В глубоких и проникновенных рассказах отец Александр говорит о преодолении боли, о людях, прошедших войны и катастрофы XX века, о силе духа, превозмогающей страдание. Книга найдёт отклик в сердцах читателей — ведь она о вере, надежде на обретение вечной радости и о любви.
Александр Дьяченко ПРЕОДОЛЕНИЕ сборник рассказов
Проверки на дорогах
Незадолго до нового года моему хорошему товарищу пришла печальная весть. В одном из маленьких городков соседней области был убит его друг. Как узнал, так сразу же и помчался туда. Оказалось, ничего личного. Большой сильный человек, лет пятидесяти, поздно вечером, возвращаясь, по дороге домой, увидел, как четверо молодых парней пытались насиловать девчонку. Он был воин, настоящий воин, прошедший многие горячие точки.
Заступился не задумываясь, с ходу бросился в бой. Отбил девушку, но кто-то изловчился и ударил его ножом в спину. Удар оказался смертельным.
Девушка решила, что теперь убьют и её, но не стали. Сказали: «Живи пока. Хватит и одного за ночь», и ушли.
Когда мой товарищ вернулся, я, как мог, попытался выразить ему свое соболезнование, но он ответил: «Ты меня не утешай. Такая смерть для моего друга — это награда. О лучшей кончине для него трудно было бы и мечтать. Я его хорошо знал, мы вместе воевали. На его руках много крови, может и не всегда оправданной. После войны он жил не очень хорошо. Сам понимаешь, какое было время.
Долго мне пришлось его убеждать креститься, и он, слава Богу, не так давно принял Крещение. Господь забрал его самой славной для воина смертью на поле боя, защищая слабого. Прекрасная христианская кончина».
Слушал я моего товарища и вспоминал случай, который произошел непосредственно со мной, когда моей дочурке было всего немногим больше года. Тогда шла война в Афгане. Незадолго до того я вернулся из армии. В армию попал уже по окончании института. Моя срочная служба представляла собой учебу в военном училище ускоренного выпуска.
Уже после моего возвращения, в действующей армии в связи с потерями, потребовалось произвести экстренные замены. Кадровых офицеров из частей перебросили туда, а на их места призвали сроком на два года запасников. Я оказался среди этих «счастливчиков». Таким образом, мне пришлось отдать свой долг Родине дважды.
Но поскольку воинская часть, в которой я служил, находилась не очень далеко от моего дома, то все для нас сложилось благополучно. На выходные дни я часто приезжал домой. Жена не работала, а денежное содержание офицеров тогда было хорошее.
Домой мне приходилось ездить электричками. Иногда в военной форме, когда в гражданке. Однажды, это было осенью, я возвращался в часть. Приехал на станцию минут за тридцать до прихода электропоезда. Смеркалось, было прохладно. Большинство пассажиров сидело в помещении вокзала. Кто-то дремал, кто тихо разговаривал. Было много мужчин и молодых людей.
Вдруг, совершенно внезапно, дверь вокзала резко распахнулась и к нам забежала молоденькая девушка. Она прижалась спиной к стене возле кассы, и, протянув к нам руки, закричала: «Помогите, они хотят нас убить».
Тут же за ней вбегают, как минимум, четверо молодых людей, и с криками: «Не уйдешь. Конец тебе», зажимают эту девчушку в угол и начинают душить. Потом еще один парень, буквально за шиворот, заволакивает в зал ожидания еще одну такую же, и та орет душераздирающим голосом: «Помогите». Представьте себе картину.
Тогда еще обычно на вокзале дежурил милиционер, но в тот день его, как нарочно, не оказалось. Народ сидел, и, застывши, смотрел на весь этот ужас.
Среди всех, кто был в зале ожидания, только я единственный был в военной форме. Старшего лейтенанта авиации. Если бы я был тогда в гражданке, то вряд ли встал, но я был в форме.
Встаю и слышу, как рядом сидящая бабушка выдохнула: «Сынок! Не ходи, убьют»! Но я уже встал, и сесть назад не мог. До сих пор задаю себе вопрос: «Как это я решился? Почему»? Случись бы это сегодня, то я наверно бы не встал. Но это я сегодня такой премудрый пескарь, а тогда? Ведь у самого был маленький ребенок. Кто бы его потом кормил? Да и что я мог сделать? Еще с одним хулиганом можно было бы подраться, но против пяти мне и минуты не простоять, они просто бы размазали меня.
Подошел к ним и встал между ребятами и девушками. Помню, встал и стою, а что ещё я мог? И ещё помню, что больше никто из мужчин меня не поддержал.
К моему счастью, ребятки остановились и замолчали. Они ничего мне не сказали, и ни разу никто меня не ударил, только смотрели с каким-то то ли уважением, то ли удивлением.
Потом они, как по команде, повернулись ко мне спиной, и вышли из здания вокзала. Народ безмолвствовал. Незаметно испарились девчушки. Наступила тишина, и я оказался в центре всеобщего внимания. Познав минуту славы, смутился, и тоже постарался быстренько уйти.
Хожу по перрону, и представьте моё удивление, когда вижу всю эту компанию молодых людей, но уже не дерущуюся, а идущую в обнимку!
До меня дошло, они нас разыграли! Может, им делать было нечего, и, ожидая электричку, они так развлекались, или может, поспорили, что никто не заступится. Не знаю.
Потом ехал в часть и думал: «Но я же ведь не знал, что ребята над нами пошутили, я же по-настоящему встал». Тогда я ещё далек был от веры, от Церкви. Даже еще крещен не был. Но понял, что меня испытали. Кто-то в меня тогда всматривался. Словно спрашивал, а как ты поведешь себя в таких обстоятельствах? Мне смоделировали ситуацию, при этом, совершенно оградив, от всякого риска, и смотрели.
В нас постоянно всматриваются. Когда я задаюсь вопросом, а почему я стал священником, то не могу найти ответа. Моё мнение, все-таки кандидат в священство должен быть человеком очень высокого нравственного состояния. Он должен соответствовать всем условиям и канонам, исторически предъявляемым Церковью к будущему священнику. Но если учесть, что я только в 30 крестился, а до этого времени жил как все, то хочешь, не хочешь, пришел к выводу, что Ему просто не из кого выбирать.
Он смотрит на нас, как хозяйка, перебирающая сильно пораженную крупу, в надежде все-таки что-нибудь сварить, или как тот плотник, которому нужно прибить ещё несколько дощечек, а гвозди закончились. Тогда он берет погнутые, ржавые правит их и пробует, пойдут они в дело? Вот и я, наверное, такой вот ржавый гвоздик, да и многие мои собратья, кто пришел в Церковь на волне начала 90-х. Мы поколение церковных строителей. Наша задача — восстановить храмы, открыть семинарии, научить то новое поколение верующих мальчиков и девочек, которое придут нам на смену. Мы не можем быть святыми, наш потолок — искренность в отношениях с Богом, наш прихожанин, чаще всего человек страдающий. И, чаще всего, мы не можем помочь ему своими молитвами, силенок маловато, самое большое, что мы можем, — это только разделить с ним его боль.
Мы полагаем начало нового состояния Церкви, вышедшей из гонений, и привыкающей жить в периоде творческого созидания. Те, для кого мы работаем, должны придти на подготавливаемую нами почву, и прорости на ней святостью. Потому я с таким интересом, причащая младенцев, всматриваюсь в их лица. Что ты выберешь, малыш, крест или хлеб?
Выбери крест, дружок! И мы вложим в тебя веру, а потом твою детскую веру и чистое сердечко помножим на нашу искренность, и тогда наверно наше служение в Церкви будет оправдано.
Всепобеждающая сила любви
Помню — я был еще мальчиком лет десяти, — рядом с нами на одной лестничной площадке жила семья. Все семьи были военные, и поэтому соседи менялись достаточно часто. У тех соседей в квартире жила бабушка. Сейчас понимаю, что ей было немногим больше шестидесяти, а тогда думал, что ей все сто.
Бабушка была тихой и неразговорчивой, не любила старушечьи посиделки и предпочитала одиночество. И была у нее одна странность. Перед подъездом стояли две отличные лавочки, но бабушка выносила маленькую табуреточку и садилась на нее лицом к подъезду, словно высматривала кого-то, боясь пропустить.
Дети — народ любопытный, и меня такое поведение старушки заинтриговало. Однажды я не выдержал и спросил ее:
— Бабушка, а почему ты сидишь лицом к двери, ты кого-то ждешь?
И она мне ответила:
— Нет, мальчик. Если бы я была в силах, то просто уходила бы в другое место. А так мне приходится оставаться здесь. Но у меня нет сил смотреть на эти трубы.
В нашем дворе стояла котельная с двумя высоченными кирпичными трубами. Конечно, лезть на них было страшновато, и даже из старших пацанов никто не рисковал. Но при чем тут бабушка и эти трубы?
Тогда я не рискнул ее спрашивать, а через какое-то время, выйдя гулять, снова увидел сидящую в одиночестве мою соседку. Она словно ждала меня. Я понял, что бабушка хочет что-то мне рассказать, сел рядом с ней, и она, погладив меня по головке, сказала:
— Я не всегда была старой и немощной, я жила в белорусской деревне, у меня была семья, очень хороший муж. Но пришли немцы, муж, как и другие мужчины, ушел в партизаны, он был их командиром. Мы, женщины, поддерживали своих мужчин, чем могли. Об этом стало известно немцам. Они приехали в деревню рано утром. Выгнали всех из домов и, как скотину, погнали на станцию в соседний городок. Там нас уже ждали вагоны. Людей набивали в теплушки так, что мы могли только стоять. Ехали с остановками двое суток, ни воды, ни пищи нам не давали. Когда нас наконец выгрузили из вагонов, то некоторые были уже не в состоянии двигаться. Тогда охрана стала сбрасывать их на землю и добивать прикладами карабинов. А потом нам показали направление к воротам и сказали: «Бегите». Как только мы пробежали половину расстояния, спустили собак. До ворот добежали самые сильные. Тогда собак отогнали, всех, кто остался, построили в колонну и повели сквозь ворота, на которых по-немецки было написано: «Каждому — свое». С тех пор, мальчик, я не могу смотреть на высокие печные трубы.
Она оголила руку и показала мне наколку из ряда цифр на внутренней стороне руки, ближе к локтю. Я знал, что это татуировка, у моего папы был на груди наколот танк, потому что он танкист, но зачем колоть цифры?
— Это мой номер в Освенциме.
Помню, что еще она рассказывала о том, как их освобождали наши танкисты и как ей повезло дожить до этого дня. Про сам лагерь и о том, что в нем происходило, она не рассказывала мне ничего, наверное, жалела мою детскую голову.
Об Освенциме я узнал уже позднее. Узнал и понял, почему моя соседка не могла смотреть на трубы нашей котельной.
Мой отец во время войны тоже оказался на оккупированной территории. Досталось им от немцев, ох, как досталось. А когда наши погнали немчуру, то те, понимая, что подросшие мальчишки — завтрашние солдаты, решили их расстрелять. Собрали всех и повели в лог, а тут наш самолетик — увидел скопление людей и дал рядом очередь. Немцы на землю, а пацаны — врассыпную. Моему папе повезло, он убежал, с простреленной рукой, но убежал. Не всем тогда повезло.
В Германию мой отец входил танкистом. Их танковая бригада отличилась под Берлином на Зееловских высотах. Я видел фотографии этих ребят. Молодежь, а вся грудь в орденах, несколько человек — Герои. Многие, как и мой папа, были призваны в действующую армию с оккупированных земель, и многим было за что мстить немцам. Поэтому, может, и воевали так отчаянно храбро.
Шли по Европе, освобождали узников концлагерей и били врага, добивая беспощадно. «Мы рвались в саму Германию, мы мечтали, как размажем ее траками гусениц наших танков. У нас была особая часть, даже форма одежды была черная. Мы еще смеялись, как бы нас с эсэсовцами не спутали».
Сразу по окончании войны бригада моего отца была размещена в одном из маленьких немецких городков. Вернее, в руинах, что от него остались. Сами кое-как расположились в подвалах зданий, а вот помещения для столовой не было. И командир бригады, молодой полковник, распорядился сбивать столы из щитов и ставить временную столовую прямо на площади городка.
«И вот наш первый мирный обед. Полевые кухни, повара, все, как обычно, но солдаты сидят не на земле или на танке, а, как положено, за столами. Только начали обедать, и вдруг из всех этих руин, подвалов, щелей, как тараканы, начали выползать немецкие дети. Кто-то стоит, а кто-то уже и стоять от голода не может. Стоят и смотрят на нас, как собаки. И не знаю, как это получилось, но я своей простреленной рукой взял хлеб и сунул в карман, смотрю тихонько, а все наши ребята, не поднимая глаз друга на друга, делают то же самое».
А потом они кормили немецких детей, отдавали все, что только можно было каким-то образом утаить от обеда, сами еще вчерашние дети, которых совсем недавно, не дрогнув, насиловали, сжигали, расстреливали отцы этих немецких детей на захваченной ими нашей земле.
Командир бригады, Герой Советского Союза, по национальности еврей, родителей которого, как и всех других евреев маленького белорусского городка, каратели живыми закопали в землю, имел полное право, как моральное, так и военное, залпами отогнать немецких «выродков» от своих танкистов. Они объедали его солдат, понижали их боеспособность, многие из этих детей были еще и больны и могли распространить заразу среди личного состава.
Но полковник, вместо того чтобы стрелять, приказал увеличить норму расхода продуктов. И немецких детей по приказу еврея кормили вместе с его солдатами.
Думаешь, что это за явление такое — Русский Солдат? Откуда такое милосердие? Почему не мстили? Кажется, это выше любых сил — узнать, что всю твою родню живьем закопали, возможно, отцы этих же детей, видеть концлагеря с множеством тел замученных людей. И вместо того чтобы «оторваться» на детях и женах врага, они, напротив, спасали их, кормили, лечили.
С описываемых событий прошло несколько лет, и мой папа, окончив военное училище в пятидесятые годы, вновь проходил военную службу в Германии, но уже офицером. Как-то на улице одного города его окликнул молодой немец. Он подбежал к моему отцу, схватил его за руку и спросил:
— Вы не узнаете меня? Да, конечно, сейчас во мне трудно узнать того голодного оборванного мальчишку. Но я вас запомнил, как вы тогда кормили нас среди руин. Поверьте, мы никогда этого не забудем.
Вот так мы приобретали друзей на Западе, силой оружия и всепобеждающей силой христианской любви.
Я не участвовал в войне
В день Победы мой отец, насколько я себя помню, обычно садился в одиночестве за стол. Мама, ни о чём заранее с ним не сговариваясь, доставала бутылку водки, собирала самую простую закуску, и оставляла отца одного. Кажется такой праздник, ветераны стараются собираться вместе, а он никогда никуда не ходил. Сидел за столом и молчал. Это не значит, что никто из нас не мог подсесть к нему, просто, он словно уходил куда-то в себя, и никого не замечал. Мог так весь день просидеть у телевизора и смотреть военные фильмы, одни и те же. И так из года в год. Мне было скучно сидеть и молчать, а отец ничего не рассказывал о войне.
Однажды, наверное, классе в седьмом, я спросил его в этот день: «Пап, а почему ты с войны пришёл только с одной медалью, ты что, плохо воевал? Где твои награды»? Отец, к тому времени успев выпить пару рюмок, улыбнулся мне и ответил: «Что ты, сынок, я получил самую большую награду, о какой только может мечтать солдат на войне. Я вернулся. И у меня есть ты, мой сын, у меня есть моя семья, мой дом. Разве этого мало»? Потом, словно преодолевая себя, спросил: «А ты знаешь, что такое война»?
И он стал мне рассказывать. Единственный раз за всю мою жизнь, я слушал его историю войны. И больше он никогда не возвращался к этому разговору, словно его вовсе и не было.
«Немец пришёл к нам, когда мне было почти столько же, сколько тебе сейчас. Наши войска отступали, и в августе сорок первого мы уже оказались на оккупированной территории. Мой старший брат, твой дядя Алексей, был тогда в армии, он воевал ещё с белофинской. А мы всей семьёй остались под немцами. Кто у нас в селе только не перебывал, и румыны, и мадьяры, и немцы. Самыми жестокими были немцы. Те всё, что приглянётся, забирали без спроса, и убивали за любое непослушание. Румыны, помню, постоянно что-то меняли, ну чисто наши цыгане, мадьяры нас трогали мало, но и убивали никого не спрашивая. В самом начале оккупации назначили двух сельских ребят, что постарше, полицейскими. Они только и делали, что с винтовками ходили, а так никого не трогали. Объявления развесят, вот и всё. Никто про них ничего плохого не сказал.
Трудно было. Чтобы выжить постоянно работали, и всё равно голодали. Не помню тогда такого дня, чтобы дедушка твой расслабился, улыбнулся, зато помню, что бабушка всё время молилась о воине Алексии. И так все три года. К началу сорок четвёртого немец стал гонять нас, молодых ребят, на рытьё окопов, укрепления для них строили. Мы знали, что наши подходят, и уже думали, как будем встречать их.
Немцы понимали, что мы завтрашние солдаты. После освобождения, вольёмся в армию и будем воевать против них. Поэтому пред самым приходом наших, это где-то по концу февраля, они внезапно окружили село и стали выгонять молодых парубков из домов и собирать всех на центральной площади. А потом погнали за село к оврагу. Мы стали догадываться, что нас ждёт, да куда деваться, конвой вокруг. И вдруг, на наше счастье, самолёт. Лётчик увидел непонятную колонну, и зашёл в боевой разворот. Зашёл и дал, видать, на всякий случай, очередь рядом с нами. Немцы залегли. А мы воспользовались моментом, и врассыпную. Конвойные побоялись вставать во весь рост, и стреляли по нам из автоматов с колен. Мне повезло, я скатился в лог, и только когда уже был в безопасности, обнаружил, что у меня прострелена рука. Пуля прошла удачно, не задев кости, и вышла чуть выше того места, где обычно носят часы.
Потом нас освободили. Боя за село не было, немцы отошли ночью, а утром нас разбудил грохот советских танков. Этим же днём всех собрали на площади, а на ней уже виселица стоит. Когда успели, вроде только пришли? На глазах у всего народа, повесили обоих мальчишек полицейских. Тогда не разбирались, раз у немцев служил, значит, виноват, и судить тебя будут по закону военного времени. Это уже после войны бывших полицаев судили, а тогда не до того было. Как только тела несчастных повисли, так нам и объявили, что все мы, кто находился под оккупацией, теперь враги и трусы, а потому должны смыть свою вину кровью.
В этот же день началась работа военно-полевого военкомата. Из нашего села и из окрестностей таких, как я, много собрали. Мне тогда было семнадцать с половиной, а были и те, кому ещё и семнадцати не стукнуло. Никогда не думал, что начнём воевать именно так. Представлял, что нас переоденут в военную форму, присягу примем, автоматы дадут. А никто и не думал этого делать. На дворе сорок четвёртый год, это же не сорок первый, оружия было вдоволь, а нам по одной винтовке на троих. Кто в лаптях, кто в опорках, а кто и босяком, так и пошли на передовую.
И вот таких, необученных мальчишек, погнали искупать вину, тех, кто бросил нас тогда в сорок первом на милость победителя. Нас швыряли в атаки перед регулярными войсками. Это очень страшно, бежать в атаку, да ещё без оружия. Бежишь и кричишь от страха, больше ты ничего и не можешь. Куда бежишь? Зачем бежишь? Впереди пулемёты, сзади пулемёты. От этой жути, люди с ума сходили».
Отец невесело усмехнулся: «После первой атаки я не мог рот закрыть, вся слизистая не просто высохла, а покрылась коростой. Потом меня уже научили, что прежде чем бежать нужно на мокрый палец соли набрать и зубы намазать. Мы месяц шли пред войсками, в наш отряд добавлялись всё новые и новые «предатели». У меня уже был трофейный автомат, и я научился опасаться пуль. Когда пришёл приказ 26-й год снять с фронта, оказалось, что из нашего села «снимать» то уже и некого. Вон, сейчас на чёрном обелиске в центре села, все мои дружки записаны. Зачем это сделали, неужели так было нужно? Сколько народу за просто так положили. Почему нас никто не пожалел, ведь мы были почти ещё дети?
И, знаешь, что было самое изматывающее? На самом деле, даже не эти атаки, нет, а то, что за мной весь этот месяц отец на подводе ехал. И после каждого боя штрафников он приходил, чтобы забрать тело сына и похоронить по-людски. Отца не пускали к нам, но я иногда видел его издалека. Я очень жалел его, и мне хотелось, чтобы меня поскорее убили, ведь всё равно убьют, что же старику мучиться. А мама всё это время не вставала с колен, и я это чувствовал.
Потом я попал в учебку, стал танкистом и продолжил воевать. Твой дядя Лёша в 26 уже был подполковником и командиром полка, а Днепр форсировал рядовым штрафбата. Удивляешься? Война, брат, а у войны своя справедливость. Всем хотелось выжить, и часто за счёт других». Батя тогда курил, он затянется, помолчит, словно смотрит куда-то туда, в глубину лет, а потом снова продолжает. «После Днепра ему вернули ордена, восстановили в партии, а звание оставили «рядовой». И ведь не озлобился.
Мы с твоим дядей дважды на фронте пересекались. И всё время только мельком. Один раз из проезжающего мимо грузовика, слышу, кричит кто-то: «Хлопцы! А у вас такого-то нету»? «Да как же нету?! Вот я»! Стоим в проезжающих навстречу друг другу машинах и машем руками, а останавливаться нельзя колонны идут. А другой раз на станции, наш состав уже двигаться начал, а я его вдруг увидел: «Алёша, — кричу, — братик»! Он к вагону, мы руки друг к другу тянем, чтобы прикоснуться, а не можем. Долго он мне в след бежал, всё догнать хотел.
В самом начале сорок пятого ещё и двое бабушкиных внуков ушли на фронт, твои двоюродные братья. Женщины на Украине рано рожают, а я в семье был самым последним, ну и, понятное дело, самым любимым. У старшей сестры сыновья подрасти успели, вот на фронт и попали. Бедная моя мама, как она вымаливала Алёшу, потом меня, а потом ещё и внуков. Днём в поле, ночью на коленях.
Всё было, и в танке горел, на Зиеловских высотах под Берлином, вдвоём с командиром роты живыми остались. Последние дни войны, а у нас столько экипажей сгорело, какой же всё-таки кровью, нам эта Победа далась.
Да, война закончилась, и все мы вернулись, в разное время, но вернулись. Это было как чудо, представляешь, четверо мужчин из одного дома ушли на фронт, и все четверо вернулись. Вот только бабушка не вернулась с той войны. Нас вымолила, успокоилась, что все мы живы, здоровы, плакала от счастья, а потом умерла. Совсем ещё нестарая женщина, ей даже шестидесяти не было.
В тот же победный год она сразу тяжело заболела, промучилась ещё немного и умерла. Простая неграмотная крестьянка. Какой наградой, сынок, оценишь её подвиг, каким орденом? Её награда от Бога, — сыновья и внуки, которых она не отдала смерти. А то, что от людей, всё это суета, дым». Отец потрепал меня рукой по волосам: «Сын, живи порядочным человеком, не подличай по жизни, не приведи Бог, чтобы кто плакал из-за тебя. И будешь ты мне орденом».
А потом вновь продолжил: «Известие о смерти матери пришло ко мне, под бывший Кенигсберг уже слишком поздно. Обратился я к командиру. А командиром у нас тогда был полковник грузин. Ходил в шинели до пят, и рядом с ним всегда немецкий дог. Хорошо он ко мне относился, хоть я и мальчишкой был, а он меня уважал. Потом уже, в сорок девятом, помню, вызвал к себе и спрашивает: «Старшина, учиться пойдёшь? Хочешь офицером стать»? «Так я же под оккупацией был, товарищ полковник, мне же доверия нет». Командир, помахав кулаком в адрес кого-то невидимого, крикнул: «А я тебе говорю, ты будешь офицером»! И стукнул по столу. Да так стукнул, что дог, испугавшись, залаял.
Пока получал отпуск, пока до дому добирался, неделю почти ехал. Уже и снег на полях лежал. Пришёл я на кладбище, поплакал над маминой могилкой и назад поехал. Еду и дивлюсь, что ещё плакать не разучился. Маминых фотографий не осталось, и я запомнил её такой, какой видел в последний раз, когда она бежала за нашей колонной, тогда в сорок четвёртом».
В какой-то год великой Победы всем фронтовикам стали вручать ордена «Отечественной войны». Поглядели в военкомате, а по документам получается, что батя мой и не воевал. Кто помнил номер того военно-полевого комиссариата, что призывал отца в штрафбат, кто заводил на него личное дело, если он и выжил-то по недоразумению? Да ещё и всю оставшуюся войну прошёл без царапины. Никаких отметок о лечении в госпиталях. Медаль за войну есть, а документов нет. Значит и орден не положен.
Я тогда сильно переживал за отца, обидно было: «Пап, — говорю, — давай в архив писать, справедливость восстанавливать». А он мне спокойно так отвечает: «Зачем? Мне разве чего-то не хватает? У меня и за погоны пенсия немаленькая. Я тебе и сейчас ещё помочь могу. А потом, понимаешь, такие ордена не выпрашивают. Я — то знаю, за что его на фронте давали, и знаю, что я его не заслужил».
Дядя Лёша умер в начале семидесятых. Работал директором школы в своём селе. Коммунист был отчаянный, и всё с Богом воевал, на Пасху народ в церковь, а дядька мой хату красит, и всё тут. Умер совсем ещё нестарым, прости его, Господи. А ещё через несколько лет мы с отцом приехали к нему на родину. Мне тогда было 17.
Помню, заходим во двор дядилёшиного дома. Вижу, больно бате от того, что уже нет его брата. Приехали мы в начале осени, и ещё было тепло, заходим во двор, а во дворе большая куча опавших листьев. И среди листьев разбросанные игрушки уже дядиных внуков. И вдруг, я замечаю среди этой павшей листвы и мусора ордена. Красного Знамени, ещё без колодки, из тех, что прикручивались к гимнастёрке, и два ордена Красной Звезды. И отец тоже увидел.
Он опустился в листву на колени, собрал в руку ордена брата, смотрит на них, и словно, чего-то понять не может. А потом, так, с низу вверх посмотрел на меня, а в глазах его такая беззащитность: как же, мол, вы так с нами, ребята? И страх: неужели всё это может быть забыто?
Сейчас мне уже столько же лет, сколько было моему отцу, когда он рассказывал мне о той войне, и рассказал-то только один единственный раз. Я давно уехал из дому, и редко вижу отца. Но замечаю за собой, что все последние годы на день Победы, после того, как отслужу панихиду по погибшим воинам и поздравлю ветеранов с Праздником, прихожу домой и сажусь за стол. Сажусь один, передо мной простая закуска и бутылка водки, которую я никогда и не выпью в одиночку. Да я и не ставлю такой цели, она скорее для меня символ, ведь и отец её никогда не выпивал. Сижу и целый день смотрю фильмы о войне. И никак не могу понять, почему для меня это стало так важно, почему не моя боль стала моей? Ведь я же не воевал, тогда почему?
Может быть это и хорошо, что внуки играют боевыми наградами дедов, но только нельзя нам, вырастая из детства, забывать их вот так, на мусорной куче, нельзя, ребята.
Герои и подвиги
Совсем ещё маленьким мальчиком я приехал вместе с родителями в Монголию. Мой папа тогда был направлен в ряды дружественной нам монгольской армии с целью формирования танковых частей. Вместе с ним служили и другие наши офицеры, которые в выходные или в дни праздников иногда собирались и отдыхали чисто мужской кампанией. Почему-то папа часто брал меня с собой, а других детей я там не помню. Наверно он не хотел со мной расставаться в редкие дни отдыха. Он много работал, и я почти не видел его дома.
Любили они порыбачить. Ловили тайменей, я только тогда и видел, как ловят таких огромных рыбин. Готовили уху, и понятное дело, любили посидеть за столом, поговорить, очень хорошо пели. Однажды, один из друзей моего отца, видимо, наблюдая за мной, как я прутиком, словно саблей, рублю высокую траву, подозвал меня к себе и сказал: «Ну, скажу я тебе, ты у нас настоящий герой. А раз так, то мы тебя и наградим». Он снял с себя и приколол мне на рубашку замечательный значок: звезда на подвесочке. Как она мне понравилась, как мне хотелось выпросить у доброго дяди этот значок, но когда я увидел, с каким уважением мой папа смотрел на звезду, то не решился, а потом, поиграв немного, сам вернул значок назад. Помню, как папа тогда сказал мне: «Запомни, сынок, этот день. Сейчас ты этого не вместишь, но когда-нибудь я расскажу тебе, что это за звезда».
Прошло время, мне уже было лет восемь. Мы жили в Бобруйске, и пошли с папой в музей. На стене в одном из залов, где была представлена экспозиция истории Великой Отечественной войны на земле Белоруссии, висел рисованный маслом портрет молодого сержанта с описанием подвига, совершенного им при освобождении Бобруйска. «Помнишь того дядю, что прикрепил тебе звезду на рубашку? Вот это он и есть, только здесь он ещё совсем молодой. А звезда, что тебе тогда дали поносить, это его Золотая Звезда Героя Советского Союза, наша высшая боевая награда. Из его рук ты прикоснулся к подвигу. И запомни, мальчик, каждый мужчина должен быть способен на подвиг, и должен готовиться к нему всю жизнь. Иначе он не мужчина, а дрянь». «Папа, а что такое подвиг»? — спрашивал я его. «Это способность пожертвовать своей жизнью ради жизни других», — ответил мне папа. Вот именно этими словами, и ответил.
После разговора с отцом я стал интересоваться героями, и их подвигами. Меня поражало, что среди героев было так много молодых людей, и даже подростков. Папа рассказывал о своих однополчанах, отмеченных этой высокой наградой. А среди тогдашних его сослуживцев я насчитал четырёх кавалеров Золотой Звезды, причём совсем не в высоких чинах. Среди них был даже один капитан, который и в запас вышел в этом же звании.
У меня, маленького мальчика, появилась мечта тоже стать героем, но как? Я тогда этого не знал. Зато Герои стали для меня, ребёнка из военной семьи, действительно кумирами. И вы меня поймёте, почему, однажды проезжая по Москве и увидев Героя, стоящего возле входа в продовольственный магазин, я сошёл с трамвая и побежал назад. Мне очень хотелось рассмотреть его внимательнее, шутка ли, настоящий Герой.
Мужчине с Золотой Звездой на лацкане пиджака, на вид было лет сорок пять — пятьдесят. Небольшого роста, с животиком, на голове порядочная лысина. То есть вид его был совершенно не героический, но Звезда, она сияла на солнце, и свидетельствовала об обратном. Я в восхищении кружил вокруг Героя, если бы у меня, как у любого сегодняшнего мальчишки, был с собой, мобильник с камерой, то я наснимал бы целую кучу его фоток. Передо мной стоял памятник, да-да, именно памятник, только пока ещё живой. Мне очень хотелось узнать, а за что он получил такую высокую награду, и в каких войсках воевал? Моё воображение рисовало его отважным лётчиком, или отчаянным танкистом, или … Но тут из магазина вышла, видимо, его жена, женщина больших форм, с двумя такими же огромными, как и она сама сетками, набитыми покупками в серых бумажными пакетах, и отдала их мужу.
Герой безропотно взял сетки и, не говоря ни слова, пошёл вслед за женой. Он шёл и нёс авоськи! Памятник сошёл с пьедестала и нёс авоськи! Нет, это было невозможно, мне словно в душу наплевали. Я прочитал столько книжек о героях, мне представлялось, что они с автоматами и спать ложатся, и плакать не умеют, и говорят только киношными штампами. А уж женщины не могли иметь над ними абсолютно никакой власти. Это они должны были повелевать, и вот на тебе, такой конфуз.
И в тот момент я пришёл к мысли, что Героями должны быть только те, кто погиб при исполнении, чтобы они оставались маяками, и не смущали нас тем, что живут как обычные люди, едят и пьют, как любой из нас, и даже такие вот огромные авоськи таскают.
Уже став молодым человеком, я столкнулся с поразившим меня фактом. Оказалось, что один из Героев, живших в нашем районе в одной из деревень, работал перевозчиком на лодке. Когда река разливалась, то он перевозил людей с одного её берега на другой. В очередной юбилей Победы спохватились, что в районе живёт Герой, которого вполне можно было бы сажать в президиумы в дни торжеств. Поехали в деревню на разведку. Приехали, из машины вышли, подошли к перевозу и кричат местному «харону»: «Эй, мужик, где у вас тут Герой живёт»? Так тот сперва даже и не сообразил, что это его ищут, и уж только потом, когда его фамилия прозвучала, сказал, что это он. «И Звезда есть? Предъявить можешь?». А он оказывается её давно пропил. Но ко дню торжеств успели сделать дубликат, и Герой стоял на трибуне среди почётных гостей.
А не так давно я на канале «Звезда» слушал историю, что произошла в годы войны. Рассказывал её Герой лётчик. Он вспоминал, как приехал в Москву за новой техникой, и его поселили в гостинице вместе с лётчиками штурмовиками, которые тоже получали новые машины. Ребята привезли с собой целый чемодан денег, и беспощадно пили во всё время командировки. Когда деньги закончились, то им подсказали адрес одного грузина, который хотел купить Золотую Звезду, а все эти лётчики были Героями. И все пятеро продали свои Звёзды этому барыге. Кстати, потом всё тот же лётчик, уже после войны, пересекшись с однополчанами тех штурмовиков, узнал, что никто из них не дожил до Победы.
В 2007 году, мне посчастливилось пообщаться с одним ветераном, который стал Героем в 22 года. И я задал вопрос, который меня, честно говоря, давно занимал: «Трудно ли быть Героем»? Сперва он меня не понял, а потом сказал: «Никто не знает, как он поведёт себя в ту или иную минуту. На фронте боятся все, и не верьте, что Героями рождаются, нет, ими действительно становятся. Здесь всё важно: и любовь к твоей семье, и твоей земле, всё. Когда совершаешь подвиг, то не думаешь, что ты именно совершаешь подвиг. Ты делаешь всё, что в твоих силах в создавшейся обстановке. Тогда не думаешь, уцелеешь ты или погибнешь, главное выполнить задачу. Здесь нужны и голова, и смекалка. И всё же во многом обстоятельства делают человека героем. Он не думает, что через два часа пойдёт совершать подвиг, он просто исполняет приказ. И потом,кого-то заметили и наградили высоким званием. А сколько солдат на передовой совершало беспримерные подвиги, но остались незамеченными начальством, или их наградные документы затерялись, или кто-то решил, что национальностью, или происхождением, они не достойны быть Героями. Я думаю, что всех, кто честно прошёл войну, должны почитать как героев.
Знаете, мне кажется, что Юрий Алексеевич Гагарин, вот тот действительно много лет готовился к подвигу, и сознательно его совершил, а на фронте, во многом, правда это чаще касается солдат и младших офицеров, какими мы тогда и были, подвиг дело случая, удачи».
Когда я рассказал ему о моих детских мыслях, после встречи с Героем на улицах Москвы, том самом «памятнике», он долго смеялся, а потом сказал: «Стать Героем тяжело, но ещё труднее жить героем. Трудно соответствовать такой высокой планке. Ведь все твои соседи знают, что ты Герой, все знакомые смотрят на тебя как на пример в поведении и словах. Так что даже и в быту уже не позволяешь себе расслабиться: и лишнюю рюмку не выпьешь, и анекдот «солёный» не расскажешь, и мусор в шортах выбрасывать не пойдёшь. И ещё, самое главное, очень трудно не возгордиться, и не начать, смотря свысока на других, требовать для себя чего-то особенного».
Кстати, скажу несколько слов о Гагарине, что это был за человек. Когда мы ещё служили в Монголии, умер один наш советник. Его срок командировки уже закончился, и они семьёй отправились к новому месту назначения. Вещи контейнером отослали, а сами пока заехали в Москву, откуда была жена советника. И вот такая беда, муж умер прямо в гостях у тёщи. Что делать? Женщина давно потеряла московскую прописку, денег не было, жилья своего тоже, дочка училась в Иркутском университете, поближе к прежнему месту службы отца. Стоял вопрос даже элементарно о деньгах, чтобы достойно похоронить офицера.
И вот кто-то посоветовал ей пойти к Юрию Алексеевичу, он тогда был депутатом Верховного Совета и имел свою приёмную. Женщина и пришла под двери этой приёмной. Гагарина не было, куда идти, где его искать? Сидит и плачет. Вдруг слышит: «Женщина, что случилось? Почему вы плачете? Пойдёмте ко мне». Поднимает глаза — и такое до боли знакомое каждому из нас лицо.
Когда та рассказала о своих проблемах, Гагарин задал ей вопрос: «Что вы хотите, чтобы я для вас сделал»? И та попросила, восстановить ей прописку в Москве, и перевести дочь из Иркутска, в Московский университет.
Гагарин открыл сейф, достал пачку денег и отдал вдове: «Это вам на похороны, и на первое время в Москве». Он записал все её данные и действительно, девочку вскорости перевели в Московский университет, а вдове не только восстановили прописку, но и как семье военнослужащего им с дочерью выделили отдельную квартиру.
Когда слышу о Гагарине, сразу вспоминается эта история, и вы знаете, затрудняюсь сказать, за что я его больше уважаю? За тот полёт, или за то, что, став на то время самым знаменитым жителем Земли, безусловно, Героем, сумел остаться ещё и Человеком, способным вот так близко к сердцу принять чужую беду и помочь незнакомым ему людям? И ещё неизвестно, в каком подвиге больше героизма, в первом, или втором?
Душехранитель
Рассказ одного хорошего сельского батюшки, рассказанный им в нашей трапезной за чашкой чая.
Родился я в большом белорусском селе. Мама моя была медиком, отец работал в колхозе. Никто из моих близких в Бога не верил, кроме бабушки. Она исправно ходила в храм молилась о нас. Помню, как на Пасху мы с братом разыгрались и стали бросать в бабушку крашеные яйца. Она села на лавку, и так, горько вздохнув, произнесла: «Ой, хлопчики, что же из вас, безбожников, вырастет»? И действительно, вырос из меня хулиган. Угнал я по пьяному делу колхозный грузовик и разбил его. Тогда, чтобы не посадили, родители договорились с военкомом и поскорее отправили меня в армию. Попал я в бригаду спецназа, которой командовал мой родной дядька. Кто-то подумает, служить под началом родного дядьки одно удовольствие. Но только не у моего. Моё время службы совпало с распадом Союза, начались конфликты. Так что и повоевать пришлось. Когда нужно было рисковать, дядька обычно посылал меня. «А кого, — говорит, — я ещё пошлю? Народ скажет, что родного племянника берегу, а других на смерть отправляю». Досталось мне, конечно, ранен был.
А до этого, нас, ещё совсем молодых солдат, перебросили на разбор завалов в Спитак. Помнишь, то страшное землетрясение в Армении? Пятьдесят тысяч человек погибло. По началу было очень тяжело. Форму уставали стирать, от запаха тлена всё нутро наружу выворачивало. Так и ходили в своих нечистотах. А потом ничего, привыкли, даже перед едой порой руки мыть забывали. После срочной служил в спецподразделении внутренних войск, сколько в те годы всякого зверья повылазило, думаешь, где они раньше отсиживались? Я и сам тогда волкодавом стал, чуть ли не каждый день мы бандюков этих ловили, или отстреливали.
В 30 лет вышел на пенсию. Что я тогда умел, только догонять да на куски рвать. Стрелял хорошо, с любого положения, не целясь, ножом умел работать, в боях без правил мало кому уступал. Только и у меня самого наверно ни одной целой косточки не осталось. Все рёбра переломаны, пальцы на руках, да и сами руки, в одной ноге металлический штырь. Не надеялся, что до пенсии доживу.
Предложили поработать телохранителем. Кого я только не охранял. Весь модельный ряд: и Славу З-ва. и Валентина Ю-на. С певцами работал Юрием Ш-ком, Андреем М-чем, две недели даже с Борей М-ым.
И вот однажды, приезжают ко мне монахи, и просят пожить с одним их ветхим старичком. Он, мол, человек святой жизни, сам монах, да всю жизнь провёл в одиночестве, в монастыре жить не привык, хочет и умереть на воле. Ему квартиру сняли в Королёве, а без присмотра оставлять боязно, много сейчас сектантов, сатанистов, да и, просто, психопатов разных. Мне интересно стало, что это такое — святые люди, я — то я ведь всё с богемой работал, и меня, сказать честно, от этой публики уже мутило.
Приезжаем к деду на квартиру, а там ещё три кандидата, да всё такие смиренные, бородатые длинноволосые, короче, не чета мне, я ведь тогда даже «Отче наш» не знал.
Выходит к нам старичок, посмотрел на нас. «Вот этот пускай останется», — и на меня показал. Стали мы с дедом вместе жить. В моих обязанностях было смотреть за порядком. Народу к нему шло очень уж много. Чудно мне было, как этот старенький человек выдерживал всю эту людскую лавину. Ведь к нему со всего мира ехали. Порой так его жалко станет, смотрю, он уж от усталости падает. Тогда подойду, возьму его на руки, и, не смотря на его протесты, унесу в другую комнату, и закрою там. А народу говорю, как тот матрос Железняк: «хорош, дед устал, марш отсюда».
Очень уж отцу Никите нравилось, что мог он со мной, с земляком своим, Беларусь вспомнить. Со временем стал я ему и супчики варить. Любил он рыбный суп с чечевицей. «Грешник я, окаянный, Витенька, — говорит, — люблю рыбный супчик с чечевичкой, такой я старый сластёна. Помирать уж пора, а я всё чрево никак не обуздаю».
Люди нам деньги жертвовали, продукты тоже несли. Да только раздавал он всё. И мало того, что деньги отдаст, так ещё и все продукты спустит. У нас, наверное, вся тамошняя бомжацкая братия подъедалась. Нельзя его было одного оставлять, только отвернёшься, а на кухне уже пусто. Всё раздаст.
Стал я от него заначки делать. Деньги у людей брал, да тихонько от старца в разных местах прятал, ведь и самим же питаться нужно было. Собираюсь на рынок за свежей рыбой, сунул руку в унты, старцу унты кто-то подарил, а я в них один из схронов и соорудил. Руку сую, а денег нет. Я в другое место, третье. И что ты думаешь? Везде дед деньги нашёл и всё раздал.
Я тогда на него разозлился: «на что, — кричу — я тебе супчик твой сварю, а дед? Ты почему все деньги спустил, что мы с тобой сами есть будем, а»? А он смотрит на меня виновато, как ребёнок, и говорит: «Витенька, прости меня, Христа ради. Вдова из Воронежа приезжала, одна с тремя детьми осталась, молитв просила. Как же я её без копейки денег отпущу? Жалко человека». «Да к тебе полстраны едет, что же нам теперь, с голоду помирать? Всех не пожалеешь, на всех тебя не хватит».
«А вот Его на всех хватало, Он всех жалел, значит и мы, его рабы нестоящие, должны всех жалеть. А о хлебе не беспокойся, давай лучше помолимся, Господь и нас с тобой не забудет». И действительно, стоило старцу помолиться, как тут же кто-нибудь и появлялся. Еды принесёт, и спрашивает меня, что, мол, ещё из продуктов прикупить. Я тут же списочек составлю. Хочется, конечно, побольше всего заказать, да, бесполезно, через пару дней опять «на молитву становись», есть-то что-то надо.
У старца была привычка вставать в три часа утра. Мы с ним вдвоём спали на надувном матраце. Дед маленький был, я у него в ногах помещался. Проснётся утром и меня ногой будет: «Вставай, Витенька, молиться надо». «Я не монах, сам и молись, я на кухню пойду досыпать». «Нет-нет, Витенька, я молиться буду, а ты только покади». Я кадило разожгу, а отец Никита кадит, да так, что дым глаза ест, и начинает записки читать. Он их уже раз по сто прочитал, а всё читает и читает. И так каждую ночь. Думаю, что делать? Замучает меня старик. Стал я потихоньку от него записки прятать и во дворе сжигать. «Да ты не смотри на меня так, — это он мне, — я уже в этом давно покаялся. Ты сам попробуй со святым человеком пожить, с ума сойдёшь».
Бывали мы с ним в Москве в разных храмах, в основном отцы плохо нас принимали. Ревность начиналась, старца многие верующие знали, и как увидят, так и бегут к нам, а отцам обидно было. Вот только к отцу Т-ну в Ср-кий монастырь приедем, ему докладывают, он сразу к нам. В первый раз подошёл к старцу, ему руку поцеловал, и мне. Я не ожидал такого, и потом всякий раз за старчика прятался, чтобы у меня руки не целовали. При мне посещал старца уже покойный, о. Иероним из Санаксар. Я их тогда никого не знал, это потом уже в книжках на фотографиях узнавал и по подписям имена запоминал.
Четыре месяца я вместе с отцом Никитой прожил, и собрался он помирать. Послал меня отправить телеграммы по девяти адресам, чтобы приехали к нему те, с кем он ещё в горах Абхазии в пятидесятые подвизался. Перед смертью его парализовало на левую сторону. Я прихожу с рынка, вокруг него бабки сидят плачут. Он меня увидел, обрадовался: «Как хорошо, что ты пришёл, гони их всех, не хочу при них умирать».
Я его ещё в туалет успел сводить, в постель уложил. Лежит он, и представляешь, в этот самый момент к нам приходят и говорят, что деду паспорт принесли, первый его в жизни паспорт. Он ведь всё по горам, да по квартирам чужим жил, паспорта своего никогда не имел. Я говорю: «Батюшка, паспорт тебе принесли, что с ним делать»? Старчик усмехнулся: «Да зачем он мне теперь, Витенька, брось его, мне уже на небесах прописка нужна». Так он к нему и не притронулся. Потом замолчал, вздохнул, и словно уснул.
Отец Никита так выбрал момент послать вызов на похороны, что никто из его друзей уже не застал старца в живых. Приехали семь монахов и две монахини. Помню, первым пришёл о. Р-л (Б-ов), они с моим старчиком, ещё в Абхазии, вдвоём в одной пещере много лет прожили. Маленький такой женоподобный, заходит и весело кричит: «Ну, ты и хитрец, Никита, ушёл-таки первым. Всех нас вокруг пальца обвёл». Запомнилось, что все, кто приезжал, здоровались со мной, как со старым знакомым, и называли меня по имени.
Прошло несколько дней со дня похорон отца Никиты. Я на своём веку много смертей повидал, и эта, да такая мирная, меня никак не задела. Помню, иду по Москве, в районе Речного вокзала, и вдруг, ни с того — ни с сего, мне так стало плохо. И не могу понять, что со мной. Думаю, надо немедленно выпить, известно, это же лучшее средство от всяких непонятностей. Выпил, а не помогает. Такое чувство, словно рвут меня на части только изнутри, душу разрывают.
И, сообразил ведь, помчался в Ср-ий монастырь к отцу Т-ну. Он увидел меня, и сразу всё понял. Не говоря ни слова, завёл в храм и оставил в нём на ночь. И я здоровый сильный мужик проплакал до утра. Никогда со мной такого не было. Утром пришёл в себя, а я монашеской безрукавкой укрыт. Это о. Т-н, ночью ко мне приходил и своей безрукавкой накрыл, так она у меня и осталась. Спрашиваю его: «Батя, что со мной»? Он мне объяснил: «Благодать от тебя отошла. Когда ты со старцем жил, ты же в его благодати, как в речке, купался, а сам того и не замечал. Я тебе руку не зря целовал, ты причастником святости был. А теперь та благодать, что он стяжал, после его смерти тебя покинула. И ты ещё долго в себя приходить будешь». Он подозвал кого-то из монахов, указал на меня и говорит ему: «Когда бы ни пришёл, открывай ему храм».
Много тогда, после смерти старца, я глупостей натворил, одно время пил как сумасшедший. Ребята мои меня даже на дачу вывозили, пристегнут наручниками к батарее, и пить не дают. А потом вижу, во сне приходит мой старец и говорит: «Не бросишь пить, Витенька, помрёшь как муха, а я в тебе ещё тогда священника разглядел». Поверишь, проснулся и чувствую, не хочу пить, и вот уже, сколько лет этой заразы в рот не беру.
Потом привезли меня в Оптину к отцу И-и. До сих пор он меня ведёт, и на священство благословил. Перед рукоположением, во сне снова отца Никиту видел, что говорил он мне, не помню, только очень уж он доволен был. И сейчас вспоминаю его слова, что говорил он мне в Королёве, ведь всю мою жизнь старец наперёд прочитал.
Вспоминается то время, смешно и стыдно, как ходил по Оптиной с сигаретой в зубах. Стою у келии отца И-и жду его и курю, монахи мимо идут, и поверишь, ни один мне замечания не сделал. Потом уже, через год, я через «штрафные» поклончики и говорить без мата научился и вести себя как церковный человек, а тогда сделай бы мне кто замечание, я бы тут же развернулся и уехал.
Повезло мне, отец, что пересеклись мои пути с такими людьми. Никак поначалу не мог понять, за что меня Господь из зверя в ангела обратил, а потом понял, что неправильно вопрос ставил, нужно спрашивать не за что, а зачем? Теперь ко мне столько моих бывших сослуживцев приезжает. Ты не смотри, что они такие большие и сильные, на самом деле они очень ранимые, и не каждому могут открыться. А мне верят, ведь я же один из них, правда, теперь только уже не тело, а «душехранитель».
Острова
Мой друг, отец Виктор, лет десять назад опекавший в подмосковном Королёве отца Никиту, как-то рассказал мне об одном забавном случае, связанном со старцем. Однажды батюшка, обращаясь к своему помощнику, тогда ещё просто Виктору, попросил: «Витенька, хочется мне старику в баню съездить, в парилке попариться, давно в настоящей баньке не был». «Да без проблем,— отвечаю».
Выбрал время, когда в одной известной мне бане людей бывает немного, и повёз туда старика. В бане действительно было малолюдно, и в основном пенсионеры. В отличие от остальных, отец Никита полностью не раздевался. Завернулся в простыню и направился в парилку.
В самой парилке на нижнем полке сидело несколько крепких молодых парней. Я намётанным глазом определил, что, скорее всего, это «братки». Сидели они раскрасневшиеся от пара, в парилке было жарко. Я думал, что батюшка последует примеру молодых и тоже немного посидит внизу, а минут через пять выйдет, но не тут-то было.
Отец Никита, не смотря на свой весьма почтенный возраст, забрался на самый верхний полок. Лежит и просит меня: «Витенька, дружочек, плесни на камушки, добавь парку, а то мне старику зябко», и улыбается. Всем жарко, а ему зябко. «Ладно, — думаю, — добавим», раз добавил, два добавил. Жара невозможная, братва шапки понадевала, рукавицы, а всё равно не выдержали и, как пробки, повылетели из парилки. Я то входил, то выходил глотнуть свежего воздуха. Ребята смотрят на меня с удивлением: «Что за дед такой»? Я ещё забыл сказать, у старца на шее на простой верёвке куча крестиков висела и образков, много, килограмма на два весом. Видимо, как кто-то дарил ему крест на молитвенную память, так он и надевал его на себя и носил, словно вериги. Мало того, что в парилке жарко, так ещё и такая «цепь» на шее. Ведь металл разогревается, и начинает тело печь.
Наконец, оставшись в парной в одиночестве, старец с видимым удовольствием надышался горячим воздухом, а потом вышел к нам. Восхищённая молодёжь, не зная, кто мы, принесли нам по кружке пива в знак «глубокого уважения». Правда, батюшка пиво пить не стал, а я, как лицо к нему приближенное, «испил чашу славы» за нас обоих.
Уже как домой ехать, спрашиваю: «Дед, как ты такую жару терпишь? Мы вон, молодые, а из парилки все убежали». «Опыт, Витенька, даже отрицательный опыт приводит к навыку. Много лет назад, когда я был таким, как ты, отбывал срок в одном из концлагерей недалеко от Магадана. Охраняли нас солдаты. Представь, какая у них была служба, охранять народ от его врагов, и в первую очередь от нас, людей верующих. Почему-то отношение к нам со стороны охраны было самое отрицательное, даже к ворам и убийцам они относились человечнее.
Напьются солдатики, хочется как-то развлечься, а что придумаешь кругом вечная мерзлота, никаких селений, и сплошная тундра. Вот и придумали они нас, священников да монахов, в бане парить. Набьют нами парную, как селёдок в банку, и греют её. Хорошая была парная, разогревалась наверно градусов под 150, а то и больше, благо угля хватало. А сами ждут, под дверью, когда мы кричать начнём. Хочешь выйти, выпустят. Кричи, что Бога нет, и иди. Так они сперва всех сердечников убили, потом стариков укатали, больных и слабых, а мы, молодёжь, выжили. Так что научили меня, Витенька, париться. На всю оставшуюся жизнь, научили».
Слушал я рассказ отца Виктора и вспоминал поездку в Бутово, на известный расстрельный полигон. Там в ноябре 37-го были казнены наши священники, а потом ещё одиннадцать отцов из соседних с нами храмов. Досталась мне на память о поездке книга, о тех, кто погиб на Бутовском полигоне. В ней множество фотографий из расстрельных дел. Смотришь на этих людей, и насмотреться не можешь, какие глаза, какой в них ум, сегодня такие лица редко встретишь. Особенно запомнились фотографии священников и аристократов. Вот две категории людей, не терявших человеческого облика даже перед лицом смерти. Одних поддерживала вера, других удерживал долг чести.
Но больше всего меня поразили лица и судьбы палачей. Оказывается Москву и область в течение практически 30 лет «обслуживала» расстрельная команда из 12 стрелков. По приблизительным подсчётам получается, что за каждым из них, как минимум, жизни десяти тысяч человек. Легендарные личности, такие как знаменитый латыш Магго. Он наловчился убивать ещё в гражданскую. Обычно угрюмый и пьяный, он неестественно оживлялся в ночь перед «работой», по его возбуждённому виду и потиранию рук, заключённые понимали, что ночью предстоят расстрелы.
Массовые расстрелы были организованы, как хорошо отлаженный конвейер. Людей из тюрем свозили автозаками на полигон и загоняли в одиноко стоящий барак. Сначала заключённых проверяли на предмет их соответствия фотографиям в личных делах. Затем по одному выводили из барака. К каждому приговорённому тут же подходил палач и отводил человека ко рву. Убивали выстрелом из пистолета в затылок.
В день, а вернее в ночь, редко казнили меньше ста человек, а было, расстреливали и по 500, и даже больше. Интересные подробности, во время расстрела палачам выставляли ведро водки, можно было подходить и черпать сколько угодно, а рядом стояла ёмкость с одеколоном. После работы они им чуть ли не обливались, но от них всё равно несло кровью и смертью, да так, что даже встречные собаки за квартал шарахались.
В дни особо массовых расстрелов в помощь приглашались сотрудники и руководство органов. «Пострелять», как на охоту. То-то было весело. Кстати, многие из них, через какое-то время, там же получали и свою пулю.
Почти никто из постоянных палачей не дожил до старости. Кто стрелялся, кто вешался, сходили с ума, спивались. Понятное дело, работа нервная. Бывало, что сорвётся кто-нибудь, начинает дома постоянно буянить, и с соседями, неуправляемым становится, то порой и его самого, от греха подальше, под шумок укладывали на дно рва вместе с жертвами.
Генерал КГБ В. Блохин, тогда капитан, по отзывам сослуживцев, человек простой в общении, отзывчивый и всеми любимый за постоянную готовность помочь подчиненным в их бытовых затруднениях. В 36 лет поступил во второй институт, Московский архитектурный. Грамотный, интеллектуал, в отличие от остальной «бригады». Тем в личных делах даже писали рекомендации типа: «товарищ сильно нуждается хоть в каком-нибудь развитии».
В тоже время, частенько надевал на себя резиновый коричневый фартук, такие же сапоги и краги. И убивал. Хотя это не входило в его служебные обязанности. Любил людей в затылок пострелять. Прожил долгую жизнь, наверно счастливую. Вся грудь в орденах, кстати, у расстрельщиков боевых орденов, что у тех же лётчиков военных лет.
И вот вопрос, откуда у нас в столь короткий срок появилось столько палачей, людей готовых убивать, и убивать с удовольствием? Ведь в дореволюционной России порой на всю империю оставался один единственный палач, которого вынуждены были возить с места на место. Не шёл никто в палачи.
Не думаю, что палачи советского времени имели за свою работу многие жизненные блага, жили как все, но с готовностью убивали. Не скажешь, что это были люди идеи, скорее, они отличались чудовищным невежеством, хотя среди них встречались и такие, как Блохин.
А сколько было всяких охранников, начальников отрядов, зон, тюрем. Все они причастны к массовым казням и издевательствам над людьми. А сколько трудилось по стране этих «троек», приговаривавших ни за что людей к расстрелу или былинным срокам заключения. И ведь никто не понёс никакого наказания.
Когда немцев разгромили, то встал вопрос, что делать со всем этим множеством бывших охранников и прочих сотрудников концентрационных лагерей, как их судить? Нужен был критерий оценки их преступления. Да, они убивали, но это были их функциональные обязанности. Люди-то они подневольные. За что же их тогда судить, в чём их вина? Я читал, что разбирались с ними следующим образом. Искали свидетельства на тех, кто любил, именно любил, позверствовать, кто убивал вне своих функциональных обязанностей или добровольно сверх уже «отработанных» часов. Через такие разбирательства и суды прошли очень многие бывшие «СС». За решётку тогда попало множество людей, а кого-то и казнили.
А у нас? Мы вышли победителями, и поэтому тех, кто глумился над своими согражданами, всех этих следователей, доносчиков никто не призвал к ответу. В этом их счастье, и в этом их великая беда. Есть суд человеческий, а есть суд Божий. Когда человек отвечает за свои злодеяния здесь на земле, когда ещё здесь его делам даётся оценка, и он действительно осознаёт себя виновным, да ещё и раскаивается, то он уже и там будет судим другим судом.
Что чувствует палач невинных жертв перед концом своей жизни? Один человек рассказал мне о своём отце, тот был одним из наших первых десантников. В годы войны они забрасывались на парашютах за линию фронта и проводили рейды по тылам противника. В один из ночных рейдов с ним десантировались молодые необстрелянные ещё ребята, только недавно прибывшие в часть. Один из них никак не мог решиться на прыжок, так он просто вытолкнул этого парня в темноту люка. Что с тем потом стало, он не знает, раскрылся ли у него парашют, нет ли? Всю жизнь мучился человек этим вопросом. А как же убивать людей множеством, убивать в затылок, загонять вот в такие убийственные парилки. Ведь потом, в конце 50-х, началась реабилитация, ведь все поняли, что стали соучастниками массовых преступлений над невинными людьми. Что чувствовали и переживали эти люди?
Отец Виктор рассказывал, как-то обедали они со старцем Никитой, и вспоминал тот про своё заключение в лагере, о тех, с кем сидел, и о тех, кто их охранял. Потом вздохнул глубоко и сказал; «Как людей жалко». «Кого, батюшка, тех, кто сидел, или тех, кто охранял»?
«Всех жалко, а особенно тех, кто по той стороне колючки ходил. Все мы срок отбывали, и по ту сторону, и по эту. Но мы знали, за что страдали, многие тогда же и мученический венец приняли. А они, палачи наши? Они-то, за что души свои положили, кому служили?
Страшно становится, на какие муки люди себя обрекли, и в этой жизни, и в будущей. Хотя, по правде сказать, страдать, способна не каждая такая душа, а только та, в которой ещё уцелело что-то человеческое, та, что ещё не совсем умерла. Способность души испытывать муки совести — есть признак её жизни. А выжить им было тогда, ох, как трудно».
Однажды приехал в Королёв к старцу один уже пожилой мужчина с внучкой. Девочка оказалась бесноватой, и дед просил старца почитать над ней. О. Никита внимательно стал всматриваться в лицо старика, а потом, вдруг назвал его по имени, и спрашивает: «Ты меня помнишь? Нет? Постарайся, напряги память, мы же с тобой в одном лагере были, ты же ещё всё убить меня обещал». Причём говорит он ему, а в голосе никакой злобы, никакого осуждения. Словно хотел напомнить человеку про какую-нибудь пирушку, или забавное приключение, в котором они вместе принимали участие.
Оказывается, приехавший старик был начальником лагеря, в котором когда-то сидел отец Никита. Не знаю, узнал он старца или нет, только упал перед ним на колени и заплакал в голос. Обхватил его ноги обеими руками и кричит: «Прости меня, отец Никита, прости. Я ведь к вере пришёл, всю жизнь свою передумал. Камнем она у меня на душе лежит моя жизнь, а ведь я уже старый, мне умирать скоро, как же мне умирать? Как я Ему в глаза смотреть буду, какой ответ дам? Что мне загубленные мною души скажут? Прости меня, отец, за всех прости»!
Обнял его старец, прижал к себе голову бывшего своего палача, видно было, что молится, и тихонько покачивает его из стороны в сторону, словно отец малое дитя баюкает. А тот, успокаиваясь, всхлипывает», — вспоминает мой друг.
«Через несколько лет уже после смерти о. Никиты, смотрел фильм «Остров» и поражался, не с моего ли старчика списали этот сюжет, а потом понял, что их жизнь, жизнь того поколения, — это бесконечные «острова», сплошные «архипелаги».
Порой размышляю над всем этим, и только одного боюсь, нам бы не наоткрывать своих «островов»».
Преодоление
Классе, наверное, в седьмом, мы ходили учиться во вторую смену. Была осень, октябрь месяц, смеркаться начинало часам к четырём. Так что четвёртый — пятый уроки без света проводить было уже невозможно. Учиться никому особенно не хотелось, и поэтому, когда к нам в класс на переменке забежал пацан по фамилии Куницын, и, сунув в розетку нехитрое приспособление, устроил короткое замыкание, народ отреагировал на это событие с радостью. Школа была переполнена, и найти свободное помещение было нереально, поэтому нас отпустили домой.
Проделанный фокус с коротким замыканием так воодушевил бездельников, что пробки в нашем классе стали гореть каждый день. Неутомимый Куница старался вовсю. Он учился в одном из параллельных классов, и был из числа тех, о ком говорили, что по нему давно «тюрьма плачет». Его боялись все, не то чтобы он был очень силён и смел, но говорили, что этот пацан мог, недолго думая, и нож достать, да и в одиночку его никто никогда не видел. Возле него неизменно кружилось ёще трое-четверо таких же шпанюков. Даже старшеклассники с ними не связывались. Куница говорил мало, не помню, чтобы он кому-нибудь угрожал, он просто молча бил, и если ему нужна была помощь, то вслед за ним на жертву набрасывалась вся их ватага.
Учителя устроили слежку за нашим классом, но уследить за хулиганом не могли. Однажды, по стечению обстоятельств, я остался на перерыве в классе, и в этот момент прошмыгнул Куница и, как обычно, закоротил розетку. Только он убежал, как влетает к нам учительница и кричит мне: — Кто это сделал!? Немедленно отвечай! Я огляделся по сторонам и обнаружил, что в классе кроме меня никого нет. И учительница понимала, что именно я был единственным свидетелем происшедшего. Разумеется, я сделал удивлённое лицо и солгал, что не знаю этого человека. — Не знаешь, ну что же, зато я наверняка знаю, что это всё проделки Куницына.
Да, учительница попала в самую точку, только она не учла, что свидетелей нашего с ней разговора не было, и когда репрессии пали на голову хулигана, весь класс решил, что это я «сдал» учителям юного Робин Гуда. Вот тогда-то мне и пришлось испытать на собственной шкуре, что значит быть отверженным. Со мной перестали разговаривать, и были даже ребята, которые специально следили, чтобы со мной никто не общался. А одна из девочек в эти дни, как-то подошла ко мне, и, назвав меня «иудой», плюнула в лицо. Никакие мои попытки оправдаться в счёт не принимались. Почему-то, сделать больно, мне старались именно те ребята, кого я пускай и не считал своими друзьями, но к кому, всегда относился с неизменной симпатией.
Была ещё одна причина плохого отношения ребят ко мне. Дело в том, что большая часть моих одноклассников происходила из семей, в которых отцы косвенно или напрямую подчинялись по службе моему отцу. Батя мой был ещё тот служака. Я реально стал привыкать к нему только тогда, когда он уже вышел на пенсию, а до того я его практически дома-то и не видел. Болезненно честный и преданный армии человек, он и от своих подчинённых требовал такой же самоотдачи, а это нравилось далеко не всем. У моего отца был абсолютный авторитет, его уважали все, но мягко говоря, не любили. Мужчины приходили домой, и в разговорах на кухнях жаловались жёнам на моего батю, а дети всё это слышали и, понятное дело, им хотелось отомстить. А кому они могли мстить, только мне, поэтому драться приходилось часто. И ладно бы, если по-честному, один на один, так ведь порой подкупали ребят из старших классов, и тогда мне приходилось совсем худо.
И случай с Куницей не преминули использовать. Короче говоря, уже на следующий день я увидел его, идущим ко мне навстречу. Он, без лишних выяснений сходу ударил меня по лицу. Честно скажу, боялся я его, и раньше сторонился их компании, а теперь совсем страшно стало. И так весь класс от меня отвернулся, а здесь вдобавок ещё и Куница с дружками. Когда он приходил меня бить, сбегался весь класс и, окружив нас, с интересом, словно в цирке, наблюдали за экзекуцией. И никто за меня не заступился, ни разу. Все переменки, и особенно возвращение домой из школы превратились для меня в муку, я вынужден был постоянно прятаться и заранее продумывать пути отхода.
В нашем классе учился мальчик, Серёжа Мод, он пришёл к нам совсем недавно. Я так и не понял, кто он по национальности, но видимо в его жилах текла и южная кровь, потому, что в отличие от нас Серёжа уже во всю брился. Его плечи развернулись и налились силой, и он больше походил на молодого мужчину, чем на ученика седьмого класса. И вот однажды, сразу же, после очередного моего избиения, он вдруг подошёл ко мне и незаметно шепнул: — Не бойся Куницу, дай ему, а дружков, если что, я беру на себя.
Серёжа, дорогой мой, никогда я тебе этого не забуду. Словно крылья выросли за моей спиной, и я побежал догонять моего палача. Тот уже возвращался по коридору в свой класс походкой уверенного в себе человека, делающего грязную, но необходимую работу. И когда я догнал его, и резко развернул на себя, то от удивления у него открылся рот. И вот в этот самый рот из всех своих сил я послал первый удар, а потом бил его, Господи, как же я его бил. Никогда, ни до, ни после мне не приходилось так бить человека. Потом, вспоминая те минуты, я понимал, что бил его с чувством огромной радости и даже счастья, вмещая в несильные, тогда ещё удары, весь свой страх, всю свою обиду за всю ту неправду, которую учинили со мной мои товарищи. Но, так некстати прозвенел звонок, и учителя с трудом оторвали меня от его тела. А я не мог насытиться.
На следующей перемене, Куница, побитый и удивлённый, вместе с дружками пришёл снова. И я, молча, побежал к нему, точно боясь, что он передумает и уйдёт. В этот раз я снова бил его, бил головой о стену, а потом спустил с лестницы. С того дня я перестал бояться. Ещё раз на следующий день Куница попытался было, гипнотизируя меня своим холодным взглядом, вернуть утраченные позиции, но в очередной раз, получив отлуп, полностью исчез из моей жизни.
Потом, я наподдал ещё двоим-троим моим бывшим товарищам, наиболее отличившимся в те дни, и ушёл из школы. Не мог я больше учиться вместе с ними, меня мутило от одной только мысли, что я приду снова в свой бывший класс и вновь увижу эти лица. Я уходил с гордо поднятой головой, неплохими оценками по предметам и двойкой по поведению.
Вы спросите, зачем я всё это рассказываю? Да ради одной единственной встречи, которая произошла у нас с Куницей уже спустя много лет. Ведь в любом романе рано или поздно старые враги встречаются снова, на так называемой «узенькой дорожке». И эта встреча должна была когда-то случиться, и она случилась. К тому времени я уже успел окончить институт, и только-только как вернулся из армии. Была декабрьская ночь, проводив девушку, я возвращался домой. Иду задками, место тёмное, и всего один единственный тускло горящий фонарь. Дорожка, действительно, узкая, двоим по ней не разойтись. Под фонарём стоит кучка молодых людей, а посередине, аккурат на дорожке — Куница. Я сразу узнал его, но не сворачиваю с дороги и иду прямо на него. Чувствую, что и он узнал меня, смотрит своим привычно холодным, не мигающим взглядом. Возмужал, стал шире в плечах, наверно уже и на зоне побывал.
Иду ему навстречу и понимаю, что я его не боюсь, пускай рядом с ним его неизменные дружки, и в карманах, конечно же, ножи, тогда это у нас было в обычае, но страха нет. Не знаю, может Куница и высматривал у меня в глазах присутствие этого самого чувства, а если бы увидел, то и бросился бы на меня. Но нет, метра за два как мне подойти, он вдруг резко отошёл в сторону и отвёл взгляд.
Я понял, что снова победил его, но только ещё прежде, за несколько лет до этой нашей с ним встречи, я победил себя. Победив себя я заставил его бояться и уважать меня.
Сидим в трапезной с отцом Виктором, пьём чай и рассуждаем на высокие материи. Поговорили, кстати, и о страхе, о необходимости преодоления мальчиком этого чувства ещё в детстве, чтобы не потянулось оно за ним во взрослую жизнь. И о том, как индивидуальны пути преодоления внутреннего присущего нам чувства самосохранения, граничащего с таким пороком, как трусость. Ведь, и на самом деле, откуда берутся трусы?
Вот, помню, давно уже как-то, смотрели мы чеченскую хронику. Идёт отряд моджахедов, большой, человек в пятьсот. И вдруг, откуда-то с боку начинает строчить по ним одинокий пулемёт, кого-то посекло пулями, другие стали отстреливаться и довольно быстро подавили ответным огнём одинокую точку сопротивления. Пулемёт замолчал, а навстречу бандитам приближается фигурка нашего солдата с высоко поднятыми руками. В руках автомат. — Не стреляйте,— кричит солдат. Походит ближе. — Вот смотрите, я не сделал в вашу сторону ни одного выстрела, я не стрелял, это они стреляли, показывает он в сторону погибшего пулемёта, а я нет. К несчастному солдатику подошёл бородатый чечен, и резко развернув его на себя, перерезал под общий смех парню горло. Трусов не уважают нигде. Хотя, по свидетельству знакомых спецназовцев, и среди горцев, храбрецов, на самом деле, ничуть не больше чем среди наших ребят.
Мы разговаривали с отцом Виктором и пытались понять, когда мальчик становится воином? И пришли к выводу, тогда, когда в его жизни появляется то, ради чего он способен пожертвовать собственной жизнью. Мы ведь как говорим? Что самое дорогое у человека — это его собственная жизнь. Вот такой человек, что ценит свою жизнь больше всего остального, на самом деле очень опасный человек. Именно среди таких людей будет самый высокий процент предателей и подлецов. Так вот, для настоящего воина высшее состояние — это готовность положить душу свою за други своя, а иначе он не воин. Самое большее — наёмник, а наёмник, в конце концов, обречён на поражение, даже если остаётся жить.
Я рассказал отцу Виктору ту историю из моего прошлого, ставшую для меня своеобразной чертой, под которой закончилось детство, и начался процесс становления мужчины. А батюшка продолжил: — Мне твой рассказ напомнил случай, из моей собственной юности. В своё время я был призван в армию и служил в одной из десантно-штурмовых бригад. Когда начались события в Карабахе, нас в срочном порядке перебросили в те места. И мы вступили в боестолкновения с противником. Причём, воевали там не столько армяне с азербайджанцами, сколько мы с турками.
Как только Союз стал давать трещину, так наши соседи сразу же стали пробовать нас на прочность. Сейчас нередко можно услышать, ну зачем мы воюем на Кавказе, отдайте Кавказ кавказцам, пускай они сами между собою, и разбираются, или зачем мы втянулись в войну за Цхинвал, зачем там своих людей кладём? Бать, ты этих людей не слушай. Если мы хотим выжить, нам придётся воевать. Если не будем воевать в Южной Осетии, значит, будем воевать на всём Кавказе, не станем воевать на Кавказе, война придёт в Москву. И это всё уже было на нашей с тобой памяти.
Так вот, отче, моя группа совершала рейды по тылам противника. Мы устраивали диверсии, взрывали склады с боеприпасами, мосты, базы с горючкой. Однажды, уже выполнив задание, возвращались домой. Не стану посвящать тебя в подробности, но насолили мы противнику крепко, поэтому и бросились они за нами в погоню, отомстить решили.
Мы спешно отходили, стараясь не вступать ни в какие стычки. И вот во время отхода один из моих бойцов, а я в то время был сержантом — срочником, мне тогда ещё и двадцати не было, подрывается на мине. Взрывом ему оторвало пятку. Что было делать? Сам понимаешь, в нашей ситуации, или погибать всем, или ему одному. Мы перевязали Диму, так звали раненого, и оставили ему, в дополнение к его боезапасу пистолет, на случай «если». И отряд пошёл дальше, погоня уже дышала нам в спину.
И в этот момент, когда мы тронулись в путь, а он остался, я понял, что не могу его бросить. Вот не могу, и всё. Не смогу я тогда жить дальше, есть, пить, не смогу, если брошу. И я остался. У нас уже тогда было с собой специальное средство, введя которое, человек переставал чувствовать боль и усталость, и даже при ранении, мог двигаться своим ходом. Я ввёл его Диме, и мы пошли. Конечно, догнать отряд, мы не смогли бы ни при каких условиях. Дима где-то шёл, а где-то я волок его на себе.
Единственно, чем могли нам помочь ребята, так это тем, что пошумели и увели погоню за собой. Поэтому мы и смогли несколько дней спокойно «ковылять» по направлению к своим. Дима мог идти, наступая только на одну ногу, а на другую я соорудил ему что-то наподобие костыля. Он шёл, повисая на мне. И я время от времени вводил ему средство обезболивания, чтобы он не терял сознания.
Те, кто преследовал отряд, не смогли догнать наших ребят, зато они вычислили нас с Димой. Зная, что у нас раненый, они понимали, что диверсионная группа, будь раненый в основном составе, не смогла бы уйти от преследования. Тело они не нашли, значит кто-то, каким-то образом, должен ещё пробиваться назад вместе с ним, отдельно от остальных.
Тогда они просто рассчитали путь, которым мы пойдём и двое суток ждали нас. Мы по всей логике вещей должны были выйти и двигаться по одному такому неглубокому ущелью. Обойти его с раненым на руках было невозможно, и противник занял позицию наверху по стенам ущелья с обеих сторон.
Я шёл и волок Диму на себе, он у меня что-то уже лопотал, практически находясь вне себя. Мы вошли в ущелье, и только тогда я увидел их. Они стояли, совершенно не прячась, наверху, по стенам слева и справа. Я, вскинув автомат, продолжая идти и тащить друга. Потом опустил оружие, понимая, что сопротивляться бесполезно, мы были как на ладони. Что делать? И я решил не останавливаться. Если попытаются взять в плен, то у меня была граната. Мы шли, и я ждал, когда они начнут стрелять. Но они не стреляли. Вот мы прошли уже половину пути, и было так тихо, что я слышал как бьётся моё сердце, а оно готово было выскочить из груди. Может они не хотят стрелять нам в лицо и расстреляют потом в спину? Это невыносимо тяжело: медленно идти под прицелом автоматов, каждый шаг как последний. И только ждёшь: когда?
Наконец, мы прошли всё ущелье, и только тогда я остановился и оглянулся назад. По стенам никого не было. Они ушли, так и не став стрелять.
Когда мы добрались до своих, было столько ликования. Дима сейчас живёт недалеко от Нижнего, я потом с ним встречался.
И знаешь, правильно говорят, что жизнь порой поворачивает круче любого романа. Уже давно закончилась та война, давно распался Союз. Дело было в Москве, я тогда служил старшим лейтенантом, и мой взвод охранял встречу представителей закавказских республик. Там я и познакомился с одним из сотрудников охраны азербайджанской делегации. Разговорились, и я сказал ему, что ещё мальчишкой воевал в Карабахе. Он обрадовался и сказал, что тоже принимал участие в той войне. Мы разговорились и стали перечислять места, где участвовали непосредственно в боях. И, представляешь, оказалось, что он был командиром той самой группы, что устроила нам тогда засаду. Мы с ним даже обнялись. Он-то мне и рассказал, как они нас ждали.
— Почему же вы не стреляли? Спрашиваю.
— Потому, что я команду не дал стрелять. Отвечает.
— А почему ты не дал команду?
— А тебе бы хотелось, чтобы я её дал, да!? Сам понять не могу, не дал и всё тут, но только не из жалости. — Помолчали. — И, знаешь, когда мы возвращались, меня никто из бойцов не спросил: почему мы не стали стрелять? И ещё, самое главное. Меня никто не сдал начальству.
Я смотрю, в лейтенантах ходишь? Немного же ты наслужил в новой России. Что, уже скоро на пенсию? Хотя, — он махнул рукой,— таким, как мы с тобой, никогда не выслужится до высоких чинов.
Прощаясь, мы ещё раз обнялись, и он сказал. — А всё-таки, хорошо, что я тогда не стал стрелять. Ведь это, то немногое, брат, за что и мне сегодня не стыдно ходить по земле.
Положение обязывает
Этой весной автомобиль моего друга отца Виктора вылетел на встречку и, чудеснейшим образом никого не задев, остановился в кювете, уткнувшись в пень от срезанного дерева. Первым делом, придя в себя, батюшка позвонил друзьям в Москву. Через два часа его машину уже везли в ремонтную мастерскую, а сам он вместе с ними заехал ко мне.
Батюшка представил мне своих друзей:
— Знакомься, это — Игорь.
Выше меня на голову, классический квадратный подбородок и на глазах солнцезащитные очки. Игорь — полковник МВД, большую часть службы проводит на Кавказе, в настоящее время — в отпуске.
— Игорь, возьми благословение у отца Александра, хорошо, теперь поцелуй ему руку, как я тебя учил?
Игорь, стараясь не ошибаться, складывает руки под благословение. Чувствуется, что это действие ему ещё в новинку.
— А это Андрюша, мой старинный приятель.
Андрея не нужно ничему учить и ничего напоминать. Он, в отличие от мощного Игоря, привычно и быстро укладывает руки для благословения. Под свитером и лёгкой курточкой до пояса угадывается гибкое тренированное тело. Внешне он походит на пантеру грациозностью и лёгкостью движений. Потом уже отец Виктор сказал мне, что Андрей — Герой России, а Игорь ведёт ответственнейший участок работы.
Я удивился:
— Ты потревожил таких людей, и они, оставив все дела, немедленно приехали к тебе?
— А что же здесь удивительного? Мы воевали вместе, ходили на задания и служить начинали в одном отряде. Мы и сейчас не забываем друг друга. Если нужна помощь, любой из нас может звонить хоть ночью, и к нему обязательно приедут.
Отец Виктор рассказал мне трогательную историю про двух бывших высокопоставленных спецназовцев, которые уже в наше время, занимаясь бизнесом, поссорились самым что ни наесть жесточайшим образом. Не то, что здороваться, слышать друг о друге не могли. Через какое-то время в семье одного из них случилась беда, и он вынужден был просить помощи у того, с кем уже долгое время не общался. А тот, кого попросили помочь, отбросил, словно ненужную пену, всё, что разделило бывших боевых друзей, и, не раздумывая, пришёл на выручку.
Кстати, именно друзья собрались с деньгами и помогли моему товарищу приобрести новый автомобиль, взамен попавшего в аварию. Но и сам он постоянно озабочен сбором средств на какой-нибудь немецкий протез для подорвавшегося на мине действующего сотрудника, лечение тяжелобольного никому не нужного ребёнка. А то вдруг ночью по звонку может собраться и уехать за несколько сотен километров от дома. И тогда просит меня послужить за него.
Не так давно приезжает батюшка ко мне пообщаться. За столом в трапезной он занимает много места, но не довлеет над собеседником. Вроде внешне, как обычно, весел, подвижен, многословен. Только замечаю, что в глазах у него время от времени появляется беспокойство. Будучи человеком бесхитростным и прямым, он не умеет прикидываться и врать. И этим очень напоминает ребёнка. Такой большой добрый ребёнок.
— Что случилось, отец? Может, я что присоветую?
Батюшка шумно и продолжительно вздохнул, словно размышляя, стоит ли меня посвящать в его дела.
— Вчера вечером друг из Беларуси позвонил. Хороший мужик, но, как это говорят, человек со сложной судьбой. Он в конце 80-х, перед самым выводом наших войск из Афгана, попал в плен. Потом, через несколько лет, не помню уж каким образом, но ему удалось вернуться домой. Пришёл, а его уже заочно отпели. Девчонка давно за другого вышла, да и домашние на него смотрели, как на приведение. Замкнулся парень в себе, стал людей избегать и, как это у нас водится, начал пить.
Прошло время, история его уже стала забываться, а тут недавно орден его нашёл, ещё советский. Решили вручить прилюдно, поздравить человека. Вот подросшее поколение про него и узнало. Только вместо уважения начались насмешки, а потом и вовсе издеваться стали. Проходу не дают. Как увидят его, так и начинают подкалывать, мол, как там, в плену, тебя моджахеды часом не обрезали, может ты мусульманином стал? И это ещё самые невинные шутки. Про другое и говорить неудобно. Он пьяный, жалкий, кричит им что-то в ответ…
Выждали пацаны момент, окружили да давай с него штаны стягивать. Хохочут. Им забава, а другу моему обидно. Вот и звонит он мне, совета просит. Говорит: «Или я их перестреляю, или себя порешу, затравили, не могу больше».
— Так может поговорить с теми ребятами, объяснить им, чтобы оставили человека в покое?
— Ты плохо представляешь ситуацию. Эти ребятки, им лет по двадцать, а уже живут криминально. В их среде силу уважают, и слушать они будут только тех, кого будут бояться. Раньше мне проще было. Я на такие «разборки» поездил.
На самом деле, там всё просто. Берёшь кого-нибудь из друзей, чтобы тот сзади стоял. Приезжаешь, а тебя встречают человек восемь. Мне уже было достаточно один раз посмотреть, чтобы понять, кто передо мной. Чаще всего соберётся шпана гурьбой, думают, числом напугают. Попробуй, напугай, если у меня в кармане граната, но это так, на всякий случай. Подойдёшь, вежливо спросишь: «С кем говорить будем?»
Выйдет кто-нибудь такой важный, думает, что дружки его в обиду не дадут. Задаю вопрос: «Ты, когда человеку по телефону угрожал, деньги с него требовал, каким пальчиком на трубке номер набирал?» «Вот этим», — показывает. «Ну, раз этим, вот пусть он и отвечает».
И ломаешь ему палец на глазах у всех остальных. Потом стоишь спокойно и ждёшь, что будет дальше. Как правило, один орёт, а толпа в кусты и бегом.
Но сейчас что делать? Сейчас-то я уже священник. Не могу я, как раньше, людям пальцы ломать. А только словом не пронять этих ребятишек, они уже в слово без силы не верят. Вот такая у меня появилась проблема, батюшка.
Месяца через два после того нашего разговора, встречаемся с отцом Виктором в областном центре на ежегодном общеепархиальном крестном ходу. Разговорились.
— Кстати, — спрашиваю, — чем закончилась та история про твоего приятеля афганца?
Отец Виктор улыбнулся:
— Там всё, слава Богу, уладилось. А ребятки оказались на самом деле очень милыми и слушали меня внимательно. На днях они мне звонили, доложились, что в церковь заходить стали, батюшке тамошнему помогают.
Сказать честно, меня его слова просто поразили — как такое может быть? Как из хулиганов вдруг, в каких-то пару месяцев люди превращаются в верующих прихожан? Здесь бьёшься-бьёшься годами, чтобы человека в Церковь привести, а тут. Чудеса, да и только.
— Батя, ты наверно волшебное слово знаешь. Поделись опытом. Как тебе это удалось?
Батюшка засмущался, но чувствовалось, что ему приятно вспомнить его недавнюю миссионерскую поездку.
— Приехал я к другу, и тот указал мне на автомастерскую. Она вожаку местной шпаны принадлежит, той самой, что третировала его. Вызвал я того на улицу, поговорить мол, нужно. Он, как моего приятеля увидел, так всё сразу и понял. Вечером уговорились встретиться. Ладно, подождал я до вечера.
Заезжаю в мастерскую, там этот самый парень и с ним ещё трое. Подошёл к ним: «Может поедем за городом пообщаемся?»
Они ухмыляются, чудно им с попом говорить, тем более, я их, как бы, на разборку приглашаю. Поехали. Я на своей машине, они вчетвером — на своей. Отъехали от города километров за пять, остановились в лесочке. Удобное место, тихое.
Смотрю на них, а они перемигиваются друг с другом и руки прячут кто за спиной, кто за пазухой. Понятно, скорее всего, кастеты, а может, и монтировки приготовили. И всё это на одного смиренного батюшку.
Нет, думаю, так дело не пойдёт, и разговора у меня с вами не получится. Ну что же, придётся брать инициативу в свои руки. Подошёл к машине, открыл багажник, достал свою «Сайгу» — она у меня именная, мне её ребята мои, когда я на пенсию из отряда уходил, на память вместе с разрешением на ношение подарили. Внешне она вылитый автомат, хотя оружие это охотничье.
Передёрнул затвор, смотрю, не ожидали они такого. Наглые ухмылки с лиц исчезли, а после того, как выстрелил в землю у них перед ногами, они и вовсе на колени попадали и игрушки свои побросали. В глазах страх. Ладно, думаю, напугать я вас напугал, дальше-то что? Что им сказать? Жалко мне их, ведь совсем ещё мальчишки, только-только жизнь начинают, а уже заблудились.
И, не знаю, откуда мне пришла эта мысль? Только стал я им про сына рассказывать, про моего Андрюшку. Я тебе-то самому про него рассказывал, нет?
Ведь он же нам с матушкой Богом данный. Мы же после дочек, что в самом начале нашей семейной жизни родились, всё мальчика хотели. А закрыл Бог чрево у моей половинки, и никак. И по врачам ходили, операцию жене делали, а всё не получается.
А когда я в Церковь пришёл, священником стал, помню, прошу духовника своего отца И-ю: «Помолись, батюшка, мы уже с супругой в возраст входим, а мальчика всё нет».
А он мне: «Ты, вот что, попроси Святейшего Алексия помолиться о вас с матушкой. Есть у него такой дар насчёт ребятишек, это я точно знаю». «Ничего себе, думаю, как же я простой священник буду просить самого Патриарха о моём семейном деле молиться? Мне же к нему ещё пробиться нужно.
И вот подгадал момент. Привозят в Москву мощи апостола Андрея Первозванного. Узнаю, где Святейший будет молебен служить, беру матушку и едем. Смелость, как ты знаешь, города берёт.
Знакомый батюшка провёл меня в алтарь. Дождался конца службы. А когда всё священство подходило к Предстоятелю под благословение, подошёл и я. Набрался смелости и обратился к нему со своей просьбой.
Патриарх выслушал меня и спрашивает: «А где матушка? Позови её». Я чуть ли не бегом побежал. Следом из алтаря вышел Патриарх. Он по-простому, с такой любовью, поговорил с нами, потом возложил нам на головы руки и попросил у Неба для нас мальчика. Хочешь, верь, хочешь — нет, но через месяц матушка понесла. И я уже тогда знал, что это будет мальчик. Назвали в честь святого апостола Андрея.
Эту историю я и рассказал им, о своей жизни рассказал, о мужской дружбе, о войне. Ведь сейчас у меня наступило время страданий, стали болеть раны, переломы, всё, что в молодости, казалось, прошло, не оставив следа. Порой так тяжело, жить не хочется, а мой Андрюшка самим фактом своего бытия, словно, требует: «Держись, отец, ты мне ещё очень нужен».
Поначалу в разговоре с молодёжью, батюшка, словно дирижер палочкой, размахивал ружьём перед носами своих собеседников, потом, за ненадобностью бросил его в багажник. Хорошо мы тогда поговорили, долго сидели. Услышали они меня.
Потом уже, как назад домой ехал, представил. Подогнать так вот вечерком к тебе в посёлок самоходную гаубицу, хорошая это вещь, да как дать из неё разок холостым. Чтобы повыскакивал народ в страхе из своих домов, оторвался бы от телевизора, водки, пустой болтовни. А мы их уже ждём, и говорим: «Люди очнитесь. Жизнь так коротка, нельзя её по пустякам транжирить. Спешите жить, спешите творить добро». Может хоть тогда услышат?
Как тебе мое новое миссионерское ноу-хау? Можешь не благодарить, дарю.
Недели через две пригласили нас с ним в соседний городок на концерт классической музыки. Давали его верующие музыканты из Москвы. Собралось множество слушателей. Мы с отцом Виктором были среди почётных гостей. Поначалу, пока играли известных композиторов, слушать было интересно, но потом молодые музыканты стали представлять свои собственные сочинения. Смотрю, мой друг начинает потихоньку клевать носом. Я, опасаясь, что среди музыкальных тем, слушатели услышат пробившийся молодецкий храп, периодически толкал его в бок.
Помню, знакомый батюшка из соседней с нами епархии рассказывал про одного священника, который страдал сильным избыточным весом. Очень хороший, духовный был батюшка, но больной. Так он засыпал даже на поклонах во время Великого поста. Стоит на коленях — и такой храп. В самом начале 90-х он в составе делегации от их епархии по приглашению англикан присутствовал где-то в Лондоне на службе в их главном храме, ну и, понятно, заснул. «Представь, какое там эхо».
После концерта говорю отцу Виктору:
— Всё-таки, батя, какие мы с тобой серые люди, — намекая ему на тот факт, что ничего не смыслим в классической музыке. На что мой товарищ ответил:
— Нет, отче. Мы с тобой не серые, — и, выдержав паузу, добавил, — мы с тобой добрые.
Обескураженный его логикой, я только и нашёлся что спросить:
— Это с чего ты взял, что мы с тобой добрые?
— Потому, что мы священники. Мы по положению с тобой люди добрые. А разве это не так?
И подмигнув мне, повторил снова:
— Положение обязывает.
Синдром
В середине 90-х к нам в бригаду на железную дорогу пришёл молодой парень, звали его Дима. Был он сиротой, воспитывался в детдоме, но чувствовалось в нём природная порядочность, и уважительное отношение к старшим. Работал ответственно, наша железнодорожная премудрость давалась ему легко. И через год начальство предложило ему пойти учиться на заочку в наш колледж.
Уже работая на станции, Дима женился, и в положенное время у него родилась замечательная малышка. Казалось, что теперь в его жизни только и будет продолжаться такая вот светлая полоса. Скажу честно, нам было жаль его сиротства, и мы всей бригадой, как могли, опекали парня и радовались его успехам.
Прошло года три, и вдруг нашего Диму, словно, подменили. Нет, он всё продолжал быть таким же обходительным и добрым, но только начал пить. На станции в то время народ уже не пьянствовал. А Дима, как с цепи сорвался. Перед работой нас регулярно проверяли. На первый раз, если кто и попадался, медсестра могла глаза закрыть, мало ли, с кем не бывает, но когда это становится системой, то уже никто на работе тебя держать не будет. Мы и на поруки Диму брали, перед начальством за него ходатайствовали. И никак не могли понять, что с парнем произошло. Пытались разговаривать с ним, и упрашивали, и грозили, и к совести призывали. Ничего у нас не получилось.
Он поначалу нам ничего не рассказывал, а потом выяснилось, что наш Дима в первую Чеченскую кампанию участвовал в штурме Грозного, и воевал там ещё целых четыре месяца. Сам он был во взводе минёром, может, поэтому и жив остался. За это время состав их взвода обновлялся трижды, а Диме повезло, ни царапины. Вышел его срок службы, вернулся парень домой и постарался полностью выбросить из памяти войну, но через три года она его всё равно настигла. «Не могу, — говорит, — глаза закрою, и понеслось. Взрывы, крики, плач детей, куски человеческих тел, и кровь, всюду кровь. Вот только водка и помогает забыться». Короче, уволили нашего Диму, а психиатр поставил диагноз — «чеченский синдром».
Сколько на нашей памяти было таких синдромов, и «вьетнамский», и «афганский», а вот теперь ещё и «чеченский». Очень часто приходится слышать, что вот, мол, возвращаются солдаты с войны. Вроде, и жить по-людски хотят, а ничего не получается. И, как правило, начинают пить. Мы их не понимаем, думаем, что пьют они из баловства, а те, оказывается, от страха бегут, война начинает «догонять». И не только во снах, но и наяву.
Мой знакомый священник, сам из «краповых беретов», в своё время многие «горячие точки» прошёл. Спрашиваю его: «Батя, почему так? Почему наши отцы, отвоевав по нескольку лет, вернулись к мирной жизни, почему они не спились, почему не было массового «германского» синдрома? Почему сегодняшние парни так легко сгорают после войны»?
«Я тоже часто об этом думаю, — ответил он, — у наших отцов ещё дух был. И воспитаны они были по-другому, а сегодня, ну что молодёжь видит, только эту злобу по телевизору. Раньше Родину учили любить, а сейчас все «бабки» зарабатывают. Раньше за Отечество воевали, а теперь? Что война, что компьютерная игра. Жестокости стало много. Русский солдат был христианином, молился, а нынешний? Иногда встречаюсь со своими боевыми товарищами, так порой слышу: «Если бы ты раньше не был нашим, то мы с тобой, «попом», и за стол бы никогда не сели».
Есть такая «штука» у каждого из нас в душе, совесть называется. На войне о ней кажется можно, и забыть, но потом, через время, она начинает заявлять о себе, даже у самых, казалось бы, конченых «отморозков». Нельзя, даже на войне, когда вроде бы, всё дозволено, переходить границу. Нельзя убивать детей, женщин, стариков, «догоняет» всё это потом».
Я вспомнил одного своего товарища, мы работали вместе. Однажды, он в разговоре о достоинствах автомата Калашникова, рассказал мне, как они с другом пристреливали свои автоматы по головам афганских женщин, что в это время шли за водой. Причём рассказал это так, между прочим, именно восхищаясь качествами самого автомата. «Короткими очередями за 500 метров голову напрочь отрывает»!
Я его потом с женой и с сыном видел, хорошая семья. Идут не спеша, гуляют, он жену за плечи обнимает, впереди дитя бежит. Может у тех, на чьих головах автоматы проверяли, тоже дети были? Не знаю, как там у него дальше по жизни сложилось. Хотя, я наверно слишком впечатлительный.
Как-то Владыка, а он сам из Троицких монахов, рассказал нам о том, как до сих пор в Лавре рассказывают о том самом известном приезде Димитрия, будущего Донского, к преподобному Сергию. Ведь великий князь взял монастырь, чуть ли, не в осаду, требуя от святого, во-первых, благословить его на битву с Мамаем, а, во-вторых, откомандировать в мир схимников Александра и Андрея, бывших Пересвета и Ослябю. Дело в том, что эти монахи в миру были боярами и опытными воинами. И их помощь понадобилась князю в такой ответственный момент именно в боевом строю. По всей видимости, Пересвет и Ослябя овдовев и вырастив детей, не стали искать утех с девицами, хотя наверно могли себе это позволить, а ушли в монастырь. Благочестие было в народе, вспомнить хотя бы родителей преподобного Сергия, или преподобного Александра Свирского. Под старость было в обычае уходить в монастыри. Молился народ, каялся. Готовились к встрече с Богом. Кто тогда слышал о каких-то там «синдромах».
Кстати, у святителя Василия Великого есть рекомендация воинам христианам после войны три года не подходить к причастию. И это всё притом, что убивать врагов считалось делом богоугодным. Человек должен был очиститься от ненависти, страха, да и самое главное — от греха убийства человека. Ничто, как пролитая нами кровь и ненависть, не привлекают лукавого.
В наше время так не принято. Сейчас с воинами всё больше психологи работают. А что может сделать психолог там, где стоит вопрос именно о душе, а не о коже. Кому она, эта душа, в конце концов, достанется? Помню, дочь приходит из университета и объявляет: «Наш преподаватель психологии заявила, что души у человека нет». Тогда что тогда преподаёт этот «психолог», если души нет?
Мне отец Виктор рассказал такую историю. В одно из подразделений частей специального назначения прислали на должность психолога молодую женщину 28-и лет. Женщин в войсках мало, а в таких, и подавно. Разумеется, что мужики стали проявлять к ней повышенное внимание, кто цветочек подарит, кто шоколадку занесёт. Но вся эта идиллия продолжалась до тех пор, пока её ухажеры не стали приходить к ней со своими проблемами, именно как к специалисту психологу. Они рассказывали ей о войне, о её ужасах, и о своём непосредственном участии в ней. И в «мягких и пушистых» молодых парнях она увидела то, что в романах называют «оскалом смерти». Женщина стала бояться своих клиентов. Что-то с ней случилось, и она почувствовала тягу к открытым окнам на высотных этажах. И ещё, теперь, когда она шла по тротуару вдоль дороги, стала замечать за собой, что нередко её вдруг охватывало непреодолимое желание броситься под колёса, движущегося ей навстречу автомобиля. «Тогда ей посоветовали обратиться к священнику, и она пришла ко мне. Вообще-то, такое состояние души в церкви называется «беснованием» и лечится оно через участие в церковных таинствах. Ты видишь, — продолжил мой друг, — человек сунулся в область духовного противостояния, и сам чуть было не погиб. Разве с ними психолог должен работать, тем более девочка, этим всегда занимался священник».
Великим постом, у нас в этом году, как обычно, проводилось соборование. Отец Виктор приехал помочь мне и одновременно привёз с собой нескольких своих друзей. Один из них мне как-то сразу приглянулся. Молодой коротко стриженый парень, ростом под два метра. Он с неподдельным интересом рассматривал меня своими голубыми доверчивыми глазами. И мне немедленно захотелось с ним познакомиться: «Вова», — смущённо представился гигант.
Вовин командир в первую Чеченскую кампанию совсем молодым лейтенантом вместе с несколькими своими солдатами попал в плен к бандитам. Те, на глазах лейтенанта, смеясь и куражась, поотрезали головы несчастным солдатикам, а ему сказали: «А ты иди, лейтенант, и сходи с ума». И он сошёл, и целых пять лет не выходил из Чечни. Из своих рейдов по тылам боевиков его отряд никогда не приводил пленных.
А во вторую кампанию бывший лейтенант взял Вову к себе в разведвзвод, и мальчик, выросший без отца в глухой сибирской деревне, всей душой полюбил бесстрашного командира. Два года войны сделали из мальчика отчаянного бойца. Вова не знал что такое страх, но и не знал что такое жалость. Не раз, хватая пулемёт, он с криком: «Слава России!», спасал разведчиков из самых, казалось бы, безнадёжных ситуаций.
После войны парень приехал к себе в деревню. Солдат хорошо помнил, как обижали его в бытность подростком парни и молодые мужики, оно и понятно, безотцовщина. Тогда он объявил, что вызывает на мужскую забаву всех мужиков деревни одновременно. Те посмеялись и решили проучить гордеца, да не тут-то было, Вова в одиночку побил их всех. А потом поехал к соседям, в их селе Вове тоже иногда доставалось. Короче говоря, Вова побил и мужиков соседнего села. Но дрались честно, и жаловаться на парня было бы смешно, тем более, что побил-то он их в одиночку. На следующий день Вова выставил по ящику водки, и, помирившись с мужиками обоих сёл, уехал в столицу.
Рассказывают, как Вова отдыхал на юге, в одном из приморских городов. Всё ему было там необычно. Да и что он видел в своей жизни, кроме беспрерывных рейдов в тыл противника, практически ничего. Вот он в первый раз приехал на юг. И однажды видит, как какой-то мужик грубо обзывает женщину, причём прилюдно. Тогда Вова подошёл к нему и спросил: «Ты чего на женщину орёшь, мужик»? Тот в сердцах отмахнулся: «Какое тебе дело?! Это моя жена». «А это неважно», — ответил Вова, и уложил мужика лёгким ударом своего огромного кулака.
Поверженный грубиян оказался местным жителем, да ещё, как это говорится, человеком, в определённых кругах авторитетным. На следующий день Вову уже встречали человек пять, которые, правда, так и остались лежать на асфальте после встречи с нашим героем. Таких встреч и попыток поговорить с Вовой местные бандюки предпринимали ещё несколько раз, но Вова, не любивший долгих разговоров, тем более на юге, где нужно ловить всякий час ласкового утреннего и вечернего солнышка, неизменно громил их, как досадную помеху его отдыху. Между прочим, он думал, что на юге так принято, каждый день с кем-нибудь драться. А его противники и не подозревали, что Вова, по большей части, зарабатывает свой хлеб, натаскивая вот в таких драках молодых омоновцев. Устав от мордобоя, местные бандиты решили оставить Вову в покое, ну не пистолетом же его пугать, да и ради чего? И правильно сделали. Они же не знали, что в отличие от всего остального, разумного, человечества, которое при виде направленного на него пистолета, обычно убегает, Вова, напротив, имеет привычку бежать на ствол. Так что этим парням, можно сказать, крупно повезло.
Володя приехал к отцу Виктору на неделю и несколько раз бывал на службах у нас в храме. Интересно было наблюдать за ним, человеком, совершенно неискушённом в службах, не знающим церковного языка. Он тихонько сидел и просто слушал пение, и то, что рассказывал священник. В конце недели Вова исповедовался и причастился. Мы поздравили его, и чувствовалось, как парню это было приятно. Потом, уже возвращаясь в расположение части, Вова сказал отцу Виктору: «Ты знаешь, мне кажется, что я жестокий человек, нельзя быть таким. Мне нужно меняться». Здесь на днях, он заезжал к нам в храм, обнимал всех наших, и старушек, и молодых. «Как же я вас всех полюбил», — растрогался человек. «Батюшка, наш замкомандира по воспитательной работе спрашивает, можно ли к вам ещё наших ребят на службу прислать»?
Перед самым праздником Крещения Господня звонит отец Виктор: «Батя, благослови, я на праздник хочу у вас в крестильной часовне одного моего друга окрестить, я его шесть лет готовлю, всё никак убедить покреститься не мог. Говорю ему, мол, как же ты воюешь некрещёным, мы за тебя даже помолиться не можем. А он мне отвечает, а как же я, покрестившись людей убивать стану? Об этом ты подумал? Вот уж как перестану воевать, покрещусь».
В тот день мы вновь встречали молодого человека, немногим старше тридцати, такого же, уже привычного для меня, огромного роста, с застенчивой улыбкой на лице, но когда я, здороваясь, смотрел на него, задрав голову вверх, то в глазах его увидел бездну, окунулся в неё, и мне стало страшно. Он это понял и сразу же отвернулся.
После крещения молодой человек снова вошёл в храм. Я заранее предупредил старосту, что у нас сегодня крестится необычный человек, немножко рассказал о его судьбе, а уж она расстаралась и где-то моментально раздобыла небольшой букетик цветов, который и подарила парню. Тот с удивлением взял цветы из женских рук, поднёс их к лицу и посмотрел на меня.
Мне не забыть этого взгляда. Взгляда радостных детских глаз, в уголках которых предательски набухали счастливые слёзинки.
На войне как на войне
Звонит телефон, беру трубку и слышу голос отца Виктора, моего друга и настоятеля соседнего с нами прихода.
— Батя, ты бы знал, я сегодня самый счастливый человек на свете!
Думаю, — кто бы спорил, — отец Виктор действительно счастливчик. Пройти сквозь такую молодость и уцелеть, — уже счастье. Когда ему исполнилось сорок, он сам всё никак не мог поверить:
— Бать, ты представляешь, мне уже сорок, а ведь я поначалу не верил, что до тридцати доживу.
А он не только выжил, а ещё и к вере пришёл, и священником стал.
Удивительная судьба выпала нашему поколению. Мы родились уже после Великой Войны, и все вокруг нас, кто её пережил, словно заклятие, повторяли одну и ту же фразу:
— Только бы вас не коснулась война.
Но именно нашему поколению пришлось воевать всю свою молодость, начиная с Афгана. Конечно, не всем пришлось участвовать в оказании «интернациональной помощи», а потом воевать в «горячих точках» внутри бывшего Советского Союза, но война стала постоянным фоном нашего бытия. На этом фоне мы мужали, женились, рожали детей. И война для нас стала чем-то само собой разумеющимся.
Помню, как всем полком мы встречали эскадрилью из Афганистана. Каждый год одна из наших трёх вертолётных эскадрилий уходила воевать, тогда это называлось «командировкой». Полностью полк собирался только на короткий срок переподготовки и формирования новой группы экипажей для войны. Вертолёты постоянно находились в Афгане, менялись только люди. В назначенный день на территорию части подавались автобусы и лётчики, в сопровождении жён, с детьми на руках шли обнявшись несколько последних метров от полкового плаца до места посадки. Шли спокойно, никто не плакал, наверно плакали потом. Мужчины занимали места в автобусах, а женщины ещё долго смотрели и махали руками им вслед:
— Вы только возвращайтесь!
В тот раз один лётчик отказался лететь в «командировку». У него была какая-то причина, он вовсе не был трусом, все это понимали, и то, что его отказ — это своего рода забастовка, тоже понимали. Потому, когда всех офицеров собрали в гарнизонном зале на суд чести, никто, кроме дежурных ораторов его не осудил. Лётчика отстранили от полётов и прикрепили к столовой для технарей. И я видел отношение к нему жён наших офицеров, ушедших на фронт: никакой неприязни. А когда его всё-таки перевели в большую транспортную авиацию, чего он безрезультатно добивался не один год, эти же люди искренне его поздравляли. Хотя место отказника, вполне возможно, занял муж кого-то из них.
Эскадрилья возвращалась ночью. На стадион, где командир приказал выстроить полк, заранее привезли большие аэродромные прожекторы. Несмотря на позднее время все надели парадную форму и ордена. По-настоящему, до этого дня я и не представлял, с кем служу в одном полку (так много было орденов и медалей).
И вот, наконец, торжественный момент, открываются большие металлические ворота и те же автобусы, что год назад увозили наших ребят на войну, возвращают их домой. Прибывшие выходят и строятся на плацу отдельным подразделением, командир эскадрильи торжественным шагом подходит к командиру полка и докладывает об исполнении приказа. А вокруг сгорая от нетерпения броситься к своим мужьям, обнять и расцеловать, стоят их женщины. Дети тоже не спят, сегодня такая ночь, может самая счастливая ночь в их судьбе.
Наконец краткое приветственное слово командира окончено и все, распахнув объятия, бегут друг к другу навстречу. На них направляют свет прожекторов, и в одном вдруг замигала лампа, и от этого движения людей становятся похожими на прерывистые движения танцующих на дискотеке в ночном ресторане. И ещё дети на руках отцов и радостный смех вокруг. Незабываемые минуты, даже у меня, двухгодичника, человека, вобщем-то, считай на половину гражданского, невольно наворачивались слёзы радости за этих людей.
И никто в этой сутолоке не обращал внимания на маленькую кучку детей и женщин. Они стояли обнявшись, поодаль от всех и плакали. Потому что, однажды расставшись, так больше никогда и не встретились. И каждый раз, приходя на эти торжественные встречи, словно ожидали, что сейчас-то они обязательно вернутся, а тех, кого привозили хоронить в тяжёлых цинковых ящиках, к их мужьям никакого отношения не имеют.
Было радостно и больно одновременно.
В этот же год мои товарищи такими же организованными рядами улетали в Чернобыль. Мы мало тогда разбирались, что на самом деле там происходит, — не знаю, понимали ли это они. На аэродроме рядом с нашими двадцать четвёрками стояли три больших Ми-26-ых, они относились к роте гражданской обороны. Их экипажи не летали в Афган, и у нас лётчиков с 26-ых называли бездельниками. А в восемьдесят шестом именно наши «бездельники» первыми отправились засыпать взорвавшийся чернобыльский реактор, и работали там без всякой защиты и счётчиков Гейгера. После вылета они не выходили, а вываливались из борта и катались от боли по земле, перепачкавшиеся в рвотных массах, и потом снова поднимали в воздух свои огромные могучие вертолёты. И так, до тех пор, пока хватало сил.
Я видел, как в том же актовом зале нашим ребятам вручали боевые ордена за Чернобыль.
Прошло уже много лет, интересно, кто из них ещё жив? «Стингер» может и мимо пролететь, а радиация всегда попадает в цель. Нашего полка уже нет, но однажды, уже будучи священником, я оказался в этих местах, и именно 9 мая, когда все, кто воевал в советское время и после, надевают боевые награды и идут к памятникам Великой Войны. Среди празднично одетых людей попадались военные, а я искал глазами тех, кто в лётной форме, ещё с орденами той нашей исчезнувшей эпохи. И за всё время встретил только одного. Остановился, поклонился ему и поприветствовал:
— Здравствуй, с Праздником!
На что я надеялся? Что он меня узнает? Но я бы и сам себя не узнал. Лётчик кивнул в ответ, и пошёл дальше. Были ли мы с ним сослуживцами, кто знает? Но в любом случае, мы вышли из одной эпохи, он как её участник, а я как свидетель.
В общежитии в одной комнате со мной жили молодые лётчики, все они имели боевой опыт, но рассказывали о войне крайне неохотно, и то, если уж совсем допечёшь их расспросами. Но однажды, неожиданно для себя я на собственной шкуре отчасти испытал, что такое война.
По какой-то причине мне пришлось оказаться на аэродроме. Шли обычные тренировочные полёты Ми-24-ых, и вдруг к нам на поле запрашивают разрешение и садятся две «чёрные акулы», вертолёты-истребители. Наши ребята о них уже слышали, но увидели впервые. Внешне более компактные, поджарые, полностью прикрытые бронёй, «акулы» даже на меня, человека неискушённого, произвели неизгладимое впечатление, что уж говорить о лётчиках. Те и вовсе не отходили от новых машин. А залётные испытатели, «акулы» тогда ещё находились в стадии испытания, важные и недоступные, покровительственно рассказывали о возможностях нового вертолёта.
Наконец один из наших комэсков не выдержал бахвальства гостей и решил показать, что и у нас на аэродроме летуны тоже не лаптем щи хлебают. Запросил разрешения на взлёт, поднялся в небо и стал показывать всё, что можно было выжать из испытанного временем и войной знаменитого Ми-24-го. Афганцы их, кстати, называли «шайтан арба». Комэска поднимался высоко в воздух, а потом бросал вертолёт в атаку на выбранною им в качестве цели одиноко идущую по аэродрому фигурку человека. И этой мишенью, как вы уже догадались, стал я. Что он только не вытворял у меня над головой. Вертолёт заходил слева и справа, бросался в лобовую, словно желая достать меня и разрубить своими бешено крутящимися лопастями.
В этот момент вдруг представилось, что мы не здесь, а где-то там, в афганской пустыне, и я пытаюсь убежать от ревущей «шайтан арбы». В какой-то миг я даже встретился с лётчиком глазами и нутром ощутил, что он поймал меня и держит в перекрестии прицела. И случись бы это в реальности, валяться бы мне сейчас в той же каменистой пустыне только с простреленной головой. Представил и испугался, да так, что дыхание перехватило.
Спустя много лет об этом чувстве испытанного мною страха рассказал отцу Виктору. Он выслушал и сказал:
— Я с этим делом знаком: однажды в бою, тогда ещё будучи молодым солдатом, так испугался, что непроизвольно обмочился. Было очень страшно, но поставленную задачу я выполнил. Командир нашей бригады, и по совместительству мой родной дядька, увидев меня в интересном положении, успокоил:
— Не стыдись сынок, трус — не тот, кто во время боя обмочился, а тот, кто бежал от врага и предал товарищей.
— Мне вообще «повезло», — продолжал мой друг, — когда уходил в армию, родители договорились в военкомате пристроить сыночка в часть, которой командовал родной дядя. Мол, за его широкой спиной во время службы и отсидится. И попал я в бригаду специального назначения, специализирующуюся на диверсионной деятельности в глубоком тылу противника.
Время его действительной службы совпало с началом развала Советского Союза, и появлением многочисленных «горячих точек». Вот в эти «точки» и отправилась воевать дядина бригада, и будущий батюшка с ними. А там, где вставал вопрос о добровольцах, первым называлось имя моего друга. Дядя, сам, кстати, Герой Советского Союза, оправдывался перед племянником:
— А кого я пошлю, скажи на милость? Отправлю кого-то другого, народ подумает: «ну вот, нас на смерть посылает, а своего родственника бережёт». Так что, сынок, пока ты здесь, быть тебе первым. Погибнешь, мне перед людьми не стыдно будет.
Кстати, и награды реже других находили героя, и всё по той же причине:
— Люди скажут, мол, своему племяннику грудь орденами разукрасил, а нас обходит.
И именно в армии, после тяжелейшего ранения он впервые понял, что Бог, которому постоянно молилась его бабушка, это не выдумка, а самая что ни наесть реальность.
Их вместе с ещё одним солдатиком с ранением в лицо оставили лежать в одной из дальних комнат школы, срочно приспособленной под армейский госпиталь, и забыли. У Виктора была почти оторвана нога и на руке — два пальца. Оба лежали без сознания и истекали кровью.
— Мне уже так «хорошо» стало, никакой боли не чувствую. Всё, ухожу, и вдруг вижу, — в меня всматривается прекрасное женское лицо. И понимаю, что лицо это мне до боли знакомо, но где я его видел раньше, не вспомню. Она смотрит на меня печальными добрыми глазами и говорит:
— Вставай, сынок, и иди в коридор, о вас все забыли.
— А он, — показываю пальцем в сторону своего соседа, — ему тоже вставать?
— Нет, — отвечает женщина, — он останется. Я встал, завернулся в простыню и вышел в коридор. Иду, несмотря на ранение, и мне попадается врач хирург. Смотрит с удивлением, а я его спрашиваю:
— Скажите, доктор, который час?
— Ты ещё спроси, как пройти в библиотеку, — смеётся хирург.
— Немедленно отправляйте это чудо в операционную.
Мне тогда в кость вставили металлический штырь. Представляешь! А я шёл по коридору, наступая на раздробленную ногу. Потом ещё долго мучился, пытаясь понять, где же я видел лицо этой женщины, пока не вспомнил бабкины иконы, и среди них образ Пресвятой Девы. С тех пор стал заходить в храм и ставить свечи перед иконой Богородицы.
После демобилизации из армии пошёл я работать в милицию. Девяностые годы, ты же помнишь то время. И сейчас порядка нет, а тогда вообще полный беспредел был. Бандитов развелось немеренно, мы через день выезжали на задержания, и почти всякий раз с перестрелками. Из тех, кто прошёл через горячие точки и свободно владел оружием, была создана группа захвата. В эту группу попал и я. Нас мало кто знал в лицо, кроме тех, кому это было положено, и уж тем более не раскрывались имена. И это неслучайно, врагов у нас тогда хватало.
Война, а потом и служба в милиции, приучили к постоянному ощущению опасности, и доверял я только своим. Пока однажды свои же меня и не подставили. Мы тогда брали банду, и по плану захвата я шёл вторым номером. Как правило тот, кто идёт первым, врывается в дом и открывает беспорядочную стрельбу, но стреляет он холостыми. Его задача: застать бандитов врасплох, посеять панику и положить всех на пол. А следом иду я, но мой автомат уже заряжен на поражение. Моя задача стрелять по тем, кто успел схватиться за оружие и вступает с нами в перестрелку. Идти вторым опаснее всего, именно он чаще остальных становится основной мишенью в таких стычках.
Когда тебя везут в машине и группа готовится к штурму, то меньше внимания обращаешь на какие-то сторонние действия. Мой товарищ, тот, который должен был идти первым, почему-то попросил у меня автомат. Не ожидал подвоха, я подал ему своё оружие, а он мне подменил патроны. Когда ворвался в комнату и открыл огонь на поражение, то не мог ничего понять. По мне стреляют, а я совершенно бессилен. Стреляю в ответ и ни в кого не попадаю. Мне тогда повезло, и я чудом уцелел. Потом, уже когда всё закончилось, выковырял из своего бронежилета шесть пуль. После этого случая я вообще перестал кому бы то ни было доверять.
— И что было потом, доложил начальству?
— Нет, просто ребята велели ему уйти, и больше мы его не видели. Говорят, эмигрировал и живёт сейчас где-то в Европе.
— Да, батя, невесёлая история. А ты-то сам как в столице оказался?
— Видишь ли как оно получилось. Это же было самое начало девяностых, кто-то из штабных сдал нашу группу бандитам, продал всю информацию с фамилиями и адресами. А те стали отлавливать нас по одному и убивать.
Помню, получаю сообщение, друг мой умирает. Днём возле дома напали, пошёл мусор выбросить, его и подловили. Когда приехал, он ещё дышал. Взял его руку, легонько сжал, тот и очнулся. А такой был безбожник, ни в кого и ни во что не верил, и всё надо мной смеялся, когда сказал ему, что в храм захожу. А как очнулся, узнал меня и говорит:
— Витя, я Его видел, Он есть. Ты молись обо мне, ладно?
И ещё, на похоронах, я сидел возле гроба, а потом посмотрел как-то так, немного в сторону, и увидел его. Мой друг стоял возле своего гроба и смотрел на самого себя мёртвого, а потом видение исчезло. После похорон больше не стал испытывать судьбу, собрал вещи и в тот же день уехал в Москву.
С тех пор уже много воды утекло, а я с войны так и не вернулся. Даже когда просто рядом по улице идёт обыкновенный прохожий — в голове срабатывает мысль, куда ударить, если он нападёт. Все для меня — потенциальные враги.
Это очень тяжело, ведь если ты христианин, то все вокруг — твои ближние. Ты должен любому человеку с самого начала, даже если не знаешь его, ставить пятёрку, а у меня все получают двойку и вместо друзей становятся врагами. Вместо того, чтобы любить ближнего я его боюсь и никогда не поворачиваюсь к нему спиной, я всегда в ожидании удара. Это постоянное изматывающее душу противоречие не даёт мне покоя, и потому радости нет.
— Бать, всему когда-то приходит конец. Ты же знаешь, Церковь ещё и великая лечебница. Придёт день, ты перестанешь бояться людей и начнёшь им доверять. Отец Виктор мечтательно улыбается:
— Тогда это будет мой самый счастливый день.
С батюшкой мы земляки и дружим уже несколько лет. Его семья живёт в столице, дети выросли, а служит он здесь же, совсем недалеко от нас, в глухой деревеньке. В воскресенье отслужит и возвращается домой к своим.
В Москве у него куча дел. По старой памяти окормляет тех, с кем раньше служил, а через стариков знакомится и с молодыми офицерами. Бывает, привозит их к нам на службы. Батюшка сам большой, грузный. Такими часто становятся входящие в возраст бывшие спортсмены. Настоящий русский богатырь в окружении молодых ребят, таких же огромных и сильных.
Однажды пожаловался мне:
— Не знаю, бать, что и делать. Молодёжь у нас во дворе ведёт себя отвратительно, пьют, по ночам дебоширят. А тут повадились мне в след про попов всякие гадости кричать. Понятно, что при желании мог бы их и наказать, но я же священник. И они знают, что я священник. Вот и надо мне их как-то на место поставить, и против Церкви не озлобить.
Я на его тревогу особо внимания не обратил и перевёл его слова в шутку, посмеялись мы с ним и забыли. Знать бы тогда чем закончится эта история. Однажды шли они с женой по двору, и в этот момент снова кто-то из пацанов, разухабишись отпустил сальную шутку в адрес матушки. Отец Виктор уже не смог молчать и отчитал соседскую молодежь, пригрозив пожаловаться участковому.
Батюшка припугнул ребят милицией, да и забыл об этом столкновении по своей незлобивости, а пацаны не забыли. Неделю они выслеживали священника, и в момент, когда он вечером ставил в гараж машину, подкрались к нему со спины.
— Я слышал, — рассказывал потом отец Виктор, — как в темноте сзади кто-то ко мне идёт, и не обернулся. Ты понимаешь, может первый раз в своей жизни позволил себе такую роскошь!
Он идёт, а у меня радость, что не чувствую в человеке врага, доверяюсь ему, значит, душа таки исцеляется!
Кто объяснит, почему мой друг среагировал в последнюю секунду перед ударом. Как он понял, что это необходимо сделать? Наверно сказался многолетний боевой опыт, и он успел защититься рукой. Заточка должна была войти в живот, но только пробила руку насквозь и застряла в костях ладони.
Истекая кровью, батюшка снова сел за руль и добрался до ближайшей больницы. Из-за грязи на заточке рука распухла до самого локтя и болела нестерпимо. В больнице он ждал пока его примут, потом, пока придёт врач, оказавшийся не хирургом, а терапевтом. После перевязки он вернулся в машину и набрал мой номер:
— Бать, ты бы знал, я сегодня самый счастливый человек на свете! Я снова способен доверять людям, всех прощать и всех любить. Бать, только это так… больно…
Маргиналы
К знакомым приехал погостить сын. Событие, в общем-то, заурядное, если бы не тот факт, что приехал он из Германии, первый раз за двенадцать лет после эмиграции. Парень сам русский, но был женат на немке. Уже перебравшись на историческую родину, немецкая жена от него ушла, и теперь он живёт один. Стал немецким гражданином, и, не проработав в Германии ни одного дня, все эти годы живёт на пособие по безработице. И неплохо живёт, во всяком случае, домой возвращаться не собирается.
К нам он приехал на две недели, но уже через несколько дней, громко хлопнув дверью, умчался назад в Европу. Дело всё в том, что долгожданный сыновний приезд почти совпал с событиями пятидневной российско-грузинской войны. И приехал он к отцу с матерью уже отравленным западной пропагандой. И вместо того, чтобы жарить на природе шашлыки и пить домашнюю наливку, все эти дни в их доме шли дебаты по грузинской проблеме.
Уже садясь в такси, сын Ваня в сердцах выкрикнул: — Узколобые фанатики! Мне с вами здесь душно, домой-домой на родину в Европу!
Помню, когда его мать, поминутно всхлипывая, рассказывала мне эту историю, я подумал: — Счастливый парень, нашёл себе новую родину и не жалеет о прежней. А у меня так ничего и не вышло. И хотя я в России живу уже дольше, чем в Беларуси, а всё никак не могу осознать себя русским. Наверно это потому, что в те годы, по сути, никто никуда и не уезжал, мы жили в едином Союзе, и переехать из Гродно в Подмосковье, было всё одно, что перебраться из Курска в Орёл.
Поначалу хотел вернуться назад, но женился и остался. Через несколько лет вновь было пытался переехать в Беларусь, да жене климат не подошёл. Потом Союз распался, появились новые отдельные государства, разные деньги, разные паспорта. И расстояние между мной и моей родиной увеличивалось всё больше и больше. Странно, — думалось мне, — какая разница, где жить здесь, или там? Везде на одном языке говорят. А вот, подишь ты, засела где-то там, глубоко в тебе детская память, и те давние чувства, надежды, а ещё память о родителях, которые были тогда молодыми. И ничего ты с ней не поделаешь.
И это при том, что родился-то я в Москве, конкретнее в Лефортово, в роддоме, что в Синичках. Наверно поэтому в детстве меня так тянуло в столицу. Только не в Синички, а спуститься в метро, погулять по Красной площади возле мавзолея дедушки Ленина. Возвращаясь домой, в своих белорусских снах видел себя разгуливающим по Москве, только была она в моих снах одним большим поленовским двориком. В те годы мне казалось, что родина у меня именно там, в России. Однажды, помню, это где-то классе в девятом, промелькнула мысль: — Что я делаю здесь, в этой западной Беларуси, вот было бы здорово оказаться, — и я назвал про себя то самое место, где и живу сегодня. Трудно угодить человеку. И главное, трудно понять, где его родина? Может, она не столько связана непосредственно с местом обитания, сколько с историей и людьми? Не знаю.
Здесь вечером звонит городской телефон, на проводе Гродно. Дед поздравляет внучку с днём рождения. Дочки дома нет, поэтому поздравления принимаю сам. Разговариваю с отцом и чувствую в его голосе напряжение. Беспокоюсь: — Папа, что-то случилась? Почему у тебя голос дрожит? — Да, вот, сынок, вспоминаем начало войны с немцами, ты же знаешь, у нас здесь в Беларуси этот день особый. А вы, русские, в этот же день нам новую войну объявили, только газовую. Обидно нам, старикам, мы в 41-ом не делили, кого защищать. Воевали и за русских, и за белорусских, за всех, одной страной были. А теперь вот между нами война. Только вы, русские, запомните, вам нас просто так голыми руками не взять. Мы маленький народ, но если надо будет, встанем на свою защиту!
Голос замолчал, и прежде, чем на том конце положили трубку, я услышал, как батя заплакал. И я заплакал, обидно стало за отца, в моём детстве всегда такого сильного и надёжного, и ещё обидно, что стал я для него чужим. — Эх, — думаю, — отцы командиры, что же вы делаете? Выясняете отношения, так и выясняйте их там, у себя, в тиши высоких кабинетов. Не трубите об этом по телевизору, не рвите душу старикам. Молодёжь у нас разумная прагматичная, иллюзий не питает, а старики, они же как дети, они же всему верят, а потом плачут.
Однажды, приезжаю к себе в Гродно, а через пару часов неожиданно для меня, на пороге появляется моя двоюродная сестра с Украины. Надумала она креститься, а у кого, не знает. Там у них много церквей, поди разберись, которая истинная, вот и приехала посоветоваться. И всё у нас хорошо получилось, окрестили Оксану в древнем православном храме, и первый раз в своей жизни человек причащался. Короче, праздник на всю жизнь. Вечером приготовили угощение и первый раз за столько лет, собравшись вместе, сидели за одним столом. И всё было бы чудно, если бы в этот день с нашей стороны не перекрыли нефтяную трубу, текущую в Беларусь.
После телевизионных новостей слышу мамин голос: — Что ж вы, сынок, снова нам душу травите? Как же вам не стыдно? И при этом у вас хватает наглости заявлять о каком-то «едином государстве». Кстати, Оксана, они же ведь и вам на Украину трубы постоянно перекрывают.
— Ой, тётю, — сочувственно отзывается моя сестра, — эти москали нас вже замучили. Хорошо, в домах печи не поломали, так хоть углём спасаемся, а что в городах творится.
Сижу за столом, не поднимая глаз, уставился в тарелку и делаю вид, что всё это, о чём говорят, меня вовсе и не касается. Слышу: — Что, Саша, стыдно? Вот такие вы нам братья.
Как-то разговорились мы на эту тему с отцом Виктором, он ведь мой земляк, чистокровный белорус. — А я езжу домой только тогда, когда у нас с земляками нет конфликтов. Собираясь ехать, заранее провожу, что называется, информационный мониторинг. Слышу, например, запретили из Беларуси ввоз молока, или их сахар у нас на таможне маринуют, сижу дома. Конфликт разрешился, тут же еду к мамке в деревню. Знаешь, не могу без родины, чахнуть начинаю, даже если у тёщи на даче и неделю просижу, а всё одно чахну.
А родная земля это всё. Бать, может, это и язычество, только вот приезжаю к себе в деревню под Барановичи, иду в сад и ложусь под яблоньку. Раскину руки широко-широко и прошу: — Родная земля, дай мне силы, дай мне здоровья. И так станет хорошо, так покойно, что даже и засыпаю. Полежишь так с полчаса. И совсем другое дело, куда-то все эти городские болячки деваются. Снова могу и петь, и строить.
Слушаю отца Виктора и чувствую, что завидую. У него есть своё конкретное место, которое он считает родиной. И этот маленький садик тоже узнаёт отца Виктора, он для него свой. А где тот мой кусочек земли, где бы и я мог вот точно так же, лечь, обнять его, и никто бы меня не прогнал?
Конечно, я бы мог поехать к отцу на дачу, на которую меня в юности было не заманить. Но этого мало, должны быть и люди, для которых ты, несомненно, свой, и которые любят тебя независимо от того, где ты сейчас, и с кем живёшь.
Пытливый разум, словно подключившись к программе поиска, немедленно начинает предлагать самые разные варианты родных мест, где можно было бы распластаться и воскликнуть: — Здравствуй, родина, я пришёл тебя обнять! Хорошо, но если не Беларусь, то наверно таким местом должна стать Москва, а конкретнее Лефортово, с роддомом в Синичках. Несколько лет назад я там был, нашёл дом, в котором мы жили на улице Красноказарменной, и даже походил вокруг роддома, где появился на свет. Удивительно, тебе так много лет, а твой роддом всё ещё стоит. В тех местах полно, газончиков с травой, пожалуйста, хочешь — ложись и обнимай. Правда, когда спустя годы я снова там побывал, меня озадачило, что почти не видно лиц тех, кто по логике веками жил на улице под названием Красноказарменная в районе с таким милым сентиментальным названием. Ведь я же не в Азейбарджане, я в Синичках родился. Ау, где вы, потомки тех, кто когда-то, совсем ещё недавно, населял эту землю, куда вы подевались? И если я сегодня лягу возле моего бывшего роддома, не нарушу ли я какие-нибудь горские обычаи?
Ладно, но если не Беларусь, и даже не Москва с Синичками, то что тогда? А вот что! Моя ридна ненька Украина. Ведь я ещё пацаном года три подряд ездил к отцу в его село под Одессой. Помню, как встречали меня с автобуса мои многочисленные племянники, как мы шли по бесконечно длинной центральной улице, вдоль которой сосредоточились сотни дворов. Время от времени нам попадались на пути незнакомые мне пожилые дядьки, которые каким-то таинственным образом знали по именам всех моих сопровождающих и, выделяя меня из всей толпы, интересовались: — А этот чей такой хлопец? — Так это ж Сашко, сын дядьки Ильи, приихав до нас сала поисты. Та ты шо!? Гилькив сын? Та мы ж с твоим батькой, еще до войны! И начинаются воспоминания.
Вот если бы тогда, в те далёкие годы я бы решил обняться с Украиной, то это были бы самые искренние взаимные объятия.
Чтобы сегодня мне ехать просить силы у родной для меня украинской земли, для начала, мне как минимум, нужно будет пройти таможню, отстояв многочасовую автомобильную очередь на пропускном пункте. Конечно, можно ехать и зимой, но тогда ты на земле долго не полежишь. И ещё, теперь чтобы иметь право считать эту землю родиной, нужно владеть великим и могучим украинским языком. И здесь у меня никаких шансов. Я тут было как-то открылся украинским гастарбайтерам, что и я, мол, с ними одной крови, на что в ответ, они, вежливо улыбаясь, несколькими меткими фразами на своём певучем языке поставили кацапа, тобишь меня, на место. Справедливо посрамлённый, вдруг увидел себя в селе моего папы под Одессой. Вот я уже в предвкушении объятий с родиной, готовлюсь растянуться на тёплом песочке, и вдруг слышу за спиной: — Эй, москаль, тут бесплатно не лежат, гони десять баксов за шезлонг тогда и откисай.
Однажды, лет пять тому назад в наш в храм зашёл пожилой уже мужчина, невысокого роста щуплый, с большой лысиной и в очках. Он внимательно посмотрел на меня своими печальными армянскими глазами, и я понял, что с этим человеком мы обязательно подружимся. Так оно и вышло. Он подошёл ко мне и представился: — Моё имя Гамлет. Я улыбнулся: — Гамлет, это который принц Датский? Мой собеседник, видимо привыкший к подобным шуткам, устало уточнил: — Нет, я не Датский, я Гамлет Гургенович из Чамбарака. У нас вообще в роду все мужчины или Гамлеты, или Гургены.
Оказалось, что мы с Гамлетом одногодки, хотя внешне он казался старше меня лет на двадцать. Сразу после школы он учился в Москве, и став строителем, остался в России. Ему ещё не было и тридцати, а он уже возглавлял большое стройуправление. Женился на армянке, та, прожив с мужем год, родила ему дочь и уехала к маме в Армению. С тех пор в Россию она уже не вернулась, и Гамлету приходилось разрываться между семьёй и работой. Она хотела, чтобы муж жил на родине, а он жил своими грандиозными сибирскими стройками.
После распада Союза, кончились и великие стройки, а Гургеныч всё искал себе дело. Имея привычку работать масштабно, он сколотил с десяток армянских бригад, которые трудились на новых стройках новой России. Мы нанимали его отделочников, по этой причине Гамлет и появился у нас в храме.
Разумеется, мы с ним подружились, нас с Гамлетом тянуло друг к другу. Это по профессии он был строитель, а по сути своей — философом. Да это было бы даже странно, если бы Гамлет не был философом, причём философом религиозного плана. Я слушал его и всё ждал, когда же он задастся их коронным гамлетовским вопросом: быть или не быть? А вместо этого он рассказывал мне о своём венчании и о первом причастии. Скажете, что здесь такого, все причащаются, но Гургеныч стал причащаться задолго до своего крещения. И вообще, он был большим оригиналом.
Однажды я спросил его: — Гамлет, ты всю жизнь разрываешься между Россией и Арменией, почему бы тебе не вернуться домой и не соединиться с женой, сколько осталось той жизни? Мой собеседник, сделав глоток кофе из чашечки, кстати, я не помню, чтобы он когда-нибудь что-то ел или пил, кроме кофе, ответил: — Ты понимаешь, батюшка Александр, я приезжаю в Армению, и мне сразу начинает не хватать России, её просторов и моих русских друзей. А потом, я здесь зарабатываю на всю мою большую армянскую семью, учу племянников, лечу дядей, тётей. Поэтому, когда задерживаюсь на родине больше обычного, мне начинают напоминать, что пора, мол, дружок, ехать работать. Приезжаю сюда и начинаю тосковать по Армении. Жена у меня гражданка Армении, а я россиянин. Тяжело так жить, всегда один, а что-то изменить не получается, к сожалению, я однолюб. Так и живу одновременно в России и Армении, или можно сказать, нигде не живу, словно и нет у меня дома.
В те дни шла эта непонятная война с Грузией, и я спросил его: — Слушай, Гамлет, а если бы мы сегодня воевали не с Грузией, а с Арменией, ну, вот так, чисто гипотетически. Тебя, как гражданина России призвали бы в нашу армию и отправили воевать на Кавказ. Стал бы ты стрелять в армян? — Нет, батюшка Александр, я никогда бы не стал стрелять в армян. — Тогда бы ты стрелял в русских? — Нет, я никогда не буду стрелять в русских. — Ну, так не бывает, Гамлет, на войне нужно обязательно в кого-то стрелять. Это был трудный вопрос, действительно достойный Гамлета, и он ответил:— Тогда бы я выстрелил в себя, батюшка Александр.
Гургеныч не случайно казался стариком, его сердце работало совсем некудышно, а вдобавок ещё сахарный диабет, видать сказалась жизнь в сухомятку. Он было надумал лечиться, но врачи, осмотрев его, посоветовали просто жить, пока сердечко ещё стучит.
Но вскоре Гамлет стал сдавать на глазах, сперва его пытались поддерживать лекарствами, но когда поняли, что без операции уже не обойтись, он приехал ко мне: — Батюшка Александр, моя мама мне однажды сказала: «сынок, ты будешь жить долго и счастливо». Я верю маме, но не могу не верить врачам. Я тогда подумал: — Если ты хочешь, чтобы твой сын был счастливым, то стоило ли давать ему такое имя. Но вслух сказал: — Гамлет, я тоже хочу, чтобы ты жил долго и счастливо, но перед операцией давай сделаем то, что уже давно должны были бы сделать. Готовься, на этой неделе ты будешь исповедоваться и причащаться. — Батюшка Александр, у меня совсем нет сил. — Тогда я тебя пособорую.
После соборования, проспав двое суток, вечером в субботу Гамлет приехал в храм. Уже после всех мы просидели с ним несколько часов. Удивительное дело, рядом с тобой не один год живёт человек, ты думаешь, что изучил его досконально, а на самом деле, ничего о нём не знаешь. Причащаясь на следующий день, Гамлет был сосредоточен, и даже торжественен, на нём был парадный костюм и белая рубашка с галстуком. — Сегодня, батюшка Александр у меня особый день, я чувствую, во мне что-то изменилось, и мне очень хорошо. Спасибо тебе за всё, завтра ложусь на операцию. Мы обнялись. — Я собираюсь жить ещё долго, — он смеётся, — и мне нужно обязательно стать счастливым, так мама сказала, не могу же я её ослушаться.
Операция прошла успешно, Гургеныч постепенно поправлялся, но из больницы его пока не выписывали. А я в те дни улетел в Болгарию. Мне понравились эти люди, болгары. Узнавая, что я из России, чаще всего мне улыбались и пожимали руку. Не забуду, как в одном магазине молодой продавец по имени Иван, познакомившись со мной, и узнав, что мой предок освобождал Болгарию от турок, делал всё, что бы мне угодить и сделать что-нибудь приятное. Мы сфотографировались с ним на память, и, провожая меня, он вышел на улицу и ещё долго махал в след рукой. Никто не укорил меня в незнании болгарского языка, наоборот, люди сами пытались переходить на русский, а если чего-то не могли объяснить на словах, то при помощи жестов и улыбок мы отлично понимали друг друга. И меня осенило: — Саша, ты посмотри, как к тебе здесь относятся, и это вовсе не потому, что у тебя в кармане несколько смятых евробумажек. Они ещё помнят наших солдат той далёкой войны, и благодарны тебе, их потомку. Никто и ни разу не упрекнул меня за газ, который этой холодной зимой, не поступал в их дома. И главное, ведь если моя прабабушка болгарка, значит и Болгария для меня точно такая же законная родина, что и Россия, и Беларусь, и Украина.
Всё моё внутреннее ликовало и пело, есть, есть место на земле, куда при желании я могу запросто приехать, и обнять его насколько хватит рук. Стоит приземлится на летище Варна, выбраться за пределы городской черты, и ложись где хочешь. — Здесь отчизна моя, и скажу не тая: Здравствуй Болгарское поле, я твой тонкий колосок.
Возвращаясь домой, представлял, как встретимся мы с моим армянским другом, и я расскажу ему, что нашёл таки свою родину. Уверен, он, как никто другой, поймёт и порадуется за меня.
По возвращении, в первый же день, я узнал, что Гамлет умер. Его уже отпели в соседнем храме,а потом тело отправили самолётом в Армению. После смерти оказалось, что кроме носильных вещей, у него ничего не было. Всю жизнь тяжело работая, он так и ездил на старой девятке. Деньги не задерживались у него в руках, а тут же отправлялись к его многочисленной родне, а ещё он помогал детскому дому, постоянно выручал кого-то из своих рабочих, а однажды взял и поставил во дворе своего дома лавочки возле всех подъездов. Я же говорю, он был оригинал, смотрел на мир своими печальными армянскими глазами и всю жизнь тосковал по той стране, где бы его любили, и не только за деньги. Он искал свою родину, а Родина сама его нашла.
Знаешь, Гамлет, всё-таки твоя мама была права. Ты действительно будешь жить в радости долго-долго, целую вечность. А когда придёт мой час, и в след тебе я пойду дорогой отцов, мы с тобой обязательно встретимся, там, на нашей Родине, и сядем вместе за стол. Я не знаю, чем ты станешь меня угощать, и ещё плохо представляю, о чём мы будем спорить, но то, что в твоих глазах больше не будет печали, в этом я не сомневаюсь.
Послание к Филимону
Однажды, уже под вечер, звонит мне отец Виктор:
— Бать, беда, из Ингушетии сообщили, Вова тяжело ранен. Говорят, напали на их блок пост, ранение несовместимое с жизнью. Врачи сделали что могли, просят молиться.
Володя уже полгода как на Кавказе. Посылали на три месяца, а он ещё на три остался. И всё из-за того, чтобы не сдавать ЕГЭ. В своё время он так и не окончил 11-й класс, и отец Виктор договорился у нас в вечерней школе, что в связи с командировкой Вова пройдёт курс обучения экстерном, а потом вместе со всеми летом сдаст выпускные экзамены.
Провожая Вову на аэродром, батюшка, словно заботливая мать, благословил духовного сына и сунул в руку ему узелок, но не с плюшками, а со школьными учебниками.
— Там в горах гулять будет негде, так что в свободное время не бездельничай, открывай и читай. И помни, у тебя на носу ЕГЭ. Сдашь экзамены, будем думать, где тебе дальше учиться. Молодость проходит быстро, а без образования сейчас никуда.
— Конечно, — делился уже со мной отец Виктор, — высокого бала на экзаменах ему не набрать, но два креста за мужество позволят поступить вне конкурса, лишь бы сдал. Учиться, паразит, не хочет, ему бы только в спортзал. Потом немного замялся, и словно виновато сказал:
— Ты знаешь, Вова на физподготовке сломал штангу.
Я опешил: — Как такое может быть, бать?
— Не пойму, но оправдывается, говорит, мол, не хотел, так получилось.
Батюшка как в воду глядел. Наш ученик «прогулял» по горам все три месяца, и понимая, что от экзаменов ему всё равно никуда не деться, и здесь в Москве его ждут бессонные ночи, упросил командование оставить его ещё на один срок.
И вот теперь наш Вова, добрый ласковый гигант, лежит в коме где-то там, в далёком госпитале с ранением несовместимым с жизнью. Как же так, ведь наши общинники постоянно о нём молятся. Зная, что Вова фактически сирота, бабушки, несмотря на его внушительные габариты, жалеют «мальчонку». В дни, когда батюшка привозил Вову к нам в гости и в трапезной вкуснее готовили, и пироги с утра пекли, чтобы мягонькими угостить, «а как же, чай сиротка». Вова, чувствуя к себе любовь, отвечал тем же. Приедет, обнимется со всеми, ну чисто «сын прихода».
Немедля оповестил всех молитвенников. А у нас есть и такие, что за день всю Псалтирь прочитывают.
— Володя ранен, вставайте на молитву.
Весь свой «духовный спецназ» мобилизовал. Служили молебны в храме, молились по домам. И каждый день созванивались с отцом Виктором:
— Что слышно? Пока вдруг, дней через десять обескураженный батюшкин голос не сообщил:
— Бать, ничего не понимаю, Вова отзвонился, завтра прилетает в столицу.
— Как прилетает, может ему наконец полегчало, и его смогли перевезти в центральный госпиталь?
— В том-то и дело, — Вова абсолютно здоров и не ранен.
— Тогда за кого мы молимся?
— Мне же серьёзные люди сообщили о его ранении.
Я не знал, что и сказать своим, конечно, все очень обрадовались неожиданному Вовиному воскресению, и подобно отцу Виктору пытались узнать, за кого мы все эти дни молились?
Не стану рассказывать, как обрадовались наши приезду «сына прихода», как сидели потом за большим столом в трапезной и слушали его сбивчивый рассказ.
— Да, и рассказывать-то мне особо не о чем. В горах красиво, но скучно, — так иногда постреляем. Мы — в них, они — в нас. Почувствуешь немного адреналин и снова любуешься. Нет, горы — это всё-таки непередаваемо.
А недавно мне вдруг ни с того — ни с сего, пришла замена. Зачем-то рокировку провели. Меня перебросили на другой блок пост, а на моё место прислали моего тёзку, то же Володю. Я уехал, а на моих ребят в ту же ночь напали, и Володю того ранило, и очень даже серьёзно. Боялись что не выживет, но, — и солдат перекрестился, — всё, слава Богу, обошлось, — на днях он наконец пришёл в себя.
Я слушал нехитрый Володин рассказ и только укреплялся в мысли, что не случайно нам в крещении даются имена святых. Каждое имя, что в святцах, — это не просто некое созвучие звуков, это ещё и конкретная личность.
Святой князь Владимир, а наш Володя и был крещён в его честь, — не сомневаюсь, прикрыл нашего друга, не зря же столько людей ежедневно молится о нём, а на его место прислал другого Владимира, о котором при других обстоятельствах никто бы не вспомнил, будь бы он хоть трижды ранен. Вот так премудро обоих и защитил.
Чем дольше живу на свете, тем всё более убеждаюсь: нет, без молитвы мы не народ. Именно мы, кто определяет себя русскими. Русский, в моём понимании, — это не столько кровь, сколько наша земля и вера. Не будь бы у нас нашей веры, и нас бы не было. Не стану сравнивать Древний Израиль с Россией, у нас разные предназначения, у Древнего Израиля — мессианское, а Россия — это врата в Царство Небесное. Мы и начало своё полагаем с Владимирской иконы Пресвятой Богородицы. Русская кровь — необычная кровь, в ней смешалось такое множество племён и народностей! Начни разбираться — и концов не сыщешь. Многие наши князья вышли из Золотой Орды. Приходили к великому князю Московскому, принимали православие, присягали на верность новой родине, и служили ей верой и правдой. Даже в государи наши предки готовы были принять кого угодно, но всегда ставили одно условие — креститься в нашу веру. В смутное время и Лжедмитрия приняли, и на польского королевича Владислава соглашались, да те надежд не оправдали и остались католики со своими интересами.
Помню, в Черногории мы разговаривали на эту тему с Милорадом, человеком незаурядным и очень верующим. Мы сидели на террасе вилы Круна в Сан-Стефано, пили кофе и говорили о Сербии, и о том, как в своё время гнали турки нашу веру. А потом я вспомнил и рассказал ему такую историю:
— У нашего государя Павла был камердинер и брадобрей, мальчик турчонок, взятый в плен на войне с турками, звали его Кутай. Со временем мальчик Кутай превратился в графа Кутайсова, одного из богатейших людей империи. Его младший сын Александр, получается турок наполовину, начал служить России с 15-летнего возраста сразу в чине полковника. В 22 уже генерал, командир артиллерийского полка, принимает участие в войне с Наполеоном. Благодаря действию его артиллерии наши одержали победу в сражении при Прейсиш-Эйлау.
Представляешь, в наше время тысячи молодых офицеров, начиная служить, мечтают о генеральских погонах, а граф Александр Кутайсов с этого звания практически начинал. Казалось бы, ну что ещё надо, молод, высок чином, богат, хорош собой, успел отличиться в сражениях, заслуженно отмечен высокими боевыми наградами. Казалось бы, всего достиг, хватит, прячься от войны, развлекайся в имении с крепостными девушками. Никто не осудит, заслужил. А он едет в Европу учиться военному делу и к своим двадцати восьми становится командующим русской артиллерии. И в этом качестве принимает свой последний бой при Бородино.
Наполовину турок, один из пяти русских генералов, сложивших головы за Россию на поле Бородинском. Герой Отечественной войны 1812 года. Читаю отзывы современников об отце и сыне Кутайсовых, насколько презрительное отношение к хитрому фавориту, за четыре года из холопа ставшего графом, настолько восхищение и всеобщая любовь к его сыну, юному русскому генералу. Причём любили его все, и генералы и низшие чины.
Вот, кстати, тоже тема для размышления. Наполеон пришёл в Россию, в страну, где официально существовало рабство, и где рабы встали на защиту отечества вместе со своими господами. Казалось бы, вот подходящий момент к бунту, так нет же, крепостные сами создают партизанские отряды и воюют с французами. Значит, что-то связало господ и рабов воедино в такой трудный для отечества час.
Милорад внимательно меня выслушал, а на следующий день, когда мы уже возвращались после Литургии в одном из храмов, стоявших высоко в горах, он остановился рядом с руинами заброшенной усадьбы на берегу моря.
— Пойдёмте, — пригласил он нас, своих спутников, — здесь родник, наберём воды. Мы перешли дорогу и спустились к морю. Остатки старого каменного дома уже совсем заросли, и если бы Милорад не стал объяснять как был устроен дом, мы бы и не поняли, что когда-то здесь жили люди. Но главное заключалось не в руинах даже, несмотря на их живописность, а в том как был оформлен родник и территория к нему прилегающая. Возле самого родника установлена мемориальная доска. Этот родник-памятник был устроен на месте бывшей усадьбы потомками тех, кто когда-то здесь жил. Эти потомки давно переехали в Австралию, но старую усадьбу не продали и сохранили за собой. Зачем, интересно?
— В Черногории мало плодородной земли, пригодной под огороды и виноградники, кругом одни горы. Потому земля у нас всегда была в цене. Но где бедным крестьянам найти столько денег? И появилась такая традиция: посылать на заработки кого-нибудь из сыновей. Сбрасывались, покупали билет на корабль и отправляли человека куда-нибудь в Америку. Он оставался там и работал, а всё заработанное отсылал сюда, на родину. Они трудились на чужбине всю свою жизнь и, как правило, никогда больше не видели близких, но ради семьи жертвовали собой. Потом только, может через многие годы, по случаю, их косточки привозили из далёкой Америки и хоронили в родной земле. И вся семья, от мала до велика, знала цену земли, на которой они жили, и которая их кормила. Видите, люди давно уже уехали от нас, а продать усадьбу рука не поднимается. Это всё одно, что душу свою продать.
В веке двадцатом, многое переменилось, изменилось и наше отношение к Вере, и друг к другу, но, не к Отечеству. И Великая Война во многом тому подтверждение. В советские годы у нас не стало отличия между рабами и господами, все, в основном превратились в рабов, просто среди всех были те, кто на время допускался к власти. Хотя быть в то время у руля значило очень много и сулило немалые выгоды. В частности, человек у власти мог спрятать своих детей от войны, но, и это удивительно, дети многих военачальников и партийных работников воевали на фронте наравне с остальными.
Мой отец рассказывал, что в январе 1945 к ним в танковую бригаду пришло новое пополнение молодых офицеров, в основном на должности командиров взводов. Воевали ребята отчаянно, но даже среди них выделялся один девятнадцатилетний лейтенант. К весне он уже имел два ордена «Отечественной войны», а за бои в Берлине стал Героем Советского Союза. В 1946 году при передислокации их бригады, когда погрузив танки на железнодорожные платформы, они уже было тронулись в путь. Этот лейтенант, отстав от поезда, побежал по платформе, чтобы запрыгнуть в вагон, но сорвался и угодил под колёса. Через некоторое время, уже к месту их нового расположения за его телом приезжал отец. И только тогда мы узнали, что воевали вместе с сыном тогдашнего «мэра» Москвы.
Это уже было в самом конце войны, тогда и воодушевления было больше, и награды давались щедро, не то, что в самом начале, когда немец подошёл к столице. Тогда многие растерялись, неужто Гитлер победит? Население столицы и многие госучреждения уже покинули город, и вот в этой сложнейшей обстановке, когда уповать осталось только на Бога, под Москвой произошло самое настоящее чудо.
Второе Бородино, только в неизмеримо большем масштабе. Сколько тогда полегло народу, сколько было подлинного героизма, но награды доставались единицам. Имена тех героев у многих из нас на слуху, особенно у моего поколения, но молодые их уже не знают. Хотя, имя генерала Панфилова, наверное, назвать смогут.
Но мало кто знает, что в опубликованном в газете указе от 12 апреля 1942 года о присвоении звания Героя Советского Союза генералу Панфилову значились ещё несколько имён, и среди них имя рядового Дыскина Ефима Анатольевича, наводчика 37-ми миллиметрового орудия 3-й батареи 694 истребительно-противотанкового полка. 18-тилетнего мальчика-еврея из глухого местечка Брянской области, студента второго курса Московского института истории, философии и литературы.
Полк, в который входила батарея рядового Дыскина, был придан в помощь армии генерала Рокоссовского. В тот день на участке, где расположилась третья батарея, немцы пошли в атаку в сопровождении двадцати танков. Наши и подготовиться толком не успели, как три из четырёх орудий вместе с обслугой уже погибли.
В орудийном расчёте по штату полагалось двое наводчиков, правый и левый. Дыскин выполнял обязанности второго, но основной наводчик погиб в самом начале танковой атаки и ему пришлось вести бой самому. Вместе с товарищами, которые по очереди погибая, или получая ранения, выбывали из строя, Ефим сжёг четыре танка, а потом остался один. Практически в одиночку, будучи трижды раненым он подбил ещё три танка. Получив четвёртое ранение, солдат потерял сознание, но оставшиеся немецкие танки повернули назад.
Когда уже в начале 1960-х годов маршал Жуков рассказывал о битве под Москвой, он вспоминал панфиловцев, Зою Космодемьянскую. А когда его попросили назвать имя простого солдата, подвиг которого, остался в его памяти навсегда, Георгий Жуков назвал имя рядового Дыскина, и сказал, что до сих пор помнит как подписывал представление о его посмертном награждении.
Даже газетчики, имея устные свидетельства очевидцев боя, не решились давать по горячим следам материал о подвиге солдата в центральных газетах, опасаясь, что это утка, и только когда вышел указ о присвоении ему звания Героя, Илья Эренбург написал о нём очерк.
Но Дыскин не умер, три года он провёл в госпиталях, где его буквально собирали по частям. Раны долго не заживали, а молодому способному парню нужно было чем-то занять свою голову. За время лечения он умудрился сдать экзамены за курс медицинского училища и поступить в военно-медицинскую академию. Герой прожил долгую счастливую жизнь, стал профессором академии, генералом медицинских войск, и воспитал множество военных врачей.
Я видел несколько фотографий Ефима Анатольевича, и вид у него, поверьте, совершенно не героический. Худенький, небольшого роста. А каким же он был тогда?! В тот день, 17 ноября 1941 года, когда единственная уцелевшая зенитка, приспособленная по стрельбе по наземным целям, с единственным уцелевшим солдатом, 18-летним четырежды раненным мальчиком-евреем, вчерашнем философом первокурсником, обороняла штаб армии Рокоссовского? Вы когда-нибудь слышали, с каким рёвом несётся танк в атаку? А когда их двадцать?
Понятно, что Ефим не был православным, в лучшем случае он мог в детстве посещать молитвенные собрания в синагоге, но он знал, что Россия — это его отечество и защитил его. А мужество солдата меряется не столько мышцами и ростом, сколько каким-то его внутренним несгибаемым стержнем, что ли. И любовь к родине и своему народу — не пустые слова.
Я рассказываю об этих людях, графе Кутайсове и Ефиме Дыскине, живших в разное время не случайно. С одной стороны, как можно их сравнивать, ведь они такие разные, один аристократ, другой местечковый подросток. Но между ними есть и много общего, оба они по крови люди нерусские, оба, волей судьбы в таком юном возрасте, став артиллеристами, воевали за Родину, в конце концов, оба дослужились до генеральских погон, и самое главное — и тот, и другой стали нашими национальными героями. История России богата на такие примеры.
В своё время я познакомился с бывшим Володиным командиром, с которым они воевал во вторую чеченскую кампанию. Его командир, в своё время, будучи лейтенантом, только-только окончившим училище, вместе с группой молодых бойцов должен был оборонять от моджахедов какую-то высотку. Но когда его солдаты увидели вышедших из леса бородатых обкурившихся мужиков, то испугались так, что никто из них не смог сделать ни единого выстрела.
— Даже ногами их бил, пытаясь привести в чувство, — бесполезно. Бандиты подошли и зарезали их, словно баранов. Я стоял с лимонкой в руке, и готов был в любую минуту разжать кулак. Зарезали пацанов и пошли дальше, а меня не тронули.
Зря они это сделали, такие свидетели превращаются потом в беспощадных мстителей.
Но вопрос, почему те мальчишки так испугались? Почему не боялись их ровесники: граф Кутайсов, рядовой Дыскин. Куда ушёл дух, превращавший мальчиков в богатырей?
У нас в соседнем городке чуть ли не в самом центре стоит бывший храм, вернее то, что от него осталось. Он был построен на месте бывших захоронений, в том числе и воинов, умерших от ран, полученных в битве при Бородино. Когда церковь взрывали, а это было в семидесятые годы прошлого столетия, — уничтожили и воинские захоронения. Рассказывают как мальчишки гоняли в футбол черепами героев Бородинского сражения. Вместе со взорванными храмами мы теряли веру и отрекались от отечества. Народ, созданный Церковью, рассыпался на множество автономных монад, каждая из которых зажила собственной независимой жизнью.
Помню, ещё в самом начале восьмидесятых, я тогда служил в армии, мы с ребятами копали траншею, а она постоянно наполнялась водой, и мы были вынуждены часами вычерпывать её вёдрами. От этого рядом с траншеей образовалась большая лужа. Однажды во время перекура смотрю, а наш сослуживец Анвар из Ташкента, до того мирно дремавший на травке вдруг вскочил, словно ужаленный, и бросился с кулаками на Витьку, высокого жилистого парня из Камышина. Тот в это время стоял и мочился в ненавистную нам рукотворную лужу. Нужно было видеть, что представлял из себя Анвар, чтобы понять всю бесперспективность этой затеи. Маленький толстый, словно медвежонок коала, смешно ругаясь по-узбекски, петушком наскакивал на большого сильного Витьку.
— Ты чего, Анвар, с ума сошёл?! — кричит Витька, — какая тебя муха укусила? — А ты, что делаешь, — захлёбывается медвежонок Анвар, — ты зачем в воду гадишь, это же жизнь, это драгоценность!
— Уймись, чудак. Это у вас в Узбекистане вода драгоценность, а у нас её полно, одна Волга чего стоит, — разъясняет ему Витька положение дел с нашими водными ресурсами.
Да мы всей страной давным давно в реки канализацию спускаем, и ничего. Привыкли…
Мы долго ещё со смехом вспоминали тот случай, а вот в этом году, когда нас накрыла жара, я вновь вспомнил об Анваре. А ведь, действительно, драгоценность. И не только вода.
Мне часто приходится ездить на большие расстояния, и не было ещё такой поездки, чтобы я не видел наших мужиков, выходящих из припаркованных на обочинах автомобилей, и справляющих нужду, здесь же, никого не стесняясь. Казалось бы, лес рядом, пройди метров пять, хотя бы для приличия, и пожалуйста, делай своё дело.
Поначалу я всё это объяснял всеобщим бескультурьем, а совсем недавно, буквально этим летом, вдруг понял, в чём тут дело. Помог случай…
В дни, когда было очень жарко мы, как и большинство наших соседей, по вечерам ужинать выбирались на балкон. И вот однажды подъезжает старенькая девятка с транзитными номерами и из неё выходит молоденький совсем ещё парнишка. Подходит к нашей пятиэтажке и начинает с кем-то громко переговариваться. Мы слышим:
— Вот, машинку взял, давно уже хотел.
Поговорил, потом вернулся к своему жигулёнку, повернулся к дому спиной и помочился у всех на глазах. Основательно так, по-хозяйски, никого не стесняясь, и до меня дошло. Ведь это же демонстрация права! Человек, может даже, не отдавая себе отчёт, в том что он делает, заявляет всем окружающим: «я стал собственником, и теперь имею право делать то, что считаю нужным».
В своё время я ещё мальчишкой слышал от старожилов, как у нас в Белоруссии вели себя немцы. Они не только не стеснялись голыми мыться на виду у всей деревни, но и справлять всякую нужду. Немцы победили и имели на это право, и тех аборигенов неудачников, кто стоял рядом, не считали за людей.
Что винить этого мальчика, в детстве своём он играл с друзьями на берегу речки, они жгли там костры, копались в глине, загорали на песочке, а теперь этот берег частная территория и проход туда запрещён. На дачу они ходили с отцом дорожкой через лес и большой луг, а теперь лес перегорожен, луг частная территория, и чтобы теперь им попасть на дачу приходиться делать крюк в несколько километров. Везде вдоль улиц его детства повырастали высоченные заборы, люди бояться друг друга и стараются отгородиться от остального мира. Его отечество расхватали и поделили в собственность у него на глазах. Но если кто-то имеет право, то почему бы и ему не стать господином? А машина, это уже статус.
Перед отъездом в очередную командировку Володя заехал к нам.
— Ты снова в горы? Даже не отдохнул путём.
— Скучно мне здесь, бать, пресно как-то. Наверно война — это мой путь, я воин и мне на роду написано воевать.
— Береги себя, друг.
— Что значит, береги? Прятаться за спины других? Я так не умею.
— Да, хотя бы на рожон не лезь. Он пожимает плечами:
— Ты знаешь, я разучился бояться. Раньше перед боем хоть какой-то мандраж испытывал, а сейчас ничего, душа словно камень, даже не по себе как-то.
— Ты с психологом по этому поводу не советовался?
— А что психолог, ему главное, чтобы у тебя «крышу не снесло» и чтобы ты по своим не начал стрелять.
— Неужто такое бывает?
— Война штука непредсказуемая. Да и деньги нам с той стороны предлагают такие, что с нашим довольствием не сравнить. Поймав на себе мой тревожный взгляд, Володя улыбается:
— Бать, за меня не беспокойся, у меня есть вы с отцом Виктором, наши бабушки. Мне есть куда возвращаться.
Проводив Володю до калитки, благословил его и долго смотрел ему вслед. И представил, не дай Бог, начнись сейчас большая война, кто пойдёт воевать за отечество? Рабы или господа? И вообще, пойдёт ли кто-нибудь? Что защищать мальчику, которому нечего огораживать?
На днях перечитал послание апостола Павла Филимону, и меня осенило, да ведь это же к нам послание, к нам сегодняшним!
Апостол отправляет к своему духовному сыну Филимону другого своего сына, Онисима. Когда-то раб Онисим бежал от своего господина Филимона, но встретился с Павлом и стал христианином. Апостол Павел вновь отсылает Онисима к бывшему господину, но уже не как раба, а как «брата возлюбленного». Равного к равному: «Ты же прими его, как моё сердце».
Мусульмане называют нас «людьми Книги», а я бы нас, русских, назвал «народом Чаши». Помню как было в армии, попробуй, задень какого-нибудь горца. Тут же за него земляки заступятся, а у нас такого нет. И понятно, что нет, кто мы друг другу? Земляки? — Ну и что? Учились в одной школе, ездили одним троллейбусом? — Ну и что? Спим в одной казарме? — И дальше? Чтобы встать на защиту другого, нужно этого другого любить, словно самого дорого тебе брата или сестру. Братьями и сёстрами мы стали когда-то через Чашу, а когда забыли о ней, то и превратились в народонаселение. Потому и не перестаёт звучать призыв: — Пора вновь возвращаться к Чаше и становится братьями. Другого пути у нас нет, и времени на раскачку уже нет. Пока ещё звучит…
Моя хорошая знакомая рассказывала, как пару лет назад (в год Китая в России), возила очередную китайскую делегацию — по историческим местам. В тот раз они ездили автобусом в Оптину пустынь. А до неё от Москвы несколько часов ходу. Китайцы смотрят и смотрят в окно, и вдруг она замечает, как у некоторых на глазах выступают слёзы.
— Что-то случилось? — беспокоится моя знакомая.
— Нет, отвечает один из китайцев, просто мы едем уже столько времени, а нам почти не попадаются обработанные поля. Столько пустующей земли, — видеть это невыносимо больно.
— Ой, — вздыхает с облегчением русский гид, — не расстраивайтесь, видимо эта земля неплодородная, так что нет смысла на ней что-то и сажать.
— Девушка, — отвечает ей всё тот же китаец, — вы отдайте эту неплодородную землю нам и мы превратим её в цветущий сад.
Слушаю её рассказ и думаю: всю жизнь на нашу землю кто-нибудь да засматривается. Так было, и так будет всегда. Чтобы иметь Отечество, нужно ещё иметь и право его иметь.
Предложение
Мы с матушкой частенько бываем в Троице-Сергиевой лавре, для нас это уже не паломничество, а считай домашнее дело. Особенно любит эти поездки моя дражайшая половина, порой мне кажется, она живёт ими. Поначалу я этого не замечал, а она обижалась: — Чтобы ты не говорил, но на самом деле ты меня не любишь. Только со временем мне удалось понять, что почему-то именно в такую ультимативную форму облекается ею требование ехать к преподобному. Конечно же, я уступаю, на ближайшее же свободное утро назначается поездка, и, вот, мы уже в пути.
После того, как приложишься к мощам преподобного, уходить не хочется, так и стоишь рядышком, затаившись в уголочке. Обращал внимание, что с правой стороны от раки с мощами находится металлическая дверь, одна створка которой пробита ядром, выпущенным из польской пушки во время осады в далёкие смутные времена. Видеть я её, естественно, видел, но никогда не интересовался, а куда она собственно ведёт. Замечал, что время от времени одна из створок открывается, и в неё изредка проходят редкие монахи, или служки в чёрных рабочих халатах.
Однажды стоим мы с матушкой возле этой самой двери. Вдруг она приоткрылась, из неё выглядывает молодой человек, и жестом приглашает нас пройти внутрь. Мы прошли, спустились по ступенькам вниз и остановились в изумлении. Оказывается, как спускаешься по лестнице, то по левой стороне в крошечном храмике находятся мощи преподобного Никона Радонежского, Сергиева ученика и строителя Троицкого храма. А в палатке напротив, несколько целых мощей троицких подвижников и множество частиц останков святителей, преподобных и мучеников.
Вот в который раз уже замечаю, как начинаешь прикладываться к святыням и молишься возле них, утрачивается ход времени, словно его там вовсе и нет. Людей впускают понемногу, видимо, чтобы мы не мешали друг другу и имели возможность подольше побыть в этом воздухе, пропитаться им, что ли. Уже несколько раз побывал я в этом месте, и всякий раз замечаю, что после того, как выходишь потом на улицу, кружится голова и поначалу даже трудно идти. Наше человеческое греховное начало не позволяет надолго задерживаться в этом месте и должно своевременно его покинуть. Уходишь, и понимаешь, что уходишь-то из рая, с чувством подобно тому, как наши прародители, однажды покинув подлинный Рай, не могли его позабыть и всякий раз плакали горько, вспоминая о содеянном грехе.
И вот, в первый же раз во время посещения Серапионовой палатки, я подошёл к иконе первомученика архидиакона Стефана. В икону вмонтирована часть его руки, кости лучевая и локтевая. От благоговения при встрече с такой святыней, я встал на колени и приложился к этим косточкам, чудом сохранившимся до наших дней. Приложился и реально, где-то в самых глубинах сознания, внезапно услышал вопрос: — А ты согласен стать мучеником?
Вопрос прозвучал так чётко, и неожиданно, что я растерялся… и ничего не ответил. Мучеником!? Как стать мучеником? Когда, завтра? Нет, завтра я никак не могу, мы завтра ждём своих детей из Москвы, уже и шашлык замариновали. Тьфу ты, — начинаю злиться на себя, — о чём это я, ну, причём здесь шашлык?
Мы ещё некоторое время оставались в палатке в окружении святых, читали под мощевиками известнейшие имена и прикладывались к частичкам. Но мыслями я постоянно возвращался к Стефану, а, уже уходя, снова подошёл к его образу и сказал: — Прости, я не могу так сразу. Мне нужно время подумать.
Возвращался домой в расстроенных чувствах: — Ну, вот, так всё испортить. Может тебя испытвали, а ты спасовал и струсил. Хотя, может ещё и не всё потеряно, и я таки, сумею реабилитироваться, ведь оговорил же я право на тайм аут.
Несколько дней после поездки чувствовалось, что в левой стороне груди у меня находится сердце, раньше я на него внимания не обращал, а сейчас ощутил. Но время шло, и сердце перестало болеть, а потом и само предложение стало забываться. Да и было ли оно на самом деле, скорее всего, так, почудилось. И я даже стал подсмеиваться над собой и своими мыслями. Правда, потом, когда мы ездили в лавру, я уже старался в Серапионову палатку не заходить.
Недалеко от нашего храма когда-то находилось имение одного известного купца мецената, а сейчас в этом месте построен дом отдыха. И по уже сложившейся традиции я в течение нескольких лет провожу встречи с отдыхающими. Сперва рассказываю им о храме, мы говорим о вере, о Боге, а потом уже и они приходят в церковь, продолжить общение и помолиться. Люди собираются со всей страны, хороший, думающий народ. Такая дружба порой завязываются, некоторые потом каждый год приезжают. — Не знаем уж куда и собираемся, в дом отдыха отдохнуть, или в вашем храме на службах постоять.
Вот, после одной из таких встреч, смотрю, на выходе из зала поджидает меня человек с газетой в руках: — Батюшка, — обращается он ко мне, — я много читаю, телевизор смотрю, в том числе и православный канал. Так что мыслю в курсе того, о чём говорит патриарх. Он прав, приходишь в церковь, а на службе всё больше народ или пожилой, или средних лет. Молодёжи мало, батюшка. Предлагают разные способы как эту самую молодёжь в церковь привлечь, а толку от всех этих предложений мало. Я человек неработающий, время у меня есть, подумал, проанализировал и понял, как нам привлекать молодых. — И как же, — интересуюсь?
— Да очень просто, всего-то на всего, нужно перестать говорить им о мучениках. Ну, ты сам подумай, разве молодой человек ищет в жизни мучений? Ему в его возрасте мучения нужны? Ему радоваться хочется, любить, а мы им — мученик такой-то, да мученик такой-то, подражайте, мол, ребята. Вот и бегут они от нас. А их нужно заманивать именно тем, чего им хочется. Я здесь тебе одну газету принёс, интересная газетка. На вот, на досуге почитай. Может чего и пригодится.
Вечером дома открываю газету. На страницах многочисленные фотографии, и множество свидетельств улыбающихся людей, молодых и не очень. «Меня зовут Марианна, я была в полном поражении, а теперь, после прихода в церковь, я вышла замуж, Бог исцелил меня от многих болезней, я учусь в одном из самых престижных вузов». Или, «меня зовут Николай, в церкви я около года, мы были бедны, а теперь Бог дал нам квартиру в приличном доме и приличную зарплату». «Бог благословил моего зятя машиной «Газель», сестра купила иномарку, а у меня полная победа во всех сферах». Люди фотографируются на фоне машин, и частных домов, женщины хорошо одеты, на одной дорогая шуба. Но больше всего мне понравились вот эти два свидетельства — «Господь исцелил меня от слепоты, туберкулёза, язвы желудка, болезни по-женски, исцелил мочевой пузырь. У меня перестали болеть ноги, и ещё, я молилась, чтобы Бог увеличил мою жилплощадь, и Он чудесным образом дал мне квартиру в Москве», и ещё одно, самое, как мне показалось, умилительное: «я молилась и Бог благословил меня трёхкамерным холодильником и стиральной машиной». И везде призывы, не ходите в традиционную церковь, вы там ничего не получите, идите к нам и Бог вас осыплет своими милостями. И растут числом у нас такие общины, да и как же им не расти, когда у них там холодильники и стиральные машины раздают, а всё мучение — так этот же холодильник на пятый этаж без лифта затащить.
На следующий день в храме подхожу к иконе мученика Вонифатия и спрашиваю: — Скажи, святой человек, вот чего тебе в жизни не хватало? Ты жил с хозяйкой своей Аглаей в роскоши и изобилии. Тебя послали за мощами мучеников, модно было их у себя иметь. Ну, взял и иди домой, так нет же, сам на плаху лёг. Зачем тебе это понадобилось? Уверовал, так и просил бы чего дельного: жилплощадь расширить, сестерций подкинуть, или, на худой конец, всё тот же трёхкамерный холодильник. Святой смотрел на меня, держа в одной руке крест, а второю выставленной ладонью вперёд, словно, пытался закрыть мне рот. Непонятно. Может, это дух времени так смещает ценностные приоритеты?
Вот, сосед мой и директор того же дома отдыха, Николай Петрович, золотой человек. Мы с ним как познакомились, он сразу же обрадовал меня своей православностью. — Батюшка, я из казаков, а казаки народ верующий, это вы сами знаете. За стол никогда без молитвы не садимся, и чтобы у себя на сходе общую чарку без батюшкиного благословения, да ни боже мой! Что бы без батюшки пить, да никогда. Смотришь на это открытое волевое лицо православного человека и действительно веришь, что без батюшки — никогда.
И потому не было предела моему изумлению, когда узнал, что в одном из корпусов дома отдыха с благословения нового директора открылся сексшоп.
Городочек у нас небольшой, шила в мешке не утаишь. И как я понимал Марь Иванну, бывшего бухгалтера, теперь на пенсии подрабатывающей сестрой хозяйкой, когда ей матери и уже бабушке во всех отношениях достойного семейства, пришлось набирать в столице ассортимент для нового магазина. Как, чуть ли не отворачиваясь, двумя пальчиками пересчитывала срамные игрушки для великовозрастных шалунов. — Мать, ты будь повнимательнее, не ошибайся, — говорил ей тамошний реализатор, вещицы денег стоят. Товар — то в накладной как именовать будем, как есть, или по ГОСТу? Бедная женщина, поначалу она всё боялась, как бы её не стошнило, но потом ничего, втянулась, перспектива остаться без работы показалось ещё страшнее.
Недоумеваю: — Николай Петрович, зачем тебе такой магазин? Ты же православный человек. — Батюшка, ты несколько не понимаешь особенности текущего момента. Да, мы все по большей части православные, кресты носим, но не молитвой единой жив человек. К вам в церковь люди ходят молиться, а к нам народ едет отдыхать. И мы обязаны идти навстречу пожеланиям клиентов. Страна в кризисе, батюшка, и чтобы выжить, нужно искать, как заработать. Что мы можем предложить народу? А народу после напряжённой работы нужно расслабиться. И как его расслабить без стриптиза? Тут мне на новый год культмассовый затейник подготовила программу. Пригласила каких-то чудаков с гармошками и балалайками, да ещё и ряженых, ну кому это сейчас интересно? Хорошо, что я решил всё заранее проверить. — Да ты что, — возмущаюсь, — с ума сошла? Люди за три дня такие деньги выкладывают, хотят полноценного отдыха, а ты им художественную самодеятельность подсовываешь?! Думать надо перспективно: сегодня клиентуру потеряем, завтра зубы на полку положим.
Короче, пока ещё не поздно езжай в Москву и заказывай стриптиз. Да проверь, чтобы всё было по-настоящему. Так она дверью хлопнула и ушла, мол, ей чувства её религиозные не позволяют. Все хотят быть чистенькими, и зарплату получать, а зарабатывать не хотят.
Ушла за две недели до нового года, наверно думала, что нам без неё не обойтись, а меня друзья выручили, и в последний момент таких замечательных ребят прислали. Молодцы, они нам двое суток народ зажигали. Ну, а раз оно так востребовано, мы и сексшоп у себя открыли. Но всё это временно, батюшка, как кризис закончится, так и каяться к тебе придём.
Разные люди, разные обстоятельства, кто-то соглашается на хлеб, кто-то идёт на крест.
Осенью прошлого года мы с матушкой гостили у друзей в Черногории. Не знаю, может и есть на земле места красивее, но я не видел, хотя я, правда, кроме своей деревни, мало что и видел. Чарующее красотой море с водой прозрачной и совершенно необычной цветом. Побережье, пляжи, Которский фиорд. О горах можно наверно говорить часами, какие они там бывают, просто здесь скорее нужен поэт, а не сельский батюшка.
Море, обычно тихое и мирное, может и волноваться. Меняясь цветом, теряя прозрачность, и становясь шумным, оно ещё больше завораживает своим совершенством. И по всему побережью многочисленные скалистые острова, на которых кое — где приютились одинокие храмы. Мороженую треску я и раньше ел, но никогда не пробовал морскую рыбу, ещё два часа назад плававшую в воде. А южные овощи, жареные на огне, и козий сыр с местным оливковым маслом. Непередаваемо вкусно, красиво, и во всём этом ощущается праздник.
Ласковое тёплое море, горячая от солнца галька. Я вышел из воды и прижимаюсь спиной к тёплой скале. Смотрю на остров Святого Стефана и тоже не перестаю им любоваться. А потом делаю для себя неожиданное открытие: — Послушай ка, — обращаюсь к матушке, — а ведь этот остров и городок, в котором мы сейчас живём, ведь всё это названо в честь первомученика Стефана. Когда мы собирались сюда, то думали, что летим в Будву, а оказались именно здесь.
Перед моими глазами всплыл образ святого из Серапионовой палатки, и вместе с ним всё тот же вопрос, заданный несколько лет назад: — А ты согласен стать мучеником?
Господи, помилуй, ну почему среди этого неземного блаженства, где радуется жизни, кажется каждая клеточка твоего тела, вновь напоминать о мученичестве, неужели со Христом нельзя как-то по-другому? Ведь человеческая жизнь бесценна уже сама по себе, по своему факту существования. Зачем же мы должны умирать, да ещё и по собственному согласию? Хорошо, допускаю, можно добровольно согласиться на мученичество где-нибудь после семидесяти, там уже так и так от болезней не жизнь, а мучения. Но сейчас, пока ещё тело способно творить и наслаждаться, кому всё это нужно? Тем более, в наше время, когда церковь перестала быть гонимой и живёт в покое, к чему эти крайности.
Уже, возвращаясь, домой по дороге в аэропорт Тиват я прощался со всей окружающей меня красотой, и поймал себя на том, что думаю: — А почему отец Сергий, мой предшественник и последний настоятель нашего храма выбрал страдания? Он что, надеялся до последнего, что его минует чаша сия? Вряд ли. В те дни, он оставался уже последним из четырёх братьев священников, кто ещё был на свободе. Он знал, что двое его братьев замучены в лагерях, знал, что в Череповце арестовали, и скорее всего, расстреляли самого старшего из них. Знал, потому, что увозили и уже не выпускали многих из тех, кто служил в соседних с нами приходах.
Ему было проще, чем остальным, вдовец, дети выросли и разъехались. Вещички собрал, и поминай как звали, а он, нет, всё продолжал служить. Незадолго до ареста его помощник и диакон отец Николай прилюдно объявил об отречении от Христа, и тем спас свою жизнь. — Люди,— кричал со сцены отец Николай, — простите, что морочил вам головы столько лет, простите. Потом кто-то из ячейки большими ножницами обрезал ему бороду и, словно палач на плахе, поднял её вверх, предъявляя всему честному собранию. А отец Сергий не стал.
Говорят, что после войны наши деревенские видели отца Николая в Шуе, он уже был священником и носил крест. Бог милостив и прощает. Может наш настоятель был таким отчаянным человеком и ничего не боялся? Так ведь, нет, боялся, и очень боялся. Мне одна из наших прихожанок, в те годы ещё совсем молоденькая девушка, рассказывала, что всё никак понять не могла, от чего в окнах у батюшки часто на всю ночь остаётся гореть свет? Потом тихонько подкралась и заглянула, а он всё ходил и ходил по избе из угла в угол, одетый и готовый к приезду воронка.
А через два месяца после нашего возвращения из Черногории прозвучали выстрелы в отца Даниила. И его смерть всё расставила по своим местам.
Он бесконечно прав. Ведь тогда только оправдано существование множества наших храмов и воскресных школ, журналов, газет, издательств, иконописных мастерских, семинарий, академий и прочего огромного хозяйства, именуемого церковью, и только тогда она реально ею становится, когда среди множества нас найдётся хотя бы один, кто был бы способен пожертвовать всем самым для него дорогим, включая и собственную жизнь, и добровольно выйти на пистолет. Выбрать мученичество только по причине того, что главным в его жизни, и даже самой жизнью, стал для него Христос. Ни деньги, ни власть от имени Христа, ни уж тем более холодильник со стиральной машиной, а Сам Христос, страдающий от неразделённой любви к человеку. А любовь, как известно, жертвенна.
Я спешил в лавру, мне не терпелось закончить разговор, начатый несколько лет назад в Серапионовой палатке возле иконы первомученика. — Отче, Стефане, я согласен, если у Него больше нет, тех, кто готов до конца, то я согласен.
Потом долго стоял возле образа и ждал, только ответа так и не дождался. Видимо дважды такие предложения не повторяются.
Маленький человек
Весть о том, что отца Фёдора посылают в Москву на миссионерскую конференцию, мгновенно облетела всех его многочисленных духовных чад, родственников, знакомых и друзей, и наделала в их среде немалый переполох.
Москва хоть и столица России, да только Россия уже другое государство, а Казахстан давно живёт по своим законам и обычаям. В самой России, родине его предков, батюшка никогда ещё не был, потому и замирало его сердце от скорого свидания с городом, само название которого, так дорого каждому русскому человеку. Ему ехать, а близким волнение, как он там, неопытный и неискушённый жизнью в большом городе, сможет провести эти несколько дней…
— Батюшка, ты уж только смотри там, будь осторожен. В Москву собирается множество всяких аферистов и обманщиков. Никому не доверяйся и не верь ни единому ихнему слову: облапошат моментально. Денег с собой особо не бери, всё равно их там у тебя украдут. Возьми только на дорогу, чтобы было на что до метро добраться и по дороге перекусить. В общепите не ешь, отравишься обязательно, купи по дороге пирожок и хватит, приедешь на конференцию там спокойно и поешь.
Отец Фёдор поменял на русские деньги свою месячную зарплату в 12 тысяч тенге, с таким расчётом, чтобы кроме пирожка по дороге ему ещё бы и на книжки хватило, а самое главное, исполнить свою заветную мечту и съездить в Лавру к преподобному Сергию Радонежскому. С этой целью он и заказал себе обратный билет специально на день попозже.
Когда самолёт из Алма-Аты приземлился в Домодедово и отец Фёдор шёл по аэропорту в поисках железнодорожной платформы, чтобы сесть на экспресс, к нему подошёл человек и предложил воспользоваться услугами пассажирского такси.
— Нет, нет, спасибо большое, но у меня совсем мало денег и я собираюсь ехать на электричке.
— Ну, что вы, какие деньги, — с видом оскорблённого достоинства, переспросил таксист, — всёго-то 165 рублей!
Батюшка переспросил: — Что, за всю поездку вы просите с меня 165 рублей и всё?
— И всё, — расцветая искренней улыбкой, подтвердил человек.
«Да, напрасно у нас там про Москву всякие слухи распускают, видать и здесь порядок существует», — подумал отец Фёдор, — у нас в Алма-Аты запросили бы столько же.
Экспресс — тот почти в два раза дороже. Вот повезло, обрадовался батюшка, и согласился.
Сговорившись о поездке, добрый человек буквально выхватил сумку из рук священника и стремительно поспешил с ней на выход. Да так, что тот едва поспевал за таксистом. Выйдя из здания аэропорта, москвич достал рацию и с деловым видом вызвал машину к подъезду.
Машина подъехала через несколько секунд. Отец Фёдор снова уточнил стоимость поездки и те уже оба в один голос заверили, что с ветерком домчат его до ближайшей станции метро всё за те же 165 рублей.
Всю дорогу водитель такси развлекал пассажира смешными историями, а подъезжая к Москве, рассказал, как недавно подвозил двух белорусов.
— Те запёрлись в машину с пивом и рыбой, представляешь, какой они мне здесь гадюшник устроили, да ещё и платить отказались. Так что пришлось вызывать ребят, нас солнцевские крышуют. Пацаны тут же подскочили, так что пришлось им, как миленьким раскошелится и на оплату поездки, и на мойку машины, и даже на моральный ущерб, — смеётся водитель. Обхохочешься на этих пассажиров.
— А потом подвозил ещё одного, типа тебя, такого же солидного спокойного дядечку, а тот, представляешь, расплачиваться не захотел. Снова пришлось ребят тревожить. Те его обыскали, прикинь, в трусах нашли зашитыми три тысячи баксов. Так он им сам и деньги отдал, и баксы подарил.
— Странно, — размышляет вслух, — отец Фёдор, но 165 рублей это же не так дорого, почему же люди отказываются платить?
— Так это же по нашему тарифу за один километр, — уже заходится от смеха таксист.
— Достал я калькулятор, — рассказывал потом мой сосед, — перемножил тариф на километраж и у меня волосы встали дыбом:
— Стой, — кричу, — у меня таких денег нет!
— Ничего, — веселится шофёр, — отдашь что есть.
Подвёз меня к ближайшей станции метро, а там нас уже ждут, молодые крепкие парни и тоже улыбаются. Вывернул он у меня карманы и забрал деньги.
— Ладно, — говорит, — иди с Богом, остальные в следующий раз довезёшь, — и снова расхохотался.
Я уже было пошёл, а он вдруг догоняет и протягивает немного мелочи: — На, возьми, вот, это тебе на метро и пирожок.
Видать, ещё не совсем пропащий человек этот таксист, другой бы и на булочку не дал, а этот пожалел. А вообще, я так понял, в Москве живут весёлые люди!
Нас с отцом Фёдором поселили в одном номере, а потом определили на постой ещё и отца Антония:
Уже поздно вечером мы услышали осторожный стук в дверь, и тихое:
— Молитвами святых отец наших…
— Аминь, — это мы с отцом Фёдором отвечаем в унисон.
И на пороге появляется сперва огромного размера рюкзак, а за ним, словно в бесплатное приложение, монашек маленького росточка со светлыми редкими волосами, собранными сзади в хвостик. Сильно окая, он нам поклонился и произнёс:
— Отцы честные благословите, меня зовут монах Антоний.
Вот, приехал к вам на конференцию по благословению отца наместника из Н-ского монастыря. Вообще-то, это наш отец наместник должен был ехать, он у нас человек зело учёный, но не выбрался и благословил меня:
— Поезжай, говорит, отец Антоний, посиди там среди умных людей, послушай. Ты в Москве-то чай ещё и не был? — спрашивает.
— Ну и ладно, вот и столицу как раз посмотришь, в метро на лестнице покатаешься. И самое главное — в монастырь к преподобному Сергию Радонежскому съездишь, помолишься у мощей за братию. Я и поехал. Вот, везу лаврским монахам целый рюкзак гостинчиков из наших краёв.
Как забавно было слушать человека, всю жизнь лет до тридцати пяти, прожившего у себя в монастыре одной из наших северных епархий, а потом волей отца игумена, оказавшегося в огромном городе.
— В метро вышел из вагона и пошёл на выход. Смотрю, а перед лестницей толкучка. Мешает кто-то людям проходить. Подхожу, а это бабушка узбечка, боится сердешная на эскалатор ступить, вот и создаёт пробку. Люди спешат, толкают бабушку, ругаются, а помочь старому человеку никто не поможет. Жалко мне её стало, взял старушку под руку:
— Пойдём, мать, я тебе пособлю, и совсем перегородил дорогу. Народу деваться было некуда, поднатужилися и закинули нас с бабушкой узбечкой и моим рюкзаком на лестницу. Так и доехали, слава Богу…
В течение нескольких дней мы участвовали в пленарных заседаниях, работали на секциях, а по вечерам собирались у себя в номере. И начинались разговоры, продолжающиеся далеко за полночь. По вечерам, чтобы делегаты не скучали, привозили артистов, а однажды к нам приехали мастера русских боевых искусств.
Всего их было трое, мастер, создавший свою оригинальную систему, и двое его учеников. Когда смотришь на сильных здоровых мужиков, радуешься, что не перевелись ещё в нашем народе богатыри. Сам мастер небольшого роста, можно сказать для спортсмена даже излишне полный, но весь словно одна сжатая пружина, способная мгновенно раскрыться и сразить противника наповал. Среди делегатов конференции были и те, кто в своё время занимался боксом или восточными боевыми искусствами. Кто-то из них, продолжая спортивные традиции, до сих пор тренирует у себя на приходе мальчишек. Имя мастера, создавшего собственную систему рукопашного боя, и до этого дня было у многих на слуху, потому посмотреть на него пошёл даже я с моими новыми друзьями.
Правда мы немного опоздали и пришли, когда известный боец уже рассказывал о своём методе борьбы. Если бы я встретил этого человека где-нибудь в автобусе, то никогда бы на него и внимания не обратил. Маленького роста, может чуть повыше отца Антония, круглолицый улыбающийся человек. Всегда чувствуешь человека агрессивного и невольно стараешься от такого отойти подальше. А лицо мастера светилось неподдельным добродушием, даже нанося сокрушительные удары, демонстрируя технику системы, он по обыкновению продолжал улыбаться.
Прежде, чем показывать отдельные приёмы, учитель предупредил, что человек, используемый им в качестве «груши», обучен специальной методике отражения ударов. Кстати, потом уже в фильме я видел, как здоровенный негр пытался пробить этого удивительного человека-«грушу». Было понятно, что старается он изо всех сил, а тому хоть бы хны, дышит соответствующим образом и улыбается. Только этого фильма мы тогда ещё не видели…
Мастер наносит короткий резкий удар и «груша» начинает быстро дышать носом, выдыхая ртом, потом следующий удар, но через секунду «несчастный», извиваясь всем телом, приходит в себя. Удар следует за ударом, мастер улыбается: — Отцы, вы слышите как трещат кости? Нет необходимости наносить удары, подобно тем, что применяют в боксе. Вот так надо бить, и вот так надо. Подопытный уже не столько стоит на ногах, сколько валится с них.
— А если мы ударим по лицу в эту самую точку, — мэтр легко, будто снимая пушинку, припечатывает своему визави по щеке пудовым кулаком. Тот отлетает в сторону и падает на пол. Потом, однако, всё равно встаёт и начинает дышать быстро-быстро…
Смотрю на отцов, на их лицах отражается восхищение мастерством учителя и одновременно жалость к человеку-«груше». Очень уж ему бедному доставалось, а он не протестовал, и только покорно вставал в позицию, в ожидании очередного удара. И было в этом для нас, священников, что-то неправильное, и хотелось всё это прекратить. Но как это сделать? Не будешь же вставать между двумя здоровенными дядьками? Такие уж у них забавы…
Наконец, мастер прекратил бить ученика и обращается уже к нам:
— Отцы, кто хочет попробовать, пожалуйста, можете его сами ударить. Желающих не находилось, тогда учитель говорит:
— Ладно, в таком случае я покажу вам ещё кое-какие удары, достаточно болезненные. Но предупреждаю! — От ударов в такие точки может и сердце остановится, — так что лучше ими не злоупотреблять.
Он уже было собрался продолжить, как из среды отцов вышел молодой батюшка, весом килограммов под сорок и предложил: — Давайте я попробую.
И он робко так — не то чтобы ударил человека-«грушу», а словно робко постучался тому в грудь.
— Ну, нет, так дело не пойдёт. Это не удар, — забраковал его мастер. — Смотри как надо, — и взяв в свою огромную ручищу маленький батюшкин кулачёк, резко и профессионально отправил «грушу» в очередной нокдаун.
— Теперь понял? А сейчас дай-ка ему по лицу, вот сюда, в эту точку бей, — гарантированно неотразимый удар.
Худенький батюшка стушевался и со словами:
— Нет-нет, по лицу я человека не смогу ударить, — и убежал, и спрятался за спинами зрителей.
Надо сказать, что автор системы уже успел познакомиться с нашими батюшками и знал, что один из нас, отец Павел, в юности много лет занимался боксом, и до сего дня не прекращает тренировок.
— Отец Павел, давай не отсиживайся, выходи вперёд. Продемонстрируй свой удар, — и указал рукой в сторону «мальчика для битья».
Надо сказать, что вместе с нами в зале находился и ведущий какого-то интернет-сайта. Постоянно будучи с фотоаппаратом наизготовку, он то и дело щёлкал кнопкой, стараясь запечатлеть самые красивые моменты из мастер-класса. Вот и сейчас мог бы получиться отличный кадр: священник спортсмен наносит отличный удар по человеку — «груше».
Батюшка оценивающе посмотрел на «грушу» в красной тренировочной майке, покачал головой и повернулся к автору боевой системы:
— Не могу, лучше ты меня бей.
Мастер уважительно взглянул на священника:
— Хорошо, — и ударил.
Тот отдышался, и снова получил удар, и так четыре раза. Понятно дело, — знаменитый боец бил не в полную силу, но и такие удары выдержать нетренированному человеку было бы невозможно. Потом они обнялись, и отец Павел вернулся на место.
Мастер похлопал в ладоши:
— Ладно, а сейчас я продемонстрирую обещанные мною удары.
И хотел уже было продолжить, как из общей толпы батюшек неожиданно выступил отец Фёдор и сказал: — Бей меня!
Мастер немного было растерялся, не зная как поступить, но потом провёл пару резких ударов, как оказалось с целью расслабления определённой группы мышц. Всякий раз, когда спортсмен наносил удар, было непонятно бьёт он в полную силу или только слегка касается человека.
Отец Фёдор закачался. Мастер обнял его: — Молодец, уважаю.
— Итак, продолжим, должен же я показать вам что обещал. Давайте-давайте, ведущий сайта приготовился запечатлеть эксклюзивный удар мастера, но снимка так и не получилось, потому, что в круг вышел маленький отец Антоний:
— Мил человек, бей меня.
Учитель посмотрел на маленького смиренного монашека и видимо понял, что с нами ему каши не сварить.
— Ладно, отцы, — сдался мастер, — тогда давайте покажу вам как можно с помощью ударов лечить человеческие недуги. Если у кого что болит, подходите. Батюшки одобрительно загалдели и стали занимать очередь.
Вечером накануне отъезда во время ужина отец Фёдор собрал со стола остатки хлеба и спрятал в карман.
— Ты чего, — спрашиваю, — бать, не наедаешься? Нас же здесь вроде неплохо кормят.
— Да, видишь, как получается. Мне ещё сутки придётся в аэропорту просидеть. Резервировал день на то, чтобы поехать в Троице-Сергиеву Лавру к преподобному Сергию, да бандиты деньги отняли, — и рассказал историю, как он добирался в Москву из Домодедова. — На метро у меня хватит, а на пирожок уже нет, вот я хлебушком и запасаюсь.
Отцы переглянулись, и, не сговариваясь, молча полезли в карманы.
— Нет, батюшка, ты обязательно поезжай к Преподобному! Когда тебе ещё такая оказия представится? Мы братья, так что не стесняйся, бери деньги и поезжай в Лавру, помолишься там о нас.
И вот как бывает, сделали доброе дело и обрадовались, а отец Антоний радовался больше всех.
В последний день конференции я ждал выступления ранее заявленных докладчиков, но они почему-то не приехали. И настроение моё испортилось, даже прощальный обед не смог компенсировать мне их отсутствие и вывести из состояния раздражения. Организаторы старались как могли, а мне вся еда казалась или слишком пресной, или солёной, короче невкусной. Ещё какое-то пирожное подали не такое, то ли дело раньше торты пекли, какой тогда был крем! Настоящий, сливочный!
Уже в гардеробе, переодеваясь и укладывая сумку, я увидел отца Антония. Он, сняв с себя подрясничек, и бережно, чтобы не помять, пытался уложить его в свой огромный рюкзак. Маленький монах сосредоточено подгоняя складочку к складочке своих одежд, улыбался и что-то про себя напевал. Вдруг он увидел меня, и лицо его расплылось добродушной детской улыбкой.
— Мы договорились с отцом Фёдором и вместе едем в Сергиев Посад.
А ты, батюшка, что такой угрюмый? Узнав, что я расстроился из-за сорвавшихся докладов, монах стал меня утешать.
— Да, что ты, дорогой, Бог с ними с этими докладами, не в них же дело. Главное, что мы съехались сюда чуть ли не со всего света, совсем незнакомые друг другу люди, а встретились и стали, словно братья. Вспомни наши разговоры, споры за полночь. Как нам было хорошо.
Вот что я тебе расскажу, как-то у нас в монастыре останавливался один монах. Побывал он на Большой земле, вернулся и сказал, что из Церкви уходит Любовь…
Мне тогда страшно стало, и я молился, чтобы любовь не уходила. Ты знаешь, зачем я ехал в Москву, думаешь за этими докладами? Нет, мне не нужны слова.
Я ехал проверить слова того монаха, Любовь искал, и нашёл. Нет, не прав тот монах. Ты может и внимания не обратил, но вспомни, как отцы отказались бить человека — «грушу», пожалели. Себя стали мастеру предлагать, мол, бей нас, а не его. Батюшка, что это если не любовь? Отец Фёдор приехал из Казахстана, в Москве его ограбили, а он и забыл об этом и на следующий день уже стал защищать человека. Случись гонения, эти люди на Крест пойдут не задумываясь!
— Отец Антоний, а разве ты сам не заступился за того бедолагу?
— Да это что, я же за отцами вдогонку побежал, чтобы венца не лишиться. А то, что тому же отцу Фёдору деньгами помогли? Мелочь, вроде бы, а не прошли мимо человека. Как же брату из далёкой стороны к преподобному Сергию не съездить? Внимание проявили. Отец, поверь, это дорогого стоит.
Всё это любовь. Если она среди нас, священников и монахов исчезнет, то и церкви больше не будет. Без любви-то кому она будет нужна, медь звенящая?
Ты что думаешь, что мы одними словами людей к Богу приведём? Нет, отец, если люди не почувствуют, что в нас есть то, чего нет в мире, — нам никто не поверит. Человеку не доклады нужны, ему бы в беде было к кому прислониться. Его пожалеть надо, вместе с ним поплакать, а когда радость придёт, то за него и порадоваться.
Помню, батюшка один рассказывал, — продолжает отец Антоний. — Он всё пытался одного сектанта привести в нашу веру, и так его убеждал, и этак. Ничего не получается, так допоздна они с ним и засиделись, пришлось этому сектанту у батюшки в доме ночевать оставаться. Тот ему на диване постелил, и уже было ушёл, а потом вернулся и говорит:
— У меня там, в холодильнике курица лежит, если хочешь — поешь.
В конце концов, пришёл этот сектант в церковь, а батюшка его спрашивает: — А что брат, какой мой аргумент в наших спорах стал для тебя решающим?
— Решающей для меня стала курица, — ответил сектант, — которую ты для меня не пожалел.
Так что, не расстраивайся, что не услышал тех докладов, никакими докладами Христа не подменить.
— «Бог-то Он, — не в брёвнах, а в рёбрах», — слыхал такую поговорку?
Если у тебя с людьми что не ладится, ищи причину в самом себе. Ты виноват, а не другие.
Отец Антоний говорит, а я вдруг вспомнил, как однажды спускаюсь по лестнице епархиального управления а мне навстречу поднимается наш владыка. Подхожу под благословение, а он меня спрашивает:
— На кого жалуешься, отец Александр?
— Ни на кого, владыка, не жалуюсь, всё слава Богу.
— И правильно, батюшка, ты на себя жалуйся, — благословил меня и дальше пошёл.
— Кстати о курице. Какой сегодня был знатный обед! — А, отче, тебе понравилось? И пирожное давали, думал, язык проглочу. Это правильно, чтобы братия не роптала, покушать для мужика первое дело…
Благослови, батюшка, на дорожку, пойду я. Хорошо как, что мы познакомились, молиться теперь друг за друга станем, — улыбнулся, пожал мою руку, и снова повторил — очень хорошо!
Затем взгромоздил свой неподъёмный рюкзак на гардеробную стойку, присев немного, надел лямки на плечи, потом встал и направился к двери на выход. Так он у меня в памяти и остался: такой маленький человек с такой огромной ношей на плечах.
Трудный вопрос
Есть у меня приятель, грузин, живёт у нас здесь же, в посёлке. Он из числа тех беженцев, что во время войны в начале девяностых вынужден был уехать из Абхазии. Человек по натуре своей порядочный и необыкновенно трудолюбивый. Любит он поговорить со мной на разные исторические темы. Чувствуется, болит его душа о родине. Оно и понятно.
Так вот однажды из его уст я услышал такие слова: — Батюшка, ты знаешь, что я интересуюсь историей Кавказа, историей Грузии, читаю много. И вот никак не могу понять, почему так происходит, я сейчас говорю о моём народе. Вот, сколько веков, грузины существуют как государство, и всегда такая тяжёлая борьба за независимость. Всё время стоим на грани выживания. Читаешь в хрониках, в таком-то году, наконец, грузины побеждают врага, порой даже многочисленного, ну, кажется, ещё немного и Грузия свободна. Но, в самый ответственный момент, из числа самих же грузин находится человек, который указывает врагу тайную тропинку в горах, ведущую в тыл к своим же, или открывает ворота в осаждённом городе, или что-то ещё, но всё в том же духе. Всякий раз предательство, и не могу понять, почему с нами так происходит, в чём корни этого явления, откуда они берутся, предатели?
Да, вопрос непростой. Однажды сидим с моим другом Сергеем у него на даче, кофе пьём, а было это, наверное, в самом начале нового века. Сергей только — только вышел на пенсию. Человек всю свою жизнь отдал внешней разведке, его послушаешь, где он только не был, полмира объездил. Многое видел, не раз работал на грани, порой бывало по-настоящему страшно. Но самым тяжёлым временем считает начало девяностых. Время развала Союза. Сколько бывших разведчиков перешло на сторону вчерашнего противника. Чтобы заслужить иудину копейку сдавали своих же сослуживцев, таких же сотрудников, с кем ещё вчера за одним столом хлеб ели. Страшнее всего было узнавать, что кто-то ещё из твоих товарищей становился на путь измены.
И ладно бы, если предателей там, на западе, уважали, осыпали бы благами, или хотя бы теми же деньгами. Так ведь нет же. Из них выуживали информацию, а потом селили в каком-нибудь провинциальном городке, давали копеечную пенсию и обрекали на забвение и одиночество. Один на один с твоей совестью и твоей подлостью. Предателей никто не уважает.
Как-то я спросил его: — Серёжа, тебя в твоей работе нравственный момент не смущал? Ведь, это мы про своих говорим: «разведчик», а для чужих, ты «шпион». — Я всегда считал, что служил своему отечеству, и служил честно, мне нечего стыдиться. Но в моей работе, действительно, был один, как ты говоришь, узкий момент. Это вербовка агентов. Моя задача — найти и обеспечить источник информации. Были случаи, когда люди сами, из идейных соображений начинали нам помогать. Они отказывались от денег, и ты знаешь, к таким людям я даже испытывал уважение. Но таких было мало. Чаще всего приходилось людей покупать, причём порой за удивительно маленькие деньги. Везде есть такая порода людей, предателей по натуре. А кто-то, бывает, попадает в долги, кому-то нужны деньги на учёбу, на лечение. У третьих, просто, необъяснимая жадность к деньгам, эти самые беспринципные. Приходилось общаться вот с такими людьми, и для меня это всегда было неприятным делом.
— Серёжа, а многие готовы подличать ради денег? Он улыбается: — К счастью, единицы, а то бы я перестал верить в людей. Про своих бывших товарищей думаю, что стали они на путь предательства из-за того, что рухнул Союз, а они привыкли служить сильному хозяину, не отечеству, а именно хозяину. А вообще, я думаю, предательство начинается с доносительства. А этот навык можно легко воспитать не только в отдельном человеке, но и в целом народе. Возьми тех же самых немцев во времена Гитлера. И никого это не будет смущать.
Мне самому вспоминается время службы в армии. Попал служить в специальную часть, где мы не столько бегали и маршировали, сколько учились осваивать новейшую военную технику. Понятное дело, что нас и до этого по десять раз проверяли и перепроверяли, но эти проверки продолжались и в течение всей службы. За нами следили соответствующие органы, ротные, взводные командиры, политработники. Короче, только ленивый не следил. С одной стороны это было оправдано, военный секрет, попавший в руки врага, может наделать много беды, особенно в военное время. Но методы, которыми действовали наши командиры, были порой отвратительными. Среди курсантов насаждалось наушничество и доносительство. Я, вообще, заметил, что человек легко принимает навязанные ему условия игры. Если в нём развивать и поощрять низменные чувства, да ещё обставлять их высокими словами, то доносчик увлекается и даже гордиться этим начинает. А если пресечь подлость в самом её начале, то ей и не прорасти.
Помню, служил у нас командир учебной роты подполковник Мишин. Человек необычный на фоне остальных офицеров. В моё время он преподавал общевойсковые дисциплины, и учил нас облачаться в костюм химзащиты. Но, вообще, он был совершеннейшим прагматиком. Как-то, после очередной демонстрации костюма, он выдал нам приблизительно следующее: — Костюм этот для рыбалки хорош, особенно сапоги, но если случится рядом какой-нибудь ядерный взрыв, то ты, хоть десять таких костюмов на себя натяни, всё равно не поможет. Так что вот вам, бойцы, более насущная задача, — и достаёт пустую трехлитровую банку. — У вас два часа времени. Далеко не расходиться, и к концу сдадите мне банку с ягодами.
Любили мы его занятия. Часть наша располагалась в лесу, на месте бывшей ракетной точки. Грибов, ягод там было усыпно. Эту банку взвод собирал за пятнадцать минут, а потом гуляли по лесу, ели ягоды, по привычке собирали грибы и тоже отдавали подполковнику. Мы его уважали. О Мишине ходил такой рассказ: как однажды, ещё, будучи командиром роты, он на утреннем построении вызывает из строя двух курсантов и объявляет: — Сегодня утром, эти двое ваших товарищей пришли ко мне в кабинет и донесли на вас. Сегодня они совершили акт предательства, вроде и небольшой, но имеющий далеко идущие возможные последствия. Завтра эти двое уже предадут меня, а послезавтра они предадут Родину. Во избежание дальнейшего усугубления порока курсантам Иванову и Петрову объявляю по пять суток ареста. И в роте Мишина стукачей не было.
Зато в первой роте их было полно. Уже после того, как они ушли от нас, я был в наряде помощником дежурного по части, а дежурил взводный из той же роты. Вот он мне и говорит: — Какая рота была: не рота, а чудо. 150 человек и из них 150 стукачей. А я как раз из этой роты накануне земляка выручил, у него шинель пропала, а им нужно было уже на стажировку ехать, как раз в осень, так он у меня её попросил на время, потом, мол, заедешь, заберёшь. Я как услышал откровения взводного, так сразу и понял, не видеть мне больше моей шинели, раз он уже здесь подличал. Значит и там обманет. Так оно всё и вышло.
Однажды смотрю, идёт наш особист, капитан Лобков. Проходит мимо меня и чуть слышно произносит: — В четыре жду тебя в кабинете. Визит к Лобкову ничего хорошего не предвещал. Когда я к нему пришёл, тот достаёт моё личное дело: — Дьяченко, я смотрю, у тебя отец достойный человек, надеюсь, что и его сын нас не подведёт. Я пообещал, что не подведу. Тогда он стал называть мне фамилии моих товарищей. Просил дать им характеристики. Я старался быть объективным, но характеристики дал на всех положительные, включая тех, кто мне и не был особенно симпатичен. Капитан поморщился: — Мне здесь не нужны твои панегирики, ты мне лучше конкретно расскажи: о чём шепчутся между собой курсант Иванов с курсантом Петровым? — Так откуда же я знаю, о чём? Они же шепчутся. — Плохо Дьяченко, нужно исправлять ситуацию. С сегодняшнего дня ты должен стать их другом, шептаться с ними, воздухом с ними одним дышать. А потом, об их разговорах мне докладывать.
И всё это офицер предлагал тогда ещё почти мальчику, выросшему на романтике «Трёх мушкетёров», которому сама мысль о предательстве была нестерпима.
— Дьяченко, а домой, наверно хочется съездить? Вот, будешь исправно выполнять мои поручения, съездишь, а нет, так до конца учёбы здесь в лесу и прокукуешь.
Не стал я становиться другом ни Петрову, ни Иванову. К капитану не ходил, а наоборот, стал его избегать. Идёшь по дорожке, а он тебе навстречу. А ты, вроде, как бы по делу спешишь и переходишь на другую сторону. Он всё прекрасно понимал, и однажды устроил мне разговор тет-а-тет. Меня неожиданно вне очереди, поставили в наряд в такое место, где я должен был находиться неотлучно. Вот здесь он ко мне и подошёл.
— Ну, что ты всё бегаешь от меня, Дьяченко? Не хочешь, значит, в отпуск ехать? Ладно, пускай другие едут. И мне хватило наивности ответить этому человеку: — А я выпускные на пятёрки сдам, и по закону поеду. У нас в учебке была такая договорённость, сдаёшь выпускные экзамены на отлично, едешь в отпуск. Особист мне даже ничего и отвечать не стал, просто повёл плечами, что наверно означало: «идиот», и пошёл.
Выпускные я действительно сдал блестяще, но перед объявление оценки за последний экзамен, в учебный класс зашёл мой «злой гений». Потом нам зачитали результаты. И я услышал: курсант Дьяченко — «удовлетворительно». Так было обидно. Когда мы выходили из класса я увидел его. Лобков стоял и ждал. Потом подошёл ко мне и улыбнулся: что, мол, съездил в отпуск?
Служить было тяжело, и в первую очередь, потому, что почти не было возможности пообщаться с кем-то, именно, что называется, по душам, а в армии это так важно. Любой собеседник мог оказаться потенциальным доносчиком. Точно так же, по этой же причине, мои товарищи опасались и меня. Мы не доверяли друг другу.
Всякий раз, когда кто-нибудь из ребят ехал в отпуск, мы, как правило, пользовались возможностью передать с отпускником письмо домой. Он доезжал до Москвы и опускал там корреспонденцию в цивильный ящик и таким образом наши послания миновали перлюстрацию. Обычно с такой оказией мы старались переслать фотографии. Их делали здесь тайком, поэтому фотки и изымали. Один раз вот так передали письма с очередным отпускником, а он взял и отнёс их «куда надо». Многих потом наказали. Я тогда думал про того парня, что ребят заложил, зачем? Ведь всё равно второго отпуска не дадут, по привычке, наверно.
Однажды в этой самой первой роте, уже перед их выпуском произошёл случай, над которым можно и смеяться, а можно и заплакать. В роте было пять учебных взводов, и соответственно пять замкомвзводов. Во время службы, понятное дело, между ними случались какие-то трения, недоразумения, а уже скоро разъезжаться. Не хотелось им увозить обиду друг на друга. Вот и пришли они все вместе к старшине и предлагают: — Старшина, всем нам скоро расставаться, надо как-то по-человечески проститься. Давай купим водочки и у тебя в каптёрке ночью посидим. Старшина поддержал и организовал стол. Посидели ребята, попросили друг у друга прощения, обнялись, расцеловались и довольные собой пошли отдыхать.
А наутро ротный строит подразделение и говорит: — Ну, что вы за люди такие?! И рассказывает всей роте историю о том, как пятеро замкомвзводов решили перед отъездом помириться и хотя бы один раз за службу почувствовать себя боевыми товарищами. После того, как они уже разошлись по койкам и легли спать, то стала им каждому приходить в голову одна и та же мысль, что я-то вот, конечно, ничего ротному об этом ночном распитии не доложу, а ведь Иванов-то доложит, а уж Петров, так тот точно застучит. Пожалуй, нужно их опередить. — И что вы думаете? Продолжает ротный,— все пятеро ваши командиров пришли ко мне ещё до подъёма, и каждый настучал на остальных. Ну, вот что вы за люди такие? Как же вы на гражданке жизнь продолжите?
Уже на стажировке в войсках, я служил в штабе одного из военных округов. Там и познакомился с одним солдатом взвода охраны. Этот взвод занимался охраной главных помещений штаба и непосредственно самого командования. Командиром взвода был прапорщик, который подчинялся непосредственно начальнику особого отдела, а тот парень, с которым я познакомился, был у него водителем. Смотрю, а он в пакет осторожно укладывает пустые бутылки из под водки. — Ты чего это, — спрашиваю его, — бутылки сдавать собираешься? — Нет, — отвечает. — На этой таре отпечатки пальчиков моего командира, вот я и рапорт по этому поводу уже подготовил.
И протягивает мне листок из тетрадки в клеточку, на котором было написано приблизительно следующее: такого-то числа прапорщик Иванов в рабочее время в служебном автомобиле совершил распитие двух бутылок водки, а потом проспал до вечера в этом же самом автомобиле. Порожние бутылки с отпечатками пальцев прапорщика Иванова к рапорту прилагаются.
Читаю и не понимаю: — Это что такое? Зачем? — А в увольнение хочу сходить, — отвечает. — Начнёт артачиться, я ему рапорт и предъявлю, и бутылочки пустые, тоже предъявлю. Он никуда и не денется.
Мы с ним разговорились, и оказалось, что у них во взводе все солдаты имели такие «хитрые» блокнотики. В них они заносили компромат на всех остальных сослуживцев. Прямо по фамилиям, он мне показывал, и на прапорщика тоже. И вот, когда кому-нибудь нужно было о чём-нибудь попросить другого товарища, то он доставал свою книжечку, и сперва зачитывал ему весь собранный на него компромат. Если тому, как в карточной игре, не хватало козырей выдвинуть взаимные обвинения, то приходилось идти навстречу. Информация друг на друга могла и перепродаваться. Короче, жили они весело. Неудивительно, что и дедовщина у них во взводе была зверская, так они искренне друг друга ненавидели. Вот как можно людей оскотинить.
Когда в 90-е эта эпоха уходила, я радовался, что вместе с ней уходит и то, что я всегда считал низким, недостойным свободного человека. Мы отрекались от тоталитарного прошлого, и наши дети будут расти совершенно другими людьми. Но только потом стал понимать, что для того, чтобы стать свободным, нужно стать личностью. А личность формируется в отношениях с Богом. Личность — это, прежде всего, понятие религиозное.
На днях подходит ко мне одна наша прихожанка, у неё сын сейчас отбывает срок в одной из исправительных колоний. Одно время пацан воевал в горячей точке. Видимо там его психика и повредилась. Сначала наркотики стал принимать, а, в конце концов, и человека убил. Сидит уже лет восемь. Мать его периодически навещает.
Рассказывает: — Меня мой Валерка спрашивает. Мать, что у вас там, на воле с людьми происходит? Кого вы к нам в зону присылаете? Откуда они такие берутся? Через одного не пойми, чем занимаются, всё друг дружку пасами лечат, мол, они экстрасенсы. Сектанты, что ли, какие? Фашисты появились. Один родную мать убил на «почве национальной нетерпимости». Она ему, видишь ли, сказала, что люди других национальностей тоже люди. Нет плохих национальностей, есть плохие люди. Не смог он этого вынести. Дочь стала за мать заступаться, так тот и сестру убил.
И самое главное, мать, я с таким ещё не сталкивался. Эти новопришедшие, вот смотришь на них, руки тебе готовы целовать, угодничают, шестерят, но как только, что за тобой заметят или услышат, так и бегут тебя закладывать. Раньше, и это ни для кого и не было секретом, в каждом отряде были свои осведомители. Их знали, и при них старались ничего лишнего не говорить, да и вообще, поменьше с ними общаться. А эти, никого не таятся. Они прямо таки ждут, когда ты в чём-нибудь проколешься, и наперегонки спешат донести. Уж и администрация не знает, что сними делать. Слух идёт, хотят, мол, старосидящих от новопришедших отделить, настолько мы с ними разные.
Мать, а мне ведь через несколько лет на волю выходить. И ты знаешь, как подумаю, в кого вы за эти годы успеете превратиться, страшно становится. Как же мне тогда жить среди вас?
За себя и за того парня
Я люблю мой Гродно, город, который считаю своей малой родиной, и куда я переехал вместе с родителями ещё восьмилетним мальчиком. Здесь прошло моё детство, моя юность. Не всё вышло так, как хотелось бы и как я тогда планировал. Не получилось стать офицером: в последний момент, наперекор всей логике событий, я взял тайм аут и поступил на время в сельхоз.
Неожиданно для себя я так увлёкся прикладной биологией, что перестал помышлять о карьере военного. Учёба в институте, новые взрослые товарищи — всё это было совсем по-другому, чем в школе. Мы работали в студенческих стройотрядах, занимались в научных кружках и ставили опыты на животных, ездили в Минск на профильные олимпиады. Всё это было здорово. Каждое утро я спешил на автобус, ехал на лекции. Потом, вместе с другими студентами, в перерывах между занятиями мы мчались из одного учебного корпуса в другой. И везде успевали, даже про буфет не забывали. Мы были молоды, и нам было весело.
Так незаметно пролетели пять лет, а потом мы готовились к защите дипломов. И снова сновали по библиотекам, просиживали часами в читалках. И вот, наконец, защита. Почему-то я защищался 8 марта, в праздничный, нерабочий день. А после защиты, уставший и немного грустный, шёл не спеша привычным маршрутом по дороге, где мне был знаком каждый камешек. И в этот момент я подумал:
— Всё, Саша, твоя беззаботная юность закончилась, и ты вступаешь во взрослую жизнь. Через месяц-полтора тебя призовут в армию, и ты уже не скоро вновь увидишь эти здания, пройдёшь этими улицами и почувствуешь под ногами привычную неровность камней этой старой булыжной мостовой.
Через две недели нам вручали дипломы, а ещё дней через десять мне доставили повестку в военкомат. До призыва оставалось ещё больше месяца. Не хотелось сидеть дома без дела, и тогда я решил поехать по месту своего распределения, пожить в колхозе хотя бы пару недель.
В деревню отправился 1 апреля — в день смеха и день рождения моей мамы. Деревня как деревня, колхоз, правда, не миллионер, но так всё чистенько, дома деревянные и аккуратно покрашенные. Вот только людей почему-то нигде не было видно. Подхожу к центру, смотрю, а на площади, возле колхозной управы, толпа народу. И стоят они молча, никто не улыбается. Вокруг тишина, даже привычного шума моторов не слыхать.
Стал подходить к людям, и они почему-то расступились. Прямо передо мной на возвышении стоял большой закрытый гроб, а слева и справа от него — солдатики в парадной форме одежды с автоматами в руках. В то время я даже и перекреститься-то не умел, понимал, что нужно как-то отреагировать, но не знал как. И потом, всё это случилось так неожиданно, что невольно отпрянул назад. Тогда я ещё боялся мёртвых.
Уже после похорон председатель колхоза рассказал мне, что как раз в этот самый день моего к ним приезда вернулся домой из Афгана их деревенский паренёк, только, правда, в цинковом гробу. Аккурат 8 марта он получил пулю в живот… После ранения, ещё с неделю промучившись в госпитале, умер. В своё время колхоз посылал его учиться к нам в институт, но знаний поступить у пацана не хватило. Решил, что потом, после армии, через рабфак поступит. Отучится и вернётся в родную деревню.
Две недели я гулял по окружающим деревню полям и лесам, смотрел, как живут люди, а потом предъявил председателю повестку.
— Так тебе в армию? Ну что же, иди, служи, будет желание, приезжай к нам. А пока — удачи тебе, солдат.
Помню, как возвращался домой. Автобус запаздывал, ждать пришлось долго. Потом трясся в хвосте старенького пыльного «Икаруса», людей было мало. Сзади меня сидели двое призывников и пили самогон, закусывая домашней «пальцем пиханной» колбасой. А у меня нечего было поесть. Как увидел ту колбасу, так всё внутри заныло от голода. А ребята эти, словно догадались, протянули мне полстакана свекольного самогона и целый круг колбасы с хлебом. Я с отвращением выпил эту вонючую «цукровку». Ну, не обижать же ребят, правда? Зато потом колбасы поел.
Сперва ехал и думал об этих ребятах, что тоже вместе со мной скоро наденут солдатскую форму, а потом почему-то вспомнил того парня, которого хоронила деревня в день моего к ним приезда. Стал вспоминать рассказанное председателем и сопоставлять даты его ранения и смерти. И у меня выходило, что он был ранен в день моей защиты, потом всю неделю, пока мы с друзьями праздновали окончание учёбы, он умирал в госпитале, теряя сознание от боли.
А ведь он пытался поступить к нам в институт, мечтал стать агрономом или зоотехником и работать у себя деревне. Не поступил и ушёл воевать. Но ведь это я мечтал стать военным, я должен был идти воевать, а не он. Но если я не пошёл, то пошёл этот деревенский мальчик — кто-то ведь все равно должен был идти. А что, если это мы с ним поменялись судьбами, и он получил предназначенную мне пулю? А я даже имени его не знаю. «Нет, нет, — убеждал я себя, — такого не может быть. Это в тебе говорит самогон».
В день отправки прибываю в военкомат. Прапорщик, недовольный моим внешним видом, велит постричься наголо. Связался с отцом:
— Пап, ты бы позвонил военкому, а то меня тут наголо хотят оболванить.
На что отец мне спокойно отвечает:
— Будь как все, сынок, стригись, это не больно.
Прошло три года после окончания института. Уже отслужил срочную, получил офицерское звание. Неожиданно мне в полудобровольном порядке предложили, в силу создавшихся тогда обстоятельств, послужить в армии ещё два года, но уже офицером. Я тогда решил, что это моя судьба, и не противился. Когда писал рапорт, то рука, словно, сама собой приписала в самом конце просьбу направить меня в ограниченный военный контингент в ДРА, или попросту в Афган. Но меня оставили служить недалеко от дома.
Прошло несколько месяцев, звонит мне из Москвы мой начальник и задаёт вопрос:
— Как ты смотришь, если мы предложим тебе поехать в Афганистан на два года?
«Вот она, судьба, — подумалось мне, — никуда от неё не уйдёшь».
— Да, конечно, — отвечаю, — я согласен.
Стал готовить документы, собирался было сделать необходимые прививки, но недели через две — отбой.
— Ты же у нас двухгодичник, а туда нужен кадровый офицер.
— Товарищ полковник, ничего страшного, я готов и переслужить.
— Спасибо, Саша, но, увы, отбой. Значит, всё-таки, не судьба.
При подготовке кандидатов в такого рода командировки наше начальство всегда имело в виду несколько кандидатур. Моим дублёром был лейтенант, который служил тогда в Звёздном городке. Как мне потом рассказывали, после того, как ему объявили о предстоящей поездке, он, то ли от радости, то ли с горя, напился и устроил дебош. Когда на его усмирение был прислан военный патруль из трёх человек, то мой дублёр вступил с ними в свой первый неравный бой.
На следующий день дебошир предстал перед тогдашним начальником отряда космонавтов и одновременно командиром тамошнего гарнизона генералом Джанибековым. В результате состоявшегося между ними разговора лейтенант вместо Афгана отчалил куда-то в Забайкалье.
После тех событий прошло всего несколько лет, но уже успела смениться целая эпоха, и я, неисправимый тугодум, не вписавшись в новейшее время, вновь взял тайм аут и пошёл работать на железку. Первая Чеченская кампания застала меня именно там. Вспоминаю эти бесконечные воинские эшелоны, идущие через наш узел. Весёлые, улыбающиеся офицеры, задающие чаще всего один и тот же вопрос:
— Слышь, мужик, где у вас тут можно купить?
Я с интересом заглядывал в окна пассажирских вагонов, в которых размещался рядовой состав, парни приветственно махали мне руками и улыбались. В вагоны вход свободный, никакого охранения. Словно ребята не на войну — на пикник едут.
После заключения мира те же самые составы возвращались домой. Белым днём мимо нашей будки обогрева тепловоз тащит поезд с бойцами. Пассажирские вагоны расписаны зубной пастой огромными буквами с многочисленными восклицательными знаками: «Мы вернулись!» В тамбуре каждого вагона в бронежилете с каской и автоматом наизготовку стоят солдаты. В окнах ни одной улыбки, никаких приветствий. Они просто смотрят на нас и всё.
Мне нужно работать, подхожу к вагонам. Солдат угрожающе наводит на меня автомат.
Спрашиваю:
— Ты чего, браток? Здесь тебе уже не Чечня, до Москвы осталось меньше ста километров.
Он словно не слышит и упирается дулом мне в грудь. Я отхожу и жду офицера. Только после его команды мне удалось подойти к вагонам.
Тогда, в памятном для всех январском 1995 года штурме Грозного, погиб Игорь Сорокин, наш земляк, сын военкома. Я потом, уже став священником, был у них дома, на могиле служил. В комнате Игоря, на стене, возле его фотографии, висит орден «Мужества». Мать рассказывала, что гроб по её настоянию открыли. Она сама омыла тело сына и трогала на его груди раны от автоматной очереди.
Какое испытание в жизни человека. Ведь отец Игоря — военком, мог сына от армии так запрятать, что и с собаками бы не нашли. Вот только как бы он тогда посылал на войну чужих детей, какое бы имел на это моральное право?
И всё-таки кровиночку-то свою не уберёг, а мог бы. Как, наверное, ему бывает больно только от одной этой мысли. Вот ведь как по жизни получается, чтобы самому оставаться человеком, порой приходится жертвовать самым дорогим.
А потом привезли Женьку, его многие здесь знали. Он погиб в том же Грозном, в тот же год. На его глазах снайпер подранил солдата, и тот лежал на простреливаемом пятачке, истекая кровью. Женька мучился, что не в силах помочь сослуживцу. И не то, чтобы раненый был ему другом, просто по-другому не мог. Наконец, в какой-то момент он всё-таки не выдержал и пополз к раненому. На что в таких обстоятельствах рассчитывает человек? Может, он надеялся на какое-то внутреннее благородство противника?
Женька уже было дополз до раненого, и даже стал тащить его к нашим позициям, но снайпер и подранил бойца, чтобы на него, словно на подсадную утку, выманивать из укрытия других. Когда Женька упал, то своим телом закрыл товарища, и того под прикрытием темноты удалось спасти.
Мать Женьки, а это был её единственный сын, пришла в те дни в наш храм. Маленькая, нескладная, дрожащим от волнения голосом она разговаривала с отцом Нифонтом. Оказалось, что парень не был крещён. До армии как-то и не думал на эту тему, а когда получил вызов в военкомат, решил-таки креститься, но сроки призыва внезапно переиграли, и Женька спешно ушёл, так ничего и не успев.
Помню, как батюшка ей ответил:
— Как же мы молиться о нём будем, мать, ведь он же у тебя не крещён?
Батюшка что-то ещё говорил, но я запомнил вот эти слова:
— Он погиб у тебя как герой, но ты в своё время не научила его верить, не привела креститься. Так бы сейчас его душа пошла бы на Небо, но ты своим нерадением погубила сына.
Я видел, как ещё больше почернела и без того убитая горем женщина. Она согнулась и стала, как бы, ещё меньше ростом.
С того дня прошло почти семь лет, к этому времени я уже сам стал священником. И никак не мог забыть того разговора. Приходилось служить и на могилках погибших ребят. Мы молились в память обо всех воинах. Только Женькину оградку всегда обходили стороной.
Конечно, отец Нифонт формально был абсолютно прав. И в тоже время чувствовал я во всём этом какую-то большую и горькую неправду. Я тогда рассуждал, ведь хотел же Женька принять крещение, только не успел. Он ушёл воевать с людьми, которые идя с ним в бой, кричали: «Аллах Акбар»! Он воевал с ваххабитами, страшным злом, которое не щадит ни христиан, ни традиционных мусульман, с которыми мы уже так много лет живём на одной земле. А раз так, то и погиб он, защищая нас от тех, кто срывал кресты с христиан, убивал священников, издевался над нашими детьми. Значит его подвиг, когда положил он душу свою за други своя, можно считать мученичеством и крещением кровью.
Однажды, находясь в кабинете у владыки, я выбрал подходящий момент, и, доложив ему свои соображения, попросил его благословения отпеть Женю, как крещёного кровью. Владыка меня внимательно выслушал, подумал и согласился с моими доводами.
— Ты можешь его отпеть, — благословил он меня.
С какой радостью я спешил сообщить Женькиной матери, что мы наконец-то исполним то, о чём она просила тогда отца Нифонта. Теперь мы можем и молиться на его могилке, и поминать его в алтаре. Но мы опоздали. За эти годы несчастная женщина тяжело заболела. Горе и постоянное чувство вины перед сыном раздавили её, и к тому времени она уже превратилась в глубокого инвалида. Ей уже было всё равно. Но нам было не всё равно, и мы довели это дело до конца.
Я уверен, что мы, идущие через жизнь, рано или поздно обязательно встаём перед «огненным испытанием». У каждого своя судьба и своя мера. Кто-то, проходя через него, крестится собственной кровью и, подобно Женьке, в самом начале своего пути становится светлым ангелом. Кто-то «крестится» кровью самого дорогого ему человека, как тот военный комиссар, не сподличавший и пославший вместе с другими собственного сына туда, куда бы сам сотню раз предпочёл бы пойти вместо него. Но это удел сильных.
Нам, всем остальным, сложно принять, что если в твоей жизни сегодня всё спокойно, то, возможно, это потому, что кто-то вместо тебя взял на себя предназначаемые тебе боль и страх. Тебя прикрыли, а ты ничего и не заметил или сделал вид, что не заметил. И теперь наш удел — жить за себя и за них. И не просто жить, но и строить храм своей души. А что и как построим, в конце пути испытает Господь.
Года три тому назад заехал ко мне посоветоваться один бывший морской офицер, капитан 1 ранга. Сам он москвич, а участок земли купил в деревне недалеко от нас. Вот её жители и обратились к нему, наверное, как к самому дееспособному, с просьбой помочь построить часовенку.
Олег, так звали офицера, в растерянности:
— Мне же надо свой дом достроить, батюшка, — жалуется он хриплым, прокуренным голосом, — а народ просит, давай часовню. Не знаю, что и делать?
Предлагаю ему помочь:
— Ты собирай деньги, что соберёшь, а я подскажу тебе хороших людей, которые выручат стройматериалами. А как построишь, так и за свой дом примешься, Бог поможет, не сомневайся.
Так вот общими усилиями и строили. Часто приезжал он к нам со своими друзьями. Олег, бывший подводник, как-то сказал мне, что во время одного из походов побывал в такой аварии, что до сих пор удивляется, как жив остался. И почему именно он остался?
— Вот только сейчас понимание пришло. Честно сказать, батюшка, мне всегда хотелось в жизни что-то стоящее после себя людям оставить, в память о нас, нашем поколении, о моих ребятах-подводниках. Спасибо деревенским, если бы не они, разве бы я решился часовню строить.
Дело спорилось, и года через два аккуратненькая, словно игрушечка, часовенка в честь святых первоверховных апостолов Петра и Павла была освящена. А на сороковой день по её освящению Олег умер. Внезапно остановилось сердце. Мне рано утром звонит его сын и просит помолиться:
— Олег — мой отец — умер.
А я со сна всё никак понять не мог, что это он говорит о моём добром друге. Ведь его отец был таким крепким и сильным, мне казалось, будто он вечен.
Я не знаю, как жил этот человек, но ушёл он красиво, успев построить храм в честь и память своих боевых друзей. Может, именно для этого Господь его и хранил? Построил и поднялся, встав вместе с ними в единый строй крещеных кровью.
Значок
Маленький квадратик три на три сантиметра, из металла цветом под бронзу. В квадратике лицо мужественного человека, рядом с лицом звезда Героя, и имя — Карбышев Д.М.
Когда-то этот значок был пределом моих детских мечтаний. Наша школа в Гродно носит имя генерала Карбышева. Не знаю как сегодня, но сорок лет тому назад, нас, учеников этой школы, за хорошую учёбу и соответствующее поведение награждали такими значками. Детская мечта, ведь на нём была выбита Геройская звезда, а мне мальчику из того времени тоже очень хотелось быть героем. Учился вроде бы и неплохо, но из-за моего вредного характера эта замечательная награда так и не нашла своего героя, то есть меня. Пишу сейчас и вспоминаю, что те, кто получал этот значок, носили его, и даже в старших классах не стеснялись прикалывать к одежде.
У нас при школе работал музей, в котором были собраны экспонаты о жизни легендарного генерала. Правда, мы, тогдашние пацаны, интересовались подвигом Дмитрия Михайловича совсем немного. Мы знали, что он, попав в плен, не поддался немцам и не стал предателем, и за это враги морозной февральской ночью обливали его водой до тех пор, пока тело генерала не превратилось в одну большую ледяную глыбу.
Конечно, в наших глазах это тоже подвиг, но нам хотелось, чтобы наш герой был лётчиком, или танкистом, чтобы он взорвал какой-нибудь штаб, или на худой конец, закрыл грудью амбразуру дота, а так, казалось, что в его подвиге чего-то не хватает, как сказали бы сегодня, «экшена маловато», со взрывами и автоматными очередями.
В школьном музее, как и положено, были свои экскурсоводы, мальчик и девочка. В моё время экскурсоводом был пятиклассник Саша. Маленький упитанный мальчик неизменно с красным галстуком на шее. Зрение у него уже тогда страдало, и Саша носил большие очки в роговой оправе. Очки постоянно сползали с его маленького крючковатого носика, похожего на клювик хищной птицы. Мальчику приходилось часто поправлять очки, и при этом потешно морщить носик. Про себя я звал его «совёнком».
«Совёнок» хорошо учился и занимал активную жизненную позицию, поэтому его грудь, одним из первых в классе, украсил замечательный значок. Но я часто замечал, что Сашина активность проявлялась ещё и в том, чтобы семеня маленькими ножками, вслед за высоченным завучем Сергеем Степановичем, нести его папку или портфель.
За время моей учёбы у нас в школе, как минимум, дважды, проходил слёт карбышевцев со всей страны. Приезжали ребята из Москвы и откуда-то там ещё. Было много флагов и пионерских галстуков. И неизменно, на всех митингах Саша — «совёнок» представлял нашу школу, начиная свои выступления словами: — Дорогие карбышевцы…, и заканчивая: — Мы, карбышевцы, клянёмся… Саша картавил, и поэтому у него выходило «кагбышевцы».
Никто из пацанов нашего класса не стал бы носить за Сергеем Степановичем его портфель, хотя нам бы он его и не доверил. Наверняка учинили бы какую-нибудь шалость. Сергей Степанович отвечал нам взаимной неприязнью, и считал своей обязанностью воспитывать нас при любой возможности. Он почему-то терпеть не мог, когда мы на его уроки приходили с часами на руках. Может это от того, что владельцы часов постоянно показывали на пальцах всему классу, сколько ещё у Сергея Степановича остаётся минут до конца его воспитательного процесса.
— Дьяченко, что гэта у тебя на руке? — Часы, Сергей Степанович. — А хто тебе, дурню, позволил носить часы? Цеглу (кирпич) тябе на руку, Дьяченко, а не часы. Снимай, и иди кидай их у помойное ведро. Под общий смех Дьяченко, или кто другой, шёл через весь класс, демонстративно снимал с руки часы и бросал их в ведро. Это было так смешно, что некоторые из наших сорванцов специально приносили на урок к милейшему Сергею Степановичу папины часы, чтобы потом под общий восторг швырнуть их в помойку.
Однажды, когда я в очередной раз увидел, как «Совёнок» несёт портфель завуча, у меня возникало острое желание подойти к «кагбышевцу» и дать ему хорошую затрещину. Вполне возможно, что во мне говорила зависть, ведь у Сашки был значок, а у меня его не было.
Наш директор, Василия Петрович, мечтал установить во дворе школы памятник генералу Карбышеву, и об этом, как об идее фикс, он говорил нам в течение многих лет. Мы постоянно всей школой зарабатывали на этот памятник. Собирали макулатуру, металлолом, выезжали на поля и убирали картошку, убирали мусор с окружающих школу улиц. Удивительно, но от этой работы не отлынивали даже Мишка Гемельсон, лодырь и фантазёр, со своим неизменным приятелем Ежиком Сауком. Да, и вообще, нам нравилось собирать металлолом, даже соревновались класс с классом, кто больше притащит. У нас в «Г» классе учились ребята с приводами в милицию, и вообще, такие, хулиганистые. Их заводила, здоровенный второгодник, Вовка Степанов, вдохновлял своих орлов: — Пускай каждый день, с утра до вечера, мы будем собирать металлолом, но обойдём всех. Так оно и получилось, эти целеустремлённые ребята из «Г» класса завалили школу всякой металлической дрянью, и потом ещё многие из того района, где стоит наша школа, приходили искать в этих кучах своё пропавшее имущество. Народ рвался к победе всеми возможными способами.
И, вот, наконец, был отлит большой бронзовый бюст, который и водрузили на постамент во дворе нашей школы к тридцатилетию победы над фашизмом. Генерала изобразили по грудь, волевое лицо, и глаза, смотрящие прямо перед собой. Он был весь устремлён вперёд, несмотря на то, что руки у него были связаны. Правда, рук автор не отлил, видимо не хватило нашего металлолома, но в общем замысле это угадывалось.
Размышляю сегодня о той эпопее с памятником и поражаюсь мудрости нашего директора, ведь он от нас не требовал клянчить деньги у родителей, он нас самих заставлял работать. Они все воевали, и наш директор, и Сергей Степанович, а на пиджаке у физика, в день открытия памятника я насчитал четыре ордена Отечественной войны. Директор мудро и ненавязчиво, закладывал в наше сознание образ генерала Карбышева, человека мужества и чести.
А мы тогда ещё были глупыми, нам хотелось похулиганить, посмеяться. Уже, как-то в мае, когда окна в классах весело распахнулись в предчувствии летних каникул, у нас во дворе возле памятника проходило какое-то мероприятие. То ли это был урок для малышни, то ли гостей принимали, точно не помню. Но помню, как Игорь Кирко, прицелившись, ловко метнул в памятник кусок мела. Мел угодил точно в голову генералу, и полый бюст отозвался на удар звуком, похожим на гудение набатного колокола. Кто-то из наших испугался такой дерзости, кто-то стоял и молчал, Игорька никто не осудил, правда, никто и не поддержал.
Мы тогда ещё много чего не понимали, и не представляли себе, как сложится наша жизнь. Мы были молоды и веселы, нам хотелось смеяться и радоваться жизни. А взрослая жизнь обещала быть интересной и манила нас к себе распахнутыми объятиями.
После окончания школы мы разбежались в разные стороны, кто-то пошёл учиться, кто-то работать. Со временем связи потерялись, и я долго ни о ком ничего не знал. Только однажды, уже после развала Союза, приехав к родителям, и включив телевизор, увидел Сашку «совёнка». Он шёл вслед за очень большим начальником и нёс его папку. — Вот это здорово, — обрадовался я, — значит, всё-таки Сашка чего-то стоит, раз такой человек обратил на него внимание.
Прошло много лет, как мы окончили школу, я к тому времени уже стал священником, и однажды меня пригласили к умирающему старику. Вернее пригласили моего духовника, отца Павла, а он взял меня с собой. Старика звали Василий Иванович. — Слышь, Сашка, чисто как Чапая, — говорил батюшка. — Я тебя специально с собой взял, «Чапая»-то я давно знаю, но хочу, чтобы он тебе свою историю рассказал, полезно будет послушать.
«Чапай» сидел на диване в бедно обставленной комнатушке. Он был стар и немощен, и, тем не менее, в его словах и осанке ещё ощущалась сила. Свой рассказ он начал с того, что попал на фронт ещё в 42-ом. Был командиром отделения автоматчиков. Ему везло, он провоевал почти два года и практически ни разу не был ранен. Участвовал в форсировании Днепра, его отделение одним из первых закрепилось на противоположном берегу, и до подхода основных сил удерживало плацдарм. Потом от штабных он узнал, что его представили к высокой правительственной награде, но вручить орден не успели. В одной из стычек с противником его контузило, и он пришёл в себя уже в немецком плену. Многое испытал бывший сержант, пройдя через пересылочные лагеря, пока, в конце концов, не оказался в Австрии в Маутхаузене.
— Здесь, в лагере я и познакомился с необыкновенным человеком, память о котором пронёс через всю мою жизнь. Его имя генерал Карбышев. Маутхаузен был его тринадцатым лагерем, он прошёл и через Майданек, и Освенцим. Попал в плен в самом начале войны, под Гродно. Его форты, его укрепрайоны — это, наверно, высшее достижение тогдашней фортификации. Доктор наук, профессор академии Генерального штаба, ему тогда уже было за 60. Фашисты генералу золотые горы сулили, столько времени уламывали, всё надеялись на свою сторону перетащить. А он — ни в какую. В то время, когда наши пути с ним пересеклись, он находился на общем положении со всеми остальными заключёнными, точно так же работал и переносил всё, как и другие пленные, никаких поблажек. В лагере он руководил сопротивлением, через него мы узнавали новости с фронта. Как же мы ждали победы, как надеялись на наших. Дмитрий Михайлович, даром что пожилой, физически измождённый человек, а дух в нём был настоящего воина. Он нас тогда молодых поддерживал, надежду вселял. Ему всю войну предлагали предательство и жизнь, а он выбрал честь и смерть.
Ночью 18 февраля 1945 года, уже перед самым освобождением, генерала вывели на лагерный плац, раздели и оставили умирать. Потом фашистам показалось, что умирает он слишком медленно, и его стали обливать водой до тех пор, пока не превратили в ледяную статую. Нас поставили недалеко от плаца и заставляли смотреть на казнь. — Русские свиньи, смотрите, как умирает ваш генерал, и вы обречены, и точно так же умрёте, — смеялись гестаповцы, а сквозь их смех я слышал голос Карбышева: Держитесь, товарищи! Нас не забудут!
Даже смотреть на казнь было страшно, и кто-то стал было отворачиваться, но немцы, словно только того и ждали. Как кто отворачивался, так ему в лицу и стреляли. Я всё видел и всё помню, и крик генерала до сих пор стоит у меня в ушах.
После освобождения уже наши заталкивали нас в теплушки и отправляли через всю Европу в Сибирь. И ещё долгих 11 лет я продолжал оставаться военнопленным. Как выжил, не спрашивай, одно время от этой несправедливости даже руки на себя хотел наложить, но вспоминал генерала и его приказ: — Держитесь! Вот и держался, не сломался, не подличал, не предавал. В 56-ом приехал сюда, реабилитировался, поступил на работу. Ну, а дальше неинтересно.
А в начале 80-х приглашают меня в военкомат, и военком подаёт мне коробочку с орденом Ленина. — Этой высокой наградой вас, уважаемый, Василий Иванович, партия и правительство наградило за форсирование Днепра, только вручить, вот, к сожалению, не успели. Я взял протянутую мне коробочку, долго смотрел на орден, вспоминая всё пережитое: — Я отказываюсь от него. После всего того, что мне и моим товарищам пришлось испытать, я не верю этому человеку, и партии его не верю, — и вернул награду назад военкому.
— А какой бы вы орден предпочли, уважаемый, уж не этот ли? В сердцах произнёс военком. И он изобразил у себя на кителе крест, намекая, на то, что я не случайно оказался в плену. — Нет, майор, я никогда не был предателем, а вот, если бы был такой орден, «генерала Карбышева», я бы тогда его не то, что на груди носил, я бы с ним с ним и на ночь не расставался, под подушку бы клал. Повернулся и ушёл. Затаив дыхание, я слушал «Чапая». Подумать только, он лично знал человека, который в моём представлении мог быть только памятником.
Через несколько месяцев звонок из дома: — Саша, твои одноклассники собираются на встречу выпускников, хотят юбилей отметить, интересуются, может, приедешь?
Я приехал и мы встретились. Двойственное чувство испытываешь от встречи с одноклассниками. С одной стороны, это радость, а, с другой — понимаешь, что лучше бы и не встречаться, потому, что встретились, а говорить не о чем. Всё, что нас когда-то связывало, осталось в далёком прошлом. Уж и страны той нет, в которой мы росли, и нет той догмы, в которую нас учили верить. Но что-то продолжает нас объединять, но что?
Кто-то из ребят не нашёл себя в новом мире, сильно сдал и начал пить, кто-то потерял самых близких, и было видно, что держится из последних сил. Многие из наших в поисках счастья разбрелись по всему миру: Циля уехала в Израиль, Женька Гемельсон — в Штаты, Ёжик Саук живёт в Польше, Алик Бородин — в Канаде, обычная география нашего поколения. Я уже не говорю о тех, кто уехал учиться в Россию и на Украину, да так там и остался.
Мне хотелось поддержать друзей моей юности и сказать им что-то вроде: — Ребята, не падать духом, мы же русские, мы прорвёмся. Но по большей части, мы как раз-то, и не были русскими. Сказать, мы православные? Тоже не в точку, как минимум, половина из нас католики, да ещё и иудеи. Кто же мы? Советские? Тоже неправда, никто из нас в серьёз не верил в коммунистическое завтра. И вдруг, словно озарение: — Ребята, мы же карбышевцы, мы прорвёмся. И стал рассказать им про уже покойного «Чапая», и про его встречу с нашим генералом. Я видел, как после этого просветлели лица моих ребят.
Потом, гуляя по городу, зашли в школу. Мы пришли поклониться генералу, и нашим учителям фронтовикам, которые учили нас вечным ценностям, умению любить и не предавать себя и тех, кого любишь. Наши судьбы ещё в далёком детстве сплавились, подобно металлу этого памятника, в единое целое, и мы до конца своих дней так и остались братством карбышевцев. И разве от того, что мы разъехались и живём теперь в разных странах, подвиг для нас перестал быть подвигом, а предательство предательством?
Возвращаюсь в Москву. На Белорусском вокзале в одном из книжных развалов увидел книжку, не помню, уж, как она и называлась, но главное — имя автора мне было хорошо знакомо. Беру книжку в руки, и с задней стороны обложки на меня смотрит до боли знакомое лицо дородного круглолицего мужчины в очках из роговой оправы на носу, напоминающем клюв хищной птицы. Кажется, сейчас очки начнут сползать и он вновь, как в детстве, станет поправлять их пальцем, смешно сморщив нос.
Я пролистал книжку, но читать её мне не хотелось. — Скажите, — спрашиваю лотошника, — что из себя представляет автор этой книги? — О, знаете, это известный диссидент и правозащитник из соседней с нами страны. Он некоторое время работал у самого Большака, и ему открылась вся неправда, которую тот творит. Автор ушёл от него и написал разоблачительную книгу. Прекрасное перо, разящий стиль, покупайте, не пожалеете.
— Да, — думаю, — знакомый стиль, «узнаю брата Колю». Обличать тех, кому ещё вчера служил верой и правдой. Не смог, значит, больше папочку за хозяином носить, «совесть» твоя не вынесла, вот и ты его сдал. Противно, предательство всегда вызывает чувство гадливости, даже если предают, казалось бы из самых высоких и гуманных соображений.
— Нет, всё-таки надо было тогда дать тебе пару раз, для профилактики, глядишь, и из тебя бы человек получился. Верни значок, «совёнок», ты всегда был только «как бышевцем», — произнёс я в сердцах, и невольно ударил ладонью по фотографии.
Слышу: — Простите, это вы мне? Продавец испуганно смотрит в мою сторону. — Нет-нет, вы меня простите, — это я ему, — показывая продавцу на фотографию, — это я ему говорю, пусть значок вернёт.
Продавец смотрит на меня уже как на сумасшедшего. Кладу книгу на лоток и отхожу. Может, я действительно похож на сумасшедшего? Может, в мире, где оправдывают генерала Власова, и где Степан Бандера становится Героем, нам и не на что больше рассчитывать?
Но на днях мне в руки попал альбом моей дочери, листаю и вижу её фотографию на фоне дорогой мне реликвии. Вспоминаю, да я же сам её и фотографировал, а она хранит этот снимок. Так если хранит, может и надежда есть, что наше братство не закончится вместе с нами?
И так хочется надеяться, что кто-то и после нас когда-нибудь скажет: — Нет, ребята, рано списывать нас со счетов, мы карбышевцы, и мы обязательно прорвёмся.
Непутёвые заметки
Дядю Алешу, родного брата моего отца, я почти не помню, он рано умер. Но осталось в памяти, как мы втроём сидим за одним столом в его доме в большом украинском селе. Братья о чем-то разговаривали, а я к ним подсел позже. «Вот, я и говорю, Илья, — продолжил дядя Лёша, обращаясь к моему отцу, — каждое поколение мужчин в нашей семье прошло через войну. Мы с тобой — через Великую Отечественную, отец — через первую мировую, дед Трофим — через войну с турками. Даст Бог, может их, — он кивнул в мою сторону, — это лихо не коснётся». Мой дядя отвоевал семь лет.
— Сашко, — неожиданно окликает меня дядька, — а ты знаешь, что твой прадед участвовал в освобождении Болгарии из-под турецкого ига? Кстати, он один из тех, кто в августе 1877 года удерживал Шипкинский перевал. Дядя Лёша по образованию историк, он ещё до войны успел окончить Одесский университет. — Кстати, ты что-нибудь слышал о Шипке? К своему стыду я понятия не имел об этом, как оказалось, историческом месте для нашей семьи.
В тот день я узнал о жестоком подавленном турками болгарского восстания 1876 года, и о том, как Россия пришла на помощь единоверцам. Он сыпал именами и географическими названиями, но в моей детской головке ничего не осталось, кроме финальной дядиной фразы. — Вот, только одного не пойму, как за несколько месяцев активных боевых действий дед умудрился ещё и жену себе найти. И главное, зачем нужно было везти её из Болгарии? Ему что, здесь красивых девушек было мало?
Когда в сорок четвёртом наши вышли на границы с Европой, дядя Лёша надеялся, что попадёт в освобождаемую Болгарию и побывает в местах, где воевал дед Трофим, но их дивизию перебросили на другой участок фронта. А после войны такой возможности у него уже не было.
И вот, почти через сорок лет после того нашего разговора, когда я о нём совершенно забыл, в моём доме раздаётся звонок. Слышу голос моего хорошего товарища: — Отче, я сейчас не стану всё подробно объяснять, только к завтрашнему дню мне нужны ваши с матушкой загранпаспорта. — А, что, — спрашиваю, — мы куда-то собираемся? — Да, едем в Болгарию, должен же я, наконец, показать тебе своё новое приобретение. Ах, да, точно, я же ведь сам благословлял его купить там дом на побережье.
Через пару недель мы вылетали из Домодедова, рано утром всемером. Мы — это три семейные пары и я, у матушки оказались свои планы.
Только в самолёте я вспомнил, что с Болгарией нашу семью связывают особые отношения. Вспомнил и о том, как дядя Лёша рассказывал о моём прадеде Трофиме, воевавшем на Шипке, и вернувшимся в родное село вместе с женой болгаркой. Семейные предания говорили, что прадед привёз цыганку, но потом, уже пожив среди болгар, и присмотревшись к ним, я пришёл к выводу, что моя прабабка, скорее всего, была болгаркой, они там все смуглые и черноволосые. Вообщем-то неудивительно, что и мне, как, в своё время и моему дядьке, захотелось воспользоваться возможностью и побывать на месте тех давних боёв. Тем более, что вода в море ещё холодная. Мы наняли микроавтобус с гидом и поехали.
С самого начала наш гид, словоохотливый Светломир, пообещал, что поездка будет интересной и весёлой, и ещё он будет много шутить и рассказывать анекдоты. Действительно, они вылетали из него, словно бобы из стручка, и почти всё, о чём вещал нам проводник, заканчивалась какой-нибудь скабрезностью. Видимо, благодаря телевидению окружающий мир представляет нас, русских, скопищем постоянно хохочущих бабуинов.
Мы его просим: — Светломир, ты нам лучше о Шипке расскажи. — О, Шипка, — подымает он палец вверх, — об этом после. И снова давай вещать, как он учился в России, и о том, как он впервые, до потери рассудка, напился с русскими ребятами в институтском общежитии, как парился в русской бане, и о том, что любит Россию, точно так же, как и Болгарию. Нас, он почему-то называл «дети мои». Когда мои спутники проговорились Светломиру, что я священник, тот немедленно отрекомендовался православным человеком, и сходу предложил прославить во святых болгарскую целительницу Вангу. А потом в течение всей оставшейся поездки, в отличие от других «детей», уважительно называл меня «парнишкой».
Мы подъезжали к городочку Шипка, и я стал выглядывать башню, знакомую мне ещё по картинке на дешёвых болгарских сигаретах. Когда-то, очень давно, мы курили их в армии.
Но вместо башни нас сперва подвезли к величественному храму, построенному в русской традиции.
Когда мы ехали по Болгарии, то проезжая мимо деревень, обращали внимание, что нигде не было видно ни крестов, ни храмов. Я тогда ещё спросил у Светломира: — У вас что, храмов совсем нет? — Храмы есть, только они у нас, как правило, наполовину вкопаны в землю. Турки не разрешали строить православные церкви выше, чем всадник, сидящий верхом на лошади. А я всё удивлялся, почему храм монастыря святых Константина и Елены в пригороде Варны такой высоты, что я легко дотягиваюсь до его крыши. А когда входишь в него, то вместо того, чтобы, как мы привыкли, подниматься вверх, я должен был спускаться по ступенькам вниз, словно в погреб.
Да, чтобы строить такие храмы, как у нас в России, нужно иметь на это право, и право это завоевывалось в боях. Вот и храм в Шипке свидетельство такой победы. Его колокольня, взлетевшая вверх на 87 метров, и сама церковь стоят своим основанием на останках русских воинов, сложивших головы здесь же, на Шипкинском перевале. Я ходил среди гранитных плит, на которых выбиты наименования полков, чьи солдаты сражались в этих местах. Интересно, в каком из полков воевал мой прадед? Передо мной вся география центральной России: Брянский, Орловский, Ярославский, Владимирский, Суздальский и ещё множество других. Кстати, и кафедральный храм в Варне, гордость и украшение Болгарии, смог появиться на этом месте только после нашей общей победы над магометанами.
А в знаменитой башне на самом перевале устроен музей. Мы поднимались на обзорную площадку по узкой винтовой лестнице. Внутри башни было холодно, а на самом верху неожиданно тепло и безветренно. Вокруг открывалась изумительная панорама. Земля лежала, словно на ладони, и я всё пытался представить себе тогдашнее сражение. Правда, ничего у меня из этого не получилось. Ладно, зато я стою на том месте, где мечтал побывать мой дядя историк. Оставалось только узнать, как мой прадед познакомился с моей прабабкой. Вот бы реконструировать ещё и то далёкое событие.
После Шипки мы поехали в Велико Тырново, древнюю столицу Болгарского княжества. Гуляли по древним развалинам и слушали историю про благородного рыцаря, который, видимо, храня верность возлюбленной, отверг, находясь в плену, домогательства дочки болгарского царя. Та, в точном соответствии с древней библейской историей, оклеветала рыцаря перед папой, и тот казнил несчастного, но благородного человека. Да, с болгарами нужно держать ухо востро, что-что, а головы они рубить умеют.
Потом мы ещё бродили по улочке древних мастеров. На ней расположились мастерские ремесленников, здесь же создающих свои незамысловатые поделки. Уже наступил вечер, и кроме нас на этой старинной, мощёной булыжником улочке, уже никого и не было. Но некоторые лавочки всё ещё оставались открытыми. Я ходил и думал, что, вот здесь, на эти самые камни вполне мог наступать и мой прадед.
И, что вы думаете, именно здесь, на этой самой улочке, и случилась реконструкция той давней встречи. Я увидел её, стоящей возле входа в одну из таких старинных мастерских. Она улыбалась мне милой и доброй улыбкой, а когда я подошёл ближе, сказала: — Здравствуйте. И я сразу представил, вот точно так же 133 года назад, приблизительно на этом же месте стояла моя юная прабабушка болгарка и продавала русским воинам освободителям тогдашние магнитики на холодильники. Они встретились и полюбили друг друга, и уже больше не расставались, до самой смерти. Вот только умерла она очень рано. Родила мужу сына Федора, и вскорости отошла, говорят, что она так и не научилась понимать новый для неё языке, и ещё, что очень тосковала по родине.
Конечно, я не мог просто так пройти мимо этой болгарской девушки и попросил разрешения сфотографироваться с ней на память. Она немного смутилась, но и обрадовалась одновременно. Фотографируя нас, кто-то из моих спутников пошутил, мол, вот что значит отпускать мужа одного в далёкую страну. Они смеялись и не догадывались, что фотографируюсь я именно для матушки, чтобы привезти и показать ей фотографию моей прабабки. Во всяком случае, такой, какой я увидел её тёплым вечером в первых числах мая на старинной улочке мастеров древнего болгарского города, правда, 133 года спустя.
Здесь же, на этой улочке перед входом в крошечный полуподвальный ресторанчик, был выставлен щит с названиями блюд, которые можно было в нём заказать. Я читал эти названия и мне сразу же захотелось попробовать и свинскую каверму, и скару, и качамак. Хотелось всего, одно только останавливало, я не знал что такое: «свинская каверма» и «качамак». Решил расспросить наших шоферов, и те с удовольствием мне всё объяснили, правда, по-болгарски. Они клали невидимую свинскую каверму на левую руку, а правой совершали над ней такие же невидимые действия по её приготовлению. Качамак же укладывался уже на правую ладонь, а священнодействовала левая рука. Я видел, как мои собеседники всё более и более возбуждались от собственных слов, и не знаю, чем бы всё это кончилось, если бы не команда нашего гида: по машинам.
Да, любят болгары покушать, это точно, и порции у них, я обратил внимание, недетские. Если зашёл в ресторанчик, то крепко подумай, прежде чем заказать второе с салатиком, сможешь ли ты всё это съесть? Если они подают салат, то это не микроскопическое блюдце, как у нас, а небольшое корыто, а уж если закажешь второе блюдо, то помни, съесть его под силу только, как минимум, двум голодным едокам. Вообще, имея опыт посещения Черногории, замечу, что это какая-то всеобщая балканская традиция — закормить клиента до отвала. Может, это связано с тем, что местные жители, заказывая такие порции, берут, как правило, и бутылку вина, а потом часами сидят за столиком. Или, как мы видели это здесь же на праздник Св. Георгия Победоносца, ещё и пляшут вокруг своей тарелки до самого позднего вечера. Болгары народ небогатый, но очень весёлый.
В отличие от нас. Наша общепитовская порция — это уже всё то, что осталось после всех операций по её усушке и утруске. И ещё, мы съедаем пищу сразу за один присест, не пытаясь растянуть удовольствие от общения друг с другом, и если пьём, то предпочитаем водку. А после водки уже не до веселия.
В Болгарию хорошо посылать на откорм подрастающие поколения, как когда-то, ещё в моём детстве, посылали нас в пионерлагеря. Помню, там нас всё время взвешивали, и смотрели как мы прибавляем в весе.
Хотя, мне почему-то, не везло с этими лагерями. В один год директор нашего пионерлагеря справил свадьбу своему сыну. Нас целый месяц не докармливали, чтобы потом выложить всё припасённое на праздничный стол. Помнится постоянное томящее чувство голода, некоторые дети даже плакали, так есть хотелось. А мы с приятелем засекли за пределами лагеря одиноко стоящую военную машину связи. Поскольку сами мы были дети военных, то легко познакомились с солдатами связистами. Ребята оказались понимающими, чем они там занимались, я не знаю, но мы заходили к ним ещё несколько раз. Завидя нас сержант доставал буханку хлеба и открывал ножом банку свиной тушёнки. До сих пор я помню вкус тех бутербродов. И это был самый замечательный вкус, из всего того, что я потом, когда бы — то ни было ел.
Не везло нашему пионерлагерю и годы спустя. Однажды, будучи уже студентом, готовлюсь дома к экзаменам. Вдруг звонок в дверь, открываю. За порогом милиционер, просит быть понятым при обыске в квартире моего соседа. Оказалось, Николай Петрович, будучи уже на пенсии, подвязался в должности директора злополучного пионерлагеря, куда обычно отправляли детей военнослужащих. Помню в одном из углов большой комнаты гору рыбных консервов, а в другой — такую же гору тушёнки. И помню, как было мне стыдно, и потом ещё долго пересекаясь на лестничной площадке, я не мог встречаться с ним глазами.
В один из дней мы всей нашей дружной компанией поехали в Болгарский Балчуг, посмотреть замечательный ботанический сад на самом берегу моря, и находящийся в нём летний дворец последней румынской королевы. Сад действительно великолепен, множество цветущих растений, молодая зелень, и даже аллея кактусов, всё это радовало глаз, а проступающее фоном среди листвы в разных местах море, делало нас просто счастливыми. Иногда было не понятно, где заканчивается море и начинается небо. А вот и дворец румынской королевы, говорят, что она была русской по крови. На всякий случай я уточняю:— Это который из них дворец? Мне отвечают: — Вот этот,— и указывают на скромный летний домик, стоящий на самом берегу моря. А ведь для того, чтобы пройти внутрь и полюбоваться королевским дворцом мы специально покупали билеты. Любоваться было нечем, большая добротная мазанка с маленькими комнатками. Крошечные витражи, и если смотреть на них с внешней стороны, то вообще не скажешь, что это окна.
И это королевский дворец?! Время от времени, бывает, я освящаю дома состоятельным людям, вот то настоящие дворцы. Однажды освятил такой дом, и потом мы вышли с хозяином во двор. Во дворе красивые каменные горки, водопадик, много цветов. Между прочим, интересуюсь, кто в доме убирается? Всё-таки одних туалетов на четырех этажах штук пять. Жена, — отвечает, — кто же ещё? — А кто за садиком смотрит? — Тоже жена. — И тебе её не жалко, зачем вам на двоих такие хоромы? — Батюшка, положение обязывает, мои партнёры должны быть уверены в моей состоятельности.
Вообще-то, я понимаю, почему королева ограничилась таким неброским домом, ей никому ничего не нужно было доказывать. Она была королевой и могла позволить себе оставаться самою собой. Да и, на самом деле, человеку для счастья нужно совсем немного.
Как-то пригласил меня освятить себе точно такой же четырёхэтажный дворец обычный рабочий человек. Он всю жизнь проработал с женой на севере, давал стране газ, ну и страна не забыла своего героя, и под конец его карьеры заимел человек такой вот дом. Мы сидели с ним в уголочке гостиной на втором этаже, который представлял собой один сплошной зал без перегородок, и пили кофе. Пью, а у меня ощущение, что я нахожусь где-то в аэропорту. Говорю ему: — Слушай, ты же нормальный рабочий человек, неужели тебе всё это надо? — Не надо, — отвечает, — я порой и жену по дому ищу не как все нормальные люди, а звоню ей по телефону. Просто, понимаешь, мы в детстве жили вшестером в одной маленькой комнатушке, и я всю жизнь мечтал о собственном доме. Зарабатывал на него, вот и заработал, в конце концов. Дети к этому времени уже выросли и разъехались. Одна только радость и осталась, когда приезжают внуки, мы с ними здесь в зале в футбол гоняем.
Купальный сезон на Золотых песках ещё не начался, и я, чаще всего, в одиночку бродил по пустынным пляжам вдоль всего побережья. Человеку иногда полезно побыть и одному, но только не слишком долго, тем более, если тебя переполняют новые впечатления и тебе хочется с кем-нибудь перекинутся словом. О чём-то таком я читал и у Эфраима Севела, кстати, его, страдающий от одиночества, герой останавливался где-то здесь же на побережье, в одном из местных отелей. За всё время нашего путешествия, мне почти не удалось пообщаться с местными жителями. Оно и понятно, на носу начало курортного сезона, людям некогда точить лясы с праздношатающимися туристами, может, потому из всех встреч в Болгарии мне больше всего запомнилась именно эта.
Иду вдоль берега по пустынному пляжу, взлетают чайки, испуганные моим приближением, и вдруг вижу, мне навстречу, переваливаясь и держа руки в карманах, идёт ворона. Идёт точно вдоль береговой линии, ещё метров двадцать и мы с ней столкнёмся, клюв к клюву. Думаю, ещё метр-два и ворона взлетит, не выдержит, а она не взлетает, и сама, небось, рассчитывает, что сейчас этот турист уступит ей дорогу, а я не уступаю.
У нас здесь, на родине соседская кошка подружилась с вороной. Не поверите, но они вместе гуляют возле нашего храма, и даже бывает, что подкармливают друг друга заранее припрятанными остатками еды. Эх, вот бы и нам с вороной подружиться, тогда бы мы могли вместе бродить вдоль берега моря, и у меня появился бы друг.
Ворона приближается, и между нами остаётся ну, никак не больше трёх метров. Это глупые чайки суетятся, а мудрая ворона понимает, что этот человек ей не опасен. Но не желая связываться с неуступчивым туристом, ворона всё-таки берёт поправку в строну, сантиметров на пятьдесят, и мы проходим мимо друг друга, словно в море корабли. Думаю, неужели она сейчас спокойно идёт дальше и не опасается моего нападения со спины, ведь это против всякого чувства самосохранения. Я не выдерживаю, и оборачиваюсь посмотреть, не обернулась ли она, чтобы посмотреть, не обернулся ли я. Она не обернулась, ей не нужна моя дружба. Одно утешает, ведь это была болгарская ворона, и вряд ли она понимала по-русски.
Мы уезжали из Болгарии в дни, когда там по-настоящему начиналась весна. Ещё немного и зацветут розы, прогреется морская вода. И такое чувство, что возвращаясь домой, оставляю здесь что-то для себя очень дорогое. На этой, не избалованной красотами, земле живут славные люди, которые добрым словом вспоминают нас, русских, и всё ещё благодарят за свободу. Мне трудно это объяснить, но после поездки, я, кажется, начинаю понимать, почему мой прадед, возвращаясь на родину, увозил с собой молоденькую жену болгарку. И это, не смотря на то, что дома на Украине, у них, действительно, очень много красивых девушек.
Подарок
Говорят, что всё самое главное человек познаёт в первые пять — шесть лет своей жизни. Именно в эти годы он и учится быть ответственным, смелым, порядочным. Слушает слова взрослых, следит за их поступками и подражает. Часто дурные поступки дети совершают безо всякого злого умысла, они ещё не способны на сознательное зло. Помню, как мы, маленькие и глупые пятилетние пацаны, выстроившись друг за дружкой, и соорудив некое подобие знамени, маршировали по военному городку и орали: «Командир полка — нос до потолка, уши до забора, а сам, как помидора»! Это было нашим любимым развлечением.
А командир полка в это время мог, заскочив домой, жил он здесь же, в одной из казённых трёхэтажек, обедать и слушать наше бравое пение. И он не мстил нашим отцам и даже не требовал, чтобы те нас выпороли. Хороший был человек, войну прошёл. Простили бы нам такое сегодня?
А ещё помню, что совсем маленьким я уже умел восхищаться женской красотой. В шесть лет смотрел какой-то индийский фильм, ещё чёрно-белый, и влюбился в главную героиню. Название фильма не помню, и имени её тоже, зато помню, какие у неё были огромные ресницы. Моя влюблённость продолжалась до самого конца ленты, пока героиня по ходу фильма не сняла с себя парик, и не стала отклеивать эти самые ресницы. И тогда я впервые понял, что женская красота обманчива.
Красота завораживает и подчиняет себе окружающих, может, поэтому все и хотят быть красивыми. Понятия «красивый» и «счастливый» в нашем понимании уже стали синонимами. И я поначалу думал точно так же, пока не стал свидетелем одной истории.
Когда я превратился в подростка и уже стал обращать внимание на сверстниц, в нашу часть прислали нового офицера. Это был высокий, статный мужчина, настоящий военный. Таких строевиков сегодня уже не увидишь, и жена была ему под стать. В том возрасте я уже был способен восхититься женской красотой, и скажу, что таких красавиц в своей жизни больше не встречал. Она была совершенна.
Нужно было видеть, как смотрели ей вслед мужчины, в их глазах читалось восхищение. Понятно, что и муж её очень любил. Иногда я встречал их вместе и видел его отношение к ней.
Прошло какое-то время, и их перевели служить в группу советских войск в Германии, где и случилась эта беда. Попав в аварию, женщина лишилась лица. От прежней красоты уцелели только глаза. Ей реконструировали губы, щёки, брови, а вместо носа на положенном месте из остатков кожи соорудили невзрачный бугорок без переносицы.
В те годы пластические операции ещё не были так распространены. Сегодня это сделали бы лучше, а тогда, увидев её новое лицо, я содрогнулся. Но больше всего меня поразило то, как продолжал обращаться с ней её супруг, сколько в его прикосновениях было внимания и ласки. Но если мужчина продолжает любить женщину, даже с таким обезображенным лицом, значит и любит он её за что-то ещё, что не зависит от внешней красоты.
Для ребёнка, особенно когда он любим, его родители самые красивые, сильные и замечательные люди на свете. Я точно так же воспринимал своих родителей, но однажды моя мама, перебирая семейные фотографии, вдруг сказала:
— Не понимаю, что твой отец нашёл во мне? Посмотри на него, ведь он настоящий красавец, а я обыкновенная девчонка из рабочей семьи, каких тысячи. И, вздохнув, продолжила: — Трудно жить с красивым мужчиной, всю жизнь я вынуждена опасаться, чтобы какая-нибудь красотка не увела вашего отца.
Оказывается, таких посягательств на то, чтобы разорить нашу семью, было немало, но отец, к его чести, неизменно их пресекал. Во всяком случае, мама не знает ни одного случая его измены.
Однажды, это когда отец учился в Москве в военной академии, и уже имел двоих детей, одна из преподавателей академии, дочь известного военачальника, сама сделала ему предложение. Он отказался, сославшись на нас с сестрой, тогда женщина его успокоила:
— О детях не волнуйся, они будут обеспечены всем необходимым, а твоя жена немедленно получит квартиру в Москве.
Отца покупали, обещая ему высокое звание и общественное положение, но он, за что я его уважаю, никогда собою не торговал. Как-то я напомнил ему этот случай:
— Может, зря ты, пап, не согласился, глядишь, был бы сейчас многозвёздным генералом.
Он улыбнулся:
— Мой однокашник, толковый офицер, но такой же, как и я, «сельский хлопчик», учась вместе со мной в академии, пошёл именно таким путём, и женился на дочери самого N. И он назвал мне имя человека, из ближайшего окружения товарища Сталина.
Действительно, его оставили при академии, он защитил кандидатскую, а потом и докторскую диссертации, но выше полковника так и не поднялся. Жил в квартире своего знатного тестя, правда того уже не было в живых, но прежние знакомства и связи остались. Его тёщу и жену сильные мира того неизменно приглашали на разные мероприятия и посиделки, его же не звали никогда. На одной лестничной площадке с ними обитал один из высших руководителей нашего государства времён товарища Брежнева, и не было такого случая, чтобы этот большой чиновник, пересекаясь в подъезде с мужем дочери самого N, хотя бы кивком отреагировал на его «здравствуйте».
Мой товарищ мог проводить жену до высокопоставленной двери, но войти в эти двери он не мог, в глазах тогдашней советской знати мой товарищ так и остался «сельским хлопчиком».
У нас дома, на одной из книжных полок уже много лет стоит фотография из 1948 года. На ней двое молодых солдат, а между ними в простом белом платьице, держа их обоих под руки, стоит моя мамочка. Один из этих солдат, с двумя медалями на груди, — это мой папа, а второй — Женька Войтович, это мама его так называет. Женька на год старше отца, на той фотографии ему 23. У него только орденов пять штук, геройский был парень, сам из Бреста. Хотя орденами тогда удивить кого-либо было сложно, за мамой ухаживал даже один Герой Советского Союза. — Саша, — рассказывала мне мама. Герой-то он, может, и герой, спорить не стану. Только, прости меня, Господи, какой же он был глупый, еле я от него избавилась.
Женька мечтал стать офицером, только вот, имелся в его коротенькой биографии изъян, во время войны его близкие три года прожили на оккупированной территории.
И, невзирая на ордена, ему во время мандатной комиссии так и намекнули. Танкист всё поверить не мог, что ему, Женьке Войтовичу, свой первый орден получившего за Сталинград, в неполные семнадцать лет, и не доверяют:
— Я же на фронте с 42-го, при чём здесь мои родители!?
На вступительных экзаменах он у них там тридцать четвёрку, словно бабочку, танцевать заставил, вот каким асом был, а оказалось, не нужен…
А моего отца приняли, мама говорит, командир дивизии за него особо ходатайствовал, и это, несмотря на штрафбат, и на те же три года под оккупацией.
Но на той фотографии до времени их поступления в военное училище оставался ещё целый год. Калининградская область, моя мама по комсомольской путёвке приехала работать в один из тамошних горкомов комсомола. До этого она жила в Подмосковье, и всегда была активисткой, даже когда в 1939-ом отца арестовали. Никто тогда не стал за него заступаться, самому можно было пропасть, а она, несовершеннолетняя девочка, ещё почти ребёнок, начала добиваться приёма у самого товарища Калинина.
Два года писала по разным инстанциям, и, в конце концов, своего добилась. Это звучит почти как фантастика, но перед самой войной её, школьницу, вызвали в приёмную Калинина. Там ей сообщили, что дело отца пересмотрено, и его освобождают.
Когда он вернулся из лагеря, уже вовсю шла война. Мой дед, ему тогда уже было за шестьдесят, и без того маленького росточка, был настолько измождён, что его даже не взяли в московское ополчение.
Немец подходил к столице, и на оборону Москвы забирали всех. Собрали тогда у них оставшихся в городе стариков и мальчишек, пятнадцати — шестнадцати лет, и построили на центральной площади. В ополчение забрали всех, кроме моего деда.
Лейтенант прошёл вдоль строя, оглядывая своё воинство, и наконец, остановился на самом левом фланге, где и стоял недавний заключённый. Долго смотрел на него, и потом сказал: — Отец, иди домой.
Летом дедушка собирал по берегу речки раковины беззубок, дома их варили и ели, а ещё младший мамин брат таскал потихоньку с работы крахмал. Он замешивал из него лепёшку и клеил на тело в том месте, где обычно не обыскивают.
Чтобы выжить, нужно было работать, и мама пошла на железную дорогу. На удивление, ей предложили хлебную должность, она стала учётчиком на приёмке вагонов с углём. Уголь тогда был самой что ни наесть первейшей ценностью. Топливо получали точно так же по карточкам, как и хлеб. В первую очередь он предназначался для военных заводов, пекарен, госпиталей.
И сразу же вокруг неё появились какие-то люди, предлагали за уголь и вещи, и мануфактуру, и продукты. Оказывается, в стране, даже в военные годы, найти можно было всё, только это всё было не про всех. Дед тогда сразу предупредил:
— Дочка, смотри, с этими людьми будь осторожна, если что, в лагерь ты поедешь, а туда лучше не попадать.
Тогда же на маму, как на учётчика дефицита, обратил внимание и один из секретарей горкома партии. Однажды её пригласили на какое-то партмероприятие, а потом позвали за стол.
Тогда, зимой 1942 года, она узнала, как выглядит икра и что на свете бывают разные мясные деликатесы. Каково было ей всё это видеть, если только перед самой войной их большая семья впервые вдоволь наелась белого хлеба. Кстати, перед войной самыми зажиточными, кроме партийных работников, считались ещё учителя и врачи с инженерами.
Секретарь подсел к ней и говорит:
— Деточка, ты держись меня. На твоём месте, да с моими связями, ты каждый день будешь так кушать.
Мама, выждав момент, накинула на себя своё ветхое пальтишко, и бегом домой. Так и не довелось ей в тот раз узнать вкус чёрной икры. Но секретарь в покое не оставил. Однажды специально нашёл и предупредил:
— Отец-то твой положенную десятку ещё не отсидел, так что, смотри, девочка, станешь упорствовать, завтра же папа снова поедет в тайгу лес валить.
Что было делать? Искать помощь в самом городе? Но кто станет ссориться с всесильным секретарём горкома, и тогда она решается на отчаянный шаг и едет в Москву. Раз секретарь пригрозил репрессировать отца, она и надумала пойти на Лубянку. Утром следующего дня мама уже стучала в дверь заведения, название которого в те годы старались всуе не поминать.
На удивление, в здании на Лубянке к ней отнеслись очень хорошо. Маму принял молодой военный, внимательно выслушал и заверил:
— Девушка, не волнуйтесь, езжайте к себе домой, и работайте спокойно, никто вас не тронет.
Потом, уже восстанавливая события того дня, мама рассказывала, что не успела она из Москвы вернуться, а секретаря горкома партии уже арестовали. И больше его уже никто и никогда в городе не видел.
После войны маме предложили поехать работать в новообразованную тогда Калининградскую область, бывшую Восточную Пруссию. Бабушка, узнав о предложении, сказала:
— Дочка, поезжай, тебе замуж выходить надо, там много ребят, а здесь у нас одни калеки.
Там моя мама и познакомилась с моим будущим отцом и его другом Женькой. Женька был человеком основательным, хозяйственным, и на свидания с моей будущей мамой всегда приносил ей что-нибудь покушать, а отец носил цветы.
Внешне Женька был таким же, как и все, ничем особо не выделялся, зато отец в молодости был красавцем. Это обстоятельство маму и смущало, она не могла поверить в его искренность. На её руку и сердце были и другие претенденты, в том числе и офицеры, но эти двое парней ей нравились больше остальных. Только за обоих одновременно не выйти, выбирать нужно одного, но которого? Помог случай.
В секторе учёта, где работала моя мама, пропал чистый бланк комсомольского билета. Эти бланки учитывались, как документы строгого учёта, и понятно, что ей влетело от начальства. В тот же вечер они договорились встретиться с Женей. Увидев её заплаканное лицо, он стал спрашивать о причине слёз. А когда девушка рассказала о своей беде, отругал её точно так же, как и остальные.
В этот вечер он, собираясь в командировку, думал сделать ей предложение, но, получилось, что вместо предложения отругал. Потом, уже прощаясь, предупредил, что вернувшись из поездки назад, он должен сказать ей что-то очень важное для них обоих. Женька уехал, а мама, проводив его, осталась страдать. И вот надо же было в этот самый момент, возвращаясь с вокзала, ей случайно встретиться с моим будущим папой. Тот, как и его друг, увидев заплаканные мамины глаза, принялся её утешать.
Мама вновь рассказала о своей беде, а он в ответ улыбнулся:
— Нашла о чём расстраиваться, не плачь, плюнь на все эти бумажки и выходи за меня замуж.
Мама тогда подумала, что во всей этой случившейся с ней истории пожалел её только один единственный человек. Вообще, он очень добрый, и почему она этого раньше не замечала? В этот момент она особым женским чутьём поняла, что выйдя замуж за этого парня, будет счастлива. Несмотря на броскую внешность, он надёжный и порядочный человек, и ему можно довериться.
Расписывали тогда в день подачи заявления. Взяв документы, они пошли в загс, и вышли из него уже мужем и женой. Шёл 1949 год.
Так что, когда Женька вернулся из командировки, ему уже не пришлось ломать голову в поиске нужных слов, чтобы признаться моей мамочке в переполнявших его чувствах.
Но на их свадьбе он был, и подарил большой флакон пахучих духов. Мама рассказывала, что свадьбу они делать не хотели, и тогда их друзья решили организовать её сами. Раздобыли чемодан разных деликатесов, закупили спиртное и все, как один, дарили духи или одеколон.
Подарки стояли на комоде в коробке, а утром папа неосторожно задел эту коробку, и она упала на пол. Разбились все флаконы с одеколонами и духами, не уцелел ни один даже самый маленький пузырёк.
— Представь, какой запах стоял в нашей комнате. Но я тогда подумала, раз так, значит, семейная жизнь наша будет счастливой.
Так оно и вышло, и я никогда не слышал, чтобы кто-то из них пожалел о сделанном тогда ими выборе. Они шли по жизни, помогая друг другу, переезжая из одного военного гарнизона в другой. Много лет мы служили в Германии, Монголии, пока, наконец, не переехали в Белоруссию, и не остановились в Гродно.
Весной 74 года, помню, у нас дома раздался телефонный звонок. Я поднял трубку, низкий мужской голос спросил: — Это квартира N? Отвечаю: — Да, а с кем я разговариваю? — Моё имя, мальчик, ничего тебе не скажет, хотя, если твоих папу и маму зовут, — и он назвал мне имена моих родителей, — то, возможно, они рассказывали тебе о днях их юности, и о своих друзьях. Меня зовут дядя Женя.
Я ответил, что: — Про дядю Женю мне ничего неизвестно, а вот, про Женьку Войтовича я, действительно, наслышан. Голос в трубке рассмеялся: — Вот-вот, так оно и есть, мальчик, именно Женька Войтович. Кстати, — спросил он меня, — ты любишь вяленых лещей? В нашей семье никто не ел вяленую рыбу, но я, на всякий случай сказал, что люблю. — Тогда я привезу тебе подарок.
Тем же вечером дядя Женя был у нас в гостях. Он рассказывал, как после демобилизации вернулся в свой родной Брест, и больше уже никуда не уезжал. Выучился по торговой части, и на тот момент руководил в нашей местности сетью ресторанов при железнодорожных вокзалах и аэропортах. Приехав к нам в город, он случайно обнаружил имя отца в телефонном справочнике и позвонил наудачу.
Они сидели за столом, впервые после двадцати пяти лет разлуки. Им было столько же, сколько и мне сейчас, но мне тогдашнему они казались глубокими стариками. И было непонятно, и даже смешно, когда я почувствовал, что папа ревнует мамочку к этому седому толстому дядьке. И что на мою маму, в её-то годы, мог ещё кто-то смотреть такими глазами. А он заехал только на один вечер, и потому не скрывал своих чувств.
Женька рассказывал, как сложилась его жизнь, о жене, которую, я это понял, он не любил, и о своих дочерях, в которых души не чаял. Годы прошли, они сидели за столом, и для них ничего не изменилось, словно и не было в их дружбе этой трещины в двадцать пять лет.
Дядя Женя остался ночевать у нас, и ночью с ним случился конфуз. Его уложили в зале на нашем старом диване. Когда живёшь в постоянных разъездах, новую мебель стараешься не приобретать. И наш старенький диван, не устояв под дяди Жениным весом, сложился внутрь и поймал его в ловушку. После бесплодных попыток самостоятельно выбраться из диванных объятий, несчастный Женька вынужден был звать на помощь. Мы вызволяли его всем семейством, даже и моя помощь потребовалась, уж больно много он весил.
Утром дядя Женя уехал от нас, и больше уже никогда не приезжал, хотя между нашими городами всего-то чуть больше двухсот километров. Может, ему было неудобно за ту смешную историю с диваном, а, может, по какой-то другой причине. Не знаю. Для моих родителей его визит прошёл как бы между прочим, во всяком случае, они о нём почти не вспоминали. Только потом я обратил внимание, что все последующие события их жизни стали привязываться к какому-то новому для них времяисчислениию, на до и после Женькиного приезда.
А у меня осталась память о его подарке. Вяленую рыбу в нашей семье, действительно, никто не любит, даже запаха не переносят. Поэтому мешок с рыбой поставили в мою комнату. И целый месяц мне пришлось в одиночку расправляться со стаей огромных вяленых лещей, виртуозно овладевая техникой отбивания сухих рыбьих хвостов о твёрдый подоконник.
Очарованный адмирал
Мы, дети военных, всё своё детство и юность, колесившие за своими родителями по бескрайним просторам нашего Отечества и за его пределами, чаще всего и не представляли себе иного жизненного пути, как, став офицерами, продолжить дело наших отцов. Труднее было выбрать военное училище и род войск, где бы ты хотел служить. И вот, помню, уже десятый класс, заявление нужно в военкомат подавать, а я всё никак не определюсь.
В последний для нас в школе вечер встречи выпускников мы принимали гостей, и среди них я неожиданно увидел троих ребят в форме курсантов военно-морского училища. И в тот момент я понял, кем хочу стать. Разговорились, оказалось, что эти курсанты — будущие подводники. Буквально на следующий день я уже мчался в облвоенкомат подавать рапорт на поступление в военно-морское училище подводного плавания. Когда я объявил своим родителям о принятом мною решении, папа вздохнул, а мама присела на стул. Отговаривать меня никто не стал, но когда я проходил медкомиссию, то я её, к своему удивлению, не прошёл.
После комиссии меня вызвал к себе офицер военкомата и предложил на выбор список из 15 военных училищ, где меня, как сына моего отца, примут без экзаменов. И это были наши лучшие военные вузы, но среди них не было ни одного морского. Я понял, почему не прошёл комиссию, и решил подготовиться и попробовать туда же на следующий год, а это время, чтобы не болтаться без дела, поучиться где-нибудь в институте. Выбрал себе место учёбы, где бы я меньше всего мог нанести вреда человечеству, и стал студентом. Со временем учиться в гражданском институте мне понравилась, и я перестал мечтать о море.
Курсе на третьем, я познакомился с девушкой, дочерью морского офицера. Друг её детства, в котором все видели её жениха, в это время учился в военно-морском училище. Мы с ней дружили, а когда закончили учёбу, я ушёл служить положенные мне полтора года в армию, а её жених, за это время уже став её мужем, получил назначение на Север.
То, что ребята связали свою жизнь, я узнал ещё в армии, и был очень удивлён звонком моей бывшей подружки, чуть ли не в первый день по моему возвращению домой. Она предложила мне встретиться, я был, конечно же, не против, одно лишь смущало меня, полное отсутствие денег. У родителей просить было неудобно, а собственные я еще не заработал.
Когда мы встретились, то я честно предупредил её о моей временной финансовой несостоятельности, на что она, рассмеявшись, ответила, что это всё пустяки. Мне было интересно, как она живёт, как складывается жизнь у наших общих знакомых. Всё-таки мы дружили целых три года, и как оно тогда могло по жизни повернуться, никто конкретно себе не представлял.
Она предложила посидеть в кафе, успокоив меня, что у неё достаточно денег. Из разговора с ней я узнал, что её муж служит на отдалённой базе подводных лодок, где-то на Северном флоте, причём место службы он, окончив училище с золотой медалью, выбрал сам. А она в последний момент не поехала за мужем туда, где всегда холодно, и романтика заканчивается сразу же, по выходу из самолёта. Мы пили коктейль, смеялись, нам было весело, и я понял, что она будет не против, если я провожу её домой. И не только провожу. «А где сейчас твой муж? — спросил я у неё. «Где-то возле Штатов, лежит на дне океана, и будет лежать ещё целых полгода». «Слушай, а ты на какие средства, вообще живёшь? Ты работаешь»? «Немного,— ответила она, — скорее для развлечения, вообще-то меня муж содержит, ему такие деньги платят»!
И до меня дошло, что в тот вечер я ел и пил на деньги человека, который воплотил в жизнь мою мечту, и стал офицером подводником. В тот момент он был от меня на тысячи миль, охраняя наш общий дом, а его жена предлагала мне на время занять его место в постели. Вот тогда, когда проходил медкомиссию, я не задумывался о таких вещах. И я не то, чтобы пожалел этого парня, нет, его не нужно было жалеть, он сам выбрал свой путь, и их отношения с женой были их личным делом. Просто мне предлагалась роль альфонса при жене подводника. И в тот вечер я больше ничего не смог ни выпить, ни проглотить.
Проводив домой мою подругу юности, я ушёл, и в первый раз за всё это время в мыслях поблагодарил моего папу, за то, что он «зарубил» меня на той медкомиссии.
Уже через месяц я переехал в центральную Россию, и думал тогда, что морская тема для меня исчерпана, ан нет. Несколько лет тому назад, принимая экзамены в семинарии у заочников, я обратил внимание на одного студента, не в сане, практически одних со мною лет. На мои вопросы он отвечал толково и лаконично. Во всём его внешнем виде проглядывала какая-то аккуратность и внутреннее достоинство. Мне в тот момент неудобно было расспрашивать человека, кто он, да откуда? А на выпускном акте в этом же году, я неожиданно для себя среди тех, кто получал диплом об окончании семинарии, увидел того самого студента, только в парадной форме капитана первого ранга со множеством боевых наград на груди. Одних орденов я насчитал у него шесть, и каких орденов!
За столом разговорились. Оказалось, он 15 лет ходил на подводных лодках, а заканчивал в своё время то самое училище, о котором я, когда-то мечтал ещё мальчишкой. «А почему семинария, товарищ капитан первого ранга»? «Так сложилось. Будучи молодым офицером, во время одного неудачного похода, когда думали, что уже не всплывём, я пообещал Богу, что если спасёмся, то, стану священником. Мы тогда, действительно, можно сказать «с того света» вернулись. А для меня встал вопрос, как исполнить обет? Для начала стал ходить в церковь, учился молиться и верить. А вот, теперь, надеюсь, буду священником», — и улыбнулся. Удивительный путь, начинал с подлодок, а всю жизнь шёл к священству.
Как премудро устроен мир. Мы одинаково мечтали о море, а стали священниками. Только ему пришлось 15 лет учиться мужеству и молитве в боевых походах, а меня Бог 10 лет смирял, положив носить жёлтый жилет рабочего на железной дороге.
Мир тесен, оказалось, что мой собеседник пересекался по жизни с тем подводником, о котором я писал выше. И я узнал, что со временем он всё-таки встретил ту, которая стала ему настоящим другом.
Продолжая морскую тему, не могу не рассказать об одном удивительном человеке. Как-то во время моего священнического сорокоуста ко мне на ночь в комнату общежития подселили одного старца. Во всяком случае, он мне таким показался. Сам небольшого роста, коренастый с могучей бородой лопатой. Сосед представился, и оказалось, что он адмирал запаса. И тоже подводник. Командовал целым соединением подлодок.
Адмирал оказался интереснейшим собеседником. Мы проговорили если не всю, то полночи, точно. Понимая, что мы встретились подобно случайным попутчикам в купе поезда, и, скорее всего больше никогда не увидимся, мой собеседник был очень откровенен. Он совсем немного останавливался на морском периоде своей жизни. И даже в нём он всё больше находил моменты, когда Господь был рядом и хранил его для чего-то большего.
За время своей службы он побывал наверно на всех морях и океанах омывающих нашу землю, видел величие и красоту ещё нетронутой человеком природы. Научился восхищаться ею, и в этой земной красоте разглядел Творца и захотел, всем сердцем захотел, прикоснуться к тому, что необъяснимо влекло его к себе все эти годы.
Выйдя в запас, адмирал решил делом послужить Богу. На собственные средства и помощь друзей он собрал артель из мастеров по дереву и стал сооружать иконостасы. Причём, всё больше для тех храмов, где о хороших заработках говорить не приходилось.
А ещё они с дочерью поездили и поклонились многим нашим святыням. «Где мы только не были! Меня принимал отец Николай, на острове Залит, разговаривал с батюшкой Иоанном Крестьянкиным. На братском молебне вместе с монахами прикладывались к открытым мощам преподобного Сергия, были и у мощей Серафимушки, Тихона Задонского, Александра Свирского. Всего и не упомнишь. Когда бываем в Лавре, и отец Кирилл Павлов узнаёт о нас, то зовёт к себе в келью.
Я многое повидал и испытал за свою жизнь, и давно уже сделал вывод о том, как прекрасна наша земля и люди. Думал, что всё увидел и познал, а сейчас езжу по святыням, любуюсь, дышу этим воздухом святости и надышаться не могу. И понимаю, что нет ничего прекраснее наших святынь и верой живущего православного человека, поверь мне, батюшка, я знаю, о чём говорю. Для меня весь смысл человеческой жизни открылся, я же всё понял».
Красота, проявившаяся в гармонии и целесообразности тварного мира, захватила человека; а, пересекшись с опытом святости, он встретился ещё и с совершенной красотой опыта боголюбцев, исполненной Духом через их подвиг. И эта духовная красота не только покорила, но и очаровала его.
Он рассказывал о своих открытиях в вере, а я понимал его, потому, что уже прошёл этим путём в Духе, но только чуть-чуть раньше. Как он восторгался, над своими внешне кажущимися простыми, духовными открытиями. Ведь истина только тогда становиться твоим достоянием, частью тебя, когда ты реально открываешь её для себя через опыт, и можешь сформулировать её, так, словно до тебя никто о ней и не догадывался. А, став частью тебя, она начинает преобразовывать твоё естество, и ты ещё здесь на земле становишься причастным вечности.
«И я вот, знаешь, батюшка, о чём я себя порой спрашиваю? Вот за что мне это всё Бог даровал? За что»? Только произносил он не за «что», а за «чё». «За чё мне всё это»? Он говорил, а на меня смотрели глаза, светившиеся радостью, и чистым детским ликованием, по-настоящему, счастливого человека.
Из опыта железнодорожного богословствования
На память святых мучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софии мы служили литургию. Уже много лет безуспешно пытаюсь подыскать определение тому состоянию, которое переживаю во время этого необыкновенного действа. Когда-то, ещё до принятия сана, помню, спросил знакомого священника: — Скажи, как тебе не надоедает изо дня в день служить одну и ту же службу? Ведь литургия всегда одинакова? На что он мне ответил: — Ты ошибаешься, она всё время разная.
Действительно, литургия никогда не повторяется, я это понял потом, когда сам встал перед престолом. Тогда, какая она? Многие пытаются описать то, что переживают так, как они это могут. Порою читаешь настоящие поэтические произведения, да-да, среди священства немало поэтов. Читаешь и радуешься, открываешь для себя такие тонкости, которые и сам раньше не замечал, или замечал, да выразить не мог. Эх, если бы я был поэтом, но я не поэт.
Если бы я был художником, то попытался бы кистью ответить на свой вопрос, мазками красок положенных рукою на холст. Интересно, какие бы это были краски? Наверняка голубая, и обязательно красная, золотая и чёрная. Наши надежды, точно крылья, устремившиеся в небо, и наши грехи, намертво, приковавшие нас к земле, остались бы на этой картине. Но, увы, я не художник.
Существует ещё и особый язык богословов. Поражаешься этому высокому искусству. Безусловно, лучшие богословы это те, кто пришёл в церковь из точных наук. Их язык отточен, определения отшлифованы с математической строгостью и ясностью, по пунктам и параграфам. Идеальное поверяется идеальным. Всё разложено по полочкам, словно не мысли на духовную тему, а очередное доказательство теоремы. По их трудам легко готовиться к экзаменам, зато в них исчезает присутствие тайны, и некой недоговорённости.
Легко узнать по подчерку слова, что тот или иной учёный богослов когда-то был музыкантом, или артистом. Их богословие — гимн Богу, зато для студентов сущее наказание. Попробуй отыскать рациональное зерно в гимне сплошной недоговорённости, тем более, если завтра у тебя экзамен.
Хотя в моём дипломе Свято-Тихоновского института и написано: «богослов», но это вовсе не означает, что я им на самом деле являюсь. И думаешь: — Если ты не поэт, ни художник, и даже не богослов, каким языком выразить своё ощущение литургии, с чем её сравнить?
Я долго перебирал возможные варианты, и, в конце концов, пришёл к выводу, что если и способен рассуждать на такую высокую тему, так только в соответствии с уровнем бывшего рабочего с железной дороги. Десять лет в вечно грязном оранжевом жилете, днём и ночью, в дождь и снег, жару и холод, с тяжёлой двухметровой вилкой для расцепления движущихся вагонов, кого угодно сделают философом. Мне до сих пор снятся сны, в которых снова и снова расцепляю вагоны. Состав движется слишком быстро, я не успеваю за ним, бегу и падаю. Лежу на земле, и смотрю как огромные колёса, слившиеся в единый стальной поток, мелькают у меня перед глазами.
Работая на железке, я ни разу не упал, хотя боялся этого все десять лет. Просто видел, во что, бывает, превращается человек при неудачном падении, а я больно уж впечатлительный.
Помню, однажды кто-то предложил сделать несколько общих фотоснимков на рабочем месте, но я отказался. Почему-то стало стыдно, что кто-то ещё увидит меня в телогрейке и оранжевом жилете, в окружении моих товарищей, одетых точно так же, как и я.
Моя матушка, несмотря на опыт двадцатилетнего послушания на клиросе, вдруг призналась, что волнуется перед каждой литургией. Для меня это было откровением: — Волнуешься!? И это с твоим-то опытом? — Представь себе, не могу объяснить, но каждая литургия для меня, словно в первый раз.
Наверно так оно и есть, сужу по себе. Рано утром, часа за полтора до начала часов бегу в храм. Проскомидию совершаю неспешно, и, вынимая частицы, проговариваю вслух имена, из больших тетрадей — помянников. В церкви никого, кроме двух — трёх старушек, таких же любителей помолиться в тишине. Кроме того, это ещё и моя охрана. После того, как прокатилась волна нападений на священников, наша староста велела никогда не оставлять батюшку в храме одного. Вот они меня и не оставляют, спаси их Господь.
Спешишь окончить поминовение ещё до того, как соберётся народ. Люди заходят в храм, а вместе с ними врывается и гул голосов, шорох шагов, шуршание пакетов с приношением на канон и ещё множество звуков. Всё это напоминает шум вокзала. Словно люди в ожидании экспресса зашли погреться и поговорить. Он скоро придёт, ещё не время, ты знаешь когда его ждать, но только экспрессы в наших местах не останавливаются. Они весточки из далёкого радостного мира, о котором нам остаётся только мечтать. Там, в том мире, очень хорошо, только берут туда далеко не всех. Поминутно смотришь на часы, чтобы вовремя выйти на платформу. Не факт, что он остановится, экспрессы не останавливаются на полустанках. А вдруг на этот раз повезёт? Ведь этот поезд единственная возможность попасть туда, где все счастливы, где нет ни зла, ни насилия, ни болезней, ни страданий.
Во время третьего часа исповедуешь детей, стариков и больных, то есть тех, кто не смог придти накануне вечером. Вот уже и шестой час начинают читать, идёшь кадить. Наступает время прибытия экспресса, вот-вот услышишь знакомый пронзительный гудок, а на светофоре загорится зелёный сигнал.
И, наконец, торжественное: — Благословенно царство Отца, и Сына, и Святаго Духа! Состав показался из-за ближайшего поворота, и вот ты уже стоишь на платформе, рядом с которой на бешеной скорости проносятся вагоны. Мелькают окна, и ты видишь силуэты людей, и даже различаешь их лица. Они точно так же всматриваются в тебя и приветственно машут руками.
Литургия продолжается, а мимо с грохотом, закладывающим уши, продолжают лететь вагоны. Ты мечтаешь, чтобы поезд остановился, тебе тоже хочется войти и ехать среди этих счастливых людей, но вагоны не сбавляют хода.
Наконец наступает время принятия Святых Даров, потом все подходят к кресту. Закрываются царские врата. В храме снова почти никого, кроме тех, кто вытирает подсвечники и подметает пол. Тишина. Поезд промчался и исчез, а ты остался стоять на перроне. Приводишь в порядок алтарь, покрываешь жертвенник и престол. В душе покой, удовлетворение от принятых Даров, и сожаление оттого, что литургия окончилась. Тебя не взяли. Грустно, хотя понимаешь, чтобы состав остановился, и ты вошёл в радость тех, кто в нём, нужно быть совсем не таким, какой ты сейчас.
Служим древним мученикам второго века от рождества Христова. Их подвиг почти не имеет аналогов. Три сестры, три совсем ещё молоденьких девочки, согласившихся на мучения, но не отрекшихся от своей веры. Оказалось, что для них жизнь без Христа трагедия большая, чем физическая смерть. София — их мать. Палачи и пальцем её не тронули, а зачем, убивая детей на глазах матери, злодеи вынули из неё душу. Три дня, проведённых матерью на могиле детей — апофеоз их общего страдания. Недаром в Церкви долгое время Софию почитали как великомученицу.
Имена этих святых в наших служебных календарях печатаются самым тоненьким шрифтом, их служба не имеет праздничного знака. Точно так же не выделяются из общего числа службы величайшим подвижникам древности, праведникам и преподобным. Когда случалось кому-нибудь из них, в силу сложившихся обстоятельств, приходить из пустыни в города, то весть об их появлении немедленно облетала всю округу, и вот уже тысячи людей толпилось вокруг них, чтобы хотя бы посмотреть на чудных подвижников. В наше время так почитали Иоанна Кронштадтского, но его имя в тех же календарях выделяется жирными чёрными буквами. Почему такая разница? Почему святым последнего времени, прославленным при нашей жизни, составлены службы куда как более торжественные, чем тем древним?
Наверно в те далёкие годы святость в Церкви была нормой. Читаешь «Добротолюбие» и понимаешь, что предела духовному совершенствованию нет. Тогда и экспрессы не ходили, ни к чему это было. Хватало обычных повозок, запряжённых парой лошадей. Останавливаться приходилось поминутно. Наше время — время угасания святости, потому, видать, она и в цене. И вовсе не рука Господня сократилась спасать, мы стали другими. Нам есть что терять, и мир манящий земной реальный, пускай и несовершенный, но всё-таки весомая синичка в руке. Зачем мечтать о журавлях, может их вовсе и нет? Мы прекращаем смотреть на небо. И вместо множества конных повозок появился этот единственный экспресс, летящий сквозь пространство и время. Ещё бы ему не лететь, как иначе покрыть немыслимые расстояния по всему миру от одного полустанка с одинокой фигуркой пассажира к точно такой же другой.
И всё-таки, они есть эти пассажиры, рядом с которыми останавливается экспресс, а если бы это было не так, то жизнь на земле утратила бы всякий смысл. Я всегда удивлялся, глядя на крошечный древний храм в честь Симеона Столпника на Новом Арбате, как это он уцелел? Но он есть, и улица имеет своё лицо и историю. Уберите его, и всё, что вокруг, превратится в нагромождение одинаково серых гигантских спичечных коробков. А этот храмик словно удерживает окружающий его мир от сползания в некую чёрную дыру, и так славно греет душу.
Наше время скупо на святость, но она есть, и порой проявляется даже там, где её и не ждёшь. Помню, ещё в начале 90-х читал рассказик в одной протестантской книжке. Пронзительная история, и что неожиданно, напечатана она именно у протестантов. Случилось это в годы второй мировой войны в одной из стран Западной Европы, оккупированной немцами. В воскресный день на службу в лютеранскую кирху собрался народ. Во время богослужения неожиданно в храм зашли несколько пьяных эсэсовцев.
Мы знаем, что немцы на захваченных территориях вновь открывали закрытые большевиками православные храмы, но на самом деле это был чисто пропагандистский трюк. Гитлер ненавидел христиан и планировал вместо традиционных христианских церквей создать некое своё национал-социалистическое подобие церкви, но в неё записалось всего пять тысяч человек, и план провалился, тогда он стал мстить. У себя в Германии нацисты расправлялись со священниками ни в чем, не уступая НКВД-шникам. А войска СС, те больше напоминали оккультную секту. Потому их приход в кирху не сулил верующим ничего хорошего.
Один из немцев выстрелил в потолок и прервал службу. Лютеране не почитают икон, потому в их храмах нет изображений. Но на стене в этой церкви висела картина на библейскую тему, а может, просто портрет Спасителя. Понятно, что никто не рассматривал его как икону, скорее он служил чем-то в качестве украшения.
Желая развлечься, один из эсэсовцев снял со стены картину и бросил её на пол: — Слушайте, христиане, сейчас все вы пойдёте на выход, и каждый, прежде чем выйти, подойдёт к этому портрету и плюнет на Христа. Имейте в виду, кто откажется плевать, тот получит пулю.
Можно себе представить, о чём думали люди, стоявшие под дулом пистолета. Мы протестанты, говорили они себе, а всякое изображение Бога есть идол, которого никто почитать не обязан. С другой стороны — как не верти, а на портрете-то изображён Христос. Ведь они и собрались сюда в кирху, чтобы Ему помолиться. Ещё минуту назад они просили у Него милости, уверяли Его в бесконечной своей благодарности и любви. А сейчас, чтобы остаться в живых им предлагают плюнуть на Того, Кого ещё так недавно любили.
Но пистолет в руках пьяного эсэсовца был слишком весомым аргументом в пользу того, чтобы всё-таки плюнуть. Ну, не умирать же, на самом-то деле, из-за такой ерунды. И они пошли.
Я часто возвращаюсь к этой истории и пытаюсь поставить себя на место тех несчастных, и даже представляю как они это делали. Кто-то плевал только лишь для того, чтобы обозначить плевок и немедленно убегал из храма, презирая себя за малодушие. А кто-то, опасаясь, что его усердие не будет замечено, угодливо улыбаясь, плевал обильно, и тоже уходил, но оправдывая себя. Ничего страшного Бог милостив, а я плевал не в Него, а на идола.
Среди тех, кто в то утро молился в храме, была девочка двенадцати лет. Вместе со всеми она шла на выход. Когда подошла её очередь, ребёнок встал на колени, вытер плевки и поцеловал Христа в лик. Она была ещё маленькой и не научилась языку компромиссов с совестью. В тот же миг немец выстрелил, и дитя, заливая портрет своей кровью, осталась лежать на полу кирхи.
Немцы точно очнулись, пришли в себя и быстро ушли. А в храме остались стоять взрослые люди, избавленные от необходимости сделать наверно самый главный выбор в их жизни. Маленькая девочка, коротенькая жизнь, но для того, чтобы стать святым совсем не обязательно доживать до старческого возраста.
Конечно, я понимаю, это невозможно, но иногда думаешь, а что если однажды в наш храм придут такие вот немцы и поставят одно единственное условие. Это сейчас можно быть смелым и бить себя в грудь, а откуда знать как поступишь на самом деле. Может, первым и плюнешь. И пока сам не станешь под дулом пистолета на колени, и не вытрешь чужие плевки, не дерзаешь осуждать и тех, кто был тогда в кирхе.
Хотя такая ситуация в нашей жизни, это что-то из области нереального, но от этого возможности сегодня опуститься на колени перед Ним, оплёванным, ничуть не меньше.
Рассказывают, в начале шестидесятых во время хрущёвских гонений на верующих в Москве решили было поставить спектакль. На сцене построили декорации винного погребка. По сценарию в этом погребке собралось множество монахов, священников, блудниц и другого порочного народа. Они пьют, бесчинствуют и поют богохульные песни. Время от времени кто-нибудь из артистов заплетающимися ногами подходил к бочке с вином, зачерпывал из неё кружкой и кричал что-то наподобие: — Вот где я обрёл смысл жизни и подлинную истину! Все хохочут и снова пляшут среди разбросанных повсюду бутылок. Их очень много, и даже крест, венчающий декорации, подобно кресту на церковном куполе, сделан из бутылок.
В эту толпу входит «Христос». Он смотрит на беснующихся монахов, и кричит им: — Эй вы, слушайте, сейчас я буду читать: — Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное; блаженны плачущие…, — и так читает три заповеди блаженства. Но, видя, что никто не обращает на него внимания, зевает и в сердцах швыряет Библию на пол. — Кто бы только знал, как мне всё это надоело. Ну ка, дайте кружку, и побольше! Ему зачерпывают всё из той же бочки, «Христос» выпивает содержимое залпом и присоединяется к всеобщей вакханалии.
На премьеру ждали самого Хрущева и других высокопоставленных лиц. По желанию главы государства роль Христа должен был играть один молодой актёр, его любимец. Фамилию его я не знаю. Актёр, такой же безбожник, как и остальные, получив предложение сыграть Христа, с радостью согласился. Ещё бы, за роль в этом спектакле можно было и госпремию получить. Для правдоподобности представления для него разыскали настоящую Библию с текстом на русском языке и стали репетировать.
И вот, назначенный день премьеры, в театр на представление приглашаются многие ответственные товарищи, представители дипломатического корпуса. Зал полон. Поднимается занавес и перед зрителями предстаёт знакомый погребок, вот и монахи с блудницами, вот бочка с вином и крест из бутылок. Веселие в разгаре, появляется Христос. Он встаёт перед зрителями, открывает Библию и произносит: — Люди, слушайте, — и начинает читать заповеди блаженства. Читает первую, вторую, за ней третью, но не останавливается и продолжает читать дальше. По сценарию книга давно уже должна была валяться на земле, а мнимый «Христос» присоединится к общему веселию. А он не прекращает и читает заповеди до конца. Потом прочитывает всю пятую главу из евангелия от Матфея, потом шестую. Зрители догадываются, что на сцене происходит что-то не так, даже артисты прекратили балаган. Все обратились вслух. Артист закончил чтение Нагорной проповеди, перекрестился на крест из бутылок и со словами: — Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем, — вышел вон.
Наверняка был большой скандал, но информация о происшедшем широко не распространилась. Эта история была напечатана в одной из газет, выходившей в Аргентине. Её корреспондент как раз присутствовал на спектакле.
И говоришь себе, уже двадцать лет ты считаешь себя христианином, а всё продолжаешь впустую выходить на платформу. Этот артист не получил госпремию, скорее всего он получил волчий билет. После такого «преступления» ему потом только и оставалось что махать кайлом где-нибудь на железке. Зато этим же вечером на его полустанке остановился экспресс.
Конечно, если бы в юности мне посчастливилось учиться в духовной академии, то и мои рассуждения состояли бы из идеально выверенных богословских сентенций, но, увы. Заочное духовное образование, помноженное на годы тяжёлого труда, так и не позволили подняться выше уровня железнодорожного «богословия». Уже поздно что-то менять, да и смысла в этом не вижу, пускай молодые дерзают, им и карты в руки. Об одном жалею, и этого не наверстать, что так ни разу и не сфотографировался вместе со своими ребятами в замасленных оранжевых жилетах, точно такими же работягами, как и я.
Эти глаза напротив
Чем старше я становлюсь, тем всё больше убеждаюсь, что обитая фактически в веке 21, по-прежнему ощущаю себя гражданином века 20. Наверно от того и люблю рассматривать старые фотографии. Даже бывая в гостях, иногда прошу показать мне семейные альбомы и с интересом вглядываюсь в пожелтевшие от времени и плохого качества черно-белые любительские снимки из прошлого столетия. На фотографиях люди, даже давно ушедшие, продолжают жить, и порою кажется, что мы способны общаться, безмолвно вглядываясь в глаза друг другу.
Бывает, повезёт, и встретишься с теми, кто жил ещё в самом начале прошлого века. И мысленно беседуешь с ними:
— Вот вы смотрите на меня и не подозреваете, что всего-то через несколько лет случится революция, потом начнётся гражданская война, и закружитесь вы в бесконечном калейдоскопе событий. Что стало с вами, где и как сложили вы свои головы? Кто знает? А пока вы всматриваетесь в меня со старых картинок, глазами полными достоинства и покоя.
Меняются лица, причёски, шляпки, одежды, но не меняются глаза, и что самое важное, в эти глаза можно заглянуть, несмотря на то, что между нами расстояние в десятки лет.
Но самые достойные лица и глаза на фотографиях у людей верующих. Удивительные глаза отца Иоанна Кронштадтского, они тебя будто обволакивают и втягивают в себя, и чувствуешь, что в этих глазах нет дна, через них прямая дорога в Небо.
Рядом с отцом Иоанном множество других лиц и глаз. Они сплотились вокруг святого, точно солдаты вокруг знамени и словно говорят:
— Мы не отступим.
Интересно наблюдать за тем, как меняется с возрастом выражение глаз одного и того же человека. А если этот человек известный, и можно отследить его жизнь, то фотографии становятся отдельным повествованием и даже откровением. В них много такого, о чём не рассказать на словах.
Помню, читал о святителе Фаддее Успенском. Рассказ сопровождался многочисленными фотографиями владыки. Вот он ещё совсем молодой епископ Владимиро-Волынский, ему всего тридцать лет, но его уже знают как человека духовного и подающего большие надежды. И глаза на этой фотографии, именно такие, в соответствии возрасту широко открытые и проникновенные. Он энергичен и готов к действию.
Проходит ещё лет семь-восемь и на очередном, всё ещё дореволюционном снимке, в глаза нам смотрит епископ с той же панагией на груди, но сам он уже другой. Видно, что движение его направлено не столько на внешнее делание, сколько внутрь самого себя. Так выглядит человек, познавший тяжесть святительского служения и опирается он уже не картинно локтем на край стола, а рукой сверху на епископский посох. Скорее всего, он предчувствует грядущие испытания и готовится к ним.
А вот фотография из личного дела 1922 года, внутренняя тюрьма ГПУ. Здесь владыка Фаддей арестант в подряснике и без панагии. На нём нет клобука, его длинные волосы разбросаны по плечам. Из глаз арестанта уходит созерцательность и некая внутренняя отрешённость от мира. Наступило ожидаемое время испытаний, святитель смотрит прямо перед собой, он готов понести крест. Никаких иллюзий, только реальность происходящих событий. Ему сорок четыре года и он ещё в силах.
На других фотографиях тех лет взгляд святителя неизменно напряжён, он не позволяет себе расслабиться, видно, что владыка постоянно молится. В это время он носит вериги, ранящие ноги. Подобно древним пустынникам, владыка перестаёт мыться в бане, и только обтирает тело. К нему идёт постоянный поток людей, и он никому не отказывает.
Верующие, зная о молитвенном подвиге владыки, видят в нём заступника и утешителя. Уже в те годы он обладал даром прозорливости и исцеления.
Последняя фотография 1936 года. В сентябре святителя Фаддея Тверского власти лишают регистрации, он служит в последнем незакрытом храме за Волгой. Пройдёт ещё несколько месяцев и владыку арестуют. Сперва его отправят в камеру к уголовникам, а потом утопят в нечистотах. На той последней фотографии владыка всем телом тяжело опирается на посох, он измождён, а во взгляде нескрываемая боль. Не думаю, чтобы святитель боялся предстоящего мученичества, нет, к нему он был уже готов. Такие люди не боятся смерти. Ещё в начале 20-х он учил, что для Церкви время гонений, это самое лучшее христианское время. Ему было открыто о наступающих массовых расправах над верующими и о грядущей войне. Святитель Фаддей знал, что его пастве предстоит путь страданий и молился о ней. Боль в его глазах — это боль за тех, кто был вручен его молитвенному попечению, и ещё в них внутренняя готовность на жертву.
А вот на снимке маленький мальчик и в его руках уже архиерейский посох. Он родился в 1887 году в одном из сёл Тамбовской губернии, крестили его в честь преподобного Сергия. Отец ребёнка вскоре ушёл из жизни, и воспитывала сына мама, простая крестьянка. Больше она уже никогда не выходила замуж и всю себя отдавала сыну. Но чему могла научить мальчика женщина? Тому же, что умела делать сама, ходила с ним в церковь, шила, вышивала. Потом все эти навыки пригодились будущему владыке, который на момент окончательного освобождения из мест заключения из тридцати трёх лет святительского служения тридцать проведёт в лагерях, тюрьмах и ссылках. Читаешь о его жизни и не понимаешь, как так случилось, что мальчик, воспитанный наподобие девочки, стал для всей Церкви символом стойкости и верности Христу.
Сохранились фотографии епископа Афанасия Ковровского. Их немало из того времени, когда он становится иеромонахом, а потом и епископом. На них мы видим молодого ещё священника, глаза которого говорят о его напряжённой духовной жизни. В 1921 году архимандрита Афанасия рукополагают во епископа Ковровского, а уже в марте следующего года последует его первый арест. И потом вся жизнь — это бесконечная череда арестов, допросов и этапов.
В следственном деле владыки за № Р — 35561 сохранилась фотография, на которую нельзя смотреть просто так, на неё можно только молиться. Измождённый истерзанный арестант со всклоченной бородой, и точно такими же редкими седыми волосами, но самое главное это его глаза. В них такая сила духа, такая несгибаемая воля, что все усилия гонителей разбиваются об эти глаза, словно в шторм лодки о рифы. Вглядываешься в них и понимаешь, почему к слову этого внешне тщедушного человека в те годы прислушивалась вся Катакомбная Церковь.
Множество монахов, священников, и просто верующих людей, шли тогда по этапам и лагерям, но больше других и тяжелее других был крест святительского служения. На епископов в те годы смотрели как на подлинных преемников апостолов. Это когда-то раньше, и казалось, бесконечно давно, епископский сан был окружён огромным авторитетом и ореолом таинственности. Епископы служили в грандиозных соборах в сопровождении множества сослужащих, и были недоступны. Простые люди их почитали и даже побаивались. В годы гонений блистательные одежды епископов сменились на арестантские робы, но от этого они только заблистали ещё ярче. Их перестали бояться, и стали любить.
Последние годы своей жизни святитель Афанасий доживал в маленьком заштатном городке. Туда после освобождения привезли его духовные чада. Эти люди всё время заключения епископа не порывали с ним связи, постоянно поддерживая узника всем, чем могли. Сами не доедали, а ему старались переслать. Владыка это понимал, потому и просил в письмах не тревожиться о нём. Эти удивительные письма, в которых святитель так тепло и по-человечески общается со своими чадами. Страдания — хорошая школа, они, как ничто другое, учат любить и быть благодарным.
Выдающийся литургист и знаток устава, владыка все годы своего заключения не переставал составлять общую службу всем Русским святым. Наверно это непередаваемое чувство писать службу святым, ещё живущим на земле, и даже, как это не покажется невероятным, самому себе.
Кстати, пути святителей Фаддея и Афанасия пересеклись в местах заключения и советы епископа Фаддея оказались решающими в построении общего замысла службы.
Домик, в котором святитель Афанасий провёл свои последние годы, сохранился. Сегодня в нём маленький музей и домовой храм. Бывая в этих местах, я иногда заезжаю к ним помолиться. В домике постоянно кто-нибудь дежурит, и гостей всегда принимают радушно, кто бы это ни был. К святителю Афанасию заезжают и дети из воскресных школ, и правящие епископы, а он радуется всем и встречает гостей доброй улыбкой и таким же взглядом со своей фотографии.
— Батюшка, — рассказывает мне одна из дежурных по домику, — у нас здесь постоянно происходят чудеса. Такое впечатление, что владыченька отсюда и не уходил. Знаете, каким он был заботливым и внимательным? Одна из наших матушек вспоминала, как однажды шла в дом к владыке, и, зацепившись за колючки, разорвала юбку. Понятно, что расстроилась и по началу не знала как ей поступить, хотела даже домой возвращаться. Но потом, зажав дырку рукой, пошла дальше. В это время владыка вдруг встаёт со стула и начинает переодеваться в старенький порванный подрясник. Кто-то его тогда спрашивает:
— Владыка, что это вы делаете?
— Да, вот, Таисия юбку порвала и сюда идёт. Ей ужасно неудобно, а я её встречу в порванном подряснике и мы всё это обратим в шутку.
Он при жизни старался всем помогать, и сейчас не перестаёт. Недавно был случай, к нам из Москвы приехала молодая женщина иконописец. Для одного из монастырей на Афоне ей заказали написать большую икону всех Русских святых. Ирина, так зовут иконописца, промучилась с заказом много времени, но образ всё никак не выстраивался. Она уже было начала отчаиваться, но случайно встретившись в метро с одним из знакомых, и поделившись с ним своей проблемой, получила совет съездить к святителю в его домик.
Уж кто-кто, а он, автор службы Русским святым, точно знает как нужно писать. Так она и поступила. Приехала, помолилась святителю, а потом села с нами чаю попить, и вдруг озарение:
— Я знаю как писать!
Вернувшись домой, она немедля схватилась за карандаш, и её рука не поспевала за образами, рождающимися в её голове. Икона была написана в срок. Теперь её копия украшает гостиную дома, и висит точно над тем местом, где когда-то Ирина сидела и пила чай.
Напротив нашего домика живёт старушка, будучи ещё девушкой, она часто встречалась с владыкой, но даже с ним и не здоровалась. Прошло время, девушка превратилась в бабушку и стала болеть руками, даже газ не могла самостоятельно зажечь. И тогда мы стали зазывать её к нам и кормили обедом. Недавно приходит и от радости плачет:
— Сестрички, смотрите, мои пальчики вновь заработали. Это добрый батюшка меня через свой супчик исцелил.
— Знаете, батюшка, к нам часто заезжает один уже весьма пожилой владыка, он любит посидеть с нами за столом, попить чайку и поговорить. Даже внешне он напоминает святителя Афанасия и так же прост в общении. И больше всего он любит, когда мы рассказываем ему о чудесах, что случаются в нашем домике.
Однажды, мы, зная, что владыка будет ехать в Москву, решили загодя подготовиться и угостить его квашеной капустой. Впереди у нас была ещё целая неделя, и мы были уверены, что успеем, но заболел огородник, который обычно снабжает нас хорошей капустой. Сперва мы, было, запаниковали, но потом стали просить помощи у святителя. И буквально через день к нам пришёл незнакомый человек и угостил нас свежей капустой. Он выбрал самые лучшие кочаны со своего огорода и принёс. В тот же день мы их немедля порубили и успокоились: слава Богу, время терпит. А владыка приехал на день раньше. Он приезжает, а капуста-то ещё не созрела. Я решила проверить капусту на вкус, так для очистки совести, а она готова! Батюшка, вы можете себе такое представить!? Владыка кушает нашу капусту и нахваливает, а потом, как обычно, просит:
— Давненько я у вас, матушки, не был, давайте рассказывайте о новых чудесах.
А мы ему и отвечаем:
— Владыка, первое чудо — это про капусту.
— Какую такую капусту? — спрашивает.
— Да, вот, про эту самую, что вы сейчас едите.
Когда владыка ещё учился в семинарии к ним в Лавру приезжал святитель Афанасий, и ему, тогдашнему семинаристу посчастливилось держать его епископский посох. А когда святитель проходил мимо него, то он даже почувствовал и на всю жизнь запомнил, как явственно исходила благодать от святого человека.
Прошло много лет с той встречи двух епископов, одного тогда ещё только студента семинарии, и другого, сполна испившего из чаши страданий.
— Я запомнил его глаза, — вспоминал тогдашний семинарист, — знаете, в них можно было раствориться.
Матушки рассказывали, что владыка заедет, помолится и бывает подолгу сидит в одиночестве за столом, за котором работал святитель, а один раз даже попросил постелить и отдыхал на его кровати. Интересно, о чём он думает, когда приезжает в этот скромный деревенский домик, в котором доживал свой век маленький согбенный старичок, волей обстоятельств, ставший столпом Церкви, на который она опиралась целых тридцать три года, страшных и мучительных тридцать три года гонений.
Все они, эти святители, и Фаддей Тверской, и Афанасий Ковровский, и ещё сотни других, таких же, сумели подвигом своей жизни сохранить Церковь и передать её неповреждённой следующим поколениям. Наверно этот, уже старый человек, много лет управляющий епархией, приезжает в домик к святителю посоветоваться с ним и просто поговорить. Его поколению епископов пришлось поднимать из руин то, что было разрушено в годы гонений.
Многое построено и восстановлено, но остаётся самое трудное — люди. В наше постхристианское время не очень-то хотят задумываться о грехе. И ещё, где тот предел компромиссу между церковью и обществом, как найти золотую середину и в то же время сохранить веру в чистоте. Святителям эпохи гонений приходилось больше отвечать за самих себя, а сегодня главные мысли епископа о пасомых. И Господь спросит именно за людей, вверенных его попечению.
Годы берут своё и недалёк день, когда придётся передавать епархию более молодому преемнику. Кто придёт на его место, продолжит дело и сохранит неповреждённой веру отцов, которую отстояли святитель Афанасий и вся иже с ним?
Однажды я слышал как один пожилой епископ, обращаясь к окружавшим его священникам, сказал: «Отцы, я уже старый человек, Господь поднял меня в Церкви на большую высоту. Годы прошли, наступает время держать отчёт. И задумаешься порой, а может, было бы лучше, оставаться простым монахом, или даже церковным сторожем»?
Вскоре после Пасхи в домик святителя Афанасия снова заезжал всё тот же владыка и рассказывал как у них в епархии праздновали Воскресение Христово:
— Пасха день великий, любой человек имеет право праздновать его, как самый главный день своей жизни. Постился он, или нет, готовился к нему сугубо, или только вспомнил о нём накануне, не важно, главное, чтобы этот день однажды стал для него самым главным днём. Какой-то святой сказал, что, если встретишь в этот день зверя, то и того поприветствуй: «Христос воскрес»! Подготовили мы поздравление к верующим епархии, отправили подарочки в больницы и тюрьмы, а всё одно чувствую, о ком-то я забыл. И вдруг как осенило — про бомжей у кафедрального собора забыл. Это же самый что ни на есть околоцерковный народ, неизменно встречают меня перед службой и поздравляют с праздником. Даю задание посчитать, сколько у нас около собора такого люду собирается. Отвечают: в разное время замечено человек около ста. Хорошо, подготовили мы для них сотню подарочков и назначили время встречи.
В назначенный час подъезжаю к храму, гляжу, а никого нет. Как обычно, разгуливает какая-то группа провинциальных туристов в костюмах и при галстуках, а бомжей нет.
— Где бомжи? — спрашиваю настоятеля.
— Как где, владыка, так вот же они, — и указывает рукой на туристов.
Присмотрелся к ним, и точно, знакомые всё лица, только не привычно спитые, а разумные человеческие с осмысленным выражением глаз. Только было их человек двадцать, не больше. Заходим в храм, начали молиться, смотрю число молящихся прибывает.
Оказывается, бомжи сперва не поверили, что и с ними могут обращаться как с людьми. Так что епископа встречали только самые отчаянные, остальные попрятались, опасаясь облавы. Потом посмотрели, что милиции нет, и стали потихоньку подходить и присоединяться к общей молитве. И что запомнилось, число подарков готовили приблизительно, а угадали точь-в-точь.
Вечереет. Мы сидим в трапезной за столом в домике святителя Афанасия, дежурная послушница, что пересказывает мне рассказ владыки, вдруг замолкает, и, указывая рукой на фотографию святителя, что висит здесь же над столом, радостно восклицает.
— Ой, батюшка! Вы посмотрите, а святитель-то снова улыбается, ну, точно как и тогда, во время рассказа владыки.
Всматриваюсь в лицо святителя Афанасия, лицо доброго дедушки. Самодельная скуфья, сшитая самим владыкой, полностью закрывающая ему лоб, седая раздвоенная борода, и глаза мудрого старого человека. Эти глаза порою кажутся очень печальными, а иногда, действительно, могут смеяться. Что это, ещё одно чудо в домике святителя Афанасия? А может это наша совесть, словно в зеркале, отражаясь в этих глазах, радуется за нас и обличает одновременно?
Валя, Валентина, что с тобой теперь
Помню, на заре новейшего времени, когда нашему человеку наконец-то разрешили выезжать в Европу, появился такой забавный анекдот. Как один наш соотечественник в каком-то тамошнем кафе выдавал себя за настоящего европейца, а официанты всякий раз выводили его на чистую воду. И куда бы он ни пришёл, и на каком бы языке ни заговорил, те безошибочно угадывали в нём россиянина. Бедняга всю голову сломал, в чём причина, а хитрость заключалась в ложечке, которую ему подавали вместе с чашечкой кофе. То он ею, размешивая сахар, слишком громко гремел, то пил кофе, не вынимая ложечку из чашки, и, в конце концов, по старой советской привычке сунул её в нагрудный карман пиджака.
Слушая эту забавную историю и весело потешаясь над незадачливым земляком, я и подумать не мог, что придёт время и мне самому придётся стать героем похожего анекдота.
А дело было так. Будучи в Черногории мы поехали посмотреть старинный приморский городок Будву. Городок действительно очень интересный, тем более для меня, впервые выехавшего за пределы отечества. Узкие улочки, множество ресторанчиков и магазинов. И толпы туристов, причём из самых разных стран. Продавцы в лавочках настоящие полиглоты, иначе ничего не продашь. При нас водитель автобуса вёл разговор с пассажирами минимум на пяти языках.
Хожу, разглядываю витрины, захожу в эти магазинчики. Всё так необычно и очень интересно.
— Чем вам помочь, что вы хотите купить? — это ко мне обращается девочка в лавке.
Как удобно отдыхать в стране, где многим знаком наш язык! Ведь сербы говорят очень быстро и непонятно, во всяком случае, за две недели, проведённые мною в Черногории, даже специально вслушиваясь в их речь, так ни разу и не понял, о чём они говорили между собой.
Потом я снова заходил в другие лавочки. И снова продавцы заговаривали со мною по-русски. И мне это нравилось до тех пор, пока наконец не задался вопросом:
— Стоп, а ведь это не я, это они первыми заговаривают со мною по-русски. У меня что, на лице написано, что я из России?
И во мне заговорил экспериментатор. Захожу в очередной магазинчик и произношу пару простеньких фраз на английском, на что в ответ девушка на ломаном русском поспешила предупредить:
— Пожалуйста, говорите по-русски. Я понимаю.
Вот это задело. Как они узнают? Где то характерное звено, на котором в такой степени отражается место моей прописки, что даже английский не берётся в расчёт? Полюбовался на своё отражение в витрине, — совершенно не похож, — у меня русской крови всего на четверть, как же они меня вычисляют?
Недалеко от городских ворот останавливается большой туристический автобус, и из него появляется несколько десятков людей непонятной национальной принадлежности. Все, как один, приблизительно моего роста с непроницаемыми каменными лицами. Не говоря ни слова, они построились парами, словно дети из старшей группы детского сада, и попингвинили в ворота. Забавно было наблюдать за ними, а потом меня осенило: — Это же то, что надо, это же самые что ни наесть иностранные иностранцы, у нас таких нет. Смешаюсь с ними и зайду в лавочку, тогда меня точно никто не опознает. Пристроился за группой, сделал такое же выражение лица и попингвинил им вслед.
Заходим вместе поглазеть на серебряные безделушки, словно попугай, повторяю их движения, так же оценивающе поджимаю губы и киваю головой. Смотрю, клюёт девочка, начинает заговаривать с моими «пингвинами» на английском, потом смотрит в мою сторону, улыбается и произносит всё ту же сакраментальную фразу: — Я понимаю по-русски.
Всё, это было полное и безоговорочное поражение, после которого больше не хотелось экспериментировать. Но всё же, где, из какого кармана выглядывает моя «ложечка»!?
— Девушка, — спрашиваю хозяйку, — скажите, как вы догадались, что я русский?
Она улыбается:
— Нет ничего проще, у вас на груди крестик, а их носят только русские.
Так я узнал, что мы относимся к числу последних крестоносцев. Потом специально на пляже обращал внимание на сербов, отдыхали рядом с нами и румыны, действительно, нет на них крестов. И в Болгарии то же самое. Кто-то носит на запястье некое подобие чёток, или браслеты с изображением святых, но ни на ком не видел креста. Правда, я ещё не был в Греции и не могу сказать, как у них там обстоят дела с этим вопросом.
Интересно, это они с себя сняли кресты, а мы продолжаем носить, или мы одни их только и носили и носим, в отличие от всех остальных? Если посмотреть чинопоследование самого таинства крещения, в нём нигде не говорится, что на крещаемого надевается нательный крестик. Крещальные одежды — да, но про крест ничего. Получается, что ношение креста — наша древнейшая русская традиция?
Человек, принимая крещение, вступает на путь крестоношения в прямом и переносном смысле. У нас снять с себя крест, значит отречься от Христа. Путь предательства начинается с того, что человек добровольно снимает крест. Всё очень логично: сперва ты отказываешься от своей веры, а потом принимаешь веру чужую со всеми вытекающими последствиями.
Снять крест это ещё и первое требования сектантов. Мол, крест — орудие убийства, точно такое же, как и другие, и почитать его глупо. Мне самому задавали такой вопрос:
— А если бы Христа из пушки застрелили, ты бы и пушку на груди носил?
И это говорят люди, прекрасно ориентирующиеся в Священном Писании, и Ветхий Завет знающие не хуже Нового. Что это — лукавство? Или уже неспособность к различению духов?
Одна моя знакомая врач-психиатр рассказывала, как на приём к ней пришёл молодой парень лет двадцати. Ему ставили диагноз: шизофрения. А у врача, по совету знакомого священника, прямо на рабочем столе постоянно находится Библия. Современное издание с большим, тиснёным золотом, крестом на обложке. Больной опустился на стул рядом с Библией и сразу же заёрзал, забеспокоился. Потом его взгляд упал на Библию, и он немедленно перевернул книгу крестом вниз. Врач ему:
— Положи книгу на место и поверни ей крестом вверх.
Молодой человек отказывается, тогда она сама возвращает книгу в исходное положение. А тот немедленно вновь поворачивает её крестом вниз и отодвигает от себя подальше.
— Не надо креста, — умоляет он доктора, — я не переношу самого вида креста. Мне от него плохо.
Как сказал один наш современный богослов: «Мы живём в стране победившего оккультизма». Только победил он не сегодня, мы всегда так живём, всегда в нашем народе были сильны воспоминания о язычестве и языческой магии. И потому мы вечно чего-то боимся. Вокруг множество людей, которые постоянно что-то «делают» на нас и не только на нас.
Помню, в детстве меня постоянно предупреждали, найдёшь ножницы, или ножик не поднимай, станут угощать, ни у кого ничего не бери. А в наши дни список запрещений пополнился ещё одним пунктом, и очень обидным — не поднимать лежащий на земле крестик: на него тоже могут «сделать».
Как-то, уже после Литургии, перед тем как дать крест прихожанам, я посетовал, что люди, даже церковные, впадая в суеверия, оставляют святыню в грязи на попрание. И попросил найденные крестики не бояться поднимать и нести в храм. Потом все пошли к кресту, последней подошла одна наша давнишняя прихожанка:
— Батюшка, вот, ты заговорил на эту тему, а для меня она очень болезненная.
И она рассказала историю, детали которой мне были известны уже давно, но то, что эта женщина имеет к ней самое непосредственное отношение, этого я не знал.
— Наша сотрудница утром, как обычно, первой приходит на работу, открывает ключом входную дверь. Затем она поднимается по лестнице и видит на верхней ступеньке серебряную цепочку с крестиком. Крестик был очень красивым: «Наверно кто-то обронил», — подумала она, — «и будет искать». Потому без всякой задней мысли подняла с полу находку и понесла в кабинет. Когда я пришла на рабочее место, то крест с цепочкой уже лежали на её столе. Мне стало любопытно, и я взяла его рассмотреть поближе. Мы проработали целый день, но за крестом так никто и не зашёл.
Вечером старший сын не пришёл ночевать, но я не придала этому особого значения, мальчик уже вырос, и случалось оставался у друзей. А утром следующего дня на работе царило необычное оживление. Оказалось, что у нашей сотрудницы, той самой, что нашла крестик, дочь угодила под машину. Слава Богу, ребёнок выжил, но в больнице она лечилась долго. Мы все ей сочувствовали, но никто не связал эту трагедию с найденным крестом накануне. Конечно, и я переживала за её девочку, не подозревая, что этой ночью милиция уже нашла тело моего сына. А сообщили мне об этом только к обеду.
После похорон прошло несколько дней, всё это время наш кабинет был закрыт. А крест так и продолжал лежать у нас на сейфе. В первый же день после моего выхода на работу к нам зашла ещё одна сотрудница, заговорила на какую-то отвлечённую тему. Но потом увидела на сейфе крестик и тоже взялась его рассматривать. Мы с моей подругой по несчастью, с той самой, что первой нашла этот крест, чуть ли не в один голос закричали: — Не трогай его, не трогай! Это всё из-за него!
И что вы думаете, батюшка? У этой самой женщины, что вошла к нам в кабинет, сын работал на стройке. В этот же день на него упала бетонная перемычка, и он угодил в больницу. — Вот и думай теперь, стоит ли поднимать такой крестик?
Я тогда долго размышлял над её словами, ни на минуту не сомневаясь в том, что всё это правда. Такими вещами не шутят. Рассказал об этой трагедии моему другу отцу Нафанаилу. Слушая меня, он молча пил чай, а потом спросил:
— А почему ты увязываешь трагедию этих людей и найденным крестиком? Что было бы с их детьми, если бы они его не нашли? Неужели бы ничего не случилось? А может этот крест был послан им в утешение, перед тем, что неминуемо должно произойти, крест как напоминание к Кому бежать в такую страшную минуту?
Действительно, после гибели сына моя собеседница пошла в храм и, получив утешение, уже больше не оставляет молитву. Пришло время, и девочка, что сама в тот день попала под колёса автомобиля, в первый раз принесла на причастие своего малыша, и теперь делает это регулярно. Люди не побоялись креста, приняли его и пришли в Церковь.
Кстати, сейчас стало модным показать в фильме отчаянного героя, с крестом в руках защищающегося от нечистой силы. Вот он достаёт буддийский символ, а нечисть не отступает, тогда герой защищается щитом Давида, и тоже впустую, и, наконец, в ход идёт крест, но и от него мало толку. Как же так, ведь крест должен помочь, а ничего не выходит?
И удивляешься мудрости голливудского режиссёра, словно он знает молитву на освящение нательного креста: «… и всякому верному Твоему рабу». Чтобы крест ограждал, ты должен быть верным. Крест — не магический знак, крест символ взаимной любви между Богом и верным Ему человеком.
Этими словами я уже было собирался закончить историю о маленьком нательном крестике, но обстоятельства заставили её продолжить.
Звонок из епархии, владыка вызывает к себе на рабочую встречу по подготовке очередных пастырских семинаров. После беседы, благословляя отцов на дорогу, он каждому из нас вручил по небольшому деревянному нательному крестику. Оказалось, что святитель совсем недавно побывал на Афоне. Всякий раз, возвращаясь со Святой Горы Афон, он привозит оттуда крестики или образки, которыми потом всех щедро благословляет. И на этот раз мне достался маленький, но искусно сработанный крестик.
Обычно, священники всё, чем их одаривают, уже в свою очередь передаривают другим, но эта вещица мне приглянулась, и я решил оставить его в автомобиле, прикрепив к зеркалу на лобовом стекле. Пускай машина, которой я вверяю свою земную жизнь, освящается афонским благословением.
Спешу назад, мне ещё нужно успеть на занятия воскресной школы. Поэтому не обедаю и нигде не останавливаюсь. Иду с превышением скорости, благо дорога почти пустая. Вообще-то, я водитель дисциплинированный… Точнее, во всяком случае стараюсь быть именно таковым. А если и нарушаю правила, то не специально, и потом переживаю об этом. И даже на исповеди каюсь…
Крестик легонько раскачивается на верёвочке. Взгляд периодически падает на афонское благословение, и всякий раз про себя повторяешь:
— Господи, прости меня грешника, спешу я очень.
Преодолев уже большую часть пути, въезжаю в большую деревню, шоссе делит её пополам. Всегда удивлялся, как люди живут прямо на федеральной трассе? Вдруг с примыкающей к трассе дороги прямо передо мной выезжает легковушка. Начинаю возмущаться:
— Ну, даёт, трасса-то почти пустая, подожди пять секунд и езжай за мной, нет же, всё вперёд норовят. Вот что значит — «деревня».
Пришлось сбросить скорость и потом обгонять, не пойми откуда взявшуюся легковушку. Обогнал и подумал:
— А, собственно говоря, куда ты так спешишь? По времени успеваешь, не лети, всё-таки населённый пункт.
На часах приближалось к шести вечера, наступало время сумерек, весь день накрапывал мелкий дождик. Всё предшествующее этому время за мной держался синий «БМВ». Мы с ним так и ехали, периодически обгоняя друг друга. А после того, как я сбросил скорость в деревне и поехал медленнее, он решил обогнать меня по соседней левой полосе.
До сих пор не понимаю, откуда она взялась, но когда метрах в пятнадцати прямо перед тобою из мокрых сумерек неожиданно вырастает силуэт коровы, тебе уже, на самом деле, безразлично — откуда. Главное, что делать дальше. Хорошо, что корова не курица, и если уж решила перебежать дорогу, то и не меняет своего решения. А с другой стороны, вес такого животного может доходить и до полутонны. Так что это точно не курица. И столкновение с нею не предвещает ничего хорошего.
Спасло только то, что всего несколько секунд назад тот, кого я мысленно обозвал «деревней», заставил меня сбросить скорость. Мне хватило расстояния: резко затормозив, вывернул руль вправо и остановился на обочине. Колени у меня дрожали, и маленький деревянный крестик, афонское благословение, продолжал покачиваться на верёвочке перед глазами. А в зеркале заднего вида отражались, лежащее на шоссе несчастное животное, и «БМВ», решивший было пойти на обгон.
Смотрю на деревянное распятие, и кажется оно мне каким-то светлым-светлым, может из-за света фар, проезжающих мимо автомобилей, и тут же вспоминаю, как накануне поездки одна наша верующая делилась со мной:
— Батюшка, я всё молилась, чтобы сыну с невесткой Бог дитя даровал. Они уже столько лет прожили, а всё никак не получалось. Уговорила его крестик надеть, он согласился.
А тут приходит:
— Мама, — говорит, — смотри, как у меня крестик сияет, такого ещё не было, к чему бы это?
— А я сразу поняла и даже от счастья заплакала, — к радости, сыночек, к радости великой.
И точно, батюшка, младенчик в нашу дверь постучался.
Я не объясню, от чего темнеет серебро, зато теперь знаю точно: если твой крестик засиял, значит, это кто-то о тебе помолился.
В круге света
Ещё в самом начале моего пути постижения церковной премудрости, а это те, уже безконечно далёкие, одновременно страшные и прекрасные 90-е годы последнего столетия ушедшего тысячелетия, стою я, как сейчас помню, в очереди на исповедь. Исповедует отец Нифонт, второй священник нашего храма. Он до сих пор, несмотря на свои шестьдесят с хвостиком, всё такой же стремительный и быстрый на подъём. А тогда-то батюшка был ещё совсем молодой, но исповедовал точно так же, по-военному быстро и лаконично.
В ту минуту перед аналоем с Крестом и Евангелием стояла маленькая благообразная старушка, в не по росту большой синей кофте и белом платочке на голове. Слышу, как батюшка всё пытается чего-то добиться от бабушки, а та упорно молчит. Отец игумен злиться, и от этого растерявшаяся исповедница молчит ещё больше. Наконец батюшка не выдерживает, кладёт ей на голову руку и поворачивает бабушку лицом к народу. Потом он слегка похлопал ладошкой по голове старушки и объявил:
— Пожалуйста полюбуйтесь, друзья мои, — перед вами живой труп. Да-да, именно труп, потому что не помнит ни одного своего греха. Ей не в чем каяться, видите ли, — она святой человек. А раз так, то это не я должен её причащать, а сам из её рук причащаться.
Бабушку он, правда, всё-таки причастил, но именно тогда во мне появилось понимание, — насколько это важно уметь видеть в себе грех, и как легко оказаться в положении «живого трупа».
А сегодня такое состояние души встречается сплошь и рядом, человек до последнего дня не решается на исповедь. В нашем храме, кстати, есть такие прихожане, которые годами посещают воскресные службы, слушают проповеди, но не исповедаются и не причащаются. И сколько им не напоминай — бесполезно, — наверно чего-то ждут. Но тот, кто первый раз сталкивается со священником уже на смертном одре, чаще всего не в состоянии вспоминать о грехах. И случаи, когда при таких обстоятельствах человек не только кается, но и действительно, по-настоящему обращается к Богу, — очень редки. Скорее их можно отнести к разряду чудес. Но они есть, и надежда на то, что такое чудо может вновь повториться — заставляет священника отзываться на просьбу причастить умирающего и, оставляя все дела, спешить к его постели.
Так, одна знакомая пригласила меня причастить своего отца:
— Он всю жизнь честно работал, заботился о семье. В церковь, правда, не ходил, но нам с мамой не мешал. И никогда не ругал Христа…
Отца парализовало, и теперь он не может говорить. Надела на папу крестик, но он никак не отреагировал. Батюшка, попытайся как-нибудь до него достучаться, — может, отец и причастится! Жалко его без напутствия отпускать, ведь родной человек.
Анатолий, так звали умирающего, лежал на кровати в маленькой комнате. Кровать стояла так, что лежащий на ней человек постоянно смотрел в окно. Был апрель, самое его начало, до Пасхи оставалось три недели. Шёл мелкий дождь, в окошко виднелись голые мокрые ветки тополей, и иногда на них садились птицы. Но эту серую безрадостную картинку видел я, а что видел со своего места парализованный человек, сказать не могу.
Трудно разговаривать с больным после инсульта, даже если у него и не отнялась речь. Всё равно он часто заходится рыданиями, я много раз это видел. Плачут даже самые, вчера ещё, крепкие мужики.
О женщинах сказать ничего не могу. Занятно, но меня никогда не приглашали к парализованным женщинам. Наверно мужчины, в отличие от женщин, теряются больше, и о батюшке, как правило, не вспоминают.
Но Анатолий не плакал, а просто лежал и смотрел на меня. Видимо, способность смотреть, — это единственное, что у него осталось…
Думаю, как же мне тебя, мил человек, исповедовать? И вдруг вспоминаю, как в романе у Дюма граф Монте-Кристо разговаривал с расслабленным. Он задавал тому вопросы, и если граф попадал в точку, человек в подтверждение закрывал глаза, а если нет, то его глаза оставались открытыми.
— Анатолий, сейчас я попробую поговорить с вами, — и рассказал больному о том, как мы могли бы с ним пообщаться. Вы меня понимаете?
Анатолий закрыл глаза.
— Я пришёл к вам в дом, чтобы вы покаялись, а потом и причастились. Вы согласны исповедоваться?
Тот в подтверждение снова закрыл глаза.
— Анатолий, вы верите в Христа как в Бога, вы верите, что Он умер и воскрес ради нашего с вами спасения?
Его глаза вновь закрылись.
— Вы хотите принять Святые Дары?
— Да, — подтвердил человек.
А потом у нас с ним состоялся долгий и обстоятельный разговор. Только говорить постоянно приходилось мне, а ему — отвечать глазами. Наконец, я прочитал над ним разрешительную молитву.
— Анатолий, сейчас будем причащаться, вам необходимо проглотить Дары. Вы в состоянии это сделать?
Мужчина часто заморгал глазами. Я подозвал его дочь и с её помощью сделал всё как нужно.
После причащения, разоблачаюсь и укладываю вещи в требный чемоданчик. Вдруг смотрю, правая парализованная рука больного отрывается от постели и начинает потихонечку подниматься. Пальцы руки собираются в щепоть, видно, как трудно даются ему эти движения. Но рука, ещё минуту назад непослушная хозяину, двигалась. Сперва я никак не мог понять, что он задумал, а потом догадался: Анатолий хочет перекреститься. И делает это очень медленно, но правильно. Человек перекрестился парализованной рукой! Потом так же медленно взял в руку свой крестик и поднёс его к губам. Он целовал крест! Я стоял как зачарованный, у меня даже слёзы навернулись. Только что на моих глазах произошло чудо.
Он лежал и смотрел в окно, но только сейчас его взгляд был совсем другим, нежели тот, что в самом начале. Он явно что-то видел, и это что-то его полностью захватило, и всё окружающее для него вовсе перестало существовать. Я тихонько, чтобы не потревожить больного, собрался и вышел из комнаты.
Анатолий умер через три недели, это случилось на Пасху, и мы отпевали его в храме Пасхальным чином. Никто так никогда и не узнает, что он видел тогда в своём окне, но скорее всего, что-то очень хорошее, потому что до сих пор я не могу забыть выражения его тогдашних восторженных глаз.
Как-то рассказал об Анатолии одному знакомому батюшке, тот служит у нас в областном городе.
— Как же, как же. Помню похожий случай с моим соседом по дому. Был у меня сосед, много лет он проработал шофёром в Норильске, а потом перебрался к нам в город. Прожил какое-то время, и вдруг обнаружили у него онкологию. Болезнь развивалась так быстротечно, что помочь ему уже было невозможно, и человек умирал. Когда я пришёл к нему в дом, то это был совсем другой человек. Мой знакомый высох и уменьшился наполовину, пищи он уже не принимал, а изо рта у него на подушку стекала густая слюна.
Бывший шофёр раньше никогда не исповедовался, и я решил, что если у меня не получится его причастить, то хотя бы исповедую, но он едва уже мог говорить. Было понятно, что человек умрёт со дня на день. Тогда я его спросил:
— Брат, скажи, — ты раскаиваешься перед Богом в своих прегрешениях? Скажи, но только искренне. В ответ он только и смог произнести одно слово:
— Каюсь.
До сих пор удивляюсь, как мне удалось тогда его причастить, но он проглотил маленькую крошечку причастия. И что ты думаешь, я приходил к нему на первой неделе Великого поста и был уверен, что через день другой он умрёт.
Но он прожил все семь недель Великого поста и скончался на Пасху.
Все эти дни мой сосед не принимал пищи, — откуда у него появились жизненные силы, — неужели от этой маленькой частички Святых Даров? А может, причина в этом в его единственном слове: «каюсь»? Но что же тогда вместило в себя это слово?
Такое впечатление, что Господь специально оставил моего соседа на весь срок Великого поста отпоститься за всю жизнь, и выжечь из его души всю нечистоту. Не могу объяснить, что произошло с этим человеком, но то, что случилось чудо, — в этом я не сомневаюсь.
Истинно, покаяние творит чудеса! Только подлинного покаяния достигают единицы. Оно подразумевает полный отказ от того греховного, что ещё вчера для тебя могло быть самым ценным и жизнеопределяющим, а с той минуты, когда обратился ко Христу — вдруг перестаёт вообще что-либо значить.
Но мы, человеки, существа гордые, и не хотим меняться. Нас бы вполне устроило, если бы весь окружающий мир прогнулся бы под нас, а никак не наоборот.
Как трудно человеку признаться священнику, что ему досаждают блудные помыслы, о желании подсидеть коллегу, о том, что утащил с работы какую-нибудь ерунду, на которую в других обстоятельствах бы и не глянул, а вот стащил, и сердце греет. И не пойдёт к исповеди, стыдно, ведь о нём могут подумать, что он мелочный, крохобор, блудник. Словно мы чем-то отличаемся друг от друга и ты слеплен из особого теста.
Несколько лет назад у нас в одной из семинарий учился индонезиец. Потом его рукоположили, и он вернулся к себе на родину. Хороший батюшка, много трудится, открыл уже пять православных приходов. Когда он только стал священником, владыка благословил ему исповедовать причастников. Молодой батюшка заволновался:
— Я не так хорошо знаю русский, чтобы понять, в чём люди будут исповедоваться.
Но наши отцы его научили:
— Ты вот как делай. Если понимаешь, что тебе говорят, — кивай головой и повторяй: — Помоги, Господи.
А когда не будешь понимать — качай головой и делай так: — О-ё-ё-ёй.
Когда батюшка-индонезиец стал исповедовать, народ сразу смекнул в чём тут дело, и если к другим священникам на исповедь шли единицы, то там, где чаще всего звучало: «о-ё-ёй», всегда был аншлаг.
Но даже, если преодолел стыд ты и признался в грехе, то этого мало. От него ещё нужно и отказаться, а вот это уже сложнее. Но без изменения образа жизни — бесцельно перечисление грехов, даже если при этом и слезами умоешься, очищения-то нет…
Зато как легко каяться в том, чего не совершал. Наверно потому и собираются такие толпы на подобные потешные покаянные стояния. Это же как благодатно вместе со всеми опуститься на колени, бить себя в грудь и «каяться» за «восстание декабристов, за участие в гражданской войне, за отречение от Бога на 18 съезде ВКПБ», и ещё за множество таких же странных грехов по списку. Вроде как и покаялся, может даже и поплакал вместе со всеми, да только ни к чему такое «покаяние» тебя не обязывает, и на жизнь твою ровным счётом никак не повлияет.
Я заметил: нас постоянно тянет подменить подлинное покаянное чувство каким-нибудь внешним ритуальным действием. Так что, если кто-нибудь догадается ввести у нас продажу православных индульгенций, то это будет самый ходовой товар…
А недавно узнал: оказывается, у индийцев в древнем ведическом периоде почитался бог, которого они называли Варуна. Бог этот был у них верховным и полагал начало всем остальным богам. Варуна — единственный, к кому они обращались с покаянными псалмами. Во искупление дурных поступков этот бог требовал от человека только одного — искреннего сердечного покаяния. Грешник каялся и у них с верховным божеством вновь устанавливались добрые доверительные отношения.
Одновременно с Варуной индийцы почитали и второстепенного бога Индру — беспощадного, чувственного бога-пьяницу, размахивающего дубиной налево и направо. Этой дубиной Индра даже убил собственного отца за то, что тот не дал ему вовремя опохмелиться «сомой». Для того, чтобы задобрить Индру — достаточно было на его жертвенник полить этой самой древней водочки, «сомы», и отношения возвращались в норму.
Прошло несколько веков и почитание Варуны у индусов практически снизошло на нет, а вот Индра превратился чуть ли не в верховное божество…
Оно и понятно, наша греховная суть не меняется, зачем каяться, трудиться над душой, куда как проще: распил с богом поллитру и плыви себе по течению!
Батюшка из Вятской епархии рассказывал мне весьма поучительную историю о почитании в их местах так называемых «огненных младенцев»…
Ещё в конце XIX века в деревушке недалеко от городка Белый Холунец (или по-другому называют: Белая Холуница, Белые Холуницы) жила семья. У них было шесть человек детей. Легенда мало что говорит о матери, но известно, что отец у детей был. Семья жила крайне бедно, старшие дети постоянно побирались. И вот то ли год тогда был голодный, то ли соседи, устав от побирушек, перестали подавать, но однажды отец, видимо отчаявшись свести концы с концами, помутился рассудком и зарубил трёх самых маленьких ребятишек. Зарубил и их останки пытался сжечь в печи своего дома. Соседи потом свидетельствовали, что видели как из печи вылетели три белых голубя.
После того, как случилось такая беда, тамошний батюшка собрал потрясённых жителей и обличил народ в равнодушии к судьбе голодающих детей, или, попросту говоря, в нашем человеческом немилосердии. И чтобы память об этом грехе у людей не затихала, он и стал проводить в тех местах ежегодный покаянный крестный ход. Со всех мест собирался народ и шёл в ту деревню, к месту трагедии. Служили панихиды в память о невинноубиенных младенцах и каялись, что попустили свершиться такому. Тогда же была написана икона святых, в честь которых крестили тех детей, она сохранилась и до сего дня.
В советские годы хождения в память о младенцах не прекращались, и люди, несмотря на противодействие властей, собирались и шли к месту гибели «огненных младенцев». Тогда начальство распорядилось снести сам домик, где жили дети, и даже печь, в которой обезумевший отец сжигал своих чад. Но люди поставили на месте дома крест и продолжали ходить.
В наше время крестные ходы возобновились, к назначенному дню в Великий Холунец из многих мест собираются тысячи людей и во главе с батюшкой три дня идут к тому заветному месту.
— Только, вот что замечательно, — рассказывает мой собеседник, священник с академическим образованием, — в сознании людей меняется легенда того страшного события. В сегодняшнем изложении можно даже услышать, что семья та была вовсе и небедная. А отец убил детей, чтобы таким кардинальным способом обеспечить себе более комфортную жизнь. В современных пересказах он уже рисуется извергом, который и в психлечебнице не покаялся. В глазах людей это, чуть ли не первый во всей России родитель, занявшийся планированием семьи. Ну и плюс ко всему, своим преступлением ещё и оправдавший аборты. Мол, чем потом убивать детей, лучше это сделать до их рождения. Отец из потерпевшего от нелюбви и равнодушия окружающих, превратился в главного злодея, которому эти же окружающие выражают своё гневное осуждение.
Теперь этот крестный ход совершается как протест против абортов, духовники отправляют участвовать в нём женщин, совершивших такой грех. Составлена молитва убиенным отроком, в сознании людей они уже стали святыми, им молятся, чтобы Господь простил непутёвых родителей, а так же и те, у кого не получается зачать детей.
Я разговаривал с участниками крестного хода. Помню, как одна женщина (за свою жизнь она сделала пять абортов) мне сказала:
— В трёх крестных ходах я уже участвовала, осталось ещё два. Пройду, и грех с меня спишется.
Какое искушение — внешними делами подменить внутренний покаянный плач души. Очень тонкая грань:
Одно дело, когда человек дополняет этот плачь участием в крестном ходе, а другое — когда подменяет. И тогда крестный ход превращается в некую индульгенцию, или ещё хуже — просто в языческую мистерию.
И ещё, смотри отче, как происходит подмена.
Да, аборт — грех тяжёлый, но это грех всё-таки личный, вот этого человека, или мужа и жены, решивших избавиться от дитяти. Главное — напрочь исчезает покаяние во всеобщем грехе равнодушия и нелюбви.
«Вот сатана просил, чтобы сеять вас, как пшеницу», — не просто так Христос говорит апостолу Петру эти слова. Обвиняя во всех грехах несчастного отца, мы оправдываемся, и вновь всем нам есть дело только до самих себя.
Путь подмены, занявший у индийцев несколько веков, мы прошли за несколько десятилетий.
Мы удивительные существа, и как часто наш ум направляется на преодоление непреодолимого. Казалось бы, ясно сказано: «Какой выкуп даст человек за душу свою»? Оно и понятно, там, на Небесах, совсем другие ценности, чем у нас, живущих здесь на земле. И то, что драгоценно здесь, там может не иметь никакого значения. И пока тебя не призвали в вечность, спеши «запастись маслом для твоего светильника», перековывай страсти в добродетели.
Так нет же, узнаю о новом способе обойти все эти проблемы, не заморачиваясь никакой духовной жизнью. Читаю инструкцию «по спасению и преодолению родового греха», мне её мои семинаристы подарили, говорят, ходят теперь у нас в городе агитаторы, возле храмов распространяют. Оказывается, ещё здесь, пока жив, нужно открыть «личный расчетный счёт на небесах». Поскольку никакие деньги в том мире не котируются, их нужно конвертировать в молитву, и лучше всего, если это будут молебны. В год нужно заказывать как можно больше молебнов, хорошо бы не меньше ста, но лучше двести. И так каждый год. Ни один разумный человек такого количества молебнов не заказывает, а ты заказывай впрок, на будущее. Потом они тебя очень даже выручат.
Господи, помилуй, снова индульгенция!
Займись исправлением родового греха, у буддистов это что-то наподобие родовой кармы. Весьма предусмотрительно: лучше этим заняться здесь и сейчас, чем родовой грех потащит тебя там в место мучений. С этой целью подавай нищим, но (и здесь в инструкции стоит восклицательный знак) не больше десяти рублей одному человеку в день. И ещё, очень желательно заказывать заупокойные сорокоусты за прямых предков, но (и снова тот же восклицательный знак) не чаще одного раза в квартал. К инструкции прилагаются образцы записочек для молебнов, список образов Пресвятой Богородицы, которым следует заказывать такие молебны, и такой же список святых. Я, было, подумал, что эта инструкция — плод творчества каких-нибудь сектантов, — так нет же: в образце заказа первым значится имя патриарха, а, следовательно — эти люди причисляют себя к Русской Православной Церкви.
Трудно сказать кто они, зато вновь налицо подмена.
— Эй, не тормози! Проявляй изобретательность, облегчи своё бытие здесь, и зарезервируй себе местечко там..
Перед исповедью у себя в храме произношу как-то краткую проповедь:
— Прежде чем христианин придёт на исповедь, он уже должен найти, увидеть в себе грех, и возненавидеть его всей душой. Видишь, что грех перерос в страсть, — плачь перед Богом, проси Его помощи избавиться тебе от этой зависимости. А потом уже спеши сюда в храм, подходи к Евангелию с Крестом и кайся.
Хорошо так сказал, прочувствованно. Ещё находясь под впечатлением собственных слов, подхожу к месту исповеди и приглашаю людей:
— Пожалуйста, подходите. Смотрю, из толпы исповедников навстречу мне выдвигается незнакомая бабушка в цветастом деревенском платке и душегрейке из чёрного искусственного меха. Несмотря на внушительные габариты она юрко, опережая других, оказывается рядом со мной.
Подойдя ко мне, она со знанием дела положила передо мной на аналой свечу, так поступают почему-то те, кто приезжает к нам из одной нашей бывшей братской республики. Я их по этому признаку сразу и отличаю. Слышал, будто тамошние отцы таким образом учат свою паству жертвовать, прежде чем идти на исповедь. Положила и молчит, спрашиваю:
— Матушка, вы хотите покаяться?
В ответ она кивнула, и снова молчит.
— Много грехов-то, а, мать? — пытаюсь настроить бабушку на нужный лад.
— А до фига! — кричит старушка, и словно заядлый картёжник, азартно, широким замахом, швыряет мне на Евангелие десятку. Швырнула, и, наклонив голову, расчувствовавшись, со слезою в голосе произнесла:
— Давай, уже, накрывай.
Тогда я и вспомнил моего отца Нифонта, как он предъявил нам ту маленькую благообразную старушку и, похлопав ладошкой ей по голове, произнёс: «Вот, пожалуйста, полюбуйтесь, друзья мои. Перед вами живой труп».
Пытаюсь сообразить, мне-то что делать, может, последовав примеру отца игумена, развернуть её к народу, и так же, похлопав ей по голове, задумчиво произнести: «Вот вам, пожалуйста»!
Но не стал, его-то бабушка была маленькой и кроткой, а у меня вон какая боевая, такая и в ответ нахлопать может. Да и какие к ней претензии: свеча на месте, десятка уплачена, всё чин по чину. От греха подальше, прочитаю-ка лучше разрешительную молитву.
Накинул ей на голову епитрахиль, и вдруг, всё это вышло как-то само собою, вместо того, чтобы читать молитву, закачал головой: и, словно тот батюшка индонезиец выдохнул горестно и протяжно:
— О-ё-ё-ё-ёй!
Миражи
Мальчика семи лет приводят на первую исповедь. Малыш волнуется, ещё бы, представьте себя на его месте и вспомните, кто из нас не дрожал перед первым разговором с батюшкой? Понятное дело, что маленький человечек ещё не в состоянии по-настоящему испытывать чувство покаяния, но он уже понимает, что в своей ещё совсем коротенькой жизни он что-то мог сделать не так, как этого ожидаем от него мы, люди взрослые. Готовясь к разговору с батюшкой, мальчик мог бы предположить, что тот обязательно спросит его о молитве. — Молишься ли, дружочек? Но вопрос застигает его врасплох. Он растерянно смотрит на меня, и, разводя в стороны ручонками, отвечает: — Нет. — А почему же ты не молишься, дорогой мой? — А, действительно, — недоумевает малыш, — почему? Но ответ находится быстро: — А мне некогда. — Чем же ты постоянно занят в свои семь лет? И мальчик, как существо простодушное, ничего придумывать не стал, и сказал правду: — Я играю, батюшка. — А чем же ты играешь? Исповедник укоризненно смотрит на священника-тугодума: — Своими игрушками, конечно же.
Вот точно так же, как и этот ребёнок, каждый из нас тоже играет, но только в свои игрушки. Всё, что угодно оправдывает наше духовное нерадение, и дачи, и машины, и работа, и дорога, всё, всё нам мешает. А бывает, что и взрослые тоже начинают играть в игрушки, и это так затягивает, что люди забывают и о возрасте, и о положении.
Один мой знакомый, уже совсем взрослый дядька, лет под сорок, глава большого семейства, вдруг увлёкся компьютерными играми. Высокопоставленный менеджер по продажам в одной из солидных московских фирм, он, заканчивая работу в офисе, каждый вечер спешит занять место за рулём своего мощного «туарега». И мчит по переполненным улицам столицы, обгоняя и перестраиваясь из ряда в ряд, чтобы выгадав несколько лишних минут, приехать домой пораньше и засесть за монитор домашнего компьютера.
И у него начинается совсем другая жизнь. В ней, этой второй своей жизни, он уже не торгует опостылевшими ему китайскими пылесосами, и не просиживает днями напролёт в душном кабинете, в закоулках какого-нибудь Китай-города. В ней он рыцарь, один из тех, кто вместе ещё с такими же двадцатью отчаянными сорвиголовами, бесстрашно спускается в подземелье, чтобы сразиться в честном бою со свирепым людоедом, и, отрубив его отвратительную голову, заработать дополнительные очки. Эти очки очень даже пригодятся им в завтрашней битве с ещё более свирепым и не знающим пощады противником.
Разумеется, что собраться всему отряду вместе задача не из лёгких, ведь в реале воины проживают в самых разных частях света. Но когда они вместе, то от слаженности действий каждого из них зависит успех всего дела и даже чья-то жизнь. Пускай это жизнь виртуальная, но всё же, когда побеждаешь, радость-то при этом испытываешь по-настоящему. И хочется жить дальше, идти вперёд и не сдаваться. Конечно, реальная суета с пылесосами, обязанности отца и мужа отвлекают от подвигов, но, слава Богу, ненадолго. Вот и мчит верный Туарег силами всех своих 300 лошадей по вечерним улицам Москвы, спеша доставить хозяина к новым битвам и приключениям в его второй, но уже не менее реальной жизни.
Одно смущает, в этих играх нет места Богу. Если Бог и играет, так только с малыми детьми, я это, вижу, когда вношу их в алтарь. Но Он не участвует в забавах взрослых. В мире иллюзий нет Бога, Он слишком реален.
Сегодня в нашей прагматичной жизни свидетельством успеха и реализации человека становится размер его банковского счёта и наличие неизменного джентльменского набора: квартиры, дачи и внедорожника, только душе этого мало, она умирает, если не питать её чем-то возвышенным и настоящим, хотя при его отсутствии, она временно и соглашается на суррогаты.
На днях в храме ко мне подходит представительный хорошо одетый москвич и просит покрестить его знакомую. Отвечаю: — Обязательно покрестим, только сперва, нам нужно будет с ней встретиться и пообщаться. А чтобы лишний раз не гонять человека в такую даль, пускай она заранее прочитает одно из Евангелий, ну хотя бы, самое коротенькое, от Марка.
Вижу смущение на его лице: — А без предварительной встречи, никак не обойтись? Может достаточно будет общения по телефону?
Как ему объяснить, что прежде чем крестить, необходимо донести до человека всю важность этого шага? Что после таинства она должна будет жить уже иначе, много ответственнее и внимательнее к самой себе и окружающему миру. А кроме всего прочего, ещё и мне самому, подобно любому человеку, что трудится за станком, или на стройке, больно видеть «брак» в своей работе, а крещение «в пустоту», это и есть такой брак. — Вот, вы, например, — спрашиваю его, — кем работаете? Он, было, открыл рот, чтобы ответить, а потом задумался. — Трудный вопрос, батюшка, с ходу и не ответишь. Действительно, кто я такой, чем занимаюсь, как бы это правильно назвать? А, — махнул он рукой, — проще всего сказать — менеджер, хотя по образованию я технарь.
Как много у нас появилось «менеджеров», раньше, в годы моей юности, их называли «снабженцами» или «торгашами», или ещё как-то. Но никто из нас, заканчивавших школу, не мечтал о такой карьере. Мы шли учиться на инженеров, строителей, врачей, педагогов, военных. Мы хотели строить и создавать, учить и защищать. Торговать шли единицы, и в нашей среде этого, почему-то, стыдились. У нас презирали спекулянтов и барыг, хотя охотно пользовались их услугами. Помню, как моя подружка, желая меня позлить, говорила приблизительно так: — Ну, а потом, ты, скорее всего, женишься на какой-нибудь торгашке.
Понятно, что без торговли не обойтись, но когда в стране только и делают, что торгуют, душа начинает тосковать. Нет нужды в армейских офицерах, инженерах, знающих строителях и рабочих. Не требуются, и народ идёт торговать. Но мы-то народ христианский жертвенный, нам идею подавай, нам без подвига скучно, не приучены мы с мандаринами на рынках стоять, это занятие для духовных плебеев, а мы дети своих родителей.
Вот и забываемся, кто пообразованнее — в виртуальных игрушках, кто попроще, тот в водке, а кто-то, органично совмещая одно с другим. Только чем глубже человек погружается в мир иллюзий, тем всё дальше и дальше уходит от Креста. Мы рубим сук, на котором сидим.
Конечно, пили и раньше, но если человек слишком уж этим увлекался, его отправляли в ЛТП. Сегодня, когда пьянство уже стало неизменным фоном нашего бытия, о бывших «профилакториях» остаётся только мечтать. До смешного доходит, мать приходит в милицейский участок и умоляет участкового посадить сыночка годика на три. Иначе погибнет.
Однажды пригласили меня в больницу причастить умирающего. Я хорошо его знал, он попивал понемногу, но не так, чтобы очень, и вдруг ему такое испытание. Они с сестрой после смерти матери продали её квартиру. А деньги, как и положено, поделили пополам. И такая сумма попала в руки пьющему человеку. Он пил полгода, не выходя из дома. Через три месяца, упав, сломал бедро и, не заметив этого, продолжал пить. А сейчас он лежал и умирал на больничной койке.
— Ты посмотри, батюшка, что от человека осталось, — и сестра откинула одеяло. Так выглядят узники концентрационных лагерей. Это, на самом деле, страшно. Но, что удивительно, человек, лёжа в палате, продолжал пить. Нет, уже никто не носил ему водку, он пил виртуально. Пил и курил. — Смотри, смотри, — показывает мне его сестра. Умирающий протягивает руку к несуществующей рюмке и подносит её к губам. — Ну, за всё хорошее, — произносит он тост, и опрокидывает содержимое в рот. Крякнет, крепкая, мол, и зажигает сигарету. Выкуривает в три затяжки несуществующую сигаретину и откидывается головой на подушку. Через пару минут процесс повторяется вновь, и так сутками. Время от времени он приходит в себя, узнаёт окружающих и начинает плакать: — Простите меня, Христа ради. В один из таких моментов мне и удалось его причастить.
Каюсь, не люблю алкоголиков, осуждаю этих людей. И, тем не менее, два первых имени в моём синодике, которые я поминаю на всех, без исключения, литургиях и панихидах, это имена, вобщем-то, незнакомых мне пьяницы и блудницы, отца и дочери.
Это история случилась уже много лет назад. В тот день за мной заехали в церковь и повезли на самую далёкую окраину соседнего с нами городка. Сам городок, слова-то доброго не стоит, а меня повезли ещё и на его окраины, где люди вообще живут в бараках. Всё это, конечно, очень условно, и «живут», условно, и «люди», тоже условно. Казалось, что в той грязи и нищете, если и мог кто существовать, так только горькие пропойцы.
Меня провели в маленький дощатый домик с низким-низким потолком. Посередине комнаты на столе стоял гроб, в нём лежал мужчина, ещё нестарый, но уже изрядно потрёпанный жизнью. Вокруг стояло несколько женщин, и никто не плакал, все спокойно наблюдали за тем, как я разжигаю кадило и достаю требник. Я начал отпевание, и только тогда заметил в углу рядом со шкафом, девушку, сидящую на стуле. Она сидела молча, а в её глазах набухли, и, словно застыли огромные капли слёз. Они не стекали по щекам, а наполняя глаза, и становясь всё больше и больше, подобно увеличительному стеклу делали эти глаза неправдоподобно большими. И было в них столько горя и столько отчаяния, что мне даже стало как-то не по себе.
Продолжая отпевать, я было подумал: — Вот, закончу службу и обязательно постараюсь её утешить. Могу же я проявить к человеку участие, правда? А, с другой стороны, нужны ей мои слова, да и что я ей скажу? Наверняка она человек неверующий, ещё чего не так поймёт. Представил, как это неуклюже будет выглядеть со стороны, и не стал ничего говорить. Молча всем поклонился и ушёл. Да и сколько таких трагедий на моём пути, сотни и сотни, а сколько их ещё будет. И везде люди плачут, везде вызывают к себе сочувствие, но если со всеми сопереживать, никакого сердца не хватит.
На дворе была уже поздняя осень, милицейский уазик, на котором меня возили на отпевание, с разгона преодолевал на своём пути многочисленные препятствия. Мне было даже интересно, неужели мы таки нигде и не застрянем? И тогда мой, молчавший до того попутчик, неожиданно заговорил. — Вот этот самый Юра, что вы отпевали, он отец той самой девушки, которая сидела за шкафом, её Катей зовут. Такая семья для этих мест, самая, что ни на есть обычная. Юра раньше работал здесь же в лесхозе, а как лесхоз от перестройки распался, так и он место потерял. Катька, дочка его, она та ещё штучка, много отцу крови попортила. Уже лет с четырнадцати с мужиками путалась, и даже, говорят, на большую дорогу к дальнобойщикам выходила. Хотя, здесь это так, в порядке вещей.
Но прошло время и Катька стала болеть. Не знаю, говорили, что всё это их бабка покойная. Она, понимаешь, верила, всё в церковь к вам ездила, и Катьку, когда та была ещё маленькой, с собой брала. Бабка здесь покойников обмывала, читала по ним, и всё это за так, Христа ради. Часами на коленках простаивала, за внучку свою молилась, чтобы та, значит, образумилась. Вот, видать, и вымолила. А Юрка, как без работы остался, так и начал пить по-чёрному. Он и раньше выпить не брезговал, а уж тут-то без всякого контроля, как с горки покатился.
Когда Катька заболела, местная фельдшерица ему говорит, мол, кончай пить. Бери дочку и вези её в область, проверить её надо, что-то совсем девку скрутило. Тот день не попил и поехали. В области посмотрели и сказали, что дела её плохи. Если Катьку не лечить, то болезнь может зайти далеко, а ещё, ей нужны витамины, мясо, масло. А уж, как организм маленько окрепнет, тогда станут операцию делать, без неё, мол, не обойтись, только стоит она вот столько, так что, сродники, ищите деньги.
С той поездки Юрку, словно подменили. Бросил пить, пошёл по соседям денег в долг просить. Те сомневаются: — Юрк, ну как тебе давать, ты же немедля всё спустишь, и себя и девку пропьёшь. Но народ у нас добрый, дали ему взаймы, а он накупил расхожего товара и стал торговать. И дело у него, было, пошло, воспрял духом мужик. Как копейку заработает, так и в больницу к дочке. Продуктов навезёт, фруктов. Да ещё и на операцию откладывает. А народ-то у нас знаешь какой, кто жалеет, а кто и завидует, Юрка-то ишь как деньгу зашибает, и самое главное что, не пьёт.
Время подошло к операции, а Юрка уже и денег наторговал. В назначенный день, собрался он, уже было в больницу ехать, за операцию платить, да видать с кем-то на радостях поделился, вот его утречком у платформы и встретили. Так мужика избили, что мама не горюй.
Кате операцию, понятно, делать не стали, а Юрка с того дня всё лежал пластом в своём бараке, и не мог подняться. Но потом встал-таки, и ходил, всем телом опираясь на палку. — Мне, — говорит, — разлёживаться никак нельзя, время уходит. Снова денег нашёл, но далёко уже не ездил. Мелочевки разной накупил, ну там, орешков солёных, воблы, пива в банках и по рабочим электричкам ходил, работягам предлагал. Только сил у него совсем уже не было, всё ж нутро отбито. Губы закусит, чтобы не стонать, и уже не идёт, а ползёт под рюкзаком на своей палке. Мужики в электричках Юрку знали, и даже сочувствовали, старались больше у него покупать. Как увидят, кричат: — А, Юрок, давай ползи сюда, тащи пива.
Может, он бы и сумел ещё денег наторговать, да только сам уже стал изнутри разлагаться. Однажды встал утром, и снова хотел было на свою торговлишку ехать, а рюкзак поднять не может. Потом прилёг, вроде как бы ещё силёнок набраться, но так уже больше и не вставал. Хотел, пытался, а ноги не слушаются, руками за палку хватается, подтягивается, а ноги никак. Лежит плачет, да всё твердит: — Не успел, не успел…
Болезнь у девушки приняла крайнюю форму, и её признали неоперабельной. Возможно, с самого начала она была уже обречена и врачи, просто, тянули с ответом. Может, жалели мужика, а может, денег с простака хотели поиметь, сейчас этого уже никто и не помнит. Вот и видел я на отпевании, как смотрела она глазами, полными слёз на того единственного, кому была дорога, и кто её любил так искренне, как никто больше, за всю её недолгую и непутёвую девятнадцатилетнюю жизнь.
А где-то по февралю следующего года знакомые попросили меня послужить панихиду на старом городском кладбище. Погода была хорошая, и хотя кругом лежал снег, а ветра нет и не холодно.
Помолившись, я собрал свой саквояж, и решил, оставив родственников побыть одних, немного побродить между могил. Чуть было поднялся вверх и влево от того места, где служил, и сразу же наткнулся на две могилки. На одной из них, совсем свежей, с большой фотографии на меня смотрело лицо молоденькой девушки. Я узнал её сразу, по глазам, хотя они улыбались, и в них не было даже намёка на те огромные набухшие капли слёз, что сразу увеличивали их, чуть ли не в двое. И как же мне стало больно, что не сказал я ей тогда ни одного доброго слова.
Через несколько лет уже у нас в посёлке одна молодая мать станет искать огромную по тем временам сумму денег на то, чтобы спасти своего ребёнка. Исход был почти предрешён, но оставалась маленькая надежда, и она не сдавалась. Средства собирали, чуть ли не всем районом, а их ближайший родственник, один из самых богатых у нас людей, не дал ни копейки. Наверно он думал, зачем такие деньги кидать на ветер, всё одно дитя погибнет. И, ведь, как в воду глядел. Действительно, не смотря на все старания врачей, девочка умерла, а денежки он свои сохранил. И осудить бы человека, но за что? Если у него уже сложилась собственная система ценностей, и в этой системе жизнь родного человека не является приоритетной.
А я часто Юру вспоминаю. Вот как, бывает, жизнь поворачивает, вроде, горький пьяница, пустой ненужный никому человек, а ушёл, и земля осиротела.
Недавно снова побывал в тех местах. Стал, было у людей про Юру расспрашивать, а его никто толком не помнит. А богатый человек живёт и хорошо живёт. Я иногда его встречаю, и тогда немедленно вспоминаю Юру. Их истории и судьбы в моём сознании слились воедино, да так, что порой, честное слово, начинаю их путать, кто же из них двоих уже действительно умер, а кто жив, и продолжает жить.
Встреча
Рассказ одного батюшки, учившегося вместе со мной в Свято-Тихоновском институте.
До того, как я стал священником, и продолжил служить в храме, в котором раньше был прихожанином, я почему-то ничего не слышал о Сергее Иосифовиче. И только когда сам стал служить, то, словно, какая-то информационная плотина рухнула, и на меня стали выходить люди, которых я и раньше хорошо знал, но не подозревал, что они были знакомы и даже дружили с Сергеем Фуделем.
Помню, наш известный краевед Владимир Алексеевич удивился, что мне неизвестно это имя. — Хотя, знаешь, я сам не так давно узнал о нём. Мне один батюшка о Фуделе первый раз в начале 90-х рассказывал. А через какое-то время уже в журнале «Новый мир» статью его сына, Николая читал. Хотел потом эти журналы приобрести где-нибудь в собственность, но не смог. И представляешь, через несколько лет я в одном из медвежьих углов Владимирской области, где и люди-то почти не живут, во время поисковой экспедиции на старинном камне забытой могилы, заброшенного кладбища, нахожу необходимые мне журналы. И в отличном состоянии. Рядом практически и жилья-то нет, а журналы есть. Просто, мистика какая-то.
Подходит ко мне наша старенькая Марьиванна и просит:
— Батюшка, в Радоницу на могилках моих сродников послужим? А потом я тебя ещё попрошу у Сергея Иосифовича помолиться. — Марьиванна, расскажи мне об этом Фуделе чего-нибудь, а то все вы о нём вспоминаете, а я ведь его совсем не знаю. — Что, я тебе о нём рассказать могу, что прислуживал он у нас в храме с начала 60-х, дома я у них с Верой Максимовной, женой его, частенько бывала. Чаем любили они меня поить. Человек был такой, что лучше я, поверь мне, на земле не встречала. Чего ещё сказать не знаю, неграмотная я, знаю, что они с женой были люди учёные и гонимые. Писал он что-то, а что? Не отвечу тебе, дорогой. Ты Зинаиду нашу расспроси, вот она-то их семью хорошо знала.
Зинаида Андреевна вошла в семью Фуделей ещё в самом начале 50-х. Сергей Иосифович тогда находился в ссылке. Она, в то время молоденькая девочка, работала в Загорском метеобюро, а вернее была на тот момент уже уволена, по причине болезненности. А нет денег, прогнали из комнаты, иду, говорит по улице, больная гнойным плевритом, иду, куда глаза глядят, еле ноги волоку. Прохожу мимо одного частного дома, а рядом с ним женщина стоит, посмотрела мне в глаза и почему-то окликнула. Расспросила она меня о себе и взяла в дом. Вот так просто взяла и не дала умереть на улице. Вера Максимовна тёрла для меня морковку, соки делала, вытащили меня из тяжелейшей болезни и оставили у себя.
Сергея Иосифовича я впервые увидела, когда он уже вернулся из ссылки, Помню его необыкновенную радушность и одновременно затравленный взгляд. Он смотрел как-то исподлобья, словно постоянно в ожидании удара, на который ответить не сможет, а только что и успеет голову в плечи втянуть. Вместе с этой семьёй Зина переезжала из города в город, и, в конце концов, оказалась в нашем городке. Сергея Иосифовича благословил переехать в Покров святитель Афанасий Ковровский. Он в то время доживал свои последние годы в Петушках. Нина Сергеевна, его келейница, я её ещё тоже застал, рассказывала, как Варя, дочь Сергея Иосифовича приезжала к Владыке, а она не хотела девушку пускать в дом. Святитель услышал имя Фуделя и закричал:
— Ниночка, скорее пусти девушку в дом, это же дочь Серёжи Фуделя.
Вера Максимовна, будущая жена Сергея Иосифовича, выходила за него в ссылке. Была уже невестой, когда узнала, что жениха арестовали и собираются выслать из столицы. Спросила мать: — Что мне делать?
А та ответила, что замуж выходят не только на радость, но и чтобы разделить с любимым человеком его страдания. И она решилась. На их венчании пели и служили, ссыльные епископы, митрополит Казанский Кирилл, Фаддей, будущий Тверской и Афанасий Ковровский.
Вся их молодость прошла во встречах и расставаниях. Сергея Иосифовича периодически арестовывали, он отбывал срок, возвращался к семье, у них рождался ребёнок, и он снова уходил по этапу. Правда перед войной его выпустили, наверно для того, чтобы пройти ему дорогами войны, вернуться и снова уехать в ссылку. Не могли ему простить его происхождение, друзей отца, протоиерея Иосифа Фуделя. Да много ещё чего не могли, да хотя бы ту же его открытую проповедь Православия. Такое тогда не прощалось.
Его сын, Николай воевал, потом выучился на литератора и даже писал книги. Понятно, что карьера сына врага народа не складывалась, и отец постоянно чувствовал себя виновным в неудачах сына. Ещё бы, сын учится в институте, а отец отбывает очередной срок.
В письмах Фудель вспоминает то время, когда уже в самом конце жизни Сталина, к ним на север по зиме стали привозить женщин, врачей, учителей, музейщиков и прочих «вредителей». Он описывает пережитое потрясение от виденной им человеческой беспомощности. Он вспоминает, как одна из таких осуждённых, после того, как их везли по холоду в открытом грузовике и свалили в снег, совершенно окоченевшая, подошла к наблюдающему за разгрузкой Фуделю и спросила: — Молодой человек, вы не подскажите где здесь можно найти туалет? — Ты представляешь, она искала туалет в заснеженной пустыне!?
Сергея Иосифовича должны были уже скоро освобождать, и вот вызывает его к себе оперуполномоченный и приказывает: — Фудель, будешь следить за этими тётками и пересказывать мне их разговоры. Жду от тебя регулярных доносов. — Мне стало так страшно. Я уже тридцать лет шёл по этим бесконечным лагерям, и наконец такая долгожданная свобода. И если откажусь «стучать», добавят срок, а «стучать» не могу, и сидеть уже не могу, сил больше нет. И вот пришла мне в голову отчаянная мысль о самоубийстве. Да Бог не допустил.
В Радоницу у нас на старом кладбище народу, яблоку упасть негде. Мы с Марьиванной сперва по могилкам верующих ходили, да служили там, где нас люди просили. А ещё весь день приходилось скрываться от цыган. Вы же знаете, какой это прилипчивый народ. Они на основном проходе мангалы поставили, шашлыки жарят, водка рекой. Увидели меня, и всё, выпей с ними, да выпей. От них и от трезвых-то не отвяжешься, а уж от пьяных. Я всё на занятость ссылался, и клялся, потом с ними выпить. И пришлось мне в течение дня этот проход чуть ли не на корточках, по — партизански, весь день пересекать, чтобы не дай Бог они меня не заметили.
Наконец, подошли к могилкам Сергея Иосифовича и Веры Максимовны. На кладбище уже никого не было, и так мы с ней хорошо с чувством помолились об этих людях. Зинаида Андреевна вспоминала, о том, что, вот, сколько лет она практически жила в их семье, а они никогда не тащили её в церковь. И к вере она по-настоящему пришла только после смерти Сергея Иосифовича. И ещё, она не помнила, чтобы в их доме кого-нибудь и когда — нибудь осуждали, даже тех, кто откровенно издевался над ними в те страшные годы.
Окончил молитву и подумалось: — Сергей Иосифович, как хорошо с тобой молиться. Просто по любви, не ожидая никакой ответной благодарности. Но радовался я недолго, буквально через день, в церковь пришёл человек, который хорошо знал Фуделей, и принёс мне книги из библиотеки протоиерея Иосифа с пометками Константина Леонтьева, дарственными надписями, в том числе и отца Сергия Булгакова. Отблагодарил, всё-таки, меня Сергей Иосифович.
Кстати, он считал себя всю жизнь неудачником, и винил себя в неудачной карьере сына. Рассказывают, что когда Сергей Иосифович приезжал к нему со своего 101 километра в Москву, то старался даже не заходить в комнаты, а проходил только на кухню и садился на краешек стула.
Однажды, это после того, как без согласования с ним, на западе была напечатана его первая книжка, его 76 летнего, тяжелобольного старика, незнакомые молодые люди избили возле его же дома. Били молча, а когда он упал, добивали ногами. И в тоже время, Фудель продолжал жить какой-то своей особой жизнью, в которой не было места злу. Именно здесь, на 101 километре, были написаны его труды и отсюда расходились по адресатам его письма. Сейчас эти письма и статьи не только печатаются у нас, но и переводятся на другие языки, а тогда всё писалось в стол, и без всякой надежды. И непонятно, откуда у измождённого страданиями человека, всю жизнь гонимого, не имеющего постоянного угла, доведённого людьми до состояния решимости покончить с собой, появлялись в письмах такие строки.
Из письма к дочери Марии: «Ты меня беспокоишь не меньше Вари, а болею я за тебя даже ещё больше. Может быть потому, что из детей ты мне самая близкая по духу, по страшной судьбе, по страданию. Я бы только одного желал: не дожить мне до того времени, когда ты будешь как все, когда ожесточишься, когда потеряешь последнее тепло и любовь. Мы живём, и дышим, и верим, и терпим, — только для того, чтобы «не умирала великая мысль», чтобы не стёрлись с лица земли те капли крови, которые пролил за неё Христос. Так как без них — духота, и смерть, и ужас. Если люди перестанут это понимать, то я ради них же, этих людей, не перестану, так как жизнь без любви — безумие».
Он пишет сыну Николаю: «Я всегда говорил тебе и всегда искренне говорю себе: в нас до безобразия мало любви… Рви в себе паутину лукавства. Для любви от нас нужны, прежде всего, и больше всего не романы и не богословские статьи, даже с самыми хорошими намерениями, а повседневное отношение с живыми людьми. Но удерживать в себе тепло любви именно в этом плане, в повседневности, а не в статьях и размышлениях, невероятно трудно, что и показывает золотую пробу любви. Вот ты пишешь о метро, о «шествии мимо тебя роботов», и ещё даже почище, об ужасе своего одиночества среди них. Нельзя так мыслить, пойми дорогой мой. Я не буду говорить об образе Божием, луч которого не погаснет в человеке до окончательного суда Божия. А как же иногда удивительно бывает почувствовать в метро этот ясный и нетленный луч. Какая это бывает радость».
После того памятного для меня первого служения на могиле Сергея Иосифовича и его ответного поклона, всякий год на следующий день после Радоницы, я приезжаю к Фуделям и служу. Однажды замешкался было, и подумал подъехать на кладбище попозже. В этот день, перебирая старую периодику у себя дома, я наугад открыл один из журналов, и вот, со страницы на меня своим укоризненным взглядом смотрит Сергей Иосифович. Я отложил все дела и немедленно поехал на кладбище.
Порой в трудный момент, когда мне особенно нужна помощь, или совет, я заезжаю к Сергею Иосифовичу и прошу его помочь. И как-то все дела решаются, и помощь приходит и совет нужный.
Время идёт, и ушли из жизни почти все, кто знал Фуделей, а те, кто ещё жив, немощен и не может уже посещать их могилки и ухаживать за ними. Захоронения стали ветшать, и даже замечательный дубовый крест работы Дмитрия Шаховского подгнил и требовал ремонта. Мы предложили верующим, уже тем, кто не знал Фуделей, привести в порядок захоронения праведников, обновить оградку вокруг, поставить сень и отремонтировать сам крест на могиле Сергея Иосифовича. Люди нас поддержали и собрали денежку.
Поскольку основание креста подгнило, то нам пришлось крест выкапывать и укреплять ту его часть, что находилась в земле. После проведённых в мастерской работ с крестом, я с двумя помощниками приехал на кладбище, и мы стали его устанавливать. Поскольку крест сам по себе большой и тяжёлый, то и работы по закреплению его было много. Мы привезли с собой и камни, и всё, что необходимо было для бетонных работ, лопаты и всякий другой инструмент. Вскоре, как мы приступили к работе, на небе стали собираться чёрные грозовые тучи. Задул резкий порывистый ветер, с деревьев полетели листья, и начали падать первые тяжёлые капли дождя. Работа была сделана только наполовину, ещё оставался не выработанный цемент, и дождь просто заставил бы меня вновь нанимать грузовую машину, докупать необходимые материалы, вместо испорченных, да и помощников моих отпустили с работы только на час. Что было делать? Только молиться. И я стал просить Сергея Иосифовича помочь нам, объяснил ему обстановку и … дождь прекратился. Мои помощники, как нарочно, работали не спеша, обстоятельно, словно, никакого дождя и не было. Я отвлёкся было от молитвы и снова закапали капли. Вновь стал просить, и работа продолжилась. Мы трудились ещё около получаса, вокруг били молнии, стало совершенно темно, но дождя не было.
Когда мы закончили, мои помощники обстоятельно убрались за собой, собрали весь инструмент, отнесли его в машину и погрузили в кузов. Затем мы закрепили тент над кузовом «газельки», и только потом сели в кабину. Когда двери в машине за нами захлопнулись, и мы, уже было, собрались ехать, пошёл такой ливень, что ехать стало практически невозможно. Машины останавливались, и водители были вынуждены пережидать эту сплошную стену дождя.
Я спросил своих спутников, простых рабочих людей, почему они в такой обстановке так спокойно работали, и никуда не спешили. Их ответ стал для меня откровением: — Да разве святой человек, а я предварительно рассказал им о Сергее Иосифовиче, допустил бы во время работы пойти ливню, не защитил бы нас? После такого ответа и не знаешь, что на самом деле нам помогло, моя молитва, или их вера, что святой не даст пропасть, а может быть, и всё вместе?
На очередной годовщине памяти Сергея Иосифовича мы, как правило, всё одни и те же, собравшись малой горсточкой, служили на его могилке панихиду. Затем слово взял наш уважаемый Владимир Алексеевич и стал в очередной раз рассказывать историю про то, как он нашёл на могиле заброшенного деревенского кладбища необходимые ему журналы «Новый мир».
Слушаю его, и вдруг мой взгляд падает на крест на могиле Фуделя, а за крестом, я словно воочию вижу самого Сергея Иосифовича. Вот он стоит и слушает рассказ. Поймав мой взгляд, и, понимая, что я его вижу, Сергей Иосифович слегка кланяется. Я кивком головы указываю ему на Владимира Алексеевича, и молча, спрашиваю: — Сергей Иосифович, зачем понадобилась вся эта мистика? Пускай бы учёный человек нашёл бы эти журналы в своей институтской библиотеке. Ну, кому нужны эти, киношные спецэффекты?
Фудель смущённо кашляет в кулак, и виновато смотрит на меня. Слегка пожав плечами, он отвечает: — Батюшка, давай представим, что он нашёл бы их у себя в библиотеке, разве появилась бы у него такая ревность? Загорелся бы исследовательский интерес? А такое уже и захочешь, не забудешь. Это же настоящее чудо, а значит и укрепление в вере, и желание поделиться. Поверь мне, отче, в этой ситуации такое решение было оптимальным. Хотя, возможно, я и неправ, простите меня. И мне на мгновение показалось, что на его печально мудром лице промелькнула по-мальчишески озорная улыбка.
Новогодняя история
Еду за рулём, по радио ведущие дурными голосами поздравляют преданных слушателей. Всё это пропускается мимо ушей. И, вдруг, один из радиоведущих начинает рассказывать, что на праздничной мессе в Ватикане молодая женщина накинулась на папу Бенедикта Семнадцатого. Я хоть и немного знаю о католиках, но то, что Папа у нас не Семнадцатый, а Шестнадцатый, знаю наверняка. — Дружок, — и я снисходительно улыбаюсь, ну оговорился парень, с кем не бывает, — Шестнадцатый, ты уж мне, поверь. А он, как будто, не слышит, и снова: — Семнадцатый! — Вот упёртый, — это я уже в раздражении, и выключаю канал.
Думаешь: — А слышит ли он сам, что несёт? И, сегодня у нас это у нас сплошь и рядом, человек совершенно не в теме, но врёт таким уверенным голосом, и, не смущаясь, словно его слово — истина в последней инстанции. В нашем народе есть несколько тем, в которых разбираются все. Во-первых, это — сельское хозяйство, во-вторых, — футбол, и, в третьих, — дела церковные. Свои соображения по этим вопросам можно высказывать даже незнакомому человеку, сразу же после того, как проговорили с ним о погоде.
Не по этой ли причине позарастали бурьяном бывшие колхозные поля, позорно проваливаем футбольные матчи, и в храмах на службы собираются лишь жалкие горстки верных?
Помню, работал ещё на железной дороге, а сам уже заканчивал Свято-Тихоновский институт. Прихожу на работу, а мой коллега, человек в интересах к церковной теме ранее незамеченный, вдруг выдаёт мне такую сложную богословскую сентенцию, что у меня от удивления открывается рот. — Лёша, кто тебе это сказал? Он добрый и хороший парень, не мог он такое сам придумать. Видимо, где-то от кого-то услышал или в районном брехунке прочитал, а журналист сам не разобравшись, завёл моего товарища в явную ересь. Начинаю ему объяснять, а он упёрся, и — ни в какую: — Это, — говорит, — моя точка зрения на предмет веры, — вот шельмец! Я уж ему и так, и эдак, бесполезно.
В конце концов, почти умоляющим голосом предлагаю окончить спор: — Лёша, я уже заканчиваю богословский институт, поверь мне на слово, — ты неправ, и давай прекратим ненужные прения. Лёха, всё ещё находясь в полемическом задоре, с сожалением махнув рукой, изобразил нечто, ладно, мол, чисто из уважения к тебе, и, хлопнув дверью, вышел из курилки. И только тогда я прочитал на одном из разворотов газеты «Гудок» небольшую статейку, что и побудила моего товарища принять бойцовскую стойку.
Вообще-то, я хорошо и с благодарностью, вспоминаю ребят с железной дороги, вместе с которыми мне пришлось проработать целых десять лет. И самое главное, из того что вспоминается, так это то, что почти никто из них никогда не ёрничал по поводу моей веры. Скорее наоборот, им всё было интересно, например, их занимало, как живут священники? Их поражал и вызывал сочувствие тот факт, что священник может жениться только один раз, а если матушка даже с кем и согрешит, то батюшка должен её простить и принять назад, но жить с ней уже как с сестрой.
— Слушай ка, Шурик, а вот ты сейчас институт закончишь, и что потом, в попы пойдёшь? — Наверное, если благословят. — Да, а потом, глядишь, и патриархом, станешь. А чего, ты парень башковитый, из тебя путный патриарх получится.
Я объясняю: — Нет, мужики, патриархом мне не стать, потому, как я человек женатый, а патриарх и другие епископы, у нас монахи. — Вот тебе раз, — восклицает один из моих друзей путейцев, — а я думал, что у патриарха есть семья и дети, а он, значит, одинокий. — Да, у таких людей не только семьи нет, но и друзей практически нет. — Так это же неинтересно, если у тебя друзей нет, это же ни с кем по-людски не выпьешь, и за столом не споёшь.
— Не выпьешь, ладно, а вы знаете, что монахам, а патриарх у нас монах, не позволяется вкушать ни мяса, ни сала. Вот здесь вся бригада разом и оторопела. Потом всё тот же разговорчивый путеец начинает выстраивать логическую цепочку. — Ты ведь говоришь, что патриарх у вас самый главный, так? И он что же не может приказать, что бы ему колбаски принесли? — Нет, ты не понимаешь, — пытаюсь я противостать логике его мысли, — ему не то чтобы не дают колбасы, нет, он её сам не ест, не положено ему, поскольку патриарх — монах.
Ребята соображают и пытаются зайти с другого конца: — Вот ты нам скажи, патриарх живёт во дворце? — Ну, не то чтобы во дворце, ему по статусу положена резиденция, типа большой дачи с охраной и обслугой. — Значит, у него в апартаментах наверняка должен быть холодильник, так? — Ну, конечно. — А если у него есть холодильник, значит, в холодильнике должна быть колбаса! Он же главный, закрылся себя в кабинете, достал колбаски и нарезай наискосок. Нет, Шурик, ты здесь чего-то сам не допонимаешь. Какого рожна становиться начальником, если бабу тебе нельзя, выпить тебе не с кем, даже колбаски, и той не дают? Так что, ты этот вопрос потщательнее изучи и доложи нам, но только так, как есть на самом деле.
Сами-то путейчики мясо кушают с удовольствием. Я припоминаю, зайдёшь зимой в их бытовку, особенно в ночную смену, так всегда у них на столе спиртик и полная сковородка мяса. Я ещё тогда у ребят интересовался, где они мясо берут, у проводников что ли покупают, так это сколько же денег нужно? — Нет, не у проводников, они его сами растят, ты обращал внимание, сколько вокруг их будки собак крутится? Вот это и есть их ферма.
До меня дошло, так вот почему они столь заботливо подкармливают щенков, а я всё думал, что наши путейцы такие бескорыстные любители дикой природы. У них на участке постоянно жила пара собак, вот их помёт ребята растили и потом же им и закусывали.
А с чего бы это они зимой при морозах с расстёгнутыми телогрейками работают? Как ни посмотришь на их счастливые вечно красные на морозе физиономии, и думаешь: — ну почему я такой хлюпик, чуть что и на больничный? А ребята, оказывается, собачатинкой от холодов спасаются. — А мне путейцы никогда не предлагали с ними мяса покушать, — делюсь мыслями со своими составителями. — Так и не предлагали, на всякий случай, ты же верующий. Может тебе такого нельзя? Я не хочу сказать, что мои товарищи были живодёрами какими, нет, собачатина — дело вынужденное, попробуй, помаши ночь кайлом при минус двадцати пяти. На самом деле это люди с весьма тонким устроением души.
Вот был у них в бригаде пожилой уже человек, Тимофеечем, его звали. Помню, сидит он грустный — грустный, ни с кем не разговаривает. — Что это с Тимофеечем случилось, на нём лица нет? — У него трагедия, — улыбаются путейчики, но тихонько так, чтобы дед их не услышал. А потом он и сам мне о причине своей грусти рассказал.
— Ты понимаешь, Шурик, я же к ней, всё равно, что к родной дочери относился. Я же её, можно сказать, любил, а она со мной так поступила. Подло поступила, обидела старика. Я её ещё котёнком купил в Москве на выставке, так она мне приглянулась. С руки кормил, наглядеться на неё не мог, а когда пришло время за котятами идти, то я это дело взял под собственный контроль. Сперва ко всем нашим котам во дворе присматривался, но подходящей кандидатуры не нашёл. Ходил, старый дурак, по подвалам, всех кошаков в округе переглядел. Наконец остановился на одном красавце. Думаю: — Вот таких мне котят и нужно. Приманил его и отнёс к своей любимице. А она, бессовестная, два часа с ним по комнате гонялась, а к себе так и не подпустила. Так я ей потом ещё троих кандидатов приносил — и ни в какую, не хочет папочке угодить. Я уже измучился с ней. А она выходит на балкон. И оттуда, представь себе, с третьего этажа сиганула во двор. Как я за ней по лестнице бежал, думал, сердце из груди выскочит. Выбегаю, а она уже снюхалась с самым отвратительным во дворе котом, и короче, совершил он с ней своё чёрное дело, и теперь жду приплод, таких же, как папаша. Кривых, облезлых и одноглазых.
Я слушал старика, и с одной стороны, это действительно было смешно, а с другой, человек неподдельно страдал, и мне было его жалко.
Один только Ваня, составитель из нашей бригады, мой одногодка, как выпьет, так и начинает: — Шурик, а знаешь, кто ты такой? Ты — дрянь, — через минуту, — и все святые твои тоже дрянь, а Библия ваша, вообще — гадость. Не любил я его пьянок, а запивал человек частенько. Как-то попробовал поговорить с ним на трезвую голову: — Ты же самостоятельный мужик, Ваня, зачем Церковь ругаешь? И так хорошо поговорили, на трезвую голову-то. Оказалось, что сам он из-под Козельска и учился в СПТУ, которое в советские годы располагалось как раз на территории монастыря. — У нас трактора в Оптиной прямо в храмах стояли, и учебные классы там были. Кладбищенские памятники посносили, и мы на могилках тамошних монахов с пацанами в футбол гоняли.
Вот такая беда. Иван с нами ещё некоторое время поработал, а потом ему небольшое наследство досталось, и решил он пойти в торговлю. Накупит мелким оптом масла сливочного, тушёнки, печенья, и торгует с земли. А холодно, он полдня простоит, потом — за бутылкой, и жена, ему помогая, тоже потихоньку втянулась. Под вечер пьяные отдадут товар за гроши и снова пить. Через год такой торговли мой Ваня перебрался на одну большую помойку под Москвой. Всё спустили, и квартиру, и гараж. Бедные дети, у них были мальчик и девочка. Вот так подумаешь, сколько таких ваней в своё время через опоганенные святыни прошло, многое становится из сегодняшней жизни понятно. Кто уцелел, а кого-то, как Ваню, зацепило.
Был у нас ещё один очень интересный работник. Работал он хорошо, надёжно, но и пил, тоже славно. Короче, надоели жене его постоянные пьянки, и уговорила она его, нет, не кодироваться. Повезла в Москву к корейцам, лечиться иглоукалыванием. Он нам потом рассказывал: — Лежишь себе, а тебя такая маленькая кореяночка всего иглами истычет и музыку тебе включает. Вот ты и слушаешь с полчаса. Несколько раз так ездили. И что ты думаешь, однажды утром просыпаюсь. Выходной день, у меня по расписанию — выпить, а я не хочу. Представляешь, я даже испугался. Наливаю стопарик, пробую его в себя залить, а он не льётся.
Я весь день промучился, а утром на работу. Надеялся, что к вечеру после смены, эта беда пройдёт, и я с ребятами, как нормальный мужик, после напряжённого трудового дня, а оно не лезет. Жена — то как рада. И тёща рада. А мне тяжело, мне же делать нечего. Книжек я не читаю, гаража у меня нет, телевизор не люблю. Раньше домой пришёл, стакашок пропустил и спать, как хорошо, а теперь брожу по квартире, что приведение. Жена мне удочку купила и спровадила на зимнюю рыбалку. Там рыбаков на речке полно, но все со своим подогревом. А через это и общение между людьми завязывается, а я не пью, и везде один, прямо как прокажённый какой. Скорее бы весна, и на дачу. Там есть чем заняться. Слушай ка, мы вот тогда про патриарха с ребятами говорили, он же, как ты говоришь, семьи не имеет, водку не пьёт, работать ему не надо. Чем же он-то занимается? Я хоть только эту зиму мучаюсь, а он, получается, всю жизнь страдает. Может он тоже весну ждёт, картошку там у себя на даче посадить?
Смотрит он на меня, а я уже откровенно смеюсь, не могу сдержаться. — А чего тут такого, — обижается мой собеседник, — пару ведёрок картошечки в день посадил, как славно, сам размялся и время убил.
Уже незадолго до окончания мною института в бригаду к путейцам прислали с другого участка нового работника. Молчаливый, небольшого роста, неказистый человечек. Вперёд никогда не лезет, и что самое удивительное, не пьёт. Ребята расспрашивали, что, мол, за причина, кодировался, или баптист? А оказалось, что Вова, так звали нового члена бригады, просто деньги копит. И нужны они ему, чтобы купить мебель. Знакомый его подтвердил, что мебель у них в доме, действительно, вся какая-то колченогая, и от парня отстали, каждый имеет право на своих тараканов.
Вова работал хорошо, и заработки у ребят были неплохие. К концу года он купил домой кухню. Хороший набор, с женой выбирали. Установили и решили отметить. Выпили и стали смотреть телевизор. И как раз в это время по ящику выступал наш замечательный певец Николай Басков, и Вовина жена, забыв о ревнивом характере своего мужа, имела неосторожность лестно отозваться и о самом певце, и о его внешнем виде и замечательном голосе. Как результат, у Вовы включилось что-то в голове, он опрокинул в себя ещё пару рюмок и пошёл в сарай за топором. Потом он вернулся в дом, и, не взирая ни на какие протесты супруги, с криком: — Вот пускай твой Басков тебе новую мебель и покупает! — набросился на обеденный стол. Через несколько минут вся кухонная утварь, доставшаяся непосильным трудом, превратилась в щепки.
А со следующего рабочего дня, Вова, протрезвевший и терзаемый раскаянием, вновь принялся копить на новую кухню. И ведь накопил. И снова поход по магазинам, и снова приятные хлопоты по доставке новой мебели, установка и подгонка столов и ящичков, пахнущих дурманящим запахом свежего мебельного лака.
Наконец вкручен в стену последний шуруп, и жена, наученная горьким опытом, уже не включает телевизор, более того, женщина говорит мужу множество приятных и лестных для мужского самолюбия слов. И после того, как Вова выпил рюмку другую, он вдруг с отчаянием понял, что жена ему врёт. Он встал и подошёл к зеркалу. Вова смотрел на своё маленькое тельце и некрасивое лицо. Он представил себе Колю Баскова, сравнил его с собой, и снова убедился в том, что ему врут. Он выпил ещё пару рюмок водки пошёл в сарай за топором. И не смотря на истошные вопли жены, с криком: — Я не люблю, когда мне врут! — … и дальше, всё по отлаженному сценарию.
На следующий рабочий день Вова вновь приступил к своему нелёгкому сизифову труду, а мне пришло время рукополагаться в священники.
Когда мы начинали восстанавливать храм, в котором сейчас служим, то куда я только не обращался в поисках средств. Зашёл и к начальству на прежнее место работы, а потом пошёл навестить ребят на горку, рассказал о своих проблемах. Просто поделился с ними, а через неделю, перед самым новым годом, ко мне приехали двое путейцев и привезли деньги, что собрали между собой. Я оторопел: — Откуда так много? — Да это, в основном, Вова тебе просил передать, говорит, мол, на новую кухню копил, но уже боится. Думает, что всё одно их в пыль превратит, а у тебя хоть в дело пойдут. И потом, ты же, считай, из нашей бригады вышел, а раз мы своего священника вырастили, значит, мы за тебя и отвечаем. Короче, чтоб у нашего не хуже было, чем у людей.
И ещё несколько лет мои ребята, в одно и то же время, присылали деньги, просто привозили и отдавали, и я их уже ни о чём не просил. Простые работяги, наивные и смешные, они первыми пришли мне на помощь, другие подтянулись потом, после того, как увидели, что храм стал восстанавливаться. Со временем я покрестил их детей, венчал их самих и отпевал близких. А к кому они ещё пойдут?
Про Вову рассказывают, что с ним произошло что-то непонятное. На удивление, парень перестал крушить мебель, наконец — то купил в дом кухню, детскую обставил, прихожку. А теперь собирается жене большую кровать купить, точно такую же, как у героев в бразильских сериалах. — По началу, она, когда он деньги на новую кухню тебе отдал, волосы на голове рвала, а теперь, когда такое чудо с мужем произошло, так и сама в церковь заходить стала, свечки ставит, всё Бога за Вову благодарит.
Такая вот история почему-то вспомнилась под Новый год.
Сказка
Служба уже закончилась. Я стоял возле панихидного стола и снимал огарки свеч. Люблю заниматься с горящими свечами. Есть в этом действии что-то завораживающее. Хотя свеча — это, прежде всего, материальная жертва человека. Его конкретная помощь храму, для того, чтобы храм мог жить своей обычной жизнью, и чтобы в нём не прекращалась молитва. А в своё время, огонь свечей освещал тесные помещения катакомб, когда в них собирались на ночную молитву наши далёкие предшественники, первые христиане. Конечно, существует и множество разных символических толкований об участия свечи в литургической жизни Церкви, особенно в наши дни, когда в храмы повсеместно подведено электричество.
А мне иногда свеча напоминает человеческую жизнь. Вот свечка ещё только ставится на подсвечник, это всё равно, что молодой человек, только — только вступающий в самостоятельную взрослую жизнь. Вот свеча прогорела на треть, а человек успел создать семью, родить детей. Свеча уменьшилась на половину, и дети уже подросли, сами начинают оперяться и потихоньку покидать родительское гнездо. Свеча горит, и рождаются внуки, человек завершает своё рабочее дело и выходит на пенсию. Свеча догорает, а человек подводит итоги своей жизни. Рядом с его свечой догорают и гаснут другие свечи, уходят из земной жизни те, кого он знал, кого любил. Наступает время потерь, и через потери дорогих твоему сердцу людей, ты сам смиряешься с мыслью, что настаёт и твой черёд. Но подспудно ты поминаешь, что твой маленький оставшийся огарочек, где-то там, куда ты должен придти, подобно соединяющимся сосудам не уменьшается, а напротив, растёт. И твой конец здесь есть только начало горению иной, таинственной свечи, там, где они горят, уже не сгорая.
Вдруг слышу просящий мужской голос, скорее шёпот: «Батюшка, можно поговорить с тобой»? Я и не заметил, как ко мне подошёл этот человек, уже пожилой, но ещё с полной копной волос на голове, правда, совсем седых. «Я редко прихожу в храм, и скорее больше не верю, чем верю. Но вот зашёл. Жену я, батюшка, на днях схоронил», и человек заплакал. Потом, он, сделав усилие над собой, взял себя в руки и продолжил: «У нас было трое детей. Они, как и положено им, выросли, создали свои семьи, а мы с матерью радовались их успехам. И нам казалось, что так будет всегда, и мы всегда будем счастливы. Но пришла беда, первым погиб в Питере наш старший сын. Он пропал без вести, и это сразило мою Верочку. Её парализовало, но постепенно недуг отступил, и она стала вставать. Ноги плохо её слушались, отказала и почти уже больше не работала правая рука, и ещё я перестал понимать её речь, она только могла издавать отдельные звуки.
Наш зять, муж дочери, хороший человек, но после войны, у него появилась странность. Он полюбил смотреть на физические страдания живых существ. Дочка рассказывала мне об этих его странностях, но я как-то не предавал этому особого внимания. Ведь зять не пил, много работал, дом у них был полная чаша. Меня больше беспокоило её здоровье, молодая совсем, а сердечко, врачи сказали, как у старушки. С ней как-то дома вечером приступ случился, рядом муж был. Так он, поверишь, батюшка, — снова заплакал старик, — он несколько часов смотрел, как она умирает, а скорую так и не вызвал.
Я от Верочки скрыл смерть нашей доченьки, один хоронил, чтобы она ничего не знала. Боялся, что и жена умрёт. А она, видимо, поняла. Смотрит на меня, и вдруг как заплачет. Мычит, и я понимаю, что имя дочери мычит, а я тоже молчу и плачу.
Тогда жена перестала принимать пищу, лежит и молчит. Несколько дней так. Я говорю ей: «Если ты умрёшь, тогда и я на себя руки наложу». Она слушает меня, а потом поднялась и стала бить меня своими немощными кулачками, мол, не вздумай мне такое говорить. Но снова стала кушать.
У младшего неприятности в семье, с женой разошёлся, пить начал. Даже на похороны матери не приехал. Сестра жены, одинокая женщина, я её вызвал Веру хоронить, и она не приехала. «Смерти,— говорит, — боюсь». Обиделся я на неё тогда. А теперь она звонит и просится ко мне переехать. Тошно ей в одиночку доживать. Вот не знаю, что и делать? Что посоветуешь, батюшка»?
Как тяжело оставаться одному, особенно в старости. Я помню, у нас в храме была одна семейная пара, Сергей Сергеевич, и Лидия Николаевна Преображенские. Интеллигентнейшие люди. А как любили друг друга, всегда вместе, так умели заботиться друг о друге. Но время беспощадно, Лидия Николаевна ушла первой. Сергей Сергеевич ещё на два года пережил жену. Пока был в силах, старался подработать. Он был прекрасный инженер электрик, разбирался в схемах, мог их проектировать. К нему часто обращались за советом. Все деньги, что зарабатывал, Сергей Сергеевич жертвовал в храм на молитвенную память о супруге. Потом я уже сам приходил к нему домой, причащал, соборовал его. И вот все эти годы, исповедуясь, Сергей Сергеевич мучительно ощущал вину перед женой. Он вспоминал, даже в мелочах, как и где он мог её обидеть неосторожным или вольным словом, пристальным взглядом на другую женщину, словом всё, что могло вызвать боль в душе его дорогой Лидуши.
Вспоминаю этого старого человека, в окружении его дореволюционной мебели, которая досталась ему от родителей, коренных петербуржцев. На стене у него висела икона Спасителя, её 1915 году, родному дяде Сергей Сергеевича, вручил сам Государь, за умелое командование полком.
Старик приглашал меня приходить к нему просто так, посидеть с ним, попить чайку, но… наша извечная нехватка времени. Так и «не нашлось» у меня минутки пообщаться с таким человеком, о чём сейчас очень жалею.
И всё-таки, как несуразно смотрится старинная мебель в наших современных комнатушках.
Когда мне сообщили о смерти Сергея Сергеевича, то я даже не огорчился, а скорее порадовался за него, наконец-то они встретились со своей Лидушей, чтобы уже никогда не расставаться. Старый солдат, он умер почти в день Победы.
Конечно, Сергей Сергеевич был интеллигент и наверно эстет, а вот сосед мой по старой квартире, дядя Вася, в эстетстве никогда замечен не был. Скорее наоборот. Ему тоже пришлось ходить за болящей женой. Выносил он её на лоджию воздухом подышать, а она его частенько просила: «Ты бы Васенька привёл в порядок вход в подъезд, лавочку бы поставил, цветничёк огородил. Ты же можешь, у тебя руки золотые. А я бы на лавочке посидела среди цветов, так хочется». Дядя Вася, как правило, ничего ей не отвечал, но и делать ничего не делал. Считал, что блажит бабка; хватит с неё и лоджии. А как умерла наша соседка, так по весне дядя Вася не только свой, а ещё и два крылечка у соседних подъездов облагородил, и лавочки поставил, и цветнички огородил.
Моя матушка мне однажды говорит: «Слушай-ка, отче, а тебе не приходило в голову мысль, где нас с тобой похоронят»? А я как-то никогда не задумывался над этим вопросом, честно сказать, он меня особо и не интересовал. «Наверно возле храма, — отвечаю, — всё-таки мы его и восстанавливаем, и земли у нас вокруг полно». А потом, помню, как и Владыка, посещая нас на престольный праздник, однажды спросил меня: «Ну что, батюшка, ты уже выбрал место для могилы, где мы тебя похороним»?
В устах нашего Иерарха такие слова вовсе не угроза, напротив, они означают высшую похвалу. Для тех, кто не в курсе, поясняю. Если Владыка доволен положением дел на приходе, то он благословляет тебя и дальше продолжить служение. Ты оправдываешь его доверие, значит, и планируй служить здесь хоть всю оставшуюся жизнь. А, когда покинешь этот бренный мир, то и погребён будешь возле храма. Хотя представляю, как бы эта фраза звучала в устах, предположим, какого-нибудь губернатора во время его визита в отдельно взятый административный район. «Ну, что Иван Иваныч, ты выбрал место, где мы тебя похороним»? Иван Иваныч, точно бы, в первую же ночь и рванул бы куда-нибудь от греха подальше.
Как же мы, всё-таки, отличаемся от мира.
Когда я высказал своё предположение матушке, то она вполне резонно и спрашивает: «А как же я? Одна буду где-то лежать? Я не хочу одна. И потом, где гарантия того, что вновь не начнут рушить храмы, что мы сейчас восстанавливаем? Тогда и могилы священников наверняка пойдут под бульдозер. А так, как хорошо, покоиться вместе со всеми, и самое главное, вдвоём».
Я и раньше замечал, как стали мы с матушкой входить в возраст, и кто-нибудь из нас вдруг произносил эту фразу: «Когда я уйду, ты…», то другой всегда начинал спорить: «а почему ты думаешь, что первым уйдёшь ты, а не я. Я не хочу оставаться здесь один, не хочу переживать тебя на земле». А иногда, в момент, когда от простого присутствия друг друга бывает очень хорошо, кто-то грустно вздохнёт: «как странно, однажды мы должны будем расстаться». И тогда смотрим друг на друга, словно пытаемся раз, и навсегда, запомнить черты любимого лица. «Но это расставание не будет долгим». «Конечно, ведь мы всегда будем вместе, а иначе зачем…»?
Не прошло и года после того матушкиного вопроса — требования, и мы специально выбрались с ней на наше кладбище, чтобы поступить так, как поступали наши мудрые предки. Мы долго искали местечко, которое бы нам понравилось. Оказывается, не лёгкое это дело самому определиться с местом своего «последнего приюта». В конце концов, подобрали несколько вариантов. Потом позвали смотрителя и показали уже ей эти места. Смотритель, наша верующая прихожанка, в отличие от нас с матушкой, отнеслась к делу весьма принципиально. Она сходу забраковала несколько предложенных нами мест, и всё потому, что рядом были похоронены наркоманы, или самоубийцы.
Я говорю ей: «Да мне всё равно, кто рядом, меня больше притягивает сама красота места». «А нам, батюшка не всё равно. Негоже священнику лежать в такой кампании. Вот, здесь народ приличный, порядочный. Всю жизнь честно работали, детей людьми вырастили. Рядом с ними и застолбимся». Через несколько дней участок огородили, и даже для верности поставили на нём чей-то старинный и уже ставший ненужным металлический крест.
«Вот, — говорю матушке, — здесь и будет наше с тобой последнее пристанище. Кстати, где ты думаешь лечь»? «Как обычно, — отвечает, — у стенки». Я рассмеялся: «хорошо бы ещё и знать, где здесь эта самая стенка»? Общими усилиями мы всё-таки договорились что будем считать «стенкой».
Уже возвращаясь с кладбища, шли вдвоём, и как когда-то в молодости, держались за руки. Был прекрасный майский вечер, тепло, но не жарко. После прошедшего ночью дождя наливалась зелёной краской трава, пели птицы, и на их фоне особенно выделялся голос соловья.
И в этот момент мне неожиданно вспомнились слова, что читали мы когда-то в детстве в финале наших любимых сказок, но не обращали тогда на них никакого внимания: «Они жили долго и счастливо, и умерли в один день».
Суд совести
Как-то пригласили меня освятить одну квартиру у нас в посёлке. Звонили по телефону, хотя я обычно прошу, чтобы человек, прежде, чем приглашать священника на дом, сперва сам пришёл в церковь (если он, конечно, в состоянии это сделать) и пообщался со мной. Ведь он же должен понимать, зачем к нему в дом придёт священник. Может быть, для начала и нужен такой разговор. Ведь, прежде чем чистить стены, хорошо бы почистить души. Уйдёт священник из дома, где стали чистыми шкафы и диваны, а источник грязи в сердцах человеческих остаётся. И что же? Снова через год освящать?
Звоню в дверь, мне открывает уже седой, но ещё достаточно крепкий мужчина. Его лицо показалось мне знакомым. Где бы я мог его видеть? Конечно, в посёлке с населением в семь тысяч человек, все, хотя бы мельком, видятся друг с другом. Но его лицо было мне не просто знакомо. Имея хорошую память, я стал вспоминать, где же я с ним пересекался. И вспомнил.
Я видел его на фотографии среди воинов интернационалистов. Вспомнил, что обратил внимание на его многочисленные боевые награды. Среди них орден Боевого Красного знамени и два ордена Красной звезды. В наше время такие ордена просто так не давали.
Хозяин квартиры оказался военным лётчиком. И в своё время совершил, как это сегодня принято называть, несколько командировок в Афганистан. А попросту говоря, воевал в Афгане. Геннадий, так звали офицера, был пилотом бомбардировщика. Он вылетал на позиции, указанные ему командованием, и бомбил места концентрации войск противника.
Бомбили и позиции душманов, ну и, естественно, деревни, или аулы, где эти люди жили. Хотя у противника не было своей авиации, зато были переносные зенитные комплексы. С их помощью афганцы научились ловко сбивать наши самолёты. Так что во время полётов всегда приходилось иметь в виду, что ты в любой момент можешь быть сбит. Отсюда и риск, а соответственно и те боевые награды, которыми отметили бывшего бомбардировщика.
— Что вас заставило пригласить священника? — спрашиваю его. Вы человек верующий?
— Да не так, чтобы очень верующий, скорее, как говорится, Бог у меня в душе. У меня проблемы со здоровьем, батюшка. Пока воевал, всё было хорошо, никаких жалоб, а вот сразу же после войны в организме начался какой-то странный процесс. Мои кости стали истончаться, перестал усваиваться кальций и другие необходимые элементы.
Сначала меня списали с лётной работы. А потом и вовсе вынужден был уволиться в запас. Самое главное — непонятна причина заболевания. Меня смотрели многие, более-менее значимые специалисты в этой области. Ничего не могут найти. Болезнь есть, а причины болезни нет. Каждый год кладут в госпиталь, поддерживают лекарствами, но это скорее так, для очистки совести. Изучать меня изучают, но всё без толку. Может, какая порча?
Пока Геннадий говорил, я вспомнил рассказ моей мамы о том, как в 41-ом немец бомбил подмосковный городок Павловский-Посад. На железнодорожную станцию сбросили три бомбы. Мама тогда ещё в школе училась. Когда бомбы рвались недалеко от их дома, то было так страшно, что она в поисках убежища забежала в туалет, что стоял у них во дворе, и голову спрятала в то самое отверстие. Когда пришла в себя, то всё удивлялась, почему посчитала туалет самым безопасным местом? Зато потом всегда говорила:
— Уж, я-то точно знаю, что означает «потерять голову».
— А может быть причина в другом? — Спросил я его. — Может у тебя сперва душа заболела, а уж потом и тело? Ведь ты же бомбил не только боевиков, но и мирное население, всё тех же детей и женщин. Проклятия матерей, потерявших своих детей, и плачь сирот, — они ведь просто так, без последствий, — не проходят. И поразить могут лучше любого «стингера».
— Война есть война, — отвечал он мне, — ты же знаешь: «лес рубят — щепки летят». Всегда при таких делах будут жертвы среди невинных.
Я и предложил ему для начала покаяться в гибели по его вине вот этих самых невинных «щепок». Он обещал подумать…
Через какое-то время мы с ним случайно встретились.
— Что, — спрашиваю, — надумал?
— Не могу! — говорит. — Покаяться — это значит считать себя неправым. Значит, то, что я делал, должно считаться неправильным? И что же получается, что я прожил жизнь впустую, и должен теперь её стыдиться, крест на ней поставить?
— Всякая прожитая жизнь — это школа души. У тебя было много доброго, но и не обошлось и без злого. Пока есть силы покаяться, покайся в неправде, и, на сколько хватит отпущенного тебе времени, делай добро… Вон, начни хотя бы заботиться о каком-нибудь сироте из нашего детского дома. Всё ж зачтётся…
В храм он так и не пришёл, при каждой встрече мы сухо раскланиваемся и расходимся, — каждый в свою сторону. Но, я надеюсь, что главный наш с ним разговор ещё впереди…
В прошлом году вся страна отмечала годовщину Сталинградской битвы, говорили, естественно, и о военноначальниках, мудрость и хладнокровие которых во многом стали залогом этой самой победы. Звучало и имя легендарного генерала Ч., тогда командующего одной из армий. Я тогда старался найти время и посмотреть, хотя бы немного, кадры военной хроники. На одном из телеканалов наткнулся на интервью, взятое в те дни у сына того генерала.
И вот, что меня поразило в его словах. Он рассказывал о последних месяцах жизни отца. И отец, вспоминал он, обращаясь к сыну, говорил:
— Я закрываю глаза и вижу эти безконечные маршевые роты. Солдаты идут мимо меня сплошными колоннами. Идут умирать. Это всё те люди, которых я посылал в бой. Но разве я виноват в их смерти? Сынок, я же исполнял свой долг командующего, почему же они всё идут и идут перед моими глазами? Когда всё это прекратится? Я же не виноват!..
Мы много и справедливо воздаём должное памяти наших славных маршалов и генералов, ставим им памятники. Но забываем, что они точно такие же люди, как и все остальные, что им тоже когда-то пришлось подводить итоги своей жизни. Но о том, как они умирали, мы ничего не знаем…
Как-то в метро, лет десять назад, я видел старенького генерал-полковника, дважды Героя Светского Союза, он куда-то шёл на костылях, еле передвигая ноги. Когда-то он был в силе, когда-то его возили на машине, соответствующей должности. А теперь он немощный старик, который нужен, в лучшем случае, только своим детям, да очередным историкам, пишущим свои очередные диссертации.
И ему точно так же, как и рядовому солдату, подошло время отвечать за свою жизнь, и за свои награды, — одному единственному Судии. И предваряется этот суд, — судом собственной совести. И этот суд есть милость Божия, зовущая к покаянию. Но порой оказывается, что не каждый способен вынести даже этот суд…
Да что о военноначальниках!.. А сколько приходится священнику выслушивать запоздалых слов раскаяния и видеть слёз женщин, которые должны были стать, но так никогда и не стали матерями не родившихся детей. Что может быть страшнее, чем убить ребёнка?
Несколько лет назад в одной из газет прочёл о том, что у немецкого нациста №2, Мартина Бормана, — был сын, который носил точно такое же имя. Мальчик практически и не видел отца. Его воспитанием занимались другие люди, но когда фашизм в Германии был разгромлен, отец вспомнил о сыне и велел одному из офицеров своей охраны застрелить мальчика, чтобы он не достался победителям, всё-таки, крестник самого Гитлера. Но офицер пожалел мальчишку и отвёз его куда-то в Австрию, к своим родственникам.
Интересно, что со временем соседи догадались, что Мартин Борман, который жил рядом с ними, — есть сын того самого наци, и тем не менее, мальчика никто не обижал. Когда он вырос и узнал о злодеяниях нацистов, и в частности о роли во всех этих делах его собственного отца, то решил стать католическим священником, чтобы хотя бы в какой-то мере принести покаяние за преступления своего родителя.
И вот он вспоминал. Уже в начале 60-х к нему в храм пришёл бывший немецкий солдат. Он воевал в Польше и принимал участие в подавлении Варшавского восстания. Как известно, у поляков во время войны было правительство в изгнании, которое находилось в Лондоне. Когда наши войска уже подходили к Варшаве, то это самое Лондонское правительство решило поднять восстание. Но поляки не стали согласовывать свои планы с советским руководством. Сталин знал о начале восстания, но не поддержал восставших. Немцы жесточайшим образом подавили сопротивление. И потом по всему городу поляков безпощадно отлавливали и убивали…
Во время одной из таких облав, вспоминал тот солдат, они с офицером попали в какой-то подвал, и когда шли по нему, то внезапно, испугавшись их, из укромного местечка выбежала девочка лет шести. Сначала она пыталась убежать, но те её быстро догнали. Тогда ребёнок повернулся к солдату, и умоляюще смотря ему в глаза, протянула к нему свои ручонки и попросила: «Не стреляй»!
Солдат вопросительно посмотрел на офицера, а тот махнул рукой, давай, мол, бей. И солдат выстрелил…
Прошло почти двадцать лет с тех событий, и солдат, которому повезло остаться в живых и вернуться домой, стал каждую ночь с неумолимой постоянностью видеть один и тот же сон. Маленькая девочка смотрит на него широко открытыми умоляющими глазами и просит: «Не стреляй»!
Отец Мартин Борман искренне хотел помочь бывшему солдату, ставшему убийцей, но как он не пытался, к сожалению, ничего не смог сделать. В конце концов, человек всё-таки не выдержал и покончил с собой.
Тот выстрел, что прозвучал тогда, в Варшавском подвале через двадцать лет всё-таки догнал свою жертву…
Старый дом
Мой знакомый, бывший спецназовец, всю жизнь провоевавший в горячих точках, вышел на пенсию и устроился работать водителем, а заодно и охранником к одному предпринимателю. Хозяин его человек неплохой и достаточно демократичный, платил хорошо и своевременно. Будучи немалого роста и весом килограмм в сто двадцать, он и сам был бы способен постоять за себя, но известная привычка расслабиться в конце рабочего дня требовала постоянного присутствия рядом кого-то, кто бы мог сесть за руль.
Приводя домой пьяного начальника, мой приятель общался в дверях с его женой, но общался мимоходом и сразу старался уйти. А всё потому, что эта женщина, в отличие от мужа — маленькая и хрупкая, была так обворожительно хороша, что, увидав её в первый раз, мой товарищ начисто лишился способности логически рассуждать, и даже просто рассуждать.
— Батя, это не женщина, это светлый ангел. Она так хороша и невинна, что рядом с ней начинаешь читать «Отче наш». Я боялся, что не совладаю со своими чувствами, и она догадается. А мне бы этого больше всего не хотелось, во-первых, потому, что человек я женатый, а, во-вторых, ещё и верующий. Вмешиваться в чужую семью не мой принцип, а тем более, у них двое детей.
Так что я позволял себе любоваться этой красотой на расстоянии, как минимум, вытянутой руки. А на днях мой шеф, как обычно, накачавшись, вдруг предложил:
— Слава, сегодня едем в баню, там такие девочки, скажу я тебе, — и он показал какие, поцеловав кончики пальцев. Я представил себе девиц, торгующих любовью, а потом жену моего шефа. И почувствовал, как же я его ненавижу…
Человек вытащил счастливый билет, Бог дал ему в жены женщину редкой красоты. Другие перед ней благоговеют, а этот, отвергая Божий дар, упрямо лезет в грязь.
Мой друг взорвался, он вытащил за грудки хозяина из машины, и в пылу гнева поднял над собой все его сто двадцать килограммов:
— Вот только ещё хоть раз ты позовёшь меня в баню с девками! Я просто не знаю, что с тобой сделаю!
— И после этого тебя благополучно уволили?
— Представь себе, нет. Весь следующий день он со мной не разговаривал, а вечером, ничего, помирились.
Видимо, впечатлило, вряд ли кто ещё выжимал его в качестве штанги.
Нет, что ни говори, а женская красота — великая сила. И если она смогла растопить сердце моего сурового друга, то что говорить обо мне, человеке сентиментальном и увлекающемся…
К нам в храм Марина пришла, будучи уже тяжело больной. Ей ставили онкологию и предлагали отнять грудь, но что значит для женщины её лет лишиться груди. Ей тогда было всего тридцать шесть, и она была ослепительно хороша. Марина стала искать способ исцелиться с помощью приёмов народной медицины. В процессе поисков она и набрела на одну странную группу, занимающуюся «излечением» от тяжелых заболеваний. Лидер этой группы лечила больных водой, которую сама же и «освящала». А ещё она требовала, чтобы те избавились от золотых вещей, потому, что золото притягивает к себе нечистую силу, сжечь все перьевые подушки и перины, ведь в пере птицы водится множество паразитов. А ещё запрещались грибы, нельзя было и близко подходить к плантациям искусственно выращиваемых шампиньонов, и ещё что-то такое в этом же роде.
Как Марине удалось выбраться из этой круговерти и очутится у нас в храме, до сих пор не понимаю, но факт остаётся фактом, она пришла. Многие годы человек жил рядом с нами, а мы его не замечали, а она в свою очередь с удивлением рассматривала нас. Мы понравились друг другу, и полюбили друг друга.
В храме так всегда бывает, сюда приходят не только постоять, — это неинтересно, — стоять можно где угодно. В храм приходят, чтобы научиться любить, а это не так просто, особенно если раньше тебя самого никто не любил. Бессмысленно прожить жизнь, не испытав этого чувства, да и зачем жить, если и ты никому не нужен?
Марина быстро стала для всех своей, кроме того, что она была красавицей, женщина умела быть внимательной, доброй и ласковой. Прошёл всего год, а мы уже и представить себе не могли, что было такое время, когда Марины с нами не было.
Зная о её болезни, вся община просила об исцелении. А она приходила на все службы, точно нигде и не работает, каждую неделю исповедовалась и причащалась. Несколько раз я её соборовал, и вот, наконец, она решилась и поехала в областной онкодиспансер. Как же мы ликовали, узнав, что болезнь отступила. Рост опухоли остановился, правда, ей всё равно предлагали сделать операцию, но она снова отказалась.
Мариночка росла в неполной семье, папы она не знала, а мама могла дать ребёнку только то, что могла, и потом, она не любила дочку. Худенькая высокая девочка, с длинной шейкой в старых колготках с вытянутыми коленками. Ей постоянно приходилось донашивать вещи, которые доставались ей с чужого плеча и с чужой ноги. Что было делать, всё одно в школу нужно ходить, даже если над тобой смеются сытые одноклассники. Марина мне рассказывала об изматывающем чувстве голода, которое сопровождало всё её детство. Может, поэтому и решила сразу же после восьмого класса идти учиться на повара.
Помню, в нашем классе, за исключением нескольких человек, учились дети из семей рабочих и милиционеров. Кто-то жил богаче, кто-то беднее, но все мы, как правило, носили одну и ту же форму, и эти различия не бросались в глаза. Я и сам не делал разницы между нами, и легко делился завтраками с другими ребятами, будь-то русский, поляк или еврей. Мне было всё равно. До тех пор, пока мой друг не преподал мне урок…
Мы учились тогда классе в восьмом и нам было по четырнадцать лет. Однажды на перемене после того, как кто-то выклянчил у меня бутерброд с колбасой, Игорь спросил:
— Зачем ты их кормишь?
Я удивился:
— Что в этом плохого?
А он засмеялся:
— Не надо поощрять ублюдков. Хочешь, я покажу тебе, что они на самом деле из себя представляют?
И не дожидаясь моего согласия, подозвал двух неразлучных дружков Вовчика и Юрку Жабинского, которого все у нас называли «Жабой».
Оба мальчика не блистали успехами в учёбе, зато по натуре своей были очень добрыми. Вовчик не пропускал ни одной кошки, чтобы её не погладить, вечно таскался с котятами, а Жаба почему-то предпочитал собак. Несмотря на такую, казалось бы, непримиримую противоположность в области интересов, ребята дружили. И ещё, они постоянно были голодными и хотели есть. Почему они были голодными? Не знаю, я тогда об этом не задумывался, но подкармливал их частенько.
Игорь достал из сумки жареный пирожок с повидлом, они у нас в школьной столовке продавались по пятачку. Ребята стоят и ждут, не зря же их Гога позвал, может угостит. Мой друг откусил от пахучего пирожка и зажевал, закатывая глаза от удовольствия так, как это сегодня делают в рекламе. Пацаны ждут, может хоть откусить даст, но нет, Игорёк всё съел и сказал:
— Вкусный был пирожок. Жаба, а ты хочешь пирожок?
— Да, Гога, хочу.
— Ладно, только его нужно заработать, плюнь Вовчику в морду, и я дам тебе пятачок.
Жаба вопросительно посмотрел на друга, и тот после недолгого размышления согласно кивнул головой. Жаба плюнул, друзья получили монетку, и побежали в столовку. Через минуту они возвращались в класс, с удовольствием поедая один пирожок на двоих.
Игорь дождался, когда пирожок закончится, и снова предложил:
— А ещё хотите?
Те согласно закивали головами, готовые в этот момент плюнуть в кого угодно. Игорёк засмеялся и потребовал, чтобы уже Вовчик плюнул Жабе в лицо. После этого Игорь повернулся ко мне:
— Запомни, Шура, все люди делятся на тех, кто позволяет плевать себе в лицо, и на тех, кто не позволяет. И первых всегда больше, чем вторых, и потому не корми их за просто так.
Я хорошо запомнил урок. Хотя и был тогда наивным комсомольцем, верящим в нового совершенного человека из совершенного общества. Потому и сегодня не перестаю удивляться моему другу, он провидел наше будущее, заглядывая на десятилетия вперёд.
Марина была из тех, кто позволял плевать себе в лицо, но сама была неспособна на ответный плевок. А всё потому, что жалела всех. Сперва жалела брошенных котят, а потом жалела мужчин, которые врали ей про одиночество и про любовь. Замуж она вышла рано, за человека лет на двенадцать старше себя с большой залысиной и кучей вредных привычек. Но ей было всё равно за кого выходить, лишь бы поскорее уйти из дома. Худенькая долговязая девчонка, она не очень-то чувствовала к себе мужское внимание до тех пор, пока не родила девочку. Став матерью она, будто распрямилась, её худоба, а вместе с ней и угловатость, исчезли раз и навсегда. Гадкий утёнок превратился в прекрасного лебедя.
Так бывает… Ну кто обращает внимание на девчонок, с которыми учится в одном классе? Даже расставаясь, на выпускном вечере, ты их всё так же привычно игнорируешь. До тех пор пока не встретишь случайно лет через несколько после окончания школы. И когда, идущая тебе навстречу прекрасная незнакомка, приветливо сделав ручкой, скажет:
— О, Шурик, я так рада тебя видеть, познакомься, это мой друг, — Вадик, мы учились с Шуриком в одном классе.
А потом ты будешь во все глаза смотреть ей вслед, пока не поймёшь, что это та сама Наташка Иванова, что целых пять лет сидела на парте перед тобою, и все эти годы ты упирался глазами в эту, тогда ещё детскую спинку, но так ничего в ней и не разглядел. И в тот момент станешь жалеть о том, что один, и некому похвастать, что эта красавица училась с тобой в одном классе.
Маринин муж спивался и старился, а она хорошела всё больше, и всё больше расцветала в ней потребность любить. Есть такие люди, которым мало забот о собственных детях, их заботят и чужие, чужие проблемы и чужая боль. Она умела любить незаметно и ненавязчиво, но от этого людям было только комфортнее. Ненавязчивая любовь не требует ответного благодарного чувства. И её все любили, и те, с кем она работала поваром в ресторане, и учителя её дочери, потому, что почитай только она одна и соглашалась работать в родительском комитете, пропадая вечерами в школе, а летом ещё и парты успевала красить. А ещё она умела с помощью каких-то мелочей превратить обычное застолье в радость. Потому её постоянно просили придти и украсить стол, и она никогда не отказывала. Ей нравилось, когда люди улыбались.
Она научилась любить и делилась теплом со всеми, сама же оставаясь глубоко несчастной с нереализованным запасом нежных женских чувств к тому единственному, которого ещё не встретив, любила уже многие-многие годы. Любой мужской взгляд, задержавшийся на ней дольше обычного, заставлял сжиматься её сердце. А вдруг это он, тот самый принц, о котором она подспудно всё ещё продолжала мечтать.
Жить в доме с хроническим алкоголиком очень трудно, а уж когда он начинает пускать в ход кулаки, то и вовсе невозможно. Наконец наступил момент, когда даже её бездонное терпение лопнуло, и она ушла. Ей принадлежал старый деревенский домик, бабушкино наследство, ему уже было лет сто, в нём они с дочерью и поселились. Может из-за всех этих треволнений Марина и заболела.
Так оно в основном и бывает, всё больше мы болеем из-за душевной неустроенности, обид и от чувства, что ты нелюбим и никому, по большому счёту, не нужен.
Тогда она и пришла в наш храм. Через год Марине стало легче, и она надумала ехать работать в столицу. Повару с её опытом не составило большого труда найти хорошее место. Но я помню, как наша староста уговаривала Мариночку:
— Оставайся здесь, на месте, не уходи от храма, в нём твоя жизнь. Но Марина всё больше безпокоилась о будущем дочери, больно уж ей не хотелось, чтобы та повторила её путь.
Мы не смогли настоять, и Марина уехала. Поначалу она старалась вырываться к нам. Её приход превращался в событие, щедрая душа, она угощала нас разными московскими деликатесами. Приходя, обнималась со всеми, она, действительно, нас любила. Потом приезжать стала всё реже и реже, оно и понятно, из Москвы особо не наездишься. А потом до нас стали доходить слухи, что Марина сошлась с каким-то мужчиной и живёт с ним в столице, но с кем, этого мы не знали.
Через несколько месяцев она приехала ко мне:
— Батюшка, так вышло, живу теперь с молодым человеком. Он младше меня на пятнадцать лет. Вся изначальная инициатива происходила от него, я, было, сопротивлялась на сколько хватило сил, но потом уступила. Пригрозил, что если прогоню, вскроет себе вены. Батюшка, он бы действительно вскрыл. Сейчас мы живём втроём, а такое ощущение, что теперь у меня двое детей сын и дочь.
Денис, так звали её молодого друга, настаивал на том, чтобы официально зарегистрировать их брак, но Марина возражала, она не сказала ему, что больна.
— Мариночка, ты его любишь?
— Да, и всё больше и больше он становится смыслом моей жизни. Меня так ещё никто и никогда не любил.
— А ты задумывалась, что будет с вашим браком, лет этак через десять?
— Десять лет, батюшка, это очень щедро. Я же всё понимаю, и что решилась на грех, тоже понимаю, а грешить мне никак нельзя. Моя любовь, это что-то типа русской рулетки. Но это так прекрасно, когда ты нужна кому-то не как повар, или дизайнер, а просто как любимая женщина. Когда о тебе кто-то заботится, переживает, приносит цветы. Прости меня, я не хочу думать о будущем, и стану жить настоящим. Ты только не забывай, молись обо мне, пожалуйста.
Больше она не появлялась.
Прошло три года, периодически я пытался что-нибудь разузнать про Марину, но не получалось. Говорили, что их видели в наших местах, они приезжали в свой домик, но меня она явно избегала. Я знал, что она жива и наверно счастлива, и мне этого было довольно. Наши общинники, помня её доброту, жалели и молились о ней.
Однажды вечером, это был понедельник, раздался звонок. Беру трубку, Маринин голос:
— Батюшка, это я.
— Ну, наконец, объявилась, нашлась-таки бабушкина пропажа. Слушаю тебя, чем порадуешь?
Она помолчала, потом продолжила:
— Нам нужно обязательно встретиться. Я была в онкодиспансере, мне сказали: «Мы посылали тебе пять приглашений на операцию, а ты всякий раз отказывалась, а сейчас уже мы отказываемся от тебя». Мне осталось жить несколько дней, я приехала к тебе и прошу: подготовь меня.
Договорившись о встрече, положил трубку и в этот момент всё во мне взорвалось. Я бегал туда-сюда по комнате, ругался и кричал:
— Нет, когда им хорошо, они могут уехать, махнуть на тебя рукой, годами не появляться, не давать о себе знать! И пожалуйста! И на здоровье, живите как хотите! Но и умирайте тогда где-нибудь там, на стороне, зачем ко мне приезжать, зачем мне душу рвать!? Я же не из камня! Не хочу видеть как ты умираешь, не хочу. Потом устал бегать, опустился на стул, уронил голову на руки и заплакал.
Я боялся увидеть её лицо, измождённое болезнью, но нет, Марина только слегка осунулась и похудела. Она была всё так же прекрасна. Не верилось, что человек умирает, а может, это ошибка, и всё ещё можно поправить? Не может умереть такое совершенное создание, это же так несправедливо!
Марина иногда глубоко вздыхала, было видно, что ей не хватает воздуху.
— Я ухожу, у меня почти не осталось лёгких. Но, ни о чём не жалею. Ты удивишься, но я счастлива, потому, что любима так, как только могла мечтать. Девочка моя выросла и вышла замуж по любви. За неё можно не беспокоиться. Спасибо тебе за молитвы. Я хочу, чтобы именно ты меня отпевал и, ещё не забывай меня.
А в пятницу под утро мне приснилась маленькая девочка, она шла мне навстречу по коридору и, протягивая ручки, просила:
— Хочу есть, дай мне есть.
Я проснулся, зачем-то посмотрел на часы и подумал: — Всё, она умерла.
Спустя несколько минут мне позвонили и попросили молиться о упокоении новопреставленной Марины.
В воскресенье после литургии во время отпевания я впервые увидел Дениса. Он поселился в том домике, где мы в последний раз встречались с Мариной, и каждый день, словно на работу, ходил к ней на кладбище. Иногда заходил в храм и долго стоял рядом с Голгофой. Прошёл уже месяц, а он всё не уезжал. Тогда я подошёл к нему и сказал:
— Денис, мёртвые к мёртвым, живые — к живым. Уезжай, ты и так слишком долго здесь задержался.
Я говорил с ним резко, просто мне не хотелось, чтобы рядом с могилкой Марины появился ещё один свежий холмик.
В те дни мне часто приходилось бывать на кладбище, специально заходил к Марине и неизменно встречал там Дениса. В конце концов я не выдержал и закричал:
— Ты уберёшься отсюда, или мне придётся тебя гнать пинками!? Сегодня же ты вернёшься в Москву и будешь приезжать к нам не чаще раза в неделю.
Вскоре домик продали, и ему негде стало останавливаться, но он все равно приезжал ещё в течение нескольких лет. Марина многому его научила, за это время Денис стал мастером и сам уже неплохо зарабатывал. Он купил дом где-то на Волге, на окраине большого города, а уезжая навсегда, привёз к нам показать свою невесту.
Может в этом есть какой-то знак, но после его отъезда домик, в котором они были счастливы с Мариной, сгорел. Днём и без всякой причины.
Иногда у нас бывает Маринина дочка, родив девочку, она стала внешне походить на мать.
— Батюшка, мама велит приезжать к вам. Я часто слышу во сне её голос, видеть никогда не вижу, а вот советами она меня уже замучила. Так что, мне придётся теперь вам иногда надоедать, вы не будете против?
Смотрю на неё, вроде такой простой вопрос, неужели я смогу отказать, а в глазах у неё почему-то тревога.
Я прижал к себе её головку и успокоил:
— Не волнуйся, дитя, и надоедай почаще, теперь мы будем ждать тебя.
Комментарии к книге «Преодоление», Александр Дьяченко
Всего 0 комментариев