«Депеш Мод»

396

Описание

«Депеш Мод» – роман о юношеском максимализме и старческой смерти, книга о дружбе, ненависти и предательстве, рассказ о надежде и отчаянии. Панк как жизненная стратегия, музыка как среда обитания, религия как опиум для народа, постиндустриальный Харьков как место действия и главный герой… Первый роман Сергея Жадана «Депеш Мод» (2004), переведен уже на восемь языков.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Депеш Мод (fb2) - Депеш Мод 703K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Сергей Викторович Жадан

Сергей Жадан Депеш Мод

Судья – западлист:

он не любит «Металлист».

15.02.04 (воскресенье)

Когда мне было 14 и у меня были свои виды на жизнь, я впервые накачался алкоголем. Под самую завязку. Было очень тепло и надо мною плыли синие небеса, а я лежал и умирал на полосатом матрасе и даже опохмелиться не мог, потому что мне было всего 14 и опохмеляться я еще просто не научился. За последние 15 лет у меня было больше чем достаточно причин, чтобы не любить эту жизнь, жизнь изначально, только я начал её понимать, оказалась штукой подлой и неблагодарной, она сразу же взяла за привычку оборачиваться такими лажевыми ситуациями, вспоминать про которые не хочется, но которые запоминаются надолго. Хотя со своей стороны я особенных претензий никогда не озвучивал, очевидно, у меня все в порядке в моих отношениях с жизнью, даже вопреки её клинической мудаковатости. Меня, по большому счёту, когда не происходило очередных демаршей снаружи, все устраивало – меня устраивали обстоятельства, в которых я жил, устраивали люди, с которыми я общался, с которыми я время от времени виделся и с которыми мне приходилось иметь дело. Они мне, по большому счёту, не мешали, надеюсь – я им тоже. Что ещё? Меня устраивало то количество бабок, которое у меня было, то есть устраивало не количество как таковое, бабок у меня, на самом деле, почти никогда не было, устраивал сам принцип их оборота вокруг меня – я с детства заметил, что банкноты появляются именно тогда, когда тебе нужно, и примерно в том количестве, без которого ты не обойдёшься, обычно это срабатывало, точно срабатывало, очевидно, если ты не до конца потерял совесть и сохраняешь хотя бы крохи какой-то пристойности, в смысле там чистишь зубы, или не ешь свинину, если ты мусульманин, то к тебе с невыясненным тобой постоянством является ангел с чёрными бухгалтерскими нарукавниками и перхотью на крыльях и обновляет твой текущий счёт определённой суммой в денежном эквиваленте, так, чтобы ты, с одной стороны, совсем ноги не протянул, а с другой – не слишком выёбывался и не перепаскудил свою реинкарнацию покупкой танкеров с нефтью или цистерн со спиртом. Меня это устраивало, в этом я ангелов понимал и поддерживал. Меня устраивала страна, в которой я жил, устраивало то количество говна, которым она был наполнена и которое в наиболее критичные отрезки моего в этой стране проживания доходило до колен и выше. Я понимал, что вполне мог родиться в другой стране, куда худшей, например с более суровым климатом или авторитарной формой правления, где у власти стояли бы не просто ублюдки, как в моей стране, а какие-нибудь выморочные ублюдки, которые передавали бы власть в наследство своим детям вместе с внешним долгом и внутренним мракобесием. Так что я считал, что вполне неплохо ещё попал, поэтому не слишком переживал по поводу этих вещей. По большому счёту меня устраивало всё, меня устраивала телевизионная картинка, которую я видел за окнами обиталищ, в которых я жил, поэтому я старался просто не слишком быстро переключать каналы, поскольку успел заметить, что какие угодно проявления внимания со стороны смонтированной вокруг меня реальности обязательно заканчиваются наперёд прогнозируемыми гадостями или просто мелким житейским западлизмом. Реальность прикольна сама по себе, но полностью лажевая при подсчёте послематчевой статистики, когда ты анализируешь свои и её показатели и видишь, что нарушений с её стороны было в несколько раз больше, а удаления случались только в твоей команде. Если меня что-то и угнетало по-настоящему, то именно эти постоянные и настойчивые попытки этой телекартинки вступить со мной в противоестественные половые отношения, то есть, проще говоря – оттрахать меня, воспользовавшись моими же общественными правами и христианскими обязанностями. Я весело прожил эти свои 15 лет взрослой жизни, не принимая участия в строительстве гражданского общества, не приходя на избирательные участки и успешно избегая контактов с антинародным режимом, если вы понимаете, что именно я имею в виду; меня не интересовала политика, не интересовала экономика, не интересовала культура, даже прогноз погоды меня не интересовал, хотя это была чуть ли не единственная в этой стране вещь, которая вызывала доверие, но меня она все равно не интересовала.

Сейчас мне 30. Что поменялось за последние 15 лет? Почти ничего. Даже внешность этого… президента не очень поменялась, во всяком случае его портреты как ретушировали тогда, так и теперь ретушируют, даже я это заметил. Изменилась музыка в радио, но я его, по большому счету, и не слушаю. Изменилась одежда, но 80-е, насколько я понимаю, и дальше в моде. Не изменилась телекартинка, она такая же липкая и едкая, как разлитый на паркете лимонад.

Не изменился климат, зимы все такие же долгие, а вёсны – долгожданные. Изменились друзья, то есть одни навсегда исчезли, а другие появились вместо. Изменилась память – она стала длиннее, но не стала лучше. Надеюсь её хватит ещё лет так на 60 длительного бытового похуизма и нерушимого душевного равновесия. Чего я себе и желаю. Аминь.

17.06.93 (четверг)

Вступление № 1

16.50

17 июня, около 5 пополудни, Собака Павлов пытается спуститься в подземку. Он подходит к вертушке, идёт просто на женщину в униформе и достаёт из кармана ветеранское удостоверение. Женщина в униформе заглядывает в удостоверение и читает «Павлова Вера Наумовна». «Ну?», — спрашивает.

— Бабуля, — говорит Собака Павлов.

— Где бабуля?

— Это, — показывает Собака удостоверение. — Моя бабуля.

— Ну и что?

— Она — ветеран.

— Ну, а ты что хочешь?

— Она в танке горела.

Женщина еще раз заглядывает в удостоверение. Кто ее знает, думает она, может, и горела, по фотографии не скажешь.

— Ну, хорошо — говорит она. — А от меня что нужно?

— Пропустите. — говорит Собака.

— А ты что — тоже в танке горел?

— Ну, подождите, — начинает торговаться Собака, — может я поесть ей несу.

— Что поесть?

— Ну, поесть, — Собака вспоминает, что на самом деле ест его бабушка, когда ей дают. — Молочные продукты, понимаете? Творог.

— Сам ты творог, — беззлобно говорит тётка в униформе.

Собака понимает, как всё это выглядит со стороны. Что вот он бьётся головой о гигантскую бесконечную стену, которой от него отгородилась жизнь, бьётся без единой надежды на успех, и все жизненные прелести, в том числе и проезд в метрополитене, ему просто не светят, вот как это выглядит.

Он собирает всю свою волю в кулак и говорит что-то вроде того, что, мол, послушайте, женщина, он, конечно, говорит не так, но смысл примерно такой. Так вот, послушайте меня внимательно, — произносит он, — хорошо? Только не нервничайте. Вот что я вам скажу, женщина. Вы, конечно, можете презирать меня, я вижу, что вы презираете меня, вы же меня презираете, да? Послушайте, послушайте, я хочу ещё сказать, послушайте. Но даже несмотря на это, понимаете, как бы это сказать — ну, вы там, я не знаю что, вы по-разному можете к этому относиться, согласен, для вас это может ничего не значить, но согласитесь — моя бабуля не может сдохнуть от голода только из-за того, что меня — её законного внука, прошу прощения, вот так просто не пропустила в метро какая-то падла тыловая. Согласитесь? (ну, в этом месте они просто обложили друг друга, но пусть будет так) — он сосредотачивается и внезапно ныряет женщине под руки, взмахивая ветеранским удостоверением, и исчезает в прохладном кишечнике подземки.

«Какая падла тыловая? — думает женщина. — Я вообще — 49-го года рождения».

17.10

Собака выходит под стадионом, на пустую платформу, где-то через час «Металлист» даёт последний домашний матч, сегодня все должны съехаться, знаете как это бывает, закрытие сезона, всякие такие вещи, сверху дождливое лето, небо с тучами и где-то как раз над Собакой стоит полуразваленный стадион, в последние годы он совсем размок и осунулся, сквозь бетонные плиты начинает биться трава, особенно после дождей, трибуны засраны голубями, на поле тоже говно, особенно когда там играют наши, разваленная страна, разваленное физкультурное движение, великие кормчие проебали самое главное, как по мне, потому что как не крути, а в Союзе были две вещи, которыми можно было гордиться — футбольный чемпионат и ядерное оружие, тех, кто забрал такие аттракционы у народа, вряд ли ждет спокойная беззаботная старость, ничто так не подрывает карму, как хуёвая национальная политика, это уж точно. Собака еще какое-то время стоит на платформе, с другой стороны должны подъехать знакомые, так что нужно просто их дождаться. Собака усталый и измученный — он пьёт уже третий день, еще и погода плохая, очевидно это из-за погоды, давление или как это называется, как называется состояние, когда ты пьешь третий день и внезапно перестаешь узнавать родных и близких? Очевидно, что давление.

Он даже не может вспомнить, что случилось — лето начиналось так хорошо, шли дожди, Собака успешно и беззаботно просирал свои молодые годы, но внезапно друзья-рекламщики затянули стабильно безработного Собаку в дебри рекламной индустрии, проще говоря, взяли курьером в отдел рекламы своей газеты. Собаку обламывало, но он держался и ходил на работу. Пользы он приносил мало, но хорошо уже то, что где-то считался человеком, сам он особенно никогда по этому поводу не переживал, ну, да друзья на то они и друзья, чтобы грубым контактным способом править твой социальный статус, я изначально говорил, что надолго его не хватит, но меня не слушали, говорили ничего, он нормальный в общем парень, ёбнутый немножко, но ничего, ничего соглашался я, ничего.

Собаки хватает дней на десять, после этого он запивает и на работу больше не ходит, а чтобы его не нашли, пьёт по знакомым, у Собаки в его 19 полгорода знакомых, одну ночь он даже ночует на вокзале — встречает там знакомых грибников, которые едут утренней электричкой куда-то на Донбасс за сырьем, и ночует с ними под колоннами на улице, трижды шмонается патрулями, честно высиживает до утра, слушая байки про грибы и другие термоядерные вещи, потом не выдерживает и заваливает домой. Тут его и застаёт телефонный звонок. В другом состоянии Собака ни за что трубку не снял бы, но внутри у него уже плавают серебряные холодные форели трёхдневного алкогольного запоя и больно бьют изнутри хвостами по почкам и печени так, что мир перед Собакой меркнет и трубку он берет автоматически. «Собака? — кричат в телефон. — Не смей бросать трубку!»: друзья-рекламщики Вова и Володя, которые устроили его на свою голову в рекламный бизнес, сидят где-то в своём комсомольском офисе и, вырывая друг у друга трубку, пытаются переубедить Собаку поговорить с ними, сбиваясь время от времени на мат. «Собака! — говорят они. — Главное, не смей бросать трубку. Пидор! — говорят они, убедившись, что Собака их слушает. — Если ты сейчас бросишь трубку, тебе хана. Мы тебя уроем, слышишь?» «Алло», — произносит Собака на это. «Что алло? — нервничают Вова и Володя. — Что алло? Ты нас слышишь?» «Да», — говорит Собака испуганно. «Хорошо, — ободряются Вова и Володя. — Значит, так — сейчас десять утра». «Что?» — Собака окончательно пугается и трубку бросает. Телефон сразу трещит по новой. Собака нерешительно поднимает трубку. «Ты!!! — ревёт в трубке. — Пидор!!! Не смей бросать трубку!!! Ты нас слышишь??? Не смей бросать трубку!!!» Собака тяжело сглатывает слюну. «Ты нас слышишь?» «Ну», — неуверенно произносит Собака. «Значит, так — разрываются рекламщики. — Сейчас — десять утра. Не смей бросать трубку!!! Ты слышишь??? Не смей бросать трубку!!! Сейчас десять. В полшестого мы тебя ждем возле стадиона. Если не придёшь — мы тебе оторвём яйца. Если придёшь — мы тебе тоже оторвём яйца. Но тебе лучше прийти. Ты понял???» «Да», — произносит Собака. «Ты нас понял?!!» — не могут успокоиться рекламщики. «Понял» — говорит Собака Павлов, ощущая, как форели весело гоняют где-то у него под горлом. «Что с тобой? — наконец спрашивают рекламщики. — Тебе плохо?» — «Да». «Тебе что-то принести?» — «Водяры принесите». «Пидор», — говорят Вова и Володя и кладут трубку.

Собака переводит дыхание. Десятый час. Нужно переодеться или опохмелиться, лучше, конечно, опохмелиться. Из соседней комнаты выходит его бабуля. Эта его бабуля, он её любит, ну и всякое такое, даже ходит с её ветеранским удостоверением, можно даже сказать, что он ею гордится, не совсем конечно, но в некоторой степени, говорит, что она в танке горела, я себе слабо представляю старушку в танковом шлеме, хотя всё может быть. «Что Виталик?» — говорит она. «Работа, бабуля» — произносит Собака. — Работа». «Чтой-то за работа такая, — жалуется старушка. — Вчера целый день звонили, где, говорят, этот пидор. А я откуда знаю?»

17.22

Вова и Володя выпрыгивают из вагона, подбирают Собаку и выходят на улицу. Живой? — спрашивают, Собака совсем бледный, никак не поправится, они тянут его в гастроном на Плехановской и берут там две бутылки водяры, не бойся, говорят они Собаке, мы тебя сначала откачаем, а уже потом яйца рвать будем, какой нам интерес рвать что-то у тебя такого, ты на себя посмотри, они подводят его к витрине гастронома, гастроном тёмный и пустой, как и большинство гастрономов в стране в это тревожное время, развалили страну, суки, смотри, говорят они Собаке, смотри на кого ты похож, Собака совсем расслабленный, он смотрит в витрину, за которой стоит продавщица в белом халате и тоже смотрит, как за окном на улице, как раз напротив неё, стоят двое сволочной внешности ублюдков, держат под руки третьего такого же и показывают на неё пальцами. Она смотрит на них с ненавистью, Собака как-то фокусирует взгляд, распознаёт своё отражение и внезапно замечает, что в этом отражении есть ещё кто-то, какое-то странное существо в белой одежде с большим количеством косметики на лице тяжело вращается в его оболочке, в пределах его тела, будто пытается прорваться сквозь него, так что ему становится плохо, очевидно, думает Собака, это моя душа, только почему у неё золотые зубы?

17.35–18.15

На протяжении сорока минут Собаку приводят в чувство. В него вливают водяру и по каким-то законам физики Собака, наполняясь нею, прибывает на поверхность, говорит всем привет, с ним тоже здороваются все присутствующие, с возвращением тебя, пионер-герой Собака Павлов, клёво, что ты вернулся к нам, именно тебя нам тут и не хватало, ага, говорят присутствующие, то есть Вова и Володя, мы просто обязаны были тебя откачать, чтобы еще раз посмотреть в твои, хоть и пьяные, но всё равно честные глаза, чтобы ты нам сказал, за что ты так ненавидишь рекламный бизнес в целом и нас с Володей — произносит Вова — в частности, что мы тебе сделали, что ты нас так беспонтово кинул, исчезнув с очень важной, кстати, корреспонденцией, за которую, если бы мы могли, мы бы тогда дважды оторвали яйца. И так между ними протекает какая-то такая дружная беседа, знаете, как оно бывает, и Собака полностью возвращается в мир, из которого его не вытолкала его собственная душа, он оглядывается вокруг и прислушивается: форели лежат где-то на глубине, злой золотозубый ангел в белом халате и капроновых чулках тоже отлетел, рекламщики Вова и Володя затянули его куда-то в зелень за металлические, окрашенные белым киоски и щедро поят водярой. Социум требует компромиссов.

18.15

Почему они никогда не приходят на стадион вовремя, когда там звучат марши и поздравительные речи клерков от муниципалитета? Во-первых, они, как правило, приходят не совсем трезвые и уже плохо ориентируются который час, иногда они вообще плохо ориентируются, что уж там час, они время года не различают, всегда то в тёплых свитерах под палящим солнцем, то в мокрых футболках под первым снегом. Во-вторых, перед матчами происходит какая-нибудь лотерея, а в лотерею они не верят, тут и говорить не о чем. В-третьих, их тоже можно понять — когда тебе 19 и ты заползаешь в свой сектор, и все — включая милицию — видят, в каком ты чудесном возвышенном состоянии, что может больше будоражить тебя? Потом, когда ты вырастешь и станешь работать в банке или газовой конторе, когда с реальностью будешь общаться по телевизору, а с друзьями — по факсу, если у тебя будут друзья, а у них — факс, тогда, конечно, тебе похуй будет такая штука как пьяный тинейджерский драйв, который сносит башку и бросает тебя на все амбразуры мира, когда глаза увлажняются от возбуждения и кровь под ногтями останавливается от того, что вот несколько сотен лиц наблюдают, как они заходят в сектор и ищут свои места, и даже кого-то несут на плечах, называя его почему-то собакой, время от времени теряют его между лавок, но упрямо и настойчиво подбирают и тянут на заветные места, подальше от часовых, подальше от продавщиц мороженого, вообще — подальше от футбола, как они его понимают.

18.25

В очередной раз Собака Павлов приходит в себя уже на стадионе, хорошо вот так сидеть с друзьями, думает он, на лавке, где-то под какими-то деревьями, которые шумят и качаются во все стороны, нет, вдруг думает он, это не деревья, тогда что это? Несколько секторов поодаль, слева от них, под тяжелым июньским дождём стоят фанаты противника. Их несколько десятков, он приехали с утра на вокзал, и за ними целый день тащатся несколько патрулей, на стадионе им отвели отдельный сектор, в котором они печально машут размокшими и набухшими флагами. Ещё до перерыва наши, неудовлетворённые результатом и погодой, прорывают заслон и начинают их бить. Снизу, от поля, подтягивается рота курсантов-пожарных, милиция, в конце концов, не придумывает ничего лучше, как выпихнуть всех со стадиона, начинает оттеснять народ к выходу, пока ещё идёт первый тайм; все, понятное дело, забывают про футбол и начинают болеть за наших на трибунах, команды тоже больше интересуются дракой, чем результатом, любопытно всё-таки, непредсказуемо, тут на поле и так всё было понятно — кто-то под конец обязательно игру сольёт, а там — глянь, какая-то борьба, прямо тебе регби, вон и пожарные уже по голове получили, а тут и тайм заканчивается и команды неохотно тянутся в тоннель, милиция выносит последних гастролёров, итак, когда игра возобновляется, сектор уже пуст. Только растоптанные и разорванные знамёна, будто фашистские штандарты на Красной площади, тяжело лежат в лужах, наши, кто уцелел, удовлетворённо возвращаются к своим секторам, самые упорные и принципиальные болельщики едут на вокзал — вылавливать тех, кто будет возвращаться домой; и тут, где-то на пятнадцатой минуте второго тайма, на трибуны забегает ещё один гастролёр — совсем юный чувак, растрёпанный и намокший, где он был до этого — неизвестно, но вот он уже точно всё самое интересное пропустил, он вбегает и видит следы побоища и рваные флаги своей команды и никого из друзей; где наши? — кричит он, обернувшись к притихшим трибунам, эй, где все наши?! — и никто ему ничего не может ответить, жаль чувака, даже ультрасы замолчали, оборвали своё тягучее «судья-пидарас», смотрят застенчиво на гастролёра, неудобно перед чуваком, правда — как-то нехорошо вышло, и чувак смотрит снизу на затихшие сектора и смотрит на мокрое поле, на котором месят грязь команды, и смотрит в холодное и малоподвижное небо и не может понять — что случилось, где пацаны, что эти клоуны с ними сделали, и подбирает помятый пионерский горн, в который до этого дул кто-то из его полегших друзей, и внезапно начинает пронзительно свистеть в неё, плаксиво и отчаянно, так, что все аж охренели — надо же так, свистит, отвернувшись и от поля, и от ультрасов, и от притихших и пристыженных пожарников, свистит какую-то свою, только ему одному известную, громкую и фальшивую ноту, вкладывая в неё всю свою храбрость, всю свою безнадёгу, всю свою чисто пацанскую любовь к жизни…

19.30

Под самой крышей, над последними рядами, сидят сонные голуби, которые уже привыкли к поражениям нашей команды, и сонно курлычут, живут себе, никому не мешают, прикольные мокрые стаи, но вот Собака слушает их сквозь сон, они ему являются в его алкогольной прострации и вытягивают его оттуда, знаете, такое странное состояние, когда ты одним глазом видишь свет впереди, а другим, как бы это объяснить — другим ты видишь то, что можно, наверное, назвать обратной стороной света, ну, вы понимаете, одним словом, когда тебе одновременно показывают очень много, но ты в таком состоянии, что увидеть уже ничего не можешь. Да и не хочешь. Потому Собака сползает на цементный пол и начинает отползать в сторону прохода, давя своей измученной грудью шелуху подсолнечника, окурки и лотерейные билеты. Отползает к проходу, встаёт на ноги и нерешительно двигает вверх, к последнему ряду, цепляется там за металлическое крепление и обвисает на нём совсем без сил

— не упасть на трибуну и не придавить болельщиков каких-нибудь если упадёшь нужно будет извиняться с кем-то общаться что-то говорить и тогда все сразу почувствуют как плохо у тебя пахнет изо рта и сразу догадаются что ты пил так что главное ни с кем не разговаривать и ни к кому не обращаться а если упадёшь обязательно с тобой кто-нибудь заговорит не отвертишься потом скажут что у тебя изо рта так плохо пахнет точно унюхают стоит только начать говорить даже если отвернуться и говорить в сторону всё равно унюхают разве что сильно отвернуться и так говорить. что говорить? что нужно говорить чтобы они не узнали? что я должен сказать? скорее а то заметят скажут что-нибудь. что скажут? скажут почему молчишь? не кричишь? почему я не кричу? нужно кричать иначе они заметят что у меня плохо пахнет изо рта скажут что у меня плохо пахнет изо рта потому что я не кричу или подумают что я пьяный потому что я не кричу что мне следует кричать? что мне следует кричать? ну что что мне следует кричать? нужно спросить у кого-нибудь нужно отвернуться и спросить или отвернуться и закричать тогда никто ничего не заметит всё равно не заметят такой шум стоит хорошо я крикну что-то вбок никто не почувствует как у меня плохо пахнет изо рта но все заметят что я кричу значит я не пьяный нормально это я нормально придумал только что крикнуть ну что мне крикнуть что они все кричат? про судью про судью только крикнуть в сторону чтобы не услышали и чтобы заметили как-то так нужно крикнуть и обязательно про судью тогда всё будет нормально

— и тут наш форвард вываливается сам на сам с вратарём и бьёт, просто хуячит изо всех сил, несколько тысяч мокрых болельщиков замирают, затаивают, можно сказать, дыхание и тут за их спинами во влажной тишине горестно звучит:

— Ээээээээээээээээй!!! — Тыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы!!!!!!!!!!!!!!!!

И мокрые болельщики в ближних секторах зачарованно поворачивают головы и видят там Собаку Павлова, старого доброго Собаку Павлова, которого тут знает каждая собака, то есть каждый сержант с рацией, он совсем измождённо обвисает вокруг железного крепления, повернувшись к трибунам, назовём это спиной, и протяжно воет куда-то в никуда, или как это назвать.

19.45

Почему? Потому что ты не просто какой-то мудак, который смирился со существующим несправедливым положением вещей и повседневными наёбками с его стороны, потому что ты не собираешься до конца своих дней вгрызаться в чьё-то горло за расфасованную ними хавку. Потому что у тебя, в конце-концов, есть что сказать, если бы тебя кто-то спросил о самом главном, так что этого уже достаточно, думает Собака, вернее он, конечно, в таком состоянии ничего подобного не думает, но если бы он мог сейчас думать, он, мне кажется, думал бы именно это, поэтому он начинает лезть вверх по балке, которая подпирает крышу, сдирая пальцами старую зелёную краску и засохшее птичье дерьмо, прижимаясь к прохладной трубе, осторожно тянется вверх, переставляя ноги по железной конструкции, лезет как раз над сержантскими головами, которые про него забыли на какое-то время, над головами всех своих мокрых и пьяных знакомых, сколько их тут есть, над счастливыми головами Вовы и Володи. Их он и узнаёт и останавливается как раз над ними, рассматривает их сверху, думает, о как клёво, если протянуть руку вниз, можно их обоих поднять сюда, и он тянет к ним руку и что-то им говорит, даже не замечая, как плохо у него пахнет изо рта.

И тут наши вколачивают мяч, и мокрые глотки ревут — вау-у-у-у-у!!! — вау-у-у-у-у!!! — ревут они и от этого рёва сотни и тысячи сонных голубей срываются со сна и вылетают, будто снаряды, со своих насестов, устланных перьями, землёй и лотерейными билетами, вылетают волной под мокрое небо, и эта волна бьётся об Собаку Павлова, и тот не удерживается и летит вниз, пролетает свои несколько метров и смачно брякается на лавку, рядом с Вовой и Володей, те, наконец, вспоминают про своего товарища, поворачиваются к нему и видят его рядом с собой, как и должно быть.

— О, Собака, — кричит Вова.

— Собака, мы забили, — кричит Володя.

— Здорово, — говорит Собака и улыбается. Впервые за последние три дня, кстати.

19.50–08.00

Вова и Володя не отважились показать свои документы, поэтому к госпитализированному Собаке их не пускают, они объясняют, что они друзья, даже родственники, дальние, но всё-таки родственники, но им говорят, что таких родственников, как Собака, стыдиться нужно и кладут его — пьяного и сонного — на носилки, а потом запихивают в скорую, почему-то все они думают, что Собака именно травмирован, а не пьяный, это его и спасает, его не убивают на месте, как этого требуют инструкции поведения сержантов, старшин и мичманов при героической охране спортивных комплексов и мест массового отдыха трудящихся во время проведения там футбольных матчей, политических митингов и других физкультурно-просветительских шабашей. Какой-то сердобольный сержант даже подходит к водителю скорой, списывает его координаты, оставляет ему свой рабочий телефон и приказывает немедленно мчать тяжелораненого Собаку, а завтра, если ничего серьезного не случится, привезти его залатанное тело к ним в ровд для дальнейших лабораторных опытов, там они и выяснят, что это за Гагарин наебнулся им на головы. Водитель отдаёт честь, ну вы понимаете, о чём я, и скорая исчезает за зелёными воротами стадиона, разгоняя своими сиренами мокрых болельщиков, в чьём весёлом водовороте теряются и Вова с Володей — поскольку победа предполагает единение и радостную коллективную массу, салюты и слаженное хоровое пение, и только поражение, горькое личное поражение, не предполагает ничего, кроме пьяных санитаров и аппарата искусственного дыхания, который, к тому же, и не работает, вернее нет — он работает, но никто не знает, как.

До утра Собака обрыгивает все одеяла, которыми его обернули, и вызывает резкое отвращение со стороны медицинского персонала. Дежурные медсёстры пытаются куда-то дозвониться, найти тех дальних родственников, которые хотели эту сволочь забрать ещё там — на стадионе, но телефона никто не знает, у Собаки изо всех документов находят только ветеранское удостоверение на имя Павловой Веры Наумовны, все разглядывают это удостоверение — потрёпанное и обгорелое по краям — но Собака, хоть ты убей, на Павлову Веру Наумовну не тянет, они на всякий случай ещё смотрят по картотеке и с удивлением выясняют, что согласно их записям эта самая Вера Наумовна ещё три с половиной года назад богу душу отдала, но в этих картотеках такое случается, говорит старшая дежурная медсестра, полностью принять, что перед нею таки не Павлова Вера Наумовна, а какой-то неидентифицированный уёбок, она отказывается, тогда на утро они вызванивают водителя со скорой, тот только отработал смену и по этому поводу всю ночь пил, и про Собаку понял не сразу, сказал, что никакой такой Веры Наумовны он вчера со стадиона не привозил, божился, что женат и что с женой у них всё в порядке, даже секс иногда бывает, когда он не на смене, ну, но в конце-концов понял, о чём идёт речь и выдал медсёстрам телефон сержанта, который интересовался вчера дальнейшей судьбой подобранного им Собаки. Медсёстры кидаются звонить сержанту, говорят, что, мол, беда, товарищ сержант, у нас тут лежит обрыганный недоносок, какой-какой? с утренней бодринкой в голосе переспрашивает сержант и тут таки начинает записывать, записываю, говорит он — об-ры-ган-ный, ну-ну? вот, говорят медсёстры, мало того, что обрыганный, так он ещё и без паспорта, так-так-так, отвечает на это сержант, не так быстро — ма-ло-то-го-что-об-рыг, слушайте, внезапно спрашивает он, ну, а мне-то что, может у него сотрясение мозга? нет у него, — говорят сёстры, — ни сотрясения, ни мозга, он вообще какой-то дезертир, ходят с чужими документами, ага, радуется сержант, с чужими, ещё и обрыгал нам тут всё, — не могут успокоиться сёстры, ну, это вы ладно, строго говорит сержант, давайте тяните его к нам, но скорее, у меня к девяти смена заканчивается, а напарник мой с ним носиться вряд ли захочет — у него давление. Ясно, говорят сёстры, давление.

Они тут-таки вызывают дежурного водителя, забирай, говорят ему, эту сволочь, которая нам тут всё обрыгала, и вези её в Киевское ровд, у неё там какой-то непорядок с документами, ага, говорит водитель, вот сейчас всё брошу, и повезу вашу сволочь исправлять документы, может его ещё в загс отвезти? делать мне нечего, в принципе он только заступил на смену и делать ему правда нечего, ты давай не выёбывайся, говорит ему старшая дежурная медсестра, смена которой как раз заканчивается, отвезёшь его и сразу назад, у нас тут ещё работы море, ну да, говорит водитель, чёрное море, и брезгливо взяв под руку ослабевшего и деморализованного Собаку ведёт его вниз, открывая задние двери скорой, давай, указывает Собаке, залезай, садись вон на носилки, а лучше ляг, а то упадёшь на повороте, разобьёшь стекло какое-нибудь, или порежешься, или краску перевернёшь, какую краску? спрашивает Собака, какую-нибудь, говорит водитель, ложись давай, может я посижу? боязливо спрашивает Собака, ты давай не выёбывайся, говорит ему водитель, и садится за штурвал. Собака пробует лечь, но ему сразу же становится плохо и он начинает рыгать — на носилки, на стены, на какую-то краску, ну, вы понимаете. Водитель в отчаянии тормозит, бежит к задним дверям, открывает их, получает свою порцию Собачьей блевотины и выкидывает полуохладелого Собаку на утренний харьковский асфальт, и уже ругаясь на чём свет стоит, возвращается назад в больницу, где его, если по правде сказать, никто особенно и не ждёт.

Вступление № 2

9.00

— Знаете, что хуже всего — я не знал, что их там двое. Одна на балконе была.

— Ну.

— Ну, я зашёл, а она там одна. Я же не знал, понимаете? И она лежит почти полностью раздетая, там какие-то трусики, бюстгальтеры.

— Что — несколько бюстгальтеров?

— Нет, ну, просто разное белье.

— Как это?

— Ну, разных цветов всё, понимаешь?

— Даже говорить об этом не хочу.

— Я же говорю. Я вообще не люблю бельё. Женское, имеется в виду.

— Ну, понятно.

— Короче, я вижу она угашенная, ну, тоже начинаю раздеваться. А я же не знал, что они уже с утра. Они там, значит, сначала наглотались какой-то гадости, а потом водярой залили, представляете? Суки пьяные. А я стою, и у меня эрекция.

— Ничего себе.

— А тут эта сука с балкона выходит, ну другая. Пугается конечно.

— Ясно…

— Та, что в комнате, ничего, уже привыкла, наверное.

— К чему?

— Ко мне. Она меня такого уже видела, ну, с эрекцией.

— Завал.

— Я ж говорю. А та, которая на балконе, уже угашенная, вы понимаете, они с утра пили, суки. Я женщинам вообще запретил бы пить. Вы понимаете, о чём я?

— Да, бабы. У меня сосед есть, так он с утра выходит и берёт два литра водяры.

— Два литра?

— Серьезно.

— Об этом даже думать неприятно.

— Я его спрашиваю — нахуя тебе, мужик, два литра? Ты же не выпьешь. А он, знаете, что говорит?

— Что?

— Я, говорит, когда выпью, ну, там первый пузырь, уже боюсь куда-то выходить. А выпить хочу, не могу остановиться.

— Серьёзно?

— А хули он боится?

— Ну, не знаю, страшно ему. Стрём начинается от водяры. А выпить хочется. Ну, он и берёт сразу два литра. Сидит и квасит.

— Ну, подожди, раздавит он пузырь, раздавит другой, да хрен с ним, выпьет он всё. А дальше?

— Что — дальше?

— Ну, выпить же и дальше хочется?

— Хочется.

— Но выйти же страшно?

— Не, нифига, там, понимаете, такая система — он когда выпивает свои два литра…

— Два литра!

— …ну, два литра, его перемыкает и ему уже не страшно.

— Серьёзно?

— Я сам видел.

— Ну, а как ему?

— Что значит — как?

— Ну, как ему, если не страшно?

— Ему похуй.

— И что?

— Ну, и он дальше валит за водярой. Падает, а идёт.

— Да…

— Ну ещё, бы. А ты говоришь — эрекция.

— Что эрекция?

— Ты говоришь — эрекция.

— Ну, эрекция.

— И что?

— Ничего. Ну, стою я со своей эрекцией.

— Завал…

— Ну.

— И тут входит эта пьяная сука с балкона, представляете?

— Я этого не представляю.

— Ну, и видит меня. И, значит, думает — что это за мудак сюда припёрся и тут стоит.

— Что стоит?

— Стоит, говорит.

— Наверное, думает она, сосед, пришёл потрахаться. И, значит, хватает пустой фугас из-под шампанского и запускает мне прямо в череп.

— А ты?

— Ну, я вырубился. Упал, значит, в крови весь. А эта сука пьяная, представь, подбегает к другой и давай её будить, вставай, говорит, надо его, ну то есть меня, вязать. И она встаёт, прикинь, и они меня вяжут одеялами по рукам и ногам.

— Так она тебя же знала, ну та, другая.

— Да они угашенные обе с утра, суки, я ж говорю! Они какой-то фигни нажрались, а потом ещё водяра. Как та сука с балкона назад попала — не представляю. Они друг друга уже не узнавали.

— Ну?

— И, значит, вяжут меня и затягивают в ванную, бросили и пошли спать.

— Да…

— А с утра, значит, одна из них, та что с балкона вышла, понятное дело, уже ничего не помнит и попёрлась в ванную мыться. Причём, животное, свет не включает, наощупь лезет. Залазит, значит, в ванную, а там я…

— Водка, ты понимаешь, она женщин глушит, они как рыбы становятся.

— Я когда-то контролёршу в трамвае встретил, так она со своим компостером ходила.

— Не пизди.

— Что — не пизди? Серьёзно, идёт баба, пьяная сто пудов, я ей свой талончик даю, а она откуда-то из кармана достаёт компостер, представляете?

— Свой компостер, наверное, прикольно иметь.

— Точно.

— Да…

— Я пробовал когда-то снять в трамвае. Ночью как раз ехал, никого не было, ну, я давай его выламывать, распорол руку, представляете, кровь течёт во все стороны, а тут контролёры заходят.

— Суки.

— Ну, и сразу ко мне, в принципе я там сам ехал, больше никого. Нахуя, говорят, компостер ломаешь.

— А ты?

— Что я? Говорю, не ломаю я ничего, хотел, говорю, талончик прокомпостировать, а ваш траханый компостер мне руку зажевал. О, говорю — смотрите.

— Круто.

— Да…

Какао, неповоротливый и вспотевший, в этой компании, в принципе, неплохо себя чувствует. Маленькая комнатка, в которой они сидят, насквозь прокурена и пропахла кофе, кружек на всех не хватает, они пускают по кругу первый кофе, потом второй, передают кружки из рук в руки, потом передают куски белого хлеба, после часа пребывания в этой комнате их одежда, и их волосы, и они сами пахнут табаком и хлебом, хлебом даже больше. Какао вытирает рукавом вспотевший лоб, ты что, смеются все, Какао, это же твой выходной костюм, ничего — Какао краснеет — нестрашно, постираю, ну да, смеются все дальше, ты уже второй год обещаешь, бери хлеб, Какао берет из рук друзей свежий белый хлеб и дальше слушает байки, он готов быть с ними хоть всё время, ему с ними хорошо, делят с ним хлеб и сигареты, и главное — никто его не

выгоняет. А в наше время ты найди ещё компанию, которая будет тебя терпеть несколько дней в твоём песочном костюме, который ты не стираешь уже второй год, если не третий.

Какао несколько толстоват для этой компании, и в костюме своём выглядит стрёмно, но костюм ему нравится, не знаю, где такие костюмы продаются, Какао его где-то таки нашёл, считает, что костюм стильный, он повёрнут на таких штуках, Какао едва ли не единственный из моих знакомых ходит в парикмахерскую, пользуется каким-то пидарским гелем, даже бреется время от времени, хотя на пользу ему это не идёт. Их набилось в комнату человек шесть, сидят и слушают Малого Чака Берри, тот рассказывает, как он праздновал свой день рождения, история всем нравится, Какао слушает с открытым ртом, ему особенно понравилось про бельё разных цветов, он пробует себе это представить, но не может. Малой Чак Берри вместо того, чтобы рассказывать, пускает по кругу ещё одну папиросу и вдруг говорит — Какао, расскажи ты что-нибудь, все соглашаются — да, Какао, давай, расскажи нам что-нибудь, что ты сидишь молчишь, нам же тоже интересно, давай, расскажи нам что-нибудь, о — расскажи нам про своих баб, все смеются, да, кричат, Какао — давай, расскажи нам про своих баб. Какао смущается, он всё-таки чувствует себя не совсем уверенно, они — команда, а он так — просто зашёл к ним в гости, но проваливать ему не хочется, поэтому он думает, что рассказать, так, чтобы было про баб. Про баб. Баб он видит преимущественно по телевизору. Может, им про телевизор рассказать.

В комнату вбегает кто-то из администрации, всё, — кричит, — пойдём, пойдём, скорее, время начинать, и они начинают подниматься и выползают в коридор, идут вереницей, один за одним, дожёвывая хлеб, добивая папиросы, Какао тащится за ними, они пробираются какими-то закоулками, везде стоят щиты с агитацией, на стенах висят огнетушители, наконец они выходят на свет, кто-то оборачивается к Какао и говорит — давай, друг, подожди нас тут, хорошо? мы недолго. А сколько это будет длиться? — спрашивает Какао, да пару часов, может чуть дольше, давай, — сядь вон под стенку и подожди. А можно я послушаю? — спрашивает Какао, послушай, — говорит кто-то, — послушай, но в принципе тут не очень интересно —так, хуйня полная. Какао остаётся только поверить им на слово.

Зал забит, собралось больше двух тысяч человек, кто пришёл позже — стоят в проходах, толкаются под сценой, публика стрёмная — студенты, пенсионеры, военные, инвалиды, инвалидов особенно много, ну, это понятно, есть даже бизнесмены, в костюмах едких цветов, ну и так далее. Когда они выходят, зал радостно взрывается, инвалиды начинают кричать какие-то свои мантры, им машут руками, улыбаются, даже пару букетов прилетело на сцену, они выходят и не спеша берут в руки инструменты, подключаются, кто-то что-то показывает звукачам, мол, дайте меня больше, кто-то открывает бутылку с минералкой, народ и дальше скандирует, устраивая себе небольшой праздник, но они не слишком на это ведутся, все понимают в чём тут суть, кто тут на самом деле главный, и чем всё это закончится, и когда разогретые инвалиды начинают петь хором, и на них уже почти никто не обращает внимания, появляется он —

10.00

Преподобный Джонсон-и-Джонсон, солнце на затуманенном небосклоне нового американского проповедования, звезда наиболее массовых приходов на всём Западном побережье, лидер Церкви Иисуса (объединённой), поп-стар, который вправляет мозги всем, кто этого желает и кто пришёл к нему этим летним дождливым утром, просто среди недели, преподобный Джонсон-и-Джонсон плевать хотел на все эти условности, он не старовер какой-нибудь, чтобы отправлять свои службы только по выходным, что за говно, что за старообрядное говно, и все с ним соглашаются. Он приехал в город пару недель назад, по крайней мере так написано в пресс-релизе, который раздают всем на входе, нанял киноконцертный зал на месяц вперёд, набрал музыкантов и вот уже четвёртый день ебошится тут, проповедуя аборигенам слово божье, аборигенов набивается каждый раз больше, у преподобного фантастические агенты, все городские газеты ещё за месяц до его приезда начали об этом приезде писать, листовки с его улыбающимся американским еблом раздавали на заводах, базарах и в банках, в первый же день по приезду он дал интервью на самом популярном городском тиви, и на превеликое удивление зрительской аудитории даже говорил на более-менее приличном государственном языке, набирая трёхочковые просто на пустом месте, говорил, что у него есть местные корни, но в целом является васпом, то есть стопроцентным белым из Техаса, неудивительно, что преподобного обсуждал весь город, во время первой проповеди в зале было несколько телекамер, все более-менее оперативные каналы считали долгом сказать, что первая проповедь преподобного Джонсона-и-Джонсона, о которой так долго говорили большевики, состоялась, всё клёво, дорогие харковчане, вы просто обязаны это увидеть, тем более — вход халявный, плюс всем раздают бесплатные календарики с физиономией преподобного, службы будут проходить ежедневно до конца июня, начало в десять, тринадцать, и семнадцать ноль-ноль, без выходных.

И вот уже четвёртый день подряд он стрижёт купоны, провозглашая по три проповеди в день, у него тут уже свои фанаты, они преданно реагируют на каждый сопливый всхлип преподобного, переведённый для них какой-то тёткой в сером официальном костюме, которая работает у преподобного переводчицей, и которая его, кажется, не понимает, во всяком случае переводит она что попало, а самому преподобному, очевидно, просто впадлу её корректировать, очевидно, откровение божье накрывает его с головой, его просто прёт во время проповеди, на него даже стали ходить плановые, они по-своему понимают старика, это вроде такая всемирная солидарность всех обколбашенных придурков, каким тем или иным способом, каждому по-своему конечно, открываются божьи тайны, вот их вместе и прёт, а тут ещё и музыка звучит.

Музыку играют именно они, преподобный провёл среди них тщательный кастинг, выбрал в основном студентов консерватории, только Малой Чак Берри происходил из панков, его преподобный взял за чувство ритма, в общем для него образование не было определяющим, главное, чтобы они хорошо смотрелись на сцене, ну, там никаких евреев, никаких монголов, чтобы ни коем случае не чёрные, короче, настоящий фашистский ублюдок, но народу нравится.

Преподобный накручивает себя в гримёрке, глотает какие-то таблетки, пьёт много кофе без кофеина, и громко декламирует что-то из холи байбла, заставляя переводчицу повторять, переводчица понуро молчит, преподобного это заводит ещё больше, у него уже первые приступы божьего откровения, у него это как понос, его просто разрывает и всё тут. Заходит кто-то из администрации, время, говорит, время идти, народ уже ждёт, преподобный отхлёбывает из большой пластиковой кружки свой беспонтовый кофе, обливает им свою белоснежную рубашку, шит, говорит, факин шит, переводчица пробует перевести это чуваку из администрации, но тот только отмахивается. Ладно, говорит преподобный, придётся застегнуться на все пуговицы, будем как устрицы, или как моллюски, или как осьминоги, одним словом, все мы под богом ходим, добавляет он и выходит в коридор. За кулисами, под самой сценой, преподобный на миг останавливается, его внимание привлекает полноватый юноша в песочном костюме, ничего себе юноша, думает преподобный и на миг притормаживает. Ты кто? спрашивает он, и в сумерках закулисья на миг взблескивает корпус его наручных часов, Какао замирает и на миг теряет дар речи, что же ты молчишь? не терпится преподобному, у тебя есть имя? Какао кивает своей большой головой, но имя не называет. Ну, ладно, теряет преподобный остатки терпения, господня милость велика, пусть она ляжет и на таких ебанатов как ты, переводчица хочет это перевести, но преподобный перебивает её — потом-потом, говорит он, и идёт на сцену, тяжело волоча за собой жёлтый неопалимый нимб.

Какао сверлит взглядом место, где стоял преподобный, долго приходит в сознание и на ватных ногах идёт искать сортир, наконец находит, из последних сил открывает двери, вползает внутрь и начинает блевать. Я давно заметил — он когда нервничает, когда у него стрессы или что, он обязательно блюёт, просто беда какая-то, когда начинается сессия, к нему лучше вообще не подходить, такой человек. «Господи, — думает Какао, — о господи. Неужели это действительно я, неужели это действительно ко мне только что подходил этот человек? Не может быть, я конечно знаю себе цену, у меня хорошие друзья, у меня мама в библиотеке работает, меня в Макеевке неплохо знают и в Меловом, но чтобы вот так! Не знаю даже, что и подумать», — думает он и снова начинает блевать. «Как же это, — думает он, отплевавшись, — это же кому рассказать — не поверят. Скажут, что ты треплешь. Блин, сам себе не верю — жил как жил, честно делал своё дело, никому не мешал, никого не подставлял, возможно это и есть благодарность господня. Иначе как, как — просто не понимаю, как так случилось, что ко мне, просто ко мне, непосредственно, вот так взял и подошёл человек, У КОТОРОГО НА РУКЕ ПОЗОЛОЧЕННЫЙ РОЛЕКС!!!»

Какао ещё раз склоняется и видит на полу, рядом с раковиной, стопку брошюрок с проповедями преподобного, он с благоговением берёт одну, разглядывает немножко пожамканное лицо Джонсона-и-Джонсона, разглядывает ролекс на его руке, и улыбнувшись, прячет брошюру в карман своего песочного пиджака.

Дорогие братья и сёстры! (Дорогие братья и сёстры! — переводит тётка в костюме). Господь манипуляциями своих божественных рук собрал нас тут всех вместе! (Господь произвёл определенные манипуляции— переводит она. — В месте.) Так поблагодарим же его за то, что мы тут собрались — и вы, и я! (Так благодарю вас, что вы тут собрались, и я.) Я говорю вам, братья и сёстры — встанем, встанем и прочтём молитву, во имя господа, аллилуйя! (Аллилуйя — не совсем понимает его тётка.) Господи, говорю я! (Он говорит — «Господи».) Посмотри на этих людей, которые тут собрались этим утром! (Утром уже собрались.) Их сюда привела сюда твоя божественная любовь, не так ли? (Их сюда привела не так любовь.) Да, Господи! (Да.) Да, аллилуйя! (Тётка молчит.) Но вы можете спросить, почему ты, преподобный Джонсон-и-Джонсон, говоришь нам об этом, мы всё это знаем, по нам так лучше покажи чудо! (Мы знаем по вам всё! — грозно говорит тётка, — можете спросить.)

Я хочу рассказать вам одну историю, я хочу вам показать на конкретном примере, чтобы вы понимали, что я имею в виду. (Я хочу вам, например, показать, вы понимаете что я имею в виду.) Одна девушка из южного Коннектикута (Одна девушка с юга) жила в крайней нищете (жила себе на юге), у неё не было родителей, не было друзей, не было собственного психолога (она занималась психологией, была психологом, собственным), она совсем потеряла надежду на божье откровение, и её дни текли бесконечным потоком (она всё потеряла и текла без конца). Аллилуйя! (Тётка молчит.) Однажды на её пути появился божий человек, пастор (в её жизни появился человек, мужчина) и он сказал ей — сестра! (это была его сестра) сестра! (ещё одна) остановись, это кошмарно — ты сама закрываешь двери, сквозь которые мог бы войти к тебе Иисус (закрывай двери, сказал он, к тебе может прийти кошмарный Джизус). Для чего ты это делаешь? (Что ты для этого делаешь?) И он ушёл от неё, он имел достаточно её неверия (Старик, оказывается, имел её, и он сказал достаточно. И ушёл.) И она осталась одна, и её дни дальше текли бесконечным потоком (И она дальше текла одна) И вот однажды, когда она возвращалась с покупками (Однажды она попала-таки на шопинг) и переходила улицу, какой-то пьяный автолюбитель не смог как следует притормозить и сбил её с ног (она уже была такая пьяная, но не могла остановиться и падала с ног, как автолюбитель), и когда она очнулась в реанимации, на операционном столе (она очнулась на столе, ну там пьяная, грязная, в порванной одежде, шалава), под скальпелем хирурга (на ней уже был хирург), она не могла вспомнить своего имени (она не могла его даже вспомнить. Да она всё забыла, она пьяная была, алкоголичка конченная), она потеряла память! Она совсем ничего не помнила (пропила всё — и хату, и вещи, и деньги сняла с книжки — тоже пропила, нашла хахаля, начали самогон гнать), она не помнила, откуда она (откуда она такая взялась — жаловались соседи), не помнила своих родителей, своего папу, свою маму (твою маму, говорили они, что за курва подселилась к нам в подъезд, нам скоро электричество отключат из-за её аппарата), она забыла всю свою жизнь (всю свою жизнь мы тут пашем, а эта прошмандовка пришла на всё готовое ещё и хахаля с собой привела), и когда уже все, даже врачи, потеряли надежду (мы тебе, сука, покажем дом образцового быта и моральный кодекс строителя коммунизма. Мы тебе, падла, ноги поотрываем. А хахаля твоего в диспансер сдадим, пускай лечится), ей внезапно явилось божье откровение (а то совсем оборзела, сучка привокзальная, с хахалем своим, прошмандовка, думает, что мы за неё за электричество платить будем, думает она тут самая умная, тварь морская, и ещё этот, хахаль её, ёбаный-смешной: сдадим в диспансер и кранты, да хули мы тут с ними ручкаемся — сейчас вызовем участкового, обрежем провода, и хахаля её тоже обрежем, тоже мне — моряк торгового флота, ёбаный-смешной, пришли тут на всё готовое, прошмандовки, блядь), и Бог сказал ей (нахуй, нахуй с пляжа, девочка, мы всю свою жизнь тут пашем, а ты думаешь что — самая главная, за хахаля за своего думаешь спрятаться, за морячка? Диспансер за твоим морячком плачет, вот что мы тебе скажем, да-да — диспансер). Какой диспансер? — вдруг думает Джонсон-и-Джонсон, что эта факин сучка переводит? Он делает паузу, во время которой слышен плач инвалидов, и продолжает.

Дорогие братья и сёстры! (Дорогие братья и сёстры! — возвращается ближе к теме переводчица.) И вот господь говорит ей — вспомни всё (господь говорит вам — вспомните и всё!), встань и иди! (и идите себе!), и она пошла (и пошла она), и она спросила врачей (спросите врачей) — кто платил за моё лечение? (кто за всё платить будет). И они сказали ей — это чудо, чудо господне, но кто-то оплатил твою страховку (страхуйте свое чудо), и кто-то передал тебе одежду, вещи, и это второе чудо (другое дело, что кто-то передал тебе чудо), и кто-то нанял для тебя жилье, у тебя есть теперь крыша над головой, и это третье чудо (и это чудо, которое уже в третий раз у тебя над головой). И тогда она поняла — это же откровение господне, откровение которое открылось ей (и тогда у неё открылось), и что это сам Иисус дарит ей просветление, совсем небольшое, небольшую такую полоску света, как ночью, когда вы открываете холодильник (кошмарный Джизус ночью хочет подарить ей холодильник, совсем небольшой такой). Для чего я рассказываю вам это, братья и сёстры? (Для чего вам братья, сёстры?). Для того, чтобы вы поняли, что откровение господне этот как морские продукты (тётка измученно замолкает и про что-то задумывается) — главное не просто поймать его, главное — уметь его приготовить. Откровение господне это как мозги у осьминога — ты не знаешь, где он у него находится. Поэтому ты подходишь к осьминогу, смотришь на него, и ты думаешь — аллилуйя! — где у этого факин осьминога мозги? Ведь если есть осьминог, то должен быть и мозг? Но ты не можешь дойти до этого своим умом, твой ум ленив и обезнадёжен, ты не можешь просто так взять осьминога и сделать своё дело, ты должен всё сверять с внутренним голосом, который говорит тебе — брось его, брось, ты не найдешь тут ничего, эта задача не для тебя. И тогда ты начинаешь сомневаться в себе. Аллилуйя! Ты думаешь — да, я не достоин этого, я слишком слаб и немощен, чтобы пройти этот путь до конца и во всём разобраться, эта работа не для меня. Я лучше отойду в сторону. Потому что ты видишь его тело, оно такое же, как твоё тело. И ты видишь его глаза — они такие же, как твои глаза, и ты слушаешь, как бьется его сердце, — пусть славится господь — оно бьется так же, как твоё! Так кто ты такой?

— Осьминог! — кричит кто-то из зала.

Какой осьминог? — не понимает Джонсон-и-Джонсон, почему осьминог? он на миг растерянно замолкает, но не теряет волну и снова ныряет в цветастое пурпурное проповедническое говно: правильно, ты — дитя божье! Все мы дети божьи! Откровение господне в каждом из нас (Каждому из вас, — включается тётка, — на выходе выдадут брошюрку и календарик с фото преподобного), так учтём же внимание Всевышнего (спасибо вам за внимание, всего хорошего, до новых встреч на проповедях Церкви Иисуса (объединённой)), встреча с которым ждёт нас впереди! (до новых встреч, — тётка повторяется. — Не забывайте свои вещи, — добавляет она, — и уберите отсюда этих траханых инвалидов).

Ах, как я их сделал, — говорит преподобный Джонсон-и-Джонсон чуваку из администрации. Чувак смотрит на него влюбленными глазами. Да, — повторяет преподобный, — как я их сделал. Только для чего я опять про осьминогов трепался, что со мной последнее время творится? — спрашивает он у чувака, — только приму витамины, как сразу начинаю говорить про осьминогов. Ничего не могу с собой поделать, оправдывается он, — меня просто прёт от этих волшебных существ. Ой, как меня прёт, — радостно говорит он и исчезает в гримёрке.

11.00

Пока все эти ортодоксы седьмого дня ещё не разошлись и преподобный, размахивая руками, покидает сцену, Какао сидит на лавке и пытается понять, о чём они там говорили, но до него не слишком доходит смысл речи преподобного, что-то там про электричество и про диспансер, про осьминогов, Какао скучает, лучше бы дома телевизор посмотрел, — думает он, — но тут, в придачу к откровениям преподобного, выдерживая драматургию агитационной работы среди аборигенов, в игру вступает «Божественный оркестр преподобного Джонсона-и-Джонсона», друзья Какао, пушечное мясо на решающем этапе неравной борьбы добра со злом и преподобного Джонсона-и-Джонсона с собственным маразмом. Они играют блюзы, классические вещи, которые патрон выбирал для них лично, инвалиды в зале начинают подтанцовывать, бизнесмены расстёгивают пуговицы своих салатовых пиджаков, публика ободряется, преподобный в гримёрке радостно вытирает пот с лица, взблёскивая ролексом, оркестр заводится, они играют старую тему, постепенно отходя от неё, вконец распаливаются и заводят что-то такое, чему их в консерватории точно не учили — «Atomic Bomb Blues», написанный в далёкие послевоенные годы Гомером Харрисом, никому здесь не известен, даже преподобному Джонсону-и-Джонсону не известен, его божественное откровение не залазит на такие приграничные территории, откуда ему знать о Гомере Гаррисе, осьминогу ёбаному. Вот это Какао нравится намного больше, чем проповедь преподобного, ему тут всё понятно, он тоже начинает подтанцовывать за сценой и вдруг слышит, как кто-то просто выгребает из оркестра, валит поперёк партитуры, Какао сразу же узнаёт гитару Малого Чака Берри, который, очевидно, тоже поймал своё откровение, и будто говорил, обращаясь к толпе инвалидов —

Боже, если ты меня слышишь за криками этой скотины Джонсона-и-Джонсона, если ты вообще ещё не обломался принимать во всём этом участие, дай мне хотя бы шанс, всего несколько предложений, и всё, я быстро тебе всё объясню, главное обрати на меня внимание, я всё-таки в божественном оркестре играю, пусть я даже полное говно в твоих глазах и тебе стыдно за меня, за всё что я, так сказать, делаю, но не отворачивайся ещё хотя бы несколько секунд, мне хреново, боже, как мне хреново, кто б знал, и играю я хреново, но всё равно — пошли мне хотя бы какое-то просветление, если я понятно изъясняюсь, размешай эту грусть в моих лёгких, в моём сердце и желудке, всё говно, условно говоря, слышишь, я прошу всего-навсего просветление, мне всего 19, возможно я мало ждал, но я же говорю только о полоске света, небольшой такой, как ночью, когда открываешь холодильник, ну ты знаешь о чем я, чтобы можно было выдохнуть всё то, что я вдохнул в себя за все эти 19 лет, хотя бы какого-то утешения, боже, какого-то минимального, так чтобы тебе специально не заморачиваться, просто как-нибудь при случае, послушай меня, хотя бы что-то, хотя бы немного, ну хотя бы что-то, хотя бы какого-то просветления, слышишь, боже, хорошо? хорошо? ну, и кроссовки, боже, кроссовки, пару кроссовок, ты слышишь?! ты слышишь меня?!! ты, слышишь ты, ты слышишь вообще о чём тут я говорю?!!! а??!!!!! а?!!! ааааааа!!!!!!!!!!!! ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!

Оркестр подхватывает эту химерную тему, все вдруг прохавывают, какой клёвый чувак этот Малой Чак Берри, как он всё завязал прикольно, и каждый пытается ничего не испортить, Какао давно так не вставляло, он просто упал на лавку, сидел убитый и слушал, слушал, а они всё валили и валили, и даже когда инвалиды начали расползаться, и бизнесмены разбрелись по тачкам, и уборщицы принялись собирать меж рядов пустые бутылки из под водяры и жамканные календарики с американским еблом преподобного —они и дальше никак не могли остановиться. И как они играли! Как боги! То есть почти не лажали.

Вступление № 3

Мои друзья хотят, чтобы с ними считались. Они с ревностью относятся к тому, как с ними разговаривают и о чём, как на них при этом смотрят, пытаются понять, что о них думают когда говорят, постоянно скандалят, с ними тяжело общаться, они нервничают в компаниях, если это не их компания, их время от времени откуда-то выкидывают, если бы кто-то из них летел самолётом, его бы и из самолёта выкинули, это уж точно. Я сам к таким вещам раньше нормально относился, но в последнее время тоже начинаю заморачиваться — не люблю, скажем, когда кто-то забывает моё имя, вот, скажем, мы говорим-говорим, и внезапно оказывается, что никто не знает, как меня звать, вокруг столько придурков крутится; или терпеть не могу, когда у кого-то на лице разная хуйня, ну, я имею в виду не каких-то там циклопов одноглазых, конечно, просто если у кого-то лицо порезано после бритья, или кровь на губах, или другие вещи — не люблю, по-моему, это неуважение — ходить с такой гадостью на лице, не умеешь бриться — сиди дома, втыкай в телевизор, или займись чем-то полезным, нет —обязательно расхуячит себе морду каким-то станком, встретит тебя на улице и давай грузить никому не нужными вещами, не помня, к тому же, как тебя звать. Или не люблю косметику, ужасная вещь — косметика, агрессивная и плохо пахнет, парфюмы терпеть не могу, ещё пить ладно, но так — не понимаю, разные кольца, серёжки, значки — во всём этом есть неуважение, во всяком случае мне так кажется. Раньше я спокойно относился к подобным вещам, в общем-то — раньше я многих вещей просто не замечал, жизнь такая прикольная штука — чем дальше заплываешь в её акваторию, тем больше говна плавает вокруг тебя, плавает и не тонет, но, с другой стороны, так и интереснее.

Друзей у меня достаточно много, это даже не компания, скорее такой дружный коллектив симулянтов, которые опрокидывают всех вербовщиков и работодателей, мы живём в нескольких соседних комнатах на одном этаже, спим где попало, я даже не всех знаю, настоящий друг тут один — Вася Коммунист, другие — публика более-менее случайная, хотя тоже наши друзья, они то появляются, то исчезают, иногда их набивается на нашем этаже больше десятка, иногда — я сам несколько суток блуждаю коридорами, вылезаю на крышу и смотрю вокруг. Нам всем по 18-19, большую часть моих друзей уже повыгоняли с учёбы, они теперь или безработные, или занимаются никому не нужными вещами, например Собака Павлов — никогда не мог понять чем он на самом деле занимается. Родители у Собаки Павлова евреи, но на себя он это не переносит, говорит, что родители — это родители, а он — это он, более того — Собака Павлов говорит, что он правый. Соответственно, с родителями он не живёт, говорит, что не может жить с евреями, тусит по знакомым, иногда зависает у нас на неделю-другую, ещё у него есть бабуля, очевидно не еврейка, так как у неё он тоже иногда останавливается. Время от времени он тащит у бабули с сервантов всякий антикварный фарфор и продаёт его на барахолке, на полученные деньги накупает в аптечных киосках вокруг рынка таблеток и идёт к нам. Тогда мы вообще не выходим из комнаты по несколько дней, разве что отлить или порыгать, но порыгать можно и в комнате. Отлить, в принципе, тоже. Я люблю Собаку Павлова, даже несмотря на его антисемитизм, мне-то что.

Собака идейно не работает, считает западлом, говорит «мне западло работать на них», он вообще считает, что в нашей республике произошёл переворот и к власти пришли евреи, жиды —говорит он, — повсюду жиды; я в принципе считаю, что он напрасно так говорит, но работать тоже не хочу. Недавно, правда, наши друзья — рекламщики Вова и Володя — устроили Собаку к себе в газету, в отдел рекламы, курьером, Собака долго колебался, приходил к нам на этаж, блуждал по кухне, называл Вову и Володю жидами и колебался. Наконец, отважился и пошёл работать. Поработал дней десять. Несколько дней назад исчез, вместе с какой-то корреспонденцией, Вова и Володя приезжали к нам, но мы ничего не знали, звонили родителям, те тоже не слышали о своём сыне-Собаке уже полтора года, кажется, их это устраивало, даже к бабуле поехали, бабуля их не пустила, смотрела сквозь полуоткрытые двери и не понимала, что от неё хотят, похоже, Собака вконец замучал старуху, попробуйте, поживите с внуком, который на завтрак употребляет сначала водяру, а потом уже всё остальное. Одним словом, Собака пропал, и наши друзья-рекламщики грозилсиь сделать с ним что-то страшное в случае, если тот найдётся — «так и передайте Собаке, — говорили они нам, — яйца оторвём». Я сомневался, что таким способом Собаку можно было заманить обратно в редакцию, но обещал передать. Мне не трудно. Вову с Володей мы недолюбливали, но терпели, они учились на историческом и, как большинство отличников с исторического сотрудничали с кгб; кгб, я думаю, сильно страдало от присутствия в своих рядах двух даунов — Вовы и Володи, но порядок есть порядок, я так думаю, иначе для чего их бы держали в штате. Вова и Володя, очевидно, что по протекции кгб, уже на первом курсе устроились в рекламный отдел одной из первых харьковских независимых газет, газета их работала от какого-то фонда демократического развития, редактор — пидар-проныра — выбил из америкосов солидный грант и они явили миру свою независимую газету, одними из первых в городе начали печатать на обложке голых тёток, а внутри — разлапистые программы телепередач. Кроме того, постоянно гнали на совок, можно сказать, что за деньги америкосов поливали говном нашу советскую родину, нашу молодость, можно сказать, я не любил эту газету, хотя тётки на обложке мне нравились. Вова и Володя работали, как я уже сказал, в рекламном отделе, не знаю, как они там работали, наверное, плохо, потому что традиционно раз или дважды в неделю они приезжали к нам, напивались водяры и дрались друг с другом. Вообще они были товарищами и ладили друг с другом, Вова был немножко выше, Володя — немножко полнее, а вот напивались, выходили незаметно на коридор и начинали мочить один одного, причём по-настоящему, без дураков, с выбитыми зубами, с соплями и слезами на фейсах. Так какие из них могли быть кагэбисты — не знаю. Мы их сначала разнимали, а потом видим — ну, хули, дерутся пацаны и пусть себе дерутся. Может, у них, у историков, так принято, может им кгб за это доплачивает, чего лезть.

Ещё с нами на этаже живёт Ваха. Ваха — грузин, хотя Собака его тоже называет евреем. У Вахи свой бизнес — возле кольцевой, на самом выезде из города, совсем рядом с нами, у него стоит несколько киосков, в которых работает несколько наложников. Наложники живут в одному из киосков, собираются там на ночь, зимой жгут костёр, один раз чуть не сожгли киоск, хорошо, что он был железный, просто пожарились, но выжили. У Вахи целых две комнаты — в одной он живёт, в другой держит контрабанду, разные там шоколадки, колу, героин, и чупа-чупсы. Ментуре он платит, вахтёрам тоже, нас не трогает, то есть Ваха — позитивный герой, точно позитивный, иначе не скажешь. Нам он продаёт непалёную водяру, хотя скидок не делает. Собаку Ваха боится, и когда тот приходит к нам, закрывается в водной из комнат, я себе представляю, как он в это время пересчитывает тёртые банкноты и заглатывает золотые монеты, как бы еврей-антисемит Собака Павлов не отобрал чего.

Дальше по коридору, где-то в его дебрях, живёт Какао — донбасский интеллигент. То бишь, его мама работает в библиотеке на какой-то шахте. Какао толстый, и мы его не любим, он к нам наоборот тянется, ну, у него и выхода, по большому счёту, другого нет, кто станет водиться с донбасским интеллигентом. Хотя у него есть ещё какие-то знакомые в городе, кроме нас, какие-то музыканты, очевидно, такие же пижоны, как и Какао, когда он с ними встречается, то приползает домой на рогах, накачанный портвейнами, и заваливается спать. У Какао есть песочный костюм, в котором он похож на полного мудака, он его почти никогда не снимает, чуть не в душ в нём ходит; когда накачивается портвейнами и приползает домой, заваливается в кровать просто в этом костюме, многофункциональная штука выходит — костюм донбасского интеллигента. Проснувшись, Какао выходит на кухню и наблюдает кто там что себе готовит, нюхает полуфабрикаты и говорит на всякие отвязные темы — неопохмелённый, толстый, в мятом пижонском костюме.

Ещё всё время где-то рядом живёт Моряк — отбитый чувак с порванным правым ухом, говорит, что ухо ему собака прокусила, Павлов? — переспрашивает обязательно кто-нибудь, вроде такой шутки, Моряк какой-то богобоязненный или просто тормознутый, даже не знаю, как объяснить, он, скажем, моется только ночью, говорит, что не хочет, чтобы ему мешали, мешали что? спрашиваю я всё время, Моряк краснеет, но и дальше моется только ночью, такой вот чувак.

Из других друзей можно вспомнить разве что Карбюратора, да, Сашу Карбюратора, тоже моего хорошего приятеля, Саша приехал откуда-то из-за границы, хотя она тут везде, эта граница, Саша собственно приехал против родительской воли, оказывается и такое бывает, у него дома остались мама и отчим. Саша закончил водительские курсы, у него есть настоящеее водительское удостоверение и хочет со временем открыть какую-нибудь контору по перевозке грузов, ну там купить себе катафалк и возить, скажем, мебель, он вообще пристрастно относится к технике, если вы понимаете, о чём я. Один раз он даже купил себе учебники со схемами и описаниями автомобилей и попробовал во всём этом разобраться. Начал он, как нетрудно догадаться, с карбюратора. После этого учебники исчезли, я себе так понимаю, что их просто кто-то пропил, чего добру пропадать. Вообще, у Карбюратора есть такая способность —вступать в говно, не для него предназначенное.

Ну, остальных я уже и сам не слишком хорошо знаю, появляются разные герои комиксов время от времени, но проследить, кто они и для чего появляются в нашей жизни, очень тяжело, так — приходит какой-нибудь, условно говоря, Иваненко — странный тип, если не сказать ёбнутый, и собственно это всё, что можно о нём сказать. Фактически всё.

Приятная, вечно голодная компания, которую непонятно что держит вместе, так как в принципе все друг друга недолюбливают, ну, но это ещё не повод, чтобы игнорировать здоровое общение. Делать нам, по большому счёту, нечего, хотя у каждого свои отношения с действительностью, в нашем возрасте они сводятся к каким-то простым капризам и пожеланиям — там потрахаться, я даже не знаю, что ещё. Женщины нас игнорируют, даже проститутки с кольцевой, мы время от времени ходим посмотреть на проституток, такие вроде как экскурсии, бесплатные аттракционы, денег у нас, конечно, нет, поэтому мы просто с ними тусим, клянчим папиросы, рассказываем разные истории из жизни, мешая им, одно слово, зарабатывать тяжёлый хлеб проститутки. Но они к нам относятся неплохо, там на кольцевой они не особенно кому нужны, точно так же, как и мы, и им, и нам не хватает бабок и общественной любви, и они, и мы переживаем это мокрое дождливое лето на пустом харьковском пригороде, заросшем травой и залепленным рекламой, фантастическое место, фантастические проститутки, фантастическая жизнь. Гомосексуализмом мы не занимаемся, хотя всё к этому идёт.

07.00

Главное, что они всё правильно посчитали, в таких случаях что-то где-то не додумаешь — обязательно попадёшь, тут всё не так просто, когда начинаешь делать свой бизнес, что-то там продавать, сперва подумай, пусть ты даже беспроигрышными на первый взгляд фишками занимаешься, всё равно лучше перестрахуйся. Одно, если имеешь дело, скажем, с акциями или с перечислениями, ну, короче, если бабки тебе в руки не попадают, тут за тебя ещё кто-то может всё посчитать, только и исполняй, что там от тебя требуется, и не заниматься распиздяйством на рабочем месте. Другое, если работаешь с живыми бабками, с чёрным, блядь, налом, и за тобой не стоит контора, если оказываешься сам на сам, без каких-либо посредников, с живой денежной массой, вот тогда лучше подумать, иначе где-нибудь обязательно влетишь, это уже без вариантов. Сколько раз приходилось видеть, когда нормальные в общем люди хватались за откровенно лажевые вещи, соответственно горели вместе с остатками финансового благополучия и общественного уважения, бизнес средней руки такая стрёмная штука, что всего один неверный шаг — и у тебя паяльник в заднице, такое вот первичное наращивание капитала в условиях посттоталитарного общества.

Они и мне сначала предлагали вступить в долю, но я почему-то отказался, не знаю, что-то меня насторожило, даже не знаю что — снаружи всё выглядело серьёзно, мой друг Вася Коммунист, хороший парень, редкой души похуист, в какой-то момент заломался жить на водке с чаем с постоянными перебоями и всё посчитал, выходило вроде складно: они скидываются на четырёх, едут в Россию, покупают там на все бабки два ящика водяры, если купить у нас доллары и поменять их в России, они как раз выигрывали на курсе, тем более если берёшь оптом, ну, два ящика — это не опт, но кого это волнует. В Россию и назад они добираются электричками, на билетах экономят, в дороге питаются той же водярой, привозят её назад и сплавляют на вокзале по двойной цене, потом снова едут в Россию и покупают четыре ящика водяры, точно так же привозят её назад и точно так же сплавляют, это займёт немного времени, но за пару ночей на Южном вокзале города Харькова можно продать что угодно, даже душу, если она у тебя есть, после этого начиналось самое интересное — они едут ещё раз, в последний, покупают восемь ящиков водяры, перевозить её несколько рискованно, но попробовать можно, в случае чего откупиться от таможенников можно будет той же таки водярой, хоть и жаль.

И вот, — говорили они мне, — у нас выходит по два ящика водяры на рыло, представляешь? Ну, — говорю, — и что? И мы — говорили они с придыханием — их пробухиваем!!! Что, все восемь ящиков? Да! Не осилим, —говорю. Хуй, — говорит Вася Коммунист, — дня за три осилим, точно осилим. Я представил себе эти три дня и отказался.

Вася на самом деле умеет такие вещи серьёзно провернуть, я его понимаю в принципе, что ему терять, это его шанс по крайней мере несколько дней не испытывать перебоев с продуктовой корзиной, которая в его случае почти исключительно состоит из разной ликёро-водочной продукции, собственно водочной, при чём тут ликёры. Он набирает скаутов, подговаривает Моряка, Моряк соглашается достаточно быстро — почему бы и не поехать, говорит, в городе ему делать нечего, им даже милиция не интересуется, потому что живёт Моряк без прописки, как и полагается настоящему морскому волку, ночью прячется в душе, днём отсыпается, про его существование вообще мало кто знает, дембель в маю, одним словом, ещё к ним присоединяются два каких-то чувака, неизвестного социального происхождения и административного подчинения, Вася целую ночь со среды на четверг проводит среди них агитационную работу, говорит, что в России сейчас можно почти за бесценок купить что угодно, хоть танки через границу перегоняй, но танков они не хотят, они хотят водяры, поэтому план все нравится, я бы тоже согласился, я уже говорил, ну да не сложилось. И вот на утро они таки срываются ехать за своими призрачными синими птицами демпингового алкоголя, скидываются у кого сколько есть, но у них не хватает даже на мороженое.

Нужно что-то продавать. Кто-то из компании притаскивает фотоаппарат, вот, говорит, фотоаппарат, а не жаль? спрашивают его, не, всё хорошо, говорит он, всё равно фотографировать нечего, правда, соглашаются все, что тут фотографировать, сам Вася достаёт откуда-то заныканный бинокль, я, например, не знал, что у него есть бинокль, хотя мы друзья, такая штука. Ну, и остаётся теперь кому-то весь этот хлам продать. В принципе, — думает Вася, — продать можно было бы Моряку, он лох, он бы купил. Но Моряк в доле. Можно продать Какао, Какао тоже лох, и он не в доле. Но Какао не только не в доле — он вообще исчез, его уже несколько дней никто не видел. И тут кто-то вспоминает про Ваху, правильно, — произносит Вася, — Ваха — грузин, грузины любят оптику, правда? —недоверчиво переспрашивает кто-то из компании, ну, конечно, — говорит Вася, — конечно: все грузины любят оптику, и они идут к Вахе и находят его в одном из киосков, говорят, типа, Ваха, оптику возьмешь?

Но Ваха этим прохладным июньским утром с головой дружит не совсем, он по уши завяз в собственном каннабисе, который он курит с вечера в собственном снова же таки киоске вместе с наложниками, и у Вахи начинаются страхи, какую оптику, камандир? — спрашивает он, — зачем оптику? Вая достаёт из пакета старый бинокль без тесёмок и почти неиспользованный аппарат «ФЭД 5» в скрипучем кожанном футляре, вот, говорит Вахе, бери, не пожалеешь, товар хороший. Ваха дальше стрёмается и из киоска не выходит, сидит там вместе с наложниками и смотрит на Васю сквозь тесную амбразуру, но Вася ему дружелюбно улыбается и остальные скауты тоже улыбаются, хоть и несколько напряженно, и Ваха вдруг думает — бля, думает он, бля, что я делаю, почему я здесь сижу, который час, что это за мудаки стоят передо мной и главное — почему они с биноклем?!! Но какие-то голоса что-то ему там нашёптывают, и он таки вылазит наружу и берёт в свои непослушные руки оптический прибор, его отводят немного в сторону, чтобы ему было на что посмотреть, на улице пусто, воздух возле киосков пахнет каннабисом и дождём, Ваха смотрит в бинокль и со священным трепетом рассматривает заполненные тихие автостоянки, конечную тридцать восьмого, нескольких проституток на перекрёстке, и дальше по кругу — недоделанную девятиэтажку, которую строят зэки, разъёбаный социализмом универсам, трамвай двадцатку, который выползает откуда-то из трясины, и так обернувшись вокруг своей оси, он внезапно упирается вооружённым глазом в собственный, снова таки, киоск и перед его затуманенным взглядом друг чётко предстаёт надпись «ЧП ВАХА», нихуя себе, думает он, это ж я, и тут его окончательно упарывает…

Продав оптику и получив на руки неплохую, для их скромных скаутских нужд, сумму, друзья тут-таки, над телом полубессознательного Вахи, покупают у его наложников два литровых кайзера и прямо так едут на вокзал, чтобы сесть на первую утреннюю электричку до города Белгорода, они несколько возбуждены и шумноваты, среди ароматного летнего утра, под свежими небесами, отчаянные искатели радости и приключений, со стороны они действительно похожи на туристов, или даже на паломников, которые едут вот себе на богомолье в город русской славы Белгород и не берут с собой ничего лишнего, кроме двух литровых кайзеров и студенческих билетов, а учитывая, что до Белгорода кайзеры они выпьют, то и вообще ничего лишнего, прямо тебе паломники.

11.00

В Белгороде они решают сначала посмотреть город, всё-таки интересно, как тут люди живут, потом взять то, что им полагается и вечерней электричкой возвращаться назад, времени у них в достатке, спешить им некуда, а значит они выходят через зарыганный вокзал города русской славы и сразу натыкаются на магазин с большим количеством алкоголя внутри. Нехуй в этом Белгороде смотреть, — говорит Вася и заходит внутрь. Ему никто не возражает.

«Что вам, сыночки?» — спрашивает продавщица. «Мамаша, мамаша, — говорит Вася Коммунист, — нам водочки». «Сколько?», — спрашивает продавщица. «Два», — говорит Вася. «Пузыря?» — деловито спрашивает она. «Ящика», — произносит Вася. «А вам, сыночки, по шестнадцать годков уже есть?» Компания дружно достаёт студенческие билеты с государственной символикой своей республики. После чего врата падают и водяру им продают.

«Хорошо было бы её трахнуть», — говорит Моряк уже на вокзале. «Чувак, — нервно отвечает Вася, — ты тут бизнесом занимаешься или блядством?» Риторический вопрос в принципе.

14.00

На обратном пути их побил наряд. Вообще, они сами виноваты, попустились, имея на руках такое добро, расслабились и закурили просто в вагоне, а поскольку вагон был почти пуст, то у наряда даже выбора не было, молча подошёл и надавал дубинками по спине. Скауты молчали и, чтобы не выказать боль и безнадёгу, думали про что-то хорошее, а поскольку оно — это хорошее — находилось совсем рядом, под лавкой, то думалось им легко и экзекуцию они перенесли с достоинством. Хотя наряд, очевидно, рассчитывал на какое-то вооруженное сопротивление, они уже несколько часов тут катаются туда-сюда, их по-своему можно понять, катаешься ты занюханной электричкой вдоль государственной границы и даже помахаться не с кем — вокруг одни спекулянтки, с кем тут махаться, они и скаутов били скорее по инерции, так — чтобы форму не потерять, хотя легче от этого никому не было.

«Пидарасы, — говорит Вася, когда наряд исчезает, — лучше шли бы на завод, в цех». «Правильно, — говорит Моряк, — в литейный цех». Все соглашаются — правильно, в литейный цех, в литейный цех, литейный цех это круто.

18.00

На вокзале, уже в Харькове, они находят гуцулов, которые второй месяц пробиваются откуда-то из-под Костромы, из подработок, и сидят несколько суток на харьковском вокзале, бабки просадили, так теперь и не знают куда им лучше поехать — назад под Кострому, ещё бабок заработать, или всё-таки домой, поскольку не сезон, они решают ехать всё-таки домой, достают из общака остатки бабок и покупают у скаутов один из ящиков водяры, водяра у скаутов дешевле, чем везде на вокзале, и тогда гуцулы и берут сразу ящик, кто его знает, как оно дальше сложится, лучше не рисковать с этим.

У Васи с компанией вдруг появляется куча денег. Двое безымянных чуваков сразу требуют всё разделить, но Вася говорит им — хуй, делаем как договорились, чуваки настаивают, Моряк в этой ситуации откровенно не знает как себя вести, в его жизни при нём ещё никто и никогда бабок не делил, поэтому чуваки решают что он тоже за Васю и просто набить им рожи не решаются, хорошо, говорят они, тогда гоните нам водяру, хуй вам, — Вася придерживается каких-то своих коммунистических принципов и делиться не хочет, тогда чуваки внахальную лезут в сумку, берут оттуда по флакону в руку, то есть сколько это выходит — четыре флакона, и валят оттуда, фотоаппарат вернёте, — говорят они на прощание и исчезают в подземном переходе. «Чего это они?» — спрашивает Моряк, ему ситуация не нравится, такая прикольная компания была, водяру пили, про жизнь говорили, никто его — Моряка — не обижал, и вдруг на тебе. «Видишь, — произносит Вася Коммунист, — как деньги людей портят». «Меня не портят», — говорит Моряк. «У тебя их и нет», — отвечает Вася Коммунист и идёт дальше продавать водяру.

Но продажа как-то стопорится, платформы пусты, все кто хотел уехать, очевидно уже уехал, Вася не придумывает ничего лучше, чем пойти снова к гуцулам, а гуцулы уже пьяны настолько, что соглашаются снова взять водяру, хорошо, произносят они, и берут у Васи ещё несколько флаконов, после этого Вася ещё проворно впихивает бутылку какой-то бабуле, которая чего-то безнадёжно ждёт, возле неё толчётся внук, лет семи, собственно внук и советует бабуле взять флакон, берите, говорит, в дороге пригодится, бабуля его ругает, но к совету прислушивается и флакон берёт, и у Васи остаётся совсем немного.

С соседней платформы за ними уже долгое время следят трое серьёзных чуваков в адидасовских костюмах, они подходят к Васе с Моряком, окружают их, и говорят — кто вы такие?

Вася начинает объяснять. Чуваки слушают, потом им это, очевидно, надоедает, и они говорят, знаете, это мы так спросили, что называется — для порядка, на самом деле нам всё равно, кто вы и откуда, и сколько вас здесь, мы вам вот что хотели сказать: если мы вас ещё раз тут увидим — мы вас закопаем где-то между первой и второй платформами, так чтобы каждый вечер над вашими могилами тревожно гудел киевский фирменный, но пока что мы этого делать не будем (после чего перепуганный Вася немножко попускается, перепуганный Моряк — нет), тут вообще мы торгуем всем алкоголем, это, если можно так сказать, наша земля, и вы нам тут не нужны (и Вася, и Моряк внезапно остро это чувствуют), и мы вот тут с вами поговорили, видим, что вы на самом деле не конкуренты, похоже, вы просто дебилы (оба мысленно с этим соглашаются), поэтому на первый раз мы вас трогать не будем, но в качестве компенсации («ой», думает Моряк. Вася перепуганно молчит) мы у вас возьмём водяру. Но не всю, вот мы такие благородные разбойники, чтоб вы знали. Они лезут в сумку и берут оттуда по флакону, а, говорят, ещё одно — мы бы вас вообще не трогали, но вы водяру слишком дёшево продаёте, сбиваете цену, ясно, дебилы?

Вася и Моряк выбегают в подземный переход и переводят там дух. «Пидарасы, — Вася берётся за старое, — их бы в цех». Но Моряка идея уже не прикалывает, пошли домой, — начинает он, хуй, — произносит Вася, ещё пять флаконов осталось, продадим и уедем, убьют, — говорит Моряк, да перестань, — говорит Вася, что ты боишься, сейчас быстро всё сплавим, купим хавки и домой, давай, не бойся, нет, — говорит Моряк, не хочу, — боюсь. Ладно, — не выдерживает Вася Коммунист, — хрен с тобой. Вот тебе за работу, давай вали: он достаёт две бутылки и даёт их Моряку. Моряк колеблется только какой-то миг — значит так, — думает он, — с утра у меня не было ничего. Сейчас у меня две бутылки. Очевидно, что я в плюсах, — решает он и забирает честно заработанную водяру. Всё, давай, — говорит Вася, дома увидимся. «Да, вправду дебил», — думает он, смотря вслед компаньону, чья усталая военно-морская туша исчезает в темноте перехода. На улице тоже темнеет, появляются первые звёзды, и птицы прячутся от дождя в помещении вокзала. «Если сейчас поехать домой, — думает Моряк, — можно закрыться в душе и до утра всё выпить». Так он и делает.

21.00

Он берёт всё, что у него осталось, и идёт по вечернему перрону, хочешь не хочешь нужно рисковать, когда тебе 19 и голова забита голыми тётками с газетных обложек, рекламой и пропагандой — чего тебе бояться на третьей платформе Южного вокзала города Харькова. В 21.00 подходит транзитный на Баку, проводники бакинцы, люди солидные, с бабками, можно попробовать. Вася подходит к первому вагону, его посылают, потом к следующему, на третий раз толстый бакинский комиссар останавливает его, «водка не палёная?» — спрашивает, «нормальная водка, нормальная», — говорит Вася, «ладно, давай, пошли в вагон», «зачем в вагон»? — Вася настораживается, «не бойся, не бойся — произносит комиссар, — я просто проверю — бодяженная у тебя водка или нет, если всё хорошо — возьму, всю сразу». Они заходят в купе проводника, там пахнет анашой и просто дорогим табаком, в вагоне тепло и наполовину пусто, в Баку почти никто не едет, те кто едут — спят, девять вечера, что им ещё делать, на перрон они выходить боятся, чтобы лишний раз не нарваться на шмон, водку потом у проводника купят, лучше не соваться на вокзал, от них всех на несколько метров несёт спермой и драпом, так, будто всю дорогу, несколько дней и ночей, они дрочат по обкурке, граждане ёбаного Азербайджана, «заходи», — говорит Васе проводник, Вася входит в сумерки купе и проводник резко закрывает за ним дверь, «посиди тут», — говорит, закрывает дверь на ключи куда-то уходит, Вася начинает паниковать, бьёт с носака в стену, стучит в закрытое окно, крутится, как крыса в тесной, пропахшей азиатскими травами комнатке, наконец садится на пронумерованное одеяло, которым застелена полка, и начинает плакать, зажимая подмышкой пакет с водярой. Ну, хорошо, говорит он себе, хорошо, не ной, что они тебе сделают, ну, заберут водяру, нахрена мне эта водяра, подумаешь — водяра. Трахнут. Да, трахнуть могут, особенно этот кабан в железнодорожном картузе, который меня тут закрыл. Нет, не трахнут, как меня можно трахать, но Вася смотрит на столик, засыпанный сигаретами и презервативами, и думает что в принципе могут и трахнуть. Могут продать чеченам на комплектующие запчасти. Нужен я чеченам? Очевидно, что нужен. На органы, там почки отрежут, лёгкие, яйца, привяжут где-нибудь у себя в ауле за ноги и начнет клевать печень, как Прометею, или препарируют, как кролика, и сделают из шкуры боевой чеченский барабан, мама из Черкасс даже на могилу не приедет, нужно валить, валить, пока бакинец не пришёл; Вася вытягивает ремень и перевязывает ручку дверей, теперь захотят — не войдут, пытается открыть окно, оно немножко подаётся, Вася высовывает голову на улицу, в душистые вокзальные сумерки, нажимает ещё, отверствие увеличивается, Вася переводит дыхание, видит на полке несколько порножурналов и решительно ныряет в окно. Тут поезд резко дёргается, скрипит своими ревматичными хрящами и трогается в сторону Баку, таща с собой, кроме всего, и ни в чём не повинного Васю Коммуниста, моего приятеля между прочим.

Всегда так: хочешь не хочешь — обязан бороться, иначе из этого ничего не выйдет, или сиди дома и не рыпайся, или уже давай — попробуй взять за яйца досадные обстоятельства, а там, если всё удастся — тебя обязательно будет ждать джек-пот, ну, там, не знаю, что в таких случаях дают победителям — дисконтная карта, постоянные скидки, бесплатный секс, короче — шевелись, иначе тебе из этого говна всё равно не выбраться; Вася с отчаянием смотрит, как мимо него проплывают последние вокзальные пристройки, исчезают спекулянтки и контрабандисты, даже ментуры нигде не видно, в этой ситуации он и ей был бы рад, весь этот набор родных и знакомых реалий исчезает где-то в голубой дали, тем временем бакинский комиссар разбирается со своими нехитрыми делами, вспоминает про заложника и пробует войти в собственное купе. Но дверь не поддаётся. Эй, неверный, давай открывай, кричит он что-то типа этого. Вагон тревожно выжидает. Вася лихорадочно ёрзает в окне и вдруг понимает, что застрял. Проводник вообще ничего не понимает. Он по привычке говорит по-азербайджански с щедрыми вкраплениями братских славянских языков, сначала просто ругается, потом пугается — вдруг скаута схватил кондратий, ротом нервно начинает призывать Васю к совести и порядку, пассажиров призывает быть свидетелями, поезд уже где-то в предместьях и тут оконная рама, в которой завис Вася Коммунист, не выдерживает и трещит, Вася успевает сгруппироваться, выворачивается в окне и вполне прицельно, как потяганный дворовый котяра, планирует с окна, ветер врывается в пустое купе для отдыха проводников и весело швыряет под потолок игральные карты, упаковки из-под презервативов и порнографические листовки, разрушая, одним словом, устоявшийся быт работника азербайджанского министерства путей сообщения. И бесконечный состав, наполненный мешками с углём и чемоданами с героином, весело помахивает хвостом и уже передними вагонами въезжает на территорию России, одно слово, чувакам не позавидуешь.

23.00–08.00

Вася даже ничего не ломает, в смысле, не в вагоне что-то, а себе — ничего не ломает. Просто скатывается с насыпи, рвёт правую штанину, но даже водяру — которую он всё это время судорожно прижимает к сердцу — не выпускает и не разбивает. Не говоря уже про всякие там рёбра, голени и тому подобную анатомическую поебень. Встаёт, так, будто ничего не произошло, отряхивает штанину, вытирает вспотевшие ладони о свитер, чтоб водка, гляди, не выскользнула, и идёт искать цивилизацию, ну, хотя какая там цивилизация, если ты из вагона выпал, так — идёшь, куда можешь, вдоль заводских заборов, проходя бывшую гордость оборонной промышленности, и лишь земля под подошвами чавкает — вязкая и приставучая, как жёванный стиморол. Но вдруг Вася выходит на трамвайные пути, ну, это уже хорошо, думает он, ещё бы знать в какую мне сторону, он садится на рельсы и достаёт бутылку. Надпивает и думает бутылку спрятать, но решает не спешить, куда спешить, думает он, до утра продержусь, а там видно будет, и он пьёт дальше и не переживает слишком по поводу этой ночи и всего своего неудавшегося бизнеса. Всё нормально в принципе, всё нормально, могло быть намного хуже, могли вообще убить или подвесить где-нибудь в тамбуре, или в топке зажарить, тунгусы сраные, Вася смачно прикладывается к бутылке, да, думает он, хорошо, что водяры много, всю даже не выпью. Хорошо, кстати, что не выпью, а то где её сейчас тут купишь. Хотя, можно в случае чего на вокзал съездить, у гуцулов купить, думает он и так сидит — в драных джинсах, что спадают без ремня, в тёмном свитере и битых кроссовках, на мокрых рельсах, на которых время от времени поблёскивают пронзительные лунные лучи.

В час ночи Васю чуть не переехал дежурный трамвай. Водитель только в последний момент видит, что на рельсах что-то есть, собака, думает водитель, и решает давить, но всё же успевает заметить, что нет — не собака, какая собака, собаки водяру из горла не глушат, успевает затормозить, выбегает из трамвая и находит на рельсах пьяного Васю. Ты что — дебил? кричит он, я ж тебя, блядь, чуть пополам не разрезал. Извини, говорит Вася, я от поезда отстал, на вот водяры, водитель берёт, хорошо, говорит он сам себе, от стресса чуть-чуть можно, и садится возле Васи. Так они и сидят себе на путях, даже не разговаривая, сидят молчат, не мешают друг другу — пути широкие, места всем хватит, на них начинает капать мелкий дождь, ладно, говорит наконец водитель, поехали, я тебя могу к парку подкинуть, там как-то доберёшься, спасибо говорит Вася, но билет купишь, у нас контролёры на линии, какие контролёры? удивляется Вася — ночь на улице, ага, обижается водитель, привыкли без билетов ездить, ладно, мне пора, и они залезают в холодный трамвай и едут в парк, по дороге и вправду подсаживается контролёрша, подходит к Васе, тот хочет ей заплатить, лезет в карман, но находит там только толстую пачку российских рублей, выторгованных у гуцулов, и всё, больше ничего, вот, говорит он контролёрше, возьмите. Что это? — спрашивает та, деньги, — говорит Вася, какие это деньги? это грязные деньги, — говорит Вася, — грязные. Возьмите их, пожалуйста. Но контролёрша внезапно говорит: нифига — мне эти деньги не нужны, давай наши. Да где я их возьму? — устало отбивается Вася. Бери где хочешь, — жестоко говорит контролёрша. Я от поезда отстал, — говорит Вася, но контролёрша не реагирует. Ну хотите я вам водяры дам? Нет, — отказывается контролёрша, — не хочу. Как это? — удивляется Вася.

«Что тут скажешь, — думает он — Ни билета взять, ни штраф заплатить, непруха одним словом». Он выходит из трамвая, садится на рельсы и достаёт вторую бутылку. Мокрые блестящие рельсы равномерно тянутся от него в обе стороны бесконечности, и именно это, по большому счёту, и примиряет его с действительностью.

Вступление № 4

22.00

Когда я стану взрослым и мне будет 64, я обязательно вспомню всю эту тягомотину, хотя бы для того, чтобы выяснить, превратился ли и я в такую же малоподвижную скотину, которая только и может что пережёвывать никелевыми челюстями запасы хавки, припасённые на долгую полярную зиму. Как я буду чувствовать себя в 64? Так же точно ли меня будут ненавидеть все эти дети улиц и супермаркетов, как сегодня я ненавижу всех, кому за 40 и кто уже успел окопаться на зелёных холмах этой жизни, как раз с солнечной её стороны? И как я сам буду относиться к ним? Что нужно делать на протяжении жизни со своим мозгом, чтобы он вконец не протух и не превратился в кучу слизких водорослей, непригодных даже для употребления их в пищу? Подозреваю, если я об этом что-то узнаю, то именно в свои 64, когда что-то менять мне уже не захочется. Что с ними всеми делается, они же тоже, очевидно, начинали как нормальные весёлые жители наших городов и сёл, им нравилась, очевидно, эта жизнь, не могли же они изначально быть такими депрессивными уёбками, какими они являются теперь, в свои 50-60. Тогда с чего начиналась их персональная великая депрессия, где её истоки? Очевидно, что это от секса, или от советской власти, другого объяснения я лично не нахожу. Я люблю смотреть старые фотоальбомы, с фотками из 40-50-х годов, где эти чуваки, весёлые и коротко стриженные, обязательно улыбаются в камеру, в военных или пэтэушных формах, с простыми и и нужными всем вещами в руках — разводными ключами, фугасными гранатами, или на крайняк — макетами самолётов, дети великого народа, знаменосцы, бляха-муха, куда это всё делось, совок выдавил из них всё человеческое, превратив в полуфабрикаты для дяди сэма, вот что я думаю. Во всяком случае я всё время замечаю, с какой ненавистью и отвращением они смотрят на собственных детей, они на них охотятся, отлавливают их в глухих коридорах нашей безграничной страны и хуячат по почкам тяжёлым кирзовым сапогом социальной адаптации. Вот такое вот дело.

19.00

Когда перед тобой столько дверей, ты никогда не знаешь, в какие именно нужно войти, — думаю я, стоя перед троллейбусом. Это уже третий или четвёртый, который я пропускаю, я никак не могу сконцентрироваться и решить, что именно мне нужно и для чего. То есть куда мне следует ехать и кто меня там ждёт. Как-то неожиданно я остался сам, без друзей и знакомых, без учителей и наставников, и только пассажиры, которые стоят тут рядом со мной, на конечной, под дождём, запихиваются в троллейбусы, и я им, кажется, мешаю. Во всяком случае смотрят они на меня неприветливо, это уж точно. И вот когда я уже более-менее решаю, чего я хочу, из-за спины появляются две фигуры в дождевиках и погонах и забирают меня с собой, я сначала решаю запрыгнуть в пустой троллейбус, ну да это был точно не мой маршрут и не мой день — меня схватили за руки и потянули через площадь.

19.30

Похоже на казарму. И пахнет, как в казарме, кстати, чем тут на самом деле пахнет? тушёнкой, во всех казармах пахнет тушёнкой и дезертирами, долбанное пушечное мясо, вот чем тут пахнет. В стеклянной будке сидит часовой с обрезанным калашом, читает порнуху и жрёт консервы, вытягивая их из банки раскладной ложкой. Когда мы зашли, он даже не шелохнулся, что значит боевая выправка и железные нервы. В коридоре висит несколько больших ламп, правда свет не слишком яркий, но у меня уже полчаса текут слёзы, я почти ничего не вижу, лампы меня слепят, я даже не могу разглядеть, что же там за консервы жрёт часовой. Он нас молча пропускает, и они даже не здороваются друг с другом, чмошный народ — сержанты, чмошный и суровый, как финны или лапландцы. Они меня просто ненавидят, я это сразу заметил, ещё там — на конечной, это их дождевики, нет — они меня точно ненавидят, ублюдки фашистские, сидят тут, жрут свою тушёнку, я бы сейчас уже дома был, если бы не эти лапландцы. С виду нормальные чуваки, возможно, на несколько лет старше меня, при других обстоятельствах мы могли бы стать друзьями, ходили бы на футбол, в кино, я не знаю, что там ещё делают друзья, ну, да люди сильно портятся, стоит им только обмотаться служебными портянками, могу только вообразить, что с ними дальше будет, это же так просто не закончится, они же сами должны такие вещи понимать, эти лапландцы.

19.15

Так, пацан, — произносит один из них, очевидно, старший, или более борзый. — Или ты идёшь дальше, или мы тебя сейчас убьём. Подождите-подождите, — произношу я, — вы не понимаете — у меня всё хорошо, давайте я действительно пойду, но в другую сторону, туда, куда я уже шёл. Куда ты шёл? — кричит старший, — ты застрял в дверях, люди зайти не могли. Серьёзно? — спрашиваю. — Ну, меня, очевидно, подтолкнули. Кто тебя толкал? —кричит тот же. — Ты прямо под колёса бросился, а потом в дверях застрял. Хорошо-хорошо, — произношу я, — давайте я пойду туда и ещё раз попробую, хорошо? И я действительно пытаюсь освободиться из их объятий, и уже тогда они начинают меня бить. А когда и это не помогает, то просто достают баллончики и щедро поливают меня черёмухой, сами при этом отворачиваясь. Очевидно, этот запах им не нравится.

22.30

И ты, блядь, ты — который ещё вчера делал совершенно сумасшедшие вещи в силу врождённого алкоголизма и весёлого характера — ты вдруг согласен поддержать какие-угодно репрессии и карательные операции, ты валяешься дома, читаешь криминальную хронику и болеешь не за честных в своём сумасшествии маньяков, а за генералов из ставки и костоломов из особых отделов, старый реакционный ублюдок, который забыл терпкий запах ровд. Фашизм именно так и начинается — вчерашние бойцы невидимого фронта вдруг превращаются в жирную опору для антигуманных экспериментов с действительностью и сознанием, те, кто только вчера вернулись из фронтов и окопов победителями, уже за какие-то десять-пятнадцать лет вдруг превращаются в фашистских свиней, вот в чём самая большая тайна цивилизации, общество сжирает само себя, оно тяжелеет и оседает под весом силикона, которым себя и накачивает.

19.45

— Так, — говорит один из фашистов, — выкладывай, что там у тебя в карманах.

— Не могу, — произношу. — Сначала наручники снимите.

— Не выёбывайся.

— Ну хотя бы временно снимите, я достану, а вы потом их снова наденете.

— Ну да, мы их снимем — а ты снова бежать. Давай вытягивай, а то по голове получишь.

— Вы не имеете права меня бить, — говорю я фашистам. — Я декану позвоню.

— Это мы сейчас декану позвоним, — говорят фашисты.

— Нет, это мой декан, так что я ему позвоню.

— Не пизди много, — говорят они.

Да, что-то разговор не клеится. Интересно, где у них тут газовая камера, я всё ещё плохо вижу. К тому же газ, накладываясь на выпитое мной, создаёт какие-то радужные комбинации в голове.

— Сейчас мы тебя сфотографируем.

— Это ещё зачем? — спрашиваю я.

— На память, — смеются фашисты.

— А где у вас тут газовая камера? — спрашиваю я.

— Что? — не понимают они.

— Ну, камера, — произношу я. — С газом.

— Ага, — говорят они. — И с душем. Сейчас будет.

Сейчас они меня расстреляют, — думаю я. — Ублюдки фашистские. И тут в комнату заходит полнотелый капитан, в смысле не капитан корабля, лет пятидесяти, с остатками совести в глазах и остатками бутербродов на кителе. Я понял, что это мой шанс и решил за него держаться, ну, не за китель, конечно.

23.00

Потом начинается старость, ты просто пустой изнутри, в тебе просто ничего не остаётся, тебя выдавили и всё тут, и выкинули так что можешь теперь гордиться своими протезами и медалями. Кому ты был нужен, по большом счёту, что ты делал на протяжении всего этого времени, почему тебя все ненавидят и почему ты им не можешь ответить даже этим? Где твоя ненависть? Где твоя злость? Что с тобой случилось? Во что тебя превратила система? Как же так — ты же неплохо начинал, ещё тогда, в свои 16-17, ты же был нормальным человеком, не совсем конченным и не целиком предсказуемым, что же ты так облажался, как ты посмотришь в глаза ангелам на кпп после того, как умрёшь в собственном говне, как ты им в глаза посмотришь, что ты им скажешь, они же тебя не поймут, они вообще никого не понимают, никого-никого.

20.00

— Кем же ты будешь?

— Учителем.

— Какой же из тебя учитель? Ты же пьяный весь.

Так, нужно как-то отсюда выбираться, не то этот ублюдок меня точно расстреляет. Похоже, я ошибся. На этих фашистов никогда нельзя положиться, обязательно сдадут.

— Скажите, а как вас зовут?

— Меня? Хм. Николай Иванович. Николай Иванович Плоских.

— Как?

— Плоских.

— Можно я вас просто буду Николаем Ивановичем звать?

— Валяй.

— Николай Иванович…

— Ну?

— Вы понимаете, я вообще не пью.

— Я вижу.

— Серьёзно. Не пью. Вообще.

— А что ж ты так нахуярился?

— Николай Иванович, вы понимаете… Это мой декан.

— Что декан?

— Ну, у него день рождения сегодня, понимаете?

— Ага, и весь факультет бухал, да?

— Ну, нет, конечно. Он просто попросил помочь ему переехать. В новую лабораторию.

— Какую лабораторию?

— Новую. Переехать. Там, вещи перевезти, аппаратуру.

— Аппаратуру?

— Ну да. Колбы.

— Какие колбы?

— Ну, колбы, такие, знаете, — я пытаюсь объяснить ему, как выглядит колба, но сам не могу этого вспомнить.

— Ну и что?

— Мы химики.

— Я вижу.

— Серьёзно. Знаете, колбы там разные. —(Что я к этим колбам прицепился?) — Николай Иванович…

— Ну?

— У вас же дети есть?

— Есть, — говорит Николай Иванович, поправляя свой фашистский китель. — Сын. Такой же распиздяй, как ты, — Николай Иванович, похоже, попускается. — Клей вот начал нюхать, зараза такая. Я недавно полез в тумбочку.

— Полезли в тумбочку? — не понимаю я.

— Ну, у меня там МОИ вещи, понимаешь? Полез, значит, смотрю — клея нет, я к нему — ты что, говорю, охуёк — раньше сигареты МОИ курил, теперь клей МОЙ нюхаешь?

— Ваш клей? — Я его никак не могу понять. Что он говорит?

— Я для ремонта купил, — обижается Николай Иванович. — Для ремонту, понятно? А теперь какой ремонт, без клея-то?

— Да, — произношу я.

— А обрыгался чего?

— Не знаю, Николай Иванович, у меня это что-то последнее время с носом. Сплю плохо, во сне задыхаюсь. Рыгаю вот.

— Это у тебя гланды.

— Думаете?

— Точно, гланды. Тебе их нужно вырезать.

— Вырезать?

— Ага.

— Ну да, — произношу я, — Как же я их вырежу? Что же тогда останется? Возможно, гланды, это вообще лучшее, что во мне есть.

— Эх, сынок-сынок. Что же мне с тобой делать?

— Николай Иванович…

— Ну?

— Отпустите меня. Я больше не буду.

— Да куда же я тебя отпущу? Тебя же такого через пять минут снова подберут. Эти же вот два пидараса, которые тебя притащили, и подберут. Они молодые, для них это как вражеский самолёт сбить — можно новую звёздочку на борту рисовать. Так что сиди тут. Тут ты сейчас в наибольшей безопасности. Так, сейчас, где МОИ ключи, пошли — я тебя оставлю до утра в камере.

— В газовой?

20.30

В камере темно, вдоль стен стоят две скамьи, на одной валяется чувак в кожанке, между скамьями наглухо зарешёченное окно, Николай Иванович забирает мой ремень и шнурки и оставляет меня в темноте. Я сразу же бросаюсь к окну, не может быть, — думаю, — чтобы отсюда нельзя было сбежать, из любой газовой камеры можно сбежать, очевидно, что и из этой тоже. Что ты делаешь? спрашивает чувак, поскрипывая в темноте кожанкой, да вот, говорю, хочу как-то вылезти отсюда, ага, говорит чувак, а ты подкоп сделай. А что, — произношу, — отсюда никак не вылезти? Нет, — говорит он, — никак. Только подкоп. А ты откуда знаешь? — спрашиваю. Я, — произносит он, — вот в этой самой камере сидел ещё три с половиной года назад, когда меня взяли первый раз. Ух ты, — говорю, — так ты тут свой? Ты за базаром следи, — произносит чувак, — какой я ментуре свой? Ну, извини, — произношу, — не хотел тебя обидеть. А за что тебя взяли? На киче, — поучительно произносит чувак, и его кожанка обиженно скрипит, — не спрашивают за что, на киче спрашивают — по какой статье, понял? Понял, — говорю.

Так мы с ним до утра и просидели. Он рассказывал о киче, а я думал о своём. Скамьи пахли клопами.

18.06.93 (пятница)

07.00

— Николай Иванович?

— Давай, сынок — поднимайся. Пойдём на исправительные работы.

— Бывай, — говорю я чуваку, но тот в ответ только сонно поскрипывает.

Значит, так, — Николай Иванович ведёт меня ободранными коридорами, выводит через боковые двери, я вижу, что мы попали в коридоры паспортного стола, он тоже находится в одном помещении с ровд, тут ещё совсем никого нет, никаких тебе посетителей, только две уборщицы моют коридор с двух сторон и смотрят на меня осуждающе, каждая по-своему, конечно, но осуждающе, Николай Иванович открывает ещё какие-то двери и заводит меня в большую комнату, где стоит старый холодильник и газовая плита, пол залит извёсткой, похоже тут делают ремонт, может, именно это и есть газовая камера, — думаю я, — а народ они травят, очевидно, при помощи газовой плиты.

— Значит, так, сынок, — деловито говорит Николай Иванович, — значит так.

Сейчас, — думаю, — он предложит мне засунуть голову в духовку и открутит краны.

— Я решил не звонить твоему декану. Зачем тебе эти неприятности, правильно?

— Но чтобы больше такого не было, ясно?

— Ясно.

— Значит, так, — произносит Николай Иванович, — вот твой паспорт, вот твой ремень.

— А шнурки?

— Вот, блядь, забыл. Ну, всё равно — возвращаться. Значит, так, — он, похоже, сам не знает, что ему нужно. — Видишь лампочку?

— Вижу.

— Она разбита — видишь?

Я смотрю вверх. И вправду — разбита.

— Вижу, — говорю.

— Вот, давай — выкрути её. А то я туда не вылезу. Годы МОИ уже не те.

— Выкрутить? — переспрашиваю.

— Выкрути.

— И всё?

— И всё.

— И можно идти домой?

— Ну, нет, — произносит Николай Иванович. — До вечера пересидишь, чтобы никто ничего, а там — пиздуй куда хочешь.

— До вечера?

— До вечера, — произносит Николай Иванович. — Давай, лезь.

Он подставляет мне раздолбанную раскладную лестницу, залитую известью и краской, и отходит в сторону. Похоже, боится, как бы я на него не упал. Я нерешительно топчусь, но решаю лезть, всё-таки этот Николай Иванович не такой уж и говнюк, говнюк, конечно, но не такой уж, паспорт мне по крайней мере отдал, хотя шнурки и заныкал. Я лезу наверх и рассматриваю вблизи лампочку, она не просто разбита, это какая-то неприкаянная лампочка, тоже вся в извёстке и краске, не знаю уж, кто у них тут ремонтом занимается, но к электрике он, похоже, относится с ненавистью.

— Ну, что там? — спрашивает снизу Николай Иванович.

— Порядок, — говорю.

— Какой порядок? — кричит Николай Иванович. — Ты давай, пидарас мелкий, выкручивай её. Мне тут некогда с тобой трепаться.

И тут где-то в глубине помещения, за стеной, звучит выстрел, потом ещё, потом очередь из калаша, настоящая тебе перестрелка, я едва не сваливаюсь со своей лестницы, ну, думаю, да, Николай Иванович тоже, очевидно, стрёмается, выхватывает Макарова и исчезает в глубинах паспортного стола. А я остаюсь на раскладной лестнице. Выстрелы стихли. Что ж это такое? — думаю я, пробую дальше открутить лампочку, и вдруг меня бьёт током, я снова едва не сваливаюсь на пол, ебал я ваше ровд, — говорю, — с паспортным столом включительно, спускаюсь с лестницы и выхожу из комнаты. Слева начинается свежевымытый коридор, справа какие-то двери. Я поворачиваю ручку. Двери открываются. За ними находится двор паспортного стола, возле дверей стоит белая волга, и всё, больше никого, никаких посетителей, никаких паспортисток, никаких вышек с пулемётчиками и колючей проволокой. Я выхожу и останавливаюсь возле дверей. В принципе, — думаю, — они могут стрелять и без предупреждения. За дверью снова звучит выстрел. Я иду к воротам, открываю калитку и еду домой.

08.30

На конечной 38-го стоит Вася Коммунист, стоит возле киосков и придерживает руками джинсы. Привет, говорю, что с тобой? Да, — произносит Вася, от поезда отстал. Где твои шнурки? А, — говорю, — потерял. Ясно, — говорит Вася, — выпьем? Ага, — говорю, — только я без бабок. Николай Иванович всё забрал. Какой Николай Иванович? — спрашивает Вася. Плоских, — говорю. Какой-какой? Плоских. Ясно, — говорит Вася, — ну пошли, у меня есть. Чем от тебя пахнет? — спрашивает он снова. — Неужели коньяком? Клопами, — говорю. Какими клопами? Долго рассказывать, — говорю. Ясно, — произносит Вася.

Как твой бизнес? — спрашиваю я, когда мы уже взяли. А, — говорит Вася, — никак. Решил подвязать. Что так? — спрашиваю. Да ты понимаешь, — произносит Вася, — в этой стране честно заниматься бизнесом невозможно. Ещё и бакс блядский скачет. Ясно, — говорю.

08.47

Дома мы находим нашего друга Собаку Павлова. Привет, говорит Собака, будто так и надо, — вы что — побухать принесли? Побухать, Собака, — говорит Вася, — побухать. А что именно? — принюхивается он, — неужели коньяк? Хуяк, — говорю я ему, — а ты где был? На футболе, — говорит Собака, — вчера целый вечер там проторчали, и хоть бы какая радость. Ну, и мы уже никуда не выходим, всё-таки давно не виделись, есть о чём поговорить, что уж там.

— Собака, — спрашиваю я, — а как хоть сыграли?

— Кто сыграл? — не понимает Собака.

Часть первая Чьей смерти ты хочешь прежде всего

09.15

Эта лиричная история начинается с того, что перед нашей дверью появляется чувак в синем плаще, с пластиковым кейсом, и долго крутит в руках бумажку, смотрит, верный ли адрес, туда ли он попал, никто ли его не намахал, короче — понурый, ни во что не верящий чувак, ещё кейс этот, вообще — не знаю, откуда такие люди берутся,и куда их потом списывают. Наконец, он решается, стучит в дверь, заходит и видит всех нас — меня, Васю Коммуниста и нашего друга — Собаку, от нас пахнет утренним бухлом и вечерней блевотой, утро трудового дня, одним словом, чувак снова начинает крутить в руках бумажку, ты кто? — спрашивает Собака, он больше всего из нас троих пугается, поскольку после вчерашнего прощания славянки, то бишь после того, как он рыбиной выскользнул из неумелых рук Вовы и Володи, именно не его коротко стриженную голову должны были посыпаться неприятности, вот он и думает, вдруг это за ним, кто-то из редакции, скажем киллер, кто их знает, кто там у этих пидарасов в штате есть, газета богатая, могли в принципе взять на почасовую оплату наёмного убийцу из бывших интеллигентов, скажем, он там ещё вчера работал инженером в институте, а тут дефолт и безработица и большая страна развалилась на куски, вот он и пошёл в киллеры грачевать, Собаку стремает, это уж точно, и в комнате повисает молчание.

— Меня зовут Роберт. Дядя Роберт, — произносит чувак, пряча наконец бумажку. — А где Саша?

— Какая Саша? — спрашиваю я. Может я что-то пропустил и у нас тут успела завестись какая-то Саша. Тогда это наш общий киллер.

— Ну, Саша, он же с вами должен жить. Это же, — говорит он, снова достаёт свою бумажку и начинает его нервно крутить.

Он? — думаю я, — она что — гермафродит, эта Саша?

— Ну, Саша, — умоляюще, говорит дядя Роберт. — Он же этот адрес дома оставил, сказал, что тут живёт. И про вас рассказывал, ну, описывал вас, я вас такими и представлял себе, — говорит он и дружелюбно улыбается.

Такими? — думаю я. — Это какими же? Обрыганными?

— А, — первым догадывается Собака. — Это он про Карбюратора говорит, про Сашу.

— А, ну точно, — все как-то внезапно попускаются, оказывается, что никакой Саши тут всё-таки не было, а это уже хорошо. И этот ёбаный дядя Роберт, похоже, таки не киллер, хотя и чего-то хорошего сказать про него тоже нельзя. Он нам и дальше дружелюбно улыбается, Собака тоже начинает проявлять к нему интерес, собственно не так к нему, как к его пластиковому кейсу, очевидно, — думает Собака, — если этот ёбаный дядя Роберт приехал к Карбюратору, — так он думает, — то, наверное, он привёз ему что-то вкусное и питательное, не коленвалы же он ему привёз, наверное, всё-таки что-то вкусное и питательное, там, — думает Собака, — одеколоны или марихуану, с утра лучше всё-таки одеколоны, только не коленвалы, короче, мы все сейчас не слишком хорошо понимаем, кто это такой и о чём он с нами говорит. А он говорит:

— Так это вы — друзья Саши?

— Мы, — говорит Собака, не сводя с кейса похмельных глаз. — Мы друзья.

— А что это вы тут, — спрашивает дядя Роберт, пытаясь войти к нам в доверие, — коньяк с утра пьёте?

Мне он после этого почему-то сразу перестал нравиться. Стоит какой-то притырок с кейсом, пиздит тут.

— Да это они, — показывает Собака на нас. — Вы проходите, садитесь. Может, чаю?

Чай Собака последний раз пил года два назад, ещё в школе. А тут, глянь, растрынделся.

— А где Саша? — взволнованно спрашивает чувак.

И тут все в самом деле думают — а где Саша? как-то так сложилось, что в последние несколько дней нём все забыли, я так точно, как-то так произошло, что у каждого своя запара, свои проблемы, ну, знаете, как это бывает — закрутился по делам, а потом вдруг оказывается, что не знаешь даже, где твои друзья поисчезали.

— Может, на занятиях, — говорю неуверенно.

— Нет, я там уже был, — произносит дядя Роберт. — Мне сказали, что у вас занятий уже неделю как нет.

— Серьёзно? — спрашиваю.

— Да. Посоветовали тут поискать, у вас.

— Ну, это правильно, — говорит Вася, чтобы как-то его успокоить. — Правильно. Где же его ещё искать.

— Собака, — спрашиваю я, — а на футболе его с вами не было?

— Нет, — произносит Собака. — Хотя, в принципе, — он обращается непосредственно к дяде Роберту, — я там сознание потерял, поэтому наверняка не помню, может, и был.

— А что произошло?

— У Саши беда, — произносит дядя Роберт и садится при входе на свой кейс. Я ещё думаю, что он на самом деле у него пустой и он его вместо стульчика носит.

— Что за беда? — спрашиваю.

— С отцом.

— Так у него же нет отца, — говорю я. — У него же отчим.

— Он ему был как отец, — говорит дядя Роберт.

— Да ну, — вдруг говорит Собака, —отец и отчим — это совсем разные вещи. Хотя, — добавляет, — в принципе один хуй.

— Подожди, — говорю я Собаке. — А почему — был?

— Он погиб, — произносит дядя Роберт. — Позавчера.

— Как погиб?

— Застрелился.

— Как?

— У него ружьё было.

Про ружьё Карбюратор рассказывал. Он вообще о своих родителях говорить не любил, но что-то где-то всё-таки рассказывал, там у него как-то всё замороченно выходило, отец его их оставил, когда он ещё совсем мелким был, потом появился этот чувак, с ружьём, Карбюратор говорил, что он просто конченный, что он постоянно бухает, ходит и отстреливает вокруг их дома всё живое, время от времени его забирают, но потом отпускают на волю, вместе с ружьём, какой-то у них там совсем дикий Запад выходил, если послушать Карбюратора. Ещё он рассказывал, что у его отчима не было одной ноги, не от рождения, конечно, не то, чтобы он был каким-то патологическим выродком, ему её просто однажды отрезали, это ещё был совок, но для отчима уже началась его персональная гражданская война, с которой он и вернулся на протезе. Эту историю Карбюратор рассказывать любил, он смаковал детали, изображал всё это в ролях, одним словом — история ему нравилась. Как я уже сказал, отчим всё время таскался с ружьём, хорошим коллекционным, если верить Карбюратору, ружьём, их там вроде как была целая компания безумных охотников за скальпами, лицензий у половины из них не было, но кто-то из них работал в районной прокуратуре, поэтому они могли хоть на броневиках гонять, никакое гаи их бы не остановило, охотились они круглый год, с сезонами не считались, просто набухивались, брали ментовский бобик и гнали в степь, в сторону российской границы, а поскольку, повторюсь, совок ещё держался своей кучи, то границы никакой и не было, они просто гнали, сколько им хватало бензина, а потом, заглохнув где-то посреди яровых там или озимых, как могли добирались домой, вместо трофеев таская на плечах друг друга. Мне эта история тоже нравилась, я не понимал в принципе Карбюратора, у тебя, говорил я ему, такой прикольный отчим-ебанат, что ты на него гонишь, лучше бы съездил с ним, привёз бы шкуру какого-нибудь мамонта, я себе мог представить такую поездку, это они так могли гнать в принципе до самого Каспия, как краснокожие в прериях, истребляя по дороге всю окружающую фауну, а уже выехав к Каспию, набить там целую гору верблюдов, или кто там на том Каспие водится, и назад, прикольно; но Карбюратор таких вещей не любил, а может — любил, только не подавал вида. И вот однажды, во время очередного бухалова, их пьяная компания выехала в поля, и где-то там они заглохли, и вынужденно переночевали. А утром на них наткнулись комбайны, поскольку была жатва, не сезон, опять-таки, и застряли они где-то просто в покосах. Комбайны ехали, растянувшись на несколько сотен метров, и вдруг перед ними появились краснокожие, вернее — краснорожие чуваки с ружьями. По крайней мере я так себе именно так представляю. Ближний комбайн, который шёл просто на них начал поворачивать и тут у него забилась косилка, поэтому комбайн остановился, оттуда вылез чувак, и боязливо обзывая охотников, начал лезть ногою просто в пасть своего сатанинского агрегата, пытаясь пробить тромб, что образовался; Карбюратор нам потом на схеме показывал, на схеме, по крайней мере, это выглядело страшно, я уже не говорю про технику безопасности. Ну, да кто же ради этого будет глушить комбайн, всё-таки битва за урожай, всякая такая фигня, что тут говорить. И вот охотники, всё ещё чувствовали себя на охоте, вдруг решили помочь комбайнёру, не знаю, может, у них там совесть откликнулась, хотя вряд ли, наверное, им просто было по приколу справиться с таким монстром, как сельскохозяйственный комбайн «Нива»; «Нива», «Нива», — кричал Карбюратор, ему во всей этой истории, очевидно, нравилось большое количество техники, и этот его кумарной отчим тоже полез своей ногой и даже пробил тромб, и косилка закрутила своими металлическими зубами, заглатывая в свою пасть очередную порцию народного урожая, с правой ногой отчима включительно, чувака успели выдернуть назад, но уже без ноги, хотя могло быть значительно хуже. А так просто откусило по яйца, во всяком случае, так говорил Карбюратор. Я себе пытался представить, что было потом — хорошо, думал я, он уже был без ноги, его, скорее всего, повезли в больницу, хотя, как они оттуда выбирались? На комбайнах или что? Ну, да ладно. А нога? Это же доброе сельскохозяйственное нутро комбайна, как я его себе представляю, уже было набито несколькими сотнями килограммов золотистого зерна, перемешанного с хрящами и жилами отчима, плюс неорганические вещества, ну там, военный башмак, хэбэшная штанина, короче — куча сырья, интересно, что хлеборобы с этим всем добром делали, сто пудов же не высыпали, наверное же, сдали государству, это уж точно, знаю я этих подлых хлеборобов, они бы и говно собственное сдавали, если бы его кто-то принимал, и я дальше себе представлял эту выпечку и этот хлеб, короче, кровавые фантазии простого парня, знаете, как оно бывает. И вот чувак дальше жил себе, теперь уже с одной ногой, но ему, как я понял, было вполне достаточно, по крайней мере он и дальше бухал и отстреливал всё, что двигалось, просто монстр какой-то.

— Как можно застрелиться из ружья? — подаёт голос Собака. — Там же ствол длинный, на себя не направишь.

— Ну, а если рикошет? — спрашивает Вася.

— Ну да, — говорю, — он что — сначала стрелял, а потом кидался ловить пулю, или что?

— Нет, — произносит дядя Роберт. — Он ногой на курок нажал.

— У него же одной ноги не было, правда? — спрашиваю.

— Да, правой, — произносит дядя. — Он левой нажал.

— Он что — левша? — спрашивает Собака.

— Собака, — призываем мы его к совести.

— Представляете? — говорит дядя Роберт. — Его нашли, так сначала даже опознать не могли — ему же полголовы снесло. По носку узнали.

— У вас там, наверное, много одноногих охотников? — спрашиваю я, но дядя Роберт даже не обижается.

— Так где он теперь? — спрашивает Вася.

— В морге. Послезавтра похороны.

— Послезавтра?

— Да, после обеда. Они ему попробуют ещё черепушку собрать, понимаете?

— А если не соберут? — говорю.

— Не знаю, сожгут, наверное. Нужно Сашу найти, чтобы он приехал. Я уже на занятиях был, но они сказали, чтобы я тут искал.

— Тут его нет, — говорит Вася.

— А где он может быть? — спрашивает дядя Роберт.

— Ну оставайтесь, — говорю я, — подождите.

— Не могу. Меня дома ждут. Сестре нужно с похоронами помочь, потом в морг съездить, они же ему голову попробуют собрать, нужно, чтобы похоже было..

— У них что, — спрашивает Вася, — много вариантов?

— Слушайте, парни, — дядя Роберт встаёт с кейса и подходит ко мне, — найдите его. Сестра очень просила, чтобы он был. Они там не очень ладили, но его уже нет, понимаете? Это же такое. А время у вас ещё есть, до послезавтра. Найдите. Я вам тут привёз — он открывает кейс и достаёт оттуда три бутылки коньяка.

— Не надо, — говорю я.

— Да, правда — не надо, — говорит Собака и забирает коньяк.

— Найдите его, — говорит дядя Роберт и как-то согнувшись и даже не сказав до свидания выходит в коридор. Не знаю, может, он любил покойного, кто их разберёт, этих краснокожих.

Дядя Роберт — произношу я, — дядя Роберт. Какое странное имя — Роберт. Похоже на название какого-то журнала для геев.

11.15

— Ну, что скажешь?

— Не знаю. Стрёмно.

— Что стрёмно?

— Ну, этот дядя Роберт. Киллер какой-то.

— По-моему, он пидар.

— Думаешь?

— Точно пидар. Ты видел его кейс?

— Да…

— Что делать будем?

— Не знаю.

— Может, поищем Карбюратора?

— Где ты его найдёшь? На занятиях его нет. Я не знаю, где он ещё бывает.

— А у него, кроме нас, знакомые есть?

— Понятия не имею.

— Да…

— Ещё дядя этот. Пидар.

— Точно.

— Карбюратор расстроится.

— Думаешь?

— Точно расстроится. Всё-таки отец.

— Отчим.

— Один хуй.

— Карбюратор его не любил.

— Ну всё равно — семья. Такие вещи, знаешь, они на самом деле вставляют.

— Да ничего они не вставляют, — говорю я. — Я, конечно, ничего против не имею — там семья, родители, всё нормально, я к этому нормально отношусь. Просто это на самом деле не так уже и важно, как кажется, это такая фишка, что все только говорят — семья, семья, а на самом деле всем по хую, собираются только на похоронах и поминках, и всё. Понимаешь?

— Ну, нет, — говорит Вася. — Я не согласен. Я своих родителей люблю.

— Ты их когда в последний раз видел?

— Какая разница? — произносит Вася. — Мне их не нужно видеть, чтобы любить.

— Слушай, — вдруг говорит ему Собака, — а ты можешь представить себя на похоронах у своих родителей?

— Ты что — ёбнулся? — обижается Вася. — Что ты несёшь?

— Да так, — произносит Собака, — ничего. А вот меня на похороны, наверное, и не пригласят, ну, в смысле, если они загнутся.

— А как ты себе это представляешь? — спрашиваю я. — Тебе что — нужно поздравительную телеграмму присылать: «Дорогой Собака Павлов, приезжай — на двух евреев стало меньше!»?

— Ну, я не об этом.

— А о чём?

— Не знаю, просто я думаю, если с ними что-то случится, всё равно свалят на меня, они привыкли всё валить на меня.

— Просто ты антисемит, — говорю я.

— Всё равно, — произносит Вася, — тут ты гонишь. По-своему это прикольно.

— Что, — говорю, — поминки?

— Нет, ну там родители, семья. Я вот разгребу тут всё и обязательно свалю домой. У меня мама в Черкассах.

— Понимаешь, — говорю я ему, я на самом деле ничего не имею против. Семья так семья, мама так мама. Понимаешь, мы когда-то с братом, ещё когда я в школу ходил, обчистили один дворец культуры, небольшой такой. Вынесли аппаратуру.

— Для чего?

— Не знаю, просто — пёрло нас, решили что-то обчистить. Вытащили несколько усилителей, примочки там разные, даже часть барабанной установки, прикинь.

— Ну, и что вы с ними делали?

— Продали. В другой дворец культуры. Там даже не спрашивали откуда это у нас, лохи. Мы в принципе дёшево продали, потому и спрашивать было без понта. Продали. А потом пошли в магазин и накупили дисков.

— Дисков?

— Да. Кучу винила, ещё у чувака, ну, который всё это продавал, под прилавком был фирменный «Депеш Мод», прикинь, у них тогда только вышел двойной лайфовый альбом. «101» называется. Ну, мы и выкинули на него кучу бабок.

— Серьёзно?

— Ну. А самое прикольное знаешь что?

— Что?

— Это было вообще единственное, что мы с братом купили ВМЕСТЕ.

11.35

Срань, что делать, я бы его и не искал. Для чего это ему нужно, и покойному — для чего это нужно, он ему и живому не сильно нужен был, а теперь — так и вообще, он теперь где-то по дороге в свою Валгаллу, ковыляет сквозь космический мрак на своей единственной ноге и лишь ангелы, стоя вдоль дороги, салютуют ему, беря под козырёк и оголяя оборванные в боях верхние конечности, покойный, бесспорно, должен попасть в рай для инвалидов, должно же быть там какое-то разделение, не запускают же их всех через одни ворота, хотя — откуда мне знать. В самом деле, откуда мне знать, может как раз худые и долговязые ангелы в эсэсовских шлемах со шмайссерами наперевес собирают и здоровых, и инвалидов перед огромными сияющими вратами, на какой шрифтом Родченка написано «Труд освобождает», собирают всех в кучу, кто пытается сбежать — того просто пристреливают и оттаскивают в соседние тучи, наконец выходит святой Пётр, такой Буратино с большим золотым ключом, открывает врата и ангелы начинает загонять туда массовку, заталкивают их и уже там, во внутреннем дворике долбанного рая, делят на колонны и ведут разными дорогами, каждая из которых, однако, непременно заканчивается большой газовой камерой.

А потому у чувака есть ещё двое суток, чтобы дойти до своей конечной и остановиться навеки в депо, сдав оружие ангелам и получив от них большой железный крест за героизм на восточном фронте. То, что он добровольно вывалил свои мозги на кухонный пол, ни о чём не свидетельствует — бывают в жизни такие моменты, когда наивысшей добродетелью и наибольшим моральным поступком есть освобождение окружающих от своего присутствия, такие вещи понимать надо.

Правда, есть один район, как раз за новым цирком, от реки и до самой железной дороги, квадратные километры непролазного частного сектора, сразу за которым начинаются заводы, так бы сказать — старые фабричные предместья, летом там вообще на улицах никого не встретишь, где они все деваются я не знаю, но можно часами бродить по песку и щебню и никого не встретить, я уже молчу, что там делается зимой. Я к чему веду — там живёт наш друг Чапай, он обитает в мастерской при заводе, который производит снаряжение для шахтёров, в смысле не отбойные молотки, а там разные лампы, фонари, ну и так далее — что там может понадобиться шахтёрам под настроение, Чапай говорит, что его дед строил этот завод, у них это вроде как традиция такая семейная, папа Чапая спился несколько лет назад и лечился где-то на дурке, Чапай время от времени ездил к нему, проведать, привозил свежее белье и прессу, передавал приветы от бригадира, такие вот вещи, они жили в одном из бараков как раз над речкой, но бараки начали сносить, а поскольку Чапай-отец ещё в восьмидесятых пропил все документы включительно с накладными на дедушкины георгиевские кресты и ордены трудового красного знамени, то переселять их никто никуда, конечно, не собирался, Чапай-джуниор, как сын полка, пошёл к директору тогда ещё нормального советского завода и попросился взять его в цех, типа по отцовской линии, династия там и так далее, Чапай на такие вещи вёлся, думаю, он уже и в дурке успел себе место забронировать, в одной палате с папой, такая бы вышла палата передовиков производства, к ним бы приходили на экскурсии пионерские дружины, слушали бы их депрессивно-маниакальные воспоминания и оставляли бы им на тумбочках свёртки с апельсинами, печеньем и денатуратом. Представители сильных профессий должны умирать красиво, это только разная интеллигентская поебень может захлёбываться в помоях и мучиться от геморроя, а настоящие мужчины, которые сжимают в своих десницах, что там они сжимают в своих десницах, вот, которые сжимают в десницах рычаги от основных механизмов этой жизни — они должны сгорать на производстве, героически падать на горячие полы литейных цехов, обрывая собственный рабочий стаж, умирать от белой горячки и перепоя, от разного там бытового травматизма, если белую горячку можно считать бытовым травматизмом.

Опять-таки, к чему я всё это говорю? Директор согласился взять его на работу, они что-то там исправили в его документах, поскольку Чапай школу ещё не закончил и делать этого не собирался, директор просто забрал его в цех и всё. Разрешил ему жить в одной из мастерских, собственно в в каптёрке, на промасленных робах,и сказал ни о чём не беспокоиться. Директор у них, типа, тоже был из династии, если можно себе представить династию красных директоров, хотя — почему бы и нет. Завод тем временем начал сдавать позиции на рынке производства шахтёрских аксессуаров, или как это назвать, ну, то есть там и рынка как такового не было, они считались единственным профильным предприятием в республике, завод разваливался, как и всё в стране, что можно было украсть — директор украл, что нельзя было — испортил, короче действовал согласно старым инструкциям по гражданской обороне и предвидя наступление коварного, хоть и невидимого, врага, станки, водопровод и радиорубку на всякий случай взорвал, не в прямом смысле, конечно, что-то там и дальше работало, несколько мастерских плюс автопарк как-то и дальше крутились, но общий энтузиазм исчез, и рабочие расползлись по частному сектору. А Чапай с директором остались. Впоследствии директор попустился и решил реанимировать хотя бы частично свое эксклюзивное детище, очевидно, призраки умерших красных директоров прилетали к нему по ночам и рахмахивали перед глазами шахтёрскими лампами, не давая старику спать, поэтому он снова начал делать бизнес, нашёл каких-то инвесторов, что-то они там таки запустили на рынок по новой, и хоть большая часть заводской территории и дальше лежала в говне и руинах, общее впечатление было такое, что завод работает. И собственно, я всё это говорю к тому, что Чапай и дальше жил в своей мастерской, отбил себе две комнатушки, работал автослесарем, шабашил налево и направо, директор его даже любил, ну, в смысле как специалиста. Ещё Чапай, поскольку времени у него было более чем достаточно, водился с панками на районе и имел настоящий самогонный аппарат, который он смонтировал по схемам из обломков какой-то оборонки, собранной им по цехах и мастерских, даже знак качества к нему прикрутил, вся эта дьявольская машина сияла никелем, медью и засекреченным авиационным дюралюминием, директор не имел ничего против, пусть, говорил он, пусть занимается, если значит душа лежит к технике, он, кажется, не совсем понимал, что именно там гонит по колбах Чапай, но блеск никелевых змеевиков его успокаивал, тем более, что за электричество Чапай платил сам, тут главное уметь считать трудовую копейку, там профсоюзы, самоокупаемость, государственные дотации, никогда этой хуйни не понимал. И вот, почему я об этом говорю — где-то через панков, которые покупали у Чапая свои наркомовские сто граммов, с ним познакомился Саша Карбюратор, Саша не был панком, более того — он панков не любил, он любил технику, ну, я говорил уже, кажется, об этом, и там как-то странно вышло — кто кого с кем познакомил, у кого-то там была двоюродная сестра, кто с кем переспал и кому потом за это сломали два ребра, но так вышло, что они познакомились — Саша и Чапай, и Саша иногда заходил к Чапаю в мастерскую, смотрел на блестящие и запотевшие от перегонки трубы змеевики, разбирал вместе с Чапаем схемы станков, пил из литровой кружки ещё не настоянную брагу, ну, одно слово — это было его, в смысле не брага, а вот всё это — станки, змеевики, тяжелая и машинная промышленность, Карбюратору этого не хватало, а у Чапая этого говна был целый завод плюс окрестности. Поэтому, если нашего Карбюратора и можно где-то сейчас найти, то разве что там — в заводских мастерских, вот что я думаю и излагаю всё это своим друзьям, да, действительно, не так уж и много мест, где нашего брата могут пустить, вот у Карбюратора одно такое место точно было, и мы медленно собираемся и уже выходим и вдруг уже на выходе наталкиваемся на Какао, Какао стоит перед подъездом, весь какой-то обмякший и опухший, видит нас, о, — говорит, — привет, вы куда? мы — говорит Вася, — по делам, потому вали спать. Можно я с вами? — спрашивает Какао, вытирая пот рукавом пиджака, мудак толстый, давай-давай, — говорит резко Вася, — спать, я не хочу спать, — просится и дальше Какао, — возьмите меня с собой, пошёл на хуй, — нервничает Вася, — тебя нам только не хватает. Ну, а куда вы хоть? — жалобно спрашивает Какао, Какао, — говорит ему Вася, — у нас дела, видишь? мы Карбюратора ищем, Карбюратора? правда? так послушайте, — кричит Какао, всё, — отрезает Вася, — спать, ну друзья, — растерянно говорит Какао, я же могу вам…, вали давай, спокойной ночи, и мы идём, а он остаётся, придурок толстый.

12.00

Зелень, которая налипает, влажная бумага, красные дома, мы как-то так не совсем удачно выехали, протащились почти через полгорода, заехали на площадь, так будто хотим найти нашего друга где-то на улице, наконец нас выталкивают из троллейбуса контролёры, и мы идём дальше пешком, переходим площадь, идём, рассматриваем афиши, рассматриваем рекламу, больше и рассматривать нечего, Собака тянет наплечник с бухлом, около булочной толкутся хипари конченные, сползлись, как крысы на свежий воздух, стоят, пьют что-то, с ними рядом какие-то известные лица, стоит Саша Чернецкий, ещё кто-то в кожанке с орденами и медалями, Сашу мы знаем, мы даже ходили с Собакой пару недель назад на его концерт в дк возле стадиона, нас там заломили охранники — кто-то рядом с нами бросил в зал петарду, они подумали что это мы, едва отмазались, вокруг Саши стоят хипари конченные, приятное утро приятного дня.

— Неформалов нужно расстреливать, — произносит Вася.

— Троцкий сказал? — спрашиваю.

— При чём здесь Троцкий. Смотри — стоят, суки.

— Ну и что?

— Не люблю, — произносит Вася и дальше идёт молча.

Через полчаса мы переходим через мост, находим заводской забор и через дыру в нём пролезаем на двор.

12.30

У Чапая мы были пару раз, он специально для друзей отметил свою мастерскую, так как их там несколько стоит почти одинаковых — полуразваленных ещё со времён первой русской революции 1905 года серых строений. На Чапаевском зелёной краской написано «социализм» и дорисовано несколько рахитичную звезду, похожую на медузу, ну имеется в виду цветом, Чапай, в принципе, типа Васи, тоже разбирается в диалектике, они уважают друг друга, это мы с Собакой тут чужие — я не люблю Маркса просто так, ну, а у Собаки к старику свои претензии, тут всё понятно.

Чапай нас сразу узнаёт, привет, — произносит, — заходите, пропускает нас в каптёрку, высовывает голову наружу, настороженно оглядывается вокруг и закрывает за собой дверь. Мы проходим внутрь. Чапай, как и водится среди пролетариев, на быт кладёт, комната у него почти пустая, посередине стоит упоминаемый уже мною аппарат и тревожно гудит, под аппаратом валяется пару колб, я, наконец, вспоминаю, как они выглядят, на подоконнике лежат книги, я беру одну — пятнадцатый том чего-то, чего именно я разобрать не могу, но явно что-то партийное, со штемпелем заводской библиотеки, серьёзный пацан этот Чапай, он старше нас на пару лет, ему уже за двадцать, к тому же трудовой стаж — это вам не просто так, он проходит за нами в комнату, садитесь, — говорит, в комнате несколько табуретов, как дела, — спрашивает? нормально, — произносит Вася, — вот Карбюратора ищем, давно его видел? давно, — отвечает Чапай, садится на табурет, закидывает ногу на ногу и закуривает беломор.

Чапай худой и сосредоточенный, на нас он внимания почти не обращает, сидит себе, нога на ногу, читает какую-то партийную пропаганду, на нём старая майка, кеды и спортивные штаны, к тому же, он носит очки, среди наших знакомых не так и много людей, которые носят очки, хотя, может, это он для понта, не знаю.

— А где он может быть, не знаешь? — спрашиваю я.

— Не знаю.

— Он тебе ничего не говорил?

— Не говорил.

— Хуёво, — говорю я. — У него отец погиб.

— Отчим, — поправляет меня Собака.

Чапай молчит.

— А он у тебя вещей своих не забывал? — спрашиваю я дальше.

— Не забывал.

Так можно говорить без конца, он мантрами какими-то говорит, начитался Энгельса и не воспринимает нормальной информации, эти новые коммунисты, у них свой замороченный дзен, так вот просто и въедешь, а въедешь — не выедешь, будешь пробуксовывать в глубокой разъёбанной колее марксизма-ленинизма, не понимая, что к чему.

— Что-то читаешь? — вдруг спрашивает у него Вася.

— Да так, — отвечает Чапай. — Подкинули тут пару книг. Перечитываю.

— Угу, — говорит Вася, всё-таки они единомышленники, мы тут пытаемся не мешать.

— Можно мы у тебя его подождём?

— Можно.

— У нас бухло есть.

— У меня тоже, — показывает Чапай на свой аппарат. — Только я не пью.

— Что так?

— Триппер.

— Правда? — Я кладу книгу назад на подоконник. — Где же это ты?

— Да прямо тут, на заводе, — спокойно отвечает Чапай.

— На заводе?

— Ага.

— Что — прямо в цеху?

— Ага.

— У вас же тут одни мужики.

— Ну.

— Кто же это тебя? — спрашиваю. — То есть, извини — кого это ты?

— Что — кого?

— Ну, — говорю, — ты знаешь от кого это у тебя?

— А, — произносит Чапай, — ни от кого. У меня бытовой триппер.

— Как бытовой?

— Так. Бытовой. Я же не трахаюсь вообще. Просто секонд грузили, вот и подхватил.

— Ясно, — говорю. — Вы, марксисты, просто как ангелы — не трахаетесь, не пьёте.

— Секонд грузите, — добавляет Собака.

— Слушайте, — говорит Чапай очевидно чтобы перевести тему, — а у вас бабки есть?

— А что? — настораживается Вася.

— Можем съездить к цыганам, взять драпа. Посидим, подождём вашего Карбюратора. А то так без понтов сидеть, я же не пью.

— Ну, — произносит Вася, — можно и съездить. Думаешь, он появится?

— Кто его знает, — говорит Чапай, — Может, появится, может, нет. Вам, кстати, шмотки не нужны? Там джинсы, кроссовки. Правда из секонда…

14.00

За такси соглашается платить Вася, он, похоже, вконец обломался делать бизнес на водяре, не такой он, очевидно, человек, не может делать деньги на святом, потому мы выходим за Чапаем — Чапай, Вася и я, Собаку оставляем возле аппарата, типа поддерживать костёр, чтобы он сторожил и время от времени подставлял под змеевик новую колбу, Чапай показал ему как, но строго приказал из колбы не пить, мол, негигиенично, ты бы молчал уже, — говорит ему Собака, — триппероносец хренов, они заводятся, но мы их растягиваем, вернее мы вытягиваем Чапая на улицу, а там он и сам попускается — так как триппер у него и вправду есть, что тут возразишь. В принципе в этом районе такси не водятся, тут водятся экскаваторы, да и то редко, потому мы пиздячим аж к цирку, возле цирка пусто, сквозь серые плиты прорастает трава, хорошее лето задаётся, ещё бы Карбюратора на поминки отправить — вообще было бы здорово, Чапай ловит машину, водители стремаются его синих спортивных штанов, никто не останавливается, наконец он таки останавливает что-то там, и мы запихиваемся внутрь и едем к цыганам, объезжая радужные лужи.

14.40

Цыгане живут на другом конце города, за другой речкой, у них там целое поселение, харьковские цыгане по-своему воплотили в жизнь давнюю цыганскую мечту про священный цыганский мегаполис, они не стали особенно задрачиваться и там, не знаю — воевать за независимость, отбивать территории, править границы, просто заселились массово, но вместе с тем компактно, над речкой, окопались как могли и фактически растворились во вражеской восточной столице, такой призрачный Город Солнца у них вышел, город в городе, можно сказать, через их район пролегали цивильные трамвайные маршруты и даже рядом тянулась ветка метро, но на самом деле, кроме цыган, в этом районе почти никто не жил, поэтому если ты сюда попадал (хотя чего бы ты сюда попадал) и не знал, где ты находишься, ты мог бы только удивляться такому количеству цыган на улицах, то есть не то, чтобы их на улицах действительно было очень много, просто там, кроме них, на улицах нет никого, поэтому ты сразу замечал, что тут что-то не так, но не мог понять — что именно. Цыгане жили дружно и в городе окопались надолго — строили крепкие, невысокие здания из белого кирпича и из этого самого кирпича выстраивали вокруг зданий заборы, похоже было на кирпичный склад, тяжело было даже догадаться, что там делается — за этими белыми кирпичными горами, такой прикол. Антенн и радиопередатчиков цыгане не держали, рекламы в районе тоже почти не было, какой-то такой средневековый район, я думаю, что заборы такие высокие были, чтобы чума не проникла к ним во дворы, я вообще их не понимал никогда, этих цыган, а вот у Чапая тут был знакомый дилер, на глухой боковой улочке, нужно было сначала долго пилить по району, потом с магистральной улицы повернуть направо и уже там остановиться. Водитель высаживает нас, долго крутит в руках российские деньги, пересчитывает по курсу, сколько мы ему должны, загибает при этом пальцы правой руки, я, например, так считать не умею, потом говорит хорошо, хватит, мы выходим, а он быстро сбегает.

15.10

И вот мы стоим среди холмов белого кирпича, деревьев почти нет, влажная земля под ногами, из-под заборов бьётся ядовитая трава, вверху из-за туч время от времени появляется солнце, и ни единого цыгана тебе вокруг. Надо же так, думаю, живут себе люди — без антенн, без передатчиков, без советской власти, даже без номеров на зданиях, интересно, как Чапай найдёт своего дилера. Но Чапай хорошо ориентируется в таких условиях, он поправляет очки, что-то там себе вынюхивает, и наконец произносит — это тут, нашёл. Мы подходим к ржавым воротам и Чапай начинает бить кулаками по ржавой набухшей поверхности, попутно рассказывая, что дилер его — Юрик — по-своему прикольный мужик, он где-то тут и родился, правда, был неблагополучным цыганом, после школы пошёл делать карьеру по партийной линии, и цыгане его прокляли, надавали по роже и выгнали с района, хоть он и сам бы оттуда свалил, поскольку ему дали хорошую квартиру в центре, он работал в Киевском, кажется, райкоме, занимался культурой, хотя, какая там культура — в Киевском-то райкоме. Как для цыгана он делал неплохие успехи и его уже собирались перетащить в обком, но тут гены у него взяли верх, и он, — произносит Чапай, — то ли что-то украл, то ли кого-то трахнул, короче, облажался, с райкома его выперли, но в партии оставили, не так у них уж и много цыган в партии было, направили по той таки партийной линии на Чапаевский завод завклубом, он там играл на баяне и вёл шахматную секцию. Когда завод стал разваливаться, Юрик держался за клуб до последнего, он уже безбожно бухал, с утра приходил в клуб, брал баян и играл что-то из Кобзона, добавляя к каждой мелодии что-то своё, цыганское. По словам Чапая, Юрик деградировал морально и физически, ссался в штаны просто на сцене клуба, спал в собственной рвоте, замотавшись в какие-то агитационные транспаранты, так длилось до тех пор, пока директор завода не забрал у него баян и не продал его на базаре, перечислив полученную, довольно мизерную, по словам Чапая, сумму в счёт внешнего заводского долга. Юрик подшился, квартиру у него ещё перед этим забрал какой-то акционерный банк, выдав ему как компенсацию левые акции, Юрик попробовал их где-то сплавить, но их, конечно, никто не брал, одно слово, жизнь сделала полный круг и Юрику не оставалось ничего другого, как вернуться в свой средневековый район, с его белым кирпичом и строгой иерархией. Хоть это и удивительно, Юрика приняли как родного, цыгане народ коммуникативный, ещё раз дали по роже и простили всё, заодно забрали его левые акции и где-то таки их продали, втюхали каким-то лохам-фермерам, хотя с Юриком деньгами не поделились, ну, это уже их дела, им виднее было. Юрик спокойно зажил в одном из кирпичных зданий за белым кирпичным забором, в центр больше не совался, даже хотел жениться, но не нашёл жены — очевидно, их средневековые законы запрещали им выходить замуж за коммунистов, хорошо,что его вообще на костре не сожгли, он понемногу включился жизнь общины, сначала торговал жвачками в киоске, потом пошёл вверх и начал торговать водярой в магазине, потом — по восходящей — перешёл на драп, и уже просто сидел дома, кому надо — продавал целебное зелье, кому не надо — того посылал нахуй и стрелял из берданки из-за кирпичного забора, подняв мост и затопив рвы водой, Чапая он помнил ещё по работе в клубе, Чапай был постоянным клиентом, хотя он нам чего-то явно не договаривал, по крайней мере мне так показалось, вот.

15.15

Спустя каких-то минут пять ворота скрипят и появляется голова дилера. Юрик не похож на цыгана, во всяком случае я себе цыган другими представлял, я, конечно, не ожидал, что выйдет чувак в красной рубашке в крупную горошину и с фанерной гитарой в руках, ну, но что-то же нам в школе про цыган рассказывали, или как, а тут выходит какой-то худой альбинос в сером поношенном костюме и с бельмом на левом глазу, недоверчиво нас осматривает, они что-то с Чапаем начинают шептаться, присматриваться, едва не обнюхивать друг друга, наконец дилер машет нам рукой, и мы идём за ним. Мне интересно, что может быть за бойницами — пушки, алебарды, пыточное снаряжение, но всё спокойно, во дворе стоит небольшой сарайчик из белого кирпича, возле крыльца собачья будка, тоже из белого кирпича, в будке лежат куры, одна залезла на будку и стоит там, о — куры, — думаю я, — собственно это и всё, что я думаю, и мы заходим в дом. В комнате стоит стол и больше нет ничего. Стены голые, на одной, правда, висит дорогой ковёр, прихуяченный по краям гвоздями, гвозди хорошо видно, ничего так — нормальные, хорошие гвозди. Юрик говорит нам подождать здесь и, поблёскивая бельмом, выходит в соседнюю комнату, Чапай почему-то нервничает, хотя показывает нам, что всё в порядке, сейчас возьмём, я рассматриваю гвозди в ковре и вдруг вижу на подоконнике большую рыбу, даже не знаю, что за рыба, я их никогда не мог различить, ну там, рыбы, жабы — и всё, форточка открыта и вокруг рыбы летает несколько пчёл, лениво кружат, где они только взялись по такой погоде, сонные и совсем не агрессивные, хотя, может, именно так и должно быть. Садятся на рыбье тело, ползают по нему, я подхожу ближе, пробую перевернуть покойницу и сразу же отдёргиваю руку — рыба изнутри просто выжрана этими хищниками, их там целый рой, когда я коснулся рыбы, они вылетают оттуда и крутятся над тушей, но быстро успокаиваются и снова залетают внутрь, какая гадость, думаю я, мёртвая рыба, мёртвая цыганская рыба, выжранная изнутри, какой ужас.

Заходит Юрик со свёртком драпа, видит меня возле рыбы и тоже не может от неё оторваться, пчёлы снова заползают внутрь, и есть в этом что-то настолько жуткое, что мы все смотрим и не можем отвести от этой чёртовой рыбы взгляда — и я, и Вася, и Чапай, и Юрик, и даже Иисус на его распятии, которое выбивается из-под его рубашки, пристально-пристально смотрит на выжранную пчёлами цыганскую рыбу, и даже отвернуться не может. Юрик наконец кладёт свёрток на стол, и мы начинаем его нюхать, щупать, смотреть на свет, короче, всем своим видом показываем, что нам известно, как выглядит хороший драп и что нас не наебёшь, будь ты хоть трижды цыганом и бывшим завклуба, мы тебя видим насквозь и драп твой видим насквозь, хотя на самом деле нихрена мы не видим, Вася достаёт пачку денег, отсчитывает, Юрик сверлит его своим бельмом, Иисус смотрит пристально-пристально, Юрик ворчит, что будут проблемы с рублями, это же по курсу нужно считать,неизвестно, что там с баксом, с баксом всё нормально, — произносит Вася, — бакс стоит, хуй у тебя стоит, — говорит ему Юрик, но деньги берёт и выводит нас на улицу, я ещё слышу, как пчёлы тихо перебирают лапками в рыбьем брюхе, хотя, может, это мне только кажется.

На улице Юрик холодно с нами прощается, мы проходим с десяток метров, Юрик и дальше стоит на воротах, не заходя во двор, и тут наконец Чапай выдаёт, он вдруг останавливается, постойте, говорит нам, можем его взять на понт, ты что, говорю я, для чего? он всё равно там один, вы же видели, ничего не сделает, перестань, пугается Вася, пойдём отсюда, всё же нормально, да ладно, говорит Чапай, не ссыте, сейчас я его разведу, он достает свёрток с драпом, что-то там в нём ковыряет, так будто проверяет, суёт назад в карман, поворачивается и идёт к Юрику, за пару метров от него останавливается и кричит:

— А драп-то у тебя — говно!

Ой блядь, — думаю я, — блядь.

— Говно! — повторяет Чапай увереннее.

И тут Юрик внезапно срывается с места и исчезает во дворе, мы не знаем что делать, ну, то есть мы с Васей Коммунистом, только не Чапай, тот, похоже, в курсе, чего ему ожидать, видно, он уже не впервые так берёт на понт своего дилера, потому он быстро поворачивается и кричит нам валим отсюда, и мы действительно валим и, стоит сказать, не зря, потому что ворота за нами снова открываются и оттуда выпрыгивает Юрик с берданкой, и из глаз его сыпятся искры, даже из того, что ч бельмом — тоже сыпятся, хоть и не так сильно, мы бежим, нам главное дотянуть до угла, а там уже цивилизация, трамваи, метро, такие-сякие нормальные отношения между людьми, вместо этого за нашими спинами Юрик с берданкой и его средневековый замок с курами и пчёлами-киллерами, нам есть от чего бежать и мы выкладываемся, Васе хуже — он без ремня, держится руками за джинсы, чтобы не потерять их, Юрик тем временем взводит курки и палит в небо над нашими головами, раз, потом второй, в нас он, слава богу, даже не целится, а то ещё неизвестно, чем бы всё закончилось, он палит в небо и весело смеётся, я это достаточно хорошо слышу, уже поворачивая за белый кирпичный угол, нам в лицо ударяет свежий летний ветер, вздымая в воздух бумажный мусор, пыль и перья, и эти перья крутятся над нашими головами, потому я даже не знаю, кому они принадлежат — птицам из кирпичного дворца или только что подстреленным ангелам, которые прилетели вот к Юрику, скажем, чтобы облегчить его средневековое одиночество, а он, дебил, отогнал их белоснежную дружественную стаю назад в дождевое небо и остался один — остался и стоит себе там — среди пустого цыганского мегаполиса, одинокий-одинокий дилер, обманутый судьбой продавец радости, которому не с кем даже поговорить, лишь Иисус на его распятии грустно шатается — слева направо, справа налево, слева направо.

17.00–20.00

— Вы в этом просто не разбираетесь. Вы просто говорите марксизм-марксизм и не понимаете о чём это.

— Ну, да, один ты у нас всё понимаешь.

— Причём здесь я. Речь не обо мне. Вот вы говорите марксизм. На самом деле марксизм побеждает, понимаете?

— Ну, конечно. И где же он побеждает?

— Марксизм побеждает нигде. Он побеждает в принципе.

— Ну, да.

— Сила марксизма в его самодостаточности. Скажем, Троцкий.

— Троцкий — жид.

— Да. Вы знаете для чего Троцкий приехал в Мексику?

— По-моему, ему Коба дал трындюлей.

— Коба тоже жид.

— Коба?

— Да. И Ильич тоже.

— Ильич — казах.

— Татарин.

— Казах.

— Какая разница?

— У казахов нет письменности.

— А у татар?

— И у татар тоже нет.

— Нет, Коба не жид. Коба — русский. У него фамилия русская — Сталин.

— Это не его фамилия.

— А чья?

— Это фамилия его сына. Вася Сталин. Он был футболистом.

— Ага, а Троцкий — баскетболистом. Трудовые резервы.

— При чём здесь Троцкий, — произносит Чапай знакомую уже мне фразу, сидя на табурете и раскуривая папиросу. — Троцкий здесь ни при чём. Ты, — обращается он к Васе, передавая ему папиросу, — должен бы это понимать. Они, — выдыхает он дым в нашу сторону, — этого никогда не поймут, они заражены бациллами капитала, но ты, — забирает он у Васи папиросу, ещё раз затягивается и возвращает папиросу Васе, — должен бы это понимать. Ты знаешь про теорию перманентного похуизма?

— Что? — закашливается Вася и передаёт папиросу мне. — Какого похуизма?

— Перманентного, — поправляет очки Чапай. — Ну, это я её так называю. Вообще-то она называется теория перманентного распада капитала. Но мне больше нравится называть её теорией перманентного похуизма.

— Да, — вставляет Собака, забирая у меня папиросу, —перманентного похуизма — это прикольнее.

— А что за теория? — спрашиваю я, снова ожидая своей очереди.

— Теория простая, — произносит Чапай, выпуская дым и передавая папиросу дальше по кругу. — её разработали товарищи из донецкого обкома.

— О, — говорю, — те разработают.

Чапай смотрит на меня вопросительно.

— Земляки, — объясняю.

Он одобрительно кивает головой, достает из-под стола трёхлитровую банку с каким-то морсом, отпивает оттуда и протягивает мне. Нет-нет, несогласно машу рукой — я лучше покурю.

— Вот, — продолжает Чапай, вытерев рукавом кровавые помидорные разводы. — Теория в принципе ревизионистская. Базируется на пересмотре основной идеи Маркса. Идеи про самодостаточность пролетариата как такового. Ты читал, — спрашивает он меня, так как Вася спрятался где-то за дымами, — переписку Маркса с Энгельсом?

— Нет, — говорю, — но я знаю, что они дружили.

— Правильно, — произносит Вася, — они дружили. По-хорошему дружили, ты не думай.

— Ясно, — говорю, — по-хорошему.

— И у них, — продолжает Чапай, — была прикольная переписка, по-своему прикольнее «Капитала».

— Что может быть прикольнее «Капитала»? — несколько не в тему вставляет Собака, но я передаю ему папиросу и он замолкает.

— В совке, — произносит Чапай, — базовым признали именно «Капитал». В этом, как по мне, главная трагическая ошибка советской идеологии. Внимание нужно было обращать на переписку. На переписку Маркса и Энгельса. Товарищи из донецкого обкома это доказали, — уверенно говорит он и добивает пятку.

Какие-то минут двадцать-тридцать все молчат, думая про товарищей из донецкого обкома. Наконец Чапай отдупляется и ладит новую папиросу.

— В одном из писем, — говорит Чапай затягиваясь и передавая папиросу бессознательному Васе, — это из ранней переписки, — объясняет он, — из так называемого гамбургского периода…

— Прямо битлз какой-то, — говорю я.

— Маркс тогда много экспериментировал с общественным сознанием.

— Что? — просыпается Вася от этих слов.

— Тут, — объясняю, — Чапай говорит, что в своё время твой любимый Маркс в Гамбурге, на Репербане, экспериментировал с расширением сознания.

— Кислоту жрал, — Собака никак не может дождаться своей очереди, поэтому заметно нервничает.

— И вследствие этих экспериментов, — продолжает Чапай, — ему открылся принцип ВРЯ.

— Что-что?

— Внешняя рабочая ячейка, — говорит Чапай. — Идея простая — нам изначально показывают ложную картину производственных отношений. Ложность её, — говорит Чапай, — состоит перво-наперво в якобы необходимости перманентного разрастания капитала. Это — фикция, — решительно произносит Чапай, выхватывает у меня вне очереди папиросу и глубоко затягивается.

— Что — фикция? — не понимаю я, пытаясь отобрать папиросу.

— Всё фикция, — подумав, говорит Чапай. — Пролетариат самодостаточен. Потому идеальным и идеологически верным есть принцип внешних рабочих ячеек, так называемых ВРЯ. Внешняя рабочая ячейка, сама по себе, тоже является самодостаточной.

— Слушай, — говорю, — твой Маркс, он же просто Будда какой-то.

— Не говоря уже про Энгельса, — вставляет Вася сквозь сон.

— Вот. Каждая ВРЯ формируется по принципу муравейника. Основой такого формирования является отдельно взятое предприятие, там, завод, фабрика, или ещё какая-то байда. И вот вокруг этой байды собирается ВРЯ, как муравьи вокруг муравейника.

— Да? — спрашиваю. — А кто исполняет роль муравьиной королевы?

— Партком, — уверенно говорит Вася.

— Ага, — говорю. — Значит трахать все будут партком?

— Партком, — уверенно повторяет Чапай.

— Хорошо, — соглашаюсь. — Ну а дальше?

— И это всё, — произносит Чапай. — По этому принципу строится жизнь общества, если верить Марксу.

— А власть? — спрашиваю я.

— Власть не нужна. Власть в этой системе лишняя. Власть — это тоже фикция. Вот тебе, — обращается Чапай к Собаке, пытаясь выманить у него папиросу, — власть нужна?

— Нет, — говорит Собака, — мне не нужна.

— А тебе? — Чапай обращается ко мне, не спуская при этом одного глаза с папиросы.

— Ну, какая-то первичная, — говорю, — минимальная…

— Вот, — торжественно говорит Чапай и вырывает папиросу у Собаки. — Вот. Первичная. Я именно об этом и говорю. Необходимой является лишь первичная власть, власть, построенная по автономному принципу. Все остальное — фикция. Вся иная, более структурированная, власть не функционирует. А, соответственно, она не нужна, — и он передаёт мне папиросу, как какой-то, только что выигранный мною, приз зрительских симпатий. Про Васю мы все забываем, он про нас — тоже. В общем, — говорит Чапай дальше, — ненужными являются большинство структур и институций, потому следует всё это говно измельчить и постепенно уничтожить.

— И что твой Маркс предлагает Энгельсу вместо этого? — спрашиваю я.

— Принцип ПыХ, — говорит Чапай.

— Как-как? — даже Собака переспрашивает.

— Пролетарская Хартия, — говорит Чапай.

— Пролетарская Хартия — это ПХ а не ПыХ, — говорю я.

— Да, я знаю, — говорит Чапай. — Это я для благозвучия. Принцип ПыХ пускает это всё в ход, Хартия при этом исполняет роль элементарного объединяющего механизма. Останавливается любое дальнейшее накопление капитала и начинается его постепенный распад.

— Это как?

— Всё очень просто, — Чапай снова прикладывается к кровавой банке. — В принципе, вследствие предварительного беспричинного и маломотивированного накопления капитала произошло перенасыщение средствами жизнедеятельности, и, как результат, единственным логичным вариантом в этой ситуации видится распад существующих запасов.

— Это как?

— Ну, — пытается объяснить нам Чапай, — короче —на самом деле ничего изготавливать не нужно. Каждая отдельно взятая ВРЯ может свободно жить несколько десятков лет за счёт уже существующего потенциала. Это значительно упрощает сам механизм функционирования общества. На практике это происходит примерно так — вот, скажем, наш завод. Вокруг него создаётся ВРЯ, которая в свою очередь подчиняется городской ПыХ, каждая ВРЯ берёт на себя определённое количество объектов общегородской инфраструктуры, принимает власть и всё это расхуячивает.

— Для чего? — не понимаю я.

— В этом вся суть принципа перманентного похуизма, — говорит Чапай. — Мы уничтожаем структуру и подпитываемся полученным сырьём. Например, захватываем банк, а бабки тратим на жизнь и функционирование ВРЯ, захватываем торговые центры и все шмотки равномерно распределяем среди членов ВРЯ, захватываем конторы и всю бытовую аппаратуру забираем себе, захватываем тачки и пускаем их на нужды ячейки.

— Захватываете ферму и раздаёте всем по корове, — вдруг вставляет Собака.

— Да, — говорит Чапай, — да. Одним словом, товарищи из донецкого обкома подвели под всё это экономическую основу, пересчитали всё, сделали серьёзные мониторинговые опросы, — Чапай достает какие-то сшитые бумаги и машет ними в воздухе, —выходит так, что существующая общественная инфраструктура, вся теперешняя база капитала, способна сама себя прокормить, как минимум, на протяжении ближайших 67 лет.

— А потом?

— Ну, что потом? — теряется Чапай. — Потом что-то придумается. Теория в принципе новая, ещё не апробирована на практике, в неё реально внести какие-то коррективы. Но в общем, — повторяет он, — не стоит заморачиваться на дальнейшем наращивании производства, наоборот — производство стоит максимально сократить, законсервировать, одним словом, а природные ресурсы — максимально экономить, поскольку на ближайшие 67 лет хватит и того, что уже есть.

— Прикольно, — говорю. — Мне особенно про торговые центры понравилось. И про фермы, — говорю я Собаке.

— Да, — соглашается Чапай, — идея очень правильная. Главное — справедливая, безо всяких там капиталистических наёбок.

— Подожди, — говорю я, — но как этот твой пых сможет всё это контролировать, ведь существует куча вещей, которые всё равно требуют централизации.

— Например? — спрашивает Чапай.

— Ну, я не знаю. Транспорт там, например. Метро.

— При чём здесь метро?

— Ну, не метро, — отступаю я. — Но, скажем, авиакомпании. Как твой пых их будет контролировать?

— Авиакомпаний не будет.

— Как это не будет? — удивляюсь я. — А как же народу летать?

— А зачем ему летать? Какая от этого РЕАЛЬНАЯ польза? Вот ты, — давит он на Собаку, — летал когда-нибудь самолётом?

— Нет, — отвечает Собака, — я на трамваях в основном.

— Вот, — произносит Чапай, — и так большинство населения. Авиалинии, аэропорты, стюардессы — это фикция. На самом деле в этом нет РЕАЛЬНОЙ потребности, понимаешь? Нужно оставить только то, в чём есть РЕАЛЬНАЯ потребность.

— Хорошо, — говорю, — а армия?

— В армии тоже нет РЕАЛЬНОЙ потребности. Какая польза от армии? Армия создана лишь для того, чтобы оправдывать в наших глазах целесообразность своего существования. Для этого время от времени организовываются войны, бомбардировки, революции, работает оборонный комплекс, накапливается научно-технический потенциал, создаётся система пропаганды. Но РЕАЛЬНОЙ потребности в этом нет, если армию распустить, общество и дальше будет нормально функционировать, понимаешь, следовательно, в ней просто нет ПОТРЕБНОСТИ.

— Хорошо, — снова говорю я, — а органы?

— Что? — надпивает Чапай из своей кровавой банки.

— Ну, внутренние органы. Милиция, полиция, гэбэ, цэрэу, я не знаю. Это что — тоже фикция?

— Да, это тоже фикция.

— Гэбэ — это фикция?

— Фикция.

— Точно?

— Абсолютно.

— Мне это нравится, — говорю я.

— Вот ты когда-нибудь, — продолжает Чапай терзать Собаку, — сталкивался с кгб?

— Да, — неожиданно говорит Собака, — к нам когда-то в школу, я уже учился в десятом, приходил гэбешник. Рассказывал про работу, агитацию развёл. Что-то про президента говорил.

— И что?

— Ничего. Мне, в принципе, понравилось. Я к нему потом в коридоре подошёл, говорю, командир, а к вам на работу устроиться можно? Он меня послал. Говорит, у тебя изо рта сильно воняет, чтобы в гэбэ служить. Ну, и всё.

— Вот видишь, — поучительно говорит ему Чапай. — Все силовые структуры работают ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО на поддержку собственной жизнедеятельности, они ничего не производят, от них нет ПОЛЬЗЫ. Если завтра гэбэ закрыть, не изменится ничего. Ничего не изменится, если открыть или закрыть границы, если распустить дипломатов — запросто можно жить без внешней политики. Без внутренней, в принципе, тоже. Можно жить без админресурса — вместе с исчезновением админресурса исчезают все те проблемы, для решения которых он создан. Не нужны конторы, жэки, управы, администрации— соответственно не нужна никакая документация, и наоборот. ЗРЯ контролируют весь тот минимальный производственный процесс, который аж на целых 67 лет обеспечивает жизнедеятельность общества. Всё остальное — от лукавого, — победоносно говорит Чапай и передаёт мне новую папиросу, но я уже ныряю вслед за другом-Васей и вижу, как Вася погружается всё глубже и глубже, отталкиваясь от тяжёлой синей воды руками и ногами, и я вижу перед собой лишь стоптанные подошвы его старых кроссовок, за ними я и плыву и слышу уже оттуда

Жизнь — это как космическая ракета, и если ты залез в неё, то сиди и ничего не трогай, просто будь готов к тому, что жизнь твоя круто изменится. Во всяком случае детей у тебя точно не будет. Да и вообще — нормального секса. Это ты должен с самого начала учитывать — или секс, или космос, и тут есть из чего выбирать, потому что на самом деле ни один трах в мире, пусть даже самый подрывной трах, не стоит того большого и прекрасного, что открывается тебе из иллюминатора твоей жестяной ракеты, какие-то виды в этой жизни, какие-то ландшафты стоят того, чтобы за них заплатить самым дорогим, что у тебя есть, то есть эрекцией, но чтобы понять это, нужно быть по меньшей мере космонавтом, ну, на крайняк — ангелом, что в условиях распада капитала — однофигственно.

— Я не понимаю, — говорю я сквозь сон, — почему всё-таки перманентный похуизм?

— А потому, — говорит Чапай и счастливо улыбается мне из-за трансгалактических лучей, — что всё по хую: бабки — по хую, система планирования — по хую, инвесторы — по хую, министерство — по хую, — он, похоже, завёлся, — государство — по хую, транснациональные корпорации — по хую, спайка капитала — по хую, сферы влияния — по хую, расширение рынка на восток — по хую.

— Мирный космос — по хую, — добавляет Вася.

— Несомненно, — серьёзно говорит Чапай, и все замолкают.

20.30

Где-то далеко-далеко, на Востоке республики, совсем рядом с государственной границей, небо пахнет утренним лесом, пахнет, совсем по-особенному, брезентовыми палатками и сосновыми ветками, что кладут на эти палатки свои тяжёлые лапы. Я иду долгой-долгой лесной дорожкой, слева от меня и справа от меня — высокие и тёплые сосны, которые согревают своим дыханием песок вокруг себя, и воздух, и утренний субботний лес, и птиц, что попадаются время от времени, и вообще — всё это небо, и, очевидно, государственную границу — сосны это такие батарейки, которые пустили корни, как раз вдоль реки, реку видно из-за стволов слева, и мы идём вдоль реки, собственно мы идём вверх, против движения воды, мне шесть лет, я очень люблю лес и реку, а главное — я люблю уикенд, мне полностью понятно, что сосны в уикенд особенно тёплые, а небо — особенно мирное. На мне какая-то дурацкая футболка и дурацкие шорты, и пыльные сандалеты, которыми я пинаю сосновые шишки, поднимая тучки утренней пыли, тогда моя подруга поворачивается ко мне и просит, чтобы я успокоился и такого не делал. Моей подружке 16, она согласилась со мной погулять, собственно, её попросили мои родители, которые дружат с её родителями, они все остались на речном пляже, сидят себе и готовят салаты из свежих влажных овощей, плавают в утренней реке, впереди целый уикенд, вот они и занимаются своими неинтересными взрослыми делами, вместо этого я нашёл среди сосен дорожку и моя знакомая без особенного, стоит заметить, желания, повела меня по ней, так, чтобы я наконец прошёлся и заткнулся и уже никого не доставал, хотя она ко мне хорошо относится, вернее, это я за ней постоянно ношусь, но она держится довольно хорошо и особых претензий ко мне не предъявляет — так только — чтобы не поднимал пыль, чтобы не хватал её за руки, одно слово — не вёл себя как дебил. Мне нравится песок под ногами, мне нравится мокрая трава на песке, мне нравятся сосны, в которых тревожно перетекают электроны, мне нравятся крикливые беззаботные птицы на высоких сосновых ветках, мне нравится небо, потому что оно тянется далеко-далеко и никогда не заканчивается, это мне нравится больше всего, я очень люблю, когда что-то никогда не заканчивается, и небо именно из таких вещей, мне нравится, что эта дорожка тоже не заканчивается, тоже тянется без конца против движения воды, то приближаясь к ней, то снова закатываясь за стволы, наконец моя знакомая не выдерживает, хорошо, говорит, пойдём искупаемся и назад, я пытаюсь выторговать у неё ещё с полкилометра, но она говорит — хватит, купаться и назад, и я вынужден с этим смириться. Она сходит с тропинки и идёт прямо к воде, я стараюсь не отставать, иду следом и рассматриваю её чёрный блестящий купальник, такие тогда, в конце 70-х, как раз были в моде, её купальник особенный — по его чёрному фону рассыпаны жёлтые, красные и оранжевые листья, настоящий ноябрь, хотя в ноябре, кажется, никто и не купается, но у неё настоящий листопад на теле, и тело у неё — красивое и крепкое, ей очень идут эти листья, это даже я в свои 6 понимаю, иначе бы я за ней не шёл, вода ещё не успела прогреться, берег пустой и прохладный, моя подруга подруливает к воде и начинает постепенно в неё входить, я смотрю, как под водой исчезают её стопы, её высокие матовые икры, её колени, её бёдра, наконец она падает на поверхность воды, топит в ней все свои листья — и жёлтые, и красные, и оранжевые, и поворачивается ко мне — давай, кричит, давай, иди сюда, холодно, говорю я с берега, перестань, кричит она, ничего не холодно, иди сюда, она выплывает на середину реки, течение начинает сносить её вниз, и я вдруг пугаюсь, что вот вот её понесёт вниз, а я останусь тут сам и буду стоять на этом берегу никому не нужным, перед холодной глубокой водой, которая течёт неизвестно куда, и я не выдерживаю и прыгаю в воду, даже забыв, что не умею плавать, и двигаюсь к ней, она меня замечает и начинает подплывать к берегу, я бью по воде руками, пытаясь не захлебнуться где ещё мелко, и наконец она подплывает и, задыхаясь, весело кричит — давай руку, и я протягиваю ей руку и в этот миг меня просто разрывает, и вся эта вода течёт вокруг меня, течёт в одном направлении, всё время в одном направлении и мне от этого так хорошо, будто мне вовсе не 6, а все 16, как и моей подруге, моей биг уайт маме, которая тянет меня за собой против течения, и так крепко держит меня за руку, что если бы я мог, я бы просто кончил, но я лишь держусь за неё и не могу кончить, совсем-совсем не могу кончить и так всю жизнь

— Касса, — произносит он. — Общак. Общая касса, которая формируется совместными усилиями. Сокращённо — ОК.

Чапай, потеряв нас с Васей, держится двумя руками за последнего собеседника-Собаку.

— Касса работников, — говорит Чапай. — Никаких банков. Банки — это наёбка.

— Фикция, — подсказывает Собака.

— Точно.

Какой-то миг они молчат, я снова засыпаю, но тут Чапай говорит:

— В принципе, — говорит он. — Тут тоже есть касса.

Собака растерянно оглядывает комнату.

— На заводе, — объясняет Чапай. — Наш директор держит её в парткоме. Бывшем парткоме, — добавляет он.

— Ну? — Собака настораживается. Я тоже просыпаюсь.

— В принципе, — говорит Чапай, — сегодня выходные, охрана только на вахте. Территорию обходят дважды за смену. Я знаю их маршрут и распорядок.

— Ну?

— В принципе, — объясняет Чапай, — это не его деньги. Не его трудом заработаны. Это трудовые деньги. Общак.

— Как у Маркса? — спрашивает Собака.

— Как у Маркса, — соглашается Чапай. — Можем взять.

— Вы что, — говорю я, проснувшись, — ёбнулись? Заметут сразу. Ты что, — говорю Собаке, — не видишь? — он же поехал на своём пыхе, он же сейчас не с тобой говорит, он же с Карлом Марксом говорит, причём гамбургского периода.

— Не трынди много, — обижается Чапай. — Никто тебя не заметёт. Охранников всего двое. Этот завод регулярно кто-то бомбит, начиная с директора. Тут уже украсть нечего.

— Ну, — говорю, — какого ж хрена мы туда полезем?

— Я сегодня видел, — понижает голос Чапай, — как директор что-то у себя запаковывал.

— Что?

— Не знаю. Может, бабки, может, аппаратуру. К нему с утра приезжали акционеры, подогнали микроавтобус и они туда начали выносить какие-то ящики. Забили полностью салон и уехали. А несколько ящиков осталось, я сам видел.

— Ну, да, — говорю, — там подшипники какие-нибудь, а мы подставляться будем.

— Да нет у него, — шепчет Чапай, — никаких подшипников. А если есть — в парткоме он их не держит. Там бабки. Или аппаратура. Он, сука, замки даже сменил, я сам видел.

— Замки?

— Замки.

— Так как мы туда залезем? — не понимаю я.

— Через крышу, — произносит Чапай. — Я знаю способ. Только нужно сейчас выйти, пока ещё светло и пересидеть на крыше до двух-трёх часов, пока охранник пройдёт. Потом спустимся и всё вынесем. Всё чисто, никаких следов.

— Он же тебя сразу вычислит, — говорю.

— У меня алиби, — говорит Чапай.

— А на самом деле у него триппер, — шепчет Собака мне, думая, что Чапай его не слышит.

20.45

Мы соглашаемся идти. Без Васи. Я говорю — давай так: Вася остаётся здесь, типа на посту, понимаешь? он в принципе наш и давай его тоже считать, но сейчас он на посту, Вася тем временем переворачивается на другой бок и падает со стула. Мы поднимаем его измождённое тело и перекладываем на топчан , я с подозрением смотрю, что там Чапай себе настелил, а то нам ещё с Васей жить в одной комнате, ещё притащит что-нибудь, ну да ладно, думаю, и мы уходим. Чапай нас проводит вечерним заводом, сквозь какие-то полуразваленные цехи, где бегают крысы и летают птицы, настоящий тебе заповедник, Собака наступает на какую-то металлическую хреновину и та глухо звенит, тихо, шипит Чапай, осторожно, он проводит нас ещё какими-то коридорами, на полу валяются старые газеты и рваная спецодежда, потом мы проходим под самым забором, осторожно, говорит Чапай, что такое? настораживаемся мы, не вступите, кратко объясняет Чапай, мы осторожно перебегаем под натянутой вдоль забора колючей проволокой и оказываемся за какой-то четырёхэтажным кирпичным зданием, покрытым новым шифером. Всё, говорит Чапай, это партком. Полезли.

Чапай лезет первым, так как знает куда. Перед тем он сбрасывает свои кеды и прячет их в карманах спортивных штанов, что ты делаешь? говорю, это для удобства, произносит Чапай, всё — пошёл, и он действительно хватается за нижнюю ветку дерева около самой стены, резко подтягивается, садится на неё, потом встаёт и начинает двигаться вверх, путём, кричит нам оттуда, что? не понимаем мы, я говорю — всё путём, повторяет Чапай, ветка под ним трещит и он летит прямо на нас, я успеваю отскочить, а на Собаку он и не попал, эх, отряхивается Чапай, чуток не долез, давай ты, — говорит он мне, ага, говорю, сейчас, не хватало ещё свалиться с четвёртого этажа на всю эту кучу говна, давай, говорю, какой-то другой вход. Ну, хорошо, говорит Чапай, хорошо. Можно просто через дверь войти. Они что — не закрыты? спрашиваю. У меня есть ключ, объясняет Чапай, я подделал. Так для чего ты, обижаюсь, заставлял нас лезть на это хуёвое дерево? Так прикольнее, — говорит Чапай и ведёт нас ко входу. Мы перебегаем через небольшую площадку, нигде действительно никого нет, но я так понимаю, что охрана может появиться когда угодно, Чапай быстро открывает дверь, и мы ныряем внутрь. Так, говорит Чапай, взволнованно дыша, сейчас наверх, там переждём до ночи, охрана пройдёт — залезем в партком. А может, у тебя и от парткома ключи есть? спрашиваю я с надеждой, может, не надо ничего ломать? Были, говорит Чапай, но эта сука сменила, я же говорил. Думаете, для чего я вас взял — я сам дверь не выломаю. А, говорю, а я думал потому, что мы друзья. Троцкист сраный, — шепчет Собака. Всё-всё, — решительно говорит Чапай, наверх, патруль пройдёт, выломаем дверь и назад, в следующий раз они сюда зайдут уже утром.

И мы на самом деле поднимаемся на площадку четвёртого этажа, Чапай что-то там колдует над замком, открывает дверь, мы выходим прямо на крышу и вдруг видим:

21.00

Много-много оранжевых путей на Западе, тянутся от вокзала, который темнеет справа, и светятся под солнцем, солнце висит в районе Холодной Горы, здорово, говорю я, я бы на твоём месте тут и жил — говорю Чапаю, а ты закрылся в своей каптёрке и давишься там денатуратами всякими. Чапай сконфуженно крякает, но марку держит, видишь, показывает мне налево, что это? спрашиваю я, рассматривая удивительную территорию, заботливо, хоть и несколько хаотично, заставленную железом, машинами, бетоном, трубами, другими смешными вещами, заводы, говорит Чапай, большинство из них не работает, понимаешь, не работает, а раньше работали? спрашиваю на всякий случай, я этот район плохо знаю, раньше работали, произносит Чапай, раньше всё работало, да, говорю я, и дальше разглядываю постепенно гаснущие и темнеющие пути, от вокзала отползает бесконечный товарняк, гружёный лесом, и тянется на юг, что там? показывает Собака в направлении товарняка, там юг, говорю я, видишь солнце на Холодной Горе, значит там запад, а товарняк на юг идёт, ближе к морю, ты был когда-нибудь на море? спрашиваю я Собаку, на море? переспрашивает тот, нет на море не был, я летом на Салтов езжу, ясно, говорю, ясно, ты на Салтов, а товарняки на море, лес везут, зачем на море лес? спрашивает Собака, не знаю, говорю, строить что-нибудь, что? допытывается Собака, флот, — неожиданно говорит Чапай, немного, правда, не к месту.

Собака смотрит на солнце, что уже начинает растекаться по Холодной Горе, и произносит — я, говорит, когда выросту, обязательно отсюда уеду, да? спрашиваю, и куда? не знаю, говорит Собака, на юг, к морю, устроюсь на флот, просто я сейчас не могу родителей бросить, понимаешь, они уже старые, должен как-то за ними присматривать, но вот через пару лет — обязательно уеду, мне здесь не нравится — работы нет, бабок нет, цены высокие, вот подожду пару лет — и на юг. Ты ещё эти два года переживи, — говорю я, садясь на нагретую солнцем крышу.

21.30

Чапай советует тут и сидеть, тут нас никто не увидит, даже если охранник зайдёт в партком, сюда он подниматься точно не будет, пересидим ещё несколько часов, и спустимся, по темноте сюда тяжелее было бы дойти незамеченными, всё продумано, говорит Чапай, тряхнём сегодня жирных капиталистических свиней, чтобы не особенно зажирались, эксплуатируя и без того заёбаные пролетарские массы, и мы с ним соглашаемся — хорошо-хорошо, заёбаные так заёбаные, нам то чего, мы сидим и молчим, я говорю, интересно — где сейчас Карбюратор, может он уже давно дома, сидит и пересыпает из ладони в ладонь тёплый пепел своего отчима, а мы тут его ищем и не можем найти, да, тихо говорит Собака, показывая вокруг — тут его не найдёшь.

22.15

Начинается дождь, с утра было солнечно и тепло, воздух прогрелся, вот крыша нагрелась, я уже думал всё — нормальное лето началось, а тут снова дождь, несильный правда, так — каплет себе, орошает территорию, но всё равно неприятно, особенно если ты сидишь на крыше четырёхэтажного дома на вражеской заводской территории, оплетённой колючей проволокой, не очень весело выходит, я натягиваю на голову старую джинсовую куртку и пытаюсь уснуть, у кого-то часы хоть есть, спрашиваю напоследок, по звёздах сориентируемся, говорит Чапай, мудак, говорит в его адрес Собака, приваливается ко мне плечом, и мы пытаемся заснуть. Время от времени я слышу голоса товарняков с вокзала, даже объявления слышно, не с самого вокзала, а уже с запасных путей, какие-то их — объявления, типа для своих, они друг с другом, похоже, только через матюгальник общаются, у них другое понимание пространства и расстояния, я то углубляюсь в свой сон, то выхожу из него, будто из тени на солнце, проваливаюсь туда, как в тёплый чёрный снег, чёрный-чёрный, но от этого всё равно тёплый, я думаю, что, интересно, сейчас делает Юрик, о чём он думает в своём дворце, у него на распятии Иисус был позолоченный, а крестовина — зелёная. Прикольно, думаю я, может, у всех цыган Иисус — позолоченный, может, это какая-то другая вера, вера в то, что Иисус на самом деле позолоченный, у них бы тогда всё должно было быть иначе, и эти, как их там, пророки должны были предвидеть пришествие в мир такого вот мальчика — в целом нормального восточного мальчика, который физиологически, или там анатомически, ничем не отличался бы от своих одноклассников, кроме того что позолоченный, то есть не металлический, не железный и не покрашенный, а вот просто — позолоченный, у него кожа должна была бы иметь какую-то другую атомную или клеточную структуру, там бы что-то должно было быть с содержанием солей или кальция в коже, какие-то такие химические штуки, нужно будет спросить Чапая, он разбирается в химии, можно ли генным способом вывести позолоченную кожу, и во сколько это может обойтись государственному бюджету.

23.05

Иисус не может быть позолоченным — говорит мне Иисус. Почему не может? удивляюсь я. Это невозможно, произносит он, это не в тему. Почему же тогда цыгане думают, что ты позолоченный? Цыгане, произносит он, знают что я не позолоченный, просто они скрывают это от всех остальных. Для чего? не понимаю я. Для того чтобы дистанцироваться от остальных, цыгане, — говорит Иисус, — корпоративны, им не не требуется восприятие их веры другими, понимаешь? Они специально создали позолоченный образ Иисуса, чтобы все думали, что цыгане считают, что Иисус позолоченный. На самом деле они лучше других знают, что я не позолоченный. Потому им легче, чем вам всем, понимаешь? Понимаю, говорю я, понимаю. Но всё-таки — почему ты не позолоченный?

Но Иисус не отвечает. Я лишь вижу перед собой беременную Марию и под её кожей, в её животе, легко переворачивается маленький, ещё не рождённый, Иисус, и что-то мне рассказывает, а теперь вот замолчал, похоже я его разочаровал, поэтому он просто шалит под кожей своей богородицы, переворачивается там, как космонавт в состоянии невесомости, касаясь губами, и спиной и другими частями скафандра тонких податливых стенок, которые его окружают, плавает себе по материнской утробе, время от времени подплывая к поверхности и толкая её изнутри, тогда его ножка или его головка, или антенны выгибают тело Марии, и из-под её грудей, или из-под её живота, будто из резинового шарика, выпирает Иисус, который, в отличие от меня, знает, что на в действительности никакого тела не существует — ни моего, ни Марииного, ни его собственного, и что вся эта кожа натянута цыганами на хрупкие и болезненные тела наших любовей и наших печалей просто для того, чтобы никто не знал, что на самом деле нас никто и ни в чём не ограничивает, и что можно плыть куда хочешь — нет никаких стенок, нет никаких преград, нет ничего, что могло бы тебя остановить; и когда он в очередной раз деформирует её кожу, как раз под горлом, Мария весело смеётся, сверкая острыми зубами, и я вижу, как её нёбо освещается откуда-то снизу мягким золотистым блеском, и это золотистое сияние перемешивается с густым молоком в её лёгких, тогда блеск темнеет и переливается, и глаза у неё — зелёные-зелёные.

19.06.93 (суббота)

02.15

— Слушай, — или пошли уже ломать дверь, или повалили домой. Я уже весь мокрый. Собака вон, похоже, вообще умер.

Чапай подходит к Собаке и брезгливо трогает его своим кедом.

— Ничего он не умер, — произносит. — Просто спит крепко.

Дождь и дальше сыплется, хорошо, говорит Чапай, наверное уже пора, это ты как, говорю, по звёздам сориентировался? по каким звёздам, обижается Чапай, я просто слышал, как охранник заходил, минут 15 назад, поэтому можем идти — мы будим Собаку, тот сначала не понимает, где он и кто мы такие, но постепенно приходит в себя и мы спускаемся вниз.

02.25

Партком на втором. Мы стоим возле дверей, значит, так, объясняет Чапай, ты — показывает на меня — иди вниз к дверям, ты — показывает Собаке — будешь мне помогать, сейчас я найду что-то тяжелое и мы ним стукнем по дверям, да ладно, говорит Собака и с размаху высаживает дверь ногой, — будем тут ебаться ещё полчаса, я довольно улыбаюсь, я бы сам, — говорит Чапай, — выбил, но у меня же кеды, да, добавляю я, и триппер. Мы быстро перерываем всё в комнате — два шкафа с бумагами, в одной надпитая бутылка коньяка, Собака сразу засовывает её в карман штанов, стол с двумя тумбочками, начиненный разным канцелярским говном, как гамбургер холестерином, шарим по подоконникам, смотрим на столе, ищем какой-то тайник или хотя бы небольшой сейф, что угодно, и вдруг в углу видим то, что искали — коробку из-под ксероксной бумаги, заклеенную и запечатанную сверху. Лунный свет пробивается сквозь жалюзи на окнах и хищно вспыхивает на свежем сургуче. Оно, — произносит Чапай. Я пробую поднять коробку, в принципе она не слишком тяжелая, может быть. Что, говорю, берём? Конечно, берём, произносит Чапай, берём, давай, тащи её ко мне, там посмотрим. Может ещё поищем? предлагает Собака, похоже, что-то чувствуя, всё-всё, — нервничает Чапай, хватит, валим отсюда. И мы выходим из комнаты, осторожно спускаемся вниз, Чапай что-то мудрит с замком, наконец мы оказываемся на улице, Чапай закрывает за нами, и мы возвращаемся домой — впереди я с коробкой, за мной Собака и в конце Чапай, шлёпая кедами по лужах.

02.55

— Срывай сургучи! — говорит Чапай Собаке.

— Что это? — Вася тоже просыпается и перепугано следит за нами с топчана.

— Всё нормально, — говорю, — не бойся, — ты тоже в доле.

— В какой доле? — боязливо спрашивает Вася.

— Сейчас увидишь, — говорю.

Собака находит среди змеевиков широкий кухонный нож и срезает печатки, медленно всё это разматывает и разворачивает, быстрее, быстрее! не терпится Чапаю, но Собака делает всё уверенно и размеренно, открывает коробку и говорит — о, памятник! достает оттуда бюст, где-то полуметрового роста,ставит его на табурет.

— Что это? — не понимаю я.

— Памятник, — произносит Собака.

— Бюст, — поправляет его Чапай.

— Чей бюст? — спрашиваю.

— Наш, — произносит Чапай.

— Ты не понял — кто это такой? — показываю я на бюст.

Чапай задумчиво протирает очки.

— Может, это директор? — говорит Собака.

— Нет, — произносит Чапай, — это не директор. У директора усов нет.

— А он себе для красоты приделал.

— Всё равно не похоже, — произносит Чапай.

— Это какой-то марксист, — предполагаю я.

— Троцкий, — произносит Собака. — Видишь нос какой? Точно Троцкий.

— Это не Троцкий, — нервничает Чапай. — У Троцкого борода. А у него бороды нет.

— Это Троцкий в Мексике, — произносит Собака.

— Гамбургского периода, — добавляю я.

На Васю даже смотреть жаль.

— Никакой это не Троцкий, — храбрится Чапай, пытаясь скрыть свой мандраж. — Это Молотов. Член ЦК.

— Молотов? — говорю я растерянно.

— Молотов, — произносит Чапай. — Член ЦК, — добавляет на всякий случай.

— Ничего себе, — говорю.

Собака хмуро достает краденую бутылку коньяка и пьёт из горла.

— Молотов, — продолжает Чапай,— из них всех был единственный нормальный тип. Он был гедонистом. Как Тито.

— Как что?

— Как Тито. Любил женщин, спорт, рестораны.

— Коктейли, — говорю я. — А откуда он у него у твоего директора?

— Они когда-то делали их, — произносит Чапай, подумав. — Из отходов. Тут был специальный цех сопроводительных материалов. Мне старик мой рассказывал.

— Бюст Молотова это что — сопроводительный материал?

— Они делали не только бюст Молотова, — оправдывается Чапай.

— А что ещё?

— Ещё бюст этого, как его — Ворошилова. А этот, видно, каким-то чудом уцелел. Хотел продать, сука, — жёстко говорит Чапай, — народный бюст.

— Слушай, ты! — не выдерживает Собака. — Выходит, что — мы ломали дверь, прятались от охраны, оставили там кучу следов и всё это ради этого долбанного гедониста?

Чапай подходит к нему, решительно берёт из рук коньяк, всаживает в себя те граммов 200, что там были, подходит к топчану, отодвигает Васю и летит навзничь в свою грязную бездонную трипперную постель. Даже не сбросив кед.

03.30

— Значит, делаем так, — говорит раздражённый Собака, — забираем всё бухло, сцеживаем брагу, берём драп, шмотки, — он смотрит на Чапая, — нет, пусть подавится своими шмотками. Берём это вот, — показывает он на Молотова, — и валим, пока охрана ничего не увидела.

— А с ним что будем делать? — спрашиваю я.

— Сожжём, — произносит Собака. — Одним уродом меньше станет.

— А Карбюратор?

— Какой Карбюратор? — кричит Собака. — Ты что, не понимаешь — валить надо! Давай, пошли.

— Куда?

— Не знаю, — говорит Собака, — домой.

— Ты что, собираешься в таком состоянии переться через весь город? — говорю. — С бюстом в руках?Тебя примет первый наряд.

— Давайте до утра досидим, — вдруг спокойно произносит Вася. Он уже пришёл в себя, ходит по комнате, тянет с подоконника какие-то брошюры, суёт в карман какую-то покусанную ручку, одним словом, — он единственный, кто не паникует. — Утром нормально выйдем и никто нас не примет. Главное — до утра досидеть.

— Да, — соглашаюсь я, — главное досидеть.

05.30

Я пробую разбудить Чапая, тот лишь заговаривает сквозь сон на каком-то своём языке, на языке потусторонних марксистов-ленинистов и отворачивается от меня. Хорошо, говорю я Васе, оставим его здесь, пусть потом сам разбирается, он всё это в принципе придумал, потому это его проблемы, хорошо, говорит в свою очередь Вася, правильно, но Молотова берём с собой, нафига? говорю, нафига нам Молотов? засыпемся мы с ним, во-первых, объясняет Вася, если его тут утром найдут — Чапаю кранты, сразу поймут, кто дверь выломал. Во-вторых — Молотова можно сдать, он же не просто кусок цветного металла, он же ещё и скульптура, есть люди, которые платят за такие вещи большие бабки. Не знаю, говорю я, не знаю, кто бы заплатил за Молотова большие бабки, ещё за живого — ладно, а за эту мумию, показываю я, ну, да ладно, попробуем сдать, только кому?

Кому из моих знакомых можно сдать бюст Молотова? Вот так и определяется уровень среды, в которой ты обитаешь, так и не иначе. Ну, у меня нет знакомых антикваров, знакомых ювелиров, знакомых гробовщиков у меня тоже нет, которые могли бы сбить с этого бюста усы и переделать его в голову какой-нибудь Подзаборной Людмилы Кузьминичны, героически полегшей под колёсами пятого трамвая на перекрестье улиц Пушкинской и Веснина и там-таки похороненной, поскольку собрать в единую кучу всё то, что от неё осталось там — на том перекрестье — представлялось невозможным, вот, гробовщиков у меня тоже знакомых нет, дальше — знакомых скульпторов, для которых этот сопроводительный материал имел бы хоть какую-то эстетическую ценность, у меня нет, знакомых коммунистов, кроме Васи и Чапая, для каких это был бы предмет культа, — нет, знакомых директоров исторических музеев, для которых этот долбанный гедонист составлял бы какую-никакую историческую ценность, — нет, более того — я уверен, что таких директоров музеев нет вообще в природе, вот, что я думаю. Вот так, мне некому даже сплавить снаружи вполне приличный бюст Молотова, члена цк, блядь, как я живу и для чего? Для чего всё это? вся эта борьба за выживание? игра на удержание счёта? для чего всё это? мне сейчас 19, через 5 лет, если я не умру от бытового триппера, мне будет всего-навсего 24, Гайдар в этом возрасте уже даже полки не водил, что я буду делать в 24? будут ли у меня полки? и если будут — куда я их поведу? в принципе я могу делать что угодно, ну, почти что угодно, но тут такая проблема — что я не хочу делать ничего, мне так естественнее, хотя не все это понимают, такая проблема.

Марусе! — восклицает Собака, который до этого стоял возле окна и нервно всматривался в свежее утро июня, — Марусе можно, у неё полная квартира такого говна, может, ей и этот памятник подойдёт. И мы тут все вспоминаем о Марусе.

Но Марусе нужно предварительно перезвонить, просто так к ней завалиться нельзя — будет хуже. Маруся — это такой типа мостик с внешним миром, собственно, от неё я впервые в жизни узнал, что такси, оказывается, можно пользоваться не только когда опаздываешь на вокзал, или когда тебя пьяного довозят домой — а просто так. Вот просто ты выходишь из дома и нужно куда-то доехать, и вот берёшь себе такси. И что парадоксальней всего — платишь в конце путешествия таксисту бабки — раньше я не знал, что так тоже можно, она мне показала это первой. И это при том, что она даже младше всех нас. Ей всего лишь лет 16. Там такая история — её папа с Кавказа, он — я не знаю — то ли грузин, то ли азер, по-моему, всё-таки грузин, я в этом не разбираюсь, одно слово, он генерал, настоящий генерал со своим количеством пушечного мяса в казармах и самолётов в ангарах, первую половину своей трудной офицерской жизни он кочевал по Союзу, оберегая, я так понимаю, мирное небо нашей Отчизны, последние лет 10 завис в Харькове, с женой расстался, их единственная дочь подросла и послала их обоих, генерал купил ей прикольную двухкомнатную квартиру в крутом доме на площади, с видом на муниципалитет, правда на последнем этаже, под самой башней, на что-то более приземлённое у него не хватило то ли бабок, то ли ракет на продажу, но это всё равно было круто, Маруся училась в крутой школе, имела кучу бабок, чуть не родила год назад, в свои 15, папа-генерал едва уговорил её сделать аборт, подарил ей за это жигуль, Маруся чудом легко согласилась — аборт сделала, жигуль расхуячила и дальше жила себе своей жизнью, которую она, с врождённой кавказской мудростью и жизнерадостностью, вовремя разделила на красивое и полезное — красивым в этом случае была крутая школа, двухкомнатная квартира, и расхуяченный жигуль, а полезным — весь тот мусор и вся та ерунда, с которой она имела дело в свободное от учёбы время — Маруся знала Сашу Чернецкого, ходила на панк-концерты, жрала таблетки, курила драп, пила портвейн, правда, без зависимости, то есть с утра благополучно выблёвывала остатки плохого алкоголя и шла учить Лобачевского или кого они там в школах учат. Паранойя, одним слово, типичная паранойя, за это мы её и любили. К ней время от времени можно было завалиться, предварительно перезвонив и назвавшись — она нас не всех помнила, хотя спала со всеми, для неё это был не секс, для неё это было что-то значительно интереснее, я не знаю что. Мы напивались в её понтовой квартире, кричали на её балконе с видом на муниципалитет, смотрели её видео, а потом засыпали в её кровати, иногда даже без неё. Мне в этом случае даже не столько секс нравился, сколько сама возможность проснуться хотя бы с кем-то, не один на один со своим похмельем и своими кровавыми сновидениями, просыпаться с кем-то — это всегда прикольнее, даже если это Маруся, которая не помнит, как тебя зовут и что ты с ней вчера делал. Она чрезвычайно равнодушно к нам всем относится, вернее, она каждый раз ставит нас на место, она всегда будто бы говорит — то, что вы все меня вчера имели, значит только то, что сейчас вы заберёте вместе с собой все свои зарыганные шмотки, всю пустую тару, весь свой каннабис, весь свой геморрой, все своё говно и свалите отсюда в свою канализацию, а я — Маруся — останусь здесь, сделаю себе молочный коктейль и буду смотреть на утренний муниципалитет, к которому вот-вот начнут съезжаться всякие депутаты или просто случайные ублюдки, и это каждый раз срабатывало — по крайней мере меня это убивало каждый раз, без вариантов, я понимал про себя всё, чего мне про меня в своё время не сказали родители, не сказали неизвестно почему, возможно, им меня было просто жаль.

Так или иначе, но без звонка к ней приходит просто не стоит, можно нарваться на старого генерала, хоть я его, честно говоря, в глаза никогда не видел, Маруся как-то всё это разводила, она любила себя и свою жизнь и, очевидно, не хотела, чтобы в её бульоне плавали лишние мухи, кроме того, старик, наверное, и сам подозревал, что его любимая дочка-Маруся не всегда придерживается внутреннего гарнизонного распорядка, потому, желая проведать ребёнка, тоже всегда предварительно звонил ей, такие уж у них на Кавказе обычаи, тогда она выбрасывала за окно всех своих случайных гостей, заставляла их забирать вместе с собой пустую тару и недорезанную варёную колбасу, высыпала через форточку бычки, выбрасывала в мусорку бульбуляторы, ссыпала крошки в унитаз, одним словом — сворачивала декорации и возвращалась к нормальной жизни, в которой был папа-генерал, вооружённые силы республики, регулярное питание, спортивные залы, теннисные корты, нормальные знакомые, высшее образование, хорошая музыка, имеется в виду — живая хорошая музыка, не в записях, хотя и хорошие записи тоже — короче, весь тот минимальный набор протезов и искусственных челюстей для более удобного передвижения по этой жизни, которыми тебя одаривает система, в случае если ты согласишься переписать в завещании на её имя собственные почки, лёгкие, половые органы и душу. Она все эти протезы имела, поэтому могла себе позволить выделываться и время от времени достаточно-таки глубоко погружаться в канализационные люки общества, залетать на пару суток на обратную сторону луны, которая, к тому же, находилась всё время не так уж и далеко отсюда — побыть там какое-то время на траве и портвейне, приобщиться хотя бы временно к Великой Нервной Системе, Рваной и Залатанной Кровеносной Сети Любви, погрузиться с головой в потоки лимфы, дерьма и спермы, на самом дне которых, как кое-кто думает, и находятся самые массивные и удивительные куски счастья, хотя на самом деле там ничего нет, это уж я вам точно говорю.

06.00

Поэтому мы ей обязательно позвонили бы, если бы было откуда, но выходит так, что ближайший телефон находится на кпп, где нас ожидают охранники с ятаганами и огнемётами, с ручными гранатами и противопехотными минами, заботливо закопанными на заводских клумбах, одно слово — я бы туда не шёл, особенно имея при себе усатого Молотова, лучше в другой раз, как-нибудь, когда всё наладится, мы лучше сейчас соберём всё, что нам нужно — говорим мы между собой и собираем всё бухло и остатки драпа, Вася даже брошюры берёт с подоконника — и вылезем через забор. Я ещё говорю, может, — говорю, — записку Карбюратору оставим, чтобы знал где нас найти, но Вася скептически произносит, что это будет записка не Карбюратору, а прокурору, поэтому, действительно — для чего нам лишние хлопоты, раз уже так случилось, то нужно достойно выйти из этих обстоятельств, иначе и быть не может. Чапай дальше переворачивается в кровати вокруг собственной оси, так будто кто-то его во сне раскручивает, будто какой-то маховик, желая запустить в действие что-то очень важное для этого мира, но оно всё никак не запускается, крути этим маховиком не крути, всё равно ничего не выйдет, лишь это измученное и больное тело будет болеть, как осколок, всаженный дьявольскими артиллеристами в задницу марксизму-ленинизму и оставленный там на память про ещё одну утраченную душу.

06.15

Мы пересекаем утренний частный сектор, выходим на ту самую площадь перед цирком, я тащу усатого Молотова, Собака тащит бухло, брагу мы конечно не сцеживали, но свои, честно вырванные у дяди Роберта три коньяка, мы оставили при себе, а Вася идёт просто так, ему хуже всех, во всяком случае он так говорит и у нас нет причин, чтобы ему не верить. Нам тут только перебежать через мост, свернуть к церкви, проползти несколько кварталов и выйти на площадь, там ещё раз перебежать улицу и заскочить в подъезд дома с башней, и если нам повезёт и нас никто не остановит, жизнь благополучно продлится ещё на несколько часов, до обеда — точно.

06.45

Маруся в который раз покрасилась. В оригинале её волосы, кажется, чёрные, наверное чёрные, это было бы естественно, всё-таки она из Кавказа, сейчас она выкрашена во что-то тёмно-красное и сильно подстриженное, на ней чёрный халатик, под которым уже ничего, кроме самой Маруси, нет, она вываливает всё это на нас, нам и без того плохо, а тут ещё такое, вы кто? спрашивает она сначала, потом узнаёт-таки Васю, меня она никогда не узнаёт, я уже даже и не обижаюсь, а Собака и вообще ни на что не претендует, ну, — произносит, — что — принесли? она ещё спит, просто стоя посреди коридора, стоит и спит, но о чём-то разговаривает с нами, плохо, правда, разговаривает, но хоть что-то, хорошо хоть вообще нас впустила, принесли? спрашивает она снова. что принесли? не понимает её Вася. ну, вы же обещали — произносит Маруся, я напрягаюсь, что-то тут не так, может, лучше сразу свалить и не ждать очередных неприятностей со стороны генералитета, вы же звонили только что, — полусонно говорит Маруся, — я же просила, это не мы звонили, — произносит Вася, — не вы? удивляется она, не мы. а что тебе нужно? спрашивает Вася. у нас всё есть, можно мы у тебя отсидимся? Маруся разочарованно пожимает плечами, мол, сидите, мне какая разница, поворачивается и исчезает у себя в комнате, а мы остаёмся в коридоре с нашим другом Молотовым, членом цк.

— Что-то она нам не рада, — говорит Собака и идёт на кухню.

— Она никому не рада, — произношу я, следуя за ним. — Чего ей радоваться.

— Ну а чего бы и не радоваться, — говорит Собака, разливая коньяк по глиняным кружкам. — Если бы мне кто с утра принёс три бутылки коньяка — я радовался бы.

— Если бы мне, — произношу я, выпивая, — с утра принесли бюст Молотова, я бы ещё подумал, радоваться ли.

— Нужно её разбудить, — произносит Собака, наливая по новой. — А то как-то нехорошо — пришли, сидим, бухаем.

— И правда — нехорошо, — говорю. — Но лучше не будить. Лучше самим поспать. Я, — говорю, — уже вторую ночь поспать нормально не могу. Сначала мусарка, потом этот марксист в кедах. Спать хочу. Пошли спать.

— Спать? — спрашивает Собака. — Знаешь, я сейчас в таком состоянии, что просто боюсь спать.

— Почему боишься? — спрашиваю.

— Я боюсь, что засну и просто не додумаюсь проснуться, понимаешь?

Собака наливает ещё, но я уже отказываюсь, всё, говорю, хватит, пошли спать, Собака недовольно поднимается, мы находим в одной из комнат на диване Васю, который закутался в какое-то одеяло и благополучно себе спит, и нам не остаётся ничего другого, как идти искать какую-то другую кровать, или диван, хоть что-нибудь, мы заходим в другую комнату и видим там посреди большой, хорошо известной нам кровати Марусю, уже даже без халатика, которая засунула голову под подушку и так спит и на нас особенно внимания не обращает, дивная бесконечная ночь, которая перетекает в точно такое же утро, наши друзья расползаются по углах и сними утрачивается какая угодно связь, они будто умирают ежедневно в 7 утра, выглядит всё это во всяком случае именно так, если не страшнее, всё — я сплю — говорю я Собаке, он подходит к кровати, двигайся, — говорит Марусе, и отталкивает её на край кровати, можешь спать, — говорит мне, нет, отвечаю, давай ты к ней, почему я? спрашивает Собака, а почему я? говорю, ты же спать хочешь, а я, — произносит, — её боюсь. Я вздыхаю и соглашаюсь, но всё-таки кладу между собой и Марусей Молотова, так — на всякий случай.

09.57

— О чёрт! — кричит она. — Это ещё что такое?!

Я просыпаюсь и испуганно смотрю вокруг. Рядом со мной на кровати сидит Маруся, совсем без ничего, прикрывается подушкой и испуганно смотрит на меня.

— Чёрт! — кричит она. — О чёрт! Это еще что такое?

— Не кричи, — пытаюсь я её успокоить. — Чего ты кричишь?

— Это ещё что такое? — показывает она на бюст рукой, другой придерживая подушку. Собака тоже проснулся и отбежал к двери. Похоже, Маруся его испугала.

— Это бюст, — говорю я ей. — Не кричи.

— Чёрт!

— Ну, что ты? — произношу я испуганно. — Бюст. Всего лишь бюст. Это мы принесли.

— Для чего? — недоверчиво спрашивает Маруся.

— Ну, просто так, — говорю. — Думали, может, тебе нужен.

— Мне не нужен, — нервно произносит она.

— Хорошо, сейчас мы его уберём.

— А как вы сюда попали? — спрашивает Маруся.

— Ты же нас сама пустила, — говорю растерянно.

— Для чего?

— Не знаю, — говорю. — Мы пришли, ты впустила.

— Вы принесли? — спрашивает Маруся, очевидно, что-то вспомнив.

— Что? — не понимаю я.

— Ну, что-нибудь.

— Вот, — говорю, — Молотова принесли.

— Какого Молотова? — не понимает она.

— Члена цк.

— Где он? — не понимает Маруся.

— Ну, вот, — показываю я на Молотова.

Маруся пытается что-то понять. Потом достает откуда-то сигарету с зажигалкой и начинает курить, нервно всё обдумывая.

— Вы давно тут? — спрашивает.

— Не очень, — говорю. — Часа два-три.

— Ясно, — говорит она.

Мы сидим с ней в её кровати и молча смотрим друг на друга. Она симпатичная, пьёт слишком много,но всё равно симпатичная. Особенно с подушкой.

— Хочешь покурить? — спрашиваю.

Она поднимает сигарету и показывает мне — мол, я же курю.

— Мы принесли, — произношу.

— Принесли? — она моментально просыпается. Похоже, это был пароль, во всяком случае — правильная комбинация слов, которая всё приводит в движение. Мне это даже самому понравилось, поэтому я повторил:

— Да, — говорю, — мы принесли.

— Чёрт, — произносит Маруся и, боязливо смотря на Молотова, кладёт подушку на место.

10.15

С утра на такие вещи лучше вообще не смотреть, или, если уже смотришь, то разве что сквозь пальцы. Мы так и делаем, и пока она ходит по комнате и собирает свои трусики и носки, натягивает свои драные фирменные джинсы, надевает разные медальоны и браслеты, мы идём себе на балкон и ждём её там. Она выходит с большой чёрной трубкой, и дальше мы уже просто себе стоим на балконе и почти ни о чём не говорим, так разве что — смотрим на утренние грозовые небеса, на пустой субботний муниципалитет, во всём этом помещается столько воздуха и влаги, будто мы внезапно оказались в чьих-то лёгких, например — в лёгких старой камбалы, что наглоталась ледяных арктических волн и теперь лежит себе на дне океана, молча страдая от передоза.

— Как у тебя дела? — спрашиваю я. Мы в последний раз виделись где-то месяц назад, было ещё совсем холодно, мы перезвонили её с вокзала, а что мы делали, кстати, на вокзале? не помню уже, но перезвонили мы ей точно с вокзала, она сказала — ок, приходите, возьмите бухла только, мы взяли бутылку кайзера, потом выходили ещё, она тогда была после какого-то массажного кабинета и пахла какими-то кремами, у неё тогда были немного длиннее волосы и какого-то другого, кажется, цвета, хотя какого именно — вспомнить не могу.

— Плохо дела, — произносит она.

— Что-то случилось?

— Случилось, — произносит она, — случилось. В школе проблемы. Экзамен завалила.

— Прикольно, — говорю. — Ты в школу ходишь.

— Ничего прикольного, — произносит она. — Полное говно.

— Ясно, — говорю.

— Мы должны были написать научную работу, — произносит Маруся, грея трубку в руках. — Тема, знаешь, какая была?

— Какая? — спрашиваю.

— «Что я думаю о работе муниципальных служб».

— А что это?

— Муниципальные службы?

— Ну.

— Ну, там, скажем, пожарные. Или газовая служба. Коммунальщики, одно слово.

— Ясно, — произношу я. — И что ты написала?

— Я написала о поливальных машинах.

— О каких машинах?

— О поливальных машинах. Те, что с утра поливают улицы, видел?

— Видел, — говорю. — Ты что-то знаешь о поливальных машинах?

— У меня была какая-то ужасная ночь до этого. Я почти не спала. Пришла на урок — а меня просто разрывает на части, понимаешь? Я едва не умерла.

— Ну, так пошла бы домой.

— Это же экзамен.

— Попросила бы папу, он бы подогнал пару бэтээров, и все проблемы.

— Тебе легко говорить. У тебя папа не военный.

— Да, — говорю, — слава богу.

— Ему, на самом деле, очень нравится, когда я его о чём-нибудь таком прошу. Поэтому я его никогда и не прошу.

— Ага ,— говорю.

— Это брат его постоянно доит.

— У него есть брат? — спрашиваю.

— У меня есть брат, — Маруся наконец раскуривает трубку. — У меня есть старший брат.

— Почему я его никогда не видел?

— Я его сюда не пускаю.

— Почему?

— Я его ненавижу. Хотя раньше очень любила.

— И что случилось?

— Он приставал ко мне.

— Серьёзно?

— Серьёзно. Он меня когда-то чуть не изнасиловал, хорошо, что укуренный был — у него просто ничего не вышло. А так, представляешь — мог бы стать моим первым мужчиной.

— Да, — говорю, — бывает. А мой брат за меня в детстве заступался.

— А меня, — говорит она, — в детстве никто не трогал. Боялись…

11.00–12.00

— Ну, и что?

— Что?

— Ты о поливальных машинах что-то рассказывала.

— А, да, — вспоминает она. Мы сидим на балконе, Собака спит в углу, а мы сидим на каких-то ковриках и смотрим в небо, Маруся совсем потеряна, она водит вокруг пустыми глазами, пытаясь зацепиться хоть за что-то, но у неё это не слишком получается, хотя вот обратила на меня внимание, пытается о чём-то говорить. — Мне видение было. Я ночь накануне не спала, понимаешь, и тут эта работа. Одно слово, я написала им что-то вроде того, я уже точно не помню, но основная мысль там была такая, что на самом деле эти поливальные машины, они поливают вовсе не водой.

— А чем?

— Ты понимаешь, — её голос вдруг становится серьёзным и испуганным, — я когда-то с утра проснулась, очень рано, ещё шести, кажется, не было, и меня что-то перемкнуло, что нужно купить молока, и я взяла какой-то термос и в тапках пошла искать молоко.

— В шесть утра?

— Я не знала, — произносит она, — что только шесть. Я просто вышла на балкон, а было уже светло, смотрю — внизу проезжают эти штуки, ну — поливальные машины, я почему-то подумала, что это молоковозы, они же похожи, согласись.

— Ну, не совсем.

— Почему?

— Где ты видела, чтобы молоковозы поливали улицы молоком?

— Молоком? — тут Маруся замолкает, очевидно, у неё сейчас снова видение, но я успеваю выдернуть её назад.

— Хотя, — говорю, — действительно похожи. Принцип тот же. Что-то возят себе в бочках. Пожарные машины тоже похожи.

— И цистерны с нефтью, — произносит Маруся.

— Да, — говорю, — цистерны с нефтью тоже, в принципе, похожи на молоковозы.

— Я тогда подошла к поливальной машине со своим термосом, — говорит дальше Маруся, — и тут, ты понимаешь что — на меня попала струя воды, она ударила как раз по мне, по телу, по лицу, по рукам, даже термос из рук выбила. И вот тут, ты понимаешь, я поднесла руки к лицу, по ним стекала холодная вода, и понюхала их. Знаешь, чем они пахли?

— Чем? — спрашиваю.

— Керосином.

— Каким керосином?

— Не знаю, — говорит Маруся. — Но точно — керосином. И я, знаешь, что подумала — это в принципе могло быть сделано специально, понимаешь —они специально добавляют в воду для поливания тонизирующий газ, скажем, для того, чтобы с одной стороны население простимулировать перед началом рабочего дня, а с другой — направить энергию этого самого населения в продуктивное русло, так как керосин этот должны были бы изготовлять на основании психотропных штук, народ бы по-своему заводился и весело валил на производство.

— И ты всё это написала?

— Да, — произносит Маруся, — написала. Мне было видение. Я ещё начала выдумывать разные вариации на эту тему, там, скажем, все элементы, присутствующие в керосине, попав в воздух, начинали действовать только через 45 минут. И если поливалки выкидывали керосин в воздух, например, в 6.15, до 7 он действовал только частично и был чрезвычайно вредным для человеческого организма.

— А это для чего?

— Чтобы выровнять распорядок дня в городах. Если ты вылезаешь на улицу до 7 — ты хватаешь свою пайку вредных веществ и тебя целый день выкручивает, понимаешь? Зато, если ты выходишь из дома, ну хотя бы ровно в 7 — ты нормально закачиваешься правильной смесью и целый день колбасишься на благо родины, выходит экономно и рационально.

— И ты обо всём этом написала?

— Ага.

— Знаешь, — произношу я, — я бы на твоём месте всё-таки поговорил с папой. Пара бэтээров — и про твой керосин никто не узнает… Или одна водородная бомба, — добавляю, подумав.

12.00–13.00

— Нет, — произносит она, — я лучше просто перепишу. Напишу о чём-нибудь другом. Скажем, о трамвайном депо.

— Представляю себе эту работу, — произношу. — Слушай, у нас тут на самом деле проблема. У нашего товарища родители умерли.

— Все? — переспрашивает Маруся.

— Нет, — произношу. — Частично. Отчим.

— А что за друг?

— Карбюратор. Помнишь его?

— А какой он?

— Ну, — произношу, — у него такое смешное лицо, дальневосточное. Скулы высокие, глаза узкие, помнишь?

— Это такой, — говорит она, — похожий на китайца?

— Скорее на монгола, — произношу.

— А какая разница?

— У монголов нет письменности.

— А у китайцев?

— А у китайцев письменность была, ещё когда не было монголов.

— Да, — говорит Маруся, — я его помню. Ты когда-то с ним приходил. И что теперь?

— Ну, что, — произношу, — теперь нам нужно его найти. Завтра похороны. А его нигде нет. Представляешь?

— Да, — говорит Маруся, — лажа. А как ты говоришь его зовут?

— Карбюратор.

— Странное имя.

13.00–14.00

— Карбюратор?

— Ну.

— Слушай, — Маруся наконец поднимает голову и смотрит на меня более-менее сознательно. — Так это тот ваш чувак, у которого папа умер?

— Отчим.

— Да один хуй, — целиком просыпается Маруся. — Мне вчера звонил ваш знакомый, этот, такой полный, грязный.

— Какао, — произношу.

— Что?

— Зовут его так — Какао.

— Кошмар, —произносит она. — Вот, так он вчера звонил, вас искал.

— Тебе звонил?

— Ну, а кому? — Маруся пробует подняться на ноги. — Разыскивал вас, говорил как раз об этом вашем, как ты сказал?..

— Карбюраторе.

— О, — Карбюраторе. Сказал, кажется, что знает, где он.

— А где он?

— Карбюратор?

— Да не Карбюратор, — я тоже поднимаюсь, — этот — толстый ублюдок?

— Он у Гоши. Оттуда и звонил.

— Кто такой Гоша?

— Ты что? — спрашивает она. — Ты где живёшь? Гоша — это редактор нашей самой модной газеты. Эта же вот скотина, кажется, у него работает, — Маруся показывает на сонного Собаку.

— Это редактор, что ли? — наконец доходит до меня.

— Ну, а я тебе о чём говорю?

— А как к нему наш Какао попал?

— Откуда я знаю, — говорит Маруся и идёт в комнату.

— Подожди! — кричу я ей. — А ты его телефон знаешь?

— Не знаю, — кричит Маруся откуда-то из кухни. — Адрес знаю. Я с ним спала несколько раз, у него дома. У него большая квартира, тут недалеко, на Гоголя. Он там один живёт.

— Всё равно, подожди, — я нахожу Марусю на кухне, она копается в холодильнике, достает оттуда баночку с мёдом, падает в кресло и начинает есть. — Подожди, — повторяю, — а что он тебе ещё сказал?

— Что ещё? — Маруся на минуту задумывается. — Больше ничего. Сказал, что знает, где этот ваш… ну, короче, у которого отец умер… то есть — отчим. Сказал, что когда захотите — можете найти его у Гоши.

— А как он там оказался?!

— Да откуда я знаю! — не выдерживает Маруся и начинает кричать. — Откуда я знаю? Может, Гоша его где-то снял!

— Как снял? — не понимаю я.

— Молча! Взял — и снял. Ты что — не знаешь Гошу?

— Не знаю.

— Гоша — пидор номер один в этом долбанном городе. Он по этому принципу и редакцию себе подбирает. Я с ним из принципа переспала, типа — принцип у меня такой. Значит, наверное, он где-то снял этого вашего вонючку, оттрахал, а теперь удерживает его у себя на Гоголя, я не знаю, одно слово, — замолкает и дальше слизывает свой ярко-жёлтый холодный мёд.

14.15

— Слушай, мы пойдём.

— Угу, — произносит она.

— Дай адрес Гоши.

Маруся достает какой-то ежедневник, обтянутый жёлтой кожей, что-то в нём пишет, вырывает лист и протягивает мне. На, говорит, только там нужно звонить долго, квартира большая, он может спать и просто вас не услышать. Скажете что от меня, а то он вас не впустит, понял? понял, говорю, спасибо тебе, ну всё — валите, произносит она и сразу же про нас забывает. Мы уже выходим, и тут — уже в дверях — я поворачиваюсь и говорю ей:

— Маруся, — произношу я. — Слушай, тут такое дело.

— Ну?

— Может, возьмешь нашего Молотова?

— Молотова? — переспрашивает она.

— Ну, да, Молотова. Нам его всё равно в напряг тягать за собой, а тебе может подойдёт. Всё-таки член цк.

Маруся подходит ко мне, рассматривает Молотова, проводит руками по его лицу и произносит:

— Хорошо. Я его возьму. Он мне нравится — он похож на моего папу. У него такая же хуйня на кителе.

— Это не хуйня, — произношу я. — Это орден Ленина.

Хорошо, произносит Маруся, хрен с вами — вот вам бабки — она суёт мне купюру, давайте я вас отвезу, а то вас загребут ещё в подъезде, поставь, — говорит она мне, — поставь Молотова на балкон, и мы идём вниз, Маруся подводит нас к гаражу, ворота гаража оббиты железом и медью, настоящие тебе врата ада, за такими воротами нужно прятать драконов, или атомные бомбардировщики, что-то апокалиптическое, одно слово. Смешно, но у Маруси там всего лишь расхуяченный жигуль, в самих вратах есть ещё одни — поменьше — ворота, точно так же оббитые железом, Маруся открывает именно их, заходите — говорит, может, произносит Вася, откроем ворота, вы заходите, произносит Маруся, я сама открою, а то кто-то увидит как вы крутитесь возле гаража — начнёт расспрашивать, я сама, лезьте в машину, мы заходим в тёмный гараж, действительно видим там расхуяченный, но ещё вполне боеспособный жигуль и втискиваемся втроём на заднее сиденье — я, Вася Коммунист и Собака Павлов, Собака сначала хочет лезть на переднее сиденье, но правые боковые наглухо разбиты и вмяты внутрь, поэтому мы берём Собаку к себе, так сказать — на колени. Маруся какое-то время стоит возле ворот, достаёт откуда-то из кармана джинсов недобитую папиросу, быстро её добивает и вдруг вспоминает, что она о чём-то забыла, о чём я забыла, думает она, о чём? почему я возле гаража, наверное, я хотела куда-то ехать, но куда? думает она, задумчиво заходит внутрь и садится за руль, ну, что, Маруся, кричит ей нервно Собака, поехали? поехали, реагирует на призыв Маруся, запускает двигатель и врубает задний ход. Открыть ворота она, конечно, забывает.

14.45

— Вылезешь? — спрашиваю.

— Вылезу-вылезу, — произносит Маруся. — Всё хорошо.

— Иди домой, — говорит ей Вася. — Дойдёшь сама?

— Дойду, — произносит Маруся.

— Точно дойдёшь? — спрашивает Вася.

— Ага, — произносит она и пробует снова завести машину.

Вася перегибается с заднего сиденья и забирает у неё ключи. Вместе мы вытягиваем нашу подругу с кресла пилота, закрываем за собой гараж, вкладываем ей в руки её ключи и уходим себе, думая ещё — дойдёт она или не дойдёт, и если дойдёт — то куда, но так выходит, что пока мы выбираемся на площадь и смотрим оттуда на дом напротив муниципалитета, Маруся каким-то чудом оказывается на своём балконе и уже сидит там, прислонившись к Молотову, два несчастных обдолбанных создания — Маруся в фирменных драных джинсах и футболке с роллинг стоунз и Молотов, член цк, старый гедонист, любитель коктейлей — ближе к небу, пусть всего лишь на несколько метров, но — ближе.

Часть вторая Река, которая течёт против собственного течения

15.15

Я жму долго и настойчиво, у меня нет выбора, что тут скажешь — если его сейчас тут не окажется, нам придётся возвращаться домой, а там ещё неизвестно что нас ждёт, вообще — тогда вся эта затея теряет смысл, для чего же мы тогда второй день валандаемся по городу, пытаемся что-то исправить в этой, довольно-таки лажевой, ситуации, поэтому главное — чтобы он тут был, но никто не открывает, и я уже думаю, ну, хорошо, не вышло, похоронят отчима да и всё, поедет наш друг потом на сорок дней, если уже им так сильно нужно, они могут всё это для него зафиксировать, сфотографировать его пепел, или снять на видео, чтобы потом убитый горем Карбюратор пересматривал печальную церемонию долгими зимними вечерами, перед сном, Собака наконец не выдерживает и начинает бить в дверь ногой, я хочу его успокоить, но тут за дверью слышится какая-то возня, кто-то, кажется, идёт к нам, дверь действительно открывается, и к нам выходит лысый толстый чувак в синем шёлковом халате.

— Чё нада? — спрашивает он.

— Нам Какао нада, — говорит ему Собака.

Чувак молча достает из кармана халата газовый пистолет и приставляет его к Собачьей морде.

— Какое какао? —спрашивает он.

— Наш друг, — испуганно говорит ему Собака. — Какао.

— Что ты грузишь? — нервничает чувак, очевидно Гоша.

Вася прячется у меня за спиной, а я думаю — как же его зовут, этого нашего Какао — как же его зовут, как могут звать донбасского интеллигента? наверное, Андрюшей, точно — Андрюшей.

— Андрюша, — произношу я. — Нам нужен Андрюша. Мы его друзья.

— Да? — недоверчиво переспрашивает Гоша. — Ну, ладно, заходите, — говорит он, но пистолет не убирает. Вдруг видит у Собаки рюкзак и говорит: что там?

— Бухло, — произносит Собака.

— Давай, — говорит Гоша.

Собака достает бутылку коньяка, отдаёт Гоше, тот молча запихивает её в карман халата, и мы заходим за ним и оказываемся в гигантской квартире, коридор тянется куда-то вглубь, мы идём за Гошей и выходим на безразмерную кухню, нихуёво ему, очевидно, платят за оплёвывание наших святынь, думаю я с завистью, на кухне сидит Какао, правда без костюма, тоже в каком-то халате, такое впечатление, что у них тут сауна, сидит и пьёт что-то из большой кружки, возможно именно какао и пьёт, Андрюша, это к тебе, говорит ему пидор-редактор и, утратив к нам любой интерес, исчезает в зарослях своей пидорской квартиры.

— Привет, — радостно улыбается нам Какао, мудак толстый.

— Привет, Какао, — произносит Вася. — Прикольный халат. Ты в нём теперь всегда будешь ходить?

— Это мне Гоша дал, — объясняет Какао.

— Ну, ладно, — перебиваю я его. — Маруся говорила, что ты звонил, что-то про Карбюратора говорил.

— Ага, — произносит Какао. — Я вам ещё вчера хотел сказать, авы слушать не стали.

— Что нам тебя слушать, — начинает Собака, но Вася его останавливает, мол, пускай говорит.

— Вот, — продолжает радостно Какао. — Вы ушли, а я потом думаю, надо же вас как-то предупредить.

— О чём предупредить? — спрашивает Вася.

— О Карбюраторе.

— Ты знаешь где он?

— Знаю.

— Он в городе?

— Вы, что — лохи? — храбрится Какао, чувствует всё-таки, мудак, что он на своей территории. — Ладно эти придурки, но ты, Жадан, должен бы знать, вы же, кажется, вместе учитесь.

— Я болел, — говорю.

— Ага, —соглашается он, — у тебя это надолго. Карбюратор давно в лагере.

— В каком лагере? — пугаюсь я.

— Он что — сел? — пугается и Собака.

— Да нет, куда он сядет, — смеётся Какао. — Он в этом, в пионерском лагере, или как это теперь называется, трудовом, о. Там сейчас как раз этот, как его, первый срок, нет не срок, завоз. Нет, не завоз, смена. Приедет куча малолетних уёбков, и Карбюратор будет их учить, как ставить палатку.

— Ни фига себе, — удивляюсь я.

— Да, — говорит Какао, — в лагере прикольно. Куча тёлок. Я когда-то, ещё в школе, ездил раз, так ко мне там один вожатый приставал. Представляете — пидором оказался.

— Вот и Карбюратор, наверное, к кому-то пристаёт, — произносит Вася.

— Он что — тоже пидор? — не понимает Собака.

— Нет, Карбюратор не пидор, — говорю я, — я его хорошо знаю. Хотя по-своему — пидор, конечно.

— Ну, и что делать? — спрашивает Вася у Какао.

— Езжайте к нему, — говорит Какао. — Там классно. Тёлки.

— Вожатые-пидоры, — добавляет Собака.

— А где это? — спрашивает Вася.

— За Узловой, — говорит Какао. — Лагерь «Химик».

— Это что — для каких-то мутантов лагерь? — спрашиваю.

— Нет, это для химиков. Значит, садитесь на электричку и едете через Чугуев до Конечной. Там ждёте пару часов следующей электрички и едете до Узловой. Там ждёте ещё пару часов и едете уже в «Химик». С Узловой можно и пешком. Но выезжать нужно среди ночи, иначе не успеете. Там первая электричка в четыре утра. Как раз до обеда доедете. В Чугуеве можно бухнуть, — для чего-то добавляет он.

— Это как — на скаку? — спрашивает Вася Коммунист.

— Ну, как хотите, — недовольно отвечает Какао. Очевидно, у него какая-то своя фишка по Чугуеву, иногда такое случается.

16.00

— А если сейчас выехать? — спрашиваю на всякий случай.

— Там, кажется, последняя электричка в полпятого отходит, — объясняет Какао. — Не успеете. Едьте ночной, — улыбается он.

— Что ты лыбишься? — спрашиваю я его недовольно. — Что ты лыбишься, а?

— Ничего, — растерянно говорит Какао. — Просто так.

— Просто так, — говорю недовольно.

— Ладно, — говорит Вася, — а у вас тут посидеть до вечера можно? Или вы трахаться сейчас начнёте?

— Я спрошу у Гоши, — стыдливо произносит Какао.

— О чём? — говорит Вася, но Какао уже выбегает.

— Вот мудак, — недовольно говорит ему вслед Собака.

16.15

— Гоша сказал, что можете сидеть, — радостно вбегает на кухню Какао. — Только в туалете аккуратнее.

— Услышал, Собака? — говорит Вася. — Аккуратнее в туалете. Всё так же, но аккуратнее.

— Садитесь, — произносит Какао, взмахивая полами своего халата. — Будете чай?

— А водка есть? — спрашивает Вася.

— Нет, водки нету. Гоша не пьёт.

— Ага, не пьёт, — говорит Собака. — А коньяк забрал.

— У нас же, — произношу, — ещё бутылка оставалась.

— Я не хочу коньяк, — произносит Вася. — У меня изжога от него. Давай, — предлагает он Собаке, — ты смотаешься, водки купишь. У меня ещё, кажется, бабки остались.

Вася достает из кармана остатки своей выручки и отдаёт их Собаке. Какао закрывает за ним дверь, назад попадёшь? спрашивает на пороге, без понтов, говорит ему Собака и исчезает. А мы остаёмся его ждать.

16.30–18.00

— Может, он умер?

— Может, и умер, — произносит Вася. — А может, просто слинял с моими бабками.

— Перестань, — произношу я. — Ты что — Собаку не знаешь? Он не слиняет.

— Значит — умер, — говорит Вася.

— Я пойду, — робко произносит Какао, он тут с нами тоже сидит полтора часа, грустит, но не уходить не уходит, всё же не выдерживает и говорит — я пойду.

— Куда ты пойдёшь? — спрашиваю.

— Ну, — показывает Какао рукой в коридор. — Туда. А вы сидите себе. Можете чай приготовить. В случае чего — позовёте меня.

— Давай, вали, — говорит ему вслед Вася. — Слушай, — обращается он ко мне, — как он сюда попал?

— Не знаю, — произношу. — А мы сюда как попали? Видишь, что творится.

— Где же Собака? — только и переспрашивает Вася.

18.00–18.15
18.15–18.45
18.45–19.10

— Может, его задавили чем-нибудь?

— Может. Трамваем. Или током убило.

— Каким током?

— Электрическим.

— Лучше уже пусть трамваем.

19.30

— У меня ещё, кажется, драп остался.

— Что же ты молчишь?

—Забыл, — произносит Вася и действительно находит в джинсах остатки травы. Всё, бабки закончились, трава заканчивается, круговорот воды в природе, иначе не скажешь. — Круговорот воды в природе, — говорит мне Вася и забивает папиросу.

19.30–21.30

Даже вспомнить нечего. Сидим, молчим, на чём-то концентрируемся и вдруг замечаем все эти вещи вокруг себя, понимаете, старую кухню, скажем, кто-то тут наверное жил и до него, меня такие вещи всегда вставляли — просто те места, где жил я, как правило, были ненамного старше меня, их могли строить на моих глазах, а тут какая-то мебель, гора грязной посуды, он живёт, как животное, совсем не убирает за собой, если бы он был маньяком, его бы вычислили по остаткам трупов в его банках на кухне, я вот думаю — почему такое помещение не дали мне, я бы держал его в чистоте и уюте, не пускал бы сюда никаких дебилов, и сам бы сюда не приходил для чистоты эксперимента, закрыл бы дверь, запломбировал замок и пошли все в задницу — отдельно взятая квартира образцового быта, когда я стану полноценным представителем этого ебаного общества, я начну скупать недвижимость, ремонтировать её, приводить в человеческий вид и запечатывать, порядок должен быть внутренним, не нарочитым, квартиры, это как почки — их нужно отчищать от разного говна, иначе не будешь успевать трупы убирать, у него пахнет кофе и кетчупом, сладкий запах кетчупа, запах нормальной жизни и регулярного питания, терпеть не могу, кетчуп затекает мне под кожу, я нюхаю свои ногти — они пахнут кетчупом — кетчупом и растворимым кофе, мёдом и кетчупом, все эти банки и кружки, большие тарелки, перемазанные яичницей, и вилки с загустевшим шоколадом — всё это пахнет кетчупом, меня начинает тошнить, и я говорю Васе пойдём отсюда, куда? говорит он, куда мы пойдём? вечер на улице, нам ещё рано, нам нужно переждать здесь, а потом уже поедем, давай переждём у этого пидора, кетчуп, — произношу я, что? не слышит Вася, кетчуп — кричу я ему, и он кивает головой, будто хочет сказать ага, кетчуп-кетчуп, а как же — кетчуп, пошли в другую комнату, произношу я, тут много посуды, он не сопротивляется, и мы выходим в коридор и попадаем в гостиную, гостиная у него тоже завалена разным антикварным говном, чёрт, меня это всегда раздражает, в смысле когда я вижу, что до меня, оказывается, тоже кто-то жил, и в отличие от меня жил настоящей жизнью, ел завтраки, занимался сексом, может, даже любил кого-то, ходил на рынки и в магазины, покупал не то, что смог, а то, что хотел, кетчуп, работал, общался с разными людьми, носил одежду, которая ему нравилась, ездил в отпуск, у него был настоящий отпуск, ездил на пикники, умел готовить, вкусно готовил разные штуки и даже не ел их, кетчуп, кетчуп, когда болел, лечился не только водкой, а имел какие-то лекарства, домашнюю аптечку, знакомых врачей, в обеденный перерыв мог зайти в ресторан, причём не для того, чтобы выпить, а чтобы перекусить, у него были любимые блюда, любимые, блядь, специи, кетчуп, кетчуп, кетчуп, а где в это время был я? почему здесь не было меня, среди всех их шкафов и диванов, политых кетчупом и апельсиновым соком, почему меня никто не усыновил, скажем, тогда, когда я несколько суток жил на автовокзале и спал на деревянных креслах, или когда я несколько суток питался кипятком, наконец, почему меня сейчас никто не усыновляет, почему меня этот пидор усыновить не может? я был бы сыном пидорского полка, мне уже 19, я уже достаточно самостоятельный, я не требую постоянного внимания, мне не нужно менять подгузники и меня не нужно кормить кашей — так, какой-то минимальное питание, тёплая вода, туалетная бумага, порнофильмы по видео, тёлки на кухне, конопля на балконе, но даже это не главное, главное, чтобы было родительское внимание, нормальное и постоянное родительское внимание, как по телевизору.

Мы находим прикольную радиолу, у меня такая была в детстве — на четырёх высоких ножках, в деревянном футляре, со стеклянным экраном, на котором красным написаны названия всех поднебесных городов, которые мне в моём детстве снились и которые могли меня услышать, — Прага, Варшава, Белград, Восточный Берлин, на такой прикольной радиоле можно было слушать винил и радио, в детстве я слушал поцарапанный винил, но у этого пидора винила нет, есть правда какой-то занюханный совковый битлз, ну, мы что с Васей — лохи, битлз слушать, да ещё в таком призрачном состоянии, когда вещи рассеиваются, а запахи наоборот — склеиваются, и разобраться во всё этом просто невозможно, мы начинаем крутить радио, прикольная радиола печально похрипывает, и вдруг мы слышим потусторонний голос:

Добрый вечер, уважаемые радиослушатели. Пусть гармония придёт в ваши уютные жилища.

— Кто придёт? — спрашивает Вася.

— Гармония, — произношу. — В жилища.

— А, — произносит Вася.

Сегодня с вами этим чудесным вечером,

— Ага, — говорит Вася, — чудесный вечер: дождь целый день хуячит.

как всегда по субботам в 22.00 молодёжная программа «Музыкальная тусовка» и я — её ведущий хрррррррр хрррррррр, — говорит радиола от себя. — Сегодняшний выпуск нашей программы будет целиком посвящён творчеству популярной ирландской музыкальной группы, известной не только у нас, но и в других странах Европы — ансамблю «Депеш Мод». Свои вопросы, а также мысли вы можете высказать по телефону хррррр хррррррр хрррррррррр — говорит ведущий.

— Какая прикольная программа, — говорю я.

— Да, — произносит Вася, — лучше, чем битлз.

И пока вы будете задавать свои вопросы, звучит инструментальная композиция степана галябарды «Письмо к матери».

Композиция правда начинает звучать, и нас немедленно от этого развозит, этот степан галябарда вкладывает в свою ионику столько галлюциногена, настолько всё это стрёмно звучит, что тебя не может не развезти, их на радио, наверное, по этому принципу на работу и берут, так чтобы они врубали и народ охуевал на пятой секунде их музыкальных композиций, так, чтобы он — этот невероятный и нереальный степан галябарда — только касался своими пухлыми волосатыми пальчиками пластмассовых клавиш ионики — и бац — тебя перемыкало и ты превращался в орудие господнего промысла и уже не отползал от радиоприёмника, до тех пор не передадут прогноз погоды на завтра; мы сидим под нашей прикольной радиолой, прислонившись спинами к ней и привалившись друг к другу, чтобы нас не снесло вбок, рассматриваем кресла, шкафы и диваны, ты чувствуешь, говорю я, как тут пахнет лимонами? чувствую, произносит Вася, лимонами и котами. Не котами, говорю, не котами — кетчупом. Котами, не соглашается он. И кетчупом, добавляю я.

Это была инструментальная композиция степана галябарды «Письмо к матери», —говорит космический радиоведущий. — Исполнял автор. А наша сегодняшняя программа, напоминаю, посвящена творчеству известного ирландского коллектива «Депеш Мод». Основой для программы стало документальное исследование Дэвида Баскомба «Бог как вид героина», изданное в этом году на великобританских островах и любезно переведённое и предоставленное нам нашей лондонской редакцие. Итак, «Депеш Мод» (звучит мелодичная заставка, подозреваю того же таки степана галябарды, потому что мы снова зомбируемся). Среди нашей молодёжи давно уже популярно творчество этих парней из Ольстера. В чём же секрет такого успеха никому не известных ребят, которые выросли в самой сердцевине ирландских клоак? Попробуем вместе с вами, уважаемые радиослушатели, разобраться в этом. Как утверждают биографы, одним серым осенним утром 1962 года (степан галябарда прибавляет к своей ионике трагичности, тяжело сжимая пластмассу пухлыми пальчиками) в портовом Ольстере, окупированном британскими колонизаторами, в семье простого ирландского моряка и машинистки Бена и Марии Ганов неожиданно родился мальчик. Родители достаточно настороженно отнеслись к мальцу, так как это был уже их пятый ребёнок, предыдущие четверо, как утверждает мистер Баскомб, внезапно умерли в раннем возрасте от тяжёлой формы внутреннекишечной инфекции, весьма распространённой в беднейших припортовых кварталах Ольстера. Очевидно, что подобная незавидная участь ожидала и пятого сны Ганов — тяжёлые условия подоккупационного быта не давали его родителям оснований ожидать чего-то путёвого для своего горемычного первенца. Мальчика решили назвать Дейвом — в честь святого Дейва, который, как известно, является патроном ирландских партизан и определённым символом небольшого, по сравнению с нашим, народа в его борьбе с британскими колонизаторами. Со святым Дейвом связано много народных преданий и верований коренного ирландского населения, в частности, он считается в древнем ирландском эпосе богом скотоводства, молоководства и просто оплодотворения. И по сей день ирландские футбольные фанаты, отправляясь на спортивные арены и поддерживая своих любимцев, дружно напевают «Святой Дейв, оттрахай сегодня этих чёртовых католиков». Отец Дейва, старый лупоглазый Бен, с давних пор славился своей симпатией к деятельности ИРА и регулярно переводил в кантор на счёт армии толику своей страдальческой моряцкой зарплаты.

— Это уже битлз? — переспрашивает Вася.

Мама Дейва работала в портовой конторе машинисткой и, рискуя своей жизнью и репутацией, время от времени помогала повстанцам получать их водительские и брачные свидетельства. Таким образом, юный Дейв рос в атмосфере национального сознания и ненависти к королеве-маме, принца Чарльза, и всех его малолетних выблядков, во всяком случае именно так утверждает мистер Баскомб. Первым эмоциональным потрясением для будущего артиста эстрады стал случай, когда во время разгона традиционной для ирландских сепаратистов первомайской демонстрации в католических районах Ольстера конные британские полицейские изнасиловали папу Дейва… нет, — вдруг запинается ведущий, — не папу. Маму. Да — маму Дейва. Прошу прощения, уважаемые радиослушатели, — эту информацию для нас переводили наши коллеги из лондонской редакции, поэтому возможны некоторые стилистические неточности. В общем, маму Дейва. Прямо на глазах будущей звезды шоу-бизнеса. Это, бесспорно, стало исключительным стимулом… то есть потрясением для молодого мальчика, который не имел до этого подобного опыта, и основой для его будущего первого диска, который сразу стал платиновым. Но про эти и другие приятные вещи после небольшой музыкальной паузы. (Ведущий делает паузу). Музыка и слова степана галябарды. «Моя мать». Исполняет автор.

Степан галябарда тяжело касается своими волосатыми пальчиками клавиатуры, я кожей чувствую это его шевеление толстыми, волосатыми, красными отростками, делает проигрыш на своей пластмассовой ионике и начинает петь. «Я спросил у ветра, возле врат, — поёт он, — ты не видел ли, тара-рам, мою мать. Ты иди, что-то там та-ра-ра-рам, от тех врат, там я видел, та-ра-ра-рам, твою мать». «Твою мать, твою мать», — хмуро вступает хор.

— Это что — хор? — спрашиваю я, повернувшись.

— Хор, — неуверенно отвечает Вася.

— Да? А я думал, что степан галябарда сам поёт.

— Это хор.

— Что хор?

— Степан галябарда — это хор, — произносит Вася.

— Как это?

— Так. Вот послушай.

«Твою мать, твою мать», — печально поддакивает степан галябарда из космических глубин.

— Ты знаешь, — произношу я, — если это и хор, то какой-то недобрый хор. Какой-то злой хор. Слышишь, как они о маме?

«Твою мать», ещё раз угрожающе отзывается степан галябарда.

— Мне кажется, — произносит Вася, — они нас подслушивают.

— Ага, похоже они насторожились, слышишь — замолкли?

— Они нас пасут.

— Вряд ли. Зачем это им?

— Не знаю. Может, они из милиции.

— Да, какие-то они недобрые.

— Я тебе говорю — увереннее произносит Вася, — ментура, сто пудов ментура. Слышишь — замолкли, суки.

— Погоди, — произношу я, — не заводись. Какая ж это ментура? Ментура не поёт.

— Ага, не поёт. Поёт. Ты смотрел когда-нибудь новости?

— Что?

— Новости.

— А. Нет, не смотрел.

— А я, — произносит Вася, — смотрел. Там показывали монгольских милиционеров. У них был день независимости, и они пели.

— Что — все?

— Ну, нет, не все. Хор. Вот так же как тут, — показывает Вася на прикольную радиолу. — Стояли, твари, и пели.

— Ну, и что?

— Ну, и тут то же самое. Это ментура, поверь мне.

— Да ладно.

— Я тебе говорю.

Хрррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррррр

— Слышишь? — зашептал Вася. — Мусарня.

Я представляю себе как по ту сторону радиопространства, где-то в Монголии, стоит хор милиционеров на конях, сжимая в руках нагайки и тревожно вслушиваются в эфир, пытаясь поймать наш шёпот. Меня аж пробирает холодный пот, о-о-о, — думаю.

— Подожди, — говорю, — но ведущий же сказал, что это степан галябарда.

— А ты знаешь, — спрашивает Вася, — что это значит?

— Что значит?

— Ну, это вот «галябарда» что значит?

— Ну, и что?

— Это и означает ментура.

— Да иди ты.

— Я тебе говорю. Это ментура. Это хор монгольских милиционеров.

— Степан галябарда — это хор монгольских милиционеров?

— Да.

— Степан галябарда?

— Сто пудов.

— Ну, хорошо, — произношу я. — Я могу согласиться с тем, что их там действительно много, даже с тем, что они из милиции.

— Из монгольской милиции, — уточняет Вася.

— Хорошо — из монгольской милиции. Но почему они называются степан галябарда?

— Так это же на монгольском и означает — «Хор монгольских милиционеров»!

— Степан галябарда — «хор монгольских милиционеров»?

— Да. На монгольском.

— Значит, степан галябарда — это множественное число?

— Да. Это множественное число, — уверенно произносит Вася.

— Ой, бля.

Двадцать два часа двадцать минут. В эфире — «Музыкальная тусовка»! — радостно врывается в комнату голос ведущего. Продолжаем наш рассказ про творчество легендарного ирландского народного коллектива «Депеш Мод». Как говорят в народе — беда беду родит, а третья и сама прибежит. Осенью 1970 года, холодным сентябрьским вечером, отец Дейва — лупоглазый Бен, после долгой тяжёлой агонии, связанной с тяжёлыми телесными болями и моральными переживаниями, благополучно умер, оставив сиротами жену-одиночку и малолетнего болезненного Дейва. Умирая, старый моряк сказал сыну: «Всю свою жизнь я отдал борьбе за независимость Ирландии, не забывай об этом, Дейв. Гордо неси сквозь всю жизнь имя ирландца, не давай этим сукам, этим факин католикам взять тебя за гениталии, помни, бляха-муха, что ты из гордого рода Ганов, а Ганы, блядь, — добавил он крепкое морское словцо, — никогда не прогибались под этими факин католиками, понял, ты, ублюдок малолетний?» — сказал он, с тем и умер. Малолетнему Дейву достались от него в наследство лишь жетон на рыболовецкую лодку и старая губная гармоника. Жетон малолетний Дейв сразу же потерял, гармонику, а принципе, тоже, что не помешало ему, однако, стать в будущем звездой шоу-бизнеса.

Начало музыкальной карьеры Дейва биографы связывают с теми семейными невзгодами, которые возникли в дружной семье Ганов после смерти отца. Мама Дейва, не имея в себе сил для сопротивления и дальнейшей борьбы, встаёт на путь коллаборационизма, прямо-таки в своей конторе отдаваясь офицерам великобританских военно-морских сил. Малолетний Дейв болезненно переживает моральное падение близкого ему человека… ну, то есть я так понимаю мамы, — добавляет от себя ведущий. Тогда же он впервые знакомится с наркокультурой, и это — по словам певца — становится одним из наиболее приятных открытий в его жизни… Нет, — вдруг поправляется ведущий, — наверное, всё-таки не наркокультурой. Просто — культурой. А, мать его так, — наконец обламывается он поправлять своих коллег из лондонской редакции, и дальше уже читает с листа, что там есть. —Именно в этот момент своей жизни и в таком состоянии молодой Дейв Ган начинает заниматься музыкой. Сначала он её слушает, но со временем этого ему становится недостаточно и Дейв решает создать собственный музыкальный коллектив, чтобы при помощи музыки высказать свои чувства, какие они у него там были. Холодным осенним вечером 1980 года, в одном из портовых ольстерских борделей, Дейв встречает симпатичную блондинку, которую звали Гор. Гор, — перечитывает ведущий, — ну да: которую звали Мартин Гор

— Во его прёт, — произносит Вася.

— Тихо, — говорю — а то сейчас снова начнётся.

В жизни юного Дейва появляется первое серьёзное увлечение. Вместе с симпатичной блондинкой Мартин Гор они собирают первый состав «Депеш Мод». Обязанности в коллективе распределяются поровну — Дейв поёт ирландские песни, играет на нескольких музыкальных инструментах, а его симпатичная блондинка танцует на сцене и занимается финансовой стороной дела. Некоторое время спустя у них родился ребёнок.

— У кого родился ребёнок? — спрашивает Вася.

— У «Депеш Мод».

— Да? — Вася удивляется. — Интересно, от кого.

— От степана галябарды, —говорю.

...То есть нет, не ребёнок, — снова поправляется ведущий, — детище, у них появляется первое детище — альбом «Говори и записывай», который сразу же становится платиновым. А сейчас, — он тяжело переводит дыхание, похоже, окончательно запутавшись в сценарии, — мы ещё раз сделаем музыкальную паузу и послушаем следующую музыкальную композицию. «Мамины глаза». Поёт степан галябарда.

«Мамины синие глаза, — сразу же берутся за дело степан галябарда, — вижу вас как на ладони, — все вы па-ра-рам печалью обвиты и от слёз немножечко солёные». «Немножечко, немножечко», — недовольно затягивает хор.

Немножечко солёные, — думаю я, — это хорошо или плохо? Наверное, всё-таки, плохо, было бы лучше, если бы из нормально посолили, если я всё правильно понимаю.

— Да, — говорит Вася. — Ну и жуки.

— Где жуки? — не понимаю я. — Ты о чём?

— О маме.

— Что о маме?

— Захавали маму, — довольно произносит Вася, так, будто подтвердились какие-то его подозрения относительно этого мира.

— Кто захавал?

— Ну, эти — степан галябарда.

— Да ладно. Это же они так просто.

— Ничего не просто. Слышишь, что говорят — немножечко солёные.

«Па-ра-рам лишь устами к Вам прикоснусь», — продолжают степан галябарда…

— Смакуют, гады, — комментирует Вася.

— Перестань, — говорю. — Это просто смешно.

— Устами, — говорит Вася. — Прикоснусь. Гурманы хреновы.

— Перестань. Они же о другом.

— Да? И о чём? Захавали свою большую монгольскую маму, а ты говоришь — о другом.

— Да никто их маму не хавал. Как ты вообще это себе представляешь? Как можно глаза есть? Вот как глаза едят?

— Мамины? — переспрашивает Вася.

— Какие мамины? Мамины глаза никто не ест, —нервничаю я.

— Степан галябарда — едят, — настаивает Вася.

— Ну, ладно, — соглашаюсь. — Пусть мамины. Но лучше всё-таки не мамины. Там, глаза животных, например как едят? Или рыбьи глаза?

— У рыб маленькие глаза, их никак не едят, — говорит Вася.

— Это у маленьких рыб маленькие. А у больших — большие. У акул, например.

— Акулы — это не рыбы.

— А кто это, по-твоему?

— По-моему, это не рыбы.

Я легко соглашаюсь, всякое может быть — возможно, в его персональной картине мира акулы — это не рыбы, почему я должен переубеждать его в чём-то обратном.

— Ну, хорошо, — говорю, — хорошо. Пусть не акулы. Ну, эти, как их? Скаты!

— Скаты? — недоверчиво спрашивает Вася.

— Да, — произношу. — Скаты. Как их глаза готовить?

— У них нет глаз.

— Как нет?

— Так. Нет. Они живут на такой глубине, где свет рассеивается и глаза им не нужны.

— А как же они двигаются?

— Кто?

— Скаты. Электрические.

— А они не двигаются.

— Как это не двигаются? А что же они жрут?

— Планктон.

— Планктон?

— Планктон. Планктон тоже не двигается. И скаты не двигаются. Так они и живут.

— Ну, хорошо, — произношу я снова, — хорошо. А как они трахаются?

— Кто? Скаты?

— Да, — говорю. — Электрические скаты.

— Наощупь, — произносит Вася.

Я пробую себе представить половой акт электрических скатов. Выходит кошмарно — во-первых, — в воде, во-вторых, наощупь, а в-третьих — тебя при этом всё время бьёт током!

— Глаза, наверное, маринуют, — говорю я, подумав. — Закатывают в банки и продают как консервы.

— Ага, — произносит Вася. — Представляешь, у них в Улан-Удэ, в гастрономах, наверное, можно купить консервы, на которых на монгольском написано: «Глаза мамины. Маринованные».

— Да, — говорю, — а внизу, мельче, дописано — «Немножечко солёные».

А для тех, кто в этот поздний час ещё до сих пор не спит, мы продолжаем наш рассказ про стремительный взлёт семейного дуэта «Депеш Мод». В феврале этого года вышел новый сингл коллектива, «I feel you», в котором, в частности, говорится:

I feel you

Your sun it shines

I feel you

Within my mind

You take me there

You take me where

The kingdom comes

You make me to

And lead me through Babylon

что приблизительно переводится так: «Прости меня мама, блудного сына, я уже далеко не тот, каким был тогда, во времена нашего беззаботного детства, злая центробежная сила наркомании и педерастии засосала меня в свои глубины, и жизнь моя — русская рулетка, без конца и начала. Но, — продолжает ведущий, очевидно, уже от себя, — я верю, мама,что мы ещё встретимся в нашем старом-добром Ольстере, и надаём вместе, — ты слышишь, мама? — обязательно вместе, надаём по заднице факин католическим оккупантам, намотаем их языки и гениталии на могучий маховик ирландской общественной мысли, как того желал наш несчастный отец — лупоглазый Бен, и как тому учил товарищ Троцкий Лев Давыдович, и как к этому призывал нас святой Дейв и непорочная дева — старая партизанская шлюха!» Ведущий делает паузу, очевидно, думает, не запустить ли ему ещё раз степана галябарду, гулять, так гулять, но наконец обламывается и говорит дальше: Уже сегодня, с дистанции стольких лет можно сказать, что творческая судьба коллектива сложилась наилучшим образом и что подобной музыкальной карьере можно только позавидовать — группа и дальше успешно гастролирует, выпускает время от времени новые альбомы, которые мгновенно оказываются на вершинах разнообразнейших хит-парадов, горемыка Дейв благополучно сидит на героине и слезать с него не собирается, да и зачем, дорогие радиослушатели, ему с него слезать? было бы у вас, — говорит ведущий, — столько бабла, вы бы тоже ни о чём, кроме героина, не думали. Сидели бы и втыкали, и срать хотели бы на кризис духовности и падение валового продукта, ибо нахрена тебе валовой продукт, если ты уже с утра заряженный и точно знаешь, что на вечер у тебя тоже что-то есть, сиди себе втыкай, ни о чём не думай, а тут ебошишься — ебошишься, гнёшь хребет на этих гандонов жирных, которые учат тебя, как тебе жить, наживаешь геморрой на их долбанном радио и ни единая сука не поблагодарит, одни мудаки вокруг, мудаки и придурки, текст, суки, нормально перевести не могут, сидят в своём траханном Лондоне, на своём, блядь, туманном альбионе и не могут нормально перевести текст про эту долбанную блондинку Мартин Гор, что за блондинка такая? трахал я таких блондинок, костюма нет нормального, в гости уже несколько лет не ходил, зубы, сука, гниют, а эта падла на героине, вместе со своей блондинкой, сука, ненавижу, падла, это была программа «Музыкальная тусовка» и я её ведущий хрррррр хрррррр, спасибо вам, уважаемые радиослушатели, что были в этот поздний час с нами и пусть вам всегда улыбается судьба.

А наш молодёжный канал продолжает свою работу и если вам есть что сказать, можете сделать это по телефону хррр хр хр.

— Записываю, — вдруг говорит Вася, — стоп: записываю.

Он действительно достаёт из кармана джинсов покусанную шариковую ручку и пишет себе на левой ладони номер.

— Зачем это тебе? — говорю. — Перестань, тут и телефона, наверное, нет.

— Как это нет? — говорит Вася, встаёт и нетвёрдо направляется в сторону спальни, держа перед собой вытянутую левую ладонь, с записанным на ней номером. Дверь в спальню закрыта, но Вася начинает стучать

— Чего тебе? — наконец отзывается оттуда наш друг, похоже мы их там от чего-то отвлекаем, мужик.

— Дай телефон, —  кричит Вася, наш друг замолкает, очевидно думает, его ли это спрашивают.

Вася дальше стучит.

— Ну, мужик, — кричит он, — хватит трахаться, дай телефон.

— А мы и не трахаемся, быстро говорит наш друг, дверь немедленно открывается, из неё высовывается голая волосатая рука (вот, оно, думаю я, степан галябарда с нами), которая держит телефон, Вася на всякий случай просовывает в дверь свою левую руку с номером, так чтобы там и не сомневались, что телефон ему нужен, быстро забирает аппарат, за которым тянется длинный-длинный провод, двери сразу же закрываются, и Вася идёт назад.

— Сейчас, — произносит, — я этому чёртовому ведущему позвоню.

— Для чего? — спрашиваю я.

— Сейчас-сейчас, увидишь, — Вася ставит аппарат на пол, и сверяясь с цифрами на левой руке, правой начинает накручивать диск, прижимая трубку ухом, — Сейчас-сейчас, я этому пидору…

— Это были последние новости, любезно переведённые и предоставленные нам нашей лондонской редакцией. А я предлагаю вам, уважаемые радиослушатели, сделать ещё одну музыкальную паузу, ага, — вдруг говорит ведущий, — у нас, кажется, телефонный звонок, послушаем кто это?

— Всё скажу, алло, — говорит Вася, — алло.

— Не спит так поздно. Говорите…

— Я этому пидору сейчас всё скажу, сейчас-сейчас…

— Говорите-говорите вы в эфире.

— Там кто-то есть, — растерянно протягивает Вася мне трубку.

— Ну, ещё бы, — говорю.

— А кто это? — испуганно спрашивает Вася.

— Пидор, — произношу, — которому ты всё хотел сказать. Так давай.

— Я слушаю вас, — несколько нервно говорит ведущий, он, видно замучился с такой работой, ну, да должен досидеть, деваться некуда.

— Алло, — говорит Вася на всякий случай.

— Вы в эфире, — произносит ведущий.

— Что? — не понимает Вася.

— Говорите-говорите.

— Что ему сказать? — шёпотом спрашивает меня Вася.

— Не знаю, — шепчу я. — Про музыку что-нибудь спроси.

— Про музыку?

— Про «Депеш Мод». Знаешь что-нибудь про «Депеш Мод»?

— Не знаю .

— Ну, тогда вообще что-нибудь про музыку. Потяни время, чтобы он не сориентировался. Это главное.

— Хорошо, — напряжённо говорит Вася и прикладывает трубку к уху. — Добрый вечер.

— Как вас зовут? — терпеливо спрашивает ведущий.

— Почему вы спрашиваете?

— Ну, я всех спрашиваю, когда кто дозванивается — как вас зовут.

— Точно всех? — уточняет Вася.

— Всех-всех, — успокаивает его ведущий. — Так как вас зовут?

— Ну, — начинает торговаться Вася, — меня зовут… А вас как зовут?

— Меня?

— Да, вас.

— Ну, меня, — кокетничает ведущий. — Да ладно, бог с ним. Что вы вообще хотели?

— От кого? —снова не понимает Вася.

— Ну, от меня.

— Что? — шёпотом спрашивает Вася у меня.

— А я знаю? — говорю я ему. — Поговори с ним про музыку. Главное — потянуть время, понимаешь?

— Понимаю, — произносит Вася. — На, сам потяни.

Он суёт мне в морду трубку, я вдыхаю воздух и чувствую как сильно она пахнет кетчупом, так будто её кто-то долго совал в ведёрко со специями, кетчуп просто стекает по ней, меня сразу же начинает выворачивать.

— Слушай, — говорю я Васе, — ты тут подержись, я пойду отолью. Главное — следи за языком, не говори лишнего! Ты понял? — следи за языком! Не говори лишнего! Следи за языком! — кричу я уже из сортира.

— Алло, — напоминает о себе ведущий. — Вы ещё там живы?

— Следи за языком, — хмуро говорит ему Вася.

— Извините?

— И не говори лишнего! — добавляет Вася.

— Так о чём вы хотели поговорить?

— Ну, не знаю, — говорит Вася, — про музыку.

— Про музыку?

— Да. Про «Депеш Мод».

— Чудесно.

— Да? — недоверчиво переспрашивает Вася.

— Чудесно, — заверяет его ведущий. — Вам понравилась наша программа?

— Нет, — говорит Вася.

— Почему? — спрашивает ведущий.

— Мне, — пытается объяснить Вася, — не понравилось про шоу-бизнес.

— Так-так, — говорит ведущий.

— Вы понимаете, — Вася долго подбирает слова, чтобы потянуть время, — я не то что не люблю шоу-бизнес, хотя, наверное, всё-таки не люблю.

— А «Депеш Мод» вы любите? — кажется, ведущий тоже решил потянуть время.

— «Депеш Мод»?

— «Депеш Мод».

— Нет, не люблю.

— Ну, тогда может расскажете нам какую-то историю? — не хочет его отпускать ведущий.

— Историю?

— Да. Какую-нибудь историю.

— Хорошо, — соглашается Вася, — расскажите.

— Нет, — нервничает ведущий, — это вы расскажите.

— А почему я? — настораживается Вася.

Тут и я возвращаюсь, что там? показываю на трубку, а, говорит Вася, мужик истории рассказывает, прикольно, слушай, говорит он мне, давай проведём домой телефон, такие вещи можно делать.

— Ну как? — отзывается ведущий. — Как с историей?

Вася вопросительно смотрит не меня.

— Да расскажи ты ему какую-нибудь историю, — шепчу я, — а то он не отцепится.

— Про «Депеш Мод»? — спрашивает Вася у трубки.

— Про «Депеш Мод», — соглашается ведущий.

— Хорошо, — произносит Вася, — я вам могу рассказать одну историю, но она, как бы это сказать…

— Не очень приличная? — хихикает ведущий.

— Нет, — медленно произносит Вася. — Она просто грустная. Рассказать вам грустную историю?

— Но она про «Депеш Мод»? — на всякий случай переспрашивает ведущий.

— Да про «Депеш Мод», про «Депеш Мод», — говорит Вася, — не волнуйтесь. Чего бы это я вам рассказывал не про «Депеш Мод»? Но грустная.

— Ну, ладно, — соглашается ведущий , — давайте вашу грустную историю. Только чтобы про «Депеш Мод», — строго прибавляет он.

— Да, — произносит Вася, — про «Депеш Мод». Я когда учился в десятом классе, в Черкассах, то у меня был друг, ну, не так чтобы друг, скорее просто одноклассник, понимаете?

— Понимаю, — просто говорит ведущий.

— И он в принципе нормальный чувак был, ничем таким особенным не отличался, вы понимаете о чём я?

— ………

— Но у него фишка была.

— Фишка?

— Ну, да — фишка. Он, понимаете, как бы это сказать — вот вы здесь говорили шоу-бизнес, шоу-бизнес, платиновые дела и так далее, ну, короче, мы все тогда слушали «Депеш Мод»…

— О, — радостно отзывается ведущий, похоже он кровно заинтересован в публичной любви к «Депеш Мод».

— Собирали их записи, фотки, плакаты, помните?

— Так-так-так, — радостно квакает ведущий.

— И вот кто-то из нас, я уже не помню, кто именно, подарил ему на день рождения плакат Гэхана, понимаете?

Ведущий снова радостно квакает.

— И вот он, понимаете, он в принципе нормальный был чувак, но он повесил у себя в сортире этот плакат и начал дрочить на Гэхана, представляете?

— Как дрочить? — растерянно спрашивает ведущий. Похоже, он не ожидал, что история будет настолько грустной.

— Ну, так, — Вася не знает, как ему по телефону показать, — начал онанировать на плакат Гэхана, представляете?

— Какой ужас, — произносит ведущий. — А вы пробовали объяснить ему, что этого нельзя делать?

— Пробовали, — произносит Вася, — но у него фишка была, понимаете? Он этого даже не скрывал — приходил из школы, бросал портфель в коридоре — и в сортир.

— А вы?

— Мы — нет.

— Нет, я не об этом.

— А, ну что мы? Мы думали, может, чувак так музыку любит, может, ему этот ваш «Депеш Мод» так нравится, что он удержаться не может, в принципе, что ж плохого, согласитесь.

— Хрррррррррр, — хрипит ведущий.

— Но, понимаете, в чём штука — мы ему на какой-то следующий праздник принесли записи «Депеш Мод», думали он обрадуется, поблагодарит. А он, знаете, что? Он включил эти записи и говорит — что за говно вы принесли? Так это же, говорим, тот чувак, на которого ты дрочишь ежедневно, это он поёт. Тебе что, спрашиваем, не нравится? Нет, говорит он, не нравится. И выключил магнитофон. И больше никогда «Депеш Мод» не слушал. Представляете?

— Да, — растерянно говорит ведущий.Чувствуется, что он перевёл бы разговор на что-то другое, но на что же ты её после этого переведёшь. — Ну, а дальше что было? — спрашивает он наконец.

— С кем? — не понимает Вася.

— Ну, с этим вашим дрочилой... прошу прощения — с другом вашим.

— Пошёл в бизнес, — кратко говорит Вася, — открыл в Черкассах сеть аптек. Торговал трамадолом. Год назад умер от диабета.

— Дрочить меньше надо, — злобно произносит ведущий.

Какое-то время длится молчание. Каждый думает о своём. У ведущего, похоже, своего было не так много, так как он первый не выдерживает.

— Вот такую поучительную историю, уважаемые радиослушатели, рассказал нам наш полуночный незнакомец. Но, должен сказать, что сегодня этот ваш знакомый, — слышите? — сегодня он вряд ли отважился бы на такой шаг.

— Это еще почему? — обиженно спрашивает Вася.

— Ну, хотя бы потому, что сейчас и Гэхан уже не тот, чтобы на него, как вы нам тут рассказывали, онанировать.

— Вы о чём?

— Ну, Гэхан сильно изменился. Он сменил имидж.

— Что?

— Ну, внешность.

— Слышишь? — Вася снова растерянно суёт мне в морду трубку. — Он говорит, что Гэхан изменился.

— Спроси, как сильно, — советую я.

— И что, — говорит Вася в трубку, — сильно изменился?

— Да, не поверите, его давние поклонники его не узнают. Говорят, это у него от героина.

— У него что, — говорит Вася, — что-то отвалилось?

— Наоборот, — радостно говорит ведущий.

Вася отчаянно смотрит на меня. Ой, бля, — думаю.

— У него что-то выросло?

— Да! — победоносно выкрикивает ведущий.

— Что? — спрашивает Вася.

— Догадайтесь.

— Рука?

— Нет, не рука.

— Нога, — начинает гадать Вася.

— Нет, не нога!

— Даже думать об этом не хочу.

— Борода! — восклицает ведущий, выдержав эффектную паузу.

Васю передёргивает.

— И что — большая борода?

— Нормальная.

— И на кого… прошу прощения — на кого он теперь похож?

— Ну, не знаю, — несколько манерно говорит ведущий, — смотря с кем сравнивать. Вот кого из известных личностей с бородой вы знаете?

— Санта Клауса, — говорит Вася.

— Ну, нет, — обижается ведущий. — Я вам говорю про реальных людей. Тех, кто действительно есть.

— А Санта Клауса что — нет?

— Нет, конечно.

— Да, мужик? — ехидно говорит Вася. — Это ты сам придумал?

— Что придумал? — не понимает ведущий .

— Про Санта Клауса. Это ж придумать такое надо — Санта Клауса нет. Это, скорее, тебя с твоим долбанным радио и всеми монгольскими милиционерами, вместе взятыми, нет.

— Какими милиционерами? — не понимает ведущий.

— Монгольскими, — говорит Вася.

По ту сторону эфира наступает тяжёлая пауза. Я показываю Васе — мол, дай мне трубку, дай я попробую, а то у тебя что-то не выходит, что ты зацепился за этого Санта Клауса, ну, не знает чувак, что есть Санта Клаус, что же теперь, может он старовер какой-нибудь, может, у него детство тяжёлое было, может, у него папа офицер и мама учительница математики, а ты его грузишь, дай сюда трубку, короче.

— Алло, — произношу я, — вы меня слышите?

— Да, — бодро реагирует ведущий, — а вы меня?

— Уже второй час, — говорю. — Тут мой друг, к сожалению, отошёл и не смог до конца дослушать ваш захватывающий рассказ. Так что там у нас с Дейвом? На кого он теперь похож?

— Ага, — говорит ведущий, похоже, он даже не обратил внимание, что с ним говорит кто-то другой, — ну называйте дальше известных бородачей.

— Лев Давыдович Троцкий, — произношу я, подумав. — Или может вы скажете, что Троцкого тоже нет?

— Нет, — пристыженно говорит ведущий, — почему же — Троцкий есть.

— Ага, видите, — говорю, —всё-таки хоть что-то святое для вас осталось.

— Да, — говорит ведущий — осталось. Но Дейв на него не похож.

— Не похож?

— Нисколечко.

— Зи зи топ, — говорю.

— Мимо.

— Ну, хорошо, — говорю, — Кастро.

— Что?

— Кастро. Фидель Кастро. Похож он на Фиделя?

— На Фиделя? Да, — говорит наконец ведущий, — на Фиделя немножко похож. На молодого, конечно же, — сразу поправляется он. — Да, на молодого Фиделя — немножко похож. Я тут недавно смотрел видеозапись их концерта — нам коллеги передали из лондонской редакции, и вот он там действительно — чем-то напоминает молодого Фиделя. Фантастическое зрелище, вы представляете — собираются несколько десятков тысяч поклонников «Депеш Мод», а к ним выходит Фидель и начинает петь голосом Гэхана. Представляете?

— Знаете, — говорю я помолчав, я в целом понимаю, что он, очевидно, старше меня, я как правило, стараюсь нормально с людьми разговаривать, ну, да тут мужик такое говорит. — Знаете, — говорю я, — вы такого нам не говорите. И знаете почему?

— Почему? — растерянно спрашивает ведущий.

— Потому что, — продолжаю я, — что мы вот тут вас честно слушали-слушали, мы в принципе послушали всё — и о моряках, и о полиции, и о скатах.

— О скатах? — не понимает ведущий.

— Ага — и об электрических скатах. Но не говорите нам о Фиделе. И знаете почему?

— Почему? — снова спрашивает ведущий.

— Потому что вот мы с другом сидим тут — на чьей-то квартире, среди чьей-то мебели, среди кетчупа и шоколада и едва выживаем. И знаете почему? Просто потому, что мы уже второй день ищем нашего друга, нашего друга Карбюратора, и знаете, почему мы его ищем? Потому что у него, — я с трудом подбираю слова, — пару дней назад погиб папа, собственно, не папа, а отчим, хотя какая в хуй разница, он у него погиб, и мы не можем этого долбанного Карбюратора найти уже второй день, и нам от этого так хреново, что мы сидим и жрём всё, что нам попадается под руку, понимаете? потому что мы набиты табаком и драпом, портвейном и спиртом, и мне лично это уже поперёк горла стоит, в прямом смысле этого слова.

— Ага, —наконец вставляет слово ведущий, — то есть, у вашего друга погиб папа.

— Отчим, — поправляю я.

— Один хуй, — нетерпеливо говорит ведущий. — И вы поэтому пьёте водку и употребляете лёгкие наркотики?

— Нет, — произношу, — не совсем. Водку мы пьём просто так, понимаете?

— Понимаю, — не вполне уверенно говорит ведущий.

— Причём давно, — добавляю я. — И знаете, я так смотрю, что всё это ничем хорошим не закончится, потому что мы просто попадаем в какие-то ямы, вы понимаете, о чём я говорю? всё чаще и чаще, этих ям становится всё больше и больше, я уже просто не в состоянии выбираться из них, они засасывают, я чем дальше тем больнее и больнее в них падаю, вы понимаете, о чём я вам тут говорю? так вроде всё нормально, мы вот тут сидим и слушаем вашу дурацкую радиопрограмму и даже ваших милиционеров послушали...

— Каких милиционеров? — не понимает ведущий.

— Неважно, — говорю, — но суть не в этом, знаете? суть в том что всё равно это ничем хорошим не закончится, просто потому, что я не могу себе представить ничего хорошего там — впереди, там просто не может быть ничего хорошего, потому что если его — этого хорошего — не было раньше, то с чего бы ему появиться в будущем, скажите мне, почему? Его там просто не может быть, мы просто движемся себе наощупь, как электрические скаты под водой, даже не веря, что нам действительно куда-то нужно двигаться.

— Да? — сникшим голосом говорит ведущий. — Вы знаете, это очень интересно.

— Что тебе интересно? — не понимаю я.

— Вот это всё, что вы нам тут рассказали. Вот видите, уважаемые радиослушатели, — обращается он в космическую пустоту, — примерно об этом же я и говорил вам всё это время. Вот на этой оптимистической ноте и заканчивает свою работу наш молодёжный канал, и я — его ведущий хррррр хрррррррр. А вы, — обращается он, похоже, лично ко мне, — подождите ещё, пожалуйста, минутку, вам — как автору наиболее интересного вопроса, мы с удовольствием вручим приз, любезно предоставленный нам нашими коллегами из лондонской редакции — выпущенный в Великой Британии последний альбом степана галябарды «Мамин сад».

— Как-как? — спрашиваю.

— Сад. Мамин сад, — говорит ведущий. — Через «эс», — зачем-то добавляет он.

Звучат прощальные аккорды, эфир постепенно стихает, в трубке слышится какое-то шуршание, потом кто-то, поквакивая, прикладывает её к своему космическому уху.

— Алло, — слышу я знакомый голос, но уже ближе.

— Алло, — соглашаюсь я.

— Вы ещё тут?

Я оглядываюсь на Васю, тот прислонился к прикольной радиоле и водит пальцами по подсвеченным лампами названиям советских столиц, в частности, счищает ногтём слово «Прага», именно почему-то Прага.

— Да, — произношу, — мы ещё тут.

— Вы знаете, — говорит ведущий, — извините, что я вас задерживаю — на самом деле у меня нет никакого альбома.

— Слава богу, — произношу.

— Вернее, он у меня был, но я его ещё на прошлой неделе подарил нашим спонсорам. Они нам пообещали профинансировать ремонт офиса, и я хотел сделать им приятное. Подарил альбом.

— О господи, — произношу.

— Я просто хотел у вас спросить, если вы не против, конечно. Можно?

— Можно, — произношу.

— Скажите, вы что, действительно пьёте водку и употребляете лёгкие наркотики?

— Ну, правда, — произношу неуверенно.

— Серьёзно?

— Ну.

— А у меня, — говорит он с грустью, — никогда вместе не выходило. Или водяра, или драп, понимаете?

— Главное привыкнуть, — произношу.

— Ну, а как вы себя при этом чувствуете?

— Как чувствуем? — спрашиваю.

— Да — как вы себя чувствуете?

— Знаете, — произношу, — я себя чувствую, как река.

— Как река?

— Да, как река, что течёт против собственного течения.

После этого ведущий сразу кладёт трубку — молча и трагично.

20.06.93 (воскресенье)

00.05

— Спать хочу.

— В электричке поспишь.

— Ага, — говорю. — В электричке. Там же сейчас полный вагон дембелей будет. Или грибников. Или милиционеров.

— Полный вагон милиционеров? — скептично переспрашивает Вася. — Ну, не знаю, не знаю.

— Ладно, пошли, — произношу и мы собираемся выходить.

Какао открывает нам двери, вы поняли? переспрашивает — до Конечной, там пересядете, выйдете на Узловой и там уже совсем рядом, пару часов, — добавляет он и суёт нам какую-то брошюру, что это это за говно? спрашивает Вася, возьмите, произносит Какао, и пусть откровение господне будет с вами. Вот мудак, говорит Вася, уже когда двери за нами закрываются, ага, — говорю, мудак, мы спускаемся вниз и уже на первом этаже возле лифта видим тело Собаки, Собака, кричу я, слушай, он, кажется, всё-таки умер, да подожди, успокаивает меня Вася, подходит к собачьему телу и переворачивает его вверх лицом, Собака весь заблёванный, но ещё живой, ещё бы немного, и он бы, наверное, всё-таки умер, захлебнулся бы собственной блевотиной, настоящий тебе Хендрикс, что тут скажешь, как бы он потом перед господом предстал бы — со своими белыми шнурками на военных башмаках и весь облёванный, мы его поднимаем, Собака, говорим, Собака, просыпайся, он приходит в сознание, даже узнаёт нас, я заблудился, говорит, вышел, водяру купил, вернулся — а куда идти не знаю, сидел тут, ждал, что кто-то из вас выйдет, а водяра где? спрашивает Вася, водяру я выпил, произносит Собака, дождь пошёл, холодно было, я же думал, вы выйдете за мной, ладно, — разочарованно произносит Вася, ты можешь идти? да, всё нормально, — Собака поднимается, и мы выходим на Гоголя.

00.30

— Что делать будем? — спрашивает Вася.

— Поехали домой, — говорю.

— А Карбюратор?

— А что Карбюратор? С Карбюратором всё хорошо. А этот вот точно никуда не доедет. Не будешь же ты его тянуть на себе аж до Узловой?

— Всё нормально, — произносит Собака. —Я в норме. Я доеду.

— Может, лучше домой? — спрашиваю.

— Нет, — говорит Собака. — Только не домой.

— Ладно, — говорю. — Но как мы туда доедем. Бабок всё равно нет.

— Надо было у этого мудака занять, — говорит Вася.

— Не хочу я у него занимать, — говорю.

— Ну, так что делать?

— Слушай, — вдруг произносит Собака, —тебе же Маруся что-то за Молотова давала.

— Точно, — говорю. — Я совсем забыл. — Я лезу в карман и достаю оттуда достаточно-таки нормальную двадцатку. — Прикол, — говорю. — У нас, оказывается, есть куча денег. Только нужно их где-то поменять. И при этом сразу же не потратить.

00.45

Мы сдаём нашу двадцатку в киоске неподалёку, и ещё даже не успеваем пересчитать сумму в национальном денежном эквиваленте, как на нас наталкивается наряд. Даже документы не спросили. Круговорот воды в природе.

01.25

— Сынок?

— Николай Иванович…

— Я же тебе говорил, чтобы такого больше не было.

— Николай Иванович, я сейчас объясню.

— Что ты мне, блядь, объяснишь?

— Николай Иванович…

Ладно, произносит Николай Иванович патрулю, я их забираю, это с тобой? спрашивает он у меня и показывает на Васю с Собакой, со мной, говорю, со мной, и этот облёванный, показывает он ещё раз на Собаку, с тобой? со мной, говорю, ну ладно, пойдём ко мне, я их забираю, говорит он ещё раз патрулю, поговорю с ними в МОЁМ кабинете, ясно? товарищ капитан, произносит патруль, мы же их, типа для плана, пошли на хуй, говорит им Николай Иванович, ясно? ясно, печально говорит патруль и идёт дальше на охоту, план всё-таки.

— Значит, так — вы двое сидите здесь, в коридоре, и ждите. А ты, — показывает он на меня, — за мной.

— Хорошо, — говорю я и захожу в завешанный агитацией кабинет. — Сколько у вас здесь плакатов, — говорю.

— Ты, блядь, мне ещё поговори, — нервничает Николай Иванович. — Ты мне ещё поговори. Я тебе, блядь, дам плакаты. Я тебе что говорил? Попадёшься мне на глаза — убью. Говорил?

— Говорили.

— Ну?

— Николай Иванович…

— Что?

— Извините. Я не собирался сегодня пить. Вы понимаете… Мы просто с поминок.

— Откуда?

— С поминок.

— С каких поминок?

— Декан… — выдавливаю я из себя.

— Что?

— Декан, — говорю я. — Умер в пятницу. Сегодня хоронили. Мы помогали на кладбище. Знаете, там яму выкопать, тело присыпать.

— Серьёзно? — растерянно спрашивает Николай Иванович.

— Ага.

— А без шнурков почему ходишь?

— Так вы же забрали, Николай Иванович.

Николай Иванович долго и печально молчит, но шнурки не возвращает.

— Эх сынок-сынок. Что же мне с тобой делать?

— Не знаю, — говорю. — Бабок нет. Декан умер.

— Как его хоть звали — твоего декана?

— А хер его знает.

— Как?

— Ну, у него фамилия такая была, знаете…

— Понимаю, — задумчиво произносит Николай Иванович.

— И что за страна такая блядская? — внезапно говорит Николай Иванович. — Народ мрёт, как мухи. У меня сын в реанимацию попал.

— Как в реанимацию? — спрашиваю.

— Да он, оказывается, три дня назад, ночью, полез в аптеку. Говорит, что за витаминами. Ну, я-то знаю, за какими витаминами, меня не обманешь, с МОИМ-то опытом.

— Ну?

— Вот, полез, говнюк мелкий через форточку, набрал там каких-то таблеток, сожрал целую упаковку, а когда лез обратно — его вырубило. Так в форточке и застрял.

— О господи, — говорю.

— Да, — Николай Иванович задумчиво рассматривает агитацию за моей спиной. — С утра народ в аптеку пришёл, видят — он висит в форточке и не дышит. Ну, они испугались, думают — всё, умер парень, когда к нему поближе — а он дышит.

— Здорово, — говорю.

— Что — здорово? Он когда назад лез, что-то там себе вывихнул, а на нём ещё и куртка была, представляешь — МОЯ куртка, одним словом, он застрял —ни туда, ни сюда. А его при этом ещё и колбасит.

— Ну и что?

— Ну, они вызвали скорую. Скорая говорит — мы его оттуда не вытянем, он порежется или задохнётся, так что же делать? спрашивают они у скорой, что делать, говорят те, что делать, не знаем, говорят — пусть висит, пока сам не выпадет, так его же колбасит, говорят те, колбасит, говорит скорая, ну так подкармливайте его понемножку, чтобы он там совсем не кончился. А эти придурки, представь, действительно начали его подкармливать. Ну, ему, уёбку малолетнему, ясное дело, больше ничего и не нужно, он и не думал оттуда вылезать, представляешь — висишь себе в чужой куртке, а тебя при этом ещё и наркотиками кормят.

— Классно, — говорю.

— Да, — говорит Николай Иванович… — Что классно? Он же, щенок, даже имени своего не назвал. Я с дежурства прихожу, а моя кричит — сын пропал. Представляешь? Хорошо, что они у него в кармане на следующий день МОЁ удостоверение нашли.

— А что они по его карманам шарили? — спрашиваю.

— Таблеток жаль стало, я так думаю. Одно слово, на следующий день, уже где-то под вечер, они меня нашли. Ну, мы вместе его и вытащили.

— Так это он в реанимацию уже после вас попал?

— Ты что? — настораживается Николай Иванович, — думаешь, я его бил?

— Да нет, что вы.

— Я его вообще никогда не бил. Мне впадлу его бить. У него просто обезвоживание организма, понимаешь? он же там почти двое суток просидел, на одних таблетках.

— Ничего себе, — говорю.

— Да, — задумчиво добавляет Николай Иванович.

02.05

— Ты что — его знаешь?

— Так — встречались когда-то.

— Ну и знакомые у тебя.

— Скажи спасибо, что вообще отпустил. Сидели бы сейчас в камере.

— Ещё и коньяк последний забрал. Как мы теперь — без коньяка?

— У тебя всё равно изжога от него.

— Ладно, поехали уже куда-нибудь. А то тут просто какой-то комендантский час, — и Вася оттягивает меня от входа в ровд.

— Подожди, говорю я, — мне отлить нужно.

— Потом, — нервничает Вася, — потом отольёшь.

— Не могу, — говорю я, отхожу за угол серого строения, начинённого газовыми камерами, и ещё даже не успеваю сделать своё чёрное дело, как откуда-то из-за угла выбегает Николай Иванович, мчит куда-то, но всё-таки замечает меня, печально кивает головой.

— Эх, — говорит, — сынок, — и бежит себе куда-то в ночь.

02.35

До вокзала мы доезжаем без приключений, таксист всю дорогу крутит носом и проветривает салон, облёванного Собаку это нервирует, но мы его сдерживаем, возле пригородного Собака начинает кричать, что ничего этой суке платить не нужно, что он на нас, мол, плохо смотрел всю дорогу, ага, говорю я Собаке, сглазил он тебя, ладно, успокойся, водитель напуган, Вася тоже успокаивает Собаку, мы платим сколько там надо и идём на вокзал.

03.45

Электричка медленная-медленная, вагоны холодные и пустые, пол, видно, кто-то только что помыл, собственно — не помыл, а щедро полил холодной грязной водой, нас трясёт, на вокзале мы попросили Собаку сбегать купить в киоске что-нибудь пожрать, Собака купил две полуторалитровые бутылки минералки, их теперь он и держит, мы сидим в пустом холодном вагоне, ни тебе грибников, ни дембелей, даже милиции нет, вся милиция сейчас выполняет план где-то в своём Киевском районе, где ещё остались в живых хоть какие-то люди, хоть кто-то, кого можно затянуть в газовую камеру, мы пережили свой комендантский час, и упрямо пытаемся теперь выехать куда-то в никуда, хотя бы куда-то.

Только дети снуют по вагону, мы ещё только зашли, они уже сидели в нашем вагоне, они приехали в нём откуда-то из депо, нас с Васей они точно бы не испугались, они, кажется, вообще ничего не боятся, такое впечатление, что они уже всё в своей жизни пережили, включая смерть, ну, но увидев недовольного облёванного Собаку, они застрёмались и сбились в кучу, вы откуда? спрашивает Вася, и они начинают что-то рассказывать, что, мол, тут и живут, в электричке, ночуют в вагонах, особенно теперь, когда дожди, катаются до конечной, потом возвращаются назад в город, иногда ночуют в милиции, но милиция их обычно отпускает, чтобы они не нанесли им в камеры разной заразы, так и живут, неплохо, кстати, живут, не хуже всех.

Они наконец сходят с места и идут в соседний вагон. Это для них вроде как перейти из кухни в гостиную, оккупировали поезд и катаются одним и тем самым маршрутом, как заведённые, или проклятые.

Я пробую уснуть, но меня всё время выбрасывает изо сна, будто неудачника-серфингиста из волны, и я начинаю тихо стонать.

— Тебе что — плохо? — спрашивает Вася.

— Что-то почки ноют.

— Да, растрясло тебя.

— Ага, растрясло. А как же — растрясло.

В те короткие минуты, когда я всё таки становлюсь на свою волну, удерживаюсь на доске и лечу вниз, мне снятся двое ангелов — один полнее, другой повыше, они выходят на коридор и начинают хуячить друг друга, перья летят во все стороны, и их длинные женские ногти, которыми они царапают друг другу лица и под которыми запеклась соль небес, поблёскивают в воздухе, как ножницы в руках умелых портных, они бьют друг друга по лицу, и их кулаки уже перемазаны кровью, и вдруг один из них падает, бьётся головой о холодную коридорную плитку, и тот — повыше, — который победил, подходит к нему и целует его в полноватые кровавые уста, из которых начинает вытекать пастеризованное молоко.

Мне снится, что я — лёгкие этого ангела, я чувствую, как долго и старательно кто-то бил его — моего ангела, как раз по той части его полного тела, где нахожусь я, тяжёлыми футбольными бутсами, я медленно вращаюсь в его теле, весь в рубцах и ранах, из моих ран проступает молоко, я пытаюсь уклониться от ударов, но мне просто некуда уклониться, потому что я целиком завишу от того, в чьём теле я нахожусь, кто прикрывает меня собой, и кто постоянно меня использует, мне остаётся только терпеть и наблюдать, как это молоко проступает сквозь все мои поры, сквозь каждый надрез, сквозь каждую рваную рану, сквозь каждый шрам, вытекает из меня вместе с моей болью, вместе с моим страхом, вместе с моей жизнью.

Мне снится мой ангел, уже мёртвый, его везут куда-то, чтобы сжечь его мёртвое побеждённое тело, его волокут по чёрному полу морга, будто мёртвую курицу, кровь и молоко смешались в его перьях и оставляют тянущийся кровавый след, его затаскивают в какую-то большую комнату, кладут на металлический стол и стаскивают с него остатки одежды — снимают чёрные бухгалтерские нарукавники, снимают серый деловой костюм, снимают жёлтые итальянские башмаки, снимают чёрные носки, синие трусы, белую майку, кто-то достает наконец скальпель и делает вскрытие тела, разрезает его от горла до живота и разглядывает его искалеченные и измученные внутренности, выжранные изнутри муравьями, пчёлами и пауками и заполненные взамен жирным пастеризованным молоком. Разрез проходит по рисунку на его коже, на рисунке — старое, уже поблёкшее распятие — жёлтый Иисус на выкрашенном зелёнкой кресте. Иисуса скальпель почти не задел — а вот распятие раскололось напополам, потому теперь нужно разве что сшить эту мёртвую грудную клетку, чтобы иметь представление, как оно всё там выглядело — на самом деле.

04.40

В Чугуеве мы не выходим. Где-то в городе в это время, я себе так думаю, толстое и вспотевшее тело Какао перевернулось. Если бы он это видел, он бы нас проклял. Но в Чугуеве электричка останавливается на полторы минуты, вокзал в Чугуеве этой тревожной ночью мокрый и неприветливый, и я бы не вышел из своего вагона, даже если бы мне пришлось здесь стоять полтора суток, хотя это никаким образом не оправдывает меня в глазах донбасской интеллигенции. Хоть там как — мы не выходим. И никто не выходит.

05.30

На Конечной мы хотим найти хотя бы какую-то скамью, где можно было бы переждать пару часов, до следующей электрички, но тут уже действительно появляются дембели с грибниками, все скамейки в зале ожидания заняты какими-то подозрительными субъектами, поэтому мы выходим на единственную здесь платформу, по радио её почему-то пафосно называют первой, так будто где-то тут есть вторая, метров за сто от вокзала виднеется высокий пешеходный мост, висит надо всей этой панорамой, прикольно, говорю я, пойдём на мост, всё равно спать негде, мы поднимаемся по металлическим ступеням и рассматриваем территорию, бесконечные разветвления рельс, сбившиеся в кучу товарные, цистерны, щебень, семафоры, деревья, туман, вокзальные строения, столько всего, а не о чем поговорить, поэтому мы молча сидим тут, среди тумана и туч и рассматриваем всю эту покалеченную железнодорожную инфраструктуру, медленно попивая холодную минеральную воду.

07.25

Наконец наша электричка, мы проталкиваемся сквозь сонную дембельскую толпу и отправляемся в сторону Узловой. Жизнь продолжается ещё на два часа. Два нормальных утренних часа, почему бы и нет.

Жаль, нельзя спать, я, например, не могу долго спать в вертикальном положении, меня это как-то унижает или что, стрёмно — сидишь и спишь, или стоишь и спишь, ну, вы понимаете о чём я, а тут ещё и погода начинает портиться, отовсюду лезут тучи, всё вроде так хорошо задавалось — туман, пути, цистерны, а тут такая лажа, снова будет дождь, снова вся эта небесная тягомотина на наши головы, я нервно выглядываю в окно, но всё и так ясно — сейчас начнётся, сейчас-сейчас, просто мерзко на всё это смотреть, не знаю, как бы это объяснить — я лично перемену погоды всегда воспринимаю на собственный счёт, как неуважение лично ко мне, хотя с её стороны, подозреваю, как раз ничего личного и нет, ну, да у меня на этот счёт собственное мнение. Остаётся разве что читать. Вася достает из карманов две брошюры, он, оказывается, всё это время таскает за собой две брошюры, теперь вот рассматривает, что там написано, передаёт мне, потом Собаке, но из этого ничего хорошего не выходит, потому что нас всё-таки трое, а книг — только две. Одну я даже успеваю прочесть.

Книга № 1. Гремучий вазелин
(Библиотека трудящегося)

АННОТАЦИЯ

Дорогой друг!

Ты держишь в руках чрезвычайно интересную и познавательную книгу, которая, в случае правильного усвоения изложенного в ней материала, поможет тебе, не только в теории, но и на практике, лучше понимать принципы и тенденции развития социально-производственных отношений в современном обществе. Разработанная и написанная гуманитарно-техническим отделом Донецкого обкома партии, книга эта станет лучшим другом и советником тебе на первых порах твоего приобщения к нерушимым процессам диалектики и перманентного распада капитала, прозорливо предвиденного Троцким Л.Д.

Рекомендуется для домашнего чтения, а также коллективного изучения в профессионально-технических кружках, трудовых коллективах, местах лишения свободы, лагерях труда и отдыха.

Для детей среднего и старшего школьного возраста.

С уважением — Партия Украинских Коммунистов.
Вступление
Вместо вступления
Раздел 1. Взрывчатые вещества, необходимые трудящемуся в первую очередь

1.1

Товарищ!

Сделай напалм!

Напалм — это воспламеняющая смесь. Состоит напалм из бензина, масла и алюминиевого порошка. Ингредиенты, необходимые для производства напалма, можно и нужно достать на производстве, в домашнем хозяйстве или украсть.

Советы по изготовлению:

Товарищ! Воспламеняющая смесь используется для уничтожения живой силы и технических средств противника. Лучше — живой силы. Вместе с тем напалм легко прожигает даже броню танка, если он у противника есть. При этом изготовить напалм может КАЖДЫЙ школьник — так как напалм, как ты уже узнал, это всего лишь смесь бензина (2/3), лака или масла (1/3) и алюминиевого порошка (чем больше алюминиевого порошка, тем большая прожигающая мощность, помни об этом!). Чаще всего используется в качестве топлива для боевых огнемётов или в зажигательных бомбах.

Примечание: Если у тебя есть боевой огнемёт, рекомендуем использовать именно эту смесь. Боевой огнемёт можно и нужно достать в военных частях, домашнем хозяйстве или отбить у часовых.

1.2

Товарищ!

Приготовь магниевую взрывчатку!

Магниевая взрывчатка — это взрывчатое вещество средней мощности. Она состоит из магниевого порошка или стружки и марганцовки. Марганцовка у тебя есть, а магниевый порошок или стружку можно и нужно найти в цехах, на складах или в торговых заведениях народнохозяйственного профиля. Можно украсть.

Советы по изготовлению:

Товарищ! Чтобы изготовить магниевую взрывчатку необходимо смешать 3/4 порошка (стружки) магния с 1/4 марганцовки (соотнести в зависимости от объёма). Не жалей марганцовки, товарищ! Смесь взрывается вследствие действия открытого пламени на протяжении нескольких секунд (от 2 до 10). Во время взрыва возникает яркая магниевая вспышка, намного ярче фотовспышки, и образуется большое количество белого дыма.

Примечание: Ни в коем случае нельзя смотреть на вспышку, при плохих обстоятельствах ты можешь полностью ослепнуть. В принципе, на фотовспышку лучше тоже не смотреть, хотя это и создаёт определённые проблемы при фотосъёмке.

Даже в небольших количествах магниевая взрывчатка очень опасна, скажем, аэрозольный баллончик, наполненный нею, способен разорвать на мелкие цветные кусочки человека, если тот находится ближе чем за два метра от взрывчатки.

Если же дальше — то просто убьёт.

1.3

Товарищ!

Сделай коктейль Молотова!

Коктейль Молотова — это не настоящий коктейль, это воспламеняющая смесь. Коктейль состоит из бензина и масла.

Советы по изготовлению:

Эта воспламеняющая бомба при удачных обстоятельствах воспламеняет объект. «Коктейль Молотова» является обычной бутылкой (0.5 л. или 0.7 л. — на твой вкус), избавленной от предыдущего напитка и наполненной на две трети бензином и на одну треть — маслом. Бутылка у тебя есть, бензин и масло можно и нужно слить с хозяйственной техники, общественного транспорта или отбить у часовых. Фитиль для коктейля изготовляется из старых клочков ткани, пропитанных в бензине и потом вставленных в горлышко бутылки. Клочки вырезаются из старой спецодежды, транспарантов или других предметов наглядной агитации. Бутылка затыкается пробкой и в таком виде, с зажжённым фитилём, её бросают в сторону объекта, который нужно поджечь. Бомба поджигает объект, разбиваясь о его поверхность. Враг не может погасить это пламя водой.

Примечание: При изготовлении и поджигании будь осторожен, следи, чтобы пробка плотно закрывала бутылку и не давала возможности образовываться парам бензина, которые могут стать причиной досрочного взрыва! Бомба не подойдёт для воспламенения нетвёрдых предметов, так как не может о них разбиться, помни об этом при выборе объекта.

1.4

Товарищ!

Воспользуйся гремучим вазелином!

Гремучий вазелин — это взрывчатое вещество. Гремучий вазелин состоит из вазелина. И бензина.

Советы по изготовлению:

Гремучий вазелин — это смесь 2 частей вазелина и 1 части бензина, которая взрывается при воздействии электрического тока. Вазелин у тебя есть, относительно бензина см. п. 1.3, так что всё дело в электрическом токе!

Примечание: Осторожно с вазелином!

1.5

Товарищ!

Вот тебе газовая бомба!

Газовая бомба — это бомба с газом. Состоит она из горючего газа и воздуха.

Советы по изготовлению:

Газовая бомба используется для уничтожения живой силы противника (оглушение, контузия, дезориентация). Самая простая газовая бомба состоит из бутылки с газом и воздухом, которые смешаны в определённой пропорции (см. ниже). Используется при демонстрациях, пикетах, голодовках, во время проведения митингов, маёвок, выборов и других праздников трудящихся.

Пропорции: природный газ — 4,7 : 15, ацетилен — 2,5 : 81, пропан — 2,2 : 10, бутан — 1,9 : 9.

1.6

Товарищ!

Приготовь пластиковую взрывчатку!

Пластиковая взрывчатка — это тебе мощное взрывчатое вещество. Состоит оно из хлористого калия и, что самое важное — вазелина.

Советы по изготовлению:

Для изготовления пластиковой взрывчатки необходимо смешать хорошо измельчённый хлористокислый калий с вазелином и тщательно перемешать. Хлористокислый калий можно и нужно достать на химических предприятиях, в химических лабораториях и непосредственно у химиков. Украсть его тяжело. С вазелином ты, надеемся, уже разобрался. Для использования изготовленное вещество необходимо хорошо просушить. Нужен детонатор. Подумай об этом!

Примечание: В высушенном состоянии это взрывчатое вещество становится чувствительной к ударам. Даже падение её из рук на пол может повлечь за собой детонацию. Не выпускай её из рук, товарищ!

1.7

Товарищ!

Если ты не можешь всего этого сделать, не беда — сделай себе просто порох!

Порох — это слабое взрывчатое вещество. Состоит он из калиевой селитры (85%), угля (12%) и серы (3%).

Советы по изготовлению:

Всё смешать.

Примечание: без примечаний.

Раздел 2. Взрывчатые вещества, необходимые трудящемуся во вторую очередь.

2.1

Товарищ!

Сделай себе французский аммонал!

Французский аммонал — это слабое взрывчатое вещество. Состоит он из стеариновой кислоты, аммиачной селитры и алюминиевого порошка.

Советы по изготовлению:

Французский аммонал — это смесь аммиачной селитры (86%), стеариновой кислоты (6%) и порошка алюминия (8%). По своим взрывчатым свойствам, вещество хуже отечественного аммонала. Взрывается только в сжатом виде. Но если у тебя есть возможность использовать детонатор, это всё меняет.

Примечание: Требуется детонатор

2.2

Товарищ! Тритруол!

Тритруол — это мощное взрывчатое вещество, которое обычно состоит из тетрила (75%) и тола (25%).

Советы по использованию:

Это взрывчатое вещество наделено мощной взрывчатой силой и чрезвычайно опасно. Используется для разрушения строений, в артиллерийских снарядах, для взрывов на железной дороге и при других строительных работах.

Примечание: детонатор!

2.3

Товарищ!

Не отчаивайся! Есть ещё аматол!

Аматол — это тоже мощное взрывчатое вещество. Аматол состоит из аммиачной селитры (80%) и тола (20%).

Советы по изготовлению:

Это взрывчатое вещество наделено мощной взрывчатой силой и является чрезвычайно опасным. Используется для разрушения строений, в артиллерийских снарядах и бомбах и просто так.

Примечание: Образует опасные соединения с медью и латунью!!!

2.4

Товарищ! Сделай-ка астролит!

Астролит — это мощное (!) взрывчатое вещество. Состоит оно из аммиачной селитры (66%) и гидрозила (33%).

Советы по использованию:

Поздравляем тебя: это — самая мощная из всех известных взрывчаток! Астролит наделён чрезвычайно мощной взрывчатой силой (в 20 раз мощнее тротила). Скорость детонации — 9 км/с. При всей своей мощности не используется, например, военными, так как деструктурируется на протяжении четырёх дней с момента изготовления. А изготовить его при этом может КАЖДЫЙ школьник, который знает ингредиенты. Ингредиенты: аммиачная селитра (используется в народном хозяйстве), гидрозил (используется в ракетостроении, фармацевтике и народном хозяйстве). Для того, чтобы сделать астролит, необходимо смешать аммичную селитру и гидрозил в соотношении 2 к 1.

Примечание: Ингредиенты чрезвычайно токсичны, держать их в руках опасно для жизни. Но выпустить их из рук еще опасней.

2.5

Товарищ!

Сделай гремучую ртуть!

Гремучая ртуть — это мощное взрывчатое вещество. Изготавливается она из азотной кислоты, ртути и спирта.

Советы по изготовлению:

Изготовление этой взрывчатки опасно для жизни, причём не только твоей, поэтому лучше её вообще не изготавливать. Всё же для изготовления требуется смешать азотную кислоту, ртуть и спирт. Полученную смесь заливают в бутылку и теперь, если ты вдруг эту бутылку разобьёшь, прозвучит фантастический взрыв. Попробуй как-нибудь — сделай это!

Примечание: Очень опасно! Даже если ты не разобьёшь бутылку, всё равно отравишься испарениями ртути (насмерть).

2.6

Товарищ!

Вот ещё одна штука — нитрогуанидин!

Штука эта состоит из серной кислоты и нитрата гуанидина.

Советы по изготовлению:

Серная кислота должна иметь концентрацию не менее 95%. В эмалированную кружку наливается серная кислота, кружку ставят на снег или лёд. В кружке постепенно растворяется нитрат гуанидина, при этом температура раствора не должна подниматься выше 10 градусов Цельсия. После растворения нитрата гуанидина смесь потеряет свою прозрачность и станет похожей на молоко. Товарищ — это не молоко! Теперь смесь выливается в холодную воду со льдом, после этого нужно подождать, пока все кристаллы гуанидина растворятся. Потом смесь фильтруют и тщательно промывают.

Примечание: Очень опасно! К тому же, эта взрывчатка чрезвычайно чувствительна к теплу. Не нагревай её!

2.7

Товарищ! Сделай себе термит!

Термит, товарищ, — это зажигательная смесь. Производится термит из оксида железа, порошка алюминия и серы!

Советы по изготовлению:

Металлическая смесь, которая при сгорании даёт очень высокую температуру — около 3000 градусов Цельсия! Это свойство можно использовать для производства мощных зажигательных бомб, понимаешь, к чему мы ведём? Для изготовления термита нужно просто смешать 75% оксида железа (ржавчины) и 25% алюминия. Сам термит зажигается при достаточно высокой температуре, поэтому к нему добавляют серу, которая при поджигании даёт температуру, достаточную для поджигания термита.

Примечание: Вот для чего нам сера!

2.8

Товарищ!

А супертермит?!!

Супертермит, товарищ, — это также воспламеняющая смесь. А состоит она из бензина, масла, порошка алюминия и оксида железа (ржавчины).

Советы по изготовлению:

Эта воспламеняющая смесь горит с очень высокой температурой, способной расплавить почти какой угодно металл (температура горения почти такая, как и у термита). Очень опасная вещь, чтоб ты знал. Тем не менее, что особенно приятно — изготовить её тоже может КАЖДЫЙ ученик. Ингредиенты: бензин — 44%, масло — 20%, оксид железа — 16%, порошок алюминия — 20%.

Примечание: не каждый ученик догадывается про свои возможности, помни об этом, товарищ!

Раздел 3. На заметку трудящемуся: как изготовить домашнюю бомбу, не привлекая к себе внимания антинародного режима

Товарищ!

Для изготовления бомбы запасись ингредиентами. Ингредиенты, необходимые для изготовления бомбы, можно и нужно купить в торговых заведениях народнохозяйственного профиля или отбить у антинародного режима, не привлекая к себе внимания с его стороны. Тебе понадобятся:

1. Бумага (можно достать на пунктах приёма макулатуры, деревообрабатывающих комбинатах или изготовить самостоятельно (см. следующую брошюру серии «Библиотека трудящегося»))

2. Гвозди (длинные такие, металлические штуки)

3. Толстая проволока (толстая, товарищ!)

4. Клей (Товарищ! Используй свой клей с пользой!)

5. Крепкие нитки (!)

6. Селитра (производство, торговые заведения народнохозяйственного профиля, антинародный режим)

7. Стопин (???)

8. Магний (антинародный режим, только антинародный режим)

9. Гильза 12 калибра (ну, это у тебя, надеемся, есть)

10. Резинка (просто резинка).

Советы по изготовлению:

Друг! Возьми 10 листов бумаги (формат А4) и разрежь каждый из них вдоль, разделив на две половины. Положи одну полоску на гладкую, ровную и крепкую поверхность (стол, стул, пол). Нанеси тонкий слой клея («крахмальный» или «силиконовый») на всю поверхность полоски. Положи сверху другую и проведи утюгом (не горячим!) так, чтобы не оставалось воздушных прослоек и чтобы выдавить лишний клей. Повторяй операцию пока не закончатся полоски. Последнюю полоску смажь клеем сверху особенно тщательно. Отрежь от гильзы лезвием бумажную часть. Положи отрезанную часть на начале слепленных полосок (выступающие края должны быть одинаковыми) и накрути их на неё. Отступи от конца на 0,5-1 см и пережми толстой проволокой (закрути концы проволоки и стяни кусачками до края) в четырёх местах с разных сторон . Поверх проволоки намотай 10-15 мотков крепкой верёвки.

Вбей 7-8 небольших гвоздей (следи за тем, чтобы во время вбивания не порвалась верёвка). Смешай 5 вес.ч. магниевого порошка с 6 вес. ч. калиевой селитры и аккуратно перемешивай до однородного состояния. Засыпь этой смесью всю отрезанную часть гильзы, постоянно её утрамбовывая. Снова отступи от конца на 0,5-1 см и передави толстой проволокой, перед тем вставив туда гвоздь головкой вверх. Ещё раз намотай 10-15 мотков крепкой верёвки и вбей до 10 гвоздей. Спустя какое-то время (сутки—полтора) аккуратно намотай растянутую резиновую нитку по бокам бомбы. Через пару дней сними резинку и вытащи гвоздь. На место гвоздя вставь бикфордов шнур. Вставь его как можно глубже, вставь его! И оставь устройство в таком состоянии сохнуть около недели на батарее центрального отопления или две недели при комнатной температуре. После этого устройство готово к использованию.

Примечание: Используй его, дорогой друг, по назначению, хули там!

Ещё, друг, настоятельно рекомендуем тебе нитроглицерин. Если ты действительно сможешь его изготовить, значит, мы старались недаром.

Так вот — перед тем, как описать эту удивительную технологию, хотим предупредить тебя про необходимые меры безопасности, хоть и понимаем, что тебе оно всё равно. Всё же рекомендуем не чураться хотя бы минимальных мер безопасности. Поскольку нитроглицерин, товарищ, это очень чувствительное вещество, ты себе даже не представляешь — насколько оно чувствительное. Мы, честно говоря, тоже. Советуем тебе поработать с теми количественными показателями, которые тут приводятся, по крайней мере, если тебя и разорвёт, то можно будет хотя бы собрать твои пролетарские куски в кучу. В общем — к делу, товарищ:

Налей в 75-мл мензурку 13 мл азотной кислоты, которая дымит (98%)

Помести мензурку в ведро со льдом и дай ей остыть до температуры ниже комнатной.

Когда азотная кислота остынет, добавь тройной объём серной кислоты (99%) — 39 мл. Кислоты смешивай очень осторожно, не допускай их разливания.

После этого нужно снизить температуру раствора до 10-15 градусов Цельсия, добавляя лёд.

Добавь глицерин. Делать это нужно очень осторожно при помощи пипетки, пока вся поверхность жидкости не покроется слоем глицерина.

Нитрование —очень опасная стадия. Во время реакции выделяется тепло, поэтому поддерживай температуру на уровне 30 градусов Цельсия. Если она начнёт подниматься — сразу же охлаждай смесь!

Первые 10 минут нитрования, смесь необходимо осторожно размешивать, пытаясь не касаться стенок. При нормальной реакции нитроглицерин образует слой на поверхности.

После успешного нитрования жидкость с мензурки необходимо очень осторожно перелить в другую ёмкость с водой. Нитроглицерин должен осесть на дно.

Слей, сколько сможешь, кислоту, не смешивая её с нитроглицерином, и при помощи пипетки перенеси его в раствор бикарбоната натрия (питьевой соды). Остатки кислоты будут нейтрализованы.

При помощи пипетки отдели нитроглицерин. Для того, чтобы проверить изготовленный продукт, помести маленькую капельку на металлическую поверхность и подожги. Если выживешь, то увидишь, что нитроглицерин вспыхивает чистым голубым пламенем.

Полученную порцию рекомендуем переделать в динамит, поскольку нитроглицерин, падла, имеет плохую привычку взрываться без единой на то причины.

И помни — они очень хотели бы, чтобы ты всего этого не делал! Возможно, сам ты делать этого тоже не хочешь. Но знай, что на самом деле все бомбы делятся на две категории — те, которые бросаешь ты, и те, которые бросают в тебя. Так займи же удобную для себя позицию на решающей стадии борьбы пролетариата за собственное, блядь, освобождение!

09.00

Да, думаю я, ну и книга. Я откладываю брошюру в сторону, беру другую и сразу наталкиваюсь на фразу «Слово Иисусу Христу», о, думаю, это что — какая-то стенограмма, потом присматриваюсь — на самом деле там написано «Слава Иисусу Христу», так тоже интересно, думаю, хотя было бы интереснее, если это действительно оказалась стенограмма, представляете какие-то сборы, на каком-нибудь заводе, и вдруг ведущий объявляет — а теперь слово предоставляется товарищу Иисусу Христу. Регламент — десять минут. Думаю, этого было бы целиком достаточно.

— Откуда у тебя такие книги?

— Эту, которая про бомбы, я у Чапая взял. У него их там целая пачка была. А про Иисуса Какао дал.

— А у Какао откуда такие книги? — спрашиваю.

— А он, —произносит Вася, — с мормонами тусит. Хотя нет, не с мормонами, с этими, как их — с баптистами.

— А какая разница?

— Мормоны могут иметь несколько жён.

— Какао это не светит, — говорю. — Он полный мудак.

— Да, — соглашается Вася, — он полный.

— Знаешь, — говорит он мне, помолчав, — я тут читал книги богословов разных, тоже Какао приносил. Прикольные, в принципе, богословы. Только меня нервирует, что там постоянно, когда они цитируют библию, пишется на каждой странице «От Луки», «От Ивана», «От Матвея», понимаешь? Так, знаешь, будто в электричке кто-то идёт, продаёт яд и кричит — от тараканов! от крыс! от мокриц каких-нибудь! Понимаешь?

Я поражённо смотрю на Васю. «От тараканов»… Что у человека в голове?

09.30

Дождь было видно, ещё только он появился там — вверху, уже тогда было понятно, что всё это сейчас окажется здесь, среди нас, оставалось только ждать и вот, действительно — начинается дождь, мы выбегаем на платформу и бежим в направлении вокзала, возле дверей, под козырьком, стоит толпа сумасшедших утренних пассажиров, которые пытаются куда-то выехать из своей Узловой, дождь становится всё плотнее и плотнее, падает на нас, падает на вокзал, на электричку, на которой мы приехали, на нескольких мужиков в оранжевых жилетках, которые идут по платформе и будто не замечают весь этот дождь, всю эту толпу, я вдруг думаю, что на самом деле дождь не такой уж и холодный, нормальный дождь, падает себе, куда должен падать, что тут сильно заморачиваться, и я иду под ближайшие деревья, которые растут рядом со строением вокзала, Вася и Собака плетутся за мной, мы становимся под чем-то хвойным и смотрим из-под веток на тучи, которые разворачиваются и сворачиваются над бесконечными путями, проползают с севера на юг, с востока на запад, оставляя за собой мокрые цистерны и холодные потоки в сточных трубах, и когда всё это заканчивается, где-то через полчаса,

10.00

когда дождь останавливается и начинается нормальное летнее утро, выходной день, кстати, из вокзала выходит какой-то инвалид, или просто алкоголик, даже не знаю — очевидно, просто пьяный инвалид, в одной руке небольшой стул, а в другой — какую-то коробку, стул он ставит просто на платформу, садится себе и ставит перед собой коробку, раскрывает её, и — ничего себе — оказывается, что это патефон, настоящий старый патефон, как в телевизоре, одно слово, инвалид достает какую-то пластинку, что-то там крутит и машина вдруг начинает работать, кто бы мог подумать, он довольно оглядывает всех дембелей и всех мужиков в оранжевых жилетках, но никто не вдупляет, что это за инвалид и что это за патефон у него тут на платформе, тогда инвалид замечает нас и понимает —если в этом бестиарии кто-то его и воспринимает, то разве что эти трое сонные, мокрые, обездоленные придурки — то есть мы, и он улыбается нам, мол — давайте, пацаны, идите сюда, послушаем райские мелодии для инвалидов и юродивых, когда ещё вы такое услышите, идите-идите, не бойтесь. Мы подходим к нему, он нам и дальше улыбается, хотя, может, он на самом деле и не нам улыбается, ну, всё равно приятно, что не говорите, мы садимся рядом и слушаем его жёсткое, подранное и потрёпанное виниловое ретро, Собака тоже улыбается и вообще распускает сопли, и я так себе думаю — что вот и дембели, и оранжевые мужики, и мокрые деревья, и холодные потоки — во всём этом будто бы ничего и нет, ну, нормальные мужики, нормальные дембели, потоки нормальные но вместе с тем, я сижу сейчас тут — на этом вокзале, рядом с незнакомым мне инвалидом, слушаю говённое, в принципе, ретро, но есть в этом что-то правильное, именно так всё и должно быть, и убери отсюда сейчас потоки, или убери отсюда оранжевых мужиков — всё сразу исчезнет, радость и спокойствие держатся именно на большом логическом объединении тысячи никому не нужных, аномальных шизофренических штук, которые, слившись во что-то единое, дают тебе, в конце-концов, полное представление о том, что такое счастье, что такое жизнь, и главное — что такое смерть.

Эпилог №1

10.45

Из вокзала выходит патруль, лениво осматривает территорию и останавливается своим тяжёлым взглядом на инвалиде. Они подходят к мужику, о чём-то с ним переговариваются, инвалид им улыбается так же бессодержательно, как 45 минут назад улыбался нам, они наседают на него с двух сторон, наконец, один из них, очевидно старший, не выдерживает и валит с носака по патефону, который тут-таки отлетает вбок и печально замолкает.

— Нужно было забрать инвалида, — говорю я Васе.

— Куда — в лагерь? Они же тут свои, должны договориться.

— Какие свои? — говорю. — Смотри, суки, что с машиной сделали.

Мы сидим уже в вагоне своей электрички, которая вот-вот должна отправиться, и смотрим, как инвалид пытается встать и собрать в кучу кишки своего патефона. Но один из ментов, очевидно, младший, быстро подбегает к сломанной машине и ещё раз пинает её ногой, от чего патефон снова поднимается в воздух, и, тяжело перелетев, падает возле самого входа в вокзал.

— Я сейчас, — вдруг произносит Собака.

— Подожди, — останавливаю я его. — Ты куда?

— Стой, Собака, — кричит Вася. —Мы уже едем.

— Едьте без меня, — кричит он и выходит.

— Что с ним?

— Не знаю, — произносит Вася. — Может, ему хреново.

— Давай выйдем подождём, — предлагаю.

— Куда подождём? А Карбюратор? Хрен с ним — пусть остаётся. Приедем — заберём.

10.47

Электричку передёргивает и мы отправляемся дальше на Восток, но ещё успеваем увидеть, как наш друг-еврей-Собака-Павлов подходит к одному из ментов, к тому, который старший, поворачивает его к себе и прицельно заряжает ему просто в его сержантское ебало так, что картуз валится на землю, да и сам сержант валится, но ему на выручку — успеваем заметить мы — кидается другой патрульный, тот, который младше, а из самого вокзала выбегают ещё двое или, может, даже трое ублюдков в униформе — успеваем посчитать мы — собственно, это и всё, что мы успеваем. Электричка отъезжает, давай, кричу я Васе Коммунисту, рви стоп-кран, ты что — дурак? спрашивает Вася, какой стоп-кран, это всего-навсего электричка, всё, говорит он, проехали.

10.51

Сначала Собаку бьют прямо на платформе, постепенно вокруг них собирается толпа, инвалид успевает куда-то убежать, вместе с кусками своей ретро-машины, потом постовые затягивают бессознательного Собаку к себе в опорпункт, приковывают наручниками к лавке, поливают водой из ведра и начинают бить по новой, хотя пользы от этого уже и мало — для Собаки так точно. В какой-то миг, уже когда он, опять без сознания, лежит на мокром полу, из его глотки выбиваются две усталые форели и, стуча хвостами по цементному полу, скачут под лавку и серебряно поблёскивают ломанной чешуёй.

Под вечер он таки приходит в себя, обиженный им сержант уже попускается, ладно, говорит, сука, давай, едь в свой Харьков, чтобы я тебя тут не видел, увижу — убью, они с напарником загружают Собаку в проходной вечерний на Харьков, предупредив проводника, чтобы тот не забыл в Харькове скинуть тело, проводник стремается, но что делать, в вагон окровавленного Собаку не пускает, вынес ему воды, на говорит, обмойся, Собака тяжело ведёт разбитой головой, не совсем понимая где он и кто он. Так и сидит в тамбуре на полу до самого Харькова, там проводник открывает дверь и помогает ему спуститься вниз, Собака делает несколько шагов, но теряет равновесие и едва удерживается на ногах, потом всё же собирается и выходит в город. Через час он приползает к своей бабуле-ветерану, о, говорит бабуля, Виталик, где это ты был? нормально, говорит Собака, всё нормально, и падает возле холодильника.

Через два дня бабуля вызывает скорую. О, в свою очередь говорят врачи, у него же сотрясение мозга, и ключица, кажется, сломана, они выносят Собачье тело на улицу и везут лечить.

Через несколько дней Собака приходит в себя, врачи к нему быстро привыкают, его перестаёт тошнить, вроде бы всё хорошо, Собака даже начинает подниматься с кровати и гулять по коридору, дружит с персоналом и вообще идёт на поправку. В субботу, когда в отделении остаётся только дежурная сестра, Собака залазит в кабинет к зав. отделения, находит там спирт, аскорбинку, и ещё какие-то таблетки, и всё это сжирает тут-таки — в кабинете зав. отделения.

Следующим утром Собаку находят на полу в кабинете, изо рта Собаки течёт слюна, его начинают откачивать, а откачав, думают — что с этой сукой теперь делать. Оставлять его у себя обиженный персонал отказывается.

Лето Собака проводит на дурке. Он быстро полнеет и дичает, настоящая тебе дикая собака динго, у него вырастает густая чёрная шевелюра, днём он ходит в больничный сад и собирает яблоки. Яблоки Собака приносит своим соседям, сам он их не ест, неизвестно почему. Однажды Собака встречает на дурке Чапая. Тот идёт сосредоточенный, в спортивных штанах и рваных кедах, и несёт в руке тормозок, из которого торчит шейка бутылки. Чапай Собаку не узнаёт.

В сентябре Собаку вызывает врач, значит, так, говорит, Виталий Львович, замучились мы вас лечить — как-то так он ему говорит, возможно, не дословно так, но приблизительно — замучились, говорит, мы вас тут лечить, так что собирайтесь. Куда? устало переспрашивает Собака. Ну, говорит врач, выбор у вас небольшой — или сядете, правда ненадолго, или в стройбат. Я не хочу в стройбат, говорит Собака, у меня эти, как их — религиозные убеждения. Какие убеждения? не понимает его врач. Религиозные, говорит Собака. Я мормон. Мормон? переспрашивает врач. Мормон, — менее уверенно произносит Собака. Значит, сядете, говорит врач. Собака выбирает вооружённые силы. Врач отпускает его назад в палату, думая, как всё-таки плохо пахнет изо рта у этого больного.

Больше я его не видел.

Эпилог №2

11.15

— Это ваш друг?

— Друг.

— Хороший парень. Жаль его.

— Жаль, — говорю. — А что мы могли?

— Я ничего не говорю. Просто говорю — жаль.

— Может они его отпустят?

— Может. Может и отпустят, — говорит тётка и замолкает. Она едет с нами ещё от Конечной, тоже ждала на вокзале два часа, теперь вот сидит напротив и говорит.

— Берите, — неожиданно говорит она и достает из своей безразмерной сумки резиновую грелку.

— Что это? — спрашиваю.

— Спирт.

— Что — настоящий спирт?

— Да. Чистый.

— А откуда он у вас?

— Из Польши привезла.

— Из Польши?

— Да. Ездила, — произносит тётка, — товар возила, ничего почти не продала. Оставлять жаль было, вот назад и везу. Берите, выпейте за своего друга.

— Да ладно, — говорю, — не надо.

— Берите-берите, — произносит тётка и отворачивается от нас к каким-то своим знакомым из соседней лавки.

Я беру грелку и показываю Васе — мол, что — бахнем за упокой Собачьей души? всё-таки не спасли товарища-антисемита, бахнем-бахнем, соглашается Вася, и достает полупустую бутылку минералки. Я открываю грелку и наливаю оттуда в бутылку, приблизительно выдерживая пропорции, хотя вагон трясёт, так что какие уже тут пропорции, закручиваю грелку и мы начинаем пить.

11.45

— Тут есть сортир?

— Откуда тут сортир? Тут даже стоп-крана нет.

— Мне нужно выйти.

— Давай на ходу.

— Ты что — не понимаешь? Мне нужно выйти!

— Всё я понимаю. Что ты кричишь.

— Когда следующая остановка?

— Откуда я знаю? — говорю я Васе. — Я тут в первый и, надеюсь, в последний раз еду.

— Остановка будет минут через 20, — говорит наша знакомая-контрабандистка. — Я там выхожу. Но там остановка всего пару минут. Так что ты не успеешь, — смеётся она.

— Слышал, — говорю я Васе. — Не успеешь. Так что давай — иди в тамбур.

— Я не могу в тамбуре, — произносит Вася.

— Почему?

— Не могу. Понимаешь?

— Нет.

— Я так не могу.

— Ну, подожди, — говорю.

— И ждать не могу.

— Перестань, — говорю.

— Ты что — не понимаешь? — только и повторяет Вася.

02.05

— Всё, я выхожу.

— Подожди, — говорю. — Тут ехать — 15 минут осталось. Потерпи.

— Нет, — произносит Вася.

— Да перестань, — произношу я. Ещё не хватало, чтобы и он свалил. — Там же Карбюратор.

— Я выхожу, — произносит Вася.

— Козёл ты, — говорю.

— Сам козёл, — отвечает Вася и выходит, следом за контрабандисткой, на какой-то безымянной станции.

02.25

— Когда будет следующий на Узловую?

— В два. Только он тут не останавливается. Он в «Химике» останавливается.

— А далеко до «Химика»?

— Километров десять-пятнадцать.

— Так как мне добраться до Узловой?

— Ну, выйди на трассу, поголосуй — может, кто-то и подбросит.

Вася благодарит какого-то угашенного мужика, которого он тут, на станции, терзал несколько минут, и идёт искать трассу. Трасса разбитая и пустая, непохоже, чтобы тут вообще что-то ездило, Вася садится на обочине и начинает ждать.

Через полчаса возле него останавливается молоковоз. Куда тебе, земеля? спрашивают чуваки в кабине, да мне похуй, мне домой нужно, ну, ладно, говорят они — садись, Вася залезает и они срываются с места, что везёте? спрашивает в свою очередь Вася, спирт, смеются мужики, серьёзно? серьёзно — спирт, мы тут от пограничников ныкаемся, здорово, произносит Вася, здорово, прислоняется к дверце и немедленно засыпает, всё, слышит он где-то через час сквозь сон, проскочили, что проскочили? не понимает он, границу! смеются мужики, какую границу? российскую границу, земеля! а куда вы едете вообще? просыпается наконец Вася, в Белгород, смеются они, в Бел-го-род, знаешь такой город, земеля?

Эпилог №3

— Так, быстро все вывернули карманы.

— Да? А что тебе ещё вывернуть?

— Я сказал — вывернуть карманы! Иначе у всех будут проблемы.

— Да что ты говоришь.

— Ты что — не понял? — охранник подходит к Малому Чаку Берри и резким ударом валит его на кресла. Заступиться за него никто не решается. Другой охранник стоит на входе и никого не выпускает.

— Быстро, — говорит первый. — Вывернули карманы.

— А в чём дело? — спрашивает кто-то.

— Часы.

— Какие часы?

— Позолоченные, — говорит охранник. — Позолоченный ролекс.

— А мы тут причём?

— Кроме вас, тут никого не было, — говорит охранник.— Пока этот мудила американский ходил на обед, комната была закрыта, и, кроме вас, тут никого не было.

— Нахуя нам его ролекс?

— Карманы, — говорит охранник и вдруг обращается к Какао. — Карманы вывернул!

— Что? — испуганно переспрашивает Какао.

— Я сказал — карманы вывернул.

Какао молчит. Охранник подходит к нему, запускает руку в карман его песочного пиджака и вдруг достает оттуда тяжёлые позолоченные часы. Сука ты, говорит он и точно так же резко бьёт Какао кулаком в живот. Какао падает на колени и начинает блевать просто себе под ноги.

Эпилог №4

12.15

Сидя здесь, в этом вагоне, наполненном детьми и спекулянтами, сидя на безнадёжной твёрдой лавке, смотря в окно и давясь спиртом, я знаю уже теперь, в 19, о чём я буду думать через десять лет, я знаю, о чём я буду думать, но самое главное даже не это — самое главное что я знаю, о чём я думать не буду никогда, ни за что на свете, ни единого раза, даже случайно — не буду. Я никогда не буду думать о том, что всё могло быть иначе, что всё зависело от меня и было в моих руках, что это на самом деле я формировал свой путь и правил обстоятельства вокруг себя, вот об этом я не подумаю никогда в жизни. Всё могло быть только так, так и никак иначе, да даже так — оно могло и не быть, великое счастье, что всё состоялось хоть как-то, сложилось более-менее, ведь, если откровенно, я даже на это не рассчитывал, я не рассчитывал ни на что, я не верил, что всё это может размотаться и длиться дальше, у меня всегда было чувство того, что всё может закончиться быстро и просто — просто теперь и просто здесь. Потому что теперь и здесь — в 19 на безнадёжной лавке, я знаю, во что я буду верить, и я точно так же знаю, во что я верить не буду, думаю для меня в этом случае мало что изменится, есть вещи, которые не меняются, очевидно, именно они и касаются веры. Я не верю в память, я не верю в будущее, я не верю в провидение, я не верю в небеса, я не верю в ангелов, я не верю в любовь, я даже в секс не верю — секс делает тебя одиноким и беззащитным, я не верю в друзей, я не верю в политику, я не верю в цивилизацию, ладно, если брать не так глобально — я не верю в церковь, я не верю в социальную справедливость, я не верю в революцию, я не верю в брак, я не верю в гомосексуализм, я не верю в конституцию, я не верю в святость папы римского, даже если кто-то докажет мне святость папы римского я в неё верить не буду — из принципа не буду. Зато я верю, даже не верю — я знаю про присутствие там вверху, именно там, где время от времени меняется погода — с хорошей на плохую, я знаю про присутствие того, кто тянул меня всё это время сквозь жизнь, кто вытянул меня из моих проклятых 90-х и бросил дальше — чтобы я и дальше перемещался по своей жизни, того, кто не дал мне погибнуть просто потому, что это, по его мнению, было бы слишком просто, я знаю про присутствие тут, в чёрных небесах над нами, нашего дежурного сатаны, который на самом деле единственный, кто существует, единственный, чьё существование я никогда не поставлю под сомнение, хотя бы потому, что я видел, как он сгребал моих друзей и выкидывал их из этой жизни, как гнилые овощи из холодильника, или, оставляя, выдавливал им зрачки, разгрызал глотки, останавливал сердца, скручивал сухожилия, вкладывал в головы сумасшедшие мелодии, а в нёба — кровавые азбуки, вливал им в жилы больную кровь, наполнял их лёгкие жирным пастеризованным молоком, заливал их души туманом и диким мёдом, от чего жизнь их становилась такой же, как и их отчаяние, то есть — бесконечным.

Я знаю, что всё зависело только от него, потому что когда мне и приходилось чувствовать рядом с собой чьё-то присутствие, то именно его, хотя я лично куда более нуждался в чьём-то другом присутствии, лично мне важнее было бы чувствовать, что рядом со мной, в воздухе вокруг меня, находится не только этот сучий сатана, а кто-то более благосклонный ко мне, ну, но всё сложилось именно так, именно так и не иначе, и именно поэтому мне не стыдно ни за единый мой поступок, хотя там и поступков как таковых не было, было движение сквозь плотный и твёрдый воздух, попытка протиснуться сквозь него, протиснуться ещё немного, ещё на несколько миллиметров, без единой цели, без единого желания, без единого сомнения, без единой надежды на успех.

12.30

«Химик», говорит мне какой-то местный старожил, партизан-подпольщик, который сидит на соседней лавке, и я выхожу. Вокзала как такового здесь нет, просто среди леса стоят два павильона — на одном написано «Химик», на другом — «КАФЕ ХИМИК», нужно было написать «Нескафе химик», думаю я и иду ко второму павильону. В кафе, возле высокого столика, стоит не кто иной, как мой друг Карбюратор, собственной персоной, почти такой, каким я его и помню — в каких-то коротких педерастичных шортах, в майке, с задумчивым монголо-татарским лицом. Только весь какой-то обгоревший и кем-то покусанный, в принципе тут всюду лес, всякие москиты, тарантулы, в общем не знаю — каким химиком нужно быть, чтобы отправить сюда на отдых своего ребёнка, это же каторга какая-то.

Карбюратор замечает меня, замирает на какой-то миг, а потом его лицо расплывается в широкой хошиминовской улыбке.

— А, приехал, — говорит Карбюратор.

— Приехал, приехал.

— Ну, хорошо, что приехал, — говорит Карбюратор.

— А что это ты, Карбюратор, такой весёлый? — несколько нервно говорю я, но как-то сдерживаюсь, говорю сам себе — ты что, мол, ты что, зачем так резко? — Как дела, Карбюратор? — спрашиваю весёлым голосом. Вот мудак, думаю про себя, как у него могут быть дела — у его отчима, во-первых, одна нога, а во-вторых, он уже застрелился.

— Да нормально дела, — бросает Карбюратор и отпивает из стакана какой-то вонючий компот. — А ты откуда знаешь?

Оба-на, думаю, он уже всё знает.

— Ну, — говорю, — мне твой дядя Роберт сказал.

— Серьёзно? — Карбюратор кусает какой-то засушенный коржик. — А он интересно, откуда знает? Он же меня никогда с этим не поздравлял.

— С чем не поздравлял? — спрашиваю.

— Ну, с днём рождением, конечно.

— С чьим днём рождением? — не понимаю я.

— С моим, конечно, — довольно давится коржиком Карбюратор.

— А, — говорю я, подумав. — Ну, да, ясно.

— А где подарки? — дальше радуется Карбюратор.

— Вот, — говорю я и отдаю ему грелку. — Держи.

— О, грелка.

— Это не грелка, — говорю.

— А что же это?

— Это спирт.

— О, — только и отвечает Карбюратор.

— Вмажем? — спрашиваю я и иду к тётке за кассой. Дайте, говорю, мне компота. И коржиков каких-нибудь.

— Ты один? — спрашивает Карбюратор, уже когда мы смешали и выпили.

— Ещё Вася был, — говорю. — Но он отстал. Передавал тебе поздравления.

— Ясно, — произносит Карбюратор, делая маленькие глотки спирта. — Надолго?

— Не знаю, — произношу. — Следующим, наверное, вернусь.

— Ты что? Он будет уже через час. Мы же так и не посидим. Оставайся, завтра поедешь. Я тебя в палатке с пионерами уложу.

— Лучше с пионерками, — говорю.

— На речку пойдём, — не слушает меня Карбюратор. — Я тебя с вожатыми познакомлю.

— А они нормальные? — спрашиваю.

— Нормальные, — говорит Карбюратор, заглатывая спирт. — Нормальные тёлки.

— Хорошо, — говорю я. — Хорошо. Из дома ничего не слышно?

— Нет, — произносит Карбюратор. — Не слышно. И слава богу.

— Что ты так?

— Заебали, — говорит Карбюратор. — Они когда появляются, постоянно начинаются проблемы. Особенно с этим мудаком одноногим.

— Отчимом?

— Ну. Ты понимаешь, — говорит он мне, — я их ещё год назад послал, говорю не приезжайте ко мне, я вас знать, говорю, не хочу, а они всё равно лезут. Я на них давно забил, для меня их не существует, понимаешь? Они меня грузят. Поэтому лучше не вспоминай о них, тем более сегодня, у меня сегодня день рождения, ясно?

— Ясно, — произношу я. —Где тут отлить можно?

— Там, — показывает Карбюратор на дверь. — В тайге.

13.00

Последняя электричка на Узловую отходит через 45 минут. Если я ему сейчас скажу, он успеет собраться и где-то в 3 будет там. С Узловой, я думаю, он сможет добраться домой на автобусе, дядя Роберт говорил, что там что-то ходит. В принципе, он успевает. Главное, сказать ему сейчас. Вернуться и сказать. Что-то не так. Что-то меня обламывает. Что? Что будет, если я ему не скажу? Я не совсем уверен, что хочу ему об этом говорить. По-моему, у него всё хорошо, всё нормально во всяком случае, поэтому я не уверен, что имею право что-то ему сейчас говорить. С другой стороны — меня попросили, мне-то что — всё-таки его отчим, и мама хотела его видеть, следует всё-таки сказать, пусть он даже не поедет туда, всё равно — своё дело сделаю. Не знаю станет ли мне от этого лучше, у меня всё-таки нормальная семья, нормальные родители, правда, я их уже не видел около года, ну, да всё равно — у нас с ним всё это по-разному, поэтому не знаю, не знаю.

Я вдруг думаю о Марусе, как она там, думаю, сидит, наверное, на балконе, обняв своего Молотова, который чем-то похож на её папу-генерала. Почему она не может вот так сидеть со своим папой? Что ей мешает? Не знаю, просто когда ты имеешь квартиру с видом на муниципалитет и гараж с, пусть и расхуяченным, но всё-таки жигулём, ты перестаешь замечать такие вещи, понимаете, о чём я, перестаёшь их воспринимать, для тебя куда естественнее обнимать медный бюст Молотова, члена цк, чем своего собственного, живого папу, такая фигня. Другое дело —Карбюратор. Он, по-моему, столько говна в своей жизни сожрал, что весь этот прогруз с семьёй, с одноногим отчимом, с дядей Робертом, ему, очевидно, и вправду не нужен. Во всяком случае мне так кажется, но кто знает, как оно на самом деле, я тут просто стою и пересказываю все эти истории, пересказываю все эти разговоры, как они мне запомнились, так кто я такой, чтобы об этом судить. Сейчас пойду и всё скажу.

13.10

— Пойдём лучше на воздух.

— Пойдём, — произносит он, мы выходим на платформу, идём в самый её конец и садимся с краю, лицом на Восток, туда, откуда должен прийти поезд.

— Как ты тут? — спрашиваю.

— Нормально, — говорит Карбюратор. — Тут здорово. Я себе когда-нибудь куплю тут дом.

— Тут?

— Ага.

— Что ты тут делать будешь?

— Построю пилораму, — говорит Карбюратор. — Буду валить тайгу. Смотри сколько тут деревьев. На всю жизнь хватит.

— Да, — говорю, — поженишься с какой-нибудь пионервожатой. Нарожаете кучу детей.

— Ну, нет, — произносит Карбюратор. — Только не детей.

— Почему?

— Не знаю, — говорит он, — не знаю. Не хочу, чтобы они всё это видели, понимаешь?

— Ну, ты же всё это видел?

— Вот поэтому и не хочу. Лучше я пилораму построю.

13.20

— Знаешь, тут очень холодная вода. Я плаваю только после обеда, когда она прогревается.

— Сегодня дождь, вряд ли она прогреется.

— Да, наверное не прогреется.

— Так что делать будем?

— Не знаю. Подождём. Когда-то же она должна прогреться.

— Как знать, — говорю, — как знать.

13.30

— Там ещё осталось?

— Да, — говорю, — немного.

— Оставь на потом, хорошо?

— Как скажешь, — произношу. — У тебя же день рождения, не у меня.

— Я не люблю свой день рождения.

— Что так?

— Не знаю, я, понимаешь, всегда себя странно чувствовал, ну, в детстве, они все вокруг меня толклись и что-то от меня хотели. А день рождения-то на самом деле мой, понимаешь?

— Ну.

— Сейчас поезд на Узловую пойдёт.

13.47

— Слушай, — говорю, — а вы своих пионеров купаться водите?

— Водим, — говорит Карбюратор.

— А если вода холодная?

— А им всё равно, они как жабы — прыгают в ледяную воду, плавают себе. Им здорово, они ещё не понимают, что вода холодная.

— Никто ещё не утонул?

— Кто же им даст. Тут захочешь — не утонешь. Это же лагерь, понимаешь?

13.52

Он разламывает жёлтый твёрдый хлеб, на, говорит, держи, я беру кусок и кладу рядом с собой на асфальт, из-за туч наконец проступает солнце, за пару часов вода должна прогреться и тогда можно будет переплыть эту их речку и посмотреть, наконец, что там — с той стороны русла, которое всё это время находится рядом со мной, хоть раз переплыть и нормально всё там рассмотреть, удобный случай, кстати, главное, чтобы вода прогрелась, последний на сегодня поезд проезжает мимо нас, следом за ним недовольно тянутся тучи, реальность сдвигается в западном направлении, будто слайд, теперь должен появиться следующий кадр, Карбюратор молча пережёвывает свой жёлтый хлеб, капли падают с сосен на пластиковые кровли павильонов, кроме нас, на платформе больше никого нет, я смотрю на асфальт и вижу, как к моему хлебу подползает усталая, измученная депрессиями улитка, вытягивает свою недоверчивую морду в сторону моего хлеба, потом разочарованно засовывает её назад в панцирь и начинает отползать от нас на Запад — на другую сторону платформы. Я даже думаю, что этой дороги ему хватит на всю его жизнь.

Январь—май 2004, Харьков

Оглавление

  • 15.02.04 (воскресенье)
  • 17.06.93 (четверг)
  •   Вступление № 1
  •   Вступление № 2
  •   Вступление № 3
  •   Вступление № 4
  • 18.06.93 (пятница)
  •   Часть первая Чьей смерти ты хочешь прежде всего
  • 19.06.93 (суббота)
  •   Часть вторая Река, которая течёт против собственного течения
  • 20.06.93 (воскресенье)
  •   Эпилог №1
  •   Эпилог №2
  •   Эпилог №3
  •   Эпилог №4 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Депеш Мод», Сергей Викторович Жадан

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!