Трумен Капоте Завтрак у Тиффани, Голоса травы Сборник
Truman Capote
Breakfast at Tiffany’s, The Grass Harp
THE GRASS HARP Copyright © 1951 by Truman Capote
BREAKFAST AT TIFFANY’S Copyright © 1958 by Truman Capote
© С. Таск, перевод, 2015
© В. Голышев, перевод, 2001
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство АЗБУКА®
Голоса травы
Посвящается мисс Сук Фолк, чью глубокуюи искреннюю привязанность мне не забыть
Глава первая
Когда я впервые услышал о голосах травы? Задолго до того, как мы поселились в кроне персидской сирени. Стало быть, не этой, а предыдущей осенью. А рассказала мне о ней не кто иная, как Долли; больше никто до такого бы не додумался: голоса травы.
Если вы выйдете из церкви за пределы города, то вам не миновать заметного холма с белыми, как кости, могильными плитами и выгоревшими бурыми цветами – баптистское кладбище. Там покоится местный люд: Талбо, Фенвики, моя мать с отцом и многочисленная родня – два десятка могил, распространившихся во все стороны, подобно корням каменного дерева. У подножия холма раскинулась прерия, поросшая высокой ковыль-травой, меняющей окраску по сезону; осенью, в конце сентября, она может поспорить с закатным солнцем, алые тени пробегают по ней огневыми сполохами, и ветер извлекает из сухих побегов живую музыку, голос арфы.
За прерией темнеет прибрежный лес. Вероятно, в один из таких сентябрьских дней, когда мы собирали в лесу коренья, Долли и сказала: «Ты слышишь? Это прерия рассказывает человеческие истории. Она знает все про тех, кто лежит на холме, кто жил когда-то, а когда мы умрем, расскажет и про нас».
После смерти мамы мой отец, коммивояжер, пристроил меня к своим незамужним кузинам, Верене и Долли Талбо, родным сестрам. Раньше меня не пускали к ним на порог. По невыясненным причинам Верена и мой отец не общались. То ли папа попросил у нее взаймы, а она отказала, то ли дала ему в долг, а он не вернул. Но можно не сомневаться, что все упиралось в деньги, так как для обоих не существовало ничего важнее, особенно для Верены, богаче которой не было никого в нашем городе. Аптека, галантерея, бакалейная лавка, бензозаправочная, контора принадлежали ей, а чтобы всем этим завладеть, потребовалась железная воля.
Короче, папа сказал, что ноги его не будет в ее доме. О сестрицах Талбо он говорил страшные вещи. Сплетня о том, что Верена «мафродит», жива и поныне, но особенно мою мать возмущали его издевки над мисс Долли Талбо; постыдился бы потешаться над тихой безобидной женщиной, говорила она.
Мне кажется, они очень любили друг друга. Мама плакала всякий раз, когда он уезжал торговать бытовой техникой. Она вышла замуж в шестнадцать и не дожила до тридцати. В день ее смерти папа сорвал с себя всю одежду и, выкрикивая ее имя, голый выбежал во двор.
На следующий день после похорон к нам пожаловала Верена. Помню, с каким ужасом я наблюдал за ее приближением: по дорожке шла худая, как плеть, красивая женщина с седыми прядками волос, черными мужеподобными бровями и кокетливой родинкой на щеке. Она открыла дверь и по-хозяйски прошла в дом. Тут надо сказать, что папа после похорон принялся ломать вещи, не в бешенстве, а спокойно и методично: забредет в гостиную, возьмет в руки какую-нибудь фарфоровую фигурку, секунду поразмышляет – и разобьет об стену. Пол и лестница были усеяны осколками стекла и разбитой посуды, на перилах висела, вся разодранная, одна из маминых ночных рубашек.
Верена окинула взором следы разгрома.
– Юджин, мне надо с тобой поговорить, – произнесла она дружеским, холодновато-приподнятым тоном, и папа ей ответил:
– Верена, ты садись. Я ждал, что ты придешь.
В тот же день к нам заглянула Доллина подружка, Кэтрин Крик, и собрала мои вещи, а папа привез меня к представительному дому в тени деревьев на улочке Талбо. Он попытался меня обнять, когда я вылезал из машины, но я с перепугу выскользнул из его рук. Жаль, что мы тогда не обнялись. Потому что несколько дней спустя по дороге в Мобил его машина пошла юзом и упала в пропасть, пролетев пятьдесят футов. Когда я снова его увидел, у него на веках лежали серебряные доллары.
Если раньше на меня никто не обращал внимания, ну разве отмечали, какой я коротышка, то теперь на меня показывали пальцем: «Бедняжка Коллин Фенвик». Я старался выглядеть жалким, зная, что всем это нравится; каждый встречный и поперечный угощал меня стаканчиком лимонада или карамельным батончиком с орехами, а в школе я впервые получал хорошие отметки. Поэтому прошло довольно много времени, прежде чем я успокоился и обратил внимание на Долли Талбо.
И сразу в нее влюбился.
А представьте, каково было ей – в доме появился шумный, всюду сующий свой нос одиннадцатилетний мальчишка. Заслышав мои шаги, она уносилась прочь, а если уж некуда было деваться, закрывалась, как скромница-роза, складывающая свои лепестки. Она была из тех, кто легко выдает себя за предмет обстановки или тень в углу – вроде есть, а вроде и нет. Она носила бесшумные туфли и простые платья до самых лодыжек – вылитая девственница. Хотя она была старше своей сестры, казалось, будто та ее удочерила, как впоследствии усыновила меня. И, попав в гравитационное поле планеты Верена, мы вращались вокруг нее, каждый по своей орбите, в разных уголках дома.
Чердак, этакий запущенный музей, заселенный старыми манекенами-призраками из вышеупомянутого галантерейного магазина, еще был примечателен гуляющими половицами, раздвинув которые можно было заглянуть практически в любую комнату. Доллина, в отличие от остальных, заставленных громоздкой строгой мебелью, ограничилась кроватью, конторкой с зеркалом и стулом. Ее можно было бы принять за монашескую келью, если бы не одно обстоятельство: потолок, стены и даже пол выкрашены в чудной розовый цвет.
Всякий раз, когда я за ней подсматривал, Долли занималась одним из двух: или, стоя перед зеркалом, подстригала садовыми ножницами и без того короткие седые с желтизной волосы, или что-то писала в коленкоровом блокноте чернильным карандашом, периодически облизывая кончик и иногда как бы пробуя на язык записываемую фразу: «Не ешьте сладкое. Конфеты и соль – верная смерть». Сейчас-то я знаю, что она писала письма, но поначалу это было для меня загадкой. Кроме Кэтрин Крик, единственной своей подруги, она ни с кем не виделась, а из дому выходила с той же Кэтрин не чаще чем раз в неделю, чтобы собрать в лесу ингредиенты для настойки от водянки, которую она варила и разливала по бутылочкам. Позже я узнал, что у нее были клиенты во всем штате, им-то и адресовались все эти письма.
Комната Верены, соединенная с Доллиной коридором, скорее напоминала контору: бюро с закрывающейся крышкой, куча гроссбухов, каталожный шкаф. После ужина, сев за стол и водрузив на нос зеленые наглазники, она переворачивала страницы своих гроссбухов и подсчитывала прибыль далеко за полночь, когда уже гасли уличные фонари. Хотя Верена со многими поддерживала деловые, можно сказать, дипломатические отношения, близких друзей у нее не было. Мужчины ее боялись, а сама она, кажется, побаивалась женщин.
Когда-то она сильно привязалась к жизнерадостной блондинке Моди Лоре Мёрфи, которая какое-то время проработала на почте, пока не вышла замуж за торговца спиртными напитками из Сент-Луиса. Расстроенная Верена публично заявляла, что он ей не пара. Поэтому все удивились, когда она подарила им поездку к Большому каньону в качестве свадебного путешествия. Назад молодожены не вернулись; возле каньона они открыли автозаправочную и изредка посылали Верене свои фотографии, снятые на «кодаке», – источник одновременно радости и печали. Иногда она полночи, даже не открыв свои гроссбухи, сидела за столом, обхватив голову руками и вперившись в разложенные перед ней снимки. Наконец, убрав их подальше, она принималась ходить по комнате с выключенным светом, и вдруг раздавался пугающий вскрик, как будто она, споткнувшись в темноте, упала.
То место на чердаке, откуда я мог заглянуть в кухню, было забаррикадировано чемоданами, словно тюками с шерстью. А ведь именно кухня как центр домашних событий была главным объектом моего интереса: там Долли проводила бóльшую часть дня, болтая со своей подружкой Кэтрин Крик. Мистер Урия взял последнюю в дом ребенком, когда та осиротела, и она, прислуживая, выросла вместе с сестрами Талбо еще на старой ферме, которую позже приспособили под железнодорожный склад. Долли она называла «сердце мое», а Верену не иначе как «Эта». Кэтрин жила на заднем дворе, во флигеле с серебристой оловянной крышей, увитом вдоль и поперек побегами каролинских бобов, в окружении подсолнухов. Себя она выдавала за индеанку, что вызывало у людей ироническую улыбку: она ведь была темнокожая, вылитый африканский ангел. Хотя, может, и не врала; во всяком случае одевалась она как настоящая индеанка: бирюзовые бусы и столько румян, что можно ослепнуть, ее щеки призывно горели, как задние фары автомобиля. Своих зубов у нее почти не осталось, и она затыкала дырки ватными тампонами, а Верена возмущалась: «Кэтрин, ты же, черт побери, не в состоянии произнести ни одного внятного слова, так пойди уже, Христа ради, к доку Крокеру, и он тебе вставит зубы!» Понять ее было трудно, это правда, и только Долли помогала нам разобраться с этой кашей во рту своей подруги. А Кэтрин было довольно, что Долли ее понимает; они проводили все время вместе, и то, что им хотелось сказать, они говорили друг дружке. Приложив ухо к стропилам, я вслушивался в волнующее журчание женских голосов, стекавших сладкой патокой по обветшалым деревянным стенам.
На чердак вела лестница в бельевом чулане, упиравшаяся в люк. Однажды я полез наверх и вдруг вижу, что люк открыт настежь, а на чердаке кто-то тихо напевает – так мурлычут себе под нос играющие сами с собой маленькие девочки. Я уже собирался вернуться, когда пение смолкло и женский голос спросил:
– Кэтрин?
– Коллин, – ответил я, высовывая голову.
Передо мной возникла нетающая снежинка Доллиного лица.
– Вот где ты бываешь, мы так и подумали. – Ее слабенький голос, казалось, вот-вот разорвется, как папиросная бумага. В чердачной полутьме на меня глядели глаза одаренного человека, горящие, прозрачные, с зеленоватой искрой, как мятное желе, и в них читалось робкое признание: я не представляю для нее угрозы. – Ты играешь здесь, на чердаке? Я говорила Верене, что с нами тебе будет одиноко. – Нагнувшись, она пошарила в недрах бочки. – Ты мне не поможешь? Погляди в такой же. Я ищу коралловый замок и мешочек с разноцветными перламутровыми камешками. Мне кажется, Кэтрин будет рада аквариуму с золотыми рыбками на день рождения. Как думаешь? Когда-то у нас был аквариум с тропическими скатами, так они друг дружку пожрали. Но я помню, как мы поехали их покупать, аж в Брютон, за шестьдесят миль. Так далеко я никогда не ездила и вряд ли еще когда-нибудь поеду. Aга, вот он, замок!
А вскоре я обнаружил и камешки, похожие на кукурузные зерна или на леденцы.
– Хотите леденец? – Я протянул ей мешочек.
– O, благодарю, – сказала она. – Обожаю леденцы, даже если они на вкус обыкновенные камешки.
Мы стали друзьями. Долли, Кэтрин и я. Мне было одиннадцать, и вот уже шестнадцать. Славы не прибавилось, но это были счастливые годы.
Я никого не приводил к себе и не собирался этого делать. Однажды я повел девушку в кино, а когда провожал ее домой, она спросила, нельзя ли ей ко мне зайти выпить воды. Если бы ее и вправду мучила жажда, я бы не отказал, но это было притворство, она просто хотела заглянуть внутрь, как и многие другие, поэтому я ей сказал, чтобы потерпела до дома. А она мне: «Всем известно, что Долли Талбо ненормальная, и ты тоже такой». Вообще-то, она мне нравилась, но тут я ее пихнул, и она пообещала, что ее брат начистит мне вывеску. Так и произошло: у меня на всю жизнь остался шрам у рта, куда он мне врезал бутылкой кока-колы.
Ну да, все говорили, что Долли – это Веренин крест и что в доме на улочке Талбо происходит такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Им виднее. Но для меня это были счастливые годы.
Зимой меня встречали из школы так: Кэтрин сразу открывала банку варенья, а Долли ставила на плиту огроменный кофейник и совала в духовку сковороду с бисквитами, а когда она потом открывала духовку, по всей кухне распространялся запах горячей ванили. Долли, законченная сластена, постоянно пекла кексы, хлеб с изюмом, разное печенье и сливочную помадку; к овощам она даже не прикасалась, а из мясного ей нравились только куриные мозги величиной с горошину, которые проглатываешь, даже не успев толком распробовать. Из-за дровяной печи и открытого камина кухня была теплая, как коровий язык. Все, что удавалось зиме, это покрыть окна изморозью, обдав их своим холодновато-голубоватым дыханием. Если какой-нибудь волшебник пожелает сделать мне подарок, пусть это будет бутылка с голосами нашей кухни, с переливами смеха и надтреснутым бормотком огня, с ароматами сливочного масла, сахара и печеного теста – только без запаха Кэтрин, роднившего ее со свиноматкой по весне. Наша кухня больше напоминала уютную гостиную с вязаным ковриком и креслами-качалками, с фотографиями котят, к которым Долли питала слабость, с геранью, что цвела круглый год, с аквариумом Кэтрин, стоявшим на столе, покрытом клеенкой, а в нем золотые рыбки, помахивая хвостами, проплывали под арками кораллового дворца. Иногда мы составляли кроссворды, поделив между собой фишки, и если Кэтрин видела, что кто-то может закончить игру раньше ее, то она свои фишки прятала. Они помогали мне с домашними заданиями; вот где сыр-бор. Долли была докой во всем, что касалось природы; она обладала нутряным чутьем пчелы, знающей, где растет самый лакомый цветок; она могла за день предсказать бурю или усыпанную ягодами смоковницу, привести тебя в грибное место, или к дуплу, где можно собрать дикий мед, или к потаенному гнезду, где цесарка отложила яйца. Стоило ей только оглядеться, как она уже понимала, что к чему.
Но по части домашних заданий Долли, как и Кэтрин, была полным профаном.
– Америка называлась Америкой задолго до Колумба. Ну да, иначе откуда бы ему знать, что он открыл Америку?
Ей вторила Кэтрин:
– Верно. «Америка» – это старое индейское слово.
Из них двоих круче была Кэтрин: она настаивала на собственной непогрешимости, и если ты не писал строго под ее диктовку, она начинала дергаться и проливала кофе. Но после ее высказывания про Линкольна – что он был наполовину негром, наполовину индейцем, с белой крапинкой – я перестал ее слушать. Даже я знал, что это не так. И все же я перед Кэтрин в долгу; если бы не она, еще не факт, что я дотянул бы до нормального человеческого роста. В четырнадцать лет я был не выше, чем Бидди Скиннер, а ведь его, я слышал, приглашали в цирк.
Не волнуйся, дружок, говорила мне Кэтрин, тебя просто надо чуть-чуть растянуть. Она меня тащила за руки и за ноги, даже за голову, как будто это яблоко, не желающее расставаться с веткой. И вот вам, пожалуйста: за два года она меня растянула с четырех футов девяти дюймов до пяти футов семи дюймов, что доказывают зарубки хлебным ножом на дверном косяке в буфетной; пусть много с тех пор воды утекло, пусть в печке гуляет ветер, а на кухне поселилась зима, эти зарубки остаются живыми свидетелями.
Хотя в целом Доллино лекарство оказывало благотворное воздействие на заказчиков, порой приходили и такие письма: «Дорогая мисс Талбо, нам больше не понадобится настойка от водянки, так как несчастная кузина Белль, – (имена менялись), – на прошлой неделе умерла, упокой Господь ее душу». Тогда наша кухня превращалась в место скорби: сложив перед собой руки и качая головами, мои подружки с горечью вспоминали обстоятельства этого дела, и Кэтрин говорила: «Долли, сердце мое, мы сделали все, что могли, но Всевышний решил иначе». Верена тоже умела подпортить настроение, постоянно вводя новые правила или восстанавливая старые: «Делайте, не делайте, стоп, начали»; мы для нее были часами, и она следила за тем, чтобы мы тикали синхронно с ней, и горе нам, если мы убегали на десять минут вперед или на час отставали, – тут же раздавался голос кукушки Верены. «Эта!» – восклицала Кэтрин, на что Долли отзывалась: «Ш-ш-ш! Ш-ш-ш!» – словно желая угомонить не столько подругу, сколько взбунтовавшийся внутренний голос. Я думаю, Верена в душе желала быть своей в кухне, но она скорее напоминала мужчину в доме, где много женщин и детей, и единственным доступным для нее способом установить с нами контакт были эмоциональные взрывы: «Долли, избавься от этого кота, если ты не хочешь, чтобы у меня разыгралась астма! Кто оставил в ванной льющуюся воду? Кто сломал мой зонтик?» Ее дурное настроение растекалось по дому, как едкий желтый туман. «Эта!» – «Ш-ш-ш, ш-ш-ш!»
Раз в неделю, обычно по субботам, мы отправлялись в лес на весь день. Кэтрин зажаривала цыпленка и посыпала специями дюжину сваренных вкрутую яиц, а Долли паковала шоколадный слоеный пирог и запас волшебной помадки. И вот, укомплектованные, с тремя пустыми мешками из-под зерна, мы шли церковной дорогой мимо кладбища и дальше через поле с ковыль-травой.
Перед самым входом в лес росла двуствольная персидская сирень, то есть на самом деле два дерева, но их ветви так переплелись, что можно было перелезть с одного на другое, к тому же их соединял шалаш, просторный, основательный, всем шалашам шалаш, такой большой плот в лиственном море. Мальчишки, его построившие, если они, конечно, живы, должны быть глубокими стариками, ведь ему уже было лет пятнадцать-двадцать, когда Долли впервые его обнаружила, а к тому времени, когда она показала его мне, прошло еще четверть века. Попасть в него было не труднее, чем подняться по лестнице: ставишь ноги на сучки, а руками хватаешься за надежные вьющиеся стебли; даже Кэтрин с ее грузными бедрами и жалобами на ревматизм запросто одолевала подъем. Но любви к шалашу она при этом не испытывала. Она не понимала, в отличие от Долли, объяснившей мне, что это корабль, на котором ты плывешь вдоль затуманенного берега наших грез. Помяните мое слово, говорила Кэтрин, эти старые доски держатся на гуляющих гвоздях, и когда доски подломятся, наши головы треснут вместе с ними.
Оставив провизию в шалаше, мы рассредоточились по лесу, каждый со своим мешком для лечебных трав и листьев и особых корешков. Никто, даже Кэтрин, не знал, что входит в настойку от водянки, Долли держала это в тайне, и нам не разрешалось заглядывать в ее мешок, который она прижимала к себе так, будто прятала там младенца с голубыми волосами, заколдованного принца. Вот ее рассказ:
– Давным-давно, в далеком детстве, – (Верена еще не распрощалась с молочными зубами, а Кэтрин была ростом со столбик в ограде), – здесь бывало цыган не меньше, чем птиц в зарослях ежевики, – не то что сейчас, когда за целый год тебе встретятся трое или четверо. Объявлялись они по весне, нежданно, как розовые побеги кизила, причем повсюду – на дороге, в окрестных лесах. Нашим мужчинам они не нравились, папа, твой внучатый дядя Урия, говорил, что застрелит любого, если поймает его на нашем участке. Поэтому я помалкивала, что видела, как цыгане набирали воду в нашей речке или зимой воровали попáдавшие на землю орехи пекан. Как-то раз, в апреле, я пошла под дождем в хлев, где недавно отелилась Пеструха, и там увидела трех цыганок – двух старух и одну молоденькую, совсем голую, которая елозила на ложе из кукурузной ботвы. Когда они поняли, что я их не боюсь и не побегу на них доносить, одна из старух попросила меня принести огарок. Я пошла в дом за свечой, а когда вернулась, та, что меня послала, держала за ножки, вниз головой, красного кричащего ребеночка, a вторая доила Пеструху. Я им помогла искупать младенца в теплом молоке и завернуть его в шаль. А потом одна старуха взяла меня за руку и сказала: «Сейчас я тебя обучу стишку, это мой тебе подарок». Стишок был про вечнозеленую кору и стрекоз в зарослях папоротника, в общем, про все, что мы находим в нашем лесу. «Вари травку-золотянку, чтобы вылечить водянку». Утром цыганок уже не было. Я искала их в поле и на дороге, но все, что мне от них осталось, это выученный стишок.
Перекликаясь, ухая, как совы среди дня, мы трудились все утро в разных уголках леса, а в полдень с мешками, набитыми ободранной корой и нежными кореньями, снова забирались в зеленую паутину персидской сирени и раскладывали провизию. У нас была проточная вода в стеклянной банке, а в термосе горячий кофе на случай, если кто-то продрогнет, ну а жирные от цыпленка и липкие от помадки пальцы мы вытирали скомканными листьями. Позже, когда мы гадали по цветам и рассказывали друг другу свои сны, нам казалось, что мы плывем сквозь остановившееся время на зеленом плоту, мы были такой же неотъемлемой частью дерева, как посеребренные солнцем листья и усевшийся на ветку козодой.
Примерно раз в году я наведываюсь к дому на улочке Талбо и заглядываю во двор. И вот вчера я там наткнулся на перевернутую старую чугунную бочку; она лежала в лопухах, точно упавший черный метеорит. Когда-то Долли стояла над ней, вытряхивая из мешков в кипящую воду наши травяные сборы и помешивая бурое, как табачный плевок, варево спиленной ручкой метлы.
А мы с Кэтрин, подручные ведьмы, наблюдали со стороны. Позже мы помогали ей разливать варево по бутылкам, а поскольку от него шли испарения, которые выбивали обычную пробку, я скручивал специальные затычки из туалетной бумаги. Продавалось в среднем шесть бутылок в неделю, по два доллара каждая. Вырученные деньги, решила Долли, принадлежали всем троим, и мы их сразу спешили потратить. Мы заказывали все подряд по рекламе в журналах: «Учись резьбе по дереву», «Пачизи: игра для старых и молодых», «Базука доступна любому». Однажды мы послали деньги за самоучитель французского языка. Моя идея: у нас будет свой тайный язык, недоступный для Верены и прочих. Долли захотела попробовать, но дальше «Passez-moi[1] ложку» у нее не пошло, а Кэтрин, выучив «Je suis fatigué»[2], больше книжку не открывала, так как ей этого вполне хватило.
Верена, хотя и поговаривала, что, если кто-то отравится, у нас будут неприятности, особого интереса к настойке от водянки не проявляла. Но в один прекрасный день мы подсчитали прибыль за год и поняли, что с нее надо платить налоги. Тут уж Верена начала задавать вопросы: для нее деньги были этакой дикой кошкой, по следу которой она кралась, как опытный охотник, приглядываясь к каждой сломанной веточке. Какие ингредиенты, желала она знать, входят в настойку? Долли была польщена таким интересом и чуть не хихикала, однако замахала руками и ответила уклончиво: «Да разные, ничего особенного».
Верена вроде как оставила эту тему, притом что за ужином она частенько задумчиво посматривала на сестру, а однажды, когда мы втроем собрались во дворе вокруг бочки с варевом, я глянул вверх и увидел в окне Верену, пристально следившую за всем процессом. Я думаю, к тому времени она уже составила план действий, но первый шаг был сделан летом.
Два раза в году, в январе и в августе, Верена ездила за покупками в Сент-Луис или Чикаго. В то лето, когда мне исполнилось шестнадцать, она отправилась в Чикаго и через две недели вернулась в сопровождении некоего доктора Морриса Ритца. Естественно, все задавались вопросом, кто такой Моррис Ритц. В галстуке-бабочке и развеселых пестрых костюмах, с синими губами и блестящими бегающими глазками, он напоминал мерзкую мышь. Говорили, что он поселился в лучшем номере отеля «Лола» и на ужин ест стейки в «Кафе Фила». Он ходил по улицам с важным видом, вертя напомаженной головой в сторону каждого встречного. Друзей у него не было, и появлялся он исключительно в компании Верены, при этом она ни разу не привела его в дом и никогда не упоминала его имени, пока однажды Кэтрин, набравшись наглости, не спросила: «Мисс Верена, а кто этот смешной человечек доктор Моррис Ритц?» Тут Верена побелела и ответила: «Не вижу в нем ничего смешного, в отличие от некоторых».
Отношения Верены с коротышкой-евреем из Чикаго люди находили скандальным: он был на двадцать лет моложе ее. Пронесся слушок, что они чем-то занимаются на старом консервном заводе в другом конце города. И вправду занимались, как выяснилось позже, но не тем, о чем думали парни в бильярдной. Почти каждый день все видели, как Верена и доктор Моррис Ритц направлялись в сторону фабрики – заброшенного, полуразрушенного каменного строения с зияющими провалами вместо окон и просевшими дверями. Лет десять никто туда не захаживал, кроме школьников, куривших там сигареты и устраивавших обнаженку. И вот в начале сентября из заметки в «Курьере» мы узнали, что Верена купила консервный завод, только там не говорилось, что она собирается с ним делать. А вскоре Верена велела Кэтрин зарезать двух кур, так как в воскресенье к нам на ужин пожалует доктор Моррис Ритц.
За все время, что я там жил, Моррис Ритц был единственным, кого пригласили на улочку Талбо поужинать. В общем, по многим причинам это было событие. Кэтрин и Долли сделали весеннюю уборку: выбили ковры, принесли с чердака китайский фарфор, натерли во всех комнатах полы, заблестевшие от воска и лимонного глянца. Гостя ждали жареные цыплята и ветчина с английским горошком и сладким картофелем, рулеты, банановый пудинг, два разных сладких торта и фруктовое мороженое из дежурной аптеки.
В воскресенье днем Верена зашла в столовую с проверкой; обеденный стол с раскидистым букетом роз персикового цвета в середке и рядами причудливо разложенных серебряных приборов, казалось, накрыт на двадцать персон, а стульев стояло только два. Верена приставила еще парочку, на что Долли отозвалась слабым голосом, что Коллин, если захочет, может ужинать в столовой, но лично она поест вместе с Кэтрин на кухне. Верена топнула ногой:
– Не морочь мне голову, Долли. Это важно. Моррис специально придет, чтобы с тобой познакомиться. И вот что, подними повыше голову, сделай одолжение. Я не могу смотреть, когда ты ходишь понурая.
Долли, не на шутку перепугавшись, спряталась у себя в комнате, и, после того как гость напрасно ее прождал, меня послали за ней. Она лежала на розовой постели с влажной фланелькой на лбу, а рядом сидела Кэтрин, вся такая лоснящаяся и нарумяненная, ну чисто леденец на палочке. Я сразу понял, какое количество ватных тампонов напихала она в рот, стоило ей прошамкать:
– Солнышко, вставай, а то вконец изомнешь чудное платьице.
Это платье из набивного ситца Верена привезла из Чикаго. Долли села на постели, чтобы разгладить складки, и тут же снова легла.
– Скажи Верене, что я ужасно сожалею, – пробормотала она жалобно.
Я вернулся со словами, что Долли заболела. Я сама разберусь, сказала Верена, и удалилась командирским шагом, оставив меня наедине с доктором Моррисом Ритцем. Какой же он был противный.
– Тебе, стало быть, шестнадцать. – Он мне подмигнул своими нахальными глазками, сначала одним, потом другим. – И уже выдрючиваешься, а? Уговори старушку в следующий раз взять тебя с собой в Чикаго. Там тебе будет перед кем повыдрючиваться.
Он прищелкнул пальцами и затопотал своими шик-блеск востроносыми туфлями, как будто станцевал водевильный номер; его можно было бы принять за чечеточника или за газировщика, если бы он не ходил с плоским чемоданчиком, что предполагает более серьезные занятия. Интересно, подумал я, что он за доктор; я уже собирался его об этом спросить, но тут вернулась Верена, ведя под локоть сестру.
Ни вечерние тени, ни обитая тканью мебель не могли ее себе присвоить. Не поднимая глаз, она протянула руку, и доктор Ритц так грубо ее схватил и так крепко сжал, что Долли едва не потеряла равновесие.
– О, мисс Талбо! Для меня это такая честь! – Он лихо завернул свой галстук-бабочку.
Мы сели за стол, и Кэтрин принесла курицу. Она обслужила Верену, затем Долли, а когда очередь дошла до доктора, он заявил:
– Признаться, в курице для меня существуют только мозги. Мэм, у вас, случайно, не осталось на кухне ничего такого?
Кэтрин уставилась на свой кончик носа, так что глаза у нее чуть не съехались к переносице. Путаясь языком в ватных тампонах, она кое-как выдавила:
– Мозги на тарелке у Долли.
– Ох уж этот южный акцент! – ужаснулся он.
– Она говорит, что мозги лежат у меня на тарелке, – пояснила Долли, и щеки у нее стали цвета Кэтриных румян. – Но я буду рада отдать их вам.
– Ну, если вы не возражаете…
– Она нисколько не возражает, – вмешалась Верена. – Она вообще ест только сладкое. Вот, Долли, возьми банановый пудинг.
Тут доктор Ритц расчихался.
– Эти розы… у меня аллергия…
– Господи! – Увидев возможность сбежать на кухню, Долли схватила хрустальную вазу, но та, выскользнув из рук, упала и разбилась, розы полетели в подливку, а подливка в нас. – Ну вот, – сказала она сама себе, готовая заплакать, – это безнадежно.
– Нет ничего безнадежного. Долли, сядь и съешь свой пудинг, – сказала ей Верена твердым, ободряющим тоном. – У нас для тебя есть приятный сюрприз. Моррис, покажите ей эти чудесные ярлычки.
Доктор Ритц, перестав стирать с рукава подливку и пробормотав: «Ничего страшного», ушел в прихожую и вернулся с чемоданчиком. Перелистав кипу бумаг, он наконец наткнулся на большой конверт и вручил его Долли.
В конверте обнаружились липучки, треугольные ярлычки с оранжевой надписью «Красавица-цыганка с настойкой от водянки» и нечетким портретом женщины в бандане, с золотыми кольцами серег в ушах.
– Высший класс, а? – сказал доктор Ритц. – Сделано в Чикаго. Нарисовал мой приятель, настоящий художник.
Долли перебирала ярлычки с озадаченно-настороженным выражением лица, пока Верена не спросила ее:
– Ты довольна?
Ярлычки задрожали вместе с пальцами.
– Я не совсем понимаю…
– Все ты понимаешь. – Верена растянула губы в улыбке. – Это же очевидно. Я рассказала Моррису, чем ты занимаешься, и он придумал замечательную надпись.
– «Красавица-цыганка с настойкой от водянки». Очень броско, – похвалился доктор. – То, что требуется в рекламе.
– Для моей настойки? – спросила Долли, не поднимая глаз. – Но мне не нужны ярлычки, Верена. Я все пишу сама.
Доктор Ритц щелкнул пальцами:
– Отличная идея! Ярлычки с как бы рукописным шрифтом. Личное послание, а?
– Мы уже достаточно денег потратили, – окоротила его Верена и повернулась к Долли. – На этой неделе мы с Моррисом едем в Вашингтон оформить авторское право и запатентовать настойку – естественно, на твое имя. Я это к тому, что ты должна прямо сейчас написать формулу лекарства.
Лицо у Долли вытянулось, и все ярлычки веером разлетелись по полу. Опершись на стол, она встала, черты лица постепенно подсобрались, она подняла голову и с прищуром поглядела на доктора Ритца, на сестру.
– Так не годится, – тихо сказала она и, сделав несколько шагов, взялась за дверную ручку. – Так не годится. У тебя нет такого права, Верена. И у вас, сэр.
Я помог Кэтрин очистить стол: загубленные розы, неразрезанные торты, овощи, к которым никто не притронулся. Верена покинула дом вместе с гостем; из окна кухни мы видели, как они пошли в сторону центра, покачивая головами. А мы разрезали шоколадный торт и понесли его Долли.
– Ш-ш-ш! Ш-ш-ш! – зашептала она, как только Кэтрин начала перемывать косточки «Этой». Однако взбунтовавшийся внутренний голос быстро перерос в хрипловатый крик, призванный одолеть оппонента: – Ш-ш-ш! Ш-ш-ш! – так что Кэтрин пришлось ее приобнять со словами:
– Сама ш-ш-ш.
Мы достали колоду миссионерских карт и разложили их на постели. Кэтрин тут же вспомнила, что сегодня воскресенье и мы рискуем получить еще одну черную метку в Книге Судного дня, а впрочем, рядом с ее именем их и без того хватает. Ее слова заставили нас задуматься, и мы решили вместо игры погадать на картах. Уже в сумерках вернулась домой Верена. Мы услышали ее шаги в коридоре, и она вошла без стука. Долли, в этот момент рассказывавшая мне мою судьбу, схватила меня за руку.
Верена сказала:
– Коллин, Кэтрин, вы свободны.
Кэтрин хотела вместе со мной подняться на чердак, но побоялась за свое нарядное платье, так что я поднялся один. Хотя сучковое отверстие открывало отличный вид на розовую комнату, весь обзор закрыла шляпа Верены, которую та забыла снять. Такая соломенная шумовка, украшенная гроздью целлулоидных фруктов.
– Вот факты, – сказала она, и фрукты задрожали, замерцали в голубой дымке. – Две тысячи за старую фабрику. Сейчас там работает Билл Тейтем и еще четверо плотников за восемьдесят центов в час. Уже заказано оборудования на семь тысяч долларов, не говоря уже о гонораре такого специалиста, как Моррис Ритц. И все ради кого? Ради тебя!
– Ради меня? – Опечаленный голос Долли упал, как сумерки за окном. Она нервно ходила по комнате, и за ней всюду следовала ее тень. – Мы одной крови и плоти, и я тебя нежно люблю всем сердцем. Я могу это доказать, отдав тебе единственное, что мне принадлежит, и тогда оно станет твоим. Но пожалуйста, Верена, – голос ее дрогнул, – пусть хотя бы эта малость принадлежит мне.
Верена включила свет.
– Ты готова отдать. – В голосе, как и в ее горьком взгляде, было что-то стальное. – Разве я не отдавала тебе все, работая год за годом, словно батрак в поле? Этот дом, эти…
– Ты отдавала мне все, – деликатно перебила ее Долли. – Мне, и Кэтрин, и Коллину. Но мы тоже внесли свой маленький вклад, поддерживая этот дом в чистоте и порядке, разве нет?
– Да уж. – Верена сдернула с головы шляпу. Кровь прилила к щекам. – Вы с твоей бубнящей подругой постарались. Ты никогда не задумывалась, почему я никого не приглашаю в дом? Очень просто: мне стыдно. Вот чем сегодня закончилось.
Я услышал, как Долли задохнулась.
– Прости, – пробормотала она еле слышно. – Ну пожалуйста. Мне всегда казалось, что у нас здесь есть свой угол и что мы тебе нужны. Но все будет хорошо, Верена. Мы уйдем.
Верена вздохнула:
– Бедняжка Долли. Бедная ты, бедная. Куда же вы уйдете?
Чуть замедленный ответ был как полет мотылька:
– Я знаю место.
Позже я ждал в постели, когда придет Долли поцеловать меня на сон грядущий. Моя комната, находившаяся за гостиной, на отшибе, досталась мне в наследство от мистера Урии Талбо, отца семейства.
Верена перевезла его сюда, старого и слабоумного, с фермы, и в этой комнате он умер, не понимая, где находится. Хотя он умер десять или пятнадцать лет назад, запахи стариковской мочи и табака до сих пор не выветрились из матраса и чулана, где на полке лежало единственное его достояние, захваченное с фермы, – маленький желтый барабан. В мои годы он маршировал в полку южан, выбивая дробь и напевая. Долли рассказывала, что девочкой она любила просыпаться зимним утром под распевы отца, зажигающего камины в доме. А после его смерти она порой узнавала знакомые мелодии в пении ковыль-травы.
– Это ветер, – возражала Кэтрин.
На что Долли говорила:
– Ветер – это мы: он собирает и запоминает наши голоса, чтобы их потом подхватили полевые травы. Я слышала папу, точно тебе говорю.
В ту сентябрьскую ночь ветер, пробираясь сквозь упругую порыжевшую траву, высвобождал голоса ушедших, а среди них, возможно, и старика, в чьей постели я уже начинал задремывать. В какой-то момент я почувствовал, что Долли наконец ко мне пришла, и я проснулся, ощущая ее присутствие, вот только было уже почти утро, пробивавшиеся лучи напоминали распускающиеся цветы, и где-то вдали запели петухи.
– Ш-ш-ш, Коллин, – прошептала Долли, склонившись надо мной. На ней был зимний шерстяной костюм и дорожная шляпа с вуалью, закрывавшей лицо. – Я только хотела тебе сказать, куда мы собираемся.
– В шалаш на дереве? – спросил я, решив, что мне это снится.
Долли кивнула:
– Да. Пока мы не определимся с нашими дальнейшими планами.
Увидев, что я не на шутку испугался, она накрыла мой лоб ладонью.
– Ты с Кэтрин? А как же я? – Меня пробил озноб. – Вы не можете меня бросить.
Ударили часы на городской ратуше; Долли словно ждала окончания боя, чтобы принять решение. Часы пробили пять, и еще не отзвенел последний удар, как я уже соскочил с кровати и начал быстро одеваться. Долли ничего не оставалось, кроме как напомнить:
– Не забудь расческу.
Кэтрин поджидала нас во дворе, согнувшись под тяжестью клеенчатой сумки. Глаза у нее опухли от слез; Долли же, на удивление невозмутимая и уверенная в своих действиях, ее успокоила:
– Кэтрин, не переживай, вот устроимся на новом месте и пошлем за твоими золотыми рыбками.
Мы на цыпочках прошли под закрытыми окнами Верены и молча выбрались за ворота. Нас облаял фокстерьер, а так на улицах не было ни души, и видеть нас мог разве что полуночничающий заключенный из окна тюрьмы. В прерию мы ступили вместе с восходом солнца. Доллина вуаль затрепетала на утреннем ветру. Пара фазанов, на чье гнездо мы случайно набрели, выскочила из-под ног, прибив своими стальными крыльями красную, как петушиный гребень, траву. Наша персидская сирень являла собой уже осеннюю чашу, зеленоватую с золотым отливом.
– Вот загремим и свернем себе шею, – пробурчала Кэтрин, когда мы полезли на дерево и на нас сверху обрушилась роса.
Глава вторая
Если бы не Райли Хендерсон, вряд ли кто-то узнал бы, во всяком случае так скоро, что мы живем на дереве.
Кэтрин принесла в клеенчатой сумке остатки воскресного ужина, и мы наслаждались на завтрак курицей и тортом, когда по лесу пронеслось эхо ружейного выстрела. Мы замерли с застрявшим в горле куском торта. Из-за деревьев сначала вынырнула натасканная на птиц, лоснящаяся охотничья собака, а за ней появился Райли Хендерсон с дробовиком через плечо и гирляндой истекающих кровью, связанных хвостами белок вокруг шеи. Долли опустила вуаль, словно желая спрятаться среди листвы.
Он остановился неподалеку и вскинул ружье в ожидании цели, отчего его настороженное загорелое моложавое лицо сразу напряглось. Не выдержав напряжения, Кэтрин закричала:
– Райли Хендерсон, только в нас не стреляй!
Ствол дернулся, охотник задрал голову, и белки закачались, как слишком свободное ожерелье. Разглядев нас на дереве, он закричал:
– Привет, Кэтрин Крик. Привет, мисс Талбо. Что вы там делаете? Вас туда дикая кошка загнала?
– Просто сидим, – поспешно ответила Долли, словно опасаясь, что Кэтрин или я что-то не то ляпнем. – Богатый у тебя урожай белок.
– Возьмите парочку. – С этими словами он отвязал двух. – Вчера мы ели на ужин, очень нежное мясо. Подождите, я вам их доставлю.
– Не надо, просто положи на землю.
Но он сказал, что набегут муравьи, и полез на дерево. Его голубая рубашка была в пятнах беличьей крови, и даже в жесткой шевелюре цвета дубленой кожи посверкивали красные капельки; от него пахло порохом, а его простодушное, правильное лицо было цвета корицы.
– Шалаш на дереве, обалдеть! – Он постучал каблуком по доскам, словно проверяя их надежность. И тут же получил отповедь от Кэтрин: еще несколько таких ударов, и от шалаша ничего не останется. – Это ты построил, Коллин? – спросил он, и я чуть не задохнулся от радости: он назвал меня по имени! Я-то думал, что Райли Хендерсон меня в упор не видит. А для меня он был о-го-го.
Ни о ком в нашем городе столько не говорили, сколько о Райли Хендерсоне. Люди постарше – со вздохами, а его более или менее сверстники вроде меня с восхищением выдыхали: «Ах, паршивец». Он позволял нам завидовать ему издалека, но любить его, дружить с ним – это ни-ни.
Про него все известно.
Родился он в Китае, где его отец, миссионер, был убит во время восстания. Его мать, Роза, уроженка здешних мест. Я ее никогда не видел, но люди говорят, она была красавицей, пока не стала носить очки. А еще она разбогатела, получив от деда большое наследство. Из Китая она вернулась вместе с пятилетним Райли и его двумя младшими сестричками и поселилась в доме своего неженатого брата, мирового судьи Горация Холтона, тучного девственника с желтой, как айва, кожей. С годами Роза Хендерсон начала чудить: она пригрозила Верене судом за то, что та ей продала платье, севшее после первой стирки; в наказание маленького Райли она заставила его скакать по двору на одной ноге, повторяя вслух таблицу умножения, хотя в принципе смотрела сквозь пальцы на его шалости; когда же пресвитерианский священник попробовал наставить ее на путь истинный, то в ответ услышал, что она ненавидит своих детей и лучше бы они все умерли.
И ведь не шутила, так как в одно прекрасное рождественское утро она заперлась в ванной, чтобы утопить своих девочек; говорят, Райли сломал дверь топориком – непростая задача для десятилетнего мальчишки, или сколько там ему было. После этого Розу отправили в психиатрическую лечебницу на побережье Мексиканского залива, где она, возможно, живет и поныне – по крайней мере я не слышал, что она умерла. Райли же и дядя Гораций не могли ужиться вместе.
Как-то вечером он позаимствовал «олдсмобиль» Горация и рванул в клуб на танцы вместе с Мейми Кёртис. Она была настоящая молния и лет на пять старше Райли, которому на тот момент было не больше пятнадцати. Узнав, где они, Гораций попросил шерифа отвезти его в клуб; сказал, что Райли арестуют и для него это будет хорошим уроком. Но Райли заявил шерифу, что арестовывать надо другого. Перед всей толпой он обвинил дядю в том, что тот прикарманил денежки Розы, предназначавшиеся для него и сестер. Он предложил им выяснить отношения на месте, а когда Гораций попробовал его осадить, он заехал дяде в глаз. Шериф посадил Райли в каталажку, но судья Кул, старый друг Розы, затеял расследование, и все подтвердилось: Гораций переводил деньги Розы на свой банковский счет. Дядя быстренько собрал вещички и укатил поездом в Новый Орлеан, где, как мы узнали несколько месяцев спустя, он, как священник, совершал романтические свадебные обряды под луной на прогулочном пароходе по Миссисипи.
Отныне Райли стал сам себе хозяин. На деньги, взятые в счет будущего наследства, он купил красный гоночный автомобиль и катал всех шлюх подряд по окрестностям; из приличных девушек в этой машине были замечены только его сестры, которых он вывозил по воскресеньям, чтобы медленно сделать почетный круг на городской площади. Они были прехорошенькие, но радостей на их долю выпало не много, так как он с них глаз не спускал и парни боялись к ним приблизиться. Дом убирала надежная цветная женщина, а так они жили втроем. Одна из сестер, Элизабет, училась в моем классе и получала сплошные пятерки. Райли же, хотя школу бросил, не якшался с бездельниками-бильярдистами, предпочитая охоту или рыбную ловлю. Будучи хорошим плотником, он много чего полезного сделал по дому, а как механик смастерил особый клаксон, напоминавший паровозный свисток, который просто разрывался по вечерам, когда Райли летел на танцы в соседний город. Я мечтал о нашей дружбе, почему нет, он ведь был всего на два года старше меня. Но, кажется, он заговорил со мной лишь однажды. Щеголеватый, в белой фланелевой паре, он зашел по дороге на танцы в нашу аптеку, где я субботними вечерами иногда работал на подхвате, и попросил «Тени»[3], но я не знал, о чем идет речь, поэтому он зашел за прилавок и сам достал из ящика упаковку с добродушным смехом. Хуже не придумаешь: теперь он убедился в том, что я придурок, а значит мы никогда не станем друзьями.
– Съешь кусок торта, Райли, – сказала Долли.
Он спросил, всегда ли мы устраиваем пикник в такую рань, и одобрил эту идею.
– Все равно что ночное купание, – сказал он. – Я сюда прихожу, пока еще темно, и плаваю в речке. В следующий раз, когда устроите здесь пикник, дайте мне знать.
– Приходи хоть каждое утро, – сказала Долли, поднимая вуаль. – Какое-то время, я так думаю, мы здесь еще пробудем.
Райли наверняка счел это приглашение странным, однако промолчал. Он предложил сигареты, и Кэтрин взяла одну, получив замечание от Долли:
– Кэтрин Крик, ты же за всю жизнь ни разу не притронулась к табаку.
А та высказалась в том духе, что, возможно, она что-то упустила:
– Наверно, приятная штука, раз его все так расхваливают. Долли, сердце мое, в нашем возрасте нужны маленькие радости.
Долли прикусила губу.
– Что ж, пожалуй, в этом нет особого вреда, – сказала она и тоже взяла сигаретку.
Две вредные привычки способны свести мальчика с ума (по словам мистера Хэнда, поймавшего меня с окурком в школьной уборной), и от одной из них, сигарет, я отказался двумя годами ранее – не из страха, что они сведут меня с ума, а из опасения, что курение замедляет рост. Впрочем, на тот день Райли был уже не выше меня, хотя могло показаться иначе, поскольку он ходил по-ковбойски вальяжно, как такой неуклюжий верзила. Вот почему я взял сигаретку, и Долли, выпустив изо рта дым без затяжки, заметила, что нас всех стошнит; но никого не стошнило, и наутро Кэтрин объявила, что в следующий раз она хочет попробовать трубку, мол, трубочный табак такой ароматный. И тут Долли нас удивила: оказывается, Верена покуривала трубку, о чем я и не подозревал.
– Уж не знаю, как сейчас, но когда-то у нее была трубка и табакерка «Принц Альберт», куда она крошила половинку яблока. Но об этом ни слова, – прибавила она для Райли, который напомнил о себе громким смехом.
Обычно, поймав на себе взгляды в толпе или за рулем, Райли напрягался, как бы готовый в случае чего ответить, а тут, в кроне персидской сирени, вид у него был расслабленный, лицо то и дело озаряла улыбка, как будто он хотел выказать нам дружеское расположение, если не стать нашим другом. Долли, со своей стороны, держалась непринужденно и радостно в его компании. Она его точно не боялась – возможно, потому, что мы сидели в шалаше, а шалаш был нашим домом.
– Спасибо за белок, сэр, – сказала Долли, видя, что он собрался уходить. – Приходи еще.
Он спрыгнул на землю.
– Вас подвезти? Моя машина стоит возле кладбища.
– Ты очень добр, но нам, в сущности, некуда идти, – ответила Долли.
Он с усмешкой вскинул дробовик и навел дуло на нас. Кэтрин закричала:
– По тебе розги плачут.
А он засмеялся и, помахав нам рукой, припустил вслед за своей разразившейся лаем охотничьей собакой. Долли весело сказала:
– А давайте еще по сигаретке! – (Пачку-то он оставил.)
К тому времени, когда Райли добрался до города, в воздухе уже жужжали новости, как рой растревоженных пчел: эта троица сбежала из дома посреди ночи! Ни я, ни Кэтрин не знали о том, что Долли оставила записку, и Верена обнаружила ее, когда пошла за утренним кофе. Если я правильно понял, смысл ее был в том, что мы уходим и больше Верену не побеспокоим. Та сразу же позвонила в отель «Лола» своему другу Моррису Ритцу, и они вдвоем отправились оповещать шерифа. Благодаря напору Верены он сразу включился в дело. Такой бойкий, нахрапистый парень с брутальной нижней челюстью и потупленным взором карточного шулера по имени Юний Кэндл (да-да, сегодня он сенатор!). Собрали поисковую партию, разослали телеграммы шерифам соседних городов. Спустя годы, когда недвижимое имущество Талбо пошло с молотка, на глаза мне попался оригинал телеграммы, кажется написанной рукой доктора Ритца: «Разыскиваются путешествующие вместе: Долли Августа Талбо, белая, 60 лет, желтовато-седые волосы, худощавая, рост 5 футов 3 дюйма, глаза зеленые, возможно, не в себе, но вряд ли представляет опасность, особая примета: любит кондитерские изделия, поэтому развешать объявления по пекарням. Кэтрин Крик, негритянка, выдает себя за индеанку, около 60, беззубая, нечленораздельная речь, приземистая и грузная, физически развитая, представляет угрозу. Коллин Талбо Фенвик, белый, 16 лет, но выглядит моложе, рост 5 футов 7 дюймов, блондин, глаза серые, худой, сутулится, шрам в углу рта, от природы замкнутый. Все трое находятся в бегах». Они не могли далеко уйти, заявил на почте Райли, и начальница, миссис Питерс, тут же кинулась к телефону сообщить, что Райли Хендерсон видел нас в лесу неподалеку от кладбища.
А в это самое время мы мирно обустраивали наш шалаш. Из клеенчатой сумки Кэтрин достали розовато-золотистое одеяльце, колоду карт, мыло, рулоны туалетной бумаги, апельсины и лимоны, свечи, сковородку, бутылку ежевичного вина и две обувные коробки с едой. Кэтрин похвасталась, что унесла из подсобки все, что можно, не оставив «Этой» даже бисквита на завтрак.
Позже мы все пошли к ручью омыть ноги и лицо в холодной воде. В нашем лесу ручьев не меньше, чем прожилок на листике: чистые и говорливые, они изгибаются и впадают в речку, которая пробирается через лес, подобно зеленому аллигатору. У Долли вид был тот еще: по щиколотку в воде, в зимнем костюмчике, с подтянутой до колен юбкой и лезущей в лицо вуалью, назойливой, как туча комаров.
– Долли, зачем тебе эта вуаль? – спросил я.
А она:
– Разве дама, отправляясь в путешествие, не должна надевать дорожную вуаль?
Вернувшись на дерево, мы выпили чудесного оранжада и поговорили о будущем. Все, чем мы располагали, это сорок семь долларов наличными и какая-то ювелирка, прежде всего золотое колечко студенческого братства, найденное Кэтрин в свиных потрохах, которыми шпиговала сардельки. За сорок семь долларов, сказала она, можно доехать автобусом куда угодно; кто-то из ее знакомых добрался до Мексики всего за пятнадцать баксов. Но Долли и я эту идею не поддержали: мы ведь не знаем языка. К тому же, сказала Долли, мы не должны покидать пределы штата, даже нашего леса, иначе как мы будем готовить настойку от водянки?
– Я вам так скажу, нам надо поселиться здесь. – Она огляделась вокруг с задумчивым видом.
– На старом дереве? – уточнила Кэтрин. – Даже не думай, сердце мое. – Тут ей пришла в голову новая мысль. – Ты помнишь, мы читали в газете про человека, который купил замок за океаном и по кусочкам перевез его сюда? Помнишь? Мы могли бы погрузить мой флигель в повозку и перевезти сюда. – На возражения Долли, что, дескать, флигель принадлежит Верене и не нам его увозить, Кэтрин заметила: – Ты, золотце, ошибаешься. Если ты кормишь мужчину, обстирываешь, рожаешь ему детей, то ты с этим мужчиной обручена, он твой. Если ты подметаешь в доме, поддерживаешь огонь, готовишь еду в печи, если ты все это делаешь с любовью, то ты с этим домом обручена, он твой. По мне, так оба дома в глазах Господа Бога принадлежат нам, а «Эту» мы вправе выставить за дверь.
У меня родилась идея: на речке стоит наполовину затопленный, позеленевший от воды, заброшенный плавучий дом; когда-то он принадлежал пожилому мужчине, зарабатывавшему на жизнь ловлей сома и изгнанному из города после официального запроса о женитьбе на пятнадцатилетней цветной девушке. Так почему бы нам не поселиться в плавучем доме, предварительно его обустроив?
На что Кэтрин ответила, что она бы предпочла прожить остаток дней на земле.
– Там, где поселил нас Господь.
Она перечислила и другие его замыслы, в том числе что деревья были предназначены для обезьян и птиц. Вдруг она замолчала и, наподдав нам локтями, с оторопью показала пальцем вниз, туда, где за лесом открывалась прерия.
Оттуда прямо к нам, с суровой торжественностью, направлялась представительная компания: судья Кул, преподобный Бастер и миссис Бастер, миссис Мейси Уилер, а впереди шериф Юний Кэндл в высоких ботинках на шнуровке и с болтающимся на бедре пистолетом. Подсвеченные солнцем пылинки кружились, как желтые мотыльки, ежевичные кусты цепляли идущих за накрахмаленную городскую одежку; вьющийся стебель хлестнул Мейси Уилер по ноге, и она с криком отпрыгнула назад. Я громко прыснул.
Услышав мой смех, они подняли головы, и на лицах появилось выражение озадаченности и ужаса, как если бы они пришли в зоопарк и по ошибке оказались в клетке. Шериф Кэндл вразвалку выдвинулся вперед с пальцем на курке, глаза – две щелки, словно щурился на солнце.
– Вот что… – начал он, но миссис Бастер его оборвала:
– Шериф, мы ведь договорились, что предоставим это его преподобию. – Она твердо следовала правилу: первое слово, всегда и во всем, за ее супругом как представителем Господа.
Преподобный Бастер прочистил горло и потер руки – так жук потирает свои сухие антенны.
– Долли Талбо, – голос его зазвучал неожиданно зычно для такого тщедушного жилистого человечка, – я обращаюсь к вам от имени вашей сестры, женщины в высшей степени добродетельной…
– О да, – пропела его супруга, а миссис Мейси Уилер вторила ей как попугай.
– …которая нынче пережила тяжелый удар.
– Еще какой, – эхом отозвались дамы хорошо поставленными голосами церковных хористок.
Долли взглянула на Кэтрин и тронула меня за руку, словно прося нас объяснить, чего от нее хотят собравшиеся внизу люди, напоминающие охотничьих собак, загнавших на дерево трех опоссумов.
Тут она зачем-то, видимо, чтобы чем-то занять пальцы, взяла сигарету из оставленной пачки Райли.
– Постыдились бы, – завизжала миссис Бастер, тряся лысоватой головкой; те, кто называл ее старым сычом, имели в виду не только ее характер: кроме хищной птичьей головки, она обладала приподнятыми плечами и объемистым телом. – Да, постыдились бы. Надо совсем забыть Бога, чтобы сидеть на дереве, точно пьяная индеанка, да еще курить сигарету, как обыкновенная…
– Шлюха, – подсказала Мейси Уилер.
– …шлюха, пока ваша сестра лежит навзничь в полном отчаянии.
Может, не зря они описывали Кэтрин как опасную; она распрямилась во весь рост и выдала:
– Ты, преподобная, не смей называть нас шлюхами, а то вызовем копа, и он врежет тебе по твоим кривым ногам.
К счастью, никто из них не понимал, что она говорит, а то бы шериф прострелил ей голову, без преувеличений, и многие белые в городе одобрили бы его действия.
Долли казалась огорошенной, но сохраняла самообладание. Она отряхнула платье и сказала:
– Если вдуматься, миссис Бастер, то мы находимся ближе к Богу, чем вы… на несколько ярдов.
– Я рад за вас, мисс Долли. Прекрасный ответ. – Судья Кул поаплодировал и посмеялся, как благодарный зритель. – Разумеется, они ближе к Богу, – продолжил он, нимало не смущенный строгими лицами окружающих, смотревших на него с явным неодобрением. – Мы ведь на земле, а они на дереве.
Миссис Бастер взвилась:
– Я считала вас христианином, Чарли Кул. Настоящий христианин не должен насмехаться над другими и поощрять безумную.
– Кого вы называете безумной, Тельма? Это как-то не по-христиански.
Тут огонь открыл преподобный Бастер:
– Ответьте мне, судья. Разве вы пошли с нами не для того, чтобы исполнить Божью волю во имя милосердия?
– Божью волю? – скептически переспросил его судья. – Вы про это знаете не больше моего. А если Бог повелел этим людям поселиться на дереве? По крайней мере признайтесь в том, что Он вам не приказывал снять их оттуда… или ваш бог – это Верена Талбо, во что, кажется, некоторые из вас искренне верят, не так ли, шериф? Нет, сэр, я пошел с вами для того, чтобы исполнить лишь только собственную волю, то бишь просто прогуляться – уж очень хорош лес в это время года. – Тут он нагнулся, чтобы сорвать отцветшие фиалки и вставить их в петлицу.
– К черту все это… – вмешался шериф, однако его сразу окоротила миссис Бастер, заявившая, что они не потерпят ругательств ни при каких обстоятельствах.
– Да, ваше преподобие?
И его преподобие поддержал ее:
– Да, черт возьми.
– Здесь решаю я. – Шериф, как такой задиристый мальчишка, выпятил нижнюю челюсть. – Это вопрос закона.
– Чьего закона, Юний? – тихо спросил его судья Кул. – Не забывай, что я председательствовал в суде двадцать семь лет, больше, чем ты прожил на этом свете. Так что ты поосторожней. У нас нет никаких законных претензий к мисс Долли.
Но шерифа это не остановило, и он залез на первую ветку.
– Давайте по-хорошему, – заговорил он вкрадчиво, обнажая свои кривые, как у собаки, зубы. – Спускайтесь всей компанией.
Мы продолжали сидеть, словно птицы в гнезде, и тогда он еще больше оскалился и сердито покачал ветку, как будто пытаясь нас вытряхнуть из укрытия.
– Мисс Долли, вы всегда были такая мирная, – заговорила Мейси Уилер. – Пойдемте домой, пожалуйста. Как раз успеете к ужину.
Долли дежурным тоном ответила, что мы не голодны.
– Правда ведь? – обратилась она к нам. И снова к Мейси Уилер: – У нас есть куриные ножки, если кто-то хочет.
– Вы усложняете мне задачу, мэм. – С этими словами шериф полез выше. Хрустнувшая под ним ветка заставила все дерево печально содрогнуться.
– Если он кого-то из вас хотя бы пальцем тронет, лягните его в голову, – посоветовал судья. – Или это сделаю я, – добавил он с галантной воинственностью.
Он подпрыгнул, не хуже азартной лягушки, и поймал шерифа за повисший в воздухе ботинок. А тот в свою очередь вцепился в мои лодыжки, и Кэтрин пришлось обхватить меня поперек туловища. Мы постепенно съезжали вниз. Сейчас мы все попадаем на землю, это ясно. Напряжение достигло пика. Тут Долли начала выливать шерифу за шиворот остатки оранжада, и он, громко выругавшись, вдруг выпустил мои ноги. Оба упали на землю, судья и сверху на него шериф, а преподобный Бастер рядом с ними за компанию. В довершение катастрофы Мейси Уилер и миссис Бастер с вороньим граем слетелись на эту кучу-малу.
В ужасе от случившегося и своего участия Долли так растерялась, что выронила кувшин из-под оранжада, и тот изрядно приложил миссис Бастер по затылку.
– Простите, – пробормотала Долли, но в общем гвалте ее никто не услышал.
Постепенно куча-мала распалась, и теперь все в смущении стояли поврозь, осторожно себя ощупывая. Его преподобие как-то сник, но по крайней мере все кости целы, а вот миссис Бастер, у которой на лысоватой голове на глазах вырастала шишка, было на что жаловаться. Что она и сделала, прямо и нелицеприятно:
– Долли Талбо, вы меня атаковали. Не отпирайтесь, вот мои свидетели, все видели, как вы запустили в меня тяжелым кувшином. Юний, арестуйте ее!
У шерифа, однако, были свои разборки. Он, подбоченясь, расхаживал, посматривая на судью, который в это время менял фиалки в бутоньерке.
– Не будь вы таким старым, я бы вам сейчас показал, где раки зимуют.
– Я не такой старый, Юний. Я стар ровно настолько, чтобы понимать: негоже мужчине распускать руки перед дамой, – ответил судья. Крупного телосложения, с мощными плечами и прямой осанкой, он не выглядел на свои семьдесят, я бы ему не дал и шестидесяти. Он сжал кулаки, твердокаменные и волосатые, как два кокоса. – Но если вы готовы, то и я готов, – произнес он сурово.
Со стороны это воспринималось как равная схватка. И шериф уже не выглядел таким самоуверенным. Он сплюнул, но в этом не было вызова, и сказал:
– Никто не обвинит меня в том, что я ударил старика.
– Или в том, что приняли вызов, – подколол его судья Кул. – Давай-ка, Юний, руки в брюки и труси домой.
Шериф обратился к нам на дереве:
– Если вы не хотите неприятностей, быстро спускайтесь и пойдемте со мной.
Никто даже не пошевелился, разве что Долли опустила свою вуаль, словно занавес: спектакль окончен. Миссис Бастер с торчащей на темени шишкой, похожей на рог, зловеще произнесла:
– Ничего, шериф. У них был шанс. – Она глянула на Долли, на судью и прибавила: – Наверно, думаете, что вам это так сойдет. Так вот, предупреждаю: вас ждет возмездие – не на небе, а здесь, на земле.
– Здесь, на земле, – вторила ей Мейси Уилер.
И все гуськом по тропинке торжественно зашагали прочь с высоко поднятой головой, своего рода свадебная процессия, пока не вышли на солнечную поляну, где их поглотила высокая рыжая ковыль-трава. Задержавшись под деревом, судья улыбнулся нам и с церемонным полупоклоном сказал:
– Кажется, кто-то предлагал желающим куриную ножку?
Он был весь как будто скроен из частей дерева: нос – сучок, ноги – мощные старые корни, толстые, жесткие брови – кусочки коры. Свисавшие с верхних веток мшистые бородки серебрились, как его волосы, разделенные на прямой пробор, а листья росшего по соседству высокого сикомора, словно вырезанные из коровьей шкуры, были цвета его щек. Несмотря на острый взгляд кошачьих глаз, он производил впечатление человека застенчивого и немного провинциального. Судья Чарли Кул был не из тех, кто любит показуху, так что многие, злоупотребив его скромностью, сумели поставить себя выше его, вот только никто из них не мог похвастаться, в отличие от него, гарвардским дипломом или тем, что дважды побывал в Европе. Кое-кто, впрочем, возмущался, считая его высокомерным: зачем это он по утрам, перед завтраком, прочитывал страничку греческого текста, зачем постоянно носил цветы в петличке? Что, как не гордыня, побудило его, по их мнению, отправиться за будущей женой в Кентукки, вместо того чтобы выбрать ее из здешних барышень? Судейской жены я не помню, был слишком мал, когда она умерла, поэтому полагаюсь на отзывы других. Итак: в том, что наш городок так и не смягчил своего отношения к Айрин Кул, несомненно, была ее вина. Женщины из Кентукки – крепкие орешки, взвинченные, озабоченные, и Айрин Кул, урожденная Тодд из Боулинг-Грин (Мэри Тодд, ее троюродная кузина, вышла замуж за Авраама Линкольна), давала понять здешней публике, что они люди отсталые и вульгарные. Она не принимала у себя местных дам, а мисс Палмер, которая ее обшивала, рассказывала, как ее усилиями дом судьи превратился в образец вкуса и стиля с восточными коврами и антикварной мебелью. В церковь она ездила в автомобиле «пирс-эрроу» с наглухо задраенными стеклами, а в самой церкви сидела, зажав нос надушенным платочком: Христов запах был для Айрин Кул недостаточно хорош! Мало того, она не доверяла свою семью местным врачам, хотя сама была наполовину инвалидом: из-за смещения позвонков ей приходилось спать на досках. Ходили грубоватые шутки, что, мол, у судьи все тело в занозах. Как бы то ни было, он был отец двоих сыновей, Тодда и Чарльза-младшего, оба родились в Кентукки, где мать произвела их на свет, чтобы они были уроженцами «пырейного штата». Но голословно звучали утверждения, что судья нес тяжкое бремя нападок со стороны жены, что он был глубоко несчастным человеком и не умел настоять на своем; после ее смерти даже самые суровые критики вынуждены были признать, что старик Чарли по-настоящему любил свою Айрин. В последние два года ее жизни, когда она уже была серьезно больна и отличалась повышенной раздражительностью, он оставил должность окружного судьи и повез жену по местам, где прошел их медовый месяц. Домой она уже не вернулась; похоронили ее в Швейцарии. Не так давно Кэрри Уэллс, наша школьная учительница, побывала в Европе в рамках группового тура. Единственное, что связывает наш городок с далеким континентом, это могилы – американских солдат и Айрин Кул. Вооруженная фотоаппаратом, Кэрри решила побывать на всех могилах; целый день проблуждав по заоблачному кладбищу, она так и не нашла место захоронения судейской жены, и в голову закрадывается шальная мысль, что Айрин Кул, мирно покоящаяся на горном склоне, по сей день не желает никого принимать. Дома судью ничего не ждало, к власти пришли политики вроде Мейселфа Таллсапа и его команды, а эти ребята не могли допустить, чтобы в суде заседал Чарли Кул. Грустно было наблюдать за породистым мужчиной в приталенных костюмах, с нашитой на рукав траурной лентой и белой розой в петлице, все дела которого свелись к походу на почту или в банк, где работали его сыновья, благоприличные, чопорные джентльмены, похожие на двух близнецов: оба белокожие, как сахарное суфле, с опущенными плечами и водянистыми глазами. Чарльз-младший, облысевший еще в колледже, был вице-президентом банка, а Тодд – главным кассиром. Единственное, что у них было общего с отцом: оба женились на женщинах из Кентукки. Невестки, прибрав дом к рукам, разделили его на две квартиры с отдельным входом, и старый судья жил то в одной семье, то в другой. Неудивительно, что ему захотелось прогуляться в лес.
– Спасибо, мисс Долли, – сказал он, вытирая рот тыльной стороной ладони. – Такую чудесную куриную ножку я ел только в детстве.
– Куриная ножка – это ничто в сравнении с вашей отвагой. – Голос Долли по-женски задрожал, что показалось мне неподобающим, недостойным. И видимо, не только мне, потому что Кэтрин поглядела на нее с укором. – Может, еще что-нибудь? Кусок торта?
– Спасибо, мэм, но с меня довольно. – Он отделил от жилетки золотые часы на цепочке, которую обмотал вокруг крепкой ветки. Часы повисли на ней, как рождественское украшение, и легчайшее, как перо, тиканье можно было принять за биение сердца какого-то крошечного существа вроде светлячка или лягушонка. – Когда слышишь ход времени, твой день растягивается. Я пришел насладиться долгим днем. – Он пригладил мех свернувшихся в углу белок, казавшихся спящими. – Точнехонько в голову, хорошо стреляешь, сынок.
Пришлось прояснить, кто на самом деле заслужил лавры.
– А, значит, Райли Хендерсон? – И судья поведал нам, что это Райли раскрыл секрет нашего местопребывания. – А до того они успели разослать телеграмм на добрую сотню баксов. – Эта мысль явно доставила ему удовольствие. – Не иначе как Верена слегла из-за всех этих трат.
Долли нахмурилась:
– В их безобразном поведении нет ни малейшего смысла. За что они готовы были нас убить, я не понимаю, и какое это все имеет отношение к Верене? Она знала, что мы решили оставить ее в покое, я же ей говорила, даже записку оставила. Судья, вы сказали, что Верена больна? Но она никогда не болела.
– Ни дня, – подтвердила Кэтрин.
– Она, конечно, расстроена, – сказал судья не без удовлетворения. – Но Верена не из тех женщин, которых нельзя вылечить аспирином. Я помню, как она хотела реорганизовать кладбище и воздвигнуть мавзолей для себя и всех Талбо. Ко мне тогда подошла одна из местных дам со словами: «Судья, вам не кажется верхом ненормальности желание Верены Талбо выстроить себе огромную усыпальницу?» Я ей ответил: «Единственное, что я нахожу ненормальным, это ее готовность потратить деньги, хотя она ни на секунду не верит в то, что когда-нибудь умрет».
– Мне не нравятся сплетни о моей сестре, – резко отозвалась Долли. – Она хорошо потрудилась и заслуживает награды. Это наша вина, мы не оправдали ее ожиданий, и нам нет места в ее доме.
Кэтрин заработала челюстями, перемалывая ватные тампоны, словно жевательный табак.
– Это говоришь ты, сердце мое, или фарисейка? Ты должна рассказать нашему другу всю правду, как «Эта» и ее еврейчик хотели украсть нашу лечебную настойку…
Судья попросил перевести, но Долли сказала, что не стоит повторять глупости, и, меняя тему, спросила, умеет ли он свежевать белок. Задумчиво кивнув, он устремил взгляд своих желудевых глаз поверх наших голов на отороченные небесной синью, мотающиеся под ветром листья.
– Возможно, никому из нас нет места в этом мире. Но мы-то думаем, что есть, и если его найдем, то будем себя считать счастливейшими людьми, пусть лишь на одно мгновение. Может, это и есть ваше место. – Он задрожал, как будто раскрывшиеся в небе крылья отбросили на него знобкую тень. – И мое.
Незаметно, пока золотые часы с легким тиканьем накручивали время, день склонился к сумеркам. Речной туман и осенняя дымка тянули полоску света среди бронзовеющих и синеватых деревьев, а бледное заходящее солнце окружал холодный нимб, предвестник зимы. Судья не спешил нас покинуть.
– Две женщины и подросток, ночью, одни? Пока Юний Кэндл и другие придурки замышляют невесть что? Я остаюсь с вами.
Если кто-то из всей четверки нашел свое место на дереве, так это судья. Наблюдать за ним было одно удовольствие: радостно дрожащий, как нос у зайца, снова чувствующий себя не просто мужчиной, а нашим покровителем. Вооружившись складным ножом, он освежевал белок, пока я в сумерках собирал хворост и разжигал костер под деревом. Кэтрин уже приготовила сковородку, а Долли открыла бутылку ежевичного вина, оправдав это вечерним похолоданием. Беличье мясо оказалось очень даже нежным, и судья не без гордости заметил, что когда-нибудь мы оценим жареного сома в его приготовлении. Мы молча потягивали вино, вдыхая дымок остывающего костра, вызывавшего в памяти другие осенние вечера, и вздыхали от пения травы, чем-то напоминавшего морской прибой. В пустой консервированной банке мерцала горящая свеча, и роившиеся над пламенем непарные шелкопряды, казалось, оседлали желтоватый шлейф, поднимавшийся среди черных веток.
Вдруг, даже не шаги, а смутная реакция на вторжение; возможно, просто вышла луна. Но не было ни луны, ни звезд. Непроглядная темень, что твое ежевичное вино.
– По-моему, там появился кто-то или что-то, – сказала Долли, выразив общиe ощущения.
Судья поднял свечу. Ночные ползуны шарахнулись от косого света, белая сова пролетела меж деревьев.
– Кто идет? – спросил он с воинственностью караульного. – Кто идет, отвечай!
– Я, Райли Хендерсон. – В самом деле, он отделился от густой тени, и его запрокинутая ухмыляющаяся физиономия казалась перекошенной и злобной в отблесках свечи. – Вот, решил посмотреть, как вы тут поживаете. Надеюсь, вы на меня не в обиде. Если б я знал всю подноготную, ни за что бы не сказал, где вы скрываетесь.
– Никто тебя, сынок, не винит, – сказал судья, и я вспомнил, что именно он выступил в защиту Райли против дяди Горация Холтона, так что они нашли общий язык. – Мы тут решили пригубить вина, и, я уверен, мисс Долли будет только рада, если ты к нам присоединишься.
Кэтрин пробурчала, что нам и так тесно, и вообще, еще одна лишняя унция, и старые доски подломятся. Однако мы как-то ужались и освободили для него местечко. Но стоило Райли к нам протиснуться, как Кэтрин тут же вцепилась ему в волосы.
– Это тебе за то, что ты в нас целился, хоть тебя и предупреждали. А это… – Она еще раз дернула его за вихор и достаточно внятно выговорила: – Это тебе за то, что науськал на нас шерифа.
По мне, так Кэтрин совсем распоясалась, но Райли только добродушно покряхтывал с прибауткой, что ей еще будет кого потаскать за волосы и даже с бóльшим основанием. Городок наш гудит, люди толпами собираются, особенно же раскипятились его преподобие и миссис Бастер; последняя, сидя на крыльце, демонстрирует гостям огромную шишку на темечке. А шериф Кэндл уговорил Верену, что надо выписать ордер на наш арест на том основании, что мы украли ее собственность.
– Судья, – мрачно и несколько озадаченно подытожил Райли, – они даже вас хотят арестовать. За нарушение общественного порядка и создание препятствий для представителя закона. Может, я не должен вам этого говорить, но возле банка я столкнулся с вашим сыном Тоддом. Я его спросил, что он собирается делать… ну, то есть если вас арестуют… и он ответил: «Ничего». Сказал, что они чего-то такого ожидали и что вы это сами накликали.
Судья наклонился и задул свечу; лицо его приняло выражение, которое он пытался от нас скрыть. В наступившей темноте кто-то заплакал, и быстро стало понятно, что это Долли, а ее всхлипы породили волну общей любви, и она, совершив круг, связала нас воедино. Наконец судья тихо произнес:
– Мы должны быть готовы к их приходу. Вот что я вам скажу…
Глава третья
– Чтобы себя защищать, надо правильно оценивать ситуацию – таково главное правило. Итак, что свело нас вместе? Беда. Мисс Долли и вы двое попали в беду. Ты, Райли, и я – мы оба в беде. Наше место на дереве, иначе бы мы здесь не оказались. – Долли молча слушала уверенный голос судьи, а он продолжал: – Еще сегодня днем, когда я отправился сюда с шерифом и компанией, я полагал, что моя жизнь пройдет сама по себе, не оставив следа. Сейчас я думаю, что мне повезет больше. Мисс Долли, сколько мы знаем друг друга? Пятьдесят, шестьдесят лет? Я еще помню застенчивую краснеющую девочку, которая приезжала в город в отцовской повозке и отказывалась сойти, а то мы, городские, увидим, что вы босая.
– У них-то были башмаки. У Долли и у «Этой», – прошамкала Кэтрин. – Это я сидела босая.
– Столько лет знакомы, но я вас не знал, только сегодня понял, кто вы есть: воплощение духа, язычница…
– Язычница? – переспросила Долли с тревогой, но не без интереса.
– Как минимум, воплощение духа, непонятного для простого глаза. Такие люди принимают жизнь со всеми ее разночтениями – и, как следствие, постоянно попадают в беду. Я, например, зря пошел в судьи и в результате слишком часто принимал не ту сторону: закон не признает разночтений. Помните старину Карпера, рыбака, жившего на реке в плавучем доме? Он был изгнан из города за то, что захотел взять в жены юную цветную девушку… сейчас она, кажется, работает у миссис Постум. Она ведь его любила, я за ними наблюдал во время рыбалки: вот оно, счастье; она была для него тем, чем не была для меня ни одна женщина: единственной на свете, той, от кого нет секретов. А при этом, если бы свадьба состоялась, шериф был бы обязан его арестовать, а я осудить. Иногда мне представляется, что те, кого я признал виновными, настоящую вину взвалили на меня; может, еще и поэтому для меня так важно, пока я жив, оказаться на стороне правого.
– Вы на стороне правой. «Эта» и ее еврей…
– Ш-ш-ш, – осадила подругу Долли.
– Единственной на свете? – повторил Райли слова судьи с вопросительной интонацией.
– В смысле, перед кем не надо таиться, – пояснил судья. – Может, я олух, что о таком мечтаю? Но сколько же сил тратим мы на скрытничанье из опасения быть опознанным. И вот нас опознали: пятеро шутов на дереве. Это ли не удача, если правильно ею воспользоваться. Можешь уже не беспокоиться о том, как ты выглядишь в чужих глазах; разбирайся, кто ты есть, как свободный человек. Главное, знать, что никто тебя не уберет с твоего законного места. Это от неуверенности в себе люди сговариваются, чтобы отрицать разночтения. В прошлом мало-помалу я сдавался на милость незнакомцев, сходивших по трапу, покидавших вагон на следующей остановке… соедини их вместе, и как знать, не составится ли обобщенный человек с множеством лиц… вон же он, многоликий, разгуливающий по всему городу. И вот мне выпадает шанс найти того, кого я искал, – вас, мисс Долли, тебя, Райли, всех вас.
– Это я многоликая? – выступила Кэтрин. – Я вам что, кафельный пол в цветную клетку?
Ее слова возмутили Долли:
– Не можешь говорить в уважительном тоне, лучше ложись спать. А что мы должны друг другу рассказывать? – обратилась Долли к судье. – Секреты? – спросила она невпопад.
– Секреты? Нет-нет. – Судья чиркнул спичкой и вновь зажег свечу; в его выплывшем на нас лице неожиданно проглянуло что-то жалостное: он обращался к нам с мольбой о помощи. – Расскажите о безлунной ночи. Не так важны слова, как доверие, с которым они произносятся, и симпатия, с какой воспринимаются. Например, с Айрин, моей женой, необыкновенной женщиной, у нас было столько общего, а все же мы не складывались в одно целое, не было контакта. Она умерла у меня на руках, и мои последние слова были: «Ты счастлива, Айрин? Я сделал тебя счастливой?» «Счастливой счастливой счастливой», – ее последние слова прозвучали уклончиво. Я так и не понял, это было утверждение или просто эхо моих слов. А должен бы понять, если б знал ее по-настоящему. Или мои сыновья. Удручительно, как они меня оценивают, а ведь мне это было важно – не как отцу, как человеку. Увы, им кажется, что они уличили меня в чем-то постыдном. Сказать вам в чем? – Его бесстрашные глаза в свечной огранке останавливались на каждом из нас, словно проверяя степень нашего внимания, нашего доверия. – Пять лет назад, если не все шесть, я сел в поезд на место, где кто-то оставил детский журнал. Я начал его листать и на задней обложке обнаружил адреса детишек, желавших переписываться со своими сверстниками. Мое внимание привлекло имя девочки на Аляске. Хизер Фоллз. Я ей послал видовую открытку – ну что такого, вполне безобидный и доброжелательный поступок. Ее быстрый ответ меня, признаться, поразил: на редкость осмысленный рассказ о жизни на Аляске, очаровательные описания отцовского ранчо с овцами, северного сияния. Ей было тринадцать, и она вложила свою фотографию; хорошенькой я бы ее не назвал, но умная и добрая девочка. Порывшись в старых альбомах, я нашел невыцветший кодаковский снимок: пятнадцатилетний, во время рыбалки, стою на солнце с выловленной форелью в руке. Я написал ей от имени того паренька, рассказал о подаренном мне на Рождество пистолете, о том, как мы назвали недавно появившихся щенят, описал представление заезжего цирка шапито. Снова быть подростком и иметь зазнобу на Аляске – совсем неплохо для одинокого старика, слышащего только тиканье настенных часов. Позже она сообщила, что влюбилась в какого-то знакомого, и я испытал настоящий укол ревности, свойственный подростку, но мы остались друзьями. Два года назад, когда я ей написал, что поступаю на юридический, она мне прислала золотой самородок «на удачу». – Он вытащил его из кармана, чтобы показать нам, и мы ее сразу так ясно увидели, эту Хизер Фоллз, как будто светящийся камешек у него на ладони был частичкой ее сердца.
– И они сочли это постыдным? – спросила Долли, скорее заинтригованная, чем возмущенная. – Что вы поддержали одинокого ребенка на Аляске? Там такая долгая снежная зима.
Судья Кул зажал в кулаке самородок.
– Мне они ничего не сказали, но я слышал, как они это обсуждали между собой, мои сыновья и их жены: что со мной делать? Они прочитали письма. Я не привык ничего запирать в столе; было бы странно пользоваться ключами в собственном доме, пусть даже в бывшем. Они увидели в этом признак… – Он покрутил пальцем у виска.
– Я тоже один раз получила письмо. Коллин, дружок, налей-ка мне. – Кэтрин показала на вино. – Ага, настоящее письмо, до сих пор где-то валяется, двадцать лет все думаю, кто ж его написал. «Привет Кэтрин. Приежай в Маями и выходи за меня. Твой Билл».
– Кэтрин, тебя позвали замуж и ты мне ничего не сказала?
Кэтрин повела плечом:
– Сердце мое, ты слышала судью? Не все надо рассказывать. Да и много было всяких Биллов, и ни за одного я бы не пошла. Вот только в толк не возьму, который же из них это написал. А хотелось бы знать, от кого я получила одно-единственное письмецо. Может, это Билл-кровельщик? Он столько провозился с моей крышей… Господи, старость не радость, я ведь про него совсем забыла. А еще Билл-садовник… какие ровненькие грядки он делал в тринадцатом году! Еще один Билл строил нам курятник, а потом уехал на пульмановский завод. Может, это он мне написал? Или Билл… нет, его звали Фред… Коллин, дружок, ох и сладкое же вино.
– Пожалуй, я тоже выпью самую малость, – сказала Долли. – После того как Кэтрин сделала такое впечатляющее…
Та довольно промычала.
– Если бы вы говорили помедленнее или жевали поменьше… – Судья решил, что Кэтрин балуется снюсом.
А вот Райли словно ушел в себя – весь как-то сник и уставился во тьму с живыми голосами. «Я, я, я!» – кричала какая-то птица.
– Вы ошибаетесь, судья, – вдруг сказал он.
– Это в чем же, сынок?
На лице Райли изобразилось беспокойство, которое у меня с ним всегда ассоциировалось.
– Я не нахожусь в беде. Я никто… или в этом и состоит моя беда? По ночам я лежу и думаю: чем я занимаюсь? Хожу на охоту, гоняю на машине, кадрю девчонок. И больше ничего в моей жизни не будет? От этой мысли становится страшно. И еще: я не испытываю никаких чувств – ну, только к сестрам, но это другое. Вот, например, я целый год встречался с девушкой из Рок-Сити, мой самый затяжной роман. Неделю назад она сорвалась: «У тебя нет сердца! Если ты меня не любишь, мне конец!» Я тормознул прямо на переезде. «Ладно, – говорю, – давай посидим, скорый будет минут через двадцать». Мы смотрели друг на друга, и я думал: какое гадство, гляжу я на тебя и не испытываю ничего, кроме…
– Тщеславия? – подсказал судья.
Райли не стал отрицать.
– Если б мои сестры могли сами о себе позаботиться, пусть бы нас переехал поезд. – (От этих его слов у меня сделался спазм в животе. «Хочу быть, как ты!» – вертелось на языке.) – Вот вы говорили про «единственную на свете». Почему та девушка не стала такой в моих глазах? Было бы здорово, скверно же одному. Если б я кем-то по-настоящему увлекся, я бы, может, купил участок земли рядом с домом пастора и там что-то построил. Но сначала мне надо угомониться.
Ветер срывал листья, застигнув их врасплох, раздвинул ночные облака, и небесные светила обрушили на землю ярчайший водопад. Словно смущенная этой звездной иллюминацией, наша свеча опрокинулась, и нам открылась запоздалая зимняя луна, такой снежный ломоть, манящий к себе ближних и дальних существ, горбатых луноглазых лягушек, визгливого дикого кота.
Кэтрин вытащила розовое лоскутное одеяло и настояла на том, чтобы Долли в него завернулась, затем обвила меня руками и почесывала мне голову, пока я не уткнулся ей в грудь.
– Замерз? – спросила она, и я еще теснее к ней прижался. Она была теплая, уютная, как старая кухня.
– Вот что я тебе скажу, сынок, – заговорил судья, поднимая воротник пальто. – Тебя немного занесло. Как можно увлечься одной девушкой? Ты можешь увлечься одним листиком?
Вслушиваясь в крики дикого кота с беспокойно бегающими глазами охотника, Райли принялся ловить порхающие, как бабочки, листы, и один из них, живой, затрепетал у него между пальцев, словно пытаясь вырваться и улететь. Судья тоже поймал один лист, и тот почему-то выглядел куда более ценным у него, чем у Райли. Нежно прижав его к щеке, он произнес несколько отстраненно:
– Мы говорим о любви. Начни с листа, с горстки семян и узнай, что значит любить. Сначала древесный лист, капля дождя, а уж потом тот, кто примет все, чему тебя научил лист, что настоялось благодаря дождевой капле. Учти, дело не простое, может уйти целая жизнь, как в моем случае, и ведь я так и не освоил эту науку, знаю лишь одно: любовь – это цепочка привязанностей, так же как природа – это цепочка жизней.
– Значит, я всю жизнь любила, – сказала Долли и задохнулась, вся уйдя в одеяло. – Или нет? – Голос вдруг оборвался. – Наверное, нет. Я ведь никогда не любила, – пока она подыскивала слово, ветерок играл ее вуалью, – мужчину. Не подвернулся подходящий… если не считать папы. – Она замолчала, словно испугавшись, что сболтнула лишнего. Звездная ткань плотно окутала ее вторым одеялом. Что-то, то ли лягушачий хор, то ли голоса травы, звали ее за собой, подталкивали к откровению. – Зато я любила все остальное. Например, розовое. Мне, ребенку, подарили один цветной карандаш – розовый, и я рисовала розовых кошек, розовые деревья… тридцать четыре года прожила в розовой комнате. У меня была коробка… она где-то на чердаке, надо попросить Верену, чтобы ее отдала… приятно будет снова увидеть свои первые радости… Что там на дне? Высохшие соты, осиное гнездо, апельсин, утыканный зубчиками чеснока, яйцо сойки… Как я все это любила, и моя любовь носилась птицей над полем с подсолнухами. Но такие вещи лучше не показывать. Зачем людей обременять? Уж не знаю почему, но они только расстраиваются. Верена меня ругает за то, что я, как она говорит, закрываюсь от посетителей, а я просто боюсь их испугать своей радостью. Взять, например, жену Пола Джимсона. Если помните, когда он заболел и уже не мог разносить газеты, она взяла это на себя. Несчастная худышка, как только она этот мешок на себе тащила! В один морозный день поднимается она на наше крыльцо – из носа течет, под глазами замерзшие слезинки – и кладет газету. Подожди, говорю, и собираюсь вытереть ей слезы носовым платком. Я хотела сказать, что мне ее жалко и что я ее люблю, но не успела я до нее дотронуться, как она с криком отпрянула и кубарем слетела со ступенек. После этого случая она всегда бросала газеты с улицы, и всякий раз, когда они шлепались на крыльцо, у меня внутри все обрывалось.
– Жена Пола Джимсона… было бы из-за чего волноваться! – Кэтрин покатала во рту остатки вина. – У меня вот аквариум с золотыми рыбками; так что, раз я их люблю, значит я должна любить весь мир? Вот так любовь, ха! Говорить можно что угодно, но вытаскивать на свет божий то, о чем лучше забыть, – нет уж, это только во вред. Свое держи при себе. Нутряное твое сокровище. Если выбалтывать все свои тайны, что от тебя останется? Судья говорит, нас здесь собрала беда. Глупости! Все гораздо проще. Первое, наш шалаш. Второе, «Эта» вместе со своим евреем пытаются украсть наше кровное. И третье, вы здесь потому, что вам так захотелось, нутро подсказало. Только не мне. Я не могу без крыши над головой. Сердце мое, ты бы поделилась с судьей одеялом, а то он дрожит как цуцик, словно уже Хеллоуин.
Долли, стесняясь, приподняла уголок одеяла и пригласила судью кивком, а тот без всякого стеснения под него нырнул. Ветки персидской сирени опускались, точно огромные весла в бурное море, остывающее под холодными лучами далеких звезд. Всеми забытый, Райли съежился, как бедная сиротка.
– Прижмись ко мне, упрямец, ты ж совсем закоченел. – Кэтрин предложила ему местечко справа от себя, поскольку слева пристроился я.
Он не откликнулся – то ли его смущало, что от нее пахнет, как от полыни, то ли не хотел прослыть неженкой. Но я его подбодрил:
– Давай к нам, Райли. С Кэтрин никакое одеяло не сравнится.
И в конце концов он пересел к ней под бочок. Установилась полная тишина, и я уж решил, что все уснули. Вдруг Кэтрин встрепенулась:
– Я доперла, кто мне прислал письмо. Никакой не Билл. «Эта», вот кто. Зуб даю, она велела какому-то ниггеру в Майами послать мне письмо. Решила, что я упорхну к нему, только меня и видели.
Долли сквозь сон пробормотала:
– Ш-ш-ш, спи уже. Ничего не бойся, с нами мужчины.
Колыхнулась ветка, открыв обзор, и все дерево вспыхнуло от лунного света. Судья взял Долли за руку. Это было последнее, что я увидел, засыпая.
Глава четвертая
Райли проснулся первым и разбудил меня. Три утренние звезды готовы были пропасть на горизонте, уступив дорогу восходящему солнцу; роса мишурой посверкивала на листьях; гагатовая команда черных дроздов устремилась навстречу рассвету. Райли жестом предложил мне спуститься с дерева, и мы молча соскользнули на землю. Нас не услышали ни вовсю храпевшая Кэтрин, ни Долли с судьей, спавшие щека к щеке, как дети, потерявшиеся в заколдованном лесу.
Мы направились к реке, Райли впереди, а я за ним. Его парусиновые брючины шуршали при каждом шаге. Он то и дело останавливался, чтобы размять ноги, как если бы только что сошел с поезда. Через какое-то время мы оказались перед холмиком, где туда-сюда сновали красные муравьи. Райли расстегнул ширинку и начал их поливать. Уж не знаю, что в этом было забавного, но я поржал с ним за компанию. Зато когда он направил струю на мой башмак, я не на шутку обиделся. Никакого уважения. Я спросил, зачем он это сделал. А он со словами: «Шуток не понимаешь?» – приобнял меня за плечи.
Если можно подобное событие привязать к конкретной дате, то в это утро мы с Райли Хендерсоном стали друзьями, во всяком случае у него ко мне появилось теплое чувство сродни тому, какое было у меня к нему. Мы шли по лесу к реке, продираясь сквозь бурый кустарник.
Листья, как алые пятерни, медленно плыли по зеленой глади. Деревянный чурбак то и дело выныривал, точно голова какого-то речного монстра. Мы подошли к старому плавучему дому, где вода была почище. Дом слегка накренился; рыжие потеки на стене перекликались с густой ржавчиной на крыше и наклонной палубе. Кабина же внутри казалась на удивление ухоженной.
Там были разбросаны экземпляры приключенческого журнала, на столе, помимо керосиновой лампы, выстроились в ряд пустые бутылки из-под пива; на койке обнаружились одеяло и подушка, причем последняя со следами розовой помады. Чье-то тайное прибежище, мелькнула у меня первая мысль, но стоило мне перехватить ухмылочку Райли, как я сразу понял чье.
– Ко всему прочему, – сказал он, – здесь можно порыбачить. Только ты никому не говори.
Я перекрестился, будучи в совершенном восторге.
Пока мы снимали с себя одежду, я размечтался: мы впятером вот так плывем по реке, развешанное белье полощется на ветру, как паруса, в подсобке печется кокосовый пирог, на подоконнике цветет герань, а мы переходим из одной протоки в другую, поглядывая на сменяющиеся пейзажи.
Уходящее лето послало вместе с солнцем последний теплый привет, но вода, когда я нырнул, оказалась такой ледяной, что я тут же, весь покрытый гусиной кожей и клацающий зубами, забрался обратно на палубу, откуда наблюдал за Райли, как ни в чем не бывало снующим туда-сюда. По курсу ему встретился островок из дрожащих на мелководье камышей, похожих на тонкие ноги цапель, там Райли пошел вброд, рыская по сторонам опущенными глазами. Он сделал мне знак. Превозмогая дрожь, я соскользнул в холодную воду и поплыл к нему.
Вода, в которой преломлялись камыши, была чистой и делилась на несколько мелких озерец; в одном из таких стоял по колено Райли, а перед ним в узкой заводи тихо замер попавший в ловушку угольно-черный сом. Мы взяли его в кольцо, опустив в воду растопыренные пятерни, и он, отпрянув назад, угодил прямо в мои руки. Его трепещущие и острые, как бритва, усы полоснули меня по ладони, однако мне хватило здравого смысла не ослабить хватки; и слава богу, это была моя первая и последняя рыба, и тем более сом, пойманная голыми руками. Люди, которым я про это рассказывал, мне не верили, и тогда я их отсылал к Райли Хендерсону. Мы насадили рыбину на камышовую палку, пропустив ту через жабры, и поплыли назад к плавучему дому, держа над головой добычу. Райли сказал, что такого жирного сома он еще не видывал. Мы принесли трофей к нашему дереву, и, поскольку судья хвалился, какой он мастер жарить рыбу, мы решили предоставить ему такую возможность. Но так сложилось, что до еды дело не дошло.
Вокруг шалаша в это время разыгралась настоящая драма. Пока мы отсутствовали, вернулся шериф Кэндл вместе с помощниками и ордером на арест. А мы, ни о чем не подозревая и никуда не спеша, пинками расшвыривали поганки и пускали по воде блинчики.
Еще издали мы услышали возбужденные голоса; они врубались в стволы деревьев, что твой топор. Вот вскрикнула Кэтрин, нет, скорее взревела. Ноги у меня сделались ватными, и я отстал от Райли, который схватил палку и побежал. Я метнулся в одну сторону, потом в другую, не туда свернул, наконец выскочил к открытому полю. И увидел Кэтрин.
Платье спереди разорвано, тело оголено. Рэй Оливер, Джек Милл и Стовер, он же Большой Эдди, дружки-приятели шерифа, волокли ее по траве да еще при этом охаживали. Мне захотелось их убить по примеру Кэтрин, которая вовсю бодалась и поддавала их локтями – впрочем, без особого успеха. Большой Эдди, можно сказать, родился ублюдком, а двое других недалеко от него ушли. И когда он на меня попер, я вмазал ему рыбиной по физиономии.
– Не трогайте моего мальчика-сироту! – закричала Кэтрин, а когда увидела, что он схватил меня за талию: – По яйцам, Коллин, врежь ему по яйцам.
Я и врезал. Лицо Большого Эдди скисло, как молоко. Джек Милл (тот, который через год насмерть замерз в рефрижераторе, туда ему и дорога) попытался меня сцапать, но я улепетнул в поле и там затаился в высокой траве. Им было не до меня, дай бог управиться с брыкающейся Кэтрин, а я с горечью провожал ее взглядом, не зная, как помочь, пока они не скрылись за холмом, где городское кладбище.
Над моей головой два ворона с истошными криками сошлись, раз и другой, словно накаркав беду. Я крадучись побежал в сторону леса, когда вдруг услышал приближающиеся шаги. Это был шериф, а с ним Уилл Харрис, здоровый, как шкаф, с широченными плечами. После того как его однажды покусала бешеная собака, на горле у него остались жуткие шрамы, а главное, что-то случилось с голосом: он стал попискивать, как лилипут. Оба прошли так близко, что при желании я мог бы развязать Уиллу шнурки на ботинках. Он вещал своим писклявым голосом, поэтому я не все понял, что-то там произошло с Моррисом Ритцем, и Верена послала Уилла за шерифом. Тот огрызнулся:
– Чего она от меня хочет? Чтобы я собрал армию?
Когда они ушли, я распрямился во весь рост и побежал в лес. Добравшись до нашей персидской сирени, я спрятался за папоротником, напоминавшим огромное опахало. Мало ли, вдруг кто-то из шерифовских околачивается поблизости. Но было тихо, если не считать птицы, напевавшей в одиночестве. В шалаше никого, только дымчатые, как призраки, потоки света, подчеркивавшие его пустоту. Я вышел из своего укрытия и в каком-то оцепенении прижался лбом к стволу. Перед моим мысленным взором возник плавучий дом: трепещущее на ветру белье, цветущая герань, река, уносящая нас к морю, в другие миры…
– Коллин! – прозвучало в небесах мое имя. – Это ты? Ты плачешь?
То была Долли, но я ее не видел, пока, забравшись в глубину кроны, не разглядел на самом верху свисающий детский башмачок.
– Ты там поосторожнее, – сказал сидевший рядом с ней судья, – а то еще стряхнешь ненароком.
Как чайки на мачте корабля, они угнездились на самой макушке дерева. Оттуда открывался потрясающий вид, позже вспоминала Долли; жаль, что раньше туда не забирались. Как выяснилось, судья вовремя заметил шерифа и компанию, и они укрылись в надежном месте.
– Подожди, мы спускаемся, – сказала она и, поддерживаемая судьей под руку, сошла вниз, как знатная дама по парадной лестнице, и расцеловала меня. – Кэтрин отправилась тебя искать, – сказала Долли, не выпуская меня из объятий. – Мы гадали, куда ты пропал. Я так волновалась…
Ее дрожь передалась моим ладоням; Долли напоминала перепуганного зверька, трясущегося кролика, вызволенного из западни. Судья смотрел виновато, не зная, куда девать руки; он чувствовал себя лишним – возможно, казнил себя за то, что не сумел уберечь Кэтрин. Но что он мог сделать? Приди он ей на помощь, его бы тоже схватили; шериф, Большой Эдди и вся эта компания – с ними шутки плохи. Уж если кто и виноват, так я. С Кэтрин, скорее всего, ничего бы не случилось, не пойди она меня искать. Я начал было рассказывать о событиях на поле, но Долли меня перебила и откинула вуаль, словно прогоняя дурной сон.
– Я не могу поверить в то, что больше не увижу Кэтрин. Если бы можно было побежать за ней, найти ее. Я никак не могу поверить в то, что всему виной Верена. Коллин, как думаешь, неужели мир действительно так плох? Еще вчера я смотрела на него другими глазами.
Судья уперся в меня взглядом: по-моему, он пытался подсказать мне правильный ответ. Но я знал его и так. Твой личный мир, какие бы в нем ни бушевали страсти, всегда хорош, он не бывает вульгарным. Долли же, вместе с Кэтрин и мной, жила в своем рафинированном мирке, закрытом от злых ветров внешнего мира.
– Нет, Долли, он не так плох.
Она провела рукой по лбу:
– Если это так, то Кэтрин вот-вот появится. Пусть не найдя тебя и Райли, но она вернется.
– А кстати, где Райли? – спросил судья.
Он убежал вперед, и больше я его не видел. Неожиданно нас обоих, судью и меня, охватил страх; мы вытянулись во весь рост и стали его звать на все лады. Но наши голоса, бумерангом обогнув лес, снова и снова возвращались в глухую тишину. Я понял, что случилось: он свалился в один из старых индейских колодцев – не он первый, не он последний. Я уже хотел высказать вслух свою гипотезу, как вдруг судья приложил палец к губам. Слух у него как у собаки; лично я ничего не слышал. Но он оказался прав: по дорожке кто-то приближался. Вскоре выяснилось, что это Мод Риордан и старшая сестра Райли, Элизабет, та, что поумнее. Близкие подруги, они были в похожих белых свитерах, а Элизабет несла с собой скрипку в футляре.
– Эй, Элизабет, – позвал судья, и девушки разом вздрогнули, так как они не успели нас обнаружить. – Скажи, детка, ты видела своего брата?
Мод первая пришла в себя.
– Еще как видела, – заявила она твердо. – Я провожала домой Элизабет после музыкального урока, когда нас нагнал Райли на скорости девяносто миль в час, чуть не задавил. Элизабет, ты должна с ним поговорить. Короче, он попросил найти вас и передать, чтобы вы не волновались, он вам потом сам все объяснит. Что все, уж не знаю.
С Мод и Элизабет я вместе учился, но потом они перескочили через один класс и в прошлом июне окончили школу. С Мод я был накоротке, одно лето я брал уроки пианино у ее матери, а вот Элизабет Хендерсон училась игре на скрипке у ее отца. Сама Мод играла на скрипке бесподобно, и всего за неделю до этих событий я с радостью прочитал в городской газете, что ее пригласили выступить на радио в Бирмингеме. Риорданы были милые, обходительные и веселые. Я стал брать уроки не потому, что хотел освоить пианино, а потому что мне нравилась миссис Риордан, пышнотелая блондинка, и дружеские умные беседы перед великолепным инструментом, притягивавшим к себе запахами лака и шиком; особенно же мне нравилось, что после урока Мод приглашала меня выпить с ней лимонада на прохладном заднем крыльце. Курносая, ушки как у эльфа, стройная, живая, от отца она унаследовала ирландские черные глаза, а от матери платиновые волосы, от которых веяло утренней свежестью, – не сравнить с ее лучшей подругой, задумчивой и мрачноватой Элизабет. Уж не знаю, что они между собой обсуждали: книжки или, может, музыку. Но со мной Мод говорила о мальчиках, свиданках и сплетнях в аптеке; ужасно, да, что Райли Хендерсон гоняется за всякой шушерой? Она жалела Элизабет и радовалась, что та, несмотря ни на что, высоко держит голову. Невооруженным глазом было видно, что сердце Мод отдано Райли, и все же какое-то время мне казалось, что я в нее влюблен. Дома я постоянно упоминал ее имя, пока Кэтрин не сказала: «Мод Риордан, она ж такая тощая, не за что ущипнуть. Нужно быть сумасшедшим, чтобы обратить на нее внимание». Однажды я расстарался: своими руками сплел букетик из душистого горошка для корсажа Мод и пригласил ее в «Кафе Фила», где мы поужинали канзасскими стейками, а потом на танцы в отель «Лола». Но она повела себя так, словно я не заслужил даже права на прощальный поцелуй.
– По-моему, Коллин, не стоит, хотя спасибо тебе за этот вечер.
Меня, можно сказать, продинамили, но я не стал сильно переживать, и на нашей дружбе это не отразилось. Как-то раз, в конце урока, миссис Риордан не дала мне, как обычно, новую вещь в качестве домашнего задания, а вместо этого вежливо объявила, что нам не стоит продолжать занятия.
– Мы тебя очень любим, Коллин, и мне не надо лишний раз говорить, что в этом доме тебе всегда рады. Но буду откровенна, у тебя, дорогой мой, отсутствуют музыкальные способности. Такое иногда случается, и, думаю, было бы нечестно, и с моей стороны, и с твоей, делать вид, что все хорошо.
Все так, но моя гордость была уязвлена, мне дали отставку. Я теперь думал о всей семье с горечью, и со временем, когда забылись с таким трудом усвоенные мелодии, я решил от них отгородиться. Поначалу Мод по привычке останавливала меня после школы и приглашала домой, но я всякий раз находил отговорки, тем более пришла зима, и мне нравилось проводить время на кухне в компании с Долли и Кэтрин. Последняя ко мне приставала: «Что это ты перестал говорить о Мод Риордан?» – «Перестал, и все». Может, я и не говорил о ней, но думать-то не перестал, и стоило мне увидеть ее под нашим деревом, как что-то сжалось в груди. Я впервые взглянул на ситуацию трезво: не выглядим ли мы смешными в глазах Мод и Элизабет? Они ведь мои ровесники, что, если они меня осуждают?
Но они держались так, как если бы мы встретились на улице или в аптеке.
– Мод, как твой отец? – спросил судья. – Я слышал, что он неважно себя чувствует.
– Да все нормально. Мужчины вечно на что-то жалуются, сами знаете. Вы-то как, сэр?
– Жаль, – сказал судья, думая о своем. – Передай отцу от меня привет и скажи, что я желаю ему поскорей поправиться.
Мод согласно кивнула:
– Спасибо, сэр, я передам. Ему будет приятно ваше участие, я знаю.
Подняв юбку, она уселась в заросли мха и насильно усадила рядом Элизабет, у которой никогда не было уменьшительного имени. Кто-то пробовал называть ее Бетти, но через неделю она снова превращалась в Элизабет: так она на всех действовала. Вялая, тонкокостная, строгие черные волосы и апатичное, временами ангельское лицо. На длинной, как стебель лилии, шее она носила медальон из финифти с миниатюрным портретом отца-миссионера.
– Элизабет, ты погляди, какая у мисс Долли симпатичная шляпка, – сказала Мод. – Бархатная, с вуалью.
Долли, словно очнувшись, потрогала свою голову.
– Обычно я не ношу шляпы. Мы собирались путешествовать.
– Кто-то говорил, что вы ушли из дома, – осторожно заметила Мод, прежде чем открыть карты. – Собственно, об этом все только и говорят, да, Элизабет?
Та кивнула без всякого энтузиазма.
– Чего только не услышишь. По дороге сюда мы встретили Гаса Хэма, так он сказал, что цветную женщину по имени Кэтрин Крук (я ничего не переврала?) арестовали за то, что она ударила миссис Бастер кувшином.
На это Долли сказала, подчеркивая каждое слово:
– Кэтрин к этому не имела никакого отношения.
– Значит, кто-то другой, – заметила Мод. – Этим утром мы видели миссис Бастер на почте, и она всем показывала шишку на голове, довольно большую. Настоящая шишка, да, Элизабет?
Та в ответ зевнула.
– Кто б ее ни стукнул, он заслуживает медаль.
– Нет, – вздохнула Долли, – так говорить нехорошо, это досадное недоразумение. Нам всем есть в чем себя винить.
Тут Мод наконец заметила меня.
– Коллин, ты-то мне и нужен, – заговорила она скороговоркой, словно желая прикрыть смущение: не ее, мое. – Мы с Элизабет устраиваем хеллоуинский маскарад, по полной программе, и мы хотим тебя нарядить в костюм скелета и посадить в темной комнате, чтобы ты всем предсказывал судьбу. Ты ведь мастер…
– Рассказывать небылицы, – подсказала Элизабет равнодушным тоном.
– В сущности, это одно и то же, – подвела черту Мод.
Уж не знаю, с чего они взяли, что я хороший рассказчик, разве что в классе я проявлял особый талант выкручиваться.
– Маскарад – это хорошо, – сказал я, – но вы на меня лучше не рассчитывайте. К тому времени мы можем оказаться в тюрьме.
– Ну ладно. – Мод отнеслась к моим словам как к привычной отговорке, почему я не зайду к ним домой.
– Слушай, Мод, – решил помочь нам судья, так как повисла долгая пауза. – Ты ведь у нас без пяти минут звезда. Я прочел в газете, что ты выступишь на радио.
Словно грезя вслух, она стала объяснять, что радиопередача – это финал соревнования участников со всего штата и что главный приз – музыкальная стипендия в университете, а занявший второе место получит половину стипендии.
– Я сыграю папину серенаду, написанную в день моего появления на свет. Это сюрприз, он ничего не должен знать.
– Попросите ее сыграть, – сказала Элизабет, открывая футляр.
Мод была само великодушие, ее не пришлось упрашивать. Скрипка цвета красного вина, уткнувшаяся ей в подбородок, завибрировала под ее пальцами, настраиваясь на нужный лад. Нахальная бабочка, присевшая на смычок, вспорхнула, стоило тому пройтись по струнам и извлечь музыку сродни целой стае бабочек, небесную предвестницу весны, радующую ухо в заскорузлом осеннем лесу. Но вот грустная музыка сошла на нет, на скрипку упала серебристая прядь.
Мы зааплодировали, а когда аплодисменты смолкли, все услышали загадочные жидкие хлопки. Из зарослей папоротника вышел Райли, и при виде его Мод залилась румянцем. Знай она, что он слушает, вряд ли сыграла бы так же хорошо.
Райли велел девушкам идти домой; им явно не хотелось, но Элизабет не могла ослушаться брата.
– Запри двери, – сказал он ей, – а ты, Мод, переночуй у нас, если не возражаешь. Будут спрашивать, где я, вы ничего не знаете.
Мне пришлось помочь ему залезть на дерево, поскольку он пришел с ружьем и тяжелым рюкзаком с продуктами, а там бутылка с розовым вином на изюме, апельсины, сардины, венские сосиски, булочки из пекарни «Руками Кэти» и большая коробка с печеньем в форме зверюшек, каждая из которых вызывала общий восторг. Долли, расчувствовавшись, сказала, что мы должны расцеловать Райли, но все как-то сразу помрачнели, слушая его рассказ. Когда мы с ним в лесу расстались, он побежал на крики Кэтрин. Так он вышел к прерии, где стал свидетелем моей стычки с Большим Эдди.
– Что ж ты не пришел мне на помощь? – спросил я.
– Ты и сам отлично справился. Большой Эдди тебя еще долго будет помнить; он согнулся пополам, да еще прихрамывал.
К тому же Райли смекнул: никто не знает, что и он сидел с нами на дереве, так что ему лучше пока не высовываться, а последовать за помощниками шерифа. Они затолкали Кэтрин на заднее откидное сиденье старенького купе Большого Эдди и доставили прямиком в тюрьму, а Райли держался у них на хвосте.
– Перед тюрьмой собралась небольшая толпа – подростки, старики-фермеры. К тому времени Кэтрин, похоже, успокоилась. Вы бы ею гордились. Она прошла мимо зевак, придерживая платье и вскинув голову вот так.
Райли по-королевски вздернул подбородок. Как часто Кэтрин делала это на моих глазах, особенно когда ей что-нибудь ставили на вид (сокрытие деталей головоломки, распространение ложных слухов, нежелание вставлять зубы); вот и Долли, узнав это движение, зарылась в носовой платок.
– Но стоило ей переступить порог тюрьмы, – продолжил Райли, – как она опять устроила бучу.
В тюрьме всего четыре камеры – две для цветных и две для белых. Так вот, Кэтрин возражала, чтобы ее поместили в камеру для цветных. Судья покачал головой, потирая подбородок.
– Тебе удалось с ней поговорить? Ее бы успокоило известие о том, что один из нас с ней рядом.
– Я постоял в надежде, что она подойдет к окну. Ну а потом я услышал главную новость.
Возвращаясь к тому дню, я не думаю, что Райли стоял под окном, так ему не терпелось поделиться с нами этой новостью. Еще бы! Наш приятель из Чикаго, всеми ненавидимый доктор Моррис Ритц, бежал из города, прихватив из сейфа Верены оборотные долговые обязательства на двенадцать тысяч долларов и больше семисот наличными в придачу. И это, как мы узнали позже, даже не половина награбленного. Кто бы сомневался! Тут-то до меня и дошло: так вот о чем этот пискля Уилл Харрис рассказывал шерифу. Неудивительно, что Верена подняла тревогу; на этом фоне война с нами должна была показаться ей детской игрой. Райли поведал нам кое-какие подробности: после того как Верена обнаружила настежь открытый сейф (в своем офисе над магазином галантерейных товаров), она побежала в отель «Лола» за углом и там узнала, что Моррис Ритц выписался накануне. Она упала в обморок. Ее привели в чувство, но она снова потеряла сознание. У Долли вытянулось лицо. Ее так и подмывало отправиться к сестре, но удержало ощущение собственного достоинства, внутренняя убежденность. Она с сочувствием поглядела на меня:
– Коллин, зачем ждать до моих седин? Чем раньше узнаешь, тем лучше: мир – скверное место.
С судьей произошла внезапная трансформация, подобно смене ветра: сейчас он выглядел на свой возраст, поздняя голая осень; Долли как будто его предала, согласившись с мировым злом. Но я знал, что это не так. Он назвал ее воплощением духа, а она просто женщина. Райли вытащил пробку из бутылки и разлил вино цвета топаза по четырем стаканам; секунду подумав, наполнил пятый. Судья, подняв свой стакан, предложил тост:
– За Кэтрин! Будем в нее верить.
Мы подняли стаканы.
– Oх, Коллин, – сказала Долли, испугавшись какой-то мысли, отчего у нее даже расширились зрачки, – никто ведь не понимает, кроме нас с тобой, о чем она говорит!
Глава пятая
Следующий день, выпавший на среду, первое октября, мне никогда не забыть. Начать с того, что меня разбудил Райли, наступив мне на руку. Я его обругал, а Долли, которая уже не спала, заставила меня извиниться. Вежливость, сказала она, поутру особенно в цене, тем более когда живешь в такой тесноте. Судейские часы, по-прежнему оттягивавшие ветку, словно золотое наливное яблоко, показывали 6:06. Уж не знаю, чья это была идея, но мы позавтракали апельсинами, печеньем в форме зверюшек и холодными хот-догами. Судья поворчал, что он не человек, если не выпьет кружку горячего кофе. Все с ним согласились, и Райли вызвался съездить в город за горячим кофе, а заодно разведать что и как. Он предложил мне составить ему компанию, а остальным пояснил:
– Если он приляжет на сиденье, никто его не увидит.
Судья возразил, дескать, это было бы безрассудством, но по глазам Долли я понял: она разделяет мое желание. Я же так давно мечтал прокатиться в машине Райли, что сейчас, когда представился случай, никакие соображения, даже перспектива, что меня все равно никто не увидит, не могли умалить моей радости. Долли высказалась так:
– Я не вижу большой беды, но тебе нужна чистая рубашка. Посмотри на свой воротник: впору сажать турнепс.
Прерия встретила нас безголосицей – ни шуршания травы, словно фазаньих перьев, ни ветерка, совершающего свои тайные набеги. Ярко-красные заостренные листья казались стрелами, обагренными пролитой кровью; ломкие, они хрустели под нашими ногами, пока мы поднимались на холм к кладбищу. Сверху открывался великолепный вид: бескрайний массив колыхающегося леса, обустроенная ветряками пахотная фермерская земля, растянувшаяся на полсотни миль, вдалеке увенчанное шпилем здание суда, дымящие городские трубы. Я остановился у могил матери и отца. Я редко их посещал, холодные надгробные камни действовали на меня угнетающе, а ведь я помнил их живые реакции: как она плакала, когда он уезжал торговать бытовой техникой, как в день ее смерти он выбежал голый на улицу. Пустые терракотовые вазы, стоявшие на мраморных плитах в глиняных разводах, ждали цветов. Райли мне помог, сломав несколько зацветающих веток японской камелии, и, пока я их ставил в вазы, сказал:
– Мама у тебя была хорошая. Они ведь по большей части сучки.
Интересно, включал ли он в их число свою мать, бедняжку Розу Хендерсон, заставлявшую его скакать козликом по двору, заучивая таблицу умножения? Хотя эти тяжелые времена, как мне казалось, для него остались в прошлом. Взять тот же автомобиль, стоивший ни много ни мало три тысячи долларов. Притом не новый. Заграничная марка, спортивный «альфа-ромео» («Ромео со своей альфой»[4], – шутили злые языки), который он купил в Новом Орлеане у политика, получившего тюремный срок.
Пока мы мягко катили в город по немощеной дороге, я все жаждал свидетелей – хоть кого-нибудь из тех, кто потешил бы мое сердце, увидев меня в авто Райли Хендерсона. Но время было раннее, завтрак еще только разогревался на плите, о чем свидетельствовал дым, валивший из труб окрестных домов. Мы свернули за церковью, объехали площадь и встали на грунтовой дороге между извозчичьим двором Купера и пекарней «Руками Кэти». Райли приказал мне не высовываться и пообещал за час управиться.
Растянувшись на заднем сиденье, я вслушивался в перебранку воробьев, подворовывавших на конюшне в стогах сена, и вдыхал кисловатый запах свежего хлеба из соседней пекарни. День владельцев-супругов, мистера и миссис Каунти, начинался в три часа утра, чтобы к открытию все было готово. Это было ухоженное, бойкое место. Миссис Каунти могла себе позволить самую дорогую одежду в галантерейном магазине Верены. Вдруг открылась задняя дверь, и мистер Каунти, вооруженный метлой, принялся выметать на улицу россыпи муки. Он явно удивился, увидев машину Райли, и не меньше удивился тому, что на сиденье лежу я.
– А ты, Коллин, что тут делаешь?
– Ничего, мистер Каунти, – ответил я, а про себя подумал: интересно, он в курсе наших неприятностей?
– Октябрь, хорошо! – Он растер воздух кончиками пальцев, словно холодок – это материя, которую можно пощупать. – Что может быть хуже лета: жар от печи такой, что нечем дышать. Сынок, там тебя ждет имбирный человечек. Заходи и отправь его в рот.
Он был не из тех, кто мог заманить к себе, а потом вызвать шерифа. Его жена пригласила меня в рабочее помещение как дорогого гостя. Миссис Каунти не могла не понравиться. Коренастая, несуетливая, с разбухшими щиколотками, мощными ручищами и энергичным, красным от полыхающего огня лицом; голубые глаза как сахарная глазурь на торте, а волосы – словно она их вывозила в кадке с мукой, и волочащийся по полу фартук. Ее муж, тоже в неизменном фартуке до пола, мог в таком виде перейти через улицу, чтобы выпить пивка с мужиками в «Кафе Фила»: этакий нескладный, но по-своему элегантный клоун с напудренной физиономией, шлеп-шлеп, шлеп-шлеп.
Очистив рабочий стол, миссис Каунти поставила передо мной кружку кофе и поднос: теплые булочки с корицей, которые так любит Долли. Мистер Каунти намекнул на то, что у меня могут быть иные виды:
– Я ему что-то пообещал… дай бог памяти… ах да, имбирного человечка.
Она взяла в кулак шмат теста.
– Это для детишек, а он уже взрослый мужчина. Ну, почти. Коллин, сколько тебе?
– Шестнадцать.
– Как Сэмюэлю, – сказала она, имея в виду их сына с тремя извилинами, которого мы все называли Мулом.
Я спросил, что от него слышно. Прошлой осенью, после того как его в третий раз оставили на второй год в восьмом классе, Мул уехал во Флориду и поступил на флот.
– Последняя весточка от него пришла из Панамы, – ответила она, раскатывая тесто для будущего пирога. – От него разве чего-то дождешься? Я ему: «Сэмюэль, если не будешь писать чаще, я сообщу президенту, сколько тебе лет на самом деле. Ты же знаешь, он наврал, чтобы его взяли на флот. Я тогда жутко взбесилась и во всем винила их школьного учителя мистера Хэнда. Это ведь из-за него Сэмюэль так поступил: ну сколько можно оставаться в восьмом классе, где все коротышки, а он один такой верзила! Но сейчас я понимаю, что мистер Хэнд был прав: несправедливо по отношению ко всем вам при такой успеваемости переводить его в следующий класс. Так что, наверно, оно и к лучшему. Cи-Си, покажи фотографию».
На фоне пальм и настоящего моря стояли четверо ухмыляющихся моряков в обнимку и подпись внизу: «Боже, храни маму с папой. Сэмюэль». Прямо под дых. Мул путешествует по свету, а я… я в лучшем случае заслужил имбирного человечка. Когда я вернул фотографию, мистер Каунти сказал:
– Парень должен послужить своей стране, я только «за». Плохо то, что Сэмюэль как раз вошел в тот возраст, когда мы могли на него рассчитывать. Не ждать же помощи от ниггера, который только и умеет, что врать и воровать. С ними ни в чем нельзя быть уверенным.
– Вот зачем он так, не возьму в толк. – Его жена поджала губы. – Знает ведь, что меня это злит. Цветные ничем не хуже белых, бывает, что и лучше. Я это говорила разным людям в нашем городе. Взять хоть историю со старушкой Кэтрин Крик. Кошки на душе скребут. Ну да, капризная, со странностями, но женщина-то она хорошая. Кстати, надо ей послать в тюрьму судки с обедом. На шерифа, скажу я вам, рассчитывать не приходится.
Если что ушло, обратно не воротишь, и тепла в этом мире нам уже не видать. Я себе представил, что станет с нами на дереве, когда придет зима, и меня прорвало: я разрыдался, как мокрая тряпка. Эти слезы во мне копились с тех пор, как мы оставили наш дом. Миссис Каунти давай извиняться – мол, это она меня чем-то так сильно расстроила – и вытирать мне лицо грязным фартуком, и все невольно засмеялись, видя, во что я превратился, – мука в мокрых разводах, и мне, как говорится, получшело, сделалось легко на сердце. Мистер Каунти, шокированный моей истерикой, ушел за прилавок, и хотя по-мужски это было понятно, угрызений совести я не испытывал.
Миссис Каунти налила себе кофе и села напротив.
– Я не совсем понимаю ситуацию, – начала она. – Говорят, что мисс Долли отказалась от ведения хозяйства из-за каких-то разногласий с Вереной. – (Я хотел ей возразить, что все несколько сложнее, но потом, мысленно выстраивая события, сам в этом усомнился.) – Может показаться, – продолжила она задумчиво, – что я выступаю против Долли, но это не так. Я правда думаю: вам всем следует вернуться домой, а Долли помириться с Вереной. Она всегда так поступала, и в ее возрасте поздно менять привычки. К тому же это для всех плохой пример: родные сестры разругались, и вот одна из них живет на дереве. А сыновья судьи… впервые в жизни мне их жаль. Передовые граждане должны соблюдать приличия, иначе начнется не пойми что. Ты видел эту кибитку на площади? Нет? Так пойди посмотри. Ковбойская семейка. А Си-Си говорит: евангелисты. В общем, из-за них поднялся большой шум, и это имеет какое-то отношение к Долли. – Она сердито расправила бумажный пакет. – Так ей и передай: возвращайся домой. А с собой, Коллин, возьми булочки с корицей. Я знаю, Долли на них облизывается.
Когда я вышел из пекарни, часы на здании суда пробили восемь раз, то есть было семь тридцать: они всегда на полчаса спешат. Однажды привезли специалиста-ремонтника, он почти неделю с ними провозился и объявил, что им помочь может только одно – динамит. Городской совет проголосовал за то, чтобы он получил за свою работу сполна, так как было общее чувство гордости за то, что часы доказали свою неисправимость. На площади открывались первые лавки: выметали мусор, так что в дверном проеме пыль стояла столбом, с грохотом выкатывали на тихие, еще не облюбованные котами улочки мусорные баки.
Двое цветных подростков украшали витрину «Ранней пташки», которая могла дать фору бакалейной лавке Верены, банками гавайских кокосов. В южной части площади, за скамейками из бамбука, где в любое время года сидели тихие, постепенно угасающие старики, я увидел кибитку, о которой говорила миссис Каунти, а на самом деле – старый грузовичок, покрытый брезентом на манер этих повозок, в которых ехали первооткрыватели Запада. Он смотрелся одиноко и как-то глупо на пустынной площади. Из бока грузовика, как акулий плавник, торчал здоровый, высотой больше метра самодельный плакат: «КРОШКА ГОМЕР СВОИМ ЛАССО ПОЙМАЕТ ДЛЯ ГОСПОДА ВАШУ ДУШУ». На обороте – зеленоватая, в каких-то волдырях, ухмыляющаяся голова в нахлобученной огромной шляпе. Я бы не подумал, что это человеческий портрет, но подпись гласила: «КРОШКА ГОМЕР, ВУНДЕРКИНД». Больше смотреть было не на что, так как возле грузовика не обнаружилось ни одной живой души, поэтому я направился в сторону тюрьмы, такой кирпичной коробки рядом с компанией Форда. Однажды я был внутри. Большой Эдди провел туда десяток ребят и взрослых; зашел в аптеку и спросил: «Кто хочет со мной в тюрьму? Я вам кое-что покажу». Главным аттракционом оказался худой красивый цыган, которого сняли с товарного поезда. Большой Эдди дал ему четвертак и велел спустить штаны. Народ не верил своим глазам, а один мужчина сказал:
– Как же ты, парень, сидишь под замком, когда у тебя такая отмычка?
Еще долго потом можно было определить девушек, слышавших эту шутку: проходя мимо тюрьмы, они начинали хихикать. Боковую стену тюрьмы украшает необычная эмблема. Я спросил про нее у Долли, и она вспомнила, что в ее юности там была реклама конфет. В таком случае все, что осталось после исчезновения надписи, это такой меловой гобелен: два розоватых, как фламинго, трубящих ангела, парящих над огромным рогом, набитым фруктами, что твой рождественский чулок. Ну, если не гобелен, то выцветшая фреска или едва заметная татуировка; солнечные блики играют на пойманных в ловушку ангелах, словно это души воров-карманников. Я, конечно, рисковал, разгуливая вот так открыто, и тем не менее я прошелся мимо тюрьмы в одну сторону, потом обратно, посвистел, позвал вполголоса: «Кэтрин, Кэтрин» – в надежде, что она подойдет к окну. Как я догадался, где ее окно? На подоконнике, за решеткой, стоял аквариум с золотыми рыбками – единственное, как я позже узнал, что она попросила принести.
Оранжевые силуэты роились вокруг кораллового замка, и мне вспомнилось утро на чердаке, когда я помог Долли отыскать этот замок и жемчужную гальку. С этого все началось, и при одной мысли, чем может закончиться, если Кэтрин невозмутимо подойдет и глянет вниз, я взмолился, чтобы этого не случилось. Но если бы она и подошла, то никого бы не увидела, так как я дал деру.
Райли заставил меня прождать его в машине больше двух часов. За это время он успел смотаться домой, откуда вернулся в таком раздражении, что мне оставалось только помалкивать. Он застал такую картину: его сестрички, Энн и Элизабет, плюс Мод Риордан валяются в постелях, а в гостиной повсюду разбросаны бутылки из-под кока-колы и сигаретные бычки. Мод взяла вину на себя, мол, это она пригласила мальчиков послушать радио и потанцевать, но досталось сестрам. Он стащил их с кроватей и устроил им порку.
– То есть как порку? – не понял я.
– А так. Положил на колено и отшлепал по заду теннисной тапкой.
Это не укладывалось у меня в голове; а как же чувство человеческого достоинства?
– Ты слишком сурово обошелся с сестрами, – сказал я и мстительно добавил: – Мод – вот кто главная виновница.
– Да, – согласился он с серьезным видом, – я и ее хотел отшлепать, хотя бы уже за то, что она обзывала меня по-всякому, чего я никому не прощаю, но она выскочила через черный ход раньше, чем я успел ее изловить.
А я про себя подумал: ага, кажется, Мод поймала-таки тебя на крючок.
Обычно растрепанные волосы Райли были прилизаны с помощью бриллиантина, и от него пахло сиреневой водой и тальком. И без его объяснений было ясно, куда он заглянул и по какой причине. Сейчас он уже на пенсии, а тогда этот удивительный человек был известным парикмахером. Амос Легран. Люди вроде шерифа и сам Райли Хендерсон, да все, если вдуматься, называли его за глаза «старой голýбой». Но без всякого зла. Амос практически всем нравился, и ему желали добра. Маленькая обезьянка, которой приходилось вставать на приступку, чтобы тебя постричь, он был такой живчик и трещал, как пара кастаньет. Всех постоянных клиентов, мужчин и женщин, он называл одинаково: «солнце».
– Солнце, – говорил он, – хорошо, что ты пришел постричься, а то я уже собирался купить тебе заколки.
У Амоса был потрясающий дар: он мог болтать на любую тему, как с бизнесменом, так и с десятилетней девочкой, будь то доходы Бена Джонса от продажи урожая арахиса или список приглашенных на день рождения Мэри Симпсон. К кому ж еще должен был отправиться Райли за новостями? Сам-то он, конечно, излагал их от себя, но я так и слышал голос Амоса, похожий на щебетанье колибри:
– Вот, солнце, чем заканчивается, когда оставляешь деньги где попало. Но Верена Талбо! А мы-то думали, что каждую заработанную монетку она относит в банк. Двенадцать тысяч семьсот долларов! И это еще не все. Похоже, Верена вместе с этим доктором Ритцем собиралась открыть общий бизнес, почему она и купила заброшенный консервный завод. Так вот, представляешь: она дала Ритцу больше десяти тысяч на покупку оборудования и еще бог знает чего, и теперь выясняется, что он не потратил даже цента. Все прикарманил. Теперь его ищи-свищи. Обнаружится потом в Южной Америке, и то не факт. Лично я никогда не намекал на то, что у них там какие-то темные делишки. Наоборот, я говорил, что Верена Талбо слишком разборчивая. Солнце, ты бы видел, сколько перхоти на голове у этого еврея! Такая умная женщина… может, она в него втюрилась? А этот шурум-бурум с ее сестрой! Неудивительно, что док Картер вкалывает ей успокоительное. Но Чарли Кул, это вообще. Как тебе это нравится? Судья, рискуя жизнью, залез на дерево!
Мы рванули из города – фьюить, только нас и видели, так что насекомые разбивались в лепешку о ветровое стекло. Мимо нас проносился сухой, с синькой, словно накрахмаленный, осенний денек, на небе ни облачка. Но мои юные косточки, по примеру стариковских, предсказывали грозу, ей-богу. В суставах отзывались раскаты грома с зябкой мокрядью. Все ныло так, как будто надвигается ураган, по меньшей мере, о чем я и сообщил Райли, а в ответ услышал:
– Совсем ку-ку? Ты погляди на небо.
Мы как раз заключали с ним пари, когда он вписался в крутой поворот возле кладбища и, дернувшись всем телом, ударил по тормозам, но под скрип шин мы еще проехали несколько метров, так что было время прокрутить в памяти свою жизнь. Райли тут был ни при чем: прямо посреди дороги неуклюже, как хромая корова, ползла кибитка Крошки Гомера. Вдруг она остановилась как вкопанная, с лязгом, характерным для сломавшейся техники, и через мгновение из кабины вылез шофер – женщина.
Молодой я бы ее не назвал, но как весело гуляли ее бедра и как зазывно перекатывались ее грудки под блузкой персикового тона. На ней были бахромчатая замшевая юбка и ковбойские сапоги до колен – а вот это уже зря, так как именно ее ноги, если бы она их открыла, наверняка привлекали бы особое внимание. Она оперлась на переднюю дверцу и заглянула в открытое окно. При этом веки опустились вниз, словно не выдержав веса ресниц, а кончик языка облизнул ярко-красные губы.
– Доброе утро, ребята, – произнесла она замедленно, точно предохранитель, срабатывающий с задержкой. – Не подскажете мне дорогу?
– Вы что творите? – Райли снова взял себя в руки. – Из-за вас мы чуть не перевернулись.
– Удивительно, что вы сами об этом заговорили. – Женщина с дружелюбным видом встряхнула копной дотошно завитых волос этакой абрикосовой расцветки, и локоны запрыгали, как колокольчики, разве что беззвучные. – Вы превышали скорость, мой дорогой, – окоротила она его любезнейшим тоном. – Я полагаю, это прописано в законе. В законах все прописано, особенно в местных.
– А как насчет закона против таких грузовиков? – не остался в долгу Райли. – Подобная развалюха не должна выезжать на дорогу.
– Вы правы, дорогой, – рассмеялась женщина. – Я бы с вами махнулась. Вот только вряд ли мы все здесь поместимся; нам даже в нашей кибитке тесновато. У вас сигаретки не найдется? Спасибо, вы душка. – Когда она прикуривала, я заметил, что руки у нее костлявые, грубые, ногти ненакрашенные, а один вообще черный, словно она его прищемила дверью. – Мне сказали, что в той стороне мы сможем найти мисс Талбо. Долли Талбо, которая живет на дереве. Вы не будете так любезны показать, где именно…
За ее спиной из грузовика повысыпал народ, которого хватило бы на целый сиротский приют. Малыши, кое-как ковыляющие на кривых ножках, карапузы с текущими соплями, девочки-подростки, которым впору носить лифчик, и уже такие молодцеватые парни. Я насчитал дюжину, включая двух косоглазых близнецов и спеленатого младенца на руках у пятилетнего ребенка. И они продолжали прибывать, как кролики из шляпы фокусника, пока не запрудили дорогу.
– Это все ваши? – испуганно спросил я, насчитав уже полтора десятка.
Один мальчик лет двенадцати в маленьких очочках с металлической оправой разгуливал в огроменной шляпе, делавшей его похожим на оживший гриб. У многих проглядывала ковбойская атрибутика: сапоги или хотя бы шарф родео. И все выглядели понурыми и болезненными, как будто годами сидели только на вареной картошке и луке. Они сгрудились вокруг автомобиля, тихие, словно призраки, если не считать самых мелких, которые тыкали пальцами в передние фары и скакали на крыльях.
– Мои, дорогой, чьи ж еще, – ответила она, шлепая девчушку, которая карабкалась по ее ноге не хуже, чем клещ на майский шест. – Иногда кажется, что у нас есть парочка приблудных. – Она пожала плечами, а кое-кто из детей улыбнулся. Похоже, они в ней души не чаяли. – У кого-то папаши умерли, другие до сих пор живы; в любом случае нас это не касается. Вы, наверное, не были на нашем вчерашнем собрании. Я сестра Ида, мама Крошки Гомера.
Я поинтересовался, где он. Она, поморгав, огляделась вокруг себя и показала на мальчика в очочках, а тот, покачивая шляпой, приветствовал нас такими словами:
– Хвала Иисусу. Свисток не нужен? – Надув щеки, он дунул в оловянную свистульку.
– Чтобы отпугнуть дьявола, – объяснила мамаша, заправляя торчащие завитки. – И в практическом отношении полезная штука.
– Две монеты, – потребовал мальчишка с озабоченным личиком цвета холодной сметаны. Шляпа опустилась до бровей.
Я б купил свисток, если бы у меня были деньги. Они все смотрели голодными глазами. Вот и Райли, видимо подумав о том же, протянул пятьдесят центов и взял два свистка.
– Храни вас Бог, – сказал Крошка Гомер и попробовал монету на зуб.
– Нынче столько подделок, – доверительно сообщила его мать, словно извиняясь. – А мы такие, что не ждем подвоха. – Она вздохнула. – Так не подскажете? С учетом, сколько осталось бензина, нам далеко не уехать.
Райли сказал ей, что она только зря теряет время.
– Там давно никого нет. – Он завел мотор; сзади уже сигналил водитель, которому мы мешали проехать.
– На дереве? – Ее жалобный голос пытался перекричать нетерпеливый рев мотора. – Но тогда где нам ее искать? – Она попыталась удержать наш автомобиль. – У нас к ней важное дело, мы…
Райли рванул вперед. Обернувшись, я увидел, что они глядят нам вслед сквозь клубы дорожной пыли. Я сказал Райли, что, вообще-то, не мешало бы узнать, какое у них дело, после чего угрюмо заткнулся. И получил ответ:
– А то я не знаю.
Он был прав, Амос Легран рассказал ему о сестре Иде всю подноготную. У нас она оказалась впервые, но Амос утверждал, будто в один из своих разъездов видел ее на ярмарке в Боттле, что в нашем округе неподалеку. Очевидно, ее знал и преподобный Бастер; не успела она появиться, как он разыскал шерифа и потребовал судебного запрета на любые выступления труппы Крошки Гомера. Он назвал их рэкетирами и заявил, что так называемая «сестра Ида» печально известна в шести штатах как гулящая девка: еще бы, пятнадцать детей, а мужем и не пахнет! Амос разделял мнение, что она никогда не была замужем, однако полагал: такая плодовитая женщина заслуживает уважения. Шериф ответил Бастеру, что у него проблем и без того хватает, и добавил: «Пожалуй, эти олухи не так уж и не правы: залез на дерево и живешь как хочешь. За пять центов я бы к ним присоединился». Старик Бастер ему на это: «В таком случае вам лучше сдать жетон».
А тем временем сестра Ида, не связанная судебными постановлениями, устроила вечер молитв и забавных игр прямо на площади под дубами. В нашем городе сторонников религиозного возрождения хватает: лишний повод послушать музыку, спеть и просто собраться вместе на открытом воздухе. Сестра Ида и ее семейка имели необыкновенный успех; даже Амос, известный критикан, сказал Райли, что тот много потерял. Детишки оказались голосистые, а Крошка Гомер блистал по части танцев и метания лассо. В общем, для всех это был праздник, только не для его преподобия и миссис Бастер, решивших устроить скандал. Окончательно их достало то, что детишки протянули «божью нить» – бельевую веревку с прищепками для пожертвований. Люди, ни разу не бросившие десяти центов в церковную тарелку, здесь прикрепляли долларовые бумажки. Душа Бастера не выдержала. Он помчался на улочку Талбо, чтобы поговорить по душам с Вереной, без чьей помощи, как он понимал, не будут предприняты никакие действия. По словам Амоса, преподобный задел ее за живое тем, что какая-то шлюшка, ратующая за духовное возрождение, называла Долли неверной, врагом Иисуса, и что эта женщина должна быть с позором изгнана из города ради сохранения доброго имени Талбо. Маловероятно, что сестра Ида вообще знала это имя. Верена же, несмотря на нездоровье, сразу взялась за дело: она позвонила шерифу и сказала: «Вот что, Юний, чтобы сегодня же в нашем округе не было этих бродяг».
Это было равносильно приказу, и старик Бастер уж постарался, чтобы его выполнили. Он пришел вместе с шерифом на площадь, где сестра Ида вместе со своим выводком прибирались после выступления. Все закончилось настоящей потасовкой, в основном из-за Бастера, обвинившего их в незаконном присвоении средств и настаивавшего на конфискации «бельевых» денег. Своего он добился – и получил исцарапанное лицо в придачу. То, что многие в толпе приняли сторону сестры Иды, ничего не изменило; шериф сказал ей: «Чтобы завтра в полдень вас в городе не было». Услышав все это от Райли, я спросил, почему он не поддержал невинно оклеветанных людей. И знаете, что он мне ответил? Никогда не догадаетесь. Он сказал без тени улыбки, что гулящая женщина нашей Долли неровня.
Под деревом затрещал, разгораясь, костерок из веточек. Пока Райли собирал для него сухие листья, судья со слезящимися от дыма глазами занялся нашим обедом. А мы с Долли бездельничали.
– Боюсь, что Верена своих денежек больше не увидит, – сказала она, раскладывая миссионерский покер. – И вот что я тебе, Коллин, скажу: кое-что для нее болезненнее, чем потеря денег. Уж не знаю почему, но она ему доверяла, этому Ритцу. Я не могу забыть Моди Лору, работавшую на почте. Верена была с ней по-настоящему близка. И какой же это был для нее удар, когда та закрутила роман с торговцем виски и вышла за него замуж! Я ее не осуждала, ведь по любви. Одним словом, Моди Лора и доктор Ритц – вот два человека, которым Верена действительно доверяла, и они оба ее… такое может разбить чье угодно сердце. – Она в рассеянности сдала несколько карт. – Ты что-то сказал про Кэтрин?
– Золотые рыбки. Я видел их на подоконнике.
– А саму Кэтрин?
– Нет, только рыбок. Миссис Каунти так добра, она собирается послать ей в тюрьму обед.
Долли разломила одну из булочек с корицей, что прислала миссис Каунти, и поклевала изюм.
– Коллин, предположим, мы им уступим, сдадимся. Они ведь должны будут выпустить Кэтрин?
Она подняла глаза к верхушке кроны, словно ища просвет в сплетении листьев.
– Так мне следует… сдаться?
– Так считает миссис Каунти. Что нам надо вернуться домой.
– Почему? Она объяснила?
– В общем, да. Потому что вы всегда возвращались, всегда мирились. Так она сказала.
Долли улыбнулась, расправила свою длинную юбку; пробивающиеся лучи нанизывали ей на пальцы солнечные колечки.
– Был ли выбор? Это все, чего я хочу: выбор. Знать, что у меня могла бы быть другая жизнь, в которой все решения принимаю я, и только я. Вот тогда бы я успокоилась, воистину так. – Она опустила глаза: Райли ломал ветки, судья склонился над дымящимся котелком. – Если сдадимся, то мы сильно подведем судью… Чарли. Да, – наши пальцы вдруг сплелись, – он мне очень дорог.
Последовала такая долгая пауза, что сердце у меня запрыгало в груди, а дерево вдруг сложилось, как зонт.
– Этим утром, пока тебя не было, он сделал мне предложение.
Словно услышав ее, судья расправил плечи, a его деревенское лицо вновь помолодело, озаренное улыбкой школьника. Он помахал ей рукой, и когда Долли помахала в ответ, в этом было такое очарование. Как будто кто-то протер знакомый портрет, и, глядя на него, ты для себя открыл особый блеск и чистые, доселе неведомые краски. Отныне, что бы ни случилось, она уже не будет незаметной тенью в углу.
– Да ладно тебе, Коллин, – сказала она с упреком, видимо решив, что я обиделся.
– Но ты ведь не собираешься?…
– До сих пор я не удостаивалась привилегии самой принимать решения. Когда до этого дойдет, я, с Божьей помощью, пойму, как поступить правильно. Кого еще ты видел в городе? – спросила она, совсем меня обескуражив.
Я бы с радостью кого-то нафантазировал, придумал историю, только бы вернуть ее, забежавшую в будущее, куда я, оставшийся тем же, не мог за ней последовать. Но стоило мне описать сестру Иду, кибитку и детишек, рассказать, из-за чего они поцапались с шерифом и как мы их встретили посреди дороги, заблудившихся в поисках «женщины на дереве», и мы с Долли снова слились вместе, словно река, ненадолго разделенная островом на два рукава. Это, конечно, было предательством, и хорошо, что Райли меня не слышал, но я процитировал, кем он назвал сестру Иду, добавив, что она нашей Долли неровня. Последняя, услышав это, расхохоталась, но тут же протрезвела.
– Как это гадко – моим именем лишить детей куска хлеба. Им должно быть стыдно! – Она решительным жестом поправила на голове шляпу. – Коллин, вставай, прогуляемся немного. Эти люди наверняка еще там, где ты их оставил. По крайней мере, проверим.
Судья попытался нас остановить и, как минимум, настаивал на том, чтобы составить нам компанию. Долли долго доказывала, что ему лучше остаться на хозяйстве, а с Коллином она чувствует себя в безопасности, да и речь-то идет всего лишь о том, чтобы размять ноги… в общем, ей потребовалось немало слов, чтобы успокоить мою ревность.
Долли, как обычно, никуда не торопилась. Даже когда лил дождь, она шла по тропинке так, словно гуляла в саду, выцеливая глазами драгоценные лекарственные травы: побег мяты болотной, мелиссу и мяту, чьими запахами была пропитана ее одежда.
Она первой все замечала, и если в чем-то и проявлялось ее тщеславие, так только в том, что она раньше тебя делала то или иное открытие: птичий помет в виде браслетика, первые сосульки. Она всегда звала: «Иди погляди на облако-кошку, на звездный кораблик, на рисунок изморози!» Так мы и шли, ни шатко ни валко, по прерии. Долли совала в карманы то пучок увядших одуванчиков, то перо фазана. Этак мы до сумерек проваландаемся, подумал я.
К счастью, идти нам пришлось не слишком далеко: мы увидели кладбище, где сестра Ида со своим табором расположилась среди могил. Такая траурная детская площадка. Косоглазых близнецов подстригали их старшие сестры, Крошка Гомер драил сапоги с помощью слюны и листьев, а вполне взрослый парень играл что-то печальное на гитаре, привалившись к надгробию. Сестра Ида кормила грудью младенца, который свернулся у нее на груди, похожий на розовое ухо. При виде нас она не встала.
– Сдается мне, что вы присели на моего отца, – сказала ей Долли.
Да, это была могила мистера Талбо, и сестра Ида обратилась к надгробному камню (Урия Фенвик Талбо, 1844–1922, хороший солдат, дорогой муж, любящий отец) со словами:
– Прости, солдат. – Она застегнула блузку, что вызвало у младенца недовольную руладу, и поднялась.
– Не вставайте. Я просто… неудачно представилась.
Сестра Ида пожала плечами.
– Он уже стал делать мне больно, – сказала она и, как бы в подтверждение своих слов, погладила грудь.
– Опять ты, – обратилась она ко мне, в ее взгляде сквозило лукавство. – А где твой друг?
– Если я правильно поняла… – Долли осеклась, сбитая с толку окружившим ее выводком. – Кажется, – продолжила она, пытаясь игнорировать мальчонку не больше длинноухого зайца; он задрал ей подол и внимательно разглядывал голень, – вы хотели меня видеть? Я Долли Талбо.
Переложив ребеночка поудобнее, сестра Ида обхватила ее за талию, можно сказать, приобняла, как старую подругу.
– Я не сомневалась, что могу на вас рассчитывать. Дети, – она подняла младенца, как регулировщик свой жезл, – подтвердите Долли: мы ведь не сказали о ней ни одного худого слова!
Дети помотали головами, что-то бормоча при этом. Долли была тронута.
– Я им объясняла, что мы не можем уехать. – Сестра Ида завела печальную литанию.
Как жаль, что я не мог сфотографировать их вдвоем. Долли, вся такая строгая и старомодная, как ее вуаль, и фигуристая сестра Ида с сочными губами.
– Деньги… они все забрали, – продолжала сестра Ида. – Их бы надо арестовать, этого мерзотного Бастера и, как бишь его, шерифа, строящего из себя Кинг Конга. – Она набрала в легкие воздуху; ее щеки стали цвета спелой малины. – Мы в полной… вы меня понимаете. Даже если б мы что-то о вас слышали, не в наших правилах о ком-то плохо отзываться. Просто они нашли повод придраться, я же понимаю. И вот я подумала, что вы сможете как-то уладить эту ситуацию и…
– Нашли к кому обратиться, – вздохнула Долли.
– Но что же нам делать? Осталось, дай бог, полтора литра бензина, а у меня пятнадцать ртов и в кармане один доллар и десять центов. Уж лучше тогда оказаться за решеткой.
– У меня есть друг, – с гордостью заявила Долли, – блестящий ум, знающий на все ответ. – Твердая уверенность, прозвучавшая в ее голосе, говорила о том, что она в него верит на все сто. – Коллин, ну-ка беги и скажи судье, чтобы ждал к обеду большую компанию.
Я помчался во весь опор через прерию, высокая трава хлестала по ногам. Мне не терпелось увидеть лицо Чарли, и оно меня не разочаровало.
– Мать честная! – воскликнул он, раскачиваясь взад-вперед. – Шестнадцать душ! – И, бросив взгляд на жалкие крохи в котелке, хлопнул себя по лбу.
Я рассказал о «случайной» встрече Долли и сестры Иды в расчете на Райли, но он так и сверлил меня глазами; все могло кончиться ссорой, если бы судья не велел нам пошевеливаться. Он раскочегарил костер, Райли принес еще воды, и мы покидали в варево сардины, хот-доги, лавровые листья – короче, все, что попадалось под руку, включая целую пачку солоноватых крекеров, «для навару», как выразился судья. Кое-что мы вбухали по ошибке – например, кофейную гущу. Под конец, достигнув эйфории поварской команды, готовящей большой семейный банкет, мы окинули взорами дело рук своих и поздравили друг друга. Райли дал мне дружеский тычок, как бы все прощая, и тут как раз появились первые детишки, которых судья изрядно напугал своим громогласным «Добро пожаловать!».
Никто из них не рискнул приблизиться, пока не собралась вся ватага. И тогда Долли, решив выступить в роли женщины, демонстрирующей итоги аукциона, вывела их вперед, чтобы они представились. Началась перекличка: Бет, Лорел, Сэм, Лилли, Ида, Клио, Кейт, Гомер, Гарри… Тут музыкальная тема оборвалась, так как одна маленькая девочка отказалась назвать свое имя. Мол, это секрет. Сестра Ида с ней согласилась: секрет так секрет.
– Они такие капризные, – призналась она, завораживая судью своим дымчатым голосом и бархатными ресницами.
Он задержал ее руку, демонстрируя улыбку до ушей, – согласитесь, немного странное поведение для мужчины, который меньше трех часов назад сделал предложение другой женщине. Я ждал, что Долли, заметив это, проглотит язык, но она тут же откликнулась:
– Еще бы не капризные, когда такие голодные.
Тут судья смачно хлопнул в ладоши и, с гордостью кивнув в сторону варева, пообещал скоро навести в этом деле порядок. А пока, сказал он, отчего бы деткам не сходить на речку и не помыть руки. На что сестра Ида проникновенно заметила, что не только руки, уж если мыть, так все подряд.
Возникла небольшая заминка с девочкой, не пожелавшей назвать свое имя; она отказалась идти на речку, только у папы на закорках.
– Ты мой папа, – сказала она Райли.
Тот не стал спорить, а просто посадил ее на плечи, отчего она пришла в полный восторг. Всю дорогу до речки она бузила, а когда он сослепу, так как глаза ему закрыли, запутался среди лиан, девчонка огласила всю округу радостным визгом.
– Все, – не выдержал он, – слезай.
– Ну пожалуйста! Я тебе шепну на ушко, как меня зовут.
Позже я у него поинтересовался насчет ее имени и в ответ услышал: Бензин Тексако. Очень уж ей понравилось это словосочетание.
Речка там любому по колено, берега покрыты лоснящимся зеленым мхом, а по весне белоснежные росинки и карликовые фиалки пестреют здесь и там, точно лакомые крошки для диких пчел из ульев, прячущихся в речных бухтах. Сестра Ида присмотрела командную точку на берегу, откуда могла верховодить купанием.
– Так, без обмана! Я хочу видеть большое представление!
Нам тоже хотелось. Вдруг девушки, без пяти минут невесты, забегали в чем мать родила, а вместе с ними мальчики, взрослые и малыши, голые как соколики. Хорошо, что Долли и судья остались под деревом, но жаль, что Райли не составил им компанию: он меня смущал своим смущением.
Если серьезно, то только сейчас, увидев, кем он стал, я понял, в чем состоял парадокс его чопорности: он так хотел быть всеми уважаемым, что опасался, как бы чужие изъяны не запятнали его репутацию.
Эти незабываемые пейзажи молодости… Как часто, спустя годы, в холодных залах того или другого музея я останавливался перед подобной картиной и долго, словно завороженный, искал в ней приметы той давней сцены – только не реальной, со всей этой ребятней в цыпках, которая барахталась в холодной речке, а выдуманной художником: породистые молодцы и шагающие вброд барышни с телами в жемчужных каплях. Я спрашивал себя тогда и спрашиваю сейчас: как оно существовало, это ни на что не похожее семейство, и что со всеми ними сталось?
– Бет, ополосни волосы. Не брызгай на Лорел – это я тебе, Бак, прекрати. Дети, вымойте уши, пока еще есть такая возможность. – Но потом сестра Ида расслабилась и предоставила их самим себе. – Такой же день… – Она обмякла на мшистом ложе и направила на Райли весь заряд своих глазищ. – Что-то мне напомнило… то ли рот, то ли оттопыренные уши… сигареткой не угостите?… – спросила она, словно нечувствительная к его неприязни. В умиротворенном лице промелькнула та, какой она была когда-то. – Такой же день, только местечко похуже, ни деревца, а дом как пугало посреди пшеничного поля. Нет, я не жалуюсь: рядом были мама с папой и моя сестра Джеральдина, так что полный набор, а еще куча домашних животных, и пианино, и приятные голоса. Но жизнь была трудная, вся тяжелая работа ложилась на плечи одного человека, а хорошим здоровьем папа не отличался. С наемными рабочими проблема: в такой глуши никто долго не задерживался. Был один старик, в котором мы души не чаяли, но раз он напился и чуть не спалил дом. Джеральдина была на год старше меня, прехорошенькая, как и я, и вот в неполные шестнадцать ей взбрело в голову выйти замуж, чтобы кто-то помогал отцу вести хозяйство. Вот только в нашей дыре выбирать-то было не из кого. Мама худо-бедно давала нам домашнее образование, так как до ближайшего населенного пункта десять миль. Назывался он Юфрай, в честь местной семьи, и существовало расхожее выражение: «Юфрай – твой рай», так как на лето в этот городишко на горе приезжали богатенькие люди. Одним словом, в то лето Джеральдина устроилась там официанткой в гостинице «Лукаут». Обычно по субботам кто-то меня подбрасывал, и я оставалась у нее до утра. Мы тогда впервые ночевали не дома. Джеральдину городская жизнь особенно не привлекала, зато я ждала каждой субботы так, словно это двойной праздник: Рождество и мой день рождения. В городке был танцзал с разноцветной подсветкой и бесплатным входом. Я помогала Джеральдине прибраться в ресторане, и мы неслись туда, держась за руки. Я не успевала отдышаться, как уже отплясывала; мне не нужно было искать партнера, на каждую девушку приходилось по пять парней, к тому же мы там были самые симпатичные. Не скажу, что я была помешана на мальчиках, скорее на самих танцах; иногда все стоя смотрели, как я вальсирую, а партнеры у меня так часто менялись, что я едва успевала их замечать. Парни потом шли за нами до гостиницы и кричали под окнами: «Выходи! Выходи!» – и распевали на все лады, короче, вели себя так глупо, что Джеральдина едва не потеряла работу. А мы лежали в кровати и трезво оценивали вечер. Мою сестру, далекую от романтики, интересовало одно: кто из наших ухажеров сумеет по-настоящему облегчить домашние заботы. Она остановила свой выбор на Дэне Рейни. Он был старше других, двадцать пять, уже мужчина; некрасивый – оттопыренные уши, веснушки, невыразительный подбородок, зато себе на уме и такой сильный, что мог бы поднять бочку с гвоздями. В конце лета он нам помог собрать урожай пшеницы. Папе он сразу понравился, а мама, хотя и сказала, что Джеральдине еще рановато, не стала особенно сопротивляться. На свадьбе я плакала, полагая, что танцам нашим теперь конец и что мы с ней уже никогда не будем лежать, прижавшись, в одной постели. Но стоило Дэну Рейни взять бразды правления в свои руки, и все пошло как надо: он умел обращаться с землей, да и с нами тоже. Но вот пришла зима, и когда мы садились у камина, у меня то ли от жара, то ли от чего-то еще случалось предобморочное состояние. Я выходила во двор в одном платьице и даже не чувствовала холода, как будто я Снегурочка; закрою глаза и вальсирую. И однажды вечером я не услышала, как ко мне подкрался Дэн Рейни, схватил в объятья и закружил как бы в шутку. Только это была не шутка. Он ко мне неровно дышал, и в глубине души я знала это с самого начала. Он, конечно, ни о чем таком не говорил, а я и не просила, и все бы ничего, если бы Джеральдина не потеряла ребенка. Это случилось весной. Она смертельно боялась змей, и вот нарвалась, когда собирала яйца в курятнике; это был всего-навсего полоз, но он так ее напугал, что она выкинула на четыре месяца раньше срока. И тут ей словно шлея под хвост попала – постоянно не в духе, на всех срывается. Больше всего доставалось Дэну Рейни, он старался держаться от нее подальше, даже спал на пшеничном поле, завернувшись в одеяло. Я уехала в Юфрай от греха подальше и устроилась официанткой вместо Джеральдины. Танцы продолжались, как и прошлым летом, а я за это время еще больше похорошела, и два парня чуть не подрались из-за того, кто будет меня угощать оранжадом. Не могу сказать, что не радовалась жизни, но я была какая-то рассеянная, и в ресторане меня спрашивали, о чем я думаю, когда насыпаю в сахарницу соль или даю клиенту вместо ножа ложку, чтобы резать мясо. За лето я ни разу не выбралась домой. В один прекрасный день – такой же, как сегодня, по-осеннему голубой, словно вечность, – я, никого не предупредив, вышла из попутки и прошла три мили пешком мимо пшеничных стогов, пока не наткнулась на Дэна Рейни. Он не сказал ни слова, просто уткнулся в стог и заплакал как ребенок. Он вызвал у меня острую жалость, и я выплеснула на него столько любви, что не описать словами.
У нее потухла сигарета. Кажется, она потеряла нить рассказа или, хуже, раздумала его заканчивать. Я уже готов был затопать ногами и засвистеть, как это делают хулиганы в кинотеатре, когда вдруг гаснет экран, да и Райли, хоть и не в такой радикальной форме, тоже проявлял признаки нетерпения. Он чиркнул спичкой, чтобы дать ей огня, и резкий звук вернул ее к действительности, но, похоже, в этой короткой паузе она успела убежать далеко вперед.
– Папа поклялся, что убьет гада. А Джеральдина повторяла как попугай: «Скажи, кто он, и Дэн его пристрелит из ружья». Я смеялась до слез, а бывало и наоборот. Я ей ответила: «Понятия не имею. Любой из пяти или шести парней в Юфрае». Услышав это, мама влепила мне пощечину. Но они мне поверили, даже Дэн Рейни со временем – во всяком случае ему хотелось в это верить, бедняге. Несколько месяцев я не выходила из дома, и тут умирает папа. Мне запретили идти даже на траурную службу – люди увидят мой живот, стыда не оберешься! Вот тогда-то все и случилось: все ушли на похороны, я осталась одна, в дом ломился ветер с песком, как слон в посудную лавку, – а меня посетил Господь, хотя я никак не попадала в число избранных. Доселе матери приходилось меня уговаривать, чтобы я учила стихи из Библии, зато позже, меньше чем за три месяца, я выучила тысячу с лишним стихов. Я играла экзерсис на пианино, как вдруг разбилось оконное стекло, ветер перевернул в комнате все вверх дном, а через мгновение снова наступил порядок, и рядом со мной уже кто-то был… дух отца, подумала я… круговерть улеглась, словно весенний ветерок… это был Он, и, распрямив спину, как того изначально желал Создатель, я распахнула Ему объятья. Это произошло двадцать шесть лет назад, третьего февраля; тогда мне было шестнадцать, сейчас мне сорок два, и я ни разу не пошла на попятную. Когда начались схватки, я не позвала ни Джеральдину, ни Дэна Рейни, никого, просто шепотом читала библейские стихи, и ни одна живая душа не подозревала, что родился Дэнни, пока не услышали его крики. Это имя дала ему Джеральдина. Ее ребенок, так все решили, отовсюду приезжали люди с подарками, мужчины похлопывали Дэна Рейни по спине и говорили, какой у него чудесный сын. Как только мне позволило здоровье, я уехала в Стоунвилль, от нас тридцать миль, шахтерский город в два раза больше Юфрая. Там с еще одной девушкой мы открыли прачечную, а так как вокруг жили в основном холостяки, работы у нас хватало. Два раза в месяц я ездила домой, чтобы увидеть Дэнни, и так на протяжении семи лет, моя единственная радость и довольно странная, ведь каждый раз мое сердце разрывалось: такой красивый мальчик, слов нет. Но Джеральдина запретила мне к нему притрагиваться; стоило мне его поцеловать, как она взвивалась до потолка. И Дэн Рейни не лучше, все боялся, что я уеду не одна. В последний свой приезд я его попросила о встрече в Юфрае. Я уже давно носилась с сумасшедшей идеей: пережить это еще раз, выносить ребенка, который будет близнецом Дэнни. Но общий отец… тут я погорячилась. Он бы родился на свет мертвым. Я поглядела на Дэна Рейни – был жутко холодный день, мы сидели рядом с пустой танцплощадкой, и, помнится, он все время держал руки в карманах – и отослала его назад, так и не сказав, зачем вызвала. Зато потом годами искала похожего на него мужчину.
У одного шахтера в Стоунвилле были такие же веснушки и желтые глаза; добрая душа, он подарил мне Сэма, моего старшенького. А отцом Бет, насколько я помню, стал парень – вылитая копия Дэна Рейни, жаль только, девочка совсем не похожа на Дэнни. Забыла сказать: я продала свою половину прачечной и уехала в Техас – работала официанткой в Амарилло и Далласе.
Но, только встретив мистера Хани, я поняла, почему меня выбрал Господь и в чем состоит мое предназначение. Мистер Хани нес Слово Божие. Услышав его проповедь, я захотела его увидеть. Мы не проговорили и двадцати минут, как вдруг он объявляет, что хочет на мне жениться, если, конечно, я еще не замужем. Нет, говорю, не замужем, но у меня есть небольшая семья. К тому моменту она насчитывала пятерых. Его это ничуть не смутило. Через неделю, на Валентинов день, мы поженились. Он был уже человек немолодой и ни капельки не похож на Дэна Рейни; без каблуков он не доходил мне до плеча, но, когда нас соединял Господь, мой муж ведал, что творил: мы дали жизнь Рою, и Пёрл, и Кейт, и Клио, и Крошке Гомеру… почти все они родились в той самой кибитке, которую вы видели. Мы разъезжали по городам и весям, неся Слово Божие тем, кто его сроду не слышал, – во всяком случае так, как оно звучало в устах моего благоверного. А теперь печальный факт: я потеряла мистера Хани. Однажды утром, в неисхоженной части Луизианы, где живут каджуны, он сошел с дороги купить какую-то еду – и больше мы его не видели. Как сквозь землю провалился. Мне плевать на слова копов, он был не из тех, кто мог сбежать от семьи. Нет, его грохнули.
– Или это амнезия, – вставил я, – когда ты все забываешь, даже собственное имя.
– Он знал наизусть всю Библию, и, по-твоему, такой человек мог забыть свое имя? Какой-то каджун убил его из-за аметистового кольца. Само собой, были у меня потом еще мужчины, но это уже не любовь. Лилли, Ида, Лорел, другие детки… они взялись словно ниоткуда. Видно, зачем-то мне это нужно: чувствовать, как очередная жизнь бьется у меня под сердцем, а иначе скукожусь.
После того как все дети, искупавшись, натянули на себя одежду, кое-кто наизнанку, мы вернулись под наше дерево, и уже там старшие девочки над костром высушили и расчесали малышам волосы. В наше отсутствие Долли понянчилась с младенцем и теперь не желала его отдавать.
– Как жаль, что ни у меня, ни у Кэтрин нет ребеночка. Сестра Ида подтвердила, что они потешные и какая это радость.
Наконец все расселись вокруг костра. Тушеное блюдо получилось на редкость острым, что, возможно, только способствовало его успеху, и судья раздавал еду по кругу, так как у нас было всего три чашки, с шутками и прибаутками, которые приводили детей в восторг. Девчушка по имени Бензин Тексако решила, что сделала ошибку и что настоящий ее папа вовсе не Райли, a судья, который тотчас же вознаградил ее за это «полетом на Луну», подбрасывая высоко над головой со словами: «Кто на север, кто на юг, ты же, детка, сделай крюк!»
– Какой вы сильный, – похвалила его сестра Ида, отчего он еще больше разошелся, чуть не предложил ей пощупать его мускулатуру и все поглядывал на Долли: она-то как, им восхищается? Да, восхищается.
Последние отблески заходящего солнца сопровождались горловым курлыканьем вяхиря. Повеяло холодком, а в воздухе словно растворилась радуга, и он заиграл голубовато-зеленоватыми тонами. Долли поежилась:
– Надвигается гроза. С утра чувствую.
Я торжествующе посмотрел на Райли: что я тебе говорил?!
– Уже поздно, – сказала сестра Ида. – Бак, Гомер… бегите, мальчики, к кибитке. Как бы ее за это время не ограбили. Правда, брать там особенно нечего, – добавила она, провожая взглядом сыновей, чьи фигуры быстро исчезли на темной тропинке. – Разве что мою швейную машинку. Ну так что, Долли? Вы…
– Мы это обсудили, – ответила та и развернулась к судье за подтверждением.
– Вы выиграете процесс, вне всяких сомнений, – произнес он со знанием дела. – Тот редкий случай, когда закон будет на стороне правого. Но надо иметь в виду…
Долли его перебила:
– Надо иметь в виду. – С этими словами она вложила сестре Иде в руку сорок семь долларов, всю нашу заначку, и вдобавок золотые часы судьи.
Глядя на эти дары, сестра Ида покачала головой, словно отказываясь.
– Это неправильно, но я говорю вам спасибо.
Звук отдаленного грома прокатился по лесу, и в наступившей зловещей тишине из зарослей, подобно легкой кавалерии, с гиканьем выскочили Бак и Крошка Гомер.
– Идут! Идут! – закричали они хором, а последний, сдвинув шляпу на затылок, запыхавшимся голосом добавил: – Мы так припустили.
– Нельзя ли поконкретней? Кто идет?
Крошка Гомер сглотнул слюну.
– Эти типы. Шериф и с ним целая команда. С ружьями.
Новый раскат грома. Порыв ветра поколебал пламя костра.
– Так, выше головы. – Судья принял на себя командование, словно ждал этой минуты, и, должен признать, проявил себя во всем блеске. – Женщины и маленькие дети – в шалаш! Райли с парнями запасаются камнями и тоже лезут на деревья.
Когда указания были выполнены, на земле остался он один, с сомкнутыми челюстями, охраняя в наступивших сумерках напряженное молчание, как капитан, не собирающийся покидать тонущий корабль.
Глава шестая
На сикоморе, нависшем над тропой, поместились пятеро, включая Крошку Гомера и его братца Бака, хмурого подростка, в каждой руке по булыжнику. Напротив нас, оседлав такой же сикомор, сидел Райли и с ним барышни постарше; сгустившиеся сумерки отполировали их бледные лица, мерцавшие в темноте наподобие свечных фонариков. Я почувствовал на щеке каплю дождя… нет, то скатилась капля пота. Хотя гром уже тихо ворковал, дыхание дождя обострило запахи листвы и костра. Шалаш надсадно заскрипел от перегруза. С моей точки обзора его обитатели превратились в некое единое существо, многоногого разноглазого паука, увенчанного шляпой Долли, как бархатной короной.
На нашем дереве все повытаскивали оловянные свистки вроде тех, которые Райли купил у Крошки Гомера; от них сам черт деру даст, сказала сестра Ида. Крошка Гомер снял свою огромную шляпу, вынул из ее недр «божью нить», длинную и толстую бельевую веревку, и принялся вязать петлю. Потом проверил действенность лассо, растянул и сузил петлю, и тут его очочки в стальной оправе так грозно сверкнули, что я даже попятился – пусть нас разделяет еще одна ветка. Судья, наш патрульный, шикнул, чтобы мы все замерли; это был его последний приказ перед вражеским вторжением.
Захватчики и не думали маскироваться. Из темноты выплывали с важным видом девять, двенадцать, двадцать молодцов, подсекая ружьями, словно косами, высокую траву. Впереди шел Юний Кэндл, поблескивая шерифской звездой на груди, а за ним Большой Эдди, чьи сощуренные, высматривающие нас глаза словно решали головоломку в газете: «Отыщите на дереве пятерых мальчиков и сову». Не с его мозгами. Он посмотрел на меня как на невидимку. У большинства из этих ребят в мозгу две извилины; максимум, на что их хватает, это лизнуть соли и опрокинуть кружку пива. Но тут я разглядел среди них мистера Хэнда, директора школы: вполне приличный человек, вроде не из тех, кого ожидаешь увидеть в сомнительной компании, объединенной постыдной целью.
Присутствие Амоса Леграна объяснялось любопытством. В кои-то веки он помалкивал, а на его голову, доходившую ей примерно до бедра, как на набалдашник трости, опиралась Верена. С другой стороны ее почтительно поддерживал преподобный Бастер.
Увидав тетушку, я как будто онемел, переживая заново страх, который испытал, когда после смерти матери к нам домой заявилась Верена, чтобы забрать меня к себе. Несмотря на заметную хромоту, двигалась она с привычной надменностью в сопровождении эскорта, пока не остановилась под нашим сикомором. Судья не отступил ни на сантиметр, стоял нос к носу с шерифом, словно между ними была невидимая черта и он бросал вызов сопернику: осмелишься ее пересечь?
И вот тут взгляд мой упал на Крошку Гомера, опускавшего свое лассо. Оно извивалось, подобно змее, большая петля напоминала разинутый рот, и в конце концов, после мастерской подводки, она охватила шею преподобного Бастера, чей сдавленный вопль был оборван мощным рывком вверх.
Друзья старика Бастера не успели толком вглядеться в его налившееся кровью лицо и взлетающие руки, как последовала массированная атака, вдохновленная успехом Крошки Гомера: полетели камни, пронзительно заверещали свистки, точно дикие птицы, и здоровые мужики, отталкивая друг друга, ринулись вспять в поисках спасения, в основном под телами уже рухнувших товарищей. Амос Легран, попытавшийся спрятаться под юбкой Верены, получил от нее оплеуху. Она единственная, пожалуй, повела себя как мужчина: грозила нам кулаком и ругала на чем свет стоит.
Посреди всеобщего гвалта раздался выстрел, точно хлопнули железной дверью. А за ним – пугающе долгое эхо, заставившее всех разом умолкнуть, и в наступившей тишине мы услышали хруст веток под тяжестью тела.
Это с соседнего сикомора падал Райли: медленно, вальяжно, как подбитый кот. Девочки вскрикнули и закрыли глаза ладонями; хрустнула толстая ветка, тело на мгновение зависло, словно оторвавшийся огромный лист, и окровавленной тушей рухнуло на землю. Все застыли. Наконец голос подал судья:
– О боже, о боже. – Он в трансе сполз на колени и принялся гладить безжизненные кисти рук. – Сынок, ради всего святого, скажи что-нибудь.
Мужчины, оробевшие, испуганные, образовали круг; звучали какие-то советы, явно не доходившие до сознания судьи.
Один за другим мы слезали с деревьев и подходили ближе; детский ропот: «Он умер? Он умер?» – звучал как стон или голос морской раковины. Мужчины почтительно поснимали шляпы и освободили проход для Долли; она была в таком столбняке, что не замечала никого, даже Верену, стоявшую рядом.
– Я хочу знать… – В голосе последней зазвенели нотки, которые невозможно было проигнорировать. – Какой дурак выстрелил из ружья?
Мужчины осторожно переглядывались, пока все взгляды не остановились на Большом Эдди. У того задергались скулы, он облизнул губы:
– Да блин, не собирался я никого убивать, просто выполнял свой долг, и все.
– Не все, – сурово оборвала его Верена. – Вы за это ответите, мистер Стовер.
Долли на эти слова развернулась и постаралась сфокусировать затуманенный взор на сестре, никого больше не замечая.
– Это мы должны за все ответить.
Сестра Ида, оттеснив судью, стащила рубашку с обмякшего тела.
– Спасибо Всевышнему, задето только плечо, – сказала она, и все вокруг вздохнули с облегчением. А уж на вздохе Большого Эдди взмыл бы в небо воздушный змей. – Но он в отключке, надо бы поскорей вызвать врача.
Она оторвала кусок рубашки и наложила жгут на рану. Шериф и еще трое скрестили руки – такие импровизированные носилки. Помощь требовалась еще и преподобному Бастеру: руки-ноги у него болтались, как у марионетки, он даже не осознавал, что у него на шее петля, и не мог передвигаться без посторонней помощи. Крошка Гомер побежал следом:
– Эй, веревку-то отдайте!
Амос Легран дожидался Верену, но та его отпустила, сказав, что уйдет, только если… тут она смерила подозрительным взглядом всю нашу компанию, и в частности Иду.
– Я хочу поговорить с сестрой наедине.
Сестра Ида отмахнулась от Верены со словами:
– Да ладно вам, мы и так уходим. – Она обняла Долли. – Да пребудет с вами наша любовь. Да, дети?
– Давайте с нами, Долли, – сказал Крошка Гомер. – Знаете, как будет весело. Я вам отдам свой блестящий ремешок.
A Бензин Тексако кинулась в объятья к судье и тоже умоляла его уехать с ними. Только я был никому не нужен.
– Я никогда не забуду, что вы меня позвали. – Долли обшаривала взглядом детские лица, словно пытаясь всех запомнить. – Удачи вам. Прощайте. Поторопитесь! – возвысила она голос, так как гром пророкотал уже совсем близко. – Начинается дождь.
Пока это была всего лишь морось, похожая на занавес из газа, за которым исчезали Ида и ее семейство, и тут заговорила Верена:
– Я правильно понимаю, что ты потворствовала этой… женщине, которая выставила наше имя на посмешище?
– Не тебе обвинять меня в потворстве кому-либо, – миролюбиво заметила Долли. – Тем более в компании со шпаной, – тут она слегка потеряла самообладание, – которая обворовывает детей и волочет старуху в кутузку. Много ли проку в имени, оправдывающем подобные методы? Одна насмешка.
На лице Верены не дрогнул ни один мускул.
– Ты не в себе, – прозвучало как медицинский диагноз.
– Присмотрись получше: я все такая же. – Долли дала себя осмотреть. Ростом с Верену и такая же уверенная в себе; никаких изъянов, никакой невнятицы. – Я последовала твоему совету: ходить с поднятой головой. Ты говорила, что не можешь на меня смотреть. А несколько дней назад, – продолжила она, – ты сказала, что тебе за меня стыдно. И за Кэтрин. Сколько лет жизни мы отдали тебе и как же больно сознавать, что все впустую. Тебе знакомо чувство впустую потраченной жизни?
– Знакомо, – едва слышно ответила Верена, словно, обратив взгляд в себя, увидела там голый тракт.
Я запомнил это выражение лица, когда поздним вечером подглядывал за ней с чердака, а она сидела, задумчивая, над фотографиями Моди Лоры Мёрфи и ее семьи. Она покачнулась и вынуждена была опереться на мое плечо, чтобы не упасть.
– Я полагала, что так и умру с этим чувством, но нет, – сказала Долли. – И я без всякого удовольствия должна признать, Верена, что за тебя мне тоже стыдно.
Опустилась ночь. Лягушки и разные насекомые наслаждались накрапывающим дождем. А мы потускнели, как будто влага загасила свет, озарявший наши лица. Верена привалилась ко мне.
– Мне нездоровится, – произнесла она потусторонним голосом. – Я больна, Долли.
Долли в некотором сомнении подошла к сестре и прикоснулась к ней, словно желая удостовериться в ее словах.
– Коллин, судья… помогите ей залезть на дерево.
Верена запротестовала было, но стоило ей немного освоиться с самой идеей, как она довольно легко вскарабкалась наверх. Шалаш напоминал плот, дрейфующий по водам, над которыми клубятся испарения, хотя внутри было сухо, так как зонт из густой листвы не пропускал умеренные осадки. Мы плыли в полном безмолвии, пока Верена не открыла рот:
– Я должна тебе кое-что сказать, Долли. Мне было бы легче это сделать наедине.
Судья сложил руки на груди.
– Боюсь, что вам придется меня потерпеть, мисс Верена, – сказал он твердо, но без вызова. – Я заинтересован в возможных последствиях ваших слов.
– Сомневаюсь. Это каким же образом? – На мгновение к ней вернулось прежнее высокомерие.
Он зажег огарок, и наши тени тотчас нависли над нами, как четверо соглядатаев.
– Не люблю разговаривать в темноте, – сказал он.
Гордая прямота его осанки как бы говорила: вы имеете дело с мужчиной. Мало кто из мужчин, с коими она имела дело, мог себе позволить такую твердость. Верена сочла его демарш непростительным.
– Вы уже забыли, Чарли Кул? Пятьдесят лет назад, если не больше. Вы, ребята, воровали чернику у нас в саду. Мой отец поймал вашего кузена Сета, а я – вас. Хорошую взбучку вам тогда задали.
Судья вспомнил и покраснел, затем улыбнулся:
– Вы дрались не по правилам.
– Я дралась по правилам, – возразила она сухо. – В одном вы правы: не стоит говорить в темноте, раз это не нравится ни вам, ни мне. Скажу прямо, Чарли, я совсем не рада вас видеть. Моя сестра никогда бы не попала в такую передрягу, если бы не ваше подстрекательство. Поэтому я вам буду благодарна, если вы нас оставите. Это вас не касается.
– Нет, касается, – встряла Долли. – Дело в том, что судья Кул… Чарли… – Она замялась, кажется впервые по-настоящему оробев.
– Долли хотела сказать, что я сделал ей предложение.
– Какая неожиданность, – после напряженной паузы выдавила из себя Верена, глядя на свои руки в перчатках. – Да-а… Вот уж не ожидала ни от кого из вас такого полета воображения. Или оно у меня разыгралось и мне снится, что я спряталась на мокром дереве от ночной грозы? Но ведь я никогда не вижу снов или просто тут же их забываю, не исключено. Этот сон я предлагаю нам всем поскорей забыть.
– По мне, мисс Верена, это похоже на мечту. Не мечтать – все равно что не потеть: в организме накапливаются вредные вещества.
Верена судью проигнорировала. Все ее внимание было сосредоточено на Долли, так же как Доллино на ней. Мы для них не существовали; два человека в разных концах промозглой комнаты, двое немых, разговаривающих на языке знаков, одними глазами. И похоже, Верена наконец получила от Долли ответ, заставивший ее побелеть. Но сначала она спросила:
– И ты его приняла?
Дождь разошелся, хоть рыб выпускай; он брал аккорды все ниже, и вот прозвучал совсем басовый, предвещающий настоящий ливень, который, при всей серьезности угрозы, не сразу до нас добрался: вокруг стекали с листьев струйки, но сам шалаш оставался таким сухим зернышком в насквозь промокшем дереве. Судья прикрыл ладонью горящий огарок, озабоченный не меньше Верены тем, как ответит Долли. Мое нетерпение было сродни их, хотя я ощущал себя посторонним, все тем же соглядатаем на чердаке, не симпатизирующим, как ни странно, никому или, лучше сказать, всем: нежные чувства к ним троим сливались, как дождевые капли, я не мог их разделить, они для меня превратились в единое целое. Как и для Долли. У нее не получалось отделить судью от Верены. Наконец прозвучал мучительный ответ:
– Я не могу! – В ее выкрике читался бесконечный список поражений. – Я сказала, что пойму, как поступать правильно. Но нет, я так и не поняла. И как это у других получается? Я мечтала о выборе, о жизни, в которой буду сама принимать решения…
– Но у каждой из нас была своя жизнь, – возразила Верена. – Почему ты ее презираешь? Чего тебе не хватало? Я тебе всегда завидовала. Пойдем домой, Долли. А принятие решений предоставь мне: так уж повелось, пойми.
– Это правда, Чарли? – спросила Долли у судьи, как спрашивает у взрослого ребенок, куда падают звезды. – У нас была своя жизнь?
– Мы ведь живы, – сказал тот, и это было все равно, как если бы взрослый ответил ребенку, что звезды падают в космическом пространстве: ответ неопровержимый, но неудовлетворительный. Долли он не устроил.
– Необязательно быть мертвыми. У нас на кухне растет герань, и она постоянно цветет. А есть другие: один раз зацвели, и все. Они живы, но вся их жизнь осталась в прошлом.
– Только не ваша. – Он приблизил к ней лицо, словно собираясь коснуться ее губ, но остановил себя, не отважился. И тут дождь, продравшись сквозь листву, обрушился со всей силой; потоки воды полились с краев Доллиной шляпы, вуаль прилипла к щекам. Пламя свечи дернулось и погасло. – И не моя.
Небо одна за другой прошили молнии, такие огненные вены, и в этом немеркнущем зареве я не узнал Верены: какая-то пригорюнившаяся, потерянная женщина с обращенными внутрь глазами, а там – выгоревшее поле. А когда молнии поредели и многоголосый дождь запечатал нас со всех сторон, она заговорила откуда-то издалека и так тихо, словно и не рассчитывала быть услышанной:
– Я тебе завидовала, Долли. Твоей розовой комнате. Я слишком редко стучала в двери таких комнат, пока не поняла, что только ты, одна-единственная, и осталась, кто может меня впустить. А коротыш Моррис… я ведь его любила, прости Господи. Не как женщина – мы с ним были родственные души. Заглядывая в глаза друг другу, мы видели одного черта, и это нас не пугало, скорее веселило. Но он меня переиграл. Я знала, что он может, хотя надеялась на лучшее; увы, и как мне теперь оставаться одной до конца дней? Я хожу по чужому дому: твоя розовая комната, твоя кухня, да весь дом – твой и Кэтрин. Не бросай меня, позволь мне жить с тобой. Раздели со мной мою старость.
Голос Верены, усиленный дождем, вырос между Долли и судьей такой прозрачной стеной, сквозь которую он видел: она теряет свое «я», уходит от него, как раньше, помнится, уходила от меня. А самое прискорбное, наш шалаш, казалось, вот-вот растворится.
Порывистый ветер скинул за борт размякшие игральные карты и оберточную бумагу; крекеры рассыпались, кувшины перевернулись, выплеснув дождевую воду; чудесное лоскутное одеяло Кэтрин превратилось в мокрую тряпку. Шалаш был обречен точно так же, как прибрежные сборные домики, смываемые наводнением. Судье же, уносимому рекой, оставалось только махать нам, уцелевшим, стоящим на берегу. Ибо последние слова Долли были такие:
– Простите меня, я тоже не могу без сестры.
И судья был не в силах ее удержать – ни рукой, ни сердцем. Права Верены не обсуждались.
А дело уже шло к полуночи, дождь постепенно прекратился, и только ветер хорошенько встряхивал деревья. Поодиночке, как припозднившиеся на танцы гости, появлялись в небе звезды. Пришла пора прощаться.
Мы ничего с собой не взяли: оставили одеяло догнивать, ложки ржаветь, а шалаш, как и сам лес, оставили зиме на откуп.
Глава седьмая
Довольно долго Кэтрин по привычке раскладывала события на те, что случились «до» или «после тюрьмы».
– Дело было еще до того, – к примеру, говорила она, – как «Эта» засадила меня за решетку.
С нами тоже происходило нечто подобное: жизнь «до» и «после шалаша». Эти несколько осенних дней стали своего рода памятником и вехой. Так, судья лишь раз переступил порог своего дома, чтобы забрать личные вещи, что, вероятно, устроило его сыновей и невесток, во всяком случае они не стали возражать, когда он снял комнату в пансионе мисс Белл. Это мрачное, кирпичного цвета заведение позднее некий гробовщик превратил в похоронное бюро, посчитав, что ему потребуется минимальная перестройка для придания необходимой атмосферы. Я не любил ходить мимо, поскольку насельницы мисс Белл, дамы не менее колючие, чем засохшие кусты роз во дворе, несли свою вахту бдительности на крыльце от рассвета до заката. Среди них, например, была дважды овдовевшая Мейми Кэнфилд, которая специализировалась на определении беременности. Один тип, личность легендарная, как-то сказал своей жене: «Зачем тратиться на врача? Ты просто пройдись мимо дома мисс Белл, и назавтра весь город узнает от Мейми Кэнфилд, залетела ты или нет». До переезда судьи единственным мужчиной в пансионе был Амос Легран. Все в нем души не чаяли. Женщины ждали, как манны небесной, мгновения, когда после ужина Амос заберется на вертящийся стул, так что ноги будут болтаться, и заведет свой трень-брень – будильник, да и только. Они соперничали за право связать ему носки или очередной свитер, каждая жаждала сама приготовить ему диетическую еду, а во время застолья на тарелку ему подкладывали лучшие куски. Поварихи у мисс Белл подолгу не задерживались, так как дамы вечно толкались на кухне, горя желанием приготовить своему любимцу что-то вкусненькое.
Наверное, они бы и судью так обхаживали, но он держался независимо, избегал, как они утверждали, их компании.
Последняя ночь в шалаше, когда мы все промокли до нитки, обернулась для меня, не говоря уже о Верене, сильной простудой, а ухаживала за нами чихающая медсестра, то бишь Долли. Кэтрин самоустранилась.
– Сердце мое, делай как знаешь, можешь выносить за «Этой» ночной горшок, пока сама не свалишься. Но лично я пальцем не пошевелю. Я свое отработала.
Посреди ночи Долли приносила нам сироп от кашля, поддерживала огонь в печке, чтобы мы не мерзли. Верена уже не принимала эти услуги как должное.
– Весной мы вместе куда-нибудь поедем, – пообещала она сестре. – Например, к Большому каньону, в гости к Моди Лоре. Или во Флориду. Ты ведь никогда не видела океана.
Но Долли и здесь было хорошо, и особого желания путешествовать она не испытывала.
– Если я увижу красивые виды, на фоне которых померкнут наши родные пейзажи, вряд ли мне это понравится.
К нам регулярно захаживал доктор Картер, и однажды Долли попросила его померить ей температуру; она чувствовала жар и слабость в ногах. Он тотчас уложил ее в постель с диагнозом «ходячая пневмония», что ее сильно развеселило.
– Ходячая пневмония, – объявила она судье, зашедшему ее проведать. – Это что-то новое, никогда о ней не слышала. У меня такое ощущение, будто я скачу на ходулях. Восторг! – И через секунду отключилась.
Она проспала три или четыре дня. Кэтрин подремывала рядом в кресле-качалке, тихо шугая нас с Вереной, стоило нам на цыпочках войти в спальню. Она упрямо обмахивала больную образом Христа, словно стояла летняя жара, и беспардонно игнорировала предписания доктора Картера.
– Я этого и свинье не дам, – возмущалась она, тыча пальцем в какое-то лекарство.
В конце концов доктор Картер сказал, что пациентку надо класть в больницу или он с себя снимает всякую ответственность. Ближайшая больница в Брютоне, а это шестьдесят миль. Верена заказала оттуда «скорую». Только зря потратилась, так как Кэтрин заперлась в спальне изнутри и пригрозила, что тому, кто попробует подергать дверную ручку, самому понадобится «скорая». Долли не понимала, куда ее хотят везти, и просила лишь об одном, чтобы ее не трогали.
– Не будите меня, – говорила она. – Не нужен мне ваш океан.
К концу недели она уже садилась на постели, а вскоре окрепла настолько, чтобы возобновить переписку с покупателями целебной настойки. Ее обеспокоила куча заявок, лежавших без ответа, на что Кэтрин, считавшая выздоровление Долли своей заслугой, сказала как отрезала:
– Ха, нам только не хватало заняться варевом!
Каждый день, ровно в четыре, раздавался свист судьи, чтобы я ему открыл садовые ворота; он избегал парадного подъезда, тем самым уменьшая вероятность встречи с Вереной, хотя она ничуть не возражала против его визитов, наоборот, всегда держала для него наготове бутылочку хереса и коробку сигар. Обычно он приходил к Долли с подарком: печеньем из пекарни «Руками Кэти» или цветами – бронзоватыми шарообразными хризантемами, которые Кэтрин тут же уносила, полагая, что они забирают из воздуха весь питательный ассортимент. Она так и не узнала о том, что он сделал Долли предложение, однако, интуитивно чувствуя, что дело нечисто, ни на минуту не выпускала его из виду и, хорошо прикладываясь к хересу, поставленному для гостя, при этом не закрывала рта. Но подозреваю, что ни он, ни Долли и не собирались обсуждать свою личную жизнь; они принимали друг друга без ажитации, как люди, давно разобравшиеся в своих чувствах. Если он и разочаровался в жизни, то не из-за Долли: по-моему, она стала такой, какая была ему нужна, тем единственным человеком, перед которым, по его собственному выражению, не надо таиться. Но когда ты можешь сказать все, к чему вообще слова? Ему было достаточно просто находиться возле нее, не требуя, чтобы его развлекали. Пока она была в жару, ее одолевала сонливость, и если она во сне начинала хныкать или напрягаться, он ее будил с солнечной улыбкой.
До сих пор Верена не разрешала нам обзавестись радиоприемником. Пошлые мелодии, утверждала она, способствуют расстройству ума, не говоря уже о серьезных тратах. Однако доктор Картер сумел ее убедить, что это благотворно подействует на Долли, поможет ей справиться с затяжной болезнью. И Верена купила приемник – грубо раскрашенную уродину, похожую на капот машины, – наверняка заплатив за него приличные деньги. Я вынес его во двор и перекрасил в розовый цвет.
Но даже после этого Долли поначалу не горела желанием видеть его у себя, зато потом вцепилась так, что силой не вырвешь. Они с Кэтрин слушали радио с утра до вечера, приемник был постоянно разогретый, хоть высиживай на нем цыплят. Особенно они запали на трансляции футбольных матчей.
– Пожалуйста, не надо, – останавливала Долли судью, когда он пытался растолковать ей правила игры. – Мне нравится загадка. Все кричат, все в восторге. Если я буду понимать причину, это уже будет не тот размах и не тот градус.
Особенно же судья злился, что не может убедить ее болеть за кого-то одного. Долли полагала, что обе команды достойны победы.
– Они все хорошие ребята, я уверена.
Из-за этого радио мы с Кэтрин даже поцапались. В тот день Мод Риордан должна была выступать в музыкальном конкурсе штата. Само собой, я хотел ее послушать в прямом эфире, и Кэтрин об этом знала, но она уже настроилась на игру университета Тулейна с Технологическим институтом Джорджии и не подпускала меня к приемнику.
Я сказал:
– Да что с тобой случилось, Кэтрин? Ты стала эгоисткой, вечно всем недовольна, все должно быть по-твоему. Даже Верена никогда такой не была.
Она вела себя так, словно уронила свой престиж в столкновении с законом и теперь компенсировала его за счет удвоенной власти в доме Талбо, мы же из уважения к ее индейской крови должны терпеть эту тиранию. И Долли смирилась, но в данном случае взяла мою сторону.
– Пусть Коллин переключится на другую станцию, – вступилась она за меня. – Не послушать выступление – это не по-христиански. Все-таки Мод наш друг.
Все, кто ее послушал, сошлись на том, что она заслуживала первой премии. Получила же она вторую, чему ее семья искренне порадовалась: как-никак половина музыкальной стипендии в университете. И все-таки несправедливо – она играла прекрасно, гораздо лучше парня, получившего главный приз. Мод исполнила серенаду, написанную ее отцом и, на мой вкус, звучавшую так же красиво, как тогда в лесу. После того дня я часами исписывал бумагу ее именем, мысленно перебирал все ее прелести, включая волосы цвета ванильного мороженого. Судья успел застать прямой эфир, и Долли, я знаю, это порадовало: мы словно опять соединились в кроне, а вокруг порхали бабочками музыкальные ноты.
Спустя несколько дней я встретил на улице Элизабет Хендерсон. Она явно побывала в салоне красоты: завитые волосы, крашеные ногти, такая взрослая, что я рассыпался в комплиментах.
– Вечеринка же. Я надеюсь, твой костюм уже готов. – Тут я вспомнил: вечеринка по случаю Хеллоуина, где я должен выступить в качестве предсказателя. – Ты не забыл, нет? Oх, Коллин, мы трудились как пчелки! Миссис Риордан готовит настоящий пунш. Я не удивлюсь, если все напьются. Будем чествовать Мод, она ведь получила премию, – Элизабет посмотрела вдаль: глазам открывалась мрачная перспектива из безжизненных домов и телеграфных столбов, – и скоро уедет учиться в университете.
Повеяло одиночеством, даже не захотелось расставаться, и я предложил проводить ее до дома. По дороге мы остановились у пекарни «Руками Кэти», и Элизабет заказала хеллоуинский торт, а миссис Каунти, оставив свою печь, вышла в фартуке, переливающемся сахарными кристалликами, чтобы справиться о здоровье Долли.
– Идет на поправку? Подумать только, ходячая пневмония! – запричитала она. – Моя сестра провалялась с обычной. Спасибо хоть, что Долли лежит в своей постели; у меня от сердца отлегло, когда вы вернулись домой. Ха-ха-ха, теперь мы можем посмеяться над вашими глупостями. Слушай, я как раз вытащила сковородку с горячими пончиками, отнесите-ка вы их Долли вместе с моими добрыми пожеланиями.
Мы с Элизабет, пока дошли до ее дома, почти все слопали. Она пригласила меня зайти выпить молока и заодно доесть пончики.
На месте дома Хендерсонов сегодня можно видеть заправочную станцию. А тогда ты попадал в беспорядочный лабиринт из полутора десятков комнат, где гуляли сквозняки, их бы захватили бродячие кошки и собаки, если бы не плотницкий талант Райли. У него был сарай, одновременно мастерская и убежище, где он по утрам пилил дрова и шлифовал дранку. Настенные полки проседали от всякой всячины: заспиртованные змеи, пчелы и пауки, гниющая в бутыли летучая мышь, модели кораблей. Подростковое увлечение таксидермией привело к созданию жутковатого зоопарка скверно пахнущих зверей (например, безглазого кролика с зеленоватой шерстью, словно составленной из личинок насекомых, и висящими, как у ищейки, ушами), которых правильнее было бы предать земле. Я несколько раз навещал Райли за последнее время. С тех пор как Большой Эдди раздробил ему плечо, бедняга должен был носить зудящую гипсовую повязку, которая весила, как он утверждал, не меньше сотни фунтов. Ни водить машину, ни нормально вбить гвоздь он не мог, только и оставалось, что слоняться без дела в мрачных раздумьях.
– Если ты хочешь увидеть Райли, – сказала Элизабет, – иди в сарай. Наверняка там с ним Мод.
– Мод Риордан?
Было чему удивиться. Каждый раз, когда я раньше приходил к Райли, он настаивал на том, чтобы мы уединились в сарае; там нас не побеспокоят, поскольку женщинам, хвалился он, туда путь закрыт.
– Она читает ему вслух. Стихи, пьесы. Мод просто душка. И ведь не сказать, что мой брат обращался с ней по-человечески. Но она оставила все в прошлом. Видимо, человек, оказавшийся, как он, на волосок от гибели, серьезно меняется, становится более отзывчивым на душевные порывы. Он просит ее читать по целому часу.
Сарай находился на заднем дворе в тени смоковниц. Перед входом разгуливали почтенные плимутские куры, поклевывая прошлогодние семена подсолнухов. На дверях детская надпись, сделанная выцветшими белилами, как бы вполголоса предупреждала: «Осторожно!» Меня она смутила. Из-за двери доносился «поэтический» голос Мод, завораживающе распевный, который так любили передразнивать некоторые наши неотесанные одноклассники. Все, кто узнавал о нынешнем состоянии Райли Хендерсона, сходились на том, что падение с сикомора повлияло на его умственные способности. Я подкрался к окошку и заглянул внутрь. Райли ковырялся в часах с таким лицом, словно слушал жужжание мухи. Он почесал в ухе пальцем. Я уже собирался постучать в стекло, чтобы привлечь их внимание, но тут он отложил часы в сторону, подошел к Мод сзади и захлопнул книгу, которую она читала. Он с ухмылкой собрал в горсти несколько локонов, и она послушно встала, точно котенок, поднятый за шкирку. Я почувствовал резь в глазах, как будто от них полыхнуло светом. То, что это не первый их поцелуй, можно было не сомневаться.
Всего неделю назад, зная о его опыте в подобных делах, я доверился Райли, рассказал ему о своих чувствах к Мод – и вот пожалуйста. Будь я великаном, я б тряханул этот сарай так, что от него остались бы одни щепки, я б сорвал дверь с петель и пригвоздил их к позорному столбу. Но в чем я мог обвинить Мод? Что бы там она ни говорила о Райли, я знал, что она к нему расположена. А между нами никогда не было ничего такого, в лучшем случае последние пару лет, а то и меньше, мы были хорошими друзьями.
Я шел обратно через двор, а самодовольные куры издевательски кудахтали мне вслед.
– Что-то ты быстро вернулся, – сказала Элизабет. – Никого там не нашел?
– Не хотелось, – говорю, – им мешать. У них там полная идиллия.
Но Элизабет не уловила сарказма в моих словах. Несмотря на утонченность, которую вроде бы обещала ее одухотворенная внешность, она была натурой прямолинейной.
– Супер, да?
– Ага, супер.
– Коллин, господи, что это ты шмыгаешь носом?
– Ничего. Немного простудился.
– Надеюсь, тебе это не помешает прийти на вечеринку. Только не забудь про костюм. Райли будет дьяволом.
– В самый раз.
– А ты у нас скелет. У тебя всего один день…
У меня не было никакого желания идти на вечеринку. Вернувшись домой, я сразу засел за письмо. «Дорогой Райли… Дорогой Хендерсон…» Я вычеркнул «дорогой»; и так сойдет. «Хендерсон, твое предательство не прошло незамеченным». Я исписывал страницу за страницей свидетельствами нашей дружбы, ее славной истории, и во мне росло чувство, что произошла какая-то ошибка: настоящий товарищ не мог обойтись со мной столь жестоко. Под конец я в полубреду заверял его, что он мой лучший друг, мой брат. В результате я выбросил все эти бредни в огонь и через пять минут уже спрашивал у Долли, можно ли сшить костюм скелета к завтрашнему вечеру.
Швея она та еще, для нее подшить платье уже проблема. Это же относится и к Кэтрин, но та изображает из себя доку по всем вопросам, особенно в которых ничего не смыслит. Она послала меня в галантерейный магазин Верены купить семь ярдов самого лучшего черного сатина.
– Может, и нам с Долли немного перепадет на отделку нижних юбок.
Она устроила целый спектакль, снимая мои мерки, и вроде сделала все правильно; если бы она еще знала, как это применить на практике.
– Из такого кусочка, – она отхватила ножницами целый ярд ткани, – получатся чудные шаровары. А из этого, – клац, клац, – воротничок для моего старого ситцевого платья.
В результате остались обрезки, которых не хватило бы даже прикрыть срам карлика.
– Кэтрин, дорогая, мы не должны думать о себе, – попробовала ее образумить Долли.
Они проработали до вечера без перерыва. Судью, пришедшего с обычным визитом, заставили вдевать нитку в иголку – вот чего Кэтрин терпеть не могла:
– У меня мурашки по коже, точно насаживаешь червяка на крючок.
Ближе к ужину она решила завязать и ушла в свой флигель, окаймленный бобовыми стеблями. Зато Долли охватил зуд поскорее все закончить и возбужденная говорливость. Иголка так и летала над тканью, и фразы, подобно швам, причудливо соединялись:
– Как ты думаешь, Верена позволит мне устроить вечеринку? У меня теперь так много друзей. Райли, Чарли… почему бы нам не позвать миссис Каунти и Мод с Элизабет? Весной, как хорошо: в саду, с фейерверком. Мой папа был мастер шитья. Жаль, что я не пошла по его стопам. В прежние времена многие мужчины умели шить; один папин друг получил кучу призов за свои стеганые одеяла. Папа говорил, после тяжелой работы на ферме его это успокаивает. Коллин, ты можешь мне кое-что пообещать? Я была против твоего переезда к нам. Я считала, это неправильно: чтобы мальчик рос в окружении женщин. Старые тетки со своими предрассудками. Но так уж получилось, и я об этом не жалею. Ты своего добьешься, у тебя все получится. Только обещай мне, что ты не будешь обделять Кэтрин своим вниманием, что ты от нее не отдалишься. Я иногда просыпаюсь от мысли, что она всеми брошена. Держи! – Она протянула мне мой костюм. – Посмотрим, придется ли он тебе впору.
В паху давило, зато зад отвис, штанины болтались, как у моряка, один рукав выше запястья, другой закрывает пальцы. Да, не фонтан, признала Долли.
– Но когда мы его разрисуем костями… – сказала она обнадеживающим тоном. – Серебрянкой. Верена когда-то купила баночку, чтобы покрасить флагшток… еще до того, как она разочаровалась в правительстве. Надо поискать на чердаке. Видишь под кроватью мои домашние тапочки?
Вообще-то, ей было запрещено вставать, даже Кэтрин не разрешала.
– Ты только не ругайся, – сказала она и сама достала тапочки.
Часы на здании суда пробили одиннадцать раз, то есть на самом деле было 10:30 вечера, глухое время, если учесть, что все приличные заведения в городе закрываются в девять; а казалось, еще позднее, так как в соседней комнате Верена закрыла свои гроссбухи и легла спать. Мы взяли в бельевой масляную лампу и при ее неровном свете влезли по лестнице на чердак. Там было холодно. Мы поставили лампу на бочку и задержались возле нее, словно греясь у очага. Покрытые опилками болванки, когда-то помогавшие сбывать ковбойские шляпы, косились в нашу сторону, пока мы искали то, за чем пришли. Чего бы ни касались наши руки, раздавался дробный звук, как будто какой-то гном, обидевшись, пустился со всех ног. Перевернулась коробка, и из нее посыпались нафталиновые шарики.
– Мама родная! – Долли тихо захихикала. – Если Верена услышит, она вызовет шерифа.
Мы отрыли кучу кисточек; краска же, обнаруженная под грудой засохших праздничных венков, оказалась не серебрянкой.
– Даже лучше, правда? Чистое золото, вот так куш. Гляди, что еще я нашла. – Долли держала в руках обувную коробку, перевязанную бечевкой. – Мои сокровища. – Она ее открыла. При свете лампы нашим глазам предстали пустые соты, осиное гнездо и апельсин, начиненный пряной гвоздикой, впрочем давно утратившей свой аромат. Она развернула тряпицу и показала мне идеальной формы голубое яйцо сойки.
– Из-за моих принципов Кэтрин пришлось самой выкрасть это яйцо, и я получила его на Рождество. – Ее лицо, озаренное улыбкой, зависло над стеклянным абажуром, как мотылек, столь же отчаянный, сколь и уязвимый. – Чарли говорил о любви как о цепочке привязанностей. Я надеюсь, ты его внимательно слушал и понял. Если любишь одно, – она держала голубое яйцо с такой же осторожностью, с какой судья держал древесный лист, – значит способен любить и другое, тогда ты этим владеешь, с этим живешь. Ты можешь все простить. Ну-с, – вздохнула она, – и когда же мы будем тебя раскрашивать? Я хочу устроить сюрприз. Скажем Кэтрин, что, пока мы спали, над твоим костюмом поработали маленькие человечки. Она упадет в обморок.
И снова часы на здании суда послали свой музыкальный привет, каждая нота проносилась, как флаг, над подмерзшим спящим городом.
– Щекотно, я знаю, – сказала она, рисуя ребра у меня на груди, – но если ты не будешь стоять спокойно, я все запорю. – Она обмакнула кисть в банку и прошлась по рукавам и брючинам, оставив на них золотые косточки. – Запоминай все похвалы, а их будет немало, – посоветовала она, беззастенчиво разглядывая свою работу. – Мама родная… – Она обхватила себя за плечи, а ее смех взлетел к стропилам. – Если бы ты только видел…
Похоже, я сам себя загнал в угол. Весь вымазанный свежей краской, я чувствовал себя в этом костюме как в ловушке, вот уж влип так влип, я даже погрозил ей пальцем.
– А ты покрутись, – поддразнила меня Долли. – Покрутись, пока не обсохнешь.
Она блаженно раскинула руки и начала медленно и неуклюже кружиться среди чердачных теней в развевающемся простом кимоно, на нетвердых худых ногах в домашних тапочках. Вдруг, словно столкнувшись с другим танцором, она оступилась, схватившись одной рукой за лоб, второй за сердце.
Мое ухо уловило далекий гудок поезда, и только тут я осознал: в ее глазах появилось какое-то озадаченное выражение, а лицо задергалось. Я ее обхватил, оставив на кимоно отпечаток свежей краски, и громко позвал:
– Кто-нибудь, помогите!
Долли зашептала:
– Тихо, тихо.
Ночью дома возвещают о катастрофе жалостной иллюминацией. Кэтрин блуждала из комнаты в комнату, зажигая лампы, не включавшиеся годами. Я сидел на скамейке в ярко освещенном холле, весь дрожа в своем загубленном костюме, а рядом со мной судья. Он примчался в плаще, надетом поверх фланелевой ночной рубахи. Всякий раз при появлении Верены он, как девушка, сдвигал голые ноги. Подходили с расспросами вполголоса соседи, привлеченные ярко освещенными окнами. Верена объяснялась с ними на крыльце: «У моей сестры случился удар». Доктор Картер никого не пускал в ее комнату, даже Кэтрин, которая, включив последнюю лампу, припала ухом к двери.
В холле стояло шляпное дерево, рядом всякие рога и зеркало. На одной из веток висела бархатная шляпка Долли, и на рассвете, когда по дому загулял утренний бриз, в зеркале отразилась подрагивающая вуаль, и тогда я понял со всей очевидностью, что Долли нас покинула. Ушла незаметно, и я последовал за ней в своем воображении. Она пересекла площадь, дошла до церкви, поравнялась с холмом. Вдали посверкивала высокая трава-мурава, до прерии еще идти и идти.
В сентябре мы с судьей проделали этот путь. Все эти месяцы мы встречались не часто. Однажды столкнулись на площади, и он пригласил меня заходить к нему в любое время. Я, в общем-то, собирался, но каждый раз, проходя мимо пансиона мисс Белл, почему-то отворачивался.
Где-то я читал, что прошлое и будущее – это спираль, где одно звено цепляется за последующее и задает его тему.
Возможно, это и так, но моя собственная жизнь казалась мне, скорее, серией замкнутых колец, которым не дана свобода спирали, и вместо плавного перехода от кольца к кольцу я должен каждый раз совершать прыжок. Моя слабость – в этом затишье, в паузе, когда я решаю, куда прыгать. После смерти Долли я долго был в подвешенном состоянии.
Жизнь моя свелась к наслаждениям. Я околачивался в «Кафе Фила» и выигрывал там в пинбол дармовое пиво; вообще-то, мне, несовершеннолетнему, не имели права подавать алкоголь, но у Фила засела мыслишка, что в один прекрасный день я унаследую состояние Верены и помогу ему открыть гостиницу. Я смазывал волосы бриллиантином и летел на танцы в соседние городки, в ночи сигналил девушкам карманным фонариком и швырял камешки в окна. Я заглядывал в глубинку к одному негру, торговавшему джином «Желтый дьявол». Я обхаживал всех, у кого была своя машина.
А все потому, что я бежал от отрезвляющей реальности в доме Талбо. Там сгустился воздух, и ничто не могло его развеять. В кухне теперь царила незнакомка, косолапая цветная девушка, распевавшая с утра до вечера дрожащим голосом ребенка, укрепляющего дух в зловещем мире призраков. Повариха из нее была никудышная. И герань при ней быстро засохла. Верена ее взяла не без моего одобрения. Я решил, что это поможет Кэтрин снова включиться в работу.
Как бы не так. Она не выказала никакого желания взять новенькую под свою опеку. Кэтрин забрала приемничек, уединилась в своем домике на огороде и там наслаждалась жизнью.
– Я сложила с себя обязанности, раз и навсегда. Все, я отдыхаю, – заявила она.
Кэтрин растолстела в праздности, ноги так опухли, что ей пришлось сделать разрезы на туфлях. Она пошла дальше Долли в пристрастии к сладкому: на ужин заказывала в дежурной аптеке по две кварты мороженого, постоянно шуршала конфетными бумажками. Пока не стала совсем тучной, она правдами и неправдами пыталась влезть в Доллины наряды; тем самым она словно удерживала подругу.
Мои визиты к ней были для меня испытанием, и я делал их через силу, с тоскливой мыслью, что ей нужна моя компания. Я пропускал день, три дня, а то и целую неделю. Возвращаясь после очередного перерыва, я воображал, что наше затяжное молчание и ее грубоватые манеры – это проявление недовольства; нечистая совесть мешала мне понять реальное положение дел: ей было все равно, приду я или нет. И однажды она это доказала. А именно – вынула изо рта свои тампоны. Без них ее речь сделалась для меня такой же бессвязной, какой обычно была для остальных. Все произошло, когда я начал извиняться, что должен уйти пораньше. Она подняла крышку пузатой печки и выплюнула тампоны в огонь. Щеки у нее сразу ввалились, как у голодающей. Сейчас мне кажется, это не было жестом мстительности; просто она дала мне понять, что я ей ничем не обязан. И ни с кем делить свое будущее она не собиралась.
Иногда Райли мог прокатить меня на своем авто, но, с тех пор как он ударился в бизнес, особо на него рассчитывать не приходилось. Он приобрел под будущие дома девяносто акров загородной земли, которую теперь расчищали трактора. А еще он выступил с идеей, которая понравилась местным шишкам: пусть город построит шелковую фабрику, где каждый житель будет акционером; своя промышленность поспособствует увеличению населения, не говоря уже о доходах. По этому поводу в газете появилась восторженная редакционная статья, дескать, город должен гордиться тем, что у нас вырос такой предприимчивый молодой человек. Райли отрастил усы и обзавелся офисом, а свою сестру Элизабет сделал секретаршей. Мод Риордан теперь училась в госуниверситете, и почти каждые выходные он возил туда сестер, которые ужасно по ней скучали. О помолвке мисс Мод Риордан и мистера Райли Хендерсона было объявлено в «Курьере» первого апреля.
В середине июня их окольцевали. Я был церемониймейстером, а судья шафером. Все подружки невесты, за исключением сестер Хендерсон, были из университетской компании Мод; «Курьер» галантно назвал их «красавицами-дебютантками». Невеста была с букетиком жасмина и сирени; жених в коротких гетрах поглаживал усы. Новобрачных завалили подарками. Я вручил им шесть ароматизированных кусков мыла и пепельницу.
Со свадьбы мы с Вереной возвращались под ее большим черным зонтом. Палящий зной, тепловые волны накатывают, как гуд праздничных колоколов баптистской церкви, а впереди еще долго и нудно будет тянуться остаток лета, а за ним осень и снова зима… какая уж тут спираль – замкнутый круг вроде тени от зонта. Но если мне было суждено совершить прыжок, пусть и не без замирания сердца, я его совершил.
– Верена, я хочу уехать.
Мы подошли к садовым воротам.
– Понимаю. Не ты один, – сказала она, складывая зонт. – Я мечтала показать Долли океан.
Верена всегда казалась высокой благодаря своей властной осанке, сейчас же она сутулилась и непроизвольно кивала. Странно, что когда-то я ее боялся, в ней появилась женственность, боязливость, она все чаще заговаривала о домушниках, поставила на входной двери дополнительные засовы, а на крыше громоотводы. У нее был обычай: первого числа каждого месяца она самолично обходила нанимателей жилья и собирала арендную плату; когда это вдруг прекратилось, народ заволновался: что же, им теперь не думать про черный день? Женщины кивали на отсутствие у нее семьи, на потерю родной сестры, а их мужья, когда-то ругавшиеся с Вереной по разным поводам, во всем винили доктора Морриса, лишившего ее здравого смысла.
Три года назад, вернувшись в родной город, я первым делом стал разбирать бумаги покойных Талбо и среди личных вещей Верены – ключей, фотографий Моди Лоры Мёрфи – обнаружил рождественскую открытку из Парагвая, она пришла через два месяца после смерти Долли: «Как здесь говорят, Feliz Navidad![5] Ты по мне скучаешь? Моррис». Читая это, я подумал о ее блуждающих глазах, о страдальческом взгляде, обращенном внутрь, и вдруг вспомнил, как эти глаза, слезящиеся от солнца цвета раскаленной меди, в день свадьбы Райли на мгновение сфокусировались, и в них блеснула надежда.
– Путешествие может получиться долгим. Я подумываю о том, чтобы продать кой-какую… собственность. Мы можем сесть на теплоход. Ты ведь никогда не видел океана.
Я сломал цветущий побег жимолости, обвившей садовый забор, и принялся его раскурочивать, а она глядела на это так, словно я рвал на клочки ее видение, наш океанский круиз.
– Oй! – Она смахнула со щеки моль, похожую на слезу. – Ну что, – она перешла на деловой тон, – каковы твои планы?
В общем, я дотянул до сентября. И вот чемоданы собраны, стрижка, спасибо Амосу Леграну, не придерешься.
– Дружище, хорошо, если ты вернешься лысым, а то еще снимут скальп. Ну, в смысле, обдерут как липку.
Я был в новом костюме и новых туфлях, на голове серая фетровая шляпа.
– Ну ты красавец, мистер Коллин Фенвик! – встретила меня миссис Каунти. – В адвокаты подашься? А что, похож. Нет, дитятко, целовать я тебя не стану. Еще, не дай бог, мукой испачкаю. Ты нам пиши, понял?
И вот наступил тот вечер, когда поезд должен был увезти меня на север, прокатить с почетом и доставить в город, где в мою честь затрепещут десятки вымпелов. В пансионе мисс Белл мне сказали, что судья куда-то ушел. Я нашел его на площади, и у меня екнуло сердце, когда я увидел щеголеватого крепыша с розой в петлице среди стариков, болтающих о том о сем, сплевывающих себе под ноги и ждущих неизвестно чего. Он взял меня под руку и увел от них, и пока он по-дружески делился со мной воспоминаниями о временах, когда был студентом юрфака, мы миновали церковь и пошли по дороге в сторону прибрежного леса. Я зажмурился, пытаясь запомнить эту дорогу и каждое деревце, ибо не верил, что еще когда-нибудь сюда вернусь, во всяком случае, до тех пор, пока они не притянут меня обратно. Кажется, ни один из нас не понимал, куда мы идем. В молчаливом изумлении мы обозрели окрестности с кладбищенского холма, а затем, рука в руке, спустились в выгоревшее за лето, сияющее сентябрьским глянцем поле. Сухие шуршащие стебли переливались всеми цветами радуги, и мне захотелось, чтобы судья услышал то, о чем мне говорила Долли: многоголосую арфу, собирающую все истории, чтобы потом их рассказать.
Мы стояли и слушали.
Завтрак у Тиффани
Меня всегда тянет к тем местам, где я когда-то жил, к домам, к улицам. Есть, например, большой темный дом на одной из семидесятых улиц Ист-Сайда, в нем я поселился в начале войны, впервые приехав в Нью-Йорк. Там у меня была комната, заставленная всякой рухлядью: диваном, пузатыми креслами, обитыми шершавым красным плюшем, при виде которого вспоминаешь душный день в мягком вагоне. Стены были выкрашены клеевой краской в цвет табачной жвачки. Повсюду, даже в ванной, висели гравюры с римскими развалинами, конопатые от старости. Единственное окно выходило на пожарную лестницу. Но все равно, стоило мне нащупать в кармане ключ, как на душе у меня становилось веселее: жилье это, при всей его унылости, было моим первым собственным жильем, там стояли мои книги, стаканы с карандашами, которые можно было чинить, – словом, все, как мне казалось, чтобы сделаться писателем.
В те дни мне и в голову не приходило писать о Холли Голайтли, не пришло бы, наверно, и теперь, если бы не разговор с Джо Беллом, который снова расшевелил мои воспоминания.
Холли Голайтли жила в том же доме, она снимала квартиру подо мной. А Джо Белл держал бар за углом, на Лексингтон-авеню; он и теперь его держит. И Холли, и я заходили туда раз по шесть, по семь на дню не затем, чтобы выпить, – не только за этим, – а чтобы позвонить по телефону: во время войны трудно было поставить себе телефон. К тому же Джо Белл охотно выполнял поручения, а это было обременительно: у Холли их всегда находилось великое множество.
Конечно, все это давняя история, и до прошлой недели я не виделся с Джо Беллом несколько лет. Время от времени мы созванивались; иногда, оказавшись поблизости, я заходил к нему в бар, но приятелями мы никогда не были, и связывала нас только дружба с Холли Голайтли. Джо Белл – человек нелегкий, он это сам признает и объясняет тем, что он холостяк и что у него повышенная кислотность. Всякий, кто его знает, скажет вам, что общаться с ним трудно. Просто невозможно, если вы не разделяете его привязанностей, а Холли – одна из них. Среди прочих – хоккей, веймарские охотничьи собаки, «Наша детка Воскресенье» (передача, которую он слушает пятнадцать лет) и Гилберт и Салливан[6] – он утверждает, будто кто-то из них ему родственник, не помню, кто именно.
Поэтому, когда в прошлый вторник, ближе к вечеру, зазвонил телефон и послышалось: «Говорит Джо Белл», я сразу понял, что речь пойдет о Холли. Но он сказал только: «Можете ко мне заскочить? Дело важное», и квакающий голос в трубке был сиплым от волнения.
Под проливным дождем я поймал такси и по дороге даже подумал: а вдруг она здесь, вдруг я снова увижу Холли?
Но там не было никого, кроме хозяина. Бар Джо Белла не очень людное место по сравнению с другими пивными на Лексингтон-авеню. Он не может похвастаться ни неоновой вывеской, ни телевизором. В двух старых зеркалах видно, какая на улице погода, а позади стойки, в нише, среди фотографий хоккейных звезд, всегда стоит большая ваза со свежим букетом – их любовно составляет сам Джо Белл. Этим он и занимался, когда я вошел.
– Сами понимаете, – сказал он, опуская в воду гладиолус, – сами понимаете, я не заставил бы вас тащиться в такую даль, но мне нужно знать ваше мнение. Странная история! Очень странная приключилась история.
– Вести от Холли?
Он потрогал листок, словно раздумывая, что ответить. Невысокий, с жесткими седыми волосами, выступающей челюстью и костлявым лицом, которое подошло бы человеку много выше ростом, он всегда казался загорелым, а теперь покраснел еще больше.
– Нет, не совсем от нее. Вернее, это пока непонятно. Поэтому я и хочу с вами посоветоваться. Давайте я вам налью. Это новый коктейль, «Белый ангел», – сказал он, смешивая пополам водку и джин, без вермута.
Пока я пил этот состав, Джо Белл стоял рядом и сосал желудочную таблетку, прикидывая, что он мне скажет. Наконец сказал:
– Помните такого мистера И. Я. Юниоши? Господинчика из Японии?
– Из Калифорнии.
Мистера Юниоши я помнил прекрасно. Он фотограф в иллюстрированном журнале и в свое время занимал студию на верхнем этаже того дома, где я жил.
– Не путайте меня. Знаете вы, о ком я говорю? Ну и прекрасно. Так вот, вчера вечером заявляется сюда этот самый мистер И. Я. Юниоши и подкатывается к стойке. Я его не видел, наверно, больше двух лет. И где, по-вашему, он пропадал все это время?
– В Африке.
Джо Белл перестал сосать таблетку, и глаза его сузились.
– А вы почем знаете?
– Прочел у Уинчелла[7]. – Так оно и было на самом деле. Он с треском выдвинул ящик кассы и достал конверт из толстой бумаги.
– Может, вы и это прочли у Уинчелла?
В конверте было три фотографии, более или менее одинаковые, хотя и снятые с разных точек: высокий, стройный негр, в ситцевой юбке с застенчивой и вместе с тем самодовольной улыбкой, показывал странную деревянную скульптуру – удлиненную голову девушки с короткими, приглаженными, как у мальчишки, волосами и сужающимся книзу лицом; ее полированные деревянные, с косым разрезом глаза были необычайно велики, а большой, резко очерченный рот походил на рот клоуна. На первый взгляд скульптура напоминала обычный примитив, но только на первый, потому что это была вылитая Холли Голайтли – если можно так сказать о темном неодушевленном предмете.
– Ну, что вы об этом думаете? – произнес Джо Белл, довольный моим замешательством.
– Похоже на нее.
– Слушайте-ка, – он шлепнул рукой по стойке, – это она и есть. Это ясно как божий день. Японец сразу ее узнал, как только увидел.
– Он ее видел? В Африке?
– Ее? Нет, только скульптуру. А какая разница? Можете сами прочесть, что здесь написано. – И он перевернул одну из фотографий. На обороте была надпись: «Резьба по дереву, племя С, Тококул, Ист-Англия. Рождество, 1956». – Японец вот что говорит… – начал он, и дальше последовала такая история.
На Рождество мистер Юниоши проезжал со своим аппаратом через Тококул, деревню, затерянную неведомо где, да и не важно где, – просто десяток глинобитных хижин с мартышками во дворах и сарычами на крышах. Он решил не останавливаться, но вдруг увидел негра, который сидел на корточках у двери и вырезал на трости обезьян. Мистер Юниоши заинтересовался и попросил показать ему еще что-нибудь. После чего из дома вынесли женскую головку, и ему почудилось – так он сказал Джо Беллу, – что все это сон. Но когда он захотел ее купить, негр сказал: «Нет». Ни фунт соли и десять долларов, ни два фунта соли, ручные часы и двадцать долларов – ничто не могло его поколебать. Мистер Юниоши решил хотя бы выяснить происхождение этой скульптуры, что стоило ему всей его соли и часов. История была ему изложена на смеси африканского, тарабарского и языка глухонемых. В общем, получалось так, что весной этого года трое белых людей появились из зарослей верхом на лошадях. Молодая женщина и двое мужчин. Мужчины, дрожавшие в ознобе, с воспаленными от лихорадки глазами, были вынуждены провести несколько недель взаперти в отдельной хижине, а женщине понравился резчик, и она стала спать на его циновке.
– Вот в это я не верю, – брезгливо сказал Джо Белл. – Я знаю, у нее всякие бывали причуды, но до этого она бы вряд ли дошла.
– А потом что?
– А потом ничего. – Он пожал плечами. – Ушла, как и пришла, – уехала на лошади.
– Одна или с мужчинами?
Джо Белл моргнул:
– Кажется, с мужчинами. Ну а японец, он повсюду о ней спрашивал. Но никто больше ее не видел. – И, словно испугавшись, что мое разочарование может передаться ему, добавил: – Но одно вы должны признать: сколько уже лет прошло, – он стал считать по пальцам, их не хватило, – а это первые достоверные сведения. Я только надеюсь, что она хотя бы разбогатела. Наверно, разбогатела. Иначе вряд ли будешь разъезжать по Африкам.
– Она, наверно, Африки и в глаза не видела, – сказал я совершенно искренне; но все же я мог себе ее представить в Африке: Африка – это в ее духе. – Да и головка из дерева… – Я опять посмотрел на фотографии.
– Все-то вы знаете. Где же она сейчас?
– Умерла. Или в сумасшедшем доме. Или замужем. Скорей всего, вышла замуж, утихомирилась и, может, живет тут, где-нибудь рядом с нами.
Он задумался.
– Нет, – сказал он и покачал головой. – Я вам скажу почему. Если бы она была тут, я бы ее встретил. Возьмите человека, который любит ходить пешком, человека вроде меня; и вот ходит этот человек по улицам уже десять или двенадцать лет, а сам только и думает, как бы ему не проглядеть кое-кого, и так ни разу ее не встречает, – разве не ясно, что в этом городе она не живет? Я все время вижу женщин, чем-то на нее похожих… То плоский маленький задок… Да любая худая девчонка с прямой спиной, которая ходит быстро… – Он замолчал, словно желая убедиться, внимательно ли я его слушаю. – Думаете, я спятил?
– Просто я не знал, что вы ее любите. Так любите.
Я пожалел о своих словах – они привели его в замешательство. Он сгреб фотографии и сунул в конверт. Я посмотрел на часы. Спешить мне было некуда, но я решил, что лучше уйти.
– Постойте, – сказал он, схватив меня за руку. – Конечно, я ее любил. Не то чтобы я хотел с ней… – И без улыбки добавил: – Не скажу, чтобы я вообще об этом не думал. Даже и теперь, а мне шестьдесят семь будет десятого января. И что странно: чем дальше, тем больше эти дела у меня на уме. Я помню, даже мальчишкой столько об этом не думал. А теперь – без конца. Наверно, чем старше становишься и чем трудней это дается, тем тяжелее давит на мозги. И каждый раз, когда в газетах пишут, как опозорился какой-нибудь старик, я знаю: все от таких мыслей. Только я себя не опозорю. – Он налил себе виски и, не разбавив, выпил. – Честное слово, о Холли я никогда так не думал. Можно любить и без этого. Тогда человек будет вроде посторонним – посторонним, но другом.
В бар вошли двое, и я решил, что теперь самое время уйти. Джо Белл проводил меня до двери. Он снова схватил меня за руку:
– Верите?
– Что вы о ней так не думали?
– Нет, про Африку.
Тут мне показалось, что я ничего не помню из его рассказа, только как она уезжает на лошади.
– В общем, ее нет.
– Да, – сказал он, открывая дверь. – Нет, и все.
Ливень кончился, от него осталась только водяная пыль в воздухе, и, свернув за угол, я пошел по улице, где стоит мой бывший дом. На этой улице растут деревья, от которых летом на тротуаре лежат прохладные узорчатые тени; но теперь листья были желтые, почти все облетели и, раскиснув от дождя, скользили под ногами. Дом стоит посреди квартала, сразу за церковью, на которой синие башенные часы отбивают время. С тех пор как я там жил, его подновили: нарядная черная дверь заменила прежнюю, с матовым стеклом, а окна украсились изящными серыми ставнями. Все, кого я помню, из дома уехали, кроме мадам Сапфии Спанеллы, охрипшей колоратуры, которая каждый день каталась на роликах в Центральном парке. Я знаю, что она еще там живет, потому что поднялся по лестнице и посмотрел на почтовые ящики. По одному из этих ящиков я и узнал когда-то о существовании Холли Голайтли.
Я прожил в этом доме около недели, прежде чем заметил, что на почтовом ящике квартиры № 2 прикреплена странная карточка, напечатанная красивым строгим шрифтом. Она гласила: «Мисс Холидей Голайтли», и в нижнем углу: «Путешествует». Эта надпись привязалась ко мне, как мотив: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует».
Однажды поздно ночью я проснулся от того, что мистер Юниоши что-то кричал в пролет лестницы. Он жил на верхнем этаже, и голос его, строгий и сердитый, разносился по всему дому:
– Мисс Голайтли! Я должен протестовать!
Ребячливый, беззаботно-веселый голос ответил снизу:
– Миленький, простите! Я опять потеряла этот дурацкий ключ.
– Пожалуйста, не надо звонить в мой звонок. Пожалуйста, сделайте себе ключ!
– Да я их все время теряю.
– Я работаю, я должен спать, – кричал мистер Юниоши. – А вы все время звоните в мой звонок!
– Миленький вы мой, ну зачем вы сердитесь? Я больше не буду. Пожалуйста, не сердитесь. – Голос приближался, она поднималась по лестнице. – Тогда я, может, дам вам сделать снимки, о которых мы говорили.
К этому времени я уже встал с кровати и на палец приотворил дверь. Слышно было, как молчит мистер Юниоши, – слышно по тому, как изменилось его дыхание.
– Когда?
Девушка засмеялась.
– Когда-нибудь, – ответила она невнятно.
– Буду ждать, – сказал он и закрыл дверь.
Я вышел и облокотился на перила так, чтобы увидеть ее, а самому остаться невидимым. Она еще была на лестнице, но уже поднялась на площадку, и на разноцветные – рыжеватые, соломенные и белые – пряди ее мальчишечьих волос падал лестничный свет. Ночь стояла теплая, почти летняя, и на девушке было узкое легкое черное платье, черные сандалии и жемчужное ожерелье. При всей ее модной худобе от нее веяло здоровьем, мыльной и лимонной свежестью и на щеках темнел деревенский румянец. Рот у нее был большой, нос – вздернутый. Глаза прятались за темными очками. Это было лицо уже не ребенка, но еще и не женщины. Я мог ей дать и шестнадцать, и тридцать лет. Как потом оказалось, ей двух месяцев не хватало до девятнадцати.
Она была не одна. Следом за ней шел мужчина. Его пухлая рука прилипла к ее бедру, и выглядело это непристойно – не с моральной, а с эстетической точки зрения. Это был коротконогий толстяк в полосатом костюме с ватными плечами, напомаженный, красный от искусственного загара, и в петлице у него торчала полузасохшая гвоздика. Когда они подошли к ее двери, она стала рыться в сумочке, отыскивая ключ и не обращая внимания на то, что его толстые губы присосались к ее затылку. Но, найдя наконец ключ и открыв дверь, она обернулась к нему и приветливо сказала:
– Спасибо, дорогой, что проводили, – вы ангел.
– Эй, детка! – крикнул он, потому что дверь закрывалась перед его носом.
– Да, Гарри?
– Гарри – это другой. Я – Сид. Сид Арбак. Ты же меня любишь.
– Я вас обожаю, мистер Арбак. Спокойной ночи, мистер Арбак.
Мистер Арбак недоуменно глядел на запертую дверь.
– Эй, пусти меня, детка. Ты же меня любишь. Меня все любят. Разве я не заплатил по счету за пятерых твоих друзей, а я их и в глаза раньше не видел! Разве это не дает мне права, чтобы ты меня любила? Ты же меня любишь, детка!
Он постучал сначала тихо, потом громче, потом отступил на несколько шагов и пригнулся, словно собираясь ринуться на дверь и выломать ее. Но вместо этого он ринулся вниз по лестнице, колотя по стене кулаком. Едва он спустился вниз, как дверь ее квартиры приоткрылась и оттуда высунулась голова.
– Мистер Арбак!..
Он повернул назад, и на лице его расплылась улыбка облегчения – ага, она просто его дразнила.
– В другой раз, когда девушке понадобится мелочь для уборной, – она и не собиралась его дразнить, – послушайте моего совета, не давайте ей всего двадцать центов!
Она сдержала свое обещание мистеру Юниоши и, видимо, перестала трогать его звонок, потому что с этого дня начала звонить мне – иногда в два часа ночи, иногда в три, иногда в четыре; ей было безразлично, когда я вылезу из постели, чтобы нажать кнопку, отпирающую входную дверь. Друзей у меня было мало, и ни один из них не мог приходить так поздно, поэтому я всегда знал, что это она. Но первое время я подходил к своей двери, боясь, что это телеграмма, дурные вести, а мисс Голайтли кричала снизу: «Простите, милый, я забыла ключ».
Мы, конечно, так и не познакомились. Правда, мы часто сталкивались то на лестнице, то на улице, но казалось, она меня не замечает. Она всегда была в темных очках, всегда подтянута, просто и со вкусом одета; глухие серые и голубые тона оттеняли ее броскую внешность. Ее можно было принять за манекенщицу или молодую актрису, но по ее образу жизни было ясно, что ни для того, ни для другого у нее нет времени.
Иногда я встречал ее и вдали от дома. Однажды приезжий родственник пригласил меня в «21», и там, за лучшим столиком, в окружении четырех мужчин – среди них не было мистера Арбака, хотя любой из них мог бы за него сойти, – сидела мисс Голайтли и лениво, на глазах у всех причесывалась; выражение ее лица, еле сдерживаемый зевок умерили и мое почтение к этому шикарному месту. В другой раз, вечером, в разгар лета, жара выгнала меня из дому. По Третьей авеню я дошел до Пятьдесят первой улицы, где в витрине антикварного магазина стоял предмет моих вожделений – птичья клетка в виде мечети с минаретами и бамбуковыми комнатками, пустовавшими в ожидании говорливых жильцов – попугаев. Но цена ей была триста пятьдесят долларов. По дороге домой, перед баром Кларка, я увидел целую толпу таксистов, собравшуюся вокруг веселой хмельной компании австралийских офицеров, которые распевали «Вальс Матильды». Австралийцы кружились по очереди с девушкой, и девушка эта – кто же, как не мисс Голайтли! – порхала по булыжнику под сенью надземки, легкая, как шаль.
Но если она о моем существовании не подозревала и воспринимала меня разве что в качестве швейцара, то я за лето узнал о ней почти все. Мусорная корзина у ее двери сообщила мне, что чтение мисс Голайтли составляют бульварные газеты, туристские проспекты и гороскопы, что курит она любительские сигареты «Пикиюн», питается сыром и поджаренными хлебцами и что пестрота ее волос – дело ее собственных рук. Тот же источник открыл мне, что она пачками получает письма из армии. Они всегда были разорваны на полоски вроде книжных закладок. Проходя мимо, я иногда выдергивал себе такую закладку. «Помнишь», «скучаю по тебе», «дождь», «пожалуйста, пиши», «сволочной», «проклятый» – эти слова встречались чаще всего на обрывках и еще – «одиноко» и «люблю».
Она играла на гитаре и держала кошку. В солнечные дни, вымыв голову, она выходила вместе с этим рыжим тигровым котом, садилась на площадку пожарной лестницы и бренчала на гитаре, пока не просохнут волосы. Услышав музыку, я потихоньку становился у окна. Играла она очень хорошо, а иногда пела. Пела хриплым, ломким, как у подростка, голосом. Она знала все ходовые песни: Кола Портера, Курта Вайля и особенно любила мелодии из «Оклахомы», которые тем летом пелись повсюду. Но порой я слышал такие песни, что поневоле спрашивал себя, откуда она их знает, из каких краев она родом. Грубовато-нежные песни, слова которых отдавали прериями и сосновыми лесами. Одна была такая: «Эх, хоть раз при жизни, да не во сне, по лугам по райским погулять бы мне», – и эта, наверно, нравилась ей больше всех, потому что, бывало, волосы ее давно высохнут, солнце спрячется, зажгутся в сумерках окна, а она все поет ее и поет.
Однако знакомство наше состоялось только в сентябре, в один из тех вечеров, когда впервые потянуло пронзительным осенним холодком. Я был в кино, вернулся домой и залез в постель, прихватив стаканчик с виски и последний роман Сименона. Все это как нельзя лучше отвечало моим представлениям об уюте, и тем не менее я испытывал непонятное беспокойство. Постепенно оно до того усилилось, что я стал слышать удары собственного сердца. О таком ощущении я читал, писал, но никогда его прежде не испытывал. Ощущение, что за тобой наблюдают. Что в комнате кто-то есть. И вдруг – стук в окно, что-то призрачно-серое за стеклом, – я пролил виски. Прошло еще несколько секунд, прежде чем я решился открыть окно и спросить у мисс Голайтли, чего она хочет.
– У меня там жуткий человек, – сказала она, ставя ногу на подоконник. – Нет, трезвый он очень мил, но стоит ему налакаться – bon Dieu[8] – какая скотина! Не выношу, когда мужик кусается. – Она спустила серый фланелевый халат с плеча и показала мне, что бывает, когда мужчина кусается. Кроме халата, на ней ничего не было. – Извините, если и вас напугала. Этот скот мне до того надоел, что я просто вылезла в окно. Он думает, наверно, что я в ванной, да наплевать мне, что он думает, ну его к свиньям, устанет – завалится спать, поди не завались: до обеда восемь мартини, а потом еще вино – хватило бы слона выкупать. Слушайте, можете меня выгнать, если вам хочется. Это наглость с моей стороны – вваливаться без спросу. Но там, на лестнице, адский холод. А вы так уютно устроились. Как мой брат Фред. Мы всегда спали вчетвером, но когда ночью бывало холодно, он один позволял прижиматься. Кстати, можно вас звать Фредом?
Теперь она окончательно влезла в комнату – стояла у окна и глядела на меня. Раньше я ее не видел без темных очков, и теперь мне стало ясно, что они с диоптриями: глаза смотрели с прищуром, как у ювелира-оценщика. Глаза были огромные, зеленовато-голубые, с коричневой искоркой – разноцветные, как и волосы, и, так же как волосы, излучали ласковый, теплый свет.
– Вы, наверно, думаете, что я очень наглая. Или très fou[9]. Или еще что-нибудь.
– Ничего подобного.
Она, казалось, была разочарована.
– Нет, думаете. Все так думают. А мне все равно. Это даже удобно. – Она села в шаткое плюшевое кресло, подогнула под себя ноги и, сильно щурясь, окинула взглядом комнату. – Как вы можете здесь жить? Ну прямо комната ужасов.
– А, ко всему привыкаешь, – сказал я, досадуя на себя, потому что на самом деле я гордился этой комнатой.
– Я – нет. Я никогда ни к чему не привыкаю. А кто привыкает, тому спокойно можно умирать. – Она снова обвела комнату неодобрительным взглядом. – Что вы здесь делаете целыми днями?
Я показал на стол, заваленный книгами и бумагой.
– Пишу кое-что…
– Я думала, что писатели все старые. Сароян, правда, не старый. Я познакомилась с ним на одной вечеринке, и, оказывается, он совсем даже не старый. В общем, – она задумалась, – если бы он почаще брился… Кстати, а Хемингуэй – старый?
– Ему, пожалуй, за сорок.
– Подходяще. Меня не интересуют мужчины моложе сорока двух. Одна моя знакомая идиотка все время уговаривает меня сходить к психоаналитику, говорит, у меня эдипов комплекс. Но это все merde[10]. Я просто приучила себя к пожилым мужчинам, и это самое умное, что я сделала в жизни. Сколько лет Сомерсету Моэму?
– Не знаю точно. Шестьдесят с лишним.
– Подходяще. У меня ни разу не было романа с писателем. Нет, постойте, Бенни Шаклетта вы знаете?
Она нахмурилась, когда я помотал головой.
– Вот странно. Он жуть сколько написал для радио. Но quelle[11] крыса. Скажите, а вы настоящий писатель?
– А что значит – настоящий?
– Ну, покупает кто-нибудь то, что вы пишете?
– Нет еще.
– Я хочу вам помочь. И могу. Вы даже не поверите, сколько у меня знакомых, которые знают больших людей. Я вам хочу помочь, потому что вы похожи на моего брата Фреда. Только поменьше ростом. Я его не видела с четырнадцати лет, с тех пор как ушла из дому, и уже тогда в нем было метр восемьдесят восемь. Остальные братья были вроде вас – коротышки. А вырос он от молотого арахиса. Все думали, он ненормальный – столько он жрал этого арахиса. Его ничего на свете не интересовало, кроме лошадей и арахиса. Но он не был ненормальный, он был страшно милый, только смурной немножко и очень медлительный: когда я убежала из дому, он третий год сидел в восьмом классе. Бедняга Фред! Хотела бы я знать, хватает ли ему в армии арахиса. Кстати, я умираю с голоду.
Я показал на вазу с яблоками и тут же спросил, почему она так рано ушла из дому. Она рассеянно посмотрела на меня и потерла нос, будто он чесался; жест этот, как я впоследствии понял, часто его наблюдая, означал, что собеседник проявляет излишнее любопытство. Как и многих людей, охотно и откровенно о себе рассказывающих, всякий прямой вопрос сразу ее настораживал. Она надкусила яблоко и сказала:
– Расскажите, что вы написали. Про что там речь?
– В том-то вся и беда: это не такие рассказы, которые можно пересказывать.
– Совсем неприлично, да?
– Я лучше дам вам как-нибудь прочесть.
– Яблоки – неплохая закуска. Налейте мне немножко. А потом можете прочесть свой рассказ.
Редко какой автор, особенно из непечатавшихся, устоит перед соблазном почитать вслух свое произведение. Я налил ей и себе виски, уселся в кресло напротив и стал читать голосом, слегка дрожащим от сценического волнения и энтузиазма; рассказ был новый, я закончил его накануне, и неизбежное ощущение его недостатков еще не успело смутить мою душу. Речь там шла о двух учительницах, которые живут вместе, и о том, как одна из них собирается замуж, а другая, рассылая анонимные письма, поднимает скандал и расстраивает помолвку. Пока я читал, каждый взгляд, украдкой брошенный на Холли, заставлял мое сердце сжиматься. Она ерзала. Она ковыряла окурки в пепельнице, разглядывала ногти, словно тоскуя по ножницам; хуже того – каждый раз, когда мне казалось, что ей стало интересно, в глазах у нее я замечал предательскую поволоку, словно она раздумывала, не купить ли ей пару туфель, которую она сегодня видела в магазине.
– И это все? – спросила она, пробуждаясь. Она придумывала, что бы еще сказать. – Я, конечно, не против лесбиянок. И совсем их не боюсь. Но от рассказов о них у меня зубы болят. Не могу себя почувствовать в их шкуре. Ну правда, милый, – добавила она, видя мое замешательство, – про что же, черт его дери, этот рассказ, если не про любовь двух престарелых дев?
Но хватит того, что я прочел ей рассказ, – я не собирался усугублять ошибку и снабжать его комментариями. Тщеславие толкнуло меня на эту глупость, и оно же побудило меня теперь заклеймить мою гостью как бесчувственную, безмозглую ломаку.
– Кстати, – сказала она, – у вас случайно нет такой знакомой? Мне нужна компаньонка. Не смейтесь. Сама я растрепа, на прислугу у меня денег нет. А они – чудесные хозяйки. Они эту работу любят, с ними никаких забот не знаешь – ни с уборкой, ни с холодильником, ни с прачечной. В Голливуде со мной жила одна. Она играла в ковбойских фильмах, ее звали Джейн Горемыка, но точно вам говорю: в хозяйстве она была лучше мужчины. Все, конечно, думали, что и у меня рыльце в пушку. Не знаю – наверно. Как у всех, наверно. Ну и что? Мужчин это, по-моему, не останавливает – наоборот. Возьмите ту же Горемыку – два раза разводилась. Вообще-то им хоть бы раз выйти замуж, из-за фамилии. Будто очень шикарно называться не мисс Такая-то, а миссис Разэтакая… Нет, не может быть! – Она уставилась на будильник. – Неужели половина пятого?
За окном синело. Предрассветный ветерок играл занавесками.
– Какой сегодня день?
– Четверг.
– Четверг! – Она встала. – Боже мой, – сказала она и снова со стоном села. – Нет, это ужасно.
От усталости мне уже не хотелось ни о чем спрашивать. Я лег на кровать, закрыл глаза. И все же не выдержал:
– А что в этом ужасного?
– Ничего. Просто каждый раз забываю, что подходит четверг. Понимаете, по четвергам я должна успеть на поезд в восемь сорок пять. Там очень строго насчет часов свиданий, поэтому, когда вы приезжаете к десяти, в вашем распоряжении всего час, а потом бедняг уводят на второй завтрак. Подумать только, в одиннадцать – второй завтрак! Можно приходить и в два, мне даже удобнее, но он любит, чтобы я приезжала утром, говорит, что это заряжает его на весь день. Мне нельзя спать, – сказала она и принялась колотить себя по щекам, пока они не пошли пятнами, – я не высплюсь и буду выглядеть как чахоточная, как развалина, а это нечестно: девушка не имеет права являться в Синг-Синг желтой, как лимон.
– Конечно нет. – Злость моя испарялась. Я снова слушал ее раскрыв рот.
– Посетители изо всех сил стараются получше выглядеть, и это так приятно, это страшно мило, женщины надевают самое нарядное, что у них есть, даже старые и совсем бедные, они стараются хорошо выглядеть и чтобы от них хорошо пахло, и я их за это люблю. И детей люблю, особенно цветных. Я говорю про тех, которых приводят жены. Это, казалось бы, грустно – видеть там детей, но ничего подобного: в волосах у них ленты, туфли начищены, можно подумать, что их привели есть мороженое, а иногда комната свиданий так и выглядит – прямо как будто у них вечеринка. И уж совсем не похоже на фильмы, – знаете, когда там мрачно шепчутся сквозь решетку. Там и нет никакой решетки, только стойка между ними и вами, и на нее ставят детей, чтобы их можно было обнять, а чтобы поцеловаться, надо только перегнуться через стойку. Больше всего мне нравится, что они так счастливы, когда видят друг друга, им обо всем надо поговорить, там не бывает скучно, они все время смеются и держатся за руки. Потом-то все по-другому, – сказала она. – Я их вижу в поезде. Они сидят тихо-тихо и смотрят, как течет река. – Она прикусила прядь волос и задумчиво ее пожевала. – Я не даю вам спать. Спите.
– Нет. Мне интересно.
– Знаю. Поэтому я и хочу, чтобы вы уснули. Если я не остановлюсь, то расскажу вам о Салли. А я не уверена, что это будет честно с моей стороны. – Она молча пожевала волосы. – Они, правда, не предупреждали меня, чтобы я никому не рассказывала. Так, намекнули. А это целая история. Может, вы напишете про это рассказ, только измените имена и все остальное. Слушай, Фред, – сказала она, потянувшись за яблоком, – побожись и укуси локоть…
Укусить себя за локоть может только акробат – ей пришлось удовольствоваться лишь слабым подобием этой клятвы.
– Ну ты, наверно, читал о нем в газетах, – сказала она, откусив яблоко. – Его зовут Салли Томато, и я говорю по-еврейски куда лучше, чем он по-английски; но он очень милый старик, ужасно набожный. Если бы не золотые зубы, он был бы вылитый монах; он говорит, что молится за меня каждый вечер. У меня, конечно, с ним ничего не было, и, если на то пошло, я его вообще до тюрьмы не знала. Но теперь я его обожаю, вот уже семь месяцев, как я навещаю его каждый четверг, и, наверно, если бы он мне не платил, я бы все равно к нему ездила… Червивое, – сказала она и нацелилась огрызком яблока в окно. – Между прочим, я его раньше видела. Он заходил в бар Джо Белла, но ни с кем не разговаривал, просто стоял и все, как будто приезжий. Но он, наверно, еще тогда за мной наблюдал, потому что, как только его посадили (Джо Белл мне показывал газету с фотографией «Черная рука». Мафия. Всякие страсти-мордасти; однако пять лет ему дали), сразу пришла телеграмма от адвоката – связаться с ним немедленно, мол, это в моих интересах.
– И вы решили, что кто-то завещал вам миллион?
– Откуда! Я подумала, что это Бергдорф – хочет получить с меня долг. Но все-таки рискнула и пошла к адвокату (если только он и вправду адвокат, в чем я сомневаюсь, потому что у него вроде и конторы нет – только телефонистка принимает поручения; а встречи он всегда назначает в «Котлетном раю» – это потому, что он толстый и может съесть десять котлет с двумя банками соуса и еще целый лимонный торт). Он спросил, как я отнесусь к тому, чтобы утешить в беде одинокого старика и одновременно подрабатывать на этом сотню в неделю. Я ему говорю: послушайте, миленький, вы ошиблись адресом, я не из тех медсестричек, отхожим промыслом не занимаюсь. И гонорар меня не очень-то потряс, я могу не хуже заработать, прогулявшись в дамскую комнату: любой джентльмен с мало-мальским шиком даст полсотни на уборную, а я всегда прошу и на такси – это еще полсотни. Но тут он мне сказал, что его клиент – Салли Томато. Говорит, что милейший старик Салли давно восхищается мной à la distance[12] и я сделаю доброе дело, если соглашусь раз в неделю его навещать. Ну, я не могла отказаться: это было так романтично.
– Как сказать. Тут, по-моему, не все чисто.
Она улыбнулась:
– Думаете, я вру?
– Во-первых, там просто не позволят кому попало навещать заключенных.
– А они и не позволяют. Знаешь, какая там волынка. Считается, что я его племянница.
– И больше ничего за этим нет? За то, чтобы поболтать с вами часок, он вам платит сто долларов?
– Не он – адвокат платит. Мистер О’Шонесси переводит мне деньги по почте, как только я передаю ему сводку погоды.
– По-моему, вы можете попасть в неприятную историю, – сказал я и выключил лампу. Она была уже не нужна – в комнате стояло утро и на пожарной лестнице гулькали голуби.
– Почему? – серьезно спросила она.
– Должны же быть какие-нибудь законы о самозванцах. Вы все-таки ему не племянница. А что это еще за сводка погоды?
Она похлопала себя по губам, пряча зевок.
– Чепуха. Я их передаю телефонистке, чтобы О’Шонесси знал, что я там была. Салли говорит мне, что нужно передать, ну, вроде: «На Кубе – ураган» или «В Париже – снег». Не беспокойся, милый, – сказала она, направляясь к кровати, – я уже не первый год стою на своих ногах.
Утренние лучи словно пронизывали ее насквозь, она казалась светлой и легкой, как ребенок. Натянув мне на подбородок одеяло, она легла рядом.
– Не возражаешь? Я только минуту отдохну. И давай не будем разговаривать. Спи, пожалуйста.
Я притворился, что сплю, и дышал глубоко и мерно. Часы на башне соседней церкви отбили полчаса, час. Было шесть, когда она худенькой рукой дотронулась до моего плеча, легко, чтобы меня не разбудить.
– Бедный Фред, – прошептала она словно бы мне, но говорила она не со мной. – Где ты, Фред? Мне холодно. Ветер ледяной.
Щека ее легла мне на плечо теплой и влажной тяжестью.
– Почему ты плачешь?
Она отпрянула, села.
– Господи боже мой, – сказала она, направляясь к окну и пожарной лестнице. – Ненавижу, когда суют нос не в свое дело.
На следующий день, в пятницу, я вернулся домой и нашел у своей двери роскошную корзину от Чарльза и Ко с ее карточкой: «Мисс Холидей Голайтли. Путешествует», а на обороте детским, нескладным почерком было нацарапано: «Большое тебе спасибо, милый Фред. Пожалуйста, прости меня за вчерашнюю ночь. Ты был просто ангел. Mille tendresses[13] – Холли. P. S. Больше не буду тебя беспокоить».
Я ответил: «Наоборот, беспокой» – и оставил записку в ее двери вместе с букетиком фиалок – на большее я не мог разориться. Но она не бросала слов на ветер. Я ее больше не видел и не слышал, и она, вероятно, даже заказала себе ключ от входной двери. Во всяком случае, в мой звонок она больше не звонила. Мне ее не хватало, и, по мере того как шли дни, мной овладевала смутная обида, словно меня забыл лучший друг. Скука, беспокойство вошли в мою жизнь, но не вызывали желания видеть прежних друзей – они казались пресными, как бессолевая, бессахарная диета. К среде мысли о Холли, о Синг-Синге, о Салли Томато, о мире, где на дамскую комнату выдают по пятьдесят долларов, преследовали меня так, что я уже не мог работать. В тот вечер я сунул в ее почтовый ящик записку: «Завтра четверг». На следующее утро я был вознагражден ответной запиской с каракулями: «Большое спасибо, что напомнил. Заходи ко мне сегодня выпить часов в шесть».
Я дотерпел до десяти минут седьмого, потом заставил себя подождать еще минут пять.
Дверь мне открыл странный тип. Пахло от него сигарами и дорогим одеколоном. Он щеголял в туфлях на высоких каблуках. Без этих дополнительных дюймов он мог бы сойти за карлика. На лысой, веснушчатой, несоразмерно большой голове сидела пара ушей, остроконечных, как у настоящего гнома. У него были глаза мопса, безжалостные и слегка выпученные. Из ушей и носа торчали пучки волос, на подбородке темнела вчерашняя щетина, а рука его, когда он жал мою, была словно меховая.
– Детка в ванной, – сказал он, ткнув сигарой в ту сторону, откуда доносилось шипение воды.
Комната, в которой мы стояли (сидеть было не на чем), выглядела так, будто в нее только что въехали; казалось, в ней еще пахнет непросохшей краской. Мебель заменяли чемоданы и нераспакованные ящики. Ящики служили столами. На одном были джин и вермут, на другом – лампа, патефон, рыжий кот Холли и ваза с желтыми розами. На полках, занимавших целую стену, красовалось полтора десятка книг. Мне сразу приглянулась эта комната, понравился ее бивачный вид.
Человек прочистил горло:
– Вы приглашены?
Мой кивок показался ему неуверенным. Его холодные глаза анатомировали меня, производя аккуратные пробные надрезы.
– А то всегда является уйма людей, которых никто не звал. Давно знаете детку?
– Не очень.
– Ага, вы недавно знаете детку?
– Я живу этажом выше.
Ответ был, видимо, исчерпывающий, и он успокоился.
– У вас такая же квартира?
– Гораздо меньше.
Он стряхнул пепел на пол.
– Вот сарай. Невероятно! Детка не умеет жить, даже когда у нее есть деньги.
Слова из него выскакивали отрывисто, словно их отстукивал телетайп.
– Вы думаете, она – да или все-таки – нет? – спросил он.
– Что – «нет»?
– Выпендривается?
– Я бы этого не сказал.
– И зря. Выпендривается. Но, с другой стороны, вы правы. Она не выпендривается, потому что на самом деле ненормальная. И вся муть, которую детка вбила себе в голову, – она в нее верит. Ее не переубедишь. Уж я старался до слез. Бенни Поллан старался, а Бенни Поллана все уважают. Бенни хотел на ней жениться, но она за него не пошла; Бенни выбросил тысячи, таская ее по психиатрам. И даже тот, знаменитый, который только по-немецки говорит, слышите, даже он развел руками. Невозможно выбить у нее из головы эти… – и он сжал кулак, словно желая раздавить что-то невидимое, – идеи… Попробуйте. Пусть расскажет вам, что она втемяшила себе в голову. Только не думайте – я люблю детку. Все ее любят, хотя многие – нет. А я – да. Я ее искренне люблю. Я человек чуткий, вот почему. Иначе ее не оценишь – надо быть чутким, надо иметь поэтическую жилку. Но я вам честно скажу. Можешь разбиться для нее в лепешку, а в благодарность получишь дерьмо на блюдечке. Ну, к примеру, что она сегодня собой представляет? Такие-то вот и кончают пачкой люминала. Я это столько раз видел, что вам пальцев на ногах не хватит сосчитать, и притом те даже не были тронутые. А она тронутая.
– Зато молодая. И впереди у нее еще долгая молодость.
– Если вы о будущем, то вы опять не правы. Года два назад на Западе был такой момент, когда все могло пойти по-другому. Она попала в струю, ею заинтересовались, и она действительно могла сняться в кино. Но уж если тебе повезло, то кобениться нечего. Спросите Луизу Райнер. А Райнер была звездой. Конечно, Холли не была звездой, дальше фотопроб у нее дело не шло. Но это было до «Повести о докторе Вэсле». А тогда она действительно могла сняться. Я-то знаю, потому что это я ее проталкивал. – Он ткнул в себя сигарой. – О. Д. Берман.
Он ожидал проявлений восторга, и я был бы не прочь доставить ему такое удовольствие, но беда в том, что я в жизни не слыхал об О. Д. Бермане. Выяснилось, что он голливудский агент по найму актеров.
– Я ее первый заметил. Еще в Санта-Аните. Вижу, все время ошивается на бегах. Я заинтересовался – профессионально. Узнаю: любовница жокея, живет с ним, с мозгляком. Жокею передают от меня: «Брось это дело, если не хочешь, чтобы с тобой потолковала полиция», – понимаете, детке-то всего пятнадцать. Но уже свой стиль, за живое берет. Несмотря на очки, несмотря на то, что стоит ей рот раскрыть, и не поймешь – не то деревенщина, не то сезонница. Я до сих пор не понял, откуда она взялась. И думаю, никому не понять. Врет как сивый мерин, наверно, сама забыла откуда. Год ушел на то, чтобы исправить ей выговор. Мы что делали? Заставили брать уроки французского. Когда она научилась делать вид, будто знает французский, ей стало легче делать вид, будто она знает английский. Мы ее натаскивали под Маргарет Салливан, но у нее было и кое-что свое, ею заинтересовались большие люди, и вот в конце концов Бенни Поллан, уважаемая личность, хочет на ней жениться. О чем еще может мечтать агент? И потом – бац! – «Повесть о докторе Вэсле». Вы видели картину? Сесиль де Милль. Гэри Купер. Господи! Я разрываюсь на части, все улажено: ее будут пробовать на роль санитарки доктора Вэсла. Ну ладно, одной из его санитарок. И на тебе – дзинь! – телефон. – Он поднял несуществующую трубку и поднес ее к уху. – Она говорит: «Это я, Холли». Я говорю: «Детка, плохо слышно, как будто издалека». Она говорит: «А я в Нью-Йорке». Я говорю: «Какого черта ты в Нью-Йорке, если сегодня воскресенье, а завтра у тебя проба?» Она говорит: «Я в Нью-Йорке потому, что я никогда не была в Нью-Йорке». Я говорю: «Садись, черт тебя побери, в самолет и немедленно возвращайся». Она говорит: «Не хочу». Я говорю: «Что ты задумала, куколка?» Она говорит: «Тебе надо, чтобы все было как следует, а мне этого не надо». Я говорю: «А какого рожна тебе надо?» Она говорит: «Когда я это узнаю, я тебе первому сообщу». Понятно теперь, про что я сказал «дерьмо на блюдечке»?
Рыжий кот спрыгнул с ящика и потерся о его ногу. Он поднял кота носком ботинка и отшвырнул; смотреть на это было противно, но он, видимо, был так раздражен, что кот в ту минуту для него просто не существовал.
– Это ей надо? – сказал он, жестом обводя комнату. – Куча народу, которого никто не звал? Жить на подачки? Шиться с подонками? Может, она еще хочет выйти за Расти Троулера? Может, ей еще орден за это дать?
Он замолчал, вне себя от ярости.
– Простите, я не знаю Троулера.
– Если вы не знаете Расти, значит, и о детке вы не больно много знаете. Паршиво, – сказал он и прищелкнул языком. – Я-то думал, что вы сможете на нее повлиять. Образумите, пока не поздно.
– Но, по вашим словам, уже поздно.
Он выпустил кольцо дыма, дал ему растаять и только тогда улыбнулся; улыбка изменила его лицо – в нем появилось что-то кроткое.
– Я еще могу устроить, чтобы ее сняли. Точно вам говорю, – сказал он, и теперь это звучало искренне. – Я в самом деле ее люблю.
– Про что ты тут сплетничаешь, О. Д.? – Холли, кое-как завернутая в полотенце, зашлепала по комнате, оставляя на полу мокрые следы.
– Да все про то же. Что ты тронутая.
– Фред уже знает.
– Зато ты не знаешь.
– Зажги мне сигарету, милый, – сказала она, стащив с головы купальную шапочку и встряхивая волосами. – Это я не тебе, О. Д. Ты зануда. Вечно брюзжишь.
Она подхватила кота и закинула себе на плечо. Он уселся там, балансируя, как птица на жердочке, передние лапы зарылись в ее волосы, будто в моток шерсти; но при всех своих добродушных повадках это был мрачный кот с разбойничьей мордой; одного глаза у него не было, а другой горел злодейским огнем.
– О. Д. – зануда, – сказала она, беря сигарету, которую я ей раскурил. – Но знает уйму телефонных номеров. О. Д., какой телефон у Дэвида Сэлзника?
– Отстань.
– Я не шучу, милый. Я хочу, чтобы ты позвонил ему и рассказал, какой гений наш Фред. Он написал кучу прекрасных рассказов. Ладно, Фред, не красней, не ты ведь говоришь, что ты гений, а я. Слышишь, О. Д.? Что ты можешь сделать, чтобы Фред разбогател?
– Позволь уж нам самим об этом договориться.
– Помни, – сказала она, уходя, – я его агент. И еще одно: когда позову, приходи, застегнешь мне молнию. А если кто постучится – открой.
Стучались без конца. За пятнадцать минут комната набилась мужчинами; некоторые были в военной форме. Я приметил двух морских офицеров и одного полковника авиации; но они терялись в толпе седеющих пришельцев уже непризывного возраста. Компания собралась самая разношерстная, если не считать того, что все тут были немолоды; гости чувствовали себя чужими среди чужих и, входя, старались скрыть свое разочарование при виде других гостей. Как будто хозяйка раздавала приглашения, шатаясь по барам, а может, так оно и было в самом деле. Но, войдя, гости скоро переставали хмуриться и безропотно включались в разговор, особенно О. Д. Берман – он живо кинулся в самую гущу людей, явно не желая обсуждать мое голливудское будущее.
Я остался один у книжных полок; из книг больше половины было о лошадях, а остальные – о бейсболе. Прикинувшись, что я поглощен «Достоинствами лошадей и как в них разбираться», я смог беспрепятственно разглядывать друзей Холли.
Вскоре один из них привлек мое внимание. Это был средних лет младенец, так и не успевший расстаться с детским жирком, хотя умелому портному почти удалось замаскировать пухлую попку, по которой очень хотелось шлепнуть. Его круглое, как блин, лицо с мелкими чертами было девственно, не тронуто временем, губы сложены бантиком и капризно надуты, словно он вот-вот завопит и захнычет, и весь он был какой-то бескостный, – казалось, он родился и потом не рос, а распухал, как воздушный шар, без единой морщинки. Но выделялся он не внешностью – хорошо сохранившиеся младенцы не такая уж редкость, – а скорее поведением, потому что вел себя так, словно это он был хозяином вечера; как неутомимый осьминог, сбивал мартини, знакомил людей, снимал и ставил пластинки. Справедливости ради надо сказать, что действиями его в основном руководила хозяйка: «Расти, пожалуйста. Расти, будь любезен». Если он ее и любил, то ревности своей воли не давал. Ревнивец, наверно, вышел бы из себя, наблюдая, как она порхает по комнате, держа кота в одной руке, а другой поправляя галстуки и снимая с лацканов пушинки; медаль полковника авиации она отшлифовала прямо до блеска.
Имя этого человека было Резерфорд (Расти) Троулер. В 1908 году он потерял обоих родителей – отец пал жертвой анархиста, мать не пережила удара, – и это двойное несчастье сделало Расти сиротой, миллионером и знаменитостью в возрасте пяти лет. С тех пор его имя не сходило со страниц воскресных газет и прогремело с особенной силой, когда он, будучи еще школьником, подвел опекуна-крестного под арест по обвинению в содомии. Затем бульварные газеты кормились его женитьбами и разводами. Его первая жена, отсудив алименты, вышла замуж за главу какой-то секты. О второй жене сведений нет, зато третья возбудила в штате Нью-Йорк дело о разводе, дав массу захватывающих показаний. С четвертой миссис Троулер он развелся сам, обвинив ее в том, что она подняла на борту его яхты мятеж, в результате чего он был высажен на островах Драй-Тортугас. С тех пор он оставался холостяком, хотя перед войной, кажется, сватался к Юнити Митфорд; ходили слухи, что он послал ей телеграмму с предложением выйти замуж за него, если она не выйдет за Гитлера. Это и дало Уинчеллу основание называть его нацистом, – впрочем, как и тот факт, что Троулер исправно посещал слеты в Йорквилле.
Все эти сведения я прочел в «Путеводителе по бейсболу», который служил Холли еще и альбомом для вырезок. Между страницами были вложены статьи из воскресных газет и вырезки со светской скандальной хроникой. «В толпе уединясь – Расти Троулер и Холли Голайтли на премьере „Прикосновения Венеры“».
Холли подошла сзади и застала меня за чтением: «Мисс Холли Голайтли из бостонских Голайтли превращает каждый день стопроцентного миллионера Расти Троулера в праздник».
– Радуешься моей популярности или просто болеешь за бейсбол? – сказала она, заглядывая через плечо и поправляя темные очки.
Я спросил:
– Какая сегодня сводка погоды?
Она подмигнула мне, но без всякого юмора: это было предостережением.
– Лошадей я обожаю, зато бейсбол терпеть не могу. – Что-то в ее тоне приказывало, чтобы я выкинул из головы Салли Томато. – Ненавижу слушать бейсбольные репортажи, но приходится – для общего развития. У мужчин ведь мало тем для разговора. Если не бейсбол – значит, лошади. А уж если мужчину не волнует ни то ни другое, тогда плохи мои дела – его и женщины не волнуют. До чего вы договорились с О. Д.?
– Расстались по обоюдному согласию.
– Это шанс для тебя, можешь мне поверить.
– Я верю. Только шанс ли я для него – вот вопрос.
Она настаивала:
– Ступай и постарайся его убедить, что он не такой уж комичный. Он тебе действительно может помочь, Фред.
– Ты-то сама не воспользовалась его помощью. – Она посмотрела на меня с недоумением, и я сказал: – «Повесть о докторе Вэсле».
– А, опять завел старую песню, – сказала она и бросила через комнату растроганный взгляд на Бермана. – Но он по-своему прав. Я, наверно, должна чувствовать себя виноватой. Не потому, что они дали бы мне роль, и не потому, что я бы справилась. Они бы не дали, да и я бы не справилась. Если я и чувствую вину, то только потому, что морочила ему голову, а себя я не обманывала ни минуты. Просто тянула время, чтобы пообтесаться немножко. Я ведь точно знала, что не стану звездой. Это слишком трудно, а если у тебя есть мозги, то еще и противно. Комплекса неполноценности мне не хватает; это только думают, что у звезды должно быть большое, жирное «я», а на самом деле как раз этого ей и не положено. Не думай, что я не хочу разбогатеть или стать знаменитой. Это очень даже входит в мои планы, когда-нибудь, даст бог, я до этого дорвусь, но только пусть мое «я» останется при мне. Я хочу быть собой, когда в одно прекрасное утро проснусь и пойду завтракать к Тиффани. Тебе нужно выпить, – сказала она, заметив, что в руках у меня пусто. – Расти! Будь любезен, принеси моему другу бокал. – Кот все еще сидел у нее на руках. – Бедняга, – сказала она, почесывая ему за ухом, – бедняга ты безымянный. Неудобно, что у него нет имени. Но я не имею права дать ему имя; придется ему подождать настоящего хозяина. А мы с ним просто повстречались однажды у реки, мы друг другу никто: он сам по себе, я – сама по себе. Не хочу ничем обзаводиться, пока не буду уверена, что нашла свое место. Я еще не знаю, где оно. Но на что оно похоже, знаю. – Она улыбнулась и спустила кота на пол. – На Тиффани, – сказала она. – Не из-за драгоценностей, я их в грош не ставлю. Кроме бриллиантов. Но это дешевка – носить бриллианты, пока тебе нет сорока. И даже в сорок рискованно. По-настоящему они выглядят только на старухах. Вроде Марии Успенской. Морщины и кости, седые волосы и бриллианты – а мне ждать некогда. Но я не из-за этого помираю по Тиффани. Слушай, бывают у тебя дни, когда ты на стенку лезешь?
– Тоска, что ли?
– Нет, – сказала она медленно. – Тоска бывает, когда ты толстеешь или когда слишком долго идет дождь. Ты грустный – и все. А когда на стенку лезешь – это значит, что ты уже дошел. Тебе страшно, ты весь в поту от страха, а чего боишься – сам не знаешь. Боишься, что произойдет что-то ужасное, но не знаешь, что именно. С тобой так бывает?
– Очень часто. Некоторые зовут это Angst[14].
– Ладно, Angst. А как ты от него спасаешься?
– Напиваюсь, мне помогает.
– Я пробовала. И аспирин пробовала. Расти считает, что мне надо курить марихуану, и я было начала, но от нее я только хихикаю. Лучше всего для меня – просто взять такси и поехать к Тиффани. Там все так чинно, благородно, и я сразу успокаиваюсь. Разве что-нибудь плохое с тобой может приключиться там, где столько добрых, хорошо одетых людей и так мило пахнет серебром и крокодиловыми бумажниками? Если бы я нашла место, где можно было бы жить и где я чувствовала бы себя как у Тиффани, тогда я купила бы мебель и дала коту имя. Я думала, может, после войны мы с Фредом… – Она сдвинула на лоб темные очки, и глаза – серые, с голубыми и зелеными пятнышками – сузились, словно она смотрела вдаль. – Раз я ездила в Мексику. Вот где чудные края, чтобы разводить лошадей. Я нашла одно место у моря. Фред знает толк в лошадях.
С бокалом мартини подошел Расти Троулер и подал его, на меня не глядя.
– Я голодный, – объявил он, и в его голосе, таком же недоразвитом, как и он сам, слышалось раздражающее хныканье, словно он обижался на Холли. – Уже семь тридцать, и я голодный. Ты же знаешь, что сказал доктор.
– Да, Расти. Я знаю, что сказал доктор.
– Ну тогда гони их. И пойдем.
– Веди себя прилично, Расти. – Она разговаривала мягко, но тоном учительницы, в котором звучала строгость; лицо его от этого вспыхнуло румянцем удовольствия и благодарности.
– Ты меня не любишь, – пожаловался он, словно они были одни.
– Нельзя любить неслуха.
По-видимому, он услышал то, что хотел; ее слова, казалось, и взволновали его, и успокоили. Но он продолжал, будто исполняя какой-то обряд:
– Ты меня любишь?
Она потрепала его по плечу:
– Займись своим делом, Расти. А когда я буду готова, мы пойдем есть, куда ты захочешь.
– В китайский квартал?
– Но никакой грудинки в кисло-сладком соусе тебе не будет. Ты знаешь, что сказал доктор.
Когда, довольный, вразвалочку, он вернулся к гостям, я не удержался и напомнил Холли, что она не ответила на его вопрос.
– Ты его любишь?
– Я же тебе говорю: можно заставить себя полюбить кого угодно. И вдобавок у него было паршивое детство.
– Раз оно такое паршивое, отчего твой Расти никак с ним не расстанется?
– Пошевели мозгами. Ты что, не видишь: ему спокойнее чувствовать себя в пеленках, чем в юбке. Другого выбора у него нет, только он очень болезненно к этому относится. Он хотел зарезать меня столовым ножом, когда я ему сказала, чтобы он повзрослел, взглянул на меня трезво и завел домашнее хозяйство с каким-нибудь положительным, заботливым шофером грузовика. А пока я взяла его на свое попечение; ничего страшного, он безвредный и смотрит на женщин как на кукол, в буквальном смысле слова.
– Слава Богу.
– Ну я бы вряд ли благодарила Бога, если бы все мужчины были такие.
– Нет, я говорю, слава Богу, что ты не выходишь замуж за мистера Троулера.
Она вздернула бровь.
– Кстати, я не намерена притворяться, будто не знаю, что он богат. Даже в Мексике земля стоит денег. Ну-ка, – сказала она, поманив меня, – пойдем поймаем О. Д.
Я замешкался, придумывая, как бы оттянуть это дело. Потом вспомнил:
– Почему – «Путешествует»?
– У меня на карточке? – сказала она смущенно. – По-твоему, это смешно?
– Не смешно. Просто вызывает любопытство.
Она пожала плечами:
– В конце концов, откуда я знаю, где буду жить завтра? Вот я и велела им поставить «Путешествует». Все равно эти карточки – пустая трата денег. Но мне казалось, что надо купить там хоть какой-нибудь пустяк. Они от Тиффани. – Она потянулась за моим бокалом, к которому я не притронулся, осушила его в два глотка и взяла меня под руку.
– Перестань упрямиться. Тебе надо подружиться с О. Д.
Нам помешало появление нового гостя. Это была молодая женщина, и она ворвалась в комнату, как ветер, как вихрь развевающихся шарфов и звякающих золотых подвесок.
– Х-х-холли, – сказала она, грозя пальцем, – ах ты темнила несчастная. Прячешь тут столько з-з-замечательных м-м-мужчин!
Ростом она была под метр восемьдесят пять – выше большинства гостей. Они выпрямились и втянули животы, словно стараясь стать с ней вровень.
Холли сказала:
– Ты что здесь делаешь? – И губы ее сжались в ниточку.
– Да ничего, птичка. Я б-была наверху, работала с Юниоши. Рождественский материал для «Ба-базара». Но ты, кажется, сердишься, птичка? – Она подарила гостей широкой улыбкой. – Вы, р-р-ребята, не сердитесь, что я ворвалась к вам на в-в-вечеринку?
Расти Троулер захихикал. Он схватил ее повыше локтя, словно желая пощупать мускулы, и спросил, не хочет ли она выпить.
– Ясно, хочу, – сказала она. – Сделайте мне с бурбоном.
Холли сказала:
– У нас его нету.
Авиационный полковник тут же вызвался сбегать за бутылкой.
– Умоляю, не поднимайте шухера. Я обойдусь нашатырем. Холли, душенька, – сказала она, слегка подтолкнув ее, – не утруждай себя. Я сама могу представиться.
Она наклонилась над О. Д. Берманом, у которого, как и у многих маленьких мужчин в присутствии высокой женщины, глаза вдруг стали маслеными.
– Я М-м-мэг Уайлдвуд из Уайлдвуда, Арканзас, – есть такое захолустное местечко.
Это было похоже на танец: Берман плел ногами кружева, оттирая соперников. Но в конце концов он был вынужден уступить ее четверке партнеров, которые кулдыкали над ее косноязычными шутками, как индюки над крупой. Успех ее был понятен. Она олицетворяла победу над уродством – явление порою более занимательное, чем настоящая красота, потому хотя бы, что в нем есть неожиданность. Здесь фокус заключался не в том, что она следила за собой или одевалась со вкусом, а в подчеркивании собственных изъянов – открыто их признавая, она превращала недостатки в достоинства. Каблуки, еще более увеличивающие ее рост, настолько высокие, что прогибались лодыжки; очень тесный лиф, хотя и без того было ясно, что она может выйти на пляж в одних плавках; волосы, гладко зачесанные назад, оттенявшие худобу, изможденность ее лица манекенщицы. И даже заикание, хоть и природное, но нарочно усиленное, ее только украшало. Это заикание было блестящей находкой: несмотря на ее рост и самоуверенность, оно возбуждало в мужчинах покровительственное чувство и к тому же несколько скрашивало ее плоские шутки. Берман, к примеру, чуть не задохнулся, когда она спросила: «Кто мне может сказать, г-г-где здесь уборная?» – но, придя в себя, вызвался ее проводить.
– Это лишнее, – сказала Холли. – Она там уже бывала. Она знает, где уборная.
Холли вытряхивала пепельницы и, когда Мэг Уайлдвуд вышла, произнесла со вздохом:
– Какая все-таки жалость!
Она остановилась, чтобы выслушать все недоуменные вопросы, – в них не было недостатка.
– И главное, непонятно. Раньше мне казалось, что это должно быть сразу видно. Но подумать только, она выглядит совершенно здоровой! И даже чистой. Вот что самое удивительное. Ну разве скажешь по ней, – спросила она с участием, но не обращаясь ни к кому в особенности, – ну разве скажешь, что у нее такая штука?
Кто-то закашлялся, некоторые поперхнулись. Флотский офицер, державший бокал Мэг Уайлдвуд, поставил его на место.
– Хотя я слышала, – сказала Холли, – что на Юге многие девушки этим страдают.
Она деликатно пожала плечами и пошла на кухню за льдом.
Вернувшись, Мэг Уайлдвуд не могла понять, почему в отношении к ней вдруг появился такой холодок; разговоры, которые она заводила, дымили, словно сырые поленья, и не желали разгораться. И что еще непростительнее – люди уходили, не взяв у нее номера телефона. Полковник авиации бежал, стоило ей повернуться к нему спиной, – это ее доконало: незадолго перед тем он сам пригласил ее поужинать. Ее вдруг развезло. А джин так же вреден кокетке, как слезы – намазанным тушью ресницам, – и все ее обаяние вмиг исчезло. Она набрасывалась на всех. Она назвала хозяйку голливудским выродком. Человеку, которому было за пятьдесят, предложила подраться. Берману сказала, что Гитлер прав. Она раздразнила Расти Троулера, загнав его в угол.
– Знаешь, что с тобой будет? – сказала она без намека на заикание. – Я сволоку тебя в зоопарк и скормлю яку.
Он, казалось, был не против, но его постигло разочарование, потому что она сползла на пол и осталась сидеть там, бубня себе что-то под нос.
– Ты, зануда. Вставай, – сказала Холли, натягивая перчатки.
Последние гости толклись у двери, но зануда не шевелилась. Холли бросила на меня умоляющий взгляд.
– Фред, будь ангелом, а? Посади ее в такси. Она живет в гостинице «Уинслоу».
– Я живу в «Барбизоне». Риджент 4-5700. Спросите Мэг Уайлдвуд.
– Ты ангел, Фред.
Они ушли. Непосильная задача посадить амазонку в такси вытеснила из головы всякую обиду. Но Мэг сама решила эту задачу. Она поднялась на ноги без посторонней помощи и, шатаясь, таращилась на меня с высоты своего роста.
– Пошли в «Сторк-клуб». Угощу коктейлем, – сказала она и рухнула как подкошенная.
Первой моей мыслью было бежать за доктором. Но осмотр показал, что пульс у нее прекрасный, а дыхание ровное. Она просто спала. Я подложил ей под голову подушку и предоставил наслаждаться сном.
На другой день я столкнулся с Холли на лестнице.
– Эх ты! – крикнула она, пробегая мимо, и показала мне лекарства. – Лежит теперь здесь чуть не в горячке. Никак не очухается с похмелья. Хоть на стенку лезь.
Из этого я заключил, что Мэг Уайлдвуд до сих пор не выдворена из квартиры, но причины такого непонятного радушия узнать не успел.
В субботу тайна сгустилась еще больше. Сначала в мою дверь по ошибке постучался латиноамериканец – он искал Мэг Уайлдвуд. Чтобы исправить эту ошибку, потребовалось некоторое время, потому что его выговор и мой мешали нам понять друг друга. Но за это время он успел мне понравиться. Он был ладно скроен, в его смуглом лице и фигуре матадора были изысканность и совершенство, как в апельсине или в яблоке, – словом, в предмете, который природе полностью удался. Все это дополняли английский костюм, свежий запах одеколона и – что еще реже у латиноамериканцев – застенчивость.
Второй раз он появился на моем горизонте в тот же день. Дело шло к вечеру, и я увидел его, отправляясь обедать. Он приехал на такси, шофер помогал ему, сгибаясь, как и он, под грузом чемоданов. Это дало мне новую пищу для размышлений. К воскресенью пережевывать ее мне надоело.
Затем картина стала яснее и одновременно загадочнее.
В воскресенье стояло бабье лето, солнце грело сильно, окно мое было открыто, и с пожарной лестницы до меня доносились голоса. Холли и Мэг лежали там, растянувшись на одеяле, и между ними сидел кот. Их волосы, только что вымытые, свисали мокрыми прядями. Холли красила ногти на ногах, Мэг вязала свитер. Говорила Мэг:
– Если хочешь знать, тебе все-таки п-п-повезло. Одно по крайней мере можно сказать о Расти. Он американец.
– С чем его и поздравляю.
– Птичка, ведь сейчас война.
– А кончится война – только вы меня и видели.
– Нет, я смотрю на это по-другому. Я г-г-горжусь своей страной. В моем роду все мужчины были замечательными солдатами. Статуя д-д-дедушки Уайлдвуда стоит в самом центре Уайлдвуда.
– Фред тоже солдат, – сказала Холли. – Но ему вряд ли поставят статую. А может, и поставят. Говорят, чем глупее человек, тем он храбрее. Он довольно глупый.
– Фред – это мальчик сверху? Я не знала, что он солдат. А что глупый – похоже.
– Любознательный. Не глупый. До смерти хочет разглядеть, что творится за чужим окошком, – у кого хочешь будет глупый вид, если нос прижат к стеклу. Короче, это не тот Фред. Фред – мой брат.
– И собственную п-п-плоть и кровь ты зовешь дураком?
– Раз он глуп, значит, глуп.
– Все равно, так говорить – это дурной тон. О мальчике, который сражается за тебя и за меня – за всех нас.
– Ты что, на митинге?
– Ты должна знать, на чем я стою. Я понимаю шутки, но в глубине души я человек серьезный. И горжусь, что я американка. Поэтому я неспокойна насчет Жозе. – Она отложила спицы. – Согласись, что он безумно красив.
Холли сказала:
– Хм-м, – и кисточкой смазала кота по усам.
– Если бы только я могла привыкнуть к мысли, что выйду за бразильца. И сама стану б-б-бразильянкой. Такую пропасть перешагнуть. Шесть тысяч миль, не зная языка…
– Иди на курсы Берлица.
– С какой стати там будут учить п-п-португальскому? Мне кажется, на нем никто и не разговаривает. Нет, единственный для меня выход – это уговорить Жозе, чтобы он бросил политику и стал американцем. Ну какой для мужчины смысл делаться п-п-президентом Бразилии? – Она вздохнула и взялась за вязанье. – Я, наверно, безумно его люблю. Ты нас видела вместе. Как, по-твоему, я безумно его люблю?
– Да как сказать. Он кусается?
Мэг спустила петлю.
– Кусается?
– В постели.
– Нет. А он должен? – Потом осуждающе добавила: – Но он смеется.
– Хорошо. Это правильный подход. Я люблю, когда мужчина относится к этому с юмором, а то большинство только и знают, что сопеть.
Мэг взяла назад свою жалобу, расценив это замечание как косвенный комплимент.
– Да. Пожалуй.
– Так. Значит, он не кусается. Он смеется. Что еще?
Мэг подобрала спущенные петли и снова начала вязать.
– Я спрашиваю…
– Слышу. Не то чтобы я не хотела тебе рассказывать. Просто не запоминается. Я не с-с-сосредоточиваюсь на таких вещах. Не так, как ты. У меня они вылетают из головы, как сон. Но я считаю – это нормально.
– Может, это и нормально, милая, но я предпочитаю быть естественной. – Холли замолчала, докрашивая коту усы. – Слушай, если ты не можешь запомнить, не выключай свет.
– Пойми меня, Холли. Я очень и очень благопристойная женщина.
– А, ерунда. Что тут непристойного – поглядеть на человека, который тебе нравится. Мужчины такие красивые – многие из них, – Жозе тоже, а если тебе и поглядеть на него не хочется, то я бы сказала, что ему досталась довольно холодная котлетка.
– Говори тише.
– Очень может быть, что ты его и не любишь. Ну, ответила я на твой вопрос?
– Нет, и вовсе я не холодная к-к-котлетка. Я человек с горячим сердцем. Это во мне главное.
– Прекрасно. Горячее сердце! Но если бы я была мужчиной, я предпочла бы грелку. Это гораздо осязательнее.
– Мне ни к чему эти самые страсти, – сказала Мэг умиротворенно, и спицы ее снова засверкали на солнце. – Все равно я его люблю. Известно тебе, что я ему связала десять пар носков меньше чем за три месяца? А этот свитер – уже второй. – Она встряхнула свитер и отбросила его в сторону. – Только к чему они? Свитера в Бразилии. Лучше бы я делала т-т-тропические шлемы.
Холли легла на спину и зевнула.
– Бывает же там зима.
– Дождь там бывает – это я знаю. Жара. Дождь. Д-д-джунгли.
– Жара. Джунгли. Мне бы подошло.
– Да уж скорей тебе, чем мне.
– Да, – сказала Холли сонным голосом, в котором сна и не бывало. – Скорее мне, чем тебе.
В понедельник, спустившись за утренней почтой, я увидел, что на ящике Холли карточка сменилась – добавилось новое имя: мисс Голайтли и мисс Уайлдвуд теперь путешествовали вместе. Меня бы, наверно, это заняло больше, если бы не письмо в моем собственном ящике. Оно пришло из маленького университетского журнала, куда я посылал рассказ. Он им понравился, и, хотя мне давали понять, что платить журнал не в состоянии, все же рассказ обещали опубликовать. Опубликовать – это означало напечатать. Нужно было с кем-то поделиться, и, прыгая через две ступеньки, я очутился перед дверью Холли.
Я боялся, что голос у меня задрожит, и, как только она открыла дверь, щурясь со сна, я просто сунул ей письмо. Можно было бы прочесть страниц шестьдесят, пока она его изучала.
– Я бы им не дала, раз они не хотят платить, – сказала она, зевая.
Может быть, по моему лицу ей стало ясно, что я не за тем пришел, что мне нужны не советы, а поздравления: зевок сменился улыбкой.
– А, понимаю. Это чудесно. Ну заходи, – сказала она. – Сварим кофе и отпразднуем это дело. Нет. Лучше я оденусь и поведу тебя завтракать.
Спальня ее была под стать гостиной, в ней царил тот же бивачный дух: чемоданы, коробки – все упаковано и готово в дорогу, как пожитки преступника, за которым гонятся по пятам власти. В гостиной вообще не было мебели; здесь же стояла кровать, притом двуспальная и пышная, – светлое дерево, стеганый атлас.
Дверь в ванную она оставила открытой и разговаривала со мной оттуда; за шумом и плеском воды слов почти нельзя было разобрать, но суть их сводилась вот к чему: я, наверно, знаю, что Мэг поселилась здесь, и, право же, так будет удобнее. Если тебе нужна компаньонка, то лучше, чтобы это была круглая дура, как Мэг, потому что она будет платить за квартиру и еще бегать в прачечную.
Сразу было видно, что прачечная для Холли – серьезная проблема: комната была завалена одеждой, как женская раздевалка при физкультурном зале.
– …и знаешь, как ни странно, она довольно модная манекенщица. Что очень кстати, – сказала Холли, прыгая на одной ноге и застегивая подвязку. – Не будет целый день мозолить глаза. И мужикам на шею вешаться не будет. Она помолвлена. Очень приятный малый. Только у них небольшая разница в росте – примерно полметра в ее пользу. Куда же к черту… – Стоя на коленях, она шарила под кроватью.
Найдя то, что искала – туфли из змеиной кожи, – она принялась искать блузку, потом пояс, и когда наконец она возникла из этого содома, выхоленная и лощеная, словно ее наряжали служанки Клеопатры, – тут было чему удивляться.
Она сказала:
– Слушай, – и взяла меня за подбородок, – я рада за тебя. Честное слово, рада.
Помню тот понедельник в октябре сорок третьего. Дивный день, беззаботный, как у птицы. Для начала мы выпили по «манхэттену» у Джо Белла, потом, когда он узнал о моей удаче, еще по «шампаню», за счет заведения. Позже мы отправились гулять на Пятую авеню, где шел парад. Флаги на ветру, буханье военных оркестров и военных сапог – все это, казалось, было затеяно в мою честь и к войне не имело никакого отношения.
Позавтракали мы в закусочной парка. Потом, обойдя стороной зоосад (Холли сказала, что не выносит, когда кого-нибудь держат в клетке), мы бегали, хихикали, пели на дорожках, ведущих к старому деревянному сараю для лодок, которого теперь уже нет. По озеру плыли листья; на берегу садовник сложил из них костер, и столб дыма – единственное пятно в осеннем мареве – поднимался вверх, как индейский сигнал.
Весна никогда меня не волновала; началом, преддверием всего казалась мне осень, и это я особенно ощутил, сидя с Холли на перилах у лодочного сарая. Я думал о будущем и говорил о прошлом. Холли расспрашивала о моем детстве. Она рассказывала и о своем, но уклончиво, без имен, без названий, и впечатление от ее рассказов получалось смутное, хотя она со сладострастием описывала лето, купанье, рождественскую елку, хорошеньких кузин, вечеринки – словом, счастье, которого не было, да и не могло быть, у ребенка, сбежавшего из дому.
– А может быть, неправда, что ты с четырнадцати лет живешь самостоятельно?
Она потерла нос.
– Это-то правда. Остальное – неправда. Но ты, милый, такую трагедию устроил из своего детства, что я решила с тобой не тягаться. – Она соскочила с перил – Кстати, вспомнила: надо послать Фреду арахиса.
Остальную часть дня мы провели, рыская по городу и выманивая у бакалейщиков банки с молотым арахисом – деликатесом военного времени. Темнота наступила прежде, чем мы успели набрать полдюжины банок – последняя досталась нам в гастрономе на Третьей авеню. Это было рядом с антикварным магазином, где продавалась клетка, которую я облюбовал, и мы пошли на нее посмотреть. Холли оценила замысловатую вещь.
– И все же это клетка, как ни крути.
Возле Вулворта она схватила меня за руку.
– Украдем что-нибудь, – сказала она, втаскивая меня в магазин, и мне сразу показалось, что на нас смотрят во все глаза, словно мы уже под подозрением. – Давай, не бойся.
Она шмыгнула вдоль прилавка, заваленного бумажными тыквами и масками. Продавщица была занята монашками, которые примеряли маски. Холли взяла маску и надела ее, потом выбрала другую и напялила на меня; потом взяла меня за руку, и мы вышли. Только и всего. Несколько кварталов мы пробежали – наверно, для пущего драматизма и еще, как я понял, потому, что удачная кража окрыляет. Я спросил, часто ли она крадет.
– Приходилось, – сказала она. – Когда что-нибудь нужно было. Да и теперь изредка этим занимаюсь, чтобы не терять сноровки.
До самого дома мы шли в масках.
В памяти у меня осталось много дней, проведенных с Холли; время от времени мы действительно подолгу бывали вместе, но в целом эти воспоминания обманчивы. К концу месяца я нашел работу – надо ли тут что-нибудь добавлять? Чем меньше об этом говорить, тем лучше, достаточно сказать, что для меня это было необходимостью и я был занят с девяти до пяти. Теперь распорядок дня у меня и у Холли был совершенно разный.
Если это был не четверг, день ее визитов в Синг-Синг, и если она не отправлялась в парк кататься верхом, Холли едва успевала встать к моему приходу. Иногда по дороге с работы я заходил к ней, пил с ней «утренний» кофе, и она одевалась к вечеру. Каждый раз она куда-то уходила – не всегда с Расти Троулером, но, как правило, с ним, и, как правило, им сопутствовали Мэг Уайлдвуд и ее симпатичный бразилец по имени Жозе Ибарра-Егар – мать у него была немка. Квартет этот звучал неслаженно, и главным образом по вине Ибарры-Егара, который выглядел столь же неуместно в их компании, как скрипка в джазе. Он был человек интеллигентный, представительный, видимо, всерьез занимался своей работой, кажется государственной и важной, и проводил из-за нее большую часть времени в Вашингтоне. Непонятно только, как он мог при этом просиживать целые ночи в «Ла-Рю», в «Эль Марокко», слушая б-б-болтовню Мэг Уайлдвуд, глядя на щечки-ягодицы Расти Троулера. Может быть, подобно многим из нас, он не способен был оценить людей в чужой стране, разложить их по полочкам, как у себя дома; наверно, все американцы выглядели для него одинаково, и спутники казались ему довольно сносными образчиками национального характера и местных нравов. Это может объяснить многое; решимость Холли объясняет остальное. Однажды в конце дня, ожидая автобуса на Пятой авеню, я увидел, что на другой стороне улицы остановилось такси, из него вылезла девушка и взбежала по ступенькам Публичной библиотеки. Она была уже в дверях, когда я ее узнал, – оплошность вполне простительная, ибо трудно вообразить себе более нелепое сочетание, чем библиотека и Холли. Любопытство увлекло меня на лестницу со львами; я колебался – нагнать ее открыто или изобразить неожиданную встречу. В результате я не сделал ни того ни другого, а незаметно устроился поблизости от нее в читальне; она сидела там, скрывшись за темными очками и крепостным валом книг на столе. Она перескакивала с одной книжки на другую, временами задерживаясь на какой-нибудь странице и всегда при этом хмурясь, словно буквы были напечатаны вверх ногами. Карандаш ее был нацелен на бумагу, но казалось, ничто не вызывало у нее интереса, и лишь изредка, как бы с отчаяния, она начинала вдруг что-то старательно царапать. Глядя на нее, я вспомнил девочку, с которой учился в школе, зубрилу Милдред Гроссман, – ее сальные волосы и захватанные очки, желтые пальцы (она препарировала лягушек и носила кофе пикетчикам), ее тусклые глаза, которые обращались к звездам только затем, чтобы оценить их химический состав. Холли отличалась от Милдред, как небо от земли, однако мне они казались чем-то вроде сиамских близнецов, и нить моих размышлений вилась примерно так: обыкновенные люди часто преображаются, даже наше тело испытывает раз в несколько лет полное превращение; нравится это нам или нет – таков закон природы. Но вот два человека, которые не изменятся никогда. Это и роднило Холли с Милдред. Они никогда не изменятся, потому что характер их сложился слишком рано, а это, как внезапно свалившееся богатство, лишает человека чувства меры: одна закоснела в ползучем эмпиризме, другая очертя голову кинулась в романтику. Я думал об их будущем, представляя их в ресторане: Милдред без конца изучает меню с точки зрения питательных веществ – Холли жадно пробует одно блюдо за другим. И так будет всегда. Они пройдут по жизни и уйдут из нее все тем же решительным шагом, не оглядываясь по сторонам. Эти глубокие наблюдения заставили меня позабыть, где я нахожусь; очнувшись, я с удивлением обнаружил, что сижу в унылой читальне, и снова поразился, увидев неподалеку Холли. Шел восьмой час, и она прихорашивалась: подкрасила губы, надела шарф и серьги, готовясь после библиотеки принять вид, более подобающий для «Колонии». Когда она удалилась, я подошел к столу, где лежали ее книги; их-то я и хотел посмотреть. «К югу на „Буревестнике“». «Дорогами Бразилии». «Политическая мысль Латинской Америки». И так далее.
В сочельник они с Мэг устроили вечеринку. Холли попросила меня прийти пораньше и помочь им нарядить елку. Мне до сих пор невдомек, как им удалось втащить такое дерево в комнату. Верхние ветви уперлись в потолок, нижние – раскинулись от стенки до стенки. В общем, она не очень отличалась от того святочного великана, что стоял на Рокфеллер-плаза. Да и нарядить ее мог разве что Рокфеллер – игрушки и мишура таяли в ней, как снег. Холли вызвалась сбегать к Вулворту и стащить несколько воздушных шаров – и действительно, елку они очень украсили. Мы подняли за нее стаканы, и Холли сказала:
– Загляни в спальню, там для тебя подарок.
Для нее я тоже припас маленький пакет, который показался мне еще меньше, когда я увидел на кровати обвязанную красной лентой диво-клетку.
– Холли! Это чудовищно!
– Вполне с тобой согласна, но я думала, что она тебе нравится.
– Но сколько денег! Триста пятьдесят долларов!
Она пожала плечами.
– Несколько лишних прогулок в туалет. Только обещай мне, обещай, что никогда никого туда не посадишь.
Я бросился ее целовать, но она протянула руку.
– Давай сюда, – сказала она, похлопав меня по оттопыренному карману.
– Извини, это не Бог весть что…
И в самом деле, это была всего лишь медаль со святым Христофором[15]. Зато купленная у Тиффани.
Холли была не из тех, кто умеет беречь вещи, и она, наверное, давно уже потеряла эту медаль – сунула в чемодан и забыла где-нибудь в гостинице. А клетка все еще у меня. Я таскал ее с собой в Нью-Орлеан, Нантакет, по всей Европе, в Марокко и Вест-Индию. Но я редко вспоминаю, что подарила ее Холли, потому что однажды я решил об этом забыть. У нас произошла бурная ссора, и поднялась эта буря из-за чудо-клетки, О. Д. Бермана и университетского журнала с моим рассказом, который я подарил Холли.
В феврале Холли отправилась путешествовать с Мэг, Расти и Жозе Ибаррой-Егаром. Размолвка наша случилась вскоре после ее возвращения. Кожа у Холли потемнела, как от йода, волосы выгорели добела, и время она провела прекрасно.
– Значит, сперва мы были на Ки-Уэст, и Расти там взъелся на каких-то матросов, не то наоборот – они на него взъелись, в общем, теперь ему до самой могилы носить корсет. Милейшая Мэг тоже угодила в больницу. Солнечный ожог первой степени. Отвратительно: сплошные волдыри и вонючая мазь. Запах ее невозможно было вынести. Поэтому мы с Жозе бросили их в больнице и отправились в Гавану. Он говорит: «Вот подожди, увидишь Рио»; но, на мой вкус, Гавана – тоже место хоть куда. Гид у нас был неотразимый – больше чем наполовину негр, а в остальном китаец, и хотя к тем и другим я равнодушна, гибрид оказался ничего. Я даже позволяла ему гладить мне под столом коленки, он мне, ей-богу, казался довольно забавным. Но однажды вечером он повел нас на какую-то порнографическую картину, и что же ты думаешь? На экране мы увидели его самого. Конечно, когда мы вернулись в Ки-Уэст, Мэг была убеждена, что все это время я спала с Жозе. И Расти – тоже, но он не очень убивался, ему просто интересно было узнать подробности. В общем, пока мы с Мэг не поговорили по душам, обстановка была довольно тяжелая.
Мы были в гостиной, и, хотя к концу подходил февраль, елка, побуревшая, потерявшая запах, с шарами, сморщенными, как вымя старой коровы, по-прежнему занимала большую часть комнаты. За это время появилась новая мебель – походная койка, и Холли, пытаясь сохранить свой тропический вид, загорала на ней под кварцевой лампой.
– И ты ее убедила?
– Что я не спала с Жозе? Бог мой, конечно. Я просто сказала – но знаешь, как на исповеди и с надрывом, – сказала ей, что меня интересуют только женщины.
– Не могла же она поверить?
– Ну да, черта с два не могла! А зачем, по-твоему, она купила эту койку? Чего-чего, а огорошить человека я умею. Миленький, будь добр, натри мне мазью спину.
Пока я этим занимался, она сказала:
– О. Д. Берман – в городе, слушай, я дала ему журнал с твоим рассказом. Ему понравилось. Он считает, что тебе стоит помочь. Но говорит, что ты не туда идешь. Негры и дети – кому это интересно!
– Да уж, наверно, не мистеру Берману.
– А я с ним согласна. Я два раза прочла рассказ. Одни сопляки и негры. Листья колышутся. Описания. В этом нет никакого смысла.
Рука моя, растиравшая по спине мазь, словно вышла из повиновения – ей так и хотелось подняться и стукнуть Холли.
– Назови мне что-нибудь такое, – сказал я спокойно, – в чем есть смысл. По твоему мнению.
– «Грозовой перевал», – сказала она не раздумывая.
Совладать с рукой я уже почти не мог.
– Глупо. Сравниваешь с гениальной книгой.
– Ага, гениальной, правда? «Дикарочка моя Кэти». Господи, я вся изревелась. Десять раз ее смотрела.
– А-а… – сказал я с облегчением, – а-а… – непростительно возвышая голос, – киношка!
Она вся напряглась, казалось, что трогаешь камень, нагретый солнцем.
– Всякому приятно чувствовать свое превосходство, – сказала она. – Но неплохо бы для этого иметь хоть какие-нибудь основания.
– Я себя не сравниваю с тобой. Или с Берманом. Поэтому и не могу чувствовать своего превосходства. Мы разного хотим.
– А разбогатеть ты не хочешь?
– Так далеко мои планы не заходят.
– Судя по твоим рассказам, да. Как будто ты их пишешь и сам не знаешь, чем они кончатся. Ну так я тебе скажу: зарабатывай лучше деньги. У тебя дорогие фантазии. Вряд ли кто захочет покупать тебе клетки для птиц.
– Очень жаль.
– И еще не так пожалеешь, если меня ударишь. Только что ты хотел, я по руке почувствовала. И опять хочешь.
Я хотел, и еще как; сердце стучало, руки тряслись, когда я завинчивал банку с мазью.
– О нет, об этом я бы не стал сокрушаться. Я жалею, что ты выбросила столько денег; Расти Троулер – нелегкий заработок.
Она села на койке, – лицо и голая грудь холодно голубели под кварцем.
– Тебе понадобится четыре секунды, чтобы дойти отсюда до двери. Я даю тебе две.
Я пошел прямо к себе, взял клетку, снес ее вниз и поставил у ее двери. Вопрос был исчерпан. Вернее, так мне казалось до следующего утра, когда, отправляясь на работу, я увидел клетку, водруженную на урну и ожидавшую мусорщика. Презирая себя за малодушие, я схватил ее и отнес к себе в комнату; но эта капитуляция не ослабила моей решимости начисто вычеркнуть Холли из моей жизни. Я решил, что она «примитивная кривляка», «бездельница» и «фальшивая девица», с которой вообще не стоит разговаривать.
И не разговаривал. Довольно долго. Встречаясь на лестнице, мы опускали глаза. Когда она входила к Джо Беллу, я тут же уходил.
Однажды мадам Сапфия Спанелла, бывшая колоратура и страстная любительница роликовых коньков, жившая на втором этаже, стала обходить жильцов с петицией, в которой требовала выселения мисс Голайтли как «морально разложившейся личности» и «организатора ночных сборищ, угрожающих здоровью и безопасности соседей». И хотя подписать ее я отказался, но в глубине души сознавал, что у мадам Спанеллы есть основания для недовольства. Однако ее петиция ни к чему не привела, и в конце апреля, теплыми весенними ночами, в распахнутые окна снова доносился из квартиры 2 хохот граммофона, топот ног и пьяный гвалт.
Среди гостей Холли нередко встречались подозрительные личности, но как-то раз, ближе к лету, проходя через вестибюль, я заметил уж очень странного человека, который разглядывал ее почтовый ящик. Это был мужчина лет пятидесяти, с жестким, обветренным лицом и серыми несчастными глазами. На нем была старая серая шляпа, в пятнах от пота, и новенькие коричневые ботинки; дешевый летний бледно-голубой костюм мешковато сидел на его долговязой фигуре. Звонить Холли он, по-видимому, не собирался. Медленно, словно читая шрифт Брайля, он водил пальцем по тисненым буквам ее карточки.
В тот же вечер, отправляясь ужинать, я увидел его еще раз. Он стоял, прислонившись к дереву на другой стороне улицы, и глядел на окна Холли. У меня возникли мрачные подозрения. Кто он? Сыщик? Или член шайки, связанный с ее приятелем по Синг-Сингу – Томато? Во мне проснулись самые нежные чувства к Холли. Да и простая порядочность требовала, чтобы я на время забыл о вражде и предупредил ее, что за ней следят.
Я направился в «Котлетный рай» на углу Семьдесят девятой улицы и Мэдисон-авеню и, пока не дошел до первого перекрестка, все время чувствовал на себе взгляд этого человека. Вскоре я убедился, что он идет за мной. Оборачиваться для этого не пришлось – я услышал, как он насвистывает. И насвистывает жалобную ковбойскую песню, которую иногда пела Холли: «Эх, хоть раз при жизни, да не во сне, по лугам по райским погулять бы мне». Свист продолжался, когда я переходил Парк-авеню, и потом, когда я шел по Мэдисон. Один раз перед светофором я взглянул на него исподтишка и увидел, что он наклонился и гладит тощего шпица. «Прекрасная у вас собака», – сказал он хозяину хрипло и по-деревенски протяжно.
«Котлетный рай» был пуст. Тем не менее он сел у стойки рядом со мной. От него пахло табаком и потом. Он заказал чашку кофе, но даже не притронулся к ней, а продолжал жевать зубочистку и разглядывать меня в стенное зеркало напротив.
– Простите, пожалуйста, – сказал я зеркалу, – что вам нужно?
Вопрос его не смутил, казалось, он почувствовал облегчение оттого, что с ним заговорили.
– Сынок, – сказал он, – мне нужен друг.
Он вытащил бумажник. Бумажник был потертый, заскорузлый, как и кожа у него на руках, и почти распадался на части; так же истерта была поломанная, выцветшая фотография, которую он мне протянул. С нее глядели семеро людей, стоявших на террасе ветхого деревянного дома, – все они были дети, за исключением самого этого человека, который обнимал за талию пухленькую беленькую девочку, заслонявшую ладошкой глаза от солнца.
– Это я, – сказал он, указывая на себя. – Это она… – И он потыкал пальцем в пухленькую девочку. – А этот вон, – добавил он, показывая на всклокоченного дылду, – это брат ее, Фред.
Я посмотрел на «нее» еще раз; да, теперь я уже мог узнать Холли в этой щурившейся толстощекой девчонке. И я сразу понял, кто этот человек.
– Вы – отец Холли.
Он заморгал, нахмурился.
– Ее не Холли зовут. Раньше ее звали Луламей Барнс. Раньше, – сказал он, передвигая губами зубочистку, – пока я на ней не женился. Я ее муж. Док Голайтли. Я лошадиный доктор, лечу животных. Ну и фермерствую помаленьку. В Техасе, под Тьюлипом. Сынок, ты почему смеешься?
Это был нервный смех. Я глотнул воды и поперхнулся, он постучал меня по спине.
– Смеяться тут нечего, сынок. Я усталый человек. Пять лет ищу свою хозяйку. Как пришло письмо от Фреда с ее адресом, так я сразу взял билет на дальний автобус. Ей надо вернуться к мужу и к детям.
– Детям?
– Они же дети ей! – почти выкрикнул он.
Он имел в виду остальных четырех ребят на фотографии: двух босоногих девочек и двух мальчиков в комбинезонах. Ясно – этот человек не в себе.
– Но Холли не может быть их матерью. Они старше ее. Больше.
– Слушай, сынок, – сказал он рассудительно, – я не говорю, что они ей родные дети. Их собственная незабвенная мать – золотая была женщина, упокой Господь ее душу – скончалась в тридцать шестом году, четвертого июля, в День независимости. В год засухи. На Луламей я женился в тридцать восьмом – ей тогда шел четырнадцатый год. Обыкновенная женщина в четырнадцать лет, может, и не знала бы, на что она идет. Но возьми Луламей – она ведь исключительная женщина. Она-то распрекрасно знала, что делает, когда обещала стать мне женой и матерью моим детям. Она нам всем сердце разбила, когда ни с того ни с сего сбежала из дому.
Он отпил холодного кофе и посмотрел на меня серьезно и испытующе.
– Ты что, сынок, сомневаешься? Ты мне не веришь, что я говорю все как было?
Я верил. История была слишком невероятной, чтобы в нее не поверить, и к тому же согласовывалась с первым впечатлением О. Д. Бермана от Холли в Калифорнии: «Не поймешь, не то деревенщина, не то сезонница». Трудно упрекнуть Бермана за то, что он не угадал в Холли малолетнюю жену из Тьюлипа, Техас.
– Прямо сердце разбила, когда ни с того ни с сего убежала из дому, – повторил лошадиный доктор. – Не было у ней причины. Всю работу по дому делали дочки. А Луламей могла сидеть себе посиживать, крутиться перед зеркалом да волосы мыть. Коровы свои, сад свой, куры, свиньи… Сынок, эта женщина прямо растолстела. А брат ее вырос, как великан. Совсем не такие они к нам пришли. Нелли, старшая моя дочка, привела их в дом. Пришла однажды утром и говорит: «Папа, я там в кухне заперла двух побирушек. Они на дворе воровали молоко и индюшачьи яйца». Это Луламей и Фред. До чего же они были страшные – ты такого в жизни не видел. Ребра торчат, ножки тощие – еле держат, зубы шатаются – каши не разжевать. Оказывается, мать умерла от туберкулеза, отец – тоже, а детишек – всю ораву – отправили жить к разным дрянным людям. Теперь, значит, Луламей с Фредом оба жили у каких-то поганых людишек, милях в ста от Тьюлипа. Оттуда ей было с чего бежать, из ихнего дома. А из моего бежать ей было не с чего. Это был ее дом. – Он поставил локти на стойку, прижал пальцами веки и вздохнул. – Поправилась она у нас, красивая стала женщина. И веселая. Говорливая, как сойка. Про что бы речь ни зашла – всегда скажет что-нибудь смешное, лучше всякого радио. Я ей, знаешь, цветы собирал. Ворона ей приручил, научил говорить ее имя. Показал ей, как на гитаре играют. Бывало, погляжу на нее – и слезы навертываются. Ночью, когда ей предложение делал, я плакал, как маленький. А она мне говорит: «Зачем ты плачешь, Док? Конечно, мы поженимся. Я ни разу еще не женилась». Ну а я засмеялся и обнял ее – крепко: ни разу еще не женилась! – Он усмехнулся и стал опять жевать зубочистку. – Ты мне не говори, что этой женщине плохо жилось, – сказал он запальчиво. – Мы на нее чуть не молились. У ней и дел-то по дому не было. Разве что съесть кусок пирога. Или причесаться, или послать кого-нибудь за этими самыми журналами. К нам их на сотню долларов приходило, журналов. Если меня спросить – из-за них все и стряслось. Насмотрелась картинок. Небылиц начиталась. Через это она и начала ходить по дороге. Что ни день, все дальше уходит. Пройдет милю – и вернется. Две мили – и вернется. А один раз взяла и не вернулась. – Он снова прикрыл пальцами веки, в горле у него хрипело. – Ворон ее улетел и одичал. Все лето его было слышно. Во дворе. В саду. В лесу. Все лето кричал проклятый ворон: «Луламей, Луламей!»
Он сидел сгорбясь, словно прислушиваясь к давно смолкшему вороньему крику. Я отнес наши чеки в кассу. Пока я расплачивался, он ко мне подошел. Мы вышли вместе и двинулись к Парк-авеню. Был холодный, ненастный вечер, раскрашенные полотняные навесы хлопали на ветру. Я первым нарушил молчание:
– А что с ее братом? Он не ушел?
– Нет, сэр, – сказал он, откашлявшись. – Фред с нами жил, пока его не забрали в армию. Прекрасный малый. Прекрасно обращался с лошадьми. Тоже не мог понять, что с ней стряслось, с чего она вздумала всех нас бросить – и брата, и мужа, и детей. А в армии он стал получать от нее письма. На днях прислал ее адрес. Вот я за ней и приехал. Я ведь знаю – она жалеет, что так поступила. Я ведь знаю – ей хочется домой.
Казалось, он просит, чтобы я подтвердил его слова. Я сказал, что Холли, наверно, с тех пор изменилась.
– Слушай, сынок, – сказал он, когда мы подошли к подъезду, – я тебе говорил, что мне нужен друг. Нельзя ее так ошарашить. Поэтому-то я и не торопился. Будь другом, скажи ей, что я здесь.
Мысль познакомить мисс Голайтли с ее мужем показалась мне заманчивой. А взглянув наверх, на ее освещенные окна, я подумал, что еще приятнее было бы полюбоваться на то, как техасец станет пожимать руки ее друзьям – Мэг, Расти и Жозе, – если они тоже здесь. Но гордые, серьезные глаза Дока Голайтли, его шляпа в пятнах от пота заставили меня устыдиться этих мыслей.
Он вошел за мной и приготовился ждать внизу.
– Прилично я выгляжу? – шепнул он, подтягивая узел галстука.
Холли была одна. Дверь она открыла сразу; она собиралась уходить – белые атласные туфельки и запах духов выдавали ее легкомысленные намерения.
– Ну, балда, – сказала она, игриво шлепнув меня сумочкой, – сейчас мне некогда мириться. Трубку мира выкурим завтра, идет?
– Конечно, Луламей. Если ты еще будешь здесь завтра.
Она сняла темные очки и прищурилась. Глаза ее были словно расколотые призмы; голубые, серые, зеленые искры – как в осколках хрусталя.
– Это он тебе сказал, – прошептала она дрожащим голосом. – Прошу тебя! Где он?
Она выбежала мимо меня на лестницу.
– Фред! – закричала она вниз. – Фред, дорогой! Где ты?
Я слышал, как шагает вверх по лестнице Док Голайтли. Голова его показалась над перилами, и Холли отпрянула – не от испуга, а как будто от разочарования. А он уже стоял перед ней, виноватый и застенчивый.
– Ах ты господи, Луламей, – начал он и замолк, потому что Холли смотрела на него пустым взглядом, словно не узнавая. – Ой, золотко, – сказал он, – да тебя здесь, видно, не кормят. Худая стала. Как раньше. Вся как есть отощала.
Холли притронулась к обросшему щетиной подбородку, словно не веря, что видит его наяву.
– Здравствуй, Док, – сказала она мягко и поцеловала его в щеку. – Здравствуй, Док, – повторила она радостно, когда он поднял ее в воздух, чуть не раздавив в своих объятиях.
– Ах ты боже мой! – И он засмеялся с облегчением. – Луламей! Слава тебе господи.
Ни он, ни она не обратили на меня внимания, когда я протиснулся мимо них и пошел к себе в комнату. Казалось, они не заметили и мадам Сапфии Спанеллы, когда та высунулась из своей двери и заорала: «Тише вы! Позорище! Нашла место развратничать».
– Развелась с ним? Конечно, я с ним не разводилась. Мне-то было всего четырнадцать. Брак не мог считаться законным. – Холли пощелкала по пустому бокалу. – Мистер Белл, дорогой, еще два мартини.
Джо Белл – мы сидели у него в баре – принял заказ неохотно.
– Раненько вы взялись наливаться, – заметил он, посасывая таблетку.
На черных часах позади стойки не было еще и двенадцати, а мы уже выпили по три коктейля.
– Сегодня воскресенье, мистер Белл. По воскресеньям часы отстают. А к тому же я еще не ложилась, – сказала она ему, а мне призналась: – Вернее, не спала. – Она покраснела и виновато отвернулась. Впервые на моей памяти ей захотелось оправдаться: – Понимаешь, пришлось. Док ведь вправду меня любит. И я его люблю. Тебе он, может, старым показался, серым. Но ты не знаешь, какой он добрый, как он умеет утешить и птиц, и детишек, и всякую слабую тварь. А кто тебя мог утешить – тому ты по гроб жизни обязан. Я всегда поминаю Дока в моих молитвах. Перестань, пожалуйста, ухмыляться, – потребовала она, гася окурок. – Я ведь правда молюсь.
– Я не ухмыляюсь. Я улыбаюсь. Удивительный ты человек.
– Наверно, – сказала она, и лицо ее, осунувшееся, помятое под безжалостным утренним светом, вдруг прояснилось; она пригладила растрепанные волосы, и рыжие, соломенные, белые пряди снова вспыхнули, как на рекламе шампуня. – Наверно, вид у меня кошмарный. Да и чему тут удивляться? Весь остаток ночи мы прошатались у автобусной станции. Док до самой последней минуты думал, что я с ним уеду. Хотя я ему без конца твердила: «Док, мне уже не четырнадцать лет, и я не Луламей». Но самое ужасное (я поняла это, пока мы там стояли) – все это неправда. Я и сейчас ворую индюшачьи яйца и хожу вся исцарапанная. Только теперь я это называю «лезть на стенку».
Джо Белл с презрением поставил перед нами по коктейлю.
– Смотрите, мистер Белл, не вздумайте влюбиться в лесную тварь, – посоветовала ему Холли. – Вот в чем ошибка Дока. Он вечно таскал домой лесных зверей. Ястребов с перебитыми крыльями. А один раз даже взрослую рысь принес, со сломанной лапой. А диких зверей любить нельзя: чем больше их любишь, тем они сильней становятся. А когда наберутся сил – убегают в лес. Или взлетают на дерево. Потом на дерево повыше. Потом в небо. Вот чем все кончается, мистер Белл. Если позволишь себе полюбить дикую тварь, кончится тем, что только и будешь глядеть в небо.
– Она напилась, – сообщил мне Джо Белл.
– В меру, – призналась Холли. – Но Док-то знал, о чем я говорю. Я ему подробно все объяснила: такую вещь он может понять. Мы пожали друг другу руки, обнялись, и он пожелал мне счастья. – Она взглянула на часы. – Сейчас он, наверно, проезжает Голубые горы.
– О чем это она толкует? – спросил Джо Белл.
Холли подняла бокал.
– Пожелаем и Доку счастья, – сказала она, чокнувшись со мной. – Счастья. И поверь мне, милый Док, – лучше глядеть в небо, чем жить там. До чего же пустое место, и такое пасмурное. Просто край, где гремит гром и все на свете пропадает.
«Еще одна свадьба Троулера». Этот заголовок я увидел в метро, где-то в Бруклине. Газету держал другой пассажир. Единственное, что мне удалось прочесть: «Резерфорд (Расти) Троулер, миллионер и бонвиван, часто обвинявшийся в пронацистских симпатиях, умыкнул вчера в Гринвиче прелестную…» Не могу сказать, чтобы мне хотелось читать дальше. Значит, Холли вышла за него – так-так. Прямо хоть под поезд ложись. Но такое желание было у меня и до того, как я прочел заголовок. По многим причинам. Холли я толком не видел с пьяного воскресенья в баре Джо Белла. А за минувшие недели я сам начал лезть на стенку. Прежде всего меня выгнали с работы – заслуженно, за проступок хоть и забавный, но рассказывать о нем было бы слишком долго. Затем призывная комиссия стала проявлять ко мне нездоровый интерес. От опеки я избавился совсем недавно, когда уехал из своего городка, и поэтому мысль, что надо мной снова будут старшие, приводила меня в отчаяние. Неопределенность моего воинского положения и отсутствие профессии не позволяли мне рассчитывать на новую работу. В бруклинском же метро я был потому, что возвращался после обескураживающей беседы с издателем ныне покойной газеты «П. М.». Все это, и вдобавок летняя городская духота, довело меня до прострации. И желание оказаться под колесами было вполне искренним. Заголовок усилил его еще больше. Если Холли могла выйти за этого «нелепого зародыша», почему бы топчущим землю ордам несчастий не протопать и по мне? А может быть – и это вопрос вполне законный, – мое негодование объяснялось тем, что я сам был влюблен в Холли? Пожалуй. Ведь я и в самом деле был в нее влюблен. Влюблялся же я когда-то в пожилую негритянку, кухарку моей матери, или в почтальона, который позволял мне разносить с ним письма, или в целое семейство Маккендриков! Такого рода любовь тоже бывает ревнивой.
На своей станции я купил газету и выяснил, прочтя конец фразы, что невеста Расти – прелестная манекенщица родом из Арканзаса, мисс Маргарет Тетчер Фицхью Уайлдвуд. Мэг! Ноги у меня ослабли до того, что остаток пути мне пришлось проделать на такси.
Мадам Сапфия Спанелла встретила меня внизу, выпучив глаза и ломая руки.
– Бегите, – сказала она, – приведите полицию. Она кого-то убивает! Ее кто-то убивает!
И это было похоже на правду. В квартире Холли словно резвились тигры. Звенели стекла, трещала и падала мебель. Но среди грохота не слышалось голосов, и в этом было что-то неестественное.
– Бегите! – визжала мадам Спанелла, подталкивая меня. – В полицию! Убийство!
Я побежал, но только наверх, к Холли. Я постучался – мне не открыли, только шум стал тише. Прекратился совсем. Но все мольбы впустить меня остались без ответа. Пытаясь вышибить дверь, я лишь разбил себе плечо. Потом я услышал, как мадам Спанелла приказывает кому-то внизу сходить за полицией.
– Молчите, – сказали ей, – и убирайтесь вон.
Это был Жозе Ибарра-Егар. Совсем непохожий на лощеного бразильского дипломата, потный и испуганный. Мне он тоже приказал убираться вон. И открыл дверь своим ключом.
– Сюда, доктор Голдман, – сказал он, кивнув своему спутнику.
Никто меня не остановил, и я вошел за ними в совершенно разгромленную квартиру. Рождественская елка была наконец разобрана в полном смысле слова – ее бурые, высохшие ветви валялись среди разорванных книг, разбитых ламп и патефонных пластинок. Опустошен был даже холодильник, и его содержимое раскидано по всей комнате: со стен стекали сырые яйца, а среди этого разорения безымянный кот Холли спокойно лакал из лужицы молоко.
В спальне от запаха разлитых духов у меня запершило в горле. Я наступил на темные очки Холли – они валялись на полу с расколотыми стеклами и сломанной оправой. Может быть, поэтому Холли, неподвижно лежавшая на кровати, бессмысленно смотрела на Жозе и совсем не замечала доктора. А он, щупая ей пульс, приговаривал: «Вы переутомились, девушка. Сильно переутомились. Вы хотите уснуть, правда? Уснуть».
Холли терла лоб, размазывая кровь с порезанного пальца.
– Уснуть… – сказала она и всхлипнула, как измученный ребенок. – Он один мне позволял. Позволял прижиматься, когда ночью было холодно. Я нашла место в Мексике. С лошадьми. У самого моря.
– С лошадьми, у самого моря, – убаюкивал доктор, извлекая из черного саквояжа шприц.
Жозе отвернулся, не в силах глядеть на иглу.
– Она больна только огорчением? – спросил он, и эта неправильная фраза прозвучала иронически. – Она просто огорчена?
– Совсем не болит, правда? – самодовольно спросил доктор, растирая ей руку ваткой.
Она пришла в себя и наконец-то заметила врача.
– Все болит. Где мои очки?
Но они были не нужны – глаза ее сами собой закрывались.
– Она просто огорчена? – настаивал Жозе.
– Будьте добры, – сухо попросил доктор, – оставьте меня с пациенткой.
Жозе удалился в гостиную и сорвал там свою злость на колоратуре, которая прокралась на цыпочках в комнату и подслушивала у двери.
– Не смейте меня трогать! Я позову полицию, – угрожала она, пока он выталкивал ее за дверь, ругаясь по-португальски.
Он подумал, не выставить ли заодно и меня, по крайней мере так я понял по выражению его лица. Но вместо этого он предложил мне выпить. В единственной уцелевшей бутылке, которую нам удалось найти, был сухой вермут.
– Я беспокоюсь, – произнес Жозе. – Я беспокоюсь, что это может вызвать скандал. То, что она все ломала. Вела себя как сумасшедшая. Я не могу быть замешан в публичном скандале. Это слишком деликатный вопрос – моя репутация, моя работа.
Он несколько ободрился, узнав, что я не вижу оснований для скандала: уничтожение собственного имущества – это частное дело каждого.
– Это лишь вопрос огорчения, – твердо заявил он. – Когда наступила печаль, прежде всего она бросает свой бокал. Бутылку. Книги. Лампу. Затем я пугаюсь. Я спешу за доктором.
– Но почему, – хотел я знать, – почему такая истерика из-за Расти? На ее месте я бы радовался.
– Расти?
Газета была еще у меня, и я показал ему заголовок.
– А, это… – Он улыбнулся довольно пренебрежительно. – Они оказали нам большое одолжение, Расти и Мэг. Мы очень смеялись. Они думали, что разбили наше сердце, а мы все время хотели, чтобы они убежали. Уверяю вас, мы смеялись, когда наступила печаль. – Он поискал глазами в хламе на полу и поднял комок желтой бумаги. – Вот, – сказал он.
Это была телеграмма из Тьюлипа, Техас:
ПОЛУЧИЛИ ИЗВЕСТИЕ НАШ ФРЕД УБИТ В БОЮ ТОЧКА ТВОЙ МУЖ И ДЕТИ РАЗДЕЛЯЮТ СКОРБЬ ОБЩЕЙ УТРАТЫ ТЧК ЖДИ ПИСЬМА ЛЮБЯЩИЙ ДОК ТЧК
С тех пор Холли не говорила о брате; только один раз. Звать меня Фредом она перестала. Июнь, июль, все жаркие месяцы она провела в спячке, словно не замечая, что зима давно уже кончилась, весна прошла и наступило лето. Волосы ее потемнели. Она пополнела, стала небрежнее одеваться и, случалось, выбегала за покупками в дождевике, надетом на голое тело. Жозе переехал к ней, и на почтовом ящике вместо имени Мэг Уайлдвуд появилось его имя. Но Холли подолгу бывала одна, потому что три дня в неделю он проводил в Вашингтоне. В его отсутствие она никого не принимала, редко выходила из дому и лишь по четвергам ездила в Синг-Синг.
Но это отнюдь не означало, что она потеряла интерес к жизни. Наоборот, она выглядела более спокойной и даже счастливой, чем когда бы то ни было. В ней вдруг проснулся хозяйственный пыл, и она сделала несколько неожиданных покупок: приобрела на аукционе гобелен на охотничий сюжет (травля оленя), мрачную пару готических кресел, прежде украшавших поместье Уильяма Рэндольфа Херста, купила все издания «Современной библиотеки», целый ящик пластинок с классической музыкой и бессчетное число репродукций Метрополитен-музея (а также фигурку китайской кошки, которую ее кот ненавидел и в конце концов разбил); обзавелась миксером, кастрюлей-скороваркой и собранием кулинарных книг. Целыми днями она хлопотала в своей кухоньке-душегубке.
– Жозе говорит, что я готовлю лучше, чем в «Колонии». Скажи, кто бы мог подумать, что я прирожденная кулинарка? Месяц назад я не умела поджарить яичницу.
В сущности, этому она так и не научилась. Простые блюда – бифштекс, салат – у нее никак не получались. Зато она кормила Жозе, а порой и меня супами outre[16] (вроде черепахового бульона с коньяком, подававшегося в кожуре авокадо), изысками в духе Нерона (жареный фазан, фаршированный хурмой и гранатами) и прочими сомнительными новинками (цыпленок и рис с шафраном под шоколадным соусом: «Классическое индийское блюдо, дорогой мой»). Карточки на сахар и сливки стесняли ее воображение, когда дело доходило до сладкого, тем не менее она однажды состряпала нечто под названием «табако-тапиока» – лучше его не описывать.
Не буду описывать и ее попыток одолеть португальский – столь же тяжких для меня, как и для нее, потому что всякий раз, когда бы я к ней ни зашел, на патефоне крутилась пластинка с уроком португальского языка. Теперь редкая ее фраза не начиналась словами: «Когда мы поженимся…» или «Когда мы переедем в Рио…». Однако Жозе не заговаривал о женитьбе. Она этого не скрывала.
– Но, в конце концов, он ведь знает, что я в положении. Ну да, милый. Шесть месяцев уже. Не понимаю, чему ты удивляешься. Я, например, не удивляюсь. Ни un peu[17]. Я в восторге. Я хочу, чтобы у меня было не меньше девяти. Несколько будет темненьких – в Жозе есть негритянская кровь, ты сам, наверно, догадался. И по-моему, это чудесно: что может быть лучше черномазого ребеночка с ясными зелеными глазками? Я бы хотела – не смейся, пожалуйста, – но для него, для Жозе, я бы хотела быть девушкой. Не то чтобы я путалась со всеми подряд, как тут болтают; я их, кретинов, не виню, сама болтала невесть что. Нет, правда, я на днях прикинула, у меня их было всего одиннадцать – если не считать того, что случилось со мной до тринадцати лет… Да разве это можно считать? Одиннадцать. Какая же я шлюха? А посмотри на Мэг Уайлдвуд. Или на Хонни Такер, или на Роз Эллен Уорд. Собрать все их трепаки – ты бы оглох от топота. Я, конечно, ничего не имею против шлюх, кроме одного: язык кое у кого из них, может, и честный, но сердце – у всех нечестное. Я считаю, ты можешь переспать с человеком и позволить, чтобы он за тебя платил, но хотя бы старайся убедить себя, что ты его любишь. Я старалась. Даже с Бенни Шаклеттом. И другими такими же паразитами. Я вроде как внушала себе, что есть даже своя прелесть в том, что они крысы. Серьезно, не считая Дока, если тебе угодно его считать, Жозе – мой первый человеческий роман. Конечно, он тоже не верх совершенства. Может соврать по мелочам, его беспокоит, что подумают люди, и моется чуть не по пятьдесят раз в день, а мужчина должен чем-нибудь пахнуть. Он слишком чопорный, слишком осторожный, чтобы быть моим идеалом; он всегда поворачивается спиной, когда раздевается, слишком шумно ест, и я не люблю смотреть, как он бегает, – смешно он как-то бегает. Если бы я могла свободно выбирать из всех, кто живет на земле, – щелкнуть пальцами и сказать: «Стань передо мной», – Жозе бы я не взяла. Неру – он, пожалуй, больше подходит. Или Уэндел Уилки. Согласна на Грету Гарбо – хоть сейчас. А почему бы и нет? Человеку должно быть позволено жениться на ком угодно. Вот ты бы пришел ко мне и сказал, что хочешь окрутиться с миноносцем, – я бы уважала твое чувство. Нет, серьезно. На любовь не должно быть запрета. Так я думаю. Особенно теперь, когда я начала понимать, что это такое. Потому что я люблю Жозе, я бы курить бросила, если бы он захотел. Он добрый, он умеет меня рассмешить, когда я начинаю лезть на стенку. Но теперь это со мной редко бывает, только иногда, да и то не так гнусно, чтобы приходилось глотать люминал или тащиться к Тиффани; я просто несу в чистку его костюм или, там, жарю грибы и чувствую себя прекрасно, просто великолепно. Вот и гороскопы свои я выкинула. Сколько этих паршивых звезд в планетарии – и каждая, наверно, мне в доллар обошлась. Это банально, но суть вот в чем: тебе тогда будет хорошо, когда ты сам будешь хорошим. Хорошим? Вернее сказать, честным. Не по уголовному кодексу честным – я могилу могу ограбить, медяки с глаз у мертвого снять, если деньги нужны, чтобы скрасить жизнь, – перед собой нужно быть честным. Можно кем угодно быть, только не трусом, не притворщиком, не лицемером, не шлюхой – лучше рак, чем нечестное сердце. И это не ханжество. Простая практичность. От рака можно умереть, а с этим вообще жить нельзя. А, на хрен все, дай-ка мне гитару, и я спою тебе одну fada на самом что ни есть португальском языке.
Эти последние недели в конце лета и начале осени слились у меня в памяти – потому, быть может, что мы стали понимать друг друга так глубоко, что могли обходиться почти без слов; в наших отношениях царил тот ласковый покой, который приходит на смену нервному желанию утвердить себя, напряженной болтовне, когда дружба скорей поверхностна, хотя кажется более горячей.
Часто, когда он уезжал из города (к нему я стал относиться враждебно и редко называл его по имени), мы проводили вместе целые вечера, порой не обменявшись и сотней слов; однажды мы дошли пешком до китайского квартала, отведали там китайского рагу, купили бумажных фонариков и, украв коробку ароматических палочек, удрали на Бруклинский мост; на мосту, глядя на корабли, уходящие к раскаленному, стиснутому каменными домами горизонту, она сказала:
– Через много лет, через много-много лет один из этих кораблей привезет меня назад – меня и девять моих бразильских ребятишек. Да, они должны это увидеть – эти огни, реку… Я люблю Нью-Йорк; хотя он и не мой, как должно быть твоим хоть что-нибудь: дерево, улица, город, – в общем, то, что стало твоим, потому что здесь твой дом, твое место.
А я сказал: «Ну замолчи!» – чувствуя себя чужим, ненужным, как буксир в сухом доке рядом с праздничным лайнером, который, весело гудя, в облаке конфетти пускается в путь к далекой гавани.
Так незаметно прошли последние дни и стерлись у меня в памяти, осенние, подернутые дымкой, все одинаковые, как листья, – все, кроме одного, который не был похож ни на какой другой день в моей жизни.
Он пришелся на тридцатое сентября – день моего рождения, хотя на дальнейших событиях это не отразилось. Правда, я надеялся получить от родных поздравление в денежной форме и с нетерпением ждал утренней почты, для чего спустился вниз, чтобы подкараулить почтальона. И если бы я не слонялся по вестибюлю, Холли не позвала бы меня кататься верхом и ей не представилось бы случая спасти мне жизнь.
– Пошли, – сказала она, застав меня в ожидании почтальона. – Возьмем лошадок и покатаемся по парку.
На ней была кожаная куртка, джинсы и теннисные туфли; она похлопала себя по животу, показывая, какой он плоский.
– Не думай, что я хочу избавиться от наследника. Но у меня там есть лошадка, моя милая старушка Мейбл Минерва, и я не могу уехать, не попрощавшись с ней.
– Не попрощавшись?
– В следующую субботу. Жозе купил билеты.
Я просто остолбенел и покорно дал вывести себя на улицу.
– В Майами мы пересядем на другой самолет. А там – над морем. Через Анды. Такси!
Через Анды… Пока машина ехала по Центральному парку, мне казалось, что я тоже лечу, одиноко парю над враждебными, заснеженными вершинами.
– Но нельзя же… В конце концов, как же так? Нет, как же так? Не можешь же ты всех бросить!
– Вряд ли кто будет по мне скучать. У меня нет друзей.
– Я буду скучать. И Джо Белл. И, ну… миллионы. Салли. Бедный мистер Томато.
– Я любила старика Салли, – сказала она и вздохнула. – Знаешь, я уже месяц его не видела. Когда я сказала ему, что уезжаю, он вел себя как ангел. Честно говоря, – она нахмурилась, – он, кажется, был в восторге, что я отсюда уезжаю. Он сказал, что это к лучшему. Потому что рано или поздно, но неприятности будут. Если обнаружится, что я ему не племянница. Этот толстый адвокат послал мне пятьсот долларов. Наличными. Свадебный подарок от Салли.
Мне хотелось ее обидеть.
– И от меня получишь подарок. Если только свадьба состоится.
Она засмеялась:
– Будь спокоен, он на мне женится. В церкви. В присутствии всего семейства. Поэтому мы все и отложили до Рио.
– А он знает, что ты уже замужем?
– Что с тобой? Хочешь мне испортить настроение? День такой прекрасный – перестань!
– Но очень возможно…
– Нет, невозможно. Я же тебе сказала: это не был законный брак. Не мог быть. – Она потерла нос и взглянула на меня искоса. – Попробуй только заикнись об этом. Я тебя подвешу за пятки и освежую, как свинью.
Конюшни – теперь, по-моему, на их месте стоит телестудия – находились в западной части, на Шестьдесят шестой улице. Холли выбрала для меня старую, вислозадую чалую кобылу: «Не бойся, на ней покойнее, чем в люльке». Это для меня имело решающее значение, ибо мой опыт верховой езды ограничивался катанием на пони во время детских праздников. Холли помогла мне вскарабкаться в седло, вскочила на свою серебристую лошадь и затрусила вперед через людную проезжую часть Центрального парка к дорожке для верховой езды, на которой осенний ветер играл сухими листьями.
– Чувствуешь? – крикнула она. – Здорово!
И я вдруг почувствовал. Глядя, как вспыхивают ее разноцветные волосы под красно-желтым, прорвавшимся сквозь листву солнцем, я вдруг ощутил, что люблю ее настолько, чтобы перестать жалеть себя, отчаиваться, настолько, чтобы забыть о себе и просто радоваться ее счастью.
Лошади пошли плавной рысью, порывы ветра окатывали нас с головы до ног, плескали в лицо, мы то ныряли в озерца тени, то выходили на солнце, и радость бытия, веселое возбуждение играли во мне, как пузырьки в шипучке. Но это длилось одну минуту – следующая обернулась мрачным фарсом.
Внезапно, как дикари из засады, на тропинку из кустарника выскочили негритята. С улюлюканьем и руганью они начали швырять в лошадей камнями и хлестать их прутьями.
Моя чалая кобыла вскинулась на дыбы, заржала и, покачавшись на задних ногах, как циркач на проволоке, ринулась по тропинке, выкинув мои ноги из стремян, так что я едва держался в седле. Подковы ее высекали из гравия искры. Небо накренилось. Деревья, пруд с игрушечными корабликами, статуи мелькали мимо. Няньки при нашем грозном приближении бросались спасать своих питомцев, прохожие, бродяги и прочие орали: «Натяни поводья!», «Тпру, мальчик, тпру!», «Прыгай!». Но все это я вспомнил позднее, а в тот момент я слышал только Холли – ковбойский стук копыт за спиной и непрестанные крики ободрения. Вперед, через парк на Пятую авеню – в гущу полуденного движения с визгом сворачивающих такси и автобусов. Мимо особняка Дьюка, музея Фрика, мимо «Пьера» и «Плазы». Но Холли нагоняла меня; в скачку включился конный полисмен, и вдвоем, взяв мою лошадь в клещи, они вынудили ее, взмыленную, остановиться. И тогда я наконец упал. Упал, поднялся сам и стоял, не совсем понимая, где нахожусь. Собралась толпа. Полисмен гневался и что-то записывал в книжку, но вскоре смягчился, расплылся в улыбке и пообещал проследить за тем, чтобы лошадей вернули в конюшню.
Холли усадила меня в такси:
– Милый, как ты себя чувствуешь?
– Прекрасно.
– У тебя совсем нет пульса, – сказала она, щупая мне запястье.
– Значит, я мертвый.
– Балда! Это не шутки. Погляди на меня.
Беда была в том, что я не мог ее разглядеть; вернее, я видел не одну Холли, а тройку потных лиц, до того бледных от волнения, что я растерялся и смутился.
– Честно. Я ничего не чувствую. Кроме стыда.
– Нет, правда? Ты уверен? Скажи. Ты мог убиться насмерть.
– Но не убился. Благодаря тебе. Спасибо, ты спасла мне жизнь. Ты необыкновенная. Единственная. Я тебя люблю.
– Дурак несчастный. – Она поцеловала меня в щеку.
Потом их стало четверо, и я потерял сознание.
В тот вечер фотографии Холли появились на первых страницах «Джорнэл америкен», «Дейли ньюс» и «Дейли миррор». Но к лошади, которая понесла, эта популярность не имела отношения. Как показывали заголовки, она объяснялась совсем иной причиной. «Арестована девица, причастная к торговле наркотиками» («Джорнэл америкен»). «Арестована актриса, продававшая наркотики» («Дейли ньюс»). «Раскрыта шайка торговцев наркотиками, задержана очаровательная девушка» («Дейли миррор»).
«Ньюс» напечатала самую эффектную фотографию: Холли входит в полицейское управление, зажатая между двумя мускулистыми агентами – мужчиной и женщиной. В таком мрачном окружении по одной одежде (на ней еще был костюм для верховой езды – куртка и джинсы) ее можно было принять за подружку бандита, а темные очки, растрепанные волосы и прилипшая к надутым губам сигарета «Пикиюн» сходство это только усиливали. Подпись гласила:
«Районный прокурор заявил, что двадцатилетняя Холли Голайтли, очаровательная киноактриса и ресторанная знаменитость, является видной фигурой в международной торговле наркотиками, которой заправляет Сальваторе (Салли) Томато. На снимке: агенты Патрик Коннор и Шейла Фезонетти (справа) доставляют ее в полицейский участок Шестьдесят седьмой улицы. Подробности на стр. 3».
Подробности, вместе с фотографией человека, опознанного как Оливер (Отец) О’Шонесси (он заслонял лицо шляпой), занимали полных три колонки. Вот эта заметка в сокращенном виде.
«Завсегдатаи ресторанов были вчера ошеломлены арестом Холли Голайтли, очаровательной голливудской киноактрисы, снискавшей широкую известность в Нью-Йорке. В то же время, в два часа дня, при выходе из „Котлетного рая“ на Мэдисон-авеню полицией был задержан Оливер О’Шонесси, пятидесяти двух лет, проживающий в гостинице „Сиборд“ на Сорок девятой улице. Как заявил районный прокурор Франк Л. Доннован, оба они – видные фигуры в международной банде торговцев наркотиками, которой руководит пресловутый „фюрер“ мафии Сальваторе (Салли) Томато, ныне отбывающий пятилетний срок в Синг-Синге за подкуп политических деятелей… О’Шонесси, лишенный сана священник, известный в преступном мире под кличками Отец и Падре, имеет несколько судимостей начиная с 1934 года, когда он был приговорен к двум годам тюрьмы за содержание якобы клиники для душевнобольных в Род-Айленде, под названием „Монастырь“. Мисс Голайтли, ранее не имевшая судимостей, была арестована в своей роскошной квартире в Ист-Сайде. Хотя районная прокуратура отказалась сделать на этот счет официальное заявление, в осведомленных кругах утверждают, что эта очаровательная блондинка, бывшая до последнего времени постоянной спутницей мультимиллионера Резерфорда Троулера, действовала как liaison[18] между заключенным Томато и его подручным О’Шонесси… По тем же сведениям, фигурируя как родственница Томато, мисс Голайтли еженедельно посещала Синг-Синг, где Томато снабжал ее зашифрованными устными распоряжениями, которые она затем передавала О’Шонесси. Благодаря этой связной Томато, род. в Чефалу, Сицилия, в 1874 г., имел возможность лично руководить международным синдикатом по торговле наркотиками, имеющим филиалы на Кубе, в Мексике, Сицилии, Танжере, Тегеране и Дакаре. Однако районная прокуратура отказалась подтвердить эти сведения и сообщить какие-либо дополнительные подробности… Большая толпа репортеров собралась у полицейского участка Восточной Шестьдесят седьмой улицы, куда для составления протокола были доставлены оба арестованных. О’Шонесси, грузный рыжеволосый человек, отказался отвечать на вопросы и ударил одного из фоторепортеров ногой в пах. Но хрупкая, хорошенькая мисс Голайтли, одетая, как мальчишка, в джинсы и кожаную куртку, оставалась сравнительно спокойной. „Не спрашивайте меня, что означает эта чертовщина, – сказала она репортерам. – Parce que je ne sais pas, mes chers. (Потому что я не знаю, мои дорогие.) Да, я ходила к Салли Томато. Я навещала его каждую неделю. Что в этом плохого? Он верит в Бога, и я тоже…“».
Потом шел подзаголовок: «Призналась, что сама употребляет наркотики».
«Мисс Голайтли улыбнулась, когда репортер спросил ее, употребляет ли она сама наркотики. „Я пробовала марихуану. Она и вполовину не так вредна, как коньяк. И к тому же дешевле. К сожалению, я предпочитаю коньяк. Нет, мистер Томато никогда не упоминал при мне о наркотиках. То, как его преследуют эти гнусные люди, приводит меня в ярость. Он душевный, религиозный человек. Милейший старик“».
В этом отчете содержалась одна уж совсем грубая ошибка: Холли была арестована не в своей «роскошной квартире», а у меня в ванной. Я отмачивал свои ушибы в горячей воде с глауберовой солью; Холли, как заботливая нянька, сидела на краю ванны, собираясь растереть меня бальзамом Слоуна и уложить в постель. Раздался стук в дверь. Дверь была незаперта, и Холли крикнула: «Войдите!» Вошла мадам Сапфия Спанелла, а следом за ней – двое агентов в штатском; одним из них была женщина с толстыми косами, закрученными вокруг головы.
– Вот она, кого вы ищете! – заорала мадам Спанелла, врываясь в ванную и нацеливаясь пальцем сначала на Холли, а потом на мою наготу. – Полюбуйтесь, что за шлюха!
Агент-мужчина, казалось, был смущен и поведением мадам Спанеллы, и всей этой картиной; зато лицо его спутницы загорелось жестокой радостью – она шлепнула Холли по плечу и неожиданно тонким детским голоском приказала:
– Собирайся, сестричка. Пойдем куда следует.
Холли сухо ответила:
– Убери свои лапы, ты, лесбиянка слюнявая!
Это несколько рассердило даму, и она двинула Холли со страшной силой. С такой силой, что голова Холли мотнулась набок, склянка с мазью вылетела из рук и раскололась на кафельном полу; после чего я, выскочив из ванны, чтобы принять участие в драке, чуть не лишился обоих больших пальцев на ногах. Голый, оставляя на полу кровавые следы, я проводил процессию до самого холла.
– Только не забудь, корми, пожалуйста, кота, – наставляла меня Холли, пока агенты толкали ее вниз по лестнице.
Я, конечно, решил, что это происки мадам Спанеллы: она уже не раз вызывала полицию и жаловалась на Холли. Мне и в голову не приходило, что дело может обернуться так скверно, пока вечером не появился Джо Белл, размахивая газетами. Он был настолько взволнован, что не мог выражаться членораздельно; пока я читал, он бегал по комнате и колотил по ладони кулаком. Потом он сказал:
– По-вашему, это правда? Она замешана в этом гнусном деле?
– Увы, да.
Свирепо глядя на меня, он кинул в рот таблетку и принялся ее грызть, словно это были мои кости.
– Какая мерзость! А еще называется друг. Ну и свинья!
– Погодите, я не сказал, что она участвовала в этом сознательно. Это не так. Но что было, то было. Передавала распоряжения, и всякая такая штука.
– А вы, я вижу, не больно волнуетесь. Господи, да ей десять лет могут дать. И больше! – Он вырвал у меня газеты. – Вы знаете ее дружков. Богачей. Идем в бар, будем звонить. Девчонке понадобятся защитники половчее тех, кто мне по карману.
Я был слишком слаб, чтобы одеться самостоятельно, – Джо Беллу пришлось мне помочь. В баре он подал мне в телефонную будку тройной мартини и полный стакан монет. Но я никак не мог придумать, кому мне звонить. Жозе был в Вашингтоне, и я понятия не имел, как его там разыскать. Расти Троулеру? Только не этому ублюдку! А каких еще друзей Холли я знаю? Кажется, она была права, говоря, что у нее нет настоящих друзей.
Я заказал Крествью 5-6958 в Беверли-хилс – номер О. Д. Бермана, который дала междугородная справочная. Там ответили, что мистеру Берману делают массаж и его нельзя беспокоить, позвоните, пожалуйста, позже. Джо Белл пришел в ярость: «Надо было сказать, что дело идет о жизни и смерти!» – и заставил меня позвонить Расти. Сначала подошел дворецкий мистера Троулера. «Мистер и миссис Троулер обедают, – объявил он, – что им передать?» Джо Белл закричал в трубку: «Это срочно, слышите? Вопрос жизни и смерти!» В результате я получил возможность поговорить с урожденной Уайлдвуд или, вернее, ее выслушать: «Вы что, ошалели? Мы с мужем подадим в суд на того, кто попробует приплести наше имя к этой от-от-от-вратительной де-де-дегенератке. Я всегда знала, что она наркоманка и что морали у нее не больше, чем у суки во время течки. Тюрьма для нее – самое место. И муж со мной согласен на тысячу процентов. Мы просто в суд подадим на того, кто…» Повесив трубку, я вспомнил о старом Доке из Тьюлипа, Техас; но нет, Холли не позволила бы ему звонить, она убьет меня за это.
Я снова вызвал Калифорнию. Линия была все время занята, и, когда мне наконец дали О. Д. Бермана, я уже выпил столько мартини, что ему самому пришлось объяснять мне, зачем я звоню.
– Вы насчет детки? Все уже знаю. Я позвонил Игги Финкелстайну. Игги – лучший адвокат в Нью-Йорке. Я сказал Игги: займись этим делом и вышли мне счет, только не называй моего имени, понятно? Я вроде в долгу перед деткой. Не то чтобы я ей был должен, но надо же ей помочь. Она тронутая. Дурака валяет. Но валяет всерьез, понимаете? В общем, ее освободят под залог в десять тысяч. Не беспокойтесь, вечером Игги ее заберет; не удивлюсь, если она уже дома.
Но ее не было дома; не вернулась она и на следующее утро, когда я пошел накормить кота. Ключа у меня не было, и, поднявшись по пожарной лестнице, я проник в квартиру через окно. Кот был в спальне, и не один: нагнувшись над чемоданом, там стоял мужчина. Я перешагнул через подоконник; приняв друг друга за грабителей, мы обменялись неуверенными взглядами. У него было приятное лицо, гладкие, словно лакированные волосы, и он напоминал Жозе; больше того, в чемодан он собирал вещи Жозе – туфли, костюмы, с которыми Холли вечно возилась и носила то в чистку, то в ремонт. Заранее зная ответ, я спросил:
– Вас прислал мистер Ибарра-Егар?
– Я есть кузен, – сказал он, настороженно улыбаясь, с акцентом, сквозь который едва можно было продраться.
– Где Жозе?
Он повторил вопрос, словно переводя его на другой язык.
– А где она? Она ждет, – сказал он и, словно забыв обо мне, снова стал укладывать вещи.
Ага, дипломат решил смыться. Что ж, меня это не удивило и нисколько не опечалило. Но какой же подлец!
– Его бы следовало выпороть кнутом.
Кузен хихикнул; кажется, он меня понял. Он захлопнул чемодан и протянул мне письмо.
– Моя кузен, она просил оставлять это для ее друг. Вы сделать одолжение?
На конверте торопливым почерком было написано: «Для мисс X. Голайтли».
Я сел на ее кровать, прижал к себе кота и почувствовал каждой своей клеточкой такую боль за Холли, какую почувствовала бы она сама.
– Да, я сделаю одолжение.
И сделал, вопреки своему желанию. У меня не хватило ни мужества уничтожить письмо, ни силы воли, чтобы оставить его в кармане, когда Холли, очень осторожно, спросила меня, нет ли случайно каких-нибудь известий о Жозе. Это было на третье утро. Я сидел у ее постели в больничной палате, где воняло йодом и подкладным судном. Она лежала там с той ночи, когда ее арестовали.
– Да, милый, – приветствовала она меня, когда я подошел к ней на цыпочках с блоком сигарет «Пикиюн» и букетиком фиалок в руках, – я все-таки потеряла наследника.
Ей нельзя было дать и двенадцати лет – палевые волосы зачесаны назад, глаза без темных очков, чистые, как дождевая вода, – не верилось, что она больна.
И все же это было так.
– Вот гадость – я чуть не сдохла. Кроме шуток: толстуха чуть не прибрала меня. Она веселилась до упаду. Я тебе, кажется, не рассказывала про толстую бабу? Я сама о ней не знала, пока не умер брат. Сначала я просто не могла понять, куда он делся, что это значит: Фред умер; а потом увидела ее, она была у меня в комнате, качала Фреда на руках, толстая рыжая сволочь, и сама качалась, качалась в кресле – а Фред у нее на руках – и ржала, как духовой оркестр. Вот смех! Но у нас это все впереди, дружок: дожидается рыжая, чтобы сыграть с нами шутку. Теперь ты понял, с чего я взбесилась и все переломала?
Не считая адвоката, нанятого О. Д. Берманом, я был единственным, кого допустили к Холли. В палате были еще больные – три похожие на близнецов дамы, которые без недоброжелательства, но откровенно меня разглядывали и делились впечатлениями, перешептываясь по-итальянски.
Холли объяснила:
– Они думают, что ты – мой соблазнитель. Парень, который меня подвел. – И на мое предложение просветить их на этот счет ответила: – Не могу. Они не говорят по-английски. Да и зачем портить им удовольствие?
Тут она и спросила меня о Жозе.
В тот миг, когда она увидела письмо, глаза ее сощурились, а губы сложились в тугую улыбку, которая вдруг состарила ее до бесконечности.
– Милый, – попросила она, – открой, пожалуйста, тот ящик и достань мне сумочку. Девушке не полагается читать такие письма, не намазав губы.
Глядя в ручное зеркальце, она мазалась и пудрилась до тех пор, пока на лице не осталось и следа от ее двенадцати лет. Она накрасила губы одной помадой и нарумянила щеки другой. Подвела веки черным карандашом, потом голубым, спрыснула шею одеколоном, нацепила жемчужные серьги и надела темные очки. Забронировавшись таким образом и посетовав на печальное состояние своего маникюра, она разорвала наконец конверт и быстро пробежала письмо. Пока она читала, сухая, деревянная улыбка на ее лице становилась все тверже и суше. Затем она попросила сигарету. Затянулась.
– Отдает дерьмом. Но божественно, – сказала она и швырнула мне письмо. – Может, пригодится, если вздумаешь написать роман из жизни крыс. Не робей. Прочти вслух. Я сама хочу послушать.
Оно начиналось: «Дорогая моя девочка…»
Холли сразу меня прервала. Ей хотелось знать, что я думаю о почерке. Я ничего о нем не думал: убористое, разборчивое, невыразительное письмо.
– Он весь в этом. Застегнут на все пуговки. Страдает запорами, – объявила она. – Продолжай.
«Дорогая моя девочка, я любил тебя, веря, что ты не такая, как все. Но пойми мое отчаяние, когда мне открылось столь жестоким и скандальным образом, как ты не похожа на ту женщину, которую человек моей веры и общественного положения хотел бы назвать своей женой. Я поистине скорблю, что тебя постигло такое бесчестие, и не смею ко всеобщему осуждению присоединить еще и свое. Поэтому я надеюсь, что и ты меня не осудишь. Я должен оберегать свою семью и свое имя, и я – трус, когда им что-нибудь угрожает. Забудь меня, прекрасное дитя. Меня здесь больше нет. Я уехал домой. И пусть Бог не оставит тебя и твоего ребенка. Пусть Бог не будет таким, как Жозе».
– Ну?
– В своем роде это, пожалуй, честно. И даже трогательно.
– Трогательно? Эта бодяга?
– Но, в конце концов, он же сам признает, что он трус. И с его точки зрения, сама понимаешь…
Холли не желала признать, что она понимает; однако, несмотря на толстый слой косметики, лицо выдавало ее.
– Хорошо. У этой крысы есть свои оправдания. Но он гигантская крыса. Крысиный король, как Расти. И Бенни Шаклетт. Ах, пропади я пропадом, – сказала она, кусая кулак, совсем как обиженный ребенок. – Я его любила. Такую крысу.
Итальянское трио, решив, что это любовный crise[19] и что во всем виноват я, зацокало на меня с укоризной. Я был польщен, горд тем, что хоть кто-то мог подумать, будто я ей небезразличен.
Я предложил ей еще сигарету, она успокоилась, глотнула дым и сказала:
– Спасибо, козлик. И спасибо, что ты оказался таким плохим наездником. Не заставил бы ты меня изображать амазонку – есть бы мне тогда бесплатную кашу в доме для незамужних мамаш. Спорт, как видишь, очень помогает. Но легавые до la merde перетрусили, когда я им сказала, что во всем виновата эта проститутка, которая меня стукнула. Теперь я их могу притянуть по всем статьям, включая незаконный арест.
До сих пор мы избегали говорить о самой серьезной стороне дела, и теперь это шутливое упоминание прозвучало убийственно – оно ясно показывало, что Холли не в состоянии понять всей мрачности своего положения.
– Слушай, Холли, – начал я, приказывая себе: будь сильным, рассудительным, будь ей опорой, – слушай, Холли, все это не шутки. Надо подумать о будущем.
– Молод ты еще меня поучать. Мал. Да и какое тебе дело до меня?
– Никакого. Кроме того, что я твой друг и поэтому беспокоюсь. Я хочу знать, что ты намерена делать.
Она потерла нос и уставилась в потолок.
– Сегодня среда, да? Значит, до субботы я намерена проспать, чтобы как следует отоспаться. В субботу утром я смотаюсь в банк. Потом забегу к себе на квартиру и заберу там пижаму-другую и платье получше. После чего двину в Айдлуайлд. Там для меня, как ты знаешь, заказано самое распрекрасное место на самом распрекрасном самолете. А раз уж ты такой друг, я позволю тебе помахать мне ручкой. Пожалуйста, перестань мотать головой.
– Холли! Холли! Это невозможно.
– Et pourquoi pas?[20] He думай, я не собираюсь цепляться за Жозе. По моей переписи он гражданин преисподней. Но с какой стати пропадать прекрасному билету? Раз уж за него уплачено? Притом я ни разу не была в Бразилии.
– Какими таблетками тебя тут кормят? Ты что, не понимаешь, что ты под следствием? Если ты сбежишь и тебя поймают, то посадят как следует. А если не поймают, ты никогда не сможешь вернуться домой.
– Ай какой ужас! Все равно, дом твой там, где ты чувствуешь себя как дома. А я такого места пока не нашла.
– Холли, это глупо. Ты же ни в чем не виновата. Потерпи, все обойдется.
Она сказала: «Давай жми» – и выпустила дым мне в лицо. Однако мои слова подействовали: глаза ее расширились, словно от того же страшного видения, которое возникло передо мной; железные камеры, стальные коридоры с медленно закрывающимися дверьми.
– А, гадство, – сказала она и загасила окурок. – Но очень может быть, что меня не поймают. Если только ты не будешь разевать bouche[21]. Милый, не презирай меня. – Она накрыла ладонью мою руку и пожала с неожиданной откровенностью. – У меня нет выбора. Я советовалась с адвокатом; насчет Рио я, конечно, и не заикнулась – он скорее сам наймет легавых, чем согласится потерять гонорар, не говоря уже о тех грошах, которые О. Д. Берман оставил в залог. Благослови его Бог за это, но однажды в Калифорнии я помогла ему выиграть побольше десяти кусков на одной сдаче в покер, – мы с ним квиты. Нет, загвоздка не в этом: все, что легавым нужно, – это задарма меня полапать и заполучить свидетеля против Салли, а преследовать меня никто не собирается, у них на меня ничего нет. А я, пусть я такая-сякая немазаная, но на друга капать не буду. Даже если они докажут, что он весь мир завалил наркотиками. Моя мерка – это как человек ко мне относится; а старик Салли, хоть он и вел себя не совсем честно и обошел меня малость, все равно Салли – молодчина, и лучше пусть меня толстуха приберет, а клепать я на него не буду. – Она подняла зеркальце, растерла кончиком мизинца помаду на губах и сказала: – И, честно говоря, это еще не все. Свет рампы тоже дает неприятные тени, которые лицо не украшают. Даже если суд мне присудит медаль «Пурпурное сердце», все равно здесь мне ждать нечего: ни в одну дыру теперь не пустят, от «Ла-Рю» до бара Пероны, – можешь поверить, мне здесь будут рады, как гробовщику. А если бы ты, птенчик, зарабатывал моими специфическими талантами, ты бы понял, что это для меня банкротство. Я не намерена пасть до того, чтобы обслуживать в здешнем городке разных дроволомов с Вест-Сайда. В то время как великолепная миссис Троулер вертит задницей у Тиффани. Нет, мне это не светит. Тогда подавай мне толстуху хоть сейчас.
В палату бесшумно вошла сестра и сообщила, что приемные часы окончились. Холли стала возражать, но сестра прервала спор, вставив ей в рот термометр. Когда я собрался уходить, Холли раскупорилась, чтобы сказать мне:
– Милый, сделай одолжение. Позвони в «Таймс» или еще куда и возьми список пятидесяти самых богатых людей в Бразилии. Я серьезно: самых богатых – независимо от расы и цвета кожи. И еще просьба: пошарь у меня дома, отыщи медаль, которую ты мне подарил. Святого Христофора. Я возьму ее в дорогу.
Небо было красным ночью в пятницу, оно гремело, а в субботу, в день отъезда, город захлестнуло ливнем. Акулы еще смогли бы плавать в воздухе, но уж никак не самолеты.
Холли не обращала внимания на мою веселую уверенность, что полет не состоится, и продолжала сборы – и должен сказать, основная часть работы легла на меня. Она решила, что ей не стоит появляться вблизи нашего дома. И вполне справедливо: дом был под наблюдением – репортеров ли, полицейских или других заинтересованных лиц, сказать трудно, но у подъезда постоянно околачивались какие-то люди. Поэтому из больницы она отправилась в банк, а оттуда – прямо в бар Джо Белла.
– Она говорит, за ней нет хвоста, – сказал Джо Белл, ворвавшись ко мне. И передал просьбу Холли: – Прийти в бар как можно скорее, самое позднее через полчаса. И принести драгоценности, гитару, зубные щетки и прочее. И бутылку столетнего коньяка, – говорит, вы найдете ее в корзине, под грязным бельем. Да, еще кота. Кот ей нужен. Но, черт возьми, я вообще не уверен, что ей надо помогать. Оберегать ее надо – от самой себя. По мне бы, лучше сообщить в полицию. А может, вернуться мне в бар и напоить ее как следует, – может, она бросит тогда свою затею?
Оступаясь, карабкаясь вверх и вниз по пожарной лестнице между ее квартирой и своей, промокший до костей (и до костей расцарапанный, потому что кот не одобрял эвакуации, тем более в такое ненастье), я отлично справился с задачей и собрал ее пожитки. Я даже нашел медаль святого Христофора. Все было свалено на полу моей комнаты – жалкая пирамида лифчиков, бальных туфель, безделушек, которые я складывал в ее единственный чемодан. Масса вещей не влезла, и мне пришлось рассовать их в бумажные мешки от бакалеи. Я все не мог придумать, как унести кота, но потом сообразил, что можно запихнуть его в наволочку.
Почему – не важно, но как-то раз мне пришлось пройти пешком от Нью-Орлеана до Нэнсиз-Лендинг, Миссисипи, – почти пятьсот миль. По сравнению с дорогой до бара Джо Белла это была детская забава. Гитара налилась водой, дождь размочил бумажные мешки, мешки разлезлись, духи разлились по тротуару, жемчуг покатился в сточный желоб, ветер сбивал с ног, кот царапался, кот орал, но что хуже всего – я сам был испуган, я трусил, как Жозе, казалось, ненастная улица кишит невидимками, которые только и ждут, как бы схватить меня и отправить в тюрьму за помощь преступнице.
Преступница сказала:
– Ты задержался, козлик. А коньяк принес?
Освобожденный от наволочки, кот вскочил ей на плечо; он размахивал хвостом, словно дирижируя бравурной музыкой. В Холли тоже как будто вселился этот мотив – разухабистое ум-па-па, bon voyage[22]. Откупоривая коньяк, она сказала:
– Это уже из моего приданого. Каждую годовщину мы должны были прикладываться – такая была идея. Слава богу, другого приданого я так и не купила. Мистер Белл, дорогой, три бокала!
– Хватит вам двух, – сказал он ей. – Не буду я пить за вашу глупость.
Чем больше она его обхаживала («Ах, мистер Белл, дамы ведь не каждый день уезжают. Неужели вы не выпьете со мной на дорогу?»), тем грубее он ей отвечал:
– Мне какое дело? Хотите в пекло – валяйте! А я вам не помощник.
Утверждение неточное, потому что спустя несколько секунд к бару подъехал вызванный им лимузин, и Холли, первая заметив его, поставила бокал и подняла брови, словно ожидая увидеть самого районного прокурора. Так же, как я. А когда я увидел краску на лице Джо Белла, то поневоле подумал: «Боже, он все-таки вызвал полицию!»
Но тут, с горящими ушами, он объявил:
– Это так, ерунда. «Кадиллак» от Кейри. Я его нанял. Отвезти вас на аэродром.
Он повернулся к нам спиной и занялся своими цветами. Холли сказала:
– Добрый, милый мистер Белл. Посмотрите на меня, сэр.
Он не захотел. Он выдернул цветы из вазы и швырнул в Холли: цветы пролетели мимо и рассыпались по полу.
– До свидания, – сказал он и, словно его вдруг затошнило, бросился в мужскую уборную. Мы услышали, как он запер дверь.
Шофер «кадиллака» был человек светский, он принял наш наспех упакованный багаж вполне учтиво и сохранял каменное лицо всю дорогу, пока машина неслась по городу сквозь утихающий дождь, а Холли снимала с себя костюм для верховой езды, который она так и не успела переменить, и влезала в узкое черное платье. Мы не разговаривали – разговор мог привести только к ссоре, а кроме того, Холли была слишком занята собой, чтобы разговаривать. Она мурлыкала себе под нос, прикладывалась к коньяку, все время наклонялась вперед и заглядывала в окошко, словно отыскивая нужный дом или прощаясь с местами, которые хотела запомнить.
Но дело было не в этом. А вот в чем.
– Остановите здесь, – приказала она шоферу, и мы затормозили у обочины тротуара в испанском Гарлеме.
Дикое, угрюмое место, разукрашенное афишами, изображающими кинозвезд и Мадонну. Тротуары, захламленные фруктовой кожурой и истлевшими газетами, которые трепало ветром, – ветер еще дул, хотя дождь уже кончился и в небе открылись голубые просветы.
Холли вылезла из машины; кота она взяла с собой. Баюкая его, она почесала ему за ухом и спросила:
– Как ты думаешь? Пожалуй, это самое подходящее место для такого бандюги, как ты. Мусорные ящики. Пропасть крыс. Масса бродячих котов. Чем тебе не компания? Ну, убирайся, – сказала она, бросив его на землю. Когда кот не двинулся с места и только поднял к ней свою разбойничью морду, вопрошающе глядя желтым пиратским глазом, она топнула ногой: – Сказано тебе, мотай!
Он потерся о ее ногу.
– Сказано тебе, уё… – крикнула она, потом прыгнула в машину, захлопнула дверцу и приказала шоферу: – Езжайте! Езжайте!
Я был ошеломлен.
– Ну ты и… ну ты и стерва.
Мы проехали квартал, прежде чем она ответила.
– Я ведь тебе говорила. Мы просто встретились однажды у реки – и все. Мы чужие. Мы ничего друг другу не обещали. Мы никогда… – проговорила она, и голос у нее прервался, а лицо пошло судорогой, покрылось болезненной бледностью. Машина стала перед светофором. А дверца уже была открыта, Холли бежала назад по улице, и я бежал за ней.
Но кота не было на том углу, где его бросили. Там было пусто, только пьяный мочился у стенки да две монахини-негритянки гуськом вели поющих ребятишек. Потом из дверей стали выходить еще ребята, из окон высовывались хозяйки, чтобы поглазеть, как Холли носится вдоль квартала, причитая: «Ты! Кот! Где ты? Эй, кот!» Это продолжалось до тех пор, пока не появился покрытый ссадинами мальчишка, держа за шиворот облезлого кота: «Тетя, хочешь хорошую киску? Дай доллар».
Лимузин подъехал за нами. Холли позволила отвести себя к машине. У дверцы она замешкалась, посмотрела назад, мимо меня, мимо мальчишки, который все предлагал своего кота («Полдоллара. Ну четверть. Четверть – это немного»); потом она задрожала и, чтобы не упасть, схватила меня за руку:
– О Господи Иисусе! Какие же мы чужие? Он был мой.
Тогда я дал ей слово: я сказал, что вернусь и найду ее кота.
– И позабочусь о нем. Обещаю.
Она улыбнулась, невесело, одними губами.
– А как же я? – спросила она шепотом и опять задрожала. – Мне страшно, милый. Да, теперь страшно. Потому что это может продолжаться без конца. Так и не узнаешь, что твое, пока не потеряешь… Когда на стенку лезешь – это ерунда. Толстая баба – ерунда. А вот во рту у меня так сухо, что, хоть умри, не смогла бы плюнуть.
Она влезла в машину и опустилась на сиденье.
– Извините, водитель. Поехали.
«Помидорчик мистера Томато исчез. Предполагают, что бандиты разделались с сообщницей».
Со временем, однако, газеты сообщили:
«Следы скрывшейся актрисы привели в Рио».
Американские власти, по-видимому, не сделали никаких попыток ее вернуть; газеты эту историю забыли и лишь изредка упоминали о ней в скандальной хронике; только раз она снова вернулась на первые полосы – под Рождество, когда Салли Томато умер в тюрьме от сердечного приступа. Прошли месяцы, целая зима, а от Холли ни слова. Владелец дома продал оставшееся от нее имущество: кровать, обитую белым атласом, гобелен и бесценные готические кресла. В квартиру въехал жилец по имени Куэйнтенс Смит, который принимал не менее шумных гостей, чем в свое время Холли; но теперь мадам Спанелла не возражала, она питала к молодому человеку слабость и каждый раз, когда у него появлялся синяк под глазом, приносила ему филе миньон. А весной пришла открытка, нацарапанная карандашом, и вместо подписи на ней стоял помадный поцелуй: «В Бразилии было отвратительно, зато Буэнос-Айрес – блеск. Не Тиффани, но почти. Увивается божественный señor. Любовь? Кажется, да. Пока ищу, где бы поселиться (у сеньора – жена, 7 детей), и пришлю тебе адрес, как только узнаю его сама. Mille tendresses». Но адрес, если он и появился, так и не был прислан, и это меня огорчало – мне о многом хотелось ей написать: я продал два рассказа, прочел, что Троулеры затеяли развод, выехал из старого дома – меня одолели воспоминания. Но главное, мне хотелось рассказать ей о коте. Я выполнил свое обещание: я его нашел. Для этого мне пришлось неделями бродить после работы по улицам испанского Гарлема. Не раз передо мной вдруг мелькал тигровый мех, а потом оказывалось, что это ложная тревога. Но однажды зимой, в холодное солнечное воскресенье, я на него наткнулся. Он сидел среди чистых кружевных занавесок, между цветочных горшков, в окне уютной комнаты, и я спросил себя, какое ему дали имя, – я был уверен, что имя у него теперь есть, что он нашел наконец свое место. И будь то африканская хижина или что-нибудь другое, – надеюсь, что и Холли нашла свое.
Примечания
1
Передайте мне (фр.).
(обратно)2
Я устала (фр.).
(обратно)3
«Shadows» (англ. «Тени») – марка презервативов.
(обратно)4
Альфа, или эспарто, – трава, вид ковыля.
(обратно)5
Счастливого Рождества (исп.).
(обратно)6
У. Гилберт (1836–1917) – английский поэт и драматург. А. Салливан (1842–1900) – английский композитор. Авторы популярных комических опер.
(обратно)7
Уолтер Уинчелл – американский журналист.
(обратно)8
Боже мой (фр.).
(обратно)9
Совсем сумасшедшая (фр.).
(обратно)10
Бред, дерьмо (фр.).
(обратно)11
Какая (фр.).
(обратно)12
На расстоянии (фр.).
(обратно)13
Тысяча поцелуев (фр.).
(обратно)14
В экзистенциальной философии – страх перед бытием. Die Angst (нем.) – страх.
(обратно)15
Св. Христофор (ум. ок. 250) – христианский мученик. Покровитель путников.
(обратно)16
Здесь: необыкновенными, экзотическими (фр.).
(обратно)17
Ни чуточки (фр.).
(обратно)18
Связная (фр.).
(обратно)19
Кризис (фр.).
(обратно)20
Почему же? (фр.)
(обратно)21
Рот (фр.).
(обратно)22
Счастливого пути (фр.).
(обратно)
Комментарии к книге «Завтрак у Тиффани. Голоса травы», Трумен Капоте
Всего 0 комментариев