скорее всего в Пакистане».

Он помрачнел еще более. «Не выходите в феврале на улицу. Это произойдет на улице, не в доме.»

Молодой и беспечный, я весело спросил: «Смерть, что ли?»

«Смерть не смерть, но очень близко», – ответил профессор, обреченно водя пальцами по моей ладони. Правда, потом утешил, что, если в феврале обойдется, то я буду жить очень долго (и даже сказал – сколько; интересно, что потом (лет через 15) эту же дату подтвердила Дэвика Рани Рерих, а Святослав, заглядывая через плечо, повторял – да, да, всё верно, она правильно говорит. Разумеется, о пророчестве Докраса, я им тогда еще не рассказывал).

Докрас отнесся к своему собственному гаданию на удивление серьезно и позднее, уже в Москве, встревоженно учил мою жену, как уберечь меня от предстоящего несчастья.

«Смерть не смерть…» Каким же я был тогда безбашенным юнцом! Несмотря на его убежденность, я раззвонил всей Москве об этом пророчестве; десятки людей ужасались и смеялись, ахали и шутили. Позднее, когда всё случилось, это стало лишним доказательством того, что события февраля, пусть и в туманной форме, были предсказаны за несколько месяцев.

Потом они все уехали и на прощание мой милый Докрас долго тряс теплыми ладонями мою руку и печально говорил «Берегите себя!».

Они уехали, и я тоже. И стал готовиться к отъезду, честно говоря, просто выкинув из головы мысли о далеком еще феврале.

Мне всегда хотелось в последовавшей жизни дать знать профессору о том, что я жив, хотя предсказание его сбылось, но адреса не осталось, и вот, что странно – когда спустя четверть века я оказался в том городе, где он был ректором Университета, никто из сограждан не знал его имени и не вспомнил его…

Перед отъездом, он дал мне решение задачки, волновавшей меня куда больше хорошо анонсированной смерти – задачки о слонах на ногте большого пальца руки. С заговорщицким видом он достал крохотную деревянную коробочку-шарик и методично вытряс мне на руку фигурки плоских слоников микроскопического размера – на ногте моем их разместилось 28 штук! Где то они теперь, куда задевались?

Вскоре затянувшееся оформление закончилось и 12 декабря я (через Индию) отбыл в Пакистан.

Это были первые контакты с пакистанцами и первые контракты наших геологов – мы искали нефть. Я был переводчиком и первое время сидел в гулких библиотечных залах, куда приносили огромные папки, в свое время подготовленные скрупулезными англичанами; надо было изучать их и составлять отчеты. А после Нового Года мы отправились «в поле».

Мы – это молодой талантливый геолог Игорь Воскресенский из Краснодара и я. В ночь перед отъездом нам сделали комбинированную прививку «от всего» – сделал её немец, доктор с «говорящей» фамилией Гибель (поговаривали, что это, однако, не настоящая его фамилия – на самом деле он был Геббельс, чуть ли не брат того самого). Сделал, впрочем, не он сам, а молоденькая, очень темная медсестричка; она протерла руку каким-то спиртом, после взяла металлическую палочку с шариком на конце – шарик был утыкан маленькими иголочками, как мини-мина. Она воткнула этот адский шарик в натертое место руки и – повернула (!) его в образовавшейся ранке. Рука распухла почти мгновенно и стала похожа на хобот слона, причем морковного цвета. Внутри что-то ныло, голова мутилась и рука стала горячей как кипяток В таком состоянии мы погрузились в старенький ненадежный самолетик, долетели до Равалпинди (никакого Исламабада не было еще даже в проекте), там пересели в дряхлый серый шевроле, стекла которого приходилось поднимать и опускать руками (!), долго тряслись в кромешной ночи и, наконец, добрались до небольшого бунгало в лесу.

Я стоял, вглядываясь в мириады звезд и вслушиваясь в детский плач шакалов. Было холодно снаружи и очень холодно внутри – дом был толстостенный, рассчитанный на адское пекло лета. Камин (бунгало принадлежало до независимости местному почтмейстеру) сначала капризничал, потом загудел-засвистел, но тепла это не прибавило. На полу стояли, чадили и пахли керосиновые лампы, туалет рыли для нас в темноте местные жители (метрах в двухстах от дома в леске), смутно белели вокруг бунгало палатки пакистанских геологов и слуг.

Здесь нам предстояло жить до лета.

Это было замечательное время! Рука, пострадавшая от усилий д-ра Гибель (температура зашкаливала за 40!), довольно быстро, дня за два пришла в норму – и мы, действительно, ничем не заболели. Ничто не омрачало радости бытия. Свежий воздух, высокие холмы вокруг и заведенный, рутинный порядок жизни – но при этом совершенно непохожий на все, что было до этого.

Рано-рано мы завтракали, потом все вместе загружались в много повидавший виллис и трогались в путь – как правило ближе к горам, к месту, которое не на карте, а в речи местных жителей называлось Чор гали, т. е. «воровской проход». Бросив машину с шофером, мы поднимались в гору по крутой извивающейся тропке, пролезали в узкое отверстие на вершине – это и был тот самый «воровской проход» и оказывались на другой стороне хребта, где и начиналась собственно работа. Игорь ходил – высокий, благородно-остроносый, во французском берете набекрень – и все время во что-то вглядывался. Иногда он что-то записывал и снова вглядывался, пощелкивая карандашом по зубам, спрятанным под пижонскими усиками. Пакистанские коллеги, в основном, держали марку – ходили за ним, останавливались там же, где он, также вглядывались и выглядели при этом очень важно.

Я же чувствовал себя персонажем Жюля Верна. Так как Воскресенский был сосредоточенно молчалив, а коллеги не любознательны, переводить мне было почти нечего – от того времени у меня осталось потрясение экспрессией профессионального геологического языка, особенно глаголов – все в нем «вырывалось», «стремительно(!) выполаживалось», «сбегало», т. е. процессы в действительности занимавшие миллионы лет в языке происходили с мультипликационной скоростью!

А я, настроенный чрезвычайно романтично, ходил по горам, вылезал из пропастей, шел в длинной цепочке и воображал себе приключения в самом подростковом духе – а природа вокруг была сурово-недоброжелательна и по-своему красива. Мы не встречали людей, зато из-под ног то и дело выскакивали дикие мангусты и я наконец-то понял однажды, что мир, в котором я пребываю, куда романтичнее придуманных приключений, что воображение моё на деле не дотягивает до окружающей реальности.

Я почти не снимал тогда. Дело в том, что нашу группу сопровождали несколько человек – кули или слуги. Они несли за нами вещи, продукты, карты, мы шли с пустыми руками. Как только я взял впервые свою старенькую кинокамеру, появился новый кули – специально, чтобы нести мою камеру. Это было неудобно со всех сторон и я отказался от съемок вне бунгало. Осталось только несколько сцен на узкой, с проплешинами, дергающейся пленке в пятнах от старости и низкого качества. Остались, правда, фотографии – аппарат я ухитрялся прятать в шортах, в кармане. На экране мои обрывки фильма выглядят как ожившие сценки из экспедиции Ливингстона.

До обеда мы работали по ту сторону хребта. Обедали, сидя на земле, а потом шли назад, снова поднимались к Чор гали, пролезали сквозь заросшую дыру и, оказавшись на «нашей» стороне, спускались к поджидавшей машине.

Перед самым домом мы, рыча мотором и пуская лиловый дым, продирались по узкой улочке саманной деревни. И каждый день нам навстречу попадалась, вжавшаяся в саманную стену с торчащей травой, женщина ослепительной красоты. До сих пор я помню её огромные настороженные черные глаза из-под бежевого платка, надвинутого на брови, её гибкую фигуру на фоне допотопной стены – и исключительно правильные черты молодого лица, обглоданного постоянным голодом.

Затерянный в этом чуждом мире, трясущийся на жестком сидении виллиса, я иногда мечтал приехать сюда спустя много-много лет. Почему-то казалось, что всё здесь изменится до неузнаваемости, мне будет трудно ориентироваться – и, увидев на вершине ближайшей горы, прямо над деревней, кажущееся небольшим с земли одиноко стоящее корявое дерево, склонившееся под каракорумскими ветрами, я не раз думал – по дереву этому одинокому найду я это место.

Я попал туда через 45 лет. Меня привезли из Исламабада наши ребята-журналисты, мой ученик и его жена. Мы катились по ровной дороге, когда-то хорошо мне знакомой, но ничем не отзывающейся сегодня в моем сердце. Изменилось абсолютно всё. Сотни раскрашенных автобусов, бетонные коробки и коробочки, заправки. По всему мы были уже на месте. Но не было ни нашего бунгало, ни саманной деревушки с трагической девушкой. Солнце клонилось за нависавшую над шоссе гору.

И вдруг! Я увидел на вершине горы кривое, корявое, неуступчивое дерево – всё так же стоявшее в полном одиночестве на краю.

Мы нашли бунгало и я снова вошел в эту комнату и посмотрел на по-прежнему бесполезный камин, но тут зазвонил мой мобильный…

От деревушки же не осталось и пятна.

Во второй половине дня, когда становилось жарко, мы бездельничали, вернее «работали с документами» – Игорь зубрил английский, я – геологические термины; пакистанские геологи, прячась от нас, вернее от Игоря, играли в карты. Кули пели тонкими, но мужественными голосами. Шакалы им подвывали.

Ходить в туалет надо было с палкой, на случай встречи со змеей.

Над нашим маленьким дружным мирком разверзалось огромное антрацитовое небо с мириадами переливающихся звезд.

На рассвете всё начиналось сначала. Это была аскетическая и прекрасная жизнь Физические нагрузки были немалые, но настрой – постоянно радостным.

В горах нас окружало одиночество, еще большее. Мы и этот непокоренный, неосвоенный, в общем-то, равнодушный к нам первобытный мир.

Животные, которых мы там встречали, были, как правило, домашние, но при этом в каких-то совсем не домашних условиях Очень часто мы видели в горах верблюдов – до того я и представить не мог, что это нелепое существо может так ловко карабкаться по камням и утесам Мы видели черных коз, они шли привычной дорогой и часть скалы, стена, вдоль которой они, налезая друг на друга, блея и мекая, шли гуськом, была (за тысячелетия!) отполирована их мягкими тельцами до абсолютного, ровного блеска! Зеркального и как бы тонированного блеска!

Обедая у подножия другой скалы, мы почувствовали, что кто-то на нас сверху смотрит. И вправду, с вершины рядком свисали две острые внимательные мордочки – шакалы.

Людей мы почти не встречали, в очень уж глухих местах шли наши поиски. Однажды мы приехали в небольшую деревню, чтобы нанять мулов для подъема в горы. Пока шли переговоры со старостой, по дороге подошла колонна кочевников, которую мы обогнали час назад. Грязные, лохматые, очень бедно одетые, они были необычайно живописны. Впереди узкие и бестелесные, шли с длинными топориками на плечах мужчины – без багажа. А сзади, навьюченные какими-то бидонами, мешками, корзинами и прочим скарбом, шли женщины племени и вдобавок вели в поводу задумчивых осликов – тоже без багажа (их, видимо, берегли). Кочевники расположились табором недалеко от нас, вокруг развесистого дерева.

Я подошел поближе. Мужчины курили какую-то гадость, ослики думали о чем-то своем, женщины…

И тут произошло невероятное. Любовь с первого взгляда! Нет-нет, я остался верен молодой, хоть и далекой жене. Но розовощекая скуластая деваха из этого племени внезапно возлюбила меня! Она бросала горячие взгляды, она улыбалась – весьма кокетливо – она действовала как потерявшая голову барышня из мелодраматического фильма, хотя вряд ли подозревала о том, что на земле существует кино. Ей хотелось продемонстрировать мне самое дорогое, что у неё есть – и она повернула к свету сверток с ребенком и посмотрела на меня торжествующе – вот какое чудо я выродила! Но тут она всмотрелась в свое дитя при свете дня, и осталась недовольна, он показался ей недостаточно чистым для того, чтобы демонстрировать его бледному чужеземцу – и она страстно плюнула в сморщенную рожицу ребенка и яростно растерла плевок грязным рукавом!

Ребенок взвыл и она, счастливая, приподняла его и показала мне.

В другой раз нас занесло в совершенно безлюдные края, причем мы должны были пройти по заросшему камышом ручью и только в конце долгого пути нас должна была ждать машина – назад дороги не было.

На середине пути мы сделали привал, ели какие-то узкие бутербродики, пили сок из банок с экзотической надписью «Сделано в Южной Африке». Всё было вроде бы как обычно.

Но тут по крутой тропинке, спускающейся сыпящимися камнями с вершины к нам, к ручью, явились два белых старца – в белых одеждах, в белых чалмах и в белых туфлях а ля Хоттабыч (с загнутыми носами).

Увидев людей, мы взаимно удивились. «Есть ли у вас оружие?», – спросили явившиеся сверху.

Мы неохотно признались, что нету. Этот вопрос был для нас болезненным; его решали на всех административных уровнях, но на всякий случай отказали. Между тем, это был район действия многочисленных банд разбойников, и оружие не повредило бы.

Узнав, что мы безоружны, старцы встревожились. Здесь, сказали они, появился тигр-людоед и он промышляет по соседним деревням. Цепочка людей, идущих в затылок друг другу, лакомство, перед которым трудно устоять. Поохав и повздыхав, старцы торопливо покинули нас – их иссохшие тела вряд ли возбудили бы аппетит тигра-людоеда.

Воздух налился тревогой. Светлый и жаркий день стал внезапно удивительно отчетливым.

У нас не было другого выхода. Мы могли идти только вперед, туда, где через несколько километров нас ждала машина, вдруг ставшая недоступно далекой.

Мы снова выстроились в цепочку и пошли. Я шел замыкающим. Всё время пытался вспомнить Гарина-Михайловского: хунхузы стреляют в первого, тигр прыгает в середину, а что там угрожает последнему?

Замешкавшись, я подотстал. Ручей, слабенький, тепленький, мирно шуршал между белыми камнями – приходилось всё время прыгать с одного валуна на другой над небыстрой струйкой ручья; а вокруг шелестели густой стеной, огромные, в два человеческих роста камыши. Тесно прижавшиеся друг к другу, они не пропускали ни одного луча солнца и лишь колыхались, открывая узкую дорожку из гладких валунов, и шептались, шуршали, шумели…

И вдруг…

На одном из плоских валунов впереди я увидел большой, мокрый след кошачьей лапы!

Мокрый – под индийским солнцем! Значит, только что.

Большой – значит, тигр-людоед!

А камыши качаются и что-то скрывают, и угрожают, и в ногах появилась нечеловеческая слабость…

Я гордился собой тогда (о, Жюль Верн!) и, честно, не перестал гордиться до сих пор.

Остановившись, я снял темные очки, положил их рядом с огромным следом кошачьей лапы, медленно достал фотоаппарат (в тот день он, как нарочно, был со мной), навел на резкость…

А камыши гнулись, а камыши шуршали…

И сфотографировал: валун, ручей, мокрый след и очки для масштаба.

И до сих пор это самый счастливый день моей жизни.

К тигру-людоеду мы еще обязательно вернемся.

А пока – пора назад, к основному сюжету. Время шло нечувствительно, стало еще теплее. В одно утро я вышел из бунгало и стал обходить здание по солнечной стороне. Внезапно один из наших кули – худой и какой-то вывернутый, в жаркой верблюжьей шапке, издал резкий предостерегающий вскрик. Я резко остановился, не успев шагнуть вперед, так и застыл с поднятой ногой. Впереди на теплом камушке, именно там, куда я собирался ступить, завораживающе медленно разворачивалась маленькая змея; глазки-бусинки смотрели прямо на меня.

В принципе, я хорошо отношусь к змеям, но здесь на меня пахнуло чем-то неживым – как из ствола пистолета.

В ту же секунду тяжелый кирпич, брошенный Верблюжьей Шапкой, закончил земное существование бедняги змеи.

С того дня мы с Игорем называли Верблюжью Шапку не иначе как Убивец змеи.

Оказалось, что он и вправду спас мне жизнь – змейка эта при всей невзрачности своей относится к самым ядовитым; она выползла погреться и оттого не продемонстрировала присущей ей скорости; если бы она выстрелила собой и укусила меня, жить бы мне оставалось несколько минут и спасти было бы невозможно, даже если поблизости были бы врачи.

Все были счастливы, а я призадумался. Какое сегодня число? – спросил я у Игоря. «Первое февраля», – ответил он. И тут я вспомнил предсказание профессора Докраса: это произойдет на улице, не в доме. Смерть не смерть, но очень близко. Не выходите в феврале на улицу.

Змеи этого типа в дома не заходят.

Здесь самое место рассказать о событиях, произошедших несколько месяцев спустя, когда я снова оказался в том же бунгало и в той же компании.

То, что я только что рассказал, оказалось не единственным случаем использования Убивцем змеи кирпича как оружия.

Однажды в наш затерянный лагерь приехала какая-то инспекция из Министерства геологии Пакистана. В те времена, в правление фельдмаршала Айюб-Хана, все сколько-нибудь значимые посты в администрации (даже в дошкольном образовании) занимали военные – генерал-полковники, генерал-майоры и т. п. Вот какой-то из таких генералов возглавлял нагрянувшую к нам геологическую инспекцию.

Что уж так у них случилось, не знаю, но горячий Убивец змеи, видимо, был как-то оскорблен надменным генералом и, не долго думая, трахнул того кирпичом по голове. Генерала увезли медики, Убивца – полицейские. С тех пор мы о нем не слышали.

Прошло некоторое время. Мы с одним из пакистанских геологов по фамилии Казн поехали на джипе в близлежащий городок Казн был молод, толст, в очках и уморительно важен. Городок был мал и абсолютно средневековый. Мы остановились на его единственной площади, где располагался маленький базарчик В центре площади, в корнях старого дерева примостилось крохотное подобие жилища, где уже 40 лет жила городская сумасшедшая, юродивая, практически никогда не вылезавшая на божий свет – и оттого пользовавшаяся суеверным уважением местных жителей. В тот день вокруг её жилища разместилась команда перегоняемых куда-то колодников, сосланных преступников – под охраной усатых стражников; картина живописная и тоже вполне средневековая.

Сидя в открытом джипе, наблюдая за жизнью этой, оказавшейся вне времени площади, я вдруг увидел среди скованных одной цепью уголовников моего Убивца змеи. Он улыбнулся мне из-под своей неизменной верблюжьей шапки.

В это время пришел важный, как всегда, Казн с закупленными фруктами и печеньем «Смотри, – сказал я ему, – вот наш Убивец змеи; может я могу что-то для него сделать, ведь он же все-таки спас мне жизнь». Казн величаво склонил голову и потопал к стражникам; короткий разговор и вот он уже вернулся – десять рупий, сказал он. Это была смехотворная сумма, так, несколько апельсинов. Я торопливо достал деньги, Казн пропутешествовал обратно.

Дальше произошло нечто неожиданное. Стражник козырнул, достал из штанин огромный тяжелый ключ, подошел к своим подопечным и… отомкнул цепь. Убивец змеи, потирая запястья, выбрался из толпы «коллег» – широко улыбнулся мне, сделал «намаете» и растворился в базарной толпе, теперь уже наверняка навсегда.

Казн был счастлив. Я в первую минуту тоже, но потом страшная мысль ударила мне в голову – что я наделал? Подкуп должностного лица, освобождение за взятку заключенного, к тому же мои противоправные действия усугубляются тем, что я иностранец, да еще из недружественной страны!!

Несмотря на свою фамилию, Казн (что означает– судья) никому не сказал ни слова; я тоже впервые рассказываю эту историю, надеясь, что за давностью времени (это было в 1962 году) остается только одно – мне удалось хоть как-то облегчить жизнь человеку, благодаря которому я живу до сих пор.

Событие со змеей первого февраля заставило меня изменить отношение к предсказанию профессора Докраса. Как в чашке кофе и в линиях руки можно увидеть за несколько месяцев (!) маленькую глупую змейку в пакистанском Кашмире, выползшую погреться после холодной зимы?!

Радовало одно, февраль только начался, а всё уже произошло, можно дальше жить спокойно.

А жизнь, действительно, пошла спокойная и безмятежная. Воскресенского на месяц вызвали в Карачи, я остался, а пакистанцы с отъездом иностранного шефа на работу ходить перестали совсем, сидели в своих палатках и резались в карты.

И так прошел весь февраль.

Потом пришла телеграмма от Игоря; 28-го он возвращается, везет письма из дома, просит встретить.

Не встретить его было нельзя – хотя бы для того, чтобы помочь ему с языком, да и письма хотелось прочесть поскорее.

Шофер попался со странностями. Туда, когда надо было поспеть ко времени прилета, он тащился еле-еле, поставив босые ноги по обе стороны руля и громко распевая какие-то песни; назад, когда уже не было смысла торопиться, он летел как метеор.

Мы неслись сквозь яркий и уже весьма жаркий день. Игорь сидел рядом с шофером, я за ним, спиной к движению, стараясь при свете, падающем через ветровое стекло, разобрать каракули жены. Брезентовые стены хлопали.

Дальше идут какие-то провалы. Единая лента событий не выстраивается. Видимо, я на какие-то мгновения терял сознание.

Помню, что вылезаю из опрокинутого джипа. Из джипа идет дым. На разгоряченном черном асфальте валяются люди и лошади.

Воскресенский как-то странно и нелепо приседая, смотрит на меня и бессмысленно повторяет: «Ничего, ничего», – а мне и правда ничего, вот только правое ухо как-то свербит. Я подношу к нему руку и она непонятным образом входит внутрь моего черепа, вся мгновенно заливаясь яркой, блестящей на солнце, и густой кровью.

Потом удалось восстановить, что произошло. Дурак шофер летел как птица и, увидев впереди идущую навстречу тонгу, сбросил скорость только перед самым столкновением. Тонга – это двухколесная арба, повозка, влекомая лошадью; её дышла выходят далеко вперед лошади и украшены острыми стальными наконечниками. Эти смертоносные наконечники вонзились в джин, выбили ветровое стекло (Игорь успел уклониться и ему только сильно ободрало спину) и пронзили машину как шампур. В самом конце одно из них врезалось в мою голову, беззащитно повернутую к ним затылком, надорвало мне правое ухо, дошло до мозга – и остановилось! Еще бы один-два миллиметра и вы бы никогда не узнали об этом происшествии…

Непонятно, каким образом, но в этой пустынной местности, где нет людей, а корова в ужасе убегает от раскрашенных грузовиков, но уже через десять минут с воем примчалась военная полиция.

Меня отвезли в местный госпиталь, сразу же завалили на холодный операционный стол и стали пришивать злосчастное ухо. Пришивали противно – так шьют одежду. Какой-то санитар, боясь, видно, что у меня будет болевой шок, плясал на корточках у моего лица и делал рожи – при других обстоятельствах это выглядело бы забавно, но тут мне было не до смеха.

Пришили, кстати, ювелирно, на всю жизнь, сейчас даже шрам почти не прощупывается.

Сколько это длилось – не знаю. Наконец, забинтованный, как человек-невидимка, я попытался встать. Хирург стоял рядом, придерживая меня одной рукой, а другой сжимал узкую пробирку с нестерпимо алой жидкостью. Я стал на ноги и увидел, что все предметы и люди вокруг вдруг начинают двоиться и троиться в моих глазах; хирург со словами «я знал, что так будет» протянул пробирку – выпейте. Я глотнул и размножение предметов остановилось. Тогда я лихим махом выпил всю эту жидкость и всё вокруг приняло обычный вид. Я же почувствовал неестественную бодрость.

Помню, что заговорили о «моем» тигре-людоеде и я сказал, что слышал будто крестьяне попытались организовать ему отпор и многие попали именно в этот госпиталь «Да, – сказал хирург, – пойдемте, я вас познакомлю». Они, говорил он, вышли всей деревней, а оружия у них нет, одни топорики; в результате практически вся деревня здесь, у нас. Только это не тигр, а леопард, но не один, а пара леопардов-людоедов.

В палате с никелированных кроватей на меня уставились жуткие исполосованные лица – вот, видите, – сказал хирург, – у них такие же шрамы, как у вас.

Вскорости действие алой жидкости закончилось, всё поплыло у меня перед глазами, но военные полицейские погрузили меня в свой джип и, дымя отвратительными сигарами, рванули в наш лагерь – при первом же повороте я начал вываливаться за борт, но усатый офицер крепко держал меня за талию как умыкаемую невесту.

А на другой день прилетел советский врач, одобрил пришитое ухо, но всё же вывез меня самолетом в Карачи. Лежа в своей маленькой комнатке я с трудом написал письмо в Москву и довольно быстро получил ответ. «Вот как, – ворковала жена, – не надо верить глупым гаданиям, твоё письмо датировано мартом и ничего не случилось А у нас все звонят и спрашивают, как ты там». Понятно, что я ничего ей не написал о своем ДТП и читать это милое щебетание было забавно – забинтованный так, что едва видны глаза, лежащий почти неподвижно и с трудом преодолевающий головные боли – и нате, пожалуйста, не надо верить глупым гаданиям!

Я лежал и думал – случай со змеёй и автокатастрофа, 1 февраля и 28 февраля, как бы окольцован оказался этот роковой месяц. Совпало всё, о чем, волнуясь, говорил старый добрый Докрас!

Он действительно увидел грозившую опасность – но как?

До сих пор я иногда думаю об этом и теряюсь в поисках ответа.

И только одно не укладывается при этом в голове и рождает новые сомнения. В тот вечер Докрас говорил о моем прошлом и безошибочно называл уже состоявшиеся события. О будущем же, кроме неожиданной близости смерти в грядущем феврале, он сказал еще только одно: у Вас будет 6 детей. («Только не от меня!» – быстро отреагировала жена). И тут он ошибся. У меня только две дочери – и предчувствуя реакцию читателей, могу твердо сказать, что внебрачных детей у меня нет. Одно время я объяснял это несовпадение тем, что двое детей и четверо внуков – но вот внуков уже пятеро и недавно появилась правнучка. Шесть не получается никак А ведь казалось бы, что определить количество детей куда легче, чем разглядеть в тумане будущего вкрадчивое приближение Смерти.

Так и ушел из моей жизни профессор Докрас, оставив за собой неразгадываемые загадки.

«Магия!» – смеялись его коллеги. А для меня это самое яркое и впечатляющее чудо из подаренных мне Индией.

Мелких чудес, как уже говорилось, было предостаточно. Составляя планы поездок, я всегда руководствовался своими собственными соображениями, но постоянно оказывался в каких-то местах в особые священные дни, не повторяющиеся иногда в течение многих лет.

Бывали и просто забавные прикосновения к чему-то явно существующему, но до той минуты не проявлявшемуся. Вот два случая.

Однажды в Калькутте, гулял вокруг Миссии Рамакришны, я ни с того ни с сего подумал – всем известно, что санскрит это древний язык Индии, но он же не исчез, на нем говорят современные философы и жрецы, на него переводят мировую литературу, на нем, наконец, и сегодня создаются новые художественные произведения. Вот было бы интересно узнать поподробнее об этом!

Через полчаса меня пригласил Свами Локешварананда, монументальный патриций, возглавлявший Институт культуры. «Мы сейчас совещались, – сказал он, – и приняли решение провести общеиндийскую конференцию по современной литературе на санскрите; мы просили бы Вас принять в ней участие».

Без комментариев.

Второй эпизод, похожий, кстати, относится к моему пребыванию в Мадрасе. Моя приятельница одна из лучших танцовщиц Индии, Падма Субраманьям (о ней уже мы говорили), затащила меня на какой-то концерт. Мы пришли поздно, мест не было, но Падма не просто известна, она знаменита – и нам на полусогнутых ногах приволокли два стула и поставили прямо перед сценой в широком проходе. Мы сели и стали слушать. Маленький оркестр аккомпанировал слепому певцу, как бы сошедшему со старинной миниатюры! Публика принимала его восторженно. Я, понимал, что это выдающийся исполнитель, но слушал рассеянно – стыдно сказать, но при всей моей безмерной любви к Индии, я не очень люблю классическую индийскую музыку (и индийскую кухню). Шальная мысль забрела в мою внешне внимательную голову – а вот, если бы певец спросил меня, что бы я хотел чтобы он исполнил? О чем попросил бы я его? И откуда-то изнутри, из глубины пришло: Ом-нама-Шивайя, священный гимн шиваитов.

Слепец «смотрел» поверх нас, заканчивая очередную песню, и вдруг, не давая возникнуть волне аплодисментов, без всякого перерыва – запел Ом-нама-Шивайя!

Почему-то я удивился не в этот момент, а в следующий, когда сидевшая рядом Падма резко повернулась ко мне и, хлопнув зазвеневшей браслетами рукой по моему колену, торжествующе шепнула мне в лицо: «Ну, что?!».

Какие тут могут быть комментарии, какие объяснения?

Множество странностей случалось с любимым моим фотографированием.

Помнится, в священном городе Хардваре я спешил на вот-вот отходящий автобус. Дорога к остановке лежала мимо придорожного кафе. Европейское слово кафе не передает впечатления от этого заведения в индийской глубинке – там это грязная половая тряпка на нескольких палках, воткнутых вертикально (тряпка – «потолок», спасающий от прямого попадания солнца); при этом всё это оборванство носит какое-либо пышное название, скажем «Дворец чая»; на одной железнодорожной станции я видел даже «кафе» под бессмысленным названием «Вегетарианский чай». Так вот, в Хардваре в таком кафе сидел необычайно живописный бродячий святой. В одеянии цвета охры, вымазанный пеплом, бородатый и никогда в жизни не стригшийся, весь в больших, маленьких и громадных бусах, он сидел на табуретке, вальяжно положив ногу на ногу и пил чай из стакана.

Я стал как вкопанный и схватился за фотоаппарат. Конечно, я знал, что снимать людей, тем более святых, без их разрешения не полагается, но автобус уже урчал, отправляясь в путь, и, в конце концов, мы же никогда больше не увидимся, пусть я сохранюсь в его памяти невежливым иностранцем, но зато – какой у меня останется кадр!

Святой был крайне неприветлив. Он злобно уставился мне в объектив, как бы надеясь, что моя наглость не беспредельна – но я нажал на спуск И тут он усмехнулся. Усмехнулся как-то победительно.

На проявленной пленке этого кадра не оказалось. Второй случай такого рода оказался для меня куда более травматичным.

В один из приездов в Татгуни, имение Святослава Николаевича Рериха под Бангалором, я стал фотографировать все картины, хранящиеся там в мастерской. Нечего и говорить, что цифровых аппаратов тогда не было, всё проявлялось по возвращении в Москве.

Посреди мастерской поставили стул и на него выносили одну за другой картины С.Н. Сам он стоял за моей спиной и комментировал, а я снимал и аккуратно записывал его слова.

«И мы трудимся…» – так прошел целый день и я отщелкал несколько плёнок.

Я трясся над ними, как курица над цыплятами, так я боялся, что в аэропортах их случайно засветят. Более того, в Москве я отдал их на проявку не в обычную фотолабораторию, а в специализированный государственный институт.

Наконец, я принес завернутое в газету сокровище, развернул и стал смотреть их на свет.

Смотреть было не на что… Все пленки были абсолютно черные, хотя на каждой один-два кадра оказались совершенно нормальными, хорошие, цветные кадры. Причем, я бы понял, если бы эти сохранившиеся кадры были в самом начале, а потом бы шла черная, т. е. засвеченная пленка. Это означало бы, что виновата механика. Но нет, некоторые были в середине, некоторые в других местах, а рядом отсвечивала полная беспросветная чернота.

На всех сохранившихся кадрах был Святослав, но из картин уцелела только одна. Я всмотрелся. На ней под большим деревом сидел седобородый Учитель с книгой на коленях, а перед ним отрок, спиной к нам. Я полез в стол и вытащил блокнот, в котором делал записи там, в мастерской, нашел эту картину среди сотен несохранившихся на пленке и снова накатила на меня какая-то странная необъяснимая волна. Я снова услышал высокий тенор Святослава – «эта картина называется Знаки Священные…», потом пауза и совершенно непонятное: «Но Вы лучше запишите Заветы Учителя». Я смотрел в блокнот, там действительно было под этим номером написано «Знаки Священные», потом это название было аккуратно зачеркнуто и сверху выведено «Заветы Учителя».

Еще одна загадка! Как одна и та же картина может носить столь разные названия! И что значит – «но Вы лучше напишите…»? если художник назвал своё полотно, скажем, «Грачи прилетели», оно так и будет называться, независимо от того, кто на него смотрит.

Я уже не был скептиком времен встречи с профессором Докрасом, я верил, что в жизни, особенно в Индии, бывает много таинственного и необъяснимого. Я вполне допускал, что в почти повальном исчезновении кадров на нескольких пленках, в их превращении в беспросветную черноту повинны не поломка аппарата и не неумение проявлявших пленки.

Кто-то стер все изображения и при этом оставил по одному на каждой пленке. Кто и зачем? Сначала я грешил на Святослава. Но зачем ему это? И если бы он не хотел, чтобы были сделаны эти фотографии, проще было бы вообще не давать разрешения фотографировать картины, а не громоздить целую церемонию и не стоять самому целый день, давая комментарии. Может быть, Девика? Я знал, что она обладает многими необычными способностями. Но зачем ей это? Ей, так трепетно относящейся к мужу. Ей, назвавшей меня своим братом.

Загадка эта не разгадана по сю пору. Но история имеет любопытное продолжение.

Спустя два года, С.Н. и Девика снова приехали в Москву. Встреча с ними состоялась в Музее искусств Востока на Смоленском бульваре. Зал был полон. Святослав попросил меня зачитывать записки, поступающие ему в президиум, т. к он уже нехорошо видел.

Среди записок была одна, автор которой много фотографировал в Гималаях, в том числе бродячих святых, но многое не получилось; как Вы, Святослав Николаевич, это могли бы объяснить?

Понятно, что у меня был свой интерес, к его ответу.

Святослав, однако, пустился в общие рассуждения о том, что в Гималаях нередко наблюдаются странные, еще не объясненные явления и стал цитировать своего великого отца.

Меня ответ С.Н. абсолютно не удовлетворил. Когда вернулись «домой», в номер, я беззастенчиво насел на него, рассказав приведенную выше историю с фотографиями его картин. Он уклонялся от четкого и ясного ответа, как это мог делать только он, а я всё наседал, настырничал и, видимо, стал ему надоедать.

И слегка раздраженно он сказал глубокую фразу: «Послушайте, чем Вы недовольны? Ведь это замечательно, что остались именно Заветы Учителя!»

И в заключение – один тест на догадливость.

Когда я был представлен Шанкарачарье (см главу «Вокруг Мадраса»), после очень теплой беседы я спросил, можно ли его сфотографировать?

Вопрос был дерзкий до безумия. Вообще-то говоря в его сторону даже издали нельзя наводить фотоаппарат. Но (к изумлению свиты) он, засмеявшись, согласился.

Вопрос читателям: было ли на моей проявленной пленке изображение Шанкарачарьи?

Ответ и на этот вопрос вы найдете, если будете внимательно читать эту книгу до самого конца. Обещаю вам.

P.S. И все же одно не дает мне покоя – неужели никто и никогда не объяснит мне, почему ни один человек в Индии никогда не слышал имени проф. Докраса, крупного физика, Ректора одного из многолюдных Университетов этой страны, так странно вошедшего в мою жизнь на самой заре её? Кто Вы, проф. Докрас?!

PSS. И последнее. Только что, готовя эту рукопись в печать, я решил сопроводить её фотографиями некоторых упомянутых в ней персонажей – для достоверности. Быстро нашлась фотография «убивца змеи», очень плохая, но как бы воскрешающая этого человека. Но мне очень хотелось поместить портрет таинственного профессора Докраса. Я помнил, что он есть в толстой пачке снимков, сделанных во время той поездки. Эта пачка за последние десятилетия всегда попадалась мне, едва я залезал в свой фотоархив.

Так вот – я перерыл все фотографии, накопившиеся за жизнь, по крайней мере раз пять – пачки нет нигде.

И, следовательно, исчезла, испарилась, перестала существовать единственная фотография так странно вошедшего в мою жизнь профессора Докраса…

XI. Заблудившееся предисловие

Конечно, место предисловия в самом начале книги, но по ряду причин я решил поставить его перед заключительной главой, где говорится о том, как и откуда пришел я в Индию.

Во-первых, предисловия (а тем более послесловия) никто никогда не читает.

Во-вторых, хотелось сразу же погрузить читателя в звуки и запахи индийской реальности, не дать ему опомниться и сразу вырвать его из привычного быта.

Теперь, однако, уже на пороге расставания, было бы «не мудро», как любил говорить С.Н. Рерих, не сказать несколько общих, по сути вводных, слов.

На глобусе и на картах Индия одна. На самом деле их бесчисленное множество; я уж не говорю сейчас о великом разнообразии внутри этого мира, но и отражений его в сердцах и умах всего человечества не счесть и не вообразить. У каждого – независимо от того, бывал ли он в Индии, или никогда даже не помышлял о поездке туда – своя Индия.

Если вы сделали индологию своей профессией, вы естественно, должны прочитать о ней все. Если же вами движет просто понятная любознательность, нужен какой-то компас. И вот несколько ремарок для ориентации в пространстве.

На русском языке существует богатая литература на индийские темы.

Все главные памятники религии, литературы, философии давно и качественно переведены и исследованы. Для широкого читателя это довольно специфическая и скучноватая материя. Но – копните и вам откроется.

К тому же на полках наших библиотек стоят сотни чрезвычайно интересных книг-переводов близких нам по духу европейских авторов, возьмите хотя бы Ромена Роллана. Уверяю вас, эти книги читаются взахлеб, отнюдь не хуже романов Донцовой и дают возможность увидеть страну как бы своими глазами.

Для примера – книга Ф. Бернье, французского врача при дворе Великих Моголов в XVII веке. Этот однокашник Мольера, занесенный в Индию во времена д’Артаньяна, оставил мемуары, являющиеся не только литературным шедевром, но и «окном в исчезнувший мир».

Чтобы не быть голословным, приведу отрывок из его записок.

«Говорят, что принцесса сумела ввести в сераль молодого человека невысокого звания, но красивого и хорошо сложенного. Среди стольких завистливых и ревнивых женщин она не смогла сохранить дело в тайне. Скоро об этом узнал Шах Джахан (отец принцессы. – РР.) и решил захватить ее врасплох, сделав вид, что желает посетить ее. Принцесса при внезапном появлении Шах Джахана только успела спрятать несчастного в большой ванный котел; невозможно было сделать это так незаметно, чтобы Шах Джахан не догадался, однако он не стал бранить ее и осыпать угрозами, но завел долгую беседу, как обычно, а под конец сказал, что находит ее очень грязной, что ей необходимо вымыться и почаще брать ванны; он грозно приказал, чтобы развели немедленно огонь под котлом, и не ушел из комнаты, пока евнухи не дали ему понять, что с несчастным покончено».

Между прочим, это та самая принцесса, которая велела проложить Чанди-Чоук (см. главу о Дели).

Не скажу, что такие истории приближают нас к пониманию Индии изнутри, но придают большую стереоскопичность реальной истории. Напомню, что обычно Шах Джахана вспоминают только как трогательного и романтичного Ромео на троне, выстроившего для своей возлюбленной несравненный Тадж Махал.

Научная литература по Индии колоссальна, но сейчас мы не будем о ней говорить, ищите и обрящете. Хочу заметить только, что в советское время работы индологов не слишком пострадали от партийной и идеологической цензуры, сказывалась некомпетентность цензоров. Исключением стоит безграмотное утверждение И.В. Сталина, что англичане управляют в Индии, опираясь на штыки и людей типа Ганди, много крови попортившее нашим ученым, а еще больше индийским коммунистам.

Многие профессионалы-индологи оставили рассказы об Индии, адресованные широкому читателю и написанные с полным знанием дела. Но и среди них выделяется блистательная книга Л.Б. Алаева «Такой я видел Индию», лучшая из написанных об Индии. Умная, аналитическая, литературно совершенная, она остается недосягаемым образцом для всех, желающих познать Индию.

К сожалению, были когда-то впечатления, оставленные неумными и бездарными «профессионалами» – одну из таких книг я до сих пор перечитываю как «Двенадцать стульев» – для отдыха. Автор говорил, помнится, что Тадж Махал соткан из пота и крови простых индийских тружеников, а другой мавзолей почему-то напомнил ему… дворец пионеров.

Я много раз уже говорил, что Индия у каждого своя. Но некоторые из этих каждых неформально объединяются в некие группы, различающиеся друг от друга самим подходом к этой стране. Можно говорить о нескольких групповых видениях Индии – незамечающих друг друга, как, впрочем, и реальной Индии.

Есть то, что я для себя называю «Целлулоидная Индия», т. е. Индия, воспринимаемая через призму индийского кино, Болливуда.

Это наивная мешанина мраморных дворцов, золотых украшений, упитанных мужчин, волооких женщин, жутких семейных тайн и песен и танцев, танцев и песен.

Над этим легко смеяться, но смех этот похож на насмешку над детством.

Я получил однажды жесткий урок в этой связи. «Комсомолка» попросила что-то написать про Индию, я расстарался и в статье проехался по отсутствию вкуса и чувства реальности у восторженных поклонников индийского кинематографа. И пошли письма…

Мне было очень стыдно читать их На листочках из школьной тетради, расплывчатыми от слез буквами, с жалкими ошибками мне исповедовались прочитавшие статью – в основном, провинциальные 15-летние девушки.

Никогда больше я не кину камень в этих и пришедших им на смену поклонниц Болливуда! Особенно запомнилось одно. Девушка писала – вот Вы говорите…, а я живу в Сибири, библиотеки у нас нет, мать пьет (!!), отчим бьет и ничего хорошего у меня в жизни нет – кроме Индии.

Прости меня, неизвестная девочка!

Есть всем, наверное, знакомая «Кришнаитская Индия». Я написал когда-то хлесткую статью о них. Помню, удачным показался эпиграф из А Вознесенского:

По наитию Дуешь к берегу, Ищешь Индию — Найдешь Америку!

«Это очень, очень вредная статья!» – кручинилось руководство секты.

Сейчас я перечитал ее и слегка устыдился. Стоило ли тратить на них яд и желчь? И дело даже не в том, что их тогда грубо и глупо преследовали, а в другом: представьте, что вы живете в деревянном домике у подножия Гималаев; утром встает солнце и вы видите его в прямоугольнике окна. Окна грязного, запыленного. Видно в него не очень хорошо. Распахните окно и увидите ясно и четко белые Гималаи и утреннее Солнце! Но ведь и раньше вы все-таки видели его сквозь неказистое окно. Точно также через учение кришнаитов Общества Сознания Кришны вы все-таки видите контуры великой индийской культуры. Конечно, остается возможность распахнуть окно и увидеть Индию и индуизм напрямую, но может быть для вас еще не пришло время?

Помню, что сравнение это пришло в голову в усадьбе Рерихов в Кулу, когда вглядывался в окружающий мир через прямоугольное среднерусское и, к сожалению, запыленное окно.

И, конечно, есть еще Индия эзотериков – с махатмами, Шамбалой и пр. Мне всегда казалось, что это своего рода духовный дальтонизм. По сравнению с Ведантой, например, все их разговоры и устремления кажутся мне нестерпимо наивными.

Почему-то вспоминается изящная шутка Осипа Мандельштама:

Дивно живет человек Смотришь – не веришь глазам —

…Кнопки коснется рукой – и сам зажигается свет.

– Если такие живут на Четвертой Рождественской люди.

Путник, скажи мне, прошу, кто же живет на Восьмой?

И там, и здесь поверхностное восприятие и причудливое «объяснение» явлений, истинная сущность которых лежит совсем в иной плоскости.

Кто-то когда-то обидно сказал, что эзотерика это духовная культура домохозяек.

Есть и еще один подход к Индии, назовем его фантазийным, это подход позабытого, наконец-то, Фоменко. Большего бреда, чем «Новая хронология Индии», даже представить нельзя. По сравнению с его идентификацией Арджуны из Махабхараты с князем Дмитрием Донским (это только один пример!), герои АН. Островского, считавшие, что в Индии живут люди с пёсьими головами, выглядят чуть ли не членами Академии Наук Индии, которым молятся в этих группах, ничем не похожи друг на друга.

К сожалению – или к счастью?! – настоящая Индия не похожа ни на одну из них. Вот о ней мне и хотелось вам рассказать.

Свою книгу я не отношу ни к одной из этих категорий. Это просто та Индия, которую довелось увидеть мне, увидеть и прожить с ней жизнь. Мне хотелось не просто рассказать, а провести читателя по дням моей индийской жизни. Мне хотелось, чтобы вы ощутили «эффект присутствия» – как будто вы видите это здесь и сейчас, своими глазами. Удалось ли? Не знаю.

Когда-то Л.Б. Алаев подарил мне, молодому аспиранту, свою книгу «Такой я видел Индию» с автографом: «Дорогому Ростиславу, который тоже видел, но еще не знаю – что»; с чувством выполненного долга я могу положить на стол Леонида Борисовича данные свои заметки.

Но вам, читатель, следует помнить – что бы вам ни говорили об Индии, все можно подтвердить, но точно так же можно и опровергнуть.

Это целиком относится и к данной книге.

Я буду рад, если прочитавший мою книгу, загорится желанием увидеть Индию своими глазами. Но то, что увидит он, будет его Индией, может быть, совсем непохожей на ту, о которой я попытался рассказать в предыдущих главах.

* * *

Настало, наверное, время восполнить обещание и ответить на расставленные в разных главах загадки и вопросы.

Итак

1. К главе «Вокруг Мадраса». Вопрос о том, как появилась фотография меня с раковиной в руке на совершенно пустынном пляже?

Ответ до боли прост. Я оставил фотоаппарат в машине и шофер взял его и, незаметно меня сфотографировав, положил на старое место.

2. К главе «Транспорт». Изумительный рассказ о китайском рикше и бравом советском офицере, воспроизведенный мной по памяти, принадлежит перу замечательного режиссера Александра Довженко. Ну, правда ведь, чудо как хорош?

3. К главе «Чудеса». Да, фото Шанкарачарьи получилось отличное – ведь, он же сам разрешил его сфотографировать!

Но два соседних кадра – до него и после – как будто сожжены (засвеченные до черноты).

Что касается других вопросов, которые могут возникнуть при чтении этой книги, напомню поучительный ответ Н.К. Рериха, которого спросили «Верите ли Вы в чудеса?»

Рерих ответил: «Я верю только в то, что существует в природе». И добавил – «Но в природе существует много таинственного».

XII. Хожение длиною в жизнь

Меня частенько спрашивают самые разные люди – как случилось, что Индия стала и смыслом, и содержанием моей жизни?

Наверно, следует рассказать поподробнее об этом, чтобы читатель понял, чьими глазами увидено все представленное на страницах данной книги.

История моего прихода в Индию полна странных поворотов и совпадений; придется погрузиться во многие личные обстоятельства, чтобы предложить вам рассказ об этом несколько необычном пути.

В ранние годы жизни моей Индия в ней не присутствовала – если не считать монументально красивых колониальных художественных фильмов типа «Индийской гробницы», заслуженно забытых давным-давно.

Родился я в Москве, в семье по меркам сегодняшнего дня совершенно необычной – все предки мои на протяжении нескольких столетий были москвичами; более того, с обеих сторон – и с отцовской, и с материнской – староверы. Дед со стороны отца даже был до революции Ректором Старообрядческого Университета, патронируемого семьей Рябушинских.

Родился я не просто в Москве, а в весьма специфическом ее районе – между Яузскими воротами и Хитровкой, Хитровым рынком (читайте Гиляровского и Акунина!), до революции бывшим воровским и бандитским анклавом, жившим по своим законам и понятиям, вернее совсем в беззаконии. Конечно, старой Хитровки не стало вскоре после прихода советской власти, но аромат предыдущей эпохи нет-нет да ощущался. Низкие дома, узкие переулки, открытые окна, в которых, подложив большие подушки, висели бабушки, рассматривавшие прохожих и переговаривающиеся с такими же бабушками в окнах дома напротив – в этом было что-то уездное, провинциальное. Не обязательно быть знакомыми, всё равно стояла какая-то почти семейная атмосфера. (Когда спустя много десятилетий мой отец получил Ленинскую премию нам дозвонился кто-то из дома напротив в Петропавловском переулке – нашел номер телефона, мы к тому времени сменили три квартиры, позвонил и поздравил, даже не будучи знакомым!)

И что характерно – с дореволюционных времен было принято не запирать входные двери, своих не грабили и не обижали.

Наш двор каким-то образом фигурировал в качестве декорации к МХАТовскому спектаклю «На дне», но дом, один из первых кооперативных домов Москвы, был относительно новым.

Молодым читателям представить его трудно. Вместо раковины в кухне стоял рукомойник, вместо холодильника – маленькая дверца, за ней ниша, прямо выходившая на мороз, на улицу. В стенке кухни зияло аккуратное круглое отверстие, довольно большое. Зачем? Для чего?

Столь привычной нескольким поколениям слышимости не было вовсе, только в войну, помню, откуда-то снизу доходил непрерывный стук швейной машинки, днем и большую часть ночи.

У нас тоже была такая машинка марки Зингер, но в эвакуацию мы ее продали, чтобы купить продукты, продали не без труда. И первое, что сделал отец – после победы – купил бабушке такую же швейную машинку (та, первая, спасшая нас от голода, была из ее приданого).

Рядом стояла церковь Петра и Павла, как ни странно действующая – сине-красные огоньки поблескивали из ее нутра, пропитанного сладким запахом ладана и грустным пением невидимых голосов. На Пасху на тротуаре выставляли куличи и тяжким солдатским шагом шел вдоль ряда золотистый бородатый батюшка.

Вроде бы я не был крещен, родители почти до самого конца считали себя атеистами – а с другой стороны, церковь была совсем рядом, родители оба работали, а бабушка была дома, я сидел с ней – так что, кто знает?

И никогда уже не узнает.

На улице народу было мало. Были приходящие персонажи – краснощекая молодуха Маруся из-под Рязани со свежим молоком в белых бидонах, обходившая все квартиры и даже бравшая заказы на следующую неделю; согнутый пополам старик-нищий в телогрейке, в прошлом, как шептались, хозяин всей Хитровки; рыжий парень с противнем на поднятой руке с аккуратно уложенными бордовыми кусочками печени – для кошек; татары-дворники, «проздравлявшие» жильцов с праздниками, церковными и советскими; погорельцы и беженцы в лохмотьях, с насупленными малышами; старьевщики и точилыцики, составлявшие аудио-ряд тихой провинциальной жизни в центре Москвы – первые кричали «Старьё берем, а вторые бодро возглашали «То-о-чить ножи-ножни-цы!!»…

Господи, неужели я сам всё это видел, слышал, ощущал – целый мир, исчезнувший без следа…

А очереди за хлебом и фиолетовый номер на моей детской розовой ладошке… А звон и скрежет трамвая на Солянке и на Яузском бульваре… А божественный, как мне казалось, тяжелый запах из таинственной черной утробы керосиновой лавки… А госпиталь, куда везли и везли раненых в пропитанных чем-то красным марлевых бинтах.

Вдали был виден нереально парящий в густой ночной синеве Кремль и – очень часто – сполохи победных салютов вокруг Ивана Великого.

Ведь было, было, и я был – и вот спустя столько лет я медленно бреду по знакомым улицам…

Самое удивительное, что родной Петропавловский переулок не изменился совершенно – по крайней мере на момент, когда я пишу эти строки. Ничто не снесено, не построено, не переделано – всё абсолютно то же, что и 70 лет назад.

Только ни Маруси, ни трамваев, да церковь Петра и Павла обрела голос и праздничным перезвоном встречает торопящихся к метро «Китай-Город».

В начале 80-х мой родительский дом преподнес мне удивительный сюрприз.

Я и по сей день часто прохожу мимо своей «малой родины», когда бываю в расположенном поблизости Индийском Посольстве; обычно со мной идет кто-то, мы разговариваем и они провоцируют меня на рассказ о детстве, о прошлом этого района. Так и в тот раз, «земную жизнь пройдя до половины», я развлекал некую юную даму, смотревшую снизу вверх с недоверчивым доверием, увлекая и…

Я вещал, погружаясь в прошлое. Вот здесь я, маленький, шел ранним хмурым зимним утром, с тяжелым портфелем, шел долго – ведь тогда еще не было понятия микрорайон и школы часто бывали весьма далеко от дома; а в спину гудели тревожной волной все московские заводы. А в этом доме до революции была Снегиреевская больница и за этими окнами лежал израненный Гришка Мелехов… А рядом высокий сумрачный подъезд; здесь всегда стояла черная машина и каждое утро одновременно со мной появлялся из подъезда высокий замкнутый человек – кто-то сказал, что это Абакумов. И так мы с моей спутницей свернули в Петропавловский переулок.

Не знаю, что повело нас внутрь дома. Подъезд был старый, внутри пусто и гулко. Дверь в нашу квартиру оказалась незаперта.

Голые стены, грязь, запустение, сорванные обои – всё это объяснилось сразу же. Оставаясь нетронутым снаружи (как и весь переулок), дом полностью уничтожал своё старое нутро. Во всех смыслах этого слова шла перестройка.

Квартира оказалась щемяще маленькой. Из-под нескольких слоев сорванных обоев выглядывали кусочком обои моего детства. Слипшийся сгусток чего-то лежал у плинтуса и я вспомнил – когда-то в конце 40-х годов я болел и мне давали драгоценные таблетки пенициллина, но, «мальчик наоборот», я не пил их, а бросал за стоявший здесь шкаф. Тридцать лет никто их не видел.

А вот здесь я когда-то испытал ледяной ужас. Дело было днем, родители на работе, бабушка пошла на рынок, а я читал (не по возрасту рано) «Пятнадцатилетнего капитана». И когда дошел до страшной сцены, где герои находят отрубленные руки невольника (помните – «это не Америка, это Африка!!»), меня охватил нечеловеческий страх и, сломя голову, я прыжками бросился к открывавшейся двери и к бабушке с сумкой. Я стою в этом коридоре и никак не могу понять – как же я мог бежать по нему, он ведь совсем крохотный и уютный…

На кухне нет рукомойника, есть водопровод и по-прежнему таинственно зияет круглая дыра в левой стене.

Теперь, сегодня, в этот дом уже так просто не войдешь, современную дверь стережет кодовый замок Наверно, там очень модерновый интерьер, своя атмосфера и даже свои, новые, воспоминания сменившихся поколений хозяев.

Зато теперь я знаю, зачем было сделано в кухонной стене аккуратное круглое отверстие. Это – тяга для самовара. На кухне разводили самовар и вставляли его трубу в дыру на стене, чтобы дым уходил из кухни.

Дым плывущий и тающий в небе лазурном Дым плывущий и тающий Разве он не похож на меня? (Акутагава)

Первое соприкосновение с Востоком ожидало меня осенью 1941 года – в конце необычайно долгого путешествия в набитом поезде мы очутились в Ашхабаде. Эвакуация, солнце, голубые горы, на базарах лежали на мешках укутанные туркменки и на все вопросы о продававшихся ими продуктах меланхолично отвечали: «Меняю на цай».

Но чая не было.

Вместо чая мы «заготавливали», настаивали и пытались пить так называемую «верблюжью колючку», которую я ненавидел как Гитлера. Рядом стояли горбоносые верблюды и презрительно жевали ту же самую колючку.

Твердо знаю, что в то время не помышлял, что полюблю Восток.

Мы вернулись в 1943 году.

Когда-нибудь я расскажу, что помнится из этого времени, а помнится на удивление много – но не сейчас, сейчас не время.

Игрушек у меня не было. Я играл старыми складными (еще дореволюционными) ножницами и двумя зубными щетками. Теперь, когда я гляжу на сотни машин и кукол плюс компьютерные игры моих внуков, я понимаю, что мне несказанно повезло – ножницы и зубные щетки воспитали воображение.

Мир приходил сырыми, восхитительно пахнувшими газетами (как волнующе было видеть в первый раз небывалые сочетания цифр: 1944, 1945), победным голосом Левитана, флажками, передвигаемыми всё ближе к «логову фашистского зверя городу Берлин» и, как это ни странно… стихами. Я запоминал их с ходу и помню до сих пор, хотя никогда больше их не слышал и не видел. Маршака я читал (военные стихи) на ночь про себя – как молитву. Это была моя внутренняя связь с фронтом. А рядом с Маршаком, Симоновым, Пушкиным, отодвигая их, начинал звучать Гумилев…

Как удивительна тогдашняя судьба Гумилева! Его не переиздавали, без особой надобности не упоминали, даже почти не критиковали (известно, ведь, что иногда критика обостряет интерес к отвергаемому и унижаемому). Его, казалось бы, просто стерли и браво пошли дальше. А на самом деле его не просто помнили, а никогда не забывали. Студенты археологических экспедиций, в которые я, малолетка, потом подросток, регулярно ездил с родителями, начиная с лета 1945 года, декламировали его вечерами, профессор Арциховский, обладавший феноменальной памятью, в эвакуации восстановил и записал все его стихи и поэмы (где-то у меня до сих пор хранится эта самодельная тетрадка, перепечатанная на трофейной машинке), многие писали ему в подражание.

Эстетически совершенный Восток Гумилева касался крылами моей младенческой души. В Петропавловский мирок входило что-то, казавшееся нездешним.

В доме было много старых книг, как теперь говорят – с ятями. Мне повезло, где-то в 1952 году на уборочной на Кубани в пылу соцсоревнования я заработал порок сердца и свыше полугода провел в лежачем положении: вот тут я напозволялся, читая с раннего утра до поздней ночи.

Кстати, повезло мне с этим пороком даже дважды – лежа встретил я события марта 1953 года, не смог пойти на похороны Сталина и этим всё сказано.

Пожилая родственница подарила всего Блока, я стал декламировать его на домашних посиделках и даже со школьной сцены; где-то валяется черно-белая (естественно!) фотография – я в гимназической курточке (такая была у нас форма) с поднятой как у Яхонтова рукой читаю что-то кому-то в невидимом зале, а сзади на меня косится огромный мраморный Сталин.

Потом теплым звездным вечером в станице Таманской пришел Мандельштам.

Многое тогда можно было купить в букинистических магазинах – первые крохотные книжечки Есенина, футуристов, Ахматовой (которая – подумать только! – в это время жила сравнительно рядом, хотя и не упоминалась в печати вовсе).

Мы учились в мужской школе, раз в год нам устраивали совместные балы с девочками из соседней школы. И вдруг – в 9ом классе(!!) ввели совместное обучение и, как говорил Аверченко «все заверте…»

В страстях и романах подошел конец школы, прошли гос-экзамены, миновали катания на лодках на Чистых Прудах, свежей грозой прошумел красивый и целомудренный выпускной вечер – и встал вопрос, куда идти?

А к этому времени многое изменилось вокруг. И в жизнь, не только мою, но в жизнь всей страны вошла, ворвалась… Индия.

Это время трудно сейчас представить, а главное – оно уже никогда, ни при каких обстоятельствах, не воротится и не повторится.

Триумфальное шествие началось с кинофильма «Бродяга». Из всех окон, во всех дворах заливался никому доселе неизвестный Радж Капур. Потом приехал Неру с дочерью Индирой – есть ли статистика, скольких девочек в СССР, особенно в Средней Азии, назвали тогда этим чужестранным именем?

Замечу мимоходом, что куда бы отец и дочь Неру ни приехали, а они объехали всю необъятную страну, везде их встречали грандиозные толпы восторженных людей и песня Бродяги из репродукторов. Неру, который у себя на родине, ничего не слышал об этом фильме, был удивлен и даже раздосадован. Вернувшись в Дели, он вызвал члена Парламента Притхви Радж Капура, известного актера и отца Раджа, и ядовито сказал: «Похоже, Ваш сын известен в СССР гораздо больше, чем я!»

Поездка Хрущева и Булганина, новые индийские фильмы, в том числе и Радж Капура («Господин 420»), концерты в обеих странах и ставший фантастически популярным лозунг «Хинди-руси бхай, бхай!» («индийцы и русские братья!») подкреплялись потоком изданий. Вышли переводы книг Неру, Махатмы Ганди, памятников древней литературы, двухтомник Радхакришнана по индийской философии, сочинения Тагора, Калидасы и мн. др.

А я собирал бумаги для поступления в Московский Университет, решив, что попытаюсь заниматься поэтами Серебряного Века, в душе, впрочем, понимая, что никто мне этого не разрешит, несмотря на XX съезд и предоттепельное потепление. Ходил по пустым – уже и пока – коридорам здания на Моховой, воображал себя студентом и переписывал из стенгазет понравившиеся стихи факультетских поэтов. Недавно нашел эти листочки, исписанные полудетским почерком моего тогдашнего «я» и удивился – под одним из стихотворений стояло имя автора – Наталья Горбаневская. Тогда ее не знал, естественно, никто, да и правозащитной деятельностью вряд ли она тогда занималась.

И вдруг однажды… О, Боже, я и сейчас помню этот момент абсолютно отчетливо! Момент, определивший всю мою последующую жизнь.

Итак, вдруг однажды днем отец заехал домой (он был тогда проректором МГУ) и сказал мне…

Но, пожалуй, надо сначала сказать несколько слов о тех, кто окружал меня тогда в нашем.

Всматриваясь в свое детство, в жизнь нашей семьи в те державные годы, понимаю теперь, что в доме был создан особый мир – теплый и самодостаточный. Прошлое жило там полной жизнью и этому совсем не мешало, что по утрам моя бабушка, помнившая еще Александра Освободителя, увлеченно читала «Комсомольскую Правду». Живы были еще (и казались незыблемыми и естественными) старые интеллигентские традиции; так, например, отец всегда читал всем нам под уютным полушарием абажура – и не только свои только что написанные работы, но и большие толстые книги. Именно так я узнал Ильфа и Петрова, «Энеиду» Коцюбинского, АК Толстого.

Когда собирались взрослые гости меня не отсылали спать или укладывали тут же, за ширмой. Так я привык к умным разговорам и спать при свете.

Запретных книг для меня не было, читал всё, что брал с многочисленных стеллажей – помню, что чуть ли не до дыр зачитал две книжечки В.В. Шульгина, изданные еще в начале 20ых годов.

Дом прочно стоял на моей маме Зое Георгиевне (Юрьевне) Рыбаковой, урожденной Андрониковой (но вертелся этот дом, конечно, вокруг отца). Можно я хоть коротко скажу несколько слов о маме?

Я никогда не видел ее в халате или в туфлях без каблуков.

Познакомились мои родители в Историческом музее, где оба работали, и объяснились в лютом холоде абсолютно пустого ночного катка 1934 года; прожили они вместе без малого шестьдесят лет, я был у них единственным ребенком.

Без всякого преувеличения, это была идеальная пара, нигде и никогда я не видел ничего подобного. Любовь, уважение, служение, единомыслие превращали их в единое целое. Ни ссор, ни повышенного тона не было никогда, не было и тени разногласий, но ни один из них не терял индивидуальности.

Зоя Андроникова закончила Библиотечный Институт, стала библиотекарем (не выдающим книги для прочтенья, а составителем каталогов) и с первого дня работала в Исторической библиотеке в Старосадском переулке; директор Исторички на праздновании 90-летия моего отца с трибуны высоко оценил проделанную ею работу и сказал, что созданными ею каталогами пользуются и сегодня. Она очень любила свою работу, своих коллег, но в 1949 году ушла навсегда (очень уж душно стало в атмосфере гонений на «безродных космополитов») и полностью посвятила себя отцу. Все его рукописи перепечатаны ею – труд незаметный со стороны, но огромный.

Я всегда понимал, что она принесла всю свою жизнь в жертву знаменитому мужу – и сделала это с радостью (хотя стоит ли упрощать?!).

Как могла бы сложиться её жизнь, не ведаю; отмечу только похороненный ради мужа вероятный артистический талант – ведь сам великий Южин-Сумбатов звал её в ученицы.

Ведомый ею дом был старомосковский, хлебосольный, уютный, казалось, что он живет сам по себе, вращаясь вокруг громкого и мощного главы семейства – но когда она ушла всё перекосилось и стало ясно, что вся жизнь семейства на самом деле зиждилась именно на ней; в последние десять лет жизни отца некогда ослепительный дом стал постепенно превращаться в берлогу.

Но вернемся в светлый и теплый день 1956 года, когда отец заехал домой пообедать и вдруг…

И вдруг сказал слова, в одно мгновение определившие всю мою жизнь.

– Знаешь, в Университете открывается новый факультет, уже подписан приказ. Он будет называться Институт восточных языков.

С невероятной отчетливостью я понял в это мгновение свою Судьбу. Он не закончил еще своей фразы, а я уже знал, что никаким Серебряным Веком заниматься не буду, а постараюсь поступить на этот новорожденный факультет и, главное, что всё моё будущее будет принадлежать Индии и только Индии!

Ни о какой другой специализации речи быть не могло, только Индия! Почему? Не знаю. Но что-то явственно позвало меня в таинственный путь…

Так впервые пропел мне индийский павлин.

* * *

Здесь, к сожалению, не место подробно вспоминать студенческие годы. Скажу только, что в Институте Восточных Языков, вскорости переименованном в Институт стран Азии и Африки (ИСАА), с нами работали действительно выдающиеся ученые-востоковеды, элита нашей науки.

Особое внимание уделялось языковой подготовке – два восточных, один западный, таким был необходимый минимум для всех. На языковых занятиях мы впервые (если не считать бесшабашной стихии Московского международного Фестиваля молодежи и студентов в 1957 г.) вошли в прямой контакт с носителями языка, индийцами. Всё еще было внове, кадровые проблемы решались на ходу, из «подручного» материала и не все, для кого хинди и урду были родными языками, были готовы профессионально нести их в нашу студенческую массу. Помню, например, миловидную немолодую индианку, долго бившуюся с нами, никак не желавшими понять разницу между «коровьим навозом» и «быкиным навозом» – оказалось, что у наблюдательных индийских крестьян этот продукт жизнедеятельности обозначается двумя разными словами; заодно выяснилось, что наша учительница приехала в Москву по линии Министерства сельского хозяйства. Еще запомнился профессор Шукла, которого отличали гордыня и жизнеруд ост 11 ость; первая состояла в том, что себя, любимого, он определял словом «мы», а всю нашу группу, человек 6, скопом называл на «ты» – «мы тебя ждали-ждали, а ты опоздал!»; вторая выражалась в том, что любое, исходящее от нас известие он встречал широкой улыбкой и словом «хорошо». Трудно забыть как ошарашил он нас, еще очень слабых в языке, когда так встретил взволновавшее нас известие: «Пастернак умер? Хорошо!».

Мы получали чрезвычайно широкое образование. На общекурсовых лекциях нам рассказывали обо всех эпохах истории человечества и обо всех странах – Китае, Монголии, Арабском Востоке, Персии, Турции, Северной Африке и, конечно, об Индии и сопредельных стран, их истории, этнографии, литературах И рассказывали обо всем этом, повторяю, мировые величины, крупнейшие специалисты, зачастую оказывавшиеся одновременно необычайно яркими и своеобычными личностями.

Ближе к концу замаячила практика в изучаемых странах, нечто, ранее не слыханное.

Особого ажиотажа не помню. Как все и предполагали, уехали всего несколько человек, а мы, оставшиеся, дружно заподозрили их в связях с КГБ, может и незаслуженно. Но времена были уже (или всё ещё?) вегетарианские и всем, не попавшим в список парткома, было милостиво разрешено устраивать свою судьбу собственными силами – походите, поспрашивайте в министерствах, если нужны где-то за рубежом переводчики вашего профиля, приносите заявку и мы её рассмотрим.

Мне счастье улыбнулось в Министерстве Геологии и Недр – по-моему, так оно тогда называлось. Заковыка была в том, что в Индии переводчики им уже не требовались и они предложили Пакистан. Я согласился. Прямого сообщения с Карачи (тогдашняя столица Пакистана) еще не было, так что первая встреча с заграницей оказалась и первой встречей с Индией.

Странно и неожиданно – первое впечатление от Дели было – я дома). И еще одно, уже от аэропортов, провинциальная захолустность в Карачи и огромность и значительность страны, отчетливо прочувствованные в атмосфере аэропорта Дели.

Жизнь в Пакистане была, в основном, полевая, экспедиционная. Короткое время камеральной работы сменилось лазанием по диким горам, многочасовым переходам, невероятно романтическими поисками абсолютно неромантической нефти – в глуши плешивых холмов севера, вдали от цивилизации (даже пакистанской!). Так прошло много месяцев.

И выяснилось вдруг, что наши власти, вроде бы оформлявшие на приезд туда мою жену, нас обманули (наивный, я не понял, что ради какого-то переводчика никто утруждать себя не собирался). Женившийся чуть ли не накануне отъезда в Пакистан – причем скоропалительно, после всего семи встреч! я не захотел смириться и в одностороннем порядке разорвал контракт к ужасу и изумлению кадровиков из Министерства Геологии и МИДа, еще не сталкивавшихся с желающими немедленно вернуться из заграницы. Врожденное чувство свободы не оставило мне возможности компромисса.

Я вспоминаю работу в Пакистане как очень светлое время своей жизни – до сих пор (на удивление окружающим!) адская жара и стопроцентная влажность воздуха для меня синонимы счастья– несмотря на возраст, вес и прочие превходящие обстоятельства. Конечно, в основе моя тогдашняя молодость, начало жизни, романтичный фон экзотической неведомой страны – добавим каждодневные закаляющие трудности, особое ощущение домашнего московского мальчика, впервые вырвавшегося из теплой семьи и ощутившего не только свободу, но и ответственность. Важно, наверное, и не испытанное никогда до этого денно и нощно погружение в заграничную жизнь, жизнь ничем непохожую на всё, что было раньше – и совершенно непредставляемую в Москве.

И при всех отличиях Пакистана от Индии главное было впитывание индийского воздуха – не того, что перекатывался из-за ближней границы, а исконного, многовекового, местного. Там, в пакистанской глубинке я впитывал те же пейзажи, песни, лица крестьян, деревенские дороги, которые всю жизнь потом будут являться ко мне в странствиях по Индии. Странно, но физически я начал познавать Индию именно в Северо-Западном Пакистане.

Обратный путь, т. е. перемещение из Карачи в Дели и из Дели в Москву, занял в общей сложности – со сборами, прощаниями и т. п. – пять суток, причем бессонных! И совсем не по причине прощальных и встречальных празднеств и возлияний, я и тогда практически не пил совсем, а просто велика была насыщенность событий и эмоций. Конечно, эти пять суток без сна (и выглядел-то после вполне нормально!) остались в жизни неповторяемым рекордом; скорее всего я все же засыпал, даже много раз, но буквально на секунды, сам того не замечая.

Родина встретила меня с удивлением: вид мой, как представляю сейчас, был чудовищен. На голове красовался пробковый колониальный шлем (гадина, он никак не влезал в чемодан, а бросить этого старого товарища не хотелось), в руке британский стэк (купленный на каком-то развале), в кармане мятая книжонка для чтения на борту о М. Монро, накануне ушедшей из жизни. Дресс-код явно не соответствовал неписанным строгим законам советского общества. Книга вызвала настороженный интерес таможенников и они позвали начальство. Не улыбаясь и не слушая моих объяснений, начальство развернуло ее на первой попавшейся странице… И вот он, закон бутерброда в действии: книга распахнулась на большой фотографии несчастной Мэрилин, где она стояла совершенно голой! Я не настолько оторвался от Родины, чтобы не понимать – больше за рубеж я не поеду! Но начальство сумрачно «обнюхало» фотографию, подняв ее к утомленным глазам и изрекло, отдавая мне злополучную книгу – «можно». И добавило загадочно: «Для личного пользования».

Остальные таможенники смотрели на меня с тихой ненавистью. Вытряхнув мой чемодан, они с недоумением осмотрели его содержимое. «Что ж, за целый год только книги и накупили?» и оставили меня собирать вещи.

«О Родина моя!..»

Так с доброго предзнаменования началось моё возвращение, первое из многих с того дня.

Шлем до сих пор пылится у кого-то из моих детей, стэк я вскорости выбросил – как совершенно непригодный для повседневной московской жизни, а вот с Монро произошла странная история. Я так и не прочитал эту книгу. Она просто исчезла. Исчезла без следа, хотя я точно довез ее до дома, где мы жили с родителями, и поставил ее в ряд с другими привезенными тогда книгами. Не сразу, но через какое-то время я стал ее искать, но безрезультатно.

Года через два у нас были гости. Я снимал своим крохотным киноаппаратом застолье, т. к предчувствовал, что этот вечер может оказаться важным – и действительно этой ночью мы отвели мою жену в роддом, а утром я стал счастливым отцом. Фильм получился относительно длинным, т. к гости, несмотря на утомленность более чем беременной хозяйки, все не уходили и не уходили. Фильм не видео, его надо было отснять, отдать в проявку, дождаться… Где-то через месяц я вставил пленку в проектор, чтобы продемонстрировать семейству фильм о рождении дочери. Пошли первые кадры, толстая-претолетая без нескольких часов мама, стол, гости – и вдруг… в углу нашей крохотной комнатки (в темном углу, добавлю я пожалуй) аппарат показал одного из гостей, увлеченного рассматривавшего поверх очков ту самую Мэрилин Монро, ту же самую ее обнаженную стать!

При встрече бывший гость заявил, что никогда в жизни такой книги и такого фото не видел. Надо ли говорить, что и у нас она больше не появлялась…

Впрочем, к Индии все это, в конечном счете, не имеет никакого отношения.

Пребывание в Пакистане создало некоторые трудности для моего завершения студенческой жизни. Во-первых, лазая по диким горам и разъезжая на мулах в пакистанской глуши, я отстал от своих сокурсников на год, они уже выпустились и распределились на работу, а мне предстояло заканчивать со следующим курсов, с «малявками», суровым, чисто мужским курсом (на который мы посматривали свысока – ибо были ужасными снобами). Таким образом заканчивал я Университет несколько великовозрастным: пошел в школу не в 7, а в 8 лет, учился не 6, как все мы, а 7 лет (да еще впервые стал носить бороду!). С новыми однокурсниками я почти не общался – надо было писать диплом. И вот тут возникает «во-вторых».

Во-вторых, жизнь в Пакистане свела почти что на нет главный язык, который мне следовало сдавать на государственном экзамене – хинди. Хинди, язык ненавидимый пакистанскими властями, абсолютно отсутствовал в нашей жизни, там никто на нем не говорил, книги и газеты не продавались. Когда в какой-то лавчонке я спросил, нет ли у них чего-нибудь на хинди (я был готов хоть на учебник сопромата!), меня сначала чуть не убили, потом, узнав, что я из Советского Союза, внезапно полюбили (вот были времена!), послали куда-то рваного мальчишку, написав кому-то записку арабской вязью, и он принес фолиант, украшенный санскритскими буквами – но оказалось, что это издание в графике хинди стихов великого поэта, писавшего на урду!

Дело в том, что урду и хинди это почти один язык, но урду использует арабскую графику, а хинди-санскритскую, дева-нагар и. (Конечно, я упрощаю, но более или менее дело обстоит именно так).

Но если в разговорной речи с этим можно справиться, то в письменной возникают трудности – в хинди надо обязательно соблюдать долготу гласных, иначе получится абракадабра. Для экзамена это колоссальная помеха, да я и не знал, разрешат ли нам пользоваться громадным словарем, чтобы сверять каждое слово, так легко произносимое, с его печатным обликом. Сдать письменный экзамен по главному нашему предмету становилось проблематичным.

Спасение пришло неожиданно.

Кто-то случайно упомянул, что есть такое правило, что студент языкового вуза может (по желанию) представить диплом на изучаемом языке – в этом случае текст приравнивается к письменному государственному экзамену. Иными словами, тогда экзамен заменяется работой, подготовленной дома, в тиши, спокойно, без оглядки на время, при неограниченном использовании словаря.

Никто еще у нас не пользовался такой привилегией, мне предстояло стать первым.

При всех плюсах были и минусы – писать от руки, тщательно выводя причудливые буквы деванагари (ведь компьютеров, естественно, еще не было и надо было работать как какому-нибудь средневековому писцу из Лакхнау!) и при этом следить, чтобы изложение было научным и ни в коем случае не упрощенным– при этом не 10, не 20, а полторы сотни страниц как минимум – это оказалось не таким уж легким занятием. Я усложнил себе задачу, одновременно написав второй вариант диплома, отнюдь не идентичный основному, но на русском языке. К защите, впрочем, представлялся текст на хинди, а русский вариант был предназначен для тех, кто не владел хинди. В этом просматривался элемент игры, так оно и было, но о сути ее я, пожалуй, промолчу.

Помню, что долгое занятие этой индийской каллиграфией не столько утомляло, сколько дарило беспричинную радость. Тогда, впрочем, всё несло тепло и свет, казалось, что так пребудет всегда.

Удивительное ровное счастье давали занятия в библиотеках У меня было две любимых – Ленинка и Историчка. Конечно, я занимался там не только дипломом – а читал, ужасно разбрасываясь, всё, что казалось интересным; для этого даже взялся просматривать весь алфавитный каталог Ленинки и часто выписывал какие-то старые книги по истории, философии, эзотерике, выходившие сто и более лет назад, в формулярах которых, случалось, я значился как первый читатель. Иногда натыкался на книги, одни названия которых пугали – казалось, что с таким названием ей место в спецхране, например «Две души Максима Горького» КИ. Чуковского – но нет, она притаилась, никому тогда неизвестная, в открытом доступе и я наткнулся на нее только благодаря титаническим (и глупым!) попыткам прошерстить весь алфавитный каталог Ленинки.

По Индии я читал всё.

Более того, всё интересное я конспектировал. Представить это сегодняшнему читателю трудно, как вряд ли можно понять тот мир – без ксероксов, без компьютеров и сканеров. Я просто от руки переписывал Рериха, Рамакришну, Леонида Андреева, Ницше, страницу за страницей, книгу за книгой; до сих пор храню толстые общие тетради, исписанные детским почерком, где вперемежку (в зависимости от того, какого автора мне сегодня выдали) идут работы по всем областям знания.

Как близко от нас настоящее средневековье!

В Ленинке нередко сталкивался с пожилым, одетым в черное, человеком в строгом галстуке, в строгом пенсне, со строгой папочкой в руке. Вячеслав Михайлович Молотов. В гардеробе он надевал черную шляпу, похожую на котелок, черное ровное пальто и, слегка шаркая, проходил мимо, холодно отвечая на мой поклон…

Историчка же влекла даже не столько книгами, сколько удивительной атмосферой – особенно вечерами, долгими, теплыми, с косо летящим снегом в высоких окнах, с уютными лампами на каждом столе и с особенной тишиной – я бы сказал, звучащей тишиной – при том, что только шелест переворачиваемой страницы мог изредка ее подчеркнуть.

Мне повезло, меня с первого курса записали «по блату» в Зал Востока; рядом сидели за отдельными столами казавшиеся корифеями аспиранты. Из пыльных глубин стеллажей безвозрастные милые девушки приносили тебе долгожданные фолианты или отдавали стопку книг, оставленных тобой в прошлый приход (они казались уже такими родными!), – ты раскладывал их на зовущей к написанию чего-то замечательного глади письменного стола, раскрывал заклеенные номерками, кисло пахнущие обложки, и начиналось!.. Индия утягивала в себя.

Историчка хороша была еще и тем переплетением узких московских переулков, которое расходилось от ее тихого здания, переулков с чарующими названиями – Старосадский, Подколокольный (а неподалеку и моя «малая Родина», Петропавловский).

Поразительно, но и в этом районе по сей день практически нет новостроек.

После блаженно-трудового дня, на грани ночи, я шел их крутыми извивами и, не обращая внимания на редких прохожих, твердил бунинские строки – «Была когда-то Россия, была весна, был гимназист Саша…» (а вокруг стояли в летящем снегу те самые дома, которые видел когда-то Бунин) и где-то внутри меня, не создавая диссонанса, тоненько пела индийская мелодия, навеянная прочитанными сегодня книгами…

Читал я и вправду много, но думал больше – не знаю хорошо это или нет, может быть надо было читать еще больше? Но мне казалось, что так я разрабатываю свою самостоятельность.

Защита диплома прошла на языке хинди и я получил ту оценку, о которой скорее всего не мог бы и мечтать, если бы пошел обычным путем и сдавал письменный экзамен по языку. Где теперь этот том, исписанный красивыми буквами дева-нагари?

Встал вопрос трудоустройства.

Какие-то серые люди с остановившимися глазами нехотя провели со мной собеседование – я был спокоен, никакого геройства не потребовалось, показания окулиста не оставили для них шанса (+1 в одном глазу и -8 в другом!). Проявили некоторый интерес военные и предложили мне (военному переводчику хинди!!) карьеру в водолазно-десантных частях; я отговорился неумением плавать и они отстали, хотя, казалось бы, зачем водолазу уметь плавать?

Мне дали несколько дней, чтобы найти работу по душе; в случае неуспеха предстояло государственное распределение. Тогда было бы обязательно отработать там полных три года.

И я пошел в единственное место, которое меня устроило бы – в Институт востоковедения.

И снова тот же район, узкие переулки, «был когда-то гимназист Саша…» – и вот я вхожу в элегантный двор, окруженный старинным ампирным зданием с белыми колоннами, тогда Институт располагался в Армянском переулке, недалеко от Исторички. Я шел, переполненный надежд.

Но это был не первый мой приход в это импозантное здание. Впервые я переступил его порог три года назад – в день, когда хоронили Юрия Николаевича Рериха.

* * *

В тот день вдоль Армянского переулка и во дворе стояли черно-инопланетные посольские лимузины. Внутри было сумрачно и тесно. В актовом зале пряно пахло сотнями ароматических палочек Я затерялся в толпе. Вдали у гроба ярким цветком выделялась Девика в сари и вытянувшийся рядом с ней, нордически спокойный, седобородый мужчина в кителе – Святослав.

Уже шло прощание. Стоял горький дымный запах еловых венков. На трибуне сменяли друг друга иностранные послы, какие-то люди с властными лицами, торжественные профессорские фигуры. Зачитывали телеграммы – от Неру, еще от кого-то. Тягостно и душно разворачивалась траурная церемония.

И вдруг…

На трибуне возникла пожилая женщина из какого-то другого мира. Одетая бедно, до нельзя смущенная, запинающаяся, казалось бы – неуместная, но гораздо более подлинная, чем все номенклатурные ораторы до нее. Было видно, что ей страшно и трудно обращаться к этой аудитории, да и вообще стоять на этой приподнятой над залом трибуне, но какая-то сила не давала ей промолчать и затаиться.

«Вот вы все говорите о нем, – начала она тихо, – что он был ученый большой, путешественник. А я ничего этого не знаю. Я здесь уборщицей работаю. А он всегда после всех уходил, задерживался. Обычно идет, а я пол мою. А он, проходя, каждый раз так улыбнется и поздоровается…»

Она еще что-то говорила, совсем тихо, а я не мог сдержать слез – какой же это был человек, какой душой обладал, чтобы простая чистая русская женщина, преодолев всё, не смогла бы не сказать ему слов прощания, как же обогрел он ее жизнь – просто здороваясь поздним вечером в плохо освещенных коридорах старого ампирного дома!

Подошел конец траурной церемонии. Святослав и Девика склонились над гробом. Показалось или нет, что она сотворила крестное знамение? Святослав, всё такой же прямой и ледяной, сложив по индийскому обычаю ладони, наклонился и прислонил их к телу брата – и в этот момент всё его тело дернулось в судороге – и снова выпрямился, спокойный и нездешний.

Начали, толкаясь, выходить. На расстоянии вытянутой руки мимо меня проплыло лицо покойника – удивительно красивое, умиротворенное и, я бы сказал, живое.

В автобусе, следовавшем в процессии, две институтские девушки сзади меня громко шептались о том, что Юрия Николаевича, якобы, отравили.

Похороны закончились; Святослав, все так же отчужденный, стоял, принимая соболезнования Ко мне подошли отец и сын – Григорий Максимович Бонгард-Левин и его отец, замечательный человек и ученый, когда-то водивший меня по Кунсткамере, Максим Григорьевич Левин– он уже плохо себя чувствовал и опирался на руку сыны (это была наша последняя встреча).

– Вы подходили к Святославу? – спросил Г.М. – Обязательно подойдите. И заодно напомните ему, что вы договорились встретиться в ближайшую пятницу!

Мы действительно за два-три дня до того договорились по телефону, что я приду к ним в гостиницу для обстоятельного разговора в следующую пятницу – но напоминать ему сейчас, на похоронах брата, я ни за что не решился бы.

Тем не менее, подошел, представился и сказал все приличествующие слова.

– Позвольте, – сказал он своим высоким, характерным голосом, – ведь это мы с Вами говорили о встрече? Значит, я жду Вас, как договорились, в пятницу, кажется?

Какой-то ком в горле не дал мне вымолвить ни одного слова, я поклонился и отошел, не зная, естественно, что наше общение с этой минуты продлится ни много, ни мало – тридцать три года.

В пятницу я был в гостинице Украина. То была наша первая встреча один на один, если не считать Девику – сказочно-прекрасную, точно такую как на знаменитом его портрете. И в ходе долгого, несколько часов, разговора он предложил мне заняться изучением индуизма (и снова неслышно пропел священный индийский павлин!).

В тот день он дал мне много практических советов. «Возьмите Бхагавадгиту, – говорил он настойчиво, – и прочитайте ее всю; а потом каждый день читайте по одному двустишию и думайте, думайте над ним.»

Гита тогда уже вышла и гениальный автор перевода Б.Л. Смирнов прислал ее мне из Ашхабада; я последовал совету С.Н. и также стал потом читать все основные тексты индуизма, постепенно и расширяя, и углубляя свои знания.

Интересно, что никогда за все 33 года Святослав не пытался вовлечь меня в Агни-йогу или Живую этику. Тем не менее я испытывал неловкость, мне казалось нечестным промолчать и однажды, много-много лет спустя, решил откровенно признаться:

– Святослав Николаевич, я хотел бы честно сказать, что я не рериховец!

– А я давно это знаю, мой дорогой, – ответил он спокойно, – но все равно мое благословение всегда пребудет с вами.

Мне кажется, он увидел весь предстоящий мне путь уже тогда в гостиничном номере в мае I960 года.

Господи, как я люблю этого человека!

* * *

Я действительно много и активно погружался в индуизм на старших курсах Института. Но внешне я продолжал заниматься театром, сначала написал курсовую о корифее древней драмы Калидасе, потом работу о драматурге-реформаторе XIX века Бхаратенду Харишчандре (моя бедная мама, перепечатывавшая рукописи не только отца, но со временем и мои, так много вкладывала в это занятие труда, что стала печатать это трудное имя легко и без помарок); наконец, мой диплом, тот самый – на двух языках, на хинди и на русском – был посвящен истории и современному состоянию одноактной пьесы на хинди. Институт (МГУ) готовил из меня соответственно филолога.

Поэтому, отправляясь в самостоятельную жизнь, я пришел в Институт Востоковедения в Отдел литератур. О штудиях по индуизму я благоразумно собирался промолчать.

Замечу для непосвященных, что Институт Востоковедения был и есть институт академический, а не учебный. Меня ласково встретил высокий молодцеватый человек с широкими оперными жестами и чересчур громким раскатистым голосом.

«Дорогой друг и соратник!» – заорал он, едва не обнимая меня. – Идите к нам в аспирантуру (громыхал он). У Вас уже есть тема диссертации? Нет?! Отлично! Мы с Вами сейчас ее подберем!

Он задумался – только на секунду.

– Как вам такая тема «Творчество Максима Горького и современные прогрессивные писатели Индии»?!

Я скривился.

Он необычайно возрадовался.

– Слишком официально? Да? Как я вас понимаю!!! Вы абсолютно правы!

Глаза его молодо блеснули:

– А как Вам такая тема, прекрасная тема – «Метод социалистического реализма и прогрессивные писатели современной Индии»?

Меня чуть не стошнило. Видимо, в этот самый момент я перестал быть филологом. Ушел я, как оказалось, на долгих три года.

В Университете мне дали распределение гидом-переводчиком в Интурист.

Это была не работа, а сказка – пешие походы по Москве, поездки по городам СССР, а если повезет, то и за рубеж Гидом я проработал всего несколько месяцев, потом пошел на повышение, стал референтом и в орбиту моей чиновничьей деятельности были включены все азиатские турфирмы, от Афганистана до Японии, последняя, правда, относилась к компетенции других коллег.

Когда-нибудь я расскажу подробно об этом периоде своей жизни, там было много забавного, поучительного, интересного – но с индийцами сталкиваться почти не пришлось Как курьез, помню, что в первый же день работы была туристка-люкс из Индии, но ее «дали» не мне, а моему товарищу, тоже только что поступившему в Интурист; он забрал ее где-то в «Национале», а мы сидели в соседнем здании, ждали, кого дадут нам и были уверены, что до конца дня не увидим нашего товарища – люкс-тур включал полноценную экскурсию по городу. К нашему изумлению он появился уже через 40 минут. Что случилось? – пристали мы к нему.

Оказалось, бедную дочь Индии прямо из «Националя» увезли в больницу и его услуги больше не понадобились. Но что же произошло?

– Она сломала руку.

– Каким образом?!

– Матрешку открывала.

Индию и индуизм я усиленно изучал дома и в свободное время. Но Интурист дал мне очень много:

– Конечно, он развязал мне язык – правда, только английский;

– Он научил организованности, дисциплине, умению все проверять и контролировать на всех этапах;

– Он сделал меня коммуникабельным – как со своими, так и с чужими;

– Он много показал мне – достаточно сказать, что только одна поездка по стране с японскими журналистами открыла мне 62 города СССР (некоторые, правда, по 2–3 раза за время экспедиции);

– Он снова вывез меня в чужие страны (морской круиз Болгария-Турция-Греция-Египет и обратно и я в роли руководителя группы советских туристов).

Обо всем этом можно рассказывать часами, но мы говорил сегодня об Индии.

Как только закончился назначенный мне трехлетний срок, я снова отправился в Армянский переулок На дворе стоял декабрь 1966 года.

Разумеется, о том, чтобы идти к громогласному пропагандисту соцреализма, не могло быть и речи, да я уже давно не считал себя филологом. Я шел в Отдел Индии и Пакистана, как он тогда назывался (в наши дни это Центр индийских исследований). Мне предстояло убедить руководство Отдела в своей нужности им и индологии.

Эти люди были сделаны из совсем другого металла. На меня пахнуло сталинскими годами. Невысокий плотный человек с волевым, хотя и расплывшимся лицом, в пиджаке, сидевшем на нем как китель НКВДэшника, слушал меня без каких-либо эмоций. Это был В.В. Балабушевич, за плечами которого было несколько десятилетий служения СССР и советской индологии.

Тогда я не мог и предполагать, каким этот партийный монолит был на самом деле – мягким, почти нежным, внимательным. Человек высочайшей эрудированности и железной организованности.

Разговор пошел развиваться по уже пройденным рельсам.

– У вас уже есть тема диссертации?

Я сокрушенно покачал головой.

Бал-бал, как называли его за спиной сотрудники, задумчиво жевал губами, глядя в пространство – в заснеженный двор усадьбы. Двое его коллег хранили непроницаемое молчание. Судьба моя решалась в напряженной тишине.

– Ну что ж, – повернулся он, – идите и подумайте; приходите завтра. А мы тут, – он хлопнул ладонью по столу, вставая, – мы тут тоже подумаем и завтра обменяемся идеями.

Я летел домой как на крыльях. Меня явно брали, но чем же я буду заниматься?

Конечно же, я прекрасно знал, чем я хочу заниматься – изучением индуизма! Но, вспоминая тяжелый коминтерновский взгляд Балабушевича, понимал, что будет безумием даже заикнуться об этом.

Надо было искать выход. Как сделать так, чтобы продолжать свои штудии, но прикрыть их партийно-приемлемой крышей?

Мне показалось, что я нашел удачный выход. Скажу-ка я, что рвусь заниматься индийским искусством – это звучит прилично, сделок с совестью не требует, а если уж они на это пойдут, то объехать тему индуизма будет невозможно!

Наутро я входил в белый от снега дом с колоннами в приподнятом настроении.

Тройка ждала меня в том же кабинете со сводами на втором этаже. Выглядели они точно так же, как вчера, будто и не ходили домой.

Балабушевич не стал терять времени и ходить вокруг да около.

– Подумали? Придумали тему? Хорошо. Мы тоже решили предложить вам… Как вы посмотрите, если мы предложим вам заняться…

Я затаил дыхание (выходит, все за меня уже решили?!).

– … заняться индуизмом.

В наступившей тишине в очередной раз пропел – для одного только меня! – священный павлин.

Состояние моё трудно описать. Этого просто не могло быть! Помню, мне стало обжигающе стыдно, что я, изобретая что-то, не поверил этому человек)? не осознав, каким тонким слухом он обладал.

А он продолжал тяжко и веско – так, а Вы что надумали?

Доигрывая неожиданно и счастливо проигранный спектакль, я скромно согласился с его предложением, мол, раз Вы считаете, что это сейчас нужно…

В этот момент моя жизнь была окончательно решена.

Давно уже нет на свете ни Балабушевича, ни большинства его коллег, почти никого не осталось, кто был в тот день в белокаменном здании в Армянском переулке (поразительно, но жив и громогласен лишь исследователь соцреализма, только теперь он вовсю славит Святую Русь и культуру белоэмигрантов) – а у меня в трудовой книжке одна запись – Институт востоковедения (если не считать загранработы, но всё равно я оставался сотрудником Института). Здесь прошла вся жизнь, я был и младшим, и старшим, ведущим и главным, семь лет быль заместителем директора, пятнадцать директором (причем впервые в истории директором, избранным коллективом, до меня все директоры назначались, причем это была номенклатура ЦК и лично Генсека!) – и до сих пор хожу знакомой дорогой. Всю жизнь это мой родной дом.

Говоря дом, я не имею в виду здание – когда Институт возглавлял Е.М. Примаков, мы переехали из усадьбы в Армянском в большое здание на Рождественке, если не ошибаюсь, еще носившей имя Жданова.

У этого переезда была своя предыстория.

На здание в Армянском переулке – вполне обоснованно – претендовало Правительство Армении; это длилось десятилетиями, власти Москвы предлагали им другие здания в разных районах столицы, но армяне непоколебимо стояли на своем: «Отдайте нам этот дом!». Чиновники раздражались, настаивали на своих предложениях, а хитрые армяне каждый раз вытаскивали на свет божий истертую бумаженцию, перед которой пасовали наши чиновники любых рангов. На плохенькой бумаге выцветший машинописный текст гласил вожделенное для армянского подворья: «Закрепить это здание навечно в собственности армянской общины» – впрочем, текст сам по себе можно было бы спокойно проигнорировать, а вот подпись…

Бумажка была подписана от руки: Ульянов-Ленин. Насладясь произведенным эффектом, представители Еревана снова прятали заветную бумажку и через некоторое время всё начиналось сызнова.

Наконец, в годы директорства Е.М. Примакова, высокие стороны договорились – армяне въехали в дом с колоннами, а для Института отремонтировали большое здание напротив церкви на Рождественке, где мы обитаем и сегодня.

Дом выглядит солидно, но слава у него дурная– многие уверяют, что до революции там был публичный дом. Со своей стороны могу сказать, что много лет назад мой дед и его дочка-подросток (будущая моя мама), бродя по центру, проголодались и хотели пообедать в каком-то общепите в этом самом доме; старорежимный швейцар отговорил деда – «Ваше благородие, сюда с барышней нехорошо-с». Картинка из времен НЭПа.

А в той усадьбе торжественно и тихо проживает Посольство независимой Армении.

* * *

Вечер того дня, когда В.В. Балабушевич произнес сакраментальное «Вы будете заниматься индуизмом», закончился весьма неожиданно. Меня, ошалевшего от счастья, поймал в коридоре угрюмый и немногословный завотделом аспирантуры. «У тебя пропуска еще нет? Не уходи тогда до вечера, а то не пустят обратно.»

Попытки узнать, почему не пустят, были бесполезны, он только загадочно прищурился Так он разговаривал всегда, не пускаясь ни в какие объяснения Позднее я попытался в каком-то разговоре выудить из него понятный ответ, но он парировал мои слабые попытки. Помню, были у меня какие-то неприятности и он пришел ко мне на помощь.

– Надо к этому идти.

Спрашивать «к кому, к этому?» было бесполезно, поэтому я, как мне казалось, очень ловко попытался прояснить у него высказанную мысль и спросил; А зачем?

Он посмотрел в пространство и убежденно ответил:

– А как же!

Так в тот первый вечер в стенах Института я ничего от него не добился, но из любопытства решил остаться. Между тем в актовый зал плотно набивались сотрудники. Из их массы текли несуразные слухи: «Все оцепили!», «Только по пропускам!».

Внезапно дверь в правой кулисе разъехалась и появился Солженицын. Дебелая брюнетка из парткома ринулась к нему с роскошным букетом. И его появление, и особенно этот парткомовский букет производили впечатление чего-то абсолютно нереального, тогда не проходило и дня, чтобы имя Солженицына, «литературного власовца» не полоскалось в миллионно-тиражных газетах и эта встреча мне, прошедшему жесткий идеологический контроль в Интуристе, была вестником какой-то немыслимой свободы в открывающем мне свои двери академическом мире. Никакой свободой, конечно, там и не пахло, но в тот первый день казалось и мнилось, что так оно и пребудет всегда. Солженицын говорил безо всякой самоцензуры и я всё время оглядывался – был уверен, что сейчас в зал войдут пресловутые офицеры оцепления со словами «Всем стать к стене, руки за голову».

Солженицын не понравился мне сразу. Вместо воображаемого мной мученика, пророка, Достоевского на трибуне стоял внешне благополучный человек и сытым актерским голосом мастерски (нельзя не признать) читал только что написанные страницы «Ракового корпуса».

Некоторые ответы на вопросы были интересными. Наша публика спросила, какие восточные писатели оказали на него влияние? Он ответил очень искренне, каким-то извиняющимся тоном – я сидел в лагере и даже западных писателей знаю плохо. Это было очень по-человечески, понятно и близко.

Помню колоссальное впечатление от одной из прочитанных глав. Это сон одного из отрицательных героев, которому снится, что он умер и его несет вода по какой-то трубе (причем, он тычется в боковые стенки, чтобы остановить это движение) и потом выносит на свет и он видит сидящую у лужи девочку из семьи, которую в реальной жизни он посадил. Там, не во сне, она не выдержала и утопилась. Здесь же она сидела у корыта с грязной мутной водой. И совершенно гениально абсурдная его мысль: это в корыте та вода, которой она наглоталась, когда утопилась.

Это совершенно гениальный пассаж! Мне сразу вспомнился Достоевский – в «Преступлении и наказании» Раскольников входит в темную комнату, где стоит полная ночная тишина; в окне – огромный красный месяц, и у Раскольникова мелькает (тоже абсурдная!) мысль «Это от месяца здесь такая тишина»…

Не помню, осталась ли эта девочка у тухлого корыта в окончательном тексте романа.

В конце встречи кто-то поинтересовался, где он будет в ближайшее время выступать. Солженицын развел руками – не знаю, намечается много, но почти всё срывается, вот ваш институт за последнее время единственное место, где и договорились, и встретились.

Напомню – стоял декабрь 1966 года.

Чтобы больше не возвращаться к этому залу, приведу небольшую комическую сценку, разыгравшуюся там же. К нам приехал АИ. Микоян, тот самый, который с трибуны XX Съезда произнес эффектную фразу– «весь Восток проснулся, спит только Институт востоковедения», после чего нам и назначили в директора крупного политического деятеля, генсека Таджикской компартии Б. Гафурова. С кем и о чем говорил высокий гость – не знаю, но потом всех нас загнали в актовый зал, долго о чем-то говорили, а потом, как всегда в таких случаях, из зала якобы поступила записка с предложением закончить собрание исполнением партийного гимна «Интернационала». Все «в едином порыве встали». Я стоял в первом ряду продолжения актового зала, как бы второй его половины, после высоких белых колонн – но не за ними! Передо мной устремлялся к сцене широкий проход и на сцене прямо напротив меня стоял сумрачный Микоян. Мы были позиционированы точно друг перед другом и – на расстоянии, но все же – смотрели друг другу в глаза. Хуже того, рядом стояла моя недавняя сокурсница Светлана Микоян, родная племянница вождя. Получается, что он не мог нас не видеть во всё время исполнения гимна.

Тогда еще не додумались пускать в таких случаях запись, нестройно сначала, потом все мощнее стали петь «в живую»; Микоян тоже, не в такт, но старательно шевелил губами и все более с откровенной ненавистью смотрел прямо перед собой – на меня. Дело в том, что в задних рядах, где-то недалеко от нас, самозабвенно заливалась какая-то старушенция, причем пела она нестерпимо фальшиво – и я корчился от сотрясающего хохота. Увидев глаза Микояна, я поспешил выбраться из зала.

Итак, индуизм стал официальной темой моих исследований. Но чем конкретно мне следовало заниматься, ведь сказать просто, что я изучаю индуизм – это все равно, что кому-то другому утверждать, что он посвятил жизнь Космосу! Выбор был за мной.

Я давно уже знал, что не хочу идти по наиболее проторенной дорожке. Во всем мире уже два столетия работали выдающиеся индологи, изучавшие древность, отстоящую от нас на тысячи лет. Также обстояло дело и в российской науке. Я же хотел знать, что произошло с индуизмом в последние 100–150 лет, чем живут люди сегодня, сейчас. Сведений об этом практически не было, их надо было тщательно собирать, фильтровать, интерпретировать.

Конечно, я понимал, что работа предстоит гигантская, мне надо было все равно (тем более!) начинать с древних времен, со священных текстов, с изучения обрядов – ибо без этого не понять происходящего сегодня. Так или иначе, очертив грубые временные рамки, я должен был выбрать какой-то узкий аспект явления и сосредоточиться на нем.

Я разложил на столе фотопортреты и миниатюры основных деятелей «нео-индуизма» – о, Боже, какие это были не лица, а лики – красивые, благородные, очень внушительные; и все мне до поры, до времени совершенно незнакомые.

Отчаявшись, я ткнул пальцем в старый плохонький снимок и сказал себе, пока я сконцентрируюсь на нём.

И вот тут, уже в морозной Москве, запели все павлины Индии!!!

Потом уже станет ясно, что Рамакришна, а именно он был изображен на той фотографии, является центральной фигурой для изучения нового времени. В нем получают свое разрешение и упорядочивание все внутренние конфликты системы – и даже больше, именно в его учении все человечество выходит на новую ступень понимания духовности.

Я слышал когда-то имя и знал, что о нем писал во Франции элегантный Ромэн Роллан. И я начал с того, что стал излагать взгляды этого странного человека – чтобы, прежде всего, осознать их самому. Потом пошло его окружение, его предшественники, оказалось, что это был другой период споров, дискуссий – я жил в Москве, ездил в метро, а меня обступали персонажи причудливо одетые, обуреваемые благородными страстями, не оставлявшими меня ни на минуту.

Опять были вечера в библиотеках, опять переписывание книг и журналов, потом пошли поездки в Индию – редко с делегациями или с группами, а чаще в одиночку, по самостоятельно составленному маршруту – по неведомым тропам; я жил в ашрамах и монастырях, ходил в храмы, участвовал в красочных церемониях, зачастую первым из европейцев. К сегодняшнему дню я 33 раза приезжал в Индию.

Но вот что любопытно. Я долго не решался выйти на трибуну в Индии и рассказать о своем виденьи индуизма монахам и мирянам; только через 20 лет после первых прикосновений к учению Рамакришны я спокойно взошел на трибуну и стал без страха излагать свои мысли огромному залу в шафрановых одеждах – меня слушал весь состав Миссии Рамакришны из всех стран мира (помню, что это был день рождения Учителя). 20 лет понадобилось мне, чтобы не волноваться перед этой аудиторией и знать, что грубых ошибок я не смогу допустить.

Иконки Рамакришны, Вивекананды и Сарады Деви ездят со мной по всем странам – там, где они, там мой дом.

И ни разу за все эти долгие десятилетия Индия не разочаровала меня. И каждый раз шла ко мне от неё теплая радостная волна.

Я бывал в местах, непосещаемых туристами, я беседовал с умнейшими людьми, в силу разных причин широкой публике (включая индийскую) неизвестными – и мне не раз предлагали уйти туда, в их мир, быть с ними; это означало бы, конечно, разрушить все свои существующие связи, забыть семью и друзей, раствориться в светлой бесконечности… я не мог на это пойти. Но я сердечно благодарен за сказанное мне: «Дверь для Вас всегда открыта».

Приложение. «Индийская тетрадь» (из книги «Стихи для себя»)

«Не выйду в дверь, в окно не выкинусь»

Не выйду в дверь, в окно не выкинусь, Но над планетой воспарю И воспою вам остров Миконос И гималайскую зарю. И над живым подобьем глобуса Повисну, распластав крыла, И уведу вас в выси Космоса — Так и не встав из-за стола.

Перемещение

Пятьсот пятьдесят первый автобус От станции Речной Вокзал, Под ним – не шоссе, а глобус, В нем те, кого ветер позвал, Ветер странствий и бдений. Автобус кружит без сна. Лишь станция отправления Для всех у него одна. Московский рассвет розоватый Извлек нас из сна на стезю, Но знаю – цикуду заката Мы выпьем каждый свою. Скрипя, разверзаются двери, Мы там и все еще тут, Речной – Шереметьево – Дели, Вот выпавший мне маршрут. Автобус – движенье и лица, как жизнь… За развилкой разлук Иные миры и границы Пред каждым раскроются вдруг. Куда же мы, жизнь, залетели? Попутчики, где вы, друзья?! В еще нерасправленном теле Уже незнакомое я.

Дели на рассвете (из окна гостиницы)

Отдерну штору – невесомые Орлы парят, царят… А мне Встающий день уже клаксонами, Как благовест, звенит в окне. Внизу гоняют мячик мальчики. Еще не душно, но светло, И подлетают попугайчики Извне простукивать стекло. Делами утра солнце занялось. Я снова здесь. Я снова Я. И дымка города – как занавес Пред новым актом бытия.

«Перед статуей, темной и древней»

Перед статуей, темной и древней, Чьи измазаны кровью уста, Возложи с любовью и верой Три расправленных лепестка. И когда в смиренном поклоне Ты склонишься пред нею, тогда Над тобой синим пламенем воли Вспыхнут в нише ее глаза. Это звездное, грозное пламя Всех сотрет с твоего пути, И опять лишь бездушный камень, Распрямившись, увидишь ты.

Баньян в Татгуни

Древо – лес, исполнитель желаний, Трону колокола язык, Дай мне силы сквозь свист расстояний Слышать голос Ее, видеть Лик День был долог и вечер светел, Но не пела судьбы труба, Только в листьях возникший ветер, Как дыханье, коснулся лба…

Конарак

Этот сон мне всё чаще снится В зимней зыбкости бледных лун — Храма чёрная колесница, Выползающая из дюн. Околдован Бенгальским Заливом, Он ползёт по пескам к нему, По пескам горячим, ленивым, Уходящим назад – во тьму. Храм отринул душные ночи, Храм когда-то покинул ад — Ради света, ради пророчеств! Храм забыл дорогу назад. Здесь прилива хрустальные стены, И отлива мистический вздох, И восходит из розовой пены Сурья, огненно-алый Бог, И прохладными брызгами море Умывает лицо берегам… Семь коней в песчаном просторе Волокут конаракский храм. Позади в семь столетий дорога, Так немного и встретимся мы, Будет славить Солнце как Бога Храм, исчадье Великой Тьмы. И колеса ползут как время, Спицы – стрелки на древних часах, Но ночей неподъемное бремя Тащит храм на своих плечах. В изваяньях на стенах неровных Блудом выжжены души дотла, В страсти страшной, порочной, греховной, Словно змеи, клубятся тела. Грудой – груди, колени, и губы, — Всё, что прячет стыдливая ночь, — Перепутано грязно и грубо, Так что храму ползти уж невмочь. Семь коней почернели от горя. Ты упорен в стремлении храм, Но отходит слепящее море, Солнце прячется в тихий ашрам, И средь белых святилищ приметив, Что чернеет верхушка твоя, Рулевые восьмое столетье Правят в море, молитву творя.

Велорикша в ночном Бенаресе

Скрип седла и писк педалей. Спит седок, и глыбу сна, Наклонясь влачит сквозь дали Рикши гибкая спина. Путь мучителен, путь труден… В сини лунной тишины Прикрывают вежды людям На ступенях гхатов сны. Опустелы и печальны, Растворились до утра Храмы в душном, погребальном Дыме горького костра. Ни конца нет, ни начала, Вечер – вечности поток, В нем качается устало Рикши мокрый поплавок И следит за ним брезгливо Сквозь гирлянд живых кольцо Недоступнейшего Шивы Неотступное лицо.

Канья Кумари

Груде скал, как кариатиде, Груз немыслимый – Индия! – дан, И до белых дворцов в Антарктиде Из-под ног наших лег Океан. За спиной – устремленья и память, Горы, горе, года, города, И застыла над ними и нами Вифлеемских молений звезда. Впереди же нас – вечности млечность, Диск планеты и света каскад, И уходит волна в Бесконечность, И в рассвет переходит закат.

Деревня

Дом в ночи – простынею экрана. Как стоп-кадр, из глубин белизны Голубые слоны Раджастхана Проступают на глади стены. Дым библейский, античное стадо… Что сквозь фрески мерцает, дыша? Пусть тревожны, как звезды, цикады – Со Вселенной слиянна душа. Чей-то фильм эта ночь? Иль наш опыт? О, пришелец, внемли и смотри: Ближе, ближе неслышимый топот, Ярче свет, незажженный, внутри.

Южная Индия

Дороги серой хрусткий гравий И дымка влажная небес… Жара нам властно мысли плавит И давит как чугунный пресс. И воздух выжженный, незрячий, Струной протяжною поет, И ветер, желтый и горячий, Песком в окно машины бьет. А пальмы – тонки и ритмичны, Стремясь изгибом гордым ввысь, Так поэтично-непривычны, Поодаль гривами сплелись. Они шуршат, чуть-чуть по-вдовьи… И густ, и странен этот лес; Стволы как хоботы слоновьи Свисают прямо из небес. А куп расхристанные думы Так невозможно высоки… Сквозь шум их, долгий и угрюмый, Провидят море моряки. И впрямь оно! И нам не снится! Шумит, уходит, вновь встает, И дышит перцем и корицей И ревом бешеных широт.

На берегу

Ушли туристы восвояси, На Гангу снизошел покой. Витые храмы Варанаси Торчат, как вышки, над рекой. Луна распластана во мраке. В белесых отблесках беды Трусливо ссорятся собаки У дымом пахнущей воды. Уходят в вышину ступени… Над ними тишина висит; На их вершине чёрной тенью, Как ворон, женщина сидит. Сидит и тихо жжет лампадки, И синей струйкой в темноте Ползет над Гангой запах сладкий И тает в вечной духоте. Сидит и не меняет позы… Над Индией века бредут, И звезды крупные как слезы Рекою медленной текут.

Утро

И опять с пяти не спится — Свет прорвался в мой уют, Фантастические птицы Дружно-радужно поют. И на небе, снова новом, Разгоняя тень и лень, Раздвигает сна покровы Нарождающийся день. Снова что-то затевает, Снова манит и зовет То, что в сердце расцветает, То, что на небе цветет. И легко вскочить с кровати, И тепло ногам нагим, И светло от агарбати Перед образом Твоим. Знаю – палочка истлеет, День сгорит костром пустым И как пепел посинеет Все на свете – майи дым. А пока – чиста страница, А пока – желанен труд И тропические птицы Мне о радости орут.

Удайпур

Холмы затоплены сиреневым закатом И в глади озера такая стынь и тишь, Что, захоти, и станешь ты крылатым И к острову бесшумно полетишь… Деревья дышут манго и вербеной, В горячем воздухе вечерняя ленца, В воде сияют мраморные стены И башни удайпурского дворца. Инопланетный, он из света соткан! Кто плыть рискнет к нездешней белизне? А он открыт – не птицам и не лодкам, А лишь своей праматери, Луне.

Уходящие в прошлое

Из Каликата, из Калькутты, Кто в Дарджилинг, кто в Джайсалмер … Людей окутывают путы Путей к сиянью высших сфер. Зов старых слов и снов дорога, Любя – слепцы, глупцы – скорбя, Бредут сквозь жизнь и ищут Бога, И пуст лишь путь один – в себя. Его не ведают. И круты Ступени им, и свет им сер. Из Патны в тьму Паталипутры, Из блеска дня – во мрак пещер.

Огнь пробужденный

Ах, сколько впереди открытий! В научных кельях, не спеша, Себе читает на санскрите России древняя душа. «Прабуддха Агни» – вывел мистик, Поверь лингвистике, поверь! Ведь чтоб войти в чужие мысли Есть двара, то есть просто дверь. И явлен смысл нам потаенный, К чему словарь, словарь не тронь — Прабуддха значит пробужденный И агни, вслушайся, – огонь!

Дерево

У шоссе, над розовой пашней,

Где икают ослы поутру,

Сумасшедшее дерево пляшет

На горячем сквозном ветру.

По дороге ползут коляски,

Редко-редко проходит народ,

А оно обезумело в пляске

И ветвями рвет небосвод.

Я здесь гость, я для всех чужестранец.

К птичьим крикам и то не привык —

Как пойму я твой бешеный танец,

Этих жестов трагичных язык?

Но до самого до поворота

Я, чего-то стыдясь, прохожу

И на дерево вполоборота,

Ощущая вину, гляжу.

Майсур

Я никогда не видела слона,

Даже в зоопарке.

К. Слон унижался пред Тобою, И в руки хобот свой давал. Такой огромный! Как горою Собою солнце заслонял. Он ласки ждал и утешенья, Он намекал, что подустал, И брал так бережно печенье Как если б свечку в церкви брал. Глаза за пленкою слепою Слезились – он переживал! Он так открыт был пред Тобою, Что я взыграл и взревновал. И в рот ему буханку хлеба Я, отвлекая, стал пихать — Но, добрый слон, он явно не был Готов продаться и предать. Погонщик грязный, незаметно Послал бесжалостный приказ, И он побрел – так безответно, Не глядя более на нас. И стало грустно, стало пусто, Ушел, не видя никого — Вот так столкнулись наши чувства! Как мог так ранить я его?!

«Ганди читаю – и думаю»

Ганди читаю – и думаю. Курю свою трубку – и думаю. Тихо стою перед Кали угрюмою — Думаю. Думаю. Думаю. Думаю – о Тебе.

Индийский путь

Мистическим мурлыканьем ситара Я околдован раз и навсегда, И где б я ни был, но Зеленой Тары Мне светит путеводная звезда. Я к ней иду… Вокруг страна большая И город как с полотен Писарро… Гармонию души не нарушая, Меня мотает душное метро. Вхожу в подъезд, где снова борщ и кошки, Приду к себе – опять все как всегда, Но сдвину шторы и стоит в окошке Зеленая и яркая звезда.

Ненаписанная картина

Все тот же сон, во сне картина, Мое, как будто б, полотно: Уют каюты, часть квартиры; Вид сверху. И в углу – окно. Все в стиле раннего кубизма. Свисает лампа с потолка, Хоть где он? Дом – косая призма, Заметно сжатая в боках. В окне пурга и ночь глухая. Сквозь стекла, боком к нам, видны, Внизу по Невскому шагают Цепочкой серые слоны. Они бредут диагонально, Уходят в нереальный свет, И смотрим мы в окно печально (Хоть нас-то в той картине – нет).

«Помнишь – дом с абажуром в Мытищах»

Неужели я настоящий И действительно смерть придет?

О. Мандельштам Помнишь – дом с абажуром в Мытищах? Вдоль кроватки ковер, и в лицо Грубо вышитых тигров глазища Из зеленого леса Руссо? Где вы, детские страхи и игры, Жизнь никак не открутишь назад И уже настоящие тигры За тобой из бамбуков следят. В заповеднике душно и влажно, И темно, просто выколи глаз… Почему ж тебе было так страшно? Что ж так радостно стало сейчас?!

Тепло индии

Написать ли эссе мне, стихи ли, Лишь два слова нужны будут мне — Доброта и жара, две стихии, Вместо воздуха в этой стране — Как в раю. Атмосфера от веры. Нам, пришельцам, даны неспроста Теплота – для иззябших сверх меры, Для израненных душ – доброта. Оттого и слывет она чудом. Стоит только ступить со двора. Вас накроет везде и повсюду Доброта, доброта… И жара. Вся символика, лотосы, йоги, Все вторично под Солнцем слепым — К нам добры бесконечно их боги, Словно пращуры к внукам своим.

Пресс-конференция Ю.А. Гагарина в Дели

Светился ликом белоснежным, Совсем земной и свойский даже; Про Космос рассказал безбрежный И вспомнил Рериха пейзажи. Тут голос всплыл – а правда ль можно Узреть всю Индию с орбиты? Как Вам она? На что похожа? Иль белой облачностью скрыта? Он выждал, взором иноверца Любуясь крыльями Гаруды. «На человеческое сердце Похожа Индия – оттуда…» Сказал – и словно сбился с курса Иль власть утратил над штурвалом, Но ритм Космического Пульса Стал слышен всем в затишьи зала.

Калькутта

Горячий смрад и тучи пыли, Тьмы улиц – место для спанья… Калькутта ад – вы так решили? Калькутта рай, твержу вам я. Вы говорите – душно, влажно, Как жить, гнильем в дыму дыша? Я отвечаю, все неважно, Когда очищена душа. Поют поэты и смеются, Смеется и поет народ, Что нынче говорят калькуттцы, Страна обсудит через год. Мечети, храмы и гурдвара, Знамен пылает алый цвет, И смотрят Троцкий с Че Геварой Со входа в Университет. Вы: муть кровавых приношений, Кхараби ауратен[3] позор! Я: свят Бенгальским Возрожденьем Тагора флорентийский двор. От Ганга свет Вивекананты, В Белуре слов его грома… А вы: в ночах подростков банды, Днем – погорелые дома. Ашрама абрис? Монстра контур? Где быть, и надо ль быть, меже? И то, и это, pro и contra В одной соседствуют душе…

«Над Гол-парком бесцветное небо…»

Над Гол-парком бесцветное небо Перечеркнуто быстрым крылом. Блудный сын, я полжизни здесь не был, Как ты вспомнил меня, мудрый дом? Ты, как мать, не обидел укором, Ты раскрыл мне объятья, любя — Но не в дом, не в страну и не в город Я вернулся! К себе. И – в себя.

Первая неделя в раю

Все врут календари!

А.С. Грибоедов В счастливом трансе быстротечности, Не видя дней, а только свет, Мы прожили неделю вечности, Моложе став на двадцать лет. Свободные от уз и бремени, С теплом спокойствия в груди, Мы знаем лишь одно о времени: Все впереди! Все впереди.

Во внутреннем дворе миссии Рамакришны

От жизни мелочной и злачной Хранит нас круглый дом – стена. Чем глубже память, тем прозрачней Отстоенная тишина. В ней не толкаются виденья, Ни хаос прошлый, ни сыр-бор, И полон вещего значенья Цветами заселенный двор. А ты, презрев вороньи махи, С балкона пристально следишь, Как досточтимые монахи Пересекают эту тишь И исчезают…

В келье

Опыт – посох, а возраст – философ. Смотрит Индия в млечность окна. День настал – не осталось вопросов. Есть ответы. И есть тишина. Кто-то к книгам, веригам, знаменьям Устремляется с лютой тоской, Здесь, на первом шагу к исцеленью, Очищает нас полный покой. И совсем незаслуженным счастьем, В медитаций космический час, Что-то сходит, Всевышнего властью, Фиолетовым ливнем на нас.

С того света

Кто бы ни был – поклон нам навстречу, На мгновенье ладони сведя — И в душе нашей пенье и свечи, В сердце радуга после дождя. Ни предательств, ни лжи, ни заклятий, Ни проклятий, обид иль угроз — Только сладостный голос арати К нам спускается в мареве роз. Мы, привыкшие к злу на «том свете», Как легко мы обжились в раю, На иной, но на нашей планете, В позабытом, как детство, краю.

Сувенир для внучки

Ни на что не похожую куклу — В ржавом платье и вида цыганского — Что висит на заборе в Калькутте, Отвезу я ребенку славянскому. Продавцы мельтешиться устали, Чтоб всучить ее мне подороже бы, Звали куклу почтительно Кали (И другими словами, похожими). Кали – знаем из прессы советской — Вся в крови, вся в сиянии, вспомните! Но, пускай она в общем недетская, Мы ее приютим в нашей комнате. Познакомим с российским морозом И засыпем весь мир ей снежинками. Ни за что не поверим угрозам, Притаившимся за морщинками. Для нее мы хоть «русскую» спляшем — Пусть цветет средь матрешек Красавица! Этот цирк в Академии нашей «Диалогом культур» называется.

Разочарование (Дакшинешвар)

Экспромт

Мечтал здесь встретить Ницше, Хотя бы Сантаяну, Но тут царили нищие, Теперь вот – обезьяны. И мы, не зная сраму, Прижав носы к ограде, Стоим – спиною к Храму! — Как дети в зоосаде. Я в храм – мордовороты Рвут рупии с руками, И кто-то в кровь кого-то Мутузит кулаками. Торговцев вопли слышно И грифы прискакали! И грустен Рамакришна. И все мрачнее Кали.

Чай

Мир слов иных. Не фаллос – лингам, И «Лимка» вместо Кока-колы; Так говорим мы в Дарджилинге У Гималайского престола. Но слово есть! Оно отсюда! Оно одно всем внятно в речи — В Пекине, в Гоби, в кельях Будды, В Стамбуле иль в Замоскворечьи. Вода в дыму крутого бреда И травка терпкая готова, Как может создавать беседу Одно единственное слово!

Нон-дуализм

Как двойственна вокруг Калькутта, В ней крик гудков – и тишина, Два разных города как будто, И только жизнь у нас одна. Одна, и в ней на испытанье Как амальгама сплетены И интенсивное молчанье, И грохоты иной страны. Одно, но на двоих – как счастье, Как понимания венец, Как синтез разума и страсти, — Одно дыханье, наконец!

Возвращение

И вновь громыхает Калькутта, Ползет первобытный трамвай И шаркают рикши – как будто И их раздражает раздрай. Но это сейчас на экране, Home video, кажется так? В окне одинаковость зданий И снега смурной кавардак А в памяти сердца минуты Любви, чистоты, тишины… Гремит на экране Калькутта! Куда ж мы вернуться должны?

Июльский дождь

Вода дымит как в самоваре. Вдоль по руке следит судьбу Моя сестра в нежнейшем сари И с точкой алою во лбу. Она похожа на цыганку, Но Шива сам нам ворожит, С моей ладонью наизнанку Ее губами говорит. Кипит вода, на крышах пучась, И света нет – сплошной муссон… Она – какою видит участь? И что в уста ей вложит Он?!

В горах

(по мотивам Н.К. Рериха)

Когда в горах, как в пятом акте драмы, Гремят грома и страшен мутный снег, Заблудших путников оборванные ламы В свой монастырь сзывают на ночлег. Как древни, как скуласты эти лица, И в щелках глаз какая стынет твердь… Из гнутых труб унылый звук струится Сквозь пустоту, сквозь ветер, мрак и смерть. Ну а для тех, кто в месиве метели Не разглядит спасительных огней, Тем сыпят ламы в злую темь расселин Фигурки сердоликовых коней. У тех коней божественные крылья, Те кони всех спасут и унесут В края, где воздух дышит ленью лилий И где мудрейшие вершат великий суд. Шумит буран – уже не так упрямо, И ветер бешеный изверился и стих, И медленно в ворота входят ламы В остроконечных шапочках своих…

Муссон

Чернее небо, гуще тучи, Смертелен нестерпимый зной, И ожиданья пресс могучий Висит над сжавшейся страной. Так день и ночь, невыносимо, Все тело полнит странный звон Надежды – не пройдет ли мимо До боли нужный всем муссон? Но вдруг – как взрыв, как конский топот — Горячих капель рухнет гром И встанет бешенство потока Непроницаемым стеклом. Железный лист трясет кулисы, По пояс рикши в кипятке, И поплывут, оскалясь, крысы По мутной улице-реке. А после – все зазеленеет, Все прорастет, все расцветет! И в небе радугой повеет! И снова Солнце все сожжет.

Стихи, записанные в поезде Калькутта – Мадрас («Корамандельский экспресс»)

Проехан мост…

Игорь Северянин С чего бы Игорь Северянин? Откуда вдруг он всплыл во мне? Весь тот же – нежен и жеманен, Как гейша старая. В окне Сквозь промельк балок – Годавери, Струится течь, мелькает ширь. Зачем на юге нужен север, Кому – незрячий поводырь? «Король поэтов». Пошлый гений. Но смыл он, пеной воспаря, Аи поэз, вином творений, Юг, поезд, Индию, тебя, Мои рифмованные страсти, Мой стихотворческий запой, Мое двусмысленное счастье Весь мир отождествлять с тобой. Чужие строки повторяю, Пустею на глазах душой И изменяюсь, изменяя Себе с поэзией чужой. Пусть «кокотессы – виконтессы» Манят меня в его сирень — Корамандельскому экспрессу Качать нас ночь, стучать нам день.

«Ночь – душнее, чем темное иго татар…»

Ночь – душнее, чем темное иго татар, Развалилась, как щенная псина, Только изредка трогая влажные лбы Языком раскаленного ветра. Я сижу на балконе и медленно жду Хоть какого-нибудь, только чуда И, тупея от скуки, бездумно тяну Лимонад с ослепительным льдом. Мой высокий зеленый стакан Весь покрылся испариной тонкой, Словно страшно ему за меня, За мое охлажденное горло. Предо мною – стена, и желтеет окно, Зарешечено листьями пальм, А в окне силуэты каких-то людей, Неизвестная чуждая жизнь. Я сижу и тоскую по холоду льда — Не в стакане, а в тысячах рек, О далекой стране, о прошедших годах, И немножко о людях в окне.

Рыцарь Шива

Калькуттский нищий, бородатый, Косматый, с мискою как щит, Бредет, неся лохмотьев латы, И, встав под окнами, кричит. Он громко требует, не просит, Он знает, час пришел уже, Ему сейчас монетку бросят С балкона в третьем этаже. И, подождав, в жаре угарной, Чтоб вопль нищего затих — Сомкнут ладони, благодарны, Что Бог послал его для них.

«Нет святого без прошлого…»

«Нет святого без прошлого, Нет грешника без будущего» Свами Локешварананда Повторяя священные мантры, Смыв аскезой мирские дела, Все ж рисуют монахи Аджанты Обнаженных танцовщиц тела; Измочаленный сладостной битвой, Распластавшись на ложе крестом, Шепчет грешник святые молитвы, Шепчет в небо – и плачет притом. Дух и тело – как черное с белым? Человече, ты – ангел? иль бес? И Всевышний на рук Своих дело С состраданием смотрит с небес.

Перегрелся

Я сижу посреди перекрестка В позе лотоса, как пилигримы, С моей гривой не сладит расческа, Бородой я от взглядов хранимый. Я сижу и слежу напряженно За потоком людей на дорогах. Медитирует? Прокаженный? — Они думают мимоходом. Кто в тюрбане, кто голый как в бане, Кто с канистрами на коромысле, Ходят нищие, бабы, крестьяне, Бродят в поисках правды и смысла. Я сижу на песке, как прикованный, Упустить ни детали не смея, Цветом лиц и одежд зачарованный — Лищь затылок болит все сильнее! Ожидаю я Знаки Нездешние. На глазах от жары позолота. Вон проехал на крысе Ганеша, — Значит скоро случится что-то!

«Когда-нибудь, лет через двести-триста…»

Когда-нибудь, лет через двести-триста, Вернусь я в мир – на новые года, И вздумаю наведаться туристом В знакомые сегодня города. Названья те же, но иным все стало — Под куполом прозрачного стекла Нет старых улиц, нет – в дыму кристаллов — Ни Эйфелевой башни, ни Кремля. Париж, Москва – узнать хотя бы что-то, Но ничего найти в них не берусь; Тогда на струях мысле-звездолета До Индии в момент я доберусь. А там все то же – строго вздернув бровки, «Вам, как всегда, самосу с сыром сэр?» — Мне скажет миловидная торговка, Лоточница на Bharatendu-square. И снова нищий мне протянет лотос Как будто дань единству и родству, И за меня жрец разобьет кокосы И поднесет их в нише Божеству.

Зоопарк в ю. Индии

Бенгальский тигр мягкой мощью Протек вдоль клетки зоопарка, Косматым рыком дрогнув площадь, Где млеют зрители в запарке, Где дети злы от назиданий, А мамы квохчут и хлопочут, Где эскимо – венец желаний, В индийском пекле, между прочим. Из тьмы дыхнуло страшной силой И властью выше, чем свобода. Ни клетки, тесной и постылой, Не видел он, ни толп народа. Но я, в его рожденный лето, Был им прочувствован особо — Он стал, опасный и воспетый Вселенский царь, исполнен злобы. Глазами, желтыми до меди, Меня сдавил он, испытуя… А мамы к белому медведю Пошли, экзотики взыскуя. Вдруг он прищурился… Седые Усы как сабли сталью встали… Я взвился, их глазами выев, И руку вздел – «товарищ Сталин?!..» Но тут икры пришли в движенье, Как в миг последнего распада!! Лишь зверь смотрел без выраженья В слепую пустошь зоосада, Где я стоял.

Двадцать шесть

В Москве сегодня как в Калькутте, Здесь 26, там 26 — Где плюс, где минус, не забудьте, Но холодает там и здесь. Калькутта вся дымит кострами И рикши греются, дрожа, И прячутся под свитерами, Теплом, как жизнью, дорожа. Мы ж сменим майки на фуфайки, Поверх пиджак, потом доха… А снег идет, и птичьи стайки Спешат укрыться от греха. Какие разные картины! Но сходство, между прочим, есть — Перед морозом все едино. Нам 26, им 26.

На площади в Мадрасе

Народу, транспорту и зданьям Всем одинаково видна, Танцует Падма Субраманьям На желтой площади, одна. Иная в каждое мгновенье, Она – пчела, она – цветок, И смел каскад ее движений, Ее прозрений чист поток. Она тасует персонажи Богинь, красавиц и мегер, В ней проступает Бог… и даже Развратный принц в тисках гетер. Маня – то взглядом, то бровями, — В пыли браслетами звеня, Сегодня – строго между нами — Она танцует для меня. А вечером тишайшей ланью, Клубком свернувшись, цедит сок, И гасит выплески желаний, В тончайший кутаясь платок

В Мадурай

Веет слишком сладостно из Рая, И претит горячей вонью Ад… Говорят, индусы, умирая, В жизнь иную здесь бросают взгляд. И по их легендам и поверьям Взгляд последний есть и первый взгляд, За приоткрывающейся дверью Встретят те, кто здесь вокруг стоят. И когда мне белый свет задраят Я сквозь смертный разгляжу покров Гопурамы храмов Мадурай С сонмом марципановых божков. Во Вселенной места нет разлуке, Здесь и там со мной пребудешь Ты — Полуузнаваемые руки, Полуизмененные черты. Я из ямы выйду в Царство Ямы. Пусть Тебе еще здесь жить и цвесть, Там ни индуизма, ни ислама, Ни христианства нет. А встреча есть!

Раздвоение личности

Виват, Бернье, ау, Алаев! Как мне б хотелось, налегке, Пройти на юг от Гималаев С трехрогим посохом в руке! Но все расписано до лета, Экзамен, кафедра, зачет, И ждет меня по кабинетам Студентов маленький народ. По Ганди – компромисса ради Я уступлю фортуне злой. Приду в костюме, при параде, Покрытый пеплом и золой; Босой, в вишневых бусах «мала», Потупив бороду свою, В зачетки выставлю всем баллы — И мантру Шиве запою!

Свет с востока

Как пошл мир, как глухи струны, Дорога жизни так темна… Из-за задворок Хумаюна Восходит желтая луна. Миг и волшебен, и обыден. В ней свет, и вечность, и покой, И Путь становится мне виден, Хранимый, Индия, тобой.

Первое января

Синий бриз Аравийского моря И пустынная бледность песка… В океанском и в пляжном просторе Необъятного света тоска. В желтом зное расплылся Карачи, Опустилась ковром тишина, Лишь по-детски жалобно плачет Заклинателя змеев зурна. Ближе к вечеру камень нагретый Все, что взято у Солнца взаймы, Возвратит. Ох, какое же лето Предстоит нам с уходом зимы?!

«Раджастхан: песочная химера…»

Раджастхан: песочная химера. Злой верблюд как раб – у колеса. Вычурных хавели Джайсалмера Сыпется медовая краса. Раб всю жизнь идет, бредет по кругу, Колесо натужное визжит. Здесь вода важней врага и друга, Здесь вода синоним слова жить. Монотонны сказки здесь и пляски. Из пустыни жарко веет страх. Кто ж придумал яростные краски Раджастханских сари в деревнях?!

«Бесконечность. Быстротечность…»

Бесконечность. Быстротечность. Мы и здесь с тобой и там, И просвечивает млечность В мелочах, открытых нам. Жизнь и Вечность – устремленье Из одной в простор другой, Бело-черное движенье В ослепительный покой. Между ними нет порога, Между ними только миг, Просто здесь мы слышим Бога, Там, быть может, видим Лик

Прощай, Индия

Все ближе тот день и минута, Пора, заждалась меня Русь, Я сам пристегну свои путы, Я больше, увы, не вернусь. На взлет самолет развернется, В окне сразу станет темней, И пальма восслед мне метнется — Последняя в жизни моей… P.S. Представил. И сердце заныло, Теперь не вздохнуть, не уснуть — А вдруг это все уже было И кончен индийский мой путь??

* * * * *

Праздник Холи в Дели, Индия, 2008 г. Праздник Холи – ежегодный популярный индуистский фестиваль весны, иначе называемый Фестиваль красок

Гробница Хумаюна (XVII в.). Дели

Храм бахаи в Дели. Построен в 1986 году. Его часто называют храмом Лотоса или Тадж-Махалом XX века

На фотографии видно, как сочетаются между собой колониальная и современная архитектура Дели

Типичная индийская улочка

У входа в президентский дворец (Раштрапати-Бхаван)

Раштрапати-Бхаван – официальная резиденция президента Индии в Дели

Священный город Варанаси (Бенарес)

Омовение в Ганге. Варанаси (Бенарес)

Ганеша путешествует на крысе. Каждое божество в индуизме имеет свое транспортное средство

Шри Ауробиндо Гхош – индийский философ, поэт, революционер и организатор национально-освободительного движения Индии, йогин, гуру и основоположник интегральной йоги

Его Святейшество Джагадгуру Шанкарачарья Шри Чандрашакхарендра Сарасвати Свамигал

Его Святейшество Джагадгуру Шанкарачарья Джайендра Сарасвати Свамигал и Его Святейшество Джагадгуру Шанкарачарья Виджайендра Сарасвати Свамигал. Фото 2014 года

Падма Субраманьям – выдающаяся индийская танцовщица

Шри Сарада Деви (Святая Мать) – духовная супруга Шри Рамакришны Парамахамса – индийского гуру, реформатора индуизма, мистика, проповедника, признанного Аватарой (воплощением Бога)

Свами Вивекананда – индийский философ Веданты и йоги, общественный деятель, ученик Рамакришны и основатель Ордена Рамакришны (Рамакришна Матх) и Миссии Рамакришны

Жрецы в аэропорту. Лучше всего об Индии сказал Роберт Рождественский: «Здесь то, что прошло, никуда не исчезло, здесь то, что придет, не уйдет никогда»

Индия занимает четвертое место в мире по протяженности железных дорог. Общая длина путей составляет 64 015 км. Ежегодно железные дороги страны перевозят более 6 миллиардов пассажиров и более 350 миллионов тонн грузов

Обычный индийский автобус

На дорогах Индостана встречается множество раскрашенных грузовиков и автобусов

Одно из типичных «чудес» Индии. На самом деле – сильнейшая форма массового гипноза

Заклинатель змей

Плата за проезд

Борис Александрович Рыбаков и Святослав Николаевич Рерих

Президент Индии Абдул Калам вручает Ростиславу Борисовичу Рыбакову орден Падма Шри (Белого Лотоса) – одну из высших наград страны. 2007 год

Примечания

1

Король потерял свое королевство (англ).

(обратно)

2

Увы, теперь в телерекламах стали уже говорить Мицубиши!

(обратно)

3

Кхараби ауратен (букв, сломанные женщины) – проститутки.

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • I. Дели
  •   Делийские зарисовки
  • II. Бенарес (Варанаси; Каши)
  •   Сарнатх
  • III. Кхаджурахо
  • IV. Ауровилль
  •   Ауробиндо Гхош
  • V. Вокруг Мадраса
  •   1. Махабалипурам
  •   2. Об индуизме
  •   3. Канчипурам
  •   4. И Снова Канчипурам
  • VI. Гималаи (три попытки)
  •   Попытка первая: северо-восточные Гималаи
  •   Вторая попытка: северо-западные Гималаи
  •   Попытка третья и последняя – центральные Гималаи
  • VII. Сарада Деви
  • VIII. Два парламента религий
  •   На пути в Чикаго
  •   Встреча двух миров
  •   Парламент религий, 1993
  • IX. Транспорт Индии
  • X. Чудеса
  • XI. Заблудившееся предисловие
  • XII. Хожение длиною в жизнь
  • Приложение. «Индийская тетрадь» (из книги «Стихи для себя»)
  •   «Не выйду в дверь, в окно не выкинусь»
  •   Перемещение
  •   Дели на рассвете (из окна гостиницы)
  •   «Перед статуей, темной и древней»
  •   Баньян в Татгуни
  •   Конарак
  •   Велорикша в ночном Бенаресе
  •   Канья Кумари
  •   Деревня
  •   Южная Индия
  •   На берегу
  •   Утро
  •   Удайпур
  •   Уходящие в прошлое
  •   Огнь пробужденный
  •   Дерево
  •   Майсур
  •   «Ганди читаю – и думаю»
  •   Индийский путь
  •   Ненаписанная картина
  •   «Помнишь – дом с абажуром в Мытищах»
  •   Тепло индии
  •   Пресс-конференция Ю.А. Гагарина в Дели
  •   Калькутта
  •   «Над Гол-парком бесцветное небо…»
  •   Первая неделя в раю
  •   Во внутреннем дворе миссии Рамакришны
  •   В келье
  •   С того света
  •   Сувенир для внучки
  •   Разочарование (Дакшинешвар)
  •   Чай
  •   Нон-дуализм
  •   Возвращение
  •   Июльский дождь
  •   В горах
  •   Муссон
  •   Стихи, записанные в поезде Калькутта – Мадрас («Корамандельский экспресс»)
  •   «Ночь – душнее, чем темное иго татар…»
  •   Рыцарь Шива
  •   «Нет святого без прошлого…»
  •   Перегрелся
  •   «Когда-нибудь, лет через двести-триста…»
  •   Зоопарк в ю. Индии
  •   Двадцать шесть
  •   На площади в Мадрасе
  •   В Мадурай
  •   Раздвоение личности
  •   Свет с востока
  •   Первое января
  •   «Раджастхан: песочная химера…»
  •   «Бесконечность. Быстротечность…»
  •   Прощай, Индия
  • * * * * * Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Индия. 33 незабываемые встречи», Ростислав Борисович Рыбаков

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства