«Надежда и Вера»

369

Описание

отсутствует



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Надежда и Вера (fb2) - Надежда и Вера 598K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Александр Касьянович Горшков

Вера и Надежда — дочери-близнецы кандидата в мэры Павла Смагина — являют собой две абсолютные противоположности. Вера – любительница развлечений, дочь века сего, Надежда — образец девства и чистоты. Вера тусуется по клубам, подыскивая себе новых любовников, Надежда проводит большую часть времени в монастыре, встречая непонимание со стороны любимых сестры и отца.

Другой претендент на пост мэра, Максим Лубянский, видя, что в предвыборной гонке лидирует Смагин, решает испортить репутацию своему конкуренту. Глава его избирательного штаба политтехнолог Илья Гусман хочет в качестве рычагов использовать дочерей Смагина. Для этого он подсылает в монастырь Надежды уголовницу, а Веру планирует подставить с помощью нового бой-френда…

Александр Касьянович Горшков НАДЕЖДА И ВЕРА повесть

Едино просих от Господа, то взыщу:

еже жити ми в дому Господни вся дни живота моего,

зрети ми красоту Господню и посещати храм святый Его.

Псалом 26

Чем ночь темней, тем ярче звезды,

Чем глубже скорбь, тем ближе Бог…

А. Н. Майков

1.

Разговор не клеился. Павел Степанович Смагин — глава семейства — сидел за столом, тупо уставившись в чашку с остывшим чаем и механически помешивая ложечкой давно растворившийся сахар. Если бы кто увидел его в эту минуту, никто бы не узнал, не поверил, что это был он, а не кто-то другой: растерянный, обескураженный, даже испуганный. От прежнего Смагина, которого боялись все — и друзья, и враги: решительного, жесткого, расчетливого, готового к любому риску, любому тактическому маневру — не осталось ничего. Он сидел в своем любимом кресле — с высокой спинкой, больше напоминавшем царский трон, низко опустив голову, ссутулившись, не оставив и следа от своей богатырской осанки, внушавшей невольное уважение всем, кто видел этого недюжинного человека.

— Прекрати, на нервы действует, — Любовь Петровна — жена Смагина — забрала у него чайную ложку, не выдержав ее нескончаемое скольжение по фарфору.

— Прекратил бы, да не прекращается, — тяжело вздохнул Павел Степанович, еще ниже опустив голову и тупо глядя на остывший чай.

— И успокойся, противно смотреть на такого.

Любовь Петровна забрала у него и чашку, поставив перед ним новую — уже с горячим чаем, издававшим аромат неведомых экзотических трав.

— Попей и успокойся, это твой любимый чай. Заканчивай хандрить, не забывай, что ты не один, у тебя целая команда, ей нужен лидер, а не нытик. Нашел, о чем горевать. Не было бы беды большей. Наши дочери — не детишки в коротких штанишках или платьицах с юбочками, а взрослые девицы. У каждой уже своя жизнь. Пора с этим смириться и принять, как неизбежный факт.

— А я понимаю. И принимаю, — Павел Степанович глотнул ароматный чай и впрямь немного успокоился. — Все понимаю, кроме одного: каким образом из одной утробы матери могут появиться две очаровательные дочурки, из которых вырастут две прямые противоположности. Две дочурки, два чуда, вскормленные молоком одной матери, слышавшие одни колыбельные песни, получившие блестящее воспитание и образование, обеспеченные на всю оставшуюся жизнь любящими их родителями… Как из этих милых двойняшек выросли два абсолютно разных человека? Вот объясни мне, как? Ты ведь все знаешь, у тебя на все вопросы есть готовые ответы.

Он вопросительно взглянул на жену, снова начав звенеть ложкой, помешивая чай.

— Прекрати, я сказала!

Любовь Петровна, не сдержавшись, уже вырвала у него ложку и кинула ее на стол.

— Прости, милый, — сразу успокоившись, она ласково погладила мужа по руке. — Я тоже многого не могу понять, на это нужно время. Терпение и время. Давай запасемся им — и будем ждать. Ну и что с того, что Надька собралась в монастырь? Не в тюрьму же?

— Уж лучше бы в тюрьму, — Павел Степанович ответил на ласку жены такой же лаской. — Это, по крайней мере, понятно всем нормальным гражданам. А вот в монастырь… Тут, извини, никаких объяснений. Кроме одного.

И он многозначительно покрутил указательным пальцем у виска.

— И не стыдно? — Любовь Петровна с укоризной взглянула на мужа. — Это ты такого низкого мнения о своей родной дочери? Нашей красавице, умнице, какую поискать?

— Умницы по-умному поступают. По крайней мере, чтобы это было понятно если не всем и каждому встречному-поперечному, то хотя бы самым близким людям. А когда поступают только потому, что так ни с того ни с сего захотелось или моча в голову стукнула, или чего-то зачиталась, то ответ, как мне кажется, нужно искать в консультации хорошего психиатра.

— Паша, успокойся! Она не вчера и не позавчера в церковь полюбила ходить. Вспомни, как ты радовался, когда она пошла в воскресную школу, молитвы стала лепетать, да еще нас с тобой учить молиться. Ну, захотелось ей испытать себя в монашестве. Они ведь сейчас все чего-то необычного ищут: в ощущениях, во взглядах, рассуждениях. Это уже совершенно новое поколение, не наше, когда мы всему учились «чему-нибудь и как-нибудь»: школа, пионерский отряд, комсомольское собрание, институт, комнатка в студенческой общаге. Ни интернета не было, ни компьютеров со скайпом, ни мобильных телефонов, ни всяких нынешних тусовок по модным ночным клубам, ни самих клубов этих — ничегошеньки не было. А теперь все не так, как было в наши годы молодые, поэтому не надо понапрасну рвать себе душу. Это лишь во вред и тебе, и Наденьке, и всем нам. Пусть попробует монастырской жизни, коль так хочется. Если это не ее — она быстро успокоится. Мне по молодости тоже много чего хотелось, куда только не тянуло. Пока вот не встретила одного молодого инженера Пашу Смагина. Да и влюбилась в него по самые уши. И Надька встретит. Просто кровь молодая бурлит, выхода себе ищет.

— У Верочки нашей тоже бурлит. И не меньше, чем у Надьки. Но Верочка пробивает себе дорогу в современной жизни, утверждается в бизнесе, стремится окружить себя достойными людьми, отвечающими ее уму, образованию, уровню культуры, положению в обществе, наконец. Вот это мне понятно. А когда с блестящим образованием, знанием нескольких иностранных языков, стажировкой в Штатах, состоятельными родителями — и в дремучий монастырь, к малограмотным бабушкам-старушкам, то я отказываюсь понять логику такого «бурления». Хоть режь меня на куски, хоть стреляй, хоть вешай — решительно не понимаю.

За столом снова воцарилась тишина.

— Ты бы поговорила с ней по душам, — Павел Степанович опять насупился. — Может, тебе объяснит, раз мне не хочет. В монастырь… С ума сойти можно! Родная дочь Павла Смагина, без пяти минут мэра — монашка. Страшный сон! Фильм ужасов! Хичкок[1] отдыхает!

— Да говорила уже, и не раз, — чуть слышно ответила Любовь Петровна, тоже опустив голову. — Вернее, пыталась поговорить, что-то понять, ведь все эти ее желания для меня тоже…

Она пожала плечами.

— Самое лучшее, как мне кажется — набраться терпения и подождать. Ведь этот самый монастырь, куда она рвется, где живет эта… как ее… матушка Адриана, он не за тридевять земель. Пусть похлебает их щей после нашего стола, померзнет, посидит без света и тепла, уюта, комфорта. Посмотрим, надолго ли хватит ее желания стать монашкой. Просто нужно набраться терпения и подождать. А ломать через колено, подчинять своей воле — не тот уже у них, Пашенька, возраст. Кабы чего дурного тогда не вышло. Назло тебе и мне.

— Подождать… У меня выборы на носу, все брошено для победы, а ты: «Подождать». Не получится, Любочка, подождать. Никак не получится. Я ведь не сам. Со мной, как ты говоришь, команда, а за командой — большие люди, очень большие. Большие деньги. Я не имею права на проигрыш. И не в моем характере проигрывать, сама знаешь. Тем более, когда речь идет о выборах мэра, а не игре на теннисном корте, где я люблю помахать вместе со своими толстопузыми друзьями ракеткой. Это тебе не старые советские времена, когда мы дружным строем шагали на избирательные участки и так же единодушно голосовали за тех, кого нам приказали любить. Нет, голубушка. Сегодня все решают политические технологии, политическая хитрость, где любая мелочь может развалить все планы. И представь теперь, что в руки оппонентов и всех, кто их обслуживает — писак, журналюг, репортеров, сайтов — попадает факт, что родная дочь нефтяного олигарха, будущего мэра Павла Смагина решила скрыться от отца, матери и всего белого света в келье, среди каких-то полоумных, безграмотных старух, которые не знают ничего, кроме своего бормотанья и заунывного вытья. Это, Любочка, будет настоящая находка для моих противников. Те даже не станут вникать, что, зачем и почему, а такую истерику закатят, так на смех поднимут, что мне тогда не в мэры, а самому без оглядки в монастырь бежать. Представить страшно! Там ведь тоже не лохи, не наивные хлопчики сидят, а свои спецы, которые следят за каждым моим шагом: а ну споткнусь, а ну оступлюсь, не туда шагну. И не только за мной: за девочками нашими тоже. Их успех — мой успех. Их ошибка — мой провал. И вот на ближайшей пресс-конференции или в прямом телеэфире на политических дебатах кто-то задает мне вопрос: «Господин Смагин, это правда, что одна из ваших дочерей решила податься в монастырь? Неужто замаливать грехи? Чьи, позвольте спросить? Может, ваши, о чем так много пишут и говорят?». Что тогда? Петлю на шею от позора? Или пулю в лоб?

— Паша, зачем ты так сгущаешь краски? Зачем все драматизируешь? — состояние Павла Степановича начинало передаваться его жене. — Даже если и так: в монастырь. Шли же раньше туда люди, и никто не делал из этого никакой трагедии. Помнится, моя покойная бабушка — она верующей была — рассказывала, что в нашем роду тоже кто-то из монахов был. Или монашек.

— Ну и что ты хочешь этим сказать? — Смагин усмехнулся, исподлобья взглянув на жену. — Зов далеких предков проснулся? Что еще за глупость? А почему же в таком случае ты сама, голубушка сизокрылая, не подалась в монашки, а пошла за мной?

— Эге, — тихо рассмеялась Любовь Петровна, — куда там было устоять перед таким орлом! Помню, как запоешь под гитару — девчонки со всех этажей нашей общаги сбегались послушать и посмотреть на такого красавца. Позвал меня — вот и пошла.

Смагин улыбнулся.

— Мои предки, в отличие от твоих, были моряками, служили царю и Отечеству под Андреевским флагом, сражались с японцами под Цусимой, один из них оказался даже среди бунтарей на знаменитом броненосце «Потемкин». И что с того? Во мне почему-то не проснулся зов предков: отдать швартовы и уплыть в море. У меня любовь к морю не идет дальше солнечного пляжа на побережье Адриатики да палубы нашей красавицы-яхты. Вся моя молодость прошла в тундре, где я искал нефть, лазил по непроходимым болотам, топям, жил среди шаманов, полудикарей, кормил своей кровушкой лютых москитов, мерз вместе с геологами в палатках, жрал сырую рыбу, чтобы не схватить цингу. Вот это моя стихия, а не разные моря и океаны с их штормами, девятым валом, качкой и прочей романтикой. Кому нравится — туда им и дорога, коль так тянет.

— А почему ты не допускаешь, что кого-то тянет не в море, как твоих предков, и не в тундру за нефтью, как тебя в молодости, а в монастырь? — Любовь Петровна старалась сохранить спокойный рассудительный тон. — Согласись: шли ведь зачем-то туда люди, и не единицами, не десятками, а тысячами…

— Шли! — Смагин снова стал резким, схватив жену за руку. — Не знаю, зачем они туда шли, но шли, согласен. Только согласись и ты: все это было раньше, а не теперь, когда на дворе двадцать первый век, когда компьютерные технологии вытеснили последние остатки всякого мракобесия и веры в разные сказки о чудесах. Тогда было одно, теперь все совершенно иначе. Еще немного — и интернет полностью овладеет не только умами, но и душами людей. Он уже владеет ими. Неужели сама не видишь? Там теперь все: газеты, журналы, бизнес, церкви, знакомства, секс — все! А дальше будет еще больше, чем все.

Он хлебнул теплого чая и задумался.

— Нет, я допускаю: кто-то вырос в религиозной семье, какие-то традиции… И себя я не считаю таким уж безбожником, помогаю храмам отстраиваться, восстанавливать, что разрушили. Награду, между прочим, имею за эту помощь. Ты вот ходишь в церковь — ну и ходи, я ничего не имею против. Но когда не благодаря богатым дядям и тетям, а своим трудом, упорством, ценой всей своей жизни я добился признания в обществе, успеха, когда есть солидный бизнес, связи, партнеры, планы, проекты — кому все это передать? Для кого все это? Для чего мы старались, чтобы наши любимые двойняшки получили престижное образование за границей, увидели мир — не комнатушку в студенческой общаге с общим туалетом на весь этаж, а настоящий мир: красивый, счастливый, богатый? Для чего? Чтобы все это сгноить в монастыре? Или отдать монастырю? Не знаю только, что они со всем этим делать будут. Да и нужно ли оно им? Эх, Надька, Надька, ну и удружила ты родному отцу. Удружила, ничего не скажешь. Никогда бы не подумал, что из тебя вырастет такая недотепа, эгоистка. Не думаешь ни об отце родном, ни о его авторитете, ни о родных людях — ни о ком. Только о себе. Да и о себе не думаешь. Выдумала себе сказку о душе какой-то — и живешь этой сказкой…

2.

В дверях гостиной показалась фигура стройного молодого мужчины.

— Что тебе, Выкван? — повернулся Смагин.

— Хозяин, хочу напомнить, что через полтора часа у вас намеченная встреча с людьми из центра, — тихим, но четким голосом сказал тот. — Машина сопровождения и охрана будут через сорок минут.

— Спасибо, — Павел Степанович одним глотком допил свой чай и встал из-за стола. — Пойдем собираться. Заодно расслабь мне голову, от всех этих проблем и разговоров она у меня как чугунок.

Тот, кого звали Выкваном, для многих, в том числе ближайшего окружения господина Смагина, был таинственной, загадочной, даже мистической личностью. Высокий, стройный, необычайно выносливый, физически крепкий, всегда безукоризненно одетый, опрятный, с раскосыми глазами, выдававшими в нем не то азиата, не то уроженца северных земель, он был для Павла Степановича гораздо больше, чем главный референт. Он был его правой рукой, советником, телохранителем, его вторым мозгом — даже не мозгом, а мощнейшим суперкомпьютером с колоссальной памятью, невероятными аналитическими способностями, оценками, прогнозами и алгоритмами всего, что происходило вокруг Смагина. Кроме того, он был единственным человеком, кому Смагин всецело и безоговорочно доверял свое здоровье, ибо никто другой, кроме Выквана, не мог воздействовать на него так благотворно, владея только ему ведомыми приемами и средствами нетрадиционной медицины.

Да и Выкваном его имел право называть только Павел Степанович Смагин. Для всех остальных он был Владиславом Чуваловым — личностью абсолютно неприкасаемой, подчиненной лишь хозяину и преданному ему собачьей верностью.

Жил он рядом с роскошным особняком Смагина в небольшом, но оригинальном домике, построенном в виде стилизованного шатра или юрты, окруженной со всех сторон новейшей сигнализацией и системами наблюдения. Кажущаяся скромность обстановки внутри самого жилища этого молодого хозяина компенсировалась изысканностью дизайна: шикарные камины, отделанные дорогим гранитом и мрамором, оленьи шкуры, оленьи рога, старинное оружие по стенам, загадочный цвет дорогой обивки стен — пурпурный, с каким-то золотистым оттенком… Все комнаты, кроме одной, соединялись между собой, словно перетекая одна в другую, как река через пороги. И лишь в ту, единственную комнату, изолированную от всех остальных, имел право войти один человек — сам Выкван, совершая внутри таинственные обряды, заряжавшие его той самой энергией ума и тела, перед которыми были бессильны все.

Этой комнаты никто не видел и не мог увидеть. Она находилась в центре дома-шатра, строго под его куполом, где, по легендам народа, к которому принадлежал Выкван, концентрировалась космическая энергия, а соединение с ней вводило человека в прямой контакт уже с ее носителями, делая неуязвимым посвященного в эти мистические тайны. Всем, кто переступал порог дома, комната-невидимка подставляла лишь свои наружные стены: вход же туда был один — через глубокий подземный коридор, охраняемый Альдой — на удивление смышленой и в то же время чрезвычайно свирепой северной лайкой, преданной своему хозяину так же, как сам Выкван был предан Смагину.

Выкван вел не просто аскетический, а суровый образ жизни: у него не было семьи, он ни разу не был замечен в веселых компаниях, собиравшихся в элитных ресторанах и ночных клубах, его не видели в кругу женщин, которых можно было бы считать его любовницами. Злые языки болтали, правда, всякое, но все это были досужие домыслы без всяких доказательств и фактов.

Он постоянно тренировал свое тело специальными упражнениями и техниками, о которых не знал никто. Он строго контролировал свое питание, не доверяя никому приготовление пищи: готовил себе сам — и тоже по лишь одному ему ведомым рецептам, технологиям, с добавлением редких трав, настоек, отваров, наделявших его постоянной бодростью, выносливостью, трезвостью ума.

Кто же был этот загадочный человек? Как он вошел в судьбу Павла Смагина? Всю правду о нем мог рассказать только сам Павел Степанович, но между ним и Выкваном был свой кодекс молчания, согласно которому тайна их отношений не подлежала огласке. Не знала всего даже Любовь Петровна — жена Смагина, впервые увидевшая Выквана, когда тот был уже юношей. Сам Павел Степанович увидел его значительно раньше, во время своей очередной геологической экспедиции в далекую тундру. Как раз там к геологам, ютившимся в нескольких палатках, прибился этот странный мальчик с раскосыми глазами, которые смотрели на всех не по-детски взрослым взглядом, светились странным светом, даже огнем, который завораживал всех, на кого был обращен, наводя оцепенение и страх.

Местный проводник-тунгус, знавший не только здешние болота, но и местные наречия, обычаи, объяснил молодому инженеру Смагину — руководителю экспедиции, что мальчика, поселившемуся у геологов, звали Выкван, что в переводе означало «камень». Потом объяснил, почему именно. С его слов, когда мальчик появился на свет, имя для него выбирали путем гадания на подвешенных предметах, принадлежащих матери. Собравшиеся в чуме тунгусы стали выкрикивать имена умерших родственников, внимательно следя за тем, какой предмет качнется первым. И когда качнулся подвешенный камушек, сразу было решено назвать новорожденного младенца «камнем» — Выкваном. С этим именем он и рос.

Ему было лет семь, когда он впервые появился в лагере геологов, став для них, спустившихся сюда на вертолете с большой земли, чем-то вроде дикого зверька, не знавшего ничего: ни вкуса конфет, ни запаха пшеничного хлеба, ни слов. С геологами он общался языком жестов и мимики, а со своим соплеменником-проводником — странными звуками, меньше всего напоминавшими человеческую речь.

А потом… Потом начались странные явления, напрямую связанные с этим загадочным гостем. Разузнав через проводника, что интересовало геологов, мальчик стал показывать на карте именно те места, где разведка подтверждала месторождения природного газа и нефти, причем немалые. Геологи брали маленького дикаря с собой на вертолет, откуда тот снова и снова безошибочно указывал точки, обозначенные на карте. Вскоре он стал для небольшой экспедиции чем-то вроде компаса, талисмана удачи, без которого не проходила ни одна разведывательная работа.

Геологи забрали мальчика к себе, взяли его на свое полное содержание и довольствие, в то же время договорившись держать язык за зубами и не докладывать своему начальству, ждавшему экспедицию с результатами на материке, о своем помощнике, едва не каждый день удивлявшего заросших бородачей-первопроходцев новыми и новыми способностями. Он не только безошибочно определял места залежей нефти и газа, но и приводил геологов туда, где водилось много икряной рыбы, так необходимой в скудном рационе жителей северных широт. Одним прикосновением своих теплых, слегка шершавых ладошек он снимал у занемогших участников экспедиции любую боль, избавлял от лихорадки, восстанавливал силы.

Выполнив свою задачу, геологи собирались возвращаться на большую землю, не зная, что делать с маленьким помощником, без которого они уже не мыслили, не представляли своей дальнейшей жизни. Никому не хотелось расставаться с ним, но и брать на себя лишнюю обузу тоже никому не хотелось: почти у всех уже были свои семьи, маленькие дети, домашние заботы. Да и кого было везти? Получеловечка-полузверька? Смешить людей? Главное, что поставленное задание было успешно выполнено, участников трудной и опасной экспедиции вместе с ее руководителем — молодым энергичным инженером-геологом Павлом Смагиным — ждали не только семьи, но и громкая слава, правительственные награды, денежные премии.

Геологи жили предвкушением всего этого, уже почти не обращая внимания на дикаренка, по-прежнему суетившегося у них под ногами, что-то лепеча, отчаянно жестикулируя, показывая на вертолет и в затянутое серыми тучами небо.

— Беда, беда должно быть, однако, — бормотал проводник, пытаясь понять смысл слов и жестов своего соплеменника. — Нельзя лететь вам, однако.

— Какая там беда! — хохотали ему в ответ. — Все беды позади. Теперь вперед за орденами!

Единственный человек, которому не хотелось расставаться с мальчиком-«камнем», был сам Смагин. Казалось, неведомая сила, так странно, так неожиданно соединившая их, теперь не желала разлучать.

— Эх, взял бы я тебя, да некуда, — трепал он курчавую головку, понимая, что его молодая жена Люба, уже ходившая с двойней, никогда не одобрила бы такого поступка, привези он с собой из тундры дитя дикой северной природы. Да и как взять? Не лайку ведь, без которых тунгусы не могли обойтись, а человечка.

Геологи уже начинали грузиться на вертолет, пакуя в специальном отсеке ящики с приборами, палатки, личные вещи, как Смагин вдруг ощутил во всем теле нарастающую слабость и тяжесть.

«Наверное, снова проклятая лихорадка, — подумал он, силясь превозмочь это неприятное состояние. — Ничего, пару часов лету, а там отлежусь в нормальной больнице, отъемся, отосплюсь. Чуть-чуть осталось».

Но его состояние ухудшалось на глазах товарищей так стремительно, что пришлось в собачьей упряжке отправить его в ближайший поселок, где был фельдшер.

— Паша, держись! — подбадривали геологи, спешившие домой. — Денька два-три — и будешь как огурчик. Даже не успеешь заскучать. Сразу вышлем за тобой вертолет, а сами ждать будем. Вместе полетим в область получать награды. А потом загуляем! Лады? Ты только держись и не паникуй.

Когда его привезли в поселок, Смагин был на грани жизни и смерти…

Первым, кого он увидел, придя в сознание, был все тот же дикаренок, сидевший рядом и движением ладошек снимавший остатки внезапной болезни. Неподалеку сидел тунгус-проводник.

— Сколько время? — с трудом выдавил из себя Смагин, пытаясь подняться с постели. — Успеть бы на вертолет. Поди, ребята заждались…

Проводник подошел ближе и удержал Смагина.

— Спешить не надо. Лежать надо, однако. Никто не ждет, однако. Беда… Ох, беда, однако…

И протянул Смагину газету, где в черной рамочке было напечатано сообщение о крушении вертолета в море и гибели всех геологов, кто находился на борту.

— Однако.., — прошептал ошеломленный Смагин, только сейчас начиная осознавать прямую связь своей болезни с гибелью экспедиции, которую возглавлял. Ведь если бы не эта странная лихорадка, лежал бы сейчас и сам Смагин там, где лежали его друзья — на дне штормового моря, куда не вышел ни один спасательный корабль. Впрочем, спасать было уже некого.

— И когда… это… все…

Смагин снова был на грани потери сознания.

— Пять дней, однако, — ответил проводник, поняв, о чем хотел спросить Павел. — Сразу упали, однако. Ветер сильный был. Нельзя было лететь, однако. Выкван знал, говорил, однако. Смеялись, однако…

Возвращение Смагина на большую землю было подобно чуду, ибо его тоже считали погибшим: никто не успел сообщить о том, что он вынужден был остаться в тундре. Его встречали как настоящего героя, наградив всем, что должны были получить и его друзья. Слава пришла сама. А с ней и дальнейший успех, потом блестящая карьера, а еще позже, когда развалилась страна, взрастившая Смагина — собственный бизнес.

И снова «каменный» мальчик — теперь уже зрелый юноша — спасет Смагина, когда на него будет готовиться покушение. Выкван убедит не ехать маршрутом, разработанным службой личной безопасности, а в последнюю минуту изменить его. Тогда от мощного взрыва на дороге снова погибнут другие люди: сам же Смагин останется жив. И только он, Павел Смагин, сохранит тайну о своем таинственном талисмане.

После трагедии с погибшей экспедицией Павел Степанович поклялся отблагодарить маленького спасителя и не быть безучастным в его судьбе. Он забрал Выквана в интернат, где тот начал удивлять всех поразительными способностями в области математики, помог успешно получить среднее образование, а позже, когда открылись все границы, отправил его учиться в Таиланд, откуда тот возвратился блестящим программистом, успев заодно развить заложенные в нем природой феноменальные способности, овладев тайнами восточных единоборств, физических и духовных возможностей, забытых оккультных практик.

Смагин не только дорожил, а гордился своим воспитанником, с улыбкой вспоминая, кем он был, когда впервые пришел в их палаточный лагерь.

3.

Они поднялись наверх, где был рабочий кабинет Смагина. Павел Степанович сел в кресло перед огромным полированным столом из дорогих пород красного дерева и прикрыл глаза. Выкван подошел к нему и сделал несколько пассов ладонями над головой.

— Прикройте глаза и расслабьтесь, — так же тихо, но четко сказал он. — Мне нужно настроиться на ваши колебания.

Смагин выполнил просьбу и сразу ощутил прилив тепла, исходящего от ладоней.

— Так, так, хозяин, сейчас я освобожу вас от лишнего груза.

Он продолжал водить ладонями над головой — то медленно, кругообразно, то быстро, рывками, потом сделал несколько движений прямо перед закрытыми глазами Смагина.

— Боже, как хорошо, — прошептал разомлевший от этой процедуры Павел Степанович, — какое блаженство… Еще, еще…

Но тот остановил свой лечебный сеанс и, прошептав что-то над самой головой Смагина, велел ему открыть глаза.

— Хозяин, нас уже ждут.

Но Смагин остановил его.

— Подождут. Успеем наговориться. Помоги лучше понять, что происходит. Мне кажется, если не моя родная дочь сошла с ума, то начинаю сходить с ума я. Что происходит?

— Я помогу, — уверенно ответил Выкван, — но необходимо время. Мне тоже не все понятно.

— Тебе-то не все понятно? — Смагин повернулся к нему. — Ты читаешь людей, как раскрытую книгу. И каких людей! Где вся их натура, все их мысли, желания спрятаны за семью замками. А тут девчонка, хоть и моя дочь.

— Я помогу, но нужно время.

— Насчет того, что нужно время, я уже слышал. Только что. За столом. От своей жены. Только времени нет. Исчерпано оно, времечко золотое! Раз прошляпили, когда все это только начиналось — ты, Люба моя, я, все прошляпили! — так теперь время не думать и загадки разгадывать, а действовать. Если не будем действовать мы, начнут действовать наши враги. Против нас начнут действовать. И у меня предчувствие, что они уже что-то пронюхали.

— Думаю, что времени потребуется немного, — не реагируя на раздражение Смагина, ответил Выкван. — Червь уже выращен и запущен.

— Червь? — Павел Степанович с изумлением взглянул на своего любимца. — Червей, выходит, разводишь? Вообще дурдом какой-то… Одна в монастырь бежит, другой червей разводит. А что мне остается? Матрешек раскрашивать? Или пирожками на улице торговать?

— Развожу, без них не обойтись, — спокойно ответил Выкван. — Особенно в таком деле, как наше.

— А понятнее можно?

— Можно, хозяин. Но нас ждут.

— Подождут! Я сказал.

Зная, что возражать бесполезно, Выкван подошел к рабочему столу, за которым сидел Смагин, и быстро прошелся пальцами по клавиатуре включенного компьютера. Экран засветился потоком столбцов цифр и малопонятных математических символов.

— Это матрица компьютера, — начал объяснять Выкван. — В ней хранится все о самом компьютере, вся информация, в том числе сугубо конфиденциальная, к которой никто не имеет доступа. Никто, кроме того, кто владеет специальным кодом. Это как ключ от сейфа. Но ведь сейф можно взломать. Любой сейф и любой замок. Нужно лишь подобрать отмычку. Матрица компьютера тоже взламывается, но своей отмычкой. Это и есть червь — особый цифровой вирус, создаваемый специально для того, чтобы проникнуть вовнутрь чрева матрицы, а затем возвратиться назад, открыв доступ ко всему, что там находится, ко всем секретам. Пользователь и не подозревает, что к нему в тыл забрался не просто шпион, а диверсант. Потому что, побывав в этом чужом царстве секретов, червь там начинает размножаться, клонироваться, приспосабливаться, парализуя, при надобности, работу всей системы.

— Так, с червями разобрались, — Павел Степанович потер затылок. — Теперь какое это все имеет отношение к тому, что надумала моя Надюшка? Объяснить можешь? Человек ведь не компьютер: включил — выключил, загрузил — перезагрузил, что-то вообще стер.

— Не компьютер. Но душа человека — тоже матрица. Особая матрица. Там записано все, что составляет сущность личности: ее характер, мысли, чувства, стремления, эмоции, воспоминания. Есть там и свои секреты, не поняв, не вскрыв которые, мы никогда не сможем понять до конца тайну этой личности. Будем судить лишь по тому, что видим, что находится снаружи. Поэтому часто ошибаемся. Поэтому ломаем себе голову над мотивами поступков, которые нам кажутся нелепыми, дикими, абсурдными, лишенными всякой логики, здравого смысла, даже сумасшедшими. Как в случае вашей дочери, Павел Степанович. А понять можно. Для этого я и разработал, вырастил особого червя, который взломает эту матрицу и возвратится назад с нужной нам информацией…

— А заодно начнет размножаться там, гадить? — Смагин внимательно слушал Выквана. — Так ведь объяснил?

— Так. И не так. Тот червь, который разработал я — не просто особая цифровая программа, которая запускается в чужой компьютер или чужую сеть. Мой червь обладает силой интеллекта и духа. Это продукт высокой энергии и разума. Он не превысит поставленной ему задачи. Лишь войдет — и возвратится. А когда мы поймем мотивы поступка, намерения вашей дочери, то найдем и противоядие от него. Быстро найдем. Обещаю.

— Снова убедил, — Смагин встал из-за стола. — И успокоил. Я всегда верил тебе, сынок. Теперь пошли вниз и мчимся на всех парусах. Успеем.

4.

Надежда отказалась от услуг личного водителя Павла Степановича и его охраны, а решила добираться до Никольского монастыря так, как добиралась всегда — обычным рейсовым автобусом. Прихватив с собой маленький термос с горячим чаем и булочку, проехав десятков пять километров, она вышла на пустынной остановке посередь поля и знакомой тропинкой пошла вдоль леса прямо к сверкавшим вдалеке золотистым куполам. Погода вполне отвечала приподнятому настроению девушки: над ее головой разлилась безбрежная синева весеннего неба, легкий ветерок гонял по нему стайки белых барашек-облачков, все вокруг дышало пробуждением и обновлением природы. Надежда перепрыгивала через небольшие лужицы, еще скованные тонкой коркой льда, и это добавляло ей радости еще больше. Ей вспомнились строчки одного из любимых стихотворений, и она в полный голос начала читать их:

Через поле знакома дорога

Утром к храму меня поведет,

Чуть хрустит, порастаяв немного,

Под ногами заснеженный лед.

Как ни злись ты, февральская стужа,

А весна уж в природу стучит:

Синевою небесною кружит

И над полем туманом парит.

Ранним утром, прозрачным и чистым,

Хлынет солнечным светом заря,

Разольется потоком лучистым

По прохладным стенам алтаря.

Постою у церквушки немного,

Не спеша поклонюсь на кресты.

Слава Богу, скажу, слава Богу

Из глубин своей грешной души.

В храме все и красиво, и строго,

Встречу сердцем молитвенный час

И вздохну в тишине: слава Богу,

Слава Богу, Взыскавшему нас!..

В кармане теплой курточки загудел настойчивый виброзвонок мобильного телефона. Надежде не хотелось отвлекаться от окружавшей тишины, но телефон победил.

«И здесь достают, — с досадой подумала она. — Спрашивается, зачем эта связь в чистом поле? Разрушает всю красоту, всю гармонию».

— Привет, сестренка! — раздалось в трубке. — Ты опять в свою богадельню топаешь?

Звонила Вера — родная сестра Нади.

«Ну, сейчас начнется», — вздохнула она, наперед зная, о чем будет разговор.

— Да сказала я маме, сказала, — Надежда попыталась упредить сестру, — побуду пару деньков и возвращусь.

— «Побуду и возвращусь», — немного с обидой повторила Вера. — Не пойму, чего тебя туда тянет? Как муху на мед. А мы вчера, Надька, классно так отдохнули, оттянулись! Серж похвастался своим новым «Поршем», покатал нас, а потом, естественно, мы отмечали его покупку. Твой Стас был, успел прямо из аэропорта, возвратился из Испании, мотался туда присматривать особнячок где-то на побережье. Вся элита туда рвется. Курорт, морская водичка ну и все остальное. Там уже столько наших прижилось, что коренных испанцев почти не слышно.

Вера звонко рассмеялась.

— Между прочим, знаешь, о ком он сразу спросил? О тебе. Напрасно ты с ним так. Через неделю он собирается назад в Европу на какой-то теннисный турнир. Может, мотнем вместе? Поболеем за дружка. Папа наш, думаю, только рад будет: сама знаешь, какой он заядлый теннисист. Вот бы ему такого зятя! Предел мечтаний!

Надежда не перебивала сестру.

— Надька, ты бы видела, какая на нем курточка! — продолжала щебетать та. — Мальчик с глянцевой обложки «Плейбоя»! Кэт к нему сразу подкатила: то с одной стороны подсядет, то с другой начинает глазки строить. Фу, видела бы, как она ему на шею вешалась. Ты же не в курсе: Дизель ее недавно оставил, вот и решила, видать, охмурить Стасика. Так что смотри, сестренка, отобьет она его у тебя, пока ты там поклоны бьешь.

— Скорее бы, — Наде весь этот разговор становился в тягость. — Верунь, давай я тебе сама перезвоню? Чуть позже. Связь что-то плохая.

И выключила телефон.

«Скорее бы, — снова подумала она, услышав про Стаса. — Почему я должна их всех понять, а меня никто? Почему за меня хотят решить: с кем общаться, развлекаться, кого любить, куда ходить, а куда ни ногой?».

Ее настроение начинало портиться. Но что-то подсказало снова вытащить телефон и сделать вызов.

— Верунька, — Надя остановилась. — Меня в последнее время не покидает нехорошее предчувствие относительно тебя. Ты как, в порядке?

В ответ в трубке раздался заливистый хохот.

— Полный «хокей»! Это ты стала у нас малость ненормальной. Не замечаешь? Только не обижайся, Надюха. Если я, родная сестра, тебя не узнаю, то о других и говорить нечего. Кого ни встречу — у всех один вопрос: «Это правда, что твоя сестра решила в монашки подалась?». Отбрехиваюсь, как могу. Слушай, а может, на тебя порчу навели? Есть же такие злые люди, а у нас вон сколько завистников.

— Верунь, я не шучу, — Надежда старалась не волноваться. — Мне за тебя тревожно. Мы ведь с тобой не просто родные сестры, а близнецы. Мы по-особому чувствуем друг друга. Мне кажется, что-то нехорошее случится…

— Кажется? Тебе? — мобильник снова разразился истерическим смехом. — И ты, такая великая богомолка, не знаешь, как бороться с этим? Креститься!

Немного отдышавшись, Вера перешла на более спокойный тон:

— Надька, да успокойся, все в порядке. Хотя признаюсь по секрету — и только тебе, как своей любимой сестричке: кое-что все-таки случится. Сегодня вечером. Предчувствие тебя не обмануло. И знаешь, что произойдет? Я напьюсь!

И опять взрыв истерического хохота.

— Ты бы знала, каким вином нас вчера угощал Серж! Полный отпад! Я ничего подобного никогда не пила. А он, представляешь, подразнил нас только одной бутылочкой — и все. Приходите, говорит, завтра, то есть сегодня, тогда и отведем душу. Так что давай быстрее к нам, сестренка! Один глоточек — и все, ты на небесах! Без всяких монастырей! Бегом сюда, Надька!

Надежда с досадой нажала красную кнопку и прекратила этот разговор. Ей на душе стало совсем плохо. Чтобы успокоиться, он присела на ствол упавшей сосны, достала из сумки термос и налила в стаканчик немного чая. Сразу разлился приятный аромат добавленного в заварку барбариса.

«Один глоточек — и ты на небесах, — усмехнулась Надя, вспомнив слова сестры. — А как насчет: «Вкусите и видите, яко благ Господь»? Если им предложить вкусить не вина, а Господа? Вызовут неотложку — и в палату №6. С готовым диагнозом».

Выплеснув остатки недопитого чая на землю, он поднялась и пошла дальше — туда, где на фоне прозрачного весеннего неба вдали блестели монастырские кресты.

Никольская обитель небольшая. Выросла она на месте поселения нескольких монахов, искавших уединения и тишины, какую те нашли на живописном берегу, где заканчивался сосновый лес и текла река. Под рукой было все: и тепло, и нехитрая еда. А главное — было то, к чему рвалась русская душа, уставшая от мирских сует, возжелавшая наполниться Божественной благодатью, в сравнении с которой все блага земные были настоящим прахом. За первыми отшельниками пришли новые, за ними — еще, так и основав в этом тихом, живописном уголке, словно созданном Самим Творцом для уединенной молитвы, монастырь в честь одного из самых любимых и почитаемых на Руси святых — Николы Чудотворца.

Десятилетия атеизма сотворили с этой святой обителью то же, что и повсюду. Своих новых насельниц — теперь это уже были не монахи, а монахини — Никольский монастырь встретил жутким запустением: стены главного храма и келий были полуразрушены, на куполах росли деревья, а внутри гулял ветер. Но черницы и этому были рады. Поселившись в одной тесной комнатке, а старенького иеромонаха поселив в другой, через стенку, они начали то, ради чего оставили мир и пришли сюда: молиться, растворяя свои души в общении с Богом, укрощая все, чем еще манил мир. Однако настоящее возрождение обители — не только материальное, но прежде всего духовное — началось, когда сюда пришла игуменья Адриана.

Ее приходу предшествовало событие, потрясшее один небольшой город, который не был обозначен ни на одной карте бывшего Союза. Это был даже не город, а «почтовый ящик» — совершенно закрытая, секретная территория, где сосредотачивались крупные научные центры, лаборатории и предприятия, занимавшиеся разработкой новейших оборонительных, наступательных, разведывательных и других систем, о которых простые люди не только не догадывались, но и не имели ни малейшего представления.

Таких городов-призраков было немало. Жили в них и трудились самые светлые умы отечества, делая потрясающие открытия, настоящие прорывы в разных отраслях науки. Труд, научный подвиг этих талантливых ученых оценивался государством вполне достойно — и наградами, и материальными вознаграждениями, однако их имена держались в строжайшей тайне, как и то, над чем они работали. Такое было время. А когда оно кончилось и начался распад всего, что цементировало, развивало, охраняло некогда огромную страну, «почтовые ящики» стали городами — с нормальными названиями, а общество узнало имена многих ученых, кто там жил и трудился.

Среди них было имя Светланы Ермаковой — профессора прикладной математики, возглавлявшей разработку программного обеспечения ракетных навигационных систем, а позже в совершенно новой, малоизученной сфере — генной инженерии, где она стала одним из первопроходцев. То, что ей удалось, поражало всех коллег, с кем она трудилась: они не переставали восхищаться размахом ее открытий, научных выводов, находивших практическое применение и в обороне, и в медицине.

Но в настоящий шок она повергла научное общество, когда вдруг объявила о своем уходе: не на заслуженный отдых, не в иные сферы научной деятельности, а в… монастырь. Светило отечественной математики, ученый, разработавший траектории полетов баллистических ракет, многофункциональных космических спутников, обслуживающих интересы военной разведки, автор крупных открытий решила уйти в монастырь! И не в какой-то известный, манивший к себе тысячи паломников, поражавший своим великолепием, блеском, шиком, даже помпезностью, а настоящую глушь, почти дебри, где не было ни дорог, ни света, ни связи. Она, Светлана Ермакова — гений в области математического анализа, математической логики, компьютерного программирования — ошеломила, повергла в шок своим, как считали ее коллеги и близкие друзья, намерением, не вписывавшимся ни в какую логику: ни в математическую, ни человеческую, ни просто здравый смысл. Оставить все: славу, почет, любимую работу, коллег, прекрасную квартиру, шикарную дачу — и затворить себя в монастырской келье. Во имя чего? Ради чего?

Институт, возглавляемый Ермаковой, гудел от этой новости. Да, рассуждали близкие ей люди, Светлана Григорьевна несколько лет назад потеряла любимого человека, мужа — тоже известного ученого, академика, работавшего в том же направлении, что и сама Ермакова. Но она была не дряхлой старушкой, а оставалась еще видной женщиной, не растеряв былой привлекательности, оставаясь очень общительным, веселым, разносторонне развитым человеком. В ее доме стояло фортепиано, и вокруг него по вечерам собирались друзья Ермаковой — что-то вроде культурного салона научной интеллигенции, чтобы послушать волшебную музыку, когда та садилась за инструмент. А иногда она очаровывала всех проникновенными стихами, которые тоже писала сама. И как теперь все это было соединить с желанием бросить, оставить все и уйти в монастырь?

Кто-то из друзей был не на шутку встревожен: уж не повредилась ли Ермакова рассудком? Такое здесь тоже случалось с людьми, полностью погруженными в научную работу, исследования. Но то, что произошло после того, как Светлана Григорьевна по настоятельным просьбам самых близких людей посетила одного из известных психиатров, повергло общество в еще больший шок и смятение: следом за Ермаковой решила податься в монастырь и эта женщина-психиатр. Даже не следом, а вместе с ней. Так и приехали: сначала простыми монахинями, а вскоре после смерти старенькой матушки-настоятельницы бразды правления святой обителью взяла на себя профессор Светлана Ермакова — отныне игуменья Адриана.

— Как я тебя понимаю, — тихо засмеялась настоятельница, когда Надежда почти со слезами поведала ей о глухой стене непонимания со стороны родителей, родной сестры, всех близкий друзей, узнавших о намерении поселиться в монастыре. — Я прошла через все это: насмешки, ухмылки, разные пересуды. Чего только не наслушалась в свой адрес! И эгоистка, и сумасшедшая, и слабохарактерная, и такая, и сякая. Мир наполняется мирским, а монах стремится наполниться духовным, поэтому мы действительно не от мира сего, люди недуховные нас не понимают и даже не стараются понять. Они смотрят на нас как на больных людей, сумасшедших или же просто неудачников по жизни. Не сложилась судьба — и айда в монастырь доживать свои годочки. Как будто монастырь — это дом престарелых. Поспрашивай матушку Нектарию, она тебе расскажет, как ее хотели в психиатрической больнице оставить. Она трудилась там известным врачом, а оставить хотели как неизлечимо больного пациента. Когда души человека коснется нечто большее, чем мир и все, что в мире, тогда человек и начинает тянуться к этому высшему, становясь для мира чуждым.

— Матушка, а вас это «нечто» тоже коснулось? — тихо спросила Надежда.

— А тебя не коснулось? Нет? — та ласково обняла ее. — Зачем ты рвешься сюда, а не хочешь остаться там, где тебя воспитали и вырастили? Не девушка, а одно загляденье: и образование, и языки знает, и заграницей бывала, и папа с мамой известные люди. А главное — молодая, красивая. Женихи, небось, проходу не дают, сватаются наперебой…

— Да ну их, женихов этих, — с улыбкой отмахнулась Надежда. — Да и все остальное тоже. Меня не туда, а оттуда тянет, я чужая для них, дикая, странная. Тоже не от мира сего.

— И что за чудеса такие? — игуменья не спускала с Надежды ласкового взгляда. — Никого не тянет, а бедную девочку — такую умницу, такую образованную, из такой интеллигентной семьи — тянет. И не в клуб модный, не на танцы с такими же молодыми ребятами.

— Матушка, — Надежда умоляюще взглянула на игуменью, — не хочу я всего этого. Хоть вы не смейтесь надо мной, и так горько. Я почему-то чувствую, что меня не просто кто-то зовет из этого мира, а кто-то вымаливает. Разве такое не бывает?

— Бывает. Почему нет? Ведь мы не знаем, кем были наши предки. Может, среди них были люди высокой духовной жизни. Вот и молятся за нас, вымаливают, просят Бога, чтобы и мы поднялись на их высоту духовности, а может и выше. У Бога мертвых нет — у Него живы все, кто стал Божьим. А кто душою мертв, кто не чувствует Бога — те и есть настоящие мертвецы. Ходят, веселятся, плодятся, даже полезные дела делают — а мертвецы.

Игуменья вздохнула.

— Матушка, — Надежда прильнула к ласковой руке игуменьи, — а чем было это «нечто», что вас коснулось? Вы — такая величина, такой авторитет в науке — и в монастырь…

— Вот-вот, я тоже так считала: такой авторитет, такая величина… Нет, это правда. Я ведь над такими темами работала, что тебе даже с твоим блестящим образованием и знаниями не понять, если начну рассказывать, что было предметом моих исследований. Да и не нужно всего этого знать. Представь себе зародыш птенца. Он пока что в яйце: сидит и не видит ничего, кроме скорлупы. Скорлупа со всех сторон: слева, справа, снизу, сверху. «Как много я знаю, — думает будущая птичка, — как много я постиг!». Но вот скорлупка треснула — и птенчик вылупился на свет Божий. «Ух ты, — изумляется он, — сколько тут интересного: и травка, и солнышко, и тучки, и деревья. Ну, теперь-то я знаю все!». Подрос птенчик, оперился и впервые вспорхнул на ветку дерева. «О-го-го, — от удивления аж клюв открыл, — да тут, оказывается, столько всего: и какие-то дома, и речка, и поле за речкой…». Подрос еще, окрепли крылья, стал наш птенчик настоящим орлом, поднялся в самое небо — а там такой простор, такой обзор, что всего и не перечесть. А представь, если еще дальше, еще выше? Что там?

— Матушка, — смущенно улыбнулась Надежда, — вы со мной прям как с этим птенчиком.

— А ты птенчик и есть! Иль думаешь, что уже орлицей стала? И я так думала. А как же! Ты представить даже не можешь, на какую высоту знаний я взлетела. Выше всяких туч и неба — в космос. Не шучу. В космос! Конечно, не сама туда летала, но видела землю и звезды глазами тех умных приборов, которые мы разрабатывали. И вот какое произошло чудо: чем выше я поднималась, тем яснее сознавала, как мало знаю, как ничтожны мои знания с теми законами, по которым устроен мир: и земля, и небо, и вся Вселенная. А потом, когда мы занялись генной инженерией, то пошли в обратном направлении: из космоса вглубь клетки. А там — свой космос, которому нет ни края, ни конца. И я, профессор королевы наук — математики — вдруг ощутила себя тем самым птенцом в скорлупе перед истинным величием Того, Кто создал весь этот мир, его премудрые законы развития, его совершенство, красоту, гармонию.

Игуменья задумалась.

— Когда сердце, душа начинают ощущать эту величайшую гармонию, то замирают от восхищения. Даже в своей, казалось бы, родной, давно понятной стихии — математике — я вдруг увидела не только то, что видела каждый день: цифры, формулы, алгоритмы, расчеты. Передо мной открылось намного больше — удивительнейшая гармония, близкая к поэзии.

Надежда, глядя в восторженные глаза настоятельницы, снова улыбнулась.

— Что ты так хитренько улыбаешься? — заметила игуменья. — Не веришь? Просто ты этого не чувствовала. А когда почувствуешь — поверишь. Ведь эта тайна не только мне открылась. Ну-ка, вспоминай Лермонтова, в школе-то училась:

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит.

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сияньи голубом…

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чём?

«Ночь тиха, пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит», — так мог сказать не просто поэт, а человек, который сам услышал, как шепчутся звезды, как пустыня внимает голосу Творца всего, что под небом, что в небе и что выше самого неба. «Ночь тиха, пустыня внемлет Богу…». Ах, какое это чудо!

Матушка Адриана опять замолчала.

— А хочешь, я почитаю тебе, чем откликнулись эти строчки в сердце одного человека? Уже не поэта, не писателя, а самого обыкновенного человека, который тоже услышал, как шепчутся звезды?

И стала тихо, проникновенно читать:

Ночь тиха, пустыня внемлет Богу…

Этих слов нельзя забыть вовек,

Как в них сказано для сердца много,

Вникни в них поглубже, человек…

Вся природа голову склоняет

Пред Творцом, Создателем своим,

И в ночной тиши Ему внимает,

Слушает Его и дышит Им.

Ты же, человек, венец творенья,

Не желаешь Господу внимать,

Носишь в сердце гордое презренье,

Отвергая Божью благодать.

Человек! Как Божье имя чудно!

Как оно звучит в людских сердцах!

Почему же — мне понять так трудно —

Человек не хочет знать Творца?

Научись же у пустыни знойной

Голосу Спасителя внимать,

Перед Ним склонись главой покорной,

Научись Его не отвергать.

И когда ты выйдешь на дорогу

Темной ночью, а кругом все спит,

Слушай, как пустыня внемлет Богу

И звезда с звездою говорит…

Надежда слушала свою наставницу матушку Адриану, затаив дыхание. Ей уже самой начинало казаться, что и она вдруг услышала в легком дуновении весеннего ветерка за окном кельи, где они сидели и беседовали, нечто гораздо большее: шепот Того, Кто повелевает ветрами и всеми стихиями земными.

— Матушка.., — только и могла выдавить из себя изумленная Надежда.

— Вот тебе и «матушка», — игуменья понимала душевное состояние своей юной собеседницы. — Человек перед Богом, перед всем, что создано Богом — ничто. А ну-ка, попробуй создать муху, букашку, не говоря обо всем остальном! Ничего не получится. Вернее, получится, да лишь то, что получилось, когда дерзкие люди решили строить Вавилонскую башню, чтобы добраться до неба. И теперь строят: генная инженерия, цифровые технологии… Думают, Бога за руку схватили, думают, что уж теперь-то им все под силу, с такими-то мощнейшими технологиями. Раньше тоже думали, да кроме беды на свою умную голову ничего не придумали.

С подоконника кельи спрыгнула мирно дремавшая на весеннем солнышке пушистая кошка и тут же запрыгнула на колени игуменьи.

— Ах ты, красавица моя, — матушка ласково погладила ее, на что та откликнулась мурлыканьем, растянувшись на спинке. — На улице подобрала ее полуживую. Кто-то поиздевался над ней, бедолагой, вся в побоях была. А теперь вот службу свою справно служит, мышкам покоя не дает, всех их, проказниц, переловила. Уж как докучали нам: то в просфорню заберутся и там начинали хозяйничать, то мешочки с крупами разгрызут. По кельям нашим пешком ходили, да Маргоша быстро к порядку их привела, и духу мышиного не осталось.

Игуменья гладила и гладила кошку, отчего та быстро снова погрузилась в сладкую дрему.

— Все живое — это непревзойденное ничем и никем творение Божественного разума, Божественной воли. Кошки, мышки, птицы пернатые, рыбы морские — это все Божие творение. Человек — тоже. Но только человек — вдумайся, девочка! — только человек создан по образу и подобию своего Творца. И для чего создан? Чтобы соединиться с этим Творцом, Отцом Небесным в Его вечном блаженном Царстве. Для этого Он вдохнул в каждого из нас душу — самое бесценное, самое Божественное, что есть на земле. И вот эту душу, которая призвана во святость, люди в абсолютном своем большинстве наполняют всем, чем угодно, только не благодатными дарами. Стремятся насытить свое чрево, стремятся урвать от жизни массу удовольствий, утех, окружить себя блеском, роскошью, весельем, смехом, пустозвонством… Поэтому людям бездуховным не понять тех, кто услышал глас Творца и пошел за Ним. Неважно, как услышал: через некий внутренний призыв, как у тебя, через шепот звезд в пустыне, как у Лермонтова, или через тайну мироздания, как у меня… Неважно, как: Господь посылает душе импульс Своего присутствия, Своей благодати, и тот, кто услышал, почувствовал его, оставляли мир и все, что в мире, и уходили к Богу. Такие люди соединялись с Ним уже тут, при жизни, а когда Господь призывал их душу к Себе, та уже безошибочно знала дорогу, к Кому идет. Для остального мира жизнь духовная кажется непостижимой и ненужной. Пей, гуляй, наслаждайся — вот девиз мира. Поэтому на людей духовных мир смотрит если и не всегда враждебно, то уж во всяком случае косо. А когда кто-то решил совершенно оставить этот мир и уйти в монастырь, чтобы всецело посвятить себя служению Богу, то для неверующих это вовсе сумасшедшие люди, в полном смысле «не от мира сего».

Игуменья взяла со стола раскрытую тетрадку и полистала.

— У меня есть одна знакомая, простая крестьянка с Украины, живет не в столице и даже не городе, а в глухом селе, хуторе возле дремучего урочища Холодный Яр[2]. Я там, кстати, бывала: неописуемой красоты места. Она не поэт, не писатель, а Господь наделил ее поразительным даром чувствовать суету этого мира и то, что находится несравненно выше этой суеты. Пишет на своем родном языке, по-украински, но так понятно:

Як жаль! Все в світі суєта суєт,

Хвилини, дні, роки — все пробігає мимо,

І гаснуть наших душ єрусалими,

Бо проміняли їх на дзвін монет.

В серцях жорстких там немає Бога,

Там блимає зневіри каганець,

Розтріпані вітри чатують на дорогах

І давить на чоло із терену вінець.

Зайти б у храм, коли нема нікого,

Ввібрати мудрість тисячі віків,

І душу зранену довірити лиш Богу,

І викинуть з кишені тридцять срібляків.

І помолитися б лиш так, як сам умієш,

І скинути тягар життєвих чвар,

І сокровення, що в душі лелієш

Покласти на священний той олтар.

Та знову день, і знов нові тривоги,

Волає натовп: «Дай землі, монет!».

І я минаю храм, і я минаю Бога,

І поринаю в суєту суєт…

Як жаль…

— Матушка, — Надежда робко взглянула на игуменью, тихонько утерев накатившуюся слезу от прочитанных строчек, — но почему Господь дает лишь услышать Свой голос? Почему Он не изольет на человека всю Свою благодать?

— А как ты думаешь, почему ученому не дано постичь сразу всю науку? Как было бы все просто: раз — и постиг все тайны. Так нет, зачем-то нужно трудиться, голову ломать, ночи не спать, месяцами из лабораторий не вылезать, корпеть над книгами, расчетами. Зачем все это? А тут сидишь-сидишь, корпишь-корпишь, вроде ухватился за ниточку, думаешь, что теперь-то весь клубочек потянется. Ан нет, еще больше запутался в проблеме. И давай все сначала. Ты сама ведь сколько училась. Зачем? Раз — и все знаю, все умею.

Так и в духовной жизни, Наденька: Царство Небесное силою берется, и те, кто трудится — получают его. Если бы Божественная благодать раздавалась налево и направо без всяких усилий и трудов, человек легко впал бы в духовное сладострастие: ходил и думал, что он уже святой. Зачем ему Бог, когда он сам бог? Вот почему Адаму был положен запрет рвать плод с древа познания, но он его преступил, нарушил. И что из этого вышло? Вышло то, что выходит каждый раз, когда человек пытается перехитрить Бога, поиграть с Ним в прятки или нарушить законы духовного развития. Пришел в монастырь — а тут, оказывается, трудиться нужно. А тут, оказывается, послушание нужно. А тут, оказывается, вера нужна особая. В монастырь-то по вере идут, а не по какой-либо другой причине: жизнь личная не сложилась, обиды со всех сторон навалились, крова над головой нет, жить негде.

В монастырь должна вести вера и полное отречение своей воли: только воля Божия! Все «я» — за монастырскими воротами. И тут-то начинаются все беды и напасти: то монастырь не такой — пойду искать другой, то настоятельница вредная — пойду искать другую, то сестры несправедливо относятся — пойду искать других сестер, которые меня будут гладить по головке, на ручках носить, восхищаться мною…

Или так: побыл в монастыре немного — и вскоре назад. Зачем ему монастырь, жизнь монашеская? Все уже знаю, все умею, все постиг. И пошел проповедовать Бога, да под гитару: дрынь-дрынь, дрынь-дрынь… «Радость моя, не скорби ни о чем!». Зачем скорбеть? Это святой Давид скорбел: «Утрудихся воздыханием моим, измыю на всяку нощь ложе мое, слезами моими постелю мою омочу». Это пустынники, отцы наши преподобные, исповедники веры Христовой скорбели, плакали, сокрушались о грехах своих. А нам зачем? «Не скорби ни о чем!». Серафим Саровский вышел из затвора аж через тридцать лет своего уединения в лесу, и то лишь после того, как ему велела Сама Пречистая Матерь Божия. А теперь все легко и просто: захотел — в монастырь, захотел — из монастыря. В руках монаха — четки и мобильный телефон, в кельях — интернет и телевизор. Вот и не скорбят ни о чем.

Игуменья заглянула девушке в глаза.

— Что, напугала я тебя? Не пугаю. Ты должна знать, куда и зачем идешь. Иллюзий быть не должно, тогда не будет и разочарований. Тогда будешь настоящей монахиней — по духу, а не лишь по форме. И тогда услышишь голос Творца — как слышит Его пустыня, как слышат звезды и вся вселенная.

5.

Избирательная кампания оправдала прогнозы всех политиков: она выдалась на редкость жаркой, бескомпромиссной и даже жестокой. Соперники не жалели средств на агитацию, обклеив весь город огромными бигбордами, листовками, плакатами, лозунгами. Среди желающих воссесть в кресло главного градоначальника были как люди, широко известные горожанам, так и новички — выдвиженцы от новых политических сил, обещавшие избирателям если и не совсем земной рай, то что-то очень близкое к нему.

Впрочем, был один фактор, объединявший всех кандидатов: это беспощадная критика действующего мэра, который досиживал свой срок, оставшись в памяти горожан как абсолютно безынициативный, вялый руководитель, равнодушный ко всему, что творилось в городе. Отвратительные дороги, экономический застой, обнищание людей, а на этом фоне — коррупция, процветание личного бизнеса местных «князьков» во главе с самим мэром. Он не стеснялся появиться перед городской нищетой на шикарном «порше», устраивать с барским размахом ресторанные застолья, где собирались столичные покровители этого провинциального градоначальника вместе со своими прихлебателями и подхалимами.

Кальвадос — так прозвали эту одиозную личность приближенные к нему люди — избегал общения, встреч с горожанами. Боязнь эта была настолько панической, что жил он даже не в родном городе, а в одном из мотелей, стараясь быть недосягаемым и неприкасаемым для своих избирателей.

Ко всем своим бедам Кальвадос был малограмотным, косноязычным, неспособным сказать двух слов без заранее подготовленной бумажки. От его имени везде и всюду «вещал» более разговорчивый первый заместитель по кличке Квак — такая же одиозная, погрязшая в скандалах личность, как и сам градоначальник, обозливший против себя не только своих оппонентов, но и всех избирателей.

Поговаривали, что Кальвадос — главное городское несчастье — реально окончил семь классов начальной школы, все остальные дипломы были куплены. Куплено было и само кресло мэра, откуда он, однако, намеревался прыгнуть еще выше, заложив под эту «розовую» мечту весь собственный бизнес: шикарный ресторан, недвижимость, дивиденды от разных коммерческих операций. Не имея ни авторитета, ни уважения, ни знаний, свою главную ставку он делал снова на то, что однажды его сделало мэром — связи и деньги. Эта продажная, постыдная, безбожная мораль вполне отвечала духу времени, в котором бедствовали простые люди, но успешно процветали такие проходимцы, как Кальвадос и Квак.

Постепенно стало ясно, что главная борьба разгорится между двумя претендентами: Павлом Смагиным и Максимом Лубянским. И если имя первого было хорошо известно избирателям — он много лет представлял интересы горожан в городском совете как депутат, занимался благотворительной деятельностью, то второй не просто вошел, а ворвался в общественную, политическую жизнь города. В прошлом офицер спецназа, командовавший батальоном в горячих точках, он возвратился в свой родной город, откуда ушел во взрослую самостоятельную жизнь, вполне сформированной личностью — крупным бизнесменом, владельцем сети торговых центров. Он обещал горожанам превратить свою провинцию в маленький Лас-Вегас, наполнив его развлекательными центрами, казино, отелями, ресторанами.

Смагин же, напротив, горел желанием возродить былой экономический потенциал своего города, оживить предприятия, пришедшие в полный упадок и разорение, возвратить людей, которые трудились там годами, построить новую современную больницу, такую же современную школу. Если избирателям был понятен личный успех Смагина, его восхождение от скромного инженера-геолога до владельца солидной промышленной корпорации, то вокруг источников бизнеса Лубянского ходили разные слухи и кривотолки, подогреваемые скандальными публикациями и журналистскими расследованиями.

Оба претендента не стеснялись публичности, открыто выходили к людям, на диалог с избирателями, полемику с другими оппонентами. Но если избирательная кампания Павла Смагина избегала таких методов, как клевета, подтасовка, передергивание фактов и другие методы «черного» пиара, то Максим Лубянский и его команда не брезговали ничем, лишь бы вырвать победу у явного лидера. Его штаб активно работал в этом направлении, подключив профессиональных политтехнологов, аналитиков, журналистов, психологов.

И теперь в штабе Максима Лубянского ярко горел свет, хотя было уже давно за полночь, а основные работники разъехались. Остались лишь самые верные, самые преданные своему шефу люди, которым Лубянский доверял безоговорочно все, что выносилось на обсуждение. В комнате, надежно защищенной от прослушивания как изнутри, так и снаружи, приятно пахло горячим кофе, разлитым по маленьким фарфоровым чашечкам. Максим Петрович сидел в глубоком офисном кресле, медленно поворачиваясь в нем — то влево, то вправо, неспешно попивая свой кофе и глядя исподлобья на тех, кто сидел рядом за столом, заваленном разными аналитическими бумагами, записками, графиками, прогнозами.

— Не пойму одного: чего мы ждем? — тон хозяина не предвещал спокойного разговора.

— Максим Петрович, мы думаем, просчитываем все варианты, — пытаясь упредить взрыв гнева, ответил за всех Илья Гусман — главный аналитик штаба.

Лубянский зло усмехнулся.

— Думаете? Это хорошо, что вы еще способны думать. Очень хорошо. Только вот ведь оказия какая: думать уже нет времени. Пора закрывать вашу «думальню» и действовать: работать так, как работают наши противники. Там тоже думают, и не хуже вас, между прочим, а вот работают получше вашего. Думают они, видите ли. Философы… Цицероны…

Никто не рисковал возразить или оправдаться, не желая нарваться на гнев.

— Я вам плачу не за то, чтобы вы думали. Вернее, не только за это. Мне нужны действия: решительные, грамотные, способные сломить волю Смагина, а нам принести популярность, голоса избирателей. Что говорят социологи? Они ведь еще на прошлой неделе производили свои замеры. Есть уже результаты или они тоже думают?

— Есть, Максим Петрович, — поднялся из-за стола еще один из помощников, отвечавший за изучение общественного мнения избирателей. — Пока что результаты не в нашу сторону. Более того, они даже ухудшились в сравнении с предыдущей неделей. Если бы выборы состоялись в ближайшие выходные, то Смагин опережает нас почти на двадцать процентов: разрыв увеличился более чем на четверть.

— И что вы скажите мне в оправдание всего этого, господа? — Лубянский взял аналитическую записку и сам пробежался взглядом по столбцам. — Еще пару дней такого «думания» — и разгоню вас всех к одной бабушке. Вместе с дедушкой. А на ваши места приглашу тех, кто начнет наконец-то действовать. Любые деньги заплачу им, но вас не только разгоню, но и сотру в порошок. Вы — дармоеды, способные только жрать, пить, заказывать столики в дорогих ресторанах, таскать туда своих продажных девок. И все это — за мой счет. Поэтому давайте, господа, договоримся: если в ближайшее время не будет реальных, ощутимых сдвигов — думать будете уже о том, как спасти свою шкуру, когда я начну ее сдирать с вас. Это мое последнее слово. Баста!

И он швырнул бумаги на стол.

— Максим Петрович, — теперь поднялся Гусман, — вы можете выгнать меня прямо сейчас, содрать шкуру вместе со штанами, не откладывая в долгий ящик, но лучше снова и снова продумать все, чем сделать один необдуманный шаг — и поставить крест на всех дальнейших усилиях.

— Ишь, какой смелый, — Лубянский отпил немного кофе и с прищуром посмотрел на аналитика. — Снять с тебя штаны, выпороть или кастрировать я всегда успею. Говори дело. Вижу, что у тебя что-то есть, раз ты таким героем стал. Выкладывай.

Гусман тоже отпил кофе и, поставив чашку, вышел из-за стола, подойдя ближе к шефу.

— Все наши усилия сосредоточены сейчас на том, чтобы погрузить Смагина в такое психологическое состояние, когда у него отпадет всякий интерес к борьбе. Можно сражаться с его штабом и далее, но… Как бы вам объяснить попроще? Вы ведь в прошлом кадровый боевой офицер. Так вот, можно воевать с армией противника, ослабить ее изнурительными сражениями, хитрыми тактическими маневрами, диверсиями и другими средствами, а можно просто вывести из строя полководца, командира — и все, войско сломано, дезориентировано, началась паника. Тогда делай с ним, что хочешь: оно уже неспособно на победу. В истории таких примеров довольно много.

— Начни мне еще читать урок военной истории, — усмехнулся Лубянский. — Мало я их в академии наслушался, так еще ты. Давай-ка к делу.

— А это и есть дело. Причем, главное дело, которое обеспечит нам победу. Вы все время требуете от нас ответных действий на тактику Смагина и его штаба. Мы же предлагаем вам заниматься не тактическими битвами, а радикально поменять стратегию борьбы: нанести удар не по штабу, а по самому Смагину.

— По Смагину? — изумился Лубянский. — Замочить, что ли, из гранатомета? Или поднять авиацию — да по его штабу: бац-бац-бац!

— Нет, Максим Петрович, «бац-бац» тут не пройдет. Кроме того, что нас всех пересажают, растрезвонят во всех газетах, на телевидении, в интернете, а Смагина внесут в мэрию как триумфатора — ничего другого не произойдет от такого «бац-бац». Тут нужна особая хитрость — взвешенная, всесторонне обдуманная, а не лихая кавалерийская атака с саблями наголо на вражьи окопы, как вам хочется. Мы обратились за консультацией и помощью к некоторым психоаналитикам, парапсихологам, работавшим в командах известных политических деятелей и даже в президентских кампаниях.

— К парапсихологам? — иронично усмехнулся Лубянский. — А к ведьмам, колдунам, деревенским бабкам-шептухам, цыганкам-гадалкам не обращались?

— Будет необходимо — обратимся и к ним, — невозмутимо ответил Илья. — Люди, о которых речь, с огромным опытом и, я бы сказал, особым нюхом, чутьем, развитой интуицией. Мы предоставили им всю информацию о Смагине, которая имеется в нашей базе, и не верить их выводам нет оснований. А вывод этот таков: наиболее уязвимой точкой Смагина, по которой нужно ударить, чтобы вывести его из строя, является…

Гусман сделал выжидательную паузу, глядя на Лубянского.

— Я сейчас тебя самого выведу из строя, — тот замер вместе с остальными, кто сидел за столом и внимательно слушал Гусмана.

— Самой уязвимой точкой Смагина является его любовь к двум своим дочерям-близняшкам, — продолжил Илья. — Лишь на первый взгляд может показаться, что этот фактор пустяковый, не стоящий внимания, ведь каждый родитель любит своих чад: кто больше, кто меньше — уже другой вопрос. Но у Смагина эта любовь, привязанность к своим дочерям является не просто заложенным в него природным фактором, животным инстинктом, а главным рычагом, стимулом всей его деятельности, прежде всего в бизнесе, стремлении к еще большей власти. Конечно, есть и другие факторы: его партнеры, зависимость от еще более влиятельных и могущественных людей, но любовь к своим дочерям, по мнению психоаналитиков, есть главный стержень его личности. Отсюда вывод: выбиваем этот стержень — выбиваем Смагина. Над этим мы и думаем: как выбить, чем, какими средствами. И кое-что придумали, готовы вам изложить свои предложения.

Лубянский поднялся из кресла и обнял Илью.

— А ты и впрямь не такой глупый, не зря мне тебя рекомендовали. Давай выкладывай свои предложения, внимательно слушаю.

— Хочу сразу предупредить вас, Максим Петрович, что, если мы хотим победы, то должны отнестись к выбираемым средствам для ее достижения спокойно, без эмоций — в таком деле они совершенно лишние. Древние в этом отношении были людьми хладнокровными, говоря, что в войне все средства хороши.

— Слушай, грамотей, ты не лекции читай, а говори дело, — Лубянский нетерпеливо допил свой кофе и сразу налил новый. — То историком становишься, то моралистом… К делу, сударь, к делу.

— Я о деле и говорю. Есть у Смагина две дочери, две близняшки. Папаша в них души не чает, все им дал: и образование, и воспитание, и материальное обеспечение. Обе, правда, не замужем, причем одна из них — Надежда — и не собирается: вроде бы хочет идти в монастырь.

— Слышал эту сплетню, — рассмеялся Максим Петрович. — Хорошие деточки: одна в кабаках, ночных клубах торчит невылазно, другую из монастыря за уши не вытащишь. Представляю, что творится на душе у Степаныча. По-человечески его даже жалко, у меня ведь самого две девки, но обе не такие безбашенные. Любят, конечно, гульнуть, «потусить» — есть теперь такое модное словечко, но чтобы в монастырь… Не могу даже представить, чтобы у моих дочерей родилось такое дикое желание. С другой стороны, если вдуматься, отбросить, как ты говоришь, все эмоции, что тут особенного? Одна гуляет — ну и пусть гуляет на здоровье, на то и молодость. Сейчас все гуляют, пляшут и поют. Время такое, веселое. Другая рвется в монастырь? Не в публичный же дом, не на панель. Даже похвально, что не пошла следом за своей сестрицей распутницей. А близняшки ведь — это не просто родные сестры: нечто большее, таинственное. Говорят, что они даже чувствуют одинаково: если что-то болит у одной — то же самое болит и у другой, одна рожает — у другой тоже схватки. Ну а то, что сии юные леди — прямая противоположность и себе, и своим родителям, так на этом, думаю, особой сенсации не сделаешь.

— Да, Максим Петрович, особой сенсации действительно не сделаешь, — улыбнулся Гусман. — Особой. А вот ошеломляющую сенсацию сделать можно. От такой сенсации не только у Смагина пропадет всякое желание куда-то избираться, баллотироваться, но от него отвернутся даже близкие ему люди, не говоря о партнерах по бизнесу. Иметь дело с таким человеком никто не захочет, чтобы не замарать своей репутации.

— Ну и?.. — Лубянский налил еще чашку горячего кофе. — Как ты себе все это представляешь? Как это все?.. Давай подробнее, в деталях.

— Варианты разные. Вот, например, один из них, вполне осуществимый. Он касается той дочки Смагина, которая любит погулять и повеселиться. Да, этот образ жизни вполне отвечает и возрасту, и воспитанию: она гуляет и тусуется не в каких-то вокзальных буфетах или уличных забегаловках вместе с бомжами и проститутками, а в элитных клубах, ресторанах, где собирается исключительно золотая молодежь. У них есть все: деньги, шикарные иномарки, богатые родители, свои темы для разговоров, развлечения, свои компании. Они общаются, веселятся, выпивают, курят. Некоторые принимают наркотики — для еще большего кайфа, еще большей остроты ощущений. Кто уверен в том, что Верочке Смагиной — любимице молодежных тусовок — тоже не захочется вкусить запретного плода, не попробовать наркотик? Нет, она вовсе не наркоманка! Она воспитанная девочка, любимая дочка господина Смагина, мечта многих состоятельных женихов. Но так хочется не отставать от тех, кто уже знает вкус этого запретного плода. Ну, лишь разочек — и все. Да и речь-то не об анаше, которой приторговывают грязные цыгане, а вполне цивилизованном наркотике: маленькая таблеточка — и все. Лишь разочек, только для пробы.

И вот она попробовала. Ничего особенного: так, слегка повело — и все. Глядь на часы — пора домой. Сесть за руль сама не рискует, не хочется лишних объяснений с ментами, коль те вдруг остановят ее приметную «мазду». За руль прыгает один из ее дружков — и помчались. Вечер, звезды, на дороге редкие машины, в салоне из динамиков — бешеные ритмы. Ах, как хочется мчаться еще быстрее. Таблеточка та пока действует, кружит голову. Сама сяду за руль! Села — и только визг, дым из-под колес. А впереди — детишки. Идут через дорогу гуськом, за ручки взявшись. Веселые, радостные, сытые, только что побывали на открытии детского кафе. Идут и не знают, что им навстречу с сумасшедшей скоростью мчится одна воспитанная девушка, дочка известного бизнесмена, общественного деятеля. Да и девушка не подозревает о том, что впереди детишки. Ей так хорошо со своим другом! Она ощущает, какое тепло излучает ладонь, лежащая на голой коленке, это тепло так много обещает…

Скорость, музыка, тепло, таблеточка… И в таком состоянии она на полной скорости наезжает на радостных детишек. Кто всмятку, кто на обочину, лужи крови, истошные крики. А тут журналисты: со своими камерами, микрофонами, фотоаппаратами. Они тоже были на открытии кафе, снимали, записывали, а теперь отказались неподалеку. Случайно оказались, разумеется. И так же случайно все увидели. Сразу туда — все успеть снять, мельчайшие детали этой жуткой трагедии: мертвые тельца, разбрызганная кровь, обезумевшие глазки… И, конечно же, снять главную виновницу того, что произошло. Подбегают — а за рулем одна из дочерей кандидата в мэры Павла Смагина: абсолютно невменяемая, то ли пьяная, то ли еще что. Потом экспертиза докажет, что она находилась под действием той самой таблеточки: просто ее действие началось не там, где она веселилась с друзьями, а уже в машине, когда села за руль. Как села, как давила на педаль газа, как могла не заметить идущих через дорогу детишек — ничего не помнит. Вот что значит не слушать старших и принимать наркотики! И папа этой милой девушки-убийцы хочет стать мэром нашего города? Да ни за что! Пресса такой вой поднимает, что бедному Смагину никто не позавидует. Каждый день городские новости начинаются с этой горячей темы, общественность бурлит, возмущению нет предела, массовые митинги с требованием наказать преступницу. Телевидение показывает похороны погибших и скончавшихся в больнице детишек, слезы родителей — и снова жуткие кадры на месте катастрофы, а потом — счастливая, самодовольная улыбка Павла Степановича. Тут Смагину не помогут ни его связи, ни его миллионы: все отвернулись от него. Ему капут. Крышка ему!

— Однако, Илюша, жестокий ты парень, — Лубянский вытер выступившую испарину на лысине и затылке. — Не только большой выдумщик, но и очень жестокий. Признаюсь, не ожидал. Даже предположить не мог, что ты… мне… вот так…

— Максим Петрович, я просто немного пофантазировал, — Гусман возвратился на свое место и сел за стол. — Я ведь еще ничего не предложил, а изложил один из возможных вариантов, который обеспечит вам стопроцентную победу на выборах. Но раз вы такой эмоциональный, впечатлительный, ранимый, то, думаю, вам лучше подобрать себе более профессиональную команду. Рад был сотрудничать с вами, Максим Петрович. Для меня лично это большая честь. И считайте, что я вам ничего не говорил.

— Погоди, погоди, — Лубянский подошел к Илье и положил ему руки на плечи, удерживая за столом. — Ты, паренек, не только башковитый и все такое прочее, но и обидчивый. А сам только что учил эмоции свои сдерживать. Ты изложил, мы послушали. Вот и славно. Я себе это все представил — и жутко на душе стало. Представляю, что будет со Смагиным. Теперь надо подумать, насколько все это осуществимо.

— Осуществимо, — ответил Илья, открывая свою папку с бумагами. — Мы продумали все детали, до мелочей. Детское кафе скоро действительно планируют открыть, все будет происходить вечером, пригласят много детишек из соседнего интерната, там живут в основном сироты. Так что, Максим Петрович, совесть ваша может быть спокойной: плакать за детишками, кто попадет в ту мясорубку на дороге, особо будет некому. Но мы выбьем слезу из электората. У нас уже есть журналисты, готовые освещать эту тему, они ждут команды. Лишних свидетелей рядом не будет, мы тоже об этом позаботимся. Только дети, машина, трупы, кровь и журналисты. Скорая помощь, врачи, милиция тоже будут, но лишь после того, как мы сделаем свое дело, все зафиксируем, чтобы ни у кого не возникло ни малейших подозрений на фальсификацию или провокацию, даже у самого Смагина с его верным псом Владом Чуваловым.

— Кстати, а что это за личность? Вам что-нибудь о нем известно, кроме того, что он является его главным помощником и референтом? Кто этот узкоглазый «друг степей»? Откуда у Смагина к нему такое безграничное доверие?

— Это, скорее, друг снегов, а не степей. Он уроженец северных племен, личность действительно загадочная. Чувалов для Смагина даже больше, чем сын: это неотъемлемая часть самого Смагина. Нам пока не удалось установить, что именно их связало, ведь Смагин взял его под свое покровительство еще с того времени, как этот маленький тунгус переселился из своей юрты в интернат, а уже оттуда — в дом Смагина. Да и не столь уж важно, кто он и откуда. После того, что произойдет, Смагину бессилен будет помочь Сам Господь Бог, а Чувалову останется только одно: паковать чемодан — и ближайшим авиарейсом назад в тундру, к своим соплеменникам. Служить такому хозяину не захочет не то что ни один уважающий себя человек, но даже ни один чурка, ни одна дворовая собака.

— Согласен. После такой истории не только голова с плеч полетит, а все: бизнес, доверие, компаньоны, авторитет, власть. Полетит мгновенно и навеки вечные. Свою репутацию он уже никогда не восстановит.

— Это еще не все, Максим Петрович, — Гусман раскрыл еще одну лежавшую перед ним папку. — Мы изложили вам лишь один из вариантов и лишь в отношении одной дочери. А ведь есть еще одна дочка — которая рвется в монастырь и уже проводит там большую часть своего времени. Если вам интересно, у нас есть предложения и относительно ее особы.

— Неужели того, что вы задумали, будет недостаточно? — Лубянский изумленно взглянул на своего аналитика. — Крови, детских трупов, шума вокруг всего этого… Неужели есть необходимость расправиться со Смагиным и через его вторую близняшку?

— Максим Петрович, в вас опять просыпается жалость к сопернику. А это уже опасно для самого вас. Снова напомню вам древнюю мудрость: победителей не судят, а поверженным горе. Смагина необходимо не просто сломить, а сломать — навсегда. Иначе он сломает вас. Точно так же. Поэтому никакой жалости к вашему оппоненту, никаких эмоций!

— Ну и..? — Лубянский ждал, какой новый план начнет излагать ему Гусман.

— Мы снова обратились за консультацией к опытным психоаналитикам, психиатрам, которым знакома мотивация поступков людей, желающих оставить мир и уединиться в монастыре: неважно, женщины или мужчины. Монахи и монахини, какими бы аскетами они ни были, остаются все-таки живыми людьми, а значит, ничто человеческое им не чуждо, тем более, когда это не дряхлый старческий организм, а еще молодой, в котором естественные желания не только не угасли, а, напротив, дают о себе знать в полный голос. На этом мы и предлагаем возможный вариант относительно второй дочери Смагина — Надежды, которая не хочет продолжить дело родного отца, обзавестись семьей, детьми, что было бы вполне естественным, а стремится к противоестественному — уединиться, скрыться от всех в монастыре. Я не буду вдаваться в богословские вопросы монашества, которые мы тоже тщательно изучили, а позволю себе снова немного пофантазировать.

Представим себе, что в неком монастыре — не столичном, а самом что ни на есть захолустном, поселилась некая молодая особа. Мало кто знает, что она из богатой, состоятельной семьи, очень воспитана, а не какая-то, извините, уличная, безродная шавка, которой жить негде. Никто не может понять — ни родители, ни близкие друзья, зачем она сюда пришла, что ищет, ведь имеет все, о чем только можно мечтать. Ладно, пришла — и пусть пришла.

А в том же монастыре живет еще одна особа: не такая воспитанная, не такая образованная, не такая святая. За плечами — трудное детство и бурная молодость: росла в детдоме, там же узнала, откуда берутся дети и как они делаются. Потом добрые дяди научили ее зарабатывать неплохие деньги, торгуя собственной фигуркой и мордашкой, потом нашли еще несколько таких же смазливых девочек-подростков — и тоже не панель. Дальше сама стала сутенершей, поставщиком живого товара в разные бордели, сауны, вечеринки, бандитские сходняки. Потом наркотики, валюта и, как закономерный финал — зона. Оттуда — в монастырь. Зачем туда пришла — сама толком не знает. Прослышала как-то о кающейся Магдалине — вот и шевельнулось что-то в сердце. Живет в монастыре, вместе со всеми ходит на молитву, вместе со всеми садится за стол, так же со всеми вместе ложится спать и просыпается.

И вот тут включается психологический фактор: вполне естественный, заложенный в каждого из нас природой. Монастырь женский, ни гостей, ни паломников. А природа не спит, она не просит, а требует: дай, дай, дай! Хочу, хочу, хочу! Кабы не знала, что это такое — одно дело. А коль воспитатель детдома ее однажды «воспитал» и всему научил, дал вкусить, как это все сладко — другое. А тут, откуда ни возьмись, приходит в монастырь юная дева вся из себя. Ну и что с того, что дева? И с ней можно. Это теперь даже модно: мальчики с мальчиками, девочки с девочками. На зоне это вообще вполне нормально, дело знакомое, не впервой.

Зовет «кающаяся Магдалина» к себе в келью юную послушницу: помолиться, духовно пообщаться, да и в коечку ее к себе. Ведь у той девы природа, поди, тоже не камень, своего хочет, ждет и требует. А в келейке-то видеокамеры установлены, за иконами спрятаны, весь этот «молебен» записывают. А потом эту запись — в интернет, да с соответствующими комментариями: дескать, вот чему в монастырях учат, вот чем там занимаются, вот как грешки свои «замаливают». А что? Эта тема сейчас тоже модная. Только и слышишь: то там кто-то из святых отцов «на клубничке» попался, то там «голубизной» кто-то себя прославил. И мы маслица подольем. В центре же этого скандала будет не кто-то там с улицы, не бывшая сутенерша — с ней и так все ясно, а, казалось бы, такая воспитанная, культурная, такая набожная дочь господина Смагина. Скандал на весь белый свет!

— Ой, как мне опять жалко Степаныча, — рассмеялся Лубянский. — Чем родная дочь занимается!

Он встал и прошелся по кабинету.

— Взбодрил ты мне кровушку, Ильюша, взбодрил. Мой покойный дед в свое время столько этой поповской нечисти собственными руками передушил, что… Он ведь не сявкой подзаборной был, а кадровым офицером НКВД. Ефима Лубянского история хорошо помнит. Его подпись под приговором «тройки» была решающей. «Казнить нельзя помиловать». Дед мой как раз и ставил точку в нужном месте: казнить или помиловать. И он ставил ее: жирную такую точку. Как пулю в затылок сразу после оглашения приговора. Ставил своей мозолистой рукой. Поэтому тогда власть боялись и уважали. А теперь они, понимаешь ли, церкви строят, верующими зело стали. С нашим народом так нельзя. Ему не церкви нужны, не болтовня о каком-то боженьке, а лагеря, часовые на вышках, заводы по производству колючей проволоки. Видать, родился я не в свою эпоху. Мое место — там, рядом с родным дедом, а не сопли тут вытирать.

— Есть и другой вариант, — хладнокровно продолжал Гусман. — Он, правда, не такой эротичный, как первый, но воздействие на вашего противника будет еще более ошеломляющим. Его милая девочка отведает монастырских грибочков — и преждевременно отправится туда, о чем так усердно молится и мечтает: на тот свет. Монахи-то — постники, мяса ни-ни, а вот грибочки — за милую душу. Сами собрали, сами посушили, отварили, на стол подали. Ох, не заметили, что среди них был один мутант — на вид, как все остальные, только с сильнейшим ядом. То ли сам таким вырос, то ли вырастили его где-то — никто разбираться не будет. Умерла — ну и земля ей пухом. Помучилась, правда, перед смертью люто, кричала, просила любящего отца, чтобы тот спас ее от смерти. Да грибочек уж больно ядовитым оказался. Такие грибочки лишь в горах Латинской Америки растут. А как тут оказался? Чудеса. Монахи-то в чудеса разные верят, вот и случилось чудо. А Смагину после такой трагедии какие выборы? Одна дочь убийцей несчастных сироток стала, другая лесбиянкой прославилась иль еще хуже — умерла после трапезы. Хоть самому в гроб живьем ложись от всего этого позора и несчастий. Глядишь — и ляжет. Сначала сляжет, а потом и ляжет. Такие стрессы ни одно отцовское сердце не выдержит.

— Так что, — усмехнулся Лубянский, — ты предлагаешь обеих сразу?

— Я предлагаю, Максим Петрович, только одно: действовать продуманно, решительно и хитро, отбросив всякие эмоции и жалость к сопернику, — отчеканил Гусман. — А решать вам. И никому больше. Вы — боевой офицер. Вы — командир. Вы — воин.

— Считай, что уже решил. Внук не посрамит чести родного деда. И своей тоже.

6.

Павел Смагин возвратился домой в приподнятом настроении. Даже холодная серая погода, от которой все прятались и кляли, не испортила ему бодрого состояния духа. У входа в дом его встретила жена, ласково улыбнувшись и поцеловав в щеку.

— Все уже за столом, только тебя дожидаемся, — шепнула она. — Наденька приехала. Ты уж не очень-то ее, кровинушку нашу.

— Это не кровинушка, а кровопиюшка, — незлобно ответил Смагин, обняв жену. — Столько кровушки нашей попила своими фантазиями…

— Прекрати, Паша, я тебя очень прошу. Давай посидим спокойно, мирно, по-семейному. В кои веки собрались вместе. У одной бесконечные дела, встречи, массажи, макияжи, вернисажи, вечеринки, у другой — лишь бы от родителей к своей матушке быстрее убежать. Давай посидим без всяких упреков, ненужных разговоров.

— Давай, Любушка, давай. Гулять — так гулять! Накрывай на стол!

Дом, где проживало семейство Павла Смагина, напоминал настоящий дворец: шикарной архитектуры в стиле барокко, в два этажа, с арочными зеркальными окнами. Каждого, кто приезжал сюда, дом встречал, распахнув свои гостеприимные объятия, словно белоснежный парус. И снаружи, и внутри дома все свидетельствовало об изысканности вкуса его хозяев: великолепная планировка двора с фонтаном в центре, эксклюзивная итальянская мебель, антикварные картины, украшавшие стены комнат. Все дышало достатком, богатством.

Смагин не скрывал, что с детства мечтал жить именно в таком дворце: сам-то он вырос в семье простого работяги-железнодорожника, в доме из двух маленьких комнатушек да вечно чадящей печки. Рядом — ведра с углем, еще одно — с водой из колодца — на самой печке, чтобы было на чем еду приготовить да постирушку сделать. В тесном дворике кроме их семьи ютились еще две — родных братьев отца. Радости, беды, какие-то семейные события, недоразумения, скандалы — все у них было общим.

Когда наладился собственный бизнес, Смагин первым делом осуществил свою давнюю мечту — построил этот шикарный дом и поселил в нем семью. У каждого было не по комнате, а по половине этажа. На второй этаж, где расположились спальни, рабочий кабинет хозяина, прямо из вестибюля вела изящная лестница: одной широкой лентой, разделяясь на две самостоятельные — налево и направо. А гостиная, где обычно собиралась вся семья, проводились застолья, находилась внизу. Кроме мебели — такой же изысканной, как и в других комнатах — ее украшал большой камин, возле которого в ожидании Смагина сидели его домочадцы: Любовь Петровна со своими дочерями.

— Наконец-то, — увидев вошедшего отца, Вера первой бросилась ему на шею. Надежда выразила свои эмоции более сдержанно: подошла и, как мать у входа, нежно поцеловала его в щеку.

— Нет-нет, не годится, — рассмеялся Павел Степанович. — Если бы вы знали, какой сюрприз я вам приготовил на ужин!

Все расселись за столом, и радостный Смагин стал рассказывать о своих успехах.

— Спешу доложить, милые мои дамы, рейтинг наш растет, как на дрожжах, избиратели готовы хоть сегодня отдать нам свои голоса. Коль так дело пойдет и дальше — победа у нас в кармане. Хотя и не в победе дело. Оказывается, как приятно делать людям добро! Раньше я занимался только своим бизнесом, партнерами, а теперь нужно думать о тех, кто к твоему бизнесу никакого отношения не имеет. Вчера, например, завезли новейшее оборудование в родильный дом. Зачем ехать в частные клиники или заграницу? Готовься и рожай на месте — все для этого есть: и передовая диагностика, и разные барокамеры, и помощь роженицам. Так-то, девушки! Рожать будете здесь! А все остальное — где душа пожелает.

Он засмеялся, глядя на любимых дочерей.

— Это еще не все. Сегодня открыли первое отделение паллиативной медицины. Заметьте: первое во всей области. Теперь одинокие старики с неизлечимыми болезнями будут свой век доживать не под забором, а под присмотром опытных врачей, в уютных палатах. А завтра — внимание, товарищи присутствующие! — мы открываем приют. Знаете для кого? Для бездомных зверюшек. Будет ваш любимый папочка теперь еще собакам друг и кошкам брат!

И рассмеялся еще громче.

— И тебе не противно этим заниматься, да еще нам за столом рассказывать? Мало разных стариков-бомжей, которые и без твоей какой-то медицины сдохнут, так еще эту бездомную тварь со всех подворотен и улиц будешь собирать: с блохами, болячками, брюхастых, голодных, ободранных. Фу, меня сейчас вывернет, — Вера брезгливо передернула плечами.

— Успокойся, Верочка, — Любовь Петровна погладила ее по руке. — Разве это плохо — заботиться об одиноких, больных? И не только людях, но и домашних животных, выброшенных на улицу?

— Пусть заботится, о ком хочет, только не нужно нам обо всем за столом рассказывать. Давай еще их сюда приведем, места всем хватит. Пусть везде лазят, подаяние просят, блох разводят, вшей, гадят повсюду, «ароматы» во всем комнатам пойдут… Одного из таких «бездомных» папуля в дом наш уже привел, выкормил, вырастил.

— Это ты о ком? — Смагин строго посмотрел на Веру. — О Владе?

— Да, о твоем дикаре! Сколько волка ни корми — он все в лес глядит. Так и твой тунгус: сколько его не воспитывай, где ни учи, какими шампунями ни мой — а тундрой, лишаями, звериными шкурами от него все равно прет.

— Немедленно прекрати! — уже не выдержала Любовь Петровна. — За все, что вы имеете, обязаны прежде всего отцу. А отец ваш обязан Выквану за самое дорогое, что имеет сам — свою жизнь. Если бы не Выкван, то…

Она не договорила. Вошла горничная, неся со своими помощницами подносы с едой.

— Ну-ка, Дарьюшка, чем ты сегодня нас удивишь, порадуешь? — в ожидании чего-то вкусного Смагин потер руки. — Кудесница, мастерица ты наша!

И едва сняли крышки, над столом разлился аромат изысканных блюд.

— О, какая красотища! Это же фуа-гра! Утиная печеночка! С ризотто! Это уже выше моих сил!

Павел Степанович радовался, как малое дитя, накладывая себе все, что лежало на подносах: жареную печень, приправленную яблоками, грибами, черносливом, ежевикой, разные салаты.

— Обалдеть, какая вкуснятина! Пробуйте, пробуйте, не то сам слопаю! Никому не оставлю! Дарьюшка, еще неси, да побольше вот этой печеночки жареной.

Смагин не уставал нахваливать стоящую перед ним вкуснятину. Но вдруг остановился и взглянул на сидевшую напротив Надежду.

— Наденька, чего не ешь? Помнится, ты всегда любила жареную печенку. Что случилось?

— А то и случилось, что для Надюши мы приготовили особое блюдо, — вместо нее ответила все та же миловидная горничная Дарья, которую в доме давно знали и любили как заботливую хозяйку. И поставила перед ней мисочку, накрытую серебряной крышкой.

Застолье мгновенно прекратилось и все уставились на Надежду в ожидании того, чем она хотела удивить.

— Нам-то хоть кусочек оставь, — жалобным голосом попросил Смагин, тоже не зная, что было под крышкой. — Ма-а-а-аленький. Пожалуйста. Для папочки твоего любимого.

— Да тут всем хватит, мне не жалко, — рассмеялась Надя. — Раз, два, три! Налетай, разбирай!

И, сняв крышку, поставила миску на середину стола. Но каково было изумление, когда все увидели там самую обыкновенную печеную картошку: без приправы, без добавок — только картошка. Никто к ней даже не притронулся. Надя же взяла одну картошину и стала есть, посыпая солью.

— Почему не пробуете? Очень вкусно. И полезно, между прочим.

Павел Степанович вопросительно взглянул на Веру, но та, подмигнув отцу в ответ, многозначительно покрутила пальцем у виска. Потом он посмотрел на сидевшую рядом Любовь Петровну, которая почувствовала неловкость ситуации и постаралась разрядить обстановку. Натянуто улыбнувшись, она тоже очистила картофелину.

— А что? Недурно, мне нравится, давно такой не ела. Паша, помнишь, как мы ее уплетали в молодости, когда студентами были?

— Ты еще вспомни, как мамкино молоко сосала, когда в пеленках была, — чувствовалось, что Смагин был не просто обижен, а оскорблен подчеркнутым нежеланием дочери поддержать его за столом. Он уже готов был возмутиться, но Любовь Петровна тихонько толкнула его под столом коленкой. И в это время снова вошла горничная, держа большой серебряный поднос, тоже накрытый крышкой. Увидев его, Смагин воспрянул духом.

— А вот и обещанный сюрприз, — он поднялся из-за стола и, приняв поднос, сам торжественно поставил его на середину стола. — Не только тебе, Надюшка, удивлять нас. Итак: раз, два, три! Налетай, разбирай!

Над столом разлился острый чесночный запах.

— Держите меня, сейчас упаду! Вилку мне, вилку! И тарелку! Самую большую!

И стал первым накладывать то, что там лежало: свежеприготовленная черемша.

— Подарок от моих лучших друзей-ингушей! Настоящая ингушская черемша! С гор Кавказа! Что может сравниться с этим чудом!

И, захлебываясь от еще большего восторга, стал наслаждаться вкусом дикорастущего чеснока, приготовленного по-особому с томатным соком. Отложили себе в тарелочки Любовь Петровна и Надя. Вера же не только не прикоснулась, а брезгливо взглянула на то, как ее нахваливал отец.

— Как такую гадость можно есть? — хмыкнула она. — Фу, один запах чего стоит…

— Что ты понимаешь? — Смагин даже не обратил внимания на этот высокомерный тон. — Попробуй, а потом говори. С этим чудом природы ничто не сравнится!

— Ну да. Попробуй, а потом пойди к друзьям, — снова хмыкнула Вера. — Представляю, что о тебе скажут. А уж подумают что… Гадость! Фу!

— А мне нравится, — теперь подмигнула отцу Надежда, положив на тарелочку еще ароматной черемши. — Папуля, передай мое спасибо дяде Хамиду и дяде Мусе. Скажи, что я их помню и люблю, а от подарка в полном восторге. Можно я матушке возьму немного и сестричкам? Они такого никогда не пробовали.

— Хоть всю забирай, — Вера оттолкнула от себя поднос. — Только там такую гадость и жрать. Мало прет за версту монастырским старьем, так еще этого дерьма налопаться. Нет уж, извиняйте. Тьфу! С вами рядом стоять противно, а после черемши вообще тошно будет.

Вера подскочила из-за стола.

— Наслаждайтесь этой гадостью сами, а у меня деловая встреча. Не хочу появиться в обществе нормальных людей с таким «изысканным» ароматом изо рта. Никакая зубная паста, жвачка не поможет. Приятного аппетита всем вам, дамы, и господа!

И, демонстративно заткнув нос, еще раз фыркнув на черемшу, покинула застолье.

— Пообедали.., — Любовь Петровна положила вилку на салфетку рядом с тарелочкой и опустила глаза. — В кои веки собрались вместе — и разбежались.

Она с укоризной взглянула на Надежду.

— Ты-то хоть не спешишь? Или тоже помчишься к своей мамочке монастырской? Мать ведь родная с отцом тебе вроде как уже не нужны. Как же, взрослые стали, самостоятельные, деловые, с гонором: это не хочу, то не буду.

Она горько вздохнула. Пропал всякий аппетит и у Смагина.

— Убирать со стола? — учтиво просила горничная.

Павел Степанович махнул ей, чтобы та не спешила и оставила их одних.

— Папуль, я еще немножко, — Надежда положила в свою тарелочку пахнущую зелень.

— Хоть в этом ты на меня похожа, — буркнул Павел Степанович, тоже положив себе черемши. — А во всем остальном — как будто кто подменил тебя. Росла одной, а выросла…

Он тяжело вздохнул.

— Не пойму, для кого я стараюсь? Вся моя жизнь посвящена тому, чтобы обеспечить жизнь моих дочерей. Я не хочу, чтобы вы испытали то, что выпало на мою долю. С Верочкой тоже непросто, но она, по крайней мере, прогнозируема, она видит свое будущее в продолжении нашего общего дела. Да, ее нужно время от времени одергивать, но я могу понять ее устремления, образ жизни, наконец. Может, в чем-то не согласиться, что-то не принять, но понять могу. А тебя вот, Надюша, никак. Ты хоть сама-то себя понимаешь?

— Да, папа, — Надежда понимала, что очередных объяснений не избежать. — Я хочу служить Богу.

— И служи! Кто против? Может, ты, Люба?

Он вопросительно взглянул на жену, а та в ответ лишь улыбнулась.

— Вот видишь? Никто не против. Все — за. Служи Богу, ходи в храм, молись, как все другие верующие делают. Никто ведь не летит в монастырь. У каждого свое дело: один в школе, другой в больнице, третий в бизнесе, четвертый еще где-то. Все, как говорится, при деле. И ты должна найти свое дело, утвердиться в нем, а что касается души, веры — ходи в храм.

— Я его нашла, — тихо сказала Надежда. — Поэтому хочу служить Ему не только прилежным посещением храма по воскресеньям и в праздники, а служить всецело. Вы ведь с мамой служите своему делу: мама отдает себя семье, ты — бизнесу, а я хочу отдать себя служению Богу. Раз вы понимаете себя, мою сестру, своих партнеров, почему не хотите понять меня и принять мой выбор?

— Тогда помоги тебя понять. Скажи мне, что тебе не хватает? Что тебе Бог может дать больше того, что дал твой родной отец? Что? Объясни. Может, и мы с матерью вслед за тобой разбежимся по монастырям?

Наде хотелось удержать отца от гнева.

— А что не хватало тем, кто все-таки ушел в монастырь? — Надя старалась найти нужные слова. — Я не говорю о бедняках, которые не были ничем привязаны к миру. Скажите, что не хватало людям богатым, состоятельным — князьям, вельможам, хозяевам? Ведь и у них, казалось, все было: дом, достаток, слава, почет, семьи. А вот почему-то бросали это — и шли в монастырь. Такие примеры, между прочим, не единичные.

— Сравнила! — засмеялся Смагин. — Шли, согласен. Так это когда было-то? При царе горохе, когда людей были крохи. Да если даже и шли, что с того? Сейчас эра компьютерных технологий, колоссальных научных прорывов, открытий. Только сумасшедшие люди могут не признать всего этого и скрыться в четырех стенах кельи.

— Почему не признать? Признают. Научные знания и открытия не мешают им верить в Бога. Более того: именно эти открытия помогли им поверить, почувствовать присутствие Бога и посвятить себя на служение Ему. Я знаю одну такую монахиню. Ее тоже считали сумасшедшей, а она, между прочим, профессор математики.

— Знаю, о ком ты, — отмахнулся Павел Степанович. — Это до сих пор любимая тема разговоров в ее институте. Так она уже дама в возрасте, жизнь прожила, а ты в нее только вступаешь. И взять перечеркнуть ради какой-то прихоти. А о нас ты подумала? Кому мы оставим все, что нажили?

— Моей сестричке, например. Даст Бог, семьей обзаведется, дети пойдут, внучата. Кроме того, вокруг столько людей, которые ждут помощи, недоедают, болеют…

Смагин снова рассмеялся.

— Так зачем ждать, пока мы умрем? Давай прямо завтра раздадим все — и тоже в монастырь. Иль нет, поступим, как предлагает Вера: пустим в свой дом нищих, калек со всего города, бомжей, с ними вместе бездомных собак, блохастых котов, брюхастых кошек, а сами пойдем доживать свой век где-нибудь на перроне вокзала. На тот свет все равно ничего не заберем. Так ведь у вас в монастырях учат?

— Паша, не утрируй, — робко вклинилась в разговор Любовь Петровна.

— Вы нам обе дороги! Это все равно, что одну руку лелеять, лечить, гладить, а в другую гвозди забивать или вообще топором отрубить. Ты думаешь, у нас душа не болит от всех твоих фантазий? В рай она, видите ли, захотела. А тебе не кажется, что ты и так живешь в раю? Если бы видела, как живут многие твои ровесники, если бы прожила нашу с матерью жизнь, тогда ценила отношение родителей, их беспокойство. Посмотрим, насколько твоих фантазий хватит. Когда, знаешь ли, рвутся вот так, как ты, очертя голову, частенько рвутся потом в обратную сторону, назад. Перед тем, правда, столько шишек набьют, что оставшейся жизни не хватит, чтобы все исправить.

— Папочка, мама, — Надежда встала из-за стола и, подойдя к родителям, обняла их, — я вас очень люблю и не отказываюсь от вас. Но если я вам действительно дорога, не принуждайте меня к тому, к чему не лежит сердце. Я хочу служить Богу. И буду всю жизнь молиться Ему не только за себя, но и за вас. Вы мне тоже очень дороги.

— Молиться за себя и «за того парня»…

Смагин грустно усмехнулся и стал задумчивым, понимая, что не может переубедить дочь.

— Что ж, молись. И попроси Бога, Которого ты так любишь, чтобы Он помог и нам поверить в Него, почувствовать Его. Пусть не настолько сильно, как это дано тебе, а хотя бы чуть-чуть. Если это случится — вот тебе мое отцовское согласие на твой выбор. Коль нет — пусть твой Бог тебе будет судьею…

7.

Надежда поднялась в свою комнату и, прикрыв дверь, легла на застеленную кровать. Вместо радости от общения с родителями она ощущала досаду на то, что ее снова не поняли. Давали знать переживания последнего времени, проведенного в монастыре.

Пожив там совсем немного, Надежда вдруг столкнулась с проблемами, о которых даже не предполагала. Ей казалось, что она порвала с миром — порвала решительно, по примеру истинных ревнителей веры, шедших на подвиг монашеского служения Богу. Но оказалось, что мир сам не спешил отпускать Надежду. Он держал ее сотнями невидимых нитей, напоминая о себе каждый день — воспоминаниями, привычками, сновидениями… Мир стучал в ее память, душу, во все чувства. Стучал в плоть: настойчиво, властно, не желая отдавать то, что принадлежало ему, миру. Сама того не ожидая, Надежда стала попадать в ситуации, на ее взгляд совершенно пустяковые, безобидные, но на ровном месте создававшие для нее непредвиденные проблемы.

Вот за что, например, ее недавно отчитала игуменья, когда узнала, с каким увлечением Надежда рассказывала таким же молоденьким послушницам о своей недавней жизни: заграничных поездках, учебе в США, друзьях, своем доме, родителях?

— Матушка, — пытаясь оправдаться, объясняла Надежда, — я ведь без всякого умысла. Они спрашивают, потому что нигде не были, ничего в своей жизни не видели, им все интересно, а я могу им обо всем рассказать.

— И для этого ты пришла в монастырь? — строго спросила игуменья. — Тем, кому так интересно — место не в монастыре, пусть возвращаются в тот интересный, увлекательный мир, путешествуют. А коль такой возможности у кого-то нет, опять не беда: к услугам телевидение, специальные интернет-порталы. Смотри — не хочу, путешествуй целыми сутками. Дело монахов — путешествовать не туда, в мир, который они оставили, а оттуда, молиться Богу, чтобы Он дал сил одолеть это «путешествие» из мира. Берегись, чтобы из твоих разговоров с подружками не родилась гордость: дескать, смотрите, какая я смиренная, какая я вся из себя. Беги, беги без оглядки от этих разговоров, не позволяй себя втягивать в них, лучше читай душеполезные книги, набирайся каждую свободную минуту духовной мудрости.

«Почему, — терзалась догадками Надежда, — почему матушка вдруг стала ко мне такой несправедливой, жестокой, даже грубой? Почему она изменила ко мне свое отношение? Ведь была ласковой, могла общаться со мной часами… Что произошло? Может, кто-то наговорил ей обо мне? Завистниц глазастых вокруг много, только и спрашивают, пялят свои глазенки: зачем, дескать, сюда пришла? Чего у папаши дома не сиделось? Чего не хватало?».

«Как им объяснить? — Надежда свернулась на постели калачиком и вздохнула. — Если еще им объяснять, зачем я пришла сюда, то где же искать понимания? Они-то сами зачем пришли сюда? Пересидеть, успокоиться от разных житейских проблем, убежать от них, скрыться за монастырскими воротами? Сами понимают или нет? Хотя, кто-то и не скрывает этого. У Марии муж запил по-черному, каждый день гоняется за ней с топором, грозит убить, а себя спалить в избе. Вот и убежала от него сюда, говорит, что молится за пропащего мужика. У Галки своя беда: почти тридцать стукнуло, а ее никто замуж не берет. С отчаяния тоже решила оставить мир. Анжелка с зоны: отсидела срок — и в монахини. Как им всем объяснить, зачем я пришла сюда? Большой дом, богатый отец-бизнесмен, никаких проблем с такими же богатыми женихами, полмира объехала, за рубеж — как отсюда за речку махнуть. Слушают, спрашивают, переспрашивают, а все равно никто не верит, что я Богу служить пришла. Только матушка игуменья меня понимает. А я ее. Почему же она ко мне так придирается? Почему хочет унизить перед остальными? Чем я хуже их?».

Надежда никак не могла успокоиться от того, что произошло накануне. Прибирая вместе с несколькими другими послушницами монастырский двор, она вдруг заметила, как вошли иностранцы. Вернее, сначала она услышала иностранную речь — очень понятную ей, на которой она сама любила общаться, когда выезжала заграницу, а потом увидела самих гостей. Было заметно, что все здесь удивляло и восхищало их, однако никто не мог им рассказать о самом монастыре, здешней иноческой жизни. Скорее всего, они очутились здесь, случайно увидев с дороги сверкающие кресты Никольской обители. Такие заезжие гости тут не были редкостью. Однако то были свои соотечественники, а теперь — иностранцы, чехи.

— Promiňte prosím, smím se vás zeptat, co si přejete? — Надежда робко подошла к ним, приветливо улыбнулась, горя желанием и пообщаться на языке, на котором давно не разговаривала, и помочь гостям. — Vidím že jste cizinci [3].

— Vy umíte česky?[4] — изумленные гости взглянули на незнакомку с большой метлой в руках. И в этом взгляде застыл еще один немой вопрос: неужели это монашка?

— Ano a ráda vám povykládám pár zajímavostí o zdejším klášteře [5], — улыбнувшись, ответила Надежда и, не дав гостям прийти в себя от такой неожиданности, стала рассказывать им о своей святой обители: ее истории, храме, святынях. Не выпуская из рук своей метлы, она повела их в храм, оттуда на часовню, где открывался волшебный вид на всю заречную сторону, утопавшую в зелени бескрайних лесов.

Гости покидали монастырский двор в сопровождении очаровательной незнакомки, которая продолжала без умолку говорить и говорить на родном и понятном им языке, будучи переполнены радостью. Им не верилось, что эта милая jeptiška [6], которая с ними оживленно общалась с приятным моравским акцентом, встретилась им не где-то в большом городе, на популярных туристических маршрутах, а здесь, в этой глуши, да к тому же в монастыре, где, как им казалось, доживали свой век лишь престарелые люди. Что она забыла здесь? Что делает? С ее блестящим знанием иностранного языка и метлой в руках? Светилась радостью и Надежда, обменявшись на прощание с гостями номерами мобильных телефонов и обещав не терять связи.

Но, едва возвратившись назад, она получила суровый выговор от настоятельницы за то, что оставила благословение и занялась другим делом. Надежда стояла перед ней, низко опустив голову и не понимая, за что ее ругают.

— Матушка, я ведь хотела как лучше…

— А вышло, как всегда, — отчеканила игуменья, не внимая слезам. — Так выходит, когда хотят как лучше, и вместо того, чтобы быть в послушании, исполнять благословение, творят свою волю.

— Матушка, — Надежда продолжала оставаться в полном недоумении, — метла все равно никуда не убежит, я исполню ваше благословение… А гости — они так неожиданно приехали и… а я… Если хотите, я и дальше буду переводчицей, ведь несколькими языками владею, причем свободно.

Игуменья еще строже посмотрела на нее.

— Если ты и дальше желаешь быть переводчицей и общаться с людьми на языках, которыми свободно владеешь, то возвращайся туда, где твои знания востребованы. А мне нужны послушные монахини, пришедшие служить Богу. Коль считаешь работу с метлой унизительной, то…

Игуменья протянула руку, чтобы забрать у своей строптивой послушницы метлу, но та смиренно поклонилась, прошептав со слезами:

— Простите меня, матушка… Простите…

И пошла трудиться дальше, наводя уборку в монастырском дворе.

Многое в поведении игуменьи не укладывалось в то, к чему привыкла Надежда и что представляла себе, идя в монастырь. Например, она никак не могла взять в толк, почему матушка Адриана сознательно отказывалась от бесспорных благ современной цивилизации: прежде всего, компьютеров, интернета? Почему все это давным-давно закрепилось в других монастырях, стало для их жизни вполне естественным, но с такой решительностью отвергалось здесь? И кем? Не какой-то малограмотной старицей, а высокообразованным, высококультурным человеком, посвятившим всю свою мирскую жизнь исследованиям в области новейших цифровых технологий? Даже вся необходимая документация, которую вел монастырь, печаталась не на принтере, а старенькой машинке, под копирку. Для сознания Надежды, владевшей свободно не только иностранными языками, но и компьютером, интернетом, это было непостижимо.

— Матушка, — с жаром пыталась переубедить ее Надежда, — я готова помогать в этом деле хоть круглые сутки. Вы только представьте: о нашей обители узнают во всем мире, мои друзья помогут сделать хорошую рекламу и раскрутить ее в сети, паломники сюда начнут приезжать большими комфортабельными автобусами, а значит будут нормальные дороги, а не лесные тропы.

— Этого я и страшусь, — не разделяя восторга, отвечала настоятельница. — Больше всего боюсь именно этого: что наш монастырь превратится в очередной туристический объект с его суетой, торговлей, помпезностью, шумом. Приедут ведь не только истинные паломники, чтобы поклониться святыням, помолиться вместе с братией: рядом будет немало самых обычных ротозеев, искателей чудес, прозорливых старцев, каких-то особых откровений, видений, психологических состояний. Эти-то ротозеи будут мешать молиться всем остальным — и паломникам, и нам, насельницам. Почему монастыри всегда находились вдали от шумных городов, вдали от больших дорог? Почему даже в монастырях наиболее ревностные монахи стремились к уединению, совершенно затворялись от всей остальной братии? Как раз поэтому. А если у тебя такое рвение провести сюда интернет и сидеть целыми сутками за компьютером, то направь эту энергию в другое русло: молись. Монах призван к молитве: это есть его главное делание. А все остальное, каким бы благим делом ни казалось или даже ни было, отвлекает от молитвы, засоряет ее.

Игуменья не пользовалась даже тем, без чего любой современный человек не может обойтись: мобильным телефоном. Он был у всех монахинь и послушниц. У всех, кроме матушки Серафимы — того самого врача-психиатра, которая решила оставить мир после обследования профессора математики, и того самого профессора — будущей игуменьи Адрианы. Несмотря на то, что посетителей при входе просили выключить телефоны или перевести их в бесшумный режим, они раздавали звуки на все голоса: пиликали, распевали, трезвонили, визжали, гудели. И не только в карманах, сумочках, ладонях бестактных гостей. Они включались и у монахинь, послушниц — причем, чаще всего там и тогда, когда должно было молчать абсолютно все, кроме молитвы: во время службы, келейного правила, в храме, в кельях…

— Какое же это монашество? — сокрушалась настоятельница, безуспешно стараясь образумить насельниц, чтобы те расстались со своими телефонами. — Монахи для того уходили из мира, рвали с ним все связи — кровные, родственные, дружеские, деловые, чтобы всецело посвятить себя Богу. Для этого они избирали самые непроходимые, самые недоступные места: пустыни, леса, пропасти, горы, чтобы мир не достучался к ним своими соблазнами, проблемами, заботами. Зачем же монахине мобильный телефон? Чтобы каждый день, каждый вечер интересоваться, как там поживают их дети, внуки, оставленные родственники, мужья? Чтобы те тоже названивали им, рассказывали о том, как кто-то болеет, кто-то родился, кто-то напился, подрался, а кто-то умер? Кому нужно такое монашество? Во имя чего оно? Бога ради? Вряд ли…

Мобильный телефон начинал раздражать и Надежду. Всякий раз, когда она ставала на молитву, кто-то вызывал на связь: звонила вечно беспокойная мама, звонила вечно веселая сестра, звонили вечно любопытные друзья. Звонки, SMS-ки, постоянные сообщения — все это отвлекало от сосредоточенной молитвы, разрушало ее, нарушало молитвенную настроенность на общение не с родителями, друзьями и другими дорогими людьми, а с Богом. И это ощущали все, кто пришел в монастырь служить Богу, молиться Ему, но через такой, казалось бы, пустяк, как мобильный телефон, оставался привязанным к оставленному миру. Привязанным крепко. Жестко. Властно.

Но Надежду не переставало удивлять, как могла обходиться без мобильной связи ее настоятельница. К ней постоянно кто-то приезжал: бывшие коллеги по науке, влиятельные бизнесмены, политики, благодетели, желавшие помочь развитию монастыря.

— Жили ведь раньше люди не только без мобильных, а даже самых обычных телефонов — и ничего, обходились, — отвечала матушка на эти недоумения. — Представьте себе истинного подвижника, аскета-молитвенника с мобильником. Можете? Нет? И я нет. Как-то умудряюсь обходиться без него, некогда болтовней заниматься. Когда была поглощена наукой, на посторонние разговоры не оставалось ни минуты времени, а теперь и подавно. Монах должен быть занят молитвой и трудом, а разговоры по телефону — это ни то, ни другое. Если мы оставили мир, то обязаны расстаться со всем, что связывало нас с этим миром. У истинного монаха только одна связь: с Богом.

Слушая наставления игуменьи, Надежда тоже стала ограничивать себя в пользовании телефоном, выключая его на время своего пребывания в монастыре. И сразу ощутила прилив желания молиться, больше времени проводить в храме. Даже привычное общение с такими же послушницами стало тяготить ее: Надежда вдруг заметила, как часто, начавшись с духовных вопросов, оно перетекало уже в пустые девичьи разговоры, пересуды, ненужные рассказы о той жизни, которую они намеревались оставить, чтобы посвятить себя служению Богу.

Но было и то, что в действиях настоятельницы вызывало в душе Надежды решительный протест, обиды, расстраивало душевное состояние, доводя до слез, отчаяния и даже ропота. Надежде хотелось убедить настоятельницу, что все ее замечания относительно поведения в монастыре безосновательны, но та оставалась непреклонной, решительно требуя неукоснительно выполнять благословение. И чем беспрекословней она требовала, тем больше Надежде казалось, что игуменья попросту придирается к ней, хочет унизить в глазах других сестер и послушниц. А это вызывало обиды. Она ловила себя на мысли, что, одергивая ее в присутствии остальных, игуменья стремилась укрепить свой авторитет, свою власть: дескать, смотрите, мне подчиняется дочка всемогущего господина Смагина.

Особенно непонятным стало решение матушки Адрианы взять к себе келейницей не ее, Надежду — грамотную, подтянутую, всегда опрятную, видную, а недавно приехавшую в их обитель послушницу Софию: настоящую замухрышку, как сразу бросилось в глаза Надежде. Она ходила по монастырю с вечно опущенной головой, потупленным взглядом, угрюмая, никогда не улыбаясь, избегаая общения с остальными. В отличие от Надежды София внешне была совершенно непривлекательна: низкорослая, горбатая, хромающая на левую ногу, с въевшейся от постоянных работ на земле и в коровнике грязью под ногтями, ссадинами на руках.

«Ну и «красавицу» матушка себе выбрала, — недоумевали остальные, — настоящее пугало огородное: ей не гостей встречать да за игуменьей ухаживать, а над полем ворон гонять — ни одна не пролетит, побоится».

Такие разговоры доходили и до Надежды, сменяя недоумение на озлобление и неприязнь. А когда она получила от игуменьи благословение работать в коровнике, бывшем частью их монастырского хозяйства, неприязнь переросла в настоящий взрыв гнева.

«Меня достать хочет, — кипело в душе Надежды, — унизить перед всеми, свою власть показать. Ну и пусть! Пусть возле себя держит эту дуру неотесанную, деревенщину горбатую. Небось, рядом с ней уже не профессором себя чувствует, а целым академиком. Зачем я ей? Ведь и поспорить могу, и свое мнение открыто высказать, и не выслуживаюсь перед ней, как некоторые. Зачем ей умные? Она сама вся из себя. Хороша «профессорша», нечего сказать. Представляю, что о ней думают бывшие коллеги, когда приезжают сюда в гости, а им навстречу выходит чумазое пугало».

Эти мысли разгорались в душе Надежды все с большей силой, приводя ее временами в бешенство и отчаяние, внушая бросить, плюнуть на все и найти обитель, где, как ей казалось, царит настоящая справедливость, уважение, любовь, мир и согласие. А эта строптивая настоятельница пусть остается, мнит из себя кого угодно и окружает себя кем угодно. Свет клином на ней не сошелся.

Обиды жгли душу Надежды, нещадно терзали ее, требуя уже постоять за себя, высказать настоятельнице все, что кипело, а потом покинуть обитель. И Надежда была готова сделать это, как вдруг ее охватило то, к чему она была совершенно не готова, не знала, как с этим бороться, что делать. Поэтому решила остаться. Ее душу охватился блудная страсть. Похотливые мысли, неизвестно откуда хлынув нескончаемым потоком, не давали ей покоя ни днем, ни ночью, ни в храме, ни в келье. Они навязчиво лезли и лезли, являясь в бурных сновидениях, заставляя вместо молитвы блуждать взглядом по молящимся паломникам: мужчинам и молоденьким девочкам. Надежда не знала, как отогнать от себя эту грязь, это мучительное, изнуряющее всю плоть наваждение.

Да, она была еще нетронутой, зная обо всем сокровенном лишь то, что было естественным, и всячески сторонясь всего противоестественного. Время от времени в ее молодом девичьем организме просыпались влечения, свойственные всякой живой природе. Но, слушая наставления игуменьи, внимая ее советам, читая жития святых, прошедшие через плотскую брань, Надежда стремилась следовать их примеру, соблюдая пост, не давая себе расслаблений продолжительным сном, блужданием мыслей. Кроме того, перед ней с детства был живой пример ее семьи, где никогда не велись грязные разговоры, не пересказывались «сальные» анекдоты. За Павлом Смагиным — человеком не только очень состоятельным, но и очень общительным, видным, благородным, пользовавшимся популярностью среди женщин — не велось грязных сплетен, никто не мог уличить его в изменах, порочных связях, скандалах. О его жене Любови Петровне и говорить нечего: она была образец материнства, семейной чистоплотности, верности мужу, детям.

Надежда не могла понять, что же творилось в ее душе, откуда пришла вся эта грязь, похоть. Накопив обиды на свою настоятельницу, она не знала, как лучше подойти к ней и открыть мучавшие ее помыслы — открыть просто, искренно, как всегда открывала все самое сокровенное родной матери. Обиды смешались со страхом наказания, боязнью, что теперь уже игуменья, имея право на гнев, выставит ее за ворота обители, и сделает это так же решительно, как делала всегда, обличая Надежду: в присутствии всех сестер. Но, преодолев страх, Надежда робко постучалась в келью своей духовной наставницы и, с поклоном войдя туда, открыла все, что творилось, кипело на душе, разрывало ее на части, жгло, немилосердно палило, уничтожало ее.

Выслушав, матушка Адриана вместо негодования вдруг ласково обняла Надежду.

— Скажи, ты, случаем, ни на кого не держишь обид? Никого не осудила? Может, ненароком, сама того не желая? Было или нет?

— Да, матушка.., — прошептала Надя, сгорая от стыда и делая решительный шаг, чтобы очиститься от всей скверны. — Осудила… И не ненароком, а во гневе… Услаждаясь им… И осудила не кого-то, а вас… Вас прежде всего… Простите меня, если можете…

И, оставаясь в теплых материнских объятиях игуменьи, горько заплакала…

Надежда еще долго сидела в келье настоятельницы. Та угостила ее ароматным чаем, быстро восстановившим силы и бодрость.

— Все, что произошло с тобой — от гордости, — стала вразумлять игуменья Надежду. — Господь дал тебе урок, чтобы ты смирилась и научилась тому, что если нас оставит, отойдет благодать, мы неизбежно падаем и превращаемся из послушных слуг Божиих в посмешище демонов, пленивших нас. Поэтому смиряйся, укоряй себя, проси у Господа, Его Пречистой Матери даровать дух смиренномудрия, дабы осознать, что без Христа мы — ничто, ибо Сам Господь говорит, что без Него не можем делать ничего. Теперь ты сама видишь, к чему приводит гордость, как падает человек. И чем больше гордость, тем глубже и опаснее падения. Но и не огорчайся: все с тобой происшедшее — это искушение, оно пройдет. Господь Своим промыслом попускает его для нашей же пользы, дабы таким образом, через наш собственный духовный опыт научить нас мудрости. Это шторм, неизбежный для каждой христианской души, а для души монаха — шторм, необходимый для того, чтобы выбросить на берег весь мусор, хлам, который скопился на дне во время штиля. Не нужно огорчаться чрезмерно, доводить себя в самоукорении до отчаяния, ибо это все — от врага нашего спасения дьявола, такая печать может привести к охлаждению и небрежению в дальнейшей борьбе. Сражайся с собой, сражайся со всем, что подсовывает, внушает дьявол, презри его, покажи, что ты не считаешься с ним — и он, как отец гордыни, отойдет от тебя. А доколе ты считаешься с ним — не отступит.

Помни, что через поприще этой борьбы прошли все святые. Брань их доходила до того, что они закапывали себя в землю, погружали свои тела в ледяную воду, брали ядовитых змей и клали себе на грудь, желая умереть, но не быть побежденными дьяволом и прихотями плоти. Нам же, слабым и немощным, Господь не попустит брани, превышающей силы и подаст Свою помощь. Однако, поскольку в нас живет гордыня, Бог попускает духовную брань, чтобы смирить нас. От такой брани, если мы придем в смирение, много пользы для души.

Через эту брань у нас отверзаются духовные очи, начинаем осознавать, кто мы есть на самом деле без Бога и кто — с Богом. Поэтому говорю тебе: смиряйся, смиряйся и еще раз смиряйся. Только это лекарство способно спасти, исцелить нас от болезней души, прежде всего гордыни. Господь по Своей любви послал тебе эти искушения, чтобы ты образумилась, смирилась и попросила прощения. Дьявол опытен, мы немощны, а Господь всемогущ и милостив к нам. Вооружайся не обидами, а верой в Бога, твердой надеждой на Него и твердо знай, что никакие силы, никакие демоны не смогут тебе сделать ничего свыше того, что велено Богом.

— Путь совершенного монашества — это путь совершенного самоотречения от мира и всего, чем этот мир привязывает нас к себе, держит, не хочет отпускать, — матушка Адриана снова старалась терпеливо объяснить юной послушнице цель подвига, на который та решилась пойти. — Сейчас много говорят и пишут о том, что христианство — религия веселья и радости, а монашество, дескать, все облекает в печаль и черную одежду. Найди хотя бы одного сектанта, ставшего монахом: а ведь все они много кричат о том, что именно они являются истинными христианами. Найди, покажи мне хотя бы одного, кто раздал все, что имеет, отрекся от всего, даже собственного имени, и ушел служить Богу.

Утверждают, что христианство — это религия жизни и говорит о жизни, а монашество все твердит о смерти, об одной смерти. А еще сектанты учат, что Христос не требует от нас никакого подвига, что аскетизм, подвижничество нигде не указаны в Евангелии. Нас хотят убедить в том, что подвиг монашества является следствием не любви к Богу, а наоборот: эгоизма, себялюбия, заботы только о себе самом, о своем личном спасении, а никак о ближних и мире. Нам говорят, что этот подвиг не только не приносит никому пользы и никому не нужен, но даже вреден. Спрашивают: кому польза от того, что я отказал себе в том или другом удовольствии, ел капусту и картофель вместо мяса? И ведь такие рассуждения можно ныне услышать не только от ярых противников монашеского образа жизни — сектантов, но и людей, именующих себя православными христианами и вместе с тем выступающими за реформацию многовековых традиций Православия. Эти люди внушают нам, что время монашества прошло, ныне в нем нет никакой необходимости.

Православию во все времена было нелегко, трудно. Сейчас же пришло время особо изощренных искушений. И вот что характерно: чем сильнее нападки на Церковь Христову, на Православие, чем глубже нравственное падение общества, чем наглее насаждается неверие, вседозволенность, культ наживы, разных наслаждений и удовольствий, тем более злостными и прямо бешеными стают нападки на монашество. И чем сильнее Христовым врагам хочется поскорее ниспровергнуть Церковь, тем более у них желание, прежде всего, уменьшить в ней число монахов и монастырей, преградить людям путь к подвижничеству, уронить в глазах всех монашество и его подвиг. Оно и не дивно. Ведь знают слуги дьявола, что с падением монашества и Православия падет все православное: вера, подвиг, смиренномудрие, богослужение, покорность церковной власти… Знают это — поэтому с тем большею злобою ополчаются против монашества.

Матушка Адриана задумалась.

— Давай-ка на минуту согласимся, что подвижничество вообще, а монашество в особенности, требует от человека чего-то противоестественного. Предположим, что это так на самом деле. Тогда почему во все времена монастыри были переполнены, а желающих принять монашеские обеты — хоть отбавляй? Неужели все, кто выбирал для себя монашество, был каким-то извращенцем общественной жизни? Стоило только открыться хоть небольшому монастырю — как тотчас же в нем появлялись насельники.

Монашество наложило печать святости на душу всего православного народа, сделало ее доступною к святым запросам и влечениям к Богу и небу.

Монашество наложило печать порядка, мира, чистоты и на семью, сделав ее «домашней церковью», дало обществу те нравственные ориентиры, по которым живут черноризцы: повиновение старшим, безгневие, терпение своей доли, упование на милость и волю Божию, равнодушие к материальным благам, комфорту.

Неужели подвиг монашества, если бы он был на самом деле противоестественным, мог принести такие плоды? Тогда если всякое христианское подвижничество называть неестественным, то с тем же основанием следует считать неестественными все христианские добродетели, ибо все они требуют подвига и сдержанности: терпения, смирения, целомудрия, кротости, всепрощения. Или не так?

Надежда улыбнулась, внимательно слушая матушку Адриану.

— Есть люди, всецело преданные Богу и Церкви, высокому религиозному служению, — продолжала та. — Они желают до конца и безраздельно отдаться служению Богу, они живут только этой идеей, они служат только Церкви. Естественно ли им запрещать такое целостное и безраздельное служение? Богоматерь, Иоанн Креститель, Иоанн Богослов, апостол Павел, сотни, тысячи подвижников благочестия, веры. Можно ли было их принудить к браку и семье? Сам Спаситель, совершеннейший Человек, восприявший все человеческое — от рождения и младенчества до голода, страданий и смерти, однако, не имел семьи, ибо семьей Его был весь род человеческий. И это не было нарушением законов естества.

Пусть бы задумались те, кто осуждает монашество, выступает против, называет его противоестественным: разве воины идут на битву с женами? И разве мало таких обстоятельств жизни, при которых, ради служения долгу, было бы прямо неестественным связывать себя обязанностями мирскими? Почему же в религиозном служении Высшему Началу надо насильно навязывать иной закон? Напротив, здесь часто господствует правило: кто может, тот должен совершить подвиг; «могий вместити — да вместит». И для могущего вместить, очевидно, подвиг монашества является абсолютно естественным.

Матушка снова углубилась в свои мысли.

— Про нас часто говорят, что монахи — сплошные эгоисты, они заботятся только о своем спасении, судьбы других, дескать, их не касаются. Однако, у монахов, иноков, инокинь, как некогда у Христа и апостолов, есть своя семья, свое братство, своя священная дружина, у них тоже есть забота друг о друге. В чем разница? Да лишь в том, что если в мирской семье заботятся о своих кровных и следуют закону естества, то обители принимают, любят и успокаивают чужих людей, которых до того времени не знали и не видели. А это еще более высокая школа любви, чем семья и круг близких родных.

Что только не слышат монахи в свой адрес! Это, говорят, бесполезные и ненужные люди: если даже и не совсем вредные, но чаще всего тунеядцы, живущие чужими жертвами, подачками. Да, если пользу измерять благами чисто материальными, земными, то это верно. Но кто из этих «умников» ценит молитву пред Богом за грешный мир, кто ценит созидательное значение доброго примера чистоты, воздержания, терпения, исполнения добровольно принятого долга, смирения и готовности на помощь ближнему, постоянного молитвенного настроения? Кроме того, в тунеядстве монахов обвиняют, как правило, те судьи, которые сами не давали на монастыри ни одной копейки. Те же, кто жертвовали и жертвуют, обыкновенно молчат и не судят.

Надежда слушала и слушала свою наставницу, а по щекам текли слезы. Но это уже были не слезы обиды, досады, разочарования, а, напротив, слезы, омывавшие душу от всего, что тяготило ее.

— Подвиг истинного монаха — это цвет, это весна религиозной жизни, а без цветка нет и плода. Чем можно объяснить современный поход против монашества и аскетизма? Только поклонением и служением плоти или же сознательною враждою к Церкви, сознательным желанием нанести ей вред, наконец, злобной завистью к любви своего же народа, что изливается на святые обители — монастыри. Плотским людям во все времена был противен один вид монашества, ибо он мешает им заглушить голос совести, напоминает им, что они блудны и скотоподобны. Они не в состоянии понять такого подвига: плотской человек не приемлет того, что от Духа Божия, и не может разуметь, это для него — форменное безумие. А что касается открытых врагов Церкви, которых тоже предостаточно, то им ясно, что монашество и народная любовь к нему народа — это несокрушимая опора и твердыня ненавистной им Церкви, это то, чего нет ни у какой секты, мечтающей заменить Православие и лишенной силы удовлетворить врожденную человеку жажду подвига.

Хватает и завистников. Они обычно хотят убедить людей в том, что среди монахов много дурных людей, порочных. Пусть и так. Монахи — это те же люди. Но народ любит, ищет и находит не дурных, нерадивых монахов, а истинных ревнителей нашей святой веры. Истинно святых. Такие подвижники есть. И мы все призваны быть именно такими. И никакими иначе.

8.

После борьбы с искушениями, которые обрушились на Надежду, в ее душе воцарились тишина и покой — как после сильной бури. Исповедь игуменье всего, что разрывало душу, захлестывало ее обидами, недоверием, сомнениями, нашептывало оставить монастырь и начать искать «более справедливую» обитель привели Надежду в тихую гавань, где она могла продолжить ту жизнь, к которой стремилась. Теперь она каждую свободную минуту зачитывалась творениями святых отцов, черпая там все новые и новые силы для укрепления себя в монашеском подвиге.

В мыслях Надежда часто возвращалась и к наставлениям игуменьи, которая много беседовала с послушницами о монашеском делании.

— К сожалению, люди, и даже церковные, не всегда хотят понять, что такое монашество, хотя большинство святых были именно монахами, — наставляла она. — Монашество есть тайна общения человеческой души с Богом, тайна духовного совершенства. Поэтому до конца понять монашество может лишь тот монах, который, еще живя в миру, был уже причастен к нему: общался с монахами, посещал святые обители, «лепился» к ним, внимал советам опытных духовников, живущих там. Чтобы это понять, человек должен иметь на это личное произволение, внимательно прислушиваться к своему внутреннему голосу. И поэтому далеко не с каждым нужно говорить об этой духовной тайне.

Нельзя стать монахом сразу, вдруг, как в сказке. К монашеству необходимо себя готовить, еще живя в миру. Когда человек будет внутренне готов к вступлению в обитель, Господь Своим Промыслом непременно его туда приведет. Он, как правило, еще издалека призывает человека к монашеской жизни, но часто не сразу есть воля Божия вступить в обитель. Не зря мудрые духовники предупреждают от поспешности, говоря: «Благословение есть, а воли Божией пока нет». Положим, духовник благословил стать на путь монашества, но обстоятельства складываются так, что Господь до определенной поры сдерживает человека вступить в святую обитель. Много кто хотел и хочет быть монахом, да не всем это благословляется. Монашеская жизнь таинственна, глубока, очень трудна, и мало кто способен быть настоящим монахом.

Особенно вредны и опасны радужные представления о духовной жизни в монастыре. Это своего рода прелесть. Человек приезжает в обитель, думая, что его там все ждут с распростертыми объятиями, что своим решением вступить в монашество он оказывает благодеяние обители и даже Богу. Ложная и очень гордая мысль! Довольно часто приезжающие в обитель считают, что немедленно попадут в общество святых, духовно совершенных людей, неких прозорливцев, чудотворцев, что через два-три года они сами станут святыми и прозорливыми и пойдут в мир проповедовать идеалы духовной жизни. Это глубоко ложное представление, которое может привести человека в состояние бесовского прельщения.

Тот, кто хочет стать монахом, еще в миру должен постараться приобрести правильный духовный настрой: с одной стороны, ревностный, с другой — смиренный, покаянный. Человек, вступивший в святую обитель с таким настроем, будет его развивать и дальше, в нем начнут углубляться понятия о духовной жизни, расти добродетели. Если же он вступит в монастырь с неправильным настроем, то принесет с собой враждебный истинному монашеству дух мира. Для этого следует избавиться от ложных мнений, представлений, от своей прелести. И лучше всего это сделать именно в миру.

Матушка Адриана не уставала наставлять своих сестер, прежде всего послушниц, о том, с каким духовным состоянием человек, решивший оставить мир и посвятить себя всецело служению Богу, обязан вступать в монашеский подвиг.

— Он должен приходить к Богу с глубоким, искренним покаянием, сознавая себя грешником. Неправильно считать себя неким праведником и приходить в монастырь, чтобы еще умножить эту свою мнимую праведность. Монастырь — это место покаяния, покаянной молитвы. Человек приходит в святую обитель, чтобы увидеть не чьи-то, а прежде всего свои собственные грехи. Человек приходит искать Бога через монашеский образ жизни: не кого-то чему-то учить, а учиться самому. Поэтому изначально надо иметь настрой смиряться, т. е. воспринимать извне то, что может быть неожиданным или даже неприемлемым.

Если христианин живет по закону любви, смирения, он будет и постником, и молитвенником. Но когда человек из поста начинает делать самоцель, кончается это не очень хорошо, потому что велика опасность впасть в гордость, возомнить себя подвижником, начать всех вокруг учить, а когда его просят помочь — например, вынести помойное ведро, — он говорит: «Я правило читаю» или: «Мне нужно в храм идти» и т. д. Что можно сказать? Монашество кончилось, потому что такой подвижник явно «запостился».

Мало прилежно исполнять монашеское правило, жить за монастырским распорядком, ходить в храм. Вам кажется, что вы уже свободны от мирских пристрастий, явных грехов: никого не ограбила, никого не обманула, никого не ударила. А о ком-то плохо подумала? На кого-то косо взглянула? Или это, по-вашему, не грех? Или забыли, о чем говорит Господь? Ты думаешь, я не вижу, не замечаю, не чувствую, какой ревностью, завистью наполняются ваши души, когда кого-то из вас приласкаю, приглашу к себе поближе? Между вами вспыхивает борьба за то, чтобы быть первой, а не слугою всем остальным. Вот что необходимо вырывать с корнем, как сорняки. Не вырвите — сорняки задавят ростки всего доброго и благочестивого. И будете монахинями лишь внешне, а внутри — сплошные сорняки.

Приходя в монастырь, человек должен иметь ревность о спасении. Нужно представлять себе, какие труды в монастыре ожидают — и телесные, и духовные, — и относиться к ним с ревностью. В обители недопустимо думать, что такому-то дали легкую работу, а мне — тяжелую. Каждый получит свою награду.

От настоятельницы Надежда получила новое послушание: отныне она помогала старшим сестрам продавать паломникам свечи, церковные книги, иконы — словом, все, что предлагал любой монастырь. За то время, что Надежда провела в обители, гостей заметно прибавилось. Она почти весь день проводила в храме, присутствуя и на службе, и на молебнах, первой встречая всех, кто входил сюда. Быстро привыкла и к тому, как на нее смотрели некоторые гости: кто с удивлением, кто с недоумением, кто с осуждением. Многим было невдомек, что привело ее сюда: какая-то беда, разочарование в жизни, духовные поиски? Чувствуя на себе эти пристальные взгляды, Надежда опускала глаза, стараясь ничем не отвечать, сохраняя внутреннее спокойствие, сосредоточенность, душевное равновесие, непрестанно творя молитву.

Случалось, что кто-то из гостей узнавал в этой послушнице дочь Смагина — того самого кандидата в мэры, чьи портреты виднелись по всему городу, призывая голосовать на предстоящих выборах. Кто-то исподтишка старался сфотографировать ее на мобильный телефон, несмотря на предупреждения не пользоваться сотовой связью на территории монастыря.

Все это уже не возмущало Надежду так, как это случалось на первых порах. С благословения настоятельницы она даже вступила в диалог с журналистом, который специально приехал в обитель, чтобы пообщаться с дочерью кандидата в мэры и понять мотивы ее жизненного выбора. Он не стал прятаться, снимать скрытой камерой, как это делали другие, а попросил Надежду поговорить обо всем открыто.

— Что может вам дать эта жизнь больше того, чем мог и может дать вам ваш родной отец? — поинтересовался он, расположившись с Надеждой в монастырском саду.

— Да, мой отец очень состоятельный и влиятельный человек, — Надежда улыбнулась. — Но даже его связей и состояния не хватит, чтобы приобрести то, что я нашла здесь.

— И что же? — иронично взглянул собеседник.

— Смысл своей жизни, — лаконично ответила та.

— И в чем же? Может, и нам, непосвященным, откроете эту великую тайну?

— В Боге.

— Выходит, всем, кто верит в Бога, одна дорога — в монастырь? — не удовлетворился таким ответом корреспондент.

— Дорог к Богу много, а от Бога еще больше. Каждый выбирает свою. Моя дорога к Богу — через монастырь. Другой дороги лично мне нужно.

— И все же я не пойму: зачем нужно было уходить в монастырь из вашей прежней жизни, где вы были обеспечены абсолютно всем?

— Мудрые люди говорят: в монастырь не уходят, в монастырь приходят. В монастыре жизнь только начинается. Настоящая жизнь — духовная. А вот за воротами монастыря остается вся остальная жизнь. Кто приходит в монастырь? Об этом написано в Евангелии. Господь обращается ко всем, кто в Него верит: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас». Вот мы и пришли сюда — грешные и нуждающиеся, чтобы обрести здесь покой от страстей и грехов и очистить сердце, чтобы быть с Богом.

— И это говорите вы, дочь самого Павла Смагина? Вы — грешница? — от изумления журналист выронил включенный диктофон.

— А что, не похожа? — спокойно ответила Надежда и протянула собеседнику его вещь.

— Мне почему-то всегда казалось, что в монастырях живут святые, — журналист выключил диктофон, спрятал его в сумку, но не спешил прекращать разговор. — Ну, если уж и не все, то большинство…

— Так не только вам кажется. Всегда трудно себе признаться, что ты никакая не святая, хоть и живешь в монастыре, и носишь «святую одежду», особенно если сравнивать себя с книжками, которые читала до монастыря и которые у каждого православного стоят на полках — о том же Сергии Радонежском, Серафиме Саровском. А еще труднее смириться с тем, что твои слабости доставляют неприятности другим сестрам. Но когда видишь, как тебя терпят, тогда и сама начинаешь немощи ближних терпеть с радостью и благодарностью. Не помню точно, кто, но один старец сказал так: монахини в монастыре — что камушки в мешочке. Их набрали вместе и трясут, чтобы пообтесались друг о дружку, пока не станут кругленькими, ровными. А как пообтешутся — то и других перестанут цеплять, и сами раниться перестанут.

Корреспондент добродушно засмеялся.

— Да, удачное сравнение. Главное, что очень доступное. Значит, вы — один из камушков?

— А что, не похожа? — все так же ответила Надежда и кротко улыбнулась.

Гость уже собирался расстаться, но Надежда остановила его.

— Наверное, я вас удивлю еще больше, если скажу, что монастырь — это особое зазеркалье.

— Алиса в стране чудес? — снова рассмеялся журналист. — А вы в этом зазеркалье — уже не камушек, а сама Алиса?

— Монахи, монахини — действительно люди не от мира сего. На первый взгляд, монастырская жизнь очень простая. Это так. Но вместе с тем она очень мудрая, здесь действуют свои удивительные законы. К примеру, если ты кому-то доброе дело сделаешь — оно к тебе же и вернется. Обязательно вернется!

— А такое только в сказках бывает, — журналист оставался веселым, не веря Надежде.

— Не только в сказках. В монастырях тоже. Вот, например, пошлет тебе Господь яблоко: спелое, сладкое, но ты его не съешь, а подаришь другой сестре, которая встретится по дороге. Пройдет день. Вечером в келью придешь — и вдруг увидишь на столе свое же яблоко. Откуда такой сюрприз? Оказывается, яблоко то всех сестер обошло и назад к тебе вернулось: послушница, что живет с тобой в келье, тебе его положила, думала утешить. Так сестры друг о друге заботятся, передаривают яблоко, пока оно не найдет самую проголодавшуюся или чем-то огорченную сестричку и не порадует ее.

— Готов поверить в эту добрую сказку, если вы готовы показать мне это чудо-яблочко, — журналист вызывающе взглянул на свою собеседницу.

— А вот оно! — Надежда достала из халата сочное яблоко с розовым бочком и протянула гостю. — Угощайтесь на здоровье!

Все эти разговоры, встречи оставляли свой след, вносили в еще неокрепшую душу молодой послушницы смущение, навеивали разные мысли. Внутреннее беспокойство особенно ощущалось глубокой ночью, когда все насельницы обители отходили ко сну, чтобы к пяти утра снова собраться вместе на молитву. Надежде являлись образы людей, которых она видела в течение дня, она зачем-то вступала с ними мысленный диалог, от чего-то отбивалась, в чем-то словно оправдывалась, кого-то старалась переубедить. Откуда приходили эти мысли — непрошеные гости? Иногда, путаясь в них, Надя незаметно для себя снова погружалась в сон, а иногда совершенно не могла уснуть, не в силах бороться с наваждением. Тогда она, как и советовала игуменья, вставала с постели и, опустившись на колени, начинала молиться, прося Господа защитить от всех нахлынувших сомнений и тревожных дум. С особым усердием она старалась читать Псалтырь, взывая к Богу древним Давыдовым слогом: «Изми мя, Господи, от человека лукава, от мужа неправедна избави мя, иже помыслиша неправду в сердце, весь день ополчаху брани, изостриша язык свой, яко змиин, яд аспидов под устнами их. Сохрани мя, Господи, из руки грешничи, от человек неправедных изми мя, иже помыслиша запяти стопы моя. Скрыша гордии сеть мне, и ужы препяша сеть ногама моима. При стези соблазны положиша ми…».

Со слезами творила она и молитву святителя Филарета, стараясь впустить каждое ее слово в свое взволнованное сердце: «Господи, не знаю чего мне просить у Тебя. Ты Един ведаешь, что мне потребно. Ты любишь меня паче, нежели я умею любить себя. Отче, даждь рабе Твоей, чего сам я просить не умею. Не дерзаю просить ни креста, ни утешения: только предстою пред Тобою. Сердце мое Тебе отверсто; Ты зришь нужды, которых я не знаю. Зри и сотвори по милости Твоей. Порази и исцели, низложи и подыми меня. Благоговею и безмолвствую пред Твоею святою волею и непостижимыми для меня Твоими судьбами. Приношу себе в жертву Тебе. Нету у меня другого желания, кроме желания исполнять волю Твою; научи меня молиться; Сам во мне молись! Аминь».

Любила она еще одну молитву — древнюю, почти забытую, которую дала ей игуменья, чтобы Надежда училась по ней молиться так, как молились наши предки, выпрашивая у Бога защиту от всех напастей.

«Не гнушайся мене, грехи одержимую, и устнама нечистыми молитву творящу услышати мя. Ей, Господи, обещавыйся услышати истинно призывающих Тя, направи же стопы моя на путь мирен, и остави ми вся прегрешения вольная и невольная, — повторяла эти молитвенные слова Надежда, взирая на святые образа. — Запрети нечистым духовом от лица немощи моея, возьми оружие и щит и стани в помощь мне. Изсуни оружие и заври сопротив гонящим мя. Рцы душе моей: спасение твое есмь Аз. Да отступит от моея немощи дух гордыни и ненависти, дух страха и отчаяния, буести и всякой злобы. Да угаснет во мне всяко разжжение и подвизание от дияавольских деяний восстающее. Да просветится душа моя и тело Духом в разум Светом Твоим и множеством щедрот Твоих. Да обитает на мне милость Твоя молитвами Пресвятыя Владычицы нашея Богородицы и всех святых Твоих…».

Надежда не просто читала, а дышала этой молитвой, ощущая каждое слово — и Господь посылал ей слезы покаяния, которые текли по щекам, умиротворяя встревоженную душу, сея в ней тишину и покой. Особенно боялась Надежда страстей, что обрушились на нее, словно лавина, когда она потеряла мир, видя вокруг себя лишь недоброжелателей и даже врагов. Одно воспоминание о том, в какую грязь окунулась душа, приводило в содрогание и трепет, понуждая к еще большему молитвенному заступничеству и ограждению от искушений, подстерегавших на каждом шагу. Наверное, душа Надежды чувствовала начало новой борьбы. Она была близко. Даже очень. Хотя внешне ничего не предвещало.

9.

Ангелина появилась среди монастырских послушниц почти в одно время с Надеждой. Что искала ее опустошенная, истерзанная душа — она и сама не знала. Скорее всего, тишины, покоя после всего, что она насмотрелась и настрадалась за пять лет жизни в неволе. Кто-то посоветовал ей идти в монастырь — и она пришла, не зная, куда и зачем идет, не умея молиться, не имея понятия о монашеской жизни. Но игуменья, сострадая к ней, приняла в число своих послушниц, дав возможность вкусить этой непонятной для нее жизни, примерить черную одежду здешних обитательниц не только к своему пораженному тяжкими пороками телу, но прежде всего к своей тяжело больной душе. Ангелина с болью открыла настоятельнице прожитую жизнь, рассказывая обо всех падениях, в которых увязла сама и в которые увлекала многих других. В этой жизни было все: разврат с малолетства, торговля телом, ночные клубы, бордели, сутенерство, пьянство, наркотики… Потом — зона, где все повторилось: разврат с такими же молоденькими зечками, пьянки, «травка».

Жила она в монастыре отчужденно, мало с кем общаясь и ни с кем не откровенничая. Да и саму ее сторонились, зная, из каких мест она пришла. Надежда была единственной, кому она время от времени раскрывала все, что тяготило душу. Они жили через стенку и часто ходили друг к дружке перед тем, как отойти ко сну. Надежда видела, что молитва давалась Ангелине тяжело, с большим трудом, через силу.

— Нет, не могу, — она обессилено опускалась на свою койку, — не могу быть артисткой, как… Не мое это. Не мое. Уйду. Побуду еще — и трону отсюда.

— Куда ты пойдешь? — пыталась успокоить ее Надежда. — Царство Небесное силою берется — так Господь учит. Коль хочешь чего-то добиться в жизни, нужны упорство и труд, а в монастыре и подавно. Мы для того и отрекаемся от всего земного, чтобы сосредоточиться на духовном.

— Вот и сосредотачивайтесь, — устало отвечала Ангелина. — А мне бы, как говорится, день простоять да ночь продержаться. Попроси лучше отца своего, чтобы помог. Он у тебя, говорят, в больших чинах. Шишка!

— И там люди трудятся, никто без дела не сидит. — Надежде хотелось найти понимание. — Пойдешь туда, а потом бегом оттуда. Тоже скажешь, что не твое. Папа мой не знает ни выходных, ни покоя, ни отдыха…

— То-то он с усталости в еще большие начальники рвется, — отмахивалась Ангелина. — Весь город его портретами обклеен. Видела я таких «уставших», знаю, как они свою усталость снимают. В саунах, отелях, мотелях, борделях. Под армянский коньячок или «Мартини». Сотня «баксов» за сеанс — и твой клиент как огурчик.

— Зачем ты так? Ты не знаешь моего отца, — Надежда обрывала эти разговоры.

— Твоего не знаю. Зато других «папиков» знаю! — Ангелина начинала заводиться . — Знаю, как они любят «клубничку».

— Почему же они тебе не помогут устроить новую жизнь?

— «Иных уж нет, а те далече…». Ты думаешь, моя работа не работой была? Только и слышала: «нетрудовые доходы, нетрудовые доходы…». Попробовали бы разок — тогда узнали бы, какие это «нетрудовые»: почти каждую ночь разных уродов, извращенцев ублажать, а потом кровью отовсюду вытираться. Это ты у нас чистюля, поэтому тебе не понять моей жизни. Вовек не понять!

Чувствуя, как в душе Ангелины начинала закипать злоба, Надежда возвращалась в свою комнату и становилась на молитву. И пока она молилась, ее подруга все более распалялась ненавистью к своей неустроенной жизни, искалеченной судьбе, неопределенности, к этой монашеской среде, в которой она очутилась — ко всему, чем жила в прошлом и что окружало ее теперь.

«Святоши, — кипело в ее душе, — думают, что я от удовольствия на панель пошла. С голодухи пошла! В детдоме кроме гнилой картошки ничего не видела. А жрать хотелось. Ничего другого не хотелось: только жрать! А вот нашему воспитателю, этому старому маразматику Осиповичу, другого хотелось. Пригласит к себе в комнатку, угостит килькой в томате, а пока ты макаешь хлеб в консервную банку, он уже тебя не по головке, а по коленкам гладит, кофточку дрожащими ручонками расстегивает. Вы этого ничего не знаете. Почти у каждой — папка, мамка, не как у меня, приблуды подзаборной. Даже не в капусте, а в мусорном ящике нашли, куда мамаша выкинула, не успев абортом от меня избавиться. Теперь-то вам легко учить, поучать, наставлять. Собрались тут святоши… Дурью маются. Папаша миллионер, а она в монастырь. «Мы от всего отказались, чтобы Боженьке служить». Кому-нибудь другому эти сказки расскажи, а я их наслушалась, насмотрелась. Блажь в голове. Дурь! Что-то кроме тебя, дурепы, никто не спешит от всего отказаться и рвануть в монашки. Посидишь, поклончики побьешь, да к папаше своему благодетелю убежишь точно так же, как сюда прибежала. Ненавижу этих святош!».

Она все больше и больше тяготилась монастырской жизнью, здешней обстановкой, уставом, требованиями, в то же время не зная, куда себя деть, как определиться дальше. К прежнему «ремеслу» возврата не было, по крайней мере, пока она после выхода на свободу находилась под наблюдением органов. Семьи, домашнего очага тоже не было. Ее никто не ждал: ни здесь, в монастыре, ни за его стенами. И когда, отчаяние, казалось, полностью захлестнуло душу, к Ангелине приехал неожиданный гость, ее старый знакомый — Илья Гусман.

Они познакомились еще задолго до того, как Ангелина оказалась в местах лишения свободы. Молодой Илья тогда только начинал стремительную карьеру менеджера, участвуя в «раскрутке» нескольких торговых компаний в бурлящем бизнесе. Знакомство с Анжелой — тогда еще молодой длинноногой красавицей — произошло в ночном клубе, где та однажды появилась в сопровождении своего очередного обожателя: жирного, обрюзгшего бизнесмена, ходившего везде и всюду с громилами-охранниками, опасаясь за покушение на свою тушу.

Несколько встреч, что провели после этого Илья и Ангелина, ни к чему их не обязывали. Илья прекрасно видел, что общался с девушкой «по вызову», а та, в свою очередь, тоже понимала, что не могла стать достойной парой этому элегантному парню, вокруг которого крутились красавицы из его общества. Но что-то связало их. Они перезванивались, время от времени проводили вечеринки в уютных ресторанчиках за городом. Даже когда Ангелина отправилась на зону, Илья, всячески опасаясь быть замеченным в связях с продажной девицей, все же старался облегчить ее долю как во время следствия, так и после оглашения приговора, умело и тонко подключая к этому влиятельных людей.

Конечно, он знал, что Анжела должна была выйти на волю. Но когда стало известно, куда она подалась дальше — не к своему «ремеслу», а в монастырь, где жила и трудилась дочка главного конкурента Максима Лубянского — в голове хитрого политтехнолога мгновенно созрела комбинация на использование его бывшей подруги для уничтожения Смагина.

— Хочешь, чтобы я снова на киче чалилась[7]? — Ангелина усмехнулась, выслушав план Ильи, когда они вышли немного прогуляться за воротами монастыря.

— Я хочу, чтобы ты, наконец, поумнела и начала новую жизнь — нормальную, человеческую, а не скотскую, как до сих пор, — Илья глубоко затянулся сигаретой.

— Скотскую жизнь ведете вы, и молодых девчонок в это скотство втягиваете. Если бы не наша бедность, не наше положение, что бы вы делали? С кем еще развлекались?

— Вот поэтому я хочу, чтобы ты забыла прежнюю жизнь и начала новую. Тебе сама судьба дает шанс: сделать небольшое дельце, получить хорошее вознаграждение и…

— Получить вознаграждение? Годков, эдак, десять-пятнадцать «строгача»[8]. «Не пропадет наш скорбный труд: лет по пятнадцать нам дадут». Вернее, не нам, а лично мне. Ты, как всегда, сухоньким из воды выкарабкаешься. За такое «дельце», что ты мне предлагаешь, меньше не впаяют.

— Тогда сиди, замаливай старые грехи, пока не набралась новых, — Илья начинал терять терпение. — Наверное, зря тебя побеспокоил. Не подумал как-то, что ты уже святой стала.

— Перестань, — тоже обернувшись по сторонам, Анжела взяла Илью под руку, и они углубились в монастырский сад. — Пойми и ты: идти на такое дело… Смагин из меня не знаю что сделает.

— Смагин из тебя ничего не сделает, потому сам будет в полном дерьме. В его положении тогда — сиди и хвост не распускай. А чтобы ты не думала, что тебе предлагают какой-то «разводняк»[9], то вот, держи.

И он ей протянул тугой пакет.

— Здесь пять штук «зеленью»[10]. Это для начала. Сделаешь все, как надо, получишь еще столько же. Плюс пару штук за вредность.

И он протянул еще один пакетик — поменьше.

— С этим «товаром» будь очень осторожна, ни в коем случае не касайся руками, иначе пойдешь транзитом к праотцам. Высыплешь тихонько в тарелку — и все. Но это лишь на тот случай, если не достаточно будет первого. К тебе придет наша сотрудница под видом знакомой, для отвода глаз поставит свечку, потом установит в твоей комнатке нужную аппаратуру — а там дело за малым: включай и действуй. Не мне тебя учить, как довести девочку до экстаза, чтобы она просила тебя: «Еще! Еще! Еще!».

— Небось, и сам не против, — усмехнулась Ангелина.

— Не против. Но только после того, как все сделаем. Тогда вместе махнем за океан. Глядишь — там и останемся. Мне тоже изрядно надоело на мешки с деньгами работать. Хочется свое дельце заиметь. Кое-что уже наметил, будешь моим компаньоном.

— Хорошо, что не твоей подстилкой, — мрачно отреагировала Ангелина, пряча оба пакета под кофтой. — Тоже надоело быть ею…

Прочитав положенное вечернее правило, Надежда тихонько заглянула к Ангелине. Та лежала на своей кушетке под шерстяным одеялом, свернувшись калачиком. Было заметно, что ей нездоровилось.

— Весна на дворе, а ты закуталась, — чтобы подбодрить подругу, Надежда присела с краю.

— Да, весна на дворе, а мне на такую погоду все кости ломит, «колбасит», сил никаких нет, — буркнула та в ответ из-под одеяла.

— Вставай, я тебе чаю налью — сразу согреешься, — Надежде стало жалко свою соседку.

— Чай не поможет. Мне бы чего покрепче. Да ты же компанию не составишь, а самой пить, как говорят мудрые люди, лишь здоровье губить. Я на зоне так застудилась, что весна да осень — сплошные муки.

— Правильно твои мудрые люди говорят. У меня самой все тело ломит, каждый суставчик, каждую косточку. Видать, погода переменится. Тучи за речкой так и гуляют, так и гуляют. Вчера лило целый день, и теперь снова непогода заходит.

Ангелина откинула одеяло и внимательно посмотрела на Надежду.

— Так смотришь, как будто первый раз видишь, — смутилась та.

— Не в первый, правда. Да вот каждый раз смотрю на тебя и думаю: кого ты из себя корчишь? Зачем тебе все это? За своим папашей и так в раю живешь. Чего еще ищешь?

Надежда стала серьезной.

— Ты повторяешь слова моего отца. Точь-в-точь. Я могу понять, почему мне это говорит отец. Но почему говоришь ты? Ведь ты тоже зачем-то пришла сюда.

— Вот именно: «зачем-то». А зачем — и сама не знаю. Иногда мне кажется, что не я сюда пришла, а меня кто-то привел. Только не пойму, для чего.

— А мне не кажется, — уверенно ответила Надежда. — Я точно знаю, Кто меня привел сюда. Бог. Служить Ему.

Ангелина хотела возразить, но не стала.

«Сейчас мы узнаем, кому ты хочешь служить», — подумала она, почувствовав, что наступил удобный момент для осуществления замысла.

— Чтобы служить Богу, говоришь? Так давай я полечу твои молодые косточки, чтобы служила еще лучше. А то сделаешь поклончик — а тебя в поясницу стрельнет, не скоро поднимешься. Будешь тогда долго крючком, вопросительным знаком ходить, пока разогнешься.

— А сама-то? — улыбнулась Надежда. — Сама бубликом свернулась, а меня лечить собираешься?

— Я знала одного тренера по плаванию: он подготовил нескольких чемпионов, мастеров спорта, а сам плавать не умел. Так-то, подруга дней моих суровых. От тебя требуется одно: полное доверие и полный расслабон. Остальное — дело техники. Если бы ты знала, сколько вас прошло через мои руки…

— Так, может, матушкам нашим стареньким поможешь? Все радикулитом страдают.

— Им уже ничем не поможешь. Только могилой. Самое верное средство от всех болезней.

— Не надо так, — Надежда испуганно посмотрела на Ангелину, почувствовав в ее разговоре что-то недоброе.

Та встала с кушетки и, подойдя к двери, закрыла ее на щеколду.

— Мало ли что могут подумать, — она загасила и горящую на столе свечу, оставив лишь огонек лампады перед образами. — Мы ведь с тобой, как говорится, не ради скотского наслаждения, а здоровья для.

Надежде захотелось немедленно уйти отсюда, но Ангелина удержала ее.

— Да не бойся ты. Прям как дикая собачка динго. Полное доверие и расслабуха. Один сеанс — и снова как на свет народилась. Не ты первая и, надеюсь, не последняя. Ложись на мое место. Расслабься.

Ничего вполне не соображая, Надежда механически подчинилась воле Ангелины и легла на кушетку лицом вниз, не заметив, как та, присев рядом, тихонько включила спрятанную за иконой портативную видеокамеру.

— Вот так, вот так…

Ангелина сделала несколько легких движений ладонями вдоль спины, снимая с нее напряжение. Потом провела еще, еще…

— Так, и еще разочек так…

Надежда и впрямь стала ощущать, что ломота в теле сначала исчезла, а вместо нее появилось тепло. Но тепло было странное, горячее, словно из чьей-то пасти. Ей снова захотелось немедленно встать и уйти, но Ангелина удерживала ее, продолжая водить и водить вдоль спины, склонившись к ней очень близко, почти прижавшись всем своим телом и шепча в затылок:

— Странно, что эту спинку никто не гладил, не ласкал, не целовал… Сейчас тебе станет еще лучше. Вот только…

Она подняла Надежде кофту, потом рубашку, совершенно оголив спину и немного отклонившись в сторону, чтобы не мешать обзору объектива снимавшей все это камеры.

— Какая спинка… Гладенькая, чистенькая, так приятно пахнет мыльцем…

Она безошибочно нашла в области поясницы нужные точки и, надавливая на них — сначала легонько, а потом все сильнее и сильнее — стала погружать Надежду в сладостное возбуждающее состояние. У Ангелины проснулся азарт настоящей львицы: ей хотелось во что бы то ни стало сломать внутреннее сопротивление Надежды, подчинить ее своей воле, опустить на самое дно, в ту грязь, в которой была сама, утопить в ней. Она хотела сделать с Надеждой то, что без особых усилий делала со многими другими такими же девчонками, пока была и на свободе, и на зоне, вводя их в состояние сладострастного безумия, привязывая к своим ласкам, как наркотику, от которого уже не было избавления.

— Сейчас, девочка моя, сейчас… Еще чуть-чуть… Помоги мне, расслабься до конца… Мы совершим с тобой полет… очень сладкий… ты узнаешь то, что никогда не знала… тебе понравится… и ты будешь каждый вечер приходить ко мне и просить… и будешь со мной всю ночь… наслаждаться… рядом…

Надежда была уже на грани полной потери контроля над собой, отдаваясь во власть этих охвативших ее пьянящих ласок, скольжений ладоней по спине, сладострастного шепота, не в силах сопротивляться, бороться.

— Господи, помилуй! — она вскрикнула и последним усилием воли выдернула себя из этого состояния, вскочила с кушетки и, поправляя на ходу задранную одежду, быстро прошла к двери.

— Зачем ты так?.. — прошептала она, еще ошеломленная всем, что сейчас произошло и еще больше испуганная тем, что могло произойти.

— Зачем ты?.. Я ведь поверила тебе…

И, заплакав, быстро возвратилась к себе.

Ангелина же не испытывала никаких угрызений совести. Напротив, неудача еще больше обозлила ее против Надежды.

— Итак, первый тайм мы уже отыграли, — процедила она сквозь зубы, выключая видеокамеру. — Будем считать, 1:0 в твою пользу. Посмотрим, кто кому забьет следующий гол. Решающий. Игра продолжается.

И, даже не раздевшись, снова зарылась под одеялом, со злостью задув тлеющий огонек лампады у святой иконы.

Скоро Ангелине представился скоро новый случай отомстить Надежде за свою неудачу. Пришла пятница, и по уставу монастырская трапеза была очень скромной. На обед приготовили нехитрую похлебку и кашу с грибами, Ангелину же поставили разносить все это в тарелочках на подносах и расставлять на длинном столе, где за трапезой собирались все: и монахини, и послушницы. Каждая из них знала свое место, поэтому никакой суеты не было.

«Ну, вот и все», — Ангелина незаметно подсыпала в тарелочку с кашей содержимое предусмотрительно взятого с собой пакетика и поставила ее на место, где должна была сесть Надежда. Никто из насельниц не догадывался, что произошло в тот вечер. Ангелина тоже не подавала вида, что чувствовала за собой вину, лишь обронив в полголоса, встретив в коридоре Надежду: «Прости, ты все не так поняла».

Сестры заходили в трапезную — кто из храма, кто с работ по хозяйству. Ждали игуменью, и когда та тоже зашла в трапезную, все запели уставное «Отче наш». Ангелина все так же продолжала сновать вдоль стола, расставляя тарелочки с хлебом, овощами, графины с широким горлышком, наполненные отваром из монастырских сухофруктов.

— Надежды не видно, — окинув взглядом всех, кто сидел за столом, отметила игуменья. — Ничего не случилось? Где она?

— Сейчас будет, матушка, — ответил кто-то из послушниц. — Побежала к себе таблетку принять. Голова, говорит, разболелась.

— Да и мне бы не мешало, — поморщилась игуменья. — Такое в атмосфере творится, что ни одна здоровая голова не выдержит. Прямо разламывается на части… Сходи, принеси из тумбочки мое лекарство.

Келейница поднялась и, поклонившись, быстро вышла из трапезной.

Почему-то никто не обратил внимания на любимицу матушки Адрианы — кошку Марго, которая, как обычно, растянулась на подоконнике и мирно дремала, ожидая, когда ее хозяйка снова пойдет к себе, чтобы там продолжить свою сладкую дрему. Никто не заметил, как она неслышно подошла к столу и запрыгнула туда, где обычно сидела Ангелина. А потом, дотянувшись до стола, передними лапками вдруг опрокинула на пол тарелочку с кашей. И, спрыгнув, сразу убежала из комнаты на двор.

— Ах ты, проказница, — с укоризной покачала головой игуменья, не ожидая такой выходки от своей любимицы. — Что еще за фокусы? Что за чудеса?

Послушница, сидевшая рядом, немедленно собрала с пола остатки еды и переставила тарелочку, где должна была сидеть по-прежнему отсутствовавшая Надежда. Когда с кухни возвратилась Ангелина и принялась за еду, она и не заметила, что ела кашу со смертельно ядовитой добавкой.

— А где? — тихо спросила она соседку, кивнув туда, где по-прежнему не было Надежды. Та не успела ответить, как Надежда появилась в дверях трапезной и, попросив прощения у настоятельницы, села за стол. Доев без всякого аппетита суп — головная боль не утихала, она принялась за грибную кашу, запивая ее теплым отваром. Ангелина не спускала с нее глаз, ожидая, когда начнутся первые признаки смертельного отравления: сильные внутренние боли, судороги, галлюцинации, потеря сознания. Однако та сидела спокойно, ничем не обнаруживая присутствие в своем организме яда.

Трапеза закончилась, но все оставались сидеть, слушая, по заведенному в монастыре правилу, духовное наставление одного из святых отцов. Наконец, насельницы поднялись, чтобы совершить благодарение Господу, и тут Ангелина ощутила в себе то, что ожидала от сидевшей напротив Надежды: нарастающую боль в желудке, переходящую в нестерпимое жжение.

— Матушка, мне… что-то…

Ангелина не договорила и, схватившись за горло, опрометью бросилась к себе, пытаясь на ходу освободить желудок от яда, разливавшегося с каждой секундой по всему телу, сковывая его нарастающими судорогами. Забежав, она упала на кушетку, взвыв страшным голосом. Потом вскочила и, цепляясь за все, переворачивая стулья, упала на пол, истошно крича:

— Будьте вы все прокляты! Все! А ты, Илья, в первую очередь!

Хватаясь за все подряд, Ангелина снова включила скрытую видеокамеру, и та бесстрастно фиксировала последние минуты ее страданий.

Когда в комнатку вбежала Надежда, Ангелина была почти без сознания. Но, увидев Надежду, начала горячо шептать, обращаясь к ней:

— Если можешь — прости… Это я… Это они… Илья Гусман и его люди… они велели… тебе… эти проклятые грибы… Господь меня наказал… Их тоже накажет… Прости меня… если… можешь… прости… Христа ради… за все…

У кого-то из послушниц, прибежавших следом, оказался мобильный телефон. По нему немедленно вызвали неотложку. Но помощь прибыла не скоро: после проливных дождей дорога к монастырю превратилась в сплошное месиво. Да и спешить уже было нечего. Ангелина корчилась в страшных муках, молясь и проклиная одновременно, прося прощения и каясь перед сестрами, обступившими ее со всех сторон и тоже молившимися за то, чтобы Господь смиловался над ее исстрадавшейся душой.

Когда бригада врачей добралась до монастыря, Ангелина лежала уже бездыханная посреди своей комнатки. Им осталось лишь констатировать смерть. В углу перед святыми образами теплились лампадки, монахини тихо молились и плакали. Следом за врачами прибыла и милиция. Они сразу установили личность покойницы и, согласно закону, забрали тело для расследования причин этой внезапной, загадочной смерти. А весь монастырь встал на молитву за душу своей послушницы, которую Господь призвал по Своему непреложному слову: «В чем застану, в том и сужу».

Все, что произошло с Надеждой, заставило ее в который раз серьезно задуматься над тем, насколько ее жизнь была монашеской. Стоя перед святыми образами, она просила Бога открыть, вразумить, что из случившегося было ее ошибкой, а что — попущением Божиим, что — личной борьбой с соблазном, личным сопротивлением греху, а что — милостью Божией, спасшей ее от верной смерти. Только сейчас она начинала понимать, насколько опасными были ее «вечеринки» с Ангелиной — казалось бы, совершенно безобидные беседы, разговоры о жизни, духовности. Только теперь она поняла, что пошла на поводу Ангелины, которой молитва была в тягость, поэтому она приглашала к себе Надежду, чтобы хоть как-то, чем-то скоротать долгие вечера, когда все сестры совершали уставное келейное правило. Совершала и Надежда: но после разговоров с соседкой делала все наспех, без должного усердия.

Осмыслив происшедшее, она пришла к игуменье, чтобы исповедать все, в чем ее укоряла совесть.

— Тот, кто решил с помощью Божьей облечься в ангельский образ, должен быть к себе чрезвычайно внимательным, — снова наставляла матушка Адриана, выслушав исповедь своей послушницы. — Ангелы созданы таковыми — бестелесными, потому пребывают в чистоте без труда, по своему естеству. Монах же стремится к ангелоподобной жизни, поэтому совершает восхождение выше человеческого естества. Но на этом пути он не только обращает свою жизнь в другое русло, но и ведет ожесточенную борьбу со страшными демонами, которые скрежещут зубами от злобы против такого стремления, делают все для того, чтобы любыми способами совратить истинную невесту Христову с избранного пути, завлечь туда, где торжествует скотство и скотское наслаждение плоти. Если замужняя женщина избегает многих опасностей в супружеском союзе, как в тихой пристани во время бури, то дева выходит в открытое море, презрев шторм и бурю, чтобы там, среди бушующих волн, крепко вцепившись в штурвал своей души, сразиться с озверевшими волнами собственной плоти, призывая на помощь имя Иисусово. Дьявол, плоть и оставленный мир — вот с чем сражается тот, кто хочет облечься во славу нашего Искупителя и Спасителя.

Если дочери покидают своих любимых родителей, дорогих сердцу людей и через брак прилепляются к супругу тленному, то черница обручается с Женихом Нетленным — Христом, оставляя все ради любви к Нему. Оба пути — жизнь в браке и жизнь безбрачная Христа ради — нелегки. В обычных браках мы видим, как женщина стает образцом терпения скорбей, неизбежных тягот и теснот совместной жизни, терпя немощи своего супруга, его страсти, привычки, а нередко — поношения, унижения, даже побои, заботясь о воспитании детей.

Какого же мы достойны осуждения, если еще в большей степени, чем замужняя женщина, не покажем понуждения сохранить себя в чистоте, верности, смирении и покорности в духовном браке с Самим Христом! Девство как раз подобно ангельскому образу жизни. И Спаситель наш Иисус Христос, и Его Пречистая Матерь были безбрачными девственниками. Такими же чистыми были наши прародители, и лишь после грехопадения стали семейными. Отсюда вывод: девство было изначально узаконено Богом, брак же стал последствием нарушения данного Богом запрета, поэтому все, кто хочет достичь совершенства, которой обладали первозданные, обязаны жить в чистоте и девстве. Это величайшее дерзновение перед Богом, и тот, кто сохранил себя в чистоте, получит награду выше многих других подвигов.

Девство вообще является общим достоинством как душ, посвятивших себя Богу, так и ангелов света. Дьявол люто ненавидит именно девство, будучи сам нечистым и врагом нашего Спасителя. Потому-то он и старается посеять нечистые, постыдные помыслы, чтобы благолепие было осквернено и лишилось ангельского сияния. А чтобы достичь совершенной чистоты, как раз монаху и необходимы воздержание, пост, бдение, отречение от всего мирского. Без чистоты Бог останется закрытым для нас, а ничто нечистое, как сказано, в Царство Божие не войдет.

— Безделье монаха — самая страшная его беда, — продолжала наставлять игуменья. — Неважно, чем оно порождено: усталостью от выполнения послушания, телесной немощью, болезнью, душевным расслаблением. Если монах сложил руки и не знает, чем себя занять — жди беды. Ты ее как раз и дождалась. Богомудрые старцы наставляют нас, учат, что вечность покупается минутами. Только минутами чего? Молитвы, труда, послушания, но не минутами безделья. А у тебя это были не минуты, а часы, целые вечера. Тратить драгоценное время, отпущенное для спасения души, на пустые разговоры, разменивать на болтовню… И для этого ты пришла в монастырь? Сиди уж лучше дома и упражняйся в своем красноречии там. Здесь же Бог и весь мир ждут от тебя молитву.

Игуменья вела с Надеждой разговор строгий, не желая оправдывать ее неопытность.

— А за то, что позволила оголить свое тело, прикоснуться к нему лаской — пусть даже, как ты говоришь, в целях массажа — ты достойна самого сурового наказания. Господь милостив, Он пощадил, защитил тебя. Но бойся гнева Господнего! Мы даем Ему, Спасителю нашему, обет верности — верности во всем. Храни тебя Бог нарушить этот обет даже «в лечебных целях».

Надежда стояла перед настоятельницей, в глубоком смирении и сокрушении духа опустив голову, не смея возразить или оправдаться.

— Что ж, а раз у тебя остается так много свободного времени, долго не можешь уснуть, находишь время ходить по вечеринкам, помоги-ка тем нашим сестрам, которые ночью читают Псалтырь. Потрудись во славу Божию и там. Чтение Псалтыри ночью зело полезно для души. Псалтырь тебя многому вразумит. А коль и впредь будешь относиться к жизни так легкомысленно, она тебя вразумит по-своему.

…Провал намеченного плана вызвал бурю гнева в штабе Лубянского. Технологи во главе с Ильей Гусманом пытались выкрутиться из неловкого положения, сами не в силах понять, как все могло случиться.

— Теперь к кому будете обращаться за консультацией? — швырнув пиджак в сторону, он подошел вплотную к Илье, пылая гневом. — К психологам обращались, парапсихологам и экстрасенсам тоже. Теперь к кому? К инопланетянам? Ведьмам? Теням забытых предков?

— Максим Петрович, мы пытаемся во всем разобраться, — Гусман старался держать себя в руках, но волнение захлестывало его.

— Пытаетесь? Разобраться? — еще больше взорвался Лубянский, готовый разорвать своего главного помощника. — Пока вы пытаетесь что-то пытаться, другие работают и обошли нас по всем позициям. Обошли без всяких попыток и консультаций!

— Максим Петрович, — вступился за растерявшегося Гусмана другой политтехнолог, с мнением которого тоже считались, — есть вещи, не зависимые ни от нас, ни от вас, ни от кого. Они происходят — и все. Как падение метеорита.

— Или как высадка инопланетян, — съязвил Лубянский. — Я же говорю, вам только к ним осталось обратиться за помощью. Может, у них ума наберетесь.

— Максим Петрович, у нас есть еще план. Мы его реализуем, — Гусман взял себя в руки. — Этот вариант беспроигрышный. Продумано все до мелочей.

— Вы меня убеждали в том же самом, когда предлагали первый план. Тоже говорили, что все продумано, просчитано. И что теперь? Вы хоть газеты читаете? Телевизор смотрите? Да теперь там загадочная смерть той монашки — топ-тема. Город ложится спасть и просыпается с одной мыслью: кто убил бедную монашечку и кто ответит за эту смерть? Вот что вы наделали! Хотели, как лучше, а вышло, как всегда. Через одно место вышло! Эффект с точностью до наоборот! Если докопаются, чьих это рук дело, тогда тебе, Гусман, только петлю на шею. И обязательно из парашютной стропы. Потому что обычная веревка столько дерьма, как в тебе, не выдержит. Оборвется!

— Не докопаются, — буркнул Гусман. — Наш источник сообщил, что причина смерти названа — отравление грибами, и монашку завтра-послезавтра похоронят. А мы тем временем реализуем план со второй дочкой Смагина. Любознательная публика сразу переключится на катастрофу. Будет примерно такой эффект, когда после хлопка взрывпакета или фейерверка разорвется авиабомба.

Лубянский устало сел в кресло и оглянул своих помощников.

— Говорите, разорвется как авиабомба? Хорошо. Даю вам последний шанс. Если не разорвется, тогда я разорву всех вас. Разорву лично, вот этими руками. А тебя, наш великий выдумщик и комбинатор, — он сверкнул глазами в сторону Гусмана, — вздерну на парашютной стропе. Это для начала всех «удовольствий», которые тебя ожидают. А потом порежу на куски и вышвырну бродячим псам. Слово офицера спецназа. Время пошло!

10.

Выкван возвратился после долгого пребывания в сакральном месте своего дома — той самой комнатке, куда войти имел право лишь он, чтобы там, в полном уединении и тишине, перед возожженными свечами и жертвенным огнем в центре, начать общение с таинственными духами, бывшими покровителями его племени. Языки пламени извивались и рвались вверх — к тем силам, к которым он воздел руки, соединяясь с ними в древнем магическом обряде заклинания. Его дух в минуты наивысшего духовного напряжения соединялся и с духами предков, которые открывали ему тайны грядущих событий.

Теперь они вещали скорую беду. Выкван знал, откуда она исходит: от Веры. Но не знал, как предотвратить ее. Сейчас эта беда представлялась ему неотвратимой, как рок, заложенный самой судьбой. Зная строптивый характер Веры, что она не любит, даже ненавидит его, Выкван думал, как все объяснить Смагину.

— Хозяин, Веру необходимо остановить от рокового шага, — Выкван сидел со Смагиным вдвоем в его рабочем кабинете. — Сделать это под силу только вам, Павел Степанович. Я бессилен.

— Остановить Веру? — рассмеялся Смагин. — Мне, наверное, под силу остановить ядерный реактор во время взрыва, но не Веру. Нет уж, уволь, предоставляю это почетное право тебе.

— Я не всесилен, хозяин, — Выкван не отреагировал на шутку. — Веру ожидает беда. Большая беда. А через нее эта беда войдет в ваш дом. Вам лично она может стоить будущей карьеры и закончиться полным крахом. Я обязан предупредить вас, хозяин. Как предупреждал всегда, когда готовилась засада. Сейчас охотятся за Верой, но хотят подстрелить вас. Даже не подстрелить, а убить наповал. Одним выстрелом. Главная мишень, цель — не Вера, а вы.

— Ты что, за кабана меня держишь? Или за оленя? — снова хохотнул Павел Степанович. — Какая я мишень?

— Хозяин, все очень серьезно. Вы обязаны силой своей родительской власти, своим авторитетом остановить Веру. Ближайшие дни она должна сидеть дома. И ни шага без вашего согласия. Иначе беда будет непоправима.

— Знаешь, голубь, мой родительский авторитет и родительская власть, как говорится, имели место быть, когда они пешком под стол бегали. А теперь они сами себе власть. Прикажешь в кандалы ее заковать? Что предлагаешь?

— Я предлагаю только одно: сделать все возможное и невозможное, чтобы удержать ее дома. Хотя бы ближайшие два-три дня.

— Легко сказать! Легко советовать! — Павел Степанович начал быстро ходить по комнате. — Что ты сделал, чтобы удержать Наденьку? Ты ведь, помнится, что-то рассказывал мне о каких-то червях. Не помню каких: дождевых, навозных, компьютерных. Уверял меня, что твои черви все сделают. И что они сделали? Надя в монастыре, Вера, говоришь, под прицелом, на меня, оказывается, тоже через оптический прицел смотрят. А что ты? Что твоя ферма червей, которых ты разводишь? Где результат? Или червям твоим будет работа, когда меня зароют в землю? С дыркой во лбу. Навылет.

— Павел Степанович, не надо так. Я делаю все, чтобы обезопасить ситуацию. То, что мы знаем о готовящейся против вас провокации, в которой хотят использовать Веру, уже много. Предупрежден — значит, подготовлен.

— «Подготовлен…», — буркнул Смагин. — Спасибо тебе за такую услугу. Скажи лучше, что будем делать?

— Необходимо удержать Веру, — упрямо повторил Выкван. — Это не в моих силах.

— Ну да, в твоих силах… Нет, в силах твоих только червей ковырять. В одном месте…

В это время в комнату вошла Любовь Петровна.

— Вот кто нам поможет! — радостно воскликнул Смагин, обрадовавшись появлению жены. — Любаша моя — единственный человек, кто еще имеет хоть какое-то влияние на наших дочерей. По крайней мере, на Верочку.

И он рассказал о том, что встревожило Выквана, тактично покинувшего кабинет своего шефа.

— Не доверять ему нет оснований, — озабоченно стал рассуждать Павел Степанович. — Он мне спасал жизнь, не раз предупреждал о готовящейся опасности. Я не вникаю, откуда у него эта информация, это выше моего ума. Но я полностью доверяю ему. Раз он говорит — значит, давай думать вместе, как остановить Верочку. Она, сама видишь, дома не сидит, сплошной вихрь с моторчиком. Просто поражаюсь, какие они разные по характеру, темпераменту: одна сидит сиднем в монастыре, другая — извержение вулкана, ничем не укротишь. А укротить нужно, раз Выкван настаивает. Он попусту болтать не станет. Так что давай напрягать фантазию.

— Вместе будем думать — вместе и молиться будем за наших детей, — Любовь Петровна встретила этот настороженный тон своего супруга без паники.

— Молиться? — сразу отреагировал Смагин. — Может, сразу в монастырь уйдем? Коль уж молиться, то на всю катушку. Там уже одна Смагина молится. Небось, забыла, когда последний раз дома была. Замолилась вконец…

— Ничего она не забыла, — Любовь Петровна положила руку мужу на плечо, — у нас хорошие дочери. Одна молится и за себя, и за нас, а за обеих нужно молиться нам. Это самое лучшее, что мы можем сделать. Господь не оставит ни нас, ни их. Будет нужно — Сам и удержит.

— А Выкван настаивает на том, чтобы ее удержали именно мы.

— Ты знаешь, с каким уважением я отношусь к Выквану после всего, что он сделал для тебя, для нас. Но он — не Господь. Ему тоже нужен Бог. Я могу лишь догадываться, кому он молится, от кого получает помощь.

— А вот мне плевать на то, кому он молится, какому богу: кому-то в отдельности или всем богам сразу, — вспылил Смагин. — Плевать! Я сейчас думаю о том, как спасти нашу дочь, раз ей действительно угрожает опасность. Не о своей шкуре думаю, а о дочери. И если ее могут защитить те силы, к которым обращается Выкван, — пусть защищают. Я не буду мешать. И тебе прошу не мешать.

— Так нельзя, Паша, — Любовь Петровна испуганно взглянула на мужа. — Выкван молится, как научен от своего племени и от своей природы. Он, в отличие от нас, еще не познал Истинного Бога. А если и ты Его не познал, то это уже не просто опасно, а страшно. Зная, как ты любишь своих детей, привязан к ним свей душой, еще можно понять, почему ты восстал против родной дочери за то, что она решила посвятить Богу свою жизнь. Но не вздумай против Него восстать, чтобы Он не воздал тебе за такую дерзость. Многие восставали — и все повержены. Все! А Своих детей Господь не бросает в беде. Поэтому нужно молиться Богу Истинному: за детей наших, за себя, за Выквана. Даже за врагов, что задумали злое. Господь не оставит нас. Лишь бы сами не отвернулись от Него.

Смагин упал в кресло, обхватив голову.

— Любаша, ты ведь знаешь, как я далек от всего этого. Я не умею ни молиться, ни общаться с Богом, как это получается у тебя, у Наденьки нашей, у того же Выквана, хоть ты и говоришь, что он молится не нашему Богу.

Любовь Петровна нежно обняла мужа.

— У тебя, Паша, очень доброе и милое сердце. Ты весь в свою покойную маму. Я помню, какой она была милосердной, сострадательной. Ты весь в нее. Я помню, как ты открывал ей душу, всегда советовался с ней, просил помощи. Даже со мной ты не был так откровенен, как со своей мамой… Прости, я вовсе не укоряю тебя.

— Почему ты вдруг вспомнила мою покойную маму? — Павел Степанович, не скрывая удивления, взглянул на Любовь Петровну.

— Вспомнила, потому что хочу помочь тебе открыть душу так же искренно и просто, как ты открывал ее маме. Открой ее, отдай Богу свое сердце — и это будет самой лучшей молитвой.

Смагин ничего не ответил.

— Я расскажу тебе одну очень древнюю мудрую историю, — продолжила тихо Любовь Петровна. — Это не сказка, а быль, которую поведал один духовный человек. Когда он был мальчиком, его мать часто посылала давать хлеб приходящим к ним нищим. Однажды какая-то очередная нищенка, приняв кусок хлеба, спросила его:

— Ты молишься, дитя мое?

— Да, конечно, я молюсь с матерью.

— Хочешь, я научу тебя молиться, и ты будешь потом благодарен мне всю жизнь?

И она учила его так: «Когда молишься, разговаривай со Спасителем так, как ты разговариваешь со своей матерью, которую крепко любишь. Рассказывай Ему все свои горести и радости, как рассказываешь их матери, и постепенно Христос станет твоим Другом на всю твою жизнь. Твою мать у тебя однажды заберет могила, а Спаситель останется с тобой навсегда. С Ним ты будешь счастлив и в земной жизни и в будущей».

Потом этот человек говорил, что долго изучал богословие, но лучшего образца и способа молитвы, чем тот, который указала бедная женщина, не встречал.

— Попробуй тоже помолиться так, как ты открывал душу, тревоги, сомнения своей маме — и Господь тебя услышит, — Любовь Петровна обняла Смагина, понимая его душевное состояние.

Смагин, поцеловав руку жены, усмехнулся:

— Тебя послушать — все так легко и просто. «Возьми и открой». Коль Бог Сам все слышит и знает лучше нас, что кому нужно, в чем наша нужда, то зачем же просить Его, докучать, беспокоить своими просьбами? Ему и без нас хватает забот.

— Чтобы получить твердость духа и полноту веры, что дело совершится по воле Божией. Опытные старцы мудро говорят: «Между сеянием и жатвой должно пройти известное время». Господь в некоторых случаях испытывает нашу веру, чтобы приучить к терпению и впоследствии вознаградить за труд и настойчивость в молитве. Ты ведь приучаешь своих подчиненных к терпению, упорству? И сам лентяем никогда не был. Почему же не хочешь проявить терпение в молитве?

— Мудрая ты у меня, Любаша, премудрая, — Смагин поднялся. — Пошли-ка чайку попьем, а то голова ничего не воспринимает. А уж потом помолись. Не знаю, услышит ли Бог меня, а тебя Он точно услышит, раз ты в Него так искренно веришь.

Они спустились вниз и сели за небольшой столик у камина, где обычно чаевничали вдвоем или вместе с дочерьми, когда те были дома.

— Ну что ты так дерзаешь свою душу? — Любовь Петровна не могла не заметить душевного волнения на лице мужа. — Успокойся, мы будем молиться — и все образумится.

— Да я о другом задумался, — Смагин сам разлил ароматный чай по маленьким чашечкам.

Любовь Петровна вопросительно посмотрела на него, ожидая продолжения.

— Вот все ты знаешь в духовных вопросах, во всем разбираешься. Помоги мне понять: неужели для того, чтобы жить с Богом, ощущать Его присутствие в своей душе, непременно нужно идти в монастырь? Неужели все, кто не в монастыре, живут неправильно?

— Ты всегда был категоричен. Нет, конечно, не обязательно всем идти в монастырь. Если жить с Богом, то везде можно спасти свою душу — и в монастыре, и в миру. Как везде можно погубить ее. Я, например, чувствую, что монашеская жизнь не для меня, поэтому стараюсь жить своей жизнью. А что касается нашей Наденьки… Ты ведь о ней думаешь? Если честно, мне тоже непонятно до конца, зачем ты решил баллотироваться в мэры? Чего тебе не хватает? Денег? Славы? Почета? Все это ты имеешь сполна. Зачем тебе лишние хлопоты? Почивал бы на лаврах всего, что уже достиг. А достиг ведь немалого.

— И это говорит моя любимая жена? — всплеснул руками Смагин. — Да как ты не поймешь, что в должности мэра я смогу сделать для нашего города еще больше полезного, еще больше добра. Я хочу, чтобы люди ходили по чистым улицам, не боялись гулять по вечерам, чтобы водители не проклинали городскую власть, когда проваливаются в ухабы, чтобы в домах было тепло, уютно, чтобы все мы гордились нашим городом, а не мечтали уехать из него навсегда и подальше. Мое влияние, мои деловые связи — все будет работать для этой цели. Мне лично больше ничего не нужно.

— Тогда почему ты не баллотируешься сразу в губернаторы? Или в президенты? Там ведь возможностей для добрых дел еще больше. Шел бы уж сразу туда.

— Ну, Любань, ты и махнула. Хотя я и так президент. Своей компании. А в президенты страны… Не мой это уровень, голубушка.

Любовь Петровна улыбнулась и подлила чаю.

— Вот видишь? Не твой уровень. Так и в остальной жизни: что ни возьми — везде есть свой уровень, на который способен подняться человек. В духовной жизни тоже. Кто способен быть монахом — идет в монастырь. Быть может, он потом поймет, что ошибся, что это не его уровень — и возвратится в мир. А для кого-то, как для меня, уровень духовной жизни — растить детей, быть верной своему мужу, хорошей хозяйкой, молиться за свою семью, родных и близких. Монастырь — не для меня.

— Успокоила, — Смагин отпил чаю и рассмеялся. — А то я уж стал подумывать, что и ты решила оставить меня, поселиться в монастыре вместе с Надеждой. Тогда что, и мне в монахи? Хоть подскажи, где можно заказать соответствующую одежду. Рясу, или как там она называется?

— Я знаю, где для тебя заказать хороший костюм, — рассмеялась и Любовь Петровна. — Как-никак новый мэр должен выглядеть безукоризненно. Завтра поедем и закажем. Ты сейчас совершенно не принадлежишь себе, а когда всех победишь на выборах, свободного времени совсем не останется. Тут уж позволь решать мне.

— Ты веришь в мою победу?

— Не сомневаюсь в ней. Раз у тебя такие благородные цели — обязательно победишь, и люди будут гордиться таким градоначальником.

— Погоди, мы так и не решили, что же будем делать с Верой?

— Как это не решили? Решили. Молиться за нее будем. И за тебя тоже. Господь нас не оставит.

11.

Вечеринка в ночном клубе «Алиса» была в самом разгаре. Вера сидела в окружении привычных друзей — своей «тусовки», горячо обсуждая все, что принес каждый: какие-то новости, сплетни, слухи. Фил — парень, поразительно похожий на Есенина — хоть и не был новичком в этой компании, но появлялся тут редко. Он учился в Австрии на режиссера, и теперь оживленно рассказывал о своих творческих планах, делился впечатлениями.

«Какой интересный мальчик, — думала Вера, любуясь им, — мальчик-красавчик. Надо познакомиться с ним поближе».

Когда бешеные ритмы, заглушавшие нормальное общение, сменились тихой лирической музыкой, Фил неожиданно для Веры пригласил ее танцевать. Они вышли в центр танц-пола и, освещенные разноцветными вспыхивающими огнями, соединились в плавных движениях. От охвативших чувств у Веры закружилась голова, и она склонила ее на плечо Филу. А тот продолжал и продолжал рассказывать об Австрии, Вене, своей учебе, планах.

— Если найдется подходящий спонсор, — мечтательно произнес он, — я хотел бы для начала открыть свою театр-студию, давать мастер-класс по режиссуре. А потом снова махну в Европу. От здешней жизни я совершенно отвык. Кто в Европе пожил, назад в наш омут не возвратится. Здесь нечего делать. Поражаюсь, как вы тут живете?

— Я могу помочь тебе найти такого спонсора, — тихо прошептала Вера.

— Серьезно?

— Абсолютно. Тем более что искать особо и не надо. Это мой папуля. Для меня он сделает все — стоит лишь попросить.

— И что для этого нужно? — тряхнув кудрями, игриво спросил Фил.

— Самую малость: хорошо попросить меня, — в тон ему игриво ответила Вера.

— Надеюсь, у меня это получится?

— Мне бы хотелось…

Они возвратились за свой столик в еще более приподнятом настроении, сразу продолжив прерванные танцем разговоры и обсуждения.

— А вы неплохо смотритесь, — шепнула Вере на ухо ее близкая подруга Алла.

— Правда? — у Веры загорелись глаза.

— Дурой будешь, если упустишь этого красавчика. Ленка с него глаз не сводит, а она такая львица, такая…

Вера захотела завязать с Филом новый разговор, чтобы снова почувствовать его объятия в танце, но ему кто-то позвонил на мобильный телефон, и он прошел на выход, поскольку ритмы хард-рока перекрывали все остальные звуки.

— Значит, так, — услышал Фил в трубке голос одного из помощников Ильи Гусмана, — как только увидишь, что девочка готова, забирай ее в свою машину и дай немного порулить. Она это любит. До кафе «Пегас» десять минут езды. На дороге будут стоять наши люди, никто вас не остановит. В «Пегасе» угостишь свою даму чашечкой кофе. Там тоже все приготовлено: ей — «Американо», себе — «Эспрессо». Смотри, не перепутай, не то вытаскивать из машины придется не ее, а тебя. Со всеми вытекающими последствиями. От «Пегаса» по набережной еще пятнадцать минут ходу: за это время препарат начнет действовать. Пересаживаешь ее на свое место, сам за руль — и снова вперед. На площади «Минутка» никого, кроме детишек, не будет: их немного задержат после кино, чтобы тоже угостить кофе и мороженым. Перед тем, как… Ты понимаешь. Дальше действовать нужно будет решительно и быстро: ее снова за руль, сам падаешь рядом и через несколько минут становишься кино- и фотозвездой. Особо не суетись, репортеры предупреждены и будут ждать сигнала, дай им помигать своими вспышками. Улыбаться, как понимаешь, не стоит. Изобрази из себя великого страдальца. Сделай все талантливо и красиво. До встречи, Терминатор!

— Я все понял, — хладнокровно ответил Фил и, докурив сигарету, возвратился в зал, где по-прежнему гремела зажигательная музыка.

Они потанцевали еще, потом, возвратившись к столику, выпили по коктейлю.

— Здесь так душно, — Фил уже ладонью откинул назад слипшиеся кудри.

«Красавчик, — изнемогая от охватившей страсти, снова подумала Вера, — ты от меня не уйдешь…».

— И потом этот хард-рок. Не знаю, как у тебя, а у меня от него голова уже трещит. Надо быть настоящим фаном, чтобы тащиться от этой музыки. Может, прогуляемся, подышим вечерней прохладой, заедем ко мне? — Фил обнял Веру, отчего та едва не лишилась чувств. — Мне есть что показать… Предков дома нет, они снова в Барселону укатили, так что если ты не против, то…

— Не против, — прошептала Вера. — Надеюсь, обойдется без глупостей?

— Только шалости, — кокетливо ответил Фил. — Но совершенно невинные, безобидные… Ха-ха-ха!

Обнявшись, они вышли из клуба и направились к стоянке, где стоял припаркованный «ягуар», сверкающий серебристой полировкой — стремительный, напористый, шикарный, как и его хозяин Фил.

— Какая прелесть! — прошептала изумленная Вера. — Никогда на такой не каталась.

— Если хорошо попросишь, даже дам сесть за руль, — Фил игриво покрутил ключами зажигания.

В ответ Вера быстро поцеловала его в щеку и, выхватив ключи, прыгнула за руль.

— Надеюсь, это только аванс, — Фил сел рядом и обнял Веру, — а все остальное меня ждет впереди.

— Надейтесь, юноша, надейтесь, — Вера рассмеялась и, развернув «ягуар», помчала его по залитому огнями фонарей, витрин и вывесок проспекту. Фил включил музыку, которая еще больше усилила ощущение полета сквозь сверкающие огни. Вера ни о чем не думала, наслаждаясь этим фантастическим состоянием счастья.

Вскоре показались мерцающие огоньки «Пегаса», где с Филом была условленна остановка.

— Может, кофейку? — учтиво предложил он, скользнув по обнаженной коленке Веры. — Чтобы, так сказать, не потерять формы. Здесь готовят отменный кофе.

— От чашечки «Американо», пожалуй, не откажусь, — Вера притормозила и аккуратно поставила машину на свободную парковку, готовясь выйти.

— Сиди, я принесу сам, — Фил чмокнул ее в щечку и выскочил наружу.

«Само очарование, — подумала Вера, глядя вслед. — Среди моих друзей такого парня близко нет. Австрия, Вена, театр… Об этом всем только мечтать».

Она не успела предаться этим мечтам дальше, как появился Фил с двумя чашечками ароматного напитка.

— Ваш любимый «Американо» и мой любимый «Эспрессо», — он протянул Вере ее чашечку.

Вера сделала глоток, наслаждаясь сразу всем: восхитительным вечером, тихой музыкой, ароматом горячего кофе.

«Невероятно, — снова подумала она, — такое возможно только в сказке. Волшебной сказке».

Фил же, напротив, стал еще более сосредоточенным, готовясь к тому, что ожидало их впереди. Улыбка по-прежнему не сходила с его лица, но теперь это была искусственная улыбка, умело прятавшая охватившее его внутреннее волнение.

Допив кофе, он возвратил чашечки назад — и «ягуар» снова понесся сквозь сверкающие огни: теперь уже по набережной. Фил включил видеокамеру на своем мобильном телефоне и стал снимать Веру, по-прежнему сидящую за рулем его машины.

— Сейчас ты как амазонка, — Филу необходимо было запечатлеть последние минуты перед столкновением, чтобы впоследствии предъявить это как еще одно неопровержимое доказательство того, что за рулем была именно Вера.

— С тобой я всегда… буду… как… Ама… зон… ка… буду… как… всегда…

Фил заметил: Вера стала резко терять контроль и впадать в наркотическое состояние от действия препарата, добавленного в ее любимый кофе. Он принял руль и притормозил. Затем, оглядевшись по сторонам и убедившись, что никто за ними не следит, перетащил ничего не контролировавшую Веру на свое место, сам прыгнул за руль и снова погнал машину. Навстречу трагедии.

Дети шли гуськом, на ходу доедая то, что прихватили со столов: пирожные, конфеты, мороженое, соки. Все находились под впечатлением от того, где побывали и что увидели: открытие уютного детского кафе на самой набережной, откуда открывался прекрасный вид на местную речку, опоясывающую весь город своей серебристой лентой. Детишки оживленно разговаривали, смеялись, мечтая только об одном: как можно скорее снова очутиться в этой сладкой сказке.

— Ребята и девчата, — услышали они голос воспитательницы, — сейчас переходим дорогу. Взялись за ручки, ждем зеленый свет и быстренько идем на другую сторону. Там будем ждать дядей и тетей, которые нас фотографировали в кафе. Они нас будут снова фотографировать и снимать в кино. Вы же хотите увидеть себя в газетах, по телевизору?

— Хотим, хотим! — дружно ответила детвора, став еще веселее.

Они остановились у светофора и послушно задрали головки, ожидая, когда вместо красного замерцает зеленый глазок. Они уже двинулись вперед, как вдруг страшный скрип, визг тормозов заставил всех замереть на месте и смотреть, как прямо на них неслась неуправляемая иномарка.

— В сторону, в сторону! — истошно закричала воспитательница, сама не понимая, к кому был обращен этот крик: гурьбе перепуганной детворы или безумцу, что сейчас хладнокровно сидел за рулем.

Машину выбросило на тротуар и понесло прямо на детей, по-прежнему не верящих в реальность того, что происходило: кто-то из них весело смеялся, тыча пальчиком в сторону «ягуара», кто-то доедал свое мороженое, кусок торта.

— Нет! Не-е-е-т!!! — воспитательница бросилась наперерез машине, закрывая собою детишек и принимая на себя первый удар.

Ее отбросило метров на десять. Падая, он сбила с ног нескольких детей, спасая их от верной смерти под колесами. Еще нескольких сбила машина, ударив при сильном развороте задним бампером. Кто остался на ногах, с криком разбежались в разные стороны, но сразу подбежали к своей воспитательнице, помогая ей встать. Но та лежала окровавленная под навесом автобусной остановки, возле опрокинутой урны, не подавая признаков жизни. Кто-то из детей пронзительно кричал, зовя на помощь, кто-то плакал.

Никто не обратил внимания, что происходило внутри машины-убийцы. А там Фил, сидевший за рулем, быстро возвратил на свое место Веру, сам же упал на асфальт, несколько раз вывалявшись в пыли для большей убедительности своей непричастности к тому, что только что произошло. И тоже застонал, взывая о помощи. Он заметил, как рядом притормозил джип с затемненными окнами и стремительно рванул вперед с места происшествия.

— Все чисто? — тихо спросил тот, кто сидел за рулем джипа.

— Как в аптеке, — так же тихо ответил сидевший рядом. — Ни одной души вокруг, все проверили.

— Ни одной души, говоришь? А кто вон там лежит на лавке под навесом?

— То не душа, а бомжара. Пьяный в дымину. К такой скотине подойти противно.

— А что рядом с ним в сумке?

— То, что у любого нормального бомжа: пустые бутылки. Пусть не обижается, что я разбил их, когда стукнул ногой. Бомжара, нелюдь, пьяная скотина. Такому никто не поверит, ни одному его слову.

— Смотри, чтобы тебе поверили. Если что не так будет — твоя голова с плеч полетит первой. Давай рвать отсюда когти, сейчас репортеры появятся. Трогай быстрее!

Репортеры, задержавшиеся немного на организованный специально для них небольшой фуршет по случаю открытия детского кафе, уже действительно мчались со всех ног к тому месту, где только что слышался визг тормозов, а теперь доносились истошные детские крики и плач. Они на ходу вытаскивали из своих сумок, рюкзаков камеры, микрофоны, готовясь стать первыми свидетелями страшной трагедии. Кто-то из них вызывал по телефону милицию и скорую помощь, хотя уже и так были слышны нарастающие звуки сирен. Пока одни начали снимать пострадавших, обезумевших от страха детей, их окровавленную воспитательницу, другие бросились к машине, из салона которой по-прежнему доносилась приятная музыка, никак не вязавшаяся с творившимся вокруг кошмаром.

— Вот она! Здесь эта стерва! — закричал репортер, первым увидевший уткнувшуюся в руль Веру.

Если бы не подоспевшая вовремя милиция, Веру растерзали пылавшие гневом журналисты и прибежавшие следом за ними работники только что открытого детского кафе.

— Ах ты…

Они не жалели слов, клеймя Веру, готовые на самосуд, жаждавшие расправы с ней тут же, немедленно, не дожидаясь расследования. Всем и так было ясно, кто совершил дерзкий наезд на детей и бесстрашную воспитательницу.

— Да это же дочка Смагина! — узнала Веру одна из молодых журналисток, державших микрофон. — Камеру сюда, камеру! Быстро! Снимайте эту мразь, пусть все увидят и узнают, кого воспитал этот папаша. Еще в мэры собрался!

Возмущение собравшихся взорвалось еще больше. Кто-то из толпы со всей силы ударил Веру по затылку, отчего та снова уткнулась в руль и застонала.

— Нет, гадюка, смотри, что ты наделала! Сюда свои глазки, сюда!

Та же рука схватила ее за волосы и выволокла из машины, пытаясь поставить на ноги. Но Вера лишь испуганно таращила на всех мутные глаза, ничего не соображая, закрывая лицо от мигающих со всех сторон фотовспышек.

— Папу… мне… позвоните… пожа…

Она пыталась что-то сказать, попросить, но была совершенно бессильна совладать с собой. А рядом, с противоположной стороны, корчился Фил, изображая страшные страдания и физические муки, хватаясь то за живот, то за голову, то за руки.

— Это все она! — кричал он, обращая на себя внимание репортеров. — Я ее предупреждал, но она села за руль. Ей хотелось еще большего кайфа. Это она! Она убийца!

— Да она и так под хорошим кайфом! — крикнул журналист, пытавшийся записать на камеру бессвязное бормотание Веры. — От нее же никакого спиртного запаха, а сама в стельку. Это наркотик! Наркоманка она! Дочка будущего мэра — наркоманка! Позор Смагину! Позор на весь белый свет! Позор! Смагин, ты не мэр! Ты — дерьмо! Отец убийцы!

Следственная группа начала работу, врачи прямо на месте оказывали помощь пострадавшим, Веру же посадили в милицейскую машину, ограждая от жажды расправы, распалявшейся все сильнее с каждой минутой. Ее готовы были избить, разорвать на части, растоптать, раздавить той же машиной, на которой она, как полагали, совершила наезд на детишек. С журналистов, оказавшихся на месте трагедии первыми, брали свидетельские показания, а те, в свою очередь, охотно давали их, не скупясь на эмоции. Про бомжа, который валялся неподалеку на лавочке, никто и не вспомнил. Что мог рассказать дрыхнущий пьяница с сумкой распитых и разбитых бутылок? Свидетелей и без него хватало.

— Мы молчать не будем, — один из журналистов сразу превратился в оратора, — мы расскажем и покажем все, что видели. Мы поднимем общественность. Хватит беспредела в нашем городе! Смагин думает, что всех сможет купить своими миллионами. Не выйдет! Если он не смог воспитать родную дочь, если она у него — конченая наркоманка и преступница, что он сделает доброго для города, горожан? Долой беспредел! Долой Смагина!

Один из старших офицеров милиции, отойдя в сторону, тихо вызвал по мобильному телефону самого Павла Смагина.

— Павел Степанович, у древних греков, если не ошибаюсь, был такой обычай: тому, кто приносил плохую весть, сразу отрубали голову. Не знаю, что вы сделаете со мной, но я вас глубоко и искренно уважаю, поэтому считаю своим долгом первым поставить вас в известность о том, что произошло: ваша дочь Вера Павловна подозревается в совершении тяжелого преступления и сейчас арестована. Готовьтесь к тому, что на этом раскрутят компанию компромата лично против вас. Судя по всему, она уже началась. И еще: мне кажется, что это организовано вашими оппонентами. Очень уж все как-то гладко и слаженно выглядит. Следствие, конечно, будет восстанавливать все детали, но я не только ваш старый друг, но и такой же старый опер, тертый калач в таких делах, поэтому вижу, нюхом чувствую: тут что-то не так.

— Спасибо, Вася, — упавшим голосом ответил Смагин. — Спасибо тебе. Сделай, что можно, пока я подключу свои связи. Я тоже чувствовал, что беда где-то рядом. Меня даже предупреждали. Да что теперь поделаешь?..

— Я думаю, на несколько дней мне удастся отпустить Веру. Разумеется, на подписку про невыезд. А там все решит суд. Суда не избежать, если, конечно, не произойдет какого-то чуда. Слишком большой резонанс будет. Шума не избежать. Как-то странно все: дети на дороге, авария, наркотики, которых Вера никогда не принимала, целая толпа репортеров, которых никто не звал, дружок Веры, на котором, к удивлению, ни одной царапины… Будем вникать, все анализировать, сопоставлять. Но пресса раздует большой пожар. Так что готовьтесь, Павел Степанович.

— Всегда готов, — грустно ответил Смагин. — Как юный пионер Советского Союза. Мне тумаки получать — не привыкать. Спасибо тебе, Василь Захарович. Будем теперь надеяться на чудо, раз ты говоришь, что только это сможет исправить ситуацию. Хотя ни в какие чудеса я не верю. Никогда не верил, а теперь, после всего, что случилось, и подавно…

Он тяжело вздохнул и отключил разговор.

12.

Кроме самого Смагина в комнате сидело еще трое: Любовь Петровна, Выкван и Вера, которую ненадолго все же отпустили домой на подписку о невыезде.

— Можете ничего не говорить, — от всех переживаний и нервных потрясений Павел Степанович сошел с лица, — я наперед знаю, кто что скажет, хоть я и не пророк, не прозорливец и не оракул. Ты, Выкван, скажешь, что заранее предупреждал меня обо всем, убеждал, так что пеняй, товарищ Смагин, на самого себя. Ты, Любаша, пропоешь свою старую песенку: «На все воля Божия». А вот что скажешь ты, Вера — не знаю.

Вера ничего не ответила — лишь сидела, низко опустив голову и обхватив ее руками.

— Конечно, молчать — легче всего, — усмехнулся Смагин. — Дескать, повинную голову меч не сечет. Это мне теперь отдуваться за все твои выходки. Мне! Как будто не ты, а я в тот вечер наглотался какой-то дури, потом летел без ума по ночным улицам в обнимку с очередным твоим ухажером… Кстати, удалось установить, где он, кто он?

— Кто он — можно лишь предположить, но с высокой вероятностью, — ответил Выкван, понимая, что вопрос обращен к нему. — Он из команды Лубянского, вернее, его людей. Удалось установить, что последние два контакта с его мобильного телефона, незадолго до того, как им удалось осуществить задуманное, связаны с помощником Ильи Гусмана, который контролировал ход операции. Где он сейчас — известно доподлинно: в Австрии, куда умчался якобы для лечения в специализированной клинике после полученных в аварии увечий. Хотя увечий, как показала экспертиза, ровным счетом никаких. Ни одной царапины, только пыль на брюках и туфлях. Немного осталась и на рубашке, когда он сам покувыркался на асфальте. Если бы его выбросило от столкновения — следы были куда заметнее.

— Еще удалось установить, — он покосился на Веру, — что психотропный препарат в организм Веры попал вместе с кофе, которым ее угостили в кафе «Пегас» минут за пятнадцать до столкновения. Препарат начал действовать как раз к этому времени, поэтому Вера ничего не может вспомнить…

— Она вспомнит, — Смагин тоже косо взглянул на дочь, — все вспомнит, когда ей прямо в зале суда после оглашения приговора накинут наручники и отвезут в места не столь отдаленные. Там она все вспомнит, до мелочей! Только рядом не будет папы с мамой — лишь зэчки, которые возьмутся за ее дальнейшее воспитание своими зэковскими методами. Тогда, будем надеяться, восстановится все: и память, и совесть, которые ты растеряла за родительскими плечами.

— Паша.., — Любовь Петровна сделала робкую попытку успокоить мужа, на что тот взорвался еще больше:

— Нет, не Паша! Не Паша я теперь для всех вас! И даже не Павел Степанович, а отец убийцы, дерьмо собачье! Вот кто я для вас! Откройте любую газету, включите этот проклятый телевизор — и узнайте, кто я теперь, если до сих пор не знаете. Послушайте, почитайте, какими словами клянут Смагина все, кому не лень. Наверное, включи утюг — и оттуда тоже раздастся народный гнев в мой адрес. Не в твой, Верочка, адрес, а в мой. Ты стала лишь приманкой. Да только я думал, что у тебя хватит благоразумия помнить о родном отце, его авторитете, чести, коль свою разменяла на коктейль в ночном клубе. Выходит, ошибся. А за ошибки всегда приходится расплачиваться дорогой ценой.

— Папа, ты вправе думать, что хочешь, ругать меня, но я не виновата, — тихо прошептала Вера, только теперь понимая, что отец пострадал через ее легкомысленность.

— «Не виноватая я!», — передразнил ее Смагин, вспомнив старую кинокомедию. — Я виноват! Я! Виноват в том, что вы ни в чем не знали отказа, брали от жизни все, даже не думая, какой ценой вам все это досталось. Вот в чем я виноват! Вам бы моих учителей, мою судьбу, тогда бы знали, почем фунт лиха.

— Паша.., — снова робко вступилась за дочь Любовь Петровна.

— Не лезь! Не защищай! — оборвал ее Смагин. — Раньше нужно обеим в задницу заглядывать, да почаще. Тогда бы, глядишь, дури в голове меньше осталось. А теперь наше вам с кисточкой: одна дочечка в монастыре, другая — на зоне. Вот уж точно: хрен редьки не слаще. А репортерам позубоскалить: дескать, дай такому власть — весь город превратит на зону. Или под монастырь подведет.

— Кстати, вечером у вас пресс-конференция на городском телеканале, — тактично напомнил Выкван, — необходимо подготовиться ко всем каверзным вопросам, они обязательно будут. Я все набросал, но нужно…

— Если бы кто знал, как я ненавижу эту публику: всех репортеров, журналюг, корреспондентов, писак, интервьюеров, — простонал Смагин, мотая головой. — Будь моя воля, всех бы в порошок стер! Вместе с их камерами, объективами, вспышками, студиями, микрофонами, кассетами. Ни в одной профессии нет столько подлецов, негодяев, продажных шкур, сколько среди журналистов. Не зря эту сволочную профессию сравнивают с проституцией, а их самих — с девками по вызову. Куда позвали — туда и помчались, где заплатили — там и служат. Сколько живу — ни одного порядочного репортера не видел. Мало, видно, их отстреливают в «горячих» точках, мало их лупят, взрывают, крадут, проклинают, хают. Не-на-ви-жу…

От злости он заскрежетал зубами.

— Попридержи свои эмоции, — Любовь Петровна коснулась руки мужа, — от этой публики никуда не денешься. Особенно теперь, после всего, что…

Она с укоризной посмотрела на Веру.

— Можете проклясть и меня, можете убить, но я хочу, чтобы вы верили мне: я не виновата, — чуть не плача, прошептала Вера. — Я сама не знаю, как получилось. Помню все, а после того кофе — полный провал в памяти.

— Это действие новейшего психотропного препарата, по действию и эффекту похожего на квазатин, только сильнее, — Выкван старался поддержать Веру, — мы разбираемся, через кого он попал в кофе.

— Ты, случаем, в милиции не подрабатываешь? — сыронизировал Смагин. — Рассуждаешь прямо как милиционер или следователь.

— Хозяин, мы ведем свое расследование. Не хуже милицейского. У нас свои каналы и свои методы.

— «Свои каналы и свои методы», — с усмешкой повторил Смагин. — А про червей забыл? Черви-то у вас тоже свои, особенные какие-то. А толку никакого — ни от червей, ни от каналов, ни от методов. С такой репутацией мне теперь не в мэры идти, а в петлю голову сунуть, а оттуда — червям на съедение. Не твоим «интеллектуалам», а нашим трудягам, они все косточки на совесть обглодают.

— Паша, прекрати, — вспыхнула Любовь Петровна, — без твоего черного юмора на душе тошно.

— Правда? — повернулся к ней Смагин. — Что так? А почему не радостно? Ты же успокаивала, убаюкивала меня, уверяла, что твой Господь услышит, не оставит нас, не допустит ничего плохого? Иль не так? Как там ты молилась? Дай-ка вспомню: «Воззовет ко Мне и услышу его», «Просите — и дано будет вам». И что? Почему не услышал? Почему не дал? Аль молилась плохо?

Любовь Петровна без всякой укоризны взглянула на мужа, понимая его состояние.

— Паша, можно и я спрошу тебя? Почему ты не всегда спешил исполнять кое-какие желания своих дочерей, да и мои тоже? Материальным достатком Бог нас не обидел, все дал по трудам нашим, скупым ты тоже никогда не был, а пока они не повзрослели, не спешил исполнять все дочкины просьбы.

— Потому что я их родной отец, и мне виднее, что им полезно, а что нет.

— Почему же ты ропщешь на Бога? Ведь мы — Его дети, и Ему виднее, что нам полезно, а что вредно. Думаю, тебе бы не очень понравилось, если бы родные дети стали требовать у тебя отчета за все действия и решения: почему, дескать, так, а не эдак.

Павел Степанович ни чего не ответил.

— Скажи, Паша, ты бы разрешил своим дочерям сделать что-то, если заранее знал, что это для них опасно или просто вредно? Небось, надавал бы хорошенько по рукам?

— Конечно, надавал. И не только по рукам. Что за глупые вопросы?

— Не глупые. Я хочу, чтобы ты поверил Богу, Который лучше знает, что для нас полезно, что вредно, а что вообще недопустимо. Если сказано, что ни одна волосинка не упадет с нашей головы без воли Божьей, то как можно сомневаться в том, что Господь оставил нас, бросил в беде? Ведь если ты не бросил в беде нашу Верочку, не отвернулся от нее, почему думаешь, что мы брошены Богом?

— Люба, я уже не способен ни к чему: ни думать, ни говорить, ни сражаться, — Смагин в совершенном отчаянии снова обхватил свою голову. — Репортеры, черви, милиция, пресс-конференции… Скорее бы все это кончилось, все эти мучения…

Любовь Петровна, напротив, улыбнулась.

— Кончатся, кончатся. Не сомневайся. Чем роптать, лучше помолись к Богу очень простыми словами: «Да будет воля Твоя, Господи!». Пусть будет воля Божия. Господь сделает все так, как мы и представить себе не можем…

— Куда же еще лучше? — отмахнулся Смагин. — Уж так все «прекрасно», что прекраснее и представить нельзя.

— А не нужно ничего представлять. Ты просто вручи себя в руки милосердия Божьего и скажи: «Да будет воля Твоя, Господи». И все управится, а сам ты будешь как свежеиспеченный хлебушек из печки.

— Кто? — изумился Смагин. — Хлебушек? Я и так как хлебушек — покрошенный, покромсанный, порезанный…

— Нет, дорогой мой Пашенька, ты будешь как тот хлебушек, что вынут из печи: румяный, свежий, пропеченный. Господь хочет выжечь из тебя все твои сомнения, ропот, укрепить в вере. Поэтому ты и похож на хлеб, посаженный в печь. Не хлеб даже, а сырое тесто. Ведь мудрая хозяйка не вынет его из печи, пока не удостоверится, что оно стало испеченным хлебом. Так и тебя, Веру, всех нас Господь посадил в Свою печь, чтобы каждый прочно укрепился в вере в Него. А ты думал, что перекрестился на образ — и все? И сразу исполнилось, как по щучьему велению? А сам ты готов принять то, о чем просишь? Или возомнишь себя богом? Не спеши, родной, Господь все устроит самым лучшим образом. Я верю и Господу, и в то, что Верочка наша действительно не виновна в этой страшной аварии. Она виновна в другом: что отступила от Бога, от своей совести, от нас… Но Бог преподнес ей хороший урок из которого она, думаю, многому научится.

— Да, мама, — прошептала Вера, — я многое поняла… И хочу поехать в монастырь…

— Как? Тоже в монастырь? — Смагин подскочил с места.

— Нет, папа, — поспешила успокоить его Вера, — не насовсем. Просто хочу повидаться с Надей. Я чувствую, что нужно побывать там. Не знаю, зачем, но нужно… Моя подписка о невыезде заканчивается. Не хочу, чтобы меня доставили в милицию снова в наручниках. Хватит этих издевательств, сил уже никаких нет терпеть. Скорее бы конец. Будь что будет. Я не виновата…

— Пусть поедет, — поддержала Любовь Петровна.

— Тем более что скоро ее ожидает другой «монастырь», за колючей проволокой, — махнул устало Павел Степанович. — Годиков, эдак, на пять. Если народный суд не впаяет больше.

— Думаю, дело до суда не дойдет, — Выкван сохранял спокойствие и выдержку. — Я тоже уверен в непричастности Веры к аварии. Но чтобы доказать это, связать воедино все факты, которые у нас уже есть, не хватает какого-то одного звена. Как только оно появится — а оно появится обязательно — все то, что задумали против нас, развернется против тех, кто это задумал. Не хватает лишь маленького звена. Маленького чуда.

— Идите вы со своими чудесами знаете куда? — Смагин поднялся и надел пиджак. — В монастырь! Все чудеса — там. А у меня — сплошные земные дела и заботы. Не до чудес.

13.

Вера приехала в монастырь под вечер, когда служба давно закончилась, монахини и послушницы поужинали и разошлись по своим кельям, чтобы там совершать молитвенное келейное правило. Готовилась к молитве и Надежда. Она была несказанно удивлена и обрадована, увидев в дверях родную сестру. Обняв, она пригласила ее в свое скромное жилище.

— Обалдеть можно, — изумилась Вера, оглядываясь по сторонам, — никогда бы не подумала, что ты решишься оставить ради этого все, что имела, видела, узнала. Папа наш недавно открыл приют для бездомных, так там условия получше здешних будут. А тут, выходит, электричества даже нет?

— Не только электричества, — Надежда усадила сестру за столик. — Мобильных телефонов тоже нет, компьютеров нет, интернета, телевидения, развлечений разных, клубов, ресторанов.

— А что же есть?

— Бог, Которому мы служим, — ответила Надежда, готовясь угостить сестру с дороги горячим монастырским чаем.

Вера присела за стол, не раздеваясь и погруженная в свои невеселые переживания.

— Ты счастлива? — задумчиво спросила она, глядя на Надежду, стоящую перед ней такой родной и в то же время такой неузнаваемой: в строгом черном платье, такой же черной шерстяной кофточке, белом платочке.

Надежда почувствовала, что на душе сестры лежала какая-то тяжесть.

— Как все странно, — задумчиво продолжила Вера. — Ты сама отказалась от всего, что имела, чтобы жить здесь. А я лишилась всего, сама того не желая, и теперь буду жить в своем «монастыре», который называется тюремной зоной. Видишь, сестричка, какие мы с тобой одинаковые и разные…

И, заплакав, стала рассказывать о приключившейся с ней беде.

— Я не умею ничего из того, что умеешь ты: ни служить Богу, ни молиться, ни стоять в храме, — Вера вытерла слезы, снова став задумчивой. — Поэтому прошу: помолись за меня, грешную. Для этого я приехала к тебе. Завтра утром мне нужно быть в милиции, оттуда — в суд. Прокурор и обвинитель будут требовать наказать меня на полную, народ вообще готов повесить, расстрелять, растерзать, причем сделать это публично, чуть ли не в прямом эфире, чтобы, как говорится, другим впредь неповадно было. Я не знаю, как все это переживет отец, он и так на грани физических и душевных сил. Ничего невозможно сделать. От папы отвернулись все, даже самые близкие его друзья, брезгуют с ним общаться. Но я хочу, чтобы ты поверила мне: я не виновата. Не виновата! Меня подставили, использовали для того, чтобы насолить отцу, отомстить ему, расправиться перед выборами. Они уже и так проиграны. Поэтому я не буду ждать, когда мне огласят приговор. Если дело дойдет до суда, то я… с собой… Молись обо мне, сестренка. Прости за все и молись за мою грешную душу.

И она снова горько заплакала.

Надежда обняла Веру, и слезы тоже навернулись у нее на глазах.

— Ты хочешь сделать нашему отцу еще больнее?

— У меня просто нет иного выхода… Я освобожу себя и всех от этого позора.

— Нет, сестричка, если ты на это решишься, то навлечешь на отца, всех нас еще больший позор, а на себя — гнев Божий.

— Мне и так нет прощения, — Вера не могла сдержаться от рыданий. — Пусть уж лучше раз и… Я в тупике. Никто и ничто не может мне помочь! И потом… Об этом никто не знает, только ты: меня вынуждают, от меня требуют…

— Что от тебя требуют? — встревожилась Надежда. — Лезть в петлю?

— Что угодно: в петлю, наглотаться наркотиков, порезать себе вены — что угодно!

— Кто требует? Говори, кто тебя шантажирует?

— Я не знаю, как их зовут, кто они, откуда, — Вера стала бледной. — Они появились сразу после того, как я очутилась в том состоянии беспамятства. Теперь приходят каждый раз по ночам, едва начинаю засыпать. Я боюсь сомкнуть глаза. Только начинаю дремать — появляются они: во всем черном, окружают меня и требуют, требуют, требуют… Особенно та, что главная: высокая, худая, с каким-то знаком или орденом на груди. Она требует сделать это немедленно, сует мне в руки бритву, говорит, где взять психотропные препараты. Я боюсь, Надя, боюсь, я не знаю, как бороться с ними. Они начинают меня мучить, бить, угрожать… Я спрашиваю их: «За что вы меня так мучаете?». А они говорят: «Ты сама знаешь!». Что знаю? Я ничего не понимаю, что происходит, кто эти призраки. Не могу, нет сил!

— Это тебе внушает дьявол и его слуги, — Надежда еще жарче обняла сестру, — это они внушают такие страшные мысли. А если поддашься — уже действительно не будет прощения. И никто тебя не сможет вымолить от этого страшного греха. Никто.

— Я не виновна.., — Веру охватил страх.

— Раз ты говоришь, что невиновна, то выход есть. Найдется выход! Нужно лишь верить Богу, молиться Ему и вручить свою судьбу в Его руки. Но это должна сделать ты — сделать так же решительно, как поверила обманщикам, подставила под удар нашего родного отца. Выход один: доказать, что ты невиновна. Не в петлю лезть, а бороться за правду, потому что Бог — в правде. Он Сам есть Правда.

— Я не виновата.., — простонала Вера, — но не знаю, что делать, как бороться дальше. Все, что можно, уже сделано. И все бесполезно.

Надежда опустилась на колени перед святыми образами и начала безмолвно молиться. За окном пошел дождь, забарабанив крупными каплями по окошку, где-то вдалеке послышались раскаты грома.

— Пошли, — Надежда решительно взяла ее за руку.

— Дай хоть чаю попить, — та не понимала, куда тянет сестра.

— Еще будет время.

— Да я скоро…

— Говорю, будет еще время: и на чай, и на все остальное. Пошли к матушке игуменье. Нужно посоветоваться. Есть один план.

Игуменья внимательно выслушала рассказ Веры, а потом, взглянув на обеих, вдруг улыбнулась.

— Сколько вижу близняшек, всегда поражаюсь премудрости Господней. Ни один художник, даже самый талантливый, не способен воспроизвести то чудо, которое творит Господь. Смотрю вот и думаю: как вас родители различают? Даже родинки на лице у вас одинаковы, обо всем остальном и говорить нечего: абсолютная копия. Как в зеркале. А вот по духу — ничего похожего, как земля и небо. Почему так?..

Затем внимательно посмотрела на Веру.

— Решила, значит, не по-Божьему, а по-своему найти выход? Тут мы тебе не помощники, напрасно пришла. Петли у нас нет, фонарных столбов тоже, да и бритвой не пользуемся: поди, не мужики. Разве что в речку. Бултых — и дело с концом. Неподалеку отсюда старая мельница осталась, может, жернова сохранились. Так бери жернов — и в речку. С разбегу, чтобы наверняка, а то волной назад вдруг выбросит. Речка, знаешь ли, не всех утопленников принимает. Тогда с тобой новых хлопот не оберешься: откачивать, «скорую» вызывать…

Вера молчала, понимая, что настоятельница осуждает ее мысли и намерение.

— А сказать, почему тебе этого хочется? Потому что так хочет твоя гордость. Личная твоя, а не чья-то. Гордость ведь что такое? Зверь, хищник, которого нужно все время кормить. Сначала он ест немного, а потом, когда подрастает, требует все больше и больше, пока не сожрет всего человека. А не давай ей ничего, то убежит от такого «хозяина», пойдет искать себе другого. Вот сидят передо мной две сестрички, две близняшки, две капельки, а такие разные. Потому и разные, что из одной гордость бежит, а в другой гнездышко себе свила: сначала маленькое, а теперь ей там тесно, давай всю себя. И готова ты себя отдать. Вроде, даже благородно: об отце родном думаешь, о маме. Только вот о душе своей не думаешь. Да и обо всех родных тоже не думаешь: только о себе. Это и есть плод гордыни.

— Я хочу изменить свою жизнь, матушка, — Вера стояла, низко опустив голову. — Я ничего не знаю и ничего не умею, но мне совесть не дает покоя. Мне стыдно после всего, что произошло. Я не могу с этим спокойно жить. Пусть тюрьма, любое наказание, но я не могу больше так жить дальше…

— Значит, нужно менять жизнь, а не лишать себя этой жизни, — игуменья подошла ближе к Вере. — Благодари Бога, что совесть твоя еще жива, не дает покоя тебе.

— Я не знаю, не представляю себе, как все произошло, — Вера не знала, что говорить, чем оправдаться, — но я не виновата. Я вообще не могу понять, почему это произошло именно со мной, ведь никому не делала зла, никого не убивала…

— Самое большое несчастье человека — это не видеть собственные грехи. Видеть их в ком угодно, только не в себе. Нераскаявшийся грешник живет и думает, что его душа здорова и безгрешна, пока однажды у него неожиданно не прорежется духовное зрение и он не увидит, что душа его на самом деле вся в проказе. Как если больной телесной проказой вдруг глянул на себя в зеркало и с ужасом увидел, что все его тело покрыто струпьями. А как увидеть свою душевную проказу, где взять такое зеркало? Христос является тем зеркалом, в котором каждый видит себя таким, каков он есть. Это единственное зеркало — не из царства кривых зеркал, а предельно правдивое, и дано человечеству, чтобы все люди смотрели в него и видели, каковы они на самом деле. Ибо во Христе как в наичистейшем зеркале каждый видит себя больным и уродливым, и еще видит свой прекрасный первоначальный образ, каким он был, каким стал через греховную грязь и каким опять должен стать через исправление своей порочной жизни. Я понятно тебе говорю?

Вера молчала.

— Если человек живет, не зная, что такое грех, а что есть святость, его ум поражается слепотой, сердце становится бесчувственным, мертвым. Ум закоренелого грешника не видит ни добра, ни зла, его душа мертвеет, теряет полную способность к восприятию чего-то возвышенного, духовного. А кто вступает с грехом в борьбу, насильно отторгает от него ум, сердце и тело, тому дарует Бог великий дар: зрение своего греха. Хотя видеть свои грехи — еще не значит в них покаяться. Человек может видеть свои грехи, как некие собственные поступки, в которых не нужно каяться, в которых он оправдывается. Не крал, не убивал, зла никому не делал… В чем каяться? Вроде, как и не в чем.

— Один современный подвижник говорил, что когда мы осуждаем других людей, то мы осуждаем свою тень, — продолжала беседовать с Верой игуменья. — Когда мы берем на себя право судить, осуждать других, то накладываем на другого человека свою собственную матрицу: нашу систему взглядов, наше мировоззрение, нашу табличку с классификацией поступков и судим его. Но ведь Бог не так будет судить других людей.

Из Евангелия мы знаем, что первым в рай вошел разбойник, Бог его не осудил. И преподобная Мария Египетская, у которой до жизни в пустыне были очень тяжелые грехи, вошла в Царство Божие. Ее память празднуется Великим постом как пример воистину великого подвига христианского покаяния.

Ты недоумеваешь, почему именно тебя постигла такая беда, почему от этого пострадали твои близкие, пала такая тень на родного отца. Ты ищешь, что в этом виновен кто-то, но не ты лично. Да, может, и не ты совершила преступление, на то и следствие, чтобы во всем разобраться и установить истинного виновника. Но во всем, что произошло, есть своя логика. Жила бы иной жизнью, если бы блюла себя — такого бы не случилось. Поэтому если хочешь исправить прежнюю жизнь, начинай лечение. На путь исцеления и спасения становятся лишь те, кто увидит болезнь своей души, ее тяжкие недуги прежде всего собственными силами, и потому оказываются способными обратиться к пострадавшему за них истинному Врачу — Христу. Вне этого состояния нормальная духовная жизнь совершенно невозможна.

Смирение и рождающееся из него покаяние — единственное условие, при котором приемлется Христос. Смирение и покаяние — единственная цена, которою покупается познание Христа, единственное состояние истинного христианина, из которого можно приступить ко Спасителю нашему.

Смирение и покаяние — это единственная жертва, которую приемлет Бог от человека, признающего себя не праведником, а грешником. А вот зараженных гордым, ошибочным мнением о себе, признающих покаяние для себя чем-то лишним, необязательным, чуждым, исключающих себя из числа грешников, Господь отвергает. Такие гордецы не могут быть христианами.

— Господь преподал тебе хороший урок, — игуменья закончила наставлять Веру, — не ропщи ни на Него, ни на свою судьбу. Теперь у тебя будет время поразмыслить над своей жизнью, поговорить со своей совестью. Все, что пошлет Господь: любое наказание, любой приговор — все прими со смирением и покорностью, сказав сама себе: «Достойное приемлю по делам моим». И пусть тебя Господь укрепит в борьбе с собой же, чтобы ты изменила свое отношение к жизни, стала такой же, как и твоя сестричка: не только внешне, но и по духу. А мы будем за тебя молиться. Усердно молиться…

Игуменья подошла, чтобы на прощанье обнять Веру, но Надежда, вдруг загородив собой сестру, упала на колени перед настоятельницей, залившись слезами:

— Матушка, ей нельзя туда! Она там погибнет! И душой погибнет, и телом!

— Если будет бороться с грехом — выстоит, Господь ее не оставит.

— Матушка, ей туда нельзя! Она не готова до борьбы там, куда ее хотят посадить. Хотя я знаю, я верю, что моя сестра не виновата. Нужно время, чтобы это доказать, а времени нет. Завтра она снова должны быть под следствием в камере. Ей туда нельзя никак, в ее нынешнем состоянии…

Игуменья подняла распростертую у ее ног послушницу и внимательно посмотрела ей в глаза.

— И я вижу, что нельзя. Она на пределе всех своих сил. Один шаг — и… Так что ты предлагаешь: мне, что ли, вместо нее за решетку сесть?

— Нет, матушка, — горячо зашептала Надежда, — я предлагаю вместо нее… себя.

— Себя?! — всплеснула руками настоятельница. — Ты хоть понимаешь, что говоришь?

— Понимаю, матушка, потому и предлагаю. Вы ведь сами видите, что мы как две капельки воды, там никто сразу не поймет и не отличит…

— Зато когда поймут и отличат, знаешь, что ждет тебя, твою сестру и меня за компанию с вами? Мало шума подняли вокруг этой истории, так хочешь, чтобы вообще полная истерика началась?

— Матушка, никакого шума не будет. Не успеют ничего понять. Я верю, чувствую, что развязка где-то рядом. Пока я побуду там, а Верочка здесь, все прояснится.

— «Побуду..». Так говоришь, будто на курорт собралась. Там такой «курорт», что люди делают все, чтобы туда не попасть, а ты сама предлагаешь там очутиться.

— Другого выхода нет. Сестру нужно спасать. А за решеткой ее ждет верная погибель. Не выдержит она всего этого. Пусть поживет здесь, а я за нее побуду. Это недолго. Несколько дней — и все прояснится, станет на свои места. Она не лжет: вины во всем происшедшем на ней нет, ее просто использовали, подставили, чтобы уничтожить нашего отца. А свою жизнь она лучше осмыслит не в тюрьме, а здесь. Пусть поживет, прошу вас, матушка, благословите…

Игуменья подошла к святым образам, помолилась, потом возвратилась к близняшкам и, глядя на них, снова улыбнулась.

— Если бы не твое платье и все вот это, — она кивнула на Веру, стоявшую перед ней в модных потертых джинсах, такой же потертой футболке, кожаной куртке, — я бы уже сейчас не угадала, кто из вас Вера, а кто Надежда.

Обе стояли перед ней, в ожидании решения покорно опустив головы.

— Значит, хочешь душу свою положить за други своя, то есть за родненькую сестричку? Это хорошо, похвально. А кто будет расхлебывать кашу, когда все выяснится? Какая тень падет на всю обитель? Что подумают? Что здесь какие-то махинаторы, аферисты, обманщики? Или еще похуже? А что подумают сестры, когда увидят и узнают обо всем?

— Матушка, не успеют подумать! — Надежда снова хотела упасть перед настоятельницей, но та удержала ее. — Никто не догадается, зато мы поможем сестре.

— Сестрица твоя должна, прежде всего, помочь себе самой, — игуменья теперь внимательно смотрела на Веру. — «Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его», — так святой апостол говорит. В Царство Небесное силою никого не тянут, необходимо собственное произволение и борьба со своими грехами, страстями. А без борьбы тебе ничто не поможет: ни приговор, ни зона, ни монастырь — ничто.

— Бог тебя благословит, — она дала Надежде приложиться к своему кресту. — Что ж, коль ты так слышишь свое сердце, коль оно не обманывает, то пострадай за свою сестрицу, понеси ее крест. А она пусть поживет здесь, побудет несколько дней затворницей, никуда не выходит, подышит нашим воздухом, помолится. Я обо всем позабочусь. А уж коль дело до суда дойдет, то… Да будет воля Твоя, Господи!

Она перекрестила и Надежду, оставив обеих сестер, а сама удалилась на молитву об их судьбе и спасении.

14.

Вера осталась в келье своей сестры совершенно разбитая и опустошенная. Она не знала, что делать дальше: не хотелось ни молиться, ни читать, ни думать, ни спасть, ни жить… Она подсела к столику у окошка и механически взяла несколько листочков бумаги. Потом стала так же механически читать:

Вера — поток света.

Вера — клинок правды.

Веры призыв — это

Быть посреди правых.

Вера — глоток неба.

Вера — раскат грома,

Свежий кусок хлеба,

Угол святой дома.

Вера — комок нервов.

Вера — ручья влага,

Тяжесть креста древа,

Бремя креста благо.

Вера — росы искры

В нежном цветке розы,

Свет из лампад чистый,

Древних молитв слезы…

«Чьи это стихи? — подумала она — сначала равнодушно, даже не вникая в них, но, перечитав, задумалась. — О какой вере идет речь? Вера — чье-то имя или состояние души? Если состояние, то почему я ничего этого не чувствую? Ни глотка неба, ни раската грома, ни искры росы… Почему для меня вера — пустой звук, а для кого-то…». И стала читать дальше:

С верою жить — просто,

С верою жить — строго,

Если душа просит

Жить и любить с Богом.

С верою жить — вольно,

С верою жить — сладко,

Если душе больно,

Если душе гадко,

Если ее судят —

Судят судом строгим —

Веру твою людям,

Веру твою в Бога.

«С верою жить — вольно, с верою жить — сладко, — мысленно повторила она. — А я, Вера, живу вообще без веры… Такое может быть? Может, раз живу. Вернее, жила, и тоже вольно, сладко, красиво. Так почему же теперь все резко изменилось? Для того, чтобы, все потеряв, я обрела какую-то другую веру? Ведь у меня не было вообще никакой веры, кроме веры во всемогущество нашего папы, его возможности, его власть и, конечно же, в свои силы, свою красоту, популярность. Где теперь все? Папа ничего не может исправить, он оказался бессильным, а я без него — ноль без палочки. Выйду на свободу — никто не захочет общаться со мной, зэчкой. Никакие салоны, массажи, тренировки не возвратят всего, что я имею сейчас: привлекательность, здоровье, бодрость. Выйду больной, безобразной старухой…».

С верою жить — больно,

С верою жить — чудно,

Если вокруг колья,

Если тебе трудно.

Вера — она терпит,

Вера любить учит,

Даже когда треплят

Или когда мучат.

Вера живет кротко,

Пламень страстей тушит,

Даже когда кто-то

Плюнет тебе в душу…

«Почему я никогда не нуждалась в Боге? — продолжала думать Вера, вчитываясь и вчитываясь в написанные мелким почерком строчки. — Почему кто-то без этой веры не может жить, а я могу. Вернее, могла… Почему мы с Надей такие похожие и такие непохожие? Ведь из одной утробы матери, одним молоком вскормлены, в одной семье воспитанные, ни в чем не знали отказа, а такие разные?».

Вера вдруг вспомнила, как их, еще маленьких двойняшек, которыми восхищались все друзья и знакомые родителей, мама приводила в церковь, когда они еще жили в глухой провинции. Они обе — и Вера, и Надежда — удивленно озирались по сторонам, ощущая себя в неком сказочном царстве: настолько тут все было красиво, торжественно, хотя и просто, скромно. Приятно пахло ладаном, свежими просфорками, восковыми свечками. Девочки просили дать им по маленькой свечке, чтобы зажечь и поставить самим на огромный подсвечник в центре храма, но старушка, стоявшая у свечного ящика, выбирала им большие, толстые восковые свечи и, зажигая их, поддерживала детские ручонки, чтобы те не уронили.

— Пусть горят, пока не подрастете, — ласково улыбалась она, — а когда станете взрослыми — сами будете ставить.

«Почему я все это забыла? — думала Вера, глядя сейчас на светящийся перед ней огарок маленькой монастырской свечи. — Почему это стерлось в моей памяти, не закрепилось в моей душе, не дало никаких всходов, как у Нади? Кто виноват? Я сама, моя судьба, злой рок, еще кто-то?.. Как возвратить все то, чем я восхищалась, когда меня приводили в храм? Почему я теперь ничего этого не ощущаю? Или я действительно стала мертвецом?.. Сама еще живу, а душа моя давно мертва? Такое возможно?.. А почему нет, раз так и живу? Живой труп».

В жизни — всегда сложной,

В жизни — порой грязной

Все победить можно

С верой святой ясной…

«Все победить можно? — Вера грустно улыбнулась. — Наверное, не все. В моей ситуации уже ничего ни победить, ни изменить… С верой, без веры — ничего не изменишь. Сидеть тебе, не святая, а очень грешная Вера, в местах не столь отдаленных до лучших солнечных дней. Ясно?»

Она поднялась и подошла к святым образам, висевшим над кроватью, где спала Надежда.

«Почему я ничего этого не чувствую: ни Бога, ни веры в Бога, ни этих святых? Почему я мертва ко всему этому? Кто виноват: кто-то или я сама? Ведь мне никто не запрещал верить, ходить в церковь, никто не ругал за это. Пусть родители не понимают выбор Надежды: монастырь, отречение от карьеры, всего мирского. Положим, ее выбор для них — своя крайность: вот так взять — и отказаться от всего, что имеешь. А имеешь ведь не комнатушку в общаге, а целый дворец, не говоря о том, что имеешь в самом дворце. Тогда мое неверие, моя духовная слепота, духовная мертвятина — другая крайность».

Незаметно для себя Вера опустилась на колени перед святыми образами и, плача, обратилась к ним:

— Господи, если можешь, прими меня такую, как есть: ничего не знающую, ничего не умеющую. Верни мне, Господи, все, что я растеряла, заглушила, убила в себе. Верни чистоту моей детской веры, радости, когда я девочкой стояла в храме и молилась Тебе. Верни меня саму себе и Тебе, научи молиться, верить, прощать и любить всех. Оживи, воскреси, Господи, мою мертвую бесчувственную душу. Если для этого нужно наказать меня — накажи. Если нужно поразить лютой болезнью — порази. Я вся в Твоих руках, Господи! Помоги любящим меня родителям пережить весь мой позор, дай им силы выдержать все это, а со мной делай все, чтобы я исправила свою жизнь. Я согласна принять любой приговор, любой позор на свою голову, только поддержи моих папу и маму, не оставь их в беде.

Еще прошу тебя за свою сестричку. Я не умею любить так, как любит она, во мне нет ровным счетом ничего того, чем наполнена ее душа: верой, благородством, добротой, умением терпеть, прощать, молиться за всех. Не оставь ее, Господи, ведь она отправилась туда, где ждут меня. Укрой ее Своей помощью, укрой нашу тайну, пусть она останется тайно до тех пор, пока не откроется правда. Ты же знаешь, Господи, что я не виновата в той страшной аварии. Но если нужно, чтобы за мою жизнь наказали меня — я готова принять любой приговор, любое наказание. Пусть будет воля Твоя, Господи.

Я исправлю свою жизнь. Обещаю Тебе, Боже. Может, Ты ждешь от меня особых молитв, которыми Тебе молятся верующие, но я этих слов и этих молитв не знаю. Просто обещаю Тебе: моя жизнь будет другой. Я буду просить и уже прошу Твоей помощи, чтобы изменить ее. Не гнушайся меня, Господи, не отвергай меня. Прими меня в Свою милость и Свою любовь…

Сколько времени так простояла Вера в слезах и молитве — она и сама не знала. Время для нее остановилось. Оно просто исчезло. Ее грешная, опустошенная душа стояла пред Богом и плакала. А время отступило перед этой мольбой. Просто исчезло…

…Надежду определили в камеру предварительного заключения сразу после того, как та явилась с повесткой в отделение милиции. Она не могла не заметить людей, толпившихся возле этого здания, что-то выкрикивая и держа в руках какие-то транспаранты.

— Видели, госпожа Смагина? — следователь кивнул в сторону приоткрытого окна, куда доносились эти выкрики. — Это по вашу душеньку. Народ жаждет отмщения, расправы над вами. Показательного суда требует, а некоторые — даже показательной смертной казни. Просят поставить вас посреди улицы, разогнать машину и на полной скорости сбить вас, чтобы вы узнали, почувствовали на своей шкуре то, что испытали детишки вместе со своей воспитательницей, когда вы проехались по ним.

— Моя.., — начала было Надежда, хотев сказать: «Моя сестра не виновата», но тут же осеклась, вспомнив, что взяла на себя ее роль.

— Что «моя»? — по-своему понял следователь. — Моя твоя не понимай? Так что ли? Суд все разъяснит, объяснит, все докажет и поставит жирную точку. Как поют ваши будущие сокамерницы, «недолго музыка играла, недолго фраер танцевал». Никто не даст вам избавленья: ни Бог, ни царь и ни герой. И папаша не поможет. В последнее время внимание к таким ярким, популярным особам, как вы, и таким делишкам, которыми вы занимаетесь, особое. Кончилось время, когда «мажорам»[11] все сходило с рук. Пресса большой шум подняла, теперь ничем не откупитесь и ничего не спрячете. Судебный процесс будет широко освещаться. Звездой станете, Вера Павловна Смагина! Даже не звездой, а звездищей! А потом «зазвездите» по приговору суда на несколько лет к таким же преступницам.

— Преступницей будете меня называть, когда докажет суд и огласит этот свой приговор, — спокойно остановила его Надежда.

— Ишь, какие мы грамотные, — рассмеялся следователь. — «Когда докажет суд». Уже все доказано! Несколько дней — и дело передаем в суд. Я надеюсь на ваше благоразумие, что не будете отрицать бесспорные факты и поможете нам установить некоторые детали, как, например, как к вам в руки, а потом в организм попал новейший психотропный препарат. Где вы его взяли? Кто помог достать? Каналы, имена — нас интересует все. Упираться с вашей стороны — лишь отягчать и без того тяжелую участь. Поможете — суд, будем надеяться, учтет ваше искреннее желание помочь следствию.

— Мне не в чем признаваться, — спокойно повторила Надежда. — Коль считаете, что все доказано — можете судить меня по всей строгости закона. А коль доказательств мало — значит, ваше следствие необъективно.

— Упираться не в ваших интересах, госпожа Смагина, — следователь устало зевнул, прикрыв рот лежащей перед ним раскрытой папкой. — У нас доказательств относительно вашей вины больше, чем достаточно. А если врачам не удастся спасти жизнь воспитательницы, которая бросилась наперерез вашему безумству, то ваше дело будет иметь еще более печальные последствия. Так-то вот… Молите Бога, чтобы воспитательница осталась живой. Хотя я забыл: вы и в Бога-то не верите. Только в деньги да всемогущество своего любезного папаши. Только ничто не поможет: ни папаша, ни его деньги.

— А Бог поможет, — Надежда сохраняла полное спокойствие и не пыталась оправдываться.

— И давно вы в Него поверили? — усмехнулся следователь. — Иль как в той пословице: «Гром не грянет — мужик не перекрестится»? Поздно, Вера Павловна, поздно: и креститься, и молиться, и гордиться.

— Молиться никогда не поздно. И никому.

— Что ж, приятной молитвы вам, госпожа Смагина!

И следователь вызвал конвой, чтобы препроводить арестованную в приготовленную для нее камеру предварительного заключения.

Надежда присела на краешек деревянного щита, служившего койкой, а потом, посидев немного, прилегла, поджав ноги. Смотреть было не на что: четыре стены, окрашенные серой краской, тусклая лампочка под самым потолком, маленькое зарешеченное окошко, соседка, сидящая напротив и уставившаяся на свою временную сокамерницу тупым, ничего не выражающим взглядом. На вид ей было лет тридцать, хотя можно было дать и все пятьдесят: испитое лицо, наколки на плечах и спине, наколки на голенях и бедрах. Судя по всему, эта женщина была здесь не впервой: она развалилась на арестантской койке, вальяжно закинув ногу на ногу и лениво почесывая давно немытые сальные волосы.

— Ну и как тебе после барской постели? — сквозь зубы просила она Надежду, не изменив позы и даже не повернувшись в ее сторону.

Надежда ничего не ответила. Ей хотелось снова к себе, в монастырь, где уже все было родным, знакомым. Она закрыла глаза и попыталась представить себе, чем занимаются сестры: одни стоят в храме на службе, другие несут послушание… Интересно, а как там Вера? Как она чувствует себя в новой для себя обстановке? Кем? Прежней Верой или же что-то произошло в ее душе, проснулось к новой жизни?

Надя нагнула голову и улыбнулась.

«А сама-то как себя чувствуешь? — спросила она себя. — Каково тебе тут?».

«С Богом везде хорошо, — ответила снова себе же, — везде спокойно».

И стала по памяти читать слова Псалтыри: «Камо пойду от духа Твоего? И от лица твоего камо бeжу? Аще взыду на небо, Ты тамо еси: аще сниду во ад, тамо еси. Аще возму крилe мои рано и вселюся в послeдних моря, и тамо бо рука Твоя наставит мя, и удержит мя десница Твоя. И рeх: еда тма поперет мя? И нощь просвeщение в сладости моей. Яко тма не помрачится от Тебе, и нощь яко день просвeтится: яко тма ея, тако и свeт ея».

— Молись — не молись: ничего тебе не поможет, — скрипучим голосом сказала сокамерница и заняла сидячую позу, опустив ноги на пол. — А вот Аза тебе поможет. Это я — Аза. Что, никогда не слышала? Ну да, куда там! У вас ведь свои клиники, лучшие врачи, денег вам хватает, чтобы всем им платить за свое здоровье. А простые люди идут ко мне — провидице и знахарке Азе. Я цену не заламываю: кто что даст — на том и спасибо.

Надежда тоже приподнялась на локте.

— Чего смотришь? Думаешь, откуда я знаю, что у тебя на уме? Что ты молишься? Аза все знает. У меня на людей особый дар чувствовать их.

Надежда тоже спустила ноги и пристально взглянула на сокамерницу:

— Так ты…

— Можешь считать меня ведьмой, кем угодно, — Аза уже сверлила своим взглядом Надю, — тебе отсюда никуда не деться. Никто не поможет. А я могу. Потому что я — ведьма! Я многое знаю, ведаю. На зоне ты долго не протянешь. Проклятие висит на тебе. Очень тяжелое проклятие. Родовое. Кто-то в твоем роду убил ребенка, девочку, поэтому всем девочкам, что у вас родились, жить не дольше… Сколько тебе сейчас?

— Так ты же сама говоришь, что все знаешь. Зачем спрашиваешь? — усмехнулась Надя.

— Чтобы проверить, — злобно усмехнулась та. — Ты еще не знаешь, что тебя ждет. На зоне у тебя сначала откажут ноги, потом ты будешь мучиться кровью, потом…

Надежда снова легла на свой топчан, накрылась Вериной курточкой и продолжила читать про себя: «Аще ополчится на мя полк, не убоится сердце мое, аще востанет на мя брань, на Него аз уповаю. Едино просих от Господа, то взыщу: еже жити ми в дому Господни вся дни живота моего, зрети красоту Господню и посещати храм святый Его…».

— Не бойся, дорого не возьму, — Аза прервала ее молитву. — Я не жадная, как некоторые, у меня душа добрая. Да и папаша твой не сильно обеднеет. У него сейчас бабло шуршит[12] налево и направо, чтобы найти для тебя хорошую защиту, адвокатов. Ничего не поможет. Влипла ты, девочка, по самое не могу. Это, кстати, тоже следствие вашего родового проклятия. И папаня твой по миру пойдет, разорится через тебя. Но все можно исправить. Я могу это сделать. Нужно снять это проклятие. Если его не снять, оно будет висеть не только над живыми женщинами вашего рода, но и еще не рожденными. А через семь поколений ваш род вообще исчезнет.

Надежда перекрестилась и повернулась к этой вещунье спиной, давая понять, что не желает участвовать в обсуждении этой темы.

— Не поможет, — по-своему поняла это Аза. — Ни крестом не спасешься, ни деньгами — ничем. Тут нужна большая сила. Я ею владею. Я знаю, как воздействовать на мир прави, мир яви и мир нави, как задействовать три стихии сразу: огонь землю и ветер. Но для этого ты должна посвятить меня в некоторые тайны своей личности, без этого все мои заклинания будут бессильны.

Надя ничего не отвечала, продолжая вторить и творить молитву.

— А вот приворот, который тебе сделала твоя лучшая подруга, я смогу снять. Ты хоть знаешь, что тебе сделали? Ты никогда не выйдешь замуж, у тебя никогда не будет детей…

— Мне это не грозит, — остановила ее Надежда. — У меня уже есть Жених, и я с Ним повенчана навек. Других мне не нужно.

— Я тебе не про жениха говорю, — Аза подсела к Надежде, тронув ее, отчего та сразу поднялась и отодвинулась. — Проклятие на тебе! И приворот. Страшный приворот. Кладбищенский! Отцу твоему тоже сделали. Если не снять — уйдет к другой, а вас всех бросит. Ты просто не знаешь, как это страшно. На него заказали молебен в трех церквах, потом одна колдунья пошла на кладбище, нашла свежую могилу, где лежит покойник с таким же именем, как у твоего родителя, поставила туда блины…

Надежда снова перекрестилась.

— За отца моего молились и молятся, это правда. У него очень доброе сердце. И молятся не в трех церквях, а больше. Господь нас не оставит.

— Ко мне не такие «тузы» приходят, — рассмеялась Аза, пересев к себе назад. — Вот так походят-походят — по церквям разным, монастырям, а ко мне потом приходят. Потому что я знаю такие молитвы, перед которыми ни одна сила не устоит. Заветные молитвы! Тайные! От предков моих унаследованные. Любую порчу сниму, любое проклятие, любой сглаз. Навести тоже могу… Просто так, чтобы мне поверили. Не боишься?..

Надежда поняла, что последние слова были обращены лично к ней. Она еще осенила себя крестным знамением и, свернувшись калачиком, чтобы было теплее, углубилась в молитву, уже не обращая внимания на то, что ее соседка продолжала бубнить себе под нос.

Ближе к вечеру приехали Выкван с адвокатом. Оба были невеселые. Адвокат раскрыл свои деловые записи, хранящиеся в папке, что-то полистал.

— Вера Павловна, — смущенно обратился он к Надежде, — поверьте, мы делаем и сделаем все возможное, но, сами понимаете…

Та, к удивлению собеседников, улыбнулась.

— Понимаю. Вы хотите сказать, что все будет хорошо?

— Я хочу сказать, что все будет… как будет. Слишком большой шум и общественный резонанс. Город гудит, все требуют не просто наказания, а расправы. Если бы не те журналисты, репортеры, что оказались на месте происшествия, можно было бы как-то варьировать, выдвигать свои контраргументы, а в данном случае все настолько очевидно, настолько доказательно протии нас, что…

— Значит, на все воля Божия, — Надежда оставалась спокойной. — Если это действительно моя вина — я должна понести наказание. Если же меня, как вы предполагаете, подставили, чтобы расправиться с отцом, этот обман раскроется и наказаны будут настоящие виновники. Господь все расставит по местам, ничто тайное от Него не укроется.

— Вера, — Выкван удивленно вскинул глаза, — ты никогда не говорила о Боге…

— Я никогда не была в таких неприятных ситуациях. Мне жалко не себя, а отца и сестру, которая…

Она осеклась, снова чуть не выдав себя.

— Которая в монастыре? — усмехнулся адвокат. — Ваше волнение за отца понятно, а вот за сестрицу вашу волноваться нет оснований. Волноваться нужно не об этом: следствие фактически закончено, на днях состоится суд.

— Я знаю отца, как он сильно за все переживает. Сестра в монастыре, но тоже сильно волнуется. Жизнь преподнесла нам хороший урок. Думаю, после всего, что случилось, мы станем другими.

— Какими? — осторожно спросил Выкван.

— Ближе к Богу.

Он снова быстро взглянул на Надежду, пытаясь понять, откуда в той девушке, которую он считал Верой, произошла такая разительная перемена. Адвокат между тем закрыл свои бумаги и удалился, оставив Надежду и Выквана ненадолго вдвоем.

— Вера, — Выкван понизил голос, чтобы их разговор не услышал никто посторонний, — я знаю, кто сидит с тобой в той же камере. Тебе необходимо сохранить свою энергетику, которая есть, не растерять, не ослабить ее. Та женщина обладает силой, способной пробить твою защиту. Это нежелательно перед судом. Тебе нужны внутренние силы, чтобы все выдержать, не сломаться, не разрушиться духовно. Если это разрушение начнется — его уже ничем не остановишь. Я научу тебя, что нужно делать, чтобы защититься от нее. Это очень просто…

— Я знаю, — Надежда опустила голову, пряча улыбку, — я чувствую, какого она духа, и знаю, как защититься.

— Ты? Знаешь? — Выкван не переставал поражаться.

— Это действительно очень просто.

Надежда широко перекрестилась и посмотрела прямо в глаза Выквану.

— Господь и Крест Господень — самая надежная защита. Ничто не сокрушит этой силы.

Ничего не ответив, Выкван поднялся и тоже удалился вслед за адвокатом. Они ехали в машине, думая каждый о своем: адвокат — о том, как защититься в суде, Выкван — о странных, непостижимых даже для него переменах, происшедших в подсудимой.

— Не журись, Владислав, — адвокат похлопал Выквана по плечу, — после приговора народ успокоится, угомонится, не может ведь вся эта свистопляска продолжаться бесконечно. А там по амнистии вызволим Веру назад. К тому времени, надеюсь, про нее все забудут, появятся новые герои нашего времени.

— Да не журюсь я, — не сразу ответил Выкван, погруженный в свои мысли, — не могу только понять, как все…

— А что тут думать? «Шел, поскользнулся, упал, очнулся — гипс», — хохотнул тот, вспомнив кинокомедию. — Где такие деньги гуляют — там случиться может все, что угодно. А где наркотики — там вообще туши свет: беда неотвратима. Так и попалась наша девочка. Ты, кстати, узнавал, как там воспитательница? Есть шансы вытащить ее с того света?

— Ее состояние пока что стабильно тяжелое. Врачи не дают никаких гарантий. Говорят, что вся надежда на Бога. Все о Боге заговорили, даже хозяин. Просит возить его в храм аж за город, тихонько там стоит, чтобы никто не узнал, молится, даже плачет… Жалко старика: за одну дочку переживал, что в монастырь подалась, да не заметил, как другая ему свинью подложила.

— Да, тут в Бога поверишь, — задумчиво сказал адвокат. — Бывают ситуации, когда никто, кроме Него, не поможет. Наша ситуация с Верой как раз такая.

Выкван возвратился к себе домой и, даже не отдохнув после суматошного дня, сразу спустился вниз — туда, где общался со своими духами.

— Почему вы молчите? — он сконцентрировал свой взгляд на еле дышащем язычке огня, всегда горящего ярким пламенем во время молитвы. — Почему вы отвернулись от меня? Чем я вас прогневал? Чем? Я всегда был верен вам.

Но силы, к которым взывал Выкван, молчали. Снова вспомнилась Вера, ее такие неожиданные слова о Боге, Кресте, молитве. Какая-то догадка вдруг молнией пронеслась в сознании Выквана.

«Неужели это…», — он тут же прогнал ее, снова сосредоточившись на своей медитации, соединенной с молитвой. Но эта мысль снова вонзилась в сознание, вытеснив все остальное. Выкван обхватил голову и со стоном опустился перед жертвенником, взывая и взывая к молчащему небу.

— Или вы просто бессильны помочь мне? — прошептал он. — Может, Вера права? Может, сильнее Бога, Которому она молится и Которого просит вместе со своей сестрой, хозяином, нет никого? И нет ничего сильнее Креста? Если это так, то…

Не вставая с колен, Выкван медленно, но твердо осенил себя крестным знамением. Потом поднялся, еще раз перекрестился и, не обращая внимания на боль, положил свою ладонь прямо на тлевшие, но еще раскаленные угли, окончательно гася жертвенный огонь.

15.

Смагин лежал на кушетке, мучительно борясь с новым приступом головной боли. Его жена суетилась рядом, готовя теплые компрессы и роясь в домашней аптечке.

— Паша, тебе нельзя так сильно нервничать, — она то и дело подходила к нему, пытаясь успокоить. — Нервотрепкой делу не поможешь. Нам нужно держаться, крепиться и не расслабляться. Хочешь, я позову Выквана? Его процедуры тебе всегда помогали.

— Зачем его беспокоить? Ему своей головной боли хватает, — простонал Смагин. — А с моим приступом есть только одно хорошее средство.

— Какое? Скажи, Пашенька. Я позвоню, попрошу — и привезут. Как называется?

— Позвони, попроси, пусть привезут, — Смагин приоткрыл один глаз и посмотрел на реакцию жены. — Гильотина называется. Очень хорошее средство. Раз! — и нет головной боли. Вместе с головой. Так и скажи, что Смагин просит. Пусть быстрее везут.

— Сказала бы я тебе, шутник, да не до шуток теперь, — Любовь Петровна возвратилась к столику, готовя новый компресс.

И в это время вошел Выкван. Подойдя ближе к Смагину, он присел на стул. Его лицо не выражало ни радости, ни надежды.

— Что ж, на все воля Божия, — вздохнул Смагин, пытаясь подняться с кушетки. — Мои друзья-украинцы в таких случаях говорят: «Маємо те, що маємо». Сущая правда. Что имеем — не храним, а потерявши — плачем. Как она там? Виделись?

Выкван грустно кивнул головой.

— Держится? Или мокрая от слез?

— Как раз не мокрая, — оживился Выкван. — Она меня удивила своим состоянием духа. Верит, что все как-то образумится, прояснится.

— Вера верит в чудеса, — вздохнул Смагин. — Верит, небось, что я ее вытащу оттуда.

— Она верит в свою невиновность. Упорно верит. Мне вообще показалось, что там сидит не Вера, а…

Выкван замолчал, не зная, как объяснить Смагину свое предчувствие.

— А кто? — переспросил тот. — Надька, что ли? Та из своего монастыря теперь носу не высовывает. Писаки такое кадило раздули, что впору самому в монастыре скрыться и не показываться до самой смерти. Чума на мою голову…

— Кстати, встречи с тобой просит какой-то очередной журналист, — крикнула из соседней комнаты Любовь Петровна, слыша весь разговор. — И в офис несколько раз звонил, и сюда приходил, да мы не пустили. Знаем, как ты любишь эту публику.

— Люблю — не то слово, — от этой новости Павел Степанович ощутил приступ головной боли. — С ума схожу от счастья общения с ними, спать ложусь и просыпаюсь с одной мыслью: встретиться с очередным журналюгой и сказать ему все, что я думаю. Причем, без всяких купюр. Сделай это за меня, Любочка, уже сил никаких нет общаться с этими негодяями.

— Так они не со мной встречи ждут, а с тобой. Ты у нас, Паша, герой всех репортажей. Так что неси крест своей популярности до конца, хотя я понимаю, как тебе тяжело. Скажи лучше, что ему передать и что приготовить для встречи.

— Плаху, палача и рюмку водки, — мрачно усмехнулся Смагин. — Рюмку водки мне, остальное — ему.

— Сходи, узнай, что ему нужно, — обратился он к Выквану. — Если что по делу, то пообщайся сам, как мой референт. Если снова хотят грязью облить — выгони в шею и дай на прощанье хорошего пинка, чтобы сюда забыл дорогу. Сил нет общаться с этой журналистской мразью.

Выкван кивнул головой и удалился, а Смагин снова остался наедине с невеселыми мыслями.

«Ах, Верочка, доченька, что же ты наделала… И меня погубила, и себя».

Любовь Петровна села рядом, обняла мужа, а тот, уткнувшись в ее руки, заплакал, как ребенок.

— Господь не оставит, Пашенька, — она гладила мужа, желая его хоть немного успокоить, — ни нас не оставит, ни детей наших. И мы их наказывали, когда те шалили, а потом все равно жалели. Так и Господь: коль нужно наказать, вразумить — вразумит, но не оставит, не бросит.

— Как мне ее жалко, нашу девочку, — прошептал Смагин, — но я ничем не могу ей помочь. Ничем… Любочка, я тоже молился Богу, чтобы Он помог нам, простил нас. Может, я не та так молился, как нужно, но молился от всего сердца. Но Он меня не услышал. Или не захотел услышать. Или же Он просто неумолим…

В дверях появился взволнованный Выкван. Любовь Петровна махнула ему рукой, чтобы он вышел и не беспокоил Смагина, но тот оставался на месте.

— Что еще? — Павел Степанович вытер слезы и поднялся. — Сам, вижу, не смог во всем разобраться, снова мне идти под пули этих писак.

— Хозяин, — Смагин еще никогда не видел своего помощника таким взволнованным, — мне кажется, нашлось то самое звено, которое замкнуло всю цепь. У нас теперь есть все доказательства того, что ваша дочь Вера невиновна в трагедии.

Смагин замер, а потом рванулся к Выквану, схватил его за плечи и начал трясти:

— Что?! Что ты сказал? Невиновна?! Повтори!

— Да, — Выкван обнял Смагина, теперь разрыдавшегося у него на груди, — Вера невиновна! И этому есть неопровержимые доказательства. Заходи, Андрей!

Перед Смагиным появился парень лет тридцати: небритый, взлохмаченный, в потрепанных джинсах, такой же видавшей виды куртке, из-под которой выглядывала давно нестиранная футболка с непонятной эмблемой.

— Кого ты привел? — Смагин, еще не в силах прийти в себя, кивнул на гостя. — Бомжа или того самого журналюгу? Что все это значит?

— Я и есть тот самый журналюга и бомж: два в одном лице, — ответил тот, спокойно глядя на Смагина.

— Погоди, — Выкван, к еще большему изумлению Смагина, обнял гостя и подвел его ближе к Павлу Степановичу. — Андрей является прямым свидетелем всего, что произошло в тот роковой вечер. Единственным свидетелем! Он оказался на том самом месте еще раньше репортеров. Он все видел, как все было на самом деле! Вера действительно невиновна! Ее подставили!

— Ничего не пойму! Предположим, этот человек, — он кивнул в сторону Андрея, — был на месте происшествия и все видел. Да только кто, какой суд ему поверит? На него лишь посмотрят — и суду все ясно.

Андрей кротко стоял перед Смагиным, ничем не оправдываясь и стыдясь своего убогого вида.

— Хозяин, — Выкван вышел вперед, — мы обязаны Андрею победой. То, что у него в руках — это неопровержимое доказательство невиновности Веры и прямой вины наших главных противников, которые все подстроили.

— Какое доказательство? — Смагин не знал, что говорить и что делать. — У него в руках я вижу обычный мобильный телефон. Где здесь доказательства?

— В телефоне! — Выкван решительно взял окончательно опешившего Смагина за руку и вместе с Любовь Петровной повел в рабочий кабинет, где стоял включенный компьютер. Сбросив с телефона хранившуюся там видеозапись, он вывел ее на монитор.

Все сразу узнали набережную, автомобильную дорогу, через которую мирно переходили детишки. Вот показались фары того самого «ягуара», что на бешеной скорости приближался к переходу. Вот раздался скрип тормозов и следом за ним страшное зрелище: удар в воспитательницу, бросившуюся наперерез, разбросанные детишки: покалеченные, окровавленные, кричащие…

— Бегом тащи сюда! — послышался чей-то голос — и из кабины стрелой выскочил знакомый парень. Он обежал заглохший автомобиль спереди, открыл боковую дверцу, вытащил оттуда погруженную в наркотическое состояние Веру — абсолютно бесчувственную, с закрытыми глазами — и бросил ее на то место, где сидел только что сам, совершая наезд на детей: за руль.

— Порядок, — тихо сказал он тому, кто выглядывал из остановившейся машины, — комар носа не подточит. Давайте сюда своих репортеров. А я пока приму лунные ванны. Прошу не мешать!

Он с хохотом упал на асфальт рядом с машиной и вывалялся в пыли.

— Молодец, «терминатор», — послышался все тот же голос за кадром, — хорошо свою роль играешь. Смотри, не застуди хозяйство, а то все девки отвернутся.

— Не отвернутся, — отозвался тот, что продолжал валяться в пыли, создавая из себя образ пострадавшего, — гоните быстрее репортеров, пока менты не нагрянули.

— Значит.., — Смагин вытер испарину со лба, понемногу приходя в себя от только что пережитого шока. — Значит… выходит…

— Да, — Выкван быстро скопировал файл в свои документы, — выходит, что Веру просто пересадили за руль, перед тем подсыпав ей в кофе психотропный препарат, который ввел ее в состояние полного беспамятства и бесчувствия. А совершил наезд на детей — причем, наезд умышленный — тот самый Фил, вскруживший голову Вере. Ее вина — только в этом увлечении, доверчивости. Думаю, она получила хороший урок на всю оставшуюся жизнь. А на скамью подсудимых должен будет сесть настоящий преступник. Это справедливо.

— Так что же сидим? — воскликнул Смагин. — Что мы еще ждем?

— Мы не ждем, а уже действуем, хозяин, — Выкван собрался уйти. — Я к следователю и подключу нужных людей, чтобы…

— Погоди, мои друзья из милиции звонят, — Смагин достал заголосивший телефон и приложил к уху, отойдя в сторону. — Слушаю тебя внимательно, Василь Захарович. У нас тут ошеломляющие новости. У вас тоже? Тогда начинай со своих.

Слушая, о чем ему стали рассказывать, лицо Смагина снова изменилось, став сначала растерянным, потом удивленным, а потом суровым, даже злым.

— Ах, негодяи, — прошептал он, окончив разговор и кину телефон на стол. — Ах, мерзавцы… Что затеяли, ничего святого нет.

— Что случилось? — встревоженный Выкван подошел к Смагину.

— Терещенко звонил, рассказал свежие новости. В монастыре, в той комнате, где рядом с моей Надеждой жила Ангелина, которая скоропостижно скончалась, провели тщательный обыск и нашли портативную видеокамеру, кем-то умело спрятанную за иконами. Когда воспроизвели сохранившуюся запись, то увидели, как покойница перед смертью назвала имена всех, кто требовал от нее подсыпать Надежде специально выращенные в лаборатории для убийства смертоносные грибы. В природе они вообще не растут, по крайней мере в наших краях. Но почему-то эти грибы съела сама Ангелина: врачи бессильны были что-либо сделать для ее спасения. Против этих грибов пока нет никакого противоядия. И следы этого преступления тоже ведут к нашим соперникам, прежде всего к Илье Гусману. Не удивлюсь, если его имя выплывет и при расследовании дела о наезде на детишек.

— Господи, на все Твоя святая воля, — прошептала Любовь Петровна, крестясь на святые образа. — А ты не верил в чудеса, не верил в то, что Господь защитит нас…

— Что ж, команда Лубянского, похоже, сделала все свои ходы, — задумчиво сказал Выкван. — Теперь очередь за нами.

И быстро вышел из комнаты, на ходу застегивая папку с документами.

Смагин теперь сам подошел к Андрею и опустился перед ним на колени.

— Что я могу для тебя сделать, сынок? Чем отблагодарю? Говори, теперь я твой должник.

Андрей поднял Смагина, не позволив ему так унижаться.

— У меня к вам, Павел Степанович, только одна просьба. Маленькая, но убедительная.

— Говори, — решительно сказал Смагин, — я всю исполню, все сделаю. Говори.

— Обещайте, что больше никогда не будете высказываться с таким презрением о людях моей профессии. Она не хуже любой другой, а негодяи, продажные шкуры есть везде, даже среди людей такого высокого полета, как вы.

— Ничего не пойму, — опешил Смагин. — О какой профессии речь?

— Я репортер Андрей Паршин. Мое имя вам должно быть хорошо известно по тем острым критическим публикациям в ваш адрес, когда я выступил против затеи поставить в черте города вредное для здоровья людей производство.

— Все хорошо помню: и желание построить аккумуляторный завод, и тот шум, который подняла пресса, подключив экологов, общественность. Помню. Мы тогда тоже все взвесили, проанализировали и согласились с выводами экологов, отказались от этого строительства. Ваши критические статьи, кстати, вовремя остудили горячие головы, которые убеждали нас в обратном: на все плюнуть, махнуть рукой и строить завод, обещавший нам солидную финансовую прибыль, хорошие рынки сбыта.

— Я тоже помню, какими словами вы кляли, поносили репортеров, обративших внимание на эту проблему, как нам угрожали. И в нынешней ситуации, не разобравшись до конца, снова хаете репортеров, обвиняете их во всех своих бедах.

— Но ведь мы отказались от строительства! — всплеснул руками Смагин. — Потому что во всем разобрались! И сейчас все расставили по своим местам. Благодаря вам разобрались — и тогда, и теперь. В чем же дело? Какие могут быть вопросы?

— Дело в том, что тогда, после публикаций о вредном производстве, меня и еще нескольких человек, писавших на эту тему, выгнали с работы. Ваши люди нам не простили того, что мы дерзнули восстать против самого Смагина. Сказали, что не по своим силам взялись дерево рубать. И выгнали. Выбросили на улицу. Отблагодарили по-своему, «по-царски». Теперь я такой, какой есть перед вами — тот самый репортер Андрей Паршин и бомж по совместительству. Так что никакой другой благодарности я от вас не жду, а лишь прошу: никогда не говорите с таким презрением о моей профессии. А сейчас покажите, где у вас выход на улицу, мне здесь душно.

— Стоп, стоп! — Смагин схватил Андрея за плечи, удерживая, чтобы тот не ушел. — Как это выгнали? За что? Кто посмел? Я немедленно во всем разберусь и лично выгоню в три шеи тех, кто так решил расправиться с журналистами.

— Надеюсь, что вы всегда будете таким справедливым и принципиальным и на посту градоначальника, — улыбнулся Андрей, высвобождаясь от рук Смагина. — Думаю, после того, как новые факты станут достоянием общественности, победа на выборах мэра вам обеспечена. Можете уже сейчас начинать праздновать блестящую победу. А меня прошу отпустить, мне нужно на воздух, мне…

Он качнулся и схватился за сердце.

— Люба! — крикнул Смагин, зовя жену на помощь, но та уже мчалась к шкафчику с домашней аптечкой.

Они вместе осторожно усадили нежданного гостя на широкий диван, распахнув в комнате все окна.

— Андрей, сынок, прости меня, старого дурака, но я ничего не могу понять. Такое впечатление, что тебя послал Сам Бог — и там, когда произошла авария, и теперь, когда мы были уверены, что уже никто не сможет помочь. Как такое может быть? Что ты делал в том месте на набережной, именно в это время? Я ничего не могу понять.

Андрей отпил принесенной ему прохладной воды.

— Что я там делал? Собственно, ничего особенного. Сидел на лавочке, смотрел на вечерний закат, на речку… Немного выпил.

— Да, но почему именно там?

— Я и сам не знаю, почему меня всякий раз тянет в это место. Вы когда-нибудь теряли свою Родину?

— Терять Родину? Зачем? — удивился Смагин. — Нет, я патриот своей земли. Ну, поехать куда-то ненадолго, отдохнуть, попутешествовать — это я еще люблю. Но потом назад, в свои края.

— Тогда вы не поймете моего состояния, — вздохнул Андрей, став задумчивым. — Вы не поймете человека, которого тянет в то место, которое ему — пусть и отдаленно — но напоминает его Родину, его землю, где он родился и вырос, а потом его оттуда выгнали. Даже не выгнали, а вырвали с корнем и выбросили.

— Как это выбросили? — остолбенел Смагин. — Это что, сорняк? Мусор?

Андрей усмехнулся:

— Для мусора есть специальные места, его куда свозят, сносят, выбрасывают, сортируют. А для таких, как мы, и мусорного ящика не нашлось. Вырвали — и вышвырнули.

— В наше время? Вот так?.. — обомлел Смагин.

— А вы что, никогда не слышали о том, что в наше замечательное время есть такие места, которые называются «горячими точками»?

— Как не слышал? Столько горя, столько жертв…

— А кто помнит этих людей, вспоминает их? Нет, тех, кто там воевал и воюет — помнят, даже награждают. Кто погребен под завалами бомбежек, обстрелов — хоронят, пусть и не всех. А тех, кто остался без Родины, кому назад больше нет возврата — кто помнит о них? Как им живется без родной земли, дышится без родного воздуха?..

Смагин в недоумении пожал плечами.

— Поэтому вы не поймете, что меня тянет в этот уголок нашего города, чем-то похожий на тот, где родился и жил, который превращен в руины. Почти каждый вечер прихожу туда, мне там по-особому уютно. А после того, как лишился своей любимой работы, живу то здесь, то там, то сям…

— Стоп! — Павел Степанович взял Андрея за руку. — Не живу, а жил. Отныне я твой покровитель и обо всем позабочусь.

— Мой покровитель — Господь, — миролюбиво улыбнулся Андрей, — лучше Него обо мне никто не позаботится. Он вывел меня из того пекла и никогда не бросал. А то, что я стал таким, — он указал взглядом на свой убогий внешний вид, — во многом моя вина.

— И как же тебе позволили снимать все, что произошло на дорогое?

— А это уже моя репортерская хитрость, — рассмеялся Андрей. — Погода была в тот вечер хорошая, никто нигде меня не ждал, я наслаждался тишиной и покоем. Лавочка, где сидел, находится под навесом, в тени, поэтому не сразу заметишь, есть ли там кто. Когда рядом остановилась машина, и я услышал разговор о какой-то готовящейся аварии с участием детей, то притаился и прилег, притворившись спящим. Дело, как я понял, затевалось нешуточное. На это у меня репортерский нюх тонкий, настоящую тему за три версты чую. Когда те люди подошли ближе, они меня приняли, видать, вообще за пьяного, хотя, признаться честно, я действительно принял немножко… Гадко на душе было. А после них вообще испортилось, ведь один из них пнул ногой по сумке, что стояла рядом со мной: думали, наверное, что пустые бутылки, а там была моя цифровая камера и оптика Canon. Если бы вы знали, как я дорожил этой техникой, если бы вы видели, какой там мощный трансфокатор, линзы…

— Да мы вернем тебе всю технику, — остановил его Смагин, — из Японии привезем. Дальше-то что было?

— А дальше было то, что вы видели. Я все снимал на мобильный телефон, не привлекая никакого внимания. А потом, когда появились репортеры, милиция, незаметно ушел. Там и без меня свидетелей хватало.

— Не свидетели, а лжесвидетели! — Смагин вскочил с места и зашагал по комнате. — Это и есть та самая продажная публика, которая готова на все ради сенсации.

— Эта, как вы ее называете, продажная публика стала тоже частью плана тех, кто затеял против вас опасную игру. Репортеры на месте происшествия были им крайне необходимы, поэтому они тоже пешки в игре: организовано все было так, чтобы те до приезда милиции стали первыми живыми свидетелями. Им, нужно признать, все удалось. Все, кроме одного бомжа, на которого они не обратили должного внимания. Прошляпили ребята такую мелочь.

Смагин снова сел рядом с Андреем и обнял его.

— Скажи честно, без своих репортерских «штучек»: почему ты решил прийти сюда и все рассказать? Ведь после того, как с тобой обошлись, после всей этой реакции на критику в мой адрес ты имел полное право не просто невзлюбить меня, а возненавидеть. Почему ты решил все же помочь мне?

— Отвечу без всяких «штучек»: потому что мне по-человечески стало жалко вас. Я на своей шкуре знаю, что такое терять дорогих, близких сердцу людей, а тут — родная дочь. Жизнь ее со временем научит разбираться в друзьях и приятелях, с кем дружить, а кого гнать от себя в шею, да только уроки иногда преподносит слишком суровые: фейсом об тэйбл[13]. Пусть сделает выводы и наслаждается свободой.

Смагин по-прежнему не мог прийти в себя от всего, что произошло на его глазах: настоящего чуда. Ему не хотелось отпускать этого парня, которого прислал Сам Господь.

— Андрей, сынок, я слушаю тебя и не могу понять, почему со своим умом ты не мог устроить свою жизнь? Ваша профессия была всегда востребована, а в теперешнее время — подавно. Толковый журналист, репортер без работы не останется. Почему ты оказался вне своей профессии?

— Да, моя профессия не хуже любой другой, хотя ее и сравнивают с другой профессией — самой древней и самой позорной. Если у журналиста нет принципов, нет позиции — тогда он неизбежно стает продажным: продает свой талант, свой опыт, и старается взять от этой продажи побольше. Я не хочу иметь ничего общего с продажной журналистикой, участвовать в грязных кампаниях, быть послушным инструментом в руках политтехнологов, манипуляторов общественным мнением. Такая журналистика не для моего характера. Я никому не продаюсь. Даже за большие деньги.

Он встал, выпил еще немного воды, готовясь уйти.

— Если я ответил на все ваши вопросы, то с вашего разрешения пойду, а вам счастливо оставаться.

Смагин с женой подошел к Андрею, и оба, заплакав от радости, обняли его.

— Нет уж, погоди, не спеши. Попал ты, Андрюша, в руки Смагина, попал…— Павел Степанович сиял от счастья. — Даже не представляешь, что я теперь с тобой сделаю… Но все только хорошее. А все плохое для тебя кончилось. Как и для меня, для всех нас. Может, в воскресенье с утреца махнем к нам на дачу за город и там под хороший шашлычок отметим наше знакомство? Шашлычок, между прочим, делаю такой, что пальчики оближете. Друзья-ингуши в горах научили.

Андрей смущенно улыбнулся.

— Так как насчет шашлычка? Махнем? — еще крепче обнял его Смагин.

— Я лично как раз и собирался махнуть за город. Но не на шашлычок, а в монастырь, помолиться Николаю Чудотворцу. Давно там не был. Поеду. Побуду на воскресной службе, а вечерком вернусь на свое любимое место.

— Значит, отказываешь Смагину? Самому Смагину отказываешь?

— Нет, не отказываю. Просто еду к своему верному помощнику — святителю Николаю Чудотворцу.

— И что тебя туда тянет?

— То же, что и остальных, кто туда едет: вера.

— В таком случае еду с тобой. Вместе едем!

16.

Уже в должности мэра Смагин приехал в монастырь, где все так же несла послушание его дочь Надежда. Никто так и не догадался, не понял, кто сидел в камере предварительного заключения, а кто оставался в келье, обливаясь слезами и прося у Бога прощения за все, что привело к такому трагическому финалу. Это осталось тайной тех, кто был посвящен в нее: Надежды, Веры и настоятельницы. Хотя был еще один человек, которому эта тайна открылась: Выкван, но и он сохранил ее, лишь однажды шепнув Надежде:

— Твой Бог действительно сильнее всех моих. Я тоже хочу служить Ему. Научишь?

В монастырском дворе Надежда вдруг столкнулась со своей старой знакомой — Азой, с которой сидела под следствием. Та, сильно хромая, непрестанно охая и корчась от боли, остановила ее:

— Матушка, а где тут… помолиться хочу… здоровья совсем нет… Ноги отказывают, кровью истекаю… по-женски…

Надежда указала ей дорогу к маленькому храму, где совершались молебны о здравии больных и немощных. А потом тихо спросила:

— Как же так? Неужто твои заветные молитвы не помогают? И заговоры тоже бессильны стали? Кому-то грозила, что у нее ноги откажут, кровью вся изойдет, что никакие храмы и монастыри не помогут, а тут сама с той же бедой пришла…

Аза вскинула брови, изумленно взглянув на Надежду, не в силах понять, кто она была. И кто был тогда с ней в камере?

— Здесь тебе точно помогут, — Надежда легонько взяла ее под руку, помогая дойти, — только верь Богу, молись, проси Его. А глупости оставь, не к добру они.

Игуменья приняла у себя Смагина после того, как монастырь отслужил благодарственный молебен за победу Павла Степановича на выборах. На молебне стояли детишки вместе с воспитательницей, выжившие в той страшной аварии и теперь тоже благодарившие Бога за Его милость. Благодарили и Смагина: он всем помог восстановить здоровье, оправиться от пережитого шока.

— Уж не хотите ли забрать нашу Наденьку? — улыбнулась настоятельница, встречая радостного гостя и всю его команду.

— Я многое понял, матушка, но еще больше хочу понять, всему научиться, что касается вопросов нашей веры православной. Надеюсь на вашу помощь и готов стать одним из послушников.

— Что же, Павел Степанович, намерение сие похвально зело. Скоро недалеко отсюда откроется еще один монастырь, теперь уже мужской, и у вас будет возможность там послужить Богу. А пока ждем от вас такого же усердия в добрых делах и милосердии на должности мэра, как и до этого.

— Обещаю быть в этих делах еще более усердным, — Смагин смиренно поклонился игуменье, принимая от нее благословение. — Первым долгом мы проведем сюда хорошую дорогу, связь, построим приют для паломников и гостей, подключим средства массовой информации. Думаю, кроме того, построить и детский дом: современный, комфортный, чтобы всем сиротам в нем не было одиноко. Первыми, кто там справит новоселье, станут детишки, что пострадали в аварии. Планов много, прошу ваших теплых молитв, чтобы Господь помог все это реализовать. Я подобрал себе новую команду толковых, думающих, порядочных людей. Кстати, можете познакомиться: один из них — мой новый пресс-секретарь Андрей Паршин, профессиональный журналист, репортер. Если бы не он, то…

Вся эта история меня лично многому научила. Я понял, что нельзя жить так бездуховно, как жил до сих пор. Бизнес, работа, компаньоны, деловые встречи, деловые поездки… А что для души? Ничегошеньки. Так бы, наверное, и жил дальше, не случись то, что случилось. Слава Богу за все. Еще я понял то, в чем сильно сомневался: Бог никогда не оставит того, кто в Него верит, и верит не просто так, а вверяет ему всю свою судьбу. И как раз в те минуты, когда кажется, что Господь оставил, забыл нас — Он к нам ближе всего. Кто-то из поэтов мудро сказал: «Чем ночь темней, тем ярче звезды, чем глубже скорбь, тем ближе Бог…». Теперь я знаю — не из поэзии и книжек, а из собственной жизни: это так. Поэтому я изменю свою жизнь и надеюсь на то, что вы тоже станете мне помощницей, наставницей — как и для моей дочери.

— Благодарите Бога, Павел Степанович, — кротко ответила игуменья, — ничто в нашей жизни не происходит без Его святой воли. Господь накажет — Господь и помилует, защитит, Господь пошлет людей, как ваш помощник. Пусть Он помогает вам утверждаться в добрых делах, в справедливом отношении к людям — они в этом очень и очень нуждаются. У вас теперь в руках большая власть, большие финансовые, материальные возможности: поставьте все это на службу добру, Богу и людям — и вы никогда не будете оставлены нашим Спасителем. А вот никаких корреспондентов нам сюда присылать не нужно: мы живем тихо, и лишний шум, суета только во вред. Это, случаем, уже не влияние вашей дочери? Она мне тоже кое-что предлагала: интернет, собственный сайт, спутниковые антенны, мобильная связь…

Игуменья взглянула на Надежду, а та, покраснев, смущенно молчала.

— А где же ваш верный неотлучный помощник? — удивилась настоятельница, не увидев среди стоящих перед ней гостей Выквана.

— Он решил на время покинуть меня, — пояснил Смагин. — Все происшедшее с нами тоже побудило его переосмыслить многие вещи, прежде всего задуматься над тем, кому он служил, кому молился, с какими силами общался. Владислав намерен принять крещение, стать православным христианином и отправиться к своему племени, чтобы и тем людям открыть сердца и души для Христа. Я ему не мешаю, тем более что он обещает возвратиться и помогать мне, ведь работы добавилось столько, что одному мне никак не управиться. А у вас прошу молиться за меня, грешного, и простить все, в чем я подозревал, обвинял и в чем был несправедлив к своей дочери, отговаривая ее от монастыря, обижаясь на нее за это. Пусть делает свой выбор, и пусть Господь благословит.

Побежденных же ждала другая участь: непосредственные участники заговора против Смагина были арестованы, Фил депортирован из Австрии и в сопровождении полиции передан властям для того, чтобы вместе с остальными предстать перед судом.

Уже дома, сидя за столом, Смагин сообщил своим домочадцам еще одну новость:

— Звонили Муса и Хамид из Ингушетии, тоже беспокоятся за нашу судьбу. Обещают кое-что прислать.

— Неужели снова свою черемшу? Нет, только не это! Скажи, что не нужно! — замахала руками Вера, вспомнив острый запах дикого горного чеснока.

— На этот раз обещают прислать кое-что острее — своих четырех племянников: на случай, если понадобится помощь защитить нас от беспредела.

— Это и впрямь лишнее, — забеспокоилась Любовь Петровна. — Поблагодари наших друзей, но пусть племянники займутся полезными делами у себя дома. Надежнее Господа нас никто не защитит. Или еще не убедился в этом, не поверил?

— Хорошо, скажу. А ты, голубушка наша, — он обратился к Вере, — не отказывайся от черемши, в ней много полезных веществ и витаминов. А кому как не тебе сейчас восполнить ими свой организм? Насиделась в камере, в заточении, натерпелась от этих извергов…

Вера опустила голову, спрятав улыбку.

— Что улыбаешься? Думаешь, не вижу? Или понравилось там? Можем повторить.

— Нет, папа, ты не так меня понял. Я тоже благодарна Богу за все, что произошло в моей жизни. Теперь мне тоже многое открылось из того, что я не знала и о чем никогда не думала…

— Где открылось? В кепезе?

Смагин не мог сдержать своего изумления.

— Если бы не вся эта история, — прошептала Вера, — я бы тоже никогда не узнала Бога, не поняла, как Он любит нас, бережет, защищает, как хочет, чтобы мы все пришли к Нему, в Его любовь. А, кроме того, я бы, наверное, никогда не встретила Андрея…

Смагин от изумления открыл рот.

— Да что же это происходит? И тут журналюга всех перехитрил, обвел вокруг пальца. Пока я, значит… Пока меня, значит… То вы, значит…

— Папа, ты себе представить не можешь, как мне с ним интересно!

— Почему не могу? Очень даже могу. С ним теперь всем интересно: и тебе, и следователям. А уж Лубянскому и его людям как интересно! Не передать. Прошляпили парня, думали, что бомж валяется, спит и в две дырочки сопит, да не на того напали. Ах вы, хитрецы! Втихомолку, значит, подружились. И что же теперь?

— А теперь хотим поехать в твою любимую Прагу, Андрей обещает меня там поснимать своей новой фотокамерой.

— Романтическое путешествие, значит?

— Да. Для начала. А скоро, может, и свадебное… Или ты против?

Смагин ничего не ответил, чувствуя себя самым счастливым человеком. И не потому, что стал победителем на выборах, что люди поверили ему, а не обманщикам, что зло было наказано, а потому, что обрел новый смысл жизни — гораздо более возвышенный, чем тот, которым он жил до сих пор. И ради этого стоило жить дальше. Жить и творить добро, наполняя им жизнь других людей.

Украина — Киевская Русь

Март — май 2012 г.

1

Альфред Хичкок, британский кинорежиссер, продюсер, сценарист, тесно связанный с жанром «триллер» (от англ. thrill — «трепет») и с понятием «саспенс» (от англ. suspense — «напряжение»). Хичкок умел мастерски создавать в своих фильмах атмосферу тревожной неопределенности и напряженного ожидания.

(обратно)

2

Холодный Яр — святое место для украинцев. Эта уникальная местность таит в себе загадки многих исторических событий Украины: Колиивщина, освободительная борьба, яростное казацкое сопротивление, Холодноярская республика, партизанское движение. Сама местность имеет уникальный ландшафт: разнообразная и неповторимая природа, крутые склоны оврагов и балок, покрытых густым лесом с тысячелетними великанами — дубами и ясенями. В самом названии «Холодный Яр» есть какая-то таинственная, притягательная и магическая сила. По легенде, во времена монголо-татарского нашествия над рекой Серебрянкой в лесных чащах пряталась Меланка Холодная с детьми. Со временем к ней присоединились другие беглецы, и возникло поселение с названием Холодное. С тех пор и леса вокруг него назвали Холодноярскими. Но вероятнее, название «Холодный Яр» имеет климатологическое происхождение. В глубоких лесистых впадинах и балках летом собирается холодный воздух и из них всегда тянет прохладой. Поэтому местные жители и назвали эту неповторную территорию Холодным Яром.

(обратно)

3

Простите, пожалуйста. Могу ли спросить, что вам нужно? Я вижу, что вы иностранцы (чешск.)

(обратно)

4

Вы говорите по-чешски?

(обратно)

5

Да и с удовольствием расскажу вам про здешний монастырь.

(обратно)

6

Монашка (чешск.)

(обратно)

7

сидеть в тюремной камере (лагерный жаргон)

(обратно)

8

строгого режима (лагерный жаргон)

(обратно)

9

обман, подлог (жаргон)

(обратно)

10

пять тысяч долларов (жаргон)

(обратно)

11

сын или дочка богатых родителей, молодые люди, ведущие роскошный образ жизни; часто ассоциируется с ночными клубами и дорогим автомобилем, нарушающим правила движения с риском для окружающих

(обратно)

12

денежный расход (жаргон)

(обратно)

13

лицом об стол (сленг на основе англ.)

(обратно)

Оглавление

  • Александр Касьянович Горшков НАДЕЖДА И ВЕРА повесть
  •   1.
  •   2.
  •   3.
  •   4.
  •   5.
  •   6.
  •   7.
  •   8.
  •   9.
  •   10.
  •   11.
  •   12.
  •   13.
  •   14.
  •   15.
  •   16. Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Надежда и Вера», Александр Касьянович Горшков

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства