Блонди Елена ДЗИГА
Всем прекрасным зверям и их людям
ГЛАВА 1
— Ну, наконец-то!
Голос раздался почти внезапно, хотя Лета уже десять раз слышала его в своей голове. Слышала и боялась услышать всерьез. Это ведь значит — снова садись и пиши, снова все прочее станет тенями, а свет, ее свет будет падать только на сплетаемые в предложения слова. А так нужно бы еще полениться. И планов вагон, вполне наполеоновских планов. Сколько можно писать-писать и снова писать. В прошлое ушли дни, когда она вполне серьезно надеялась — ее тексты заработают сами. И теперь время от времени думалось — да, верно, надо подтолкнуть их, рассказать людям, показать товар лицом.
Показать…
Товар! Угу. Товар, значит.
Но вот она решилась и села. Чтоб (ну, наконец-то) услышать его по-настоящему.
…Молодой голос, немного скандальный.
Перед глазами не было ничего — сплошная темнота. Только правый локоть касался теплого, да под голыми коленками шершавый бетон, неудобная жесткая закраина.
Ветер. Да, еще ветер, осторожный и легкий, приходил из темноты, трогал лицо и шевелил волосы. Лета оторвала пальцы от камня и, поднеся к щеке, убрала прядь, заправила за ухо. Волосы, щекочуще пересыпаясь, упали на скулу, от них зачесалась губа.
— Пф, — сказала Лета и поспешно добавила, — привет. Да, я пришла. Села вот.
— Ты и не уходила. А села, да, наконец-то, села.
Голос помолчал и тоже добавил, смягчаясь:
— Привет.
Лета тихо вдохнула, чтоб не ощупывать грудь. Тонкая ткань натянулась, ветер лапнул кожу у шеи, защекотал бедра легкими складками ткани.
«Я в летнем платье»…
— Мы где?
— Ты скажи.
— Я не вижу.
Голос хмыкнул и осведомился с явным огорчением:
— И меня не видишь?
Она повернула голову, всматриваясь в темноту. Ветер. Нет звезд, нет смутно белеющих ночных облаков или кромешных туч. Только пяткам страшно висеть в пустоте.
— Тебя не вижу тоже.
— А я думал…
Локтю стало пусто, на место тепла пришел ветерок.
— Не уходи! — Лета испугалась. И сразу немного рассердилась: — Я же пришла! Просто еще не поняла толком, что тут. А ты сразу, ой-ой.
И подняла лицо — голос ответил ей сверху:
— А кто же поймет? Я, что ли? Если села, давай. Ну?
Лета закрыла глаза и послушно сосредоточилась. Так…
Дом. Высокий узкий, похож на ее старую пятиэтажку, но этажей в нем — тысяча, и они с голосом на самом краю крыши. В космической пустоте, куда свисают ее босые пятки. И он сейчас шагнет… Накренится худым телом, согнет острое колено и сделает шаг, ухнет вниз, раскидывая руки.
— Вот, — сказал голос удовлетворенно, — вот, ну давай же!
Она возилась внутри себя будто руками в ящике с перепутанным бельем, кажется, должно сжаться сердце (ведь упадет!), но нет, стукает мерно, да и не слышно его, из-за мерности, и не кружится голова, в которой почти ничего, только смутный силуэт над бетонной закраиной. Но страха нет. За него.
— Улетишь, — уверенно сказала, прищуриваясь, чтоб разглядеть хотя бы — какие волосы и куда повернул лицо:
— Не свалишься. Улетишь. А я тут, одна останусь? Эх, ты, летчик-самолетчик.
Дразнила специально, думая — пусть отзовется из темноты. Но вместо этого силуэт качнулся к ней, теплые жесткие пальцы схватили ладонь.
— А! — крикнула коротко, другой рукой подхватывая подол, задравшийся к талии. Кожу под коленями саднило, так резко спрыгнула, как бывало в детстве, с забора или наклонного ствола.
Ветер мягко ухнул, беря их в упругие бесконечные ладони, свистнул теплом в ушах.
— А-а-а-а! — заорал голос.
И Лета, радуясь, нагнула голову, чтоб нырнуть, и подняла лицо — выскочить в воздухе выше, обгоняя собственную скорость. Закричала сама, отплевываясь от гудящего во рту ветра.
— А-а-а-а! — кричала, держась за теплую руку, а ветер прижимал волосы ко лбу, откидывал со щек назад, перемешивал у шеи, будто хотел оторвать, и она чувствовала, как волосы то падают на спину, то вздымаются над теменем свободной живой короной, — летим? Летим! Куда летим?
— Ты скажи! — его слова тоже уносил ветер.
Она замолчала, силясь быстро придумать. И испугалась тому, что это сделать — надо. Все на ней. Так сказал. А в голове пусто, скорость выдула все, и, кажется, ничего там нет, о чем думалось — ах, важное, срочно записать, вот, сяду, стукну по клавише, и мир засверкает, крутясь и показывая себя…
Теряясь, она вдруг потяжелела, отставая, руке стало больно, ее вытягивало, выворачивало в плече. Тянулась следом, уже без восторга, а с раздражением на свою неуклюжесть, и пыталась увидеть хоть что-то, куда можно приземлиться, удержать это что-то глазами и мозгом, успокоиться, что сумела. А после этого уже летать дальше.
«Привязанной к страху»…
Звуки снова пришли, и Лета услышала — смеется. И что-то поет.
— Ладно! — крикнул в гудении ветра.
Вдруг отпустил ее руку. Она ахнула, лапая темный воздух, увидела резко и болезненно — набирая скорость, летит вниз, там — вдребезги. Но руки легли на плечи, крутанули резко. И вместе они свалились на траву, освещенную закатным солнцем.
Мягкая трава, с острыми зелеными головами, но босая ступня упирается в колючую розетку распластанных листьев.
Лета села, натягивая на коленки подол — светлый, в мелких цветочках. Перед глазами, за высоким кустом серебристого лоха, усыпанного матовыми бусинами ягод, маячила черная башня — мрачный пятиугольник, клепанный из ржаво-красного железа. Торчали в стороны прямые плечи-лучи, обрубленные к концам. И вздрогнула. Голос за спиной требовательно спросил:
— Это мы где?
Красное солнце касалось краем верхушки железной башни, протягивало по траве тяжелеющий свет. По правую руку белела узкая старая дорога, сложенная из бетонных плит. И слева, Лета знала, не видя, — там море, под обрывом, заваленным красными осыпями руды.
Полно вечернего света.
…Надо лишь оглянуться. Увидеть, каким он стал. И она оглянулась. Смотрела недоверчиво, как сидит на траве. Согнутая мальчишеская фигура, босые ноги под задранными штанинами, широкие и худые плечи, длинные руки, обхватившие колени.
— Чего смеешься? Что? — бросил травинку, которую обгрызал, пока она вертелась, разглядывая знакомое место.
— Я… нет, ничего. Привет!
— Здоровались уже.
Узкое бледное лицо и темные большие глаза. Черные волосы густой коротко стриженой шапкой. Красивый. Она все смеялась, не имея сил остановиться.
— Черт. Ты теперь — еврейский мальчик. На скрипке играешь?
Он вытянул перед собой длинные руки и задумчиво пошевелил пальцами. Сложил концами, прогибая ладони. Плечи пошли вверх и рот сложился, выражая недоумение.
— Не пробовал. А могу, да? Хватит ржать уже!
Она вытерла уголок глаза. Встала, отряхивая платье. Оглядываясь по сторонам, снова и снова возвращала к нему взгляд.
— Это старая бетонка. Там сзади — Павлюсин пустырь. Я сама его так назвала, а до меня не было у него названия, я спрашивала. Все говорили, да там, где огороды за старыми дачами. Ты так и будешь сидеть?
И поколебавшись, добавила имя:
— Дзига…
Он встал, ловко, слегка сутуля и сразу расправляя плечи. Поправил белую тишотку с нарисованным на ней черным котом. И пальцами продрал густые волосы — расчесался.
Лете немедленно снова захотелось смеяться. А еще плакать. Она нахмурилась и нацепила на лицо вопросительное ожидание.
Мальчик топтался, вертел головой, и, рассмотрев темнеющую башню, за которую уходило солнце, кивнул:
— Хорошее место. А я знаю, зачем мы тут. Только надо быстро, успеть набрать, а потом уже можно не торопиться.
— Чего набрать? — она уже спешила следом, по густой траве, обходя колючие шары и распластанные шипастые розетки.
— А вот! — выскочил на истертый бетон, прошлепал на другую сторону и тронул подсохшую лиану, что окручивала черные ветки с оловянной листвой.
— Карманы есть? — аккуратно сламывал сухие полураскрытые стручки, из которых выглядывали черные семена, вытолкнутые сложенным оперением шелковых парашютиков, и совал в подставленный Летой оттопыренный карман. Держа карман рукой, она тоже заторопилась, сламывая стручки. Солнце застряло, наполовину спрятавшись за грубый металл. Смотрело с интересом.
— Я знаю, зачем, — сказала Лета и улыбнулась.
— Ты же хотела, — ответил Дзига, и чихнул, морща породистый тонкий нос, — о, в паутину залез. Хватит, наверное, вон уже валится наружу.
— Хотела. Знаешь, раз сто хотела, а все как-то никак. То погода не та, то дел полно, ну и потом, это же такое, бесполезное совсем занятие. Хотя как раз это мне пофиг.
— Во-от! — он повел шеей, смахнул пару шелковых паутинок с черной семечкой, и пошел рядом, шлепая босыми ногами по теплому бетону.
Позади, над развалинами дома сумасшедшего Павлюси выкатывалась из бледной синевы плотная туча, вырастала стеной, темно-серой, красивой, и закатные лучи ударялись в нее, высвечивая плавные переходы, бугры, впадины и выпуклости. И она, важная, возвращала свет, добавляя в бронзу свинцовой тяжести.
— Надо успеть, — озаботилась Лета, — к обрыву, пока солнце не село.
— А уже все. Теперь не сядет, пока не сделаем.
Он был выше ее на голову, худой и изящный, шел, как танцевал, откидывая голову, и изредка косил на нее темным, как у лошади, глазом.
Лета кивнула, придерживая легкий карман. Конечно, не сядет. У них ведь дело.
По раскрошенным, забитым ползучей травкой черным шпалам они обошли мрачную башню.
— Это ясменник, на рельсах, я его снимала, очень красивый, будто его выковали, вместе с цветами. Чтоб снимок получился, вставала на коленки, снизу подлезть. Мелкая зелень и белые цветки на рыжей ржавчине. А башня, это машина Аятта. Про нее писала не я, но я прочитала. И поняла — вот она. Теперь она навсегда — машина Аятта. А про Павлюсю я написала. В жизни его звали по-другому. Но знаешь, когда я пишу что-то настоящее, после забываю имя из жизни. Его заменяет другое, то, которое я нашла. Я сумасшедшая?
— Разумеется. А я — твой воображаемый друг.
— О Господи… Ладно, я не против. Но ты уверен, что мне нужно писать о тебе? Одно дело держать в голове, и никому не признаваться. Другое — всем рассказать.
— Тебя волнуют эти все?
— Ну-ну, эти все, между прочим, будут читать. Я же не для себя пишу.
Трава открыла узенькую тропку, по обочинам которой круглились темной зеленью сочные купы с мясистыми листьями. Тропка провела их недолго, вильнула и выпала на утоптанную грунтовку, с левой морской стороны загороженную разномастными заборчиками из кольев и сеток. За ними пластались наполовину убранные небольшие огороды. Лета показала на густую крону приземистой шелковицы у одного из заборов.
— Там летом живут бродяги. Видишь, на ветке даже умывальник приспособлен. У них тут хозяйство, матрас и старый письменный стол с тумбочкой. С ними жили собаки, две. Я ходила — здоровалась. И с собаками тоже. А внизу — лодочные гаражи.
— Я видел. Ты там снимала яхты. И солнечные дорожки от старого пирса.
Они успели. Или солнце решило их подождать. На заросшем травой обрыве, с которого мелкая вода казалась слоем прозрачной пленки, кинутой поверх подводной травы и светлого песка, встали рядом. Лета сунула руку в карман, захватывая горсть сухих стручков, высыпала в протянутые ладони.
— Думаешь, получится?
Это было крайне важно, чтоб получилось. Но одновременно, бережно раскрывая стручок и вытаскивая из него сложенные мягкие парашютики, Лета понимала — главное, что они стоят тут, над древними, отошедшими от обрыва великанскими круглыми скалами. И делают, что хотели. Парашютики расправляли себя прямо в пальцах, становились большими и легкими. И, слетая, плавно уходили с вечерним легким ветерком, прямо к солнцу, удаляясь, сталкивались, расходились, загорались нежными крошечными радугами на шелковых паутинках. Их становилось все больше, не падая, кружились в тихом вечернем воздухе. И это было так прекрасно, так здорово.
Лета дунула на ладонь, последняя партия небесных корабликов отправилась в полет. Взгляд удобно уселся на радужные мягкие лучики, улетел следом, теряясь над тихой водой. За спинами далеко лаяла собака, где-то орали гуси, наверно те, что охраняют старые дачи, Лета старалась их обходить, уж больно строгие. А за камнями-скалами плыл белый надутый парус — яхта возвращалась с набережной на ночную стоянку.
— Я хотела это снять, — она отряхнула ладони и поправила карман.
— Ну, а чего не взяла фотик? — Дзига тоже отряхивал широкие ладони, снял пушинку, приставшую к растянутому вороту, почесал пальцем шею.
— А уже не надо, — она рассмеялась, — уже и так хорошо.
— Во! — мальчик поднял палец, — умнеешь, на глазах, прям.
— Скажите, какой на мою голову профессор, — обиделась Лета, — из моей же собственной головы!
Они досмотрели плавный полет и, повернувшись, медленно пошли в глубину старого парка, по колючему асфальту разбитой дорожки. Солнце, забирая в последний свет радуги летучих корабликов, посмотрело им в спины и плавно стало спускаться, заваливаясь за морской горизонт. Лете было хорошо. Босые ноги грел старый асфальт, трава и кусты потихоньку темнели, по левую руку тянулась аллейка мрачных туй, пузатых и мелколапчатых, почти уже черных, но с яркими, еще освещенными солнцем макушками. Впереди маячили арки, за которыми начинались городские улицы. А он вот — идет рядом, что-то тихо мурлычет, проводя рукой по острым листикам нестриженых бордюрных кустов.
— Они цветут самой ранней весной, — сказала Лета, — цветки у них прозрачные, будто из воска, белые с розовым, еще до листьев, и удивительно пахнут. Я искала название, но не нашла. Потом, когда май в полной силе, цветут еще раз, и запах становится таким сильным, что это пугает. Однажды я испугалась так, что увидела его. Бледные нити запаха, на которые светит луна. Паутины лунных пауков. Я написала про них. Сказку, она получилась довольно страшная.
— А семена, что летают, о них ты писала?
— А! Это ластовень, или цинанхум. Все лето цветет сиреневыми шапочками цветков, и пахнут, знаешь, будто старая бабушкина шкатулка, где обязательно есть пустой флакон от духов, которых уже не делают. Идешь, будто в такой шкатулке, будто сам — забытая безделушка, которая что-то значит для кого-то еще. Идешь и ждешь, вот сейчас сверху — откроется и тебя возьмут.
— Напиши это.
— Смешной ты, смотри, я уже написала!
Мальчик кивнул. В полумраке Лете не было видно его лица, только шея белела и узкие скулы, под резкой линией черных волос. Она подумала спокойно, вот как хорошо, сейчас они сядут в маленький автобус, люди, конечно, станут коситься на босые пыльные ноги, ну и ладно. Дома нужно сделать яичницу, побольше. Наверняка он проголодался. И постелить в маленькой комнате на диване. Пока будет спать, она сядет писать. Вот про это — как приходят те, кто ушел навсегда.
Над головами проплыли припыленные сумраком арки, с аллеи впереди послышался смех, там, на скамейках отдыхали с пивком и детскими колясками.
— И хорошо, что теперь ты не кот.
Как в самом начале, ее локоть вдруг перестал ощущать тепло. Лета остановилась, медленно поворачиваясь и ругая себя за вылетевшие слова. Длинная худая фигура была неподвижна, темнели волосы над еле различимым лицом.
— А должен был? Котом? Почему?
«Он не помнит!»
Она сглотнула и прокашлялась, лихорадочно соображая. Ну как же так, тоже мне разнежилась, болтает. Он не помнит. И хорошо! И пусть! Хватит с него и одного раза.
— Ну… почему-почему. Потому что ненормальные, которые говорят с воображаемыми друзьями, они часто делают их, ну, кем-то таким. Львом, например, или грифоном. Котом. А что? Вполне себе ничего, ну кот. Но ты вот такой и мне так нравится. Я…
В темноте забелела выставленная ладонь.
— Слушай. Кому ты врешь? Мне? Считай, себе соврала, да?
Лета умолкла. Смех стал громче. Из-за кустов вышла белая толстая кошка, внимательно оглядела молчащих собеседников и ушла к скамейке, села там светлым комком, ожидая гостинцев.
— Поехали, а? Я сделаю ужин. Ты же голодный, наверное?
— Я что? Я уже был? — голос мальчика был медленным, будто, проговаривая слова, он нащупывал что-то, и останавливался, чтоб не пропустить, — я был тут? С тобой?
— Не надо! — Лета шагнула к нему, пытаясь взять за руку, но он спрятал руки за спину. И она послушно опустила свои, тоскливо ожидая, что дальше.
Мимо прошла парочка, смеясь, скрылась за арками. Над головами, кидаясь из стороны в сторону, залетали летучие мыши, маленькие, будто наспех сшитые из серых лоскутиков.
— Я… — снова потерянно сказала Лета.
И он снова не дал ей закончить.
— Погодь. В общем, давай так. Ты мне все расскажешь. Идет? Потом. В следующий раз.
— Я не смогу. Зачем тебе?
— Надо так. Или не помнишь?
Она усмехнулась, когда все снова, как и всегда, дожидаясь за углом, пришло и накрыло, перелистывая минуты, и каждую бросая в лицо. Не помнит она. Как же.
— Я помню.
— Отлично. Сама доедешь?
— Что?
Дзига вздохнул, повторил терпеливо:
— Темно уже. Сама доберешься?
— А ты?
Она подумала о высоченном сером доме, о ветре, гуляющем на плоской крыше под звездами, да нет уже среди звезд. И он там — один. Кукла, положенная в ящик. Существо с кнопкой, созданное ее собственным воображением. Ждет, когда понадобится.
— Ой-ей-ей, — голос был насмешливым и она покраснела.
— Не, мне, конечно, приятно, что такая вокруг меня высокая тоска… Но даже из-за твоего воображения торчать на верхотуре я не собираюсь. Давай, или ты быстро придумаешь мне, где отлично выспаться. Или я ухожу вон к той кошке.
Белая кошка привстала и оглянулась.
— А-а-а, — Лета растерялась, от слова «быстро» все вылетело из головы, ну да, как обычно.
— Буду бедный, — вкрадчиво посулил Дзига, — кинут мне хвост от копченой селедки, и тот отдам девушке…
— Так. Помолчи. Дай соберусь.
Она закрыла глаза и рассыпала перед собой блестящие лаком картинки, свои и увиденные, и уже написанные, и те, что беспокоили, и ждали.
— Угу… вот! Отлично!
Он уже поднимался по узкой лесенке, шлепая босыми ногами по каменным ступеням и стаскивая через голову измятую тишотку.
— Нравится? — она засмеялась. Маяк был небольшой, уютный, в три этажа, и почти такой, как в жизни, только на втором этаже Дзигу ждала старая тахта, застеленная свежим бельем, и огромное граненое окно, выходящее на море.
— Первый класс! Ты завтра приезжай, у нас тут с тобой будет дело. Только фотик свой не забудь, да?
Лета кивнула и медленно пошла к остановке. С ужином разберется сам, не маленький уже. И, кажется, она знает, какое именно дело ждет их там, где над узкой полосой песка громоздятся выветренные светло-желтые скалы.
ГЛАВА 2
Лета проснулась, держа в голове остатки увиденного сна. Надо бы записать сразу, потому что — яркий, он неумолимо выветривается: не успеешь спустить к тапочкам ноги, уже с трудом вспоминается сюжет, а потом улетучиваются картинки — одна за другой. Последним, крадучись, уходит настроение сна. Задержать бы хоть его, но без картинок настроение становится зыбким, нереальным, ничем для головы не подтвержденным.
Но записывать всегда лень, всегда некогда. Хоть бери с собой в сон записную книжку или какой диктофончик. Но сны так реальны, разве можно надзирать за ними, просить, подожди, вот я запишу, и помчимся дальше. Сон ждать не будет. Лета, конечно, слышала о техниках управления снами, но не вникала и не искала литературы — почитать и научиться. Сны были ценностью, и реалистичность делала их еще ценнее. Как можно по своей воле отказаться от приключения, которое до дрожи в коленках и смертного ужаса или бесконечного счастья настоящее? Маячить над страхом, счастьем, опасностью утешительным трезвым привидением, которое каркает — это все сон, глупая Лета, всего лишь сон и ты можешь его повернуть…
Может быть, там, в этой теории осознанных сновидений, все не так, понимала Лета, но пока ее устраивали хождения в другие миры, она не хотела ничего менять.
На белом потолке над головой плавно крутилась паутинная нитка. Лета смотрела, медля повернуться к окну. Повторяла про себя главное, что хотела запомнить.
«Пещера. Арки, неровные. Там за ними — море и свет заката, ложится на воду, вот что значит — позлащенная светом вода. Мокрый песок полумесяцами между камней. Так. Да. И — вот оно — из тайного колодца вьются вверх ленты шелка. Не ленты, широкие полотна, такая роскошь бесконечности. Синие, тонкие. И сочные желтые — полосатая бронза. Мы прыгаем в них, и летаем, крутимся, смеясь. Медленно, и шелк везде. Держит. Но только в пещере. И потому надо спуститься, солнце уходит, а надо снять…»
Ей становится смешно. Во сне изо всех сил торопилась, как делает наяву, не пропустить солнца этого дня. Будто завтра оно не взойдет или не выйдет. Солнечные летовитамины, ее эликсир. Ну, нельзя же так. У кого-то наркотики, у кого-то спиртное или занятия спортом или секс. У Леты — солнце. И все что под ним. Или — можно?
Шелковые полотна для летания — это было главным в сегодняшнем сне, и потому, запомнив, она повернулась, уже не боясь, что прочее выветрится из головы. Уже знала — нащупай главное, запомни его и все остальное зацепится и никуда не уйдет, бахромой, обвитой вокруг веток.
Что-то вчера случилось. Важное.
Дзига, сказала ее голова, и в первую секунду, глядя на густое синее небо над крышей соседнего дома (сколько просыпалась тут, столько и радовалась его цвету — песочный радостный цвет, как будто в небе — морской берег), она снова упала в тоску. Как было тогда, в том злом марте. Когда он…
Но тут же через картинки плавно уходящего сна увидела огромное окно, граненое по форме маячной башни, так что и вперед стеклянная плоскость и в стороны. В левую грань солнце вливало почти белый свет, он укладывался на плитчатый пол, зачеркивая себя тенями оконных переплетов. Рассеивался, доставая смятые простыни на широкой тахте, над которой висела в тонкой рамке цветная фотография белопенной волны, что углом расшибалась о край серого камня.
Лета села, выжидательно глядя на разбросанные там, в мягком свете подушки. Моргнула, когда из распахнутой белой двери появилась тощая мальчиковая фигура, с полотенцем в руке.
— Эй! — он посмотрел недовольно и взмахнул рукой.
Лета машинально подняла свою, прикрываясь от летящего полотенца. Другой рукой потащила на грудь простыню.
— Предупреждать надо. Хорошо, я в трусах.
Она улыбнулась, осматривая знакомую, свою комнату — книжные шкафы, полки, стеллаж, зашторенный ярким шифоном, гладильная доска у окна и стол со швейной машиной в углу.
— Извини, я нечаянно. Доброе утро.
— Доброе. Когда приедешь?
— После обеда. Мне работать надо.
— Угу, — ей было слышно, как он, невидимый уже, шлепает по полу босыми ногами, чем-то звякает, хлопает. Вдруг усилился шум ветра и закричали чайки.
— А, красота какая! Солью пахнет.
— Окно открыл? Простудишься, ты.
— Какой тут у нас месяц?
— Октябрь.
Все еще придерживая простыню, она встала, стесненно оглядываясь и думая — вдруг он ее сейчас видит. Надо одеться.
— Отличный у нас октябрь. Не волнуйся, я иногда слышу, что думаешь, а смотреть нет, не смотрю. Если ты не смотришь.
— Ну, спасибо.
Лета снова повалилась на постель, откинула простыню, положила руки вдоль бедер и подняла прямые ноги, напрягая мышцы живота. Раз и еще и еще раз, десятый, одиннадцатый… две-над-ца…
— Слушай… Ты там это, не глупи. Думай, как думается. Ну и делай, как привыкла. А то еще надорвешься от самоконтроля-то…
Тринадцать-четырнадцать-пятнадцать.
Ноги упали и Лета, прижимая руку к животу, расхохоталась. Кивнула. И правда, чего это она, будто он со стороны прибился.
— Ладно. Я сейчас кофе и трудиться. Тебе поесть привезти?
— Не. Мы с Николай Григорьичем на вахте. Фонарь будем смотреть. А потом тетя Даша нам обед. Ладно, не мешаю больше. Работай.
Лета натянула домашние спортивные штаны и футболку. Взяла в руку щетку, расчесываясь, кивнула медленно. А как же еще? Она их писала. Теперь она пишет его. Своего Дзигу. Как и обещала ему. Чего же удивляться, если рядом с ним, для него возникают в его реальности написанные ею люди? Интересно, она тоже сможет увидеть их? Поговорить? А хочет ли?
— Не хочу, — сказала, неся из кухни горячую чашку и усаживаясь за лаптоп, — не хочу. Хочу только с ним. Пока что. Или всегда. А они пусть живут там, где живут.
Прислушалась, но Дзига молчал, видимо, уже торчал в стеклянной башне, помогая Григорьичу с фонарем. И она, выкинув из головы все, углубилась в работу.
Окно комнаты смотрело на северо-запад, и потому Лете было видно, каждое утро, как с запада потихоньку наползают светлые облака или мутноватые тучки, чтоб к обеду частенько полностью закрыть утреннее солнце. Сырость всегда шла с запада. Оттуда же дул и любимый ее ветер зефир, влажный и радостный, как теплый щенок. Работая, она посматривала в окно, отмечая движение света и облаков. Но октябрь всегда месяц солнца, и влачась от края неба, облака чаще всего размывались, тончали, не нарушая синевы.
* * *
В плеере звучали любимые слова и любимая мелодия, Лета все ждала, когда же ей надоест, но не надоедало, звуки легко укладывались в такт ровным шагам, с ними было хорошо. А еще музыка создавала вокруг невидимый кокон, делая ее защищенной, будто не шла, а ехала, поглядывая вокруг через невидимое стекло. Отгораживалась не всегда, часто наушники просто болтались на груди, чтоб мир вокруг оставался цельным, чтоб сверкание ранне-осеннего солнца дополнял шум машин, человеческие голоса, птичьи и детские крики. А еще были места, в которых она никогда не слушала музыку. Там она была своя, вечная.
Выходя из автобуса, поблескивающего желтым нарядным глянцем, пошла к маячной башенке по извилистой дороге, белой от истертого колесами известняка. За плоским пустырем с редкими квадратами огородов блестело зеленью море. И только у самого края обрыва можно было увидеть, как внизу, вываливаясь на яркий желтый песок, громоздятся светлые плиты и горбатые обломки песчаниковых скал, создавая свой небольшой почти затерянный мир. Мир морской тишины над прозрачной мелкой водой.
Она знала, сегодня их дело там, внизу под скалами.
Дзига ждал, сидя на валуне под старым миндальным деревом. Рядом на плоском камне валялись разбитые скорлупки и кусочки белой ореховой мякоти. Улыбнулся, взвешивая в руке серый камень-голыш.
— Привет!
— Нашел сладкий? Наелся? Привет.
— Этот горький. А сладкие те два, видишь, близнецы по бокам тропки. Но их уже обобрали. Нашел пять штук всего. Хочешь, еще поищем?
Она покачала головой.
— Солнце скоро уйдет, за обрыв. А нам надо, чтоб свет.
Поднялся, кладя камень рядом с плитой — для тех, кто сядет колотить орехи. Пошел рядом, мелькая коленками под мешковатыми шортами и протягивая на ладони раздробленные кусочки орехов.
— На. Тебе разбивал.
— Спасибо.
Мякоть казалась сделанной из застывшей крошеной сгущенки, такого же праздничного вкуса. Только нежнее.
— Городские деревья стареют, — печально сказала Лета, — я еще помню, как по весне крыш не было видно за белыми пенами цветов. Миндаль, абрикосы. Сейчас те, что ничейные, никто не стрижет, не пилит лишнее. И деревья теряют силу просто так, кругом на них сухие мелкие ветки, потому цветов мало. Ужасно жалко.
— Не грусти. Расскажи лучше, с кем это ты летала сегодня?
— Ты что, видел мой сон?
Он нагнулся, срывая на ходу желтую кисточку из цветочков сурепки, понюхал, смешно морща нос.
— Не. Я слышал, как ты его себе оставляла.
— А. это знакомая моя дама, она всю жизнь Светочка. И двадцать лет тому была Светочка, а сейчас просто отчество прибавилось — Светочка Павловна. Я очень давно с ней не виделась, наверное, нужно позвонить. Такой вот сон-напоминание.
— Не забудь, ты с ней летала, но только в пещере. А наружу торопилась одна и уже пешком.
— Хм. И правда. Значит, не напоминание, а предупреждение?
Дзига пожал худыми плечами. Тишотка на нем была та же, что и вчера — с черным силуэтом кота на груди.
— И то и другое? — предположил, недоверчиво покачивая шаткое перильце над краем обрыва. Перильце было состряпано из кривой толстой ветки, выбеленной морем, кто-то притащил сюда плавник и заботливо укрепил над узкой лесенкой с ржавыми звонкими ступенями. Сейчас у верха лесенки буйно цвели степные астры, мелкие, как сиреневые ромашки с лепестками-иголочками, и тени от них острыми щеточками ложились на серое круглое дерево. А под цветочной гущей распахивалась светло-зеленая прозрачная гладь… А в ней дремали плоские камни, густо укрытые темными морскими травами… А на горизонте, за ажурными вышками ставников и карав, шли далекие корабли, синие и красные, с белыми рубками, отсюда — как пятнышки белой краски, посаженные мизинцем на четкие силуэты… А еще дальше…
— Ну, все, приехали-застряли, — сказал Дзига и, обойдя Лету, которая, сидя на корточках, прикипела к видоискателю, стал осторожно спускаться вниз, держась за серую гнутую ветку. Крикнул снизу:
— Камней собрать? Или дальше пойдем под скалами?
— Собрать, — согласилась Лета, переползая с камерой на другую сторону от зарослей астр и нагибаясь, почти заваливаясь набок, — дальше пойдем, да.
— Логично.
Когда Лета спустилась, все еще неся в глазах несметность сиреневых игл вокруг желтых серединок, их тени, мягко уложенные на серый фон, грубые узлы старой веревки на креплениях перил, Дзига сидел на плоском камне, уложив на колени подбородок. Смотрел, щурясь.
Лета медленно поднесла камеру к глазу. Тонкий мальчишеский силуэт среди сверкающей глади вод, светлый на плоской темноте каменной плиты. Черные волосы лохматой шапкой над белым лбом и тонким, с горбинкой, крупным носом. Ссутуленные плечи, широкие, но еще худые.
И опустила. Не стала снимать. Подошла и, взобравшись, села рядом, так же согнула ноги в тонких привычных джинсах, уперла в камень легкие мокасины. Море лежало перед ними, показывая в себе камни, и свей на подводном песке. Она придумала именно это море, и написала его в рассказе, старом печальном рассказе о несчастье, постигшем светлую молодую женщину со смешным прозвищем Белка. Придумала до самых мелких деталей, до каждого камушка и цвета воды. А через несколько лет, подойдя к высокому обрыву, заглянула вниз и поздоровалась со своим морем. Именно таким, какое держала в сердце.
— Я спросить хотел, — сказал Дзига, все так же глядя на далекие праздничные корабли, — о смерти.
Лета прокашлялась. И промолчала, покорно ожидая.
— Про тетю Дашу. Она ведь в твоем романе умерла, так?
У Леты от неожиданности перехватило дыхание. Она уже приготовилась говорить о нем, о Дзиге. А тут…
Мальчик махнул рукой, сгибая тонкое запястье с потертой кожаной фенькой:
— Да ладно, не трепещи. И про Дарью потом расскажешь, а то солнце, смотри, ведь скоро уйдет.
Они спрыгнули с камня на песок и стали собирать камни, складывая их на краю воды. Старались найти примерно одинаковые, с кулак или чуть меньше. Потом Лета села на небольшой валун, приготовила камеру, выставив нужный режим. И скомандовала:
— Видишь там, в воде, белая ракушка? На счет три кидай в нее, понял? Давай! Раз-два-три!
Камень булькнул, вздымая над гладью прозрачную корону с ажурными стенками.
— Ага! Есть! Раз, два, три!
Второй лег рядом, рассыпав над водой фонтаны брызг.
Пальцы прилаживались сами, сторожа нужное мгновение. Камень за камнем уходил в прозрачную воду, иногда Дзига промахивался, камень разбивал воду, не попадая в кадр. И он с огорчением цыкал, бежал под скалы, выворачивая песок подошвами спортивных сандалий, кричал оттуда азартно:
— Щас, погоди, вот тут классный. А большой тащить?
— Давай, — так же азартно кричала в ответ Лета, и чтоб не терять времени, снимала краешек каменной плиты и тень от него, в которой ходили мелкие рыбы с оловянными спинками.
Пошвыряв в радостную зелень полсотни камней, и бухнув туда напоследок большущий обломок, что вызвал небольшой локальный шторм, к радости Леты попавший в кадр, выдохлись и снова сели на плиту, осматриваясь.
— А с кем еще бросала? — спросил Дзига, поворачивая к ней узкое лицо с темными глазами, — у тебя все отрегулировано, до раз-два-три, я ж вижу.
— Дай подумать. В первый раз сама. Ничего не вышло. Потом с мужчиной, потом еще раз — с другим. Еще сын кидал, летом, в жару, а потом сам в воде крутил брызги. А в последний раз с Черной Королевой Кам. Не со всеми получается, понимаешь? Нужно, чтоб человек знал, это важное дело. Не пустяк.
— С кем лучше всего?
— С тобой. И с Черной королевой.
— Интересно…
Лете стало смешно и немного неловко.
— Пошли, ягоды проверим? — она спрыгнула на песок, уже покрытый легкой тенью, — это дальше, по берегу, под скалами.
— Вкусные? Пойдем, да. А интересно, потому что я думал — с мужчиной тебе интереснее должно быть, а?
Слева тянулись высокие скалы, неровной стенкой с выдутыми в ней глубокими желобами. Кое-где радостные надписи, выдолбленные в камне, сообщали: Оленька, Маша, Химки-12, Валера Бес…
— Не обольщайся. Чтобы нашелся такой мужчина, нужно пуд соли истоптать и все лесом. Я и не прочь бы, но лучше делать, чем ждать. Так думаю. Может еще и найдется для меня такой, понимающий.
— А почему она черная королева?
Солнце светило в спины, укладывало перед ними длинные тени. Тень Леты брела по прибою, макая в воду черную голову и руку с опущенной камерой.
— Потому что не темная.
— А ты?
— А я — белая. А что королевы, так это не из-за мании величия. Все девочки — принцессы. А потом, минуя возраст принцесс, женщины сами решают, кем быть дальше. Можно стать королевой, а можно просто исчезнуть. Мы с ней решили — не исчезать. Это женское, Дзига. Я думала, тебе это неинтересно.
— Я может быть, тут с тобой хожу, чтоб ты могла что-то сказать, понимаешь? Не изрекать, а типа я спросил, ты ответила. Чего ты снова ржешь? Ну?
— Диалоги Платона! Королева Лета и ее воображаемый собеседник.
— А за это я возьму и уйду.
Ступил в тень скалы. И вдруг исчез. Лета остановилась, перестав смеяться и вглядываясь. Сердце нехорошо сжалось. Темнели надписи, маячили под козырьками неглубокие ниши с забитыми туда волной жестянками и пластиковыми бутылками. А его не видно.
— Слушай. Прости. Я не хотела.
— Не хотела — не сказала бы, — отозвался обиженный голос. И далеко впереди из тени в закатный свет вышла мальчишеская фигура.
Лета ускорила шаг, догнала и пошла рядом, виновато посматривая на опущенную голову.
— Во-первых, ты уже взрослая… — и добавил язвительно, — тетка. Я думал, умная. А умные себя на смех не поднимают. Тем более, что да, ты решила и королева, и да, я твой воображаемый собеседник.
— Прости.
— Ладно…
Они перелезли через нагромождение камней, вспугнув пару толстых ленивых чаек, и те полетели, редко взмахивая острыми крыльями и отражаясь в воде. Впереди прямо из скалы росла кривая крепенькая маслинка, изогнулась почти в круг, разбросав по изгибу веер черных ветвей в бахроме узких листьев. Рядом с ней от скалы отломился длинный плоский кусище и стоял, прислонясь, присыпанный сверху песочной крошкой.
— Там, — сказала Лета, — за деревом, там целые заросли эфедры, уже должна быть спелая.
— Угу.
— А во-вторых? — не вытерпев, напомнила она.
— Чего?
— Ну, ты сказал, во-первых… а дальше?
Дзига потер пальцем скулу. Ухмыльнулся, кося темным глазом.
— Забыл. Придумаю снова. Давай сперва ягод, а?
ГЛАВА 3
— Во-вторых, — он прервался, чтоб закинуть в рот несколько красных ягодок, пухлых, как крошечные мармеладки, прожевал, закатил глаза, показывая — сладко, и закончил, — не сильно-то я воображаемый. Так?
Вопрос снова брал Лету за руку и уводил туда, в злой март, в котором она прощалась с черным котом, первым в жизни ее собственным котом, настоящим ее. И она помедлила, не отвечая.
И снова он легко махнул кистью:
— Я обещал и сказал, про «во-вторых». На том пока и хватит. Так?
На второе «так» она кивнула с облегчением.
Это было вчера, и там, у края желтых скал садилось солнце над дальней акваторией судостроительного завода, где большая коса, вильнув широким хвостом, обняла кусок водной глади, будто говоря ревниво «мое теперь», а внутри забранного стояли корабли, и медленно кивали длинными мордами подъемные краны.
Дзига проводил ее до остановки. Ухмыльнулся, когда мрачный шофер покосился на Лету и перевел на него взгляд. Сказал вполголоса, подавая рюкзачок перед распахнутой дверью:
— Знает тебя?
— Меня, наверное, все шофера знают, — Лета рассмеялась, — нормальные люди с авоськами на работу-домой, а я с фотоаппаратом по пустырям и окраинам.
Шофер продолжал посматривать, глаза светлели на затененном лице. И Дзига, вдруг схватив ее руку, шаркнул сандалией, склонился в поклоне, прикладываясь к пальцам поцелуем.
— Ах, — томно сказала Лета, взъерошивая темные волосы, и так уже лохматые, — ах, оставьте, мой милый.
И сделав реверанс, взошла в пустой салон, удобно уселась на любимое место.
Шофер крякнул, мотор заревел, остановка с одинокой фигурой — белая тишотка, серые мешковатые шорты, черная лохматая башка, — уплыла назад.
* * *
Ей ничего не приснилось. Зато выспалась и настроение было прекрасным. Когда уже заканчивала статью и жмурилась, устав от монитора, зазвонил телефон, и, нашарив его рукой на диване, заваленном проводами, и зарядными устройствами для всего на свете, Лета уставилась на экранчик.
«Это я, Дзига» — чернели важные буковки на фоне сверкающей морской воды.
— Алло?
— Привет! А я тебе звоню!
— Угу, слышу. Где взял телефон?
— Сам придумал! Чтоб был, как у всех сейчас. С ним я почти настоящий.
— Да ты и есть настоящий! — Лета вдруг разозлилась.
— Но-но, — предупредительно сказал голос в трубке, — чего ты вдруг? Волнуешься, насчет «почти»? Или насчет «настоящий»?
— Почти! — рявкнула она.
Но поняла, что покривила душой. Конечно, хорошо, если он настоящий, без всякого «почти». И она ему желает этого. Но если «почти» не будет, вдруг он уйдет? Он мальчишка, у него будут свои интересы, найдет себе девочку, влюбится, станет с ней пропадать, и у них свои дела, совсем от Леты отдельные…Зато и она сама не будет такой уж ненормальной, с воображаемым другом.
Он что-то сказал в ответ, и она переспросила, не расслышав за переживаниями:
— Что?
— Я говорю, ты уже придумала, чем все кончится? Куда меня деть потом?
— Я? Куда деть?
— Ну да! Ты же меня пишешь, уже третий день. Новая книга.
Подождал еще и предложил:
— Пока будешь потрясаться и переваривать, предлагаю — сегодня никаких дел. Ходить будем. Хочешь так?
— Д-да.
— Отлично! Где ходим? Пока ты там ворочаешь мозгами, предлагаю дальше, давай махнем в степь. Чтоб трава-трава и большое небо.
Солнце искоса, как всегда в октябре, посматривало в окно, зажигало стекла на верхнем этаже соседнего дома и блики от них двоили солнечный свет, делая его зыбким и ненастоящим, почти придуманным. Или созданным усилием воли. В кухне мама гремела кастрюлями и укоряла пеструю Мурку за пристрастие к уличным котам, а в комнате на диване валялся вверх толстыми лапами Темучин, выставив безмятежный кудрявый живот.
Лета одевалась и думала. Новая книга. Ну да, она и справилась тогда с событиями марта, пообещав себе и Дзиге, что напишет ее. А после сто раз думала и отбрасывала все варианты. Сколько книг написано о котах и кошках. Смешные, трогательные, грустные, веселые, книги-дневники и книги-сказки, приключения в сапогах и без сапог, бегемоты с примусом и чеширские вообще без ничего. Лета знала, она сумеет вплести голос в хор и этот голос будет сильным, его услышат. Сказку? Пожалуйста. Дневник кота. Плутовской роман, рассказы о проделках, повесть-воспоминание, трагедия о привязанности… И всякий раз в голову приходила фраза импровизатора из фильма по «Маленьким трагедиям», что-то там насчет, дайте мне тему и я вам что угодно!
Тогда она отодвигала мысли и планы. Нет, говорила себе. Не это и не это. А потом вдруг увидела, какое оно должно быть. Сверкающее темными красками, огромное, как душа мира, стремительное, как летящий через вселенную ветер. Подумала — да! И подумала еще — если смогу… Если вытяну.
А нос уже поворачивался за пришедшим дуновением мысли. Чутко стерег. И когда ей показалось — пора, она села и стала писать.
Лета встала перед старым зеркалом, внимательно разглядывая лицо, поправила волосы, заколола на макушке. Выдернула заколку, стянула пряди в тугой хвост. Стащила резинку, больно дергая волосы. И снова, уже медленно и аккуратно, собрала на темени, прихватила заколкой, убирая пряди с висков.
… Да. Села. Стала писать. И появился он — тощий, изрядно нахальный мальчишка, читающий в ее голове, как она пишет книгу о нем. Требующий ответов на свои вопросы, возможно для того, чтоб сверить эти ответы с ее собственными мыслями. Да она его даже не видела, пока не написала первое предложение! Вернее видела что-то такое, эдакое, вселенское космическое, важное, пафосное, напыщенное…
— Хватит тебе, — сказала отражению.
Темучин слегка повернулся и, приоткрыв сонные глаза, стал следить, как она собирает рюкзак. Даже и лапой не дрогнул.
— Ты мой ленивец, — укорила Лета пушистый живот и торчащие вверх лапы, — спи, привет старшему я передам.
Подходя к платформе автовокзала, увидела сразу и развеселилась. Дзига стоял, в черных моднявых джинсах с мотней, в черной кенгуре с откинутым капюшоном. Сверкали белые подошвы черных спортивных тапок, когда в такт плееру в ушах, подрагивал острой коленкой. А поодаль у железного столба, подпирающего длинный навес, две девчушки шептались и хихикали, стреляя в него любопытными взглядами.
Он тоже увидел, замахал рукой, быстро идя навстречу.
…
— Я думала, позвоню, а то ведь не договорились, где встретиться, но телефон не запомнил номера.
Он показал на подошедший автобус.
— Тридцать седьмой, так? Чего звонить, я знаю, чего ты хочешь.
— Ну да. Да.
Потом они шли от остановки, по левую руку толпились дачки, огороженные сеткой рабицей, а по правую в большой низине квадратно лежали опять огородики. Лета спросила:
— Ты поэтому так машешь рукой, мол, потом-потом расскажешь, о грустном? Из-за того, что знаешь, что у меня в голове?
— Ну да. Расскажешь, когда захочешь сама. Чего торопиться.
— А если не захочу?
Их обогнал велосипед с тюками на багажнике. Седой мужчина с усилием нажимал педали, и велосипед двигался в такт нажиму — рывок, еще рывок…
— Ты сумеешь, — ласково сказал мальчик, — ты рассказывала уже о таком. И тебе станет легче.
— А тебе? Я боюсь вспоминать, потому что там было, там плохо было. Я не понимаю, что сейчас происходит, ты вроде что-то читаешь в моей голове, а чего-то выходит, не можешь прочитать? И если это что-то укрыто от тебя, зачем мне?.. Я не хочу…
Она шла, и он шел рядом. Слушал. А она не могла ни одного предложения договорить до конца, потому что каждое упиралось в ту, случившуюся в марте смерть. И нужно было или говорить об этом или молчать, говоря о другом.
— Понял. Ты меня бережешь.
Лета остановилась. И он остановился, чуть забежав вперед. Солнце зажигало тонкие блики в густых темных волосах и ставило точки на маленьких наушниках, что болтались, брошенные на грудь.
— Берегу, — сказала она звонким голосом, — да, берегу! Потому что ты был только воспоминанием, пока я не села и не стала писать эту дурацкую книгу! Память можно крутить, как угодно! Можно себя ею бить, как кнутом. А можно иссилиться и забыть, сунуть в темный угол, закрыть и не вынимать! И все это — было мое, понимаешь? А теперь вот он ты! И будет тебе… будет…
Слово «больно» покачивалось перед ее лицом, и с него свисали вниз бахромой другие слова, прицепленные намертво. Сейчас она скажет его, это слово, и все всколыхнется, потянется, опутывая. Черт, что за дурацкие разговоры!
Дзига кивнул. Коротко улыбнувшись, снова махнул рукой.
— Я и говорю, давай потом? А то язык себе прикусишь, останавливаясь посреди фразы. Пошли скорее. И быстро скажи, не думай, первое — про это вот место!
— А?
Они пошли быстрее, рюкзак недовольно колотился о лопатки, камера забыто болталась в опущенной руке.
— Н-да, слово «быстро» тебя сшибает с ног…
Лета нахмурилась и быстро (ура, быстро!) сказала:
— Мы шли тут, с работы. А небо цвело таким грандиозным закатом, что казалось, это наш общий сон. Я никогда не видела, чтоб закат был таким оранжевым, до самых краев. Горы и пропасти. Вершины. Стрелы и дороги. Алое, багровое, апельсиновое. Его хватило как раз на всю эту дорогу — от кургана до остановки.
Дзига кивнул.
— Мы шли двоем, я и знакомая молодая женщина, да почти девчонка, юница, но молодая разведенная мама. Я ее не любила и побаивалась, знала, она нехорошо ко мне относится. Мы шли, и я думала, глядя на небо, вот мне подарили такой закат, такой великолепный закат. И ей тоже. А почему он случился, когда мы шли с ней? Было бы, наверное, прекраснее, если бы рядом шел кто-то важный и нужный, кто-то любимый. А так мне казалось, что ее выдали в нагрузку к великолепию.
— Не знаешь зачем?
— Не знаю. Придумать могу, но это будет всего лишь догадка. Но я его помню-помню, этот королевский закат, именно как подарок мне. И до сих пор интересно, а помнит ли она это дивное небо?
— А ты как хотела бы? Чтоб помнила? Или, фу-фу, какая обычная черствая невнимательная, то ли дело я — тонкая такая, душевно-организованная…
— Гноби-гноби, не обижусь. Были, конечно, такие мысли. Раньше. Сейчас хочется, чтоб она помнила тоже. Это было слишком для меня одной. Слишком грандиозно.
Дорога кончилась, вернее, они оставили ее, уйдя на тропинку за старыми рельсами. Шли молча, ноги мерно ударяли в утоптанную глину, вокруг нестерпимо желто цвела сурепка, пахла лихорадочно сильно, понимая, осень и нужно успеть. А впереди круглился курган с трехлапой железной вешкой на темени. И вокруг него и дальше-дальше, отдав часть травяного пространства домам поселка, лежала степь, горбясь холмиками вокруг старых бомбовых воронок. Уходила к горизонту, там плавно вздымалась тремя пологими горушками и упадала низинами между длинных склонов.
Тропа снова вывела их на дорогу, на этот раз грунтовую, посыпанную с боков белесыми камушками, как пыльным колотым сахаром. В небе ползли тугие облачка, красуясь ваточными боками, мелькали точки, подсвеченные солнцем — жаворонки держались высоко над степью.
— Никуда не заходим, да? Просто идем и идем.
— Да.
— Хочу узнать, как ты ходишь.
Лета кивнула. Она поняла. И дальше шли, почти забыв друг о друге, мерно ударяя подошвами в плотную землю, глядя вперед и по сторонам — вольно, куда захотят смотреть глаза. И не думая ни о чем.
Лета слушала собственные шаги. И шаги спутника отдалились, стали эхом ее шагов. Отдаваясь ходьбе, тело двигалось само, работало как совершенная система, поднимая, сокращая, расслабляя. Вдыхая и выдыхая, кидая взгляд, сторожа ухо. Как всегда в определенный момент Лете стало казаться, что ее нет, что, входя в некое измерение, она вскрылась, лишаясь лица, глаз, кожи, открывая солнцу и ветру нутро, и оно следом за покровами тоже исчезло, вернее, встроилось в мир. Поглощало все, что подкатывалось и подшептывалось, подкрикивалось — принимало, отмечая огромное и мельчайшее, и не называя его словами. Какие слова могут быть у бестелесности. Нет сцепленных, отделенных от мира звуков, вторая сигнальная ушла, не нужна. Потом, знала Лета, вернувшись в пределы своего тела и своей головы, она все рассортирует, навесит ярлыки памяти, чтоб суметь рассказать. Поделиться. И в этом огромное значение слов, — поделиться. Она могла обходиться без слов, и без мысленных формулировок, когда уходила из тела в окружающий мир, но она человек, и навсегда связана с другими людьми. И ее связь с ними — через слова.
Их все время было мало. Нет, не пустое говорение, когда можно тасовать одни и те же фразы, картинки и образы, а что-то, позволяющее усилить собственный голос, сделать его скульптурным, чтоб он стал осязаем мысленной ощупью. И появилась жадность, к новым словам, к тем, что расширят мир, не убивая его повторениями. Мир слов был прекрасным, как музыка, в нем были гармонии и фальшивые ноты, были ненужности и ясные, безупречные, единственно возможные сочетания звуков. Иногда, мерно шагая послушными ногами, глядя вокруг послушными глазами, она произносила вслух или про себя какое-то слово, одно, пробовала на вкус, смеялась, принимая с восхищением, или морщилась, отказываясь. Всякий раз поражаясь тому, что в нескольких звуках, как в спящем семени, заключена мощная спящая сила. Тогда люди, предающиеся пустому говорению, представлялись ей детьми, у которых вместо камушков — боевые патроны. Нет, плохое сравнение, и сидя за клавиатурой, Лета морщилась, откидывая его, и оставляла себе образ, без слов, пока не найдутся единственно верные…
Курган уплыл за спины, дорога ушла вперед, к цинковым, черепичным и шиферным крышам. А Лета и Дзига сошли на узкую тропку, виляющую посреди еще одного маленького мира, одного из десятков, что создавали общее пространство этого странного города на берегу пролива, соединяющего два моря.
Здесь ласковые холмы прятали в себе разверстые входы в штольни старых каменоломен, и цветущие травы, спотыкаясь, взбегали на раскрошенные зубы неровных каменных нор. Свешивали вниз детские личики цветов, глядя в темноту яркими от страха глазами.
Спустившись в одну из ложбин, где в склоне чернела дыра, Лета, наконец, почувствовала, как гудят уставшие от мерной ходьбы ноги. Вздохнула и, стаскивая рюкзак, села на торчащий из земли небольшой валун. Лопатки под ветровкой нагрелись, по спине щекотно ползла капелька пота.
Дзига не стал садиться. Прошел к дыре и, касаясь рукой тонких веток колючей дерезы, вытянул шею, заглядывая внутрь.
— Там холодно, да? Оттуда дует ветер.
— Там умерло очень много людей. А сверху все горело, ревело и взрывалось. Потому теперь тут так красиво и тихо. Покойно.
Он отпустил ветку и подошел, сел напротив, отряхивая край черной кофты. Вытянул ноги в узких штанинах. Лета подумала стесненно, он специально выбрал так одеться сегодня. Чтоб стать похожим на себя самого.
— Я немного понял, про то, как ходишь. Ты показала.
— И как тебе?
Белая подошва поерзала по светлой сухой траве. Он улыбнулся.
— Другие для такого что-то пьют. Или едят мухоморы. А ты топ-топ-топ…
— Угу. У писателя Каттнера и жены его мадам Люсиль Мур есть эпизод в смешном рассказе, как один из Хогбенов умел в организме сахар превращать в самогон. И хлоп, уже в лоскуты. А в другом рассказе робот-зазнайка, как там написано — быстренько растормаживался и уходил в подсознание. Так что я не первая. Наверное, делать так можно не только при помощи топ-топ-топ. Но я совмещаю приятное мне с полезным мне же.
— Это так… гармонично.
— Хочется верить.
Она подумала, в этом месте, где смерть никуда не ушла, осталась лежать внизу, спрессованная количеством погибших людей и пройденных после войны лет, он снова вспомнит о своей смерти и будет ждать ее слов. Но спросил о другом.
— Ты ведь работала тут? В своей первой жизни. Расскажи, что тебе помнится, нет, по-другому спрошу. Как тебе помнится главное, что было главным? Что ты забрала себе из того времени?
Напротив них лежал в траве серый валун в пятнах желтого лишайника. Из выкрошенных дыр тянулись вверх изломанные суставчики полынных стеблей. И среди них — сизовато-пыльных, вдруг тоненький, ярко-зеленый, покрытый белым редким пушком — стебель дикого мака, удивительный в октябре, держал на макушке красную ладошку цветка из четырех лепестков. Красное пятнышко на сером, почти летучее, такой тонкий под ним стебель. Странно. Лета точно помнит, она сидела тут, в апреле. Трава была совсем молодая, еще не майская, а на этом камне рос точно такой же крошечный мак. Она сидела одна, смотрела, без мыслей, упадая глазами в черную серединку меж четырех лепестков. И потом, уходя, удивилась тому, что никаких мыслей о смерти и о войне, о крови. А еще тому, что именно тут ей, вечно куда-то идущей, захотелось сидеть неподвижно. Она нашла это место, и место нашло ее. И маленький мак рос, ожидая, когда она придет снова.
— Главное, то, что мы были живыми тут. На костях и стонах, на этой спящей внизу смерти, такой большой, что она осела и спрессовалась под собственной тяжестью, мы смеялись, влюблялись, с аппетитом ели, и — дежурили у машины памяти. Сюда приезжали автобусы с туристами, да они и сейчас приезжают. Люди спускались вниз и слушали страшное. А мы поддерживали место. Зарядить фонари, проверить маршрут, провести экскурсию, убрать цветы с братской могилы и подровнять свежие венки. И весь поселок живет так же — строят дома, пасут коров, играют свадьбы. Тут под землей все изрыто ходами, есть выходы прямо в огороды. И это было правильно, понимаешь? Что жизнь делается там, где была смерть.
— А тогда ты тоже так думала?
— Да. Вот чего я не думала, что стану об этом писать. И рассказывать тебе.
Мысленно добавила — воображаемому другу, да нет, еще хлеще — своему умершему черному коту.
ГЛАВА 4
Ночью пришел ветер с севера. Вытолкал сонное тепло ранней осени, превратив его в зябкую стылость.
Стылость. Лета отдернула правую штору, а левую не стала, вместо этого включила свет на стене, чтоб добавить к серому, идущему из окна — теплого желтого. Стылость — ненужное слово, куцее и деревянное.
Как всегда во время перемены погоды болели виски, и внутри головы ныло, взлетывая, будто уже летела и вдруг укачалась. Были такие дни, когда все валилось из рук. Валилось раньше, чем в руки возьмешь. И от этого казалось — впереди нет ничего, все кануло в уходящее лето. Будто она держала в руках свое будущее, а может, будущее своего мира, и вот руки опущены, мир осыпался вниз.
За серым окном сеял мелкий дождь, оседая на грустной траве ехидными слезками. Лета села перед монитором, уставясь в чужие новости. Чужие куски жизней, поданные на блюдечках гостям. Каждый сготовил, как посчитал нужным.
Люди по всей земле сидели перед такими же экранами, закрываясь друг от друга истертыми от разглядывания картинками, словами, наспех сцепленными в крики или радость, и от того, что это было общее, оно ничего не меняло в картине мира. Не работало.
С досадой ткнула клавишу. Негоже писать ерунду. И Дзига пропал. Не видно его, закрывай глаза или открывай — ее комната остается только комнатой, не распахиваясь в светлое пространство второго этажа, где висит на стене фотография солнечной волны.
Можно открыть папку и сидеть, медленно перебирая летние снимки, давно пора ими заняться, в таком настроении очень удобно без жалости удалять те, что не поют, а еле попискивают. Или пойти постирать. Помыть полы, разобрать полку с посудой.
Она бледно улыбнулась. Два года назад, когда совсем пропадала, и сил не было ни на что, — распарывала старые вещи. На мониторе очередной сериальный детектив ловил очередного серийного убийцу, а на коленках лежала очередная негодная юбка или жилетка, мерно двигались маленькие ножницы с острыми лезвийками, превращая вещь в стопку лоскутов. Это успокаивало. Конечно, с утра она работала, но дело было налажено, и работа скользила мимо усилий, делалась будто сама, не беря Лету. Ничто не брало ее, застывшую внутри в какой-то не холодный и не теплый сухой лед. В первой своей жизни она бы волновалась, думая — вот уходит время, а я сижу и жду чего-то. Но теперь знала, чего ждет и просто ждала, сторожа грань, за которую нельзя уходить, чтоб душа не умерла, разучаясь чувствовать вовсе. Если грань подойдет близко, Лета найдет в себе силы подняться и заставить себя. Погнать злыми пинками, раздвоив себя на две Леты, и вручив одной кнут, чтоб без жалости подгоняла другую — слабую, плачущую.
Два года тому делать так не пришлось. Когда все старье превратилось в куски ткани, а некоторые из них отправились в мусор, Лета все спрятала в дальний шкаф и ушла в кухню — испечь печенье по новому рецепту. А после села и написала книгу. Села просто начать и — писала каждый день, пока не закончила. И сразу же начала другую.
Свой путь, поняла она, держит сам. Придает сил. Ты идешь, а он ведет тебя, будто своя дорога — она и рука и плечо. Раньше такого не было, но так стало.
Но все равно, всякий раз, когда на выбранном ею пути возникали остановки или препятствия, Лета боялась. И не прогоняла страх, просто старалась, чтоб он не придавливал ее, заставляя бросить начатое. Я могу остановиться, знала она, могу переждать, могу отложить и начать другое, но — не сходя с выбранного пути. Времени на метания уже нет. И это успокаивало. Она или продолжит идти, или не справится. Оказалось, это сподручнее, чем сомневаться в сделанном выборе.
Сподручнее. Лета поморщилась — еще одно слово, что не подходит.
Пошарив рукой, нащупала телефон, без надежды потыкала в кнопки. Никаких входящих, а номера, по которому он звонил — нету. Вот ведь курица, не могла придумать и запомнить, глядишь, сработало бы.
Захлопнула крышку ноутбука и встала. Медленно надела самое привычное — джинсы, полосатые носки, флисовый тонкий свитерок, сунула в сумку фотокамеру, запасные батарейки, початый пакет с кошачьей сушкой. Ладно. Если так вот все — ладно. Она выйдет в дождь и поедет в парк, кормить кота — Летучего Царапучего. И всю его свиту.
Дождь был самый нелюбимый, мелкий и надоедливый, такой, казалось, вот сейчас кончится, а вместо этого идет и идет до вечера. И шелестит ночью. Сеется меленько, деликатно пришептывая — я тут в уголку побуду, но через полчаса все уже мокрое — кроссовки, коленки джинсов, куртка и по шее стекают суетливые капли, пролезая под воротник. Идут такие дождики не из туч, а из реденьких высоких облаков, размазанных по небу, и тоже кажется — вот сейчас истончится ветхая пелена, порвется, показывая синие пятна и желтое солнце. Но нет, обманчиво редкий небесный кисель стоит и стоит, сквашивая настроение в кислую безнадежность.
Интересно, думала Лета, шлепая по плоским обширным лужам меж двух рядов насквозь вымокших туй, это я скисла погоду или погода скисла меня?
Коты жили в парке над морем, под тройным стволом старой гледичии, и как только Лета спустилась по каменным ступенькам, заторопились к ней, сверкая росой на цветных шубках. Три черных, белый, рыженько-розовый, два полосатика, серый пепельный. И Летучка-Царапучка, пегий, то ли серый в белые пятна, то ли наоборот.
Лета сыпала корм отдельными кучками, чтоб коты не задирали друг друга. Смотрела вниз, там над верхушками деревьев расставлены были по серой глади пролива кораблики, небольшие, каждый из них она снимала не раз — зимой в ярчайшем полосатом сине-зеленом море, летом — на сочной синеве. Осенью — тусклыми игрушками на серой воде.
Летучий кот суетился, орал и прыгал к рукам, вытягивая тощее подростковое тельце, цеплял рукав когтями, сваливался и прыгал снова. Накормить его была та еще задача, из-за ненужной суетливости всегда оставался самым голодным, летал, пока другие ели.
Шепотом ругаясь, Лета отцепила с края рукава острые когти, и кот свалился, оря и пытаясь запрыгнуть на ногу.
— Фотик давай, — сказал в ухо мальчишеский голос, — и улыбнись ты, наконец, достал меня этот дождь.
— Фу, напугал! — качнулась, чтоб не наступить на серого котишку, который ел у самой подошвы.
Дзига подхватил ремешок, стащил с ее плеча камеру и отступил на пару шагов. Скидывая заблестевший капюшон, приложил фотоаппарат к глазу.
— Ну!
Она послушно и немного растерянно улыбнулась, опуская руки, в одной раскрытый цветной пакет с остатками сушки. Как всегда, когда за ней самой следил объектив, руки показались большими, как лопаты, а лицо ощутимо перекосилось, само по себе завешиваясь влажными прядями волос — конечно, некрасиво. Но тут же одернула себя, а, ладно, что выйдет, то и выйдет. И занялась котами, подсыпая корм и рассказывая на ходу, поправляя волосы и смеясь.
— Так, кто тут у нас. Это Трусишка. У него нос поцарапан. Вообще-то девочка, я специально присмотрелась. Близко не идет, убегает. А это Попелюшка, видишь, какой цвет дивный. Скромница, но кушает знатно, как экскаватор, и котов бьет, даже Толстяка. Там вот, в кустах — Два Шпрота, братья, наверное. Вместе пришли-сожрали-ушли. Это Розочек. Пацан, а смотри, цвет какой фильдеперсовый. У нас в библиотеке говорили тетки — сюзюлевый. Излишне, значит, нежный. Они так еще называли девушек повышенной манерной нежности, слова «гламурный» не было тогда. Да и гламура не было, а вот сюзюлевые барышни были. Ну и Летучка-дурак. Я таких знаю — вечно кипит, вечно в проектах, энергии тьма, а на выходе пшик. Жалко его, да всех жалко. Но знаешь, тут в парке сейчас многие кормят, зимой даже домики стояли. А когда мы начинали, то люди пальцами показывали, удивлялись.
Она засмеялась, насыпая Летучке еще сушки. Тот, ахнув, засуетился, сунул розовый нос, отпрыгнул и забегал вокруг, подбирая дальние крошки. Два Шпрота, не торопясь, сожрали его пайку, и Лета, отпихнув близнецов, насыпала снова, дожидаясь, когда Летучка закончит свои неотложные дела и соизволит, наконец.
— Справились, — отчитался Дзига, возвращая ей камеру, — а пошли вниз, к морю?
Она приняла привычную нетяжелую ношу, и прищурилась от блеска. Солнце прорвало серенький кисель, все вокруг сверкало, усеявшись мелкими каплями. Тонкие осенние паутины висели прогибистыми пунктирами белых искр от пламенных кустов скумпии к веткам старого миндаля.
— Красота.
— И чего ждала, спрашивается, — Дзига шел вниз, подцеплял ветки, обрушивая на ступени каскадики легких маленьких капель, — полдня дождем морочила, да ладно б еще дождь классный, а то мерзость какая-то.
— Хочешь сказать — все же я скисла погоду?
— Сама знаешь, что ты.
Лета хотела возразить, но передумала. А пусть будет, как он говорит. Возразила другое:
— Мне теперь, и не пострадать, что ли? А как же высокая тоска всякая? Я ж не девочка из анекдота, что постоянно бегает и смеется, бегает и смеется… Кирпичом стукнутая.
— Сравнила! Где высокая тоска, а где это вот, мокрое ползучее.
Он передернул мокрыми плечами плаща. Плащ был старый, рыбацкий, с большим капюшоном и длинный, блестел, как рыбья спина.
— У кого взял вещь, — строго спросила Лета, — у Ваграма стащил, из «Ястребиной бухты»?
— Не-а! У тебя из головы! Ты ж его не придумала, нет? Это твой плащ. Из кладовки. Чего смеешься?
— О-о-о, я вспомнила, как я его любила и перед зеркалом примеряла. А мама сто раз хотела выбросить, говорила — страшный такой, скрипит. И наконец, когда мы с работы собрались на дальний раскоп, кое-что там измерить, а заодно пикник, вдруг хлынул ливень, и я его надела! И прибежала на остановку. А наш шеф, мужчина модный и аккуратный, в поля надел лучшую свою джинсовую пару с ослепительно белыми кроссовками, я иду и вижу, как у него меняется лицо, когда он понимает — там, внутри рыбацкого плаща, его сотрудница, и никуда ведь ее не денешь… Разве что убить, и прям в плаще прикопать, на том самом раскопе, чтоб не позорила братство белых кроссовок и джинсовых курточек.
На пляже не было никого, только их смех над отсыревшим песком. И вода тихая, гладкая-гладкая. Хотелось придумать коньки и прокатиться до новеньких облаков, что поднимались, выпячивая себя из-за горизонта.
— Куда делся потом? — Дзига вылез из плаща, дергая плечами, сложил его, заскрипевший, на камень у воды. Подняв гладенький голыш, пустил блинчик.
— Ушел куда-то, наверное, все же выкинули, столько лет висел в кладовке просто так. Зато теперь пригодился, когда писала «Ястребиную бухту». Можно сказать, из плаща и выросла линия сюжета.
Лета тоже пустила камешек, но он, булькнув, бесславно утоп после первого же прыжка.
— А чего грустила утром? Я побоялся и приходить.
Она снова хотела ответить, да просто так, ведь бывает же — настроение… Но поняла — соврет, сегодня у грусти причина была.
— Я… я боялась писать, потому что не знала, о чем, и не знала как. Мне нравятся книги с сюжетом. Нравится строить дом текста. Понимаешь? Чтоб не просто красиво уложенные слова, верно схваченные картинки. Чтоб малое хорошо, соединяясь, складывалось в хорошо большое, чтоб очертания текста не уступали каждой его части — словам, образам, фразам. Не куча-мала, рядом с которой можно ходить, беря то картинку, то кусочек плитки, то резную деревяшку… И, покрутив, восхититься, сунуть обратно. Мне надо чтоб читатель ступил и вошел, ходил там внутри, и видел, что все на местах. Не потому что там бездушный порядок, а потому что эти места единственно верные для каждого элемента. Фу, не нужно это слово, не подходит, скажу проще, для каждой части — свое место в целом, единственно верное.
— Понял, да.
Камушки плоско уходили вдаль, цепляясь за воду. Не подскакивали вверх, а шли по линейке, один, за ним другой. И следом, снова неловко пущенный Летой. Она, говоря, посматривала, как Дзига плавно отпускает кисть, согнув запястье, и камушек сам вылетает из расслабленных пальцев.
— Ну, вот. А с тобой не так. С тобой я будто вернулась в самое начало, когда еще ничего не умела. И меня вывозил только талант. Я открывала главу и писала слово, любое. И вдруг вытаскивала из него первый абзац, и эти фразы чудесно продолжали тот же текст, от которого я еле оторвалась накануне, когда уже пальцы не стукали и глаза не видели. После перечитывала и удивлялась. И внутри себя ходила на цыпочках, чтоб не спугнуть…Потом я научилась работать. Как землекоп. От забора до обеда. И вначале, когда перестала летать с каждый словом, то испугалась страшно. Подумала — ну все, конец, я убила свое вдохновение! Стала унылым прозаиком, который вместо сверкания выдает на-гора отсчитанные строчки.
Она замолчала, вспоминая. Ну да, не соврала, было именно так. Нагнулась, держа плоский камушек и плавно ведя кисть, выпустила из чутко расслабленных пальцев.
— Шлеп-шлеп-шлеп-бульк, — сказал камушек, и забелел в прозрачной воде.
— А потом?
— Потом перечитывала. И не знала, как быть.
— Почему?
Спрашивал, не оборачиваясь, и Лету это сердило. Щеки горели, билось сердце, от воспоминаний. А Дзига внимательно прицеливался, кидая. И камушек летел, победно миновав Летин, тонул так далеко, что его в воде было не разглядеть.
— Одиннадцать! — провозгласил, отряхнул руки, красуясь, выставил ногу в черном полукеде, — я герой! Я — чемпион!
— Еще какой, — согласилась Лета. Подняла камеру и стала выцеливать ставники, тонкие стволики с перекладинами, провисшие сети, бакланов и чаек на деревянных распорках.
— Чего замолчала?
— Тебе неинтересно…
Мальчик хлопнул себя по бокам, сел на сложенный плащ и поднял узкое лицо, расширил глаза и открыл рот, подаваясь к Лете, и упираясь руками в согнутые колени. Поза внимательнейшего внимания… умрет, ежели не услышит…
— В черном-черном саду, под черным-черным кустом, — басом сказала Лета, — жил черный-пречерный рояль…
Чайки снялись со ставника и полетели низко, как пущенные рукой мальчика камушки. Но не утонули, а сели, отражаясь совершенно и абсолютно. Покачиваясь, ждали, когда затихнет над водой смех.
Отсмеявшись, Дзига подтолкнул требовательно:
— Так что? Почему не знала, как быть?
— Потому что это было хорошо. Лучше, чем во время полетов! И это было странно, и казалось — неправильно. Я писала и не ощущала радости, ты понимаешь? Трудно, тяжело, прямо грызла текст. А после вдруг в нем — полет. Я не летаю, а он летит.
— И чего ж тут плохого?
— А вдруг это не так? Вдруг я не вижу, что делаю? Вдруг через пять лет открою, и мне станет стыдно, что я вообще этим вот похвалялась и тыкала людям — читайте, читайте! Вдруг оно самое обычное? Просто умение складно складывать слова. Боялась, в общем, ужасно.
Дзига покивал. Солнце блестело на темных волосах, слегка вьющихся, выбеливало незагорелое лицо с темными густыми бровями.
— Да ты, как я погляжу, совсем трусиха. Про что ни заговоришь — всего боишься.
— Ну, знаешь!.. Ну… да… Но деваться же некуда. Глаза боятся, а руки делают.
— Помирать собрался, а бруки шей… — в тон подхватил мальчик.
И Лете снова стало смешно и ужасно мило.
— Шит арбуз не полосатым, а как полосатым, так не шит, — вспомнила она игру, в которую баловались с сыном и кисли со смеху, придумывая бессмысленные, но важные в своей тупости пословицы.
— Чего? — Дзига привстал, подумал немного и снова плюхнулся на камень, простирая длинные руки, — ага… вот! Без хвоста скачешь, труда не наловишь! Из пруда, то есть.
— Пойдет, — милостиво одобрила Лета, — вставай, задницу отморозишь. Слушай, ты незагорелый совсем. У меня до сих пор лицо коричневое, а ты белый, нехорошо…
— Так давай завтра пойдем в лето? Купаться будем, от пуза!
Он вскочил, размахивая руками.
Лета хотела сказать, поддразнивая, — коты воды боятся, забыл, что ли. Но вовремя прикусила язык. И, кажется, он не заметил быстро убежавшую мысль.
— Не заметил, — согласился Дзига, — ты что-то подумала, потом прогнала, но туча, смотри, она сразу такая стала, с дождем в животе. Слушай, а пойдем чай пить, в маяке? Там сегодня дверь будет, прям в твой подъезд. Посмотришь, как живу, и домой.
— Только давай пойдем просто, как все — пешком, — попросила Лета, — тут час всего, если медленно, по пляжу, а потом вдоль обрыва.
Шли по песку, под старым парком, что карабкался по склону вверх, к городским улицам. И от воды были видны на склоне деревья и купы кустарников, трава, с расставленными по ней мангалами и скамейками. А потом начались лодочные гаражи, и они перешли повыше, обойти их по кусочку старой асфальтовой дороги, прижатой к наклонному пустырю. Тут от моря их закрывали задние стенки прибрежных домиков, а с другой стороны на траве стоял старый мемориал, бетонная плита с черной мраморной доской и рядом — тщательно выкрашенный якорь, тоже черный, блестящий.
— Это место без времени, — голос Леты стихал раньше, чем она договаривала слова, — слышишь, какая тишина? Я знаю несколько таких мест. Они, наверное, куда-то ведут. Ощущение именно такое. Иногда эти места совсем маленькие, в несколько шагов. Иногда большие.
Шаги вязли в тишине, большое дерево, склоняясь над бетонной плитой и криво прилаженным линялым венком, прислушивалось, замерев ветвями и листьями.
— У школьного забора, где я хожу в магазин, там крошечное совсем — куст шиповника у серой плиты, пять шагов и выходишь, раздаются голоса и снова появляется время. Летом там стоит чудовищная жара, наверное, градусов на десять выше, чем вокруг. А вот Павлюсин пустырь с его машиной Аятта, он весь такое безвременное место.
Пустырь кончился, слева наехала на них стенка с мутными зарешеченными окошками, сразу кончилась, и за металлической сеткой загремела цепью облезлая строгая собачка, всматриваясь и ставя острые уши.
— Не пробовала постоять там и куда-то уйти? — Дзига на ходу обошел Лету, чтоб подальше от собачки.
— Я? Не-ет. Боязно разочароваться. И потом, я и так ухожу, сама по себе. Мне не нужны порталы, один из них — во мне.
Мальчик кивнул. Кривую дорогу развезло, ноги оскальзывались по рыжей глине. Лета подумала сокрушенно, ну вот, снова ее понесло незнамо куда, вернее, знамо, да не вовремя. На обрыве тропинки разбиты коровьими следами, да еще парочка родников поперек стекает к морю. Пока добредут, изгваздают обувь.
Но после длинного дождя так дивно светило вечернее солнце, насыщая морскую гладь тяжестью нефритовых и фарфоровых оттенков, так прекрасно горели рыжим огнем обкусанные временем обрывы и желтели под ними песчаниковые скалы…
А обойти растоптанные коровами тропки можно по густой полегшей траве, блуждая в зарослях высоченного тростника, что кивал сверху изысканными метелками, чудесного серовато-золотого цвета.
— Волшебное место, — сказала Лета, стряхивая с рукава налипшие паутины, — смотри, оттуда, из-за каменного носа, постоянно идут корабли. Удивительно, какие они разноцветные. И как это хорошо — на густой плотной воде. Я до сих пор не могу отвлечься на детали, как сюда прихожу, сразу камеру к глазу и снимаю снова и снова, стараюсь, чтоб все вошло. И вниз, посмотри вниз. Эй, не свались только! Видишь, тайные пляжики. Скалы дарят им яркий песок. Тут и зимой прекрасно. Можно спасаться от серого, тоскливого, когда уже хочется весны и ярких красок. Тут краски будут приглушенные, тихие, но их много. А еще зимнее солнце садится почти в воду, и там, если оглянуться, всякий раз — такие картины, хоть сразу в рамку и в галерею. Серебро и тучи, олово на серебре, черный чугун на олове.
— А на маяке «Татуиро» были другие закаты, да? Яркие, с огнем. Тетя Даша говорила…
Лета повела плечами. Она и забыла, что идут к маяку, к другому, но там — Дарья и Николай Григорьич. Дзига сказал — они там. Нужно будет здороваться и что-то говорить.
— Да. Там почему-то все очень ярко, очень огненно и широко. Небесный театр. И мало связано с землей. Тамошнее небо само по себе.
— Ты не волнуйся. Они сегодня уехали, куда-то в гости. Я потому и сказал, про чай.
Он сошел с тропы и запрыгал рядом, через раскисшие трещины и щетинистые от травы кочки. Лета, не выдержав, замахала рукой, ловя рукав черного плаща.
— Слушай, да перейди сюда, не скачи по обрыву. Мало ли, глина поползет. Рухнешь.
— Так и жили, — важно сказал Дзига, послушно перебираясь на другую сторону от тропинки, — все друг друга берегли. Как положено, в сказке.
— Да…
Мысленно она тоскливо усмехнулась слову «жили». И он заговорил, отвечая на ее мысли.
— Про Дашу. Тетю Дашу. Скажи… Она почему умерла в романе? Ты что, не могла ей счастья придумать? Она хоть и строгая, но ведь не плохая же. Я знаю, знаю, не бывает в жизни так — все злодеи помирают, а хорошие живут до ста лет. Но ты сама все время думаешь, что литература все-таки не жизнь. Как же выходит?
Изрытый оползнями обрыв кончился, и по лестничке с железными перилами они двинулись вверх, к пустырю с огородами и маяком. Лета хмурилась, подбирая слова. Позади лежало плотное, гладкое море, тихое. Даже чайки не кричали, пролетая острыми крыльями.
— Я не могу написать так, чтоб… Логика, понимаешь? В каждом написанном тексте она должна быть. Вот говорят часто, о множестве реальностей, которые отличаются одним элементом. В одной Дарья жива, в другой — нет. Например. Но мне кажется, сейчас, что так не бывает. Вся мозаика из множества разных кусочков складывается, и заполнить пустое место можно одним, верным последним фрагментом. Если же поставить туда другой, по своему хотению, будет диссонанс. Для него, этого другого, должен сложиться изначально совсем другой рисунок. Я не убиваю героев. Я вижу, куда их приводит сюжет. Пойми, может быть, потом, если мне достанет сил стать больше, может быть я смогу с самого начала предвидеть все до конца и сложу реальность так, что никто не пострадает. Но тогда что — я стану богом? Бог уже есть. Вот божком я могу стать уже сейчас, а фиг ли — села и накатала всем счастья, и чтоб никто не ушел обиженным. Но это будет мертвый мир, нарисованный. Статичный. Одно из отличий хорошего текста от плохого в том, что он движется. Его читаешь, а он живет, укореняется в тебе и растет, даже когда закрываешь книгу. Я думаю, именно отсюда пошла вся эта фигня насчет мистических книг, что воздействуют на читателя — открыл и книга начала делать что-то с тобой. В ужастиках — даже убивать. Дело изначально не в нумерологии, не в зашифрованных тайных смыслах или посчитанных буковках, прочитав которые, можно узнать нечто, у-у-у… Дело, может быть, в том, что однажды, давно, читатель заметил свойство книги — жить и шевелиться самостоятельно, вступая с ним в некий диалог, не написанный, другой. И попытался объяснить так же, как древние объясняли гром или приход зимы на место лета. Появился миф. И стал упрощаться. Чтоб быть понятным всем. Ох, меня занесло, ты еще не забыл, с чего начали-то?
— Почти пришли, — деловито сказал мальчик, а плащ уже тащил на руке, скомкав, как блестящую тюленью шкуру, — не забыл. Значит, как я понял, ты стараешься — честно? И никого не кидаешь под танки, из вредности там или от злости?
— Стараюсь. Знаешь, как горько мне было, когда умер Исма в книге о княжне Хаидэ? Я ходила и ходила, думала, да что ж такое-то, не могу писать и все. Придумывала всякие события, примеряла на героев. И вдруг однажды проснулась и поняла, придумываю это для мертвого человека! А я его писала с такой любовью! Он такой красивый, суровый, и так любил свою жену Ахатту. Прям озлилась и плюнула. И после снова не писала, все надеялась, а вдруг мне просто показалось. Вдруг дышит. А нет. Ну, такое вот. Смешно, наверное. Люди живут свои реальные жизни, заботятся о детях, волнуются о мировых событиях. А тут Лета — с трагедиями о написанных и ненаписанных людях, которые — персонажи.
Дзига с усилием повел железную створку ворот, та спела, рывками отходя на тугих петлях. В ноги им кинулся большой белый пес с черным пятном на боку, и Лета опасливо замерла. Он ее облаивал, раз сто, наверное, когда бегала мимо — с автобуса к обрыву. Но сидел на цепи, потому она махала рукой, и уходила, пока ярился, бегая с грохотом и звоном.
— Это Джек. Не бойся, добрый. А насчет выдуманного, угу, кто-то может и посмеется. Не я. Я ведь тоже…
— Уваф, — басом сказал Джек, виляя косматым хвостом.
И спасаясь от продолжения разговора, Лета присела на корточки, зарывая пальцы в нечесаный белый мех.
— Ах ты, псище, косматый волчище! Нечем угостить тебя.
— Держи, — Дзига сунул ей в руку большой сухарь, и тот из пальцев Леты сразу перекочевал в деликатно раскрытые челюсти. Отведя голову, Джек хрумкнул, рассыпая крошки и колотя по асфальту толстым хвостом.
В просторной комнате все оказалось так, как и виделось Лете, и она улыбнулась, вешая за дверь куртку и стаскивая мокрые кроссовки. А как по-другому, ведь эта комната — из ее головы. Внутри реального маяка она выстроила ее для тощего мальчишки пятнадцати или шестнадцати лет, когда увидела его, и поняла — ему нужна только такая. Даже если ей, Лете, хотелось бы поселить его в другое место. Уже не выйдет. Удивительно это все. И фотография над широкой тахтой…
Шлепая носками, она подошла. Свет из правой грани огромного окна ложился на неподвижную волну, и казалось, она шевелится, перетекая сама в себе, бьется и бьется о серый неровный камень, никуда не деваясь. Это она снимала, там, за поселком Низовым и он же — село Прибрежное. В маленькой бухте, одной из череды бухточек Генеральских пляжей. Теперь волна живет тут. И выбрал ее Дзига, не она.
— Чай? Лимон? Печеньки? — он гремел за уступом стены, в закутке, где стояла плитка с двумя конфорками и глянцевый шоколадного цвета электрочайник. Худая спина согнута, плечи чуть ссутулены и белая шея видна под срезанными коротко густыми волосами. Лета отвернулась от снимка, смотрела, пытаясь припомнить, а похож ли на кого из ее жизни? Нет, не было таких, ни в юности, ни вообще. Черт, даже на киноактера не похож какого-нибудь. Сперва казалось ей, может, чуть-чуть на племянника, высокого красавца с тонким лицом. Но…
— Я сам по себе, да, — подтвердил тот, поведя плечами под ее взглядом. И напомнил, протягивая длинную руку к полке, — что насчет чая?
— Кофе бы, — просительно сказала Лета, усаживаясь в старое кресло и вытягивая ноги, — ты ж знаешь, я чай не особо.
Он кивнул, все так же не поворачиваясь, и ее обдало тоской, как вылитым на коленки кипятком. Вчера, когда спала днем, добирая то, что не доспала ночью, ей в полудреме увиделись снова картинки злого марта и на этот раз их сопровождал голос, безжалостный механический голос, неумолимо пересказывающий словами те события. А Лета знала, если надо писать, нельзя тянуть до того момента, когда начнут в голове складываться фразы. Потому что станет поздно и написанное окажется бледной калькой, станет негодным. А может быть, и пусть? Пусть останется в ней, проговоренное сотни и тысячи раз, и умрет, изведя себя на мысленные аккуратные слова…
Из угла запахло молотым кофе, прихваченным белым злым кипятком. Остро упал к носу плоским лезвием запах лимона, и остался — отдельным. Дзига отставил ее чашку и занялся чаем. Лета почти задыхалась, лимон ел глаза, а может, ей просто снова хотелось плакать.
— Нет, — ответил Дзига, — ты должна. Если потом тебе покажется — не нужно, вырежешь и спрячешь, но все равно — расскажи, ладно? Напиши это мне, сейчас, когда мы выпьем горячего и нальем себе снова. Пожалуйста. Ты — должна.
— Да кому я должна? Кому?
Он подошел, держа две чашки, поставил на низкий столик. Ушел и вернулся, неся плетеную корзинку с горой домашнего печенья. Лета вязко подумала, беря круглый пузатый коржик-луну, это Дарья, она пекла, она умеет.
Дзига сел на пол, сгибая худые ноги, поставил чашку на колено. Бережно наклоняя, отпил чая, парящего запахом заварки и чабреца. Протянул ладонь к Лете, и она послушно вложила туда пухлую звездочку, посыпанную сахаром.
— Я не знаю, кому, — ответил. И глаза были темными-темными, на серьезном худом лице, — но если ты не расскажешь, эта книга не будет писаться дальше. Остановится. Мне кажется так.
— А вдруг только кажется, — безнадежно сказала Лета.
Мальчик пожал плечами. Солнце светило сбоку, уже совсем угасая, и делило тонкое лицо на две половины — одна покрытая по белому густой медью вечернего света. Другая — в легкой рассеянной тени, только зубы поблескивают над краем чашки, да виден глаз, с густыми ресницами.
— Проверим. Сделай шаг, Лета. И я шагну. А там осмотримся.
Они сидели молча в прекрасной просторной комнате, где на полу брошены полосатые грубые половики-дорожки из цветных тряпичных полосок, такие вязали бабушки в деревенских южных домах, большущим крючком. На широком подоконнике стояла вазочка синего стекла и в ней торчали сухие стебли — бессмертник, колоски, шипастые шарики красивых колючек. Свет протекал через фигурное стекло, кладя на пол удивительную, прозрачную синюю тень.
И часы. Тикали, наполняя вечерний воздух мерным спокойным временем деревенского дома.
Лета поднесла ко рту чашку. Отпила густого, крепкого, чуть сладкого кофе, сдобренного молоком, — вот угадал, именно такой. И подумала о себе, снова, как часто бывало, поворачивая себя лицом к яркому свету, не позволяя спрятаться.
«Он поманил тебя тем, что сможешь писать. Ты готова на все, Лета, чтоб писать еще и еще? Даже ранить его безжалостно печальным рассказом?»
Свет бил в глаза. Лета вопрошающая смотрела на Лету-ответчицу. Но та не знала, кивнуть или замотать головой. Еще не знала.
Вот если сделать шаг…
ГЛАВА 5
Лета сидела в старом кресле, держа в руках чашку с горячим круглым боком. А рядом длинный низкий столик с поцарапанной полировкой, и на нем — корзинка с пухлыми коржиками.
Но Лета сидела и в другом кресле, совсем уже продавленном, так что под спину приходилось подсовывать узорчатую подушку, держала на коленях лаптоп и смотрела поверх него на полки старого шкафа. Там в нише толпились древние стеклянные пузырьки, с радужными пятнами на толстых рифленых бочках. Она любила старое стекло, смотреть на мутные стекляшки было приятно, отдохновенно. Как и на хрустальные подвески, что висели в рядок на закраине одной из книжных полок.
Снова две Леты, подумалось ей, и она не поняла, какая именно Лета держала в голове мысль. Но поняла другое — а есть еще одна, та, что стоит над диваном, с жалостным страхом глядя на страдающего черного кота, гоня от себя вязкие мысли о том, что так внезапно… и вдруг он… нет-нет, сейчас к врачу, и все будет в порядке, все должно быть в порядке, ведь это же Дзига, ее Дзига, наилюбимейший.
Третья Лета, гоня от себя страх, видела Лету четвертую, показывая ее более поздним, ту Лету из прошлого, которая, смеясь, сидела в чужой квартире, поджимала босые ноги, чтоб крошечный черный котенок не сбился с пути. Он грозно пищал, разыскивая мать, пеструю усталую кошку. Дрожал тонкий ниточный хвостик, заплетались худые лапки под круглым животиком. И кивала тяжелая голова с ушами летучего мыша. Почти утыкалась в пол, когда спотыкался. Братья и сестры, потолще и поленивее, плакали в гнезде из мягких тряпок, требовали еды, безнадежно попискивая. А он, несуразный, с серой просвечивающей кожицей под реденьким младенческим мехом, героически отправился на поиски. И где-то бредя, а где-то проползая, отдыхая носом в деревянный пол и снова вставая на дрожащие лапы, уже обошел по периметру комнату, и кухню. Неумолимо обнаружил укрывшуюся от материнских забот Марфу, и, замолчав, уселся на неловко подвернутый хвостик, присосавшись к обвислому животу. Марфа вздохнула и покорилась, валясь на бок и вытягивая худые лапы.
— Вот мой кот, — сказала Лета, смеясь и опуская босые ноги на горячий от августовского солнца пол.
— И ты стал моим котом, — сказала Лета, беря из корзинки коржик. Покрутила его, отламывая кусочки и роняя их на колени, и положила на стол.
— Разве я думала когда, что можно так полюбить — кота, — так думала Лета, держа на коленях спортивную сумку, в которой мучился ее кот, ему не было и года, и он был самым лучшим котом на земле.
— В ветеринарку, что ли, — спросил таксист, и около его уха в зеркале Лета увидела свое белое лицо и почти черные глаза. Машину тряхнуло, она сунула руки под донышко сумки, чтоб — помягче. Ответила бодро:
— Да. Сказали, сегодня все сделают. Бедный, ну сегодня станет ему легче. Ужасно измучился. Но сегодня…
Лета с лаптопом на коленях все смотрела и смотрела на старые пузырьки, найденные в заброшенной штольне. Вот в этом были духи, экий кокетливый, весь в полоску, а этот, наверное, из-под микстуры, красивый — пузатый и важный. А еще она хотела испечь печенье, да нужно бы протереть в кухне полы, и сковорода немытая осталась…
«Лишь бы не писать, да, Лета?»
Она оторвала глаза от полки и стала писать. Да уже писала. Похвалив себя за то, что не сдалась, не побежала делать мелкие сиюминутные дела, чтоб после фальшиво спохватиться, ну надо же — два часа ночи, какие уж тут слова и буквы.
* * *
Коты и кошки были у них всегда. Первый кот, которого Лета помнила, он был ее кот, но она тогда была слишком мала, чтоб понимать это. Черный, именем Цыган. У него был брат, Мишка. И семилетняя Лета свысока жалела маленького Василия, хозяина Мишки. Потому что разве имя для кота — Ми-ишка… Да еще на пузе белый треугольничек, будто черный Мишка носил трусы. А значит, по мнению Леты, не мог считаться настоящим черным котом.
Цыган убежал, гонясь за переменчивым котовьим счастьем, а может быть, его погнала чужая собака и он не нашел дорогу домой, и это было горе, горе. Но почти ничего о том горе Лета не помнила, помнила лишь — горевала, да.
А потом был серый котейка Кузя, он был бабкин кот. И капризная злая Юта, временная кошка, у которой забрали котят, и она безутешно страдала, время от времени наедаясь по совету врача валерьяновым корнем и после распевая в углу дикие тоскливые песни. Куда делась Юта, Лета не помнила, верно, почти оглохнув, родители отдали ее обратно. Была кошка Катерина, которая пришла сама. Катя была кошкой семьи и жила в доме долго-долго. Так долго, что успел вырасти Летин мальчишка. После Лета уехала из города, и все прочие кошки были мамины. Мама забирала с улицы самую дохленькую, самую некрасивую и болезную, и с этого момента кошке был обеспечен уют и нега. Старенькие, они тихо угасали, еще при жизни попадая в прекрасный кошачий рай, где всегда было покушать и мягкое кресло.
И когда, наконец, взрослая Лета вернулась домой, то уже знала, торжественным знанием будущей радости — у меня будет мой кот. Наконец-то снова совсем-совсем мой. Появится сам.
— Вот ты и появился. Мне было все равно, каким ты вырастешь, но ты вырос красавцем. Сейчас там, на моем диване дрыхнет Темучин, он тоже черный, но другой, и я рада этому. Он такой — радостный дурак, хоть и умница, толстый, лохматый, и очень ласковый. Кот-солнце. А ты — ты был как черный принц, понимаешь? Да ты и сейчас такой!
Она говорила, взглядывая, как внимательно слушает ее сидящий на полу мальчик, держит в руке надкусанную звезду, смешную и толстую, как кот Темучин.
— Вы странные создания. Удивительные. Вас любят, но сейчас думает ли кто — что вы такое? Кроме породистых, есть несметно — просто коты, дворовые, помоешные, но каждый — красив. Зачем бродягам красота? Она вроде бы лишняя. А она есть и постоянно множится. Котята, которые появляются. Ну да, многие звери плодятся так же, но покажи мне еще таких, чтоб шел по забору, с ободранным ухом и был — Царь. Кто может объяснить, зачем племени бродяг, живущих на помойках, орущих любовные песни, дерущихся и плодящихся без перерыва — зачем им красота в каждом? И почему на место ушедшего приходит другой, и к нему тоже будет любовь? Только решись, оплачь и выбери снова, даже не глядя, просто ткни пальцем и скажи — этот. Я, наверное, говорю несвязно, ну пусть пока так, ладно? По-другому сейчас не могу сказать. Когда ты заболел, лежал рядом на диване, а я работала, потому что я ничего не могла для тебя сделать. Все, что надо было — сделала, а ты все равно страдал. И нужно было ждать. Ты не уходил никуда, лежал рядом. И я не могла спать, потому что не спал ты. Это было так несправедливо, так внезапно и безжалостно. Ты никому не делал зла, был добрым, и умницей. У тебя был самый говорящий хвост на свете, я все собиралась сосчитать все выражения твоего хвоста. Твое лицо, благородных очертаний, и глаза. Гла-зи-щи. Зеленые и огромные. Прекрасный профиль, ой, да чего там о внешности. Ты был благородный кот, и любил меня. Мы были вместе. Друг у друга. И это было — исполнение мечты.
Лета поставила чашку на столик, устав держать ее — чашка все клонилась, грозя вылить недопитый кофе на пол. А Дзига сидел, молча, тоже поставив чашку рядом с ногой, обнял колени длинными руками, и не отводил глаз от страдающего женского лица.
— У меня было многое в жизни. Умирал папа. И это было так ужасно, что я тогда поняла — не может смертью все кончится. Не надо мне доказательств и логики, просто я с той поры знала, есть большее, за порогом смерти. Но все равно, это было такое страдание, что я почти оглохла к ходу жизни, понимаешь? Не могла справиться и потому вела себя, будто почти ничего не случилось. И потом… потом было горе, уже там, в Москве.
…Когда ты умирал рядом со мной, на диване и плакал иногда, у меня в голове сразу начинали вертеться чьи-то слова о том, что у кошек снижен болевой порог, и я думала, падая в черное горе — если ты плачешь, при этом сниженном болевом пороге, то как же тебе больно! Вот… когда умирал ты, я иногда била себя упреками, есть горести человеческие и можно ли так страдать о звере, тем более, я знаю на своей шкуре, что такое человеческое горе… Ты слышишь, я сказала — на своей шкуре. Наверное, это и есть ответ? Мне нужно покурить. Я возьму…
— Сиди, — Дзига поднялся и пошел, шлепая по деревянному полу босыми ногами. Лета проводила глазами худую фигуру, смотрела почти с ненавистью. Потому что с ужасом думала — да вот же он, и что мне делать, если все повторится? Как мне тогда быть? Тоже мне, неимоверная Лета, поклялась написать Дзиге книгу! Вместо того, чтоб терпеть и ждать, пока все убредает дальше и дальше в прошлое.
Зашуршала одежда за белой дверью. Лета тряхнула головой. Губы кривились, и нужно было изо всех сил сдержаться, не заплакать, она уже плакала, много, сейчас не время. Сейчас время слов, а не слез.
Он вернулся и сел, скрещивая ноги в потертых штанах, щелкнул прозрачной зажигалкой и сам прикурил принесенную сигарету, подал ей в задрожавшие пальцы. Она резко затянулась, выпустила дым, боясь закашляться, и он милосердно пополз в глаза, так что Лета смогла вытереть их ладонью, сетуя лицом.
— Вот, сюда пепел, — вытянувшись худым телом, мальчик сунул на стол мятую жестяную крышку, — компот открывали сегодня. Вкусный. Потом налью.
— Да, — она отмахнулась, уже торопясь говорить дальше, — да, потом…
Большое окно постепенно темнело, и Лета подумала, она ни разу не была под скалами, вечером или ночью. Наверное, там странно без солнца.
— Это был очень злой март. Шел снег, мелкий и противный. Мороз и ветры. Все каменное, без надежды, серое все. А еще болел брат, и я тоже ничего не могла сделать, я думала тогда — вот бы мне много денег, и вот бы деньгами можно было его спасти. Просыпалась ночами и смотрела в потолок, ждала сна. А вместо него приходил медленный ужас. Вдруг придет смерть? Она ходит совсем рядом, я прямо слышала как. И мне казалось, она услышит, что я не сплю. Я закрывала глаза и терпела, дышала мерно, чтоб обмануть. А днем нужно было, как всегда, работать и улыбаться. И мама, она не знала. Потому у нее были мелкие горести, и мне нужно было ахать и вникать. Чтоб не казаться черствой и злой. Ну и мужчина, мой, вернее, уже не мой, он уехал, и я знала, что сейчас у него новая любовь и очередной медовый месяц. Потому, когда ты стал умирать, я растерялась. Я думала — умру вместе с тобой. Но было нельзя. Понимаешь?
Слово повисло в тишине. На стенке желтенько светила лампа, оказывается, когда нес сигарету, включил, проходя мимо. И теперь желтый кружевной цветок отражался в черных огромных стеклах — совсем один.
Лета ткнула в крышку сигарету, надавила и сломала, морщась от дыма.
— Не один… — Дзига повел рукой, указывая, — гляди.
Она повернулась, моргая и всматриваясь напряженно. Но напрягаться и не надо было — над отражением теплого цветка уходил в темноту толстый дымчатый луч, терялся далеко над невидимой водой.
— Мы в маяке, — напомнил мальчик, — он светит всегда.
— Конечно. Да, я знаю.
Согласилась механически, краешком сознания укладывая его слова, понимая, сказал не просто так, но сейчас ей нужно дорассказать. Как сумеет. Странное дело, в воспоминаниях было горькая радость от того, что когда-нибудь она сможет это все записать, пусть только придет нужное время. Вот оно пришло. А перебирать тщательно и последовательно тот день, когда она брела через колючий снежок к старому парку на берегу пролива, ей сейчас и не нужно. Не хочется и не нужно. Только вехи, только главное.
— Я поняла тогда, что у вас есть душа. Стояла в вымытом коридоре и плакала, мне принесли вместо моего кота — маленькое тряпочное тельце, и это был вовсе не ты, потому что в нем не было главного, вообще ничего не было, кроме свалявшейся тусклой шерсти и падающей слепой головы. Это не утешало, наоборот, ты будто исчез совершенно. Если бы ты оставался царем, моим котом, после того, как они сделали последнее, я уносила бы тебя, именно тебя. В сумке лежала лопатка, я ведь знала, когда ехала туда в клинику в последний, мне казалось, бессчетный раз. И мне оставалось выбрать место, чтоб оно было по тебе. То, что отдали вместо тебя, завернутое в пеленку, я несла в сумке, и она становилась все тяжелее, била меня по ногам. Я радовалась, что погода ни к черту, и никому нет дела до плачущей женщины с растрепанными волосами из-под капюшона, у меня рук не хватало их убирать, и желания тоже. А еще я думала — никто не помешает мне там, в парке. Там никого. Только мы. Сумка колотилась об ноги, я спотыкалась. И боялась думать, что нет уже никаких мы. Я — одна.
Я пошла наверх, на городище. Там, на макушке холма, на который забиралась древняя кладка разрушенных стен, знала — там будет очень хорошо. Оттуда виден город и море, и солнце садится, стеля сверкающую дорогу. Древний рыбацкий город, Мирмекий. Это с древнегреческого — муравейник. Я шла и думала, тебе понравится, что тут все время были рыбаки. И еще тебе будет видно, как до сих пор они выходят к ставникам выбирать сети. Ты ведь был совсем домашний котик, мало что видел. В жизни. Но там наверху, я не смогла выкопать. Земля совсем замерзла. Март. Такая вот весна, да. В ямах лежал снег, я плохо видела и плохо соображала, слезы в глазах, нос сопливый, хоть рукавом вытирай. Огляделась — одна. Можно реветь в голос, громко. Все равно никто…
Стала спускаться, там внизу, почти у воды, был старый раскоп, уходил в скальную стену, высокими тесаными краями. И ниши, глубокие. Я вытащила сверток из сумки и полезла к одной, по снегу, скользя ботинками и падая на колено. Кажется, я с тобой говорила. Просила еще подождать чуть-чуть, и все станет, наконец, хорошо и правильно. И вроде бы так и стало. Ниша глубокая. В ней сыпучая земля, я легко набросала ее сверху. Сползла обратно, и села напротив, на серый валун, такой обычный, в пятнах лишайника, желтого-желтого.
Лета умолкла. Обхватила колени, нагнувшись над ними. Перед глазами стояла мартовская зима. Белое-серое-злое-колючее. Безнадежное.
— И я поняла, что все не так. Не так! Наступит лето, приедут археологи, тут будет толпа народу и кругом лопаты, тачки с землей. И кто-нибудь обязательно разворотит эту дурацкую нишу! И потом… из нее же не видно ничего.
— Ты не плачь. Пожалуйста, не плачь. Я же мальчик, ну как я тебя утешу, а? Лета…
— Я не… подожди. Я справлюсь. Я же справилась тогда! Я плачу, потому что тогда я заплакала. Мне уже было совсем плохо, и я в первый раз за день подумала, могу не справиться. Убегу, рыдая, и закрывая глаза. А нельзя! Никогда нельзя, нужно все время думать, что надо вы-тя-нуть, потому что никто не по-мо-жет!
… Я снова полезла, устала уже, оказывается, очень. Падала, на руки, и один раз упала на живот, извозила пальто, я после уже заметила. Вытащила и снова положила в сумку. Ты был такой маленький, такой — молчал. И тяжелый. Шла вдоль обрыва и плакала, а сумка опять била меня по ногам, и мне казалось, вечно буду идти и вечно она так… Стало жарко. Снежок шел и шел, глина стояла на дороге торчком, такими противными выступами, кривыми. Чтоб спотыкаться. И там, с обрыва внизу растет миндальное деревце. Оно молодое, по меркам деревьев. Я сейчас уже поняла — а вы похожи. Поодаль была тропа, очень крутая. Я съехала. И пошла вдоль берега, по морской траве и камням.
Лета замолчала. Нащупала чашку и поднесла к губам, придерживая донце рукой. Отпила и подумала, странно, только что плакала, а глаза совершенно сухие. Куда деваются слезы? Бережно поставила чашку обратно.
— Ты теперь лежишь там. Напротив красивой скалы в море. Под миндалем. Там не купаются, это дикий кусочек берега. Там лежит узкая бетонная плита, я вырыла под ней глубокую ямку. А после еще насобирала камней и все придавила, чтоб, когда совсем весна и потечет сверху вода, не размыло. Хотя знаешь, я после думала и поняла — а хоть бы и размыло. Главное, что я сделала это для тебя.
Я сидела и курила, на краю плиты. Локтем чувствовала — ты рядом. Плакала. От того, что теперь это твой миндаль и твоя скала. И ты все это увидишь бессчетное количество раз, и не надо будет считать, сколько тебе осталось. И я думала — сколько же будет у него утреннего моря и моря дневного, криков чаек, и разговоров рыбаков, что в лодках мимо. И моря вечернего. А потом будут ночи. Там всегда красиво. И очень спокойно почему-то, даже в шторм. Я плакала и думала, ну как хорошо, что я не оставила тебя в Муравейнике. А еще подумала о тех нескладных могилках на горе Митридат, на самой макушке одного из холмов, их там две, и летом лежат цветики, а зимой — полощется сверкающий новогодний дождик. Я поняла их, детей, что сделали это. И знаешь, там, рядом любят сидеть люди, разные, оттуда виден весь город.
Дзигушка… я пишу, а Темучин лежит на диване, там, где спал ты. И попискивает, ему часто что-то снится. Он совсем такой пятилетний мальчишка и кажется, таким и будет всю свою кошачию жизнь. Я сейчас поставлю точку и пойду погладить ему живот. И Рыжицу поглажу тоже, она хоть и самостоятельная матрона, но на деле очень кошечка нежная и одинокая, несмотря на всю нашу любовь. Я…
Она замолчала. Сидела, боясь посмотреть на мальчика, и ждала, сейчас должно стать полегче. Так говорят. Но легче не становилось. Хоть бы он сказал… А что он скажет? Ей стало страшно не сказанных еще слов, вдруг они будут не теми, не нужными.
И она закрыла глаза. Хотелось прижать руки к ушам.
Услышала, как он встал и ушел, шлепая босыми ступнями. Хороший такой звук, уютный. Теплый пол, босые ноги. Издалека что-то хлопнуло, шаги вернулись. И с ними пришел запах. Такой, как в пять лет, когда маленький садик перед двухэтажным старым домом пятнался яркой просвеченной солнцем зеленью, орали петухи и гагакали гуси, что вечно забредали на детскую площадку с качелями и деревянными футбольными воротам.
— Угадала, из чего компот?
Запах усилился, щекоча нос. Лета открыла глаза, беря прохладную глиняную чашку, тяжеленькую, с толстой ручкой кренделем.
— Абрикосы…
Пила, глотая густую сладкую жидкость, пахнущую детством и летом. Дзига сидел совсем рядом, держал ее штанину рукой, смотрел снизу в лицо.
Напившись, Лета поставила чашку на столик, где уже стояла кофейная, рядом с поломанной сигаретой в крышечке от этого самого компота. Молчала, глядя сверху ему в лицо. И не выдержав, наконец, спросила, тягостно беспокоясь:
— Ты как? Ты… вспомнил? Это вот?
Он отрицательно покачал головой. Она выдохнула с облегчением, но тут же насторожилась.
— Ты врешь. Чтоб успокоить, да?
— Я не хочу сейчас про это. Даже если не помню. Я узнал, что я умер. Жил, меня любили. А я умер. Дай мне пока времени, а?
— Конечно. Да. Прости.
Компот вдруг показался чересчур сладким. Бичуя себя, Лета подумала с неловкой злостью, а ведь ждала, что утешит, потрясется тому, как плакала, какая вся была несчастная и кинется утешать, поддержит, скажет — ты не одна. Фу… Если подумать, кому было хуже-то! Не она плакала от боли — рядом сидела.
— Ой, да хватит уже! — он убрал руку, встал, ладонью возя по спутанным волосам, — не, я понимаю, конечно, тебе как писателю и просто хорошему умному человеку, все надо рассусолить, по полочкам разложить, в себя закопаться. Я ж не против, надо, понимаю. Но ты уж помни, что твои мысли и твое настроение — и мне теперь.
— Прости… — голос прозвучал скованно, и Лета захотела на себя разозлиться. Одновременно отслеживая чутко — а вдруг обиделась на него? Нельзя…
— Снова-здорово!
— Ну, прости!
Она тоже встала, спина ныла, и плечи ныли тоже, будто она неделю провела согнувшись. И захотелось выпрямиться.
— Вот, — удовлетворился Дзига, — слышу я в голосе нормальную здоровую злость, и хорошо. Еще б тебе, Лета, ума побольше.
— Чего?
— Но-но, — на всякий случай быстро ответил мальчик и, отступая, подхватил с полки большой фонарь с плоским стеклом. Щелкнул, засветив белый слепящий круг, поводил по темному стеклу ярким лучом.
— А пойдем под скалы? Ты же хотела поглядеть, как там, ночью.
Под скалами и, правда, было странно. Так черно, что кроме толстого луча от фонарика, ничего не видно. Сначала Лета, вертя головой и напряженно глядя на далекие крошки ходовых огней, разочаровалась, да что тут, и не посмотреть…
— Погоди немножко, — предупредил мальчик, взял ее руку теплыми пальцами, — садись, тут камень хороший. И тепло.
Сел рядом, погасил фонарь. Было слышно, как дышит, тихо и ровно, иногда шевелится, шурша курткой — плащ надевать не стал, чтоб не спотыкаться о длинный подол.
Лета послушно раскрыла глаза, вглядываясь в кромешную темноту, теплую, как легкое пуховое одеяло. Ничего не увидела, кроме смутных очертаний обрыва над головой.
— Ну? — шепотом спросил Дзига.
Она растерянно пожала плечами. И застыла, медленно втягивая носом теплый воздух.
— О! пахнет… — говорила шепотом, будто запахи могли испугаться и убежать. Но они не боялись, становились сильнее и шире, заполняя неподвижную ночь и соединяясь с тихим плеском сонной воды.
— Ага…
— Полынь. Еще — трава морская. Свежая, с солью.
— Да.
— А там — она уже лежит, с гнильцой, щекотно в носу. А это что?
— Где?
— Оттуда, — она нащупала лохматый затылок и чуть повернула его голову.
— А… Там пролом, и эти цветики, что ты фоткала. Астры степные.
— Как пахнут! И чабрец еще. Тонко так.
— Ну, он везде. А сверху чуешь, бензин, то с остановки.
— Ничего себе. Далеко ведь!
— А мы притаились и слышим. Классно, да?
Лета зажмурилась, и пошла в темную глубину, сделав нос своими глазами. Шепотом перечисляла, мимо чего идет, трогая запахи словами.
— Глина, сырая, родник, да? И навоз, макар телят гонял… осока. И еще сухое, такое прекрасное, молчи, я сама. Это тростник! И кругом море, поверх всего.
Дзига кивал, его плечо касалось ее плеча.
Лета открыла глаза и сказала, наконец, главное, что поняла, краснея от того, что не сразу:
— Так теперь я никогда не одна? Ты, черный кот мой, ты про это сказал, насчет ума моего?
— Если допишешь меня. Да.
ГЛАВА 6
«Если допишешь меня»…
Лета обваляла в муке кусок рыбы и аккуратно уложила на сковороду. Масло зашипело, брызгаясь. Это последний кусок и можно уже накрыть крышкой, пусть как следует прогреется и успокоится. Через несколько минут появится золотистая корочка, перевернуть, ловко работая двумя вилками, дождаться корочки на другом боку. Рядом на глубокой миске покоилось металлическое сито, туда сложатся пылающие кусочки, чтоб не размокали от остывающего масла.
Вкусно. Тут, в этом городе у моря вкусно есть, дышать и просто жить. Вкусно бродить окраинами, где длинные улицы выложены из кубиков — беленых домов и домишек, среди которых натыканы кое-где внезапные кирпичные дворцы в три этажа с коваными балкончиками. Лета знала, проходя мимо и разглядывая, пролетят три года, пять лет, и каждый такой дворец, укрывшись виноградом и плющом, слегка полиняв сверкающими крашеными воротами, врастет в улицу, будто был там всегда. Таким был этот город, очень древним, и все изменения в себе принимал с философским спокойствием — слишком много всего повидал на своем веку. Да каком веку — на своих тысячелетиях.
Она положила в тарелку куски жареной рыбы, отрезала тонкий ломтик черного хлеба. Ах, да, ушла к холодильнику и выбрала самый огромный и самый красный помидор, такой, чтоб пришлось разрезать, а то и рта не хватит — надкусить атласный крутой бок.
Села, взяла в руку вилку и прислушалась. В комнате на диване лежал вытащенный из дальнего ящика купальник, поверх — сложенное полотенце. И даже маленький коврик, ценимый ею за то, что влезал в любую сумку, не занимая места, положила рядом. Как только он появится, можно идти. В июнь. Или — в август. В самый конец августа, чтоб не обгорел на злом летнем солнце. Если появится, конечно…
Рыба пожарилась вкусная. Как смеялись они с подругами в беззаботном мае, который не удался погодой, был холоден и дождлив, но они внезапно собрались втроем, и это было прекрасно. Так вот, из того мая пришло смешное слово — неимоверный. И все трое вставляли его в каждую фразу, или, закатывая глаза, произносили с придыханием отдельно — неимоверно!
Утренняя жареная рыба была вкусна — неимоверно. А он снова не появился сам. А жарила — на двоих. Куда идти сегодня, в надежде, вдруг выступит из-за дерева, или она увидит — да вот же — сидит под бетонным козырьком старой остановки…
А вдруг не придет? Он узнал, что умер. И что он — кот. И сейчас он — кто? Призрак? Воспоминание? Литературный герой, писуемый ее тоской? Знать бы, что думает, разубедить, сказать складных слов. Она ведь умеет, язык всегда был подвешен отлично. И уговорить любого, даже рассказывая неправду или не совсем правду, ей всегда не проблема. Именно поэтому старалась убеждать только в хорошем, приподнимая слушателя на следующую ступень. Чтоб не портить карму. Про кармы Лета знала немного, да и не стремилась особо узнать, но выражение, как ей казалось, верно передавало…
Рыба была вкусна (неимоверно) и за умными размышлениями Лета ее съела. Отодвинула пустую тарелку и задумчиво занялась помидором. Он благоухал летним зноем, краснел в пальцах, истекая прозрачными каплями сока. Если кусать и жевать медленно, может быть, он все же объявится?
Помидор кончился. Лета вздохнула и, взяв кружку с остатками утреннего кофе, побрела в комнату. По дороге заглянула в мамину — там, на диване спали все три кота, вернее — две кошки и кот Темучин. Хранили домашний уют, пока мама гуляла по осеннему рынку.
Допишешь… А она все еще бредет наощупь, будто в лесу, полном тумана, где нужно сперва сделать шаг, вслепую, умудрившись не треснуться лбом о дерево, и только шагнув, можно увидеть, что же писать дальше. А всю жизнь терпеть не могла делать что-то наугад.
Дзига сидел в ее кресле, держа руку на тачпаде. На мониторе медленно сменялись картинки. Ее картинки.
Лета встала в двери, с огромным облегчением глядя на темную макушку и белую шею под густыми волосами. Пришел…
— А… ты почему в зимней куртке? И перчатки даже…
— Привет. Вот эта мне нравится, — развернул ноутбук, показывая серые с розовым полосы. Тишайший закат над проливом после кромешной непогоды.
— Мне она тоже нравится. Привет!
Она покосилась на летние вещи, рядом с его курткой слегка дурацкие, конечно.
— Я был там. В парке. Где миндаль. Хотел, чтоб такая же погода, как ты рассказала. Она и была. Потому куртка.
Лета кивнула. Она совершенно не представляла, что он сейчас чувствует. И что будут делать.
Мальчик закрыл ноутбук, встал, скидывая дутую куртку на кресло. Остался в белой футболке, той самой, с черным котом. И серых штанах с большими карманами. Провел руками по бокам.
— Плавки я сразу надел. Мы же успеем, обсохнуть?
— Еще бы. Там знаешь, какая жара.
В коридоре загремел ключ в замке, и почти сразу раздался мамин голос, она ставила на тумбочку сумку, говоря одновременно с Летой и с набежавшим котиным народом.
— Бычков сегодня много, уйди, Мурка, тут тебе ничего нет, Тима, не лезь в сумку, уронишь ведь, ну какой ты, а на улице хорошо, ты пойди сейчас, хватит торчать перед своим компьютером, а мне никто не звонил? А то сегодня ярмарка с медом, Надя хотела пойти. Рыжая!!! Да отстань, чего някаешь, успеешь, сейчас насыплю тебе твоей сушки! А курточку все же надевай, там солнце, но ветерок.
— Да, мам, — Лета запихивала полотенце в сумку. И встала, растерянно соображая. Им нужно выйти, и что говорить маме о темноволосом мальчишке в кедах? Придумывать на ходу? Ведь не скажешь, вот мам, знакомься, это…
— Ты просто на меня не смотри, — негромко сказал Дзига. Густые темные брови были нахмурены, и между ними лежала вертикальная тонкая морщинка, будто у него болел зуб.
— Как? То есть…
— А вот так. Иди себе вперед, говори, а я за тобой. Она не увидит.
Лета деревянно ступила в коридор, спиной ощущая присутствие Дзиги, он шел следом, даже вроде не старался идти без шума, шаркнул ногой, вздохнул. Старательно кося лицо в сторону холодильника, Лета быстро вдела ноги в мокасины, небрежно затягивая шнурки. Суя руки в лямки рюкзака, кивала на мамины наставления.
— Да, мам, конечно, да, угу…
— Тимочка, — отвлеклась мама, — ты чего там сопишь? Простыл, что ли?
Темучин вздел беличий хвост, сказал им что-то презрительно-отрицательное, и удалился в комнату, выразительно смерив глазами Дзигу за летиным плечом.
— Мам, закрой, — Лета выскочила в коридор и быстро сбежала по ступеням, чутко прислушиваясь к топоту за спиной. Дверь привычно громыхнула замком.
Вместе они пошли мимо скамеек и подъездов, Лета кивала редким встречным соседям. Свернули за угол и она, наконец, повернулась, вопросительно глядя в серьезное лицо.
— Тебя же видели девчонки, помнишь? Глаза, прям, измозолили об тебя. И шофер в автобусе. Когда мы прикалывались.
— Ну, видели. Ты же меня видела тогда.
— Так что? Значит, когда я тебя не вижу, или не думаю… Тебя что?..
— Откуда я знаю? — крикнул он, дернул штаны, спадающие с узкой талии, и пошел от нее, сутулясь.
Лета догнала и пошла рядом.
— Прости. Пожалуйста, прости. Я же не знала. Я думала. Ох…
— Ладно. Я что ли, знал? Вдруг понял. Проверил вот.
Желтое солнце октября светило ярко, но было нежарким, ласковым. Отражалось в окнах, отбрасывая на асфальт дополнительный свет, чуть дрожащий, зыбкий и этим он отличался от света прямого. Девочка с собакой, идя навстречу, любопытно оглядела Дзигу, натягивая поводок, сказала строго:
— Фу, Кана, нельзя.
Пес не согласился, но все же перестал скалить челюсти, влекомый хозяйкой дальше.
Они его видят, отметила про себя Лета. А пес, кажется, понял, что рядом с ней не просто мальчишка, а — кот. Что же должен чувствовать Дзига, понимая, все его существование зависит от нее? От ее мыслей, желания писать, от того, смотрит ли она или отвернулась…
— А когда я с тобой, иду и вдруг отвлеклась, ну снимаю, например, или просто, увидела что-то. Ты есть? Или тоже?
— Когда мы вместе, наверное, я есть всегда. Если ты специально не отвернешься, как дома сегодня. Или вдруг забудешь, что я тоже тут. Эй, ты что?
Она закрыла глаза и покачнулась. Стало вдруг тошно, физически тошно от мысли, что начав писать, она взвалила на себя такую ношу — даже побаловаться мыслью — не получится, возьму и брошу к чертям, уже не выйдет. Потому что тогда он исчезнет. Или будет покорно ждать, когда же, наконец, непредсказуемая Лета соизволит войти в нужное настроение. А где он ждет? В каком безвременьи и в какой чудовищной пустоте? Обретается там, без мыслей, без ощущения себя, мертвый снова, как в анабиозе. Выходит, она убьет его теперь уже сама?
— Сейчас, — сипло сказала, держась за его руку, — все, уже все.
«Думать это тоже нельзя. И рисовать картинки пустоты — нельзя».
— Слушай, — он покачал ее вялую руку, — ты посмотри на меня, просто так, не для того, чтобы. Посмотри, как на человека, ну!
Посмотрела. Хорошее такое мальчишеское лицо. Узкое, к скулам пошире, глаза темные, с чуть узкими краями, именно, чтоб запоминались, такие рисовать хорошо, разрез красивый. И брови такие чудесные, темные, летящие.
— Да? Смотрю.
— Ты не печалься, а? Ну, хочешь, я уйду. Существовал же я как-то, после смерти твоего кота. Ну и буду там. Видеть не могу, как тебя всю крутит. Ты не бойся, я ж ничего не почувствую. Только да, ты права — не воображай мне всяких страстей, пустота там кромешная, бедный я нещасный, а то так и уйду, с такими в голове картинками.
— Куда уйдешь, — бестолково спросила Лета, чтоб немножко времени себе дать, собраться с мыслями.
Дзига мельком улыбнулся, не ответив словами. Но она поняла, что он понял.
— И она поняла, что он понял, что она поняла, что он… — сказала быстро и, отнимая руку, поправила волосы, — знаешь что, не мели ерунды, больше никогда. Я тебя допишу, и думать не смей другое. Понял?
— Угу. Ты думаешь, и я думаю. Между прочим, то, что думаешь ты.
Они уже стояли на платформе и Лета вертела головой, выбирая направление.
— Хватит! С этого момента я не только над словами думаю, но и думать учусь. И — ша. Мы едем, куда же мы едем-то… На мыс Фонарь, в бухту поющих ракушек. Вот как раз и автобус.
Пока ехали, а за окнами плыли чередой палисадников и заборов, беленых стенок и шиферных крыш дома и домики так называемого частного сектора, молчали. Дзига думал что-то свое, и Лета посматривая на профиль спутника, думала тоже. О том, что переход чаще всего происходит внезапно, когда внутри еще все орет — я не готова! Это было, как в детстве, когда записалась она в танцевальный кружок, и там руководитель, показав новое движение, выжидал минут десять, пока сосредоточенные девочки наковыряются ногами, после чего, наскучив ожиданием, бодро понукал — а вот следующее! Лета нервничала, путалась и бросила туда ходить через неделю, спешка ее раздражала. Хотелось выучить прочно, быть спокойной, не путать ноги, не задумываться над каждым шажком. Но вот сейчас, в своей второй жизни, заметила — каждая следующая ступень приходит раньше, и нужно лезть вверх, отчаянно понимая, вроде бы — рано. Она все еще учится словам. Но рядом сидит мальчик, вызванный к жизни этими самыми словами, и теперь Лете приходится срочно учиться мыслям. Не кучерявить их без перерыва, множа бездельные размышления. Учиться кристальности. И чистоте. А раньше думала, ее голова — это только ее голова. Ну конечно, еще Бог знает, что в ней, если принять за данность, что он знает все. Но он, зная, простит. Значит, его можно не принимать во внимание сейчас (ты уж меня прости, Господи). Держи голову в чистоте, Лета, чтоб мальчику Дзиге не пришлось приносить себя в жертву твоей лени, твоим страхам и малодушию. Вы теперь в ответе друг за друга. «Так они и жили, все друг друга берегли»… Интересно, он сейчас тоже ловит отголоски ее мыслей?
Повернулись друг к другу одновременно. И Дзига спросил:
— А они, правда, поют? Ракушки в бухте? Чего ты смеешься?
— Поют, да. Спустимся, услышишь.
Он откинулся на спинку сиденья. И лицо стало совсем детским. Он уже был там, всеми своими пацанскими мыслями — в маленькой бухте, где насыпаны поющие ракушки.
Лета снова стала смотреть в окно. Наказала себе — не представляй, не вспоминай. Пусть увидит сам, своими глазами. Сядет, погружая в россыпи руки. Услышит. То-то радости будет.
Чтобы спуститься в бухту, нужно сперва подняться над поселком, к толстому белому маяку, круглому чистейшими боками, который важно смотрел вокруг нахлобученным инопланетным фонарем. Был невысок, ведь стоит на самой маковке мыса и всем виден. И ему видно все — дома, огороды вдоль улицы со смешным для накрытого августовским зноем поселка названием — Новогодняя. И конечно, пролив, где дальние корабли стояли и шли по разреженной дымке горизонта.
— Однажды мне повезло. Я сняла, как летают корабли. Такая светлая полоса цвета неба над синей водой, и в ней — они. Мне вообще тут часто везет, это хорошее место.
Они стояли над травами и рассыпанными в них далекими домами. Ветер гулял вольно, трепал волосы горячей рукой, пригибал макушки высушенных трав, густых и шуршащих. Тонкая тропка по самому гребню холма показывала, куда пойдут, поднимаясь, чтобы спуститься. А обок тропы паслись кучерявые овцы с подросшими ягнятами. Сидел на камне мальчик, разглядывал их серыми на коричневом лице глазами.
Дзига засмеялся — небольшой овечик, подбежав, боднул выставленную ладонь. Ветер быстро перебирал спутанную шерсть, укладывал то на одну сторону круглой спины, то на другую.
— Он хочет меня забодать…
— Хлеба он хочет, — с упреком ответил пастух, не вставая с камня, — они ко всем бегут.
Лета погладила крутой лоб, и тот сразу дернулся, бодая ладонь.
— А у нас нету. Курортники, наверное, таскают им хлебушек? Приучили просить.
— Та не, — сказал мальчик, — гладят только.
— В другой раз мы принесем, — повинилась Лета и мельком глянула на пастуха — не удивился ли слову «мы». Но тот кивнул и стал смотреть, как они гуськом удаляются в сторону распадка под маяком.
— В мае тут травища, и кузнечиков толпа, скачут из-под ног, и все зеленое-зеленое. А с тропы удирают желтопузики, здоровые такие, толстенькие. А там дальше, в ложбине, боярышник, густой, не продерешься. Забавно, одна тропа уводит в самые заросли, как нора. А там только ползком по ней, что ли. Жарко, да?
Дзига вытер лоб, но покачал головой отрицательно.
— Классно. Но жарко, да.
Лете одновременно хотелось говорить и молчать. Она столько раз ходила здесь, по этой тропе, складывая все в память и удивляясь, сколько может показать одно и то же место. Внутри все умещалось хорошо, наслаиваясь весной на лето, а там — на осень, и другая осень приходила и оставалась, чтоб сравнить, вот два года тому было так, а сейчас — по-другому. И ей хотелось, чтоб идущий следом Дзига тоже знал это все. Не только сегодняшние шаги через жару и жаркий до светлой прозрачности ветер, но и майских ягнят, которые еле умели ходить, и тихую зимнюю воду, облизывающую языки синей глины и россыпи мокрых камней. Щетки рыжей травы на оползнях и мутно блестящие в сухой глине кристаллы прозрачного гипса. И еще множество всяких вещей — без числа.
Она понимала теперь, бесконечность, идущая вверх и в стороны от нее, идет и внутрь, делая каждое место снова новым, показывая еще и еще что-то. И мерно ставя ноги, обходя привычные трещины и новые осыпи, думала — сколько же слов можно сказать, говоря, например, о травах, не только перечисляя названия, а — запахи каждой под разными ветрами, свет, падающий на закате плашмя через полынные заросли, желтизну апрельских тюльпанов и густой сиреневый цвет низеньких степных ирисов-петушков. А оттуда — уйти в память, когда убегали из дома за первыми весенними цветами, или ехали за тюльпанами на старом папином мотоцикле. Еще — боярышник, кривой и колючий, сеющий на траву лепестки цветочных пенок. Еще — как она, Лета, в первый раз сидела с мальчиком под этими кривыми, то ли деревьями, то ли кустами, в кружевной движущейся тени, и это был склон, потому их, укрытых листьями, не видел никто, а им оттуда был виден костер в ложбине и толпа резвящихся, как говорили тогда — пацанов и девок. С обязательной гитарой, обязательным чьим-то мопедом на траве, и с терпеливым сенбернаром Джерри, единственным тогда сенбернаром в городе, чем его хозяин-девятиклассник безмерно гордился. Лете было четырнадцать. А мальчику, что сидел с ней — шестнадцать. Это было лестно, и только потому Лета с ним поцеловалась. Три, нет, наверное, пятнадцать раз, пока снизу не стали орать их по имени, маша руками.
А потом прошло… прошло много лет, и взрослая Лета вела по этой тропе мужчину, к маяку. И когда шли обратно, в дощатый домик прибрежного пансионата, то накопали картошки на заброшенном огороде и вечером сварили суп в литровой эмалированной кружке. Потому что жили три дня и все купленное и привезенное с собой — съели.
А еще, ну это раньше, совсем молодая женщина Лета сидела на берегу, караулила фыркающий походный керогаз, на котором стояло ведро с мидиями. И другой мужчина нырял вдалеке, мелькая блестящими пятками и голой задницей, ярко-белой по контрасту с коричневым загаром.
— Чего смеешься? — сказал Дзига и, ойкнув, проехался по траве подошвами, — колись, я тоже хочу.
Улыбаясь, она повела плечами. Еще не хватало говорить с ним о всяких любовных историях, что случились в ее женской жизни.
— Радуюсь. Это хорошее место. Почти пришли уже.
Они вышли на плоский, приподнятый над пляжем язык, заросший сухой травой. Черная старая вышка косилась суровыми перекладинами над бетонной искрошенной площадкой.
— В мае тут цвела странная травища, с желтыми зонтиками исключительной вонючести. Идешь по пояс, обсыпаешься пыльцой, а в голове все гудит от запаха. Я искала в сети название. Выяснила — то ли пряность экзотическая, то ли ядовитое растение. Выбрать не сумела, обиделась и забыла оба названия. Сюда, прыгай.
Маленький пляжик был усыпан белыми и розовыми ракушками, они лежали цветными пятнами и полосами. И под ногами вдруг зазвенели рассыпчатым сухим треском, множа под обрывом мелкие эха.
— Ух ты ж! — Дзига замер с раскинутыми руками. Топнул. И заплясал, увязая в ракушковой мелочи кроссовками.
Лета смеялась, слушая. Пошла к воде. Каждый шаг отдавался рассыпчатым звоном, будто шла по ворохам колокольчиков. Кинула на песок рюкзак и села на корточки, вынимая коврик и раскидывая его по песчаной полянке.
Стягивала джинсы, а Дзига за спиной бегал и ходил, топая и шурша. Выскочил к самой воде, присел на корточки, водя руками по россыпи раковин. Те в ответ спели тихо, шепотом.
— В следующей бухточке они другие, — сказала Лета, вытягивая ноги и опираясь на руки, зажмурилась, подставляя лицо яркому солнцу, — туда выносит рапаны, разбитые, и они обкатываются прибоем. Там все такое — каменно-розово-кружевное, хоть весь пляж нанизывай на веревочки и развешивай по кустам. А если перейти за осыпь еще дальше, там выходы железной руды, наверное, и потому на песке без числа плоских камней с красными иероглифами. Мы там были с Черной королевой Кам и придумали, что в той бухте можно говорить молча, протягивая на ладони друг другу камни с нужными словами.
Дзига плюхнулся рядом на россыпь ракушек, заерзал, стаскивая штаны. Ракушки пели.
— Спросить хочу.
— Валяй.
— Тебя послушать — все вокруг волшебное, замечательное. И шла вниз, смеялась, вспоминала что-то. Хорошее, да?
— А разве не так? Тебе же нравится тут?
— Ну, мне. То неудивительно, я ж вроде как часть тебя. Ты шла и думала о прошлом, где меня не было. Сразу о нескольких прошлых. Скажи, и все-превсе было так хорошо?
Вода сверкала, и чтоб не мешать ракушкам петь, была тихой. Плавила в себе мягкие солнечные звезды. Выносила их на мокрый песок и тихонько гасила, чтоб тут же вынести следующие. Лета обхватила согнутые коленки, уложила на них подбородок. Прищурилась и звезды из мягких стали колючими, вырастили острые уголки лучей.
— Нет. Если продлить воспоминание, оно может завершиться чем-то, ну не очень хорошим, а иногда и паршиво так кончится. Но что с того?
— Например? — он сидел напротив, солнце падало на волосы, оставляя лицо в густой тени.
— Шел бы ты купаться. А то зажаришься. Август.
— Пойду. Скажи и пойду.
— Ладно, занудушка. Мальчик, с которым я сидела на склоне, я даже не была в него влюблена. Но целовалась. Потому после было противно и стыдно. А он в школе рассказывал про меня дружбанам. И те гыгыкали, рассматривая. Я делала вид, что ничего не замечаю. Ходила мимо, нос задрав. Было горько. Но в памяти есть все, и для сегодня я выбрала вот, пенки цветущего боярышника над зеленой травой. Это было удивительно красиво. И запах.
Сверху послышались крики и оба оглянулись на мелькающие панамки и шляпы — кто-то выбирал место для отдыха, но спускаться не захотели и под детский рев проследовали дальше — к цивильному пляжу у пансионатов.
— Дальше… кто там дальше. С тем, кому я хотела подарить это место и этот маяк, я рассталась. А перед тем, мы с ним гуляли тут, в последний раз. И он кричал, что ему надоело смотреть на мир моими глазами. Я предложила, открыть свои, но он повторял и повторял, и я поняла, это просто один из тысячи поводов, нужных, чтоб уйти. И что же мне держать, что ли? Каждый волен выбирать, куда и как смотреть. И где ходить. С кем ходить.
— Понял, да.
Он сидел, скрестив худые ноги. Ждал.
— Тебе прям, все выкладывать? — осведомилась Лета.
— Ага. Превсе. Ну, про голую задницу можешь не говорить, — разрешил он ей.
Лета хлопнула себя по коленкам, чувствуя, что краснеет.
— Чего спрашиваешь, если сам увидел?
— А ты сильно ярко представила. Будто он и сейчас там, ныряет.
— Я была очень запутанная тогда. Не знала, как мне жить, и это придавливало, сильно. Он был очень спокойным. Говорил про все — та, пустое… и сперва меня это успокаивало. Сейчас, отсюда, мне представляется, что я висела, как висит кукла на крюке, или туша забитого зверя, и медленно так вращается. Не было связи с миром. Ну, была, наверное, но тонкая и все время рвалась. Я стала понимать, еще тогда — да не пустое. Не пустое, понимаешь? Важное! Но я была прехорошенькая, миленькая и веселая. Как думаешь, кому из мужчин надо, чтоб в прехорошенькой блондинистой головке вдруг метания и тоска непонятно по чему? В общем, когда они собрались и переехали в другой город и в другое государство, всей семьей, я была уверена — он в отпуск уехал. Так сказал мне. Узнала, что это не так — через два месяца, от его лучшего друга. Было странно — растерянно и снова противно, будто меня забыли в углу покинутого дома. Я понимаю, он осторожничал, жена дети, то се. А я… Ну ладно, это уже давно было.
— Козел, — с чувством сказал Дзига, нагреб горсть ракушек и швырнул их бело-розовым веером на горячие пятна желтого песка.
— Это ты говоришь или это я вспоминаю, что думала тогда? — Лета тоже загребла ракушек и швырнула поверх, смеясь.
— А думала так?
— Еще бы. Прикинь, какая дивная причина для злости. Так вот проснусь утром, сяду мрачная, кофе пить, и как начну себя жалеть и на всех обижаться. Когда причины есть, это здорово, можно позлиться и после жить дальше. Кстати, предупреждаю, я по утрам бываю очень даже неприятная, брюзжу и раздражаюсь. Не сразу, как проснусь, а чуть позже.
— А потом?
— Потом час обид проходит, и живу дальше. Ах да, я тут в этом море еще и тонула. Ужасно это было, страшно и противно. Еле выплыла. Но!
Лета подняла палец и сделала лицо:
— Если бы знал, какой кайф был перед этим, когда огромная зыбь и меня качало, со всем морем сразу! Я пела. Одна там, над глубиной. Пела и смеялась.
— Ты странная.
— Еще бы. Знаешь, почти всем хочется быть чем-то особенным. Чтоб ах, я избранный. Но если по-настоящему странный, это часто больно. Но одновременно — великий кайф. А что касается прошлого, я помню все — и хорошее и плохое. Но теперь все лежит во мне, оно мое, и мне выбирать, что вспомнить.
— Ты это умеешь?
— Почти всегда. Есть ужасные вещи, которые тяжело успокоить, они не хотят успокаиваться. Маячат. Болят. Но после все равно уходят. Я рада, что не умерла раньше, чем стала учиться управлять воспоминаниями. Понимаешь, не насильно забыть, а именно управлять, вынимая нужное. А забывать ничего не хочу. Забуду и уже стану не я. Да и нельзя мне. Я ведь пишу. Слушай, иди купайся. А то сваришься и обгоришь.
Он кивнул и встал. Ушел к морю, постоял на мокром песке и кинулся в тихую воду, разбивая плавленые солнечные звезды и сыпля на них сверкающие брызги воды.
Лета медленно огляделась. Есть множество слов, затертых до полной потери первоначального смысла, мелькающих так часто, что внутренний глаз привыкает и не реагирует. Или морщится. Как при виде упаковки стирального порошка с надписью «Ассоль» и алыми парусами на картинке. Сказала бы она — это неправильно и возмутилась измочаленности слов. Но большинство из них все равно не годились, так что пусть истираются. Она сидит и — впитывает? Вроде бы, верно по смыслу, но само слово ужасно, не хорошо. А лучше сказать — она врастает в мир. И это идет без перерыва, постоянно. Сидя и стоя, во сне и (наяву? — нет-нет) проснувшись, она (ощущает? — нет-нет) чувствует это беспрестанное шевеление, похожее на медленный неуклонный рост стебля и разворачивание листьев. Вот — это так. И все, к чему обращается ее взгляд, все это точки, способные вырасти в будущие сюжеты. Точки опоры для Леты в силе, и каждую из них она может использовать, легким нажатием взгляда и летящего внутреннего усилия. Тогда возникнет снова — пляж, усыпанный плоскими серыми камушками и на нем медная башенка керогаза, беззаветно держащая на себе тушу эмалированного ведра, а рядом двое пьют светлое вино из полиэтиленового пакета, сунув в проверченную дырочку сухую соломинку. Или немыслимо желтая трава волнами по горбатым холмам, сухая глина старого огорода, а в ней круглые тяжеленькие картошки, с теплыми розовыми бочками. И двое за тонкими дощатыми стенами халабудки спасателей — спасаются от всего, утопая друг в друге. Без всякого вина, оно им тогда не нужно было. А еще можно написать ладонь с камушком, исписанным морскими рунами, и будет легенда о племени молчаливых, которые бывшие рыбы.
…
Она закрыла глаза, спасаясь от мощного голоса вселенной, и одновременно страшась, что он, толкаясь в уши и в сердце, вдруг утихнет совсем, отдаляясь от нее, как уходит ливень, когда его утаскивает туча. Попросила шепотом:
— Не сейчас. Не здесь. Но только не уходи, ладно? Пусть Лета будет в силе, всегда. Или так долго, как это нужно.
Мир согласно притих, но не умолк, будто просьба всего лишь убавила громкость. И Лета, опираясь на задрожавшую руку, медленно поднялась, перетопталась, чтоб убедиться — ноги держат. В голове все медленно плыло и мерно сильно бухало в груди сердце. Так случалось часто, и ей не раз казалось, что если мир споет ей в полный свой голос, она разорвется, разлетаясь по вселенной радостными сверкающими брызгами.
Такими же, какие взлетели из-под ее босых ног, когда ворвалась в тугую воду. И сразу нырнула, отдавая себя постепенной глубине.
ГЛАВА 7
Лете снилось лето. То самое, которое во снах и мыслях бывает лучше, чем в жизни. Или — бывало раньше. Раньше, зимой, укладываясь спать, Лета думала о том, как оно придет. Кинет на стол или на диван раскрытую сумку, полную радостей. Свежая морская вода с запахом расколотого арбуза, ночи, такие теплые, что казалось, темнота окутывает голые плечи нежной кисеей, томные поцелуи солнца, которые после будут гореть, не давая заснуть. В пятнадцать, закрывая глаза, она твердо знала, там, в будущем лете все станет так, как мечтается. А когда оно грустно подойдет к своему сентябрю, то нужно будет лишь переждать зиму, считая дни и недели, перетерпеть мертвую весну, насквозь продуваемую стылыми северными ветрами, и встретить новое лето, в котором исполнится то, что не успело совершиться. Время, назначенное ей, казалось бесконечным и бескрайним.
Когда же вдруг Лета подошла к той грани, за которой слышен внятный и четкий постук часов, их неумолимое тиканье? Оно иногда смолкало, но лишь для того, чтоб уступить место беспрерывному шороху. Слыша его, Лета понимала — одни часы сменились другими. И вместо мерных шажков тонкой стрелки она слышит время, истекающее вечным песком.
Теперь к каждому уходящему лету примешивалось знание — к следующему она становится на год старше. И ее личная бесконечность маячит вдали неуклонно приближающимися краями. Конечная бесконечность. Смерть, к обязательности которой Лета привыкла, не принимая ее всерьез (можно ли представить, что ее вдруг не будет, да полно…), эта смерть вдруг приклеилась к поступи времени и стала реальной. Каждая секунда, отстуканная стрелкой, вела их навстречу друг другу.
Это было… а как же это было?
Лета открыла глаза в темноту и откинула край ставшего жарким одеяла. Привычно выставила колено, собирая одеяло складками на животе. В открытую форточку доносился дальний ленивый лай, и Лета вспомнила — когда еще была школьницей, к лаю все время примешивались крики всполошенных ночных петухов — их пятиэтажки стояли на самом краю городских улиц, и за ними начинались почти деревенские дома, там хозяева держали кур и свиней, там бегали, гремя цепью, Барсики и Букеты. Лают и сейчас, но деревенских петушиных криков давно уже нет.
Она повернулась на бок и стала смотреть на неясный блик в темном стекле полированной стенки. Не могла понять, что там ловит его, этот неяркий свет, и как всегда пообещала себе днем посмотреть внимательнее и понять. И знала, проснувшись утром, опять забудет. Ночью мир был другим, и заботы ночи были совсем отдельны от дневных забот. Ночью важным становилось другое. Например, то, что она совсем забыла о своих когадтошних чувствах. Как приняла она неумолимое и явное присутствие смерти? Своей и смерти тех, кто стоит на рубеже, заслоняя Лету? Если не брать во внимание несчастий и трагических случайностей (она знала, лучше их не думать, потому что мир полон ими, а надо как-то жить), то все равно уйдут близкие, по старшинству, сначала бабушки, всю Летину жизнь прожившие без своих потерянных на войне мужей. Потом — родители. И вот это уже не укладывалось в голове. Да. Так. Она приняла реальность собственной смерти, маячившей в самом конце ее личного календаря, но не могла представить себе, что умрет, например, мама. Или отец. Папа, который брал за руку горько плачущую маленькую Лету и говорил — а пойдем смотреть горошек. И она семенила, гордо цепляясь за его пальцы: через густо закиданный кустами сирени двор, через мощеную истертыми камнями дорогу, мимо общей колонки с блестящим металлическим рычагом — к огородику, где, о чудо, цвел горошек, синими, белыми и фиолетовыми цветками. Цветение горошка было несовместимо ни с каким горем, а значит, плакать не надо, потому что папа и вместе — смотреть на горошек.
Папа умер. Лета лежит, вглядываясь в темноту, где среди неясных, темных на темном, теней плавает размытой лодочкой блик на чем-то, стоящем на полке. Думает о том, что так же, как много лет назад не могла представить себе его смерти, так и сейчас не может представить смерти мамы, которая спит в другой комнате. А свою иногда может.
Ночь говорила о том, что спрячется и побледнеет днем, затеняясь ярким светом повседневности. И Лета не знала, а надо ли вспоминать, что именно она почувствовала, когда поняла малую малость о реальности смерти. Может быть, и воспоминания даются каждому в той мере, какая нужна. Принуждать свою память — надо ли?
Еще недавно ей казалось, она помнит все. Мелочи, следующие одна за другой, из них плетется ткань ее жизни. Яркий поясок, тканый из цветных нитей, что ходят от одного краешка к другому, укладываясь узорами. Ах, как забавно быть уверенной в чем-то, высказывать или обдумывать свою уверенность, выводя из нее некие правила, совершая открытия, и пытаться идти дальше, плетя нити жизни, думая — научилась. А после приходит другое время, и прошлые уверенности сменяются новым знанием. О том, что была неправа, потому что видела меньше. Будто держала у глаза кулак, смотрела в узкую дырку и толковала увиденный краешек уха и конец хвоста.
Конечно, она не может помнить всего! Ее воспоминания, как лампочки на елочной гирлянде, идут пунктиром, очерчивают нечто, а между ними — темные провалы. Кто-то другой, разглядывая эту же гирлянду прошлого, увидит на ней свои огоньки, иногда они те же, а чаще — другие. Да и нужно ли помнить все абсолютно? Может быть, главное — постараться, чтоб огни на ее гирлянде горели, не угасая. Когда будет в том нужда, в темных провалах между огней загорятся другие. Она вспомнит что-то еще. Возможность писать меняла Лету, и она отслеживала нынешние изменения себя, поражаясь и не зная — радоваться или нет. Просто следила, стараясь понимать. Новые огоньки, вот что поняла она, они могут быть не абсолютно точными воспоминаниями. Она теперь умеет зажечь в темных провалах свои собственные, возможно, не точные с точки зрения неумолимых фактов, но от того они не станут менее настоящими. И это было настоящим чудом. Возможность затеплить не обманчивый болотный свет, испуганно гаснущий, если попытаться увидеть его всерьез. — Зажечь свой, используя свет прошлого и новые возможности своей души.
Сбивая ногами одеяло, Лета села. Потом встала, и мягко ступая босыми ногами, медленно пошла в темноту, держась глазами за ускользающий блик. Протянула руку, перебирая мысленно, что нащупает — круглый бок красивой бутылки или узкий вытянутый бокал — последний из когда-то подаренной полудюжины. Свет мягко увернулся, качаясь. И Лета, улыбнувшись, тронула пальцами хрусталинку на тонкой проволочной петле. Совсем забыла. Купила в магазине, где продают люстры, несколько граненых стекляшек, пленившись прозрачной геометрией капель и ромбиков, после согнула для них серебристые петли, и повесила над глубокой нишей шкафа, пусть ловят свет, разбрасывая по комнате разноцветных зайчиков. Одна из хрусталин, оказывается, просыпалась ночью.
В холодильнике стояла банка с компотом. Лимон, яблоко, горсть кураги, шарики мороженой клюквы. Напившись, Лета тихо поставила банку на место и, прогулявшись в туалет, вернулась. Прикрывая дверь, смотрела, разыскивая привычный блик на граненом хрустале.
Села на сбитое одеяло и, протянув руку, отдернула, держа на пальцах память — мягкое, летуче пушистое.
— Темучин? Тимка, ты тут?
Она поздно вечером уносила кота в коридор, потому что, просыпаясь, Темучинище бодро топал по животу и груди, тыкался ей в нос мохнатым лицом, обнюхивая и щекоча скулы усами. Приходилось вставать, открывать двери, выгоняя котея в кухню, где мама уже раздавала котиному народу утреннюю еду. Наверное, проскользнул, когда возвращалась…
— Не, — сказал из темноты мягкий, чуть журчащий горловой голос, — он спит, твой новый кот. А я пришел.
— Дзига? — она открыла глаза, водя ими по темноте, что становилась все гуще. Подняла руку, снова коснулась теплого меха, перебирая пальцами, повела рукой выше.
— Ты что? Ты снова кот?
— Я суперкот! Сиди. Не надо свет.
Лете вдруг стало страшно, рука повисла в воздухе, поднятая выше ее головы. Мурлыкающий глубокий голос не слишком внятно проговаривал человеческие слова, переливался на согласных, будто лакал сливки, проглатывая вкусные окончания.
— Ты какой-то… большой совсем.
От темного веяло пушистым теплом. И Лете вспомнилась недавно виденная картинка, где к боку громадного серого кота прислонилась маленькая девушка, с чашечкой кофе. Вытянула босые ноги, прихлебывая. А над ней — огромная спокойная морда.
— Я не спал. Не хотел. Стало скучно. Вот я пришел. Ты тоже не спишь, поэтому пришел.
— А вдруг сплю? И ты мне снишься.
Волна теплого воздуха плавно колыхнула темноту.
— А может и так. Спать будешь? Я пойду тогда.
Она снова коснулась мягкой шерсти. Прижала руку и провела, от большой головы, которая возвышалась над ней, по лопаткам и круглому хребту. Под рукой зарокотало, пальцы дрогнули.
— Ты мурлычешь.
— Угу, — перекатилось слово под мягкой шкурой.
— Будем сидеть? Разговаривать? Или совершим какое дело?
— Не, — в маленьком слове будто катался звук ррр, не зная, куда привалиться, — не надо дел, у нас будет игра. Моя. Настоящая.
Моя… Это значило, что кот, о котором Лета в глубине души понимала — придуманный ею, для того, рано ушедшего, а больше — для самой себя, он берет ночь в свои мягкие лапы, огромные, с острейшими, спрятанными в подушечки когтями, и вместе с ночью берет и Лету, чтоб она играла в его игру, по его правилам.
А вдруг он настоящий? Такой же настоящий, как те наполовину выдуманные ею воспоминания, реальностью которых она успела погордиться десять минут назад. И если это так, она должна принять то, что и поступить он может, как настоящий — сделать что-то совсем свое.
— Не веришь мне?
Рокочущее мурлыканье стихло. Дзига ждал.
Верить. Утерянное умение верить, одно из самых высоких человеческих качеств. Теперь ему учат на всяческих тренингах, заставляя человека беззаветно падать спиной на подставленные руки того, кто стоит позади — невидимый. Мы настолько разучились верить, что вынуждены тренироваться в вере. А тот, чья вера обманута, стыдится высокомерных насмешек тех, кто не верит никогда и никому. И далее-далее… О способности и умении верить Лета думала часто. Понимая — это такая вершина, вряд ли она успеет хоть чему-то научиться за то микроскопическое отпущенное ей мирозданием человеческое время.
А шут с ним, с пониманием и мирозданием, подумала. И ответила:
— Верю. Давай!
Дзига встряхнулся, воздвигаясь темной, пахнущей теплым горой. Блик на хрусталинке исчез. Из-под самого потолка пророкотал сильный бархатный голос, упадая на летины спутанные волосы:
— Держись, Лета!
Мягкая лапа подхватила ее под коленки, вознося к потолку и вскидывая на теплую шерсть. Лета зарыла голые руки в теплые космы по самые локти, прижалась грудью, опуская ноги вниз, будто сидела на большой, мягко-лохматой лошади. И в следующее мгновение оставила желудок далеко внизу — на полу темной спящей комнаты, а в ушах все быстрее гудел встречный ветер.
«Как мы… куда…»
— Узкие стали, где форточка! — голос прилетал, рвался и улетал дальше, за поднятые в напряжении плечи, — теперь все, теперь летим быстро! Быстр-ро!
И они летели. Так быстро, что Лета больше не слышала, только ощущала, как мимо нее уносятся сказанные слова, исчезая в пустоте за спиной. Открыла рот, закричать что-то, про пустоту, которая качала их так же, как мерная зыбь Азова, когда море готовилось ее утопить. Но встречный ветер закупорил рот, не давая словам сказаться, и даже закрыть рот снова Лета не могла. Цепляясь рукой за длинную шерсть, оторвала другую, хлопнула себя по губам, защищая от скорости — ну не лететь же с раскрытой пастью, как ночной козодой. И стиснув зубы, снова уцепилась за шерсть.
— Не-ее упаде-е-ешь!
— Угу, — отозвалась, не разжимая губ и испуганно косясь на длинные огненные хвосты, что проносились мимо, кажется, шипя от собственной быстроты.
А потом было что-то, к чему можно было приложить лишь слово — неописуемое. Оно, это что-то, длилось и длилось, вскидывая их в невыносимые высоты, там поворачивая и кидая вниз головой, так, что в ушах свистел не ветер — космос. Пятна и блики, мелькание цвета, светов, озера кромешной темноты, прошитые дрожащими кляксами огней, спирали, втыкающиеся в мозг непрерывным движением, вибрирующие ноты, то высокие до торжествующего визга, то упадающие в басы, от которых, казалось, тело расслоится и высыплется в пустоту. Радуги, что смыкались в сверкающие кольца и тут же разворачивались, утыкая белый мир остриями до самого его края, которого не было. Холмы, разевающие земляные пасти, чтоб выпустить стада — многоглавые облаки мощи, топочущие копытами и встряхивающие рогами, снежные горы, висящие гирляндами, с вершинами, обращенными во все стороны. Океаны цветов, плескающих яркими лепестками. И вдруг волна — поднималась от края мира, заворачивая верхушку, смотрела на Лету и Дзигу прозрачным внимательным взглядом, склоняясь все ниже, и ахнув, свергала сама себя, а они вырывались из толщи парой торпед, и только сейчас мельком Лета отметила — она движется сама, раскидывая блестящие нечеловеческие руки, белые, как полированное молоко. Раскрывая рот, захохотала, и закрыла его, понимая — может проглотить мир, ну, а зачем же. Если в нем можно — вот так.
Опуская снежную макушку головы, смотрела вниз, выстреливая взглядом, и к нему прилипали картинки, увиденные каждая за один раз.
Тихая поляна с очажком из обгорелых камней. Полоска песка, усыпанная ракушками.
Выбеленная жарой колея старой степной дороги.
Маленький черный кот, а рядом — рыжая кошка с желтым презрительным взглядом.
— Подожди…
— Ага… — Дзига вынырнул из мельтешения радужных пятен, футболка задралась, показывая впалый живот, голова откинута и темные волосы растрепаны радостным ветром.
Схватил ее руку, ветер раздался в стороны, и вместе они свалились на мокрый песок, на самом краю прозрачной воды, с каймой белых пенок.
Со скалы, расправляя черные крылья, с гоготом полетели бакланы, неся себя над самой водой. И эхо загоготало вслед.
Лета взмахнула руками, чтоб не упасть, оперлась на ладони, но, не удержавшись, упала на спину, больно вдавливая локти в мокрый песок.
— О-охх, — простонала, облизывая пересохшие губы шершавым языком. Садясь, оторвала от песка трясущуюся руку и, черпнув в горсть прохладной воды, плеснула в лицо. Ворочая головой на непослушной шее, оглядела себя. Оранжевое платье с намокшим длинным подолом, тонкие лямки падают с загорелых плеч. Мокрые волосы щекочут голую спину. Капли сбегали по лицу, щекотно отмечаясь на горящей коже.
Дзига сидел поодаль, в своих шортах, открывающих острые колени. Поглядывал на нее, подбрасывая в руке плоский камушек. Тоже набрал в ладонь воды и, фыркнув, умыл лицо, тронутое светлым загаром.
Лета снова повалилась спиной на теплый песок, вытянула ноги в воду, чувствуя, как платье намокает до самого пояса.
— Ничего себе! Что это было? Такое! Где?
— Та. Разве важно? Было и было. А чего попросила вернуться? Увидела что? Или кого?
Темные глаза внимательно следили, как она молчит, подбирая слова. Потом из пальцев, будто сам по себе, вырвался камушек, зашлепал по гладкой воде, булькнул и утонул.
— Ладно. Можешь не говорить.
— Скажу. Там Тимка и Рыжица. Мама, конечно, накормит их.
— Да. Но ты не волнуйся. Там еще ночь. Они знают, что ты со мной, твои коты. И еще знают, что ты вернешься. Тебе понравилось?
Лета подумала три секунды. И кивнула.
— Очень. Сперва страшно было. Потом просто хорошо. Скажи… Ты мне сказал, это твоя игра. Совсем твоя. Так и было?
— Ну… да. А получилось?
Ее беспокоил неотступный взгляд мальчика, будто она должна ответить что-то очень важное для него. И потому Лета подумала снова. Не ища объяснений, просто честно подумала над своим ответом. И кивнула.
— Получилось.
— Значит, я все это сам? Не ты придумала мне?
Вода тихо качала намокший оранжевый подол, трогала колени, сверкала солнечными искрами. Лета вспомнила радуги, которые раскрывались, как завитки папоротника, выстреливали себя в сверкающую пустоту, крича — вот там верх, а там внизу — остались твои коты, Лета.
— Нет. Я не знала и сперва боялась. И дальше, когда поверила, то это все было только твое. Я даже рассказать не сумею, как это все было. И ничего наперед я не знала. Веришь мне?
Теперь думал он. Наконец, оторвал от лица Леты внимательные глаза, опустил лохматую голову. Окуная в воду узкую в запястье кисть, вытаскивал и смотрел, как с пальцев стекают прозрачные капли. И вдруг улыбнулся, широко и так счастливо, что у Леты почему-то защемило сердце.
— И он верил, что она верит, что он верит… — произнес нараспев, копируя ее интонации.
Встал, отряхивая шорты с потемневшими понизу штанинами. Показал рукой на обломки скал, что громоздились с краешку бухты.
— Туда если пойдем, то вернемся. Я на маяк, а ты домой. Даже поспать успеем. Только сейчас прям надо идти.
Подал ей руку, и она вскочила, радуясь сильным ногам и собственной легкости.
Шли, подставляя солнцу плечи, и время от времени щупая ткань — высыхает ли. Лете стало смешно, там, куда идут — октябрь. Вывалятся сейчас на остановку — мальчишка в мокрых шортах, и она — с обвисшим подолом тонкого летнего сарафанчика. Оба босые.
— Нормально, — сказал Дзига, оглянувшись на ее мысли, — не надо нам остановки, давай руку.
Он балансировал на плоской плите, что поднималась, дальним краем перегораживая обзор. Лета подала руку, собрала выше коленей подол и вспрыгнула следом за ним. Нагретый песчаник шершаво касался босых ступней. За краем плиты длился и длился бескрайний пляж, совершенно пустой, прекрасный. И Лета узнала его — дикий пляж у края горы, выползающей в море. Дважды была она там, и оба раза хотелось все бросить и пойти босиком. Идти долго, пока усталость не свалит ее на песок.
— Прыгаем, — теплые пальцы крепче взяли ладонь и, кивнув, Лета спрыгнула, с размаху усаживаясь на упругий диван, возмущенно спевший старыми пружинами. От неожиданности почти упала на бок, снова села, опираясь на руку и вглядываясь в темноту широкими глазами. Перед ней плавал неясный нежный блик — тонкая лодочка лунного света на краешке хрустальной подвески.
— Ложись, — шепот пришел и стал удаляться, — я тоже сплю на ходу, валюсь прям. Это здорово, что я сегодня, хлоп, и сумел сам, правда же? Знаешь, это в первый раз. Не было такого.
Лета посидела еще, напрягая слух. Но шепот истаял, на его место пришел дальний собачий лай, ленивый и мерный, кто-то в конуре отрабатывал свою миску еды и право сидеть на цепи.
Трогая пальцами ворот старой футболки, Лета медленно легла, кинула на живот край одеяла. Какой же он молодец. Сам, вот это все, что было с ними — он все это сам. И не только себе, но и она увидела, да — не увидела! Она была там, с ним. В самой настоящей, в его дзигиной реальности.
Поднесла к носу ладонь, пахнущую морской водой. Потом пощупала все еще мокрые волосы. И, поерзав, легла навзничь, закрывая глаза. Так хорошо. И хочется спать. Только где-то внутри шевелится беспокойство, тянет за тонкую ниточку, отпускает и снова натягивает. Но это ничего. Завтра, она поработает, потом выйдет на солнце. И вместе они отправятся туда, куда им захочется. Будут разговаривать, может быть сделают что-то важное, или снова уйдут в игру Дзиги.
Завтра. Вместе.
ГЛАВА 8
Утренний кофе, одна из радостей, что называют маленькими. Но как можно делить радость по размерам? А если можно, то что определяет этот самый размер?
Выплыть из сна, слушать, не открывая глаз, после — сесть, нащупывая ногами тапки, и подойти к окну, чтоб отодвинуть штору. Увидеть — снова солнце, удивительное, потому что оно — солнце. И небо синее-синее над теплой песочного цвета стеной соседнего дома. Вроде бы малость, и нет прекрасного пейзажа, который, конечно, хочется, вот было бы здорово — каждое утро видеть, например, распахнутую гладь большой морской бухты с отраженными в воде облаками. Или — просвеченную утренним солнцем долину широкой реки, чтоб текла змеей, подхватывая сонный взгляд. Да много всего. Но этого нет: или не будет или нет пока что. А радость синего и солнечного — вот она, почти каждое утро. Место такое, не самый южный юг, но солнца тут много. И это Лете совершенно по сердцу.
Держа в глазах утренний солнечный свет, который первым делом поднимает настроение, пойти в кухню, поставить на газ ковшичек с водой, стоять, зевая и ждать, когда закипит. Щедро высыпать в кипяток две ложки молотого кофе. Чашка, сахар, молоко. Лете нравилось сидеть на гостевой табуретке, глядя, как кофе готовит кто-то, священнодействует, красуясь, рассказывает о специальном рецепте. Но сама она варила кофе самый простой, и кружка у нее была не мелкая, обычная чайная, чтоб стоял рядом долго, чтоб просыпаться медленно, прихлебывая, просматривать новости или сразу берясь за работу. Или перечитывая то, что началось вчерашним вечером и закончилось глубокой ночью.
Перечитывать было страшновато, редко-редко Лета укладывалась спать, уставшая, но довольная тем, что написала. Чаще ложилась в недоумении, мысленно махнув рукой — ладно, утром разберемся.
И утро не подводило. Кружка грела пальцы, за окном чирикали воробьи, цвинькали синицы, частые в последние годы дятлы резко и сильно скрипели голосом-пальцем по мокрому стеклу звука. Иногда грозно кричал регулярный Василий, насмехаясь над соперниками. И тогда Лета бросала читать и с кружкой подходила к окну — полюбоваться.
Василий был котом большим, ровным, похожим на черно-белый диванчик. И владения свои обходил мерным строевым шагом, строго по периметру, сворачивая под прямыми углами. Лета всякий раз замирала в восхищении, когда снова и снова в одном и том же месте Василий огибал пень от старой вишни — пять шажков от окна, поворот, пять шажков вдоль, поворот и дальше-дальше, вдруг подбирая спину, выращивая на гладкой шерсти драконий гребень и горбя плечи, вдруг сам становился дракон. Заводил утробную песнь, прогоняя невидимого из окна негодяя, что посмел и покусился.
А с балкона второго этажа дебелая соседка в желтых крутых кудрях вдруг начинала томное голубиное — «Малы-ыш, Ма-алы-ыш», кидая вдогонку кусочек вареной колбасы.
Лета сердилась. Тоже мне нашла малыша, голубица балконная. Но Василий подательницу не поправлял, возвращался за подарком, и если прежде успевала какая из дворовых кошек, садился рядом, ожидая, когда кошичка докушает. Никогда не отнимал.
— Еще бы, — высказывалась мама, тоже глядя в окно, — все они тут его жены, видишь, рыцарь какой. Алиментщик.
Василий-Малыш был так приятен Лете, что она дала ему литературное имя Патрисий и поселила в романе о московских девчонках, работающих в небольшом ателье. Имя, впрочем, досталось в наследство от настоящего кота, которого Лета ни разу не видела, но наслышана была. Хозяйка Патрисия Светлана, маленькая, рыжая и, обычно краткая в словах, с возмущением рассказала как-то:
— Перестал есть. Бедный Патрисий, голодает, наверное, болен, я его на руках, ах мой лапочка, мой Патрисий, что же с тобой, похудел уже. Пора, думаю, к ветеринару. А этот скотина украл с веревки палку сырокопченой колбасы, сныкал под тумбочку и жрал там неделю, гад полосатый! У меня гости, я хвать, порезать колбаски, искала-искала, да что за черт, нету! Когда мету пол, и из-под тумбочки — одна уже веревочка с огрызком. А я его жалела, бедный мой Патрисий…
В романе черно-белый Патрисий прижился отлично, и к середине текста стал одним из главных персонажей. Чему Лета только порадовалась.
Сегодняшним утром и солнце не подвело, светило, и кофе был в меру сладким, и случившееся вчера оказалось написанным удивительно странно — будто писала не Лета. Наверное, это хорошо, решила она, перечитывая. И ставя полупустую кружку, задумалась.
Дзига сам захотел и сделал. И у него получилось. Она уже говорила ему, и сама думала часто, герои что-то решают сами и судьбы их вершатся не по воле автора, а по законам текста. Так растут кристаллы в банке с насыщенным раствором, принимая оптимальную форму. Так течет вода, выбирая единственно верный путь по тем землям, которые создает автор, возводя на равнине города, поднимая землю холмами и горами, углубляя долины, насаживая леса. Хорошо бы с самого начала выстраивать новый мир, понимая, куда и как вырастут персонажи текста, во что превратятся и какие судьбы их ждут…
Иногда срабатывала интуиция, и Лета вдруг видела картинку из самого конца, из завершения. Еще не зная, что приведет к ней, видела.
Она отхлебнула из чашки и снова поставила рядом с открытым ноутбуком. За окном тетя Таня просторным голосом разговаривала с кем-то, кто на балконе. Жаловалась на другую кого-то.
— А она мне — Таничка, та шож вы так орете, всего же пять утра! Не, ну ты слышишь? Пять утра ей! Ору я, значит, а ей — пять утра. Скажити пожалуста!
— Ц-ц-ц, — заинтересованно отзывались сверху и смолкали, ожидая продолжения.
— А у меня между прочим, ревматизм! — обиделась тетя Таня, — я уже и так ногу ложила, и так ложила. Ладно, Оля, ты если ее увидишь, так тыж ей так и скажи, шо Татьяна передала…
— Ц-ц-ц, — соглашались с балкона.
Лета встала и захлопнула форточку. Жизнь на первом этаже полна радостей для ушей, иногда их случалось чересчур много.
О чем она? О том, что герои, конечно, упрямы, когда они совершенно живые. И надо их живое упрямство уважать. Любого персонажа можно уморить, и это даже не будет считаться убийством, он все равно лишь горстка слов на белом листе. И что интересно, убить персонажа можно как раз желанием его спасти, пожалеть, от большой к нему любви. Жалко, что собрался умирать. Жалко, что пробежал мимо счастья. Жалко. Жалко… И вот, крутя его, как послушную куклу, отводя от внезапной смерти, заваливая придуманным счастьем, видишь в итоге — куклой и стал. Не дышит.
Но с Дзигой все по-другому. Потому что это странная книга для Леты. Совсем живая, которая сама по себе существо. Хотя задумана была, как это говорится — волевым усилием. И так же она села ее писать. А дальше все не просто стало расти само, нет. Она вообще не успевает опомниться, понять толком, что пишет. Делает шаг за шагом в туман неведения, он рассеивается, а ей все равно приходится удивляться. Тому, что увидела. И теперь вот…
— Ты снова боишься, Лета…
Она не сказала этого вслух. Просто подумала. И мысленно кивнула. Да, боится. Признаться себе — увидела, чем все кончится.
Увидела. Так ясно, будто это уже произошло. Его, говорящего слова и саму себя, их слушающую. Услышала последнюю фразу, которую скажет ему. И дальше книга закончится.
Знать это была радость. И одновременно пришло грустное удивление, смешанное с досадой. Потому что книга обязана кончиться совсем по-другому! Не так!
Лета сердито допила кофе и углубилась в работу. Стивен Кинг говорил о подсознании автора — пусть парни в подвале поработают сами. Вот и пусть. А она, как Скарлетт О,Хара, подумает над этим потом. Книга еще не закончена.
Полосу неба над крышей соседнего дома пятнали легкие облака, прозрачно-серые, рвались от солнечного света. Лета заторопилась, зная, после обеда серые пятнышки могут превратиться в сплошную пелену.
Одеваясь, попробовала успокоить себя. Между началом книги и ее финалом сейчас царит пустота, туман. Может быть, если суждено примириться с неумолимой концовкой, показанной ей, то стоит населить середину, заполнить событиями и радостными вещами? Это она сумеет. В конце-концов, все кончается, чтобы дальше началось что-то новое. Нельзя длить бесконечно что-то одно. И не нужно.
Выходя из-за крайнего в их квартале дома, Дзигу увидела сразу. Не сразу поняла, что это он. Подумала с интересом, вот чертяка, куда залез и машет руками. И тут же, ахнув, замахала в ответ, шепча:
— Да слезай скорее!
Мальчик заторопился, скользя подошвами по зеленой травке круглого бока кургана. Лета гордилась курганом — где же еще на автовокзале, посреди рычащих автобусов, теток с кошелками, объявлений о междугородних рейсах — есть такой же — древний, круглый травяными боками, с тесаной аркой серого камня над входом в музейную глубину.
Дзига поставил ногу на перекладину свежего чугунного забора, подтянувшись, перелез, свалился на тротуар и встал, скалясь и поправляя черную растянутую кенгуру.
— Хочешь в милицию попасть? Видишь, его огородили. Это раньше пацаны сверху на картонках катались, по траве. И алкаши бухали на склонах, выше всех.
— Ладно тебе, — мирно ответил Дзига, — давай лучше…
В оттопыренном кармане широких штанов запищал телефон. Лета с удивлением сбила шаг и остановилась. Дзига не закончил фразу, обогнал ее и оглянулся. Телефон пищал.
— Ну, ты что? Куда идем?
— Тебе звонят.
Их обошли две барышни на шпильках, одобрительно осмотрели шапку черных волос и узкое красивое лицо, распахнутый ворот, из-под которого виднелся нарисованный черный хвост торчком. Мельком скучно глянули на Лету. После чего по очереди хихикнули, по очереди споткнулись. И уже хором засмеялись, уходя и оглядываясь.
— Потом, — ответил Дзига, сунул руку в карман. Телефон пискнул и смолк. Тут же заголосил снова. Дзига нахмурился и, возя рукой в кармане, заставил его замолчать.
Шли рядом молча, касаясь плечами. Лета смотрела перед собой, между и поверх плывущих голов и плеч. Вот прокачался пышный, завернутый в белую бумагу букетище; вот, подпрыгивая локонами, проплыла золотая голова над широким, скинутым на плечи, капюшоном. Следом две одинаковых, стриженых почти наголо. За ними увязанный тюрбаном цветной платок. Рядом насвистывал что-то Дзига, замолкал, кивал, извинительно разводя руками, отрицательно качал головой в ответ на предложения купить вяленой рыбы или пополнить счет телефона. Тут на углу у светофора вечно толклись попрошайки и пьяные, сидел гармонист с бессмысленными от повторяющейся музыки глазками голубого стеклянного цвета, бабка в ватнике, прислонив к ограждению костыль, продавала разложенные на дощатой коробке серые куски пемзы. Ходила, припадая на кривую ножку, вечная девочка-инвалид, носила в руках две затрепанные книжки, которые никто не покупал, просто давали денег. И мерно дыша людьми, светофор пропускал порцию ног, голов, плеч, рук, оттянутых сумками, переводил дух и гнал следующих. С городского базара на автовокзал.
— Тут хорошее место, — не выдержала и сказала Лета, — даже странно, такой гадюшник, а пройдешь разок и сразу любое настроение исправляется. Когда мне плохо, я обязательно тут прохожу, даже если мне на базар не нужно.
Они миновали перекресток и шли вдоль низкого бетонного парапета, заглядывая в русло мелкой городской речушки. Тут людей становилось все меньше. Только машины ехали и ехали мимо, сверкая мытыми и пыльными стеклами и боками.
— А сейчас?
— Что сейчас?
— Исправилось?
Она пожала плечами. Хотела тут же спросить. Но вместо этого кивнула и засмеялась.
— Да. Представь себе, да.
— Значит, было плохое, все-таки.
— Давай потом, хорошо?
Они свернули в глубину улицы, что поднималась прямо и потому была видна от начала до самого своего конца. Упиралась в пустырь на месте старого кладбища, где сейчас в густой траве валялись обломки серых надгробных камней и торчали тонкие плети кустов дерезы, свернутые полукругами.
— Куда идем? — сунув руки в глубокие карманы, Дзига топал разношенными потертыми кедами, рассматривал окошки одноэтажных домов, склеенных стенками в одну длинную ленту.
— Вверх. На гору. — Лета не могла не подумать, отвечая — в одном кармане лежит телефон, он его сам себе выдумал. И на него выдуманный, кто-то звонит. Кто-то настоящий. Она не знает, кто…
Улица кончилась, и пустырь распахнулся светом, выбеливая диагональную дорогу, что пересекала травы. На тонких арках прутьев висели алые капельки ягод, в рядок, будто раскинутые выше трав ожерелья. Изящные, ярко-светлые.
— Недавно узнала, что ягодки дерезы можно есть. И не просто можно, китайцы делают из них целебный напиток годжи, верят, что он чудесный эликсир. А у нас, видишь, растет на пустырях, зовется волчьей ягодой.
Лета мимоходом сорвала ягодку, сунула в рот. Та лопнула, брызгая сладостью с чуть заметной горчинкой. Дзига с готовностью стал обирать качающиеся плети, тоже закидывая в рот красные капельки.
— А давай наберем, сваришь варенье. Волшебное.
— Можно. Но наверху интереснее, давай сначала туда.
— Будем выше всех.
Он смеялся, довольный. И Лета спросила, казня себя за то, что рассчитанно выбрала нужный момент. Так бывало с мужчинами. Но он — не ее мужчина!
— Кто звонил-то?
— А? — почти споткнулся, улыбка с радостного лица исчезла, ягода осталась в ладони.
Момент был выбран верно, да, она это умела. Хотела быстро извиниться, забрать вопрос, сказать — да ладно, не надо, потом-потом. Но не сказала, помедлив ровно столько, чтоб дождаться ответа.
— Ну… так. Одна знакомая. Да то просто. Не сердись.
Шел сбоку, оступаясь в густой траве, искоса заглядывал в ее сердитое лицо. И она, ускорив шаги, быстро зашагала вверх, не оглядываясь. Чтоб не думал, что на допросе. Сказала только:
— Нормально.
Между невысоких акаций выбрались к поперечной дороге, перешли бетонные плиты. И ступили на разрытую глину, на которой вперемешку росла торопливая желтая сурепка и торчали царственные кусты чертополоха. С каждым шагом по узкой тропинке сурепки становилось меньше, а чертополох подступал, возрастая, касался локтей колючими узкими рыбами листьев. Над листьями клонились тяжелые головы невероятного цвета, то ли багрово-синего, то ли сиреневого с голубым, названия его Лета не знала.
— Ничего себе, — восхитился мальчик за ее спиной. И Лета с раскаянием вспомнила свое решение — наполнить их общее время радостями и приключениями. А сама? Взревновала к телефонному звонку, стала допрашивать. И ведь до сих пор ревнует. Ей нужно, чтоб он был только ее Дзига. Без нее он не сумел бы вернуться. Его не было бы! Не стоял бы над обрывом, следя за маленькими радугами пушистых парашютиков, не кидал в воду камни, сотворяя прекрасные короны из живого морского стекла. А сколько еще она может показать! Она дарит ему целый мир, бескрайний и восхитительный. И видит, он ему нужен. Интересен. Кто еще даст ему столько? И вот, на взлете, когда впереди прекрасная сверкающая бесконечность, раздается телефонный звонок. Так просто. Одна знакомая. Конечно девчушка, самая обычная, со своими девочковыми радостями, и ей совсем наплевать на то, какой он. Даже если он скажет — я суперкот, я черный Дзига, умею летать через вселенную, хочешь, летим вместе? Сумеет ли она в полной мере принять его сущность, понять его? Так, стоп. Вот это и называется — начала за здравие, а кончила за упокой. Кто-то тут собрался раскаяться. И этого кого-то зовут глупая собственница Лета.
Она повернулась, указала рукой в самое начало тропы. Темная голова послушно повернулась вслед за ее жестом.
— Там сядет солнце. И тогда отсюда, если присесть на корточки, колючие заросли выше красного солнца. Оно смотрит среди листьев на тропу, и она — идет через странный лес. Этого никто не знает. Вру, наверное, знают дети, некоторые. Они маленького роста и еще они верят, что мир огромнее карьеры и мягкой мебели. Знают, он даже огромнее отпуска на Кипре или катания на горнолыжном курорте. Понимаешь?
— Ты это написала, да?
Дзига присел на корточки, вглядываясь в тени на тропе. И Лета увидела мрачный лес, осеняющий шипастыми листьями тайную дорогу.
— Написала, да. Но я не пишу сказок. Не люблю кукольности, когда совсем детское, понимаешь? Мне было важно сказать, что эти чертополохи великолепны сами по себе, не превращая их в нечто другое. Потому в написанном они остались сами собой, только выросли чуть выше, и в глубине зарослей появились змеиные тропы. Огромные змеи, что шуршат невидимо, приминая сухие стебли блестящими толстыми шкурами. Теперь мне кажется, они и сейчас здесь.
Он кивнул. Поднимаясь, сказал:
— Я тебе верю.
Их ждали древние камни античного города, высились на склонах холма, глядя издалека и, кажется, прислушиваясь. Под медленными шагами шуршали полегшие стебли, серовато-желтые, будто присыпанные алюминиевой пылью.
— Я хочу видеть суть вещей. Не аналогии первого уровня, когда прекрасный цветок вдруг сказочная принцесса, а булькающий на плите чайник вдруг говорит человеческим, нет, лучше так — человечьим, голосом. Это удел сказочников, им всем выдал билеты Андерсен, говоря — я могу написать сказку о чем угодно. Да Бог мой, кто угодно может написать сказку по такому шаблону. Обращаешь благосклонный авторский взгляд на луну, и вот она уже круглоликая дева, на камень, торчащий из моря и вот он уже — то, на что он похож. Мне мало такого. Вещь не должна менять своей сути, если ее можно сделать ярче, проявить, суметь прочитать. Не делай камень человеком или зверем. Сам стань камнем. Чертополохам нет нужды становиться сказочным лесом, если чертополох сам по себе прекрасен и носит в себе свою суть. Я не знаю, это понятно ли.
Ее голос отдавался в старых камнях, тень от высокой стены, вытесанной в скале почти три тысячи лет назад, упала на лица и плечи. Еще три шага и они вошли в тень целиком, как в тихую воду. Дзига молчал. И она сказала еще, показывая рукой, пытаясь объяснить и ему и себе, чтоб было понятно, потому что внутри она понимала это, но связать в слова — трудно. Но выбор сделан, ее жизнь — слова. Значит, нужно суметь спеть ими, как художник поет красками, а музыкант, трогая струну.
— Многие пишут, что вот, хожу среди старых развалин, и вдруг они наполняются прошлым, вижу мол, тот народ, слышу тот шум, говор, все такое. Я стараюсь не видеть этого. Картины, увиденные четко, связывают меня. Не люблю переноситься в другое время буквально. Я написала роман о степной девочке-княжне, которая живет в таком полисе, и я счастливо избежала дилетантских описаний «того времени», когда автор берет читателя за руку и водит его, как экскурсовод, помавая рукой и рассказывая, где что было, и как это делалось… Но я каждый день поднималась сюда, зная, что это ее место. Она была тут и будет вечно. А знаешь, что я видела?
Лета засмеялась, потому что эта картинка сразу же пришла снова, единственная и потому драгоценная.
— Я видела ногу в плетеной сандалии, которая быстро ступает по этим самым камням, тонкий подол прячет и снова открывает щиколотку и иногда колено. Она бежит вниз, я не знаю, куда, может быть, к пристани. Светлый подол, белая кожа, сыромятные ремешки. Вот и все. И это все время держало меня. И была еще другая картинка, но это совсем другая песня, по другому поводу. Я пришла сюда одна, а тишины нет, там, за валунами, пили и хохотали, выкрикивали. И еще смеялись, травили грубые анекдоты. Нарушили царственное одиночество Леты, ой-ей. Я собралась разозлиться. И вдруг увидела, да три тыщи лет тому, там же, толклись такие же парни, только вместо джинсов на них хитоны. Пьют винишко, ржут и свистят вслед женщинам, что вышли к бассейну за водой. Чего ты смеешься? Это было важно, потому что соединило время. Ох, я тебя уморю болтовней.
— Ты болтаешь, а мы идем, нормально.
Она поправила волосы. Лицо горело. И ей было хорошо. Так хорошо, что сумела сказать, важное.
— Ты меня извини, что прицепилась с вопросами. Твой телефон, твое дело. Правда, извини.
Она и правда, искренне не хотела его ответов (но так же искренне готова была их выслушать). И еще было огромное облегчение, что она не лукавит сама перед собой.
С маленькой, заросшей травой, площадки над древними руинами был виден город внизу и большая гладкая ладонь бухты. А вправо круглились курганы, шли мерно к самому горизонту, поблескивая шкурой травы с торчащими спинами валунов и небольших скал.
— Зимой тут дуют ледяные ветры. С ними очень хорошо, если куртка не продувается и есть перчатки, чтоб пальцы не каменели на фотокамере. Еще хорошо вечером. Когда закат кончился и ночь приходит настоящая, степная. Нет фонарей, только луна или и ее нет, и черное ложится на белый снег. Удивительно и прекрасно, очень грустно — белое темнится, пока не станет почти полной темнотой. Но и в ней светится, еле заметно. На камнях можно найти чабрец, он высох и замерз, но растереть в пальцах и — пахнет. Полынь и чабрец. Их запах связывает лето и зиму. От этого становится не страшно и грусть уходит.
По дороге, ведущей к мемориалу, проехал автомобиль с открытыми окнами. В окнах торчали хохочущие девчонки, волосы развевались флагами.
Они спустились к дороге и, перейдя, вышли на плоский язык, сизый от кустиков полыни. У самого края, на крутом склоне уселись, свешивая ноги по сухой глине. Над городом, над морем. В порт заходил пароход, блистал белой рубкой, желтел кранами над полуоткрытыми крышками трюмов. Сбоку его подпирал крошечный буксир, с бортами, увешанными старыми покрышками, отсюда похожими на ожерелье из черных колечек.
— Ты почему рассказываешь это мне? Мне здорово слушать, я все это вижу. Наверное, точно так, как ты, вижу. Поэтому, да?
Он замолчал. А Лета, будто он вслух сказал, услышала окончание вопроса. Тебе больше некому это рассказать, одинокая Лета? Никому из людей? И ответом пришел ее собственный встречный вопрос — а надо ли было?
— Знаешь, я не могу себе представить, что я рассказываю кому-то вот так. Целиком. Иногда было, да. Частями. Обратить внимание собеседника. Или сказать метко слово. Покрасоваться умением выбрать метафору. Но всегда говорить, как тебе — наверное, это не нужно. Можно извести себя на говорение.
Они засмеялись вместе. Он сорвал веточку чабреца, растерев, поднес к носу.
— Когда говорю это тебе, я знаю, утром проснусь, сварю себе кофе. И прочитаю сказанное. Мне нужно именно так. А другие пусть читают, если сами захотят.
Он сорвал веточку и для нее, сунул в руку. Лета послушно растерла ее пальцами, добывая тонкий, без перерыва что-то рассказывающий запах. Не словами, скорее музыкальной фразой. Или — тонким звуком струны, который то приближался, то удалялся. Да. Есть чудесные рассказчики, они ведут за собой голосом и словами, и слушатели открывают рты, зачарованные монологом. Наверное, у нее сразу несколько причин, по которым она не говорит людям, а пишет. И пока она не готова их перечислять. При всей любви к словам, Лета не хочет тревожить их по любому поводу. И говорить о говорении, думать о нем и формулировать его — да ну, лучше она напишет что-то. Пусть там, в написанном проявляется нечто, уловленное читателем по желанию или под настроение. Как написал Грин, покорив ее мудростью нескольких верных слов — в особую для себя минуту. А для кого особая минута не настанет, ну что же, тот прочитает первый слой — сюжет, диалоги, события, люди. Тоже неплохо.
— А ты уже знаешь, какое у нас сегодня дело, да? — он поерзал, уютно, будто в кресле устраивался. Согнул ногу, кладя на колено подбородок. Солнце медленно перемещалось к закатной стороне неба.
— Какое? Прости, не успела я ничего придумать для нас.
— Сидеть и смотреть. Слушать. Еще нюхать чабрец.
И молчать, делая это, подумала Лета и кивнула, тоже усаживаясь удобнее.
ГЛАВА 9
— Сколько? — тяжелый пакет оттягивал руку, Дзига перекосил плечи, изгибаясь и обходя редких прохожих.
— Сей-час… — Лета прикрыла глаза и споткнулась, налетев на быструю бабулю с охапкой просяных веников, — ой, давай подальше уйдем, тут слишком много, я не сосчитаю. Может, занесем яблоки сначала?
Дзига перекинул пакет в другую руку. Помолчал и ответил не слишком охотно:
— У меня тут дело одно, короткое. Я тебе донесу до двора. А вернусь потом.
— Дело? Тогда я справлюсь сама. Давай, — она ухватила шелестящую ручку, потянула на себя. Яблоки, выпячиваясь круглыми боками, толкнули ногу. Мальчик пакет не отдал.
— Мне не тяжело. Пойдем, посидим, где мало людей. С пакетом пойдем.
Лета убрала руку, пожала плечами. Кивнула. И пошла вперед, к распахнутой в боковых воротах стадиона калитке.
Внутри было тихо и пустынно. По резиновым дорожкам старательно бегали за здоровьем несколько человек, их вещи — сумки и куртки, лежали на нижнем ярусе крашеных скамеек. Лета стала подниматься выше. Еще выше. На самую верхотуру, где за последней длинной лавкой открывался вид на городские дома и гору в легкой дымке.
— Вот, — сказала, обводя рукой пустое пространство, — тут будет хорошо. Садись, я сейчас.
Мальчик поставил пакет и сел, приготовился слушать. Она тоже села, закрыла глаза.
— Та-а-к…Наверное, семь. Да, семь.
Открыла глаза. Теперь уже Дзига закрыл свои, выставил перед собой руку и стал загибать пальцы:
— Ага. Ну, машины, конечно. Раз. Шаги внизу — два. Ветер, рядом, в ухо вот, три. Во, собака! Четыре. Еще бумкает что-то, музыка, да? Это пять. Гудит, это где ремонтируют, мойка кажется, для машин. Шесть. А седьмое?
— Потерял?
Он помолчал и открыл глаза, вертя головой. Лета поторопила, смеясь:
— Ну?
— Понял! Мячик стукает. Теннисный корт там дальше. Семь!
— Уже девять, — поправила Лета, — я мячик пропустила. Зато слышала птиц. И сейчас они кричат, слышишь?
— Пиу! Это, да? Это кто?
— Представь себе — дятлы. В городе их много развелось, кругом летают, орут.
— Принято. Еще одно твое, не мое, осталось.
— Болтают, слышишь?
Дзига прислушался. Кивнул. Внизу, устав рысить, шли по дорожке крупный дядечка в новом спортивном костюме и дама в бриджах и яркой майке. Дама время от времени смеялась, поправляя пышные волосы.
— Точно. Девять, — согласился Дзига, — а еще мы с тобой говорим, значит, десять. А еще пролетел самолет. И слышишь — баян, там, откуда мы шли, на перекрестке. Уже двенадцать. А что это пикает?
— Светофор за домами.
— Чертова дюжина, — он протянул руку, пошуршал пакетом, и объявил, — четырнадцать!
— Если бы лето, все время кричали бы стрижи, без перерыва. И скворцы галдели бы. Еще очень здорово считать звуки там, где кажется совсем тихо. Например, поднимаешься зимой по лестнице на гору. И оказывается, тишина состоит из звучания. Там, в ней, звуки совсем далекие и еще есть маленькие, которые в городе не слышны. Дыхание. Шаги. Снег или трава. Опять же собачка лает где-то. С высоты слышны пароходы, что заходят в порт. И музыка с набережной. Еле заметная. А еще каждая тишина состоит из своих звуков.
— На море другая, да. Мы когда будем на море, послушаем?
— Конечно.
Солнце присаживалось на козырек трибуны, лавки отбрасывали аккуратные тени. В дальнем углу густо захохотал сторож, звякая ведром в руке. И что-то быстро говорила ему немолодая женщина в серой технической куртке, высоким, привычно обиженным тоном. Мимо них медленно пробежали давешние собеседники, кидая другу другу негромкие слова. С высокой трибуны было хорошо видно шоссе, и там рычали машины. Вдруг закричал ребенок, требуя что-то.
— Еще хорошо слушать ночью, когда открыта форточка, — Лета взялась за шуршащие ручки пакета, — там все звуки наперечет, и они каждую ночь одинаковы, но вдруг случаются к ним дополнительные — кто-то прошел, громко разговаривая, или шум поезда вдалеке, а то слышен лязг кранов из порта. Или проедет машина и в ней — музыка. Ты иди, я же вижу — торопишься. Яблоки сама донесу, тут близко.
Дзига закивал и вскочил, рукой приглаживая темные волосы. Озабоченно глядел, проверяя — не обижается ли. Лете стало смешно. Мальчишка, а нянькает, будто он ей папа-мама.
— Я быстро. Вечером увидимся, да?
Кеды мягко затопали по бетонным ступеням — топ-топ, топ-топ, топ-топ-топ… Ерзал по худой спине скинутый капюшон черной кенгуры.
Лета сунула руку в пакет. Шуршшш-шурш, сказал тот. Вытащила. Шурш…
— Эй, суперкот!
Шаги стихли. Забелело поднятое к ней лицо.
— Лови! — Лета размахнулась и бросила яблоко.
Шлеп, сказало то, схваченное ладонями.
— Ага!
— Еще лови! — дождалась, когда сунет первое в карман кенгуры и кинула снова.
— Шлеп…
— Спасибо!
Топ-топ, топ-топ, топ-топ-топ…
Она посидела еще. Сверху было видно, как через дорогу к мостику по-над речкой идут люди, маленькие, как цветные спички. Вот черная спичка-Дзига, перешел, размахивая руками. И встал напротив голубой с белым спички-девочки, затанцевал рядом, что-то рассказывая и показывая рукой в сторону центра.
Лета встала, чтоб видеть лучше. Двое уходили в тень платанов. Мальчик в черной кенгуре и серых штанах. Девочка в джинсах и белой курточке. Русые волосы стрижены совсем коротко, рюкзачок на плече. Отсюда их совсем не слышно. Но Лета слушала, ставя нужные звуки на правильные места.
Шаги двух пар ног. Его кеды, ее кроссовки — так что одинаковые, только у нее шаг покороче. Его голос, наверняка рассказывает что-то, вон размахался руками. Ее смех в ответ. Хруст подаренного яблока, желтого с алым бочком.
Яблоки сердито колотились об ногу, пакет шуршал при каждом шаге. Да ничего, сам сказал — вечером появится. Наверное, пусть бы уже не приходил, завтра и увидятся. А номера его выдуманного телефона она так и не знает. Может, и к лучшему, начнет звонить, а он подумает, что звонок чисто для контроля.
Внизу громче всего стали машины. Ехали одна за другой, пахли выхлопом, газовали, тормозили, везли в себе музыку — шансоны, попсу, трескотню диджеев.
Лета перешла дорогу и углубилась в узкие дворики между старых пятиэтажек. Тут кричали дети, чирикали воробьи, на макушке акации мерно каркала ворона. Кот орал на чужака, а тот, прижимаясь к земле и бия серым хвостом, униженный и побежденный, скандально ругался в ответ. Мрачно гудел пылесос из открытого окна, стараясь перекричать дрель, что выла в доме напротив.
Сегодня день звуков. Лета открыла дверь в свой подъезд, и та спела пружиной знакомую, десяток лет не меняющуюся фразу. Так же знакомо тилинькнул звонок и через короткое время послышались за дверями мамины шаги.
— Сей-час, — сказала мама, и потом уже спросила, — а кто там?
— Я…
Выкладывая яблоки на кухонный стол и вполуха слушая мамины новости, Лета вспомнила о старых холодильниках. У каждого из них был свой голос. К домашнему привыкалось быстро, да и стоял он в кухне или в коридоре. А вот холодильники в небольших пансионатах, куда народ каждое лето выбирался — позагорать и покупаться, они все торчали в комнатах. Не давали заснуть, так рычали и тряслись. А иногда очень радовали. Один холодильник, например, работал тихо, зато очень громко включался и отключался. Сначала бодро и обнадеживающе произносил скороговоркой «ну вот счас я вам тут наморожу-то, всего, чего хотите». А через десять минут с интонациями мультяшного Карлсона обижался «да и ладно, ну вас, раз вам не надо» — и умолкал. Услышав однажды в дребезжании старого реле эти фразы, Лета так и продолжала их слышать. Рассказала о том своему мужчине, и, валяясь в постели в самую жару, они слушали маленький старый холодильник и хохотали в ответ на его новое обещание и опять обиду.
Справившись с кухонными делами, Лета не торопясь затеяла стирку. Послушала, как булькает и журчит вода, сама набираясь в стиральную машину. И ушла в комнату, раздумывая, к чему именно приложить руки сейчас. Планы были — отнести домой купленные яблоки, и завеяться на прогулку с Дзигой. Но у него оказались другие планы. В них Лете не было места. А уже настроилась. Хорошо, успели немного послушать мир. Если он еще не передумал, в другой раз можно заняться цветами, ходить, собирая оттенки, к примеру, синего. Или все перетрогать. Но то будет потом. А сейчас? Что делать сейчас, если он должен был остаться, но взял и ушел…
Лета вытащила из шкафа пакет, в котором скучал недовязанный свитер. Села в кресло, сматывая пряжу в клубок. Если его нет, она может подумать о вещах, которые не хочется обсуждать с мальчишкой подростком. Не боясь, что он услышит ее мысли или увидит картинки из ее головы. О ревности, например. Прекрасная тема. На злобу, так сказать, дня. Ревность часто существует отдельно от любви. И можно ревновать, когда кто-то переносит внимание, отдавая его другому, неважно, какого пола. В школьном детстве Лета ревновала подружку. Почему это ее Алевтина ушла в кино с Танькой? Разве с Танькой лучше, чем с Летой? Обидно. И так далее. Но, конечно, ревность, замешанная на любви, это сильно и очень жестоко. Особенно если поводов для этого полно. Как живут публичные люди? Как жить с мужчиной, который окружен вниманием и всегда у его ног дежурят поклонницы, готовые отдаться? Например. И может ли устоять мужчина, если ему не приходится даже прикладывать усилий, просто кивни, тебя унесут в койку, разденут и отдадутся, с криками ура. Женщине проще отказывать, а отказывающий мужчина ставит себя в двусмысленное положение. Мало ли почему отказал, так подумает большинство, или сам мужчина подумает, что о нем так подумают. Потому, по мнению Леты, мужчины должны быть сильнее женщин. Ведь для отказа нужна внутренняя сила. Чтобы не думать, что именно о нем подумают.
Лету интересовали ее и ревности взаимоотношения. Лета была сама себе главным объектом для наблюдения. И наблюдала. Иногда это раздражало ее чрезмерно, потому что делала что-то, какую-то глупость, к примеру. И одновременно наблюдала, осознавая, что делает глупость. Может, это и правильно, ведь кинься с головой в совершаемую глупость, ох каких дров наломаешь… Окружающие не знали, что Лета сама себе наблюдатель и потому совершаемые глупости принимали за чистую монету.
Итак, Лета, пока сидишь и мотаешь нитки в красивый сине-белый клубок, вот тебе задание — а вспомни какую свою глупость, совершенную из ревности. Уточнение, из любовной ревности.
Руки двигались мерно, нитка ложилась рядок за рядком. Лета перебирала в голове воспоминания и ничего не могла припомнить, чтоб ярко, чтоб ахнуть и покраснеть. Оказалось, не бегала по городу, выслеживая, не кидалась в соперниц тяжелыми предметами. Разве что могла поскандалить с мужчиной, высказывая ему обвинения, но это же неинтересно. Фу, Лета, что ж так скучно ты жила?
Вспомнила! Приехала однажды в санаторий, где работал ее мужчина, расписывая стену корпуса. И увидела, как тот танцует почти стриптиз, притопывая ногой и оттягивая резинку трусов, а вокруг скопились румяные девки-озеленительши, хохочут, держа в руках брезентовые рукавицы, и тянут шеи — заглянуть.
Лета проломилась тогда через заросли туек на краю площади, быстрым шагом подошла к лежащей на скамье мужской одежде — шорты и майка валялись, по случаю жары снятые. Сгребла в охапку и выбросила в ближайшую урну. И задрав нос, быстро пошла в их номер, а мужчина бежал позади, комкая в руке вытащенные из урны вещички. Ругал ее всяческими словами. Лета почти бежала, щеки пылали, и было ей стыдно за сделанное, потому что — не сдержалась, а надо было бы. Что? Сделать вид, что ничего не происходит? Тоже мне, нашла соперниц, глупая Лета, тетечки в рабочих фуфайках. Но какая-то часть ее мысленно веселилась, прикидывая, как тетечки станут рассказывать о событии всем, кто в тот момент был далеко, и о жалость, цирка не увидел. Порадовала, получается, девушек. Да и ладно.
Смешно… А есть ли воспоминания не такие комедийные? Чтоб страсти, трагедии?
Она вздохнула и положила на колени клубок, мягкий, с теплыми пушистыми боками. Однажды в юности ее хотела побить соперница. Но за Лету вступилась большая, как дом, девушка Ната, и драка не состоялась. И славно, потому что невысокая стройная Лета супротив разъяренной Марины — что кошка перед сенбернаром. Так что остается смириться, из-за Летиной ревности доставалось не мирозданию, а всегда ее мужчинам, они и выслушивали возмущенную правду о соперницах, дальше этого дело не шло. Ах да, однажды некая дама стала забрасывать письмами ее тогдашнего мужа. Тогда Лета завела себе в сети клона, вернее клонессу-поклонницу, и от ее лица написала три корявых стишка, посвященных Летиному мужчине. Читатели были в восторге, сам же он об этой акции не узнал. Вся Летина воинственность на том и кончилась. Опять комедия.
— Наверное, это все твой наблюдатель, Лета ревнивая, — прошептал внутренний голос, — не позволил насовершать полной ерунды, поработал ангелом-хранителем.
За окном потихоньку ворочался вечер. Солнце заглядывало в окна соседнего дома, двоило свет, бросая в стекла зыбкие блики. Прикормленная соседскими тетушками собачка, грязно-белая, с косматыми коричневыми ушами, мерно гавкала препротивным голосом, замолкала и начинала снова.
Значит так, Лета. Покрасовалась тем, какая ты белая пушистая, но помни, мальчишка тебе не муж, и не любовник, а потому пусть ему не достанется того, что доставалось от твоей ревности мужчинам. Не пилить, не бухтеть, не придираться. Надо что-то, спроси его прямо. Беспокоит что-то, расскажи ему о своем беспокойстве. Подумаете вместе.
Наблюдатель в голове вздохнул так громко, что Лета вздрогнула и оглянулась.
— Вечно ты, а давай-ка сядем и вместе все решим. Учись у нормальных баб, Лета, изобрази страданье какое, тоску, заставь сделать то, что нужно тебе! А не слушай, что нужно другому.
— Да хватит уже. Горбатого могила исправит, — Лета отмахнулась и встала. Ушла к двери — постоять, прислонившись спиной и расправляя плечи. А то уже пословицы о горбатых в голову лезут…
Когда совсем стемнело, Лета обнаружила — кончились сигареты.
В длинном дворе окна бросали светлые квадраты на асфальт, из чьей-то форточки пахло жареным луком, а на скамейке под старым вязом пили и мирно матерились.
Продавщица, похожая на собственную розовую кофточку, выдала Лете блестящую пачку, громко рассказывая и закатывая глаза под ярко-синие веки с ярко-черными ресницами:
— Тоже мне, дегустатор, водка ему паленая! Я говорю, та все равно щас в кустах-то и вылакаешь, а туда же крутит в лапах, этикетку чуть не нюхает, паленая что ли? Тьфу! Ага, пожалуйста.
Над крышами одноэтажных домов всходила луна, красная и надутая, как шар на пределе.
— Во лунища, — сказал над ухом негромкий голос, и Лета чуть не уронила пачку.
— Чего подкрадываешься? — говорила сердито, а внутри тихо запела радость.
— Я же кот, — он пошел рядом, плавно и неслышно ставя ноги.
— Логично…
Перед углом дома остановились, глядя, как луна медленно лезет вверх, еле заметно светлея. Лете очень хотелось спросить, о девочке. Но было страшно, что сказанное ее опечалит. Потому просто стояла и смотрела, слушая, как он тихо дышит рядом.
— Давай куда-нибудь спутешествуем, — он толкнул ее плечом, — глаза закроем и уууух, прыгнем.
— А куда хочешь?
— Твой вечер. Твоя луна. Давай быстро, не думай!
Вдруг схватил ее руку и дернул, увлекая вперед.
Мой вечер. Моя луна!
Лета зажмурилась и прыгнула. Не думая.
Ноги глухо стукнули, проминая песок. Открыла глаза, отпуская руку и прищуриваясь, огляделась, пытаясь что-то увидеть.
— Максим! — прокричал над ухом испуганный женский голос. И послушно вторя ему, издалека донесся мужской, низкий, — Макс? Ты где?
Разбрызгивая невидимую в темноте воду, женщина пробежала, толкнув Лету, зачернел силуэт на фоне серебряной лунной дорожки и исчез. Только новый испуганный крик остался, удаляясь:
— Максимка? Да где ты?
Полукруг просторной бухты был черным, с посеребренной водой и зубчатыми далекими скалами на краях. За широким пляжем светились квадраты окон, перечеркнутые столбиками веранд. Оттуда слышались голоса, звон посуды, и ленивый лай чьей-то собачки.
— Ребенка ищут, — расстроилась Лета, — вот же, совсем темно, а он потерялся. Не дай Бог в воду полез.
Дзига повернулся в сторону, противоположную той, куда убежала женщина.
— Дурак он, что ли, — отозвался весело, — смотри, там, где коряга.
— Не вижу. Веди скорее.
Они быстро пошли по мокрой полосе песка, крики стихали вдалеке. А коряга чернея, вырастала, торчала на фоне ночного серебра обломками веток.
— Я вижу, я ж кот, — объяснял Дзига, толкаясь рядом, — щас, ну видишь?
Только теперь Лета увидела темный комок и блеснувшие в темноте глаза. С разгону опустилась рядом на корточки, вытерла свою щеку, влажную от жаркого пота.
— Это ты Максим? Чего молчишь, мама вон бегает, ищет.
— Ну, я, — недовольно ответил ночной партизан, — а чего они смеются. Я на рыбалку хотел, с дядей Вовчиком. А папа кричит, проспишь проспишь.
Пошарив в кромешной тени, Лета нащупала жесткие волосы, горячее ухо и согнутое плечо, взяла упрямую руку.
— Вставай. Они ж думают, ты утоп. Мама там плачет уже. До утра собрался тут куковать?
— Не… Я удочку прятал. Чтоб утром сразу. В ямке вот.
— Максим, — долетел женский, полный слез голос. И следом грянул над самым ухом радостный Дзигин:
— О-хэй! Здесь он!
Мальчик потоптался, вздохнул и тоже закричал басом:
— Ма-ма!
Вытащил руку из Летиных пальцев и пошел прочь, шлепая по мелкой воде босыми ногами. Навстречу ему ахали и смеялись, кричали что-то радостно-укоризненное.
— Ничего не потерялся, — сурово возражала маленькая тень, вырываясь из объятий тени побольше, — там был кот. И тетя. Просто кот. Черный.
— Это про тебя, — шепнула Лета.
Они быстро обогнули корягу, прячась в тени, падающей на серебро. И пошли дальше, уходя от дощатых домиков с яркими квадратами желтого света. Лета нагнулась, стаскивая кроссовки, скинула на руку куртку.
— Жарко. Наверное, август. Прекрасно как — август, ночь, море. Ты был на море ночью, в августе?
— Откуда ж. В первый раз вот.
— Тогда загадывай желание.
— Примета такая? — он тоже шлепал по щиколотку в мокром серебре, не подкатив штанин, держал кеды за шнурки.
— Не знаю. Я так решила. Если что в первый раз, то можно загадать, пусть сбывается.
— А ты загадала, когда мы летали? Когда я тебя летал?
— Нет. Не успела. Вот же…
— Ладно, — великодушно утешил Дзига, — я потом еще тебе придумаю, что-то чтоб в первый раз.
Шум становился дальним шумом, совсем маленьким. И звуки летней ночи пришли и обступили их, тепло дыша в уши. Пели сверчки из степи, словно катали по деревянной доске граненые бусины, мерно плескала под ногами вода. Ветерок приходил и уходил, шурша верхушками трав. Далеко ухала степная сова, иногда сонная птица вскрикивала и затихала. Впереди, где черные скалы казались неровным разрезом на серебряной бумаге воды, журчало и тихо ахало, видно мелкие волны забирались в каменные пещерки и утекали обратно.
— К скалам не надо, там обломки, в темноте можно ноги переломать, — Лета, выйдя на сухой теплый песок, бросила куртку и обувь. Села, зарывая пальцы в сыпучее тепло. Дзига плюхнулся рядом, согнул ноги и устроил на коленях подбородок.
Было так тихо вокруг, так летнее, тепло и спокойно, что хотелось молча сидеть и смотреть, как плетутся узоры, повторяются, не повторяясь, черненое живое серебро соли, воды и света. Интересно, ему не скучно — Лета покосилась на еле видный профиль, под шапкой спутанных волос.
— Нет, — отозвался мальчик, — не скучно. Мир интересный. А ты когда его начала видеть?
Лета вдруг вспомнила, как маленький черный кот Дзига тихо сидел на подоконнике, вострил аккуратные уши. Не двигаясь, слушал мир, смотрел в окно. А она смотрела на его красивую тень на солнечной шторе. Нашарила рукой фотоаппарат и сняла, несколько раз, как вытянул шею, слушая мир. Как поднимает лапу, трогая стекло между собой и миром. Сейчас нет этого стекла. Какое счастье, что она сумела. Чтоб так вот сидели рядом, в одном из ее лучших мест и лучших времен.
Отвечая, пожала плечами и улыбнулась.
— Не знаю. Кажется, я его видела всегда. Дети видят мир. Знают, когда в траве появляются скорлупки от вылупившихся птенцов, знают, когда гусеницы превращаются в бабочек. Потом забывают, занимаясь человечьими взрослыми хлопотами. Я не сумела забыть. Старалась, да. Чтоб, как все. Делала модные стрижки, носила всякие актуальные вещи. Болтала. Работала. Замуж вышла. Потом развелась и после вышла еще раз. Но все время были будто бы две меня. Я и Лета.
— Угу. Понимаю.
— Но есть еще одно. Когда я только начинала писать, у меня там фраза мелькнула — внимание к мелочам. Я их вижу, мелочи, из которых состоит мир. Но этого мало. Идя в глубину, нужно после суметь окинуть взглядом целое. Люди чаще хотят видеть целое сразу. Большое. Значительное. И потому мелочи кажутся им чем-то ненужным и заниматься ими неловко. Чудачество. Странность. Знаешь, типа, ботаник пестики тычинки. Я заметила, у нас даже не принято знать, как что называется. Травы, деревья. Птицы. Что учили в школе, забыли, а после, если знаешь, что это вот трава зопник, это шалфей, а дерево — гледичия, то значит, ты или наукой занимаешься или чудак краевед. Мне пришлось долго учиться из этих мелочей, которые мне милы, я всегда с удовольствием ими занималась, после складывать мир, идти уже из глубины на поверхность и выше. Лететь над. Я конечно, неуч, и в условиях бесконечности бытия всегда им буду, но я выбрала направление, и кажется, оно верное. Думаю, если бы не было верным, я не смогла бы… тебя вот…
— Вернуть?
Она молча кивнула. Да. Мало просто помнить о том, каким был ее кот, помнить о том, как он жил и как ушел, и что чувствовала она сама, и что ощущал мир вокруг. Ей нужно было большее. И теперь они сидят рядом.
— Это поселок Юркино. Сюда едут отдыхать семьи, потому что в бухте мелкая вода и песочек. Теплая. Детям славно, хоть убегайся, а все водичка по пояс. Чтоб поплавать, сперва метров сто нужно брести по колено в Азове. Чего смеешься?
— Говоришь смешно. По колено в Азове. Слушай. Эта моя знакомая, ее зовут Лора. Или Лара, так лучше. А может, мы с ней вместе придем? К тебе…
Лета молчала. Не знала, что ответить.
— Ну, нельзя, так нельзя, — подобрал камушек и, размахнувшись, бросил. Серебро разошлось бледными рябыми кругами.
— Дзига, ты ведь часть меня. Когда мы вместе, я все равно будто одна. Почти одна. А треугольников не люблю. Прости. Буду мучиться, что ей неинтересно. И что тебе неловко. Мне кажется, сейчас не нужно этого. Я ведь не претендую на роль учителя-изрекателя, чтоб все рты раскрыли и слушали.
— Не оправдывайся ты!
— Буду! Ты мне важен! Ну, хочешь, ты иди к ней. Я не обижусь. Серьезно. Ты мальчишка, если тебе интереснее с Лорой. Ларой, то есть. Я, правда, не обижусь. Я…
— Какая цаца, — насмешливо протянул Дзига и снова согнулся, укладывая подбородок на коленки, — ах-ах, Лета жертвует собой. Или тебе уже скучно, со мной?
— Но-но! Зелен еще, меня дразнить.
— Я черный. И вообще, я суперкот! А рассказывать можно? Тебе про нее?
— Мне? Сколько хочешь. Я очень любопытная, чтоб ты знал, суперкот.
— А ей? Про тебя?
— Ну, еще бы. У меня нормальная такая мания величия. Только рассказывай хорошее, понял?
— Идет.
Далеко, в поселке забумкала музыка, послышался смех. Но скоро все стихло. Лета ждала, может, прямо сейчас и начнет, рассказывать про свою Лору-Лару. Но Дзига молчал, и она поняла — это же ее вечер и ее луна, сам так сказал. Благородный маленький кот Дзига.
— Придумала! Мы соберемся втроем. Но выберем совсем новое место, там устроим пикник. Сезон выберем сами, чтоб всем троим подошел. И ты нас познакомишь. Будет костер, жареные сосиски, печеная картошка. Если лето, то — мидии. Купаться, загорать. Так хорошо?
Он засмеялся. Встал, бросая снятую футболку, и потащил с ног штаны.
— Отлично! Давай купаться, Лета благородная. Отпразднуем, что все складывается.
Луна светила на худые широкие плечи и тонкую шею, на согнутый локоть. И Лете стало хорошо, потому что он был просто мальчишка, и с ним, правда, можно было просто купаться, и кажется, девочка Лара появилась совсем неспроста, а чтоб был соблюден прекрасный и тонкий баланс в отношениях взрослой женщины Леты и странного мальчишки Дзиги, который ей не сын, и не ее мужчина, который наполовину выдуман ею, но с каждый днем становится все более самостоятельным. И если бы не разговор о девочке с коротко стрижеными русыми волосами, Лете пришлось бы думать о соблюдении тонкого целомудрия, а так и думать не надо, оно воцарилось само.
— Купальника у меня нет, но белье имеется, — предупредила, уже раздеваясь.
— Та могла бы и не говорить, — Дзига уже танцевал на прибое, черные ноги колыхали серебряные блики.
— Могла бы. Ну, я так, для честности.
Встала рядом. Вода была теплой, как человеческая кожа на ласковой ладони. Лета взяла Дзигину руку.
— Подожди. У тебя есть еще одно желание, загадать?
— М-м-м… Да!
— Идем туда, где черная тень. Не скажу. Сам сейчас увидишь.
Они вошли в тень от высокой кривой скалы. И ступили в невидимую воду, нащупывая ногами плоские голыши на подводном песке. Лета отпустила руку мальчика:
— Теперь смотри вниз.
Тихо плеснула вода. А поодаль она без перерыва гулким шепотом плескала и булькала, воюя пустоты в старых камнях.
— Ух… ты-ы-ы ж…
Крупные голубые искры очертили колени и щиколотки, и там, внизу, мерцали, показывая, как плавно ступают босые ноги.
— Желание, — напомнила Лета. Кинулась в теплую сверкающую круговерть синего огня, обтекающего кисти рук, локти, колени.
Рядом блистающей тенью пронесся Дзига, нырнул к самому дну, оттолкнулся, выскочил, разбрасывая мириады сверкающих бледным пламенем искр. Закричал восторженным шепотом:
— А-а-а! Афигеть!
И снова обрушился в пламенную воду, кружась и сгибаясь, чтоб рассмотреть, как пульсируют на коже живые морские огни.
Лета упала навзничь, не закрывая глаз, вокруг клубами вспыхивали голубые огни, туманными пятнами плыли, гасли и загорались снова, когда взмахивала руками. Метнулись волосы, как языки фосфорного костра.
Какое счастье, что это ее вечер, и ее море — светится, чтоб Дзига крутился, падал в воду и выпрыгивал, хохоча и сверкая.
ГЛАВА 10
Как определить степень важности чего-то? Наверное, хорошо иметь туннельное зрение, думала Лета, ставишь цель и идешь к ней, ничего не замечая вокруг, ничто не отвлекает. Но если важным является все? Где та грань, за которой врастание в мир переходит в остановку, превращает тебя в растущее дерево, чья роль впитывать соки, ловить ветер, но одновременно — стоять? С досадой отвергла сравнение, оно неверное, но тут же чисто по-женски сама себе объяснила — я понимаю, что хочу сказать, пусть оно пока будет.
Сегодня Лета гуляла одна. Дзига не пришел, а уже привыкла, весь солнечный октябрь уходили вместе, каждый день, и сколько же всего сумела показать Лета худому внимательному мальчишке.
На автовокзале, все еще надеясь, постояла на одной платформе, медленно ушла на другую, задумывая, вот сейчас подъедет восемнадцатый автобус, и одновременно с ним покажется тонкая фигура с капюшоном, скинутым на плечи. Допустим, на макушке кургана. Или там, на затененной платформе, где останавливаются междугородние автобусы. Или скажет что-то из-за плеча, как делает часто, заставляя Лету вздрагивать и смеяться.
Но автобус подошел, распахивая на ходу двери, блестящий, чистенький, сверкающий крышей цвета яичного желтка. И Лета, еще раз попробовав захотеть, сильно-сильно, вздохнула и вошла туда одна.
Села, расстроенно втыкая в уши музыку. За припыленным окном у тупых носов стоящих маршруток отдыхали шоферы, дядьки и парни, смеялись и курили. Лете нравилось смотреть на людей, не вступая в диалоги, словесные или взглядами. Нравилось знать, все эти взрослые были когда-то детьми, а после — ходили, овеянные тонкой прелестью молодости, и вот, стоят, такие разные, с лицами и фигурами, пропечатанными личным у каждого прошлым. В некоторых вполне угадывались бывшие дети, а другие, казалось, никогда ими не были, невозможно и представить, к примеру, того тяжелого краснолицего дядьку пацанчиком в шортиках, или этого желчного костлявого, с лицом из десятка глубоких морщин — вьюношей с легким взглядом. Тайком разглядывая лица, жесты, выражения, фигуры, Лета любила наряжать их в костюмы с полотен старых мастеров, и тогда оказывалось, что вокруг и Брейгель, и Ван-Гог, и Босх. Ничто никуда не ушло… Это было одновременно и грустно и радостно, да как всегда.
И это было важным. Как и солнечный свет, плашмя держащий теплую ладонь на крышах блестящих автобусов. Как пятиэтажные коробки домов и перед ними — строй тополей, некоторые совсем старые, с сухими ветками. Раньше Лета не любила их, за то, что тень редкая и не спасает от летнего зноя. Но однажды поразилась тому, какие мощные стволы, как тянутся вверх ветви, каждая толщиной еще с одно дерево. Как ветер пересыпает серебряные монеты листьев, поворачивая одновременной изнанкой, а после — сочным темным аверсом. С того важного взгляда она привыкала к старым тополям заново, разглядывая, прислушиваясь и находя еще и еще, что увидеть.
Детали, собранные в узоры вселенной, работали, как хмель. Пьянили без отказа. И нынешней Лете не нужно загонять себя в состояние сосредоточенности, чтоб увидеть и опьянеть. Теперь оно всегда с ней, будто вошла в цветную воду и была там, в ней, частью ее. Часть, состоящая из частей.
Грусть о том, что Дзига не появился, была такой же частью вселенной, и тоже радовала. Раньше Лете казалось странным, что грусть может радовать, но так оно и было. И нет в этом тоскливого сладострастия, упивания тоской, нет-нет, просто состояние начинало свою песню, особую. И Лета слушала.
Слушала и себя тоже. Почему, например, яркие посторонние восторги от общения с мирозданием временами ее раздражали? Что же ты, Лета, сама входишь в мир, как в воду, и не даешь входить другим? Ты хорошо, а не ты — раздражающе? Разницу поняла или казалось, что поняла, довольно быстро. Мир не нуждался в восторге. Сосредоточенность, как часть общения с ним, не имела ничего общего с дежурным восторганием, подобным обязательному хоровому пению за праздничным столом. Но тут же Лета понимала — нестройное пение как способ разворачивания души — имеет право быть, это полноценная часть того же огромного мира, и не ей, Лете, судить, что правильно, а что нет. Ей можно лишь выбирать для себя свои собственные правильные вещи, которые составляют ее диалог с мирозданием. Не мешая просто жить. Ведь все, что говорила она себе сейчас, глядя на проплывающие мимо зеленые деревья и белые домики, на переезд со старым полосатым шлагбаумом, и цеха полузаброшенного завода, все это переплетено с обычной ее жизнью, в которой она убиралась в квартире, работала, готовила еду и переживала за близких, которые переживали за нее. Печалилась, если случалось печальное, сердилась, если к тому находились поводы. Не была Лета неким аскетом, скупым на слова, отшельником, удалившимся от мира. Могла и поболтать, о пустяках. Но все время держала в голове то, что делает это по собственной воле. Решив, наконец, стать свободной, насколько это возможно. А, наверное, с точки зрения окружающих все же получалась — аскет и слегка ненормальная. Да и ладно.
На конечной остановке ходили гуси, поодаль. Под лавкой, в тени бетонного козырька, спала грязная собака, а на лавке торчали две обязательные кошки. Кошки остановок. Правильно, тут все лето отдыхающие, пока ждут уехать, кинут поесть. Лета извинительно развела руками, большой серый кот понимающе прикрыл глаза и отвернул морду. Хорошая морда, огрядная. Как говорила первая летина свекровь — хоть цуциков бей об такую морду. Можно зайти в магазин, купить кусочек ливерной колбасы и подарить дежурному коту, но он был спокоен — не голоден, решила Лета. И уже торопясь, ушла от асфальта, к старой грунтовке, ведущей на небольшой холм. Со стороны дороги он казался невысоким, но с макушки удивительно открывался вид во все стороны — на поселок под ногами, на степную пустошь, за которой начиналось внизу море. Летом к самым пансионатам ходил автобус, а сейчас идти пешком километра два. Ходить тут хорошо, плавный подъем, много воздуха, после — просторный спуск, кусты шиповника и боярышника вдоль дороги.
Слушая собственные шаги Лета попыталась поволноваться. А вдруг с ним случилось что? Совсем отклеился, как-то незаметно. И тот старый разговор, о том, что без ее мыслей его вроде как нет, уполз в прошлое, стал нереальным. Потому что сам Дзига становился все реальнее. Приходил, когда хотел сам, звонил, иногда в трубку спрашивал озабоченно — это не ты мне сейчас звонила, а то я не успел взять? И совершаясь постепенно, это казалось нормальным. Да и было таким. Никакой особенной грусти, ну живет мальчишка и живет. Иногда рассказывает, как они там с Николай Григорьичем, на вахте. Или — что готовила на обед тетя Даша. Тогда Лете очень хотелось попросить его, чтоб вместе поехали в то написанное ею Прибрежное, в дом Ларисы. Пусть бы Дзига познакомил Лету с Ларисой, которую она же и написала. Ей казалось, так будет правильно. Ведь сама она ходила в написанные ею места, только когда их писала или думала. А он живет там, по-настоящему.
Лета бы села в кухне, на том месте, которое выбрал для себя фотограф Витька, так чтоб у правой руки окно, а через стол — ларисино место. Погладила бездетную кошку Марфу. И приходила бы туда, сидеть, пить кофе из большой кружки, читать, поворачивая книгу к оконному свету. Наверное, они бы разговаривали. Еще у Ларисы есть огород и небольшой сад, там растет низкое и раскидистое дерево инжира, Лета писала его, не помня, опадают ли на инжире листья на зиму, и оставила как есть — с зелеными темными ладошками. Ей нравилось, что он там теперь такой, немного неправильный. Пусть соседи ходят смотреть.
Дорога твердо укладывалась под кроссовки, ветер кидался в лицо, мягко возя воздушными лапами по щекам и скулам. Куртку пришлось расстегнуть, стало жарко. Эй, Лета ненормальная, ты написала людей и расселила их по своим любимым местам, ступив в этих местах за невидимую грань реальности, и теперь совершенно серьезно хочешь просить выдуманного мальчишку познакомить тебя с твоими же персонажами. Это что? Это как, Лета?
Но внизу лежало море, не синее, как в жару, а дымчатое, плавно переходило в небо, и Лета решила — да что тут такого? Ну да, для меня они живые, и есть твердая уверенность, что вне ее поля зрения — живут, не застывают в неподвижности, ожидая благосклонного авторского взгляда.
Лариса. Лариса — Кларисса? А ведь, когда писала, то и не думала, что взрослая женщина Лариса, мать уже взрослой дочери, она и есть такая Кларисса, девушка, что уходит босиком под теплый дождь, заставляя соседей крутить пальцем у виска, а мужчин доводя до сердечной боли мыслями о том, что, кроме встроенной в их повседневную жизнь жены Милдред, есть другое. Что-то, нечто, кое-что. Брэдбери, как и любой мужчина, с радостью остановился на любви. Написал девушку. Ведь мир Клариссы вполне подходит молодой девушке. Но не сказал о том, что же становится с босыми клариссами, когда они вырастают? Им нужно жить свою жизнь, это милосерднее, чем бросать героиню прозябать в вечной неизбываемой юности, потому что так приятнее автору. Конечно, есть клариссы, мелькнувшие светлым росчерком, легким дыханием, и исчезнувшие, чтоб служить генератором сладкой грусти. Но как быть с жизнью? С жизнью тех, кто не умер, а вырос и живет дальше. Женщины, что были странными, нежно-странными в юности, они выходят замуж и рожают детей, готовят обеды, а там скоро и внуки, женский век стремителен, вот тебе двадцать, а вот двадцать твоей дочери, и она приходит сказать — мама… я…
Лета шла вдоль смешного забора, собранного из тонких рифленых листов блестящего цинка. Ветер трогал листы и они, дрожа, пели, рассказывая, вот сейчас, за небольшим поворотом — крутая тропка вниз, сама по себе приключение — вокруг нее множество трав и цветов, а еще гуляют по стеблям здоровенные земляные осы, летают крапивницы и перламутровки, перебегают тропку глянцевые жуки и нестерпимо-ювелирные жужелицы.
Спрыгнула на песок, отпуская гладкие стебли высокой травы. Море тут же продлилось, показывая себя влево, до черной тени под громадным обрывом. А направо торчали в воде обломки камней, ограничивая край бухты.
Прошла вдоль натянутой веревки, которая уходила под воду к сетям. И бросая на песок рюкзак, села на обманчиво теплый камень. На минутку, оглядеться. В месяцы, что держат в себе букву «р», сидеть на камнях и земле нельзя. Это с детства, и это важное знание.
Так вот. Лета встретила Ларису, когда писала роман, не в реальной жизни, встретила в собственном тексте. И уже написав, поняла, вот она — бывшая странная девушка, которая сумела остаться собой, и потому стала прекраснее. К ней хочется. Там было хорошо Витьке, так хорошо, что сама Лета немного позавидовала ему. Он стоял ночью на крыльце, курил и разговаривал с хозяйкой старого дома. Спал в тихой спальне, где за ситцевой занавеской прятались книжные полки. Беседовал с серой Марфой. Сумела ли Лета написать так, чтоб написанное было не только для нее? Это важно, но не очень, вдруг подумалось ей, а песок послушно пересыпался, проминаясь под ногами, мелкие волны ходили рябью, очерчивая раскинутое вдоль мокрой полосы море. И с невысокого обрыва свешивались плети жимолости, она все еще цвела, топырила светлые ушки цветов, похожие на сладко пахнущих крошечных зайцев. Как странно текут мысли, когда пытаешься додумать их до конца. Мало того, что конца у них нет, так еще и движение такое… эдакое… похоже на светлую морскую рябь. То, что казалось важным и непреложным, вдруг оказывается не таким уж важным, одновременно не теряя важности. Шаг вперед, два назад, один в сторону, и снова вперед… Наверное, так бывает, когда ты часть мира и осознаешь это, или хотя бы пробуешь осознать. Танец света и теней, рябь на воде, ход облаков, следы капель на лужах…
Когда-то Лета мечтала писать тексты, подобные флейте Крысолова, чтоб они брали читателя в плен и уводили за собой. Читателей. Во множестве. Но вот она пишет, пишет и пишет, и вдруг оказывается, это не самое важное. Конечно, приятно, знать, что читают, и что кому-то это тоже важно. Но это не цель. Слава не цель и деньги не цель. Приятное сопутствие, но не цель.
Цветки жимолости чуть просвечивали, как больной фарфор, казалось, увянут прямо под пальцами, и Лета бережно отпустила ветку. Дивный запах, тревожный, томный и не отсюда. Что же цель, Лета? Для чего ты оставила почти все, и главное теперь для тебя — писать? Ты мила, выглядишь на десяток лет моложе своего возраста, умеешь вести хозяйство, готовить, умеешь быть внимательной к мужчине, развлечь его, и не только днем. А еще прекрасно шьешь, и ты стала бы отличным профессиональным реставратором. Да и журналистом стала бы вполне неплохим. Почему выбрала это?
— Потому что это самое высокое и лучшее из моих умений. Соглашусь на меньшее, предам себя. Наверное, так. А еще меня не отпускают с этой дороги.
Все прошлые горести, печали, все измены, и то, как ее предавали, и как предавала сама, все страшные вещи, что случались с ней, они никуда не ушли, были с ней постоянно. И она видела, стоит свернуть, и страшное начинает маячить рядом, случается или собирается случиться. Можно смеяться над этим знанием и крутить пальцем у виска, а можно прислушаться к тому, что кричит тебе твоя собственная жизнь. Никто не застрахован от печалей и горя. И невозможно все устелить соломкой. Но можно думать и делать какие-то выводы, для себя. Если мироздание все время подталкивает Лету на эту дорогу, и если она ей по нраву, к чему вступать в схватку с ним? Лучше довериться и жить.
— Вот я и живу.
Она поднялась на обрывчик, чтобы спуститься в следующую бухточку. Мыс Фонарь, ожерелье небольших бухт, они были тут с Дзигой, но шли сверху, чтоб сразу попасть в бухту поющих ракушек. Сейчас она идет снизу, переходя из бухты в бухту, чтоб выйти в Голубиную, и оттуда подняться снова в поселок, в автобусной остановке. И наверное, хорошо, что Дзига не появился, вот время спокойно побыть с собой, подумать. Не показывать, а смотреть. Не рассказывать — слушать.
А еще где-то совсем рядом бродила ее новая книга. И это было странно и слегка пугало, хотелось быстро повернуться, чтоб застать нечто, прячущееся за спиной. Так неправильно, так не бывает. Еще пишется эта, туманная, пошаговая, сплетенная из ее неторопливых мыслей. Но внутри уже копится уверенность и желание. И еще неизвестно, о чем она будет, но вот люди, живущие в Ястребиной бухте, Ника и ее Фотий, и шебутной Пашка — они тоже появились стремительно, впрыгнули в Летину реальность, и не успела опомниться, как уже говорили, смеялись, жили и делали что-то. Значит — правильно?
Лета вышла в самую середину бухты, встала, оглядываясь. Она была одна, перед ней дымчато плавилось море, за спиной, где кончался песок, усыпанный ажурными обломками раковин рапанов, росли низкие кусты боярышника, по весне они отчертят белыми пенками пляж от вздымающегося холма, с маяком на зеленой макушке.
Нужно бы раскинуть руки и закричать. Заорать в полный голос, чтоб эхо запрыгало по сухой глине обрыва и старым камням, пало на сверкающий песок. Но наверху в распадке насыпаны цветные камушки коров, и торчит черным пеньком пастух, еще побежит спасать. Ладно, покричу про себя, решила она, улыбаясь. А вообще, отличный повод для следующей прогулки с Дзигой. Они уйдут в степь, туда, где на километры вокруг никого. И поорут в свое удовольствие.
К бухте Голубиной Лета вышла уставшая и счастливая. Еще нужно спуститься, пройти мимо заброшенных лодочных гаражей и снова подняться, по крутой дороге, ведущей в поселок. Но пока можно постоять, радуясь, как всегда, черному зеркалу гладкой воды. Высокая скала закрывала Голубиную от закатного солнца, и здесь всегда было так — как в немного опасном и странном сне. Тихо, тайно и чернозеркально.
Темный мир Голубиной бухты, покосившийся от оползня шпиль старого памятника, заросшая травой крыша рыбацкого гаража, Лета часто видела около него свежий след от стаскиваемой в воду лодки, но ни разу не встретила людей.
А потом, после подъема, когда гудящие ноги уже еле шагали, она снова вышла в бронзовый солнечный свет, к маленькой церкви, устроенной в обычном деревенском доме, но сверху его увенчали позолоченным небольшим куполом, а беленый фасад расписали фресками, яркими, заботливо подновляемыми.
Дзига позвонил, когда уже ехала обратно, в почти пустой маршрутке, и темный шофер (черная куртка, черная кепка, черная густая щетина) любопытно поглядывал на нее в зеркало. Вынимая из кармана телефон, Лета успела подумать. Сперва о том, что, наверное, читателям уже скучно, и нужно бы ввергнуть суперкота Дзигу в приключения, а ее Лету — во всякие переживания. Затем о том, что не нужно насильно придумывать то, чего нет. В особенности, если это связано с неприятностями, ведь в основе почти всех приключений они и лежат. И наконец, рассердилась на себя за эти колебания и намерения. Парню и так пришлось несладко, а она тут хлопочет, чтоб не дай же Боже читатели не заскучали.
— Привет… — в мальчишеском голосе ясно слышалось скованное ожидание.
— С тобой там все в порядке? — Лета нащупала в кармане плеер и нажала на паузу.
— Да…
— Ну и отлично. Я хотела поволноваться, но как-то подумалось, что все хорошо. Спросила так, для порядка.
— Ты не сердишься? Что я не пришел?
Совсем красное солнце висело над машиной Аятта, и Лете как всегда срочно захотелось выйти, встретить закат на Павлюсином пустыре, который проплывал сейчас за старым бетонным забором. И как всегда решила — устала, хватит на сегодня.
— Дзигушка. Ты сам по себе. Если у тебя свои дела, значит, живешь. Это очень хорошо.
— Ну да. Но все равно ж наверное, грустно?
— Давай так. Когда увидимся, я расскажу, про грустно и не грустно. По телефону неохота.
— Завтра, — предложил он, — и пусть твой день завтра. Идет?
Лета кивнула.
— Идет. До завтра, Дзига великолепный.
— До завтра, Лета неимоверная.
Шофер улыбнулся в зеркале, и Лета улыбнулась еще раз, уже специально для него.
ГЛАВА 11
— Когда-то я посмотрела фильм «Кабаре», с чудесной Лайзой Минелли. Мне было совсем мало лет, и потом я смотрела его будто снова в первый раз, так много не поняла сначала. Но было в нем одно, что снова зацепило, повторилось уверенным напоминанием о себе. Она повела друга под мост, где мимо, оглушительно воя, пробегали поезда. Повела, чтобы там покричать. Понимаешь, это главное, что запомнилось мне в первый раз. И не потеряло важности, именно для меня. Пойти куда-то, сделать нечто, не имеющее материальной пользы, специально пойти — для этого. И мне до сих пор кажется, это самое главное послание в фильме. Лично мне. И таким, как я. Потом было другое, вычитанное у Воннегута, о том, что люди сами выбирают, какие вещи считать важными, а какие второстепенными, и с тех пор мытье посуды, к примеру — обще-неважная вещь. А так не нужно. Я не точно пересказываю, но мысль такова. Это зацепило меня, я взяла мысль и сложила в свою запоминалку, где важное. Очень хорошая мысль. А потом я подумала свою. О том, что мир полон посланий и каждому они свои. Если умеешь находить их сам, выбирать для себя, то ты сам себе главный учитель. Идешь по времени, доставая свои изюминки из каждой булки. Учишься и становишься сильней. Это лучше, чем безоглядно доверять кому-то одному, назначенному на роль гуру. Потому что рано или поздно отношения учитель-ученик приводят в тупик, полный разочарований и упреков. Может быть, не сотвори себе кумира, и об этом сказано?
Она замолчала, но не повернулась посмотреть, и ответа не ждала. Знала, вернее, надеялась, Дзига, идущий следом, поймет, что вопрос не требует ответа. Улыбнулась очередному колеблющемуся танцу внутри себя. Знала, нет, надеялась, уверена, да нет, не слишком и уверена, как была еще месяц назад. Тогда он был ее отражением, и она говорила почти сама с собой, одна часть Леты ведет диалог с другой ее частью. Но время идет и Дзига становится отдельным. Теперь она не уверена. Радостно, слегка печально и немного страшно, куда же это приведет их обоих.
Он все молчал, легко топал за спиной, и Лета все же обернулась, слегка досадуя и боясь, давно уже не слушает, разглядывая праздничные поля поспешно цветущей сурепки, желтые до щекотки в носу. На ее вопросительный взгляд он кивнул. Поднял ладонь, показывая — вся в желтой пыльце. И вытер о край черной кенгуры.
— Испачкал, — Лета сошла с узкой тропы, в самые заросли, мягко подающиеся у коленей.
Теперь шли по траве, не помещаясь на тропке. Зато рядом.
— Ага. Пусть будет, — снова вытянул руку, повел, собирая на кожу желтую солнечную пыль, — а откуда понимаешь, что именно нужно выбрать? Вдруг выберешь неправильное?
— Ну… даже не знаю. Но меня же никто не заставляет. Никакого повелительного наклонения. Слушай, как смешно звучит — не просто повелительное, а еще и наклонение, ужас и кошмар. Наверное, когда делаешь что-то свободно, обостряется внутренний слух. Внутренний нюх. Внутренний вкус…. А еще, распробовав, можно отказаться и взять что-то другое. Нет, я не против чужого опыта, ведь нельзя изобретать велосипеды постоянно, но выбирать из уже изобретенных я хочу сама. Хотела бы я сказать, что именно насильственный чужой для меня выбор приводил к самым страшным ошибкам в жизни, но если честно, то и мои собственные действия тоже, бывало, заканчивались оглушительным крахом. Чего уж. Хотя…
— И Лета справедливая снова углубилась в самокопания, — Дзига воздел длинные руки с желтыми ладонями, взъерошил темные волосы, оставляя на них светлые пятна.
— Молчи! Дай додумать хоть этот кусочек! — она тоже подставила ладонь траве. Кожу щекотали желтые одинаковые цветики, смотрели наивно и пухло, как дети в ясельной группе.
— Была ли у меня в юности хоть единожды возможность свободного выбора? Да никогда. Все делалось или по указанию или вопреки. А вопреки — какая же это свобода.
— Ясно. Ну, хорошо, давай конкретно. То тебе не так и это не так, а можешь рассказать, как надо? Вот чтоб четкая картинка? Родители, что ли, не те были? Ну, вообще, взрослые, типа не те…
— Ох. Да можно и смоделировать, но когда начинаю, то приходится менять все. А кто я такая — менять мир целиком? Мир создан. Мы часть. И, наверное, все, что в нем, оно и так имеет смысл и играет свою роль. Я смотрю вокруг и не вижу бывших детей, полностью довольных родителями. Есть, конечно, благодарные им за что-то, но большинство полны всяких претензий. А может быть это часть становления человека, а? Чтоб не выпрыгивал из пуховой колыбельки в суровый мир неподготовленным.
— Может и так.
Впереди плавно круглились три невысоких холма. Далеко слева лежала небольшая деревня, с разбитым проселком и неаккуратными домишками. Лета показала на холмы испачканной рукой:
— Трехгорка. За ней равнина, после спуск, просторный, весь в шиповнике, а за ним снова море. Куда не пойдешь у нас — рано или поздно упрешься в побережье. И это чудесно.
— Где встанем? — деловито спросил Дзига и поправил на плече лямку рюкзака, — и жрать уже хочется, а то от цветов голова закружилась.
— Аппетит у тебя нормальный такой, для растущего организма, — Лета рассмеялась и вдруг замолчала, приглядываясь, — слушай, а ты что, ты, что ли, бреешься? Вон щека порезана.
— Ага, — самодовольно согласился Дзига, и осторожно потер подбородок, щедро украсив его желтой пыльцой, — дядя Коля мне станок подарил. Ты чего, расстроилась, что ли?
Лета молча смотрела на широкие плечи и длинные руки, темные волосы над загорелой шеей. Он стал как-то крупнее, лицо тверже, и плечи… Они и были широкими, но сутулился, будто тяжело держать, а теперь…
— Ты и, правда, растешь. Ну. Ладно. Туда пойдем, на крайнюю горку и за нее. Там вообще пусто.
— Супер.
Она задержалась, пропуская его вперед. И пошла следом, оглядывая изящную фигуру в мешковатых моднявых вещах — широкие джинсы с узкими вниз штанинами, свободная куртка-кенгура, из-под нее белый подол футболки. Какие там пятнадцать, идет вольно, сильно ступает кедами, хорошо держит спину, покачивая при каждом шаге плечи. Со спины все семнадцать, вполне себе взрослый вьюнош. А ты чего хотела, романтичная Лета? Заиметь себе личного Питера Пена? Чтоб торчал под боком, а еще лучше в кармане, ах нет, под обложкой, раскрыла и выскочил, слушать, как витийствуешь. Устала болтать, а ну, бегом в книжку, хлоп, сиди там, персонаж любимый.
— Сердишься, — предупредил Дзига, не поворачиваясь, — и глазами сверлишь. Перестань, а? Смотри, как вокруг классно.
Бескрайняя сурепка, торопясь и желтенько радуясь, взбегала впереди них на самую макушку холма и ждала, волнуемая западным ветерком-зефирчиком. Полнила полуденный свет сладким щекотным запахом. И казалось, ничего вокруг нет кроме желтых цветов, стоящих на зеленой путанице стеблей, и синего нестерпимо высокого неба, без облаков, и потому начиналось оно от самых цветов.
— Скорее! — Лета побежала вперед и вверх, расталкивая цветы коленками, отводя желтые личики ладонями. Вылетела на вершину и, топнув, остановилась, тяжело дыша. Махнула рукой, кинулась вниз на десяток шагов.
— Сюда, а то будем торчать наверху, народ пугать.
— Ага! — мальчик в два прыжка тоже сбежал с вершины и засмеялся далекому морю, тихо лежащему за полукружиями песчаных бухт.
Замолчали, переминаясь, и глядя друг на друга.
— Ну? Давай, — подтолкнул ее Дзига.
Ей вдруг стало неловко. Это была одна из тех смешных вещей, о которых думалось иногда, особенно зимой, особенно там, в стылом железном Подмосковье, на серой казенной платформе в ожидании электрички. Сбежать сюда, в мир, полный цветов, трав и неба, уйти в степь, где древние курганы и неглубокие лощины с дикими сливами. И запрокидывая голову к небу, заорать себя, выбрасывая крик в сверкающую пустоту. Мечтала, так и называя это мысленно — о смешном.
— Хэй-г-о-о! — завопил Дзига, запрокидывая коричневое лицо к небу, и топнул, раскинул руки, заплясал, крутясь, как дервиш, встряхивая лохматой башкой.
— А… — растерянно сказала Лета. Умолкла, и наконец, наполовину, чтоб не оставлять его одного в своей личной смешной мечте, тоже крикнула во все горло:
— Тра-ва!
— Не-бо!
— Ле-та!
— Да-а-а!
Чуть ниже, ахнув, будто выстреливая себя из желтой травы, рванулись наискось перепелки, жестко хлопая крыльями. От неожиданности Лета взвизгнула и, хохоча, согнулась, упираясь в слабые от страха колени, выпрямилась снова.
— Я! Лета неимоверная! Да-а-а!
— Я Дзига!..
— Великолепный!
— Да-а-а!
Два голоса взлетали в небо, терялись в нем и хохотом возвращались обратно, падали в раскрытые рты, хлопали по прищуренным от солнца глазам, ветер налетал, высушивая слезы в уголках летиных глаз, их пощипывало, и она вытирала пальцами легкие кристаллики соли. Снова смеялась и снова орала, оскальзываясь на склоне и взмахивая руками, хваталась за протянутую руку спутника.
Наконец, выдохшись, замолчали, тяжело дыша и улыбаясь. Дзига покачал ее руку и кивнул вниз, на бесконечный пологий спуск, ведущий к равнине, утыканной африканскими с виду корявыми кустами и тонкими кривыми акациями.
— Ну? Давай?
Она кивнула, с холодом внутри. И вдвоем, крепко держась за руки, они рванулись вниз, почти полетели, широко ступая и внимательно следя, чтоб под ногу не попался спрятанный в цветах камень.
— А-а-а-а! — Лета летела, и Дзига летел рядом, болтался на спине скинутый капюшон, стукали по лопаткам легкие полупустые рюкзаки.
— А-а-ап! — дернул ее руку, замедлившись, встал. И отпустил, когда она остановилась рядом.
Посмотрели друг на друга и расхохотались, сгибаясь и приседая на корточки.
— Оййй, не могу! Я раз оглянулась. А там наверху — пастух.
— Да? А я не видел.
— А ты заорал как раз! Про льва.
— Ы-ы-ы, я так орал? Лев-в вышел на тррропу войны-ы-ы…
— Да. А пастух скрылся и больше не видать его. Дзига лев, ой-ей.
— Угу. И Лета с манией величия. Не-и-мо-вер-ная Лета!
Медленно пошли дальше, к редким зарослям степного буша, вытирая руками мокрые щеки и поправляя волосы, куртки и рюкзаки.
— Бутеры? — озаботился Дзига, вспомнив о голоде, — а воду не забыла?
— Сядем там, где трава сухая. Поедим. Ты растешь. Тебе надо много и часто жрать, Дзига лев.
* * *
На другой день Лету посетила тоска. Пришла из сна и сидела рядом, терпеливо дожидаясь, когда та проснется. Так делала иногда головная боль, Лета еще спала, а боль уже ворочалась внутри головы, не помещаясь, толкала шипастыми локтями виски и лоб, и тогда казалось полусонной еще Лете, что у головной боли обиженно и зло кривятся тонкие губы. Казалось, нужно сразу улыбнуться, рассказать что-то легкое, рассмешить и успокоить. Но просыпаясь, знала, кривое лицо боли так и останется выжидательно злым, капризно сопротивляясь попыткам изменить все к лучшему. С болью было два пути. Или сразу таблетку, пока она еще не успела опомниться и завоевать мир. Или подставить шею осторожным и сильным рукам, сидеть, наклонив голову, говорить изредка незначащие слова и слушать, как боль засыпает и укладывается, сворачиваясь в клубочек, который становится все меньше-меньше… меньше… — исчез….
С тоской так не выходило. Лета не особенно волновалась, ведь состояние тоски для пишущего неизбежно и необходимо, и когда приходили дни тоски, главным было чутко следить, чтоб та оставалась в своих медленных высоких границах, похожих на витки сверкающей концертины на фоне голубого безмятежного неба. Чтоб не перехлестнула тоска серый бетонный забор, отправляясь воевать Летино мироздание, по пути выращивая себя в жестокую депрессию. А может быть Лета просто дула на воду, ведь черные приступы хандры остались в прошлом, в той первой ее жизни, когда она ходила не по своим дорогам, послушно примеряя на себя чужие, не свои, зато такие правильные, узаконенные обществом судьбы. Лета-жена, Лета-мать, Лета-специалист с зарплатой. Лета-с-черной-хандрой-налетающей внезапно и неумолимо.
Но память есть память и потому нынешней тоске дозволялось гулять за высоким забором. И только. Что никак не делало ее более радостной.
В такие дни было тяжело даже умыться, там ведь зеркало в ванной, такое глупенькое — радостное, светлое. А уж расчесать длинные непослушные волосы и того тяжелее. Что уж говорить о трудах праведных. Часть их конечно можно сделать, на автомате, пока в голове бродят вялые непричесанные и плохо умытые мысли. Но нельзя ни с кем говорить, чтоб не заразить собеседника вялой тоской, нельзя начинать новое — а все равно из рук валится все. Нельзя читать хорошую книгу, слушать музыку, да ничего нельзя. Лета знала, если себя заставить, то — можно. И хорошая книга стопчет тоску, затолкает ее в дальний угол души. Но к чему Лете дальние углы, полные невнятного пыльного хлама. Пусть уж тоска споет свою тоскливую песню — подумала Лета и села, заведя на экране нетбука очередной бодрый детектив с очередным очаровательным патологоанатомом в прозекторской. Интересно, почему в сериалах патологоанатомы всегда такие очаровательные существа — милые женщины и харизматичные мужчины. Это так мило — стараться овеять чудовищную профессию неким флером. Если причина в этом, то пусть, пусть…
…Но вот он растет, а это значит, скоро у него заведется совершенно своя жизнь. Чему ты радовалась вчера, самоотверженная Лета? Грустила, но заставляла себя радоваться. И у тебя получалось! Вот тебе откат, похмелье. Даже твой собственный персонаж ускользает, не оставаясь с тобой, с твоими сердечными занятиями, и разговорами о том, что волнует тебя. Что уж говорить о живых собеседниках. Кому ты нужна, Лета, по-настоящему, целиком? Да-да, семья, мама и сын. И брат. Каждому из них нужна лишь часть Леты, а без другой твоей части они прекрасно бы обошлись. Была бы ты добра, весела и душевна, в кухне суетилась по выходным, а в коридоре торчал бы замечательный, обязательно любящий и заботливый муж, стучал там чего молотком, починяя, а после надевал бы наглаженную тобой рубашку и вы чинно шли погулять, как те пары, что идут тебе навстречу по выходным. Он и она, под ручку. Беседуют, прогуливаются. Вместе.
Но вместо «вместе» ты ходишь одна, временами невыносимая и потому в такие дни стараешься быть еще более одна, чтоб не укусить никого. Но все равно получаешь упреки в том, что недостаточно мила, весела и душевна. Хотя на самом деле вполне себе мила, весела…
Лета захлопнула крышку нетбука, оставив внутри очередного патологоанатома стоять над полуразобранным трупом с воздетыми руками в перчатках. И вяло ушла к шкафу, достать дежурные джинсы, дежурную футболку и далее-далее… Давай, Лета, уйди куда-нибудь совсем одна, туда, где ветер посвистывает безнадежно, и нет никого, даже голосами или движениями. Там и продолжишь себя оплакивать. Жаль, что не идет дождь, такой — попротивнее. Холодный и мерзкий. А еще славно было бы промочить ноги и хлюпать ими по разъезженной глине, чтоб налипала к подошвам и не давала шагать. И пусть холодные капли текут за ворот куртки.
Когда уже совсем оделась и мрачно запихивала в рюкзак фотоаппарат, пришел Темучин, воздел беличий хвост вопросительным знаком и, толкая в джинсовую ногу, что-то рассказал густым мурлыканьем. Лета вздохнула и села, подхватывая тяжелую гибкую тушу под лоснящейся черной шерстью.
— Один ты у меня прекрасный мой черный кот, мой дурак и обжора. Ты чего пришел? Гладиться? Или утешать? Ты мой страшный Шынгыс, бархатный нос, теплые уши. Где твоя сестре Рыжица? Снова телепортировалась в шкаф? А ты не можешь ее оттуда выковырять, да?
Темучин вывернулся в руках и обвис, бесстрашно подставляя Летиной тоске кудрявый мягчайший живот. Закатил желтые глаза, мол, давай, люби меня, Лета печальная.
А в двери вдруг возникла и Рыжица, мягко вспрыгнула на диван, независимо оглядевшись, улеглась, складывая под белую грудь ухоженные кроличьи лапы. Следом пришла муркливая Мурка, озабоченно устроилась рядом с рыжей и принялась вылизывать то, что попало под маленький язык — круглую расписную спину и розовое на просвет ухо.
— Ну вот, весь зоопарк в сборе.
Лета бережно свалила рядом с кошками бессильную тушу полусонного кота и, уже улыбаясь, вышла из комнаты, обуваться.
На автовокзале, перед тем, как понять, куда покатится внутренняя монета, показывая сегодняшнюю дорогу, прошла к тому углу платформ, где толклись продавцы и попрошайки, просто так, чтобы полегчало внутри. А еще мама попросила купить пирожков, или булочек.
* * *
Это были старые баки, огромные, видимо, раньше в них хранились какие-то горючие жидкости, а теперь стоят пустые и ржавые, на потресканном от времени асфальте, пробитом упрямыми корнями травы и небольших деревьев. В самом низу каждого бака чернела круглая дыра, и Лета нагибалась, засматривая внутрь и радуясь, что там кромешно темно. Скорее всего, там набросан хлам, чего на него смотреть, хотя жалко, ведь можно привести сюда Дзигу, вместе залезть в гулкую пустоту и там внутри слушать, как голоса ходят вдоль круглых стен. В одиночку лезть внутрь Лета благоразумно не стала. Зато поднялась по ржавой ажурной лесенке на самый верх, посматривая в сторону далекого домика с огородом, видимо, там существовал некий сторож, потому что на цепи бегала суетливая псинка. Но никто из домика не выходил и около громадных, вросших в асфальт ржавых цилиндров Лета ни разу не видела людей. Тропинка шла наискось и поодаль, и там иногда проходили дядьки в рабочей одежде, иногда ведя в поводу старые велосипеды, косились на Лету, что бродила с фотоаппаратом между рыжих и серых округлых боков. И шли дальше, к огородам.
Когда светило солнце, то здесь, в пространстве, особенным образом организованном высоким и гулким железом, было удивительно прекрасно небо с белыми и сизыми облаками, пронизанными рифлеными стрелами самолетных следов.
Сегодня солнца не было, как и заказывала Летина тоска. Сеялся мелкий противный дождик, железный ажур ступенек, прохудившись от времени, скользил и попискивал под ногами.
Лета осторожно облокотилась на шаткое перильце. Внизу рассыпались мелкой листвой выросшие под самым баком кусты. И вдруг, она от неожиданности рассмеялась, убирая с щеки мокрую прядь — мелькнул серый с рыжим заяц! Попрыгал в дальний угол заброшенной площадки и сел там, водя темными выпуклыми глазами, толстый осенний, тяжелый с виду.
Лета медленно подняла камеру. И не стала снимать, света мало, выйдет мутный кадр с мутным комком в уголке за размытыми ветками. Сняла сердцем и памятью глаз. Это она уже писала так, в какой-то день фотографа Витьки, он чувствовал то же, что и она. И радовался, что кроме камеры в руке есть еще сердце. И память. Вобрать в себя кусок мира и сохранить, не завися от технических возможностей очередного гаджета. Лета может после написать то, что сохранила. Но уже думает о том, а точно ли память сердца нужна для того, чтоб обязательно ее написать? А что же те, кому не дано приблизиться словами к сути? Что им? И она, Лета, вместе с ними, потому что приближение, какое бы ни было оно талантливое, не есть суть. Суть всегда там, в неприближаемом, как линия горизонта, далеке круглой земли. Для чего же тогда смотреть на этого толстого зайца, что пришел к заброшенным бакам, показал себя Лете, ободряя — не тоскуй, Лета вечно ищущая, видишь, я тут, я твой заяц удачи?
Но спрашивая, она уже знала ответ. И он успокаивал, и этим давал понять, что он — из правильных ответов. Смотреть, чувствовать, да. — Ощутить себя струной, что вдруг запела в унисон с мирозданием.
Она спрятала в рюкзак фотоаппарат, чтоб не промок, к пакету с булочками, и стала спускаться, осторожно ставя ноги на прозрачные железные узоры, под которыми были видны еще одни и еще, а там — листья и ветки, и под ними трава, и мокрый асфальт.
Самый красивый свой дождь Лета все же сняла. Два, нет уже четыре года тому. Она стояла под мокрым деревом серебристого лоха, держала в мокрых руках старый цифровичок, неловко прикрывая его полиэтиленовым пакетом. И щелкала, как тяжелые капли пробивают поверхность прозрачной морской воды, рисуя на ней множество одинаковых кругов. В кадр попадали оловянные узкие листья, за тонкой пеленой плачущих облаков стояло солнце, и вокруг все было переполнено мягким устойчивым светом, зеленоватым и серебристым, будто весь мир стал подводным и странным. А еще пахли тускло-желтые крестики мелких цветов, что усыпали длинные ветки. Лета тогда говорила по телефону, в ухо был воткнут наушник. Она дописывала свою вторую книгу, там все шло к концу, и Лета ужасно боялась, ей нужно было, чтоб все завершилось так, как строится собор, чтоб здание ее текста наново организовало кусок пространства, заставило читателя прочесть не только сюжет, а увидеть мир еще раз, по-другому. Или радостно убедиться — я не один вижу его так. Дом из кирпичей и раствора. Лета замешивала и укладывала. И сам раствор обязан быть крепким и кирпичи должны лечь в единственно верном порядке. После их не будет видно. Но они создают башни и переходы, сочленения и устремившиеся к небу шпили. Слова. Их нужно было найти, написать, сложить, сочленить, вылепить из малого раздробленного — большое целое. И чтоб жило!
И Лета, нажимая на спуск, слушая, как мелкие капли щекотно сползают по шее к лопаткам, говорили и говорила. О людях, событиях, о вкусе слов, о том, что и кто сделает или не должен сделать. О тайных снах и обыденных поступках.
Ей было неважно, слушает ли ее собеседник. Говоря, она выстраивала свое внутреннее пространство. И наконец, выдохшись, замолчала, переполненная радостной пустотой. Замотала в пакет камеру, спрятала, чтоб не промокла, и пошла вдоль воды, подставляя лицо теплым мелким каплям. Прекрасное море, напившись небесной воды, тихо лежало рядом с летиными шагами. Прозрачное, теплое, до невозможности живое. А в спину мягко дышало солнце, ворочалось в разрывах облаков, расцвечивая мир удивительными, близкими друг к другу красками. От серого олова через мягкое серебро к полупрозрачному нефриту, зеленому фарфору, светлому янтарю. Зелень, серое, желтое, и снова зелень, всех оттенков.
Лета ушла от площадки с гулкими старыми баками, оставив там зайца и мокрые кусты, и не стала возвращаться на городскую дорогу. Есть еще старый проселок, грунтовка, почти белого цвета, наезженная не по степной глине, а по выходам известняковых скал. Там всегда малолюдно, а уж в дождь вообще никого.
На белой дороге мелкие лужи лежали тихими зеркалами.
Дождь удался, как и просила, вымочил насквозь, такой вроде бы мелкий, но густой и успел надоесть. Пусть будет, не надо сегодня солнца, величественно решила Лета, обходя зеркальные лужи, дома высохну. А Дзига пусть приводит свою ненаглядную новую Лару-Лору, и будет пикник, как Лета и обещала. Она подарит им маленький пляжик под нависающими скалами, на берегу морской реки Донузлав. Там в воде лежат волшебной красоты огромные камни, обросшие дикой травой и крупными мидиями. А на узкой кривой полосе песка есть очажок. Маски и ласты Лета прихватит из своего запаса, и пусть суперкот Дзига красуется перед своей девочкой, становясь пиратским котом, хей-го, морской кот Дзига, уловитель и поедатель вкусных ракушек!
Это хорошее место, чтоб познакомиться и провести втроем летний день, полный небольших и важных приключений. А хорошими местами нужно делиться с теми, кто тебе дорог.
ГЛАВА 12
Разбитый желтый автобус рычал, трясся и подпрыгивал на каменных выбоинах пыльной грунтовки. Асфальт кончился на повороте шоссе, там остался военно-морской поселок — две улицы длинных одинаковых пятиэтажек, окруживших небольшой заливчик морской реки Донузлав. Белая пыль вползала через приоткрытые двери вместе с жарким ветром, пыхала прозрачными клубами в косых лучах утреннего солнца, что лезли в окна и ползали, перемещаясь, когда автобус сворачивал. Лета сидела у прохода, благоразумно не став залезать к жаркому окну, а впереди солнце высвечивало темные волосы Дзиги и ложилось блестящими бликами на короткую стрижку девочки Лары. Когда солнечные лучи наполнялись пылью, все трое машинально отклоняли головы в тень. Хотя пыль, она везде, подумала Лета, коротко улыбнувшись, но все равно, задерживаешь дыхание, когда проходишь луч, полный танцующих пылинок. Потом дышишь. Не видишь, значит, нет.
Лара изредка поворачивала голову и смущенно улыбалась. Над верхней губой сверкали бисеринки пота. А Дзига тут же приваливался плечом, махал рукой, наклонялся к ней, что-то неслышное в реве мотора рассказывая, и девочка снова кивала, показывая — слушает. Лете стало приятно, что той неловко. Наверное, она хорошая девочка. И тут же рассердилась на себя. Хлопочет, как курица, уговаривает, вот, нужна именно хорошая для ненаглядного Дзиги. А что будешь делать, Лета, если она обычная, просто деваха, но ему с ней хорошо? Надуешься? А то еще начнешь отговаривать? Он тебе даже не сын. И его жизнь — уже совсем его.
Дзига повернулся, повисая на поручне. Вытер со скулы светлую пыль.
— Почти приехали, да? Жара какая…
Лета кивнула.
— Почти. Выйдем — ветерок, мы в июне, жары особенной нет, это через стекло палит.
— Что?
Автобус завыл, взбираясь на небольшой подъем. Дзига махнул рукой.
— Ладно. И чего сразу на место не стали? Пылимся тут.
Озабоченно посмотрел на терпеливую Лару. Волнуется. Лета волнуется за него, а он — дальше, за свое сокровище. Но девочка терпит, и улыбается.
На самом деле, можно было и сразу. Но Лете захотелось еще раз проехаться в старом автобусе, послушать себя — каково это, ехать свободной от бывшей любви, когда миновало последовательно все — горячая радость от вот-вот встречи, яркое счастье, когда ехали рядом, усталость после совместной поездки в город. И после — тоскливое молчание, кода сидели рядом, а ехали уже совсем отдельно, будто бы в разных автобусах, отдаляясь друг от друга, и не схватишь рукой, не притянешь дребезжащее железо, чтоб склеить и толкнуть опять в одном направлении.
Оказалось, в нынешнем ее состоянии ехать было хорошо. Знай Лета себя поменьше, удивилась бы полному отсутствию тихой грусти, такой романтической, такой — с подступающими к векам светлыми слезами, шепчущими — ах, а помнишь, Лета, как вы ехали и как вам было… Стала бы подозревать, что неспособна на такие вот тонкие душевные переживания. Но знала — способна. Были моменты в жизни, когда это состояние приходило само, накрывало с головой, и Лета отдавалась плавному течению памяти. Но если послевкусие бывшей любви отдает не горечью, а прогорклым, наверное, не заслужило светлой памяти сердца. Или же не настало правильное время. Да и черт с ним.
— Эй! Приехали!
Автобус молчал, говорили люди, — вставая и пробираясь к выходу, слезали и спрыгивали, опирались на руки встречающих, совали вниз привезенные из города баулы и сумки, некоторые целовались, шумно болтая и ахая. Правильно, это раньше тут была закрытая военная зона, а нынче курортный поселок, не самый популярный, ведь в тридцати километрах роскошное Черное море, белые пески широких пляжей, дома отдыха, санатории, променады. А тут каменистые узкие берега, скудная степь с травами, отчаянно выраставшими на скальном массиве, чуть прикрытом тонким слоем рассыпчатой черствой земле. Но — белая от прозрачности свежая вода, с мелководья, усыпанного колючими камнями, почти сразу уходящая в суровую глубину.
— В магазин? — Дзига вскинул на плечо рюкзак, потянул из рук Лары другой.
Девочка рюкзак отдавать не стала, влезла в лямки, поправила, выжидательно глядя — на Лету, не на мальчишку. А тот выудил из глубокого кармана мобильник, сунул обратно, быстро и недовольно оглядываясь.
— Вроде все взяли, зачем магазин? — удивилась Лета, — тащить по жаре лишнее. Пошли, что ли?
— Подожди. Давай сядем тут, — он направился к веранде у стеклянного входа, уселся, вытягивая загорелые ноги в широких шортах.
— Зачем? Устал?
— Ну-у-у… А давай проверим, точно все?
Лета присела рядом, свалила рюкзак на колени, развязывая шнурок. А девочка Лара осталась стоять на солнце, переминалась, старательно поправляла рюкзаковые лямочки поверх синей майки. Светлые коленки блестели легким загаром, топорщился краешек коротких спортивных шортиков с широкой резинкой. Короткие волосы лежали плотно, густые, с еле заметной волной, от которой стрижка на солнце казалась полосатой.
— Соль. Хлеб. Спички, — перечислила Лета, копаясь в распахнутом нутре, — перчатки у тебя, ласты-маски вижу, — кивнула на притороченную к дзигиному рюкзаку подводную амуницию.
— Ага. И ножик. Ты свой взяла?
— Взяла. Да одного хватило бы. Вода?
— Две бутылки. Коврик и полотенце у Лары.
Лета пожала плечами, снова затянула рюкзак:
— Все. Чего еще-то?
— Давай консервов купим? — предложил Дзига, — рыбных, а? Я уже голодный. А еще мороженого. Съедим и двинемся. Лара, ты какое хочешь? С шоколадом?
Девочка пожала плечами и улыбнулась. Дзига вскочил, позвенел мелочью в кармане. И маша рукой, пошел к стеклянной двери. Лара, по-прежнему оглядываясь, медленно вошла следом. Лета откинулась на ребристую спинку скамьи. Чего партизанят? Тянут время, Дзига таращит глаза, так убедительно, сходу ясно, что-то у них на уме. И на часы смотрел…
Рядом, в темной после белого солнца тени, возник смутный силуэт, присел на дальнем краю скамьи. На свету, через улицу и маленькую площадь, ходили люди, совсем раздетые: мужчины в шортах и майках, или без маек, дамы в прозрачных парео, голопузые детишки в трусах. Бабушки сидели у памятника, сложив на коленях сухие руки оглядывали приезжих. Старый бульдог величественно таскал на поводке величественного старика в криво надетой на седые волосы детской панамке. В кустах бирючины трескотливо ругались воробьи, казалось, сейчас рассыплются на блестящие шестеренки от собственного крика и солнечного жара.
Ребята не возвращались и Лета, осмотрев все, что показывал свет, повернулась в тень, к притаившемуся поодаль соседу. И вздрогнула от неожиданности, наткнувшись на пристальный взгляд. Криво и вежливо улыбнулась, отворачиваясь снова. Щекой чувствовала — смотрит. И потому с возмущенным интересом повернулась снова, чтоб показать видит и ждет объяснения.
— Я… — сказал мужчина и потер лоб, опустил руку, укладывая ее на колено, и снова поднял. Рука застыла в сумрачном теплом воздухе.
— Вы меня извините, я…
Лета ждала. Его лица почти не было видно. Наверное, смуглый или очень загорелый. Да и разглядывать прямо она постеснялась. Белела футболка, ниже какие-то темные брюки. И под столом для доминошников — белые спортивные тапки.
— Вы местная? Ну, то есть, вы тут знаете? — поднятая рука описала полукруг.
Лете стало весело и интересно. Она попыталась всмотреться, но лицо будто ускользало, оставляя блеск глаз и зубов.
— Мы приехали, только что. Но я тут бывала раньше, в гостях. Вам подсказать что?
Мысленно она уже проговаривала, перечисляя, где выход на общий пляж, а где загорают с детьми, и как пройти через подъем «на ту сторону», минуя небольшой мыс, чтоб выйти к нескольким диким пляжикам. И, если идти вдоль берега, то после огороженной колючкой маленькой воинской части будет мидийное хозяйство, а за ним…
— Вы ведь Лета?
Экскурсоводческие мысли вылетели из головы. Лета открыла рот. Сказала:
— Э-э-э. Ну, да. Лета. А вы? И откуда?
Но мужчина привстал и через ее голову с облегчением воскликнул:
— Ларочка! Я уж вас совсем потерял!
— Мы тут! — голос девочки звучал скованно.
Но Дзига поздоровался с искренней радостью.
— Дядь Саня, здрасти! А мы ждем-ждем.
И обращаясь к Лете, бодро поторопил, держа в руке мокрый брикетик:
— Двинули? Я тебе с вишней взял, бери, а то течет.
Произошло под навесом неловкое перемещение, Лета подхватывала рюкзак, выбираясь из-за стола, что вдруг придвинулся к лавке, мешая коленям, щурясь от солнца, протягивала руку за мороженым, сердясь, что вот сейчас уронит, и суета еще увеличится. А мужчина, выбираясь следом, нерешительно потянул к себе ее рюкзак, так что она скособочилась, пытаясь и выпрямиться, и мороженое удержать, и вежливо улыбнуться, неловко стряхивая с плеча пухлую лямку.
Дзига с Ларой утопали вперед. Шли рядом, он, конечно, что-то пел соловьем, а девочка снова смущенно оглядывалась, рукой отводя пробегающих у самых коленей жароустойчивых мелких детишек.
Убедившись, что Лета и неожиданный гость разобрались с поклажей (он закинул свою потрепанную кожаную сумку на одно плечо, а отобранный рюкзак повесил на второе), Дзига крикнул, не останавливаясь:
— Это дядя Саша, то есть Александр, знакомьтесь, а это — Лета неимоверная, я вам рассказывал, дядь Саня.
Лета покраснела, вспоминая, как орали с Дзигой на желтом склоне.
— Очень приятно, — вполголоса сказал дядь Саня и прокашлялся, умолкая.
Лета церемонно кивнула и промазала мимо рта отвалившимся куском пломбира с вишневой кляксой. Кусок упал и был раздавлен ее подошвой. Дальше шли молча, она отчаянно доедала мороженое, глазами разыскивая ближайшую урну, но кроме кустов, воробьев и детишек вокруг ничего не было. Лета скомкала липкую бумажку, смиряясь, понесла в руке.
— Дайте, — сказал Александр и, отобрав липкий комок, сунул в карман штанов.
— Вымажете.
— Они старые все равно.
— Ладно. Потом в костер выбросим.
Ребята ушли дальше, по высушенной степи восходя на невысокий гребень, за которым узкий проселок вился вдоль морского берега. Лара шла, поднимая лицо, и было видно отсюда — смеялась, толкала мальчика рукой. Когда вдвоем, она совсем не стесняется, грустно подумала Лета. И рассердилась на дурацкую поездку. Ну ладно он — щенок совсем, вернее, котенок еще. Думает, если ему с ней хорошо, и с Летой прекрасно, то и вместе им будет в дважды отменно. Но сама она — взрослая же тетка, знала, что будет так, и если бы еще трое, она вполне справилась бы с ситуацией. А тут какой-то дядь Саня, и теперь, даже когда эти двое полезут в воду или на скалы, Лете, вместо того, чтобы приятно лениться в относительном чудесном одиночестве, придется вежливо разговаривать, задавать приличные вопросы, выслушивать ответы, где он там работает, и все такое прочее. И вообще, могли бы сказать, кто такой.
Шла, разглядывая свои колени, мелькавшие из-под короткого подола выцветшего любимого платьишка. И еще расстроилась. Присутствие постороннего мужчины (посмотрела искоса, как идет рядом, поправляя на плече сползающий рюкзак) — предполагает, что ей нужно следить за жестами и походкой, быть больше женщиной, чем просто человеком…А Лара такая тоненькая и стройная. Лета, конечно, вполне ничего, но — для своего возраста. А этот дядь Саня… Ровесник, похоже. И, похоже, для своего возраста даже получше Леты.
«Дык не рожал» строптиво возразила Лета собственным мыслям. Совсем разозлившись, нахмурилась. И вдруг расхохоталась, топыря липкую руку и держа ее на отлете, чтоб не запачкать платье. Александр, улыбаясь, молчал.
«Еще пять шагов, и ты Лета, успеешь закрутить с ним роман, выскочить замуж, убедиться, что совместная жизнь это коллекция обыденных привычек и его привычки тебя не устраивают, развестись… А он ни сном ни духом, чего это у тебя на лице столько мрачности».
— Не обращайте внимания. Я так. Это я, я подумала…
Но поняла, пересказать не решится и засмеялась снова. Александр тоже смеялся, наверное, из вежливости, подумала Лета, чтоб она не выглядела совсем уж ненормальной. Предположение вызвало еще один приступ смеха. Вытирая глаза чистой рукой, она сказала, задыхаясь от подьема и смеха:
— Не… Не обращайте внимания. Я не всегда, такая вот.
— Ларочка — моя племянница, — сообщил Александр.
Лета уловила заминку во фразе.
— Ну, не родная племянница, дальняя совсем. Но вы не подумайте чего.
— Что вы. Я понимаю.
Тут надо было сказать о Дзиге, а что? И что он сам успел наболтать этому дядь Сане? И она сейчас, с книксеном, очень приятно, а я хозяйка этого вот — который суперкот, он вы знаете, черный, с хвостом, хотя с виду не кот, не такой уж черный и конечно, без хвоста…
На гребне дул хороший, устойчивый ветер, казался прохладным, но хитрил, трогал теплыми лапами горячие лица, не остужая. Узкий и длинный морской залив уходил к самому горизонту и там распахивался дымным серебром устья, с еле видными песчаными косами по обеим сторонам. В серебре неподвижно торчали крошечные, как семечки, силуэты корабликов.
— Давайте постоим, — озаботился дядь Саня, — остынем. А они пусть идут. Знаете, я ведь внезапно, вы извините, я и не думал. Дома почти не бываю, вернее, нет у меня тут дома, я снимаю времянку, у бабули. Варвара Павловна, такая. Очень строгая старуха. Вчера приехал поздно, почти ночью, дорога тяжелая, да промок весь. Дождь. Вокзал. Лара мне ужин, а я устал, как пес. Сразу и завалился. А проснулся…
Лета внимательно посмотрела сбоку на растерянное лицо. Обычное такое лицо, затененное длинным козырьком кепки, под козырьком — солнечные очки. Ну, нос, щеки, глаза, поди, различи какого цвета, за очками. Не гигант, не лилипут, не толстяк, не…
— Погодите. Дождь. Да, вчера же был дождь, ноябрь.
Он быстро повернулся к ней, напряженно морща под кепкой лоб:
— У вас тоже? Вы тоже так? Я проснулся, и вдруг лето, мы как-то быстро собрались, Лара все боялась опоздать на автобус, а потом я отстал, мне нужно было зайти, телефон забрать из ремонта. Пообещал, приеду следующим. Знаете, я решил, сплю.
Он осторожно рассмеялся, будто пробуя смех на вкус. И Лета поняла — да он сам боится, что она примет его за ненормального.
— Надо было им пообещать, что встретимся где-нибудь, на Мальте. Или в Испании. Если это сон. Может, я и сейчас сплю?
Он все улыбался. И Лета сказала:
— Нет. Не сон. Не ваш и не мой.
Издалека закричал маленький Дзига, а Лара махала рукой, тонкой, как веточка. Кажется, они разделись и решили выкупаться. Рядом цветной кучей валялись вещи.
— Пойдемте. Саша. Можно так, да?
Мужчина кивнул.
— Саша, догоним, народу тут мало, но вдруг кто набежит, пусть ребята поплавают, а мы рядом с вещами.
Молча спускались, Лета немножко злилась на Дзигу, за то, что ничего не сказал, и втянул постороннего в какую-то свою супер-котовую авантюру. Она и не подумала сначала, ах умная голова Лета, каково это — людям вне их реальности, засыпать в ноябре, а просыпаться в июне, в шортах и парусиновых пляжных тапках. И вдруг куда-то ехать и идти, не сильно понимая, а что происходит-то.
Трава била по голым ногам сухими стеблями, при каждом шаге выпрыскивая серых и желтых кузнечиков с веерочками красных крыльев. По узкой тропинке бежали жаворонки, вертя хохлатыми головками и взлетая — строго на одинаковом расстоянии, не подпуская ближе, чем на десяток шагов.
Саша сказал что-то, и слова тут же унес ветерок.
— Что?
— Нравится. Мне тут нравится, так что — пусть.
Лета кивнула. Он молодец. Пусть сон, или что там еще. Но ведь хорошо.
— Это хорошее место. Очень древнее. Тут сурово, даже суровее, чем у нас, на востоке полуострова, и я все время вижу, тут под землей драконы, каменные. Почти динозавры, но все-таки больше — драконы. Спят.
— Вы пишете. Дзига сказал, вы пишете книги. Здорово говорите. Значит, мы идем по их спинам?
— Да. Но они огромные, мы их не разбудим.
Лета искоса быстро глянула на профиль спутника. Боялась увидеть снисходительную или умиленную улыбку взрослого, мол, девочка чирикает. Но Саша был серьезен. И что-то в затененном профиле почудилось ей знакомым, что-то совсем давнее. Споткнулась и он подхватил ее локоть, сразу же отпуская.
— Спасибо. Камень, да. Нормально.
Он кивнул и замахал ребятам рукой. Дзига тут же обхватил Лару, приподнимая, прижал к пузу, утаскивая в воду.
Вспомнила. Когда совсем маленьким был сын, Лета гуляла с ним, и на ходу придумывала сказки, выхватывая их из легкого вечернего воздуха. Болтала, увлекаясь, а, однажды, не переставая говорить, посмотрела вниз. И на щекастом лице своего мальчика увидела такое вот выражение, какое только что было на лице взрослого мужчины. Он поверил в то, что она говорит, и был в ее сказке, пусть несколько мгновений, но был, по-настоящему.
От этого дрогнуло сердце.
Потом они сидели рядом на плоских камнях и ждали, когда Дзига и Лара напрыгаются в мелкой воде, где кто-то заботливый раскидал колючие камни, освобождая подводную тропинку к чистым пятнам белого песка. А после, перекидываясь незначащими словами, сами пошли искупаться, плавали, болтая о пустяках и ныряя в совершенно прозрачную толщу.
Выходя из воды, она улыбалась, ловя брошенное Дзигой полотенце. Крепко вытерла горящее от соли лицо и мокрые спутанные волосы. Смешная обыденность летних занятий… Шли вместе к воде, и она страдала, сейчас придется раздеваться перед практически незнакомым мужчиной, отмечать с мысленной неловкостью следы женского прошлого — тонкие шрамики растяжек на животе, может быть лишнюю полноту бедер. Но солнце раздело их само, и за разговорами летняя полуобнаженность стала уже неважна, обыденна, как было всегда, со времен юности, когда валялись на песке, укладываясь полуголой звездой — головами в центр, пятками наружу, вперемешку — мальчики и девчонки. Играли в дурака потрепанными картами, а ветер переворачивал их рубашками вниз, на старом покрывале с выдернутыми нитками. И ощущали себя так же, как позже, вечером, гуляя по городским улицам, или даже более одетыми, потому что в томном сумраке вечерних свиданий — вот-вот поцелуи. Первые. Интересно, как живут всякие туземцы, там, где одежда практически не нужна. А тут после зимы раздеться на море в первый раз — это снова, как в самый первый раз, стеснительно и неуютно. Но после привыкаешь.
Обсохнув, одеваться не стали, запихнули вещи в рюкзаки, оставив с купальниками и плавками только кепки на головах — солнце ярилось все крепче. По правую руку нестерпимо блестела вода, катила к берегу ровные волночки, и каждая волна чудесно показывала в прозрачной линзе живота увеличенные камни и водоросли. А слева из невысокого обрывчика торчали обломки древних камней, вылезали на крупный колючий песок неровными языками, дырявились ямками, из которых вдруг — сочные листья какого-то упорного растения или тонкие стебли высокой травы. И как специально выложенные, валялись на плоских камнях отдельные, дикой красоты камни, размером с кулак или с голову, изысканно корявые, как миллионолетние кораллы.
Дзига впереди, шлепая по мелкой воде сандалиями на толстой подошве, нагибался, вытаскивал еще камней и, отбегая, пристраивал их на жаре. Отходил, дурашливо выкатывая грудь, — дивясь собственной художественной гениальности. Девочка Лара смеялась, указывая, куда положить следующий экспонат.
— Я тут в командировке, — сказал Саша, тоже нагнулся, подбирая дырявый камушек, покрутил, — второй раз уже. Налаживаю приборы в гидрографии. Там новое привезли, ну вот я вторую неделю уже. А до этого был в июне, тогда и познакомился с…
Запнулся, и после паузы закончил:
— С Варварой Павловной. Мне в гостинице дали номер, угловой, маленький, как собачья будка, и над рестораном. Почти до утра музыка, шумно очень. А я на базаре у нее помидоры покупал. Спросил, и сдала мне времянку, от дома отдельная, с кухней маленькой. Две комнаты. Тоже маленькие, но зато тихо и в конце улицы спуск к морю. По вечерам ходил купаться.
Он протянул камень Лете. Она поднесла его к глазу, прищурилась на солнечную звезду в неровной дырке.
— Повезло вам.
Саша помотал головой.
— Да как сказать. Она старуха суровая. А по двору на цепи такой бегает кобель, Лара его боится, так я потихоньку в дальнем конце огорода в ежевике проделал дыру, она туда лазает, чтоб через калитку пореже ходить. Варвара Павловна не особо довольна, что девочка у меня комнату занимает, но я плачу аккуратно, да еще молоко у нее беру, овощи, а еще, знаете, Лета…
Он задумался, шагая и взмахивая рукой. Лета вернула ему камень, и Саша послушно приложил его к темному стеклу очков, задрал голову, глядя на солнце. Чихнул, потер пальцем нос и рассмеялся.
— Лара сперва волновалась, что старуха за ежевику обругает. А она ее иногда, вроде, и не видит. Ну, видит, конечно, но как-то, не знаю, как и сказать. Надо подумать мне…
Он повел рукой, как там, на лавке у магазина, пытаясь обрисовать что-то в сверкающем солнечном воздухе.
— Не надо пока говорить, — медленно сказала Лета, — правильно, вы подумайте. А после уже расскажете. Мы почти пришли.
По широкой дуге они обходили мидийное хозяйство — горсть маленьких домиков, причал с катерами и лодками, редкий сад с низкими деревьями — все окруженное провисшей проволокой ограды. У воды, крича, передвигались загорелые до черного рыбаки, таскали из воды сети и шуровали в лодках.
За вотчиной рыбаков начиналась большая степь, стелилась до края, отмеченного огромными ветряками, и вся шла волнами светлой редкой травы, трогающей землю согнутыми метелками.
— Красота! — закричал Дзига, поворачиваясь. Ему мало было любоваться самому, приглашал всех.
Лета кивнула.
— Рубашки накиньте! Сгорите ведь!
И снова посмотрела на задумчивого спутника. Тот хмурился, размышляя.
— У вас есть кот? — спросила Лета.
Саша вздрогнул, сильно удивившись. Подумал почему-то, и покачал головой отрицательно.
— Н-нет. Не было никогда. В детстве был щенок, заболел чумкой, пришлось усыпить. Мама тогда сказала — нет-нет, чтоб еще раз такие слезы, нечего мучить ребенка, меня, то есть. А потом все как-то не складывалось. Институт — общага. После жил у жены, с ее родителями. А сейчас сам, но все время командировки, куда ж мне животину.
— А у нас три кота, — сказала Лета. И подумала, глядя, как Дзига карабкается по каменному козырьку, нависшему над водой, и раскрывает руки, ловя Лару, «четыре на самом деле».
— Ого! Кошатница, значит, вы?
— Нет! Нет-нет, это совсем другое!
Она остановилась на обрыве. Снизу гулко слышались голоса — Дзига что-то вещал, Лара смеялась в ответ. Каменный козырек с выкрошенным краем скрывал их, спускающихся к самой воде.
— Я все время любила кошек, да. И собак. У нас вечно всякое зверье обитало, когда я была маленькая. И когда выросла, кошки в доме были. Но как-то потребительски. Не чтоб ловили мышей, в квартире какие мыши. Но чтоб ласковая кошечка, гладиться давалась, красивенькая. А потом как щелкнуло что-то. Они не зря сами по себе. Коты в доме живут, потому что это та малость, которую я могу сделать для мира. Дать кров и еду тем, кто был на улице. Или бы умер. Потому они могут быть какие угодно. Вот Рыжица наша, фиг ее погладишь, вырвется, да еще сделает возмущенное лицо! Но если бы мы не взяли к себе, ее бы просто утопили, понимаете? А лицо у нее прекрасное. И еще она зовет меня — смотреть, как валяется в ванной на полу. Одаривает милостью. И надо, чтоб я смотрела и громко вслух восхищалась ее красотой. Вот говорят — не надо очеловечивать животных. Да ешкин кот, зачем их очеловечивать, тоже мне, милость великая, увидеть в роскошном дураке Темучине человека! Или в недотроге Рыжице. Они просто рядом, они сами по себе, личности. А еще совершенно ужасно и одновременно — как надо, то, что они так малы, не нападают на людей и что их много. Понимаете, Саша, кошки будто специально сделаны, чтоб любой, кто захочет реально стать добрым, мог не откладывать этого. Захотел, вышел, взял. Их с запасом для этого. Я думаю, они нам подарены, чтоб мы учились быть лучше. Не требуя взамен собачьей преданности или повышенной яйценоскости. У них взамен для нас другое. Как бы бесполезное. Они все красивы. Даже самый облезлый помоешный кот, он только сверху облезлый, а по сути, изначально, он тигр. Прекрасный и грациозный. Ох, я много могу про это говорить. Или вот, Дзига…
Она запнулась, как давеча ее собеседник. А он снял очки, удивленно глядя на ее горящее лицо своими непонятного цвета глазами.
— Вы чего застряли? — сбоку над козырьком замаячила лохматая башка Дзиги, он топтался, цепляясь за острые края камня, — мы там уже все приготовили, у Лары нож в зубах, ласты на лапах. Прятайтесь, рыбы и ракушки!
— А консервы? — с облегчением удивилась Лета, — ты пожрать хотел, вечно голодный Дзига.
— Перехотел. Пошли, скорее, будешь руководить, мы же в первый раз.
Темные глаза блестели так, что двое на обрыве переглянулись и рассмеялись. Осторожно спускаясь и подавая Лете руку, Саша сказал:
— Я тоже в первый раз. Когда маленький был, на море ездили, то сидел у костра, ел. Но не ловил.
— Драть. Это называется — драть мидии, Саша. И сейчас мы будем их драть, а после жарить на костре.
Саша протянул руки, и она спрыгнула на песок. Улыбнулась — ребята уже стояли, переминаясь с ноги на ногу, шлепали по мелкой воде цветными ластами и пялились на них круглыми стеклами прозрачных масок.
— Командуйте, Лета-охотница, — согласился и тоже подхватил с песка синие длинные ласты.
ГЛАВА 13
А потом все было именно так, как надо. Соленая вода, щиплющая губы и веки, солнце, обжигающее голые плечи. Ссадины на пальцах, потому что перчаток взяли две пары, а ныряли все четверо. И маленький невидный, но злой прозрачными языками костерок, упрятанный под ржавый лист, который Лета отправила разыскивать Дзигу по кустам, и тот, горланя, приволок, стукаясь о железные острые края голыми коленками.
Шипели на листе сизые с черным раковины, медленно открывались, показывая желтые комочки упругой мякоти. И как положено, Лета гордо съела парочку мидий сырыми, под восхищенное взвизгивание Лары специально шумно всасывая дрожащие белесые обрывки соленого мяса. Ели, закусывая мгновенно обветрившимся хлебом, пили воду из пластиковых стаканчиков. И когда рядом с костром выросла гора пустых скорлупок, Дзига погладил себя по животу, улегся, подтягивая рюкзак, достал купленные в магазине консервы. Под смех Лары передал их Саше, и тот вскрыл четыре банки ножом.
— А что, — возмутился Дзига, скребя звонкую жесть пластмассовой ложкой, — сама сказала, я расту, мне надо жрать, я Дзига лев. Зато теперь можем, сколько хочешь валяться, а не бежать к ужину в поселок. Еще купнемся. И даже поспим, вон самая жара началась.
— Последний автобус в одиннадцать, — сказала Лара, она сидела рядом с мальчиком, обняв покрасневшими руками коленки, на одной — свежая ссадина, — я смотрела расписание.
Искоса глянула на Лету, и быстро отвела зеленые глаза — смотреть, как солнце мельтешит в ряби, окружающей края большого камня.
Да, подумала Лета, правильно смотрит, ведь нам неважно, когда последний автобус. Идет Дзигина игра, и моя. Мы можем в любую секунду встать, а оглянемся уже в городе, который отсюда за триста километров, в его зеленом мягком ноябре. Застегнем куртки и пошлепаем под легким осенним дождем домой. Я к своим котам и маме, Дзига в комнату на маяке. А они — к суровой Варваре Павловне, мимо злого кобеля на цепи.
— Сюрпрайз! — пропел Дзига и поднял в загорелой руке пластиковый стаканчик, — для вас купили!
Лета приняла стакан, исходящий резковатым хмельным запахом.
— Вино? В такую жару. Не обязательно было.
Дзига сел, скрещивая ноги. Подал второй стаканчик Саше.
— Не понимаешь. Я бы и не доставал из рюкзака. А вы все — вы да вы. Хлопнете глоток на брудершафт и хватит.
Держа вино, Лета растерянно обозлилась, вежливо улыбаясь Саше. Не кот, а просто медведь какой-то! Не терпится ему их сосватать. Блин и блин, вроде как Лета просила и ждала с трепетом.
Лара, поднимаясь, тронула мальчика за плечо, быстрым движением, будто лапкой коснулась.
— Пойдем поплаваем.
Дзига шел неохотно, оглядывался, а она мягко подталкивала его в спину.
Саша прокашлялся. Стаканчик держал наискось, розовое вино стояло в нем светлой диагональю.
— Не нужно злиться. Он мальчик хороший, это видно. Добрый.
— Это мой младший брат, — спохватившись, невпопад ответила Лета. И поправилась, — не родной, кажется, четвероюродный, да то не важно.
— Конечно. Но мне, правда, надоело выкать.
Переполз ближе и согнул руку, подставляя. Лета просунула свою под горячий локоть. Касаясь плечами, выпили теплое вино. Сюрпрайз, улыбнулась она про себя, а мог бы в воду сунуть, охладить, но прятал, чтоб не увидела.
Сашино лицо было рядом, так близко, что снова не понять — а какое оно. И Лета просто церемонно подставила губы, а он коснулся их своими. Опустили, расцепляя, руки, одновременно отклоняясь друг от друга.
Два силуэта все стояли на сверкающем мокром песке. Лара поднимала длинную ногу, трогая кончиками пальцев солнечную рябь. После костра и жары вода кажется такой холодной, знала Лета, до гусиной кожи по локтям и коленкам. И девочка, не решаясь зайти, ежилась, прижимала к бокам согнутые локотки. Поворачивала стриженую голову, улыбаясь. И мелкие медленные движения были полны изящества, настоящего, которое, как вода, как солнечный свет, и как травы, что плавно ходили под ветром.
— Какая она была? — негромко спросила Лета, — полосатая да? Каких сейчас называют — шпротинки. Такая?
— Вы…
— Ты.
— Ты знаешь? Давно?
Сашин стаканчик встал на песок, накренился и покатился, толкаемый ветерком.
— Сегодня поняла. Как не понять. Посмотри на них.
На краю летних вод медленно играли черный кот, с тугой лоснящейся шерстью и тонкая кошечка, гладкая, будто ее отполировали по серым и коричневым полосам. Вздымались хвосты, рисуя непонятные людям кошачьи слова, солнце вело блики по длинным усам, зажигало пламенные точки в больших глазах — зеленых и желтых. Просвечивало сторожкие нежные уши. Вот кошка подняла лапу и ударила кота, а тот, жмурясь, повалился, махнул своей, черной, со спрятанными когтями, и мелкие брызги воды веерами разлетелись, радужно сверкая.
— Они такие красивые, — сказал Саша, — и такие, настоящие совсем.
— Они и есть настоящие. Я думала, только я могу это сделать. Но ты тоже сумел. Расскажешь?
— Коротко. Не хочу, чтоб она слышала.
— Да.
Над водной гладью привычно кликали и смеялись чайки, расправляли острые крылья, складывали, бросаясь вниз. И снова взлетали, будто ветер толкал их под белоснежные животы. Лара плыла, чернела мокрая голова, и вдруг рядом шумно, с брызгами, выныривал Дзига, падал, колотя ногами и руками, и она, завизжав, исчезала под водой.
— У нее даже имени не было. Прибилась, в гидрографии, еще в мой первый приезд. Тетки ей миску поставили с кормом. Воды наливали. Приходила и сидела в углу в коридоре. А ко мне бежала со всех ног. Каждый раз, как приходил на работу. Я ей покупал колбасу, или там мясные какие обрезки. Думал, голодная. А она не ела. Лезет под руку, гладиться, толкает носом. У нее нос, розовый и загорелый, как в детстве у меня, когда первый раз на солнце.
Лета кивнула. Прекрасные розовые носы обычнейших полосатых котишек. Да.
— Неделю с ней дружил. Ну, что думаю, делать-то? Нет, сперва и не думал. Кошка и кошка. Тетки накормят, воды свежей нальют, они такие — жалостные. Если бы за едой ко мне шла, понимаешь? А она бежит, хвост трубой. И потом, когда я с работы, провожала строго до дерева. В общем, заикнулся Варваре, а та как отрубила. Не нужна, говорит, кошка. Мышей нет. Ну, так.
Две черные головы удалялись в сверкающую синеву залива. Лета привстала, беспокойно глядя. Но села снова, обняла, как давеча Лара, коленки. Ребята доплыли к огромной плоской бочке, заякоренной на глубине, и Дзига маячил внизу, подталкивая девочку, которая осторожно взбиралась по железной лесенке на широкое, крашеное белым днище. Влезли и растянулись, разбросав руки и ноги. Греются.
— Я денег оставил теткам. И уехал. Вернулся в октябре. Три недели тому. И в первый раз пошел когда, то уже нес пакетик с кормом, ей. Иду и придумываю, как назвать. Радуюсь, словно дурак какой. Издалека увидел, сидит под своим деревом, пограничным. И она меня… увидела. Побежала навстречу.
Саша замолчал. Лета не смотрела на него, даже прищурилась сильно, чтоб совсем не смотреть. Ей хватило и голоса, который был только что. И будет снова. Сама попросила, рассказать, слушай теперь, Лета. А то, что даже сильные суровые мужчины умеют чувствовать по-настоящему, тебе ли не знать. Некоторые из них написали вечные, разрывающие сердце слова.
— Ее сбила машина. Быстро все так. Но она не сразу умерла. Она…
— Саша, я знаю. Кузьму сбила машина, у меня на глазах. Я знаю, как это.
— Она прыгала и прыгала, я полминуты еще надеялся, что выскочила живая. А дальше уже просто хотел, чтоб побыстрее… Никто не видел. Все быстро так. Я завернул ее в пакет. И знаешь что сделал, дурак, да? Поехал в клинику. Спросил, где, и вез туда мертвую кошку, почти котенка. Думал, а вдруг. Мне там сказали, давайте мы заберем. Я унес. Поехал обратно, к Варваре, думал, где-то там, в огороде, ночью. Но спустился к морю, и шел, там тростники, пусто кругом. Закопал, в пакете. И корм этот дурацкий тоже положил. Снова уехал на работу, к обеду получается, вернулся. А они там ах, Саша, убежала ваша любимица, видно, по котам рванула.
На бочке двое, устав лежать на жестком, ходили, раскачивая ее, огромную, как барабан великана, нагибались, заглядывая в темную тень на воде. А потом Дзига ласточкой прыгнул, и Лара прыгнула следом, выныривая рядом.
— Вернулся, уже темнело. А на скамейке у калитки, она сидит. Издалека не видно, просто что-то светлое там, в углу. Я сходу подумал, прибежала моя полосатая, нашла таки. Потом думаю, моя же маленькая, не разглядеть на лавке, сидела бы комком. А она лицо подняла и молчит. Я ее по глазам узнал. Да еще Барсик чуть не лопнул от злости, излаялся, всю цепь на себя намотал, так бегал за забором. Ну… Я ее за руку взял и мимо пса провел, сразу к хозяйке. Вот говорю, приехала ко мне племянница, зовут, и молчу, а после — зовут Лара! Та глянула, губы поджала и снова в телевизор. Как вышло-то хорошо, что времянка в две комнаты. Вот так.
Они выходили из воды, мокрые, усталые и счастливые. Красивые, как и положено им, подаренным людям древней богиней Баст, а та получила их в подарок еще от кого-то. Может быть, от самой луны, подумала Лета, поднимая лицо к двум тонким фигурам, с которых срывались на песок светлые капли.
— Э-э-э, — Дзига озабоченно сложился, усаживаясь на корточки и засматривая Лете в лицо, — дядь Сань, ну, что это такое, она тут плачет у вас, что ли?
— Ничего и не плачу, — ответила Лета сипло, — голову напекло и вы еще тут, с вином вашим. Устала.
— И мы устали, — обрадовался Дзига, — а давайте спать. В тень переползем и пару часов подрыхнем. Кайф, вроде мы туземцы. Лара, ты как?
— Я посплю, — согласилась девочка, — если мух нет.
— Нету. А налетят, буду сидеть и отгонять. Я Дзига — великий мухолов, не знала, что ли? А в темноте еще раз запалим костер, только большой, с искрами!
Саша встал и протянул руку, поднимая Лету.
А Дзига ускакал к разбросанным вещам, и уже кричал от выемчатой стены, гулко бросая слова под нависающими камнями:
— Тут вам ковер персидский, а мы за камнем, где тоже тень. Придумал! Давайте возьмем и все друг другу приснимся! А? После расскажем. Кто кому и чего!
Лета устало села на мягкое покрывало. Толкнула в изголовье полупустой рюкзак. Посмотрела на Сашу, который топтался на границе солнца и почти черной ласковой тени. Из-за камня голос Лары вкрадчиво пообещал:
— Лапы распустишь, я тебе так приснюсь, мало не будет.
— Понял, — бодро согласился мальчик, — эй, Лета, Саша, вы слышите? Мы смирно легли и даже не обнимаемся. А вам можно, вы жеж большие совсем.
Лета закатила глаза, похлопала по старой ткани, приглашая Сашу.
— Дзигушка, будешь трепать язычищем, я тоже тебе приснюсь, с Ларой вместе. Уж так приснимся.
— Я вас не слышу. Я сплю.
Лета лежала, закрыв глаза и разглядывая на веках красные живые узоры. Поведешь глазом, они меняются, плывут, выстраивая картинки и знаки. Сердце мерно стукало, совершенно не сонное, и она тихо, чтоб не услышал поодаль расположившийся Саша, раздраженно вздохнула. Какое спать, сна ни в одном глазу, лежи теперь притворяйся. Интересно, он заснул или тоже делает вид, чтоб не побеспокоить? Хотелось открыть глаз, через завесу раскиданных волос проверить. Но знала — откроет, и всякая надежда на сон мгновенно улетит. Надо потерпеть, дать себе контрольное время. А если и тогда не заснется, она тихонько встанет и уйдет к воде, за насыпанные с краю пляжика скалы. Там, дальше, следующий небольшой заливчик и на другом краю его — еще один пляж, заросший по верхней границе сухими травами. На травах толпятся шары перекати-поля, почему-то их сносит именно туда, будто со всей степи торопились, встретиться.
На пляже с травой тоже есть очажок. Несколько сезонов тому Лета сидела у костра, а ее мужчина нырял, как сегодня ныряла она. И был большой костер, с искрами в темноте, такой, как захотелось Дзиге. Лете тогда захотелось еще одной вещи. Но не случилось. Как многого не случилось с тем мужчиной, значит, так тому суждено. Но все равно грустно. Ей казалось, если сесть тихо, одной, и пристально смотреть через сверкающую гладь, разбиваемую плывущими чайками, на дальние закопченные камни кострища, то можно увидеть ту самую Лету — отчаянно и ярко влюбленную, полную странных и сильных желаний. Которые, как выяснилось, были нужны только ей. Одной. И увиденная Лета, наконец, совершит то, чего не успела.
— Спишь?
Шепот тронул рассыпанные пряди волос, они лежали вдоль щеки, как подсохшая проволока, схваченная морской солью. Лета открыла глаз, через путаницу золоченых солнцем нитей. Повернула голову.
Саша спал, беззаветно, обняв рукой рюкзак и придавив щекой пустой карман с пряжкой. Согнулся, подобрав к животу голое колено, на черных плавках высыхали белые разводы соли. А за ним на свету сидел Дзига, смотрел внимательно темными глазами, чуть наклонившись и положив ладони на свои блестящие коленки.
Лета медленно села, убирая волосы с лица, закинула их за спину. Дзига встал, поманил, отходя молча. Так же молча она поднялась, опираясь рукой и следя, чтоб не потревожить спящего. Переступила через его вытянутую ногу.
Мальчик уходил, минуя спящую за камнем Лару, она лежала на животе, уютно, совсем по-кошачьи устроив голову на сложенных руках.
Крупный песок покалывал ступни, горячий, сонный от собственного жара. И Лета, идя следом, вошла в мелкую воду, остудить кожу. Брела по щиколотку в суетливой прохладе, с каждым шагом освобождаясь от дремы, составляя мысленно список вопросов, укоров и мягких претензий. Надо сказать ему, нельзя так, слету, с размаху, так неуклюже. Ясно, детишки пытаются из добрых побуждений познакомить и подружить тех, кто им дорог, переплести хорошее, делая его общим. Но Лета знала по своему прошлому, ничем особо хорошим это не кончается. Останется скованная неловкость, и более ничего.
Шли по дуге, следуя очертаниям заливчика, и там, куда Лета собралась смотреть, чтобы увидеть себя, мальчик остановился. Рядом с очагом, сложенным из выкрошенных жаром, ветрами и солнцем камней, серых, с белесыми и черными краями. В центре курились остатки легкого пепла, придавленные яркой пластмассовой бутылкой. Сколько раз после того лета Леты тут разводили огонь… Разные люди, всякие. Может быть, у кого-то все получилось.
Дзига выровнял на песке большой камень, покачал, проверяя, и хлопнул по плоской макушке ладонью.
— Садись. А я тут вот.
Сел на другой, так, чтобы их разделяло кострище. И требовательно спросил:
— Ну?
Лета с недоумением пожала плечами. Подпекшаяся кожа болезненно натянулась.
— Что ну?
— Чего топчешься на месте? Не делаешь ничего.
Сидел, уперев локти в колени и, наклонившись, сверлил ее возмущенным взглядом. Лета возмутилась в ответ.
— Ничего себе! Что я должна делать, спрашивается? Притащили мужика, сватаете эдак по-дурацки, не знаю, куда и глаза девать. Мы вам что, игрушки? И вообще я не пойму, какой он. Какой-то, никакой.
— Конечно, никакой! Надо ж чтоб тебе нравился. Вот и делай!
— Что делать?
Дзига выпрямился и хлопнул себя по коленям.
— Что всегда делаешь! Подумай его! Чтоб лицо и глаза, такое — для тебя. Самое-самое. Он и будет.
— Подожди…
Она снова увидела постоянно и странно ускользающее Сашино лицо, не поняла до сих пор даже — какого цвета глаза, какой формы нос. И испугалась, закруженная вихрем мысленных картинок. Притащили куклу, безликую, подарить, на тебе Лета болванку, нарисуй на ней, что хочешь. Лета — Франкенштейн, Саша из мягкой глины… Супер-коты с когтями в мягких подушечках пальцев. Коты, что могут летать через вселенные, меняя их на свой лад, может быть прекрасный, но — нечеловеческий. Открывая бесчисленные ящики пандоры.
Подняла руку, защищаясь.
— Подожди. Пожалуйста. Он что, ненастоящий? Вы его, ну, вы как-то сделали его? Вообразили?
На этот раз удивился Дзига. Замотал головой, после небольшого раздумья.
— Нет. Ты не то говоришь, я плохо понимаю такое. И сказать не очень могу.
Загорелые ладони поднялись в светлый воздух, пальцы зашевелились, складываясь и расходясь. Опуская руки, мальчик сокрушенно цыкнул.
— Если бы хвост. Я б сказал. Но все равно, хвостом — тебе не понятно. Он есть. Он живой, конечно, живой. Но для тебя — он ждет, чтоб ты увидела. Ну, у вас же бывает так! Я знаю! Я видел, когда ты думала и вспоминала. У людей меняются лица! Обычное становится таким… таким, как яркая луна. Или солнце. Маленький — вдруг великан. А большой и сильный вдруг, раз, и фу, склизкий, крутится, дохляк, в общем. Это как раз не наше. Это человечье.
— Кажется, я поняла. Да. Но на это нужно время. Или если сразу, то такое, внезапное. Сокрушительное. Чтоб человек кинулся и что-то сделал, из себя, настоящее. Тогда видно, какой внутри. Только, пожалуйста, не надо сегодня никаких приключений! Никаких пьяных дебилов на богатой машине, и чтоб никто из вас не тонул и не попадал под автобус! Я лучше подожду.
Старалась говорить убедительно, даже руки сложила перед собой, тоже наклоняясь вперед и засматривая в серьезное узкое лицо под шапкой темных волос.
— Куда торопиться. Будет костер. С искрами. И домой. Может быть, Саша потом позвонит.
— А ты ему скажешь, ой-ой, я дописываю книгу, сегодня не могу, извини.
— Ну что ты. Не скажу. Наверное. Блин, ну я же не всегда их пишу! Не каждый день! Или — уже всегда?
— Нет времени, Лета. Мне нужно быстро.
— Он уезжает, да? Дзигушка… ты не понимаешь чуть-чуть. Едет, ну что же. Приедет еще. Если захочет. А я уже не нуждаюсь, как раньше, чтоб обязательно рядом мужчина. Всем мужчинам надо, чтоб женщина сидела у царственных ног и светила счастливым лицом, оттуда снизу. Постоянно. Кому нужно, чтоб я возникала в реальности изредка? Мужчины так не хотят. Он, они все — оскорбляются, понимаешь? А я, правда, не могу. Конечно, ужасно славно, если поднимаю голову от работы, а он тут, улыбается. Но так не бывает. Потому я…
— Ты. Не. Понимаешь. При чем тут он. Я! Я и Лара. Мы уезжаем.
— Что?
Далеко в степи, где лежало пустое шоссе, прогудела машина. Чайки мяукали резкими голосами, плюхались в воду и мельтешили крыльями, поднимаясь. Наискось, на дальней стороне морской реки, еле слышно кричали дети на общем цивильном пляже.
Получай, Лета. Ты всю жизнь не любила, когда что-то обрывается раньше, чем приходит плавное завершение. И всегда оно обрывается. На лету. Будто бы не достигнув самой вершины. Не успела привыкнуть к возвращению Дзиги, как он уже сам по себе, не успела принять его новую жизнь и девочку-кошку, смириться, хотя уже начала… И вот они исчезают из твоей жизни. И — добрые, заботливые, хотят избавить тебя от одиночества.
— Ты зря так испугалась. Ну, ты что? Такое лицо у тебя, перестань, ну! Мы же супер-коты, Лета, мы всегда будем приходить. А еще скоро приедем. Как настоящие. Я тебе позвоню, придешь нас встречать на вокзал. Как ходишь встречать сына. Здорово, правда? А про дядю Саню… Ты вообще такая эгоистка! Я я я… я Лета неимоверная! Лара его любит. Это она хочет, чтоб вы хорошо подружились. Она говорит, он самый красивый, самый большой и сильный, он — солнце. Конечно, ему не стать супер-котом, и хорошо, а то мне пришлось бы с ним драться. Чего смеешься?
Он тоже расхохотался картинке, где Саша кружил на четвереньках вокруг черного дракона-кота, дыбил волосы на затылке панковским гребнем и выл.
— Мы не люди, Лета. Я не умею хитро сделать, чтоб ты будто случайно увидела. Я даже позвать его сегодня толком не сумел, хорошо, он чуть-чуть заблудился у себя в голове и в наших мыслях. Я умею только честно. И хочу, чтоб то, которое все равно сделается в будущем, чтоб оно сделалось уже сегодня. Сейчас. Ты его увидь.
— Куда вы едете, Дзига?
Он махнул узкой красивой ладонью.
— Не увиливай! Все расскажем, вот Лара проснется, еще поедим и купаться будем. Потом костер. Узнаешь все. А сейчас, ты главное скажи. Что согласна. Что не боишься. Черт, да ты же написала для своей Ники прекрасного мужика Фотия! Размахнулась и не побоялась ей подарить, сильного и хорошего! А себе боишься?
— Я не боюсь!
Она крикнула и умолкла. Потому что да, боялась. Боялась, если размахнется, для себя, слишком высоко будет падать, больно.
Ты боишься боли, Лета?.. Но ведь она приходит все равно, сколько ни зажмуривайся, если суждено ей прийти. Может быть, прав этот непонятный мальчишка, созданный ею и ее новой судьбой? Даже если завтра все рассыплется, но ведь завтра не наступит, пока не свершится сегодня.
— Боишься, — утвердил Дзига, — ты странная. Для них, кого пишешь, нет в тебе страха. И я бы тут не сидел, если бы боялась. Все вы странные. Дядь Саня не побоялся узнать Лару, даже после того, как сам унес ее в тростники. И не испугался бабки Варвары, сходу, рраз и сделал. А тебя вот боится.
— Меня? — Лета выставила босую ногу, оглядела коленку, с такой же, как у Лары, ссадиной от ныряния к подводным камням, — да ты что мелешь? С чего ему меня бояться?
— Ты красивая. И такая, ну, шикарная вся. Волосы вон какие, ходишь, как королева. Он как глянет, рот забывает закрыть. И молчит, только улыбается, вроде не верит, что он тут.
Лета рассмеялась. Слушать о себе было приятно, еще бы.
— Королева со сбитыми коленками, да уж. Раз такой умный, скажи, почему тогда королева все время торчит в гордом одиночестве? Я ж не снежная королева, а все равно мужики быстренько отваливаются, хоть и оладушки по утрам пеку и кофе могу в постель.
Дзига пожал плечами, наморщил нос.
— Кто вас поймет. Я еще молодой, может, потом узнаю лучше. Но ты главное уже подумала. Про то, что сегодня еще не прошло.
Встал, потянулся, закидывая руки за голову. Зевнул.
— Я и не посплю так, с разговорами.
Лета тоже встала.
— Пойдем. Успеем еще подремать, пока ребята дрыхнут.
Но мальчик, обходя ее, сделал рукой повелительный жест.
— Тебе нельзя еще. Побудь тут.
И мягко ступив, исчез в темноте. Лета повернулась, растерянно водя глазами. В темноте?
Костер бился о камни, выстреливая веерами искр, они разлетались в черном сумраке и гасли. Неровный свет разгорался и тускнел, показывая старый очаг, точки блестящего песка и прозрачное пятно близкой воды, тихой-тихой.
Лета провела рукой по бедру, вздрогнула, опуская лицо. Пальцы забрали в кулак складки тонкого старого шелка. Пламя осветило черные в его красном свете розы и листья. Ее юбка, длинная и широкая, та самая. Любимая. Это в ней она была тут, у костра, сидела и ждала, когда наныряется, выйдет из воды, сядет напротив. И глаза, полные отраженного пламени, обратятся к ней. К ее волосам, рассыпанным по плечам и спине, к светлому лицу с карими глазами. Тогда она встанет, подхватывая тонкий подол над загорелыми коленями. Женское, вечное. Глупая мечтательная Лета. Женское знание о хрупкости и скоротечности подталкивало тебя. Но он не смотрел. Не видел.
— Лета?
Сашин голос в первую секунду показался ей тем голосом, другого мужчины.
— Ты здесь? Я что-то…
Он вышел из темноты, белая футболка окрасилась светом костра. Под неровно завернутыми штанинами переминались босые ноги. Короткие волосы растрепались со сна, и там, где их пробила седина, свет протягивал красноватые блики по русым прядям. Русые, да. Как у девочки Лары. А плечи — широкие. Мужские. И, хотя невысок, но видно — сильный, крупные ладони, руки, когда опускает их, тяжело повисают. А еще у него красивый подбородок, жесткий, резко очерченный, и голова так хорошо сидит на крепкой мужской шее. И еще…
Лета мысленно топнула ногой. Улыбнулась, и, не отводя взгляда от его глаз, подошла медленно, беря за руку, подвела к камню, на котором в другом слое реальности, там, где светило полуденное солнце, сидел недавно Дзига.
— Сядь.
Он сел, натягивая коленями ткань старых широких штанин.
Как недавно на желтом цветущем склоне, Лета помедлила, не решаясь начать. Но уже понимая — сделает. Потому что видела это внутри себя, множество раз. И она обещала мальчишке-коту быть смелой. А еще, потому что мужчина сидел и ждал, а завтра, да кто знает, что будет завтра. Пусть будет, что угодно.
Было тихо вокруг, летняя степная тишина, полная мерной работы сверчков, плеска воды, шуршания трав, и костер тоже потрескивал, пыхая искрами.
«Нужна…». Но додумать словами она не успела. В дальней темноте проехала машина, смолкла, кто-то тихо заговорил и тоже умолк, хлопнула дверца. И оттуда, из пахнущей дикими спящими травами темноты полилась музыка, тихая, но хорошо различимая. Такая, как надо.
Лета отпустила подол. Подняла руки надо головой, подхватывая волосы. Сделала шаг. Еще один и еще, подчиняя движения дальнему ритму. Закрыла глаза, чтоб не видеть свои руки: она и не помнила, когда в последний раз танцевала, но тут же открыла снова, потому что под веками танцевала она — крошечная Лета в огромной ночи, у края спящей воды, босая, в шелковой юбке с летящим подолом. И костер светил на женскую фигуру, изгибающую себя, на движения рук и переплетающийся разговор пальцев. Светил на сидящего у огня мужчину, с руками, положенными на колени, сильными мужскими руками. Его глаза, серьезные, как у спящего, следовали за движениями женского тела, а лицо было спокойным и уверенным. Сейчас это был просто мужчина, без имени, и женщина танцевала ему, у костра, чтоб запомнил, как это красиво. Чтоб в его жизни был этот танец. Даже если завтра все будет совсем по-другому.
…Песня кончалась, стихали задумчивые слова, спетые низким далеким голосом еще одной женщины, прекрасной и дивной, заключенной сегодня специально для них в шкатулку терпеливого автомобиля, что ехал и вдруг остановился. И люди в нем молчали и слушали. Не зная, что музыка звучала не только для них.
Кто-то сказал несколько далеких слов. Рассмеялся, хлопая дверцей. Приглушенные расстоянием звуки не помешали тишине. Пыхнул костер. Рассыпались искры.
Чуть задыхаясь, Лета остановилась, опустила руки. Неловко улыбнулась. Ждала, настороженно сминаясь внутри, вот сейчас захлопает, громко скажет слова. Или того хуже, протянет руки, ожидая продолжения. А ты этого, что ли, хочешь, язвительно прошептал в голове мальчишеский голос. Нет, не хочу…
Мужчина встал. Беря ее горячую руку, коснулся другой рукой скулы, отводя падающие волосы.
— Пойдем. Все хорошо. Именно так, как дОлжно.
— Правда?
Кивнул. И она пошла, держась за его руку, от ночного костра, туда, где их ждали мальчик и девочка, яркий послеполуденный свет, ласты, разбросанные вперемешку с полотенцами и рюкзаками. Шла, натыкаясь на мужскую уверенную спину. И улыбалась.
Через несколько часов они сидели в настоящей темноте, смотрели на пламя, прыгающее в каменных пределах. Лара приткнулась к плечу Дзиги, он молчал, важный, серьезный, обнимал ее, другой рукой шевеля в костре длинным прутиком. Лета сидела одна, счастливая и тихая, обняв коленки, еле прикрытые подолом короткого платьишка. Время от времени улыбалась Саше. Он сел так, чтоб смотреть — напротив. И она знала, ему нравится то, что он видит. А еще — вспоминает, что ему снилось, совсем недавно. Может быть, у них настанет когда-нибудь общее время, и Лета расскажет ему, как ей удалось правильно присниться, одновременно исполнив одно из своих желаний. Расскажет и поблагодарит, за то, что для него это оказалось не менее важным. Теперь у них, у обоих, есть воспоминание. И оно чудесно. Пусть едет. Работает, делает свои мужские дела.
ГЛАВА 14
— Там нет моря. Но пять минут за калитку, что в дальней части сада, и выходишь к реке. Она очень плавная, и такая — неостановимая, все происходит, а она течет и течет. И сад, он хороший. Старый. Яблони, грушевые деревья, и много смородины. Знаешь, мне очень нравится, что зимой он совершенно зимний, снег скрипит, все белое и тихое. Странно думать, что летом вокруг будут джунгли, не продерешься. Жаль, бываю там редко. Работа такая, все время в разъездах.
Автобус тряхнуло, и Лета привалилась к сашиному плечу, засмеялась смущенно, отводя свои волосы, упавшие ему на щеку. Села прямо. За подернутым мокрой дымкой стеклом сеял меленький дождь, и огни фонарей, вывески — все расплывалось в яркую светопись, острилось длинными иглами, которые вдруг оплывали зелеными, красными и желтыми нитями.
Это был автобус вечернего, почти ночного ноября, уже в родном летином городе. Они могли вернуться сразу, каждый к своему дому, как ей и думалось там, на прокаленном солнцем песке, но когда собрались, залили костер, в почти полной темноте, продырявленной дальними огоньками поселка, надели рюкзаки и посмотрели друг на друга выжидательно, Лета решила и захотела. Еще немного побыть вместе, продлевая сегодня, которое получилось, как надо.
Вот только ребята собрались уезжать…
— Ты так говоришь. Я увидела.
— Тебе понравилось бы, — он помолчал и добавил, — тебе понравится. Там.
— Ты меня приглашаешь?
Саша засмеялся, чуть оглянувшись. И Лета повернула голову тоже.
Через затоптанный проход наискось от них Лара дремала, устроив голову на плече мальчика, а он смотрел в окно, и узкое лицо становилось то зеленым, то красноватым, бежали по нему желтые блики от фар встречных машин.
— Тебя приглашаю уже не я. Они будут ждать. Так все странно, Лета. Мама там одна, я за нее постоянно волнуюсь. Она ведь почти слепая, старенькая. А зимой нужно топить печки. Когда Лара сказала, что они хотят, туда, я, я не знал, что и ответить. Все так быстро…
Он уже говорил эти слова, вспомнила Лета. И тоже про Лару, про ее кошачью внезапную смерть. А сейчас это же — о ее новой жизни. И снова — все так быстро. Наверное, не всегда это и плохо, если что-то, внезапно начавшись, быстро заканчивается, уступая место еще чему-то. Когда сожалеешь о быстро ускользающем счастье или покое, нужно помнить, так же пройдут и горести, даже если покажется, они ползут, но все равно ведь уходят, уступая место чему-то. Конечно, есть вещи, которые не уйдут никогда, но расстояние хоть как-то смягчает их.
А Саша говорил еще, поглядывая то на Лету, то в окно, и его лицо тоже меняло цвета.
— Лара хочет пойти в художественное училище. У нас там фабрика, делают елочные шары, такая — старинная, почти музей. Все вручную, стеклодувы работают, и девчонки раскрашивают шары. Иностранцев туда водят, показывают. Такая вот сказка в маленьком тихом городке. А Дзига, не знаю, может, ему будет там скучно? Но сама слышала, настроен решительно.
Слышала, да. Сидели у костра, щурились на искры, улетающие в черное, все в крупных звездах небо. И Лете хотелось держать Сашу за руку, потому что этот паршивец, мальчишка, сопляк, который год тому валялся на ее диване черным пушистым животом кверху, разбросав лапы с ежевичными пятками, он поднимал к небу лицо и рассуждал, авторитетно, как умеют только человеческие подросшие детеныши.
— А что? Дядь Саня говорит, там у них мореходка, речная. Буду капитан баржи, бороду выращу и стану курить трубку. Чего ржете? Ну, на самом деле там еще яхтинг, это супер-круто. И по рекам сплавляться. Буду совсем морской кот.
— Водяной кот, — поправила его Лара, сидящая рядом. И подкинула в костер сухую ветку.
И было бы это совсем для Леты тоскливо, но оба были так плавно уверены в себе. И так растерянно и недоверчиво улыбался Саша, когда Дзига, хмуря темные летящие брови, стал дотошно выпытывать, сколько в доме печек и надо ли в эту зиму еще запасать дрова, чтоб Мария Петровна не окоченела там, в комнатах старого дома. И они вместе с ней.
— Коты, — и Дзига поднял указательный палец, — любят, чтоб тепло. Даже если они суперкоты.
— И мышей там не будет, — добавила Лара, — разбегутся сами.
Лета не стала возражать, представив одинокую старую женщину, которой приходится спускаться в белый сад по обмерзшим ступеням. Просто продлила воображаемую картинку дальше, как она умела. Двое совсем молодых, шумных, полных тепла и яркого света, поселятся рядом, и старая жизнь наполнится теперь уже ими. Волнуйся, не поругались ли, и почему Ларочка плохо кушает, и где же носит этого Дзигу, не дай Боже с ним что-то на реке… А в воскресенье надо поставить тесто, таких ватрушек где они еще поедят, сейчас никто так уже и не печет.
На первый взгляд картинка получалась сказочная и наивная, как те шары, расписанные мечтательными девчонками. Но Лета была уже достаточно умна, чтоб понять — многое в этой жизни так и бывает, и эти картинки взялись не из пустоты, воображение рисует их с натуры. И почему бы ей не пожелать Сашиной маме обычного тихого человеческого счастья, без выворотов и надрыва. Хватит и той странности, что счастье принесут на хвостах кот и кошка, пусть даже она этого и не узнает.
Автобус ехал и ехал, за окнами не стало фонарей, текли по стеклам еле видные мелкие слезы дождя. Саша говорил что-то обычное, просто так, видно, ему хорошо, и он, задумавшись, забыл замолчать. Нащупал рукой пальцы Леты и держал, иногда чуть сжимая.
А потом автобус остановился, лязгая старыми дверями, по ногам пополз холодок. Вышла из передней двери бабушка с двумя пакетами, ссыпая в протянутую руку шофера мелочь и бумажки. А в заднюю дверь кто-то вошел, молча усаживаясь и шурша. Лета обрадовалась, когда двери закрылись, и за окнами снова поплыла темнота с редкими огоньками. Им еще не выходить. Это хорошо. Но уже как-то не так. Легкое беспокойство пришло и встало позади головы, тихо дыша в волосы. Может быть, что-то должно случиться?
Нет. Я не хочу!
А чего же ты хочешь, Лета? Ехать и ехать бесконечно, длить одно и то же свое состояние, пока все они не закричат — да хватит уже!
Вот так выглядит плавный конец чего-то, думала она, покачиваясь и держа пальцы в теплой руке сидящего рядом мужчины. Все шло и шло, и пришло к завершению. С которого начнется будущее. Конечно, она поедет. Еще будет встречать их на вокзале, смеяться в ответ на их смех, удивляться, какие стали, когда замашут через головы пассажиров, выбирающихся из вагона. А Саша… Да поглядим, что будет. Во всяком случае, они теперь связаны, а дальше пусть река течет и течет. Неостановимо.
Именно этот конец книги увидела она, еще, когда бродила в самой середине ее, вытягивая руки в тумане, чтоб не расшибить лоб о дерево или не свалиться в яму. Сейчас нет в ней того возмущения от услышанных слов ее Дзиги. Мы уезжаем. Так сказал он. И сегодня на берегу повторил заранее знаемые ею слова.
Тогда почему за спиной топчется что-то, дышит в ухо, и кажется, глядит в затылок непонятным взглядом? Что это? Мешает.
Саша, кажется, задремал, опустив лицо в тень. И Лета, бережно держа руку в его руке, чтоб не побеспокоить, медленно повернула голову. Через блестящие глаза Дзиги, что наблюдал за ней, приобняв за плечи спящую Лару, увидела и резко отвернулась снова.
— Что? — Саша сжал ее пальцы, видно все-таки она дернулась, вытряхивая его из автобусной дремоты.
— Ничего. Скоро нам выходить.
Он прислонился к окну, пытаясь разглядеть что-то в теплой влажной темноте.
А Лета сидела прямо, держа в голове увиденное. За серьезным и понимающим лицом ее кота, там, где должны были находиться еще сиденья с вошедшими пассажирами, и старая складчатая дверь, там распахивался нестерпимо сверкающий мир, огромный, ухающий вниз и летящий вверх, раскидывал в стороны руки, собранные из моря, деревьев, комнат, лишенных стен, чтоб видеть внутри, неба, в котором летели красные бумажные фонарики и крошечные сверкающие самолеты. И в нем, в этом перемешанном мире, ходили, смеялись, плакали, топали ногой, крича, прятались, прыгали с высоты, и убегали, гнались друг за другом, танцевали, сидели, понурясь, любили и ссорились, теряли что-то и замирали, ошеломленные найденным — люди, коты, звери и птицы. Там было столько всего. И кто-то, увидев Лету, поднимал лицо, ища ее взгляд упорными или растерянными глазами. Кто-то, кого она была готова узнать, вот прямо сейчас…
Но отвернулась. Сегодня ей важны те, кто сидит рядом, кому важно, чтоб она была с ними. А ее мир, ставший таким огромным, без краев, он уже не уйдет, будет с ней, даже когда старый автобус приедет на нужную остановку…
Лязгнули двери. Мимо протопал Дзига, обнимая сонную Лару, волочил в руке два полупустых рюкзака. Спрыгнув в слабый свет остановки, протянул руки, и девочка прыгнула, держась.
Лета встала. Саша пошел рядом, ероша лохматые короткие волосы. Подал ей руку.
Длинная улица из беленых домов тянулась в темноту.
— Мы… вот мы приехали. Наш дом там, в самом конце, — Саша махнул рукой. Помялся и сказал:
— Завтра, они едут завтра. А я еще буду, неделю точно. Может быть, мы.
— Конечно, — согласилась Лета, — хочешь, я покажу тебе рыбацкие ставники под обрывом у старой крепости? А еще там есть подземные галереи, где живет странное эхо. Сейчас там никого, пусто и очень хорошо.
— Ну вот, — расстроился Дзига, передавая Саше сонную Лару, — а я значит, в пролете, я тоже хочу, в крепость и чтоб эхо.
— Будет тебе, нет, вам, повод меня навестить.
Лета смеялась, говоря. И все время ощущала затылком и спиной увиденный ею мир. Еще не написанных мест и героев, ее собственный мир, шевелящийся в ожидании.
Они попрощались, уточнив, когда встретятся на вокзале завтра. И Саша с Ларой медленно ушли вдоль заборчиков, собранных из дощатых кольев и беленых камней.
Автобус ждал, светя нутром, как подсвеченная елочная игрушка.
Лета подумала и махнула шоферу. Завелся мотор, хлопнули двери. Светясь длинными окнами, покачиваясь на старом асфальте, автобус уехал, оставив двоих под бледным высоким фонарем.
— Пойдем? Я тебя провожу, к маяку, — Лета повернулась к Дзиге.
Тот смотрел чуть исподлобья, что-то обдумывая. Она не хотела, но все же не удержалась, спросила, стараясь, чтоб голос не задрожал:
— Это что? Всё?
— Могла бы не спрашивать! — слегка скандально ответил тот, и у нее отлегло от сердца.
— Могла! Но, черт возьми, имею я право побыть слабой и чтоб ты меня поутешал? Знаю, да. Я справилась, и даже лучше, чем переживала. Я дописала эту книгу!
Они шли рядом, пересекая безлюдную площадку, окруженную спящими киосками в слепых железных ставнях. Дзига сунул руки в карманы черной куртки, капюшон накидывать не стал и волосы сверкали мелкими каплями.
— Нет и нет! В смысле два раза нет, не всё! Один раз «нет» ты сама знаешь — раз справилась, то теперь мы совсем живые и хренушки от нас вы избавитесь! А второе «нет», ну, я ж тебе обещал, помнишь? Чтоб ты могла загадать желание.
Впереди мигнул длинный луч, прорезая блестящий крапчатый воздух. Росла, приближаясь, граненая маячная башня.
— Отсюда я сам. Смотри, вон твой дом, за угол свернем и уже подъезд. Я послежу, чтоб ты нормально дошла. Держи свой рюкзак.
Темнота скрывала лицо и фигуру. И Лета услышала в человеческом голосе мягкие перекатывания, будто в теплом горле, вкусно проглатываясь, перетекали густые сливки. Раскрыла глаза, пытаясь разглядеть, это руки протягивают ей повисший на лямках рюкзак, или лапа проплыла в темноте, черная мохнатая лапа с гладкими подушечками пальцев. У нашего Дзиги вместо ладошек ежевика, смеялась она, тормоша дремлющего кота.
— А… когда? Когда ты придешь?
— Ты иди, Лета, — он тихо мурлыкающе засмеялся, — иди с миром.
Сверкнул и погас в темноте желтый с зеленью огонь, с темной луной зрачка в серединке.
Она кивнула. Он видел, знает и понял.
— Да, мой кот. Я знаю, ты не обманешь. А пока буду засыпать, придумаю самое главное свое желание.
В подъезде, открывая своим ключом дверь, она все же заплакала. Мама спит, не станет тревожиться и выспрашивать.
На тумбе в прихожей лежала Рыжица. Не меняя позы, сделала круглые глаза. Милостиво обнюхала раскрытый рюкзак, подставленный к розовому носу.
— Ну, прочитала, где я была? Давай повешу. А куда дела брата своего Темучина? И где Мурка-партизанка?
Рыжица королевски выслушала и прикрыла прекрасные японские очи. Еще мне хлопот, выяснять, где этот обормот дрыхнет, так написала на нежном белом лице, украшенном рыжими узорами.
Обормот дрых на диване. Дыбил шерсть на спине гребнем, видимо, дрался во сне и вообще был там — главный над всеми император. Открыл один глаз, вывернулся, бессильно раскидывая толстые лапы. И снова заснул, помуркивая чему-то в своем тайном кошачьем мире.
В кухне на столе лежала записка.
«Звонил Женечка, просто так. Передавал — любит, целует. Тимку не корми, он и так пять раз ел. Мурку я выпустила, если не поздно придешь, кыскни ее».
Лета посидела на прохладной табуретке. Задумчиво съела яблоко, перебирая в памяти события бесконечного многослойного дня. Устала, очень. И хорошо. Так она быстрее заснет и тогда придет Дзига. Забрать ее в свою настоящую игру, в которой она ничего не знает, потому что не она ее выдумала, а делает он, вроде бы, выдуманный ею. Так бывает? Когда была вне этого, разве поверила бы, что да-да, именно так и есть. Теперь она внутри. А еще мягкой невидимой пеленой ее окружает мир, создаваемый ею. Он бесконечен, и непрерывен. Можно повернуться, выбрать, и сказать, по-королевски указывая рукой на ту девочку, с тонкими косами, или на грузного мужчину с одышкой и сумасшедшим прошлым: привет, итак, мы начинаем!
Это ее реальность. Потому остается лишь верить. И выбрать самое главное желание. Ответственно выбрать.
От яблока остался только хвостик. Лета положила его на стол. Ушла в коридор, тихо открыла двери, спустилась по ступенькам. Кыскать не пришлось, Мурка мгновенно просочилась у ног, быстро перебирая короткими лапами, взбежала по лестнице и юркнула в квартиру. Маленькая, на всю жизнь чуть-чуть испуганная Мурка, бывшая уличная кошка, внезапно получившая дом, миску с едой, мягкие гнезда на диване и в ногах маминой постели.
Лета впустила ее в мамину комнату и ушла в свою, стягивая вещи с обгоревших плеч.
Она заснет. Дождется Дзигу. Вот только придумает желание.
Комментарии к книге «Дзига [СИ]», Елена Блонди
Всего 0 комментариев