Сын Божий сказал о Себе: «Я есмь путь и истина и жизнь». Каждый христианин в той или иной мере проходит путь Христа, свой индивидуальный, но всегда, в основе своей, схожий с земным путём Спасителя. Герои этих рассказов идут ко Христу своей дорогой, полной искушений, трудностей — но и чудес, любви и света!
Александр Петров ПУТЬ К ОТЦУ сборник рассказов
Стать большим
На огромной планете среди множества людей жил маленький человечек. И называли его по-маленькому — Ваня. Жил, как научили его маленькие родители. Они внушили Ване, что нужно делать все так, чтоб никому не мешать, а стремиться к простоте, покою, не выходя за рамки, предписанные маленькому человечку, «чтобы чего не вышло».
И Ваня так жил. Лишь однажды почувствовал он, как сердцу стала тесной грудная клетка. Мимо проходил высокий и недоступный. Тогда Ваня знал уже, что кроме людей маленьких есть еще и большие. Ему полагалось остерегаться их, поэтому он даже и не стремился приблизиться к их огромному миру. Но этот большой и непостижимый проходил так близко, а сердце запульсировало требовательно и тревожно. Ване на миг представилось, что это также близко, как пыльная земля под ногами, как спертый воздух, которым он дышал.
Осмелел Ваня и, чувствуя прилив сил, приблизился к проходящему и потянулся так высоко, как смог. Все тело выпрямилось. Встал он на носочки, ладонь взметнулась на страшную высоту, голова непривычно закружилась… Еще чуть-чуть и он мог потерять равновесие, Ване стоило великого труда удержаться, чтобы не упасть. Он потянулся так высоко, как никто из его знакомых — но достал лишь до середины огромного каблука. И этот каблук стремительно летел сквозь пространство и время, рассекая воздух со свистом летящего снаряда. Человечек, оглушенный, втянутый в вихрь, закрутился, замелькал и рухнул на теплую свою и спокойную землю. Оседающая пыль покрыла Ваню теплым одеялом, успокоила бубухающее сердце. Он встал и отряхнулся.
Высокий и недоступный оказался уже далеко и вовсе не летел, а спокойно шел себе к своей далекой цели.
Человечек с благодарностью вспомнил наставления родителей и решил больше никогда не сближаться с той непонятной, страшной и чуждой ему жизнью. Так решил Ваня. Он убедил себя опытом. Но в самом потайном и маленьком уголке его души осталось какое-то недоумение.
Между тем все вокруг текло и менялось. Менялся потихоньку и он. В жизни его появилась женщина. Она была еще меньше человечка, называла его Ванечка, и это ему нравилось. К тому же в ней — в движении миниатюрных плеч, в блеске глаз и медовых словах — жила некая трепетная тайна, которая волновала и манила к себе. Родители учили Ваню, чтобы постичь тайну женщины, необходимо жениться. Он организовал скромную свадебку, на которую пригласил лишь тесный кружок знакомых, и все удалось. Гости кушали и танцевали, а потом разошлись.
Тайна оказалась простой и небольшой, ее хватило на несколько недель. Потом стало скучно, а потом и вовсе никак… Человечек жил тихо-тихо, так что ему стало незаметно самого себя. Ваня ужался, умалился до размеров той самой точки в самом потайном и маленьком уголке своей души, в котором скрылась тайна недоумения.
Нет, почему? — оставались еще руки, ноги и голова. Он, как и раньше работал, ел и двигался внутри своего круга по предписанным старшими законам. Ваню хвалили жена и родственники, знакомые и начальники. Но существовал он только ради той маленькой точки в душе, в которой, как в холодной земле, покоилось до времени зернышко.
Так заведено в природе, что после зимы наступает весна и приносит тепло и свет. Эта весна обрушилась на планету решительно и властно. Солнце пронзило светом все большое и малое, и не осталось ни единого уголка, куда бы оно ни протянуло свои животворные лучи.
Нет, не произошло никакого чуда. Просто зернышко в душе маленького человечка проросло и стало набирать силу. Вместе с Ваней росла и сама душа его. И человек стал большим, потому что у кого большая душа, тот уже не может оставаться маленьким. Люди, с которыми жил Ваня, стали упрекать его в высокомерии, потому что он смотрел на них с высоты своего роста. Он мог, конечно, сравняться с ними своей точкой зрения, но для этого ему нужно было стать перед ними на колени, а вот этого Ваня уже никак позволить себе не мог. Как не мог и называться более Ваней. Он стал называть себя Иваном и требовал этого от других. Осуждали его теперь открыто и громко, только голоса их слышались все тише и тише: Иван рос, и совсем другое стало достигать его сознания.
Обнаружил Иван, что его вселенная, которая ему казалась огромной — это лишь мизерный кружок там внизу, а мир на самом деле куда обширнее. Воздух здесь в высоте чистый, вовсе не пыльный, и небо не серое, а синее… Увидел он и людей, кишащих там внизу. Также обнаружил Иван, что до самого горизонта он такой один. И в этот миг ему вспомнился тот, высокий и недоступный, который походя посеял в его душе маленькое зернышко сомнения.
Он решительно пошел туда, где скрылся таинственный незнакомец — за горизонт. На своем пути многое постигал Иван из законов большой жизни, но чем больше узнавал, тем больше рождалось новых вопросов. Например, ему стало до боли в сердце жаль маленьких человечков, которые копошились в пыли и ничего не желали знать о другой, большой, необозримой жизни. Он шагал все дальше, удаляясь в голубые дали, но понял, что познания мира также бесконечны, как бездонно это синее небо вокруг.
Наконец, за далекими далями, высокими горами, широкими полями, глубокими морями нашел Иван тех, высоких и ранее недоступных. Они сразу узнали его и приняли в свой круг. И поселили его в своем городе, где улицы широки, а дома подпирали синие небеса. Где люди не суетились, а больше думали и рассуждали. Первое время все новое и интересное захватило Ивана, увлекло, вскружило голову. И многое узнавал он, и многому удивлялся в этом новом мире высоких познаний и головокружительных идей.
Между тем жизнь его как-то устроилась. Однажды в компании сослуживцев познакомился Иван с тремя, которые отличались от других. Внешне, разговорами, в деловом отношении, пожалуй, не выделялись они из среды остальных. Но только что-то таинственное выглядывало иногда из зрачков их серьезных глаз. Быть может, мягче, уступчивее других оказывались их решения. Да и между собой эти трое имели полное согласие и завидное дружелюбие. Какая-то невидимая властная сила притягивала к ним Ивана.
И решился он, и пришел к ним. Трое приняли Ивана просто, как давнего друга. С того дня все изменилось. Новую спираль захватывающих знаний пришлось постичь Ивану. И эта новизна существенно отличалась от всего, что ему довелось испытать. Весь мир, все предыдущие представления о нем, вся история и наука — все абсолютно приобретало новый смысл. День за днем эти трое открывали Ивану совершенные и таинственные стороны жизни, которые называли истиной.
Сначала с трудом давалась Ивану новая жизнь, потом легче, затем он сам стал задавать множество вопросов, которые требовали немедленного разрешения. Но в один прекрасный день он понял, что приблизился к невидимой, но вполне ощутимой стене, которую ему простым накоплением знаний уже не преодолеть. Дальнейшее познание истины требовало от Ивана существенного изменения самого себя.
— Готов ли ты, Иван, измениться настолько, чтобы идти дальше? — спросили они.
— Я сумел понять лишь самое малое. И что-то мне подсказывает, что это лишь капля в океане, — сказал Иван, с трудом преодолевая волнение. — Конечно, останавливаться на полпути глупо, и кажется мне уже невозможным. Да, я готов.
— Видишь, там, на самой высокой горе — сияющий золотом Крест?
— Нет… Хотя, постойте! Да, только сейчас увидел, — обрадовался он.
— Тогда иди, взойди на гору и возьми этот Крест на себя. Только имей в виду, что снять его — смерти подобно. Лучше тогда и не идти, лучше остаться, как есть, лучше даже сойти вниз и вернуться в прежнее состояние маленького человечка Вани.
— Нет, братья, вернуться к прежнему я не хочу. Этот голод… — он растет день ото дня. Душа требует насыщения. Я готов взять Крест, и если надо, умереть с ним. Только жить как раньше, не могу.
Обняли его трое братьев, поздравили с главным выбором в жизни и повели к высокой горе. Вместе они прошли по знойной долине, обливаясь горячим потом, омылись в чистых ниспадающих водах реки, просушили и отбелили одежды в солнечной долине у подножия, восходили на сверкающую вершину, помогая друг другу, заботливо поддерживая Ивана. Должно быть, самому ни за что не суметь ему подняться на эту высоту, на почти вертикальную скалу, в такую высь, где небо фиолетово-синее, воздух пронзительно чист, а солнце — ярче тысячи земных солнц. Должно быть, разбиться бы ему насмерть, упасть в изнеможении, если б не заботливые руки, постоянно поддерживавшие его. Наконец, Иван встал рядом с Крестом, удивился, что он не золотой а вблизи его сияние не заметно, и услышал громовые слова:
— Имя твое отныне Иоанн. Бери и неси.
Лишь протянул свои руки Иоанн к деревянному восьмиконечному Кресту с четырьмя коваными гвоздями — Крест наклонился и мягко лег ему на спину. Средняя перекладина опустилась от правого плеча на грудь, Иоанн обхватил руками теплый деревянный брус.
В этот миг произошло нечто неожиданное. Иоанн вырос настолько, что стал видеть выше края звезд, глубже земной бездны. Одновременно с этим под тяжестью креста ноги, как в песок, погрузились вглубь. Глаза Иоанна установились на уровне, где в самой затхлой пыли у самой-самой земли жили свою маленькую жизнь маленькие человечки.
Сначала он немного растерялся, решив, что утонул. Но, подвигав ногами и руками, удостоверился в своей свободе. Более того: Иоанн ощутил способность передвигаться с немыслимой скоростью, одновременно видеть и слышать множество людей, знать даже сокровенные их мысли. Обнаружил он в себе и умение воздействовать на людей с помощью невидимой, но вполне ощутимой силы. Понял он также, что эта вездесущая добрая сила действует через Иоанна только тогда, когда все внимание его устремлено к нуждам и бедам маленьких людей.
Когда, наконец, Иоанн освоился со своим новым состоянием…
Когда сумел принять единство бремени Креста и нечеловеческой свободы…
Когда весь его огромный разум умалился до той самой мизерной точки в душе, из которой она и выросла…
Когда в этой точке он обнаружил бесконечность времени, света и доброго могущества…
…Тогда оттуда хлынуло и затопило его самого, весь мир и всю бесконечную вселенную нечто желанное, родное и радостное, что прозвучало дивным звуком, — любовь.
Тогда Иоанн вместил в своем сердце всех людей, животных, растения, ранее чужой холодный космос — и любовь, дарованная ему свыше, обняла и обогрела всю эту необозримость. Слезы благодарности источились из глаз его и пролились на землю.
А маленькие человечки, измученные долгой жаждой, обрадовались: серое небо пролило на их пыльную землю радужный звонкий дождь.
Последний день
Дверь за мной противно скрипнула и все-таки предательски хлопнула. Ноги не хотят идти. Да и куда? Теперь… После этого… Сел на эту — как ее? — банкетку. Та-а-а-ак…
Нет, я, конечно, уже был готов. Меня предупреждали, мне говорили: сходи и проверься. Вот и проверился. «Завтра с вещами в клинику!»
Так! Спокойствие, только спокойствие. Это только пока в клинику. Это еще только на более серьезное обследование. Но как он это сказал! Сколько в его глазах было… обреченности, что ли? Да что там! Он говорил это не человеку, а уже… Словом, не человеку. Спокойствие. Может быть, ему зарплату снова задержали; может быть, жена на него утром накричала. Да может, он с детства такой мрачный. Хотя, с другой стороны, если после изучения анализов, вот с таким лицом, и вот с таким взором, и с таким сокрушением… И в такую клинику.
Последний день? Как бы это ни было грустно, но давай примем это. Смиренно, спокойно, с пользой для… Ага, вот ты и не готов даже к ответу на этот вопрос.
Открыл записную книжку, щелкнул авторучкой и записал первое, что пришло на ум: «1. Примириться со всеми». Уже неплохо. А что если после этого следом обида проскочит? Значит: «2. Научиться всех любить». Вот так.
Выхожу на улицу. Вопреки моим надеждам здесь с серого небосвода по-прежнему моросит мелкий дождик. Медленно, с частыми остановками иду домой. Жадно вглядываюсь в окна домов, рассматриваю деревья, редких прохожих, кошек и собак, голубей и воробьев. Замечаю в себе острый интерес ко всем проявлениям жизни, которая несмотря ни на что продолжается и обнаруживает себя постоянными шевелениями и копошением, игрой света и тени, отражением неба в лужах… Дождик собирается в большие капли на моем лице и стекает по щеке на подбородок — и это впервые не раздражает, а радует.
Это что же, я возлягу на одр, а это все будет и при моих последних вздохах, и даже после их вечного замирания? И ничего не изменится… Вон та мокрая кошка, крадущаяся за нахохлившимся воробышком, будет продолжать охотиться; вот эта береза будет сбрасывать пожелтевшую и надевать новую листву, вот этот драндулет будет ждать у подъезда водителя и возить его из дома на работу, а потом на рынок за картошкой…
В этот момент я понял, как я люблю жизнь! Острая жалость к себе наполнила грудь и перехватила дыхание. Какое-то время хотелось рыдать и выть. Никто сейчас не мог понять меня, никто не мог помочь. С этим каждый справляется в одиночку. Всегда почему-то именно в одиночку. Два квартала я жалел себя. Два квартала упивался абсолютным одиночеством и хождением по краю черной пропасти.
И когда мое отчаяние достигло апогея, и я впервые остро осознал свою немощь в изменении судьбы, разом обмяк и даже почувствовал какой-то малодушный комфорт этого нового моего состояния детской беспомощности, — вдруг во мне просвистел мощный вихрь. Прислушался к себе: все изменилось! Истина ворвалась и… освободила меня. Да, я стал свободным! Рухнули с глухим звоном цепи условностей. Натянулись и лопнули ветхие сети обманов. Я ступил за невидимую черту и перешел в другой мир.
Совершенной ерундой показались безденежье, подступающая слабость, конфликты на работе и в семье. Абсолютно обесценилось ущемление моих прав кем-то другим, моего самолюбия и самомнения. Все это рухнуло и валялось где-то далеко — внизу, на глубине той пропасти, куда звало меня двухквартальное отчаяние.
В этом новом моем состоянии среди ярких золотистых лучей, льющихся из будущего сверху справа, уродливыми громадами высились и требовали немедленного оперативного удаления метастазы обид и ненависти. Теперь уже не кошки с воробьями, а только они, эти мои греховные чувства, интересовали меня.
Безжалостным взором глядел я внутрь своей души и содрогался от страшного вида этих мерзких порождений. «Какой же я урод! Все эти мусорные кучи — это же я сам! Это мое личное приобретение» — блеснуло откровением.
Вот это — обида на моего вечно пьяного друга, который обманом выманивал у меня деньги и вещи, пропивая их. И я смел обижаться на этого несчастного больного человека! Да он мой спаситель! Он показал мне мою жадность и злобу. Разве не расплывался он в извиняющейся улыбке, не светился виноватым лицом, когда в минуты какого-то прозрения я воспарял над суетой своих амбиций и общался с ним, как с равным, по-доброму, как с братом. Это я и виноват в его падении. Я виноват в его горе. Вспомнилось из ранее прочитанного и давно забытого: как там?.. Не спрашивай, по ком звонит колокол, потому что он всегда звонит по тебе. Если погибает твой друг, то вместе с ним погибаешь и ты.
Вот это — затаенная злоба на должника. Он брал деньги на похороны матери сроком на месяц, но не вернул и через год. Я звонил ему с угрозами и обещанием «разобраться», а он молчал! До сих пор не может найти работу, пьет с горя… Еще один пример моей жадности и злобы. И тебе спасибо, друг. Прости и ты меня, подлого.
Женщина. Одинокая и потерянная. Она полюбила меня, окружала меня вниманием, готова была на все, только бы лишнюю минуту провести со мной. Некому ей больше отдать женскую нежность, не на кого излить свое нерастраченное материнство. Ох, как она меня раздражала! Как я упивался своей властью над ней! И не выдержала она такого грубого попрания последней любви. Сорвалась, наговорила резкостей, кричала даже. Я, конечно, спокойный и рассудительный, убийственно вежливый и холодный, как зимний гранит, выслушал ее и высказал фразу, целиком состоявшую из вежливых, правильно подобранных и расставленных ядовитых слов. Помнится, жалко ее стало на какой-то миг. Мне бы тогда извиниться, пожалеть ее… Нет, затоптал жалость, погасил. Мне бы найти ее, выпросить прощения. Она бы, конечно, простила. Только где теперь ее найти, после переезда?
Ну а разве мое отношение к остальным представительницам половины человечества так уж безоблачно? При каждом удобном случае я унижал их, выставляя превосходство мужского разума. А куда он меня привел? Чуть не загубил совсем, если бы не спасла меня «глупая» женская доброта. Пока я выступал на партийных собраниях, размахивая атеизмом, как пиратским флагом, именно старушки продолжали нести свои записочки в церкви, чтобы вразумить нас, ослепленных помраченным умом. Это они крестили нас, преодолевая бабий страх. Это они сквозь годы всеобщего предательства донесли до наших дней свечу веры. Спасибо вам, дорогие, и простите меня, неблагодарного.
Мое самобичевание продолжалось еще какое-то время. Дождик то затихал, то снова брызгал в лицо мелкую водяную пыль. Ноги промокли, куртка не грела, но только все теплее становилось мне в этой внешней промозглости. Таяли одна за другой уродливые громадины, стирались из моей души. Чище и спокойней становилось там, глубоко внутри.
А это что за страшная глыбина? Это моя ненависть к целым народам. Какое право я имею вторгаться в такие высокие сферы своими кухонными пересудами? Да не будет воля моя, подлая и немощная, но воля Вседержителя во веки веков! Прости меня, тоже наказанного, народы наказанные! Будем вместе исправляться, если сможем. Если найдем силы бороться против черной силищи, сбросившей нас — всех и каждого — в прах за одно и то же преступление. Трудно сейчас нам всем, ибо все мы сыны блудные, со свиньями собственных грехов обретающиеся. Но всех нас любит Отец и обратившихся к Нему не унизит местью и попреками, но для всех соберет стол праздничный и со всякой щеки отрет слезу покаянную…
И эта черная глыба рухнула и рассыпалась в пыль. Словно еще один очистительный вихрь пронесся в душе и вымел эту ядовитую пыль вон. Словно взлетел я на миг над землей, подхваченный свежим порывом. И это грязное место души моей заполнил благодатный всепрощающий мир.
Во время этой внутренней деятельности я почти не замечал, куда несут меня промокшие ноги. А вынесли они меня к остановке трамвая. Сел в подошедший вагон и доехал до монастыря. У его древних белых стен, метра на три врытых вглубь земли «культурным слоем» мусора и пыли, рядком сидели нищие. Рука моя потянулась в карман и достала пачку свернутых пополам купюр. Я раздавал их, просил молиться о моем здравии. Они благодарно принимали деньги, вскакивали и сразу принимались за молитву. Сейчас эти грязные оборванцы стали для меня почти родными.
Особенно меня порадовали трое: две женщины и мужчина, сидевшие на влажной траве под куском черной пленки. Они трапезничали белым хлебом, луком и копченой ставридой, запивая водой из большой пластмассовой бутылки. Я присел к ним, раздал деньги. Они меня горячо поблагодарили и заботливо прикрыли от мелкого дождя краем хрустящей пленки. Мой взгляд остановился на их руках. Раньше меня бы передернуло от их вида: красные, обветренные, с серыми цыпками и грязными ногтями. Этими руками они заботливо поправляли иконы, висевшие у них на груди. Они улыбались, гладили меня по спине, а я плакал. Эти несчастные стали для меня благодетелями. Вот так круглый год ходят они из монастыря в монастырь, презрев презревший их мир, молитвенники за мир, спасители мира. Я подумал: не пойти ли мне вместе с ними, — но понял, что слаб для этого, слишком избалован, слишком люблю себя. Под их заботливым покровом уютно и спокойно мне стало. И даже не хотелось от них уходить. Но, поблагодарив их от души, попросил молиться за меня, чахлого, и направился в сторону монастырских ворот.
Вошел на мощенную лакированным камнем территорию монастыря и растерялся: куда идти? В центре возвышался белый огромный собор. Пошел туда. За тяжелой дверью собора стояла тишина. Служба кончилась, и женщины наводили порядок. Когда я вошел и стал оглядываться, рядом со мной появилась шустрая сухонькая старушка и громким шепотом стала объяснять, что закрыто, что надо выйти. «Куда?» — «Не знаю, иди в церкву напротив, может, там кто есть.»
В еще большей растерянности стал я посреди монастыря и оглянулся. Мимо пробежали молодые послушники, потом опять женщины-трудницы, но священников видно не было. Решил дождаться, во что бы то ни стало. Из какого-то служебного здания вышел невысокий монах в наброшенной на плечи курткой. Я устремился к нему. Он остановился, и на груди его блеснул крест священника. Я уже стоял на коленях:
— Батюшка, меня сегодня приговорили к смерти, у меня последний день, примите меня!
— Идем.
Мы дошли до собора, но не стали подниматься по главной лестнице, а слева от нее спустились по ступенькам к двери, ведущей в нижнюю церковь. Своим ключом священник открыл замок и вошел внутрь, я последовал за ним. Здесь, в полумраке, у алтарных икон горели лампады, стояла гулкая тишина, нарушаемая нашими шагами. Священник снял куртку, и я смог его рассмотреть. Невысокого роста, в черном подряснике и клобуке. Со строгого лица аскета на меня глянули добрые ясные глаза. Судя по длинной черной бороде с сильной проседью, ему было не меньше шестидесяти лет. Он надел епитрахиль, выложил на аналой Крест и Евангелие и глуховато спросил:
— Так что случилось?
Я рассказал о посещении поликлиники и разговоре с врачом. Потом о своем внутреннем покаянии.
— Ты веришь, что Господь и Пресвятая Богородица могут тебя исцелить?
— Верю.
Он кивнул и, встав лицом к иконостасу, прочел молитвы. Обернулся ко мне и произнес:
— Кайся.
Я стал на колени, и мои грехи, приняв форму звука, полились из меня грязным потоком. В обычном состоянии мне бы и десятой части этого не вспомнить, а тут… С самого детства все мои подлости, как кадры из фильма, всплывали из глубин памяти и мелькали перед моим внутренним зрением. Эти зрительные образы, превращались в слова и гортанью выносились вон. Священник иногда переспрашивал меня, и сердце мое екало от страха, но он кивал, и я облегченно продолжал. Вот моя память привела меня к сегодняшнему дню, быстро пролистала его час за часом, и я умолк. Прислушался к себе — вроде все…
Мою повинную голову накрыла лента епитрахили, сверху — рука, от которой сквозь ткань струилось успокоительное тепло. Батюшка прочел разрешительную молитву, и я встал с колен. Он неожиданно радостно глянул на меня и обнял.
— Ты сегодня ел-пил?
— Нет, не удалось.
— Сейчас мы тебя причастим.
Он сходил в алтарь и вынес оттуда золоченую чашу. Снова читал молитвы, потом торжественно, как великую ценность, взял в ложечку частицу Святых Даров и поднес к моим губам. Я сложил руки крестом на груди и открыл рот, почувствовал, как жар от языка по всему моему существу разлился ярким светом, изгоняющим тьму. Затем запил «теплотой» из фарфоровой чашки, заботливо, как ребенку, поднесенной батюшкой к моему лицу.
— А теперь давай прочитаем акафист Пресвятой Богородице, чудотворному образу Ее «Всецарица».
Акафист он читал нараспев, сначала глуховатым голосом, потом все более густым и радостным. И вот уже каждое слово отдавалось в моей голове, в моем теле, заполняя все внутри: «Радуйся, Всецарице, недуги наша благодатию исцеляющая!» Радовался батюшка, всецело отдавшийся пению; радовался и я, совершенно забывший о своем несчастии; вся церковь радовалась и ликовала вместе с нами, трепетными отсветами иконных ликов, легким эхом отзываясь каждым закутком. «Радуйся и ты!» — вспомнился ответ Богородицы афонскому монаху Кукузели, при каждом удобном случае воспевавшему акафистами славу Царице Небесной.
— Теперь читай этот акафист каждый день и исцелишься, — батюшка протянул мне тоненькую книжечку.
Его спокойная уверенность передалась мне.
— Как мне вас отблагодарить, батюшка?
— Исцелением своим, сынок.
Вышел я наружу и даже не удивился изменению погоды. В небе над монастырем из ярко-синего разрыва серой облачности сияло солнце: «Радуйся и ты!»
Обследование в клинике вызвало бурную реакцию врача. Перелистал он результаты анализов и загромыхал на все отделение:
— Делать нам тут нечего, что ли! Почему эти тупицы присылают сюда совершенно здоровых людей! Да с такими данными — хоть в космонавты!
Странно, эта новость меня совершенно не удивила. Единственное, что я нашелся ответить:
— Они не тупицы. Все они сделали правильно. Просто я… исцелился.
Полигон
Ближним моим и дальним, пока еще живущим на Полигоне, посвящается.
В мое окно постучали, я нехотя оторвался от книги, накинул куртку и вышел наружу. Хозяин взмахом руки позвал за собой, широким шагом двинулся в сторону своей резиденции. Я понуро следовал за ним. Такое посещение Хозяина предвещало одно из двух: хорошую взбучку или награду. Так как за последнее время ничем особенно хорошим я не отличился, то, скорей всего, сейчас меня ожидают неприятности. Еще раз всмотрелся в спину Хозяина, энергично, чуть вразвалку идущего впереди, но ничего полезного для себя из вида его мощной спины не извлёк.
Только что привезли машину свежего товара. Жора уже выковыривал из кучи самое ценное. Его подручные сортировали отобранное шефом по аккуратным кучкам. Ряша подкатилась шариком, быстренько хватанула кусок зеленого хлеба в одну руку, черный банан — в другую и, кусая добычу на бегу, ретировалась. Жора успел-таки лениво пнуть ее в бок каблуком сапога, но не больно, так — для порядка.
В кабинете Хозяин устроился в своем кресле, подбородком указал мне на один из стульев. Я присел, вытянул руки впереди себя на столе, сцепив пальцы в замысловатый замок. Хрипловатый голос Хозяина прозвучал неожиданно тихо:
— Надо будет удвоить процент этому деловому.
Оказывается, он наблюдал в окно за шустрой работой Жоры. Перед ним на противоположной стене кабинета светились экраны множества мониторов. Каждый показывал, что происходит в разных точках Полигона, где имеется хоть какая-то деятельность. Из-за спины Жоры профессионально проверялся, то есть воровато оглядывался, полковник органов надзора Удин, ожидавший своего процента.
Когда-то этим занимались бандиты. Потом одних перестреляли, другие со временем перешли в легальный бизнес, третьи перешли в органы и уже под их железным щитом обирали бизнесменов. «Полковник в законе» Удин работал в прежних еще органах, затем его поймали на убийстве своего начальника, предложили уволиться с повышением, но он обиделся, убил обидчика, затем создал собственную банду. Когда органы стали сотрудничать с бандитами, полковник восстановился в прежнем звании, добавив к нему полученный в банде титул «в законе». Так и ходил на работу в погонах, татуировках и золотых цепях. Единственным человеком, которого он остерегался, оставался Хозяин, хотя поговаривали, что и тому приходится иногда прибегать к помощи «полковника в законе».
— Он и так ворчит на непосильное бремя поборов, — бросил я наугад, чтобы выйти из своего ступора.
— Ерунда! Только я один знаю, сколько он ворует и как. Жорик обнаглел, а за это надо наказывать. — Хозяин помолчал и обернулся ко мне. — Понимаешь, Леха, мне все про всех известно. И про тебя тоже…
Мне стало жарко, я расстегнул несколько пуговиц своей куртки и уставился на одну из них, спрятав глаза от пронизывающего взгляда Хозяина. Позеленевшая медная пуговица висела на двух нитках. Внутри пылающей головы пискнула жалкая мыслишка: «Если выйду отсюда своими ногами, обязательно ее пришью покрепче».
— Скажи, ты ходил на Лысую гору?
— Ходил, — выдохнул я обреченно.
— И что там делал?
— Смотрел на Дворец.
— Ну и как он тебе?
— Мне показалось… То есть знаю точно, что он…
— Я слушаю.
— Он прекрасен! — вырвалось у меня.
Моя голова опустилась еще ниже. Пальцы одеревенели от напряжения. Я замер в ожидании страшного. И вдруг совершилось нечто неожиданное. На мои оцепеневшие пальцы легла сверху теплая громадная рука. Я поднял глаза и встретился с незнакомыми глазами Хозяина. Такого в них я еще не видел: из самой глубины зрачков на меня струилась отеческая умная доброта.
— И что, действительно, как говорят, он сияет?
— Да, Хозяин, сияет, как солнце! — выдохнул я, совершенно осмелев. — А вы разве сами не видели?
— И у Авеля ты был?
— Да.
— Что же он тебе сказал?
— Авель сказал, что двери Дворца открыты для всех.
— Это я знаю, а еще что?
— Еще он сказал, что меня туда зовут.
— Ну, что ж… Ты ни разу не соврал. Значит, я в тебе не ошибся.
Он встал со стула напротив, куда пересел во время моего испуганного забытья, и вразвалку прошелся по кабинету. Я с облегчением осмотрелся. Мне доводилось бывать здесь дважды, но ничего, кроме своих сцепленных рук на столе и внутреннего напряжения, в памяти не осталось. Кабинет, как и вся резиденция Хозяина, по меркам Полигона, имел вид солидный и даже роскошный. Но мне довелось увидеть Дворец, а после этого зрелища все на Полигоне мне казалось гнилым хламом. Дворец сверкал гранями драгоценных камней, сиял ярким светом. Нет слов, как он прекрасен!
— Мои предки строили этот Дворец, — донесся издалека голос моего собеседника. — Отец мой во время восстания брал его штурмом. Был даже комендантом, но его убили во время бунта. Меня как сына героя поставили Хозяином Полигона. У нас в семье было двенадцать братьев и сестер. Они все уже умерли. Мой учитель говорил, что смерть на Полигоне только тогда может считаться героической, когда человек, презирая законы старого мира, убивает себя сам. Именно так все мои родственники и поступали. Одни убивали себя пулей, другие водкой, третьи бросались вниз головой со скалы героев. Сейчас я уже стар, и передо мной стоит выбор: или покончить с собой, или идти во Дворец. Ни того, ни другого я сам сделать не могу.
— Хозяин, вы себя недооцениваете. Нужно лишь встать и пойти.
— Совсем ты еще мальчишка, Леха, — улыбнулся он, задумчиво теребя седую бороду. — Чем дольше работаешь на Полигоне, тем труднее выбраться из его паутины. Поэтому я тебя прошу… Да, прошу пойти во Дворец и отнести туда мой дар. Говорят, если они примут дар, то у человека появится шанс выжить. Даю тебе время проститься со всеми, и сразу уходи. Слышишь? Не задерживайся, какие бы ни возникли причины, — уходи решительно, без оглядки!
Вышел из резиденции я другим человеком. Окинул взглядом обширные поля Полигона, людей, копошившихся в кучах товара, птиц, летавших над всем этим в сером небе, — и будто увидел все впервые. Каким неприглядным мне это показалось! И отвращение, и жалость закрались в мою грудь. Но вдруг я вспомнил о грядущих переменах — и будто свежим ветром дохнуло на меня. Куда мне отправиться в первую очередь? Наверное, к Авелю.
Только что привезенная куча товара уже рассортирована. Жора сидит на веранде офиса и считает доходы. Он поднимает на меня глаза и улыбается:
— Кажется, сегодня я заработал еще на одну виллу.
Вилл у Жоры несколько, причем в самых красивых местах. Мне довелось побывать на трех. Одна стоит близ дороги, по которой возят товар. Когда проезжает очередной грузовик, виллу трясет и грохот заглушает все разговоры. Не помогают ни высокий забор, ни множество пластмассовых деревьев, ни ярко-зеленая синтетическая трава, хотя все эти модные навороты и стоили ему бешеных денег. Другая находится на берегу реки. Бурые воды этого водоема источают густые испарения, от которых даже наши птички падают замертво. Третья вилла одиноко торчит на колесиках среди бетонного поля. Дело в том, что товар после сортировки и отлежки трамбуют и заливают бетоном. На бетонных полях некоторое время живут, но свободного места у нас тут все меньше, поэтому в некоторых местах товар укладывают вторым слоем поверх бетона, а построенное здесь жилье перемещают с места на место.
На свои виллы Жора ездит на комфортабельном автомобиле. От грузового он отличается тем, что внутри кабины лежит толстый мягкий коврик, поэтому трясет меньше. Еще там есть вентилятор, гоняющий воздух, поэтому бензином и товаром пахнет слабее. Хотя…
Жора выкупил себе эксклюзивное право отбирать лучший товар, наименее испорченный. Только следом за ним остальные могут приступить к своей работе. Хотя ко мне он относится и с симпатией, но все равно при случае посмеивается. Непонятно ему, почему у меня покупают мои научные книги и энциклопедии, каких глупцов может заинтересовать такая литература. Да и уровень моих доходов вызывает у него саркастический смех.
За углом дымят котлы нашей кормилицы Ряши. Она у нас работает с пищевым товаром. Этим делом занимались и ее предки. Хоть и много она варит и жарит, но хватануть какой-нибудь черный банан из новой партии — это ее непреодолимая страсть. Жует она постоянно, может быть, поэтому по комплекции напоминает шар.
Вот и Ляля стоит у стены своего дома с желтым фонарем. Она несколько подслеповата, поэтому и мне кричит свое «Заходи, сладенький!». Потом разглядывает меня и дружески кивает. Я интересуюсь, как поживает ее сын. Она мне улыбается: все нормально, мол, выздоравливает. Как-то у нее случился бурный роман с нашим красавчиком Флоксом, только даже Ляле не удалось своей горячей любовью расплавить его самовлюбленность. Как говорится, в своей любви они были абсолютно единодушны: она любила его, и он тоже любил себя. После того романа у нее появился сын Толик. Мы с ним дружим. Удивительно смышленый парнишка. Перечитал почти все мои книги. Только болеет он часто. Однажды он признался, что это у него от переживаний по поводу маминой работы. Хотя нет более любящего и заботливого сына. И Ляля в нем души не чает.
Раб устало проплелся мимо, даже не поглядев в мою сторону. Всю свою жизнь он работает, кроме времени, положенного на сон. Как-то и это время он пробовал отдать работе, но через неделю свалился с ног и заболел. Работает он и на Жору, и на Ряшу, и на всех, кто платит, сколько хватает времени. Никто не видел его отдыхающим, думающим или читающим. Даже ест он на ходу, идя с одной работы на другую. На празднике, когда все пируют и смеются, Раб тоже умудряется работать, поднося еду и напитки, таская музыкальные инструменты и реквизит.
Наша тихая Геля задумчиво слоняется по саду с книжкой стихов. Ничего не скажешь, сад она посадила очень даже красивый. Ржавые водопроводные трубы и автомобильные шины, сложенные в причудливую композицию, увиты плющом и заросли мхом. Кактусы высятся на кучах камней. Эти громадные булыжники она таскала сюда своими руками и раскрасила в разные цвета. Посреди сада — бурая лужа, по которой плавают обрывки бумажек и серенькие чайки. Геля знает много стихов и способна часами их читать, вернее, напевать. Она закатывает глаза, поднимает бледное сухонькое лицо к небу и затягивает: «Ах, эта стылая фортуна слезит по склянке бытия…» Разговаривать с ней бесполезно. Я пробовал. Ты ей задаешь вопрос про доходы, а она отвечает, что звезды подошли к ней сегодня особенно близко. Ты ей про музыку, а она вдруг завоет про плесень на капле луча. Хотя, конечно, женщина она беззлобная и тихая. Ходит между камней и поскуливает себе под нос.
Прямая противоположность Геле — наша великая начальница Амазиха. Эта женщина может только командовать и требовать. Командует она подчиненными и мужем, прохожими и соседями. Требует — у тех, кто выше ее по должности. Часто терпение людей, с которыми она общается, кончается, и ей устраивают скандалы и даже иногда бьют. Только страсть командовать у нее не убывает. Вот и сейчас Амазиха с высоты балкона, поджав и без того тонкие синие губки, подбоченясь фертом, скрипучим голосом дает мне указание прекратить тут разгуливать и срочно заняться полезным для нее делом. Так как я не обращаю на ее слова никакого внимания, она все больше распаляется, трясется, краснеет. Я уже отошел от нее на порядочное расстояние, а она все не унимается. Ага, вот переключилась на мужа, который не успел прошмыгнуть мимо незамеченным. Ох, бедолага, беги ты от нее!
На отшибе, среди густых кустов бузины, затерялась хибарка нашего отшельника. В этих зарослях, к всеобщему удивлению, напрочь отсутствовали змеи, крысы и комары, густо населяющие подобные места. Раньше Авель, как и все, работал, но по старости получил пособие, переселился в глушь и уединился. Днем к нему приходят разные люди — кто за советом, кто за лечением, а по ночам он закрывается и уходит в молчание. Пока я продирался сквозь заросли кустов, он сидел на крыльце и говорил с рабочим. Этот парень слыл задирой и скандалистом, но сейчас напоминал овечку, которую кормят из рук свежей травкой. Увидев меня, Авель кивнул на дверь хибарки. Я вошел внутрь.
Здесь в сумраке маленькой комнатки с крохотным оконцем царила тишина. Как только я входил сюда, тишина устанавливалась и в моей голове. Казалось, сюда не проникали даже грохот бульдозеров и рев грузовиков. Закончив прием посетителей, отшельник неслышно возник передо мной и присел за свой стол. Из шкафчика, из-за обычных книжек, купленных у меня, он извлек и положил перед собой свою главную книгу. Эта старинная книга с древними буквами и тисненым крестом, если бы ее обнаружили органы надзора, могла бы стоить ему если не жизни, то свободы. Правда, некоторые говорят, что сейчас времена уже не те, органы надзора насквозь коррумпированы, только никто законов Полигона не отменял, поэтому возможность наказания остается.
— Итак, Хозяин тебя отпускает, — прервал молчание отшельник.
— Да, и требует, чтобы я здесь не задерживался.
— Ну что ж, это разумно. Бывает прощание затягивается на всю жизнь.
— Было и такое?
— Случалось…
— Авель, почему ты сам отсюда не уйдешь?
— Я уже уходил. Пожил во Дворце, набрался сил, и велели мне вернуться назад. Нужно и здесь кому-то лечить больных. Вот и тебе я пригодился.
— Скажи, старец, смогу ли я там жить? Мне иногда кажется, что я стану тосковать по прежней жизни.
— Если ты способен полюбить свет и чистоту, то новая жизнь тебе понравится. А ты способен, иначе бы здесь не сидел.
— Разве другие с Полигона не любят свет? Разве чистота может не нравиться?
— Где-то в глубине души все люди светлы и чисты, но грязь проникает в каждую клеточку нашего естества и отравляет его. Чтобы очиститься, нужно не только желание, но и силы. Чтобы воспринять свет, нужно выйти из собственной внутренней тьмы. А для этого необходимо увидеть в себе тьму и возненавидеть ее. Твоя задача — пройти этот путь первым, чтобы за тобой последовали другие. Тех, кто не сможет выйти отсюда, ты будешь спасать во Дворце.
— А такое возможно?
— Тебя научат. Не сразу, но ты многое поймешь и многому научишься. Но готовься к тому, что тебе придется всего себя изменить, а это потребует многих усилий и терпения. Только награда за эти труды ожидает тебя такая, что ты сейчас и представить себе не можешь.
— Как мне лучше уйти отсюда, Авель?
— Лучше всего прямо сейчас зайти к Хозяину, взять его дар и, не оглядываясь, уйти. Но я знаю, что тебе обязательно нужно со всеми проститься. Ну что ж, устрой пир, угости всех, а наутро сразу и уходи. Никому о своем уходе не говори. На кого имеешь обиду, попроси прощения наедине, если тебе позволят… С собой ничего не бери. Вот и все. Прощай.
На обратном пути я зашел к музыканту Дубе и кормилице Ряше, заказал им организацию пира. Они обрадовались и похвалили меня, даже не поинтересовавшись поводом. Заломили эти прохвосты жуткие цены, я возмутился и хотел было поторговаться, но вспомнил, что деньги теперь не имеют значения, и, к их великой радости, согласился.
Хозяин встретил меня у входа в резиденцию. Казалось, он нетерпеливо ожидал моего появления. Молча провел к себе, усадил за стол. Показал рукой на экран монитора.
— Видишь грузовик с тентом? Завтра утром садись в кабину и уезжай. Поедешь без остановки до самого Дворца. Там скажешь, что от меня.
Пир грохотал и смеялся. Народ пил водку и объедался разной вкуснятиной, которую наготовила Ряша. Дуба сотрясал пространство кислотной музыкой. Сейчас он пел свой суперхит о гниении, самоубийстве и страстях. Многие — сидя, или стоя — извивались под громовые ритмы, выпучивая глаза и строя страшные гримасы. Считалось, чем больше кривляешься, тем ты свободней и сильнее, тем более способен воспринимать эту кислотную психоделию надрыва и смертельного восторга. Дуба уже давно не пил водку, ему настоящее наслаждение сообщали только уксусная эссенция и бешеные ритмы. Однажды он провозгласил, что самоубийство в последний момент жизни — это слабо, вся жизнь должна стать медленным изощренным самоуничтожением.
Я видел этих людей, может быть, в последний раз. Мне хотелось поговорить, излить душу, попросить прощения, но пир не давал такой возможности. Музыка заглушала все звуки, в паузах между песнями народ пил водку, объедался из громадных котлов и смеялся шуткам, заранее заученным из специальных веселильных книг.
Ко мне часто подкатывала Ряша, ставила передо мной еще одну чашку с едой и громко возмущалась, что же это я за мужик такой, если не съел еще и десятка порций. Сама при этом непрерывно — ложка за ложкой — наполняла свой обширный рот из каждого блюда, находившегося поблизости. Она всегда была доброй, незлобивой женщиной, готовой всякого накормить до отвала за мизерную плату. Я сказал, что очень ей благодарен, за что она на радостях впихнула в мой открывшийся рот большую порцию тушенки. Пока я жевал, она уже кричала своей помощнице, что крысы вовсе не противны, просто их надо уметь готовить…
Флокс сидел напротив и по привычке разглядывал себя в отражениях всех гладких предметов. Множество женских глаз восторженно впивалось в его прилизанную и напомаженную, разукрашенную цветными карандашами физиономию. Он заметил, что заказчик пира, то есть я, смотрит на него, и стал поворачиваться, красуясь в разных ракурсах, кокетливо улыбаться, поводил плечами и вращал глазами. Я с трудом через стол дотянулся до него и погладил его по мускулистому накачанному плечу, присоединяясь к восторгам множества почитателей его красоты. Флокс снисходительно улыбнулся, благосклонно приняв мой жест.
Мимо пробежала озабоченная Амазиха в сопровождении послушной свиты. Мне она приказала немедленно встать и присоединиться к танцующим, потом крикнула Дубе, чтобы он сыграл ее любимую песню «Вставай, проклятьем заклеймись», а не «какую-то ерунду». Ряше приказала переставить котлы с едой и украсить их по-другому. Флоксу дала указание прийти к ней в гости и развлечь ее вечером. Словом, работы ей сегодня предстояло много.
В это время на сцену вышла Геля и под приглушенные ритмы суицидной психоделии запела в микрофон свежий стих: «Я страстно возжаждала студня из розовой плесени чувств…» Ее брови от напряжения эмоций приняли почти вертикальное положение, глаза куда-то закатились, а губы выгнулись печальной подковой. Напротив меня Флокс пробовал придать своему лицу такое же богемное выражение, но, изрядно помяв лицо и безуспешно состроив несколько рожиц, вернул себе прежнюю снисходительную мину. Геля после завершающего «Я выпила тебя до дна, вернись в свое болото!» от сильного перенапряжения рухнула в предусмотрительно протянутые руки Раба, и ее понесли в кресла отдохнуть и подкрепиться водкой. Я выхватил из вазы веточку чертополоха и признательно с поклоном возложил цветок к ее изысканно тонким ногам. Она благодарно провела по моему лицу холодной ладонью.
Подбежал ко мне сынок Ляли, Толик, и с разбегу прыгнул ко мне на колени. На его чумазой физиономии лиловел свежий синяк: снова дрался с обидчиками своей мамы. Наверное, только он один здесь предчувствовал прощание. Ничего он не говорил, да и в грохоте пира я не услышал бы его слабого детского голоска, он лишь прижался ко мне и обнял ободранными ручонками. А я гладил его по голове, чмокал в вихрастую макушку, жалея маленького друга на будущее, на время предстоящей разлуки.
По моему плечу сзади похлопали. Я оглянулся и увидел жестами зовущего меня за собой Жору. Он повел меня в ресторан начальства, где в кабинете сидела свита приближенных во главе с Хозяином. Тяжелой рукой он отстранил льнувшую к нему Лялю и жестом указал на соседнее кресло. В этом кабинете музыка звучала гораздо тише, поэтому можно было говорить без напряжения.
В углу за отдельным столом согнулся над машинкой Летописец. Он фиксировал для истории каждый шаг и каждое слово начальства. Также он записывал, кто, сколько и что съел, сколько товара принято и обработано, сколько заработано денег, куда потрачено и прочие сведения. В его функции входило написание истории, а также ее толкование. Причем каждый новый Хозяин Полигона заказывал свою версию истории, аккуратно уничтожая предыдущую. Так что работы у Летописца было невпроворот. Иногда и мне приходилось иметь с ним дело, когда ему нужны были сведения из старых энциклопедий. Он всегда поражал меня своей работоспособностью и обширными знаниями. Но самый большой талант имел он в толковании и перетолковывании исторических фактов. Самый главный принцип его работы заключался в поговорке: была бы генеральная линия — а уж историю мы подгоним!
Хозяин выгнал всех из кабинета и наклонился ко мне.
— Торопись, Леха! Сегодня ночью мне такое приснилось, что и рассказать страшно. — Хозяин заерзал и еще ближе нагнулся к моему уху. — Мне приснилось, что я уже кончался. Так вот, после этого я попал в такую жуткую темень! Такой страшный мрак, что и выразить невозможно… Ты вот что, Леха: чтобы завтра прямо с самого утра — и пулей отсюда! Понял? Я тебя умоляю!
— Хорошо, Хозяин, конечно. Не волнуйтесь. Если честно, мне и самому здесь уже в тягость…
Ранним утром грузовик увозил меня прочь от Полигона. Чем ближе я подъезжал к Дворцу, тем светлее становилось и впереди, и вокруг. Когда последний перевал остался за спиной, и я выехал на равнину, яркое солнце осветило все вокруг. Дворец неумолимо приближался, а мое сердце радостно-тревожно забилось: что-то впереди?..
А вот и громадные въездные ворота! Они распахнуты настежь. Никакой стражи, только дежурный приветливо улыбается мне и спешит показать путь. Когда я остановил грузовик и вышел наружу, вдруг совершенно ослеп. Оказывается, запыленные и прокопченные окна кабины не пропускали и малой доли света, который разливался вокруг.
Пока я моргал и тер кулаком слезившиеся глаза, ко мне кто-то подошел и мягко произнес:
— Ты, наверное, новичок?
Я утвердительно кивнул. На мои глаза опустились темные очки. Я проморгался и увидел рядом мужчину в белой одежде. Его открытое доброе лицо тоже было светлым и лучилось приятной улыбкой.
— Ты, наверное, деньги привез? — спросил он участливо.
— Да, от Хозяина Полигона. Это его дар. Куда мне с ними ехать?
— Несчастные люди, они по-прежнему думают, что их деньги имеют какую-то цену. Но Господь милостив, и даже эта жертва будет принята. Так что вези свой груз на склад, а потом спроси, как найти первый корпус, — там тебя и поселят.
На складе я поинтересовался, почему же это деньги наши не имеют цены? Мне ответили, что здесь другие ценности. А от жителей Полигона важна только жертва как акт покаяния. И еще мне объяснили, что все, привозимое с Полигона, в том числе одежда, подлежит сжиганию, так как может нести на себе гнилостную заразу.
Потом меня направили в баню. Обливали горячей водой, поливали густыми жидкостями, которые пенились и пузырились, терли мягкими губками. Одели меня в светлые одежды, на которых не имелось ни единой дырочки и заплатки. Когда я глянул в зеркало, то не узнал себя: на меня смотрел молодой красавец с удивительно белым лицом и светло-коричневыми волосами, приглаженными предметом, называемым расческой. От меня пахло необычно приятно. А голова кружилась от пьянящей легкости.
В первом корпусе меня поселили в комнате со светлыми стенами и усадили за блестящий стол, уставленный удивительно красивыми блюдами, тонко благоухавшими. В прозрачной вазе некоторые фрукты мне показались знакомыми, только цвет имели необычный. Я спросил, почему это банан здесь не черный, как обычно, а такой желтый. Мне пояснили, что черными бананы становятся, когда портятся и начинают гнить. Такие испорченные продукты здесь употреблять не положено, их выбрасывают.
Итак, меня учат незнакомой прекрасной жизни. Каждый день приносит мне новые знания. После многих лет лжи я начинаю обретать истину. Мне кажется, что я приник к источнику чистой воды, которую пью и никак не утолю свою жажду.
Довелось мне узнать и о себе. Имя мое — не Леха, а Алексий. Мои предки жили в этом Дворце, но после восстания, которое здесь называют переворотом, изгнаны отсюда на Полигон. Сначала здесь жили восставшие пьяные романтики, которые старую жизнь решили улучшить на свой вкус, но были обмануты руководителями восстания и в конце концов уничтожены. Дворец стал выполнять роль символа власти, многие святыни осквернялись и продавались за кусок заплесневелого черствого хлеба. Сейчас сюда возвращается прежний тысячелетний порядок, но самое главное — в центре Дворца восстановлен и засиял новой чистотой Храм.
Мне поначалу пришлось мучительно долго готовиться к первой своей исповеди. Мой горделивый разум не позволял разглядеть в себе множество грехов, которые, как занозы, вросли в мою душу, парализовали ее прозрение вечности. Только совесть снова и снова взывала к моей окаменевшей душе, не давая покоя ни днем, ни ночью. И вот исповедь очистила меня: под епитрахилью священника невидимо сгорели все мои грехи. Невидимо и неощутимо сгорели… Только ярко и счастливо ощутил я в душе, в умытом существе радостную, светлую чистоту!
После первой исповеди, которую я запомню на всю жизнь, меня ввели в Храм, и я обрел возможность его посещать и даже вместе со всеми участвовать в Божественных Таинствах. Духовный наставник учит меня покаянию и смирению, соблюдению чистоты и любви к Богу и людям. Понемногу я постигаю великое искусство молитвы. Каждый день теперь я молюсь о своем помиловании и причастии вечной жизни. Чем глубже очищается душа, тем ярче возгорается моя молитва, тем настойчивее молюсь о спасении людей с Полигона.
В храме я учусь стяжать благодать. Мой наставник учит внимательно прислушиваться к состоянию своего сердца, определяя, что именно вызывает во мне благодать. Какие духовные занятия рождают умиление, всепрощающую любовь, умиряют страсти, осветляют душу…
Однажды на воскресной Литургии во время пения «Иже херувимы» я почувствовал острое желание молиться. В тот миг я забыл о себе и своих нуждах, но всецело отдался молитве о людях Полигона. О, какой же смелой и дерзновенной стала моя молитва! Я мысленно перебирал одного за другим всех знакомых и впервые в жизни ощутил то, о чем только слышал или читал. Ни малейшей обиды, ни тени осуждения не осталось в моем сердце, в каждом из этих человеков мне удалось увидеть Божие творение, которое бесконечно любит и желает спасти Господь.
Совершенно явно пришло ко мне ощущение, что моя молитва услышана Отцом Небесным и угодна Ему. Я тогда замер и умолк. Величайшее спокойствие посетило мое сердце.
Вышел я из храма, не чувствуя под собой ног. Мне хотелось, как можно дольше сохранить в себе этот тихий покой. Но вот меня тронули за локоть и сообщили, что у главных ворот меня ожидают посетители. Я взял благословение у наставника и прошел к воротам.
Здесь меня нетерпеливо ждали и громко ругались несколько человек с Полигона. Когда я приблизился к ним и радостно поприветствовал, они удивленно и со страхом замолчали. Я открыл им свои объятия и обнимал по очереди: Жору, Ряшу, Дубу, Лялю и моего любимца Толика. И не замечал я сейчас их грязных физиономий, ветхих заплатанных лохмотий, не воротил носа от страшного запаха гнили, которым они насквозь пропитались. Не думал о том, что моя белая одежда может испачкаться, да и не оставалось на ней никаких следов. Любовь моя все очищала, обнимала и освещала их темноту. Но мои гости почему-то скованно отстранялись от меня, будто не узнавали. Я спросил, в чем дело, чем я сумел обидеть их. Тогда за всех ответил Жора, что я стал чужим и абсолютно не похож на прежнего Леху.
Ну что ж, стал я осторожно объяснять, ведь здесь у меня началась новая жизнь, а она человека меняет. Мне пришлось уговаривать охранника, затем наставника, чтобы моих друзей пропустили ко мне в гости. Их пустили, но заставили переодеться в нормальную человеческую одежду. Вот они выходят один за одним из раздевалки — мужчины в рубашках и брюках, женщины в платьях и платочках, расставшись с одинаковыми грязными робами, увешанными ржавыми цепями. Вспомнив давний обычай, они ставят свечки к иконам в привратной часовне, кладут мятые сальные деньги в ящики. Выходят на залитую ярким светом площадь Дворца и зачарованно, почти ослепнув, несмотря на черные очки, оглядываются вокруг.
Наконец они вошли в мое скромное жилище, я рассадил их и стал расспрашивать. Первая очнулась Ряша, оглянулась и протянула мне черный гнилой банан и кусок хлеба, покрытый голубоватой плесенью. При этом она бурно радовалась, что ей удалось эти лакомства втайне пронести сюда, чтобы я вспомнил «вкус домашней пищи». Я взял ее за руку и подвел к столу, заставленному нашей обычной едой, показал ей желтый банан и мягкий, теплый хлеб. Она со страхом смотрела на эти незнакомые предметы и боялась взять в руки.
К нам подошел Жора и как великую ценность сунул мне хвост тухлой селедки в фирменной тряпичной обертке с солидолом. Я придвинул ему поднос с нормальной едой и предложил отведать. Но он тоже застыл в нерешительности.
Следующим подошел Дуба и включил для меня свой магнитофон с жуткими криками и воем вместо привычной для меня мелодичной музыки. Я мягко, но настойчиво отобрал у него рычащий магнитофон, выключил его и включил запись нашего хора. Комната наполнилась чарующими звуками ангелоподобного пения, льющимися буквально со всех сторон. Дуба остолбенел с открытым ртом.
Чтобы восстановить душевное равновесие друзей, мне пришлось усадить их за стол и долго рассказывать о жизни во Дворце, о нашем быте, работе, отдыхе. Пришлось даже показывать им, как нужно есть незнакомые блюда. Труднее всего было объяснить им, что пища может быть свежей и ароматной. А гнилую, тухлую, заплесневелую употреблять здесь не принято и считается опасным. Вспомнил и рассказал им, что и меня все это поначалу очень удивило. Но к хорошему быстро привыкаешь, и вот сейчас мне кушать гнилье совершенно не хочется.
Мои дорогие гости с опаской, недоверчиво попробовали незнакомую еду, понюхали и глотнули освежающих напитков. На всякий случай поискали глазами водку. Наконец, распробовали, оценили вкус, и стали с аппетитом угощаться. Видимо, все же до конца они так и не пришли в себя, потому что Ряша не набивала рот, а ела степенно и аккуратно. Один лишь Толик сохранял детскую непосредственность и весело уплетал все, что ему подкладывала заботливая мамаша.
Ляля рассказала, что они сначала обрадовались моему отъезду. Быстро прибрали мой бизнес к рукам и разделили между собой денежные сбережения. Потом однажды, собравшись вместе, вспомнили меня и поняли, что потеряли друга. Вот и решили навестить и побаловать домашними деликатесами.
Я растрогался и сказал, что очень рад их видеть. Только сейчас я стал понимать, насколько они мне дороги. Не знал, можно ли им рассказывать о своих литургических переживаниях, но очень хотелось поделиться с ними радостью. Тогда я молча помолился и сказал:
— Дорогие мои, вы сами видите, как здесь красиво. Разве не прекрасна эта музыка? Разве не приятны на вкус эти блюда? Вы еще не успели познакомиться с жителями Дворца, но могу свидетельствовать: они разные по профессии и культуре, возрасту и темпераменту; только объединяет нас всех одно, самое главное, — наша вера в бесконечную любовь Божию. Всех нас Господь зовет к Себе, всех хочет утешить и обрадовать. Никого не отвергнет Отец, если прийти к Нему с покаянием. Только за эту малость Господь и простит, и обрадуется, и поселит в Своем Дворце. А самое главное — примет в Свой Храм, где мы все соединяемся с Господом для приготовления к жизни вечной. Ведь каждый из нас — человек, то есть чело, или разум, устремленный в вечность. Мы предназначены для вечности, а не для самоубийства на мусорной свалке. Время вашего пребывания здесь подходит к концу. Вы можете остаться здесь прямо сейчас. Можете вернуться на мусорную свалку, простите, Полигон, и там сравнить свою обычную жизнь с тем, что видели здесь. Только видели вы очень малую часть того светлого и радостного, что здесь происходит. Я вас очень и очень люблю, поэтому предлагаю прийти и поселиться здесь, во Дворце.
…Мои друзья уходили. Несколько раз они оглядывались и махали руками, жмурились от яркого для них света и отворачивались. Им предстояло возвратиться туда, где почти никогда солнце не выходит из-за туч. Смогут ли они вырваться оттуда? Не знаю. Но я буду молиться за них всю оставшуюся жизнь.
Мы будем молиться. Рядом со мной стоял мальчик по имени Анатолий и доверчиво сжимал мою руку. Своей детской чистой душой он принял новую жизнь во Дворце без лукавых взрослых колебаний. Он не захотел возвращаться на мусорную свалку.
Путь к отцу
Свобода! Я вырвался из этих ужасных оков. Передо мной открылись светлые дали. Даже облачные небеса разодрались и исторгли солнечный свет.
Первое, что я сделал, — купил шикарную машину. Сейчас я поворачиваю на шоссе и давлю педаль акселератора до упора. О, восторг! Кроны деревьев по обочинам сливаются в зеленые ленты. Мощный мотор там, под сверкающим капотом, ревет и сообщает колесам жуткую силу вращения. Черный гладкий асфальт дороги несется на меня и, перетертый рифленым протектором беспощадных колес, выбрасывается назад и превращается в тонкую нить, тающую за горизонтом. А вокруг меня, в этом салоне, — мягкая кожа, плавные изгибы пластика, музыка со всех сторон сразу. Ну и, конечно, — мои уверенные руки настоящего мужчины на рулевом прямоугольнике.
Молодчага отец, ничего не скажешь, отдал мою долю без скандала. Нет, конечно, поговорил для порядка, расспросил насчет планов. Только он-то меня знает: если что решил — нипочем не отступлюсь. А решил я, братцы, жить свободно. А не так, как этого кто-то хочет, не так, как кем-то положено, а как этого хочу я. Вот так. На прощанье он сказал: возвращайся, если что… Нет, отец, скоро ты меня не жди. Надоела мне твоя правильная жизнь, надоело слушать, опустив голову: это нельзя, это не так, это не эдак. На-до-е-ло! Свободы хочу, свободы!
Однажды, а случилось это со мной в юности, я упросил отца отпустить меня к тропическому морскому побережью. Вручил он мне тогда деньги и сказал, чтобы я постоянно помнил об одном: чем красивее и роскошнее место, тем больше там жуликов и мечтателей, что в его представлении одно и то же. Провожая меня до поезда, он все наставлял меня на предмет безопасности и обязательной трезвенности. Чтобы я, значит, не терял бдительность, потому что мир жесток и обманчив, а я пока еще наивен и беззащитен. Запугал он меня в итоге так, что я уж и не рад был, что поехал. Под каждым кустом и пальмой, под столами шашлычных и даже под поверхностью морской воды мерещились мне страшные бяки-буки, а уж от женщин я шарахался, как от чумы. Представляете: идет по набережной, залитой бордовым закатом, эдакая золотистого загара юная красавица. Томным взором продолговатых глаз она приветствует в моем лице всю мужскую половину человечества. А оно, то есть мое лицо, выражает один только ужас в предчувствии гнусной и вероломной провокации со стороны этой соблазнительницы.
С тех пор я, сами понимаете, несколько подрос. Все эти отцовские разговоры о том, что за границами его хозяйства царствуют зло и разврат, мне представляются лишь игрой его воспаленного воображения. Полноте, батюшка, жизнь прекрасна и удивительна, в ней много интересного и увлекательного. И все это создано для таких, как я, — целеустремленных и энергичных личностей, любящих это вопиющее очарование жизни!
В городе снимаю номер в гостинице, не самой центральной, но приличной. Вообще-то я и квартиру купить могу, но деньги мне понадобятся для бизнеса. Нет, вкалывать с утра до вечера, как дома у отца, я не намерен. Есть более скорые способы приумножения капитала. Дело в том, что с самого детства я был потрясающе удачлив. Представьте себе, я ни разу не проиграл ни единой игры или пари. Когда удача сама просится в карман, как же этим не воспользоваться!
В бутике покупаю три отличных костюма, три пары ботинок из натуральной кожи, дюжину рубашек, галстуков, носки и прочую мелочь. В светлом изысканно мятом шелковом костюме от Кензо, благоухающий английским ароматом «Хьюго», с тонкой сигарой «кофе со сливками», с часами «Омега», как у Джеймса Бонда, на запястье, предварительно полюбовавшись в зеркалах своим новым имиджем плэйбоя-экстремиста, выхожу из магазина, исполненный уважения к самому себе. Сажусь в свое белое авто, швыряю на заднее сиденье пакеты с обновами и замечаю восхищенные взгляды хорошеньких продавщиц. Улыбаюсь улыбкой номер три (вежливый отказ) и телепатирую: не до вас пока, девочки, дело надо делать. Вот заработаю вожделенный миллион, тогда и до вас очередь дойдет.
Днем, после сытного обеда в ресторане, поднимаюсь к себе в номер и сплю до вечера. Просыпаюсь готовым к великим свершениям: бодрый, в меру злой, сосредоточенный. В душе закипает здоровый азарт. Сегодня мне повезет. Это я знаю точно.
В казино меня вежливо, но настойчиво просят сдать оружие. Вздыхаю, но подчиняюсь: моя «беретта» — из той же лавочки, что и машина, легкая и мощная — переходит из моей крепкой ладони в руки охраны, ложится на полку сейфа. Передо мной то же самое сделали двое здоровенных детин, видимо, телохранителей тощего дядечки во фраке, который важно ступает во главе процессии, гордо неся черепашью голову на тонкой шее. Только эти качки сдавали аппараты посолидней: «Калашников» и «Стечкин». Охрана казино и глазом не повела, будто принимала трости или перчатки.
В игорном зале покупаю жетонов на десять тысяч долларов, выбираю рулетку и сажусь между мужчиной в черной тройке и дамой в серебристом вечернем платье. Мужчина скучает, пьет коньяк и играет по малой, без интереса. Дамочка одним глазом обозревает меня и ставит увесистую стопку жетонов на «чет». Вот это по-нашему, мон шер ами! Я ставлю по-крупному, сразу все на «семь». Крупье едва уловимо усмехается, вероятно, наперед считая мои деньги своим выигрышем. Не обольщайся, парень, тебя ожидает множество неприятных минут.
Шарик бегает-прыгает и успокаивается на цифре «семь». Лопаточка крупье двигает ко мне все жетоны с кона. Я ставлю все на «двенадцать» и небрежно осматриваюсь. Я уже знаю, что выиграю, поэтому сейчас меня интересует лишь реакция моих соседей. Мужчина в черном просыпается и делает хорошую ставку. Трое других, сидящих с нами, тоже всколыхнулись и солидно раскошеливаются. Соседка моя нервничает, хотя по ней не подумаешь, что проигрыш ее разорил: выглядит дама на десять миллионов долларов.
Про себя удовлетворенно отмечаю, что этот мир раскованной роскоши так приятно благоухает изысканными духами, дорогими сигарами, деньгами в конечном итоге. Отсюда незримые нити тянутся к символам богатства, обольстительно сверкающим увлекательными миражами мечты: виллам, яхтам, бассейнам с голубой водой, красоткам, яствам, шампанскому… Вот это жизнь, вот это перспективы — это по мне! Согласно моим личным изысканиям в области футурологии, рай для некоторых неординарных личностей начинается на земле. И я этого достоин. На каком основании? А на том, господа, что жизнь у меня одна и прожить ее в трудах-заботах не имею желания.
…Ага, выиграл. Это мне понятно по тому, что теперь я целиком вижу бриллиантовое колье моей соседки с одним, но очень немаленьким изумрудом, — дама повернулась ко мне всем шикарным фасадом. Не без труда выдерживаю пронизывающий взгляд прозрачно-зеленых глаз, в тон изумруду. Улыбаюсь своей неотразимой улыбкой номер два (сдержанная учтивость) и двигаю все свои разномастные фишки к цифре «три». Дама слегка улыбается и ставит на «тройку» десяток своих пластмассовых шайбочек.
Теперь меня занимает физиономия крупье. Когда шарик останавливается, он бледнеет, смахивает выступивший на лбу обильный пот и глядит на меня, как суслик на удава. Ладно, пожалею твою карьеру, ухожу-ухожу. Только я поднялся, как подскакивает шустрый малый в синей униформе с подносом и сгребает мой выигрыш на серебряную его поверхность. Жестом указываю на выход, и мой поднос уплывает к окошку обмена. Со мной из-за стола выходит и моя соседка. Только этого мне не хватало. Я делаю вид, что не замечаю происходящего вокруг и целиком занят только мыслями о выигрыше. Из кассового окошка получаю более сотни тысяч долларов. Для первого рабочего дня неплохо. Дама нерешительно стоит рядом со мной, пока я, шевеля губами, напряженно проверяю правильность обмена. Увидев, как моя ненасытная алчность подавляет во мне все остальные движения души, вздыхает и возвращается в зал. Охрана предлагает мне сопровождение до дома. Я вежливо отказываюсь и демонстративно кладу «беретту» в правый наружный карман пиджака. Они настоятельно советуют мне заглядывать еще, на что совершенно искренне отвечаю: мол, в этом не извольте сомневаться.
Инкассирую выигрыш в сейф гостиничного номера и посещаю еще пару казино, благо ночь в самом веселом разгаре. К утру свое состояние увеличиваю вчетверо. Везу последний сегодняшний выигрыш по пустоватым улицам просыпающегося города.
Из-за бетонно-стеклянных стен домов над пульсирующими вспышками и переливами рекламных огней выглядывает крест и золоченый купол храма. Вспоминаю, что решил с деньгами поступать по-отцовски, то есть отдавать десятую часть храму. При случае нужно будет заехать сюда и раскошелиться. При случае обязательно, но не сейчас: устал. А что, отец, доказал я тебе, что и сам кое-что стою в этой жизни? Не все мне гнуть хребет на твоих фермах и заводиках да на коленках выстаивать, пока меня дядя в мрачной рясе то ли простит, то ли накажет… То-то, отец родной!
Во время игры ничего, кроме кофе, я не употреблял. Поэтому заказываю в номер обильный ужин с шампанским. Заглатываю устриц, спрыснутых лимоном, уминаю крабов с авокадо, шашлык из барракуды — люблю морскую живность. Может быть, это из детской мечты о морях-океанах? А, может, все гораздо проще: в организме не хватает йода… Хотя, честно признаться, первое как-то романтичнее.
Вот заработаю начальный капитал, махну в тропики, поживу на берегу океана. Чтобы пальмы осеняли и прибой шелестел, а пугливая мулатка с вишневыми глазами и жемчугами зубов подносила мне двойной дайкири замороженный с хинином в пробковом стакане. И чтобы рыба-молот ловилась на стальную снасть, заброшенную с задней палубы рыболовного катера спиннингом, укрепленным на моем поясе. И чайки с альбатросами кричали над оливковой волной. И переливчатые закаты пурпурили во все небо, пока я нежусь в шезлонге на террасе своего бунгало. И вневременная «Палома бланка», извлекаемая мулатами в сомбреро из ситар и банжо, плыла в густых пряных ароматах, наполняя истомой эфир атмосферы. Засыпаю, а тропические картинки, словно в калейдоскопе, наплывают, чередуются, манят во светлы дали.
Но вот — здрасьте! — слайдоскоп замирает, а из олеандровых кустов с розовыми пахучими цветами выплывает фигура моего папочки, только не в обычной пропотелой ковбойке, а в белых одеждах, как у святых праведников из Откровения. И молчит! Глядит мой батя своими добренькими глазками — и ни слова… Ой, уйди, отец, не мешай жизнью наслаждаться! Ты же видишь, какая мне удача в руки идет. Убогий я, что ли, это упустить! Иди-иди в свой коровник, свинарник, птичник, иди! Да и братца моего, зануду, что из-за твоей спины выглядывает, тоже прихвати.
После освежающего сна принимаю душ с ментоловым пенистым гелем, одеваюсь и направляюсь по вчерашнему маршруту.
В первом казино по ходу моего рабочего маршрута за той же рулеткой снова сидит вчерашняя дамочка с теми же зелеными глазами, только в другом платье и драгоценностях. От вчерашней ее нерешительности не осталось и следа. Она сразу переходит к активным действиям: весело приветствует, щебечет о погоде, называет свое имя. Хочу сбежать от нее за другой стол, только, судя по ее настырности, это бесполезно. Ладно, придется терпеть. Ставлю все свои фишки на «зеро». Дама игриво повторяет мои действия. Это меня нервирует, зато ее, кажется, только развлекает. Стоит ли говорить, что мы выигрываем, а первый куш делим пополам. Раздражение мое растет и требует выплеска.
Встаю и иду в бар, заказываю — о ужас! — двойной чистый виски. Рядом, как ни в чем не бывало, пристраивается прилипчивая дама. Твердо, но и крайне вежливо, приплюсовав улыбку номер пять (неотразимость), прошу ее из интересов дела не садиться со мной за один стол. Она весело смеется и не менее вежливо и твердо заявляет, что вряд ли позволит мне грабить казино в одиночку. Тогда я встаю и направляюсь к выходу. Она следует за мной.
Громко ругаясь, сажусь в машину. Только включаю зажигание, как двери открываются и внутрь усаживается дамочка с двумя дюжими кавалерами. Все смеются. Кроме меня. Схватив меня в клещи ручищами наемных убийц, веселые ребята отбирают у меня «беретту» и велят ехать в другое казино. Всю ночь мы вчетвером катаемся по злачным местам, пока с кучей выигранных денег не тормозим у входа в мой отель. Милостиво отсчитывают мне десятую часть выигрыша и отпускают спать.
Как только остаюсь один в своем номере, даю выход всему, что накипело в душе. Вдоволь поругав эту прилипчивую троицу, собираю вещи в чемодан и сажусь перед дорогой в кресло. И тут происходит то, что совсем не радует. Двери открываются, и дамочка с двумя костоломами во фраках заходит в мой номер. Им, видите ли, не понравилось мое стремление уехать от них подальше. Видимо, в мое отсутствие они нашпиговали номер подслушивающей аппаратурой. Как же, упустить такую дойную корову!
И вот тут происходит то, чего я сам никак от себя не ожидал. Вхожу в совершенно опьяняющее состояние освобождения и обстоятельно выражаю на словах все, что думаю о них, причем обо всех вместе и о каждом поочередно, после чего заявляю свое право на свободу личности.
…Отец из фиолетовой тьмы выплывает в белых развевающихся одеждах и улыбается мне одними глазами. Глаза у него светлые и добрые. Его лицо лучится теплым золотистым сиянием. Я хочу ему что-нибудь сказать, но мой рот не открывается, язык словно парализован, ничего не могу, только смотреть. Отец удаляется, непроглядная тьма густеет, давит, окутывает пронизывающим холодом и жуткой тоской абсолютной безнадежности. Время останавливается. Лиловая тьма уплотняется в густой черный мрак. Невидимые жуткие существа слетаются отовсюду ко мне, пищат, вскрикивают, воют, каркают. Я их не вижу, зато весьма ощутимо чувствую. Они терзают меня, рвут на мелкие кусочки, впиваются в каждую клеточку моего существа…
Сквозь тяжелые веки брезжит красноватый сумрак. Делаю огромное усилие воли и приоткрываю глаза. В мутном небе мечутся и кричат грязно-серые чайки. Как вас сюда занесло, вестники морских просторов? Что вы делаете здесь, в этом жутком смраде? Приподнимаю гудящую голову и осторожно оглядываюсь. Ох, лучше бы мне не просыпаться… Лежу я, оказывается, на мусорной свалке. Тело мое обнажено, избито, и при малейшем движении взрывается болью. Погулял, значит…
С трудом поворачиваюсь и поднимаюсь сначала на колени, потом и на ноги. Все тело болит, ноги трясутся от слабости, перед глазами плывет. Оглядываюсь кругом и вижу вдалеке шалаш. Плетусь туда, хромая и воя от боли. На своем пути ищу хоть что-нибудь для сокрытия своей избитой наготы. Но здесь только гниющие пищевые отходы. Над пылающей головой носятся чайки и вороны и очень громко кричат. Настолько громко, что каждый крик режет ухо и создает в голове взрыв боли.
Перед шалашом, построенным из фанеры и ящиков, покрытых пленкой, сидят двое. Они обсуждают мое появление и ругаются. Я прошу помочь мне одеться. Один из них сразу отвечает отказом в выражениях совершенно неприличных, другой поднимается, вытаскивает из ящика брюки и рубашку и, тоже ругаясь, только мягче и даже задушевно, протягивает мне. Когда-то сии предметы были одеждой, сейчас же это грязное мятое тряпье имеет вид обносков, только в моем положении выбирать особо не приходится, и я благодарно облачаюсь. В том же ящике находится даже пара рваных кроссовок. Теперь я одет-обут. Правда, мне приходится выслушать от них множество ругательств, но это ничего.
Изображаю на опухшем лице улыбку номер шесть (искренняя признательность) и прошу у них поесть, намекая на то, что наступило время завтрака. Один из этих людей встает и, снова ругаясь, указывает мне в сторону задымленного горизонта, где, вероятно, по его мнению, выход из этого муниципального предприятия. От другого, самого нервного, получаю крепкую затрещину и унизительный пинок в филейную часть. Как ни странно, меня это не валит с ног, а только стимулирует к более активному передвижению в указанную мне сторону горизонта.
Бреду по тлеющему мусору, без особых восторгов вдыхаю сероводородно-метановые миазмы. Своим появлением пугаю стаи птиц небесных. Они всюду копошатся в отбросах и вспархивают прямо из-под ног. Про себя думаю, когда снова разбогатею, обязательно сюда вернусь и щедро отблагодарю этих благородных возделывателей мусорной нивы.
Ох, отец, отец, ты сейчас, наверное, злорадствуешь по поводу моего небольшого приключения. И я должен что-то на это ответить? Только одно: я еще жив, значит, есть шанс вернуть себе завлекающую улыбку фортуны. И я это сделаю! Ух, какая же здесь вонь, и как горит изъязвленное ударами судьбы мое некогда послушное тело.
Итак, что мы имеем? Мммм… Ничего. То есть абсолютно ничего. Полное, круглое зеро. С одной стороны, это хорошо, потому что начинать с чистого листа — это классика. С другой… Ну, а с другой — это чрезвычайно трудно, потому как даже поесть снеди проблемно, а уж что посерьезней… Да, вот такие дела, господа.
Задумываюсь настолько глубоко, что чуть не сбиваю сидящего на корточках человека. Перед ним высится куча макулатуры, которую он осторожно перебирает руками, одетыми в старенькие кожаные перчатки. Надо же, какой аккуратист! Сейчас он обнаруживает мое присутствие и поднимает глаза. Умное лицо старика изображает легкое изумление. Я вопросительно молчу, поэтому он говорит первым. На этой неделе ему дважды здорово повезло. Удалось разыскать икону XVIII века и подлинник письма Ильи Эренбурга. Я мимически выражаю вежливое изумление. Это его оживляет еще больше, и он рассказывает, что посещает эту свалку со дня ее торжественного открытия и до сих пор ходит сюда, как на работу. Он заядлый букинист и антиквар. Как ни странно, сюда иной раз привозят такие уникальные вещи, что диву даешься, до чего же люди не понимают, экие сокровища они почитают мусором. И какой, соответственно, мусор они принимают за сокровища. А лучшей его находкой является, к примеру, рукописное монастырское Евангелие XVI века в серебряном окладе с каменьями. С этой находки началось его увлечение доктриной христианства, исследованию коего этот доктор помоечных философских наук отдает свободное время и жар остывающего сердца.
Я обрываю старика на полуслове и, пока еще смущаясь, прошу чего-нибудь съестного. Старик извиняется и отвечает, что у него ничего с собой нет. Но если я буду так вежлив, чтобы потерпеть пару часов, он закончит сортировку партии макулатуры и пригласит меня к себе домой, где вроде что-то было из еды, хотя он сейчас постится, поэтому для него это в данный период несущественно. Я представляю себе, что несколько часов мне придется выслушивать то, от чего я недавно освободился, и, проглотив горькую слюну, решительно отказываюсь и плетусь дальше.
Свалка остается позади, сейчас меня окружают кусты с деревами, но ее смрадный аромат настойчиво преследует меня. Через лесок открывается дивный заливной луг с высокой густой травой. Где-то недалеко вода. Ага, вот и озерцо, образованное речушкой. Раздеваюсь и с помощью жирной прибрежной глины стираю свою одежду, несколько раз тщательно полощу ее в воде, затем развешиваю на кустах. Примерно то же самое проделываю со своим многострадальным телом. Наконец-то мне удается избавиться от непристойных запахов, я растягиваюсь на травке и погружаюсь в легкую дрему.
Просыпаюсь от неприятного чувства присутствия рядом чего-то нежелательно живого. Не открывая глаз, сквозь чащу ресниц удается рассмотреть сидящую надо мной на корточках женщину. Она внимательно разглядывает следы побоев на моем кожном покрове. Я приподнимаюсь на локте — она смущенно отстраняется и смеется. Рот ее наполнен темными редкими зубами, вокруг бесцветных губ собралось множество морщин, пальцы больших рук растопырены граблями. Одежда на ней дорогая, но безвкусно подобранная.
Поднимаюсь, подхожу к своей сохнущей одежде, с легким ознобом натягиваю влажные брюки, а сам пытаюсь образно живописать, в какую страшную беду попал: напали, избили, раздели и обобрали. Женщина слушает с интересом, но без требуемой жалости. Прошу накормить, зная, что уж это на женщин действует всегда благотворно. Она слишком долго думает и задумчиво предлагает следовать за ней.
Приводят меня в странный дом, затерявшегося в глубине густого смешанного леса. За высоким дощатым забором в окружении все тех же смешанных деревьев, среди высоченных лопухов, осота и двухметрового борщевика выглядывает изба с черной рубероидной крышей. Дом изнутри захламлен, под ногами и вокруг все скрипит и жалуется.
Сажусь за стол, покрытый плюшевой скатертью. Передо мной появляются колбаса, затем хлеб, а потом и тарелка с помидорами. Под взглядом хозяйки жую чинно и сдержанно, за ее спиной набрасываюсь на еду, как зверь дикий. От столь стремительного насыщения начинает кружиться голова, и я, благодаря кормилицу за ее бесконечную доброту, рыщу глазами по комнате в поисках кровати. Обнаруживаю диван и направляюсь к нему, бубня под нос про закон Архимеда. Ложусь и пытаюсь задремать. В конце-концов, имеет право на зализывание ран избитый, несчастный человечек, подобранный на улице доброй женщиной.
Но вдруг ситуация меняется в нежелательную сторону. Подходит хозяйка и нависает надо мной, уперев руки в бока. В голове проносится неприятная мысль о плотских домогательствах, но хозяйка не об этом. Говорит же она о свинарнике, который я и не заметил, и о необходимости работы в нем. Спрашиваю в простоте сердца, можно ли мне рассчитывать на заработок, необходимый для восстановления своего социального статуса. На что она отвечает, без особых замысловатостей, что все зависит от производительности моего труда и ласковости в характере поведения.
Работаю в свинарнике до заката солнца. Здесь так же запущенно и грязно, как в доме. Оно, конечно, если женщина одна и ее слабые руки до всего не доходят, то это простительно, а мне, даже несмотря на травмы, помочь даме только в радость. Хотя, конечно, с другой стороны, все здесь напоминает авгиевы конюшни, притом я вовсе не Геракл.
Собираюсь было достойно завершить рабочий день, как в воротах появляются трое мужчин специфической агрессивной наружности. Довольно вульгарно смеясь и пересыпая свою малопонятную речь нецензурными пояснениями, они выражают удовлетворение появлением в их фермерском хозяйстве бесплатного работника. Мне никак не нравится такая постановка вопроса, и я пробую выразить свое с этим несогласие. На что получаю несколько крепких ударов в разные части тела и угрожающие помахивания воронеными стволами перед своим разбитым носом. Так, понятно: попал я в рабство к бандитам.
Один из моих новых хозяев приносит в свинарник матрац с одеялом и швыряет на грязный пол. Поясняет, что это моя постель. Требует разгрузки привезенных помоев из машины в свинарник — для пропитания животных, стало быть. Ночь провожу в обществе, отнюдь не высшем, зато настраивающем на философский лад. Сквозь щели в худой кровле свинарника поблескивают несколько звездочек. В своих загонах ворочаются и похрюкивают мои соседи по общежитию. За стенами нашего жилища резвятся и побрехивают спущенные с цепи на ночь сторожевые овчарки. Милые создания, когда они твои друзья. Когда же ты для них — объект охраны…
После созерцания звезд и сон приходит тоже с философской начинкой. Вообще-то сны я помню редко, потому что сплю крепко и спокойно, особенно после трудов праведных на отцовских нивах. А тут, видите ли, что ни ночь — то кинозал со стереозвуком, да еще бесплатный. Так вот, текущей ночью в моем персональном кинотеатре демонстрируется триллер с участием давешних моих партнеров по рулеточному бизнесу. Некий режиссер по своему богемному вдохновению изображает столь вожделенное мною общество, бесконечно близкое к светскому, в виде — срам сказать! — свиней. Представьте себе солидных господ в одеждах от кутюр, с драгоценностями на свиных, прекрасно откормленных розовато-щетинистых шеях. Талант этого гения режиссуры таким несовместимым туалетом превращает довольно милые поросячьи мордашки в отвратительные хамские рыла и вызывает во мне вполне естественное ощущение ужаса и решительного отвращения.
Неоднократно сквозь сон ощупываю свою физиономию, и только вполне удостоверившись в ее человекообразности, успокаиваюсь и продолжаю просмотр фильма ужасов. Утомительный сериал продолжается всю ночь до рассвета. Встать и выйти из кинозала не представляется возможным — я словно прикован к своему креслу веревками. Наконец, в кровельные щели, сквозь затянувшийся сон ко мне пробиваются бодрящие лучи восходящего солнца. На экране моего кинотеатра загорается «Продолжение следует». Я же с облегчением освобождаюсь от великой силы искусства. Не удивлюсь, если за киносеанс на выходе еще и потребуют плату.
Утром ко мне заглядывают хозяева с баночным пивом в руках, весело здороваются. Я спрашиваю, когда сегодня по распорядку дня мой завтрак. Они смеются еще громче и показывают на баки с помоями — вот, мол, твой кофе с гренками. Я пытаюсь выразить что-то вроде легкого недоумения, на что сразу получаю ощутимый тычок в живот. Когда мои сатрапы уходят, приближаюсь к баку с помоями и впервые в жизни рассматриваю это в качестве собственной еды. К горлу подступает комок, меня подташнивает. Ничего, успокаиваю себя, сначала все экзотические блюда кажутся чем-то малосъедобным.
Чтобы нагулять аппетит по-волчее, принимаюсь вывозить навоз. Толкаю перед собой наполненную тележку к компостной яме у забора, осматриваюсь. Собаки на цепях, скользящих по направляющей проволоке, сопровождают мое передвижение дружным басовитым лаем. Замечаю настороженный взгляд вчерашней дамы из открытого окна дома. Изображаю на лице улыбку номер один (абсолютное счастье), галантно кланяюсь, но суровый взор дамы парализует меня в попытке поиска мира. Итак, путей к бегству и возможности использования женской жалости в целях освобождения пока не наблюдается.
В свинарнике разыскиваю мятую жестянку из-под пива, выдавливаю верхнюю крышку и набираю в нее из бака кусочки мяса, прячу в карман. Выхожу с наполненной тележкой наружу и оглядываюсь на хозяйкино окошко — ее там нет. Подбрасываю кусочки мяса собакам. Но эти животные вместо проявления интереса к еде полностью ее игнорируют, зато их лай меняет тональность с басов на истерический фальцет. Итак, еще одно открытие: собаки натасканы на охрану в лучших традициях концлагеря. Под конец напряженного рабочего дня мой аппетит разыгрывается настолько, что я произвожу дегустацию содержимого баков и даже остаюсь довольным качеством незнакомого до сих пор блюда.
Вечером заявляются мои господа не в самом лучшем расположении духа и орут на меня, упрекая в лени и низкой производительности труда. Я пытаюсь оправдываться, в ответ получаю побои и обещание. А обещают мне эти воспитатели утром лупить меня авансом, а вечером — под расчет. От такой перспективы и вопиющей несправедливости в моей душе происходит возмущение, которое выплескивается наружу всего-то глухим стоном. Но и эта тень диссидентства тотчас регистрируется и сурово наказывается крепким побиванием моих ланит десницей самого несдержанного моего воспитателя.
После завершения собеседования остаюсь наедине с личным составом свинарника. От усталости и переживаний ощущаю тяжелую усталость, поэтому ложусь на матрац и тотчас засыпаю. Просыпаюсь среди ночи от холода и сырости, накрываюсь одеялом с головой, усиленно дышу, но согреться не удается. Тогда, вспомнив детский рассказ об индейцах, которые в холодные ночи обкладывают себя собаками, беру матрац, одеяло и своей заледенелой спиной ложусь — за отсутствием поблизости дружелюбных собак — к спине самой упитанной и смирной свиньи. Тепло, исходящее от нее, и уютное утробное похрюкивание успокаивают и согревают меня.
Из хрупкой стекловидной структуры моего неверного забытья, из самой потаенной глубины всплывает, аки зрак недреманный совести моей, отец в белых одеждах. Но нет в его пречудном облике насмешки и злорадства — только заботливое участие.
Отец, отец мой далекий, ты видишь, до чего я докатился… Ты видишь, как сын твой лежит со свиньями, ест из помойного бака, бандиты его ограбили, избили, злые люди взяли в рабство и нет всему этому конца. Что делать мне, непутевому сыну твоему? Что ты мне посоветуешь? Отец мягко улыбается, разливая по моей замерзшей душе струи тепла, тихо так говорит, чтобы я утром после отъезда бандитов подошел к женщине и попросил отпустить на волю. Не отпустит, говорю. Отец кивает головой и успокаивает: отпустит, не волнуйся. Сквозь сон шмыгаю носом, размазываю по заросшим щетиной щекам густые слезы.
Отец — так я обращался к нему с детства. Только про себя дерзал называть его батей, папашей, папулей… Странно, имя его произносилось очень редко и только внутри семьи. Рабочие называли его уважительно хозяином, странники и нищие — благодетелем. Партнеры по совместной работе иногда величали его человеком слова — это за то, что он всегда выполнял обещания и никогда никого не обманывал. Мать наедине в приливе нежности называла его «свет мой солнышко». Когда он вытащил своего утопающего друга из реки, тот назвал отца спасителем. А один человек, поэтического склада ума, наблюдая отца за посевной, шепотом произнес: «Творец».
Удивительно двойственное отношение сложилось у меня к отцу. С одной стороны, я его бесконечно любил и уважал за его абсолютную чистую цельность. С другой — с самого детства меня постоянно раздражала в нем его положительность, которая всегда казалась какой-то ограниченностью, что ли. Эта моя вторая сущность так и подзуживала ему противоречить, упрекать в излишней правильности, доказывать его неправоту и издеваться над его простодушием. Это она мне постоянно внушала, что человек — существо высшее, а потому должен быть сложным, сомневающимся, ищущим. Рост личности может происходить только в условиях диалектической борьбы добра и зла внутри человека. Когда отец спрашивал — знаете, с такой детской непосредственностью: «Да зачем же зло в душе плодить-то?» Меня, помнится, всегда раздражала его простота. Рвался я возражать, только чувствовал, что вру, потому что выходило, будто я защищаю наличие зла в человеке и приписываю этому злу движущую силу совершенствования. Так, растерянно я и останавливался в своих потугах, а отец выходил из наших стычек правым.
Еще больший раздрай в мое отношение к нему вносит его — с моей точки зрения — непрактичность. Представьте человека, который увидел воров, крадущих его зерно, подъезжает к ним на своем мотоцикле и помогает грузить, да еще подсказывает, как лучше незаметно вывезти добычу из хозяйства. А мне объясняет: если люди воруют, то им надо, они, стало быть, нуждаются. А когда завтра эти ворюги с испугу привозят зерно обратно, прознав, что сам хозяин помогал грузить, отец отказывается брать и еще дает им пачку денег на подъем хозяйства. Да что я, не знаю их — пропойцы они и бездельники. Так ведь не пропили, мне на зло, а на самом деле поднялись и теперь у отца учатся ведению хозяйства. А чему учиться-то? Подсчитал я как-то, что у нас работает вдвое больше наемных, чем нужно, а если прикупить кое-какие машины, то вообще можно обойтись гораздо меньшим числом рук. Снова отец улыбнулся только и сказал: пусть себе работают, они нуждаются.
А про соседскую ферму вы не слышали? Там и земля — одни болота, и все прохудилось, прогнило — ну, руки у соседа не из того места растут, неудачник, в общем. Приходит он к отцу и просит принять в свое хозяйство. Как я тогда возмущался! А отец взял все на себя, восстановил за свой счет, наладил, получил совершенно невообразимые урожай, надои, привесы — ну, это понятно, — но он этого неумеху-неудачника оставляет при хозяйстве, и тот, самое интересное, будто перерождается, становится рачительным хозяином и управляющим своего же бывшего имения.
А толпы нищих кормить, а разных бродяг и беглых приваживать — это каково! А детдом взять на содержание! Я уж не говорю, что церковь тоже за наш счет восстанавливалась. Я ему: отец, разоримся! А он только улыбается своей детской улыбкой: так ведь не разоряемся, сынок, а только обогащаемся. Я ему: ведь если бы не тратились попусту налево и направо — были бы уж богачами. А он снова улыбается и говорит, что мы и так богачи. Потому что, по его мнению, богатым быть — это когда и себе хватает, и еще людям помочь остается. И самое интересное, что он снова прав. Вопреки законам предпринимательства — прав! Вопреки всякой логике жизни — прав!
Утром просыпаюсь и жду, когда разбойники уедут по своим темным делам. Жду с полчаса, кормлю соседей по бунгало, вывожу их ночные горшки и посматриваю на окна дома. Наконец, выглядывает хозяйка и, подперев грубоватое лицо ладошкой, долго так смотрит на мою улыбающуюся физиономию. Я предполагаю, что это не вполне изящное зрелище, потому как на лице моем, кроме щетины и синяков, явственно проступают холопское подобострастие и щенячья искательность хозяйской ласки.
Хозяйка сменяет задумчивость на милость и жестом приказывает предстать. Я показываю рукой на ближайшего цепного пса, за что чуть не лишаюсь пальцев: всего в сантиметре от них рефлекторно клацают огромные собачьи клыки. Она спускается ко мне и за руку выводит меня из зоны действия церберских зубок.
За тем же чудненьким столом с совершенно очаровательной плюшевой скатерочкой вкушаю невозможные деликатесы: белый хлебушек, розовые помидорчики и — представляете! — настоящую свеженькую колбасочку. На мою всклокоченную нечесаную голову опускается хозяйская тяжелая, но теплая рука. Я преданно поворачиваю к ней лицо и полушепотом прошу ее отпустить меня. Она кивает головой: подкрепись, говорит, и ступай. А еще, говорит, прости меня, что так получилось. Я говорю: может, тогда вместе убежим? Нет, водит она головой, я останусь, а ты уходи, только прости меня, если сможешь. Да еще и денег немного дает. Вот такая добрая женщина оказывается.
Когда после моего ретивого марш-броска страшный дом и ужасный лес остаются далеко за горизонтом, я останавливаюсь, унимаю колотящееся сердце, забредаю в густой перелесок и оказываюсь на берегу реки. Ухоженный чистый пляж с желтоватым песочком с солнечными зонтами из крашеных досок населяют несколько отдыхающих. На меня никто внимания не обращает, поэтому я раздеваюсь и забираюсь в теплую чистую воду. Долго купаюсь, смывая с себя грязь и усталость. Затем ложусь на песок и подставляю солнцу израненное тело.
Сквозь чуткую розоватую мутную дрему чувствую приближение человека, открываю глаза и обнаруживаю поблизости мальчика лет девяти. Он усаживается ближе к воде, держа в руках книгу. Бросает в мою сторону вежливый взгляд.
— Ничего, если я здесь присяду? — спрашивает.
— Конечно, — отвечаю.
Мальчик как мальчик: в шортиках и кепке с козырьком. Только что-то его отличает от всех виденных мною мальчиков. Тут до меня доходит: толстая книга, врожденная вежливость, задумчивый умный взгляд — в наше время это для детишек не вполне типично. В сей момент на зеркально-синей поверхности речной воды всплескивает жизнерадостная рыбка, круги медленно расходятся, растекаясь и увеличиваясь в размерах. Мальчик молча наблюдает это зрелище. Его тонкая рука с книгой опускается на песок, и мне удается прочесть название: «Давид Копперфильд» Чарльза Диккенса. Ничего себе, мальчуган! Мне отец эту книгу посоветовал прочесть лет эдак в пятнадцать. Да и то осилил я в лучшем случае третью часть — слишком архаичными показались мне их викторианские букли…
— Рыбная мелочь резвится, — поясняю.
— Красиво, — отстраненно произносит мальчик тонким голоском.
Все же он еще совсем ребенок.
Пытаюсь его глазами любоваться красотой, но в голову лезут разные мысли практического свойства. Например, как бы эту рыбку поймать и использовать в качестве наживки для поимки более крупной, из которой, в свою очередь, приготовить уху, чтобы ее с дымком, да под холодненькую… вот так.
— Слушай, мальчик, — неожиданно для себя говорю, — возьми меня к себе.
— Куда к себе? — спрашивает он, не поворачивая головы.
— В детство.
— Мне кажется, — запинается он, не желая обидеть меня, — вы там уже не сможете жить.
— Это почему? — весело удивляюсь.
— А там нет многого из вашей взрослой жизни.
— Чего, например?
— Ну, там, квартплаты, счетов, кредитов. Вы, взрослые, еще любите выпить, «гулять налево», «уклоняться вправо», разводиться…
— А ты думаешь, нам это нравится?
— Это взрослым может нравиться или не нравиться, и они будут делать, как им вздумается. А в детстве живешь, как скажут старшие.
— Ну ладно, а что еще у тебя есть такого, что взрослым недоступно?
— Мне кажется, всюду живет тайна. А мама меня не понимает. Как можно жить без тайны? — он вскидывает на меня прозрачные пытливые глаза.
— Мы ее разгадываем, и она перестает быть тайной, — мне приходится оправдываться за всех взрослых. Мальчик это понимает, но ему требуется защитить богатство своего мира от нашего вероломного вторжения.
— Зачем? — протягивает он, пожав плечом. — Пусть она будет.
— Еще несколько дней назад я бы с тобой поспорил, а теперь согласен. А что еще у тебя интересного?
— Чудо, — произносит он, словно ожидая вопроса. — Я каждый день ожидаю чуда.
— И оно происходит?
— А как же? Вот, например, вчера я ждал чуда, и оно случилось. Это была радуга. Еще я видел, как звезда падает. Еще видел закат солнца — он был большим и красным, в пол неба.
— Здорово. А еще, еще что?
— Надежда, — мальчик задумчиво глядит в небо. — Если у меня сейчас отнять надежду, то станет плохо. Мне еще долго жить, поэтому без надежды нельзя.
— Мне тоже нужно пожить, — сообщаю новость. — Вот ты из своего недостижимого детства посоветуй, куда мне идти: домой к отцу или погулять еще?
Мальчик внимательно смотрит на меня, качает головой и уверенно говорит:
— Вам лучше домой к отцу.
— А если он не примет обратно?
— Если любит, то примет.
— Любит, это я знаю точно.
Разговор с мальчиком удивительно успокоил меня. Внутри своего душевного разлада начинаю ощущать какую-то устойчивую опору, на которую одно за другим громоздятся соображения о ближайших моих перспективах.
Кто я сейчас? Надо посмотреть правде в глаза и честно признаться: никто. Без денег, без документов, без жилья — бродяга, объект насмешек и позора. Кому я такой нужен? Абсолютно никому. Разве только очередным бандитам для рабства. Можно, конечно, и так, но не лучше ли вернуться к отцу, как советует чистая детская душа, и уж там, в родных пенатах, быть рабом. Могу ли я надеяться получить у отца что-то больше, чем быть его наемным работником? Ведь свое наследство я уже получил и самым позорным образом промотал…
Как бы поступил я на месте отца? Жестоко, но справедливо, как учит жизнь, как требуют правила предпринимательства: вон отсюда, негодник, ибо предавший раз предаст и еще не раз. Отделился — вот и живи своим умом. Теперь у тебя своя жизнь, в мою не лезь, не мешай. Здесь подают на паперти строго по воскресеньям и не больше монетки, так, чтобы на хлеб. Это я так сказал бы…
Только отец мой — это не я. Он человек особенный, а поэтому никогда мне не понять его логики, не познать своим рациональным умом его детской мудрости. Никогда не угадать, что он скажет, как поступит в следующий момент. Тайна сия для меня — за семью печатями. Одно знаю точно: отец всегда сделает так, как никто лучше. Надо признать, как бы это ни было стыдно, — отец всегда и во всем прав.
А потому пойду и поклонюсь ему в ноги. И если решит он меня наказать — пусть. Как никто заслужил я своей непутевой жизнью кары. Зато уж и суд его будет справедливым. А там, глядишь, может, и простит меня, непутевого.
Отбросив сомнения, поднимаюсь, одеваюсь и иду. С каждым шагом в душе растет уверенность: сейчас я поступаю правильно. Удивительно радостное чувство — поступать в согласии со своей совестью. Быть правым. Кажется, даже окружающая природа радуется моему настроению: с неба широко изливается на поля и леса солнечный свет и затапливает все и вся мягким веселым сиянием. Даже угрюмый шофер, который поначалу молча везет меня по трассе на раздолбленном грузовичке, разделяет мою радость, и на его обветренном лице вспыхивают блики улыбки.
Вот и отцовские имения. Они отличаются от прочих богатством и ладностью. Все здесь бесконечно дорого мне с детства, все так пронзительно знакомо. Каждый клочок земли исхожен моими ногами, полит моим потом, а потому сроднился со мной навечно.
Иду по грудь среди высоких тучных колосьев, головокружительно пахнущих домашним хлебом. Глаз радуют чистенькие белоснежные корпуса коровников и высоченные силосные башни ярко-синего цвета — это мы с братом их красили. Далеко на горизонте на пойменных пастбищах пасутся тучные стада упитанных черно-белых коровушек. В синем небе заливаются жаворонки. Красота!
Из-за холма по дороге вылетает мотоцикл и несется мне навстречу. Мое сердце замирает, и в душе к восторгу примешивается страх. Но дорогое лицо моего отца искрится только радостью. Нет, это удивительный человек! Он бросается ко мне на шею и обнимает меня, прижимает к груди, и сквозь слезы и смех слышу: «Сынок, сынок мой вернулся. Как я ждал тебя!» Ни слова упрека, ни тени осуждения… Мои ноги подгибаются, и я сползаю к его коленям. Из моего разом высохшего горла вырываются корявые слова:
— Прости меня, отец! Согрешил я перед тобою, предал тебя. Пусти меня к себе работать. Все равно кем, хоть рабом твоим, хоть наемным работником, на самую грязную работу. Только не гони. Там, где тебя нет, мне было очень плохо!
— Что ты! Каким рабом? Ты сын мой, а я отец тебе. Ты разве не помнишь, как я тебя на руках носил? Разве забыл, как ходить, говорить учил? Ты сын мой. И ты вернулся.
Отец гладит мои спутанные волосы могучими руками, а мне становится так хорошо, как никогда в жизни. Я поднимаю к нему глаза и вижу, что он горячо шепчет, обращаясь к небесам. Я смотрю туда, куда направлен его взгляд, но ничего ровным счетом, кроме синевы, не вижу: тайна моего отца снова сокрыта для меня. Отец, научи меня разгадать ее.
На отцовском мотоцикле едем к дому, я крепко обнимаю его, щекой плотно прижимаясь к спине отца. Въезжаем во двор отчего дома. К нам сбегаются люди, отец весело говорит им что-то о возвращении любимого сына. Как всегда, мягко — полупросьбой-полуприказом — дает указание заколоть лучшего теленка и целиком зажарить на вертеле. Это он поручает нашему грузину Вахтангу: никому лучше его это не сделать. Мать повисает на моей грязной шее, плачет от радости, а мне стыдно смотреть ей в глаза, я только глажу худенькие ее плечи и бормочу нескладные утешения.
После парной, чистый и легкий, выхожу в просторный предбанник. Отец протягивает мне белую шелковую рубашку и белые фланелевые брюки. На палец надевает родовой платиновый перстень с замысловатым золотым вензелем. Взволнованно шепчет, что теперь я готов, теперь мне уже можно носить его. Я смущенно благодарю отца, снова и снова обнимаю его и слышу его шепот: «Сынок, сынок мой вернулся, радость какая!»
За стол, накрытый прямо во дворе под широким навесом, садимся мы с нашими работниками. Вахтанг раскладывает по тарелкам куски жареной телятины, разливает наше лучшее вино из отборного винограда, советует кушать больше зелени, подкладывая каждому ароматные пучки укропа и кинзы. Отец разрезает сверкающим ножом каравай душистого хлеба, я намазываю на его теплую мякоть твердые пластинки масла, тающего на нем.
Отец встает и собирается сказать слово. В это время во дворе появляется мой брат. Он еще весь в дорожной пыли, видимо, с дальнего поля, медленно сползает с сидения открытого джипа и насуплено оглядывает наше застолье. Только что возбужденно гомонивший народ затихает и ждет развития событий. Я встаю и, опустив глаза, иду ему навстречу. Только открываю рот поприветствовать его и сказать слова раскаяния, как он уворачивается от меня и подбегает к отцу.
Из его перекошенного рта льются обида и упреки. Брат резко говорит отцу, что он не уходил из отчего дома, не проматывал своего состояния, не искал легких заработков, а честно работал от зари до зари. Но отец ни разу не предложил ему даже просто собраться с дружками и поболтать за стаканчиком винца с шашлычком. А этот (брат кивает в мою сторону) наблудил, вернулся с позором — и ему сразу пир горой и даже теленка на вертеле.
Это так не соответствует общему настроению благодушия, что все присутствующие каменеют. В воздухе повисает тишина.
А ведь прав мой брат, ох, прав! На его месте я бы еще громче кричал, да еще такого горе-путешественника поколотил бы сгоряча. Только отец — это не мы с братом. Встает отец, подходит к брату, обнимает его и с доброй улыбкой говорит:
— Сынок, ты ведь всегда был со мной, правда? Ты не узнал столько разочарований и горя, сколько довелось понести твоему брату. А он уходил и вернулся, умер и воскрес. Как же нам не радоваться этому!
Снова отец всех поражает, снова его доброта одерживает победу. Сначала с восторгом закричали гости за столом, потом брат мой, как бы очнувшись, поворачивается ко мне и виновато улыбается. И вот мы уже обнимаемся с ним, похлопывая друг друга по спине. И ничего, что моя белоснежная сорочка при этом пачкается от дорожной пыли, — это не грязь. Что такое настоящая грязь, я теперь знаю и брату обязательно расскажу. А сейчас мы сидим рядом за столом и снова обнимаемся друг с другом, с отцом, с матерью, с Вахтангом, со всеми по очереди. И пьем красное вино, и преломляем белый хлеб, жуем сочное хрустящее мясо с охапками нежной зелени, и говорим, говорим, и смеемся от радости. Я счастлив. Я снова дома. Снова с отцом моим. Добрее и мудрее его — никого нет на свете.
Сторож брату своему
Под крылом самолета мирно поблескивала водичка Атлантики. Над дверью, из которой появлялась стюардесса Таня, зажглись английские буквы. «Фастен сит бэлтс» — прочел он. Ладно, прифастнемся, то есть пристегнемся. А вот и Танечка — легко, как пушинка, вынырнула из-за ширмы и защебетала, улыбаясь во весь рот, во все свои белоснежные тридцать два ровных зубика. Эх, есть еще девчонки в русских селеньях!
…Однажды утром он завтракал в кафе «Клозери-де-лиля». За этим столиком, согласно приделанной к столешнице табличке, писал свои шедевры Хемингуэй, карандашом в блокноте. Кормили здесь не лучше, чем везде, но цены заставляли уважать и кофе, за восемь долларов, и прославивших сие место американских писателей. Впрочем, табличка напомнила ему печальный финал кумира шестидесятников с выстрелом из ружья в рот, в который он за этим самым столом вливал анисовый аперитив. С некоторых пор французы не очень-то жалуют американцев, поэтому он здорово поплутал, пока нашел это заведение.
До встречи с Шарлем оставалось менее получаса, он сел в арендованный «Ситроен» и по бульвару Монпарнас мягко покатил к Дому инвалидов. Полукилометровый фасад дома призрения старых солдат, построенный по указу Людовика XIV, с черно-золотым куполом собора нравился ему только воплощением идеи милосердия. В роскошных излишествах архитекторы явно перебрали. Под куполом собора в саркофаге из карельского порфира лежат останки Наполеона. Странные чувства вызывала у него эта личность. Наполеон наказал Россию за ее провинциальные придыхания ко всему французскому. Благодаря его нашествию Россия вспомнила о своем вселенском предназначении. Храм Христа Спасителя и множество церквей, построенных после победы в Отечественной войне, тому свидетельство. Во всяком случае, церковь недалеко от его подмосковной дачи и все подобные ей по архитектуре в округе были построены именно сразу после победы в той войне.
А вот и мост через Сену, заложенный последним русским императором Николаем II в честь своего отца Александра III. Очень ему нравился этот мост — один из самых красивых в Париже. Белокаменные пилоны с золочеными скульптурами и бронзовыми фонарями над ажурной стометровой аркой моста особенно хороши на фоне семи тысяч тонн ржавого металла безвкусного сооружения инженера Гюстава Эйфеля.
На авеню Черчилля слева — Большой и справа — Малый дворцы с колоннадами, стеклянными крышами и бронзовыми голубыми скульптурами. Этот комплекс построен к Всемирной выставке 1900 года, где кроме прочего выставлялся срез российского чернозема толщиной более трех метров.
Но вот и Елисейские поля. Тринадцатирядная дорога в обрамлении жидковатых деревьев среди витрин, козырьков, тентов на первых этажах зданий с обязательной черной надстройкой на крыше.
В плотном потоке машин он свернул налево и на круглой площади Рон-Пуэн пристроил машину на стоянку. Дальше вверх по Елисейским полям он бодро зашагал в сторону площади де Голля, где возвышалась Триумфальная арка. В скверике у этой арки, под старым кленом, на зеленой лавочке он и договорился встретиться с Шарлем.
Минут сорок ждал он своего парижского партнера. Сидел на лавочке и по традиции, заложенной академиком Ландау, считал, сколько же пройдет мимо красивых женщин. Он заставил себя отвлечься от таких обманчивых показателей, как элегантность, шарм, очарование. Нет, его интересовала именно физическая красота парижанок, то есть красота как явный Божий дар.
За полчаса мимо прошло, пробежало, проскакало больше двух тысяч женщин, но ни одной красивой. И вот, наконец-то! О, как она шла! В этой красавице удивительным образом соединилось все, что может вместить в себя наднациональное понятие «красивая женщина»: безупречная фигура, оправленная в строгий деловой костюм, невесомая плавная походка, великолепной лепки голова на длинной шее в шлейфе переливающихся каштановых волос. Этот бриллиант чистейшей воды сверкал безыскусной добрейшей улыбкой радости жизни! Ни капли высокомерия, ни грана фальши, ни малейшего изъяна. В его голове завопило: «Люди! Красота в мир вернулась!» Он подбежал к цветочнице, выхватил из корзины букет белых роз, швырнув туда франки, подбежал к этой принцессе из сказки, встал на колени и протянул цветы.
— Же ву при, мадемуазель, гранд-шарман и так далее! — путал он слова из карманного разговорника.
— Так вы русский?! — захохотала она. — Мне, конечно, очень приятно, но вы, кажется, испортили свои дорогие брюки.
Костюм на нем был действительно не просто, но очень дорогой. Только тогда это меньше всего беспокоило его.
— Ах, полноте, пустое! Как зовут вас, прекрасное дитя?
— Ольга, — снова засмеялась она, сверкая искрами громадных зеленоватых глаз и жемчугами зубов.
— Оленька, я вас от души поздравляю! Вы единственная красивая женщина из двух тысяч четырехсот тридцати двух прошедших мимо за тридцать восемь минут. Единственная — и русская! Это нужно как-то отметить, об этом нужно сообщить этому чопорному современному Вавилону, всему перепудренному миру!
Таким, стоящим на коленях перед женщиной, его и увидел опоздавший резидент. Но, поглядев на женщину, он не удивился, только вежливо зааплодировал.
Самолет мягко тряхнуло, уши заложило. Пассажиры захлопали в ладоши, благодаря экипаж за удачное приземление с вытекающим отсюда продолжением жизни.
У трапа, облокотившись на лимузин, его ждал Майкл Стоун, в советском девичестве Мишка Каменев. На его загорелой физиономии сохранялась улыбка, соответствующая его нынешнему гражданству.
— Константин, айм вэрррыы глэд ту эгррры ёррр! — прорычал он, распахивая объятия.
— Мишка, я только сошел на асфальт американщины, а меня уже тошнит от твоего нового диалекта. Так что давай по-нашему, по-человечески. Здорово, партнер.
В прохладном чреве лимузина Миша протянул ему чемоданчик с договорами. Константин листал бумаги и отвечал на вопросы.
— Как перенес перелет?
Миша говорил по-русски, но слова растягивал и рокотал, как американец, не прошедший разговорную практику. За семь лет эмиграции его университетский друг превратился в янки.
— Нормально перенес. Выспался, отъелся… Значит, цена их устраивает, это хорошо… Так что могу работать.
— Как Мария?
Константин оторвался от бумаг и глянул в окно. Слева их обгонял «мерседес-кабриолет». За рулем сидела та самая дряхлая старушка, которая еле тащилась к своей машине, заботливо поддерживаемая под руки стюардом. Сейчас она одной рукой небрежно держала руль, другой прижимала к уху трубочку мобильного телефона. Он взглянул на спидометр рядом с чернокожим водителем-телохранителем. Стрелка подрагивала у цифры 110. Это значит около 180 км в час. Во дает бабуля!
— С Машей все нормально. Преподает в архитектурной академии. Плавает в бассейне, играет в теннис; массаж, там, визаж, мираж…
— Сегодня собираются наши. Поедешь?
— Отчего же, поприсутствую.
— О’кэй. То есть хорошо. В смысле, отдохнем на славу.
— Прямо на глазах оттаиваешь. Слушай, Мишк, а зачем тебе этот баклажан? — кивнул он в сторону черной мясистой шеи шофера.
— А чего, пусть будет. Для экзотики. Нам с ними делить нечего. Знаешь, как наши одесситы выдавили их из Брайтона? Они им сказали: «Ша, ребяты, наши дедушки ваших дедушек в цепях по плантациям не водили. Так что мы вам ничего не должны. Чава-какава!» При первой же стычке положили черных на асфальт и оставили лежать на всеобщее афро-американское устрашение. Так наши победили.
Напарник неплохо подготовил сделку, выступив в ней гарантом и посредником. Собственно, все что нужно, уже неоднократно обговорено по телефону, а здесь он для личного знакомства и собственноручного подписания бумаг. После торжественного скрепления договоров чернильными закорючками и печатями в стеклянном офисе с видом на океан и легкого вспрыскивания сговора безвкусным слабоохлажденным шампанским Михаил потащил друга в свой дом. Они выехали из шумного города и по гладкому гудроновому серпантину забрались на скалистую лысую гору.
Двухэтажный дом из розового туфа одиноко возвышался на голой вершине. Этот участок только осваивался, и его соседи строиться не торопились. А Мише понравился просторный вид отсюда на океанское побережье, и он рискнул построить здесь свое жилище. Презрев американские нормы хоть в чем-то, Михаил окружил свой дом высоким основательным забором. Внутри огражденной территории, кроме традиционных гаража, бассейна и газона, среди волосатых растрепанных пальм Константин с удивлением обнаружил веселые березки, крепенькие дубки и задумчивые плакучие ивы.
— Нравится?
— Ничего…
— Хочешь, тебе тоже здесь виллу построим?
— Позже отвечу на ваш вопрос, херр Мефистофель.
— Костя, ты пока можешь часок отдохнуть, а я займусь приготовлением к пирушке. Занимай комнату на втором этаже с видом на побережье, ополоснись, храпани. В общем, располагайся.
Он вошел в комнату, снял с себя промокшую одежду и встал под горячую струю душа. Не вытираясь, накинул халат и растянулся на широкой кровати. Спать он не собирался, разве чуток подремать.
…Антошка позвал его в колхозный сад за яблоками — стоять на страже, только он решительно отказался. Брат убежал, обозвав его трусом. Костик сел под стог сена и думал, как отомстить брату. В стогу шуршали мыши, в носу щекотало от пыли, над головой высоко в синем небе висел коршун, но Костик ничего не замечал.
Его обидели, его назвали трусом… Избить Антона в кровь, застрелить, да что там — изрешетить его, поганого, утопить в болоте вонючем! Ни в чем, никогда не уступит он брату. Он станет милиционером, получит пистолет и придет к нему с пистолетом. Вот уж Антошка попрыгает под дулом! Нет, лучше он станет большим начальником и возьмет брата в подчиненные. Он будет им командовать, наказывать за малейшую провинность. Вот попляшет Антошка под его дудку!
Над ним черной тучей навис колхозный сторож.
— Где твой брат? Я тебя спрашиваю, отвечай! — старик грозно вопрошал, глядя в самую глубину недетски серьезных глаз.
— Откуда мне знать? Я не сторож брату своему, — сквозь зубы произнес Костя.
Старик оторопело разжал кулаки. Его боевой дух мщения истаял. Он будто что-то вспомнил из давно забытого, пожевал сухими губами, почти скрытыми желто-седыми усами. Покряхтел и понуро ушел.
Судя по крикам и разноголосой ругани, гости уже собрались. Константин нехотя встал и прямо в халате спустился вниз. На зеленом газоне возвышался пустой стол. Между столом и домом рядом лежали аэрбэги — надувные матрасы.
— А где водка с селедкой? — удивленно спросил он хозяина.
— Отдохнул? Это хорошо, — обнял его за плечи Михаил. — Выпивон с закуской привезут из ресторана минут через десять. Этот вопрос входит в повестку дня торжества.
Кто-то сзади хлопнул Константина по плечу, следом загрохотал гремучий бас:
— Костька! Ай кэнт билыв! Сан ов э бич! Во разжирел, дружков не узнает.
Он оглянулся — перед ним стоял Леонид. Художник-сюрреалист. Хулиган и пьяница. Он тыкал в белую ткань халата пальцем, измазанным несмываемой разноцветной краской.
Из-за его широкой спины выдвинулся писатель Дима. Этот страдал от жары и недопития, что очень явно отражалось на его дряблом лице, поэтому пока не шумел, а только вежливо расспрашивал свежеприбывшего, как там коммунисты Россию грабят.
Светлана, поэтесса, повисла на шее у Константина и завизжала.
С пальмы по-обезьяньи слезал Виктор, бывший матерый валютчик, злостный фарцовщик и родной гэбэшный сексот.
— Господа, внимание! — закричал хозяин. — Наше застолье везут.
Господа расступились. Из приехавшего автобуса фиолетовые официантки в белом выносили и ставили на скатерть стола серебристые судки. Когда многочисленные предметы собрались в сложную композицию из бутылок, фужеров, блюд, тарелок и цветов, Миша скомандовал:
— Кма-а-ан! Вперед.
Крышки судков поднялись, обнажив горячие блюда: борщ, щи, пельмени, осетрину, лососину, румяную картошечку. На льду охлаждались соленые огурчики, квашеная капуста, соленые грибки, селедочка в кольцах лука.
Все обернулись к Константину, ожидая его реакции. Он выдержал приличествующую моменту паузу, орлом обозрел окружение, налил себе рюмку «Столичной», выбрал покрепче и подцепил на вилку огурчик, а после уже сказал:
— Девять тысяч километров пролетел я, чтобы приехать в американщину, а вернулся, кажется, в Москву семидесятых. Давайте, ребятки, вздрогнем за встречу!
Ребятки приударили пить и кушать с отменным аппетитом.
Он попробовал понемногу от всех яств и сделал приятный для себя вывод: все сделано вкусно и по-домашнему. Спросил Мишу: кто же повар?
— Русский, конечно. И ресторан, откуда привезли, тоже нашенский.
После утоления голода ребятки расслабились и заговорили. Константин слушал сразу всех. Поначалу они хвастали своими успехами, изображая из себя процветающих бизнесменов.
Леня рассказывал о персональных выставках, которые прошли с блеском. Упоминал отзывы в прессе. Рассовывал фотографии, на которых он обнимал каких-то женщин, называя их «мэтрами мировой сюры».
Дима подписывал и раздавал свой роман, вывезенный в рукописи из Советов. В нем русский писатель, работая в котельной, чуть ли не в одиночку противостоял «империи зла», и перестройка началась именно с него. Именно он надоумил Горби и Сахарова разыграть все по его сценарию.
Света с подвыванием читала свои психоделические стихи, повисая на шее то одного, то другого, то сразу обоих соседей по столу. Там что-то было про космос и экстаз, прорывы в иномирность, фигурировала таинственная «препарированная серебряным скальпелем студенистая душа вчерашнего муравья».
Виктор организовал свою фирму, которая торговала икрой и сэкондхэндом, консультировала наивных американцев о секретах русского бизнеса. Он сыпал предложения Константину, но Миша подмигнул на вопросительный взгляд партнера и отрицательно качнул головой.
Наступал душноватый вечер. Иногда со стороны голубой прибрежной полосы доносились солоноватые дуновения океанского бриза. От цветов и травы поднимались пряные испарения.
Веселье плавно перетекало в фазу интимных душеизлияний, когда люди становятся самими собой. И тут стали выясняться обстоятельства, прямо противоположные обозначенным в первой фазе.
Леня совсем нищий, существует на вэлфер — пособие по безработице. Денег от проданных картин ему едва хватает на холсты и краски.
Дима, оказывается, распродал только десятую часть пятитысячного тиража своей книги и существует за счет почасового тарифа в авторемонтной мастерской.
Светка — и того хуже, работает бэбиситером, то есть няней, у какого-то дебильного мальчика, от которого все предыдущие няньки отказались. Мальчуган ее истерзал хулиганскими выходками, и единственное, о чем она мечтает, это найти другую работу, а после этого поколотить пацана до синяков.
Виктор между десятой и двенадцатой рюмками признался, что фирма его прогорает, долги выросли до критической отметки, за которой ему угрожает или конфликт с русской мафией, или, в лучшем случае, американская долговая тюрьма.
Скоро все «ребятки» разлеглись на упругих аэрбэгах с бутылками в руках и, прихлебывая из горла, погрузились в «диалектический ностальгизм».
— Человек, сбежавший на свободу из страны с тоталитарным режимом, переходит на более высокий энергетический уровень. Это нормально, что на этом уровне мы еще на стадии освоения, то есть на низшем подуровне. Зато фактически имеем равные возможности с любым аборигеном. Я даже считаю, что потенциально мы выше любого янки, потому что они уже выдохлись, а мы полны идей и огромной нерастраченной энергии реализации.
— Ах, люди, воздвигнемте высоты крылатые над топями обыденщины. Пронзимся зовом надмирности и улетим в «изюмрудные» дали.
— Мы уже улетаем. Нам только адекватно ассимилировать векторы. Дайте мне перевернутый мир, и я дам ему точку опоры.
— Сила отторжения прямо пропорциональна нажиму. Надо дать им позвать нас на пустующие престолы. И мы взойдем и позволим себя ублажать.
— Наш русский гений снова перевернет их затхлый плешивый идиотизм.
Сидеть за столом продолжали двое, негромко переговариваясь:
— Миша, что они с собой сделали? Это же «Кащенка» на выезде, в Белых Столбах.
— Что поделаешь, Костик, не каждому здесь удается встать на ноги.
— Ну и пусть катятся обратно в пенаты!
— А там они кому нужны?
— Там хоть свои кругом. В конце концов есть кому, так сказать, излиться.
— Видишь ли, они туда письма шлют триумфальные: все у нас о’кэй и тэ дэ. Стыдно, видишь ли, признаться в своем фиаско.
— Уроды… На что они тебе?
— Жалко, — пожал плечами Михаил. — Да и традиция у нас такая: собираться раз в год. Эти посиделки я под твой приезд подгадал.
— Удружил.
Константин едва сдержал раздражение, встал, опрокинув плетеный стул, и побрел к бассейну. Подсвеченная из глубины голубая вода напоминала ту самую «студенистую душу вчерашнего муравья», которую препарировал Светкин скальпель. Он поднял глаза и увидел звездное небо. Разглядывание звезд обычно его успокаивало. Только не сейчас. Вот оно что! Здесь даже небо чужое.
Он резко обернулся в сторону развалившихся на матрасах пьяных экс-москвичей. Ленька поливал всех водкой и зычно гоготал. «Дождик-дождик, поливай!» — раскачивалась Светка, подставляя под струи «Столичной» прозрачные ладони. Бородатый хулиган вылил водку из литровой бутылки и глянул на Константина.
— Старички, а давайте Костьку замочим!
— Замочим! Замочим! — завизжали остальные.
Подбежали к нему, приподняли на руках и швырнули в бассейн. Следом прыгнули сами. Сначала он отплевывался, ругался, но вдруг увидел вокруг родные мокрые смеющиеся лица и… плескался с ними, кричал что-то веселое, шутил, обнимал то одного, то другого, целовал в мокрые щеки, губы, снова кричал что-то. Вылезли из бассейна мокрые, веселые и даже трезвые. Михаил, оказывается, тоже барахтался с ними в своем белом костюме за тысячу долларов.
Константин отвел его в сторону, обнял и на ухо сказал:
— Ты вот что… От наших прибылей подбрасывай им маленько. Ну, там по тысячонке-другой в месяц, и Витьке помоги с бизнесом развязаться, ладно?
— О’кэй, босс!
— Я те дам «о’кэй», янка мириканская, я те дам «босс»! — и снова столкнул его в воду. Мишка вынырнул и закричал:
— Я люблю тебя, Костик! Я люблю вас, люди!
Несмотря на глубокую ночь, Константин не спал. Вероятно, смена часовых поясов не прошла для него бесследно. Снова мысли о брате полезли в голову.
…Их отец погиб под Берлином. Мать после получения похоронки часто болела и быстро постарела. Ухаживала за ней и присматривала за братьями тетя Люба. Хотя как тут усмотришь, когда у нее самой трое по лавкам да муж — инвалид и пьяница горький.
Когда мать схоронили, приехала на похороны московская тетка. Она красила тонкие губы, пудрилась и требовала себя называть не иначе как Виктория Павловна. Поначалу она все путала братьев, поражаясь их сходству. Но потом научилась различать по темпераменту: Антон был шустрым, а Костик задумчивым.
После долгих бесед на поминках под слезы, чай и самогон тетушки договорились, что у Любы останется Антон, а Костика возьмет к себе жить бездетная Виктория Павловна.
Во время прощания на станции Костик неловко обнял брата, а тот пихнул его в живот, больно так пихнул. Костик прилип к автобусному стеклу и сквозь слезы глядел на брата. Антон нагло улыбался, а еще, гад, показал ему кулак.
После вольной деревенской жизни Костик мучительно привыкал к Москве. С одной стороны, конечно, здесь интересно, многолюдно и много развлечений. С другой же, Виктория Павловна на каждом шагу делала ему строгие замечания: не так говоришь, не так сидишь. Где твои «пожалуйста», «спасибо»? А самое противное — это по десять раз в день мыть руки с мылом и причесывать непокорные вихры.
Когда тетка оставляла его в комнате одного, он садился к окну, задумчиво смотрел на проезжающие по проспекту машины и на широком «цементном» подоконнике писал брату письма. Ни одного ответа от брата он не получил. Ответила разок тетка Люба. Жаловалась, что Антошка совсем от рук отбился и стал «фулюганом».
Но мало-помалу Костя втянулся в новую жизнь. У него появились друзья и подруги. Поначалу он стеснялся своих деревенских привычек, а их раскованность давила на него. Но потом притерся к ним и даже обнаружил, что во многом их превосходит. Упорством, например, памятью и серьезным отношением к учебе.
Его сосед по парте Миша Каменев поначалу слегка посмеивался над ним, снисходительно опекал, а потом, сопя и краснея, списывал аккуратно выполненные домашние задания из Костиных тетрадок. Почему-то учителя его сразу полюбили. И даже Виктория Павловна стала меньше к нему придираться. А когда приходила с родительских собраний, то сажала его напротив и говорила, что если он «еще чуть-чуть поднажмет и будет проявлять больше активности на уроках, то сможет поступить в университет».
Словом, новая жизнь, полная событий и забот, упорное молчание брата и море столичных впечатлений отдалили его от родной деревни. Костя все реже тосковал, реже вспоминал, а потом и вовсе пытался забыть свое провинциальное прошлое, которое даже стало его тяготить.
Утром Константин проснулся от криков за окном, долго разглядывал себя в отражении зеркального натяжного потолка, не мог понять, где он находится. Тряс тяжелой головой, стараясь определиться в координатах времени и пространства.
Вспомнив, протяжно вздохнул и выглянул из окна. Много синего неба, много яркого солнца, вдалеке много океанской волны. Внизу этой картинки — высокий забор, бассейн с ярко-голубой водой, волосатая пальма, зеленый газон со свеженакрытым столом и шумные гости за столом, совсем, впрочем, не свежие. Судя по всему, застолье у них продолжалось и из стадии опохмеления медленно, но верно перетекало в новую пьянку.
— Ну, чем порадовать мне дорогого гостя? — распростер свои широкие объятия Михаил, увидев спускающегося по лестнице Константина. — Не желаете ли освежиться? — протянул он рюмку водки.
— Нет-нет! Я не опохмеляюсь, — поймал себя на оправдательных нотках Константин.
— Это кто тут у нас нарушает законы? — взревел косматый художник. — А призвать его к порядку!
— Да отстань ты… — буркнул Константин и с разбегу прыгнул в бассейн.
Внезапно его охватил прямо-таки щенячий восторг. Он нырял и плавал, как в последний раз, жадно, азартно, устроив феерию бурлящих струй, волн и брызг. В два рывка с подтягиванием поднялся по лестнице наверх, громко крякнул, вытряхивая воду из ушей. Подошедший Михаил заботливо укрыл его плечи купальным халатом.
— Миша, ты вот чего… Отвези меня в самое красивое здесь место. Слышишь, не самое фешенебельное, престижное или дорогое, а именно — красивое.
— Должен тебя разочаровать: здесь, если красивое, то обязательно там есть все то, что ты с таким презрением перечислил. Но это же нам не помеха? Поехали. Ребятки через несколько минут сопреют и снова заснут. Так я попрошу за ними присмотреть моего лилового негра.
Океан лениво ласкал голубыми волнами белый песчаный пляж. На волнах резвились крепкие парни на широких досках-серфах, сверкали туго натянутые паруса. В тени тростниковых зонтов и прямо под солнцем на ярких лежаках отдыхали загорелые красавицы с мускулистыми бойфрендами. Бар под такой же тростниковой крышей укрывал в тени и отпускал ледяные напитки жаждущим. Мягкая музыка заполняла собой пронизанное солнечными лучами пространство. Пальмы поклоном белых лысых стволов и покачиванием длинных лакированных листьев приветствовали отдыхающих, приглашая в тень густых парковых зарослей.
Здесь, среди разнообразных кустов, причудливо стриженных, и деревьев, собранных со всех тропических стран, на упругих зеленых газонах сидели и лежали одиночки, пары и целые семьи. Цветы — яркие, душистые — добавляли в эту панорамную икебану веселые вкрапления. Непуганые птицы летали с ветки на ветку, бегали по траве и важно ступали, демонстрируя богатую окраску и разноголосье. Громадные бабочки неслышно порхали с цветка на цветок. Более стремительные стрекозы блистали в солнечных лучах всеми цветами радуги.
В многочисленных прудах плавали элегантные белые лебеди и розовели длинноногие клювастые фламинго. В глубине зеленоватой воды извивались и сверкали золотистыми боками рыбки. Между прудами струились и переливались каскадные водопады.
Дорожки парка похрустывали под ногами гуляющих мелким розовым щебнем. Вот донесся легкий ароматный дымок барбекю: где-то на огне жарили бифштексы и длинные сосиски. За столиками развалились осоловевшие добродушные папаши в безразмерных ярких майках и шортах, детишки с мамашами прыгали рядом по травке.
Михаил щелкнул пальцами, шепнул темнокожему мальчугану, и тот принес подстилку. Расстелил ее в указанном месте и расставил тарелки с бифштексами и фруктами, пробковый термос с напитками во льду. Они присели и скрылись от всех за изогнутыми лабиринтом кустами лавра. Отсюда им были видны только пруды с лебедями, кроны платанов и сосны над головами.
— Рай, да и только! — выдохнул Константин.
— А этот парк так и называется — «Парадиз». Скромно и незатейливо…
— Ладно, давай немного помолчим. Это нужно созерцать.
…В то лето Костя с золотой медалью без особого труда поступил в университет. Туда же, но с трудом и не без подключения отцовских связей, поступил и Миша Каменев. После торжественного посвящения в студенты Костя решил, что теперь и в родную деревню не стыдно съездить.
Виктория Павловна дала ему денег, гостинцев тетке Любе и сама проводила его на вокзал. Во время прощания, она сильно прижала к себе Костю и шепнула ему на ухо: «Только ты возвращайся, слышишь!» Потом оттолкнула его от себя и сурово добавила: «Веди себя там прилично. Ты теперь взрослый». Всю дорогу Костя, как на стену, ничего не видя, смотрел в окно. В радужных тонах представлял он, как брат будет раболепствовать перед ним, студентом. Справедливость восторжествует, и он вернется в Москву победителем!
Дома у тети Любы Антона не оказалось. Младшая ее дочь путано объяснила, что живет он «на хуторе», идти туда на край леса через овраг. Недавние дожди превратили деревенские дороги и тропки в сточные канавы для жидкой грязи. Пока он дошел в новых туфлях до хутора, умудрился испачкать не только туфли, но и брюки по колено. Выезжая из асфальтовой Москвы, он совсем не подумал, что где-то еще может быть грязь. Дикость какая! Как же они здесь живут? Да тут с ума сойти можно от их отсталости! Триумфальное возвращение на родину превращалось в позорное хождение по колено в грязи.
Дом с шиферной крышей, как объяснила девчонка, на хуторе был один. Во дворе по цепи бегал и рычал громадный страшный пес, жутко похожий на волка. Антона видно не было. Он пошел к соседям и у бабушки, сидящей на завалинке, узнал, что Антон должен приехать на обед.
Костя напросился в дом и за жиденьким чаем с серыми, будто каменными, сухарями узнал, что Антон стал механизатором, его здесь уважают. И что называют его самостоятельным мужиком, потому как не пьет и работящий. «А уж девки за ём бегают, так это счету нет, как бегают, шалавы!» Костя чувствовал, что где-то в области желудка у него назревают спазмы, а злобное раздражение волнами хлестало из глубины живота в голову.
За оконцем грозно зарычал дизель, и у ворот антоновского дома с лязгом остановился серо-черный трактор. Из кабины весело выпрыгнул здоровенный мужик в телогрейке и вразвалку вошел в калитку.
— Что сидишь пнем, это твой брательник пожаловал. Иди за ним, да поуважительней там!
Костя подошел к калитке и увидел, как хозяин возится с волчарой, теребя его за шерсть и шлепая ручищей по крепкой шее чудовища.
— Антон! — окликнул он брата, не узнав своего голоса, до того писклявым и дрожащим тот ему показался.
Хозяин не торопясь обернулся, сдерживая рычащего на непрошеного гостя пса, и небрежно кивнул:
— Заходи, не бойся.
Пса привязал, зычно гаркнул на него, толкнул дверь и кивком пригласил брата в дом. В светлой горнице — стол и две лавки, старый буфет, крепко сбитый отцовскими еще руками. Антон повесил у входа телогрейку, сбросил сапоги и нырнул за кухонную занавеску. Оттуда сквозь шорохи и лязганье, звон и грохот послышалось:
— Бабой пока не обзавелся. Сестренка Нинка иногда забегает помочь по хозяйству. А так пока сам все делаю. Так что у меня здесь без лишнего. Садись за стол. Сейчас щей похлебаем.
— Так ты дом от колхоза получил?
— Получил! Дождесся от их. Сам срубил с Васяткой на пару. Следующим летом ему рубить будем, тоже хотит жить на хуторе. Иди подмоги.
Костя нырнул за тряпичную занавеску и сразу под собой увидел лаз в погреб. Там при свете лампочки возился брат и протягивал ему миски с огурцами, капустой и солеными грибами. Потом поворчал и передал Косте бутылку водки. В черном зеве печи грелся чугунок со щами.
Антон захлопнул крышку погреба и подавал брату тарелки и хлеб. Костя ставил на стол миски, тарелки, стаканы, весело звенел ложками с вилками и радовался тому, что пока все идет по-человечески. Сели за стол, Антон разлил половником щи по тарелкам. Налил по стакану водки. Глянул сурово Косте в глаза, затем улыбнулся и с хрипотцой сказал:
— За встречу, братишка. Пей. Со мной можно.
Костя уже пробовал пить водку, но это было однажды, и пили они махонькими рюмочками. Но, зажмурившись от накатившего чувства внезапной взрослости, лихо вылил водку в рот, глотнул и позорно закашлялся до слез. Брат через стол пару раз хряпнул его по спине и подсунул кусок хлеба с соленым огурцом. Костя жадно дышал, охлаждая обожженную глотку, и хрустел огурцом. Антон аппетитно хлебал щи, грыз луковицу, широко откусывал серый квелый хлеб.
Когда первые ложки щей согрели нутро, водка ударила Костику в голову, и он уставился перед собой, чтобы остановить головокружение. На стене висело старое зеркало в грязно-красной раме. В нем отражалась широкая спина Антона, его загорелая мускулистая шея, вихрастые нечесаные выгоревшие волосы.
Антон поднял голову и молча уставился на брата. Костя также молча изучал загрубевшее обветренное лицо Антона, белесую щетину на бугристом подбородке, неожиданно белую полоску на лбу, оттенявшую бронзово-красный загар. Из зеркала, открыв рот, зыркал то на Костю, то на Антона какой-то прилизанный испуганный шалопай с детским румяным личиком. Взгляд Кости шмыгнул вниз и рядом со своими белыми ручками с голубыми прожилками увидел мозолистые ручищи брата, будто отлитые из бронзы.
— А я с золотой медалью школу закончил и в университет поступил, — неожиданно для себя прогнусавил Костя.
— С портфелем, значит, ходить станешь, — бесстрастно констатировал брат.
— Да и старше ты меня всего на один час. Так мама говорила.
Антон задумчиво разлил водку по стаканам. Как яблоко, догрыз луковицу. Чокнулся своим стаканом и выпил, как воду. Вынул из кармана брюк мятую пачку папирос, зажал в желтых зубах, чиркнул спичкой, прикурил и выдохнул из себя прямо брату в лицо густую струю едкого дыма. Константин окаменело ждал страшного.
— Ты, братан, сызмальства все догоняешь меня. Сколько помню тебя, все из пупка лезешь в первые, — Антон поднял на брата холодные насмешливые глаза. — На час, говоришь? Ты за всю жизнь этот час не наверстаешь. Хоть наизнанку вывернись. Запомни, салага: твое дело маленькое — картошку чистить и за водкой бегать, когда я пошлю. А твоими университетскими корочками, когда ты их сюда хвастаться привезешь, я вот эту печь, — он кивнул в сторону кухни, — растоплю. Вопрос ясен?
Костя чувствовал себя раздавленным червяком. Что делать? Чем ответить? Это нельзя так оставлять. Лучше головой в петлю, чем жить с таким позором. Ладно, подождем, осмотримся, а завершающий удар нужно нанести точно и в смертельную точку. Погодим, время есть. Мы еще не все сказали друг другу, Антошка. Последнее слово будет за мной.
— Я спрашиваю, как тетка Вика поживает? Ты чё, совсем окосел от ста грамм, чудо?
Вечером Костя проснулся на чужой кровати с головной болью и тошнотой. Долго вспоминал, где он и что здесь делает. Вспомнил и протяжно вздохнул. За окном уже смеркалось. Из-за двери доносились приглушенные голоса.
— Костенька! — тетка бросилась ему навстречу, когда он вошел в горницу. — Экий ты стал ладный, серьезный. Одно слово — городской!
Тетя Люба улыбалась, обнажив четыре оставшихся стальных зуба. По морщинистому лицу текли слезы.
— Думала, что уж и не увижу тебя перед смертынькой. Больно далеко тебя от нас занесло, — она всхлипнула и вытерла лицо мятым передником. — А мне Нинка моя как сказала, что городской Антошку ищет, так я об тебе и подумала сразу. Касатик ты мой гладенький.
Сзади вразвалку подошел Антон и обнял тетку за плечи. На его грубом лице снова гуляла холодная улыбочка превосходства.
Костя отыскал у двери свою сумку и достал оттуда гостинцы от Виктории Павловны. Тетка устало присела на лавку у стола и с интересом разглядывала городские диковинки. Вертела перед глазами банку с крабами, коробку конфет, пуховый платок и все спрашивала:
— Это что ж такое? Страшный с клешнями. Паук, что ли?.. А, мамынька, конфетки какие с дворцами! Это в Москве такие строят? А платок куды такой носить? Это только Нюрке в контору трудодни считать. Ой, потратилася Виктория! Это ж на сколько рублев извелась бабонька! Ужасти!
Костя жадно пил чай с оладушками и внутренне торжествовал: отродясь вам этого не увидеть, если бы не я. Деревня отсталая!
Вдруг дверь распахнулась, и вошла румяная востроглазая девица.
— Здрасьте! — смущенно глянула она на Костю и стала скованно раздеваться.
Тетка встала и засуетилась, нырнув под занавеску на кухню. Антон неловко принимал плюшевую курточку и напряженно исподлобья поглядывал на брата.
Антон смутился! Он растерян и напуган! Костя почувствовал, как грохнуло и гулко забилось сердце в груди: кажется, наступил его звездный час. Вот она — смертельная точка для решающего удара! Он собрался в пружину и стал выжидать.
А девушка тем временем огляделась, поуспокоилась. Подошла к зеркалу и, обдавая Костю ароматами цветочной свежести, развязала и накинула на плечи платок. Антон теленком топтался рядом. Пригладила она густые пушистые волосы, поправила толстую косу. Костя взглянул в зеркало, и их глаза встретились. О, сколько ему удалось прочесть в этом безыскусном девичьем взгляде! Ей до тошноты надоела эта отсталая жизнь, эти грубые мужики, грязь под ногами, навозная вонь, грошовая зарплата. «Ты мой шанс вырваться из этого болота! — вопили ее влажные чуть раскосые глаза. — Это к тебе я пришла, а не к этому деревенскому валенку. Смотри, какая я свежая и молодая, сколько во мне жизни! Это все для тебя! Бери всю меня, только увези отсюда!»
— Нюра, — протянула она Косте мягкую ладошку.
«Ах, Нюра из конторы! — усмехнулся про себя Костя. — Местная интеллигенция, значит».
— Константин, — осторожно пожал он ладошку.
— Вы из Москвы? — округлила она глаза. — Прямо из самой столицы?
— Да, Нюра, из самой, — опустил он глаза, чтобы не выдать своего растущего охотничьего восторга.
Тетка бесшумно и бездыханно носилась из кухни в горницу, уставляя стол закусками, тарелками и стаканами. Вот уже бутылки водки встали рядком. Антон выхватил одну из них, одним движением ножа срезал металлическую пробку и налил водку в стаканы. Хрипло произнес:
— Давайте. За знакомство, — потом гаркнул в сторону кухни. — Да сядь же ты, теть Люб!
Тетка испуганно присела за стол, подняла стакан и чокнулась со всеми. Костя, как женщины, только глоток отпил и поставил свой стакан на стол. Сразу стал закусывать. Тетка и Нюра уважительно переглянулись. Антон глаз не поднимал.
— Костя, а как вы там не теряетесь? Там же столько всяких улиц, домов? — Нюра даже придвинулась к Косте, снова обдав его ветерком весенней свежести.
— А мы по метро ориентируемся. Там в метро схемы такие есть со станциями, — пояснил Костя, подбирая слова. — А потом ездишь везде, запоминаешь. Вот Красная площадь, вот улица Горького, вот Университетский проспект.
— А вы и университет видели?
— А я в нем уже учусь, — победоносно произнес он с металлом в голосе. — В этом году поступил.
— Ай, какой ты у нас умница! — прошептала изумленная тетка. — Виктория, что ли, пристроила?
— Нет, отчего же! Я школу с золотой медалью закончил. Потому и поступил без особого труда. Вне конкурса! — говорил он это, словно гвозди вбивал. В брата, конечно, не в этих же куриц деревенских!
— Костенька, а мне можно туда поступить? — жалобно спросила Нюра. — У меня только две троечки в аттестате.
— Ну, если есть кому слово замолвить…
— А вы не сможете?
— Я это вам скажу, Нюра, через год, — твердо произнес он, кидая в могилу брата последние лопаты земли.
Антон налил себе стакан до краев, выпил врастяжку. На его застывшем лице появилась знакомая холодная усмешка. Медленно закурил. Костя внутренне сжался. Рано он похоронил брата… Ох, рано.
— Значит так, Нюра, — громко произнес Антон в наступившей тишине. — Ни через год, ни через десять ты этого слизняка масквачского в нашей деревне не увидишь. Потому что он сейчас быстро соберет вещи и пешочком потюхает на станцию. И никто провожать его, гаденыша, не поднимется. А кто поднимется, тот пожалеет. Вопрос ясен?
В абсолютной тишине Костя встал, подхватил свои вещи и вышел в темную ночь. Следом вышел Антон. Пока Костя надевал грязные туфли, он с полки достал фонарь, зажег и сунул брату. Костя взял в холодные руки холодный фонарь. Потом ощутил безболезненный толчок в лицо, почувствовал, как из носа на рубашку закапала кровь.
— Надеюсь, ты понял, за что? — тихо произнес Антон. — А теперь иди. И чтобы я тебя больше не видел.
Очнулся Костя уже на станции. Как он прошел по грязи в темноте эти девять километров, не помнил. Всю ночь, ожидая первого московского поезда, он услаждал себя планами изощренной мести. Нет, последний удар остался за ним.
Молчание прервал Михаил. Он посмотрел на друга в упор и медленно и четко произнес:
— По-моему, тебя что-то тяготит. Не расскажешь?
— Экий ты, право, проницательный… Да, есть немного, накопилось вот тут всякого-разного, — он постучал пальцем по груди. — Иногда даже прихватывает.
— А ты сердце проверял?
— Да, конечно… Меня постоянно смотрит врач. Говорит, что объективно я здоров. А вот субъективность не по его части.
— Знаешь, здесь принято в таких случаях ходить к психоаналитику.
— Да это и у нас уже есть.
— Но здесь этому явлению несколько десятилетий. Существует некая культура психоанализа, опыт, традиции, колоссальная практика. Да и пойдешь ты не с улицы, а по моей протекции. Профессор Соул — мировая величина. Между прочим, попасть к нему совсем непросто. Во всяком случае, мне он помогает. Расслабишься, выговоришься, он послушает, объяснит все по-научному. И, знаешь ли, выйдешь от него эдаким веселым мальчуганом.
— «Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад». Ну, давай, попробую.
Михаил достал из кармана пиджака трубку мобильного телефона и весело заговорил, называя абонента «бэби-Роуз». Бросив на прощание «бай-бай», сложил трубку, вернул в карман и победно доложил:
— Сегодня в три, — посмотрел на часы и обрадовал: — Однако через сорок минут. Кман! Ходу!
Бэби-Роуз оказалась длинноногой жгучей брюнеткой с томным взором карих глаз. Взор этот мимо Константина был устремлен исключительно на Михаила, который неустанно демонстрировал успехи американской стоматологии. Она доложила профессору о приходе протеже их постоянного клиента, впустила Константина в кабинет и предложила прилечь. Здесь стояла полумягкая кушетка, обитая кожей, рядом располагалось глубокое кресло, в углу — рабочий стол с телефоном и бумагами. Окна были задрапированы шторами, напольные светильники излучали рассеянный свет.
Пока он снимал ботинки и пиджак, неслышно ступая по ковру, вошел и сел в кресло профессор. Лысый загорелый череп обрамляли, как жабо, седые волосы. Пронзительный взгляд черных глаз изучил пациента и успокоился на мысу профессорского ботинка.
— Примите удобную позу. Расслабьтесь. Сосредоточьтесь на солнечном сплетении. Сейчас вам станет тепло и спокойно…
Голова Константина налилась горячим свинцом. Тепло растеклось по всему телу. Будто издалека, сквозь ватную завесу, до него доносились слова профессора:
— Все проблемы, которые вас беспокоят, происходят из детства. Вы сейчас год за годом снова проживете свою жизнь, вспоминая из нее то, что имеет отношение к вашим проблемам. Итак, акушерка взяла вас на руки, шлепнула по попке, вы первый раз вздохнули и громко закричали…
Он долго плавал по теплым волнам прошлого. Язык его помимо воли выдавал на чистом английском все, что он видел перед собой. Иногда профессор задавал уточняющие вопросы, он отвечал на них и снова говорил и говорил. Несколько раз профессор спрашивал, не устал ли он. Нет, он не устал, чувствует себя хорошо. Но вот профессор сказал, что пора остановиться, поэтому на счет «пять» Константин проснется и почувствует себя отдохнувшим и бодрым.
Он проснулся, оглянулся, увидел пронзительные глаза профессора. Из этих глаз в него влились покой и сила.
— Что скажете обо мне, профессор? — Константин чувствовал, что тот знает о нем больше его самого.
— Не волнуйтесь, — улыбнулся психоаналитик. — Ничего страшного с вами не произошло. У вас нормальные проблемы роста сильной личности, лидера. Есть несколько явных комплексов, с которыми довольно легко справиться, или можно жить с ними без особых хлопот.
Профессор встал, прошелся, разминая затекшие ноги и спину.
— Первое — это комплекс провинциала. Вы из деревни уехали в столицу, там столкнулись с необходимостью адаптации. Это вам успешно удалось. Тут бы вам успокоиться и правильно оценить себя… Ведь чем опасен этот комплекс? Сначала человеку мало деревни, он стремится в ближайший районный городок. Если ему удается туда вырваться и не удается изжить комплекс провинциала, то он ставит себе новую задачу — областной центр. Поселившись там, он стремится в столицу. Но и столица его через некоторое время перестает устраивать. Он должен иметь возможность ездить и жить в тех столицах мира, где, согласно мнению, скажем, богемы, бизнесменов или научных кругов, жить наиболее престижно. Если этот комплекс не изживается какими-то реальными успехами, то может наступить кризис: человека уже не будет удовлетворять жизнь земная, и его потянет в иные миры. Так появляется опасность наркомании или суицида.
Константин слушал профессора с нарастающим интересом, предполагая, что самое интересное еще впереди.
— Я берусь предположить, что вы достаточно трезвая личность, чтобы адекватно себя оценить в среде этого комплекса. Но тут наложилась более серьезная проблема. Ее называют комплексом Каина. Вы с самого детства соперничаете с братом-близнецом. Он вас подавлял, а вы пытались доказать и ему и себе, что вы не хуже. И это нормально! Если ваш брат доминирует в сфере физической силы и воли, то вам дано доминировать в интеллекте. Вам достаточно себя правильно оценить, чтобы навсегда распрощаться с этой проблемой. У вас для этого все есть: ум, власть, деньги. Да и физически вы в норме. Так что научитесь себя уважать за ваши явные достижения. Станьте эгоистом в хорошем смысле этого слова. В любое свободное время внушайте себе: я — умный, я — гениальный, я — элита мира.
— Профессор, почему это называется комплексом Каина?
— По аналогии с библейским Каином, который убил своего брата Авеля… Бог спрашивает Каина: «Где Авель, брат твой?» Каин отвечает: «Не знаю, разве я сторож брату моему?» — «Что ты сделал? — говорит Бог Каину. — Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли».
— Да, но это не вполне корректная аналогия. Я ведь не убивал своего брата Антона.
— Дело в том, что в психиатрии не так важен поступок, как намерение. Как сказал Монтень, не поступки, а намерения определяют нравственный облик человека. То есть если вы даже только хотели убить брата, то в душе уже его убили. Но все это не страшно. Следуйте моим рекомендациям, и я уверен, вы скоро освободитесь от этой проблемы.
Когда из полутемного кабинета они вышли на залитую солнцем улицу, Константин остановился, всем корпусом повернулся к другу.
— Отвечаю на твой мефистофельский запрос, — взял нижний конец галстука и произнес в него, будто в микрофон. — У нас все есть, и нам ничего вашего не надо!
…Все вышли, и в келье старца остался только инок. Он не решался нарушить молитву и терпеливо ожидал.
— Не надо тебе идти в мир, чадо, — произнес, не открывая глаз, старец. — Ты сделал только первые шаги к успокоению страстей. В стенах обители ты под Божиим покровом. Стоит тебе выйти в мир, и страсти снова обретут силу и погубят тебя.
— Я должен отыскать брата и покаяться перед ним. Грех на мне, отче. Это сильно мучает меня.
— Знаю твой грех. Только разрешает от грехов не человек, а Господь. Ему и кайся. А в миру и сам погибнешь, и брата за собой во тьму утащишь. Молись за брата своего. Положи все на волю Божию. Как Господь от несказанных милостей Своих промыслит — так и будет. Ступай.
Инок в своей крохотной келье встал перед иконами и, глядя на огонек лампады, попросил Господа дать ему сил молиться за брата. Прислушался к себе: в душе установился покой. Впервые он чувствовал такую сильную потребность к молитве. «Значит, Господь восхотел спасти брата. Положу себе молиться за него, пока точно не узнаю о его покаянии».
После предначинательных молитв он положил за брата сорок поклонов, почувствовал дерзновение в молитве и зашептал:
— Господи, Иисусе Христе, не отвержи моего недостойного обращения к благости Твоей. Нет греха, который Ты не простил бы Своею бесконечною милостию. Нет человека, которого бы Ты не смог обратить на путь спасения. Ибо все Тебе возможно. Тяжко согрешил я перед братом своим, и жестоко мучает и обличает меня совесть. Своими грехами досаждал я брату и соблазнял его во грех. Дай мне, Господи, сил искупить и грехи брата моего. Дай мне увидеть его на пути спасения.
В глубине сердца народилась и мягкими волнами растеклась по всему его существу благодатная теплота. Сердцем своим он почувствовал, как смиренен Господь Иисус, как сладка Его отеческая любовь, как бесконечно милостив и заботлив Он. И к нему, сыну Своему блудному, вставшему на путь покаяния. И к брату его. И к людям — всем и каждому. «Иисусе, Иисусе, Иисусе мой…» — шептал он, а радостные слезы текли и текли…
В монастырские ворота вошли двое богато одетых мужчин. Оглянулись в нерешительности, спросили у проходившего мимо светлобородого монаха, где найти игумена. Тот, не поднимая глаз, указал на угловой домик с церковкой и, неслышно ступая, отошел.
В келье старца монах едва слышно сказал:
— Отче, брат мой приехал. Благословите поговорить с ним.
— Прежде помолимся.
Старец и монах стали на колени перед образами.
Молиться вместе со старцем — великая честь.
Монах с первого слова ощутил, как теплотой откликнулось его сердце, претворяя и его самого, и все вокруг в единый радостный молитвенный вздох.
Не старец немощный, осеребренный сединами, стоял согбенно рядом, а вечно молодая душа его, усмирив себя во прах, освободила себя от плотского для вмещения благодати Духа Святого.
Не было ни тени, ни грустинки, ни малейшего телесного неудобства.
Все здесь сияло и радовалось, пело и животворилось неопалимым огнем великой любви Христовой.
— Ступай, чадо, к брату твоему и с любовью скажи ему слово Божие. Благослови тебя Господь.
— Константин, брат мой, здравствуй.
— Антон? Ты?
— Антона нет. Теперь мое имя Авель. При пострижении нареченное. Я виноват, тяжко согрешил перед тобой. Прошу тебя, прости меня, подлого.
— Что ты… Конечно, прощаю, брат. Конечно. Ты тоже… меня… прости…
— Бог простит, как я простил. Благодарю тебя. Сильно мучился я. Теперь легче стало.
— И мне… тоже полегчало. Как же ты здесь оказался?
— Господь призвал.
— Как это?
— Из тюрьмы вышел. Куда идти, не знал. Зашел в церковь посоветоваться. Батюшка подсказал, а сюда пешком пришел.
— Тебя не узнать. Как тебе здесь живется?
— Хорошо. Теперь хорошо.
— Я в последнее время часто вспоминал о тебе.
— Знаю.
— Откуда?
— Я просил Господа, и Он мне открыл про тебя. Я молился о тебе, и Господь охранял тебя.
— Ты хочешь сказать, что и здесь я не случайно?
— Я просил Господа, и Он привел тебя сюда. Сильно мучился я, брат, совесть меня обличала.
— Меня тоже. Как же нам теперь жить? Я искал тебя, чтобы вместе…
— А мы теперь и будем вместе. Раньше нас разделяла обида, теперь соединяет любовь.
— Ты сказал, что знаешь обо мне. Раз так, скажи, как жить мне теперь. Я запутался.
— Помнишь парк на берегу океана? Ты его раем назвал.
— Ты и об этом знаешь?
— Я словно твоими глазами все видел. Не удивляйся, Богу все возможно. Ты вспомни синее море, высокие пальмы, кусты лавра, цветы, траву, платаны. Там еще пруды, а в них рыбка плавала. Птицы летали и стрекозы. Вспомни, сколько там было солнца! Как красиво! В тюрьме, где я сидел, тоже были красивые места. Меня там посылали в яблоневом саду работать, цветы начальству тюремному выращивал. И все-таки это была тюрьма. А там, куда мы должны вернуться из земного заточения, так несказанно красиво, что нет и слов таких, чтобы объяснить. Нет красок таких, чтобы нарисовать. Нет света такой яркости и силы, чтобы сравнить.
— А ты откуда это знаешь?
— Я просил Господа, и Он мне показал.
— А что там люди, то есть души их, делают?
— Блаженствуют и славу Господу поют.
— Ну, это же, наверное, скучно…
— Что ты! Постой… Ну, вспомни праздник или веселый счастливый день. Вспомни, как поет душа от радости. Да и люди поют на праздниках, а как же! Но это всего-навсего песня заключенного в тесноте грязной, душной камеры. А сейчас вспомни любимую девушку. Когда ты любил, ведь ты только о ней и думал, только с ней и мечтал быть. Но девушка эта — тоже лишь такая же заключенная в колонии строгого режима. А теперь представь мир, в котором нет ни печали, ни грусти, ни смерти и боли, ни зависти, ни обид. Нет уродства и разрушения, ржавчины и тьмы. Трудно представить, правда? Это потому, что мы сроднились с грехом, свыклись с миром греха. А там!.. В Царствии Отца нашего нет греха. Вседержитель этого Царства — Источник любви, сама любовь. Как же должна петь от радости и благодарности душа, когда она созерцает любимого Отца, Создателя, Бога любви, само совершенство, своего Спасителя от зла и тьмы. Если мы способны любить пораженное грехом земное существо и петь ему песни, то какие гимны должна петь душа в царстве света и любви Царю Небесному!
Ты спросил, как жить тебе? Ты уже пробовал найти ответ в миру, даже у светила мирового психоанализа.
— Ты и об этом знаешь…
— Да… Кое-что он тебе сказал правильно, но выводы сделал просто убийственные. Он предлагал тебе легкую царапину лечить ампутацией, на место мелкого бесенка поселить в душу самого сатану. Нормальный для человека поиск Бога заменить богоборчеством. Ты — русский, поэтому по происхождению, по складу души своей богоборческое западничество чуждо тебе.
— Поэтому за границей мне тошно было? А всему русскому я радовался?
— Конечно. Так вот тебе и цель жизни. Истинная цель. Спасение души для Царствия Небесного. Там наш Отец, там наше вечное будущее.
— Звучит просто. А как это сделать?
— По Своем воскресении Иисус Христос оставил нам Святую Церковь. Много пришлось пережить Церкви Христовой: ереси, расколы, гонения, муки. Но выстояла она и в своей апостольской чистоте здесь, на земле, присутствует. Вот ты и войди в этот дом Божий и живи по законам Церкви. И спасешься. Чтобы помочь тебе, скажу сразу о главном.
Сатана пал из-за гордыни своей, а спасение души возможно только в смирении. Чем больше ты будешь изгонять смирением гордыню, тем больше вольется в нее благодати Святого Духа. Святые всю свою земную жизнь трудились на пути смирения, потому уже на земле жили в постоянном общении с Богом, Богородицей, святыми и небесными силами. Преподобному Серафиму Саровскому во время Литургии явился Господь, много раз являлась Пресвятая Богородица, утешала его, лечила, помогала в создании обители, даже плоды из райских садов дарила…
Смиренная душа подобна райскому саду, который посещает Господь. В такой душе всегда свет, всегда благоухание, благодатный чудный покой. Смиренная душа полностью доверилась Господу, Он Сам ее ведет, охраняет, умудряет. Она подобна океану в штиль, в который бросили камешек, растеклись круги — и снова установился покой.
Так красиво говорил святой Силуан Афонский. Он, когда пришел в монастырь, очень страдал от бесов, и вот когда уже был близок к отчаянию, взмолился Господу, и Сам Иисус Христос явился молодому монаху, буквально на какую-то секунду явился. А Силуан потом до глубокой старости плакал, как ребенок, потерявший мать. Во время этого краткого явления Силуан познал самую суть Бога: Он есть смиренная любовь.
Представляешь, Творец и Вседержитель всего сущего — и при этом смиренная любовь. Непостижимо и прекрасно.
Как нам не любить Господа нашего? Как не петь славу Ему? Как не пасть к Его стопам с мольбой о спасении для Царствия Небесного, где Он на престоле славы Своей! Как говорил полководец Суворов, хоть на самом краешке этого Царствия, чтобы хоть одним глазком видеть славу Его.
— Ты плачешь? Мой старший брат — сила и воля…
— Смирение и немощь… Господь сказал: «Довольно тебе благодати Моей, ибо сила Моя совершается в немощи».
— А ты, брат, и здесь опередил меня. Я только на экскурсию сюда приехал, а ты уж тут целую жизнь прожил.
— Тебя Господь призвал к Себе. Он дал мне желание и силы молиться о спасении твоем. Может быть, я и родился только для того, чтобы проложить путь тебе. Теперь ступай своим путем. Прощай, брат.
Эта странная любовь
Когда я после многих лет увидела его, меня окатила материнская жалость. Он показался мне грустным и беззащитным. Захотелось взять его на руки и успокоить, как растерявшегося ребенка.
А потом он поднял серые в крапинку глаза — и меня словно парализовало, обволокло невидимое туманное облако… Поняв, что я в замешательстве, он опустил глаза и продолжал говорить застенчиво, через силу, только лишь для того, чтобы закончить начатую мысль. В те минуты я не понимала, что он говорил, а воспринимала только его интонации, тембр голоса, смущенный полу-наклон головы, пластичные движения его грубовато-тонких алебастровых пальцев. Что еще? Помню свои девчоночьи одергивания юбки, жар смущения, разливающийся по щекам; блаженную улыбку, самовольно растягивающую мои губы по всему лицу, должно быть, совершенно глупому. Сердце колотилось, каждым ударом отдавая в висок. Время остановилось…
Когда сознание мало-помалу стало возвращаться ко мне, первое, что я ощутила, — это настойчивый аромат розы, алым бутоном которой я пыталась прикрыть лицо от ошеломляющего смущения. Я набралась смелости и подняла на него глаза, готовые некстати наполниться. В это самое мгновение он тоже медленно поднял глаза — и между нашими зрачками снова проскочила искра. Мы удержались на ногах, хотя земля под нами закачалась.
Он улыбнулся, но так, словно просил прощения, словно ему невольно удалось испугать маленькую девочку, и вот сейчас во чтобы то ни стало необходимо ее успокоить. Мы поменялись ролями: сейчас он готов был гладить меня по головке и промокать мои слезы, утешать замершую от страха малышку добрыми словами взрослого дяди. В эту минуту я наполнялась горячим чувством благодарности и доверия к нему.
Куда только подевались все заготовленные мною слова, продуманные, казалось, до оттенков интонации? Куда делся живший в нем беззащитный взрослый ребенок? Сейчас предо мной возвышался прекрасный и могучий повелитель, власть которого росла с каждым ударом моего сердца.
От его глаз, голоса, длинноватых с проседью волос, его рук, наконец, казалось, исходило сияние. Я любовалась его новым обликом и не узнавала в нем прежнего Павлика, единственно чем раньше подкупавшего, так это своей безукоризненной честностью и фанатичным правдоискательством. Да-да, хотите верьте, хотите нет, но сейчас он сиял не внешним лоском, а каким-то непостижимым внутренним светом.
Пока он вежливым разговором выводил меня из замешательства, передо мной пронеслись несколько ярких картин, выпорхнувших из прошлого. Вот он отвечает на экзамене, неловко стряхивая с рукава клетчатого пиджака несуществующую меловую пыль. Отвечает гладко, без запинок, твердо зная ответ на вопрос, но, глупый, и этого тоже стесняется. Может быть, потому, что твердые знания не были у нас в чести, а ценилось другое: смухлевать, списать, схлопотать свой трояк в зачетку — и в ближайший бар, пить разбавленное пиво с тощими белесыми креветками.
О, Павлик так не мог, ему нужно было во всем дойти до самой сути, чтобы не осталось ничего неясного. Вспомнился жаркий день, пикник нашей группы на пляже во время сессии. Мы резвились и пьяно дурачились, а он, будто ничего вокруг не замечая, сидел в сторонке на песке и с карандашом в руках упоенно читал толстенную книгу из «Букиниста».
Следующая картинка высветила фрагмент его кризиса. Месяц во время работы над дипломом он беспробудно пил, причем все равно с кем, лишь бы его слушали. Быстро запьянев, он долго и страстно говорил что-то замысловатое, непонятное. Часто такой вечер кончался истерикой с катанием по полу и битьем кулаками по грязным половицам. Его соседи рассказывали, что он даже во сне постоянно с кем-то спорил, что-то горячо доказывал, называя своего собеседника «он».
После окончания института до меня доходили слухи, что Павлик женился, потом развелся, поменял несколько мест работы, словом, продолжал «куролесить» и чего-то искать. Чего — так никто из ребят и не понял.
Наши девчонки пробовали «вращать с ним романы», только ничего у них из этого не получалось. Он их отпугивал чересчур серьезными разговорами, концертами «скучнейшей» классической музыки и при этом совершенно детским целомудрием — «пионерской дистанцией», как они выражались, недоуменно хихикая.
И вот теперь он рядом, а я его не узнаю. Никак не могу свыкнуться с ним, таким необычным, новым и… сияющим. Светка предупреждала меня, что он «издаля», что «вроде как не то покрутел, не то крутанулся». Нет, ничего из ее снайперских определений к новому Павлу не подходило.
Я бросила полотенце на ринг и просила у него пощады. Мы договорились о следующей встрече. Как я ни отдаляла этот момент, но он неотвратимо приближался: скоро снова идти к нему, а я по-прежнему пребывала в состоянии неготовности. Да что же это такое! Светка меня считала «опытной сердцежуйкой», «известной романисткой», да мне и самой казалось, что мужчине меня трудно удивить. Все эти грубые и примитивные особи, как ни пытались усложнить свое поведение, не могли скрыть своих истинных целей — из каждого слова и взгляда сквозило одно пошленькое вожделение. Ты жаждешь душу открыть и поделиться сокрытыми в ней богатствами — у этих же одетых в костюмы самцов на уме одно.
Я сидела перед зеркалом, вглядываясь в свои глубокие и ясные глаза, критически, но с любовью рассматривала гибкую и стройную фигурку и думала, думала свою длинную думу.
Во время передышек пробовала включить телевизор. У меня их два: в комнате и на кухне, чтобы везде бегать по делам и не прерывать просмотр любимой драмушечки, — смотрю обычно их. Сейчас входит в традицию такой вопрос: «Что сейчас смотришь?», и это все больше напоминает: «Ну, ты сейчас пьешь или в завязке?» или «От чего с ума сходишь?»
Включаю и слышу, что и всегда: «Доченька, твой отец так хотел, чтобы ты стала счастлива. (Крупным планом — густые слезы по изможденному страданием лицу.) Он всю свою тяжелую жизнь только и говорил, что о твоем счастье. (Как из тумана, всплывают воспоминания об отце, работающем на бойне.) Он говорил, что уж если мы с ним не были счастливы, то ты должна стать счастливой. Ведь мы все живем ради счастья. (Молодые — плачущая и плачущий — медленно бегут по берегу океана в лучах заката.) Но мы не были счастливы. И вот ты теперь выросла, и мы очень надеемся, что ты будешь счастлива. (Крупным планом — юная девушка в белом платье с розой в волосах.) Потому что, если ты станешь счастлива, то и мы станем счастливы, хотя мы сами, конечно, не были счастливы…» Раньше к концу первой реплики на мои ясные очи наворачивалась тучная слеза. Теперь же вся эта тягомотина раздражала, и я выключала домашний утешитель.
Несколько минут думала, как же должен быть талантлив сценарист, который все это написал. А еще у него напрочь должна отсутствовать совесть при наличии страстного желания загрести «много-много денег». Ведь это надо же уметь — из минутного анекдота раздуть стосерийную мелодраму. Надо придумать столько пустых фраз, внешне красивых мизансцен, в которых только воздух и вода с мылом.
Снова присела к зеркалу и погрузилась в думание… Светке на этой межполовой войне несравненно проще. Как она сама выражалась, ее место в тылу, куда с передовой оттаскивают раненых, чтобы она, медсестра, зашивала, пришивала и бинтовала рваные, колотые, резаные и жеваные раны фронтовых подруг. На мой вопрос, не желает ли и она принять участие в боевых действиях, она дергала большой головой и блеяла: «Мммэ-э-э-э-а!».
Вообще-то у Светы крупна не только голова, но и все остальное. Иногда я просто благоговею перед ее монументальностью, как арапчонок перед пирамидой Хеопса. Однажды в виде очень смешной шутки предложила ей поменяться телами. Она, как бы примеряя на себя новую одежду, с высоты своего роста оглядела мою тонкую девичью фигурку, жалостливо вздохнула, как над умирающим от дистрофии, и, пустив волну по своим пышным формам, выдала свое уничтожающее «мммэ-э-э-а».
Как же я люблю эту «нежную» девушку! Знали мы друг друга еще в институте, сблизились на работе, а подружились во время моего очередного развода, когда она помогла мне зализать «фронтовые раны». С тех пор она так и принимает меня, растерзанную пулями и штыками неприятеля, чтобы излечить, успокоить и снова отправить на передовую, в новый бой до победного конца.
Злые языки называли Светочку лошадью, оглоблей и кастрюлей. Называли, конечно же, за глаза, потому что боялись резких движений ее могучих рук. Лошадку она напоминала в довольно частые минуты восторга, когда от приступа смеха начинала дубасить ногами пол, а ее широко распахнутая полость зубастого рта издавала звуки, напоминающие ржание необъезженной кобылки. Оглоблю она мне вовсе не напоминала… Да нет же! Об этом даже говорить не хочу. Хотя иногда… Да, нет-нет!.. И кто ее обозвал кастрюлей, тот, наверное, имел в виду те емкости, которыми пользуются в общепите. У меня же дома имеется набор чудненьких кастрюлек, поэтому я выбрала из них самую любимую — розовую в голубенький горошек с блестящим ободком — и сравнила ее со своей подружкой. И это сравнение мне нравилось. Конечно, кастрюлей называла я подругу только за глаза.
Так вот, Кастрюля, то есть, простите, Светочка мне однажды сказала, что я вечно от мужиков требую чего-то несусветного, чего в них, по ее мнению, и быть не может. И вот наконец я встретила человека, в котором есть это самое, которого быть не может. Есть! А я этого вдруг боюсь. А может быть, я боюсь не «этого», а того, куда меня это может завести? Жила, понимаешь, себе, как все: работа, дом с кастрюльками и телевизором, ну, там, романчики с мальчиками, от которых всегда можно аккуратненько сбежать. А тут вроде как менять нужно все. А это стра-а-а-а-ашненько… «Я маленькая девочка — играю и пою…» Это что я — про себя так-то?
День свидания с Павлом приближался, как неотвратимое роковое нечто. Мое бедное сердце маялось и двоилось. Я сидела на работе и снова думала свою долгую думу.
Мое счастливое детство… Да нет, правда же, вполне приличное! Первое, что я помню из детства, как мы с соседской девочкой Катей сидим в их большой комнате коммунальной квартиры. Наши папы за столом пьют из красивых стаканов и все громче что-то обсуждают. Но нам с Катей не до их споров — у нас свои проблемы. Это ведь сейчас детские проблемы кажутся смешными, а для нас тогда они имели огромное значение.
Так вот, сидим мы, значит, с Катей на горшках и рассуждаем, что мы уже с ней очень взрослые и совсем большие, потому что давно не писаем в штанишки, а сами садимся на горшок. Катя меня спрашивает, а не боюсь ли я большого черного «бабая», который приходит к детям по ночам, когда они не хотят спать. Я ей отвечаю, что не боюсь, потому что мама мне читает перед сном книжки, где нет «бабаев», а где есть прекрасные принцы и принцессы, а это красиво и вовсе даже не страшно.
Потом нас посадили за стол кушать овсянку с малиновым вареньем, и Катя мне рассказала, что влюбилась в соседского мальчика по имени Амадин. Мне показалось, что Амадин — это что-то очень близкое к сказочному Алладину; так близко, что я Кате позавидовала. И спросила ее: а за что влюбилась? Она пояснила: за то, что он «беленький». Я видела этого мальчика и помню, что он был очень смуглым, почти черным. Но раз Катя видела его беленьким, то, конечно, это потому, что у них любовь, и я за это Катю очень серьезно стала уважать.
Из моего счастливого детства, из сказок и былин, из взрослых разговоров, из моих собственных наблюдений воображение вылепило сверкающий идеал принца моей мечты. Ах, что за мужчина это был! Ну, все при нем, все в наилучшем виде: и красив, и силен, и богат, и щедр. А еще умен, элегантен, остроумен. И, конечно, добр и великодушен.
Вот мы с ним стоим в большом соборе, нас венчают. На мне восхитительное белое платье из белых воздушных кружев с такими, знаете, чудными волнами, ниспадающими, низвергающимися вниз, как водопад Виктория, к белым лаковым туфелькам на высоком каблучке. Фата — тоже вся такая пенистая и летящая — наполовину скрывает от множества восторженных взоров мое счастливое с легким румянцем безукоризненно намакияженное лицо. Мой принц, мой возлюбленный, мой повелитель, мой паж, мой верный раб стоит рядом и не может отвести от меня синих блистающих глаз. Одет он, конечно же, в дивный темно-синий тонкой шерсти костюм, белоснежную, слегка отдающую в синеву сорочку с небольшим воротничком, из-под которого гибкой змейкой струится шелковый галстук фиолетового оттенка. Его темно-шатеновые волосы уложены волосок к волоску спереди назад, с левым безукоризненной линии пробором. Над нашими головами (у меня совершенно невообразимая, не поддающаяся никаким описаниям прическа) свидетели держат золотые (я как-то видела все это в кино) венцы, сверкающие драгоценными камнями. Священник нас благословляет — и мы становимся супругами. Нет, не просто там какими-то, а счастливыми супругами. То есть нас уже навечно связывают узы, и мы всю жизнь их несем: в радости и в печали, в здравии и в болезни…
Первую примерку своего идеала я произвела на Юрике. Он имел красивую физиономию, щедрость и богатых родителей. Мне казалось, что, поработав над этой сырой глиной руками вдохновенного скульптора, я долеплю его до нужной мне кондиции. Терпеливо и трудолюбиво, день за днем, свидание за свиданием я ваяла. Юрик уже проявлял первые симптомы интеллекта, начал почитывать кое-какие серьезные книги, даже чавкать за столом переставал, иногда… В качестве оплаты за свой каторжный труд прилежного ученика он потребовал… ну, того самого. Со мной это было впервые. Я тогда остолбенела и тоненьким голоском запищала: «Вы меня огорчили. Вы меня очень сильно огорчили. Зачем вы поступаете так нехорошо с доверчивой девушкой? Я сейчас заору!..» Видя мою готовность к этой шумной процедуре, Юрик испугался и совершенно по-мужски сбежал.
А через несколько дней появилась на нашем недавно еще совместном с ним пути такая же, как он, фифочка без царя в голове. Как я эту ее особенность раскрыла? Да очень просто: по шляпке. Эта глупышка мне своей шляпкой хотела доказать, что она чего-то стоит. Ха! Три раза. Это она мне будет рассказывать, что такое шляпка и как и для чего ее носить! Да если ты носишь шляпку, то это сразу видно. Здесь ты раскрываешься как личность. Это же целый пласт жизни, если хотите! Она мне про шляпки! Это же просто смешно. А сама нахлобучила ее по самые выщипанные бровки. Словом, моим трудам, моему творческому дебюту не удалось увенчаться… венчанием.
Первый мужчинка всегда комом, подумала я. И нашла себе другого. Этого второго претендента на высокое звание Принца моей мечты звали Эдвардом. Работы с ним было поменьше, хотя… Нет, внешность он имел вполне приличную, и уже до моего судьбоносного вмешательства в свою жизнь умел острить и красиво говорить. Больше всего уважал силу таких жизненно важных органов, как ум, руки с ногами и кошелек. Проживал мой очередной избранник в семье, в которой ценили умение зайти в нужное учреждение с заднего входа и вполне законно вынести оттуда все, что им нужно, в необходимом ассортименте и количестве. Эдик это умение в себе развил до совершенства, поэтому даже когда можно было войти, как все, и купить у прилавка без очереди, он все равно шел через подворотню в потайную облупленную дверь и с переплатой брал нужное — по привычке.
Скажу честно, он мне нравился. Это с его помощью мне удалось прочесть тот немыслимый дефицит, который тогда пылился только на полках людей «очень нужных и ценных». Он меня водил на подпольные концерты и выставки, закрытые просмотры фильмов. Люди вокруг него увивались интересные, и от них он тоже брал все, что мог. После завершения очередной, иногда многоходовой удачной операции Эдвард мог быть очень милым и веселым.
Однажды, например, он, посадив меня на загривок, под мои истошные вопли взошел на крутой склон холма. Когда я открыла глаза и оглянулась на пройденный путь, голова закружилась, и я поняла, как близко прошла костлявая мадам с косой на плече. А он только смеялся и тащил меня за руку дальше, к новым подвигам. Не берусь утверждать, что эти его рыцарские забавы были мне не по душе. Иногда мне казалось, что мое счастье бесконечно близко — только руку протяни.
Я уже было хотела посвятить его в высшую степень приближения — «мой подруг», но на время коронацию отложила. Например, меня не устраивало одно обстоятельство: доброты в нем я не смогла обнаружить, как ни старалась. И еще действовали на нервы его приговорки: «А что я с этого буду иметь?» или вот эта: «Все продумано!». И еще у меня в самой глубине души, зудело сомнение: а уж не девушник ли он? Эту последнюю мысль я все время гнала прочь. Она снова зудела… Так этот вопрос я и не выяснила. Не успела.
Когда я заговорила о венчании в соборе, он взглянул на меня, как на дурочку из переулочка, и только укоризненно покачал красивой головой с высоким умным лбом. Нельзя сказать, что я так уж сразу потеряла надежду. Билась за мечту до последнего патрона. Но однажды все разом оборвалось. На его день рождения я ему — подарки в бантиках, я ему — свое новое платье с вытачками повыше талии и восхитительным бисером по краю подола, я ему — стихи трехстопным ямбом о высоком и вечном, в смысле, о любви. А он в мое распахнутое настежь нежное сердце — кирзовыми сапожищами в мрачной скипидарной ваксе.
До сих пор помню безумный взгляд, наглые руки — и мои ледяные ладони, брезгливо отпихивающие все это гадство, и мой писклявый вопль: «Вы меня расстроили! Вы меня очень сильно расстроили! Зачем вы предлагаете мне низкое? Я сейчас зарыдаю!» И уже пыталась было это совершить, а он, совершенно в манере нынешних мужчинков, испугался, замахал на меня руками и выпроводил из дому среди ночи, сунув в карман десятку. Эта десятка меня обожгла, как перегретые щипцы для завивки волос. Мне показалось, что меня ею уничтожили, растерли, как чайную розу по шершавой стене.
Печальной, как в кино «Пришел солдат с фронта», я возвратилась с передовой. Лечение в тыловом госпитале было тяжким и долгим. Рана, нанесенная неприятелем, оказалась серьезной.
После такого тактического отступления мне следовало изменить свои методы общения с противоположным полом, и я задумалась. Как сейчас помню, села я в кресло, приняла наиболее удобную для думания позу, подтянув колени к подбородку, вперила задумчивый взгляд в туманную даль… И ничего. Ладно, думаю. Села по-другому, сложив ноги вбок, а руки распустив по подлокотникам, снова выпустила взгляд наружу для задумчивого удаления… И снова ничегошеньки. Так и не получилось у меня думать. А жаль. С некоторых пор мне этот процесс понравился.
Вспоминаю, как однажды папа, после моей двойки по физике, сказал нерадивому чаду, что не дано, видно, мне быть мыслящим тростником, так пусть буду просто тростником. Дубиной, что ли? Да еще сушеной? Не ответил мне папочка, только уничтожающе полоснул взором диктатора по моим выразительным уже в те младые лета глазищам и удалился в кабинет дописывать докторскую.
Худющей я оставалась лет до семнадцати, так что этим я на тростинку походила. А мыслящей мне все-таки стать удалось. Как я себе это представляю, перерождение произошло путем возмещения изъянов мыслительного аппарата избытком вещества моей душевности.
В тот самый период, очень плачевный для меня — и в прямом и в переносном смысле, — мы и сблизились с Кастрюлькой, то есть, конечно, со Светиком. Она взяла меня в свой лазарет, измазюкала зеленкой сочувствий, забинтовала мудрыми советами, а вместо моих немощных мозгов, временно, конечно, немощных, да… Так вот, предложила она мне мозги свои для думаний за меня, изрядно тогда поглупевшей.
Первой микстурой в ее рецепте был прописан Горец. Имя его так я выговаривать и не научилась: слишком много там имелось разных букв. Да и какая разница, какое там у него имя или национальность, если разговоры о нем имели чисто терапевтическое назначение. В конце концов, как правильно за кадром сказал киношный знаток этой темы, не нужно называть национальность горца, чтобы не обидеть соседнюю, потому что точно такая же история, случившаяся с ним, может произойти с другим горцем другой национальности.
Светка, чтобы придать этому фанту больше весу, уговаривала, что он «голубых кровей», «дворянских корней» — князь какой-то. Правда, потом громко ржала, топая копытцами по цементному полу курилки, и комментировала, что, дескать, ой, ну у них же там, как кто в угол сакли ходить перестает, так сразу князем становится. Иго-го-го. Самым веским аргументом его горского достоинства она считала размеры автомобиля. Когда я спрашивала, какой марки, будто в этих марках что понимаю, она округляла глаза и губы и доходчиво, как совсем некудышной, поясняла: «Синенькая такая! С колесиками…»
Вообще-то, несмотря на свое «верхнее» техническое образование, она иногда меня удивляла своей не замутненной знаниями чистотой. Как-то прискакала она с обеденного перерыва, как всегда, с часовым опозданием, и выдала шумную новость, что в магазине сантехники узнала такое чудненькое слово — «ар-ма-ту-ра»! С того обеденного перерыва этим словом она называла все таинственное и малопонятное. Например, о кадровых перемещениях в отделе она говорила, что «это несусветная чехарда, в общем, арматура какая-то».
Когда же мы вдоволь наобсуждались кандидатурой Горца, то вынесли ему единодушный вердикт: это нам не ва-ри-янт!
Да и Геннадия мне присоветовала тоже она, заботливая. О, этот Геннадий имел много чего от того идеала, который упрямо сидел в моей мечте и не давал покоя. Самое главное — это его могучий талант. Геннадий был известным в определенных кругах художником. Это давало ему деньги, свободу и хотя строго ограниченную, но все-таки — славу. Если в предыдущих мужчинах явно недоставало душевности, то в Геннадии она имелась даже с избытком.
Зарабатывал он себе на пропитание и на славу портретами того самого определенного круга людей, которые устроили всеобщее счастье в отдельно взятом коллективе избранных. Однажды я спросила, как ему удается таких малоприятных субъектов так красиво изображать на холсте. Например, вот эта физиономия на фотографии только чуть-чуть похожа на портрет, ее изображающий. Явная тупость на фото превратилась в легкую печаль, злой исподлобья взгляд — в многозначительность, а тяжелая челюсть костолома — в твердый подбородок волевого человека. В результате зверь орангутанг преобразился в нечто человекоподобное.
Автор сначала вскинул бородато-длинноволосую красивую голову с высоким лбом, потом вперил в меня свой отстраненный взор и баском пропел: «Всякий человек нам интересен, всякий человек нам дорог». Потом убавил патетику и искренне признался, что под призмой водки все люди удивительно красивы. Потом улыбнулся, как втихаря надувший в штанишки мальчуган, и признался: «Ты знаешь, так хочется славы!..»
Мы с Геннадием общались в периоды его упадков, работы и триумфа. Следовавшие за триумфом запои он от меня скрывал. Удалялся в свою деревенскую берлогу, и там, как он признавался мне, ставил спиртовые компрессы на раны, нанесенные самолюбию.
После запоев возвращался он в студию тихим, жалким и печальным. С невыносимым угарным выхлопом… В такие дни я брезгливо жалела его, и мне казалось, что мы любим и понимаем друг друга. Тогда он, охая, плелся в свой студийный запасник, вытаскивал мой недописанный портрет и сажал в кресло позировать. Пока он выписывал мою голову, у нас росли и любовь, и понимание. Потом ему понадобилось изобразить все остальное, и он потребовал, чтобы я… ну, это… обнажилась. Когда я привычно остолбенела, он бросился ко мне и стал объяснять, что иначе он не сможет «меня увидеть», что это такой прием портретной живописи…
…Погруженная с головой в думы и воспоминания, я перестала чувствовать время и пространство. В эту минуту я вдруг поняла, что сижу на работе за столом и с помощью фломастера исписываю большими буквами линейки, листы бумаги, бланки и бумажную скатерть. Буквы имели разный наклон и толщину, менялся шрифт, но складывались они в одно и то же слово — «Павел». Под конец рабочего дня «Павел» смотрел на меня отовсюду и окружал, как то облако притяжения, которое носил вокруг себя.
Пока я сидела за рабочим столом, ко мне несколько раз из-за спины подкрадывался наш начальник Сансаныч, густо вздыхал и просвистывал: «Снова влюбилась подчиненная Милка!» Подсвистывать во время разговора он начал после выпадения у него переднего зуба во время очередного кадрового стресса. Видимо, мой взгляд дальнего обзора нес так мало информации о работе и так много — о нерабочих проблемах, что Сансаныч сокрушенно усвистывал в свой остекленный закуток терзаться, как жить, чтобы наш дружный коллектив не сократили. Потому что у нашего отдела имелась только одна работа: показывать всем, что мы нужны, и без нас выжить институту невозможно. Ну ладно, что это я о ерунде…
Мой печальный опыт попыток воплощения Принца мечты в живого человека научил меня… Так чему он меня научил? А, ну да! Что все сырьевые заготовки, взятые мною в обработку, либо были ну очень сырыми, или моя обработка не доводилась до успешного увенчания. Почему-то претенденты никак не желали принимать установки на мой идеал. Казалось бы, чего проще — рассмотри, согласись и следуй намеченному мною плану. Ан нет! Эти создания никак не вписываются в то, что так просто и естественно.
Но вдруг мысль вернулась к Павлу, и мои размышления рассыпались в прах. Этот человек никак не вписывался ни в какие категории. Он не давил на меня, не диктовал свою волю, а как бы предлагал идти рядом, сопутствовать. Вот именно, сопутствовать. И то в случае, если ты этого захочешь. Мне как бы предлагалось выбирать между моим нереальным мифом и живым человеком. Не простым человеком, нет, — в чем-то недосягаемым и громадным, но в то же время добрым и сильным. Я не понимала, откуда в нем эта сила? Что за сияющая энергетика держит меня в незримом плену?
Все мои сомнения разрешились сразу и растаяли, как дым, в ту минуту, когда он снова появился рядом. Вернее, это я подошла к нему, а он вышел из состояния задумчивости и улыбнулся милой и светлой улыбкой.
О, мы потянулись друг к другу, как два магнита. Я ощущала это, несмотря на физическое отстранение — ту самую «пионерскую дистанцию», которую Павел тактично, но упорно держал со мною. И это не обижало, а только еще больше притягивало. Вокруг этого человека имелась невидимая область сильного притяжения — и я снова вошла в это пространство, и выходить оттуда не хотелось.
Павел предложил зайти к одной своей знакомой. Сначала в мое сердце впилась маленькая, но острая иголка ревности, но я взглянула в его глаза и успокоилась: человек с такими глазами не может сделать не только зло, но и даже малейшую неприятность. С каждым ударом своего сердечка я уверялась, что неотвратимо влюбляюсь, как девчонка…
Подошли мы к входной двери, обитой дерматином. Обивка во многих местах потерта и разорвана. Взглянула я на эту дверь и ненароком подумала: что полезного может быть за такой драной дверью? На душе снова появились смута и желание быстренько отсюда сбежать. Павел понял меня и положил руку мне на плечо. Это мягкое прикосновение успокоило. Дверь открыла миловидная женщина с обаятельной улыбкой на усталом бледном лице. После ее «милости просим» мне стало легко. Мы вошли в дом, и нас уютно обняло ароматным теплом.
Нина привела нас в большую комнату с обилием икон и книг. Кроме иконостаса с горящей лампадой рубинового цвета, подвешенной на цепочке, иконы покрывали почти все стены. Иконы в этом доме не просто почитали, но любили — это было заметно. В углу комнаты на двух столах тоже размещались иконные доски: судя по кистям и пузырькам с красками, их здесь расписывали.
Мне доводилось бывать в мастерских художников и наблюдать обычный для них богемный беспорядок. Здесь же каждая вещь имела свое место. Чистота поддерживалась идеальная. Воздух наполняли тонкие ароматы. Мне все время казалось, что свет в этой комнате лился не из окна, но отовсюду сразу: от потолка, стен, пола и от каждого предмета. Даже хозяйка, казалось, излучала свет.
Павел с Ниной рассматривали иконы, бережно их перекладывали, вполголоса что-то обсуждали. Я же осталась без присмотра и жадно впитывала необычность этого места.
Затем мы сидели за столом и пили чай с печеньями и принесенным тортом. Нина рассказывала о своих экспедициях, в которых она собирала иконы. Оказывается, объездила она всю страну, особенно Север и Сибирь. Часто ей приходилось раскапывать мусорные кучи рядом с разрушенными церквами — и там, как самородки из земли, открывались древние прекрасные иконы. Нина говорила об этом простыми словами, глаза ее светились, в моем же сознании живо рисовалось то, что она описывала. Павел, похоже, испытывал то же, что и я, потому как даже про свою чашку забыл. И если сначала я ощущала покалывания ревности, то сейчас чувствовала радостное единение с душой Павла.
И вдруг я решилась задать вопрос об аромате, который так явно наполнял воздух. Нина подняла на меня задумчивый взгляд, потом скользнула им в сторону Павла, как бы ища одобрения. Слово за словом, как бы идя по тонкому льду, она говорила о совершенно таинственном явлении. Первые ее слова кружились вокруг моего рассудка, который никак не хотел их принять. Потом они нашли другой вход — где-то внутри; наверное, в сердце. Так вот, где-то глубоко внутри они стали входить и прояснять эту тайну.
Оказывается, иконы могут источать ароматы и даже капли ароматной жидкости — мира. Я хотела спросить, как же это совершенно сухие доски могут выделять влагу, но она опередила мой вопрос и объяснила, что аналогов этому явлению в физическом мире нет, что это Божественное чудо, явленное людям для укрепления веры. Благоухают у нее иконы после чтения молитв. Иногда это длится лишь мгновение, иногда аромат держится длительное время.
Еще она рассказала, что случаются обновления икон. Это когда почерневший образ сам собой просветляется, как бы выступает из темноты и начинает сиять живыми яркими красками. Нина встала и указала на икону Богородицы, которую я приняла за только что написанную. Так нет, еще недавно изображение было темным и едва различимым. А в день ее чествования, когда Нина весь день молилась перед ней, образ постепенно стал обновляться, и к вечеру краски сияли, как свежие. Говорила она это спокойно, как о чем-то обыденном, а во мне зарождалось незнакомое чувство смешанного страха и восторга. Страха — перед явным проявлением Небесной тайны, восторга — от своей причастности к ней.
Когда мы вышли из этого необычного дома, Павел сказал, что Нина — его наставница по иконописи. Он перенимает у нее секреты этого непростого дела. Снова и снова Павел удивлял меня, открываясь новыми гранями таланта. Так же просто, как Нина, он рассказывал, что это искусство не только интересно, но и опасно. Это, примерно, как находиться в работающей трансформаторной подстанции в области высокого напряжения: там даже волосы встают дыбом от электризации. Неверное движение, потеря осторожности ― и так может ударить, что…
Во время написания иконы и после могут быть моменты, когда душа готовится расстаться с телом. Стоит прервать молитву, как все начинает падать из рук и рассыпаться. Под окнами вдруг начинаются крики, за стенкой ссорятся соседи, громко включают телевизор или магнитофон, машины на автостоянке одна за другой заливаются противоугонными сиренами, собаки во дворе лают, телефон каждые пять минут истошно звонит… Искушения! А после завершения работы Павел иногда неделю лежит больным и совершенно серьезно готовится умереть. Но после такого болезненного периода вдруг все разом проходит, он выздоравливает и некоторое время чувствует в себе мощный подъем жизненных сил.
Я невольно вспомнила деревенские запои моего бывшего портретиста Геннадия и горько про себя усмехнулась. А Павел уже говорил о том, что святой, образ которого ты пишешь, после завершения иконы становится твоим небесным заступником. Ты ощущаешь его помощь по ответу, который согревает сердце во время молитвы, обращенной к нему. Сказал он еще, что уже во время написания образ живет своей таинственной жизнью и как бы направляет твою кисть. А после окончания работы уже не смотришь на икону как на свое произведение — четко осознаешь, что творил не ты, тебе лишь позволяли помогать в рождении этого образа.
В тихом скверике на уединенной скамейке я осмелела и засыпала его вопросами. Павел рассказывал о своей жизни, а я иногда ловила себя на мысли, что все это нереально, что вот сейчас я проснусь и вернусь в обычный мир привычных вещей. Но вслед за этим появлялось острое нежелание уходить из открывающегося мне светлого мира, где живут тайны и чудеса, где невидимое более реально, чем видимое, а небесные святые — ближе, чем живые окружающие нас люди.
Изредка я вскидывала глаза и пристально всматривалась в лицо своего собеседника: а не сошел ли он с ума, не пьян ли? Но нет, более трезвого и спокойного человека мне еще встречать не приходилось. Павел догадывался о том, что со мной происходит, поэтому иногда давал мне время опомниться и обращался к более приземленным темам. Но мне самой это снижение быстро надоедало, и я просила вернуться на прежнюю высоту. Я будто пила незнакомый искрящийся напиток, он мне очень нравился, и не могла им насытиться. Светлую радость сменяла тревога, снова возвращалась еще большая радость, истина как бы вливалась в мою душу, и там все оживало и расцветало, как в весеннем саду.
Мало-помалу становилось ясно, что этот таинственный мир изначально жил во мне и вокруг меня и терпеливо ждал, когда я захочу его принять, когда я наконец-то добровольно обращусь к нему. И еще я подумала, что из всех моих знакомых Павел стал первопроходцем, поэтому ему было так трудно в одиночестве продираться через непроходимые дебри к свету.
Почему именно он избран для этого подвига? Наверное, потому, что он честный, во всяком случае, честнее всех нас. Он органически не терпел лжи и всех ее порождений, а правду, какой бы страшной она ни была, ставил выше любой кривды, даже если та всех устраивала.
Еще я понимала, что эта моя уверенность может растаять, как только Павел отпустит меня из пространства своего притяжения. Меня снова «размагнитит» обычная жизнь с ее сиюминутными проблемами, вроде «поесть», «одеться», «развлечься». Как Павел сказал, «пили, ели, женились — всемирный потоп; снова то же самое — и вот вам уничтожение Содома с Гоморрой; и теперь опять пьем, едим, женимся… а предупреждений больше не будет…»
И тут с моих губ совершенно случайно слетел вопрос: «А когда мы умрем, как же наша любовь будет жить без нас?» — «Любовь не умирает. Поэтому те, кто любит, живут вечно», — ответил он мне.
Когда опустился теплый вечер, и уже пора было расставаться, Павел с печалью в голосе сообщил, что ему нужно уехать на пару недель в экспедицию за иконами куда-то в северную глубинку. Я сразу разнылась, как маленькая: что, мол, я теперь без него буду делать, как жить? На что он открыл сумку и достал оттуда общую тетрадь. Вот, говорит, мой дневник, там есть все, что я не успел тебе сказать, поэтому можешь читать. А когда встретимся, помолчим, а потом поговорим.
Домой я несла тетрадь как великую драгоценность. Она притягивала мое внимание и требовала дать ей возможность выговориться. Читала я дневник полночи, пока глаза не слиплись, и я не провалилась в глубокий сон. Во сне — чудном и светлом — я переживала новые впечатления.
Тетрадь эта не была дневником в обычном смысле. Просто он записывал размышления, из собственного опыта во время обращения к вере. Там имелись выписки из Библии, писаний святых отцов христианства и наблюдения его верующих друзей.
Павел долго и мучительно искал истину. Что его так влекло? Откуда в нем такое острое желание прорваться к той единственной правде, которая объяснит ему тайны жизни? Ну, жил бы себе, как все, — так нет. Только потом он понял, откуда это. Оказывается, Господь избирает людей для спасения и посылает им Свою призывающую благодать. Совесть начинает мучить человека. Позже он делает вывод: совесть — голос Божий. Бог — это любовь, свет, и нет в Нем никакой тьмы, и Он не может мучить. Он вечен и неизменен в Своей абсолютной любви к Своему творению — человеку.
Все эти наши душевные смуты и тоска — от нежелания принять зов истины, от нашего гордого и самолюбивого неприятия Бога. С Богом в душе грешить уже нельзя, стыдно. Более того, у человека, ставшего на путь веры и очищающего душу от греховной нечистоты, любой грех превращается в боль, которую можно унять только покаянием. Значит, отторжение Бога — это проявление в человеке эгоистического желания наслаждаться, пребывать в страсти.
С особым чувством я впитывала в себя размышления Павла о счастье. Он писал, что желание этого состояния не должно осуждаться — оно естественно для человека. На нескольких страницах он анализирует те пути, которые обычно, по мнению большинства людей, ведут к счастью. Он как бы соглашается с этим мнением, сам идет рядом с собеседником и спрашивает, правильно ли он меня понимает, не ошибается ли в изложении моего мнения? Нет, соглашаюсь я, ты прав, Павел. Я действительно так и думаю: счастье — это крепкая семья, это хорошие дети, это достаток в доме, это… И вот вместе с ним я как бы сама прихожу к мысли, что если источник любви — Бог, то и любовь без Бога невозможна.
Дальше автор дневника ведет меня в рай, в тот чудный Эдемский сад, в котором жил человек до своего падения. Оказывается, человек был задуман Творцом для того, чтобы он стал царем мира тварного, который Творец создал от избытка Своей любви, для украшения сущего. Адам был изначально бессмертен. Он не знал болезней, печали, сомнений. Бог Отец общался с ним, как ласковый отец с любимым сыном, — поучал и наставлял его. Адам должен был под руководством Отца приумножать тварный мир и совершенствовать его. А предела этому созидательному процессу нет, потому что идеал у него бесконечен и неисчерпаем — Сам Господь. Грехопадение человека произошло по причине ослушания воли Божией. Как блудный сын из евангельской притчи, человек уходит от Отца, чтобы к Нему вернуться добровольно, поняв, что жить вне Бога — невозможно. Очень порадовал меня вывод автора: то, что задумал Творец, непреложно, поэтому человек обязательно вернется в изначальное состояние царя тварного мира для продолжения своей прекрасной миссии!
Павел пишет, что земным прообразом возвращения блудного сына в отечество служит жизнь человека в Церкви. Пост — питание тела райской пищей: злаками и плодами деревьев. Молитва — общение с Богом для наставления и совершенствования. Причастие Святых Таин — это питание плодами древа жизни.
Павел вспоминает, как впервые он пришел в церковь. Смотрел он на людей вокруг и никак не мог понять, почему они не такие, как он: рассеянно глядит по сторонам, наблюдая, как зритель, некую мистическую постановку. Они же внутренне переживали и соучаствовали в действе. Взбешенный, уходил он из церкви, но его снова манило туда, будто голодного упирающегося теленка тащили к материнскому вымени. И снова он переживал горькое чувство своей ущербности. Как? Почему? Вот эта девочка понимает, а я, взрослый, разумный, вроде не тупой, но понять происходящее не могу!
И вот однажды, когда его отчаяние достигло предела, он упал на колени и сказал: «Господи! Помоги мне, слепому и глупому, прозреть. Помоги мне понять Тебя. Откройся мне, Господи!» После этих слов наступила тишина. Такой тишины в его душе не было никогда прежде. И вот его сердца… коснулось Нечто. Словно лед в душе растаял от этого теплого оживляющего касания! Это — как первый солнечный день после затянувшейся ознобной зимы. Тихо и мягко засветило солнышко, бесшумно из синего ясного неба полились оживляющие лучики света, и — стала весна.
Я закрыла тетрадь и пошла. Мне нужно было это как-то пережить. С удивлением я обнаружила себя на работе в окружении сотрудников. Они увлеченно обсуждали возможность получения премии. «За что, милые?» — хотелось спросить их, но не стала. Выскользнула в коридор и быстрым шагом пошла в сторону света, льющегося из окна в самом конце полутемного бетонного туннеля. За стеклянной дверью в креслах у открытого окна сидели с сигаретками «девочки» из КИПовского отдела. Нет, не хочу. Не сейчас. По лестнице спустилась этажом ниже. Никого. Села в кресло и, глядя в окно, повторяла последние слова из прочитанного. На мои глаза невзначай навернулись слезы. В голове мелькнуло: как хорошо, что не успела накраситься, а то бы тушь потекла… Промокнула глаза платочком, только слезы снова льются себе и льются.
Моего плеча кто-то робко коснулся. Я вздрогнула и обернулась. Надо мной нависла большая голова Светланы.
— А чего это у нас глазки красненькие? Это ворог, что ли, довел? — загремела она на весь институт.
— Да, нет, что ты, Светик! Это я… от радости.
— Армату-у-у-ура какая-то… — шумно выдохнула Света и плюхнулась в кресло напротив.
Мне вовсе не хотелось сейчас никому, даже ближайшей подруге, говорить о том, что слегка открылось мне самой. Все это было так сокровенно, что я ощущала потребность охранять свою тайну. Только Павла я смогла бы впустить сюда. Но его не было рядом. Кое-как отбрыкавшись от подруги, я вернулась в отдел, где уже азартно делили еще не полученную премию, и снова углубилась в тетрадь.
Если легкое касание Божией благодати Павел ощутил после первого своего покаяния, то поселилась эта таинственная энергия любви в его сердце после третьего Причастия Святых Таин.
Несколько страниц он посвятил этому Таинству. Пожалуй, для меня его литургические размышления стали верхом сложности. Но Павел и сам писал, что это самое высшее знание, дающееся человеку. Оно выводит его разум на ту грань, за которой понять что-либо возможно только с помощью благодати Святого Духа. Литургия — это действо, когда зримое соединяется с незримым, тварное — с нетварным, земля — с небесами.
Когда я это читала, моя голова вдруг начинала кружиться. Я шептала «Господи, помоги!», голова прояснялась, и снова я погружалась в этот дивный таинственный мир.
Благодать — это очень много: свидетельство прощения, покров, защита от зла, явление любви Божией, сладость неописуемая, радость мирная и тихая, сокровенное знание, любовь к ближнему и даже к врагам, отсутствие страха, счастье, наконец! Святые живут в постоянном ощущении благодати. Это норма их равноангельской жизни. Это из-за потери благодати тысячу дней и ночей стоял на камне святой Серафим Саровский и плакал: «Боже, милостив буди мне грешному!» Это за благодатью, покидая свои богатые дома, уходили в пустыни тысячи тысяч юношей, чтобы стать отшельниками. В первые века христианства все пустыни Малой Азии, словно сотами, были изрыты пещерами. И по сей день множество этих пещер удивляет туристов, проезжающих мимо каменистых гор в своих комфортабельных автобусах. Да разве можно человеку без благодати Божией выжить в этих безжизненных местах, где на сотни километров ни кустика, ни ручейка?
Тихое, но настойчивое желание испить благодати поселилось в моей душе. Возможно, это же чувствовал Павел, когда снова и снова возвращался в церковь. Только ему было несравненно труднее. Не было у него таких вот доступных записей, которые как бы прокладывают мне путь. Конечно, он на основании своего опыта разъяснял те страшные заблуждения, что и его так долго держали у дверей в храм, не впуская внутрь. И мне вслед за ним идти туда гораздо проще.
Например, вот такое понятие, как смирение. Оказывается — это ключ в Царствие Небесное. Если гордыней пал ангел Божий Денница и превратился в злобного смертоносного сатану, то путем смирения человек возвращается к Богу, в отечество свое.
Невозможно ни верить, ни любить Бога, если ты не имеешь в сердце образ Его. Так вот, оказывается, образ Бога — это смиренная любовь. Что же, если не любовь, руководило Творцом в Его умалении до состояния немощного человека? Ведь в теле человека живут болезни и слабость, голод и жажда, ознобный холод и знойная жара, смерть, в конце концов! Творец вселенной жил в немощном человеческом теле, испытывая все невзгоды, чтобы указать путь спасения души. Что, если не смирение, руководило Им, когда Он позволил издеваться над Собой, предать Себя, избивать плетьми, распять на кресте и умер, как худший из людей, как разбойник… Как надо любить творение Свое!.. Нам этого никогда не понять в полной мере.
Во мне снова поднималось волнение, я боялась расплакаться и подняла глаза от тетради. На время вернулись окружающие звуки. Сейчас «девчонки» сгрудились вокруг Михайловны. Та на бумаге с калькулятором в руках расписывала те покупки, которые ей нужно совершить в течение одного дня, если у нее появится миллион долларов. Конечно, никакого миллиона ни ей, ни ее окружению не светит, но если вдруг… Так чтобы уж быть в полной готовности потратить… В какой-то момент в моей душе промелькнуло раздражение, но оно показалось таким чужеродным и не к месту, что я его решительно отмела.
На меня, к моей великой радости, внимания в отделе никто не обращал, потому что все знали, что «если Милка влюбилась, то приставать к ней бесполезно». Это меня устраивало, и я пользовалась этой возможностью для благих целей, может быть, впервые в жизни.
После работы я зашла в церковь, что златоглавой свечой белела на соседней улице. Временами, признаться, раздражал меня колокольный звон, особенно по воскресеньям, когда хочется выспаться. На дверях висел большущий замок. Я тупо смотрела на это устройство, и мои руки опускались все ниже вместе с настроением. Но вот я приметила бумажку, висевшую на левой створке дверей, и с трудом разобрала, что это расписание служб. Ближайшая вечерняя служба состоится сегодня в шесть вечера. То есть через два часа. Меня это устраивало, и я обрадовано поспешила домой. За углом в киоске продавали иконы, свечи и книжки. Я спросила, что мне нужно купить для начала. Тихая девушка с задумчивыми глазами серьезно так протянула мне молитвослов, книжечку Евангелия и картонный складень с образами Христа и Богородицы.
Едва я вошла домой, открыла тетрадь в том месте, где писалось о правилах посещения храма. Оказывается, женщина должна быть одета так, чтобы ни в коем случае не отвлечь своими нарядами и обнаженными участками тела окружающих, тем более мужчин, от молитвенного общения с Богом. Стоять порядочная женщина должна с левой стороны и сзади мужчин (так вот, оказывается, откуда «замужем»). Все это, чтобы, значит, не стать невольной соблазнительницей.
Платок на голову — это не прихоть, а знак ангелам о смирении перед Богом и мужчиной. Потому как не мужчина создан для женщины, но женщина для мужчины. А мужчина есть господин женщины. Еще недавно я бы предалась по этому поводу длительным возмущениям, но вспомнила Павла и поняла, что это великое счастье — иметь такого господина, а уж подчиняться ему — предел моих мечтаний.
Вспомнила, как девочкой любила устроиться на коленях большого доброго папы, и вдруг поняла, что мое смирение подчинению вполне меня устраивает и даже нравится, потому что это высшее проявление женственности. Ведь именно женская слабость — это наше самое большое богатство и достоинство. Именно для слабой и беззащитной женщины любой мужчина готов совершать подвиги и носить ее на руках.
Приготовила одежду к выходу и снова приникла к тетради. Перед исповедью нужно читать покаянный канон, чтобы душа «размягчилась», и возникло желание освободиться от грехов. Нашла в своем молитвослове этот канон, и во время чтения волнующих слов канона действительно во мне нарастало ощущение своей нечистоты. Далее на двух страницах перечислялись грехи, которые обычно совершает человек. Я была потрясена: все это было мое, вся эта грязь сидела в моей душе и терзала меня! Стала выписывать их на листочек, и эти уродливые черные злобные существа, как живые, плясали перед моими глазами и позорили, издевались надо мной.
Ближе к шести я оделась в строгий темно-синий костюм с длинной юбкой. На шею повязала косынку, чтобы потом покрыть ею голову. Но перед самым выходом из дома со мною стало твориться что-то нехорошее. Навалилась тоска, в ногах появилась болезненная слабость. Непрестанно звонил телефон. На лестнице пьяно шумели соседи, выходить туда было страшно. Я в растрепанных чувствах присела на стул и растерянно оглянулась. Желания идти куда-нибудь из этого тихого уютного гнездышка я в себе не наблюдала.
Но вот взгляд мой плавно и бездумно доплыл до тетради, лежавшей на столе, и я, как за спасательный круг, схватилась за нее. Полистала и нашла. Когда человек собирается вырваться из греховного состояния и совершить что-либо для спасения своей души, то силы зла обязательно будут препятствовать этому. Тоска, смятение, тяжесть в сердце, все падает из рук, звонки по телефону с предложениями развлечься, шумы и крики со всех сторон — это будет продолжаться до тех пор, пока человек не осознает, откуда они исходят, и твердо не скажет сам себе: «Лучше я умру на пути к Богу, чем в сетях сатаны!» Нужно все отбросить, встать и решительно идти в храм.
Встала я, перекрестилась и пошла к двери. Открыла ее стальную створку и выглянула наружу: тишина, никого. Вызвала лифт и с серцебиением предынфарктника спустилась на первый этаж. Выбежала во двор, оглянулась и короткими перебежками, как под обстрелом неприятеля, двинулась в сторону колокольного перезвона.
Только внутри церкви почувствовала я себя в безопасности. Оглянулась, подошла к женщине за прилавком, купила свечей и спросила, где тут принимают исповедь. Она показала на уже собиравшуюся очередь. Подошла и спросила, кто крайний. Поднял на меня глаза только ближний ко мне дядечка, сказал, чтобы я за ним держалась, — и снова опустил глаза вниз и затих. Я тоже присмирела и представила себе, что это очередь на суд, где сейчас будут раздавать сроки заключения, штрафы, удары плетьми…
Вспомнила, что исповедь принимает Сам Господь, незримо стоящий рядом со священником, который лишь выполняет как слуга Его волю. Перед иконостасом мужчина в черной длинной одежде — кажется, ряса называется — читает молитвы. К нашей очереди подошел молодой священник и положил на аналой (вспомнила из тетрадки) Крест и Евангелие.
Негромко стал читать молитвы. Некоторые из них я уже вычитывала в каноне. Общую исповедь он закончил небольшой проповедью. Сказал, что грехи, которые он перечислил, называть уже не надо, и я стала их вычеркивать из своего списочка.
А еще недавно — продолжал священник — говорил он с мужчиной, который умирал в больнице. Видел этот больной, как отделился от своего тела и наблюдал за врачами со стороны. Кричал им, что он здесь, рядом, но никто его не слышал. Потом его подхватили ангелы и понесли наверх. Там, на небесах, ему показали дивные светлые места, где множество людей в белых одеждах радостно приветствовали его. Но потом его понесли вниз, где было темно и мрачно, кричало множество людей, но он не видел их, а только слышал страшные крики. Видел только злобные красные глаза, но они не могли приблизиться к нему, потому что ангелы не позволяли. Когда он вернулся в свое тело и ожил, то сразу попросил привести священника и исповедался ему. Принял Святое Причастие. Сейчас он здоров и стал прихожанином храма. После этих слов священник подозвал к себе седого мужчину лет пятидесяти, и я почему-то подумала, что это, наверное, про него сейчас рассказывали.
Итак, исповедь началась. Глядела я во все глаза, как к священнику один за другим подходили люди из очереди, шепотом перечисляли грехи. На их склоненные головы священник накладывал полосу с изображением Креста, читал разрешительную молитву. Затем они целовали крест и Евангелие на аналое, целовали руку священнику и отходили, некоторые со слезами. Страх в моей груди нарастал, сердце часто билось, больше всего я боялась сделать что-то не то. Несколько раз мне до боли в животе хотелось незаметно сбежать, но я помнила, откуда все эти заморочки, и терпеливо ждала своей очереди.
Когда я на негнущихся чужих ногах подошла к аналою и для устойчивости вцепилась в его край, то жалобно, тоненьким голоском сказала: «Помогите, батюшка, я в первый раз…» Он взял из моих трясущихся рук измусоленный листочек и стал его читать. Показал пальцем в название одного очень нехорошего и стыдного греха и спросил, что это? Я шепотом произнесла, заранее покрываясь красными пятнами. Он спокойно дочитал и сказал, чтобы к следующему воскресенью я готовилась к Причастию, а всю следующую неделю с этого дня читала утреннее и вечернее правила из молитвослова, покаянный канон и клала поясные поклоны столько раз, сколько лет жила вне церкви.
Потом слегка улыбнулся и спросил, по силам ли мне это. Я затрясла головой: конечно, справлюсь. Он положил мне на голову епитрахиль, перекрестил меня и прочитал молитву, в которой говорилось, что он, недостойный иерей, властью, данной ему Господом, разрешает меня от всех грехов. Вот епитрахиль с меня снята, я разогнулась. Как все передо мной, приложилась ко Кресту, Евангелию… Думаю, целовать ему руку или все-таки не обязательно. Что-то во мне противилось этому. Батюшка увидел мое затруднение и прошептал: «Прикладывайся или отходи — люди ждут». У меня в голове вдруг всплыло и прозвучало: «Не мужчине, а Господу Богу ты целуешь десницу!» — и я, как все, сложила ладошки крестообразно. Священник положил сверху свою руку, я приложилась к ней и почувствовала наконец-то облегчение.
Отошла от аналоя и слышу рядом: «Поздравляю с первой исповедью». Сказал это седой мужчина, который стоял передо мной в очереди. Я поблагодарила его, совсем успокоилась и спросила, а не про него ли рассказывал батюшка. Про меня, кивнул он. Я, наверное, улыбалась, как арбузная корка, поэтому он спросил, понимаю ли я, что со мной произошло. Ничего я сейчас не понимала. Мне было так светло и радостно, будто с меня мешок грязи свалился. Мужчина сказал, что под епитрахилью сгорели все мои грехи, и на суд я их не понесу. Если бы про смерть говорил кто-нибудь другой, я бы, может, и не поверила, но этот человек сам это пережил. Потом он показал, где мне лучше стать, а сам пошел направо, где стояли мужчины.
Всю следующую неделю я старательно читала молитвы и каноны, делала поклоны за свои безбожные годы. Настроение держалось устойчиво хорошим, только перед субботней службой разволновалась, почти как в первый раз. Ничего, снова исповедалась, перечисляя то, что вспомнила за всю свою непутевую жизнь. А уж когда пошла к Чаше со Святыми Дарами, сложив руки крестом на груди, испытала настоящий страх: вот, Он рядом со мной, — Сам Иисус Христос! — и так боишься невольно оскорбить Его малейшим греховным помыслом.
После причастия шла домой, как по небу плыла: внутри меня была частица Самого Иисуса Христа, вокруг меня светило яркое солнце, и люди стали такими добрыми и красивыми!
Дома отключила телефон, накрыла стол по-праздничному. И вот за столом ощутила присутствие Павла — это очень ясно мне представилось… И я подумала, почему же он уехал? Теперь-то я понимала, что ничего случайно в духовной жизни не происходит. И вдруг — как озарение! — я все поняла. Если бы он был рядом, то я увлекалась бы притяжением его личности, и это меня отвлекло бы от Господа и моего покаяния. А так, ему в подарок, с его помощью, используя опыт из дневника, мне удалось пройти через все преграды и совершить самое главное в жизни.
После праздничной трапезы почувствовала «немощь плоти», прилегла на часок вздремнуть. Сон мой был легким, как пух, и прозрачным, как день за окном. Проснулась свежей и веселой, включила телефон — и он сразу в моих руках затрезвонил. Сначала позвонила Светланка. Она отругала меня за то, что я «пропала», на что я ответила, что «наоборот, нашлась». Услышав мой радостный голос, она успокоилась и, вздохнув: «Ну и Па-а-авлик… Это ж полная ар-ма-ту-ра», убедительно просила звонить, ежели что. Следом за ней прорвался ко мне Геннадий, который долго и настойчиво просил меня вернуться, угрожая, что он «в случае чего и жениться на мне может».
Последующие дни ко мне шли с разными вопросами, просили помочь, приходили в гости, звонили по телефону — все, кому не лень. «Девочки» из института хором отмечали, что я расцвела, похорошела и что «мой новый роман очень благоприятно сказывается на моей внешности». Кто-то просил рецепт моей косметической маски, кто-то спрашивал адресок женского салона красоты, куда я устроилась, и требовали озвучить цены на тамошние услуги. Да, однажды меня встретил после работы Эдвард с букетом роз и, заглядывая в мои ясные очи, вежливо, но трепетно вопрошал, а не свободна ли я?
И только к концу недели появился мой долгожданный господин. Из телефона посыпались вопросы о моем самочувствии, успехах, настроении. Я ему сказала только одно: «У меня все-все это по-лу-чи-лось!» Он все понял и поздравил меня. Мы договорились о встрече, и, помедлив, Павел чуть слышно произнес: «Ты самый дорогой мне человек…»
Мiру — миp[1] (100-летию Владимира Набокова посвящается)
Коль уж ты мною читаем, стану учиться любить и тебя.
Автор о В. Набокове
Зашел я к нему совсем ненадолго. На улице ветрено, похолодало, и мне срочно потребовалось согреться, а у Барина всегда имелся приличный горячий чай. Однажды он совершил кругосветное путешествие с целью собирания рецептов приготовления чая в разных странах. Итогом этой познавательной поездки явилась книга с большим количеством цветных иллюстраций и текста, набранного тоже цветными шрифтами. Когда я спросил, зачем нужна эта книга, он даже рот открыл от удивления: как это зачем, конечно, для того, чтобы процесс потребления этого напитка превратить в осознанное действие. Ты подумай, распалялся он, нервно ерзая в кресле, доколе мы всё будем делать необдуманно, механически; мы же в конце концов не автоматы газированной воды, а всё же люди, то есть субстанция мыслящая хоть как-то. Ладно-ладно, успокаивал его я, раз так, то напои меня чаем, приготовленным по какому-нибудь уникальному рецепту. Я никак не ожидал, что Барин совершит этот необычный поступок: он встал из своего кресла, к которому, казалось, прирос навечно, — и снова сел, уже в изнеможении. Ты, говорит, прекрати свои пижонские замашки! Мы не имеем права отрываться от нашего народа, так что пей чай, как все, без выкрутас. После этой тирады, вызвавшей у меня целую бурю противоречивых эмоций, он сыпанул щепотку английского чая из жестяной коробки в фарфоровый заварной чайник с отбитым носиком, плеснул туда кипятку из мятого многочисленными падениями на пол с высоты стола электрочайника и приказал мне ополоснуть в тазике ранее использованные чашки. Пока я это делал, пытаясь как можно меньше оставить на чашках плавающих в тазике чаинок разных размеров и окраски, он развивал тему о нашем народе, который мы, молодые народные аристократы, должны всячески изучать, любить и даже в него иногда ходить, чтобы быть в курсе, как он там и чем живет. Пижоном меня он назвал вторично, когда я попытался вытереть чашки холщовым полотенцем с петухами. Напиток, который налил он в чашки, был горячий и достаточно темный; парок, стелившийся по поверхности и никак не желавший отлипать от нее, имел аромат луковой кожуры, согретой летним зноем. На вкус он напоминал горячий грейпфрутовый сок. Барин отхлебнул из своей громадной бульонной чашки с родовым вензелем и вернулся к просмотру коллекции почтовых марок с применением большой прямоугольной лупы, бережно вынимая их из кляссера специальным пинцетом. После таких любований и изучений, производимых длинными пальцами в перстнях, часть марок терялась, иногда совсем, но некоторые потом находились то в карманах атласного халата, то в книжках, громоздящихся стопками со всех сторон, а то и в других неожиданных местах. Когда я достаточно согрелся и уже засобирался выходить на ветреную темную улицу, Барин спросил меня, зачем я заходил. Согреться, говорю. А если ты отойдешь от моего дома больше, чем сможешь пройти, пока не окоченеешь, каким образом ты станешь греться, поднял он на меня вопросительные глаза печального сонного сенбернара. Я таких случаев пока не помню, признался я, может быть, потому, что Барин живет в разных местах и всюду у него это кресло и чайные жестянки. Но неожиданный вопрос меня насторожил, я своим распаренным нутром уже чувствовал, что от этого вопроса веет холодной непредсказуемостью.
Вчера мой английский дедушка лорд Носсофф от своих даровых щедрот прислал мне некий предмет (Барин плавил и крошил меня лазером базальтовых зрачков), и я решил извлечь из этой его шалости хоть какую-то капельную пользу, а тут и ты под горячую руку пришел. Вот мы тебе и предложим это согревающее средство, чтобы ты свои путешествия по вселенной расширил за пределы нашего квартала.
Эй, говорю я, не всегда удачно избегая горячего лазера, полегче (умоляюще уже и сдаваясь его свирепому напору), я ведь не совсем внук этому уважаемому джентльмену, и фамилия у меня отличается в другую сторону, поэтому вместо услуги ты мне готовишь ярмо.
Многие дружбы рождают многие ярмы, продолговато выдул Барин из своих трубчатых уст, обрамленных взорванными усами, а посему изволь дружески ублажить и подъярмиться, в общем, бери вот эту бумажку, и, если не хочешь еще горячительного напитка, то можешь продолжать свой путь туда-куда-ты-шел.
Я сделал совершенно отчаянную последнюю попытку вернуть себе свободу и задал ему сокрушающий вопрос: ведь у меня могут это украсть. На что мой оппонент прошелестел запутанным переплетением множественных ветвей, сучков и отростков своего родового древа: такие предметы не крадут, так что не пытайся даже оставить в какой-нибудь подворотне, не выйдет.
Вышел я из барского подъезда, и из моей глубины вырвался вопль: только не это! Мое самое жуткое предположение стояло передо мной и нагло сверкало множеством слоев лака и центнерами комфорта. Роллс-ройс. Я открыл дверцу — она еще и не заперта, впрочем, действительно, что это я, кто же его угонит, такого… С родовым вензелем, бронированный, со спецномерами. Почти не сгибаясь, обреченно вошел внутрь и сел за руль, и только коснулся щепотью ключа, как табун лошадей уж забил копытами и мягко заворчал под капотом, на полдома улетающим вперед, вслед за взмахивающей крыльями серебристой Никой. Оно, конечно, тепло, но надо же теперь ехать не за угол дома, куда я собирался на встречу с моим старым, совсем старым, но поэтому дорогим, как выдержанное вино, другом. А что если заехать за ним и уже дальше ехать в наваленных на меня Барином сомнениях?
Друг за углом опирался на трость и говорил с господином в сером костюме о бабочках. Пока я полз по салону к противоположной дверце, чтобы открыть ее замок, бабочки вспорхнули, и я так и не успел понять, о галстуках они говорили или о летучих насекомых. А уж когда друг забрался в салон и стал наполнять его своими трогательными сочувствиями и искренними сожалениями, мой вопрос упорхнул вместе с его возбудителями в сумрак ночи. По нашей давней традиции он попросил у меня курить, снова позабыв, что я этим не занимаюсь, сунулся в бардачок и достал оттуда деревянную коробку с сигарами. Как ты думаешь, говорил он, открывая упаковку и проводя по содержимому замерзшими пальцами, сможешь ты позволить мне воспользоваться этим даром? Если даром, то, конечно, надо тебе позволить, только прежде чем ты наполнишь нашу атмосферу дымом горелых листьев, найди возможность управления механизмом очищения воздуха. Пока мы отвлекались на всю эту необходимую в наших условиях процедуру, время предстоящей беседы неумолимо сокращалось, а темы для обсуждения множились. Иногда обсудишь только день, а уж и неделя прошла, поэтому время нужно беречь. Этим только полощут рот, учил он меня и уговаривал себя, но как только он попробовал это сделать, сухой громкий кашель сотряс его суховатую фигуру. Ладно, буду только держать, раз уж испортил, этому тоже придется учиться. Так, говоришь, теперь надо ехать, а куда, пока неизвестно? Я уже давно собираюсь навестить бабушку, так можем это сделать, предложил он, на таком аппарате это не так обременительно, как по чугунным дорогам, а уж старушка обрадуется… если первый шок, конечно, переживет, потому что подобные транспортные средства не так часто наезжают к ней в деревню. И мы поехали использовать технику с пользой, может быть, впервые в истории существования этой торговой марки. Нет, лимузин не возмущался, вел себя послушным дворецким с прямой спиной под бакенбардами и белыми перчатками под фраком, и даже проявил в тактичной форме вежливый интерес, с готовностью покоряясь моим командам, за что мы решили дать ему собственное имя. Перебрав приличное форме и содержанию, остановились на нейтральном и степенном Роланд. Мы давно уже выехали из знакомых нам мест и продвигались, целиком доверившись дорожным указателям и детским воспоминаниям моего друга. Когда я старательно притормаживал около людей в погонах и фуражках, тайно надеясь, что они нас остановят и хотя бы попробуют оштрафовать, эти люди почтительно замирали, разве только не выбрасывали правой руки к козырьку. Мы уже выехали в поля, и лишь свет фар освещал наш нелегкий сомнительный путь. Мы вместо взаимообогащающего общения разносторонне крутили головами и исследовали возможности нашего дворецкого Роланда. Это не нравилось, драгоценное время уплывало вместе с дорогой под колеса и назад, и хотя мой сосед уже приобрел навык правильного держания сигары и сидения в мягких сидениях и даже несколько раз наведывался в минибар и по очереди доставал оттуда гленливет и уокер двенадцатилетней выдержки и невыдержанный тоник, я никак не мог согласиться с его катастрофическим врастанием в неестественную для нас роскошь. Наконец, детские воспоминания вывезли нас на спящую малоосвещенную станцию, от которой мы через заросли фруктовых деревьев, мимо дощатых заборов и глянцевых черных водоемов доехали до знакомого ему бревенчатого дома за прозрачным для обзора плетнем с кринками вверх дном. Не выключая сварливо ворчавшего мотора нашего бездомного дворецкого Роланда, мы ждали, когда бабушка выйдет сама и станет задавать себе вопросы, ответить на которые сможем только мы. Но в домике не зажегся подслеповатый огонь, старая рыхлая собака не рвалась на шелестящей цепи, и с керосиновым фонарем нас никто не встречал. Тогда я предложил другу сходить узнать, что там произошло со времени его давнего последнего приезда. Вот тут уже и он понял, как затягивает омут мягких сидений. Ему понадобился сильнейшее волевое услилие, чтобы вырваться наружу, и он в свете фар сутуло побрел, все еще натренированно держа потухшую сигару в правой руке и все время производя ею задумчивые рассеянные жесты. В это время я пытался что-нибудь придумать, чтобы решить навалившуюся проблему, но ничего полезного в голову не приходило, поэтому мое смятение возрастало и все глубже вдавливало меня в бархатистую кожу сидения. Вот зажигаются окна домика, и разогнутая фигура моего попутчика спешит мне навстречу. Бабушку ему пришлось разбудить, спала она: понимаешь ли, здесь рано ложатся, а уже поздняя ночь, но она обрадовалась и уже накрывает на стол. Я открыл дверцу нараспашку и решил так ее и оставить при включенном в салоне свете.
Бабушка оказалась совершенно сказочной, в платочке, в длинной складчатой юбке и с круглыми щеками. На клеенчатом столе в миске блестели огурцы, капуста и мокрые рыжики. А это, бабушка, есть? — внук, вероятно, пытался возобновить какую-то подзабытую им народную традицию. На стол из шкапчика перелетела бутылка с бледной жидкостью. В копченом зеве печи шкворчала яишня. Бабушка распевала о расставаниях и встречах, внуках и сынках, сене и картошке, впрочем, это неважно, о чем, потому что в сказках всегда все хорошо кончается и слушать их — как медовуху пить: голова ясная, а конечности не шевелятся. Рыжик у меня, а огурец у внучка на вилке застыли на полпути к разверстой цели. И вот уже мы в ситцевых штанишках сидим на наших малых корточках в песочнице и переворачиваем пластмассовые ведерца с песочными башенками внутри, подправляем их жестяными совочками, а на наших коленках чешутся и отшелушиваются мазанные зеленкой вавки. Бабушка приглаживает наши вихры большой мозолистой ладонью и достает из глубокого кармана передника пряники, пахнущие сундучным ладаном. Когда солнышко забирается высоко в горку и печёт жаром наши картофелеобразные затылки, мы вслед за ней нехотя плетемся в избу обедать забелёнными сливками щами из чугунка и сыто клюем облупленными носами, безропотно позволяя уложить себя на широкой кровати в маленькой спаленке с окном, занавешенным выцветшими тряпицами. Она еще сидит и поет затихающим голосом сказки, а мы вздрагиваем во сне, прыгая с горки в речку, а бабушка вздыхает, что мы во сне растем.
Утром после хриплых петухов с теплой еще печи мы украдкой из-под ресниц наблюдаем, как бабушка стоит на коленях перед иконами и шепчет песню Богу, походя подобрав на руки пушистую кошку, гладя ее, урчащую и льнущую мордочкой к ее уютной груди. Иногда она всхлипывает, подносит к глазам краешки платочка, и мы, стыдливо затаившись, подозреваем, что сейчас шепчет она про нас. Над нами непривычно рядом нависает потолок из широких крашеных досок, на котором дремлют не засыпающие на зиму мухи. Рядом со мной к побелке кирпичной стены прижались валенки и телогрейка с заплатками. К нам под потолок залетает аромат томленной в молоке картошки. Нас не надо звать к столу, мы неумело сползаем с печи на лавку. За окном серенько светлеет промозглое утро, именно такое, когда особенно уютно в натопленной избе. Бабушка вышла во двор, оттуда приглушенно доносятся ее «цы-цып-цып» и куриное «ко-ко-ко», мы сидим за накрытым столом, слушаем постукивание ходиков с чугунными шишками на длинных цепочках, нам многое нужно обсудить, но мы снова молчим, уплетая невыразимо вкусную картошку и запивая теплым пенистым молоком. Бабушка, скрипнув дверью, вразвалочку вступает внутрь, внося с собой холодный влажный запах двора, и с порога запевает свою сказочную песню. Она почти не поднимает на нас застенчивых глаз, ее движения, лицо и фигура округлы и плавны, слова окружают ее облаком, обволакивающим и нас. Совершенно не хочется двигаться, мы можем нечаянно спугнуть эту сказку, мы просто жадно слушаем ее, смотрим во все глаза, вдыхаем это, живем этим. Вживаемся снова в это забытое, но легко вспоминаемое, живущее в нас, оказывается.
Дверь бесстучно открылась и впустила в горницу человека в промасленной телогрейке с небритым обветренным лицом. Он сел на скамью у двери, и все. Ничего не сказал, просто молча вошел, но сказка замолкла, растаяла. Мой друг протяжно вздохнул. Бабушка молча поставила на стол тарелку и стопку, плеснула в нее из вчерашней не тронутой нами бутылки. Назвала его Васяткой, но голосом строгим. Так это что, спросил новый едок, захрустывая огурцом степенно выпитую жидкость, так она всю ночь и простояла рассупоненная, со светом. Кто — она, спросили мы разом. Машина ваша, на которой вы ночью сюды припахали, доходчиво пояснил он тупицам, тыча в окно крючковатым указательным пальцем. Это не она, это он, его Роландом зовут, вы за него не волнуйтесь, он себя достаточно уважает. ― Дак акумулятор сядет. ― Куда? ― Да не куды, а сядет, сдохнет совсем, вот. ― А, это?.. Нет, никуда он не сядет и не сдохнет никуда, он же джентльмен, он умеет себя вести. ― Бабка, они у тебя откуда сбежали? ― С городу, пояснила бабушка, а ты чего пытаешь, твоя, что ли, ты чего тут допросы спрашиваешь, похмелился и закусывай, нечего командывать. ― Дак я за акумулятор трясуся, он вишь ли дорогой поди. ― Нет, ответил я, не дорогой, он совсем даже не дорогой, а вы кем тут работаете. ― Всем, ответил Васятка, а бабушка подтвердительно кивнула. ― Вы и в технике, значит, разбираетесь, спросил я с сокровенным умыслом дворцового интригана. ― Да я еще до войны на тракторах стахановские нормы крыл. ― Если хотите, возьмите этот автомобиль себе, предложил я механизатору, вот вам доверенность, сюда только вписать фамилию, ключ в кабине. Васятка встал и громко потребовал себе еще из шкапчика, из той же самой перелетной бутылки, но бабушка, по всей вероятности опытно предполагая последствия, твердо ему отказала. Тогда механизатор закурил, отравляя нашу сказочную атмосферу горьким дымом. Друг тоже вынул свою вчерашнюю сигару и тоже заерзал, вероятно, вспоминая мягкость сидений и чарующую роскошь салона, но, сделав несколько рассеянных тренированных движений, обмяк. ― Да вы знаете, сколько эта машина может стоить, зашипел Васятка, да она, может, сто тысяч миллионов стоит, ну куды я с им, по гумнам штоли валандаться буду. ― Ну, это куда вам потребуется, почему только по гумнам, спросил я, это куда нужно, туда Роланд вас и доставит со всем уважением, он привык подчиняться хозяину. ― Не стану я его хозяином, добры люди, и не просите, вот вам мое слово, и все. Я сокрушенно пожал плечом, правым. Друг вернул сигару в карман пиджака и предложил нам всем прокатиться. Бабушка сказала, что ей надо картошку чистить к обеду и щи варить, а мы, конечно, можем покататься, мол, наше дело такое, молодое, чтобы кататься, если уж приехали в народ. Я спросил бабушку, неужели ей не хочется прокатиться на таком большом и роскошном автомобиле. Да мне зачем, ответила она смущенно, мне тут по хозяйству работать надо, а кататься недосуг. Васятка тоже отказался, сославшись на срочные дела беспокойного хозяйства, и шумно затопал к двери, а я вспомнил слова Барина и вздохнул: он все знал наперед. Бабушка предложила нам съездить на станцию за спичками или за грибами в лес, и мы согласились.
На станцию мы приехали быстро, в магазине купили у грустной одинокой женщины в сером халате гремучие спички, пачечную окаменевшую снова соль и совершенно твердую многолетнюю колбасу молотовского завода. Людей здесь не встретили, только электричка пронеслась мимо, взвихрив на платформе сырой туман. Потом так же быстро доехали мы по влажной бесследной грунтовой дороге до ближнего леса и оставили Роланда у края ждать нашего возвращения. Лес в глубине оказался густым, и приходилось продираться сквозь его чащу, ветки цеплялись за рукава выданных нам бабушкой телогреек, сверху на нас низвергались каскады крупных застрявших в кронах деревьев дождевых капель. Полянка с поваленным стволом старой березы распахнула нам свой светлый простор, и мы присели отдохнуть и стряхнуть с себя паутину, листья и брызги водопада. Когда мы успокоились и бездумно огляделись, тишина обступила нас, и глаза, обозревавшие поляну, наткнулись на желтые округлые шляпки грибов. Каждый в свою сторону мы одновременно присели к этим шляпкам и собирали их, бережно укладывая на дно корзин, тут же глаз примечал новые желтые пятна, мы подсаживались к ним, срезали новые грибы, а там уже следующая парочка или тройка ждала нас, мы ползали, собирали и скоро уже корзины наполнились, а грибы все приветствовали нас новыми желтыми подмигиваниями. Ладно, не будем предаваться алчности, набрали и хватит, уговаривали мы себя и друг друга, но шальные глаза азартно прыгали и прыгали по веселым шляпкам. Тогда мы по проложенной грудью дороге вернулись к нашему дворецкому, сверкнувшему на нас осуждающими глазами фар. Эх, слуга господский, разве ты сейчас поймешь нас, вымокших, одуревших от первозданной дикости этой чащобы, густого мокрого воздуха, настоянного на хвое и грибной прелости, бегущих от азарта грибной охоты, которая пуще неволи, порозовевших, оживших, топающих грязными сапогами по земле, да, мать-сырой-земле. Чужими ввалились мы в салон аристократов, пахнувший дорогой кожей и сигарами, нехотя вез нас дворецкий, не признавая своими хозяевами, с отвращением проезжал Роланд мутные лужи и скользкий суглинок грунтовки, и только у бабушкиной избы успокоился, вздернув нос после мягкого торможения и облегченно выпроваживая нас вон. Да ладно, подумаешь, на вот я тебе и двери твои прикрою, чтобы твои аккумуляторы не сажать, стой тут себе, красуйся, любуйся собой, нарцисс британский, привязался, тоже мне тут.
Изба родственно встретила нас уютным парным теплом, и бабушка хвалила нас за грибы и наши розовые щеки, собирая на стол, чтобы утолить наш голод со свежего воздуха. Внучок вмешивался в бабушкин речитатив, вставляя воздыхания из нашего путешествия по здешним местам, ожидая остывания парящих щей и наблюдая за ловким разбором грибов из наших корзин в блюда с подсоленной из монолитной пачки водой. Прежде чем шумно втянуть в себя порцию щей из деревянной расписной ложки со щербинками, я протяжно сдувал с розовой поверхности парок, подставляя под ложку толстый кусок ноздреватого ржаного хлеба, на который стекали капли из переполненной ложечной емкости. От такого дыхательно-горячительного напитания слегка кружилась голова, жаркое тепло наполняло тело от его географического центра к периферии, выгоняя на лоб крупные капли солоноватой влаги. И полотенце, заботливо протянутое бабушкой, обернулось вокруг шеи и приятно холодило соприкасанием, и оконное стекло, запотевшее от обильных паров, скрывало от наших случайных взглядов вздернутый нос Роланда, тоже покрытый каплями влаги, но холодной дождевой. Мы уже сыто щурили глаза, вслушиваясь в удаляющиеся бабушкины слова, как вдруг внучок произнес неожиданное, предлагая уехать отсюда электропоездом. Я согласился, потому что знал заранее невыполнимость этого предложения, но желая еще раз это проверить. Бабушке мы сказали, что попытаемся уехать поездом, а автомобиль пусть стоит тут себе, потому как хлеба не просит. Она собрала нам корзинку деревенской снеди, и мы пошли тропинкой мимо автомобиля и заборов туда, откуда изредка долетали гудки зеленых поездов.
Мы уже дошли до станции и взобрались на плиточную платформу, как из-за дощатого угла совершенно ожиданно мягко выкатил даже не запыленный Роланд с механизатором Васяткой во чреве, который сразу после остановки транспортного средства побежал на наше возвышение, размахивая ключами и возмущаясь в простонародных выражениях, что, мол, ничего у нас с другом не получится, чтобы такую ответственность возлагать на него как единственного механизатора в этом населенном народом пункте. Мы оба-двое стали глубоко вздыхать, причем каждый на свою тему, но сначала нужно было успокоить пожилого заслуженного человека путем занятия пассажирских мест в обузном уже средстве передвижения. Чтобы загладить свои вины и досадить автодворецкому, мы решили одарить Васятку уокером двенадцати годочков томления, на что он предложил уделать жидкость сразу и напрочь на всех на троих бурным дружественным всплеском, а я после вежливого отказа похвалил его свободное отчуждение собственности, но механизатор на это обиделся и впал в не свойственный ему ступор, чего мы никак не могли в нем допустить.
Бабушка ждала нас за накрытым столом, заставленным тремя приборами и традиционными соленостями; на чугунной плите в жарком зеве печи тушились грибы в домашней сметане. Мы сели за стол и позволили Васятке познакомиться с британским напитком в обстановке, наиболее ему привычной, только попросили его не дымить и не мешать бабушке петь ее сказочку. И снова мир вселился в нас, растворяя комья загрязнений, выдавливая наружу давние воспоминания. Тоже размякший третий наш сотрапезник, оценивший британский вкус не слишком высоко, расправляя морщины на продубленном лице и душевном содержании, вполне вписался в нашу атмосферу покоя и мира во всем мiре. С такой высокой позиции мне представился интересным совет бабушки насчет дальнейшей судьбы нашей обузы Роланда, несколько встревоженно завертел гаваной кругами перед нашими лицами друг, вернул обратно ее в карман и тоже проникся вопросом. Бабушка округло пожала покатыми плечами, в раздумье спросила самую себя, что же нам посоветовать, и предложила поставить его у входа в мой дом, чтобы в нем можно было приезжать к ней за грибами, а также греться, если уж такая незадача с нами приключилась, время покажет, ведь оно всегда все расставляет по местам и все всем показывает.
Нас провожали двое и на этот раз вполне серьезно, поэтому и корзин с деревенской снедью стало две. Бабушка обнимала наши опущенные в печали плечи, выговаривала дорожные напутствия, а механизатор уважительно слушал и солидно поддакивал, обращая внимание изредкими вставками на некоторые технические подробности. Несколько раз мы порывались остаться еще на пару деньков, чтобы вполне насытиться напитком мира, но что-то неумолимо требовало нашего возвращения, и мы снова опускали плечи и дослушивали инструкции. Когда сиденья приняли нас в свои объятья, наш дворецкий Роланд успокоенно заурчал, хотя в тембре этого звука появились издевательские нотки победителя, но мы допустили это ввиду своей вины перед ним, в конце концов лично он ни в чем виноват не был. Как мы решили, виноват в этой обузе даже не сам Барин, он, скорей всего, тоже стал жертвой своей раздражительной доброты, а некий лордный островной дедушка, у которого фунты стерлингов индюшки не клюют, вот он и наивничает.
Во время этих наших рассуждений я попросил друга высказать свое мнение о сказке, в которой мы побывали, но он стал говорить не об этом, а о своем желании переселения в этот сказочный дом, чтобы жить там и учиться у древнеющей старины сотворению мира и поддержанию его в самом образе. В его рассуждениях любимое словечко Барина «аристократизм» переиначило общепризнанный смысл, по-прежнему, впрочем, заменяя проштрафившееся слово «интеллигент», даже звучания которого в наших квартальных кругах многие не выносили, хотя причем здесь слово, когда само явление до сих пор живет и самоуверенно разлагает народ на составляющие безжизненные ингредиенты. Мои собеседники пытались начать вождение якобы заплутавшего народа с замены слова, что лично мне казалось путем тупиковым, если вообще случаются пути в мiре нетупиковые, раз уж озарения на Патмосе уже задокументированы, что равно приговору, приведенному в исполнение в будущем. Но этого мнения мои собеседники пока не разделяли, хотя соглашались с возможностью, но только одной из многих, рождаемых их не в меру развитой фантазией, но это уж из проблем роста.
Друг признался в том, что его озадачивало мое отношение к удобствам, которые дает автомобиль, почему бы нам ими не воспользоваться и почему я так упорно от этого освобождаюсь. Я сказал, что освобождаюсь от обузы, которой чужая собственность связывает и лишает свободы. Почему же свободы лишает, возразил он, когда добавляет, например свободу перемещения, и вообще свободного человека лишить свободы невозможно, потому что она, по его выстраданному мнению, не зависит от внешних условий, потому как это состояние души. И все-таки, возразил я, внешние условия вмешиваются во внутреннее состояние и начинают иногда даже весьма агрессивно диктовать свои правила игры, поэтому свобода всегда начинается с освобождения от собственности. Или от отношения к собственности как к обузе, поучал он настойчиво, поэтому лучше иметь, но не привязываться к ней, чем привязываться, но не иметь. Почему же тогда навязывают эту обузу мне, которому она не нужна, а не тебе, который не против ею отяготиться, спросил я. Но он на это ничего не ответил, потому что, действительно, ему давно ничего не предлагали из непривязчивой собственности.
В бардачке под пластиной карельской березы что-то запищало, было извлечено наружу и оказалось трубкой телефона космической связи, из которой Барин говорил для нас слова, и просьба его заключалась в организации встречи с ним по приезде в наш квартал. Мы уже подъезжали и входили в его подъезд, а он все говорил и говорил свои слова. Когда мы вошли в его квартиру, мне пришлось слушать сразу два барских голоса: настоящий и слетавший из космоса, он это заметил и положил трубку, продолжив говорить вживую. Мой друг рассеянно крутил гаваной и садился в кресло, я складывал трубку, помещал ее в карман пиджака и тоже садился в кресло, а Барин успешно завершал объяснения своей новой проблемы, которую он дружески возлагал на наши уже опущенные плечи. Неугомонный островитянин через посредников купил особняк внуку, чтобы, по его островным понятиям, наследник соответствовал высокому предназначению. Барин сунул мне бумажку и напомнил про дружбу, тяготы и ярмы, успокоив, что там и появляться надо только изредка, а все затраты оплачиваются предусмотрительным дедом. Когда он на время устало иссяк, всем своим видом показывая настоятельность его просьбы, мы с другом доложили ему о наших сказочных открытиях и умирении, а когда и мы иссякли, то Барин совершил самый замечательный поступок за долгие времена: он встал и своими длинными ногами покрыл стометровку, рассыпав по коврам множество почтовых марок, снова сел и стал выспрашивать подробности. Мы рассказывали по очереди каждый свои, и обрисовалась вполне разносторонняя панорама впечатлений, которая Барина втянула в соучастники, и он тоже взалкал испить из источника мира, потому что у него бабушки разъехались по островам и атлантическим побережьям, а без мира жить больше не представлялось ему желанным. В эту минуту я простил ему беспомощные дружеские обузы, а дедушке его — совершенную наивность, потому что все мы сейчас связались в единую цепочку, удерживающее звено которой в настоящий момент, наверное, подносила к глазам края платочка и пела свои не понятые нами до всей бездонной неисчерпаемой глубины сказки вечности.
Искушения Губина
Моим друзьям, погибшим от вина, посвящается.
Солнечным воскресным утром отец Савва бодрым шагом шествовал во храм. Черная ряса, заботливо отутюженная матушкой Серафимой, трепетно развеваясь, ниспадала на вычищенные ботинки. Яркий солнечный свет и небесная синева отражались множеством окон жилых домов. Знакомая улица в этот ранний час еще пустынна и гулка. Только заспанные дворники ширкали метлами да собачники спускали с ошейников своих рвущихся на волю питомцев.
Вот и угол сине-белой двенадцатиэтажки, сейчас за ним покажется его «махонькая церковка». Этот момент утреннего пути казался ему особенно торжественным. Ну, вот она! Как всегда, это зрелище нахлынуло внезапно — из-за обреза затененной стены явился золотой купол белоснежного храма.
Вот он шагает вдоль старинной каменной церковной ограды. Кирпич безжалостно иссечен временем — сколько всего впитали эти бурые камни! А вот и крыльцо с пятью ноздреватыми ступенями. Тяжелая дубовая дверь открывается плавно и бесшумно. Уютный полумрак храма рассекают золотистые лучи, льющиеся из высоких щелевидных окон подкупольного барабана. Один из лучей осветил лик Спаса Вседержителя. Низкий поклон Тебе и Твоему дому, Спаситель.
Отец Савва прошел в алтарь, зажег свечи, затеплил лампады и погрузился в молитвы покаянного канона.
Под размеренное чтение дьяконом часов он подошел к аналою, покрытому алой парчой, положил на него распятие и Евангелие, взглянул на очередь исповедников. Знакомые дорогие лица. Он приступил к молитве, и исповедники подошли ближе.
Первой исповедовалась, как всегда, Ирина. Даже в такие ответственные минуты на ее круглом лице теплилась улыбка. Ну, ничто не может испортить этой женщине настроения! Глаза строгие, голос подрагивает от волнения, а улыбка так и готова озарить лицо. Будто зло ее не касается — стороной, верно, обходит.
Следующей подошла Елена. Ох, сколько ей досталось от отца Саввы! Так и лезет из нее гордынька, так и рвутся оправдания. Сколько уж с ней наедине говорил, сколько наставлял и просил, наказывал и покрикивал даже — так и живет она в ней, подлая, так и рвется наружу. Вот и дочка ее, Оленька, такая же. Прямо-таки приказывает маме стоять рядом и не отходить, ножкой притопывает. Да не бойся, рыбонька, не обижу я тебя. Только бы каялась ты так же горячо, как приказывать умеешь. Ох, горюшко-горе, как же вы с матушкой похожи. Опять плакать в молитве за вас, бедненьких. Ну, ничего, будете ходить в храм, и Господь поможет одолеть вам недуг, поможет.
Тут очередь расступилась и опасливо пропустила вперед незнакомца. Уж больно страшон, из супостатов, что ли? Короткая стрижка, бычья шея, широченный твидовый пиджак. А в глазах — о Боже, спаси и сохрани! — могильный хлад… Э, нет, дорогой, придешь отдельно. Мы с тобой не торопясь. Обязательно приму, только отдельно. А вот о деньгах ты уж лучше и не заговаривай, не возьму.
Следующим стоял Олег со своим сынком. У Олега случались сильные запои по нескольку недель, и когда он появлялся в храме, сначала один, а спустя неделю и с сыном, видно было, как меняется его душевное состояние: после запоя приходил растрепанный щенок с поджатым хвостом, а спустя неделю — барин среди холопов. Олег уж было шагнул в сторону аналоя, но отец Савва жестом остановил его и сказал негромко: «Попроси вот его» — и показал глазами в сторону вошедшего нерешительно озиравшегося мужчины.
Олег брезгливо подвел к батюшке незнакомца. Вид у того был потрепанный: одежда cальная, руки в серых цыпках, пиратская борода клочьями торчала в разные стороны, от него пахло кислым перегаром и нечистотой.
— Как тебя зовут, страдалец? — склонился над ним отец Савва.
— Ванька, — хрипло отозвался мужчина.
— Ты, Иванушка, не уходи. Посиди вот на той скамеечке, пока я исповедников всех отпущу. Да не бойся ты меня, милый, я тебе помочь хочу. Только не уходи, дождись обязательно, ладно?
— Дождусь, — едва слышно буркнул Иван и, хромая, поплелся к скамье.
Сергей сидел за столом и наблюдал за растекающейся по клеенке лужей. Только что он потянулся за стаканом, и непослушная рука опрокинула бутылку с остатками вермута. Сергей наблюдал за лужей и думал: «Вот я смотрю на лужу», смотрел на тарелку с остатками растерзанной селедки и думал: «Я смотрю на тарелку, в ней селедка».
Тяжелый воздух комнаты сотрясал богатырский храп Дуськи. Сергей взял пластмассовую пробку и швырнул в ее беззубый распахнутый рот. Пробка угодила в лоб. Дуська грузно перевалилась на бок. Теперь она только сопела.
Сергей достал из Дуськиной сумки последнюю бутылку вермута, налил в сальный стакан, выпил. Из горы мусора на клеенке выковырял окурок. Закурил.
Он вспомнил, как сегодня возвращался домой. В карманах после тщательной проверки содержимого не обнаружил ни копейки. Хотелось курить. Он шарил глазами по тротуару, увидел окурок, подобрал и долго прикуривал трясущимися руками. За ним внимательно наблюдала девочка. Когда он, наконец, прикурил, она сказала: «Гражданин, это же неприлично!»
Сергей криво усмехнулся, не нашел что ответить и быстренько сбежал от пронзительного взгляда серьезных детских глаз. Ему стало стыдно. Давненько с ним такого не было.
…В детстве он дружил с такой же умненькой, аккуратненькой девочкой. Сначала Сергей не обращал на нее внимания. Но вот однажды учительница английского языка Анна Павловна после урока, на котором поставила ему пятерку, пригласила зайти к ней домой. Сережа дождался назначенного часа и нерешительно позвонил у двери, обитой черной гладкой кожей. Через широкий коридор Анна Павловна провела его в просторную комнату и посадила в глубокое кресло. Сама села напротив и сказала, что очень довольна его успехами в английском и хочет предложить позаниматься вместе с дочкой у них дома. Конечно, Сережа согласился.
Анна Павловна позвала Иру. В комнату вошла девочка из его, Сережиного, класса. Он удивился. Не знал он, что Ира учительская дочь. В школе они были учительницей и ученицей, и Анна Павловна ничем Иру не выделяла.
— Ирочка, займи, пожалуйста, гостя, а я приготовлю чай.
Девочка пригласила его в свою комнату. За широким окном покачивал толстыми ветвями старый клен. От густой листвы в комнате по стенам бегали тени. Ира подошла к окну, отвела занавеску и шепотом сказала:
— Это мой старый друг. Мы с ним часто разговариваем. Он знает обо мне больше, чем мама. Видишь, он кивнул тебе. Он все-все понимает.
Она показала набор шариковых авторучек. Таких Сережа ни разу ни у кого еще не видел. Их было целых сорок штук, и все разных цветов.
— Это папа привез мне из Франции. Он часто выезжает за границу. У него такая работа. Когда он приедет, я вас познакомлю. Он веселый и добрый. Только совсем седой.
Они вернулись в большую комнату. Ира села за рояль, коснулась тонкими пальцами желтоватых клавиш старого «Беккера».
— Хочешь, я тебе спою? Недавно я разучила одну интересную вещицу.
Ира запела звонким голоском. Ее пальчики извлекали из рояля волшебные звуки. Сережа замер и зачарованно наблюдал за этими уверенными прозрачными руками.
Анна Павловна вкатила в комнату тележку с посудой, чайником и тортом. Пока они с Ирой накрывали на стол, Сережа огляделся. С любопытством рассматривал он высокие потолки, полированную мебель, множество книг с закладками, бронзовый витой подсвечник. На журнальном столике рядом с хрустальной пепельницей стояли яркая коробка с сигарами и никелированная настольная зажигалка. На стене висела большая картина в золоченой раме. С холста задумчиво смотрела молодая женщина в розовом воздушном платье. Ее фигурку окружал золотистый ореол, а вокруг рассыпал нежные лепестки яблоневый сад.
Потом он еще несколько раз бывал в этом доме. И каждый раз вновь погружался в необычный мир иных ценностей. Ему здесь искренне радовались, приветливо встречали. Потом отец Иры получил направление на работу за границу, и они уехали навсегда.
Он подошел к кровати, лег, и едва голова коснулась подушки, резко встал. Заходил по комнате.
— Только не сегодня. Отпусти, Господи!..
Из темной бездны высветились горящие синевой глаза. Они заглянули так глубоко, что стало страшно.
— Нет, нет. Сегодня не надо. Дай покоя!
Он снова лег. На этот раз темнота поглотила его сразу. Он уснул.
…На плите стояла помятая кастрюля. Голубое пламя лизало ее вывернутые бока. Из кастрюли вылетала багровая пена и приставала к лицу. Она пузырилась, лопалась, шуршала. Он снял кастрюлю с огня, вылил пену в раковину и посмотрел за окно. Там в кромешной тьме золотились металлические струи дождя. Он вышел в окно. За спиной захлопали перистые крылья. Он полетел, огибая звенящий металл дождя. Крылья несли его все выше и выше. Несколько раз он больно ударился о плечи облаков. И вот вылетел в космическую темноту. Со всех сторон его окружали громадные звезды. Одна из звезд светилась все ярче. Она приближалась и, наконец, превратилась в пламень восковой свечи. Свечу держала Ира в прозрачной руке. Он смотрел на огонек и чувствовал приближение сверху сзади большого, значительного и неотвратимого. Оно схватило его жесткими сухими пальцами за плечи и затрясло. Пламя свечи мелко задрожало. Рука растаяла. Ира исчезла. Осталось невидимое страшное Оно. Дрожь. Испуг.
Звезды слетелись в один клубок, застрекотали и, разрастаясь жидкой массой, обожгли его жаром. Крылья мгновенно сгорели, оставив запах гари, боль ожогов. Он рухнул вниз. Стремительное падение кончилось безболезненным ударом. Очнулся в глубоком каньоне, сдавленном с двух сторон высокими, уходящими в фиолетовое небо скалами. По дну каньона текла невинно-веселая речка. Ее прозрачная вода омывала обожженную спину. Раны затянулись гладкими рубцами и прохладно постанывали. Он снял с себя тело. Его быстро унесло течение. Он остался голым и легким.
Он стал рекой, скалами, воздухом, небом. Он стал всем. Его не стало…
Утром он сказал Дуське:
— Ночью я умер. Смерть не страшна.
— Во, дурень-то! Боле табе не наливаем, — щербато рассмеялась она.
Его воскресение пахло селедкой, кислятиной и сырыми окурками.
Он выпил вермута. В дрожащей утробе потеплело. Мысли поползли вбок. Страх холодной ноющей занозой все еще торчал между лопаток.
— Дусь, а еще есть? — он умоляюще взглянул на нее.
— Че, дюже тяжко?
— Дюже, Дусенька, — он смотрел на нее, как побитая собака на подобревшего хозяина.
— Ладно. Там — под подушкой.
Сергей рванулся к кровати. Извлек бутылку вермута, зубами содрал пластмассовую пробку, налил в стаканы бордовую пахучую жидкость. Выпил.
— Полегче, Серень? — Дуська по-бабьи сочувствовала.
— Сейчас, Дусь, по периферии разойдется… — Он прислушался к ощущениям внутри. — Во. Дошло. Полегчало.
В животе что-то натянулось, небольно лопнуло, затихло. Потеплело. Страх растаял.
— Сестра ты моя… милосердия, — он уже сиял. — Знаешь, Дуськ, чеши-ка ты за добычей, а я тут пофунциклирую.
— Паразитушка ты мой ненаглядный! Ладно уж, почешу, — она вразвалку ушла, захватив четыре сетки с пустыми бутылками.
«Ну, вот и ладненько. Сейчас вымою полы, поглажусь, помоюсь и стану готовить спагетти».
Он вымыл полы, навел порядок в комнате. Принял душ. Стоял и гладил брюки через старую газету. Странно, в такие минуты даже самые тяжелые воспоминания не давили, а будто с экрана телевизора глядели на него, не задевая.
Вспомнил, как неделю назад Дуська заболела, и дома не осталось ни капли, ни крошки, ни копейки, Сергей взял самое дорогое — рукопись пьесы, сунул в пиджак и пошел к Миронычу.
Олег Миронович смотрел на Сергея брезгливо. Долго изучал его потертый костюм.
— Если ты, Губин, думаешь, что за давностью лет я простил тебя и возьму обратно в труппу, то ты, сударь мой, жестоко ошибаешься.
— Так. Теплый приемчик… «Мироныч порывисто приник к моей засаленной жилетке и окропил ее слезами раскаяния и детской радости. “Друг мой, — сказал он, — только ты можешь спасти наш театр от долговой ямы”».
— Прекрати паясничать, — безразлично бросил Мироныч. — Не вижу необходимости продолжать беседу. Говори, пошто приплелся, и ступай в свою опохмеляльню.
— И ведь даже руки не подал. А я как раз намедни оттер ее с песочком.
— Ты долго будешь испытывать мое терпение? Может, вышибалу вызвать?
— Прежде взгляни на это. Издали, — Сергей вынул из кармана рукопись и показал название.
— Что?! «Лика»? Ты дописал ее? — Мироныч стал похож на гончую, взявшую след.
— Да, любезнейший. В минуты просветления. Итог, так сказать, ночных бдений. Апофеоз моей козлиной песни, трагедии, ежели по-ненашему… Золотая роза на моей трехаршинной грядке.
— Но, если это то, что от нее ожидали… Слушай, это же пять нулей после девятки на счету в швейцарском банке!
— Если ты еще веришь в мою компетенцию, то это гораздо — ты вник? — гораздо больше того, что вы от нее ожидали.
Мироныч решительно запер на ключ дверь кабинета, выставил на стол матово-пузатую бутылку «Мартеля», плеснул в хрустальные стаканы.
— Выпьем?
— Ну-ну… — Сергей вылил в рот ароматную густую жидкость. Налил до краев свой стакан и залпом выпил.
— Может, перенесем разговор в ресторан?
— Я, знаешь ли, в последнее время специализируюсь по забегаловкам. Что, заинтересовало?
— Да, недурно было бы ознакомиться…
— А потом поставить свою подпись — и на театральный Эверест?
— Фу, какой ты!
— Знаешь, а я ведь, идиот, хотел ее тебе продать за стольник.
— Да возьми хоть десять стольников! — Мироныч швырнул на стол пухлый бумажник. — Зачем она тебе? Ты же ее все равно спустишь. Как спустил библиотеку свою, хрусталь, китайский фарфор. Ты все равно пропьешь!
— Возможно. Может быть, даже сегодня. А может быть, и нет…
Сергей водил утюгом по сырой газете, с ухмылкой припоминал сначала высокомерную, потом умоляющую физиономию Мироныча. «Э, нет, старый плут, эта пьеса не для твоих цепких пальчиков. Это, может быть, все, что у меня осталось. Это я не пропью».
Театр… Слово-то какое торжественное! Блистающий мир. Аплодисменты. Овации. Любовь публики. Да, было времечко! Его выхода ожидали. Ходили не на пьесу, а на Губина.
А предложений сколько! Только крутись. Взвалил на себе и студенческий театр миниатюр, и эстраду. На телевидение приглашали. Деньги сыпались — со счета сбился.
Рестораны, бары, дачи. И всюду коньяк, шампанское… Вот-вот. С этого и началось.
Да нет. Не с этого. Тогда еще все было неплохо.
Но потом… Алешка… Его нелепая смерть так резанула по сердцу! Единственный сын, продолжатель старинного рода. Носитель надежд и традиций. Умница, красавец. Меня обожал… Все рухнуло. С ним ушла под землю половина моей души. Потом — мать. В том же году…
Потом ушла Ольга. Ну, это — закономерно. Связывал нас только сын. Меня она не любила, не понимала. Считала психом. Ей нужен был домашний пес: захотела — погладила, захотела — прогнала. А тут — неделями его нет. Все новости о муже из газет, телевизора да сплетен, коих было выше нормы.
Закономерно… Но с ней ушло все остальное. Душа опустела.
Вот тут и пришло оно — розовое, красное, белое. Винишко. Винище. Злодейка с наклейкой. И понеслось…
Не дождавшись возвращения Дуси, Губин спустился этажом ниже и толкнул дверь Вадима. Эта дверь всегда открыта. Губин, согнув спину в полупоклоне, вошел в комнату.
— Серега, налей себе чего-нибудь, — Вадим царски восседал во главе стола и правил застольем. За столом сидели девушка и двое мужчин. Они с интересом взглянули на Губина. — Это великий актер-трагик провинциального погорелого театра Сергей Порфирьевич Губин.
— Сергей Портвейныч, — поправил Губин и приложился к ручке девушки. Затем приложился к фужеру. — Это, безусловно, портвейн. Но какой мягкий!
— Португа-а-альский, — наставительно пропел хозяин. — Это вам не у Пронькиных. А знаете, как переводится «портвейн»? Портовое вино. Собственно — это вино амбалов. А вы знаете, что такое «амбал»? В переводе с французского — это грузчик. Знать смысл слов, не тот, что сейчас, а первоначальный, — это необходимо каждому разумному человеку. Вот, например, кто знает, что такое «попыхи»? Есть такое выражение: сделать что-то впопыхах. А вы знаете, что «попыхи» — это нижнее белье? Ну, разве это не интересно! Это семантика, это вэшчь. У нас сначала было слово!
— А потом слова, слова… — вставил Андрей, брат Вадима.
— В переводе на французский «прихожая» значит сортир; «пижон» — это голубь, голубок такой с выпяченной грудкой, — Вадим довольно похоже изобразил пижона.
— Ой, Вадим, какой ты у нас умный! — прошептала черноглазая красавица Валя.
— Турчанка меня понимает… Впрочем, об этом попозже и поподробней, пожалуйста, — закатил глазки восхищаемый.
— И когда ты только успеваешь все это читать? — девушка положила на губку прозрачную виноградину.
— А я из дома не выхожу без книги. Читаю в автобусах, трамваях, в очередях, за обедом. Чтение — это вэшчь серьезная, — поднял он к потолку толстый палец.
— Кстати, о книгах, — скрипуче встрял Губин, — купи по дешевке, — он вынул из-под свитера солидный фолиант. — Это Ницше. Обещаю, тебе понравится. Всего двадцатка.
— Хватит и пятерки. Где тут у меня дензнаки? — Вадим вынул из кармана брюк несколько мятых купюр. Выбрал самую мятую и как можно небрежней протянул Сергею.
— Спасибо, благодетель, — прошептал Губин и налил себе еще вина, — предлагаю выпить за прелестную половину человечества. Я вас люблю, рыбоньки! — обратился он к представительнице этой самой половины.
— Я тут все изучаю биографию Сашки Пушкина, — продолжал свой перманентный монолог Вадим. — Вы знаете, что его родители были братом и сестрой.
— Это что же — инцест? — Валя заерзала на стуле, переложив стройные ноги. — Кровосмешение?
— Вы знаете, что я юрист. Так вот, я сказал все юридически верно. Правда, есть и дополнение: они были троюродными братом и сестрой. Но первое, что я сказал, — правда. Сашку в семье ненавидели, его мать называла «эльфант дэнатюрель» — вроде выродка по-нашенски…
— Слушай, Вадим, вот ты якобы изучаешь Пушкина, — сверкнул из своего угла широкой лысиной молчавший до этого Олег. — Почитай что-нибудь из его стихов.
— Его стихов никто не знает! Никто. Вот ты, Олег, можешь хоть что-нибудь вспомнить? — ехидно улыбнулся хозяин пира.
— А как же? «Он из Германии туманной привез учености плоды: вольнолюбивые мечты, дух пылкий и довольно странный, всегда восторженную речь и кудри черные до плеч.» Или вот еще: «Ни красотой сестры своей, ни свежестью ее румяной не привлекла б она очей. Дика, печальна, молчалива, как лань лесная боязлива, она в семье своей родной казалась девочкой чужой». Отгадай, откуда это?
— В нашей «самой читающей стране» никто ничего не читает. Пушкина не знают.
— Так откуда этот отрывок? — умненькие глазки Олега буравили оппонента.
— Да ты знаешь, что родной брат Сашку ненавидел! Он продавал издателям рукописи, которые воровал у брата. Он о Сашке говорил одни гадости. А тот его прощал, в письмах советы добрые давал, — Вадим изобразил на раскрасневшемся лице неуемное страдание.
— Значит, знаток Пушкина отрывки из школьной программы, из «Евгения Онегина», не знает… — пилил Олег Вадима, ковыряя вилкой салат.
— А вы знаете, что мать Сашки брату прощала все, а Сашку ненавидела?
— Слушай, а зачем тебе вот эта грязь о великом русском поэте? — округлое лицо Олега стало жестким. — Что за садистская привычка у нашей недобитой интеллигенции, как сказал Маяковский, «рыться в окаменевшем… и тэ дэ»? Что за мания опускать гения до своего хамски-бытового уровня! Того, о чем ты сейчас говоришь, нет уже, истлело! А великий поэт Александр Пушкин жив. Как живы его образы, на которых воспитан десяток поколений. Живы и Татьяна Ларина, и Евгений Онегин, и Ибрагим, и годуновский юродивый, и Дубровский, и Петруша Гринев, и Василиса Егоровна. А язык!.. Вот недавно целый день пришлось говорить со студентами. Так уж вымарался в их сленговой тарабарщине, пришел домой и для релаксации перечитал «Капитанскую дочку»… Так вот, язык: «Несмотря на чувства, исключительно меня волновавшие, общество, в котором я так нечаянно очутился, сильно развлекало мое воображенье». Или вот еще: «Только не требуй того, что противно чести моей и христианской совести».
— Образы… Это из школьно-номенклатурного жаргона, что ли? — шаловливый глаз Вадима съехал в сторону «турчанки».
— Это из Библии, дражайший. «Образ Божий», сравни с безобразием, то есть отсутствием этого самого Божественного в ком-то или в чем-то.
Вадим резко встал и молча потащил Олега на кухню. Некоторое время оттуда раздавались приглушенные ругательства. Сергей предположил, что они могут подраться. Валя потерла ладошки и азартно заерзала на стуле: «Люблю, когда мужики дерутся!» Грустный Андрей, молча исподлобья наблюдавший застолье, поднялся и вразвалку пошел на кухню.
Сергей обнаружил, что пить в доме нечего, и незаметно исчез.
Дома он сел за стол и стал перебирать черновики рукописей. Работа не шла. Вернулась Дуська. Принесла вина. Пожарила картошки. Выпили. Поели. Опять выпили. Дуська сбегала в магазин еще раз. Снова выпили.
«…Я сижу и смотрю на стакан. Я думаю о том, что я сижу и смотрю на стакан. Я сижу и смотрю на растекающуюся лужу вермута. Я думаю об этой луже. В ней отражается галактика. В ней отражается Дуська. А ее… я… люблю. Она щербата. Глупа. Она чиста, как снег. Она наивна. Сейчас она спит. Натужный храп сотрясает нашу заболоченную гавань. Я ненавижу ее. Иногда я готов уничтожить ее. Кто ты, Дусь? Что ты? Ах, да! Ты абсолютно добра…
Я сижу за столом, заваленным мусором. Я нашел окурок подлиннее, зажег спичку, поднес ее к окурку. Огонек осветил мое лицо. Я всмотрелся в зеркало. Из захватанной плоскости на меня взглянуло мое лицо. Глаза мои стекают на всклокоченную бороду и застывают на ней сосульками. А ведь то, что раньше было на этом месте, любили. Мать. Женщины. Раньше сия личина была ухожена. Теперь на меня лупоглазает обрюзгшая физиономия чужого человека. Я смотрю в свои глаза и вижу… Ничего я там не вижу.
Звякнуло в передней. Вошли гости. Люди. Они о чем-то спрашивали меня. Что-то говорили. О чем-то спорили. Я смотрел на них и тихо ненавидел. Их холеные пальцы больно сдавили горло. Их любопытные глаза бесстыдно изучали меня. А самое больное — они смеялись. Хохотали. И делали вид, что не надо мной. Да, я их ненавидел. Я что-то им говорил. Даже взял гитару и спел. Потом прочитал монолог. Они хлопали в ладошки, эти пришельцы из прошлого. Я стал чужим самому себе.
Ах, какие умницы! Как они восторженны. Как блестящи. Кто им нужен? Я? Нет… Они просты в своем движении. “Нет проблем”. Они устало расслаблены. У них уикэнд. Я — один из пунктиков программы развлечений.
Ну, вот они и ушли. В комнате остались мы с Дуськой, дымок дорогих сигарет и кто-то еще.
Этот кто-то отделился от плывущего черного тумана и через нейтральную полосу направился в зону моих ощущений. Во! Нарисовался. Где же я видел это лицо?»
— Губин, ты узнаешь меня?
— Постой-постой… Максим! Ты?
— Я, Губин, я. Сегодня прилетел. По твою душу.
— Максим! Дорогой ты мой. Добрый, славный мой Максимка! Это непостижимо. Это фантастика. Подожди… Ты не исчезай. Я сейчас буду в норме.
Сергей побежал в ванную, встал под обжигающую струю холодной воды. Туман рассеялся. Мысли запрыгали в голове, потом замерли, оставив в движении одну: «Максим! Мальчик мой. Он здесь. У меня».
Нет, Максим не исчез, сидел за столом, в руке держал конверт. Когда Губин вошел в комнату, он протянул конверт.
— Это от Крейцера. Но ты пока не читай. Я тебе все объясню.
— Постой, Максим. Я тебя сейчас накормлю. Чаем напою. У меня была пачка индийского.
— Не суетись. Сядь, пожалуйста, — он мягко усадил Сергея. — Ну как, очнулся?
— Да.
— Ты способен выслушать меня?
— Конечно. То есть, еще нет. Я никак не пойму, как ты появился в этой клоаке? В этом болоте. Ты — и вдруг здесь! Ты почему не писал столько времени?
— Потом. Сейчас главное, что мы вместе. «Мы плечом к плечу у мачты, против тысячи — вдвоем». Я приехал за тобой. Отсюда я без тебя не уеду.
— Кому я нужен такой? Кто я сейчас?
— Человек все еще. А нужен ты многим. Ты даже не представляешь, как их много.
— Я слышал, ты сейчас на высоте. Большой художник.
— Да уж. Начинающий гений.
— Да нет. Кроме шуток. Тебя здорово хвалят. Значит, не зря я тебе советовал.
— Не зря, Губин. Прошел «и огни, и воды, и медные саксофоны». Все, как ты предсказывал. Все вышло по-твоему. А ты как? Совсем тебе паршиво?
— Со мной все просто. Помнишь у Высоцкого: «У каждого свой крестный путь тяжел». Так вот, мне осталось этого пути на несколько дён. Тут недавно были сигналы оттуда. Зовут уже. Ждут.
— Дурь. Похмельная дурь!
— Думаю, что нет. Боюсь, ты не поймешь. Ты плаваешь по этому океану на белой яхте, а не пловцом, а уж тем паче не под водой. А там тоже мир. Темноват, холодноват, тошнехонек, но и там жизнь. Пока воздуха хватает. А уж не хватает — либо выплываешь, либо нет. Так вот, я из тех, кто уже «либо нет».
— Слушай, а ведь один человек как-то сказал мне, что никогда не поздно начать снова. И я так сделал. Бросил все, чем жил. И начал снова. Прошел «огонь и саксофоны». И вот я имею то, что хотел. Любимая работа и любимая жена. И это сказал мне ты, Губин!
— Да. Но как это было давно. Слушай, я ли это был?
— Да, Губин, ты, дорогой. Теперь моя очередь спасать тебя. Но уж не советом, а делом. Ну, а теперь читай письмо Крейцера.
— Я боюсь…
— Читай, читай. Все уже решено. Это только констатация.
Старина Губин!
Судьбе угодно снова свести нас в одночасье. Захаживал в наш театр Ваш друг Максим. Его декорации сейчас нарасхват. Рассказал о Вашей трагедии, о том, что Вы не у дел. Печально все это, печально. Но все не так уж фатально, если есть Пьеса. Намеренно пишу с прописной буквы, ибо уверен в таланте написавшего ее. Кто меня убедил? Конечно, Максим. Он наизусть пересказал мне ее. Это тот материал, который необходим сейчас нашей сцене. Вот поэтому — мое предложение.
Срочно приезжайте сюда. Вы ставите в нашем театре свою пьесу, играете в ней роль Чарова. Этим спектаклем мы откроем следующий сезон. Зная Вас по прошлым совместным работам, я не сомневаюсь в успехе.
Прошу Вас не отказать. Искренне уважающий Вас
Семен Крейцер.
Последнюю строчку письма Губину помешали прочесть слезы. Рыдания хрипло вырвались из горла.
Когда они успокоились, Губин сказал:
— Даже если ничего у меня не получится, я поеду. Если есть надежда — я живу! А ты знаешь, я ведь серьезно помирать уж собрался. И вдруг ты…
— Да причем здесь я? Это ты написал пьесу. Как написал! Ты меня спас от разложения бытом. Это все — твой талант и твоя душа. Когда ты был на гребне, ты не возгордился, делился всем, что имел. У тебя было столько учеников и друзей.
— Ученики разбежались, друзья предали.
— Как видишь, не все.
— Максим, ты мессия! Ты спаситель. Ты добрый и бескорыстный. И ты пришел спасти меня.
— Ну, не такой уж и бескорыстный… Я надеюсь к твоему спектаклю делать декорации. И надеюсь иметь еще больший успех.
— Ты его будешь иметь. Или я не Губин! — он ударил кулаком по столу. Задумался, улыбаясь. — Но Крейцер! Святая душа. Помнит ведь, как мы делали с ним один маленький шедевр.
— Как забыть, если с вашим «маленьким шедевром» он объездил всю большую заграницу. И до сих пор стрижет купоны. Таких альтруистов от искусства, как ты, увы, единицы. А как твой Иван? Он большой умница! Это ведь он впервые заметил мою мазню и показал тебе в тот самый вечер.
— Иван заходит. Иногда. — Губин вздохнул. — Не пьет, а опьянен. Самодоволен. Преуспевающ. Работы меняет, жен, друзей. Талантов много, все давалось легко. Успешно выставлялся. Издал пару хороших книг. Поставил недурную эстрадную программу. Но вот порастратился. Поистаскался. Фонтан захлебнулся от избытка собственной воды. Сейчас он администратор. Говорят, неплохой. Там сейчас самовыражается. Хвалят.
— Не зайдем к нему завтра?
— Сейчас он на югах. Повез туда передвижную выставку. Ну, ладно… Твоя-то выставка как? Слышал, и ругали, и хвалили?
— Больше ругали. Там я выставил «Натюрморт в лицах». Его ругали. Вокруг него весь ажиотаж и состоялся. Кто понимал — немел, и их слышно не было. Кто не понимал — осуждал. Это проще. Это безопасней. Друзья просто жали руку и уходили. Один сказал, что это рановато для нашего времени. И то, что не поняли, это естественное следствие. Вот так. Надо было придержать взаперти, подождать, пока они дозреют. Сейчас таких полотен с десяток. И все ждут своего зрителя.
— Баха поняли через сто лет.
— Что ж, подождем еще девяносто семь.
— Максим, дорогой!.. — Губин заплакал. Слезы катились и катились по его небритым щекам.
— Поплачь, Губин, станет легче.
— Да мне никогда еще не было так легко и светло. Я уже вижу зал, сцену, твои декорации. Вижу своего Чарова, его жесты, реплики, монологи. Ренессанс… Неужто это явь? А я уж помирать…
Ренессанс состоялся. Все тогда было: и аншлаги, и гастроли по стране и за границей, и деньги, и слава, и почести. И женщины.
А одна из женщин настолько увлекла Губина, что сумела на себе женить. Он поначалу так очаровался своей Танюшкой, что перестал слышать и голоса друзей, и голос собственной совести. Когда наступило любовное похмелье, «ее вампираторское величество Татьяна» успела прописать в квартиру Губина и себя, и свою шестнадцатилетнюю дочь Аню, тихую, даже несколько забитую девушку.
И вот наступило время, когда Губин понял, что его обманули, как мальчишку. Два года спавший в нем враг снова проснулся. Губин стал сначала потихоньку выпивать, потом впал в запой такой разрушительной силы, что его последствия так и не смог исчерпать до конца. За несколько месяцев он потерял все.
Его выгнали из театра, из собственного дома, и определили на два года в ЛТП[2]. Перед посадкой Губин обошел всех жильцов своего дома и собрал больше сотни подписей под письмом в милицию. В этом письме говорилось, что Губин за долгие годы не обидел ни одного человека в доме. Письмо это вам могут и сейчас показать в ближайшем отделении милиции как документ уникальный по своей наивности и беззащитности.
В ЛТП у Губина появилось много свободного времени. Его как «человека культурного» поставили библиотекарем. Появилась даже своя «келья». Он стал писать письма своим друзьям. Всем, кроме тех, которым никак нельзя говорить о пребывании в столь позорном месте.
Ответы приходили далеко не от всех его абонентов. Писал Вадим. Он всегда откликался на беду и получал удовольствие от общения с людьми, которым еще хуже, чем ему. Поэтому его любимым вопросом был «Что, тебе плохо?», а любимым замечанием — «Что-то ты плохо выглядишь!» В своих письмах Вадим рассказал о своем неудачном, третьем по счету, браке. Описывал, как очаровательная «турчанка» Валя превратилась «сначала в стерву, а потом и в шлюху», а он как человек русский, а стало быть, домостроевец терпеть не стал. Вадим благодарил Губина за книгу Ницше. Идея сверхчеловека пришлась ему по душе. Он самозабвенно цитировал богоборческие сентенции великого гордеца и обильно поливал желчью страницы своих писем.
Но вот он вдруг получил «вкусняцкую эпистоль» от Андрея, двоюродного брата Вадима, который частенько у того появлялся в гостях. Писал он из Подмосковья, куда распределился после окончания института. От перемены условий жизни, места, среды Андрей подзагрустил, поэтому его письма звали к анализу и философии. Они размышляли вместе. О чем? О судьбах, о правде, о добре и зле. Объем их еженедельных посланий доходил порой до двадцати страниц. Оба нашли в переписке отдушину. Каждый отбывал свое заключение. Тогда у них впервые появились размышления о Боге. Они пришли к пониманию того, что без Бога жизнь на земле бессмысленна. Переписка прервалась освобождением Губина.
Дома Сергея ожидала неприятная картина. В его квартире хозяйничали чужие люди. «Танюшка его возлюбленная» жила с мужчиной. Дочь ее Аня вышла замуж за здоровенного спортсмена и прижилась тут же. Хозяину квартиры жить здесь было негде. Его попросту выгнали из дому и посоветовали больше не появляться. Спортсмен для большей убедительности двинул Губина в живот, пребольно двинул.
Губин пошел к тетке. Та приютила его, выделив раскладушку в чулане. Как-то раз к тетке пришел в гости ее сын Антон. Обнаружив Губина, он обрадовался и предложил «сообща усладить уста зеленым змием», а также «небрежно раскидать по эшафоту стола заграничные яства». Губин поначалу «закапризничал», потом по-мужицки хлопнул шапкой об пол и опрокинул первый стакан в рот. Потом второй. Пила с ними и «ихова махонькая тетушка». Она слезно «лупоглазала» на них, жалела Губина, жалела Антона, жалела свою тяжелую беспросветную жизнь, в которой «все не как-то».
Антон, выслушав историю выселения Сергея, пришел в ярость. Они «усладили уста еще парой стаканищ» и под командирское «За мной!» пошли в квартиру Губина выгонять постояльцев. Кончилась вся эта операция в отделении милиции, куда их сдали трезвые и законно прописанные там жильцы. Антона тут же отпустили, взглянув на его рабочее удостоверение. Губина же посадили в ЛТП на следующие два года.
И снова возобновилась переписка между Андреем и Губиным.
«Андреища» уже женился и переехал в Москву, стал начальником. Только вот, несмотря на кажущееся преуспевание, письма его по-прежнему полнились философией и обличениями «мира падшего». Как-то от выслал Губину пару своих рассказов. Тот прочел их в один присест, но в своем ответе выдал такую разгромную рецензию, что Андрей долго не мог утихомирить обиду. Губин понял тогда, что перегнул палку, незаслуженно обидев друга. Засел за оправдательное письмище, в котором укорял себя за «грязную похабень» и «аспидную» зависть, которую всколыхнули эти рассказы. Сам-то Губин уже давно ничего не творил. Он читал, думал и писал «эпистолы».
Здесь, в одиночестве, в приходящей по ночам тишине Губин понял, почему лицедейство в Православии считается грехом. Это прояснилось, когда записал на лист бумаги поступки и характеристики всех актеров, с которыми ему довелось вместе работать. Все они тогда показались ему глубоко больными и несчастными людьми с явным креном в психике. Пьянство и половые извращения настигали тех, кого обошли зависть, интриганство, болезненное самолюбие и самолюбование. Он вспомнил, как на его памяти нежные, как цветок, девушки превращались в развратных завистливых ненавистниц всего живого. Играли они уже не только на сцене, но и в жизни, постоянно. И сами не знали, где в них правда, а где ложь. Юноши превращались в капризных девиц сначала по характеру, потом и по «ориентации». Редко кому удавалось не потерять в себе личность. Такие блистали на сцене, но недолго. Их сразу забирали в столицу. Позже, когда Губин осмысливал для очередного письма Андрею, «что есть грех и какие разновидности он может принимать», он понял, что в основе лицедейства лежит смертный грех под именем блуд, густо приправленный тщеславием.
Тогда уже волна перестройки намного ослабила строгость режима содержания в ЛТП. Губин в один из воскресных отпусков купил Библию и зачитывался святой книгой, погружаясь в мир вечной истины. Простые слова Христа, обыденные — на первый взгляд — притчи, поэтические строки псалмов и пророчеств буквально взрывали его сознание. Гранит привычных истин рассыпался в песок. Страх чередовался с восторгом, и все это озарялось всполохами открытий, когда от прочитанного слова замираешь, останавливается дыхание, наступает тишина, а потом вдруг — молния! — и прозрение. Дошло.
Конечно, для православных, впитавших веру с молоком матери, его открытия показались бы повседневностью их «невидимой брани». Но для него, воспитанного коммунистами, истины Христа становились подобными землетрясению. Он не понимал, как же такое могло сразу и бесповоротно вызывать в нем абсолютное доверие. Почему он не отрицал, не боролся с невыгодными для нормальных людей истинами, где нищета — благо, а богатство — вред, но сразу принимал их как руководство к действию для немедленного применения в жизни.
Сначала он их принимал, открывал им «кредит доверия» в душе, а только после осмысливал их и пытался анализировать. Кстати, последнее не всегда получалось. Сознание и опыт давали сбой. Он понял, что подошел к тому пределу, за которым анализ не только бесполезен, а попросту вреден. Ну, не способен человек перешагнуть этот барьер, слишком его инструментарий слаб и ограничен. Истина дается нам в том объеме, который необходим лишь для исправления собственных ошибок. И этого вполне достаточно.
И еще один вопрос не давал ему покоя: почему раньше все это проходило мимо него? Как случилось, что он оказался за бортом этой тысячелетней реальности? С этим вопросом он обратился в письме к Андрею. Тот ответил, что, скорее всего, для принятия истин такого масштаба нужна определенная готовность сознания: или детская чистота, или опыт страданий. Так как первую стадию мы уже неблагополучно миновали, то остается второе. Самодовольным и эгоистичным истины этого порядка недоступны. Для таких «тьмы низких истин дороже их возвышающий обман». Возвышающий. Любовь к себе, любимому, затмевает истину, творимую в немощи, растворяющей «я» в океане Божественной благодати.
Со страхом теперь Губин ожидал своего освобождения. Куда ему податься? Андрей звал в столицу, писал, что одна из его сотрудниц прониклась сочувствием к Губину и хочет оказать покровительство. Передала даже через Андрея свою фотографию. Губин смотрел на округлое полногубое лицо с кокетливой улыбкой, а память навязывала ему перекошенное от злобы лицо «его Танюшки» с малюсенькими колючими глазками. Лицо Симы нравилось, но что-то в нем подсознательно напрягало. Только вот что?.. Ладно, думал он, выйдем на волю и разберемся не спеша с «Лунноликой».
Столица шокировала его невиданным размахом уличной торговли и какой-то опьяняющей вседозволенностью. Губину постоянно казалось, что вокруг текут деньги миллионами и это все надо брать. Брать сейчас, а то опоздаешь. Он быстро объездил знакомых и понял, что все торгуют: по телефону или на улицах. Даже Андрей дома и на работе что-то кому-то предлагал купить какими-то жуткими партиями.
Губин заявился к Андрею в пятницу вечером. Супруга его с дитем уехала на выходные к маме, и они беспрепятственно предались дружеской пирушке. В воскресенье Андрей объявил, что пить он не будет, так как завтра на работу. Губин стал канючить и вынудил Андрея купить бутылку и опохмелить его. После этой процедуры хозяин потащил его на улицу погулять, чтобы выветрить из квартиры пары перегара.
На прогулке они зашли в частную парикмахерскую и под звуки расслабляющей музыки долго нежились в ласкающих ладонях девушек-мастеров. Губин благодушно стал вещать о своих знакомствах в высоких кругах. Сквозь легкую дрему Андрей слышал: «Сергей Образцов любил со мной посоветоваться. Великий метр всегда зазывал в гости, когда я с гастролей наезживал сюда. Да… С Высоцким Володей тоже бывал в его квартире на Грузинской. Ох, бывало, мы с ним и давали шороху! Маринка буквально испепеляла меня раскосыми очами. А Фурцева! Ох, уж мы с ней приударили как-то в американском посольстве. А потом поссорились. Я ей стишки Женькины процитировал про нее, ну, она и разобиделась. А я-то думал ей польстить».
Мастерица, холившая Губина, расстаралась: из кресла встал и солидно пригладил волосы вальяжный господин с седоватой бородкой, отдаленно напоминающий Хемингуэя, поцеловал «столь нежную, но умелую ручку», приосанился и вышел из зала так, будто за этими душистыми стенами его ждала толпа надоедливых репортеров.
Вечером Андрей выдал ему деньги на билет до дома, и они простились. Но утром в офис на Тверской ввалился полупьяный Губин и сказал, что на вокзале встретил друзей из «мира Терпсихоры» и ему пришлось войти в долю по оплате ресторанного счета. Да и некуда ему ехать, он хочет остаться здесь, потому что его здесь любят и помнят. А сейчас он выпьет кофе и пойдет в гости к Образцову, который живет в соседнем доме. Андрей указал ему на наличие густого перегара и помятость одежды, но Губин поднял на друга мутно-красные глаза и изрек: «Мы, засушенные деятели изящных искусств, не обращаем внимания на такие низменные и пошлые мелочи!»
Через пару часов Губин вернулся из гостей. Опустился в кресло напротив Андрея и грустно уставился в пол.
— Метр сказал мне: «Сергей Порфирьевич, вы о-оч-чень уста-али!»
— Что в переводе с высокосветского на обычный бытовой язык означает: наклюкался же ты, пьяница горький, и еще в порядочный дом заваливаешься!
— Да, печальная была беседа.
— Ну, и — выводы?
— Дай денег, я напиться хочу.
— Это ты брось. На вино больше не получишь. Отправляйся в красный уголок и проспись. А после работы мы пойдем в гости к твоей Лунноликой.
— Послушай, а это идея!
В первый же вечер их встречи Андрей печально сообщил, что его Лунноликая «сломалась». Выиграла в канадскую лотерею компьютер, продала его за большие деньги и запила. Раньше она в пьянстве замечена не была и, будучи начальником отдела, гоняла своих подчиненных за пьянку и увольняла безжалостно. И вот теперь уволили ее. Также безжалостно.
Вечером они поехали к Симе в гости. Она встретила их шумно и сразу потащила в комнату, где ожидал гостей богато накрытый стол. Андрей посидел немного и уехал домой. Губин остался и усиленно топил в вине свои самые страшные подозрения. Безо всякого сомнения, Сима — алкоголичка. То, что на фото сквозило намеком, сейчас на ее лице выступило совершенно явно. Она все настойчивей намекала на более тесное сближение, Губин понимал неотвратимость этого события и все больше напивался.
…Поздняя ночь. Сергей сидел за столом и наблюдал за растекающейся по скатерти лужей. Только что он потянулся за стаканом, и непослушная рука опрокинула бутылку коньяку.
Он наблюдал за лужей и думал: «Вот я смотрю на лужу», он смотрел на тарелку с остатками растерзанной курицы и думал: «Я смотрю на тарелку, в ней курица».
Тяжелый воздух комнаты сотрясал богатырский храп Симы. Сергей взял пластмассовую пробку и швырнул в ее распахнутый рот. Пробка угодила в лоб. Сима грузно перевалилась на бок. Теперь она только сопела.
Он сосредоточил все внимание на движении руки, дотянулся до бутылки и налил в стакан еще коньяку. Выпил. Мысли поползли вбок. Он вынул из пачки сигарету и закурил. Где он? Зачем? Сколько времени он здесь? Кто там храпит? Ах, да! Лунноликая. Она добрая и несчастная. Мы с ней пара. Мы похожи.
Пространство потекло, как струи воды. Он хотел удержаться за край стола, но тот стал мягким, как кисель. Эти упругие струи понесли его в неведомое. Он быстро пролетел сквозь фиолетовую пургу и остановился где-то в центре космоса. Вокруг сверкали и закручивались винтом галактики. Впереди стояла непроглядная тьма, оттуда несло холодом и смрадом. Вот из безжизненной тьмы выступили горящие синевой глаза. Они смотрели глубоко в душу.
— Кто ты? — выдохнул Губин.
— Я твой друг. Я тот, кто успокаивает тебя. Кто не дает тебе сойти с ума в этом жестоком мире, — раздался трубный глас.
— Ты ангел?
— Да, самый главный. Самый верховный.
— Спаси меня, ангел. Я пропадаю.
— Я здесь именно для этого.
— Господи! Как я рад! Наконец-то.
Раздался гулкий рокот. Глаза на некоторое время пропали из виду. Из тьмы сильно пахнуло упругим порывом ледяного холода. Но вот опять все успокоилось, и глаза снова загорелись в темноте.
— Не говори так больше, если хочешь моей помощи, — снова раздался рокочущий глас.
Страх пронзил Губина. Он понял, с кем сейчас говорит. И тогда сильный крик его потряс мрак космоса:
— Господи Иисусе Христе! Спаси меня, грешного!
Тут же пропал космос, растворились звезды с винтовыми галактиками и фиолетовая смердящая тьма. Сергей оказался на линолеумном полу в Симиной комнате. Он сел и вытер с лица горячие струи едкого пота. «Так! Все понятно! Мне все понятно… Спокойно. Все будет хорошо. Ой, что-то сердце так зажало. Больно. Надо опохмелиться. Нет. Нельзя. Хватит. Да немного. Совсем чуть-чуть, а? Чтобы поправить здоровье. А вот завтра завяжу. Правда, завяжу. Навсегда!»
Он налил немного коньяку и выпил. Дрожь утихла. Боль в сердце отпустила. Полегчало. Он закурил. Посмотрел в окно. Там занималась заря нового дня. Появились первые собачники. Дворник заширкал своей метлой. «Ну, вот я уже и не один. А что, если еще чуть-чуть? Для закрепления успеха выздоровления, так сказать». Он плеснул себе еще. Выпил. Ну, совсем захорошело! Кажется, и на этот раз пронесло. Он нетвердо доплелся до дивана и осторожно прилег. Сон мягко обволок его, и на этот раз он уснул без сновидений.
Поздним утром его разбудил резкий звонок телефона. Громко спящая Сима на звонок никак не отреагировала. Тогда Сергей тяжело встал и поднял трубку. Оттуда раздалось знакомое:
— Губин, я подумал и решил, что лучше тебе оттуда бежать. Прямо сейчас. Это болото тебя засосет.
— А куда?
— Ну, ведь есть же у тебя здесь какая-то тетка. Поживи у нее пока, а там чего-нибудь придумаем.
— Нет, Андреища, видно, у меня такая судьбинушка — тонуть с тонущими. Я попробую Симу отрезвить. Может, мы с ней вместе выплывем.
— Прекрати! Вместе погибнете!
— Не шуми. Здесь я тебя поопытней буду. Не волнуйся за меня.
Губин положил трубку и снова потянулся за коньяком.
Несколько недель он жил с Симой. Губин с ее помощью закупал в магазинах масло, икру, сигареты и водку. Возил все это ящиками в Нижний и сдавал в магазины знакомым продавщицам. Появились собственные деньги. Он приоделся, купил даже несколько уникальных книг. Только вот читать их стало совсем некогда. Стихия рынка поглощала все время. Правда, на коньяк время все-таки находилось. Когда он возвращался из Нижнего в Москву, они с Симой устраивали праздники «а ля гурмэ».
Сердце Сергей не жалел. Оно все чаще напоминало о себе тупыми болями. Иногда прихватывало так, что не вздохнуть. Он превозмогал приступ и продолжал терзать свое сердце.
В Нижнем Сергея потянуло заглянуть в свою квартиру. Взял пару бутылок коньяку для мировой и постучал в дверь. Вышел спортсмен и сразу ткнул кулаком в лицо Губина. Тот рухнул перед захлопнувшейся дверью, звякнули в пакете бутылки, и густая коньячная дурь растеклась в спертом воздухе, настоянном на кошачьих страданиях. От сильнейшей обиды и подлого удара сердце сжало стальной рукой. Он встал, превозмогая боль, и по шершавой стене пополз этажом выше к квартире Вадима. Перед глазами сигнальными ракетами поплыли сверкающие точки. По выщербленным ступеням вслед за ним тянулся след от разлитого коньяка и крови, обильно капавшей из разбитого носа. Ну, вот и дверь Вадима, как всегда, приоткрыта. Все же надо бы позвонить! После громкого звонка дверь открылась, и из темноты вынырнула недовольная физиономия Вадима. Он брезгливо посмотрел на окровавленное лицо Губина, понюхал воздух, грязно выругался и с треском закрыл перед Сергеем дверь. Тело его разом обмякло, и он до темноты просидел на ступенях, плача и молясь. Глубокой ночью боль в сердце стихла, он вытер платком лицо и, пошатываясь, вышел в ночную темень. Кое-как поймал такси и сразу укатил на вокзал. В Москву, к Симе! Там его не выгонят, там его ждут…
Андрей иногда приезжал к ним в гости, тоже напивался, но их темпа и объемов потребления спиртного не выдерживал и «сходил с дистанции на первом же круге». Андрей за время своего начальства заимел хроническую язву желудка, и она сдерживала его во многих вещах, как то: спиртное, жирное, острое, курение.
В один не очень прекрасный день у Губина опять прихватило сердце. Он лежал на диване, периодически отхлебывая из стакана коньяк. Сима сидела рядом и, по-бабьи подперев рыхлыми руками обрюзгшее лицо, сочувствовала сожителю. Влетел к ним Андрей, шумный и веселый:
— Все, господа, я начал новую жизнь!
— Уволился? Или от жены ушел? — страдальчески поморщился от шума Сергей.
— Гораздо лучше! Бросил пить. Только что от нарколога — и сразу к тебе, Губин. И к тебе, Серафима. Словом, «делай, как я, делай лучше меня».
— Во, дурачок, последней радости себя лишил, — протянула Сима.
— Да какая же это радость? Гадость одна.
— Ну и пошел отсюда! Ты нам больше не товарищ! — рявкнула Сима.
— Успокойтесь, вы оба, не шумите, ради… Голова трещит, сердце барахлит, вы еще тут кричите. Как бросил, так и начнешь. Я уж сколько раз бросал, а что толку?
— Нет, на этот раз не начну. Я ведь целый год с собой боролся. За этот год, Губин, я сделал большую работу: во-первых, я признал себя алкоголиком. А это, я вам скажу, очень непросто. Во-вторых, я понял, что это болезнь. В-третьих, я нашел врача и решился на лечение. В сущности, врач только поставил последнюю точку в этой эпопее.
После этого разговора Губин задумался о себе. Первой мыслью было пойти по стопам друга. Да! Пойти к наркологу и отдать себя в его волосатые руки. Пойти! Он несколько дней носил в себе это. «Мыслища сия умная» даже согревала его, вселяла освежающую надежду. Но тут же появлялись и другие мыслишки. Они назойливо витали вокруг, потом одна за другой влетали в сознание. «Да какой же я алкоголик, ведь я в любой день могу завязать. Другие вон пьют и побольше, и ничего. Я-то умею пить. Ну, конечно, бывают иногда переборы. Но у кого их не бывает! В конце концов, русский я или кто! А русские должны пить, это наша национальная черта, наша судьба, наш рок. Нет, погожу пока. Вот прижмет, вот ужо клюнет жареный на гриле петух в соответствующее стартовое место — тогда уж можно и к наркологу». Эти мыслишки успокаивали — и он продолжал обычную пьяную жизнь.
С Андреем же продолжали происходить метаморфозы. Он вернулся к своему писательству. Засел за роман, которым грозил разродиться еще в общежитии. Стал много читать. Но вот однажды он признался Губину наедине, чтобы не слышала Сима, что он стал ходить в храм. Посещает воскресные службы, исповедуется и даже принимал Причастие. О своей первой исповеди он рассказывал несколько раз. Она его «просто перелопатила». Оказывается, Церковь осуждает лечение у наркологов методом кодирования и считает это грехом. Андрей даже поспорил об этом со священником. Он говорил ему, что ведь именно после отрезвления и благодаря этому он пришел в храм. Но отец Виктор был непреклонен и грех этот ему не отпускал.
Тогда Андрей пошел к своему наркологу и рассказал ему о своем горе. Тот его успокоил, что не все священники понимают суть его метода. И все современные методы лечения называют кодированием или гипнозом. А он использует рефлексотерапию. Более того, к нему направляют своих прихожан священники из разных московских храмов. Более того, он был у одного из знаменитых иереев из монастыря, и тот даже благословил его деятельность и просил возглавить при монастыре наркологический центр. Андрей снова пошел к своему священнику и рассказал о встрече с наркологом. Тот внимательно выслушал и повторил, что это грех, и пока Андрей не признает его и не раскается, он этот грех отпустить не может. Андрей пошел тогда в другой храм и на исповеди поведал о своей проблеме другому священнику. Выслушав его, молодой батюшка строго настоял, чтобы Андрей вернулся к своему духовнику и закончил начатое с ним. И еще отругал за гордыню и метания по храмам. Андрей снова вернулся к отцу Виктору, просил прощения и раскаялся в своей гордыне. Когда он вышел из храма, то понял, насколько же это здорово — отпущение грехов. В том месте души, где жила ноющая заноза, стало чисто и спокойно.
Заезжал к нему командированный Вадим. Попытался Андрей поделиться с ним своей радостью, но в ответ получил такой заряд желчи, что долго не мог отмыться. Вадим принялся издеваться над исповедью и стремлением к кротости и смирению: «Что ты все к батюшкам ходишь-то? Да ты сам уже давно батюшка. Ха-ха. А «кротость» происходит от слова «крот», ты не находишь? Хи-хи-хи. А я вот думаю, возможно было бы процветание Запада с Православием? Нет, только с прагматичным протестантизмом!» А когда Андрей за столом предложил помолиться, Вадим рассказал, обращаясь к жене и дочке, пошлый анекдот. И снова гаденькие «хи-хи» и «ха-ха». О Боже! Прости его, ибо не ведает, что творит. Хотя ведает, ведь почти всю Библию прочел. Тогда тем более, прости его, Господи, по великой милости Своей.
Еще Андрей рассказал, что к нему обратился его приятель Руслан с просьбой взять на работу. Руслан пожаловался, что после лечения у нарколога и полугода трезвой жизни он из-за ссоры с женой, в отместку ей, купил в ларьке бутылку водки и так сильно отравился, что оказался в больнице в реанимации. Пролежал там полтора месяца с опухшими ногами, несколько раз уже прощался с жизнью, во время комы видел ангелов, раскрытые ворота и свет из того мира, что за воротами. Андрей посоветовал Руслану обратиться насчет работы в церковь. Сказал-то вроде без особой надежды, по наитию. Но вот Руслан действительно обошел несколько храмов, и в одном из них его очень хорошо приняли и предложили заняться реставрацией. Теперь он при церкви, при работе, и даже деньги какие-то появились.
Губин слушал очень внимательно и радовался, конечно, успехам своего друга. Но вот только при этом чувствовал, как в глубине души зарождалась ма-ахонькая такая зависть. Сам-то Губин обходил церкви стороной. А если и заставлял себя зайти внутрь, то ощущал свою чужеродность на этом празднике веры и даже какую-то вину, что вот он, пьяница и грешник, вошел в святое место.
Как-то Андрей принес свой рассказ и просил оценить. Губин тогда целый день суетился и о рассказе вспомнил уже поздно ночью. Взял его с собой на кухню, налил коньяку и засел читать. Дочитав до половины, Губин отложил рассказ и пытался разобраться в своих чувствах. Ну почему? Почему все, что написал Андрей, находит в его душе раздражение? Подумаешь, рассказ! Да что он, не читывал их, что ли? Но вот именно Андреевские так ранят его. Тогда он налил себе еще коньяку и поставил перед собой телефон. Заглянул в комнату. Там мирно похрапывала его сожительница. Ее распахнутый рот вызвал в нем сильную волну раздражения.
Часы показывали полвторого ночи. Андрей говорил, что по ночам он пишет. Вот сейчас и проверим. После двух длинных гудков Андрей ответил:
— Что, Губин, и тебе не спится?
— А откуда знаешь, что я?
— Да определитель показал твой номер.
— А… Читал сейчас твой рассказ.
— Я так и понял.
— Понятливый ты наш… Не понравился он мне, вот что! Зачем это все? Ах, соблазнили его, маленького! Да ты сам этого хотел. Подумаешь, у него романы были! Да у нас оне тоже водились, может, даже и поболе, — Губин сам удивился визгливости своего голоса.
— Постой, постой. Ты хоть до конца-то его дочитал?
— Дочитал, конечно…
— Что ж ты не понял, что это прощание? Со всем этим миром. И с женщинами как одним из источников удовольствий и надежд на счастье земное. Это все! Моя жизнь плавно переходит в новое состояние «монастыря в миру».
— Со мной тоже все? — сипло выдавил Губин.
— Твоя келья — соседняя справа.
— Я — и в монастырь! Да я в миру по-человечески жить не научился. Я в церковь ходить не могу: страшно и стыдно!
— А вот это ты зря. Страшно там, где Бога нет, а в храме Он с нами постоянно. «Где двое или трое соберутся во имя Мое, там и Я с вами пребуду». А что касается стыда, то это стыд ложный. Кому, как не несчастному и страдающему, открыты двери храма. Христос сказал, что Он пришел не к здоровым, а к больным. Так что скоро ты войдешь туда. И уже навсегда.
— Откуда у тебя такая уверенность?
— Не знаю. Только уверен в этом, и все тут. Зря, что ли, ты Библию читал? Зря, что ли, письма такие красивые выписывал?
— Да это был другой человек. Мы с тем вторым отличаемся степенью свободы.
— Да, там, в застенках, ты был свободней.
— Эх, Андреища, раззадорил ты меня! Я сейчас тоже засяду за лист. У меня давно один сюжетец вертится в голове.
Губин положил трубку, достал с полки свои старые рукописи. Там были залежи «умных мыслищ» и «накидки-нашвырки» — черновые наброски будущих шедевров. Он перебирал листочки, исписанные красивым завитушным почерком, и думал, до чего же хорошо, что он их не выбросил. А ведь бывали такие намерения. Бывали.
Сергей положил перед собой чистый лист бумаги, взял ручку и призадумался. Выпил еще коньяку. Опять думал. Заварил крепкого кофе, выпил. Снова думал. Но лист так и остался чистым.
Повторил он этот эксперимент и на следующий вечер. Но муза так и не зашла за ним. Он понял, что раздражение было следствием его собственного творческого застоя. Душа зябко молчала. Вернее, то, что из нее исходило, походило на тот смердящий мрак, который ему снился. «Да ладно тебе, брось, все это ерунда», — произнеслось из нутра. Тогда он вынул из холодильника копченой колбаски, сырку, пахучей зеленюшечки, потненький помидорчик. Порезал и разложил на тарелке. Поставил перед собой целую бутылку коньяка…
Утром Сима зашла на кухню и обнаружила своего Сереженьку молча сидящим за столом и уныло «лупоглазающим» в окно. Две опорожненные бутылки из-под коньяка стояли перед ним. Одна рука теребила седую бородку, другая выводила на бумаге каракули. Серафима присела рядом и погладила его большую голову. Он поднял на нее усталые глаза.
— Рыбонька, выпить хочешь?
— А что, осталось разве чего?
— А я ночью сбегал, — он поднял с пола пакет и продемонстрировал десяток бутылок портвейна. — Вот, что-то на портвейн опять потянуло. Меня ведь раньше Портвейнычем прозывали.
— Значит, по стакану — и в школу не пойдем? — обрадовалась Сима.
— Со школой, кажется, покончили…
Повеселевшая сожительница приняла стакан портвейна и взялась жарить куриные ноги.
— Серень, ты расскажи опять про свою театральную жизнь. Очень я это люблю слушать.
Губин в который раз погрузился в воспоминания своих лицедейских похождений. А рассказывать он и любил, и умел. Он изображал разных знаменитых людей, с которыми вместе играл. Имитировал их мимику, жесты и голоса. Припоминал забавные мелочи, потешные сценки, случайные смешные фразы. Сима хохотала, а он думал про себя: почему же на бумагу это никак не ложится? Почему, как писать, так сразу — ступор какой-то. Зашла на минутку соседка, да так и осталась сидеть с ними, не в силах оторваться от Губинского спектакля. А он разошелся! Надел новый костюм, прицепил бабочку в горошек, жестикулировал, говорил, изображал, пил, закусывал, снова актерствовал и снова пил.
Сергей сидел за столом и наблюдал за растекающейся по клеенке лужей. Только что он потянулся за стаканом, и непослушная рука опрокинула бутылку с остатками портвейна.
Он наблюдал за лужей и думал: «Вот я смотрю на лужу», смотрел на тарелку с остатками растерзанной курицы и думал: «Я смотрю на тарелку, в ней курица».
Тяжелый воздух комнаты сотрясал богатырский храп Симы. Сергей взял пластмассовую пробку и швырнул в ее распахнутый рот. Пробка угодила в лоб. Сима грузно перевалилась на бок. Теперь она только сопела.
Сергей достал из сумки последнюю бутылку портвейна, налил в сальный стакан, выпил. Из вонючей горы мусора на клеенке выковырял окурок. Закурил. За окном уже светало. Скоро появится дворник с ширкающей метлой. В ушах сипло звенело. Сердце громко бухало в груди. Все громче и громче. Вот грохот приостановился — и боль, нарастающая тупая боль сдавила сердце. В глазах сигнальными ракетами поплыли сверкающие точки. Дыхание стало прерывистым. Холодный страх ударил в голову и растекся по сдавленной болью груди.
В глазах потемнело, и из затхлого мрака высветились синевой злые глаза. Трубный глас пророкотал:
— Вот ты и пришел снова ко мне. Жить хочешь, наверное?
— Хочу!
— Отрекись от Бога, и я спасу тебя. Я успокою тебя. У тебя будут здоровье, деньги и слава, красивые женщины и роскошные машины. Я все сделаю так, как ты хочешь. Только отрекись от Него.
В этот миг он увидел сразу все: могилы сына и матери, пустую сцену театра, спящую со своим мужиком Танюшку, Симу, Андрея, Вадима, Максима за столом казино, незнакомую красивую женщину и сверкающую белую длинную машину. И среди всего этого калейдоскопа — махонькую церковку и батюшку на ее пороге, открывающего тяжелую дубовую дверь. Он из последних сил набрал воздуха в грудь, стиснутую болью и страхом, и крикнул:
— Господи! Иисусе Христе! Помилуй меня грешного!
В тот же миг исчезли злые глаза, и рассеялся мрак. Осталась боль в груди.
…И встал он! И нетвердыми ногами, как в густом мазуте, поплелся к двери. Вышел из квартиры, добрался до лифта, спустился вниз и, тяжело передвигая ноги, качаясь, с хриплым стоном превозмогая давящую боль в сердце, зашагал по пустой гулкой улице. Он не знал, куда идет, только был уверен, что идти надо. Каждый шаг отдавался болью во всем теле. Струи горячего пота жгли лицо и катились по согнутой спине. В воспаленном мозгу пульсировала одна мысль: «Только бы успеть дойти».
Сколько времени он плелся, сколько шагов тупой болью ударили в горящую грудь — он не знал. За углом сине-белого здания двенадцатиэтажки сверкнул золотой купол церковки. Вот куда он шел! Всю жизнь свою никчемную шел. Вот в эту «махонькую церковку».
Силы его с каждым шагом таяли, в голове мутилось. Боль нарастала. Он по стене, обдирая руки и щеку в кровь об иссеченный временем кирпич церковной ограды, полз к воротам. Мимо него прошли старушки. Они укоризненно качали головками и шептали что-то. Губин разобрал одно лишь слово «пьяный». Он пытался попросить у них помощи, но из высохшего рта вырвалось только сипение. Сергей понял, что помощи не будет. Он должен дойти сам.
Ну, вот уже и ворота близко, надо только взобраться на ступени. Их всего пять. Он поднял ногу на первую ступень, но в голове завьюжило, и он рухнул. Теперь уже на коленях, цепляясь за ноздреватый камень ступеней обломанными ногтями, он полз к дубовым воротам. «Только бы успеть, а там — как Бог даст». За воротами сидел нищий. Он зло зыркнул на Губина:
— Куда лезешь, пьянь, это ж храм, а не пивнушка! Только тебя тута не хватает!
— Молчи, Вовка, не видишь, худо ему совсем. Я позову батюшку.
Губин обессилено прислонился к косяку и с надеждой смотрел в уютный полумрак храма. Оттуда с освещенной свечами иконы на него с любовью смотрел Сам Спаситель. Следом за старушкой навстречу ему семенил старенький батюшка. Губин открыл шершавый рот и чуть слышно прошептал: «Прости, батюшка, грешен я!» Батюшка наклонился над ним и, глядя в глаза, мягко произнес: «Бог милостив, Он простит». Обмягшее тело подхватили чьи-то руки и понесли внутрь храма. В голове мелькнуло: «Прощён!», и он отключился.
Очнулся Губин на постели в маленькой комнатке с побеленными неровными стенами. Рядом сидел батюшка и, закрыв глаза, перебирал четки. Над его склоненной головой висела икона Спаса Вседержителя. Взгляд Иисуса Христа проник прямо в сердце и влил в его истерзанную глубину сладостную исцеляющую струю любви. Боль отступила, по жилам ритмично пульсировала кровь, голова прояснялась. Слезы покатились по ободранным щекам Губина, и он понял, что вот так началась его новая жизнь. Жизнь в храме Божием.
Гений и ничтожество
Следом за ним Михаил внес коробку и в нерешительности остановился посреди кабинета. Громадная фигура личного охранника с простоватым курносым лицом словно заполнила собой все свободное пространство помещения.
— Поставь сюда, — он раздвинул призы и ткнул пальцем в освободившееся место.
Золотая статуэтка сверкнула от соприкосновения с солнечным лучом и засияла в полумраке пирамиды с бронированными стеклами собственным внутренним светом.
— Так это из-за него столько шуму было? — Михаил насмешливо глянул на установленный предмет. — Две недели по всем каналам делили.
— Пусть себе… Ступай, Миша, мне нужно побыть одному.
Он бездумно прошагал по кругу, потянулся всем телом и расслабленно опустился в кресло. Из нескольких зеркал на него глянул исподлобья темным глазом усталый мужчина в мятом льняном костюме. Но статуэтка, сияющая лучами славы, капризно требовала к себе внимания.
«Ну, и?.. Заполучил я тебя, дружок, и что из этого? Мне твоих соседей мало было? Вон их сколько. Конечно, приятно твое здесь успокоение. Но это лишь завершение еще одного проекта. А сколько идей ждет своего воплощения! Но почему всегда так пусто в душе после покорения еще одной вершины? Нет. Надо срочно браться за новое дело. Снова загорится, забурлит… Чтобы по окончании вернуться в это же кресло, в эту пустоту».
Глаза поднялись к потолку. Из щелевидных окон струились солнечные лучи. Сейчас они его раздражали. Он тронул кнопку пульта — и жалюзи поворотом лопастей рассеяли свет.
Этот кабинет он задумал сам. Когда архитектор впервые разложил перед ним эскизы нового особняка, в его голове прозвучала фраза: «Башня из слоновой кости». Он произнес это вслух. Положил пятерню на один из флигелей и сказал: «Здесь». На следующий день он увидел в подробных эскизах то, что окружало его теперь. Кабинет-башня с высоченным потолком и стенами, облицованными слоновой костью.
Здесь хорошо думалось в одиночестве. Высота помещения требовала соответствующих мыслей. А с этим проблем у него никогда не было.
Задумал он как-то заработать миллион долларов — и уже через три месяца после выплаты издержек и налогов чуть больше миллиона числилось на его валютном счету в банке.
Предварительно, конечно, он произвел обширную разведку: какой товар имеет и будет иметь спрос в ближайшее время, где его можно купить подешевле. Сам слетал в Гонконг, лично выбрал партию товара с помощью друга, жившего там после университетского распределения. Лично заключил выгодный контракт. Несмотря на попытки китайцев по-восточному утонченно навязать ему невыгодные условия, он сумел перехватить инициативу и по-европейски твердо настоять на своем. Впоследствии его деловые качества китайские партнеры высоко оценили и стали с ним сотрудничать на долговременной основе с максимальной скидкой на цены.
Тогда с пухлым контрактом в чемоданчике он поехал в свой отель двухэтажным зеленым трамваем, который наблюдал до этого исключительно из окна длинного белого лимузина, взятого в аренду для поддержания наилучшего имиджа. С интересом разглядывал с высоты второго этажа почти белый асфальт суетливого восточного города, мелькание ярких рекламных иероглифов, сверкающие чистотой витрины лавок и магазинов, уверенную езду разномастных чистеньких автомашин, энергичные движения маленьких узкоглазых людей. По возвращении в Москву некоторое время ему все казалось, что москвичи еще не проснулись: до того темпы здешние отличались от китайских.
Охрану подбирал в свою фирму — не бандитов с подмосковных просторов, а уволенных разведчиков и МУРовцев. Принимал на работу, лично беседуя с каждым, по рекомендации солидных людей. Получив одобрение шефа, его Миша проводил собственное расследование, пришлось даже отсеять нескольких соискателей по причине их скрытой продажности. Но уж те, кто остался, — людьми были надежными.
С помощью университетского друга-банкира оформил кредит под ничтожный официальный процент с приличным «откатом черным налом». Тогда это было возможно, при наличии солидного расчета планируемой прибыли и учредительных документов. Смешно вспомнить…
Закупил компьютеры последнего поколения, арендовал павильон на ВДНХ, распродал оптовыми партиями. Вырученные деньги вложил в нефть, ставшую на какое-то время бесхозной… и так далее. Главное, не жадничать, демонстрировать аккуратность, держать слово свое и требовать того же от партнеров. Ну, а когда партнера «заносит» в нежелательную сторону, то Миша, уже со своей стороны, уладит конфликт с позиции, ну, скажем… безопасности.
Потом он почувствовал некоторое охлаждение к этому виду деятельности. Подумаешь, еще один ноль появится после уже имеющихся на счету!.. Поручил свой бизнес партнеру, разумеется, под неусыпное око Миши.
Написал роман — и тот стал бестселлером. Тоже не с ходу, а сначала год изучал прозу, отмеченную прессой и призами, внимательно вчитывался, чтобы понять для себя, что их объединяет, каков секрет популярности. Заказал даже компьютерную программу, через которую прогнал сотню романов.
По ключевым словам, по схожим фразам, по географии событий, по именам героев, по форме диалогов вычислил формулу успеха. Оказывается, и в этой области все секреты — в человеческих страстишках: тайна помистичнее, страх — чтоб до печеночки; любовь со словами покрасивше; кушание еды послаще с гурманоидным смакованием; пейзажиков там с цветочками поярче; машинки — чтоб, значит, подороже; женщина должна быть хотя бы иногда женственной, ну а мужчина, желательно, чтоб не так часто впадал в панику и запах приличный источал. А главное — чтобы страшной и богатой, всемогущей и беспощадной силе зла противостояли наши родные «совки» со всем нынешним гарниром: неритмичной мизерной зарплатой, женами-стервами, мужьями-пьяницами, коррумпированными начальниками, но и крепкой дружбой и крайне душевными неподкупными подельниками. И чтобы крошили всех вокруг, но только не их, «своих», ностальгически родных и близких.
Для разнообразия решил он попробовать себя в живописи. Написал портрет друга-финансиста — в его рабочий кабинет. И вот уже картину застраховали на астрономическую сумму, и посыпались дорогие заказы. Он, конечно, сам уже не писал — к нему приносили холсты молодые и голодные, после тщательного разъяснения метра, что нужно и как. А он подправлял и в углу на толстом слое краски выдавливал клеймо в виде замысловатого вензеля, в сплетении которого прочитывалось несколько букв; разумеется, осененных короной. Пришлось купить за приличные деньги звание академика живописи. Организовать мировое турне с выставками в богемных городах. На рекламу потратиться. Зато его талантливые ученики имели хорошие деньги, а его творческая мастерская — широкое международное признание.
Создал фильм от сценария до фестиваля — получил золотую статуэтку. В этом ремесле тоже есть свои секреты: сценарий по беспроигрышной схеме бестселлера, музыка от композитора знаменитого, оператор опытный, актеры известные и красивые… Пустить сочетание динамичных сцен с психологическими длиннотами, чтобы у зрителя сокращались не только мышцы тела, но и мозговые неровности. Заставить участников событий быть интереснее, умнее, энергичнее, чем они могут быть в жизни, чтобы указать направление роста. Подкинуть простеньким языком парочку абсолютно неразрешимых идей типа «А с какой стати?» или, скажем, «Почему бы и нет?» и заставить персонажей помучиться, поразрешать совместно со зрителями. Ну и, конечно, — больше денег и шире размах!
И еще один маленький, но пикантный секрет — во всех случаях он сам всегда в тени. Он — продюсер, организатор, вдохновитель. А в лучах прожекторов нежится всегда лицо подставное, уже имеющее в своем активе кое-какие творческие успехи. Сам же он направляет потоки денег и мозгов, дозирует вдохновение, зажигает и тушит звезды, нейтрализует конкурентов и коронует достойных!
Правда, была и еще одна причина, по которой он ушел из чистого творчества. Никогда он не позволял себе опуститься до уровня ремесленника холодной руки. После отыскания свободной ниши он разрабатывал золотую творческую жилу, самозабвенно и увлеченно, загораясь вдохновением.
Когда это состояние горения вдруг проходило, а работы оставался еще непочатый край, ему приходилось прибегать к допингу. Вообще-то алкоголь он не очень-то уважал, но ради дела, ради вдохновения!.. Когда входишь в состояние надмирное, парящее, когда тебе легко даются неуловимые на первый взгляд оттенки и тончайшая игра разбуженного, расторможенного воображения… Когда ты ваяешь сложнейшие формы, которые сами собой тут же наполняются соответствующим многоплановым содержанием… Словом, именно то, что и отличает талант от ничтожной серости! В этом чудном состоянии алкоголь странным образом становился союзником творчества.
Но вот он стал замечать, что без допинга вдохновение перестало посещать, и дозы неуклонно растут, и состояние здоровья начинает его беспокоить, сон стал тяжелым, а пробуждение ужасным. Депрессии своей разрушительностью ввергали в панику. Близкие стали как-то подозрительно рассматривать его физиономию, демонстративно втягивать воздух на предмет наличия перегара, иногда позволяли себе даже посмеиваться над ним. Он уезжал куда-нибудь развеяться, набрать форму, но там находились какие-то всегда существенные причины выпить. И вот в один совсем не прекрасный день от своего доктора он услышал позорное слово «алкоголик», и самое страшное, что оно относилось именно к нему.
В течение мучительной недельной борьбы с собой он решил, что пора остановиться, и позволил доктору провести курс иглотерапии по сложной тибетской системе. Кроме всаживания иголок в активные точки, над ним делали какие-то магические пассы, зажигали свечи и курили сандаловые палочки. Временами он впадал в нирваническую истому, растворялся в небытии, в каком-то слоистом переливающемся океане, и это пассивное состояние ему понравиться никак не могло своей неуправляемостью.
После процедур он заметил в себе острое желание скорей забыть всю эту мистическую чушь и с головой уйти в работу, благо идеи у него никогда не переводились. Тогда он приступил к реализации нового проекта. Роль таинственного генератора талантов ему пришлась по душе. Власть с лихвой заменила все прочие увлечения.
…Звонок прямого телефона вернул его к действительности. По этому каналу ему звонили только близкие люди по самым важным делам. Пришлось поднять трубку.
— Виктор Борисович? — раздался незнакомый голос.
— Кто это?
— Судя по интонации, вы, — сам себе ответил абонент.
— Может быть, позволите узнать, с кем имею честь?
— Мое имя вам ничего не скажет. Сергей.
— Так как же вам, Сережа, удалось узнать этот номер?
— Не только вам дано прошибать стены.
— Прошибать? Зачем, когда есть двери и они для меня открыты?
— Мне о вас все известно. Я даже досье на вас завел.
— И охота ерундой заниматься?
— Почему ерундой? У меня есть цель: выждать, когда вы споткнетесь, и обогнать вас.
— А что, на бегу не удается, Серег?
— У меня нет ваших связей и денег.
— Если вы изучаете мою жизнь, то должны знать, что начинал я с нуля и добился всего сам.
— Пока вы, уважаемый Виктор Борисович, гребли деньги и покупали связи, я писал. Отвлекаться от своего главного дела мне представляется… расточительством.
— Тем более, дорогой Сальери, ваши успехи должны стать заметными для публики.
— Так ты скупил все издательства и выпекаешь там только свои блины.
— Ложь. Я контролирую только половину издательств, и там всегда ждут новых талантливых авторов. Несут в основном макулатуру. Наверное, и вы, грубый неуважаемый завистник, там отметились. И вам указали на дверь. Ничтожествам у нас делать нечего.
— Это я ничтожество? Да я пишу лучше тебя! Это все мои читатели признают! У тебя стиль корявый, абзацы по две страницы, длинноты неоправданные, сюжет размытый, герои тухлые.
— Ничтожество…
Он положил трубку и снова углубился в размышления.
…«Этот Сальери напоминает меня самого в период первой влюбленности. Ах, как она тогда меня отшила! Всегда такая томная и задумчивая, вдруг бросила мне: «Ничтожество», и это словечко сработало, как удар плетью горячей лошадке. Пожалуй, до сих пор этот импульс действует во мне. Когда через пару лет я стал мастером спорта по теннису, взял все первые призы на олимпиадах, закончил школу с золотой медалью и поступил в университет, мы с ней снова встретились. Только тогда меня уже окружали девушки элитных пород, а она подзадержалась в своей задумчивой категории «человек обычный», по-научному — «хомо вульгарис»… Впрочем, я ей благодарен. Именно она открыла во мне эту бездну таланта… Да, женщина в жизни человека играет немаловажную роль…»
После первой серии своих опытов с женщинами он решил подытожить нажитое им самим, друзьями и классиками в этом вопросе. Результатом сложной научной работы, занявшей несколько месяцев, стал портрет той самой, единственной… Теперь, когда он знал, что ему надо, поиск стал направленным и сфокусированным. Его взгляд, раньше изучавший всех женщин и везде, перестал производить лишнюю работу, и сканирование представительниц противоположного пола включалось только в определенных местах. Он верил, что первый взгляд дает почти девяносто процентов корректной информации, поэтому если в женщине сразу что-то напрягало, он заставлял себя гасить к ней интерес и продолжать сканирование. Во время этой ответственной работы он мог общаться с кем угодно, уже не впуская отбракованный объект в зону своего интереса. Тщательный отбор оставил шесть кандидаток с приличными очками. Но во время последнего отборочного тура, когда его тесты усложнились до предела…
Эта девушка, минуя все научные препоны, взрывая схемы, только взглянула на него, столь изысканно-робко, но при этом так открыто-нежно… В голове пропело: «Она!»
Виктор подошел и, глядя в самую глубину ее зрачков, почти без интонаций произнес:
— Да-да. Именно так он и выглядит. Тот, о котором вы мечтали все эти годы. Ваш сказочный принц. Ваш неразлучный спутник жизни. Давайте я вас с ним познакомлю.
— Давайте, — ответила она тем самым голосом, которым и должна была обладать его избранница: мелодичным и чистым.
Виктор уже через полчаса вкратце описал ее будущее с некоторыми этапными деталями их взаимоотношений. Светлана позже часто вспоминала этот разговор, снова и снова поражаясь точному совпадению его пророчеств. Например, он предрекал три ее попытки диктовать ему свою волю и последующий провал ее инициатив, потом смирение со своим подчиненным положением, и то, что она найдет в этом некоторое замужнее удовольствие.
Он обозрел свои отражения в зеркалах. На этот раз собственный вид его удовлетворил. «В глазах, на высоком челе, во всем облике — ум! Интеллект! Талант! Гениальность! Нет, все же личность накладывает печать на внешность. Одень вот эдакого титана хоть в лохмотья — талант будет вопить из глаз, жестов, посадки головы, каждого слова… И все-таки надо как-то встряхнуться. Это просто усталость. Это пройдет».
Он взял трубку телефона, набрал номер и услышал голос старинного друга:
— Вас очень внимательно слушают.
— Олег, ты все манерничаешь! Старый, плешивый интеллигент.
— Витюша! Кхе-кхе… Приношу тебе весь комплект своих восхищений по поводу твоего нового приза. А картинка-то, между нами, мальчишками, говоря, слабенькая: пшику много, а сути на пятак…
— И ты туда же! И ты в завистники…
— Что ты, Витенька, это мое частное мнение. Я же знаю твой потенциал. А здесь ты излишне сработал на публику. Это уже из области «чего изволите». Или, как говорят нынешние, «пипл хавает». В наших плешивых кругах говорят о тебе: «Ну, молодец, он уже научился творить и всем это доказал. Так, когда же он начнет творить?!» Эй, ты там не обиделся на старого ёрника?
— Странно, но на тебя не обижается как-то.
— Это потому, наш юный гений, что я тебя продолжаю любить, даже когда ты штанишки свои снова запачкаешь.
— Слушай, Олег, а давай удерем куда-нибудь «двумя инкогнитами». Ты еще не разучился водить машинки? Сядем на джип по пересменке — и куда глаза глядят…
— Идея свежая, только кто меня отпустит? Я пока еще «государев человек».
— Я договорюсь.
— А, ну если так, тогда оно конечно. В общем, согласен.
— Вот удружил, вот ужо порадовал. Послезавтра! А?
— Согласен. Едем.
Тяжелый мощный джип летел по асфальтовой трассе где-то в глубине России. За толстыми стеклами мелькали встречные машины, перелески, деревни, села с белыми церквями, а в салоне почти в полной тишине разговаривали двое попутчиков.
— Тебе не кажется, Виктор Борисович, что мы слишком увлеклись в последнее время заграничными диковинками, в то время как в недрах нашего многострадального Отечества имеется все, чем можно жить и питать наши чахнущие таланты?
— Сейчас покажется. Давай остановимся на пригорке, обозреем родные просторы и поклянемся в любви к Отчизне.
Он действительно притормозил черного свирепого на вид автозверя, вышел из машины, заглянул в ближайший кустарник и затем вразвалку подошел к другу. Олег стоял в позе Наполеона, обозревающего поле Аустерлица. Виктор встал рядом и какое-то время рассеянно любовался широкими полями, кудрявыми лесами, россыпью селений и плывущими над притихшей землей в синих небесах диковинными кучевыми облаками.
— Велика Россия, а продавать уже нечего.
— Шутка не соответствует важности момента. Погляди — какая мощь, экая неисчерпаемая безмерная силища в этой земле, в этом народе, в этих масштабах. А если бы мы посмотрели на карте, что сейчас видим, то на целой простыне это была бы ма-а-ахонькая точка тридцать кэмэ на тридцать кэмэ. А что эту мощь держит?
Виктор шлепнул себя по лбу:
— Вот эта штука.
— Ошибаетесь, дражайший, — Олег показал рукой на белеющие там и тут свечи церквей и колоколен. — Вот это.
— Ты серьезно?
— Абсолютно, Витюшенька. Если в одночасье изъять все церкви и монастыри со всем их населением — в ту же секунду вселенная превратится в точку. В ту самую, из которой она вылупилась.
— Откуда у тебя такие сведения?
— Будешь смеяться, но со времен изучения квантовой теории поля.
— Это когда ты чуть умом не съехал?
— Примерно.
— Так, может, все-таки сдвижка состоялась?
— Ах, полноте, любезный Виктор Борисыч, вы не на публике… — Олег погасил усмешку и серьезно произнес: — «Горе имеим сердца!» Не заземляй высокое напряжение, но используй во благо. Я для чего согласился ехать? Чтобы в какую-нибудь обитель заехать, да как порядочные классические предшественники там истины поискать-поспрошать. Как Пушкин, Достоевский, Гоголь, Леонтьев, Шмелев.
— Сомневаюсь я, Олег, что после революционных годочков сохранилось там искомое тобой напряжение. Скорей всего, бутафория музейная.
— Согласно моей теории, этого быть не может. Если вселенная еще не скукожилась в точку, значит, ее держат. А если держат, то надо их найти. Они есть. Иначе быть не может. У меня такое предчувствие, что мы не только найдем, но нас ждет крупной величины открытие или переворот с хилой головы на крепкие ноги.
— Тогда в путь, соискатель истины! По коням.
По пути их следования возникали из-за горизонта и сияли золочеными куполами церкви и монастыри. Но Олег мотал головой: не здесь. И они неслись дальше. Олег листал карты областей, купленные им заранее. Уже две области они проехали, и две «отработанные» карты вернулись в бардачок. Он командовал, куда сворачивать, разливал кофе, иногда сам садился за руль. Для остановок выбирали места на возвышенностях, чтобы «обозревать широкие дали и поднимать напряжение поиска».
После остановки на обед в придорожном ресторане они свернули на какой-то глухой проселок и мчались, поднимая клубы пыли, сквозь лесной бурелом. Несколько раз сворачивали на совсем уж глухие тропы, снова выезжали на разбитые проселки, иногда удавалось отдохнуть на отрезке хорошего асфальта. Виктор перестал спрашивать друга, полностью доверившись его чутью, только выполнял штурманские команды и в пол-уха слушал пространные бормотанья о его «теории напряжения и держания» вперемежку с малопонятными фразами из церковных служб.
Но вот из-за кромки леса показался крест и засиял в лучах заходящего солнца. За поворотом забелели стены монастыря. «Здесь», — уверенно сказал Олег. Они подъехали к воротам и остановились.
Олег вышел, поговорил с кем-то через квадратное окошко в толстой крепостной стене, и ворота со скрипом открылись. Виктор въехал на территорию монастыря, впереди бежал бородатый монах в черной длинной одежде и показывал, куда ставить машину.
Виктор выключил двигатель и вышел из машины. Только цвиркание стрижей в небе нарушало тишину. После быстрого мелькания заоконных пейзажей здесь поражали вековое спокойствие и устойчивость. Он оглянулся. Два собора со следами недавних ремонтных работ, одноэтажные древние постройки с небольшими оконцами под наскоро залатанной шиферной крышей. Огород с ровными грядками кабачков, помидоров и огурцов. Кроме привратника, вокруг никого. Олег вышел из углового домика, с ним седобородый старец в черной монашеской одежде, с крестом на груди. Тот подошел, поклонился и глуховатым голосом произнес:
— Добро пожаловать. Сейчас братия на трапезе. Если желаете, можете покушать. А потом и ко мне приходите.
Олег повел его в здание из кирпича с облезлой побелкой. Покосившиеся двери скрипнули, и они вошли в полутемное помещение, где за длинным столом сидели несколько монахов и молча ели. Они подняли на вошедших глаза и продолжили безмолвную трапезу. Когда гости присели за край стола, к ним бесшумно подошел послушник с пустыми мисками и ложками. Бородатый сосед положил им пшенной каши с тертой морковью и сдобрил жиденькой подливой. В это время молодой монах стоя читал книгу.
Виктор вслушался в слова и через какое-то время ощутил в себе соединение всего этого: и скудную, но почему-то очень вкусную еду; молчаливых монахов, сосредоточенно — не поглощающих пищу, а именно — трапезничающих; и обшарпанные стены с непривычно маленькими окнами; и иконы в углу, освещаемые огоньком лампадки; и это чтение старинной книги про невероятную жизнь какого-то святого, монотонное, без эмоций, но глубоко уважительное. Все соединилось в гармонию, все всему соответствовало, ничто не вызывало отторжения, наоборот — полное доверие к этому действу, совершенно подчиненному абсолютной чистоте и соразмерности. Это не поставишь, не срежиссируешь. Этим живут.
«Впрочем, что это я?.. — одернул себя Виктор, — живут здесь они, монахи. Мое же дело подмечать и анализировать, хотя бы подсознательно, приготовительно.»
Звякнул колокольчик, все поднялись и повернулись к иконам. Чтец отложил книгу и также монотонно прочитал благодарственные молитвы. Виктор вместе со всеми крестился, кланялся и удивлялся самому себе. С ним это происходило впервые, но казалось, что это уже было и составляло часть его жизни. Как воспоминания из детства. Как возвращение домой из долгого путешествия.
«Бывает… Но это наваждение скоро рассеется, и мы трезво во всем разберемся.»
Вместе с монахами они молча вышли из трапезной, и Олег напомнил, что их ждет к себе игумен Савва. Они подошли к угловому домику с куполом на крыше, по крутой деревянной лестнице поднялись к единственной двери. На ней скотчем была приклеена бумажка со словами молитвы: «Молитвами святых отец наших…». Олег старательно громко прочел молитву, и в ответ из-за двери они услышали: «Аминь».
Дверь открылась и впустила их внутрь кельи, увешанной иконами, с множеством книг, стопками лежащих на полках, столе, подоконнике. В углу у окна стоял обычный стол, у стены — кровать, покрытая шерстяным одеялом, вдоль стен тянулись деревянные лавки. Игумен пригласил гостей присесть, сам занял единственный стул.
— Как доехали?
— Благополучно, спасибо, — ответил Олег.
— Наша скромная трапеза вас устраивает? А то можно вам отдельно готовить.
— Ну, что вы, батюшка, очень даже хорошо.
— Жить можете в братском корпусе, а можно и в селе вас определить.
— Лучше, наверное, если вы не против, в монастыре.
— Хорошо, живите здесь. Службы у нас каждый день в семь утра и в пять вечера. Если это вам по силам, можете приходить. Трапеза после службы в полдень и в девять вечера. Если будут вопросы, обращайтесь или ко мне, или к любому монаху.
Игумен лично поселил их в келье с двумя кроватями и столом. Монахи внесли стулья и вешалку. Подлили воды в навесной оцинкованный умывальник над алюминиевым тазиком. Когда закрылась дверь, и они остались одни, тишина непривычно окружила их. Олег предложил умыться и сразу лечь спать. Так они и сделали.
Виктор, лежа на жесткой кровати, слушал мерное дыхание друга и тишину. В душе растекался безветренный и ясный штиль. Впервые за долгие годы. Он видел иконы в углу, оттуда на него, как родители в детстве на усталого от шалостей мальчонку, смотрели Иисус Христос и Божия Матерь, и, глядя на Их лики, а потом только чувствуя на себе взгляды, а потом уже только светлый покой, он мягко погрузился в спокойный сон.
Утренний луч солнца едва коснулся лица — Виктор проснулся свежим и отдохнувшим. Он плеснул водой в лицо и вышел наружу. Здесь сиял и звенел во все небо восход солнца. С высоты холма, на котором стоял монастырь, виднелись широкие поля, в низинах которых плыл и колыхался сизый туман. Серебристая роса умывала яркую зелень растений. Издалека слышались разноголосые переклички петухов и сонный лай собак.
Кругом никого, только на огороде согнутый пополам человек в черном неторопливо перебирал руками влажные листья огурцов. Виктор подошел к нему и поприветствовал:
— Доброе прекрасное утро! Вам тоже не спится?
Человек разогнулся, и Виктор увидел совершенно седого старика с длинной серебристой бородой. Мягкая улыбка и ясные глаза в лучиках глубоких морщин сразу расположили к себе.
— Действительно, утро и доброе, и прекрасное. Как спалось на новом месте?
— Давно я так хорошо не высыпался.
— Здесь спокойно. А что там… устал совсем? Силушку подрастерял?
— Да, отец, растерял.
— Ничего, сынок, ты поправишься. Виктор — это же победитель, так что и победишь ты его.
— Кого?
— Недруга своего. Здесь ты свою силушку и найдешь.
— Я что-то не совсем понимаю. Какого недруга? Какую силушку?
— Поймешь. Не все сразу. А что сюда приехал, это правильно сделал. Твой Олег не ошибся. Ты на службы ходи, не стесняйся. Ко мне заходи, когда время будет. Поговорим.
— Зайду… А кто вы?
— Никто, — старик снова окутал Виктора своим лучистым взглядом. — Ничтожество.
Согнулся, будто в почтительном поклоне, и руки его принялись за привычную работу. Виктор с минуту наблюдал за ним, но ничего особенного не происходило: будничный труд земледельца. «О чем мне с тобой говорить, старик? Ты здесь, наверное, за обслугу».
Он вернулся в келью, сел за стол и пытался понять, что же произошло. «Перекинулся словом со старичком-огородником, что он там наговорил? Да, он знает мое имя, Олега знает. Ну, это ему могли рассказать. Усталость заметил? Да все мы усталые — ничего тут особенного. Что-то еще было… А, недруга какого-то мне надлежит победить. Уж не Сальери ли телефонного? Не зря же он про ничтожество… Вот это что-то новенькое. Этого он знать не мог. Здесь что-то не так. Началась мистика. Даже интересно…»
Вдруг зазвонили колокола! Весело, мелодично. Видимо, звонарю это занятие доставляло удалую молодецкую радость. Заворочался и поднялся на своей кровати Олег, быстро окинул взглядом келью, улыбнулся другу и с хрустом потянулся. Бодро собрался, умылся и потянул Виктора за собой:
— Сейчас такое будет! Соединится земная персть с небесами.
— А нам что делать при этом?
— Наблюдать и восторгаться великой тайной. Здесь главное — приобщение, прикосновение…
На утренней службе они стояли сзади всех. Ничто не мешало Виктору наблюдать за происходящим. Перед иконостасом священники кадили ароматным дымом, возглашали призывы к молитве и пели молитвенные просьбы и обращения. Монахи углубились в себя, но при этом крестным знамением и поклонами соучаствовали в общей молитве.
Виктор пытался «приобщаться и прикасаться», разглядеть «великую тайну», но его творческое «я» совалось со своими аналитическими разборками, искало типажи, подбирало ракурсы, оценивало композицию и декорации… Он поднимал глаза к высокому полукруглому куполу, вглядывался в неземные лики Бога Отца, Иисуса Христа, голубя — Духа Святого, в лики святых, серафимов и херувимов. Но эта купольная, парящая небесность никак не воссоединялась в нем с тем, что происходило внизу, вокруг иконостаса.
Как он ни старался, но вот так, как монахи, отключиться от земного Виктор никак не мог. За долгие годы, пожалуй, впервые он обнаружил в людях то, что ему недоступно. Это заставило его нервничать и более внимательно сосредоточиться на деталях, не упуская из виду целостность композиции.
«Да! Да! Мне уже понятно, что это действо цельно и великолепно. Некий гениальный режиссер задействовал все возможные средства: архитектурные объемы, святые лики икон, позолоту поверхностей, древний язык, ароматы и дымы, колокольный звон и напевность молитв, соразмерность голосов, великолепные жесты и движения, неторопливый величественный ритм… Конечно, обращение к Богу требует от людей какого-то подъема, даже подвига. Но почему видимая часть действа так несоразмерно буднична по сравнению с Тем, к Кому оно обращено? Почему монахи не охватывают зрительно всю совокупность окружающего, а углубляются внутрь себя? Что такое они там в себе видят? Почему мои ощущения молчат? Почему мое сознание, как голодный пес в поисках добычи, рыскает, ищет опоры, но не находит ее в зримом и ощутимом? Почему между подразумеваемым и ощущаемым такая пропасть? Что за тайна вокруг меня? Почему это мне недоступно?»
Он оглянулся на Олега. Тот стоял рядом, также углубился в себя, наружно только повторяя общие крестно-поклонные движения. «Значит, он уже что-то понял, что мне недоступно. Он уже научился находить внутри то, к чему обращаются эти чернецы…» Олег почувствовал на себе взгляд друга, ободряюще кивнул и снова… пропал. Виктор решил отложить решение этой головоломки на потом, а сейчас просто подробнее запомнить происходящее. Он максимально расслабился и погрузился в слух и зрение.
Странно, когда напряжение барахтанья в воде уступило место спокойному покачиванию на легких волнах, течение водного потока подхватило его и мягко повлекло в единственно правильном направлении: от истока к устью, от ручейка к бескрайнему океану.
Его всегда пугало это состояние подчиненности чьей-то воле и вызывало желание противиться. Но вот он отдался этому и вместо потери неожиданно получил приобретение. Парадоксально, но на какое-то время будто приоткрылась завеса тайны, и он одним глазком заглянул туда, где по-домашнему расположились окружающие его люди. Когда завеса перед ним снова опустилась, он не опечалился, а остался стоять на том же месте, сохраняя это внутри, боясь спугнуть тот огонек, который затеплился в нем.
Когда Олег подтолкнул его к священнику, держащему в руке большой Крест, когда сначала все монахи, Олег, а потом и он приложились ко Кресту и он понял, что служба кончилась, то Виктор испытал даже некоторую досаду: таинство завершилось, надо сходить с высоты вниз.
После окончания службы они снова трапезничали под молитвы и чтение жития святого. И все это Виктору сейчас представлялось гениальной постановкой, в которой низменное поглощение пищи превращалось в освящение даров и благодарение за заботу о нуждах для продолжения жизни, предназначенной для чего-то очень высокого. Вопросы все множились, а ответов его рассудок выдавать не торопился. Тупеет он здесь, что ли?
Утреннего монаха-огородника здесь не было, на службе он его тоже не видел. Когда они выходили из трапезной, Виктор спросил у монаха, что за старик работает на огороде. Тот объяснил, что он духовник монастыря, архимандрит.
«Вот так… А почему же он назвал себя ничтожеством?
Что они тут напускают мистику? Что за спектакль затянувшийся? И почему только я выпадаю из роли и участвую на правах статиста? Может быть, пора открыть карты и объяснить им всем, кто я и что могу?»
Виктор решил немедленно идти к старику. «Как там его зовут? Рафаил. Опять все не как у людей… Пора тут навести порядок. Заигрались ребятки».
Дверь кельи старца открыл какой-то молодой монашек, впустил гостя внутрь и вышел. Старец поднялся с кровати навстречу. Виктор, как его учил Олег, попросил благословения, сложив руки ковчежком. Старец перекрестил его, поцеловал в плечо и вдруг упал перед ним на колени и поклонился в пол. Пока Виктор пытался осмыслить, что произошло, старец поднялся и как ни в чем не бывало, заговорил:
— Служба наша тебе понравилась?
— Да, впечатляет. Если бы я как режиссер ставил этот спектакль, то использовал бы именно ваши приемы.
— Режиссер этого таинства — Сам Господь Бог. Это Он Духом Святым дает Церкви правила поведения. И чем меньше в таинствах человеческого, тем лучше.
— Вот только… Я себя чувствовал чужим.
— Это твой враг не пускает тебя к Богу.
— Какой враг? Как это не пускает? — слишком громко для этой кельи воскликнул Виктор.
— Ты хочешь увидеть своего врага? — старец говорил тем тише, чем более распалялся собеседник.
— Я за этим к вам и пришел. Мне надоела вся эта ваша напускная мистика. Если у меня есть враг, то я должен его знать. Иначе как мне с ним бороться?
— Ладно, попробую тебе помочь. Присядь пока на стул, — он повернулся к иконам и стал монотонно что-то проговаривать.
Среди множества малопонятных слов Виктор расслышал только после «мне»: «немощному», «ничтожеству», «грешной земле». «За что он так себя-то?» — успел подумать Виктор, вдруг его обдал сильный жар, и он впал в бесчувствие…
…Сквозь улетающие вдаль тающие тени он расслышал голос старика:
— Что, сынок, сильно испугался? — рука старца лежала на его пылающей голове.
— Так эта черная образина и есть мой враг? — услышал Виктор собственный голос как бы издалека.
— Он самый, — чересчур спокойно ответил старик.
— А эта пропасть, в которой кричат миллиарды людей?.. — снова услышал он свой сдавленный шепот.
— …То самое место, в которое он тебя заманивает.
— А почему это чудовище с таким страхом от вас убежало?
— Боится оружия, которое дал мне Господь.
— И что это за оружие такое?
— Самое мощное. А называется оно смирение.
— Так просто?
— Просто… И вместе с тем очень сложно, — вздохнул старик. — Это наука из наук. Вот уже больше полувека я, грешный, обучаюсь этой науке, а все еще младенец в ней. Когда начинал, не представлял даже, сколько во мне гордыни, как трудно будет ее выдирать из души. И если бы не помощь Господа, погиб уж давно… Да ты видел одного из малых врагов, а когда начинаешь его прогонять, на смену этому враги покрепче приходят. И тогда, если не смиришься до конца, не отдашься полностью на волю Божию — погубят. Так что просто — только на словах.
— А что, воевать с ними обязательно?
— Нет, конечно. Можно сдаться в плен, и тогда попадешь туда, где кричат. Так поступает большинство людей. Врагам только этого и надо. Страдания грешников в аду — это их пища, а аппетит у них отменный.
— Так что же получается, мой талант — дело его рук? Этой черной образины? Он, так сказать, мой вдохновитель? Я-то думал, что это — искра Божья.
— Враг сам ничего не может созидать, он — вор и лжец. Его ложь паразитирует на делах человеческих, обращая их во зло. Как только смирение подменяется гордыней, любовь — тщеславием или жадностью, так благое дело превращается в злое.
— То есть опять все возвращается к смирению?
— Да.
— Как мне научиться этой науке?
— Для начала в мыслях о себе замени слово «гений» на «ничтожество». Потом искренне поверь в это.
— А вот это, я думаю, будет сложно, отец Рафаил! Я ведь цену себе знаю.
— Еще нет. Вот когда ты поймешь, что все хорошее в тебе — от Бога, а все плохое — твое собственное, вот тогда и оценишь себя правильно.
— Значит, я — ничтожество? Но тогда разве я смогу вообще что-нибудь делать? Я уж не говорю — творить что-нибудь качественное. Если я — ничтожество, то и мои произведения будут ничем.
— Нет, наоборот. Созидает, творит только Господь. Человек является как бы Его руками, инструментом, и чем меньше человек своей гордыней мешает Творцу, тем совершеннее получаются творения. Смиренно позволь Богу творить твоими руками, и Он, используя в полной мере данные Им тебе таланты, приумножит их и усовершенствует…
Когда Виктор зашел в келью, Олег шепотом читал книгу, стоя лицом к иконам. Виктор повернул к себе обложку книги: «Молитвослов для мирян». Нет, он уже ничему не удивлялся, только хотел поделиться с другом происшедшим с ним невероятным событием. Усадил друга напротив и после драматической паузы громким шепотом спросил:
— Ты знаешь, где я сейчас побывал?
— В гостях у старца Рафаила.
— В аду!
— Это образно, что ли?
— Какое там образно… Натурально. Я как бы отделился от своего тела и взглянул на мир другими глазами, духовными. Сначала увидел, как на мне, то есть на той моей части, от которой отделилась моя душа…
— Наверное, отделился дух — твоя вечная, Богом данная сущность. А тело с душой остались как бы в нашем измерении.
— Может быть, не знаю. Только на том, что осталось здесь, сидело такое мерзкое черное существо… Сначала оно хотело следовать за моим духом, но старец отогнал его, как он сказал, силой смирения. Старец взял меня за руку, и мы понеслись куда-то вниз, словно в пропасть. С каждым мигом становилось все темнее и страшнее. А когда остановились на краю пропасти, мне стало совсем плохо, но старец положил руку на мой лоб — и я стал видеть все вокруг. Так вот, там в бездне пропасти среди гудящих, ревущих языков огня я увидел множество людей. Миллионы, может быть, миллиарды!.. Они… нет, не плакали, не рыдали, а именно вопили!.. Ужасно! Над этими несчастными носились черные демоны и смеялись… просто выли от черной злобной радости. От этого места шли какие-то мрачные, тоскливые, безысходные излучения злобы. Если бы старец хоть на минуту оторвал от моего лба руку, я, наверное, сошел бы с ума. Моментально сам бы туда свалился, в эту огненную пучину…
Виктора сотрясал ужас, с его перекошенного лица пот лил ручьем. Олег положил руку на плечо друга, тот благодарно кивнул.
— Затем стремительно, но ярко передо мной развернулись как бы панорамные картины. Они буквально впечатывались в мое сознание. В это время словно пелена упала с моих глаз, и я видел все, что вижу обычно, но только в живом истинном свете.
Видел я маленьких детей со злыми глазами, завтрашних убийц, и сразу за этим ужасные злодеяния, которые они совершат, нет, уже совершали. То есть их будущее жило уже в настоящем, как путь, который они выбрали в младенчестве.
Видел я прекрасных девушек с добрыми глазами, веселых и отзывчивых. Но льстивые красавчики с черными сердцами заманивали их в пропасть сладкими картинками мечтаний — и они увлекались этой ложью и падали в пропасть, где их принимали в объятия уродливые создания. Они при этом так вопили! Девушки от ужаса, а эти… ловцы — от злобного восторга.
Видел я солдат, шедших защищать свою Родину, свою деревню, но в первом же бою обезумевших от крови и превратившихся в зверей, с упоением злобной мести рвущих врагов на части. И океаны крови с едкими испарениями, над которыми носились черно-красные жирные жабы с крыльями, жадно вдыхавшие эти испарения, пожирая их как пищу.
Видел я множество суетливых человечков, которые работали, чтобы работать, а над ними громадных надсмотрщиков, внушающих им якобы достойные цели. Но я видел их гнусную ложь и рабское подчинение этой лжи и множеству ударов плетьми, погонявших этих несчастных рабов, чтобы они ни в коем случае не задумывались, не искали истинного пути свободы.
Видел я любителей наслаждений, самых разнообразных: от грубого обжорства и пьянства до утонченного тщеславия. И этих заманивали сладостями, потом оплетали шелковыми сетями, а потом, как пауки из мошек, высасывали из них душу, оставляя пустую телесную оболочку.
Видел я гордых, которые чем бы ни занимались, творили только зло. Сначала им давали насладиться успехом, потом внушали мысль, что они лучше всех, а потом они отравлялись ядом гордыни, чернели, превращались в жутких монстров и с упоением творили зло.
Потом поднялись мы вверх, и как бы издалека я увидел красивый, сияющий нездешним светом огромный город с постройками будто из драгоценных камней. Видел там людей, тоже светящихся, очень красивых. Старец показал мне вверх — и оттуда, как здесь от земного солнца, ярко сияло. Нет, никакими словами это не описать! Нет таких красок на земле… Там вообще все не так, как здесь. Старец сказал, что там, откуда так мощно светит, — Престол Иисуса Христа. Только пока увидеть мне его нельзя: сгорю, не выдержу. Но самое главное, что оттуда… как бы это объяснить?.. Мощно так шло излучение счастья.
— Любви?
— Да, любви! Счастья, доброты, жизни, радости! Потом старец вернул меня в свою келью в прежнее состояние. И заговорил о смирении как о самом сильном оружии против этих демонов, как он их называл, врагов.
— Витюшенька! Да ты не представляешь, что он для тебя сделал!.. Апостол Павел именно вот таким восхищением на небеса и превратился из гонителя христиан в первоверховного апостола. Ты как, чувствуешь в себе какие-то изменения? — Олег жадно вглядывался в лицо друга.
— Знаешь что, почитай вот это вслух, — Виктор устало кивнул на молитвослов, лежащий на столе. — А потом мне у тебя еще столько расспросить надо. Ты уж мне помоги, друг.
На следующий день после Причастия друзья брели по лесу. Могучие сосны, березы, осины с редким подлеском замерли в установившемся безветрии. На берегу извилистой речушки они присели на песчаный холм и залюбовались отражением небесной синевы с перистыми облачками в зеркальной речной глади.
— Удивительно все это, — голос Виктора звучал тихо, будто боясь нарушить раздольную спокойную красоту. — Мне кажется, что мы способны понять лишь каплю того, что с нами происходит во время причастия Святых Таин. Это действительно очень таинственно и непостижимо для нашего поврежденного грехом рассудка, — он замолчал. — Сколько мы уже здесь?
— Сегодня седьмой день.
— А кажется, что полжизни.
— Это потому, что живем мы только тогда, когда воссоединяемся с Богом.
— Да, именно так. Сейчас мне кажется, что моя жизнь была одним заблуждением. Брал высоту за высотой, а оказалось — шлепался из одной лужи грязи в другую. Смешно вспомнить, только недавно я серьезно считал себя гением, избранным… И вот, когда впервые осознал себя ничтожеством, наконец-то отрезвел. А ты знаешь, что это уже мое второе отрезвление?
— Ты про свое пьянство? Ну, так это другое.
— Конечно, другое. Следом за опьянением вином последовало опьянение властью, деньгами, славой, своей силой. А это помрачение оказалось посильнее первого! Как я прочел вчера в Евангелии: и привел тогда бес семерых сильнее себя. И это еще страшнее, чем было прежде. Эх, слушай, и образина!.. До сих пор страх пробирает, как вспомню. Я так думаю, что мне показали только малую часть того, что есть на самом деле. Пожалел меня старец. А то на самом деле свихнулся бы.
Каждый погрузился в свои мысли. Олег бросил камешек в реку. Он плюхнулся, по воде разошлись круги, и снова установилось спокойствие. На душе Виктора даже его воспоминания «схождения» после всплеска гнетущего страха успокаивались мысленными озарениями яркого небесного сияния… Тихое успокоение, мирное, светлое, от причастия к океану бесконечной любви все еще поглощало нечаянные возмущения. Это, наверное, пройдет, растеряется со временем в суете и отвлечениях, но пока оно есть, хотелось удержать его дольше, укрывая, охраняя всем возможным.
Всю обратную дорогу Виктор размышлял над словами старца о восстановлении монархии в России, о неких силах, которые выйдут из глубин русской соборной души наружу и совершат таинственное и невероятное чудо преображения народа.
Несомненно, его приезд в обитель как-то связан с реализацией этой возможности. «Вам, молодым да крепким, надлежит участвовать в этом Промысле Господнем».
«Вот это работа нам предстоит, вот это размах, вот это творчество! Полетят вверх тормашками все нынешние ценности нашего общества, государства, демократии. Конечно, это возможно только с помощью сил небесных и при их всемогущем участии. А сейчас надо готовиться, как готовятся силы противления этому. Только за нами сила не от мира сего.
Олег и в этом вопросе проявил свою скрытую до сих пор осведомленность. Обещал свести со знающими людьми. Ложь о нашей истории, ложь о русском народе, ложь — вот чем я жил, чем отравлял свои мозги и душу, в то время как другие охраняли истину, иногда рискуя свободой и жизнью. А сколько такого скрытого, истинного, живоносного произрастает в нашем народе! Сколько до поры до времени зреет и набирает мощь, чтобы подняться и в переломное время выйти на сцену апокалиптических событий. А я уж стал впадать в хандру, слепец! Тут столько работы, и в первую очередь — над самим собой. Мне, русскому по крови, надо еще научиться быть русским душой. Но, право же, ради такого великого дела и жизни не жалко!»
И вот Виктор снова сидит в кресле своего кабинета. Напротив, в восточном углу, вместо зеркала — ряд икон с неугасимой лампадой.
Михаил выполнил его задание и разыскал Сергея. Более того, узнал о нем очень немало. Парень он, хоть и обидчивый, и с апломбом, но честный и не из трусливых. Горяч, упрям, молод — но это обычно проходит. И пишет не «чего изволите», а из русской истории. Живой парень-то! Сейчас он войдет сюда.
Первым порывом Виктора сначала было прочесть самому рукописи этого непризнанного гения и во что бы то ни стало опубликовать их. Ну, если не совсем понравятся, можно было бы подправить, благо золотые перья в его подчинении имелись. Нет, сейчас он поступит не так. Он, Виктор Борисович, поделится с ним своим открытием. Безусловно, Сергей с интересом выслушает его и станет единомышленником. Всю разрушительную силу его молодого тщеславия он сможет, сумеет преобразовать в созидательную силу реализации нового дела. Эх, Серега, ты еще и сам не знаешь, чем нам придется заниматься! Вот шуму-то будет! Но, как сказал старец, чего нам бояться, когда за нами такая силища!
Один день счастливой женщины
Розовый солнечный зайчик прыгнул на подушку, взобрался на щеку и мягкой лапкой коснулся ресниц. Она открыла глаза, несколько раз моргнула и — ослепленная — плотно смежила веки. Даже сквозь кожу век красным фонариком светил и будил этот утренний солнечный будильник.
Она радостно услышала в себе тонкий настойчивый пульс молитвы. Это зарождалось где-то в области сердца и волнами расплескивалось в каждую клеточку ее просыпающегося тела. «Я молюсь!» — радостно запело в душе. Она шевельнулась и ощутила у ног теплые комочки: у левой ступни кошку Мушку, у правой коленки — щенка Ричку. Мушка только грациозно потянулась и одним прищуренным глазом лениво глянула на хозяйку, а щенок сразу вскочил и, виляя коротеньким хвостиком, подвизгивая, прополз к самому ее лицу и несколько раз лизнул щеку влажным шершавым язычком. «Ах, ты, мой лизунюшка! — она почесала его мягкую теплую шерстяную спинку. — Встаю, встаю».
Под окнами зычным басом мычала корова, блеяли козы и пели петухи. Она пошарила по коврику ступнями, отыскала шлепанцы и, позевывая, зашагала на кухню.
Ну, вот. Кошка лижет сметану, щенок лакает похлебку, омлет всходит на пару под крышкой сковородки, чайник закипает, плюшки преют в печи. Она заглянула в детскую. Малышня мирно сопела конопатыми носиками. «Поспите еще».
Она придавила кнопку — та зажглась красным огоньком. Через минуту двери со скрипом раздвинулись, и она вошла в грязную и исцарапанную кабину лифта. «Надо будет заставить Ниночку тут помыть. Фу, аж дыхание перехватило!» Над панелью с кнопками кто-то давно уже приклеил табличку: «Граждане! (зачеркнуто). Товарищи! (зачеркнуто). Господа! Не безобразничайте в лифте!» Только на этот вопль наглядной агитации никто внимания не обращал. На двадцать восьмом этаже кабина остановилась, двери раскрылись и впустили внутрь Амалию Христофоровну Бугаеву, в горячих и вместительных объятьях которой крутила черным влажным носом мохнатая пуделиха по кличке Шрапнель. Малюсенькие острые глазки вошедшей матроны были подведены жирными черными карандашными стрелами, что придавало им удивленно-обиженное выражение.
— Доброе утро, Амалия Христофоровна!
— Ага! Ты че, Лиза, на утреннюю дойку?
— Как всегда.
— А мы, слышь, свою кормилицу-то на «Мерседес» обменяли. Уж такая ладная коровушка была — ну чистая голубица! — Соседка шмыгнула широким угреватым носом, полные бордовые губы изогнулись в страдальческой гримасе. Справившись с приступом чувствительности, она вздернула к потолочному треснутому светильнику мясистый подбородок.
— Зато теперь до рынка за десять минут доезжаем!
— Да я за столько же дохожу.
— Так мы ж доезжаем!
— А! Ну да…
Кабина лифта снова дернулась, и вошел, вернее, прокрался, авиатор Моня Пирпирдонин. Несмотря на такую героическую профессию, Моня слыл застенчивым и трусоватым мужичком. Особенно он боялся женщин. И больше всех Амалию Христофоровну. Только Лиза относилась к нему по-человечески. Поэтому Моня сразу спрятался от грозной соседки за округлое Лизино плечико.
— И чего от тебя все время воняет? — Амалия возмущенно сдавила пальцами чувствительные ноздри.
— Так, баки из-под туалета в лайнерах меняю, — глянул испуганно Моня из-за ситцевого плеча.
— А что, другой работы не можешь найти?
— Да что вы? Я ж умру без авиации!
— Ты хоть мойся чаще, вонючка!
— Я и так ползарплаты на мыло да шампуни трачу. Бесполезно. Это у меня профессиональное!
— Это не Моня виноват, Амалия Христофоровна, а пассажиры. Это от их же отходов такое… А мыть и чистить — дело благородное.
— Лиз… я это… зайду вечерком? А? — Моня только что хвостом не вилял по причине его отсутствия.
— Заходи, чего там. Только позвони.
Ну вот они и вышли из пахучей кабины на свежий воздух.
А здесь!.. Солнце с пурпурно-синих небесных покровов сыпало и сыпало золотистые слепящие лучи. Птицы пели на все голоса. Козы туповато блеяли, коровы требовательно мычали, петухи призывно кукарекали, куры озабоченно кудахтали. Машины разноголосо гудели и завывали противоугонными сиренами. С соседней улицы раздавались редкие сухие щелчки вялой перестрелки. Где-то далеко раздался взрыв, судя по плотности докатившейся звуковой волны — фугас. Жизнь кипела!
Лиза завернула за угол и скрипнула прыгающей сетчатой дверцей калитки. Под ноги прыгнул и юлой завертелся вокруг волкодав Терминатор — дочкин любимец. «Приготовь нос, собачка, скоро Ниночка выйдет тебя чмокать!» Из ее недавно аккуратно покрашенного суриком сарая пахнуло жарко-ядреным навозным духом. Из темноты сверкнул ярко-синий коровий глаз, по деревянному настилу тяжело заухали копыта. «Заждалась, Синеглазка, красавица моя, хорошая моя, кормилица… ни за что тебя, ни на какие железки не променяю».
Когда Лиза с подойником, наполненным пенистым молоком, вышла из сараюшки, с балкона тринадцатого этажа раздался трескучий баритон билетерши:
— Лизанька, милочка, а ты мою Клеопатру не подоишь?
— Конечно, Милица Андромедовна, с удовольствием.
— Амфора в бельэтаже на втором ряду.
— Знаю, знаю.
— Ты уж постарайся, милочка, а контрамарку-то я для тебя все-таки вырву.
— Да чего там, не горит.
Вот захлопал именным пистолетом «Стечкин» пастух — генерал Растреллин. Коровы, козы, овцы дружно и привычно потянулись на выпас в центральный парк культуры имени товарища Ирода.
Наконец-то, скотинка накормлена-напоена, можно и детишек будить. Наверх лифт поднимает уже без остановок. Только на тринадцатом этаже она из рук в руки передала Милице Андромедовне ведро с молоком. За спиной билетерши молча дрались теннисными ракетками супруги Рододендроновы
— Ребята, может, хватит? — Лиза погрозила драчунам пальчиком.
— Да мы… ничего, Лизанька, мы так — зарядку делаем. Просто увлеклись слегка.
Из щели между дверцами кабины в палец толщиной задувало с каждого этажа по-своему: с пятнадцатого — тушеной с томатной пастой капустой, с девятнадцатого — пережаренным кофе, с двадцать второго — медовой бражкой, с двадцать седьмого — ружейным маслом.
В ее квартирке благоухало омлетом, плюшками и кошачьими подписями. Эти запахи она любила. Из детской раздавались звонкие голоса:
— Не трожь Мушку, ей больно!
— Не мешай, глупая, я ее дрессирую, как Куклачев.
— У нее от твоей дрессировки голова отвалится!
— А чего она не хочет кувыркаться?
— Эй, дрессировщики! — вмешалась мать. — Прекратите мучить бедную кошечку.
Мушка вырвалась от Павлика и с жалобным мяуканьем прыгнула на руки своей спасительницы.
— Ну что ты, Павлуш, этому же учиться надо. Не зря ведь Куклачев считается талантом! Кошки очень трудно поддаются дрессировке. Сначала научись, потом будешь заниматься этим. А теперь быстренько на горшок, мыться-умываться, зубки чистить — и завтракать.
Пока дети визжали и толкались в ванной, Лиза накрывала на стол. Поставила плетенку с плюшками, разложила по тарелкам омлет, разлила в кружки молоко. Себе нацедила чаю покрепче и забелила молоком. А вот и шалуны подоспели. Все встали на молитву, дети смиренно опустили вихрастые головы. Лиза нараспев прочитала «Отче наш…».
Из дому выходили вместе. Павлик сразу побежал к другу Веньке, а Ниночка пошла одаривать поцелуем в нос своего любимца Терминатора. Лиза помахала ей рукой и направилась к троллейбусной остановке. Народу здесь собралось порядочно. Кто от нетерпения подпрыгивал, кто уже махал рукой проезжавшим машинам, а кто привычно уткнулся в газеты.
В троллейбусе Лизу стиснули со всех сторон. Она стояла, как оловянный солдатик, — руки по швам. В затылок ей дышали ужасным кислым перегаром. И она, кажется, знала, кто там стоял. Этот волосатый художник с лошадиным лицом как-то предложил ей позировать для портрета. Она, конечно, отказалась, но он не оставлял ее в покое, иногда появлялся в самых разных местах и снова делал предложения. Вот и сейчас он дунул ей в ухо и прошептал:
— Отрада моих очей, Мона Лиза с улыбкой из вечности…
— Я что, так старо выгляжу?
— Ой-ой, что вы! От вашего лика взора оторвать невозможно! А эти бархатные глаза! А вот эта ускользающая, тающая в небытии улыбка! Ну, не хотите позировать, позвольте хотя бы сфотографировать. Я могу и с фотографией работать.
— Нет, господин хороший, не могу я, и не просите. И если можно, очень вас прошу, дышите в другую сторону.
— Ах, простите, моя богиня, к сожалению, ночные горения и утренний перегар — это неизбежные издержки нашей профессии.
— Ну, так направьте, пожалуйста, струю этой издержки в другую сторону.
— Ах, простите, я никоим образом не хотел вас опечалить… Значит, никак?
— Никак, — выдохнула она и стала протискиваться к выходу.
Дорога на работу пролегала мимо старинного собора. Его белый стройный силуэт привлекал заграничных туристов. Вот и сейчас навстречу Лизе шла блистающая зубами, очками и фотоаппаратами толпа старичков в детских панамах и просторных шортах, болтающихся на бело-голубых тощих ножках. Они громко и весело щебетали на своем инглише. На парапете сидела знакомая сгорбленная старушка в стареньком драповом пальто. Лиза заглянула в тощий кошелек, погремела монетками и вынула одну, потом вздохнула — и еще одну, подошла к нищенке и положила монетки в сухонькую грязную ручку. Та сразу вскочила на свои босые серо-пыльные ноги, низко ей поклонилась и, подняв глазки к небу, стала громко петь молитву за здравие рабов Божиих Нины и Павла. Смущенная Лиза быстрым шагом двинулась дальше. Иностранные старички остановились и долго обсуждали это событие, хотя от милостыни воздержались.
Познание большого мира началось у Лизы с восхождения на колокольню этого собора, который стоял в центре малоэтажного тогда поселка. Им, девчонкам с ее улицы, было лет по пять—восемь. Лиза — младшая, и страшная «бояка». Дверь в здание колокольни была оторвана, наверх вели крутые кирпичные стертые ступени. В знойный летний день здесь было прохладно и темно. Лиза храбро карабкалась вверх, ощупывая руками шершавые ступени и стены, чтобы не упасть. Она уже не знала, долго ли они прошли в этой жутковатой темноте, как вдруг! Где-то наверху над их головами что-то страшно зашуршало. Наверное, они спугнули летучих мышей, множество которых летало по старому парку вокруг собора, а на день пряталось под этими темными сводами. Они замерли, страх сковал ноги, а девочка, которая шла впереди, с громким воплем «А-а-а!!!» повернула назад, и они, падая и ушибаясь, обдирая о кирпич коленки и руки, чуть не кубарем скатились вниз, где благодатно синело небушко, зеленела травка и глаза слепило ярким солнцем. Потревоженные их криком вороны, недовольно каркая, тяжело поднялись со старых высоких лип.
В следующий раз решено было забираться наверх с мальчишками. Ее старший брат храбро лез первым, а за ней пыхтел младший — крепыш Вова. Радостно галдя, они преодолели последние ступени и вскарабкались на площадку.
Выше крыши сарая они никогда еще не забирались. Дух захватило от высоты. Их распирала беспредельная радость: они высоко-высоко — прямо на небе! Под ними раскинулся родной поселок. Крыши домов тонули в буйной зелени садов. Они узнавали улицы, дома, видели лес и речку. Громко кричать было нельзя. В соборе тогда размещалось пожарное депо, и пожарники могли проснуться и прогнать их. На колокольне сушили брезентовые шланги, их рукава свисали почти до земли.
С высоты птичьего полета оглядывали они окрестные луга и леса, ближние деревни. Их поражала впервые увиденная даль горизонта, широта родных просторов.
Поселок уже много веков стоит на высоком холме. С высоты видно, как от центральной площади, где находятся собор, еще две разоренные церкви и эта колокольня, лучами, как во многих старинных русских городах, расходятся улицы. С восточной стороны к поселку вплотную подошел старый сосновый бор. С запада поселок подковой огибает речка, подмывает крутой вал древней крепости. За рекой тянутся заливные луга со множеством стогов, а дальше — непроходимые болота и топи, местами поросшие кустарником. И в жарком мареве не видно ни конца, ни края…
Где вы, друзья детства? Где их древний поселок? Только собор и выжил.
А вот и стеклянное здание почтового отделения. Лена уже сидела за рабочим столом и молотила штемпелем по конвертам. Она подняла глаза и кивнула вошедшей Лизе. Лена выглядела старше паспортного возраста лет на десять. Ее восприимчивая ко всему душа постоянно скорбела за всех и вся. Она даже в хороших событиях умудрялась видеть печальное — и вот уже новая морщинка прорезала ее грустное бескровное лицо.
Лиза как-то предложила вместе сходить в храм, но Лена созналась, что там она не просто печалится, но плачет навзрыд, особенно, когда увидит Распятие Христа. Лиза говорила ей, что после распятия было воскресение — и это победа над смертью. «Воскресение было потом, а сначала Его распяли!» И снова заливалась слезами. Ну что с ней, такой, делать?
— Мариванна сказала, что сегодня новый начальник приедет. Ой, что будет! — Лена уже наперед переживала.
— Да сколько их уж было! — улыбнулась Лиза. — И этого как-нибудь стерпим.
— А у меня на душе заранее страх, — призналась громким шепотом Лена.
— Успокойся, Леночка, мы с тобой не пропадем. Нас Господь всегда накормит. Нехорошо в этом сомневаться.
— Да я не сомневаюсь… Только все равно боюсь.
Лиза подошла к подруге и, как ребенка, погладила по голове. Та прижалась лбом к Лизиному животу и громко протяжно всхлипнула…
Новый начальник пожаловал к обеду, когда накрывался нехитрый чайный стол. Его черная «Волга» грозно разворачивалась во дворе.
— Поесть не дал, — проскулила Лена.
— Вот и хорошо, значит, накормим голодного, — улыбнулась Лиза.
— Так! Все быстренько-быстренько бежим встречать! — засуетилась Мариванна.
Начальник долго и строго говорил про сокращение финансирования, повышение производительности труда, необходимость освоения новой передовой техники… А женщины, в пол-уха, с должным страхом слушая его, автоматически изучали его внешность.
Итак, перед ними, высоко задрав гладко выбритый острый подбородок, выпятив несуществующий живот, стоял, жестикулируя тощими длиннопалыми руками, молодой, не уверенный в себе, а потому несколько задиристый мужчина.
Оно, конечно, в его власти было сократить штат, урезать премии и вообще напакостить сгоряча… Но обе стороны понимали, что их зависимость обоюдная, пакости возможны с обеих сторон, а зарплаты такие низкие, что еще убавь — и почтовому отделению конец. Но один обязан пугать, а остальные — пугаться, что все старательно и изображали. А половина присутствующих даже верила в необходимость и важность этого взаимного делания.
Мариванна в своем ответном слове, запинаясь и краснея, заверяла руководство, благодарила за честь и доверие и обещала повысить… Затем наступила тягостная пауза, когда все слушали, как учащенно бьются их сердца и жужжит муха, ударяясь об оконное стекло.
В такие минуты только Лиза могла исправить положение, поэтому все с надеждой обернулись к ней. И она, улыбаясь и округло дирижируя бескостными руками, посмотрела в строгие начальственные глаза с длинными пушистыми ресницами и сказала:
— Дорогой, уважаемый и уже любимый наш господин начальник! Ваш приезд наполнил наши сердца горячей любовью к вам и к работе. Мы отдаем себе отчет в том, что вы дарите нам возможность работать на благо нашего родного края и всей нашей Родины. (Аплодисменты.) После вашего появления у нас мы радостно чувствуем в себе неимоверный подъем трудового энтузиазма в целях всемерного роста производительности труда и культуры обслуживания населения. Мы всегда будем верными вам и дисциплинированными сотрудниками, вашей твердой опорой, надежным тылом, возлюбленными и послушными детьми. Верьте нам, и мы оправдаем! (Бурные аплодисменты, плавно переходящие в овации.)
Когда Елизавета закончила речь, начальник по-мальчишески всхлипывал. Мариванна продолжала аплодисменты, а Лена радостно плакала, восторженно глядя то на начальника, то на сладкоречивую подругу.
— А теперь давайте отобедаем по-семейному, чем Бог послал.
И все с облегчением сели за стол. Растроганный начальник, увидев скромные Лизины плюшки и жиденький чаек, послал шофера в универсам за шампанским и — да чего там! — устрицами, а сам, голодным взглядом шаря по столу, затрамбовывал в полость рта одну плюшку за другой.
— Ву-ву ву-ву, ммых, ввааахх, — произнес он набитым ртом.
— Кушайте на здоровье, попробуйте вот эту поджаристую с яблочным вареньем, — отвечала ему Лиза, по-матерински радуясь его здоровому аппетиту.
После опорожнения бутылки шампанского из стареньких чашек и заглатывания трех дюжин охлажденных, но еще свежих устриц дружный рабочий коллектив прощался с начальником. Его язык несколько заплетался от выпитого и съеденного, но почтовые работницы все же разобрали, что теперь он целью своей карьеры первым пунктом обозначит повышение заработной платы такого дружного, гостеприимного и «энтузазического» трудового коллектива. На что коллектив ответил новыми заверениями, восторгами и бурными аплодисментами.
— И как только этими сопельками в раковинах накушаться можно? — страдала от недоедения Лена.
— Да ты что! Это же такой деликатес! Я всю жизнь мечтала попробовать! — пыталась заглушить восторгами требовательное урчание в животе Мариванна.
— Нате вот, я тут по штучке для вас заныкала, — протянула Лиза подругам плюшки.
После отъезда начальника после окончания обеденного перерыва к окошку прошаркала вдова известного в прошлом революционера Изольда Аароновна. Она положила перед самым Лизиным лицом пухлый авиаконверт с письмом в Израиль и строго постучала по нему длинным просмоленным ногтем:
— Заказным, Лизочка! И чтобы обязательно дошло!
— Непременно, Изольда Аароновна. Самым-самым заказным! Как ваше здоровье?
— Ой, чтоб тебе до этого не дожить, Лизочка! Печенка болит, поджелудочная колет, сердце стукает, ноги не ходят, голова болит… Курить можно только полпачки «Беломору», пить — только рюмочку коньяку. Баклажанчиков с чесночком нельзя, рыбку с перчиком тоже. Курочку — нет, ты понимаешь, даже курочку! — только вареную и только без соли. И это, по-твоему, шызань?
— А вот я вам завтра молочка принесу, так вы его свеженьким парным попейте — так и полегчает.
— Ой, спасибо тебе, золотце! И есть же такие добрые люди… А мой Додик хоть бы сотню долларов прислал, чтоб ён был там здоров, поганый…
— Пришлет еще, может, с работой еще не устроилось.
— Как же, не устроилося! Да ён уже аптеку там заимел, лавку мясную кошерную и дом купил двухэтажный. Мне ён фотку прислал, — она достала из кармана паспорт, из него — партбилет, из него — пенсионное удостоверение, а потом уже из него — фотографию. — Вишь: сидит в «Мерседесе» в белом костюме, зубами новыми сверкает, а сзади — его лавка. Это ж целый сороковой гастроном! На обороте, смотри, написал: «Хорошо живем!» А мне денег на дорогу не вышлет, зараза!
— А и что вам туда ехать, Изольда Аароновна? Там вон, передают, постоянно стреляют да взрывают. Страшно!
— А у вас здесь не взрывают?
— Так здесь же бандитов взрывают, а там всех. Терроризм называется!
— А у вас тут терроризма что, не водится?
— Да у нас каждый своим занят: кто стреляет, кто ворует, кто коров доит, кто детей растит. Каждый при деле, друг другу никто не мешает.
Революционная вдова долго непонимающе вглядывалась в безмятежное румяное лицо Лизы. Вздохнула, пожала сухонькими плечиками и басом прогудела:
— Ох, мне бы твое спокойствие, Лизавета. Я тебе просто завидую! Так когда за молочком приходить?
— А утром к открытию и подходите. Я вам и плюшек принесу, они еще горячие будут.
— Ой, чтоб ты была здоровая. Есть же еще такие!
— И вам доброго здоровьица, Изольда Аароновна.
После работы она стояла в троллейбусе, рассеянно смотрела в окно и думала, что бы такое купить детям, а главное — на что.
После очередной остановки послышалось заунывное:
— Гражданы! Мы сами не местные. Мы приежжыи. И у вас тут попали в страшную беду…
Лиза вынула кошелек и со вздохом достала из него последнюю монетку.
— Мы заработали кучу денег и теперь до конца жизни с этой прибыли не сможем выплатить налоги. Будьте так милосердны, помогите нашему горю, войдите в наше трагическое положение! Возьмите кто сколько может!
Трое мужчин с мешками денег подходили то к одному пассажиру, то к другому и протягивали, протягивали скомканные дензнаки. Их умоляющие глаза, казалось, смотрели в самую душу. Но до чего очерствел народ! Кто откровенно хихикал над чужим горем, подозревая обман. Кто лишь рублик брезгливо возьмет из огромного мешка — и снова носом в газету. Кто демонстративно отвернется в окно, всем своим видом показывая, что, мол, надоели уже эти попрошайки. Мужчина, первым тащивший свой мешок по проходу сквозь эту бессердечную толпу, остановился перед Лизой.
— Я вижу, гражданочка, что у вас доброе лицо и милосердная душа! Помогите чем можете. Возьмите хотя бы червончик! Умоляю!
Он взял сверху хрустящей кучи новенькую десятирублевую купюру и, с трудом сдерживая отчаянные рыдания, протянул ее Лизе. Потупив глаза, сердобольная женщина робко взяла червонец.
— А может, сотенку? Умоляю! — не веря своей удаче, просил несчастный.
— Мне очень жаль… Правда, больше я никак не могу… Нет возможности!..
С зажатым в руке червонцем зашла Лиза на рынок и медленно побрела по торговым рядам. Здесь пирамидами высились яркие яблоки и сочные груши, желтые бананы и сизый виноград, замшевые киви и румяные манго, оранжевые апельсины и шишковатые ананасы. За этими горами фруктов мелькали смуглые горцы и гортанно хвалили свой экзотический товар.
— Эй, красавыца, бэры круши. Ай, такая сочная круша, такая сладкая — как твои губы! Эй, куда пашол? Ай, жэнщина, глупая такая!
— Пакупай вынахрат! Нэ иды туда! У меня пакупай!
— Слюшай, бэры так, красавыца, бэры бэз дэних.
— Это как? — Лиза остановилась.
— Я на тэби жэныца буду! Вах, какая!
— А-а-а… — протянула Лиза. — Тогда лучше за деньги.
Пройдя весь рынок, выбрав, где подешевле, и поторговавшись, купила Лиза банан и яблоко; ну очень красивые и совсем почти дешевые.
Дома она с удивлением застала обоих детей. Обычно они домоседством не отличались. Только она вошла в дверь, как они подскочили к ней и давай целовать-обнимать да приговаривать:
— Мам, пошли купаться!
— А уроки?
— Мы уже все сделали.
— Ладно. Только возьмем на речку ваши тетрадки, я там проверять их буду.
— Ура!!!
Купаться они ходили на речку с жутковатым названием Гнилуша. От ее мутных вод попахивало не так чтобы очень… Но все равно народ мужественно купался, не обращая внимания на щиты с ярко-красными буквами: «Купаться категорически запрещается! Заражено!» Прежде чем пустить детей в воду, Лиза прошептала молитву, перекрестила место купания и только после этого разрешила им купаться.
Поговаривали, что в прошлом году какой-то турист из чисто хулиганских побуждений запустил в речку тропическую рыбку пиранью, которая в своих родных водах за пять минут превращает красного зарубежного быка в чисто отполированный скелет. С тех пор местных рыб-мутантов не стало, зато фарватер очистился от мусора и водорослей. Даже стекла от битых бутылок, которыми раньше буквально было выстлано дно, пропали. Видно, аппетит у заморской рыбки был еще тот! Случаев нападения на людей никто ни разу не зафиксировал, но вот собаки, которые ходили сюда на предмет принятия водных процедур, имели хвосты подозрительно укороченные по самые мохнатые чресла.
Местные предприниматели не могли обойти своим навязчивым сервисом такое посещаемое место, поэтому здесь в многочисленных лотках продавалось все, что хочешь. Напрокат выдавали пластмассовые ялики с веслами, водные велосипеды-катамараны, скоростные ревущие водные мотоциклы. Можно было поесть и шашлык, который жарили тут же, задымляя окрестность пахучим провоцирующим дымком. Но далеко не каждый мог себе позволить все эти удовольствия ввиду их вопиющей дороговизны.
Лизавета сидела в тени старого облезлого тополя на коврике и листала школьные тетрадки. Среди неуверенных детских синих каракулей имелись частые уверенные вкрапления красным. Иногда это были цифры 4, 3, 2, а иногда выше зачеркнутых синих букв сидели совсем другие, красные. В некоторых местах красовались слова вроде «Небрежно!», «Грязно!». Реже появлялось: «Молодец!» Но вот уже ябедническое «Весь урок проболтала с мальчиком!» и даже: «Вызываю родителей для беседы!».
Ходила она тогда на эту самую беседу. Ох, и натерпелась позору! Ниночка дома встретила маму испуганная, тихая. Сразу бросилась просить прощения, обещала «исправиться и стать хорошей девочкой». Весь педагогический пыл, бурливший в Лизе, сразу улетучился, она устало села на стул и молча смотрела на присмиревшую дочь. Ниночка обняла колени мамы и навзрыд заплакала, уткнувшись носом в пуговицу на юбке. Лиза гладила дочь по шелковистой русой головке и сама шмыгала носом. Павлик стоял рядом и понуро по-мужски сдерживал свои эмоции. Она тогда попросила их вместе прочесть молитву о просвещении ума детей. Лиза затеплила лампадку, и все стали на колени. Получилось очень проникновенно. После этого случая дети стали прилежнее учиться, и сердитые красные слова исчезли из их тетрадок и дневников. А Ниночка даже принесла в один день сразу три пятерки.
Краешком левого глаза Лиза поймала на себе мужской взгляд и набросила на ноги край подстилки. Глянула на плещущихся в воде детей и снова уткнулась в тетрадки. Но взгляд все сверлил и напрягал ее. Что за наказание быть одинокой женщиной! И что же ты, Сереженька, никак не вернешься со своих заработков! Уж и не надо никаких денег, только бы скорей вернулся, какой есть. Слева произошло какое-то неприятное перемещение, и на тетрадки, освещенные бегающими солнечными зайчиками, упала широкая густая тень. Лиза подняла глаза, и ее сердце ухнуло: рядом стоял пьяный наглый здоровенный мужик. Когда первая волна испуга стихла, она стала про себя читать Богородичную молитву. Часто-часто.
— Подвинься, я присяду, — послышался над головой глуховатый хриплый голос.
— Тогда детям некуда будет сесть, — тоненько промямлила она.
— А что дети? Пускай себе погуляют. А мы с тобой пока разговаривать будем. Во!
— О чем?
— Ну, как? О жизни.
— Не думаю, что у нас с вами это получится.
— Это почему же?
Она набралась духу и взглянула собеседнику в самую глубину зрачков. «Пресвятая Богородица, спаси меня, грешную!» Его бегающие мутные глазки пытались выдержать взгляд, но, воровато порыскав по Лизиному лицу, скользнули вниз и повержено ретировались куда-то в сторону.
— Подумаешь!.. — проворчал он для порядка. Покачался нерешительно с пятки на носок и, вздохнув, ушел в сторону пивного ларька.
Лиза глубоко, облегченно вздохнула, мысленно поблагодарила Небесную Заступницу и помахала рукой детям, чтобы выходили. Они последний раз нырнули, поплескались и, поддерживая спадающие намокшие трусы, вышли на берег.
— А вот и мои мокрые утята!
Лиза вытирала их большим махровым полотенцем и любовалась их восторженными посиневшими физиономиями. Дети сбивчиво рассказывали, как открывали под водой глаза и видели целые стаи пираньи, которые плавали между купальщиками.
Пока они грелись, завернувшись в полотенце, ели порезанные мамой на кусочки яблоко и банан и проверяли приготовленные уроки, наступил тихий вечер. Почти все пляжники разошлись. Замолкли крики людей, лай собак и грохот магнитофонов. В розовеющих лучах солнца кружились мошки, над водой с плачущими криками носились грязно-белые чайки.
— Мам, а мы бедные? — спросила вдруг Ниночка, наблюдавшая за свертыванием торговли.
— Это как посмотреть, доченька. С одной стороны, мы, конечно, вынуждены ограничиваться и считать каждую копеечку. А с другой… у нас есть, что поесть-попить, во что одеться, имеется крыша над головой, и даже очень приличная. У многих в нашей стране и половины этого нет. А потом, мы имеем то, что заслуживаем. Никогда не думай, что это мы себя кормим. Господь дает нам возможность кормиться. Все в Его воле. А наше дело — полностью положиться на Него.
— А вот эти люди, — дочь показала на смуглолицых торговцев, — им что, больше Господь дает? Значит, больше их любит?
— Конечно, больше! Когда ты болеешь, я же именно тебе больше уделяю внимания, ухаживаю за тобой больше, чем за Павлушкой или за животными. А выздоравливаешь — могу себе позволить больше обращать внимания на других. Разве это не справедливо?
— Справедливо… — Ниночка протяжно вздохнула. — А эти торговцы хоть знают, как их любит Господь?
— Им тоже бывает хорошо, они тоже испытывают радость — значит, знают. Если им, бедненьким, не дано верить в нашего любимого Иисуса Христа… — Лиза едва сдержала волну слез, подступающих к глазам. Когда она говорила о Господе, называла Его по имени, всегда едва сдерживала радостные умилительные слезы, считая это проявлением своей бабьей слабости. — Тогда пусть хоть земным радостям радуются. Ведь и над ними светит солнышко, и птички поют — для них тоже, вкусные плоды из райских мест — и для них тоже. Всем есть место в Божием мире, так пусть всем будет хорошо!
Усатый пожилой торговец, на которого все это время смотрела Ниночка, поймал задумчивый взгляд девочки. Что-то с улыбкой пробурчал себе под нос. Накидал в пакет бананов, груш и персиков, потом еще покивал седоватой головой и положил туда два пакета сока. Пригладил волосы, поправил запотелую рубашку и, застенчиво покашливая, подошел к ним. Поставил аккуратно пакет к ногам Лизы.
— Барьев дзэс[3]. Вазьми, жэнщина. У меня семья далеко, по дэтям очень скучаю. Вазьмы. Пакушайтэ.
— Спасибо, отец. Дай Бог вам здоровья. И детишкам вашим. И жене…
— Спасибо, дедушка! Спасибо вам! — пропищала Ниночка и пробасил Павлик.
Нет, не удержала Лиза свои слезы. Они капали и капали с подбородка на загорелые ладони. Дети притихли. Но вот Лиза вытерла лицо, улыбнулась и поставила перед ними пакет: «Кушайте, мои хорошие. Вам через этого доброго человека Сам Господь дарит за вашу любовь!» И ребята впились зубками в сочные персики.
Только в такие вечерние минуты Лиза позволяла себе забираться в воду и могла сидеть в ней подолгу, качаясь на волнах полегчавшим телом. На кромке берега у самой воды под слоем песка прятались слои голубоватой глины. Лиза натиралась этой скользкой мягкой глиной от ног до лица, ждала, пока она высохнет, смывала ее речной водой и снова повторяла процедуру. После третьего-четвертого натирания кожа становилась мягкой и эластичной. Каждая клеточка тела благодарно дышала.
Ниночка после таких процедур долго задумчиво смотрела на улыбающуюся маму и на выдохе произносила:
— Ух, и красивая же ты у нас!
Усталые, притихшие и довольные, они брели домой. На лавочках под деревьями с пожухлой серой листвой сидели люди и глядели по сторонам. Вот сдвинутые лавочки, окруженные толпой задумчивых мужчин: здесь играют в шахматы. А вот подальше, под кустом сирени, — стол с доминошниками. Отсюда иногда слышались азартные возгласы и жаркие обсуждения, что-то о рыбах. Молодежь молча носится на роликах, стремительно лавируя между прохожими. Почти у каждого в ушах — наушники плееров. А там в высокой траве на кирпичах устроились любители выпить на природе.
От этой раскрасневшейся компании отделилась серая лохматая тень и с громким злобным лаем подскочила к Ниночке. Испуганная девочка прижалась к коленям матери и, в ужасе замерев, следила, как все ближе клацают длинные собачьи клыки. Павлик пытался отмахиваться от собаки пакетом с фруктами, но сверкнули янтарные клыки — и на пакете появились несколько длинных порезов. Лиза вышла вперед, загородив детей, и троекратно перекрестила собаку. Та вдруг молча присела и, тихо рыча, позволила им уйти.
— Что же ты не молилась, Нинуля? Я же тебя учила, что надо читать Иисусову молитву, тогда собака не тронет, — говорила она, гладя испуганного ребенка по головке.
— А эта собака не знает Иисусовой молитвы! — сквозь слезы звонко прокричала девочка.
— Зато бесы, которые ее лаять заставляют, прекрасно знают, потому и разлетаются, как грязь из-под ботинок. В следующий раз сразу молись — и ни одна собака, вообще никто тебя не тронет. Поняла?
— Поняла, — всхлипнула Ниночка в последний раз и, успокоившись, глубоко прерывисто вздохнула.
Не меньше сестренки испугавшийся Павлик молча сопел, не имея права проявлять свои эмоции. Лиза мельком взглянула на сына, и в голове пронеслось: «Совсем мужичком становится. Защитник!»
Они вышли из сквера и встали на обочине, пережидая поток машин. В нос ударили выхлопные газы, в горле запершило, глаза зачесались. Перебежав дорогу, они, кашляя, быстрым шагом двинулись по разбитой асфальтовой дорожке в сторону высившейся громады их дома. Оттуда уже доносился требовательный рев крупного рогатого скота.
Синеглазка стояла среди двора и трубно ревела, желая опорожнения переполненного вымени. Лиза отдала сумку Павлику, а сама, приговаривая ласковые слова своей ненаглядной синеглазой кормилице, направилась на вечернюю дойку.
Дома Лиза успела лишь развесить мокрые полотенца и купальники, отлить молочка соседке, бабушке Матрене, как в дверь позвонили. На пороге стоял Моня с букетом цветов и до щекотки в носу благоухал резким одеколоном.
— Я тут… решил зайти, так сказать и прочее… Вот! — он протянул пахучие бордовые пионы.
— Заходи, Монюшка. Только я не успела плюшек напечь.
— Это не страшно. Я уже побеспокоился, — он из-за спины жестом фокусника достал коробку с тортом. — Вот! И чаек принес индийский, со слоником.
Коробочку с чаем он вынул из брючного кармана и тоже протянул Лизе.
— Что уж ты так потратился-то!
— Да нам только в радость, на вас тратиться.
Под жужжание сепаратора, в котором взбивалось свежее масло, они сидели на кухне и раздавали детям куски торта с забеленным молоком индийским чаем. Моня умиленно любовался детьми и их мамашей. Когда дети ушли к себе играть в вечерние шашки, он срывающимся голосом заговорил:
— Так вот… я чего… женись на мне!
— Вообще-то женщины обычно выходят замуж. А потом, я уже как бы немножко и замужем.
— Да где он, твой залетный? Мотается по необъятным просторам, а ты одна тут с детьми маешься!
— А вот это уже наше дело. Только муж у меня такой, какого заслужила, а другого не надо.
— Да я для тебя!..
— Сколько хошь баков с фекалиями сменю, да? Ой, прости…
— Да ничего, я ж понимаю. — Он принюхался к себе и успокоено продолжил: — Только сегодня я последний день сменщиком баков работал. Все, завязал! Смену себе вырастил. Достойную. Я теперь прогревом двигателей буду заведовать.
— Это теперь от тебя бензином будет пахнуть?
— Не бензином, а керосином! В авиации используется специальной очистки керосин. Я ведь как в авиацию попал-то? Бизнесом занялся и подсел на проценты.
— А по-русски?
— Когда с меня из нашего НИИ погнали, то, как все, решил я бизнес делать. Взял кредит. У соседа-мироеда. Десять долларов. Закупил в деревне мешок семечек и встал тут на проспекте маркетинг делать. В общем, по рублю стакан продавать. Не успел продать второй стакан, как подходят ко мне бандиты. «Плати за место», — говорят. А мне еще нечем. Тогда меня оштрафовали и, как они сказали, «поставили на процент». Пока я мешок продал за две недели, то такой этот процент нарос! Узнал я тогда через своего знакомого летчика, что у них есть высокооплачиваемая работа. А я с детства небом бредил! Пришел, стал работать. За год с бандитами расплатился и с соседом-мироедом. И все бы хорошо, но только все от меня шарахаются, нос воротят, насмехаются. А я хочу, чтобы все как у людей было: семья, служба, цветы на балконе, плюшки на завтрак. А то ведь одними консервами питаюсь: балыки, там, крабы и прочая икра зернистая. Изжога от них!..
— Слушай, Моня, а может, тебя с моей Леной познакомить? Девушка она душевная, тонкая, переживает за всех. А плюшки я вам каждый день печь и на дом приносить буду. А?
— А ты? А наша любовь?
— Твоя любовь. Я уже занята.
— И что, совсем у нас ничего? — Моня разочарованно поскреб в лохматом затылке.
— Почему ничего? Я же тебе такую свежую идею предложила. Леночка — та, кто тебе подходит. А ты — тот, кто ей нужен. Будете вместе жить-переживать. А я и молочка вам наливать буду. Парного.
Они какое-то время еще пообсуждали этот вариант, и Лиза позвонила Лене домой. Та смотрела очередной душещипательный сериал и навзрыд «болела» за главную героиню. Лиза предложила подруге поучаствовать в реальном сериале, та сначала испугалась, но потом все же согласилась поговорить с Моней по телефону.
Моня говорил в своей обычной застенчивой манере, густо сыпал вежливостями и семейными планами на будущее. В общем, разговор их затянулся надолго.
Когда Моня, рассказывая из своей жизни, дошел до поступления в институт, Лиза успела уложить детей спать, перегладила все белье, свежее масло разложила по баночкам, полила цветы. Когда он добрался до второго курса, она уже покормила домашних животных, перемыла посуду, отнесла соседям масло и получила от них взамен картошку. Где-то между распределением и описанием первого года работы молодым специалистом она приготовила суп на завтра и налила в баночку на работу, налила в ведро воды, сыпанула туда порошку и вымыла кабину лифта.
Когда Моня приступил к описанию своей попытки заняться бизнесом, Лиза его прервала и сказала, что эту часть рассказа нужно очень серьезно обдумать, прежде чем ее публиковать чувствительной Лене. И предложила перенести дальнейший разговор на завтра. Моня со вздохом согласился, съел еще один кусок торта, выпил две чашки чая с молоком, порассуждал о своей будущей семейной жизни с тонкой и сочувствующей девушкой и только после этого ушел домой.
Перед сном Лиза молилась. Эта вечерняя молитва всегда ей особенно нравилась. Раньше ее глаза закрывались от усталости. Но как-то она прочла, что полчаса молитвы заменяют три часа здорового сна, и после этого уже не жалела на молитву времени. И — чудесно! — усталость отходила, появлялась бодрость. Без труда, наоборот, с великой радостью она предавалась общению с невыразимо светлым и добрым, бесконечно любящим ее Богом любви, таким непостижимо могучим и смиренным. Лиза горячо каялась в своих грехах, и чем более гадкими и подлыми они ей казались — тем большее упокоение она ощущала. Когда сначала в душе, а потом во всем ее существе разлился мирный всепрощающий свет, она совершенно прямо и просто обратилась к Заступнице с просьбой о детях, о близких, о покойниках — они сейчас были рядом, так близко, что хотелось плакать от радости…
Уже засыпая, Лиза подумала: «Господи! Ну, за что мне, грешной, глупой бабе, столько счастья? За что мне столько радости! Спасибо Тебе, любимый наш Отец Небесный! Я так счастлива!»
Лиза мирно спала. На лице ее теплилась мягкая улыбка. К ногам прижались двумя теплыми комочками и во сне подергивали лапками кошка Мушка и щенок Ричка. Дети посапывали в соседней комнате. Где-то носился по необъятным просторам страны залетный муж Сережка. Корова с синими глазами тяжело ворочалась в сараюшке. Волкодав Терминатор почесывался во сне, ожидая завтрашнего Ниночкиного поцелуя в нос. Художник, рухнувший в изнеможении на коврик у мольберта, видел во сне свои будущие гениальные картины. Начальник, тыча тощими руками в подушку, требовал в Думе подключения его микрофона для произнесения важной судьбоносной речи. Изольда Аароновна с бидончиком молока в руке шагала в турбюро за билетом в Израиль для воссоединения с процветающим забывчивым Додиком. Амалия Христофоровна обратно меняла «Мерседес» на корову-голубицу. Милица Андромедовна выбила-таки у администратора обещанную Лизе контрамарку на чеховскую «Чайку».
…А тем временем на Небесах творилась невидимая для землян грандиозная работа. Ангелы водили души спящих людей по райским обителям для утешения страждущих. Спускали души грешников в бездны ада для наставления на жизнь праведную. Небесные силы, все небожители радостно воспевали Бога и воссылали Ему вечную славу. Святые у Престола Вседержителя молились за живущих на земле и ушедших в жизнь вечную. А Вседержитель творил жизнь, посылая на возлюбленных Своих человеков океаны благодатной любви, смиренно ожидая от них покаянного обращения к Его всемогущей помощи.
Жизнь, вечная жизнь, продолжалась.
Ниночка
Вечером со всех домов потянулись соседи к тете Матрене. Несли каждый, что смог уделить от своей бедности: кто пяток яиц, кто кусок сала, кто каравай хлеба; курточку болоньевую, совсем даже приличную, только в локотке аккуратно подшитую; да вот тетя Аня от дочки своей свитерок розовый поднесла. Так всем миром и собрали деревенскую любимицу Ниночку в город, в институт поступать.
А чего же ей-то да не поступить? Училась девочка, слава Богу, старательно, прилежно, только вот… уж больно скромна — не чета городским, и голосок имела тихонький да тоненький, и доказать чего, настоять на своей правоте — этого не сумеет.
Проводила тетя Матрена свою племянницу до автобуса, взглянула последний раз на тоненькую фигурку, на добрую улыбку родного личика да пошла на заутреню в церковь: молиться за девочку, свечку поставить к образу Царицы Небесной, Заступницы сиротинушки убогой.
Только несмотря на сомнения деревенских, поступила Ниночка, поступила. И отвечала на экзаменах исправно, и аттестат ее с пятерочками приемной комиссии приглянулся, и подружки в общежитии — тоже деревенские оказались — поддержали добрым словом. Ниночка с ними до самого окончания и прожила в одной комнате, так и ходили всюду втроем: смугленькая Тамара, русоволосая Ниночка, а самая-то маленькая и светленькая — Света.
На первой картошке приглянулся Ниночке высокий незнакомый парень: не было его среди поступавших. Как позже выяснилось, Игорь вернулся из академического отпуска, поэтому многое из студенческой жизни знал и охотно всем рассказывал. Как-то в поле засмотрелась Ниночка на статную фигуру Игоря, заслушалась его веселыми словами, и заметила это Тамара. Надоумила приодеться вечером и сходить в избу к ребятам, вызвать Игоря и погулять с ним. Сначала никак не соглашалась Ниночка, но Тамара говорила, что здесь ничего такого нет, у студентов так принято, чтобы без всяких там стеснений — иди, мол, не робей, и все тут.
Ох, как билось сердечко, когда она подходила к мальчишеской избе. А как услышала ругань похабную за дверью, так совсем ноженьки ослабли. Подбежала тогда откуда ни возьмись Тамара, стукнула в дверь, шальная, и снова за угол скрылась. Открыл на стук сам Игорь, будто за дверью стоял и ждал. Не удивился даже, накинул телогрейку и вышел. На улице присели они на скамейку. Игорь закурил, и она заметила, как он волнуется и не знает, как себя вести. Это ее успокоило.
Поговорили о том, о сем. Замолчали. Поднял он на нее глаза, долго вглядывался в ее открытое лицо с ясными светло-серыми глазами и улыбчивыми мягкими губами, приметил родинку на верхней губе, скользнул по розовому свитерочку, чистенькой курточке, по ладошкам, сложенным лодочкой на коленках; порывисто вздохнул и, глядя ей в глаза, потребовал, чтобы она его поцеловала. Ну уж нет!.. Встала она и быстро пошла прочь. Догонять Игорь не стал. А на следующий день Ниночка увидела его с Люсей — шумной городской девицей, которая подробно рассказывала о своих победах над мужчинами.
Однажды на лекции Игорь сидел рядом и шутливо переговаривался то с Ниночкой, то с Сергеем. Но вот Сергей, гаденько улыбаясь, сказал ему на ухо что-то нехорошее, слышно было только «Нинка». Игорь побледнел и, глядя прямо перед собой, сказал ему, чтобы после лекции обязательно его дождался для разговора. На последней лекции в этот день их обоих не было, а на следующий день Сергей пришел в темных очках, что свидетельствовало о наличии под ними синяка. Тамара после этого инцидента громким шепотом настаивала на повторении попытки сблизиться с Игорем. Ниночка не знала, как поступить, только разрешил ее сомнения сам Игорь. Пригласил ее вечером в свою комнату на праздничный ужин. Она и согласилась.
Проживал он в новом общежитии в двухместной комнате с Виктором, у которого протекал бурный роман со Светой. В субботу Тамара уехала домой, Света пригласила Виктора в комнату, где они жили с Ниночкой. Так что Игорь в комнате был один.
— Ты вот что, Нинок, — сразу заявил Игорь, когда они остались наедине, — ты меня не бойся, я приставать к тебе не буду. И вообще обещаю, что никогда не смогу сделать что-нибудь такое, что бы тебя обидело. Ты мне очень нравишься. Очень… Но только мы такие разные, будто из разных стран, с разных планет. Ты слишком… хорошая для меня. Я бабник и пьяница, а ты — цветочек… Чистая, как первый снег. Я за тебя любому башку снесу, так и знай.
О чем они после говорили — Ниночка почти не запомнила. Только она уже была и не против, чтобы он слегка поприставал, совсем немножко… Они слушали хорошую музыку: в комнате имелся стереомагнитофон со множеством записей. Игорь наливал сухое вино, лимонад, подкладывал ей в тарелку салат оливье, цыплят табака, пельмени в омлете — все это он купил в ближайшем ресторане. На вопрос, откуда у него такие деньжищи, чтобы по ресторанам ходить, он признался, что по вечерам с ребятами ходит на соседний завод подрабатывать.
«А вообще-то он парень ничего, зачем уж так-то себя в бабники и пьяницы прописал? А уж красавец… умница, отличник… Поэт, между прочим. Я бы тебе, Игорек, все простила, только бы ты рядом был».
Потом на столе появилась еще одна бутылка вина, уже покрепче. Игорь быстро пьянел, бил себя в грудь и обещал «всем все поотрывать, ежели что». Потом вдруг поднял глаза на Ниночку, оглядел пристально, смутив девушку до румянца, и после долгой паузы произнес:
— Хорошая ты девчонка! А я… такая мразь!
Мягко выпроводил девушку и поплелся искать себе подобную.
Ниночка долго с жалостным повизгиванием скреблась в дверь своей комнаты, но там шушукались и не открывали. Спустя минут десять из комнаты выскочил всклокоченный Витька и, ругаясь, убежал. Света выслушала извинения Ниночки, поворчала и заснула. А Ниночка всю ночь не спала, только думала, мечтала, иногда всхлипывала.
Игорь жил своей веселой жизнью: учился и работал, гулял и читал со сцены свои стихи, менял девушек, друзей, модную одежду. Иногда заходил к Ниночке, удивлялся, что она в комнате почти всегда одна, дарил ей цветок или мороженое и, вздохнув, уходил.
Недели за две до сессии в их группе появилась новенькая: она перевелась из университета. Девушка, звали ее Марина, была стройной и красивой, как актриса. Однажды на зачете Игорь подошел к Марине и попросил ее пропустить вперед: он, как всегда, торопился. Марина свысока глянула на Игоря и, по-кошачьи фыркнув, отказала. Ниночка уступила свою очередь, чем Игорь и воспользовался. Когда Ниночка с зачеткой в руках вышла из аудитории, Игорь ждал ее:
— Нинок, а не пойти ли нам вместе?
— Пойдем. А куда?
— Сегодня в Кремле классический джаз. Мы еще успеем.
На подходе к Кремлю где-то за километр уже спрашивали «лишний билетик». Ниночка впервые оказалась на концерте, ей все здесь было интересно: роскошно одетые дамы с мужчинами в галстуках-бабочках, буфет с шампанским, странные молодые люди с начесанными волосами, колонны, ковровые дорожки.
Но самое главное — Игорь был рядом, угощал ее шипучим вином, бутербродами с икрой и рассказывал о джазе, как его нужно слушать и что такое импровизация. Сначала Ниночка стеснялась своего более чем скромного вида, но Игорь успокоил ее тем, что она здесь «самая красивая», а одеваются на джазовые концерты «кто как захочет, потому что это не музыка толстых, а музыка пьяных, тоскующих по Африке негров». А если Игорю все равно, то и Ниночке нормально.
Впереди сидела занятная парочка: пожилой седоватый мужчина в свитере с бородкой и молодая девушка в очках. Во время импровизации, когда саксофонист выдувал из своей изогнутой замысловатой трубы какие-то заунывно-воющие звуки, бородач поворачивал голову к подруге и, расплываясь в улыбке, закатив глаза, выражал своим видом, что это то самое, из-за чего он сюда пришел, вот это — как вино, как дыню кушать, как… А Ниночке в голову лезли воспоминания о дедушке Семене, который на своей гармони выводил «Подмосковные вечера», а все слушатели глядели на небо и вздыхали… Игорь слушал напряженно: то шею вытягивал, то разваливался в кресле, отдыхая, то снова переживал за солистов. Иногда он наклонялся к Ниночке и на ушко шептал:
— Представляешь, ритм в двенадцать тактов — это же как в симфонии! Потряса-а-а-юще!
В антракте они встретили «новенькую» Марину в вечернем платье с элегантным молодым мужчиной в смокинге. Ниночка с Игорем приветливо кивнули им, но ответа не последовало: их не замечали. Игоря это опечалило.
После концерта они брели пешком по главной улице. Ниночка слушала витиеватые рассуждения кавалера и рассматривала незнакомую ей ночную жизнь центра города. Шумно гуляли в ресторанах, развеселые пьяные компании шатались от витрины к витрине, по дороге ехали переполненные частные машины и такси. Вот идет с молодым парнем молодящаяся красотка в шубе и, размахивая сигареткой, хриплым баском констатирует: «В кабаке — как в кабаке!» Оказывается, жизнь не кончается десятью вечера, а шумит до поздней ночи.
Вот еще одна шумная гурьба поравнялась с ними. Из нее выскочил некий веселый молодой человек и, глядя на Ниночкины ноги, обратился к ним с вопросом:
— Ножки-ноженьки, а куда это вы идете?
— А идут они домой отдыхать, — ответила их хозяйка.
— И не ай-ай-ай вам это делать в такую рань, когда еще даже такие старые хрычи, как мы, гуляют?
— Кирилл, — услышала она рядом голос Игоря, — ты чего к порядочной девушке пристаешь? Своего гарема тебе не хватает?
— А гарем, Игорек, только и интересен что кадровыми перемещениями, — Кирилл поднял печальные чуть раскосые глаза на Ниночку и уже серьезно предложил. — Пойдемте к нам чай пить, здесь недалеко.
— Ты не против? — спросил у Ниночки Игорь.
— Пойдем, — пожала она плечиком.
— Ура! У нас свежие силы, — объявил Кирилл компании и предложил свое предплечье Ниночке для опоры. — А ты, Игорек, почему не заходишь? Чем это мы тебя обидели?
— Ты же знаешь мой образ жизни: пять часов сна — остальное дела.
— Но ведь и друзей забывать негоже. Матушка твои стихи давно не слышала. Спрашивает.
— Да, перед Дарьей Михайловной виноват — каюсь.
Шумно и многословно ввалились они к Кириллу в гости. В такой большой квартире в старом доме с высоченными лепными потолками Ниночка еще не бывала. Встретила их аккуратная женщина в прическе и бусах. Холеную надушенную руку ее с длинными пальцами, унизанными перстнями, целовали мужчины и с книксеном пожимали дамы. Каждому она находила слово: то насмешливое, то ворчливое, то как Игорю — ласковое… Ниночкины пальцы хозяйка придержала дольше обычного и шепнула:
— Поможешь мне на кухне?
— Конечно, Дарья Михайловна, с удовольствием.
Игорь метнул в хозяйку ревнивый взгляд, та ему шаловливо подмигнула.
На кухне в жаре и ванильных ароматах томился в духовке большой пирог с вишневой начинкой. Серебристо-голубой кот лениво приоткрыл глаз и удостоил оценивающим хозяйским взором новенькую. Видимо, она ему понравилась, потому что он грациозно изогнулся, потянулся, небрежно соскочил со своего коврика на табуретке у батареи и запрыгнул на колени к вновь прибывшей гостье, потоптался, покрутился и устроился в ложбинке, урча на каждое поглаживание теплых легких ладоней.
— Еще пять минуточек — и мы понесем пирог на стол, — сказала хозяйка, пристально наблюдая за котом, закуривая длинную сигарету. — А Мики, кстати, не каждому позволит даже подойти близко, он у нас о-о-очень разборчивый.
— Значит, мы друг другу понравились.
— Вы с Кириллом давно знакомы?
— Минут десять, — улыбнулась Ниночка, взглянув на вычурные часы на стене. В этот самый миг часы издали мягкое и протяжное «бо-о-м-м-м».
— «Ле-руа-де-Пари» тысяча восемьсот восемьдесят второго года, убегают вперед в год на полминуты. Значит, ты с Игорьком пришла? И какие у вас отношения?
— Я его люблю, — просто сказала Ниночка.
— А он тебя? — нервно выдув из себя струю мятного дыма, быстро спросила хозяйка.
— Кажется, нет.
— Послушай меня, девочка. Я очень люблю Игорька. Очень. Он мне как сын. Но таким нарциссам, как он, нужно долго беситься, прежде чем они успокоятся и решат связать себя семейными узами. Чаще всего такие до брака дозревают годам эдак к тридцати, не раньше. Сможешь ты терпеть его измены, шатания, искания все эти годы? Он же измочалит тебя. А ты девочка чистая, домашняя. Твои подруги через пару лет станут выскакивать замуж, детишек рожать. Возьмешь ты такого слюнявчика на руки и так захочешь своего заиметь, что все эти игорьки с их самовлюбленными шараханьями сразу тебе станут до лампочки. И бросишься ты на шею любому встречному-поперечному, чтобы только дите свое заиметь… Да тебя в жены любой нормальный мужик возьмет, только вот каково тебе-то с ним будет — это вопрос.
Русая головка Ниночки опускалась все ниже и ниже. Наступила тишина. Только Мики продолжал урчать под ее трепетными пальцами. Хозяйка закурила новую сигарету, жадно затянулась и продолжила:
— Ты вот что, девонька, ничего не говори пока мне. Не отвечай ничего. Просто послушай меня, мать и женщину. Я людей насквозь вижу. Ты девочка хорошая, домашняя. Выходи за моего Кирюшку. Парень он надежный. Я скажу — он послушает меня. Свекрови тебе лучше не найти. В дела ваши лезть не буду. Помогу, чем смогу. Есть у меня и связи, и деньги, и драгоценности родовые имеем на черный день. Крови мы дворянской. Ты у меня будешь, как сыр в масле кататься!
Энергичным движением открыла она дверцу печи, выдвинула на себя противень с румяным пирогом. И негромко добавила:
— Ты сейчас ничего не говори… Поноси в себе это маленько. А как созреешь, ты только кивни мне — и я все для вас с Кириллом устрою в лучшем виде. А пока… заходи сюда в любое время дня и ночи, поговорим по-бабьи. Выплакаться будет, опять же, кому. Даже если ничего у тебя с сыном моим не получится — заходи по-свойски. Двери этого дома для тебя открыты всегда. Пока я жива.
Под аплодисменты и восторженные крики хозяйка с Ниночкой внесли большие подносы с чайным сервизом и пирогом в гостиную. Игорь отскочил от девушки, сидящей в глубоком кресле, не сводившей влажных глаз с белокурого красавчика. Ниночка с трудом затаила в глубине груди протяжный вздох: все, как обычно.
— Ничего вы, глупые, не поняли! — размахивал руками Кирилл. — Ну, невозможно определить, где этот электрон находится, то есть сие неопределенно. А значит это только одно — что нет электрона, этой основы всей физики, но есть некое неопределенное поле. Это как у строителей под домом не было бы фундамента. Этот принцип неопределенности — бомба под все материалистическое мировоззрение!
— А вот святое ты не тронь! — сурово возразил юноша с лицом старика.
— Слышите голос нашего будущего номенклатурщика? — опять взмахнул руками Кирилл, рассыпая пепел сигареты. — Думаете, ему истина нужна? Как же! А нужна ему незыблемость будущей пожизненной кормушки. Прав ты, Левушка, ох, как прав. Ибо именно современная наука и разбомбит твое лощеное определенное будущее этой самой неопределенностью.
— Не наука, сынок, это сделает, а совесть, — вставила слово Дарья Михайловна, раскладывая по тарелкам куски пирога. — Вы с бабушкой на эту тему поговорите, да не считайте себя умней ее: ум нашей старушки — в сердце.
— Во! — поднял палец Кирилл. — Мы сейчас сюда нашу бабульку притащим, и я вам покажу, на ком вся Россия держится. А пока наливай по маленькой. У нас нынче в розливе мадера из стратегических подприлавочных запасов.
Вот уж и бабуля сидит на диване. И через толстые стекла очков, молча улыбаясь, глядит на резвящуюся молодежь. Запасы мадеры быстро тают, от пирога остались только крошки. Кирилл запьянел и с трудом перекрикивает музыку магнитофона и возгласы говорящих. Игорь который раз танцует с новой подружкой, она льнет к нему, как распаренный лист банного веника. Дарья Михайловна вернулась на кухню и там «повисла на телефоне». Ниночка сидит рядом с бабулей, на ее коленках уютно посапывает Мики, вытянув передние лапки. Изредка старушка спрашивает, кто здесь кто, но Ниночка сама не знает, а время для знакомств упущено.
— Внимание! А теперь обещанный эксперимент! — кричит Кирилл, предлагая всем сесть и замолкнуть. — Сейчас вам посчастливится узнать экспериментально и наглядно уникальное явление под названием «православная женщина». Всем сидеть тихо!
Он из стопки в углу, почему-то из середины, вытащил старую газету. Разумеется, при этом все верхние газеты медленно накренились, были выпрямлены пинком ноги и от этого с шелестом рухнули на пол и разъехались под ногами экспериментатора. Кирилл размашисто смял газету в комок и швырнул в бабушку. Комок упал к ее ногам. В полной тишине старушка пошарила руками по полу, нащупала что-то белое и шуршащее, положила себе на колени и, нерешительно помолчав, хрипловато спросила:
— Кирюш! Это что, бумажка?
— Да! — крикнул тот.
— Кирюш, а мне ее выбросить, али она тебе нужна еще?
— Я те выброшу! Это важный документ!
— Тогда я к тебе на стол положу.
— Ладно.
Снова Кирилл смял газету и швырнул в бабушку. Также молча она пошарила по полу и нащупала комок.
— Кирюш, опять бумажка у тебя упала.
— Знаю!
Бабушка помолчала, щупая шуршащий газетный комок. Потом улыбнулась, прокашлялась и спросила:
— Так это ты шутишь, негодник эдакий?
— Шучу. А что, нельзя?
— Отчего же, можно. Только ты мне ответь, бумажки мне выбросить али к тебе на стол положить?
— Я те выброшу! Конечно, на стол! — орал что есть голосу внук. — Я же сказал, что это важные документы.
— Тогда чего же ты их разбрасываешь?
— А это для шутки!
— А… Ну, я понесла…
Бабушка тяжело встала и, опираясь на палку, пошаркала из гостиной в кабинет внука.
— Ну и сволочь ты, Кирилл! Ты чего над старенькой бабушкой издеваешься! — звонко вскрикнула девушка в голубом платье.
— Действительно, не очень это красиво, — вторил ей бородатый господин с перстнем на мизинце.
— Ничего вы, совки колбасные, не поняли! — спокойно возразил Кирилл. — Конечно, я для вас разыграл сцену. Но играл только я. Бабушка на полном серьезе показала вам, нехристям, свое безграничное смирение и уважение к мужчине. Даже если этот мужчина — ее сопливый и пьяный внук. А почему? А потому, что сказано в Писании, что не мужчина для женщины, а женщина для мужчины, потому как мужчина есть господин женщины.
— Теперь понятно, почему в семнадцатом всем этим писаниям так быстро пришел конец, — прогнусавил будущий секретарь райкома, — потому что в основе всей этой идеологии лежит неуважение к человеку, даже если это только половина человечества.
— А тогда почему же твой любимый поэт Рождественский, который, насколько я знаю, никогда не был замечен в уважении к русской православной традиции, — почему он в одном из своих виршей столь настойчиво просит свою возлюбленную быть хоть маленько послабее? Там что-то такое: я для тебя всех по стенке размажу, я для тебя луну с неба демонтирую, я для тебя кило сервелату достану — только, пожалуйста, будь слабее. Значит, уже и эту крапленую красную масть достала бабская эмансипация! — Кирилл поднял бокал с вином. — Предлагаю тост. За слабость! За кротость! За скромность! За нежность! За верность! То есть за русскую женщину с большой буквы рэ.
Во время произнесения тоста Кирилл неотрывно глядел на Ниночку. Это заметил Игорь, потому после осушения своей порции и целования ручки у напарницы по танцам взял Нину за руку и потащил к выходу.
Пока они скоро одевались и многословно прощались с Дарьей Михайловной, из дальней комнаты раздавался протяжный напев Кирилла: «Если ты помрешь, карга старая, я в могилу с тобой вместе лягу. Только ты одна меня любишь в этом мире. Слышишь, клюшка ты глухая!..» Когда Ниночка непроизвольно шагнула в сторону рыданий, ее остановила цепкая рука Игоря.
— Не обращайте внимания, — печально улыбнулась хозяйка. — Этот стон у нас песней зовется… Любит он свою бабку больше всех…
По окончании сессии состоялся бал с участием призеров конкурса художественной самодеятельности. Выступал там, конечно, и Игорь. Ах, как он нравился Ниночке, в потертых расклешенных джинсах и этой своей кожаной куртке в талию, с шелковым платком на шее.
Читал Игорь свои стихи необычно: то шепотом, то почти кричал, то садился на сцену, скрестив ноги, то вскакивал и пробегал по краю сцены, размахивая микрофонным шнуром, как лассо, то вдруг замирал спиной к залу, отбивая такт ногой.
На первом ряду по-хозяйски сидел тучный Дима со сладенькой улыбкой на пунцовых губах под густыми усами и «с чувством глубокого удовлетворения» оценивал своих питомцев. Держали его в институте исключительно за режиссуру «худсама» и неизменные успехи его воспитанников. Только Игорь да сам Дима знали, чего стоило «поставить» этот номер. С каким утонченным расчетом выбирались и до блеска отдраивались каждый жест, каждый шаг, каждое форте и пиано. Обещание «ославить» Дима выполнял, правда, требовал от актеров абсолютного подчинения, вдалбливая в их «головешки», что это он, Дима, — лоза, а они — актеришки — листики. И ежели какой из листиков хоть малость присохнет, то он его отсечет, и притом безжалостно. В позапрошлом году Дима за постановку трех номеров, занявших призовые места и получивших дипломы на всесоюзном конкурсе, удостоился съездить на кисельные берега туманного Альбиона. Оттуда он привез неприкасаемый авторитет и таинственную недосказанность. «Посвященный…» — стали шушукаться по затемненным углам с пустыми бутылками и зауважали его еще крепче.
Итак, Игорь старательно изображал на сцене поэтические терзания. Девичья группа поддержки после каждого стихотворения старательно визжала, парни свистели, аплодировали и кричали «бис». На этот раз Игорь читал новые стихи, а фанатки требовали знаменитое «Солнце» — с него начался успех на сцене. Димочке тоже нравился этот необычный стих, правда, он требовал заменить «не гордый» на «не гордой». И вот Игорь, раскачиваясь, отбивая такт ботинком по сцене, начал:
Смотреть на Солнце нестерпимо больно,
И я закрываю диск ладонью.
Роса обжигает холодом утра,
Не надо мудрить — и так все мудро,
А просто дышать туманной прохладой,
И, кроме утра, ничего не надо.
Здесь плавится сердце годами твердое —
Вот я на земле, совсем не гордый.
И все так здесь гениально просто:
Вот — я, вот — земля, под ладонью — Солнце!
Последнее слово утонуло в реве публики. Игорь из-за кулис вынес ведро с гвоздиками и стал швырять их в зал. Последний цветок он поднял над головой и понес в сторону Ниночки. Она замерла от счастья! О, как он сейчас был похож на Есенина!
Только цветок достался не ей: не дойдя трех рядов, Игорь встал на одно колено и протянул его Марине. Так начался его новый роман.
На следующий день у деканата вывесили фотографии участников бального концерта. На одной из них стоял Игорь в напряженно-задумчивой позе с протянутой рукой. Под фотографией фломастером выведена подпись: «Под ладонью — Солнце». Через час, когда многие из студентов уже успели получить стипендии, подпись поменяли на: «Правильной дорогой идете, товарищи!» А еще через час, когда в каждом углу туалетов, рекреаций, опустевших аудиторий стояли пустые зеленые бутылки, фотография Игоря исчезла, а на ее прежнем месте между пятен клея злоумышленники коряво написали: «Нечего нам тут Солнце загораживать!».
Перед разъездом по домам студенты всю ночь «гудели» в общежитии. Обычно суровая комендантша Василий Иваныч, которую прозвали так за сходство с Чапаем, на эти праздничные гулянки смотрела сквозь пальцы. Ее вездесущий командный крик: «И шоп тут усе была культурна!!!» в такие дни заменяла умилительная просьба: «Вы уж, ребятки, потише!»
Ниночка собирала свои вещички в сумку. На свою стипендию она умудрялась не только как-то питаться, но еще к каждому приезду домой покупала недорогие подарки. Тетке нравится копченая ставрида. Вот она ее освободит от нескольких слоев кальки, разрежет и долго-долго будет смаковать душистый золотистый кусочек с переливами синего и зеленого на срезе, заедая рассыпчатой картофелиной в мундире. Дедушка Семен просит хоть пачечку «индейского» чая, при этом всегда добавляет, что если бы и его бабка с ним чаи гоняла, то они бы уж давно по миру пошли. Как же, по миру! Без его совета и золотых рук ни одно дело в деревне не начинают. Соседских ребятишек неплохо побаловать арахисом в сахаре или ирисками, они, как кутята, вокруг Ниночки крутятся, друг дружку расталкивают в ожидании хоть какого гостинчика. А тете Ане нужны лекарства от давления. Опять, поди, скажет, что на деревне только у нее такая барская болезнь…
В дверь негромко постучали. Ниночка открыла и замерла: за дверью на коленях стояли Игорь и Виктор с гитарой. Они хором запели: «Эх, рублик бы! Бом-бом. Эх, трешку-у бы! Бом-бом. Пяте-ерку бы! Бом-бом. Червончик бы. Бом-бом-бом-бом…»
— А вы разве стипендию не получили?
— А как же! Получили, — кивнул Игорь. — Только мы с ней уже расправились. А нам нужно еще много друг другу сказать важного. Так что ты, если можешь, займи, а мы тебе после каникул вернем с процентами. Ты же знаешь, мы возмутительно честные и убийственно вежливые, как джентльмены.
Ниночка вздохнула, достала из сумки кошелек и протянула им трешку. Игорь схватил зеленую бумажку и, чмокнув ее в щечку, с песнями под аккомпанемент друга пошагал в сторону лестницы.
«Только бы их в милицию не забрали», — подумала она и продолжила сборы.
Каникулы Ниночка проводила всегда только дома. Тетка старела, слабела, и помощь племянницы оказывалась всегда очень кстати. Весь день пролетал в делах, зато вечерами у них происходили замечательные посиделки под чаек с вареньем. Они обменивались новостями, шушукались, как шаловливые девчонки… Тетя Матрена после этого вставала из-за стола, гладила себя по груди и нараспев баском произносила: «Ох, и наговорилась!.. До-о-осыта!»
В этот вечер Ниночка раскрыла свою тайну об Игоре и достала из коробки с документами ту самую «солнечную» фотографию, которая ей досталась от Тамары. Долго всматривалась тетя Матрена в изображение возлюбленного своей племянницы, но ничего не сказала, только вздыхала и жалостливо поглядывала поверх мятого глянцевого листочка на притихшую Ниночку. Потом тяжело встала, подошла к племяннице и, прижав ее головку к своей груди, долго гладила своими горячими, большими, не знавшими варежек ладонями, в которых таяли снег и чужие боли…
Вернулась она с каникул в свою комнату в общежитии и не узнала ее: стол накрыт белой скатертью и уставлен блюдами и бутылками, банками с букетами белых гвоздик. За столом сидели разодетые в праздничное Тамара, Света с Виктором и Игорь.
— А мы тебя ждем, не начинаем, — пояснил Игорь. — Садись, очень кушать хочется. Да, возвращаю должок, — он протянул Ниночке трешку. — Спасибо тебе.
— Не за что. А что у нас за праздник?
— Во-первых, твое долгожданное возвращение в родные «альмы-мамы», — наставительно произносил Игорь, разливая вино по граненым стаканам. — Ну, а во-вторых, обещанные проценты с твоих капиталовложений в наш с Витькой бизнес. Пока ты у нас, по своей давней привычке, принимала ванны в шампанском на Канарах, мы тут на Сибирке вагоны разгружали в две смены. А в-третьих, это все, — он жестом очертил контуры застолья, — для радости. А как же — жить да не радоваться!
Спустя пару часов, когда их оставили вдвоем, Игорь печально вздохнул и, переступая через что-то внутри себя, произнес:
— Я тебе сейчас расскажу одну историю. Только не подумай, что она имеет к тебе отношение. Случилось это на моей первой картошке, еще до академического отпуска. Разместили нас с одним парнем по имени Вадя на хуторке. Кормили хозяева, кстати, как на убой. Грибов тогда было — жуть сколько. Я три пакета сушеных боровичков домой привез. Так вот, недалеко от нашей избы находилась ферма, куда мы с Вадей ходили за молоком.
Там я и познакомился с этой девушкой. Я как увидел ее впервые, так моя челюсть в одночасье на пупок и грохнулась: весу в этой красавице было пудов на десять. Когда она шагала нам навстречу с подойниками, толстенный дубовый настил, который без труда выдерживает вес буренок, стонал и скрипел под ней, передавая напряжение на конструкции бетонных стоек и далее на фермы кровли, все это приводя в трепет.
К богатырям, даже если это юные особы прекрасного пола, я всегда относился с уважением. Она это, наверное, поняла по-своему. Словом, стала она проявлять ко мне знаки своей чистой девичьей влюбленности. То плечиком к стене придавит до хруста в костях, то по спине лапочкой приложит, так что в груди булькать начинало. Ну, это еще ладно. Повадилась она под моими окнами ходить и дышать.
Сижу я, бывало, после сытного ужина у стола, плодово-ягодным за рупь тридцать балуюсь и стишки пописываю. Вдруг за окнами бух-бух, тре-еськ, шарах-бабах. Все трясется, ветки березы ломаются. Затаюсь я, к столу прижмусь, ни жив ни мертв. Жить-то хочется!.. Стоит девушка под окнами, дышит. Да громко так дышит, глубоко… А так как мне выходить к ней было страшновато, то она запускала в форточку булыжники с нарисованным углем сердечком. Один такой камешек вскользь задел мою голову — и на лбу появилась шишка. Когда мы с Вадькой в следующий вечер пошли на ферму за молоком, и я показал ей мой раненый лоб, она только засмеялась, так что буренки нервно затопали копытами и забились по углам.
Тогда я попросил хозяйку о защите моей жизни и здоровья. Та пришла с разговора на ферме с синяком под глазом и весь вечер проплакала. Пробовал я объяснить этой Джульетте, что у меня, мол, в городе есть невеста, но она мне сначала синяк под глаз поставила, а потом… это было ужасно! Она меня обняла. Мне показалось, что я попал в эпицентр урагана. Как я тогда живым остался — до сих пор для меня загадка.
Закончился этот роман тем, что нас с Вадькой ввиду угрозы нашим юным жизням отправили в другой колхоз. Ребята рассказывали потом, что девушка загрустила, на почве депрессии разгромила все деревянные конструкции фермы. Но потом приехал к ним в колхоз по распределению зоотехник. И ее жаждущее любви девичье сердечко переключилось на этого юношу. То ли сказался его опыт лечения крупной рогатой клиентуры, то ли большое пылкое сердце спасло его — но у них с девушкой все наладилось, и тогда колхозное и приезжее население вздохнуло спокойно.
Во время рассказа Ниночка ни разу не улыбнулась. Она опустила глаза и теребила край скатерти. После паузы она спросила:
— Ты с Мариной поссорился?
— Все эти марины одинаковые. Все бьют и камни в меня швыряют.
— А может быть, не в девушках дело, а в тебе?
Игорь выпил вина, встал, прошелся по комнате, остановился у окна. Не поворачиваясь, хрипловато сказал:
— Я с детства ненавидел всю эту бытовую рутину. Как подумаю, что жизнь превратится в тоскливую цепочку: дом — работа — магазин — ужин — телевизор… А все девушки именно в эти цепи меня и желают заковать. А я жить хочу! — крикнул он, ударив кулаком по оконной раме. — Интересно жить. А не тонуть в семейной трясине.
Он обернулся, и Ниночка опустила глаза — по его щекам текли густые слезы.
— Я вот на тебя смотрю и жале-е-е-ю, — шмыгая носом, продолжил Игорь. — Ты такая юная, красивая, добрая девчоночка, а все одна сидишь в этой комнатушке. Чахнешь. Ты уже состарилась! Когда вы у Кирилла с бабушкой рядом на диване сидели, я смотрел на вас и думал: до чего же вы похожи. Только бабка долгую жизнь прожила, и ей хоть вспомнить что-то есть. А ты… еще замуж не вышла, а уже вся в цепях, вся в этом болоте.
— Да ты не переживай за меня, Игорек. У меня все хорошо, — сказала она тихо и спокойно. — А сидеть дома — это у деревенских девушек так положено.
Свадьбу Дарья Михайловна организовала по-своему, с размахом.
Ниночке казалось, что ее свекровь — самый счастливый человек на этом торжестве. После регистрации гуляли в ресторане на набережной, только недавно открытом, потому престижном и модном. Гостей понаехало!.. Тетку Матрену посадили вместе с бабушкой, там же рядком разместились притихшие Света с Виктором и Тамара.
Игорь заскочил на минутку, вручил конверт, цветы и, извинившись, пряча глаза, убежал.
Дарья Михайловна расхваливала невестку всем приходившим гостям. Только что тут говорить, когда любому эта застенчивая ясноглазая красавица в белоснежном кружевном платье нравилась сразу и без всякой рекламы.
Кирилл, казалось, до сих пор не верил свалившемуся на него счастью, вел себя несколько настороженно, боясь спугнуть эту фантастическую феерию. Он ни на шаг не отходил от Ниночки, глядя на всякого подходящего мужчину излишне строго. Когда появился Игорь, он так напрягся, что рука его под пальцами новобрачной окаменела. Ниночка несколько раз шептала ему на ухо что-то ободряющее и успокаивающее, он на миг расслаблялся… но потом снова затвердевал. Когда сели за стол и получилась заминка с тостами, он попросил свидетеля налить ему стакан водки. И только после украдкой выпитого стакана Кирилл успокоился, хотя так же неотрывно глядел на Ниночку, будто этого длинного дважды изогнутого стола, облепленного гостями, для него и не существовало.
Ближе к лету Ниночка родила двух мальчиков-близнецов. Хоть и говорят, что близнецы должны быть похожи, как две капли воды, но эти двое уже с первого дня резко отличались: смуглый и черноволосый Боря басовито кричал и всем тельцем извивался, в то время как его беленький, как снежок, братишка Сережа пускал пузыри и мирно сопел рядом, искоса поглядывая на неугомонного соседа.
Пока достраивался их кооперативный дом на набережной, жили молодые с Дарьей Михайловной. Вот когда Ниночка оценила свою свекровь по достоинству. Не было на свете заботливей и добрее бабушки. У малышей все детские вещи были самые-самые. Молодых она буквально выталкивала из дому то на концерт, то в гости, сама же с удовольствием возилась с малышней, подолгу гуляла в скверике.
Старенькая бабушка совсем ослепла и оглохла, но тоже любила подсаживаться к правнукам. У нее на руках даже непоседа Боря затихал и бережно трогал то очки, то ее пальцы, то крестик.
А Кирилл-то… Как законный глава рода, патриарх и многодетный отец отрастил живот, голосом окреп, в жесты и походку добавил солидности, даже бородку отпустил. Ниночку по-прежнему не отпускал от себя ни на шаг, ограждая от общения с мужчинами и ограничивая даже веселую болтовню с подругами.
Дарья Михайловна купила молодым машину. Кирилл выучился на права, довольно быстро освоил вождение, каждую ночь по часу, а то и больше кружась по опустевшим улицам. И однажды вывез он семейство в деревню к тете Матрене.
Как увидел Кирилл эту маленькую деревеньку на берегу извилистой речушки, да в окружении кудрявых перелесков, так и прикипел к ней изголодавшейся по природе душенькой. Посовещавшись с мамой и теткой Матреной, решил он пристроить и подремонтировать избу, чтобы жить тут летом, как на даче.
Чудный денек тогда выдался, право слово! Небушко плескало из чистой высокой синевы золотистым солнышком, легкие облака отражались в зеркальных изгибах речки, близнецы широко распахнутыми глазенками таращились на незнакомые просторы, суча ножками и улыбаясь беззубыми ротиками. Тетка Матрена с подвываниями целовала то одного, то другого, а уж Ниночка сияла, как солнышко, одаривая всех лучистой своей материнской улыбкой. Кирилл украдкой чмокал ее в румяны щечки, сыпал шутками и множеством идей по переустройству семейного гнезда.
На крещение близнецов старенькая бабушка упросила Кирилла взять ее в церковь вместе со всеми. Она будто собрала остатки немощных сил и своим ходом, только опираясь на руку внука, шаркала в церковь. Близнецы вели себя согласно своему темпераменту: Бориска в руках священника кричал и вертелся, Серенька же только глазками хлопал, спокойный и ясный, как ангелочек.
Прямо и спокойно, как по широкой трассе, катилась их семейная жизнь. Братья росли, как тростник, наливались мальчишеской силой, ласкаемые матерью и наставляемые мужающим вместе с ними отцом. Вот и в школу пошли, плечом к плечу: смуглый непоседа Бориска и мечтательный белобрысый Сереженька. С первого дня их в школе стали уважать: учителя за родство с всемогущей Дарьей Михайловной, а ученики — за ум, силу и взаимовыручку. Боря чуть что — бросался с кулаками на обидчиков, а Серега вытаскивал брата из двоек.
Ниночка не без труда закончила институт, устроилась с помощью свекрови в главк на хорошую и спокойную должность. Кирилл довольно быстро защитил кандидатскую и стал руководить крупным отделом в НИИ. Квартиру свою на набережной обменяли они в новый дом поблизости, с окнами на раздольную реку. По праздникам, когда собирались в их гостеприимный дом шумные гости, выходили все вместе на широкий балкон и затихали, наблюдая многоцветные величественные закаты над необозримой поймой реки, множество белых кораблей, залитых огнями, груженные песком и лесом баржи, снующие между ними моторные катера и парусные лодочки, которые их хозяева называли яхтами.
Старенькая бабушка не дожила до ста лет всего несколько месяцев. После исповеди и Причастия, когда ушел священник, позвала внука. Наказала ему держаться веры православной и детей в церкви причащать как можно чаще. Так, держась за руку внука, и испустила дух — безболезненно, непостыдно и мирно, как и просила в своих молитвах Господа.
Кирилл сорок дней каждый день уединялся в свой кабинет на молитву, простаивал там на коленях у старинных икон, освещенных теплым огоньком серебряной лампады. Выходил оттуда умиротворенным, как человек, добро потрудившийся. На сороковой день после поминок ночью он разбудил супругу и шепотом взволнованно рассказал, что привиделась ему во сне бабушка рядом с новенькой избушкой в необычайно чудном и красивом месте, где было светло и радостно. Она сказала внуку, что благодарит за его молитвы и сейчас ей очень хорошо. Ниночка поцеловала мужа в щеку, заглянула в комнату сыновей и, сладко зевнув, заснула.
Заехал как-то к ним в гости Игорь. Пьяный и злой, долго объяснял, почему ему так не везет в жизни: и на работе напряг, и в семье ссоры. Маринка совсем остервенела, заставляет его добывать деньги для удовлетворения ее неуклонно растущих потребностей. Без выходных и отпусков вкалывает он теперь то на основной работе, то в шабашной бригаде на дачах у торгашей. Чем она в его отсутствие занимается, он не знает, может только догадываться… Благо бы детей воспитывала, так нет, рожать не желает, говорит, что фигура испортится. Тут он окинул несколько округлившуюся, но по-прежнему стройную и гибкую фигуру Ниночки, налил себе и Кириллу по стакану водки и выпил, как воду. Кирилл отхлебнул глоток и поставил свой стакан, снисходительно поглядывая на бывшего соперника.
Когда мужчины среди ночи пошли за очередной бутылкой в ресторан, Ниночка порылась в своей шкатулке, нашла перстень с большим гранатом, полученный в наследство от старенькой бабушки, и положила его в кармашек дорожной сумки Игоря. Прислушалась к себе и успокоенно обнаружила, что ничего, кроме жалости, к нему не испытывает.
Дарья Михайловна вышла на пенсию, продала вдруг свою дачу и переселилась к тете Матрене. Та все еще «скрипела», как она сама говаривала, в большом доме, который несколько лет расширял и надстраивал Кирилл. Так две старушки и жили вместе в заботах деревенской жизни, в ожидании приезда молодых с растущими не по дням, а по часам внуками.
После окончания школы дороги братьев разошлись. Сергей поступил в институт и намекнул матери, чтобы она готовилась к свадьбе с его школьной подругой Леной. Он как-то сказал, что выбирал себе невесту, похожую на мать, и вот нашел. Действительно, Леночка воспитывалась в семье, где царил дух благочестия и православных традиций. Отец близко не подпускал к младшей дочери наглых и шустрых парней, а дочь, впитавшая с детства послушание родительской воле, беспрекословно ему подчинялась. Появление Сергея на дне рождения дочки сначала насторожило отца, но после серьезного разговора наедине, больше похожего на допрос, он успокоился и позволил им встречаться.
Борис объявил родителям, что еще не решил, куда идти учиться, поэтому он пойдет служить в армию. Пока брат месяцами сидел над учебниками, Борис каждый день с утра до вечера пропадал в спортивном клубе, где совершенствовал и без того мастерские навыки рукопашного боя. Была у него во дворе своя боевая дружина, в которой Борис, конечно, верховодил. Участковый оперуполномоченный организовал из этого драчливого коллектива отряд дружинников, на который опирался на вверенном ему участке. Чем лупить парней из соседних дворов просто так, пусть это делают во имя порядка.
Единственным местом, которое братья посещали вместе, была церковь. Отец Михаил помнил этих двух таких непохожих близнецов еще с их крещения. Сергей не доставлял ему хлопот, проявляя постоянную готовность к признанию любого греха, был удивительно смиренен и спокоен. Но уж с Борисом батюшке пришлось здорово повозиться. То вдруг попросит благословения кому-то «морду набить», то приобрести пистолет для защиты своей семьи от хулиганов, то с малолетства просился в армию «сыном полка». Отец Михаил сам прошел войну, и до сих пор его большие кулаки непроизвольно сжимались, когда он видел несправедливость, но по своему опыту знал он также, что вот такие горячие ребята обычно гибнут первыми, и чаще всего совершенно бесполезно… Поэтому не жалел он своего времени для бесед с Борисом, учил смирению и любви, доказывал, что воины среди мирян всегда найдутся, а вот молитвенников на Руси великой недостаточно, а именно на этом молитвенном плане и решаются судьбы множества людей и даже государств. Никак не желал Борис смиряться.
— Если Господь меня сотворил воином, — бил он себя здоровенным кулаком в широкую грудь, — то мое дело — врагов «мочить», а молится пусть Серенька, это у него лучше получается.
«Сгорит паренек, как порох», — вздыхал батюшка, но понимал, что Борис из тех людей, которым нужно самим лоб разбить, чтобы оценить твердость стены, и лишь молился за него сугубо, стоя на коленях у Престола в Алтаре.
Торжественное настроение после успешной защиты докторской диссертации Кирилла несколько омрачилось повесткой из военкомата, принесенной курьером. Родители хоть и знали, что рано или поздно это случится, но все равно огорчились. Зато Борис от радости чуть потолок макушкой не пробил!
После «учебки», где Борис успешно заработал сержантские лычки, его направили на спецкурсы. Когда подходил к концу второй год, и офицеры вели с ним разговоры о продолжении службы в армейских рядах, грянула война на Кавказе. Одним из первых полк, в котором служил Борис, вступил в боевые действия.
С самого утра у Ниночки все валилось из рук. Сердце сжималось и ныло. По радио сообщали, что наши войска громят сепаратистов по всей мятежной республике. Ей сразу представлялось, как ее сын несется на танке, из пушки которого бабахает огнем, а он сидит на башне и, как Чапай, рукой показывает направление атаки.
Но в это время Борис лежал на дне вонючей ямы с окровавленной головой. Их полк окружили, обстреляли ураганным огнем пулеметов и тяжелой артиллерии, а потом его контузило взрывом фугаса — и вот он очнулся в этой яме. Голова пылала, перед глазами все плыло, его тошнило, хотелось пить. Рядом лежал, свернувшись калачиком, салажонок, скулил и трясся всем хилым телом дистрофика. Борис положил ему руку на плечо и прохрипел:
— Не трусь, пацан, мы еще с тобой повоюем.
Над краем ямы нависла голова в зеленой повязке, и сквозь густую бороду блеснула белозубая улыбка:
— Ванька очнулся. Я тэбя лычно рэзать буду, Ванька. Так харашо рэзать буду, что ты прасыт умереть будэш.
— Это, дорогой, вряд ли… — задумчиво ответил Борис.
Бородач ушел и вернулся с тремя разбойниками. Они спустили в яму лестницу и молча ждали, пока раненые поднимутся. Борис подсаживал паренька, но когда на земле повертел головой, чтобы понять, где они, голова закружилась и тошнота снова подступила к горлу. Едва устоял на ногах.
Привели их в полуразрушенный дом, усадили за стол. Перед каждым поставили банку с тушенкой и положили по куску хлеба. От запаха пищи замутило и засосало в желудке. Они набросились на еду. Бородач, наверное, старший из всех, с зеленой повязкой на лбу, посмеялся, перекинувшись со своими на гортанном наречии, потом ласково заговорил по-русски:
— Мы уважаем воинов. Вы настоящие мужчины. Мы не хотим вас убивать. Мы хотим, чтобы вы стали нашими братьями. Враг у нас один. Это он послал вас в наш дом убивать наших детей. Мы вместе будем кушать шашлык и воевать. Примите нашу веру. Станьте воинами Аллаха. Здесь уже много славян стали нашими братьями.
— Мы православные, — глядя перед собой, сказал Борис. — Крест мы надеваем раз в жизни и не снимаем до смерти. И если я предам свою веру, ты первый меня уважать перестанешь.
Часовой, который обещал «резать Ваньку», вынул нож и стал умолять старшего разрешить ему выполнить обещания, но тот остановил его жестом руки и с улыбкой произнес:
— Нет бога, кроме Аллаха. Как я могу уважать неверного? Что ты говоришь?
Наступило молчание. Бандиты переговаривались между собой. Салажонок искоса взглянул на упрямого сержанта и быстро опустил глаза. Борис положил руку на его худенькое плечо и крепко сжал стальной кистью. Когда мальчишка поднял на него глаза и снова встретился взглядом с сержантом, тот отрицательно качнул головой. Этот бессловесный диалог заметили хозяева и увели салажонка в соседнюю комнату.
Бориса вывели из дома и вернули в яму. Старший бросил напоследок:
— Думай, солдат, у тебя одна ночь.
…В полутора тысячах километров от этого горного поселка, в уютной квартире на берегу широкой реки сидела на кухне Нина и смотрела в одну точку. Муж после вечернего молитвенного правила спокойно заснул. Завтра ему на новую работу в солидную фирму. Нина выгладила его новый костюм, рубашку и повесила на плечики. Пыталась заснуть, но сон не приходил, выпитая валерьянка не помогла, она зябко куталась в теплый пуховый платок и внутренним зрением наблюдала за растекающейся в груди черной тоской. В сознании вспыхивали яркие картинки прошлого, обычно они успокаивали, но теперь глубоко впивались в сердце холодными иглами. «Если с Борькой что-нибудь случится, я не переживу», — прошелестело в тяжелой голове.
В эту холодную долгую ночь она впервые пожалела, что так и не научилась молиться. В церковь она ходила потому, что туда ходили муж с сыновьями, а ей нравилось, когда все собираются вместе. Хотя воскресные службы и утомляли ее, но зато как хорошо вместе идти всей семьей домой по зеленой набережной, садиться вместе за праздничный стол, подливать сыночкам добавки, подкладывать кусочки повкусней. А потом, после часового перерыва на легкий светлый сон, одеться в праздничное и пойти в гости или так погулять по набережной. Кирилл, конечно, учил ее и молитве, и на исповедь звал, только она ему честно признавалась, что не лежит у нее душа к этому. Муж вздыхал тогда, гладил ее по плечику и примирительно говорил:
— Ничего, ничего… Когда-нибудь и тебе Господь откроется. Не переживай.
Да и не переживала она вовсе, к чему это ей? Что она, плохая жена или мать? Да нет же, все ее хвалят, все у них хорошо. Свекровь до сих пор ни единого слова плохого ей не сказала. Характер у нее хороший. И все у них как у людей. Все хорошо. А что веры у нее нет, так сколько таких… Главное, чтобы Бог в сердце был.
А вот сейчас, надо же, молиться потянуло. Ох, Борька-Борюсик, все он по-своему, все у него не как у людей. Сидел бы сейчас дома, ходил бы себе на работу какую-нибудь, выбирал специальность, так нет, воевать пошел. Сереженька вот и учится на пятерки в университете, и семью завел хорошую, скоро внука им подарит. Такой же, наверное, светленький будет. Вот уж радость так радость…
Снова будто волной накатила тоска в груди. Она подняла глаза к красному углу. Там иконы Вседержителя и Владимирская — это Кирилл повесил, чтобы молиться перед едой. Сколько уж раз она смотрела на них, сколько раз крестилась — только молчало сердце в ответ на эти вопрошающие глаза.
И вдруг сами собой полились слова молитвы. Много раз слышанные холодным умом, ожили и зажгли в сердце огонек. Откуда-то из самой глубины всплывала живая молитва, разрасталась, наполняла все ее существо.
…Борис прислонился спиной к влажной глине своей темницы, поднял глаза к темнеющему небу и снова погрузился в воспоминания о последнем бое.
Упоение стихией схватки! Острое ощущение близости смерти! Шквал огня с обеих сторон, всепотрясающие волны взрывов, свист пуль и осколков, пунктиры трассеров, жар крови, закипающей в жилах! И-и-й-э-эх-х-х!
Но вот… снарядом снесло голову лейтенанту, а руки его все еще сжимали автомат и посылали последнюю очередь в горящее небо.
Разорвало на части Димку, обдав соседей кровавой пеной. Ди-и-и-м-ка-а-а!
В кипении ужаса, в ревущем пламени гнева, в провале отчаяния Борис изрыгал проклятья врагам и поливал огненным свинцом ненавистных «духов».
Эх, если бы дотянуться до вас, ублюдки! Ррррр-азорррррвал бы вас, гады, на куски, расколол бы ваши гнилые черепушки вот этими ррр-уками!
Смерть, смерть, смерть, смерть вам и вашим бабам, которые вас рожают, детям вашим, которые вырастут и тоже станут моими врагами! Не-на-ви-жжжу!!! Сме-е-ерррррть!..
Взрыв, удар, обвал, темнота.
Борис вытер ладонью горячие струи едкого пота, жгущего глаза.
Крест, говоришь, снять? А ты попробуй. Только подойди, чтобы я тебя руками достать смог… Горло вырррррву.
Затхлость и смрад поднимались снизу и окутывали его. Черная злоба и тоска бессилия мутили сознание. «А помолиться ты не забыл?» — прозвучали в его голове слова отца. «Господи, прости и спаси душу мою!» — тяжело, через силу выдавил Борис из своего полыхающего злобой нутра. Тогда перестал реветь в нем огонь мести. Умирилась душа, успокоилась. Сверху порывами холодного чистого ветерка слетела свежесть. Оттуда, где на черном небе поблескивали яркие звезды. Оттуда, где возможна свобода, где продолжается жизнь.
«Какой же ты мужик, если не хочешь воевать?» — кричал Борис в пылу спора на брата Серегу. «Если призовут защищать Отечество, возьму благословение и пойду воевать, — как всегда, невозмутимо отвечал ему брат. — Только знает Господь, что это не мое дело, поэтому не даст мне огнестрельное оружие в руки. А главное оружие христианина у меня уже есть — это молитва».
На рассвете четверо бородатых бандитов с автоматами наготове (уважают!) молча ждали, пока Борис вылезет из подземной тюрьмы. Так же молча повели к дому, только не к двери, а за угол, в одичавший сад.
Никакой злобы в душе Борис не ощущал. Абсолютное спокойствие и легкая жалость к этим заблудшим, насмерть испуганным людям: четверо вооруженных до зубов на одного раненого и безоружного.
Под старой, будто окаменевшей яблоней зияла аккуратная прямоугольная яма. Конвой подвел его к краю выемки, он непроизвольно заглянул в нее и, криво усмехаясь, спросил:
— Что же мелкая такая? Сил, что ли, не хватило?
— Это у своего друга спроси, — ласково произнес старший. — Мы ему сказали, что для тебя…
— Где он?
— Отдыхает после ночных трудов. Снял он крест.
Старший вынул из кармана нательный крестик на цепочке и покачал им.
— А почему цепочка разорвана? — с надеждой спросил Борис.
— Торопился очень.
Все четверо громко засмеялись. Глаза же их и стволы автоматов зорко следили за пленником. Старший поднял руку, прекратив смех, и тихо сказал:
— Снимай крест, воин. Теперь твоя очередь.
— Не сниму, агарянин. Сам я крест не сниму.
Между командой старшего и выплеском огня из обрезов автоматных стволов… за эти доли секунды… в голове Бориса пронеслись две мысли: «Вот так все буднично», потом: «Прими, Господи, дух мой!..»
Не услышал Борис резкого стрекота автоматов.
Не почувствовал даже боли от разрыва свинцом собственной плоти.
Увидел он небесный свет. Луч этого света взрезал сумрак, высвободил от тяжести грязи, и подхватил его, легкого и чистого, и понес к небесам.
Над широкой рекой светлел восход.
Нина молилась за своего сына Бориса. Впервые в жизни молилась.
Вдруг внутри своего сердца она почувствовала резкое стрекотанье, затем острую боль. Она подумала, что вот так и приходит смерть, совершенно буднично. Она уже готова была рухнуть замертво на пол, но боль внезапно растаяла.
Сначала сердце, потом все тело, потом всю комнату, потом весь ее мир, всю ее вселенную заплеснул мощный поток незримого света.
Нина ощутила присутствие сладкой благоуханной любви, которую искала она у людей, за которую принимала что-то другое, мутное и чахлое… И вот эта любовь с ней. В ней и вокруг.
Услышала она голос, ласковый, неземной: «Не плачь о сыне своем. Он теперь со Мной».
1
Мiр — вселенная, общество; мир — покой (русск., до 1918 г.).
Примечание: в тексте сохранены авторская ненормативная орфография и пунктуация.
(обратно)2
ЛТП — тюрьма для алкоголиков (лечебно-трудовой профилакторий).
(обратно)3
Армянское приветствие.
(обратно)
Комментарии к книге «Путь к отцу», Александр Петрович Петров
Всего 0 комментариев