Кто они — дети света? Эти люди живут среди нас и внешне почти не отличаются от остальных. Но они другие! Они принадлежат Вечному Свету. Они вырвались из объятий смерти. Они не умирают, а переходят из земного полумрака в блаженный свет. Они призваны к свету, идут к свету, несут в себе свет. Они среди нас. Они — дети света.
Александр Петров ДЕТИ СВЕТА роман
Доколе свет с вами, веруйте в свет,
да будете сынами света.
Евангелие от Иоанна 12, 36
ИЗ ТЕНИ В СВЕТ ПЕРЕСТУПАЯ
Солнце, Вода и Камень
Он стремился на это озеро много лет. И вот, наконец, на исходе лета приехал сюда в санаторий. Первые дни он каждой клеткой тела ненасытно впитывал яркие лучи солнца, хрустальную голубизну воды, упругий душистый ветер.
Часами босиком бродил по берегу и собирал камешки, капризно тускнеющие на солнце. Ногами взбивал пену прибрежной волны до пушистой белизны. Набегавшись, растягивался на скрипучей замшевой гальке и усмирял дыхание, распиравшее грудь кузнечными мехами.
Когда солнце сбегало из плена облаков, из его сияющего кувшина обильно изливались жаркие струи золота. И он купался в них, как дитя. Его рыжеватые волосы с каждым днем все больше выгорали. Курносое грубоватое лицо и мускулистое тело — покрывались необычным бордовым загаром. Пронзительно-синие глаза все ярче горели в густом созвездии осенних веснушек, а белки глаз и зубы все ярче сверкали на обожженном лице.
По пути с рынка он поднимался крутыми улочками мимо игрушечных домиков, похожих на глазированные пряники. Как большой ребенок, грыз огромные яблоки, красные снаружи, оранжевые внутри, стреляя брызгами. Громко хлюпал золотистыми слезами крупной сливы. Хрустел арбузными ломтями, которые улыбались ему во все тридцать две косточки. И долго не решался нарушить упругую хрупкость виноградной жемчужины, разглядывая на солнце, как под тугой кожицей в прозрачном зеленом желе замерло маленькое сердечко. И, как в опьянении, не замечал ни толчков прохожих, ни насмешек досужей толпы.
Он кормил чаек и голубей. И они слетались целыми стаями, хлопали крыльями, кричали, садились на руки, голову, плечи. Даже хрупкие дикие горлицы доверялись ему, по-девичьи скромно приближаясь сизыми тенями к разбитым кедам. Он улыбался усталым детям, засыпающим на широких папиных плечах в обнимку с большой папиной головой. …А ему улыбались старики.
Без устали карабкался на скалу, царапая руки о жесткие сучья, скрипя кедами по сыпучей каменистой тропе. Потом замирал на краю утеса и жадно разглядывал безбрежное серебристое озеро в россыпи рыбацких лодок, похожих с высоты на крохотные скорлупки. Поднимал глаза к ярко-синему небу в пушистых клубах белых облаков. В малахитовых кудрях садов и парков, среди высоких сизых елей, устремленных вверх, разыскивал крыши знакомых домов. Снова, затаив дыхание, до слепоты, до боли в глазах разглядывал озеро… И что-то тихо шептал в немую искрящуюся даль. И, наверное, получал ответ.
Вечером он сидел на полупустом берегу и, прислонившись спиной к теплому граниту набережной, провожал уплывающий за горизонт малиновый солнечный диск. Потом сквозь шумную толпу отдыхающих задумчиво брел по липовой аллее в черную густоту ночи. Поднимался крутыми улочками, уступая дорогу шальным автомобилям, которые неожиданно и бесшумно выпрыгивали из-за угла на высокой скорости.
В жилых домах, окруженных цветочными оградами, в это время ужинали. Со всех сторон ветерок доносил сладкие ароматы цветов, жареного мяса и лука. Впрочем, тихому созерцанью одинокого путника не мешали ни застольные крики, ни шорох автомобильных шин, ни жалобный плач горлиц: «Уй-и-и, уйи-и-и». Он все принимал с любовью.
…И вот он заболел. Утром, после вечернего радужного дождя, набрал грибов, нанизал на струганные ветки, поджарил грибной шашлык на углях за забором — и вот результат. Целый день — драгоценный день отпуска! — с пищевым отравлением пролежал в постели, обливаясь потом, не рискуя удаляться от санузла. Старенькая шумная санитарка бабушка Маруся причитала над больным. Она заставляла его пить таблетки, потом вместо «химии» принесла домашнюю марганцовку, а перед сном украдкой — водку с перцем. Обходила номера и всем по очереди внушала, насколько опасно собирать незнакомые грибы.
Его сосед, старик Евгеньич, слышал за стеной бурчанье старушки и вялые оправдания больного, шаркал по комнате, выходил на веранду, заглядывал в окно и бормотал: «Бедный, бедный больной брат!» И только черное звездное небо внимало его молитве, и жалобно вздыхало осиротевшее озеро, и тонко, по-детски, плакали горлицы. «Бедный, бедный больной брат!» — бормотал без устали старик, чтобы завтра этот большой рыжий ребенок снова проснулся здоровым. Потому что по нему соскучились все, кто успел полюбить… С того дня грибами на прогулках он только любовался. Зато старичка-соседа полюбил и, как долго не видел сутулую сухонькую фигурку и печально-улыбчивое лицо с глазами блаженного, — искал среди разномастной санаторной публики.
Он имел удивительное свойство. Иногда оно забавляло, но, случалось, доставляло неприятности. Дело в том, что при своей болезненности внешне он выглядел молодым и полным сил. Так и говорил о себе: снаружи огурчик, а внутри — старая тыква. Наверное, благодаря этой его особенности и стала возможной следующая история.
В санаторий направили его от работы. Он-то думал, их нет давно, а вот, поди ж ты — имеются, и даже для простых людей. Приехал в лечебно-оздоровительное учреждение, как водится после трудовых подвигов, с зеленоватым оттенком лица и сизыми кругами под глазами. Но через несколько дней выспался, отъелся и вволю надышался целебным воздухом. Посмотрел в зеркало ванной — оттуда выглянул молодой парень лет тридцати. Только глаза выдавали возраст. Но ведь и с этой «проблемой» можно справиться — очки зеркальные, например, надеть. Особенно, если это предписано врачом от слепящих лучей солнца.
Оделся он в тот день легкомысленно. Но сначала предыстория. Как-то с большой получки отправился он с дочерью на вещевой рынок — гардероб великовозрастному ребенку подновить. Упустим характеристики, которые он отпускал в адрес нарядов, выбранных «дитятей несмышленым». В этой брани даже суровые отцы терпят поражение. Зато девушки с победным видом уносят с рынка объемные пакеты с чем-то смешным и вызывающим. Впрочем, дочка пожалела папу, и за терпение решила отблагодарить. Поставила его по стойке «смирно», обошла вокруг и вынесла суровый приговор: «А ты, па, у меня ничего. Если упаковать со вкусом». Он пытался что-то сказать насчет ее вкуса, но вы же знаете нынешнее поколение… За несколько минут дочь подобрала ему комплект из брюк с рубашкой и, не дав опомниться, расплатилась из отощавшего бумажника. Всю дорогу домой он пытался воспитывать отпрыска в духе скромности и бережливости. Ставил в пример брата, которого одежда не волновала вовсе. Дочь сначала иронично мычала, вытянув губы, а потом встретила подружку и, чмокнув отца в нос, убежала в гости на примерку. Пакет со своими обновами он спрятал подальше в шкаф, но когда собирался в дорогу, дочь их разыскала, отгладила и аккуратно сложила в дорожную сумку.
В легкомысленной джинсовой паре — не пропадать же добру! — он вышел на прогулку. Предстояло пройти не менее трех километров по специальной прогулочной дорожке, размеченной по цветным бетонным плиткам белой пунктирной линией. Блаженная улыбка так и растягивала лицо. Отдыхающих видно не было, поэтому он просто шагал предписанные врачом километры и любовался дивными растениями, обступившими дорожку. Тут росли голубые и черные ели, причудливые низкорослые и мачтовые сосны. Из-за поворота выплывали то стриженый самшит, то огромный куст бузины, усыпанный белыми шариками; то заросли орешника с зелеными плодами. А вот под кедрами заиграли желтыми и красными шарами соцветий неведомые цветы. И все это густо и сладко благоухало.
Итак, он брел по извилистой прогулочной дорожке, успешно преодолев тысячу восемьсот метров, о чем сообщала надпись на влажных бетонных плитах. Боли в брюшной полости и в поясничном отделе скелета почти не беспокоили. Скрип и щелчки в суставах после утренней зарядки и прошествии лечебной дистанции — пока не ощущались. Зато походка стала пружинистой, как в молодости. И настроение поднималось с каждым шагом.
Прошел он по влажному асфальту до края причала. Глубоко вдохнул свежий воздух, напитанный запахами хвои и рыбы. Перегнулся через ржавый парапет и замер. Прозрачные голубоватые волны струились и завихрялись вокруг опорных камней, пенились и журчали. Сквозь толщу воды фосфористо мерцали донные камни, обросшие зелеными русалочьими космами. Там и тут серебристыми молниями поблескивали стремительные стаи рыбок, ярко блиставшие в косых лучах солнца, пронизывающих толщу воды…
— Тебе тоже нравится эта вода? — раздался детский голосок у него за спиной. Он невольно вздрогнул и оглянулся. Рядом стояла девушка, с виду подросток, и в упор разглядывала его огромными глазами.
— Дитя мое, разве можно пугать старого, больного человека?
— Ты на себя в зеркало смотрел? — насмешливо дернула она плечиком.
— Да, сегодня утром…
И тут он вспомнил свое помолодевшее отражение, дочкину одежду, пружинистую походку и перестал удивляться происходящему.
— Чтобы расставить точки над «ё», должен признаться сразу, но честно: мне сорок восемь.
— Ну и что?
— …А вода мне тоже нравится.
— Значит, еще поживешь.
— Твоими бы устами… диагноз оглашать.
— Марина. …Это мое имя.
— То-то вода тебя притягивает.
— Поясни…
— Марина — значит «морская».
— А! Ты в этом смысле. В таком случае, как звучит твое имя?
— Петр. «Камень».
— Как этот, вокруг которого вода вьется?
— Так уж и вьется…
— Не прибедняйся.
— Ты первая девушка, которая за последние десять лет со мной заговорила.
— Слушай, а может, ты только сейчас для этого созрел?
— «Восторги и пощечины она чередовать умела, чтобы держать в узде рабов».
— Гомер?
— Неважно.
— А я тебе нравлюсь?
— Частично, — иронично улыбнулся он. — Какая-то часть твоя — да, но другая, там, где эта кавалерийская прямота с наскоком… Ты напоминаешь мою дочь, которой нужно опустошить папин кошелек.
— На, смотри! — Она достала из сумочки изящное портмоне и открыла настежь. Внутри лежала толстая пачка денег.
— Она еще и банки грабит, — вздохнул он, гася улыбку.
— Петенька, за эти бумажки мне приходится много работать.
— Кем же?
— Переводчиком в солидной фирме. Между прочим, отпуск у меня первый за шесть лет, — протянула она жалобно. — А рабочий день двенадцать часов, и выходных почти нет…
— Ну-ну, только без слез. Итак, считаем. Восемнадцать, плюс пять, плюс шесть — равно двадцать девять. А выглядишь ты на двадцать.
— Наверное, столько я и жила. Остальные годы — рабский труд на акул капитализма.
— Отсюда твоя детская прямолинейность?
— А что мне остается? Не одной же мне ходить среди липких мужиков. Послушай, Петр, давай закончим процедуру знакомства, и ты меня прогуляешь? Ну, как собачку, что ли?
— Давай. Только чисто по-дружески.
— Согласна.
Девушка взяла его под руку, и они тронулись в путь. Пока Марина рассказывала о поездках с начальством по Европе, у него появилось время опомниться. И он стал приводить в порядок нервную систему, по которой спутница нанесла если не удар, то ощутимое сотрясение.
«Спрашивается, зачем оно мне это надо?» — думал он, жмурясь от солнечных пятен под ногами. — «Человек я женатый. К жене успел привыкнуть. Она тоже меня любит. Если честно, я ее даже уважаю. Хотя бы за то, что ей приходится много лет терпеть мой упрямый характер с элементами деспотизма и нетерпимости. Единственный человек, кому удалось меня приручить и даже вить веревки, — это дочь.
А тут такое! Курорт, расслабленная воля, душа, распахнутая всему новому, — и эта молодая женщина, растерявшая по заграницам наши родные российские комплексы. Вообще-то, Марина при внешней разудалости больше похожа на «синий чулок», чем на пожирательницу мужских сердец. Иногда сквозь браваду проскальзывает неуверенность в себе, испуг, неопытность. И это хорошо», — подытожил он, потому что пришла очередь рассказывать о себе.
Внешне-то его жизнь выглядела вполне обычной: школа, институт, работа. Вместе с народом ему пришлось познакомиться с такими явлениями, как дефолт, кризис, безработица. Потом участвовал в конкурсе на замещение вакансий. Потом работал на износ, без выходных, чтобы оправдать оказанное доверие. И наконец — нынешняя налаженная жизнь в достатке, но не без болезней. А как еще можно честно заработать достаток? Поколение наших детей вырастает на родительских инфарктах, язвах, остеохондрозах. Хочется надеяться, что им не придется идти петляющим путем эпохи перемен.
Тем временем аллея парка осталась позади, а перед ними вырос бетонный забор с решетчатыми воротами. Нерешительно переглянувшись, они нарушили границу санатория. И если на территории лечебного учреждения соблюдался порядок, то стоило выйти за ворота, их окружила стихийная помойка с кучами бытовых отходов. Не сговариваясь, они глубоко вздохнули. Разговор переключился на печальное. Марина заговорила о том, как часто приходится ей сталкиваться с хамством и пошлостью на родине и за ее пределами.
Но вот по крутой тропинке они поднялись на аккуратную террасу. Отсюда открылся просторный вид, примиряющий человека с окружающим: огромное небо, парящее над бескрайним сверкающим озером с почти неразличимой линией горизонта. Они замолчали. Какова цена слов по сравнению с величием природных сокровищ?
Это молчаливое стояние что-то в них перевернуло. Пока человек ползает глазами и сознанием по пыльной земле, пока бестолковая суета держит его в плену, — человек подобен пресмыкающемуся. Но, когда взойдет на высоту и орлиным взором окинет землю и свою жизнь на земле, — то и мысли взлетают ввысь.
С высоты видно, насколько физически ничтожен человек и как велик мир, созданный Творцом. Трудно представить себе, что все это существует для тебя, чтобы ты — человек! — повелевал миром, совершенствовал его, — а ты его только портишь и губишь. Как-то даже неразумно созерцать беспредельные дали вселенной и свое паразитическое ничтожество примерять к понятию царь!..
Петр поделился мыслями с Мариной. Как водится в таких случаях, девушка долго смотрела на него в упор, оценивая степень повреждения психики. Но потом застенчиво улыбнулась, вздохнула и приглушенно ответила:
— Да уж, какой там царь…
— И все-таки человек вернет себе царское достоинство, — громко прошептал Петр. — Да, он переживет упадок, кризис, унижение старости и ужас смерти, но человек очистится, возродится и станет другим. Каким был изначально, только опытным. Никогда мы уже не вернемся к нынешнему уродству: сами того не захотим.
— Откуда ты это знаешь? — спросила она ровным голосом.
— Знаю…
Он еще не решил, стоит ли открыться ей полностью. Ему казалось, что они существовали в разных мирах. Думали и жили в разные стороны. Марина то ли обиделась, то ли задумалась. Она молча глядела вдаль. А Петр смотрел на нее.
Она стояла ближе к краю обрыва. Чуть дальше, за ней, пространство срывалось в бездну искрящейся воды и по восходящим струям теплого ветра взлетало вверх, к высокому небосводу. Но не просторный вид стихии привлекал сейчас его внимание, он неотрывно смотрел на Марину.
«Миловидное открытое лицо, стройная фигура, одежда, подобранная со вкусом, — все это, конечно, приятно радует глаз. Только мне-то что до этого? — думал он. — Мы из разных поколений, из разных стай. Чего ради интересоваться чужаком? И вообще, не оставить ли это приключение? Вернуться в свой взрослый мир, где всё так привычно, даже болезни и печаль? Куда уж мне гостить в её мире, где танцы, веселье и …прочее.
Её поколение вовсю наслаждается тем, за что мое уже расплачивается».
Он видел перед собой юную девушку, которая и жить-то еще по-настоящему не начала. В ее будущем легко читалось замужество, воспитание симпатичных детишек, счастливая семейная жизнь. А что? Марина, по всему видно, трудолюбивая, аккуратная девушка с мягким характером. Такие становятся хорошими женами и матерями. Только откуда известно, что это сбудется? Кто знает, как сложится ее замужество? Что-то не приходилось ему встречать счастливых красавиц. Да и при чем здесь он? Жениться на ком-либо он не собирался даже теоретически. Флиртовать ― тем более…
Он смотрел на нее и подумывал, как бы это знакомство вежливо свернуть, чтобы каждому вернуться в свою стаю. Даже набрался решимости, чтобы сделать первый шаг к разрыву… Как вдруг что-то произошло. Сейчас она стала открываться ему с необычной стороны. Он почувствовал в ней страдающего человека с живой, чуткой душой. Она тоже болела от наблюдения вокруг разрухи и вездесущего зла. Ее также тяготил абсурд мирской суеты. Так же, как и он, тянулась она — к свету, истине и блаженству.
«Чем же я лучше её? — спросил он себя. — А она… чем хуже меня? Отчего же я так сходу закрылся от нее, ушел в глухую оборону? Как устрица, захлопнул жесткие створки раковины».
И тут началось… Сначала силуэт девушки на секунду слился с искристым сиянием моря и почти растворился в нём. А потом Марина вернулась, но совершенно другой.
Он смотрел на нее, и не мог оторвать глаз. Пропали его сомнения, робость и нежелание показаться бестактным. Он смотрел прямо и неотрывно. Что-то странное произошло с ее внешностью. Растаяла телесность и сквозь покров одежды и кожи проявилась ее сокровенная сущность. То, что он увидел, превзошло его представления о красоте. Затмило все, на что способно самое гениальное воображение.
Ему открылся идеал, совершенство. Откуда это? Большие, лучистые глаза, алые губы, чуть по-детски пухлые; тонкий, изящный нос; нежнейший рельеф лица, плавно перетекающий, без единой резкой линии. Эта елейная кожа с матовым переливом от золотистого румянца щек к прозрачной белизне лба и подбородка. Право же, этим лицом хотелось любоваться бесконечно! К её фигуре никак не подходило слово «тело», потому что она стала бестелесной. Плоть, как граница организма, стянутая грубой мембраной пористой кожи, — всё это растаяло.
Новая проступившая телесность не давила диктатом похоти. И вместе с тем она притягивала взгляд. Ее материя, легкая, как пух, и прозрачная настолько, что без труда пронизывает лучистым сиянием земное грубое тело человека. Это, наверное, душа девушки… Это — она сама, настоящая, сокрытая от людских взоров латами «кожаных риз», в которые Бог одел человека, изгоняя из рая.
Сияние души исходило из сердца, как дневные лучи света из солнца. Он увидел, как самый сильный луч, выйдя из ее сердца, дошел до его сердца и там зажегся огонек любви. Эта небесная любовь так же отличалась от любви земной, как синее небо от истоптанной грязи.
Там же, в своем сердце, он увидел другой огонек. Его зажег другой луч, исходивший от сердца его жены Ольги. Но — странно — этот луч начинался где-то очень далеко в высоком недоступном небе и проходил через Олино сердце, не зажигая в нем огня. А тот свет, который согреет ее сердце, был еще в пути. Но уже стремительно летел к ней из той огненной высоты, откуда исходит вся любовь.
Взгляд Петра невидимой силой вернулся к девушке. Но что это? Из небесной сущности Марины проступила земная боль. Он ощутил каким-то наитием, что прекрасная душа девушки стремится вырваться из плена земного тела. Неизвестно, откуда взялось это знание, только оно появилось и сильно обожгло. Позже он понял, почему…
Когда видишь цветущую девушку, с ее образом никак не хочется связывать явление, даже звучание которого отвратительно. Это антиподы: девушка — и смерть. Вот и произнес он мысленно слово. И содрогнулся. Но как душа может освободиться от телесного плена? Только через отсечение смертью, чтобы тело сошло в землю, а душа вернулась на небо, к солнцу. Так зерно умирает в земле, чтобы весной от солнечного тепла взойти зеленым ростком и подняться к небу спелым золотым колосом.
И тогда его осенило. Так вот откуда это видение. Вот почему ее душа так стремится к исходу из тела. Девушка-то, обречена!.. Скорей всего, смертельно больна. Наверное, отсюда ее порыв к общению, преодолевший врожденную застенчивость. По этой же причине она в санатории.
Казалось, прошла целая вечность, — так долго носил он в себе этот тяжкий груз. Но ведь зачем-то они сошлись в одной точке многолюдного мира? Не зря же ему дано было увидеть ее прекрасную душу и почувствовать обреченность девушки. Это, скорей всего, и подсказка, и урок, и предостережение. Что еще? Может быть, даже его шанс что-то исправить в своей жизни. И девушке как-то помочь. Интересно, сама-то она знает о своей участи?
Заглянувший в мир иной
«Да, я христианин. Да, православный. И не смейте в этом сомневаться».
Мужчина средних лет лежал на больничной кровати и рассеянно смотрел в окно. В душе его поднялась мутная взвесь. Он и сам не радовался мыслям, которые помимо желания всплыли из потайных уголков души и терзали сознание. Он боялся и не любил такого себя, но это снова ожило и безпощадно мучило судейским обличением.
«Я регулярно хожу в церковь и стою на службах. Несколько раз в год причащаюсь. Меня трудно упрекнуть в прелести. Потому что ежедневно читаю святых отцов и по ним сверяю свое духовное состояние. К тому же у меня крепкая психика и нормальные естественные реакции на все живое и красивое.
В отличие от некоторых «коллег по конфессии», я не стану утверждать, что читать надо только Предания, а телевизор смотреть вовсе вредно. В наше содомо-вавилонское время мирянам необходимо получать легкие прививки от мира сего, чтобы не быть им побежденным. Разумеется, в таких дозах, чтобы не увлечься и не попасть в зависимость. «Ничто мне не вредно, но ничего не должно лишать меня свободы».
Сердце моё, сердце! Ну, что тебе неймётся? Что болишь, ретивое? И душно сегодня, как в погребе.
А вообще-то мое кредо, если хотите, таково: высшая добродетель — рассудительность. Кстати, мало кому доступная. Может, потому что в основе — рассудок? А этот инструмент не у всех в порядке.
Господа интеллектуалы грешат гордыней ума, не замечая при этом собственной шизофрении. Впрочем, наполеон в палате номер шесть Кащенки тоже уверен, что именно он и есть настоящий Наполеон, — и нет сомнений. Эти любят с «вумной» гримасой и гармошкой на лбу изречь что-нибудь эдакое, знаете ли, поприбамбасистее, чтоб ни у кого и сомнения не осталось, что слушаете вы умницу. Ну там еще сгорбиться, ручкой подбородочек безвольный подпереть, глазами пристально эдак зрачки собеседника посверлить. Если получится, то и ножкой притопнуть: я, дескать, на этом настаиваю. На чем, голубчик, на мухоморах? Короче, смотри приемы драматических актеров, которые сегодня изображают святых, а завтра маньяка, лишь бы деньги платили и славы побольше. А на уколы совести всегда можно со вздохом ответить: работа, мол, профе-е-ессия такая, что поделаешь… Правда, если проанализировать трезво, что этот «умник» выдал, чаще всего получите жиденькую банальность, да еще с душком зависти и тщеславия. Большинство из таковых пьют горько или впадают в другие позорные страсти.
Те, которые меньше изуродованы судорогами интеллекта, — рассудком пользуются редко. Впрочем, гордыня у них пробивает из другой области. Неразумным нравится кичиться своей простотой. Плюхнутся такие в лужу с отходами жизнедеятельности и требуют, чтобы все непременно умилялись и хлопали в ладошки. И попробуйте только не умилиться… Враз получите «пролетарским» кулаком по лбу. А если и с кулаками там жидковато, или вы способны дать отпор, ждите аспидных шипений за спиной. А когда они попытаются разжалобить вас тем, что учиться им якобы не позволили тяжелые семейные или материальные условия, тащите их ко мне. Я приведу им в пример своих родственников, которые будучи нищими и голодными, умудрились закончить высшие учебные заведения, а кто и не одно. Просто им надо было, чтобы «в люди выйти».
А так, чтобы и рассудительность, и простота в одной, отдельно взятой личности… Позовите, братья и сестры, если разыщете такого уникума, хорошо? Я не пожалею одного-двух выходных, медные монеты, выброшенные столичными нищими, подберу и бюст отолью на родине того героя. Шутка. В этом месте воспитанные люди говорят «ха-ха».
Ох, что же сердце так прихватило! Да и врача путевого нет, как назло. Так, молоденькая свистулька, только что выпорхнувшая из каких-нибудь фельдшерских курсов. Зайдет Светочка-конфеточка, глазками похлопает и уходит на телефоне висеть. Сердце моё, сердце! Что болишь, ретивое? Что терзаешь? Ладно, Бог не выдаст, свинья не съест.
Пойдем дальше. Что я люблю? В первую очередь, конечно, Господа. Это несомненно. Любить Совершенство, Любовь и Милость легко и нормально. Здесь, если у кого трудности, это проблемы духовного паралича или полного помрачения. Даже наши враги признают, что Иисус Христос прекрасен и чист, а его учение, возвышенно и даже поэтично.
Труднее обстоит дело с миром тварным, созданным Господом для блаженства, но так пошленько загаженным человеком.
Как, скажите на милость, любить моего школьного друга Гошу, когда он меня грабит с «честным» взором «голубого воришки»? Приходит Гоша за очередным «траншем» займа и бьет в грудь: отдам, не беспокойся. Ни разу не отдал. Да я и не требую. Только зачем врать? Зачем обещать, что на подходе «златые горы»?
Никак не полюбить мне начальника. Это вообще без вариантов. Платит мне он, как муравью, а работу требует, как со слона. У него от моих трудов лучший оформительский дизайн в округе. Монументальные росписи по стенам учреждения, как на вилле олигарха. Я портретами всю его семью обеспечил. Сереньких и неказистых отпрысков так написал, будто те с Голливудского олимпа на часок попозировать заехали. Опять же, дачу ему помог за полцены достроить. Век бы ему без меня в сарае дырявом по выходным прозябать. Не ценит гражданин начальник.
Или вот еще соседка моя Рита. Еще недавно бегала по двору девчонка с косичками, стрекоза голенастая, а теперь… Волосы розовые, штаны шириной с Миссисипи. Топик, будто детская распашонка. Между нижним и верхним уровнями одежды впалый живот с кольцом на пупе. Ну чистый клоун! Мимо проходит: нос кверху, взгляд оловянный, челюсть, как у жвачного животного,― туда-сюда елозит, ни те «здрасьте», ни «до свиданья». Ну ладно, была бы Ритуля из проблемной семьи, — так нет, нормальные предки. Сами, горемычные, от дочкиных «приколов» и «прикида» в шоке.
А как научиться любить соседей сверху? Эти загостившиеся «гости столицы», как правило, раз в месяц заливают меня водой. Через день оглушают музыкой, похожей на соло волчьей стаи под аккомпанемент турбины бомбардировщика. И каждый день с восьми утра до двенадцати ночи их мальчуган сотрясает потолок, издавая зоологические звуки. На просьбы вести себя тише я слышу: подумаешь, дитя играет. Баловать мальчишек, — это у кавказцев национальное. Кажется, теперь мне ясно, как грамотно вырастить бандита. Надо просто ребенку позволять всё.
Ну ладно, эти неверующие. С них и спрос невысок. А каково мне исповедоваться отцу Никодиму, который с некоторых стал попивать?! Я у аналоя вместо горячего покаяния чувствую тошноту от перегара. Мне что, из-за этой немощи храм поменять? Так я, извините, расписывал его бесплатно и больше десяти лет часть заработка туда несу. Мне в моем храме каждый уголок дорог, в прямом и переносном смысле.
Друг мой, Генка, в монахи постригся. Укатил в какую-то глубинку, но через год снова-здорово в столице «вынырнул». Теперь носится по улицам с ящиком для пожертвований. Ты, если монах, сиди в келье и молись. Пусть за твои молитвы к тебе богатенькие сами идут. В конце-концов, кто кого спасает? Кто кому должен?
Нет, что-то у меня сегодня покаяние никак не ладится. Сердце мое сердце… Давит грудь, будто плитой бетонной. Ладно, Господь все видит. Помолиться, что ли?.. Генка — и монах… Ну куда ты суешься? Бред! Что-то молитва не идет… Надо собраться. «Отче наш, Иже еси…» А ведь в больницу залетел по вине начальника. Это он меня в отпуск полтора года не пускал… «…на небеси…» …Ритка с красными волосами… Гости столицы, с гор свалившиеся… Генка с ящиком… Батя с перегаром…
Сердце сдавило! О, Господи! Помилуй!»
В груди Родиона что-то сильно рвануло, резануло, — и горячая боль разлилась по телу.
Он встал и спрыгнул с кровати. Легко и просто. Под ногами густой воздух спружинил и подбросил его вверх, как на батуте. Он взлетел и задумчиво повис под потолком.
«Что же это получается? — размышлял он. — Я здесь, и я там, внизу. Здесь я легкий и здоровый, а там, на кровати, белый и застывший, с открытым ртом. Не очень эстетично. Соседи по палате всполошились и побежали за Светочкой.
Мне стало смешно. Чего это они суетятся вокруг белого урода, когда я — вот он. Света подскочила, вся розовая от волнения. Эй, Светик, приветик! Ну, взгляни на меня. Эй ты! Что бьешь по груди мое второе «я»? Прекрати! Чему вас только в медвузах учат. Да вот он я, люди!
И только в эту секунду я понял, что случилось. Да я помер! А эта белая кукла с открытым ртом, вокруг которой суета, — мой хладный труп.
Господи, помилуй! Спаси и сохрани! Пресвятая Мати Богородица, спаси меня, грешного!»
И в этот миг все изменилось. Он легко, как на мощных невидимых крыльях, взметнулся вверх. Пролетел сквозь бетонные перекрытия и крышу. Взмыл в небо и стрелой пронесся сквозь пелену облаков в бездонную синеву. Но и небо вскоре осталось сзади. Он пролетел черный космос со звездами и оказался в полном мраке. На земле такой темени нет. Это полное отсутствие света. Но он продолжал лететь. Интересно, куда теперь? Страха не было. Скорей, любопытство наполняло его.
Вдруг полет оборвался. Родион очутился у невидимого порога, словно перед стеклянной стеной. Оттуда лился свет. Ему очень захотелось туда, в мягкое весеннее сияние. «Интересно, можно мне туда?» — подумал он. «Войди!» — услышал в тот же миг ответ. Это не был звук. Повеление произошло оттуда, из света, и отозвалось в каждой клетке его существа. Или фотоне?.. Он мельком оглядел себя и обнаружил руки, тело, ноги, — очень похожие на свои собственные, но молодые, без морщин и слегка светящиеся.
Однако невидимая стена между ним и светом исчезла. Родион вошел внутрь. Только шаг сделал… Даже не шаг, а легкое движение, — и вот оказался на солнечном поле. Здесь не было ни привычного источника света, ни теней. Словно воздух в самом себе нес мягкое рассеянное свечение.
Что-то произошло. Как на литургии, когда открыли царские врата и невидимая волна прокатилась по всему пространству храма, и вынесли из алтаря золотой потир. «Царь сошел с трона к Своим подданным», — как всегда в такой миг, пронеслось в душе. Всем новым существом он ощутил Присутствие. В тот дивный миг на него сошла любовь, какой никогда он еще не испытывал. Все земное представление о счастье рассеялось, как сумрак от солнца, вышедшего из густых туч.
Свет воссиял. Любовь наполнила его без остатка. Из света раздался добрый голос. Каждая частица его существа отозвалась и потянулась ему навстречу. Так тянется растение к солнцу. Он узнал Его. Как сын узнаёт отца, раб — господина, тварь — Творца.
Преграда между Богом и человеком исчезла. Ложь земного обмана, лукавство мира, въевшееся в душу, мишура самолюбивых мечтаний — всё растаяло. Отныне он не мог отгородиться от Судьи делами и заботами. Родион предстал перед Господом таким, каким Господь, для Которого нет ничего сокровенного, всегда видит каждого человека. Но впервые Родион сам открылся перед Богом обнаженным телом своей души.
«Что ты можешь показать Мне из своих дел, Родион?» — услышал он ласковый, но властный голос Повелителя.
И познал он истину о себе. Перед ним проходила вся его жизнь день за днем. Впервые она явилась ему не в человеческом представлении, а естественной, без прикрас. Все поступки были пропитаны ядом гордости. Дела, которые он считал добрыми, оказались черными от плесени тщеславия. Отношения с людьми омрачались самолюбием.
Напоследок его жизнь раскрылась, как панорама. Она походила на грязную реку с мутной зловонной водой в берегах, поросших колючками и буреломом. А текла река его судьбы в страшную черную пропасть без дна. И понял он, что эта за пропасть!.. Это адская бездна.
«Ты жил для себя, а не во имя любви. В этом твоя ошибка.»
Голос, полный отеческой заботы, звучал вокруг и внутри человека. И если бы не Его участие, если бы не мудрая доброта, Родион бы сгорел от стыда и превратился в горстку пепла. Но что-то удержало от полного отчаяния. И он остался спокоен. Это было тихое предчувствие радости. И Податель этой непобедимой радости прощения сказал:
«Вернись на землю и измени свою жизнь.»
На прощанье Родион оглянулся. «Какое блаженство находиться в небесном свете! — подумал он. — Как Ты любишь нас, Господи! Я должен сделать всё, только бы вернуться сюда оправданным. Помоги мне, Спаситель.»
— …Ну, что же ты, миленький! Вернись, пожалуйста! Ты видишь, как я стараюсь? — причитала Светлана, ритмично наваливаясь на его костлявую грудь сильными руками. Слезы ручьем и пот градом заливали ей глаза. Тушь с ресниц растеклась по лицу черными разводами. Она размазывала все это по лицу рукавом и по-бабьи выла: — Не дам я тебе умереть, слышишь? И не думай. Я лучше сама помру, но ты у меня оживешь.
— Света, кончай месить меня. Я тебе что, тесто, — первое, что удалось ему сказать после возвращения в собственное тело. — Ты мне ребра сломаешь.
— Ур-р-а! — закричала мучительница. — Живой!
— Ну да, а как же иначе? — ворчал Родион, потирая ноющую грудь. — Ты старалась, и я тебя пожалел. Ну и ручки у тебя… — рассматривал он ее тонкие пальчики. — Ими подковы разгибать можно.
— Да что ты! У меня от страха силы появились. Спасибо тебе, что ты не умер. Я… не знаю, что бы делала… — и она снова заревела, как испуганная девчонка.
Согласие
Петр вспомнил, что и раньше видел Марину: в столовой, в процедурном корпусе, на набережной. Но проходил мимо.
«Вот так за свою жизнь мы проходим мимо тысяч людей, и только человек тридцать на самом деле живут с нами, — подумал он. — И только единицы становятся действительно близкими. И вовсе необязательно это члены семьи или родственники.
С той минуты, как я увидел душу девушки, сияющую неземным светом, понял, что полюбил ее. Не девушку, как объект вожделения, но эту чистую, страдающую прекрасную душу. Наверное, впервые мне довелось узнать, что такое духовная любовь. Ну, пусть не истинно духовная, как у святых, но хотя бы какой-то малый отблеск ее, крупица… Но как она прекрасна! То, что я принимал за это раньше, сейчас кажется обманом, тенью, иллюзией… Хотя, честно признаться, и тот обман дорог. Может потому, что путь к любви земной непременно проходит сквозь тернии страданий и уколы боли. А что дается с трудом и сохраняется мучительно, ценится особенно.
В новой для меня любви, чистой, как улыбка младенца… В сладостном чувстве нет и полутени. Новизна необычайно радостна и блаженна. В этом свете нет тьмы!. Вместо обычного похотливого желания обладать, чтобы урвать кусок сладкого пирога, — здесь блаженство, которое не испить, ни присвоить, ни скрыть в тайнике. Это приходит, когда не берешь, но готов себя отдать другому без остатка, до смерти, до… жизни вечной.
В любви духовной все не так, как в земной. Испив из безбрежного источника, нипочем не захочешь вернуться к грубым земным подделкам. В тот миг ее преображения мне показалось, что блаженство ― уже навечно. В ту секунду время остановилось. И когда видение отступило, тонкая горечь примешалась к сладостному послевкусию небесной радости. Душа девушки, наверное, испытывала нечто похожее на стремление пленницы на волю. На ностальгию измученного путника по отчему дому, где все свое, где все такое родное!
Мне захотелось взять девушку за руку и сказать: «Пойдем же скорее домой! О, как хорошо там!» Но, увы, скорей всего, вернуться домой нам предстоит порознь. У каждого на земле свой путь и свое время перехода. И пройти этот путь каждый должен сам».
— Ты меня слышишь? — спросила Марина.
— Да, конечно, — отозвался он.
— Мне с тобой хорошо и спокойно. Но я не знаю, как себя вести. И не знаю, что говорить. Эй, ты где? Слышишь?
— Да, конечно. Ты рассказывай. Я слушаю.
Снова и снова Петр мысленно возвращался к видению. Так, наверное, заключенный жадно приникает к тюремной решетке окна, откуда льется синева желанного чистого неба. Он помнил мельчайшие подробности лица, бестелесного тела, одежд. Даже то дивное сияние, которое исходило от нее. Но, вернуть хрупкое тончайшее блаженство неземной любви ему, увы, не удалось. Это как вместо купания в прозрачном изумруде волны разглядывать фотографии водной поверхности. Красиво, конечно, но не то…
Петр сел на пень, бархатный от зеленого мха. Марина устроилась рядом. Его взгляд скользил по примятой траве. Вдруг с листика подорожника, похожего на сухопутную кувшинку, блеснул яркий изумрудный луч света. «Наверное, кто-то обронил драгоценный камень», — пронеслось в голове. Не теряя взглядом светящейся точки, он чуть сдвинул голову — луч изменил цвет на ярко-красный. Теперь казалось, что сверкает рубин. Он слегка переместил голову в другую сторону. Вот чудеса! Сейчас фиолетово-синий сапфир выпустил в него ярко-синий луч. Он осторожно, по-кошачьи мягко, чтобы не потерять из виду сверкающего камня, подался вперед, сделал шаг, еще полшага… Вот оно что! На ладошке листа подорожника покоилась крохотная росинка. Это она, преломляя луч солнечного света, весело рассыпала вокруг радужные лучи.
«Всего-то капелька чистой воды на солнце, а как сверкает! — удивился он. — Нет, право же, чистота и свет — это чудесное сочетание. Кажется, мне открылось что-то потрясающее, — вздохнул он про себя. — Хоть и в малой степени, «как сквозь тусклое стекло, гадательно», но мне удалось пережить отсвет той любви, которая пребывает в жителях Царства Небесного. Теперь мне отчасти ясно, как может изменить, освятить душу человека в один миг только одно Иисусово «хочу, очистись!» Где? Когда? В точке встречи нашей мольбы с волей Спасителя. В таинственной точке, откуда возьмет начало вечность».
Он оглянулся на Марину. Девушка сидела в пол-оборота к нему, закрыв глаза и подставив лицо солнцу. Она не видела странноватых перемещений соседа, не слышала его мыслей. Она что-то рассказывала.
— Я объездила почти весь мир и всюду как-то не так.
— Почему?
— Меня знакомили с богатыми и знаменитыми людьми. Внешне они очень респектабельны, но мне казалась, что они постоянно лгут. Понимаешь, от них веет холодом. И самое страшное, что они этого не замечают.
— Ах, милая девочка, и ты тоже… — вздохнул он.
— Что?
— Ты тоже несешь этот крест. Только в отличие от нас, ты одна и без помощников.
— В отличие от кого — от нас? Почему одна? Какие помощники?
И он понял, что теперь можно, и открылся ей. И рассказал все…
…— Теперь ты поняла, откуда у тебя эта смертельная усталость? — спросил он напоследок. — Поняла, что без церковных таинств тебе не выстоять?
— Поняла. Ты мне поможешь?
— Конечно.
— С тобой я пойду.
— Вот и умница.
Остановка
На шестичасовой автобус Иннокентий опоздал.
Спешил, как мог, собирая вещи, запихивая их в сумку. Они не слушались хозяйской руки, комкались, вываливались наружу, словно издеваясь над ним. Несколько раз усталость и раздражение выталкивали его из номера на балкон, в глубокое кресло, которое успело стать любимым. Сидел, смотрел на покойное синее небо в пухе облаков, текучую воду узкой реки, слушал птичью трескотню, успокаивался…
Наконец, ему удалось освободиться от цепкого захвата тишины. Оборвал цепи, приковавшие к этому месту краткого отдыха. И выскочил из корпуса. Бросил прощальный взор на колонны, башенки и стеклянные стены зимнего сада. Проходя березовую аллею, последний раз вдохнул душистые пары, висящие влажными клубами. Помахал рукой сонным охранникам на проходной. Осталось преодолеть пригорок с редким сосняком и полоску клеверного поля. Взобравшись на вершину холма, он увидел то, от чего сердце сжалось и заныло: желтый угловатый автобус отъехал от остановки и сворачивал на шоссе. Опоздал.
Ну что ж, торопиться теперь не стоит. Он перевел дух и по узенькой тропинке, по мягкому клеверному ковру добрел до остановки. Оказывается, не он один опоздал. Здесь под бетонным козырьком на скамейке сидел коренастый мужчина с сумками. На его вспотевшем загорелом лице таяла досада.
— Когда следующий? — спросил Иннокентий.
— Теперь через час, — со вздохом ответил тот.
Вернуться в дом отдыха нельзя. Горничная, принявшая номер, сразу приступила к уборке. Придется ждать здесь. Иннокентий снял очки и тщательно протер платком. С холма шариком скатилась полная женщина и тоже присоединилась к опоздавшим. Затем трусцой прибежали мама с девушкой. Энергично подошел веселый мужчина в мятом летнем костюме, лихо размахивая хрустящим полупустым пакетом.
Они смотрели на часы, вздыхали, ерзали на жестких брусьях скамейки, ворчали и скребли затылки. Наконец веселый подытожил:
— Итак, братья славяне, имеем вынужденный простой. Тогда, может, скинемся? Я сбегаю. Здесь рядом.
— Кто про что, а вшивый про баню, — отозвалась женщина-шарик.
— Время отдыха нужно проводить с максимальной пользой, — поднял палец веселый. Потом повернулся к Иннокентию и выпалил:
— Мужчина, на троих будешь?
— О чем вы, собственно?
— По стаканчику винца, чтоб напряжение снять. По-вашему, релаксация.
— В принципе, я не против, если кто третьим, конечно, согласится.
— Я по воскресеньям не пью, — отозвался загорелый, — завтра на работу.
— Всем на работу. Как сказано, не думай о завтрашнем дне, он сам себя кормит. Сегодня нужно жить полной грудью.
— И это, по-вашему, называется жить? — встрепенулся загорелый. — Вы такой житухой всю Россию пропили. А что не пропили, то продали.
— Не надо нам инкриминировать инсинуации, мужчина! — неожиданно мягко ответил веселый философ. — Вас послушать, так только трезвенники и работают. А у нас, может, душа тонкая — она, может, родимая, от скорби горит и жидкого хочет. — Он оглядел коллектив опоздавших. — Вот, скажем, вы, мама девушки, и вы, дочка мамина, скажите своему народу, что еще делать, если глаз видит царящее в мире зло, а душа от этого страждет?
— Ну не напиваться же в конце концов, — мягко ответила мать. — Есть же какие-то другие достойные вещи!
— А может, лучше мир цветами украсить? — робко подала голос девушка, зарывшись лицом в букет пионов. — Я читала, что красота спасет мир.
— Ах, милые наши девчушки, — всплеснул руками веселый. — Все вы изволите в миражах витать, да мерцать. Покойника тоже цветами украшают, только он живым не становится. Где смысл?
— Мы без вашего смысла жизнь прожили, и ничего, — крутанула облупленным носом круглая женщина.
— Так только глупые дуры могут говорить, — возмутился загорелый. — Для нас смысл в работе! Мы строили великое будущее!..
— …А настроили бараки да казармы, — завершил фразу Иннокентий.
— Да если бы нам зарплату не задерживали по полгода, мы бы столько еще сделали!
— Как же, дождешься от этих казнокрадов зарплаты! Они ее в своих банках крутят, кровососы.
— А жилье где, я вас спрашиваю? Я пятнадцать лет на квартиру стою, и мне ее как своих ушей не видать.
— А криминал! Не страна, а какая-то преступная группировка.
— Спокойно, господа славяне, так у нас дела не пойдут, — решительно поднял руку веселый. — Сейчас могут начаться нежелательные диспуты. Я же по врожденному миролюбию души убедительно попрошу раскошелиться на средства мирного решения вопросов. Ну, что с нами, совками, поделать, если мы только в состоянии расширения сосудов становимся добрыми и великодушными.
По рукам пошла хрустящая полиэтиленовая сума. Каждый что-нибудь да бросил в ее распахнутое нутро. Веселый схватил ее и побежал в ближайший магазинчик под названием «Что душе угодно». Вернулся он так быстро, что даже его поведение обсудить не успели. Только молча с мыслями собрались, — а он тут как тут. Кроме туго набитого пакета в его руках появился ящик, который он приспособил под стол заседаний.
— Скажу по-простому, — поднял пластмассовый стаканчик тостующий. — давайте несколько выпьем — это так сближает!..
Когда выпили «по первенькой» и закусили, народ стал преображаться. Познакомились. «После второй» народ размяк и сделал первые шаги к сближению: раскрыл сумки и достал «домашнее». Так на столе появились сало, яички, зелень, огурцы с помидорами, и даже пирожки.
— Был я здесь в гостях у одного крутого мужика, — кивнул Родион в сторону поселка с трехэтажными дворцами за высоким забором. — Представьте, у него все есть. Ну все! А ему скучно. Все страны объездил, вина какие ни есть продегустировал, блюда мировой кухни перепробовал, машин целый гараж перебил… Женщины с него только деньги тянут, а любви не дают по причине ее в них отсутствия. Друзья предали и продали. Живет один и скучает. Вот я к нему и приезжал по душам поговорить. Верите ли, удалось мне этого царевича-несмеяна развеселить. Да еще и жизнелюбием поделиться. Так он провожал меня, как руку себе отпиливал, — с великой неохотой. Приходи, говорит, живи тут, я тебе мильён отстегну, только будь моим придворным шутом. А я чего? Могу хоть шутом, хоть клоуном, только чтоб человеку хорошо стало.
— Эх, Родя, насмешил! Шутом! Эк закрутил! — хлопала по плечу веселого философа его соседка Надя-шарик, розовая и широкая жестами.
— А ты, Надюшенька, еще не знаешь, на что способна! — Родион убедительно погладил ее рыжую кудрявую голову. — Если тебя немного раскрыть, как личность, ты у нас зацветешь аки маков цвет и за истиной потянешься, как за солнышком. Или вот, к примеру, посмотрите на маму Веру и ее дочурку Танечку — это же не раскрывшиеся бутоны любви. Это бриллианты души и духа! Да я готов умереть тут за вас, чтобы только вам немного лучше стало!
— Ну, умирать тебе, Родя, торопиться не стоит, — весомо пробасил загорелый Василий. — Мы еще с тобой поработать должны всласть.
— Так я уже и не против, Вась, если, конечно, со смыслом. И для ради моего народа. Который я, как известно, люблю.
— А как же прослойка народа, которую я имею честь представлять? — поинтересовался интеллигент Иннокентий, слегка захмелевший. — Я имею в виду, собственно, нас, людей умственного труда.
— Кеша, скажу тебе, как лучшему другу и человеку с безусловно тонкой душевной организацией, — Родион обнял его через стол заседаний длинной рукой. — За тебя я тоже много чего отдать готов. — И окинул всех удивительно трезвым взором. — Так что, думаю, мы еще скажем свое слово соборной душе этой планеты.
— Соборная душа? Это что такое? — спросила мама Вера, похрустывая нежинским пупырчатым огурцом.
— Это по-научному такая душевная оболочка Земли, в которой, как в едином организме, существует мировая душа вселенского человека — Адама.
— Откуда вы это знаете? — спросила подросток Танечка, неотрывно глядевшая на Родиона из-за пионов.
— Ах, милое дитя, у меня за плечами годы и годы исканий. Такое узнавал, бывало, что ночные небеса звездочками трепетали вместе со мной. А от многих знаний, как известно, многие печали. Песенку помните? «Горечь го-оречь, вечный при-ивкус на губах твоих, о, Русь!» Но верно и другое: не познавший горечи и сладость не оценит.
Право же, хорошо им было!.. Тихий ароматный летний вечер окутывал землю. Слоистый туман парил над клеверным полем. Со стороны поселка доносились мирные звуки и аппетитные домашние запахи. Обычное бетонное сооружение из двух стен и крыши стало их домом. Уютным пристанищем.
Благодаря стараниям Родиона и его всеобъемлющей доброте они стали друзьями. Никто не вспомнил про автобус, который явно опаздывал. Им вдруг стало очень важно, что можно вот так сидеть с незнакомцами и чувствовать себя нужными, связанными узами дружбы, взаимной симпатии. Вино сделало свое дело, «развеселило сердца человеков» и отошло на второй план. Они говорили и не могли насытиться беседой, улыбались друг другу, всем, всему…
Родион, как ни странно, стал абсолютно трезвым. Его веселое добродушие согревало всех и было абсолютно искренним. Он умел каждому сказать хорошее. Никто от него не услышал ни единого слова осуждения. Правда, иногда казалось, что он сдерживал себя: он знал гораздо больше, чем говорил. Да и глубина его души только слегка обозначилась под солнечными блестками, игравшими на поверхности, доступной для наблюдения окружающих.
— Дорогие мои, — сказал Родион, — если б вы посмотрели на себя моими глазами! Какие вы светлые и лучистые! До чего же я вас полюбил.
— Родя, родимый, — шмыгнул носом Кеша, — дай я тебя облобызаю. Классическим троекратным лобызанием…
— На себя посмотри, Иннокентий! Да ты же вылитый гений грандиозус. Вы все — одни гении и все грандиозусы.
— Слушайте! А давайте пойдем к нам на дачу, — предложила мама Вера под восторженные аплодисменты Танечки.
— Можно и ко мне, — солидно кивнул загорелый Василий. — У меня на фазенде, между прочим, отопление имеется. Так что не замерзнем.
— А у меня зато речка рядом с участком. Искупаться можно, — тряхнула рыжими кудряшками Надя-колобок.
— Я предлагаю вот что, — сказал Родион. — Мы будем ходить из дома в дом, пока не надоест. Чтобы никого не обидеть.
— А как же автобус? — пролепетал вдруг Иннокентий. — А как же работа…
На минуту наступила немая пауза. Все удивленно посмотрели на возмутителя покоя. Казалось, он сказал что-то страшное и неестественное. О городской суете забыли начисто. Никому не хотелось возвращаться в шум, дым, нервотрепку. Люди глотнули из чистого источника любви. Людям это понравилось. На помощь другу пришел Родион:
— Автобус, Кеша, дело свое сделал. Своим опозданием он нас подружил. Когда его спишут, мы его тут на пьедестале поставим. В знак благодарности. А что касается работы, так при твоем-то могучем интеллекте ты будешь востребован всегда и везде. Впрочем, если хочешь, можешь уехать. Только имей в виду: мы без тебя осиротеем…
— Дядя Кеша, оставайся, — тоненько пропела Таня.
— Мы тебя любим, — прошептала мама Вера, смутившись.
— Парень ты, Иннокентий, капитальный, — пробасил Василий. — Не бойся, я тебе, если хочешь, вот этими руками целый дом с мезонином поставлю. У меня тут друзья разные имеются. Мы тебя в главные инженеры определим. Ты у нас как сыр пошехонский в масле вологодском кататься будешь.
— Правда, Кешенька, как же мы без тебя? Ты нам как родной, — шмыгнула носом Надя, робко поглаживая Иннокентиево костлявое плечо.
— Все! Остаюсь! — грохнул Иннокентий в грудь кулачком и зацвел пунцовым маком.
— Ура! Ура-а-а! Ур-р-ра! — раздалось со всех сторон.
И они пошли в гости к Василию. В его теплый, солидный дом в соснах. Ужинали на веранде у мамы Веры и дочки Танечки. А купались в реке в гостях у Нади.
У костра, поздно ночью, заинтригованный Иннокентий решил попробовать разгадать тайну Родиона. И спросил его прямо, по-мужски:
— Родик, скажи, пожалуйста, дорогой, к чему ты пришел?
— Ко многому, Кеша. Что именно тебя волнует?
— Ты говорил, что искал истину. Ты ее нашел?
— В общих чертах…
— Так в чем смысл жизни?
— В стяжании Духа Святого. Всё.
Сказал он это негромко. Сказал он это просто. Сказал он это кратко. Но услышали все. И не пришлось им спать в ту ночь. И от его слов, несущих свет, расступалась тьма ночи. А люди… Они становились лучше.
Немой
Давно Борис не ездил поездом. А зря. Оказывается, железная дорога — это здорово.
Что такое сидеть за рулем? Это напряжение и внимание. Нужно следить за дорогой, вспоминать, что означают дорожные знаки. А также нелишне приглядывать за соседями по автомобильному стаду, которые только вчера купили права по сходной цене. Никак нельзя позволить им боднуть своего коня в железный бок. Опять же мытари дорожные только и ждут иномарку со столичными номерами, чтобы запустить липкую лапу в твой тугой, как им кажется, кошелек.
А в поезд сел — и всё: ты отдыхаешь. Можно кушать борщ из блестящих металлических судков, закусывая порцию хлебного вина. Желаешь поговорить с пассажирами — пожалуйста. В дороге языки у людей обычно развязываются, и новости можно узнать из первых уст. А если ты молчун и не имеешь потребности с народом общаться, смотри себе в окно и наблюдай, как мимо проплывает огромная, красивейшая в мире страна. На стоянке выйдешь на платформу и спрашиваешь: а что, мать, вишня нынче почем за кулёк? А это что? С чем? И почем? Вернешься в купе, развернешь на местной газетке добычу и… хорошо!
Внезапно Бориса будто в бок ударили. Встал, собрал вещи и пошел к тамбуру.
Сошел на станции. Какой? Он не знал. Таблички с названием здесь не имелось. Да и какая разница? Поставил сумку на асфальт перрона и задышал, занюхал жадными ноздрями. У железной дороги свой запах: тяжелый, как грузовой состав, и басовитый, как гудок тепловоза. Это вам не просто какой-то мазутный дух — но аромат дальних странствий.
Поезд уехал, а на платформе остались двое: Борис и мальчик. Ну, упитанный мужчина, взирающий на мир устойчиво мрачненьким взглядом, с огромным лбом, похожим на римский таран, и короткой стрижкой «а ля рюс бандитэ» — ладно. Вряд ли кого удивит такая внешность. Таких немало. А вот мальчуган… этот — необычный. Сейчас немало бездомных развелось. Кто-то бежит из дома от пьянства и побоев, кто-то ищет приключений. Этот паренек внешне походил на обычного бомжика, но лицо ― с правильными чертами, умное, а в глазах проживало что-то эдакое… Он смотрел на Бориса исподлобья. Взгляд проницательный и спокойный. Кажется, он изучал взрослого, оценивал. Борису и самому стало интересно, может ли вызвать доверие его персона? «Ну-ка, посмотрим!» Подошел и спросил:
— Кушать хочешь?
В ответ — утвердительный кивок головой.
— Ты что, немой?
Снова кивнул: да. Борис промычал «бывает» и оглянулся окрест: а где тут?.. Станция представляла собой одинокую платформу с кирпичным строением типа скворечник для продажи билетов. Может быть, раньше здесь что-то и было, но, видимо, старое разрушили, а новое построить денег не хватило. Во всяком случае, на сегодня — кругом степь с малыми перелесками. Ближайший населенный пункт виднелся на самом горизонте, это километров пять пешком.
— Ладно, пойдем. Что-нибудь придумаем.
У них под ногами запетляла вытоптанная тропинка. Вокруг серебрилась и густо благоухала душистая горькая полынь. Ковыль пучками седых волос торчал из сухой морщинистой земли. Высокий татарник из-за острых колючек поглядывал любопытными синими глазами соцветий. Над головами висел оранжевый диск солнца и коршун, вялый, как тарань. За ходоками клубился шлейф рыжей пыли. На подступах к мелкой речушке набрели на заброшенное картофельное поле, густо заросшее бурьяном. Почесал Борис затылок, дернул ботву — из пыльной земли выскочили корни с четырьмя махонькими розовыми клубнями. Надергал еще несколько — и вот уже горка молодой картошки наполнила пакет с рекламой французской косметики. Мальчик с едва заметной усмешкой наблюдал за его кулинарными потугами.
На берегу речки под грустными плакучими ивами чернело штатное кострище. Видимо, не им одним приходилось пользоваться услугами этого гостеприимного места. В густых зарослях колючего кустарника Борису удалось разыскать сухой хворост. С горем пополам, с третьей попытки разжег костер. Ножом из гибких сочных веток вырезал шампуры. Из сумки достал банку консервированных сосисок. Как у ручной гранаты перед броском, выдернул кольцо. Взрыва не последовало, зато из открытой банки веером прыснул сок, и обнажились тонкие сосиски по-венски. Насадил парочку колбасных изделий на заостренные прутики и подвесил над костром. Наглотавшись дыма, раскатисто кашляя, со слезящимися глазами, но с победным видом подошел Борис к становищу. Мальчик лежал на спине и с аппетитом уминал булочку, сорвав с нее вакуумную упаковку. Рядом валялись пустые банки из-под сосисок и огурцов.
— Ну вот, всю кулинарную композицию сломал. Ты бы хоть картошки дождался. Минут через десять испечется.
Мальчуган вскочил, в три прыжка подлетел к костру и ловко выкатил из бордовых пылающих углей пяток картофелин. Деревянной кочергой, будто клюшкой для гольфа, забросил их по очереди в мелкую прибрежную воду. «Для охлаждения, стало быть», — догадался Борис. Достал картошку из воды, отряхнул и прямо в кожуре проглотил. «Маугли какой-то. Да еще и голодный.» Борис достал из сумки и протянул ему бутылку нарзана. Тот залпом ее выпил. Благодарно рыгнул.
— Теперь ты похож на удава, проглотившего свежепойманную макаку, — показал Борис на округлившийся живот своего сотрапезника, натянувший грязную футболку. — Плохо не будет?
— Нет, я привычный, — весело дернул головой мальчуган.
— Глядя на тебя, у меня тоже аппетит разыгрался. Пожалуй, и я пожую, с твоего разрешения.
— Что вы, что вы, не стесняйтесь, закусывайте, — великодушно пожал тот плечами.
— Как тебя зовут?
— Не знаю.
— Вот те раз. Но как-то же надо к тебе обращаться.
— Обращайся как все — немой.
— Это неправильно. У каждого человека должно быть имя. Вот меня, к примеру, зовут Борис. На Небесах у меня есть заступник — благоверный князь Борис, сын равноапостольного Владимира, крестителя Руси. Невинный Борис был убит собственным братом Святополком-окаянным. Князь Борис меня любит — я знаю. Он за меня молится Богу. Нет, нет, ты как хочешь, а имя тебе надо заиметь. А ты крещеный?
— Не знаю.
— Хочешь, мы тебя окрестим, и ты получишь имя?
— Я не против.
— А родители у тебя есть?
— Где-то, может быть, и есть. Но не здесь и не со мной.
— Они тебя обижали?
— Не помню.
— Давно в бегах?
— Давно.
— Одному жить страшно?
— Мне не с чем сравнить. Другой жизни я не знаю.
— Наркотики принимал?
— Приходилось, но мне не понравилось.
— Спиртное?
— Гадость.
— Это точно.
— А можно я про себя расскажу?
— Давай, если хочешь.
— Вот ты немой. То есть мысленно ты говоришь, но тебя не слышат, и мысли твои улавливает не каждый. Понимают жесты, да и то что-то простое, вроде «да» и «нет». Но, судя по всему, тебя это устраивает?
— Ну, я бы не стал утверждать, — задумчиво медленно повел он плечом. — Скорее, я принимаю немоту и бездомность, как печальную необходимость.
— То есть, ты с этим смирился?
— Конечно.
— Молодец. А у меня вот что. Всю жизнь я делал карьеру. Как бульдозер, ломил напролом, чтобы добиться того, чего добился. Сейчас у меня есть всё, что я хотел: деньги, власть, большая квартира в городе, загородный дом, две машины, собака, кот, подруга-красавица и враги…
— Неплохой комплект, — улыбнулся мальчик. — Чего же тебе не хватает?
— Видишь ли, меня это… не греет. Пока всего добивался, было интересно. Существовала цель. А теперь не устраивает. Мне, оказывается, необходимо, чтобы я кому-то был нужен. То есть, конечно, все от меня чего-то хотят: денег, связей и прочего… Но поговорить по-дружески не с кем. Вокруг меня толпа людей, — но я один. Я говорю, а меня не слышат. Ну, как у тебя: «да» и «нет» понимают. У меня примерно так же: подойдут, выпросят денег — и в туман. Ты им кричишь вдогонку: «Куда же вы, люди, давайте о душе!» Не слышат. Они уже далече. Цель у них появилась: деньги потратить. Выходит, что я среди толпы такой же немой, как и ты.
— Ну не совсем… — иронично мотнул он головой.
— Считаешь, дядя с жиру бесится?
— Примерно, так.
— Нет, мой юный друг, ты не прав. Это кризис… среднего возраста. Тупик. Ты, например, знаешь, почему я здесь?
— Почему? — вскинул он глаза, пронзительно-карие.
— А я из дому сбежал. Только никому!.. — шепнул Борис, оглянувшись. — Был тут у меня в гостях один интересный парень по имени Родион. Он сказал мне, что я еще не нашел себя. Вот и решил найти. Собрал наскоро сумку, сел в первый попавшийся поезд и вышел на незнакомой станции. Я не знаю, куда иду. Не знаю, где буду ночевать. И что будет со мной завтра. И будет ли оно — это завтра.
— Мне это знакомо, — вздохнул мальчик.
— Значит, мне стоит поучиться у тебя выживанию. Научишь инфантильного горожанина?
— Чем богаты… — кивнул он головой.
Они поднялись и выступили колонной.
— Конечно, — продолжил Борис бубнить на ходу, — наелся и доволен. И говорить тебе не нужно. И мыслить тоже ни к чему. А у меня, знаешь ли, свои привычки. Они, может, годами приобретались. Их просто, как фантик, из жизни не выбросишь. Например, утром мне нужно ванну принять и чашечку кофе пригубить. В махровый халат завернуться. Туалетной водой освежиться. По телевизору новости прослушать. Курс доллара узнать. Собаку выгулять. Машину фланелькой протереть…
Мальчик обернулся и ошпарил взглядом, будто кипятком. Борис даже осёкся.
— Что, мне уж и наболевшим нельзя поделиться? — А в ответ тишина… Он грустно улыбнулся, глядя в упрямый вихрастый затылок. — Да, суровый попутчик достался. Кремень!
Дальше шли молча. Повернул Борис голову направо — степь, налево… в общем, примерно, то же. «По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах…» — запел он жалостливо и осёкся. — Дальше не помню. Ага, вот еще: «Степь да степь кругом, путь далёк лежит…» Слова давай! Нет слов. А! Вот: «И вышли они где-то под Таганрогом, среди бескрайних степей. И каждый пошел своею дорогой…»
«Стоп, — сказал он себе, но не остановился. — А что, если мальчуган сбежит? Возьмет и стрекача задаст. Ага. Теперь понятно, кто здесь главный. Кто ведомый, а кто ведущий. Кто клиент, а кто сервер. Всю жизнь людей, как траву бульдозером, подминал. А тут в немилость мальчишки попал и загрустил. Ну и дела, — провел он ладонью по лицу. — Собственно, что я переживаю? Человек я свободный, как ветер. Хочу — на Канары махну, пожелаю — в Сочи на три ночи. Могу, в случае чего, и домой вернуться. Подумаешь!..»
Мальчик еще раз обернулся и даже остановился. Борис чуть не налетел на него.
— Что? Почему остановка?
Молчал попутчик. А в глаза его Борису и смотреть не хотелось. Или не мог?
— Ладно, не задерживай движение на марше. Иди. Чего там…
Немой отвернулся и пошел дальше. Борис зашагал следом.
С полчаса шли они в молчании. Полном молчании. То есть таком, когда и мысли в голове нет. «А этот — немой и ничей — шагает, как по собственному поместью, ухмыльнулся Борис. — Хозяин положения. Лидер группы. Командир полка. Подзатыльник ему, что ли врезать, чтобы нос не задирал?» Мальчик на ходу оглянулся, скользнул по его физиономии усмешкой, как пощечиной, и снова «марш, марш, левой».
За пригорком открылся дивный пейзаж. Среди степи, прижавшись к реке, стояло обширное селение. Пожалуй, не стояло, а лежало. Так возлегали наши предки на пирах: сытно, вальяжно и сонно. На полном марше, не снижая скорости продвижения, вступили они в населенный пункт. Он еще не догадался, что его взяли. Он еще наслаждался покоем, не подозревая, что это плен.
«А мальчишка-то встал в нерешительности, — мысленно потирал руки Борис. — Мой немой диктатор встал пнем и, головы не подняв кочерыжку, стоит, переминаясь с ноги на ногу.» Вслух же он сказал:
— Итак, населенный пункт. Что мы имеем? Грязного, немытого пацана с пузом объевшегося удава и серьезного солидного мужчину в цветущем возрасте. Перед нами альтернатива: или я опускаюсь до помойного уровня, или общими усилиями его уровень поднимаем до моего. Ваши соображения, молодой человек? Не слышу?
Немой стоял, опустив голову. И поверженно сопел. «Вот таким, значит, образом, молодой человек!» Взял мальчика за грязную руку и потащил в магазин.
Торговцы ― народ особенный. По своей наивности думаешь, ты один знаешь, где твой кошелек и сколько в нем дензнаков. А также, в каком ботинке твоя кредитная карточка, и сколько на ней числится в наших и заокеанских условных единицах. Не тут-то было, господа нувориши. То, что знает один, знает другой, если это, конечно, торговец. По каким-то неуловимым признакам — по форме ушей, носа или по глубине вашего бегающего взгляда — этот народ безошибочно определяет уровень вашего достатка. А также, сколько от него отломится лично ему. И вот тому подтверждение: не успели путешественники войти в торговый зал, как рядом выросла гибкая в талии фигура и замерла в почтительном полупоклоне. Борис подбородком указал на мальчика и скомандовал:
— Вот это переодеть в самое лучшее.
Спустя пять минут из-за ширмы примерочной вышел юный ковбой в джинсовом костюме самой крутой для этих мест фирмы «Моторс». На ногах — кроссовки, разумеется, «Адидас». На груди его широкой — футболка, заметьте, «Дизель». И если бы не чумазая физиономия над тканью цвета индиго, его можно было бы принять за столичного денди.
Пока продавец бесстыдно разорял Бориса на астрономическую, для этих мест, сумму, — мальчишка бережно укладывал в пакет рваные обноски. Вероятно, на память о былых подзаборных подвигах. Наконец он поднял на благодетеля присмиревшие, но по-прежнему хитрющие глаза:
— Благодарю. Ваш дружеский жест оценен по достоинству.
— А по уху?
— Думаю, преждевременно. Предлагаю продолжить экскурсию по городу.
— Как прикажете-с.
Дальше их путь пролегал мимо парикмахерского салона с загадочным названием «У дяди Зямы». Только Борис задумчиво провел пальцами по заросшему подбородку, как дверь перед ними открылась, и цепкая рука швырнула его в кресло. На соседнем устроили мальчугана, тщательно укутывая в серую простынь в бурых пятнах. Их умывали, мыли головы, стригли и укладывали; старшего еще побрили и ошпарили паровым компрессом. Время от времени в трясущихся старческих руках сверкало хищное лезвие бритвы «золинген», что придавало ощущениям клиентов особую пикантность. Но не только вытаращенные глаза постригаемых следили за фехтовальными взмахами безжалостной стали. В углу в позе сфинкса лежал толстый кот и с явно гастрономическим интересом наблюдал, как лезвие бритвы порхает вблизи хрящеватых ушей. В это время слух клиентов услаждался беседой на тему: «чем отличается великий парикмахер дядя Зяма от всех иных прочих». Из этой лекции следовал единственно правильный вывод: стричься у кого-нибудь другого — это форменное самоубийство.
Когда хлопающий взмах полотенца развеял пар от компресса, первое, что увидел Борис, — встающего из соседнего кресла юного господина, будто на часок отлучившегося из почтенного дома от занудных, но весьма знатных родителей. Впрочем, если эта версия подтвердится, он, пожалуй, не очень-то удивится. Породу и харизму, как известно, никакими обносками не скроешь. А иные утверждают, что и не пропьешь… Впрочем, эта тема для отдельного диспута.
Поздний вечер застал их на балконе номера-люкс центральной поселковой гостиницы. Вероятно, сработал нажитый годами рефлекс Бориса. Ужин прошел в дружественной теплой обстановке при полном молчании сторон. «С тех пор, как я встретил этого парнишку, — думал Борис, попивая чай с пирожным, — постоянно пытаюсь доказать ему, что я не верблюд. Изо всех сил демонстрирую какому-то грязному щенку свои возможности, а он снисходительно их оценивает. Я ему готовил еду, кормил, стриг, одевал и поселил в люксе, осыпая щедрыми дарами. А этот заморыш всего-то не отказывался их принимать. Во всяком случае, пока».
— Ладно, безымянный соседушка. Застилай свой диван. Спокойной ночи.
Ушел он в свою комнату и лег в постель. Вроде, впечатлений масса, и ноги гудели от непривычно долгой ходьбы, только сон к Борису прийти не спешил.
«Что за напасть такая — всю жизнь быть кому-то рабом! — вздыхал он. — Сначала в родительском доме, потом в школе, институте, в армии, на работе — везде я поступал не как хотел, а как требовали мои господа. Взялся за бизнес — стал рабом денег, престижа и власти. Может быть, натура у меня такая, рабская? Вот и мальчугану этому служу. Так кто я, в конце концов, «тварь дрожащая или право имею»? А, товарищ Раскольников? Не поможете? И почему этот мальчуган как-то естественно встал во главе колонны и возглавил шествие, в котором я оказался в хвосте?»
В соседней комнате раздался звук, похожий на треск. Борис вскочил, удивляясь почти отеческой заботливости. Даже в дверь из вежливости постучал. Но, увы. В пустой комнате пузырилась штора от душистого ветерка, льющегося с улицы. Вышел на балкон — никого. В черноте южной ночи только звезды мигали где-то очень высоко. Дальше трех шагов от здания гостиницы ничего не видно: освещения улиц здесь не предусмотрено. Вернулся в комнату, оглянулся. На стуле аккуратно висели купленные вещи. Значит, парень удрал в своих обносках.
«Ну не бежать же вдогонку, в конце концов. Поди, найди Маугли в ночных джунглях. Ладно, беги, малыш, беги. Сколько волчонка не корми…» Он вернулся в свою комнату, лег в постель. И сразу уснул. Во сне Борис бегал вприпрыжку по лесу вслед убегающему мальчишке, покрытому то ли волчьей шерстью, то ли казацкой буркой.
Утром, как ни в чем не бывало, мальчик встретил Бориса ироничной улыбкой. Он снова был одет в джинсовый костюм. И даже умыт и причесан. Пай-мальчик из престижного пансиона, да и только! Старший сурово молчал, будто ничего не случилось. Напевая под нос простенькую мелодию из Девятой симфонии герр Бетховена, занимался привычными утренними делами: душ, кофе, махровый халат, телевизор, курс доллара, а вместо собаки выгуливал мальчика. Или он Бориса?..
Шли они по уютной улочке, похожей на старосветский шлях какого-нибудь Полтавского Миргорода. Патриархальные домики, утопающие в сочной зелени; заборчики, сонные собаки и задумчивые куры. И вдруг — звон! Колокольный звон поднял голубей с крыш и, взметнувшись ввысь, закружил, зафонтанировал упругими воздушными струями. Все живое встрепенулось. Благодарно улыбнулось и рвануло навстречу звенящему истоку. Пошли и они.
Вот он, храм. Тоже зеленый, в конце старинной липовой аллеи. В золотистых куполах, устремленных в звонкое синее небо. Вошли в распахнутые ворота. Борис положил поклоны, заметив боковым зрением, что мальчик уверенно повторил его крестопоклонные движения. Написали записки. Он подглядел в листочки мальчика. Почерк ровный, с недетскими завихрениями вверх. «Так, значит, как минимум, первый класс парнишка закончил», — констатировал он. Взял свечи, половину отдал мальчику. Обошли иконы в тяжелых остекленных киотах с кружевной фольгой внутри и блеклыми пластмассовыми цветами. Почему-то эти сельские, вроде безвкусные, иконки вызвали у Бориса сладкие детские воспоминания про бабушку и леденцы на палочке.
Священник молодой, с нерастраченным семинарским старанием, служил звонко и весело. Ладан его благоухал детской ванилью и апельсином. Рядом с ними стоял папа с тремя сыновьями-погодками от пяти до восьми лет. И его, и Бориса — мальчишки стояли, вытянув шеи, пытливым вниманием соучаствуя в службе. После отпуста Борис подошел к батюшке и попросил окрестить мальчика. Тот согласно кивнул и предложил принести купель со двора. Кряхтя, Борис принес довольно тяжелое оцинкованное корыто и поставил в левом приделе. Священник серьезно разговаривал с крещаемым, тот внимательно кивал.
Бориса заставили читать Символ веры. Он почему-то сильно волновался и даже пару раз запнулся. Мальчик стоял в купели и зябко поеживался. Энергично и увлеченно троекратно плевал в своего врага, от которого отрекался навек. Наконец у него на груди заблестел крестик. Его помазали миром и причастили. Сейчас мальчик стал весь новенький и чистый, как ангел. Интересно, понял он это?
Батюшка предложил назвать его Антоном в честь преподобного Антония Печерского, «иже память его ныне празднуем». Они с мальчиком оба утвердительно кивнули. Ему даже выдали свидетельство о крещении. Антон прижал зеленую книжечку к груди и впервые улыбнулся открыто и радостно. Эта улыбка еще несколько дней вспыхивала на его лице.
— Поздравляю, — сказал крестный отец, выходя из храма, теперь у тебя есть Ангел-хранитель и святое имя. Это надо отметить. Благочестиво.
Они набрали еды в магазине, купили бумажную скатерть и пластмассовую посуду. Спустились к берегу реки. Выбрали уютное место с лежачими бревнами вокруг большого пня. Накрыли праздничный стол. Вот чего не отнять у мальчугана, так это аппетит. Он уплетал торжественный обед с таким увлечением, будто неделю к еде не прикасался. Борис же по своему обыкновению пытался развлекать общество беседой.
— Вот живешь ты, Антон, своей жизнью и не знаешь, что бывает другая. Заметь, я не настаиваю, что эта другая лучше, нет. Но она есть как данность. Кто знает, может быть, и ты, когда подрастешь, с ней познакомишься. А?
— Вряд ли, — дернул он плечом.
— Слушай, крестник, а ты знаешь, сейчас я не хочу говорить об одиночестве. Потому что я его не чувствую. Может быть, потому, что мы только из храма?
— Скорей всего, — кивком подтвердил он.
— Ты знаешь, пожалуй, да. Я сейчас вспоминаю, что одиночество приходит в те минуты, часы и дни, когда я в рассеянии. Ну, это когда отошел от Бога и вошел в безбожную мирскую суету. Понимаешь?
— Пытаюсь.
— Так вот, брат Антон, когда мы с Богом, тогда у нас все нормально! Помню, как-то ездил к старцу одному. В дороге приготовил целый список вопросов. Думал, приеду и как выплесну на него вагон своих проблем. И что ты думаешь? Приехал. Отстоял в очереди к нему. Там таких, как я, человек сорок было. И каждый со своим «вагоном». Вхожу в келью — и всё. Как увидел я его детские глаза, как услышал «сыночек», так все проблемы куда-то подевались. Перед его святостью, от его света — весь мой мрак рассеялся, как не бывало. Помню, вышел я от него с одним чувством: со мною Бог. Он меня ведет по жизни, Он меня любит, Он меня спасает. Так что же мне ныть-то? Что унывать? Меня спасает Совершенный Всемогущий Бог. И мое дело только по мере сил помогать Ему. …Или хотя бы не мешать.
Антон смотрел на оратора как-то по-новому. Даже челюстями двигать перестал.
— Что! Что такое? — чуть не подпрыгнул Борис. — Ну, давай, выражай как-то, что у тебя на уме.
Мальчик вскочил, взял его за руку и потянул за собой. Тот послушно следовал за ним. Вот они уже на большой дороге, вот — на краю поселка. Вот и поселок за спиной.
— А как же наш номер? Как мои вещи? Махровый халат?..
Антон не слушал, он упрямо тащил Бориса за руку. Когда они с час протопали по асфальтовому шоссе в тени огромных тополей, мальчик свернул в степь. Восприемник шел за крестником, как на привязи. Как телок на веревке. Но — странно — Борис был спокоен, как никогда. Что-то обрывалось в нем. Что-то уходило из жизни. Навсегда. И ни о чем он не жалел.
Горячая степь под ногами жарила, как раскаленная сковорода. Солнце палило голову и лицо. Горький запах серебристой полыни обжигал носоглотку. Хотелось пить. Хотелось нырнуть в воду и сидеть в ней до вечера, выставив на поверхность одни глаза с ноздрями, как поступают мудрые крокодилы. Но степь простиралась от горизонта до горизонта. А они на ней, — как два верблюда в пустыни.
Наконец на горизонте показался островок сочной зелени. Они подошли ближе. Это река. Вода блестела, как сказочный мираж. Там прохлада. Там можно напиться. Там можно выжить. Свою липкую одежду Борис начал сбрасывать еще метров за сорок до воды. Когда под босыми ступнями зачавкала серая глина, когда мутная зеленая вода забурлила у его ног, а болотистый запах ударил в воспаленные ноздри, — он засмеялся, как мальчишка. Плескался и нырял, бил руками по воде, рассыпая вокруг каскады радужных брызг, наглотался терпкой речной воды…
Но где же мальчик? Борис нащупал илистое дно, встал на ноги и оглянулся. Антон стоял на берегу и задумчиво грыз травинку. Одежда его старшего спутника аккуратной стопкой лежала у ног мальчика, на островке сухой желтоватой травы.
Борис вышел на берег и стал одеваться. Автоматически похлопал себя по карманам. Кошелек отсутствовал. Поднял глаза на воришку. Тот стоял монументом, не собираясь ни бежать, ни оправдываться.
— Ты сам напросился, — ответил его спокойный взгляд.
— Ладно, как хочешь, — пожал плечами Борис.
Они снова шагали по степи. Только после купания Борису стало намного легче. Да и солнце понемногу скатывалось к горизонту, и ветерок стал задувать. Теплый, но приятный. Хотя его физиономия горела, от солнечного ожога, как от стыда. А этот денди в джинсовом костюме, как ни в чем не бывало, легко ступал, как на утренней прогулке в парке. Мальчуган угловато размахивал руками и даже иногда подпрыгивал на кочках. И хоть бы что. Ни жара, ни жажда, ни солнце для него будто не существовали.
Ночевать они напросились в старенький домик-мазанку на краю хутора. На скамейке у этой развалюшки устало сидела загоревшая до каштанового цвета сухонькая старушонка. Она сразу их впустила. Внутри хата имела вид вполне обжитой. Всюду висели какие-то кисейные занавески, вышитые рушники, под ногами — толстые тканые половики. Всё — ручной работы, уютное и доброе.
Путников кормили густым борщом. На толстый кусок серого ноздристого хлеба они намазывали бордовый хрен с бураком. После жары не очень-то хотелось горячего. Но стоило только Борису съесть первую ложку, потом вторую, как он облился горячим потом, — и сразу полегчало. Заботливая баба Ганна смущенно набросила на их плечи рушники с петухами. Они обтирались ими, как после бани. И снова она сидела в уголке, подперев ручкой щеку, кротко потупив добрые грустные глаза. А когда они поблагодарили ее, она ответила «звыняйтэ». Потом налила в кружки козьего молока, густого и горьковатого от полыни.
Спать их положили в сарае на матрасах, набитых соломой. Здесь пахло навозом и прелой травой, степью и рекой, волей и сбывшейся сказкой. За перегородкой сонно квохтали куры и вздыхала коза. Где-то рядом ритмично скрипел сверчок. Под небом, под этим земным небом, право же, «счастья нет, но есть покой и воля».
Внезапно посреди заслуженной тишины Борис ощутил укол совести. «Как же так, — проворчал он под нос, — у меня теперь новенький, как блестящий полтинник, крестник, а я совсем не занимаюсь его катехизацией». Присели они на шуршащих матрасах и начали с обучения неофита краткому правилу преподобного Серафима Саровского. А потом по памяти восприемник стал рассказывать крестнику притчи из Евангелия. А начал он, как водится, про блудного сына. Антон внимательно слушал и задумчиво кивал.
— Еще? — спросил его Борис.
— Да, если можно, — плавно опустилась голова крестника.
— Ну, слушай… — продолжил он, испытывая непередаваемое чувство взаимного интереса.
Ранним утром их разбудил вопль петуха. Борис выскочил из сарая, чтобы посмотреть на это. Огромный рыжий зверюга с хищными шпорами на могучих широко расставленных лапах стоял на плетне и напряженно ревел, как раненный лев. Пегие курочки, отложив привычное клевание, любовались солистом, готовые по окончании арии устроить бурные овации. «Браво, маэстро!» — похлопал Борис. Но тот, надменно задрав клюв, даже не удостоил публику взглядом.
Умывшись под грохочущим жестяным умывальником, они встали на молитву. Бабушка удивленно зажгла лампаду и тихо присоединилась.
После обильного завтрака баба Ганна вручила им косы и тележку на колесах. И махнула ручкой в сторону поймы реки. Накормив козу свежей травкой, после обеда они обрезали сухие ветви огромной груши и высоченной вишни. Потом ездили на ферму за навозом, потом его мешали с прелой травой и укладывали под деревья и кусты. А вечером ловили рыбу ветхим, но загребущим бреднем.
Наверное, если бы не соседство молчаливого крестника, Борис почаще бы устраивал перекуры. Только мальчишка работал, как двужильный, и старшему приходилось подтягиваться, несмотря на ломоту в спине и тяжесть в руках. За ужином баба Ганна рассказывала, как на старости лет она при четверых детях осталась одна-одинешенька. И говорила об этом тихо и спокойно. Обращалась при этом больше к молчаливому Антону, который сочувственно шмыгал носом и кивал головой.
Зато перед сном они вместе вычитывали правило. А еще по просьбе крестника Борис читал главу из Евангелия, старинного, толстого и пахнувшего ладаном.
А на следующий день к бабе Ганне одна за другой стали подходить такие же одинокие вдовушки, растерявшие детей по большим городам. Отказать им ни баба Ганна, ни Борис с Антоном не смогли.
…В то лето Борис кое-чему научился. Например, наедаться утром про запас, как удав. Ходить стал легко и без устали. Привык переносить жажду. Научился спать под открытым небом. Стал неплохим косарем и рубщиком дров, рыбаком и пастухом. Даже месить глину и штукатурить мазанки, даже белить выучился. Его ладони покрылись мозолями, лицо загорело дочерна, тело налилось силой и упругостью. Молитва и труд укрепили веру. Но самое главное — Борис научился молчать. И молча перебирать самодельные четки, глядя на пламенеющий восток. Там восход будущего, там старенький храм, куда они ходили причащаться.
Так что стали они оба немы: Антон и Борис. Им было о чем помолчать.
Новые старые знакомые
Родион закрыл дверь за последним посетителем и вызвал секретаря. Выпускник юридического факультета Гарварда вошел в кабинет и вытянулся в струнку с блокнотом в руках.
— В следующий раз, Виктор Васильевич, я здесь появлюсь через неделю. Остаетесь за меня. В случае чего, звоните на сотовый. Но, предупреждаю: только в крайнем случае. У меня накопились срочные дела.
«Ох, и нагрузил ты меня, Борис Витальевич! — вздыхал Родион, выходя из особняка. — Сам-то, поди, вольным ветром степей дышишь, а мне тут денежные проблемы твои разгребать. Ну, тратить эту презренную материю — ладно. Это даже как-то приятно. Но контролировать денежные потоки, имея дело с людьми жадными и готовыми подметки из-под тебя выдернуть… Если бы не покров Божий, меня эти волки давно бы съели. Ничего, ничего, ради нашего детища, ради Братства Иоанна Богослова можно и потерпеть маленько. Да и ты, Борис Витальевич, как пить дать, вернешься другим».
Братство размещалось недалеко от особняка Бориса, на границе с садовым товариществом в просторном двухэтажном доме на берегу речки. От «той самой остановки» к дому вела красивая дорога с фонарями, цветами, голубыми елочками — это, чтобы людей привлекать. Дорога на берегу реки заканчивалась площадкой со скамейками и охраняемой стоянкой для машин. Работали в доме те самые «опоздавшие на автобус», которых сумел подружить и объединить Родион. Братство занималось иконописью, торговало книгами и утварью, а также восстанавливало храм. Ради этого Родион и согласился заменить Бориса, пока тот «ищет себя».
В Братстве каждый работал на своем месте. Иннокентий консультировал покупателей, предлагая на выбор книги. Надежда обзванивала по телефону иногородних закупщиков. Мама Вера с Танечкой писали заказную храмовую икону. Практичный Василий руководил реставрацией храма. Тот самый послушник Гена, а сейчас иеромонах Геннадий, благословив рабочий день, обходил с требами прихожан. Родион поговорил с людьми, записал все вопросы и отбыл в Москву.
Сегодня отец Никодим служил на новом месте. Родион потратил немало времени, чтобы отыскать его. Давнишняя обида на священника не давала покоя. Необходимо во что бы то ни стало выпросить прощение. «А что, если батюшка снова будет с похмелья? — подумал он. — А не сорвусь ли я и не впаду ли в осуждение? Только не это, только не это».
Храм-часовня, в который вошел Родион, несмотря на буднюю вечернюю службу, был заполнен до предела. На строительстве нового храма только выкладывали стены из кирпича, и работы здесь было года на два. Окружающий «спальный район» населялся выходцами из центра и жителями местных деревень. Не смотря на рабочее время, над платками женщин и старушек возвышались стриженые и длинноволосые головы мужчин. Не сразу в толпе Родион обнаружил отца Никодима. Да и узнал его с трудом: согнулся, поседел, сильно исхудал.
По окончании богослужения у аналоя оставались люди. Каждый принес батюшке свою боль, какие-то нерешенные проблемы. Отец Никодим терпеливо, не перебивая, выслушивал исповедников, потом полушепотом кратко что-то говорил и возлагал на покаянную голову потертую епитрахиль. На разрешительной молитве он разгибал сутулую спину и устремлял взгляд вверх. Слова молитвы произносились, будто со стоном, с глубоким воздыханием — и это сразу превращало внешне обычное действо в непостижимое рассудком великое таинство. Оттуда, из высочайших небесных высот, сходил порыв незримого огня, сжигающего сорняки человеческой души. Кающийся не видел этого, но выходил из-под епитрахили другим: успокоенным, тихим, с отсветом блаженства на лице.
Родион пропустил вперед двух опоздавших и в опустевшем храме встал у аналоя один на один со священником.
— Ну наконец… Сердцем-то чую, что ты, Родечка, здесь, а глазами слепыми только сейчас увидел. Исповедоваться будешь?
— Благословите…
Спустя полчаса в гостиной батюшкиной квартиры Родион разглядывал книги и фотографии на стене. Такое обилие книг поражало и удивляло. Чего тут только не было. Энциклопедии Брокгауза и Ефрона, большая советская, собрания сочинений русских, советских и зарубежных классиков, богословие и патристика, философия и научный коммунизм, политэкономия и… множество книг о животных и растениях.
Среди фотографий привлекли внимание две: старинная с бородатым священником и современная, цветная, на которой не без труда узнавался отец Никодим, улыбчивый и молодой. Именно у последней фотографии стоял Родион, когда в комнату вошел с чайником в руке хозяин, одетый по-домашнему в потертый, кое-где залатанный суконный подрясник.
— Садись, Родечка, за стол. Я сейчас тебе много чего расскажу. Ты не торопишься?
— Нет, батюшка, я приехал поговорить.
— Вот и хорошо. А то, знаешь, пока служу, да с людьми — все хорошо. А дома, когда наедине вот с этим… — он по-стариковски всхлипнул, но тряхнул головой и глубоко вздохнул, переводя дыхание. — Да. Когда прихожу сюда, то каждый день переживаю это…
— Что?
— Да ведь погибли они, Роденька. У меня на глазах… Еще тепло на моей руке не растаяло от касания матушкиной ручки, — а уж ее-то и нет… Машина-то взорвалась и сгорела, как порох. И матушка и все трое деток!..
— Простите, меня, батюшка, я не знал, — опустил Родион голову.
— А кто знал-то, кто знал, родимый Родечка? — простонал отец Никодим. — Что мы знаем… Ну, не вынес я этого горя-горького и, как последний забулдыжка, запил. Видел я, как люди Божии от меня носики воротят. Видел, как и ты отошел от меня. А что я мог?.. Когда такая черная стена на меня обрушилась. Матушка-то у меня, это ж ангел земной, а не человек была. А детки? Они от нее такую чистоту усвоили, что я глядел на них своими гляделками окаянными и стыдно мне было рядом с такими ангелочками. Я жил с ними и не верил своему счастью. Не чаял, что в жизни так бывает. Все думал, за что мне это? Ну, а как это случилось… Веры-то у меня, на поверку, с мизинец оказалось. Не то, что у деда моего, священника.
Он показал на старинную фотографию. Всхлипнул, вздохнул, вытер слезы платком и показал на ряды книг.
— Видишь? Вот чем я увлекался. Думал в этой чащобе Солнце отыскать. А что Солнце в сердце, а не в уме, — только сейчас, на старости лет, постигать начинаю. Вот зачем Господь отнял у меня самое ценное. Их-то, моих родимых, во Царствие Свое, а меня, окаянного, — как Иова, на гноище — до конца дней земных. Слава, Тебе, Господи! Буде имя Твое благословенно отныне и вовеки.
Какое-то время они молча пили чай. Каждый думал о своем. Наконец, отец Никодим распрямился и улыбнулся:
— Ты помнишь, Родя, Маргариту с красными волосами? Ну, ты еще серчал на нее…
— Да, конечно.
— Так вот стала она к нам ходить. Ты как-то попросил за нее помолиться. Ну, я имя ее в синодик свой вписал…
— И что?.. — Родион звякнул чашкой о блюдце и замер.
— Слушай, слушай, — снова улыбнулся батюшка. — Я, как увидел ее в первый-то раз, сразу вспомнил тебя и красные волосы твоей протеже. Сразу к бабкам нашим побежал. «Если, говорю, вы хоть слово этой рабе Божией скажите, я вас накажу. Ни полслова! Эту овечку к нам Сам Господь привел». Бабки поначалу-то на меня осерчали, как положено. А потом вместе со мной стали удивляться. Представляешь, Родя?..
— Батюшка, я весь внимание!
— В первый-то раз она пришла в мини-юбке, кожаной куртке-«косухе» и в сапогах выше колен. Цепи, висюльки металлические, серьги в ушах с полкило. Ну и опознавательный знак: огненно-красные волосенки дыбом… Да! и черная помада на губах. Ж-ж-жу-ю-ють! Эллочка Людоедочка на пике состязания с американской миллионершей. — Улыбка растаяла, и рассказчик стал серьезным. — Но как девчонка в храме стояла! Как вкопанная, только глазенками вытаращенными на иконостас смотрела. Что-то в ней было такое… искреннее. Какая-то нужда, боль, мощное притяжение. Я только об одном думал: чтобы не спугнуть, чтобы не зря… И стал за Риту сугубо молиться. Тут еще, сам понимаешь, перед тобой, Родя, вину чувствовал. Это тоже согревало. Потом с каждым приходом в храм стала девочка меняться. Сначала волосы платком прикрыла. Потом, смотрю, юбку длинную надела. Затем исповедалась. Потом допустил я ее к Причастию. А сейчас!.. Не поверишь, Родь, такая благочестивая дева, что наши старушки млеют перед ней. Она с первого дня, как появилась, в храме стояла, как свеча. Ни на кого не смотрела. Вся внутри была. Сердцем жила, понимаешь?
— Это мне в назидание, батюшка, — глубоко вздохнул Родион.
— И мне тоже, — кивнул батюшка. — И всем нам. Чтобы носы не задирали.
— А со мной что произошло…
Родион перекрестился и подробно рассказал о своем видении во время клинической смерти. Отец Никодим глотнул воды и сказал:
— Видишь, как оно!.. Ай-ай-ай. Тебя на перевоспитание в рай отправили, а меня на гноище, стало быть. Вот оно как… А мы говорим, Господь нас забыл. Как же забыл, когда тут такое! Это ж благодать, Родя, как у преподобных, нам посылается. Ты вот что, сынок, об этом особенно не разглашай. Потоми в себе, погрей душеньку.
— Да вы, батюшка, первый, кому я рассказал.
— Хорошо.
— Только вот…
— Что?
— …Радости скрыть не могу. Хочется всех обнимать и целовать.
— Слава Тебе!.. Но ты и это… тоже того… потише… полегче. — Священник показал на сердце. — Все здесь: и сокровища наши и позор. Все в этом хранилище. С этим и на Суд пойдем. А людей, которых Господь нам посылает, мы аскетическим бесстрастием не отпугнем. Не бойся. Люди Божии, они ведь тоже сердцем к сердцу тянутся. Вон как даже я, недостойный, тебя в храме сегодня почувствовал…
Когда открываются двери
С утра дул порывистый холодный ветер. Небо обнесло серыми тучами. На серых волнах озера пузырились пенистые барашки. Когда же они вышли из храма, на них каскадом золотистого света обрушилось яркое полуденное солнце.
— Посмотри, у меня глаза не очень красные? — спросила Марина, когда они присели за столик ближайшего кафе, чтобы отдохнуть после праздничной трехчасовой литургии.
— Глазки у тебя в лучшем виде, — бережно успокоил ее Петр. — И не надо стесняться слез на исповеди. Они дороже бриллиантов.
— Вот не думала, что способна реветь, как девчонка. Я даже остановиться не могла.
— Ты этими слезами всю грязь с души смыла. Радуйся.
— Да у меня и так слов нет. Я даже и мечтать не смела, что меня вот так сразу к Причастию допустят.
— Просто батюшка увидел твое искреннее покаяние. Я тоже за тебя переживал. Ты молодец.
— Ты знаешь, кто меня больше всего поразил?
— Кто?
— Мальчик, что передо мной с мамой стоял. Ему годика три всего. Он такой маленький, аккуратненький, головка в белых кудряшках… Стал на коленки в начале службы и стоит себе. Мама его подняла. Он опять на коленки — шлеп. Служитель к нему в серебряной одежде подходил.
— Алтарник.
— Наверное. Я слышала, он сказал, что в воскресенье не положено стоять на коленях. А мальчуган постоял маленько и снова — шлеп на коленки. И, как зачарованный, на алтарь во все глазенки смотрит.
— Как тут на колени не встать? Там, в алтаре, — престол Божий. А он, что на небе, что в земном храме, — Престол. Тут впору всю службу простоять в земном поклоне.
— Вот этот мальчик меня обрадовал. Дети ведь чистым сердечком к любви и свету тянутся. Значит, там на службе, все настоящее. Значит, моё! Понимаешь?
— Понимаю, Мариночка. И от души поздравляю. Все это очень хорошие знаки. Господь как-то по-особенному благоволит к тебе.
— А как ты думаешь, Петр, сейчас у меня может появиться шанс?
— Ты о чем?
— Ну, пожить еще немного? — прошептала она.
— Конечно. Да ты не бойся. Самое главное, что теперь ты встала на путь спасения. А что касается сроков жизни земной, то положись на волю Божию. Поверь, Господу лучше знать, когда нас отсюда взять в Свой дом. Со временем все узнаешь.
— Ты понимаешь, я сегодня поняла, что жить только сейчас начала. Я не могла себе представить, что это так здорово — быть прощенной. Передо мной будто открылась дверь в счастливое будущее.
На поверхность белого пластмассового столика легла тень от подошедших вплотную людей. Яркое солнце не позволяло увидеть лиц.
— Извините, у нас занято, — проворчал Петр, надеясь без помех поговорить с Мариной.
— Петр Андреевич! — воскликнул подошедший. — Вот так встреча.
Крепкий мужчина с мальчиком — оба в сильно потрепанной и выгоревшей одежде — улыбались белозубо и открыто. Петр встал, обнял друга.
— Борис! Что же ты не сообщил, что сюда приедешь? А загорел-то? Как эфиоп какой!
— Да я в бегах, Петро. Ты послушай!..
— Прости, Борь, познакомься. Это — Марина.
— Очень приятно. А этот молодой человек — мой крестник Антон. Правда, он не очень-то разговорчив. Антон с Мариной пусть посидят, а мы, Петь, давай-ка сходим за шашлыками. Заодно я тебе про свои приключения расскажу.
Когда они отошли и встали в очередь к мангалу, Борис вполголоса шепнул:
— Это что за девушка с тобой? Уж не надумал ли ты на старости лет жену подновить?
— Борь, ты так не шути. Эта девушка смертельно больна. Во всяком случае, была больна до сегодняшней исповеди.
— Она исповедовалась впервые?
— Ну, да. И причастилась тоже впервые.
— Ты знаешь, Петь, я много раз видел обреченных. Скажу точно — Марина не из их числа. Она сама жизнь. И она прекрасна.
— Да?
— Да. И я на ней женюсь, — выдохнул Борис.
— Ну, ну… — иронично улыбнулся Петр. — Так что тебя сюда привело? И от кого ты в бега подался?
Борис кратко рассказал о своих летних приключениях. А также о том, что уговорил Антона навестить это озеро, с которым у него связано много счастливых месяцев. Усатый шашлычник энергично размахивал картонкой, раздувая душистый дым. Из-за яркого солнца и густого дыма они не видели, что происходит за белым столиком, где мужчины оставили спутников. Наконец, заполучив блюда с шашлыками и с бордовой капустой на гарнир, они, осторожно ступая, двинулись к столику. Поставили блюда, вернулись к стойке за тарелками и напитками. Принесли и сели.
— Ты посмотри, Петь, а они, кажется, уже успели подружиться, — улыбнулся Борис. — Вон как щебечут. Что?!! — закричал Борис и встал, чуть не свалив столик. — Антон, ты что, заговорил?!!
— А что нам, уж и поговорить нельзя? — возмутилась Марина, опешив.
— Да он немой! — выпучив глаза, гремел Борис. Потом выдохнул: — Был…
— Папа, не волнуйся, сядь, пожалуйста, — сказал Антон.
— Па-па… — промямлил Борис и сел на свой стул. — Па… Ты что, юный обманщик, меня разыгрывал, что ли?
— Да нет. Меня как дома родители избили, так я и слова сказать не мог. Потом сбежал. А теперь вот заговорил.
— А кто твои родители?
— Не помню… — потупился мальчик.
— А где ты жил?
— Тоже не помню.
— Ну ладно, Антош, прости. А ты, Петя, говоришь!.. Вот что Мариночка делает. Немые заговорили. Слепые прозрели. Последнее — про меня.
Они сидели, и каждый по-своему обдумывал случившееся. Борис, открыв рот, наблюдал за Антоном, мальчик во все глаза смотрел на Марину, девушка — на Петра, а тот куда-то очень, очень далеко.
Глава без героя
Весь день до глубокой ночи они провели вместе. После полуночи мужчины, преодолев отчаянное сопротивление, отправили уставших Марину и Антона спать, а сами вернулись на берег.
Набережная, несмотря на поздний час, была полна народу. Обычно каждый вечер до глубокой ночи здесь сверкали огни и гремела музыка. Сегодня было непривычно тихо: музыка и разговоры звучали приглушенно. Мужчины спустились к воде, сняли обувь и по колено в воде зашагали в сторону тишины цвета свежей нефти. Нашли дикое безлюдное место, где светили только звезды и луна. Решили искупаться в черной теплой воде, испытывая страх, смешанный с восторгом.
Особенно часто забилось сердце, когда, вынырнув из воды, они потеряли из виду берег. Набежали тучи, заслонили звезды и луну. Сверху и снизу, слева и справа — всюду висела и плескалась недобрая сероватая тьма. «Господи, помилуй!» — выдохнули они, не сговариваясь. И в тот же миг из разрыва облаков вышла яркая луна и пролила мягкий серебристый свет на берег и перламутровую пену волны. Оказалось, заплыли они далековато… Мощными гребками, не теряя берега из виду, поплыли по лунной дорожке к полоске света на берегу.
Наконец ноги коснулись каменистого дна. Снова, не сговариваясь, они одновременно произнесли: «Слава Тебе, Господи!» По скользким камням вскарабкались на берег. Оказывается, течение их отнесло еще дальше от поселка. Минут пять они почти бежали по скрипучей гальке и крупному песку вдоль воды. Разыскали свою одежду и прикрыли наготу. Нехотя вернулись на асфальт набережной.
Солнце воскресенья сильно пронзило воздух и нагрело камни. И после заката влажное тепло густыми слоями стелилось и плавало над поселком. Разогретые зноем листва и цветы наполнили ночь горьковато-сладкими ароматами.
Настало время, когда «поспать» значило «обокрасть себя». Все, кто мог, вышли из домов и с наслаждением пили пряное густое вино летней ночи. Прошлое забыто, будущее неизвестно, что будет завтра: сырая мгла или шторм? Но сейчас, в этот тихий час, по-матерински нежная ночь ласкала усталых детей. А им не хотелось, чтобы теплые руки остановились. Такие ночи — бессонные, праздничные, полные свободного покоя — редки в долгой череде печальных дней и ночей.
Мужчины сидели за столом, попивая вино. Мимо непривычно тихо, почти бесшумно, как тени, шли, гуляли, скользили прохожие. Никто никого не тревожил. Даже музыка звучала приглушенно, полушепотом, как сказка на ночь.
— Что это? Куда подевался шум? — спросил Петр.
— Ты не знаешь, что случилось прошлой ночью? — удивился Борис.
— Нет. А что?
— Подрались два местных подростка. Собралась толпа «болельщиков», тоже ввязалась в драку. В горячке одного паренька убили, кирпичом в висок. Утром весь поселок наводнили иномарки с бритоголовыми парнями. Со всего края слетелись авторитеты. Несколько часов в парке у них шла разборка. Все улицы были оцеплены ребятами в безразмерных пиджаках и плащах с «калашниками» под мышкой. В общем, замяли дело, чтобы отдыхающих не разогнать. За пару часов навели идеальный порядок. Цены снижены вдвое. Обслугу одели в белоснежную униформу и приказали улыбаться. Вежливыми стали, как англичане. Ну и музыку притушили, чтобы страсти не возбуждать. Красота.
— Все одно к одному. Это не случайно.
Они снова замолчали. С одной стороны серебрилась лунной дорожкой большая вода. С другой — текла почти безмолвная река людей. Теплый ветерок приносил густые струи цветочных ароматов.
Вдруг Петр выпрямился и слегка кивнул в сторону одинокого прохожего. Тот был одет в светлый костюм, внешняя простота и изящество которого указывали на работу гениального портного. Мужчина неопределенного возраста медленно проходил мимо. В его походке, осанке, посадке головы, скупых движениях рук — что-то сразу внушало уважение. На миг лицо незнакомца повернулось к сидящим.
Петр про себя отметил, что такие черты формируются не одним-двумя поколениями интеллигенции, но взращиваются в лоне древнего дворянского рода. Там случаются, конечно, свои маргиналы и вырожденцы, но благородство сохраняется в потомках ветви, которая свято хранила родовую честь и высокое предназначенье. Властный взгляд умных и добрых глаз прохожего скользнул по лицам мужчин. Едва заметная одобряющая улыбка слегка приподняла уголки породистых губ и век. И всё: он удалился. Он находился в толпе, он шел среди людей, не принадлежа никому, и вместе с тем казалось, все принадлежали ему.
— Ты видел его? — громким шепотом спросил Петр. — Ты узнал?
— Я не совсем уверен… — промычал Борис. — Неужели это он?
— О, брат, не знаю, не знаю. Но как все напряглось внутри. Я чуть было не встал, чтобы вытянуться в струнку. Но этот взгляд… меня остановил. Какая сила!
— Знаешь, когда я думаю о нем, — смущенно улыбнулся Борис, — у меня за плечами словно крылья вырастают. Иногда кажется, что он уже где-то рядом. Нет, не кажется, — он точно здесь, среди нас. Когда я хожу в толпе, часто ловлю себя на том, что всматриваюсь в лица прохожих и пытаюсь найти черты его лица. Ты понимаешь, я пока не вполне ясно представляю себе, какой он. Но, если увижу, то, наверное, узнаю. Хотя бы потому, что лица его славных предков мне знакомы, как родные.
— Ты тоже считаешь, что он среди нас?
— Трудно такие вещи объяснить словами, понять умом. Просто на это указывает множество событий. Здесь и настроение в обществе, и уровень духовности. И резкая поляризация народа: ты, или в церковной ограде, или зомби на игле денежной, телевизионной, наркотической, компьютерной — неважно. Сердце подсказывает: надвигается огромная волна. Ковчег стоит. Значит, капитан на подходе. Сам воздух наэлектризован, как перед грозой. Люди Божии, люди честные — изнывают от безумия серого большинства. Того и гляди, молния сверкнет и… всё начнется.
— Но ведь это, наверное, страшно.
— «Ей гряди! И гряди скоро!» А страшен только грех, свой собственный. Уж кого-кого, а православных Господь сохранит для Себя. Впереди еще столько дел!
— А что мы знаем о нем?
— Самое главное то, что он будет. И Россия при нем станет великой державой. Он будет красив и могуч. Воли железной, веры кристальной… Впрочем, думаю, что его личность до поры будет сокрыта. И случится, как в детективе: все будут его ждать оттуда или отсюда, а он в самый решительный момент появится с той стороны, откуда его никто не ждал.
— А что, если это только наши мечты? — Петр словно проверял свои тайные предположения.
— Нет. Существует много пророчеств из разных независимых источников. Об этом есть и в Библии, и у наших современных преподобных. Да ты и сам, поди, читал. Что там говорить! Душа того требует… у каждого, кто совесть не потерял. Даже Сталин говорил, что русский человек по своей душевной организации — царист. Он никогда не купится на демократию. Никогда ей не подчинится и служить не станет. А если у народа есть такая потребность в духовно сильной личности, значит, она родилась не из пустых мечтаний. Это опробовано веками. Вымолим, заслужим — будет!
— Ты знаешь, я подумал… Ведь он человек из мышц и плоти. Но к нему незримо тянется множество нитей. Они берут начало в древней старине. По запутанным лабиринтам истории, сквозь века, народы, царства — тянутся к его сердцу и, сходятся в нем, как в конечной точке всеобщей надежды. От библейских пророков — к современности и дальше в будущее. О нем рассказывают былины и сказки, поют баллады и заклинают эпосы. Сколько отчаянных успокоила и обнадежила одна мысль о нем. Сколько пошлостей, издевок, шуточек комьями грязи запустили в него враги. Одно лишь именование его свертывало их кровь в тромбы ненависти и мистического страха. Скольким поэтам, романтикам и художникам одна лишь возможность его появления в их времени, среди них — дала вдохновенье.
— Будет. И будет скоро.
Ночь, полная чудес, продолжалась. Она покоила сонным шорохом волны. Она ласкала нежными касаньями ароматного тепла и музыкальных переливов. На ее черном бархатном фоне зажигались и сверкали драгоценные камни сокровенных надежд. И этот свет… Он сходил с неба и отражался от озера. Он лился из фонарей и… изнутри каждого, кто не спал. Свет ночи наполнял воздух и мысли.
— Ты знаешь, Петр, этим летом со мной случились два события, которые мне запомнятся на всю жизнь. Первое — это подсолнухи. Да, не смейся… Там, на краю села, было небольшое поле. Представляешь, оно в течение дня меняло цвет: то зеленое, то желтое, то почти черное. Сначала я его разглядывал издали. Потом как-то подошел поближе. Оказывается, подсолнух постоянно поворачивает голову за солнцем. Но тут я заметил, что не все цветы тянутся к солнцу. Некоторые перестают поворачиваться. Спросил старушку, почему? Она объяснила, что в таких растениях завелся червь. Они, обычно, долго не живут, засыхают. Я тогда подумал, что со мной случилось то же. Я перестал тянуться к Свету истины. Охладел я… В церковь перестал ходить.
— Как говорили преподобные, верный признак омертвения души есть уклонение от церковных служб. Человек, который охладевает к Богу, прежде всего начинает избегать ходить в церковь. Сначала старается прийти к службе попозже, потом и совсем перестает посещать храм Божий.
— Вот, вот, — согласно кивнул Борис. — Только в отличие от подсолнуха, я сам червей напустил в душу. Увлекся, знаешь ли, деньгами, властью, развлеченьями. Вот эта червоточина и остановила мое движение к свету. И уж почти погиб я вовсе, да приехал ко мне Родион и сумел меня перевернуть. Понимаешь, он нищий, а веселый! А мне уж и не в радость мои богатства. Вот я и сбежал оттуда.
— Понятно. А второе?
— Второе… Не усидел я в селе. Там над головой иногда пролетали военные самолеты и вертолеты. Вот меня и потянуло в зону боевых действий. Думал, Афган прошел, а в Чечне не был. Сначала, конечно, взял благословение у батюшки. Тот поначалу удивился, но, видя мою решимость, встал на молитву, меня рядом поставил. Мы с ним часа два молились. А в конце он сказал, что живым я останусь, но вокруг меня будет много… двухсотых. Что-то там он увидел во время молитвы. Взял я с собой складни с молитвой «Живый в помощи», крестики, масло освященное, молитвословы и поехали мы.
— Как, с Антоном?
— Да ты не знаешь его. Этот парень нам с тобой фору даст. Он, как клещ, в меня вцепился, когда я надумал ехать. Поеду с тобой и точка.
— Так ты говорил, что он был немой.
— Не мой…, не твой, ничей. Божий! А я с первого дня знакомства каждое слово, не сказанное им, понимал. Будто и не немой.
— Ну и что? Как же вы туда проникли?
— Да я в штабе встретил знакомого по Афгану. Поговорил с ним, все объяснил. Он меня и посадил на броню. Антона в штабе оставил, да он, шельмец, в машину ужом пролез. Как-то сумел бойцов разжалобить. Вот так мы и ездили. Наш броневичок был средним, а спереди и сзади еще по машине ехало. В первый же боевой выезд на обратном пути нас и накрыло. Обе машины подорвали, а нашу только взрывной волной тряхнуло. Я, конечно, объяснил причину: мол, перед боем и во время рейда я молился. После того случая все мои складеньки и крестики солдатики разобрали. И со мной ездить уже не боялись. Мы с Антоном у них вроде телохранителей стали.
— Это тот самый второй случай?
— Нет, предыстория. А история впереди. Приехали мы как-то в захваченный бандитами поселок, чтобы людей забрать. Там, по данным разведки, несколько человек скрывалось в подвале разрушенного дома. Как выяснилось, они сидели в подвале несколько месяцев. Боялись наружу выбраться. Трое пожилых мужчин ночью пытались пролезть за водой и съестным. Но их застрелили. Остальные так и сидели под землей. Ели по сухарику, пили по несколько капель воды в день. Спички и фонари кончились еще в первые дни. Так что они сидели в полной темноте. Чтобы их забрать, мы целый бой выдержали. Нас обстреливали со всех сторон. Но мы все же их вынесли. Они были чуть живы, совершенно истощены. Еще затемно выехали оттуда. А утром привезли к своим. Представляешь, им пришлось снова привыкать к свету. Они почти ослепли. И снова я понял, что это неспроста. Опять все на меня указывало. Эти-то несчастные попали во мрак не по своей воле. А я-то в тень сам ушел. Значит, пора выходить на свет Божий. И снова привыкать к свету.
— Да, Борис, полезный отпуск ты себе устроил. А сейчас куда?
— Домой. Только теперь уж — другим. Больше меня во тьму никакими пряниками не заманишь. Антошку усыновлю. Герой! — Он озорно улыбнулся. — А на Маринке… женюсь. Вот так.
Детсад
Жена Петра, Ольга Васильевна, работала в детском саду воспитателем. Пришла сюда не от хорошей жизни, а по нужде: дочку в детсад не могла устроить. В те давние времена женщины рожали почаще, да и стимул к тому был: улучшение жилищных условий. Поэтому мест в детсадах хронически не хватало. Ушла Оля с хорошего места — работала она заместителем начальника отдела новой техники в перспективном НИИ. Поскорбела, поплакала сначала, а потом привыкла, да и осталась тут навсегда.
Со временем НИИ расформировали за ненадобностью, а детсад продолжал работать, и неплохо. Жили они в районе не вполне благополучном: кругом заводы и фабрики. Но, как известно, именно в таких районах, в отличие от благополучных и престижных, рожают больше. Правда, зарплаты в саду невысокие, зато с детьми, — а это всегда греет.
Дети Ольгу Васильевну любили. С ними-то всегда можно договориться. А вот сменщица… Эта Жанна какое-то сплошное недоразумение. Ей бы не с детьми работать, а где-нибудь в дискотеке заводилой, или, как их там, …ди-джеем. После ее смены дети задавали неприличные вопросы, произносили неприличные слова, ну и разное прочее в том же духе. А Ольге приходилось все это выправлять. Ну что за наказанье!
Впрочем, Ольга с некоторых пор стала относиться к таким вещам стоически. Произошло это после разговора со священником, который ее вразумил и дал хороший совет: терпение и любовь — в этом вся мудрость. Опять же, дети нуждаются в положительном примере. Им так нужна любовь в наше холодное, расчетливое время.
— Оля, а я похожа на Клаву-шифер?
— Ты, Евочка, гораздо красивее шифера, — подавала воспитательница голос от своего стола, за которым писала методические планы. — И тебе совсем не обязательно мячики под майку засовывать и зубной пастой волосы мазюкать. Поверь, ты очень красивая и обаятельная девочка.
— Оля, а кто красивее: я или Машка-ябеда? Или Катька-задира?
— Ева. Запомни, моя хорошая, каждая девочка хороша по-своему. У каждой свое неповторимое обаяние, своя красота. Ты думаешь, почему в модельные агентства набирают так много девушек и таких разных? Это потому, что каждая девушка несет в себе совершенно неповторимую индивидуальность. Поняла?
— Ага. Ой, Вовка опять в розетку лезет.
— Вова! Осторожно, тебя током ударит.
— Не мешай, Оля, я провожу испытания.
— Уже все испытано. Сунешь пальцы в розетку — обязательно током ударит.
— Папа говорит, что в жизни все нужно проверить самому.
— И все-таки, Вова, не надо совать пальчики в розетку. Ладно?
— Я подумаю.
— Дима, не трогай Вову.
— А че он, в натуре, волну гонит. Умный очень?
— Не очень. Просто у него такой склад ума.
— Я вот щас по этому складу гирькой ка-а-ак дам.
— Не надо гирькой. Лучше помоги Маше коляску из баррикады вытащить.
— Это не баррикада, это домик.
— Ну прости. Теперь я буду знать, какой домик бывает.
— Оля, а Вовка снова пальцы в розетку сует.
— Вова, я же тебя просила. Я же тебе объясняла.
— А мне неясно, как это «ударит»?
— Поверь, меня уже било током — это очень больно.
— Оля, дай я ему вдарю, чтобы этот чайник понял.
— Не надо, Дима, лучше Кате помоги на лесенку забраться. А то упадет еще.
— Оля, Вовка вырвал спицы из коляски и в розетку запихивает.
— Вова, встань в угол! Ты наказан за непослушание.
Мальчик стоял в углу и командовал оттуда своему приятелю и лаборанту Вадику:
— Засунь спицы в дырочки и подожди, пока Оля отвернется. Тогда я подбегу, и мы начнем испытания.
— Ладно, Вова! Хорошо, Владимир Вольфович. — Ольга Васильевна решительно встала. — Если ты не понимаешь слов, и наказание на пользу не пошло — давай, суй пальцы, спицы в розетку. Дети, все подойдите сюда. Пусть нам Вова покажет, что такое удар током.
Вова засопел, спицы долго не могут попасть в отверстия розетки. Он подогнул, заострил и под всеобщее молчание засунул в розетку.
— Ой! — закричал он, тряся рукой. — Ай-ай-ай! Я папе скажу! Я жаловаться буду.
— На что жаловаться, Вова? На собственное упрямство и непослушание?
— Оля, дай я этому ботанику еще добавлю, чтобы не закладывал. За это на зоне знаешь что? Век не отмоешься!
— Ну все, ребята. Видели, как плохо не слушать старших? Я надеюсь, что никто из вас никогда не будет совать пальцы в розетку.
— Не-а, не будем! — закричали дети.
— Пойдем, Вовочка, я твой пальчик подлечу.
— А ты меня не накажешь?
— Ты сам себя наказал. Куда уж больше. Пойдем, я тебя пожалею. Пойдем, бедный мой, раненный мальчик.
Под конец рабочего дня Ольга Владимировна устала. Но при этом сердце согревало чувство не зря прожитого дня. Она помогала собирать детей и вручала их, озорных, шумных и разных — родителям, в основном, мамам и бабушкам. Приятно было слышать, как дети, рассказывая старшим о впечатлениях дня, говорили: « А Оля сказала…», «Сегодня Оля нам прочла…», «Мы с Олей поливали,.. ухаживали…»
Сегодня к ней в детсад зашел Петр. Это иногда случалось. Он в ожидании супруги обычно садился на низенькую скамейку во дворе под кустами бузины и провожал глазами уходящих детей. Иногда и к нему подходили с вопросами, зная, чей он муж.
На этот раз к нему подбежала Ева — черноглазая хохотушка, выдернув ручку из ладони бабушки, замерла перед ним, поджав губки, и сказала:
— А ты чего такой желтый? Тебя йодом, что ли, намазали?
— Да нет, это загар такой.
— А у меня прошлым летом тоже нос облупился.
— Искренне сочувствую.
— Ты не думай, Оля меня все равно любит больше всех.
— Нет, Ева, меня Ольга Васильевна любит больше, потому что я муж.
— …Объелся груш! Она меня сегодня вот сюда поцеловала, — показала она пальчиком на свой лоб. — А тебя Оля целует?
— А как же, конечно. Особенно, когда я ужин приготовлю. А ты умеешь ужин готовить?
— Умею. Сейчас приду домой и мороженое приготовлю. Достану из морозилки и съем.
— Мороженое — это каждый умеет. А ты картошку с грибами жарить умеешь?
— Сейчас бабуле скажу, она купит, и я поджарю.
— Вот иди, приготовь, а завтра принесешь Ольге Васильевне. Она попробует и оценит твою кулинарию. А если понравится, тогда она и тебя будет так же сильно любить, как меня.
— Хорошо. Пока!
Следующим подошел мальчик в очках. Петр не знал его имени. Он показал на забинтованный палец и сурово сказал:
— Коллега, не суйте пальцы в розетку! Током сильно бьет. Испытания показали, что это больно. Поняли?
— Конечно, как не понять, коллега, — кивнул Петр. — Я как раз сидел и думал, где бы найти свежую розетку, чтобы пальцы в нее сунуть. Теперь ни за что не буду.
— Учтите, наука вещь серьезная.
— Действительно. Согласен, — кивнул он мальчику.
— Бай, бай! — Тот размашисто поправил очки на носу и вернулся к читавшей на ходу толстую книгу маме, тоже в очках.
Наконец Ольга завершила раздачу детей и сдала ключи сторожу. Как всегда, спросила:
— Тебя мои воспитанники не утомили?
— Нет, что ты! Они такие потешные. Мне у тебя нравится.
— А я, Петь, с ног валюсь.
— Ну пойдем, доведу тебя до дивана. А, может, пройдемся по «малому кругу»?
— Если только по «малому»…
— А мы пойдем по бульвару под ручку, как голубки, — с улыбкой говорил Петр, предлагая согнутую руку жене. — А люди будут смотреть на нас и думать: «Вот какие хорошие люди идут. Как голубки».
Пройдя прогулочный минимум, они выходили на «большой круг» и, бывало, проходили его не один раз. Ольга забывала про усталость. Рядом с мужем ей было хорошо и спокойно. Она чувствовала себя «тихонько счастливой».
Сегодня Петр во время прогулки задумался. Ольга что-то рассказывала про Вову, а он, кивая, глядел себе под ноги, рассеянно улыбался и молчал. Таким он оставался весь вечер до глубокой ночи. А ночью он лежал с открытыми глазами и наблюдал, как по стене медленно скользят прозрачные тени и лунные блики.
Как из далекой дали к нему приблизилась фигурка мальчика. Детское лицо осветил луч рассеянного света, и Петр узнал. Это был он сам, только маленький. Петя из детсада. Мальчик смущенно улыбался ему, а глаза приглашали к разговору.
— Как тебе, взрослому, живется? — спросил он первым.
— По-разному, Петя. Вместе со мной выросли и мои проблемы.
— А радости выросли?
— Как тебе сказать… Сейчас радуюсь таким мелочам, на которые ты и внимания не обратишь. Вот, например, прошлись с женой, поговорили о том, о сем — вот и радость. Дети вечером дома сидели, занимались учебой. Мы с женой не волновались, где они, с кем? И это радость. Пока здоровы, не болеем. Так, где-то что-то скрипнет, потянет, поноет — это мелочи. Погода сегодня порадовала. На работе все нормально.
— Но это же неинтересно, — воскликнул мальчик. — Неужели меня ожидает эта скука?
— Это не скука, Петя, а тихое счастье, как говорит моя жена. Скука, — это когда на душе холодно. А нам сегодня было тепло. Такие у нас радости.
— А еще что-нибудь хорошее у тебя случается? — чуть не плача спросил мальчик.
— Конечно! По воскресеньям я хожу в храм. Там я общаюсь с Богом. Это так славно, что и словами не передать. Он меня любит. Представляешь: всемогущий Творец вселенной — и любит меня, как сына! Я часто делаю и говорю плохие вещи. Я перед Ним самый последний негодяй, — а Он меня прощает и любит.
— А Бог что, и меня тоже полюбит?
— Обязательно. Уже любит. Только ты еще не умеешь это чувствовать. Не осознаешь.
— Почему?
— Ты сейчас увлечен своими маленькими делишками. Тебе родители не рассказывают о Боге. Но ты со временем придешь к Нему. Он Сам тебе откроется, когда нужно будет.
— Послушай, Петр Андреевич, а я школу хорошо закончу?
— Очень хорошо.
— А в институт поступлю?
— Да, с первого раза. И там будешь учиться успешно.
— А с работой как у меня будет?
— Вполне прилично.
— Как хорошо! — улыбнулся мальчик. — А то я боюсь этого. Ну, в школе экзамен завалить, в институт не поступить, работу не найти… Да ты и сам все знаешь.
— Знаю. Сейчас я могу тебе сказать одну вещь. Очень важную. Тебе вообще ничего никогда бояться не стоит. Всю жизнь… Понимаешь, мальчик, всю твою жизнь тебя будет вести за руку Ангел-хранитель. Это он тебя защищает, подсказывает, как поступить правильно, друзей к тебе приводит. На небесах есть твои родственники, которые за тебя молятся. И ты по их молитвам и под защитой Ангела очень даже хорошо проживешь до нынешнего моего возраста. Не без трудностей, но хорошо. Так что ты, Петя, в общем-то, счастливый человек. И уж бояться тебе за свою судьбу не стоит. У тебя будет проблема в другом: тебе всю жизнь завидовать будут. И от зависти ты будешь страдать больше, чем от чего-нибудь другого.
— Ну, это ерунда, — махнул рукой повеселевший мальчик.
— Я бы не сказал, — вздохнул взрослый.
— Скажи, а та женщина, что лежит рядом с тобой, — это не Ира?
— Какая Ира? А, нет. Ира, а потом Галя, Шура, Эля — все они уйдут от тебя.
— Не может быть. Ира меня любит. Я за нее готов умереть!
— Да брось ты… Пройдет время, и ты их забудешь.
— И много у меня их будет?
— Много. И, причем, с каждой у тебя будет такая, как с нынешней Ирой, «любовь до смерти».
— Но я люблю ее!
— И ты прав. И каждый раз будешь любить вполне искренне. Только они это не оценят. Единственная женщина, которая действительно тебя полюбит — это моя нынешняя Оля. Да ты не переживай. Оля — гораздо лучше нас с тобой. Иногда мне кажется, что я не достоин ее. Во всяком случае, она добрее, великодушнее и терпеливее меня. Недавно мне дано было увидеть, как сияет ее душа. Ты не представляешь, как она прекрасна. Правда, свет сияния еще не дошел до ее сердца. Он еще в пути, но уже стремительно летит к ней и скоро согреет ее так, как никогда не согревал меня. Может быть, именно тогда, когда мое сердце остынет и будет нуждаться в чьем-то свете. Вот для чего люди живут вместе: чтобы согревать друг друга.
— А чего она храпит? — в голоске мальчика послышались издевательские нотки.
— Тихо ты!.. Об этом ей ни слова! Слышишь? И о том, что она располнела, — молчок. И о том, что вместе со мной в храм не ходит — тоже.
— А моя Ира не храпит! Она во сне меня зовет. Мы же с ней рядом спим. На соседних кроватках. Ты знаешь, она тоненькая, стройная и красивая. И ходит со мной везде.
— И все-таки она уйдет от тебя. К Ромке.
— К этому слабаку?
— Ну да. А потом поменяет еще много, много женихов.
— Не верю, — буркнул мальчик.
— Как хочешь. Со временем ты привыкнешь к изменам и предательствам. А когда устанешь от них, тогда Бог тебе и откроется.
— Что ты со своим Богом пристаешь? Я Иру люблю…
— Ты еще, Петя, и вино полюбишь, и деньги, и власть. Только все это тебе в конце концов надоест. Ты поймешь, что такое «скучное тихое счастье», как сегодня, — это лучшее, что есть в земной жизни.
— А что, есть неземная жизнь? — Глаза его загорелись.
— Есть, мальчик. И она прекрасна. Ради нее ты научишься терпеть земные трудности.
— Расскажи, какая она? Когда начнется? Где это? Как туда добраться?
Переселенцы
Они дружили, и это всех удивляло. Такие разные, как позитив с негативом, как небо и земля.
Иннокентий — интеллигент и созерцатель, совершенно непрактичный и мягкий. Будучи сыном большого номенклатурного начальника, он с детства жил под крылом могучего отца. Тот устраивал его в закрытую школу, потом в престижный институт. На работу направил сына в министерство культуры. Там Иннокентий курировал творческую интеллигенцию, всячески помогая развиться талантам.
По своей доброте он стремился помочь каждому, у кого имелась «творческая харизма». При этом ему частенько приходилось конфликтовать с политиками от культуры. Где с помощью отца, где какими-то подковерными интригами, а где не без помощи личного обаяния, — он как мог, защищал творцов от грозного меча «линии партии». Учреждал какие-то немыслимые фонды, объединения, выходил на уровень ЮНЕСКО, использовал международные авторитеты. С его помощью многие художники и писатели обретали студии, жилье, признание. А кто-то оставался на свободе.
Анатолий же с детства имел предпринимательскую жилку. На каждой копейке, на любом деле должен был что-то «наварить». Причем, иногда лишь рубль, но главное, чтобы — прибыль. Это у него было наследственное. Родители Толи кормились от большой торговли. Той самой, что обслуживает номенклатуру и состоятельных людей. Он зарабатывал, чем только можно: фарцовкой, перепродажей букинистических книг, антиквариата, фирменных джинсов и рубашек… За деньги устраивал в институт, добывал путевки, освобождал от армии. Как только появились первые кооперативы, Толик сразу открыл магазин, потом автосервис. Попробовал себя на бирже. И довольно легко заработал вожделенный миллион долларов.
Впрочем, этих разных людей роднило отношение к делу: оба отличались обязательностью. Но если Анатолий результаты труда присваивал, то Кеша тяготился благодарностью своих «подзащитных».
Одного стимулировала цель в виде прибыли. Ради нее он преодолевал сопротивление конкурентов, решал проблемы жестко и решительно. Он собирался в кулак, стискивал зубы и до завершения сделки действовал, как машина, гася в себе человеческие слабости и сомнения. И лишь получив прибыль, он расслаблялся и почивал на лаврах победителя.
Другому нравилась работа как творческий процесс, от замысла до воплощения. А когда муки творчества оставались позади, он терял к результату работы всякий интерес, а иногда тяготился им.
Дело в том, что родители Иннокентия принадлежали к партийной номенклатуре. Многие годы репрессий и страха приучили их к скромности в быту. Например, отец решительно отказался от причитающейся ему прислуги. В семье не считалось зазорным ходить по магазинам и самим готовить обеды. Отец, возвращаясь пешком с работы на Старой площади, прихватывал в магазине три кило картошки и батон колбасы. На даче они всем семейством копали грядки, солили собранные в лесу грибы и варили варенье из садовых ягод. Дачка их не отличалась ни размерами, ни обстановкой. Так себе, обычная, как у всех. Впрочем, у представителей торговой номенклатуры дачи случались вполне респектабельные. Некоторые прямо дворцы строили. Так ведь и сажали их гораздо чаще.
Иннокентий никогда не отличался от рядовых граждан ни одеждой, ни кулинарными пристрастиями. Разве только начитанностью и познаниями в области культуры. Но и это не давало ему повода к превозношению, потому что творили другие, а он лишь служил им.
Чаще всего виделись друзья в периоды отдыха. Один выглядел торжествующим победителем, другой — усталым спортсменом, едва дотянувшим до финиша. Анатолий пытался учить друга жить, но натыкался на невидимую стену убеждений и сводил разговоры к шутке.
Заработав приличное состояние, пережив дефолт, многократное обрушение рубля и выстояв, Анатолий стал посматривать в сторону границы и далее. Здесь нестабильность, криминал, беготня от налогов, а там — надежность банков, страховка, уважительное отношение к состоятельным людям. «В совке» серые бескультурные людишки с рабскими инстинктами, а «там, на западе» — блистательные господа в белых смокингах и дамы в вечерних декольте. «Тут» он не мог себе позволить приличную машину, чтобы не быть посаженным в тюрьму за махинации, а «там» — он позволит себе всё: свобода!
С крушением коммунистического режима в стране партийная элита, которая принципиально не пошла на поводу казнокрадов, стала ветшать. Родители Иннокентия один за другим после тяжелых болезней скончались. Многие друзья и коллеги остались не у дел. Вот тут и сыграла роль его профессиональная забота о людях. Когда его отдел в министерстве «сократили», Иннокентия пригласили работать в один из созданных им фондов. К тому времени организация имела сильные корни во властных структурах, международный авторитет и немалые денежные средства. Должность ему предложили не очень высокую и денежную, но в новых условиях и это было неплохо.
И все бы хорошо, да вот беда: у Иннокентия стало сдавать здоровье. Врач закрытой поликлиники, «пользовавший» еще отца, на каждом приеме все тревожней взирал на пациента и требовал изменения образа жизни. Больной кивал, брал со стола рецепты и, выходя из поликлиники, выбрасывал в урну.
После смерти родителей все как-то стало ветшать: здоровье, настроение, квартира и дача без заботливых родительских рук. Перейдя на работу в православное Братство, Иннокентий воспрянул духом. Вроде бы и работа похожа на прежнюю, и заработки примерно те же, — а вкус жизни изменился. …Только болеть он не переставал. Силы таяли, он худел, и никто помочь ему не мог.
Так у друзей появилась общая тема. Анатолий собрался переселиться в Америку, а Иннокентий — в вечные обители. Каждый готовился по-своему, но обстоятельно.
Для начала Анатолий решил выучить английский язык. Записался на курсы, которые вел американец. По три часа в день они там погружались в языковую среду и общались только на импортном языке.
Иннокентий учился читать на церковно-славянском. Он вполне соглашался с Оптинскими старцами: «В настоящее время этот удивительно чистый язык мало кто понимает, а между тем, он несравненно красивее и богаче русского языка. Один знаток, сравнивая славянский язык с русским, говорил, что между ними такая разница, как между дворцом и трактиром». Удивительно быстро освоил он Библию и Псалтирь. Утренние и вечерние молитвы выучил наизусть меньше, чем за месяц. Полюбил церковные службы.
Анатолий ходил на собеседования в посольство, изучал международное право, посещал бизнес-курсы. С удивлением для себя он постигал, что там, за границей, в реальной жизни воплотятся его самые дерзкие мечты. Он станет по-настоящему свободным.
Иннокентий ходил в церковь на исповедь. Он чувствовал, как цепи грехов отпускают его. Он разгибался и понимал, что свобода от вечной смерти входит в его настоящую жизнь. Причастие раз за разом привносило в сердце и разливало по всему телу таинственную энергию божественного света.
Анатолий стал выезжать за границу, присматривался к тамошней жизни. Практиковался в разговорном языке. Учился манерам и жестам «свободных людей». Радовался своему сходству с ними. Например, тому, как бережливо они тратят каждую копейку, имея на счетах миллионы. И уже не стеснялся проходить мимо нищих: сами виноваты, работать не хотят. Туда и дорога неудачникам. Мир принадлежит предприимчивым, «по-хорошему» жадным людям!
Иннокентий, читал Евангелие и жития святых отцов, постигал новый для себя мир. В этом «антимире» все было наоборот. Раздача милостыни вплоть до полной нищеты считалась богатством, а стяжание роскоши — самоубийством. Центр тяжести разума человека перемещался из мозга в сердце. Такие ценности, как одежда, вкусная еда, вино, развлечения, плотская «любовь», — утратив золотую маску, предстали врагами. Презираемые же миром воздержание, скромность, молчание, всепрощение, самобичевание — вдруг почитались за великие добродетели.
Иннокентий стал выходить из мира и вживался в «антимир». На церковных службах впитывал каждое слово. Он подсознательно понимал, что именно здесь идет подготовка к посмертной вечности. Зорко наблюдал за поведением церковных людей, слушал их необычные беседы на необычном языке, полном славянизмов, богословия и архаики. Как, например, перевести на обычный разговорный сленг такое: «подвизающемуся в послушании все поспешествует во спасение»? Он пробовал цитировать это Анатолию, но тот лишь ехидно-вежливо посмеивался. Иннокентий же почему-то находил в этом какое-то таинственное приглашение в незримый свет.
Ездил Кеша в паломнические поездки по святым местам. И всюду знакомился и жадно общался с людьми, сумевшими вырваться из заколдованного круга мирской толкотни. Среди них не встречал он героев, суперменов и гениев. О, нет, напротив! Более всего они походили на слабых, беззащитных, наивных, доверчивых детей. Казалось бы, таких тихонь суровая жизнь должна бы сломать, смять, закатать в асфальт — ан нет! Наоборот взрослых детей будто невидимая родительская сила охраняла и вела по жизни. Иногда Кеша понимал, как отчаянно отстал от этих «продвинутых» людей. Те целиком вросли в вечную жизнь, а он беспомощно ползал по границе между «этим» и «тем». И тогда ему сладко плакалось по ночам. А его жалобы в немую полуночную пустоту приносили ему необыкновенную сердечную радость. Так он постигал живую реальность невидимого. И обретал веру.
Когда пришло время Анатолию выезжать, они присели за стол «на посошок».
— Я тебя, Кеша, отсюда на Запад вытащу! — ударил себя в грудь эмигрант.
— Или я тебя оттуда, — загадочно прошептал Иннокентий.
— Ты же у меня единственный друг! — голосил Толик. — Все от меня отвернулись. «Никто меня не любит, не жалеет».
— Другом я тебе был и останусь.
Такая непутевая
«Если во мне это есть, то никак не по моей вине. Сами виноваты, милые, сами. Кроме вашей непутевости и глупости есть еще и факты, между прочим. Кто станет отрицать ведущую роль Евы в нашей всеобщей беде? Ради кого мужчины дерутся и совершают большую часть преступлений? Кто нас, наивных мужиков, соблазняет, а потом садится на шею и, побалтывая ножками, натягивает вожжи, направляя наши усилия согласно своим недалеким соображениям? Кто связывает нас по рукам и ногам, да еще и издевается при этом? А вы сами-то себя слышали, когда собираетесь на посиделки? Да вы там обгладываете своих мужиков до белых косточек.
А в церкви как себя ведете? Положено вам слева стоять. Так нет: обязательно станет впереди мужчины и всю службу будет прельщать его обтянутыми округлостями дамочка без царя в голове. Сколько же вы, милые, человек вот так соблазнили! Сколько от молитвы отвлекли… А в эту самую минуту — моя слушательница разве сокрушается? Не тут-то было! Я вижу возмущенный взгляд ее накрашенных глазок, округлившиеся помидорные губы и слышу визгливо-хрипловатое: на себя посмотри!
Вот и эта тоже… Еще в автобусе ее приметил. Одета по-монашески, в темное. Это первое свидетельство, что в прелести. На мышь серую смахивает. Сидит и всю дорогу молитвослов читает. Отложила, когда напротив такая же салопщица уселась. Тогда пошло-поехало: бу-бу-бу до самой конечной остановки. Только обрывки фраз долетали: «не могу мяса есть», «а батюшка наш такой сладкий…», «уж такая благодать, такая благодать!» Ну что с таких взять?»
Так думал про себя Иннокентий, направляясь в паломническую поездку. То ли дорожное искушение, то ли застарелая страсть мучила его, но тучи помыслов носились в голове, раздражая и лишая покоя. Правда, из опыта он знал, что обратная дорога будет намного легче.
Ну и конечно, в монастырь входили они вместе. В воротах женщина встала, как вкопанная, и давай поклоны класть — и невдомек, что дорогу мужчине перегородила. Одно слово — непутевая.
На службе «салопщица» стояла у самого иконостаса, подавшись всем нескладным существом в сторону Царских врат. Так бы и влезла в алтарь, если бы разрешили. И чуть возглас какой, сразу бух — и поклон земной.
После обедни Иннокентий сидел на лавке, ожидая выхода старца. Так было заведено: после службы схимонах выходил к людям и до трапезы принимал их в этом уютном уголке. «Непутевая» подошла и тоже присела на краешке. Старец в сопровождении молодого келейника вышел из храма, спустился по ступеням и, благословив Иннокентия с женщиной, сел на лавку. Будто не заметив мужчину, обратился к ней по-дружески.
— Что, Шура, опять неприятности?
— Да, батюшка, все плохо. Совсем измаялась.
— Рассказывай по порядку.
— Значит так, — стала она загибать пальцы. — Муж полгода тверёзый ходит. Детки, все как один, здоровые и послушные. Учатся без троек. Не бедокурят. Свекровушка, будто шелковая. В огороде так все и прёт. Скотинка и птица здоровы. Соседи ласковые. Начальство премии выписывает. Горе-то какое!
— Да в чем оно — горе-то? — улыбнулся старец.
— Как в чем? Батюшка, миленький, так вот оно: Господь нас забыл! У людей как у людей: бедствия, хвори, слезы. Все как есть спасаются, а у нас ничего.
— Так радуйся, Шурочка.
— Сначала-то я и радовалась. А потом маяться стала. Что-то, думаю, не так. Чем-то я Бога прогневила, что Он забыл нас.
— Та-а-ак. Что будем делать?
— Помолитесь, батюшка, чтобы у нас все как у людей стало.
— Ладно, помолюсь.
— Вот уж спаси Господи!
На этом прием закончился. Старец встал и, не замечая мужчину, ушел в келью.
— Какой сладкий… — вздохнула Шура, глядя ему вслед. Потом повернулась к Иннокентию: — А ты знаешь, братик, что батюшка пережил?
— Что же? — спросил он.
— Да вот здесь, прямо на этом месте все случилось. Еще перед Отечественной войной. Вытащили батюшку большевички из храма и зачитали приказ. А в том приказе ему расстрел. Батюшка только пять минуточек попросил, чтобы помолиться на прощанье. Воздел ручки и давай молиться. Сначала о прощении своих грехов. Будто они у него есть… А потом стал за убийц своих молиться. Да еще называл их при этом сыночками неразумными. Все Господа простить их умолял. Вот оно как. Большевички-то молодые были совсем. На них страх напал: вспомнили, наверное, как мама в детстве-то учила: бойся Бога, а стариков уважай. Ну, помолился старец, ручки опустил и говорит им: «Все, милые, можете убивать, ежели, конечно, приказ у вас такой». А те не могут. Стоят, как вкопанные, и молчат. Батюшка даже испугался за них и стал подбадривать: не бойтесь, мол, ребятки, стреляйте, ежели такая надобность вышла. А они опомнились и говорят: «Вот, что, отец, ты иди в лес, а мы скажем, что ты сбежал». Ну, батюшка и пошел в лес. Идет, а сам плачет. Сокрушается, что Бог ему мученический венец не дал. Так до сих пор и сокрушается. Не достоин, говорит, а то бы уж на Небесах с мучениками Богу служил. Здесь это и случилось, братик. Вот тут.
Шура встала, поклонилась до земли храму, Иннокентию.
— Поехала домой. Прости, братик, ежели чем обидела. Поехала я…
Следующие два дня после обедни снова ждал Иннокентий старца на лавочке. Давешний разговор с Шурой и молчаливый отказ старца принять его поселили в нем смуту. Там, внутри, закипали по очереди то обида на батюшку, то зависть к Шуре, то досада на самого себя.
Он неприкаянно ходил по монастырю, выходил за ограду. Бродил по лесу, собирал грибы, лакомился ягодами. Однажды забрел очень глубоко в чащу. Там вышел на щебеночную дорогу и по ней дошагал до необычного храма. Среди болот, на поляне глухого леса дивной красотой сияла белоснежная церковь и высилась колокольня красного кирпича. Вокруг храма стояли кресты погоста, а недалеко — три новых избы.
Когда Иннокентий подошел к колокольне, откуда-то выскочили три беспородные собаки и с громким лаем окружили чужака. Из ворот церкви вышел крепкий высокий парень лет тридцати и отогнал собак. Назвался сторож Дмитрием. Одет он был в дорогие, сильно вытертые свитер и джинсы. Длинные пышные волосы стянуты были на затылке узорчатой, как у хиппи, лентой. Все это в комплекте с мушкетерской бородкой и пронзительными смешливыми глазами выдавало в нем человека сложной биографии. Сначала Дмитрий отнесся к чужаку с подозрением. Но как узнал, что тот пришел из монастыря, сразу подобрел и разговорился:
— Так наш храм — это скит монастырский.
— А далеко ли отсюда жилье?
— Ближайшая деревня в четырех километрах. Там всего три двора осталось.
— Что же это за храм среди леса? Откуда же здесь прихожанам взяться?
— Да тут сейчас не прихожане, а «приезжане», — грустно пошутил сторож. — Храму этому четыреста лет. Раньше-то здесь целое село было в сотню дворов. Да с ближних деревень ходили. В лучшие времена одних записных прихожан бывало под две тысячи. А теперь ― сам видишь… Но зато храм этот никогда не закрывался. Здесь даже один беглый владыка в годы гонений жил. Пойдем на погост. Чего покажу!
Они обошли храм и мимо свежих захоронений подошли к большой могиле. На резном деревянном ограждении висела мраморная табличка. Оказалось, это братская могила времен польско-литовского нашествия 1610 года.
— Раньше эта могила была длиной метров тридцать. Здесь похоронены пятьдесят монахов и триста мирян. Они от ляхов спрятались в храме. Он тогда деревянный был. Там их поляки и сожгли. Прости им, Господи! У меня ведь тоже в жилах шляхетская кровь…
Они замолчали. Иннокентий молился об упокоении мучеников и просил их молитв. Дмитрий что-то горячо шептал, часто крестился и шумно скреб мохнатую грудь.
Вокруг братской могилы густо разрослись и сладко благоухали цветы. Белели аккуратно присыпанные белым песочком дорожки. Лес множеством белоствольных берез и янтарных сосен лес радовал светлым простором. Воздух звенел от веселого птичьего пенья. Сытые пчелы в лесной симфонии вели партию виолончели. Над могилой порхали огромные бабочки невиданной красоты и стрекозы с радужными крылышками. В этом, вроде бы печальном, месте проживала пасхальная радость.
Чем дольше стоял здесь Иннокентий, тем глубже врастал в торжествующую красоту. И когда Дмитрий позвал его дальше, он уходил с сожалением.
Сторож повел его за храм, за колокольню, по густой высокой траве в сторону темного леса.
— Вот, — показал Дмитрий рукой. — Теперь смотри на это.
Черное, как нефть, озеро смердело помойкой. По берегам торчал рогатый мертвый сухостой. С берега тяжело снялись вороны, закружили над черной лужей и сварливо закаркали. В воздухе висели тучи зудящих комаров и мошек.
— Здесь свалены трупы польских захватчиков. Это Черное озеро. Еще некоторые называют его Поганым болотом.
— Сюда католиков на экскурсию возить надо, — сказал Иннокентий. — Реальный пример сравнительного богословия. Все сразу видно: кто в рай после смерти отошел, а кто — в… поганое болото. Что-то не хочется тут стоять. Пойдем, пожалуй.
— Пойдем, Кеша, чайку попьем. Меня тут приезжие москвичи хорошим чаем угостили.
Наконец на третий день старец, поддерживаемый под руки келейником, вышел из храма и присел на лавку. На этот раз рядом — никого. Неужели и сейчас разговора не будет?
— Ничего, Кеша, — раздался слабый голос старика, — помаяться иногда тоже полезно. Смиряет. Я тебе вот что скажу. Мы с тобой… да и вся наша братия с паломниками не стоим Шурочки. Это же клад какой-то! Только ей об этом не говори. Чтобы нос не задрала. Тут, на этом самом месте, она храм от разрушения спасла.
— Как так?
— Приехали к нам с постановлением на снос храма. Нас тут примерно каждое десятилетие пытаются разогнать. Последний-то раз в начале девяностых во время передела собственности местная администрация с братками сделали попытку. Дали три часа, чтобы вынести ценности и людей удалить. Оцепили тут все. Привезли танк из ближайшей воинской части. Барабан под куполом обвязали и к танку стали трос подтягивать. А тут, откуда ни возьмись, — Шура со старухами. Как что почуяли, приехали сюда. Легли они под танк и говорят: сначала нас раздавите, а потом уж и за храм принимайтесь. Нам все равно без церкви не жить. На них набросились начальники, стали растаскивать. Что ты! Шура со старушками их как мальчишек раскидывали. Откуда только силы взялись? Ничего не сумели с ними сделать. А танкисты наотрез отказались: не будем с нашими бабами воевать. Не для того присягу принимали. Так ни с чем начальники-то и уехали. А ребятки эти, танкисты, сейчас вон в том братском корпусе спасаются. Равноангельский чин, стало быть, приняли. Так что ты к Шурочке нашей уважение прояви. Она того стоит.
Старец поднял глаза на Иннокентия и вздохнул:
— Что, родитель так и скончался без покаяния?
— Откуда вы знаете? Ой, простите… Да, батюшка. На коленях умолял. Без толку.
— Послушай меня, сынок. Болеть будешь тяжело, как родитель. Теми же болезнями. Но ты не ропщи: так надо. На нем много чего было. Он и храмы рушил, и людям приговоры подписывал. Так что ты, сынок, потерпи. Иначе никак. Надо. Зато будете вместе там, — старец поднял руку к небу. — Ты же любишь отца своего?
— Да, батюшка, — прохрипел Иннокентий.
— Вот и потерпи ради любви. И молись за упокой его души, не ленись. Тем и свои болезни ослабишь.
От ворот кто-то бежал, поднимая пыль. Старец улыбнулся и положил руку на плечо собеседника:
— Сейчас увидишь… Это не женщина, а чудо.
— Ба-а-атюшка! Ми-и-иленький! — голосила Шура на бегу. — Спаси Господи!
— Что, помогло? — спросил старец, пока беглянка, упав перед ним на колени, усмиряла дыхание.
— Ой как помогло, батюшка! Так уж все хорошо стало, прям слов нет.
— Рассказывай, не томи.
— Ну, все теперь у нас, как у людей, — счастливо улыбаясь, ответила женщина. — Вспомнил о нас Господь! Вспомнил. Муж, пока я сюда ездила, всю получку пропил. Мне вместо «здрасьте» в глаз дал, — показала она на синяк под левым глазом. — Детки-проказники у соседей стекла в теплице перебили. Милиционер уже приходил. Соседская корова забор повалила и наш огород вытоптала. Все как положено. Свекровь, дай ей Бог здоровья, на меня с поленом бросилась: где, говорит, тебя носит, шалапутную? Как хорошо-то, батюшка! Спаси Господи, сладкий вы наш!
— Та-а-ак. Что будем делать?
— Помолитесь, батюшка, чтобы Господь терпения в искушениях дал, да побольше. Вот вам с братиками за труды, — поставила она на скамью корзину, накрытую белой наволочкой. — Постное всё, батюшка, постное. А я побежала домой. Там у нас такое!.. Слава Богу!
СЕКРЕТАРЬ АНГЕЛА
День политзека
— Камера рассчитана на двадцать зеков, а нас туда напичкали под девяноста. Спим по очереди. Духотища, жара!.. Спичку зажигаешь — не горит, тухнет: кислорода не хватает. Здоровые молодые парни ломаются — то в истерику их бросает, то в жуткую тоску. Я сам задыхаюсь, пот течет ручьем, сердце бабахает, будто сейчас наружу вырвется. А Васенька, — Жора кивнул на соседа по дивану, — замрет и сидит, как в параличе… Кстати, в эти минуты обращаться к нему было абсолютно бесполезно: ничего не слышит и не видит. Потом говорит: ага, есть, я полез. Ему сразу нары уступают. Котище — цап тетрадку, и всю ночь пишет, пишет… Потом утром нам зачитывает. Так вся камера, все как один слушали.
— Да-а-а! — вступил Василий, задумчиво снимая с головы ведро, надетое трехлетним сыном. — Когда зеки узнали, что мы за веру православную сидим, нам такой авторитет определили, что ты! Даже место воровское для нас освободили. Это у окна, подальше от параши. Причем так: Жора проповедует — я сплю, просыпаюсь — моя очередь «глаголом жечь». Спрашиваю, на чем остановился, на грехопадении? Значит, мне про Каина и Авеля вещать и так далее до конца времен.
— Пап, может, чайку попьешь? — спросила Валя, старшая дочь Василия, качая младенца на объемной груди и раздавая подзатыльники расшалившимся братишкам и сестренкам.
— Ставь чайковского… Растишь их, растишь… Покрепче только там! И моджахедов на кухню загони, а то мешают озвучиванию мысли. — Василий ткнул Петра в бок локтем, указуя на дочь бородой, как перстом. — Это она вынесла рукописи. Нам с женой и с дочкой дали одно свидание, так я ей во все карманы, в штаны, за шиворот, в капюшон даже — всюду тетрадки свои распихал. Ей тогда девять годочков было. И вот что! Это промысел, слышишь! Жену на выходе всю с ног до головы обшмонали, а девчонку не тронули. Вот она и пронесла. Так, Жора, идем Петра Андреича провожать!
— Отец, ты чего это гостя из дому гонишь? — закричала из кухни супруга Василия. Дверь приоткрылась и оттуда выкатилась гурьба детей. И что примечательно: все как один похожи на Василия, только без бороды. Впрочем, один был уже в бороде: он стянул со стола тряпку и нацепил на уши под самый нос.
— Что вы, Татьяна Ивановна, я уж больше часа вырваться не могу, — радуется Петр своему нечаянному освобождению, отбиваясь от детских рук, летящих мячей, сверкающих сабель и вороненых маузеров. — Они меня, как всегда, мемуарами тормознули.
— А я хотела, Петр Андреевич, о вашем творчестве поговорить, — вздохнула всем пышным телом хозяйка, попутно разоружая и загоняя детский сад обратно на кухню.
— Поговорим обязательно, — кивнул Петр, разгребая гору детской обуви в поисках своих сапог. — Только не когда эти зубры собираются на день политзека.
— Так мы вас ждем с новыми рассказами. Детки, попрощайтесь с гостями.
Из кухни, из детской, из ванной и туалета — выкатилась орава детей и облепила мужчин. Петру показалось, что его одновременно обнимают, целуют, царапают и душат тысячи маленьких обезьянок-бандерлогов. «Каа, на помощь!» — хотелось ему закричать, но по команде мамы дети вдруг отступили и часто замахали руками.
— Слушай, отец-герой, как ты эту ораву содержишь? — удивился Петр, нажимая кнопку в лифте.
— Семья, Петруччо, организм саморазвивающийся, самоорганизующийся и самоснабжающийся. Понял?
— Не очень. Ты поконкретней, пожалуйста.
— Если конкретно… — почесал он затылок. — То я и сам не знаю, как мы выживаем. Я-то уж точно ничего для этого не делаю. Загадка! Ты при случае у супружницы моей спроси, как она из почтового ящика деньги пачками вынимает. Со дня ареста и доныне.
По морозному воздуху, под скрип свежего снега шли они втроем к метро. Двое из них, убеленные сединами мужи, по-мальчишески толкались, шутили, смеялись. Петр представил себе, как они выглядели сразу после освобождения: худющие, бритоголовые, безбородые, но довольные. Все мучения, издевательства, карцеры — позади. Вопреки угрозам мучителей они живы, и перед ними распахнуты ворота в светлую жизнь, ради которой они пошли в застенки. В ту самую, где нет преследования веры, во всяком случае, открытого. Впереди восстановление монастырей, храмов — ходи, на спасенье, окормляйся! Впереди заседания в президиумах, интервью, фотографии в газетах, лесть, заигрывания, заманчивые предложения, уважение стариков и «чепчики в воздух» юных и розовощеких.
Когда-то и Петру приходилось «выходить из застенков» и чувствовать эту пьянящую эйфорию свободы. Нет, нет, у него за спиной всего-навсего стройотряды и военные сборы… Два месяца военной дисциплины, голода, воздержания, ежедневной двенадцатичасовой работы и строжайшего сухого закона. Сравнение, конечно, не очень-то корректное, только у него других не было. И вот после тайги и комаров, пота и напряжений до полного изнеможения они появлялись на «большой земле» — суровые, огрубевшие, охрипшие, обветренно-обожженные, да еще с немалыми деньгами. И самое главное: теперь все можно, «мы это заслужили, и весь мир у наших ног!»
Всего за два месяца обычной мирной работы накапливали студенты такой заряд самодовольства. Что же пришлось этим-то испытать, с каким убийственным зарядом иметь дело? Если Петр с однокашниками после стройотрядов на полгода входили в штопор ресторанно-цыганского дурмана, то какой натиск тьмы этим двоим пришлось выдержать! Нет, не оценить и не понять такого, пока сам не прошел их путь, исповеднический. Поэтому и слушал он их жадно, в оба уха, поэтому и терпел их грубоватые шалости и тычки. Потому и любил… с болью, иной раз стиснув зубы, а иногда и кулаки…
По дороге им «чисто случайно» встретилось кафе, куда всех и затащил Василий:
— День политзаключенного — это вам не так просто! Ты, Петруша, скажи спасибо, что мы с Жоркой чифирь тебя пить не заставили. Из ржавой консервной банки.
— Спасибо.
— Спасибо не булькает и нутро не греет.
— А что греет?
— Вон то, «балтийское», номер шесть.
В кафе было сильно натоплено, они сняли куртки и повесили на спинки стульев. В углу сидела бритоголовая компания в кожанках с татуировками на шеях и руках. По нынешним временам это могли быть таксисты за поздним ужином, или студенты университета, заглянувшие отвлечься от толстых учебников. Впрочем, иногда и бандиты так выглядят, но сейчас реже. Петр вспомнил, как герой Шукшина в «Калине красной» сокрушался, что вот, мол, волосами обрасту, хоть на человека похожим стану. Василий приосанился, разгладил окладистую бороду. От кофе Петра мучила изжога, он проглотил еще одну таблетку и запил минералкой.
— Эх ты, болезный-бесполезный, — пожалел его Василий, смачно с причмокиванием прихлебывая. — А у меня хоть бы что заболело! Так нет, ливер после карцеров, как назло, в полном порядке.
— Зато у тебя, Васенька, по мансарде трещина проходит, — ухмыльнулся Жора, поблескивая очками.
— Ла-а-адно тебе, не бузи, — Василий хлопнул друга по плечу и повернулся к Петру. — Ты знаешь, Андреич, у этого Жореса-Тореса такой дар публициста — ващще! Наш первый с ним батя говорил ему: пиши статьи, чадёныш, не закапывай талант.
— Это чтобы я таким же нищим писателюгой стал? А, чадовище? Не желаю! — улыбнулся Жора в седую бороду. — И тебе, Андреич, не советую. Писанина — это «такая зараза, хуже карасина».
— Кстати, Петь, имей в виду, твои рассказы — это очень даже норма-а-ально! — прохрипел Василий. — Ну я ― ладно, меня ты можешь не слушать, а вот половина моя оценила. А Татьяна Ивановна, кыська-рыбка, прибьет меня сегодня ващще, она, я тебе скажу, толк знает. Она моя первая читатель-ни-ца и редактор-шшша. Ужас, когда этим профессиям женский род присвоят. Так что да-вай, пи-ши.
— Старик Василий Петра заметил, в кафе сходя, благословил, — продекламировал Жора.
— И да! И благословил! И не бузи. Петруша, — снова повернулся тот к Петру Андреевичу, — ты не представляешь, как я его люблю! Сил нет, как люблю этого урку. Ну, просто уже никаких сил моих нет… Так вернемся, как говорится, к нашим делам… да. Иногда вот так встанешь утром, оглянешься окрест, озирая пустыню писательской нивы, — и никого! Так что давай, пиши.
…На метро, разумеется, они не успели: двери станции были закрыты. Поймали частную машину, и Петр с Жорой поехали в свой район: они почти соседи. После некоторого молчания в машине раздался баритон оратора:
— Ты знаешь, Петь, каким Васька раньше смиренным был? А я помню.
— А он и сейчас меня останавливает, когда я по старой привычке принимаюсь размахивать дубиной осуждения. Не бузи, говорит он мне, — и дубина на полшестого.
— Это да, — согласился он. — Вообще-то, я тебе скажу, Василий, конечно, ― феномен! И что интересно-то, многие, кто с нами начинали, от Церкви отошли. Возьми, хотя бы, Димку или Витьку — этих на корню славой купили — сейчас богема лаврушная. А скольких через политику, как через мясорубку, пропустили! А скольких просто деньгами, дачами, постами раскатали. Все теперь такую чушь всенародно несут, что уши вянут. Какое там православие — буддистами католическими стали. Что раздатчики кормушек им закажут, то и щебечут. А этот… Кот Базилио — нет! «На камени веры». Попробуй ему чего еретического или языческого подсунь — разгромит, да еще и в глаз даст. Тот еще феномен, я тебе скажу!
— Это все с ним происходит не просто так, — задумчиво обобщил Петр. — Это по великому промыслу. Ради язычников православные хулятся, если можно так перефразировать… Ты посмотри, Георгий, его любят, гусарство его терпят, слушают. Ну, почти все… В этом же что-то есть! Какие-то вещи… мистический сакрал непознанного нечто, я бы сказал. Ежели, к примеру, высоким штилем.
— Ой, писателюги! Давай, Петь, в монастырь Ваську увезем, пусть там поживет с месячишко, отдохнет. Скоро батя архимандрит назад поедет, так мы в его машину напросимся.
Никто в монастырь, конечно, не поехал. У Жоры пошли автомобильные страсти с ремонтом, а у Василия — читка, правка… Встреча Петра с архимандритом все же состоялась в его московском скиту, куда в обед забежали они с другом на полчасика.
— Ты зачем свои рукописи принес? — сурово спросил он за чаем Петра. — Хочешь в искушения впасть? А ну как не выплывешь? Ты что, не знаешь, что писательство приводит к тщеславию, а тщеславие — к позорным грехам? Вспомни, как к преподобному Серафиму генерал приехал. И сказал тогда батюшка, что надлежит тому три года пьянствовать, под заборами валяться, чтобы грех тщеславия искупить. Ты тоже валяться хочешь?
— Не хочу… — ответил Петр, оглушенный.
— Тогда брось это занятие и молись больше — вот тебе и творчество самое главное. — Потом он помолчал, помолчал и вдруг улыбнулся в седую бороду. — Хорошо ты там в рассказе про видения написал. Как сначала главный герой образ за ангела принимает, а потом выясняется, что это враг его искушал. Это сильно! Да… Так что бросай это дело, бросай.
— А как же, батюшка, слова Евангелия: «Никто, зажегши свечу, не ставит ее в сокровенном месте, ни под сосудом, но на подсвечнике, чтобы входящие видели свет».
— Так это если свет, а откуда ему в мирянах неоперившихся взяться?
В молчании текли минуты. Тикали старинные часы. Видимо, батюшка молился. Вдруг, как сквозь вату, как из другого помещения:
— …Ладно, пиши и раздавай, — со вздохом произнес архимандрит, — но только своим. Издаваться и не думай — погибнешь.
Выйдя от батюшки, Петр подумал, погибать ему или погодить, а рядом услышал голос попутчика:
— А с твоим Василием все, как в сказке. Огонь прошел, воду проплыл, а на медных трубах споткнулся. Так что дело обычное. Кстати, сказка эта очень даже хорошо кончается.
«Прав, ох, прав архимандрит, — думал Петр, — эта «медь звенящая», тщеславие это — страшная темная сила. Опьяняет душу сладким вином, а потом и выйти из запоя нет сил.
Пока же он влип в мысленную брань с архимандритом. На память приходили его слова, которые Петр сортировал на левые и правые, памятуя о том, что советовал преподобный Амвросий Оптинский: по причине утраты старчества в последние времена каждое слово священников нужно сверять с Евангелием и писаниями святых отцов.
Вечером, придя домой, взял сборник Василия и сел читать. Первый рассказ его так захватил, что и оторваться не мог, хоть дел накопилась куча-мала. «Ай, да Василий! Ай, да молодец!» Дал почитать жене, Ольга Васильевна тоже увлеклась. Петр взял вторую его книжку — а там… страсти, кровища, ужасы, в общем, тоска кромешная. Позвонил ему и сначала восторгался первым рассказом, отчего Василий с дружеских тонов перешел на басовитую вальяжную маститость, да-а-а-а, мол, что есть, то есть; талантище, сынок, сам понимаешь, он аки молния в нощи. А когда он чуть не вытек от собственной медовой растаянности по проводам в телефонную трубку Петра, тот вылил туда ушат холодной воды:
— Но что там за кровища с какими-то опереточными страстями во втором рассказе?
— А так нужно, тема такая, — проворчал оппонент, отрясаясь от холодного душа.
— Но ведь эту тему можно раскрыть и со светлой стороны. Ну, там, видишь ли, девочка моя, имеется и естественный выход из твоей трагедии и он даст тебе много радости. Живи, как наши предки тысячу лет, вот и будешь счастлива. А что их пугать-то, они и так насмерть запуганы. Ты им надежду дай!
— Вот и напиши свою версию. Кто тебе мешает? — рассуждал вслух Василий, ничуть не обидевшись. Вот что значит профессионально держать удары.
На память Петру пришло несравненное знакомство с Василием.
…Однажды поздно вечером заехал он к своему деловому партнеру. Работал тогда Борис Валентинович дома, полулежа на диване. Здесь, на просторной кухне, у него под рукой имелось все, что надо: сейф с деньгами, стол с пирогами, калькулятор с телефоном, холодильник с пивом, телевизор в одном углу, иконы — в строго противоположном.
— Петро, у меня сейчас с деньгами туго. Надумал я машину купить приличную. Да вот еще дом загородный строю. Слушай, будь другом, возьми часть своей прибыли автомобилем. Ну, ты знаешь мою «Ласточку» — это не машина, а птица. Там и править не нужно — сама летит. Продал бы другому, да хочется отдать в хорошие руки.
Поглядел Петр на свои обветренные руки с красными суставами и цыпками, и ничегошеньки хорошего в них не обнаружил. Вспомнил, как ездили они к Борису на дачу. Да, машина хороша, что и говорить. Согласился. Ударили по рукам, и Петр стал владельцем джипа.
После оформления документов Борис пригласил партнера за стол. Петр Андреевич привык, что в этом доме кто-то входит, выходит, разные люди сидят за столом и за пианино, пьют, закусывают, запивают и запевают. Поэтому Петр сразу-то и не обратил внимания на бородатого мужчину в дорогом костюме, будто с чужого плеча. Тот безмолвно сидел за накрытым столом у широкого подоконника и смачно закусывал.
Хозяин выдерживал паузу в четырнадцать тактов, наливая бордовый чай в поллитровую чашку с кустодиевской пышноплечей купчихой на борту. Петр, от нечего делать, разглядывал незнакомца. Как сказать… Многих выдающихся личностей довелось ему лобызать и хлопать по плечу в этом гостеприимном доме. Бывший военный, герой афганской войны и нынешний бизнесмен, и, наконец, остроумный, добрый и щедрый человек — такой умеет привлечь к себе людей. Фраки, смокинги, генеральские мундиры, архиерейские облачения на одних гостях вполне мирно соседствовали с дырявыми свитерами, протертыми на рукавах пиджаками и ветхими монашескими подрясниками на других, не менее уважаемых гостях.
Отпил Петр объемный глоток дивного английского чая и под драматическое молчание разглядывал соседа, сосредоточенно выковыривавшего скользкий масленок из-под груды картофеля-фри под розовым соусом с каперсами. Про себя Петр предположил, что человек сей или беглый каторжник, или отставной хиппи, который устал валяться на белом песке Калифорнии, поэтому вернулся на суровую родину.
— Знакомься, Петр Андреевич, эта борода — историк и поэт Василий.
«Он, оказывается, еще и грамоте обучен», — мелькнуло в голове Петра. Тем временем беглый масленок был пойман, поднят на мельхиоровую вилку и, наверное, в честь этой победы человека над роковыми силами природы сосед хрипло произнес тост: «Выпьем и снова нальем!» Тостующий поднял тяжелую рюмку, Борис — банку с пивом, Петр — чашку с необъятной купчихой. После утоления жажды прозвучала древняя песня, исполненная тем же надтреснутым басом, что-то насчет трезвенника, который обязательно говорит неправду. Петр отнес это на свой счет и парировал выпад:
— И как это, Василий, упражнения в изящной словесности удается сочетать с этим… многолитражным правдоискательством?
— Одно другому помогает. Вр-р-р-ё-о-от, кто с нами не пьё-о-о-от!
Тем временем часовая стрелка на кухонном гнезде кукушки с шишками на цепи приблизилась к цифре двенадцать. Петр произнес набор прощальных пожеланий и устремился к вешалке. Спустился на лифте вниз — на первом этаже его ожидал бородатый оппонент в распахнутом драповом пальто, с сумкой почтальона через плечо, тяжело выдыхая густой застольный дух:
— Решил проводить тебя до метро, Андреич. Сам понимаешь, время позднее, народ нынче лихой, а ты такой… худенький. Вобчем, иди под мое крыло.
— Благодарствуйте. Только я и сам…
— …Так вот я и говорю бате, — загремел на весь район голос Василия, — а где мои три тонны бумаги? А батя мне: видишь ограда новая — вот где. Ну что с ним поделаешь!.. Ладно, говорю, носи, бать, на здоровье. На-ли-и-ивай!
В метро они сидели в углу вагона. Василий задремал. Петр на кольцевой собрался выходить, поэтому спросил:
— Может, тебя проводить?
— Не-е-е-ет, что ты, Андреич! Я в норме.
— Ничего себе норма! А если заснешь по дороге?
— И прекрасно! Здоровый сон среди соотечественников — это сла-а-авно, — загудел он на весь вагон.
«Все же при случае надо будет спросить, — подумал Петр, — не посещал ли он пляжи Калифорнии».
Утром в кармане куртки Петр нашел мятую бумажку с номером телефона. Позвонил вчерашнему провожатому, узнать, как доехал. Странное дело, от встречи у него осталось впечатление, будто познакомился со светлым, но трагичным человеком.
— Великолепно доехал! — загрохотало в трубке так, что Петру пришлось отвести ее от уха. — Говори адрес, сейчас заеду навестить.
— Я работаю…
— Тем более!
Нашла вода на камень
В загородный дом Бориса вошли трое. Двое загорелых мужчин в потрепанной одежде — один лет сорока, другой около десяти — и с ними миловидная девушка. Охрана почему-то опешила, но молча пропустила их внутрь. Старший мужчина размахивал руками и громко говорил:
— Здесь мы построим дощатый сарай с курами и козой. Там в углу будет кострище. Вот тут выстроим мазанку из глины и побелим гашеной известью. Вместо газона будет расти полынь и ковыль, можно кое-где посадить татарник. Вместо бассейна выроем пруд с осокой. Карасей запустим. Плетень непременно поставим, а на нем — кринки верх дном. Чтобы все как у людей.
— Я не против, только мне сейчас нужно домой. К маме.
— Об этом забудь. Мы, конечно, иногда будем к теще наезжать, но не часто. А ты здесь учись быть хозяйкой. Все, любимая, кончилась твоя девичья жизнь. Готовься к свадьбе.
— А мне что делать? — спросил мальчик.
— Что хочешь! Для начала, конечно, наймем тебе учителя. Он тебя подтянет, а потом пойдешь в школу. Ну а дальше… посмотрим. А сейчас все в дом. Будем устраиваться, комнаты делить, чтобы всем поровну.
…Спустя пару недель в прихожей квартиры Петра раздался жалобный звонок. Дверь открыла дочь Вика и громко свистнула от удивления.
— Па! К тебе тут такая девочка, просто мисс Вселенная! — потом к девушке: — Да вы заходите, не бойтесь. А платьице ваше не из Парижа?
— Оттуда…
— Марина! — всплеснул руками Петр. — Какими судьбами? Как тебя твой домостроевец отпустил?
— Вот об этом я и хочу поговорить.
— Заходи. Викуша, ты нам чайку-кофейку не сваришь?
— Сегодня с утра я у тебя Викуля, — напомнила дочь, не отрывая взгляда от наряда Марины.
— Будешь препираться, станешь Виком.
— Ладно, вам кофей на подносе, или так сойдет?
— Лучше, конечно, на тележке.
— Ого!.. А прием-то у нас на высшем уровне.
— Ис-пол-нять.
В кабинете Марина села на краешек дивана и протяжно вздохнула.
— Ничего, ничего, — опередил ее Петр. — Стерпится, слюбится.
— Да я, Петр Андреевич, всю жизнь с мужиками общаюсь. Но этот… но эти — они как из камня высечены.
— Это кажется. Борис на самом деле человек мягкий и деликатный. Просто, наверное, сильно влюбился.
— Что? Дядя Боря влюбился? — воскликнула Вика. Она спиной вперед протаскивала в дверной проем тележку на колесиках. — А я мечтала, что он дождется, пока я вырасту. Марина, а ваше платьице сколько стоит?
— Я тебе еще лучше принесу. В подарок.
— Спасибо, подруга! — расцвела Вика.
— Дочь, — сурово пробасил отец, — за вымогательство лишу квартальной премии.
— Па, зачем премия, если у меня будет платье из Парижа?
— Выйди и не мешай. У нас серьезный разговор.
— Поторопитесь, а то мама скоро придет. …А тут в кабинете у моложавого папочки молоденькая девушка. Краси-и-ивая! Что мамочка подумает?
— Эти подростки!.. — вздохнул Петр, когда дверь закрылась. — Прости, на нее иногда накатывает.
— Петр Андреевич, скажите, пожалуйста, а мне обязательно это… Замуж выходить?
— Ну и вопросы ты задаешь. А что случилось?
— Я так не привыкла. Эти два супермена всю мою уютненькую жизнь хотят перевернуть.
— Но ведь ты же сама хотела новой жизни. Вот и вживайся.
— Я не думала, что это будет так радикально. Они от меня требуют слишком много. Я в шоке.
— Ничего. Этот период для всех девушек трудный. А чего ты хотела?
— Я хотела бы вас… тебя любить. И все.
Петр поперхнулся кофе и прокашлялся.
— Одумайся, Мариночка. Я женат, у меня дети твоего возраста… почти.
— А мне ничего и не надо. Я готова так, на расстоянии любить. Ведь ты же сам говорил, что любовь главное.
— Давай разберемся. Говорил я тебе о любви христианской. В ней нет ничего плотского. Секса, как сейчас говорят. Я люблю тебя, как сестру…
— А мне ничего другого и не надо! Если хочешь, я даже вообще сгину с твоего поля зрения, из твоего окружения. Я хочу любить по-христиански.
— Знаешь, Марин, если бы это говорила пожилая монахиня, лет тридцать прожившая в монастыре… и то я бы вряд ли поверил. Но ты молодая и цветущая. Из тебя дети аж пищат, так наружу просятся. У тебя еще никак не может быть этой чистой небесной любви. Возьми «Лествицу» и посмотри: у любви высшая пятнадцатая ступень. Чтобы до нее дорасти нужно пройти предыдущие четырнадцать. А там отсечение воли, послушание, молчание, молитвенный подвиг… и много чего еще. Понимаешь? Ну не может быть у молодой светской женщины духовной любви.
— Может! И я готова доказать.
— Не надо. Ты уже себя опровергла. Ничего никому доказывать не надо. Господь тебя свел с Борисом. Дал вам Антона. Детей своих нарожаешь. Это твой крест. Вот и неси его. А эти твои капризы… пройдут.
— Ничего себе крест! Да ты знаешь, как Борис заговляется на пост? Послушай, послушай! После полудня ходит кругами вокруг холодильника и сам с собой говорит: «Что, попрошайка, мясного хочешь?» Потом через пять минут: «Отстань, урод, ты меня достал!» Потом доходит до белого каления и вопит: «Ладно, сам напросился!» Открывает холодильник и вытаскивает оттуда все мясные продукты. Садится за стол и под вино с горчицей и майонезом давай все это в рот запихивать. А сам ворчит: «Просил, так лопай, тварь ненасытная! Давай, давай, вот тебе мясо, колбаса, сало, вино. Давай, обжора, наслаждайся!» У Борьки уже из ушей колбасный фарш лезет, глаза из орбит вылезают. Давится, но в рот заталкивает, запихивает, трамбует… Потом срывается с места — и в туалет, унитаз пугать. Возвращается весь бордовый, глаза красные, и спрашивает себя: «Ну, что, обжора, повторить не желаешь? А?» Такие вот сцены у нас.
— Нормальная борьба со страстями, — спокойно кивнул Петр. — Надо будет этот прием взять на вооружение. Кажется, он весьма эффективный.
— Шутишь?
— Да нет. Какие шутки. Это борьба. Брань! А в ней главное ― победа. Как сказал Апостол: «Вы еще не боролись с грехом до крови, как отцы ваши!» Ты, Мариночка, сейчас только воцерковилась и вступила в счастливое время неофитства, когда благодать льется на тебя, как из рога изобилия. Но это незаслуженная благодать, она для укрепления твоей веры. А когда Господь увидит, что ты достаточно окрепла, тогда благодать у тебя отнимется. И наступит время испытаний. И ты будешь плакать по ушедшему времени. И станешь просить Бога вернуть прежний свет в душе. Вот тогда и вспомнишь, как Борис воевал с диктатом плоти. Он-то из неофитских пеленок давно вырос. Так что не бузи.
В прихожей послышались сначала восторженный крик кота, потом громкий шепот. В дверь постучали, и бочком вошла Ольга Васильевна.
— Ну вот, Мариночка, нас и застукали, — сокрушенно произнес Петр. — Теперь будем слушать скандал и терпеть изощренные издевательства.
— Ой, как страшно, — улыбнулась девушка. Встала и протянула руку: — Марина. Ольга Васильевна, я вас еще три недели назад полюбила.
— Пойдем, Мариночка, поболтаем по-бабьи.
— Вы там того, не очень по-бабьи!
— Не волнуйся, мой господин. Я сегодня поужинала, так что пока не опасна. — Потом Марине: — Я тебе инструкцию дам по грамотной эксплуатации Бориса в мирных целях.
Женщины закрылись на кухне и просидели там до полуночи. Вика несколько раз заглядывала к ним, якобы в холодильник «за колбаской». Потом свистящим шепотом докладывала отцу:
— Пап, у них пока мирно. Они похожи на подружек. Щебечут! Так что, кажется, с парижским платьем все бонжур.
— Да не бонжур, тряпичница, а тхебьен …кажется.
— Все равно, не подерутся. Мама ж воспитательница, она не таких приручала. Ой, девчонки у меня все попадают!
— Какие девчонки? — вытягивал он ухо в сторону кухни. — С чего им падать?
— В наших девчоночьих кругах у кутюрьев не одеваются.
— У кутюров. Тьфу! От кутюх …кажется. Отстань, позор отеческий.
— Это почему позор? — вытянула губы дочь. — Ты что, молодым не был? Сразу старым родился?
— Да был я молодым, был. И сейчас еще ого-го… Вишь, какие на дом приходят…
— Па, хватит от страха трястись. Ты лучше расскажи, в кого ты влюблялся.
— Ой, у меня это было перманентно, с четырех лет и… до встречи с твоей мамой.
— А что тебе лучше всего запомнилось?
— Пожалуй, вот что, — сел он в кресло и поднял глаза к потолку. — Нам тогда было по семнадцати. Она училась на факультете иностранных языков. Она сидела напротив и сквозь пламя костра неотрывно смотрела на меня. Знаками я пригласил ее вместе прогуляться. Мы отошли от толпы ребят и по берегу реки дошли до белого валуна. Там остановились, и она села на камень, я — рядом, на камень напротив. Она была одета в белые плащ и юбку. Над широкой рекой высоко в небе вспыхнула радуга. Я посмотрел на часы — три ночи. В то время за Полярным кругом стояли белые ночи. Она стала читать стихи Рильке на немецком языке. Закончив читать, она спрашивала: «Перевести?» Каждый раз я отвечал «нет», потому что не хотел нарушать мелодии. Она улыбалась, обнажив ровные белые зубки. Там, за ними, розовый язык подхватывал звуки из гортани, подбрасывал, дробил и они превращались в хрустальный ручеек с весело скачущими по дну звонкими разноцветными камешками. «Еще?» — спрашивала она. «Да, пожалуйста, еще и еще!» — шептал я завороженно.
— Вы целовались?
— Что? А, нет! И мысли не было. Мы были детьми. Такое с нами случилось впервые: белая ночь на берегу огромной сибирской реки, радуга в полнеба, стихи, как журчанье ручья. Где теперь это милое дитя?.. Кому она читает стихи? Да и читает ли? Потом я листал сборник Рильке, пытался отыскать те стихи. Но так и не смог. Да и нужно ли?
— Как она выглядела?
— О-ча-ро-вательно! Девушка-цветок, белая лебедь, колокольчик, ветерок…
— Хоть бы кто обо мне так сказал!
— Учи стихи, читай настоящую прозу, впитывай глубину. Тогда кто-нибудь и о тебе так скажет.
— Па, прочти что-нибудь из Рильке.
Он взял белый сборник, открыл на закладке и негромко нараспев прочел:
Кто на свете плачет сейчас,
без причины плачет сейчас —
плачет обо мне.
Кто в ночи смеется сейчас,
без причины смеется сейчас —
смеется надо мной.
Кто на свете блуждает сейчас,
без причины блуждает сейчас —
идет ко мне.
Кто на свете гибнет сейчас,
без причины гибнет сейчас —
глядится в меня.
— Это «Серьезная минута», — пояснил Петр. — Не знаю как тебе, а мне кажется, это приступ тоски о прекрасном.
— Странно! Вроде бы о грустном, а так светло… Ты мне этот сборник дашь почитать?
— Бери.
Наконец дверь кухни открылась, и женщины вышли из затвора.
— Петр Андреевич, Марина отныне моя подруга, — произнесла Ольга «учительским» тоном. — Ее не обижай. Она очень хорошая девушка.
— И моя подруга, — напомнила Вика.
— Принесу послезавтра, — кивнула ей Марина. — Как обещала.
— Ты, девочка, приходи в любое время, — приветливо улыбнулась Ольга. — Видишь, как ты всем понравилась.
— Обязательно приду, — улыбнулась на прощанье Марина. И протяжно посмотрела в глаза Петру. А он протяжно вздохнул.
Кровь, пот и слезы
Воспоминание о первой встрече с Василием приносило Петру непонятную печаль. Впрочем, лихое гусарство старого зека их отношения удивительно облегчали. В душе Василия уживались ворчливая нежность, сварливая застенчивость и неуёмная любовь к человекам.
Петр видел его талант не от мира сего, но и сопутствующую тяготу. Иногда смотрел на Василия и понимал, что на его глазах разворачивается великая трагедия человеческой жизни. Петр молился о нем, как о страждущем, заказывал множество молебнов. Но все это не могло успокоить то место в душе, где поселился старый зек.
Архимандрит в своем монастыре устроил для него персональную келью, с решеткой на окнах и классическими нарами, только попасть туда его другу не довелось. Оставалось положиться на волю Вседержителя и принимать Василия таким, каков он есть, со всем антуражем. Грозные же слова архимандрита, сплетающие писательство с позорным падением, всплывали в сознании Петра, сообщая раздрай и маету.
Бесконечный, который уж по счету, раунд с архимандритом втянул его в вязкую изматывающую схватку. «С этим, однако, пора кончать!» Как спасательный круг, схватил он молитвослов и начал с покаянного канона. «Ныне приступих аз грешный и обремененный к Тебе, Владыце и Богу моему; не смею же взирати на небо…» Странное дело, чем больше он истирал себя во прах, чем большую гнусность открывал в себе, — тем легче и теплее становилось в сокровенной глубине души, откуда струились живые светлые воды.
После вечернего правила взял Новый Завет, который открылся на… притче о талантах из Матфея: «…и убоявшись, пошел и скрыл талант свой в земле…» и дальше: «…а негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов».
Следом за этим открылось Послание апостола Павла к Римлянам:
«…как в одном теле у нас много членов… так и мы, многие, составляем одно тело во Христе… И как… имеем различные дарования, то, имеешь ли пророчество, пророчествуй по мере веры; имеешь ли служение, пребывай в служении; учитель ли, — в учении; увещатель ли, увещевай; раздаватель ли, раздавай в простоте…»
«Вот и подсказка, — облегченно вздохнул Петр. — Слава Тебе, Господи».
После воскресной литургии подошел к Петру и дернул за ухо Георгий Васильевич, сокращенно Жора, и пригласил в гости. После бессонной ночи Петру ужас как хотелось часок-другой поспать, но неожиданно согласился. Сели они в джип, и пока Петр Андреевич разогревал двигатель, Жора щупал обивку, трогал сидения, слушал музыку, льющуюся из восьми динамиков.
— И живут же люди, и ездют же на чем таком. А самое интересное, что этот шикарный дворец еще и передвигается. А правда, мне говорили, будто если покрутить вот это колесико и потыкать пятками в торчащие из пола железки, это чудовище будет ехать не туда, куда оно хочет, а куда нужно егову хозяину?
— Давай попробуем, — предложил Петр и надавил ботинком на педаль акселератора. Машина, мягко застрекотав мотором, плавно тронулась. Вырулив на дорогу, он включил спортивный режим — автомашина легко и устойчиво полетела прямой дорогой, вполне оправдывая имя «Ласточка». В отличие от привычного шума в салоне отечественных машин, здесь было так тихо, что можно разговаривать шепотом.
Спустя минут двадцать они сидели в гостиной Жориной квартиры в глубоких креслах. Вокруг собеседников по всем четырем стенам — на стеллажах под потолок и всех полках типовой стенки «Ольховка-3» — книжечки, книги, фолианты. Петр Андреевич рассматривал корешки: писания святых отцов, публицистика, беллетристика, русская и зарубежная классика.
В комнату заглянула хозяйка:
— Сам-то!.. — уважительно повела подбородком в сторону мужа. — В получку, бывало, мешками покупал и еле домой дотаскивал.
— Так, говоришь, писательство «хуже карасина»? — спросил Петр Андреевич, прищурясь.
— Конечно! Как кто начнет писать, — пропал человек. Кому-то из монасей было видение, будто все, что он написал, — плывет в мутной вонючей реке. Вот вам, писателюги!
— А как же писания святых отцов?
— Так они же и учили, что воображение убивает молитву и приводит к прелести. Ни для кого не секрет, что образы — это результат сатанинского воздействия на сознание.
— А как же притчи Евангелия? А самые что ни на есть монашеские книги «Лествица» и «Невидимая брань» — буквально наполнены образами.
— Он меня учить будет! Да я «Лествицу» читал, когда ты еще в ясли ходил!
— Георгий, уймись, — махнула пухлой рукой хозяйка. — Пойдемте, мальчики, осетринки покушаем.
«Мальчики» разгладили морщины, прошлись ладонями по седым вихрам, втянули животы и чинно гуськом последовали к столу. После молитвы и дегустации фирменного семейного блюда Петр сквозь полудрему слушал мелодичный голос:
— Читала ваши рассказы, Петр Андреевич. Очень понравились.
— Ой, баба, прекрати! Его спасать от этой заразы нужно. Ты на чью мельницу льешь, глупая женщина?..
— …Очень понравилось, Петр Андреевич. А особенно тот, что про нашу тяжкую женскую долюшку. Поэтому у меня вопрос, где вы так писать научились?
— Так сразу не вспомнишь… Можно сказать, что писал я всю жизнь, сколько себя помню. А приемы и техника — это от журналистики. Если вы помните, в каждом вузе раньше обязательно имелись университеты культуры. Студентом я был активным, тянул на персональную стипендию, ну и записался в журналисты. И мне там сказочно повезло! Преподавала нам одна из самых замечательных журналисток того времени. Она работала в центральной газете, считалась одной из самых честных и талантливых. Во всяком случае, ее репортажи читались и обсуждались всей страной. Может быть, помните статью о том, как в колхозе за две недели праздников подохли с голоду почти все коровы? Потом в своей статье она задела интересы коррумпированной верхушки и ее сослали в наш институт.
— Знаю ее — жуткий бабель с усами под шнобелем и с «беломориной» в кривых желтых зубах, — кивнул седой головой всезнающий Жора.
— Симпатичная, курносая, и некурящая… Из полусотни курсантов отобрала она троих, в том числе и меня, и стала нас «гонять». Например, дает задание: проникнуть в филармонию и написать репортаж о скандальной рок-группе. Или, скажем, взять интервью у заезжей знаменитости. Ничего, кроме редакционных корочек и нашей молодой дерзости, у нас не имелось. Но проникали как-то и приносили в редакцию к определенному времени свои семьдесят строк. Но самое главное, чему она учила, чтобы материал нес в себе «заряд интереса». Как она говаривала, читателя надо брать за вихор и тащить, тащить от первой строки до последней — и чтобы он, родимый, все дочитал до последней точки на одном дыхании.
— И что же, существуют в этом деле какие-то секреты?
— Он нас учить будет! Да что ты слушаешь, баба, развесила уши!..
— Мужик, уймись! — не повышая голоса, сказала хозяйка. Особенно мягко и даже ласкательно прозвучало «мужик». Пожалуй, только в недрах этой семьи грубоватые «баба» и «мужик» воспринимались, как «любимая» и «любимый».
— Секреты? …Как в любом деле. Например, не менее десятка занятий мы посвятили изучению знаменитых репортажей, очерков, статей. Мы их тщательно анализировали, выявляли главные черты, характерные моменты, основные приемы — вот так и пришли к своей теории «феномена интересного».
— Знаю. Тоже изучал. Он меня учить будет!
— Так что за феномен такой, расскажите, Петр Андреевич!
— Ты меня спроси, баба, я тебе лучше это расскажу!
— Мужик, дашь ты человека послушать?
— Писатель не че-ло-век!!!
— Не обращайте внимания, Петр Андреевич, продолжайте…
Домой Петр вернулся объевшимся и вконец измотанным, но все-таки нашел силы открыть «Невидимую брань», полистал и в главе 26 нашел нужное:
«Даны же нам воображение и память для того, чтобы мы пользовались их услугами, когда… мы не имеем пред собою тех чувственных предметов, которые прошли чрез наши чувства и опечатлелись в …воображении и памяти».
«каждый человек… походит на живописца, рисующего какой-нибудь образ в сокровенном месте, … когда по смерти предстанет на суд Божий, имеет быть похвален и ублажен Богом…, если украсил ум свой и свое воображение светлыми, божественными и духовными образами и представлениями, и, напротив, имеет быть посрамлен и осужден, если наполнил свое воображение картинами страстными, срамными и низкими». И святой Григорий Солунский удивление выражает тому, как от воздействия вещей чувственных в душе чрез воображение водворяется или умный свет…, или мысленный мрак, ведущий в адскую тьму».
Вот так, уважаемый Юрий Васильевич, он же Юра, он же Жора, и образы и воображение — все на пользу, если только во славу Божию. Тут с Петра и вовсе слетело отягощение. Подошел он к своему книжному складу и одну за другой стал открывать книжки, разыскивая среди подчеркнутых мест то, что касалось больной темы. Вот!
«Житие Оптинского старца Нектария». Стр.41.
«Заниматься искусством можно, как всяким делом, как столярничать или коров пасти, но все это надо делать как бы пред взором Божиим.
Вот, есть большое искусство и малое. Малое бывает так: есть звуки и светы. Художник — это человек, могущий воспринимать эти, другим не видимые и не слышимые звуки и светы. Он берет их и кладет на холст, бумагу. Получаются краски, ноты, слова. Звуки и светы как бы убиваются. От света остается цвет. Книга, картина — это гробница света и звука. Приходит читатель или зритель, и если сумеет творчески взглянуть, прочесть, то происходит «воскрешение смысла». И тогда круг искусства завершается, перед душой зрителя и читателя вспыхивает свет, его слуху делается доступен звук. Поэтому художнику или поэту нечем гордиться. Он делает только свою часть работы. Напрасно он мнит себя творцом своих произведений — один есть Творец, а люди только и делают, что убивают слова и образы Творца, а затем, от него же полученной силой духа, оживляют их.
Но есть и большое искусство — слово убивающее и воскрешающее, псалмы Давида, например, но пути к этому искусству лежат через личный подвиг человека — это путь жертвы, и один из многих тысяч доходит до цели».
«Так что, строгий наш отец архимандрит, — шептал он, шагая по комнате,— видимо, в ваших советах не все нужно принимать так уж сразу. Как вы сами не раз говаривали, нынешняя церковь состоит почти полностью из неофитов, поэтому и доверять безоглядно никому нельзя. Кстати, почему только из неофитов? Есть еще опытные священники, есть! Например, в нашем храме отец Владимир. Вот к кому нужно прорваться. Вот где и опыт, и трезвость, и ум Христов».
Петр встал на молитву. Усталость пока еще сказывалась. Впрочем, может быть, именно благодаря ей и народилось в нем что-то крепкое. Сначала вычитывал молитвы стоя. Потом устал и присел. Только вдруг появилась в душе мысленная команда: «встань», — и он безропотно встал. Так же невольно, зажег свечу и обрадовался: действительно, хорошо!
Видимо, за послушание даны были силы стоять, сосредоточенность в молитве, и полное согласие с каждым словом. Появилось ощущение, что святые, которые написали молитвы, помогали ему прожить их вместе. Во всяком случае, его одиночество сменилось их реальным присутствием. Ничего, кроме ровных строчек в молитвослове он не видел, ничего, кроме собственного голоса не слышал — только здесь они, рядом. Быть может, поэтому любовь к живому Господу сильно разгорелась в душе теплым огнем. Промоины от вопросов в сознании вдруг заполнились, будто теплым медом, дивными словами: «Кто любит Бога, тому дано знание от Него» (1Кор.8, 3)
За окнами посапывала тихая ночь. Сердце наполнялось радостью от нежданного утешения. Он еще не знал, что будет дальше. Только жила уверенность, что будет… После молитвы сел за стол и стал писать.
Слова рождались в таинственной глубине сердца, сами изливались наружу. Ему оставалось только записывать их. Строчка за строчкой, абзац за абзацем, страницы мелькали одна за другой. Вдруг дивный поток иссяк и прервался… Наступила тишина.
Уходило, уходило вдохновение, словно верный друг удалялся, умалялся и исчезал за горизонтом. Навалилась тяжелая усталость. Ожила и огнем из солнечного сплетения разлилась тупая, изматывающая боль — «жало в плоть».
Он снял из красного угла Богородичную икону «Целительница», поставил у изголовья кровати и зажег перед ней свечу. Прилег животом на пластмассовые колючки иппликатора и стал читать «Богородице Дево, радуйся…» Когда он перебрал пальцами последний десяток узелков на четках, проснулась Ольга. Она взволнованно прошептала:
— Петенька, я так испугалась! Мне приснилось, что твоя внутренняя боль выползла наружу в виде красного паука.
Петр приподнялся, снял иппликатор и увидел на животе среди множества вмятин от иголок шесть капель крови.
— На самом деле, вышла наружу, — подтвердил он. Боль внутри полностью прошла и несколько недель вообще не возвращалась.
«Слава Тебе, Господи, — выдохнул он, касаясь головой подушки, — предаю дух мой… в руце Твои…»
Поздним вечером в тихой комнате, где уединился Петр, раздался телефонный звонок. Его пригласили на крестный ход в память священника Алексия Мечёва.
Утром он пришел к Новоспасскому монастырю и увидел огромную толпу. Такого многолюдья он не ожидал. Конечно, москвичи старца любили и почитали, книги о нем раскупались с небывалой скоростью. «Кстати, о книге, — шлепнул Петр себя по лбу, — надо бы купить. Уж, наверное, к этому крестному ходу запасли». В книжной лавке ему ответили с улыбкой: что вы, миленький, все до единой книжечки раскупили.
Наконец, вынесли раку с мощами Маросейского батюшки. И поплыла людская река по широкой свободной улице. С горки было видно, что вся улица Большие Каменщики до самой Таганки заполнена идущими. Одни священники в золотистом облачении растянулись на полкилометра, а за ними — тысячи с иконками, увесистыми образами на ремнях, хоругвями. Людская река текла, пела величания, тропари, молитвы, а по ее берегам — милицейские цепи, замершие автомобили, удивленные прохожие.
Старик с авоськой, опираясь на палочку трясущейся рукой, осенял идущих крестным знамением и плакал. Замерла с открытыми ртами компания перед магазином с пивными бутылками в руках. Молодые девчонки в кожанках с заклепками спрыгнули с тротуара и вошли в людскую реку, увлеченно разглядывая вблизи идущих и поющих. Храмы, подворья монастырей приветствовали крестный ход праздничным колокольным звоном. Через Яузу, по Солянке, мимо Славянской площади дошли до Маросейки. Здесь, в храме Николая Чудотворца в Кленниках, где служил народный любимец, отныне будут его мощи в золоченой раке.
В церковной лавке Петр приобрел солидную книгу с житием Маросейского батюшки, спустился по эскалатору в подземку, а книга так и просилась в руки. В метро он устроился в конце вагона, ладонью сжал поручень, открыл наугад книгу «Пастырь добрый (Жизнь и труды московского старца протоиерея Алексея Мечёва)» и прочел:
Послесловие (Десять мин)
С Батюшкой я никогда не говорил о моей профессии писателя. Я уже начинал сознавать, что мое дело — недоброе дело, и трудно мне, служа ему, очистить сердце свое от страстей. И вот как-то на исповеди, говоря Батюшке о том, как трудна для меня эта борьба, я сказал:
— Батюшка, мне особенно трудно, ведь я писатель.
— Знаю, знаю, — заговорил Батюшка очень быстро, и все больше разгорячаясь. Он даже не на меня смотрел, а точно говорил кругом стоящим:
— Какое дарование! — Он покачал головой. — Какое дарование! И как расцветет и облагоухает многих.
— Батюшка, — сказал я с недоумением, но ведь это путь греха. Писатель идет туда, куда влекут его демоны.
Батюшка точно не слышал моих слов. Он на них ничего не ответил. Он сидел молча, а потом сказал тихо и очень просто:
— А ты бы попробовал написать что-нибудь назидательное, что-нибудь на пользу для людей, близких тебе по духу.
Александр Добровольский
«Вот это да! — прошептал Петр, — Отблагодарил ты меня, Маросейский батюшка, за участие в твоем почитании. Утешил, так утешил. Благодарю тебя, святый отче».
А вечером Борис по телефону устроил ему выволочку:
— Тебе не стыдно, Петр Андреич, людей покоя лишать, а?
— Это смотря какого покоя, — ответил он, готовый к обороне.
— Ты же знаешь, у меня отбой в десять, а подъем в пять утра. Я тебе докладывал?
— Угу.
— А говорил я тебе, что с шести утра ко мне трудовой народ течет полноводной рекой?..
— Ну да, трудовой… и именно, полноводной, да…
— Тогда по какому праву, молодой человек, вы не удосужились информировать занятого человека, что при чтении вашей рукописи сон как рукой снимает?
— А что, действительно снимает?
— Мальчишка! Лейтенантишко! Да я, как институтка Мопассана, до утра читал твою писанину. Так пока не дошел до последней точки… Ты это брось, Андреич! Людей предупреждать надо, что их бессонная ночь ожидает, понял? Нам работать нужно, между прочим.
— Так точно-с! Исправлюсь, господин капитан!
— Исполняй, лейтенант. Ты это… Гм, того… Ничего свеженького не накрапал?
Диалог №1
Родион уехал. Сдал дела Борису, передал свои полномочия по Братству и скрылся в неизвестном направлении. Борис позвонил Петру и спросил:
— Не знаешь, почему он ушел?
— Ты тоже уходил. Наверное, ему надоели деньги и власть. Насколько я знаю Родиона, он никогда к этому не тянулся. Помог тебе во время отсутствия, Братство на ноги поставил. Насколько я знаю, весь свой заработок туда отдавал. Что еще вам от него нужно?
— Все-таки непонятно. Да и тревожно за него. Даже по сотовому не отвечает.
— Не волнуйся. Такие парни не пропадут. Он Божий человек, над ним покров.
Во время этого разговора Родион сидел в своей каморке и говорил со старинным другом.
— Здравствуй, брат, — сквозь шорох помех прозвучал знакомый голос.
— Это ты?.. — спросил рассеянно Родион, вытирая руки ветошью.
— Нет. Мой брат Вася, с которым нас постоянно путают.
— Ну здравствуй ты… с твоим братом Василием.
— Рискуешь, однако. Вот так однажды позвонишь, и скажут, что, мол, нет такого, вынесли уже.
— Да, риск немалый. Ты прав. Но уж такая у нас судьба: без риска ни шагу. Однако прости. Впредь буду внимательней.
— То-то же. А то привык там у себя… Ну, ты как?
— Вот малюю кое-что. А ты как?
— А я с прелестью боролся.
— Это как?
— Опускался на дно. Ресторан посетил. Со всем нашим отвращением, конечно.
— А мне недавно сообщили, что у одного провинциального священника бывают голодные обмороки. Ему нечем за электричество платить.
— Какой поп — такой приход. Какой приход — такой доход.
— Нет там никакого прихода. Две бабки, да и те нищие. Пенсии года три не видели.
— Пусть молится лучше. Тогда и деньги Бог даст.
— А может быть, это нам с тобой Господь дает возможность? Скажем, вместо ресторана помочь священнику. Если бы, вместо оплаты счета, деньги ему отдать, наверное, на год хватило бы, а?
— Помнишь, что фашисты писали перед входом в концлагерь: «Каждому своё».
— Это точно. Кому ресторан, кому Царство Небесное.
— А помнишь, святитель Игнатий про подвижников последних времен писал: они ничем не будут внешне отличаться от других, но путь их будет во смирении. А что есть смирение? Зовут — иди, поят — пей, нужно счет оплачивать — плати.
— … в ад толкают — иди… так что ли?
— Ой, ну вечно ты передергиваешь!
— В чем? Укажи мне, глупому.
— Ну, с этим, своим: отдай последнюю рубаху, иди два поприща и так далее.
— Так мои это слова, или все-таки Того, Кто будет нас судить… может, даже сегодня ночью?
— Слушай, ну невозможно по этим заповедям жить. Это как бы стратегическое направление, перст, указующий к совершенству, нечто недостижимое, но прекрасное.
— А ты пробовал?
— Конечно. Недавно одной нищенке банку тушенки из сумки вынул и положил на колени. Так она мне в спину таких слов наговорила, что цитировать стыдно.
— Забыл ты, наверное, что за всякое доброе дело нужно скорби понести. Она тебе сразу показала, что твоя жертва принята Небесами. Тебе бы радоваться, а ты, наверное, решил уж никогда и милостыни не подавать. Так?
— Ну почему? Если благочестивый нищий попросит, то могу и дать. А если такая вот хамка, то ни за что.
— А ты помнишь, что Господь сказал? Просящему дай. Нет там классификации, кому давать, а кому не давать. Просто, просящему и всё. Точка.
— А если тебе еще и по лицу?..
— Радуйся, ибо велика твоя награда на Небесах.
— Э, нет. Эту чашу — мимо меня. И что это за теория, что за всякое хорошее дело нужно скорби понести? Это не твои ли выдумки?
— Нет, не мои. Скорбными будете в мире. Я есмь путь и истина. По какому пути Спаситель прошел, таким и нам к спасению идти. Это милость Божия — скорби. Чтобы дела благие не были похищены тщеславием. Мы ведь как: на копейку добра сделаем, а на тысячу рублей похвалимся, чтобы уже здесь, на земле, благодарность получить. А благодарность дважды не дают: или здесь, или на Небесах. Так вот, перенося скорби, мы забываем потщеславиться, и благое остается на Небесах.
— Тут Володьку встретил, он сказал, что ты как одяжка ходишь. Верно?
— Когда я в глубинку приезжаю, меня за столичного франта принимают.
— Это из-за той куртки, которой больше двадцати лет?
— А что, она еще ничего.
— Да я за это время их штук десять сменил.
— Я тебе искренне соболезную.
— Зря. Удобная одежда — это забота о здоровье.
— Если только о здоровье, — то конечно. Кстати, моя двадцатилетка эту функцию исполняет. Но если погоня за модой и престижем — то другое. Не правда ли? К тому же стремление хорошо одеваться — признак тщеславия. А для нас это враг номер один. Это главный вор добрых дел.
— Послушай, а как ты материально себя чувствуешь?
— Гораздо лучше, чем заслуживаю.
— Ты гонорар за последнюю роспись получил?
— Да, конечно. Сумма покрыла стоимость билетов и даже частично затраты на краски.
— А на что же ты живешь?
— Подрабатываю. Вахтером и дворником. Очень удобно: на вахте эскизы писать и читать можно, а на уборке физическую форму поддерживаю.
— И это с красным дипломом!..
— Не волнуйся, диплом от этого не посинеет. Он сделал свое дело. Иконы-то и картины я пишу.
— Да, Володька мне говорил. Кстати, он считает, что ты в глубокой прелести.
— Ну, насчет глубины судить духовнику, но вообще без этого, брат, никак.
— Ты что, серьезно, согласен с Володькой насчет прелести?
— А как же? Пусть первый бросит в меня булыжник тот, кто без прелести. Это в большей или меньшей степени — у всех. Нил Сорский, кажется, сказал, что он обошел все монастыри и не нашел ни одного старца без прелести. А это пятнадцатый век. Нашему не чета. Так что ничего страшного, если видишь в себе врага и бьешь его соответствующим оружием. А если пригреешь его и будешь кормить, то не взыщи, если он тебя со временем придушит, так что не пикнешь. Поэтому и пишу долго, и показываю другим людям картины, чтобы указали недостатки и помогли от грязи вольной и невольной очистить.
— Вот бы ни за что не дал кромсать свои картины. Да и кто в критики идет, если не те, кто сам писать не способен?
— Ну, почему… известны мне и те, которые пишут весьма достойно. Только пишут и в мастерской складывают.
— И что за удовольствие?.. Как в Писании сказано: свечу горящую не под тазик, а на подсвечник ставить нужно.
— Не волнуйся. Нет ничего тайного, что ни стало бы явным. Если Господь дает вдохновение, то даст и признание. Но уж если картина по каким-то причинам вредна, то хоть все выставкомы купи, — ничего не выйдет.
— А какой вред может быть от творчества? Все от Бога.
— Мыльные оперы, порнография и ужастики — тоже, по-твоему?
— Ты, как всегда, передергиваешь.
— Тогда объясни, как эта лавина мерзости, которую сейчас обрушили на наши головы, может быть от светлого вдохновения?
— Ну, это, скажем так, «перегибы на местах». Описание любви — это прекрасно, а смакование физической близости — это порно.
— Что это за любовь, если физическая близость со всем набором извращений — в ней главное? Насколько я помню, у святых отцов это называется блудом. И является смертным грехом. Это результат воздействия нечистого духа. При свободном согласии человека. Любовь же — высшее духовное совершенство, даруемое Богом.
— Но ведь любовь — муза всей культуры.
— Той самой культуры, которая, как Ренессанс, явилась следствием католического насилия и физического уничтожения Православия? Это та самая культура, которая стала эрзац-заменителем религии? И занимается прославлением языческих богов, которые суть бесы? И потом, что-то я не помню в ангельской иерархии такого чина, как муза. По-моему, это опять же из языческого многобожия, простите, многобесия.
— А как же христианская семья?
— Это взаимное добровольное мученичество. Не зря же обряд называется венчанием, а за благочестивую семейную жизнь венцы мученичества даются на Небесах. Вспомни разговор апостолов со Спасителем о браке. Они сказали, что если брак — это так трудно и ответственно, то лучше вообще оставаться безбрачным. Так что воспеваемые поэтическими музами радости любви — это иллюзии, соблазнительный обман. Любовь, которая от Бога — всегда терпение, уступки, лишения, смирение; страдание, сильнейшее из всех на земле. Это всегда крест. А с него не сходят, с него снимают…
— Ты точно в прелести.
— Я что-то сказал, что не соответствует Писанию или Преданию?
— Да нет… но жить по этим канонам невозможно.
— Так я вру, или это ты считаешь, что невозможно? Если я вру, скажи в чем. Если ты не имеешь практического опыта жизни по заповедям Божиим, тогда причем здесь я?
— Да нельзя так жить!..
— А ты пробовал?
— И не буду.
— Прими мои искренние соболезнования.
— Да иди ты…
Луч света
Однажды теплым вечером случился роскошный багряный закат во все небо. Сидели Петр с Василием на просторной веранде второго этажа и пили крепкий чай с бутербродами. На столе у распахнутого окна стоял ноутбук Петра в спящем режиме, лежали раскрытыми Васины тетради. Среди орудий труда, там и тут — тарелки с чашками, две наглые кошки в истоме и четыре локтя, подпирающие две всклокоченные головы.
С трудом оторвался Петр от перелива закатных красок и потянулся к фотоаппарату:
— Это надо увековечить: народный поэт в скромных одеждах, за простым столом в окружении трех кошек (двух на столе и одной на коленях) и двух собак (одна под стулом, другая в ногах) кушает чай и, взирая на закат уходящего дня, зачинает поэму о восходе монархии на Руси.
После щелчка фотокамеры послышалось Васино:
— Нашел, кого снимать.
В сумерках вышли они на прогулку перед сном. За ними увязался, было, весь домашний зверинец, но суровое «дома!» остановило их на пороге. На опустевшем берегу пруда клубились гудящим облаком комары и мошки. Петр хлопал себя по обнаженным частям тела веткой рябины, словно веником в парилке, а старый зек неподвижно глядел на круги водной глади. Задумчив был он сегодня и элегичен.
— Послушай, учитель, — спросил Петр, — а кто нам дает то состояние, в котором мы пишем? Кто податель вдохновения?
— Ты что не помнишь, как я об этом писал?
— Там что-то про музу. Это несерьезно. Я вот давно хотел тебя спросить, ты, Василий, в Калифорнии бывал?
— А как же!
— И в Париже?
— Ну. Да я после застенков десять лет по земле гулял. Где только не был. Даже на Святой Земле пожил. И по-арамейски разговаривать научился.
— Ну-ка, произнеси что-нибудь.
— Бусделано. Вот к примеру, ты у нас «цаир йафэ софэр», то есть молодой и красивый писатель, а я «закэн софэр» — старый, но мудрый. Или по-совремённому, писатель в законе.
— Что же там на Святой Земле было интересного?
— Да много чего. Сразу вот так и не расскажешь. Ну, вот, знаешь ты что-нибудь про Гороховое поле?
— Нет.
— Тогда слушай. Шла как-то Пресвятая Богородица с апостолами через поле. А там мужик горох сеял. Богородица спрашивает его: «Что сеешь, добрый человек?» А человек, видно, не такой уж и добрый оказался. Он и отвечает, не видишь, камни, мол, сею. На что Богородица ему сказала: «Ну что ж, да будет по слову твоему». И с тех пор до наших дней на том поле мелкий камень из земли выходит. И похож он на горох. И что только с тем полем не делали: и в асфальт закатывали и в бетон, а каменный горох так и лезет из земли — прямо из-под бетона. И ничего с ним поделать не могут. Вот что значит слово. От него осудишься или от него же оправдаешься.
Петр слушал и отмахивался от зудящих насекомых, чесался и крутился. Василий повернул голову влево, промычал «а как же». В его руке появилась булькающая бутылка с прозрачным содержимым. К ним подсел сосед, полубомж, который второй месяц обмывал пожар в собственном доме. Когда нутро Василия вполне развернулось из спасительной тесноты в пагубную ширь, на вопрос соседа «кто сей» он с улыбкой тамады ответил:
— Писа-а-атель!
— Это ты у нас писатель, а я «цаир софэр» — подписок, — уточнил Петр.
— Ну, так слушай, подписок, как писать нужно. Учись, пока я жив. Взял свою поэму и зашел в ближайшее абортное отделение. Там семь бабенок сидит в очередь на убийство собственного ребенка. Открываю книжку и читаю вслух. Потом на словах объясняю, что это смертный грех, и за такие дела — в аду вечно гореть. Из семи женщин одна встает и подходит ко мне. Мы с ней еще поговорили. Она мне про нищету и про то, что ее парень обманул и бросил. А я — про ответственность на Страшном суде и о помощи Божией матерям, идущим в церковь Христову. Женщина со мной оттуда ушла, а спустя несколько месяцев звонила и заезжала к нам. Очень благодарила нас с половиной моей — кыськой-рыбкой, снова прибьет меня, подлого, — что мы ее поддержали. Теперь благодаря нам растит маленького сынишку — единственную радость. Так что не зря старый зек Василий жизнь свою прожил, если хоть двоих от смерти спас.
В голове Петра прозвучала фраза из Апостола: «Неужели они преткнулись, чтобы совсем пасть? Никак. Но от их падения спасение язычникам, чтобы возбудить в них ревность». Рим 11, 11
Вслух же воскликнул:
— Отец честной! Ослаби волны благодати твоея: народ ибо слепнет…
— Да?.. — ошарашенно улыбнулся Василий.
— Ага…
— Наливай, — прозвучала команда соседу слева. — А теперь я вас облистаю поэзией. Дело было так. С подачи Петра перечитывал Рильке и думаю, что же ты, верующий мужик, а все как-то не так. Все какие-то танцы апельсина… Ну, думаю, пора ему врезать… в смысле, что-нибудь посвятить. Слушайте.
И он загрохотал хриплым басом:
Поэт! Пропой нам цвет дождя,
слепи надгробие пустой гостиной,
станцуй эфирный запах апельсина,
срисуй адажио заката дня.
Поэт! Персты твои
уже летят к перу?
Что? Нет!!! Приду и выпорю!
От завершающих раскатистых р-р-р вороны в страхе слетели с проводов, а сторожевые псы пристыженно смолкли и забились в конуры. Петр вежливо похлопал в ладоши.
— Да, — кивнул он. — Это над входом в Союз писателей нужно повесить, на место прежнего транспаранта: «Пятилетку в три года!».
Мужчина, который прятался за широкой спиной Василия, вдруг встал и пересел ближе к Петру.
— Коль пошел такой митинг… Вы послушайте историю, — просипел он. — Может, вы ее где-нибудь в поэмах своих вставите. Очень поучительная история со мной случилась. Вот как дело было.
Он откусил от луковицы, похрустел, как яблоком. От его дыхания, как от репеллента, сразу пропали комары и мошка. Потом он еще раз глубоко вздохнул и приступил.
— Учился я тогда в институте и был уже дипломником. Однажды в нашей столовке подали протухшие котлеты и прокисший суп. Мы тогда были после праздников. Организмы усталые, деньги кончились, аппетита и так нету, а тут такое… Короче, объявили мы забастовку. Пришли к нам ректор с деканом, заставили заведующую столовой нас безплатно накормить свежими котлетами. Но забастовщиков всех переписали. На всякий случай. Мы уж и думать об этом забыли. Ан нет! Всех забастовщиков распределили в Казахстан. Считай, — ссылка.
— А мне ты об этом не рассказывал, — пробасил Василий. — Значит, и ты политический?
— Какой там, — махнул рассказчик, — скорей, гастрономический. Сослали на край света. Но и этого мало. Нас по всей республике раскидали, чтобы мы не вздумали новую забастовку устроить. Но на большие праздники мы все-таки собирались и уходили в горы. Поднимаемся как-то… вдруг — резкий ветер и дождь проливной. Мы одну палатку кое-как растянули, все в нее — человек тридцать — залезли. Мокрые! Зубами от холоду лязгаем. Внимание! Подхожу к развязке! Один из нас, самый маленький и душевный, тонким таким голоском говорит: «Эх, сейчас бы очутиться дома, напиться чаю с медом, прижаться к большой теплой бабе и… заплакать!» Мы все так и грохнули. И что интересно, дождь перестал, и вышло солнце. И всем стало тепло. Всё.
— А в чем суть-то? — заерзал Василий. — Ты куда с политической линии свернул? Сначала гастроном, потом чай с медом. Ты чего это, а?
— Ты не понял, земеля, главное ― не чай. Главное тут — заплакать… вовремя…
— Чего? Да ты — мученик-диссидент! Понимаешь? Тебе компенсация сто тыщ мильёнов полагается. О тебе в газетах писать нужно. А он… чай с малиной, платочки носовые…
— Зачем мне твои мильёны? Мне и без них стрёмно, — вздохнул тот протяжно и повернулся к Петру.— Писатель, а ты меня… понимаешь?
— Пытаюсь.
— Ты обязательно это напиши. Слышь? Нам хорошо тогда было… вместе. Может, это был самый лучший день моей жизни.
— Хорошо. Я постараюсь.
Домой вернулись втроем под древнюю песню с запевом «Вр-р-р-ё-о-от, кто с нами не пьё-о-о-от!» Долго и многословно прощались. Дома Василий сел за стол и три часа писал, сопя и ворча, глуша крепкий чай, стакан за стаканом. Потом только ушел спать.
Петр Андреевич оторвался от ноутбука и сел за стол выпить чаю. Перед его глазами оказалась раскрытая тетрадь. Василий как-то поделился с ним замыслом, родившимся у него на бутырских нарах. Он тогда всю ночь писал в жуткой духоте «скелет» будущей книги. Из полученного в дар небесного семечка, из той рассады, которую он вырастил в мученичестве, обещало подняться чудное дерево, усыпанное золотыми листьями. Петр же читал написанное, и черная тоска давила грудь. А это признак духовной опасности. Красная лампочка. Аларм. Тревога.
Сел он за свой рассказ. Где-то в глубине души он уже имелся и сверкал оттуда алмазными гранями. Осталось всего-то записать, преобразившись в секретаря. Неплохо бы, в хорошего и грамотного, который не добавляет своих ошибок в начальственный текст. Увлекся, не замечая легкого трясения кончиков пальцев. Автоматически пил стакан за стаканом крепкий кофе.
Встал, разминая затекшие конечности, походил босиком по влажной траве, рассматривая звезды на серовато-розовом небе. Вдыхал тонкий запах цветов. Вернулся за стол и перечитал написанное. Все плохо! Грязно, страстно, легкомысленно. Снова ощутил змеиное ползание тоски в груди. В сознании замигал и запищал сигнал тревоги: внимание, опасность! Выделил набранный текст и прошептал: «так говоришь, рукописи не горят?» — с болью ударил пальцем по самой жестокой кнопке Del (удалить!).
Поднял глаза к окну и бездумно наблюдал, как золотой солнечный свет, отраженный от мертвой луны, лился холодным потоком сквозь дымный ядовитый смог, висевший над городом, через мутное оконное стекло, пыльную гардину и падал на грязную тарелку с лужицей запекшегося томатного соуса, в которой скрючились колбасные очистки.
«Ну, и что в результате мы имеем на этом столе от чистого солнечного луча?..»
Вспомнилось из богословской брошюры: враг человеческий сам способность творить потерял вместе с благодатью Божией, поэтому паразитирует на каждом деле, в котором человек сотворит Господу. Следом всплыли слова из книги об иконописи. Там говорилось, что с давних времен иконопись считалась делом монашеским, требующим строжайшего аскетичного трезвения, молитвы и поста. Выходит, что христианское писательство, как вид иконописи, без аскезы просто опасен. Слишком высокое напряжение — так ударить может, что и не встанешь.
Вот уж и рассвет зарозовел, и птицы защебетали. Вот и Василий закашлял, захрипел «Господи, помилуй». Послышались глухие удары о пол, стоны и завывания: «Гос-с-спо-о-оди-и-и! Поми-и-и-луй!» Так продолжалось с полчаса.
Потом сосед затопал и открыл дверцу старого холодильника. С бутылкой пива подошел к Петру, глубоко вздохнул и хрипло произнес:
— Понимаешь, Петр Андреевич, похмелье — это личная трагедия, а покаяние — победа над злом во вселенском масштабе. Запиши.
— Уже записал.
— Читал? — кивнул Василий на свою рукопись.
— Читал.
— Ну, и как?
— Ужасно. Хотя, конечно, имеешь право.
— Да?..
— Да.
— ?..
— !..
— …
Василий взял рукопись и медленно изорвал. Потом ткнул пальцем в лоб, красный от ударов об пол, и сказал:
— У меня тут свежий вариант сварился.
А однажды, так сложились обстоятельства, так филигранно выстроилась цепочка «совпадений», что нет сомнений: вот она — воля Божия! Оказались Петр на пару с Василием в маленьком городке, где им ничего не осталось, как общаться и писать. Друг открыл Петру незнакомые доселе грани своей натуры. Из-под шелухи чужеродных наслоений, из-под гремящих медью лат и щитов — проявился заботливый, рассудительный человек с мягким застенчивым взором глубоких глаз.
Часами говорили, открыто, доверительно, прямодушно. Бродили по аллеям старого парка, пили чаи с калачами за столиками кафе, купались в прохладной воде, превозмогая страх — и слово за слово, помощь на помощь — открылась душа его. …И молила: видишь, брат, как тяжко мне под этим грузом, видишь, как томлюсь я, как жажду освобождения — так помоги же, помоги мне, брат!..
Каждую ночь они «сдавали друг другу смену»: Василий вставал на рассвете, когда Петр засыпал после ночных трудов. Ночью же, оставшись наедине, Петр заглядывал в комнату соседа, убеждался в бездонной глубине сна, умиляясь его по-детски распахнутому рту.
В своей комнате зажигал он свечи и учился «предстоянию». Поначалу с великим напряжением сил продирался через злобные заросли помыслов. Как за перекладины крутой лестницы вверх, вцеплялся в каждое слово молитв, чувствуя руки помощи, тянущиеся сверху.
Не всегда это удавалось ему так уж быстро и свободно. Иногда и колени в синяки избивал, губы до крови закусывал. Голову мутило до обморочной тошноты. Все тело горело и стонало… От малодушия иногда срывался и со стыдом уходил прочь, в удобный комфорт тупого рассеяния. Но невидимая добрая сила звала из тени к свету, и возвращался он к мучительной голгофе «предстояния». Дойдя до крайнего предела, когда уже готов был зарыдать в угаре отчаянного бессилия, — он неожиданно ощущал сходивший свыше дивный покой. В этой тиши, в этом зеркальном штиле на воде души, в этом безлюдье… ничего не было кроме тончайшего ощущения Присутствия и беззвучного повеления: «говори». И Петр, обернувшись в малое дитя, молил, просил, рыдал к Тому, Кто отечески внимательно слушал его.
Да, Он все знал, не было перед Ним секретов, но одно Петр сознавал абсолютно точно: Господу нужны его просьбы за людей, нужно это его глуповатое лепетание, потому что Он слушал и утешал. Дойдя до изнеможения, он был готов рухнуть, упасть без сил на скрипучую кровать — ан, нет! Вот тебе, сынок, еще немного сил, вот тебе еще от сладостей райских садов.
И тогда садился он за клавиатуру ноутбука и… ничего в голове не было. Ничего, кроме тихой любви ко всем и всему. В голове рождалась мысль, облекалась в слова, пальцы едва касались мягких клавиш, — и таинственный источник изливался на голубоватый экран монитора… знаками, рекой знаков, строчками, абзацами, страницами…
Почти всегда такое излияние затухало на полумысли, полуфразе, привнося легкую досаду неутоленной жажды. Впрочем, чтобы сладость этого вина не вызвала головокружения от успехов, пожалуйста — тяжесть в голове, тупость, боль в солнечном сплетении и онемение в конечностях. Прожекторы гасли, занавес опускался, наступала глухая тишина.
Сквозь затухающие всполохи сознания слышал он, как заступает на вахту сосед и товарищ по оружию, перу, клавишам, нет — перу… Тот шаркал шлепанцами, кряхтел и бурчал, хлопал дверью. А Петра уже почти нет, его плавными кругами затягивало в теплые воды безвременья.
А в полдень на набережной Василий читал свои наброски. Остыл чай. Не замечали они окружающих людей. Василий уводил слушателя в давние времена, когда вера народа спасала его от врагов. Когда Небеса милостиво преклонялись на соборную молитву. И видел Петр, как незримо поднималось могучее древо, выросшее из семечка, посеянного таинственным Ангелом вдохновения.
— Это то, что нужно, Василий! — воскликнул Петр, привлекая всеобщее внимание. — Почему до сих пор никто об этом ничего не писал? Это именно то, что нам всем нужно!
— Ты думаешь?.. — растерянно потирал тот лоб.
— Уверен!
Они тогда не знали, сколько впереди у Василия трудностей. Через сколько отказов, унижений, сокращений, переписываний нужно будет пройти, чтобы издать эту книжечку. Чтобы в один солнечный праздничный день раскупили ее в количестве трех тысяч экземпляров. А вместо денег унесет он домой распухшие, онемевшие от автографов пальцы. И снова будут ругать его домашние за непрактичность. И снова употребит он хлебного вина сверх уставной нормы. А ночью будет бить земные поклоны до шишек на лбу, с хриплыми стонами и горючими слезами.
А люди прочтут и узнают, как нужно спасать и обустраивать Россию: покаянной соборной молитвой.
Взрослый сын пришёл к отцу
… И спросил сынуля:
— Пап, ты не посоветуешь, как найти невесту?
Детишки, как известно, обычно вырастают. А ты по старой привычке все еще считаешь их маленькими. Тогда вот так придет к тебе дитеныш и оглушит подобным вопросом. Петр внимательно посмотрел на сына. Тот как-то быстро и неожиданно возмужал и превратился из гадкого утенка-подростка в крепкого, симпатичного юношу. Вадим рос молчаливым, застенчивым парнем. В отличие от неусидчивой сестры, больше всего любил почитать или посидеть за компьютером. Учился ровно и успешно, занимался теннисом, иногда подрабатывал. Его друзья были ему под стать: «компьютерные мальчики» с уклоном в сторону интеллектуального бизнеса. На поколение «компьютерных идиотов», к которому относился и отец, они смотрели с жалостью, как на инвалидов. Например, посадить Петра за ноутбук потребовало от сына титанических усилий. Но зато в течение полугода отец с трудом, но все же осилил простенькую текстовую программу Word, чем очень порадовал сына.
Итак, Вадим обратился с вопросом, в котором мало что соображал. Видимо, пробные заходы на рынок невест не прибавили ему оптимизма. Петр сам немало огорчался, глядя на нынешних девушек, у которых душевности наблюдалось не более, чем у автоматов по продаже сигарет.
— А ты приглядись к маме и увидишь в ней черты своей будущей избранницы.
— Ну ты прикинь, па, наша мама из другого поколения. Она даже не из другого мира, а из антимира.
— Вот и поищи в этом «антимире».
— Это как?
— В церкви, сынок. Там.
— Ты извини, па, но у нас с тобой имеется договоренность: здесь никакого насилия.
— Я целиком «за» и не пытаюсь нарушить твою свободу. Но давай спокойно разберемся. Тебе, как всякому психически нормальному мужчине, хочется иметь скромную, трудолюбивую, любящую подругу жизни. Так?
— Да.
— А что такое мир? Это — разврат, паразитизм и самолюбие. Значит, сама логика жизни поворачивает твой выбор в сторону антимира. А это Церковь.
— И все-таки наша мама нецерковный человек.
— Ты прав. Но это дело времени. Это у нее впереди.
— С чего такая уверенность?
— Из жизненного опыта и веры. Но если хочешь, я могу дать тебе несколько советов из собственного опыта.
— Ну давай.
— Во-первых, хорошие девушки есть и их немало. Только они не ходят по дискотекам, барам и не лезут навязчиво на шею. Такие девочки в основном дома сидят и читают книжки. Значит, искать их нужно в недрах порядочных семей.
— А как их оттуда выудить? — усмехнулся Вадик.
— Путем внедрения. Можешь, например, использовать наши с мамой семейные знакомства. Будем брать тебя в гости, в свет выводить, так сказать.
— Уже неплохо, — заерзал сын.
— Дальше. Совет второй. Не играй сам и не позволяй играть своей потенциальной супруге. Это чтобы «не купить кота в мешке». Поверь, люди в брачный период далеко не те, с которыми приходится жить в обычной жизни. Поэтому с первого дня знакомства — абсолютная искренность. Не старайся скрывать свои недостатки, а с легкой иронией расскажи девушке о своих маленьких проблемах. Это вызовет ответную искренность, и между вами наладятся дружеские отношения.
— Гениально. Я, кстати, замечал, что отношения с девушкой всегда похожи на спектакль. Это ты правильно заметил. Значит, собственной искренностью вызвать ее открытость. Хорошо.
— Другого пути нет. Только так. Ты мужчина, ты сильней, поэтому на правах сильного ты предлагаешь ей инициативу в главном — в правде. Третье. Девушка должна хотеть иметь от тебя детей. Если этого нет — она тебе не доверяет. Или порочна. Не позволяй себя обмануть отговорками, вроде «сначала поживем для себя» или «давай проверим чувства». Поверь, женщина подсознательно выбирает себе будущего мужа с целью иметь детей, похожих на него. И если этого нет, то вы будете на ложном пути.
— Согласен. Пап, ты меня все больше удивляешь. Ты что, где-нибудь учился психологии брака?
— Конечно. В жизни, на практике. Четвертое. Брак — это совместное притирание, взаимная шлифовка. Это готовность ради семьи поступиться своим самолюбием, привычками. Поэтому необходимо проверить девушку на уступчивость. Если она будет упрямо гнуть свою линию, с такой семьи не построить. И последнее. Чтобы узнать, какой девушка станет в будущем, нужно посмотреть на ее мать. Случается, девушка во многом не согласна с мамой. Но все равно она подсознательно будет строить свою новую семью по типу прежней, в которой она воспитывалась. Поэтому, если тебе не нравится будущая теща, ее дочь не твоя невеста.
— Однако ты меня озадачил. Где же найти такую, чтобы выполнила все требования?
— Я уже сказал где. Но если хочешь, поищи вокруг. Впрочем, есть один сильнейший совет, который намного упростит твой выбор.
— Может, с него и нужно было начать?
— Сейчас ты сам решишь. Итак, воспринимай брак, как подвиг любви. Какой бы ни была твоя избранница, отнесись к ней, как к потенциально гениальной личности. Полюби ее, как отец дочь. Ведь дочерей не выбирают. Отец любит ее такой, какая она есть. Своей терпеливой любовью измени ее и вырасти в недрах собственной семьи такую жену, которую хочешь. Вот так: через подвиг любви. Поверь, истинная любовь — творит чудеса. Она из камней людей делает.
— Здорово! Па, ты у нас доктор психологии.
— Бери выше, сынок! Я — христианин.
— Спасибо, отец. Ты у меня не хилый батя, ты у меня крутейший мэн!
«Во влепил! — поскреб затылок Петр, когда за сыном закрылась дверь. — Воистину, я не достоин такого сына. Он гораздо лучше меня».
Блаженный: слово защиты
— И ты будешь писать о нём?..
— Да. Почему тебя это удивляет?
— Да он — алкаш и сквернослов!
— А кто во времена застоя не пил и не ругался? Пусть первым бросит булыжник.
— Да, но мы об этом хотя бы не писали.
— Может быть, просто не могли? А он смог.
— Тоже мне геройство — выставить собственные пороки на всеобщее обозрение.
— Да уж, для того, чтобы стать мишенью, нужно иметь мужество.
Этот внутренний диалог начинал утомлять Петра. 24 октября по телевизору показывали передачи в память писателя, игровые и документальные фильмы. Выступали родственники Венедикта, друзья. У его безалаберного памятника толпились люди всех поколений и вспоминали покойного, кто весело, кто со слезами. Откуда столько народной любви к этому вопиющему «неудачнику»? Что за феномен!
Наконец, удалось разыскать Петру в шкафу потрепанную в перестроечных дебатах книжечку Поэмы, изданную в далеком 95-м, открыл… и оторваться не мог. Странно, ни пьянство, ни ругательства на этот раз не задевали — все это вдруг показалось мишурой, вполне простительной для нажитого опыта жизни. Ругательства автора поэмы не несли в себе смысловой нагрузки, как, скажем, блатной жаргон, или атеистическое богохульство; это, скорей, слова-паразиты, навязанные пролетарской средой. Ну да ладно об этом… Зато на первый план выступило нечто подкупающее. Второе «я» Петра, гневно обличавшее покойного, жалобно пискнуло и затихло.
А произошло вот что. Сквозь белила и помаду грима, изобразившие шутовскую пьяную гримасу, проступили слезы. Как у блаженных и юродивых: шутки, лицедейство, ужимки, — а в глазах бездна сокровенной боли и мудрости. Не потому ли грозные цари перед ними шапки ломали и взор долу припускали?
Вспомнились слова одной переводчицы. Она водила по Москве группу японской творческой интеллигенции. Они то и дело останавливались перед пьяными нищими, с умилением разглядывали их опухшие физиономии, выслушивали хриплые ругательства и повторяли одно и то же: «Сколько здесь святых!» Когда-нибудь откроется нам тайна о наших родных алкашах, которую почувствовали эти носители далекой древней культуры.
Вот и Федор Михайлович в «Преступлении и наказании» пророчил: «И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, — скажет, — и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголют премудрые, возглаголют разумные: «Господи! Почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому их приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…»
А в это время изрядно постаревшие друзья Венечки, сменяя друг друга на экране, рассказывали неожиданное. Блаженный-то, оказывается, обладал феноменальной памятью, энциклопедическими знаниями, чуть ли не все книги в ближних библиотеках перечитал. А уж тонкость души имел — что вы! При нем сказать пошлость ― не смей, а то встанет и уйдет. И раковую опухоль горла, предсказанную в Поэме, и все сопутствующие операции принял спокойно и смиренно. Поэтому совсем не удивило Петра, что после смерти в православной церкви отпели Венечку с венчиком на лбу. Вполне достойный уход из жизни юродивого со слезами на глазах. Который вопил к ангелам и писал слово «Бог» с большой буквы.
— Это ты брось, — снова проснулся в душе «тот самый, который во мне сидит и считает, что он истребитель». — Этого мы никак не допустим! — пищал негатив.
— Ты о чем? — устало спросил Петр.
— Ну, чтобы это… пьянчужку в святые записывать, — как-то нерешительно пояснило второе «я».
— Вот что, — сказал Петр строго. — Не знаю, как там у вас, а у православных «о покойнике или хорошо, или ничего». Не способен доброго слова об усопшем сказать, так молчи — за путного сойдешь.
Затих, кажется, оппонент. Ну и ладно.
Петр полистал книжку, дошел до этих слов и перечитал их несколько раз. «Почему они так задели меня? — задумался он. — Ну конечно! Я сам так думал. Это моё. Конечно, Венечкино, но и моё».
«Отчего они все так грубы? А? И грубы-то ведь, подчеркнуто грубы в те самые мгновенья, когда нельзя быть грубым, когда у человека с похмелья все нервы навыпуск, когда он малодушен и тих? Почему так?! О, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив, и был так же ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности своего места под небом, — как хорошо бы! Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости! — всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы прежде мне показали уголок, где не всегда есть место подвигам. «Всеобщее малодушие» — да ведь это спасение от всех бед, это панацея, это предикат (субъект — А.П.) величайшего совершенства!»
Да, господа, это от души. Это иносказательное блаженство нищих духом.
«Я вынул из чемоданчика все, что имею, и все ощупал: от бутербродика до розового крепкого за рупь тридцать семь. Ощупал — вдруг затомился. Еще раз ощупал — и поблек. Господь, вот видишь, чем я обладаю. Но разве это мне нужно? Разве по этому тоскует моя душа? Вот что дали мне люди взамен того, по чему тоскует душа! А если бы мне дали того, разве нуждался бы я в этом? …»
— Что, мой неугомонный оппонент, молчишь? А?
— …
— Вот так, дружок. А написано-то сие не в православной Москве двадцать первого века, когда двери храмов открыты настежь — иди и спасайся. Написано это в 1969-м, когда за одно поминание Бога тебя определяли в психушку с диагнозом «вялотекущая шизофрения». В те годы «мертвецкого застоя» любые суждения о смысле жизни, об истине, о вечности, о Боге — принимались в штыки, как некая угроза существующему безбожному строю. И правильно они боялись. Потому что поиски в этом направлении — всегда! — приводят человека в Православие. Если, конечно, человека (то есть чело, устремленное в вечность, а не на сиюминутный рай на земле); и если, безусловно, честного (потому что иному прочему к Богу путь закрыт). А уж православный человек априори не может быть никем другим, как монархистом — приверженцем единственной богоугодной власти Божиего Помазанника. Так что губители монархии и цареубийцы правильно боятся Православия — это единственная сила, перед которой они бессильны. Потому что сила эта от Бога Вседержителя.
Впрочем, вернемся к Венедикту, «благословенному» от рождения святым именем своим. Читаем:
«Петушки — это место, где не умолкают птицы, ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Первородный грех, может, он и был, — там никого не тяготит. Там даже у тех, кто не просыхает по неделям, взгляд бездонен и ясен…»
Это здорово замечено. Как часто приходится видеть безумие в глазах «трезвых» бизнесменов, готовых стереть в порошок любого, кто им помешает упиваться блеском золотого тельца. И как страдание нищего пьяницы пережигает внешнее безумие в сокрытое блаженство юродивого, попирающего суетную мудрость века сего. Как любили говаривать в те семидесятые годы, «вино — материя духовная».
И так ли уж далеки были они от истины? Откроем Библию и найдем у пророка Иеремии: «Напойте его пьяным, ибо он вознесся против Господа; и пусть Моав валяется в блевотине своей, и сам будет посмеянием. … Слыхали мы о гордости Моава, гордости чрезмерной, о его высокомерии и его надменности…»
Вот, значит, как. Пьянство иногда попускается Богом для борьбы с гордостью. «Кого люблю, того наказываю», — сказал Господь. Судя по суровости наказания: смуты, революции, войны, всеобщая нищета при богатейших ресурсах, пьянство… — любит Господь Россию, дом Пресвятой Богородицы. Любит и таких, как Венечка, если даже мы, жестоковыйные, почитаем день его памяти. Если собирает он вокруг себя и после смерти толпы почитателей. Чем собирает? Ну не мертвым же телом — душой живой и вечной. Душой страдающей, отрекшейся от суетных ценностей мира сего. Святые отцы учат, что решение суда Божиего во многом зависит и от того, сколько любви оставил после себя усопший. Потому что любовь — покрывает всё. Понимаете — всё. То есть, и грубость, и пьянство, и безалаберность. Покрывает… Всё!
Откуда и куда едет в электричке наш Венечка? Сдается, не от безденежья к богатству, и не от забвения к славе — влечет его ретивое. Там, за горами, за долами, за синими лесами — ждут его два любящих сердца. Два теплых огонька на холодном ветру. Два светлячка в серой немой тьме.
«Да и что я оставил — там, откуда уехал и еду? Пару дохлых портянок и казенные брюки, плоскогубцы и рашпиль, аванс и накладные — вот что я оставил! А что впереди? Что в Петушках на перроне? — а на перроне рыжие ресницы, опущенные ниц…»
«Прошу вас, дорогие! — мысленно обратился Петр к судьям, прокурору и присяжным. — Умоляю… Да не будет сейчас пошлых намеков и обличений. Послушайте, я не призываю никого ни к пьянству, ни к блуду — Боже упаси. Я взываю к милосердию. От имени Венечки, от своего лично, от имени миллионов таких же, как мы с ним, — бывших пьяниц и блудников. Понимаете в чем дело? Это у нас в прошлом. Венечка перешел в мир иной, мы, живые, исповедали свои грехи в Церкви. И Господь нас простил».
Вспомним, сколько среди нынешних святых бывших пьяниц и блудников. Вспомним ту блудницу из «Аскетической проповеди» святителя Игнатия Брянчанинова. Она решила покаяться и уйти в монастырь, она пошла туда, побежала… но не дошла. Умерла у ворот обители. И душа ее вознеслась на небеса. Проживавший недалеко монах-затворник «видел простирающийся от женского монастыря к небу светлый путь, по которому идет душа в великой радости, руководимая ангелами, и приближается ко вратам небесным». «И ее намерение Бог принял за самое дело».
Как милостив Господь! Если мы сами чего-то не можем, но страдальчески взываем к Нему, обязательно наши слезы, наши вопли будут услышаны. Да мы немощны. Да мы духовно уродливы. Много лет нас обманывали, отравляли, спаивали. Увы, не каждый способен дойти да храма и встать на путь спасения. Но если в наших сердцах осталась любовь, если она жива, если мы сердечно каемся во грехах, — Господь Своей безграничной милостью покроет наши недостатки. Богатством отеческой любви восполнит нищету детей Своих.
Однако продолжим. Сейчас будет нечто пронзительное. В этих строчках Венечка открывается нам с дивной стороны. Здесь понимаешь, почему этот очерк назван автором Поэмой.
«А там, за Петушками, где сливается небо и земля, волчица воет на звезды, — там совсем другое, но то же самое: там в дымных и вшивых хоромах… распускается мой младенец, самый пухлый и самый кроткий из всех младенцев. Он знает букву «ю» и за это ждет от меня орехов. Кому из вас в три года была знакома буква «ю»? Никому; вы и теперь-то ее толком не знаете. А вот он — знает, и никакой за это награды не ждет, кроме стакана орехов.
Помолитесь, ангелы, за меня. Да будет светел мой путь, да не преткнусь о камень, да увижу город, по которому столько томился. …
— …Мы боимся, что ты не доедешь, и он останется без орехов…
— Ну что вы, что вы! Пока я жив… что вы! В прошлую пятницу — верно, в прошлую пятницу …я раскис…
— Бедный мальчик… — вздохнули ангелы. …
Прелестные существа эти ангелы! Только почему это «бедный мальчик»? Он нисколько не бедный! Младенец, знающий букву «ю», как свои пять пальцев, младенец, любящий отца, как самого себя, — разве нуждается в жалости?
Ну, допустим, он болен был в позапрошлую пятницу, и все там были за него в тревоге… Но ведь он тут же пошел на поправку, — как только меня увидел!.. Да, да… Боже милостивый, сделай так, чтобы с ним ничего не случилось и никогда ничего не случалось!
Сделай так, Господь, чтобы он, если даже и упал с крыльца или печки, не сломал бы ни руки своей, ни ноги. Если нож или бритва попадутся ему на глаза, — пусть он ими не играет, найди ему другие игрушки, Господь. Если мать его затопит печку — он очень любит, когда мать затопляет печку, — оттащи его в сторону, если сможешь. Мне больно подумать, что он обожжется… А если и заболеет, — пусть только меня увидит, сразу идет на поправку…
Да, да, когда я в прошлый раз приехал, мне сказали: он спит. Мне сказали: он болен и лежит в жару. … Я долго тогда беседовал с ним и говорил:
— Ты… знаешь что мальчик? Ты не умирай… ты сам подумай (ты ведь уже рисуешь букву, значит, можешь подумать сам): очень глупо умереть, зная одну только букву «ю» и ничего больше не зная… Ты хоть сам понимаешь, что это глупо?
— Понимаю, отец…
И как он это сказал! И все, что они говорят — вечно живущие ангелы и умирающие дети — все так значительно, что я слова их пишу длинными курсивами, а все, что мы говорим, — махонькими буквами, потому что это более или менее чепуха. «Понимаю, отец!»…
— … Ты любишь отца, мальчик?
— Очень люблю…
— Ну вот и не умирай… Когда тебя нет, мальчик, я совсем одинок… Ты понимаешь?.. Ты бегал в лесу этим летом, да?.. И, наверно, помнишь, какие там сосны?.. Вот и я, как сосна… Она такая длинная-длинная и одинокая-одинокая, вот и я тоже… Она, как я, — смотрит только в небо, а что у нее под ногами — не видит и видеть не хочет… Она такая зеленая и вечно будет зеленая, пока не рухнет. Вот и я — пока не рухну, вечно буду зеленым…
— Зеленым, — отозвался младенец.
— Или вот, например, одуванчик. Он все колышется и облетает от ветра, и грустно на него глядеть… Вот и я: разве я не облетаю? Разве не противно глядеть, как я целыми днями все облетаю да облетаю?..»
Когда Петр читал это, право же… Ведь сейчас, несмотря на всемерный рост православных рядов, несмотря на предельное заполнение храмов и высокую их посещаемость — мало с кем поделишься этим.
«Но пусть, — кивнул Петр головой, — пусть снова стану посмешищем для тех, кто называясь православными, крутят пальчиком у виска, когда говоришь им об этом. Итак, приготовьте персты, господа! Сдвиньте кудряшки с висков.
…В те минуты, когда я это читал, так что-то тепло на душе стало. И не было сомнения, что Венечка встал рядом и тихо поблагодарил меня, убогого. Право же, братья и сестры, это приятно: оправдывать человека, который ни оправдывался при жизни, ни выпячивал грудь, но… выставлял себя мишенью на всеобщее позорище. Трудно это объяснить на словах. Это или есть или нет. Но только кающемуся, молящемуся, любящему — обязательно приходит такого рода «оповещение». И тогда понимаешь самое главное: ты на истинном пути. Это угодно Богу».
Вспомнились два слова, «противобиющих». Вот одно, от преподобного Варсонофия Оптинского: «тронь тщеславие пальчиком — оно завопит: «убивают!» Другое — из книги «На горах Кавказа». Там есть такой момент. Схимонахиня Зосима во время службы ходила по храму с плакатом на спине, на котором крупными буквами — позорнейшие грехи. Священник, несмотря на протесты возмущенных прихожан, допустил ее к причастию. Потом объяснил, что среди грехов были написаны те, которые девушкам никак не свойственны. Оказывается, 18-летняя схимонахиня, Божия избранница, чистейшая душа, горящая пламенем веры и покаянием, нарочно позорила себя для смирения, чтобы достойно принять Святые дары.
Видимо, это сокровенная потребность высокой души — уничижать мысленного гордого зверя, «томить томящего мя». К сожалению, мало кому опытно известно, как воспаряет душа к небесному, когда собственноручно поражаешь убийственную гордость свою.
А теперь вернемся к Поэме. Из разговора Венедикта с самим собой:
«… Ты редко говоришь складно и умно. И вообще мозгов в тебе не очень много. Тебе ли, опять же, этого не знать? Смирись, Веничка, хотя бы на том, что твоя душа вместительнее ума твоего. Да и зачем тебе ум, когда у тебя есть совесть…
— А когда ты в первый раз заметил, Веничка, что ты дурак?
— А вот когда. Когда я услышал одновременно сразу два полярных упрека: в скучности, и в легкомыслии. Потому что если человек умен и скучен, он не опустится до легкомыслия. А если он легкомысленен да умен — он скучным быть себе не позволит. А вот я, рохля, как-то сумел сочетать.
И сказать почему? Потому что я болен душой, но не подаю вида. Потому что с тех пор, как помню себя, я только и делаю, что симулирую душевное здоровье, каждый миг, и на это расходую все (все без остатка) и умственные, и физические, и какие угодно силы. … А о том, что меня занимает, — об этом никогда и никому не скажу ни слова…
К примеру: вы видели «Неутешное горе» Крамского? Ну, конечно, видели. Так вот, если б у нее, у этой оцепеневшей княгини или боярыни, какая-нибудь кошка уронила бы в ту минуту на пол что-нибудь такое — ну, фиал из севрского фарфора, — или, положим, разорвала бы в клочки какой-нибудь пеньюар немыслимой цены, — что же она? Стала бы суматошиться и плескать руками? Никогда бы не стала, потому что все это для нее вздор, потому что, на день или на три, но теперь она выше всяких пеньюаров и кошек и всякого севра!
Ну, так как же? Скушна эта княгиня? — она невозможно скушна и еще бы не скушна! Она легкомысленна? — в высшей степени легкомысленна!
Вот так и я. Теперь вы поняли, отчего я грустнее всех забулдыг? Отчего я легковеснее всех идиотов, но и мрачнее?.. отчего я и дурак, … и пустомеля разом?
… Впрочем ладно… Женщина плачет, — а это гораздо важнее… О, позорники! Превратили мою землю в … ад — и слезы заставляют скрывать от людей, а смех выставлять напоказ!.. О, низкие сволочи! Не оставили людям ничего, кроме скорби и страха и после этого — и после этого смех у них публичен, а слезы под запретом?..»
Человек, написавший такое, живущий с этим годы и годы, смиряется и учится бытовой снисходительности. Как-то один человек рассказывал о своих проблемах. Навалилось тогда на его бедную головушку столько всего разного, что только перечисление заняло не меньше часа. Но вот он на миг замолчал и… просиял: «Эх, и любит же меня Господь! Так заботливо смиряет!»
Смирение — вот за что идет непрестанная битва в земной жизни. Сатана пал гордостью, а мы спасаемся смирением. Самое краткое определение этого важнейшего понятия, пожалуй, у владыки Антония Сурожского. Смирение — это мирное принятие всего, что происходит в жизни, как посланное Богом.
Венечка едет в лязгающей электричке. Вокруг сидят люди. Простые работяги. Как принято было в те запойно-застойные времена, дальняя дорога скрашивается вином и разговорами.
Кому приходилось ездить в этих поездах, подтвердит: дивные истории доводилось выслушивать! От интересных людей. Подсядет такой, знаете ли, простенький дядечка в старом пальтишке, или такая невыразительная тетечка в платке — и такое расскажет, хоть на музыку клади и — готова баллада.
Венечка-то человеком был весьма неординарным. И по свидетельствам очевидцев, не жаловал не только пошлости, но и хамства. Да и людей видел несколько глубже, чем большинство. Такому человеку выслушивать истории под стук колес и звон стаканов непросто. Не каждая на душу ляжет. Ему бы самому говорить без умолку. Но он умел слушать. Тут без смирения, без мудрого снисхождения никак не обойтись.
«Представляю, — подумал я, что это будет за чушь! Что за несусветная чушь!» И я вдруг припомнил свою похвальбу в день моего знакомства с моей Царицей: «Еще выше нанесу околесицы! Нанесу еще выше!» что ж пусть рассказывает… надо чтить, повторяю, потемки чужой души, надо смотреть в них, пусть даже там и нет ничего, пусть там одна дрянь — все равно: смотри и не плюй…»
Что же выслушивал он, призывая себя самого и нас к уважению собеседника? Даже если тот малотрезв и в его импровизации, нет, нет, да просочится некая вполне простительная и, собственно, невольная… чушь? Вот одна из таких историй. Прошу внимания, господа, это желательно слушать в тишине:
«А я в это время на больничном сидела, сотрясение мозгов и заворот кишок, а на юге в это время осень была, и я ему заорала: «Уходи, душегуб, совсем уходи!» ― А потом кричу: «Ты хоть душу-то любишь во мне? Душу — любишь?» а он все трясется и чернеет: «Сердцем, — орет, — сердцем да, сердцем люблю твою душу, но душою — нет, не люблю!!»
И как-то дико, по-оперному, рассмеялся, схватил меня, проломил мне череп и уехал во Владимир-на-Клязьме. Зачем уехал? К кому уехал? Мое недоумение разделяла вся Европа. А бабушка моя глухонемая, с печки мне говорит: «Вот видишь, как далеко зашла ты, Дашенька, в поисках своего «я»!»
И смех, и слезы, и любовь… Право же, господа братья и сестры, право же, дорогие, не знаю как вам, но мне почему-то такая вот Даша (Маша, Ириша…) интересна и дорога, как личность. Особенно, когда есть с чем сравнивать. Недавно один парень вернулся из Америки. Он там работал в солидной фирме с людьми, весьма уважаемыми. Несколько лет сидел он за обеденным столом с тремя коллегами. И молчал. Все четверо молчали, уткнувшись в газеты. Конечно, по своей русской привычке, он первый год пытался их как-то разговорить. Затевал беседы на разные темы: о семье, о природе, о рыбалке и спорте — как об стенку горох. Жуют свои ростбифы с черными бобами, запивают кокой и молчат, как рыбы.
А тут случайные люди в дребезжащей электричке своим вниманием, своей христианской душой обнимают весь мир. Они обсуждают, спорят и делятся мнением обо всем. Они дают «срез» эпохи, своего времени с обязательным экскурсом во всемирную историю. Шутовской, потешный, грубоватый — но эпохальный:
Русь, Москва, Кремль, Курский вокзал, Петушки, Иван Козловский, «Цирюльник», «Серп и молот», святая Тереза, Карачарово, Чухлинка, Федор Шаляпин, «Отелло», Орехово-Зуево, Каин, Манфред, Кусково, Иван Тургенев, Павлово-Посад, «Свежесть», Шереметьево, Абба Эбан, Моше Даян, Александр Блок, Соломон, Новогиреево, Гималаи, Тироль, Кама, КПСС, Пьер Корнель, Реутово, Никольское, Крамской, Железнодорожное, Черное, Марат, Карл Маркс, Ильич, Гоголь, Купавна, Дворжак, Солоухин, Максим Горький, Петр Великий, Николай Кибальчич, Электроугли, Эммануил Кант, Фридрих Энгельс, «Слезы комсомолки», Пушкин, Храпуново, Островский, Амур, Есино, Иван Бунин, Куприн, Антон Чехов, Фридрих Шиллер, Мусоргский, Римский-Корсаков, Герцен, Писарев, Гете, Шиллер, Мифестофель, Эрдели, Дулова, Лоэнгрин, Ференц Лист, Павлово-Посад, Сибирь, Житомир, Штаты, Манхэттен, Назарьево, Дрезна, Италия, Везувий, Геркуланум, Помпея, Франция, линия Мажино, Пальмиро Тольятти, Луиджи Лонго, Сорбонна, Нотр-Дам, де Голль, Елисейские поля, Луи Арагон, Эльза Триоле, Луи Арагон, Жан-Поль Сартр, Симон де Бовуар, «Ревю де Пари», Верден, Ламанш, Рубикон, Каносса, Гринвич, Индира Ганди, Дубчек, Гипатия, Александрия, «Шехерезада», Лукреций, Тарквиний, Диоген, Сальери, Поломы, Елисейково, Робеспьер, Оливер Кромвель, Софья Перовская, Вера Засулич, НАТО, Улаф, Франко, Акаба, Вильсон, Гомулка, Сухарто, Циранкевич, Крутое, Понтий Пилат, Б-52, «Фантомы», Усад, Покров, Стаханов, Папанин, Водопьянов, лорд Чемберлен, Минин, Пожарский, Омутище, Леоново, Эринний, Суламифь, Ахиллес, Митридат, Садовое Кольцо, шило, горло, боль, «Ю»…
Откуда в русском человеке такая всеохватность? Ну ладно был бы американцем, тогда понятно: сверхдержавные амбиции сверхчеловеков, открытые границы, безвизовый проезд и все такое… Но эти-то — работяги, полунищие, сто раз обманутые и ограбленные. Им-то что за дело до стран и народов, которых им не видать, как собственных ушей? Чему тогда учили «партия, народ и лично дорогой Леонид Ильич»? «Трудись, читай пленарные тезисы в «Правде», гордись социалистическим строем и не выставляйся». А если душа больше, чем тезисы пленарных заседаний? А если она сохраняет в себе «остаточное христианство», которое не под силу вытравить десятилетиям атеизма и репрессий? Да и не только «остаточное». Кто тогда не читал Библию, ксерокопий «крамольных, антисоветских» книг и не слушал того же владыку Антония по Би-Би-Си? Разве только ленивый.
И вот духовно жаждущий русский человек с душой нараспашку носит в себе нечто…
«Я не утверждаю, что мне — теперь — истина уже известна или что я вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на таком расстоянии к ней, с которого ее удобнее всего рассмотреть.
И я смотрю и вижу, и поэтому скорбен. И не верю, чтобы кто-нибудь еще из вас таскал в себе это горчайшее месиво — из чего это месиво, сказать затруднительно, да вы все равно не поймете — но больше всего в нем «скорби» и «страха». Назовем хоть так. Вот: «скорби» и «страха» больше всего, и еще немоты. И каждый день, с утра, «мое прекрасное сердце» источает этот настой и купается в нем до вечера. У других, я знаю, у других это случается, если кто-то вдруг умрет, если самое необходимое существо на свете умрет. Но у меня-то ведь это вечно! — хоть это поймите.
Как же не быть мне скушным?.. Я это право заслужил. Я знаю…, что «мировая скорбь» — не фикция, пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу ее в себе и знаю, что это такое, и не хочу этого скрывать».
Вот куда поднялся наш «блаженный пьянчужка»! Кто знакомился с писаниями пустынников, тот узнал эту монашескую тесноту сердца, обнимающего любовью мир. Тот самый мир, который погряз во зле. Ты его любишь, жалеешь, потому что в нем живут люди… а он тебе в ответ на твою любовь — позор, смех, издевательства, грабеж, побои, …распятие. «Чем сильнее любовь, тем больше страдания». Разумеется, изматывающая боль от наблюдения всеобщего безумия обязательно приводит к мысли о конечной остановке на жизненном пути. Усталый, изможденный путник жаждет покоя. Но перед тем, как упокоиться на мягком ложе, увы, — Хозяину последнего пристанища нужно рассказать о пройденном пути: каждому путнику предоставляется Там свое место, наиболее подходящее.
«И если я когда-нибудь умру, — а я очень скоро умру, я знаю — умру, так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри постигнув, но не приняв, — умру, и Он меня спросит: «Хорошо ли было тебе там? Плохо ли было?» А я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного тяжелого похмелья. «Почему же ты молчишь?» — спросит меня Господь, весь в синих молниях? Ну что я Ему отвечу? Так и буду молчать, молчать…
Может, все-таки разомкнуть уста? — найти живую душу и спросить, сколько времени?..
Да зачем тебе время, Веничка? Лучше иди, иди, закройся от ветра и потихоньку иди…
Что тебе осталось? Утром — стон, вечером — плач, ночью — скрежет зубовный… И кому, кому в мире есть дело до твоего сердца? Кому?.. вот войди в любой… дом, у любого порога спроси: «Какое вам дело до моего сердца?» Боже мой…
Я повернул за угол и постучался в первую же дверь.
«Неужели так трудно отворить человеку дверь и впустить его на три минуты погреться? Я этого не понимаю… Они, серьезные, это понимают, а я, легковесный, никогда не пойму… мене, текел, фарес, то есть «ты взвешен на весах и найден легковесным», то есть «текел»… Ну и пусть, пусть…
Но есть ли там весы или нет — все равно — на тех весах вздох и слеза перевесят расчет и умысел. Я это знаю тверже, чем вы что-нибудь знаете. Я много прожил… и продумал — и знаю, что говорю. Все ваши путеводные звезды катятся к закату, а если и не катятся, то едва мерцают. Я не знаю вас, люди, я вас плохо знаю, я редко на вас обращал внимание, но мне есть дело до вас: меня занимает, в чем теперь ваша душа, чтобы знать наверняка, вновь ли возгорается звезда Вифлеема или вновь начинает меркнуть, а это самое главное».
«Есть ли там весы, нет ли там весов — там мы, легковесные, перевесим и одолеем. Я прочнее в это верю, чем вы во что-нибудь верите. Верю, и знаю, и свидетельствую миру».
«Не плачь, Ерофеев, не плачь… Ну зачем? И почему ты так дрожишь? От холода или еще от чего? не надо…»
Весь сотрясаясь, я сказал себе: «Талифа куми!» То есть встань и приготовься к кончине. Это уже не «талифа куми», то есть «встань и приготовься к кончине», — это «лама савахвани», то есть «для чего Господь, ты меня оставил?»
Господь молчал».
Так же молчал Бог Отец, когда в предсмертной агонии вопил к Нему Сын Иисус. Отчего такая жестокость, возмутится неверующий. А как, вы думаете, дается искупление грехов? Чтобы принять на себя грехи людей, которые тебя сейчас распяли, чтобы их простить самому и умолить Всемогущего помиловать их — для этого надо отдать себя до капли. Для этого нужно истощить себя до полной нищеты, до полной оставленности, абсолютного вселенского одиночества. Кто способен испить чашу сию? Только тот, кому Господь дает пройти Своим путем. «Я есмь путь, истина, и свет». Слышите? «Путь!»
Каждый христианин в какой-то мере проходит в этой жизни путем Спасителя. И вот это «Господь молчал» знакомо тем, кто принимает муки.
Право же, братья и сестры, сладко оправдывать людей! Благодатно это — разыскивать в своей памяти, в их писаниях оправдания. Опираться на них, как на фундамент, и строить, строить дом на небесах. Тот самый дом, где встретимся мы с нашими усопшими в мире ином.
Чтобы почувствовать Православие, нужно пропустить через сердце такие слова афонского монаха: «Я, если бы было можно, всех вывел бы из ада, и только тогда душа моя успокоилась бы и возрадовалась бы». При этом он сделал руками движение, как бы собирал снопы на поле, и слезы текли из очей его.(«Преп.Сил. Афон.» с.392-393, гл. «Адамов плач»)
Как ответны вы, покойники наши! Как радостно поминать вас добрым словом. Только и вы поймите нас и простите. Нам это делать не очень-то привычно. Нас всю жизнь учили обличать ближних и судить. Поэтому, наверное, наши поминания кажутся вам наивными, неуклюжими. Вы нас понимаете? Вы нас прощаете?
Ты нас понимаешь, Венечка?
«— Я вас понимаю, да. Я все могу понять, если захочу простить… У меня душа большая, как у троянского коня, многое вместит. Я все прощу, если захочу понять. А я понимаю…»
Благословение
Субботним вечером Петр стоял в очереди на исповедь. Принимал исповедников старенький протоиерей Владимир. В последний год он часто болел. По причине слабости, если он и появлялся, то находился в алтаре. Оттуда слышались его негромкие возгласы, от которых женщины всхлипывали. Как повезло им сегодня! К старцу, как водится, выстроился длинный хвост. Сначала Петра нервировали дамочки в шляпках, лезущие без очереди, потом он обмяк, положился на волю Всевидящего и углубился в молитву.
Уже и служба кончилась, уж и свет кроме дежурного потушили. Остались они вдвоем в опустевшем храме. С трепетом подошел он к старцу и подумал про себя: «Как скажет он, так и поступлю. Господи, яви мне, неразумному, волю Твою через иерея Твоего, страдавшего за веру двенадцать лет в тюрьме, всю жизнь служившему Тебе». После исповедования грехов поднялся с колен и сказал:
— Отец Владимир, я пишу рассказы…
— Какие рассказы, о чем? — спросил старец, глядя ему в глаза. Бесшумно подошедший юноша в сером халате безмолвно выдернул из-под его локтя тумбу аналоя.
— Православные… как мне кажется.
— Хорошо! Очень хорошо. Сейчас каждое слово, каждое свидетельство о Боге, о Церкви Христовой очень нужно. Пиши. Благословляю. Бог тебе в помощь. — Снова появился бесшумный юноша и на этот раз из-под ног старца выдернул коврик, а из-под левой руки — стул. Заодно выключил дежурный свет. Лишь яркое лунное сияние из зарешеченного окна освещало беседу.
— …А как же тщеславие?
— Ну, этой заразы в любом деле опасаться следует. Знаешь, иной огурцы тухлые на рынке продает, а найдет возможность похвастать, да себя выпятить. А ты думай про себя, что хуже всех. И вообще, будь построже к себе. Если вдруг тяжело станет, то принеси жертву Господу: отрекись от какой-нибудь привязанности, отдай другому то, что тебе самому нравится. А насчет тщеславия и прочих искушений… Так их бояться, это и жить тогда не надо: ложись на печь и трясись от страха. Да и спросит Господь на Страшном суде за все таланты, которыми наделил тебя. — Вдруг его прозрачно-голубенькие старческие глаза вспыхивают в отраженном лунном свете молодым огнем: — Да и чего нам, православным, бояться, когда с нами Бог! Всё. Благословляю, сынок, пиши!
С того вечера Петр писал каждый день, легко и вольно. Накопилось рассказов на двести с лишним страниц. Особенно хорошо писалось после причастия и во время поста. Иногда поток вдохновения прерывался за одну шальную мыслишку. А бывало, что после впадения во грех осуждения и вовсе на неделю он тупел и даже читать не мог.
Кроме рассказов хорошо писались письма — та же проповедь, направленная прямиком в цель, одному лишь читателю. Иной раз такой «направленный взрыв» приносил удивительные результаты. Спустя годы читатели цитировали ему выдержки из его же писем, о которых он и сам забыл. А люди удивлялись: да знаешь, как ты меня перевернул!
Впрочем, и рассказы писал он конкретным людям: интеллигенции, трудящимся, женщинам, юным девушкам и нестарым юношам, детям.
Ибо, будучи свободен от всех, я всем поработил себя, дабы больше приобрести: для иудеев я был иудей, чтобы приобрести иудеев; для подзаконных был как подзаконный, чтобы приобрести подзаконных; для чуждых закона — как чуждый закона, — не будучи чужд закона пред Богом, но подзаконен Христу, — чтобы приобрести чуждых закона; для немощных был как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых. 1Кор 9,19-22
Машинописные рукописи он раздавал, рассылал по почте, затем получал отзывы. Наибольшее воздействие на читателей оказывало то, что написано обычным разговорным языком. Получалось, как в притче о негодном управителе, неправедными средствами обретающего себе друзей. Тех самых, которые за него впоследствии заступятся на Суде.
Так, например, евангельская притча, пересказанная современным языком, который близок читателям, вдруг обретала немыслимую силу. Древняя, далекая от нашей действительности, притча становилась близкой и совершала в душе читателя переворот. Может быть, именно благодаря вечности затронутых тем. Один из таких читателей писал ответ аж два месяца. Кроме прочего Петр нашел там слова, очень даже тронувшие его: «От этого рассказа веет свежим весенним ветром, он дает надежду». Прочитав это, несколько дней воздавал славу Господу, благодаря Его: «Не мне, не мне, но имени Твоему!..» И делал это искренне и радостно.
Одна экзальтированная дамочка как-то позвонила Петру за полночь. Ей кто-то передал рукопись как профессиональной журналистке «для оценки». В течение получаса он выслушивал «пдекдасно!», «гениально!!», «по спине муяжки бегают», «новое слово в литедатуде!!!», «если вы сдочно не опубликуете, то я это сделаю сама, в нашем жуднале!»
Иную женщину прервать — как бронепоезд остановить. Прижал он трубку плечом и, чтобы не терять время, снял с полки первую же книгу. Оказалась «Одна ночь в пустыне Святой горы» архимандрита Иерофея (Влахоса), который «написал эту книгу в течение нескольких часов, потому что услышал внутренний голос, убеждавший меня описать беседу с мудрым святогорским монахом. Подчиняясь голосу, которому, признаюсь, ранее не внимал, я начал, как пришло мне то на мысль». Как всегда «случайно» книга открылась на закладке:
«Как-то ко мне в келлию пришел некто, восхвалявший меня как удивительно одаренного человека-христианина. Поскольку превозношение не свойственно Православию, я тотчас вышел в домовую церковь и попросил Бога открыть мне, что же это такое. …Церковь тотчас наполнилась смрадом. И я сказал, что не хорош тот человек, ибо не имеет благодати Христовой. Он лишен Животворящей Божественной благодати и потому мертв — «носит имя будто жив, но он мертв». Подобно тому, как тело умирает и издает зловоние, когда выходит из него душа, так умирает и распространяет духовное зловоние душа, когда отступает от человека благодать Божия».
Когда поток слов по телефону прервался, Петр зачитал вслух эти слова. Из трубки понеслись истерические ругательства и следом — короткие гудки отбоя. Интересную реакцию на чтение из святых отцов приходится наблюдать …
Сосед по лестничной площадке утром удивил. Заглянул к Петру, скучный какой-то, рассеянный:
— У тебя почитать что-нибудь есть? Только без крови и порнухи? Чтобы душа успокоилась. В отпуск в деревню еду.
— Если хочешь, вот мне рукопись вернули после прочтения.
— Твоя?
— Да.
— Тогда давай.
Через две недели зашел соседушка и смущенно спросил:
— У тебя лишнего молитвослова нет случайно?
— Вот, недавно принесли, — протянул Петр карманную книжечку с минимальным набором самых нужных молитв, канонов и акафистов.
— Давай.
— А как рассказы читались?
— Не скажу… — опустил тот глаза. — Если будут вопросы, обращаться к тебе можно?
— Конечно.
— А это… В церковь с тобой сходить можно?..
После такого отзыва можно впасть в сладкое опьянение. Оно раскачивает, окрыляет и …оглупляет. В такие минуты Петр не ходил, а летал в порхании райских птичек, бабочек и леденцов. И становился приторно-сладким, как горячая патока. Если кто-нибудь в это время звонил или заходил к нему, он ловил себя на поучительных интонациях с легкими истерическими вкраплениями. Попробуй ему сказать что-либо поперек. Сразу последует ответная пощечина вежливой жестокой фразой. Но вдруг раз! — книга открывается на словах:
«Как похвала вредит человеку. Один иеродиакон хорошо служил: просто, благоговейно. И вот архиерей однажды похвалил его, и с тех пор он стал думать, что он хорошо служит, и это его так испортило. Он стал менять голос, делать переливы, утратил простоту, естественность. Ужасно, ужасно вредит похвала».
И освежающий вихрь в голове: «Не мое это — дар Божий, мои лишь страстишки, ошибки, да мерзость греховная».
Далее следовал сильный удар кобчиком о мерзлую землю, боли, тошнота, слабость; в душе — черная свинцовая тяжесть. Ходил он с этим грузом, стоял на рассеянной молитве… Все не так, все не в радость. Пока не приползал на исповедь в храм скулящей паршивой собачонкой. Пока не называл этот «полет во сне и наяву» десятком позорных слов: гордость, превозношение, тщеславие, ложь… — только это приводило душу в порядок. А потом, когда слышал похвалу, просто чувствовал страх. Тогда уподоблялся он римской «черепахе», окруженной щитами. А мысленно называл себя такими словами, которых чувствительным особам лучше не слышать.
Как-то, выйдя из храма, Петр зашел в церковную лавку. Взял с книжной полки скромно оформленный сборник рассказов. Продавец настоятельно советовал прочесть его своим знакомым. Петр Андреевич прочитал книгу и сделал вывод: как много у нас скрытых талантов — молодых, зрелых, пожилых. Они не издаются, многие из этих людей незаметны, скромны, не стремятся на публику, к славе. Но они есть и их, должно быть, немало, если издательство завалено десятками рукописей. Петр купил пачку книг и рассылал, раздавал знакомым.
Кто-то их принимал по-детски открытым сердцем и радовался вместе с ним. Кто-то пренебрежительно фыркал, ворча что-то о дилетантстве. И Петру приходилось, защищая авторов, объяснять, что если главное — мир в душе, то в сборнике есть все, что сообщает эту дивную энергию.
Но, вероятно, не преодолеть ту стену гордыни ума, которая сообщает мысли вроде того, что Евангелие писали какие-то неграмотные рыбаки. Что, мол, с них взять? Чему они нас, ученых-просвещенных, научить могут? Окаменевшие сердца не способны принять и эти рассказы, написанные живым языком из радостного опыта прикосновения к чуду Божиему.
Гордый разум лукав и изворотлив. Он цепляется за любую мелочь, за любую ложь, чтобы не идти на усмирение к Творцу своему. О Евангелии он скажет, что это выдумка. Если научно докажешь историческую подлинность, скажет, что это было давно, а сейчас жизнь другая: технический прогресс и все такое. Когда убедишь в вечности тем Святого Писания, скажет, что это его не касается. Докажешь касательство — услышишь новенькое: «Ложь, я хороший!» Слегка обрисуешь его собственные грехи — «свежая» мысль: а кто ты, чтобы меня обличать? И нечего больше представить, кроме собственного примера смирения — это последний аргумент.
По работе Петру приходилось иметь дело с разными людьми. Совсем недавно — какие-то лет десять тому — он всеядно поглощал одну за другой наживки, которые совращали в какую-нибудь пакость. Ему, например, ничего не стоило завязать роман с улыбчивой очаровательницей, оправдывая это высоким словом «любовь». Почти всегда довольно скоро приходили разочарования, горечь и пустота, но не надолго. Всегда находились новые «любови», казавшиеся на этот раз настоящими. Затем снова тупик, новый вираж.
А сколько сделок в бизнесе затевалось, замешанных на обмане и жадности. Азарт охватывал, опьянял, лишая трезвого рассудка. Все нравственные соображения лихо отбрасывались в сторону, побоку. Главное — взять приз, ухватить, урвать. Но потом и здесь приходили отрезвление и горечь с пустотой.
Одно за другим его прежние увлечения обесценивались и отпадали. Не всегда безболезненно. Иной раз, после раскаяния в очередном проступке и понесения утомительной епитимьи, страстная часть души просила потешить ее прежними деликатесами. Что там просила! Вопила: вынь да положь ей «сладкого»! Только на полпути к капризу вдруг — загорался в сердце красный огонек опасности. И замирал он на краю, лишь одним глазком глянув на дно пропасти, ожидавшей его.
Со стыдом признавался, что не сам, не своими трудами оставлял он прежние пристрастия. Творец его спасения так выстраивал цепочки обстоятельств, что ему приходилось выбирать между жизнью и смертью, между свободой и карцером души. Иногда и хотелось бы ему увильнуть от сурового суда и как прежде пошалить, но в таких случаях перед ним вырастало непреодолимое препятствие, например, тяжелая болезнь, авария, мгновенное безденежье…
Сегодня его незримый Воспитатель поставил перед ним очередные задачи. Утром Петр встретился с давним приятелем. Тот предложил «сладенькую» сделку, за пару дней способную принести приличную прибыль. Первая мысль после разговора: «А не слева ли такая «малинка»? Что-то уж слишком явно бегали его глаза и подрагивали руки». Чтобы как-то защититься, вычитал он акафист Николаю Чудотворцу и попросил святителя помочь, если дело хорошее, или разрушить, если вредное. В результате, на повторную встречу лихой партнер не явился, что автоматически сорвало дело. «Значит, не на пользу. Слава Богу».
Чуть позже, в обед, за ресторанный столик подсело к нему дивное существо. Оно было наделено, кажется, всеми качествами, о которых можно только мечтать. Легкая беседа скоро выявила огромное количество совместных интересов. В одном лице — красивом и тонком, с выразительными умными глазами — интересная собеседница, воспитанная дама, искушенная читательница, великодушный критик, обеспеченная женщина с большой квартирой и новенькой иномаркой, хозяйка прибыльного бизнеса. При том дама устала от одиночества и мужского хамства.
Между бифштексом и десертом взор ее прекрасных глаз предложил дальнейшее продолжение знакомства. Всем изящным корпусом она подалась навстречу… Но вдруг — внезапно слетела розовая пелена с помутневших глаз Петра — и перед ним каскадом ярких кадров промелькнул сценарий дальнейших событий. Впрочем, не так быстро, чтобы не сумел он разглядеть трагизм и мерзость будущих отношений, а в самой женщине — умело скрытые инстинкты холодной жестокой хищницы.
За неспешным поеданием пудинга, за кофе, в ожидании счета — рассмотрел он в собеседнице вдруг наглядно проступившие приметы разрушительных качеств ее натуры. В жестах, взглядах, в манере беседы с ним и общения с официантом, в наклонах головы, в прическе, в одежде, в украшениях — всюду были разбросаны знаки, предупреждающие о смертельной опасности, исходящей от нее.
Их расставание весьма опечалило женщину. Петру же довелось испытать весеннее чувство освобождения. И даже откровенно злобный взгляд ее потемневших глаз, побелевшие в суставах сжатые кулачки и сквернословие громким шепотом не сумели омрачить его. Выходил он на шумную улицу веселым и свободным. Впрочем, не долго пришлось ему «отдыхать». Уже к вечеру пара неприятных встреч и разговоров вывели его из равновесия.
Один из его собеседников оказался военным. Замечено, что они делятся на тех, кто любит войну и находит в ней самоутверждение и — трезвых, ненавидящих ее, как источник бед. Например, Борис, прошедший Афган и получивший множество ранений, бросил свою звезду героя к подножию мавзолея. Любимый праздник его — Сретенье Владимирской Богородицы, которая спасла Русь от Тамерлана за всеобщие пост и молитву…
Нынешний воинственный собеседник Петра упрекал его в том, что он «выступает за сопливое Православие, в котором одни слезы, молитвы и добренькие дяди». Ему же хотелось махать мечом, кромсать врагов… Причем, такие люди врагов себе находят даже там, где их нет.
Давно, еще в школе, Петр долгое время наблюдал за одним мальчиком. Трусливый, лживый, подленький, он часто подбирался к мирно стоящим ребятам. Оглядывался и дергал ближайшего соседа из-за спины старшего мальчика. Между теми возникала ссора. Пока мальчишки выясняли отношения вплоть до драки, юный хулиган потирал ладошки и строил жуткие гримасы. Когда его уличали в подлости, малец пищал, ревел на всю школу и бесстыдно врал, что он «не виноватый». Причем, выбирал он для своих провокаций агрессивных ребят, которые вспыхивают от малейшего тычка. А что за интерес от тихонь, когда те в лучшем случае улыбнутся или пожмут плечами.
Позже, когда Петр узнал о существовании падших ангелов, при их упоминании вспоминался именно тот подлый малец. Почитав литературу о них, понял, что примерно так же действуют нечистые духи с людьми. Выбирают себе агрессивных и провоцируют их на зло против ближнего. Если провокация удается, то наступает война, а провокаторы злорадно хлопают в ладоши и строят жуткие гримасы. Лишенные возможности действовать непосредственно, духи злобы через обнаруженное в людях зло манипулируют ими, как куклами.
После пересказа этой истории и бессмысленного обмена цитатами Петр устало сказал:
— Зло побеждается добром. Можно зло искоренять гневным словом или делом, но это похоже на месть, когда за убийство платят убийством, умножая зло. Нет, на мне оно должно пресечься. Я как христианин стою последним в цепочке растущего зла. Покровом Божиим, молитвой, прощением, оправданием, любовью, телом своим, если молитвы нет, — должен я остановить зло на самом себе. Дальше ему ходу нет.
— А если зло отомстит тебе через близких? Что ты будешь делать, если на твою семью направят автомат, или нож к горлу ребенка приставят?
— А где Бог?
— То есть как?..
— Где в твоих словах промысел Божий, Его всеведение, Его покров? Если я решил для себя никогда не отвечать злом на зло, кровью на кровь, ударом на удар, неужели Господь за это мое решение не даст мне и моим близким Свой покров? Святые отцы учат, что смиренный человек для зла неприступен. И вот тебе два примера. Первый: сколько раз крутых богатых парней ловили именно через близких, взяв их в заложники. Достаточно пролистать подшивки газет, криминальный раздел. Да и этих самых крутых убивают одного за одним, даже под охраной лучших профессионалов. Кстати, по статистике, даже президент США закрыт охраной лишь на семь процентов. Второй пример: моих друзей и мой собственный — все мы «хилые интеллигенты» живы-здоровы, несмотря на то, что вступили в противоборство с духами злобы, и уж случаев у врага уничтожить нас имелось великое множество. Вот так и творится покров Божий, обыденно и тихо: «сила Моя совершается в немощи». А это уже не семь, а все сто процентов защиты!
Нет, не убедил он собеседника. Таких «горячих парней» ничего не убеждает, кроме силы физической и блеска вороненой стали. У таких парней всегда большие проблемы со смирением, кротостью, молитвой. Если честно, то вовсе никак. Они тратят весь «штатный боекомплект» на людей, подставленных живым щитом духами тьмы. На самих же невидимых провокаторов ни оружия, ни сил у них не остается. Конечно, Господь и таких любит, вразумляет, и смиряет, но всегда через кровь, то же насилие, семейные крушения, пьянство. Приходилось бывать Петру в компаниях с ними. Ничего, кроме раздражения и душевной смуты, оттуда он не выносил.
Как-то он прочитал у одного уважаемого священника, что люди верующие делятся на три основных типа: язычники, патриоты и христиане. Первые — славят Творца через восхищение Его творениями, в своем максимуме это приводит к идолопоклонству. Патриоты — приходят ко Христу через любовь к своему народу и его историю, но готовы в иноплеменниках видеть врагов и убивать их. Патриотизм «без царя в голове» вырастает в пошлый национализм — ненависть к ближнему. Христиане — способны объять любовью всех людей, весь мир, независимо от национальных и культурных различий; для них нет отечества на земле — они живут Небесным царством и только телесно пребывают на земле. Таковые достигают святости.
А ближе к ночи Петр тупо смотрел в пыльный угол с треснутыми обоями и с трудом переживал изматывающую боль, засевшую глубоко внутри.
И тихо стонал: «За что мне это постоянное мучение «зреть в корень» человеческой тени? Что за наказание разгадывать в самонадеянном супермене липкий страх хронического неврастеника? В изящной красавице — безобразие трупного уродства? В мудреце — самозабвенную тупость глухаря на току? В весельчаке — черную тоску отчаяния? В богаче — копеечную жадность? В розовощеком тихоне — придавленную до времени разнузданность? Во внешнем праведнике — полуночного растлителя и убийцу? Иногда стискиваю зубы до скрежета, чтобы не завопить: «Пожалей меня, Господи! Это же ад на земле — видеть всю эту мерзость. Это горение в адском пламени. Зачем мне это?»
Не для того ли, чтобы привести меня на край отчаяния, за которым или смерть в бездне — или спасение в молитве, сводящей с небес бесконечную любовь, все покрывающую, все осветляющую?
Люди, люди, человеки… Как тесно в великих широтах мира вашего. Душа требует сиюминутной небесной святости, но тяготится грубыми отражениями адских страстей. Они обжигают меня в окружающих — и чуть позже открываю их в себе.
Каждый день покаянием расчищаю место для грозного Господина моего и Отца милостивого. Но через миг там полным полно свежих сорняков моих греховных пристрастий. И как бы ни старался выдрать их, они тут как тут, извиваются и выпускают ядовитые шипы. Увижу ли нечистоту в ближнем — и сразу распознаю ее в себе, только увеличенную, как в выпуклом зеркале. Открываю ли злобу в прохожем — она уже раздирает и меня. Наткнусь на кривые сучья омертвелости в соседе — сам околеваю от смертного холода.
Куда мне деться от суда, где на кресле под судейской мантией — мой осужденный. И вершит он жестокий суд надо мною, своим вчерашним судьей. Тогда в изнеможении падаю ниц и, срывая ногти о камень, молю простить за привычные осуждения братьев моих и сестер, страждущих со мной в едином теле, Глава которого снисходит к нам и милостиво прощает нас всех… и меня последним. Прощенный, взлетаю молитвой к Отцу моему и в каждом ударе сердца звучит благодарность, устремленная в Небеса.
И только в промежутках между молитвенными ударами сердца, в той краткой тишине вздоха мимолетно сверкает улыбка моей надежды. Это она, драгоценная, ведет меня на ежедневную брань, где сам я всегда проигрываю, а за меня Отец покрывает и сглаживает то, на что не хватило моих сил. Это она, надежда моя, не дает упасть, когда я качаюсь в сторону похоти; и поднимает, когда падаю в пропасть греха. Это она за одно лишь искреннее «Прости, Господи!» изливает с Небес чудесную спасительную помощь».
Каждый день молился Петр о здравии строгого архимандрита, будто готовился к решительной беседе с ним. Наконец, такая возможность представилась. Жора позвал его к батюшке. За чайным столом Петр молча напряженно молился. Пока Жора обсуждал, как им спасти Россию и что им делать с Америкой, отбившейся от рук, — Петр молился. Пока по очереди перебирались кандидатуры больших политиков на предмет их продажности, — молился.
Петру было ужасно стыдно, что его волновал «очень маленький эгоистический» вопрос — как спасти свою душу, одну единственную. А после, получив прощение, и ближних своих вымолить, если сил хватит. Видимо, это как-то передалось батюшке, потому что он прервал политический диспут на полуслове и взглянул на Петра:
— Все пишешь, Петр Андреевич? Мне один за другим твои рукописи несут, и все хвалят. Ты их что, специально ко мне подсылаешь?
— Вы же, батюшка, меня благословили раздавать, но не издавать. Вот я знакомым и рассылаю. А уж понравилось или нет — это дело не мое, а совести каждого.
— Батюшка, вы знаете, как я сам писателишек не люблю, — вступил майским громом Жора, — Только, честно признаться, мы с моей ненаглядной — читаем и еще просим. Пусть себе пишет…
— А как насчет тщеславия? Ты оберегаешься, как я тебе говорил?
— Конечно, батюшка. Этого я и сам больше смерти опасаюсь.
«Господи, помоги, вразуми и дай слово истины иерею Твоему!» — мысленно вопил он в середину сердца. Пауза затянулась. Петр бессильно молчал. «Будь что будет…»
— Ладно, пиши, издавайся …если нужно. Только!.. — батюшка сурово поднял палец, — чтобы на книге ни фотографий твоих, ни биографий, ни фамилии… Никаких встреч с читателями, интервью, тусовок — это смерть.
Вышли они на шумный проспект, но оперный баритон Жоры в одночасье перекрыл все остальные звуки:
— Петруха! Беги издавайся, пока батя не передумал! Давай, быстрей-быстрей!
— Я тебе докладывал, Георгий, как я тебя люблю?
— Ага. Нет. Ага. Доложи…
— Докладываю: очень.
ОЧИЩЕНИЕ ОГНЁМ
«Мы играли вам на свирели…»
Итак, благословение на издание книги получено. Из разных городов, даже из-за границы десятки читателей в письмах задавали один и тот же вопрос: «Такие книги о нашей жизни сейчас нужнее всего! Почему их не издают?» Петр распечатал на принтере несколько экземпляров, упаковал в папки и составил список издательств.
В первом издательстве его принял главный редактор. На вид ему было лет тридцать. Петр объяснил, о чем он пишет. Рассказал, как люди воспринимают его рассказы. Редактор, буровя его цепким взглядом, выслушал с интересом.
— Хорошо. Мы ознакомимся и обязательно с вами созвонимся.
Он небрежно швырнул папку на пачку подобных. Пыль поднялась в воздух. У Петра защемило сердце. Захотелось вернуть папку, но он сдержался и тихо вышел.
Почти то же самое повторилось и в другом издательстве, потом в третьем. Борис с Иннокентием тоже подключились. Они съездили по своим адресам и раздали еще три экземпляра. Как читатели, они делились своими впечатлениями. Их внимательно выслушивали.
Пока издательства знакомились с материалом, распечатанные рукописи расходились по стране. Из монастырей и дальних приходов, из больших и малых городов и сел стекались к Петру восторженные отзывы. Священники рассказывали, как обычные нецерковные люди после прочтения рукописи приходили целыми семьями, крестились, исповедовались и причащались. Предлагали свою помощь храмам. Отовсюду неслись вопросы: «Где книга? Почему не издают? Это сейчас надо, как воздух!»
…Первое издательство отказало. Потом второе, третье, четвертое…
— Почему? — спрашивал обескураженный автор.
— Слишком много чудес. Это соблазняет.
— Так ведь сколько Господь явил, столько и описано. Здесь нет вымысла.
— Пусть читают святых отцов. Они канонизированы. Им чудеса Бог давал по заслугам. А у вас обычные миряне помолятся и — на тебе все сразу. Так не бывает.
— У кого так не бывает? У вас или у тех людей, которые здесь описаны? У моих-то героев как раз бывает. А вы заметили, почему? Потому что среди хаоса страстей они вне страсти. Они не блудят, не воруют, не лгут, несут послушание, молитвенное правило, щедро раздают милостыню. В наше время это и есть подвижничество! А за это — и сила молитвы.
— Это не наше направление, — последовал ответ. Глаза собеседник уехали влево.
— Есть только два направления: одно — это о приходе человека к Богу, а другое — об уходе человека от Бога. И если я пишу о приходе к Богу, а у вас другое направление, то куда?
— Простите, — заученно ответил редактор, не подняв глаз.
Примерно такие же ответы пришлось выслушать в других издательствах. Интересная ситуация складывалась: читатели требуют: «давай!», а издатели: «не дадим, вам не положено, мы так за вас решили».
Борис ругался громко и выразительно. Иннокентий мягко недоумевал. Василий, издавший к тому времени несколько книг похожего направления, мудро улыбался: «Меня десять лет мариновали. Чего я только не наслушался! Терпи и ты. Только руки не опускай. Кому Господь дает вдохновение, тому и издателя даст. Молись, Господь поможет.»
Вечерами Петр после молитвы открывал Новый Завет, писания святых отцов и там пытался найти ответ на вопрос: почему?
Слова вроде «на Моисеевом седалище сели книжники и фарисеи»(Матф. 23.2) многое объясняли, но настроения не поднимали. Так же и такие: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что затворяете Царство Небесное человекам, ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете»(Матф. 23.13).
Как во времена Христа, так и доныне враг всюду воздвигает любому доброму делу препятствия через людей, взявших на себя право судить и решать за других по принципу «держать и не пущать». Успокоение приходило от осознания причастности к пути Спасителя. Ведь и Он испытывал подобное:
«Мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам печальные песни, и вы не рыдали»(Матф. 11.16)
На поле битвы, каковым стала рукопись Петра, встретился он с одним из тех, который в пух и прах разнес его рассказы. Поля рукописи пестрели заметками: «сю-сю», «ты еще слезку пусти», «вставить сюда персиковую кожу и бриллиантовую слезу», «блажь», «откуда мусор, из храма, что ли?». Вряд ли это ласкало глаз и согревало авторскую душу.
«Что-то, конечно, и не по делу, но в основном, прав мой парикмахер с острыми ножницами и густой расческой, — соглашался он. — Есть за что драть и скрести растрепанную шевелюру моих «гениальных строк». Хоть иногда и заносит ретивого. Например, когда напротив гениальной проповеди одного знаменитого старца, приведенной в рассказе дословно, жестокий приговор: «бред!» Вот уж, целился критик в меня, а попал в Небеса…»
Доставалось Петру и от эстетов.
— Что за речь? Что за выражения? — размахивал собеседник изящной рукой, рассыпая искры от агатового перстня на мизинце. — Где ты это слышал?
— Речь народная, выражения из живых разговоров, записанных сразу по приходе домой, — вяло отбивался Петр. — А слышу это каждый день.
— Почему же деревенский парень, придя в монастырь, говорит, как богослов? Это тоже из жизни?
— Разумеется. В монастырях приходится встречаться с людьми, которые и писали-читали с трудом, а Господь им такую мудрость благодатью дает, что и академикам ее не постичь. Возьми преподобного Старца. Как глубоко ему удалось передать великую мистику непосредственного богообщения и созерцания. И сравни его речь, простую и доходчивую, с богословскими трудами — тяжеловесные фразы, словечки вроде «преимущественно-апофатический», «преимущественно-катафатический», «детерминистский», «бытийно-апостасийный» — язык можно сломать. А ведь говорил Старец, что богословие — пустое, а главное ― смирение и любовь к врагам. Иначе как объяснить один момент: читаешь Старца — душа горит и требует покаяния и молитв, а как переходишь на богословие — вместо горения в душе — холод и разлад?
— Да у тебя самого авторская речь то простая, то тяжеловесная.
— Грешен, батюшка. Писать просто — это очень сложно. Об этом еще Толстой говорил.
— Нашел, кого цитировать.
— Пока он не лезет в богословы, а описывает жизнь, как она есть, — он велик. А как пытается учить народ-богоносец, как правильно в Бога верить, — тут, конечно, стоп-машина и задний ход.
— Ай, брось ты! Да у нас, что ни писатель, то урод, что ни поэт — то пьяница и бабник. Возьми хотя бы этих: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Бунин, Чехов, Ахматова, Блок, Бродский — это ж паноптикум, анатомический музей!..
— Да, задолжало вам человечество… — вздохнул Петр.
— А вообще-то заметил я одну зависимость, — сверкнул очками собеседник Петра. — Это интересно… Чем изысканней стиль изложения, чем вычурней слова, — тем меньше смысла в сказанном. Наверное, здесь имеется какой-то скрытый конфликт между формой и содержанием. Так что ты там о великом русском?..
— А вот пример из моей жизни, только обратный. Когда я учился в институте, старостой в нашей группе был очень серьезный «взрослый мужик». В отличие от нас, до института он служил в армии старшиной. В институте он говорил правильно, красиво и веско. И вот как-то послали нас на картошку в его деревню, откуда он родом. Все были поражены, как сразу он превратился из солидного мужчины, облеченного властью и авторитетом каждого слова, — в деревенского мужика, у которого что ни шаг, то мат. При этом он жутко окал, растягивал слова и вообще половину, чего он говорил, мы не понимали — сплошной деревенский сленг. Кстати, когда мы вернулись в институт, и речь его вернулась в прежнее русло. Так что речь русского человека многогранна, и описывать ее, одно удовольствие.
— И все-таки это не литературно! Не надо нам разговорной пошлости.
— Литература, по-твоему, — это где припудренная ложь для соблазнения во грех и авторского тщеславия? Где речь бандита, таксиста и студента Кембриджа — одинаково правильная? Вот уж в чем меня не надо упрекать — это в пристрастии к такой культуре-литературе. В моих рассказах — живые люди с их проблемами, тяготами, которые мне не безразличны. Это мои ближние, и Господь внушает их любить.
— Вот и люби их сам, а нам этих твоих народных масс не надо.
— «Ибо пришел Иоанн: ни ест, ни пьет; и говорят: в нем бес. Пришел Сын Человеческий, ест и пьет; и говорят: вот человек, который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам». Мр. 11, 18-19
— Ты это про что?
— Про народные массы и почему пишу для них. Если взять Библию, то при желании можно выписать и размахивать тысячей соблазнительных мест. Это потому что, описывая человеческую жизнь, невозможно обойти ее греховность. И Сам Господь, и великие пророки, и праведники обязательно, как сквозь тернии, проходили через соприкосновение с грехом. В Библии описываются и убийцы, и блудники, алчность, и содомия, предательство и богохульство. А что уж говорить и писать нам, живущим в последние времена?! Тут встретишь какое-то чахлое подобие доброты — радуешься, будто открытие сделал…
Петр отыскал на книжной полке сборник рассказов начинающих авторов, который когда-то ему понравился. По почте отослал свою рукопись с рассказами в адрес этого издательства. А спустя две недели ему позвонил мужчина и представился заместителем редактора. Он назначил встречу в «любое удобное время». Перед встречей Петр молился, вычищая из души страстное волнение.
На одной из центральных станций метро на дубовую лавку рядом с Петром присел мужчина лет тридцати и вежливо назвал свое имя: Дмитрий. Совершенно спокойно и дружелюбно рассказал он о своем издательстве. Его ровная речь, радушие, природная доброта очень скоро напрочь смели все преграды. Дима воцерковился двенадцать лет назад, сотрудничает в издательстве три года и это ему принадлежит замечательная идея объявить конкурс молодых авторов. Разослали они полтора десятка объявлений по православным газетам и получили результат, которого даже и не смели ожидать: сотни рукописей со всех уголков России. В первый сборник отобрали они лучшие рассказы, подсократили их и издали.
— Как быстро раскупили? — поинтересовался Петр.
— Разбирается тираж очень тяжело, — сознался Дмитрий.
— Мне, кажется, понятно, по какой причине, — вздохнул Петр. — Во-первых, обложка весьма скромная. Ты сам посмотри, сейчас обложки на церковных прилавках одна другой ярче и роскошней. А у этой книжечки вид самый, что ни на есть, незаметный. А во-вторых, таким изданиям нужна какая-то самая небольшая, но реклама. Поди, пойми, о чем книга, когда название ни о чем не говорит, а обложка ― тем более… Я и сам обратил внимание на вашу книжку, лишь когда продавец ее похвалил.
— Да, ты прав, конечно, но у нас очень слабые финансовые возможности. Кстати, если мы возьмемся издавать твои рассказы, ты нам сможешь помочь?
— Конечно, чем смогу, — кивнул Петр в ответ.
— Только вынужден предупредить, что кроме меня и работников издательства, которые залпом прочли твои рукописи, у нас главное слово за духовником. А батюшка наш человек очень занятой, и придется подождать, пока он найдет время.
— Что поделаешь, буду ждать.
Попрощавшись, Петр глянул на часы. Они проговорили два с половиной часа, хоть заранее договаривались на двадцать минут, не больше.
После встречи в метро Петр направился в Свято-Даниилов монастырь. Троицкий собор в это время закрыт, он вошел в храм Святых отцов семи вселенских соборов. Заказал благодарственные молебны, купил свечей и обошел подсвечники.
За Распятием в самом углу он обнаружил образ евангелиста и апостола Иоанна Богослова. Поставил на подсвечник толстую восковую свечу. Подошел ближе, от образа на него сошли незримые теплые лучи. Не кожей, не лицом почувствовал их мягкую теплоту, а сердцем. Обратился к любимому ученику Господа с простыми словами. Попросил помочь ему в издании рассказов, если это дело полезное, а если это вредно, то разрушить.
И хорошо стало ему здесь с Иоанном, Богословом, апостолом любви, тайнозрителем Откровения, возлежавшим на груди Спасителя на Тайной вечери. Вспомнились выдержки из его жития. Вот они с Иаковом, горячие и молодые «сыны грома» просят Иисуса позволить, подобно пророку Илие, низвести огонь на Самарию за то, что отказались самаряне принять Господа. А в ответ: «Не знаете, какого вы духа». Вот юный, безбородый Иоанн вместе с Богородицей Марией вдвоем скорбят на Голгофе у окровавленного Креста. Как пережили их любящие сердца событие, чудовищней которого ничего не было и не будет вовеки? Этого никому не понять.
Вот апостол Иоанн воюет с иудеями, язычниками, колдунами, сорок дней лежит на дне морском и спасается из пучины Божией милостью. Живьем варят его в кипящем масле, отравляют ядом — ничего его не берет. Вот претворяет солому в золото и спасает от смерти бедняка. На пустынном каменистом острове Патмос в пещере становится зрителем великой панорамы, на которой прошлое, настоящее и будущее — все одновременно. И раскрывается ему эта великая тайна цикличными кругами. События будущих времен, начавшихся тысячи лет назад, вплетаются в текущее сегодня — будто Творец и Вседержитель приоткрыл занавес того вечного и бестайного видения, которым обладает Он Сам.
И, наконец, земной апофеоз Апостола любви: древним столетним старцем по выжженной пустыне бежит он за учеником, ушедшим к разбойникам, за человеком, предавшим и Господа и его. Святой умоляет остановиться, покаяться, обещает взять на себя его грехи… Чтобы еще одного человека, еще одну душу спасти! «Детки, любите друг друга», — повторяет он неустанно перед смертью. Впрочем, была ли смерть? Ведь ученики, обливаясь слезами, засыпали его землей живым. По требованию апостола. А на следующий день опоздавшие ученики раскопали могилу и тела не обнаружили. Согласно Преданию, живыми взяты на Небеса Енох и Илия для проповеди покаяния при антихристе. Но и апостол Иоанн восстанет для обращения последних ко Христу, только не в Иерусалиме, а в Европе. Получается, Иоанн Богослов также взят на Небо живым.
«Хорошо мне с тобой, апостол любви Иоанн, — прошептал Петр, неотрывно глядя на икону. — Тихо здесь у тебя и благоуханно, будто и нет зла вокруг. Ты в этот миг, выхваченный иконописцем из прошлого, в молчании, в великом внимании, когда смирением упраздняется неверный человеческий разум, затихают суетные мысли о земном, и внимательно вни-ма-ешь ты этому дивному светлому Ангелу-благовестителю. А он, устроившись на могучем твоем плече, доносит до твоего чуткого уха глаголы великой истины от Источника, Подателя и Держателя ее. Ты лишь замираешь в смиренном молчании и вни-ма-ешь. Все молчит, все замерло, утихло, упразднилось, умирилось, лишь пальцы неслышно пишут Благую Весть: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог… В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков». (Ин., 1. 1-4)
Никто не потревожил Петра во время этой немой беседы. Он как-то немыслимо осознавал, что евангелист Иоанн слышит его и молится о нем. Друг Спасителя, взятый на Небеса в теле, внимал ему. И это согревало.
«Скажи, благовестник любви Иоанн, как сумел ты простыми словами сказать то, что выдумать невозможно, чему противится логика человеческого разума? Наверное, и здесь господа эстеты вдоволь издевались над повторами, множеством «были», выходящими за рамки их представлений о словесности. Только из твоих слов льется свет истины, «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его». (Ин., 1.5)
Диалог № 2
— Здравствуй, брат.
— Здравствуй и ты.
— Что-то плохо тебя слышно.
— Не обращай внимания. Просто я в соседней области сельский храм расписываю.
— Да?.. Мне кажется, мы чего-то в прошлый раз не договорили.
— Верно. Ты не указал направление, в котором следует мне идти.
— Ну, прости, погорячился. Бывает.
— Бог простит, и я прощаю. Прости и ты меня, если чем обидел.
— Да ладно… Вот ты сказал, что у меня нет опыта жизни по заповедям.
— Спрашивал, а не утверждал. Но ты не ответил.
— Отвечаю. Я считаю, что живу по заповедям.
— Каким? Озвучь, если не трудно.
— Ну как, каким?.. Не убий…
— А ты как-то жаловался, что принуждал своих жен к абортам.
— Ну, это же не я, а они с врачом. Один за это деньги получает, а другая прекращает страдания, потерю фигуры и освобождается от кучи проблем. Да и разве можно женщину, которая хочет иметь ребенка, принудить убить его? Ты сам подумай.
— Невнятно. Но будем считать, что выкрутился, по ходу дела проявив изрядное лукавство. Теперь еще к теме. Святитель Иоанн Златоуст считал тех, кто не жертвует Церкви и нищим — хищниками, хуже убийцы.
— Снова ты передергиваешь!.. С тобой невозможно.
— Как святые отцы тебя, однако, бесят!.. В чем передёрг, скажи на милость? Конкретно.
— Я… не… убийца… Сам я никого не убивал.
— А людей ударял, толкал?
— Конечно. Как же без этого?
— Это из того же разряда грехов. Потому что не знаешь, какой толчок или удар чем закончится. Сколько женщин от удара в грудь раком заболело, знаешь? Обратись к онкологам, они расскажут. А сколько народу падало виском или затылком на острое, чтобы никогда не встать? Значит, все-таки заповедь «не убий» нарушал?
— Так кто тогда не нарушал?
— Не надо про всех. Ты — персонально — нарушал или нет?
— Ну, нарушал, что из этого?
— И так с каждой из остальных девяти. А говоришь, что живешь по заповедям. И меня во лжи обвиняешь. Ты пойми, единственно, что мне нужно от тебя, чтобы ты попытался разобраться с самим собой. Думаю, по этой причине ты мне и позвонил. Так давай поможем друг другу. Как древние христиане, если нет духовника, каждый исповедовался братьям. Потому что себе доверять в оценке духовного состояния — прямая дорога в ад.
— Ну ладно, прижал к стене! Грешен, чего еще?
— Будем считать, что первую часть притчи о блудном сыне ты успешно преодолел. Теперь можно приступить ко второй, с пиром. Духа. То есть с прощением и возвращением человеческого достоинства. Помнишь, в первой части достоинство у сыночка было…
— …свинским.
— Заметь, ты сам сказал. А это… мужественно.
— Благодарствуйте.
— Об этом после. Итак, мы все грешны. Диагноз поставлен, а значит, болезнь наполовину побеждена.
— И что же дальше?
— Сначала покаяние, потом епитимия.
— Кстати, ты прав. Последний раз я исповедовался года два назад. Да и службы перестал посещать.
— А по правилам святителя Василия, не посещающий храм более трех воскресений ― под анафемой.
— Ладно, допустим, я это дело поправлю. Что дальше?
— Жертва. Помнишь, к Спасителю подошел богатый юноша, который все заповеди исполнял с детства? Спаситель ему сказал, чтобы стать совершенным, сделай жертву. Раздай, мол, все имение нищим и следуй за Мной. А юноша отошел в печали, потому что был богат.
— Все раздать? Это невозможно. Да и совершенства я не жажду. Мне бы только спастись.
— Да, но юноша все заповеди исполнял. Много ли таких? Среди моего окружения из десятков людей ни одного. Для нас это что-то уникальное. Так что без жертвы нам, не исполняющим заповедей, никак не обойтись. Да ты не бойся. Ты только начни. Например, отдавай третью часть доходов в Церковь. И ты увидишь, как все изменится. Во-первых, твоя рука не будет оскудевать никогда, пока отдаешь. Во-вторых, ты приобретешь то, чего сейчас не имеешь — доверие к Богу.
— Это почему я не имею доверия?
— Потому что дальше языка и мозговых извилин вера твоя не проходит. А самое главное — это не болтовня, а практическая жизнь. Сказано, «рука дающего не оскудеет». А на практике ты давать не спешишь. Ты, конечно, желаешь, чтобы «не оскудевала», но первую часть обетования, то есть «дать», не исполняешь. Почему? Потому что не доверяешь этим словам. Не доверяешь Богу.
— А если рука все-таки оскудеет?
— Вот оно! Вот это сомнение и мешает вере. Здесь и кроется недоверие к Богу. А ты проверь. Если оскудеет, тогда у тебя будет вопрос к Богу, вопрос к священнику. А пока ты не испытал, что толку говорить. Пока ты не доверяешь Богу — ты неверующий. Начни делать, и вера придет.
— А ты пробовал?
— Да.
— И как?
— Ни разу не посрамил Господь уповающего на Него.
— Серьезно?
— Вполне. К тому же у меня есть своя статистика. А это штука неумолимая. Когда я начинал жить по вере, завел дневник. Собирал туда сведения собственные и от знакомых. Очень, знаешь ли, убедительная статистика получается.
— Ну-ка, расскажи!
— Что тут рассказывать. Сто процентов — вот и весь рассказ. Как сказал Давид, «я был молод и состарился, и не видел праведника оставленным, потомков его просящими хлеба» (Пс. 36.25). Так что «вкусите, и увидите, как благ Господь! Блажен человек, который уповает на Него. …ищущие Господа не терпят нужды ни в каком благе» (Пс. 33. 9,11).
— А как же двадцатилетняя куртка?
— Она еще вполне приличная.
— Куда же средства тратишь?
— На Небесах дом строю.
— Почем знаешь, что он строится?
— Верю. Значит, строится.
Поэт: слово защиты
После разговора с критиком в сознании Петра остался неприятный осадок. Так случается, когда нечто любимое обольют грязью. Он перебрал разговор и вспомнил, что его задело: походя, небрежно критик обругал русскую поэзию.
Ну и что, подумаешь! И поделом. В конце концов, какой нормальный человек станет говорить в рифму? Или скажем, как в балете, выражать свои мысли конечностями? Или, выкатив глаза от напряжения, петь во весь голос: «Куда, куда вы удалились?» Смешно. Потому что искусственно. Конечно, что может быть лучше молитвы в горе и печали? Или, скажем, душевного разговора с близким тебе человеком. Это да…
Но все же именно поэзия в юности захватывает, поднимает в Небеса и показывает Другую Жизнь. В обыденной суете ничтожество и серость, вокруг бытовая скука и пошлость. Но вот откроешь томик стихов, а там… высокая любовь, бездонное небо, праздник жизни — или пронзительная боль, бессонные ночи, томление сердца. В юности всё впервые: и любовь, и счастье, и ревность, и бессонная ночь, и рассвет. Чувства ярки и свежи, душа обнажена и неопытна, а в теле пульсируют незнакомые запретно-сладкие токи. В юности поэзия становится твоим союзником и советчиком. Потому что и одиночество — тоже впервые.
В безбожной Советской России подростки открывали томик Блока — Александра Александровича! — и читали:
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
Кто для нас в юности был Блок? Великий поэт! Красавец, мыслитель, нерв нации, голос народа… О, как он любил Россию!
Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?
Он среди петербургской бедноты, он в омуте кабаков, он с униженными и оскорбленными:
Не подходите к ней с вопросами,
Вам все равно, а ей — довольно:
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена — все больно.
Блистательный аристократ, любимец салонов — и великий народный русский поэт.
Грешить бесстыдно, непробудно,
Счет потерять ночам и дням,
И, с головой, от хмеля трудной,
Пройти сторонкой в Божий храм.
Три раза преклониться долу,
Семь — осенить себя крестом,
Тайком к заплеванному полу
Горячим прикоснуться лбом. …
Да, так велит мне вдохновенье:
Моя свободная мечта
Все льнет туда, где униженье,
Где грязь, и мрак, и нищета.
И я люблю сей мир ужасный:
За ним сквозит мне мир иной,
Обетованный и прекрасный,
И человечески простой.
Этот «мир иной» светит из обетованной вечности и проливает свои невидимые струи в горячее сердце поэта, рождая Стихи о Прекрасной Даме:
Вхожу я в темные храмы,
Совершаю бедный обряд.
Там жду я Прекрасной Дамы
В мерцанье красных лампад.
А в лицо мне глядит, озаренный,
Только образ, лишь сон о Ней.
О, я привык к этим ризам
Величавой Вечной Жены!
Люблю вечернее моленье
У белой церкви над рекой,
Передзакатное селенье
И сумрак мутно-голубой.
Верю в Солнце Завета,
Вижу зори вдали.
Жду вселенского света
От весенней земли.
Непостижного света
Задрожали струи.
Верю в Солнце Завета,
Вижу очи Твои.
О, Святая, как ласковы свечи,
Как отрадны Твои черты!
Поэт видит вокруг пьянство и нищету народа, богатство и наглость нуворишей, всеобщее оскудение веры. Эти заплеванные полы в церквах, слой подсолнечной шелухи после литургии. Вырождение аристократии, увлеченной оккультизмом, кокаином и развратом. Всеобщее отравление изящным ядом западной цивилизации. Мистически одаренный, Александр Блок предчувствует приближение грозных событий:
И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть и ненависть к отчизне…
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи.
Народный поэт принимает революцию и вместе с народом проходит все круги ада: восторг, отрезвление, разочарование, неприятие. Чего тогда ждали от революции? В общем, того, что она декларировала: свободу — народам, хлеб — голодным, землю — крестьянам, заводы — рабочим. Все надеялись, что свежий ветер перемен очистит Россию, как апокалиптический огонь землю от греха, и увидит народ то, о чем говорится в Новом Завете «новое небо и новую землю … и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло» (Откр.. 21.1,4). А вместо очищения от теплохладности пришло активное черное зло, испепеляющее все доброе и светлое.
Поэт поначалу имеет от власти ангажемент, его стихи издают, залы его выступлений полны поклонниками. Ему навязывают участие в Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию противозаконной деятельности бывших министров. Но что это? В его дневниковых записях появляются слова, далекие от революционного восторга:
«Сердце, обливайся слезами жалости ко всему, ко всему, и помни, что никого нельзя судить; вспомни еще, что говорил в камере Климович и как он это говорил; как плакал старый Кафафов; как плакал на допросе Белецкий, что ему стыдно своих детей.
… Завтра я опять буду рассматривать этих людей. Я вижу их в горе и унижении, я не видел их — в «недосягаемости», в «блеске власти». К ним надо относиться с величайшей пристальностью, в сознании страшной ответственности».
Или вот еще:
«Как безвыходно все. Бросить бы все, продать, уехать далеко — на солнце и жить совершенно иначе». «Тоска. Когда же все это кончится? Проснуться пора!»
Из-под его пера в 1918-м появляются «Скифы» с кипящей кровью в крепких артериях. Там всё — буйство, мятеж, оргиастический боевой клич, звонкая пощечина Западу! Почти сразу выходит поэма «Двенадцать» и …становится безумием для одних и соблазном для других. Ну ладно, оплеванные буржуй и поп — это нормально для революции, но пьяная солдатня почему-то вместо наведения пролетарского порядка …насилует и грабит кого ни лень — это непонятно и политически безграмотно. И уж совсем неясно, что это там в самом конце: «В белом венчике из роз — впереди — Иисус Христос».
Луначарский не одобряет «устаревший символ». Горький поэмы не понял и отделался пустяковым замечанием. Каменев говорит ему, что эти стихи не следует читать вслух, поскольку он якобы освятил то, чего больше всего опасаются старые социалисты. Троцкий требует заменить Христа Лениным. Акмеисты-символисты руки ему не подают. Волошин предполагает, что красногвардейцы гонят Христа на казнь. Зинаида Гиппиус сказала: «Я не прощу никогда», впрочем, поспешила добавить: «твоя душа невинна». Адамович восклицал: «Заподозрить Блока в расчете и каких-либо сделках с совестью способен был только сумасшедший».
Полной неожиданностью стало появление Христа и для самого Александра Блока: «Когда я кончил поэму, я сам удивился, почему Христос, неужели Христос, когда надо, чтобы шел Другой. Но чем больше я вглядывался, тем явственнее видел Христа и тогда же записал себе: к сожалению, Христос, именно, Христос». Это подчинение мистической воле своего вдохновения далось Блоку нелегко, учитывая, что он был на самом пике своего богоборчества, отзываясь о Спасителе весьма нелестно.
Через три с половиной года, уже перед самой смертью Блок скажет: «А все-таки я Христа никому не отдам».
Что происходило в его жизни эти мистические три с половиной года — евангельские, но и апокалиптические? Советские и демократические источники об этом пишут невнятно. Значит, было там Нечто! Это же, как говорится, элементарно. Логика простая: если что-то упорно замалчивают или о чем-то лгут богоборцы, значит, ищи там самое главное.
Месяц поисков Петру ничего не дал. Кроме мистического ощущения, что он на правильном пути. Что-то с трудом вспоминали православные друзья. Да, Блок пришел к покаянию. Да, он перед смертью на все деньги скупал свои книги и сжигал их. Да, что-то о его возвращении к вере говорили в Оптиной Пустыни. Кажется, что-то читали у Павлович.
Вместе с тем пришлось познакомиться с отзывами о Блоке его современников. Цветаева называла его «вседержитель моей души», Ахматова «нашим солнцем», Мандельштам «могучим и царственным», не отличавшийся восторженностью Ходасевич сказал: «Что тут говорить, был Пушкин, и был Блок… Все остальные — между!»
Анна Ахматова в 1965-м году в набросках книги с рабочим названием «Как у меня не было романа с Блоком» писала: «Существует письмо матери Блока к сестре, где она очень сочувственно, если не восхищенно, говорит обо мне и выражает желание, чтобы у ее сына был со мной роман, но к сожалению, ему такие женщины, как я, не нравятся. Удивительные нравы, когда старые почтенные дамы подбирают любовниц своим сыновьям…»
Дальше она пишет о кончине поэта: «В гробу лежал человек, которого я никогда не видела. Мне сказали, что это Блок. Панихида. Ершовы (соседи) рассказывали, что он от боли кричал так, что прохожие останавливались под окнами. Хоронил его весь город, весь тогдашний Петербург, или, вернее, то, что от него осталось. В церкви на заупокойной обедне было теснее, чем бывает у Пасхальной заутрени. И непрерывно всё происходило, как в стихах Блока. Это все заметили и потом часто вспоминали».
И вот «однажды, когда уж и руки стали опускаться; когда казалось, что поиски зашли в тупик, чисто случайно» Петру протянули тоненькую книжицу: Анна Ильинская «Духовные дочери старца Нектария Оптинского»[1] в главе «Оптинка в миру», прочитал о Надежде Александровне Павлович.
«Они с Блоком были не только на поэтических вечерах, но и в Казанском соборе, где ставили свечи перед иконой Божией Матери.
Блок подарил Павлович первый том Добротолюбия со своими пометками. Вот некоторые строки, которые были подчеркнуты в книге… «Какая выгода приобретать то, чего не возьмем с собою». «По причине страстей… мы не можем уже познать красоту и требования нашей духовной природы». «Знайте, что дух ничем не погашается, как суетными беседами». «Душа, если не воспримет душевной сладости, расти не может».
Также Блок предложил ей прочитать «Летопись Серафимо-Дивеевской обители», что она с радостью исполнила.
Духовная связь с Блоком во многом определила дальнейший жизненный путь Н.А. Павлович. Вот как она сама пишет об этом:
«Петроград, 1 декабря 1920 г. …Я увидела человека… Зовут его Александр. Это один из крупнейших русских людей. Первое ощущение — невыразимая боль. …Иногда у меня бывало нечто вроде ясновидения — белый луч от меня на человека. Здесь не луч, сноп лучей, который, пройдя через него, как бы упал обратно, но я увидела и себя. В его душе была боль, холод, мрак и страстная память — тоска об ином мире; и мир этот был тот же, что виделся, звучал мне».
Кончина Блока 7 августа 1921 года стала трагедией ее жизни. Многие слышали, как в последние два-три дня Блок громко кричал: «Боже! Прости меня! Боже! Прости меня!» Проводив поэта в последний путь, она была как потерянная. У нее хватило разумения понять опасность своего душевного состояния, и она стала молиться Богу о ниспослании духовного руководителя. Не успела она окончить молитвы, как к ней вошла знакомая и как бы случайно сказала, что друг детства Н.А. Лева Бруни теперь ученик Оптинского старца Нектария. Павлович написала свое письмо-исповедь и попросила Льва Александровича передать ее старцу.
И вот встреча со старцем состоялась. После разговора и исповеди «отец Нектарий сказал: «Да, грешна, но дух истинно христианский». Положил руку на голову и три раза произнес: «Все прощено». Н.А. по благословению батюшки Нектария осталась жить в Оптиной под старческим руководством.
Надежда Александровна рассказала старцу Нектарию о своей огромной боли — Александре Блоке. После ее слов он написал на куске картона «Об упокоении раба Божия Александра» и положил при ней на угольник с иконами. Через неделю-другую неожиданно сказал: «Напиши матери Александра, чтобы она была благонадежна: Александр — в раю». Самой ей и в голову не приходило спрашивать о загробной участи Блока. Старцу нравилась поэзия Блока, особенно «Стихи о Прекрасной Даме» и «Итальянские стихи».»
Александр Блок в раю! Он оправдан. Это открытие дорогого стоит!..
Почему нам так близки жития таких святых, как Мария Египетская, Вонифатий, Евдокия? Да потому что в первой части их жития мы узнаем себя, любимых. Нам это очень близко и понятно: разврат, пьянство, веселье. А потом, прочитав во второй части жития про их подвиги и мучения, мы молимся им, как живым, которые слышат каждое наше слово. Потому что они «наши», им знакомы наши скорби, наша слабость. Кто, как ни они, помогут нам, вымолят нас из адского огня.
Свидетельство Оптинского старца и его чада — сильный аргумент. Если любителя доступных дам, завсегдатая ресторанов, оступившегося в революцию, — Господь помиловал за горячее предсмертное покаяние, то и мы не лишены надежды. Ведь у человека можно все отнять: свободу, богатство, здоровье; но покаяния никто отнять не может. Как писал в своих знаменитых письмах игумен Никон (Воробьев) «нам оставлено покаяние», — других подвигов для людей нашего времени, увы, нет.
Поэзия Ахматовой, Блока, Тарковского, Рильке, Бродского высока. Это не рифмованная романтика кровяного давления и животных инстинктов. Это отрыв от пыльной земли и орлиный взлет в запредельный мир. Чтобы писать, как эти поэты, нужно иметь огонь в сердце, стремление к небесному и самоотверженность. Трудно представить себе поэта бизнесменом, как соловья хищником. Или, скажем, эгоистом, не знающим ничего, кроме себя. Что такой способен сказать, чтобы сердце читателя отозвалось и заплакало, как скрипка в руках маэстро? Чтобы стать народным поэтом, нужно быть «из народа», жить его мечтой и болью, себя самого напитать народным духом. И при этом суметь сказать ему нечто большее, чем тот обычно слышит.
Почему поэт в России не просто сочинитель, но всегда «пророк»? Может быть, таким образом Господь протягивает руку помощи тем, кто не способен воспринять истину Евангельскую. Не зря же Спаситель с простым народом говорит языком причти, понятным и доступным. И не важно, что в нашем случае «простым народом» является интеллигенция, которая больше всего увлекается поэзией. Что поделаешь, если в России крестьяне проще и гармоничней принимают слово Божие. А у интеллигенции ― проблемы со славянским языком, смирением и любовью к ближнему. Значит, и ей Господь протягивает руку помощи, как Петру, утопающему на море Галилейском. И пусть это будет поэзия, почему бы и нет…
Старец Нектарий просил в 1920-е годы читать ему стихи современных поэтов и не отрицал в них духовного смысла. Ему принадлежат слова: «Жизнь определяется в трех смыслах: мера, время и вес. Самое прекрасное дело, если оно будет выше меры, не будет иметь смысла… Но есть и большое Искусство — слово. Слово убивающее и воскрешающее (Псалмы Давида). Но путь к этому искусству лежит через личный подвиг художника. Это путь жертвы. И один из многих тысяч доходит до него».
Девочка и дождь
С утра палило солнце. Над городом повисло густое марево. Розовато-серая пелена поднималась от горячего асфальта высоко в небо. Голуби и воробьи вяло копошились в пыли, похожей на серую пудру. Рубашки, блузки и носовые платки прохожих стали влажными от горячего пота. За мороженым и напитками выстроились очереди.
Ближе к вечеру потянуло прохладным ветерком. Потом на небе появились пузатые серые тучи, которые стремительно захватили небо в плен. Сначала вдалеке заурчали раскаты грома, потом засверкали молнии и, наконец, весело загрохотала гроза и ливанул дождь.
Первые капли влаги глухо шлепались на горячий камень и почти сразу испарялись. Несколько минут над раскаленной землей клубился густой банный пар — и его смыло потоками небесной воды. Гроза пошумела выстрелами грома, попугала бичами молний и унеслась за горизонт, увлекая за собой шквальный пенистый ливень. Только монотонный дождь продолжал царствовать в городе, заполонив струистым шорохом улицы, площади, бульвары — от приземной травы до поднебесных клубящихся облаков.
Иннокентия дождь застал по пути от метро к дому. Он ругал себя за то, что именно сегодня выложил из портфеля зонт. Быстро шлепая по лужам, он чувствовал, как по телу сквозь ткань рубашки текли холодные струи дождя. Распаренное зноем тело быстро остывало, отчего в животе и затылке появились очаги озноба и тупой боли. Распахнув дверь, он сразу поспешил в ванную, встал под согревающий душ. Обычно теплая вода снимала озноб и боль, но не в этот раз. Он вытерся, закутался в шерстяную одежду, зажег лампаду и сел в кресло напротив икон. Тупая боль и усталая молитва наполнили его. Он углубился в эту внутреннюю борьбу и забыл обо всем.
…Тяжелая дверь со скрипом подалась, отъехала в сторону, и Оля из темноты подъезда вышла в светлый дождь. Капли мягко зашуршали по капюшону плаща, по плечам и рукавам, резиновые сапожки по самые щиколотки погружались в ручьи и лужи. Кругом, куда ни глянь, струилась вода. Только ей под плащом в теплом свитере, шерстяных рейтузах и носках было тепло и сухо.
Впервые она вышла в дождь давным-давно, совсем крошечной девочкой. К папе в гости заехал старый друг, они сидели за столом, шутили. Когда стемнело, и гость заспешил домой, папа решительно встал и сказал дочке:
— Одевайся, дочка, проводим гостя до метро.
— А там дождик идет, — робко возразила Оленька.
— Ерунда. Небольшая поправка в одежде — и нам не страшен мокрый дождь.
Папа одел дочку в шерстяной костюмчик, помог натянуть осенние резиновые сапожки и плащик. Оля вприпрыжку шла между большими, могучими мужчинами, вцепившись ручонками в огромные теплые пальцы. Она перелетала через лужи и удивлялась: надо же, кругом льется водичка, а ей сухо, тепло и весело!
С той поры прошли… годы. Родители, долго страдавшие от безработицы, устроились на хорошую работу. Теперь они очень заняты, а Оля почти всегда дома одна. Раньше к ней любили заходить в гости подружки, но с тех пор, как на стенах повесили картины, а на полках расставили вазы, родители запретили ей водить гостей. Сейчас у каждого в квартире своя комната, и сидят они по углам, и живут каждый своей жизнью.
Оля гуляла по скверу и любовалась листьями тополей и травой. Еще днем они были вялыми и грустными, а сейчас ожили, затрепетали. Казалось, они улыбались девочке или даже негромко смеялись со всех сторон.
Иногда ей навстречу бежали прохожие. Они скрывались от дождя в теплые квартиры с котлетами, чаем и телевизором. Только Оля никуда не спешила. Ее непромокаемая «поправка в одежде» дождь превращала в друга. Им было хорошо вместе: девочке и дождю. Они дружили.
Вообще-то Оля не страдала от одиночества. Она легко сходилась с людьми. Может быть, этому помогали врожденная доброта, легкий необидчивый характер, веселый нрав. Кроме школы она ходила в спортивный клуб на теннис, любила гулять во дворе, не отказывалась зайти в гости к друзьям. Кроме того, у нее имелись бабушки, дедушки, двоюродные братья и сестры. И всех она любила, а те радовались ее приходу.
Правда, иногда по воскресеньям она просыпалась рано утром. Будто кто-то ее тормошил и звал за собой. Оля тихонько одевалась и на цыпочках, чтобы никого не разбудить, шла в белый собор. Там она стояла в уголке и, широко распахнув глаза, разглядывала происходящее. Что-то в этих иконных ликах, огнях и звуках ей напоминало из прошлого. Она мало что понимала, только ей там очень нравилось. Чтобы унести с собой кусочек этого мира, она купила иконку с Ангелом и пучок свечей. А еще… еще девочка немного завидовала детям, которых приводили сюда родители. Там, в белом соборе, жил праздник, а Оленьке нравились праздники.
Словом, обычный ребенок.
Но стоило забарабанить по подоконнику первым небесным каплям, как девочка облачалась в «поправку в одежде» и выходила в дождь. О, этот дивный шепот, эти хрустальные переливы струй, эти летящие шарики воды! А озорные ручьи, а озера лужиц, похожие на открытые глаза… Эти тонкие влажные ароматы, которые благодарно источали цветы, кусты, листья, кора деревьев, трава, земля, камни. Какое чудо!
Никто не мешал Оленьке жить среди этого волшебства. Они были один на один: девочка и дождь. Они любили друг друга, они шептались, делились тайнами.
Тогда, в младенчестве, девочка помнила всё. Ну, почти всё… Она жила одновременно как бы в нескольких мирах. Тогда совсем рядом жили прошлое, которое до рождения, настоящее и будущее. И всё это виделось одинаково реально и резко. Это теперь, когда взрослая жизнь приносила девочке новые впечатления, жизнь ее стремительно сжималась до крохотного «сегодня». Прошлое затуманилось, уплыло далеко-далеко. А будущее… его и вовсе не видно.
Может быть, поэтому Оля так любила возвращаться в то далекое детство, когда ее мир был огромным и богатым. Во всяком случае, именно под дождем к девочке приходила счастливая сладость памяти. Она вспоминала, как абсолютно доверяла всему: маме, папе, кошкам, птицам, небу, домам, деревьям, траве, воде… вчерашнему, сегодняшнему и будущему. Она видела, как всё вокруг окружали светлые… люди. Их было много-много. Они были повсюду. Их заботливые руки-крылья оберегали, помогали, утешали. Они подхватывали падающих и бережно опускали на землю. Они вели за руки, не позволяя заблудиться. Они ловили каждое человеческое слово и спешили на помощь.
Под ласковый шелест дождя Оленьке открывались двери детской памяти. Там не было ночи и холода, зато на ярко-синем небе сверкали радужные звезды. И чем выше она поднимала голову, чем дальше улетал ее взгляд, тем светлее становилось. Так светло… до ломоты в глазах, когда зажмурившись, продолжаешь видеть льющийся с высоты золотистый свет. Там, за потайной дверью, всё казалось настолько огромным и красивым, что голова кружилась, и сильно билось сердце, а губы сами растягивались в счастливую улыбку. Там жило много-много прекрасных людей. Они удивляли своей красотой. Там, как быстрые стрижи или порхающие бабочки, спешили на помощь ангелы, сотканные из теплого солнечного огня. Там шелестели деревья в цвету, покачивались дивные цветы, текли прозрачные реки, пели птицы. Там всё светилось, ароматно пахло, издавало нежные звуки. Там всё пронизывала радостная любовь. Там был ее дом. Дом ее детства, куда она обязательно должна вернуться.
Но почему-то всякий раз таинственная дверь закрывалась. Тогда Оленьке становилось немного грустно. Она нехотя возвращалась домой. Внутри девочки, там, где сердце, продолжал гореть огонек. Он медленно затухал, как уголек костра. Потом остывал… Тогда девочка ожидала ночи. Когда родители засыпали, она зажигала свечу перед иконой, долго стояла, разглядывая Ангела, шептала тихонько свои детские молитвы. Потом свеча догорала. Она ложилась в постель. Темнота укутывала девочку. Только странная была эта темнота. Потому что там, где сердце, продолжал гореть огонек, который освещал все вокруг: комнату, улицу, и весь мир, в котором жила Оля. Девочка лежала тихо, как мышка, затаив дыхание. И только теплые слезы текли по щекам и губам на подушку.
В этот вечер Оля возвращалась домой, как всегда, нехотя. Она двигалась плавно, осторожно, наблюдая, как внутренний огонек медленно остывал. Перед ее глазами проплывали стертые ступени, изрисованные панели стен, чугунные завитки решетки ограждения, двери, обитые кожей… Но вот она остановилась: одна из дверей, без обивки, вся в потеках старой краски, оказалась открытой. Девочка робко постучалась:
— У вас дверь открыта. Вам ее закрыть? Здесь кто-нибудь есть?
Ответа не последовало. Оля вошла, прикрыла за собой дверь, на цыпочках прошла по коридору, заглядывая в комнаты. В самой дальней она с трудом в темноте разглядела сидящего мужчину. Перед ним горел огонек лампады. Не включая света, она подошла к мужчине и тронула его за плечо. Тот медленно повернул голову и удивленно взглянул на незнакомую худенькую девочку в розовом дождевике.
— Ты кто, милое дитя?
— Я Оля, ваша соседка из сорок второй квартиры. — Ее светло-карие глаза смотрели прямо ему в лицо. «Необычная девочка», — подумал он про себя, вслух же произнес:
— Очень приятно. А я Иннокентий. Как ты здесь очутилась?
— У вас дверь открыта.
— Да, действительно… я совсем о ней забыл. Мне, Оленька, было очень больно.
— Где? — подалась она к больному.
— Вот здесь, — приподнял он руку, прижатую к солнечному сплетению.
Девочка медленно протянула свою ладошку и коснулась колючего свитера. Ей показалось, что теплый уголек оттуда, где сердце, по ее руке скатился и запрыгнул мужчине под свитер. Затем отняла руку, оглянулась на иконы и спросила:
— Дядя Иннокентий, а вы не сводите меня в белый собор? Там все дети со взрослыми.
— Конечно, конечно. Если хочешь, пойдем в ближайшее воскресенье.
— Хочу, очень хочу, — кивнула она. Потом вздохнула: — Спасибо, мне нужно идти.
Она последний раз оглядела стены, увешанные иконами, повернулась и вышла. Иннокентий услышал мягкий щелчок дверного замка. Боль прошла, из солнечного сплетения по телу разливалось приятное тепло.
— Господи, благодарю. Ты услышал меня и послал ко мне Своего Ангела. Я узнал его.
Как не превратиться в корову
Кажется, этот дивный вечер я проведу в хорошей компании, подумал Петр Андреевич. Никто сегодня не помешает мне принять дорогих гостей. Да и ночь вся впереди — общайся — не хочу. Хоть до утренней зари.
Он вразвалку шел по сосновому перелеску от платформы к даче. Перед ним деревенский мальчуган в джинсах и ковбойке щелкал длинным бичом с лихой бахромой. Упитанная корова, плавно покачивая тугим выменем, семенила в сторону деревни. И все время оглядывалась. Петр ловил на себе любопытные взгляды ее безумных дивных очей и пытался понять, почему этим парнокопытным достались самые большие глаза. Ведь, если глаза — это зеркало души, то выходит, что у этих рогатых-хвостатых душа наиболее вместительная. Что-то не верится. Или афоризм неточен, или зрительные органы ― всего-то органы чувств. Или… эти с виду туповатые, но крайне полезные, животинки носят на своих симпатичных мордах неразгаданную тайну. «Глубокие» размышления пришлось прервать: сандалий путника угодил в свежую парящую лепешку. Он сосредоточенно елозил подошвой по островку сухой травы. А буренка с рыжей звездой во лбу ехидно наблюдала за обгаженным ею царем животного мира.
На столе гостиной лежала записка: «П. А.! Все, что найдете в холодильнике, можно кушать — свежее. Не скучайте. Успеха в творческом труде!» Да, вздохнул «Пэ-А», успех мне бы не помешал. Спасибо. Он зажег лампаду, шепотом испросил благословения. Соорудил несколько бутербродов, заварил чаю и накрыл чайник розовощекой купчихой — куклой-термосом. Вынул из дорожной сумки стопку книг с закладками и в предчувствии пиршества разложил вокруг. Вот уж я сегодня-то попотчуюсь, вот уж досыта, заурчал он, потирая руки.
Ну, дорогие мои, помогите мне. Он открыл книгу, будто дверь, и откуда-то из таинственных глубин стали выходить люди с удивительными судьбами. Они оживали, обступали его, рассаживались в кресла, завязывали между собой беседы. На длинном столе пыхтел начищенный двухведерный самовар, высились горки пирожков и плюшек. Из распахнутого окна в просторную комнату тихо прошелестела белая ночь. Яркие солнечные пятна, заляпавшие стены золотистой охрой, бледнели, таяли, наполняя воздух топленым молоком тумана. Вечер плавно перетекал в ночь, ночь — в прошлое, прошлое — в вечность.
Центр компании заняла, конечно, Анна Ахматова. Но не та величественная матрона, которой она стала под старость, — нет. В ажурном кресле восседала хрупкая молодая женщина в синем платье до пят, с белым оренбургским платком по плечам, царственно-прямой спиной и длинной белой шеей. Знаменитая горбинка тонкого носа была едва заметна. Выразительные губы трогала то легкая ирония, то материнская улыбка, то едва заметное удивление. Пронзительные глаза ежесекундно менялись: то золотисто искрились, распахиваясь настежь; то темнели, прячась в густой сени ресниц. Тонкие запястья покоились на округлых подлокотниках. Изредка руки вспархивали в изящном жесте, и тогда на длинных пальцах поблескивали камень фамильного перстня и кольца. Когда она читала стихи, все замирало.
Показать бы тебе, насмешнице,
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей, —
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своею слезой горячею
Новогодний лед прожигать.
Симфония чувств, жившая в мелодиях низкого голоса, наполняла пространство. Петр замер и слушал, казалось, всем телом. Поэтесса не просто читала, не только переносила слушателя в свой богатый мир, но делала его соучастником великих событий. Радостное удивление захватило и не отпускало. И мысли жили своей особой жизнью, они проникали в дивные глубины, откуда, наверное, рождается нечто великое. …То был «Реквием».
Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.
По бледной щеке поэтессы влажно протянулась полоса от глаз к верхней губе. Сейчас она стала скорбящей матерью, «плакальщицей дней погибших, тлеющей на медленном огне».
Узнала я, как опадают лица,
Как из-под век выглядывает страх,
Как клинописи жесткие страницы
Страдание выводит на щеках,
Как локоны из пепельных и черных
Серебряными делаются вдруг,
Улыбка вянет на губах покорных,
И в сухоньком смешке дрожит испуг.
И я молюсь не о себе одной,
А обо всех, кто там стоял со мной
И в лютый холод, и в июльский зной
Под красною, ослепшею стеной.
— Отчего же Вы не уехали тогда, как все, Анна Андреевна? — громким шепотом спросила женщина в очках.
Анна Андреевна повела плечом. Даже ее задумчивое молчание несло симфонию переживаний. Что я могу сказать больше того, что написала на бумаге? В ответ снова прозвучали стихи:
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
— Но Вас же звали, и Вы сами оправдывали отъезжающих, ссылаясь на бегство Святого семейства в Египет и Лота из горящего Содома. В конце концов, там Вас ждала любовь.
Пусть влюбленных страсти душат,
Требуя ответа,
Мы же, милый, только души
у предела света.
Тут из затемненного угла комнаты выступил статный красавец в сюртуке. Это был Гумилев. Среди женщин прошелестело протяжное «а-а-а-х-х». Анна Андреевна порывисто встала и, опустив глаза, тихо произнесла:
— Прости меня, Коля, за то, что не сумела уберечь наш брак.
— Нет, Аня, я ни о чем не жалею, — с нежностью ответил Николай Сергеевич. — Ты научила меня верить в Бога и любить Россию. А за это и умереть не страшно.
Он поцеловал ее онемевшую руку, по-военному кивнул окружающим и вышел. В полной тишине она оглядела гостей. Все ловили каждое ее слово.
— Поверьте, я бы ушла в монастырь, — призналась она, — это единственное, что мне сейчас нужно. Если бы это было возможно.
— Видно, не зря Сталин называл Вас монахиней.
Ахматова вернулась в свое кресло и невидящим взглядом посмотрела в окно.
— Глубокое религиозное чувство Ахматовой всегда как-то ускользало от взгляда исследователей, — прошептала моя соседка, похожая на жену Пушкина, — тогда как оно стало спасением поэта на многие годы. Еще в безмятежном 1912 году она написала о своих испытаниях:
Отчего же Бог меня наказывал
Каждый день и каждый час?
Или Ангел мне указывал
Свет, невидимый для нас?
Анна Андреевна устало вздохнула:
— Хоть бы Бродский приехал и опять прочел мне «Гимн народу».
— Да вон он, идет. Легок на помине, — кивнула женщина в очках за окно, где по дороге в мятых джинсах и старом свитере шел рыжий парень лет тридцати. Его голубые глаза смотрели вверх. Он блаженно улыбался и что-то шептал. — Пока он будет идти, — а это может быть надолго — расскажу кое-что.
Вернувшись из ссылки, Бродский попросил меня устроить его в геологическую экспедицию. Я поговорила со своим шефом, позвонила Иосифу: «Приходи завтра на смотрины. Приоденься, побрейся и прояви геологический энтузиазм». Бродский явился обросший трехдневной щетиной, в неведомых утюгу парусиновых брюках. И между ними произошел такой примерно разговор:
— Ваша приятельница утверждает, что вы увлечены геологией, рветесь в поле и будете незаменимым работником.
— Могу себе представить.
— В этом году у нас три экспедиции: Кольский, Магадан и Средняя Азия. А что вам больше нравится — картирование или поиски полезных ископаемых?
— Абсолютно без разницы.
— Позвольте спросить, а что-нибудь вообще вас в жизни интересует?
— Разумеется, очень даже! Больше всего на свете меня интересует метафизическая сущность поэзии. Понимаете, поэзия — это высшая форма существования языка. В идеале — это отрицание языком своей массы и законов тяготения; устремление языка вверх, к тому началу, в котором было Слово. Видите ли, все эти терцины, секстины, децины — всего лишь многократно повторяемая разработка последовавшего за начальным Словом эха.
Иван Егорыч привстал с кресла и поманил меня рукой:
— Будьте добры, проводите вашего товарища до лифта.
Выходя вслед за Иосифом из кабинета, я оглянулась. Иван Егорыч глядел на меня безумным взором и энергично крутил пальцем у виска.
Гости засмеялись. Кто-то даже захлопал. Ободренная успехом, женщина продолжила:
— Однажды Бродский с другом во дворе нашего института играли в пинг-понг. Я спускалась по лестнице на обеденный перерыв. Вдруг слышу крик: «Человек испытывает страх смерти потому, что он отчужден от Бога, — вопил Иосиф, стуча по столу. — Это результат нашей раздельности, покинутости и тотального одиночества. Неужели ты не можешь понять такую элементарную вещь?»
А что Броский не такой, как мы, а из «другого теста сделан», сказал мне впервые дядя Гриша, приезжавший из деревни Сковятино Вологодской области. Однажды Бродский принес новые стихи. Дядя Гриша стоял в дверях и от приглашения войти в комнату и сесть категорически отказался. Так и простоял неподвижно часа два, «прислоняясь к дверному косяку». Читал Иосиф в тот вечер много, с необычным даже для него подъемом:
Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь,
Потому что не жизнь, а другая какая-то боль
Приникает к тебе, и уже не слыхать, как приходит весна;
Лишь вершины во тьме непрестанно шумят,
Словно маятник сна.
Когда Иосиф прокричал последнюю строку, дядя Гриша перекрестился. Я стала невольно следить за ним. Он крестился и шептал что-то почти после каждой строфы и в стихотворении «От окраины к центру».
Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
У своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
По земле проходить безтревожно.
А наутро, когда дядя Гриша, макая сушку в чай, обсасывал ее беззубым ртом, я спросила, понравились ли ему стихи. «Я в стихах не разбираюсь, с четырьмя-то классами образования. Да и не в стихах дело, — сказал дядя Гриша, — а вот мысли… Иосиф ваш вчера столько мыслей высказал, что другому за всю жизнь-то в голову не придет. А читал-то как! Вроде как молился. В Бога он верует?» — «Не знаю, дядя Гриша, я не спрашивала». — «Нет не простой он человек… А в Бога верить должен. Потому что Бог Иосифа вашего отметил и мыслями одарил. Вроде как научил и задание дал людям рассказывать. Только бы он с пути не сошел».
Кстати, о народе! Многие его друзья, — встряхнула головой дама, — оценили «Гимн народу», как попытку заигрывания с властью.
— Мне он тоже прочел, — строго и отчетливо произнесла Ахматова. — Или я ничего не понимаю, или это гениально как стихи, а в смысле пути нравственного это то, о чем говорит Достоевский в «Мертвом доме»: ни тени озлобления или высокомерия, бояться которых велит Федор Михайлович. На этом погиб мой сын. Он стал презирать и ненавидеть людей и сам перестал быть человеком. Да просветит его Господь! Бедный мой Левушка.
В комнату стремительно вошел Бродский. Видимо, он привел себя в порядок где-нибудь в соседней комнате, потому что перед гостями предстал солидный господин с огромным лбом в профессорском твидовом пиджаке и светлых вельветовых брюках.
— Иосиф, прочтите нам «Гимн», — попросила его Ахматова.
Бродский сверкнул стеклами круглых очков и напевно загудел:
Мой народ, не склонивший своей головы,
Мой народ, сохранивший повадку травы:
В смертный час зажимающий зерна в горсти,
Сохранивший способность на северном камне расти…
… Припадаю к народу, припадаю к великой реке
пью великую речь, растворяюсь в ее языке.
Припадаю к реке, бесконечно текущей вдоль глаз
Сквозь века, прямо в нас, мимо нас, дальше нас.
Ахматова одобрительно по-матерински улыбнулась ему и сказала в пространство:
— Сейчас Москву пробил Бродский. Его вознесет большая волна… Ну что ж, он по крайней мере заслужил это больше, чем другие. Безусловно.
Бродский широко жестикулировал и говорил:
— Мы шли к Анне Андреевне, потому что она наши души приводила в движенье… конечно же, мы толковали о литературе… но оглядываясь назад, я слышу и вижу не это; в моем сознании всплывает одна строчка из того самого «Шиповника»: «Ты не знаешь, что тебе простили…» Это сказано именно голосом души — ибо прощающий всегда больше самой обиды и того, кто обиду причиняет. Ибо строка эта… адресована всему миру, она — ответ души на существование. Примерно этому… мы у нее и учились.
В Комарове в непосредственной близости от нее были дачи многих писателей и других литературных деятелей, которые травили ее после Ждановского постановления со страшной силой. И, гуляя по улице и встречая их, она с ними раскланивалась. И если она могла простить, то кто я, чтобы не простить? Да? Это, может быть, то, чему нас лучше всего научили в этой жизни, ─ прощать.
Тут заговорил загадочный господин в смокинге. Моя соседка шепнула мне: «Это сэр Исайя Берлин» — «Тот самый «шпион», с которым, по словам Сталина, встречалась «монахиня»?» — «Да! Тс-с-с.»
— Встреча с Ахматовой изменила мою жизнь. Этот вечер, огромный… Поэтесса, ее стихи… От существования, от страданий, личности ее… Вся комбинация невероятной искренности и ума и этой царственности. Во всем этом было что-то уникальное.
Когда в 60-е годы оживился интерес к Тому Элиоту, Ахматова заговорила о нем за несколько дней до его смерти. В «Четырех Кварталах» она отметила строчки:
Единственная мудрость, достижения которой мы можем чаять,
Это мудрость смирения: смирение — бесконечно.
Часто она повторяла: «Смирение бесконечно» (в оригинале по-английски «Humility is endless»).
— У Иосифа, — сказала «Пушкинская» женщина, — высшей похвалой было назвать человека смиренным, нетребовательным к жизни — он употреблял английское «humility». У него к этому было весьма активное отношение — он и сам хотел быть смиренным, и в других ценил смирение.
— …Насчет смиренности… — кивнул большой головой сэр Исайя, — это от Ахматовой, оттуда пошло, может быть. Смиренность, конечно, большая добродетель.
Заговорил Петр Вайль, американский друг Бродского:
— Пушкинской «Историей села Горюхина» Бродский восхищался безудержно. С особым наслаждением Бродский повторял первые слова «Горюхина»: «Если Бог пошлет мне читателей…» — говоря, что такому писательскому смирению надо учиться всем. «Тот случай, когда досадно, что фраза уже написана?» — спросил я, и Иосиф, засмеявшись, ответил: «Да, я бы не против».
Надо сказать, что в широком смысле он всегда и начинал с такой фразы. Английское понятие understatement присутствовало в его авторском сознании: «преуменьшение», «неакцентирование», «сдержанность». Это проявлялось и в непременном «стишки» по отношению к своим стихам, и в полном отсутствии всякой прочей самопатетики.
Тут вступил еще один американский друг Бродского — Лев Лосев:
— В интервью Майклу Скаммелю на вопрос: «Как на вашу работу повлияли суд и заключение?» Бродский сказал: «Вы знаете, я думаю, это даже пошло мне на пользу, потому что те два года, которые я провел в деревне, — самое лучшее, по-моему, время моей жизни. Я работал тогда больше, чем когда бы то ни было. Днем мне приходилось выполнять физическую работу, но поскольку это был труд в сельском хозяйстве, а не работа на заводе, существовало много периодов отдыха, когда делать нам было нечего».
Ссылку на север Бродский вспоминал как счастливый период: «Когда я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час по всей, что называется, великой земле русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу. И это было колоссальное ощущение!»
По поводу суда и ссылки Ахматова сказала: «Какую биографию делают нашему рыжему».
После получения премии для гениев Макартура нью-йоркский журналист в телеинтервью просил Иосифа рассказать о его пребывании в тюремной психиатрической больнице. Тот сказал примерно следующее: «Ничего страшного в советских психушках нет, во всяком случае, в той, где я сидел. Кормили прилично, с тюрьмой не сравнить. Можно было и книжки читать и радио слушать. Народ кругом интересный, особенно психи…»
А вот что он сказал о тюрьме: «Тюрьма ─ ну что это такое, в конце концов? Недостаток пространства, возмещенный избытком времени».
«Пушкинская» женщина рассказала:
— В конце 1971 года Леонид Ильич принял историческое решение — обменять евреев на зерно. Весной следующего года Бродскому последовал вызов в КГБ с предложением выметаться, что застало его врасплох. Он испытывал страх оказаться без постоянной питательной среды русского языка: «Знаете, когда ты слышишь язык в трамвае, в бане, у пивных ларьков. А там с тобой только этот язык, который ты увез с собой, потому что поэт не может жить без языковой среды…»
Первые три года его западной жизни прошли почти в тотальном одиночестве: «…я в высшей степени сам по себе, и, в конце концов, мне это даже нравится, — когда некому слово сказать, опричь стенки».
После отъезда на запад Бродский говорил: «Там, в России, были одни причины, а здесь одни лишь следствия».
После получения «Нобелевки» щедрость Бродского и его готовность помочь сделалась притчей во языцех. Его бесконечно засыпали, помимо денежных просьб, просьбами устроить грант, написать куда-нибудь рекомендацию или предисловие-послесловие к книжке, предварить литературное выступление, устроить семестр в университет. Одному он купил машину, другому костюм или дубленку, третьему заплатил за обучение дочери или сына в платном университете в Москве. Кого-то он прикармливал, кого-то устраивал, кто-то у него жил. В том числе и не очень близкие люди.
— Лояльность была исключительной чертой Бродского, — добавил Лев Лосев. — Нужно было как-то уж особенно оскорбить его предательством или мелкотравчатостью, чтобы он разлюбил, раздружился…
Встал и энергично замахал руками Джон Копер, студент Амхерстского колледжа.
— На занятиях мы читали «Рифму» Баратынского:
Он знал, кто Он; он ведать мог,
Какой могучий правит Бог
Его торжественным глаголом,
― и я неверно определил, к чему относится местоимение. «Нет, — сказал Иосиф, — неправильно». Всего двумя годами раньше профессор Бродский очутился в очаровательной стране, где преподаватели таких слов никогда не произносят. В течение года Бродский стал enfant terrible (здесь: возмутитель спокойствия) Коннектикутской долины; застывшим от ужаса студентам У-Масс (университет штата Массачусетс) он говорил, что если не будут читать, они превратятся в коров.
Спустя пять лет Бродский выступал в Беркли, где я занимался сравнительным литературоведением. Мы сидели с ним в гостиной профессорского клуба. Я пришел за профессиональным советом. Стоит ли мне продолжать аспирантуру? Мои занятия казались мне все более нудными и бессмысленными. Его голубые глаза взглянули на меня с веселым удивлением. «Конечно, вам надо заниматься литературой! Посмотрите вокруг, — широким жестом он обвел китчевые «марокканские» кресла, неумолимо любезных дежурных у входа, динамики, льющие музыку наподобие той, которую слышишь в приемной у зубного врача, заспанных гостей университета, поспешающих на свои деловые завтраки, — литература дает возможность сказать этому: нет».
— Бродский, — продолжил тему Лев Лосев, — относился к своей преподавательской деятельности без особого восторга. Если бы обстоятельства позволили заниматься только литературой, не исключено, что он бросил бы регулярное преподавание, как это сделал Набоков после своего бестселлера. Так или иначе, он преподавал в американских университетах в течение 24 лет. Начал в Мичиганском, потом — Колумбийский и Нью-Йоркский. В характере Бродского не было богемности — он просто не умел быть халтурщиком и разгильдяем. Опыта у него в этом деле не было — в отличие от американских поэтов-профессоров, в отличие от Набокова, он не учился в университете. Он и среднюю-то школу вытерпел только до 8-го класса. Он не преподавал в обычном смысле слова, на своих занятиях по курсу «сравнительной поэзии» он говорил со студентами о том, что сам любил больше всего на свете, — о поэзии.
В традициях либерального образования ― свободный выбор предметов. Поэтому естественные науки, математика, языки — все, что требует усидчивости, мало интересны. Интеллектуальный багаж среднего американского студента не соответствовал ожиданиям человека традиционной европейской культуры. К тому же телевидение активно вытесняет чтение книг. Феминистские и прочие революционные протесты разрушали уважение к классике, великим книгам. С другой стороны, 18-летние американцы взрослее, самостоятельнее своих сверстников в других странах. У них меньше комплексов, больше чувства собственного достоинства, умения общаться с людьми.
Преподавательский этикет в Америке запрещает оценки обсуждаемых текстов. От них требуется изложение теории, методологии и беспристрастность. Но когда Бродский узнал, что его слушатели не имеют хотя бы общих представлений о последних двух тысячелетиях культурной истории человечества… На ломаном английском, но довольно агрессивно, американских студентов, которых никто не упрекает и не стыдит, он ошеломлял: «Народ, который не знает своей истории, заслуживает быть завоеванным». Но он и указывал им путь к спасению.
Например, он говорил: «Чтение стихов вслух, собственных или чужих, напоминает механику молитвы. Когда люди начинают молиться, они тоже впервые слышат себя. Они слышат свой молящийся голос. Если вы хотите понять стихотворение, лучше всего не анализировать его, а запомнить и читать наизусть. Поскольку поэт следует по поэтической тропе, даже, можно сказать, преследует фонетический образ, то, заучивая стихотворение, вы как бы проходите сначала весь процесс его создания».
Когда Бродский чувствовал, что у студентов головы пошли кругом от каскада сравнений и парадоксов, он говорил: «Вы ничего не знаете, и я ничего не знаю, просто мое ничего больше вашего». Или, например: «Прежде, чем я закончу это предложение, вы поймете, что английский не является моим родным языком». И снова ошеломлял их домашним заданием: «Мне бы хотелось, чтобы вы оценили здесь работу Ахматовой «Сожженная тетрадь», — действительно ли она сработала описание чего-то горящего мастерски?»
— На его лекциях всегда царила приподнятая праздничная атмосфера, — добавил Александр Батчан, ученик Бродского. — Попадая в это мощное интеллектуальное поле, мы, студенты, чувствовали, как у нас буквально прочищались мозги. Он был стимулятором. Он иногда поднимал планку так высоко, что с ним становилось трудно. Удивительно, что студенты не бунтовали против такого стресса. Они прощали Бродскому то, что другому преподавателю вряд ли сошло бы с рук.
В нем чувствовалось почти мистическое отношение к языку. Библейское «в начале было Слово» он, похоже, воспринимал буквально.
Слово взяла Валентина Полухина, профессор русской литературы Кильского университета в Англии.
— Язык, по Бродскому, не только диктует поэту следующую строку, но внушает смирение и скромность. Эту любовь к родному языку он внушал и студентам. Его отношение к чужому тексту было настолько доброжелательно, как будто он был написан его лучшим другом. Читая вслух кусок из Оденовского «Хвала известняку»:
Не терять времени, не запутываться,
Не отставать, не — пожалуйста! — напоминать
Животных, которые повторяют самих себя, или нечто вроде воды,
Или камня, чье поведение предсказуемо, — это
Как «Отче наш», чье величайшее утешение — музыка,
Ее можно творить повсюду, она невидима
И не пахнет…
― Бродский с тишайшей нежностью произносит: «По-моему, это замечательно. По-моему, это прекрасно. Но кто я такой, чтобы говорить, как это прекрасно. По-моему, об этом нужно кричать, как это поразительно».
Поражала как его мера проникновения в текст другого поэта, так и его собственная этическая позиция. Это была не только преподавательская, но и просветительская деятельность Бродского. И нравственное образование. Оден дает ему повод говорить о желании поэта, скрипя пером, совершенствоваться и порадовать то всевидящее око, что заглядывает к тебе в листы через плечо. О том, что кроется за процессом письма: «Любое писание начинается с личного стремления к святости».
— Вот в чем сила Иосифа, — громко сказала Ахматова, — он несет то, чего никто не знал: Тома Элиотта, Джона Дона, Пёрселла — этих мощных великолепных англичан! Кого, спрашивается, несет Евтушенко? Себя, себя и еще раз себя.
— Весной 1991 года Бродский, — сказал Петр Вайль, — принял титул американского поэта-лауреата — должность, которая предусматривает ответы на письма, представление публике поэтов по своему выбору, офис в Библиотеке Конгресса и жалованье в 35 тысяч долларов. Уже через пять месяцев он выступил с речью «Нескромное предложение». В ней он изложил проект об издании поэтических сборников миллионными тиражами и распространении их всюду: на прикроватных тумбочках отелей, супермаркетах, аптеках…
С середины 92-го вагоны метро и автобусы Нью-Йорка украсились плакатиками с заглавием: «Поэзия в движении», на них были стихи Данте, Уитмена, Йетса, Дикинсон, Фроста, Лорки, Петрарки, Ахматовой, Бродского.
— В стихотворении «На столетие Анны Ахматовой», — сказал секретарь Анны Андреевны, брюнет лет сорока, — Бродский объявил ее главной заслугой именно то, что она стала гласом своего народа, родной земли, благодаря ей «обретшей речи дар в глухонемой вселенной», — отклик на собственное ахматовское «мой измученный рот, которым кричит стомильонный народ».
При чтении ее записных книжек создается странное впечатление, что в чем-то 75-летняя Ахматова считала 25-летнего Бродского мудрее себя. Она неоднократно возвращается к мысли Бродского о том, что главное в поэзии — это величие замысла. Это не просто красивая фраза. Что стоит за этим кредо Бродского, прекрасно объяснил лауреат Нобелевской премии поэт Чеслав Милош: «Меня особенно увлекает чтение его стихов как лишь части более обширного, затеянного им дела — ни больше, ни меньше как попытки укрепить человека в противостоянии страшному миру. Вопреки господствующим ныне представлениям, он верит в то, что поэт, прежде чем обратиться к последним вопросам, должен соблюдать некий кодекс. Он должен быть богобоязненным, любить свою страну и родной язык, полагаться на свою совесть, избегать союза со злом и не порывать с традицией».
Поэт предает свое призвание, когда он позволяет себя соблазнить или сам становится соблазнителем.
Петр крепко задумался. Это касалось его самой большой боли. Он вспомнил слова Варсонофия Оптинского:
«Наш… поэт Пушкин был в полной славе, вызывал восторг не только в России, но и за границей. И, кажется, по музыкальности стиха не было ему равного. Но стихи эти были о земном, как сам он говорит: — «Лире я моей вверял изнеженные звуки безумства, лени и страстей». И вот, под влиянием проповеди митрополита Филарета, Пушкин написал свое дивное стихотворение, за которое много, верно, простил ему Господь, — «В часы забав».
У художников в душе всегда есть жилка аскетизма, и чем выше художник, тем ярче горит в нем огонь религиозного мистицизма. Пушкин был мистик в душе и стремился в монастырь, что и выразил в своем стихотворении «К жене», и той обителью, куда он стремился, был Печерский монастырь. У Пушкина бывали минуты просветления, рвался он к Небу, и фантазия его приподымала несколько над толпой…»
Ночь отступала перед рассветом. За высокими соснами поднималась заря. Гости расходились. Петр Андреевич видел, как поднялись со своих мест и Ахматова с Бродским. И вспомнил интересное «совпадение». Пики его интереса к этим ключевым фигурам поэзии ХХ века на протяжении трех лет приходились на январь-февраль. В конце января умер Бродский. Праздник Сретенья отмечается 15 февраля. «Сретенье» — главное его стихотворение — посвящено Ахматовой, отмечавшей именины 16 февраля, на Анну Пророчицу — свидетельницу Сретенья.
Нет ли тут отголосков религиозного мистицизма, о котором говорил старец Варсонофий?
«Как я теперь понимаю, — вспоминала в своем очерке об Амедео Модильяни Ахматова, — больше всего поразило во мне свойство угадывать мысли, видеть чужие сны и прочие мелочи, к которым знающие меня давно привыкли. Он все повторял: «О, передача мыслей». Часто говорил: «О, это умеете только вы».
Нечто вроде этого было и у Бродского.
За два дня до смерти Бродский говорил по телефону с Петром Вайлем по поводу стихотворения «Корнелию Долабелле» и сказал: «Последняя строчка довольно точно отражает то, что со мной происходит». Эта строчка: «И мрамор сужает мою аорту». Аорта сузилась. Ток остановился. Остается — мрамор.
Он умер 28-го января, в один день с Петром Великим и Достоевским. На день позже умер Пушкин. Стихотворение Бродского «На смерть Т. С. Элиота» начинается строчками: «Он умер в январе», еще раньше стихи «На смерть Роберта Фроста» датированы 30 января: «Значит, и ты уснул./Должно быть, летя к ручью,/ветер здесь промелькнул,/задув и твою свечу».
Отпевание Бродского происходило 1 февраля. Читали стихи. Прославленный Барышников оказался слишком взволнован и попросил выйти к кафедре другого близкого друга поэта — Льва Лосева. Тот выбрал «Сретенье». Ни Барышников, ни Лосев, люди не церковные, не знали, что 1 февраля — канун Сретенья.
Он шел умирать. И не в уличный гул
Он, дверь отворивши руками, шагнул,
Но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
Он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сиянием вокруг
Пушистого темени смертной тропою
Душа Симеона несла пред собою,
Как некий светильник, в ту черную тьму,
В которой дотоле еще никому
Дорогу себе озарять не случалось
Светильник светил, и тропа расширялась.
Через полтора года тело Иосифа перевезли в Венецию, где он был окончательно погребен на кладбище Сан-Микеле. Изгнанник, кочевник, путешественник Бродский закончил свой путь в любимом городе. Одно из венецианских стихотворений начиналось: «Однажды я тоже зимою приплыл сюда…»
Петр встал и вдруг понял, что остался один. Его соседи по застолью, его собеседники из прошлого покинули дом и долгую белую ночь. Он подошел к окну. Там, в молочно-розовых туманах летнего утра по пояс в густой траве шли двое. Первой прокладывала путь царственная Анна Андреевна, следом за ней, подняв голубые глаза к небесам, шел Иосиф Бродский. Боже, до чего же хорошо с ними, подумал Петр. Почему-то эти двое стали почти родными. Что так сблизило нас? Впрочем, вернее будет сказать Кто. А вот и новые пешеходы стали появляться и по проторенному пути шли за ними. Все они поднимались на высокую гору, где входили в свет, туда, где занималось утро неведомого дня. Там ждал своих детей Свет истины. С любовью.
Радуга искушений
Так всегда: понежится Петр в лучах света невечернего, а чтобы не обгорел, — вот тебе, чадо возлюбленное, душ холодный, освежающий. Дома у них поселилась дама, которая и габаритами, и весом, и нахальством сразу заполнила все жилое пространство.
Приехала она играть в разновидность русской рулетки под названием «нефтяной бизнес». Каждую неделю она заключала сумасшедшие контракты на сотни миллионов долларов, рассылая факсы по всему миру. Видимо, причастность к солидным суммам прибавляла ей недостающее самоуважение, но только не деньги. Многомиллионные миражи сверкали над раскаленным горизонтом, таяли один за другим, оставляя ее с большим носом. Но дамочка снова и снова азартно хваталась за свежие контракты, позволяя одурманивать и обманывать себя в который раз.
Ощутимо выросли их семейные расходы на еду. Счета за международные переговоры по телефону стали приносить в конвертах для важных персон с итогом, как в солидных транснациональных корпорациях. Разумеется, платить за все приходилось Петру. Самое интересное, что у него вдруг появились дополнительные деньги на эти незапланированные расходы. И понимал он, что нет лучшего в этой ситуации, как приобщать ее к храму, терпеть и благословлять Господа, Который «искусил мя еси и познал мя еси».
Душным тихим вечером соседи слева под веселую комедию ужинали тушеным мясом с жареной на свином сале картошкой. Во дворе собралась пьяная компания и шумно предавалась затяжному выяснению отношений. Глаза Петра устали от компьютера до ломоты, он встал и пошел на кухню. Здесь женщины, возбужденно крича и размахивая руками, мечтали, на что потратить будущие нефтяные миллионы. Досталось и Петру от их щедрот: милостиво предложили ему круиз по святым местам Израиля и Египта. Кроме того, здесь беспрерывно работал телевизор. В груди его внезапно закипел «праведный гнев» на это духовное самоубийство, творящееся под боком. За пару минут, которые потребовались для наполнения чашки свежим чаем, его внимание привлекла «гениальная» сцена телефильма.
Вернувшись в кабинет, включил он второй телевизор и до глубокой ночи смотрел, смотрел сначала «гениальный» фильм, потом похуже, но не менее занимательный, а потом и вовсе какую-то дрянь. Оторваться не было сил. Ругал себя последними словами, тоном старшины спецназа приказывал себе выключить гнусный аппарат — и не мог… Пока не закончились программы по всем каналам, как пьяница от вина, так и не смог оторваться от мерцающего экрана.
Утром встал разбитым и больным. Весь день пудовая тяжесть давила грудь, распирала изнутри череп и опускала руки. Небо затянули серые тучи. Молитва не шла. Дела встали. Читать не мог от «песка в глазах». А тягота росла и давила. Взял четки и — сотня за сотней — стал упрямо отчитывать шепотом Иисусову молитву до онемения в пальцах — все зря, все не в дело. В душе — вязкая холодная тяжесть. И так весь день.
Вечером под рев магнитофона за стеной, под циркулярные вопли соседского ребенка, под пьяные песни за окном — лег на кровать и тупо буровил потолок полуслепыми глазами. Ломотная дрема навалилась на грудь и, казалось, распластала его в лепешку.
Комната наполнилась страшными черными существами. Они кричали, визжали, корчили рожи, показывая синие языки. Он отмахивался руками, ногами, но от беспомощных движений хоровод раскручивался еще сильней. Движения безобразных уродцев стали бесстыдными и мерзкими. Его тело наполнилось сильным жжением, будто горело в огне. Он брезгливо отмахивался. Вдруг круговерть разом исчезла и наступила гнетущая тишина, в которой сгустилось ожидание чего-то жуткого. Он помертвел.
Сзади к нему приближалось нечто черное и невыразимо страшное. Он скован множеством цепей, ему некуда деться. Волны парализующего страха многотонным катком проезжали от головы до пят. Это беспощадное великое зло неотвратимо приблизилось и остановилось рядом. Он пытался кричать о помощи, но, словно сильный невидимка придавил подушкой рот и грудь. Хотел призвать Господа, но не мог и звука выдавить. Это продолжалось долго — будто проходили год за годом. Его отчаяние нарастало. Перед близостью этого безжалостного зла он скрючился в мизерный комок страха. И вот из зажатых губ сильнейшим усилием выдавил ― букву за буквой ― звук, потом имя Господа: «И-и-ису-у-ус!» Как только прозвучало Имя, — будто сильным ветром мигом сдуло всю нечисть.
Вернулся в обычное состояние и вихрем перенесся к иконам, где золотой звездочкой горел огонек лампады, мягко освещая святые образы. «Слава Тебе, Господи!» — повторял он в исступлении под грохот сердца.
Когда в полном изнеможении замолк, его укутала, обняла и как бы слегка приподняла удивительная тишина. Безмятежный покой пролился куда-то глубоко внутрь. «Наверное, такой бескрайний покой царил в раю», — подумал он, потеряв чувство времени. Он просто молча жил в этой нечаянно открывшейся тихой вечности.
Вечером следующего дня позвонил знакомый монах. Петр поделился с ним своими ночными переживаниями. Тот спокойно констатировал:
— Это нападение. Дело обычное… Для подвизающихся. Меня ночные лукашки еще и бьют до синяков и с кровати сбрасывают».
Затем попросил написать икону Старца Афонского для своего нищего дальнего монастыря.
Петр, в свою очередь, попросил уделить время, чтобы показать рукописи. Монах, несмотря на множество дел, согласился. Полдня, затем вечер, до глубокой ночи сидели они на кухне маленькой квартирки его мамы и под кофе — голова к голове — читали машинописные листы. Белые поля покрылись карандашными пометками.
От жары, от огня газовой плиты, на которой варились гречневая каша и кофе, — их лица лоснились. Полотенца на коленях намокли от ритмичного промокания лбов. Филолог по образованию, монах четко правил орфографию, а богослов по призванию удалял и ставил под вопрос некоторые сомнительные места. Завершив работу далеко за полночь, они сотворили благодарственный молебен, и монах проводил Петра до машины. После духоты кухни и сделанной работы хорошо гулялось вдвоем на безлюдной зеленой улочке. Со скамейки привстал старичок с бессонницей и уважительно поклонился монаху.
Следующим днем по телефонному справочнику Петр отыскал мастерские, которые изготавливают иконные доски. Половина телефонов изменилась, приходилось обзванивать всех по очереди. Но вот заказ приняли и обещали через две недели вручить готовую доску. Чтобы не забыть, с кем говорил, он сделал пометку карандашом на полях справочника.
Затем купил билет на поезд и решительно выпроводил назойливую дамочку домой, а сам уехал в отпуск. После домашней суеты одного жаждал — тишины и покоя. Поэтому на две недели заперся в комнате за толстыми стенами поселковой гостиницы. Выходил только на прогулку и в церковь. В эти дни в полной мере Петр оценил, что есть тишина и покой, какова сладость уединения. И молилось здесь нерассеянно и читалось легко, а уж писалось, — как секретарю хорошего начальника под четкую диктовку.
В церковной лавке среди множества маленьких иконок отыскал образ «Иоанн Богослов в молчании» — точную уменьшенную копию той, у которой простаивал в размышлениях о писательском труде. Купил две: одну Василию, другую себе. Поставил образок в свой гостиничный иконостас. Во время работы обращался к величайшему писателю с просьбами о помощи. И подтвердились наблюдения одного священника, что самые ответные на мольбы о помощи два Иоанна ― ближайшие друзья Господа: Иоанн Креститель и Иоанн Богослов.
Возвратился Петр из отпуска домой, полистал справочник. Разыскал телефон иконописной мастерской и узнал, что доска его готова, можно забирать. На той же странице подчеркнул карандашом адрес и телефон братства во имя Иоанна Богослова, которое занимается издательской деятельностью. Позвонил также Дмитрию узнать, прочел ли рукопись его сверхзанятой батюшка.
— Нет, — ответил тот, — скорей всего, в этом году очередь до тебя не дойдет, так что если найдешь более расторопное издательство, я в обиде не буду.
Позвонил чадам Иоанна Богослова, предложил ознакомиться с рукописью. «Несите, — сказали буднично, — ознакомимся, работа у нас такая». Отвез рукопись, сдал на руки молодому мужчине и возвратился домой. На душе происходило некое волнение, настроение поднялось. «Это надо использовать во благо», — решил Петр.
Приступил к работе над заказанной иконой. Помолившись, установил мольберт на балконе, разложил краски, кисти, обложился альбомами и книгами. «Что предстоит мне изобразить? — рассуждал он, глядя на белую поверхность левкаса. — Афонский Старец стоит телесно на камнях Святой горы, возвышаясь духом над всем земным. Мысли его, молитвы его, сердце — там, откуда взирает Господь, откуда слышит он дивные слова, повторяемые теперь многими верующими. Да, красива гора Афонская: пальмы, кипарисы, цветы, море голубое; величественные скалы и заснеженные горные вершины — все это любит Старец и чистой душой дивится красоте мира Божиего.
Но дух его в горячей молитве восхищается к Тому, Который явился молодому монаху и навеки привлек его сердце неземной любовью, великою кротостью, отеческой милостью… Все земное оставляет Старец, погружаясь в свет бесконечной Любви, и живет ею, и вкушает ее сладости, и светится всем существом, как Моисей на Синае. Но там, среди океана огненной любви, когда весь он от сердца до кончиков пальцев превращается в мягкий воск, там, в сердцевине источника света — узревает он … людей Божиих, всех без исключения: белых и черных, добрых и злых, мужчин и женщин, господ и слуг, гениев и идиотов, сынов Божиих и помраченных. Каждый из них живет в этом огне любви, каждому Господь протягивает святые дары Своей Отчей милости — и старец, как Иоанн Богослов, глазами Отца Небесного прозревает эту бесконечную панораму жертвенной любви к каждому человеку. И сам наполняется ею, и становится тем, кого потомки назовут Вторым апостолом любви».
Небесная помощь
Готовую икону субботним вечером повезли они с Борисом в монастырь. Заправиться в Москве не успели: всюду очереди. Ехали по абсолютно глухой трассе, где ни одной заправки. В деревнях пытались узнать насчет бензина, но им игриво предлагали только самогон, настоятельно советуя залить его в бак автомобиля.
Красная лампочка мигала уже с полсотни километров. Борис бесстрастно констатировал, что они давно едут с пустым баком, не понятно, как и на чем. Дважды пищал сотовый телефон. Борис монотонно отвечал:
— Я сказал нет. Другого ответа не будет.
И чуть позже:
— Это пожалуйста. В любом месте и в любое время.
— Угрожают? — спросил Петр.
— Постоянно, — кивнул Борис. — Только приезжаю к ним без оружия и охраны, а они ничего со мной поделать не могут. Покричат, поугрожают — да ни с чем уезжают. Что они могут против молитвы Иисусовой?
И вот среди густых лесов на обочине появилась заправочная станция с единственной колонкой.
После заправки настроение поднялось, и они разговорились.
— Как там Марина? Ты ее не раздавил своей любовью?
— Не волнуйся, девушка в надежных руках. Она по дому уже в платочке и длинной юбке ходит.
— А господином еще не называет?
— Это следующий этап. Да ты не волнуйся, твоя протеже в порядке.
— То-то она к моей Ольге каждую неделю поплакать в жилетку приезжает.
— Ничего страшного. Слезы душу очищают. Кстати, эти поездки весьма благотворно на нее действуют, так что я не против. Да что там, Маринка уже на сносях. Только об этом молчок. Так что готовься крестным отцом стать. Я другому такое важное дело не доверю.
— Помоги вам Господи. А как Антон?
— Учится. Домашний учитель от него в восторге. Парень все на лету схватывает.
— Куда ты его определишь?
— Да, такого определишь… Он сам решит. Парень он у меня — не промах! Мужик! Ты знаешь, со дня крещения он не пропустил ни одного молитвенного правила. Как бы не устал, кто бы не мешал, — встает на правило и читает от начала до конца.
— Как бизнес?
— О-хо-хо… лучше не спрашивай. Надоело, Петр Андреевич. Если бы не твой пример терпения, я бы, как Родион, бросил бы все и укатил в глушь землю пахать. Знаешь, нутром чувствую, во мне сохарь погибает. Я пока в бегах пребывал, землю полюбил. Там, в степи, она суровая. А у нас добрая. К ней с любовью, да с сыновними руками подступись — она тебе такого нарожает! Может быть, со временем так и сделаю: ферму какую-нибудь устрою.
Приехали в монастырь к самому началу всенощной. Притормозили и открыли двери, чтобы достать икону. По каменной лестнице им навстречу спустились игумен и знакомый иеромонах, заказавший икону. Как раз вовремя.
Икону торжественно внесли в храм и положили на аналой. После прочтения акафиста и окропления святой водой по очереди прикладывались. Когда пришел черед Петра, и он коснулся губами до мелочей знакомого образа, вдруг понял: отныне это уже не его. Икона жила отдельно. Нет, не чужой она стала! Только перестал он владеть ею. Навсегда утратил свое авторское отношение к ней, как собственному ребенку. Скорей, отныне он сам усыновлен Старцем, который стоял над Святой горой и встречал Господа, сошедшего к нему. Интересное чувство испытал Петр как иконописец, — разрыв душевной связи с иконой и укрепление духовных уз со Святым, на ней изображенным.
На следующий день после обедни пригласили их в лесной скит. Там игумен рассказал историю обретения денег на ремонт скитского храма и дороги до города. Батюшка привел гостей в лес и показал на часовню.
— Здесь это было. Садитесь на пеньки. Они молитвенные. Мы с братией так решили: каждый имеет в лесу место своего уединения. Это мое. Слева — брата Меркурия. Справа — иеромонаха Никиты. Так вот. Случилось это два года назад. Закончились у нас деньги и еда. То есть совсем пусто. Что делать? Идти с протянутой рукой преподобный Сергий не велит. Решили запереться в храме и три дня и ночи молиться у недавно обретенной иконы благоверного Александра Невского, изображенного в схиме. То есть, получается, что Алексия — это монашеское имя князя.
После трехдневного бдения все трое сильно ослабли. Вышли из храма на полусогнутых. От слабости аж качало. Игумен удалился в место своего уединения в лес и продолжил свою молитву. Что еще остается, когда нет ни денег, ни хлеба, ни сил? Только молитва. К сердцу подступило отчаяние. Больше всего мучил помысел: «А ну как Господь молитвы не принял? А что если ничего не будет?!» И заплакал монах последними слезами и из последних сил взмолился: «Господи! Не остави!»
Вдруг кусты расступились, и к нему подошел мужчина в сапогах и телогрейке. «Тебе, что ли, деньги понадобились?» — спросил с улыбкой. Игумен от страха остолбенел. Ни слова не сказал. Только четки молча перебирал. Вручил незнакомец чемоданчик и скрылся в густом лесу. В чемоданчике оказались деньги. Много денег. Когда монахи расспросили односельчан, видел ли кто мужчину такой-то внешности, те только плечами пожали: «Откуда в нашей глуши взяться незнакомцу?» Игумен вошел в храм, подошел к образу благоверного князя — и узнал в нем того мужчину в телогрейке.
— Вот из этих кустов вышел благоверный Александр, — показал рукой игумен. — Сюда подошел. Я сидел на этом пеньке. А вон в те кусты удалился. Так что на его деньги мы тут и храм восстанавливаем, и дорогу проложили. И еще семь строений выстроили. У нас тут теперь маленький монастырек получается.
Они поднялись и пошли к пруду. По скошенному полю худой молодой монах лет двадцати прутиком погонял упитанную корову черно-белой масти. Между свежими срубами монахи вырыли небольшой пруд. Запустили туда карпов. Здесь на скамейках они и расселись.
— Это отец Меркурий. Жил в столице с мамой и папой. Учился в университете. На первом курсе вдруг все бросил и сюда пешком пришел. Так умилительно служит! Мне до него далеко. Это чадо Божие. Любимый сын Отца Небесного.
Игумен присел в кресло, грубо сколоченное из неструганых досок. Показал на поля, на перелески.
— Видите, желтые столбы с крестами? Это мы свои земли оградили. Когда мы их выставляли, тут целая война случилась. Живет здесь один мощный старик из коммунистов. Имя у него Вилен — Владимир Ильич Ленин сокращенно. Наш, так сказать, штатный враг. А как же без них-то?.. Он на меня и с топором бросался, и из ружья стрелял. Да вот незадача. Я-то без четок не хожу. Иисусову молитву, опять же, посильно бубню. Потому ничего у нашего Вилена с моим убиением не ладится. Бросается на меня с топором — и себе по колену рубит. Стреляет — осечка. Или дробь куда-то не туда летит. Единственное, что ему удается, это наши пограничные столбы по ночам валить. Так мы к этому привыкли. Смотришь — утром столбы все стоят. Значит, старик или заболел, или в запое. Мы тогда к нему мать Нину посылаем, чтобы она молока с яичками ему принесла. Врагов-то любить надо. Вилен в нее тайно влюблен. Ее не трогает. Вот она старику наши подношения и передает. Так и живем. Хорошо!
Чудный день подарили им Старец Афонский и заступник скита благоверный князь Александр Невский: по теплым волнам прозрачного воздуха плыли тонкие паутинки, солнце припекало, как летом. А в завершение праздника получил Петр монашеский подарок — книгу со службой апостолу и евангелисту Иоанну Богослову: «Молись, чадо, небесному помощнику православных писателей». Игумен самолично перстом на пыльном капоте начертал восьмиконечный крест, отслужил напутственный молебен. Да и благословил на дорожку. Возвратились они домой «усталыми, но довольными». Даже часовые пробки на подъездах к городу не испортили настроения.
Дома же Петра ожидал новый подарок: издательство приняло рукопись в работу. Правда, требуется материальная помощь: нужно купить бумагу для типографии. Он с готовностью согласился. После же тщательного взвешивания своих финансовых возможностей, Петр Андреевич с грустью понял, что несколько их переоценил. «Ладно, — подумал он устало, — утро вечера мудреней».
Утром на молитве один из поясных поклонов закончился прострелом в поясницу. Полчаса Петру потребовалось, чтобы преодолеть два шага до кровати. Под собственные стоны и воркующие причитания жены как-то дополз. Натерли его обезболивающей мазью и он скрючился на кровати в ожидании врача. Тогда и всплыли из памяти позабытые слова священника: «Если вдруг тяжело станет, принеси жертву Господу. Отрекись от какой-нибудь привязанности, отдай другому то, что тебе самому нравится». Петр прикинул, на сколько может потянуть его джип, и заранее приготовил себя к расставанию с ним.
Как только врач снял острую боль, и Петр смог разогнуться, позвонил Борису. Тот с радостью согласился купить «Ласточку». Приехал в тот же день и привез нотариуса. Оформили купчую. Деньги Петр попросил отдать в издательство. Борис только пожал плечами:
— Мог бы и себе оставить.
— Так надо.
— Смотри сам. Вы с Родионом какие-то не от мира сего.
— Твоими бы устами…
Епитимия
Часто мы увлекаемся делом и не замечаем, как в руки впиваются занозы. Горим огнем вдохновения, рождается шедевр — нам не до мелочей. И вот, наконец, это нечто готово. Мы им любуемся, вытираем пот со лба. И только тогда замечаем раны и занозы, которые уже начали гноиться. Если просто извлечь занозы и снова опустить раненые руки в грязь, раны могут воспалиться. В таком случае можно и пальцев, и руки лишиться. Итак, по законам санитарии после изъятия заноз раны необходимо заживлять. Для этого существуют мази, йод, бинты и прочее.
То же с душой. Грех наносит рану. Когда мы на исповеди извлекаем занозу греха, — это еще не всё лечение. Дальше следует заживление раны духовным врачебным средством — епитимией.
Вот, наверное, почему однажды Петр получил предупреждение. Выходя из храма после литургии, на доске объявлений он прочел: «Если по какой-либо причине за серьезный грех священник не назначил епитимию, кающийся сам обязан требовать епитимию, соответствующую тяжести греха». Как водится, он с этим положением согласился и со временем… забыл. Но, видимо, Ангел-хранитель не забыл и напомнил ясно и определенно. Ангелу ведь самое главное в жизни человека ― не суета с делами, а спасение души.
Так он получил удар в поясницу. Лечение в мануальной клинике вроде бы принесло облегчение. Во всяком случае, приступы острой боли прошли после третьего массажа. Клиника эта считалась престижной. В гардеробе и в коридоре он сталкивался с генералами, адмиралами, с людьми, лица которых мелькают на экранах телевизоров и газетных полос. Кроме дорогих тренажеров, альковной отделки, мелодичной расслабляющей музыки, здесь имелся уникальный томограф и золотые руки врачей.
Каждый раз Петр встречался с главным врачом, тот заботливо расспрашивал о состоянии здоровья и внимательно выслушивал жалобы больного. Каждый день он лично назначал курс лечения. Сегодня это мог быть гидромассаж мощной струей воды, завтра растяжка на устройстве, похожем на дыбу для пытки. Послезавтра он посылал на тренажер под названием «дунайские волны». Разумеется, каждый день назначался общеукрепляющий массаж. Этим занимались милые девушки в белоснежных халатах с тонкими, но сильными руками. После их пассов, разгоняющих кровь по всему телу, за дело брался главврач. Плечистый, с огромными волосатыми ручищами, он месил спину больного, как пекарь тесто.
Позвоночник громко хрустел, там что-то тянуло и лопалось, вспыхивало болью и щелкало электрическими разрядами. Иногда сквозь страх и боль он видел звезды, как из глубины колодца. А иногда казалось, что вот сейчас хрящи не выдержат и порвутся. И тогда его отсюда вывезут на инвалидной коляске под марш Шопена. Сдадут недвижимость под расписку рыдающей супруге и разведут мускулистыми руками: «Увы, мы сделали все, что могли. Больной сам виноват. Запустил болезнь, запустил. Надо было обратиться к нам пораньше. Мы бились за него до последнего, но в данном случае медицина в нашем лице бессильна. Мы его потеряли!..»
Дальше по сценарию последуют: кровать, кресло-каталка, фарфоровое судно, муха, бьющаяся о немытое стекло, сидящая у одра усталая жена с серым лицом, которая с трудом отгоняет классические мысли: «…какая скука с больным сидеть и день и ночь, не отходя ни шагу прочь! Какое низкое коварство полуживого забавлять, ему подушки поправлять, печально приносить лекарство, вздыхать и думать про себя: когда же!..» и так далее.
Чего только не лезет в голову, когда тебя лечат, лечат; деньги берут и берут, а пользы — на пару дней. Потому что на третий день ты опять чувствуешь онемение пальцев ног и тупые боли по хребту.
Наконец, приехал знакомый священник из монастыря и попросил помочь литературно подработать дипломную семинарскую работу. Петр Андреевич даже не удивился, когда услышал название темы: «Епитимия». Ну, что ж, значит нужно и это пережить.
Несколько дней они сидели перед экраном монитора и структурировали текст, выводили оглавление и сноски. Розовое улыбающееся лицо батюшки со свежего деревенского воздуха, к концу работы приобрело обычный для компьютерщика серовато-зеленый оттенок. Вокруг глаз появились традиционные синие круги. Пропал аппетит, сон стал прерывистый и зыбкий. Он признался, что если и планировал заняться в семье борьбой с компьютерной безграмотностью, то теперь к этому электронному вампиру даже близко не подойдет. В субботний полдень батюшка вздохнул и, с трудом сдерживая радость, уехал: ему предстояло служить. Петр включил программу проверки орфографии и просидел допоздна. Где-то в начале второго ночи машина зависла и перестала реагировать на команды.
Понадобилось более десяти часов, чтобы оживить компьютер. Оказывается, файлы, перекачанные из Интернета, были заражены макро-вирусом, который уничтожил винчестер — жесткий диск машины. Вместе с винчестером были уничтожены все многолетние архивы. Осталось только то, что было сохранено на дискетах, а это самое главное: дипломная работа и рукопись книги.
Когда дело было завершено, батюшка прислал машину с водителем. На полпути они попали в трехчасовую пробку. Потом заехали в грязевую лужу глубиной с полметра. Выбираясь оттуда, перегрели мотор и повредили карданный вал. Уже ночью водитель по сотовому телефону вызвал подмогу. Приехали какие-то сонные парни, подцепили их бельевой веревкой и на лихой скорости повезли. Веревка порвалась, они снова связали ее и погнали машину по ночной трассе. Приехали в Дивеево на рассвете. Петр сошел у собора приложиться к мощам преподобного Серафима, а водитель поехал к батюшке отчитаться о проделанной аварии.
Вечером на попутке они поехали на всенощную в скит, что в двадцати километрах от поселка. По дороге батюшка сказал, что машина требует серьезного ремонта. Так что теперь они вместе пострадали и вместе несут епитимию. Ближе к полуночи в храм вошла семья батюшки. Они исповедались и позвали Петра в свою машину. Оказывается, из Нижнего Новгорода приехал на машине знакомый, который их сюда и подвез. В Дивеево уличное освещение было отключено. В полной темноте водитель проехал мимо дома. А когда стал разворачиваться, задними колесами въехал в яму.
…Переворачивалась машина мягко и медленно, будто кто-то подхватил ее большими бережными ладонями. Во всяком случае, каждый успел выкрикнуть свою молитву: «Батюшка Серафим, спаси нас!», «Царица Небесная, помоги!» «Господи, помилуй!» Когда они вылезли из машины и вскарабкались на дорогу, выяснилось, что машина лежит на дне ямы глубиной метра два кверху колесами. После тщательного осмотра ни единого синяка или царапины у потерпевших не обнаружили. Из соседних домов уже выскочили болельщики, почти все навеселе. Подкатила милицейская машина. Стражи порядка строго потребовали у потерпевших документы. После вопроса, почему у самой дороги яма без ограждения и аварийного освещения, тут же уехали.
Зато подъехал пьяный водитель на грузовой армейской машине и предложил «всего за тыщу вытащить перевертыша». Для справки, в Дивеево средний месячный заработок равнялся вышеуказанной сумме. Так вот почему яма охраняется, как заповедник: это место заработков местной мафии. Когда машину вытащили, обнаружилось, что она почти не повреждена. Только едва заметная царапина на крыше и легкая вмятина на капоте. Даже мотор завелся сразу. Дети, попавшие в аварию, громко делились с друзьями впечатлениями: «Мы переворачиваемся, а вокруг все крутится, падает, стекла полон рот, кости трещат, все кричат, плачут, а мы с Ванькой, как настоящие мужики: только зубы сжали и молчим!»
На утро Петр с водителем «перевертыша» Борисом шли по Канавке Царицы Небесной. Петр мысленно спросил: «Матушка Царица Небесная, сколько еще нам епитимию нести?» В это время их обогнали два строителя. У них в руках были две пилы и топор. Петр посчитал про себя: «Так, значит, две автомашины нам распилили, а компьютер зарубили. Значит всё! Епитимия отработана».
После молитвы на Канавке они с Борисом пошли на Казанский святой источник. Там в раздевалке весело толкались мальчишки лет десяти. Они увидели взрослых и немного присмирели. Следом вошел бородатый мужик суровой наружности и, глядя на детей, воскликнул:
— Ба! Да тут одни ангелы Божии!
— Не одни, — уточнил Петр. — Тут еще два старых грешника затесались.
— Ну, значит, и я третьим буду для комплекта.
После купаний в святой воде Петр зашел в часовню и после благодарственной молитвы перед образом Казанской Богородицы сделал земной поклон. И только поднявшись с колен, понял, что боли в позвоночнике прошли. Он исцелился.
Полгода ушло на лечение люмбаго у врачей. А исцелил его преподобный Серафим Саровский в святом источнике. Полгода сражался Петр со вздымающимся, как на дрожжах, самомнением. Но, пропустив через тело многие боли, а через сердце — жестокую невидимую брань со страстями; он готов был снять шапку и благодарно преклониться перед отцом архимандритом за его суровые предостережения по поводу тщеславия.
Видимо, по его монашеским молитвам и воздыханиям Петра в самой глубине его души возник мощный барьер, жесткие края которого иной раз выходили на физический уровень. По этой причине случалось с ним иногда нечто таинственное. Позвонил, к примеру, Борис и пригласил на встречу, как он выразился, с богемой. Петр автоматически отказался. Борис перечислял громкие имена людей, с которыми «просто необходимо познакомиться». Он глубоко вздохнул и снова отказался. Борис назвал время и место и, бросив «пока», положил трубку.
Дальше чередой последовали события, которые «легли в цепочку». Во время работы Петру понадобилось уточнить смысл слова английского происхождения, для чего открыл он словарь иностранных слов. Книга «сама собой» распахнулась на букве «Б» и он прочел:
«Богема [фр. boheme букв. цыганщина] — обозначение среды художественной интеллигенции (актеров, музыкантов, художников, литераторов), для которых характерен беспорядочный, беспечный образ жизни при отсутствии обычно устойчивого материального обеспечения; образ жизни, быт такой среды».
Чуть позже в метро он открыл «Жизнеописание старца иеросхимонаха Стефана (Игнатенко)» и там прочел:
«В середине 1960-х годов в двери беленького домика у Кабан-горы постучали. Ирина Никитична доверчиво открыла дверь. Внезапно, сваливая ее с ног, старушку потащил, закружил какой-то пестрый вихрь. Оказалось, в дом ворвалась толпа цыган. С гортанным, хриплым смехом цыгане влетели в келью старца. Некоторые из них с криками угрожали ему и даже подняли на батюшку руку. Стефан молча крестился и молился. Так же неожиданно цыгане скрылись, производя невероятный шум. Перепуганная Ирина Никитична побежала к соседям. Оказалось, что в окрестностях никто цыган не заметил. Люди взволновались за жизнь чтимого старца. Что было это за странное посещение? Не бесовское ли нашествие? Батюшка Стефан молчал».
Вечером Петр присутствовал на кухонном приеме подруг жены. По телевизору показывали похабные бесчинства тусовки шоу-бизнеса. Одна из дам взяла пульт и пробежала по всем каналам. Оказывается, буквально весь эфир был наводнен кривляниями, наркотиками, развратом и пошлостью. Да еще в таком виде, что даже заядлые телевизионщицы скривили бордовые губы.
Субботним утром Петр проснулся в веселом расположении духа. Серия телефонных звонков отвлекла его от утренней молитвы. Таким образом, на вежливое повторное приглашение Бориса «на встречу с богемой» неожиданно для себя он ответил согласием. И даже приступил к облачению в костюм «для выхода в люди».
Где-то на стадии повязывания шелкового галстука с британских берегов, во время легкомысленного подпевания песенке, доносящейся из-за стены «…ай-ай-ай замочили негра, а он встал и пошел»… В ту самую ответственную секунду, когда изогнутая галстучная стрела нырнула в петлю для завершающего затягивания в классический «обратный узел»… Его внезапно сотряс надсадный кашель. Потом чуть не вывернул наизнанку многократный глубинно-вакуумный чих. Затем к этой канонаде подключилось беспрестанное извержение из носа в две струи, не считая мелких брызг. Впрочем, к понедельнику, аккурат к началу рабочего дня, это «мокрое дело» столь же внезапно исчезло. «Не шали, Петенька! Нехорошо».
Спустя полгода Петр взял в руки собственную книгу. Погладил обложку, полистал страницы, попахивающие почему-то керосином… и ничего! Никаких таких счастливых эмоций в себе не обнаружил. Произошло примерно то же, что и с иконой: «Конечно, есть тут и мой труд, только не моя она — эта книга — и все тут».
Во время процедуры обнюхивания и самоанализа за ним во все глаза наблюдала юная девушка. Петр улыбнулся ей и спросил:
— Ты кто?
— Я Таня, обложку вашей книги оформляла. Нравится?
— Очень. Спасибо за хорошую работу. Ты, наверное, старалась?
— Признаться, да.
— А у меня сын тоже компьютером увлечен.
— Это не его, случайно, вы описали в своей книге под именем Никита?
— Его. Только никому, ладно?
— Тайна на веки, — улыбнулась девушка, слегка порозовев.
«Какая у нее приятная улыбка, и смущаться еще не разучилась, — подумал Петр. — Вот бы моему парню невеста была…» Вслух же сказал:
— Можно я дам твой телефон моему Вадиму. Может, обучишь его дизайну? В жизни пригодится.
— С удовольствием, — кивнула Таня и снова зарумянилась.
— Ну что ж, Танечка. Еще раз большое тебе спасибо и до встречи.
В электричке Петр увлеченно перечитал собственную книгу и удивился: «Неужто я написал это год-два назад? Сейчас посади меня за стол и заставь написать подобное, наверное, и не смогу. А если и смогу, то уже по-другому. Мягче, что ли… плавней, глубже. Годы, знаете ли, седины, внуки там — все это обязывает и накладывает…»
И тут его озарило: «Да просто ты подрос, седовласый младенец во Христе. И нет сейчас в тебе того неофитского горения, когда что ни день, то открытия и чудеса. Когда благодать от первой исповеди наполняла сердце весенним светом. И жила там беспрерывно месяцами и грела, светила, веселила. Теперь ты стал тяжелым и ленивым. Раньше, только позови — вспархивал и летел к чудотворной иконе, в дальний монастырь, к старцу. И не думал о том, где ночевать, что кушать, во что одеться: Господь управит.
Сейчас каждый шаг дается с надрывом, через «нехочу». Если и вырвешься в места лишения свободы греха, где обретаешь свободу во Христе, то обязательно заботишься о комфорте, тепле, термосе, диетическом питании, удобной одежде…
Прежнее легкое горение в сердце заменила горящая боль в позвоночнике. Зато с каждым днем все больше люблю и ценю подвиг преподобного Серафима, в непрестанных поклонах с мытаревой молитвой, протирая коленями в камне ямки, возвращавшего утраченную благодать. Пробовал и я, правда, не на камне, а на ковре и не тысячу суток, а хотя бы час, — ничего не получилось. Ладно, Петр Андреевич, не получился из тебя преподобный, придется учиться быть обычным верующим».
Дома Петра так и распирало похвастать книгой. Но он сумел сдержаться, поставил ее под стекло на полку. Заставил себя на время забыть о ней и заняться другими делами. Например, обеспечением сына искомой невестой.
Он прислушался. Из комнаты сына раздавалась музыка. По ее мелодичности отец сразу определил: у сына в гостях девушка. Что-то кольнуло в сердце: надо бы помочь парню. Петр громко прошел на кухню, загремел посудой и закашлял. На звуки вышел Вадим. Следом за ним выскочила длинноногая девица с улыбкой до ушей. Одета она была в нечто обтягивающее, что слегка напоминало анатомический муляж: «смотрите, дети, это ребра, это тазовая кость, это берцовая…». Она сразу разыграла сцену из какой-то рекламы: девушка со счастливой физиономией с наскоку знакомится с недоумком-родителем, ослепляя того белизной зубов. Может быть, кого-то этот приемчик и парализовал бы, но не Петра. Ему достаточно было бегло взглянуть на одежду, глаза, услышать от нее два-три слова, чтобы понять: перед ним штампованная «барби» из телешоу.
Петру часто приходилось сталкиваться с такими по работе. Обычно они занимают должности секретарей, продавщиц и консультантов в фирменных магазинах. «Барби» весьма технично улыбаются, у них мягкий вкрадчивый голос. Они умеют расположить потенциального покупателя, чтобы ненавязчиво навязать ему вещи, абсолютно ненужные. Только понимает покупатель это уже дома.
Такие девушки с виду хрупки и, кажется, дунь посильней, переломится. Но не тут-то было. Они четко знают, чего хотят, где и как это получить. И лучше не стоять на ее пути — раздавит, как танк. Не сама, так с помощью ручного громилы, который всегда у них на коротком поводке.
Сын вопросительно посмотрел отцу в глаза. Петр слегка отрицательно повел головой и протянул ему листочек бумажки с телефоном Тани: «Бриллиант. Чистой воды». Вероятно «барби» приняла это на свой счет, поэтому очень удивилась, когда через пять минут Вадим ее вежливо, но настойчиво выпроводил и сел за телефон.
«Гуд бай, «барби», — прошептал отец. — В ближайшее время сынок пропадет в одном из подмосковных дачных поселков».
Диалог № 3
— Ты все еще храм расписываешь?
— Да, работы здесь много. Но ты не обращай внимания. Говори.
— Прочел твою книжку про старца Силуана.
— Ну, и какие самые сильные впечатления? Знаешь, приезжают друзья из-за границы, а я им задаю этот вопрос: что больше всего понравилось? Например, один приехал из Парижа и ответил — чистота. Всю неделю, говорит, ходил в белом костюме, так белым и остался, ни одной помарки. Другой после Парижа тоже сказал: мусорки у них там все как есть благоухают, потому что пакеты мусорные ароматизированные. Третий сказал — метро. Там есть два типа вагонов: нормальные и люкс. В люксах колеса резиновые, поэтому во время езды полная тишина и места сидячие вроде кресел.
— Интересно.
— Так что тебе больше всего у старца Силуана понравилось?
— А тот момент, когда приезжие на Афон католики и протестанты удивлялись уровню образования наших православных монахов. У католиков обычные наши книги только богословы читают.
— Удивительно! В книге о смирении ты сумел найти возможность для тщеславия! Ну, а про любовь к врагам что скажешь? Преподобный Силуан единственный, кто сказал четко и ясно: без любви к врагам ты не верующий. Это критерий истинной веры.
— Здесь я не согласен. Дай врагам волю, они тебя по стенке размажут.
— Размажут, конечно… Если рассчитывать только на свои силы. А если вспомнить, наконец, что есть Бог, и что все происходит согласно Его воле, — тогда враги ничего ни тебе, ни твоему окружению сделать не смогут. Бог защитит. Ведь если ты всех людей делишь не на друзей и врагов, а на познавших и не познавших Бога, то есть здоровых и больных, — тогда и врагов у тебя не будет. Как можно к больному человеку, к несчастному, который в помрачении, относиться агрессивно? Его жалеть нужно, как безумного или увечного. Тогда вместо ненависти к врагу в сердце останется любовь-жалость к больному. Кстати, я где-то читал, что в древнеславянском языке слова любовь не было, вместо него было понятие жалость.
— Жалость как-то уместна по отношению к слабому, тихому существу. А если враг ведет себя нагло? Если он открыто лжет в глаза? Если грабит твой народ, семью, тебя лично? Если он перед носом твоим размахивает автоматом или на поясе его бомбы, а в руке кнопка взрывателя? Тогда как?
— Все также. Бог один и тот же: и вчера, и сегодня. И в церкви, и за оградой. И в миру, и в монастыре. Мои знакомые, которые побывали в Чечне, рассказывали, что у солдат, которые молились, причащались, носили с собой иконы и молитву «Живый в помощи», — у них в самом страшном бою максимум легкое ранение было. Представляешь? Кругом сплошная мясорубка, а у наших православных только царапина. Вот недавно один мой знакомый оттуда вернулся. Месяц воевал. Его подразделение половину солдат потеряло. А ему хоть бы что. А почему? Молитва и надежда. Вера и смирение.
— Где же такую веру взять?
— Она похожа на костер: чем больше хворосту подкладываешь, тем горячее разгорается пламя. Так что собирай хворост и — в костер.
— Да где же его набирать?
— Всюду. Господь повсюду оставил нам Свои следы. Они светят как маяки во тьме и указывают дорогу путнику. Иногда это настоящие следы, как, например, след от стопы Спасителя на горе Вознесения или в Почаеве — от стопы Богородицы. Здесь и Туринская плащаница, иконы, мощи святых, храмы и монастыри, святые источники. Это явные следы. Но имеется множество вторичных. Возьми историю. Пока народ с Богом, он крепнет и богатеет. Отворачивается от Бога — его настигают войны, землетрясения, эпидемии, вымирание, рассеяние.
— Это действительно интересно! Надо бы заняться.
— Если постоянно собирать эти свидетельства, то откроется нечто грандиозное.
— Что же?
— Ты поймешь, что вселенная буквально пронизана светом, льющимся из Царства Небесного. В каждом человеке от рождения заложена мечта о рае. Поэтому мы узнаем райский свет. Мы видим отражения этого света на иконах, полотнах великих художников, в детских рисунках и красотах природы. Вокруг непрестанно звучат нежные райские мелодии. Их отголоски мы слышим в церковном пении, в музыкальных произведениях вдохновенных композиторов, в детском смехе и щебетании птиц. Райские ароматы узнаем в запахе цветов и трав. Вкус райских плодов — в ягодах и фруктах.
Разум человечества непрестанно просвещается Словом Истины. Отражения Его ― в Библии, писаниях святых отцов и у великих мыслителей. И все это — лучи, исходящие от божественного Источника. Как белый свет преломляется каплями дождя на множество радужных цветов, так свет божественный украшает наше серое грешное существование и делает его богатым, многообразным и …разноцветным .
И все для того, чтобы благодать во всех ее проявлениях доходила до каждого и согревала наши души. И пока мы способны воспринимать этот свет, — мы живем, надеемся, верим и возрастаем духом.
САМОЕ ЛУЧШЕЕ — ВПЕРЕДИ
Озарение
День субботний выдался солнечным и тихим. Ольга с детьми поехала к теще, потом на рынок, потом еще куда-то. В доме наступила хрупкая тишина. Петр неторопливо прочел, нет, пропел, утреннее правило. Получилось хорошо. Завтрак и уборка квартиры заняли еще с час. За полчаса он пробежался по магазину и ближайшим киоскам на колесах, заполнил холодильник. Все. Кажется, он свободен.
Взял блокнот, книгу на всякий случай, и вышел из дому. Подумав, направился в сквер, в котором мутноватой лужицей поблескивало озеро. Прошелся вдоль берегов, заглянул в полиэтиленовые пакеты рыбаков — там в воде плавали мелкие рыбешки. «Не бойся, дорогой, заходи, я коту мойву из магазина принесла!» Ладно, хоть такие водятся, подумал он. По асфальтовой дорожке вдоль берега резвились длинноногие подростки на роликах и велосипедах. Собачники выгуливали диковинных существ.
Интересно, хмыкнул он, сколько времени нужно уродовать волка, чтобы в итоге получить вот этого розового поросенка с акульей челюстью или вон тот лысый скелетик, обтянутый морщинистой кожицей, — элитные породы ценой с деревенский дом где-нибудь в глубинке. Или, спрашивается, сколько лет требуется лупить волка разделочной доской по носу, чтоб зверь от переживаний усох на девяносто процентов, а евонная морда стала плоской, как у этой китайской уродицы, катившейся прямо под ноги Петру? Но и эти существа задумчиво глядели на Петра и с затаенной надеждой ожидали чего-то. А китаянка, подметая шерстью асфальт, подбежала к нему, ткнулась черной расплющенной рожицей в подставленные ладони и доверчиво засопела о своем, девчоночьем.
Петр пожалел несчастную уродочку, погладил пальцем крохотную кудлатую головку и участливо произнес: «Ибо тварь с надеждою ожидает откровения сынов Божиих, потому что тварь покорилась суете не добровольно, но по воле покорившего ее, в надежде, что и сама тварь освобождена будет от рабства тлению в свободу славы детей Божиих. Ибо знаем, что вся тварь совокупно стенает и мучится доныне…» (Рим. 8, 19-22) «Щинёк! Собака! — закричала хозяйка. Клубок шерсти утробно вздохнул, чихнул и, поблагодарив большого дядю взором больших черных глаз, покатился к тощенькой хозяйке в розовой пижаме.
Наконец, он отыскал свободную лавочку и присел. Бездумно смотрел на зеленую воду с мелким мусором на поверхности и чутко прислушивался к себе. Ничего. На душе стоял мертвый штиль. Он взял блокнот и перелистал страницы, исписанные шальными фразами. Ни одна не сдетонировала, не вызвала цепной реакции или хотя бы слабого горения в душе. Ти-ши-на…
Открыл книгу и рассеянно полистал. Строчки царапали глаза, не желая проникать вглубь сознания. Что такое? Еще час-другой назад его переполняли свежие идеи, искрометные мысли. Но самое главное — это поднимающееся из глубины души предчувствие чего-то очень светлого. Все пропало. Ти-ши-на.
Петр встал и побрел в глубь сквера. Побродил среди могучих лип и тополей. Всюду бегали дети и собаки. Взрослые гуляли, разговаривали с попутчиками. Старики на длинной лавке играли в шахматы. Вроде бы все хорошо. Но… не очень. Когда в душе такой омут, — это плохо.
Ладно, попробуем что-то предпринять. Он вышел к ларькам и забрел в цветочный магазинчик. Тут в парной духоте томились цветы и скучная женщина. Он прошелся вдоль стеллажей, плотно уставленных растениями. Подхватил какой-то махонький кустик, облепленный мелкими красными цветами, удивился, что они приятно пахнут, и расплатился. Женщина одними пальцами приняла деньги и отсчитала сдачу, не изменив позы.
Дома он снял тяжелый керамический поддон с балкона и понес его в ванную. Безжалостно выдернул полузасохшие уродливые стебли львиного зева. Разлепил новый цветок на несколько саженцев и воткнул их в черную землю. Полюбовался композицией и остался доволен. Поднял поддон и понес обратно на балкон. Вдруг его нога наступила на что-то мягкое. Оно крякнуло и протяжно мяукнуло. Чтобы не раздавить животное, он шагнул в сторону. Пальцы правой ноги со всего размаху с хрустом впечатались в ребро шкафа. Теперь уже он кряхтел и протяжно выл. Перед глазами плавали противные зеленоватые искры. Опираясь на пятку, он донес поддон до балкона и поставил его на стол. Хватит.
Дохромал до дивана, осторожно снял носок и посмотрел на распухшие пальцы. И в этот миг ему так стало жаль себя! «Вот я со сломанной ногой, голодный и всеми брошенный. Один, как волосок на лысине. Как бродячий пес. Как зимний волк…»
В ноге что-то запульсировало, заныло, горячим теплом хлынуло в голову. Он лег на диван и мгновенно заснул. Ему приснился знойный полдень. Он прыгал по раскаленному песку и, обжигаясь от каждого касания ноги, внутренне рыдал. А вокруг все громко смеялись. Ему стало так одиноко наедине со своей болью… Он проснулся, проковылял в ванную и пустил сильную струю холодной воды. Сунул под нее распухший палец ноги. Но стало еще больней. Что делать? Наступало время вечерней службы. Он вспомнил совет одной мудрой старушки: когда станет плохо, иди в храм.
Помазал больной палец лампадным маслом, надел пару мягких носков и осторожно сунул ногу в старый растоптанный ботинок. С трудом дохромал до лифта, спустился и осторожно прошагал десяток ступеней вниз. Ничего, идти можно. И он пошел. Отныне появилась цель: дойти и, если нужно, умереть в храме. Да, пусть умереть, но лучше это сделать там, где Бог, где добрые люди. И он дошел. И, даже не присев на свободную скамью, отстоял службу, не отрывая умоляющих глаз от Казанской иконы Богородицы. Именно это его успокоило. Этот материнский взгляд. Он даже ничего не просил, только смотрел. Но все равно полегчало.
У выхода его окликнула женщина в платочке. Только подойдя поближе, он узнал старую знакомую — жену школьного друга Евгению. Раньше эта дама работала в престижной зарубежной фирме, ездила на иномарке и часто выезжала за границу. Петр даже побаивался ее. Бывало, она приходила домой, когда они с другом сидели за столом и пили отнюдь не чай. Одно появление Евгении, один спокойный взгляд подбрасывал старых пьяниц, и заставлял срочно свернуть компанию. Потом, как сообщал друг, Женя потеряла работу, сильно переживала и даже болела.
— Прости меня, Петя, — начала она смущенно, — мне нужно тебя поблагодарить.
— Меня? — удивился он. — За что, Женя?
— Ты… Твоя книга… спасла меня от самоубийства. Мне было очень плохо. Я потеряла работу. Муж сильно пил. На душе был какой-то мрак и ужас. Каждый день я думала о том, как мне руки на себя наложить. И вот однажды во время уборки мне в руки попалась твоя книга. Ну, помнишь, ты ее нам по почте прислал? Я раскрыла ее — и оторваться не могла. Понимаешь, мне открылась совсем другая жизнь. Я поняла, что должна попробовать все изменить. У меня появилась надежда. И тогда я пошла в церковь, рассказала все батюшке, исповедалась… Это было такое облегчение! Словом, теперь у меня другая жизнь. Ты понимаешь! Появился свет в конце туннеля, надежда, смысл. Это так здорово.
— Ну, ты, Женя, понимаешь, что я здесь ни при чем, — остановил он нежелательные восторги.
— Да, прости меня, я все понимаю: «не мне, не мне, но имени Твоему слава». Только это очень сильная книга. А ты знаешь, я ведь с ее помощью храм построила.
— Ты не того… — промямлил он осторожно. — Не путаешь?
— Как же, спутаешь! — кивнула она иронично. — Вот послушай. Мы теперь живем в пригороде на даче. Вокруг нас — одни «новые русские». Решили мы построить небольшой храм-часовню. Стали собирать деньги. Придешь к богатенькому, попросишь, а он тебе протянет полсотни долларов и все. Тогда я даю им прочитать твою книгу. И что ты думаешь? Сами приходят и сразу тысячу, а то и две, предлагают. Да еще просят: возьми, пожалуйста, на святое дело. Так что храм уже почти достроили. Да ты приезжай — сам увидишь.
— Спасибо, обязательно приеду.
— Ты прости меня, если что не так сказала. Я так благодарна тебе… твоей книге…
— Прошу твоих молитв обо мне, гибнущем во грехах.
По дороге домой Петр благодарил Господа за эту нечаянную радость и… ругал себя последними словами. Очень кстати «смиряла» боль в ноге. Домой вернулся спокойным. Присел за стол и взялся читать Псалтирь. Даже вставал на каждой «Славе» и осторожно клал поклоны. После девятой кафизмы в молитве он прочел слова: «…и сице предстану неосужденно пред страшным престолом Твоим, славя и воспевая пресвятое Твое имя во веки. Аминь». В тот миг Петр понял, что он верит в эти слова. И в подтверждение того в голове прозвучало: «По вере твоей воздастся тебе».
Да, он верил! Ничего не зря у Бога. Ни боли, ни бессонные ночи, ни слезы, ни молитвы, ни стояния в храме, когда взгляд молит без слов. Всегда есть ответ на мольбу. Пусть не сразу, пусть через боль и ожидание — но ответ придет. Мать не бросит больное дитя. Отец защитит сына, просящего о помощи. Иначе быть не может. Да не будет!
Позвонила Ольга и растерянно сообщила, что им нужно остаться у бабушки и помочь ей. В разговор ворвалась дочь:
— Пап, ты не скучай. Мы только о тебе говорим и думаем.
— Хорошая ты моя… Ничего. Я в полном порядке. Не волнуйтесь.
— А Вадим опять к Танюшке укатил. Счастливый! Па, а мне ты когда жениха найдешь?
— Когда подрастешь.
— … И покроюсь целлюлитом, — продолжила дочь.
— … И перестанешь пялиться в телевизор.
— Ладно, перестану, — вздохнула Вика. — Чего не сделаешь для созидания счастливой семьи.
— Моя дочурка взрослеет прямо на глазах.
Он положил трубку и совсем успокоился. Наверное, и это не зря. Значит нужно, чтобы их не было дома. И Петр перебрался на балкон. Здесь происходило нечто необычное: на красно-синих облаках в дождевой пыли сверкала огромная двойная радуга. Он глянул вниз. Там в песочнице стояли малыши. Мамаши сидели рядом на лавке. Тихо покачивалась на качелях парочка подростков. Футболисты замерли, забыв о мяче. И все, запрокинув головы, смотрели на яркую радугу. Непривычная тишина повисла в воздухе. Он сел в кресло, прикрыл глаза, и его унесло куда-то очень далеко.
Там, куда он попал в этот дивный вечер, все было не так, как в обычной жизни. Там всюду жил свет и все друг друга любили. Петр повстречал знакомых. Они вовсе не удивились ему, не бросились на шею. Но он видел, чувствовал, как они ему рады. Как он дорог им, а они ему. Такое случается в обычной жизни, но быстро уходит, тает, улетучивается. Здесь же это было нормальным. Люди в этом мире жили, как дети весной.
Глубокая ночь опустилась на город. Петр Андреевич вернулся на балкон в старое, продавленное кресло. Его охватило смешанное чувство легкой досады и обретения большого богатства. Это, как в юности: сегодня ты расстаешься с любимой, но знаешь, что завтра снова встретишься с ней. Он сидел неподвижно и боялся нарушить хрупкий мир в душе — неосторожным движением тела, нечистой мыслью, грубым звуком.
Густая синеватая темнота окружала его. На сером небе лишь три-четыре звезды поблескивали как-то вяло и неубедительно. Глаза его наблюдали бурую темноту, разбавленную рыжими огнями уличных фонарей. А внутри оставался жить свет… оттуда. Он охранял свет в себе. Он ограждал тишину мира в душе осторожной Иисусовой молитвой. Это был тот самый редкий случай, когда слово «помилуй мя» звучало как «слава Тебе».
Он удерживал в себе это хрупкое равновесие покоя, сколько мог. С радостью удивлялся, как долго это продолжалось. Дальним эхом прозвучала мысль: ради такого можно потерпеть и сломанный палец и много чего еще…
Этот дивный мир в душе воспринимался благодатной почвой, из которой вот-вот что-нибудь должно произрасти. Он не знал что, не понимал как, но только ждал и все.
…И дождался. Из далекой дали детства, из утреннего предчувствия, из дневной мертвенности, из вечерней боли, из ночной тишины — просиял тонкий лучик радужного света и… зазвучал:
«Самое лучшее — впереди».
Боже, какие простые слова! Он и раньше их слышал. Но только сейчас они стали откровением.
Забыв о сломанных пальцах, он встал и в темноте заходил по квартире, из комнаты в комнату, оттуда на балкон и обратно.
«Понимаешь, все, что было, — шептал он, обращаясь к самому себе, — это только начало, детство, младенчество. Самая большая радость, самое большое счастье земной жизни — это крохотные капли из того океана, который ожидает нас в будущем. Самый яркий свет — это лишь полумрак, малая часть того луча, который сквозь земную пыль пробился из бесконечного моря света. Да и сама земная жизнь — это краткое мгновение из той бесконечности, которая впереди.
Да! Самое лучшее — еще впереди! Только так. Иначе бессмысленны наши страдания, это беспробудное одиночество в толпе людей, все наши страхи, болезни, печаль… И эта пронизывающая нашу жизнь надежда на лучшее — не может быть зря. Наша вера, наши чаянья, ожидания… Наше терпение, наконец, когда годами, стиснув зубы, несешь в себе, в сердце, тупую боль — зачем?
Конечно, никто из нас, тем более, я сам, не достойны вечной будущей весны. Но Господь даровал нам веру — этот мост из нынешнего уродства в то блаженство, которое будет. Да, конечно, обязательно будет! Иначе, зачем всё?..
И только так все встает на свои места и обретает смысл. Когда приходят из вечности и все объясняют простые слова: «Самое лучшее — впереди!»
«Слава, Тебе, Господи!» — сказал он удивленно.
«Слава, Тебе, Господи!» — повторил он с радостью.
«Слава, Тебе, Господи!» — засмеялся он, как дитя.
«Слава, Тебе, Господи!» — вздохнул он, засыпая.
Переход. Начало
Утром Петр Андреевич проснулся и улыбнулся. Впереди целый день, светлый и радостный.
Он принял бодрящий душ, зажег свечу и стал на молитву.
Покаяние согревалось страхом потери. Славословие бурлило радужной струей благодарности. Он проживал молитву, как птица полет: с огненной небесной высоты — вниз, к холодной сырой земле, — и обратно ввысь. Иногда молитвенный полет сводил его под землю, обжигал печным жаром, ужасом и болью. Только надежда вновь расправляла крылья, и уносила его в небо, в синеву, в неопалимый огонь Любви. В лазурных высотах звучал золотистый свет. В том сверкающем переливе звуков жили детский смех, материнская колыбельная, восторг юности, благодушие старости и во всем — великий гимн торжества жизни.
Прозвучало завершающее «Аминь», глаза от желтоватых страниц молитвослова поднялись к образу Пресвятой — она улыбалась. «Господи, за что?.. Я не достоин…» За окном в волнах солнечного света купались птицы и на все голоса пели, свистели, цвиркали. Даже на перилах балкона, отливах подоконника прыгали воробьи и трещали, сотрясаясь крохотными тельцами. Мир тварный славил и благодарил Творца.
Позвонил Борис и предложил Петру вместе навестить Иннокентия.
Пока они встречались и ехали через пробки и заторы в подмосковную клинику, больной сидел на лавочке в больничном саду.
В это солнечное утро с птицами что-то случилось. Иннокентий наблюдал, как они пронзали небо, перелетали с ветвей в траву и обратно. Маленькие птички наполняли огромное пространство воздуха радостной вибрацией. «Господи, за что?.. Я не достоин…» Он прикрыл уставшие от яркого света глаза. Там, на опущенном занавесе, как на внутреннем экране, калейдоскопом вращались розовато-зеленые галактики.
«Зачем я? Почему случился? Из чего, какого небытия?»
«Господь сотворил тебя из любви родителей и мольбы родичей, томящихся в аду. Из одиночества людей, с которыми ты дружишь. Из немощи слабых, которым ты помогаешь. Из горьких слез земли, политых потом предков. Из любви Ангела, который носит твое имя. Из молитв святых, в день поминовения которых ты родился. Из скорби животных и птиц, которых ты кормишь и ласкаешь. Из лепета младенцев, которых ты берешь на руки. Из благодарных слез стариков, которым ты оказываешь почтение. Из древа креста, который ты несешь на свою голгофу. Из твоего «Слава Тебе, Господи!», которое малой каплей вливается в безбрежный океан Славы Божией».
По дорожке больничного сада шла женщина. Лицо ее прекрасной лепки с большими глазами, фигура стройная и гибкая — были бы необычайно притягательны, если бы не подавленность, если бы не горе, сковавшее все существо.
«Зачем теперь жить? — думала она. — Какой смысл во всем этом? Впереди медленное разложение, мучительная смерть… Говорят, волосы выпадают, сильные боли начинаются… Мне этого не вынести. Все равно умирать, так не лучше ли это сделать самой, чтобы не дожидаться, пока смерть меня заживо сгноит. Ведь это так просто: взять и прыгнуть с высоты. Один миг страха — и тебя нет. Или, скажем, вскрыть вены и лечь в теплую ванну и заснуть. Тихо и спокойно…»
Розовато-зеленые галактики вращались, расплывались, таяли. Всплывали новые, искрящиеся серебристыми звездами… Вдруг на эту расплывчатую круговерть нашла тень. Иннокентий открыл глаза. Рядом присела молодая женщина с грустным приятным лицом. Она никого не замечала. В изгибе сгорбленной спины, в красном воспалении глаз, в безвольно опущенных руках — жила немая боль. Ее взгляд бездумно переплыл от сухой ветки на асфальтовой дорожке на собственные окаменевшие колени, затем на мятые пижамные брюки соседа и поднялся к его лицу.
Желтоватая дряблая кожа обтягивала высокий лоб, скулы и впалые щеки, покрытые длинной седоватой щетиной. Но это изможденное лицо… светилось радостью! Взгляд ее больших карих глаз встретился со взглядом соседа. Веером взмахнули ее густые ресницы, и она смущенно потупилась.
— Какая погодка сегодня, — произнес полушепотом сосед, — живи и радуйся.
— А у меня рак признали, — выдохнула женщина.
— Это ничего, — спокойно отозвался сосед, — у меня тоже.
Он поднял на нее улыбающиеся глаза и словно обдал добрым теплом. Она даже слегка придвинулась к соседу.
— А хочешь, я расскажу тебе одну историю? — медленно произнес он.
— Если можно…
— У пожилых супругов родилась чудесная девочка с оленьими глазами. Они носили ее на руках, как великую драгоценность. Мама видела в ней свою помощницу на старости лет. Папа — утешение в нелегкой трудовой жизни. Она действительно с самого рождения только радовала их. Ласковая и потешная, веселая и заботливая, добрая и скромная… Они смотрели на дочку и не могли налюбоваться. Она же росла, тянулась к солнышку, и вокруг себя рассыпала искры цветущей жизни. Ее любили дети, подруги, старики и животные.
Когда девочка повзрослела, вокруг нее стали виться парни. Иногда ее голова кружилась от их внимания. И однажды она попробовала запретной телесной любви. Потом еще и еще… Это ей понравилось. Может быть потому, что, пожертвовав совестью, она всегда получала сладость. И эта сладость затмевала все сомнения. Но однажды она обнаружила, что беременна. Рассказала об этом своим старикам. Родители очень испугались за нее, поэтому уговорили сделать аборт. Сами же все и устроили. Так она избавилась от сына. Потом еще от троих сыновей и двух дочерей. Она их убила.
Женщина вздрогнула, быстро оглянулась и снова затихла.
— Тогда все так делали, — спокойно продолжал сосед. — И хоть мучил страх, но это был страх за свое здоровье и за свою судьбу. Убитых детей живыми людьми тогда не считали. Потом она вышла замуж за красивого парня. Прожила с ним чуть больше года, и он ее бросил. Потом выходила замуж еще дважды. Да все неудачно. Старики умерли, подруги вышли замуж и погрузились в свои проблемы. Она осталась одна. Иногда она заходила в церковь помянуть родителей. Так было принято. Она считала это своей обязанностью. И там, в церкви, ей становилось очень плохо. Перед глазами прыгали маленькие уродцы, тянули к ней свои кривые ручонки и звали мамой.
Женщина всхлипнула, глубоко вздохнула, но рассказ проницательного соседа не прервала. Непривычно добрым голосом и спокойно он говорил.
— Увы, никто из живущих на земле не застрахован от ошибок. Мы все очень слабы, чтобы противостоять злу один на один. К тому же с детства нас учили быть злыми. Называлось это по-разному: отстаивание принципов, борьба за счастье, научный подход, жизнь по разуму и прочее. А в основе этого ученья была ненависть к Богу. Уж очень мешал Бог людям творить свою волю, жить в наслаждении и не отвечать за сделанное зло. Но никто не смог отменить совесть, нравственность, страх смерти. Они-то и свидетельствовали о Боге в душе каждого человека.
— Ты верующий? — спросила она.
— Да. Ты тоже верующая, только еще этого не осознала. Так вот, видимо, в роду этой девочки были священники или монахи, а, может быть, ее родичи были прощены и стали за нее молиться там, на небесах. Так или иначе, но только решил Господь помиловать девочку с оленьими глазами. И вместо геенны огненной, где мучаются грешники, виновные в смертных грехах, решил послать ей болезнь тяжелую, но спасительную. Так наша девочка по милости Божией узнала о своей раковой опухоли. А как учат святые отцы, раковыми больными полнится Царствие Небесное. Так что радоваться надо этой милости, этой болезни. Мы ее как-нибудь с Божией помощью переживем, зато после смерти войдем в радость и свет Божий.
Последние слова он произносил с трудом, прижав руки к животу.
— Прости, мне пора отдохнуть. Ничего, ничего, в конце концов, все пройдет: боль, болезнь… Мало ли мы пережили. И с этим справимся. С Божией помощью. Зато впереди ― вечная весна. Прости…
— Спасибо тебе! — выпалила она. — А то я на такое решилась…
— Ни в коем случае! Это вечная смерть. А ты живи. И радуйся. Да, вот так: живи и радуйся. Через боль радуйся. Там встретимся. Обязательно. Там хорошо. Поверь. Прости…
Он встал и медленно пошел к больничному корпусу. Она, прижав ладони к губам, смотрела ему вслед.
В проходной Петр с Борисом столкнулись с молодой женщиной. Оба задержали взгляд на ее необычном красивом лице. Там, как на полотне картины, жил целый каскад чувств: от печали до радости, от горя до счастья, от потери до открытия. Лишь на миг она вскинула на них большие карие глаза, ресницами, как веером, взмахнула, смущенно потупилась и… прошла мимо.
— Один взгляд, какая-то доля секунды, — пораженно произнес Петр, — а в нем отражение вечности.
— Нет, что ни говори, — согласно кивнул Борис, — некоторые наши бабенки… женщины… будто вселенную в себе носят. Вот, к примеру, моя Марина… Да.
Они облачились в белые халаты и поднялись на второй этаж. Здесь повсюду витал сладковатый запах и, казалось, таился страх. У приоткрытой двери они остановились. На скомканной постели в окружении окаменевших соседей извивался мужчина и громко стонал:
— Мне больно! Мне страшно! Сделайте что-нибудь… Умоляю! Сестра, дайте мне морфий. Сволочи, все продали, все наркоманам загнали.
Борис подозвал сухопарую женщину в белом халате с бесцветным лицом, сунул ей в карман стодолларовую бумажку и приказал:
— Сделайте ему укол.
— Как скажете, — вздохнула она. — Только ему уже не поможет.
— Все равно сделайте.
В самом конце длинного коридора они разыскали нужную палату, осторожно открыли дверь. Здесь стояли три кровати. Одна пустовала, на другой спал старичок, на третьей лежал Иннокентий. По его желтоватому лицу волнами пробегали гримасы боли. Одна рука лежала на животе, пальцы другой перебирали вязаные четки. Он смотрел за окно, где по широкому отливу подоконника прыгали и трещали веселые воробьи. Увидев друзей, он с усилием улыбнулся:
— Сегодня дивный день. Солнышко. Птицы поют… За такое утешение можно немного и потерпеть.
— Может, тебе укол морфия нужен? — спросил Борис. — Только скажи, я сейчас организую.
— Нет, что ты! — даже привстал Иннокентий. — Не надо. Боль вполне терпимая. Особенно, когда знаешь за что и ради чего. А потом… Петя, ты помнишь, мы в Дивеево купили книжку про Дивеевские предания?
— Да, она у меня дома.
— Ты там найди, у монахини Серафимы… я подчеркнул. Ты все поймешь.
— Найду, — кивнул Петр. — Может, тебе священника позвать?
— Не надо, у нас тут лежит батюшка. Он исповедует и причащает. К нему очередь. Все нормально.
— Что для тебя сделать? — почти одновременно спросили Петр с Борисом.
— Простите и благословите отойти, — улыбнулся Иннокентий. — Я устал здесь. Мне туда хочется. Там хорошо.
Вышли они из больницы в смятении.
— Я так не могу, — ударил кулаком в грудь Борис. — Брат умирает, а я ничего сделать не могу.
— Да не умирает он, — глухо отозвался Петр. — Переходит. Он давно готовился.
Дома Петр нашел книгу «Серафимо-Дивеевские предания». В записках монахини Серафимы (Булгаковой) нашел подчеркнутые карандашом строчки:
«В мастерской все силы сестер уходили на работу… Они выглядели бледными, истомленными, ведь сидели и зиму, и лето без воздуха, да еще при таком напряжении. Трудовые сестры выглядели всегда крепче, здоровее от постоянного пребывания на открытом воздухе, от физической работы.
Рассказывали, что особенно хорошо умирали чахоточные. Многие из них перед смертью сподоблялись видений. За благословением умереть посылали к матушке игумении…»
«Вот оно что, — прошептал Петр, закрыв книгу. — Иннокентия видения утешают. Не зря он сказал, что ему туда хочется, что там хорошо. Значит, он видел Небеса. Его там ждут».
Вера, Верочка и другие
Среди родственников Ольги Васильевны особо выделялась ее младшая сестра Вера. Жила она в уютном городе на Волге, куда попала по распределению после института. Поначалу-то она себя успокаивала, что в любой день вернется в любимую столицу, что в случае чего никто удержать ее не сможет, но вышло по-другому. Там она вышла замуж, нашла хорошую работу, да так и осела.
Приезд Веры становился событием года. Веселая, общительная, щедрая, экстравагантная и вместе с тем обаятельная и добрая, она готова всех осыпать подарками, комплиментами, советами, помощью. В детстве ей пришлось познакомиться с нуждой. Чуть ни с детского сада она помогала маме. Например, крошкой она сама напросилась ходить в детсадовскую группу пятидневки, чтобы «не мешать маме денюжку зарабатывать». Лет с пяти научилась мыть полы, бегала за хлебом и молоком в магазин. Уже с тринадцати помогала маме по работе. Мыла полы в офисах, курьером развозила корреспонденцию, чуть ни с ночи занимала очереди в инспекциях, фондах, комитетах. Она была главной и на даче, и в гараже, где постоянно приходилось чинить старенький «Москвич».
Как-то между делом закончила институт и уехала на Волгу «пожить самостоятельно». Поработав с год на заводе, оглядевшись, она пришла на прием к директору, изложила свое деловое предложение. Дело в том, что завод разорялся, потому что ни традиционной помощи из бюджета, ни новых госзаказов не предвиделось. Руководство по-старинке ожидало помощи «сверху», а своей инициативы проявлять не спешило. Или не умело? Вера налетела на вялого директора, как свежий ветер, четко и сжато изложила свое предложение. Директору очень понравилось, что ее идея не требовала вложения денег, а большая часть прибыли ожидалась наличными. Так Вера стала делать свой бизнес «под красной крышей».
На фоне всеобщего пьянства, лени и невежества, ее обаятельная предприимчивость выглядела весьма привлекательно. Во всяком случае, довольно быстро контрольные пакеты акций некоторых предприятий города оказались в ее красивых ручках. Уже через два года она обзавелась загородным домом, яхтой на Волге и целым гаражом собственных автомобилей. На вопрос сестры, как ей удается найти общий язык с местными бандитами, она вытягивала губки: «Ой, эти мальчики, такие ласковые бультерьерчики, лапушки! Кушают из рук, облизываются и хвостиками помахивают». Директор, да и весь завод, тоже в накладе не остались. Сейчас это одно из самых процветающих предприятий города. А директор — депутат: «свой человечек у власти».
Когда в один из своих приездов Вера узнала о воцерковлении Петра, она лишь пожала плечиками: «Не пойму, что там хорошего? Как можно полюбить попов в черном и заунывные «Господи, помилуй»?» — и сразу Вике: «Ну-ка, детка, поди примерь блузочку — я тебе в бутике приглядела». А потом снова Петру: «Мужик меня бросил. А детей мы не нажили: все некогда, заняты очень. Хоть ваших потискаю».
В следующий приезд Вера призналась Петру: «Решила вот покреститься, а то надоело крутиться, как розе в проруби. Надо, пожалуй, к какому-то берегу прибиться». А потом она позвонила Ольге и сообщила, что ей «все обрыдло, жизнь дурная и надо что-то делать». Сказала, что ей очень нужно поговорить с Петей, потому что она чувствует, что он ей поможет. Почему? Не знаю…
И вот любимица семьи приезжает. Петр обошел три монастыря и заказал молебны с именами всей семьи и, разумеется, гостьи. Он предчувствовал, он почти был уверен: что-то случится, что-то обязательно произойдет. Не зря же всё это: его молитвы, ее скорби… Да и на него неприятности посыпались, даже слегка приболел.
В назначенный час почти одновременно раздались два мощных звука: восторженный крик Вики и клаксон автомобиля с мелодией «Кукарача». Всё семейство прилипло к окну и разглядывало, как из ядовито-красного «Рено» вышла красотка в оранжево-алом платье и рассыпала воздушные поцелуи родным и… всем жильцам дома. «Ме-ри-лин!» — выдохнула Вика и побежала к двери. Румяная и шумная, гостья вихрем ворвалась в дом, всех обцеловала, заговорила, приказала Петру накрывать на стол, а остальных посадила в машину и увезла «почистить местные магазинчики».
Вечером после бурного застолья Вера выпроводила детей спать, устало присела за стол и, обхватив голову руками, …заплакала. Петр с Ольгой гладили ее по светло-русой головке, удивляясь резкому перевоплощению из преуспевающей бизнес-вумен в обычную русскую бабенку, скорей, девчонку: беззащитную и растерянную.
— Скажи, Петя, что мне делать? Я потеряла себя. Мне всё-всё надоело.
— Это ничего, — спокойно произнес Петр. — Это нормально.
— Как же нормально, если мне жить надоело!
— Разве может надоесть то, чего ты еще и не начинала?
— Чем же я, по-твоему, до сих пор занималась?
— Изучала тьму, чтобы в ней разочароваться.
— Ты знаешь, иногда кажется, что ничего другого и нет.
— Есть, Верочка, — уверенно сказал Петр. — Надо только это попробовать.
— Как?
— Выйти из тьмы, открыть глаза и увидеть свет.
— И всё?
— Нет, не всё. К свету надо еще привыкнуть и полюбить его. Когда из тени выходишь на солнце, можно немного ослепнуть. А глаза будут побаливать. Но стоит привыкнуть к солнцу, ты его обязательно полюбишь.
— Допустим, я потерплю и привыкну. Ты знаешь, я многому научилась и терпеть мне не привыкать. А дальше? Что дальше?
— Ты станешь одной из детей Света.
— А кто… отец?
— Тот, кто дает нам все хорошее: жизнь, любовь, истину, свет, радость, детей, цветы, небо, птиц. Это Господь, создатель света. Ты станешь Его дочкой, а Он твоим Отцом.
Они проговорили почти до утра. А следующие три дня Вера обрушилась на семью со всей энергией: «Это что за нехристи тут ползают? Такой человек рядом с ними живет, а они во тьме, как мокрицы. Не стыдно? Так! Значит, все готовимся к Причастию и все как один идем за Петенькой на свет выползать. Ишь, развели тут…» Что тут скажешь? Чем возразишь? Когда любимица семьи такое говорит.
И все как миленькие ходили в храм, хором читали молитвы, вместе выписывали грехи на тетрадные листочки. Удивлялись, сколько они успели нагрешить, какие, оказывается, все они «грязненькие-чумазенькие бяки». Терпеливо, без хныканья, выстаивали трехчасовые службы. И плакали на исповеди, не скрывая слез. И причащались, и радовались, и праздновали «выход в свет». По дороге из храма Вера вздохнула:
— Ну почему, чтобы прийти к святому, нам обязательно нужно нахлебаться горя? Ведь что может быть проще: вот свет, иди туда и станет хорошо. Какие мы все же слепые. Были…
Наверное, впервые праздничная радость так глубоко проникла, что за столом больше молчали, обмениваясь улыбками. Что-то такое они обнаружили в себе, что не хотелось растерять в болтовне, что нужно было как можно дольше подержать внутри. А Петр только удивлялся всему и горячо благодарил Спасителя. Он всех любил. И все были во свете.
О художнике и русском человеке
Родион вернулся. Позвал Петра к себе «в конуру» — так он называл крохотную мастерскую в полуподвале.
Петр шел к нему в хорошем настроении. Есть люди, рядом с которыми, право же, радостно. При появлении такого человека к нему неосознанно тянутся люди. Не вычурность манер, не громкий голос, не «парчовые одежды» — ставят его в центр внимания. Такие люди внешне просты. Что же? В наше время обильных витрин слово «дефицит» перекочевало из области торговли в духовную жизнь. В наши дни часто приходится слышать о дефиците доброты. Любовь оскудевает. Поэтому, наверное, такое штучное сегодня явление человек добрый, светлый, открыто заявляющий о своей любви. Той самой, «что движет солнце и светила».
Когда Родион впервые расставил перед Петром свои картины, ― будто свежий весенний ветер повеял с холстов. За окном нудно моросил серый дождь, а мастерская наполнилась мягким радужным светом. Удивительно, не только весна и цветы, но и суровый Русский Север, и поздний вечер, и глубокая осень ― на его картинах излучали таинственное тепло. Что за наваждение? В чем загадка? Откуда это? Долго не оставляло Петра недоумение. Еще и еще раз приходил он в эту мастерскую. Снова просил показать картины. Менялись погода за окном, время года, настроение… Но таинственное излучение не исчезало. Зритель снова и снова попадал в теплое радужное облако, словно от горящей свечи во тьме.
Позже отсвет этого сияния довелось ему наблюдать на лицах других людей, разглядывающих картины. Маститый художник с мировой славой и владимирский крестьянин, чиновник и поэт, бизнесмен и малое дитя ― все попадали под власть загадочного тишайшего света. Но ведь такое не подделать, не выдавить из хладного ума, не сымитировать, как чужую любовь на сцене. Это всегда свыше, и, вместе с тем от корней, которым «сто веков». Этим нужно жить, ежедневно пропуская через раненое сердце. Может поэтому некоторые картины Родион пишет годами и даже… десятилетиями. Как-то один знакомый Петра, ювелир на дому, под издевки домашних долго-долго обтачивал «промышленный» алмаз необычной формы, превращая его в драгоценный бриллиант, блиставший десятками четких граней. А потом… отказался его продавать.
― Кто ты, Родион?
― Обычный человек, как все. Родился в Москве без малого полста лет назад в семье научных работников. Конечно, с детства был завсегдатаем музеев, вернисажей; вместе с родителями и толпами туристов ездил по древнерусским городам. Учился в детской художественной школе, затем в Архитектурном, частных студиях. Кто повлиял на творчество? Васнецов, Шишкин, Левитан, Корин, Глазунов… Сальвадор Дали? А как же! Помнишь, его знаменитое: «Художник, не бойся совершенства! Тебе его никогда не достичь» или вот это: «Сначала научись писать, как Веласкес, а потом рисуй, что хочешь». Разве такое забудешь?
Что еще. Участвовал в 14-й Молодежной выставке в 1982-м. Потом в 3-ей Выставке «Молодые художники ― Фонду Мира» в 1986-м.
― Как, и всё?
― Ну да, сам знаешь…― грустно улыбнулся он.
Как не знать? Выставкомы, дамочки в обтягивающих брючках с сигареткой приговор выносят: «Святой Николай у вас не такой, как в жизни!» ― «Вы имеете в виду образ святителя Мир Ликийских Николая Чудотворца?» ― «Что-что? А, ну да, собственно, его… ― сигарета указует на святой лик. ― Нет, что вы, это не пойдет. Это никуда не годится!»
Потом эти отверженные комиссиями иконы занимали должные места в храмах, монастырях. Их там не обсуждали, а со страхом и благоговением молились перед ними, «восходя от образа к первообразу». И получали утешение, исцеление, благодать…
― Ничего, брат… ― кивнул Петр. ― Как известно из истории Средней Азии, движение богатого каравана всегда сопровождает соответствующий аккомпанемент. И было бы обидно, если бы его не было. Значит, или караван плох, или аккомпанемент более достойному достался. Ничего… А что за перерыв был у тебя с 88-го по 98-й?
― Ведь храмы поднимались из руин, звали расписывать. Как откажешь?
Вспомнился большой образ Соловецких святых на московском подворье монастыря. Другие иконы, выдержанные в строгом каноне, с тем же золотым сиянием: Спас, Казанская, Николай Чудотворец… Огромные картоны с огнекрылыми архангелами…
― Где-то с середины 80-х учился у пейзажистов Владимирской школы, и получился целый цикл.
Вот они: «Лавра», «Озерный край», «Покровский собор», «Малиновый звон» ― в них за внешней простотой целый спектр чувств: от чистой детской радости до высокой печали. От лубочного веселого юродства до горячей слезы. Впрочем, детского, пожалуй, больше. «Кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него».
Как часто на вернисажах бродишь, рассматривая картины, почитывая таблички с громкими именами. Про себя отмечаешь: здесь уныние, здесь пустота, растерянность, испуг. На этом полотне замерли какие-то люди, стоят чего-то, в очереди, что ли? Тут заспанные дамы в неглиже, фрукты-овощи, будто с витрины овощной лавки, засохшие цветы; вот неприкрытое уродство. Нет, не греет. На душе смятение, тревога… И редко среди «перлов самовыражения» мелькнет доброе лицо, ясные глаза, живая природа. То ли мы радоваться разучились, то ли некогда в суете вокруг оглянуться?
Вот почему Родион из шумного, душного мегаполиса выезжает в творческие поездки. Туда ― в древние города и веси, где чудом сохраняется дух Святой Руси. Новгород, Суздаль, Владимир, Псков, Переславль, Тверь, Рыбинск, Плес, Тутаев, Пречистая Гора ― от этих названий сердце русского человека начинает биться сильно и звонко. А от таких слов, как «Валаам», «Соловки», «Кирилло-Белозерск», «Псково-Печеры», «Оптина» ― голова склоняется в почтительном сыновнем поклоне.
Оттуда, где под звон колоколов тянутся к небу синеокие белокурые дети…
Оттуда, где окают и не прячут слез, где Левитан стоял у мольберта «Над вечным покоем», Солоухин писал «Владимирские проселки», Есенин воспевал «березовые ситцы», а Шаляпин ревел басом Дубинушку…
Оттуда, где вчерашние дети из благополучных семей носят черные заплатанные подрясники и воздевают руки в огненной молитве за мир…
…Возвращается взъерошенный, счастливый, усталый парень Родион. Скидывает истоптанные кирзачи, прожженную искрами костра телогрейку, пропитанную ароматом, «составленным» из «отдушин» хвойной свежести, сена и …навоза.
Часами рассказывает о бабушке с берегов Селигера, о знаменитом художнике, творящем на глухом хуторе для местного клуба; о лесном ските, где в чащобе три бывших зэка восстанавливают белый, как лебедь, храм.
Потом застенчиво улыбается, скрывается за перегородкой и выносит оттуда свежие загадочные картины, которые излучают таинственный неземной свет.
Переход. Завершение
С утра до самого вечера Петр безуспешно пытался освободиться от дел. Проблемы возникали, казалось, на ровном месте, и были одна другой срочней. И, хочешь — не хочешь, приходилось решать их, невзирая на затраты сил и денег. Вырваться из когтей суеты ему помогла «случайность»: сел аккумулятор сотового телефона, и он для всех «пропал». Тогда погода проявила свой нрав: то обвальный дождь стеной, то ураганный ветер, ломающий зонт. Только Петр знал, что ему обязательно нужно быть там. А препятствия только убеждали его в правоте.
Наконец, мокрым и усталым, вошел он в храм. Родион уже стоял у гроба, обставленного цветами, и читал за аналоем первую кафизму. Петр купил у приятной старушки за прилавком пучок свечей и стал обходить иконы. С первого шага его носоглотку обжег едкий запах формалина, которым пропитали тело в морге. Видимо, пьяненькие санитары перестарались. Когда он подошел ко гробу и зажег на подсвечнике в ногах покойного последнюю свечу, резь в носоглотке и глазах усилилась. «Как же я смогу читать Псалтирь, когда глаза слезятся, а тошнота подступает к горлу? Только бы не вырвало в храме. Вот позору-то будет. Господи, помоги!»
Родион дочитывал кафизму. Петр стоял у гроба, молился и смотрел на лицо Иннокентия. Продолжительная болезнь и муки последних земных часов отпечатались на лице глубокими морщинами. Волосы и борода, отпущенная в первые дни болезни, серебрились густой сединой. На лице застыло напряженное ожидание чего-то важного. Видимо, не все закончилось для него.
«Да, брат, досталась тебе ноша «от родителей и прародителей», — вздохнул Петр, не отрывая глаз от лица покойника. — Только ты один знал, что это была за тяжесть. Некоторые подсмеивались над твоими жалобами, что во время молитвы «за упокой» ты испытывал нападения. Многие подтрунивали над твоей чудаковатостью. И никто, кроме тебя и духовника, не знал, каково тебе с такой наследственностью. Помнится, ты однажды прочел, что афониты молились о послании им перед смертью тяжелой болезни. Ты и сам стал просить об этом Спасителя. Ты верил, что не только сам этим спасешься, но сумеешь искупить грехи родителей. Судя по всему, ты по вере своей получил и болезнь, и искупление. Помоги мне, брат, помочь тебе напоследок. Господи, дай мне терпения и сил. Укрепи мою веру, Господи!»
Родион протянул ему открытую Псалтирь:
— Почитай часок, потом кто-нибудь придет и сменит. Если будет тошнить от формалина, выйди наружу, подыши. Водички святой попей. Я буду в сторожке: на телефоне сидеть и людей встречать. Помоги тебе Господи.
После чтения кафизмы и заупокойных молитв Петр подошел к подсвечнику и зажег новую свечу. Потом вышел в притвор к баку со святой водой. Жадно выпил полную кружку и вернулся ко гробу. В храме он был один. Снова подошел ко гробу, задумчиво поправил красные гвоздики и огромные розы, разложенные по савану от ног до скрещенных костлявых рук. Поднял глаза на лицо Иннокентия. Оно изменилось.
… Однажды в монастыре благочинная рассказала ему, что иной раз происходит во время чтения заупокойной Псалтири. Тогда он только выслушал дивные истории и принял к сведению. Но вот сейчас убедился воочию.
Лицо Иннокентия разгладилось, губы слегка порозовели и… улыбались. Так он улыбался при жизни, мягко и застенчиво, как бы извиняясь.
Входная дверь открылась. Сейчас кто-то войдет сменить его. Петр наклонился к венчику на лбу и приложился к нему губами. Непроизвольно вдохнул. Еще одно открытие: исчез запах формалина. Несколько раз вдохнул воздух. Нет, пахло только цветами и медовым свечным воском.
Вошел Родион с мужчинами. Один походил на Иннокентия. Другой, одетый почему-то в белый костюм, едва сдерживал слезы. Петр рассказал, что случилось. Втроем теперь заработали они ноздрями и неотрывно смотрели на просветлевшее лицо покойника.
— Да, — сказал Родион, — этот человек, кажется, обрел покой.
— Не кажется, а точно. Ты видишь его благодарную улыбку?
— Да, Кеша так улыбался при жизни.
Вот тут господина в светлом костюме и прорвало:
— Не успел! Кеша, прости меня, — он говорил необычно громко для храма, с легким акцентом, не скрывая льющихся слез. — Вы понимаете, он меня вытащил из Канады. Я там чуть было не повесился от тоски. А он часами по телефону рассказывал мне о своей новой жизни. Высылал книги, видео-кассеты, музыкальные записи. Я ведь ехал туда стать плейбоем, а сам с трудом устроился токарем второго разряда. Друзьями мне стали негры и латиносы. Я так по России тосковал, так сердце болело! По ночам все эта церковь снилась. Она моя и Кешина, она родная. И другого мне ничего больше не надо. Это он меня на родину вернул.
По дороге из храма Петр поставил себе задачу: «Стану молиться за упокой Иисусовой молитвой. А в конце каждого десятка буду просить показать его участь Там. Да, вот эдак, тупо и непрестанно».
Он просыпался утром, продирал глаза и бубнил: «Господи, Иисусе Христе, упокой раба Твоего Иннокентия». Чистил зубы, принимал душ, завтракал и снова бубнил. На утреннем правиле после каждой молитвы вставлял «…упокой раба Твоего…» И через каждые десять повторов просил: «Господи, покажи мне брата моего Иннокентия».
На девятый день Петр заказал панихиду. На вечерней долго стоял у канунника и, непрестанно молясь, смотрел, как сгорает его толстая восковая свеча. И ничего… Тогда он вышел из храма и щедро раздал милостыню. Ничего… Тенью пролетела обида, но он вовремя успел ее остановить. Трижды прочел покаянный 50-й псалом, и успокоился.
До сорокового дня каждый день читал он кафизму. И непрестанно твердил Иисусову заупокойную молитву. Иногда в суете забывал, но приходило напоминание, и снова: «…упокой раба Твоего…»
И вот сороковой день. Субботняя литургия. Панихида. Милостыня.
На поминках к нему подошла девочка и без всякого предисловия сказала: «Я Оля из сорок второй квартиры. Меня дядя Иннокентий в храм водил. Я сегодня ночью видела дядю Иннокентия. Он в белой одежде летел над морем огня. Его под ручки держали ангелы. Он был спокойным и даже мне улыбнулся». И ушла. Вот сказала — и ушла.
Молитва. Ночь. Ничего…
Потом были сорок первый день, сорок второй…
И вот, когда Петр уж совсем успокоился. Когда исповедался в дерзости на молитве… Когда перед сном от сильной усталости вместо обычного правила «на сон грядущим» едва осилил сокращенное Серафимовское правило для трудящихся монахов… Когда провалился в глубокий вязкий сон…
Вдруг среди ночи проснулся и вышел на балкон. Здесь было так светло, будто горела яркая лампа дневного света. Ослепнув, Петр отвел глаза и проморгался. Метнул взгляд на сизое небо в светло-серых облаках, на мелкие, как пыль, звезды. Когда ослепление прошло, он снова посмотрел на свет в дальнем конце балкона. Там стоял Иннокентий в белой рубахе до пят и мягко, смущенно улыбался.
— Ты был настойчив в своей молитве, и вот я здесь. Благодарю тебя за поминовение, брат.
— Как ты? Где ты? Как там? — шептал Петр, как безумный.
— Меня спасла моя болезнь и ваши молитвы, — пропел Иннокентий красивым баритоном. — Здесь так хорошо, так красиво! Ты не представляешь, как здесь светло и ароматно!
— А как отец, мать?
— Мы вместе. У нас здесь просторный дом. Вокруг сад. Помнишь, как мы с тобой представляли райский сад?
— Это когда были в Дивеево? После молитвы на Канавке?
— Да. Здесь такие красивые сады… Здесь все светится, звучит и благоухает. Нет, это невозможно представить живущему на земле. Прости… А ведь это даже не Царство Небесное, мы находимся в преддверии рая.
— Ты проходил мытарства?
— Да, — потупил он взгляд.
— Страшно?
— Когда за тебя молятся, когда рядом Ангел — нет. Но один вид этих… нечистых… гнусен. Умоляю, Петр, скажи всем, кому сможешь, чтобы спасались. Все остальное пыль и прах. Главное — это спасение души.
— Скажи, Кеша, страшно умирать?
— Нет. Это как потерять сознание. Раз — и душа свободна. А потом она стремится к Спасителю. О, как она тянется к Создателю своему! Помнишь плач старца Силуана? Как он описывал, так и стремится душа ко Христу — ненасытно, радостно, жадно. Здесь понимаешь, насколько все во вселенной живет Спасителем. Он — такая любовь, такой свет!..
Другие
Они живут среди обычных людей и внешне почти ничем не выделяются. Разве что взглядом, устремленным вглубь…
Они ходят по земле, но ни земля, ни ад преисподней не владеют ими. Как все люди, они переживают сумрак вечера и тьму ночи. Но мрак отступает от них, потому что они носят в себе свет неизменно. Как свеча на ветру, огонь в них то умаляется, то вновь разгорается в полную силу. Но ничто не может погасить того огня, потому что он пришел из вечности. Ведь ничто временное не может победить вечного.
Их земные тела с возрастом слабеют, но дух крепнет. Ни физической, ни умственной силой они не блистают. Но при этом мудрее всех, потому что их разум и сила происходят от Всемогущего. Они приходят к свету каждый в свое время и приносят с собой уродство и печать тьмы. Но от благодатного света печать стирается, души и лица их просвещаются и обретают красоту. Они не пользуются услугами телохранителей и охранных систем. Но они защищены от зла, как никто из царей и богачей.
Как люди они ошибаются, но всегда из любых ситуаций выходят победителями. И даже ошибки и промахи помогают им побеждать.
Они, как все, страдают от зла. Но ангельское утешение и небесный покой согревают их, как весеннее солнце.
Всем существом они стремятся в Небеса. Земные дела они тоже подчиняют этому «единому на потребу». Глину земли они обжигают огнем покаяния и строят из этих камней храмы и дворцы небесного рая. Они обладают такими богатствами, что не снились и царям. И сокровищ этих никто не может отнять. Ни огню, ни ворам, ни чиновникам — их богатства не доступны.
При тех возможностях, при той могучей помощи, которые они получают, они уже на земле могли бы иметь роскошь и власть. Но на это они смотрят, как на дым, как на облака… Дунет ветер — и нет их. Так и зачем они?
Кто-то воспринимает Евангельские заповеди как некий недостижимый образ, идеал. Они принимают Слово доверчиво и просто, как дети, — и живут по заповедям. И за это имеют всё.
Будучи несказанно богатыми, они щедро делятся сокровищем с ближними. Кто-то их протянутые руки отвергает и продолжает нищенствовать. Кто-то принимает — и становится богатым. Когда же такие понимают неисчерпаемость полученного, то сами становятся благотворителями. И чем больше расточают, тем более богатеют.
Как спасатели со светильниками в руках, они спускаются в темные подземелья и подают руки озябшим и ослепшим. Кто соглашается, тех они выводят на свет, к солнцу. И здесь, привыкнув к свету, они согреваются и начинают жить во свете.
Когда вечный свет прочно поселяется в их сердцах, после испытаний на верность, они переходят в вечные обители света. И этого перехода они ждут, как пленники свободы. И к этому они готовятся в земных застенках. И уходят в вечный свет с крепкой надеждой и радостной детской улыбкой.
Когда они провожают кого-то в вечные обители, то продолжают общаться с ушедшими. Ночью при свечах и в свете дня они говорят с покойниками и прочими святыми. И живут с ними в единстве, будто те остались рядом. Да они рядом на самом деле. Ближе, чем окружающие их земляне.
Они видят приближение гибели мира сего, но не боятся его конца. Потому что верят в обновление жизни и торжество света над тьмой. Они жалеют гибнущих и помогают им, чем могут. Они не играют в жизнь, но живут глубоко и полно. Потому что от дня призвания до последнего дыхания служат Подателю жизни. Они не изображают счастье, но по-настоящему счастливы в этой земной жизни. Потому что уже здесь зажгли и носят в себе огонь вечного блаженства. Они чувствуют себя частью бесконечного единства, которое люди в самых светлых мечтах называют счастьем.
Они не раболепствуют перед земными кумирами и истуканами. Имея истинную свободу от рабства зла, они с любовью идут к Создателю, с каждым шагом поднимаясь все выше к совершенству.
1
«Паломник», Москва, 1999 г.
(обратно)
Комментарии к книге «Дети света», Александр Петрович Петров
Всего 0 комментариев