«Антиамериканцы»

310

Описание

Автор романа, писатель-коммунист Альва Бесси, — ветеран батальона имени Линкольна, сражавшегося против фашистов в Испании. За прогрессивные взгляды он подвергся преследованиям со стороны комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и был брошен в тюрьму. Судьба главного героя романа, коммуниста Бена Блау, во многом напоминает судьбу автора книги. Роман разоблачает систему маккартизма, процветающую в современной Америке, вскрывает методы шантажа и запугивания честных людей, к которым прибегают правящие круги США в борьбе против прогрессивных сил. Книга рассчитана на широкий круг читателей.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Антиамериканцы (fb2) - Антиамериканцы (пер. Анатолий Вениаминович Горский) 2045K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Альва Бесси

Бесси Альва Антиамериканцы

Роман (Перевод с англ.)

Alvah Bessie

THE UN-AMERICANS

NEW YORK 1957

Предисловие

Художественных произведений, рассказывающих о жизни и борьбе прогрессивных людей Америки, немного. Теодор Драйзер мечтал написать роман о замечательном сыне американского народа, одном из руководителей Коммунистической партии США Уильяме 3. Фостере, но смерть писателя разрушила этот творческий замысел. Современные американские писатели, как правило, не решаются писать о «красных»: ведь это рискованно! Одно доброе слово о прогрессивных людях Америки может навлечь на писателя неисчислимые беды: его затаскают по инквизиторским комиссиям и судам, лишат работы и заработка, а возможно, и бросят за тюремную решетку.

Написав смелый и честный роман об американском коммунисте, Альва Бесси совершил гражданский и творческий подвиг. «Антиамериканцы» — это гневный протест против темных сил реакции и войны.

* * *

Альва Сесл Бесси родился 4 июня 1904 года в Нью-Йорке. В 1921 году он окончил среднюю школу, а в 1924 году — Колумбийский университет со степенью бакалавра искусств. С 1924 по 1928 год он работает актером и режиссером в различных театрах. В декабре 1928 года Бесси отправляется в Париж, где сотрудничает в газете «Пэрис таймс». В 1929 году он опубликовал свой первый рассказ. С тех пор Бесси переменил много занятий: он заведовал книжным магазином, был управляющим конторой, читал лекции по естествознанию бойскаутам, работал редактором в издательстве, сотрудничал в различных газетах и журналах.

В 30-е годы в печати появляются статьи и рассказы Бесси. Его новеллы были включены в ряд сборников, в том числе в сборник «Лучшие рассказы 1931, 1932, 1933 и 1934 гг.» и в сборник, посвященный памяти О. Генри (1936 г.).

В 1935 году выходит в свет роман Бесси «Жизнь в глуши» («Dwell in the Wilderness»). Это не первая попытка писателя создать большое полотно, но первые два романа автор счел неудачными и уничтожил их.

В 1937 году Бесси отправляется в Испанию, где вступает добровольцем в батальон имени Линкольна. Гражданская война в Испании явилась для Бесси, как и для многих других прогрессивных писателей Америки, подлинной школой борьбы. В Испании Бесси впервые увидел вблизи звериный лик фашизма и на всю жизнь стал его непримиримым врагом.

Тема героической Испании прочно вошла в творчество Бесси. После возвращения на родину он написал книгу «Люди в бою» («Men in Battle»), в которой рассказал о мужественных борцах за свободу Испании. «Пример Мадрида не пропал даром для человечества, — говорит Бесси, — и каждое продвижение фашизма вперед все люди доброй воли должны и будут встречать с возрастающей и в конечном счете непреодолимой решимостью сопротивляться».

В 1941 году выходит в свет роман Бесси «Хлеб и камень» («Bread and a stone»).

Вернувшись из Испании, Бесси сотрудничает в прогрессивном американском журнале «Нью мзссис» в качестве театрального рецензента. С января 1943 года по начало 1948 года он работает сценаристом в Голливуде. Бесси входит в прогрессивную группу киноработников США, наряду с такими сценаристами, как Джон Говард Лоусон и Альберт) Мальц. Эти деятели американского киноискусства стремились противопоставить потоку бессодержательной продукции фильмы, проникнутые идеями прогресса, мира и дружбы между народами. Из сценариев, написанных Бесси, особого упоминания заслуживают «Отель Берлин», «Одна только мысль о тебе», «Правда о Бирме».

В октябре 1947 года мракобесы натравили на прогрессивных голливудовцев пресловутую комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Началось позорно знаменитое судилище над Голливудом. В числе десяти киноработников перед комиссией предстал и Альва Бесси. Одним из основных обвинений, выдвинутых против него, была поддержка Испанской республики. Бесси мужественно ведет себя во время расследования. Он с гордостью заявляет инквизиторам, что считал для себя величайшей честью сражаться в рядах интернациональной бригады в Испании. Бесси говорит о том, что проводимая комиссией политика запугивания и террора — предвестник фашистского режима. В 1950 году Бесси был обвинен в «неуважении к конгрессу», приговорен к году тюремного заключения и занесен в «черный список». После освобождения он уже не смог вернуться к деятельности сценариста.

С 1951 по 1956 год Бесси работает в редакции газеты «Диспетчер», органа профсоюза портовых и складских рабочих Сан-Франциско. Все это время он принимает активное участие в деятельности комитета ветеранов бригады имени Линкольна. В 1952 году под его редакцией выходит сборник, посвященный героической борьбе испанского народа против фашизма. Сборник носит название «Сердце Испании. Рассказы о народном сопротивлении» («The Heart of Spain. Anthology of a people’s resistance»). В него были включены произведения Луи Арагона, Ильи Эренбурга, Поля Элюара, Ленгстона Хыоза, Долорес Ибаррури, Пабло Неруды, Эсланды Робсон и многих других прогрессивных писателей и общественных деятелей. Сборник содержит очерки, речи, стихи, рассказы. Бесси участвовал в нем не только как редактор, но и как автор.

Газета «Уоркер», орган Коммунистической партии США, тепло отозвалась о сборнике. «Сборник „Сердце Испании“, — писала она, — хотя он целиком посвящен прошлому, проливает свет на настоящее. Читая эту книгу, каждый честный здравомыслящий американец сумеет провести параллель между войной Франко против испанской демократии под лозунгом „антикоммунизма“ и нынешним походом Уолл-стрита на наши призрачные свободы…

Ветераны бригады имени Авраама Линкольна, выпустив сборник „Сердце Испании“, внесли вклад не только b Литературу, но и в борьбу как испанского, так и американского народа за демократию»[1].

В 1957 году Бесси опубликовал роман «Антиамериканцы» («The Un-Americans»).

С 1957 года Бесси вынужден зарабатывать себе на жизнь службой в одном из ночных клубов Сан-Франциско. Он продолжает выступать в печати как литературный, театральный и кинокритик.

Альва Бесси — добрый друг Советского Союза. В 1961 году по приглашению Советского комитета ветеранов войны он вместе с группой американцев, участников войны в Испании, посетил Советский Союз. «Увиденное разнообразно и привлекательно, — рассказывал Бесси об этой поездке. — …Во время пребывания в Советском Союзе я не раз был тронут до слез. Наш визит укрепил уверенность в том, что только люди, безнадежно погрязшие в коррупции, могут отрицать достижения Советского Союза. Невозможно не признать и не аплодировать тому духу созидания, который господствует здесь повсюду. В атмосфере жизни советского народа у каждого рождается убежденность в том, что советский народ вместе со своими союзниками как среди социалистических, так и несоциалистических наций добьется длительного мира на этой планете, уставшей от войн»[2].

* * *

В романе «Антиамериканцы» Бесси затрагивает коренные проблемы американской жизни конца 1940-х годов. В центре его внимания находится поколение, возмужавшее в 30-е годы, поколение, на судьбу которого оказали огромное влияние «новый курс» Ф. Рузвельта, гражданская война в Испании и вторая мировая война.

Два главных героя романа — писатель Фрэнсис Лэнг и журналист Бен Блау олицетворяют два противоположных пути, по которым шли представители американской интеллигенции 1930—1940-х годов. Роман построен на контрастном противопоставлении характеров и судеб этих героев.

Бесси показывает жизнь своих героев на протяжении десяти лет — с 1938 года по 1948. Но из обрывков воспоминаний героев, из отдельных замечаний читатель узнает и о более раннем периоде их жизни. Жизненные пути Блау и Лэнга то скрещиваются, то расходятся. В соответствии с этим роман имеет две тесно переплетающиеся между собой сюжетные линии.

Блау, выходец из буржуазной семьи, порвав со своим классом, целый год скитался по стране, работал на заводе Форда, потом на ферме. Целый год он плавал на грузовом пароходе. Некоторое время Блау служил клерком в редакции газеты «Нью-Йорк уорлд», затем стал работать в ней репортером и, наконец, специальным корреспондентом. Но газета закрылась, и он снова оказался на улице. Ему пришлось выполнять всякую случайную работу, чтобы хоть как-то просуществовать. Наконец он становится корреспондентом газеты «Глоб тайме». Казалось бы, Блау, так стремившийся слиться с пролетариатом, возвращается в ряды буржуазной интеллигенции. Но, будучи сотрудником буржуазной газеты, он остается верен своим убеждениям и продолжает защищать интересы рабочего класса. Когда ему поручают нависать корреспонденцию о забастовке моряков, он без колебаний встает на сторону бастующих. Редактор отстраняет его от выполнения этого задания, передает его Фрэнсису Лэнгу, который освещает забастовку так, как нужно судовладельцам. Так впервые скрещиваются дороги Блау и Лэнга. В скором времени оба они отправляются в качестве корреспондентов в республиканскую Испанию, борющуюся против фашистских мятежников. Блау не может оставаться простым наблюдателем. Он говорит: «Я знаю, что это моя война. За последние шесть месяцев я тут везде побывал. И то, что я увидел, не только причиняет боль, но и приводит в ярость. Я дошел до такого состояния, что если не приложу всех сил, чтобы помочь патриотам, то просто-напросто возненавижу себя». В знак протеста против бездеятельности большинства иностранных журналистов, занимавших в Испании позицию сторонних наблюдателей, Блау решает отказаться от должности корреспондента и вступает добровольцем в батальон имени Линкольна, чтобы с оружием в руках защищать Испанскую республику.

Лэнг тоже сочувствует республиканцам, но в глубине души не верит в возможность их победы. И, конечно, он далек от решения оставить карьеру журналиста. Больше того, в Испании Лэнг ведет двойную игру: он не только пишет корреспонденции в свою газету, но и выполняет задания американской разведки, то есть, по существу, играет роль добровольного шпиона.

Вернувшись в Америку, Блау оказывается безработным. Ни одна буржуазная газета не хочет печатать его статей об Испании, потому что он пишет в них правду о фашизме.

Богатый жизненный опыт, близкое знакомство с условиями труда простых людей Америки, участие в борьбе испанского народа против фашизма, долгие раздумья над коренными проблемами современности закономерно приводят Блау в ряды коммунистической партии.

Лэнг тоже вступает в коммунистическую партию, но его приводит туда не глубокая убежденность в правоте идей коммунизма, а случайное стечение обстоятельств. Вскоре, когда дальнейшее пребывание в партии стало угрожать его карьере, Лэнг не без колебания выходит из ее рядов.

Лэнг всегда относился к Бену Блау со смешанным чувством уважения и зависти. Он не мог не чувствовать превосходства безудержного романтизма Блау над его собственной трусливой практичностью.

Блау человек ищущий. Он проходит долгий и мучительный путь сомнений, колебаний, борьбы с внутренними противоречиями. Он стыдится своего буржуазного происхождения, боится, что оно никогда не позволит ему по-настоящему, до конца слиться с рабочей средой. Эти противоречия мешают ему разобраться и в своих чувствах к любящей его девушке.

Честность, большая, настоящая требовательность к себе, моральная чистота, постоянные духовные поиски помогают Блау преодолеть все противоречия. Этот человек ни разу не изменил себе, ни разу не допустил сделки со своей совестью. И лучшая награда ему — сознание своей правоты, спокойная уверенность в правильности избранного пути и гордость своей судьбой борца за счастье народа.

Лэнгу тоже не чужды духовные метания. Но разница между ним и Блау в том, что Лэнг в конце концов всегда принимает решение, идущее вразрез с его совестью, но обеспечивающее ему сохранение материального благополучия и спокойной жизни. Постоянное сознание нечистой совести разъедает душу Лэнга, и он начинает пить, опускается, теряет работоспособность и в конце концов приходит даже к мысли о самоубийстве. Он заходит в тупик, потому что у него нет сил порвать с тем обществом, гнилость которого он хорошо видит.

Стремясь избежать схематизма в противопоставлении характеров главных героев, Бесси подробно показывает их внутренний мир. Психологическое обоснование поступков героев придает убедительность эволюции их характеров. Автор показывает «поток сознания» своих героев, широко используя форму внутреннего монолога.

В связи с образом Лэнга в романе встает проблема гибели таланта. Бесси показывает, как губительно действует на писателя отрыв от народа, измена своим идеалам, погоня за материальным благополучием. Изменив тому лучшему, что было в нем, Лэнг быстро катится по наклонной плоскости. Он падает так низко, что теряет даже элементарную порядочность.

Сюжетным ядром романа является состряпанный комиссией по расследованию антиамериканской деятельности процесс над Беном Блау. В соответствии с ходом процесса книга делится на три части: «Комиссия», «Суд», «Тюрьма».

Лэнг, как, впрочем, и организаторы этого гнусного судилища, прекрасно знает, что Блау невиновен. И все же, уступая прямому шантажу, он соглашается свидетельствовать против него. В поведении Лэнга и Блау перед комиссией по расследованию антиамериканской деятельности до конца раскрывается сущность характеров этих двух людей. Лэнг, который не прочь встать в красивую позу, во время первого вызова в комиссию держится независимо. Его ответы проникнуты иронией и презрением к невежественным членам комиссии. Но следователю не много труда стоило запугать Лэнга и заставить его действовать против Блау заодно с комиссией. Несмотря на некоторые колебания и внутреннюю борьбу, Лэнг все-таки опять предпочел пойти против своей совести.

Поведение Лэнга и Блау определяется теми силами, которые стоят за ними. Лэнг выполняет волю служителей монополистического капитала, хотя в глубине души он чувствует, на чьей стороне правда. Он ненавидит людей, в союзе с которыми выступает против Блау. Блау силен сознанием своей правоты и поддержкой своих единомышленников, своих товарищей по партии. Он очень хорошо понимает серьезность происходящего и знает, что процесс над ним — это часть общего похода реакционных кругов США против коммунистической партии. Он чувствует ответственность за свое поведение перед всеми членами своей организации. Нечистая совесть лишает Лэнга последних остатков уверенности в себе. Блау полностью сохраняет самообладание и даже пишет в газету статьи, спокойно и трезво анализируя ход процесса.

Столкновение характеров и жизненных позиций двух главных героев служит решению основной проблемы романа — кто истинные друзья американского народа. В романе резко противопоставлены друг другу два лагеря: лагерь передовых людей Америки — коммунистов и лагерь реакционеров.

Автор беспощадно срывает «патриотические» маски с председателя комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, с прокурора Фелпса Биллингса, судьи Айнхорна, антисоветской кликуши Вильгельмины Пэттон. Рыцари крестового похода против «антиамериканской деятельности» на поверку оказываются подлинными антиамериканцами.

Это они — антиамериканцы, ибо позорят Америку своими темными делами, втаптывают в грязь традиции Джефферсона и Линкольна.

Это они — антиамериканцы, ибо верны не родине, а монополистическому капиталу.

Это они — антиамериканцы, ибо проводят политику, идущую вразрез с коренными интересами подавляющего большинства народа Соединенных Штатов и чреватую самыми катастрофическими последствиями для десятков миллионов американцев.

Это они — антиамериканцы, ибо они создали в стране террористическую атмосферу, в которой так трудно жить Бену Блау, Сэму Табачнику, Сью Менкен и другим гражданам США, верным светлым идеалам прогресса и мира.

Бесси с большой объективностью вскрывает соотношение общественно-политических сил в Америке конца 1940-х годов. Он не закрывает глаза и на слабости коммунистического движения Соединенных Штатов того времени (сектантство и т. п.). Вместе с тем он убеждает читателя в благородстве намерений коммунистов, в бескорыстности их деятельности, беззаветной самоотверженности в служении своему народу. И все это в самых тяжелых условиях, в обстановке гонений и травли. Американских коммунистов вдохновляет вера в правоту своего дела. Книга Бесси убеждает, что будущее за коммунистами, потому что к коммунистам идут лучшие люди Америки, в то время как стан их врагов пополняется выродками и ренегатами, вроде Левина и Лэнга.

Бесси не упрощает картину борьбы между прогрессивным и реакционным лагерями Соединенных Штатов за сердца простых американцев. На примере судеб многочисленных второстепенных героев романа он показывает всю сложность идеологической борьбы внутри американского народа. Одни из них, как например жена Бена Эллен, не выдерживают трудностей борьбы и возвращаются в болото мещанской жизни. Другие, наоборот, в результате длительных раздумий и наблюдений над жизнью окружающих их людей приходят к необходимости сделать решительный выбор и встать в ряды борцов за лучшее будущее. Нелегко было жене Лэнга Эллен признать свое поражение в борьбе за душу любимого человека. И все же, когда она видит, что Лэнг безнадежно запутался в своих грязных делах и совершает одну подлость за другой, у нее хватает мужества оставить мужа и прийти на помощь комитету, организованному для защиты Бена Блау.

В романе царит атмосфера горячих дискуссий и споров. И всегда в центре этих дискуссий стоит Бен Блау. В Испании в споре с Лэнгом и Иллименом он разоблачает мнимую объективность буржуазной прессы; вернувшись на родину, он доказывает своему брату Лео необходимость борьбы за лучшее будущее, преступность пассивно-созерцательного подхода к жизни; с представителями буржуазной интеллигенции Бен ведет спор о сущности американской государственной системы, об отношении к Советскому Союзу; в спорах с Лэнгом Бен старается убедить его в том, что человек, изменяющий своим идеалам, никогда не сможет быть счастлив. Насыщенность романа спорами обусловила широкое использование диалога.

Композиционное построение романа, основанное на чередовании эпизодов разных лет, служит средством заострения сюжета. Обращение к прошлому создает историческую перспективу, подчеркивает переломные моменты в судьбах героев, помогает лучше понять не только их поступки, но и общую атмосферу американской общественной жизни конца 1940 годов. Особенно большую роль играют эпизоды гражданской войны в Испании. Бесси показывает мужественный испанский народ, сплотившийся в борьбе против фашизма. Красота и сила свободного народа воплощена в образе вождя его коммунистической партии Долорес Ибаррури, а также в образе рядовой коммунистки Долорес Муньос.

В эпизодах, посвященных Испании, главную роль играют добровольцы американского батальона имени Линкольна, сражающегося на стороне республиканцев. Бесси создает яркие образы американцев — коммунистов и некоммунистов, готовых отдать жизнь за демократию и свободу. Среди них особенно интересен образ талантливого писателя Джо Фабера, погибшего в одном из боев. Его трагическая судьба оказала большое влияние на решение Бена Блау вступить в коммунистическую партию.

Гражданская война в Испании раскрыла глаза многим простым американцам. Они увидели, что значит подлинная солидарность народов, увидели пробуждение к активной, сознательной жизни народа, получившего свободу. Эпизоды встречи линкольновцев во Франции и Соединенных Штатах показывают, какой огромный моральный подъем вызвало героическое сопротивление Испании в других странах. Сопоставляя эти эпизоды с эпизодами американской жизни конца 1940-х годов, Бесси предупреждает всех честных американцев о фашистской опасности, грозящей Соединенным Штатам.

Роман писателя-коммуниста А. Бесси «Антиамериканцы» получил высокую оценку в прогрессивной печати не только Соединенных Штатов, но и других стран. В 1958 году он был переведен на немецкий язык.

Несмотря на то, что действие романа заканчивается 1948 годом, он сохраняет актуальность до сих пор. В «свободной» Америке не прекращаются жестокие преследования и безудержная травля коммунистов и других прогрессивных деятелей. В 1949 году был организован процесс над одиннадцатью руководителями американской коммунистической партии, которые были приговорены к длительному тюремному заключению. Этот процесс ознаменовал начало яростного похода маккартистов против прогрессивных сил страны.

В августе 1954 года вступил в силу так называемый закон о контроле над коммунистической деятельностью. 250 прогрессивных организаций были занесены в списки «подрывных». К 1956 году число осужденных и арестованных деятелей коммунистической партии превысило 150 человек. В 1961 году верховный суд США принял позорное решение об обязательной регистрации коммунистов, как членов «подрывной» организации, которое фактически ставит компартию вне закона.

Летом 1961 года вышла в свет книга американского юриста Фрэнка Доннера, носящая то же название, что и роман Бесси. В ней подробно излагается деятельность инквизиторской комиссии палаты представителей США. Выводы, к которым приходит автор, подтверждают глубокую правдивость «Антиамериканцев» Альвы Бесси.

«На протяжении более десятилетия, — говорит Доннер, — мы постепенно теряли свою свободу. Одержимость идеями антикоммунизма и безопасности, превратившаяся в национальный психоз в эру Маккарти, привела к систематическому наступлению на свободу слова, печати, собраний и мнений».

Роман писателя-коммуниста Альвы Бесси, несомненно, является значительным вкладом в мировую прогрессивную литературу.

Н. Саблин,

И. Видуэцкая

I: Комиссия

«Ни одна попытка фашистов захватить власть в Америке не будет в точности соответствовать установленному Гитлером образцу. Она будет осуществлена под маркой „сверхпатриотизма“ и „сверхамериканизма“. Фашистские лидеры не так глупы и наивны: они понимают, что должны выступать под какой-то привлекательной личиной…»

(Военное министерство США. «Армейские беседы». Список фактов для использования в работе с личным составом. № 64 от 25 Марта 1945 года).

1. 7 ноября 1947 года

Комиссия по Расследованию Антиамериканской деятельности в США
Закрытое заседание

— Свидетель, ваше имя, фамилия и адрес?

— Фрэнсис Кс. Лэнг. Живу в Нью-Йорке на Юниверсити-плейс.

— Кс.? Что это за имя?

— Ксавьер. Друзья обычно называют меня Зэв.

— З-э-в?

— Да. Но мое второе имя Ксавьер. Мне дали это имя в честь довольно известного иезуитского миссионера шестнадцатого столетия Франсиско Ксавьера…

— Понимаю. Где и когда вы родились, мистер Лэнг?

— Кстати, сегодня как раз день моего рождения. Я родился 7 ноября 1900 года, то есть за семнадцать лет до революции в России.

— Что такое?

— Неважно. Я пошутил.

— Вы думаете, мистер Лэнг, что мы здесь шутим с вами?

— Прошу прощения. Что еще вы хотели бы знать?

— Пожалуйста, расскажите коротко, где вы учились и чем занимаетесь.

— Я окончил начальную и среднюю школу в Сиэтле, а затем Вашингтонский университет. В 1920 году получил степень бакалавра. Работал младшим литературным сотрудником «ПИ»…

— «ПИ»?

— Газета «Пост интеллидженсер» в Сиэтле. Принадлежит Херсту. Я был также полицейским репортером… Вы хотите знать об этом более подробно?

— Это вы драматург Фрэнсис Лэнг?

— Он самый. К сожалению, мои пьесы не ставились с 1945 года. Видимо, драмы в стихах не пользуются успехом.

— Может быть, вы назовете некоторые из ваших пьес?

— Меня очень удивляет, что это кого-то интересует.

— Назовите свои пьесы… Минуточку, мистер Лэнг. Вас вызвали сюда повесткой с предупреждением об уголовной ответственности за неявку?

— Да, но я понятия не имею зачем.

— Со временем поймете. Вы находитесь на заседании комиссии конгресса США по расследованию антиамериканской деятельности, ведущейся в нашей стране…

— Вот поэтому-то я и сказал, что никак не могу понять, почему вас интересуют мои произведения.

— Назовите несколько своих пьес.

— Пожалуйста. Моя первая пьеса называется «Война Алой и Белой розы». Большинство моих пьес написано белым стихом, правда, иногда я прибегаю к обычному рифмованному стиху. Со времен Елизаветы ни один драматург не проявлял особого интереса к подобной форме пьес, если не считать Максуэлла Андерсона и меня…

— Значит, «Война Алой и Белой розы»?

— Вы, конечно, помните, господин конгрессмен, что это была гражданская война в Англии, разыгравшаяся в пятнадцатом столетии. Вспышка междоусобной борьбы за престол между Йоркской партией, эмблемой которой была белая роза, и Ланкастерской, избравшей в качестве своей эмблемы алую розу… Действительно, напоминает подрывную деятельность, не так ли? В результате борьбы…

— Мистер Лэнг, вы ведете себя легкомысленно, если можно так выразиться, — вмешался председатель. — И мне, и членам комиссии известно, что вы знаменитость и весьма преуспевающий человек, имеющий мировую известность. Но это не значит, что на нашем заседании вы имеете больше прав, чем любой другой американский гражданин, вызванный…

— Виноват, и…

— Не перебивайте меня.

— С вашего позволения, господин председатель…

— И вы не перебивайте меня, господин следователь. Мистер Лэнг, вас вызвали на заседание комиссии потому, что, по нашим сведениям, вы располагаете кое-какими данными о подрывной коммунистической пропаганде…

— Прошу извинить меня, сэр, но я не располагаю никакими данными ни о коммунистической, ни вообще о какой-либо пропаганде. А поэтому…

— Помолчите, мистер Лэнг. Следователь комиссии задаст вам несколько вопросов, на которые вы обязаны ответить прямо, без всякого увиливания. Вы находитесь под присягой — я полагаю, вы давали присягу? Несколько минут назад вы утверждали, что воспитывались как католик, — надеюсь, вы уважаете присягу.

— Извините, сэр. Я не хотел показаться легкомысленным. Но позвольте сказать, что я совершенно не понимаю, зачем меня сюда вызвали. Написав «Войну Алой и Белой розы», поставленную вскоре после того, как я окончил университет, я в 1924 году, если мне не изменяет память, получил стипендию «Фонда Гуггенгейма» и выехал в Европу, чтобы заняться творческой литературной деятельностью. В Париже я написал вторую пьесу — о Жанне д'Арк, но потерпел неудачу. По-видимому, было слишком смело с моей стороны браться за эту тему. В 1928 году я написал еще одну пьесу, которая шла в Нью-Йорке в течение полутора месяцев. Критикам она понравилась, но публика ее не посещала. Пьеса называлась…

— Довольно, мистер Лэнг. Пьеса «Лучше умереть…»— о гражданской войне в Испании — тоже принадлежит вам?

— Да. Она пользовалась наибольшим успехом. Эта пьеса была написана своевременно и, простите за смелость, обладала некоторыми достоинствами как драматическое и поэтическое произведение.

— Название этой пьесы…

— Простите, господин конгрессмен, я забежал вперед. Да, пьеса так и называлась. Для ее названия я взял слова из известной речи великого вождя испанского народа Долорес Ибаррури, которая…

— Она была коммунисткой?

— Она и сейчас коммунистка, господин конгрессмен. Но вы, конечно…

— Вы когда-нибудь встречались с этой мисс… По-моему, ее звали Пасионария?

— Пасионария. Да, я встречал ее.

— В Испании?

— Да. Я был там в качестве военного корреспондента телеграфных агентств. Как неудачливому драматургу, мне приходилось зарабатывать на жизнь, работая журналистом, радиообозревателем, лектором. Однажды я даже сделал кинофильм. Надеюсь, сейчас это не считается подрывной деятельностью?

— Зачем вы встречались с этой коммунисткой?

— Господин конгрессмен, будучи корреспондентом телеграфных агентств, я встречался с очень многими людьми в Испании и в других странах. Я встречался также и с Франсиско Франко, который был и остается фашистом и весьма неприятной личностью. Работа журналиста в том и состоит, сэр, чтобы встречаться с людьми, разговаривать с ними, слушать их, сообщать, что они говорят, что делают, куда направляются…

— Эта Долорес была приятной особой?

— Она была… Одну минуточку. (Лэнг делает паузу и вытирает глаза носовым платком). Извините. Меня отвлекла одна мысль. Прошу повторить вопрос.

— Вопрос задавал следователь. Я повторю его в несколько иной форме. Вы сказали, если я правильно расслышал, что генерал Франко является неприятной личностью. Следователь спросил вас, считаете ли вы миссис Долорес…

— Ибаррури.

— …миссис Ибаррури приятной особой?

— Господа члены комиссии, позвольте говорить откровенно. Я считал и считаю Долорес Ибаррури одной из исключительных личностей нашего поколения, одним из величайших вождей своего народа, которые когда-либо появлялись на исторической арене. Я уверен, что со мной согласны миллионы людей в Испании и других странах.

— Вы разделяете ее взгляды?

— Этого я не говорил. Мне известно, что ваша комиссия безоговорочно защищает Франко. Общеизвестно, что…

— Комиссия, сэр, безоговорочно против коммунизма; она не одобряет красного правительства Испании.

— В Испании, господин конгрессмен, никогда не было красного правительства.

— Ну, все зависит от точки зрения, мистер Лэнг.

— Это не моя точка зрения, а факт, сэр.

— Вы ведете себя вызывающе, мистер Лэнг.

— Я журналист, сэр, и привык иметь дело с фактами, а не с мнениями. В Испании я провел почти два года по обе стороны фронта. Франко не скрывал и не скрывает, что он фашист. Но правительство Испанской республики, которое он сверг — мне стыдно сказать — при активной помощи нашего правительства, никогда не было коммунистическим или хотя бы социалистическим.

— Вы стыдитесь нашего правительства?

— Я не говорил этого, я сказал…

— Минуточку, мистер Лэнг…

— Простите, господин следователь. Я хочу закончить свою мысль. Мне неприятно говорить, что Испанская республика была уничтожена при активной помощи правительства моей страны. Дело обстояло именно так, и мне стыдно за это. Такое же чувство испытывают и миллионы других людей.

— Ваше мнение меня не интересует, мистер Лэнг…

— Вы меня вызвали сюда, чтобы выслушать мое мнение…

— Нет. Комиссия не для того вызвала вас сюда. Она потребовала вашей явки, так как полагает… имеет основания полагать…

— Комиссия введена в заблуждение.

— Мистер Лэнг, вы состоите или состояли когда-нибудь членом коммунистической партии?

— Нет.

— Никогда не состояли?

— Я ответил на ваш вопрос, господин следователь. Сколько раз нужно отвечать?

— Достаточно и одного раза, мистер Лэнг. (Пауза). Господин председатель, я хотел бы для внесения в протокол прочитать выдержку из книги, написанной Лэнгом после его возвращения из Испании. Книга называется «Мадрид будет…». Первый раз она издана в Нью-Йорке в 1939 году. В том же году переиздавалась четыре раза, а затем в 1940, 1941, 1942, 1943 и 1945 годах. На странице 346-й говорится:

«Испания погибла потому, что великие демократии были настолько ослеплены антикоммунизмом, что безоговорочно поверили в ложь, распространяемую международным фашизмом. Испания погибла потому, что испанские, немецкие и итальянские фашисты, действуя рука об руку с фашистами Англии, Франции и Соединенных Штатов Америки, задушили конституционно созданное демократическое государство. Следует еще раз категорически заявить: никакой опасности коммунизма в Испании не существовало, хотя Коммунистическая партия Испании и коммунистические партии всего мира, тысячи членов которых сражались и погибли в Испании, показали пример бескорыстной преданности свободе, не имеющий себе равных в современной истории».

— Это вопрос?

— Вы писали это?

— Очевидно. На обложке книги, которую вы держите в руках, напечатана моя фамилия, не так ли?

— Вы и сейчас утверждаете это?

— Да, так как это — правда. Я не привык отрицать исторические факты, сэр.

— Вы ответили под присягой, что не состоите и не состояли членом коммунистической партии.

— Вы намекаете, что мой ответ противоречит тому, что говорится в отрывке из книги, который вы сейчас прочитали?

— Мистер Лэнг… Позвольте мне, господин следователь… Вы сами подняли этот вопрос. Вы заявили, что встречались с коммунистическим вожаком миссис Иб… миссис Ибарра и восхищаетесь ею. Вы достаточно ясно сказали, что поддерживали красное правительство Испании.

Извините, но я сказал, что красного правительства в Испании не существовало.

— Я это слышал. Но в этой книге, отрывок из которой только что прочитал следователь, вы совершенно недвусмысленно утверждаете, что с безграничным восхищением относились тогда и, очевидно, относитесь и сейчас ко всему, сделанному коммунистами в Испании, и…

— Это самый абсурдный разговор, в котором мне когда-либо доводилось принимать участие. Вы искажаете и то, что я сказал, и то, что я написал. Вы позволяете предрассудкам настолько ослеплять себя, что перестаете понимать факты. Если говорить прямо, вы расследуете взгляды и мнения человека, что запрещено конституцией США. И если вы не согласны со мной…

— Мистер Лэнг, вы рассуждаете, как… Вы намекнули на расследование подрывной деятельности в кинопромышленности, проведенное нашей комиссией месяц назад. Должен сказать, что вы говорите точно так же, как свидетели из Голливуда, которые давали здесь показания и тоже отказывались отвечать на наши вопросы.

— Я, однако, ответил на ваши вопросы, господин председатель.

— Видимо, вы занимаете точно такую же позицию. Комиссия отметила, что десять из тех свидетелей вели себя вызывающе, и дело о них в этом месяце будет обсуждаться в палате представителей. Позвольте заверить вас, мистер Лэнг, что все они будут признаны виновными в оскорблении конгресса США.

— Извините, господин председатель, я разволновался и, очевидно, говорил не совсем понятно. Я нервный человек. Вы задали мне крайне трудный вопрос, но я все же ответил на него. Я не вдавался в подробности, ибо считаю (и заявил об этом), что комиссия не имеет права расследовать мысли человека.

— А мы их и не расследуем, поскольку они никого не интересуют.

— Но мне кажется, что расследуете.

— Как и вас, мистер Лэнг, нас интересуют только факты. Похоже, что вы либо очень наивны, либо что-то скрываете от комиссии.

— Меня возмущает подобное…

— Возмущайтесь сколько угодно… Нет возражений Отпустить свидетеля?

— Пожалуйста, позвольте мне закончить.

— У меня вопросов больше нет.

— Но я еще не кончил отвечать, господин конгрессмен. Я имею право…

— Вы имеете свои права, мистер Лэнг, а у комиссии есть свои обязанности перед американским народом. Я склоняюсь к мысли, что имеются все основания привлечь вас к ответственности за оскорбление комиссии. Если вы не забыли, мне неоднократно пришлось делать вам замечания за высокомерное и несерьезное отношение к…

— Позвольте, сэр, я хотел бы сказать, что…

— Вы еще получите такую возможность, мистер Лэнг. Господин следователь, я предлагаю оставить свидетеля в распоряжении комиссии на случай, если мы пожелаем задать ему еще какие-либо вопросы.

— У меня назначение на прием к врачу, господин конгрессмен, но я могу и не пойти. Задавайте мне сейчас ваши вопросы, и я отвечу на них.

— Объявляю перерыв.

2. 4 апреля 1938 года

Дорога из Барселоны вилась вдоль берега. На протяжении всего пути Лэнга не покидало тяжелое чувство. Начиная с первого апреля в городе распространялись всевозможные слухи. Фашисты наступали на Тортосу, намереваясь разрезать Испанию надвое.

Спустя три дня это казалось уже не только возможным, но и неизбежным. За Таррагоной взору Лэнга открылась мучительно знакомая картина. По мощеной дороге непрерывным потоком двигались на север беженцы, преграждая путь редким военным машинам, которые направлялись на юг: где-то там находился фронт.

Никто, даже начальник штаба, не знал, где проходит сейчас линия фронта. На многочисленных контрольно-пропускных пунктах мрачные, но неизменно вежливые солдаты останавливали машину и проверяли документы.

Сидевший за рулем Клем Иллимен пользовался каждой такой остановкой, чтобы блеснуть богатым запасом испанских ругательств. Это еще больше возмущало Лэнга. Он силился понять, почему его так раздражает удивительная изощренность Клема в испанских ругательствах, но пришел лишь к выводу, что все в Иллимене сейчас действует ему на нервы.

Лэнг и Иллимен дружили уже много лет. В разное время они встречались то в Европе, то в Азии, то в США и всегда поддерживали хорошие отношения. Но сегодня Лэнг должен был признать, что был бы рад, если бы Иллимен вдруг куда-нибудь исчез.

Наблюдая за медленно ползущим на север потоком беженцев, Лэнг думал о том, что его неприязнь к Клему имеет какое-то отношение к присутствию Долорес Муньос, расположившейся рядом с ним на заднем сиденье форда. Он сознавал, что вел себя, как мальчишка, когда, ссылаясь на внушительный объем Иллимена, убедил девушку сесть сзади.

«Черт возьми, почему я ревную? — подумал Лэнг. — Потому, что у него такой рост? Возможно. Бог якобы как-то изрек: Когда говорит мужчина ростом в шесть с половиной футов, женщины к нему прислушиваются». Иллимен с исключительной любезностью относился к худенькой, ростом всего в пять футов Долорес, не давая в то же время ни малейшего повода думать, что питает к ней хотя бы чуточку повышенный интерес. Лэнгу это никак не удавалось.

Долорес была именно той очень маленькой, хорошо сложенной женщиной, о которой он мечтал всю жизнь. Лэнг чувствовал, что и она хорошо относится к нему. Он уже считал себя влюбленным и размышлял, как быть с оставшейся в Нью-Йорке женой. Однако сама Долорес не проявляла по отношению к нему никаких чувств, кроме той теплой дружбы, с которой относилась ко всем корреспондентам, посещавшим ее в учреждении, где она работала под руководством начальника бюро иностранной печати Констанции де ла Мора.

Лэнг все больше и больше выходил из себя всякий раз, когда Клем считал нужным показать, как много он знает испанских ругательств. На первой остановке он ограничился выражением «плевать мне на бога», что было еще терпимо. Но потом Иллимен начал добавлять к этой фразе всякие другие словечки, причем, как догадывался Зэв, умышленно.

Казалось, потоку беженцев никогда не будет конца. Старики и женщины с детьми плелись на север пешком или тащились на повозках, запряженных изнуренными ослами, которых все время приходилось понукать. На повозках громоздились жалкая домашняя утварь, рваные матрасы, старые стулья, кровати, горшки. За некоторыми повозками брели на привязи козы и овцы; они то и дело отвязывались, и людям приходилось гоняться за ними.

Горы, возвышавшиеся с одной стороны извилистой дороги, круто обрывались у побережья Средиземного моря — такого же голубого, как его изображают на открытках. Лэнг повернулся к Долорес, маленькая ручка которой покоилась в его руке. Почти в ту же минуту она взглянула на него, и он принял этот взгляд за хорошее предзнаменование. На лице девушки появилась рассеянная улыбка, и Лэнг почувствовал, как у него заколотилось сердце.

Иллимен, словно у него на затылке были глаза или, несмотря на бешеную езду, он наблюдал за ними в зеркальце с шоферского сиденья, заметил:

— Dolores, cuidado con Lang. Es un lobo.

— Lobo? — переспросила Долорес.

Лэнг криво улыбнулся и сказал:

— Клем говорит, чтобы вы были осторожнее со мной, потому что я волк.

— Уж она-то поймет свой родной язык и без твоей помощи! — расхохотался Клем, который очень часто смеялся, полагая, видимо, что это идет такому верзиле, как он.

— Я не понимаю, при чем тут волк, — сказала Долорес, пожимая руку Лэнга — не из кокетстба, как он решил, а из желания показать, что понимает шутку.

— Мы так называем своего рода донжуанов, — пояснил Иллимен. Долорес улыбнулась Лэнгу и спросила:

— Verdad?[3]

— Он хочет сказать, что я буду жить столько, сколько волк, — неудачно поправил тот Клема. Долорес удивленно взглянула на него и переспросила:

— Perdón?[4]

Лэнг не успел ответить, потому что машину снова остановил солдат, заявивший, что дальше ехать нельзя, так как Тортоса захвачена фашистами. Однако другой солдат сомневался в этом. Иллимен яростно заспорил с обоими и начал совать им документы, подписанные командиром 35-й дивизии генералом Вальтером, пропуск от штаба интернациональных бригад, удостоверение газеты «Нью-Йорк тайме» и все остальное, что у него было в карманах, включая копию товарного чека из магазина «Сулка» на Пятой авеню в Нью-Йорке.

Он бранился и кричал, что ему плевать, если в Тортосе находится даже скотина Франко, что у него, — Клема, важные дела на фронте, что он сопровождает известного американского драматурга Фрэнсиса Ксавьера Лэнга и синьориту Долорес Альбареду Муньос из бюро иностранной прессы республики.

Покорно просмотрев все документы Клема, солдаты возвратили их ему, пожав плечами. Иллимен завел машину, и она, как горный козел, ринулась вперед. Рывок был такой сильный, что Лэнга и Долорес прижало друг к другу. Он воспользовался этим и обнял ее одной рукой. Долорес не возражала. С каждой минутой присутствие Иллимена все больше раздражало Лэнга.

Повернувшись к Долорес, которая посмотрела на него своими огромными черными глазами, он серьезно спросил:

— Вы знаете, как называют Иллимена ребята из батальона имени Линкольна?

Долорес отрицательно покачала головой.

— Нечестно! Запрещенный удар! — крикнул Клем, на большой скорости огибая вереницу повозок с беженцами и яростно сигналя. «Клем — еще более сумасшедший шофер, чем испанцы», — подумал Лэнг.

— Они называют его самым запасливым солдатом в Испании, — сказал он вслух и объяснил Долорес, что в карманах гимнастерки Клем постоянно носит два письма: в левом кармане письмо от Негрина, а в правом от Рузвельта. Если Клема захватят фашисты, он проглотит письмо Негрина и предъявит письмо Рузвельта, а если его будут допрашивать республиканцы, он покажет письмо Негрина.

— Ладно, ладно, — проворчал Иллимен. — На этот раз по очкам победил ты.

Лэнг между тем старательно перечислял все предметы, которые Иллимен возил с собой по Испании. Ни у кого из республиканцев, включая и офицеров, не было такого оснащения. На шее у Клема висел огромный цейссовский бинокль, а сбоку болтался американский военный планшет с настоящей военной картой. При нем всегда был компас, и он утверждал, что умеет пользоваться им. В заднем кармане брюк Иллимен таскал массивную серебряную фляжку, в которую входила полная бутылка ирландского виски — по его словам, единственного стоящего напитка. Он носил высокие шнурованные ботинки и имел даже бойскаутский ножик и непромокаемую спичечницу. На левом запястье у Иллимена красовался дорогой хронометр, с помощью которого он определял расстояние до огневых позиций противника, засекая разницу во времени между орудийной вспышкой и звуком выстрела.

— Может, хочешь глоток виски? — спросил Иллимен, замедляя ход перед воронкой на дороге. Не дожидаясь ответа, он принялся размышлять вслух.

— Дорогу они исковеркали основательно, — пробормотал он и свернул было в неглубокий кювет, чтобы объехать воронку. Но вдруг остановил машину, посмотрел вперед и повернулся к своим пассажирам. В низких лучах весеннего солнца его борода казалась огненнорыжей.

— А ты знаешь, — заметил он, — мы сделали ошибку, привезя сюда Долорес.

— Ты сам предложил это, — ответил Лэнг.

— Долорес раздобыла машину, — заявил Иллимен, — и, вполне естественно, имела право поехать. К тому же она сама выразила желание отправиться с нами.

— Но мы же не знали, какой будет эта поездка.

— Опять неверно, — возразил Иллимен. — Мы прекрасно понимали, что обстановка совершенно неясна. Мне совсем не нравится, что на дороге так спокойно… Кстати, почему ты так настаивал, чтобы Долорес поехала с нами? На всякий случай?

— Bastante[5],— тихо проговорила Долорес. Она понимала английский язык и изъяснялась на нем без акцента, но сейчас ей хотелось говорить по-испански.

— Guapa[6],— обратился к ней Иллимен. — Слово за вами. Едем дальше или возвращаемся?

— Почему она должна решать? — рассердившись, крикнул Лэнг. — Разве ты не закаленный, волевой человек, охотник за крупной дичью? — Он почувствовал, что его охватывает страх, но тут же устыдился своей трусости и добавил: — Тебе страшно?

— Конечно, — ответил Клем. — Лишь немного меньше, чем тебе. Но мой папаша в Миннесоте любил говорить: «Клем, дружище, если ты начал какое-то дело, то доводи его до конца».

В этот момент они услышали гул моторов, а затем увидели приближающиеся самолеты. Иллимен с поразительным для его роста и двухсотшестидесятифунтового веса проворством первым выскочил из автомобиля.

— Ложись, — крикнул он по-испански, бросаясь в кювет. — Самолеты!

Как только Лэнг и Долорес оказались в канаве рядом с ним, он поднялся на ноги и, вынув из футляра бинокль, стал тщательно рассматривать самолеты.

— Да ложись же ты! — закричал Лэнг, но Иллимен словно и не слышал. Больше того, чтобы лучше видеть, он даже вышел на дорогу.

— «Юнкерсы», «фоккеры» и сверху несколько «мессершмиттов» для прикрытия, — сообщил он. Затем Клем присел на корточки, вытащил карту и расстелил ее прямо на дороге.

— Полезай в кювет, болван! — снова закричал Лэнг. Но Иллимен, взглянув на него с кротким упреком, словно на ребенка, сказал:

— Драматурги их не интересуют. Здесь, в Черте, есть мост, не говоря уже о шоссе в Кастельон-де-ла-Плана.

С некоторым трудом — мешал ветер — Клем свернул карту, спрятал ее в планшет я, повернувшись к Долорес, спросил:

— Едем дальше, guapa?

Взглянув на улыбнувшегося Лэнга, Долорес повернулась к Клему и ответила: «Конечно». Тот хлопнул себя по бедру.

— Вот это женщина! — воскликнул он и, притворно пожирая ее своими светло-голубыми глазами, тихо добавил: — Женщина, вроде вас, пригодилась бы мне — вся, целиком!

— Да перестань ты! — сердито оборвал его Лэнг.

Клем расхохотался и сел в машину.

— Второй раунд, — объявил он. — Претендент вышел из своего угла и сделал финт, целясь в пояс, но чемпион…

— Я же сказал, замолчи! — заорал Лэнг, и Клем с деланым испугом вытаращил на него глаза.

— Si, señor![7] — сказал он, прикоснувшись к пилотке, и нажал стартер…

Тортоса представляла собой груду развалин, над которыми стлался дым — след очередного налета бомбардировщиков. Однако по мосту через Эбро на небольшой скорости пока еще можно было проехать. Кое-как они перебрались на другой берег и свернули на север. Здесь ничто не напоминало о противнике, и сержант-регулировщик из американского батальона интернациональной бригады сказал им, что не располагает точными сведениями, где находятся фашисты.

— А ты-то что здесь делаешь? — спросил Клем. — Я думал, ребята, что вы где-нибудь около Батей.

— Регулирую движение, — ответил сержант, южноамериканский акцент которого странно звучал в таком месте и в такое время. — Нам бы следовало находиться в Гандесе, но, по сведениям солдатского телеграфа, бригада разгромлена. Если вам нужен штаб, то, возможно, вы найдете его около Мора ла Нуэва, а может быть, и вообще не найдете.

Перед тем как отправиться дальше, Иллимен бросил сержанту пачку сигарет «Лаки Страйк». Сам он не курил, но в рюкзаке, хранившемся в багажнике машины, всегда возил порядочный запас сигарет и шоколада.

Затем Клем достал из заднего кармана брюк большую флягу и, не поворачиваясь, протянул ее Лэнгу и Долорес.

— Выпейте по глотку, — посоветовал он. — Я предчувствую, что нам это пригодится.

Теперь он вел машину значительно медленнее, внимательно всматриваясь в покрытые кустарником высокие холмы по обеим сторонам извилистой дороги. Иногда, заметив на склоне человека, Клем еще больше замедлял ход или останавливался совсем и принимался рассматривать неизвестного в бинокль.

На протяжении следующих пяти километров дорога оказалась совершенно пустынной. Несколько раз над ними пролетали эскадрильи «мессершмиттов» — впрочем, слишком высоко, чтобы вызвать у них беспокойство. Один раз футах в двухстах от земли пронеслось звено из пяти республиканских «шато»; они услыхали их, когда самолеты были уже прямо над головой. Иллимен мгновенно пригнулся, но самолеты с ревом пронеслись над ними, покачав в знак приветствия крыльями, концы которых были выкрашены в красный цвет. «Не возражал бы полетать на одной из таких машин», — подумал Лэнг.

— Как приятно видеть, что у нас есть хоть пять истребителей, — заметил Клем, повернувшись к Долорес. — На прошлой неделе, возвращаясь с Джимми Шиэном из Парижа, мы видели на границе самолеты разных типов. На крыльях у них еще сохранились следы закрашенных французских опознавательных знаков. Там же, на поле около Буррг-Мадам, бесцельно стояли, покрываясь ржавчиной, зенитные орудия, много автоматических скорострельных пушек и даже несколько танков.

Клем повернулся к Лэнгу и Долорес, но в ту же минуту чуть не угодил в кювет и сочно выругался. Лэнг улыбнулся своей спутнице, но та, сохраняя на своем маленьком овальном личике печальное выражение, лишь покачала головой.

Увидев группу людей, расположившихся на склоне холма около дороги, Клем резко остановил машину, вынул бинокль и начал их рассматривать. Люди тоже заметили машину, но не двигались с места. По их внешнему виду трудно было определить, кто они. Однако оружия ни у кого из них, по-видимому, не было. Один из них, одетый лучше других, стоял, а остальные примостились на корточках рядом.

Иллимен повернулся к своим спутникам и тихо пробасил:

— Похоже, что американцы, но кто его знает?

Все трое не имели понятия, где они сейчас находятся, хотя догадывались, что до Черты ближе, чем до Тортосы. С севера из-за холмов довольно отчетливо доносились орудийные выстрелы, порой слышались и пулеметные очереди. Клем передал бинокль Лэнгу и Долорес, и девушка, взглянув в него, заметила:

— Один из этих людей раздет.

С холма раздался голос:

— Эй, вы! Курево есть?

Иллимен выпрыгнул из машины.

— Кто тут боится большого серого волка? — спросил он. — Вы, крошка?

Долорес засмеялась, а Клем, повернувшись к Лэнгу, сказал:

— Передай мне одеяло.

Медленно поднимаясь по отлогому холму, они заметили «ситроен», стоявший за поворотом дороги.

— Да это же Блау! — воскликнул Лэнг.

— Кто? — спросил Иллимен.

— Бен Блау из газеты «Глоб тайме», — ответил Зэв, а Долорес добавила:

— Вы встречали его у меня на работе.

— Меня опередили, черт побери! — заревел Иллимен, как только они подошли к группе. — Salud![8] — крикнул он, поднимая руку в республиканском приветствии.

Сидевшие на земле сдержанно ответили. Иллимен повернулся к Блау. Это был человек, значительно уступавший ему в росте, некрасивый, но с чудесной улыбкой.

— Как ты сюда попал? — спросил Иллимен, бросая одеяло раздетому человеку, который тут же завернулся в него, пока Долорес смотрела в сторону.

— Обычным путем, — ухмыляясь, ответил Блау. — Здравствуйте, Долорес, — поздоровался он. — Не беспокойся, дружище, — обратился он к Клему. — Корреспонденцию мы передадим за нашими двумя подписями.

— К дьяволу! — воскликнул Клем. — Провалиться мне на этом месте, если я допущу, чтобы меня опередил второразрядный журналист из третьеразрядной газетенки!

Все рассмеялись, а Лэнг, обращаясь к сидевшим на земле, сказал:

— Неважный у вас вид, ребята!

Их было четверо. Заросших грязной щетиной лиц, казалось, с неделю не касалась бритва. На них была потрепанная, но аккуратно заплатанная крестьянская одежда. Трое были босиком, а четвертый хотя и имел башмаки, но вынужден был снять их: так кровоточили у него ноги.

— Мы заблудились, — сказал Иллимен, знакомя сидевших с Лэнгом и Долорес. Тот, что стоял завернувшись в одеяло, фыркнул.

— Заблудились? — переспросил он, но спохватился и назвал себя: — Коминский. А это Фабер, Гоуэн, Пеллегрини.

— Неужели Джо Фабер? — воскликнул Клем.

— То, что осталось от него, — ответил Фабер, и Иллимен нагнулся, чтобы крепко пожать ему руку.

— Я читал ваши статьи. Хорошо!

— Спасибо, — ответил Фабер. — Вашу писанину я тоже читал.

Иллимен подождал, что скажет Фабер дальше, но тот молчал, и Клем спросил:

— Вы были в прошлом году на съезде писателей?

Фабер, хмурясь, утвердительно кивнул головой.

— Надеюсь, вам удастся выбраться отсюда живым, — заметил Клем.

— Как и вам, — ответил Фабер.

— Да, да, — продолжал Иллимен, ероша свою шевелюру. — Я ведь чувствую себя в какой-то мере ответственным за то, что вы оказались здесь.

Фабер непонимающе посмотрел на него и вместе с остальными, полуоткрыв рот, стал ждать, что скажет Иллимен дальше. А тот, ничего не замечая, продолжал:

— Я знаю, что после моей речи в Карнеги-холле в Нью-Йорке многие из вас приехали сюда.

Воспользовавшись наступившей паузой, Лэнг вынул из кармана блокнот и попросил волонтеров назвать свои фамилии и адреса.

— Я сегодня же сообщу о нашей встрече по телеграфу, — сказал он.

— Я дам тебе и адреса и фамилии, — заметил Блау, улыбаясь раздосадованному Лэнгу.

— Блау, а ты-то где раздобыл машину? — поинтересовался Иллимен.

— Позаимствовал у Джо Норта из газеты «Дейли уоркер».

— Ага! — воскликнул Лэнг. — Я так и знал! В плохой компании вы вращаетесь, коллега! Посмотрим, что скажет ваш редактор.

— Компания не хуже той, в которой вращался ты, — ответил Блау.

— La señorita es muy hermosa[9], — неожиданно заметил человек в одеяле.

— Ну и акцент же у тебя, дружище! — не сдержался Иллимен.

— Настоящий бруклинский, — ответил Коминский.

— Gracias, compañero[10],— поблагодарила Долорес.

— De nada[11],— покраснев, буркнул Коминский.

— Но что произошло? — спросил Клем, вынимая карту и расстилая ее на земле. Затем, внезапно что-то вспомнив, он положил на карту несколько камешков и по склону холма сбежал к машине. Вскоре он вернулся. В руках он держал рюкзак, из которого принялся раздавать сигареты «Лаки Страйк», «Кэмелс», «Честер: фильд» и другие, а также плитки шоколаду. В рюкзаке нашлись даже банка сардин, пачка сахару и несколько бинтов для ног Пеллегрини.

— Получилось очень плохо, — сказал Пеллегрини. — Мы отступаем от самой Бельчите. Каспе, Альканьиса, Ихара… Вы же знаете, — добавил он, взглянув на Клема, следившего за его рассказом по карте. Тот кивнул головой.

— А что произошло в Батеа? — спросил он.

— Нас отрезали и снова окружили, — заявил Гоуэн. — Предательство, если хотите знать мое мнение. — Остальные закивали головами.

— До этого мы неделю стояли на отдыхе и получали пополнение, а затем снова выступили на передний край, — пояснил Коминский.

Беда в том, что никакого переднего края не оказалось. Мы заняли позицию на небольшой возвышенности и легли спать, а проснулись от выстрелов: по нас вели огонь с трех сторон. До половины следующего дня мы отбивали атаки. Когда кругом стало тихо, как в могиле, Мерримен решил отойти и двинуться в направлении Гандесы. После этого я его не видел.

— Как и Дорана, — добавил Фабер. — Я прибыл в составе пополнения. Это был мой первый бой. — Он взглянул на остальных и продолжал: — Я видел Дорана только раз. Перед боем он выступил с короткой речью и заявил, что расстреляет каждого, кто потеряет винтовку.

Все четверо засмеялись.

— Ну, я-то свою винтовку не терял, — пояснил Фабер, — только уже после переправы через реку, пока я спал, кто-то свистнул ее у меня.

— Как вы перебрались через реку? — спросил Блау, обращаясь ко всем сразу.

— Вплавь, — ответил Коминский, поплотнее заворачивая в одеяло свое тощее тело. — Около Раскуеры. Моста уже не было.

— Я перешел по мосту в Мора дель Эбро, — сообщил Оабер, — как раз перед тем, как мы его взорвали. — Танки преследовали нас по дороге от Гандесы, и, лишь только мы перебрались через реку, сейчас же начали нас обстреливать с другого берега.

— Ну, а что произошло потом? — спросил Иллимен.

— А кто его знает, — ответил Коминский. — Мы слышали, что Мерримен и Дэйв попали в плен. Не видно и Буша. Все хорошие ребята. Ходили всякие слухи. Чаще всего говорили, что бригада разгромлена, однако один парень сообщил мне, что Копич и еще кое-кто живы.

— Вода в реке, должно быть, холодная? — спросил Иллихен.

— Чуть не отморозили кое-что, — ответил Пеллегрини и, обращаясь к Долорес, добавил: — Извините. Нас было десятеро, когда мы добрались до реки. Трое суток мы шли позади наступающих фашистов.

— А потом что вы сделали? — продолжал расспрашивать Клем.

Во время этого разговора Лэнг наблюдал за Блау. Лицо у него было твердое, словно высеченное из камня. Он, казалось, был целиком поглощен рассказом Пелле-грини. Но тот ничего не ответил. Вместо него опять заговорил Коминский.

— Почему бы вам не спросить у Блау? — сказал он. — Мы ему уже все рассказали.

— Мы должны раздобыть для этого человека какую-нибудь одежду, — заметила Долорес.

— Gracias, compañera[12],— проговорил Коминский, взглянув на нее.

— De nada[13].

— Да ведь у меня же есть кое-что в машине! — воскликнул Иллимен, на мгновение устыдившись, что пристает с расспросами к этим измученным людям. — Боюсь, однако, что не налезет на товарища.

Все вежливо засмеялись, а Клем уже мчался вниз к машине.

— Великий писатель! — заметил Гоуэн.

— Вот именно — пустозвон! — с презрительной гримасой откликнулся Фабер. — Плавает по поверхности и никак не может по-настоящему обрисовать своих героев. У него всего-навсего две темы: женщины и смерть.

— А чем плохо писать о женщинах? — поинтересовался Пеллегрини, подмигивая Долорес.

— Блау, что ты хотел сказать своей шуточкой? — неожиданно для самого себя спросил Лэнг.

— Какой шуточкой?

— О компании, в которой я вращался.

— Ах, это! — ухмыльнулся Бен. — Ничего особенного. Я никак не могу простить тебе кое-какие и твои статьи, которые ты в свое время писал о забастовке моряков на восточном побережье США. Редактор отнял у меня это поручение и передал тебе.

— Ага! Профессиональная ревность?

— Отчасти, — спокойно отозвался Блау.

— Мне казалось, это были дельные, объективные корреспонденции.

— Объективные?! Ты побывал в забастовочном комитете, выслушал забастовщиков и написал хорошую корреспонденцию. Потом ты пообедал с судовладельцами и переметнулся на их сторону.

— Понимаю, понимаю, Бен, — засмеялся Лэнг. — Обед был хороший, хотя, пожалуй, мы выпили слишком много коньяку.

Блау улыбнулся, а Лэнг, став внезапно серьезным, добавил:

— Ты знаешь, судовладельцы кое в чем были правы. Ведь каждый вопрос, важный, конечно, имеет по меньшей мере две стороны.

— Да? — иронически заметил Бен, а Долорес засмеялась.

Четверо, сидевшие на земле, с интересом следили за их беседой, но в эту минуту вернулся запыхавшийся Иллимен и бросил Коминскому на колени огромную сорочку и такие же огромные лыжные брюки.

— Спасибо, — сказал Коминский и, прикрываясь одеялом, принялся одеваться.

Долорес отвернулась, а Блау в это время спросил:

— Может быть, по-твоему, и Франко кое в чем прав, или это как раз не важный вопрос?

— О чем спор? — поинтересовался Иллимен.

— Но это же другое дело! — заявил Лэнг.

— Почему?

— Я повторяю то, что уже сказал: подождем, пока редактор прочтет твою корреспонденцию, — ответил Лэнг засмеявшись.

— Я их посылаю ежедневно.

— Да перестаньте вы препираться! — вмешался Иллимен. — Блау, почему бы тебе не поужинать завтра вместе с нами в «Мажестике»? Там Зэв может спорить с тобой все десять раундов.

— Что же, если вы пускаете на свой ринг второразрядных газетчиков, — с усмешкой ответил Блау.

Иллимен громко расхохотался и так шлепнул Бена по спине, что тот едва удержался на ногах.

— Здорово! — воскликнул Клем. — Вот это я люблю! — Он достал фляжку и протянул ее Блау: — Хлебни глоток.

— Спасибо, — поблагодарил Бен, принимая фляжку и кланяясь. — Не возражаешь? — спросил он и протянул этот вместительный сосуд сидевшим на земле товарищам. Пока те поочередно отпивали из него, Иллимен, время от времени восклицая «Magnifico!»[14] чуть не разрывался от хохота. Лэнг не мог скрыть своего восхищения той смелостью, с какой Блау подшучивал над Иллименом. Он еще не видел, чтобы кто-нибудь так обращался с этим дрессированным тюленем.

Из-под одеяла, пошатываясь, выбрался Коминский в слишком просторной для него одежде.

— Вот это да! — сказал он, спокойно встав перед остальными. — Переправляясь через Эбро, я уже считал себя погибшим. Ну, а сейчас взгляните на меня!

— Сейчас ты прямо как накануне воскресения из мертвых, — заметил Фабер. Все рассмеялись, только сам Джо оставался серьезным.

3. 7 ноября 1947 года

У здания на Фоли-сквер, где заседала комиссия, Лэнг взял такси и поехал к доктору Мортону на 53-ю улицу. Всю дорогу он не мог успокоиться, чувствуя, как отчаянно колотится сердце. Судорожно глотая воздух, он на мгновение подумал, уж не сердечный ли у него приступ. И это в сорок семь лет? Впрочем, почему бы и нет, решил Лэнг. Ведь его отец, которого он совершенно не помнил, умер от первого же сердечного припадка в возрасте сорока одного года.

— Чему быть, того не миновать, — вздохнул он. Боли Лэнг не ощущал.

К тому времени, когда такси, миновав вокзал «Гранд Сентрал», спускалось на Парк-авеню, Лэнг понял, что его состояние объясняется просто тем, что он долго сдерживал себя. Внутри у него все так и кипело, но на заседании комиссии он не мог дать полную волю своей злости. «Какое нелепое положение», — подумал Лэнг.

Репортеры, ожидавшие около зала заседаний, атаковали его, едва он показался в дверях. Да, его действительно вызвали, пригрозив привлечь к уголовной ответственности в случае неявки. Да, ему был задан, среди других, очень трудный вопрос. Больше он ничего сообщить не может. В конце концов, заседание было закрытым. Почему комиссия вызвала его? «Ну, друзья, вы знаете столько же, сколько и я, — ответил он репортерам. — Комиссия вызывает самых различных представителей искусства — писателей, артистов, режиссеров, редакторов журналов, радиообозревателей. Почему же ей не вызвать и Фрэнсиса Лэнга?»

Он дал понять, что не придает значения всей этой истории. В прошлом месяце при нелепых допросах в Голливуде комиссия уже села в лужу. Впоследствии газеты, включая даже «Нью-Йорк тайме», этого писклявого громовержца, так раскритиковали комиссию, что у каждого американца стало легче на душе. Ребята из Голливуда, поставили комиссию на место и, по существу, вынудили ее прикрыть свою говорильню.

«Может быть, этим и объясняется, — размышлял Фрэнсис, — что комиссия проводит сейчас так много закрытых заседаний. Возможно, теперь они боятся допрашивать на открытых заседаниях. Готов спорить на что угодно, что, как только комиссия вытащит дело голливудских деятелей на заседание палаты представителей конгресса, его сейчас же с позором снимут с повестки дня».

Лэнг почувствовал себя значительно лучше. «Зачем вообще думать об этом? Ведь комиссия добивается только рекламы и ассигнований на свою деятельность — и ничего больше. Что они знают обо мне? Ничего. Да и что комиссия может знать? Разве не та же самая банда, в несколько ином составе, объявила Шерли Темпл[15] марионеткой красных, хотя ей в то время было всего шесть лет?»

Выйдя из такси у солидного дома из серого камня на 53-й улице и поднимаясь на крыльцо, Лэнг уже улыбался. Он вошел в прихожую, которая никогда не запиралась, спустился на пять ступенек и попробовал открыть первую дверь. Ручка не поворачивалась. Лэнг механически сделал еще несколько шагов и нажал ручку следующей двери, уверенный, что она откроется. Так и случилось.

Он закрыл за собой дверь. У доктора Эверетта Мортона было две совершенно одинаковые приемные комнаты. В одной из них Мортон обычно находился с очередным пациентом. Закончив с ним беседу, доктор внезапно, как волшебник, появлялся во второй комнате, чтобы принять очередную жертву.

Швырнув шляпу на маленький столик у окна, Лэнг снял пальто и аккуратно положил его на небольшой диван у противоположной стены. Затем он закурил сигарету, придвинул к себе пепельницу на высокой ножке, глубоко затянулся и лег на диван, положив голову на узенькую подушку.

«Ну вот, — подумал он, — я готов отдаться в руки этого знахаря». Лэнг тихонько рассмеялся и в сотый, наверное, раз задал себе вопрос, как ведет себя Мортон — он ведь выглядит совсем неплохо — в тех случаях, когда на диване вот так же лежит какая-нибудь очаровательная девица. А может, у пациенток хватает ума сидеть или, уж если лежать, так положив ногу на ногу?

«Черт возьми, а где я был вчера? — подумал он. — Но какое это имеет значение? Какое вообще имеет значение, где вы были, о чем говорили, на чем остановились?» Мортон редко произносит что-либо, кроме своего «м-м-м…», поджимая при этом и без того тонкие губы. «Да, человек может сочинить себе любую биографию, — думал Лэнг, — и годами рассказывать ее врачу-невропатологу, который и не заподозрит лжи, если рассказчик обладает достаточным воображением. Но для чего это нужно?» Лэнг посмотрел на часы.

Точно в назначенное время — в четыре часа — дверь между двумя кабинетами открылась, и в комнату вошел Мортон. Он ступал так бесшумно, словно был обут в мягкие домашние туфли. (Лэнг даже посмотрел на его ноги, чтобы убедиться в этом, но доктор был в ботинках).

— Добрый день, Фрэнсис, — поздоровался он и тихо сел на диванчик у противоположной стены.

Внезапно Лэнг резким движением погасил окурок, сбросил ноги с кушетки на пушистый голубой ковер и заявил:

— Мне осточертело все это жульничество, Эверетт! Сколько времени я хожу сюда? Уже четыре месяца! Ты же знаешь, что я начал курс лечения только по настойчивым просьбам Энн, не столько из-за какой-то реальной необходимости, сколько для того, чтобы сделать ей приятное. И что толку? Хватит, меня тошнит от всего этого.

Мортон снова поджал губы и промычал: «М-м-м…». Но затем, поскольку было ясно, что Лэнг больше ничего не скажет, он спросил:

— Кого ты пытаешься обмануть, Зэв?

Лэнг посмотрел на врача и почувствовал возмущение при мысли о том, что тот моложе его.

— А ты знаешь, — заметил он, — мой отец умер от сердечного приступа как раз в твоем возрасте.

На этот раз Мортон даже улыбнулся.

— Ты слишком много читаешь, — сказал он. — Ляг и успокойся.

К своему изумлению, Лэнг покорно лег на диван, достал из бокового кармана новую сигарету, закурил и некоторое время лежал молча. «Предположим, что я пролежу так еще целый час и ничего не скажу, — подумал он. — Что будет делать Мортон?» Однако он тут же решил, что нелепо выбрасывать на ветер двадцать долларов. «Пять визитов в неделю на протяжении четырех месяцев по двадцати долларов за каждый. Сколько это будет?.. Черт возьми, да какая разница? — подумал он. — Давайте забавляться. Занавес поднимается. Развлеку этого мерзавца до прихода очередного простофили».

— Я помню, что после смерти отца в доме не осталось мужчин… Виноват. Я не помню, чтобы в доме вообще были какие-либо мужчины, так как не помню и отца. Куда девались все те дяди, которые, видимо, есть в каждой семье, не знаю. Моя мать, будучи набожной католичкой, надела на себя глубокий траур, а ее верность памяти отца представляла собой американский католический эквивалент древнего индийского обычая «сутти».

Но я помню очень много женщин — не отдельно каждую из них и не их имена, а лица, фигуры, платья, запах… Они дрожали надо мной и суетились вокруг меня. Должно быть, к шестилетнему возрасту я уже научился обводить их вокруг… я хочу сказать, вокруг пальца.

От матери я всегда мог добиться, чего хотел. Изо всех сил она старалась дать мне все, что я просил. Мы были бедны, как церковные мыши («Позвольте, ведь я уже заплатил ему тысячу шестьсот долларов!» — промелькнула у Лэнга мысль), хотя я вообще никогда не видел церковной мыши. А ты?

Но я видел многое, чего не следовало бы видеть. Я помню бесчисленные женские фигуры, постоянные запахи талька, рисовой пудры, духов — все самых дешевых сортов, бесконечные хлопоты вокруг единственного мужского отпрыска семьи. Наверное, я был гадким мальчишкой, потому что, когда моя самая младшая тетка отправлялась во флигель читать очередной толстый каталог какого-нибудь магазина… ах, к черту все это!

— Вот именно, к дьяволу, — тихо отозвался доктор Мортон. Его замечание прозвучало так неожиданно, что Лэнг повернул к нему голову и спросил:

— Что?

— Ты говоришь совсем не то, что думаешь, — спокойно ответил Мортон.

— Откуда тебе известно?

— Все это ты мне уже рассказывал. Хочешь убедиться?

Лэнг в ужасе сел..

— У тебя здесь магнитофон?

— Нет, — улыбнулся Мортон. — Но память у меня работает не хуже магнитофона. — Лицо его стало серьезным. — Ты хотел бы поговорить о чем-то еще, но, видимо, пока не решаешься.

Лэнг мысленно выругался. «Неужели у меня лицо, как зеркальная витрина?» — удивился он, снова опускаясь на диван. Он лежал, испытывая какое-то странное облегчение, а Мортон тихо продолжал:

— Ты был рассержен, когда пришел сюда, и заявил, что тебе осточертело все это жульничество. Но то же самое ты говорил мне и месяц назад. Ты явился ко мне потому, что нуждался в помощи. Помнишь? Ты не мог работать и написать хотя бы строчку своей новой пьесы. Ты не мог даже составить свое пятнадцатиминутное радиовыступление и должен был нанять какого-то писаку.

Он сделал паузу. Лэнг тоже молчал.

— Как продвигается твоя пьеса?

— Плохо.

— Твое радиовыступление в прошлое воскресенье было прекрасно. Редко я замечал у тебя лучшее настроение.

— Хорошо, хорошо, — заявил Лэнг. — Я сдаюсь, дорогой. Все равно ты прочтешь обо всем в вечерних газетах. Ко мне привязалась комиссия по расследованию антиамериканской деятельности. Я только что оттуда.

— М-м-м… — промычал Мортон, и Лэнг, не поворачивая головы, мог видеть его поджатые губы.

— Когда я ехал сюда в такси, мне казалось, что у меня сердечный припадок. Я дышал с трудом: мне не хватало воздуха. Не понимаю, что со мной. Разве я боюсь этих дешевых политиканов? Эта проклятая комиссия работает уже несколько лет и не внесла еще ни одного законопроекта. Да и как она может это сделать? Ее члены не умеют даже читать.

Я терпеть не могу, когда мной играют, как мячиком. Мне не нравится, что я должен отчитываться перед кем-то в своих разговорах и поступках, в том, что я пишу и думаю, во что верю, с кем встречаюсь. Мне не нравится вся эта гестаповская атмосфера, создаваемая этими типами. Слишком уж она напоминает нацистскую Германию. Мне это хорошо известно, потому что я был там в 1936 году, перед поездкой в Испанию.

— Чего ты боишься? — тихо спросил Мортон. Лэнг долго молчал, прежде чем ответить.

— Ничего, — наконец сказал он.

— Тогда чем же ты объяснишь, что тебе было плохо и что ты вспомнил о сердечном припадке отца?

— Да-а, — протянул Лэнг. — Да-а… — Он достал сигарету, взял ее в рот, но не закурил, а долго лежал, уставившись в потолок, испытывая желание выпить глоток вина. На безупречной в целом штукатурке виднелась трещина, напоминавшая коренную жилку древесного листа, от которой отходило несколько тоненьких прожилок, сливавшихся затем с ослепительно белой поверхностью потолка. «Я мог бы выпить чего-нибудь в городе, по пути сюда, если бы ко мне не пристали эти проклятые газетчики», — подумал он.

«Мортон — беженец из Германии, — продолжал размышлять Лэнг. — Он еврей, бежавший из Германии как раз в тот год, когда я освещал в печати оккупацию фашистами Рейнской области. Нужно будет когда-нибудь расспросить его, как он выбрался оттуда».

— Комиссия, — медленно заговорил Лэнг, — заявляет, что она охотится за красными, за коммунистами. Но это — официально. — Он повернул голову и взглянул на Мортона. — Знакомая песня?

— У меня хорошая память, — ответил Мортон. — Но в своей области ты же знаменитый, всеми уважаемый человек. В Белом доме у тебя есть хороший друг.

— В Белом доме у меня был друг, но он умер, — поправил его Лэнг. «Эверетт поймет, — подумал он. — Все это он уже сам пережил, его вынудили эмигрировать из родной страны. В комиссии явно господствуют антисемитские и профашистские настроения».

— Но что ваше гестапо может иметь против тебя? — спросил Мортон. — Ты не еврей. Я читал твои книги — ты не коммунист.

— Этим типам в комиссии все равно, — ответил Лэнг, помолчав. — Ты это знаешь. Слово «красный» — жупел для них, наклейка, ярлык. Хорошо, если один из десяти сможет сказать, что такое коммунист. Я уже говорил тебе о Долорес Муньос. (Мортон утвердительно кивнул головой). Все это связано с ней и с Беном Блау. По-моему, оба они оказали на меня огромное влияние…

— Я не помню, чтобы ты мне рассказывал о Блау, — заметил Мортон.

4. 5 апреля 1938 года

Спор начался в большом, со стеклянным куполом ресторане отеля «Мажестик» на Пасео де Грасия на следующий день после возвращения Лэнга, Иллимена, Блау и Долорес Муньос с Тортосского фронта. Во время скудного ужина беседа постепенно принимала все более ожесточенный характер.

Бена поразило, что, рассуждая о «независимости» и «объективности» в работе журналистов, Лэнг и Иллимен могли так возмущаться его аргументами, и он прямо обвинил их в потрясающей наивности, смешанной, с глубочайшим цинизмом.

Долорес большей частью довольствовалась ролью молчаливой слушательницы, но с ее лица не сходило выражение удивления, которое Клем называл улыбкой Джоконды.

— Я поражен, — заметил Бен, после того как им под видом кофе подали ужасный напиток, — что у людей с таким большим стажем журналистской работы, как у вас, все еще сохранилось столько иллюзий о нашей прессе.

— У нас сохранились иллюзии?! — воскликнул Зэв, а Клем заявил:

— От своих иллюзий я избавился вместе с пеленками.

— Но зачем тогда вся эта трескотня об объективности и свободе печати, если вам обоим прекрасно известно, кому у нас принадлежит пресса?

— Ну, мне никто и никогда не говорил, как и что я должен писать, — заявил Иллимен. — И хорошо делал.

— И мне тоже, — добавил Лэнг.

— Может быть, в этом не было необходимости, — улыбаясь, заметил Бен. — Возможно, ваши хозяева знают, что вы напишете именно то, что им нужно.

— Послушайте, — сказала Долорес. — Мы же все здесь друзья.

— Когда мне говорят такую чепуху, меня начинает тошнить! — воскликнул Лэнг. — Я слышу ее всю жизнь, мне ее повторяли даже тогда, когда я начинал работать в «Пост Интеллидженсер». Я не питаю симпатий к Херсту, но справедливости ради должен отметить, что и он никогда не говорил мне, как я должен писать… Да и вообще любой человек в США может свободно выразить в печати свое мнение — пусть даже самое нелепое.

— Мне это напоминает знаменитую шутку Анатоля Франса, — заметил Бен. — Вы знаете, когда он…

— Конечно, конечно, — перебил Лэнг. — О тех, кто спит под мостами. Знаю. Но Франс был сентиментальным социалистом с замашками миллионера.

— Так вот, перефразируя Франса, — усмехаясь, продолжал Бен, — его величество закон одинаково разрешает как богачу, так и бедняку выпускать свою газету при условии, что каждый из них обладает шестью миллионами долларов.

— Ха-ха, очень смешно, — иронически заметил Клем. Затем, внезапно став очень серьезным, он сказал: — Ты мне лучше вот на какой вопрос ответь, Анатоль Франс: твоя газета когда-нибудь запрещала тебе писать правду?

— Да. Два года назад.

— Он рассказывал нам об этом вчера, — пояснил Лэнг. — Ты прослушал.

— Мне-то он ничего не рассказывал.

— Ему поручили освещать забастовку моряков, но потом Фергюсон отнял у него это задание.

— Правда? Почему?

— Должно быть, потому, что я проявил симпатии к бастующим, — улыбнулся Блау. — Тогда редакция поручила беспринципному писаке Зэву написать серию статей. Я долго вертелся в редакции: все надеялся взглянуть на него, но он так и не появился.

— А что бы вы сделали? — спросила Долорес. — Убили его?

— Возможно.

Иллимен вытащил из-под стола бутылку виски и налил понемногу каждому в стакан.

— Постой, постой, — проговорил он. — Ты сейчас признался кое в чем. Тебя уличили в симпатиях?

— Да, — ответил Бен.

— Так чего же ты еще ожидал? — заявил Лэнг. — Ведь предполагается, что ты не должен проявлять своих симпатий, даже если они у тебя и есть.

— А разве у тебя нет определенных симпатий?

— Ну, ты вчера уже сказал, как это выглядит, — засмеялся Лэнг, — с волками жить — по-волчьи выть. Когда я разговаривал с судовладельцами, я был на их стороне; будучи у забастовщиков, я…

— Вот это объективность! — заметила Долорес, сохраняя серьезное выражение лица. Зэв ущипнул ее так сильно, что она вскрикнула. На них начали оглядываться, и они, чтобы скрыть смущение, принялись хохотать.

— Так где же здесь объективность? — спросил Бен. — Можешь не отвечать. Ты уже сказал мне вчера. Ты признал, что в том случае дело обстояло иначе.

— Послушайте, — вмешался Иллимен. — Но это же все очень просто. Вы пишете правду, ничего не опасаясь и ни перед кем не заискивая. Вот что вы делаете. Я не сомневаюсь, что каждый из нас пишет правду так, как он ее видит. — Он повернулся к Лэнгу. — Верно?

— Конечно, — ответил тот.

— Тогда почему мне не разрешили писать правду о забастовке моряков?

— А откуда ты знаешь, что писал правду? — спросил Клем, яростно царапая подбородок.

— Фу ты, черт побери! — воскликнул Бен, теряя на миг самообладание. — Как же мне не знать? В 1928 году я служил матросом и отлично помню, сколько мне платили и как я жил. Условия были такими же отвратительными, как и в 1936 году. Свои корреспонденции я писал на основе фактов, точно излагая то, что рассказывали мне бастующие о своей жизни и работе. Все это можно было проверить. Но факты не требовались «Глобу» не только потому, что судовладельцы помещают в газете свои рекламные объявления и прекрасно оплачивают их, но и потому, что «Глоб» вообще занимает антипрофсоюзную позицию.

Наступило короткое молчание. Затем Долорес тихо заметила:

— Ответьте на это, Зэв. Отвечайте Бену.

— Пойдемте ко мне в комнату, — предложил Лэнг, — поедим чего-нибудь.

— Нет уж, идемте ко мне, — возразил Клем. — У меня продуктов больше, чем у тебя.

Всей группой они поднялись по лестнице (лифт не работал). У себя в комнате Клем вытащил бутылку виски и целый набор консервированных французских колбас, паштет из печенки, голландское масло, хлеб и итальянские сардины в томатном соусе.

— Фашистские сардины не для меня, — заявил Бен.

— Вот вам, пожалуйста! — воскликнул Клем. — Он же фанатик и предубежден даже против итальянских сардин!

— Не против сардин и не против итальянцев, а против фашизма. Я ненавижу фашистов, которые бомбят… Слушайте! — сказал Бен.

Все притихли, в комнате стали слышны взрывы. Завыли сирены ПВО, и электрический свет в комнате погас еще до того, как Клем успел дотянуться до выключателя.

— Может быть, нам спуститься в убежище? — нарушил общее молчание Лэнг.

— Теперь поздно, — отозвался Клем. — Уж если попадет, так попадет.

В наступившей тишине донеслись выстрелы зениток. Взрывы прекратились, и опять послышался гул самолетов, удалявшихся в сторону Средиземного моря. Затем прозвучал сигнал отбоя, и в комнате загорелся свет.

Некоторое время они сидели молча, с побледневшими лицами и, щурясь от яркого света, пристально глядели друг на друга.

— Пожалуй, мне нужно идти, — поднялась Долорес.

— Садитесь, Джоконда, и посмотрите, как мы сейчас разделаем этого типа Бена, — сказал Клем, беря ее за руку.

— А он, кажется, может прекрасно постоять за себя, — ответила Долорес. Лэнг быстро взглянул на нее, пытаясь понять, что кроется за ее словами.

— Gracias, señorita[16], - поблагодарил Бен и повернулся к Лэнгу. — А ты так и не ответил на мой вопрос.

— Какой?

— Почему «Глобу» требовались такие корреспонденции о забастовке моряков, какие я не мог писать.

— Ах, это! Ну, всяко бывает. А почему бы и нет? Издательствами часто владеют те же лица, которые вкладывают огромные капиталы в морские транспортные фирмы.

— Q.E.D.[17].

— И да и нет. На мои корреспонденции газета не жалуется… Кстати, а сейчас редакция придирается к тебе?

— Еще как! — ответил Бен. — Одна девушка из редакции вырезает и присылает мне все мои напечатанные корреспонденции. За последние шесть месяцев газета похоронила восемь моих статей.

— Наступил кому-нибудь на любимую мозоль? — поинтересовался Иллимен.

— И не один раз, — ответил Бен. — Вот темы, на которые нельзя писать: католическая церковь, сущность фашизма — она здесь полностью проявилась, — капиталовложения землевладельцев и промышленников, выраженные в долларах, английские капиталовложения… — Бен внезапно умолк, пытаясь что-то припомнить. — Мэттьюс, должно быть, рассказывал тебе, с чем ему пришлось столкнуться после того, как в прошлом году, после Гвадалахары, он описал разгром чернорубашечников Муссолини?

— Конечно, конечно! — воскликнул Иллимен.

— Чем тогда, по-твоему, была вызвана телеграмма, в которой его спрашивали, почему он сообщил, что у Гвадалахары действовали итальянцы, в то время как другой кор респондент «Таймса» отрицал это?

— Так… так… — пробормотал Клем. — Бывает.

— Что значит бывает?! — воскликнул Бен. — Этот другой корреспондент «Таймса» уже давно доказал, что он фашист. А «Таймс» не хочет, чтобы его читатели знали о присутствии чернорубашечников в Испании. Вот вам и объективность нашей прессы.

— И свобода печати! — добавила Долорес и отскочила, прежде чем Лэнг успел ее ущипнуть.

— По-моему, — заявил Иллимен, — ты совершенно утратил необходимое каждому журналисту самообладание. Меттьюс же не возмущался.

— А я возмущен! — горячо воскликнул Бен. — Я нахожусь здесь уже полгода и весь дрожу от ярости. Я так возмущен, что… — Он сдержал себя, чувствуя, что вино ударило ему в голову и что больше ничего не надо говорить.

— Договаривай. Ты так возмущен, что?.. — переспросил Клем.

Долорес взглянула на Блау. В тот день они виделись у нее на работе, поэтому она поняла, что он хотел сказать.

Блау, Лэнг и Иллимен посмотрели на Долорес и заметили у нее на глазах слезы.

— Что это значит? — поинтересовался Лэнг, но девушка лишь покачала головой. Тогда он и Клем повернулись к Бену.

— Что тут происходит? — спросил Иллимен.

Бен медленно достал из внутреннего кармана копию телеграммы, посланной им в тот день Фергюсону.

— До того как Фергюсон получит телеграмму, это строго между нами, — предостерег он и прочел:

«ФЕРГЮСОНУ ТАЙМС НЬЮ-ЙОРК ТЧК ПРИМИТЕ МОЮ НЕМЕДЛЕННУЮ ОТСТАВКУ ТЧК ЗАВТРА ВСТУПАЮ ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНУЮ БРИГАДУ ТЧК БЛАУ»

Наступило продолжительное молчание. Затем Зэв и Клем одновременно воскликнули:

— Не может быть!

Бен кивнул головой:

— Завтра, в Альбасете.

— Ты сошел с ума?

— Хочешь, чтобы тебя убили?

— На первый вопрос отвечу: возможно, — не скрывая иронии, сказал Бен и улыбнулся Долорес. — На второй вопрос: нет, не хочу.

— Послушай-ка, дружище, — заявил Иллимен. — Все мы здесь сторонники республики. Ты сомневаешься в этом? — Бен отрицательно покачал головой. — Твое личное участие в войне абсолютно ничего не изменит.

— Но я буду чувствовать себя иначе, — ответил Бен. Он взглянул на Клема и улыбнулся. — Разве ты не был шофером санитарной машины во время мировой войны?

— Но это же другое дело, — сказал Клем.

— Почему?

— Конечно, ты почувствуешь себя по-другому, — вмешался Лэнг, — и сможешь считать себя счастливчиком, если тебе оторвут, скажем, только ногу. Сколько тебе лет?

— Двадцать восемь.

— Слишком стар, — заявил Клем, качая головой и пытаясь одновременно пить виски. Убедившись, что это невозможно, он проговорил: — Мне было девятнадцать, когда я стал шофером французской санитарной машины.

Зэв сел на маленькую софу рядом с Беном и взял его за руку.

— Коллега, — обратился он к нему. — Послушай меня. Ты принесешь значительно больше пользы Испании, оставаясь журналистом и описывая то, что видишь, чем став солдатом интернациональной бригады.

— Не думаю, — ответил Бен. — Тебе известно, что сейчас происходит. Обстановка значительно хуже, чем признает правительство. Нужен каждый человек. В штабе интернациональных бригад я узнал, что командование прочесывает тылы, подбирая всех, кто попадется под руку. Сейчас самое главное — сопротивляться.

— Resistir es vencer?[18] — воскликнул Иллимен, подражая голосу представителя военного командования, выступавшего по радио, и тут же добавил: — Это я себя спрашиваю.

— Как вы можете задавать подобный вопрос? — вспыхнула Долорес. — Вы сомневаетесь, что мы победим?

Иллимен на мгновение протрезвел и пристально посмотрел на нее своими голубыми глазами.

— Надеюсь, что победите, красавица. Думаю, что да… Конечно, именно так я и думаю. Но биться об заклад не стану.

— Что-о?

— Ну разве можно сейчас что-нибудь предугадать? — жалобно воскликнул Иллимен.

— А мы не гадаем — мы уверены, что победим! — страстно воскликнула Долорес. — Если будем сопротивляться, пока не изменится международная обстановка. Только это и необходимо нам для победы. А международная обстановка может измениться.

— Согласен, — сказал Бен. — И мы можем изменить ее.

— Парочка наивных младенцев, — проворчал Иллимен, протягивая руку за бутылкой.

— Бен, — проговорил Лэнг, касаясь его руки. — Послушай меня, мой молодой друг. Тебе двадцать восемь лет, а мне тридцать восемь. Ты писатель. Стрелять может любой, а писать лишь немногие. Ведь это же важно!

— Конечно важно, — согласился Бен. — Но именно сейчас и именно здесь стрелять гораздо важнее, чем писать. Ты сомневаешься?

— Поверь мне, ты принимаешь эгоистичное решение, — сказал Лэнг. — Я разбираюсь в людях. Ты поддаешься настроению, становишься романтиком и Дон-Кихотом.

— Но мы воюем сейчас не с ветряными мельницами, — заметила Долорес.

— Никто здесь не понимает юмора, — пробормотал Иллимен, обращаясь больше к самому себе, чем к остальным. — «С неба падает не дождь, а фиалки», — запел он.

— Ты поступаешь так ради своей прихоти, — продолжал Лэнг. — Видимо, тешишь себя нелепой мыслью, что твой поступок поможет тебе стать мужчиной.

— Мимо цели, доктор Фрейд! — засмеялся Бен. — У меня есть кое-какие основания считать себя мужчиной или кем-то очень похожим на него. Но мне надоело быть зрителем и ограничиваться простым наблюдением. Мне осточертела эта липовая объективность. Лицемерие — вот что она представляет в действительности. Я не в состоянии больще терпеть. Я не могу больше смотреть на разрушенные жилища и видеть груды изуродованных детских трупов.

— C’est la guerre![19] — промычал Иллимен в горлышко своей бутылки.

— Я знаю, что это — моя война, — продолжал Бен. — За последние шесть месяцев я тут везде побывал. И то, что я увидел, не только причиняет боль, но и приводит в ярость. Я дошел до такого состояния, что если не сделаю всего, что в моих силах, чтобы помочь патриотам, то просто-напросто возненавижу себя.

— Понятно, дружище, понятно, — снова вмешался Клем. — Мы все помогаем, как можем. Долорес помогает у себя в учреждении, мы с Зэвом строчим как сумасшедшие, и многое из того, что написано нами, печатается. Может быть, больше, чем пишешь ты, хотя это, конечно, объясняется тем, что мы известнее тебя. Важно, что написанное читают миллионы. Из винтовки ты можешь поразить трех, ну, четырех, если тебе повезет. Для того чтобы убить одного солдата, нужно несколько сот патронов. Печально.

— Значит, тремя — четырьмя фашистами будет меньше, — сказал Бен.

— Сдаюсь! — воскликнул Иллимен. — Если человек хочет покончить с собой, с какой стати я буду останавливать его?!

— Да он и не собирается умирать! — с ожесточением бросил Лэнг. — Он говорит, что хочет жить. Он думает… черт возьми, кому какое дело, что он думает?

Поймав на себе взгляд Долорес, Лэнг внезапно почувствовал раскаяние и ласково спросил:

— А что вы думаете, Долорес? Вы же испанка. Он хочет воевать за вас. По-вашему, он нужен? Может быть, он бесцельно хочет отдать свою жизнь?

— Если бы я верила в бога, — ответила Долорес, — я бы сказала: да благословит его бог! Могу лишь сказать… — Она не договорила и, вскочив со стула, подбежала к Бену и поцеловала его в щеку.

Блау покраснел, как девушка.

5. 7 ноября 1947 года

Когда Лэнг добрался от дома доктора Мортона до Юниверсити-плейс, было уже почти шесть часов вечера. Движение в Нью-Йорке, думал он, с каждым днем становится все сильнее, и наступит время, когда вообще будет невозможно ездить. Ну что ж, тогда он переедет жить на дачу, в Бокс Каунти.

Жена сообщила ему, что его секретарша Пегги О’Брайен, которую он год назад выписал из Голливуда, уже ушла. Энн сидела за пианино, разучивая сонату Скарлатти, но как только Лэнг открыл дверь, поднялась и быстро подошла к нему:

— Фрэнк, что случилось?

Он взял ее за плечи, посмотрел в глаза и ответил:

— Потом. Пегги просила передать мне что-нибудь?

— Не знаю, — ответила она. — У нас к семи соберутся гости. Ты не забыл? — Лэнг сделал гримасу. — С днем рождения! — воскликнула она и поцеловала его.

— Ужасная скучища эти дни рождения, — пробормотал он. — Я должен принять ванну. Чувствую себя таким грязным, таким грязным!

— Но что же комиссии нужно было от тебя? — продолжала настаивать Энн и нахмурилась, когда он отвернулся, собираясь отойти. Энн весь день нервничала: ей хотелось узнать, о чем комиссия допрашивала Лэнга; она даже не выключала радиоприемник на случай, если какое-нибудь сообщение о допросе будет передано в последних известиях.

— Ах! Обычная история! — ответил Лэнг, скрываясь в своем кабинете, служившем ему одновременно гостиной и спальней.

На письменном столе лежала записка Пегги, аккуратно напечатанная на пишущей машинке. В записке говорилось:

1. Звонили из Ассошиэйтед Пресс (мистер Фитч, в 4 часа) и Юнайтед Пресс (мистер Берден, в 4.05). Просили позвонить.

2. Человек, продукцию фирмы которого вы рекламируете по радио, просил вас связаться с ним по телефону, как только вернетесь домой (звонил в 4.15).

3. Вы должны начать работу над своей очередной радиопередачей не позже чем завтра, то есть в субботу утром. Я всегда к вашим услугам (Лэнг улыбнулся).

4. В 4.30 звонил человек, отказавшийся назвать себя, и заявил: Передай этому грязному мерзавцу еврею, чтобы он убирался к себе в Россию, откуда приехал (Гр. мерз, евреем он считает, видимо, вас. Я ответила, что вы родились в Сиэтле, в штате Вашингтон).

5. Вы забыли оставить чек на жалованье своему секретарю. (Спешки нет).

П.О’Б.

Лэнг подошел к буфету, открыл его, налил коньяку и залпом выпил.

«Я перестану посещать колдуна, — подумал он. — Чувствую, что это неизбежно. У меня мороз по коже от его постоянного „М-м-м…“, от его поджатых губ, пристального взгляда, которым он словно хочет сказать: Ты думаешь, что можешь утаить что-нибудь от меня, но это невозможно: я знаю о тебе абсолютно все».

На письменном столе лежала газета «Уорлд телеграмм» с пометкой красным карандашом на развороте, где виднелся крупный заголовок:

ЧЛЕНЫ КОМИССИИ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ КРАСНЫХ ДОПРАШИВАЛИ ИЗВЕСТНОГО ПИСАТЕЛЯ.

Лэнг прочел статью и вслух сказал:

— Гнусные врали!

«Поступать так с коллегой! — подумал он. — Я уже стал „ученым мужем“, хотя до сих пор так называли только Уолтера Липпмана. Объяснить это вовсе не трудно. Разве найдется хоть один газетчик, которому не хочется послать ко всем чертям скучную повседневную беготню и добиться того, чего добился я?»

Он разделся, аккуратно повесил костюм в гардероб и поставил ботинки на полку. «Придется надевать смокинг, — мелькнула у него мысль, и он выругался про себя. — Черт возьми, почему так заведено, что если человек принимает гостей, то должен испытывать массу не удобств? Что из того, что у меня день рождения?»

Коньяк несколько согрел Лэнга, и у него появилось желание выпить еще, но он решил, что сделает это после ванны. Лэнг пошел в ванную комнату, захватив с собой телефон на длинном шнуре по последней голливудской моде, и поставил его рядом на стул.

Вода в ванне была очень горячая — такую он и любил. Лэнг опустил в воду только палец ноги, сделав при этом страдальческое лицо, а затем, одновременно мучаясь и наслаждаясь, постепенно погрузился весь.

Набрав номер телефона Берта Флэкса, Лэнг вытянулся в ванне и стал ждать ответа. Он спрашивал себя, не возникнут ли у него с Флэксом какие-нибудь затруднения в связи с вызовом в комиссию, но решил, что все обойдется хорошо. Ведь популярность его радиовыступлений, по оценке института Хупера, продолжала расти. Чего же беспокоиться?

— Флэкс у телефона, — послышался отчетливый голос, и Лэнг ответил как всегда:

— Льняное масло[20].

Флэкс засмеялся и воскликнул:

— Послушай, красный мерзавец! Почему ты не отправишься восвояси в свой Сиэтл?

— Здравствуй, Берт, — поздоровался Лэнг. — Покупатели вашей продукции уже пристают к тебе?

— Пока еще нет. Может быть, ты скажешь мне, что происходит?

— Ничего такого, из-за чего стоило бы волноваться, — ответил Лэнг. — Обычная история. Я у тебя еще существую или меня уже больше нет?

— Почему они цепляются к тебе?

— А почему они цепляются ко всем? Если бы Рузвельт был жив, то и его доставили бы сейчас под конвоем на заседание комиссии.

— Верно, но он умер. И покупатели не спрашивают о нем у меня.

— Ты же сказал, что покупатели тебя не беспокоят? А моя секретарша говорит, что какой-то сукин сын уже звонил мне.

— Комиссия еще будет допрашивать тебя и на открытом заседании?

— Не думаю. Постараюсь сделать так, чтобы этого не произошло.

— Каким же образом?

— В своем, воскресном радиовыступлении я сотру эту комиссию в порошок.

— Как бы не так!

— А почему нет?

— Я хочу ознакомиться с текстом твоего выступления, Зэв.

— Но ты же знаешь, что я не обязан представлять на предварительный просмотр тексты своих радиовыступлений, — раздраженно заявил Лэнг. — Это оговорено в моем контракте.

— Я знаю, что написано в твоем контракте, Зэв. Я ведь сам его составлял.

— Чего же ты тогда волнуешься?

— А я не волнуюсь. Делай как хочешь. Но мне твоя затея критиковать комиссию не нравится, особенно потому, что никто не знает, о чем тебя там спрашивали и как ты отвечал.

— Вот я и расскажу.

— Думаешь, это будет правильно?

— Знаешь, Берт, ты всю жизнь работаешь с прессой. Тебе известно, что и у меня есть некоторый опыт в этой области. L’attaque, toujours l’attaque![21] На этот раз они откусили больше, чем могут проглотить.

— Мы поговорим об этом позже, Зэв.

— Позже?

— Да. Я буду сегодня у вас по случаю дня твоего рождения. Разве Энн ничего тебе не говорила?

— О боже, защити меня от фирмы «Флэкс лэкс», а от своих друзей я смогу защититься сам! — крикнул Лэнг в трубку.

— Ты настроен довольно легкомысленно.

— Вообще-то говоря, нет, — сказал Зэв, нарочито плаксивым голосом.

Флэкс засмеялся и положил трубку. Лэнг подумал, что их разговор закончился удачно, ему удалось сделать «под занавес» хорошую мину. Он любил эффектные ремарки под занавес; точно так же ему нравилось во время телефонного разговора класть трубку до того, как собеседник скажет «до свидания».

Намыливаясь, он думал о своем предстоящем выступлении по радио и с удовольствием заметил, что целые абзацы складываются у него в уме сами собой.

«Ведь это та же самая комиссия, — скажет он, — которая назвала Шерли Темпл марионеткой коммунистов, хотя в то время ей было всего шесть лет; та самая безмозглая комиссия, которая спросила директора федерального театра Хелли Фланагана: „Кто такой Кристофер Марло[22]? Коммунист?“

Вопрос этот, не говоря уже о его комичности, служит красноречивым доказательством узости умственного кругозора членов комиссии. Но дело не только в этом. Он свидетельствует о воинствующем невежестве, столь характерном для фашистов всех стран мира и прекрасно выраженном в гнусных словах: „Услышав слово „культура“, я тут же хватаюсь за револьвер“. Эти современные троглодиты (пожалуй, это слишком научное слово; лучше сказать — дикари), эти современные дикари добиваются ни больше ни меньше, как…» Схватив со стула блокнот и карандаш, он начал писать.

Сквозь двое дверей. Лэнг слышал, что Энн все еще играет сонату Скарлатти. Он остановился на мгновение, раздумывая, не вызвать ли ему Пегги, но потом решил, что обойдется и без нее. Все, что нужно, он успеет сказать ей завтра, вручая чек на жалованье. Лэнг снова начал писать и работал до тех пор, пока в дверь ванной комнаты не постучали.

— Можно, можно, — нахмурился он.

— Уж не засосало ли тебя в сточную трубу? — осведомилась Энн.

— Пока нет.

— Скоро начнут собираться гости. Уже почти семь.

— К дьяволу гостей! Я работаю.

— Фрэнк!

— Принеси мне коньяк и содовую.

Он слышал, как жена приготовляла смесь, и, ожидая, что она вот-вот войдет в ванную, из скромности набросил на поверхность воды тряпочку, которой намыливался.

— Со льдом! — крикнул он.

Когда Энн вошла, держа в руке стакан, Лэнг взглянул на нее и заметил:

— Опять у тебя на лице это выражение!

— Я ничего не могу поделать с собой, — улыбнулась она.

— Этот знахарь Мор гон утверждает, что алкоголики с трудом поддаются психоанализу.

— Ты не алкоголик, Фрэнк.

— Твоими устами да мед бы пить.

— Сегодня ты не напьешься.

— Ну, если ты уже сейчас начинаешь ворчать, кислятина, то я сегодня же продемонстрирую, как можно в три приема напиться до потери сознания. Итак, прием первый…

— Фрэнк, прошу тебя.

— Сколько времени ты уже моя жена, миссис Лэнг? — спросил он, протягивая руку за стаканом. Тряпочка, которую он так старательно разложил на воде, сдвинулась с места и поплыла. Лэнг поспешно вернул ее на прежнее место и в этот момент, про себя улыбнувшись, припомнил обрывок когда-то прочитанной фразы (у кого — у Фолкнера или Джойса?) о «медленно плывущем цветке».

— Вполне достаточно, чтобы узнать тебя, — с улыбкой ответила Энн.

— В таком случае ты должна знать, что самый верный способ заставить меня что-нибудь сделать — уговаривать не делать этого.

— Но это же ребячество, Фрэнк.

— Конечно! — крикнул он и отхлебнул из стакана. — Да, я ребенок. А ты что, ежедневно перед моим приходом к Эверетту разговариваешь с ним по телефону? В конце концов, должен же быть в семье хотя бы один ребенок!

На глазах Энн появились слезы, она повернулась и хотела выйти из ванной комнаты, но Лэнг крикнул:

Вернись! Я прошу прощения. Ты же понимаешь, что я имел в виду совсем другое. Не твоя вина…

— Нет, моя, — тихо ответила она, все еще стоя в дверях спиной к нему. — Мы уже и раньше говорили об этом. Ты здесь ни при чем. («Черт возьми, но кто же это сказал — Фолкнер или Джойс?» — опять мелькнуло у него в голове).

— Энни, — сказал он. — Дай мне руку. — Она отрицательно покачала головой, но сейчас же повернулась и взглянула на него. — Подойди поближе и возьми мою руку, хотя она и мокрая, — попросил Лэнг.

Энн подошла к нему, нехотя подала руку и, поставив телефон на пол, села на стул.

— Энни, — продолжал Лэнг, — раз и навсегда выбрось из головы, что я хоть капельку виню тебя в бездетности. Это еще одно доказательство моей собственной импотенции, и не только физической.

— Не нужно так говорить, Фрэнк, — чуть слышно попросила Энн.

— Почему ты не называешь меня Зэвом?

— Не могу. Не нравится мне это имя. И об этом мы тоже с тобой говорили. Расскажи, пожалуйста, о заседании комиссии. Что им от тебя нужно?

(«Возможно, эта фраза принадлежит Фолкнеру, а может быть, и Джойсу. Они похожи друг на друга как две капли воды»).

— Комиссии нужна реклама, шумиха, — ответил Лэнг, — огромные заголовки в газетах, А я известный писатель, автор пяти неудачных пьес, знаменитый радиообозреватель и так далее и тому подобное. Я был в Испании и высказывался в защиту Испанской республики. Это непростительный, смертный грех.

— Что же ты им отвечал?

— К чертовой бабушке! — Энн недоумевающе взглянула на него. — Я послал комиссию к чертовой бабушке, и она больше меня не станет беспокоить.

— А в газете сообщается, что комиссия намерена снова вызвать тебя.

— Ну и что? — небрежно заметил Лэнг. — Это действительно так. Должны же они были вынести какое-то решение. Думаю, меня не вызовут на открытое заседание. Моя дорогая публика не потерпит этого… — Он притянул. Энн стакан. — Налей еще.

Она укоризненно взглянула на него, но он решительно заявил:

— Ты нальешь мне или я сам должен сделать это?

Энн вздохнула, взяла стакан и вышла.

— Я вылезаю из ванны! — крикнул Лэнг. Он встал, завернулся в огромную простыню и прошел в кабинет, куда почти тотчас же вошла Энн с полным стаканом в руке.

— Выпей со мной, — предложил он, принимая стакан. Энн отрицательно покачала головой.

— Я сказал — выпей со мной! Нет, ты улыбнешься, кислая морда, или я убью тебя! Я привью тебе чувство юмора, если бы даже для этого мне пришлось прикончить тебя!

— Фрэнк, я хочу вручить тебе подарок до прихода гостей, — сказала она, направляясь к письменному столу, где под настольной лампой лежал изящно упакованный сверток. Энн взяла его и подала мужу.

Лэнг развернул бумагу, открыл коробку и увидел красивую домашнюю куртку.

— Чудесная куртка! — воскликнул он, взглянув на Энн. Потом подошел к жене и обнял ее. — Очень мило с твоей стороны, — сказал он и подумал, что ей пришлось отдать за эту вещь не меньше ста долларов.

— Фрэнк, — заговорила Энн, — тебя беспокоит вызов в комиссию?

— Разумеется, нет. Это же банда дешевых политиканов. — Выпустив жену из объятий, он взял стакан, который перед этим поставил на стол. — Хорошо, Энни, уходи, если ты не хочешь, чтобы я предстал перед гостями в чем мать родила. — Заметив ее нарядное платье, он спросил: — Это тоже подарок по случаю дня рождения?

— Много же тебе потребовалось времени, чтобы заметить новое платье, — ответила она, кружась перед ним, словно манекенщица.

— Я никогда не замечаю женских платьев, я вижу только женщин, — сказал Лэнг кланяясь. — «Как очаровательна сегодня принцесса Саломея!» — добавил он. — Если так будет продолжаться, мне придется переменить свою профессию и стать ходячим сборником цитат. — Энн озадаченно взглянула на него. — Сегодня весь день моя голова наполнена различными цитатами. Все из Фолкнера, Джойса, Экклезиаста, Оскара Уайльда, Долорес и ни одной из Лэнга. — Он заметил удивление на ее лице и поспешно добавил: — Пасионарии. В доказательство моей подрывной деятельности на заседании комиссии упоминалось даже название моей пьесы.

— Меня беспокоит твой вызов в комиссию, Фрэнк, — сказала Энн. — Они обвинили голливудских деятелей в оскорблении конгресса и…

— Да забудь ты об этом! Ты никогда еще не выглядела такой прелестной, как любит выражаться наша известная киножурналистка Лоуэлла Парсонс.

Энн хотела спросить, как прошел его визит к доктору Мортону, но передумала. Обычно в таких случаях он разражался монологом о бесполезности дальнейших посещений врача, начинал пародировать Эверетта, показывая, как он поджимает губы и мычит.

— Поторапливайся, Фрэнк, — попросила Энн. — Я только что слышала звонок.

Как только жена вышла из комнаты, Зэв взял бутылку, сделал большой глоток, налил из графина стакан воды и выпил. «Я опять пьян», — подумал он и снова, в который раз, удивился, как немного ему, в сущности, нужно, чтобы опьянеть.

«Почему же ты пьян сегодня? — спросил он себя. — Из-за вызова в комиссию? Или ты боишься, что тебе запретят выступать по радио и ты лишишься своих гонораров? А может быть, по той простой причине, что не можешь запихнуть в чемодан эту красивую домашнюю куртку вместе с остальным барахлом и сейчас же уехать, чтобы никогда больше сюда не возвращаться?

Сколько лет ты собираешься уехать и все же дальше раздумий не идешь. Что же удерживает тебя? „Ты здесь ни при чем“, — сказала она. Да, тут она права. А в остальном я не сделал ничего такого, чего нельзя было бы поправить самоубийством…»

Лэнг подумал, что если завтра он вовремя закончит текст своего выступления, то отправится в Тетерборо и совершит прогулку на самолете. Возможно, он возьмет с собой Пегги. У этой девицы прекрасные нервы. Сколько раз, взяв ее в самолет, он заставлял машину проделывать все номера высшего пилотажа: штопоры, восьмерки, бочки, иммельманы. Пегги лишь визжала от восторга и, словно ребенок, которого отец подбрасывает в воздух, кричала: «Еще! Еще!»

Пошатываясь, Лэнг подошел к шифоньеру, достал крахмальную сорочку и надел ее. Закончив туалет, он посмотрел на себя в огромное зеркало и подумал:. «Нарядился, а идти некуда. Куда бы тебе хотелось пойти, святой Фрэнсис Ксавьер, и куда не хотелось бы? N’importe ou, hors du monde — куда угодно, лишь бы уйти из этого мира. Почему бы ради разнообразия тебе не процитировать что-нибудь свое?

Завтра. Завтра будет другой день. Я внесу все цитаты в текст своего радиовыступления и использую их для резкой критики комиссии. Но это не будут цитаты из Фолкнера, Джойса, Уайльда, Экклезиаста и Лоуэллы Парсонс. Это будет подлинный, нефальсифицированный Франсиско Ксавьер Лэнг… Долорес Муньос, где ты, Долорес?..»

Он сделал быстрый глоток коньяку и раскрыл раздвижную дверь своего кабинета, словно актер, появляющийся на сцене.

Сцена была уже готова к его выходу. Он небрежно открыл серебряный портсигар и, вынув сигарету, начал ощупывать карманы в поисках зажигалки. Не найдя ее, Лэнг вытащил коробку спичек с маркой ночного клуба «Старк», с трудом закурил и через всю комнату направился к огромному дивану, на котором сидели Энн, Берт Флэкс с женой и какой-то мужчина, лицо которого показалось ему знакомым.

— Ваше лицо мне знакомо, — сказал ему Лэнг. Он осторожно передал Энн полусгоревшую спичку и заметил: — Возьми эту вещь, я только один раз воспользовался ею.

Флэкс, смущенно улыбаясь, встал и протянул руку.

— Здравствуй, красный мерзавец, — приветствовал его Лэнг и только тут понял, что Флэкс представил ему молодого человека, а он не расслышал его фамилию. Низко поклонившись жене Флэкса Бернис, он сказал: — Какая у вас сегодня очаровательная белая шейка, моя дорогая… Это избитая шутка. Напомните мне как-нибудь — я расскажу ее вам полностью.

— Переменить тему! — воскликнул Флэкс.

— В таком случае тебе нужно выпить, — ответил Лэнг. Тупо осмотревшись по сторонам, он заметил специально нанятого на вечер официанта, жестом подозвал его и попросил — Господин полковник, доставьте сюда подкрепление.

Когда тот вторично подошел к ним, Лэнг взял с подноса бокал с коктейлем и подал его Флэксу.

— «Дай крепкое вино тому, кто готовится погибнуть, и тем, кто печалится. Пусть они пьют! Да позабудут они все свои несчастья и нищету». Эта цитата из Экклезиаста, — пояснил Лэнг и схватил Флэкса за руку. — Ты знаешь моего дружка Экклезиаста? Я хочу посоветовать тебе заарканить его в качестве моего преемника. Потрясающий обозреватель. И сам пишет свои выступления.

Флэкс взглянул на Энн, она поднялась с дивана и подошла к Лэнгу.

— Боже милосердный! — воскликнул Зэв. — Как же ты выросла, моя голубка, моя женушка с кислым личиком! А может, у тебя есть сестра-близнец?

— Фрэнк, — сказала она, — я сейчас принесу тебе черного кофе.

6. 7 ноября 1947 года

Блау часто выступал на собраниях. Случалось иногда, что еще во время выступления он начинал размышлять, рассматривая своих слушателей и мысленно высказывая о них свое мнение. Сейчас его речь в рабочем клубе на Флэтбуш-авеню подходила к концу.

— Мы должны понять, что официальные заявления о причинах голливудского расследования не имеют ничего общего с подлинной целью, которая состоит в том, чтобы терроризировать прогрессивных представителей народа, лишить их возможности общаться с массами с помощью кино, радио и так далее, добиться унификации общественного мнения.

Такую же картину можно было наблюдать в Германии во время захвата власти Гитлером. Несколько известных киноартистов, даже не десять, как здесь, а всего лишь горстка, были публично заклеймены как коммунисты и изгнаны из кинопромышленности. Остальные, опасаясь, что то же самое может произойти и с ними., умолкли. После этого фашисты без труда подчинили себе кинопромышленность и добились того, что она выпускала только продукцию, одобренную министром пропаганды Геббельсом…

Продолжая говорить, Бен окинул взглядом слушателей. Половина мест в зале пустовала. По его подсчетам, здесь находилось около пятидесяти человек, большей частью среднего возраста. Многие из них выглядели закоренелыми пессимистами, и Бен задавал себе вопрос, что они здесь делают. Разве их интересуют события в кинопромышленности? Лишь немногие из них время от времени посещают кинотеатры. Да и что они могут сделать, даже если бы их и волновали судьбы киноискусства? До сих пор не удавалось организовать кинозрителей США, собрать их и заставить высказаться против разлагающих, реакционных по своему содержанию кинофильмов, добиться, чтобы их протест оказался действенным и ударил кинопромышленников по самому чувствительному месту — по карману.

Собравшимся в зале нельзя было отказать в вежливости: они слушали. Но, возможно, с ожесточением подумал Бен, они просто-напросто захотели укрыться от дождя, и им больше некуда было зайти. А может быть, их действительно интересовало то, что он говорил, и они хотели бы что-то сделать.

Вечер выдался сырой и дождливый; в холодном зале гуляли сквозняки, и все же стойко удерживался запах, характерный для мест, где обычно собирались бедные, усталые люди.

Желая вознаградить аудиторию за внимание, Бен в заключительной части своего выступления говорил с особенным подъемом. Он призывал выступить на защиту людей, которых месяц назад поставили в Вашингтоне к позорному столбу. Покинув это собрание, слушатели должны поговорить со своими друзьями. Они должны понять, что оголтелые реакционеры, захватив кинопромышленность, используют ее для соответствующей обработки американского народа, как это было сделано в свое время с немцами.

Говоря все это, Бен своими словами передавал речь одного из голливудских деятелей на обеде, устроенном Комитетом помощи испанским беженцам и Организацией ветеранов батальона имени Авраама Линкольна. Человек из Голливуда — сам ветеран — прилетал на самолете из Вашингтона, где в то время шло расследование.

— То, что мы видим сейчас, — продолжал Бен, — это начало согласованной кампании с целью надеть намордник на американский народ. Во время моей службы в армии многие солдаты повторяли услышанные от офицеров слова: «Окончив эту войну, мы будем воевать с русскими».

Теперь нам известно, что генералы не сами это придумали. Мы знаем, где родилась эта идея. Она принадлежит тем самым кругам, которые вдохновляли политику нашего невмешательства в Испании и добились отказа отменить эмбарго на оружие для республиканской Испании.

Бен проанализировал эти, на первый взгляд не связанные между собой, события: удушение Испанской республики, антисоветскую пропаганду, проводившуюся в то самое время, когда США и СССР были союзниками, провозглашение доктрины Трумэна и плана Маршалла и — за год до этого — речь Черчилля в Фултоне (штат Миссури), где этот пропитанный коньяком старик употребил выражение Геббельса «железный занавес» и пустил его в обиход как свое собственное изобретение.

Бен закончил выступление и сел. Раздались дружные аплодисменты. Бену было холодно, он чувствовал себя несчастным, одиноким и неудовлетворенным.

«Почему ты не женишься на Сью Менкен и не покончишь с неопределенностью в своих отношениях с ней? — внезапно подумал он. — Да? Ну, а если ты не любишь ее? Но почему ты не любишь ее? (Ведь она-то любит тебя!) Потому что не считаешь себя подходящим человеком для нее; потому что не считаешь себя способным возместить ей то, что она даст тебе. (А может быть, потому, что все еще любишь Эллен?)»

Председательствовавшая на собрании женщина поднялась и обратилась к присутствующим:

— Братья и сестры! Как обычно бывает на наших собраниях, мы должны сейчас провести сбор средств.

«Мило и по существу, — подумал Бен, сидя на жестком стуле позади председательницы. — Сколько будет на этот раз? Немного, конечно».

— Нам нужно заплатить нашему замечательному оратору («Ну, уж и замечательный!» — подумал Бен), а также за аренду зала и за печатание листовок. Часть денег надо оставить на черный день.

Она умолкла и подняла руки. Бен слышал шум дождя, стучавшего в окна старого деревянного здания, и вой ветра за обветшалыми стенами.

— Братья и сестры, — закончила она, — это и есть черный день.

Бен почувствовал, что у него на глаза навернулись слезы, и удивился: почему? Потому ли, что нас так мало, а их так много? («Но это же неправда, — мысленно возразил он себе. — Дело обстоит как раз наоборот»). Или потому, что люди по-настоящему не организованы, не объединены и даже разобщены?

«А может быть, вновь нахлынуло чувство полнейшей безнадежности, которое часто овладевает тобой после выхода из госпиталя?» На ум вдруг пришли слова Ванцетти — с такой отчетливостью, словно тот стоял позади него на трибуне и говорил прямо в зал:

«Если бы не наш процесс, я прожил бы всю свою жизнь, выступая на углах улиц перед презирающими меня людьми. Я умер бы никому не известным неудачником…»

— Спокойной ночи, до свидания, спасибо, — донеслись до него слова председательницы. Два сборщика передали ей кружки, и она, повернувшись спиной к Бену, начала считать собранные деньги. Он встал, ожидая, когда она снова обернется к нему. «Еще один прожитый день, еще несколько долларов», — подумал Бен. Трудно так жить, перебиваясь с хлеба на воду. Десять долларов от «Дейли уоркер» за какую-нибудь острую заметку, иногда двадцать за статью в «Мейнстрим». Ни газета, ни журнал сейчас не имели возможности взять его на штатную работу.

— Брат Блау, — хмурясь обратилась к нему женщина. — Мы обещали вам двадцать долларов, но можем заплатить только десять.

— Ничего, — ответил Бен.

— Виноват дождь, — продолжала женщина. — Вы же знаете людей. Обычно у нас собирается по меньшей мере шестьдесят-семьдесят человек. Извините.

— Ну что вы! Я выступал у вас с удовольствием.

— Надеюсь, вы снова как-нибудь выступите. Наши люди слушали, вас с интересом.

— Конечно выступлю, — ответил Бен, надевая свой плащ военного образца, когда-то купленный в походном офицерском магазине. «Эта проклятая хламида, — подумал он, — делает меня похожим на гангстера или на члена ирландской националистической организации из фильма 'Осведомитель'».

На улице дул свирепый ветер. Бен поплотнее застегнул плащ, надвинул на лоб старую фетровую шляпу и глубоко засунул руки в карманы. Направляясь к метро, до которого было квартала три, он подумал, что до дому еще далеко. А где, собственно, его дом? У человека дом там, где можно приклонить голову.

Он подумал о ветеране из Голливуда, выступавшем в прошлом месяце перед бывшими добровольцами батальона имени Линкольна. Оратор чувствовал себя неловко на этом собрании. Его хороший костюм, дорогие часы-хронометр как-то сразу выделяли его из среды ветеранов, многие из которых пришли на собрание в рабочей одежде.

«Долго ли еще продержится на нем его дорогой костюм? — спросил себя Бен. — Сколько пройдет времени до того, как ему придется заложить свой хронометр и этот серебряный браслет на другой руке?

Хозяева быстро вышвырнут его, как и остальных „недружественных свидетелей“. Как изгнали и его, Бена, когда он вернулся из Испании! (Снявши голову, по волосам не плачут, не так ли, Блау?)

Но почему же ты злорадствуешь по поводу того, что у этого человека не будет больше ни костюма, ни денег? В детстве и юности тебе ведь тоже не приходилось заботиться о хлебе насущном. Отец располагал более чем достаточными средствами. А может, Бен, ты сожалеешь, что порвал с семьей и своим классом и инстинктивно стремился стать пролетарием раньше, чем тебя сделает им сама жизнь?»

В метро Бен купил номер «Уорлд телеграмм» и сунул газету под мышку. Он стряхнул со шляпы дождевые капли и опустил воротник плаща.

«Какой отвратительный вечер!.. Но ты ведь так стремился стать пролетарием! Ты думал, что год бродяжничества и работы сборщиком ягод, две недели, проведенные на заводе Форда до того, как тебя вышвырнули оттуда, потом работа на ферме в долине Салинас превратят тебя в рабочего. Ты думал, что год плавания простым матросом в вонючем полубаке на грузовом пароходе линии Америка — Франция сделают из тебя пролетария».

Подошел поезд. Было 10.45 вечера, и вагон был почти пустой. Бен сел, все еще держа газету под мышкой. «Конечно, — продолжал размышлять он, — в то время, по молодости, ты мог позволить себе быть романтиком. Ты прочитал „Иллюзию мира“ Вассермана и не только был согласен раздать бедным все свое добро, но и поселиться в трущобах. Но вместо этого ты вернулся в ряды буржуазной интеллигенции и превратился в профессионального служащего, на обязанности которого лежало раскладывать по папкам газетные вырезки в архиве газеты „Нью-Йорк уорлд“.

Потом ты поднялся на ступеньку выше и стал помечать для других клерков, что нужно вырезать из газет. Затем началась „блестящая карьера“ Бенджамена Блау: репортер по отдельным заданиям, репортер уголовной хроники, репортер по муниципальным делам и, наконец, специальный корреспондент! Ты быстро продвигался, не правда ли, хотя впоследствии газета „Уорлд“ закрылась и тебе пришлось заниматься случайной работой. Затем ты закрепился в „Глоб тайме“. Ты даже мог бы стать новым Фрэнсисом К. Лэнгом и написать солидный роман об Америке, какого еще не смог написать ни один американский журналист.

Но какого же черта ты сегодня терзаешь себя? Может быть, ты сожалеешь, что давно уже решил, на чьей ты стороне, и все время дрался за интересы тех, чью сторону ты принял?»

Бен внезапно припомнил одно обстоятельство. Он намеревался рассказать о нем своим слушателям и, возможно, рассказал, но вот что при этом забыл подчеркнуть: германская кинопромышленность впоследствии выпускала только порнографические фильмы или фильмы, прославляющие грубое насилие и убийство. День за днем, вечер за вечером немецкий народ глотал эту отраву, тем самым безотчетно подготавливая себя к восприятию человеконенавистнических идей насилия и фашизма и неизбежности войны.

Да, именно так всегда и происходило.

«Но особенно беспокоит тебя сегодня, Блау, — сказал он себе, услышав знакомый шум поезда метро, въехавшего в тоннель под Ист-Ривер, — то, что американский народ не понимает всего происходящего, в большинстве своем равнодушно относится к политике, не проявляет никакой готовности устранить неугодные ему порядки. Тебя тревожит, что у нас нет партии рабочего класса, подобной тем, которые существуют сейчас во Франции и Италии.

А ты, Блау, прямо-таки гений! Если в каком-нибудь явлении существует теневая сторона, можно не сомневаться, что ты первый обнаружишь ее и будешь без конца болтать об этом. Вот поэтому-то ты так часто споришь с товарищами из „Дейли уоркер“ и „Нью мэссис“. Но позволь же, черт возьми, кое-кто из них просто доводит тебя до белого каления! Во всяком явлении они прежде всего находят положительные стороны. Они утверждают, что в любой данный момент знают точное соотношение сил. Черта с два!

Что они делали, когда ты был в армии? Слепо следовали за Эрлом Браудером — вот что! Они проглотили позолоченную пилюлю, которой, как писал Майкл Голд, подавилась бы лошадь. (Ты на эту удочку не попался). Они усиленно болтали о прогрессивном капитализме, который постепенно перерастет в социализм. Они могли даже предсказать день, когда разжиревшие капиталисты заявят: „Ну, хорошо, ребятки, мы уже не в состоянии больше управлять. Беритесь-ка теперь вы“.

Хорошо, но почему ты опять злорадствуешь? Ты хочешь сказать, что один только Блау совершенен. Только Блау знает — может быть, интуитивно, а? — что даст правильная оценка того или иного явления. Вот поэтому-то Блау и может сегодня позволить себе роскошь пессимизма и пораженческих настроений. Так, что ли? (Все дело в том, Бен, что тебе нужна работа!)»

Он заглянул в газету. «Сегодня 7 ноября, и именно этот, именно этот день ты выбрал, чтобы решить, что ты — Ванцетти, живущий в холодной квартире с голыми стенами, окруженный глупыми, бессильными, побежденными людьми! И что только находит в тебе Сью? Она в любую минуту подыщет себе действительно хорошего человека. (Кстати, а что Эллен нашла в тебе?)

7 ноября. Ну и день ты выбрал для своих мрачных размышлений, — с ожесточением подумал Бен. — Годовщина. Сколько уже прошло лет? Тридцать. Вместе с тем и годовщина начала обороны Мадрида. Одиннадцать лет. Двойная годовщина событий, подтвердивших раз и навсегда, на что способен народ, когда он знает, чего добивается, и полон решимости бороться до конца. И этот день ты выбрал для того, чтобы решить, что другой, американский народ никогда не сделает ничего подобного!

Кроме того, кто дал тебе право так пренебрежительно отзываться о людях, которые слушали тебя сегодня? Ты даже заподозрил их в том, что они зашли в зал только укрыться от дождя! А ведь они, чтобы послушать тебя, потратили с таким трудом заработанные гроши. Их привела неоправдавшаяся надежда услышать от тебя что-нибудь полезное. И ты еще так снисходительно относишься к ним! Ты, человек с такими передовыми взглядами, прошедший суровую школу, участвовавший в войне — в двух войнах — и сделавший из них свои выводы? Ты все еще позволяешь себе свысока смотреть на людей, за которых, по твоим словам, борешься».

Блау вздохнул, развернул газету и сразу увидел заголовок:

ЧЛЕНЫ КОМИССИИ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ КРАСНЫХ ДОПРАШИВАЛИ ИЗВЕСТНОГО ПИСАТЕЛЯ.

«Недорого же нынче стоит Зэв, — подумал он, — если на сообщение о нем отводят всего несколько строчек. Странно! Ведь было время, когда почти любому выступлению или поступку Лэнга или какой-нибудь его дрянной пьесе обязательно посвящалась по меньшей мере полоса».

Заметка в газете ничего, по существу, не содержала. Лэнга допрашивали на закрытом заседании комиссии. На вопросы журналистов он ответил только, что его действительно допрашивали, хотя газетчики это знали и без него. На все остальные вопросы он отвечал, как какой-нибудь дипломат: «Ничего сказать не могу».

Во всяком случае, пока что Лэнг еще не принимал участия в публичной «охоте за ведьмами» и не рылся в своем грязном белье на страницах журнала «Нью рипаблик», подобно Гренвиллю Хиксу, Луису Фишеру, Винсенту Шиэну и некоторым другим ренегатам, почуявшим, куда ветер дует, и решившим, что безопаснее быть на стороне сильных мира сего. Интересно, подумал Бен, откажется ли от Лэнга фирма «Флэкс лэкс», продукцию которой он рекламирует по радио?

Но кто может сейчас сказать, что именно он говорил на заседании комиссии и почему вообще комиссия вызывала его?..

Внезапно Бен вспомнил, что, вполне возможно, сегодня вечером к нему опять зайдет Сью. Он встал и направился к выходу из вагона. (Нет, не придет: уже поздно).

Поезд остановился на станции «Юнион-сквер». Блау вышел из вагона и направился к северному концу длинной платформы. Мимо прошла интересная девушка, и Бен подумал, что никто сейчас, посмотрев на него, не скажет, что он автор книги, разошедшейся в ста тысячах экземпляров, что написанная самим Лэнгом рецензия на эту книгу заняла целую страницу в литературном приложении к газете «Нью-Йорк тайме». (Книга была напечатана потому, что ее порекомендовал своему издателю Лэнг). Полторы тысячи экземпляров первого издании книги «Волонтер армии свободы» Бенджамена Блау были распроданы сразу же, после чего вышло второе, специальное издание для военнослужащих тиражом в сто тысяч экземпляров. «Сколько ты получил за это? — спросил себя Бен. — Около семисот долларов. Ни больше ни меньше. (И все истратил на похороны матери)».

Дождь еще продолжался, когда Бен вышел из метро на 15-й улице и, согнувшись под порывами ветра, пошел в восточном направлении.

«Война кончена, Блау, — снова потекли у него мысли. — Перестань наконец думать, что ты какая-то особенная личность. Перестройся. Ты уже участвовал в двух войнах, и если кому-то, кто шумит о доктрине Трумэна, сокрушается о положении в Греции и заполняет газеты клеветой о Коминформе, захочется организовать новую войну, то это им не удастся — во всяком случае, пока не удастся.

Из Испании ты выбрался с целехонькой шкурой, в Германии тебя основательно поцарапали, а в новой войне превратят в атомную пыль.

Позволь, ну что ты без конца бьешь себя кулаками в грудь, словно паршивый буржуазный интеллигентишка? (Возможно, потому, что чувствуешь себя лучше после этого занятия?) Разве тебе обязательно нужно до конца жизни изображать из себя раздвоенную личность? Да разве ты раздвоенная личность? Возможно, ты действительно сожалеешь, что ушел из „Глоба“ и не поднялся до солидного поста „известного иностранного корреспондента“ со всеми вытекающими отсюда последствиями?»

Блау вошел в прихожую своего пансиона, предварительно заглянув в почтовый ящик, но там для него ничего не оказалось. В прихожей он увидел миссис Горн-штейн, быстро подошел к ней и галантно поцеловал руку.

— Миссис Горнштейн, — провозгласил Бен, — я обожаю вас!

Женщина вырвала руку, словно прикоснулась к чему-то горячему, оттолкнула его и захихикала.

— Вы уже две недели не платите за комнату, — сказала она. Бен в притворном отчаянии покачал головой.

— Деньги, — заметил он, — это опиум для рабочего класса.

— Что?

Он опустил руку в карман и увидел, что ее лицо расплылось в широкой улыбке, но тут же сморщилось, как мехи аккордеона, когда она увидела, что он положил в ее протянутую руку лишь пятидолларовую бумажку.

— Но за две недели мне следует с вас двадцать долларов! — воскликнула она.

— Знаю, — ответил Бен. — О, как хорошо я это знаю!

Он повернулся и стал медленно подниматься по лестнице.

«Может, мне следовало зайти к старине Фрэнсису Ксавьеру Лэнгу? — подумал он. — А может, и не следовало. Я же решал этот вопрос и в 1939, и в прошлом году. Все это позади — kaput, fini, terminado! — давным-давно покончено.

Но тебе нужно перестать думать о себе как о каком-то связующем звене между буржуазией и рабочим классом и заниматься своим делом».

«Тебе придется сделать не только это, — мысленно продолжал он, открывая комнату и зажигая свет. — Тебе тридцать семь лет, ты ветеран двух войн и опытный журналист. Если „Дейли уоркер“, или „Мейнстрим“, или „Фрейхейт“ не могут взять тебя, ты должен запросить все профсоюзные газеты страны: не заинтересует ли их человек твоей квалификации. Нужно опросить все организации, которым может понадобиться человек для связи с прессой: возможно, какая-нибудь из них возьмет тебя.

А если ты не сможешь найти журналистскую работу, пойдешь на завод и станешь рабочим.

Такое существование, как сейчас, когда приходится перебиваться с хлеба на воду, — это не жизнь. Для человека с твоей биографией — да, даже с такой бунтарской биографией, — с твоей подготовкой и опытом существует немало возможностей устроиться на работу. Если теперешний строй отверг тебя, ты должен руками и зубами драться, чтобы снова занять свое место.

(И ты не обратишься к Фрэнсису Лэнгу. Тем более что теперь, после вызова в комиссию и при вероятности повторного вызова, он весьма далек от желания встретиться с тобой)».

Бен направился было к радиоле и начал искать альбом с пластинками, но вовремя вспомнил, что уже поздно и что миссис Горнштейн и ее жильцы бывают очень недовольны, когда он включает радиолу ночью. (Со временем человек привыкает уживаться с себе подобными).

Бен сел на старый вращающийся стул, который он купил как-то в магазине подержанной мебели на Шестой авеню, и уставился в стену. Плащ и шляпу, приобретенную еще до войны, он так и не снял. Всякий раз, когда Бен смотрел на стену, ему не хватало плаката, привезенного из Испании. Куда он делся?

В 1941 году, когда его призвали на военную службу, он оставил плакат Эллен и так и не набрался смелости попросить его обратно. 1938 год, думал он, Ano de la Victoria![23]

7. 30 апреля 1938 года

Через три недели после того, как Лэнг, Иллимен и Долорес услышали от Бена Блау о его решении вступить в интернациональную бригаду, Лэнгу удалось убедить Долорес снова раздобыть для него машину, и он отправился через Каталонию на запад.

Его все время мучило какое-то странное чувство собственной неполноценности, всегда возникавшее у него при виде Клема, с его огромным ростом, бурной энергией и шумливостью.

«Иллимен постоянно вызывает у меня это чувство, — думал Лэнг, сидя за рулем. — Но ведь и я не цыпленок». Лэнг был ростом около шести футов, весил добрых сто семьдесят фунтов и обладал неплохой мускулатурой. Он считался интересным мужчиной, и его бархатистые карие глаза, которым приписывали выражение скрытой меланхолии, неотразимо влекли женщин.

Лэнг понимал, что нелепо ревновать Клема к Долорес Муньос. Клему нравились женщины такие же рослые, как и он сам, с длинными ногами, с длинными светлыми волосами и пышной грудью.

Иначе обстояло с Лэнгом. Он предпочитал миниатюрных, хрупких особ, более похожих, уж если быть откровенным, на подростков, чем на взрослых женщин.

«Странно, что я женился на Энн, — думал Зэв. — Хотя что тут странного? Энн больше отвечала вкусам Иллимена, чем Лэнга. Я должен послать ей телеграмму, как только… Но Долорес…» — Он вспомнил о ней, и ему захотелось, чтобы Долорес была сейчас рядом с ним. Однако во время отступления пресс-бюро Констанции де ла Мора осаждали иностранные журналисты, которые вели себя словно хищные птицы над издыхающим в пустыне верблюдом. Девушка была постоянно занята, для него у нее оставалось очень мало времени. «Вот вернусь и добьюсь, чтобы она нашла время и для меня», — подумал Лэнг и нажал на акселератор. («А Блау, конечно, произвел на нее впечатление»).

Крутые дороги, извивавшиеся среди гор Каталонии, были опасны для езды. По ним с трудом могла пройти одна машина, а испанские военные шоферы, водившие грузовики, никогда не замедляли ход перед поворотами. Они не делали, этого даже по ночам, когда им приходилось ездить с выключенными фарами. Возможно, этим и объяснялось, что Лэнг по обеим сторонам дороги видел много разбитых машин.

Часовой на перекрестке дорог около Эбро рассказал ему, где можно найти штаб 15-й бригады. Подъезжая к этому месту, примерно в километре от Мора ла Нуэва, Лэнг с изумлением увидел, что командир бригады Копии, сидя перед группой внимательно слушающих штабистов, прекрасным тенором поет под аккомпанемент гитары какую-то песню.

Про Копича, венгра по национальности, рассказывали, что в прошлом он пел в опере. В этом не было ничего удивительного для армии республиканской Испании, где выращивали командиров из таких людей, над которыми в любой капиталистической, стране только посмеялись бы: из каменотесов (Листер), лесорубов, крестьян, промышленных рабочих. Почему не мог стать военачальником оперный певец, если командирами здесь были люди вроде немецкого писателя Людвига Ренна или Мерримена (погибшего, очевидно, под Гандесой), того, что в свое время преподавал экономику в Калифорнийском университете?

По мнению Лэнга, Копич был настроен весьма оптимистически, если учесть, что он потерял добрую половину своей бригады, а фашисты, наступая в направлении Виньяросы на морском побережье и намереваясь разрезать страну пополам, прошли уже большую часть расстояния до этого пункта. Но возможно, что настроение Копича было столь же характерным для этой армии, как и его гитара, его оперный тенор и те чудеса, которые совершала Народная армия, несмотря на подавляющий материальный перевес Франко, снабжаемого Муссолини и Гитлером.

От Копича Лэнг узнал, как доехать до места, где переформировывался батальон имени Линкольна, и через некоторое время добрался туда. От немощеной дороги на Дармос, через все еще голые виноградники, расположенные уступами, вниз по холму сбегала узкая тропинка. В стороне виднелись неизбежные barrancas[24], образовавшиеся на песчаной почве, не защищенной густой растительностью, в результате, сильных ливней.

В этих мрачных расщелинах лежали люди в жалком отрепье — так называемом форменном обмундировании. Они грелись под слабыми лучами солнца, отгоняли мух, уничтожали говяжью тушенку, курили, спали и искали насекомых в гимнастерках и брюках.

Лэнг, увидев Бена Блау, очень удивился. Ведь только три недели назад Блау уехал из Барселоны, и вот он уже здесь, на фронте. Бен приветствовал его, помахав рукой. («До чего же он уродлив!» — подумал Лэнг), Он ответил на приветствие, но Блау не встал, и Лэнг, сойдя с тропинки, по осыпающейся гальке спустился в овраг.

Бен сидел на корточках рядом с высоким молодым человеком, обладателем огромных черных усов, напоминавших по форме велосипедный руль. На усаче была длинная черная пилотка, служившая ему, как видно, не только для защиты головы от холода, но и для того, чтобы отгонять мух, когда они становились слишком назойливы. Рядом с ним сидели, еще два бойца.

— Капитан Буш, — сказал Блау, и человек с усами протянул Лэнгу руку. — Фрэнсис Лэнг, — добавил Бен.

Фамилия Лэнга, видимо, показалась Бушу знакомой. Он пристально посмотрел на него, но промолчал. Чувствуя себя неловко под его взглядом, Лэнг сказал:

— Вы, я вижу, возвратились благополучно. Мы получили о вас много запросов.

Буш кивнул головой, и Лэнг, чтобы скрыть смущение, вступил в свою роль иностранного корреспондента.

— Сколько у вас бойцов, капитан?

— Перед последними боями было пятьсот — шестьсот человек. Сейчас сто двадцать, но будет больше.

— Что слышно о Бобе Мерримене и Доране?

— Ничего.

Лэнг попытался разобраться, почему он так неловко чувствует себя перед этим молодым человеком. Без нелепых усов он выглядел бы как Линкольн, думал Зэв. На вид ему года двадцать три — двадцать четыре, а он уже командует батальоном, тогда как Лэнгу тридцать восемь и…

— Что творится на белом свете? — спросил Блау. — Мы получили кое-какие газеты, но они недельной давности.

— Ну, о правительстве вы знаете, — ответил Лэнг.

Все закивали головами.

— Прието снят с поста министра обороны…

— Давно пора, — заметил Буш.

— …и сейчас в качестве преемника называют Хесуса Эрнандеса. Возможно, он уже назначен, но не исключено, что этот портфель возьмет себе Негрин. Создается новое правительство национального единения.

— Что слышно о поставках военных материалов? — спросил один из бойцов.

Ходят слухи, что Рузвельт обещал послать во Францию пятьсот самолетов, если Блюм согласится пропустить их в Испанию.

Человек, обратившийся к Лэнгу с этим вопросом, внимательно посмотрел на него.

— В Тортосе вы утверждали, что обещано двести самолетов. Что же, увеличилось их количество или это новые слухи?

Лэнгу опять стало неловко. Эти люди видели в нем неофициального представителя своего правительства, и он почему-то чувствовал себя так, словно это он виновен в бездеятельности Рузвельта. Он растерянно пожал плечами.

Буш извинился и ушел, сославшись на какие-то дела в штабе бригады. Лэнг попытался объяснить Блау и двум другим бойцам создавшуюся обстановку. Он сообщил, что фронт держится, во всяком случае, предполагается, что держится, а на отдельных участках фашистов даже удалось отбросить. (Он все время испытывал желание остаться наедине с Беном и поговорить с ним).

— Центральный Комитет коммунистической партии заявляет, — сказал Лэнг, — что, если удастся удержать фронт еще недели две, это позволит накопить достаточно вооружения и перейти в наступление.

— Где? — спросил Блау.

— И откуда поступит оружие? — добавил один из бойцов.

— Рузвельт, конечно, его не пошлет, — высказал свое мнение другой. — Церковь слишком сильна.

Лэнг в ответ только улыбался, раздавая сигареты из тех трех-четырех пачек, что захватил с собой в карманах. Как всегда в подобных случаях, он размышлял, сможет ли когда-нибудь избавиться от ощущения, что разыгрывает роль дамы-патронессы, и побороть возникающую при мысли об этом неловкость.

— Я не знаю, откуда поступят военные материалы — из Франции или из Советского Союза, — ответил он. — Я согласен с товарищем, который не очень верит Рузвельту, но позвольте мне заявить, что это не его вина. Я знаю его.

— Что он собой представляет? — спросил кто-то из бойцов.

— Политик, — ответил Лэнг, — но человек…

— Все понятно, — прервал его другой боец. — Вы уже ответили на вопрос. — Все засмеялись, но Лэнг считал своим долгом защищать президента.

— Вам, конечно, известно, что, просмотрев кинофильм Хемингуэя, он пожертвовал пять тысяч долларов на оснащение санитарного отряда?

Некоторое время царило молчание.

— Ты знаешь, где развернется наступление? — спросил Бен.

— На севере, в секторе Балагер — Тремп — Лерида. Здесь расположены важные для всей Каталонии гидроэлектростанции.

Один из бойцов заявил, что у него расстройство желудка, и, извинившись, ушел. Лэнг внезапно вспомнил фамилию другого бойца, того, с кем он только что разговаривал о Рузвельте: Джо Фабер — писатель, которого узнал Иллимен. Это был лысеющий человек с вечно мрачным лицом, выглядевший несколько старше других бойцов.

— Как дела, Джо? — спросил он.

— Чудесно, — ответил Фабер, продолжая хмуриться.

— Пишете что-нибудь?

— Таскаю с собой блокнот. Но сомневаюсь, чтобы это кому-нибудь принесло пользу.

— Почему? Пригодится, когда будете писать книгу, — улыбнулся Лэнг.

— Ну уж, книги пишите вы, — ответил Фабер.

— Не обращай внимания на Джо, — засмеялся Блау. — Он и родился вот с таким кислым настроением.

Однако лицо Фабера внезапно оживилось, и он спросил:

— Лэнг, вы можете сделать мне одолжение?

— Что за вопрос! — воскликнул Лэнг. — Кого вам нужно ликвидировать?

Фабер достал из кармана гимнастерки засаленный от пота блокнот и передал Лэнгу.

— Этот блокнот уже целиком исписан, и я не хочу терять его, — сказал он. — Вы можете переслать мои заметки по одному адресу в Филадельфию?

Лэнг помедлил, обдумывая ответ:

— Могу, если дело не срочное. Этим летом я поеду в Париж.

— Дело не срочное. Лишь бы блокнот дошел по назначению.

Он вырвал страничку из другого блокнота, достал карандаш, написал несколько слов и, передав листок Лэнгу, поднялся.

— Hasta luego![25]— попрощался он и быстро пошел по дну оврага.

Лэнг притронулся к карману, в который положил блокнот Фабера, и взглянул на Блау.

— Здесь есть что-нибудь такое, что нельзя отправлять из Испании? — спросил он.

— Вряд ли. Джо хороший парень, он просто-напросто в записках изливает свою душу. Сейчас он хочет быть уверенным, что наши потомки узнают правду, если даже его и убьют здесь.

— Да ну тебя к дьяволу! — воскликнул Лэнг. — Ты лучше скажи, как попал сюда.

Он внезапно заметил, что «обмундирование» Блау выглядит довольно чистым.

— Я уже говорил тебе, — ответил тот. — Приехал в Альбасете и записался в бригаду.

— Но это же произошло всего три недели назад! — изумился Лэнг. — Ты, значит, не прошел никакого обучения?

— А зачем? Я сказал, что служил в территориальной армии.

— Да? Ты служил в территориальной армии?!

— А как же! — подмигнул Бен. — Целых шесть лет.

Лэнг почувствовал беспричинный гнев, но сдержался.

— Ну, и как ты здесь подвизаешься? Ты ведь тоже журналист. Ты тоже намерен оставить память потомкам? Как ты себя вообще-то чувствуешь?

— Чудесно, как говорит Джо, и совсем не так мрачно настроен, как он. История на нашей стороне.

— Уж больно ты уверен в этом, — печально улыбнулся Лэнг.

— А ты нет?

— Нет, — признался Лэнг. — Не уверен. Историю творят люди, а я не убежден, что верю им.

Бен ухмыльнулся и перевел разговор на другую тему.

— Как Долорес?

— А ты произвел на нее большое впечатление, — отозвался Лэнг, с удивлением почувствовав, что краснеет. — Ты потому и вступил в интернациональную бригаду?

— Вряд ли.

— Я рад, что Долорес тебе понравилась, — продолжал Лэнг. — Она ведь тоже коммунистка. — Он сказал «тоже» наугад и тут же, опасаясь, что Бен может промолчать, прямо спросил — А ты?

— А я нет, — ответил Блау. — Разве только коммунисты ненавидят фашизм? Если это интервью, господин иностранный корреспондент, то разрешите заверить, что очень многие из нас вовсе не коммунисты.

Лэнг, пытаясь возражать, поднял руку, но Бен продолжал:

— Вот возьми, например, бойца, который жаловался на свой желудок. Он — твердолобый республиканец из Ист Дорсет в штате Вермонт.

— Да я все это понимаю! Не считай меня болваном! — воскликнул Лэнг.

— И не собираюсь. Ты ведь и газетчик, правда?

— Хочется думать, что да, хотя не это главное.

— Газетные владыки, которые, как ты утверждал, никогда не говорили тебе, что именно писать, так часто клевещут на наших парней, что те уже не могут оставаться равнодушными. Креатура Москвы, подонки общества, международные коммунистические гангстеры…

— Но это же все чепуха! — возмутился Лэнг. — Ни один здравомыслящий человек этому не верит.

— Боюсь, что верят очень многие.

— Ну, знаешь! — горячо возразил Лэнг. — Вот уж неправда!.. Хотя твой друг с больным желудком прав: католическая церковь слишком сильна.

— Ты ведь тоже католик?

— Нет. Я порвал с католицизмом, как только мне исполнилось двадцать лет.

Сверху донесся гул самолетов, и Лэнг поднял голову. С дороги один за другим прозвучали три винтовочных выстрела, — очевидно, сигнал воздушной тревоги, потому что в разных концах оврага немедленно послышались крики: «Самолеты! В укрытие!» — и раздался топот бегущих людей.

Почти сразу же показались самолеты. Они летели на небольшой высоте, и Лэнг узнал в них «капрони». Он перевел взгляд на Блау, чтобы узнать, как тот себя чувствует, но Бен спокойно рассматривал свои ботинки.

— Да, церковь, конечно, мощная организация, — заметил Блау, — и как только человек попадает ей в лапы…

— Нечто вроде коммунизма, — прервал его Лэнг, дрожа от страха. — Вера есть вера.

— Не сказал бы. Я читал много коммунистической литературы. Коммунисты утверждают, что их вера основывается на изучении истории.

Лэнг, не в силах больше владеть собой, пригнулся и вошел в кустарник.

— Самолеты направляются в Мора ла Нуэва, — заметил Блау, взглянув на него. — Здесь безопаснее, чем в отеле «Мажестик».

— Бен, а тебе не страшно? — спросил Лэнг; он имел в виду не самолеты, пролетавшие у них над головой, а страх, который охватывает людей в бою. Ему было стыдно за свою трусость, и в то же время он испытывал радость, что подвергается такой же опасности, как и этот неказистый человек, сидевший перед ним на корточках.

— Конечно страшно, — ответил Бен. — А кому не страшно?

— Ты женат?

Блау засмеялся.

— Что тут смешного? — продолжал настаивать Лэнг. — Многие женятся.

— Я похож на красавца?

— При чем тут красота?

— Женщины, взглянув на меня, шарахаются в сторону.

— Знаешь, Бен, сразу чувствуется, что ты не очень разбираешься в таких делах. Я встречал многих женщин и могу сказать, что все они, за исключением молоденьких девушек, не очень считаются с тем, урод ты или писаный красавец.

— Ну, а сейчас, когда я нарушил правила хорошего тона, мой текущий счет в банке выглядит не лучше, чем я сам.

— «Глоб» поместил сообщение о тебе на первой странице. Ты знаешь об этом? — Блау отрицательно покачал головой. — По-моему, ты недооцениваешь женщин.

— Наоборот, — ответил Бен с внезапной серьезностью. — Скорее всего, переоцениваю, пытаясь найти в них то, чего нет вообще у большинства людей. Я требую от женщин слишком многого. Теперь мне понятно, что это болезнь нашего класса.

— Нашего класса?

— Да. Мои родители были богатыми людьми, а я — человек, о котором говорят «в семье не без урода». Взбунтовался против той формулы преуспеяния, следуя которой отец в конце концов покончил самоубийством в возрасте сорока пяти лет. В 1929 году он обанкротился.

Лэнг протянул ему руку.

— Mon semblable, mon frère[26],— сказал он и пояснил — Это из Бодлера. Талантливейший поэт! Но вообще-то говоря, я полная противоположность тебе, так как родился и вырос в рабочей среде, которую возненавидел с самого начала… я хочу сказать, возненавидел бедность. Решил вырваться из нее, чтобы никогда к вей не возвращаться.

— А кто любит бедность? — заметил Бен. — Потому-то и ведется эта война, правда? — Он посмотрел на Лэнга и неторопливо закончил: — Хотя ты и преуспеваешь в жизни, ты, видимо, не очень счастлив.

— А кто счастлив, доктор Фрейд? — воскликнул Зэв, довольный возможностью отплатить Бену за его шутку над ним три недели назад в Барселоне.

— Счастье состоит в том, чтобы всегда быть сытым, иметь работу, которая тебе нравится и которую ты выполняешь хорошо, любить того, кто любит тебя, быть уверенным в завтрашнем дне, иметь обеспеченную старость.

— Это не счастье, а утопия, — возразил Лэнг.

— Нет, по-моему, это социализм.

— Одно и то же. После трех недель пребывания в Интернациональной бригаде ты уже заговорил, как Долорес Муньос.

— А как же! Мы с ней ежедневно получаем золотой паек и директивы из Москвы: что говорить, что думать, что делать, — иронически ответил Бен и засмеялся.

Расхохотался и Лэнг. Он подумал, что если перед Бушем он преклоняется, то в Бена просто влюблен. Чувствуя, что от этих мыслей ему — становится — как-то не по себе, он заметил:

— А ведь ты нравишься Долорес.

— Так же, как она тебе?..

…К тому времени, когда Лэнг добрался на своем форде до Реуса, наступила темнота, и ему пришлось включить фары. Однако, как только он въехал в город, солдат на контрольном пункте заставил его выключить свет, и Лэнг потратил почти час, чтобы пробраться через развалины. На стене разрушенного кинотеатра все еще виднелись обрывки рекламы — «Новые времена» Чарли Чаплина.

Недавно город снова подвергся бомбардировке. Улицы, по которым проезжал Лэнг, лежали в развалинах. Ему пришлось несколько раз спрашивать дорогу, снова и снова предъявляя свой пропуск.

Лишь после того как он миновал высоты Монтжуич вблизи Барселоны, он смог вздохнуть с облегчением, как человек, избежавший опасности. Это был массивный зловещий ориентир, освещенный только что взошедшей полной луной.

Вскоре он въехал в город, где ему снова приказали выключить фары, а затем свернул на север, мимо Эстасьон Франсиа.

Езда по городу с выключенными фарами была настоящей пыткой. Грузовики и военные машины — единственный вид транспорта, который мог двигаться по ночам (да и в дневное время), — с бешеной скоростью проносились по улицам, не переставая сигналить. У некоторых стекла фар были покрыты синей или черной краской с узенькими аккуратными щелочками, оставленными для света. Добравшись до Пасео де Грасия и свернув на небольшую улочку, ведущую к «Мажестику», Лэнг понял, что только чудом спасся от аварии.

Дежурный администратор передал ему несколько писем и памятку о телефонном разговоре.

— Сегодня есть горячая вода? — поинтересовался Лэнг.

Администратор ответил утвердительно.

Оказавшись у себя в комнате, с наклеенными на стекла окон длинными полосками бумаги, Лэнг глубоко вздохнул и с удовольствием подумал о горячей ванне. Он налил коньяку, разбавил его водой и, не опуская льда, быстро выпил. В памятке о телефонном разговоре сообщалось, что звонила Долорес Муньос, интересовалась, вернулся ли он с фронта. Ее заботливость тронула Лэнга.

Он позвонил Долорес и обрадовался, узнав, что через час она сможет пообедать с ним. Забравшись в ванну и наблюдая, как вода смывает грязь с его тела, он протянул руку к стоящему рядом стулу и взял блокнот и карандаш.

«ПРОШУ РАЗВОДА, — писал он печатными буквами. — ПОДРОБНОСТИ ПИСЬМОМ. ЗЭВ».

Взглянув на написанное, он пришел к выводу, что его решение явится для жены слишком неожиданным, слишком прямым и жестоким. Черт возьми, но как изложить подобное требование, чтобы оно не казалось столь внезапным и безжалостным?

Он почувствовал, что обязан как можно скорее поставить Энн в известность о своем решении; ее письма дышали одиночеством и страхом, и было бы несправедливо и нечестно поддерживать в ней уверенность, что отношения между ними остались теми же, что и до его отъезда из Нью-Йорка.

Хотя, честно говоря, какими же были в то время их отношения? Пылкой любовью их никак не назовешь. Ссоры и упреки из-за его случайных романов, которых он почему-то никак не мог избежать. Постоянное напряжение, прорывавшееся наружу из-за любого пустяка, а то и вообще без всякого повода. И это всего лишь после трех лет семейной жизни!

Их брак с самого начала был ошибкой, это было безрассудно.

Лэнг снова попытался составить текст телеграммы, тщательно выписывая печатными буквами:

«МИССИС ЭНН ЛЭНГ, 48 БЭНК-СТРИТ, НЬЮ-ЙОРК. ЭТА ВОЙНА ЗАСТАВЛЯЕТ ЧЕЛОВЕКА СТАТЬ САМИМ СОБОЙ. ДОЛГО РАЗДУМЫВАЛ НАД НАШИМ БРАКОМ. БРАК ЛИ ЭТО ВООБЩЕ?..»

«Нелепо! — подумал он. — Объяснить все это можно только в письме». И он решил написать письмо.

Ему придется написать весьма пространно, подробно рассказать, почему с самого начала что-то заставляло его отклонять попытки-Энн приехать к нему (она не раз предлагала это в своих письмах и телеграммах); как его предчувствие неизбежности разрыва между ними подтвердилось той глубокой любовью, которую — теперь уже нет сомнений — он испытывает к Долорес; он скажет, что это вовсе не очередная случайная интрижка (к Долорес он не прикоснулся и пальцем), наоборот, эта маленькая испанка ему сейчас так нужна, как никто раньше в его жизни.

Лэнг внезапно вспомнил, что прошел уже почти час, и Долорес может в любую минуту позвонить из холла гостиницы. У него сильно забилось сердце, и он решил, что можно подождать с письмом. Девушка была образцом пунктуальности в такой же мере, как и образцом высокой нравственности, которой он не мог ни достичь сам, ни побороть в Долорес и которую находил необычной для женщины, утверждавшей, что она коммунистка и, следовательно, как понимал Лэнг, свободна от буржуазных предрассудков.

Лэнг неоднократно пытался заманить Долорес к себе — выпить рюмку вина перед обедом или закусить чем-нибудь таким, чего нельзя было найти даже в ресторанах, снабжавшихся с черного рынка. (Эти рестораны она отказывалась посещать). Долорес наотрез отклоняла приглашения Лэнга даже в тех случаях, когда у него были его друзья, вроде Иллимена, Герберта Мэттьюса из «Нью-Йорк таймса», или кто-либо еще.

Долорес утверждала, что доверяет Лэнгу. Не говоря этого прямо, она давала понять, что он, несомненно, не собирается силой овладеть ею, и тем не менее не проявляла никакого желания отведать виски «Блэк энд Уайт», коньяку «Курвуазье» и даже хересу «Драй Сэк», за бутылку которого Лэнг заплатил огромную сумму, хотя и сказал Долорес, что ему привез ее корреспондент «Юманите» Жорж Сория из своей последней поездки за границу.

Долорес неодобрительно относилась к тому, что корреспонденты привозят в Испанию подобные деликатесы, пусть даже только для себя.

— Как вы можете так питаться, — негодующе говорила она, — когда столько людей голодают?

— Дорогая моя, — отвечал Лэнг, — оттого, что вы умрете с голоду, голодающие не станут сытыми. Пойдемте ко мне. Мой коллега прислал мне из Лиона чудесный pâté de campagne[27].

— Я как-то читала, что в вашей стране молодые люди заманивают девушек к себе, обещая показать им grabados al agua fuerte[28]. Как они у вас называются?

— Гравюры? — спросил Лэнг смеясь.

— Гравюры, — подтвердила она. — А вы предлагаете мне чедерский сыр, ветчину, масло и кровяную колбасу.

— Perdóname![29]—ответил Лэнг. — У меня нет гравюр, а у вас нет любви.

— Я люблю всех, кто любит Испанию, — сказала Долорес с таким серьезным видом, что он порывисто обнял ее, хотя они были посредине площади де Каталунья.

Когда она позвонила из холла, он, не дожидаясь, пока поднимется старенький лифт, быстро сбежал вниз по лестнице.

Как и все женщины республиканской Испании в те дни, Долорес не носила шляпы, но, в отличие от многих испанок, которых он встречал на улицах, не выкрасила свои чудесные черные волосы и не превратилась в блондинку, за что он испытывал к ней чувство признательности…

Они прошли в ресторан со стеклянным куполом, напоминавшим ему «Гарден Корт» в отеле «Палас» в Сан-Франциско, и официант в безупречном смокинге усадил их за столик. Лэнг рассказал Долорес, что он видел, сообщил о своей встрече с Блау и почувствовал себя несколько задетым тем заметным интересом, который она проявила к Бену.

— А вы знаете, — сказала она, — сегодня в десять часов утра бомбили рыбный рынок в Барселоне.

— Ну и что же? Рыба-то все равно уже была мертвая, — пошутил Лэнг.

Долорес укоризненно покачала головой:

— Тридцать человек убито, сто двадцать четыре ранено. Главным образом женщины, стоявшие в очереди.

— Простите меня. — Он потянулся через стол и сжал ее пальцы. Немного помедлив, Долорес мягко высвободила свою руку. — Простите меня, — повторил Лэнг. — Я сам сегодня попал под бомбежку около Мора ла Нуэва. Я сказал глупость.

— Вас я прощаю, — ответила она, — но убийцам никогда не прощу.

— И я им никогда не прощу! — с пафосом воскликнул Лэнг. — Но как бы это ни было жестоко, всякий раз своими бомбежками фашисты льют воду на нашу мельницу. Честные люди мира не смогут этого долго терпеть.

— Но сколько же еще они будут терпеть? — спросила Долорес. — Противник приближается к Средиземному морю, связь между северной и южной частями страны скоро прекратится. Нам будет очень трудно.

— Ну вот, теперь вы ведете пораженческие разговоры, — ласково упрекнул ее Лэнг, сознавая, что девушка выразила лишь то, что он сам чувствовал уже в течение многих месяцев, больше того, с самого начала войны. Ни сейчас, ни раньше Лэнг не верил в победу республиканцев. — Вы высказываете взгляды, за которые всегда упрекали меня.

— Это не ваша война, — сказала она с некоторым ожесточением. — Вам не придется жить при фашизме, если мы потерпим поражение. Это будет не жизнь, а смерть.

— Вы не потерпите поражения, — успокаивающе сказал Лэнг. — Мы победим.

— Если мы потерпим поражение, — продолжала Долорес, — вспыхнет мировая война. Бомбы будут падать на Париж, Лондон и, возможно, даже на Нью-Йорк.

— Мы победим, — повторил Лэнг. — Я обещаю вам.

Долорес улыбнулась, и ощущение невыносимой тяжести, которая давила Лэнга, внезапно исчезло. Они съели суп, по небольшому кусочку селедки и свежему персику, запивая вином. Все было приготовлено со вкусом, но порции были так малы, что только разожгли аппетит.

Лэнг уплатил пятьдесят песо и собрался было оставить на чай, но, заметив, как нахмурилась Долорес, вспомнил, что с начала войны официанты отказываются брать чаевые.

— Пойдемте ко мне, я вам покажу свои гравюры, querida[30],— предложил Лэнг. — В гардеробе у меня есть даже бананы, не говоря уже об отличном паштете из печенки в глиняном горшке и американском кофе с настоящим сахаром.

Долорес улыбнулась и отрицательно покачала головой.

— Какой же вы неисправимый! — заметила она и хотела уже встать из-за стола, как вдруг внезапно погас свет. Тут же послышалось прерывистое завывание сирены. Они посмотрели на стеклянный купол и через его свинцовый переплет увидели в небе перекрещивающиеся лучи прожекторов.

Лэнг лихорадочно шарил вокруг себя и наконец позвал:

— Долорес, где вы?

— Здесь, — тихонько откликнулась она. Лэцг ощупью нашел девушку и схватил ее за руку.

Они сидели рядом в темноте, чувствуя, что в огромном ресторане притаилось много людей и все, удерживая дыхание, молча смотрят на стеклянный купол.

Выли сирены, по-прежнему скрещивались лучи прожекторов, а затем послышался пронзительный свист падающих бомб. («Должно быть, где-то около порта», — подумал Лэнг, дрожа от страха и размышляя, не передается ли этот страх Долорес через его руку).

Он напряженно прислушивался, пытаясь определить, не уходит ли кто-нибудь из ресторана, но ничто не нарушало глубокой тишины. Все молчали, не было слышно ни вздоха, хотя в ресторане собралось больше ста человек.

— Мне страшно, — проговорила Долорес всхлипывая.

Бомбы рвались с приглушенным грохотом («Около Барио Чино», — решил Лэнг), и здание гостиницы мягко сотрясалось. Вой сирен, походивший на заунывный плач, не мог заглушить рокота моторов в небе. Этот прерывистый, пульсирующий рокот то усиливался, то ослабевал и почему-то казался еще более ужасным, чем свист >бомб или смягченные расстоянием взрывы.

Затем все внезапно стихло: самолеты, прилетевшие с моря, резко развернулись и снова унеслись на юг, в направлении острова Мальорки. Все понимали, что через несколько минут над городом появится новая волна самолетов. Молчание, царившее в ресторане, казалось Лэнгу невыносимым. Он подумал, что чувствовал бы себя значительно лучше, если бы кто-нибудь завизжал, или упал в обморок, или позвал на помощь, или хотя бы закричал от ярости и страха.

Но вот мертвую тишину огромного зала нарушил одинокий женский голос, певший flamenco[31]. Через мгновение Лэнг с изумлением узнал голос Долорес. Он почувствовал, как напрягалось и трепетало маленькое тело девушки, словно следуя переливам самой песни.

Как и всякая настоящая canto hondo[32], это была чистая импровизация, и Лэнг не понимал, как могла ее петь Долорес, в которой не было ни капли цыганской или андалузской крови. Она родилась и выросла в Мадриде. Лэнг начал внимательно прислушиваться, и ему удалось уловить смысл большинства слов.

Это была песня страха и решимости. Песня родилась, очевидно, под влиянием переживаний, которые Долорес выразила одним словом: «Страшно». Она начала так:

Я боюсь крылатых убийц, Разоривших страну мою, Я страшусь людей-кровопийц, Зло творящих в моем краю. Где прошли они — всюду кровь… Умирают и жизнь и любовь. Но сильнее страха мой гнев… Он пылает, как яркий костер, Страх сгорает в этом огне, Ярость гнева в солдате растет. Гнев — в руках, он — в винтовке моей, Он теснит мою грудь все сильней. Я живых и мертвых опять Для любви и жизни верну, Вновь простые люди пойдут За свою сражаться страну. В душах женщин средь мрака бед Загорится надежды свет… Грозной силой станут они И детей и отчизну спасут, Сгинут черные крылья войны, Над врагами свершится суд. Я к борьбе призываю вас В этот грозный и тяжкий час[33].

8.

Бен находился в одной из комнат редакции «Дейли уоркер», когда застучал телетайп Юнайтед Пресс.

ВАШИНГТОН, 24 НОЯБРЯ 1947 ГОДА (БЮЛЛЕТЕНЬ). СЕГОДНЯ ДНЕМ ПАЛАТА ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ ОБВИНИЛА В ОСКОРБЛЕНИИ КОНГРЕССА ДЕСЯТЬ ГОЛЛИВУДСКИХ СЦЕНАРИСТОВ, ДИРЕКТОРОВ И ПРОДЮСЕРОВ, КОТОРЫЕ В ПРОШЛОМ МЕСЯЦЕ ОТКАЗАЛИСЬ СООБЩИТЬ КОМИССИИ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ АНТИАМЕРИКАНСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ, ЯВЛЯЮТСЯ ЛИ ОНИ ЧЛЕНАМИ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ.

— Эй, Дейв! — крикнул Бен через комнату. — Взгляни-ка!

Дейв Беннетт подошел к нему, и они стали наблюдать за аппаратом, который равнодушно выстукивал:

РЕЗУЛЬТАТОМ ЭТОГО РЕШЕНИЯ МОЖЕТ БЫТЬ ПЕРЕДАЧА ДЕЛА В МИНИСТЕРСТВО ЮСТИЦИИ ДЛЯ ВОЗБУЖДЕНИЯ УГОЛОВНОГО ПРЕСЛЕДОВАНИЯ. ОСКОРБЛЕНИЕ КОНГРЕССА ЯВЛЯЕТСЯ УГОЛОВНЫМ ПРЕСТУПЛЕНИЕМ, НАКАЗУЕМЫМ ТЮРЕМНЫМ ЗАКЛЮЧЕНИЕМ ОТ ОДНОГО МЕСЯЦА ДО ОДНОГО ГОДА И ШТРАФОМ ДО ТЫСЯЧИ ДОЛЛАРОВ ПО КАЖДОЙ ОТДЕЛЬНОЙ СТАТЬЕ ОБВИНИТЕЛЬНОГО АКТА.

ОДНОВРЕМЕННО С ЭТИМ КОМИССИЯ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ АНТИАМЕРИКАНСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ОБЪЯВИЛА, ЧТО В НАЧАЛЕ БУДУЩЕГО МЕСЯЦА ОНА ПРОВЕДЕТ НЕСКОЛЬКО ОТКРЫТЫХ ЗАСЕДАНИЙ В НЬЮ-ЙОРКЕ. В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ КОМИССИЯ ПРОВОДИЛА ЗДЕСЬ СВОИ ЗАКРЫТЫЕ ЗАСЕДАНИЯ.

СООБЩАЮТСЯ СЛЕДУЮЩИЕ ФАМИЛИИ СВИДЕТЕЛЕЙ ИЗ ГОЛЛИВУДА, ИМЕНУЕМЫХ СЕЙЧАС «НЕДРУЖЕСТВЕННОЙ ДЕСЯТКОЙ» И УПОМИНАЕМЫХ В СЕГОДНЯШНЕМ РЕШЕНИИ КОНГРЕССА…

Бен и Дейв взглянули друг на друга.

— Ты напишешь заметку по этому поводу? — спросил Дейв. Бен утвердительно кивнул головой. В эту минуту он думал не столько о «десятке», сколько о том, кого комиссия вызовет на открытые заседания, которые начнутся в будущем месяце.

Как только сообщение Юнайтед Пресс было передано полностью, Бен вырвал соответствующее место ленты из телетайпа и пошел к своему столу. В течение прошлой недели редакция смогла обеспечить Блау полный рабочий день, и это радовало его.

Он позвонил Джойс, заведующей газетным архивом, и попросил подобрать все вырезки на «недружественную десятку», а также материал о фильмах, поставленных по их сценариям или под их руководством, о романах и рассказах, которые они написали, и все их биографические данные.

— Напиши, пожалуйста, и передовую, — попросил Дейв. Бен снова кивнул головой.

Работая над статьей о решении конгресса, Блау вспомнил, как в 1936 году, когда он освещал забастовку моряков, у него возникли недоразумения с газетой «Глоб». Забастовка вспыхнула по инициативе снизу, несмотря на упорное сопротивление верхушки прежнего «Международного союза моряков», и в конечном итоге привела к возникновению «Национального союза моряков».

После посещения забастовочного комитета на Уэст-стрит в Манхеттене, бесед с Джо Карреном, Джеком Лоу-ренсоном, Блэкки Майерсом и Фердинандом Смитом, после разговоров с рядовыми пикетчиками и парнями, орудовавшими в импровизированной кухне в Бруклине, Бен писал в газеты сообщения, вполне отвечавшие обычной журналистской схеме подобных статей: «Кто, что, где, когда, почему». Вся беда заключалась в том, что в каждом сообщении главное место занимал ответ на вопрос «почему».

Между тем «Глоб» почти ежедневно в своих передовых статьях метал громы и молнии в адрес забастовщиков, и редактору, потребовалось те много времени, чтобы обнаружить противоречие между тем, что говорит хозяин и что пишет какой-то репортеришка по фамилии Блау.

— Что это за чертовщина? — спросил он однажды. Бен притворился непонимающим и решил отшутиться.

— Правда, босс, настоящая правда и только правда, — ответил он, улыбаясь, как ему казалось, самой очаровательной улыбкой.

— Да перестаньте пороть чушь, Блау, — заявил редактор. — Вам же известно, что на полосах, отведенных под информационные сообщения, мы не печатаем рас-суждений, более уместных в передовых статьях.

«Ну, положим!» — подумал Бен, но решил пропустить мимо ушей замечание редактора. Вместе с тем он не мог удержаться, чтобы не сказать:

— Я сам плавал на судах. В своих сообщениях я излагал лишь факты.

— Да? — опросил редактор. — А вы знаете, что после таких «изложений» вы можете вылететь из редакции?

— Люди, получающие в месяц всего лишь сорок семь долларов пятьдесят центов, имеют вполне законные основания для недовольства, — заявил Бен, — не говоря уже об отвратительных, повторяю, отвратительных жилищных условиях и об отбросах, которые подаются вместо — пищи…

— Довольно! — крикнул редактор.

На следующий день, заглянув в журнал ежедневных заданий, Бен обнаружил, что он отстранен от освещения забастовки. Редактор отдела новостей сообщил ему, что редакция наняла Фрэнсиса К. Лэнга написать серию статей о причинах и ходе забастовки.

— Беспринципный писака! — выругался Бен. Уж этот-то напишет именно то, что нужно газете. (Но это было еще ничего по сравнению с тем письмом, которое ему написал Фергюсон в Испанию, когда узнал об его уходе с работы. «Почему я так и не ответил ему?»)

Зазвонил телефон. Дейв крикнул;

— Бен! Тебя. — И подмигнул.

— Кто говорит? — спросил Бен, беря трубку, хотя прекрасно знал кто.

— Я, — ответила Сью. — Это ты? Ты не в настроении?

Тут настроение Бена действительно ухудшилось, и голос против его воли зазвучал совсем подавленно.

— То, что осталось от меня, — ответил он и внезапно вспомнил, что именно так Джо Фабер ответил Иллимену в Испании.

— Ты свободен? Я хочу пообедать с тобой.

— Я-то свободен, но кто будет платить?

— Но ты же работаешь сейчас полный рабочий день.

— Ну, хорошо, платим пополам.

— Договорились, — ответила Сью. — Я зайду за тобой, если ты не возражаешь.

— Пожалуйста.

— Чувствую по твоему тону, что ты страшно увлечен такой приятной перспективой, — иронически заметила девушка.

— Просто занят. — Он вдруг принял решение и многозначительным тоном добавил: — Я хочу видеть тебя.

После того как газета была сдана в печать, Бен пошел домой. Было еще только четыре часа. Медленно поднимаясь по лестнице, он встретился с миссис Горнштейн, спускавшейся вниз. Ей пришлось повернуться боком, чтобы пропустить его, но и сбоку она оказалась не менее полной. Миссис Горнштейн что-то сказала, но он, не расслышав, прошел мимо, и она послала ему вдогонку: «Сумасшедший!»

Войдя к себе в комнату, Бен включил радиолу, поставил «Иберию» Альбениса и нажал пусковую кнопку. Радиола была единственной дорогой вещью в этой меблированной комнате и стоила ему двести долларов в рассрочку, не считая процентов на просроченные взносы. В течение всего прошлого года Бен ежемесячно платил за нее по 10 долларов 25 центов. Коллекцию пластинок, собранную после войны, Блау приобрел таким же путем — за счет желудка и гардероба.

Прислушиваясь к первым тактам сюиты, напоминавшей ему об Андалузии, Наварре и столь характерной хоте, он попытался думать о Сью. На ум ему пришла фраза, брошенная много лет назад его учителем психологии в средней школе: «Едва ли один из десяти человек может мыслить логически более двадцати секунд подряд». Бен лениво задал себе вопрос: так ли это?

Он с раздражением подумал, что в его связи с Сью каким-то образом виноват Фрэнсис К. Лэнг. (Поразительно, как этот человек постоянно появляется на моем пути!) Если бы она не оказалась в тот вечер, год назад, в квартире Лэнга на Юниверсити-плейс, никакого романа у них не было бы. Какой-то писака с претензиями, заискивающий перед известными литераторами и стремящийся поддерживать знакомства с ними, привел ее с собой, что вряд ли можно было поставить Лэнгу в вину. «Виноват я сам», — подумал он.

Почти весь вечер Сью сидела в противоположном конце комнаты. Бен сразу же заметил, что она привлекательна, и решил не думать о ней. Девушка тоже не уделяла ему особого внимания. Бен вообще старался не думать о девушках: в прошлом слишком уж часто ему указывали на нелепость его ухаживаний, и его вовсе не соблазняла перспектива получить еще один щелчок. Кроме того, она, вероятно, была связана с человеком, который привел ее сюда и сейчас всякий раз, когда Лэнг что-нибудь изрекал или когда знаменитая журналистка Вильгельмина Пэттон подчеркивала то или иное преимущество, якобы достигнутое ею в споре с Блау, механически, словно кукушка в часах, кивал головой.

Затем, во время какого-то спора, когда Пэттон, перебирая пальцами жемчужное ожерелье, как великая герцогиня в английском кинофильме, о чем-то разглагольствовала, а может быть, во время замешательства, когда кто-то пролил вино (Бен точно не помнил), девушка перешла к нему и устроилась рядом на большой софе.

Она вытащила сигарету и улыбнулась, когда Бен дал ей прикурить, а он даже удивился, услышав свои слова:

— Вы, вероятно, не разрешите Мне проводить вас?

— Сегодня нет, — ответила она.

Бен был настолько польщен ее быстрым согласием на продолжение знакомства, что так и не собрался как следует обдумать случившееся. Ему очень хотелось женского общества, а здесь была красивая девушка, которой он понравился с первого взгляда. Она была веселой, интеллигентной и сердечной, разделяла его мнение о Лэнге и многие его взгляды. Через неделю они сошлись — со страстью и поразительным отсутствием неловкости. Но это произошло год назад, размышлял он теперь. Ну, а за год человек может многое передумать. («А ты еще не можешь забыть Эллен, не так ли, Блау?»)

Сью постучала, открыла дверь и вошла. На ней был хорошо сшитый костюм и длинное пальто, которое она сняла и бросила на кушетку у стены.

— Мило с твоей стороны пригласить меня на обед, — заметила она, умышленно часто моргая своими необыкновенно длинными ресницами.

— Кого ты обманываешь? — улыбнулся он. — Ты сама себя пригласила. — Бен нажал кнопку и выключил радиолу.

— Зачем? — спросила Сью.

— Мешает думать…

— А может, и я тебе мешаю? — спросила она, словно читая его мысли. Это пришло ей в голову, еще когда она ехала с Юнион-сквер, где работала в магазине X. Клейна, в отделе дамского платья самых больших размеров.

— Ты голодна?

Сью лукаво посмотрела на него:

— Что ты хочешь сказать?

Бен понял, что она имеет в виду, и поспешно добавил:

— А я нет.

— Да? А ты ведь целые две недели не видел меня! С какой девушкой ты сейчас встречаешься? С этим ходячим покойником Джойс из «Дейли уоркер»?

— Джойс очень милая девушка, — чинно заявил он. — Может быть, хочешь сыграть в шахматы?

— Странная идея!

— Что же тут странного? Игра в шахматы вызывает у меня аппетит… к еде.

— А у меня нет. Ты всегда ловишь меня на детский мат. Я никогда не могу вовремя предугадать его.

— Такая уж ты есть, Сью… Да и вообще-то мы оба ведем себя по-идиотски. Вот об этом я и хочу поговорить с тобой. — Бен сел.

— О, не нужно! Все что угодно, только не это! — театральным тоном воскликнула она.

Комната была такой маленькой, что Бен, не вставая с кресла, наклонился и взял ее руки в свои, как только она села на кушетку напротив него.

— Я серьезно.

— А что в этом нового, мистер Блау?

— До нашей встречи я провел четыре года в армии и шесть месяцев в госпитале. Я тоже был голоден.

— Ну и хорошо.

— Нет, не хорошо. Знаешь, — продолжал Бен, сжимая ее руки, — мы должны прекратить нашу связь. Так продолжаться не может. Пойми. Ты мне нравишься. Я уважаю тебя. Но я не чувствую к тебе того, что ты чувствуешь ко мне. Прости меня Сью, но я ничего не могу поделать с собой, не могу.

— А разве я предъявляю тебе какие-нибудь претензии? — спросила она. Сью сидела на кушетке, сложив руки на коленях, словно провинившаяся школьница, выслушивающая выговор. На глазах у нее блестели слезы.

— Ты можешь наконец быть серьезной? — спросил он.

— Больше, чем тебе хотелось бы, — заявила она. Бен пытался возразить, но она помешала ему: — Знаешь, Бен, как только я увидела тебя у Лэнга, я поняла, как ты нужен мне. С тех пор я не перестаю думать о тебе…

— Сью…

— Я люблю тебя, болван ты этакий!

«Ну, начинается!» — подумал Бен. Вслух он сказал:

— Но я-то не люблю тебя и не собираюсь на тебе жениться, Сью. Я понимаю, что это несправедливо по отношению к тебе и что ты не должна была связываться с таким типом, как я.

— Ты думаешь, я не понимаю?

— И раз это…

— И раз это так, я довольна я тем, что есть. Может быть, наступит время, когда ты полюбишь меня. Бывает ведь так. Ну, а если нет, тогда очень плохо.

— Не понимаю.

— Да? А ты ведь умница. Я нравлюсь тебе как женщина?

— Конечно.

— Если бы я значила для тебя больше, чем случайная подруга, ты был бы рад?

— Да.

— И я тоже. Но если у тебя нет ко мне более глубокого чувства, то о чем же говорить? — Сью посмотрела на него глазами, полными слез. Не желая высказывать всего, что было у нее на душе, она все же не сдержалась: — Но почему ты не любишь меня?

— Не знаю, — ответил Бен. Он встал с кресла, подошел к окну и стал смотреть на улицу. Бен чувствовал, что Сью стоит у него за спиной и сейчас прикоснется к нему. Ему не хотелось этого.

Все же Сью обняла его.

— Эллен, да? — спросила она.

Бен не ответил. Он не хотел думать об Эллен Гросс, на которой женился после возвращения из Испании. Он вообще не хотел вспоминать об этом периоде своей жизни; одно лишь воспоминание о жене даже сейчас, восемь лет спустя, причиняло ему острую боль; «Что стало с ней? — подумал он. — Да перестань ты об этом!»

— Куда бы ты хотела пойти поесть? — спросил Бен, поворачиваясь к Сью.

— Es igual[34],— ответила она улыбаясь. — Я научилась этому выражению у тебя, помнишь?

— Помню.

Надевая свой старый плащ и шляпу, он думал, как все нелепо получается. «Всю жизнь ты искал любви, а вот когда нашлась эта чудесная девушка, которая жаждет подарить тебе свою любовь, ты не можешь принять ее драгоценного дара. Черт тебя подери, но что же с тобой?» Он припомнил свой разговор с Лэнгом в Испании. «Я пытаюсь найти в женщинах то, — сказал он, — чего нет вообще у большинства людей. Я требую от женщин слишком многого. Это болезнь нашего класса. Правда ли это? А может, правда в том, что у тебя просто холодная, как у рыбы, кровь? После Испании — Эллен, после Германии — Сью. Ни ту, ни другую он любить не может, но по совершенно разным причинам».

Словно читая его мысли, Сью внезапно заметила:

— Но одно обещание ты все же должен дать мне, Бен. — Он удивленно взглянул на нее. — Перестань болтать эту высоконравственную чепуху. Ты ведь и сам в нее не веришь.

— Что ты имеешь в виду?

— Что я люблю тебя, а ты меня не любишь и что мы не должны встречаться, так как ты злоупотребляешь моим отношением к тебе. Это то же чванство мужчины перед женщиной, только шиворот-навыворот.

Бен ничего не ответил: он понимал, что Сью права.

— Так куда мы пойдем? В кафетерий Стюарта? — спросил он. — В китайский ресторан или в испанское кафе вот здесь, неподалеку?

— Мне все равно, — повторила Сью, пытаясь казаться веселой и оживленной. — Ты слушал выступления Лэнга последние два воскресенья?

— Иногда забываю в это время включать радио.

— Я думала, что после вызова в комиссию он выступит с резкой критикой в ее адрес. Но он и словом не обмолвился о комиссии и вместо этого пустился в пространные рассуждения о плане Маршалла и прочем. Такие рассуждения придутся по вкусу любому владельцу фирмы, торгующей касторкой.

— Ему к этому не привыкать.

— Ты думаешь, он «дружественный свидетель»?

— Сомневаюсь, — ответил Бен, когда они уже выходили на улицу. — Он давно бы мог стать им.

— А почему бы и нет?

— В основном он порядочный человек. Говорят, после возвращения из Испании Лэнг стал еще больше пить. Ты видела его в тот вечер. Я когда-нибудь рассказывал тебе о моем разговоре с его женой? Это было после того, как ты ушла с тем типом, что привел тебя к ним.

— Ревнуешь? — спросила Сью. Бен только засмеялся, хотя, к своему изумлению, почувствовал, что действительно ревнует.

— Нет, не рассказывал, — продолжала Сью и добавила: — Я же тебе потом сказала, что это был мой младший двоюродный брат.

— Я расскажу тебе об этой беседе за обедом.

— Тогда, может быть, после обеда ты почувствуешь себя голодным? — Сью искоса поглядела на него.

— Возможно, — улыбнулся он. — А знаешь, Сью, ты выбрала себе не ту профессию. Тебе следовало бы стать комической актрисой.

— А я и есть комическая актриса. Почему же ты не смеешься?

9. 23 мая 1938 года

«Заявляя вам с такой откровенностью о серьезности нашего положения, мы не впадаем в чрезмерную панику. Мы говорим чистую правду, как бы она ни была сурова. Мы всегда говорили правду, говорим ее и теперь, так как хотим, чтобы все ее осознали, как мы, и спокойно встретили опасность и чтобы никто не потерял надежды на победу и не приходил в отчаяние, если опасность станет еще более грозной…»

Лэнг слушал женщину-оратора, стоявшую всего в нескольких футах от него, и всматривался в зал театра в Мадриде, на сцене которого он сидел рядом с Долорес и несколькими корреспондентами от европейских коммунистических газет.

Не переставая слушать, Лэнг размышлял о том, что он единственный беспартийный в зале театра, заполненного коммунистами (если не считать, конечно, провокаторов и шпионов). Единственный беспартийный на пленуме Центрального Комитета Коммунистической партии Испании!

Лэнга несколько удивило, что никто не пялил на него глаза, никто не выразил неудовольствия, когда он вошел вместе с Долорес. Он думал, что девушка подвергает себя огромному риску, приглашая его на пленум ЦК, и сначала отказался идти. Но она продолжала на-стаивать и с улыбкой заявила, что никакая опасность ему не угрожает и никто его на пленуме не укусит.

— Я не о себе беспокоюсь, — ответил он ей в Барселоне два дня назад. Долорес расхохоталась и спросила:

— Вы все еще считаете нас хунтой заговорщиков, не так ли?

«…Главными исполнителями этого плана являлись интервенты, захватившие нашу территорию. Об этом хорошо знали во всей Европе, и в особенности в Лондоне и Париже. Более того, наступление против нашей страны было подготовлено не только с ведома, но и с согласия английского правительства, руководимого самыми реакционными элементами консервативной партии. Итало-английский пакт обсуждался и подготовлялся одновременно с подготовкой арагонского наступления. Он был подписан 16 апреля, когда захватчики уже достигли Альканьиса и Каспе…»

— Ведь будет выступать Долорес, — продолжала она, когда они сидели в маленьком кафе на Рамбла де лос Флорес. Лэнг умилился, решив, что девушка говорит о себе в третьем лице, как это часто делают маленькие дети. Лишь после того как она объяснила, что с основным политическим докладом выступит не она и что ему, представителю крупных американских телеграфных агентств, будет интересно послушать доклад, Лэнг догадался:

— Ах, другая Долорес!

— У нас есть только одна Долорес, Франсиско, — ответила девушка. То, что она употребила испанский вариант его имени и впервые назвала его так, он воспринял как явное доказательство ее привязанности. Это и было одной из причин, почему он согласился в тот вечер полететь с ней в Мадрид на арендованном военными властями транспортном самолете «Дуглас». Но и по дороге туда, и в течение суток, проведенных в отеле «Флорида», до самой встречи за завтраком в день пленума, Лэнг так и не решил, идти ему на это заседание или нет и сможет ли вообще Долорес, la pequeña[35] (так он теперь мысленно называл ее) провести его туда.

Однако девушка не только провела его на пленум, но и представила нескольким товарищам, мужчинам и женщинам, — он знал их по имени, как и они его, и видел их на фотографиях в «Frente Rojo»[36] и в газетах других партий Народного фронта.

«…Наступление врага развернулось и на другом фронте: внутри нашей собственной страны. Я имею в виду не только подрывную работу „пятой колонны“ — шпионов, пробравшихся на высокие посты в нашей армии, троцкистских офицеров из ПОУМ, проникших в некоторые части, которые не оказывали должного сопротивления на тех участках, где неприятель начал наступление и сумел прорвать фронт. Я имею в виду, главным образом, скрытые и открытые пораженческие выступления, предшествовавшие наступлению противника и сопровождавшие его. Эта кампания началась за границей, но получила поддержку и в некоторых слоях населения нашей страны…»

Лэнг взглянул на другую Долорес, которой представила его la pequeña, как только та с огромным букетом красных роз появилась на сцене. Смуглая женщина крепко пожала ему руку, громко рассмеялась над чем-то, сказанным ей маленькой Долорес (Лэнг от смущения не уловил смысла сказанного), и, как показалось ему, взглянула на него с одобрением.

Но только когда Долорес Ибаррури заговорила, Лэнг окончательно понял, почему народ избрал ее, дочь астурийского горняка и жену шахтера, депутатом кортесов.

Она была одной из тех выдающихся личностей, которые как бы олицетворяют собою свой народ. Фигура, язык, манера держаться — все Обличало в ней истинную дочь Испании. Свою речь она подкрепляла скупыми, но выразительными жестами. Ее голос, звучавший с глубочайшей убежденностью, переходил от низкого контральто к сопрано, сохраняя в то же время звучность прекрасного вибрирующего струнного инструмента.

«…Выдвинутый в дни наступления неприятеля лозунг „Сопротивляться!“ был подхвачен нашими бойцами и всем испанским народом. Наша армия героически сопротивлялась. Наш народ дал отпор и тем, кто предсказывал или предлагал капитуляцию. И поэтому враг, хотя он и добился больших успехов, не смог полностью осуществить свои планы…»

«Если бы я читал этот доклад в газете, удобно расположившись в кресле дома на Бэнк-стрит в Нью-Йорке или на даче в Бокс Каунти, — думал Лэнг, — я сказал бы, что это типичная агитационная речь, задуманная и произнесенная с единственной целью — сплотить народ». Но всякий, кто находился здесь, если только он не был слеп, глух и обладал хотя бы каплей здравого смысла, должен был признать, что устами Ибаррури говорит сама правда.

«…Наша борьба не только дала всему миру новое доказательство жизнеспособности, боеспособности и организованности испанского народа, его героизма и веры в собственные силы, но и создала предпосылки для возникновения новой международной обстановки, основной чертой которой является начало организации фронта сопротивления завоевательным планам фашизма. Наша борьба создает также новую ситуацию внутри страны. Основная черта этой ситуации — сплочение всех антифашистских сил вокруг правительства национального объединения…»

Лэнт понимал, что смуглая женщина, стоявшая сейчас на трибуне, могла зажечь величайшим энтузиазмом огромные толпы слушателей, но это было совсем не то исступление, которое он наблюдал в Мюнхене или в Берлине в «Спорт-палас», когда там выступал «Der Schöne Adolf»[37]. В том, что говорил Гитлер, если даже слушать его очень внимательно, невозможно было обнаружить ни капли здравого смысла, в то время как Долорес Ибаррури обладала поистине неотразимой логикой.

Самого Лэнга удивило подобное сравнение. Еще год назад он мог бы противопоставить некоего коммуниста некоему нацисту и сравнить влияние, которое каждый из них оказывает на своих слушателей. Но сейчас подобное сравнение показалось ему абсолютной нелепостью, и он тут же отбросил его.

В конце концов, в результате общения с обеими политическими группами, которые он, как и многие другие, называл «тоталитарными», Лэнг понял, что между ними нет ничего общего. Если он не знал этого до Испании, то узнал теперь, встретив Долорес (маленькую), Констанцию де ла Мора и таких военачальников, как Антонио Кордон.

Ведь он же не Иллимен, который постоянно твердит: «Я вне политики».

— Я пытался читать книги Маркса, Ленина и других коммунистических лидеров, — сказал как-то Клем, — но у меня от них только голова болит. Я вне политики, но могу отличить правильное от неправильного, истину от лжи.

— Как? — пристал к нему Лэнг. — Путем собственного умозаключения?

— А почему бы и нет? — ответил Клем, передавая ему бутылку виски. — Хлебни.

«…Ныне, как и прежде, люди, любящие свободу и прогресс человечества, стоят на нашей стороне. Демократическая Франция, находящаяся под прямой угрозой фашистской агрессии, с каждым днем все яснее видит, что ее судьба связана с нашей судьбой, и потому проводит все более энергичную антифашистскую политику…»

(«Французское правительство или французский народ имеет в виду Ибаррури? Правительство Франции ведет себя возмутительно, а французский народ здесь, в Мадриде, пожертвовал тысячами своих лучших сынов, погибших при защите Университетского городка»).

Сидя за столом для представителей печати рядом с Долорес, Лэнг робко пожал ей под скатертью руку. Он обрадовался, когда девушка ответила ему легким пожатием, хотя тут же осторожно убрала руку.

Лэнг оглядел зал. Люди слушали затаив дыхание. Во время пауз стояла напряженная тишина. Не будь Лэнг очевидцем происходящего, он никогда бы не поверил, что люди могут слушать с таким сосредоточенным вниманием. С балконов свисали длинные узкие красные полотнища с белыми буквами. «Resistir es vencer!»[38] — говорилось на одном. «Viva la Union Soviética: mejor amigo del pueblo español!»[39] — гласило другое. Лозунги призывали народ: «Поддерживайте правительство национального единения!», «Экономьте продукты питания — в них нуждаются дети!», лозунги утверждали: «Тринадцать пунктов — путь к победе!», «1938 год — год Победы!»

«…Наша партия принесла необходимые жертвы, стремясь облегчить реорганизацию правительства в правительство национального единения. Это решительный ответ тем, кто, оановываясь на участии коммунистов в правительстве, распространял за границей нелепые выдумки об ориентации нашей страны в сторону… диктатуры пролетариата, а внутри страны сеял рознь и разногласия, изображая коммунистов хозяевами правительства и государства…»

Несомненно, доклад и обстановка в зале оказались совсем не такими, как ожидал Лэнг. «Чего же я ожидал? — спросил себя Лэнг. — Крикливую, истерическую мелодраму, как на нацистских сборищах? Ненависть и безумие, разожженные умелой агитацией?»

Но здесь заседал Центральный Комитет Испанской коммунистической партии, и хотя Долорес воздала должное «нашему великому Сталину», то, что она говорила, «линия», которую она обосновала, не давали ни малейшего повода заподозрить «руку Москвы».

«…Мы противились несправедливым экспроприациям и насильственной коллективизации, но боролись за то, чтобы земли аристократов и всех причастных к мятежу были отданы бедным крестьянам и сельскохозяйственным рабочим, чтобы они могли обрабатывать их так, как сами найдут нужным, и с помощью государства максимально увеличивать продукцию…»

Она проанализировала программу демократической, по ее определению, революции в Испании и заявила:

«…Самое главное теперь — добиться победы, что в международном масштабе означало бы первую победу над фашизмом. Если мы проиграем войну, мы потеряем не только возможность установить в будущем более передовой строй, но на длительный период утратим надежду на свободную жизнь нашего народа…»

Затем Долорес Ибаррури заговорила о том, что будет после победы;-о том, как Испания наконец-то, в двадцатом веке, освободится от феодализма, с которым большинство стран мира покончили столетие или больше назад. «…Мы будем иметь институты и университеты, открытые для народа, — говорила она. — Наши женщины освободятся от семейного рабства и затворничества, станут свободными гражданками…»

Лэнг подумал, что все это уже осуществляется в Испании, что женщины занимают теперь новое положение в обществе, что после создания республики в 1931 году выстроено больше школ, чем в течение нескольких предыдущих столетий.

Он взглянул на сидевшую рядом Долорес — она как-то сказала, что один лишь факт создания республики семь лет назад произвел революцию в ее собственной жизни. Она покинула монастырскую школу, навсегда порвав с церковью, и поступила на работу в городе, причем никто, за исключением ее консервативных родителей, не считал, что она унижает свое достоинство или ведет себя вульгарно, не по-женски. Она одна жила в квартире, одна ходила по городу, и никто не видел в этом ничего предосудительного. Сейчас она работала в одном из государственных учреждений, с ее мнением считались сослуживцы-мужчины, а ее труд рассматривался как вклад в ту решающую борьбу, которую они вели общими силами.

«…Через кровавый барьер ненависти, воздвигнутый в Испании между теми, кто борется во имя будущего, опираясь на славные традиции нашей истории, и теми, кто тяготеет к прошлому, стремясь возродить все старое и прогнившее, мы обращаемся ко всем истинным испанцам и говорим:

— Только сами испанцы могут и имеют право решать свои внутренние опоры. Поэтому война против интервентов не на жизнь, а на смерть должна быть выше всех других интересов.

Прочь интервентов с нашей земли!»

Зал ответил на этот призыв овацией, подобной которой Лэнг еще никогда в жизни не слышал. Все присутствующие встали, и, пока они аплодировали, сильная смуглая женщина на трибуне, гордо подняв голову, улыбалась и махала им рукой. Лэнг знал, что все сказанное Ибаррури найдет отклик даже в лагере фашистов, где недовольство итальянскими чернорубашечниками уже неоднократно принимало открытую форму.

Как только аплодисменты затихли, сияющая улыбка исчезла с лица Ибаррури, и она продолжала:

«…Повторяю, положение весьма напряженное. Независимости Испании угрожает серьезная опасность, но в нашей стране имеется достаточно средств, чтобы не только остановить продвижение интервентов, но и отбросить их и разгромить до конца…»

Верит ли сама Ибаррури в свое утверждение, подумал Лэнг, не выдает ли она желаемое за действительное, пытаясь поднять моральный дух народа? Впервые за все время пребывания в Испании он начал отдавать себе отчет в сложности стоящих перед страной проблем, в том, что эта война представляет собой нечто значительно большее, чем мятеж кучки недовольных офицеров, вторжение Италии и Германии, чем лаборатория (подобно которой стала Герника) для испытания новых типов нацистского оружия. Он понял, что здесь сталкиваются и переплетаются национальные и международные интересы. Теперь он считал, что коммунисты вполне справедливо кричат о заговоре против Испании, и начинал соглашаться, что они дают достаточно объективный анализ исключительно сложной обстановки, сложившейся в стране.

«…В руках неприятеля находятся очень богатые районы Испании, в частности Бискайя, Астурия (Лэнг знал, что англичане интересуются обоими этими районами) и часть Андалузии. Но разница между неприятелем и нами в том, что в зоне, находящейся под господством интервентов, они испытывают огромные трудности в своих попытках мобилизовать для работы население. Очень трудно вернуть к рабскому труду народ, уже познавший свободу…»

(Лэнг подумал, что это, должно быть, действительно так, и решил побывать на оккупированной фашистами территории, чтобы лично убедиться в этом. Он читал статьи Джея Аллена, Лэрри Фернсворта, а также французских и английских корреспондентов и знал, что Фернсворт хотя и ревностный католик, но человек честный. Лэнг читал и глубоко тронувшие его декларации священников Бискайи, которых вряд ли можно было заподозрить в симпатиях к красным (если, конечно, не считать коммунистами вообще всех антифашистов, что было бы уж слишком).

Долорес Ибаррури продолжала анализировать обстановку в республиканской Испании, и Лэнг внезапно обнаружил, что она говорит уже больше двух часов.

«…Война продолжается почти два года, и не удивительно, что после двух лет борьбы и страданий, лишений и мук появились некоторые признаки усталости. Нельзя требовать от народа такого стихийного подъема, какой был в первые месяцы войны…»

Она критиковала свою партию за то, что агитационная работа иногда носит «слишком общий характер», тогда как «с каждым днем в борьбу вступают новые люди, которым необходимо хорошенько разъяснить цель и методы нашей борьбы»; не следует забывать, что «имеются также люди, испытывающие усталость». Она говорила об ошибках партийной прессы, которая некритично относится к появившейся в партии тенденции «замкнуться в себе, что является результатом удовлетворенности ростом партии и чувства гордости ее силой».

Есть коммунисты, предупреждала Ибаррури, «забывающие, что подлинная сила нашей партии заключается в ее постоянной связи с массами беспартийных и членами других партий для того, чтобы знать интересующие их вопросы и совместными усилиями их разрешать…»

Долорес la pequeña посмотрела на Лэнга, и он, почувствовав ее взгляд, повернулся и заглянул в ее глубокие черные глаза. К своему изумлению, Лэнг увидал, что они полны слез. Смущенный этим, он отыскал под столом руку девушки и крепко сжал ее. Долорес ответила ему таким же пожатием, и сердце Лэнга снова радостно забилось.

Ему показалось, что, слушая доклад Ибаррури, они стали ближе друг другу, чем за все время их знакомства. Больше того, Лэнг почувствовал, что вот теперь-то они действительно вместе. Он тут же представил себе, что произойдет, когда кончится заседание, как он сообщит Энн свое решение, сейчас казавшееся ему неизбежным, и попросит жену немедленно дать ему развод.

Лэнг не сомневался, что отныне все его будущее связано с маленькой и «единственной» Долорес, с ее страной, которую он начал считать своей и к которой питал теперь глубокое чувство, какого никогда не испытывал к своей родине. «Неужели это возможно?» — удивился он.

Во время заседания Лэнг, как и все в зале, слышал звуки очередного артиллерийского обстрела. Каждый, до кого доносилась канонада немецких батарей, установленных на горе Гарабитас, невольно задерживал дыхание в ожидании взрыва. Как обычно, фашисты обстреливали рабочие кварталы в Куатро Каминос, избегая вести огонь по брошенным или реквизированным домам богачей в квартале Саламанка.

Хотя ночные артиллерийские обстрелы имели целью терроризировать горожан, Madrileños [40] к ним уже привыкли. В сумерках, как только заканчивались спектакли в театрах и работа в учреждениях, фашисты регулярно открывали огонь по площади Пуэрта дель Соль и улице Гран Виа, заполненным в это время тысячами прохожих.

«…Наше превосходство над врагом заключается в том, что мы всегда можем разъяснить народу, за что мы сражаемся и почему необходимы самые большие жертвы. Враг же неизменно наталкивается на сопротивление народа».

Лэнг и Долорес больше двух часов гуляли по затемненным улицам города. Обстрел прекратился. Несмотря на конец мая, было довольно свежо.

— У нас есть поговорка, — заметила девушка, плотнее закутываясь в плащ, — вы, очевидно, слышали ее: «El aire de Madrid es tan sutil, que mata á un hombre y no apaga á un candil»[41].

— Воздух-то вряд ли нас убьет, — ответил Лэнг, — но вот эти орудия могут погасить светильник нашей жизни… Над чем вы смеетесь? Во время доклада вы плакали.

— Я никогда не думала, что доживу до того дня, когда услышу, как Франсиско Ксавьер Лэнг поет «Интернационал».

— А почему бы и нет? — возмутился Лэнг и запел:

Arriba, parias de la tierra! En pie, famélica legión! [42]

— Довольно, — попыталась остановить его Долорес.

Los proletarios gritan; Guerra! Guerra hasta el fin de la opressión![43]

— Франсиско! — мягко сказала Долорес.

— Но почему вы плачете?

Долорес долго не отвечала, и они молча шли по затемненным улицам, прислушиваясь к шуму невидимых машин, проносившихся по широкой Калье де Алькала.

— Я внезапно почувствовала всю глубину нашего горя, — ответила наконец Долорес. — Унамуно[44] назвал это «трагическим чувством жизни»…

— На чьей стороне был этот ваш великий философ-символист?

— Вы уже сами ответили на свой вопрос. Унамуно был символистом… Нет, нет, я несправедлива к нему. В начале войны он был на стороне Франко, но перед смертью выступил в Саламанке с замечательным заявлением, которое было опубликовано во всех газетах.

— Да, припоминаю, — ответил Лэнг. — «Вы победите, но не убедите».

— Замечательный человек!

— Вы потому и плачете, что они должны, по-вашему, победить? — продолжал настаивать Лэнг.

— Не должны, но, вероятно, победят.

— Долорес рассуждает иначе, — заявил Лэнг.

— Я не Долорес, — сказала девушка. Она грустно улыбнулась парадоксальности своего ответа, и некоторое время они шли молча.

— Пойдемте куда-нибудь, где можно посидеть, — предложил Лэнг.

— Пойдемте.

Сидя в темном углу бара гостиницы «Флорида», в которой они оба остановились, Лэнг улыбнулся и сказал:

— Сегодня, querida[45], величайший день в моей жизни.

— Да?

— Я никогда раньше не слышал лучшего доклада, хотя хорошие доклады вовсе не редкость. Я никогда не встречал более замечательного человека, чем Долорес, — та, другая Долорес, и более очаровательную женщину, чем Долорес вот эта, — проговорил он, беря ее руку.

Девушка не противилась и другой рукой подняла стакан с плохой малагой. В конце концов, она могла ему это разрешить и выслушать его.

— Pequeña[46],— продолжал Лэнг, — взгляните на меня (она послушно выполнила его просьбу) и внимательно выслушайте, что я скажу. Быть может, у меня получится не очень складно, но зато mi corazón[47].

— Понимаю, — отозвалась Долорес.

— Я очень люблю вас, хочу жениться на вас и жить с вами para siempre[48].

— Да.

— Вы знаете, что я женат, но вместе с тем и не женат. Фактически моя семейная жизнь кончилась задолго до того, как я приехал в Испанию. Сегодня я посылаю жене телеграмму, в которой прошу ее о разводе. Она согласится, и вы выйдете за меня замуж.

— Да, — повторила Долорес, но Лэнгу и в голову не пришло, что она отвечает лишь для того, чтобы не молчать. Ее глаза снова наполнились слезами, и Лэнг, решив, что девушка дает согласие стать его женой, сжал ее руку.

— Вы делаете меня таким счастливым, что даже не представляете, как…

— Друг мой, — сказала Долорес, — я не могу выйти за вас замуж.

Лэнг засмеялся:

— Назовите мне хотя бы одну причину.

— Я могла бы назвать много, но и одной будет достаточно. Я не люблю вас.

Лэнг понимал, что на это невозможно возразить, и все же, не обращая внимания на ее слова, быстро продолжал:

— Мы поженились с Энн от нечего делать и потому, что… мне надоело жить одному… Нет, я несправедлив к ней. Я думал, что люблю ее, но, поверьте, дорогая, до приезда в Испанию я не знал, что такое любовь.

Я знал очень многих женщин и со многими из них был в близких отношениях. (Лэнг заметил, что Долорес при этих словах покраснела). Когда человек ищет любви и надеется найти ее у какой-нибудь simpática[49], то первая же встретившаяся женщина и кажется ему той, о которой он мечтал. Обычная история! Но оказывается, что это не так.

— Да, совсем не так, — повторила Долорес.

— Я никогда к вам не прикасался. Вы единственная знакомая мне женщина, которой я не коснулся и пальцем, ну, скажем, через пару дней после знакомства. Я боюсь вас, Долорес.

— Ну и основание для любви, Франсиско!

— Я неудачно выразился. Я боялся прикасаться к вам потому, что у меня было к вам нечто большее, чем простое физическое влечение, которое вызывали во мне многие женщины. Они удовлетворяли меня, но не давали ничего больше. Вы первая в моей жизни женщина, которая вызывает желание что-то сделать для нее, а не ждать, когда она сделает что-то для меня. Понимаете?

— Понимаю.

— То, что я увидел в Испании, сделало меня совершенно другим человеком. В каком бы уголке страны я ни побывал, всюду я видел и ощущал любовь. Я видел ее в той поразительной доброте, с которой люди относятся здесь друг к другу, в том внимании и заботливости, которые они проявляют к простым людям. В моей жизни это нечто новое. Ничего подобного я никогда не видел ни в Америке, ни где-либо еще.

— Как это прекрасно! — воскликнула Долорес. — Я горжусь своим народом, который заставил вас это почувствовать. Но то, о чем вы говорите, Франсиско, обнаружилось только после создания республики и особенно когда началась война.

— Все, что я увидел и почувствовал, — повторил Лэнг, — сделало меня другим человеком. Впервые в своей жизни я осознал, что не стою любви женщины, и все же я утверждаю, что мое чувство к вам — это любовь, а не то вожделение, которое преследовало меня всю жизнь и бросало в объятия то одной, то другой женщины. Роr nada[50]. Вы верите мне?

— Верю. Вы хороший человек.

— Не нужно. Вы говорите, как героиня в кинофильме.

— Да? — удивилась Долорес.

— Вы сказали, что не любите меня. Откуда вы это знаете?

— Я люблю другого, — ответила девушка с грустной улыбкой.

— Где он? Вы никогда не говорили о нем.

— Он либо погиб, либо в плену у фашистов.

— Ужасно!

— После арагонского наступления я ничего о нем не слышала.

— Вы знали об этом, когда месяц назад мы ездили на Эбро?

— Да, — просто ответила Долорес, и Лэнг опустил голову, вспоминая поездку, смех девушки, ее обращение с ним и с Клемом, почувствовал стыд за ту легкомысленную болтовню, которую они вели в ее присутствии. Он взглянул на улыбающуюся Долорес, налил стакан очень сладкой малаги, осушил его и наполнил снова. Слова застряли у него в горле, и он понял, что больше ничего сказать не сможет.

— Я иду к себе, — проговорила Долорес и взяла его руку. — Хочу, чтоб вы знали: я уважаю вас и все, что вы сказали.

Лэнгу хотелось разрыдаться, но он лишь молча махнул рукой.

— Вы мне очень дороги как друг, и я очень люблю вас, — закончила девушка.

— Не нужно. Basta[51],— смог наконец выговорить Лэнг.

Долорес встала из-за столика, и одновременно с ней поднялся Лэнг. Она дала ему понять, что пойдет наверх одна, и он, стоя, проводил ее взглядом, когда она выходила из комнаты. Потом он снова сел. Бутылка почти опустела, и он заказал другую…

В своей комнате Лэнг достал из чемодана бутылку коньяку «Бисквит Дюбуше» и открыл ее. Комната качалась. Он опустился на край кровати, не выпуская бутылки из рук.

«Работа излечит от всего, — сказал он себе. — „Работа — опиум для народа“. Я должен познакомить Долорес с этим изречением. Оно позабавит ее. Нет, она не найдет в нем ничего смешного. У нее нет чувства юмора, да и ни у кого из них нет, — думал Лэнг. — А возможно, и есть. (Откуда тебе знать?) Но я должен был спросить ее: вы хотите, чтобы я стал коммунистом? Пожалуйста, я стану коммунистом. Вы хотите, чтобы я, как Блау, вступил в интернациональную бригаду? Вступлю. Вы хотите, чтобы я убил для вас Франко? Я убью Франко.»

Лэнг решил сразу же по возвращении в Барселону вылететь во Францию и оттуда направиться на территорию, занятую фашистами. Пока что в своих корреспонденциях ему, в отличие от Иллимена, Шиэна, Хемингуэя и даже Мэттьюса, удавалось избегать высказываний, которые позволили бы судить о его подлинных симпатиях. Лэнг усиленно пытался сохранить свою объективность (что бы это ни означало), сообщая лишь о том, что происходит, кто и что сказал или сделал, да еще об изменениях линии фронта. Бесспорно, он сможет приехать в Бургос («Вы победите, но не убедите»).

Достав портативную пишущую машинку, он открыл ее и поставил на колени. В машинку была уже вставлена папиросная бумага, и Лэнг приступил к работе. Франклин — Эдвард Джей Франклин III, поверенный в делах США — ждет сообщения о докладе Ибаррури, хотя через день-два его полностью напечатает «Френте рохо». Неважно. Франклину нужны колорит, атмосфера, его, журналиста Лэнга, мнение о том, как был воспринят доклад, и все те закулисные слухи, которые он смог собрать. Копию сообщения он передаст помощнику американского военного атташе Бринкеру.

Лэнг рассмеялся и отпил глоток коньяку. «Вы убедили, но не победили». Черт возьми, но правительства всегда требуют от своих иностранных корреспондентов, где бы они ни находились, подобного рода «сотрудничества», и лишь очень наивные люди могут сомневаться, что все иностранные корреспонденты — третьеразрядные шпионы.

Но был ли среди них кто-нибудь еще, кроме него, преподобного Франсиско Ксавьера Лэнга, кто снабжал бы фактами, впечатлениями, «колоритом» и слухами, притом бесплатно, представителей американских государственных органов, а одновременно — только в несколько иной форме — и представителей испанских республиканских органов?! Лэнг засмеялся.

— «A chacun son gout»[52],— вслух сказал он и снова начал печатать.

Он приведет в смущение Франклина III и помощника военного атташе Бринкера, сообщив им голую правду, а именно: доклад Ибаррури вызвал бурную овацию, из чего следует, что испанские коммунисты искренне поддерживают республиканское правительство и только что провозглашенные Тринадцать пунктов, а выполнение своей собственной программы временно отложили. Никакого заговора, мои друзья, за этим не скрывается.

Человеку (не коммунисту), через которого он поддерживает связь с испанскими республиканскими органами, он сообщит, что в результате бесед с испанскими коммунистами (имен он, конечно, не назовет) он убедился, что политико-моральное состояние у них плохое, что они считают поражение неизбежным, но слишком полагаться на это не следует, ибо коммунисты способны поднять самих себя буквально за волосы и действовать так, словно они и впрямь убеждены в победе. 1938 год — Año de la Victoria![53]

Бринкер был до приторности благодарен, когда Лэнг показал ему записную книжку, которую Джо Фабер просил его отправить в Филадельфию. Помощника американского военного атташе особенно заинтересовали замечания Фабера о политико-моральном состоянии американских волонтеров после долгого отступления от Бельчите через Альбасете, Ихар, Альканьис, Каспе, Маэллу, Батею и Гандесу, после поражения около Корберы, расформирования батальона и трудностей, перенесенных при обратной переправе через Эбро. («Я должен попросить Бринкера вернуть мне записную книжку Фабера»).

Лэнг перестал печатать, поднял глаза и увидел себя в зеркале над туалетным столиком, на противоположной стене комнаты.

— Salud![54]—приветствовал он свое отражение. — А что для тебя делают твои хозяева и кто ты такой, если называть вещи своими именами?

Сняв машинку с колен и поставив ее на стул рядом с кроватью, Лэнг, с трудом удерживаясь на ногах, подошел к туалетному столику. Взглянув на себя в зеркало и беззвучно шевеля губами, он мысленно спросил себя:

«Кто ты такой, Лэнг, грязный шпион? Кто ты, предатель Долорес? Во что ты веришь и как ты дошел до такой жизни? Существует ли для тебя что-нибудь святое?»

Лэнг поднял палец правой руки и схватил его левой.

— Раз, — проговорил он вслух, а мысленно продолжал: «Франко не прав, а правительство право».

— Два, — он схватил второй палец. «Коммунисты правы, а другие не правы. А кто эти другие? Символист Унамуно, или либерал Лэнг, или политик Рузвельт, или английские владельцы рудников Рио-Тинто, или акционеры корпорации Дюпона? Конечно, они не правы. Они победят, но никогда не убедят».

— Ну, хорошо, — продолжал Лэнг. — Нет, они не победят и не убедят. Но ты-то кто такой? Пораженец? — И он снова мысленно спросил себя: «Ну и что же из этого? Ты едешь к фашистам, чтобы убедиться, что фашисты — это фашисты? Но ты все-таки едешь туда. И ты увидишь (какой сюрприз!), что там фашисты. Даже если их спросить, они и сами тебе это скажут».

— Долорес! — с внезапно исказившимся лицом воскликнул Лэнг. Он повернулся на каблуках, подбежал к постели, бросился на нее ничком и разрыдался.

10. 25 ноября 1947 года

— Сущность дела в том, — начал Лэнг, глядя в потолок и выпуская дым через нос, — что я даже не заикнулся о комиссии. Собирался сделать это сразу же на другой день после радиопередачи, но мне потребовались добрые две недели, чтобы решиться заговорить о комиссии даже с тобой.

— М-м-м, — промычал доктор Мортон.

— И причина вовсе не в том, что Флэкс был обеспокоен моим намерением. Во всяком случае, я этого не думаю. Когда я проснулся на следующий день, мысль обрушиться на комиссию испарилась вместе с алкоголем.

Теперь я вынужден признать, что заставил себя забыть о своем намерении заняться этими мерзавцами, а в обоих последних радиовыступлениях совершенно их не касался.

Я стыжусь этого. Я стыжусь своей трусости, но это еще не все. Последующие события лишь усилили мои опасения.

Вчера, например, был знаменательный день. Именно вчера палата представителей обвинила голливудскую десятку в оскорблении конгресса. За это решение было подано подавляющее большинство голосов, и только у горстки конгрессменов нашлось достаточно мужества, чтобы возразить и голосовать против. Я позвонил одному приятелю в Вашингтон и сегодня специальной авиапочтой получил выпуск «Конгрешнл рекорд» с отчетом об этом заседании.

Читая его, отказываешься верить собственным глазам. Да какие они выборные представители народа! Это же дикари! Не моргнув глазом, они выслушали самые нелепые заявления. А конгрессмен Макдоуэлл от штата Пенсильвания договорился до того, что назвал одного из сценаристов полковником Красной Армии!

— Я знаю этого сценариста, — продолжал Лэнг, взглянув на Мортона. — Это один из самых милых, добрых и вдумчивых людей, которых я когда-либо встречал.

Как только, несмотря на все свое тупоумие, я понял, что палата представителей обвинила голливудскую десятку в оскорблении конгресса и, видимо, намерена настоять на привлечении их к уголовной ответственности, меня как будто осенило. Я вдруг вспомнил — не понимаю, как это вообще можно было забыть, — что сотрудников Комитета помощи испанским беженцам тоже обвинили в оскорблении конгресса.

Я начал наводить справки в библиотеке газеты «Нью-Йорк тайме» и попросил одного своего приятеля порыться там в архиве. Вскоре я выяснил, что в прошлом году весь президиум комитета двумястами девяносто двумя голосами против пятидесяти шести был обвинен в оскорблении конгресса. Членов президиума комитета судили в июне этого года, а в июле им вынесли обвинительный приговор.

Доктор Барский получил шесть месяцев, остальные по три. Несколько членов комитета струсили и постарались доказать свою невиновность в оскорблении конгресса. Я был ошеломлен, узнав, что все они сейчас на поруках или подали кассационные жалобы.

— Ты знаешь доктора Барского? — спросил Лэнг, снова поворачиваясь к Мортону.

— Понаслышке, — ответил тот. — А почему же ты забыл обо всем этом?

— Откуда я знаю? — проговорил Лэнг. — Не могу понять, почему все это так на меня подействовало. Может быть, потому, что в прошлом я много работал для комитета: выступал от его имени на собраниях, вносил пожертвования, писал призывы, листовки и организовывал радиопередачи об испанских беженцах.

Да и как я мог вести себя иначе? В конце концов, я же видел этих людей, и не только в Испании, где они сражались, но и позднее, после захвата Каталонии фашистами. Триста тысяч испанцев — больных, раненых, детей, женщин с грудными младенцами — были вынуждены бежать во Францию, где их бросили в концентрационные лагеря на французском побережье Средиземного моря — в Аржелес-сюр-Мер. В разгар зимы они содержались в ужасных условиях, без всякой медицинской помощи и даже без крова над головой. И я должен сказать тебе, Эверетт, — страстно воскликнул Лэнг, — что человечество никогда не простит этого Франции! Никогда! Беженцы гибли тысячами. Охранявшие их сенегальцы издевались над ними, морили голодом, избивали; тысячи беженцев были выданы Франко…

Лэнг помолчал, пытаясь успокоиться, потом глубоко вздохнул и продолжал:

— Теперь я убедился, что события развиваются в определенном направлении, и мой вызов в комиссию является следствием такого хода событий. Глупо было не заметить этого раньше, но теперь об этом поздно жалеть.

Все произошло до того, как я пришел сюда вчера, и если я разговаривал более бессвязно, чем всегда, то только потому, что меня сильнее обычного томила жажда, а появляться здесь пьяным я не хотел.

Вернувшись от тебя домой, я нагрубил жене, а за обедом получил телеграмму с вызовом на закрытое заседание комиссии восьмого числа будущего месяца.

— А дальше? — чуть живее, чем обычно, спросил Мортон.

— Я не сразу поверил своим глазам. Но слушай, что произошло дальше. Сразу же после обеда раздался звонок. Я сам открыл дверь.

Передо мной стояли два молодца. Они выглядели совершенно одинаково, хотя внешне не имели ничего общего. Держались они почтительно, как охотники за автографами, и показали свои значки в маленьких кожаных футлярах — ФБР.

— М-м-м, — промычал Мортон.

— Ради всего святого, перестань мычать! — взмолился Лэнг, повернувшись на кушетке и со злобой взглянув на Мортона. Эверетт улыбнулся.

— Продолжай, — попросил он.

— Не знаю, стоит ли. Я даже не знаю, зачем рассказываю тебе все это. Может, потому, что боюсь, сам не знаю чего.

— Многое зависит от того, чего они хотят от тебя, — заметил Мортон.

— Блестящий вывод! — усмехнулся Лэнг и, вытащив из кармана новую сигарету, прикурил от окурка. Некоторое время он рассматривал разветвляющуюся трещину на потолке и думал: «Ну что ж, продолжай. Скажет что-нибудь этот шарлатан или не скажет — не имеет никакого значений. Хорошо, что у тебя есть хоть возможность излить душу». Мортон молчал.

— Я пока не могу понять, чего они хотят от меня, — снова начал Лэнг. — Разговаривая с ними, я чувствовал себя так, словно плавал в патоке или брал интервью у какого-нибудь паршивого дипломата-шаркуна.

Они вели себя исключительно вежливо, расспрашивали о моем первом выступлении на заседании комиссии и о пребывании в армии. Во время войны я служил в отделе прессы штаба Эйзенхауэра, и агенты ФБР хотели знать, как я получил офицерское звание: кто меня рекомендовал и прочее. Их интересовало также, какие отношения у меня были с Рузвельтом и служил ли я в Управлении стратегической разведки (кстати, я там не служил). Им нужны были даже такие явно несущественные сведения, как дата моей поездки в Голливуд для работы над сценарием фильма, который снимала фирма «Колумбия», дата возвращения и подробности того, как я пригласил к себе на работу Пегги О’Брайен.

— О’Брайен?

— Моя секретарша, — пояснил Лэнг. — Она работала в бюро стенографисток фирмы «Колумбия» и была выделена в мое распоряжение. Работала она прекрасно. Я вытащил ее из этой клоаки и привез в Нью-Йорк.

— М-м-м…

— Беседа с агентами ФБР была очень тягостной. На протяжении всего разговора они давали понять, хотя и не говорили этого прямо, что знают обо мне значительно больше, чем можно было бы предположить на основании их вопросов. Но что именно они знают, я и представить себе не могу. За всю свою жизнь я не совершил никакого преступления, если не считать, что в годы обучения в университете в Сиэтле крал книги из университетского книжного киоска, так как не имел возможности покупать их.

Но книги я воровал и после окончания университета — во всех случаях, когда представлялась возможность, до тех пор пока не устроился на свою первую журналистскую работу в «ПИ» и не стал зарабатывать достаточно на жизнь. Но все это было больше двадцати пяти лет назад.

— Почему ты не упоминал об этом раньше?

— Никогда не приходило в голову.

— А может, приходило, да тебе не хотелось говорить?

— Может быть.

Лэнг вздохнул и решил, что к Мортону он больше ни за что не придет. Подождав некоторое время и убедившись, что этот шарлатан опять ничего не скажет, он продолжал:

— Естественно, что Энн захотела узнать, кто у меня был. Пришлось солгать и сказать, что приходили люди из театра по поводу моей новой пьесы — я уже две недели до нее не дотрагивался. Потом я сказал, что должен уйти. Я просто не мог оставаться дома и целый вечер чувствовать на себе ее укоризненные взгляды.

— Почему ты так сказал?

— Что я сказал?

— Ее укоризненные взгляды.

Лэнг растерялся и некоторое время молча подыскивал ответ.

— Во мне, может быть, живет сознание своей вины перед Энн, — раздраженно заговорил он. — Вины, состоящей в том, что я не люблю ее и никогда по-настоящему не любил, что я обманываю ее и плохо отношусь к ней. Вины в том, что я так и не могу собраться с мужеством, чтобы разойтись с ней.

Но прежде чем я ушел из дому, раздался телефонный звонок. Я пошел в кабинет. Звонил приятель из «Таймса». Его слова совершенно ошеломили меня.

Возможно, ты найдешь это странным, да я и сам не смогу объяснить, почему это так на меня подействовало. Приятель сообщил, что, просматривая сообщения для печати, опубликованные Комитетом помощи испанским беженцам, он наткнулся на факт, который должен заинтересовать меня. Факт был в самом деле ошеломляющим.

Повернувшись, Лэнг взглянул на Эверетта Мортона: сидя на диване и подперев подбородок руками, тот сосредоточенно рассматривал носок своего элегантного ботинка.

— Все заседания комиссии, на которых «расследовалась» деятельность Комитета помощи испанским беженцам, были закрытыми. Повторяю, все заседания. Следовательно, ни один журналист на них не присутствовал. И тем не менее, показания одного из врачей — в комитет, кроме Барского, входили еще два врача — через двое суток после допроса его комиссией появились в мадридской газете! — Лэнг сел на кушетку и посмотрел на Мортона. — Ты слышишь? В фашистской газете в Мадриде!

— М-м-м…

— И это все, что ты можешь сказать?! — закричал Лэнг.

11. 19 августа 1938 года

Артиллерийский обстрел начался в полдень и вскоре достиг ураганной силы. Положение республиканцев было тем более тяжелым, что они занимали позиции на вершине голого холма. Хотя он и господствовал над Гандесой, но его каменистый грунт не позволял вырыть окопы, в которых можно было бы укрыться от артиллерийского огня.

Как сообщили Блау батальонные наблюдатели, в минуту на холм обрушивалось сто двадцать снарядов, и Бен опасался, что оборона его скоро окажется невозможной.

Эту высоту — ключевую позицию, захваченную дивизией Листера, отбитую фашистами и вновь захваченную листеровцами, — противник обстреливал зажигательными снарядами. От тощих кустарников на холме остались лишь острые короткие стволы, на которые то и дело натыкались бойцы, оставляя на них клочья своей одежды.

Республиканцы любой ценой должны были удержать эту позицию: она являлась острием огромного клина, вбитого армией Эбро в фашистский фронт на южной стороне реки после блестящей переправы двадцать пятого июля.

По данным разведки республиканцев, Гандеса была главным опорным пунктом врага, и ее захват позволил бы перерезать коридор, по которому фашисты прорвались к морю в апреле, ликвидировать сильное давление на Валенсию и восстановить прямую связь с югом страны.

После форсирования реки Бен перестал испытывать неловкость от того, что ему временно присвоили звание лейтенанта и вверили командование заново переформированной ротой. Прибывшее в нее пополнение на восемьдесят процентов состояло из необстрелянных испанцев, но, пока бригада не подошла к Сьерра-Пандольс, наступление скорее напоминало простую прогулку.

Захваченные врасплох, фашисты отступали по всему фронту, откатываясь на юг, и армия Эбро быстро продвигалась от Фликса на севере до Тортосы на побережье Средиземного моря, не встречая серьезного сопротивления.

Сейчас, три недели спустя, в непосредственной близости к Гандесе сопротивление противника не только резко усилилось, но стало и весьма активным. В ходе наступления республиканцы потеряли много людей. Они понесли потери около Виллалба, но, штурмуя по три раза в день высоту «386», все же захватили Фатареллу, Флике и Мору и взяли в плен три тысячи человек, не оказавших, впрочем, никакого сопротивления.

Новые потери республиканцы понесли в овраге с узким, в виде горлышка бутылки, выходом, находившимся под интенсивным артиллерийским обстрелом фашистов. Бойцам оставалось только карабкаться по стенам ущелья, чтобы отыскать какое-нибудь убежище.

Еще больше людей потеряли около Корберы — тихого городка на шоссе между Мора дель Эбро и Гандесой, снесенного с лица земли фашистской авиацией сразу же, как только в нем появились первые подразделения интернациональной бригады. Тяжелый запах разлагающихся трупов, словно туман, висел над развалинами зданий.

Сейчас республиканцы уже три дня удерживались на вершинах голых, обдуваемых всеми ветрами высот, господствовавших над Гандесой. Фашисты перебросили сюда с юга много артиллерии и авиации. Окруженный с трех сторон город находился всего в трех километрах от республиканцев, сразу же на равнине перед ними. Он был виден как на ладони, но они не могли спуститься с голых скал, к которым их прижимал огонь фашистов.

Командуя ротой, размещая бойцов на обнаженной поверхности высоты, а свои малочисленные пополнения в расщелинах у ее подножия, Бен уже не чувствовал себя неопытным театральным режиссером, который старается расставить актеров так, чтобы они не наступали друг другу на ноги.

На следующий день после появления Лэнга в районе отдыха роты около Дармоса из штаба бригады возвратился Буш. Он отозвал Бена в сторону и спросил:

— Блау, у вас есть какая-нибудь военная подготовка?

Бен быстро сообразил, что, хотя в Альбасете он и мог утверждать, что пробыл шесть лет в территориальной армии, все же Буша ему не провести. Взглянув ему прямо в глаза, он ответил:

— Никакой.

Буш, заранее просмотревший бумаги Блау, теперь только ухмыльнулся.

— У меня есть предчувствие, — заметил он, — что нам удастся сделать из вас приличного cabo[55], хотя и не без труда.

— Почему вы так думаете?

— Так. Предчувствие, — ответил двадцатичетырехлетний командир батальона. — Я посылаю вас в школу младшего командного состава. Собирайте свои пожитки.

Первого мая Бена послали в школу младшего командного состава, где он провел месяц, изучая элементарные принципы командования отделением. Учеба носила примитивный характер, но ничего иного и нельзя было организовать в тех условиях. По мнению Блау, единственный плюс ее был в том, что она помогла ему приобрести прекрасную физическую форму.

В июне он вернулся в бригаду и получил отделение, состоящее в основном из таких юных испанцев, что ему невольно стало жаль их. Благодаря общению с ними Бен совершенствовался в испанском языке; бойцы отделения любили его и смотрели на него почти как на отца.

В июне и начале июля батальон вместе со всей бригадой участвовал в длительных, напряженных маневрах, проведенных для подготовки войск к переправе через реку; все знали, что эта река — Эбро.

При переправе через Эбро 25 июля Бен в звании сержанта командовал взводом. С этого времени и началась его настоящая учеба. Как и большинство командиров Ejército Populár[56], он постигал науку войны на практике. Он учился воевать, командуя, и если его познания в области тактики (даже применительно к взводу) страдали существенными пробелами, то опыт его обогащался с каждым днем.

В овраге с выходом, напоминавшим горлышко бутылки, где часть попала под ожесточенный артиллерийский огонь, командир роты получил тяжелое ранение. Бену с двумя бойцами удалось вынести его из-под обстрела, а затем, не ожидая соответствующего приказа, он принял командование ротой. Про себя он иронически отметил, что выдвигается не в силу врожденного таланта командовать, а просто потому, что дольше всех в роте, и потому, что выжил. После взятия Пиньеля и высоты «666» он попросил Буша освободить его от командования ротой.

— Это почему же? — удивился Буш. — Вы вполне справляетесь со своими обязанностями.

— Но я могу потерять всю роту, если вы меня не смените.

— Чепуха, — ответил Буш. — Если вы потеряете роту, я прикажу вас расстрелять. Оставайтесь на своем посту и сделайте все, что в ваших силах.

— Черт возьми, Эд, я не чувствую себя вправе занимать такую должность! В военном деле я путаю божий дар с яичницей.

— Научитесь.

После ранения адъютанта испанца Теописто Бен назначил на эту должность Джо Фабера, приказав ему сидеть у полевого телефона на ротном командном пункте, представлявшем собой всего лишь клочок голой каменистой площадки, вокруг которой Фабер выложил стенку из булыжников и осколков артиллерийских снарядов.

Сам Бен вместе с комиссаром, грузчиком Арчи из Сан-Франциско, находился на несуществующей передовой линии на вершине холма до тех пор, пока противотанковые пушки фашистов не начали поражать бойцов на гребне — на выбор, словно из снайперских винтовок.

Когда люди оттянулись назад, минометы (республиканцы не заметили, как фашисты перебросили их) начали обстреливать обратный скат высоты. До них доносился грохот взрывов; фашистская авиация бомбила перекрестки дорог у Пиньеля, Корберы (снова!) и шоссе, ведущее к реке и служившее основной коммуникационной линией республиканских войск.

Через полчаса после начала обстрела телефонная связь была прервана, а телефонист Феликс вышел из строя. Бен поручил одному из молодых солдат спуститься с высоты, добраться до штаба батальона и доложить Бушу обстановку.

Он посмотрел на покрытые копотью лица своих людей и подумал, что на них отражаются его собственные страх и бессилие. На почерневших лицах глаза казались огромными, с необычайно яркими белками. Ну как можно было удерживать эту изолированную возвышенность под таким огнем? Бойцы выжидающе смотрели на него. Он понимал, чего они ждут: приказа об отступлении. Бен и сам ждал его, хотя и знал, что такого приказа не будет. Ведь его роту послал сюда командир бригады, уверенный, что только линкольновцы смогут удержать эту позицию.

Блау повернулся и посмотрел вниз, туда, где находился его командный пункт. На склоне, рядом с обрывом, он увидел людей из plana mayor[57] своей роты. Фабера с его бесполезным телефоном не было видно из-за жалкого укрытия, которое он себе воздвиг. Бену захотелось спуститься к нему: он представлял, как должен был чувствовать себя Фабер. Минометы вели огонь через гребень, и вокруг Джо то и дело рвались мины.

Санитарам потребовался целый час, чтобы добраться до Феликса, у которого была раздроблена нога выше колена. Августовское, добела раскаленное солнце жгло так, что у бойцов словно молоты стучали в голове. Бен нашарил рукой лежавшую рядом флягу; вода в ней отдавала йодом и, смешанная с плохим испанским коньяком, по вкусу напоминала скорее какой-нибудь препарат для удаления пятен, чем питье.

— Вы что-то уронили, товарищ! — заметил лежавший рядом Нэт.

Бен посмотрел вниз и увидел, что из бокового кармана комбинезона выпало письмо Фергюсона — редактора газеты «Глоб тайме».

Бен засмеялся, и Нэт спросил:

— Любовное?

— Да, — ответил Бен, передавая ему письмо. — Прочти и позабавься.

Бен получил это послание, находясь в школе младшего командного состава, и все еще носил с собой, намереваясь ответить.

Нэт прочел:

«Я не знаю ни одного другого сотрудника нашей газеты, который бы вел себя так безответственно, как вы. Я не вижу смысла увольнять вас, так как вы сами себя уволили, но, пожалуй, могу сообщить, что для нашей газеты вы полностью конченый человек. Официальную жалобу редакции на вас я переслал в нью-йоркское отделение профсоюза журналистов вместе с фотокопией вашей телеграммы. Я не тешу себя мыслью о том, что это может расстроить вас или подобных вам типов, руководящих профсоюзом. Возможно, что все это к лучшему. Ведь уже задолго до случившегося вы не приносили газете никакой пользы. Из ваших сообщений совершенно ясно, что вы всецело верите красной пропаганде. Все ваши корреспонденции — это лишь пересказ правительственных сообщений, и мы не напечатали ни одной из тех последних пяти статей, которыми вы нас осчастливили…»

Нэт вернул письмо и спросил:

— Оно, наверное, разбило тебе сердце?

— А как же! В семнадцати местах, — тем же тоном ответил Бен.

Бен уже подумывал о том, чтобы самому побывать в штабе батальона и разузнать, что требуется Бушу (связные оттуда давно не появлялись), как вдруг увидел двух бойцов. Припадая к земле, они медленно пробирались под огнем противника. За спиной у одного висела катушка с тянувшимся позади проводом. Другой был Джо Келли, которому предстояло заменить Феликса у телефона. Келли считал себя лучшим католиком среди бойцов интернациональных бригад.

С момента переправы республиканцев через Эбро в Барселоне царило необычайное возбуждение. Наступление, готовившееся в условиях строжайшей секретности в течение нескольких месяцев, оказалось настолько успешным (хотя все были убеждены в неизбежности поражения), что захватило врасплох войска Франко, двигавшиеся на Валенсию и Кастельон-де-ла-Плану.

Восьмидесятитысячная армия Эбро на лодках, по понтонным мостам и вплавь переправилась через реку на фронте в сто пятьдесят километров и двинулась вперед так стремительно, что тылы смогли догнать свои основные силы чуть ли не через неделю. За первые двое суток республиканцы освободили шестьсот квадратных миль территории.

В столице Каталонии царило оживление. На улицах и площадях в ожидании бюллетеней собирались толпы людей. Повсюду повторялись слова Пасионарии, сказанные ею на майском пленуме ЦК компартии Испании:

«…Наша борьба не только дала всему миру новое доказательство жизнеспособности, боеспособности и организованности испанского народа, его героизма и веры в собственные силы, но и создала предпосылки для возникновения новой международной обстановки, основной чертой которой является начало организации фронта сопротивления завоевательным планам фашизма…»

Но особенно важным казалось Лэнгу другое утверждение Ибаррури, хотя одно время он считал, что оно не соответствует действительности и призвано лишь укрепить политико-моральное состояние народа.

«…В Испании, — заявила Пасионария, — имеется достаточно средств, чтобы не только остановить продвижение интервентов, но и отбросить их и разгромить до конца…»

Если оказалось возможным секретно подготовить и так своевременно и мастерски развернуть мощное наступление, то кто скажет, чего не сделает народ, когда он преисполнен решимости бороться до конца против попыток вернуть страну к средневековью?

Все иностранные корреспонденты в Барселоне, за исключением Фрэнсиса К. Лэнга, сумели раздобыть машины и выехать на фронт. Лэнг же вернулся из поездки во Францию и на территорию, занятую Франко, уже после 25 июля, дня, когда началось наступление. 26 июля, на следующий день после переправы через Эбро, слушая на парижском зимнем велодроме выступление Пасионарии, он не сомневался, что этот митинг ему запомнится еще больше, чем пленум ЦК в Мадриде.

Когда Лэнг, вернувшись из поездки, зашел в начале августа в учреждение Констанции де ла Мора, все корреспонденты уже разъехались, и Долорес Муньос ничего не могла для него сделать. Тогда он отправился в штаб интернациональных бригад и попытался выяснить, не смогут ли ему помочь штабисты.

18 августа удалось уговорить Долорес поужинать с ним. У девушки, как и у ее шефа, работа с корреспондентами отнимала много времени, но все же она согласилась встретиться с Лэнгом в ресторане гостиницы «Мажестик».

— Вы достали машину? — поинтересовалась Долорес, и Лэнг не без удовольствия отметил, что на ее маленьком лице, овал которого напоминал сердце, появилось озабоченное выражение.

— Я выезжаю сегодня поздно вечером на агитгрузовике штаба интернациональных бригад.

— Я слышала, что сейчас идет крупное сражение.

— Вот о нем-то я и собираюсь узнать.

— Не подвергайте себя ненужному риску.

— Я буду в калошах, — ответил он смеясь. — Пока что меня не подпускают к фронту ближе штаба бригады. Я хочу добраться до линкольновцев, если смогу.

Официант начал накрывать стол; наступила неловкая пауза, а затем Лэнг услышал свой голос:

— Вы что-нибудь узнали?

Долорес сразу поняла, о чем он говорит, и отрицательно покачала головой. Смутившись, Лэнг умолк. Девушка поняла его состояние и поспешила переменить тему разговора:

— Я так и не узнала еще, что произошло с вами по ту сторону фронта.

— Да ничего особенного. Я ведь пробыл там совсем недолго. Корреспондент «Таймса» «продал» меня. Возможно, это к лучшему. Смотря как относиться к таким вещам.

— Продал?

— Это из жаргона американских гангстеров. Он сообщил фашистам, что мои симпатии не совсем на их стороне. После интервью с Франко мне дали понять, конечно, очень вежливо, что я больше не являюсь persona grata[58],— Лэнг засмеялся. — Вы знаете, здесь ходят упорные слухи, что корреспондент «Таймса» щеголяет в фашистской форме, однако я никогда не видел его в таком наряде. Правда, я ни разу не видел его и трезвым.

— Когда по требованию нашего правительства этот человек уехал из Барселоны, его газета опубликовала присланное им из Франции сообщение, в котором были указаны огневые позиции всех зенитных батарей Мадрида, — заметила Долорес.

Он понимал, что они говорят совсем не о том, о чем хотели бы говорить. Предугадывая вопрос своей собеседницы, Лэнг сказал:

— Мне жаль, что все так произошло. Я просил разрешения посетить тюрьму Сан Педро де Карденас и лагеря в Сантандере и Сарагосе, чтобы попытаться разыскать некоторых бойцов интернациональных бригад, пропавших без вести, в том числе вашего друга, но мне отказали.

— Что он собой представляет? — спросила Долорес. — Я видела его однажды, задолго до мятежа, но не разговаривала с ним.

— Вы имеете в виду Франко?

Девушка утвердительно кивнула головой.

— Он любезен до приторности, — ответил Лэнг и улыбнулся, но тут же поморщился. — А знаете, дорогая, злодеи, продажные и вообще действительно дурные люди вовсе не выглядят такими. Из разговора с ними сразу и не поймешь, что они собой представляют на самом деле. Это кинофильмы повинны в том, что у нас сложилось понятие о злодее как о человеке обязательно с «дурным» лицом, хотя такой эффект достигается просто-напросто освещением снизу.

Франко выглядит как бакалейщик или как мясник из захолустного городка. Большинство мясников, которых я знал, совершенно равнодушны к своей профессии. Вид крови не вызывает у них никаких переживаний. Кстати, ваш Франко редко видит кровь.

— Какой он мой? — засмеялась Долорес.

— Ну, тогда скажем — наш. Быстро от него не отделаться.

— Но и долго это не протянется! — с внезапной решительностью заявила Долорес. Лэнгу понравилось, как она, словно капризный ребенок, выпятила нижнюю губу.

«Если я выживу, если меня не убьют на фронте, я добьюсь, что Долорес станет моей», — подумал он.

— Вы знаете, — снова заговорил Лэнг, — пока я ожидал приема, у меня в голове вертелась мысль убить его. Я хотел прикончить эту проститутку голыми руками, потому что у меня не было револьвера: я ведь знал, что меня все равно обыщут, прежде чем впустить к нему в кабинет. Так они и сделали.

— Какая наивность! — воскликнула Долорес.

— Наивность ли?

— Конечно. Дело не только в нем. Уж вы-то должны понимать.

— Понимать-то я понимаю, — ответил Лэнг, — но я рассуждал так же, как мой кумир Сирано де Бержерак. Помните: «Mais quel geste!»[59]. Такая смерть была бы не хуже любой другой.

— Вы хотите умереть?

— Не очень, — отозвался Лэнг, наполняя ее стакан. — Но и жить у меня нет особого желания.

Он спохватился, что сказал глупость, но понадеялся, что Долорес пропустит его слова мимо ушей. И действительно, девушка не обратила на них никакого внимания и заговорила о том главном, что волновало его или ему казалось, что волновало.

— Начиная с мая, особенно после вашего отъезда в Бургос, а затем в Париж, я много думала о вас, — начала она.

— Весьма польщен…

— Перестаньте паясничать, Зэв, — сурово остановила его Долорес. — Я сейчас прочту вам лекцию.

— У вас, коммунистов, это профессиональное заболевание, — зло заметил Лэнг и поймал себя на мысли, что его раздражение вызвано боязнью услышать неприятную правду.

— Тогда я ничего не скажу.

— Нет, нет! — воскликнул Лэнг, касаясь ее руки. — Пожалуйста, прочтите мне лекцию.

— Это не лекция, а совет друга. — Долорес глубоко вздохнула. — Вы не любите меня, Зэв.

— Не люблю вас?

— Да. Вы смешиваете свое чувство к Испании с чувством ко мне… Не перебивайте, пока я не кончу, потом можете говорить, что я не права.

— Хорошо.

— У многих, я имею в виду американцев вроде вас — Иллимена, Хемингуэя, Шиэна (с Мэттьюсом дело обстоит несколько иначе: он ведь циник) и других, здесь, в Испании, душевное волнение берет верх над всеми остальными чувствами.

— Это плохо?

Нет, хорошо, но только в одном отношении. То, что здесь происходит, ужасно. Редко другому народу доводилось выносить такие испытания. Честные люди, естественно, должны глубоко переживать все происходящее здесь. Это и доказывает их честность. Но в подобных переживаниях кроется определенная опасность, и не исключено, что все это можно отнести и к вам, мой друг.

— Да это и в самом деле лекция, pequeña![60]

— Конечно. Я хочу сказать, как опасно, когда эти переживания вытекают не из глубокого осознания происходящего. В таком случае они могут перерасти в нечто нехорошее — в романтизм.

На лице Лэнга отразилось смущение.

— Вы утверждаете, что влюблены в меня (он кивнул головой), но это неверно. Вы влюблены в Испанию, в то, что здесь произошло с вами, в наш народ, в честность, доброту и любовь, на которые способны все люди вообще.

— Чепуха!

— Что, что?

— Не обращайте внимания. Я не хотел вас перебивать.

— Вы сказали мне, что раньше ничего подобного не испытывали. Это исключительно тяжелое испытание, и наступает оно только во время величайших коллективных усилий, когда народ не только хочет чего-то, но и полон решимости добиться своего… Я хочу сказать, что такое испытание наступает, когда вы видите, как народ борется, когда люди по-настоящему трудятся вместе не ради личного благополучия, а во имя коллективного счастья.

Лэнг кивнул головой.

— И если мы проиграем, — продолжала Долорес, не обращая внимания на выражение его лица, — тогда для вас и наступит трудное время. Вы можете утратить равновесие.

— Не понимаю.

— Потерпеть поражение, мой друг, — ужасное дело. Значительно ужаснее, чем все, что мы до сих пор пережили. Мы, конечно, будем продолжать борьбу, хотя для этого потребуются годы, а может быть, и десятилетия. Но наше поражение ввергнет в отчаяние многих людей, в том числе и вас. А от отчаяния недалеко и до цинизма.

— Вот теперь я понимаю.

— Не думаю, Франсиско, но надеюсь, что со временем поймете.

— Знаете, я несколько обижен вашим намеком, будто я поступаю не сознательно, а под влиянием чувств.

— Я не хотела вас обидеть.

— Но что же, — по-вашему, я должен все воспринимать так же, как вы или как ваша партия?

— Конечно нет. — Долорес положила свою руку на руку Лэнга. — Я не сказала вам раньше, но сегодня вечером мне нужно поработать в бюро. Позвоните мне, как только вернетесь.

— Хорошо. Я могу понять вашу просьбу как намек.

— Что вы сказали?

— Не обращайте внимания, — ответил Лэнг, поднимаясь из-за стола вместе с Долорес…

Снаряд порвал телефонную линию сразу же, как только ее проложили. Обстрел не прекращался. Бойцы Бена растянулись на осколках камней под палящими лучами солнца.

Над головой Бена пролетела крупная мина и разорвалась на склоне, ниже того места, где он лежал. Почти одновременно со взрывом послышался пронзительный вопль. Еще не видя того, кто кричал, Бен мгновенно понял, что это Джо Фабер. Передав командование Арчи, он бросился вниз по склону холма к ротному командному пункту.

Он сразу увидел Джо. Тот лежал в луже крови внутри жалкого маленького ограждения из собранных им осколков камней. Бен заметил также, что из-за укрытия между камнями стали появляться нестроевые бойцы его роты. Один из них уже мчался сломя голову по склону холма, другие готовились последовать его примеру.

Бен вытащил пистолет.

— Ложись! — крикнул он. Не спуская с командира глаз, люди медленно опустились на корточки. «А что, если бы они побежали? — мелькнуло у Бена. — Смог бы я стрелять в них?»

Он взглянул на Джо: Фабер не потерял сознания, хотя осколки металла искромсали ему живот и спину. «Если бы я не приказал ему торчать здесь, с ним ничего не случилось бы», — подумал Бен.

— Санитары! — крикнул он. — Санитаров сюда! — Но никто не отозвался. Посмотрев туда, где укрывались нестроевые бойцы, Бен снова закричал: — Secretario! Barbero! Ayúdame![61].

Из-за камней вышли два солдата — Рамон и Анхел. Бен приказал им доставить Джо на перевязочный пункт, решив сам сопровождать его. Солдаты разостлали на камнях одеяло и осторожно положили на него Джо. Раненый молча наблюдал за ними, а затем перевел взгляд на Бена и попытался улыбнуться.

— Ничего, Джо. Все будет в порядке, — сказал Бен. — Осторожнее! — крикнул он испуганным бойцам, как только они подняли Фабера. Процессия начала медленно спускаться с холма.

Майор Буш сидел у полевого телефона в неглубокой пещере за каменистым холмом, когда на возвышенность, пошатываясь, поднялся Лэнг. Командир батальона заметил его, но не поднял руки в знак приветствия.

— Oiga! Oiga![62] — крикнул Буш в трубку и подул в нее. Некоторое время он молчал, видимо выслушивая ответ, а затем приказал — Póngame con la segunda![63].

Обессиленный Лэнг, тяжело дыша, сел на землю в нескольких футах от него. Кто-то поднес к его рту бурдюк с отвратительно пахнувшей водой.

— Что там у вас творится? — внезапно спросил Буш и услышал искаженный телефоном писклявый голос Арчи, прерываемый такими же искаженными звуками взрывов и визгом осколков.

Внимательно выслушав комиссара роты, Буш приказал:

— Пусть несколько человек отстреливаются, а остальных укройте. К вам подтягиваются англичане. Да, вот еще что: доставьте на высоту боеприпасы: возможна контратака. Где Блау, черт бы его побрал? — Выслушав ответ Арчи и буркнув в трубку: «О!», Буш отключился и покачал головой.

Лэнг осмотрелся. В узкой тени, отбрасываемой краем оврага, недалеко от командного пункта батальона расположился перевязочный пункт. Среди носилок с ранеными хлопотал низенький толстый доктор в очках с массивными стеклами. Показались два совершенно измученных санитара с новыми носилками.

Буш подошел к Лэнгу и пожал ему руку.

— У вас, должно быть, нюх на новости, — сказал он, и Лэнг впервые заметил, что Буш сбрил свои огромные усы. — Фашисты пытаются смести нас с высоты.

Оба подошли к носилкам, чтобы взглянуть на только что доставленного раненого. Это был телефонист Феликс. Во рту у него торчала незажженная сигарета, он лежал с полузакрытыми глазами. Едва взглянув на раненого, Лэнг поспешил отвести глаза: его чуть не стошнило при виде раздробленной ноги. Маленький доктор подошел к Феликсу и начал разрезать его штанину.

Поблизости, прислонившись спиной к стенке обрыва, сидели несколько связных и другие бойцы, обязанности которых Лэнг определить не мог. Тут же были привязаны к пробковому дереву два мула, — очевидно, единственный транспорт для переброски раненых, снабжения и боеприпасов по горной тропинке, тянувшейся мили на две в направлении шоссе.

— Ну, что творится на белом свете? — поинтересовался Буш, набивая трубку табаком из кожаного кисета. На камне возле командира батальона Лэнг увидел какую-то книгу и поднял ее. Это была «Волшебная гора» Томаса Манна. «Как странно!» — подумал он.

Лэнг рассказал Бушу, какое огромное впечатление произвело наступление республиканцев не только в самой Испании, но и в Европе и Америке. На проходящих повсеместно массовых митингах выдвигается требование об отмене эмбарго. Заговорили люди, молчавшие годами.

— Все это хорошо, — заметил Буш, — но что происходит в действительности?

— Гитлер мобилизовал полтора миллиона солдат, — ответил Лэнг. — Как он утверждает — для маневров.

— Да, — отозвался Буш, — для маневров против Чехословакии.

Командира позвали к телефону. Лэнг остался сидеть у входа в пещеру. Чуть пониже расположилась на корточках группа людей. Перед ними стоял солдат и о чем-то очень горячо рассказывал.

С трудом удерживаясь, чтобы не заснуть от жары и усталости, Лэнг наблюдал за этим человеком. Тот стоял несколько ниже и оживленно жестикулировал. Солдат говорил по-каталонски, так что Лэнг улавливал лишь отдельные слова. Внезапно послышался пронзительный вой снаряда, из-за склона холма поднялся столб земли, и сильный взрыв на мгновение оглушил Лэнга. Он не успел ни укрыться, ни упасть ничком, как это сделали все, кто сидел ниже его, все — за исключением солдата-каталонца.

Еще секунду солдат продолжал стоять, а затем повалился на спину. Когда перестали сыпаться земля и осколки камней, бойцы поднялись и бросились к нему. К ним присоединились маленький доктор и выбежавший из пещеры Буш. Лэнг, покачиваясь, поднялся и стал наблюдать за происходящим.

Бойцы окружили упавшего.

— Шальной снаряд, — сказал кто-то.

Доктор осмотрел солдата. Он осторожно повернул к себе его побелевшее лицо и перевел взгляд на руку, которой поддерживал его голову. Рука была в крови.

Взглянув на окружающих через толстые стекла очков, доктор не без удивления заметил:

— Осколки попали в затылок. Если бы он сидел, все обошлось бы хорошо… Кто-нибудь ранен?

Бойцы молчали. Доктор поднял с земли одеяло и прикрыл им убитого. Лэнг стоял не шевелясь.

— Унесите его и похороните, — приказал Буш, отходя в сторону. Двое связных подняли убитого и пошли вниз по тропинке. Вслед за ними отправились еще двое с лопатами. С другой стороны холма подошли санитары с раненым на одеяле и положили его на землю. За ними брел солдат в грязном, рваном комбинезоне. У него было страшное, как у мертвеца, и черное, словно у углекопа, лицо с блестящими выпученными глазами.

Буш шагнул к нему и спросил:

— В чем дело, Блау? — Только теперь Лэнг узнал в солдате Бена.

— Это Джо, — ответил тот, кивком головы указывая на раненого. — Там пока все в порядке. Вместо себя я оставил Арчи. Фашисты немного притихли.

— Да? — сказал Буш.

— Алло, Бен, — поздоровался Лэнг.

Бен взглянул на Лэнга и кивнул. Видимо, он все еще не пришел в себя настолько, чтобы узнать его. Они стояли около Джо Фабера, пока врач осматривал его.

— Миной, — сказал Бен.

Лэнг не хотел смотреть. «Все это во много раз страшнее того, что я когда-либо видел», — подумал он. Но тут же мысленно добавил: «Если они могут жить так, то хотя бы взглянуть-то ты можешь?» — И он заставил себя смотреть на окровавленные руки врача, двигавшиеся по изуродованному телу Фабера.

Джо находился в полном сознании. Он осмотрелся вокруг, отмахнулся от сигареты, предложенной Беном, и заметил Лэнга.

— Привет, писатель! — улыбнулся он.

— Алло, Джо, как дела?

— Пожалуй, вы все же сможете написать свою книгу, — сказал Фабер. — Отослали мой дневник?

— А как же. Из Парижа, — ответил Лэнг, почувствовав стыд.

Фабер взглянул на Буша:

— Извините, майор.

— За что, Джо? — спросил Буш.

— Я был не очень хорошим солдатом, Эд.

— Лучших я не знаю.

— Спасибо.

Фабер повернул голову, отыскивая Блау.

— Вот теперь-то, Бен, — заговорил он, не замечая, что обращается в действительности к Зэву, — ты можешь написать по адресу, который я дал тебе перед тем, как переправляться…

Он закашлялся, изо рта у него хлынула ярко-алая кровь и, стекая по подбородку, закапала на землю.

— Нет, нет! — крикнул Бен. Лэнг взглянул на него. По почерневшим щекам Блау бежали светлые ручейки слез. Он сунул в рот сигарету, которую все еще держал в руке, разжевал ее и выплюнул. Лэнг закурил другую и подал ему.

Только в эту минуту Бен, впервые взглянув на него, сказал:

— Алло, Зэв.

— До чего же тяжело все это, — вздохнул Лэнг, наблюдая, как двое бойцов уносят труп Фабера. Одновременно он услышал писк полевого телефона и слова Буша:

— Здесь пятьдесят восемь, Буш.

Внезапно Бен тяжело опустился на землю. Лэнг сел рядом с ним.

— Я едва двигаюсь, — проговорил Бен.

Лэнг промолчал: он не знал, что ответить. На мгновение у него возникло непреодолимое желание открыть Бену, что он передал записную книжку Фабера помощнику американского военного атташе, но ему вовремя удалось подавить в себе этот порыв.

Некоторое время Бен молча курил, затем повернулся к Лэнгу.

— Я рад, что ты отослал его дневник.

Лэнг покраснел, но Блау не заметил этого.

— Я слышал, ты побывал летом на территории Франко?

— Да.

— Позабавился?

— Нельзя сказать.

— Готов спорить, что у тебя масса интересных впечатлений.

— Очень много. Когда попадаешь туда, то сразу особой разницы не замечаешь. Но потом начинаешь ее ощущать.

— И что же ты заметил?

— Я был на обедне в Бургосском кафедральном соборе — оказался в церкви впервые за последние пятнадцать лет. Католическая церковь пользуется там большим почетом. Даже в Риме я не видел таких роскошных одеяний. На одном из митингов я встретил священника с револьвером поверх сутаны. Он заявил мне, что собственноручно расстрелял шестерых марксистов, и показал шесть за-рубок на рукоятке своего револьвера.

— Очень мило, — заметил Бен, взглянув на него. — Но ты что-то недолго там пробыл.

— А меня оттуда вышвырнули.

— Лучшей рекомендации ты не смог бы получить.

Лэнг попытался понять, чем вызвано озлобление, прозвучавшее в тоне Блау, но так и не понял. Он взглянул на Бена, который сидел, уставившись в землю между своими изношенными alpargatas[64], и у него появилось желание сказать ему: «Ага, ты же сам напросился на это! Как тебе нравится здесь?» Впрочем, он понимал, что говорить этого нельзя. Он заметил:

— Ты ведь не испытываешь ко мне особой любви, правда?

Бен удивленно посмотрел на него.

— Наоборот, я всегда восторгался тобой. Ты один из лучших писателей страны и мог бы быть еще лучше, если бы… — Он не кончил фразы, ухмыльнулся и спросил — Как Долорес Муньос?

— Чудесно. — Лэнг хотел поинтересоваться, что имел в виду Блау своим «если бы», но решил промолчать. Заметив две позолоченные нашивки на его комбинезоне, он спросил:

— Ты получил повышение?

— Командую ротой, — равнодушно ответил Бен.

— Поздравляю, лейтенант… или, возможно, капитан?

— Спасибо.

— Может, после этого боя тебе удастся получить отпуск и поехать в Барселону? Мы с Долорес угостим тебя по-королевски.

— После этого боя… — начал было Бен, но умолк и стал прислушиваться. Лэнг последовал его примеру. Оба молча слушали раскаты артиллерийской канонады, гремевшей по ту сторону обнаженной верхушки холма.

Затем Бен достал из нагрудного кармана письмо Фергюсона и передал его Лэнгу.

— Развлекись, прочти.

Пробежав письмо, Лэнг воскликнул:

— Какой мерзавец! Хочешь, я напишу ему пару теплых слов?

— Зачем?

— Если ты когда-нибудь будешь нуждаться в работе, приходи ко мне, compañero[65],— заявил Лэнг. — Честное слово!

— Спасибо, — поблагодарил Бен, продолжая прислушиваться к гулу артиллерии. «Я не могу жить без Джо, — думал он. — Жизнь не имеет смысла без этого человека». — Мне нужно возвращаться в роту, — вслух проговорил Бен и протянул Лэнгу руку. — Будь осторожен, Зэв, не ходи задрав голову.

— Постараюсь.

— И напиши статью о Джо. Мы потеряли замечательного писателя. Ни ты, ни я никогда не сможем стать такими.

— Я иду с вами, Бен. Командование бригады намечает атаку сегодня на вечер или на завтра. Нас обещают поддержать авиацией и артиллерией… Увидимся позднее, — обратился Буш к Лэнгу.

— Надеюсь, скоро, — ответил тот.

— Слушайте, — продолжал Буш, обнимая Бена за плечи и обращаясь к Лэнгу. — Может, вы захватите хорошего табаку, когда снова приедете к нам? Меня уже тошнит от голландской дряни, которую я курю. У нее вкус, как у конской шерсти.

— Обязательно, — ответил Лэнг. Он смотрел, как они поднимаются по тропинке, идущей по краю обрыва, к высоте, помеченной на карте цифрой «666». Он неожиданно почувствовал себя очень одиноким…

Вернувшись в гостиницу, Лэнг застал в своей комнате Клема. Иллимен полулежал в мягком кресле, а на столе перед ним стояли две бутылки виски — одна уже наполовину опорожненная. Клем взял стакан и протянул его Лэнгу.

— Вернулся с войны, солдат? — заревел он.

— Какого черта ты здесь? Что ты делаешь?

— Пью, — ответил Клем. — Учусь пить и хочу, чтобы мы вместе занялись этим… сегодня.

— Только не сегодня, Клем. Сегодня у меня свидание.

— Что такое свидание? Ни одно свидание не может сравниться с удовольствием пить виски.

— Откуда ты знаешь?

— Пей, — трезвым голосом предложил Клем, и Лэнг, решив, что Иллимен еще не совсем пьян, сказал:

— Знаешь что, Клем? Убирайся-ка отсюда подобру-поздорову.

— Я уберусь, когда наступит время, — заявил Иллимен. — Но это время, — продолжал он, отчетливо выговаривая каждый слог, — еще не на-сту-пи-ло.

— Более подходящего момента и быть не может, — раздраженно ответил Лэнг.

— Неверно, милый друг, неверно! Ты и не узнаешь, когда именно оно наступит. Смерть, — он внезапно заговорил похоронным голосом, — смерть не считается со временем. Салют! Король Лир что-то заявил на сей счет, но что именно — не помню.

И Клем опрокинул в рот стакан виски, словно это была простая вода.

— Смерть меня не интересует, — отозвался Лэнг. — Я достаточно насмотрелся на нее за день. Я интересуюсь только жизнью… сегодня, — добавил он тем же тоном, каким произнес это слово Иллимен, но не вкладывая в него особого смысла.

— А тебе следовало бы интересоваться и смертью, — настаивал Иллимен. «Ей-богу, мне все нипочем: смерти не миновать. Никогда в жизни я не был трусом. Суждено умереть — ладно, не суждено — еще лучше… А уж тот, кто помрет в этом году, застрахован от смерти на будущий». Это-то я помню! «Генрих IV», часть вторая.

— Убирайся к черту! — крикнул Лэнг.

Не обращая на него внимания, Иллимен продолжал:

— Как ad nauseam[66] повторяет журнал «Тайм»: «Сегодня — и это ждет каждого живущего — смерть отняла у нас…»

— Клем, — перебил Лэнг, — ты хороший парень, и вообще я люблю тебя. Не сегодня я тебя не люблю.

— Я знаю.

— Ничего ты не знаешь. Сегодня это правда.

— Я тебя тоже люблю и считаю тебя мужчиной. Услышать это от меня — значит получить комплимент. И тебе это известно.

— Да, известно.

— Вот это мужчина.

— Спасибо, Клем. Спасибо от моего отца, спасибо от моей матери, спасибо от моего дедушки.

— Тогда будь мужчиной, — заявил Клем, впиваясь в плечи Лэнга своими сильными пальцами.

— Попытаюсь.

— Старайся изо всех сил, Зэв. Я не сомневаюсь, что ты можешь сделать это. Повторяй за мной: я плюю на смерть.

— Ну хорошо, хорошо, — проговорил нетерпеливо Лэнг. — Что дальше?

— Долорес погибла.

Лэнг молча смотрел на Клема. Несомненно, он был серьезен и вовсе не казался пьяным.

— Она погибла во время бомбежки, — пояснил Иллимен. — Сегодня днем.

12. 27 ноября 1947 года

— Это действительно было последней каплей, — продолжал Лэнг, как-то по-новому с необычным интересом рассматривая ветвистую щель в штукатурке на потолке приемной Мортона. Ему показалось, что с того времени, когда он видел ее в последний раз два дня назад, она увеличилась и стала похожей на паутину. — Вот тогда-то мне действительно нужен был знахарь, вроде тебя. А не сейчас. — Добавив последние слова, он взглянул на Эверетта, чтобы проверить, как тот отнесется к ним. Но врач промолчал. «Может, этот парень не так уж плох», — подумал Лэнг и снова заговорил:

— Клем пробыл со мной тогда всю ночь… Сколько мы с ним выпили, не знаю. Больше того, я не помню, что со мной происходило в течение всего следующего месяца. Мне об этом рассказали позднее.

— Кто?

— Клем, Энн, разные люди.

— Твоя жена…

— Через месяц, если не ошибаюсь, Клем вызвал ее. А я не выходил из своей комнаты в гостинице «Мажестик» целые две недели. Беспробудно пил и только изредка — раза два в неделю — заказывал себе в номер чего-нибудь поесть.

Затем в бессознательном состоянии меня увезли из гостиницы, и только в Матаро, в госпитале интернациональных бригад, я пришел в себя.

Как рассказывает Клем, я бежал из госпиталя. Меня нашли в Баррио Чино и поместили в другой госпиталь — в Лас-Шганас, но я сбежал и оттуда. Именно тогда Клем и телеграфировал Энн. Она достала место на «Иль де Франс» и приехала. Ее приезда я не помню. Как бы то ни было, она приехала. Мое состояние вызывало всякие кривотолки, и поэтому было решено эвакуировать меня из Испании. На правительственном самолете меня отправили во Францию. Две недели я провел в больнице в Тулузе, а затем был перевезен в Париж, в американскую больницу.

— Сколько времени ты провел в госпиталях и больницах? — спросил Мортон.

— Не имею представления. Возможно, Энн знает. Меня это не интересует.

— Напрасно, — с ученым видом сказал врач, но Лэнг пропустил его замечание мимо ушей.

— Значительно больше меня интересуют два других обстоятельства, — продолжал Лэнг. — Во-первых, сколько должна была пережить Энн, видя, как я безумствую или лежу без движения под действием паральдегида…

Лэнг умолк и долго не произносил ни слова, пытаясь что-то припомнить. Ему очень хотелось вина, но он не решался попросить.

— А второе обстоятельство? — поинтересовался Мортон.

— Мудрейший ты из мудрейших! Ведь я могу надеяться, что ты исцелишь меня, правда?

Второе обстоятельство вот какое: все эти переживания превратили меня в алкоголика. Вот уже девять лет я страдаю алкоголизмом. Мне ведь известна причина заболевания, почему же я не могу избавиться от своей болезни?

— Видишь ли, дело обстоит совсем не так просто.

— Правильно. Если бы дело обстояло просто, не было бы необходимости кормить врачей-невропатологов.

— Ты прав, — невозмутимо подтвердил Мортон.

— К середине декабря, — вернулся Лэнг к прежней теме, — а возможно и раньше, я поправился настолько, что меня выписали из больницы. Я поселился в гостинице «Король Георг V», которая мне всегда нравилась. Энн водила меня на долгие прогулки в Булонский лес и Люксембургский сад. Мы побывали в Лувре и «Sainte-Chapelle»[67], смотрели Фрателлини в цирке. Но после прогулок я неизменно оказывался в баре «Дель Опера» и поглощал любой испанский херес, который находил там, — «Сэндимен», «Драй Сэк», «Фундадор».

Энн пыталась помешать мне пить, перепрятывала найденные бутылки. Но чем чаще она их находила, тем искуснее я их прятал. Я стал держать вино в чайниках, стаканах, кофейных чашках, консервных банках, термосах, флаконах из-под духов и хранил их в самых необычных местах.

Он повернулся и взглянул на Мортона.

— Представляю, как тебе надоело слушать, — сказал он.

— Мне ничего не надоедает, — ответил врач.

— Невеселая у тебя жизнь… Но в конце концов ей все наскучило. Теперь Энн больше не прячет бутылки, поняла, видимо, что таким путем меня не вылечишь. Она направила меня к тебе, надеясь на твою помощь. Не сомневаюсь, что скоро тебе придется отказаться отмени, как от безнадежного пациента.

— Но сам-то ты хочешь вылечиться?

— И да и нет. Все зависит от того, в какой момент мне задают этот вопрос, какое у меня самочувствие: работаю я или нет, сколько и чего съел, что прочел в утренних и вечерних газетах, кого видел в этот день, о чем мечтал, влечет меня к жене или не влечет (что бывает значительно чаще). — Лэнг взглянул на Мортона. — Я ценю все, что ты пытаешься сделать для меня, Эверетт, и хочу извиниться перед тобой за те неприятные минуты, что доставляю тебе, и те, еще более неприятные, что ожидают тебя. Я верю, что ты мой друг.

— Чепуха. Не стоит вспоминать.

— Нет, не чепуха. Я понимаю, как отвратительно вел себя, допуская иронические и оскорбительные замечания…

— Такая уж у меня профессия, Фрэнсис, что приходится выслушивать оскорбления. Поверь, ты ничем не отличаешься от других моих пациентов.

Помолчав, Лэнг возобновил свой рассказ:

— Именно в это время я узнал, что Негрин произнес в Лиге Наций большую речь о выводе интернациональных бригад из Испании. Он обещал эвакуировать иностранных добровольцев. Гитлер и Муссолини ответили тем, что стали посылать в Испанию еще больше людей и военных материалов.

Затем я узнал, что Блау, Буш и многие другие американцы находятся в Гавре. Моряки бастовали, парохода для волонтеров не было, и добровольцев держали в специальном концентрационном лагере «Всеобщей трансатлантической компании», предназначенном для интернированных иностранцев.

Я отправился в Гавр повидать их. Энн осталась в Париже. Еще раньше я без всякой охоты начал писать книгу. Жена посоветовала мне приступить к работе над пьесой и считала, что я снова обрету уверенность в своих силах, если побуду один. Она, конечно, допустила ошибку, зато я повеселился на славу. В Гавре я остановился в гостинице «Фалкон», а обедал в ресторане «Ля Мармит». Ты бывал когда-нибудь в «Ля Мармит»?

— Нет.

— Это один из лучших ресторанов во Франции. Точнее говоря, был лучшим. Он находился на набережной, а в 1945 году я уже не мог найти его: во время высадки союзников весь этот район сровняли с землей.

Как-то в воскресенье мне удалось вытащить нескольких парней из концентрационного лагеря, покормить их в ресторане и дать им возможность помыться в гостинице. Однако сам я в нее не вернулся.

— Почему?

— Это совсем другая история.

— Ты просто так рассказываешь мне всякие истории, или мы работаем вместе, чтобы добраться до корней твоей болезни?

— Во всяком случае, ребятам снова пришлось вызывать Энн, на этот раз в Гавр, и вытаскивать меня из комнаты в какой-то портовой дыре, где я забаррикадировался и воевал с «мессершмиттами», пикировавшими на меня сквозь стены и обстреливавшими из пулеметов…

Я иногда могу плакать и, бывает, действительно плачу, когда вспоминаю, сколько бедной Энн пришлось из-за меня пережить. Меня поместили в больницу и надели смирительную рубаху. А я во весь голос призывал Долорес и кричал, что из окон, из стен на меня ползут фашисты с длинными, как у чертей, туловищами, в зеленом обмундировании. У некоторых из них на спине было вышито «Святое сердце Иисуса», у других «Сердце Марии» с семью кинжалами в нем — ну, знаешь, как у «Марии де лос Долорес».

Этот бред как бы предвосхитил события, которые произошли во второй половине января, когда нам стало известно, что в результате наступления фашистов Барселона должна вскоре пасть.

Тут вдруг я почувствовал себя хорошо, а может, просто убедил себя в этом, начал даже работать над пьесой и снова занялся своей книгой. Затем я взял напрокат ситроен и вместе с Энн поехал на юг, в Перпиньян, а оттуда — в Ле Пертус, на границу. Здесь уже стали появляться беженцы, и в течение следующих двух недель мы стали свидетелями падения республики.

Мы видели этих людей, Эверетт, их было тысяч двести пятьдесят — стариков, женщин с маленькими детьми; гордо маршировавшие колонны испанской республиканской армии переходили границу с развевающимися полковыми знаменами, под звуки оркестров. Бойцы шли с оружием — с винтовками и пулеметами, а за ними следовали грузовики с легкой артиллерией на буксире и несколько танков.

Еще ни один народ так гордо и с таким мужеством не шел навстречу катастрофе. В полном порядке бойцы сложили оружие. Вот тогда-то и началась самая позорная страница в истории Третьей республики. Именно тогда, а не после прихода к власти Петена, пресмыкающегося перед своими кумирами Франко и Гитлером, следовало бы стереть со всех существенных зданий Франции лозунг: «Liberté, Egalité, Fraternité»[68].

Именно тогда я почувствовал, что ранен в самое сердце. Боль не прошла до сих пор. А теперь, когда фашисты в лице этого свиноподобного председателя комиссии по расследованию антиамериканской деятельности и его тайных дружков появились и в Америке, я знаю, что рана в моем сердце вообще никогда не заживет.

— Ну, с 1939 года много воды утекло, многое произошло, — заметил доктор Мортон. — На материале этой трагедии ты написал хорошую книгу и не менее хорошую пьесу. Разве ты забыл?

— Нет, не забыл и не забуду ни одного дня, ни одной минуты.

— Гитлер уничтожен, и ты внес свой вклад в его уничтожение.

— Я?

— Ты же был майором американской армии?

— Подумаешь!

— Гитлер, Муссолини, Тóго…

— Le roi est mort! — воскликнул Лэнг, — Vive le roi![69]

13. 27 ноября 1947 года

Энн была несколько удивлена, когда Лэнг, вернувшись от Эверетта, не налил себе вина. Еще больше она поразилась, заметив за обедом, как сильно переменился муж, — во всяком случае, ей показалось, что переменился. Давно уже она не видела его таким. Лэнг был с ней нежен и внимателен, сел рядом, а не на другом конце стола, принес букет роз и поцеловал ее не в щеку, а в губы.

Энн была в прекрасном настроении. Она никогда не переставала удивляться тому, как небольшая доза алкоголя превращает приятного, доброго, правда, иногда подверженного меланхолии человека в совершенно чужого ей, замкнутого, а порой истерически возбужденного, мрачного субъекта.

Лэнг заметил, что Энн улыбается, и спросил, что с ней.

— Я подумала, как мы близки сейчас, — ответила она.

— Да, Энни? — Лэнг чувствовал себя виноватым. — Я знаю, часто я плохо отношусь к тебе.

— Ну хорошо. Тогда скажем так: я чувствую, как ты мне близок, и мне кажется, что ты иногда испытываешь такое же чувство ко мне.

— Я сделаю все, чтобы исправиться, — пообещал Лэнг и засмеялся. — В течение нашей многолетней семейной жизни я часто давал тебе такое обещание, и каждый раз совершенно серьезно…

— Я знаю, Фрэнк, — проговорила Энн и поспешила переменить тему разговора, так как он бередил в ее душе наболевшее и затрагивал еще не решенную между ними проблему.

— Ты видел письма у себя на столе?

Лэнг кивнул.

— За последние две недели несколько раз звонили по телефону, но я не говорила тебе: боялась расстроить.

— Расскажи.

— Обычная история плюс ругательства. — Энн вздрогнула.

— Что с тобой? — спросил обеспокоенный Лэнг.

Жена взглянула на него и улыбнулась:

— Какая-то женщина заявила мне: «Мы проведем тебя по Пятой авеню с плакатом на шее: „Я жила с евреем“.

— Не обращай внимания.

Энн снова улыбнулась и тряхнула головой.

— Что ты собираешься делать сегодня вечером — работать над пьесой или над радиовыступлением? — спросила она.

— Я забросил пьесу. Мне давно пора понять, что мы с Максом Андерсоном не Шекспиры и что сейчас не шестнадцатый век.

— Это не относится к делу.

— Теперь я намерен служить своей жене. Что я должен сделать, чтобы угодить ей?

Она хотела сказать ему многое, но ограничилась улыбкой, и Лэнг, преисполненный нежности к жене и несколько смущенный своим чувством, решил, что ему следует немножко попаясничать.

— Можно мне рассмешить вас, мадам? — спросил он. — Ваш каприз — закон для меня. Может, мне встать на голову в Вашингтон-сквере? Или выпрыгнуть из окна с криком: „Да здравствует Энни!“? Или, может быть… — он поиграл пальцами на губах.

Энн рассмеялась.

— Ага! — крикнул Лэнг. — Нам смешно! — Он подошел к ней и обнял за талию. — Нам смешно или не смешно?

— Смешно, — ответила Энн, слегка прижимаясь к нему.

Раздался телефонный звонок.

— Черт возьми! — выругался Лэнг. — Я поговорю по другому аппарату. — Он быстро направился в кабинет, а Энн, стоя молча, думала, настанет ли когда-нибудь такой момент, когда ее муж, услышав телефонный звонок, скажет: „К черту телефон! Пусть себе звонит!“

Лэнг снял трубку с аппарата на письменном столе.

— Флэкс, — услышал он. Что-то в тоне Берта заставило Лэнга воздержаться от обычного шутливого ответа: „Льняное масло“.

— Как дела, Берт?

— Отвратительно.

— Слишком много сидишь в своем мягком кресле, а?

— Слушай, Зэв, у меня плохие новости…

— Уж не хочешь ли ты сообщить мне, — театральным тоном спросил Лэнг, — что мое выступление по радио отменено?

— Именно так, — ответил Флэкс и замолчал, ожидая, когда Лэнг заговорит снова. Ему пришлось ждать довольно долго.

— О чем ты говоришь? — спросил наконец Лэнг.

— Я был вынужден, Зэв, отменить твое выступление. Не думай, что я не дрался, на правление моей фирмы…

— Ты что, с ума сошел?

— Поэтому-то у меня такое ужасное настроение. Я спорил сегодня с директорами до хрипоты целых полдня…

— Может, ты расскажешь все с самого начала?

— Никакого начала, Зэв, нет и не было. Директора насели на меня и заявили: „Снять Лэнга!“ Я дрался за тебя, пытался доказать, что это несправедливо, не по-американски, что отрицательных отзывов мы не получали, если не считать нескольких писем и звонков от сумасшедших, которые постоянно надоедают нам, но…

— Знаешь что? Я сейчас приеду к тебе, — перебил его Лэнг.

— Не надо, — быстро ответил Флэкс. — Нет никакой необходимости, Я не в состоянии снова говорить об этом проклятом деле даже с тобой, даже если бы от нашего разговора зависела моя жизнь. Да и бесполезно…

— Неужели ты такой мерзкий трус?

— Да, — помолчав, согласился Флэкс.

— Хорошо, в таком случае дай мне возможность переговорить с твоим паршивым правлением, — предложил Зэв.

— Да они не согласятся разговаривать с тобой даже по телефону, будь ты хоть за тридевять земель!

— Но почему? — окончательно расстроился Лэнг.

— Директора вбили себе в голову, что государственные органы располагают какими-то компрометирующими тебя материалами. Члены правления не хотят, чтобы ты рекламировал нашу продукцию.

Ярость Лэнга нарастала с каждой минутой.

— Какая скотина могла сказать, что комиссия — это „государственный орган“? Что, твои директора — банда безумцев? Какие компрометирующие материалы есть у комиссии? Никаких! И я тебе уже об этом говорил. Я говорил…

— Я слышал, что тебя снова вызывают в комиссию?

— От кого ты слышал?

— Это правда?

— Да, правда, но откуда ты знаешь?

Флэкс некоторое время молчал, и Лэнг, вне себя от раздражения, бесцельно нажимал кнопку на аппарате.

— Ты слушаешь? — закричал он.

— Слушаю, — донесся печальный голос Флэкса. — Видимо, придется рассказать тебе: у меня были агенты ФБР… — Лэнг молчал, и Флэкс заговорил снова: — Агенты не сказали ничего определенного, но интересовались тобой, а это гораздо серьезнее.

— Чихать мне на ФБР и на его агентов! — заорал Лэнг в трубку. — Я надеюсь, что они подслушивают наш разговор и сейчас.

— Может быть, — уклончиво ответил Флэкс.

— Ты сообщил своему правлению о визите агентов ФБР?

— За кого ты меня принимаешь, Зэв?

— Нет, ты скажи — сообщил?

— Двух членов правления тоже навестили агенты ФБР.

— Я хочу знать, что им наболтали твои члены правления.

— Знаешь, Зэв, давай говорить прямо. Я заявил директорам, как и агентам ФБР, что ничего плохого о тебе не знаю и абсолютно убежден, что если комиссия или директора приписывают тебе какие-то неблаговидные поступки, то ты сможешь дать исчерпывающие объяснения. Ты должен войти в мое положение.

— Конечно, конечно! — огрызнулся Лэнг. — Ты напоминаешь мне „Счастливца Джилиуса“ из скабрезного анекдота. Всегда в серединке…

— Ты прав.

— Насколько я понял из твоих рассуждений, твою гнусную фирму по производству слабительных препаратов совершенно не интересует, что меня ни в чем конкретно не обвиняют, что я ничего не признал, что дело ограничилось моим допросом на закрытом заседании. Так, да?

— Если комиссия заявит, что никаких претензий к тебе не имеет, ты сразу же сможешь возобновить свои радиовыступления.

— Спасибо за одолжение! — крикнул Лэнг и бросил трубку с такой силой, что телефон упал на пол. Не поднимая аппарата, он подошел к гардеробу, взял шляпу, нахлобучил ее и, набросив плащ, направился к двери в гостиную. На пороге стояла Энн.

— Я все слышала, — сказала она. — Что ты намерен предпринять?

— Не знаю. Но знаю, что кто-то активно действует против меня. История еще не получила такой огласки, чтобы можно было найти объяснение телефонным звонкам, о которых ты говорила, письмам, визитам агентов ФБР ко мне, Флэксу и к другим. Происходит что-то странное.

Он рассеянно прошел мимо нее в гостиную и, когда Энн спросила: „Фрэнк, куда ты?“, остановился и, не обернувшись, ответил:

— На улицу.

— Куда?

— Пройтись.

— Я пойду с тобой.

— Нет, я, как Грета Гарбо, предпочитаю одиночество.

Она подошла к нему и, взяв за руки, повернула к себе. Хотя Лэнг был значительно выше ее, у нее вдруг появилось странное ощущение, будто она смотрит на него сверху вниз, снисходительно, как мать на сынишку.

— Фрэнк, ты подводишь меня.

— Жаль.

— Ничего тебе не жаль. Я чувствую, как ты мне сейчас близок, ближе, чем когда-нибудь раньше, а ты стараешься держаться подальше от меня.

— Такова уж натура животного.

— Измени ее.

Он хотел отвернуться, но она удержала его. Лэнг внезапно рассердился.

— Если я сказал, что хочу пройтись один, значит, я иду один! Понимаешь? — крикнул он, сбрасывая ее руки.

— Фрэнк, мне нужно поговорить с тобой.

— Завтра.

— Но „завтра“ может не быть, если мы не поговорим сегодня.

Серьезный тон Энн даже несколько позабавил Лэнга.

— Да будет вам известно, мадам, — сказал он, — что мне, как говорят испанцы, es igual[70].

— В Испании ты приобрел не только это выражение! — услышала Энн свой крик. Лэнг на мгновение задержался в дверях и, повернувшись, бросил:

— Так же, как и в Голливуде!

Он вышел, хлопнув дверью.

Выходя из своей квартиры на Юниверсити-плейс, Лэнг прекрасно знал, куда направляется, но ему нравилось играть с собой: притворяться, что он не знает, куда идет, что он просто гуляет и неожиданно окажется в квартире Пегги на Мортон-стрит.

Лэнг понимал, что волнение, которое он испытывает во время этой игры, отчасти объясняется желанием узнать, не обманывает ли его секретарша. Подумав об этом и сейчас, Лэнг громко рассмеялся. „Ну и представление же у меня о морали! Почему бы ей и не обманывать меня? Какое я имею право ревновать ее или возмущаться?“

Эта двойная игра доставляла ему болезненное наслаждение. Если Пегги не обманывала его, то это могло означать, что он, несмотря на свои сорок семь лет, вполне удовлетворяет любовные потребности двадцативосьмилетней женщины.

Пересекая Вашингтон-сквер, Лэнг вспомнил свою первую встречу с Пегги год назад, когда он приехал в Голливуд писать сценарий для фирмы „Колумбия“. Ему предоставили роскошный кабинет в здании для сценаристов, расположенном поодаль от студии. В первый же день, когда он сидел в ожидании вызова к продюсеру, в кабинет вошла Пегги.

Это была невысокая смуглая девушка с огромными глазами и изумительной фигуркой, затянутой в невероятно узенькие брючки и изящную блузку. Она пристроилась на краю стола и первой начала разговор.

— Здравствуйте, мистер Лэнг. Как вы поживаете? Меня зовут Пегги О’Брайен. Мне предстоит работать с вами над тем шедевром, который вы собираетесь создать.

— Здравствуйте, Пегги. Как вы поживаете? — в свою очередь спросил Лэнг, на что она коротко ответила:

— Существую.

По правде говоря, этот ответ как-то не вязался с ее обликом. Очень подвижная, девушка ни минуты не могла оставаться спокойной. Даже записывая под диктовку сценарий, она расхаживала от стола к креслу, от кресла к кушетке. Она бесцеремонно прерывала его, когда находила нужным сказать: „Нелепо!“ или: „Подобный эпизод только в прошлом году фигурировал в семи наших фильмах“, и тут же начинала перечислять соответствующие кинокартины фирмы „Колумбия“.

Пегги быстро узнала, что Лэнг любит вздремнуть после обеда, и, сидя за своим столом в приемной, сторожила дверь в кабинет, чтобы продюсер, если он вдруг вздумает навестить сценаристов, не застал Лэнга спящим.

Таковы уж в Голливуде отношения между сценаристом и его секретаршей, что через две недели Лэнг знал всю (как она утверждала) биографию Пегги, а она выведала о нем значительно больше, чем ему хотелось бы.

Пегги рассказала ему о своем замужестве. Ее муж, солдат, через месяц после свадьбы был отправлен на Алеутские острова и вернулся только через два года. Брак оказался неудачным — она поняла это еще до отъезда мужа. „Все бывает“, — коротко заявила Пегги и с откровенностью, заставившей Лэнга краснеть, объяснила причины разрыва с мужем.

Через месяц после приезда Лэнга в Голливуд его перевели в коттедж недалеко от студии, так как в помещении для сценаристов начался ремонт. В свое время этот коттедж служил артистической уборной для одной из голливудских кинозвезд. Проходя сейчас по улицам Нью-Йорка, Лэнг пытался вспомнить, кому он принадлежал — Гленну Форду или Рите Хейуорт. „Впрочем, какое это имеет значение?“ — вдруг спохватился он.

Даже по голливудским нормам коттедж был отнюдь не уборной, а целой квартирой (причем совершенно изолированной) с кухней, спальней, ванной комнатой. Когда наступило время послеобеденного отдыха и Лэнг, сняв ботинки, растянулся на кровати, в спальню вошла Пегги и улеглась рядом с ним. Она видела своего бывшего мужа, сообщила Пегги. Он хотел, чтобы Пегги вернулась к нему, но она не дура.

Посматривая на Пегги, Лэнг заметил, что она производит впечатление здоровой девушки. Конечно, подтвердила та. Целый день она может работать в студии, а потом всю ночь танцевать буги-вуги в „Палладиуме“.

— Но чем же плох оказался ваш муж? — поинтересовался Лэнг. Она показала ему любительский фотоснимок. Типичный футболист.

— Я же рассказывала вам, — пояснила Пегги, — что с ним было страшно скучно.

Лэнг засмеялся, а когда она посмотрела на него своими черными глазами, пообещал:

— Ну, со мной-то, надеюсь, вам не будет так скучно…

Открыв сейчас на стук Лэнга дверь своей квартиры на втором этаже, Пегги коротко сказала:

— А, мистер Л.!

— Он самый. Я помешал тебе?

— Если ты хочешь спросить, не прячу ли я любовника под кроватью, то могу ответить: нет.

Лэнг вошел в квартиру, небрежно, словно у себя дома, сбросил пальто и шляпу и взглянул на Пегги.

— А почему бы и нет?

— Я знаю, кто мне платит жалованье, — ответила Пегги, когда Лэнг опустился в кресло.

— Так я тебе и поверил!

— А ты знаешь, я иногда чувствую себя очень одинокой в этом огромном городе, и мне хочется дожить до того дня, когда я буду встречаться с какими-нибудь другими людьми, а не только с надутыми кинознаменитостями, которые приходят на твои приемы, и ребятами, посещающими кафе, где я бываю. С ними каши не сваришь.

— И никто тебе не звонит?

Пегги отрицательно покачала головой.

— Хочешь выпить? — спросила она и, не дожидаясь ответа, добавила: — Сейчас налью.

— Сегодня я намерен напиться до потери сознания и приглашаю тебя составить мне компанию, — заявил Лэнг.

— Что тебя беспокоит?

— Так много, что я вообще удивляюсь, как еще могу беспокоиться.

— Комиссия?

— Меня снова вызывают.

Пегги резко повернулась к нему и с удивлением воскликнула:

— Да не может быть!

— Представь себе. На восьмое декабря.

Пегги сочувственно кивнула, налила коньяку в два больших фужера, которые он ей когда-то подарил, и передала один из них Лэнгу.

— К тебе не заглядывали на днях какие-нибудь визитеры? (Пегги сделала отрицательный жест). Два симпатичных мальчика в стандартных двубортных костюмах из магазина фирмы „Братья Брукс“ с опознавательными значками в карманах?

— Что ты хочешь сказать? — спросила Пегги, хотя прекрасно знала, о чем говорит Лэнг.

— Они были у меня.

— ФБР?

— Они самые, — ответил Лэнг и, выпив залпом коньяк, снова протянул ей фужер. Пегги встала, принесла бутылку и поставила на столик рядом с его креслом.

— На все вопросы агентов ФБР тебе надо отвечать с полной откровенностью, — посоветовала она.

— Это почему же?

— Разве я тебе не говорила, что до киностудии работала в отделении ФБР в Лос-Анжелосе? Теперь я до смерти боюсь их.

— Ну, меня-то ФБР не запугает, — ответил Лэнг, грея фужер между ладонями.

— Агенты ФБР — чертовски квалифицированный народ, — сказала Пегги. — Не вздумай шутить с ними, мистер Л.

Зазвонил телефон, и они молча уставились друг на друга.

— Ты хочешь, чтобы я подошла к телефону? — наконец спросила Пегги.

— А почему бы и нет?

Пегги взяла трубку телефона, стоявшего на кофейном столике около кушетки.

— Алло? — Помолчав, она ответила: — Вы ошиблись номером, — и положила трубку. Лэнг улыбнулся ей из-за фужера, который он держал у губ.

Пегги подошла к нему и устроилась у него на коленях.

— Мистер Л., — начала было она, но Лэнг перебил ее:

— Когда ты перестанешь называть меня „мистером Л.“?

— Ты, может, хочешь, чтобы я называла тебя „мой маленький“? Так девушки в студии обычно называют своих сценаристов. Ты бы послушал, что они говорят о вас в ваше отсутствие!

— Я вовсе не твой „маленький“! — запротестовал Лэнг. „Сейчас я покажу этой шлюхе, какой я маленький“! — подумал он. — Удивительно, что с этой девчонкой у меня получается лучше, чем с собственной женой».

Пегги взяла Лэнга за руку, отпила глоток коньяку из его фужера и протянула ему губы. Лэнг поцеловал ее.

— Знаешь что? — сказал он — Если к тебе придут эти близнецы, ты лучше ничего не говори им.

— Почему?

— Ты что-нибудь слышала о так называемом «Законе Манна»?

— Конечно.

— Его бы следовало назвать «женским законом», — сказал Лэнг. — ФБР может засадить меня в тюрьму, и на довольно длительный срок, если станет известно, что я привез тебя из Голливуда.

Пегги выпрямилась и нахмурилась:

— Какая нелепость!

— Почему?

— Ты хочешь сказать, что по этому закону писатель не имеет права держать секретаря?

— Нет, секретаря держать можно, но наши-то отношения были и есть не совсем деловые.

— Да, но что плохого в том, что ты, заставив меня уволиться из киностудии и захватив с собой в Нью-Йорк, должен был оплатить мой проезд?

— Но я не должен оплачивать твою квартиру, покупать тебе наряды и ночевать у тебя.

— Зэв, — Пегги встала с его колен, — агенты ФБР что-нибудь спрашивали обо мне?

— Да.

— И что же ты им сказал?

— Только то, что ты мне сама рассказывала о себе.

Пегги принялась ходить по комнате, а Лэнг сидел и пытался догадаться, были у нее агенты ФБР или нет, известно ли им об их связи или нет, и не эта ли связь главным образом интересует их. Где-то в глубине его сознания шевелилось опасение, что дело тут совсем не в его отношениях с этой девушкой, но кто может сказать, так это или нет? Пегги перестала ходить, схватила с кушетки подушку, бросила ее на пол и уселась у ног Лэнга.

— Я никому о нашей связи не рассказывала, — заявила Пегги. Он понял, что она напугана и что, следовательно, агенты ФБР с ней не разговаривали.

— Многие знают, что я у тебя работаю, и все.

— Давай не будем больше об этом говорить.

— Конечно, в Нью-Йорке очень трудно жить, не поддерживая знакомств, — продолжала Пегги. — Я так одинока и без труда могла бы продолжить знакомство хоть с десятком из тех людей, которых встречаю у тебя дома. Многие из них пытались ухаживать за мной…

— Кто?

— Неважно. Но, может, следовало бы с кем-нибудь из них встречаться, чтобы замаскировать нашу связь?

— Попробуй только — я задам тебе такую взбучку, что век будешь помнить. Ты хорошая девочка, Пегги, и я люблю тебя. — Лэнг положил руку ей на голову и погладил по черным волосам.

— Да? — насмешливо спросила она.

— По-своему.

— Знаешь, — заявила Пегги, — мне страшно жаль Энн.

— Оставь ее в покое! — нахмурился Лэнг.

— Послушай, Зэв, расскажи этой комиссии или ФБР все, что они хотят знать. Я не шучу, дорогой. У них есть пути и способы узнать все.

— И о нашей связи рассказать?

— Нет.

— Но разве они не узнают о ней, если захотят?

— Я имела в виду совсем другое. Самое плохое, чем может кончиться наш роман, — это скандал и твой развод.

— Чего ты и хотела бы? — спросил Лэнг, внезапно хватая ее за волосы и притягивая к себе.

— Перестань. Не уклоняйся от темы. Я говорю тебе о политических делах, и знаю, что говорю. До того как комиссия вызвала этих деятелей из Голливуда, за ними много лет следили. Я работала у одного из них. Агенты ФБР подслушивали его телефонные разговоры, дома и на работе у него стояли микрофоны, а одна знакомая девушка из ФБР рассказывала мне, что там на него было досье вот такой толщины.

— В каком же заговоре он участвовал? — спросил Лэнг. — Собирался взорвать студию?

— Я не шучу. Агентам ФБР было известно о каждом митинге, на котором он выступал, о каждом доме, который он посещал, о каждом человеке, с которым он завтракал вне студии… все, все!

— Ты что-то мало пьешь. — Лэнг налил в ее фужер коньяку и подал ей. Чувствуя, что ее страх перед ФБР передается и ему (если только он не испытывал его еще до разговора с Пегги), он подлил вина и себе.

— Надеюсь, ты не похож ни на одного из тех типов, голливудских деятелей? — спросила Пегги.

— Нет, к… конечно. Но я все еще п… пытаюсь выяснить, что они натворили.

— Ничего, — ответила Пегги. — Наверно, у них были всякие там радикальные идеи… Ну, знаешь, равноправие негров и все такое.

— Что ж тут радикального?

— Они что-то делали в этом отношении или пытались делать: собирали подписи под петициями, выступали на митингах, писали брошюры, организовывали сбор пожертвований. Некоторые из них активно поддерживали забастовку печатников, а другие только разговаривали.

— Но ведь и Линкольн тоже кое-что делал в этом направлении.

— Кто это?

— Линкольн.

— А-а…

— Ну, хватит, — сказал Лэнг и опять схватил ее за волосы. — Ты в настроении?

— Как всегда, — ответила Пегги, допивая до дна свой коньяк.

— Ты — моя маленькая?

— Зэв, скажи комиссии правду. Чем ты рискуешь?

— Перестань! — воскликнул Лэнг. — Мне надоело. — Он пристально посмотрел на нее. Лэнг был уже пьян и не совсем отчетливо видел Пегги, но лишь испытывал от этого какое-то волнующее чувство. Притянув к себе Пегги, он погрузил лицо в ее волосы.

— Долорес, — прошептал он.

— Я — Пегги. Помни…

Лэнгу не хотелось спать. Он был пьян. У него кружилась голова, но он все же встал с постели, прошел в гостиную, где на полу в беспорядке валялась его одежда, и машинально начал одеваться. Кое-как наполовину одевшись, он взял телефонную книгу и принялся отыскивать адрес Бена Блау. В конце концов ему удалось найти номер телефона Блау Бенджамена, доктора медицины. Однако он сообразил, что это не тот Бен, который ему нужен, и это привело его в раздражение. «Я хочу поговорить с этим парнем, — подумал он. — Я должен найти его». Он смутно помнил, что ветераны гражданской войны в Испании объединены в какую-то организацию, но, не зная точного названия, не смог ее найти. Лэнг вдруг решил не оставаться здесь всю ночь и торопливо закончил свой туалет.

В бутылке еще оставалось немного коньяку, он допил его прямо из горлышка и почувствовал себя лучше. «Нужно оставить записку», — подумал он и попытался отыскать карандаш и бумагу, но не нашел и тут же забыл о своем намерении. Потом он тихо открыл дверь и вышел, забыв в квартире шляпу.

Бар на углу был еще открыт. Лэнг вошел и из телефонной кабины позвонил Мортону.

— Говорит Фрэнсис Лэнг, — сказал он, услышав голос врача. — Мне нужно видеть тебя. Я в опасности.

— Ты пьян?

— Ну и что же?

— Приходи завтра, Фрэнсис, в обычное время.

— Н… нет, ты меня… сегодня… Я возьму такси… Я ж… же сказал тебе, что мне угрожает опасность… — с трудом выговорил Лэнг и разрыдался в трубку. — Эв… ретт, не подводи меня… Я должен видеть тебя… по неотлож… делу.

— О какой опасности ты говоришь?

— Не знаю… Плохо… плохо… плохо… Ну пожалуйста, я… сейчас приеду… — Он ничего не мог больше сказать, так как внезапно очень разволновался и почувствовал, что, если он не увидит сейчас Эверетта, с ним произойдет нечто ужасное.

— Приезжай, — помолчав, сказал Мортон.

Обнаружив, что Лэнг ушел, Пегги начала искать записку. С ним такое случалось и раньше. Иногда он возвращался. Заметив в кресле шляпу Лэнга, Пегги решила, что он вернется и на этот раз, но не раньше чем через полчаса. Бутылка из-под коньяка была пуста, наверное, он пошел за новой.

Пегги выглянула из окна, чтобы проверить, не возвращается ли Лэнг, но поспешно закрыла створки: на улице было холодно. Потом она подошла к телефону, набрала номер и, как только ей ответили, воскликнула:

— Сколько раз я просила тебя не звонить мне! Это я могу звонить тебе. Запомни же наконец. Из-за тебя я могу потерять службу. Иногда моему хозяину нравится работать здесь, и он терпеть не может, когда ему мешают.

Она помолчала и тихо, кокетливо засмеялась.

— Не болтай глупостей, миленький! Как ты можешь ревновать меня к старику?

14. 30 ноября 1947 года

В следующее воскресенье, заканчивая свою очередную радиопередачу, Мартин Митчел сказал:

— Вы и представить себе не можете, что произойдет, когда комиссия по расследованию антиамериканской деятельности десятого декабря начнет проводить свои открытые заседания.

Некий известный — я подчеркиваю — известный бумагомаратель, который уже допрашивался на закрытом заседании, опять будет допрашиваться восьмого декабря, и снова на закрытом заседании.

О друзья мои! Того, что комиссия о нем знает, хватило бы на целую книгу, которую он мог бы сам написать. Вообще-то говоря, он-таки написал ее. Этот человек имеет средний инициал «К». Я повторяю — средний инициал «К».

Лэнг хотел выключить радиоприемник, но Энн, сидевшая в кабинете рядом с ним, остановила его:

— Подожди. Я хочу послушать, кого они взяли вместо тебя.

Она улыбнулась, и Лэнг ответил ей злобной улыбкой. Как только Митчел закончил свое выступление, диктор радиостанции объявил:

— Обычно в это время мы передаем выступление радиообозревателя Фрэнсиса Лэнга. Сегодня из-за болезни он выступать не будет. Сейчас вы услышите концерт легкой музыки. Мы приглашаем вас…

— Здорово, будь я проклят! — крикнул Лэнг, со злостью выключая радио.

— Я знала, что так будет, — проговорила Энн, беря его за руку, — и хотела, чтобы ты лично убедился в этом до того, как я тебе скажу.

— Что ты мне скажешь?

— Берт Флэкс будет обедать у нас.

— Почему?

— Потому что он хочет помочь тебе.

— Ну уж нет, спасибо, Энни. Мне не нужна его помощь.

— Но, Фрэнк, ведь он же не объявил об отмене твоих радиовыступлений. Он хочет, чтобы ты возобновил их. Он сам сказал мне об этом.

Лэнг почувствовал, что его настроение несколько улучшается.

Энн была довольна им. С четверга он не выпил ни капли вина, а в пятницу днем, вернувшись домой в новой шляпе, объявил, что никогда больше не пойдет к доктору Мортону.

— Мортон сделал для меня все, что мог, больше я в нем не нуждаюсь, — заявил Лэнг. Он не стал вдаваться в подробности и не объяснил, где был, упомянув только, что его продуло и он целую ночь провел в турецкой бане.

Лэнг извинился перед женой за то, что не предупредил ее об этом своевременно и беспричинно повздорил с ней. Он попросил прощения, причем его раскаяние казалось таким искренним, что Энн постаралась выбросить из головы свои весьма обоснованные подозрения насчет «турецкой бани».

И вот сейчас Лэнг сказал:

— Вообще-то говоря, я рад, что Флэкс придет. В тот вечер я хотел поехать к нему, но он отказался встретиться. Почему бы не закончить наши деловые отношения по-деловому?

— Не думаю, что ты хочешь закончить их, Фрэнк.

— Не думаешь? Я уже известил антрепренера, что готов работать на любую фирму, которая пожелает взять меня для рекламы своей продукции. Антрепренер заявил, что немедленно найдет такую фирму, и очень ободрил меня.

Флэкс приехал с мертвенно-бледным человеком, по имени Джеймс В. Уивер. Представляясь, он назвался адвокатом, но выглядел скорее как гробовщик.

— Ты теперь без адвоката и обедать не садишься? — пошутил Лэнг. — Я не собираюсь судиться с тобой, тем более что уже нашел другого простофилю.

— Сегодня он не мой адвокат, а твой, — ответил Берт с улыбкой. Когда он улыбался, его круглое лицо словно распадалось на несколько частей, каждая из которых существовала самостоятельно.

— Берт считает, что если вам придется снова давать показания комиссии, то лучше иметь адвоката, — заговорил Уивер мрачным голосом, как нельзя лучше соответствовавшим его внешности.

— При всем моем уважении к вам, господин адвокат, — сказал Лэнг, как только горничная подала коктейли, — должен сказать, что не нуждаюсь в человеке вашей профессии, так как никакого преступления не совершал.

— Да он не пьет? — удивленно спросил Флэкс, и Энн от злости готова была ущипнуть его.

— Просыхаю, — ответил Лэнг и снова повернулся к Уиверу.

— Но даже ни в чем не повинных людей в суде обычно представляет адвокат, мистер Лэнг, — заметил Уивер с легкой улыбкой.

— Берт прав, — вмешалась Энн. Лэнг взглянул на нее и пошутил.

— Еще один голос из провинции.

— Нет, в самом деле, — возмущенно продолжала она. — Ты же сам рассказывал мне, что это за комиссия! Они совершенно не интересуются правдой. Преследуя какие-то свои цели, просто пытаются во что бы то ни стало — поймать человека.

— А я вовсе не собираюсь попадаться в их капкан. Они ничего не смогут со мной сделать.

— Что ты хочешь сказать? — спросил Флэкс.

— Извините за хвастовство, — ответил Лэнг, — но я должен сказать, что пользуюсь кое-какой известностью в США и за границей, и если «Флэкс лэкс» не желает, чтобы я рекламировал драгоценную продукцию этой фирмы, то найдется какой-нибудь «Экс-лэкс» или «Таблетки Картера от заболеваний печени».

— Но ты нужен фирме «Флэкс лэкс», — насупившись, отозвался Берт.

— Но я не уверен, что мне нужен «Флэкс лэкс»! — воскликнул Лэнг. — Он мне осточертел!

— Мистер Лэнг, — заговорил Уивер, складывая руки, как для молитвы. — Мне хочется, чтобы вы ясно поняли мою точку зрения и не подумали, будто я вмешиваюсь не в свое дело.

— Что вы! — воскликнул Лэнг, которому Уивер начинал нравиться. — Я с удовольствием выслушаю вас.

— Видите ли, все подобные комиссии являются вполне законными органами с юридической точки зрения. Они созданы конгрессом для проведения различных расследований, подготовки и внесения в конгресс соответствующих законопроектов.

— Вот именно, — согласился Лэнг. — И поскольку конгресс, если он не хочет нарушать конституцию, не может издавать законы, устанавливающие контроль над мыслями, я имею право плевать на комиссию, что и сделал во время первого допроса.

— Смело сказано, — заметил Флэкс, хмурясь над своим мартини, — но не очень осмотрительно. Вспомни, что произошло с людьми из Голливуда.

— Нет уж, вспоминай сам! — воскликнул Лэнг, поворачиваясь к Берту. — Не ставь меня на одну доску с этими людьми. В США существует давняя традиция свободы слова. Это настолько старая и настолько сильная традиция, что я имею полное право забраться на ящик на центральной площади Нью-Йорка и потребовать, чтобы все конгрессмены, находящиеся на содержании у местных бизнесменов, на следующее утро были расстреляны.

— Одну минуточку! — вмешался Уивер.

— Да, право-то ты имеешь, — сказал Флэкс. — Но тебя после этого посадят в сумасшедший дом. — Он повернулся к Энн. — А ты как думаешь, дорогая?

— Фрэнк — трудный человек, — ответила она, снисходительно улыбаясь. — Он терпеть не может, когда ему говорят, как нужно поступать, и если вы попытаетесь это сделать, то он назло вам поступит как раз наоборот.

— Замечательно! Мой шестилетний ребенок поступает точно так же, — улыбнулся Флэкс.

— Да не назло, — .поморщился Лэнг, — а из принципа. Не думаю, чтобы ты, занимаясь продажей слабительных средств, когда-нибудь слышал о принципах.

— Моя фирма руководствуется определенными принципами, — обиделся Флэкс. — Наш препарат вырабатывается в соответствии с требованиями закона «О качестве пище продуктов и лекарственных препаратов». Федеральная торговая комиссия никогда не обвиняла нас в выпуске продукции, не соответствующей нашей рекламе, чего нельзя сказать о продукции некоторых других фирм, которые я мог бы назвать.

— Да, ваше средство действует хорошо, — заметил Уивер с серьезным видом.

— Энни выразилась совершенно правильно, — сказал Лэнг. — Я, как всякий настоящий американец, терпеть не могу, когда мной играют как мячиком.

— Дело вовсе не в этом, мистер Лэнг, — заметил Уивер. — Вопрос состоит в том, что благоразумно, а что — нет.

— К черту благоразумие! — воскликнул Лэнг и, заметив, что в дверях появилась горничная, предложил: — Пойдемте в столовую.

Направляясь вместе оо всеми к накрытому столу, Лэнг продолжал:

— Если «Флэюс лэкс» говорит Лэнгу «нет», то последний заявляет, что он согласится выступать для другой фирмы — за повышенное вознаграждение.

За столом, пока горничная подавала суп, воцарилась тишина. Как только она ушла, Флэкс сказал:

— Мне нужно, Зэв, поговорить с тобой откровенно… Если ты хочешь отказаться от семисот пятидесяти долларов в неделю за те пятнадцать минут, в течение которых ты выступаешь в воскресные вечера, — это дело твое. Меня твое решение не трогает, тем более что деньги остаются у меня в кармане.

— Один-ноль в твою пользу, — вставил Лэнг.

— Но я не могу согласиться, что я беспринципный человек. Это вовсе не так, у меня есть свои принципы. Я считаю, что ты не только имеешь право, но и обязан выступать по радио, так как, если не говорить об Элмере Дейвисе, ты являешься единственным интеллигентным и образованным обозревателем.

— Спасибо, синьор, хоть за второе место.

Глядя на Энн, Берт продолжал:

— Зэв думает, что он сможет выступать для другой фирмы. Позволь мне сказать тебе, Энн, что это не так. У меня широкие связи в деловых кругах. Ни одна порядочная фирма сейчас его не возьмет.

— Ты так думаешь? — воинственно опросил Лэнг.

— Да.

— Но мой антрепренер рассуждает иначе.

— Он просто хочет оправдать свою десятипроцентную комиссию; от его рассуждений дурно попахивает. Как любой другой человек, я против инквизиции и запугивания, но факты остаются фактами.

— Ты хочешь сказать, что факты — упрямая вещь?

— Вот именно.

— Осторожнее, — насмешливо заметил Лэнг. — Ты цитируешь Владимира Ильича Ленина.

— Да?! — растерялся Флэкс.

— Вы упомянули тут о конституции, сэр, — сказал Уивер, не поднимая головы от своей тарелки, над которой он сидел в молитвенной позе. — Я хочу привести еще одну цитату, которая, возможно, окажется полезной. Судья Юз заявил: «Конституция на бумаге — одно, а в интерпретации судей — совсем другое».

— Верно, — ответил Лэнг. — И за дела Барского и «Десятки из Голливуда», если этих людей, вообще, осудят, Верховный суд выпорет комиссию.

— Может быть, вы и правы, но я бы не очень полагался на это.

— И я тоже, — проговорила Энн, обращаясь к адвокату и Берту Флэксу. — Но Фрэнк поступит так, как он считает нужным. Если он найдет необходимым заявить комиссии, что презирает ее, пусть поступает по-своему. Такой уж он человек.

— Мадам, — напыщенно обратился к ней Лэнг. — Если бы вы, а не этот торгаш касторкой сидели рядом со мной, я бы поцеловал вам руку! Но я скорее провалюсь в преисподнюю, чем соглашусь лизать ему пятки.

— Фрэнк! — воскликнула Энн. Уивер нахмурился.

— Зэв, — снова заговорил Берт. — Мы уклоняемся от темы. При всем своем уважении к Джеймсу я все же полагаю, что мы не должны касаться юридической стороны дела. Я бизнесмен.

— И я тоже, если ты об этом раньше не знал, — заявил Лэнг.

— Ты — человек творческого труда… Меня беспокоит вот что: во-первых, политиканы, с которыми мы имеем дело. Я знаю эту породу. Законы их не интересуют. Им нужны голоса избирателей, реклама, возможность набить себе карманы. «Красная проблема» представляет для них нечто такое, что можно использовать для достижения всех этих целей…

— Берт прав, — перебил его Уивер. — Вы должны иметь в виду и общественное мнение.

— Ты знаменитость, Зэв, — продолжал Берт, — и нравится это тебе или нет, но твое существование зависит от того, что думает о тебе публика. Она дает тебе средства. Если вся эта история не окончится благополучно — ты конченый человек. Я это знаю. На радио тебя никто не пустит, ни одна твоя пьеса не пойдет, ни одна книга не будет напечатана, и во всей стране на найдется газеты, которая согласится взять тебя хотя бы в разносчики. Таковы факты.

— Красные становятся у нас весьма непопулярны, — заметил Уивер, продолжая «молиться» над своим супом.

— Извините, что вы сказали? — обратился к нему Лэнг.

— Это я должен извиниться перед вами, — ответил Уивер. — Меня совершенно не интересуют ваши политические убеждения. Я беспокоюсь только о правах, которые предоставляют вам наши законы.

— Зэв — не красный, — сказал Флэкс, румяное лицо которого слегка побледнело.

— Я не сомневаюсь в этом.

— В прошлом, в Испании, Лэнг, видимо, общался со всякими странными людьми, — со смехом продолжал Флэкс, — но он, бедняга, демократ рузвельтовского толка, а Рузвельт мертв.

— Знаете, друзья мои, — заявил Лэнг, — я хочу, чтобы вы раз и навсегда поняли одно. Я не намерен воспользоваться услугами мистера Уивера (он поклонился в сторону адвоката) и не нуждаюсь в сонетах Берта. Но я уважаю вас обоих и ценю вашу очевидную заинтересованность в моем благополучии.

— Берт не хотел… — начала было Энн, но Лэнг не обратил на нее внимания.

— У меня есть какое-то достоинство и некоторое уважение к себе, и я намерен сохранить их. Прежде чем я унижусь перед этими негодяями… Черт возьми! — внезапно воскликнул он. — Да вы когда-нибудь слышали их выступления в Капитолии! И прения, в которых они участвуют? Боже мой, да если бы кто-нибудь захотел дать народу представление о нашей демократии, ему нужно было бы только поставить микрофоны в палате представителей в сенате и транслировать заседания по радио. Через неделю у нас произошла бы революция!

Рассматривая суп в своей тарелке, Флэкс тихо заметил:

— Сегодня вечером, по дороге к тебе, мы с Джеймсом слушали радио в автомобиле. — Он поднял глаза. — На что, по-твоему, намекал Митчел?

— Я никогда не слушаю Митчела, — ответил Лэнг. — А что он сказал? — Энн взглянула на Лэнга, и оба они чуть заметно улыбнулись друг другу.

— Он назвал тебя, вернее, начальную букву твоего второго имени, и сказал, что комиссия вновь вызовет тебя и что (надеюсь, я правильно цитирую) «того, что комиссия знает о нем, хватило бы на целую книгу». Верно, Джеймс? — спросил он, поворачиваясь к Уиверу.

— Совершенно верно.

— Ну, если ты будешь слушать журналистов, черпающих свою информацию в уборных, то как-нибудь утром проснешься и почувствуешь, что тебе нужно принять слабительное твоей же фирмы.

— Я серьезно, Зэв, — сказал Берт, лицо которого исказилось от волнения. — На что он намекал?

— Да откуда мне знать? — крикнул Лэнг. — Он, вероятно, намекал на то, что я любил мать, ненавидел отца, употребляю наркотики, безнадежный пьянчуга, избиваю жену и содержу целый гарем.

Наступило неловкое молчание. Флэкс заметил, что в глазах у Энн стоят слезы.

15. 8 декабря 1947 года

Комиссия по Расследованию Антиамериканской деятельности в США
Закрытое заседание

— Я согласен с зачитанным мне протоколом заседания.

— Вы подтверждаете, мистер Лэнг, что ваши показания на заседании комиссии седьмого ноября правильно записаны стенографом?

— Кажется, да.

— Как вы помните, мистер Лэнг, прошлый раз мы были недовольны вашими показаниями. Больше того, мне пришлось сделать вам несколько замечаний по поводу вашего поведения, которое я… которое члены комиссии сочли почти оскорбительным.

— Насколько я помню, господин председатель, я извинился перед комиссией.

— Прошел месяц, мистер Лэнг, и нам хотелось бы знать, не найдете ли вы нужным как-то дополнить ваши показания, расширить их или, может быть, изменить?

— Мне нечего добавить.

— Вы уверены, что показывали правду, только правду, ничего, кроме правды, и да поможет вам бог?

Лэнг после паузы:

Если у вас есть какие-то вопросы, господин конгрессмен, пожалуй, лучше всего, если вы зададите их. Вы ведь вызвали меня сюда для этого.

— Мы так и намерены поступить. Господин следователь, продолжайте допрос.

— Мистер Лэнг, у вас есть адвокат?

— Нет, сэр.

— Ставлю вас в известность, что в соответствии с положением о нашей комиссии вам разрешается иметь адвоката и консультироваться с ним о ваших правах перед комиссией.

(Лэнг молчит).

— Насколько я понимаю, вы не нуждаетесь в услугах адвоката.

— Мне нечего скрывать.

— Мистер Лэнг, седьмого ноября вы показали, что не являетесь членом коммунистической партии и никогда раньше в ней не состояли. Мы только что зачитывали стенограмму ваших показаний.

— Да.

— Вы так и показали?

— Да.

— А в действительности, мистер Лэнг, разве вы не вступили в коммунистическую партию в 1939 году, вскоре после возвращения из Испании?

(Лэнг молчит).

— Вы можете ответить на мой вопрос, мистер Лэнг?

— Да.

— Вы можете отвечать «да» или «нет», а если вообще не хотите отвечать, то так и скажите.

— Благодарю вас. (После паузы). Да, это — правда: я вступил в коммунистическую партию в 1939 году, но сейчас в партии не состою.

— Не состоите?

— Нет.

— Когда вы вышли из партии?

— В 1939 году.

— Вы вступили в партию и вышли из нее — а может быть, механически выбыли — в одном и том же году?

— Я хотел бы объяснить, если можно…

— Мистер Лэнг, вы, конечно, помните, что седьмого ноября вы под присягой показали, что никогда не были членом коммунистической партии…

— Господин председатель, я…

— Одну минуточку. Господин следователь, прочитайте это место из стенограммы…

— В этом нет необходимости. Я слышал ее и согласился с ней.

— Мне интересно выяснить, мистер Лэнг, почему месяц назад вы показали, что не состоите и никогда не состояли членом коммунистической партии, а сейчас говорите, что раньше вы были членом партии, а теперь нет.

— Я как раз и хотел объяснить это. Я просил предоставить мне такую — возможность.

— Пожалуйста.

— Говоря кратко, я вступил в коммунистическую партию в 1939 году под влиянием личных переживаний и с ошибочным убеждением, что партия может решить проблемы, которые глубоко волновали меня тогда. Я не единственный человек, вступивший — в партию из подобных побуждений.

— И вы ушли из партии в том же году?

— Да.

— Вы перестали переживать, или разубедились, или обнаружили, что коммунисты не могут разрешить ваши проблемы?

— Ваша ирония излишня, господин конгрессмен. Я хочу честно ответить…

— Я вынужден напомнить вам, что месяц назад вы лжесвидетельствовали перед нашей комиссией. А теперь вы даете противоположные ответы и требуете, чтобы мы верили вам. Почему вы изменили свое решение?

— Изменил решение?

— Я имею в виду ваше решение изменить свой ответ на этот конкретный вопрос.

— Я говорю правду. Это искренний ответ.

— Вы отвечаете уклончиво. Я опросил вас, почему месяц назад вы, явно оскорбляя комиссию, ответили «нет», а теперь отвечаете «да»?

— Я передумал.

— По тем же причинам, что и в 1939 году?

— Нет.

— Тогда по каким же?

— Я полагаю, что это не имеет никакого отношения к делу.

— Вы можете полагать что угодно, но комиссия сама решает, какие вопросы существенны, а какие нет.

— Давайте на этом остановимся, сэр. Я передумал. Месяц назад я сказал вам неправду. А сегодня говорю правду. Этого достаточно.

— Мистер Лэнг, я вас спрашиваю: вы были членом коммунистической партии в 1941–1945 годах во время вашего пребывания в армии США?

— Я уже сказал, что выбыл из партии в 1939 году. Я очень скоро разочаровался в коммунистах, если можно так сказать, почувствовал себя словно после кутежа. Если мне будет позволено употребить метафору — писатель обычно имеет дело с метафорами, — я был пьян, когда вступал в партию, и выбыл из нее, когда хмель прошел.

— Вы не были коммунистом в армии?

— Я уже ответил.

— Вы имели чин майора?

— Да.

— Вы сами просили присвоить вам офицерское звание или вам его предложили?

— Меня произвели в офицеры без моей просьбы. На военную службу я поступил добровольно.

— Вы добровольно поступили на военную службу, и вам предложили офицерский чин?

— Да.

— Кто предложил?

— Это было сделано обычным путем.

— Возможно, у вас есть какие-нибудь основания считать, что тут не обошлось без вмешательства покойного президента Рузвельта?

— Какая нелепость!

— Что тут нелепого?

— Вы хотите опорочить имя и репутацию великого президента, который мертв и не может ответить на ваши обвинения. Я глубоко возмущен…

(Председатель стучит молотком).

— Довольно! Вы были другом мистера Рузвельта?

— Да. Он оказал мне честь своей дружбой.

— Вы хорошо знаете, что президент Рузвельт не приложил руку к производству в офицеры человека с такими, как у вас, политическими взглядами и связями, обойдя более достойных кандидатов?

— В вашем вопросе содержится несколько оскорбительных намеков, но тем не менее я убежден, что президент Рузвельт к этому никакого отношения не имел.

— Почему вы так убеждены?

— Возможно, вы согласитесь, что у президента в то время было достаточно других дел, помимо забот о производстве в офицеры людей, которых он знал.

— Мистер Лэнг, во время службы в армии вы были прикомандированы в качестве эксперта по делам печати к ставке генерала Эйзенхауэра, не так ли?

— По делам печати — да. А вот экспертом ли — не знаю.

— Вы работали в штабе верховного командования союзных экспедиционных войск в Париже?

— Да.

— Ну а в Испании, где вы были корреспондентом американских телеграфных агентств, вы занимались шпионажем?

— Что, что?!

— Я спрашиваю, занимались ли вы шпионской деятельностью, будучи в Испании?

— Чепуха! (После паузы). Чиновники Испанского республиканского правительства время от времени обращались ко мне с просьбой сообщить им некоторые сведения. Я с удовольствием выполнял их просьбы.

— Что это были за сведения?

— О том, что я видел, о боевых операциях, о политико-моральном состоянии войск, о положении в тылу.

— Вместе с тем вы представили доклад о секретном митинге коммунистов в мае 1938 года?

— (После паузы). Этот доклад, должно быть, есть в досье вашей комиссии, господин председатель.

— Есть он у нас или нет — не в этом дело. Я спрашиваю, мистер Лэнг, вы представляли такой доклад?

— Да.

— Для человека, который находится под присягой и на протяжении месяца дает столь противоречивые показания, вы кажетесь мне настроенным весьма легкомысленно.

— Сожалею, господин конгрессмен, что у вас сложилось такое впечатление.

— Я не знаю, сейчас вы говорите правду…

— Я говорю правду.

— …или говорили ее месяц назад. Мне непонятно, почему вы отказались от своих прежних показаний и почему надеетесь, что сегодня мы поверим, будто вы не принадлежите к коммунистической партии.

— Во всем этом расследовании есть много такого, чего я тоже не понимаю. Например, почему я здесь, почему вы интересуетесь мною, моими взглядами, моей биографией. Если вы запутались, то, надеюсь, не станете обижаться, если я скажу, что тоже запутался.

— Попытаемся растолковать вам, мистер Лэнг. Мы интересуемся всем этим потому, что вы известный писатель, много путешествовали и можете влиять на умы миллионов американцев.

— Вы льстите мне. Но если все, что вы говорите, сэр, соответствует действительности, то разве это плохо, или преступно, или подрывает устои нашего государства?

— Вполне возможно, если учесть ваше признание, что вы коммунист, когда…

— Я не коммунист, сэр.

— Ну, были коммунистом. Ну, а сейчас вы считаете себя врагом коммунизма?

— Да.

— С 1939 года?

— Да.

— Вы писали какие-нибудь статьи против коммунизма?

— Нет.

— Какие-нибудь книги, пьесы?

— На эту тему — нет.

— Выступали в своих радиопрограммах с критикой революционного международного коммунистического движения?

— Нет, сэр.

— Чем же это объяснить, если, по вашим словам, вы являетесь врагом коммунизма?

— Мне не представлялось удобной возможности высказаться по этому поводу.

— Человек, называющий себя врагом коммунистической партии и противником насильственного свержения нашей формы правления, предпочитает молчать и ждет возможности высказать свои взгляды целых — дайте мне подумать, — целых восемь лет! И вы думаете, мы поверим вам?

— Думаю, что поверите. Вообще-то говоря, за то короткое время, что я состоял в коммунистической партии США, ничего революционного я в ней не видел. Но ведь партия была и, насколько мне известно, остается открытой, легально существующей политической организацией. Не так ли?

— Вы присутствовали на открытых собраниях?

— Да. Таи же, как и на митингах, где было много беспартийных.

— В общественных помещениях или в частных домах?

— И в тех и в других.

— И вы не нашли ничего революционного в партии, которая открыто призывает к свержению всех существующих американских институтов?

— Я бы предпочел не вступать с вами в политические споры, господин конгрессмен, потому что у нас с вами совершенно различные понятия о партии.

— Очевидно. Мистер Лэнг, возвращаясь к вопросу о вашем пребывании в Испании… Как вы попали на секретный митинг коммунистов в Мадриде? Кстати: это там вы встретили коммунистку, о которой говорили, миссис Ибарри…

— Ибаррури. Да, там. Я был приглашен на этот митинг.

— В то время вы не состояли в коммунистической партии?

— Нет, сэр.

— Вы сочувствовали коммунистам?

— И да, и нет. Больше нет, чем да.

— Больше нет, чем да?! И вас пригласили на секретное собрание лидеров испанских красных?

— Заседание не было закрытым.

— Кто же вас пригласил?

— Молодая женщина, которой сейчас уже нет в живых.

— Как ее звали?

— Для вас это не имеет значения, сэр. Молодая испанка.

— А может быть, ее имя Долорес Муньос?

— (После паузы). Да.

— Где она теперь, по вашим словам?

— Погибла 19 августа 1938 года во время воздушной бомбардировки Барселоны.

— Скажите, мистер Лэнг, почему вы со своим пониманием коммунистической партии, так отличающимся от нашего, называете себя врагом партии?

— (После паузы). Возможно, я не активный враг. Но, безусловно, я не симпатизирую партии.

— Сейчас вы говорите, что вы не враг партии, а несколько раньше говорили, что в-раг. Как вас понимать?

— Я категорически возражаю против намека, будто я лжец, сэр!

— Вы здесь не для того, чтобы выражать какое-то мнение или поучать комиссию, и я…

— Меня вызвали сюда, и я выражаю свое мнение, как мне нравится. Я…

— (Председатель стучит молотком). Минуточку. Я надеюсь, нам не придется вас долго задерживать, но мне хотелось бы внести ясность в некоторые обстоятельства. Во время вашего первого допроса вы, находясь под присягой, показали, что не состоите сейчас и не состояли раньше в коммунистической партии. Сегодня, также под присягой, вы показали, что в прошлом были членом партии, а теперь нет. Сегодня вы назвали себя врагом партии, а потом тут же сказали, что вы не враг. Сегодня вы показали, что не вели шпионской работы в Испании, а затем подтвердили, что вели. Вообще-то говоря… Нет, я, пожалуй, поставлю свой вопрос иначе. Вы показали, что составляли разведывательные доклады для красного правительства в Испании?

— Я говорил раньше и утверждаю сейчас, что красного правительства в Испании не было. Я писал доклады по заданиям временного поверенного в делах США в Испании и американского военного атташе, как это делают все американские журналисты за границей.

— Вы докладывали одному американскому государственному чиновнику о коммунистическом митинге в Мадриде?

— Да.

— Это была копия доклада, который вы представили красному правительству в Испании?

— Нет. Значит, теперь я реабилитирован?

— Не понимаю.

— Ну и не нужно.

— Мистер Лэнг, вы получали плату за эти доклады от красною правительства?

— Нет.

— Вы работали ради прекрасных глаз?

— Я возражаю против подобного намека.

— В то время когда вы писали о действиях американских войск в Европе, вы были прикомандированы к ставке генерала Эйзенхауэра?

— Да.

— Вы бывали на передовых позициях и имели доступ к секретным документам?

— Я находился очень далеко от фронта и имел дело только с очень немногими секретными документами.

— Вы когда-нибудь передавали коммунистической партии или коммунистам, которых вы знали в Европе или в США, какие-нибудь из этих секретных материалов?

— Я уже сказал, что выбыл из коммунистической партии в 1939 году.

— Господин председатель, свидетель не ответил на ваш вопрос.

— Нет, не передавал.

— Господин председатель, я бы хотел зачитать для занесения в протокол выдержку из статьи свидетеля «Где-то в Германии. 25 марта 1945 года».

— Пожалуйста.

— Статья, очевидно, была написана для армейской газеты «Старс энд страйлс», но ее не напечатали. (Читает).

— «Где-то в Германии. 25 марта 1945 года, от майора американской армии Фрэнсиса К. Лэнга.

Познакомьтесь с одним из многих американских героев — Беном Блау. Этого человека я уже встречал семь лет назад на ином перевязочном пункте, в другой войне и в иной стране.

Бен тогда еще не был ранен. Он только что пришел с передовой позиции с тяжело раненным товарищем, который вскоре умер у него на руках. Я говорю о войне в Испании. Бен был тогда добровольцем батальона имени Линкольна, одной из знаменитых интернациональных бригад…»

Далее в статье описывается какой-то бой, в котором участвовал этот человек — сержант, по фамилии Блау, а затем следует такой абзац:

«На этом фронте борьбы с немецкими фашистами Блау проявил такой же героизм, как и в Испании, где он воевал с испанскими, итальянскими и немецкими фашистами, которые свергли Испанскую республику ради своего фюрера Адольфа Гитлера.

Здесь Блау находился под огнем тех же орудий, что и в Испании, хотя сейчас они, вероятно, несколько усовершенствованы на основании опыта, полученного на Пиренейском полуострове. Возможно, что и стреляли по нему те же самые артиллеристы. Несомненно, что и Блау — это тот же самый Блау, с которым я встречался на высоте „666“ в горах Сьерра-Пандольс в Каталонии семь лет назад.

Героизм этого американца порожден его жгучей ненавистью к нацизму и фашизму, а ненависть к ним — его коммунистическими взглядами и пониманием того, что значит сейчас для всего мира нацистско-фашистская ось…»

— Мистер Лэнг, вы хотите что-нибудь сказать по поводу, этой статьи, которую военная цензура не пропустила в печать?

— Я могу только добавить, что Блау — настоящий герой. Вы можете занести в протокол описание его подвига. Он награжден орденом и произведен в старшие лейтенанты. Орден ему вручил генерал — командир дивизии. Таковы факты. Я не вижу причин стыдиться ни фактов, ни того, что написал о них.

— А не кажется ли вам, что ваше восхищение Блау как коммунистом в 1945 году находится в некотором противоречии с вашими сегодняшними, данными под присягой показаниями, что в 1939 году вы выбыли из коммунистической партии и больше не сочувствуете ей?

— Единственное противоречие может заключаться в том, что я был пьян, когда работал над этой статьей.

— Вы шутите?

— Что вы! Я часто бываю пьян, сэр. А вы?

— Мистер Лэнг! Я терпел, комиссия также терпела сколько могла вашу наглость. Вы подвергаетесь очень серьезной опасности быть обвиненным в лжесвидетельстве или по меньшей мере в оскорблении конгресса. Наша комиссия, вопреки тому, что говорят о ней коммунисты, не преследует людей и не заинтересована в том, чтобы доставить вам неприятность. Комиссия просит вас сотрудничать с ней. Вы уже несколько раз клялись сегодня, что говорите правду. Если это действительно так, комиссия пойдет вам навстречу. Скажите, ведь это правда, что именно Блау вовлек вас в коммунистическую партию?

— Нет.

— Кто же?

— Никто. Я сам себя вовлек.

— Ив том же году вышли из партии?

— Выбыл. После заключения советско-германского пакта.

— Вы знали, что Блау тоже член партии?

— Я знал, что он коммунист. Блау сам говорил мне об этом в 1939 году.

— Вы помогли Блау опубликовать книгу, написанную им в 1939 году?

— Да, я порекомендовал моему издателю опубликовать ее. Это очень интересная книга.

— Кого из коммунистов вы еще знали?

— В Испании я знал Долорес Ибаррури, молодую женщину Долорес Муньос, которая погибла, корреспондентов партийных газет Джо Норта и Жоржа Сория, Эрла Браудера, Роберта Майнора, Гарри Поллита из Англии, Хесуса Эрнандеса, который в то время, по-моему, был министром просвещения испанского правительства, генералов Гордона и Вальтера, подполковника Модесто.

— Все прекрасно знают, мистер Лэнг, что эти люди — широко известные коммунисты. Нашей комиссии хотелось бы узнать имена американских коммунистов, которых вы встречали в Испании или в США после вашего вступления в партию в 1939 году.

— Мне не хотелось бы называть имена людей, которые, возможно, и до сих пор являются членами партии.

— То, что нравится или не нравится нам с вами, не имеет существенного значения, когда на карту поставлена безопасность нашей родины.

(Лэнг молчит).

— Вы находитесь на закрытом заседании, мистер Лэнг. Ваши показания носят, стало быть, конфиденциальный характер. Никто из упоминаемых вами лиц не имеет права привлечь вас к ответственности за клевету, да и сами показания не подлежат огласке. Другое дело показания, которые даются на открытых заседаниях. Они могут тут же появиться в печати.

— Надеюсь, вы не угрожаете мне, сэр?

— Угрожаю?

— Да. Вызовом на открытое заседание.

— В этом не будет необходимости, если вы дадите возможность нашей комиссии, комиссии вашего правительства, воспользоваться вашей глубокой осведомленностью об этом зловещем движении.

— Я уже говорил, сэр, что плохо осведомлен в этой области.

— Мне кажется, мистер Лэнг, вы недооцениваете себя. Вы тонкий знаток людей и опытный наблюдатель событий…

— Вы льстите мне, сэр.

— Неудобно говорить это всемирно известному писателю, но вы мне кажетесь исключительно наивным человеком. Я уверен, что все, что вам удалось видеть, все те наблюдения, которые вы вели по поручению американских властей в Испании и во время второй мировой войны в Европе, когда там сражалась наша армия… Одним словом, я не сомневаюсь, что вы могли бы сообщить нашей комиссии много полезного.

— Мне не улыбается перспектива стать информатором.

— Так, мистер Лэнг, коммунисты называют патриотов-американцев. Если вы заглянете в словарь, то убедитесь, что информатором именуют человека, помогающего органам закона и порядка в борьбе с преступниками. Вы только выполняете свой гражданский долг перед родиной — так же, как блестяще выполняли его во время второй мировой войны. Мы располагаем сведениями о вашем поведении и о том, что вы награждены орденом «За заслуги»…

— Благодарю вас.

— Вы добились замечательных успехов на избранном поприще, стали известным и обеспеченным человеком… Ведь вы же заинтересованы в сохранении американского образа жизни, благодаря которому все это стало возможным, не так ли?

— Откровенно говоря, да. Мысль о лишениях никогда не вызывала у меня восторга. Такая жизнь не нравилась мне в детстве и юности, и сейчас я ее терпеть не могу.

— Господа, мы продолжим наше заседание или сделаем перерыв и выслушаем мистера Лэнга после обеда?

— Господин председатель, я бы тоже не возражал чего-нибудь выпить. Желательно коньяку.

II: Суд

«…Цель первой поправки к конституции состоит в том, чтобы воспрепятствовать государственной власти брать на себя опеку над общественным мнением путем контроля над прессой, свободой слова или вероисповедания. В этой области каждый должен самостоятельно решать, в чем состоит истина, ибо наши отцы ни одному правительству не давали права решать за нас, где правда и где ложь».

(Из определения Верховного суда США по делу № 323 «Томас против Коллинса», стр. 516, 545.)

1. 3 — 4 декабря 1938 года

Граница осталась позади. Бену не верилось, что он уцелел. По мере того как поезд все дальше увозил его во Францию, мысль об этом становилась все более навязчивой. Тщетно Бен пытался отогнать ее — она возвращалась вновь и вновь, даже тогда, когда он любовался холодными зимними пейзажами, размышлял или разговаривал.

Бен вспомнил замечание, которое Клем Иллимен бросил Джо Фаберу в тот день на склоне холма около Тортосы, и подумал о друге, похороненном в неглубокой безыменной могиле на гребне Сьерра-Пандольс. «Джо был коммунист», — промелькнула у Бена мысль.

Иногда Джо бывал кислым, но чаще ожесточенным. Иногда, подшучивая над собой, он говорил, что ему следовало бы переменить свою фамилию на Биттер[71], как в свое время Пешков стал Горьким. Но, независимо от фамилии, Джо был замечательным писателем, и Бен мог на память цитировать целые страницы из его дневника, который тот читал ему в минуты отдыха. Партии нужны писатели. Зачем же ты ушел преждевременно? Зачем оставил врагу поле боя?

Эта мысль вернула Бена к действительности. Перейдя границу в Бург-Мадам, американские добровольцы чуть ли не впервые за два года отведали сливочного масла и до тошноты наелись шоколаду. Их посадили в вагоны и отправили в Париж. Все двери были закрыты. На каждой площадке стояли жандармы. Не хватало еще повесить пломбы.

Буш и Блау, как офицеры, получили отдельное купе с диванами, обитыми выцветшим красным плюшем, на которых они с удовольствием валялись вторую половину дня и всю ночь. Они то спали, го поднимались и без конца обсуждали все, что произошло и что еще должно произойти. Говорили о том, что возвращение первого контингента американских добровольцев через территорию Франции не доставляет правительству этой страны ни малейшего удовольствия. Потом они узнали, что не увидят Парижа, потому что их спешно довезут до Гавра, посадят на пароход «Нормандия» (в третий класс) и отправят в США.

Говорили они и о Джо Фабере, ничем не отмеченную могилу которого, по крайней мере, не сможет осквернить враг. Тот район, где он был похоронен, снова оказался в руках фашистов, оттеснивших республиканскую армию назад, за Эбро. Это случилось месяца через полтора после того, как все интернациональные бригады были отозваны. В то время они находились в Риполле, около границы, и ожидали прибытия комиссии Лиги Наций, которая должна была пересчитать добровольцев и отправить их во Францию.

Для Бена отступление республиканской армии за Эбро явилось началом конца. «Оставляем поле боя врагу», — думал он. Впрочем, никто из них даже мысленно не произносил слово «конец». Они не хотели и думать о возможности поражения, а тем более считать его уже свершившимся фактом. Столько было пролито крови, столько пережито мук, проявлено столько героизма, принесено так много добровольных жертв, что разум совершенно отказывался признать неизбежность полного поражения.

А между тем уже появились зловещие признаки печального исхода. После позорного совещания в Мюнхене Гитлер захватил Чехословакию. Пользуясь сложившейся в Европе обстановкой, Франко с помощью нацистов предпринял наступление, и фронт на Эбро был прорван.

— Как ты думаешь, что произойдет дальше, Эд? — спросил Бен.

— Мы успеем домой как раз к моменту призыва в американскую армию, — ответил Буш.

Они засмеялись и выпили коньяку, купленного в Бург-Мадам. А потом заговорили о Пуигсерде — городке на границе, где в последний раз видели народ, защищать который они приехали в Испанию. Не стыдясь своих слез, мужчины, женщины и дети вышли к поезду проводить их. Так же плакали люди во время последнего парада интернациональных бригад на Диагонали в Барселоне, когда с шато, проносившихся почти над головами волонтеров, разбрасывались листовки.

«Победа, которой добьется Испания, будет и вашей победой! Испания покажет всему миру, что значит подлинная солидарность народов!» — было написано в них.

Они вспоминали, как люди, прорвав оцепление полиции и выбежав на широкую улицу, с плачем обнимали добровольцев и говорили: «Мы никогда не забудем, что вы сделали для нас! Возвращайтесь, когда мы победим? Герои интернациональных бригад! Уезжайте с миром и любовью!» А речь Пасионарии! Боже, что это была за речь!

Вместе с провожающими плакали и сами добровольцы; и потом в поезде, вспоминая проводы, они не могли сдержать слез. Пуигсерда! Через час после того, как поезд скрылся в тоннеле, город подвергся бомбардировке. Сидя в ресторане на станции Бург-Мадам, они услышали взрывы авиабомб и переглянулись.

— Фашисты искали нас, — заметил Буш.

— Надеюсь, они уже не будут вас больше искать, когда мне придется возвращаться, — нервно отозвался Герберт Мэттьюс, корреспондент «Нью-Йорк тайме». Он приезжал проводить их и отправить свое очередное сообщение.

Ночью, опустошив немалое количество бутылок, Буш, Блау и еще двое волонтеров перепели все известные им песни испанских республиканцев и английские песни…

Просыпаясь на рассвете, Бен всегда чувствовал себя неважно, а на этот раз он поднялся в особенно мрачном: и подавленном настроении. Он снова вспомнил Джо и решил съездить в Филадельфию повидать Нелли Пиндик — девушку, которой Бен отправил письмо сразу же после смерти друга. Нельзя же ограничиваться сухим официальным извещением: «С прискорбием сообщаю, что сержант Джозеф Фабер сего числа пал смертью храбрых в бою с фашистами». Нужно обязательно навестить аевушку. «Боже! — подумал Бен. — Как любил ее Джо!»

Проснулся Буш. Сел, почесал затылок, что-то проворчал. Бен услышал свой голос:

— А знаешь, Эд, в Испании мне казалось, что ты не очень-то высокого мнения обо мне. «Черт возьми, — подумал он, — я заговорил в точности как Лэнг!»

— Наоборот, — ответил Буш. — Для журналиста ты воевал совсем неплохо.

В купе вошел Пеллегрини.

— А, ненавистник интеллигентов! — воскликнул Бен, рассмешив Буша.

— Чем тут занимается начальство? — поинтересовался Пеллегрини.

— Да, собственно, ничем, — ответил Буш, вставая. — Пойду в передние вагоны. В какую сторону идти? — Пеллегрини пальцем показал ему через плечо, и Буш ушел.

Тони обвел глазами купе и, погладив сиденье, воскликнул:

— Недурно! Вы бы поспали с пролетариатом — в третьем классе. Я провел ночь на багажной полке. Красный плюш, — заметил он, усаживаясь, — мой любимый цвет.

Они помолчали.

— Тони, ты коммунист? — поинтересовался Бен.

— Конечно.

— Почему конечно? — с некоторым раздражением спросил Бен.

— А почему не конечно? — воинственно ответил Тони. — Кем я должен быть, по-твоему?

— Я сам думаю вступить в партию, — сказал Бен, не отвечая на его вопрос.

— Почему?

Бен взглянул на приятеля.

— Потому.

— Ну и причина, нечего сказать! — Тони любил паясничать, но на этот раз он говорил очень серьезно.

— Джо был членом партии. Ты тоже коммунист, а вы оба люди, которых я уважаю и которыми восхищаюсь.

— Это тем более не причина, товарищ.

— Точнее — не единственная причина, — ответил Бен. — Ясно как дважды два четыре, что коммунисты были в Испании главной движущей силой, да и не только в Испании — они сейчас главная движущая сила во всем мире.

— Движущая сила чего? — спросил Пеллегрини.

— Всего, во что я, кажется, уже давно верю. — Бен взглянул на Тони. — Ты дашь мне рекомендацию?

— Подумаю, — ухмыльнулся Пеллегрини. — Почему бы тебе не навестить меня в Нью-Йорке, если у тебя не изменится настроение?

Пока происходил этот разговор, поезд с добровольцами уже приближался к парижским пригородам. Но в город его не пропустили, направив по окружной дороге. Французы питали к Испании горячую симпатию, однако они не смогли заставить свое правительство разрешить волонтерам сделать остановку в Париже и принять участие в митинге, организованном в их честь. В лице ста пятидесяти международных «коммунистических гангстеров» правительство Даладье, очевидно, видело серьезную угрозу своему существованию.

Добровольцы немало потешались над этим вместе с Бертом Джонсоном, парижским представителем организации «Друзья батальона имени Авраама Линкольна». Джонсон сел в поезд на одной из сортировочных станций и передал волонтерам несколько тюков с пальто — дар французских профсоюзов.

Американцы находили, что выглядят довольно забавно в этих европейских пальто, но они, по крайней мере, прикрывали их странные костюмы, полученные в Риполле в ночь накануне отъезда. Бен видел в этом подарке ободряющее свидетельство того высокого уважения, с которым относились к ним французские рабочие, потерявшие тысячи своих лучших сынов в Мадриде зимой 1936/37 г.

Представители французского трудового народа встречали состав на всем пути его следования — на станциях и просто в полях. Увидев поезд, они поднимали руки со сжатыми кулаками — знак приветствия борцов Народного фронта. Трудно было понять, как они узнавали, кто находится в поезде и когда он должен пройти тот или другой пункт.

Поезд мчался в Гавр. Добровольцы читали письма, розданные Джонсоном. Почта пришла в Париж и лежала там с того дня, когда Негрин заявил о выводе из Испании интернациональных бригад. Обсуждали сообщенные Джонсоном новости о международном положении, грозившем европейской катастрофой, посмеивались над шутками Джонсона, упрекавшего тех, кто редко писал домой.

В Гавре волонтерам на некоторое время показалось, что они вновь находятся на фронте, в своей бригаде. Получив распоряжение немедленно начать выгрузку, они тут же узнали, что распоряжение отменяется. Это повторилось несколько раз. В конце концов люди потеряли терпение, хотя со слов Джонсона они знали, что отплытие может задержаться, так как Гавр охвачен всеобщей забастовкой.

Вскоре крупные отряды полиции окружили станцию. Волонтерам предложили выгрузиться и сразу же загнали их вместе с немудреными пожитками в поджидавшие автобусы.

— Как жаль, что с нами нет Джо Фабера, — заметил Буш. — Он говорил по-французски.

— Эх, была не была! — воскликнул Бен. — Когда я сажусь за пианино, надо мной тоже смеются, — и, обращаясь к ближайшему полицейскому, он спросил — Qu’est-ce qui est arrivé, mon vieux?[72]

— Les matelots sont en grève,[73]— ответил полицейский улыбаясь. — Y aura pas de bon voyage pour vous. Faut marcher au Parc de la Heve.[74]

— Parc de la quoi?[75]— поинтересовался Бен, но Буш перебил его:

— Что за чертовщина здесь происходит?

— Пытаюсь выяснить, майор. Полицейский говорит, что наше отплытие не состоится: моряки бастуют. Сейчас нас куда-то отправят. По-моему, он назвал какой-то парк.

— Парк? — переспросил Пеллегрини. — Да за каким дьяволом нам нужно ехать в какой-то парк?

Парк де ля Эв находился примерно в четырех километрах от города и представлял собой лагерь, в котором временно размещались пассажиры третьего класса в тех случаях, когда «Всеобщая трансатлантическая компания» почему-либо не могла вовремя отправить их дальше. Так, по крайней мере, объяснили Бену полицейские.

Лагерь состоял из бараков, разделенных на маленькие клетушки, в каждой из которых стояло три-четыре койки. В отдельном здании помещалась столовая. Пища оказалась настолько скудной, что волонтеры немедленно заявили протест и через официанта потребовали к себе коменданта лагеря. Не успели они и рта раскрыть, как тот начал кричать, размахивая руками.

Выбрав момент, когда комендант несколько поутих, Бен объяснил, что еды людям не хватает, что троим нужно перевязать раны, что на кроватях нет простыней и людям негде помыться.

— Что, вообще, происходит? — спросил Блау. — Ведь мы должны были сегодня отплыть на «Нормандии».

Комендант ответил, что он тут ни при чем, что он, как перевел Бен, «всего лишь обыкновенный служащий». Однако врача он пришлет, дело с простынями уладит; вся беда в том, что бастуют «эти собаки-моряки» и он лишен возможности что-либо толком разузнать; во всяком случае, он надеется, что волонтеры не будут нарушать порядка, а если и надумают, то им не мешает знать, что вокруг лагеря размещены жандармы. Покидать лагерь, предупредил комендант, запрещается, приходить сюда кому-либо — тоже; если ему что-нибудь станет известно, он сообщит об этом джентльменам. Последнее слово он произнес с явным отвращением.

После завтрака американцы осмотрели изгородь из колючей проволоки высотой в восемь футов, подмигивая друг другу и отпуская иронические замечания по поводу столь мудрой предусмотрительности администрации. Коротая время, одни из них бродили по лагерю, другие спали на матрасах без простынь, третьи вели угрюмые беседы.

Перед обедом Буш созвал в столовой собрание и объявил, что находящиеся в лагере волонтеры должны создать свою организацию. Послышались недовольные и насмешливые восклицания. Буш пояснил, почему это необходимо сделать: в ответ на враждебное отношение французского правительства они должны поддерживать образцовую дисциплину. Он рассказал, что два ветерана перебрались через проволоку, ушли из лагеря и были арестованы в городе.

— Этого нельзя допускать, — заявил Буш. — У нас есть славное прошлое, есть свои традиции; и было бы недопустимо изменять им до прибытия в Нью-Йорк, где произойдет организованный самороспуск волонтеров.

Во время собрания в лагерь прибыла делегация профсоюза французских моряков и выразила желание переговорить с «начальником» ветеранов. Буш принял их в присутствии всех людей, и Бену снова пришлось взять на себя обязанности переводчика.

Представитель профсоюза объяснил, что отплытие ветеранов задерживается из-за забастовки моряков. Это американцы уже знали. Затем он сообщил, что французское правительство не хочет оставлять их во Франции; примерно через неделю их отправят в Шербур и посадят на пароход «Париж», если le salaud[76] Даладье найдет штрейкбрехеров для работы официантами судовой столовой. Что касается команды парохода, то она будет сформирована из военных моряков.

— В таком случае мы не поедем, — заявил Буш.

— Мы знаем, — улыбнулся представитель профсоюза. — Знаем, что вы не согласитесь плыть на штрейкбрехерском пароходе. И все же вам придется: вас отправят силой. Вот почему я уполномочен сообщить, что профсоюз не будет чинить препятствий, если вы отправитесь на этом пароходе. Мы не хотим, чтобы у вас возникли какие-нибудь недоразумения с нашим правительством, которые задержат ваше возвращение на родину после того, как вы так хорошо послужили делу демократии в Испании.

Он поднял в знак приветствия руку со сжатым кулаком, и бурные возгласы потрясли стены столовой. Одни кричали «Salud!», другие «Vive la France et les pommes de terres brites!»[77]. Двое волонтеров, которым удалось нелегально пронести бутылку вина, запели «Марсельезу», но в конце концов Бушу удалось навести порядок.

Джо Коминский заявил, что было бы неплохо организовать сбор пожертвований в забастовочный фонд, и из разных концов столовой тотчас же полетели банкноты, свернутые шариками. Представитель профсоюза покраснел, как девушка. Из задних рядов кто-то крикнул: «Любой, кто даст на чай официантам-штрейкбрехерам, полетит за борт!» Два подвыпивших добровольца снова запели «Марсельезу», и на этот раз к ним присоединились остальные. Члены профсоюзной делегации принялись обнимать всех подряд, целуя в щеки, поднимали руки в приветствие Народного фронта и кричали: «Да здравствует батальон имени Линкольна! Да здравствуют герои интернациональной бригады! Да здравствуют американцы!»

— Здорово! — заметил Пеллегрини. — Посмотрим, как нас будут обслуживать официанты на этом корыте, когда узнают, что мы здесь решили!

— Чепуха! — ответил Коминский. — Мы расскажем им, почему не давали чаевых, только после того, как прибудем в Нью-Йорк.

Пища за ужином оказалась значительно лучше. Появился врач, он перевязал раненых, отказавшись при этом от платы. Койки застелили простынями. Однако помыться никто из ветеранов не смог, так как в лагере не было ни душевых, ни ванных.

В тот же вечер, часов в одиннадцать, когда Бен уже засыпал, в бараке появился Фрэнсис Лэнг в сопровождении охранника и жандарма. Они притащили два ящика виски, несколько коробок американских сигарет, печенье, бутерброды, шоколад и даже жевательную резинку. Через несколько минут все ветераны были на ногах. Началась выпивка.

Лэнг опьянел раньше всех и пустился в разглагольствования. Его возмущало, что ветеранов поместили в этот лагерь. Он показывал всем копию телеграммы, которую в тот день отправил из Парижа. В телеграмме говорилось:

«РУЗВЕЛЬТУ, БЕЛЫЙ ДОМ, ВАШИНГТОН, США. ФРАНЦУЗСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ЗАДЕРЖИВАЕТ В КОНЦЛАГЕРЕ В ГАВРЕ СТО ПЯТЬДЕСЯТ ВЕТЕРАНОВ ИСПАНСКОЙ ВОЙНЫ. ЭТИ ЛЮДИ — ПОДЛИННЫЕ ГЕРОИ С ТОЧКИ ЗРЕНИЯ ВЕЛИКИХ АМЕРИКАНСКИХ ТРАДИЦИЙ БОРЬБЫ ЗА СВОБОДУ. ВСЕ ЧЕСТНЫЕ ФРАНЦУЗЫ ВОЗМУЩЕНЫ СТОЛЬ ПОЗОРНЫМ ОТНОШЕНИЕМ К АМЕРИКАНЦАМ, ОТЛИЧИВШИМСЯ В БОРЬБЕ ПРОТИВ ФАШИЗМА. ПРОШУ СРОЧНО ЗАЯВИТЬ ПРОТЕСТ ЧЕРЕЗ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ДЕПАРТАМЕНТ И УСКОРИТЬ ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ ЭТИХ ЛЮДЕЙ, С ЧЕСТЬЮ ПРОДОЛЖАЮЩИХ НАШИ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ ТРАДИЦИИ. ФРЭНСИС К. ЛЭНГ».

— Недурно, недурно, — говорили ветераны. — Как, по-вашему, это поможет?

— Quien sabe?[78] — ответил Лэнг. — Франция — суверенная нация, а Даладье — le salaud.

— Espèce de morpion méchanique,[79] — заметил Бен Блау на таком французском языке, что Лэнг расхохотался. Кто-то спросил, что означают слова Блау, и Лэнг объяснил, что это величайшее оскорбление для любого француза, если не считать плевка в физиономию.

— Где ты изучал французский язык? — спросил Коминский.

— Дорогой мой, — ответил Бен, посмеиваясь и стараясь говорить с оксфордским акцентом. — Я так же хорошо говорю по-итальянски, по-еврейски, по-немецки и немного по-швейцарски.

— Ты совсем заврался! — воскликнул Пеллегрини. — Швейцарцы говорят либо по-немецки, либо по-французски, либо по-итальянски.

— Друг мой, не выставляйте напоказ свое невежество, — тем же тоном отозвался Бен.

— Как же все-таки вам удалось пробраться к нам, Лэнг? — поинтересовался Буш. — Ведь сюда никого не пропускают, у нас какой-то карантин, что ли.

— По какому пропуску ты прошел? — в свою очередь полюбопытствовал Бен.

— По универсальному, — Лэнг красноречиво потер большой и указательный пальцы. — Действует безотказно.

— Чем ты сейчас занимаешься? — снова спросил Бен. Лэнг сидел на противоположной койке и пил виски прямо из горлышка бутылки.

— Пишу книгу… и пьесу… одновременно… Смотрите, как я могу! — Он взял бутылку зубами за горлышко и опустил руки.

— Ив твоей пьесе, конечно, будет хорошенькая черноволосая испаночка с большими черными глазами, — насмешливо заметил Бен.

Лэнг медленно опустил бутылку, долго смотрел на Бена, затем, с трудом поднявшись с койки, сказал:

— Мне нужно сходить в одно место.

Вскоре разошлись и все остальные. Из коридора послышался голос Буша:

— Выключайте свет! Выключайте свет, товарищи! — кричал он.

Чувствуя легкий шум в голове от выпитого вина, Бен выключил свет и совсем было уже задремал, как вдруг проснулся оттого, что кто-то сел на его койку. Он опустил ноги на пол, но чья-то рука мягко легла ему на плечо.

— Спокойно, Бен, — послышался хриплый голос. — Это я, Зэв.

— Говори тише, а то разбудишь ребят.

— Хорошо, хорошо, — ответил Лэнг, не убирая руки с плеча Бена. — Я должен был вернуться, потому что ты плохо ко мне относишься.

— С чего ты взял? — спросил Бен, осторожно снимая руку Лэнга.

— А зачем ты упомянул об испаночке с черными глазами?

— Что же тут плохого?

— Не ожидал я этого от тебя, Бен. Ты мой коллега. Ты знал, как я любил ее. Коллега должен понимать коллегу. — Голос Лэнга дрогнул.

— Я не хотел обидеть тебя.

— Но ты знаешь, что с ней произошло?

— Нет. А что именно?

— Погибла. Убита во время воздушной бомбардировки… В тот самый день, когда я видел тебя на фронте.

— Жаль. Очень жаль. — Некоторое время они сидели молча. Затем Блау услышал тихий плач Лэнга и положил руку ему на колено.

— Ничего не поделаешь, дружище, — заметил он. — Помни о том, что у тебя было, и скажи спасибо за это.

— Я не был с ней близок, — проговорил Лэнг.

— Да я и не спрашиваю тебя об этом.

— Ей-богу! Никогда!

— Какое это имеет значение?

— Все погибло, — продолжал Лэнг. — Все потеряно. Все.

— Ничего не потеряно, — возразил Бен.

— Ты не знаешь, — заявил Лэнг. — Что ты знаешь? Солдат ничего не знает. Он просто выполняет приказы. А я нахожусь за кулисами и знаю, что происходит.

— Что же?

— Все продано. Предательство! Работа фашистских ублюдков. Англичане работают заодно с определенными элементами в Испании… Коварный Альбион… Ты еще увидишь. — Лэнг придвинулся к нему, и Бен снова почувствовал на своем плече его руку. — Ты знаешь меня, Бен. Я да>м разорвать себя на части за то, во что верю.

— Знаю.

— Клянусь Иисусом, девой Марией и святой Троицей.

— Хорошо, хорошо. Только не кричи.

— Тебе нужны деньги, Бен? У меня есть доллары.

— Может, я когда-нибудь напомню тебе о них.

— У меня столько денег! — трагически продолжал Лэнг. — Столько денег! — он сжал плечо Бена. — Скажи мне, как это сделать?

— Что?

— Ты знаешь.

— Почему я должен знать? Я не умею читать чужие мысли.

— Вступить.

— Куда вступить?

— В партию.

Бен с трудом отгонял сон.

— Я же сказал тебе, что не состою в партии, — сказал он. — Почему ты вдруг решил вступить в партию?

— Я понимаю обстановку и знаю, что происходит. Хочу быть таким, как ты. Таким, как Долорес. Хочу драться. Дам разорвать себя на части за то, во что верю.

— Нам нужно жить, — заметил Бен.

— Конечно, конечно. Но ты все же скажи мне.

— Лучше поговори с кем-нибудь из членов партии.

— Ты прекрасный писатель, Бен, — внезапно заявил Лэнг, и Блау даже несколько растерялся от этого неожиданного перехода к другой теме.

— Ты же никогда не прочел и строчки из того, что я написал.

— И не нужно. Я и так могу сказать.

— Ты мне льстишь.

— Ты знаешь, почему я люблю бригаду?

— Нет. А почему?

Лэнг покачал головой.

— А я-то думал, что знаешь. Буш знает. Он все знает сам… и не ждет, когда ему кто-нибудь скажет. Буш не какой-нибудь паршивый интеллигент, вроде тебя.

— Тебе лучше пойти спать, Зэв.

— Сейчас пойду. Сию секунду. Я должен был повидать тебя… Не — могу допустить, чтобы мы были в плохих отношениях, товарищ.

— Я не собирался тебя обижать, Зэв. Мне очень жаль Долорес.

— Давай не будем говорить об этом… Я плюю на смерть. Повторяй за мной: я… — Но он не дал ничего сказать Бену и забормотал: — Все погибло… Все… Испания. Весь мир… Все потеряно. Погибло и потеряно.

— Как ты вернешься в город?

— Меня ждет такси. Поеду в гостиницу «Фалкон». Я оставил жену в Париже.

— Твоя жена здесь?

— В гостинице «Георг V» в Париже.

— Тебе лучше уехать, Зэв.

— Уезжаю. Завтра увидимся. Скажи Бушу, что я приеду за вами.

Бен не сразу уснул после ухода Лэнга. Он думал о нем, о причинах его странного поведения, о том, какой путь в конце концов выберет Лэнг.

«Интересное совпадение, — думал Бен, — если только тут можно говорить о совпадении. Может быть, и я хочу вступить в партию по тем же самым сентиментальным причинам? Джо погиб, и я тоже хочу умереть, как он? Разве я не сказал об этом Пеллегрини? „Джо и ты — люди, которых я уважаю и которыми восхищаюсь“.

„Да, тебе следует задуматься над этим, — мысленно продолжал Бен. — Не забудь, что сказал Джо в ту ночь, когда вы карабкались на высоту '666' и когда ты, сделав его из ротного писаря своим адъютантом, тем самым убил его“. Джо заявил: „Твое вступление в бригаду, Бен, только начало. Ты начал то, чего, возможно, и не успеешь закончить“.

Еще тогда ты подумал: „Черт возьми, уж не хочет ли он сказать, что мне не выйти отсюда живым? Возможно. Но не только это. Он имел в виду что-то большее. И это что-то значительнее и важнее даже того, что своей телеграммой я отказывался от хорошей жизни („…для нашей газеты вы полностью конченый человек…“).

Вот что хотел сказать Джо: „Твоя жизнь пойдет теперь по новому пути, и отступать невозможно. Либо ты пойдешь вперед, либо умрешь, защищая свои позиции“. Так ли, Бен? Может, это тоже сентиментальная чепуха? Правда ли это? Ты заявил Тони, что коммунисты — главная движущая сила во всем мире и ты хочешь быть вместе с ними в борьбе за то, во что, по твоим словам, давно уже веришь. Серьезно ли ты это сказал? Ты уверен, что хочешь быть вместе с коммунистами? Может быть, горе, вызванное гибелью Испании (а она погибла) и утратой Джо, повергло тебя в смятение? Что будет означать для тебя вступление в партию? Не это ли имел в виду Джо? Он предугадывал путь, по которому ты собираешься пойти, и хотел, чтобы ты оглянулся назад, прежде чем решишься идти дальше. Джо! Что же ты, в самом деле, хотел сказать?“

На следующее утро Бена разбудил Буш.

— Где этот прохвост Лэнг? — спросил он притворно строгим голосом. — Он обещал отвезти меня завтракать.

— Который час?

— Почти двенадцать.

— Вчера вечером Лэнг сказал, будто ты знаешь, почему он любит бригаду.

— Я?

— Да.

— Откуда я могу знать? — возмутился Буш. — Я знаю только, что мне нужно помыться.

Спустя четверть часа Бен, Буш, Пеллегрини и Коминский ушли в дальний конец лагеря и под влиянием минутного порыва перебрались через ограду. Бен при этом зацепился за колючую проволоку и разорвал брюки. Пригнувшись, они обогнули холм, на котором был расположен лагерь, и вышли к какой-то улице, уходившей вниз. Спускаясь по ней, они жадно всматривались в ту сторону, где расстилался Атлантический океан.

— А ведь нацистам ничего не стоит послать вдогонку подводную лодку и торпедировать нас, когда мы отплывем, — заметил Коминский.

— Вот тогда-то мы наверняка примем ванну, — улыбнулся Бен.

Добравшись до города, они решили, что Бен спросит у какого-нибудь жандарма, как пройти в городскую баню.

— Ты должен объясняться по-французски так, чтобы нас не зацапали, — предупредил Буш.

Буш между тем уже испытывал угрызения совести. Ведь только накануне вечерам он произнес пылкую речь против двух ветеранов, нелегально побывавших в городе, а сейчас сам делает то же самое!

Когда жандарм объяснил им, что бани по воскресеньям закрыты, Бен спросил, как пройти к гостинице „Фалкон“. Жандарм, улыбнувшись, ответил, что гостиница находится в двух кварталах отсюда. Затем он отдал честь и, проговорив вполголоса: „Viva la República!“[80], ушел.

В гостинице „Фалкон“ Бен заявил администратору, что им нужен номер. Администратор вопросительнб посмотрел на них — четыре человека без багажа — и спросил:

— Pourquoi?[81].

— Pour prendre un bain[82],—ответил Бен.

— Un bain?[83]

— Les bains publiques sont fermés le dimanche[84].

Пока администратор раздумывал, Бен догадался сообщить, что они друзья известного писателя Фрэнсиса Лэнга, который остановился в этом отеле. Администратор удивленно поднял брови, снова окинул взглядом посетителей в несуразных, не по росту костюмах и изрек:

— Cinquante francs[85].

Бен не решился спорить — администратор мог передумать, — тут же заплатил деньги и велел послать в номер четыре рюмки коньяку.

В комнате, указанной коридорным, они разделись и бросили жребий, кому мыться первому. Выиграл Буш.

— Чего мудрил этот болван администратор? — поинтересовался Коминский.

— Кто же снимает номер в гостинице только для того, чтобы принять ванну? — ответил Пеллегрини.

„Дай мне страну… где резвятся бизоны…“ — доносилось пение из ванной комнаты. Бен заглянул туда.

Буш, стоя в ванне, с наслаждением намыливался. Увидев на полке рядом с ванной большой медный кувшин, он попросил:

— Полей-ка на меня из кувшина.

— Какое уютное местечко! — заметил Коминский, заглядывая в ванную. — А для чего здесь два… ну, этих…

— Чудак! Второе — это же биде.

— Биде? А для чего оно?

— Вот вырастешь большой — узнаешь, — с серьезным видом ответил Бен, поливая спину Буша.

Когда все помылись и выпили коньяку, Бен позвонил Лэнгу. Незнакомый голос ответил, что Фрэнсис Лэнг слушает. Узнав Бена, Лэнг сказал:

— Алло, Бен. Как ни жаль, но я в постели. Болен. Где вы, черти этакие?

Бен объяснил, что они находятся в гостинице. С неожиданной энергией Лэнг стал настаивать, чтобы они сейчас же зашли к нему в 301-й номер. Бен ответил, что, если Лэнг болен, они лучше навестят его в другой раз. Но Лэнг пригрозил, что обидится, если они не зайдут.

— Болезнь у меня пустяковая, — пояснил он. — Выпил вчера лишнего. Ты же знаешь.

Одевшись, они отправились в 301-й номер. Лэнг был в постели. На коленях у него стояла портативная пишущая машинка, а рядом на столике — кувшин с ледяной водой. Лэнг встретил гостей приветливо и поинтересовался, как им удалось уйти из лагеря. Он предложил всем коньяку и сам выпил с ними несколько рюмок. Он уже начал пьянеть, когда они рассказали ему о разговоре Бена с администратором гостиницы. Лэнг немедленно схватил телефон и позвонил администратору. К изумлению ветеранов, Лэнг заговорил с ним по-английски, причем тот, очевидно, его прекрасно понимал.

— С вами говорит Фрэнсис Ксавьер Лэнг, — объявил он. — Я немедленно покидаю вашу гостиницу. Вы оскорбили моих друзей… Что?.. Да, тех четверых, что взяли номер, чтобы принять ванну. Все они — герои. Я останавливаюсь в вашей гостинице с 1924 года, но теперь ноги моей здесь не будет… Что?.. Fermes ta gueule[86]. Ты не имеешь права оскорблять героев войны в Испании, если даже они и не мои друзья! У меня всюду много друзей, которые часто путешествуют. Никто из них — это я тебе говорю — écoutes-moi?[87] — никто из них не будет больше останавливаться в твоей гостинице! C’est assez! Cochon de bourgeois![88] Пошли портье уложить мои вещи, sur-le-champ![89]

Ветераны от удивления разинули рты. Когда Лэнг положил трубку, Буш воскликнул:

— Вы, конечно, пошутили?

— Как бы не так, — ответил Лэнг, вставая с постели и начиная одеваться. — Я человек принципиальный. Никто не имеет права оскорблять моих друзей. Я предан своим друзьям. Jusqu’au mort![90]

Он остановился посредине комнаты в одних трусах — хорошо сложенный, но уже начинающий полнеть мужчина — и махнул рукой.

— Mais quel gesto![91] — сказал он. — Мы сегодня кутим. Вы когда-нибудь обедали в ресторане „Ля Мармит“? Конечно нет. Так вот, туда мы и направимся.

Послышался негромкий стук, и в дверях с виноватым» видом показался портье. Позади стоял директор гостиницы. Лэнг взял портье за руку, втащил его в комнату и захлопнул дверь перед самым носом директора. Из кармана брюк он достал несколько крупных банкнот, сунул их портье и сказал по-французски:

— Оплатите мой счет в гостинице, а сдачу возьмите себе. Уложите мои костюмы, пишущую машинку, бумаги и отправьте все на такси в ресторан «Ля Мармит».

— В «Ля Мармит», месье? — удивился портье.

— Да.

В известном ресторане «Ля Мармит» на улице де Галеон Лэнг заявил ветеранам, что сам сделает заказ. Прежде всего херес. Он заказал бутылку испанского хереса «Драй Сэк». Буш запротестовал, но Лэнг успокоил его:

— Знаете, майор, это лучший херес в мире, завезенный сюда задолго до того, как этот палач Франко под-йял свой мятеж. Во всяком случае, монополией на производство этого хереса в течение многих лет владеют англичане, а английский монополист ничем не лучше испанского фашиста… Пейте…

Ветераны выпили…

В конце роскошного ужина Лэнг взглянул на Бена и заметил:

— Ты съел меньше, чем червяк.

— Мне было стыдно, — ответил Бен, думая об Испании.

— Чепуха! — воскликнул Лэнг. — Пролетариат заслужил все самое лучшее и даже больше. Сейчас я закажу машину, и мы поедем в Париж развлекаться.

Даже основательно опьянев, Лэнг оставался очень оживленным. У него, видимо, наступал второй этап очередного запоя, начавшегося… «Когда? — подумал Бен. — Конечно, не вчера вечером: вчера, появившись в лагере, Лэнг был уже сильно пьян».

В это время в ресторан доставили багаж Лэнга. Он вызвал администратора и приказал было нанять машину, однако волонтеры напомнили ему, что должны возвращаться в Парк де ля Эв.

Казалось, это на мгновение озадачило Лэнга.

— Mais certainement. J’avais oublié![92] — воскликнул он.

Бен взглянул на приятелей. Они знаками дали ему понять, как надоел им Лэнг, а Буш даже указал через плечо большим пальцем на дверь, намекая, что им пора уходить. Но к самому Лэнгу они относились по-прежнему вежливо.

— В таком случае вы обязаны помочь мне, — обратился к ним Лэнг. — Я должен найти гостиницу. Гостиницу, где останавливаются рабочие.

— Зачем?

— Буду там жить, пока вы не уедете.

— Но почему бы тебе не вернуться в «Фалкон»?

— Никогда! — воскликнул Лэнг. — Jamais de la vie! L’attaque! Toujours l’attaque![93]

— Но здесь поблизости расположены только портовые клоповники. Я бывал тут, когда плавал на пароходах, — сказал Бен.

— Бывал? — удивился Лэнг.

— Да, в 1928 году.

— И в этом ресторане тоже?

— Никогда, — солгал Бен. — Ты же не собираешься жить в портовом клоповнике?

— Как раз собираюсь, — заявил Лэнг. — Буржуазия недостойна даже всего самого плохого. — Он попытался встать, но не смог и крикнул: — Счет!

Подбежал метрдотель, озабоченный тем, чтобы поскорее выпроводить эту подвыпившую компанию, пока она не устроила скандала.

Лэнг оплатил счет в триста сорок пять франков, пятисотфранковой бумажкой и направился было к выходу, но свалился. Буш и Бен подняли его и, поддерживая под руки, вывели из ресторана. Коминский и Пеллегрини несли его багаж.

Медленно двигаясь по узкой улице, они подошли к грязному дому, на фасаде которого красовалась роскошная вывеска: «Grand Hotel des Principantés Unis»[94].

Ветераны остановились около здания и осмотрели его. Бен хотел провести Лэнга в подъезд, но тот уперся.

— Мы дома, — заявил он, — и вы должны устроить меня.

Бен пожал плечами. Вся компания прошла в узкий коридор, в конце которого за столом перед кассой сидела дряхлая бородатая старуха.

Ветераны сняли комнату (она оказалась очень грязной), на руках внесли Лэнга по лестнице, бросили на кровать с провалившимся матрасом и в нерешительности остановились, посматривая на него.

— Мы не имеем права оставлять его в такой трущобе в таком состоянии, — заявил Буш. — Его здесь могут ограбить и убить.

— Что вы! — запротестовал Бен. — Я знаю эти места. Он здесь в такой же безопасности, как в самом дорогом отеле Парижа.

— В таком случае пошли, — распорядился Буш. — Я бы на твоем месте взял у него бумажник, закрыл дверь на замок, а ключ забросил сюда через окно.

Лэнг лежал без движения. Бен хотел уйти вместе с остальными, но вдруг передумал.

— Знаете что, ребята? — сказал он. — Вы идите. Я раздену его, уложу в постель, а потом возьму такси и приеду в лагерь.

Ветераны заколебались, но стон Лэнга, по-прежнему лежавшего неподвижно, заставил их согласиться с предложением Бена.

— Если ты к утру не явишься, — шутливо заметил Буш на прощание, — я пошлю за тобой жандармов.

— Я вернусь значительно раньше.

После ухода друзей Бен подошел к Лэнгу, чтобы раздеть его, но тот внезапно очнулся и бессмысленно огляделся вокруг. Он не узнал ни Бена, ни места, где находился, и, видимо, вообще ничего не видел. Бен понимал, что разговаривать с Лэнгом бесполезно, но все же попытался уговорить его.

— Лежи, Зэв, — мягко сказал он. — Лежи спокойно и постарайся уснуть.

Лэнг, чуть не свалившись, вскочил на ноги на кровати и заорал:

— Abajo! Aviones![95] Ложись! — и грохнулся на пол с такой силой, что должен был сломать себе позвоночник, но, видимо, остался невредим. Корчась на полу и дрожа мелкой дрожью, Лэнг не переставал бормотать что-то невнятное.

— Asesinos![96]— внезапно закричал он. — Criminales![97] Убийцы!

Бен опустился около него на колени и, не зная, что предпринять, принялся поглаживать его. Окинув взглядом комнату, он увидел на умывальнике кувшин с водой, взял его и стал осторожно лить воду на голову Лэнга. Но это не помогло.

— Долорес, Долорес, Долорес, — бормотал Лэнг. — Elle est morte, morte dans sa jeunesse.[98] Она ушла, погибла, я ее потерял… — и он разразился рыданиями.

«Вот теперь-то я смогу кое-что сделать», — подумал Бен и попытался помочь Лэнгу подняться, но тот, вытянув перед собой руки, оттолкнул его.

— Я ранен! — внезапно закричал ой пронзительным голосом и схватился за живот. — О боже всемогущий, помоги мне!

— Зэв, — заговорил Бен, — это я, Бен, твой друг. Я с тобой. Не бойся.

Не отвечая, Лэнг встал на колени и, продолжая читать молитву, начал креститься. Вскоре он снова перешел на крик. Бен услышал, что дверь в комнату открылась, и оглянулся. На пороге стояли двое мускулистых мужчин; один из них сказал, что шум не дает им уснуть.

— Мой друг пьян, — объяснил Бен. — У него белая горячка. Помогите мне, товарищи.

Мужчины вошли в комнату и схватили Лэнга. Он отбивался и кричал, но они бросили его на постель и, скатав одеяло жгутом, прикрутили Лэнга к кровати.

Бен попросил неожиданных посетителей побыть с Лэнгом, пока он позвонит по телефону и позовет кого-нибудь на помощь. Вынув бумажник из кармана Лэнга, он достал банкнот и предложил мужчинам, но те отрицательно покачали головой. Бен сунул бумажник в карман и выбежал из комнаты, крикнув:

— Я сейчас вернусь!

Ему пришлось немало побегать, пока, наконец, он нашел телефон в небольшом баре на одной из соседних улиц. Он раз шесть прочитал инструкцию, прежде чем понял, как им пользоваться. Потом подошел к старухе, священнодействовавшей у кассы, получил жетон и возвратился к телефону. Еще минут пятнадцать ушло на то, чтобы соединиться с гостиницей «Георг V» в Париже. Бен даже вспотел — так беспокоила его мысль о том, что люди, оставшиеся в номере, переусердствуют в своих попытках успокоить Лэнга и, чего доброго, искалечат его.

— Соедините меня с мадам Фрэнсис Лэнг, — попросил он и стал ждать, моля бога, чтобы она оказалась в гостинице. Наконец в трубке послышался приятный женский голос с сильным американским акцентом:

— Слушаю.

— Миссис Лэнг?

— Я у телефона.

— С вами говорит Блау. Бен Блау. Я нахожусь в Гавре. Немедленно приезжайте сюда. Фрэнсис болен.

— Фрэнк? Он умер?

— Мет, нет. Говорит Бен Блау, волонтер батальона имени Линкольна. Ваш муж сейчас в гостинице «Гранд-Отель де Принсипанг Юни».

— Он тяжело ранен?

— Да нет же, миссис Лэнг, не ранен. Он болен.

2. 10 декабря 1947 года

Бен и редактор негр Дейв Беннетт сдали в набор материалы очередного номера «Дейли уоркер» и собрались идти домой. У подъезда, выходившего на 12-ю улицу, к ним подошел незнакомый человек и, окинув их внимательным взглядом, обратился к Бену:

— Вы мистер Блау?

Бен кивнул головой. Незнакомец подал ему какую-то бумажку и быстро ушел. Это была повестка с вызовом на заседание комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Прочитав ее вместе с Беном, Дейв сказал:

— Пожалуй, я вернусь в редакцию и напишу коротенькое сообщение в газету.

— А может, сначала узнаем, кто еще в редакции получил такую же повестку? — спросил Блау.

— Тебя вызывают на завтра. Сейчас же отправляйся в город и повидай Табачника. Если бы еще кого-нибудь вызвали, мы бы уже знали.

— Ты прав, — согласился Бен.

Дейв поспешил к допотопному лифту, а Бен из кафе на углу позвонил адвокату в контору.

— Немедленно приезжайте ко мне, — сказал Табачник, выслушав его.

Бен направился к станции метро. Десятки мыслей проносились у него в голове. «Чем это объяснить? — думал он. — Почему я? Кто я такой? Почему из редакции больше никого не вызвали? Правда, один из голливудских сценаристов, только что обвиненных в оскорблении конгресса, тоже ветеран войны в Испании. Кроме того, сейчас ведется преследование Объединенного комитета помощи антифашистам-беженцам. Может, комиссия вообще взялась за ветеранов?»

Еще до того как подошел поезд, Бен вспомнил два факта, несомненно связанные между собой. Во-первых, только вчера Лэнг давал показания на закрытом заседании комиссии; во-вторых, сегодня в газетах опубликовано заявление Флэкса, владельца фирмы, продукцию которой Лэнг рекламировал в своих радиовыступлениях, о том, что передачи радиопрограмм с участием известного радиокомментатора возобновятся с будущего воскресенья. Флэкс заявил, что Лэнг две недели болел. Возможно, и в самом деле болел. Но думать так — не значит ли обманывать себя?

«Зэв, Зэв, как же ты мог? Подожди, будь справедливей человеку! Откуда ты знаешь, что он выдал тебя? Да и как он мог это сделать? Партийной работы вы вместе не вели, да и, вообще, Лэнг состоял в партии без году неделю. Окунул в воду один пальчик и тут же отскочил как ошпаренный!

Но, с другой стороны, Лэнг еще в 1938 году объяснил, почему в 1947 году он мог бы стать ренегатом. Лэнг сказал тогда, что хотя он и вышел из рабочей среды, но всей душой ненавидит лишения и ни за что не согласится снова жить в бедности. Но разве кому-нибудь вообще может нравиться бедность? Вспомни: доставляло ли тебе удовольствие плавать целый год матросом? А ведь тебе тогда было семнадцать лет, и ты был готов ко всему. А вспомни 1931 год, когда закрылась газета „Уорлд“ и ты вместе с двумя тысячами других оказался на улице?

А в 1932 году двадцатидвухлетним парнем ты заменял мальчишек-разносчиков в бакалейных лавках и аптеках и очень радовался, когда удавалось найти хоть такую работу. Тебе нравилось это? Лео в то время едва сводил концы с концами и ничем не мог помочь тебе, а ты целыми днями бродил по улицам, поднимался по лестницам в агентства по найму на работу, прибегал по объявлениям к пяти часам утра лишь для того, чтобы убедиться, что тебя уже опередила сотня других безработных; за целый день ты съедал всего лишь тарелку дешевого супа и стоял за хлебом в очередях длиной в несколько кварталов только потому, что не мог пойти к Лео поесть или попросить объедков».

Хорошо, если бы сегодня же вечером, накануне его явки в комиссию, состоялось собрание партийной ячейки. Бен очень хотел этого и вместе с тем понимал, что ячейка посоветует ему то же самое, что он сам намеревался сделать, — повидать адвоката.

«Ну что ж, и прекрасно, — подумал он, выходя из метро на Уолл-стрит. — Повидай адвоката и не торопись делать выводы. Попытайся мыслить диалектически о причине и следствии. У комиссии есть какие-то основания поступать так, как она поступает». Он снова вспомнил утреннюю газету, и одна фраза опять пришла ему на ум. Не назвавший себя представитель «охотников за ведьмами» заявил, что, начиная с открытых заседаний, комиссия может «расширить объем своего расследования» и заняться сбором материалов о «подрывной деятельности в вооруженных силах».

«Значит, речь пойдет и о тебе, — подумал Бен. — Но кого, кроме себя, ты распропагандировал, находясь в американской армии?» Бен ответил на свой вопрос, когда уже подошел к зданию, где помещалось несколько учреждений, и искал на указателе контору Табачника: «Единственным человеком, которого я успешно распропагандировал в армии, хотя в то время и не был сам членом партии (потому что, вступая в армию, коммунист временно выбывает из ее рядов), был Бен Блау.

Но за какие поступки, совершенные на военной службе, тебя можно обвинить? Производство в офицеры сначала в Испании, а затем в американской армии? Выходит, Блау стал теперь „врагом общества №…“, хотя никогда не был даже самым маленьким партийным организатором!»

Сэм Табачник, плотный и высокий (около пяти футов пяти дюймов), производил впечатление очень сильного и энергичного человека. Бен показал ему повестку — «рождественский подарок», как он выразился.

— Времени у нас в обрез, надо действовать как можно быстрее, — заметил Табачник. — Почему они к вам прицепились, как вы думаете?

— Понятия не имею. Я работаю в «Дейли уоркер», но дело, видимо, не в этом. Кроме меня, насколько я знаю, никто из работников редакции не получил повестки.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Табачник. — Вы работали раньше в буржуазной прессе?

— Да. В газете «Уорлд»— она закрылась, и в «Глоб тайме». Я был иностранным корреспондентом «Глоб» в Испании, бросил там эту работу и вступил в интернациональную бригаду.

— Помню, я читал об этом, — ответил Сэм, взглянув на Бена. — Обычно отправке такого рода повестки предшествует допрос «дружественного свидетеля». Кто бы им мог быть?

— Возможно, Фрэнсис Лэнг, хотя я и не уверен.

— Почему?

— Я знаю его немного с 19…, не помню точно, виделся с ним около года назад, но особой дружбы между нами никогда не было.

Табачник поднял брови.

— Он член партии?

— В 1939 году несколько месяцев состоял в партии, но выбыл после заключения советско-германского договора.

— Ну, это еще не значит, что он не может выступить против вас. Однако займемся делом. Вы, очевидно, знаете, что во время допроса будете пользоваться весьма ограниченными правами.

— Да, знаю.

— Теоретически первая поправка к конституции запрещает при расследовании касаться ваших политических связей и взглядов. Вы журналист, и вполне возможно, что ваш вызов свидетельствует о намерении комиссии начать преследование «Дейли уоркер».

— Ерунда!

Табачник взглянул на него.

— Что вы хотите сказать?

— Я не понимаю позиции, которой придерживались голливудские деятели, отказываясь отвечать на вопросы о своих политических убеждениях, и сомневаюсь, понимала ли ее публика.

— Относительно публики согласен. Но вы-то сами почему не понимаете?

— Послушайте, — заявил Бен. — Я хочу ответить комиссии вот так: да, я коммунист, член партии с 1939 года; я горжусь этим и хочу вам объяснить, почему…

— Очень хорошо, — сухо ответил Сэм. — Весьма романтично.

— Что же тут романтичного?

— Вы будете выступать не на собрании, где присутствует симпатизирующая вам публика. Вот если бы вы были так называемым «дружественным свидетелем», то могли бы говорить хоть до второго пришествия. Но, зная ваше прошлое, комиссия уже заранее считает вас заклейменным, человеком и ограничит ответами «да» или «нет».

— И что в этом плохого?

— Дело в том, что членов комиссии не интересуют факты и правда. Им безразлично, коммунист вы или нет. Их цель — оклеветать партию, оклеветать всех, кто хотя бы немного сочувствует ей (а среди таких есть немало хороших людей), и, если окажется возможным, упрятать вас в тюрьму. Это доставит им особое удовольствие.

— Понятно. Но что же делать?

— Попасть в тюрьму легко, — ответил Сэм. — Мы хотим, чтобы вы остались на свободе. Вы, конечно, знаете, что пятая поправка к конституции запрещает оказывать давление на свидетеля с целью вынудить его дать показания против самого себя.

— Минуточку. Это та поправка, в которой содержатся какие-то слова относительно «…направленных к инкриминированию и уничтожению…»?

— Таких слов в поправке нет, но судьи обычно требуют объяснить, почему вы воспользовались ею, и теперь к этой формулировке прибегают многие обвиняемые и свидетели.

— Брр… — содрогнулся Бен. — Но ведь если я откажусь отвечать, ссылаясь на пятую поправку, я тем самым признаю себя в чем-то виновным. Провалиться мне на этом месте, если я в чем-нибудь виноват. Может быть, только в том, что придерживаюсь взглядов, которые не нравятся комиссии.

— Вы не правы, Бен, — возразил адвокат. — Пятая поправка в свое время была принята, чтобы защитить невинных людей от инквизиции, настоящей инквизиции — дыбы, тисков и прочего.

— Мы-то с вами знаем об этом, а вот знает ли публика?

— Что вы так беспокоитесь о публике?

— Публика — это народ. И я хочу, чтобы люди понимали, что я говорю. А вы?

— Конечно, я тоже этого хочу. Но не следует забывать, что вас будут допрашивать и не позволят говорить то, что вы хотели бы сказать. Голливудские деятели… — Бен хотел прервать Сэма, но тот поднял руку. — Выслушайте меня до конца. Насколько я понимаю, каждый из них стоял перед дилеммой: либо сказать: «Нет, я не коммунист», после чего полицейский провокатор заявил бы, что этот человек — коммунист, либо признать: «Да, я коммунист» (как хотите сделать вы), после чего неизбежно последовал бы вопрос: «А кого еще из коммунистов вы знаете?»

Если вы не ответите на этот вопрос, сейчас же выносится решение об оскорблении конгресса. А это влечет за собой тюремное заключение сроком до одного года и штраф до тысячи долларов… Одну минуту. Я еще не кончил. Если вы считаете, как, очевидно, считали и голливудские деятели, что комиссия поступает незаконно, поскольку расследование политических взглядов и связей человека противоречит конституции, вам не остается ничего другого, как заявить, что вы не признаете за комиссией права задавать подобные вопросы.

— Понимаю, — ответил Бен. — Но почему я не могу сказать: «Да, я коммунист, но будь я проклят, если назову имена других коммунистов»?

— Потому что, ответив на первый вопрос, вы тем самым признаете за комиссией право задавать его. Давайте пока остановимся на этом и внесем полную ясность. Считаете ли вы, что комиссия имеет такое право?

— Нет, не считаю.

— А почему? Вот это-то вы и должны объяснить публике в печати.

— Какая же буржуазная газета напечатает что-нибудь подобное?

— Ну, не знаю. Как раз сейчас комиссия вовсе не пользуется популярностью. Очень много зависит от того, каким свидетелем вы окажетесь, как будете держать себя и так далее.

Бен схватился за голову.

— В таком случае уже сейчас можно сказать, что я конченый человек.

— Почему? — удивился Табачник.

— Взгляните на меня. Разве я похож на Роберта Тейлора или хотя бы на Адольфа Менжу?

— Я лично ничего плохого в вашей внешности не нахожу, — сказал Сэм. — Но давайте возвратимся к нашей теме. Проведем инструктаж, как эго делается в армии. Вы ведь служили в армии?

— Вы спросили меня, почему я считаю, что комиссия не имеет права задавать такие вопросы. Мне кажется, один из голливудских деятелей очень неплохо ответил на это. Он сказал что-то о тайном голосовании и о том, что сам генерал Эйзенхауэр отказался ответить на вопрос, за кого он голосовал — за республиканцев или за демократов, а раз Айк мог так сделать, то…

— Да, это была шутка по адресу Эйзенхауэра… Так вот, если вы убеждены, что первая поправка запрещает проводить расследование ваших политических убеждений…

— Меня по-прежнему беспокоит, — перебил Бен, — что большинство публики не поймет, почему человек — коммунист он, республиканец или даже вегетарианец — не может сказать об этом открыто. У нас в стране существует старая традиция говорить то, что думаешь.

— Хорошо, мы обсудим и это, — согласился Сэм. — Я буду изображать комиссию, а вы свидетеля.

— Вот именно — свидетеля, — сказал Бен. — Господин председатель, вы можете броситься на меня, как бык, завидевший красное…

Бен возвратился в свою комнату на 15-й улице около семи часов. Открыв дверь ключом, он увидел, что в его старом кресле сидит Сью Менкен.

— Здравствуй! — сказала она.

— Кто тебя впустил?

— Боже, до чего романтично! — иронически воскликнула девушка. — Миссис Горнштейн. Кто еще? Ведь ты мне не давал ключа.

— Испортишь ты мне репутацию у моей квартирной хозяйки, — улыбнулся Бен.

— Твоя репутация и без того уже испорчена. Ты что, не читаешь больше газет?

— Газеты уже знают?

Сью передала ему «Уорлд телеграмм» и показала сообщение, где упоминалась его фамилия, а также фамилии еще нескольких человек, вызванных комиссией на следующее утро. Ни одна из этих фамилий ему ничего не говорила. Бен опросил у Сью, знает ли она кого-нибудь из названных, но Сью отрицательно покачала головой.

— Но я знаю кто дал показания против тебя, — сказала она.

— Знаешь?

— Конечно. Человек, который виноват в том, что год назад ты с такой безумной страстью бросился в мои объятия.

— Зэв?

— Конечно.

— Почему ты так думаешь?

— Это ясно как дважды два четыре.

Бен покачал головой и сел на кровать.

— Нет, я не верю.

— Почему?

— А почему он должен давать показания против меня?

— Разве для этого ему нужны какие-то причины?

— Разумеется! — негодующе ответил Бен. — Ничего не делается просто так. — Он серьезно посмотрел на нее и спросил: — Ты не встречалась на днях с) какими-нибудь интересными молодыми людьми?

Сью покачала головой и засмеялась.

— Целыми днями я только и знаю, что примеряю узкие платья толстым домашним хозяйкам в магазине Клейна. У меня просто нет возможности видеть молодых людей, если не считать администратора магазина. А он такой, что и смотреть-то не хочется! А почему это тебя интересует? — спросила она, став внезапно серьезной. — Ты что, хочешь познакомить меня с каким-нибудь одиноким миллионером, который не страдает, как ты, пуританскими предрассудками?

— Пойдем куда-нибудь пообедаем, — поднялся Бен, — и я скажу тебе, почему считаю невероятным, чтобы Лэнг выдал меня.

— Считаешь невероятным? Смело сказано. Разве ты не поссорился с ним в прошлом году?

— Поспорил, а не поссорился. Но вообще-то говоря, он человек с нечистой совестью. Ему очень хочется забыть, что он выходец из рабочей среды, но он не может этого забыть и никогда не забудет.

— Раньше я знала, что ты пуританин, а сейчас я вижу, что ты к тому же еще и очень наивный человек.

— Да прекрати ты эти разговоры, а то я тебя ударю! — воскликнул Бен.

— Ты не позволяешь себе говорить что-нибудь предосудительное о Лэнге только потому, что ты выходец из мелкобуржуазной среды и стараешься забыть об этом. Ты думаешь, что я не пойму тебя. Но я не идиотка. Если я глупо веду себя с тобой, то я вовсе не дура, когда речь идет о людях, с которыми я ничем не связана.

— Ну, хорошо. Объясни тогда, почему ты думаешь, что Лэнг дал показания против меня.

— Ну что ж, и объясню, — ответила она, когда они вышли из комнаты и спускались по лестнице, — хотя вряд ли ты поймешь.

— А почему бы и нет? — спросил Бен, в то же время подумав: «Я должен повидать Зэва».

— Потому что ты не можешь забыть, что Лэнг неплохо вел себя во время испанских событий, а ты чертовски сентиментален, когда речь заходит об Испании; потому что он одолжил тебе денег и хорошо относился к тебе; потому что ты только тогда замечаешь плохое в людях, когда тебя как следует стукнут по башке.

— Ну что ж, стукни, — засмеялся Бен…

Когда на следующее утро Бен вошел в зал заседаний в судебном здании на Фоли-сквер, перед ним среди присутствующих промелькнуло лицо Сью. Он хотел повернуться и уйти, но Сэм Табачник схватил его за руку и повел туда, где стояли стулья для свидетелей.

Бен почувствовал, что у него пересохло во рту и засосало под ложечкой, как перед боем в Испании и в Германии. «Иначе и быть не может», — подумал он. Бен огляделся в уверенности, что Лэнг в зале, но не увидел его. Накануне вечером Сью уговаривала Бена не звонить писателю. Однако, расставшись с девушкой, он все-таки заглянул в телефонный справочник, но номера телефона Лэнга не нашел.

В зал вошли члены комиссии, фотографии которых он так часто видел в газетах и в киножурналах еще в октябре. Бен взглянул на своего адвоката, и тот, не улыбаясь, коснулся рукой его колена.

Внезапно вспыхнул ослепительный свет юпитеров. Позади восседавших, словно на тронах, членов комиссии Бен увидел несколько кинокамер. Откуда-то появилась толпа фоторепортеров, и члены комиссии, с деловым видом склонившись над бумагами, начали позировать перед кинокамерами.

Один из фоторепортеров щелкнул аппаратом перед носом Бена и крикнул:

— Алло, Блау! — Бен удивленно взглянул на него. — Грин из «Глоб тайме», — представился фоторепортер.

«Какого черта я тут торчу? — подумал Бен. — Зачем столько средств выбрасывается на этот балаган? Уж, конечно, не ради Бена Блау и тех, с виду самых обыкновенных людей — зрителей или свидетелей, которые сидят в зале». Он вспомнил фразу одного из голливудских деятелей: «Вот мы и дожили до американских концлагерей».

Вся обстановка в зале напоминала судилище: перед членами комиссии, несколько ниже помоста, на котором они сидели, — стул для свидетеля, за загородкой — места для присяжных заседателей, занятые сейчас журналистами, стенографистки, американский флаг и флаг штата Нью-Йорк в специальных подставках по бокам помоста…

Бен не услышал, когда назвали его фамилию, и Табачник вынужден был подтолкнуть его. Направляясь к помосту, Бен обернулся и снова увидел Сью; она улыбнулась и ободряюще помахала ему рукой.

Растерянность и ощущение какой-то нереальности происходящего исчезли сразу же, как только его привели к присяге. Бен сел на стул для свидетеля, поставленный так, что ему приходилось поворачивать голову, если он хотел видеть членов комиссии.

Бен уставился на полное, багровое лицо председателя, даже не взглянув на человека, который стоял справа от него и монотонным голосом задавал стереотипные вопросы. Южный акцент этого человека так же неприятно действовал на Бена, как в те дни, когда Бен находился в резервной части в Форд-Брэгге.

— Я родился 17 сентября 1910 года в Бруклине, — отвечал Бен. — Окончил среднюю школу и два года учился в университете. Затем ушел из университета и год скитался по стране, потом работал в разных местах, плавал матросом в 1928 году… — Бен сделал паузу и добавил — Я написал заявление, господа, и хотел бы прочитать его комиссии.

— Никаких заявлений вы тут читать не будете, — ответил председатель, — но после того, как дадите показания, можете приложить его к протоколу.

— Это почему же? Ведь другим свидетелям, которые выступали перед вашей комиссией, разрешалось оглашать свои заявления. У меня есть…

— Если ваше заявление похоже на большинство тех, что мы слышали здесь, то это будет пустой тратой времени.

— Это вопрос мнения, сэр. (Среди зрителей послышались неодобрительные восклицания).

— Легко заметить, — сказал председатель, — что вы враждебно настроены по отношению к комиссии еще до того, как…

— Одну минуточку, господин председатель, — перебил Бен. — Еще до моего появления здесь вы уже решили, что я «враждебный свидетель». Вы…

— Минуточку, минуточку…

— …передали в газеты сообщение, что я — «враждебный свидетель». — Он поднял вырезку из газеты. — Вот это сообщение!

— Мистер Блау, вы представлены здесь адвокатом? — спросил человек с южным акцентом.

— Да.

— Господин адвокат, ваша фамилия и адрес.

— Самуил Табачник, Уолл-стрит, 10.

— Очень хорошо. Мистер Блау, комиссия не намерена напрасно тратить ни свое, ни ваше время. Сейчас я буду задавать вам вопросы и надеюсь получить исчерпывающие ответы.

— Пожалуйста.

— Мистер Блау, являетесь ли вы членом коммунистической партии или состояли ли вы в ней когда-нибудь ранее?

Бен не мог сразу найти нужную форму ответа. Он испытывал сильнейшее желание пренебречь советами Сэма и откровенно высказать комиссии свое мнение. Но вместо этого, стараясь оттянуть время и взять себя в руки, он спросил:

— Вы что, шутите?

— Это не ответ, мистер Блау.

— Я отвечу, если вы мне дадите такую возможность.

— Можете отвечать, сколько хотите, но не слишком пространно. Ответить можно коротко: либо «да», либо «нет».

— Можно, но так я не намерен отвечать.

— Мне не нравится ваше поведение, мистер Блау.

— А мне не нравится ваша комиссия, господин председатель, и я хочу сказать вам почему.

— Вас вызвали сюда специальной повесткой, вы дали присягу говорить правду, если только клятва на библии для вас что-нибудь значит…

— Разве присяга на библии гарантия того, что вы поверите моим ответам?

— Что, что вы сказали?

— Вы передали в газеты сообщение о том, что я «враждебный свидетель», еще до того, как увидели меня. Поверите ли вы моим показаниям, если даже они будут даны под присягой?

— Отвечайте на вопрос.

— Я отвечаю: вы не имеете права, и знаете это не хуже меня, задавать мне подобные вопросы по той простой причине…

— Все это мы уже слышали раньше, мистер Блау.

— В чем вы меня обвиняете?

— Никто ни в чем вас не обвиняет.

— Если у вас есть основания обвинить меня в чем-то, пожалуйста, предъявите мне это обвинение.

— Минуточку…

— Что это? Суд?

— Нет, комиссия конгресса, мистер Блау. Возможно, вы не понимаете нашей процедуры. Мы юридически правомочная комиссия конгресса США, действующая в соответствии с законом номер…

— Я совершил какое-нибудь преступление?

— Не перебивайте меня. Я скажу вам, почему вы здесь.

— Пожалуйста.

— Комиссия располагает данными о том, что вы коммунист, и вам предоставляется возможность подтвердить это или опровергнуть.

— Разве быть коммунистом преступление? (Снова послышались неодобрительные восклицания из публики, на этот раз их было больше).

— Мистер Блау, — сказал человек с южным акцентом, — наша комиссия установила, что коммунистическая партия не является политической партией подобно другим, а представляет собой нелегальную международную заговорщическую организацию.

— В таком случае комиссия ошибается.

— Вы говорите сейчас как коммунист, мистер Блау?

— А вы поверите коммунисту, господин председатель, хотя бы он и давал показания под присягой?

— Нет.

— Тогда зачем вы…

— Господин председатель, свидетель до сих пор не ответил на вопрос. Прошу предложить свидетелю ответить, является ли он сейчас членом коммунистической партии или состоял ли он в ней когда-либо раньше?

— Правильно. Мистер Блау, отвечайте.

— Господин председатель, вы можете назвать фамилию хотя бы одного коммуниста, которого не то чтобы осудили, но хотя бы обвинили в совершении какого-нибудь акта насилия?

— Вы здесь, мистер Блау, не для того, чтобы задавать вопросы, а для того, чтобы отвечать на них.

— Я отвечу на ваш вопрос после того, как вы ответите на мой. (В зале раздались аплодисменты).

Сэм Табачник слегка толкнул Бена коленом.

— Вы что? — обратился председатель к адвокату, заметив его движение. — Сигнализируете свидетелю, мистер Таббик?

— Табачник. Я хотел проконсультировать свидетеля о его конституционных правах, господин председатель.

— Я не заметил, чтобы свидетель обращался к вам за какой-либо консультацией, мистер Табак…

— Табачник. Вам, господин председатель, конечно, известно, что я в качестве адвоката имею право консультировать своего клиента о его правах в любое время, когда сочту нужным. Я вижу, что комиссия пытается запутать свидетеля и…

— Никто никого не пытается запутать, господин адвокат.

— У вас есть какой-нибудь свидетель, который показал бы, что мой клиент совершил подрывной или антиамериканский акт (что бы ни означало это выражение), или поступок, несовместимый с интересами американского народа…

— Мистер Табак-чик. Правила нашей комиссии не позволяют адвокату спорить…

— …ибо в таком случае мы потребуем права перекрестного допроса этого свидетеля.

— Никаких перекрестных допросов мы вам устраивать не позволим. А если вы будете настаивать, я прикажу удалить вас из зала. Никто никого ни в чем не обвиняет. Мы вызвали этого свидетеля, так как считаем, что он располагает определенными сведениями, важными для безопасности нашей страны, и…

— Прошу прощения, господин председатель, но, по-моему, свидетель еще не ответил на заданный ему вопрос.

— Вот я и предлагаю ему ответить.

— Я отвечаю, сэр, что не сделал ничего, что давало бы право вам или любому правительственному учреждению судить меня или хотя бы обвинять в чем-то. Первая поправка…

— Я вижу, что вы, как и все другие коммунисты, которых мы вызывали сюда, хорошо заучили свою роль.

(Снова раздались неодобрительные восклицания из публики, но на этот раз направленные явно в адрес председателя).

— Вот видите? У вас уже готов ответ. Зачем же вы спрашиваете меня?

— Какой ответ, мистер Блау?

— По-вашему, я коммунист. Возможно, вы правы. Но если я признаюсь в этом, вы постараетесь опорочить мое имя на всю страну. А у нас есть еще много людей, которые, даже не зная, что такое коммунист, под влиянием систематической пропаганды относятся к коммунистам враждебно.

— Это и есть ваш ответ?

— Дайте мне кончить. Допустим, я отвечу: да, я коммунист — тогда вы спросите, кого еще из коммунистов я знаю. Но если бы я был коммунистом, я никогда не назвал бы имена других членов партии, как никогда не назову даже фамилии членов своего профсоюза. Если же я отвечу: «Нет, я не коммунист», то…

— Мы не просили вас произносить речь, мистер Блау.

— Нет, не просили. Суть дела заключается в следующем. Мне тридцать семь лет. Изучая жизнь, я приобрел определенные убеждения и никогда не боялся высказывать их. Мои взгляды хорошо известны; тысячам людей я открыто говорил, во что я верю. Но вам, если вы попытаетесь заставить меня, я не скажу ничего, даже какой сегодня день недели. И так на моем месте поступил бы каждый порядочный американец…

(Продолжительные аплодисменты).

— Вы работаете в коммунистической газете «Дейли уоркер»?

— А разве вы этого не знаете?

— Неужели вы не можете ответить даже на такой вопрос, мистер Блау?

— Не понимаю, зачем спрашивать о том, что вы уже знаете. (Он снова почувствовал прикосновение руки Табачника к своему колену).

— Вы работали раньше в газете «Глоб тайме»?

— Комплект «Глоб тайме» есть в нью-йоркской публичной библиотеке.

— Видимо, вы добиваетесь, мистер Блау, чтобы мы вынесли решение об оскорблении конгресса Соединенных Штатов.

— Вы пытаетесь запугать меня, господин конгрессмен? Но знайте: если меня и может кто-нибудь запугать, то только не вы.

(В зале раздались аплодисменты и послышались неодобрительные возгласы).

— Никто не пытается запугать вас, мистер Блау. Все, что мы пытаемся сделать… все, что наша комиссия пытается сделать, это…

Фрэнсис Лэнг слушал радио, сидя в своем кабинете. В руке он держал фужер с коньяком и содовой водой. Энн Лэнг сидела рядом в кресле, а Пегги О’Брайен — за своим столиком в углу кабинета, записывая радиопередачу на стенографической машинке.

Лэнга чрезвычайно взволновало все, что он слышал. Он чего-то ждал, хотя и сам не мог бы сказать, чего именно. Он чувствовал, что жена пристально следит за ним, но избегал встречаться с ней взглядом.

…— Я знаю, что такое сила и насилие, господин председатель. Я сам применял их, защищая Соединенные Штаты Америки и их конституцию, и в случае необходимости снова применю против врагов нашего народа — внешних и внутренних.

— Вы примените их против России?

— Разве мы воюем с Россией?

— Ну, а если бы воевали?

— Попробуйте начните такую войну, господин конгрессмен, и вы в тот же день узнаете мой ответ!

— Ну, а если Россия нападет на нас?

— За тридцать лет своего существования Россия еще ни на кого не нападала.

— А на маленькую Финляндию?

— Вы, очевидно, господин конгрессмен, считаете меня и всех остальных американцев простачками.

— Почему?

— Потому что всякий, кто читал хотя бы буржуазные газеты во время финской кампании, прекрасно знает, что конфликт был нагло спровоцирован финнами. Англичане задолго до того, как выступил Советский Союз, посылали деньги и оружие генералу Маннергейму и строили «линию Маннергейма», а Франция отправляла самолеты и готовилась послать свои войска. Но Советский Союз вовремя во всем разобрался.

Лэнг взглянул на жену и кивнул ей головой, но Энн промолчала. Она сидела с серьезным, словно застывшим лицом, не поднимая опущенных глаз.

…— Мистер Блау, вы служили в армии во время второй мировой войны?

— Вы хотите опорочить мою военную биографию?

— Никто не собирается делать этого, мистер Блау. Не понимаю, почему подобным вам людям вечно кажется, что на них нападают.

— Я отвечаю вам так же, как Советский Союз ответил на провокации финнов. Я знаю своих врагов. Я знаю, кто они, где находятся и чего от них следует ждать. Я дрался с фашистами в Испании. Я воевал с фашизмом в Германии, где у фашистов были не комиссии, а пулеметы и бомбардировщики. Я постараюсь использовать все возможности для борьбы с фашизмом и в будущем.

— Недурно сказано. Интересно, а с коммунизмом вы будете бороться с таким же энтузиазмом?

— Ни мне, ни моей родине коммунизм не угрожает, господин председатель. Можно согласиться, что он угрожает вам и многим тунеядцам, которые живут потом других людей.

— Наша комиссия назначена конгрессом для того, чтобы искоренить коммунизм в нашей стране. Конгресс считает, что коммунизм представляет серьезную угрозу, и это мнение разделяют многие американцы.

— Не сомневаюсь, сэр. Но вместе с тем многие уже поняли, что Гитлер уничтожал немцев под предлогом защиты их от коммунизма. Под тем же предлогом он убил шесть миллионов евреев — а я еврей, и не забываю об этом. Гитлер захватил бы весь мир, если бы его не остановили. Ваша комиссия…

— Мистер Блау, вы когда-нибудь встречались с человеком по имени Фрэнсис Лэнг?

…Лэнг снова перевел взгляд на Энн, и на этот раз она подняла на него глаза. Он громко выругался и налил в фужер коньяку.

…— За тридцать семь лет я встречался со многими людьми, но это не касается вашей комиссии.

(Кто-то из зрителей в задних рядах крикнул: «Вышвырните его!», и председатель постучал молотком, призывая к порядку).

— Драматурга Фрэнсиса К. Лэнга.

— Возможно, встречал, а возможно, и нет. Это наше с ним дело.

…Лэнг посмотрел в свой, фужер и закусил губу.

…— Вы написали какую-то книгу после возвращения из Испании?

— Вам это известно.

— Мистер Лэнг имел какое-нибудь отношение к опубликованию вашей книги?

— Почему бы вам не спросить у самого Лэнга?

— Книга называлась «Волонтер армии свободы»?

— А вы не знаете?

— Не распространялась ли эта книга во время второй мировой войны среди служащих вооруженных сил и не подвергались ли солдаты воздействию подрывной пропаганды, содержащейся в ней?

— Нелепый вопрос!

— Что тут нелепого?

— Во-первых, никакой подрывной пропаганды в книге не было. Во-вторых, вряд ли я могу отвечать за решение командования распространять ее среди солдат.

— Вы стыдитесь своей книги?

— Безусловно нет! Наоборот. Я горжусь ею. Это хорошая книга, и я рассказал в ней правду о том, что произошло со мной в Испании.

— Теперь об Испании, мистер Блау. Вы проходили там обучение под руководством служащих Красной Армии?

— Чепуха! (Бен снова почувствовал, как Табачник коснулся его колена, но сделал вид, что не заметил этого).

— Вы отвечаете «нет»?

— Конечно.

— Кто обучал вас?

— Я обучался две недели под командованием бывшего служащего американской армии майора Томпсона. Он был начальником военно-учебного центра в городе Тарасона около Альбасете.

— Вы знали генерала Вальтера?

— Генерал Вальтер командовал тридцать пятой дивизией испанской республиканской армии, куда входили интернациональные бригады. Это общеизвестный факт.

— В боях вами командовали служащие Красной Армии?

— Я уже ответил.

— Вам известно настоящее имя генерала Вальтера?

— Настоящее имя? По-моему, он поляк.

— Господин председатель, прошу внести в протокол: человек, известный в Испании под именем генерала Вальтера, в действительности является польским гражданином Каролем Сверчевским. Я не уверен, что правильно произношу его фамилию.

— Генерал Вальтер был польским волонтером, как я американским. Среди нас были немцы, итальянцы, французы, англичане, шотландцы, ирландцы, венгры, болгары, чехи и люди многих других национальностей —< все добровольцы-антифашисты.

— Вы знали генерала Вальтера?

— Кажется, я видел его один раз.

— Вам известно, где он сейчас?

— Конечно нет.

— Может быть, вам интересно будет знать, что сейчас он является главнокомандующим польской Красной Армией?

— Прекрасно! Он и в 1938 году был хорошим командиром, а теперь, надеюсь, стал еще лучше.

— Вы слышали, что я сказал?

— Конечно. (Пауза). А что вы сказали?

— Главнокомандующим польской Красной Армией.

— Я не знаю, правильно ли вы называете польскую армию, господин председатель, но вообще-то говоря, какое это имеет отношение ко мне? Я ведь в Америке, а не в Польше. Тогда был 1938 год, а теперь сорок седьмой.

— Я скажу, какое это имеет отношение к вам, мистер Блау. Нашей комиссии известно, что вы были коммунистом в Испании, пробрались как коммунист в американскую армию и сейчас остаетесь коммунистом. Вот какое это имеет отношение к вам!

…По радио до Лэнга донесся взрыв смеха и шум в публике. До этого он не узнавал голос Бена, но смех его узнал. Лэнг слышал последний раз этот смех всего лишь год назад, когда у Бена возник нелепый спор с Вильгельминой Пэттон.

…— Вы находите это смешным, мистер Блау?

— Господин председатель, я нахожу это трагичным. Вы, видимо, принимаете американский народ и меня за идиотов. В этом и заключается основная ошибка таких людей, как вы.

— В американской армии, мистер Блау…

— Вот…

…Послышался звук, как будто упал какой-то металлический предмет. Лэнг, Энн и Пегги О’Брайен переглянулись, словно спрашивая друг друга, что это могло значить.

…— Что это?

— Американский военный орден, который приколол мне на грудь американский генерал в госпитале в Германии два года назад. Вы осквернили его.

— Одну минуточку…

— Вы оплевываете меня и моих товарищей, которые лежат в могилах в Германии и — да, да! — в Испании, отдавших свою жизнь в уверенности, что они сражаются за уничтожение фашизма. Я глубоко возмущен, и, если вы расцениваете мое возмущение как подрывной акт, воспользуйтесь им по собственному усмотрению!

(Среди зрителей вспыхнула бурная овация, и председатель застучал молотком, призывая к порядку).

— Зал будет очищен от зрителей, если подобная демонстрация повторится! Мне известно… нам известно, что в зале находятся коммунистические клакеры, которые стараются сорвать заседание. (Пауза). А теперь, мистер Блау… Тут еще никто не говорил о ваших заслугах во время войны, но давайте и здесь добьемся ясности. Вы взрослый, интеллигентный человек… (Молчание). Будем откровенны друг с другом. Вы довольно резко высказались о нашей комиссии. Ну что ж, мы так же резко будем говорить с вами. Я не отрицаю… комиссия не отрицает, что вы воевали за Соединенные Штаты и вели себя правильно. Но, между нами говоря, разве ваше поведение… Я хочу сказать, разве тот факт, что Соединенные Штаты и Россия были союзниками во время войны…

— Вы оскорбляете меня, господин председатель, и если бы осмелились сказать мне это не здесь, на заседании, а как частный гражданин… (Шумные неодобрительные возгласы, потонувшие в громких аплодисментах, в свою очередь заглушенных стуком молотка председа-теля).

— Довольно!

— Вы сами начали. Я добровольно вступил в армию сразу же после событий в Пирл-Харборе…

— Вы даете здесь показания под присягой…

— Правильно. Но, во-первых, я сознаю свою ответственность не перед вами! — перед американским народом и клянусь, что буду отвечать только так, как подсказывает мне совесть. Во-вторых, я приносил присягу в верности конституции Соединенных Штатов Америки, а не так называемым «слугам народа», попирающим ее. В-третьих, для меня нет большей чести, чем служить делу, которое принесет благо большинству нашего народа, а не меньшинству, и я имею право самостоятельно…

— Перестаньте произносить речи!

— Вы меня вызвали сюда, и вам придется выслушать…

— Мы не обязаны выслушивать, как вы порочите избранных представителей американского народа! (Аплодисменты).

— Кто вас избирал? Я не избирал! Если бы потребовалось выбирать кого-нибудь из вас собаколовом, то и тогда я не подал бы за вас свой голос. Кстати, очень легко узнать, кто вас выбирал и откуда поступали деньги. Во всей нашей стране нет ни одного ребенка старше двенадцати лет, который бы…

— Свидетель свободен!

— Почему я свободен? Вы не хотите выслушать мои показания?

— Вы уже их дали.

— Я еще и не начинал, сэр. Я должен сказать вам, что…

— Свидетель, вы свободны! Освободите свидетельское место и…

— Я уйду, когда закончу…

— Полицейские, удалите этого человека… (Громкие возгласы неодобрения и аплодисменты).

— Американского фашизма не будет, даже если вы окутаете его пятьюдесятью американскими флагами и назовете тысячепроцентным американизмом, если народ… Пустите меня!..

…Из приемника донеслись оглушительные аплодисменты, смешанные с неодобрительными выкриками, затем послышался елейный, вкрадчивый голос диктора:

— Полицейские стаскивают свидетеля Бена Блау с места, где он давал показания, и выталкивают из зала. Он размахивает руками. Он… Председатель стучит молотком… Ничего подобного…

…Лэнг резко выключил радио и забегал по комнате. Энн встала и вышла, но он даже не заметил этого. Подойдя к столу Пегги, он взял карандаш и на листе из блокнота написал:

«Возьми сто долларов из сейфа в стене, положи в конверт без всяких надписей и отнеси Бену (адрес у тебя есть). Убедись, что он получил их лично. Не говори, кто ты и от кого».

Он взглянул на Пегги. Она смотрела на него, удивленно подняв брови, потом понимающе кивнула и направилась к противоположной стене.

Лэнг снова заходил по комнате. «Откуда комиссии известно, что я вступил в партию в 1939 году? — подумал он и тут же нашел ответ: — Знахарь Мортон! В тот вечер, когда я напился у Пегги и безуспешно пытался найти в телефонном справочнике адрес Бена, я ввалился к Эверетту. Конечно! Не помню и половины того, что я ему тогда наговорил, но хорошо знаю, что рассказывал о вступлении в партию в 1939 году. Будь он проклят, этот мерзавец! Должно быть, я сразу понял, что наболтал ему лишнего, поэтому-то и не захотел больше бывать у него. Инстинкт! Но что же теперь делать? Нечего, безмозглый ты болван!»

Не взглянув на Пегги, Лэнг вышел из кабинета. Энн сидела у пианино, легко держа пальцы на клавишах и устремив взгляд на пюпитр с нотами песни Гуго Вольфа.

Полуобернувшись, Энн посмотрела на Лэнга.

— Ты ничего им не говорил о нем, Фрэнк?

— Кто? Я? Конечно нет!

— Как же они узнали?

— А я откуда знаю? Однако, позволь. Они раскопали статью, которую я написал о Блау, когда он был ранен в Германии. Эту статью военная цензура не пропустила. Мне ее читали на заседании — они имеют доступ к делам военной разведки.

— Так это, значит, из-за тебя…

— Вовсе не из-за меня! Случайность. Совпадение. Меня опрашивали, не он ли вовлек меня в партию. Я ответил, что нет. Я сказал им, что в партии мы с ним никогда не встречались.

— А статья?

— Да писал-то ее я. Было бы бессмысленно отрицать это. Ты же слышала — они многое знают о нем.

— А что еще ты им сказал?

— Ничего. Отстань, Энн! — крикнул он. — Ты что, думаешь, я провокатор?

— Не так громко, — попросила Энн, понижая голос. — Эта особа…

— Что значит — «эта особа»? — в тон ей раздраженно переспросил Лэнг.

— Я видела, как ты смотрел на нее, — тихо заметила Энн.

— Так, значит, это тебя беспокоит?

— Меня многое беспокоит, Фрэнк. Но главным образом то, что происходит сейчас с Беном.

— А почему с ним должно что-то произойти?

Энн ничего не ответила, но посмотрела на — него с нескрываемым презрением. Лэнг, почувствовав, как кровь бросилась ему в голову, зло крикнул:

— На чьей же ты стороне, бесплодная сука?

3. 10 декабря 1947 года

Судебный исполнитель вместе с полицейским вытолкали Бена из зала, и он в растерянности некоторое время стоял в коридоре, не зная, что предпринять. Укоризненно качая головой, подошел Сэм Табачник, затем Сью, Дейв Беннетт и еще несколько человек. Какой-то старик приблизился к нему и сказал:

— Молодой человек, позвольте пожать вам руку.

Он обменялся с Беном рукопожатием и ушел. Потом появилась женщина средних лет, с синевато-багровым лицом, и прошипела:

— Наступит день, день расплаты!

Бен, Сью и Сэм удивленно уставились на нее.

— Мы скоро освободим страну от таких паразитов, как ты! — проговорила женщина дрожащим от ярости голосом. — Мы вырежем вас, как раковую опухоль. Христопродавцы!

— Спасибо! — иронически ответил Бен. Женщина помедлила, затем резко повернулась и чуть ли не бегом бросилась по коридору.

— Ты держался блестяще! — воскликнула Сью, обнимая и целуя его в щеку.

— Вовсе не блестяще, — ответил Бен через плечо Сью. — Судя по выражению лица Сэма.

— Теперь уж что говорить об этом, — отозвался адвокат, и лицо его внезапно расплылось в улыбку.

— Почему? Что ты сделал не так? — забеспокоилась Сью.

— Очевидно, я попался в ловко расставленную мне ловушку — ответил на некоторые вопросы, на которые не следовало отвечать, — сказал Бен и заметил, что Сэм кивает головой.

— Бен, тебе следует сейчас же ехать в редакцию, если ты хочешь вовремя сдать статью в очередной номер, — напомнил Дейв Беннетт.

— Ты считаешь, что я сам должен написать статью о том, как меня допрашивали? — удивленно спросил Бен.

— Кто же это сделает лучше тебя? — улыбнулся Дейв.

Бен усмехнулся.

— Ты доверяешь мне сказать правду о себе?

— В определенных рамках — да, — по-прежнему улыбаясь, ответил Дейв. — Но ты не беспокойся, Бен. Джонни тебе поможет. А мне нужно побыть здесь и послушать заключительную часть заседания. Если произойдет что-нибудь интересное, я дам сообщение в рубрику «Последние известия».

Поймав пристальный взгляд Сью, Бен понял, чего она ждет, и щелкнул пальцами.

— Мистер Беннетт, — обратился он к Дейву, — позвольте представить вам Сью Менкен.

— Очень приятно познакомиться, — дружески поздоровался Дейв, пожимая ей руку.

— Вы извините, но мне нужно вернуться в зал, сейчас вызовут другого моего клиента, — вмешался Сэм. — Наведайтесь ко мне денька через два, хорошо? — взглянул он на Бена. — Я должен достать стенограмму допроса, а потом мы кое о чем потолкуем.

— Хорошо, — согласился Бен. — Спасибо.

Сэм попрощался и отправился в зал. За ним последовал Дейв Беннетт, бросив на ходу:

— Пока. Увидимся позднее.

— Что имел в виду Сэм? — спросила Сью. — Ведь ты сказал правду.

— Эта правда не очень понравилась комиссии, — улыбнулся Бен и перевел разговор на другую тему: — Как тебе удалось уйти с работы?

— Заболела, — с серьезным видом ответила девушка.

— Да?

— Но теперь я уже выздоровела и отправляюсь отрабатывать свое дневное жалованье.

— Опять, я вижу, надуваешь хозяина?

— Если хочешь, можем поужинать вместе.

— Хочу.

— Что-то я не очень уверена в этом, мистер Блау, — недоверчиво отозвалась Сью.

— Тогда не хочу, — огрызнулся Бен. — Ну что ты ко мне придираешься?

— Придираюсь? Что за выражение?

— Научился у Фрэнсиса Лэнга.

— Надеюсь, ты больше ничему не научился у него, — заметила Сью и, видя, что Бен собирается возразить, добавила — Я позвоню-тебе позднее в редакцию, или ты сам заходи за мной в магазин.

— Хорошо. — Бен хотел поцеловать Сью, но она слегка отстранилась. Это очень удивило его. Посмотрев ему в глаза, девушка сказала:

— Я теперь буду изображать недотрогу.

— Это как же?

— Недавно я видела кинофильм, в котором говорят, что такая тактика дает наилучшие результаты.

— Я провожу тебя до автобуса, — предложил Бен.

— Не надо. Я хочу еще зайти куда-нибудь закусить… — ее глаза чуть расширились, — одна.

— Хорошо, мисс Гарбо. — Он повернулся на каблуках и вышел из здания суда. Поведение Сью задело и озадачило Бена, но он решил не думать об этом до их встречи вечером. «У меня достаточно времени, чтобы поразмыслить, а кроме того, разве я не сказал себе… Нет, лучше подумать о том, с чего начать статью, — размышлял Бен, садясь в автобус. — Надо писать конкретно, просто, избегая напыщенности. Не такая уж ты важная фигура, если даже тебя обвинят в оскорблении конгресса и отдадут под суд».

Он рассеянно посмотрел в окно автобуса.

«Как грязно в Нью-Йорке! Какой замусоренный город — и как я люблю его! Отец тоже любил Нью-Йорк и часто повторял, что ни за что не согласился бы жить в другом городе, даже если бы ему подарили его».

Наверное, в тысячный раз Бен почувствовал сожаление, что так и не смог найти с отцом общий язык. Какие странные отношения сложились у них в свое время! Еще с детства Бен очень любил отца, любил так, что даже сейчас при одной мысли о нем испытывал почти физическую боль. И вместе с тем он ненавидел почти все, во что верил его отец! Ну как это можно объяснить?!

А чем объяснить тот факт, что Лео, брат Бена, почти во всем слепо соглашался с отцом и следовал в жизни его указаниям? «Я хочу, чтоб один из моих сыновей стал бизнесменом, а другой адвокатом», — говорил Даниэль Блау. Лео, который был старше Бена на девять лет, еще не окончив университета, избрал адвокатскую карьеру. Но Бена начинало тошнить от одного слова «бизнес».

Отец пытался заинтересовать мальчика его будущей профессией. Он как-то взял его на свою фабричонку в Хобокене, в штате Нью-Джерси, и Бен смотрел, как рабочие делают картонные коробки. Он припомнил, что тогда стояло знойное лето. Изнывая от духоты, обливаясь потом, люди работали в одних нижних рубашках. Они без конца механически повторяли одни и те же движения, как и машины, на которых они работали. (Много лет спустя в Барселоне, увидев фильм «Новые времена», Бен впервые оценил гениальность Чаплина.)

У рабочих были болезненные, опухшие от недоедания лица. Окна старой, грязной фабрики никогда не мылись, пол был весь в щелях. А Бен возвращался с отцом в комфортабельной туристской машине в богато обставленную квартиру на Риверсайд-Драйв, где их ждала обильная пища, чистая одежда и легкая жизнь.

«Ты должен знать цену доллара», — любил поучать Даниэль Блау. Но Бен знал, что для отца деньги имели одну цену, когда нужно было платить за учебу сына — тут он не останавливался перед любыми расходами, и совсем другую, когда речь заходила о людях, которые, работая на него, сделали возможным и квартиру на Риверсайд-Драйв, и долгие летние отпуска, проводимые на Эдайрондэксе, и туристскую машину, и вообще беззаботную жизнь.

Старик Блау спекулировал на бирже. Он покупал акции (Бен все никак не мог понять, что это за клочки бумаги), дарил матери драгоценности и однажды принес колье за пять тысяч долларов. Спрятав его в коробку с конфетами, он сказал: «Сарра, я купил сегодня новый сорт конфет, попробуй» — и отошел в сторону, широко улыбаясь, пока мать открывала коробку. В течение всей своей жизни отец каждую субботу приносил домой конфеты или букет цветов.

Выйдя из автобуса на 12-й улице, Бен пошел дальше пешком. Он вспомнил, что это колье отец купил как раз в тот год, когда Бен плавал на «Маккиспорт» и проводил дома всего лишь несколько дней в месяц. Он смотрел, как сверкали драгоценности среди дешевых шоколадных конфет и думал о пароходе, с которого только что сошел, о полчищах тараканов, гнездившихся в камбузах, куда он заходил за бутербродом, отправляясь на ночную вахту.

Однажды поздно ночью Бен сквозь сон услышал выстрел. Это было год спустя, когда он уже бросил матросскую службу и поступил в редакцию газеты «Уорлд». Сомнений быть не могло: стреляли из револьвера. Бен вскочил, включил ночник и на пороге своей комнаты увидел мать в ночной рубашке. Она стояла, бледная как полотно, протянув к нему крепко стиснутые руки.

— Бен, — едва слышно проговорила она, — пойди посмотри. Я боюсь.

— Где? — спросил он, неловко поднимаясь с кровати.

— Кажется, в кухне, — ответила мать и бессильно опустилась в кресло.

Бен побежал по коридору, толкнул вращающуюся дверь и остановился на пороге кухни… Кухонные часы показывали четверть третьего, горело электричество, на столе стоял стакан молока, лежал клочок бумаги и позолоченная авторучка отца.

А на полу, у забрызганных кровью плиты и холодильника, с огромной зияющей раной во лбу лежал отец. Дрожащей рукой Бен схватил клочок бумаги.

«Я неудачник, — писал отец. — Если можете, простите. Помолитесь за меня. Папа».

Бен выпустил из рук записку, оглянулся и, увидев в коридоре мать, подбежал к ней.

— Не входи, мама, — сказал он, отвел ее в спальню и усадил на край постели, которую она двадцать девять лет делила с мужем. Она не плакала, только молча ломала руки. Ее лицо страдальчески исказилось.

Бен схватил трубку телефона, висевшего на стене, назвал номер и, когда ему ответил сонный голос, тихо сказал:

— Лео? Говорит Бен. Приезжай…

«Ну, а что, если бы отец был жив? — думал Бен, нажимая кнопку подъемника в здании „Дейли уоркер“ и ожидая, пока спустится старый лифт. — Во время депрессии он потерял бы свою маленькую фабрику, был бы вынужден уволить рабочих, переехать с Риверсайд-Драйв, продать автомобиль, обстановку и дорогие костюмы.

Что, если бы вместе с миллионами других ему пришлось бороться с трудностями, порожденными тем „безликим“ кризисом, вину за который газеты возлагали решительно на все — от неумолимого закона спроса и предложения до пятен на солнце? Если бы вокруг себя он видел других хороших людей, жаждущих работы и не находящих ее?

Что, если бы он собственными глазами увидел и понял умом и сердцем то, что увидел, услышал и перечувствовал в 1929 и 1930 годах я, когда в качестве репортера „Уорлд“ присутствовал на демонстрациях безработных, бывал на пунктах помощи безработным, в хлебных очередях, в домах для безработных, писал в газету о самоубийствах и убийствах, совершенных доведенными до отчаяния людьми? Что, если бы ему пришлось тщетно обивать пороги бирж труда в 1931 и 1932 годах (как пришлось мне), разговаривать с людьми и слушать, что они говорили в тридцать третьем, тридцать четвертом и тридцать пятом годах? Что тогда?

Сумел бы он понять, что потеря денег вовсе не страшнее смерти? Согласился бы, что я прав, испытывая отвращение к его прописным истинам и его уродливому представлению о ценности жизненных благ? Осознал бы, почему я ушел из университета, не желая и думать о карьере бизнесмена, почему скитался <по стране и плавал матросом? Поверил бы, что мое желание писать было не просто прихотью и заслуживало большего уважения с его стороны?»

Обо всем этом Бен продолжал размышлять и в редакции, усаживаясь за пишущую машинку. Почувствовав, что голоден, он послал секретаршу Джойс за сосисками и кофе, вставил бумагу в машинку и машинально начал писать:

«Нью-Йорк, 10 декабря 1947 года.

Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности, занятая „охотой за ведьмами“, сегодня утром расширила поле своей деятельности и взялась за так называемую „свободную прессу“.

Характерно, что первой жертвой нового расследования стал сотрудник газеты „Дейли уоркер“ Бен Блау — ветеран интернациональной бригады и второй мировой войны.

Он подвергся длительному допросу, который состоял из провокационных вопросов, сопровождаемых требованиями отвечать только „да“ или „нет“. Допрос явился не чем иным, как попыткой попрать право меньшинства придерживаться своих убеждений и излагать их в печати…»

Чувство неловкости заставило Бена прекратить работу. Получается плохо, подумал он. Беннетт сделал ошибку, поручив ему писать статью. Зазвонил телефон.

— Бен? — спросил Дейв, когда Блау снял трубку. — Ты знаменитость! Комиссия объявила, что не удовлетворена твоими показаниями и решит на закрытом заседании, что делать с тобой дальше.

— И что же теперь будет? — спросил Бен.

— Не знаю. По мнению Сэма, они придут к выводу, что ты оскорбил конгресс, если только палата представителей одобрит такое решение.

— Здорово! — отозвался Бен. — Я не проработал в редакции и месяца, а тебе уже надо подыскивать нового сотрудника.

— Да будет тебе! — воскликнул Дейв. — Ты же знаешь, что могут пройти годы, пока будет принято подобное решение…

Пегги О’Брайен опустила конверт с деньгами в почтовый ящик у дверей меблированных комнат, где жил Бен. Записка была напечатана на машинке, а на внешней стороне конверта значилось только: «Мистеру Бену Блау».

Пегги немного постояла в вестибюле, но, видя, что ее присутствие начинает обращать на себя внимание, стала прохаживаться по тротуару, все время посматривая на дом. Ее крайне раздражало поручение Зэва.

«Не уходи, пока не убедишься, что он получил письмо, — предупредил Лэнг, — когда бы это ни произошло. Можешь вручить письмо ему лично или бросить в почтовый ящик, если он у него есть, но я хочу знать точно, что Блау получил письмо».

Да за кого Лэнг принимает ее? Может, за одну из этих девушек-рассыльных в студиях, которые, напялив на себя узенькие брючки и виляя бедрами, целыми днями разъезжают на велосипедах, развозя сценарии и внутри-студийную переписку?

Когда ожидание становилось слишком уж тягостным, Пегги принималась размышлять о Блау, стараясь представить себе, как он выглядит. Бели судить по тому, что она слышала по радио, это, видимо, достаточно твердый и решительный человек. Пегги захотелось взглянуть на него, но желание было не настолько уж сильным, чтобы провести тут ©сю ночь, что бы там ни наказы-вал Лэнг.

«Но почему Зэв сам не мог передать деньги, если этот человек вызывает у него такое восхищение и он хочет ему помочь? Может, я чего-нибудь не знаю о Зэве? Может, он тоже один из них, несмотря на то, что он о себе рассказывал?»

Пегги решила, что расскажет всю историю священнику, у которого она была на исповеди утром того дня, когда Зав вторично давал показания комиссии. У священника был приятный, молодой голос. Возможно, ей следовало бы почаще посещать церковь, как и советовал духовник?

«А может быть, мне нужно снова подыскивать себе возлюбленного № 1? Сегодня утром Энн не спускала с меня глаз. Уж она-то точно знает! А если Зэв окажется впутанным в эту грязную историю, кто может сказать, что тогда произойдет? Ах, если б у Эдди Уорнера было столько же денег, сколько у Зэва!» — со вздохом подумала Пегги.

Она уже собиралась уйти и сказать Зэву, что Блау так и не появился, как вдруг увидела, что к дому приближаются мужчина и молодая женщина. В эту минуту Пегги была в подъезде меблированных комнат. С нарочито равнодушным видом она прислонилась к стене и решила немного подождать.

Парочка поднялась по ступеням крыльца и вошла в подъезд. Вынимая ключи, мужчина машинально протянул руку к почтовому ящику, прибитому рядом с дверью, вынул письмо и только тут заметил Пегги.

— Чем могу помочь вам? — спросил он. Его голос показался Пегги приятным и мужественным. Заметив, что его спутница рассматривает ее оценивающим взглядом, она ответила:

— Спасибо, мне ничего не нужно. Я жду знакомого, он задержался.

Человек кивнул и вместе с женщиной вошел в дом. Когда затихли их шаги, Пегги поплотнее натянула на себя пальто и стала спускаться с крыльца, чувствуя, как ноют у нее ноги. «Непонятная птица, — подумала она, — но с милыми глазами. Самые обыкновенные люди», — и Пегги пожала плечами.

— Какая милая девушка, — заметил Бен, поднимаясь вместе с Сью по лестнице.

— Ах ты, Блау всевидящий! — пошутила Сью.

Бен пропустил ее вперед, зажег свет и, извинившись, вскрыл конверт.

В конверте лежали пять новеньких двадцатидолларовых бумажек и клочок белой почтовой бумаги с напечатанными на машинке словами: «От поклонника».

Бен и Сью, озадаченные, смотрели друг на друга.

— Что вы на это скажете, доктор Уотсон? — опросил Бен.

— А вы что скажете, Холмс?

— Видите ли… Применяя метод дедукции, можно заключить, что это не от кого-нибудь из членов комиссии.

— Блестяще, Холмс!

— Сдаюсь!

— Вы очень легко сдаетесь, Холмс.

— А ты нет?

— Нет… Да и не все ли тебе равно? Один из твоих бесчисленных поклонников присылает сотню долларов. Ты должен только радоваться. Но вот другой твой поклонник прощается с тобой.

— Это кто же?

— Догадайся сам.

— Рита Хейуорт[99].

— Попробуй еще раз. Ты почти угадал.

— Ты?

— Правильно.

— Почему?

— А разве меньше месяца назад ты не сказал, что не любишь меня? Сегодня я видела тебя в бою, и это помогло мне принять окончательное решение.

— Ничего не понимаю.

— Такая уж моя доля, как говорят мои подружки по профсоюзу. Ты не понимаешь? Сегодня я убедилась, что тебе никто не нужен, ты можешь сам позаботиться о себе.

— Перестань дурачиться!

— Да, так я и сделаю. Ты был совершенно прав. Мне нужно больше, чем ты можешь дать. И я ухожу от тебя. Сейчас же.

— Но почему?

— Я же тебе Объяснила.

— Но ты уверяла, что любишь меня.

— Знаешь, Бен, пора уже стать взрослым. Тебе тридцать семь лет, а ты, видимо, все еще думаешь, что в мире, кроме тебя, никого нет.

— Ерунда! Для кого же тогда, по-твоему, я живу?

— Откуда я знаю? — Шагая по комнате, Сью чувствовала, что Бен не спускает с нее глаз. — Ты из тех людей, которые отлично разбираются в политике, но в практическом отношении совершенно слепы.

— Как это понять?

— А вот как, — ответила Сью. — Ты так влюблен в Народ, что не замечаешь отдельных людей.

— Неправда.

— Но ведь ты сам говорил, что не любишь меня.

— Это еще не доказывает, что я вообще никого не могу любить. — Бен подошел к Сью, которая как-то сжалась при его приближении. — Я не хочу, чтобы ты покинула меня, я тебя не отпущу.

— Ты заговорил, как герой из плохого фильма, — засмеялась девушка.

— Ты нужна мне, Сью.

— Какое неожиданное признание и какое неискреннее! Но если даже ты говоришь правду, мне все равно не нужен человек, который просто нуждается во мне. Позвони как-нибудь, когда кончатся твои переживания из-за Эллен Гросс.

Последние слова Сью больно задели Бена. Они напомнили о том, что произошло между ним и Эллен в 1942 году. «Может быть, Сью права, и я действительно такой, как она думает», — мелькнула мысль. Но Бен не хотел с этим согласиться.

— Очень смешно! — это все, что он мог сказать, пытаясь прикрыть иронией свое смущение.

— В таком случае — смейся! — С трудом сдерживая рыдания, Сью с силой распахнула дверь и выбежала из комнаты.

4. Декабрь 1938 — февраль 1939 года

Накануне рождества, в серый, ненастный день, «Париж» прибыл в Нью-Йорк. В северной Атлантике он попал в бурю, равной которой Бен не мог припомнить за все время плавания в этих местах. Добрую половину пути пароход почти лежал на боку, так что ветераны были лишены удовольствия посмотреть на кислые физиономии официантов-штрейкбрехеров: за весь рейс большинство пассажиров даже не притронулись к пище.

Утром в день прибытия пассажиры покинули пароход, когда еще не было девяти, однако ветеранов продержали на судне до полудня. Журналисты, явившиеся взять у них интервью, сообщили, что на причале собралась большая толпа, чтобы приветствовать волонтеров.

В кают-компании третьего класса, расталкивая локтями ветеранов и журналистов, к Бену пробирался высокий человек. За лентой его шляпы торчала карточка со словом «Пресса». Подойдя к Бену, он схватил его за отворот пиджака.

— Блау? — спросил он. — Я Фолсом из «Телеграмм». Рад видеть вас живым.

— Спасибо, — ответил Бен. — Я тоже.

— Послушайте. Редактор просил разыскать вас и договориться о нескольких статьях для нашей газеты.

— Серьезно?

— Об Испании. Вы понимаете — местный колорит. Почему вы вступили в интернациональную бригаду, что вы там видели и все такое прочее. Можете?

— Проще простого, — ответил Бен. Об этом он не смел и мечтать. Шутка сказать, у него появилась возможность вернуться к газетной работе, а ведь всю дорогу он только и думал, что ему делать по возвращении домой.

— Сначала напишите одну статью и дайте краткое содержание остальных, — продолжал Фолсом. — Ну, скажем, всего пять статей.

— Л какой срок?

— Редактор ничего не сказал, но я бы на вашем месте поторопился, пока вы еще представляете интерес для читателей.

Бен кивнул.

— Я лично восхищен вами, Блау, хотя многие считают вас красным или еще кем-то, — добавил Фолсом.

— Еще раз спасибо, — ответил Бен, и корреспондент исчез в толпе.

Затем появился человек в форме. С большим трудом восстановив тишину, он предложил ветеранам отправиться в кают-компанию первого класса. Здесь их построили, и иммиграционные инспектора отобрали у всех паспорта, сличая каждый раз фотокарточку с-лицом владельца документа. Паспорта обещали возвратить, но ни в тот день, ни позже ветераны не получили их обратно. Разговоры вокруг этого происшествия носили довольно беззаботный характер. Кто-то высказал опасение, что против них возбудят преследование по закону о нейтралитете за «злоупотребление» паспортами, но возвращение на родину вызвало у всех такую радость, что это предположение было тут же забыто.

Джо Коминский, которого иногда шутливо называли «адвокатом из Филадельфии», заявил, что все это чепуха. Конечно, в паспортах указано: «НЕДЕЙСТВИТЕЛЕН ДЛЯ ПОЕЗДКИ В ИСПАНИЮ», но ведь они ездили не в Испанию, а во Францию. Правда?

Затем кто-то обратил внимание, что на паспортах, выданных позже других, есть еще другой штамп: «НЕДЕЙСТВИТЕЛЕН ДЛЯ ПОЕЗДКИ В ЛЮБУЮ СТРАНУ ДЛЯ ВСТУПЛЕНИЯ В ВООРУЖЕННЫЕ СИЛЫ ЭТОЙ СТРАНЫ».

— Для суда это не доказательство, — с видом знатока заявил Джо. — Кроме того, мы же герои, не правда ли? Вы сами видели телеграмму, которую Лэнг послал Рузвельту. Вот и сейчас около порта на Уэст-стрит нас ждет толпа в три тысячи человек.

В толпе действительно было не меньше трех тысяч человек, но Бен, спускаясь по трапу, в синем берете, купленном в Риполле, все же сразу увидел старшего брата Лео, стоявшего за белым барьером на причале Френч лайн.

Лео замахал рукой, Бен ответил ему, но его увлекли за собой устремившиеся вперед ветераны, и они успели только крикнуть друг другу: «Увидимся позднее!» — «Приходи обедать!» — «Приду!» Потом Бен потерял брата из виду и вместе с остальными оказался на мощенной булыжником улице. Загремел оркестр, появились конные полицейские, и Буш с трудом построил ветеранов.

В голове колонны развевалось знамя бригады, американский флаг и даже флаг республиканской Испании. По боковым улицам колонна марширующих ветеранов направилась в восточном направлении, к Мэдисон-скверу, где горел неугасимый огонь, чтобы возложить венок в память американцев, погибших в других войнах.

Всю дорогу Бен задыхался от волнения. От пронизывающего холодного ветра по лицу струились слезы, но если бы ветра и не было, он все равно не смог бы остановить их. Люди сбегали с тротуаров на мостовую и обнимали его — такие же совершенно незнакомые люди, как и тогда, ©о время последнего парада в Барселоне. Они что-то кричали, приветствуя ветеранов. На протяжении всего пути от порта до Пятой авеню, выбрав такие места, где их можно было легко заметить, стояли поодиночке мужчины и женщины с плакатами, на которых было написано: «АЙБ ФОСТЕР?», или: «ДЖИМ О’КОННОР ПОГИБ НА ХАРАМЕ?», или: «ЧТО СЛУЧИЛОСЬ С ТОНИ БОНЕЛЛИ?» На некоторых плакатах были увеличенные фотографии пропавших без вести добровольцев, а на одном Бен увидел только фотографию с двумя большими вопросительными знаками, поставленными по бокам…

Выйдя из автобуса на углу 79-й улицы и Бродвея и направляясь к Риверсайд-Драйв, Бен подумал, что ему надо набраться терпения. Впереди была утомительная церемония, а он и так уже страшно устал. Перед приходом парохода в Нью-Йорк он не мог уснуть и всю ночь провел с Пеллегрини и Бушем в кают-компании третьего класса за игрой в покер.

На звонок открыла горничная. Бен прошел прямо в гостиную. Здесь его ждали, выстроившись в шеренгу, как плохие актеры в любительском спектакле, мать, сестра Стелла с мужем Филом, брат Лео с женой Беллой и двумя детишками — Дэнни и Саррой, названными так в честь дедушки и бабушки. Молча посмотрев на Бена, они гурьбой бросились обнимать его, обливая слезами и хлопая по спине. Обнимая и целуя мать и слегка похлопывая ее по плечу, Бен прилагал отчаянные усилия стряхнуть с себя тяжелое впечатление, которое она на него произвела.

Наконец все расселись. Мать опустилась в кресло с подлокотниками, сложила руки на коленях и принялась молча рассматривать Бена; дети спрашивали, привез ли он с собой ружье; Фил, смеясь, бросил фразу: «Ты вернулся как раз вовремя, чтобы участвовать в следующей войне» — совсем не глупое замечание; у Стеллы голова склонялась то влево, то вправо, словно шея не держала ее. Вскоре дети потеряли к нему всякий интерес, а мать отправилась на кухню готовить суп с лапшой, фрикадельками и пельменями, курицу с рисом и яблочный пирог.

— Ах, какой ты нехороший мальчик, — сказала она, когда все уже сидели за столом. — Ты думал, что можешь скрыть правду от своей мамы. — Она покачала головой, прищелкнула языком и засмеялась. — Со мной чуть не случился сердечный припадок, когда я прочитала о тебе в газетах.

— Ну вот, ты и вернулся, — без всякой — связи с предыдущим заметил Лео, потягивая сладкий «Кюммель». — И что ты теперь намерен делать? — Он рыгнул, извинился и продолжал: — Я сегодня взял выходной, а вместо себя послал в суд партнера. Ты помнишь Певнера? Он оказался неплохим адвокатом.

«Простые, недалекие люди», — подумал Бен, но не почувствовал к ним никакого снисхождения, вспомнив, как яростно и бурно спорил с ними.

— Может, теперь ты перестанешь путаться с этой компанией? — спросила мать.

— А разве я был в плохой компании, мама?

Она кивнула головой, опять щелкнула языком и добавила:

— Ты славный еврейский мальчик. Du megst zieh shemen[100].

— Да оставьте его, мама, в покое! — воскликнула Стелла.

— Но ведь его же там могли убить! — ответила мать, и глаза ее наполнились слезами.

«Как жаль, — подумал Бен, — что она не поймет, сколько бы я ей ни объяснял. Она убеждена в том, что я славный еврейский мальчик, который не причинит вреда и мухе, и что все, что я делаю, — хорошо, даже если это и плохо. И это противоречие, видимо, не беспокоит ее».

— Как хорошо было бы, если бы твой отец был жив, — проговорила мать, утирая слезы фартуком.

Лео поднял свою рюмку с «Кюммелем» и провозгласил любимый тост Бена — «За жизнь». Все подняли рюмки и повторили тост.

Потом мать снова ушла на кухню, а Стелла, Фил и Белла принялись укладывать детей. По начавшейся суматохе Бен заключил, что у них уйдет на это целый вечер.

«Поразительно, как Лео напоминает отца, — думал Бен. — Он даже сидит, ходит и говорит так же, как отец. Лео, как и мать, выглядит значительно старше своих лет. Тридцать семь, а на вид ему, с его большим животом, медлительностью в движениях и в разговоре, можно дать все пятьдесят».

— Ты, конечно, остановишься у нас? — спросил Лео.

— Да, пока не найду жилья. У тебя есть пишущая машинка?

— А «Глоб» не возьмет тебя обратно?

— «Телеграмм» заказала мне несколько статей.

— В самом деле? Это хорошо. Сколько тебе лет? Двадцать восемь? А знаешь, ведь тебе еще не поздно освоить какую-нибудь профессию. Пожалуй, я мог бы собрать кое-какие деньжонки и помочь тебе открыть небольшое дело.

— Спасибо, Лео, — улыбнулся Бен. — Но я надеюсь, что эти статьи помогут мне вернуться к газетной работе.

— Ты умный парень, Бен. Нельзя же всегда позволять себе плыть по течению. — Лео замялся, посмотрел на свои руки (почему у Лео и отца сложилось мнение, что журналистика — это не профессия?) и продолжал:

— Твои взгляды… твои убеждения… остались прежними?

— Да, и еще больше окрепли.

— Как это понимать? — Лео перевел взгляд на Бена.

— Я думаю вступить в коммунистическую партию.

— Что?! — воскликнул Лео таким тоном, словно Бен сказал ему о своем решении покончить жизнь самоубийством.

— Я хочу вступить в коммунистическую партию, — повторил Бен. — Очевидно, я давно был радикалом, только сам не понимал этого… или, точнее говоря, ничего не делал как радикал.

— Тебе надо отдохнуть, — вздохнув, сказал Лео. — С месяц, что ли. — Он почувствовал, что должен что-то сказать младшему брату, как-то ублажить его, как ублажают пьяного или не в меру разволновавшегося человека. — Видишь ли, Бен, наше общество не нравится мне так же, как и тебе. Ведь адвокат со временем тоже узнает кое-что о том, как устроен белый свет.

— Я думаю.

— Вообще-то говоря, — сказал Лео, вынимая сигару и отрезая кончик отцовским позолоченным ножичком, — я тоже надеюсь, что когда-нибудь все станут жить лучше, люди перестанут грызться, как собаки, будут, как говорится, любить друг друга, но…

— …но ты не можешь воевать со всякими там боссами, — закончил Бен его мысль, потому что Лео договорил бы, только закурив сигару. Он молча кивнул головой. — Но ты же можешь.

— Одну войну ты уже проиграл, — ответил Лео, выпуская облако дыма.

— Она еще не кончена.

— Все равно скоро кончится поражением, хотя она и велась за правое дело. Я говорю — за правое дело, хотя и не одобряю того, что ты сделал. Ты считаешь журналистику достойным занятием. Но тебя могут вышвырнуть из газеты. Кто тогда тебя возьмет?

— Но ты же говоришь совсем о другом.

— Бен, сын мой, не будем устраивать политической дискуссии, — сказал Лео отеческим тоном. — Я умоляю тебя отказаться от твоего намерения.

— Почему?

— Я помню 1919 год и «палмеровские налеты». Коммунисты никогда не пользовались популярностью в нашей стране. У них иностранная идеология.

— Но сейчас не девятнадцатый, а конец тридцать восьмого.

— Это ничего не меняет, Бен.

— Идеология не может быть иностранной или отечественной. Идеология интернациональна. То, что вчера было революционным, сегодня стало обычным. Ты можешь видеть это даже по своей адвокатской практике.

— Отец обычно говорил… — начал было Лео, но Бен уже не слушал его. Внешний вид брата, его манера говорить и жестикулировать, высказываемые им взгляды перенесли Бена в 1929 год. Он снова припомнил ту ночь и почувствовал комок в горле. (Отец встретил ловкого человека с юга, тот сказал ему: «Дэн, ты должен занять, выпросить или украсть сколько можешь денег и купить эти акции. Даю тебе слово, к концу недели ты станешь миллионером»).

— Я не забыл, что он говорил, — ответил Бен. Они опять замолчали, и Бен вспомнил, что отец послушался совета и купил акции (в конце концов, ведь этот человек умело спекулировал на бирже, был порядочным евреем и составил себе крупное состояние, хотя и без того имел богатую жену). Вскоре акции повысились, и отец купил еще; у него оказалось четыреста семьдесят тысяч долларов, в бумагах, конечно. Потом семьсот пятьдесят тысяч… А затем произошел крах. 1929 год. Бен снова вспомнил выстрел среди ночи…

«Неудачник!» — написал отец. К глазам Бена подступили слезы. Лео заметил волнение брата.

— Что-нибудь случилось, Бен? — спросил он, наклоняясь к брату.

— Я вспомнил отца.

Лео встал, подошел к нему и сказал:

— У нас был хороший отец, Бен. Ты не должен плохо думать о нем.

— Думать плохо о нем?! — почти прокричал Бен. — Да я обожал его! Но ведь он покончил с собой? — Лео кивнул головой. — А почему он покончил с собой, как ты думаешь? Не мог воевать с боссами! Зачем он захотел стать миллионером? У нас и так всего было достаточно.

— Помню, — ответил Лео.

— Уйдя из дому, — продолжал Бен, — я жил с людьми, у которых не было того, что имели мы. Я плавал с ними на пароходах. Я видел, как они бились, словно рыба об лед, стараясь свести концы с концами. Я боролся вместе с ними. Я был одним из них. Я видел, как их увольняли с работы. Я тоже был безработным. Их нищета казалась мне такой же бессмысленной, как и самоубийство отца. Ты считаешь, что он действительно был неудачником?

— Конечно нет, мой мальчик.

— Но ты тоже не можешь бороться с боссами?

— Как можно воевать во имя того, чего никогда не увидишь?

— Твои дети увидят… и мои тоже, если они у меня будут.

Лео пожал плечами.

— Я старше тебя и уже устал.

— Счастливец! — насмешливо заметил Бен. — Ты то слишком молод, то слишком стар, чтобы действовать.

— Ты видишь только то, что хочешь видеть.

— Черт тебя побери, Лео, да я…

В комнату вошла мать.

— Уже спорите? — недовольно спросила она. Братья подбежали и заключили ее в объятия.

— Ничего, мама, ничего! — успокоили они ее.

— Бен рассказывал, что ему пришлось увидеть — в Испании, ну и разволновался. Тяжелое дело! Как там страдают люди!

— Ах! — воскликнула мать. — У людей и без войн много страданий.

— Войны всегда будут, — заявил Лео и засмеялся, когда Бен слегка толкнул его коленом. — Ты должна извинить нас, мама, — добавил он.

— Лео! — воскликнула мать. — Ты вздрогнул. У тебя, наверно, простуда.

— Нет, я только представил себе, что началась война, и услышал, как надо мной заколачивают крышку гроба.

Бен немедленно принялся за работу. Он надеялся, что это позволит ему скорее покинуть дом Лео. Он написал первую статью, изложил краткое содержание четырех остальных и сразу после рождества отправился в редакцию «Телеграмм», волнуясь, словно начинающий репортер, выполнивший свое первое задание. «Какая трогательная справедливость! — думал он. — „Телеграмм“ берет меня на работу по той же самой причине, по какой „Глоб тайме“ вышвырнула меня».

В комнате репортеров его направили в кабинет редактора, расположенный за стеклянной перегородкой. Как только Бен назвал себя, редактор, приятный на вид человек, поднялся и спросил:

— Вы принесли материал?

Бен отдал ему статью. Редактор снова опустился в кресло и начал было читать, но, взглянув на Бена, спохватился:

— Минуточку! Извините меня, я пробегу вашу статью. Вы, ребята, сделали там огромное дело!

«Как хорошо снова очутиться в редакции!» — думал Бен. Здесь все говорило о бурлящей, кипучей деятельности, хотя ничем не напоминало редакцию в каком-нибудь голливудском фильме. Если бы только Бена взяли сюда, то теперь он знал бы, как надо работать. «Ты не стал бы переделывать материалы по своему усмотрению».

— Знаете, Блау, — заметил наконец редактор. — Написано прекрасно. Лучше и нельзя! — Бен кивнул. Он не решался что-нибудь сказать. Ему казалось, что, если он заговорит, голос у него сорвется, как у подростка.

— Беда, однако, в том, — продолжал редактор, — что это не совсем то, что нам нужно.

Прошло некоторое время, прежде чем Бен собрался с силами и спросил:

— А что же вам нужно? Я бы мог переработать.

— Ну, вы знаете, — редактор смущенно заулыбался. — Местный колорит. Романтика Испании. Приключения. Синьориты в ярких мантильях. Может быть, любовь. Что-нибудь живописное…

— Но там все было совсем не так, — сухо ответил Бен. — Как можно писать о войне иначе? Мы не были искателями приключений. Я провел в Испании два года и ни разу не видел мантильи… Я…

— Бен, не поймите меня превратно, — перебил редактор. — Я знаю, что происходило в Испании. Вы написали чудесную статью, но она имеет ярко выраженный политический характер… За всю свою жизнь я не читал ничего сильнее того места, где вы описываете свое вступление в бригаду. Но война все еще продолжается, а мы в спорных вопросах придерживаемся определенной политики.

«Спокойно!» — мысленно приказал себе Бен.

— Если бы вы могли преподнести все затронутые вами вопросы в несколько более радужном свете… Ну, в общем, вы понимаете?

— Да, — холодно ответил Бен, — прощаясь с редактором. — Если бы я мог писать об этом так, как хотите вы, то, вероятно, продолжал бы работать в «Глоб тайме». Но спасибо и на этом.

— Попытка не пытка, — расплылся в улыбке редактор. — Желаю удачи, мой мальчик.

В течение следующих двух недель Бен предлагал свои статьи газетам «Нью-Йорк тайме» и «Нью-Йорк геральд трибюн», журналам «Кольере», «Сатердэй ивнинг пост», «Харпере», «Атлантик мансли» и «Лайф». Его повсюду радушно встречали, хвалили его статьи и… повсюду отказывались печатать их.

Журнал «Нью мэссис»[101] купил статьи по десять долларов за каждую. Редактор Джо Норт сказал, что больше они заплатить не могут. Бен воспринял это как дурной знак. Он разыскал Тони Пеллегрини и напомнил о своей просьбе, с которой обращался к нему в поезде на пути в Гавр. Тони коротко ответил: «Хорошо, товарищ!», и Бен подумал: «Ну вот, я начинаю новую жизнь».

Тем временем он подыскал комнату на Пайнэпл-стрит в Бруклине. Из денег, перечисленных на его банковский счет газетой «Глоб» в те дни, когда он представлял ее в Испании, у него еще оставалась незначительная сумма. Кроме того, кое-что ему одолжил Лео. Вскоре Бен получил письмо. В нем сообщалась дата собрания (через два дня) и адрес. В назначенный день, очень взволнованный, он отправился по указанному адресу.

Собрание проводилось в квартире журналиста, статьи которого Бен не раз встречал в прессе. Ему оказали исключительно радушный прием. Все были рады видеть его, поздравляли с вступлением в организацию, говорили, что гордятся своим пребыванием в одной ячейке с таким человеком, как он.

Затем собрание продолжило свою работу, очевидно, в соответствии с порядком, принятым ранее. Провели беседу по четвертой главе только что опубликованного на английском языке «Краткого курса истории Коммунистической партии Советского Союза», потом перешли к обсуждению международных событий, в том числе и все еще продолжавшейся войны в Испании. Во время обсуждения присутствующие присоединились к мнению, которое высказал Бен. Было решено устроить вечер для обора денег в помощь «Дейли уоркер». Тут же на собрании какая-то девушка продавала книги, члены партии платили членские взносы. Коротко было упомянуто о переговорах между профсоюзом журналистов и издателем «Нью-Йорк тайме». Под конец сообщили о времени и месте следующего собрания. Кто-то высказал предположение, что Бен, возможно, пожелает пройти курс учебы в начальной политшколе, но один из товарищей заявил, что вряд ли в этом есть необходимость, поскольку новый член организации достаточно подготовлен и хорошо зарекомендовал себя в Испании.

Бен был несколько разочарован. «И это все? — думал он. — Что это — дискуссионная группа или научный кружок? А что ты ожидал встретить? — спросил он себя. — Конспиративную организацию, работающую в нелегальных условиях, как те, что ты видел в старых советских кинокартинах, посвященных событиям дореволюционного времени? Или, может быть, ты надеялся, что тебя сейчас же прикомандируют к какому-нибудь пулеметному взводу? Чего же ты ждал?»

Однажды поздно вечером в середине января Бен опять встретился с Бушем и другими ветеранами. В театрах только что закончились представления, и ветераны пикетировали Таймс-сквер. Зрелище было очень эффектное. В пикетировании участвовало, наверное, около тысячи человек. Все они несли плакаты с надписями: «Отменить эмбарго!», «Оружие — Испании!», «Самолеты — Испании!». Пикетчики были настроены по-боевому, но Бен понимал, что само пикетирование — это хотя и красивый, но бесполезный жест.

26 января пала осажденная Барселона. Четыре дня спустя нерешительный президент республики Мануэль Асанья дезертировал во Францию и сделал для прессы заявление, которое ничего, кроме вреда, республиканцам принести не могло. Впрочем, какое это теперь имело значение? С самого начала Асанья был пораженцем — Бен понял это, когда брал у него интервью. Однако Асанья все еще оставался человеком, официально представляющим республику.

В том же месяце Бен присутствовал на втором партийном собрании, а потом побывал на вечеринке, устроенной одним из возвратившихся ветеранов в квартире кинокритика газеты «Бруклин дейли игл». (На стене висел даже испанский плакат). Бен уже в третий раз попадал на такую вечеринку, и сейчас, едва войдя в гостиную, он решил, что никогда больше не пойдет на них: скука! Кто-нибудь из присутствующих обязательно напивался и требовал повторить сражение под Бельчитой. Обстановка искусственного веселья коробила Бена; новости, поступавшие из Испании, не давали повода к веселью.

По ночам Бен часто думал, не лучше ли было бы погибнуть в Испании вместе с Джо Фабером? Иногда во сне его мучили страшные кошмары, в которых он снова видел Джо на высоте «666» среди осколков камней и снарядов. Ему снилась всегда одна и та же картина: ночь тишина, как на кладбище; он спит на земле, завернувшись в одеяло, и чувствует, что продрог до костей; потом просыпается (все это во сне), услышав голос друга: «Бен… Бен…»; затем из темноты беззвездной ночи появляется сам Джо; улыбаясь, он протягивает руку и манит его пальцем: «Пошли… пошли…»

Вскрикнув, Бен просыпался, на этот раз по-настоящему, и остаток ночи проводил в кресле у окна. У него были знакомые, была любящая семья, и тем не менее Бен чувствовал себя более одиноким, чем когда-либо раньше, даже более одиноким, чем во время предрассветной вахты в «вороньем гнезде», на верхушке мачты трансатлантического грузового парохода.

В день вечеринки Бен получил от Джо Норта пятьдесят долларов за свои статьи. Это несколько повысило его настроение, и, явившись на вечеринку, он присоединился к шумной компании. Прихватив с собой рюмку вина, он отправился в дальний конец комнаты и уселся на кушетку. Рядом с ним оказалась молодая женщина.

— Вы — Бен Блау, — сказала она и улыбнулась. Бен кивнул головой. — Эллен Гросс, — назвала она себя. — Мы встречались с вами во время забастовки моряков в тот год, когда был организован Национальный профсоюз моряков. Помните?

— Забастовку — да, но вас — нет. Простите, пожалуйста.

— Не вижу причин, почему вы должны обязательно помнить меня. Я была одной из тех девушек, которые носились по городу и добывали еду для забастовщиков. Как-то вы заходили от своей газеты в забастовочный комитет в Бруклине.

— Молодец, — похвалил Бен. — У вас прекрасная память.

— Потом мне вручили грамоту почетного пикетчика, — пояснила Эллен.

— О, да вы, должно быть, прекрасно себя зарекомендовали! — усмехнулся Бен.

— Но все это было еще до моего замужества, — сказала Эллен без всякой связи с предыдущим (а может, это только так показалось ему).

— Да? — спросил Бен, ощущая какое-то странное разочарование, которое, очевидно, отразилось на его лице, потому что Эллен вдруг засмеялась и добавила — Но теперь я уже не замужем.

— Быстрая работа!

— Но это еще не вся моя история. У меня есть дочка Стелла полутора лет.

— Мою сестру тоже зовут Стеллой, — заметил Бен, чувствуя себя очень неловко, но молодая женщина, не слушая его, порылась в сумочке, достала любительскую фотокарточку и протянула ему.

— Прелесть! — воскликнул Бен, и оба они рассмеялись. — Нет, я серьезно, — подтвердил Бен. — Хотя в подобных случаях я отвечаю обычно невпопад и могу даже сказать, что ребенок прхож на этого урода киноартиста Чарльза Лоутона.

— Да все дети похожи на Чарльза Лоутона, — ответила Эллен. Бен помолчал.

— Что-то наш разговор не клеится, — пожаловался он.

— О чем же вы хотели бы говорить? Об Испании?

Бен отрицательно покачал головой.

— Так я и думала. Вы совсем не похожи на хвастуна. — Эллен сделала жест в сторону компании, собравшейся в другом конце комнаты. — Вот там люди уже снова на Хараме.

— Может быть, мы скорее найдем тему для беседы, если уйдем отсюда?

— Может быть, — ответила Эллен. — В моем распоряжении еще час. С ребенком сейчас мама.

Они зашли в кафе «Джо» около районной ратуши, где расщедрившийся Бен потратил часть своего гонорара на бутерброды с жареным мясом и пиво. Молодая женщина, сидевшая напротив, нравилась ему. У нее была хорошая фигура, красивый бюст, длинные черные волосы и карие глаза.

— А вы неважно выглядите, — заметила Эллен.

— Устал.

— И не кажетесь очень счастливым.

— Кто сейчас счастлив?

Эллен неопределенно покачала головой, и Бен неожиданно для себя спросил:

— Почему вы разошлись с мужем?

— Длинная история. Думаю, что сегодня вы не захотите ее слушать.

— Извините, что я спросил.

— Пожалуйста. Это вполне естественный вопрос. В этом отвратительном мире людям нелегко найти общий язык. Но у нас, кроме того, были еще и политические расхождения.

— Да, жизнь — вещь не легкая, — отозвался Блау.

— Что вы сейчас делаете, Бен? — поинтересовалась Эллен, и он, сам не зная зачем, принялся рассказывать ей о себе. Ему почему-то казалось, что это очень важно — сообщить ей все о себе, но его поразило, что, слушая, она часто и искренне хохотала.

— Разве это смешно? — спросил он наконец. — Я не знал.

— Ваш отец… — ответила Эллен, — как он три раза в день менял костюмы и так часто мыл руки.

— Он был хороший человек, — сказал Бен. — Хотя и был убежден, что о людях судят по их внешнему виду. У него было добрейшее сердце; встречая на улице беременных женщин, он всегда снимал шляпу.

— Серьезно?! — воскликнула Эллен и снова принялась смеяться. — Зачем?

— Я как-то спросил у него, и он ответил: «Она скоро будет матерью». Это все, что он мне сказал.

— Готова спорить, вы похожи на него! — воскликнула Эллен. Бен кивнул головой:

— Бедняга!

— Почему бедняга?

— Посмотрите на меня.

— Смотрю. Судя по вашему лицу, у вас необыкновенно твердый характер.

Бен насмешливо поклонился.

— Очень удобное словечко — характер. Отзываясь так о мужчине, обычно имеют в виду то же, что подразумевают, когда говорят: «Какая хорошенькая мордашка у этой девушки!»

Эллен снова чистосердечно расхохоталась.

— Эллен, вам следует смеяться все время.

— Почему?

— Вам очень идет, когда вы смеетесь.

— Спасибо, сэр. Вы очень добры. Мужа мой смех всегда раздражал, и он обычно называл меня «смеющейся гиеной».

— Чем больше я слышу о нем, тем меньше он мне нравится.

На этот раз Эллен ничего не ответила, но ее лицо внезапно стало серьезным.

— Проводите меня домой, Бен, — попросила. — Нельзя, чтобы мама всю ночь была на ногах.

5. Февраль 1939 года

В течение следующих двух недель Бен часто встречался с Эллен. Они побывали в Бруклинском музее, гуляли с ребенком в Проспект-парке, посмотрели несколько кинокартин, в том числе «Блокаду» — Эллен смотрела ее второй раз. На Бена этот фильм произвел очень тяжелое впечатление. Заслышав на экране канонаду, он невольно пригибался.

Затем они отправились на большой митинг в Мэдисон-сквер гарден, где основным оратором был Фрэнсис К. Лэнг, только что вернувшийся из Франции. Присутствовало двадцать две тысячи человек. Пламенный гнев, бурный энтузиазм и боевая настроенность собравшихся заставляли забыть, что Испанская республика агонизирует и доживает последние дни.

Лэнг, казавшийся похудевшим и утомленным, произнес блестящую речь. Он производил впечатление опытного оратора. Никто не поверил бы, что он впервые выступает на таком большом митинге. Он говорил, лишь изредка заглядывая в маленький листок бумаги с несколькими заметками, и без труда овладел вниманием огромной аудитории.

— Мы должны возложить вину за это преступление, — говорил он, — на тех, кто его совершил: на фашистские правительства Германии и Италии, а также на финансовую олигархию Великобритании, Франции и Соединенных Штатов.

Гитлер и его банда с активной помощью Ватикана и его зловещей международной организации совершают величайшее в истории человечества надругательство над народами всего мира, распространяя ложь о мнимой борьбе между католицизмом и коммунизмом.

Запомните мои слова: мир идет к величайшей катастрофе, и то, что мы видели в Испании, все эти ужасы и хладнокровно совершавшиеся жестокости, повторятся во всех столицах так называемого демократического мира.

Когда Долорес Ибаррури воскликнула: «Vale mas morir de pie que vivir de rodillas!» (к сведению присутствующих здесь агентов ФБР и американских фашистов, в переводе это означает: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!»), она дала нам нечто большее чем лозунг; она дала нам путеводную нить и знамя, вокруг которого должны сплотиться все честные люди, которым дорога жизнь на земле, для борьбы против тех, кто извлекает прибыли из смерти, кто живет трудом других.

Время для этого пришло! Настал решающий момент. Если сейчас мы не вступим в бой, это будет равносильно тому, что мы добровольно ляжем в уготованные нам могилы.

В огромном зале царила тишина. Лэнг поднял руку и тихо продолжал;

— Во имя погибших американцев, которые спят сейчас в своих могилах в Испании, во имя убитых граждан Герники, во имя безыменных детей, утопленных в крови на улицах Барселоны, Мадрида, Альмерии, Валенсии и Алианте, во имя пятисот тысяч измученных людей, которые две недели назад перешли из Испании во Францию, во имя еще не родившихся детей всех наций так называемого цивилизованного мира я призываю вас, друзья и товарищи: к борьбе!

Двадцать две тысячи слушателей в стихийном порыве, как один человек, поднялись со своих мест. На возвышении в центре зада, в круге белого света, Лэнг поднял руку со сжатым кулаком — в приветственном жесте борцов Народного фронта…

В день рождения Джорджа Вашингтона Бен шел по Бруклинскому мосту в Манхеттен, направляясь в верхнюю часть города. После возвращения из Испании он думал, что никогда больше не будет ходить пешком: так находился там за два года, но здесь к нему вернулась его давнишняя привычка совершать длительные прогулки, и он снова находил в них особую прелесть. Сегодня к тому же ему хотелось подумать об Эллен, которая стала очень близкой и дорогой ему, и поразмыслить над своим будущим. Найти клочок земли и пустить в него корни? Но где? Когда? Как?

Ясно, что ни одна из буржуазных газет не возьмет его на работу. Он был «совсем не то», что им было нужно. Джо Норт сообщил, что штаты «Мэссис» и «Дейли уоркер» полностью укомплектованы, вакансий нет. На основе написанных пяти статей он приступил к работе над книгой, но кто согласится издать ее? Международная обстановка, как показывали события в Европе, была такова, что в ближайшие годы нельзя было рассчитывать на мир. Конечно, время от времени можно будет заработать несколько долларов статьями для «Дейли уоркер» и для Норта, но все его сбережения уже растаяли. Израсходованы и те пятьдесят долларов, что он получил от Джо, и сейчас ему очень нужна работа. Норт предложил Бену включить его в список ораторов, выступающих иногда по поручению журнала «Нью мэссис». Но Бен понимал, что на это неопределенное и эпизодическое занятие нельзя полагаться как на постоянный источник существования.

«Придется, — подумал Бен, — обойти редакции всех профсоюзных газет и выяснить, не нужен ли где-нибудь редактор».

А пока Бен решил зайти к Фрэнсису Лэнгу в надежде, что тот окажется дома. В телефонном справочнике номер его телефона не значился, но у Бена был его адрес, который дала ему Энн в ту ночь в Гавре — Бэнк-стрит, 48. Бену хотелось поговорить с Зэвом, особенно после его речи на прошлой неделе. Кроме того, он надеялся, что решится попросить у Лэнга взаймы.

На звонок Бена дверь открыла горничная-негритянка. Она сказала, что узнает, дома ли мистер Лэнг. Бен назвал свою фамилию и, испытывая неловкость, прошел в огромную гостиную. В углу комнаты стоял большой концертный рояль с раскрытыми на пюпитре нотами какого-то произведения Баха. Над кирпичным камином висел подлинный, или, во всяком случае, похожий на подлинного, Ван-Гог. Пол был покрыт толстым ковром, совершенно заглушавшим шаги, и Бен даже вздрогнул, когда кто-то позади него воскликнул:

— Блау, это ты, черт возьми?!

Лэнг был в пижаме и халате, очки в толстой роговой оправе он сдвинул на лоб.

— С днем рождения нашего дорогого Джорджа! — шутливо воскликнул он, пожимая Бену руку. Лэнг, видимо, нажал какую-то кнопку, так как сейчас же появилась горничная, и он распорядился: «Чего-нибудь выпить, Эмми». Затем, взяв Бена за руку, он подвел его к широкой кушетке и чуть не силой усадил.

— Если бы я был колдуном, то все равно не наворожил бы более дорогого гостя, — заявил Лэнг. — Я надеялся увидеть тебя в Мэдисон-сквер гарден на прошлой неделе.

— Я там был, но не смог пробраться к тебе.

— Потрясающе, а? — сказал Лэнг, и Бен сразу понял, что он имеет в виду не столько митинг, сколько свою речь.

— Прекрасно, — ответил Бен. — Я не знал, что ты такой оратор.

— А я и сам не знал, — сказал Зэв. Лэнг не был таким полным, как в Гавре в декабре, и на висках у него появилась седина, которой раньше не было.

— А ты похудел, — заметил Бен, когда горничная снова появилась в гостиной, толкая перед собой столик, вроде тех, что можно увидеть в голливудских кинофильмах. На нем стояли бутылки, стаканы и большой кувшин-термос с кусочками льда.

— Болел, — ответил Лэнг, подмигивая. — Ты же помнишь. — Он сел, но тут же вскочил: — Одну минуточку, я хочу что-то показать тебе.

Лэнг вышел в прихожую и, прыгая через две ступеньки, поднялся по винтовой лестнице. Бен налил себе виски и, окинув взглядом комнату, решил, что здесь, пожалуй, не менее тысячи книг.

Лэнг вскоре вернулся с длинными листами бумаги в руках.

— Гранки, — пояснил он, сунув их Бену. — Книга выйдет месяца через два.

— Ты хочешь, чтобы я прочитал сейчас?

— Пробеги. Получишь хотя бы общее представление. Книга написана от всего сердца. Я знаю, она тебе понравится.

— А как с пьесой?

— Работаю над последним актом, — лицо Лэнга расплылось в широкой улыбке. — Никогда еще я не писал так усердно и с таким сознанием важности своей работы. Еще одно подтверждение того, что если у тебя есть что сказать, то выразить свои мысли — совсем не проблема. Стоит лишь сесть за стол — и рука задвигается сама собой.

— «Мадрид будет…» — вслух прочел Бен. — Хорошее заглавие. — Он вспомнил лозунг: «Madrid Será La Tumba del Fascismo!»[102] и начал просматривать гранки, иногда останавливаясь на том или ином абзаце. Взглянув на Лэнга, он заметил, что тот выливает содержимое бутылки кока-кола в стакан со льдом.

— Не пью больше, — заявил Лэнг, хотя Бен ни о чем его не спрашивал. — Уже месяц. Нет, больше месяца. Алкоголь — опиум для народа, — и он поднял стакан.

Они рассмеялись и некоторое время сидели молча. Лэнг смаковал кока-кола, а Бен тем временем просматривал гранки.

«Испания погибла потому, — прочитал он, — что великие демократии были настолько ослеплены антикоммунизмом, что безоговорочно поверили в ложь, распространяемую международным фашизмом».

— Но Испания пока еще не погибла! — воскликнул Бен, взглянув на Лэнга.

— Ты все еще сомневаешься? — серьезно спросил тот. Он помешал лед в стакане и снова налил себе кока-кола. — В таких делах я стал маленькой Кассандрой. («Лео сказал то же самое!»)

— Испания продолжает бороться.

— Книга выйдет в свет не раньше чем через два месяца, — сказал Лэнг. — Готов поспорить, что мне не придется менять в ней ни одного слова.

— Думаю, ты проиграл бы, но есть вопросы, по которым я предпочитаю не спорить.

— И я тоже. Но читай дальше.

«Испания погибла потому, что испанские, немецкие и итальянские фашисты, действуя рука об руку с фашистами Англии, Франции и Соединенных Штатов Америки, задушили конституционно созданное демократическое государство. Следует еще раз категорически заявить: никакой опасности коммунизма в Испании не существовало, хотя Коммунистическая партия Испании и коммунистические партии всего мира, тысячи членов которых сражались и погибли в Испании, показали пример бескорыстной преданности народным интересам, не имеющий себе равных в современной истории».

Бен взглянул на Лэнга.

— Сильно сказано. Но тебе следует остерегаться писать подобные вещи и произносить такие речи, как в Мэдисон-сквер гарден.

Лэнг засмеялся.

— Почему?

— Ты не сможешь опубликовать эту книгу.

— Нет смогу, — ответил Лэнг. — А вот ты не сможешь, товарищ.

— Почему?

— Все знают, что я не коммунист, — заявил Лэнг.

— За коммуниста говорят его дела, — ответил Бен и подумал: «А что делаю я?»

— Верно, но уж если дело дойдет до развязки, то у меня есть хороший друг в одном большом белом доме в федеральном округе Колумбия.

— А как он, этот твой друг, сейчас? — улыбаясь, спросил Бен.

— Бодр, как всегда, — ответил Лэнг. — Вернувшись домой, я написал ему подробный доклад. Моя информация произвела на него большое впечатление. Он признал, что наша политика в этом вопросе с самого начала была ошибочной, но… — Лэнг пожал плечами и улыбнулся. Улыбка эта была так похожа на улыбку человека, о котором он рассказывал, что Бен рассмеялся. Чтобы сходство казалось полным, Лэнгу не хватало лишь длинного мундштука.

— Выпей еще, — предложил Лэнг, и Бен утвердительно кивнул.

— Как супруга?

— Ничего. Ты ее увидишь, она скоро придет. Энн серьезно взялась за музыку и занимается сейчас в Джульярдской школе.

— Ну, а как называется твоя пьеса?

— «Лучше умереть…». Постановка пьесы осенью, по существу, обеспечена. Если ее не возьмет Шумлин, то она пойдет в театре «Гильд».

— Вот название мне не нравится.

Лэнг вынул что-то из кармана халата и, протянув Бену, спросил:

— Может быть, это тебе больше понравится?

В руке Бена оказалась маленькая книжка. Еще не раскрыв ее и не прочитав написанных на ней слов «Коммунистическая партия США», он уже знал, что это такое. Его партийный билет был таким же новым.

Он уставился на первую страничку с написанным на ней псевдонимом и услышал голос Лэнга:

— Это я!

Испытывая какую-то странную неловкость, Бен продолжал смотреть на книжку. Он не знал, одобряет или не одобряет вступление Лэнга в партию, и машинально подумал: «А кто я такой, чтобы судить об этом? Я и сам-то новичок».

В конце концов Бен отдал Лэнгу билет.

— Хорошо, — сказал он.

— Для меня это был единственно возможный путь, — сказал Лэнг, спрятав билет в карман, — а ты, я уверен, никогда не разболтаешь.

— Зачем же ты сказал мне об этом?

— Я должен был сказать. Мне нужно было, чтобы ты знал. Ты видел меня в ужасном состоянии, и я хотел, чтобы ты увидел меня совсем другим… Ну, ты же понимаешь: работаю как сумасшедший, не пью, произношу речи, вступил в единственную организацию в мире, которая борется за то, во что я верю. («Похоже на мои разговоры с Лео», — подумал Бен.)

Некоторое время они сидели молча.

— Чем ты сейчас занимаешься, Бен? — спросил Лэнг. Он только сейчас проявил какой-то интерес к своему гостю, и Блау про себя отметил это.

— Ищу работу, — ответил он, — и… пытаюсь написать книгу.

— Прекрасно. Я уверен, что это будет великолепная книга.

— А кто ее опубликует? Газета «Телеграмм» прислала на пароход человека договориться со мной о пяти статьях, а потом категорически отвергла их.

— Тебе нужны деньги?

— Видишь ли… — замялся Бен. — Я мог бы, если мне придется слишком уж туго, получить какую-то помощь в обществе «Друзья батальона имени Линкольна», но… — он не договорил. Ему хотелось как-то иначе подойти к разговору о деньгах, а сейчас он вообще не был уверен, что хочет занять у Лэнга. Помимо всего прочего, теперь это было бы похоже на то, что он злоупотребляет его товарищеским отношением.

Лэнг встал, прошелся по комнате и, взяв телефон с длинным шнуром, вернулся на кушетку. Подмигнув Бену, он набрал какой-то номер и сказал:

— Ну, теперь послушай.

Дождавшись ответа, Лэнг попросил соединить его с Чэдвиком и снова подмигнул. После небольшой паузы он заговорил:

— Как поживаешь, мумия?.. Я? Работаю, и к концу недели вы их получите… ^Что, что? Заткнись на минутку, дай мне сказать тебе кое-что… — прикрыв трубку рукой, Лэнг объяснил Бену: — Это мой редактор в издательской фирме «Пибоди и сыновья»… Хорошо, хорошо, — продолжал Лэнг. — Я посылаю к вам человека по имени Бен Блау. Это один из ветеранов батальона имени Линкольна, он написал книгу… Знаю. Я знаю, что вы издаете мою книгу, но эта лошадка совсем другой масти…

Нет, ты слушай меня… (Бен был страшно взволнован. Он понимал, что собирался сделать Лэнг, и попытался остановить его жестом, но Лэнг сделал вид, что не заметил). Моя книга написана в другом плане. Блау пишет свою личную историю. Часть его книги я прочел. Прекрасно! Ты же читал о нем. Он очень интересный человек. Отказался от корреспондентской работы, чтобы вступить в Интернациональную бригаду… Замечательная история!

Вы должны заинтересоваться его книгой и заключить с ним договор… Лучшей книги вам никто не напишет… Что ты хочешь сказать? Почему это вы не можете издать две книги об Испании? Что ты за редактор? Да вы издадите пятьдесят книг об одном и том же, если на этом можно заработать деньги… Хорошо… (Лэнг снова, на этот раз очень выразительно, подмигнул Бену). Я бы на твоем месте выдавал ему понемногу каждую неделю, а то он сразу прокутит весь аванс. Конечно… Безусловно… Он зайдет к тебе завтра и сам все объяснит. Поверь мне, ошибки ты не сделаешь. Ручаюсь своей репутацией. Я устрою так, что «Таймс» напечатает рецензию на эту книгу во всю полосу… Хорошо.

Лэнг положил трубку, шутливо подтолкнул Бена и, засмеявшись, сказал:

— Ну, как ты себя чувствуешь?

— Преотвратительно, — ответил Бен.

— На оформление договора может уйти неделя, но Чэдвик все устроит. А пока я могу выдать тебе аванс.

— Лучше назовем — заем.

— Пожалуйста, если это тебе больше нравится.

Лэнг подошел к письменному столу и начал писать чек. В это время дверь открылась, и в комнату вошла Энн со свернутыми в трубку нотами под мышкой. Бен встал.

— Добрый день, — сказала она, подходя к Бену. — Рада видеть вас.

— Спасибо, — ответил он. — Вы прекрасно выглядите.

— А я и чувствую себя прекрасно. — Энн взглянула на мужа, а затем снова перевела взгляд на Блау. — Впервые за очень долгое время я счастлива.

— Ну вот и хорошо!

— Энн, — крикнул Лэнг, сидя у письменного стола. — Как дела, дорогая?

Работа, работа и опять работа, — с шутливой гримасой отозвалась Энн. — И зачем это папочка заставил меня учиться музыке?

Лэнг встал, и Бен заметил, как он, свернув чек, положил его в карман халата. Подойдя к жене, Лэнг поцеловал ее в губы.

— Эмми опять бунтует, — сказал он. — У нее какие-то нелады с бакалейщиком.

— Сейчас пойду и разберусь. — Энн повернулась к Бену. — Вы останетесь с нами пообедать, правда?

— Мне очень хотелось бы, но…

— В таком случае приходите к нам обедать в любой удобный для вас день, — пригласила Энн. — Я сейчас вернусь. — Она поднялась по лестнице, и Лэнг, убедившись, что жена ушла, передал Бену свернутый чек.

— Спасибо, — сказал Бен. — Но как только я получу аванс по договору…

— Давай не будем об этом говорить, — ответил Лэнг. Он посмотрел на лестницу, по которой поднялась Энн, и добавил — Ей об этом ничего не рассказывай. Она все грызет меня за то, что я не экономлю. А для меня деньги ничего не значат. Я бы очень хотел, чтобы ты пообедал с нами сегодня, но чувствую, что ты слышишь зов любви.

— Posible que si, posible que no![103] — засмеялся Бен. — Откуда ты знаешь?

— Моя девичья интуиция, — ответил Лэнг. — Надеюсь, это маленькая девушка с черными волосами и большими черными глазами.

Бен расхохотался, довольный тем, что Лэнг, по-видимому, уже совсем успокоился и может теперь подшучивать над прошлым.

— Не вздумай ссориться со мной, а то… — пригрозил Бен. Лэнг изобразил испуг.

— Привет жене, — сказал Бен.

Зэв проводил его до двери, хлопнул на прощание по спине и вернулся в комнату. Бен прошел два квартала, прежде чем собрался с мужеством и взглянул на чек. Он был выписан на сто долларов «наличными», без указания фамилии получателя. «Значит, Лэнг не хочет, чтобы в банке знали, кому он выдает деньги. Ну что же, он прав!» — подумал Бен.

Вдруг Вен остановился как вкопанный. Он же хотел что-то спросить у Лэнга. Но что? Медленно направляясь к Бэнк-стрит, Блау наконец вспомнил: дневник Джо Фабера! Ведь Нелли Пиндик из Филадельфии, невеста Джо, сообщила в ответ на письмо Бена, что она не получала никакого дневника. «Но сейчас, пожалуй, неудобно приставать к Лэнгу с расспросами, — решил он. — В конце концов, это можно сделать и при следующей встрече». Бен спрашивал себя, почему он скрыл от Лэнга, что он теперь тоже коммунист, но так и не смог ответить на этот вопрос.

«Заем», полученный у Лэнга, основательно испортил Бену настроение. В дурном расположении духа он направился в сторону кинотеатра «Шеридан». Пока он доедет, как раз наступит время, когда можно будет пригласить Эллен поужинать.

На протяжении всего пути в Бруклин Бен не переставал думать об Эллен, и еще до того, как поезд метро нырнул в тоннель под Ист-Ривер, Блау уже весь был во власти хорошего, теплого чувства. Хотя они и не условились о свидании, он знал, что застанет ее дома — либо за купанием ребенка, либо за приготовлением ужина. Уже после первой встречи между ними установилась какая-то духовная близость. Они понимали друг друга с полуслова; одному богу известно, как много Бен рассказал ей в тот первый вечер, в кафе «Джо», да и в последующие свидания. Эллен в свою очередь поведала ему историю своего неудачного замужества. Первые три года она жила, замкнувшись в своей скорлупе, пока забастовка моряков в 1936 году не заставила ее задуматься над создавшимся положением. Так случилось, что уже в начале своей супружеской жизни с бухгалтером Джеком Гроссом она стала проявлять интерес к классовой борьбе и настойчиво пыталась постичь ее сущность. К тому времени, когда война в Испании вступила в решающую фазу, Эллен самостоятельно восприняла коммунистическое мировоззрение, хотя и не вступила в партию.

На этой почве у них с мужем то и дело происходили долгие и бурные споры. Джек Гросс покинул жену, заявив, что в жизни есть вещи куда важнее политики и пусть он будет проклят, если когда-нибудь примирится с бредовыми идеями Эллен. Эти идеи, говорил он, угрожают его благосостоянию, они несовместимы с его долгом перед женой и маленькой дочерью, и ему дела нет до того, что Эллен с ним не согласна.

— Как все это было мучительно! — жаловалась Эллен Бену. — Вы знаете, я любила Джека. Я любила его все годы, пока мы учились в колледже. Он был вполне порядочным парнем.

— Но вы хоть пытались доказать ему свою правоту?

Эллен засмеялась.

— Боже мой! Эта история тянулась целый год. Как мы спорили! Вся беда в том, что у Джека острый ум, чего нельзя сказать про меня. Мои ответы не удовлетворяли его. Я говорила, что нельзя отделять жизнь нашего ребенка и его будущее от того, что происходит в мире, и если он не хочет видеть, что бомбы, погубившие так много детей в Испании, висят и над нашими головами, то он просто-напросто толстокожий.

— И что он отвечал?

— Что? Он соглашался со мной. Джек вовсе не глуп. Но он доказывал, что с фашизмом можно бороться по-разному, и вовсе не обязательно во имя этой цели противопоставлять себя американскому народу и превращаться в изгнанника на собственной родине…

Дверь открыла сама Эллен. На ней был клеенчатый фартук. Она провела Бена в кухню и познакомила со своей матерью, смотревшей на него с нескрываемым подозрением.

— Я без предупреждения… Надеюсь, вы не откажетесь поужинать со мной? — спросил Бен.

— Конечно, с удовольствием, — ответила Эллен, — но… — Она кивнула на ребенка, сидевшего в высоком креслице, и на мать — та стояла с таким видом, словно в комнате появился ее враг.

— Мама, ты не будешь возражать? — спросила Эллен.

Миссис Фукс презрительно фыркнула:

— Сделай милость. Ты ведь знаешь, как я люблю нянчиться с ребенком.

— Ну, тогда в другой раз, — вмешался Бен. Но Эллен, воскликнув: «Спасибо, мамочка!», выбежала из кухни, на ходу снимая фартук. Миссис Фукс взглянула на Бена и поднесла ко рту ребенка бутылочку, из которой его только что кормила Эллен.

— Прекрасная девочка, — проговорил Бен. Он чувствовал себя довольно глупо.

— Чем вы занимаетесь, мистер Блау? — обратилась к нему миссис Фукс.

— Я писатель.

— Гм. — Женщина демонстративно повернулась к нему спиной.

Бен засмеялся.

— Это вполне приличное занятие, миссис Фукс.

— Такой умный, по словам Эллен, человек мог бы найти для себя что-нибудь получше, — отозвалась она, не поворачиваясь.

— Я изучаю право по вечерам, — не моргнув глазом, солгал Бен и сам удивился, как ему пришла в голову такая глупая ложь.

В кухне снова появилась Эллен.

— Я не надолго, мама, — пообещала она, целуя мать. Потом она поцеловала ребенка и, подумав, добавила: — Может быть, мы пойдем в кино.

Бен попрощался с матерью, и они ушли. Бен молча спускался по лестнице, а когда они вышли на улицу, повернулся к Эллен.

— Я только что солгал вашей матери. Я сказал, что по вечерам изучаю право.

— Да? — засмеялась Эллен. — А зачем?

— Сам не знаю. Когда я сказал, что я писатель, у нее на лице появилось такое выражение, что мне стало стыдно. Так бывает с человеком, когда в комнате вдруг дурно запахнет. Но я не сознался, что сижу без работы.

— Не волнуйтесь. Маме вообще не нравятся мои приятели — все без исключения.

Во время обеда Бен, против обыкновения, сидел как в воду опущенный. Ему о многом нужно было спросить Эллен, но язык словно прилип к нёбу. Еще переступая порог ее квартиры, он чувствовал, что весь взбудоражен. А теперь, сидя рядом с ней, тщетно пытался унять дрожь в коленях.

Эллен вдруг улыбнулась:

— Что это вы надумали играть в молчанку?

— Я мрачный тип, бегите от меня, как от чумы, — сказал он, а хотел сказать другое: «Эллен, я люблю вас, но боюсь спросить, как вы относитесь ко мне и что ответите, если я признаюсь в своей любви. Но больше всего я боюсь, что вы будете смеяться надо мной, — боюсь, хотя и знаю, что вы не стали бы этого делать».

— Вы могли бы быть очень счастливым человеком, — произнесла она.

— Я?

— На вашем лице это прямо-таки написано!

— Да?

…Когда они пришли в комнату Бена, Эллен воскликнула:

— Да это же монашеская келья, Бен! Почти никакой обстановки!

Действительно, в небольшой комнатке на Пайнэпл-стрит не было почти никакой мебели, если не считать кушетки, бюро, кресла, маленького столика для радиолы, торшера и полки со стопкой книг.

На стене висел огромный плакат времен испанской войны: летчик в шлеме и в очках, сдвинутых на лоб, наблюдал за самолетами, острым клином взмывавшими ввысь. Надпись гласила: «1938 год — год Победы!». Летчик улыбался ослепительной улыбкой.

Эллен села в кресло, а Бен открыл бутылку вина и разлил содержимое по бокалам.

— Минутку, синьорита, — сказал он. — Я забыл о приятной музыке.

Бен включил радиолу и осторожно поставил иголку на пластинку. Звуки Седьмой симфонии Бетховена наполнили комнатушку.

— Самое страстное мое желание — иметь собственный «Кейпхарт»[104],— промолвил Бен.

— И это все, что вы хотите?

— Нет, я хочу, чтобы у всех был «Кейпхарт», за исключением самого мистера Кейпхарта.

Они сидели, слушая волнующую музыку и медленными глотками отпивая вино. Эллен не сводила глаз с плаката: «1938 год — год Победы!» Потом она повернулась к Бену и спросила:

— Ведь этого не произошло, правда?

— Да, — подтвердил он, уставившись в свой бокал. — Этого не произошло.

Она поставила бокал, подошла к кушетке и опустилась на колени перед Беном.

— Поцелуйте меня, Бен. Я так одинока.

Он поцеловал ее.

— Я тоже одинок.

— Как ты думаешь, что произойдет сегодня вечером?

— Ты знаешь, — ответил Бен. Сжав ее лицо руками, он пристально смотрел на нее. — Или не знаешь?

— Догадываюсь. Ты не жалеешь, что тебя нет там?

— И да и нет.

— Почему нет?

— Если бы я был в Испании, меня не было бы здесь, с тобой, — Бен смущенно рассмеялся. — Забавно! Мне только что пришла в голову одна мысль.

— Какая?

— Я вступил в бригаду в тот самый день, когда ты рассталась с мужем.

— Интересное совпадение.

— Эллен… — Бен хотел что-то сказать, но не решился.

— Говори, говори! — попросила она.

— Не могу.

— Разве тебе это больно?

— Я боюсь причинить боль тебе.

— Почему?

— Между тобой и мужем все кончено?

— Надеюсь, Бен.

— Но ты не уверена?

— Надеюсь, Бен, надеюсь, — повторила Эллен и поднялась, не выпуская его рук, пока он тоже не поднялся с кушетки… Они стояли, сжимая друг друга в объятиях. Потом он стал осторожно раздевать ее.

6. 8 февраля 1948 года

Еще в 1946 году, в те дни, когда Лэнг одно время работал для голливудской компании «Колумбия», он усвоил привычку диктовать, вместо того чтобы самому сидеть за машинкой. Этому в немалой мере способствовала Пегги. Она мгновенно записывала на стенографической машинке все, что он диктовал, и Лэнгу в конце концов это очень понравилось, тем более, что такой метод позволял изложить на бумаге мысли, которые ускользали, если он сам стучал на машинке одним пальцем.

«Сегодня вечером, — диктовал он, прохаживаясь по комнате, — я намеревался прокомментировать странное решение мистера Генри Уоллеса, — нет, вычеркни слово „странное“, — прокомментировать решение мистера Генри Уоллеса выставить свою кандидатуру на президентских выборах, но утром прочитал статью в „Геральд трибюн“. Многие из вас, конечно, читали ее, но этого недостаточно. Каждый (подчеркни слово „каждый“) должен (подчеркни и это слово)… должен немедленно раздобыть ее и прочитать. Я имею в виду статью Винсента Шиэна, помещенную на первой странице и озаглавленную „Последние дни Ганди“. Она посвящена трагическому убийству Махатмы Ганди неделю тому назад, 30 января. Мистер Шиэн был свидетелем этого события».

Лэнг продолжал мерно расхаживать по комнате, пытаясь мысленно сформулировать главную идею своего выступления. Пегги молча наблюдала за ним, положив руки на машинку и выжидая удобный момент, чтобы прервать его.

— Зэв, — решилась наконец она, — я должна поговорить с тобой.

— Не теперь, — ответил он, не останавливаясь и не поднимая глаз, устремленных в пол. — Пиши: «Я имею удовольствие знать Шиэна в течение многих лет и считаю его одним из выдающихся людей нашего времени, я бы сказал — совестью нашей эпохи…» Нет! — перебил Лэнг самого себя. — Не то. Как бы это выразиться получше? Ведь нельзя же сказать «одной из совестей нашей эпохи»!

Лэнг бросился в кресло и взглянул на Пегги.

— Что тебя беспокоит? — спросил он.

— Моя совесть.

Лэнг засмеялся.

— Скажи, ты действительно в то утро ходила в церковь?

Он имел в виду утро того дня, когда его вторично вызывали в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Поссорившись с женой, он тогда провел ночь у Пегги.

— Конечно, — подтвердила она, и Лэнг опять засмеялся.

«Забавная ситуация! — подумал он. — Вполне подходящая для романа или для пьесы, если я когда-нибудь вздумаю писать новую пьесу. Человек, нарушивший супружескую верность, проводит ночь с любовницей, много лет не ходившей в церковь. Он просыпается на рассвете, замечает, что она одевается, и говорит, приподнимаясь на кровати:

„Черт возьми, куда это ты?“

„В церковь“, — отвечает она.

„Боже мой! Что это тебе взбрело в голову? Я думал, ты уже давно перестала ходить в церковь“.

„Да, перестала, — говорит девушка. — Но сегодня должна идти“.

„Почему?“— спрашивает он.

„Сегодня церковный праздник непорочного зачатия“, — отвечает она».

— И ты исповедовалась? — спросил Лэнг у Пегги.

— Конечно.

— Что же ты говорила на исповеди? — ухмыльнулся он.

— Это тайна, моя и священника, и я сейчас хочу говорить с тобой совсем не о том.

— О чем же тогда? Не забудь, мне еще надо написать свое радиовыступление.

— Знаю. Но я должна сказать тебе что-то важное. Это касается твоей жены.

— С твоего разрешения, я сам буду заниматься своей женой. — Лэнг встал с кресла и направился к Пегги. — А ты можешь заниматься мной.

— Нет. — Пегги досадливо поморщилась. — Либо мы должны прервать нашу связь, либо мне надо работать дома или где-нибудь в другом месте. Может быть, в учреждении. Она знает о наших отношениях.

— Сомневаюсь. А вообще мне это совершенно безразлично.

Он снова принялся расхаживать по комнате.

— Записывай дальше: «Автор „Автобиографии“ исследовал целый ряд философских систем и концепций, тщательно разработанных людьми для того, чтобы…»

— Послушай, — сказала Пегги. — Мне не хотелось тебя перебивать…

— Ну, так и не перебивай, — огрызнулся Лэнг.

— Нельзя дальше так жить.

«Как и многие другие серьезные американцы, — диктовал Лэнг, подчеркивая каждое слово, — Шиэн заигрывал с марксистской философией. В своей „Автобиографии“ он не только дает блестящее описание этого, но и рассказывает, как ему удалось избежать соблазнов, которыми ложная доктрина пыталась совлечь его с пути поисков правды и благопристойности. Сегодня в своем выступлении…»

— Как раз о правде и благопристойности я и хочу поговорить с тобой, — перебила Пегги. Лэнг остановился и взглянул на нее.

— Что же прикажешь делать? — спросил он сердито. — Развестись с женой и жениться на тебе? Так, что ли?

— Этого я не говорила.

— И не говори.

— Ты ведь не любишь ее.

— А тебе какое дело?

— Спасибо. Но ведь не я привезла тебя из Голливуда, не так ли?

— Ага! Теперь ты начинаешь раскаиваться? Уж не поэтому ли ты побежала исповедоваться?

— Может быть.

— Ну, так знай: я не собирался и не собираюсь жениться на тебе! — закричал Лэнг и внезапно понял все.

Он вспомнил, как напился в ее квартире и, явившись после этого к Эверетту, распустил язык. Припомнилось ему и брошенное Пегги замечание — не принадлежит ли он к числу «этих типов», и ее беспокойство, когда она узнала о визите сотрудников ФБР и о том, что его второй раз вызывают в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Она давно чувствует себя неспокойно (как и он) — вот в чем дело.

— Меня не устраивает, если ты будешь работать дома. К тому же мне тогда придется все время торчать у тебя, а это только усилит подозрения Энн.

— Ты думаешь, она только подозревает о наших отношениях? — спросила Пегги. — Тогда могу сообщить вам новость, мистер Л.: она прекрасно все знает.

— Позволь мне самому следить за своей женой, а ты лучше посматривай за мной.

— А разве я этого не делаю?

Лэнг почувствовал раздражение.

— На сегодня хватит. Можешь отправляться домой. Я сам допечатаю свое радиовыступление. Так я не могу работать.

— Знаешь, Зэв, пора бы тебе стать взрослым. Времена гаремов миновали. Ну, а если уж тебе так хочется иметь двух женщин, то ты, по крайней мере, держи их в разных местах. Не заставляй меня все время сидеть тут под бдительным оком твоей законной жены. Я чувствую себя форменной идиоткой.

— Будет, будет тебе! — отозвался Лэнг.

— Позвони, когда я тебе понадоблюсь, — проговорила Пегги, покидая кабинет. Лэнг продолжал ходить взад и вперед, пытаясь собраться с мыслями. Черт бы побрал всех женщин! В его памяти вдруг всплыло аскетическое лицо его тезки, священника Фрэнсиса К. Линча. Лэнг удивился: с чего бы это? Впервые он встретился с Линчем в самом начале своей службы в армии, еще до того, как получил назначение в часть.

Линч, военный священник в авиации, покрыл себя славой и был удостоен «Медали конгресса»[105] за исключительный героизм, проявленный под огнем противника, когда немецкие самолеты подвергли бомбардировке одну из американских авиационных баз во Франции.

Модный иезуитский священник Линч имел привычку выпивать перед обедом рюмку-другую мартини, мог, как настоящий солдат, рассказать непристойный веселый анекдот и заразительно смеяться, слушая других. Солдаты любили его и называли добрым Джо.

«Типичная для двадцатого века фигура, — подумал Лэнг. — Что-то с ним теперь? Наверное, получил богатый приход, а возможно, и повышение в сане. Такой человек может многого достичь на церковной ниве. Если подобные священнослужители не исключение, то проще простого обращать людей в христианскую веру».

«Однажды за игрой в покер святой отец чуть не вернул меня в лоно церкви, — вспомнил Лэнг, — правда, я был тогда пьян и исходил слезами от жалости к самому себе». Лэнг машинально взял телефонную книгу и не удивился, отыскав в ней Линча Фрэнсиса К., монсеньера.

Мысли Лэнга вернулись к предстоящему радиовыступлению. Ему показалось, что между ним и Шиэном есть много общего: оба они искали правду, оба отвергли марксизм, а Шиэн даже ездил в Индию, чтобы постичь сущность учения Ганди. И особенно важно, что он, истинный сын двадцатого века, мог потом написать: «Нет ничего абсурднее с англосаксонской точки зрения, чем ехать в Индию и сидеть у ног пророка. В течение многих лет я отгонял эту мысль, и если решился наконец поехать, то только потому, что больше мне некуда было идти».

Нужно обладать мужеством, чтобы в таком виде выставлять себя напоказ грубой и циничной публике и писать: «Сквозь слезы, застилающие мне глаза», или «В моем нынешнем тяжелом состоянии» и т. д.

Можно ли, нельзя ли найти в гандизме правду, мир и любовь, но Шиэн все же шел этим путем, и он, Лэнг, тоже должен найти свою дорогу — найти или погибнуть, увлекая за собой всех, кто его окружает. И уж во всяком случае правды не найти на дне бутылки, где он искал ее в течение девяти лет, — ни правды, ни мира, ни любви.

Он присел к пишущей машинке, тщетно пытаясь сосредоточиться. Ему хотелось провести параллель между своими собственными исканиями и исканиями Шиэна; и, не слишком выставляя себя напоказ, сравнить причины, заставившие Шиэна и его самого отвергнуть марксизм; потом он хотел бы сделать некоторые выводы из все разгорающейся на мировой арене борьбы («холодной войны») между марксизмом и капитализмом, в которой он тоже не видел ничего хорошего.

На низком кофейном столике Лэнг заметил журнал «Мейнстрим». В нем торчала закладка. Раскрыв журнал на заложенном месте, Лэнг обнаружил длинную поэму Дальтоца Трамбо «Исповедь». Он не мог припомнить, читал ли ее когда-нибудь раньше. Судя по обложке, журнал вышел в прошлом году. Лэнг стал бегло читать поэму. Трамбо был одним из голливудских сценаристов, обвиненных всего лишь месяц назад в оскорблении конгресса.

Чем больше вчитывался Лэнг в поэму, тем сильнее им овладевала ярость: сомнений не было, поэт имел в виду таких ренегатов, как он.

Из соседней комнаты доносилась музыка: Энн играла этюд Шопена. Лэнг остановился на строках, которые больше всего раздражали его:

Коли в вашем я положении был, То бы ринулся гордо в борьбу… Я бы смело идеи свои изложил И бестрепетно встретил судьбу.

А Блау? Именно так он и поступил? Ничего подобного! Он юлил и вилял, не желая, подобно Трамбо и остальным, сказать «да» или «нет». Надо будет сегодня упомянуть об этом в радиовыступлении, — решил Лэнг. — Я скажу:

«По моему мнению, откровенное и мужественное призвание Винсента Шиэна нужно рассматривать в свете обстановки, сложившейся вокруг сценаристов и режиссеров Голливуда, которые в прошлом месяце были привлечены в Вашингтоне к судебной ответственности за неуважение конгресса, но не признали себя виновными. Конечно, я не берусь оценивать поведение лиц, обвиненных в каких-либо преступлениях. Это дело наших судов, которые предоставляют любому обвиняемому, независимо от его положения, все необходимые для защиты права. Но мне кажется, что выдающиеся голливудские деятели оказали своим собратьям по искусству медвежью услугу…»

Лэнг распахнул дверь кабинета, и Энн сразу перестала играть, хотя и не обернулась. «Ага! — подумал Лэнг. — Вот кто подложил мне журнал! Мы хотим кататься как сыр в масле и в то же время разыгрывать святую!..»

Он сделал несколько шагов и остановился, уставившись на ее затылок. Он и не замечал, что шея у нее стала толще. Что ж! Хорошо живется! Он решил стоять до тех пор, пока она не повернется, — хоть час, хоть два, хоть три. Она ведь слышала, что он вошел в комнату.

— Уже кончил? — спросила Энн, по-прежнему не глядя на него.

— Еще не начинал.

— Пегги ушла?

— Я отправил ее домой.

Только теперь Энн повернулась к нему и поднялась.

— У тебя с ней роман, Фрэнк?

— Нет.

Она взглянула на мужа с явным недоверием.

— Ты не веришь?

— Сколько у тебя было амурных делишек!

— Да, но я рассказывал тебе о них.

— До некоторых я сама должна была докапываться. Об одном ты проговорился, когда болел белой горячкой. — Лэнг промолчал. — Тебе не кажется, что ты уже достаточно помучил меня?

— Ну, прямо как в театре! — воскликнул Лэнг. — Чем же я тебя мучил?

— Своими бесконечными любовными историями. Постоянной ложью (я же вижу, что и сейчас ты лжешь). Да и мало ли еще чем!

— Это ты подсунула мне журнал?

Энн озадаченно посмотрела на него.

— Журнал?

— Поэму Дальтона Трамбо?

— Я читала ее вчера вечером, когда тебя не было дома.

— И ты, конечно, подумала: «Вот было бы хорошо, если бы он прочитал ее»?

— Она тебе понравилась?

— Не притворяйся! Ты не ответила на мой вопрос.

— А ты на мой.

— О чем?

— О Пегги.

— Я же сказал, что между нами ничего нет.

— Да, ты сказал. — Энн отвернулась. Он подошел и схватил ее за руку.

— Ты подложила журнал, чтобы я прочитал эту ерунду?

— По-твоему, это ерунда?

— Отвечай! — закричал он, сжав ее руку с такой силой, что Энн сморщилась от боли.

— Пусти меня, Фрэнк, — тихо попросила она.

В кабинете зазвонил телефон. Выпустив руку жены, Лэнг через плечо бросил:

— Я поговорю с тобой потом… Лэнг слушает, — сказал он в трубку.

Звонил тот следователь комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, который говорил с южным акцентом.

— Я хотел бы повидать вас, мистер Лэнг.

— Когда?

— Как можно скорее. Срочное дело.

— Что случилось?

— Я бы предпочел не говорить об этом по телефону, сэр.

— Я готовлюсь к выступлению по радио сегодня вечером. Нельзя ли подождать?

— До завтрашнего утра?

— Прекрасно. Вы придете ко мне?

— Если вам удобно, сэр.

— В одиннадцать часов, — сказал Лэнг и не стал ждать, пока на другом конце провода ответят «спасибо».

Он возвратился в гостиную, но Энн там уже не было. Лэнг заглянул в ее спальню. Гардероб был раскрыт, и в нем не оказалось ее любимого мехового жакета.

«Стерва! — подумал он. — Хочет кататься как сыр в масле и в то же время корчит из себя святую».

7. 11 февраля 1948 года

Бен взял выходной день в редакции «Дейли уоркер». Работы было немного, и ему захотелось спокойно все обдумать. Прошел месяц с того дня, когда коллега Сэма Табачника позвонил из Вашингтона и сообщил, что палата представителей обвинила Бена в оскорблении конгресса и передала стенограмму его показаний перед комиссией по расследованию антиамериканской деятельности в министерство юстиции. (Ни одна газета не обмолвилась об этом ни словом, но адвокат наткнулся на соответствующее сообщение в «Конгрешнл рекорд», вестнике конгресса США, и переслал его текст Сэму).

Посовещавшись, Бен и Сэм пришли к выводу, что Бен будет обвинен в оскорблении конгресса. Адвокат посоветовал ему готовиться к суду. Бен уведомил о случившемся свою партийную организацию и Организацию ветеранов батальона имени Авраама Линкольна. Было бы неплохо, решил Сэм, если бы Блау припомнил все детали своей биографии. Возможно, он найдет в ней что-нибудь такое, что можно будет с успехом использовать, если дело дойдет до суда; никогда ведь не предугадаешь, каких свидетелей могут раскопать правительственные органы.

Сидя у себя в комнате, Бен изучал стенограмму своих показаний и делал заметки для автобиографии. Это было не только скучно, но и трудно, потому что мысли то и дело уводили его в сторону, и он принимался вспоминать эпизоды, далекие от того, на чем он должен был сейчас сосредоточиться. Может, прав был школьный преподаватель психологии, когда утверждал, что никто не может логично мыслить больше двадцати секунд подряд!

Хорошо хоть, что он не имел судимости. «А все же прескучный я человек, — решил Бен. — Мне тоскливо даже с самим собой!»

Впервые он столкнулся с представителями закона в 1935 году, когда освещал итальянские забастовки рабочих государственного управления промышленно-строительных работ, добивавшихся повышения заработной платы. В тот момент, когда полицейские пытались разогнать рабочих, он находился в конторе одной из строек. Бен заявил, что он репортер, и его немедленно отпустили.

Потом Бен вспомнил собрание партийной организации в начале января, когда обсуждался его вызов в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Он подробно рассказал о своих показаниях перед комиссией, а товарищи ознакомились со стенограммой допроса. Потом собрание обсудило его поведение перед комиссией. Коммунисты отзывались о Бене с большим уважением, но в то же время довольно остро критиковали его. Бена сейчас забавляла и вместе с тем приводила в смущение та страстность, с которой он тогда защищался. Участники собрания пришли к общему мнению, что Бен, не считаясь с предостережениями адвоката, позволил спровоцировать себя. Показывая свое моральное превосходство над беспринципными и политически невежественными членами комиссии, утверждали его товарищи, он попался в специально расставленную для него ловушку.

Особенно резко выступал Биль Квигли, которого Бен никогда не любил.

— Я думаю, что Блау должен отнестись к себе самокритично, — говорил Квигли. (Когда читали стенограмму показаний, он делал у себя какие-то пометки). Во-первых, он должен понимать, что теперь не время разыгрывать комедию и пытаться высмеять комиссию. Это же ребячество! Больше того, это разительный пример той самой «детской болезни левизны», левого сектантства, о которых говорил Ленин.

— Я не согласен, — возразил Бен. — Иной раз, в определенной обстановке, именно тонкая насмешка и легкая ирония могут явиться наилучшим средством. Утверждают, что Сервантес своей сатирой, своим Дон-Кихотом помог человечеству избавиться от иллюзий рыцарства. Дефо…

— Абсурд! — воскликнул Квигли, который был редактором профсоюзной газеты. — Никакая ирония, даже ирония Сервантеса, не помогла бы человечеству избавиться от феодализма и всех его пережитков. Каждый исторический…

— Хорошо, — вмешался Дейв Беннетт: он в тот вечер председательствовал на собрании. — Я надеюсь, все мы понимаем, что хотел сказать Бен. А ты, Биль, говори по существу.

— Во-вторых, — продолжал Квигли, — высокомерие Блау уже само по себе дало комиссии лишние аргументы против него. Я очень ценю умение остроумно парировать удары и готов аплодировать человеку, обладающему такой способностью. Но ведь в данном случае был не диспут и не конкурс салонного острословия. Такие шуточки, как… (Квигли заглянул в свои заметки) как «Мне не нравится ваша комиссия» или «Я отвечу на ваш вопрос, если вы ответите на мой», лишь укрепляют у некоторой части публики превратное представление о нашей партии как о сборище самовлюбленных циников, подвергающих осмеянию все и вся.

На этот раз Квигли прервала Джойс, заведующая архивом редакции «Дейли уоркер»:

— Нет, это невозможно! По-моему, Биль просто-напросто самодовольный педант, совершенно лишенный чувства юмора.

— Не переходи на личности, Джойс, — остановил ее Дейв Беннетт, улыбаясь. (Он подозревал, что девушка неравнодушна к Бену).

— Хорошо, хорошо! — ответила Джойс. — Бен — боец. Он сражался в Испании, был на фронте во время второй мировой войны и знает, как вести себя. Возможно, он допустил одну — две ошибки. Но кто может упрекать его за это? Мы должны помнить, что он дрался, не отступая, и не давал комиссии спуску. Что из того, что он вспылил? Я не осуждаю его. Слушала я, слушала, что тут говорят, и чуть не лопнула от злости. Вот и все, — закончила она с таким видом, словно привела какой-то неотразимый довод.

— Биль, ты кончил говорить?

— Да, — отозвался Квигли. — Но хочу добавить: я убежден, что, если кого-нибудь из нас, как в данном случае Бена, выставляют к позорному столбу, мы должны в первую очередь заботиться о чести и достоинстве нашей партии.

— А теперь разрешите и мне сказать несколько слов, — поднялся Дейв. — Я освещал в газете заседания комиссии. Конечно, проще всего критиковать Бена за допущенные ошибки, за то, что он позволил спровоцировать себя. Но инквизиторские приемы комиссии — это нечто новое в нашей стране. Вас сажают на скамью подсудимых и лишают защиты, вас пытаются загнать в тупик неожиданными, каверзными вопросами. И при этом не дают времени обдумать свои ответы, так что вы должны ориентироваться мгновенно. Но все же Биль высказал одну мысль, к которой Бен должен отнестись со всей серьезностью. Я имею в виду его замечание о впечатлении, которое мы производим на людей, не разделяющих наши взгляды. Хотелось бы послушать самого Блау.

— Черт возьми! — начал Бен. — Конечно, я считаю критику правильной. Сэм предупреждал, что расследование затеяно с целью спровоцировать меня, и я, так сказать, пошел навстречу этому желанию комиссии. Однако я не поручусь, что не повторю ошибки, случись все снова. Табачник предварительно рассказал мне о моих конституционных правах и посоветовал сослаться на первую поправку к конституции. Признаюсь, этого я не сделал. Пусть меня называют левым сектантом, романтиком и самодовольным глупцом, но я со всей откровенностью скажу, что все еще не уверен, целесообразно ли ссылаться на конституцию в подобной ситуации. Может, потому, что я как журналист слишком чувствителен к общественному мнению.

Если речь идет о впечатлении, которое мы производим на людей, не разделяющих наши взгляды, но в то же время не враждебно настроенных, то я по-прежнему считаю, что наилучшее впечатление мы произведем на них, если прямо, честно изложим свои политические взгляды. Тогда никто не сможет обвинить нас (даже со злым умыслом) в неискренности или…

— Послушай-ка, — начал было Квигли, но Бен не дал ему говорить.

— Извини, что я тогда прервал тебя. Но, пожалуйста, разреши мне закончить.

— Мне показалось, ты уже кончил.

— Нет еще. Я думаю вслух. Так вот. Мне известны аргументы, которые я мог бы представить комиссии. Сэм Табачник говорил мне о них, да и сам я после заседания заглядывал в конституцию и в книги по истории. Я хотел убедиться, что правильно понял Сэма. И он оказался прав.

Я согласен, мы действительно должны знать, как бороться в тех или иных обстоятельствах. Война в Испании и Германии — один вид борьбы против фашизма; борьба против комиссии по расследованию антиамериканской деятельности — это борьба совершенно иного рода, для нее требуется другое оружие, другая стратегия и тактика.

— Значит, у нас расхождений нет, — улыбнулся Дейв Беннетт.

— Да расхождений-то нет, — ответил Бен, — но я хотел бы после девяти лет пребывания в партии оставить за собой право ошибиться и вспылить, когда эти мерзавцы пытаются истязать меня. Ссылка на первую поправку в конституции не всегда достигает цели, не так ли? Да и все равно меня, по-видимому, вскоре обвинят в оскорблении конгресса.

— А если бы ты не сослался на эту поправку, — сказал Беннетт, — тебя бы привлекли к ответственности за лжесвидетельство. Ты уже девять лет в партии, Бен. Пора уже перестать верить в то, что противник уважает «правду, только правду и ничего, кроме правды»[106]. Это не так. Противник использует эти слова только для того, чтобы завлечь тебя в ловушку. И ты ошибаешься, если думаешь, что тебе не удалось доказать свою правоту. Что бы ты ни сказал, тебе все равно не убедить противника: он просто не хочет признавать никаких доводов. Но, слушая твои показания, каждый порядочный американец поймет, что ты — принципиальный человек и пытаешься доказать свою правоту, отбивая нападки совершенно беспринципных людей.

— Хорошо. Спасибо, — поблагодарил Блау.

— Но это не снимает с тебя ответственности, — ухмыльнулся Беннетт. — Вот почему я советую тебе не добиваться права на ошибки. Может кончиться тем, что ты возведешь это право в принцип.

Сейчас Бен думал: «Я чувствовал себя гораздо лучше, когда говорил с ветеранами войны. Они тоже предъявили мне кое-какой счет, как члену своей организации. Но с ними мне было легче, потому что они дрались с врагом и сейчас не устояли бы перед искушением снова схватиться с ним, используя в этой неравной борьбе единственное оружие, которое у нас есть в настоящее время, — разум и слово».

Он задумчиво смотрел на диван и размышлял: «Но сейчас нельзя думать о таких вещах… Ты хочешь думать о… нет, ты предпочитаешь позвонить Сью Менкен. Ты не встречался с ней уже два месяца и не против, чтобы она пришла к тебе. Зачем? Что это — физическое влечение или что-нибудь более важное? Кто знает! Отношения с Сью совсем не то, что отношения с Эллен Гросс.

Ты думал, что любишь Эллен и не любишь Сью. Больше того, ты „знал“, что не любишь ее. А теперь ты думаешь, что любишь Сью (может быть, потому, что она ушла от тебя?) и никогда не любил Эллен!»

«Почему бы не позвонить ей? — подумал он. — Что ты теряешь? Завтра праздник, день рождения Линкольна. Хорошо бы встретиться с ней. Нет, — сказал он себе, — ты не станешь звать ее, пока не решишь, что тебе нужно. Ты не будешь играть чувствами других людей, не станешь злоупотреблять доверчивостью женщины».

Неожиданно он подумал: «Почему бы не позвонить самому Лэнгу и не спросить его прямо: „Ты уже наговорил обо мне членам комиссии или только еще собираешься?“ Нет, скорее всего уже наговорил. Что же он мог сказать?»

С тех пор как Бен получил повестку об обязательной явке в комиссию, он регулярно слушал выступления Лэнга по радио и уловил в них нечто новое. Вот, например, последняя воскресная передача со всей ее болтовней о Винсенте Шиэне, сидящем у ног Ганди, потому что ему, видите ли, больше некуда было идти и не к кому обратиться. Это же ясно говорит о том, что Лэнг сам мечется из стороны в сторону в поисках выхода.

И все же Бен не мог поверить, что Лэнг пойдет по пути предательства. Но не верить в это — не значит ли принимать желаемое за действительное, проявлять тот самый сентиментализм, который высмеивала Сью? Ты ничего не должен человеку, если он помог тебе издать книгу и дал взаймы сто долларов. Ты же вернул ему долг. Ты ведь не раскаиваешься, что раскритиковал вместе с другими ветеранами эту паршивую пораженческую пьесу «Лучше умереть»? Кое-кому, быть может, действительно лучше было умереть, чем писать такую мерзость.

Да, ветераны посмотрели пьесу Лэнга и подвергли ее резкой критике. Почему? Да потому, что она не предъявляла к зрителям никаких требований. Потому, что автор, по существу, глумился над самыми печальными страницами героической борьбы за свободу. Потому, что пьеса успокаивала нечистую совесть тех, кто не помог Испании. Потому, что в ней фигурировала соблазнительная бабенка, по которой герой сходил с ума. Она погибла во время воздушного налета на Мадрид, в тот вечер, когда он собирался овладеть ею. («Я не был с ней близок… Ей-богу! Никогда!») Битва за свободу кончилась поражением только потому, что парень не переспал с девушкой. Вот к чему сводилась идея произведения Лэнга.

В дверь постучали.

— Войдите.

Появилась миссис Горнштейн, а следом за ней незнакомый человек. Бен посмотрел на хозяйку и перевел взгляд на посетителя.

— Бен Блау? — спросил тот улыбаясь.

— Да.

Человек вынул из кармана какую-то бумажку и протянул ее Бену.

— Вот ордер. Я должен арестовать вас.

— За что?

— Читайте.

Бен развернул бумажку.

— Что же это вы натворили? — жалобно спросила миссис Горнштейн.

— Тут ничего не говорится, написано только, что вы должны арестовать меня, и приводится ссылка на какой-то закон США.

— На решение комиссии конгресса, — пояснил полицейский, извлекая из заднего кармана наручники.

Увидев их, миссис Горнштейн громко вскрикнула.

— А без них разве нельзя? — спросил Бен.

— Никак нельзя.

Бен повернулся к миссис Горнштейн.

— Вы помните, обо мне одно время писали все газеты?

Женщина, заламывая руки, лишь механически кивала головой, и Бен вдруг заметил, что она очень похожа на его мать, хотя раньше ему никогда это не приходило в голову.

— Я говорил вам, помните? Об оскорблении конгресса.

— Боже мой! Боже мой! — причитала миссис Горнштейн.

— Не оскорбление конгресса, — уточнил полицейский, — а лжесвидетельство.

— Лжесвидетельство? Какая чепуха! Можно мне позвонить? — спросил Бен.

— Конечно, — сказал полицейский. — Звоните на здоровье.

8. 12 февраля 1948 года

В тот четверг Лэнг все утро расхаживал по своему кабинету. Он должен был принять решение, а это чертовски трудно. Нужно подумать о воскресном радиовыступлении, о том, как прокомментировать обстановку в Чехословакии, где влияние коммунистов настолько усилилось, что смена правительства становилась неизбежной. «День рождения Линкольна, — думал он. — Ха!.. Линкольн родился, а я умираю с каждой минутой. В ноябре, черт побери, мне стукнет сорок восемь!»

А выбора у него, по сути дела, и нет. Следователь с южным акцентом и помощник прокурора Фелпс Биллингс, в сущности, все решили еще до того, как нанесли ему визит три дня назад. «Сколько же в Соединенных Штатах помощников прокуроров? — лениво подумал Лэнг. — Наверное, тысячи!»

А в разговоре по телефону южанин так и не сказал, один он придет или еще с кем-нибудь. В его портфеле лежали готовенькие, самые исчерпывающие ответы, которые Лэнгу предстояло дать на поставленные вопросы.

Энн видела этих людей и поинтересовалась, кто они. Он ничего не сказал, но подозревал, что жена узнала сухое лицо человека с южным акцентом: его часто можно было видеть на страницах газет. На расспросы Энн он отвечал ничего не значащими фразами. «Наши взаимоотношения, — размышлял Лэнг, — дошли до той критической черты, когда количество вот-вот перейдет в качество, как выразилась бы Долорес Муньос и ее товарищи. Должен ведь когда-нибудь наступить конец многолетним ссорам и недоразумениям — всему, что делает их семейную жизнь такой нелепой».

Но, в конце концов, все это чепуха. Есть вещи поважнее. А все-таки умно действуют члены комиссии! Какой бедный выбор предоставили они ему, если только он вообще имеет право на выбор! Показания Бена Блау, сообщили Биллингс и следователь комиссии, были направлены в Большое жюри[107], которое вынесло решение о предании Бена суду. Он арестован и заключен в тюрьму. Предстоит судебный процесс. Если Бен окажется виновным, ему угрожают пять лет тюрьмы и штраф до десяти тысяч долларов. В ходе судебного процесса, прокуратура представит следующее заключение:

1) Блау был вызван в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности повесткой с предупреждением об обязательной явке.

2) Он предстал перед комиссией и поклялся на библии говорить только правду.

3) Находясь под присягой, показал, что в бытность свою в Испании он: а) не проходил боевую подготовку под руководством военнослужащих Красной Армии и б) не служил под начальством военнослужащих Красной Армии.

— Таким образом, — заявил помощник прокурора, — Блау будет уличен в лжесвидетельстве. Лэнг сразу же возразил:

— У вас нет доказательств его виновности. Я бы советовал не возбуждать дело.

— Это почему же? — удивился Биллингс. — Что вы хотите этим сказать?

— Все ваши обвинения против Блау основываются на том, какое значение вы придаете словам «военнослужащие Красной Армии».

Биллингс вздохнул.

— Значение этих слов яснее ясного, мистер Лэнг. Военнослужащий Красной Армии — это солдат международной армии коммунизма.

— Неверно, — ответил Лэнг. — Это солдат Красной Армии Советского Союза.

Следователь затрясся от беззвучного смеха.

— Всем известно, — проговорил он, — что коммунизм — это международное движение и что Красная Армия Польши — то же самое, кто Красная Армия России.

— Ну, знаете, все зависит от того, какой смысл вы вкладываете в свои слова. Думаю, что на суде нельзя оперировать этой фразой. Впрочем, я не юрист.

— Думаю, — заявил Биллингс, — что мы без труда убедим суд согласиться с нашим определением понятия «военнослужащие Красной Армии». Все, что нам нужно, — это эксперт-свидетель, чья репутация и честность не могут вызвать сомнения.

Лэнг ощутил на себе их взгляды и машинально спросил:

— Уж не мне ли вы собираетесь навязать эту роль? — Так как оба его собеседника промолчали, он горячо продолжал: — Ни за что на свете я не возьмусь доказывать подобную нелепость и вообще не стану выступать с показаниями против Блау.

Какой бы смысл ни вкладывать в то или иное выражение, о какой бы армии ни шла речь — о Красной Армии СССР или о Народной армии Польской Народной Республики, все равно для следователя, помощника прокурора, судьи и присяжных заседателей, специально подобранных в интересах «холодной войны», красное останется красным, армия армией, а правда станет ложью.

Биллингс невозмутимо объяснил, что хотя он и предпочел бы видеть Лэнга на суде в качестве добровольного свидетеля, но для вящей убедительности он вызовет его специальной повесткой. Еще до того, как Биллингс сказал все это, Лэнг понял, что добровольно или по вызову, но он скажет на суде все, что ему прикажут.

На минуту он перестал расхаживать по комнате и остановился, чтобы налить себе коньяку. Он не стал разбавлять его содовой, согревать в своих больших руках и, поворачивая стакан, вдыхать аромат — он залпом выпил вино, как в свое время пил виски Клем Иллимен.

Но почему, спросил он себя, ты обязан отвечать только так, как тебе прикажут? Почему бы тебе не подняться в суде и не заявить: «Ваша честь, господин судья, господа присяжные заседатели! Меня вызвал сюда прокурор, чтобы я дал ложное показание. Но я не стану лгать. Я не хочу участвовать в этой постыдной судебной инсценировке, разыгранной для того, чтобы осудить на пять лет тюрьмы невинного человека, подлинного американского героя».

Произнести эти слова значило бы выбрать единственно правильный и честный путь. А почему бы и не сделать этого? Ты стал бы героем. Да, но это означало бы отказаться от радиовыступлений и бешеных гонораров за них, навсегда закрыть своим пьесам дорогу на сцену, а своим книгам — в издательства, лишиться права выступать с лекциями, зачеркнуть все, что достигнуто за последние двадцать пять лет, вернуться к кошмару нищеты, которую ты познал в детстве и несчастной юности!

Но почему ты уверен, что все будет так? Почему ты думаешь, что в глазах прессы и общественного мнения ты не станешь идеалом истинного американца? Возможно. Но кто обеспечит тебя работой? «Дейли уоркер»? «Мейнстрим»? Сколько они будут платить тебе в неделю, в месяц, в год? Кто станет содержать тебя, продажного писаку? Партия, из которой ты дезертировал девять лет назад после телефонного звонка одного человека? «Но какой жест!» — мелькнуло у него, и он снова налил себе коньяку. («Хочу кататься как сыр в масле и слыть святым!»)

Мистер Биллингс, избегая, впрочем, называть вещи своими именами, дал ясно понять Лэнгу, в каком положении он находится. Лэнг был в Испании и встречался, как заявил под присягой, с руководящими деятелями Коммунистической партии Испании и многих других стран. Он общался с польским коммунистом Каролем Сверчевским, известным в Испании под именем генерала Вальтера. Он знал о Третьем Интернационале. Ему было известно, что бойцы интернациональных бригад направлялись в Испанию бороться с фашизмом вовсе не добровольно.

— Но это же ложь! — не выдержал наконец Лэнг. — В Испании в батальонах имени Линкольна, Тельмана, Домбровского; в Гарибальдийской, и во Франко-бельгийской бригадах и в других частях я встречал самых различных людей, и далеко не все они были коммунистами!

— Во всяком случае, большинство из них, — отозвался Биллингс.

— Я познакомился там с твердолобым республиканцем из Вермонта, — уже менее горячо продолжал Лэнг. — Среди добровольцев были и набожные католики. Между прочим, большая часть населения Испании — католики, а подавляющее большинство испанцев боролось против Франко и ненавидит этого типа до сего дня!

— Речь идет сейчас не об испанском народе, — сказал следователь, — а об американском коммунисте, который отправился в Испанию по приказу американской коммунистической партии.

— Блау не был коммунистом, когда уезжал в Испанию.

— Да, но он стал коммунистом, когда вернулся.

— Это не меняет сути дела, — добавил Биллингс. — С 1939 года Блау действует по указаниям Москвы.

— Не приходило ли вам когда-нибудь в голову, мистер Биллингс, — холодно заметил Лэнг, — что многие люди избирают одну и ту же общую цель и единодушно стремятся к ее достижению без всяких приказов свыше? Как иначе вы объясните американскую революцию, не говоря уже о русской? А бесконечные восстания ирландских республиканцев? А игра в футбол? Дисциплина и самодисциплина — различные вещи. Я, например, никому не уступлю в своих симпатиях к Испанской республике, хотя я и не коммунист.

— Вы были им, — тихо произнес Биллингс.

Лэнг сразу понял намек. Да, да! Он солгал им на первом заседании, и теперь они будут без конца тыкать его носом в его собственную ложь!

— Джентльмены! — сказал он. — Мне кажется, ваш выбор пал не на того человека, который вам нужен. Не сомневаюсь, вы сможете найти любое количество необходимых вам овидетелей-«специалистов», которые скажут на суде все, что вы пожелаете. Я не принадлежу к их числу и не стану давать ложных показаний.

— Никто их от вас и не требует, — ответил Биллингс.

— Правительство не позволит вам давать ложные показания, мистер Лэнг, — добавил южанин.

— Должен вам сказать, — продолжал Лэнг, — что дело Блау вы начали не с того конца, как говорят в Голливуде. Если вам так хочется осудить его, то нужно найти более веские улики, чем игра слов.

— Никто не добивается осуждения мистера Блау, — запротестовал Биллингс. — Министерство юстиции и не интересовалось этим делом, пока конгресс не передал нам показания Блау. Мы отправили их в Большое жюри. Оно установило, что Блау лгал, несмотря на присягу. Это и послужило основанием для обвинения. Но обвинение — это, конечно, еще не приговор. Вполне возможно, мистер Лэнг, что присяжные заседатели встанут на вашу точку зрения и не найдут в действиях Блау состава преступления. Однако министерство юстиции обязано привлекать к судебной ответственности каждого, кого признало виновным Большое жюри.

— Конечно, — ответил Лэнг со страстью, которая удивила его самого. — Но я, как журналист, в течение довольно длительного времени освещал работу федеральных судов в Сиэтле и знаю, что министерство юстиции вовсе не обязано пересылать все показания в Большое жюри. Ну, а когда министерство хочет отдать кого-нибудь под суд, жюри обычно охотно идет ему навстречу. Раньше министерство прибегало к такой процедуре весьма редко, но сейчас делает это все чаще и чаще.

— Мистер Лэнг, министерство юстиции не меньше вас заинтересовано в предотвращении судебных ошибок. Наша священная обязанность состоит в том, чтобы защищать невиновных и карать преступников.

— Надеюсь, что это так.

— Я хочу также сказать, что вас никто не принуждает принимать наше предложение. Однако ваши показания дали основание думать, что вы готовы оказать помощь правительству США. Во время последнего вызова в комиссию вы были очень откровенны.

— Спасибо, — ответил Лэнг, — но я уверен, что правительство не хочет, чтобы я совершал насилие над своей совестью.

— Само собой разумеется, — согласился следователь. — Это я предложил мистеру Биллингсу встретиться с вами и выяснить вашу позицию в этом вопросе. Пожалуйста, не думайте, что вас принуждают.

— Благодарю.

— Конечно, найдется много людей, — заметил Биллингс, — которые могли бы рассказать о политических взглядах генерала Вальтера и об отношениях, существующих между польской и русской армиями.

— Именно об этом я и говорил.

— Да, но лишь немногие из них, — продолжал Биллингс, — пользуются такой безупречной репутацией, как вы, и в состоянии дать такие же авторитетные показания, мистер Лэнг.

— Вы мне льстите.

— Благодарим вас, мистер Лэнг, — поднялся Биллингс. — Вы не пожалели для нас своего времени.

— Это очень любезно с вашей стороны, — присоединился к нему следователь.

— Не стоит благодарности, джентльмены, — ответил Лэнг, провожая гостей до двери.

«У меня есть еще время, — подумал он, наливая стакан коньяку и слегка вздрагивая. — Суду еще надо принять дело Блау к рассмотрению, а Бен тем временем найдет умного адвоката, который потребует отсрочки судебного разбирательства. Адвокаты всегда так делают. А потом Биллингс и комиссия подыщут свидетеля получше, чем я».

Вспоминая свой разговор с Биллингсом и следователем, Лэнг испытывал удовлетворение. Он не позволил себя запугать и дал ясно понять, что его показания не продаются и не покупаются и что он будет говорить так, как велит ему совесть.

В свое время, работая корреспондентом различных газет, Лэнг присутствовал на многих судебных процессах и хорошо знал, что такое колеблющийся свидетель (со стороны защиты или обвинения — все равно). Никто не знает, что он вдруг выпалит. Больше того, опытные адвокаты путем искусного перекрестного допроса могут добиться того, что такой свидетель прямо укажет на людей, вынудивших его явиться в суд и давать нужные им показания.

Он сел за пишущую машинку и стал печатать:

«9 февраля 1948 года меня, Фрэнсиса К. Лэнга, посетили мистер Фелпс Биллингс из прокуратуры города Нью-Йорка и следователь комиссии по расследованию антиамериканской деятельности мистер…»

Лэнг вдруг остановился. «Зачем ты это делаешь? — спросил он себя. — Чтобы положить свою писульку в сейф и ждать, когда она тебе сможет пригодиться? А для какой цели? Кто ты такой, черт тебя подери? Георгий Димитров, обвиненный в поджоге рейхстага? Ты даже не Бен Блау!»

Он выдернул бумагу из машинки, подошел к окну и посмотрел на улицу. На зданиях развевались знамена. «Мистер Линкольн! — думал он. — К чему тебе эти флаги, вывешенные в честь дня твоего рождения? Они же убили, хладнокровно застрелили тебя, не так ли?..»

«Поистине потрясающая особенность тюрьмы, — размышлял Бен, сидя в своей камере, — состоит в глубокой пропасти, разделяющей жизнь людей в тюрьме и жизнь людей на воле. Находясь в заключении, вы теряете представление о том, что происходит за тюремными стенами; находясь на воле, вы не можете себе представить, как протекает жизнь в тюрьме.

Пусть вы окружены другими людьми — сотнями людей, — все равно вы не с ними, но в то же время вы не одиноки. Вы встречаете их в тюремной столовой и на прогулке; вы говорите с ними через стену камеры, не видя их; за вами наблюдают другие люди, люди в форме, — и все же ни с кем из них у вас нет ничего общего.

Едва закрываются за вами тюремные ворота, как вас поглощает давящая, дикая, нелепая обстановка, свойственная подобным местам. И все-таки человек сразу же приспособляется. Эта приспособляемость находит свое выражение в попытках заключенных вести себя, как все люди в мрачных шутках, которые они выдумывают, в напускной удали, с которой они бросают фразу: Подумаешь, черт возьми! А что тут особенного?»

Парень в соседней камере стучит в железную стену и просовывает в отверстие у потолка сложенную газету. Отовсюду слышны обрывки разноголосого разговора. Тюрьма гудит, как пчелиный улей, а тут еще радио, установленное на недосягаемом расстоянии, передает легкую музыку и новости дня.

Нереальность обстановки подавляет слабые попытки заключенных сохранить душевное равновесие. Горький юмор надзирателя, ранним утром вручающего вам со словами: «Вот твоя зубная щетка» метлу для чистки параши, забывается за те долгие часы, в течение которых вы сидите или лежите на жестком топчане, пытаясь читать газету или волей-неволей слушая радио: вы ведь не можете ни выключить его, ни выбрать передачу по своему вкусу.

В тюрьме у Бена сняли отпечатки пальцев, заставили его раздеться (причем содержимое карманов переписали, а одежду куда-то унесли), принять душ и надеть синий комбинезон из грубой ткани. В тот же день к нему пришел адвокат. Отправляясь на свидание с ним, Бен должен был пройти через бесконечное количество дверей: дверь камеры, дверь этажа, ворота корпуса и, наконец, две двери в самой комнате свиданий.

Сэм Табачник явился к Бену по вызову организации ветеранов. Он уже знал о его аресте и сообщил, что возьмет его на поруки, если только найдет тысячу долларов, необходимых для внесения залога.

— Ты не знаешь, у кого есть такие деньги? — спросил Сэм.

— У Фрэнсиса Лэнга, — ответил Бен.

Табачник взглянул на него, пытаясь понять, шутит он или говорит серьезно, но Бен тут же добавил:

— Но не звони ему. Я уверен, что это будет напрасно.

Он вспомнил о бывшем партнере брата, адвокате Певнере, и спросил Сэма, не знает ли он его. Сэм отрицательно покачал головой. Да и Певнер, подумал Бен, никогда не даст денег.

— Ветераны уже собирают деньги, — сказал Табачник. — Для этого потребуется дня два-три. Не можешь ли ты подсказать им, к кому лучше всего обратиться?

Бену хотелось поговорить об обвинительном заключении, копия которого была у Сэма, но тот уклонился от этого разговора.

— Нужно сначала вытащить тебя отсюда. Как ты себя чувствуешь?

— Ничего, — пожал плечами Бен. — Только скучновато.

Ему так много нужно было спросить у Сэма, что он не знал, с чего начать, к тому же ему было неудобно затруднять адвоката своими догадками и предположениями. Он хотел, чтобы Сэм позвонил Сью Менкен, но не решился попросить его об этом. Бену хотелось узнать, сколько ему придется ждать до суда, есть ли шансы на аннулирование обвинительного заключения, какие доводы намерен привести адвокат против абсурдного обвинения, на основании которого Бена посадили в тюрьму.

Последнего вопроса они слегка коснулись в разговоре, но Бена не удовлетворил ответ Табачника. По его мнению, обвинения, выдвинутые против него, настолько нелепы и смехотворны, что не составит труда опровергнуть их. Однако Табачник смотрел на вещи не столь оптимистически.

— В обычное время — действительно не составило бы труда. Но не теперь, — возразил он.

— Но ведь это же смешно, — возмутился Бен. — Я не лгал, не лжесвидетельствовал. Красная Армия…

— Конечно, ты не лжесвидетельствовал, — перебил Сэм. — Но если только не удастся избежать суда, нам как раз и предстоит убедить присяжных заседателей в том, что ты сказал правду. Я предчувствую, что главный вопрос будет вовсе не в том, что кто-то, выступая с показаниями перед комиссией конгресса, говорил правду или неправду. Нет. Это будет суд над твоими политическими убеждениями, над тобой как членом коммунистической партии и над партией в целом. И можно не сомневаться, что правительственные органы постараются представить ее присяжным заседателям в самом невыгодном свете.

— Ну что же, — улыбнулся Блау, — вытащи меня отсюда поскорее, и мы постараемся как следует подготовиться.

— Вытащим, Бен, вытащим, — заверил Табачник. — Наберись терпения. Ты пробудешь здесь не больше тридцати шести часов. Ветераны действуют.

— Передай им мое спасибо, ладно?

Сэм кивнул головой.

Подходя к своей одиночке, Бен увидел за решеткой соседней камеры молодого человека с белокурыми волосами и большими голубыми глазами. Поймав его равнодушный взгляд, Бен улыбнулся и поздоровался.

Ему пришлось ждать, пока надзиратель открывал дверь камеры. «Какой абсурд. Освобожденный лев должен сам проситься обратно в клетку, приученный к этому не хуже, чем какая-нибудь подопытная собака Павлова».

Войдя в камеру, он присел на минуту на неудобный металлический стульчик возле такого же стола, прикрепленного к стене, и посмотрел сквозь решетку. Перед ним лежал пустынный выбеленный коридор; вдоль противоположной стены тянулись узкие окна с матовыми стеклами.

Сверху раздался стук. Заключенный из камеры, расположенной этажом выше, упорно выстукивал одно и то же: «Выпустите меня отсюда, выпустите меня, выпустите меня, будьте вы прокляты!..» Но вот он умолк. И тогда Бен услышал стук в стену слева.

— Да, — отозвался он.

Это был блондин из соседней камеры.

— За что ты попал сюда, браток? — спросил голос, такой же невыразительный, как и лицо его владельца.

— Лжесвидетельство, как мне сказали, — ответил Бен.

— Что это такое?

Бен пересел на койку, чтобы быть поближе к стене и не привлечь внимания надзирателя.

— Говорят, что я дал ложные показания правительственной комиссии.

— Комиссии?

— Да. Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности.

Последовала длинная пауза, затем голос сказал:

— Кажется, я читал о тебе. Твоя фамилия Блау?

— Да.

Наступило еще более долгое молчание.

— Ты действительно врал? — донеслось наконец из-за стены.

— Нет. А в чем обвиняют вас?

— Вооруженный грабеж. Обвиняют сразу по трем статьям.

— Как ваша фамилия?

— Левин.

— Вас оговорили?

— Да нет. Попался. Я и раньше занимался этим. Если докажут виновность, пожизненная каторга обеспечена.

— Вас еще не судили?

— Нет. Скажи, ты красный?

— Говорят, что красный.

— А сам-то ты что говоришь?

— Ничего.

— Почему?

— Я любому скажу все, что думаю, если меня спросят по-хорошему. Но если меня заставляют отвечать, угрожая лишением работы или свободы, я ничего не скажу.

— Не понимаю.

— Вы ходите на прогулку? Я мог бы объяснить вам.

— Конечно, — ответил Левин. — Нас выводят во двор на час, если у надзирателей хорошее настроение. А если погода паршивая, мы бродим по коридору.

— Увидимся, — сказал Бен.

Он попытался поговорить с Левиным в первый же вечер, когда заключенные стояли в очереди в столовую, но надзиратель ткнул пальцем в его сторону и сделал свирепую гримасу.

— Эй, ты! — крикнул он. — Помалкивать!

Разговор так и не состоялся, хотя за столом они сидели рядом. Левин даже не посмотрел на него.

На следующий день отмечалась годовщина рождения Линкольна, и по радио все время передавали патриотическую музыку и посвященные этому событию речи разных политиканов. Выступили президент Трумэн и два конгрессмена от республиканской партии; спустя восемьдесят три года после смерти Линкольна они все еще пытались клеветать на него.

Несколько раз в течение дня по радио передавали государственный гимн, и каждый раз Левин говорил:

— Эй, красный, ты встаешь, сукин сын?

Теперь Бену стало ясно, почему человек из соседней камеры не стал разговаривать с ним в прошлый вечер в столовой и в это утро, когда их пригнали в пустой коридор — верхнего этажа, где не было камер, и заставляли бродить взад и вперед целый час.

Гангстер-патриот? А почему бы и нет? В этом мире их немало. Всякий раз, когда раздавались звуки гимна, Левин выкрикивал все тот же вопрос, несколько варьируя его: «Ты поднялся, коммунистический выродок?», «Ты встал, красный мерзавец?..»

В тог вечер после ужина, как только открыли камеры, Левин, избегая Бена, ушел в другой конец коридора. По радио передавали геттисбергскую речь Линкольна. Читал ее Раймонд Мейси[108]. Такую передачу стоило послушать.

Бен думал о Фрэнсисе Лэнге, пытаясь побороть чувство одиночества и заброшенности, неизбежно возникающее у человека в тюрьме, если даже он знает, что за его освобождение борется целая организация, нет — даже две организации.

«Мы ведем сейчас ожесточенную гражданскую войну, — читал артист, — в ходе которой проверяется, сколько времени может выстоять наша нация или любая другая нация, сформировавшаяся в таких же условиях и столь же преданная своим идеалам». (Вот она — «холодная война»! — мелькнула у Бена мысль).

Он испытывал сильнейшее желание узнать, не Лэнг ли причина тому, что он оказался в тюрьме. Но как это узнать? Возможно, что Лэнг тут ни при чем. На допросе кто-то из членов комиссии упомянул интервью, которое взял у Блау Лэнг. Бен смутно припоминал, что действительно давал Зэву интервью, однако в печати он его не — видел. Если все это так, значит, комиссии известно, что они знают друг друга. Несомненно, интервью было где-то напечатано и хранится в деле Лэнга, если оно есть у комиссии.

«Но в более глубоком значении, — продолжал читать Мейси, — невозможно сделать это место еще более священным. Еще живые или уже погибшие герои, боровшиеся здесь…» («и в Испании, — мысленно добавил Бен, — и в Германии, Италии, в Тихом океане, под Сталинградом, Ленинградом, на острове Уэйк, у Великих Лук, в Варшаве и в Арденнах… Боже, где только они не боролись, где только не будут еще бороться!»)

«Мир скоро забудет, что мы говорим сейчас, но он всегда будет помнить, что они сделали в Геттисберге[109]. Нам, живущим, нужно посвятить себя великой цели, стоящей перед нами; нам нужно сделать все, чтобы гибель павших не оказалась напрасной („Аминь, Линкольн“, — подумал Бен)… чтобы наша нация, если будет угодно богу, пережила свое новое рождение, чтобы народное правительство, избранное народом и для народа, не исчезло с лица земли».

В этом месте речи в камерах выключили радио и свет. Только в коридорах остались гореть тусклые лампочки. Было десять часов вечера.

— Ура красно-бело-синему![110] — закричал кто-то в дальнем конце коридора. В камерах ответили громким смехом.

— Заткнись! — донесся окрик.

«Какой голос был у Линкольна? — спросил себя Бен. — Такой же звучный и вибрирующий, как у Мейси? Пожалуй, нет. Может, у него был высокий голос и…»

В это время тихо, но все же достаточно разборчиво заговорил Левин. Бен знал, что он обращается к нему.

— Ты слышал? Ты слышал, о чем говорил этот человек? А ты пытаешься вредить нам, ты, грязная свинья! Позор для евреев! Только бы мне добраться до тебя, я бы кишки из тебя выпустил!

— Внимание! Внимание! — загремело радио. — Всем камерам… Десять часов… Отбой.

Бен забрался под одеяло из грубой ткани, растянулся на топчане и, заложив руки под голову, уставился в пустую койку над собой. «Было бы лучше, — подумал он, — если бы со мной в камере сидел еще кто-нибудь, пусть даже Левин… Сью, что ты делаешь сегодня вечером, милая? Где ты сейчас? Думаешь ли обо мне?..»

Лэнг, уже основательно пьяный, стоял у окна и смотрел на развевающиеся флаги. В дверь кабинета постучали.

«Обед, — подумал он, не поворачиваясь. — К черту обед! У него нет аппетита». Он еще и не думал по-настоящему, как выбраться из того дурацкого положения, в которое его поставили три дня назад. «Может быть, не стоит и думать? — пронеслось в голове. — Быть может, если не думать, все образуется само собой?» Он громко засмеялся.

В дверь постучали сильнее, но Лэнг не шевельнулся, продолжая смотреть в окно. Он знал, что, если Энн захочет позвать его обедать, она откроет дверь и войдет в кабинет. «Я не голоден и, вероятно, никогда больше не буду голоден».

— Фрэнк! — услышал он голос жены, но не отозвался. Дверь открылась, но он даже не повернул головы.

— Я хотела спросить тебя кое о чем, — сказала Энн, подходя к нему. Лэнг думал в эту минуту о том, как высоко от этого окна до мостовой.

— Да? — мрачно проговорил он.

Энн взяла его за руку, повернула лицом к себе и увидела его глаза, налитые кровью, и сузившиеся зрачки.

— Да? — повторил он. — Я пьян. Ну и что?

— Я не об этом хотела тебя спросить. — Лэнг молчал. — Кто те два человека, — продолжала Энн, — которые приходили к тебе в понедельник утром?

— Ну, скажем, Розенкранц и Гильденстерн.

— Один из них служит в комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, не так ли?

— А ты что, председатель комиссии? Если ты знаешь так много, зачем спрашиваешь?

Он направился к графину с коньяком.

— Что ему нужно от тебя?

Лэнг налил коньяк в стакан, поднес его к губам и взглянул на жену.

— Он хотел знать, хозяин ли я своей судьбы и своей души. Я ему ответил.

— Фрэнк, я серьезно!

— Он хотел, чтобы я поиграл с ним в ладушки.

Энн с недоумением глядела на него. Он рассмеялся и отхлебнул из стакана.

— Ты видел утренние газеты?

— Я отказываюсь отвечать на том основании, что первая поправка к конституции защищает мое право читать, что я хочу, говорить, что думаю, пить, сколько влезет, и делать, что мне заблагорассудится.

Он допил коньяк и почувствовал, как вино сразу ударило в голову. «А! — мысленно восхитился он. — Вот это здорово!»

— Ты имеешь какое-нибудь отношение к аресту Блау?

— Почему я должен иметь к этому какое-то отношение? — Лэнг опустился в кресло и стал рассматривать жену так, словно увидел под микроскопом какой-то новый, неведомый доселе организм.

— Я еще раз спрашиваю: ты имеешь отношение к аресту Блау?

— Госпожа председательница! Внесите этот вопрос в повестку дня!

— Что за ложные показания он дал комиссии по расследованию антиамериканской деятельности?

— Откуда я знаю?

— Ты слышал его показания.

— И ты тоже.

— Я не слышала ничего такого, что можно назвать лжесвидетельством.

— Ты что, юристом стала?

— Один из тех, что приходили к тебе, — представитель прокуратуры?

Лэнг не ответил.

— Они предлагали тебе выступить в качестве свидетеля против Блау?

— Ничего не могу сказать.

— Нет, ты все же скажи, что они предлагали тебе.

— Не твое дело, кислая морда!

Энн повернулась и направилась к двери, но Лэнг вскочил с кресла и, догнав ее, схватил за руку.

— Ты куда?

— Не знаю.

Он подвел жену к стулу и, грубо сжав ее руку, заставил сесть. Покачиваясь, Лэнг отступил шага на два и заявил:

— Не говори о вещах, которые тебя не касаются. Слышишь? Мне это не нравится.

— О чем ты?

— Блау, я, лжесвидетельство и прочее… Это не твое дело.

— Я не совсем понимаю.

— Не понимаешь? А впрочем, ты никогда не отличалась особым умом, не так ли?

— Пожалуй, ты прав, — согласилась Энн. — Но я попытаюсь понять, если ты поможешь. Ты говорил, что в комиссии тебя расспрашивали о Блау и ты сказал, что он коммунист.

— Я сказал им, что считал нужным.

— Затем, сразу же после твоего второго допроса, Блау тоже вызвали в комиссию и спросили, знает ли он тебя.

— Ты мне надоела, — твердо и отчетливо проговорил Лэнг, направляясь к бутылке с коньяком.

— Потом его арестовали и посадили в тюрьму за лжесвидетельство. Я хочу знать, Фрэнк, — посмотри мне в глаза — я хочу знать, какое ты имеешь отношение ко всему этому. Что потребовал от тебя этот человек из комиссии и тот, другой?

— Я уже сказал, — пробормотал Лэнг, снова наливая себе вина. — Они хотели узнать, действительно ли квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. Я обещал подумать.

— Фрэнк, если ты сейчас же не ответишь на мой вопрос, ты уже больше никогда не сможешь ответить.

Лэнг поднял стакан и посмотрел сквозь него.

— Да она еще смеет угрожать мне! — Он хихикнул. — Она! Мне!

— Ты собираешься выступить против него в качестве свидетеля?

Он выпил вино и повернулся к ней.

— Я еще не решил, — злобно сказал он. — А какое я приму решение, не твое дело, и пошла ты к черту!

— Я ухожу.

— Куда?

Энн направилась было к дверям, но остановилась и бросила на него презрительный взгляд.

— А ты не знаешь?

— А! Моя женушка с кислой мордочкой, кажется, покидает меня после стольких лет супружеского блаженства?

— Не называй меня так!

— А что? Это слишком мягко? — Он ухмыльнулся. — Лэнг — многоженец, Лэнг — пьяница, а теперь Лэнг — женоненавистник. Скажешь что-нибудь новенькое?

— Да, — ответила она дрожащим от гнева голосом. — Лэнг — лжец, Лэнг — трус, Лэнг — Иуда!

— Блау — Иисус Христос! — Лэнг принужденно рассмеялся.

— Он заботился о тебе, когда ты метался в белой горячке, он — вызвал меня и ждал, пока я не приехала из Парижа. Кроме того, мне припоминается один наш разговор — несколько лет назад, и…

— Какой еще разговор?

— …и я своими ушами слышала, как ты много лет восхищался им, словно влюбленный. А два месяца назад он защищал тебя перед комиссией, отказываясь отвечать, знает он тебя или нет.

— У него были на это свои причины.

— Если у него и были какие-то причины, то, во всяком случае, вполне достойные. Это и навлекло на него неприятности. Что касается твоих мотивов, то…

— Может, мне лучше всего повеситься? Ведь Иуда сделал именно так.

— Ты и повесишься, Иуда ты или нет. Ты пошел по такой дорожке, что в конце концов покончишь с собой.

— Ага! Ты заговорила, как этот знахарь Эверетт Мортон! Будет ли конец чудесам?

— Не понимаю, зачем ты женился на мне.

— Я никогда не любил тебя. Единственная женщина, которую я любил, умерла десять лет назад.

— Ты и ее не любил, — усмехнулась Энн. — Ты никогда и никого не любил, кроме себя.

— Давай уж, выкладывай все. Не забудь упомянуть о лучших годах своей жизни, потерянных со мной, о том, что тебе приходилось трудиться не разгибая спины, как говорила моя мать. Но она действительно работала, а ты с того дня, как вышла за меня замуж, и мизинцем не шевельнула. Ты только и знала, что нагуливала жир и тренькала на пианино, словно десятилетняя девчонка.

— Боже мой, какой я была до сих пор идиоткой! Но теперь я, кажется, знаю, что делать. Прощай!

— Иди к Блау! — крикнул Лэнг, когда Энн направилась к двери. — Ты и он — два сапога пара. Ему, вероятно, придется по вкусу такой лакомый кусок, как ты… Конечно, когда его выпустят из тюрьмы.

— Спасибо за совет, — ответила Энн. — Я так и сделаю.

— Это как же именно?

— Я пойду в организацию ветеранов батальона имени Линкольна и дам деньги, которые нужны для залогу — ответила Энн, выходя из комнаты.

Лэнг чуть не завыл от ярости. Ему хотелось хватать и швырять все, что попадет под руку, запустить бутылкой в зеркало, грохнуть кресло об стол, выбросить в окно пишущую машинку… Он вытянул палец по направлению к зеркалу и сказал: «Трах!» Потом приложил палец к голове: «Бах!»

«Бах! Бах! Трах! Бах!» — повторил Лэнг, пытаясь подражать звуку пистолетного выстрела. Потом замолчал, закрыл дверь кабинета и стал ходить взад и вперед, заложив руки за спину. «Хорошо, — думал он. — Иди. Иди к черту и живи с ним. Никто, кроме черта, не станет с тобой жить. Даже этот мерзавец Блау. Я не нуждаюсь в тебе. Мне никто не нужен. Мне не нужна и эта потаскушка Пегги О’Брайен: такие, как она, стоят по гривеннику за дюжину. Мне даже не нужна красная девственница Долорес Муньос». — Лэнг засмеялся. — Вот это здорово — Санта Долорес, красная девственница!

Он взял графин и отпил прямо из горлышка.

«Алкоголь — опиум для народа. Коммунизм — опиум для народа. Народ — опиум для народа. Но не я! Меня-то уж не прижмут и в тюрьму не посадят. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Вам нечего терять, кроме своего ума!»

Лэнг достал из среднего ящика стола визитную карточку и с трудом набрал номер телефона.

— Соедините меня с Фелпсом Биллингсом, — попросил он. — Говорит Фрэнсис Лэнг.

9. Февраль — апрель 1939 года

Но счастливая чета не замечала слез миссис Фукс. На следующий день Бен повидал Лео и получил разрешение пожить на его даче в горах Рамепо, близ штата Нью-Джерси. В партийной ячейке он взял отпуск.

Была середина зимы, но молодожены хотели пожить одни (ребенка они взяли с собой); к тому же дача им ничего не стоила, если не считать, что по дороге в какой-то маленькой лавочке они закупили необходимые продукты.

Бен заключил договор с фирмой «Пибоди и сыновья», и Лео был доволен этим. В качестве свадебного подарка он преподнес Бену стодолларовую бумажку, посоветовав меблировать на них квартиру. Но Бен ответил, что в этом нет необходимости. После своей беседы с Чэдвиком он парил в облаках. При первом взгляде на этого человека Бен сразу понял, почему Лэнг называл его мумией: издатель действительно напоминал ее. Чэдвик был явно неглуп. Он часа два подробно расспрашивал Бена, прежде чем решился заявить: «Вы, молодой человек, произвели большое впечатление на Фрэнсиса Лэнга. А я считаюсь с его мнением».

Но Бен понимал, что Чэдвик считается не столько с мнением Лэнга, сколько со своим собственным. Дня через два он получил договор, в котором говорилось, что ему будет выплачено семьсот пятьдесят долларов по тридцать пять долларов в неделю. Он нашел и название для своей книги: она будет, смело решил Бен, называться так же, как называлась газета его бригады, издававшаяся на передовых позициях, — «Волонтер армии свободы». А к тому времени, когда Бен и Эллен с ребенком, чемоданами, патефоном, портативной пишущей машинкой и детскими вещами вышли из поезда и наняли человека, который должен был довезти их до коттеджа Лео, Бену стало ясно, о чем он расскажет в своей книге.

— Сумасшедшие! — воскликнула миссис Фукс, когда узнала об их намерении взять с собой ребенка. — Везти малютку на дачу зимой! Да она умрет там от аммонии[111]!

Через пять минут после приезда Бен разжег в камине большой огонь, а затем они уселись у огня и принялись хохотать как сумасшедшие.

С веранды коттеджа открывался вид на высокий скалистый холм. По словам соседа-фермера, в летнее время он кишмя кишел гремучими змеями. К домику иногда подходили олени. Вокруг росли невысокие деревья, защищавшие жилье от пронизывающих ветров и снежных заносов.

Молодожены установили трудовой распорядок дня: прогулка с ребенком, завернутым в мешок, сшитый Беном по образцу тех, в каких переносят детей индейские женщины, заготовка дров, уборка дома. Пищу Бен и Эллен готовили по очереди. Они регулярно слушали передачи последних известий по радио и все музыкальные программы, которые удавалось поймать.

Бен начал писать книгу, даже не составив предварительно наброска или плана. Первое время он чувствовал себя виноватым, уделяя так много времени своей работе, но Эллен однажды с улыбкой заметила: «Мужчины должны трудиться, а женщины плакать. Ведь заработать удается немного, а кормить нужно многих».

— Чьи это слова?

— Не помню, — ответила Эллен. — Да не теряй же зря времени, лодырь ты этакий!

Приступив к работе, Бен не беспокоился о выборе жанра; он надеялся, что форму книги определит ее содержание — то, что переполняло его сердце.

И во сне и наяву Бен снова глубоко переживал все, что довелось ему испытать в Испании. Это вначале встревожило Эллен. По ночам его мучили кошмары, в которых неизменно фигурировал Джо Фабер. В такие минуты Эллен зажигала свет, будила его, и они проводили остаток ночи в бесконечных разговорах.

— Я хочу написать такую книгу, чтобы на ее страницах Джо Фабер заговорил, как живой, — объяснял Бен. — Сейчас, когда ты со мной, меня не должны бы мучить такие сны.

Эллен обнимала ею.

— Вы были так дороги друг другу, Бен. Но, поверь мне, это пройдет.

Однако новости, которые они слушали по радио, вновь и вновь возвращали к мыслям об Испании. Сообщениями об испанских событиях были заполнены и газеты, которые Бен ежедневно покупал на бензозаправочной станции на шоссе. Много новостей Бен узнал благодаря Чэдвику, который вместе с еженедельным чеком от Пибоди присылал ему вырезки из газет.

— А знаешь, — признался как-то Бен, — работая над своей книгой, я чувствую себя так, словно мчусь наперегонки со временем. Сам не знаю, почему у меня такое ощущение.

Бену казалось, что он обладает какой-то волшебной силой: если ему удастся написать книгу быстро и хорошо, Испания не погибнет!

— А ведь Лэнг-то оказался прав, — однажды заметил он. — Еще в декабре прошлого года он утверждал, что готовится сделка за счет Испании.

Так и случилось. За два с половиной года войны враг ни разу не штурмовал Мадрид, и все же 28 марта столица неожиданно капитулировала. В тот день Бен с трудом сдерживался, чтобы не вернуться в Нью-Йорк. Впервые после женитьбы Бен почувствовал себя одиноким, хотя рядом с ним была любимая женщина. Эллен он не сказал ни слова, считая, что предает их любовь уже одним, тем, что позволил чувству одиночества пробраться в его душу. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь — с кем угодно, все равно, лишь бы это был человек, которому Испания ближе, чем она когда-нибудь станет для Эллен.

Он вспомнил песню, которую обычно пели в походах добровольцы:

Мы франкистские полчища встретим огнем И фашистов с дороги сметем, С генералом Миаха в сраженья идем, На штыках мы свободу несем…

И в памяти Бена всплывали лица мужчин и женщин — всех, кого он знал: солдат, штатских и крестьян, особенно крестьян.

Бен писал как одержимый по нескольку часов подряд. Занимаясь с ребенком в соседней комнате и прислушиваясь к стуку машинки, Эллен думала: «Работа значит для него больше, чем я. Уже? Так скоро?.. Но справедливо ли я сужу о нем? Нет, несправедливо! Разве может быть иначе? Разве может человек, прошедший через такие испытания, забыть о них? Пройдет время, воспоминания сотрутся, и Бен станет другим».

Эллен дала себе слово помочь ему в этом. Насколько это возможно, она будет делить с ним его переживания, страдать вместе с ним, она поможет ему сбросить старую кожу. Она постарается согреть его своей любовью, придать особую прелесть минутам их физической близости, которая приносила им глубокое взаимное удовлетворение. Она отдаст ему всю свою преданность, все свое понимание, чтобы возместить все, что он потерял в этой незнакомой, чужой стране, которую Эллен тоже любила, хотя никогда и не видела.

Позднее, в конце месяца, Бен с иронией и горечью прочел сообщение газеты «Нью-Йорк тайме».

— Послушай-ка, — сказал он жене, презрительно кривя губы: — «Новый папа обратился с посланием к католической церкви Испании. В прошлое воскресенье оно было оглашено с амвона всех церквей», — Бен сплюнул в камин и продолжал: — «С величайшей радостью мы обращаемся к вам, дорогие сыны католической Испании, и выражаем наши пастырские поздравления по поводу дарованных богом мира и победы, которые увенчали ваш героизм, веру и милосердие, испытанные в столь великих страданиях».

— Как тебе нравится? — воскликнул он.

Эллен лишь покачала головой. А в памяти Бена всплыла известная фотография Франко, Мола и князей церкви, расположившихся на ступенях кафедрального собора: жирные, продажные физиономии, тучные фигуры, руки, поднятые в фашистском салюте…

Он припомнил интервью Франко в июле 1936 года, когда, казалось, сопротивление жителей нескольких крупных городов приведет к ликвидации мятежа. Франко спросили:

— Сколько времени еще будет продолжаться эта бойня?

Диктатор ответил:

— Компромисс и перемирие исключены. Я по-прежнему буду готовить наступление на Мадрид и захвачу столицу. Любой ценой я спасу Испанию от марксизма.

— Значит, вам придется расстрелять половину населения Испании?

Франко ответил:

— Повторяю: любой ценой.

И вот теперь резня началась. А новый папа, как и старый…

— Нет, ты только послушай, — снова взволнованно заговорил Бен. — «Мы посылаем вам, наши дорогие сыны католической Испании, главе государства и его прославленному правительству, ревностному епископату, самоотверженному духовенству, героям-бойцам и всем верующим наше апостольское благословение».

Наше апостольское благословение! Самоотверженное духовенство! Наместник бога на земле! Испания погибла, а за полторы недели до этого была оккупирована Чехословакия, гнусно преданная Англией и Францией. Кто же теперь на очереди? Впрочем, это не трудно угадать.

В свое время в Мэдисон-сквер гарден Лэнг заявил:

«Попомните мои слова: мир идет к величайшей катастрофе. И то, что мы видели в Испании, повторится во всех столицах так называемого демократического мира».

— Мне кажется, — чуть улыбнулась Эллен, — что ты враждебно относишься к католикам.

— Да, верно! — страстно воскликнул Бен.

— Но ты не прав, Бен, и ты это знаешь.

— Я противник не только католицизма, но и вообще всякой церкви.

— А ты не обманываешь самого себя? Не забывай, большинство испанцев тоже католики.

— Конечно, и в течение столетий жгут церкви. Почему?

— Ты знаешь.

— И в Италии, и в Ирландии, и в Мексике…

— Дело совсем не в этом, — прервала Эллен. — Дело в том, что ненависть к церкви может привести тебя к тому, что ты возненавидишь людей.

Бен некоторое время размышлял над словами жены. Его нетерпимость к тем, кто еще верил в бога, легко могла завести его в тупик. Черт возьми, как плохо он разбирается в истории, если не может понять, почему в религии еще нуждается так много людей, в том числе и его мать: она так расстроена, что он и Эллен не обвенчались у раввина.

— Я думаю над этим, querida[112]. А знаешь, Эллен, я забыл написать о нас Лэнгу. Ты должна познакомиться с ним.

Сейчас Бен испытывал некоторую радость при мысли о том, что Лэнг вступил в партию. Он даже упрекал себя за чванливость, заставлявшую его сомневаться в праве Лэнга называть себя коммунистом. В конце концов, партия была организацией живых людей, со всеми присущими им недостатками, слабостями (взять хотя бы его собственные!), колебаниями, недоразумениями и противоречиями, а не сонмищем беспорочных ангелов.

В тот же вечер Бен написал Лэнгу:

Мы, я и моя жена — та девушка, о которой ты тогда говорил со своей «девичьей интуицией», удалились в наши обширные владения (т. е. в домик брата на полутора акрах земли) отдохнуть и побыть с глазу на глаз. Но ненадолго. Ведь мы с женой — не Генри Давид Торо, здесь — не Уолден, и мы не умеем делать карандаши[113], кроме того, монополия на них принадлежит Эберхардту Фаберу (никакого отношения к Джо не имеет).

Как идет пьеса? Пошли нам экземпляр своей книги, мы за нее уплатим. Мою жену зовут Эллен и у нее черные глаза. Твой друг Чэдвик подписал со мной договор, и я работаю над книгой, забросив молодую жену и нашего ребенка (т. е. ее ребенка; кстати, очаровательная малютка).

Прилагаю десять долларов в счет тех ста, что ты мне одолжил. Привет твоей милой жене. Мы счастливее, чем заслуживаем того.

Салют!

Бен.

В начале апреля, после вторжения итальянцев в Албанию, Бен решил, что им следует вернуться в Нью-Йорк. Он считал, что работа над книгой — это не что иное, как потворство собственным желаниям, которые были сейчас непростительной роскошью. Им нужно быть среди людей. Жизнь в этом уютном, уединенном гнездышке, конечно, чудесна, но красота природы совращает, заставляет забывать, что мир человеческих отношений далеко не так же красив.

Но природа все же взяла верх. Соблазнившись первым теплым дыханием весны, они задержались на неделю, потом еще на неделю, а там и еще на одну. Работа над книгой продвигалась быстро.

Бену не хватало мужества подыскать какое-нибудь оправдание, но его нашла Эллен. Она заявила, что нельзя уезжать, пока он не закончит работу.

Набухали почки вербы и дикой сирени; из жирной почвы пробивались колючки и ростки уродливой, но не лишенной своеобразной красоты окунсовой капусты, а на полях уже можно было найти аранник и купену. В конце апреля в ложбинах громко заквакали первые лягушки.

Однажды, уложив ребенка спать, Бен и Эллен вышли на прогулку, захватив с собой фонарик. Они поймали несколько маленьких древесных лягушек, поместили их в пустую стеклянную банку и около часа молча наблюдали за ними. Крохотные, всего в полногтя, создания с блестящими глазками были чудесными, совершенными, прекрасно приспособленными творениями природы.

Бен повернулся к Эллен, и она без слов поняла, о чем он думает.

— Они живут, — сказала она.

Бен кивнул головой. Оба были смущены тем, что не могут найти нужных слов, чтобы оценить чудо жизни, пульсировавшей в этих крошечных существах.

Он обнял ее и продекламировал:

— «Любовь так сильна, что ее не унесет никакое течение и не поглотит пучина морская; нелюбимого отвергнут вместе со всем его богатством».

— Ты любишь меня? — спросила Эллен.

— Не то слово. Я — это ты, а ты — это я. Мы с тобой одно целое. Я даже и не мечтал о такой любви… Хотя нет, мечтал, но не верил, что она возможна.

Почувствовав новый прилив энергии, Бен быстро написал последние двадцать страниц рукописи. Уложив чемоданы и заколотив окна и двери, они уехали в Нью-Йорк.

На Сидней-плейс в Бруклине Бен и Эллен подыскали меблированную квартиру в каменном доме. Теперь это был их домашний очаг. Обстановку бывшей квартиры Эллен они решили отдать Джеку Гроссу: Бен и без того болезненно переживал еженедельные денежные переводы на ребенка, которые поступали во время их отсутствия на имя Эллен.

Бен познакомился с Гроссом, и тот стал навещать их каждое воскресенье: повидаться с дочкой и вручить деньги на ее содержание. В присутствии красивого Гросса Бен чувствовал себя неловко. Джек держался с настороженной вежливостью, его враждебность не вызывала сомнений. Он увозил девочку в коляске или в своей машине в Проспект-парк, где они проводили весь день, и точно в назначенное время привозил ее домой.

Утром того дня, когда Бен и Эллен возвратились в Нью-Йорк, английский парламент принял закон об обязательной воинской повинности.

— Как, по-твоему, будет война? — спросила Эллен.

— Несомненно.

— И мы будем вовлечены в нее?

— Конечно.

— А ту что будешь делать? — поинтересовалась Эллен, и, когда Бен, не задумываясь, ответил: «Пойду добровольцем в армию», она прекратила разговор.

Бен вручил Чэдвику свой труд, и тот, поразившись, как быстро он выполнил работу, пообещал позвонить сразу же, как только прочитает рукопись.

В субботу Бен получил книгу Лэнга «Мадрид будет…», которую ему переслали с прежней квартиры на Пайнэпл-стрит. На чистой странице в самом начале размашистым почерком было написано: «Бену Блау, который пережил все это и доживет до того времени, когда этот лозунг осуществится. Привет мужественным! Фрэнсис К. Лэнг. Нью-Йорк, 14 апреля 1939 г. Восьмая годовщина республики».

Бен удивился, почему Лэнг не упомянул в дарственной надписи Эллен, однако она сама, казалось, не обратила на это никакого внимания. Он тут же позвонил Лэнгу, но выяснилось, что его телефон выключен. Позже Блау написал Лэнгу письмо, в котором поблагодарил за подарок.

— Эллен, — сказал Бен однажды, — завтра открывается всемирная выставка. Что, если нам попросить маму побыть с маленькой Стеллой, а самим отправиться туда?

— Согласна.

— Мы смогли бы осмотреть советский павильон, о котором так много говорят.

— А почему бы и нет? — улыбнулась Эллен и вдруг серьезно спросила:

— Ты хочешь, чтобы я вступила в партию?

— Конечно, если ты сама хочешь.

— А почему ты никогда не спрашивал меня?

— Я не знал, как ты отнесешься к этому.

— А я и сама не знаю. Как, по-твоему, можно мне побывать на собрании?

Бен усмехнулся и тоном заговорщика проговорил:

— Я сегодня же по телеграфу запрошу Москву.

— Пожалуйста, — ответила Эллен, целуя его.

10. Май — август 1939 года

В телеграмме говорилось:

«ЧУДЕСНАЯ РУКОПИСЬ. НАМЕРЕНЫ ИЗДАТЬ СЕНТЯБРЕ. ПОЖАЛУЙСТА ЗАЙДИТЕ КО МНЕ. ЧЭДВИК»

Бен и Эллен запрыгали от радости. Эллен сейчас же отправила Бена к редактору. Тот снова рассыпался в похвалах, но сразу заявил, что хочет просить Бена сделать в рукописи несколько незначительных поправок. Например, к чему эти богохульства солдат?

— Но именно так они выражались! — возразил Бен.

Чэдвик улыбнулся:

— Правильно, но жизнь — это одно, а литература — совсем другое. Если мы оставим в книге такие выражения, они могут оскорбить читателей, и книгу будут плохо покупать.

У Бена чуть не сорвалось: «Я не изменю ни одного слова, ни одной запятой!», но он вовремя сдержался.

— Ну что ж, — вздохнул он. — Ставьте многоточия.

Чэдвик кивнул головой.

— Я волнуюсь за вашу книгу гораздо больше, чем мои коллеги. — Бен с недоумением взглянул на него. — Видите ли, я республиканец, а вы тут высказываете довольно радикальные взгляды.

— Ну, уж взгляды-то я менять не намерен, — решительно заявил Блау.

Чэдвик улыбнулся, и на его лице появилось еще больше морщин.

— А я и не прошу вас об этом, — сухо ответил он, — потому что свято верю в свободу слова и печати. Но кое-кто из коллег не разделяет моих убеждений.

Наконец-то Бен понял, к чему клонит Чэдвик: издатель не станет спешить с выпуском книги в свет, но коль скоро договор подписан, он будет вынужден его выполнять. Чэдвик снимал с себя ответственность. Он хотел, чтобы Бен знал, кого следует винить, если фирма не выделит больших средств на рекламу книги.

— Но Лэнг в своей книге тоже ставит очень острые вопросы, — сказал Бен, и Чэдвик кивнул в знак согласия.

— Лэнг может позволить себе такую роскошь.

— Я сейчас же начну окончательно отделывать рукопись, — пообещал Бен.

— Да, да, конечно! Вы так быстро написали книгу, что мы будем выплачивать вам еженедельные суммы еще в течение трех месяцев.

Заметив, что Бен готов вспылить, Чэдвик положил руку ему на плечо.

— Я давно уже не читал ничего подобного, Бен. Вы должны радоваться! Это настоящая литература.

«Радоваться! — думал Бен, уходя от редактора. — Чему тут радоваться, если судьба книги предрешена еще до того, как критики разделаются с ней?»

Спустя две недели Эллен получила приглашение на партийное собрание, которое состоялось у них на квартире, на Сидней-плейс. Международное положение становилось напряженнее с каждым днем, и Бен решил, что Эллен сможет принять участие в обсуждении вопроса.

Теперь он каждый день вспоминал свой разговор с Эдом Бушем в поезде между Бург-Мадам и Парижем. «Мы возвратимся домой как раз вовремя, чтобы оказаться призванными в американскую армию», — предсказывал Эд. Он немного ошибся во времени, но вообще-то правильно предугадал развитие событий.

В начале мая Гитлер и Муссолини объявили о своем намерении заключить итало-германский военно-политический союз, и во второй половине мая в Берлине был подписан соответствующий договор. Вооружение Германии и Италии велось такими бешеными темпами, что только слепец или явный соучастник этого преступления мог отрицать всю обоснованность марксистского анализа сущности фашизма.

В далекой Монголии, на реке Халхин-гол, происходили «пограничные стычки» между японскими и советскими войсками. Газеты могли называть эти бои «стычками», но люди гибли там каждый день.

В тот вечер на партийном собрании обсуждали все обостряющийся кризис в международном положении. Участники дискуссии соглашались, что подавляющее большинство американского народа осталось безучастным к захвату Эфиопии и жестоким урокам Испании и Албании., к трагической судьбе преданной союзниками Чехословакии и непрекращающейся агрессии Японии против Китая.

Собрание пришло к выводу, что мюнхенская сделка есть не что иное, как попытка Англии и Франции (при молчаливом согласии, если не при активном попустительстве США) натравить Гитлера на СССР. «В наше время это означает мир», — заявил Чемберлен, и через неделю после его возвращения в Лондон зонтик, с которым он летал в Мюнхен, стал символом национального позора.

Как заставить людей забить тревогу? Как сделать, чтобы их ненависть к фашизму вылилась в организованное движение, способное положить конец умиротворению агрессоров? Конечно, речь Рузвельта «Остановить агрессоров» прозвучала чудесно, но она не была дополнена конкретными действиями США в Испании или где-нибудь ещё.

— Тебе понравилось собрание? — спросил Бен, когда товарищи разошлись и они с Эллен остались одни.

— Да, разумеется, — криво улыбнулась она. — Боюсь только, что я ничего не поняла.

— Это уж не поверю! Ведь ты пришла к своим взглядам вполне самостоятельно еще до того, как мы встретились. (Бен постеснялся напомнить Эллен, что, по ее словам, она развелась с мужем из-за политических разногласий).

— Так-то оно так. Только я боялась и рот раскрыть. Мне казалось, что я не скажу ничего нового.

— Обычная история. То же самое чувствовал вначале каждый из нас. К тому же ораторы на собраниях злоупотребляют, как правило, партийным жаргоном. Твое выступление могло бы внести свежую струю в прения. Но ничего, ты еще выступишь!

— Ты все еще хочешь, чтобы я стала членом партии?

— А ты сама?

— Я хочу делить с тобой все твои радости и огорчения, Бен.

— Глупости! Ты хочешь жить своей жизнью, верно?

— И это правда. — Эллен помолчала. — Знаешь, я наблюдала, как ты ведешь собрание, слушала тебя и думала: смогу ли я когда-нибудь вот так же целиком отдавать себя партии, как ты? Твоя самоотверженность даже несколько встревожила меня.

Бен засмеялся.

— Но ты и сама уже участвуешь в работе партии, девочка, хотя пока еще и не осознаешь этого.

— А что ты собираешься делать, когда Пибоди перестанет выплачивать тебе гонорар? — неожиданно спросила Эллен. Бен нахмурился.

— Об этом я не думал, — сознался он.

Бен состоял в лекторской группе журнала «Нью мэссис». Так как спрос на ораторов был в эти дни исключительно велик, ему приходилось выступать по три — четыре раза в неделю — в Манхеттене, Бруклине, Куинси, Бронксе[114] и даже в Коннектикуте. За каждое выступление он получал обычно пять-десять долларов. Иногда с ним ездила Эллен, но чаще она оставалась дома с ребенком, не желая слишком загружать мать.

В июле они получили письмо от Фрэнсиса Лэнга, проводившего лето около Дойлстауна в штате Пенсильвания. Оно и насмешило их обоих и привело Бена в бешенство. Книга Лэнга пользовалась большим успехом, а «Клуб лучшей книги за текущий месяц» распределял ее среди своих членов.

«Чудесно! — писал Лэнг. — Лучше жениться, чем сгореть! (Это слова апостола Павла из Нового Завета). Почему бы вам не приехать сюда с ребенком и не поблаженствовать, вместо того чтобы изнемогать от жары в Нью-Йорке или там, где вы сейчас, черт побери, находитесь? У нас здесь замечательный старый дом, где вы можете бездельничать и заниматься самоанализом. Нам с Энн хочется взглянуть на девушку, которая сумела окрутить пламенного Бена.

В нашем погребе еще найдется доброе пильзенское пиво. В будущем месяце начинаются репетиции пьесы, а премьера состоится в сентябре. Чэдвик прислал мне гранки твоей книги. Честное слово, если бы я мог написать нечто подобное, то вырос бы в собственных глазах на целую голову. Великолепная книга, Бен! Глубоко продуманная и страстная».

— Какого черта Лэнг торчит в Бокс Каунти и занимается самокопанием? — вскипел Бен. — Ведь мир движется к катастрофе! «Какой же Лэнг член партии? — подумал Бен. — И что он вообще делает как коммунист?»

— Но ты же сам однажды сказал: «А почему бы ему и не жить так, если у него есть возможность?»

— Я говорил совсем о другом. Лэнг должен бы сейчас метать громы и молнии в печати. Он обязан выступать по радио — с его репутацией этого совсем не трудно добиться — и бить тревогу.

— Но он же выступал в Мэдисон-сквер гарден.

— Одного раза мало, да и публика там собралась такая, что согласилась с ним еще до того, как он открыл рот.

— Но книгу-то он написал хорошую.

— Да, хорошую. Посмотрим, какая у него получилась пьеса. Наша беда в том, что мы слишком много разговариваем друг с другом и словно боимся спорить с людьми, которые не соглашаются с нами. Когда у нас есть такой человек, как Лэнг, который…

— Он член партии?

— Конечно.

— Я не знала.

— Да этого, наверное, никто не знает.

— Может быть, Лэнг не пользовался бы таким влиянием, если бы было известно, что он коммунист.

— Возможно, — согласился Бен и вдруг загорелся:

— Напишу-ка я ему!

«Мы сейчас много работаем. А ты только блаженствуешь и купаешься в пиве? Твоя книга пользуется большим успехом. Надеюсь, что те, кто прочитает ее, поймут, наконец, что недостаточно лишь оплакивать судьбу Испании.

Тебе следует кричать: „Берегитесь! Чума!“ Наступило время, Зэв, когда каждый, кто в состоянии собрать какую-то аудиторию, должен говорить как можно громче. Готов поспорить, что очень скоро нам придется воевать, и мне кажется, что твой друг из Белого дома не очень старается предотвратить войну. А может, „мы“ и не хотим ничего делать? Может, „нас“ устраивает такое развитие событий?

Спасибо за добрые слова о моей книге. Но, признаться, я не надеюсь, что она может конкурировать с твоей. Только теперь до меня дошел смысл твоих слов о том, что ты можешь печатать подобные вещи, а я нет.

Но сейчас меня беспокоит не это, меня беспокоит будущее. Может быть, ты посмотришь вместо меня в волшебный стеклянный шарик, который постоянно таскаешь в своем портфеле, а? Салют! Бен».

С чувством облегчения он вложил в письмо последний взнос в десять долларов.

К своему изумлению, Бен обнаружил, что есть вещи, о которых он не может сказать даже собственной жене, или, по крайней мере, не знает, как сказать. Женился он поздно — двадцати девяти лет. Раньше он всегда думал, что не создан для любви, а тут вдруг взял да и женился и оказался главой уже готовой семьи. Бен буквально сходил с ума от любви к очаровательной двухлетней девчушке. Ее привязанность приводила его в неописуемый восторг.

— Ты счастлив? — спросила Эллен. Он наклонился, чтобы получше рассмотреть выражение ее лица, но она отвернулась.

— Больше, чем когда-либо раньше, — чистосердечно признался Бен.

— А мне кажется, что сегодня ты не чувствуешь себя счастливым, — сказала Эллен, бросая на него взгляд.

— Но я же счастлив, querida[115].

Эллен покачала головой.

— Видишь ли, я очень хорошо тебя понимаю, хотя мы знаем друг Друга недолго.

— И что же ты во мне обнаружила, госпожа ясновидица?

— Ты гораздо больше беспокоишься о всех других людях в мире, чем о себе и о нас. Правда?

— И да, и нет. — Эллен смотрела на него в упор, и он продолжал: — Большинство людей не имеют того, что есть у нас с тобой, дорогая.

— Верно. И ты делаешь все, что в твоих силах, чтобы и другие имели, то же самое. Тогда ты будешь счастлив?

— Того, что я могу сделать, и того, что мы можем сделать, еще недостаточно, mia guapa[116].

Но на высоте «666», — размышлял Бен, — выпадали минуты, когда было невозможно подумать: «Я сражаюсь во имя того, чтобы в Испании и во всем мире восторжествовали разум и гуманизм. Я сражаюсь за право людей пользоваться хотя бы теми скромными благами, когда человек уже не прозябает, хотя еще и не живет настоящей жизнью».

— И ты твердо веришь в свое дело, — продолжала Эллен.

— Да. И это не слепая вера. Она покоится на знании, таком же непоколебимом, как тот факт, что вода состоит из кислорода и водорода.

— Я слышала это выражение, но никогда не понимала его смысла. Может быть, потому я и считаю себя не подготовленной к вступлению в партию.

— Эллен, — сказал Бен, — никому не нужно доказывать, что эксплуатация сотен миллионов кучкой людей недопустима, и, если ты заглянешь в книги по истории, ты убедишься, что система, в которой мы живем, находится на своем смертном одре и ее надо как можно скорее закопать в могилу.

Но так ли ответили бы немецкий или итальянский, или испанский товарищи, если бы их сегодня спросили: «Что помогло вам выжить, несмотря на избиения и голод? Как вы перенесли пытки, когда вам вырывали ногти и зубы, насиловали, жгли грудь паяльной лампой? Что поддерживало вас? Почему вы предпочли умереть и не захотели избавиться от мук, сообщив имена, написав адреса, рассказав о структуре подпольной организации в Берлине или Риме, в Сарагосе или Токио?»

Размышляя об этом, Бен посматривал на красивое лицо пилота, изображенное на плакате, который он привез из Испании. Сдвинув на лоб защитные очки и улыбаясь, летчик провожал взглядом группу самолетов, клином взмывающих в небо.

Эллен посмотрела на мужа. «А ведь работа для него важнее, чем я, — подумала она. — Но он и сам признает, что это неправильно и что с этим нельзя мириться. Как-то он сказал, что теория и практика неотделимы друг от друга и человек не может по-настоящему любить свой класс, если он искренне и глубоко, без увиливания и отговорок, не любит свою подругу».

«Что бы все-таки ответили они? — продолжал тем временем размышлять Бен. — Пойдет ли ученый на пытки, если он убежден в правильности своего вывода? Или он поступит, как Галилей, который прошептал своему другу: „А все-таки она вертится!“, а потом отрекся от своего открытия.

А может, и я скорее поклялся бы, что водород и кислород образуют чистейшее пильзенское пиво, чем пошел на пытки, ведь состав воды от моих клятв все равно не изменится? Но почему же в таком случае я был готов скорее умереть на высоте „666“, чем дезертировать и обречь своих товарищей на тюрьму и пытки?»

«Нет, мне что-то нужно сделать, — думала Эллен. — Я слишком люблю его, чтобы потерять…»

В начале августа Лэнг начал регулярно ездить из Дойлстауна в Нью-Йорк на репетиции своей пьесы «Лучше умереть…»

Он отправил чете Блау письмо, в котором сообщил, где проходят репетиции, и приглашал прийти на них.

Блау ответил, что не сможет, так как работает днем в редакции журнала «Нью мэссис». Так они и не повидались.

Лэнг знал, что членом коммунистической партии может быть лишь тот, кто не только признает программу партии, но и посещает партийные собрания, платит членские взносы, принимает участие в обсуждении общественно-политических вопросов, интересующих партию, способствует их правильному пониманию и выработке единой точки зрения, и все же не считал себя обязанным вести какую-либо партийную работу.

Он присутствовал всего только на двух или трех собраниях и был разочарован, обнаружив, что тю своей осведомленности он стоит значительно выше других членов организации. Никто из них не принадлежал к числу тех «блестяще» развитых людей, какими они казались ему до встречи. Не составляло никакого труда переспорить их, привести такие аргументы, перед которыми они терялись. Некоторых из них Лэнг не мог уважать потому, что они принадлежали к категории «маленьких людей» в самом ненавистном ему смысле этого слова.

Уехав в Бокс Каунти, Лэнг вообще перестал посещать собрания. Возвратившись в Нью-Йорк на репетиции своей пьесы, он не возобновил контакта с партийной организацией и не находил в этом ничего предосудительного, так как решил, что сможет лучше помочь партии не участием в ее работе, а своей пьесой, книгой, статьями и лекциями, с которыми его часто приглашали выступать различные литературные кружки, женские клубы и организации бизнесменов. Эта аудитория — правда, только в силу установившейся за ним репутации — относилась к Лэнгу с таким-уважением, какого он не встречал у коммунистов. Вообще-то и в партийной организации к успехам и опыту Лэнга относились с уважением, но тут никто не благоговел перед ним, а его аргументы принимались во внимание лишь в тех случаях, когда они действительно были вескими и обоснованными. Лэнг обнаружил, что при обсуждении вопросов политической экономии ему большей частью приходится отмалчиваться: так плохо он разбирался в них. Он купил книгу по политической экономии, но пришел к выводу, что не сможет одолеть ее, и обратился к первоисточнику — «Капиталу» в подлиннике. Первый том Лэнг кое-как осилил, однако должен был признаться себе, что ничего не понял из прочитанного.

Какая необходимость во всей этой теории, убеждал он себя, если любой человек, наделенный хотя бы крупицей здравого смысла, видит, что происходит в мире, и может отличить черное от белого, правду от лжи? Он решил, что его артистическая душа куда более надежное руководство к действию, нежели просвещенный разум. Придя к выводу, что он еще не понял себя в полной мере, Лэнг решил проводить больше времени в размышлениях, с пишущей машинкой под рукой. Он будет вести дневник и постоянно носить с собой записную книжку, чтобы запечатлевать бесконечную игру мыслей и порывов, обуревающих его, и пьяного и трезвого, и днем и ночью. «Как чудесно создан человек! Какие у него благородные порывы и как неограниченны его возможности!..»

— «Le cœur a ses raisons que la raison ne connaît pas»[117], — процитировал он мысленно.

На следующее утро, 21 августа (Лэнг проводил свой уикенд[118] в Нью-Йорке), его разбудил телефонный звонок. Человек по имени Пил, назвавшийся редактором радиостанции УОР, поинтересовался, читал ли он утренние газеты.

— Я никогда не читаю утренних газет до полудня. Почему это вас интересует? — раздраженно спросил Лэнг.

— Германия и Россия подписали пакт о ненападении, — ответил Пил. — Мы обращаемся к некоторым знаменитым людям, в том числе и к вам, с просьбой выступить сегодня в восемь часов вечера по радио и принять участие в своего рода диспуте по поводу этого события. Никаких предварительных репетиций. Говорить можно будет все. Нам особенно хотелось бы видеть вас среди участников диспута. Вы согласны?

— С удовольствием.

— В таком случае приезжайте к семи. Перед началом радиопередачи мы дадим выступающим минут тридцать на своего рода «разминку».

Лэнг поднялся с постели и долго лежал в ванне с горячей водой, делая время от времени заметки в блокноте, который всегда находился на стуле рядом. Кто, сказал этот тип, будет участвовать? Известная журналистка Вильгельминд Пэттон. Ну что ж, с Уилли интересно поспорить, хотя можно предвидеть, что она скажет: Пэттон всегда ненавидела Советский Союз, вероятно, потому, что ничего о нем не знает.

Затем будет комментатор по военным вопросам, полковник Гуго Фолкнер — он не нюхал пороху с 1917 года (да и тогда-то вряд ли нюхал) — и старина Клем Иллимен, только что вернувшийся не откуда-нибудь, а из Германии! Этот, вероятно, притащит с собой бутылку виски.

Лэнг провел весь день у себя в библиотеке, роясь в книгах и брошюрах и делая заметки. Он позвонил Энн в Дойлстаун и извинился, что не приехал на уикенд; дело в том, что приближалась премьера его пьесы и репетиции в театре затягивались до поздней ночи.

Судя по ответам жены, она казалась расстроенной и интересовалась, почему он не позвонил ей в пятницу; она беспокоилась два дня, тем более, что не могла ему дозвониться.

— Все очень просто, дорогая, — объяснил Лэнг — Оба эти вечера я задерживался в театре до полуночи, приходил домой совершенно разбитый и снимал трубку. Вчера…

— Ну хорошо, хорошо!

— Энни! Сегодня в восемь часов вечера я выступаю по радио. Слушай УОР. Будет передаваться диспут о договоре, который Советы подписали с нацистской Германией.

— И как ты к этому относишься?

— Слушай радио в восемь часов и все узнаешь. Я буду говорить для тебя, кислая мордочка, только для тебя, и ни для кого больше.

— Почему ты женился на мне, Фрэнк? — спросила Энн голосом, в котором прозвучали теплые нотки. — Может быть, ты любил меня?

— Из-за твоего банковского счета.

— Но не из-за моего ума.

— Потому что ты красива и сложена, как Афродита, Потому что твоя…

— Фрэнк! Ты же говоришь по телефону!

— Мы встретимся в субботу, обещаю тебе. Я всю неделю был один и совершенно не нахожу себе места… Ты когда-нибудь читала роман известного писателя Наудора Титсона «Страстный любовник»?

— Да перестань говорить глупости!

— Ну хорошо. Будь паинькой. И прекрати свои шашни с этим фермером-менонитом, что живет неподалеку от нас. Я терпеть не могу сена в своей постели.

— Фрэнк!

— До свидания, — засмеялся Лэнг, — и не забудь послушать радио. Я всем вправлю мозги по поводу последних международных событий.

«Пусть это хоть на время отвлечет Энн», — подумал Лэнг, вешая трубку.

В тот же день в кафетерии недалеко от редакции «Дейли уоркер» произошел ожесточенный спор о советско-германском договоре. Бен был вынужден ограничиться ролью слушателя, так как чувствовал, что не может быстро собраться с мыслями и высказать свое мнение.

«Ну, что вы теперь скажете?» — спрашивали одни; другие утверждали, что сразу поняли значение договора, и доказывали его целесообразность, но их доводы звучали не очень убедительно.

Какой-то человек осторожно сказал:

— Нам пока не все известно. Поживем — увидим. У нас нет оснований предъявлять Советскому Союзу какие-то обвинения.

Другой вскочил на ноги и крикнул:

— Как это — нет оснований? Вы можете говорить все, что угодно, но, как бы вы ни мудрили, все равно ничего умного не скажете! Советский Союз не сотрудничает с нацистской Германией? Тогда что же такое этот договор? Для меня все ясно!

Бен не мог отрицать, что потрясен не меньше тех, кто сейчас подыскивает всевозможные объяснения. С какой стороны ни подходить к вопросу, загадка оставалась нерешенной. Должно быть, и в самом деле многое еще неизвестно, и все случившееся напоминает айсберг, большая часть которого скрыта под водой. «Нет, я не могу согласиться ни с какими доводами, пока кто-нибудь не растолкует мне простым языком, что все это значит, — думал Бен. — Сейчас я ничего не понимаю. Этот договор противоречит всему, что мне известно о Советах».

— Но это же диалектика, — говорил между тем очередной оратор. — Чистейшей воды диалектика! И если вы этого не понимаете, то спрашивается: чем же вы занимались все последние годы? Вы что, вообще перестали думать? Что же вы делали? Зубрили прописные истины, принимали все на веру? А надо было изучать, размышлять, исследовать, спрашивать, учиться.

Бен решил уйти домой и подумать. Конечно, высказывания буржуазной прессы о договоре звучали абсурдно. Может быть, они вдвоем с Эллен сумеют прийти к какому-нибудь выводу.

Буквально за несколько минут Лэнг понял, что все участники диспута (может быть, за исключением Иллимена) относятся к заключению пакта резко враждебно. Он тут же решил, что будет защищать политику Советского Союза — в противном случае никто не внесет ясности в обсуждаемый вопрос.

Диспут открыла Вильгельмина Пэттон, обвинившая русских во всех смертных грехах. Перебирая пальцами длинную жемчужную нить ожерелья, она говорила с такой злобой, что вся ее годами выработанная сладкоречивая дикция улетучилась.

— Было время, когда многие заблуждающиеся люди считали, что проводимый в России эксперимент принесет пользу русскому народу. Я этому никогда не верила. Последние события, — продолжала она загробным голосом, — рассеяли эту иллюзию, если у кого-нибудь она еще сохранялась…

Председательствовавший знаком напомнил ей, что пора заканчивать выступление и дать возможность высказаться другим. Но Пэттон сделала вид, что ничего не заметила.

— Гитлер и Сталин заключили союз, направленный против западного мира, — бубнила она. — Чтобы спасти христианскую цивилизацию, чтобы сокрушить Германию и Россию, несмотря на их подавляющее военное превосходство, потребуется объединенная мощь всех демократических государств…

— Ну, знаете ли, — прервал ее полковник Фолкнер, даже не извинившись и не обращая внимания на ее уничтожающий взгляд, — я вовсе не разделяю страха нашей уважаемой журналистки мисс Пэттон перед Красной Армией. Конечно, так называемый пакт о ненападении является предупреждением. Если Гитлер решит выступить против Запада, нам нечего ждать помощи от СССР. А вы как думаете, мистер Иллимен? Ведь вы только что вернулись из Германии, — спросил Фолкнер, поворачиваясь к Клему.

Иллимен, с рыжей щетинистой бородой, отпил глоток из стоявшего перед ним бумажного стакана.

— Я, как говорится, человек вне политики, — начал он. — Верно, я только что вернулся из Германии, которая буквально кишит солдатами. — Он допил содержимое стакана. — То немногое, что я хочу сообщить, я расскажу чуточку позже. А сейчас, мне кажется, мы должны послушать Фрэнсиса Лэнга. Это опытный, искушенный в политике человек, он специально изучал историю, в которой все мы играем роль беспомощных пешек. Надеюсь, — добавил Клем, — моя оригинальная метафора никого не обидит.

— Ну что ж, — заговорил Лэнг, — очевидно, я здесь в меньшинстве. Логика событий обязывает меня выступить в защиту политики Советского Союза, выразившейся в подписании этого договора.

— Как вы смеете… — начала было Вильгельмина Пэттон, но председательствующий остановил ее:

— Минуточку, мисс Пэттон, я дам вам позже возможность ответить мистеру Лэнгу.

— Уилли — агрессивная дама, — заметил Лэнг, и все рассмеялись, а громче всех сама Вильгельмина. — Мне хотелось бы внести некоторую ясность. Во-первых, это вовсе не союз, как утверждает мисс Пэттон, а лишь договор о ненападении между Советским Союзом и Германией.

— Вы играете словами… — снова перебила мисс Пэттон, но председательствующий постучал молотком, и она умолкла.

— Будут ли русские доверять Гитлеру после подписания договора — я не знаю, но думаю, что не слишком. Во-вторых. Все присутствующие здесь, видимо, забыли (во всяком случае никто об этом не упомянул), что Советское правительство с марта нынешнего года вело переговоры с представителями Франции и Англии о заключении договора о взаимопомощи.

— Так-то оно так, — прервал полковник Фолкнер, — но теперь русские наносят удар в спину Англии и Франции.

— Правильно! — крикнула мисс Пэттон. — Совершенно верно!

— Судя по тому, что мне известно, — продолжал Лэнг, — французская и английская делегации не были даже уполномочены своими правительствами на подписание какого-нибудь соглашения. Больше того…

— Но это лишь предположение… — вставила мисс Пэттон.

Бен тщательно настроил радиоприемник и стал внимательно слушать. Он включил радио еще до того, как начался диспут, чтобы послушать выступления комментаторов. Эллен, рассорившись с Беном из-за пакта, укладывала девочку спать.

— Я постарался раскопать еще несколько фактов, о которых здесь никто не упоминал. Клем, ты был в Испании, а вы, Уилли… простите… а вы, мисс Пэттон, защищали Испанскую республику. Вы, конечно, помните, что Англия, Франция и США и пальцем не — пошевелили, чтобы помочь испанскому народу в столь важной для него борьбе, что Германия и Италия были агрессорами в Испании и что единственной великой державой в мире, согласившейся продавать вооружение законному правительству Испании, оказался Советский Союз.

— Ну и что же? — вызывающе спросила мисс Пэттон.

— Я рискну высказать догадку, — заявил полковник Фолкнер, — что русские просто-напросто ловили рыбку в мутной испанской воде.

— Вы не сможете подкрепить эту догадку никакими фактами, а я знаю, о чем говорю, потому что мы с Клемом провели в Испании больше года.

— Но если даже ваше утверждение и соответствует действительности, то что оно доказывает? — спросила мисс Пэттон.

— Оно доказывает, что Советское правительство было искренне, когда в течение многих лет устами Литвинова и других представителей неустанно заявляло о своем стремлении к коллективной безопасности, о том, что оно защищает мир и поддерживает стремление других народов добиться независимости.

(«Неплохо!» — мысленно одобрил Бен).

— Однако как же вы легковерны! — воскликнула Пэттон.

— Сейчас увидите, — уже с некоторым озлоблением пообещал Лэнг. — Вы, конечно, знаете, что Англия, Франция и США стояли в стороне и ничего не сделали, когда Муссолини напал на Абиссинию и Албанию, а Гитлер захватил Австрию и Чехословакию. Известно также, как много американских средств вложено в строительство военной машины, которой сейчас хвастается Гитлер. Так кто же из нас легковерный?

— Говорите по существу, сэр, — огрызнулась Пэттон. — По существу, пожалуйста!

— А существо состоит вот в чем: видя, что великие демократические державы явно поощряют вооружение гитлеровской Германии, и убедившись, что все усилия добиться соглашения о коллективной безопасности безуспешны, советские руководители пошли по единственно правильному пути: они заключили пакт с фашистами, не питая, конечно, никаких иллюзий о его надежности, но рассчитывая оттянуть момент нападения на Советский Союз и получить передышку…

— Чепуха! — крикнула Пэттон. — Русские исходили совсем из других побуждений.

— Вот, пожалуйста, послушайте, что было сказано в марте прошлого года на восемнадцатом съезде Коммунистической партии Советского Союза. Цитирую: «…некоторые политики и деятели прессы Европы и США, потеряв терпение в ожидании „похода на Советскую Украину“, сами начинают разоблачать действительную подоплеку политики невмешательства. Онц прямо говорят и пишут черным по белому, что немцы жестоко их „разочаровали“, так как, вместо того чтобы двинуться дальше на восток, против Советского Союза они, видите ли, повернули на запад и требуют себе колоний». Он предупредил, что политика невмешательства может окончиться для нас серьезным провалом…

— Я возмущена вашими намеками на какую-то ответственность, которую якобы несет за это наше правительство.

— И я тоже, — поддержал Фолкнер. — Мы дрались с немцами в первой мировой войне и, если дело дойдет до этого, снова будем драться.

— Я полагаю, что Зэв… я хотел сказать, мистер Лэнг, уклонился от темы, — заявил Иллимен; к этому времени он опять ухитрился наполнить под столом из фляжки, которую носил при себе еще в Испании, свой бумажный стакан.

— Это как же, Клем?

— У русских не было необходимости подписывать такой пакт. Своим шагом они привели в смущение и ошеломили весь мир. — Иллимен отхлебнул из стакана. — Во всяком случае, так было со мной.

(«У него ума, как у курицы, — подумал Бен. — Но, по крайней мере, он в самом начале честно признался, что стоит вне политики»).

— Тебя-то русские, может быть, и привели в смущение, — ответил Лэнг, — но я уверен, что они думали не только о тебе, когда вели переговоры о заключении пакта.

— А должны были подумать, — упрямо заявил Иллимен. — Я простой человек, по людям вроде меня им и следует равняться. Если русские, как намекает Зэв, действительно думают о наших интересах, они должны убедить в своей искренности таких людей, как я.

— Мистер Лэнг, видимо, единственный из всех присутствующих здесь сегодня получил телеграмму из Москвы, — холодно заметила Пэттон.

Участники диспута смущенно засмеялись.

— Ваша точка зрения, мистер Лэнг, — поспешил вмешаться председательствующий, — представляет несомненный интерес. Все мы, конечно, учтем ваше мнение. Но меня интересует замечание мистера Иллимена о том, что русских ничто не вынуждало заключать пакт. Вы согласны с этим?

— Согласен я или не согласен — это не имеет значения, — ответил Лэнг. — Я думаю, вы все помните, что, когда молодая Советская республика (что бы вы о ней сейчас ни думали) дралась за свое существование, Ленин был вынужден подписать с немцами подобный договор в Брест-Литовске. Конечно, это был очень невыгодный для Советов договор, но своей цели он достиг: он дал им передышку.

— Да, конечно, — снова вмешалась Пэттон. — Вот вам и доказательство искренности русских. Кстати, Ленин как-то сказал, что он подпишет договор с самим дьяволом.

— Верно, если такое соглашение окажется полезным для Советской власти.

— Но вы же подтверждаете мою мысль!

— Вовсе нет. Какое преимущество получает Советский Союз в данном случае? Мир. Время, необходимое для того, чтобы подготовиться к отпору неизбежного нападения. Время накопить силы, что, в конечном итоге, поможет нам, если нас вынудят начать войну.

Вильгельмина Пэттон расхохоталась так, что чуть не испортила микрофон.

— Уж не хотите ли вы, Фрэнсис, сказать нам, что в случае возникновения войны русские станут нашими союзниками?

— А почему бы и нет?

— Я ни за что не соглашусь иметь таких союзников! Кроме того, я не забыла, что в прошлом году сказал Линдберг об их армии и воздушных силах.

— А я не забыл, что в 1936 году он получил орден от Германа Геринга! — воскликнул Лэнг.

— Русские все равно не будут сражаться на нашей стороне, — упрямо продолжала Пэттон. — Уж я-то знаю. Я ведь была в Германии, пока меня не вышвырнули за то, что я критиковала немцев. Была я и в Советском Союзе, пока меня не выгнали за то, что я критиковала русских.

— Минуточку! — остановил ее Лэнг. — Мы, кажется, уклоняемся от существа вопроса. Я, конечно, не сомневаюсь, что мисс Пэттон может вышвырнуть только невежливый человек, но…

— А существо вопроса в том и состоит, — вступил в разговор Клем Иллимен, — что никакого вопроса-то и нет. Не помню, кто сказал это, но мысль хорошая. Точка.

— Я очень извиняюсь, — сказал председательствующий. — Мы провели очень интересный диспут, но отведенное нам время подходит к концу. Хочу поблагодарить всех вас за то, что вы дали возможность нашим слушателям…

Бен выключил приемник и в телефонной книге нашел номер телефона станции УОР. Он был доволен выступлением Лэнга: оно внесло ясность в его размышления. Но верно и то, как заявила Пэттон (или, кажется, Иллимен), что многих, в том числе и некоторых членов коммунистической партии, собьет с толку подписание этого пакта. («А самому-то тебе все уже ясно?»)

— Эллен, — сказал он, набирая номер телефона, — ты много потеряла. Зэв выступал прекрасно.

Жена молча смотрела на него.

Лэнг подошел к телефону.

— Зэв? Это ты? Чудесно! Салют!

— Кто говорит?

— Бен Блау.

— А, Бен! Спасибо. Я старался.

— Ты должен регулярно выступать по радио. Если тебе нужен человек, который купит для тебя время, рассчитывай на меня. Доллар в неделю я вносить могу.

— Блестящая идея! — поддержал Лэнг его шутку. — Когда я смогу увидеть вас обоих? Мне бы хотелось встретиться с твоей женой.

— А когда ты хочешь?

— Почему бы вам не зайти как-нибудь вечерком в театр «Бутс»? Мы сейчас репетируем почти каждый вечер, скоро премьера.

— С удовольствием.

— В таком случае приходите в любой вечер на этой неделе.

— А ты продолжай в том же духе. У тебя здорово получается!

Бен повесил трубку и повернулся к Эллен:

— Жаль, что ты пропустила выступление Лэнга.

— А мне не жаль, — серьезно ответила она.

— Не говори чепуху! Лэнг объяснил все значительно лучше, чем я.

— Ну, уж мне-то и он не объяснил бы.

— Не говори так, Эллен. Это сложный вопрос. Нельзя делать окончательного вывода, пока в нашем распоряжении так мало фактов.

— Сколько бы у тебя их ни было, ты все равно не найдешь в этом никакого смысла.

— Да перестань твердить одно и то же!

— Ты принимаешь на веру любые объяснения, если даже сам сомневаешься в них. Иначе почему же сегодня ты не смог мне ничего толком разъяснить?

— Да, ты права, я не совсем уверен. Но я знаю, что пакт должен иметь какое-то объяснение, и абсолютно убежден, что его заключение продиктовано весьма вескими причинами.

— Почему убежден? Потому что Советский Союз не может ошибаться?

— Конечно, Советский Союз может ошибаться, — сказал Бен. — Но он делает меньше ошибок, чем любая другая страна.

— Почему?

— Потому что это социалистическое государство. Потому что никто в СССР не заработает и ломаного гроша на войне.

— Я иду спать, — поднялась Эллен. — Я не понимаю пакта, и ты его не понимаешь. И мне стыдно, что ты готов одобрить его, хотя и не понимаешь, о чем идет речь.

— Эллен, да если бы я считал… — Но жена, не дослушав, вышла из комнаты.

В полночь, когда Лэнг уже засыпал, раздался телефонный звонок. Он снял трубку.

— Фрэнк? — спросил мужской голос.

Лэнг на мгновение растерялся. Кто, кроме Энн, называл его так? Ах, да!.. Сон мгновенно слетел с него.

— Я слушаю.

— У меня к вам поручение, — сказал неизвестный. — От Франка.

— Понимаю.

— С вами хотел бы поговорить «Шкипер».

— Когда?

— В любой день на этой неделе.

— Вы не можете сказать, о чем?

— Он слушал вас сегодня вечером по радио.

— Да?

— Ваше выступление ему не понравилось.

— Если так, то я приеду… Сегодня понедельник… уже вторник? Я буду у вас в четверг утром. Хорошо?

— Прекрасно.

В аппарате зазвучали гудки отбоя, и Лэнг медленно положил трубку на рычаг. «Значит, ему не понравилось? — думал он. — Но у него должны быть веские основания. Ну, Франциско, на бога надейся, а сам не плошай!»

Он позвонил на Пенсильванский вокзал и забронировал купе в поезде, отходящем в ночь на четверг в Вашингтон.

11. Февраль — апрель 1948 года

Выйдя из своей квартиры на Юниверсити-плейс, Энн Лэнг направилась в гостиницу «Бреворт» на Пятой авеню и сняла комнату. Оттуда она позвонила своей прислуге Клэрис и велела привезти в гостиницу ее вещи. Клэрис расплакалась, и Энн не меньше получаса по телефону утешала и уговаривала ее не уходить с работы. Но они так ни до чего и не договорились. Энн предложила Клэрис прийти на следующий день к ней в гостиницу, если у нее не изменится настроение, и они обсудят, что делать дальше.

Перед уходом из отеля Энн предупредила дежурного администратора, что ей привезут багаж, и попросила распаковать его. Уже на полпути она вспомнила, что в связи с празднованием дня рождения Линкольна банк закрыт. Это обстоятельство почему-то расстроило ее больше, чем все остальные сегодняшние неприятности. Она даже всплакнула, прикладывая к глазам платочек, потом медленно пошла обратно в гостиницу. Сегодня не только не удалось получить из банка деньги, необходимые для внесения залога за Блау, но и бесполезно было звонить в канцелярию организации ветеранов войны в Испании, чтобы сообщить, что есть человек, который эти деньги дает.

Вернувшись в гостиницу, Энн неожиданно припомнила фамилию адвоката Бена. Правда, она не была уверена, что правильно ее произносит. Перелистывая телефонную книгу, она наткнулась на подходящую фамилию, позвонила и попала прямо к Сэму.

Ее звонок и особенно ее фамилия необычайно поразили Табачника. Энн сообщила ему, что на следующий день утром она внесет залог. Адвокат попросил ее приехать к нему в контору часов в десять утра и пригласил позавтракать с ним. Она приняла приглашение. Сэм в свою очередь пообещал немедленно позвонить домой секретарю организации ветеранов и поставить его в известность, что деньги для внесения залога есть.

В эту ночь Энн спала плохо и утром, взглянув на себя в зеркало, нашла, что выглядит отвратительно. Но сейчас это едва ли имело значение. Она позвонила домой, предупредила Клэрис, что уходит и возвратится в гостиницу лишь во второй половине дня, и запретила сообщать Лэнгу, где она находится. Энн не хотела разговаривать с мужем, да и он не выражал желания встретиться с ней.

Получив в банке деньги, она взяла такси и приехала в контору адвоката. Сэм немедленно принял ее и представил моложавому человеку, оказавшемуся секретарем организации ветеранов батальона имени Линкольна — Тедом Барроу. Барроу сообщил, что организация уже собрала пятьсот долларов на внесение залога, но Энн настояла, чтобы он взял у нее всю тысячу: ведь деньги потребуются еще и для организации защиты Бена. Барроу покраснел.

Энн провела в конторе часа два, пока Табачник и Барроу хлопотали об освобождении Бена на поруки. Она вздохнула с облегчением лишь в ту минуту, когда Бен появился в дверях конторы. Энн бросилась к нему с протянутыми руками, но первые же его слова привели ее в замешательство.

— Я знал, что вы с Зэвом придете мне на помощь, — сказал Бен, беря ее за руки. Энн промолчала, и он, приписав это молчание ее смущению и скромности, добавил: — Я должен поблагодарить его хотя бы по телефону. Он дома?

— Не… не знаю.

Предложение Сэма Табачника пойти позавтракать вывело Энн из затруднительного положения. Но она знала, что этот разговор возобновится, и лихорадочно размышляла, как ей вести себя в дальнейшем. Ей и в голову не приходило, что внезапный порыв, под влиянием.

Которого она Дала деньги, может послужить началом каких-то непредвиденных событий.

Когда они уселись за стол в ресторане, Бен заметил, что она встревожена.

— Вас что-то беспокоит? — спросил он.

— Нет, ничего, если, конечно, не считать того, что вам грозит, — улыбаясь, ответила Энн.

— Вы поступили благородно, — заметил Тед Барроу. — Дополнительные пятьсот долларов помогут комитету быстрее развернуть свою работу.

— Комитету? — рассеянно спросила Энн.

— Да. Для защиты Бена мы создаем комитет на широкой основе. Мы всегда защищаем наших ветеранов, если они попадают в такое затруднительное положение, а дело Бена приобретает особое значение.

— Это почему же?

— Потому что наше правительство ведет профранкистскую политику. Это означает, что, преследуя Бена, правительство преследует всех нас — каждого антифранкиста, каждого, кто защищает Испанию.

— Вы с Зэвом согласитесь стать членами комитета или предпочтете сохранить вашу помощь в секрете? — поинтересовался Бен.

«Все равно придется все сказать, — подумала Энн, — хочется мне этого или нет».

— Я, конечно, с удовольствием приму участие в работе комитета, — ответила она. — Но сомневаюсь, чтобы мое имя имело какое-нибудь значение.

— Само собой разумеется, с мистером Лэнгом мы переговорим отдельно, — заявил Тед. — А может, вы передадите ему нашу просьбу?

Энн вздохнула и обвела взглядом своих собеседников.

— Я не могу говорить за него… Мы разошлись.

— Да? — удивился Бен.

— Мне и самой-то теперь потребуется адвокат, — улыбнулась Энн, обращаясь к Табачнику.

Сэм нахмурился. Бену хотелось о многом расспросить Энн, но он понимал, что есть вопросы, которые он не имеет права задавать ей. Энн сама помогла ему.

— Я думаю, Лэнг вряд ли согласится участвовать в работе комитета, — сказала она. — Больше того, я убеждена, что он откажется.

— Что же, в конце концов, это его дело, Энн. Вы не обидитесь, если я буду называть вас так?

— Я обижусь, если вы будете называть меня иначе. — Энн глубоко вздохнула. — Я плохо понимаю Фрэнка, но знаю, сколько будет дважды два. После первого вызова в комиссию на него оказывали огромное давление. Возникла угроза, что его радиовыступления будут отменены. К нему являлись какие-то таинственные посетители, о которых он ничего не говорил мне… Хотя мы и разошлись, но об этом я могу сказать вам, не злоупотребляя его доверием.

— Как вы думаете, он выступит на суде в качестве свидетеля обвинения против Бена? — взглянул на нее Табачник.

— Не знаю, — ответила Энн, но по выражению ее лица все трое поняли, что она просто не в силах заставить себя сказать правду.

— Не верю, — заговорил Бен, — чтобы Зэв мог выступить против меня. Да и каким образом его показания могут подтвердить выдвинутые против меня обвинения? Ведь ему нечего сказать про меня.

— Может быть, Фрэнк и не будет выступать, — сказала Энн. — Но он страшно боится снова стать бедняком.

Она посмотрела на своих собеседников и поняла, что все они бедняки. Даже Табачник не выглядел сколько-нибудь обеспеченным человеком, а его контора производила неважное впечатление.

— Я сама никогда не знала нужды, — продолжала Энн, — поэтому мне не следует первой бросать камень во Фрэнка. Мне трудно представить, каким было его детство, хотя он подробно рассказывал о нем. Несомненно, что воспоминания о детстве, блестящая карьера, наконец, опасность, которая, по его мнению, ему угрожает, повлияли на его решение. — Энн развела руками. — На второе ваше замечание, Бен, я не могу ответить, я и сама не знаю, какие именно из ваших показаний были, по мнению Фрэнка, ложными.

Бен встал из-за стола и, позвонив из телефонной будки в магазин Клейна, попросил позвать Сью Менкен. Ему ответили, что Сыо ушла завтракать. Бен попросил передать ей, что звонил мистер Блау, он будет ждать ее после работы.

— Передайте, что это очень важно и что он обязательно зайдет за ней, — добавил он.

— Обязательно передам! — пообещал женский голос, и кто-то хихикнул в трубку.

Пегги О’Брайен, правда, не переселилась окончательно в дом № 1 на Юниверсити-плейс, но, по сути дела, так оно и было. Она перевезла часть своих туалетов, кое-что из косметики и раза три в неделю проводила ночи с Лэнгом. Однако квартиру на Мортои-стрит она оставила за собой.

Работала она теперь уже не с таким усердием, как прежде, часто прерывала Лэнга, когда он диктовал, предлагая пойти куда-нибудь после обеда или вечером. Иногда они совершали прогулки на самолете Лэнга, который тот держал в ангаре в Тетерборо, но чаще всего посещали рестораны, театры и ночные клубы.

Зная, как реагировала Энн на пристрастие Лэнга к вину, Пегги не останавливала его, когда он проявлял желание напиться. Но сама она пила теперь значительно меньше. Впрочем, Лэнг этого не замечал.

Пегги порвала со своим возлюбленным Эдди Уорнером, несмотря на его протесты. Вообще-то говоря, Эдди с самого начала не нравилась необходимость делить ее с другим, но когда Пегги сообщила, что, вероятно, выйдет замуж за Лэнга, он обозвал ее стервой и выразил надежду, что она получит по заслугам.

— Не беспокойся, дружок, — ответила Пегги. — Я своего не упущу.

Теперь, постоянно находясь в обществе Лэнга, она чувствовала себя гораздо увереннее, несмотря на то что редко видела его трезвым. Вот когда она окрутит Лэнга, тогда и придет время покончить с его пьянством. Ну, а если он не утихомирится, то у него достаточно толстый карман, чтобы платить алименты одновременно двум бывшим женам. (Правда, Пегги не была уверена, что Энн потребует выплаты алиментов).

Пегги находила, что в трезвом состоянии Лэнг довольно интересный и остроумный человек, тем более сейчас, когда он выпутался из каких-то неприятностей с государственными органами и настроение у него улучшилось.

В чем именно состояли эти неприятности, она до сих пор не знала, но видела, что он продолжает успешно выступать по радио и не так нервничает, как раньше. Лэнг, видимо, был доволен, что ему удалось отделаться от этой Энн с ее рыбьей кровью, и никогда не вспоминал о ней. Вместе с тем Пегги понимала, что к ней он относится настороженно и она должна постараться не отпугнуть его. «Он прекрасно знает, — думала Пегги, — что я хочу заставить его жениться, и будет отбрыкиваться изо всех сил. Но мы еще посмотрим, чья возьмет!»

Лэнг довольно много времени уделял своим радиовыступлениям и часто беседовал с Фелпсом Биллингсом. Он даже возобновил работу над давно заброшенной пьесой, хотя и понимал, как трудно будет написать ее. Теперь его расстраивали только беседы с Биллингсом, которому предстояло поддерживать на суде обвинение против Бена.

Биллингс постарался упростить роль Лэнга в предстоящем процессе, но все же Лэнга снова начали мучить угрызения совести. При его участии прокуратура выработала план, в соответствии с которым ему предстояло изображать запирающегося свидетеля, произносить порой доброе словечко в защиту Блау (разумеется, не слишком переигрывая) и всячески сохранять свое достоинство.

Лэнг выступит в качестве видного журналиста и эксперта по международным вопросам, который побывал в Испании и встречался там с солидными людьми, известными своей безупречной репутацией; он сообщит суду отдельные факты, настолько бесспорные, что вряд ли кто сможет их опровергнуть.

Все бремя судебных прений и представления доказательств возьмет на себя прокурор. Он вызовет и других свидетелей, которые покажут, что представляет из себя коммунистическая партия в целом.

— Вы считаете, что Блау будет давать показания? — озабоченно спросил Лэнг.

— Сомневаюсь, — ответил Биллингс. — А если и будет, то вряд ли им кто-нибудь поверит.

— Вы не должны судить о людях только по их внешности, — возразил Лэнг. — Он очень неглупый человек и может доставить вам много неприятностей, особенно сейчас, когда над ним висит угроза пятилетнего тюремного заключения. Кроме того, Блау — боец.

Вот потому-то он и попался в ловушку на заседании комиссии, — возразил Биллингс. — Я знаю Табачника и сомневаюсь, что он позволит Блау давать показания. Табачник достаточно опытен в подобных делах.

— Надеюсь, вы окажетесь правы. Должен сказать, что мне вовсе не улыбается перспектива подвергнуться перекрестному допросу Табачника.

— Пусть вас это не волнует, — успокоил его Биллингс. — Излагайте только факты, а интерпретировать их предоставьте мне.

В середине апреля Лэнг с неприятным чувством узнал, что судья отклонил просьбу адвоката Блау снова оторочить рассмотрение дела. Судья заявил, что не видит для этого никаких оснований, и назначил начало процесса на первое июня.

Между тем обстановка в Европе накалялась. Журнал «Саттердей ивнинг пост» обратился к Лэнгу с просьбой вылететь в Берлин и написать ряд статей о положении в столице Германии, однако он вынужден был отказаться: Биллингс требовал, чтобы Лэнг никуда не выезжал.

«Что за идиоты работают в Берлине? — думал Лэнг. — Красным нужен там хороший пресс-атташе, ну, скажем, вроде меня. Вот уж я бы показал, как надо работать! Но вряд ли они согласились бы платить мне то, что я стою. Кроме того, я ведь уже решил, на чьей я стороне. Но погоди, так ли это? В основном так. Но разве обязательно доводить до конца эту гнусную историю с Блау? Разве нельзя как-нибудь выпутаться из нее? Может, тихонько предупредить Бена, пусть он заранее подготовится к защите?»

Мысль об этом завладела Лэнгом. «Почему бы, в самом деле, не сыграть роль провокатора-двойника? — сказал он себе. — Против Бена как человека ты ничего не имеешь. Больше того, ты же восхищался им, он нравится тебе».

Лэнг вспомнил свой первый серьезный спор с Беном. «В каком году это было? Кажется, в тридцать девятом. Тот самый спор, в котором он как следует разделал меня, когда я сообщил, что ухожу из партии, и пытался уговорить его последовать моему примеру.

„Какой же ты к черту коммунист после этого! — воскликнул тогда Бен. — Как редиска, что ли?“ Я не сразу понял, потому что был пьян, и он объяснил: „Снаружи красный, а внутри белый“.

Тогда, помню, я обиделся, а сейчас могу сказать: и глупо сделал. Но, честно говоря, я окончательно запутался. С одной стороны, я очень хочу остаться революционером, а с другой — могу согласиться и с Блау, который еще девять лет назад назвал меня липовым коммунистом, и с Долорес — она считала меня романтиком.

Нет уж, ко всем чертям! Я не буду давать показаний против Блау на суде и скажу Биллингсу, что передумал. Даже женщине разрешается передумать, почему же нельзя мужчине? Что они мне могут сделать?

А ты не знаешь? Конечно, знаю. Ну и что же? Сколько денег у тебя в банке? Тысяч пятьдесят в облигациях военных займов, тысяч сорок наличными, дом в Бокс Каунти стоимостью в двадцать пять тысяч, самолет стоит тысячи три, тысяч тридцать акциями (если цены на бирже не упадут), несколько паев „Драматистс компани“, часть гонорара с музыкальной комедии, пользующейся успехом…

А сколько бы Советский Союз согласился платить тебе за хорошее освещение в прессе блокады Берлина?»

Лэнг рассмеялся и подошел к графину.

«Если крыса с ее крысиным умом в конце концов выбирается из лабиринта, то неужели человек с умом Лэнга не найдет выхода из запутанного положения? Запутанное положение? Мягко сказано!

Но разве Биллингс не сказал, что Большое жюри сейчас расследует деятельность партии? Выходит, Уилли Пэттон не только Кассандра, а прямо-таки дельфийский оракул. Разве года два назад она не сказала самому Блау, что американский народ не потерпит долго коммунистов в своей среде?»

Когда был назначен день процесса, Бен и Сэм Табачник встретились, чтобы обсудить, какой линии им нужно придерживаться на суде. После разговора с Энн они не сомневались, что Фрэнсис Лэнг выступит в качестве свидетеля обвинения. Сэм с большим трудом отговорил Бена от намерения обратиться к самому Лэнгу и пытался доказать, почему этого не следует делать.

— Но отчего бы мне не переговорить с Лэнгом? — упорствовал Бен. — Официально не объявили, что он выступит на суде, значит, никто не может обвинить меня в том, что я оказываю давление на свидетеля.

— Но ты же не знаешь, какое давление уже оказали на Лэнга. Тебе неизвестно, что он показал комиссии на двух закрытых заседаниях и какими компрометирующими его материалами располагает комиссия. А если он и в самом деле такой слизняк, как ты говоришь, то его нетрудно будет заставить в случае необходимости извратить ваш разговор и изобразить дело так, будто ты пытался запугать его.

— Ну, хорошо. Но отговорить меня выступать с показаниями на суде тебе не удастся!

— А я надеюсь, что удастся, — сухо улыбнулся Сэм.

— Почему? Мне нечего скрывать.

— Ты рассуждаешь, как ребенок. Я не говорил, что ты должен что-то скрывать; но ты не отдаешь себе отчета в риске, которому подвергаешь себя.

Бен хотел прервать его, но Сэм сердито продолжал:

— Нет, ты выслушай меня! По нашим законам от обвиняемого по уголовному делу нельзя требовать никаких показаний на суде. Это предусмотрено пятой поправкой к конституции. Не ты должен доказывать свою невиновность, а государственное обвинение обязано доказать твою вину. Перед тем как присяжные удалятся для вынесения приговора, судья должен напомнить им, что нежелание обвиняемого давать показания не может рассматриваться как доказательство его вины или невиновности.

— Ну, знаешь! — воскликнул Бен. — Ты лучше, чем кто-либо другой, понимаешь, чьи интересы защищает наш суд, а говоришь так, словно веришь, что в таком политическом деле, как мое, суд может принять справедливое решение.

— Бен, я действительно хорошо знаю наши суды и понимаю, чьи интересы они защищают. Но нам приходится считаться с существующим положением. Мы живем не в социалистическом обществе, а в капиталистическом. Тебя утянула в свои колеса машина закона. У нас только один выход из положения: придерживаться обычных правил игры и надеяться на счастливый случай. Возможно, мы добьемся справедливого решения. Знаешь, так ведь иногда бывает. Тебе нужны примеры?

— Нет. Мне известно решение по делу Шнейдермана. Но тогда было другое время.

— Есть и другие примеры. И не думай, что я не буду драться за тебя. Необходимые политические выводы я сделаю, не беспокойся.

Бен фыркнул.

— Не думаю, что «Комитет защиты Бена Блау» превратится в массовое движение, как не произошло этого и с «Комитетами защиты Барского» и других. Я связан с «Дейли уоркер» — газета начинает большую кампанию.

— Мало ли что может случиться, Бен. Кстати, я не стану уж очень удерживать тебя от дачи показаний. Кто знает, может, в твоем деле так и нужно поступить. Я сам еще должен как следует подумать, потому что пока не решил, что лучше и что хуже. Но об одном хочу твердо тебя предупредить: помни, какому риску ты подвергнешь себя, если будешь давать показания.

— Рисковый Блау — вот кто я! — усмехнулся Бен. — Я ежедневно подвергался риску и в Испании, и во второй мировой войне, где был ранен пулеметной очередью в ноги. Но как вообще избежать риска?

— Никак. Но ты, старый солдат, должен знать, что подставлять себя под огонь без всякой необходимости — бессмысленно.

— У нас в Испании была песня «Старые солдаты не умирают — они исчезают».

— А мы пели ее в 1917 году, — сказал Сэм. — Наверное, что-нибудь в этом роде пели и римские легионеры в Галлии.

— Ну, я ухожу, — заявил Бен. — Опаздываю на свидание.

— Я знаю эту несчастную девушку?

— Конечно. Сью Менкен.

— Смотри, не обижай ее. Она душа комитета твоей защиты.

— Как бы она не обидела меня, — отозвался Бен.

12. Сентябрь — октябрь 1939 года

В тот вечер, когда Лэнг ночным поездом уехал в Вашингтон, Бен и Эллен зашли в театр «Бутс». Старый швейцар направил их к заведующему сценой, и тот сообщил, что мистера Лэнга нет, он уехал из города и когда вернется — неизвестно.

Удивленный, Бен позвонил Лэнгу по телефону, но ему никто не ответил. Возможно, заболела Энн или случилось еще что-нибудь. Вскоре они забыли об этом случае, и Бен не видел Лэнга еще несколько недель.

Премьера пьесы «Лучше умереть» состоялась в Филадельфии на следующий день после вторжения нацистов в Польшу и поэтому чуть не провалилась: публика ничем не интересовалась, кроме войны. За день до премьеры, первого сентября, вышла в свет книга Блау «Волонтер армии свободы», но в связи с началом войны раскупалась она плохо.

По почте Бен получил десять билетов на 13 сентября с нацарапанной рукой Лэнга запиской: «Возьми с собой на спектакль нескольких ветеранов». Бен пригласил Буша и других членов исполнительного комитета, и в среду вечером все они, а также Эллен заняли места в партере. То, что они увидели на сцене, привело их в ужас. И они были рады, что в этот вечер не встретились с Зэвом.

Из театра ветераны отправились в кафе «Чайлдс» и просидели до часу ночи, ожесточенно ругая пьесу. Газеты уже писали о ней в самых восторженных тонах, и, если бы Лэнг не прислал ветеранам билеты, они не смогли бы попасть на спектакль еще несколько месяцев. Написанная им драма из военной жизни как нельзя лучше отвечала запросам бродвейской публики. Проникнутая пессимизмом, тоской по родине, она воскрешала самые грустные воспоминания об Испании, ничего не требуя от зрителей, кроме смеха и слез.

Пьеса глубоко возмутила ветеранов. Эллен заявила, что она не составила о пьесе определенного мнения, но находит ее трогательной. В тот вечер, в кафе, все присутствующие решили высказать свое мнение о пьесе в форме открытого письма. Ведь ее героем был американец — волонтер интернациональной бригады, а они представляли тех, кто уцелел в гражданской войне в Испании.

На следующий день ветераны, — собравшись у Бена, составили «Открытое письмо Фрэнсису К. Лэнгу», размножили его на стеклографе и разослали в редакции всех газет.

В письме, в частности, говорилось:

«Вся пьеса Фрэнсиса К. Лэнга „Лучше умереть“, начиная со своего пораженческого названия, извращающего пламенный призыв Пасионарии к борьбе, и кончая полным безнадежности финалом, представляет собой возмутительный пасквиль на освободительную борьбу в Испании.

Трудно понять, почему мистер Лэнг, сыгравший немалую роль в этой героической борьбе и широко освещавший ее в качестве корреспондента телеграфных агентств, представил в таком извращенном виде дело, которое он всего лишь несколько месяцев назад так ревностно защищал и так блестяще описал в своей книге „Мадрид будет…“

В герое пьесы Чарльзе Уилтоне мы не можем узнать американского волонтера в Испании…

Не можем мы согласиться и с тем, что борьба в Испании закончилась, в чем пытается убедить зрителей драматург. А раз борьба не закончена, нельзя утверждать, что она проиграна. Изображая эту борьбу так пошло, мистер Лэнг обливает грязью народ, который он, по собственному признанию, любит и уважает…

По сути дела, посмотрев пьесу, зритель так и не поймет, во имя чего же велась война в Испании. Безусловно, не во имя того, чтобы предоставить Чарльзу Уилтону удобную возможность соблазнять Консуэлу Пиньель, пока она не погибнет во время воздушного налета на Мадрид.

Испанские женщины играли совершенно иную роль, чем та, которую по воле драматурга играет Консуэла. В пьесе эта молодая женщина отказывается выполнять поручения своего правительства и все силы прилагает к тому, чтобы стать любовницей героя пьесы — волонтера батальона имени А. Линкольна, занятого в тылу ни больше ни меньше, как слежкой за своими товарищами!..

Не выдерживают критики и другие персонажи пьесы: полковник республиканской армии, который ведет себя скорее как фашист; „смешной“ шофер-испанец, вечно пьяный и без конца жалующийся на нехватку хорошего коньяку; неряха-горничная из отеля, по всем признакам занимающаяся проституцией в свободное от работы время и „переживающая“ из-за того, что не может заставить себя стать профессиональной проституткой.

Идея пьесы мистера Лэнга сводится к следующему: гражданскую войну в Испании вообще не следовало начинать, и прежде всего потому, что она с самого начала была безнадежной. Иными словами, борьба любого народа за свободу и мир бессмысленна, так как простые люди еще недостаточно умны, чтобы самостоятельно решать свою судьбу».

Из всех газет только «Дейли уоркер» напечатала открытое письмо волонтеров. Театральный критик «Нью-Йорк тайме» в своей очередной статье процитировал один — два абзаца из письма с единственной целью использовать их в качестве трамплина и обрушиться на тех, кто хочет, чтобы «художник был еще и политиком, и борцом».

«Явно рассерженные, хотя и руководимые добрыми побуждениями, — писал критик, — ветераны не поняли, что Фрэнсис К. Лэнг использует одну из вечных тем трагической литературы — тему неразделенной любви. Он разрабатывает ее с достоинством и даже благородством. Интересно отметить, что, отказавшись на этот раз от излюбленных белых стихов и прибегнув к обычной прозе, автор ближе, чем когда-либо раньше, подошел к одухотворенной, полифонической поэзии. Ветераны видели войну в Испании сквозь прицел своих винтовок, а поэт видит ее в более крупном и потому более правильном плане.

Пьесу „Лучше умереть“ должны посмотреть все, кому интересно узнать, как будни жизни превращаются в чистейшее золото подлинного искусства».

«Дейли уоркер» напечатала открытое письмо в понедельник, на следующий день после того как Красная Армия двинулась на запад, чтобы остановить гитлеровские орды, топтавшие Польшу и осаждавшие Варшаву. В тот же день Бен с Эллен получили от Лэнга телеграмму.

«Прошу прийти ко мне сегодня вечером, — говорилось в ней. — Очень важно. Обед в семь».

— Я уже не надеялся вас увидеть! — воскликнул Лэнг, поднимаясь из-за стола. Он успел выпить, но еще владел собой. Взяв Эллен за руки, он пристально посмотрел в ее черные глаза и со словами: «Так вот вы какая!» — поцеловал в губы.

— Поздравляю вас! — повернулся он к Бену.

Довольная встречей с Беном, Энн очень любезно обошлась с Эллен и пригласила ее на сегодняшний концерт в Джульярдской школе.

Эллен это приглашение показалось несколько странным, но, взглянув на Бена, она по выражению его лица поняла, что им с Лэнгом надо поговорить наедине. «Что ж, — подумала она, — век живи — век учись», — и приняла приглашение Энн.

За обедом разговор шел о событиях последних дней. Качая головой, Лэнг твердил, что публика никогда не поймет политики Советского Союза. В конце концов Бен не выдержал и заявил, что Зэв говорит чепуху. Но тут вмешалась Энн.

— Мальчики, — провозгласила она, — никаких политических споров за обедом! Мой отец всегда говорил, что подобные разговоры отражаются на пищеварении. — Все рассмеялись. — Вот мы уйдем, и тогда спорьте хоть до потери сознания.

— К дьяволу! — крикнул Лэнг, поворачиваясь к Бену. — Ты бы мог догадаться, что я подписываюсь на «Дейли уоркер».

— Ого! — воскликнула Эллен. — Начинается!

— Что верно, то верно, — подтвердил Лэнг, поднимая стакан с вином и знаком давая понять Эллен, что пьет за ее здоровье. — Пьеса могла не понравиться ветеранам, пусть так. Но почему они не посоветовались со мной, прежде чем опубликовать свое письмо? Вот что меня Обижает.

— Не посоветовались? — удивился Бен.

— Пожалуй, я выбрал неудачное слово, — поправился Лэнг. — Но вы бы могли зайти ко мне и потолковать.

— Да, мы думали об этом, но потом решили, что лучше написать письмо, чем говорить с тобой. Это политический вопрос, и решал его исполнительный комитет нашей организации.

— Фрэнк был страшно обижен, — проговорила Энн.

— Жаль. Мы писали письмо не для того, чтобы обидеть его. Мы считали своим долгом выступить, потому что не могли согласиться с тем, как в пьесе изображается борьба, в которой все мы непосредственно участвовали и в которой пало почти две тысячи наших товарищей.

— Понятно, — отозвался Лэнг. — Вы все недовольны пьесой, и ваше право ненавидеть ее. Мы живем в свободной стране.

— Но йочему ты не ответил нам?

— Я никогда не отвечаю критикам. Кто отвечает Бруксу Аткинсону или Джорджу Джину Натану?[119] Это ниже моего достоинства.

— Я не пригласил сюда Буша и кое-кого из ребят, помогавших мне составлять письмо…

— Ага! Вот ты и проговорился! Я сразу подумал, что письмо писал ты.

— Видишь ли, мы набросали четыре варианта, причем первый из них писал не я.

— Ну что ж, — заявил Лэнг. — Что я в конце концов теряю? Нескольких зрителей, которые не пойдут на мою пьесу, потому что читают «Дейли уоркер».

Слова Лэнга так поразили Бена, что он даже растерялся. Наступившее молчание нарушила Энн.

— Фрэнк, кое в чем ветераны безусловно правы, — заметила она. — Над некоторыми замечаниями тебе бы следовало основательно подумать. Мне и самой не очень нравится твоя Консуэла.

«Ага! — подумал Лэнг. — А вот твое замечание имеет, по меньшей мере, два значения, если не больше». Он знал, что, допившись в Гавре до белой горячки, бредил Долорес. Вот почему, выйдя из американской больницы в Париже, он поспешил откровенно рассказать жене о своем увлечении, и Энн простила его.

— Если вы не хотите опоздать на концерт, мои девочки, то вам следует отправляться, — улыбаясь, напомнил Лэнг.

— Мы вернемся в десять тридцать! — уже с лестничной площадки крикнула Энн. — Мне тоже очень хочется поболтать с Беном.

— Вы еще застанете меня здесь, — ответил Блау. («Как грубо Зэв прогнал их, — отметил он про себя. — Обязательно скажу ему об этом»).

— Жаль, что ты снова начал пить, — вслух продолжал он.

— «Не пей больше воду, а употребляй немного вина ради живота своего», — театральным тоном процитировал Лэнг. — Это из Нового Завета, который евреи не признают.

— Я читаю его с благоговением, — с улыбкой возразил Бен.

— Да не будь ты таким пуританином и не читай мне нотаций… Кстати, твоя острота… как это?.. «Не можем согласиться с тем, как в пьесе изображается борьба, в которой все мы непосредственно участвовали…», и вся эта галиматья были бы вполне уместны >в какой-нибудь очередной пустой речи Невилля Чемберлена.

— Тебе это кажется галиматьей, а мы совсем другого мнения.

— Да ты и сейчас говоришь ерунду. — Лэнг поставил фужер и потер руки. — Но я не затем пригласил тебя, чтобы спорить о пьесе…

— Подожди, — перебил его Бен, — я должен тебе сказать, что поражен твоим замечанием о читателях «Дейли уоркер». Разве к лицу коммунисту делать такие заявления?!

— Hermano mió,[120] ты попал в самую точку. Я сегодня пригласил тебя сюда в качестве курьера.

— Курьера?

— Да. Я хочу, чтобы ты отправился на 12-ю улицу и сообщил, что я выхожу из партии. Можешь сказать об этом хоть в самом политбюро.

Бен похолодел.

— Откуда тебе известно, что я член партии?

— Брось дурака валять!

— Я не связан с бюро.

Лэнг махнул рукой.

— Можешь использовать любые пути. Только доложи им, что я не считаю себя больше членом партии.

— Но я не понимаю! — воскликнул Бен.

«Вряд ли можно винить его в этом, — подумал Лэнг. — Ты и себе ничего не можешь толком объяснить. Ты ведь не можешь сказать ему о своем разговоре со „Шкипером“».

— Да, Бен, пакт доконал меня.

— Позволь, позволь. Если только я не сумасшедший, то слышал, как ты в день подписания пакта выступал по радио и доказывал его целесообразность.

— Да, доказывал.

— Ты был совершенно прав и, кстати, помог мне разобраться в этом вопросе.

— Верно, я был прав. Мне не нужна «Дейли уоркер» или какой-нибудь там партийный организатор, чтобы внушать, какой линии следует придерживаться. Я руководствуюсь интуицией, я уже говорил тебе об этом.

— Тогда что за чертовщина с тобой происходит? Если ты понимал причины заключения пакта, тогда… пожалуйста, не болтай всяких глупостей о линии — мне тоже никто ничего не внушает, я думаю своей головой…

— Что ты хотел сказать?

— Если ты понимал причины заключения пакта тогда, то почему ты перестал понимать их теперь?

— Я выступал по радио до того, как посмотрел кино-журнал.

— Киножурнал? Какой еще киножурнал?

— Прибытие Риббентропа в Москву, — ответил Лэнг, снова наполняя коньяком свой фужер. — Флаг со свастикой над московским аэропортом.

— Ты говоришь совсем как Вильгельмина Пэттон, — засмеялся Бен.

— А она ведь права! И ты тоже не можешь состоять в такой партии. Ты же порядочный человек.

— Пэттон — фашистская стерва, и ты это прекрасно знаешь!

— Не говори так, Бен! Не наклеивай ярлыки на людей. Это легче всего. Я знаком с Уилли двадцать лет и знаю, что она фашистка не больше, чем я.

— Какой же ты коммунист после этого? — воскликнул Бен, вставая. — Вроде редиски, что ли?

— Что, что?

— Вроде редиски: снаружи красный, а внутри белый.

— Может быть. Но если тебе потребовался такой трусливый тип, как я, чтобы прояснить мысли, то какой же ты после этого самостоятельно мыслящий человек?

— Ну, это ad hominem[121],— ответил Бен. — Ты был прав в своем выступлении по радио, и все, что ты сказал тогда, теперь подтвердилось. Сейчас ты ошибаешься, но это вовсе не значит, что доводы, высказанные тобой раньше, несостоятельны. Так что не волнуйся напрасно.

— Будь я проклят, если я волнуюсь, и будь я трижды проклят, если ты сможешь объяснить мне происходящее! Ты тоже должен выйти из партии. Ты оказался простачком, как и многие другие «товарищи».

— Объяснить происходящее я, конечно, могу, если только тебя действительно интересует мое объяснение.

— Нет, не интересует.

— Тогда зачем же я буду объяснять?

— Хорошо, хорошо, объясняй, — Лэнг снова сел и отпил коньяку. — Я слушаю тебя.

— Ты так много выпил сегодня, что вряд ли поймешь хоть слово.

— Да я слушаю, слушаю. Говори. Объясни мне. Я же простачок, такой же, как и те, что сейчас пачками выходят из партии.

«Вот тут он прав, — подумал Бен. — В течение месяца после подписания пакта из партии ушло немало людей. Впрочем, и вновь иступило не меньше».

— Советский Союз руководствуется не только принципами высокой морали, — сказал Бен. — Это государство, которым управляют умные, реалистически мыслящие люди.

— Как бы не так! Реалисты… Терпеть не могу этого слова!

— Но тем не менее это так. Советский Союз существует в мире, который в основном остается еще капиталистическим, правда?

— Ну, правда.

— Поэтому Советское государство поддерживает нормальные отношения с капиталистическими странами, заключает с ними пакты, соглашения, договоры о ненападении.

— А как ты объяснишь вторжение в Польшу, а?

— Не все сразу. Советский Союз заключил пакты о ненападении больше чем с десятком государств.

Постукивая ногой об пол и склонив голову набок, Лэнг рассматривал потолок с выражением безграничного терпения на лице. (Бен припомнил, что вот так же вела себя Эллен в тот день, когда они поспорили).

— Ты не слушаешь меня, — сказал Бен.

— Слушаю. Я не десятилетний ребенок.

— Ты же сам объяснял, что французская и английская миссии, посланные в Москву, не были уполномочены подписывать договор даже на покупку авторучек. Ты же сказал, что если бы попал в трудное положение и убедился, что друзья предают тебя, а одному тебе с врагом не справиться, то сделал бы единственно разумную вещь — заключил мир с врагом.

— Я весь внимание, — вставил Лэнг, продолжая постукивать ногой.

— Советский Союз предложил Польше заключить договор о взаимопомощи, но поляки так и не подписали этот договор…

— Хороша взаимопомощь — вторжение!

— Поляки не согласились заключить такой договор. У них тоже фашистское правительство или ты уже забыл об этом? Разве Красная Армия бомбила мирное польское население? Нет! Разве советские войска жгли деревни? Нет! Разве…

— Тогда что же они делают в Польше?

— Красная Армия временно передвинула советские границы дальше на запад. Она остановила немцев в нескольких стах милях от советской земли. Может быть, ты думаешь, что русским надо было ждать, пока немецкие танки появятся у них на границе?

— Я не знаю, что думать, — ответил Лэнг. — Но мне плевать на все твои объяснения. Считай, что я выбыл из игры. Нам придется участвовать в этой… — Он вовремя спохватился и прикрыл рот рукой; пытаясь замаскировать свой жест, он сделал вид, что зевает.

Разве он мог рассказать Бену, зачем ездил в Вашингтон и о чем говорил со «Шкипером»? Ведь ему пообещали очень высокий правительственный пост, в случае если США начнут воевать, и потому рекомендовали не выступать по радио с защитой красных: они нам не друзья.

Бен не заметил наступившей паузы, так он был взволнован.

— Я сожалею, Зэв, что ты вступил в партию. Я всегда считал, что ты сделал это безотчетно, не подумав.

— Премного благодарен!

— Сердцем ты все правильно понимаешь. Но я готов биться об заклад, что после вступления в партию ты не прочитал ни одной книги и не сделал ни одной попытки понять происходящее, слишком полагаясь на эту самую твою интуицию. Но одной интуиции мало. Нужно думать головой, голубчик!

— Я стою вне политики и думать не умею.

— Но это же слова Иллимена, а не Фрэнсиса Лэнга, — засмеялся Бен. — Помнишь, что он сказал, выступая по радио? А помнишь, как около Тортосы мы встретились с вами обоими и с Долорес, и Иллимен выразил надежду, что Джо Фабер уцелеет?

— Помню, — отозвался Лэнг, отпивая глоток вина.

— Кстати, Джо просил тебя отправить его дневник одной девушке в Филадельфию. Она так и не получила его.

— Я, в… вероятно, не п… послал его, — ответил Лэнг; он уже сильно захмелел.

— Жаль. Ты что, потерял дневник Джо?

Не обращая внимания на вопрос Бена, Лэнг спросил:

— Как тебе понравилась моя рецензия на твою книгу в «Таймсе»?

— Рецензия-то хорошая, но вот плохо, что книга не идет.

— А е… если х… хочешь знать, я написал эту рецензию уже после того, как решил выйти из партии.

— Что это значит?

— В… великая л… любовь не знает г… границ.

— Так вот, возвращаясь к тому, о чем мы говорили, — продолжал Бен. — Я не думаю…

— Мне не интересно, что ты думаешь, мне не интересно, что любой из вас думает. Вы вообще не думаете. Вы только выполняете приказы.

— Ну, знаешь…

— И никакой паршивый писака, которого я могу стереть в порошок, не будет командовать мной! — Голос Зэва сорвался на крик. Он окончательно опьянел, с его нижней губы текли слюни.

Бен поднялся и брезгливо посмотрел на распростертого в кресле человека.

— А знаешь, Лэнг, кто ты? — бросил он. — Ты продажная тварь!

Лэнг махнул рукой и на мгновение пришел в себя.

— Я прощаю тебя, пробормотал он, крестясь. — «Я прощаю тебе твои грехи во имя отца и сына и святого духа. Аминь». — Он икнул и протянул руку к Бену. — Не п… понимаю я, к… как это ты, так много испытавший, прошедший войну… м… мог обозвать так старого к… коллегу. Да, я ч… человек с интуицией, но коллега должен понимать коллегу… — Лэнг с трудом встал с кресла. — Ты уже уходишь? Энни будет недовольна.

Бен подошел к шкафу, в котором висели его шляпа и плащ. Он понимал, что должен поскорее уйти. Ему стоило огромного усилия не броситься на Лэнга и не избить его. «Как нелепо все получилось, — подумал он. — Мне придется ждать Эллен на улице или пойти за ней в Джульярдскую школу».

— Тебе нужны деньги? — спросил Лэнг. — Бери, не стесняйся.

Бен набросил плащ и нахлобучил шляпу.

— Ты революционер, Бен, — бормотал Лэнг, — ну и оставайся им.

Бен направился к двери, но страстный вопль Лэнга «Бен!» заставил его обернуться. Лицо Лэнга было искажено гримасой мучительной боли и раскаяния.

— П… продолжай, Бен, ос… таваться примером д… для меня!

III: Тюрьма

«Страны, утверждающие сейчас, что наши методы опасны, скоро сами прибегнут к таким методам».

«Майн Кампф».

1. 1 мая 1948 года

Первого мая выдался ясный, солнечный день. Самолет Лэнга «Цессна-140» стремительно поднялся со взлетной полосы в Тетерборо. Казалось, ему не терпелось взмыть в чистый, прозрачный воздух.

Пегги отказалась лететь. Она причиняла Лэнгу много хлопот, и он был доволен, что на этот раз она не пришла. Как ни приятно ему было чувство ответственности, которое он испытывал, когда в кабине находился беспомощный пассажир, лишенный возможности без его, Лэнга, искусства вновь оказаться на земле, но сознание того, что он один в этом безбрежном воздушном просторе, радовало его еще больше.

Он уверенно пересек Гудзон и не заметил, как очутился над Манхеттеном. «Цессна» была просто прелесть. Чудесный, свободно парящий маленький чертенок! Справа была видна только железная дорога, слева — извивающееся шоссе Риверсайд-Драйв и парк Генри Гудзона. Видимость не ограничена, потолок беспределен — редкое явление для жителя Нью-Йорка.

На высоте двух тысяч футов над Манхеттеном он выравнял машину и направился к центру города. Вскоре внизу показался «Эмпайр стейт билдинг». (По правде говоря, высота полета была слишком мала с точки зрения безопасности). Лэнг положил машину на левое крыло и начал крутой вираж, вообразив, что перед ним не мачта небоскреба, а аэродромная вышка, а он курсант летной школы в те дни, когда он постигал летное искусство. Прекрасное упражнение на координацию!

Он сделал слишком крутой поворот и почувствовал, как его прижала к сиденью могучая центробежная сила. Лэнг поспешил выравнять самолет, и горизонт вновь встал на свое место, а ощущение давящей тяжести исчезло. Затем он сделал, правда, не слишком четко, огромную восьмерку, взяв за ориентиры «Эмпайр стейт билдинг» и здание компании Крайслера. Лэнг вспомнил своего первого инструктора — толстого маленького человечка, внешне совсем не похожего на пилота. Он еще в 1935 году утверждал, что Лэнгу вообще не следовало бы летать. «Ты же боишься высоты», — говорил этот парень в переговорную трубку старомодного биплана.

«Черта с два! — подумал Лэнг. — Я покажу тебе, щенок…» Он открыл дроссель и откинулся на сиденье. «Следи за этой машиной», — приказал себе Лэнг, заметив самолет марки «Констеллейшн» над аэропортом Ла Гардиа, летевший прямо к острову. Направив самолет к югу, Лэнг стал набирать высоту, заставляя свою маленькую машину делать повороты на девяносто градусов попеременно вправо и влево.

Альтиметр показывал тысячу, две, семь… Лэнг выравнял самолет и посмотрел вниз, как всегда поражаясь абсолютно неподвижному положению колес самолета: он не мог понять, почему они не вращаются в потоке воздуха.

Ему пришлось признать, что в словах инструктора была известная доля правды. На высоте двух тысяч пятисот метров он чувствовал себя значительно хуже, чем на высоте семи тысяч футов, когда город находился прямо под ним. «Глупо, — подумал он, — ведь угол планирования по меньшей мере равен пяти к одному, и с такой высоты всегда можно найти место для посадки, если потребуется».

«Мой бог, к тебе все ближе». Эта фраза внезапно всплыла у него в памяти, и он начал громко петь, стараясь заглушить рокот мотора. Но это ему не удалось. Он запел: «Мы уходим в голубую бесконечность, нам навстречу солнце яркое плывет…» Черт бы побрал эти военно-воздушные силы! Не взяли меня, когда я подал заявление. Они не сказали прямо, но ясно дали понять, что у меня слишком много алкоголя в крови. Слишком много воздуха в воздушном потоке. Слишком много, слишком много…

Пролетая над Бэттери, Лэнг увидел крошечные кораблики, направлявшиеся вверх по Гудзону. «О свобода, свобода! Как много преступлений совершается во имя твое! — подумал он. — Кто это сказал: „Дайте мне свободу или лишите меня жизни“? Конечно, мадам Роланд, когда ее везли по улицам Парижа. А теперь они повезут Блау. Но на этот раз не будет двуколки, не будет гильотины. Не будет старых ведьм с их вязанием: одна петля, петля с накидом — и голова катится в корзину».

Вытянутое лицо святого отца, нет, монсеньера Франсиско Линча, глянуло вдруг на него из-за стекла альтиметра… «Я буду молиться за вас», — сказал он. «Вы так добры, святой отец, благодарю вас. Отец, я согрешил!»

Это было в Вашингтоне, в 1942 году, после того как ему отказали в приеме в школу летчиков военно-воздушных сил и предложили офицерский чин для работы в армии по линии печати. Он был уже в военной форме, когда встретился с отцом Линчем. Они сидели в комнате одной из гостиниц (Где это было? Ну, конечно, в гостинице «Мэйфлауэр».) и играли в покер; проиграли всю ночь напролет. Лэнг был пьян.

— Я прочитал вашу книгу, майор Лэнг, — улыбнулся священник.

— Какую?

— «Мадрид будет…». Кроме того, я видел вашу пьесу «Лучше умереть…».

— Вот как? — удивился Лэнг.

— И книга, и пьеса мне понравились, — продолжал священник в форме капитана военно-воздушных сил.

Лэнг насторожился.

— Благодарю вас, — вежливо отозвался он.

— Вы, конечно, были не правы.

— В чем именно?

— В отношении Испании, — пояснил Линч, внимательно рассматривая карты, которые сдал ему Лэнг.

Лэнг был пьян и довольно равнодушен к религии и поэтому грубовато спросил:

— А вы-то сами были там?

— Конечно, нет, — ответил тот, посмотрев на Зэва удивительно черными глазами. — Пожалуйста, не поймите меня превратно. Всякий, прочитавший вашу книгу или посмотревший пьесу, не может не почувствовать, что вы честный человек и верите в то, о чем пишете.

— Спасибо, капитан, — поблагодарил Лэнг, еле сдержавшись, чтобы не добавить: «Хотя, собственно, благодарить мне вас не за что». — Однако в чем же я не прав?

— Вы были введены в заблуждение, — проговорил Линч, показывая Лэнгу три одинаковые карты и проигрывая ставку. — Мне никогда не удается набрать лучшей комбинации, — заметил он с огорчением.

В Лэнге пробудился воинственный дух.

— Я был введен в заблуждение? Кем же? Коминтерном?

Священник улыбнулся.

— Нет. Вашим добрым христианским сердцем.

«Я заткну глотку этому гнусному негодяю, собью с него спесь», — подумал Лэнг и с напускным смирением сказал:

— Разъясните мне, отец. Франко утверждал, что эта война велась между церковью и антихристом во имя спасения католицизма.

— Правильно.

— Но на полях сражений в Испании я видел много убитых марокканцев-магометан, солдат испанского иностранного легиона, которые носили на своей форме изображение «Святого сердца Иисуса». Как это понять?

Линч снисходительно усмехнулся:

— Я не верю вам.

Его слова взорвали Лэнга:

— Вы только что говорили, что я честный человек! Зачем же мне лгать? Я не мародер, иначе я насрывал бы с одежды убитых целый мешок таких значков и принес вам.

— Я буду молиться за вас, — пообещал Линч, спокойно улыбаясь, и начал сдавать карты.

Лэнг огляделся, отвернул на девяносто градусов, потом вернулся на прежний курс и внимательно посмотрел вниз. Он знал, что сейчас сделает штопор в три — четыре витка. Вместе с тем он отдавал себе отчет, что у него нет парашюта. «Зачем ты это делаешь? — спросил он себя. И тут же ответил: — А что тебя беспокоит? Тебе и не нужен парашют. Ведь при штопоре самолет испытывает не большую нагрузку, чем при крутом развороте, а может быть, и меньшую. Штопор даже не считается фигурой высшего пилотажа. Впрочем, это, конечно, — не ответ!»

Лэнг заставил самолет слегка задрать нос и стал постепенно убавлять газ, пока мотор не заработал почти вхолостую. Удивительно, как послушно висела «Цессна» в таком положении. Однако элероны были ослаблены, и Лэнг поспешно, но осторожно нажал на рулевые педали, чтобы выравнять плоскости самолета.

Потом он совсем убрал газ, нажал до предела на правую педаль и потянул на себя до отказа ручку управления. Машина на мгновение как бы застыла в воздухе, затем свалилась на правое крыло и вошла в штопор. Сначала Лэнг увидел внизу Аквариум, затем он исчез, и показался остров Губернатора. Самолет начал свободно и быстро вращаться вокруг своей оси.

Лэнг отдал ручку вперед, нажал до отказа на левую педаль и держал на ней ногу до тех пор, пока вращение не прекратилось. Затем он снова потянул ручку на себя. Самолет опять вошел в почти вертикальное пике, и ветер пронзительно засвистел в крыльях машины. Зэв нервно толкнул ручку вперед и медленно стал тянуть ее на себя. Самолет выравнивался не так быстро, как ему хотелось бы. У Лэнга перехватило дыхание… «Доноси на Блау, ну же! Лги и доноси! — мелькнуло у него в голове. — Первое мая! Сегодня первое мая! Удивительно, что сигналом бедствия у летчиков были те же слова — мэй дэй, первое мая! Хотя в действительности французское m’aidez означает „помоги мне“, но произносится так же. О ирония судьбы! Я твердо решил больше не грешить и даже избегать всего, что ведет к греху!»

Машина начала наконец реагировать на действие рулей, но ветер по-прежнему угрожающе завывал в ее крыльях. Продолжая нервничать, Лэнг выглянул за борт. Ему показалось, что он заметил слабую вибрацию на концах крыльев. «Нет! — подумал он. — Нет! Это могло бы выглядеть как случайность. Ты мог бы сделать как-нибудь так, чтобы все выглядело простой случайностью, и тогда тебе не пришлось бы давать показаний или наговаривать на своего ближнего».

«Цессна» медленно вышла из пике. Лэнг дал газ и стал осторожно набирать высоту. «Ну, хватит! — решил он. — Почему я должен разыгрывать сцену покаяния? В конце концов, что я такое совершил, черт побери! Я не буду лгать на суде. Я буду говорить правду, Только правду, и да поможет мне бог».

Благодаря своей вере Линч был ближе к правде, чем Лэнг, созерцавший мир глазами простого смертного. Всепрощающими глазами? Или грешными глазами смертного? Мои глаза видели славу. И что из того, что магометане действительно носили на своем обмундировании изображение «Святого сердца Иисуса» или «Сердца Марии»? Разве это делает правду неправдой? «И в небе, и в земле сокрыто больше, чем снится вашей мудрости, Горацио».

Лэнг полетел по диагонали через Гудзон на аэродром, машинально направив самолет против ветра. Он знал эту местность на память и не нуждался в карте.

«А почему бы не повернуть на сто восемьдесят градусов и не полететь в сторону моря? Как далеко можно было бы забраться? Горючего хватит на три часа. Ты, пожалуй, залетел бы туда, откуда нет возврата. А тебе этого хочется? И да и нет. Ты хотел бы оказаться в положении, когда легче умереть, чем жить, но ты не можешь сделать этого сознательно. Ведь сказала Энн: „Ты повесишься, Иуда ты или нет. Ты пошел по такой дорожке, что в конце концов покончишь с собой“».

— Чепуха! — воскликнул Лэнг.

— Нет, не чепуха! Как это? «Не поминай имя господа всуе… Не нарушай супружеской верности… Не давай ложных показаний против своего ближнего…» Кто мой ближний? Блау?

Лэнг пересек побережье Нью-Джерси и начал снижаться. «Ты боишься высоты, Лэнг», — сказал летчик-инструктор. «Я буду молиться за вас», — пообещал Линч.

Лэнг подошел к аэродрому на высоте в тысячи футов и стал искать глазами конус-ветроуказатель. Все было так же, как и во время его взлета. Как-то он видел фильм под названием «Только у ангелов бывают крылья». Существуют добрые и злые ангелы. Искушение исходит от злых ангелов.

«Кто же мой злой ангел? — спросил себя Лэнг в тот момент, когда он, убрав газ, начал заходить на посадку. — Блау?»

2. 2 марта 1940 года

«Нынешняя атмосфера, сам воздух чем-то напоминает то, что происходило в 1919 году, в дни палмеровских налетов», — подумал Бен, когда они с Эллен ехали к Лео на воскресный обед. «Мамы не будет», — предупредила Белла. Мать часто гостила то у одной семьи, то у другой и теперь жила у Стеллы.

«С самого начала финской войны в воздухе носится что-то тревожное. Это чувствуется всюду, куда бы вы ни пошли. Вы сталкиваетесь с этим в самых невероятных местах, обнаруживаете в собственном доме», — продолжал размышлять Бен, поглядывая на сидящую рядом Эллен.

Эллен старалась казаться рассеянной. Она рассматривала рекламные плакаты на противоположной стене вагона, но делала это только для того, чтобы не разговаривать с Беном. Она все еще сердилась. «Что ж, — подумал он, — пусть остынет». Ему трудно объяснить происходящее даже ей. А если не можешь объяснить что-то своей собственной жене, то что говорить о других… Повторялась та же история, что и во время заключения пакта, только на этот раз кампания была значительно сильнее.

Объяснить? Но что? Советско-финскую войну или то, что произошло за неделю до этого? Определенные круги старательно разжигали истерию за границей и внутри страна. Это ясно понимали те, кто хорошо разбирался в событиях. Однако это не делало яд менее смертоносным. И самым странным казалось то, что лишь немногие, не исключая и рабочих, проявлявших в других случаях высокое классовое сознание, понимали происходящее.

Эллен взглянула на Бена, и они улыбнулись друг другу. Он взял ее руку и крепко сжал.

— Ты простила меня, мама?

Эллен вздохнула.

— Но ты же убежден, что ничего плохого не сделал.

— В таком случае я прощен!

Эллен засмеялась и, не выпуская его руки, снова стала разглядывать рекламные плакаты.

«Все это, безусловно, глупо, — вернулся Бен к своим размышлениям, — но симптоматично для нашего времени».

В тот год, когда они поженились, им было все труднее и труднее сводить концы с концами. Прямо или косвенно, но их положение осложнялось еще и тем, что люди не находили никакой связи между так называемым нападением на Финляндию и полным затишьем на Западном фронте, хотя Англия и Франция объявили войну Германии сразу, как только Гитлер напал на Польшу.

Коммунисты и их единомышленники стали непопулярны. Газетные писаки и радиокоментаторы неистовствовали. Мэр Нью-Йорка Ла Гардиа возродил давным-давно бездействовавший специальный отдел нью-йоркской полиции по борьбе с прогрессивным движением. Сократилось число заявок на ораторов от редакций журнала «Нью мэссис» и газеты «Дейли уоркер». Повсюду шло преследование прогрессивных элементов.

Бену, Эллен и ребенку теперь по целым неделям фактически приходилось жить на те двадцать долларов, которые каждое воскресенье приносил Джек Гросс на содержание маленькой Стеллы. Потом, когда Гросс открыл свою контору, в которой работало уже несколько бухгалтеров, он увеличил эту сумму до тридцати долларов.

Иногда, выкраивая время между подготовкой статей для «Мэссис», «Дейли» и других изданий, между лекциями в рабочей школе и остальных местах, Бен зарабатывал до шестидесяти долларов в неделю. Зато в следующие две он приносил только по пятнадцати. Его тяготило это положение, и в то же время он находил ему оправдание. Он не потерпел бы никаких упреков по своему адресу.

«Все, что мы предсказывали, — думал Бен, — сбылось. Мы говорили, что, если Испания падет, начнется вторая мировая война, и она началась через шесть месяцев после того, как был предан Мадрид».

— Забудь это, милый, — сказала она с улыбкой, но Бен почувствовал, что ее улыбка ничего не означает, так как он не мог ответить на ее невысказанный вопрос: «Когда ты найдешь работу, которая обеспечила бы тебе устойчивый заработок?» Удивительно, как абсолютно безу< пречные отношения могут стать натянутыми под влиянием политических и экономических причин. Но следует ли удивляться этому? Вспомним семью Вильямсонов.

Неделю назад, когда только на деньги Джека Гросса они смогли купить необходимые продукты, между Беном и Эллен произошел крупный скандал. Кончилось тем, что Бен хлопнул дверью и ушел.

Он опомнился только в баре на Сэндс-стрит за стаканом виски, которое вообще-то не любил. Сидевшая неподалеку девица повернулась к нему и спросила:

— Скучно, милый?

Бен взглянул на нее. Совсем еще юная особа — не старше шестнадцати лет. Даже обильные румяна не могли скрыть ее возраст. Он вспомнил о девушке, с которой познакомился в кафе на Рамбла де лос Флорес в Барселоне два года назад.

— А кому не скучно? — отозвался Бен.

— Тебя не понимает жена?

— Слишком хорошо понимает. Вот потому-то я и сижу здесь один на один со своей грустью.

— Единственно, что тебе нужно, это хорошо провести время, дорогой.

— Это привело бы меня в еще более грустное настроение, — ответил Бен, глядя в свой пустой стакан, и девице стало ясно, что с ним у нее ничего не выйдет. Она поднялась и направилась к выходу.

Бен истратил на виски все свои шесть долларов и пришел домой мертвецки пьяный. Эллен ждала его. Переступив порог, Бен вывернул карманы брюк, показывая, что они пусты. Он почти не мог говорить.

— Я все спустил, — пробормотал он и направился в спальню. Комната качалась из стороны в сторону; он бросился на кровать и ухватился за край матраса, боясь свалиться на пол. Он смутно почувствовал, как жена прикрыла его одеялом, и, благодарный ей, заснул.

На 72-й улице Бен и Эллен вышли из вагона. Им надо было сделать пересадку, и, пока они ждали поезда, Бен не выпускал руку Эллен. Им не о чем было говорить. «Так оно и лучше, — решил про себя Бен. — Но лучше ли?» У них обоих была скверная привычка (которую они, впрочем, отбросили во время последней бурной ссоры) не высказывать друг другу всего, что накопилось на душе, чтобы тем самым облегчить свое сердце.

Когда они вышли на 79-й улице и пошли по направлению к дому Лео, Бен неожиданно спросил:

— Я рассказывал тебе когда-нибудь о семье Вильямсонов?

Эллен взглянула на него.

— Кто они?

— Я писал о них в 1935 году, когда работал в газете «Глоб». Отец не мог найти работу. Вся семья с тремя детьми жила на пособие по безработице. Соседи говорили, что когда-то это была самая счастливая семья во всем квартале.

— Нет, ты ничего, не говорил о них.

И тогда Бен рассказал, что они получали 7 долларов 25 центов на питание, 3 доллара 25 центов на квартплату, 60 центов на уголь, 40 центов на газ, 35 центов на электричество, 25 центов на одежду. Всего 12 долларов в неделю на пять человек!

— Я был в полицейском участке, когда стало известно о происшествии, и отправился туда вместе с полицейским.

Осторожно выбирая слова, Бен описал картину, которую они застали в квартире у Вильямсонов, — пять трупов и записка на столе: «Тем, кого это интересует. Бог простит мне то, что я сделал. Я потерял рассудок, сошел с ума. Мне всюду говорят: „Нет работы… Работы нет…“ Дети плачут от голода. Мабель пилит и пилит меня: „Если бы ты был мужчиной, ты бы нашел способ накормить своих детей. Мужчина ты или жалкая, трусливая мышь?“ Я мышь».

Когда они поворачивали за угол на Драйв, Эллен взглянула на него полными слез глазами.

— Зачем ты рассказал мне это? — спросила она.

Может быть, он хотел показать, что находится в таком же положении, как Вильямсон — убийца своей несчастной семьи? Или пытался пристыдить ее за нежелание «плыть по течению», как она выразилась тогда, во время ссоры?

— О боже! — крикнул он, останавливаясь на углу и все еще не выпуская ее руки. — Да у меня не было никакой задней мысли. Мне просто пришла на ум эта история, вот и все.

— Но ведь мысли приходят людям на ум не без причины.

— Чепуха, — возразил Бен, хотя и понимал, что жена права. — Я хотел сказать, что случай с Вильямсонами научил меня больше, чем любая книга. Эта трагедия повлияла на формирование моих взглядов гораздо сильнее, чем все тяжелые испытания, которые мне пришлось перенести, когда меня уволили из редакции «Глоб». В конце концов, я тогда был один, без семьи. У меня тогда не было иждивенцев.

«А теперь они есть, — подумал он. — Но что же она хочет от меня?»

Направляясь с Эллен к дому Лео, Бен не переставал рассуждать с самим собой:

Всякий раз, стоит мне только раскрыть рот, я обязательно скажу что-нибудь не то… Это таких людей, как Вильямсоны, имел в виду Анатоль Франс, когда писал: «В своем величественном стремлении установить всеобщее равенство закон запрещает богатым, как и бедным, ночевать под мостами, на улицах и воровать хлеб». Это о таких людях, как Вильямсоны, писал Маркс: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его».

Когда они поднимались на лифте, Бен поцеловал Эллен.

— Я никогда не дам тебе повода стыдиться за меня, дорогая, — заверил он ее.

— Я никогда не буду краснеть за тебя. Я слишком горжусь тобой, болван ты этакий, — ответила Эллен и тоже поцеловала его.

Вот так же гордился им Лео, когда шесть месяцев назад Бен подарил ему экземпляр своей только что вышедшей книги «Волонтер армии свободы». Лео держал книгу в руках, и на лице у него появилось такое же выражение, как тогда, когда он выиграл дело о несчастном случае против могущественной корпорации. Его клиент, молодой рабочий, получил пятьдесят тысяч долларов компенсации за увечье на производстве. Тяжелая отливка сорвалась с крана и ударила его по голове. Он навсегда потерял рассудок.

— Иди воюй с боссами, — громко сказал Бен, нажимая на кнопку звонка в квартиру Лео. Эллен взглянула на него и рассмеялась. Дверь открыла Белла, и, как это ни странно, Бену показалось, что она не очень рада их приходу. Белла улыбнулась Эллен и поцеловала ее. Бен терялся в догадках. Дети обедали в своей комнате и не появлялись; Лео встретил гостей, стоя посреди гостиной.

— Милости просим, — приветствовал он брата и невестку, жуя кончик незажженной сигары. Затем он вынул сигару изо рта и поцеловал Эллен. — Мы пригласили вас, чтобы попрощаться.

— Попрощаться? — удивилась Эллен. — Куда же вы уезжаете?

— В Манилу, — вздохнул Лео.

— На Филиппины? — спросил Бен.

Лео кивнул головой и отцовским ножичком отрезал кончик своей «короны».

— Передаю Певнеру всех клиентов и беру двухгодичный отпуск. Устал.

— Так, — протянул Бен, — неплохо. Но почему в Манилу?

Лео рассмеялся. Они сели, а Эллен пошла на кухню помочь Белле.

— Ты, конечно, можешь объяснять наш отъезд как тебе угодно, — продолжал Лео. — Но на Филиппинах вот уже много лет живут наши друзья. Может быть, ты помнишь Вайнштейнов? У них там магазин дамского белья.

Бен отрицательно покачал головой, и Лео добавил:

— Впрочем, это не так важно.

Женщины позвали их к столу, и они направились в столовую. Бен взглянул на Беллу — она держалась холодно, замкнуто и почти не улыбалась. Он хотел спросить, в чем дело, но передумал и решил сначала разузнать о их планах.

— Вайнштейны подыскали для нас хорошенький домик, — пояснил Лео, порылся в кармане и вынул фотоснимок. Бен взглянул на фото и передал Эллен.

— Там хороший климат, — снова вздохнул Лео. — Мне только сорок, а чувствую я себя так, будто мне далеко за пятьдесят.

— Как ваша малютка? — спросила Белла у Эллен.

— Прекрасно. Ей уже почти три. Маленькая леди.

— Ты счастливчик, — иронически заметил Бен, обращаясь к Лео. — Немногие могут позволить себе уехать на два года. Однако я тебя все-таки не понимаю.

— Мне не нравится то, что происходит в мире.

— Ну и что же? А кому нравится?

— Ты скажешь, что я бегу от действительности, хотя ты знаешь так же хорошо, как и я, что это невозможно.

— Тогда зачем же это делать?

— Я так и знала, — вмешалась Белла. — Я знала, что он так и скажет!

Бен взглянул на нее и перехватил взгляд Эллен. Она покачала головой, й теперь он понял, что за замкнутостью Беллы скрывается ее неприязнь к нему.

— Что случилось? — полюбопытствовал он. — Вы коситесь на меня с первой минуты, как только мы переступили порог вашего дома.

Жена Лео бросила взгляд на Эллен.

— Что вы сделали со своей жизнью? — спросила она. — Вы испортили ее. Вы спутались с радикалами и коммунистами. Вы читаете газеты?

— Каждый день. Семь штук.

— Оставь, Белла, — вмешался Лео. — Ты же обещала мне. Я не хочу ссориться с Беном. И не хочу, чтобы ты ссорилась с ним.

— А почему мы должны ссориться? — спросил Бен. — Ведь мои странные идеи для вас обоих не новы.

— Может быть, и ваша жена согласна с ними? — Белла вызывающе посмотрела на Эллен.

— Да, согласна, — улыбнулась та.

— Гм-м, — протянула Белла.

— Я рад за вас, — заявил Бен, — если вам действительно хочется путешествовать. Но я не понимаю, почему бы вам не поездить по штатам. Америка — большая страна.

— Ты видишь, он думает, что мы убегаем, — бросила Белла.

— Шш! — остановил ее Лео. — Собственно, так оно и есть: мы действительно убегаем. Но это неважно. Да ты ешь, — обратился он к Бену.

— Я ем.

— Конечно, Бен, они могут поехать, куда им хочется, — сказала Эллен. Бен кивнул головой, но ничего не ответил. Он внезапно вспомнил разговор, который произошел у него с Лео, когда он вернулся из Испании. «Когда-то я сам бал социалистом», — разглагольствовал тогда брат.

«В чем дело? — подумал Бен. — Быть может, он напуган антикоммунистической истерией?»

— Сегодня я не хочу ссориться со своим братом, — сказал Лео. Он разрезал бифштекс, но видно было, что у него нет аппетита. — Вы должны извинить нас, Эллен, — Лео взглянул на невестку, — но Белла не одобряет поведения Бена, и скрывать это бесполезно. Не одобряю его и я, Бен. Я считаю, что ты понапрасну растрачиваешь свою жизнь.

— Благодарим вас, — отозвалась Эллен с улыбкой.

— Я ведь о вас думаю, Эллен, о вас и вашей малютке, — вставила Белла.

— Но у нас все в порядке, — пожала плечами Эллен.

— А я-то думал, что мы не будем спорить, — покачал головой Бен.

— Мы и не собираемся спорить, — сказал Лео. — Но не стоит расставаться, так и не поняв друга друга. Мы уже говорили об этом раньше. Если бы только был жив папа…

— Да что же, черт побери, я такого сделал? — раздраженно воскликнул Бен.

— Пожалуйста, не кричите на моего Лео! — вскипела Белла.

— Послушайте, — остановила их Эллен. — Я не понимаю, из-за чего разгорелся весь этот сыр-бор? Может, нам лучше прийти в другой раз?

Лео повернулся к ней и, кивнув в сторону Бена, иронически заметил:

— Он же у нас великий толкователь! Но сегодня, — обратился он к брату, — я не хочу, чтобы ты стал растолковывать нам, почему твои друзья заключили союз с нацистами, которые убивают наших людей. Я хочу одного — спокойно пообедать.

— Тогда зачем же было начинать? — засмеялся Бен. — У меня нет никакого желания объяснять тебе, что сейчас происходит, если ты сам не хочешь ничего понимать.

— Бен, пожалуйста, — попросила Эллен, но Белла снова подлила масла в огонь.

— Только вы один все понимаете! — воскликнула она. — Все понимаете, да только шиворот-навыворот! Все идут не в ногу, только вы один в ногу.

— Шш! — прикрикнул Лео на жену. — О, я прекрасно понимаю, — снова повернулся он к Бену. — Я все понимаю. Но не могу согласиться, что бы ты мне ни говорил. Я никогда не одобрю того, что мой брат путается с людьми, которые с похвалой отзываются о русских. — Лео взглянул на Эллен и добавил: — И я не думаю, что она в душе одобряет, хотя и говорит, что согласна с тобой.

— Тогда поставим на этом точку, — предложил Бен. — Может быть, нам в самом деле лучше уйти?

— Ну и уходите! — отрезала Белла. — А Эллен пусть остается.

— Да что вы, в самом деле! — возмутилась Эллен.

— Перестань, прошу тебя, — обратился Лео к жене.

Эллен обвела присутствующих взглядом.

— Если здесь назревает скандал, то я лучше уйду. Это нехорошо с вашей стороны. Каждый вправе иметь свои убеждения.

Некоторое время все молчали. Потом Лео тихо сказал:

— Да я не об этом. Ты знаешь, Бен, что я имел в виду. Советы не одобряют нацистов, но в то же время завязывают дружбу с Гитлером. Они не одобряют войны, но в то же время воюют с Финляндией. Вот тебе и доказательства.

— А что делала Финляндия с двадцатью тремя аэродромами, построенными нацистами? Ведь на них могло разместиться в десять раз больше самолетов, чем есть у финнов.

— Не хочу никаких объяснений, — упрямо повторил Лео.

— Если ты выдвигаешь аргумент, то будь добр выслушать ответ, — заявил Бен. — Я бы сам хотел, чтобы мне кое-что объяснили. Я хотел бы знать, зачем финны установили тяжелую артиллерию в двадцати милях от Ленинграда? Разве русские угрожали им? Меня интересует, что скрывается за всей этой историей с бедной маленькой Финляндией, по которой газеты проливают обильные крокодиловы слезы…

— Одну минуту, — перебил его Лео.

— Бен, — обратилась к мужу Эллен. — Перестань, прошу тебя!

— Я хотел бы знать, почему Чемберлен посылал самолеты, снаряды, бомбы и все остальное Маннергейму, в то время как Англия должна была сражаться с нацистами на западе. А на самом деле она не сражалась и не сражается. Объясни мне, пожалуйста.

— Но ведь вы же у нас великий толкователь! — ехидно заметила Белла.

— Что же, я попытаюсь объяснить.

— Нет, нет! — Белла зажала уши. — Было бы лучше, если бы вы зарабатывали на жизнь для своей жены и ребенка, а не мирились с тем, что ее бывший муж…

— Белла! — воскликнула Эллен. — Не говорите о вещах, о которых вы ничего не знаете!

Бен поднялся из-за стола.

— Я не понимаю, для чего вы нас пригласили? Чтобы оскорбить? Мы никогда не сходились в политических взглядах, но для меня это не имело значения…

— Сядь, — попросил Лео.

— Он бездельник! — крикнула Белла. — Пусть уходит! Жалкий коммунистический бездельник, поддерживающий наших врагов и выступающий против своей собственной страны!

— Нет, это невыносимо! — Эллен разразилась слезами, встала из-за стола и выбежала из комнаты. В первую минуту Белла хотела было последовать за ней, но передумала и осталась сидеть. Бен взглянул на брата. Лео сидел с убитым видом, не выпуская из рук вилку с насаженным на нее кусочком мяса.

— Ты согласен с мнением Беллы? — спросил он. Лео промолчал. — Ты согласен, я спрашиваю?

Лео положил вилку, посмотрел на него и встал.

— Мы можем говорить с тобой как мужчина с мужчиной, — сказал он.

Он взял Бена под руку и повел его в гостиную, но спохватился и, повернувшись к жене, попросил у нее извинения.

— Ты боишься говорить в моем присутствии? — спросила Белла, вставая со стула. — Я пойду к Эллен.

— Бен, — заговорил Лео, когда они прошли в гостиную, — я не люблю оскорблять людей. Я уже много раз говорил тебе, что ты должен чего-нибудь добиться. У тебя же хорошая голова!

— Я стараюсь заработать на жизнь.

— Ты пишешь, выступаешь с речами. И это ты называешь «зарабатывать на жизнь»?

— Тебе же понравилась моя книга.

— А разве ее кто-нибудь покупал? Разве ты написал книгу, которую можно было бы продать?

— Для тебя это важно, да?

— А для тебя разве не важно? Я знаю: ты говоришь — да, я говорю — нет. Мы никогда не согласимся друг с другом. По определению Беллы, ты бездельник. По-моему, ты заблуждающийся человек. Ты сам себе все испортил. Но меня это не касается. Я уважаю тебя, Бен, хотя за деревьями ты не видишь леса.

— А ты его видишь? И что же ты видишь? А чем живешь ты? Крупными гонорарами, которые платят тебе страховые компании и корпорации за то, что ты обираешь честных людей?

— Постыдись! — вспылил Лео. — Я представляю компании, это так. Но я много делаю и бесплатно для людей, которым нечем платить. Всего лишь два года назад, когда ты был в Испании, я защищал интересы Рабочего союза.

— Тебе не нравится то, что происходит сейчас в мире. А что, в Маниле ты собираешься жить в стеклянной башне?

— Я не политик.

— Я тоже не политик. Я гражданин. Я стою на своих ногах и говорю о том, что считаю необходимым. Тебе и это не нравится. И что же ты делаешь? Ты боишься, как бы комиссии Дайса не стало известно, что ты был когда-то социалистом?

— Да, — зло ответил Лео. — Посмотрим, чем ты кончишь. Борись с боссами. Бушуй. Ты заработаешь себе на орехи. Ты непременно угодишь в тюрьму. Что ж, геройствуй! Слыви радикалом! А вот свою собственную жену и ребенка ты содержать не в состоянии. Я начинаю думать, что Белла права.

— Хорошо, хорошо! — холодно проговорил Бен. — В таком случае мы поняли друг друга.

— Нет, Бен, я не понимаю тебя. Ведь у тебя доброе сердце, ты любишь людей.

— Я бездельник. Я говорю и делаю совсем не то, что думаю. Я использую людей в своих корыстных целях, как об этом пишут газеты. Я жажду власти!

— Я не о том говорил.

— Именно о том.

— Я похож на папу. Я много говорю, но я люблю тебя. Ты моя плоть и кровь, Бен. И если тебе когда-либо потребуется помощь…

Бен взял Лео за обе руки.

— Ли, мы не первые братья, которые расходятся вот так. Мир полон ими. Так было во время нашей гражданской войны, так было в дни Октябрьской революции и событий в Испании, так было во время всех общественных конфликтов с первого дня существования мира.

— Я хочу быть на твоей стороне, — сказал Лео. — Но я не могу. Я бо… — он оборвал себя на полуслове и воскликнул с негодованием: — Кроме того, я уверен, что ты не прав!

— Лео, — снова заговорил Бен. — Ты никогда не мог убедить меня, что единственный путь к лучшему будущему — это сидеть сложа руки и ждать, когда оно наступит. А я никогда не мог убедить тебя, что социализм…

— В таком случае я уже убежден, — сказал Лео с удрученным видом.

— Но ты и пальцем не пошевелил бы, чтобы ускорить его приход.

Лео нахмурился:

— В новом мире для меня не нашлось бы места.

— Ерунда. В нем найдется место для всех, кроме кровопийц.

— Ну вот. Ты уже называешь меня кровопийцей.

— Оставь, — улыбнулся Бен. — Надеюсь, я понимаю, что происходит в мире. Это понимают и мои товарищи, а их миллионы, и они не дураки и не черти с рогами. Ты видишь все по-другому — ты и миллионы других людей. Кто-то прав, а кто-то не прав — возможно, мы все не правы. Время покажет.

— Я бы хотел дожить до такого времени.

— Да ты посмотри вокруг себя. После первой мировой войны появился Советский Союз. Вот увидишь, после этой войны появятся другие социалистические страны.

— Войн вообще не должно быть.

— Аминь, — отозвался Бен. — Брат мой, там, куда ты едешь, большинство людей ходят в лохмотьях, полуголодные и больные. Они живут, как собаки. Посмотри на них, Лео. Спроси себя, почему так получается, ведь земля богата и в состоянии прокормить всех. Спроси себя и постарайся найти ответ.

— Мир всем! — напыщенно провозгласил Лео.

— Мир и тебе! — отозвался Бен. Он поцеловал Лео в щеку и направился >в спальню. Эллен сидела на кровати, устремив взгляд на стену. Белла склонилась над ней.

— Пойдем, — позвал Бен жену, Эллен немедленно поднялась, словно только и ждала какого-нибудь толчка. Белла молча вышла из комнаты.

До 14-й улицы они доехали, не обменявшись ни словом. Затем Эллен взглянула на Бена и слабо улыбнулась.

— Ты была не очень-то разговорчива, — сказал он. Эллен покачала головой. — Даже не вступилась за меня.

— Я не умею бороться с людьми, — ответила Эллен так тихо, что он едва расслышал. — И никогда не умела.

— Может быть, ты согласна с ними?

Она с упреком взглянула на него:

— Не надо так, Бен.

— Но ведь ты говорила мне то же самое, что и они.

— Я никогда не говорила, что я не согласна. Я говорила только, что не понимаю.

«Она вступила в партию, но на собраниях всегда молчит, — подумал Бен. — И если кто-нибудь повинен в этом, так это я сам. Я, да и другие товарищи тоже никогда не пытались заинтересовать ее, помочь ей, объяснить, когда она что-нибудь не понимала. Я был нетерпелив, раздражителен, эгоистичен и высокомерен».

— Почему же ты не пыталась понять? — с горечью спросил он. Люди стали смотреть на них, и Эллен снова покачала головой:

— Поговорим потом, прошу тебя!

Бен замолчал и до конца пути не сказал ни слова. Достаточно и того, что на тебя ополчился родной брат. Он и Белла — это враги, это буржуа с их проклятой экономической системой… А тут еще собственная жена стоит в сторонке, как зритель, и беспомощно говорит: «Я не понимаю!»

Бен вспомнил, как он сказал той девчонке в баре на Сэндс-стрит: «Жена слишком хорошо понимает меня». «Ну да, понимает!» — подумал он, когда поезд нырнул в тоннель под реку и послышался характерный шум. В ушах у него закололо, и он жадно вдохнул воздух.

3. 14 мая—15 июня 1948 года

В первой половине мая, в разгар предварительного следствия, защитник Блау Сэм Табачник возбудил ходатайство о прекращении дела. Факты, приведенные в обвинительном заключении, говорилось в заявлении адвоката, не подтверждают, что Блау совершил государственное преступление.

Ссылаясь на показания подзащитного перед комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, Сэм в своем ходатайстве на имя судьи Айнхорна, которому предстояло вести дело, доказывал, что ответы Блау были чистосердечными и правдивыми и что вполне объяснимое возмущение обвиняемого лишь подтверждает это и совершенно исключает намерение скрыть правду.

На вопрос: «Вас обучали командиры Красной Армии?»— писал Табачник, — последовал немедленный гневный ответ: «Это нелепо!»; на следующий вопрос: «Вы хотите сказать „нет“?» — Блау без малейшего колебания заявил: «Конечно!» Так не мог отвечать человек, стремящийся ввести комиссию в заблуждение.

Если даже допустить на минуту (а это абсолютно недопустимо), что Блау и три тысячи других добровольцев из батальона Линкольна, входившего в одну из интернациональных бригад, действительно обучались и воевали под начальством командиров Красной Армии (абсурдное предположение!), которых они и в глаза не видели, то и тогда ответы подсудимого нельзя истолковать как клятвопреступление.

Обвинительное заключение, по существу, основано на искажении смысла слова «красноармейцы», и оно должно рухнуть при первом же соприкосновении с историческими фактами. Американский суд не должен допускать, чтобы, разжигая дешевые страсти, искажали истину…

Защитник Бена попросил также представить в суд показания Фрэнсиса Лэнга на двух заседаниях комиссии по расследованию антиамериканской деятельности седьмого и восьмого декабря 1947 года.

«Защита имеет все основания считать, — говорилось в заявлении Табачника, — и действительно считает, что упомянутые показания Фрэнсиса Лэнга явились, хотя бы частично, причиной возбуждения дела против подсудимого. Поэтому в процессе подготовки к предстоящему судебному разбирательству обвиняемый имеет право ознакомиться с этими показаниями».

Представитель министерства юстиции Фелпс Биллингс предложил отклонить ходатайство Табачника. Он заявил, что обвинительное заключение составлено достаточно ясно, что никакой семантической казуистики (что бы это слово ни означало) в нем нет и что правительство готово доказать выдвинутые обвинения.

Что же касается просьбы представить в суде показания Фрэнсиса Лэнга, то правительству нет необходимости опираться на эти показания для подтверждения виновности Блау. Не нуждается в них и защита, поскольку обвиняемый прекрасно осведомлен, в чем его обвиняют. В аргументах правительства, утверждал также Биллингс, нет ничего не ясного, в них будет сказано все, что необходимо знать защите для выполнения своих обязанностей.

Сэм Табачник с удивлением заметил, что Биллингс держался в суде, как воплощение терпимости. Казалось, он был уверен, что обвинение подготовлено безупречно и поэтому он может позволить себе снисходительный тон по отношению к защитнику. Впрочем, подумал Сэм, в поведении юристов в зале суда такое же множество оттенков, как в поведении врачей у постели больного.

Бен вое же сожалел, что они с Табачником решили не брать письменных показаний у Энн: они могли бы поддержать ходатайство защиты о представлении в суд показаний Фрэнсиса Лэнга. Бывшая миссис Лэнг соглашалась на это, но возражал сам Бен.

— Не стоит тащить неприятности Энни в суд вместе с моими, — оказал он Табачнику. — К тому же у нее нет явных доказательств того, что Зэв собирается выступить в качестве свидетеля. А упоминание о ее подозрениях на этот счет вряд ли прибавит веса твоему ходатайству.

«Министерство юстиции сделало ловкий ход, — подумал Табачник, — назначив судьей еврея. Тем самым оно гарантировало себя от обвинения в антисемитизме со стороны публики. А Биллингс даже готов допустить в число присяжных одного-двух евреев, конечно, при условии, что это будут „правильные“ евреи».

20 мая в одной из газет появилась заметка Леонарда Лайонса со следующим сенсационным сообщением:

«С конца февраля хорошо известный писатель и радиокомментатор стал возить с собой по ночным притонам некую роскошную даму. Вчера вечером они были в Эль-Марокко, где ворковали, как голубки… Именно в феврале жена этого известного писателя ушла от него, а женщина, с которой он сейчас часто появляется, осталась у него, как утверждают, в качестве секретаря… По слухам, причина размолвки — политические разногласия… Говорят, что муж оплачивает защитника по делу одного писаки из „Дейли уоркер“, который через месяц должен предстать перед судом по обвинению в клятвопреступлении. Вот и отрицайте после этого, что политическая деятельность иногда сводит вместе совсем разных людей!..»

В субботу Сэм в своей конторе на Уолл-стрит встретился с комитетом защиты Бена. Присутствовали Энн, Сыо Менкен, секретарь организации ветеранов батальона имени Линкольна Тед Барроу и сам Бен.

Как только Энн вошла в контору, Сью передала ей газетную вырезку с заметкой Лайонса и спросила:

— Вы помните меня? Я была у вас немногим более года назад.

— Конечно, — с улыбкой ответила Энн. Она взглянула на газетную вырезку. — Я уже видела это. Лайонс, по крайней мере, правильно указывает время нашего разрыва. Все-таки, — добавила она, обращаясь к Сэму, — мне надо было бы написать свои показания.

— Нет, — возразил Бен. — Это нисколько не помогло бы делу и только вынудило бы правительство вызвать вас в суд в качестве свидетеля. Если Зэв не появится в суде, тем лучше. А если появится, мы устроим ему перекрестный допрос, не впутывая в это дело вас.

— А вы что думаете, Сэм? — спросила Энн.

— Я согласен с Беном. Только не думаю, что Биллингс стал бы вызывать вас в качестве свидетеля.

— Что же, — вмешалась Сыо, — теперь, когда открыто заговорили о вашем разводе, я надеюсь, что Леонард Лайонс еще кое в чем поможет нам, назвав «известного писателя» по имени и выплеснув на него новую порцию грязи.

Энн взглянула на Сыо. Сначала она была несколько озадачена, потом рассмеялась, решив, что ей нравится эта девушка. Бен тоже явно любовался ею, не спуская с нее глаз. Энн припомнила вечер, о котором говорила Сью, — тот вечер, когда присутствовала Вильгельмина Пэттон. Тогда разгорелся горячий спор, а Фрэнка пришлось уложить в постель. Она покраснела, вспомнив, как Лэнг напился до потери сознания и Бену пришлось тащить его наверх.

Безмолвный разговор, который вели между собой Бен и Сью, обмениваясь красноречивыми взглядами, не оставлял у Энн сомнений, что они близки.

— Я очень слабо разбираюсь в политике, — обратилась она к Сэму, — но, кажется, знаю, где достать немного денег для нашего комитета.

— Вот это здорово! — одобрительно произнес Бен. — Иначе защитнику придется записывать свои убытки на манжетах без всякой надежды, что ему когда-нибудь возместят их!

— У защитника широкие манжеты, — с серьезным видом отозвался Сэм, слегка отворачивая рукав пиджака. — Однако приступим к делу. Нам необходимо придать процессу самую широкую огласку. «Дейли уоркер» сделает, конечно, все, что в ее силах. Ветераны тоже. Но мне бы хотелось, чтобы процесс освещался еще шире.

— Ты хочешь, чтобы я выступила единым фронтом с Леонардом Лайонсом? — спросила Сыо, поднимая брови. Бен шутливо погрозил ей кулаком…

«Сегодня начинается суд над Блау, — сообщала „Дейли уоркер“ в заголовке на пять колонок газетной полосы. Подзаголовок гласил: „Дейли“ будет вести решительную борьбу против этой судебной инсценировки».

НЬЮ-ЙОРК. 1 июня. Бен Блау, штатный сотрудник «Дейли уоркер», ветеран батальона имени Линкольна и второй мировой войны, должен сегодня предстать перед судом в здании Федерального суда по сфабрикованному обвинению в лжесвидетельстве.

Дело будет слушаться под председательством судьи Аллена Айнхорна. Защитником обвиняемого выступит адвокат Самуил Табачник из Нью-Йорка.

Это судебное разбирательство было затеяно после того, как 10 декабря прошлого года Бен Блау, награжденный за боевые заслуги орденом, на допросе в комиссии по расследованию антиамериканской деятельности ответил «нет» на провокационный вопрос: «Когда вы были в Испании, вас обучали командиры Красной Армии?»

Вчера адвокат Табачник в своем интервью для газеты «Уоркер» заявил: «Судебный процесс представляет собой грубую инсценировку. Отвечая на вопрос комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, Блау сказал правду. Однако правительство стремится использовать атмосферу „холодной войны“, чтобы упрятать этого человека на пять лет за решетку, а вместе с тем и запугать газету, в которой он работает».

Репортер заметил Энн Лэнг, сидевшую рядом с Сью Менкен в зале суда.

— Здравствуйте, миссис Лэнг, — обратился он к ней. — Я — Галлард из «Джорнэл». Можно задать вам вопрос?

— Пожалуйста.

— Вы присутствуете здесь как зритель или как свидетель?

— Конечно, как зритель.

Репортер посмотрел на Сью, словно ждал, что она представится ему или Энн назовет ее. Однако его ожидания не оправдались, и он приступил к новым расспросам:

— Это правда, что вы и мистер Лэнг разошлись?

— Правда. — Энн повернулась к Сью, всем своим видом показывая, что хочет отделаться от репортера, но тот и бровью не повел.

— Разрешите спросить, миссис Лэнг, что вас интересует в этом процессе?

Энн окинула Галларда ледяным взглядом, но сразу же сообразила, что, пожалуй, так не следует вести себя. Она понимала, что, если скажет правду, газета все равно не напечатает ее ответ (если только его нельзя будет использовать во вред Бену). И все же она решила ответить, несмотря на то что Сью предостерегающе толкнула ее в бок.

— Я давно знакома с мистером Блау, — проговорила она, — и, естественно, интересуюсь его судьбой.

— Другими словами, вы на его стороне?

— Ведь он невиновен! — неожиданно воскликнула Сью, и репортер мигом повернулся к ней.

— Разрешите узнать ваше имя?

— Кэтрин Хэйбёрн[122], - ответила Сью, заморгав глазами и широко раздувая ноздри. — Убирайтесь-ка отсюда подальше вместе со своей газетой!

Галлард посмотрел на женщин, попытался изобразить на лице нечто вроде улыбки и бросился к телефону. Энн взглянула на Сью.

— Кажется, я допустила какой-то промах?

— Вам не следовало разговаривать с ним. Этот тип — херстовский эксперт по вопросам коммунизма. Я пыталась предупредить вас.

— Да?! А я не поняла.

— Этот фрукт делает вид, что обо всех все знает. Он сам когда-то был коммунистом. Он даже работал в «Дейли уоркер».

— Почему же он переметнулся на другую сторону?

— Из-за денег.

Энн снова посмотрела на сидевшую рядом девушку.

— Бен страшно влюблен в вас, Сью, ведь правда? — спросила она.

— Разве? — улыбнулась Сью. — Тут дело еще хуже: я сама по уши влюблена в этого парня.

— Так почему же вы не вместе?

— Из-за меня. Я никак не могу решить, что мне нужно.

Судебный пристав постучал по столу, вошел судья, и все присутствующие встали. Айнхорну, с белыми как снег волосами, было уже далеко за пятьдесят. Он знал, что у него типичная внешность судьи, о какой только может мечтать кинорежиссер, подбирающий актеров для очередного фильма.

Покончив с обычными формальностями, Айнхорн подозвал прокурора и защитника и заявил:

— Я рассмотрел оба ходатайства мистера Табачника и отклонил его просьбу о прекращении дела. Рассмотрев юридический вопрос, поднятый защитником, я пришел к заключению, что его аргументы не основательны. (Табачник резервировал за собой право выступить по поводу этого решения судьи.)

Судья вскинул очки на тонко очерченный нос и взглянул на лежавший перед ним документ.

— Теперь относительно ходатайства о представлении в суд письменных показаний Фрэнсиса Лэнга, данных им ранее. Обычно я удовлетворяю такие просьбы, несмотря на возражения прокурора. Но на этот раз, ознакомившись с показаниями мистера Лэнга, представления которых требует защитник, я должен согласиться с мнением прокурора, считающего, что в интересах национальной безопасности их не следует оглашать.

Мы живем в опасное время. Мистер Лэнг по своему положению иностранного корреспондента имел доступ к секретной информации, находящейся в распоряжении как иностранных правительств, так и нашего собственного. Мистер Лэнг дал показания по вопросам, имеющим отношение к национальной безопасности. Я отклоняю ходатайство, и если обе стороны готовы, то мы можем приступить к подбору присяжных.

Избрание присяжных заняло девять судебных заседаний — вплоть до 11 июня. С самого начала было ясно, что Биллингс постарается подобрать нужных ему людей. Табачник вынужден был то и дело выступать с заявлениями об отводе.

Можно ли, спрашивал себя Сэм, в июне 1948 года найти в Нью-Йорке присяжных, которые относились бы беспристрастно к коммунистам и к коммунизму вообще, которые с чистым сердцем поклялись бы, что будут руководствоваться только фактами и что на их суждения совершенно не повлияют политические убеждения обвиняемого.

В конце концов в число присяжных вошли страховой агент, две домашние хозяйки — жена заведующего гаражом и жена владельца автомобильного агентства, негр-гробовщик, бывший банковский служащий, владелец обувного магазина, женщина — специалист по рекламе, служащий американской федерации труда, две престарелые вдовы, живущие на доходы от ренты, преподаватель химии в средней школе и женщина-бухгалтер.

В следующий понедельник Биллингс сделал вступительное заявление. Теперь он вел себя совершенно не так, как во время предварительного разбирательства. Правда, он не повышал голоса, но это не мешало ему быть резким, язвительным и непреклонным. Когда он излагал пункты обвинения, которые правительство было намерено доказать, его глаза метали молнии. А когда он произносил слова «коммунист» и «коммунизм», в его голосе звучало предостережение. Он как будто хотел сказать, что в данном случае суд имеет дело с чем-то непристойным и низким.

Табачник несколько раз выступал с возражениями. Он утверждал, что Биллингс нарушает правила процедуры, поскольку закон запрещает во вступительном заявлении приводить какие-то доказательства или в чем-то убеждать присяжных. Однако судья Айнхорн отклонил возражения защитника.

Биллингс вслед за судьей напомнил присяжным, что судебный процесс затрагивает вопросы национальной безопасности. Не говоря об этом прямо, он дал понять, что правительство Соединенных Штатов занялось тщательным расследованием деятельности лиц, так или иначе связанных с обвиняемым.

Сидя рядом с Табачником, Бен написал на листе из блокнота: «Что он имеет ввиду?» — и передал записку Сэму. Тот ответил: «Ходят слухи, что уже некоторое время ведется секретное судебное следствие о деятельности КП», потом скомкал бумажку и сунул ее в карман пиджака.

Во время перерыва Бен оглядел зал заседаний в надежде увидеть Фрэнсиса Лэнга. Но его не было.

Весь остаток дня заняло ответное выступление Сэма. Он потребовал прекращения дела и безоговорочного оправдательного приговора на том основании, что вступительная речь прокурора была тенденциозной и полностью рассчитанной на то, чтобы окончательно настроить присяжных против обвиняемого еще до представления доказательств. Судья Айнхорн отклонил требование защитника и заявил:

— Я обычно не мешаю представителям сторон высказываться довольно свободно во вступительных заявлениях, мистер Табачник. Ну, а если представленные затем доказательства не подтвердят каких-либо пунктов этих заявлений, то наша система судопроизводства позволяет присяжным обратить на это внимание.

Судья повернулся к присяжным:

— Леди и джентльмены, я уже говорил вам и уверен, что вы не нуждаетесь в дополнительном напоминании, что заявления, сделанные представителями сторон в течение всего судебного разбирательства, не могут рассматриваться в качестве доказательств, за исключением тех случаев, когда в этих заявлениях делаются ссылки на определенные документы. Чаще всего эти заявления (Айнхорн улыбнулся) преследуют вполне определенные цели. Вы, и только вы, имеете право решить, принять доказательство или отклонить его, причем доказательства должны даваться свидетелями под присягой или представляться в виде документов. Только вы имеете право решать, какое значение придать этим документам или показаниям свидетелей. Продолжайте, адвокат.

…Во вторник пятнадцатого июня был допрошен первый свидетель обвинения. Это был главный следователь комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, человек с южным акцентом. Его показание свелось к тому, что комиссия заседала 10 декабря 1947 года, что был вызван Бен Блау, что он действительно явился и дал соответствующие показания, которые и были затем прочитаны.

— Свидетель в вашем распоряжении, — заявил Биллингс.

— Мы не намерены проводить перекрестный допрос, — ответил Табачник, — и согласны с тем, что текст показаний обвиняемого перед комиссией верен.

«Если бы я был на месте присяжных, — подумал Бен после того, как главный следователь комиссии покинул свидетельское место, — я тут же признал бы себя виновным».

4. 8 декабря 1941 года — 15 марта 1942 года

В тот понедельник с самого утра в узких, как каньоны, улицах Манхеттена завывал холодный ветер с Атлантики. Стоя вместе с другими мужчинами в длинной, исчезающей где-то за углом очереди, Бен, как и все остальные, то и дело вытирал слезящиеся глаза, часто сморкался, притопывал ногами и хлопал в ладоши.

Мужчины — большей частью молодые, пожилых почти не было — проявляли нетерпение.

— Давай, давай, пошевеливайся! — кричали они. — Японцы не ждут!

Прошло добрых полчаса, пока Бен попал наконец в дом № 39 на Уайтхолл-стрит, где занимались добровольцами. «Как они молоды!» — подумал он. Ему тридцать один год, и в свое время он был по меньшей мере года на четыре старше большинства парней из батальона имени Линкольна. А теперь он чуть ли не на десять лет старше любого из этих юнцов…

«Тебе уже тридцать один год, — говорила Эллен. — Ты женат. У тебя ребенок. Тебе незачем идти в добровольцы. Ты им не нужен, У нас миллионы молодых парней!»

«Эти ребята не знают, что ждет их впереди, — продолжал размышлять Бен. — Они понятия не имеют, что такое война. Да и никто не имеет представления о войне, кроме тех, кто прошел через нее. А те, кто прошел, не могут передать свой опыт другим. Более того, ни один писатель не смог сделать этого, даже Барбюс в „Огне“».

«Ты хочешь идти воевать! — кричала Эллен. — Это для тебя выход из положения! Это предлог, чтобы убежать от меня и Стеллы и прекратить поиски приличной работы. Тебе легче пойти на войну, чем остаться с нами и бороться за счастье жены и ребенка!»

Может быть, те, что постарше в этой очереди, — ветераны первой мировой войны. Подобно женщинам, дарующим жизнь ребенку, они изведали муки, но забыли о них. Конечно, эти «бывалые», как они с гордостью называют себя, знают, что к чему. Ими он восхищался гораздо больше, чем юношами, которым, не Терпелось добраться до горячего дела.

Я почти рад, подумал Бен, что война докатилась до Америки. Выходит, Эллен права в своих упреках? Конечно, это нехорошее чувство, но ведь он испытывал такую неловкость все эти годы — 1939, 1940, 1941 из-за позиции партии в вопросе о войне. Ему было как-то не по себе от лозунга «Янки не выступят!» и стало еще хуже, когда этот лозунг был заменен другим: «Янки не опоздают!» Некоторые товарищи говорили, что он просто-напросто не понимает истинной сущности империализма и что после вступления в партию ему следовало бы усиленно заниматься в политшколе. Бен возражал.

— Я не согласна! — почти кричала Эллен.

— Я же антифашист, коммунист! — пытался убедить ее Бен, с трудом сдерживаясь, чтобы не закричать: «Именно поэтому я и вступил в бригаду: я не мог стоять в стороне и смотреть, что делают фашисты с Испанией. Сейчас война пришла к нам. Ты думаешь, я намерен сидеть сложа руки и смотреть, как они будут расправляться и с нами?»

Несомненно, что вначале война носила империалистический характер — поведение Финляндии и затишье на Западном фронте служили лучшим тому доказательством. (Финское посольство в Мадриде было центром нацистской «пятой колонны» в Испании). Несомненно и то, что конкуренты Гитлера — европейские и заокеанские монополии — были готовы сокрушить его и захватить его империю во имя своих собственных, достаточно ясных целей.

Все это началось после того, как по радио объявили о вчерашнем нападении. Эллен сидела в кресле. Бен читал воскресную газету. Джек Гросс зашел рано, чтобы забрать Стеллу на весь день. Оба они от удивления раскрыли рты и уставились на радиоприемник. Потом Эллен разрыдалась и закричала: «Нет! Нет! Теперь ты пойдешь и запишешься…» (она не закончила). Эти слова вырвались у нее бессознательно: она невольно открыла то, о чем думала на протяжении всех последних месяцев…

Однако после того, как начался блицкриг против Англии, закончилась игра в войну на Западном фронте и началось вторжение в Бельгию, Голландию, а затем и во Францию, война приняла другой оборот. Еще до нападения на Советский Союз, думал Бен, народы Англии и других стран Западной Европы вели антифашистскую войну. Конечно, когда сто восемьдесят миллионов человек, живущих в социалистической стране, были внезапно вовлечены в войну, ее характер должен был измениться; но и те, кто до этого умирал под пулями фашистов, воевали не за Британскую империю или за французские и голландские колонии. Люди сражались за свою жизнь, за свою родину, независимо от того, какую выгоду правительства их стран намеревались извлечь из войны.

— Разве ты ничему не научилась в партии? — гневно опросил Бен у Эллен.

— Я только поняла, что партия значит для тебя больше, чем мы.

— Ты говоришь глупости!

— Не кричи на меня, — остановила его жена. — Криком ты никого не убедишь. — Он шагнул к ней, но она отшатнулась. — Не тронь меня! У Фрэнсиса Лэнга хватило ума покончить со всем этим, а у тебя нет. Ты так сильно любишь весь мир, что в твоем сердце не осталось места для любви к жене и ребенку!

— Как ты можешь так говорить? — вскипел Бен.

— Да ведь ты и не хотел зарабатывать, чтобы можно было сносно жить.

— Ого! — воскликнул он.

— «Ого!» — передразнила она. — Что ж. Отделывайся смешками. Пусть Джек заботится о ребенке. Воображаешь себя великим писателем только потому, что написал одну книгу. Почивай на лаврах.

Слова жены глубоко задели Бена.

— Эллен, — сказал он, — с тех пор как мы встретились, ты всегда была согласна с моими взглядами.

— Я возненавидела их! — закричала она, и слезы потекли по ее щекам. — Я знаю только одно: коммунисты отнимают у меня мужа. Митинги, митинги и митинги. Ты скорее побежишь на Брайтон-бич делать доклад, чем позаботишься о том, чтобы найти приличную работу.

— А кто даст ее мне? «Глоб»? «Уорлд телеграмм»? Генри Люс?

— Тогда перестань воображать себя писателем! Выбери какую-нибудь другую профессию. Ведь нигде не сказано что ты непременно должен быть писателем и умереть голодной смертью.

— Ты умираешь с голоду?

Каждый, кто стоял в очереди, получил круглый зеленый жетон на шнурке. Солдат оказал им: «Наденьте себе на шею». Все засмеялись и направились мимо лестницы в большую комнату. В этой комнате, пол которой уже был забросан окурками и пустыми пачками из-под сигарет, они уселись на жесткие стулья и стали слушать капрада. Некоторые принесли с собой завтрак в бумажных кульках, у других были чемоданчики и портфели.

Капрал оказался любителем поговорить, и у Бена создалось впечатление, что раньше он подвизался в каком-нибудь театре.

Он умело пересыпал свою речь остротами, принимал по временам эффектные позы и ловко увиливал от некоторых щекотливых вопросов, которых, кстати говоря, было много. Люди терпеливо ждали, что последует дальше.

Все так же, как и в Альбасете, подумал Бен, вспоминая тот день, когда его зачисляли на военную службу. (Ожидание, ожидание и снова томительное ожидание.) И в то же время не так, потому что большинство из тех, кто прибыл в Испанию, пробираясь ночами через Пиренеи и обходя французские патрули, были людьми, каких никогда раньше не видывал свет. Политически сознательные, они полностью отдавали себе отчет в том, что делают. По существу, никто из них не питал никаких иллюзий относительно войны. Искателей приключений было ничтожное меньшинство.

После разговоров с новобранцами и солдатами в лагере Дикс Бен пришел к выводу, что хотя они и ненавидят Японию и Германию, но у большинства из них это просто слепая злоба, вызванная нападением на Пирл-Харбор. Для начала и этого достаточно, полагал Бен, но потом не мешало бы кое-что растолковать им.

Перед отходом автобуса в Дикс Бен позвонил Эллен и сообщил, что направляется прямо в лагерь.

— После основного курса подготовки я возьму отпуск, — пообещал он. — Но, может быть, ты захочешь сама приехать ко мне, когда я смогу сообщить свой адрес?

— Может быть, — равнодушно ответила она.

— Что с тобой, Эллен?

— Ты ведь не совсем глуп? — ответила она. — Я думала, что сказала тебе все достаточно ясно. По-моему, ты делаешь большую ошибку.

— Не думаю.

— Ну конечно, ты же не можешь ошибаться и должен поступать, как находишь нужным. Ты ведь глава семьи.

— Как же я могу поступить иначе?

— Не беспокойся о нас, Бен, — ответила Эллен, и Бен почувствовал в ее словах злую, горькую насмешку. — У нас все будет хорошо.

— Напиши мне, — попросил он.

— Обязательно. Береги себя, милый.

Он звонил Эллен из лагеря Дикс раз в неделю, но это его не удовлетворяло. Людей сближают не телефонные разговоры.

Бен провел в лагере шесть недель и лишь к концу четвертой понял, что к нему относятся тут не как к остальным. Его попытка разузнать что-нибудь не увенчалась успехом. Наконец, поразмыслив как следует, Бен сообразил, что армейская контрразведка должна знать о его политических убеждениях. Да и сам он в анкете, в графе «Военный опыт», с гордостью написал: «1937, 1938 годы — 2-я рота 58-го батальона XV интернациональной бригады Испанской республиканской армии; последнее воинское звание — лейтенант, командир роты».

Бен знал, что к нему будут относиться с подозрением, но то, что он обнаружил 1 февраля, когда его переправили в лагерь Уиллер, в штат Джорджия, оказалось для него неожиданным. Он заметил, что в поезде было необычно много военной полиции, а от одного из солдат узнал, что, по слухам, среди них была значительная группа людей, подозреваемых в симпатиях к нацистам и итальянским фашистам.

После того как поезд миновал Вашингтон, Бен взял за правило спрашивать имя каждого, кто выражал желание завязать с ним разговор. И тогда выяснилось, что среди окружающих немало людей с такими именами, как Бруннер, Хольцхофф, Имплиаццо, Ферручио, Мюллер, Анастасио, Риччи. Рассуждения этих людей о войне подтверждали ходившие о них слухи. «Я займусь этим, как только мы прибудем в лагерь, — решил Бен. — Будь я проклят, если останусь хоть минуту в такой компании».

В Уиллере Бен оказался в одной казарме не только с теми, кто окружал его в поезде, но и со многими другими, кто и по виду, и по разговорам, и по фамилиям не отличался от его спутников по вагону. Но армейский аппарат оказался настолько бюрократическим, что Бен понял: потребуются недели, если не месяцы, чтобы выяснить подоплеку этого странного обстоятельства.

«В Альбасете и Таразоне я не видел ничего похожего, — думал Бен, шагая по огромной территории базы. — Потрясающее обилие всякого добра! (Именно добра — иначе не скажешь). О, если бы все это было у нас в Испании!» Размеры базы, битком набитые склады, горы продовольствия и снаряжения вызывали у него такое чувство, словно он беспомощно барахтался в тягучей патоке.

Это было какое-то гигантское предприятие. В финансовом отделе сложные счетные машины обрабатывали всевозможные учетные карточки и платежные ведомости и выбрасывали их, как конфетти. Людям оставалось только нажимать кнопки.

Около каждой ротной казармы стояли ряды мусорных ящиков с надписями: «Мокрые отбросы», «Сухие отбросы», «Молочные бутылки», «Консервные банки», «Яичная скорлупа», «Отбросы кофе», «Корм для свиней». Поразительная организованность и удивительный порядок (как на всяком крупном предприятии), а с другой стороны — бездушная машина, где вся забота о человеке с его нуждами и чаяниями сводилась к тому, чтобы превратить его в хорошо смазанную и безотказно действующую деталь огромного и сложного механизма (точь-в-точь как в большой корпорации).

Первая возможность изложить свои взгляды представилась Бену на второй неделе пребывания в лагере, когда его вызвал к себе сержант из информационного отдела штаба. Этот молодой человек, видимо, симпатизировал Бену, как участнику войны в Испании, и, казалось, даже восхищался им. Искренность его чувства подтверждалась тем, что сержант вызвал Бена сам, без всякой просьбы с его стороны.

— Я просматривал личные дела, — сказал сержант Холмс, — и ваша биография заинтересовала меня. Я много читал о войне в Испании и всегда симпатизировал республиканцам. Ведь нельзя же сказать, что все ваши парни были коммунистами?

«Будь осторожен, — сказал себе Бен, — возможно, тут пахнет провокацией. Ты временно выбыл из партии. Ты коммунист, не состоящий сейчас в какой-нибудь партийной организации, ибо партия считает, что коммунисты не должны вести партийную работу во время пребывания в армии, поскольку это может привести к фракционности, которая причинит вред военным усилиям страны».

— Нет, — ответил он, — нельзя. Но многие из них были коммунистами. («Если этот парень провокатор, — подумал Бен, — то он действует довольно неуклюже».)

Бен довольно откровенно поговорил с сержантом Холмсом. Он высказал свое удивление по поводу того, что оказался в компании людей, многие из которых подозревались в нелояльном отношении к США.

— Я не фашист, — сказал он.

— У нас их много, — заметил Холмс. — И будет неплохо, если вы внимательно присмотритесь к ним. Это может принести большую пользу и вам и армии.

— Вы не советуете мне подать просьбу о переводе?

— Не сейчас. Посмотрим, что будет дальше. Я доложу о нашем разговоре по команде. Здесь ведь армия, и все должно делаться по команде, — улыбнулся он.

— Да, — отозвался Бен. — Я слышал. Существует обычный порядок и армейский порядок.

— Вы быстро все схватываете. — Холмс встал, оглянулся и протянул Бену руку.

Бен ответил на его рукопожатие, поблагодарил и вышел из комнаты.

В течение следующих пяти недель Бен изучал основы военного дела и каждый день ловил себя на мысли, что он уже испытал все это. И тут, как и в Таразоне, он должен был пройти военную муштру: боевые порядки, сомкнутый строй, переходы, ночные привалы, «просачивания», учебная стрельба, использование укрытий, рытье окопов и индивидуальных стрелковых ячеек, штыковой бой, физическая подготовка, беседы о здоровье и гигиене…

Подразделение, в котором служил Бен, не проводило стрельб боевыми патронами, и это не удивляло Бена: он знал, из кого состоит подразделение и как настроено большинство солдат. Вечерами в казармах они вели откровенно пораженческие разговоры, в которые Бен старался не вступать.

Вместе с тем он стремился как можно лучше делать все, что от него требовали. Винтовку «М-1» и ее части он изучил так, что мог вслепую разобрать и быстро собрать ее даже в полевых условиях. Бен знал, что унтер-офицеры внимательно следят за ним и одобряют его усердие. Ну что ж, тем лучше!

Остаться безликим — несложное дело в армии, где вы живете, едите и спите вместе с тысячами других людей и не можете уединиться ни на минуту в течение всех двадцати четырех часов. И однако Бен чувствовал себя страшно одиноким. Это чувство усугублялось тем, что он не мог достать ни одного номера «Дейли уоркер» или «Мэссис энд мейнстрим», как не мог найти надежного парня, с кем можно было бы обсудить все, что происходит на Тихом океане и в Европе.

«Нас побили на Филиппинах, и Манила захвачена противником. Что стало с Лео и его семьей? Роммель ведет контрнаступление в Северной Африке. Непосредственная угроза Москве ликвидирована, и нацисты потеряли там более пятидесяти пяти тысяч человек. Красная Армия и русская зима преподали Гитлеру урок, который Наполеон получил еще в 1812 году».

В эти дни Бен имел возможность, сохраняя серьезный вид, вволю посмеяться над наиболее явными нацистами и поклонниками фашизма, обескураженными вестями с Восточного фронта. Они постоянно повторяли прогнозы генерала Маршалла о том, что Советы будут разбиты и выведены из войны в течение шести недель. Однако прогнозы запаздывали уже более чем на восемь месяцев. Виной всему эти люди считали погоду.

Бен даже заключил пари об исходе сражений на Ленинградском фронте и постоянно выигрывал коробки сигарет и сигар, которые тут же раздавал: сам он не курил.

Как-то солдат, по фамилии Шульц, особенно резко выражавший свои пораженческие взгляды, спросил Бена, почему он так охотно заключает пари за русских. Бен без труда ответил на его вопрос.

— В чем дело? — поинтересовался Шульц. — Ты тоже красный?

— Нет, — сказал Бен. — Но я люблю держать пари. Мой старик был азартным игроком.

— Откуда у тебя такая осведомленность о русских?

— Да какая тут осведомленность? — откликнулся Бен. — Видишь ли, мне слишком усердно внушали, что русские плохи. В конце концов я стал думать, что русские значительно лучше, чем пишут о них газеты.

— Блау… — пробормотал Шульц. — Немецкая фамилия, правда?

— Ну и что же? — ответил Бен.

К концу пятой недели курс основной подготовки неожиданно закончился, и Бена перевели в подразделение интендантской службы. Он был направлен под начало сержанта на склад, где все время занимался сверкой приходных и расходных документов, инвентарных ведомостей и расписок и часами стучал на машинке. Его работа была образцом аккуратности, хотя он умел печатать только двумя пальцами.

Шел март; дни становились все жарче. Однажды Бена вызвал к себе в канцелярию капитан Дэлей.

— Сэр, рядовой Блау явился по вашему приказанию, — доложил Бен, вытягиваясь перед офицером.

— Вольно, Блау. Садитесь, — пригласил Дэлей и внимательно посмотрел на него.

— Насколько мне известно, вы были в Испании, — начал капитан.

— Так точно, сэр.

— И на чьей стороне вы воевали?

Бен улыбнулся:

— Конечно, на стороне правительства.

Дэлей кивнул.

— Сегодня вечером у нас состоятся занятия по общеобразовательной подготовке. Вы не согласились бы провести получасовую беседу о войне в Испании?

— С удовольствием, сэр, — ответил Бен, прежде чем успел как следует подумать.

— Остаток дня можете быть свободны, — сказал капитан. — Используйте это время для подготовки к беседе, если находите нужным. Все.

Бен встал в положение «смирно», отдал честь и, повернувшись «кругом», вышел из штаба. «Будь осторожен», — предостерегал его внутренний голос, когда он направился’ из штаба в казарму.

Дойдя до расположения своей роты, Бен остановился и принялся размышлять. «К чертям! — решил он. — Если все время думать о ловушке, то как раз в нее и угодишь. Я расскажу об Испании, и расскажу честно. Хитрить я не буду. Они все равно ничего не могут мне сделать. И потом, может быть, это позволит получить перевод в пехоту».

Вечером пришло письмо от Эллен. Оно было похоже на все другие письма, которые он от нее получал после того, как вступил в армию, — холодное и сдержанное письмо, хотя и начиналось оно словом «милый».

Дочурка скучает по тебе и спрашивает, где ты. Я показала ей твою фотографию, и она сказала: «Бен — солдат». А потом спросила: «А что такое солдат?» Я сказала ей, что ты будешь сражаться на войне за нашу родину. А она спросила: «Почему война?», но я не смогла ей ничего ответить.

Не сомневаюсь, что ты ответил бы ей, Бен. Я знаю, что ты бы смог. Знаю также, что ты ненавидишь войну. Я говорю себе, что ты был прав, вступив в армию, что тебя, по-видимому, все равно рано или поздно призвали бы, если война примет более серьезный характер. А я думаю, что это именно так и будет.

Я скучаю по тебе. Я была бы с тобой не до конца откровенна, если бы не призналась в этом, как и в том, что раза два обедала с Джеком. Я уверена, что ты не имеешь ничего против.

Когда ты получишь отпуск, о котором говорил мне?

«Я бы мог уже получить его, — подумал Бен лежа на койке в казарме. — Я бы мог вернуться в Нью-Йорк недели на две, мы были бы вместе, и я смог бы убедить ее. Почему же я этого не сделал?»

5. Июнь 1948 года

По мере того как близился день вызова в суд, Лэнг нервничал все больше и больше. Он чувствовал себя, как актер за кулисами, ожидающий выхода и не совсем уверенный в том, что справится со своей ролью.

Он не отваживался посещать заседание суда, чтобы следить за процессом. Собственно, он выполнял наказ прокурора Фелпса Биллингса, который рекомендовал ему не появляться в суде вплоть до самого дня его выступления, когда он войдет в зал прямо из комнаты свидетелей. Лэнг был благодарен Биллингсу; он слышал, что Энн постоянно бывает на процессе, и к тому же испытывал такое чувство, что если он появится в зале суда, то Блау немедленно подойдет к нему и поколеблет его решимость выступить в качестве свидетеля. От регулярных доз коньяка его нервозность не только не уменьшилась, а, наоборот, обострилась. Кроме того, он начал испытывать сильнейшее физическое влечение к Пегги, что лишь раздражало ее. Лэнг считал, что это последняя вспышка перед закатом. «Мне уже сорок восемь лет. Я стар и держусь на волоске».

Иногда Пегги уступала его необузданной страсти, и эта страсть неожиданно стала играть ей на руку. До сих пор Лэнг не заикался о разводе, и, насколько ей было известно, Энн тоже не возбуждала бракоразводного дела. Но так не может продолжаться вечно, рассуждала Пегги. Настало время что-то предпринять.

Все чаще и чаще Пегги стала сопротивляться домогательствам Лэнга, вызывая у него постоянные жалобы. Он то протестовал, то приходил в ярость, то осыпал ее подарками. Он дарил ей драгоценности, которыми она не очень дорожила (и нередко тут же продавала), а чаще — предметы женского туалета. Он покупал ей плотно облегающие фигуру короткие брючки и забавлялся тем, что срывал их с нее и рвал; он дарил ей прозрачные черные ночные рубашки и трусики из прозрачного крепа, лифчики, которые обтягивали ее маленький красивый бюст.

— Когда ты собираешься сделать меня порядочной женщиной? — спросила однажды Пегги.

— Когда Энн даст мне развод.

— А когда она намерена сделать это?

— Откуда я знаю?

— Почему ты сам не попросишь развода? Она ведь ушла от тебя.

— Но мы живем в штате Нью-Йорк, где измена — единственное основание для развода.

— Может быть, она живет с этим Блау.

Он с отвращением взглянул на нее.

— Не суди о других по себе.

— Тогда — почему же ты не едешь в Рено?[123]

— Заткнись! — крикнул Лэнг. — Хорош бы я был, если бы поехал в Рено!

— Ты чем-то озабочен в последние дни. В чем дело? — спросила Пегги, — Суд?

— Неприятности по работе.

— Ты собираешься давать показания?

— Да.

— Почему?

— О, ferme ta gueule![124]

— Я не понимаю тебя. Если ты хочешь сказать что-нибудь непристойное, скажи по-английски.

— Пег, оставь меня в покое!

— Хорошо, но и ты не приставай ко мне. Я ведь только твой секретарь.

Она думала о суде, когда записывала под диктовку Лэнга его очередное выступление по радио (он снова забросил пьесу). Если он сотрудничает с правительством, то о чем ему беспокоиться? Но, возможно, у него есть причины для беспокойства? Пегги хорошо знала по опыту своей прежней работы в ФБР, что многие из свидетелей обвинения так или иначе попадались полицейским на крючок.

Может быть, поэтому Лэнг стал таким нервным, думала она. Может быть, они действительно держат «Закон Манна» как дамоклов меч над его головой на тот случай, если он откажется дать свидетельские показания. С тех пор как она встретила Лэнга, он часто выражал свое восхищение Блау, и можно нё сомневаться, что он не слишком доволен ролью, которую играл в этом деле.

Пегги взяла за правило ежедневно читать «Уоркер»: она хотела знать, что происходит в суде, и была удивлена, когда узнала, что Блау сам пишет в газету отчеты о собственном судебном деле. «Нет, вы только представьте себе! — думала Пегги. — Что за люди, эти красные! Как может человек, которому угрожает пятилетнее тюремное заключение, писать об этом в таком тоне?»

Но Пегги не видела копий стенограмм ежедневных судебных заседаний, которые Биллингс присылал Зэву каждый вечер около девяти часов. Лэнг держал их под замком в своем личном сейфе и прочитывал, закрывшись в кабинете после ухода Пегги. Если же она еще оставалась, он — изучал стенограммы в ванной комнате, делая заметки в записной книжке.

Представитель государственного обвинения Биллингс, приступая к изложению доказательств виновности Блау, прежде всего допросил следователя комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Этот свидетель подтвердил лишь сам факт вызова Блау в комиссию и зачитал его показания. Защитник Табачник согласился, что показания записаны правильно.

Затем выступили два свидетеля, показавшие, что Блау был в 1939 году сотрудником «Дейли уоркер» и закрывшегося впоследствии журнала «Нью мэссис», причем особенно усердствовал один из них, бывший коммунист. Он клятвенно заверял, что никто не мог работать в этих изданиях, если бы не был проверенным и надежным членом партии.

Табачник устроил свидетелю перекрестный допрос и заставил его признаться, что он совершенно не знает Блау, никогда не встречал его и не может доказать, коммунист он или нет.

«Зачем это нужно? — подумал Лэнг. — Слишком уж примитивно».

Тот же свидетель начал длинно пересказывать историю Коммунистической партии США, увязывая ее с историей Коминтерна.

Защитник Блау на протяжении всего допроса этого свидетеля выступал с возражениями, заявляя, что его показания не убедительны, не относятся к делу и тенденциозны.

Судья Айнхорн согласился с Табачником в том, что Блау судят не за принадлежность к коммунистической партии. Он сделал соответствующее разъяснение присяжным, но вместе с тем принял показания свидетеля в качестве доказательства. Правда, судья предложил Биллингсу в процессе судебного следствия доказать, что эти показания могут послужить обоснованием обвинений, инкриминируемых подсудимому.

— Если прокурору не удастся сделать это, — заявил Айнхорн, — я удовлетворю ходатайство адвоката Табачника об исключении только что заслушанных показаний из числа доказательств.

Затем на свидетельском месте появился еще один бывший коммунист, обращенный в католичество и преподающий сейчас историю в католическом университете. Он нарисовал перед судом извращенную картину войны в Испании. Табачник искусно разоблачил этого свидетеля и в процессе перекрестного допроса представил его в крайне невыгодном свете.

Защитник доказал, что свидетель трактует войну в Испании так, как ее трактует католическая церковь, и заставил его признать, что существуют и другие версии. Свидетель скрепя сердце согласился, что защитник прав, но тут же стал утверждать, что все остальные оценки войны в Испании пропитаны коммунистической идеологией. («Я прямо вижу его, — подумал Лэнг, читая копию стенограммы судебного заседания. — Он сидит, сложив руки на коленях и уставившись в потолок»).

После этого допроса защитник Блау процитировал целую серию выдержек из книг, статей и различных заявлений о войне в Испании, принадлежащих перу таких известных и благополучно здравствующих представителей католицизма, как Лэрри Ферневорт из газеты «Нью-Йорк тайме», Хейвуд Браун, Франсуа Мориак, Хозе Бергамин, Джей Аллен, Оссорио-и-Галлардо, патер Леокадио Лобо, Пабло Казалее и множество других, включая нескольких прелатов во Франции и Мексике, и — спросил свидетеля, коммунисты ли они. Тот ответил, что эти люди были введены в заблуждение.

Табачник втянул свидетеля в спор об антиклерикализме, который, как он доказал, является болезнью, характерной для католических стран, где церковь и государство представляют одно целое, и спросил, чем свидетель объясняет столь нежелательное с точки зрения церкви явление.

Биллингс заявил протест. Судья нашел его обоснованным и сказал, что не разрешит использовать судебное заседание для дискуссий о характере войны в Испании и превращать зал суда в аудиторию, где происходит диспут о достоинствах или недостатках той или иной религии.

Все же судья не смог помешать Табачнику добиться от профессора истории признания того факта, что свыше девяноста процентов испанцев — католики и что большинство из них (свидетель согласился с этим очень неохотно) голосовало за республику, несмотря на угрозы церкви рассматривать такое голосование как смертный грех. Свидетель вынужден был также признать, что очень много католиков сражалось против Франко. Однако, когда он сделал неуклюжую попытку объяснить, что миллионы этих людей также были введены в заблуждение, Биллингс, спасая положение, вновь заявил протест. Он сказал, что перекрестный допрос вышел за рамки данного судебного разбирательства, и судья поддержал его.

Читая это место стенограммы, Лэнг вспомнил самодовольный ответ священника Фрэнсиса Линча на его шутку о марокканцах: «Я буду молиться за вас». На какое-то мгновение он заколебался в своей решимости выступить на процессе, но тут же утопил все сомнения в очередной порции коньяка.

В конце июня прокуратура выставила в качестве свидетеля бывшего волонтера батальона имени Авраама Линкольна, который под присягой показал, что поехал в Испанию по прямому приказу коммунистической партии, членом которой он состоял. Далее он заявил, что бригадами командовали офицеры-коммунисты и коммунистические комиссары, которые держали людей в ежевых рукавицах. Наиболее деятельные руководители испанского правительства и его армии, утверждал свидетель, тоже были коммунистами.

— С какой целью коммунистическая партия направляла своих членов в Испанию? — спросил Биллингс.

— С двоякой, — ответил свидетель. — Во-первых, чтобы установить в Испании коммунистический режим, если правительство выиграет войну; во-вторых, чтобы американская коммунистическая партия могла располагать подготовленными в военном отношении кадрами, имеющими боевой опыт и способными осуществить пролетарскую революцию в США.

Табачник быстро и убедительно доказал всю нелепость показаний этого свидетеля, по имени Аллен Фанстон. Защитник установил: 1) Свидетель не смог назвать имя коммуниста, «приказавшего» ему поехать в Испанию, как не смог объяснить, что случилось бы с ним, если бы он не выполнил приказа. 2) Он дезертировал с фронта у Бельчите в первом же бою и пробрался на английский корабль в Барселоне. 3) В интернациональных бригадах не было организаций коммунистической партии, так же как не было их и в испанской республиканской армии, поскольку правительство еще в 1937 году распустило все части, сформированные по признаку политической принадлежности, и передало всех солдат под объединенное командование. 4) Коммунистическая партия Испании временно отложила выполнение своей социалистической программы и честно поддерживала действия правительства, направленные на достижение победы в войне. 5) Свидетеля никто и никогда не обучал методам «свержения правительства». 6) Он никогда не слышал даже разговоров о «свержении правительства». 7) Фанстон оказался не в состоянии объяснить, как могли двадцать тысяч бойцов интернациональной бригады, большинство из которых погибло, свергнуть испанское правительство и каким образом три тысячи американцев (тысяча восемьсот из которых погибли) могли, вернувшись из Испании, свергнуть правительство Соединенных Штатов. 8) Большинство испанского народа не выступало за коммунистическую или хотя бы социалистическую программу. 9) Единственной политической партией в Испании, требовавшей немедленной коллективизации крестьянских хозяйств и проведения якобы социалистических мероприятий, являлись троцкисты, поднявшие в мае 1937 года вместе с анархистами антиправительственный мятеж. Но они были разгромлены.

Вечером 30 июня, когда Лэнг читал стенограмму показаний Фанстона, позвонил Биллингс и сообщил, что он должен явиться в суд во второй половине следующего дня.

Лэнг страшно разволновался:

— У вас только что провалился очередной свидетель.

— Это неважно, — ответил Биллингс.

— Почему бы мне не выступить позже, после какого-нибудь свидетеля, который произвел бы более выгодное впечатление?

— Поверьте мне, Зэв, — сказал Биллингс, — это не имеет абсолютно никакого значения. Показания Фанстона не решают исход данного процесса. Вы должны поправить дело, если считаете, что у нас получилось что-то не так. Ваша репутация, само ваше появление в суде, характер показаний, которые вы дадите, произведут на присяжных неизгладимое впечатление.

— Неужели вы не могли найти кого-нибудь получше, чем этот Фанстон?

— Забудем о нем. Мы могли бы представить других, но и они все уязвимы. Только дезертиры из батальона имени Линкольна соглашаются давать нужные нам показания.

— Фанстон не очень удачно объяснил причину своего дезертирства.

— А кто бы объяснил лучше?

— Разве он не мог, на худой конец, произнести страстную речь о том, как рухнули его идеалы после того, что он своими глазами увидел в Испании, когда он узнал… Ну, словом, вы понимаете меня?

— Да это неважно, Зэв, поверьте мне. Итак, будьте готовы завтра. Предварительно мы можем вместе позавтракать, не возражаете? Я буду ждать вас в ресторанчике, тут же за углом здания суда.

— Morirturi te salutant![125]

Биллингс весело рассмеялся:

— Вам не угрожает смерть, Зэв. Наоборот, перед вами открывается блестящая карьера.

— Я уже стар и вишу на волоске.

— До скорой встречи.

Лэнг нехотя повесил трубку и налил себе коньяку, но, после минутного колебания, вылил его обратно в графин.

«Тебе нужна ясная голова, — сказал он себе. — Нельзя появляться в суде полупьяным». Лэнг подумал о Пегги — она ушла как раз перед приходом курьера, принесшего копию показаний — и потянулся к телефону. («Я хочу тебя! Хочу, хочу!»)

Телефонный звонок долго звучал в квартире Пегги, но никто не отвечал. «Куда запропастилась эта шлюха? — сердился Лэнг. — Ведь от Юниверсити-плейс до Мортон-стрит совсем недалеко. А может быть, она и не пошла домой? Может, прямо отсюда она направилась на квартиру к какому-нибудь хахалю? К черту все это!..»

— С разрешения суда, — громко сказал он своему отражению в зеркале, — я буду говорить неправду, только неправду, ничего кроме неправды, и да поможет мне сатана!

«Вы находитесь на пороге своей карьеры», — заявил Биллингс. Что он имел в виду?

6. 15 октября 1942 года — 15 марта 1943 года

В октябре в Джорджии выдалась отвратительная погода. Постоянно лил дождь, стояла непролазная грязь. Однако Бен чувствовал себя прекрасно. Приказ о его переводе поступил неделю назад, и на следующее утро он должен был выехать в пехотную часть в Форт-Брэгг. А сейчас его подразделение участвовало в полевых учениях, на которых Блау пришлось выполнять обязанности капрала.

Струйки холодного дождя стекали за шиворот, но Бен не обращал на это внимания. «Кажется, я опять вхожу в форму, — рассуждал он. — Совсем как в Испании. Ведь солдату никогда не бывает удобно — правильно говорится в старой поговорке. Ну, а если солдату стало хорошо — значит, он уже не солдат».

«Вот видишь, — говорил себе Бен, устраиваясь на ночь под плащ-палаткой, — стоило только постараться, и все вышло, как ты хотел, правда, добиваться своего пришлось с мая по октябрь».

Помогла лекция об Испании, которую он прочел для солдат хозяйственного отделения. Капитан Дэлей придерживался либеральных взглядов, хотя и был католиком.

Лекция о войне в Испании произвела на него такое впечатление, что через две недели Бена попросили повторить ее для пехотного батальона, а потом и для всего полка.

Внезапно офицеры информационного отдела штаба открыли, что Блау своего рода исключительная личность. Они организовали его выступление по местному радио, в передачах под названием: «Познакомьтесь с нашими парнями». В «Инфэнтри джорнэл» даже появилась статья о Бене под странным заголовком: «Его душа мертва, но ненависть живет»[126]. Автор статьи (лейтенант из информационного отдела) хотел сказать этим заголовком, что сердце Бена разбито поражением Испании, но его ненависть к фашизму пылает с прежней силой.

После всего этого солдаты стали звать Бена «профессором», а при встрече приветствовали его словами: «Здорово, мертвая душа!» К сентябрю он стал местной знаменитостью, так как в клубе, библиотеке и в казармах появилось специальное солдатское издание его книги «Волонтер армии свободы».

Солдаты других подразделений искали встреч с Беном, который в то время проходил второй этап боевой подготовки, на этот раз в тринадцать недель — с июня до середины сентября. Это был прямой результат его просьбы о переводе в пехоту. Выслушав после своей лекции в полку похвалу генерала Шарпа, Бен набрался смелости и через голову непосредственных начальников обратился прямо к нему. Бен выразил ему признательность за одобрительный отзыв о лекции и заявил, что хотел бы перевестись из хозяйственного подразделения в пехотную роту, где он чувствовал бы себя значительно лучше.

Генерал Шарп удивленно поднял брови, губы его сжались.

— Вы хороший солдат, Блау, — сказал он, — и должны понимать, что с такими просьбами следует обращаться по команде.

— Так точно, сэр, — Блау чуть заметно улыбнулся. — Я подал соответствующий рапорт несколько недель назад.

Теперь улыбнулся и генерал.

— Я подумаю, сынок, — пообещал он.

Вскоре после разговора с Шарпом Бену предложили пройти основной курс боевой подготовки, а солдаты стали называть его «профессором» и по вечерам обращались к нему за разрешением самых различных споров: заходила ли речь о женщинах или о международной политике.

— Я как-то смотрел кинофильм, — рассказал однажды маленький жилистый пуэрториканец Коста. — Там был один сержант, кажется, его звали Луис Вольхейм. Дело было во время первой мировой войны. Как-то солдаты собрались в кружок, и Вольхейм говорит им: «Я думаю, что если бы собрать всех генералов и королей на большой ринг и заставить их лупить друг друга изо всех сил, то, возможно, и войн больше бы не было». Что ты на это скажешь, профессор?

Вопрос Косты вызвал полуторачасовую дискуссию о первой мировой войне и ее причинах, о приходе к власти Гитлера и преследовании евреев нацистами, об Испании и религии, о кинокартинах, о газетах, книгах и журналах, о том, как узнать, любит ли тебя девушка, об опасности венерических заболеваний и о целях новой войны.

На большинство вопросов Бен давал такие исчерпывающие ответы, что некоторые солдаты с удивлением спрашивали: «Откуда ты все это знаешь, профессор?» Но на этот последний вопрос он как раз и не мог ответить: во время таких дискуссий Бен убеждался, что не знает и половины того, что следовало бы знать. По вечерам он проводил много времени в гарнизонной библиотеке, жадно читая книги по самым различным отраслям знаний, начиная с алгебры и кончая философией йогов.

— Говорят, когда мы разобьем Гитлера и япошек, то будем драться с русскими. А ты как думаешь, Бен?

— Почему мы должны с ними воевать?

— Да ведь русские — коммунисты. Они не верят в бога и вообще ни во что не верят.

— А ты-то веришь в бога?

— И да и нет.

— Как это понять?

— Я думаю, бог, может быть, есть, иначе как же все произошло? Но я никогда не хожу в церковь.

— А какое тебе дело до того, что существуют миллионы людей, которые не верят в бога?

— Никакого, черт возьми! Пусть их верят во что хотят. Это же свободная страна, так ведь?

— Почему же надо драться с ними?

— Подожди. А почему русские побили бедных маленьких финнов? А что ты скажешь насчет Польши? Да и вообще: что такое коммунизм?

«Боже мой! — думал Бен. — Если бы только наши ребята не ограничивались чтением комиксов! Если бы можно было сделать интересными общеобразовательные лекции. Ведь сейчас они зевают и спят на них, тут же забывая все, что услышали. Если бы только кинокартины, которые они смотрят, знакомили их с действительностью, а не уводили в мир грез. „Если бы…“, „Если бы…“ Чего ты хочешь, Блау? Социализма? Да!»

В людях было так много настоящей доброты, так много человеческой порядочности! Но их представления настолько извращены ежедневной, ежечасной дезинформацией, недопониманием и нелепыми предрассудками, что порой просто трудно вообразить, что эту разнородную массу можно сплотить в единую армию, способную разгромить фашизм.

В то же время Бен знал, что сам дух армии, чувство ответственности за честь своего полка способны превратить таких людей в мужественных воинов. Американские солдаты храбро сражались во всех империалистических войнах, в которых им приходилось участвовать. Больше того, приученные к дисциплине, иногда неплохо воевали обыкновенные наемники и даже отъявленные фашисты.

В этом было какое-то противоречие. Но противоречия встречаются на каждом шагу. Чтобы познать своего ближнего, надо проследить его жизнь с первого дня рождения до самой смерти — только тогда можно хоть в какой-то мере понять его поведение. Разобраться в человеке помогает классовый подход, но и при этом условии до конца его не поймешь.

Эти люди, думал Бен, будут хорошо драться в Германии и на Тихом океане, даже если так называемые «инструктивные беседы» похожи на дешевый фарс, даже если ими командуют офицеры — белые шовинисты, южане, презирающие солдат-негров; они будут хорошо сражаться, если даже миллионы из них действительно верят в расовые теории Гитлера, в то, что мужчины стоят выше женщин, а американцы лучше всех на земле.

На следующее утро, сразу же после возвращения его батальона в казармы, Бена вызвали в штаб (к тому времени он уже успел упаковать свои вещи) и вручили уведомление о том, что приказ о его переводе в Форт-Брэгг отменяется. Он попросил разрешения переговорить с капитаном, но тот ничего не смог объяснить.

В тот же день Бен получил письмо от Эллен.

Дорогой Бен! — писала она. — Я избавлю тебя от необходимости читать вступление и сразу перейду к делу: я прошу дать мне развод и знаю, что ты не будешь возражать.

Наш брак был ошибкой. Я поступила неправильно, уйдя от Джека. Мы с тобой оба были одиноки, оба нуждались в человеческой привязанности, товарищеском внимании, доброте. Ты вернулся с фронта и был несчастлив. Меня сразу потянуло к тебе. Все, что у нас с тобой было, — хорошо, но это не могло полностью удовлетворить ни тебя, ни меня.

Я должна сказать тебе, что снова хочу выйти замуж за Джека. Уверена, что на этот раз поступлю правильно.

Поскольку измена одного из супругов является единственным основанием для развода в штате Нью-Йорк, я поеду в Рено. Прости меня, если можешь, хотя у меня такое чувство, что ты примешь решение без особых страданий и никогда не будешь раскаиваться.

Я изо всех сил старалась стать такой, какой никогда стать не смогу. В общем и целом я разделяю твои взгляды, но я убеждена в том, что должна измениться сама, прежде чем пытаться изменить мир. Я говорю это не для того, чтобы в чем-то упрекнуть тебя. Но, право, я не могу согласиться с тем, что тебе кажется главным в жизни. Вероятно, я очень ограниченна.

Я молю бога, Бен, чтобы ты прошел эту войну целым и невредимым. Я почти уверена, что так и будет. Ведь ты полон жизни и так много можешь дать людям! Я молю также бога, чтобы он послал тебе такую женщину, какая тебе действительно нужна; женщину, которая окажется достойной тебя во всем и сможет дать тебе больше, чем я.

«Вечная история!» — подумал Бен. В первую минуту у него возникла мысль попросить отпуск, сесть на очередной военно-транспортный самолет, идущий в Нью-Йорк, и встретиться с Эллен, но он тут же понял, что не сделает этого. «(„Ты примешь решение без особых страданий“). Это правда. А почему? Разве ты не любишь эту женщину? Нет, люблю. Почему же ты не борешься за нее? Да потому, что нельзя удержать женщину против ее воли. Потому, что ты не мог всецело отдаться семье, ты, а не Эллен. Без особых страданий?»

Сейчас Бен испытывал лишь ноющую боль в сердце, желание остаться одному (что было невозможно) и свое бессилие забыть случившееся.

Через несколько дней его прикомандировали на неделю к штабу начальника гарнизона, произвели в капралы и назначили инструктором. Здесь он пробыл целый месяц.

— А я думал, что тебя переводят, профессор, — сказал Хэнк Прэт, паренек из Вирджинии.

— Я сам так думал.

— Ты выглядишь таким унылым, Бен, — заметил Прэт, — словно получил дурные вести от жены.

— Так оно и есть.

— Серьезно? — На лице Прэта отразилось сострадание. — Грязная шлюха, да?

— О, нет, — сказал Бен. — Совсем нет. Она хорошая женщина. Дело не в этом.

— Тебе хочется излить душу? — спросил Хэнк. — Можешь смело рассказать все старому бродяге Прэту, профессор. Тебе станет легче.

— Спасибо, Хэнк. Но я, пожалуй, воздержусь, если ты не обидишься.

Прэт лукаво взглянул на него.

— Знаешь, что я думаю, Бен? Я думаю, что ты слишком культурный человек для солдафонской жизни. Ты слишком много читал.

— Вполне возможно, — отозвался Бен, испытывая чувство благодарности к этому неграмотному солдату за то, что он переменил тему разговора. — Вполне возможно.

— Человек, который, как ты, читает много книг, не может найти свою линию. Ты оказался лишним. Тебе бы сразу стать начальником, а у них и так достаточно начальства, больше не требуется. Им нужна простая солдатня, вроде нас с тобой.

Однако в начале ноября на маневрах, когда Бен принимал решение за командира взвода, полковник Вильсон, наблюдавший за ним; отозвал его в сторону и сказал:

— Оказывается, вы неплохой командир, молодой человек.

— Благодарю вас, сэр.

— Что вы тут делаете?

— Собственно, я и сам не знаю, сэр. Приказ о моем переводе был отменен две недели назад.

— Вот как? — воскликнул полковник. И это было все, что он тогда сказал. Но 20 ноября Бен был рекомендован в офицерскую школу и 15 декабря прибыл в Форт-Беннинг.

Бессмысленно стараться понять, почему все так случилось, решил Бен. Вероятно, военная машина допустила какую-то ошибку. Не могло же тут сыграть какую-нибудь роль впечатление, которое он, по-видимому, произвел на полковника Вильсона. Этот офицер был до армии крупным бизнесменом и слыл порядочным негодяем.

Следующие три месяца Блау занимался изучением вопросов передвижения воинских частей и организации штабной службы. Он аккуратно посещал бесконечные лекции, зубрил разделы наставления, касающиеся эвакуации войск, смены частей, правил обращения с военнопленными, штудировал стратегию и тактику, инженерное дело, средства связи, военные карты, бродил по плацу или лазил по кустарнику, практикуясь в подаче команд, стал экспертом по всем видам пехотного оружия.

Однажды в начале января один из солдат, сидевший в задних рядах аудитории, поднял руку и, обращаясь к первому лейтенанту, спросил:

— Сэр, не могли бы вы объяснить значение битвы под Сталинградом?

Первый лейтенант Пайк, совсем еще молодой человек с неподвижным, словно деревянным лицом, являл собой образчик штабного офицера, каких обычно показывают в голливудских фильмах. Затянутый в безупречно сшитый мундир без единой складочки и морщинки, он держался так, словно проглотил палку.

— Что ж, — начал Пайк, останавливаясь перед картой Восточного фронта, — битва под Сталинградом, по существу, не имеет ни тактического, ни стратегического значения. Дело в том, что защита этого города, — он ткнул указкой в карту, — скорее дело чести. Сталин назвал этот город своим именем. Раньше он назывался Царицын. — Пайк усмехнулся и продолжал: — Конечно, русские не могут допустить потери этого города. Это вызвало бы слишком большой переполох.

Сидевшие в классе курсанты вежливо заулыбались, а Бен поднял руку.

— Да? — спросил первый лейтенант Пайк, когда тот встал.

— Сэр, я позволю себе не согласиться с вами.

На неподвижном лице Пайка появилось нечто похожее на улыбку. Он протянул Бену указку и предложил:

— Может быть, вы не откажетесь выйти сюда и объяснить нам, Блау?

Пробираясь между рядами столов, Бен подумал, что, пожалуй, зря он ввязался. Ведь все это не имеет никакого значения. А может, имеет? Может, не следует оставлять этих будущих офицеров в заблуждении, что оборона Сталинграда, как пытался убедить Пайк, ведется лишь из соображений престижа? Может быть, нужно разъяснить им подлинное значение этой битвы?

У него пересохло во рту, когда он брал указку из рук Пайка и тот с подчеркнутой вежливостью отступил в сторону, освобождая Бену место перед картой. Дотронувшись указкой до кружочка, обозначавшего город, Бен взглянул на первого лейтенанта и, заметив его поощрительный кивок, начал:

— Мне кажется, что Сталинград является ключом ко всему Среднему Востоку. — Он откашлялся и, ободренный выражением лиц своих слушателей, продолжал — Это крупный узел железных и шоссейных дорог, имеющих важное значение для всего Восточного фронта. Если бы нацистам удалось захватить его, то это, по-моему, немедленно бы повлекло за собой целый ряд серьезных последствий.

Во-первых, бакинские промыслы на берегу Каспийского моря оказались бы отрезанными. То же самое произошло бы со всей линией Волжского фронта к северу от моря. Но что еще более существенно, захват Сталинграда открыл бы гитлеровцам путь на Средний Восток и позволил бы им соединиться с японцами, продвигающимися на запад.

Бен сделал паузу. В аудитории стояла глубокая тишина. Он взглянул на курсантов, но те сидели с непроницаемыми лицами. Блау перевел взгляд на Пайка.

— Вы кончили? — осведомился первый лейтенант.

— Да, сэр.

— Очень мудро, — заметил Пайк. — Вы были там?

— Нет, сэр.

— Откуда же вы так много знаете? Или, быть может, вы каждый день получаете телеграммы из Москвы?

Бен помолчал, затем вскинул голову и произнес:

— Мне кажется, сэр, что даже беглый взгляд на карту приводит к такому выводу.

— Я тоже умею читать карту, Блау, — отрезал Пайк. — Садитесь.

14 марта, за день до окончания учебы, Бен получил приказ вернуться в Уиллер. Полковник Вильсон немедленно вызвал его к себе.

— Что там у вас произошло, Блау? — поинтересовался он.

— Не знаю, сэр. По-видимому, мои отметки оказались недостаточно высокими.

Вильсон несколько раз прошелся по кабинету и остановился перед картотекой с личными делами. Стоя спиной к Блау, он некоторое время перебирал карточки, затем вынул одну из них и подошел к нему.

— Это не мое дело, Блау, — сказал он. — Но, насколько мне известно, все это не имеет никакого отношения к вашим отметкам. — Он протянул ему карточку. — Взгляните на верхний левый угол.

Бен увидел на карточке две буквы, выведенные синими чернилами: «П. Н.».

Он взглянул на полковника и спросил:

— Что означают эти буквы, сэр?

— «Политически неблагонадежен». — Вильсон взял карточку, поставил обратно в картотеку и сел за свой стол. Бен продолжал стоять навытяжку.

— Мне сообщили, что вы коммунист, — откашлявшись, произнес Вильсон.

— Я был им, сэр.

— Я никогда не замечал, чтобы вы занимались распространением листовок или агитировали солдат.

Бен промолчал.

— Но я слышал, что вы чертовски хороший солдат.

— Благодарю вас, сэр.

— Я бизнесмен и кое-что читал, но не мог найти в коммунистических писаниях никакого смысла. Да ведь, собственно говоря, ни одно из предсказаний Маркса так и не сбылось. Из-за чего же весь шум?

Бен улыбнулся:

— Тут я не могу согласиться с вами, сэр.

— Ну, ну, говорите.

— Вы забыли о Советском Союзе, сэр.

— А разве возникновение Советского Союза кто-то предсказывал?

— Не совсем так. Но Маркс и Энгельс предсказывали, что социализм будет следующей ступенью в развитии человеческого общества. Это было сказано почти за семьдесят лет до русской революции, сэр.

— Продолжайте и перестаньте повторять «сэр» да «сэр».

— Как бизнесмен, вы из собственного опыта должны знать, что повсюду постоянно происходит всевозрастающая концентрация капитала. (Вильсон кивнул головой). Тысячи мелких и средних предпринимателей разоряются.

— Правильно, — подтвердил полковник. — Крупные предприятия более рентабельны.

— За последнее время мы сделали удивительные успехи в области технологии, и основной капитал приобретает все большее значение в сфере производства. Но самым важным, насколько я понимаю, сэр, является то, что экономические кризисы с каждым разом становятся все шире и глубже.

— Правильно, — снова подтвердил Вильсон. — Ну и что же?

— Маркс предсказал все это сто лет назад.

— Вот как?! — воскликнул Вильсон. Некоторое время он молча смотрел на свой письменный стол, потом резко поднял голову.

— Может быть, нам следует прежде всего выиграть войну?

— Что касается меня, то я готов сделать все, что в моих силах, сэр, — ответил Бен. — Я бы хотел опять просить о переводе в действующую армию.

Вильсон нахмурил брови.

— Такие вещи делаются по команде, капр… сержант Блау. Вы же знаете.

7. 7 июля 1948 года

— А сейчас не будете ли вы так любезны сообщить присяжным, какую позицию занимала в то время в Испании эта женщина, Долорес Ибаррури?

Лэнг посмотрел в сторону присяжных.

— Бесспорно, она была ведущей фигурой в Коммунистической партии Испании, депутатом кортесов, то есть испанского парламента, от провинции Астурии.

Лэнг почувствовал себя неожиданно легко. Недельный перерыв в заседаниях из-за болезни судьи Айнхорна был как будто ниспослан самим богом. Он дал ему время успокоить нервы (с помощью фенобарбитола) и проштудировать факты и цифры.

— Вы хотите сказать, — вмешался Биллингс, — что ее влияние ограничивалось лишь рамками ее партии?

— Протестую, — Табачник поднялся из-за своего стола. — Этот господин высказал лишь свою личную точку зрения. Сорок различных наблюдателей в Испании в одно и то же время высказали бы сорок различных мнений о влиянии синьоры Ибаррури.

— Возражение отклоняется, — объявил судья Айнхорн; он сидел в своем кресле как-то боком и раскачивался. — Я полагаю, что репутация мистера Лэнга, как эксперта, вне подозрений.

— Я интересуюсь мнением мистера Лэнга, — заявил Биллингс, обращаясь к защитнику, — а не мнением сорока различных людей.

— Ибаррури, — заговорил Лэнг, — оказывала огромное влияние не только на членов коммунистической партии. Я бы сказал, она была подлинным голосом испанского сопротивления.

— Вы хотите сказать… Я перефразирую свой вопрос: Долорес Ибаррури, известная под именем Ла Пасионария, выступала обычно только от имени Коммунистической партии Испании? Или от имени испанского правительства? Или от имени народа Испании?

— По-моему, — спокойно сказал Лэнг, — когда она выступала, то это говорила сама Испания.

— Другими словами…

— Возражаю!

— Возражение принято.

Биллингс порылся в своих заметках и снова обратился к Лэнгу:

— У меня записан ряд имен испанских политических и военных руководителей того периода. — Он взглянул на судью Айнхорна. — Все они взяты мною из книги мистера Лэнга «Мадрид будет…» и из книги «Волонтер армии свободы», написанной обвиняемым. Мистер Лэнг, я сейчас прочту этот список, а потом задам вам один вопрос.

Он откашлялся, а Бен, сидевший рядом с Табачником, подумал: «Ясно, куда он клонит».

— «Генерал Хосе Миаха; генерал Висенте Рохо, начальник генерального штаба; Антонио Кордон, полковник артиллерии и заместитель военного министра; полковник Модесто; полковник Листер; Висенте Урибе, министр сельского хозяйства; Хесус Эрнандес, бывший министр образования, генеральный военный комиссар; майор Валентин Гонзалес; генерал Ганс (фамилия неизвестна); генерал Вальтер, известный также под именем Кароля Сверчевского; Луиджи Галло, генеральный комиссар интернациональных бригад; Людвиг Ренн; Густав Реглер».

А теперь, мистер Лэнг, скажите нам, к какой политической партии принадлежали эти руководители испанского республиканского правительства и его армии?

— Я возражаю, — вмешался Сэм. — Какой бы ни была партийная принадлежность этих лиц, я уверен, что даже мистер Биллингс при желании может составить список пятидесяти других командиров испанской армии, не состоящих в коммунистической партии.

— Возражение отклоняется, — объявил судья.

Лэнг заметил, что Бен наблюдает за ним, и улыбнулся. Эта улыбка была больше похожа на гримасу. Лэнг отвел глаза и стал смотреть на присяжных.

— Все они были членами коммунистической партии. Я думаю, что двое или трое из них теперь вышли из партии, но не уверен в этом.

— Я зачитаю вам, — продолжал Биллингс, — телеграмму, адресованную Центральному Комитету Коммунистической партии Испании, датированную октябрем 1936 года. Она была опубликована 7 мая 1938 года в «Интернэйшнл пресс корреспонденс». В ней говорится: «Трудящиеся Советского Союза лишь выполняют свой долг, оказывая посильную помощь революционному народу Испании. Они отдают себе отчет в том, что освобождение Испании от гнета фашистских реакционеров — это не частное дело испанцев, а общее дело всего передового прогрессивного человечества».

— Это… — заговорил было Лэнг, но Биллингс перебил его:

— Одну минутку, мистер Лэнг…

Однако Табачник был уже на ногах.

— Ваша честь, — обратился он к судье, — не могли бы вы предложить свидетелю выслушивать вопросы до конца, прежде чем отвечать на них?

Биллингс в ярости повернулся к Табачнику.

— Если адвокат, — выпалил он, — намерен сделать какой-то зловещий вывод из факта вполне естественного знакомства мистера Лэнга с только что зачитанной телеграммой, это, конечно, его дело.

Он повернулся к Лэнгу:

— Вы знакомы с этой телеграммой?

— Это довольно известная телеграмма, — ответил Лэнг с улыбкой. — Направлена она испанской компартии в ответ на послание с выражением благодарности Коммунистической партии Советского Союза за помощь Испании.

— В чем выражалась помощь Советского Союза Испании?

— Он посылал оружие: винтовки, пулеметы, артиллерию, танки, самолеты, летчиков, а в первые дни и военных советников.

— А теперь, мистер Лэнг, — продолжал Биллингс, — скажите, как иностранный корреспонденте многолетним опытом, стал бы Советский Союз оказывать помощь испанскому правительству, если бы он не был заинтересован в исходе борьбы?

— Я возражаю, — поднялся Сэм. — Вопрос лишен оснований.

— Возражение принято, — провозгласил судья. — Присяжные сами могут сделать для себя соответствующие выводы.

— Известны ли вам другие примеры, когда русские коммунисты предоставляли военную помощь или посылали советников в какую-нибудь капиталистическую страну?

— Возражаю, — снова заявил Сэм. — Это едва ли можно доказать.

— Возражение отклоняется.

— Мне об этом не известно, — ответил Лэнг.

— Так, — улыбнулся Биллингс. — Какова же была роль Коммунистического Интернационала в этой войне?

— Именно Коммунистический Интернационал в основном определял цели борьбы, — сказал Лэнг, — хотя я сомневаюсь, что он оказал заметное влияние на ее исход. У фашистов было слишком большое превосходство в вооружении.

— Не могли бы вы пояснить свою мысль?

— Коммунистический Интернационал оказывал большое влияние на ход войны, что подтверждается тем, что многие политические и военные руководители, как я уже сказал, были коммунистами, а многие иностранцы-коммунисты занимали командные посты в республиканской армии. Об этом свидетельствует также огромный размах пропаганды во время войны, которая, по общему признанию, была организована и велась коммунистическими партиями всего мира.

— Очень хорошо, — отозвался Биллингс и тут же, словно вдруг вспомнив что-то, снова обратился к свидетелю — Между прочим, сэр, в своих показаниях перед комиссией по расследованию антиамериканской деятельности обвиняемый назвал имя человека, который, как он сказал, командовал американскими добровольцами, проходившими подготовку перед отправкой на фронт. Его фамилия… (он заглянул в бумаги) майор Томпсон. — Биллингс взглянул на Лэнга. — Вы знали майора Томпсона?

— Я встречал его.

— Вам известно, к какой политической партии он принадлежал в то время?

— Он был коммунистом.

— В какую дивизию входил батальон имени Линкольна?

— В 35-ю дивизию испанской республиканской армии.

— Кто был командиром дивизии?

— Он называл себя генералом Вальтером.

— Это его настоящее имя?

— Его настоящее имя Кароль Сверчевский. Он поляк.

— В какой партии он состоял?

— Сверчевский — коммунист. После окончания войны в Испании он вернулся в Польшу через Советский Союз. Я думаю, что он принимал участие в войне против немцев. Сейчас он заместитель министра национальной обороны польского правительства.

— То есть коммунистического правительства?

— Да.

— Ну, а теперь, мистер Лэнг, скажите, есть ли какая-нибудь существенная разница между иностранным коммунистом, являющимся, как уже было сказано, членом международной организации, контролируемой Советским Союзом, и военнослужащим армии Советского Союза?

— Возражаю, — вмешался Сэм. — Это явно наводящий вопрос.

— Возражение отклоняется, — решил судья. — Мне кажется, вопрос не выходит за рамки компетенции свидетеля, как эксперта.

— Существенной разницы нет, — ответил Лэнг. — Он чувствовал, что допрос подходит к концу, и все больше нервничал. Это были лишь цветочки, и все заверения Биллингса о благополучном исходе лопнули как мыльный пузырь, когда он заметил, что Табачник и Бен Блау с ожесточением пишут что-то за своим столом.

— Вы знакомы с обвиняемым Беном Блау?

— Я знаю его с 1938 года. Изредка мы встречались.

— У вас есть какие-нибудь причины относиться к нему пристрастно?

— Совсем наоборот. Я знаю его как смелого человека, искренне преданного своим убеждениям.

— Он когда-нибудь говорил вам о своей партийной принадлежности?

— Да.

— Когда и где?

— В 1939 году у меня дома Блау сказал, что он коммунист.

— Есть ли у вас доказательства, что он остается коммунистом и сейчас?

— Возражаю, — встал Табачник. — Вопрос не относится к делу.

— Возражение принимается.

Биллингс повернулся к Сэму:

— Свидетель в вашем распоряжении.

— Ваша честь, — заявил Сэм. — Я хотел бы обратиться к суду с ходатайством.

Айнхорн повернулся в своем кресле и оглядел зал заседаний. Бен обратил внимание на совершенно бесстрастное лицо судьи: на нем невозможно было что-нибудь прочесть.

— В чем суть вашего ходатайства? — спросил Айнхорн Табачника.

— Я прошу, ваша честь, исключить из стенограммы все показания мистера Лэнга на том основании, что они совершенно не представляют ценности как доказательства, не объективны и не имеют никакого отношения к тому, в чем обвиняют моего подзащитного.

Судья Айнхорн снял свои восьмиугольные очки.

— Ходатайство отклоняется, — проговорил он. — Суд объявляет перерыв до двух часов дня…

— А теперь, мистер Лэнг, — начал Табачник, — скажите нам, кто был президентом Испанской республики в 1938 году?

— Мануэль Асанья.

— Он был коммунистом?

— Нет.

— Кто был премьер-министром?

— Хуан Негрин.

— Коммунист?

— Нет, не коммунист, — Лэнг подумал, что если так пойдет и дальше, то опасаться нечего.

— Кто был министром иностранных дел Испании?

— Альварес дель Вайо. Он тоже не был коммунистом.

— Благодарю вас, — поклонился Сэм. — Об этом я у вас не спрашивал.

— Но не замедлили бы спросить, — чуть усмехнулся Лэнг.

— Вы, оказывается, не только эксперт по международным делам, но и специалист по чтению чужих мыслей?

— Советую и защитнику и свидетелю не пререкаться, — вмешался судья Айнхорн.

— Вы не сможете назвать дату последних свободных выборов в Испании? — спросил Сэм.

— Полагаю, это было в феврале 1936 года.

— И сколько коммунистов было избрано в то время депутатами в парламент?

— Если не ошибаюсь, пятнадцать.

— Из общего числа депутатов?

— Примерно из четырехсот пятидесяти.

— Четырехсот семидесяти трех, — уточнил Табачник. — А сколько коммунистов было в составе кабинета, когда Франко начал мятеж в июле 1936 года?

— Ни одного. Но несколько коммунистов вошли в состав кабинета позднее.

— Они захватили власть, совершив государственный переворот, или были назначены конституционным путем?

— Они были назначены.

— Конституционным путем?

— Конституционным путем.

— Знакомы ли вы с тринадцатью пунктами правительства Негрина, провозглашенными 30 апреля 1938 года, в которых излагались цели войны этого правительства?

— Более или менее. Но я не мог бы назвать их все по памяти.

— Эти тринадцать пунктов представляли собой программу построения социализма в Испании?

— Нет.

Табачник вручил клерку брошюру, и тот немедленно передал ее судье.

— Я представляю в качестве доказательства официальную программу испанского республиканского правительства — я только что ссылался на нее, — пояснил Сэм. — Брошюра издана в Барселоне в мае 1938 года.

— Если не последует возражений, — заявил судья Айнхорн, — то она будет принята.

Биллингс хранил молчание.

— Мистер Лэнг, — снова заговорил Табачник, — считаете ли вы, что правительство, которое было избрано весной 1936 года и против которого Франко поднял мятеж в июле того же года, было коммунистическим или социалистическим?

— Нет, я не сказал бы.

— Вы присутствовали на пленуме Центрального Комитета коммунистической партии в Мадриде в мае 1938 года?

Лэнг молчал; его лицо выражало удивление.

— Об этом говорится в вашей книге «Мадрид будет…», мистер Лэнг, — добавил Табачник.

— Да, конечно, — согласился Лэнг. «Как он мог забыть, что посвятил целую главу своей книги пленуму Центрального Комитета партии, на котором присутствовал по приглашению Долорес Муньос!»

— Может быть, вы хотели бы освежить в своей памяти это событие? — осведомился Табачник, передавая Лэнгу экземпляр его книги. — И тогда, возможно, скажете, довелось ли вам слышать на пленуме что-нибудь относительно намерения испанских коммунистов захватить власть, как тут говорилось в некоторых показаниях…

— Ваша честь, я возражаю, — поспешил вмешаться Биллингс. — Мистер Лэнг в своих показаниях не упоминал ни о каком пленуме. Кроме того, я возражаю против намека на то, что ему необходимо освежить свою память чтением собственной же книги.

— Возражение отклоняется, — сказал судья Айнхорн, — хотя я согласен, что подобный намек лишен основания.

— Прекрасно, — продолжал Сэм. — Мистер Лэнг, вы слышали на этом пленуме Центрального Комитета что-нибудь такое, что, по мнению столь проницательного и опытного иностранного корреспондента, как вы, свидетельствовало бы о коренных разногласиях между Коммунистической партией Испании и испанским республиканским правительством того времени и об отказе партии поддерживать это правительство?

— Нет.

— Партия поддерживала правительство?

— Да, в то время поддерживала.

— А в ходе войны она выступала когда-нибудь против правительства?

— Нет.

— Вы сказали, что Советский Союз посылал оружие законному правительству Испании. Я хочу спросить вас, посылало ли оружие испанскому правительству какое-нибудь другое иностранное правительство?

— Правительство Мексики.

— И еще я хочу спросить у вас: на каких условиях было послано в Испанию оружие в обоих этих случаях: безвозмездно, в качестве дара, или оно было продано?

— Оно было продано.

— В соответствии с существующим международным правом испанское правительство могло покупать оружие для обороны своей страны у любого правительства, которое соглашалось продать его, не так ли?

— Так.

— А теперь, мистер Лэнг, ответьте нам: армии генерала Франко получали какую-нибудь помощь со стороны?

— Получали.

— И что это была за помощь?

— Гитлер посылал Франко вооружение всех родов. То же самое делал Муссолини. Кроме того, он направил в Испанию несколько своих дивизий.

— Несколько дивизий кадровых солдат?

— Ваша честь, — обратился Биллингс к судье, — я не оспариваю, что войска Франко получали важную помощь как от немецкого, так и от итальянского правительства.

— Благодарю вас, — сказал Табачник. — Я хочу установить тот факт, что помощь, которую оказывали Франко страны нацистско-фашистской оси, была гораздо значительнее, чем мизерное количество оружия, посланного республике и оказавшегося в конечном счете на дне Средиземного моря. Я хочу установить тот факт, что без помощи…

— Обвинение об этом скажет, — прервал адвоката Биллингс.

Сэм повернулся к Лэнгу:

— Насколько я помню, вы сказали, что никогда не слышали, чтобы Советский Союз посылал оружие или советников в какую-нибудь капиталистическую страну, которая боролась за свое существование. Правильно?

— Правильно.

— Но разве вам неизвестно, что Советский Союз оказывал помощь Франции в 1935 году, Чехословакии в 1938 году, Чехословакии и Польше в 1939 году?

— Советский Союз не посылал в эти страны оружие.

— По каким причинам? Потому ли, что французское, чешское и польское правительства отказались от него, или потому, что Советский Союз передумал?

— Мюнхенский пакт уничтожил франко-советское соглашение, — ответил Лэнг. — Что же касается Чехословакии и Польши, то, как я полагаю, они просто отказались от помощи.

— Вы сообщили, что мистер Томпсон, обучивший в Испании американских добровольцев, был коммунистом. Он когда-нибудь показывал вам свой партийный билет?

— Конечно, нет.

— Томпсон сам сказал вам, что он коммунист?

— Нет.

— Как же вы узнали, что он коммунист?

Лэнг некоторое время молчал.

— Как вы узнали, что майор Томпсон был коммунистом?

— Он рассуждал, как коммунист.

— А как рассуждают коммунисты, мистер Лэнг?

— Возражаю!

— Ваша честь, — обратился Сэм к судье, — мистер Лэнг только что заявил, что майор Томпсон рассуждал, как коммунист. Я полагаю, что мой вопрос вполне уместен.

— Возражение отклоняется.

— Видите ли, — Лэнг заерзал на своем стуле, — видите ли, этот вопрос требует некоторого пояснения.

— Мне кажется, я смогу вам помочь, — Табачник взял со стола лист бумаги с напечатанным на машинке текстом — Я прочту вам одну выдержку. Вот она: «…великие демократии были настолько ослеплены антикоммунизмом, что безоговорочно поверили в ложь, распространяемую международным фашизмом… Никакой опасности коммунизма в Испании не существовало, хотя Коммунистическая партия Испании и коммунистические партии всего мира… показали пример бескорыстной преданности свободе, не имеющий себе равных в современной истории». Этот отрывок звучит так, словно его писал коммунист, не правда ли, мистер Лэнг?

— Это писал я, — признал Лэнг со сдержанной улыбкой. — Если вы хотите поймать меня в ловушку, то вам следует выбрать место, которое я забыл.

Табачник долго молчал, потом даже улыбнулся. «Догадываюсь, что последует дальше», — подумал Лэнг и стал лихорадочно подыскивать нужный ответ.

— Никто не пытается заманить вас в ловушку, мистер Лэнг, — продолжал Сэм, — хотя, вообще-то говоря, эта выдержка из вашей книги представляет несомненный интерес. — Он снова сделал паузу. — Разрешите задать вам следующий вопрос: выдержка, которую я только что прочитал, отражает действительность?

— Да, отражает.

— Иными словами, вы изложили в этом отрывке непреложные факты?

— Да.

— Вы согласитесь со мной, если я скажу, что нечто подобное вполне мог бы написать коммунист?

Мысли беспорядочно проносились в голове Лэнга. «Это нечестно! — готов был закричать он. — Это удар ниже пояса!» Он решил идти напролом, а там будь что будет…

— Возможно, — ответил наконец он, сознавая, что следующим вопросом Табачник может поставить его в безвыходное положение.

— Вам известно, кто был американским послом в Испании во время войны? — спросил Сэм, и Лэнг даже открыл рот от изумления. «Что это? Новая ловушка или защитник просто не сумел использовать свое выгодное положение?»

— Клод Бауэрс.

— Вы встречались с ним?

— Да. Я ездил в Сан-Жан-де-Луз брать у него интервью.

— На чьей стороне были симпатии посла Бауэрса во время войны в Испании? Или он занимал нейтральную позицию?

— Бауэрс безоговорочно поддерживал законное правительство.

— Он был коммунистом?

— Нет.

— Вам известно, какую позицию занимал президент Рузвельт?

— Думаю, что он симпатизировал республике, хотя, естественно, не мог открыто поддержать ни одну из враждующих сторон.

— Кстати, — заметил Сэм, — верно ли, будто покойный президент однажды заявил, что, по его мнению, правительство Соединенных Штатов допустило ошибку, не разрешив продажу оружия Испании?

— Да, на этот счет ходили вполне обоснованные слухи, — подтвердил Лэнг.

— Вы понимаете, конечно, что я не стану спрашивать вас, был ли мистер Рузвельт коммунистом, — сказал Сэм.

— Прошу вычеркнуть это замечание защитника из стенограммы суда, — в негодовании повернулся Биллингс к Айнхорну.

— Замечание будет вычеркнуто, — заверил судья.

После этого эпизода Сэм попросил пятиминутный перерыв для консультации со своим клиентом.

Направляясь со свидетельского места к столу обвинения, Лэнг не мог оторвать глаз от Сэма и Бена. Они сидели рядом, просматривая свои записи и уточняя план дальнейших действий. Лэнг считал, что пока неплохо справлялся со своей ролью. Это подтвердил и Биллингс, который поздравил его и снова заверил, что нет никаких оснований для беспокойства. И все же Лэнг не мог отделаться от мысли, что пятиминутный перерыв — это своего рода «психическая атака» со стороны Бена Блау и его защитника.

Когда перекрестный допрос возобновился, Табачник негромко спросил:

— Мистер Лэнг, что произошло с генералом Вальтером?

— Я сказал о нем все, что знал.

— Вы утверждали, что он в настоящее время заместитель министра обороны Польской Народной Республики и член Центрального Комитета Польской рабочей партии, не правда ли?

— Да, утверждал.

— Между прочим, мистер Лэнг, разве вы не знаете, что генерал Вальтер — Кароль Сверчевский — убит фашистами на польской границе 28 марта 1947 года, то есть более года назад?

— Это мне неизвестно. Но если он и в самом деле убит, то я не назвал бы фашистами тех, кто его убил.

Скорее я назвал бы их польскими патриотами, не желающими жить под властью коммунистов.

— Вот как! — воскликнул Сэм, а Лэнг подумал: «Когда же он начнет действовать? Когда обрушится на меня?» — Вы заявили также, — продолжал тем временем Табачник, — что нынешнее польское правительство является коммунистическим. Правильно?

— Да, заявил. И это факт.

— А как, мистер Лэнг, вы относитесь к тому факту, что польское правительство представляет собой демократический блок, правительственную коалицию четырех законно существующих политических партий, из которых только одна — рабочая партия — является коммунистической?

— Это абсурд! — загорячился Лэнг. — В польском правительстве главенствуют коммунисты.

— Каким образом?

— Как они главенствовали в интернациональных бригадах.

— А как это было в интернациональных бригадах?

— Они сами создавали их. Коммунисты занимали все руководящие посты.

— Вы состояли в одной из этих бригад?

— Нет.

— А с их организационной структурой вы знакомы?

— Нет.

Лэнга все время преследовало какое-то странное ощущение. Он посмотрел на Бена в надежде, что оно тотчас же исчезнет. Но нет, ему и в самом деле казалось, что это не голос Табачника, а голос Бена Блау звучит в зале суда, что это Бен говорит устами своего адвоката. Он увидел, что и Блау смотрит на него, и поспешил отвести взгляд, но в самую последнюю секунду заметил, что губы Бена чуть шевельнулись, словно у чревовещателя, наделяющего свою куклу даром слова.

— Вы встречали в интернациональных бригадах не коммунистов?

— Разумеется.

— И много?

— Довольно много.

— И они говорили вам, что приехали в Испанию по приказу коммунистической партии?

— Среди них было много идеалистов, — ответил Лэнг, пытаясь улыбнуться. — И марксистов тоже.

— Вы когда-нибудь встречали в Испании обвиняемого?

— Встречал.

— Когда вы встретили его первый раз?

— В апреле 1938 года, во время отступления из Арагона.

— Блау говорил вам, зачем он приехал в Испанию?

— Он приехал в качестве корреспондента, вступил в бригаду, а позднее стал коммунистом.

— Мистер Лэнг, а вообще вам доводилось в Испании слышать от людей, называвших себя коммунистами, что они были посланы туда коммунистической партией?

— Абсурдный вопрос, — отозвался Лэнг.

— Почему?

— Коммунисты не могут говорить так.

— Но вы же не хотели пояснить нам, как они говорят.

— Возражаю!

— Возражение принимается.

— Все же я прошу мистера Лэнга ответить на мой вопрос, — настаивал Сэм.

— Я не могу припомнить, чтобы кто-нибудь говорил это.

— Но вы по-прежнему утверждаете, что коммунисты отправлялись в Испанию по приказу?

Биллингс встал:

— Мистер Лэнг ничего не утверждает, если будет угодно суду. Он только дает показания, основанные на фактах.

— Итак, мистер Лэнг, вы лично не знаете ни одного случая, когда кто-нибудь из знакомых вам коммунистов получил приказ отправиться в Испанию и сражаться за Испанскую республику. Правильно я вас понял?

— Я действительно не знаю такого случая, — признался Лэнг, и его взгляд снова остановился на Бене. К счастью для него, тот в эту минуту склонился над своими записями.

— Какого вы мнения, мистер Лэнг, о человеке, который использует доверие других людей в предательских целях?

— Не понимаю.

— Между тем это очень простой вопрос, — сказал Сэм. — Какого вы мнения о человеке, который предает другого человека?

— Может быть, вопрос и простой, — вмешался Биллингс, поднимаясь, — но в данном случае я нахожу его неуместным. Я возражаю против него.

— Какую цель преследует ваш вопрос, мистер Табачник? — поинтересовался судья.

— Он необходим мне для следующих вопросов, ваша честь, — ответил Сэм, — и, с вашего разрешения, я не буду пока раскрывать его цель.

— Вопрос защитника остается в силе, — сказал судья, — а вы, мистер Биллингс, можете зарезервировать за собой право ходатайствовать об исключении его из стенограммы.

— Итак, ответьте, пожалуйста, на мой вопрос, — обратился Табачник к свидетелю.

— Он задан в слишком общей форме, — проговорил Лэнг, — но могу сказать, что я плохого мнения о том, кто предает другого.

— Сколько раз вы встречали обвиняемого в Испании?

— Кажется, раза два или три.

— Когда вы впервые встретились с ним после Испании?

— В декабре 1938 года, в Гавре.

— К тому времени вы стали испытывать к нему какое-нибудь враждебное чувство?

— Совсем нет! — заулыбался Лэнг.

— Вы давали мистеру Блау взаймы деньги в Нью-Йорке в 1939 году?

— Да. И он мне их вернул.

— Это по вашей просьбе мистер Чэдвик, ваш издатель, выпустил книгу «Волонтер армии свободы», написанную в то время мистером Блау?

— Да, по моей. Это была хорошая книга.

— Насколько мне известно, в 1939 году, примерно 15 сентября, у вас произошла ссора с мистером Блау? («Ага! — подумал Лэнг. — Начинается! Если раньше Табачник упустил благоприятную возможность, то теперь он ее не упустит!»).

— Я не помню никакой ссоры. Я помню только довольно жаркую дискуссию. (Он взглянул на Бена, но, увидев, что тот смотрит на него, отвернулся, встретил пристальный взгляд Энн и потупился).

— Не сможете ли вы припомнить, что именно было предметом этой, как вы выразились, жаркой дискуссии, которую я лично предпочитаю называть ссорой?

— Не помню, — твердо ответил Лэнг. (Это был наиболее безопасный ответ).

— Я имею в виду то, что произошло 17 сентября 1939 года, — уточнил Сэм.

— Я не могу вспомнить.

Помолчав, Сэм снова обратился к свидетелю:

— Не можете вспомнить потому, что были мертвецки пьяны, или…

— Возражаю!

— Возражение принимается.

— Мистер Лэнг, — продолжал Табачник, — вас когда-нибудь помещали в психиатрическую лечебницу?

— Никогда! — решительно заявил Лэнг. Он был вне себя.

— Но вам приходилось лечиться у психиатра?

Лэнг молчал, его лицо залила краска.

— Ваша честь, — снова поднялся Биллингс, — сотни тысяч, буквально миллионы людей лечатся у психиатров и…

— Это возражение?

— Безусловно. На том основании, что вопрос не относится к делу.

— Возражение отклоняется.

— Да, лечился, — с жалким видом пролепетал Лэнг. «Этот негодяй Мортон снова предал меня! — пронеслось у него в голове. — Это он, наверно, сообщил в ФБР о его кратковременном пребывании в партии, а сейчас защитник, чтобы погубить его репутацию, использует в суде тот факт, что он лечился у Мортона». — Лэнг недоумевал, почему Табачник до сих пор не перешел к тому, в чем он действительно был уязвим, — к вопросу о его пребывании в коммунистической партии.

— В Испании, мистер Лэнг, вы были не только корреспондентом телеграфных агентств, но и одновременно агентом разведывательной службы правительства Соединенных Штатов?

— Нет, я ке был агентом, — ответил Лэнг, вспоминая, что в комиссии по расследованию антиамериканской деятельности ему уже задавали подобный вопрос.

— Но как журналист вы, конечно, сотрудничали с американским посольством и военным атташе армии Соединенных Штатов?

— Что вы имеете в виду под словом «сотрудничество»?

— Именно то, что делают все аккредитованные корреспонденты, мистер Лэнг, когда их просят об этом, — сбор и доставку нужной информации.

— Я прошу изъять вопрос защитника из стенограммы, — потребовал Биллингс. — Он не имеет отношения к данному судебному разбирательству.

— Просьба прокурора удовлетворяется, — объявил Айнхорн.

— Вы знали бойца батальона имени Линкольна, по имени Джо Фабер?

(«Вот оно! — похолодел Лэнг. — Теперь это действительно голос Блау!» Он отчаянно пытался припомнить, что рассказывал ему в тот вечер, в 1939 году, когда был пьян, а Бен спросил его о дневнике Джо… «Но что случится, если я отвечу сейчас: нет, я не помню никакого Фабера? Тогда Табачник вызовет в качестве свидетелей Буша и других, кто был там, в тот момент, когда…»)

— Мне кажется, я его знаю, — выжал наконец из себя Лэнг.

Биллингс заметил отчаяние в его глазах и поспешно поднялся со своего места.

— Ваша честь, — обратился он к судье. — Я вынужден возразить. Имя мистера Фабера (кажется, так?) раньше не упоминалось на данном процессе. Вопрос не обоснован.

— Мистер Табачник, с какой целью вы задали этот вопрос? — повернулся Айнхорн к Сэму.

— С той же целью, что и предыдущий вопрос. Речь идет об искренности мистера Лэнга и его надежности, как свидетеля.

— Можете продолжать.

— Мистер Лэнг, насколько я понял, вы, видимо, помните мистера Фабера. Но разве вы не виделись с ним в начале апреля 1938 года, в тот день, когда впервые встретили и обвиняемого?

— Кажется, виделся.

— И разве вы не встречались с ним снова, несколько позже, в том же 1938 году, когда волонтеры стояли на отдыхе у реки Эбро?

— Да.

— И разве не на ваших глазах 19 августа 1938 года на высоте «666» в Сьерра-Пандольс Фабер скончался, раненный фашистской миной?

— Я не уверен в точности даты.

— Но вы присутствовали при его смерти?

— Да.

— Теперь вернемся снова к вашей второй встрече с Джо Фабером во время стоянки добровольцев на отдыхе. Скажите, мистер Лэнг, Фабер не передал вам тогда свою записную книжку?

(«Да, да! Это говорит негодяй Блау! — лихорадочно размышлял Лэнг. — Так вот к чему ведет Табачник! Черт бы побрал этого Биллингса! Почему он не предугадал? Да, но ты же ничего не говорил ему о Фабере!.. Они окончательно запутают меня, если я стану продолжать в том же духе… Но будь я проклят, если соглашусь безучастно взирать на свои собственные публичные похороны! „Какого вы мнения о человеке, который предает другого?..“ Один из нас лишний — или Блау, или я. Пусть это будет Блау!»)

— Передал, — ответил он.

— Фабер просил вас переслать эту личную записную книжку его невесте мисс Нелли Пиндик в Филадельфию?

— Да. Но я ничего не знаю о его интимной жизни.

Сэм никак не реагировал на плоскую остроту Лэнга и сделал паузу, чтобы присяжные успели осмыслить услышанное.

— И вы переслали ее? — спросил он минуту спустя.

— Нет.

— Вы ее потеряли?

Лэнг не ответил.

— Вы передали ее в американское посольство? — продолжал Табачник, используя выгодное положение и мысленно благодаря Бена. Именно Бен убедил его придерживаться такой линии допроса, хотя сам он считал, что она связана с определенным риском и вряд ли к чему-нибудь приведет.

(«Боже мой! — ужаснулся Лэнг. — Неужели им известно, что я передал ее Бринкеру, помощнику военного атташе? Но как они могли узнать об этом, если только у них нет шпионов в американской армии и этот негодяй Бринкер не является одним из них?..»)

— Или, быть может, вы передали ее американскому военному атташе в Испании?

— Ваша несть, — Биллингс нетерпеливо повернулся к судье, — защитник задал сразу три вопроса и не дает свидетелю возможности ответить на них.

— У свидетеля вполне достаточно времени, — парировал Сэм. — Кроме того, он может ответить на любой из этих трех вопросов.

Лэнг был потрясен. Он посмотрел на Биллингса, но тот (мерзавец!) уставился в пол. Он не мог сказать «да», как не мог сказать «нет», и понимал, что ответить «я не помню» или что-нибудь в этом роде значило бы навлечь на себя сильное подозрение присяжных, которые и без того слушали с напряженным вниманием. «Атака, всегда атака! Да, но атаку нужно подготовить…»

Лэнг чувствовал, что ненавидит этого отвратительного человека, стоящего перед ним с таким удивительным самообладанием и самоуверенностью. Странная вещь! Блау был так же отвратителен, как Табачник, а Табачник — как Блау. Два сапога пара. «Почему у коммунистов такой отталкивающий вид? — думал Лэнг. — Почему они всегда выглядят какими-то чужими?» И он вдруг понял, что ненавидел Блау с того самого момента, когда впервые встретился с ним. «Эти люди без колебания уничтожат всякого, кто заявит о своем несогласии с ними, если даже он делал для них все, что в его силах».

— Допускаю, что так я и сделал, — ответил Лэнг.

— Что вы хотите этим сказать? Разве вы не помните такой простой вещи?

— Это было давно… это было десять лет назад.

— Вы помните три встречи с Фабером, помните, что он дал вам записную книжку, помните, что он просил вас переслать ее мисс Пиндик и без колебаний стали порочить ее имя…

— Возражаю!

— Возражение принимается.

— Вы помните, что не отправили записную книжку, — закончил Табачник, — но не помните, что сделали с ней?

— Я вспомнил, — сказал Лэнг с внезапной яростью. — Я отдал ее помощнику военного атташе. Его фамилия Бринкер, имени я не помню.

По залу волной прокатился гул, но судья постучал молотком по столу и строго предупредил:

— Если публика будет нарушать порядок, я прикажу немедленно очистить помещение!

— Вы отдали ее американскому военному атташе, — медленно, с нескрываемым презрением произнес Сэм. — Однако, когда на высоте «666» умирающий Джо Фабер спросил, отправили ли вы его записную книжку, вы ответили утвердительно. Помните?

— Нет! — возбужденно крикнул Лэнг. — Не помню, но это не имеет никакого значения. Самое главное для меня — верность правительству моей страны. Правительство Соединенных Штатов интересовалось событиями в Испании, и я, как американский корреспондент, считал своим долгом помочь ему любым доступным мне способом. Я не присягал на верность Коммунистической партии Советского Союза или…

Биллингс вскочил на ноги, но Сэм опередил его.

— Вы литератор, — гневно бросил он, — и нет сомнения, что ваша слабая память хранит знаменитое изречение Самуэля Джонсона[127]: «Патриотизм — последняя ставка подлеца».

— Ваша честь! — вскочил Биллингс. — Я должен просить вас запретить защитнику эти недостойные выпады.

— Мистер Табачник, — сказал судья Айнхорн, — я вынужден буду прекратить допрос, если вы не перестанете изводить свидетеля.

— Благодарю вас, ваша честь, — спокойно ответил Сэм. — Я кончил.

8. 7 июля 1948 года

В четыре часа, сразу как только был объявлен перерыв, Лэнг покинул здание суда на Фоли-сквер. Расталкивая корреспондентов, поджидавших его у выхода из зала заседаний, в коридорах и в вестибюле, он то и дело повторял:

— Я ничего не могу сказать вам, ничего! Все, что нужно, я уже сказал в своих показаниях. Не могу же я комментировать еще не законченное дело.

В коридоре какой-то человек, судя по всему не из репортерской братии, остановил его и крикнул: «Иуда!». Лэнгу показалось, что незнакомец сейчас плюнет ему в лицо, и он поспешно отскочил в сторону. Некая особа проскользнула вслед за ним в лифт.

— Да благословит вас бог, мистер Лэнг! — восклицала она. — Да благословит вас бог!

Лэнг смутился. Все время, пока они спускались, женщина не сводила с него глаз, словно видела перед собой лик самого Иисуса Христа. Она напоминала тех старух святош, о которых он слышал в Испании. Говорили, что во времена Альфонсо они целые дни напролет отбивали поклоны в церквах.

Выбравшись наконец на улицу, он вскочил в такси и велел ехать на Юниверсити-плейс. Он заранее договорился с Пегги, что отправится из суда один, а она придет к обеду к нему домой.

Лэнг был озадачен. Он никак не мог понять, почему адвокат Бена не использовал на суде тот факт, что Лэнг когда-то был членом коммунистической партии. Что-что, а это повредило бы ему куда больше, чем проклятая записная книжка Фабера.

Биллингс обещал приложить все силы, чтобы замять этот вопрос, если он возникнет в ходе судебного разбирательства. Да, но все же что помешало Табачнику предать гласности этот факт? Бен, безусловно, обо всем ему рассказал: недаром защитник во время перекрестного допроса не скупился на прозрачные намеки, избегая, однако, говорить прямо. Зачем? Чтобы оказать на него психологическое давление?

И тут Лэнга внезапно осенило: просто Табачник и Бен не видят ничего предосудительного в том, что человек является коммунистом. Вряд ли они используют факт его шестимесячного пребывания в партии, чтобы нанести ему неожиданный удар. Они не лишены своеобразного чувства такта, подумал он, вроде того, что иногда встречается у воров.

Впрочем, все это ерунда! Самое важное сейчас — как газеты преподнесут его появление в суде. Кому они отдадут свои симпатии: ему или Блау? Есть ли у него какие-нибудь шансы на то, что в создавшейся обстановке они предпочтут его, Лэнга? Никто не смог бы сейчас ответить ему на этот вопрос. Впрочем, он вполне можег рассчитывать на расположение херстовской прессы, которую всегда презирал. Ну и дельце же свалилось на его голову!..

Направляясь по коридору к своей квартире, он заметил около двери незнакомого субъекта. Мужчина шагнул ему навстречу и представился:

— Тим Галлард из «Джорнэл». («Легок на помине!»).

— Дело еще не закончилось, я ничего не могу сказать о нем, — поспешно предупредил Лэнг. Галлард улыбнулся:

— А я и не собираюсь говорить о деле.

— Да? — удивился Лэнг и открыл ключом дверь. — Заходите, но прошу учесть, что у меня совершенно нет свободного времени.

Они прошли в кабинет, и Лэнг предложил Галларду вина. Поблагодарив, корреспондент взял наполненную рюмку и окинул комнату восхищенным взглядом.

— А здорово вы тут устроились! — проговорил он, опускаясь в мягкое кресло.

— Чем могу служить, дружище? — осведомился Лэнг.

— В первый день процесса я встретил в зале заседаний миссис Лэнг, — начал Галлард, неторопливо потягивая вино. — Она бывает там ежедневно.

— Ну и что же?

— Она сообщила мне, что вы разошлись.

Прежде чем ответить, Лэнг отхлебнул большой глоток коньяку.

— Она сказала вам правду.

— Нет ли какой-нибудь связи между вашим разводом и делом Блау? — спросил Галлард и высоко поднял рюмку, делая вид, что любуется цветом вина.

— Вы обращаетесь не по адресу, — ответил Лэнг.

— Да ну? Выходит, я должен обратиться с этим вопросом к миссис Лэнг?

— Я хочу сказать, — улыбнулся Лэнг, — что вы ставите не на ту лошадку. Вам не удастся сделать из этого сенсации.

— Прошу прощения… Признаться, я даже рад, что не удастся, — сквозь смех отозвался Галлард. — Вообще-то говоря, я надеялся что-нибудь выжать из этого.

— Но почему именно из этого?

— В наши дни всякое бывает. Люди расходятся и по политическим соображениям, причем гораздо чаще, чем можно было бы предположить. Недели две назад наша газета опубликовала заметку об одном человеке, который во время бракоразводного процесса потребовал, чтобы детей отдали на воспитание ему, а не жене, поскольку, как он утверждал, его жена — красная. И, представьте, добился своего, хотя жена доказала, что он отъявленный негодяй, что он истязал ее, имел трех любовниц, пьянствовал.

Рассказывая Лэнгу эту историю, Галлард старался угадать, кто из них двоих — Лэнг или его жена — говорит неправду. Она утверждает, что ей вовсе не безразлично, что будет с Блау; он выступает с показаниями против него — стало быть, ему не только не безразлично, что случится с Блау, но он даже заинтересован в том, чтобы с ним что-нибудь случилось. Итак, они разошлись. Когда же?

— С вашего разрешения, могу я задать еще один вопрос? — спросил Галлард. Лэнг утвердительно кивнул головой. — Когда вы разошлись с миссис Лэнг?

Лэнг рассмеялся.

— Поймите же, вы ничего не сможете выжать из этого, дружище, — ответил он. — Это случилось в феврале, а назревало уже давно. Вы же знаете, как это бывает.

— Пожалуйста, поймите меня правильно. Я вовсе не собираюсь вмешиваться в ваши личные дела.

— Ничего, ничего, — проворчал Зэв — Я ведь и сам когда-то работал в газете.

Галлард допил свою рюмку и поднялся.

— Почему вы говорите «когда-то»? Вы и сейчас — один из лучших журналистов. («Если даже они разошлись в феврале, — думал он, — то все равно я не ошибаюсь. Ведь в феврале Лэнг мог уже знать, что ему предстоит давать показания на суде»).

— Спасибо за комплимент, — проговорил Лэнг.

— Пусть для вас не будет неожиданностью, если моя газета обратится к вам с просьбой написать для нее серию статей.

— Не хочу иметь никаких дел с херстовской газетой.

Не обижайтесь, коллега, ведь я и сам когда-то был херстовцем.

Галлард рассмеялся:

— Такова жизнь, как ответила одна проститутка, когда некий праведник, воспылавший желанием вернуть ее на стезю добродетели, спросил, что заставило ее пасть так низко.

Они обменялись рукопожатием, и корреспондент ушел, размышляя о том, что он все-таки сумеет состряпать небольшую, но премиленькую статейку. Никаких вступлений и рассуждений — одни факты, только то, что рассказал этот человек. Он говорит «нет», она говорит «да». Кто же прав? Может, удастся кое-что разузнать у бывшей женушки Лэнга?

Оставшись один, Лэнг приналег на коньяк, с удивлением спрашивая себя, почему до сих пор нет Пегги (было уже около шести часов). Затем он подумал, что на повторном допросе Биллингсу удалось в значительной мере сгладить неприятное впечатление от всей этой истории с дневником, придав ей патриотическую окраску. А вообще-то этот еврей-адвокат прав. Как это он сказал? Ах да: «Патриотизм — последняя ставка подлеца»…

Слово «еврей», промелькнувшее у него в голове, неожиданно заставило Лэнга задуматься. Он остановился посреди комнаты. «Но ведь я не антисемит, не так ли? У меня и в мыслях никогда не было ничего подобного с тех пор, как я в двадцатилетием возрасте отказался от католицизма. Никогда я не верил, что евреи или даже негры менее полноценны, чем все остальные. Слишком много мне пришлось путешествовать, слишком много встречать людей, чтобы верить в подобную ерунду. Тогда почему же это слово пришло мне в голову? (Вот уж Блау сумел бы мне ответить!)»

Зазвонил телефон. Лэнг опустился в кресло и взял трубку.

Мужской голос спросил:

— Лэнг?

— Да.

— Почему ты не убираешься в Россию, еврейский ублюдок?

— О чем это вы, черт подери?

— Я был на суде, — продолжал голос. — Я слышал твои показания. Я с первого взгляда распознаю в человеке коммуниста. Рано или поздно мы отделаемся от людей вроде тебя…

Лэнг повесил трубку и налил новую рюмку вина. Телефон вновь зазвонил; он не хотел отвечать, но вдруг передумал, решив, как следует отчитать назойливого дурака. На ум ему пришла когда-то виденная карикатура: получив удар дубинкой, ни в чем не повинный человек кричит полицейскому: «Но ведь я антикоммунист!», на что полицейский, награждая потерпевшего новым ударом, отвечает: «А мне наплевать, к какому сорту коммунистов ты относишься».

Он поднял трубку и со злостью сказал:

— Лэнг!

— Смирение отводит от человека гнев божий, Фрэнсис, — послышался в трубке чей-то мягкий голос.

— Кто говорит?

— Ваш тезка, — продолжал голос, — Линч Фрэнсис Ксавьер.

Лэнг на мгновение растерялся.

— Простите меня, отец, — сказал наконец он.

— Для других я монсеньер, — усмехнувшись, ответил Линч. — Но вы можете называть меня отцом, если хотите.

— Как давно я не видел вас, — проговорил Лэнг.

— Да, действительно давно. Но я-то видел вас сегодня.

— В суде?

— Я был там и хочу выразить вам свою признательность и восхищение.

— Бог ты мой, за что же? — удивился Лэнг.

— Вы нанесли могучий удар врагам свободы. Впрочем, ничего иного я и не ожидал от вас. Но вы, кажется, забыли вторую заповедь?

Лэнг почувствовал, что начинает пьянеть, и стал несколько развязнее.

— Я позабыл уже все заповеди, — ответил он. — Я не верю в бога и произношу его имя всуе, я не чту воскресенье, не почитаю отца и мать…

— Перестаньте! — спокойно остановил его Линч. — Я не верю ни одному вашему слову, Фрэнсис. Ваша истинная натура проявилась сегодня на суде.

— Каким образом?

— Она проявилась в том, что вы сказали. В том, как вы держались. Я, как и вы, уверен, что этот суд — ваша Голгофа. Я молился за вас, Фрэнсис. Вас будут проклинать за сегодняшние показания. Газеты постараются облить вас грязью; те, кто не понимает вас, не остановятся перед самыми дикими наветами.

— Но вы-то понимаете меня?

— Верующий всегда поймет вас, Фрэнсис, — ответил Линч.

Лэнг отпил из рюмки и сказал:

— Похоже, отец, что вы забыли восьмую заповедь.

— Но ведь вы же не лжесвидетельствовали!

— В таком случае вы ничего не знаете, монсеньер.

— То, что кажется правдой, Фрэнсис, очень часто оказывается ложью, и наоборот.

— Чушь! — воскликнул Лэнг.

— Я прощаю вас. Почему бы нам как-нибудь не пообедать вместе?

— Я не достоин коснуться даже края вашей сутаны, — ответил Лэнг с внезапно навернувшимися на глаза слезами. — Я занимаюсь блудом, домогаюсь жены ближнего, краду и убиваю…

— Вы расстроены, Фрэнсис, — услышал он бесстрастный голос. — Вы страдаете.

— Вы слишком высокого мнения обо мне.

— Я знаю, на что вы способны. Вы по-прежнему талантливый человек. Вы можете писать, как ангел, хотя ваше перо слишком долго направляла рука дьявола. — Линч помолчал и добавил — Приходите ко мне обедать, Фрэнсис.

— Я подумаю.

— Только не слишком долго.

— Постараюсь.

— Я буду ждать вас и молиться, — сказал монсеньер Линч и, прежде чем Зэв успел попрощаться с ним, повесил трубку. Это задело Лэнга; он любил класть трубку первый и терпеть не мог, когда кто-нибудь опережал его.

Лэнг медленно положил трубку и в ту же минуту услышал звук поворачивающегося в дверях ключа. Часы показывали почти семь. Лэнг не поднялся из-за стола, пока Пегги не вошла в кабинет. Он сразу заметил, что она пьяна.

— Черт возьми, где ты была? Я ждал тебя с половины пятого.

— Случайно встретила старого поклонника, — проговорила Пегги, поправляя волосы. — Хотя нет, он не слишком стар, ему всего тридцать лет.

— Ну, и?..

— Ну, и мы пообедали с ним.

— Но мы же договорились пообедав вместе.

— Вот уже и слышится властный голос, — фыркнула Пегги. — Ты заговорил, как хозяин, хотя я не уверена, кто тут сейчас хозяин.

Лэнг недоуменно уставился на нее. Пегги частенько бывала пьяна, но в таком настроении он ее еще не видел. «Она хочет показать, что ей наплевать на мое мнение о ней; она пытается вызвать мою ревность. Ну и черт с ней!» Но ему все же хотелось уточнить кое-какие детали.

— Налей-ка мне немножко своей любимой французской дряни, — попросила Пегги.

— Не хватит ли с тебя? — буркнул Лэнг, однако налил ей большой фужер коньяку.

— А сейчас ты заговорил ну прямо как президент союза непьющих христианок! — насмешливо заметила девушка и медленно отпила несколько глотков вина.

— Ты и впредь намерена с ним встречаться?.

— А почему бы и нет? Он такой миленький!

— Как его зовут?

— Молодой человек.

— Почему же ты пришла сюда, а не отправилась к нему в постель?

— А я всегда могу это сделать, — небрежно ответила Пегги.

— Тебе понравилось в его компании?

— А тебе-то, собственно, что за дело? Ты что, сыщик?

Лэнг шагнул к ней, намереваясь ударить ее, но остановился, когда Пегги, даже не взглянув на него, воскликнула:

— Только посмей! — Потом она посмотрела на него и продолжала:

— Я не слишком довольна тобой сегодня, мой владыка и повелитель.

— Да? И почему же? — осведомился Лэнг.

— Потому, что я старомодная американская девушка. Старомодная на все сто процентов. — Пегги снова отпила из фужера. — Меня учили презирать провокаторов.

— Так, так! — осклабился Лэнг. — Что ты хочешь сказать этим, черт подери?

— А разве я говорю не на чистейшем английском языке? — Пегги удивленно взглянула на него. — Провокатор — это стукач, а я терпеть не могу провокаторов и стукачей.

— Значит, ты теперь на стороне Блау?

— Нет.

— Но в чем же тогда дело?

— Человек никогда не будет доносить на своего друга.

— А кто тебе сказал, что он мой друг?

— Ты сам говорил, и не раз. Ты часами рассказывал о нем. — Пегги презрительно покачала головой. — Что может быть гаже провокатора?

— Перестань твердить одно и то же! — заорал Лэнг. — Иначе я так изукрашу твою глупую физиономию, что…

Девушка широко раскрыла большие глаза.

— И что ты этим докажешь, мистер Л.? — спросила она.

Лэнг промолчал, и Пегги продолжала:

— Я слышала, что твоя жена собирается в Рено сразу же после окончания суда.

— От кого ты слышала?

— О, у меня свои источники информации, — ответила она с пренебрежительной усмешкой.

— Ты спрашивала об этом у нее?

— Как тебе не стыдно! Я воспитывалась в порядочной семье, мне и в голову не придет заговорить с бывшей женушкой моего милого друга, если только она не заговорит первая.

— Тогда кто же тебе сказал?

— Один газетчик.

— Галлард из «Джорнэл»?

— Вот именно.

— Но почему он вдруг заговорил с тобой на эту тему?

— А тебе-то что? Ты что, работаешь в ФБР?

— Я хочу знать, почему он нашел нужным говорить именно с тобой?

— А ты не знаешь? — Пегги протянула ему бокал, но Лэнг не обратил внимания на ее жест, и она поставила фужер на стол. — Галлард ищет сенсацию для своей газеты. Ему известно, что я твой секретарь, и он решил, что я, возможно, знаю что-нибудь. Но мне ничего не известно.

— Когда он разговаривал с тобой?

— Во время обеденного перерыва.

Лэнг прошелся по кабинету и остановился около окна. Ему хотелось выпить, но он решил воздержаться.

— Скоро ты будешь свободным человеком, — сказала Пегги, стоя за его спиной. Лэнг резко повернулся на каблуках и уставился на нее.

— Если ты думаешь, что я когда-нибудь женюсь на тебе, ты жестоко ошибаешься, — процедил он.

— Разве я напрашиваюсь тебе в жены?

— Я бы не женился на тебе, будь ты хоть самой девой Марией, — ядовито добавил Лэнг.

— Ты уже в таком возрасте, что именно это тебе и требуется, — ехидно улыбаясь, ответила Пегги.

— Что именно?

— Да дева Мария. Все остальные уже не для тебя.

Лэнг почувствовал, как кровь бросилась ему в голову, и сжал кулаки.

— Слушай, красотка, — пробурчал он. — Почему бы тебе не убраться отсюда ко всем чертям и не оставить меня в покое? Я сегодня не в настроении.

— Вот, вот, — подмигнула Пегги. — Удивительное дело, ты как будто читаешь мои мысли. Я как раз собиралась это сделать, да не могу: денег нет.

— Что именно ты собиралась делать?

— Видишь ли, мистер Л., билеты на самолет, как известно, даром не дают.

— А куда это ты собралась лететь?

— В Голливуд. Но сначала ты выплатишь мне выходное пособие.

— Выходное пособие?! Ты что, воображаешь, что работаешь в редакции какой-нибудь газеты? Я не заключал с тобой контракт.

— Верно, — согласилась Пегги, глядя на Лэнга. — Но мне казалось, что коль скоро ты уважаешь профессиональные союзы, помогаешь всем обиженным и так далее, и тому подобное, то, может, выплатишь выходное пособие своей секретарше и дашь ей денег на билет до Лос-Анжелоса.

Лэнг подскочил к Пегги, схватил ее за руку и рывком заставил встать.

— Ты никуда не поедешь, слышишь? — крикнул он. — Я не позволю тебе, стерва, играть со мной в прятки!

— Мне больно! — воскликнула девушка, пытаясь вырваться.

Лэнг выпустил руку Пегги и с силой ударил ее по лицу.

— Ты будешь жить в Нью-Йорке, пока я этого хочу! — заорал он, багровея и выкатывая глаза. — Ты будешь прибегать ко мне, как только я свистну, и ложиться, когда я потребую. Не беспокойся, когда ты мне надоешь, я сам вышвырну тебя вон.

Пегги молча взглянула на него и направилась к двери. «Поскорее бы убраться отсюда, — подумала она. — Этот тип явно рехнулся». Но Лэнг снова схватил ее за руку и заставил повернуться к нему.

— Ты слышала, что я сказал?

— Слышала, — ответила девушка и внезапно почувствовала, что к ней возвращается мужество. — Если ты не оставишь меня в покое, я пожалуюсь своему дружку, и он сделает из тебя отбивную!

— Кто этот твой дружок? — презрительно спросил Лэнг.

— Настоящий мужчина, а не проклятый педераст вроде тебя! — крикнула Пегги, пытаясь освободить свою руку.

— Сама ты проклятая! — рявкнул Лэнг и ударил девушку в лицо.

Пегги зашаталась, но устояла на ногах.

— Может быть, ты хочешь, чтобы я рассказала о наших отношениях братьям Брукс? — задыхаясь, спросила она.

— Что, что ты сказала? — Лэнг не сразу сообразил, что Пегги имеет в виду агентов ФБР.

— Может, там заинтересуются, зачем ты привез меня из Голливуда и содержал здесь?

— Дура! Да если я тебя содержал, тогда выходит, что ты самая настоящая проститутка! Ты что, пытаешься меня шантажировать?

Не дав ей возможности ответить, Лэнг быстро подошел к Пегги. Она бросилась было к двери, но не успела: ударами по лицу и в живот он свалил ее на пол.

— А теперь можешь убираться, потаскуха! — прорычал Лэнг. Он хотел поднять ее, но она боком отползла в сторону.

«Как это гнусно», — внезапно подумал Лэнг, не двигаясь с места и наблюдая за ней.

С широко раскрытыми от страха глазами Пегги поднялась с пола и направилась к двери. Лэнг не преследовал ее. Он резко повернулся и ушел в кабинет. Прикрыв за собой дверь, он схватил бутылку коньяку и начал пить прямо из горлышка, но вдруг почувствовал тошноту и ощутил легкий укол совести. «Ты мерзавец, и знаешь это, — мысленно сказал он. — Лжец, подлец и садист. Что ты собираешься теперь делать?» «Ничего», — произнес он вслух и снова приложился к бутылке. «Нет, я первый должен позвонить в ФБР, — решил он. — Я должен намекнуть им, что в городе действует шантажистка, ее нужно посадить в первый же товарный поезд и выслать вон. А может, попросить Биллингса обратиться в ФБР? Уж это-то он может сделать для меня!»

Лэнг взглянул на себя в зеркало и скривился. Поставив бутылку на стол, он внимательно всмотрелся в свое изображение. «Что ты делаешь с собой? Ты прогнал жену, клеветал под присягой, упрятал своего друга в тюрьму на пять лет, избил девушку, навлек на себя общее презрение и насмешки. „Это лишь начало вашей карьеры“, — сказал Биллингс».

«Я согрешил, отец! Я согрешил!»

Лэнг подумал, что пора уже звонить Линчу, и подошел к телефону. «Позвони ему, он ждет. Линч знал, когда напомнить о себе. „Вы страдаете“, — сказал он. Но как он узнал? Поистине, пути господни неисповедимы! Как он узнал, что это моя Голгофа и что я страдаю? Как он узнал, что я готов вернуться в лоно святой церкви?»

— Черт возьми! — громко сказал Лэнг и перекрестился. «Прости меня, господи, я не хотел этого делать». Линч сказал: «Я прощаю вас». «Да, он простит! Но если бы святой отец знал, что ты собой представляешь, он не позволил бы тебе переступить порог своего дома. И он не стал бы молиться за тебя. Есть поступки, которые нельзя простить. Разве не изобразил Данте Иуду Искариота на самом дне ада, замерзшим во льдах Коцита… И все же позвони ему», — подсказывал ему разум. Он взял телефонную книгу. «Для раскаявшегося грешника всегда открыт путь к спасению. Даже для убийцы».

Отыскивая нужную фамилию, он бормотал: «Линч… Линч… Эвелин… Эверетт… Фостер Дж… Френсис П… Фрэнсис Кс., монсеньер…»

Зазвонил телефон. «Нет! — подумал Лэнг. — Это невозможно! Это просто чудо! Ведь это же Линч!» Дрожащей рукой он взял трубку.

Низкий, красивый женский голос спросил:

— Фрэнсис Лэнг?

— Да.

— Говорит Кэрол Мастерс.

— Кто?

— Кэрол Мастерс из «Лекционного бюро Кэрол Мастерс», — с чуть заметным недовольством повторила женщина.

— Очень приятно, — ответил Лэнг. Он понимал причину ее недовольства: Кэрол Мастерс была одним из наиболее удачливых антрепренеров по организации различных лекций на восточном побережье США. — Как это случилось, что мы с вами никогда не встречались?

— Я не раз слышала ваши выступления, мистер Лэнг, — продолжала женщина таким тоном, будто делала ему предложение, — столько в ее голосе было интимности и понимания.

— Вы мне льстите.

— Я готова вновь и вновь слушать вас, — продолжала Мастерс. — Не сомневаюсь, что смогу организовать вам лекционную поездку по стране, если только вы согласитесь.

— Неужели вы сможете это сделать?

— Разумеется, — ответила она со смехом. — Я могу гарантировать вам самое меньшее двадцать выступлений с гонораром в семьсот пятьдесят долларов за каждое.

— Видите ли, — ответил Лэнг, — все зависит от характера лекций. Есть темы, на которые я мог бы поговорить с аудиторией. Но есть вопросы, в которых я просто-напросто не компетентен.

— Мистер Лэнг, — ответила Кэрол Мастерс, — вы недооцениваете себя и переоцениваете своих слушателей. Вы превосходно держитесь во время выступлений и как лектор представляете сейчас особый интерес. Неважно, о чем вы будете говорить, — добавила она и снова засмеялась. — Хоть повторяйте таблицу умножения на польском языке.

— Вы так же милы, как и ваш голос? — спросил Лэнг.

Наступила пауза.

— Видите ли, — наконец ответила она, — это дело вкуса, а, как известно, на вкус и цвет товарищей нет.

— Мне бы хотелось обсудить все это при встрече, — ответил он. — Как вы думаете, о чем я должен читать свои лекции?

— Об угрозе коммунизма.

— Ну уж нет! — запротестовал Лэнг. — Только не об этом. О чем угодно, только не об этом!

— Но вы же знаете, что это сейчас самая модная тема. К тому же, я не знаю никого другого, кто мог бы справиться с этой темой так же хорошо, как вы. Я слышала вас сегодня в суде.

— Неужели? — рассмеялся он. — А знаете, Кэрол, ведь на самом-то деле я совершенно не верю в существование так называемой угрозы коммунизма.

— А кто вас обязывает верить в это, Фрэнсис?

Он снова рассмеялся, и Мастерс присоединилась к нему.

— Я очень трудный клиент, — продолжал Лэнг. — Я предпочитаю путешествовать в личном самолете.

— О! Это же чудесно! — отозвалась она. — Возможно, вы захватите меня с собой, когда поедете на первую лекцию… ну, скажем, в Бостон?

— Очень может быть. Но семьсот пятьдесят долларов, о которых вы упомянули, меня не устраивают, Кэрол. Я не только трудный клиент, но и дорогостоящий.

— Сколько же вам нужно?

— Тысячу двести.

— Это уж чересчур.

— Видите ли, не такое уж дешевое удовольствие — держать самолет в постоянной готовности, а именно это мне нужно. Именно это.

— Ну, долларов восемьсот я могла бы дать, не больше.

— Предлагаю компромисс. Вы не платите за билеты на самолет, жалованье секретарю и другие подобные вещи. Остановимся ровно на тысяче.

— Девятьсот долларов.

— Решено, — согласился Лэнг. — Решено также, что завтра мы пообедаем вместе.

— Можете вполне располагать мною, — с легкой насмешливостью ответила Мастерс. — Скажем, завтра в пять у меня.

Лэнг положил трубку и проревел:

— Ура!.. Значит, о вкусах не спорят, да?! — Он долго, до слез смеялся, потом торжественно провозгласил — Монсеньер! Разрешите послать вас к черту!

9.

Когда 6 июня 1944 года союзные войска высадились в Нормандии, Бен решил, что никогда не попадет в действующую армию. Уже шесть месяцев торчал он в Форт-Брэгге, изо дня в день обучая новобранцев тактике действий в составе отделения и взвода.

В январе, вскоре после приезда в форт, взглянув однажды в зеркало, висевшее в уборной, он сказал себе: «Ура! Я солдат. У меня есть винтовка! Я буду сражаться!» Это было шесть месяцев назад.

1943 год был для него годом сплошных разочарований. После того как он обратился к полковнику Вильсону с просьбой о переводе, его действительно перевели… в военный госпиталь в Батлере, в штате Пенсильвания. Тут сержанта Блау заставили драить полы, чистить медные вещи, выносить горшки, мыть и скрести кухню, собирать и сжигать грязные бинты и прочий мусор.

В то время как в Восточной Европе Красная Армия вела напряженные, решающие исход всей войны бои, западные демократии всемерно оттягивали открытие второго фронта. Союзники обещали открыть второй фронт в Европе в 1942 году, но 7 ноября, в годовщину Октябрьской революции, начали вторжение во французскую Северную Африку. Это не помешало вице-президенту Уоллесу в его выступлении в Нью-Йорке в зале Мэдисон-сквер гарден заявить, что второй фронт открыт в самом подходящем для этого месте.

Большая аудитория встретила это сообщение без всякого энтузиазма, все понимали, что Северная Африка находится слишком далеко от Западной Европы — единственного плацдарма, где нацистам можно было нанести решающее поражение. Разве Бисмарк, как и Гитлер, не говорил: «Мы проиграем, если будем сражаться одновременно на двух фронтах»?

В июле 1943 года последовало вторжение в Сицилию, затем, в сентябре, в Италию, а Рим был освобожден лишь за два дня до того, как первые парашютисты союзников опустились в Нормандии. Сражение во Франции достигло кульминационного пункта; Красная Армия продвигалась с востока, войска союзников наступали с запада. Поражение Гитлера было вопросом времени.

Теперь Бен хорошо знал, что он не представляет исключения, что то же самое произошло со многими другими американскими ветеранами гражданской войны в Испании. Руководство организации ветеранов выступило с официальным протестом против подобного обращения с бывшими участниками войны в Испании, которые буквально рвались в бой. Одного за другим ветеранов направляли в офицерские школы, а затем, когда они успешно проходили курс обучения, их отсылали обратно в части, так и не присвоив им офицерского звания.

Бен помнил, что год назад даже Дрю Пирсон[128] написал по этому поводу специальную статью. «Сегодня в государственном департаменте, — писал он, — многие готовы признать допущенную ими трагическую ошибку — бойкот республиканского правительства в Испании…

Но, что гораздо важнее, многие дипломаты сейчас уже уверены в том, что если бы в ходе войны в Испании были уничтожены все диктаторы… то нынешняя война, возможно, никогда бы не началась».

Далее Пирсон сообщал, как в армии Соединенных Штатов обращаются с бывшими ветеранами батальона Линкольна, и рассказал историю некоего Германа Ботчера.

«Немногие ветераны войны в Испании, получившие возможность участвовать в войне, с большим успехом использовали свой боевой опыт. Герман Ботчер, которого называли „Сержантом Йорком“ Тихого океана, вырос от сержанта до капитана, был награжден крестом за выдающуюся службу и значком за ранение „Пурпурное сердце“ с дубовыми листьями…»

Пирсон упомянул также Ирва Фаджанса, вышвырнутого из офицерской школы за день до присвоения офицерского звания, и многих других. Бен понимал, что во всех этих фактах находит свое выражение определенная политика, суть которой можно охарактеризовать двумя буквами (в свое время он их где-то видел: «П. Н.»).[129]

Как бы то ни было, Блау усердно мыл полы и чистил металлические предметы; он был любезен со всеми фельдшерами, сестрами и докторами, продолжал изучать тактику и даже организовал шахматный турнир.

Вскоре Бена перевели в канцелярию, поручив вести личные дела больных. «Может, начальство считает, что с пишущей машинкой я справлюсь лучше, чем со шваброй? — подумал он. — А впрочем, даже в таком скучном занятии, как учет личных дел, можно проявить инициативу и творческий подход — конечно, при наличии какого-нибудь стимула».

Бен составил для себя статистический обзор больных, чьи личные дела находились в его ведении, и проанализировал причины, приведшие людей в госпиталь: столько-то случаев общих заболеваний, столько-то случаев заболевания гриппом, столько-то увечий, связанных с несением службы, столько-то раненных в бою, столько-то случаев нервного переутомления.

Первое место прочно занимало нервное переутомление, или, как его позднее стали называть, психоневроз. Он составлял добрых тридцать процентов всех остальных заболеваний, вместе взятых, что крайне поразило Бена.

«По-видимому, все дело в том, что офицеры ничему не обучают парней», — решил он и однажды, воспользовавшись удобным случаем, заговорил об этом с одним из старших врачей. Однако данные Бена не произвели на подполковника особого впечатления.

— Современная война! — изрек он таким тоном, будто сразу решил проблему.

— В Испании у нас не было ничего подобного, — заметил Бен, и подполковник Штейн впервые взглянул ему в глаза.

— Какой же процент был там?

— За десять месяцев, проведенных на фронте, я могу припомнить всего лишь два — три случая нервного переутомления.

— Чем вы объясните это, сержант?

— Ну, во-первых, хотя бы тем, что все мы были добровольцами, иными словами, хорошо понимали, зачем мы на фронте. Я полагаю, убежденность в правоте идей, за которые сражаешься, является важным фактором моральной стойкости.

— Когда солдаты идут в бой, им не до идей.

— Разумеется, сэр, — ответил Бен. — Однако убежденность имеет неоценимое значение даже в самые трудные моменты. Я знаю это по личному опыту.

— Мы же проводим инструктивные лекции, — сказал подполковник Штейн и сделал знак рукой. — Садитесь, сержант.

— Спасибо, — поблагодарил Бен. — Да, проводим. Я бывал на этих лекциях. Большинство из них никуда не годится.

— Почему?

— Во-первых, их читают люди, которые или не знают, что такое фашизм, или, если и знают, то не видят в нем ничего особенного.

— А вы как относитесь к фашизму?

— Я ненавижу ею, — заявил Бен. — Ненавижу и вообще и в частности, тем более что занимался изучением фашизма и видел его в действии после того, как познакомился с ним по книгам.

Штейн пристально посмотрел на Бена.

— Мы оба евреи, — произнес он, — и питаем к фашизму личную ненависть, гораздо более сильную, чем кто бы то ни было другой.

— Возможно, сэр, — согласился Бен. — Но такую же личную ненависть может питать к нему каждый из миллионов трудящихся — каждый протестант и каждый католик, над чьей религией надругались нацисты, каждая женщина, которую они рассматривают как низшее животное, пригодное лишь для «Kirche,Küche und Kinder»[130], каждый негр или представитель другой так называемой низшей расы. Это самое зловещее, самое античеловечное движение во всей истории.

— А что вы думаете насчет того, чтобы поговорить об этом с нашими солдатами?

Бен вздохнул.

— Вот я и попался! — ухмыльнулся он.

— То есть?

— Начиная с 8 декабря 1941 года я усиленно добиваюсь отправки <в действующую армию. В первом же лагере, в котором я оказался, меня попросили прочесть лекцию. Я прочел целых три. А сейчас, спустя два года, я писарь в одном из госпиталей.

— Я буду рекомендовать вас для перевода, — сказал Штейн. — Хотя полагаю, вы очень пригодились бы мне и здесь.

— Благодарю вас, сэр, — ответил Бен. — Я поверю, когда меня действительно переведут.

Вскоре после этого разговора он передал подполковнику Штейну брошюру, которая в начале года была опубликована одним из гуманитарных факультетов Йельского университета. Брошюра называлась «Страх в бою» и основывалась на ответах, присланных на запросы тремястами ветеранами батальона Линкольна.

Через три месяца он оказался в Форт-Брэгге, в Северной Каролине. Прошло еще шесть месяцев. В Европе и на Тихом океане шла война, а Бен все еще торчал здесь. Вместе со своей частью он участвовал в маневрах. Когда началось формирование одной из новых дивизий, среди солдат стали распространяться самые невероятные слухи. Сначала говорили, что дивизия будет послана в Исландию; затем стали утверждать, будто ее собираются перебросить на европейский театр военных действий; потом прошел слух, что ее направят в Юго-Восточную Азию, и, наконец, стали говорить, что дивизия остается на месте.

Учения проводились в условиях, максимально приближенных к боевым, и для получения удовлетворительной оценки требовалось, чтобы солдат к концу учений оставался «живым». За ходом учений следили офицеры-посредники. Это была увлекательная игра в войну.

Когда солдаты преодолевали преграды, по ним стреляли снайперы. Продвигаясь по лесистой местности, они попадали под огонь пулемета, скрытого где-то за деревьями. Проводились неожиданные «газовые» атаки; из пустого шалаша, расположенного в лесу, внезапно выскакивал вражеский солдат со штыком.

Затем часть перевели на боевое учебное поле для проведения учений в составе роты, батальона, полка и дивизии. Подразделения развертывались в боевые порядки и продвигались вперед. Солдаты просачивались на территорию, занятую «противником», и стреляли боевыми патронами по силуэтным мишеням, которые внезапно возникали перед ними. Над головами людей пролетали настоящие пули — «огонь и маневр!» — и снова офицеры-наблюдатели бесстрастно фиксировали ход учений.

Бену надоело ходить в солдатский клуб, в котором девушки на плакатах, рекламирующих сигареты «Лаки страйк» и «Честерфилд», виляли бедрами, но так, чтобы не особенно возбуждать солдат. За три года он три раза смотрел кинокартину «Сержант Йорк», и ему осточертели солдаты, которые на стрельбище, слюнявя большие пальцы на руках, смачивали прицелы винтовок «Гаранда» (как это делает Гарри Купер[131]) и с напускным или настоящим акцентом горцев говорили при этом: «Сейчас проделаю дырку в тумане».

За это время Бен подружился с Хэнком Прэтом — веселым — парнем из штата Вирджиния, прибывшим из Кэмп-Уиллера вместе с пуэрториканцем Костой. Друзья стали неразлучны, как три мушкетера.

Прэт был забавнейшим парнем. Своей внешностью он напоминал Бену одного добровольца в Испании, некоего Кинкейда из штата Теннесси. Никто не знал, как и почему Кинкейд попал в Испанию, а сам он считал, что должен сохранить свою шкуру во что бы то ни стало, и потому — при каждом удобном случае ударялся в бега.

Каждый раз Кинкейда ловили и приводили обратно. Буш вызывал его к себе и задавал страшную взбучку. Стоя с опущенной головой, Кинкейд бормотал: «Вы правы, капитан… Я никуда не гожусь… Вы должны пристукнуть меня… Почему вы не пристрелите меня, капитан, и не покончите с этим раз и навсегда?..»

Прэт изъяснялся на том же жаргоне, что и Кинкейд.

— Не рвись отсюда никуда и не старайся выделяться среди остальных, Бен, — говорил он.

— Похоже, что ты прав, Хэнк.

— Конечно. И говорю тебе — нельзя быть таким ученым. Солдат, который читает так много книг, никогда не будет жить в ладах с начальством, — и он принимался хохотать, широко раскрывая беззубый рот. — Ты как-нибудь напомни мне, Бен, — снова начинал он, — чтобы я рассказал, как мой папаша сыграл злую шутку над соседом Бэртом.

— Хорошо, я как-нибудь напомню. Но почему ты вспомнил об этом именно сейчас?

— А я не знаю, — отвечал Прэт. — Может потому, что у нас в армии я не знаю другого человека, над которым издевались бы так же, как над тобой.

10. 28 июля 1948 года

— Теперь ответьте мне, — продолжал Табачник, — почему вы отказались от хорошо оплачиваемой должности иностранного корреспондента и вступили в батальон имени Авраама Линкольна.

Бен никак не мог заставить себя отвести глаза от Сью Менкен, сидевшей в первом ряду зрителей. «Как она сюда попала? Ушла с работы? — удивлялся он. — Как она решилась?»

— В качестве корреспондента я провел в Испании шесть месяцев, — ответил он. — Как журналиста, меня, естественно, интересовало все, что происходит на том или ином участке фронта, но с особым вниманием я наблюдал за участью гражданского населения.

Он сделал паузу и посмотрел на присяжных. («Я могу говорить об этом сколько угодно, — подумал он. — Но где мне найти такие слова, чтобы они хоть что-нибудь поняли?»)

— Я был свидетелем заранее рассчитанной политики террора, политики истребления стариков, женщин и детей. Их трупы валялись на улицах испанских городов, их кровь текла по канавам. Те, кто не был убит, умирали с голоду — в прямом смысле этого слова.

Мужчины и женщины из состава присяжных наблюдали за ним. Их лица были бесстрастны. Глядя на них, трудно было понять, о чем они думают в эту минуту. Один из присяжных размеренно, как заведенная машина, жевал резинку.

— Страна подверглась блокаде со стороны тех государств, которые должны были помочь ей. Народ проявлял изумительную храбрость и невиданную решимость. Полные гнева люди мужественно смотрели в лицо опасности и решительно поддерживали свое правительство. Последнее с особенной силой бросалось в глаза.

Как корреспондент, я имел доступ к дипломатам и государственным деятелям не только Испанской республики, но и многих других стран, представленных там. В подавляющем большинстве они поддерживали Франко и смотрели на народ Испании, как на сборище черни.

Бен снова сделал паузу и мельком взглянул на прокурора; тот цинично улыбался. Бен подумал, что именно о таких людях он сейчас и говорит.

— Эти государственные деятели считали людьми лишь представителей обеспеченной части населения, то есть лиц с положением в обществе, так называемых «светских», тех, что происходили из «хороших семей» и получили образование. Они и сами относились к этому типу людей. Не удивительно, что они не уважали испанский народ, который — сражался за хлеб, за утверждение своего человеческого достоинства, пытался сбросить цепи средневековья. Они ненавидели и презирали свой народ, и это возмущало меня до глубины души.

На этот раз Бен сделал такую продолжительную паузу, что Табачник спросил:

— Вы вступили в интернациональную бригаду… Когда именно?

— В апреле 1938 года.

— Скажите, в то время правительственные войска имели успех на фронтах?

— Нет. Республиканцы терпели поражение. Армии Франко удалось разрезать Испанию почти надвое.

— Известен ли вам какой-нибудь другой корреспондент, последовавший вашему примеру?

— Да, Джеймс Ларднер.

— Это не сын Ринга Ларднера, знаменитого писателя?

Биллингс встал со своего места.

— Я возражаю против подобного вопроса, господин судья. Мне кажется, степень родства мистера Ларднера не имеет ничего общего с данным делом.

— Возражение принято.

— Что случилось с Джеймсом Ларднером? — спросил защитник.

— Убит в бою.

— У вас не появлялось такого чувства, будто все происходящее в Испании вас совершенно не касается?

— Конечно, нет. Точно так же Костюшко, Пулавский, фон Штюбен и Лафайет в свое время не считали, что американская революция не касается их. Разумеется, — с улыбкой добавил Бен, — я не ставлю себя в один ряд с этими людьми.

— Вы состояли в коммунистической партии до того, как поехали в Испанию?

— Нет, не состоял.

— Когда вы вступили в партию?

— Вскоре после возвращения из Испании, в январе 1939 года.

— Среди бойцов вашего батальона было много членов партии?

— Многие из них говорили мне, что они коммунисты.

— Они поехали в Испанию по приказу партии?

— Возражаю! — снова поднялся Биллингс. — Он не может этого знать, поскольку в то время не был членом партии.

— Я перефразирую свой вопрос, — поправился Табачник. — Они говорили вам, как попали в Испанию?

— Многие говорили. Многие из них…

— Возражаю! — перебил Биллингс.

— Возражение принято.

— Возможно, вы знаете, как они добрались туда? — спросил Табачник.

— Это знают все, — ответил Бен. — Известно, что многие сами платили за проезд в Испанию, а некоторые ехали на специально собранные средства.

— Вам известно, кто собирал эти средства?

— Я припоминаю объявления, которые появлялись в различных периодических изданиях в 1937 году, — ответил Бен. — Их печатала организация, называвшая себя «Комитетом технической помощи Испании».

— Таким образом, насколько вам известно, эти люди, будучи коммунистами еще до поездки в Испанию, направились туда не по приказу партии, не так ли?

— Да, так, насколько мне известно.

— Возражаю! — провозгласил Биллингс. — Обвиняемый под присягой показал, что не был коммунистом до поездки в-Испанию, следовательно, он не мог знать, как туда попадали коммунисты.

— Но он же ответил: «Насколько мне известно», — возразил Табачник.

Биллингс заулыбался.

— Я снимаю возражение, — заявил он и уселся на свое место. Улыбка на его лице превратилась в ироническую ухмылку, предназначенную для присяжных. Он решил, что чем больше Блау будет говорить, тем лучше.

— Как вы расцениваете показания, данные здесь мистером Фанстоном, бывшим бойцом батальона имени Линкольна? — опросил Сэм.

— Как и все ренегаты, он нашел более выгодным для себя говорить ложь, — ответил Бен.

— Ваша честь! — раздраженно воскликнул Биллингс. — Я возражаю против этого вопроса и прошу не заносить ответ — в протокол, как некомпетентный и не имеющий никакого отношения к делу.

— Ответ не будет внесен в протокол, — объявил судья Айнхорн.

— Бен, вы можете рассказать суду, почему вступили в коммунистическую партию после возвращения из Испании?

— Могу, конечно, — ответил Бен и, немного помолчав, провел рукой по лицу. Он увидел Сью, которая улыбалась ему, и подумал: «Я не должен слишком распространяться. Мне не позволят долго говорить».

— Человек становится коммунистом по разным причинам, — начал он. — Но каковы бы ни были эти причины, они неизбежно вытекают из всего жизненного опыта человека. Вступление в партию — это в некотором смысле кульминационный пункт длительного процесса.

Я не хочу отнимать время у господ присяжных изложением своей биографии, скажу лишь следующее: я рос в хорошо обеспеченной семье и никогда не сталкивался с лишениями, во всяком случае до возвращения из Испании. Вернувшись оттуда, я понял, что не смогу устроиться ни в одну из крупных буржуазных газет, и начал испытывать на собственном опыте то, что миллионы людей во всем мире испытывают уже в течение веков, — голод.

Подобно большинству других людей, я познал бедность, которая, как видно, является уделом большинства. До этого я и понятия не имел, что такое бедность. Я познакомился со многими теориями — политическими, философскими, психологическими и экономическими, призванными объяснить, почему так идиотски устроен мир: земли много, она может прокормить всех, но не все в равной мере пользуются ее обильными дарами.

Бен заметил, что Биллингс начал ерзать в кресле, демонстративно подчеркивая свое недовольство и нетерпение, но продолжал:

— Я очень страдал, когда мой отец покончил с собой из-за того, что не смог заработать миллион на фондовой бирже и потерял все свои деньги. В качестве корреспондента одной из газет я писал о депрессии и до некоторой степени пережил ее сам в 1931 и 1932 годах…

— Ваша честь! — произнес Биллингс, лениво поднимаясь с места. — Я должен возразить против этой длинной политической тирады. Мы уже не раз слышали нечто подобное. Обвиняемый пытается использовать зал суда в качестве трибуны для подрывной, антиамериканской пропаганды.

— Полагаю, что при прямом допросе это допустимо, мистер Биллингс, — мягко возразил Айнхорн. — Я разрешаю. Вместе с тем я разрешаю последующий перекрестный допрос по данному вопросу.

— Я не намерен затрагивать область политической экономии или истории, — снова заговорил Бен. — Однако мне хочется рассказать вам один случай, который, мне кажется, поможет понять, почему я решил вступить в партию.

Беи взглянул на Сью и заметил, что она не сводит с него своих темных больших глаз. Он чуть заметно улыбнулся ей и продолжал, обращаясь, казалось, только к девушке.

— Большинство людей, на мой взгляд, всю свою жизнь занято поисками любви. Одни из них находят ее, другие, подавляющее большинство, — нет. В нашем капиталистическом обществе почти невозможно встретить истинную любовь. Мужчины ведут отвратительную борьбу с мужчинами и столь же отвратительную — с женщинами. Они используют женщин в своих интересах, и то же самое делают женщины. Таков, видимо, непреложный закон нашего строя, при котором лишь одиночки могут добиться какого-то успеха за счет всех остальных.

Испанская республика не была социалистическим государством. И если я все же стал коммунистом после поездки туда, то причиной этого явилась любовь. Да, любовь, с которой испанцы относились друг к другу, ко мне, ко всем бойцам интернациональных бригад, приехавшим в Испанию сражаться за народ, — вот что сделало меня коммунистом.

Мои слова могут показаться странными, но, в сущности, все это легко объяснить. Те, кто в течение многих веков сидел на спине испанского народа, кто пил их кровь, — сбежали. Помещики, промышленники, банкиры, военщина и церковная знать скрылись в 1936 году во франкистскую часть Испании или во Францию. Они бросили свой народ. А он взял свою судьбу в собственные руки, стал сам управлять фабриками, фермами и шахтами, заводами, отелями и трамваями, банками, школами и библиотеками.

В течение трех лет простые испанцы были хозяевами своей страны со всеми ее богатствами, и это в корне изменило взаимоотношения людей. Испанцы осуществили то, что, как утверждает библия, бог сказал Моисею в Левите: «Не мсти и не питай злобы к сынам народа твоего, но люби ближнего твоего, как самого себя…»

Бен повернулся к присяжным.

— Однажды, когда я болел, мне посчастливилось провести две недели в семье испанского крестьянина в небольшом селении. Семья состояла из стариков, молодой женщины, муж которой лежал раненый в госпитале, и двух маленьких детей. Кстати, детишки никогда не видели настоящих игрушек, они сами мастерили их из палочек, камешков и еловых шишек.

В доме была только одна кровать — на ней спали старики. И вот они настояли, чтобы я пользовался этой кроватью, а сами ложились на грязный пол. С рассвета до захода солнца мои хозяева работали в поле. Они сами жили впроголодь, но охотно делили со мной скудную пищу. Каждое утро я находил возле своей постели стакан вина, или горсть фисташек, или чашку сушеных фиников, или просто цветок…

— Ваша честь! — с усталым видом поднялся Биллингс. — Я вынужден вторично возразить против этой душещипательной истории, против этой коммунистической галиматьи. Все, что тут было сказано, совершенно не относится к вопросу, рассмотрением которого занимается данный суд.

— Возражение отклоняется, — спокойно ответил судья Айнхорн, и Биллингс сел.

— Старая женщина, — продолжал Бен, — каждый вечер, перед тем как я ложился спать, в течение часа массажировала мне ноги, втирая какое-то народное лекарство. Когда я уезжал в свой батальон, эти простые люди плакали. Это были каталонцы, жители испанской провинции Каталонии, говорящие на особом диалекте, которого я не понимал.

Бен сделал паузу и провел рукой по лицу.

— Вот все, что я могу сказать. Не знаю, достаточно ли убедительно я говорил, но пребывание в Испании заставило меня по-новому взглянуть на жизнь. Я стал другим человеком.

По мнению коммунистов, пришло время покончить с таким порядком, когда небольшая группа лиц владеет всеми богатствами земли и заставляет работать на себя всех остальных. Коммунисты борются за создание такого общества, где каждый, кто трудится, владеет вместе со всеми землей, фабриками, природными богатствами и вместе со всеми участвует в управлении обществом. Именно такие условия создались в Испании после бегства помещиков и капиталистов.

Бен повернулся и взглянул на Сью.

— Я хочу дожить до того дня, когда увижу в своей родной стране точно такие же взаимоотношения между людьми, какие я видел в Испании.

Я верю, что этот день наступит, потому что на одной шестой части земного шара такое общество уже создано. В этом обществе, где народу принадлежат все богатства и где народ сам управляет страной, ни один человек не наживается за счет другого, ни одна женщина не подчинена мужчине, все люди, независимо от оттенка кожи и расовой принадлежности, — равны и рука об руку строят настоящее человеческое счастье. В этом обществе нет и не может быть междоусобных войн.

Табачник встал и повернулся к Биллингсу.

— Теперь допрос можете продолжать вы, — произнес он.

Улыбаясь Биллингс поднялся со своего кресла.

11. 13 марта 1945 года

Южная Франция еще чем-то напоминала Бену Испанию, чего нельзя было сказать о восточной части страны. Было холодно (собственно, это и не удивительно для марта), в природе чувствовалось что-то мрачное и гнетущее (но, может быть, в этом виновата война!).

Хэнк Прэт раздобыл где-то поросенка, и сейчас его трофей вращался на импровизированном вертеле, испуская аппетитный аромат. Соблазнительный запах — для всех, но жарким полакомятся только солдаты взвода Блау.

Тут же был и Коста, пуэрториканец. Три мушкетера, сблизившиеся в Кэмп-Уиллере, в Джорджии, перекочевали во Францию и теперь маршировали по ее полям.

Садилось солнце. На душе у Бена было тоскливо. «Мне бы следовало вести дневник, — думал он. — Ему я мог бы поведать некоторые свои думы, которыми не могу поделиться с Хэнком и Эмилио. Но почему у тебя должны быть думы, которыми ты не можешь поделиться со своими товарищами?» — тут же мелькнула у него мысль.

— Бен! — окликнул его Хэнк. — Сорока на хвосте только что принесла слух, что мы выступаем завтра.

— Я уже знаю.

— Что ты думаешь по этому поводу, дружище?

— Я думаю, нам лучше всего приняться за поросенка. О следующем дне подумаем, когда он наступит.

«Самое дорогое у человека — это жизнь, — вспоминал Бен известное выражение. — Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…» Кто это написал? — попытался припомнить Бен. — Ленин или кто-нибудь другой? Эти слова выражают чувства, которые следовало бы внушать солдатам с самого начала их службы. Но этого никто не делал. Почему? Ведь можно было сказать, как это обычно делается, что так гласит народная мудрость. Бен припомнил и окончание: «Чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: Вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества» [132].

— Что тебя беспокоит, профессор? — спросил Хэнк. — У тебя такой вид, что, взглянув на тебя, хочется зареветь во весь голос.

Бен посмотрел на Хэнка, склонившегося с ножом над поросенком, и улыбнулся.

— Отрежь-ка мне лучше кусок поросенка, — попросил он.

— Нет, кроме шуток. Я беспокоюсь о тебе. Ты даже не пошел вместе с нами в тот веселый домик в оставшемся позади городишке, — проговорил Хэнк.

— Ему осточертел капитан, — вставил Эмилио.

— Не любит он меня, — ответил Бен, подражая акценту Хэнка.

Все трое помолчали, потом Бен с удивлением услышал свой голос:

— Послушай, Хэнк. А что ты, в конце концов, делаешь в Европе?

Тот уставился на него, широко разинув рот. С подбородка у него капал свиной жир.

— Будь я проклят, профессор, если знаю. Призывная комиссия заарканила меня, вот и все.

— Выходит, не знаешь? — с улыбкой осведомился Бен.

— Выходит. Может, ты скажешь мне?

— Ты освобождаешь человечество, — с самым серьезным видом сказал Бен, и Эмилио рассмеялся. Некоторое время Хэнк так и сидел с открытым ртом, потом принялся было обгладывать кость, но отложил ее и взглянул на Бена.

— В самом деле? — спросил он.

— Ты не согласен? — Блау повернулся к Эмилио, и тот утвердительно кивнул головой; он понимал, что Бен подшучивает над Хэнком, а Эмилио любил посмеяться над товарищем.

— Claro,[133] — изрек он.

— Ну, это-то я понимаю, — кивнул Хэнк. — Ведь мы уже давно вместе, и я научился кое-как разбирать вашу тарабарщину.

«А ведь мы и в самом деле скоро пойдем в бой против нашего извечного врага, во имя освобождения человечества, — подумал Бен. — Сначала нужно разделаться с этим врагом, а потом взяться за его пособников, которых так много повсюду».

— Не понимаю я что-то тебя, профессор, — проговорил Хэнк и покачал головой. — Столько читаешь, прочитал уйму книг… Да тебе совсем тут не место!

— Не говори глупости, — возразил Эмилио. — Бен должен быть с нами. Вот капитан Уинстон того и гляди продаст всех нас.

— Не знаю, не знаю, — отозвался Бен. — Возможно, не так уж он плох.

— Капитан? — сердито воскликнул Хэнк. — Да это настоящая ослиная ж…!

Бен напустил на себя серьезный вид и нарочито строгим тоном проговорил:

— Мне не нравится, когда так отзываются о наших офицерах, Хэнк. К начальству нужно относиться с уважением.

— Знаешь, о чем я думаю? — продолжал Хэнк, пережевывая кусок свинины. — Я думаю, что наш капитан фашист. Да, да. Он ведет себя как фашист, я ведь видел их в кино.

— Может, ты и прав, — согласился Эмилио. — Он действительно терпеть не может нас, солдат.

— Бен! — сказал Хэнк. — Я доверяю тебе. Ты же не допустишь, чтобы со мной, малышом мамаши Прэт, что-нибудь случилось, правда?

— Хэнк, я люблю тебя, как брата… как братьев, — ответил Бен и посмотрел на Эмилио, давая понять, что относит свои слова и к нему.

— А в какой части служит твой брат? — деловито справился Хэнк.

— Мой брат убит. Он погиб вместе с семьей в Маниле во время авиационного налета.

— Все хорошие люди погибают, — покачал Хэнк головой.

— Как бы не так! — воскликнул Эмилио и хлопнул сальной рукой по плечу товарища — Ведь мы-то все еще живы, а?!

Хэнк повернулся к Бену. Он был явно озадачен.

— Что это такое — освобождение человечества, о котором ты говорил, профессор?..

12. 28 июля 1948 года

— Итак, мистер Блау, — начал Биллингс. — Если я вас правильно понял, вы — коммунист и гордитесь этим, так?

— Да!

— И вы занимаете иную позицию, чем те обвиняемые, которые прикрываясь конституцией, отказывались открыто заявить о своих политических убеждениях?

— Как вам сказать? — протянул Бен, несколько озадаченный ходом Биллингса. — Видимо, отчасти да.

— Да или нет? — переспросил прокурор. — Вы, безусловно, заслуживаете некоторого уважения за свою откровенность, но все же мне хотелось бы уточнить вашу позицию в этом вопросе.

Бен снова встретился взглядам с Сью и улыбнулся:

— Мистер Биллингс, если вы делаете мне комплимент, то я не могу принять его.

— Что вы хотите сказать?

— А вот что, — ответил Бен, широко улыбаясь. — Во-первых, мне известно, что ваша задача заключается в том, чтобы отправить меня в тюрьму, я же всеми силами хочу помешать вам в этом. — Во-вторых, я полагаю, что своим комплиментом вы хотите расположить к себе присяжных. В-третьих, я не могу согласиться, что выступающие перед комиссиями конгресса свидетели прячутся за конституцию. Меня учили, что «Декларация прав» призвана служить щитом для граждан и в свое время была принята исключительно для того, чтобы защищать их от тирании правительства.

— Вы рассматриваете наше правительство, как тиранию?! — крикнул Биллингс, внезапно побагровев.

Поднялся Табачник.

— Ваша честь, это что — перекрестный допрос?

— Я полагаю, мы можем обойтись без этих йзаимных «комплиментов», — сухо заявил Айнхорн, перегибаясь через барьер. — Продолжайте свои вопросы, мистер Биллингс. Господа присяжные, пожалуйста, не принимайте во внимание этот обмен «любезностями».

— Итак, мистер Блау, — понизил Биллингс голос, — мы слышали здесь, что коммунистическое движение направляется международной конспиративной организацией. Так показал один из добровольцев бригады, в которой вы служили, известный профессор истории и некоторые бывшие коммунисты. И все же вы отрицаете, что это — бесспорный факт?

— Категорически отрицаю.

— По-вашему, коммунистическое движение не направляется международной заговорщической организацией?

— Ни в коем случае. А вообще международных организаций существует очень много, мистер Биллингс.

— Может быть, вы назовете хотя бы некоторые из них, и мы попытаемся разобраться, есть ли у них что-нибудь общее с коммунистической организацией.

— Пожалуйста: масонский орден, римско-католическая церковь, Ротари-клуб, Христианская ассоциация молодых людей, Общество квакеров… Вряд ли, мистер Биллингс, вы сможете назвать хоть одну из них конспиративной.

— Какое же, хотя бы отдаленное отношение имеет любая из перечисленных вами уважаемых организаций, — саркастически заметил Биллингс, — к международному коммунистическому движению, к которому вы с такой гордостью причисляете себя?

— Все они являются добровольными ассоциациями одинаково мыслящих людей, — пояснил Бен. — Все они организованы в международном масштабе. Наконец, все они объединяют людей, одобряющих в общем те цели, которые ставит перед собой их организация.

— Разве какая-нибудь из них высказывается за революцию?

— Каверзный вопрос! Но ведь и социалистическое движение никому не навязывает революций.

— Похоже, что Маркс, Энгельс и Ленин придерживались других взглядов, — проговорил Биллингс. — Или, может быть, вы считаете, что ваша точка зрения более современна?

— Думаю, что я понял ваш вопрос, — осторожно ответил Бен. — Большая часть перечисленных мною организаций ставит перед собой цель сохранить и укрепить существующий ныне порядок. Социалистическое же движение открыто выступает против него. Социалисты утверждают, что этот порядок должен быть и будет изменен. Вот это, по всей вероятности, и составляет в вашем понимании различие между «уважаемой организацией» и «заговорщической». Вы, кажется, не возражаете против международных капиталистических организаций вроде «Стандарт ойл» или…

— Вы очень искусный пропагандист, мистер Блау, — ухмыльнулся Биллингс. — Уж не намерены ли вы использовать эти пропагандистские тирады для доказательства своей невиновности?

— Я возражаю против подобного вопроса, — вмешался Сэм. — Прокурор вступил в спор с обвиняемым.

— Возражение принято.

— Мистер Блау, может быть, вы расскажете, что такое пропаганда? — спросил Биллингс.

Бен усмехнулся.

— Это слово в ваших устах стало ругательным, мистер Биллингс, однако в действительности оно означает не что иное, как попытку одного лица или группы лиц убедить другое лицо или группу лиц в правильности определенной точки зрения и в соответствии с этим побудить их добиваться определенной цели.

— И это все?

— Да, все. Вы играете в шахматы?

— Что?!

— Я спрашиваю, играете ли вы в шахматы.

— Какое отношение это имеет к делу?

— Если бы я попытался убедить вас заняться игрой в шахматы, поскольку они развивают логическое мышление, это тоже было бы пропагандой.

— Здесь я задаю вопросы! — гневно воскликнул Биллингс. — А ваша обязанность — отвечать на них.

— Простите, — извинился Бен. — Я просто попытался проиллюстрировать свой ответ.

— В своих показаниях вы упоминали «Комитет технической помощи Испании» и заявили, что он собирал средства для отправки людей в Испанию. Я правильно вас понял?

— Правильно.

— Этим Комитетом тоже руководили коммунисты, мистер Блау?

— Я не знаю состава Комитета, однако хорошо помню, что его председателем был один из выдающихся членов Американского Легиона.

— Вы сказали, что вступили в коммунистическую партию после возвращения из Испании, не так ли?

— Да, так.

— Предположим, что вы вступили бы в партию еще до поездки и что именно партия предложила бы вам отправиться в Испанию. Вы дали бы свое согласие?

— Возражаю, — поднялся Табачник. — Это гипотетический вопрос.

— Ваша честь! — обратился к судье Бен. — Я бы хотел ответить, если защитник снимет свое возражение.

— Снимаю, — согласился Сэм.

— Кроме того, мне хотелось бы дать пояснения к моему ответу, — добавил Бен.

— Пожалуйста, — кивнул судья Айнхорн.

— На ваш вопрос я отвечаю утвердительно, — заговорил Бен. — Да, я поехал бы. Я вступил в бригаду добровольно, потому что страстно поверил в справедливый характер борьбы испанского народа и хотел оказать ему посильную помощь.

— Другими словами, вы, коммунисты, добровольно подчиняетесь дисциплине, которую вам навязывает партия? — вставил Биллингс.

— Я возражаю, — снова вмешался Табачник. Бен лишь рассмеялся.

— Но может быть, вы согласитесь ответить и на этот вопрос? — спросил Айнхорн.

— Если не возражает защитник.

— Снимаю возражение, — отозвался Сэм.

— Замечание мистера Биллингса может служить классическим примером того, как страдает логика у людей, не играющих в шахматы, — проговорил Бен и тут же пожалел, что с его губ сорвалось это легкомысленное замечание. Повторялась та же история, что и в тот день, когда он давал показания перед комиссией.

— Вы допускаете личный выпад против меня, — медленно проговорил Биллингс, — потому что не любите правительство, которое я имею честь представлять при разбирательстве данного дела?

— Я не хотел допускать никакого выпада, — серьезно ответил Бен. — Я просто хотел подчеркнуть, что вы сделали неправильный вывод из моих слов. Партийная дисциплина, которая вам так не нравится, это такая же дисциплина, какая существует в любом симфоническом оркестре.

— Не понимаю, — буркнул Биллингс.

— И я тоже, — присоединился к нему судья Айнхорн.

— Ну, скажем, оркестр согласился сыграть Первую симфонию Брамса. Вполне может случиться, что одному из музыкантов, скажем первой скрипке, захотелось исполнить не это музыкальное произведение, а Седьмую симфонию Бетховена. В этом случае он должен либо согласиться играть Брамса вместе с остальными, либо уйти из оркестра. Именно такую дисциплину я и имел в виду.

— Абсурдный пример! — фыркнул Биллингс. — Какое отношение он имеет к революции?

— Никакого, — ответил Бен. — Я не сказал ни одного слова о революции. (Зрители начали смеяться, но судья постучал молотком, и смех прекратился.)

— Прошу извинить меня, — проговорил Бен. — Мне кажется, я наилучшим образом смогу пояснить свою мысль, если расскажу об одном случае, услышанном на этой неделе, конечно… (он повернулся к судье), конечно, если мне разрешат.

— Говорите, — произнес Айнхорн.

— Не рассматривайте эту историю, как шутку: по-моему, в ней содержится ответ на вопрос мистера Биллингса о дисциплине. (Он повернулся к прокурору, который стоял напротив него, рассеянно постукивая ногой.) Кажется, дело было так: некая дама зашла в музыкальный магазин и попросила дать ей пластинку «Петя и Волк» советского композитора Сергея Прокофьева. Продавец холодно ответил:

— В нашем магазине не продаются пластинки с музыкой мистера Прокофьева. Он коммунист.

Дама удивилась.

— Я совершенно не разбираюсь в политике, — сказала она, — но, по-моему, Прокофьев пишет красивую музыку.

Продавец, выпрямившись, ответил: Мадам, вы тоже смогли бы писать красивую музыку, если бы они держали около вашей головы пистолет.

Зрители разразились хохотом, и судья застучал молотком по столику.

— Я прикажу немедленно очистить помещение, если эта демонстрация не прекратится, — заявил он.

Когда в зале снова наступила тишина, Айнхорн взглянул на Биллингса, отметил время и объявил:

— Перерыв до двух часов дня!

В ресторанчике на Фоли-сквер Бен спросил у Сью:

— Ты что, ушла с работы?

— Две недели назад. А разве ты не заметил?

— На что же ты живешь? На средства комитета по защите Бена Блау?

— А почему бы и нет? Я собираю деньги для этого комитета. По крайней мере, я хожу к тем людям, которых разыскивает для меня Энн Лэнг.

— Значит, я буду сидеть в тюрьме, а ты тем временем будешь прожигать эти деньги?

— Так тебе и надо!

Бен потянулся через стол и взял ее руку.

— Рюмку сухого мартини, — сказал он подошедшему официанту, показывая жестом на Сью.

— А ты не хочешь выпить?

— Меня ведь судят. Тебе, надеюсь, не хочется, чтобы я сам себе накинул петлю на шею?

— Из-за одной-то рюмки? — Сью рывком отняла руку. — Все несчастье, Бен, в том, что у тебя нет пороков: ты не пьешь, не куришь, не ругаешься. Ты, черт возьми, слишком чист для того, чтобы жить.

— У меня есть один порок, и он непрестанно гложет меня.

— Боже милосердный! — шутливо воскликнула Сью, часто мигая глазами с необычайно длинными ресницами. — Что же это за порок? Кокаин?

— Нет, это — ты, — ответил он.

— Просто-напросто ты страдаешь той же болезнью, что и весь ваш пол, — проговорила она. — Французы назвали бы тебя бабником.

Бен рассмеялся:

— Хорошо, если бы так. Лекарство от такой болезни всегда под рукой.

— Да? Ты думаешь, что так же неотразим, как Эррол Флин?[134]

— Сью, я прошу тебя выйти за меня замуж, — серьезно проговорил Бен.

— Мне очень льстит твое предложение, — отозвалась девушка, и лицо у нее внезапно стало печальным, — но принять его я не могу.

— Почему?

Сью молчала, и Бен спросил:

— Ты думаешь, я шучу?

— Хуже. Я уверена, что ты говоришь серьезно.

Она снова замолчала. Бен уставился на нее и смотрел до тех пор, пока Сью не почувствовала себя неудобно.

— Не думаю, что наш брак окажется удачным, — проговорила она наконец.

— Это почему же?

— Я не понимаю тебя. Когда я была нужна тебе только как случайная подруга, я всегда понимала тебя и соглашалась с тобой. Но теперь ты кажешься значительно сильнее.

Он откинулся в своем кресле и, не скрывая удивления, спросил:

— Только поэтому ты и отказываешься?

— Не знаю, как лучше объяснить.

— Слишком долго я страдал от раздвоения личности, слишком долго боролся с собой. Вот почему у нас с Эллен ничего не получилось. Это состояние продолжалось у меня и на войне, но теперь оно начинает проходить.

— Вот об этом я и говорю.

— А что здесь плохого? — спросил Бен в то время, как официант ставил на стол коктейль. — Ответь мне сейчас, пока окончательно не запуталась.

Бен снова взял Сью за руку, и на этот раз она не отняла ее.

— Ты ведешь большую работу для комитета, — заметил он.

— Я никак не могу уследить за ходом твоих мыслей, — пожаловалась Сью. — Ты то и дело перескакиваешь с одной темы на другую, говоришь то об одном, то о другом. Ну, а для комитета я не сделала ничего особенного. Всю работу ведут ветераны, редакция газеты «Дейли уоркер» и партия. Тебе могут показаться глупыми мои слова, но как бы я ни старалась выглядеть интеллигентной, у меня ничего не получается. Я как была простой работницей, так и останусь.

— Вот теперь я не понимаю тебя.

— Ты как ртуть, которая то распадается на массу капелек, то мгновенно сливается в очаровательный блестящий шарик.

— Нелепый образ!

— Можно залюбоваться тобой, когда ты сидишь на скамье подсудимых: там ты — одно целое. Но в другие минуты ты пугаешь меня. Мне нужен самый обычный человек, а не два в одном лице и уж, конечно, не полдюжины, как в тебе. С одной стороны, ты гоняешься за женщинами, словно Фрэнсис Лэнг, с другой — ты все же хороший человек и принадлежишь нам.

— Надеюсь.

— Но можешь ты дать гарантию, что таким хорошим и останешься? — с улыбкой спросила Сью.

— Разумеется, — заверил ее Бен, — меня вовсе не прельщают лавры бабника, да и денег у меня нет для подобных занятий. Я не собираюсь перевоспитываться, не стремлюсь стать великим писателем, я буду отдавать все свои силы нашему делу. А это значит, что я не могу дать никакой гарантии как мужчина, как муж, как отец твоих детей. Ты удовлетворена?

— Вот теперь я снова начинаю понимать тебя!

— Ну, так как же? — спросил Бен, шутливо напуская на себя сердитый вид. — Принимаешь ты мое предложение или отвергаешь?

— Какой же ты романтик, Бен! — с улыбкой ответила Сью, и он прочитал в ее улыбке ответ, которого ждал.

Когда Бен и Сью шли назад к зданию суда, разносчики газет выкрикивали заголовки экстренных выпусков, но они были так счастливы, что ничего не слышали.

Биллингс был очень мрачен, когда возобновил допрос.

— Мне хотелось бы попросить вашу честь, — обратился он к судье, — предложить подсудимому приберечь его шуточки для заметок, которые он пишет в «Дейли уоркер».

— Но ведь вы сами, мистер Биллингс, попросили подсудимого проиллюстрировать ответ на ваш вопрос о дисциплине, — ответил Айнхорн.

Биллингс покраснел и повернулся к Бену.

— Итак, мистер Блау, вы показали, что до поездки в Испанию не состояли в коммунистической партии, так?

— Да. Я вступил в партию в 1939 году.

— Среди личного состава бригады были коммунисты?

— И я и свидетели защиты уже говорили об этом.

— Вы состояли членом коммунистической партии, находясь в армии Соединенных Штатов?

— Нет. Партия считала, что коммунисты, находящиеся в армии, не должны поддерживать связь с ее организациями.

— И вы беспрекословно подчинились этому приказу?

— Я полностью разделяю политику партии. Это не был приказ. Если бы партия сочла нужным, чтобы я оставался коммунистом, вы бы усмотрели в этом конспирацию.

— Подсудимый, вы отдаете себе отчет, что допрос веду я, а не вы? — спросил Биллингс.

— Я предлагаю подсудимому отвечать только на поставленные вопросы и не делать никому не нужных заявлений, — проговорил Айнхорн.

— Если угодно суду, я могу подтвердить, что мистер Блау просто хотел дать исчерпывающий ответ, — вмешался Табачник.

— Я не могу согласиться с вами, господин адвокат, — возразил судья.

— Почему партия стояла на этой точке зрения и почему вы согласились, что не должны поддерживать с ней связь, пока находитесь в армии?

— Потому, что моя партия (могу вас заверить, мистер Биллингс, что в отличие от всех буржуазных партий она действительно состоит из массы рядовых членов, а не представляет собой группу политиканов, сидящих в наполненной табачным дымом комнате и отдающих приказы), потому, что моя партия всеми силами стремилась помочь успешному ведению войны и не хотела допустить ни малейших политических разногласий в рядах армии. Кстати, испанская компартия придерживалась такой же тактики.

— А разве не правда, что коммунисты, призывавшиеся в армию, получали указание прекращать всякую связь с партией, чтобы таким образом скрыть свою принадлежность к ней? — спросил Биллингс.

— Я отвечаю: нет. Вы, мистер Биллинг, по-видимому, очень невысокого мнения об армейской контрразведке, а она между тем знала обо мне все, что знал я сам. Поэтому-то я три года не мог добиться отправки на фронт.

— А вы действительно старались попасть на фронт? — с издевкой спросил Биллингс.

— Разумеется. В отличие от многих людей, которых мне не трудно назвать, я считал, что мы должны выиграть войну.

Биллингс решил больше не касаться этой темы: он понимал, что Бен может воспользоваться его вопросами, чтобы рассказать о своей службе в армии и упомянуть об ордене, который получил за героизм, а этот факт Табачник и так уже блестяще использовал при допросе обвиняемого. Биллингсу показалось в тот момент, что симпатии присяжных явно склонялись на сторону Блау.

— Мистер Блау, вы согласны с нынешней политикой и программой коммунистической партии?

— Это слишком общий вопрос, — ответил Бен до того, как успел вмешаться Табачник, — но я отвечаю: да.

— Вы согласны с партией по всем принципиальным вопросам?

— В прошлом у меня были кое-какие разногласия с партией, однако теперь их нет.

— В чем же заключались эти разногласия?

— Когда я служил в армии и не был коммунистом, я категорически возражал против роспуска партии. Если бы в те дни я состоял в партии, я бы голосовал против такого решения. Это произошло в 1944 году. В 1945 году ошибка была исправлена.

— Совершенно верно, — подтвердил Биллингс, и Бен насторожился, пытаясь понять смысл этой фразы. — Таким образом, в настоящее время у вас нет разногласий с партией?

— Нет.

— Отсюда вытекает, — провозгласил Биллингс, направляясь к столу защитников и беря сложенную газету, — отсюда вытекает, что вы согласны с политикой и практической деятельностью вот этих людей, арестованных сегодня государственными органами Соединенных Штатов! — Он развернул газету и показал Бену и присяжным первую страницу. Громадный заголовок гласил:

«СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ ОБВИНЯЮТ РУКОВОДИТЕЛЕЙ КРАСНЫХ. ВОЖАКИ КОММУНИСТОВ АРЕСТОВАНЫ ЗА ТАЙНУЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ ПО ПОДГОТОВКЕ НАСИЛЬСТВЕННОГО СВЕРЖЕНИЯ ПРАВИТЕЛЬСТВА СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ».

— Что, что?! — озадаченно спросил Бен.

— Ваша честь! — поднялся Табачник. — Я требую прекратить рассмотрение дела судом в его теперешнем составе и назначить новый процесс. Мистер Биллингс использовал материал, лишающий суд возможности беспристрастно рассматривать дело, он оказал на суд недопустимое давление. («Что это такое? — думал Бен. — Я ничего не знаю. Мы прозевали газету, когда возвращались после ленча. Ну и осел же я!»)

— Не вижу никаких оснований для спора по данному вопросу, — ответил судья Айнхорн. — Если вы заявляете протест против его обсуждения, я вас поддерживаю. — Он повернулся к барьеру, за которым находились присяжные. — Леди и джентльмены, сегодня утром стало известно, что некоторые руководители коммунистической партии привлекаются к уголовной ответственности за заговорщическую деятельность по подготовке насильственного свержения правительства. Я предлагаю присяжным заседателям не принимать во внимание вопрос мистера Биллингса и не придавать никакого значения этому привходящему обстоятельству при вынесении окончательного решения. Сообщение прокурора не имеет никакого отношения к обвинению, предъявленному мистеру Блау. Вопрос будет вычеркнут из протокола, но и просьба защиты о рассмотрении дела судом в новом составе отклоняется.

— Господин судья, я считаю, что ваше решение и ваши указания присяжным неправильны, — возразил Табачник. — Я совершенно не представляю себе, как присяжные могут забыть сделанное прокурором сообщение и какая может быть гарантия, что оно не окажет на них решающего влияния при вынесении приговора. Несомненно, что дело руководителей компартии в течение многих недель будет фигурировать на страницах газет под сенсационными заголовками, а ведь мой подзащитный подтвердил, что он коммунист.

— Продолжайте допрос, — предложил судья Айнхорн. — Кстати, мне хочется выразить пожелание, чтобы процесс проходил несколько быстрее. Обе стороны без необходимости пикируются по вопросам, не имеющим никакого отношения к делу.

— Мистер. Блау, — процедил Биллингс, — вы — показали, что в батальоне имени Линкольна были коммунисты, то есть люди, говорившие вам, что они состоят членами коммунистической партии.

— Правильно.

— Попрошу вас назвать фамилии этих коммунистов.

— Я возражаю против вопроса прокурора, — вмешался Сэм.

— Возражение отклоняется, — проговорил Айнхорн. — Я считаю, что правительство, пытаясь определить степень влияния коммунистов в интернациональных бригадах, вправе требовать ответа на этот вопрос.

— Я не могу ответить, — сказал Бен.

— Майор Буш был коммунистом? — спросил Биллингс.

— Этот вопрос следует адресовать не мне.

— А Джо Фабер, передавший записную книжку мистеру Лэнгу?

— Я бы хотел разъяснить, — обратился Бен к судье, — что защищаю здесь только себя и пытаюсь объяснить присяжным свои взгляды и свое поведение. Я не могу давать показания о лицах, не причастных к настоящему делу…

— Мистер Блау! — перебил Айнхорн. — Я вынужден обрисовать вам ваше положение. Согласившись давать показания, вы тем самым обязались правдиво отвечать на все вопросы представителей обвинения и защиты. Я уже подтвердил, что вопрос мистера Биллингса является вполне уместным.

— Прошу вашу честь обязать подсудимого отвечать на мои вопросы, — потребовал Биллингс.

— Я не осведомитель, — отрезал Бен.

— Мистер Блау, — заявил Биллингс, — осведомитель — это обычно член преступной организации, который помогает силам закона и порядка в задержании других преступников. Но вы же утверждаете, что ваша организация так же невинна, как организация американских бойскаутов!

— Я придерживаюсь другого определения слова «осведомитель», — ответил Бен.

— Однако вы не видите ничего преступного — в том, что состоите в коммунистической партии, правильно?

— Совершенно верно! — решительно подтвердил Бен.

— Вы показывали, что не считаете партию преступной заговорщической организацией, — это тоже правильно?

— Да.

— Вы сказали, что гордитесь своей принадлежностью к партии. А другие коммунисты? Они стыдятся этого?

— Ваша честь! — снова вмешался Сэм. — Я возражаю против подобного неуместного допроса, поскольку он ведется с единственной целью — скомпрометировать моего подзащитного и настроить против него присяжных.

— Возражение отклоняется. Предлагаю обвиняемому ответить на вопрос прокурора.

— Господин судья, — сказал Бен, — я могу говорить только о себе. Мне кажется, было бы подло называть других людей, зная, что это угрожает им, особенно при новом повороте событий, о котором я только что узнал, всевозможными преследованиями: их уволят с работы, постараются возбудить против них общественное мнение и даже, возможно, привлекут к уголовной ответственности.

— По-вашему подло помогать силам закона и порядка? — опросил Биллингс.

— Я уже заявил, что не согласен с вашим определением слова «осведомитель», — резко возразил Бен.

— Мистер Блау, — обратился к нему судья Айнхорн. — Напоминаю, что вы обязаны ответить на вопрос прокурора. Я понимаю, вам претит назвать имена людей, которые, возможно, ни в чем предосудительном не замешаны, но если вы откажетесь отвечать, я буду вынужден арестовать вас за неуважение к суду.

— Прошу прощения, — проговорил Бен после некоторой паузы, — я не хочу проявлять неуважение к суду, но вместе с тем не могу нарушить один из основных, с моей точки зрения, американских принципов, известных каждому ребенку с пеленок, — не доносить на других ради того, чтобы выгородить себя.

— Вы отказываетесь отвечать? — спросил Биллингс.

— Отказываюсь.

— Мистер Блау, — заметил судья, — еще раз предлагаю вам ответить на поставленный вопрос. В противном случае я арестую вас.

Бен посмотрел на присутствующих. Он увидел Энн Лэнг, ее сосредоточенное, напряженное лицо, потом его взгляд остановился на Сью Менкен, сидевшей в первом ряду. Глаза Сью были широко раскрыты, она держала руку над перилами, сложив кольцом указательный и большой пальцы.[135]

Бен глубоко вздохнул. Он чувствовал себя словно перед боем.

— Я горжусь своей принадлежностью к коммунистической партии, — медленно начал он. — Уверен, что такую же гордость испытывают все американские коммунисты. В течение последних девяти лет не было ни одного дня, когда бы я сомневался в правильности своих убеждений. Хочу подчеркнуть, что я не воображаю себя ни великомучеником, ни актером на театральных подмостках.

Но ведь не секрет, что быть коммунистом в наше время не только предосудительно, но и опасно. Если бы в Соединенных. Штатах не свирепствовала безудержная антикоммунистическая истерия, если бы у нас не нашла такого распространения придуманная Гитлером и завезенная к нам ложь о коммунистах, я уверен, что любой американский коммунист с такой же гордостью, как и я, открыто заявил бы, что…

— Ваша честь! — прервал Бена Биллингс. — Я протестую против попыток этого человека превратить зал суда в трибуну для своей разнузданной пропаганды.

— Я разрешаю ему закончить, — ответил Айнхорн.

— Спасибо, господин судья. Я постараюсь не задержать ваше внимание. К несчастью, как я уже сказал, лживые измышления гитлеровцев усиленно распространяются в нашей стране, и многие верят им.

Я категорически заявляю, что утверждения о так называемом международном коммунистическом заговоре представляют собой самую циничную ложь, какую когда-либо навязывали людям доброй воли.

Прикрываясь этой ложью, Гитлер уничтожил республиканскую Испанию, убил миллионы людей и успел покорить чуть не весь мир, пока его не остановили.

Я уже ответил здесь на самый трудный вопрос — почему я стал коммунистом. Но, мне кажется, главное сейчас вовсе не в том, состоит ли данный человек или состоял когда-нибудь раньше в коммунистической партии. Сейчас нельзя сводить всю проблему лишь к праву любого американца состоять в любой организации, сотрудничать с любым человеком или с любой группой, высказывать вслух или отстаивать в печати любую свою идею.

Останется ли американский народ единым или разделится на два враждующих лагеря, восторжествует ли в нашей стране демократия или утвердится фашизм — вот в чем суть проблемы.

И еще в том, по какому пути пойдет наша страна: по пути новой мировой войны или по пути мира во всем мире: от этого зависит, быть нам или не быть, жить или погибнуть.

Вот почему я не могу предать своих товарищей. Они так же ни в чем не виновны перед американским народом, как я сам.

— Мистер Блау, — заявил Айнхорн. — Я устанавливаю, что вы проявили неуважение к суду. Впредь до окончания процесса вы будете содержаться в тюрьме, а затем я определю меру дополнительного наказания за ваше поведение.

Айнхорн поднялся, и судебный пристав объявил:

— Суд удаляется на перерыв.

Вошедший в зал полицейский надел на Бена наручники.

Бен посмотрел на зрителей, увидел Сью и улыбнулся ей. В ее глазах стояли слезы, а на губах блуждала ироническая улыбка.

13. 13 марта 1945 года

15 марта дивизия Бена переправилась через Рейн и завязала бои с противником. Бена крайне тревожило поведение капитана Брайса Уинстона, принявшего командование ротой еще во Франции.

Накануне переправы в дивизии была произведена большая перестановка командного состава. Уинстон, только что окончивший офицерскую школу и не имевший никакого боевого опыта, был произведен из первых лейтенантов в капитаны, а прежний командир роты Хэррингтон получил звание майора и стал командиром батальона.

Капитан Уинстон был не только типичным продуктом офицерской школы, но и воспитанником Гарвардского университета, что, кстати, он подчеркивал даже своей студенческой прической. Пока дивизия продвигалась во Франции, ему удалось сохранить свою форму в безукоризненном состоянии, но после переправы через Рейн его ботинки все чаще можно было видеть запыленными, а на кителе все чаще появлялись винные пятна.

Бен временно командовал взводом, заменяя находившегося в госпитале лейтенанта Смита. Поддерживая постоянную связь с капитаном, он наблюдал за ним со все возрастающим беспокойством. Бен не сомневался, что Уинстон способен мыслить только в пределах нескольких вызубренных в офицерской школе прописных истин, в соответствии с которыми и будет во всех случаях принимать школярские решения.

По мнению Бена, командование допускало серьезную ошибку, полагая, что после ликвидации Арденского выступа в конце января немцы будут безостановочно откатываться и американским войскам останется лишь провести несложную операцию по уничтожению разрозненных остатков противника. Издыхающий зверь еще не раз покажет свои зубы; разве Гитлер не грозил, что если, он пойдет ко дну, то потянет за собой всю Европу, и разве Европа уже не поставлена на колени?

Бен видел вражескую страну — мрачную и унылую, как душа подлеца, и чистенькие домики с тщательно возделанными садами только усиливали это впечатление.

«Какая разница между немцами этого гитлеровского рейха и немцами, сражавшимися в Испании в батальоне Тельмана! — думал Бен. — И те и другие в равной мере воплощение порядка и аккуратности. В дни кратковременных передышек между боями биваки тельмановцев всегда были тщательно распланированы и служили образцом организованности. В них можно было видеть даже любовно разбитые цветочные клумбы.

Однако бойцы Тельмановского батальона были страстными антифашистами, и любовь, с какой они относились друг к другу и к своим испанским товарищам, не имела ничего общего с ненавистью и презрением, которые Гитлер разжигал у немецкого народа к „низшим расам“ Европы, Азии и Западного полушария».

Сельская местность Германии, по которой вот уже в течение двух дней наступала часть Бена, казалась спокойной, как кладбище. И вдруг американцы натолкнулись на сопротивление. Дивизия двигалась в расчлененных порядках при поддержке танков. В соответствии с инструкцией солдаты должны были окапываться на ночь, но никому и в голову не приходило выполнять это указание. Уинстон разместился со своим командным пунктом в домике садовника, после того как ординарец навел в нем соответствующий порядок. Когда Бен явился к капитану доложить о состоянии взвода и получить дальнейшие инструкции, обеденный стол в домике был даже накрыт скатертью в красную и белую клетку.

По рекомендации Бена Уинстон назначил Хэнка Прэта и Эмилио Косту командирами отделений и представил к получению капральского звания. Капитан был основательно пьян.

— Мы двигаемся, как на прогулке, — сказал он Бену. — Что ты думаешь об этом, сержант?

— Пока все в порядке, — ответил Бен. — Но я бы все же предложил выставить на ночь дополнительные караулы.

— Выставляй, сколько хочешь, сержант, — согласился Уинстон, похлопывая его по плечу. — Выпей-ка вот этого, — предложил он, потянувшись за бутылкой, и, словно представляя гостя, добавил: — «Шатонеф дю Пап» — одно из лучших вин Франции, к тому же хорошей выдержки.

— Спасибо, — ответил Бен. Он взял наполненную рюмку и поднял ее. — Смерть фашизму!

— Смерть фашизму! — повторил Уинстон. — Ну, а теперь я собираюсь всхрапнуть. Разбуди меня, если что случится.

Бен расставил удвоенные караулы и до полуночи, дважды сам проверил все посты. Он уже завертывался в одеяло, собираясь прилечь около Косты и Прэта, когда загремели выстрелы.

Началось нечто невообразимое. Полусонные солдаты с дикими криками метались из стороны в сторону, ведя беспорядочный огонь. Бен моментально вскочил на ноги.

С большим трудом удалось ему собрать солдат и занять боевой порядок. Минометный и пулеметный огонь противника не утихал, то там, то здесь слышались призывы: «Санитара! Санитара!». Бен теперь уже не сомневался, что большинство солдат — такая же необстрелянная зелень, как и капитан Уинстон.

Отослав Хэнка Прэта на командный пункт с донесением, Блау приказал прекратить огонь, чтобы разобраться в обстановке.

Стрельба прекратилась так же внезапно, как и началась, но остаток ночи никто не сомкнул глаз. Бен приказал своим людям окопаться, выбрал для пулеметов и минометов огневые позиции и выставил передовой наблюдательный пост в составе Косты и двух других солдат, обязав их немедленно докладывать о всем замеченном. Однако до самого утра от них не поступило ни одного донесения.

Капитан Уинстон появился в расположении первого взвода растрепанный и недовольный.

— Ложная тревога, только и всего, — авторитетным тоном заявил он, хотя сам был явно напуган и то и дело прикладывался к фляге, болтавшейся у него на поясе. Отхлебнув очередной глоток, Уинстон протянул флягу Бену, но тот отрицательно покачал головой.

— По-моему, наши боевые порядки слишком растянуты, — сказал Бен. — Не лучше ли будет несколько отойти?

— Ерунда! — буркнул Уинстон. — С флангов нас прикрывают роты «В» и «С»[136]. Я поддерживаю с ними постоянную связь. Ничего не случится, не трусь.

Бен проводил капитана до его домика и с разрешения Уинстона ознакомился с картой местности. Командный пункт располагался на тыльном скате лесистой возвышенности, а рота была выдвинута вперед в виде треугольника, обращенного вершиной к востоку. Если капитан говорил неправду и роты «Бейкер» и «Чарли» поблизости не было, то выходило, что рота Уинстона полностью открыта для атаки с флангов, а это грозило самыми тяжелыми последствиями. Бен обратил внимание капитана на это обстоятельство, но тот высмеял его, бросив презрительное замечание об опытном солдате, который «боится собственной тени».

Вернувшись во взвод, Бен с удовлетворением отметил, что солдаты хорошо окопались и находятся в полной боевой готовности. Приказав раздать пулеметчикам, стрелкам и минометному отделению дополнительный комплект боеприпасов и ручные гранаты, Бен уселся на землю и прислонился спиной к дереву, борясь с одолевавшей его дремотой.

На рассвете всех разбудила отчаянная стрельба, она велась сразу с трех сторон. Прибежавший Коста доложил, что лейтенант, командир второго взвода, убит. Местность все еще была покрыта утренней дымкой — даже в ста шагах нельзя было ничего рассмотреть. Снова, как и ночью, стали падать мины, и вскоре появились убитые и раненые.

Оставив вместо себя Хэнка, Бен поспешил к Уинстону. Этот Прэт совершенно не походил на Кинкейда, которого Бен в свое время знал в Испании. Прэт был, если можно так сказать, рожден для битвы.

Бен застал Уинстона в тот момент, когда капитан старался побриться — без особого, впрочем, успеха, если судить по трем порезам на лице.

— На вашем месте, сэр, я отдал бы приказ отойти, — проговорил Бен. Уинстон уставился на Блау. Глаза его были налиты кровью, руки заметно тряслись.

«Если бы этот фрукт не был явно пьян, — подумал Бен, — я бы сказал, что он готовится удрать в госпиталь».

Уинстон продолжал смотреть на Бена, выпятив подбородок.

— Здесь командую я, сержант! — ответил наконец он.

— Слушаюсь, сэр. Какие будут указания?

— Приказываю атаковать, — распорядился Уинстон; он уже отказался от мысли закончить бритье и теперь умывался. Бен был поражен. Атаковать? Кого? В каком направлении?

— Прямо перед нами по крайней мере три станковых пулемета, — проговорил он, — не говоря уже о минометах. Мы находимся под перекрестным огнем. Я не удивлюсь, если вскоре перед нами появятся вражеские танки.

Уинстон снова взглянул на Бена; его губы дрожали.

— Подавить пулеметы. О танках мы будем думать, когда они появятся.

— Слушаюсь, сэр! — ответил Бен и бегом пустился в обход холма.

Бен приказал Косте взять два отделения, зайти слева и подавить огонь лево-флангового пулемета. Туман начал рассеиваться. Хэнка с двумя отделениями Бен послал на правый фланг, а остальным солдатам приказал прикрывать их огнем. Если бы удалось подавить фланкирующие пулеметы, то уничтожить фронтальный было бы, вероятно, не так уж трудно. Бен послал связного к Уинстону с донесением о принятых мерах. Попутно связной должен был передать командирам двух других взводов просьбу Блау прикрыть огнем действия его отделений. Сам он занял позицию в центре и стал ждать дальнейшего развития событий.

Через несколько минут пулеметный огонь немцев усилился, однако Бен с удовлетворением отметил, что остальные два взвода успешно прикрывают огнем его продвигающиеся отделения. Он заметил также, что немцы простреливают почти все пространство перед позициями этих взводов, и мысленно выразил надежду, что люди успели окопаться достаточно надежно.

Но вот пулеметный огонь несколько ослаб, зато мины стали падать чаще. Стрельба велась из леска, который находился шагах в трехстах впереди и полукольцом охватывал образованный ротой треугольник.

Затем пулеметы застрочили с новой силой, но теперь их было уже только два. А вскоре к Бену пробрался запыхавшийся связной. Он сообщил, что оба отделения Косты почти полностью уничтожены, но все же они успели подавить один из пулеметов противника. Связной сообщил также, что сам пуэрториканец убит.

Но это было не все. Такая же учесть постигла и Хэнка Прэта. Он тоже потерял большую часть людей, был ранен, но, истекая кровью, сумел двумя гранатами уничтожить вражеский пулемет.

— Прэта тяжело ранило, он упал, — прерывающимся голосом рассказывал связной… — но кое-как поднялся, бросился вперед и метнул гранату… Тут его снова ранило, и он снова упал… Но опять поднялся и бросил вторую гранату… На этот раз удачно.

Бен молча смотрел на связного.

— Бедняга Хэнк! — вздохнул солдат. — Я так любил этого бедового парня!

— Я тоже, — ответил Бен, вспоминая слова Хэнка: «О каком это освобождении человечества ты толкуешь, профессор?..»

Дав связному отдохнуть, Бен послал его с донесением к Уинстону. «Подавлено два пулемета противника, — писал он. — Наши потери до двадцати убитых и раненых. Коста и Прэт погибли. Немецкий пулемет, расположенный прямо перед фронтом роты, продолжает обстреливать нас. Жду дальнейших распоряжений. Блау.»

Минометный огонь становился между тем все ожесточеннее. Пройдет немного времени, и оба подавленных пулемета будут заменены другими. Возможно, именно сейчас самый благоприятный момент предпринять атаку, о которой говорил Уинстон, хотя Бен по-прежнему считал, что лучше всего было бы отступить.

К Бену подполз вернувшийся от Уинстона связной. Его глаза были широко раскрыты.

— Идите… скорее к капитану, — задыхаясь проговорил он.

— Зачем?

Солдат покачал головой:

— По-моему, он того… свихнулся.

Передав командование капралу Винеру, Бен поспешил к домику садовника. По дороге туда он встретил другого связного, от которого узнал, что второй и последний из оставшихся в роте лейтенантов ранен и отправлен в тыл.

Когда Бен вошел в домик, Уинстон сидел за столом с опущенной на руки головой. Он даже не взглянул на вошедшего Блау, пока тот с силой не встряхнул его за плечо. Капитан был трезв, но от него разило винным перегаром.

— Докладывай, — приказал Уинстон, пытаясь казаться властным и мужественным командиром, которым в действительности он никогда не был.

— Оба взводных выбыли из строя, — начал Бен. — Беннер убит, Гиззи ранен. Но я ведь посылал вам донесение, разве вы не получили?

Уинстон кивнул.

— Вы атаковали немцев? — спросил он.

Бен понял; что капитан не читал донесения, и был вынужден пересказать его.

— Мы несем потери от сильного минометного огня противника, — добавил он. — Кроме того, нас беспокоит пулемет, установленный в центре неприятельских позиций.

— Что же мне делать? Что мне делать? — Уинстон беспомощно посмотрел на Бена.

— Как вы сказали, сэр?!

Капитан вдруг выпрямился и грохнул кулаком по столу.

— Ты что, оглох? — заорал он. — Я не знаю, что делать! Ты знаешь — ты и делай!

Бен охватил Уинстона за плечи и резко встряхнул его.

— Перестаньте хныкать, капитан! — гневно воскликнул он. — Ведь вы же отвечаете за судьбу целой роты. Возьмите себя в руки и действуйте.

Уинстон внезапно разрыдался:

— А роты-то и нет! — едва смог выговорить он. — Нет роты, все люди погибли! Погибли по моей вине!..

«Жалкий трус!» — с презрением думал Бен, наблюдая за капитаном. Уинстон снова уронил голову на стол и даже не пошевелился, когда Блау принялся трясти его. Потом он вскочил из-за стола, бросился на стоящую в углу кровать и, свернувшись калачиком, затих.

Бен снял телефонную трубку.

— Майор Хэррингтон, — проговорил он, услышав голос командира батальона. — Докладывает Блау из роты «А».

Видимо, Хэррингтон по тону Бена догадался, что произошло что-то неладное.

— Что у вас стряслось, Блау? — нервно спросил он.

— Я принял на себя командование ротой, сэр. Капитан Уинстон заболел. Мы потеряли обоих лейтенантов и до трех десятков человек убитыми и ранеными.

— Как это произошло?

— Противник захватил нас врасплох, сэр. Но все же нам удалось подавить два из трех станковых немецких пулеметов, которые обстреливали нас с флангов.

— Хорошо, — ответил Хэррингтон. — Постарайтесь уничтожить и третий. Я посылаю вам в подкрепление резервную роту, через полчаса она подтянется к вам.

Бен повесил трубку, недоумевая, почему майор не отдал приказ отступить — именно сейчас, пока противник не может их преследовать. Не спеша вернувшись в расположение своей роты, Бен отпустил Винера и послал за сержантом Мэллоем из второго взвода. Он еще не знал, как поступит дальше и не отдавал себе отчета в том, что решение уже созрело в его голове.

Подполз Мэллой. Бен передал ему командование ротой и приказал:

— Как только пулемет противника прекратит огонь, оттяни роту назад шагов на пятьсот.

— Что ты задумал, Блау? — спросил Мэллой и, когда Бен поделился с ним своим планом, воскликнул: — Да ты что?! С ума сошел?

— Возможно, — ответил Бен. — Но будь я проклят, если пошлю туда еще два отделения. С таким же успехом, если не с большим, это может сделать один человек.

— Ну, ну. Значит, метишь в герои? — усмехнулся Мэллой.

— Нет. Я просто хочу выполнить приказ и отделаться от вражеского пулемета.

— Да пошли ты к черту этот пулемет! — вскипел Мэллой. — Не то мне придется докладывать еще об одном убитом еврее.

— Уж пусть лучше убьют еврея, чем католика! — подмигнул Бен.

— Ну, не знаю, дружище! — Мэллой шлепнул его по спине. — Католику нечего терять: он все равно попадет в рай.

Перекинув винтовку за спину и подвесив к поясу еще несколько гранат, Блау пополз вперед. Оглянувшись в последний раз, он заметил, что Мэллой перекрестился.

На пути к вершине прямоугольника, образованного расположением роты, тянулась невысокая каменная стена, под прикрытием которой Бен мог преодолеть часть пути, и возвышался небольшой холм, кое-где поросший густым кустарником. Засевшие в окопах солдаты широко раскрытыми глазами следили, как он быстро двигался вдоль стены — то ползком, то бегом, полусогнувшись, когда высота стены позволяла встать на ноги.

Пулемет противника безостановочно продолжал строчить. Бен подумал, что за время короткой ожесточенной перестрелки рота потеряла свыше сорока человек.

«Зачем ты это делаешь? — спрашивал он себя. — Чтобы выслужиться и получить офицерское звание, которое тебе не дали в Штатах? Ерунда! — мысленно ответил он. — Из-за глупости капитана мы уже потеряли столько людей, и мой долг — предотвратить дальнейшие потери. Если ни капитан, ни майор не хотят видеть, что рота „А“ поставлена под угрозу полного уничтожения, то ты обязан взять на себя ответственность и не допустить этого.»

Бен добрался до вершины треугольника, до небольшого окопчика, где лежали два солдата, и отдал им винтовку.

— Поберегите до моего возвращения, — сказал он. — Если верить уставу, это мой лучший друг.

Выскочив из-за куста, зеленевшего около окопчика, Бен, полусогнувшись, добежал до следующего куста и упал на землю. Тут он снял с пояса гранату, взял ее в правую руку, поднялся и снова побежал вперед.

Пулеметчики противника заметили его в тот момент, когда он добрался до четвертого куста. Но Бен теперь точно знал, где расположен пулемет. Как он и предполагал, немцы установили его в самом центре полукружия, образованного рощицей. Скатившись в небольшое углубление, прикрытое кустом, Бен вскочил на ноги и, петляя, побежал туда, где он уже различал ствол вражеского пулемета.

Теперь его видели не только пулеметчики, но и другие солдаты противника. Вокруг него стала фонтанчиками взлетать земля.

«Интересно, от этого сходят с ума?» — спросил он себя, но, не успев ответить, бросился под большой куст и долго лежал, наблюдая, как пули срезают ветви над его головой. Так он лежал, не двигаясь, набираясь сил, пока огонь не стих.

«До пулемета я могу добраться отсюда за два броска, — размышлял Бен, — если только меня не… Они, должно быть, решили, что я притворился убитым. Стоит мне только встать, и все будет кончено. Тут есть над чем подумать.»

Позади Бена разорвалась мина, осыпав его землей. Он даже не пошевелился, радуясь, что осколки не задели его.

«Ловко стреляют, мерзавцы! — подумал он. — Ничего не скажешь — умеют воевать…»

Осторожно осмотревшись, Бен обнаружил слева небольшую низинку, поросшую травой, — достаточно высокой, чтобы укрыть человека. Скользя на боку, он медленно сполз вниз. Немцы, по-видимому, ничего не заметили, потому что возобновили огонь.

Продвинувшись влево метров на пятнадцать, Бен решил было встать на ноги и преодолеть оставшееся пространство бегом, но увидел, что немецкий пулемет совсем близко, на расстоянии одного броска. Виляя вправо и влево, Бен устремился вперед, на ходу выдернул предохранительную чеку из гранаты и, придерживая рычажок пальцами правой руки, левой начал снимать с пояса вторую гранату.

В ту же минуту вновь ожил немецкий пулемет, но пули проносились высоко над головой Бена. Гораздо опаснее был ружейный огонь. Он становился все точнее, снова вокруг Бена — ближе и ближе — стали взлетать вверх фонтанчики земли. Бен задыхался, его легкие готовы были вот-вот лопнуть, но он понимал, что не может остановиться, что остановиться — значит умереть.

Он упал на колени и швырнул гранату, выдернул предохранительную чеку из второй гранаты и метнул ее вслед за первой. Еще до того, как прогремели взрывы, он почувствовал сильный удар в бедро и свалился на бок, «А ведь мне не больно, — вслух сказал он. — Совсем не больно.»

Продолжая лежать, Бен отцепил от пояса третью гранату, вытащил предохранитель и, поднявшись на ноги, бросил ее туда, где все еще продолжал строчить немецкий пулемет.

— Смерть фашистам! — крикнул он.

Бен не почувствовал боли и на этот раз, когда его прошила вторая пулеметная очередь, но ему вдруг показалось, что он очутился в кромешной тьме, и где-то далеко он услышал громкий человеческий крик…

Вот уже вторую неделю Блау лежал в полевом госпитале. Открыв глаза, Бен увидел Фрэнсиса Лэнга. Одетый в какую-то странную форму, Лэнг направлялся к нему вместе с небольшой группой офицеров, во главе которой шагал бригадный генерал. Маршируя, как на параде, офицеры подошли к койке Бена, и он машинально отдал честь.

Генерал развернул какую-то бумагу и приторносладким голосом начал читать:

«Утром 18 марта 1945 года стрелковый взвод роты „А“, находившийся под временным командованием сержанта Блау, на открытой местности попал под настильный огонь немецкого пулемета, наносившего роте большие потери.

Проявив исключительное самообладание, сержант Блау с риском для жизни устремился к вражескому пулемету и уничтожил его, получив при этом тяжелое ранение.

В результате проявленного Блау героизма взвод получил необходимую передышку и смог подготовить надежные укрытия. Мужественный поступок сержанта Блау, рисковавшего своей жизнью ради спасения вверенных ему людей, является высоким образцом выполнения воинского долга».

Генерал кончил читать и отдал честь. Отдали честь сопровождавшие его офицеры. Отдали честь Бен. Отдал честь Лэнг. Взяв из рук адъютанта коробку, генерал извлек из нее орден «Серебряной звезды» и приколол к пижаме Бена.

Затем генерал взял у адъютанта вторую коробку, поменьше, вынул серебряную лейтенантскую полоску и со словами: «Поздравляю вас, лейтенант Блау!» прикрепил ее к воротнику пижамы Бена. После этого генерал снова отдал честь. Отдал честь Бен. Отдали честь офицеры генеральской свиты. Отдал честь Лэнг.

После короткого и бессвязного разговора генерал и его свита удалились. У койки остался ухмыляющийся Лэнг.

— Ну вот мы и встретились, — начал он. — И не где-нибудь, а в госпитале. Забавно, а?

Бен заметил, что Лэнг немного пьян, словом, он был в своем обычном состоянии.

— Что это за форма на тебе? — спросил Бен.

— Я офицер отдела печати штаба генерала Эйзенхауэра, и имею временное звание майора американской армии, сэр, — ответил Лэнг и лихо отдал честь.

— Ты, я вижу, недурно пристроился, Зэв, — иронически улыбнулся Бен.

— Представь себе! — с довольным видом рассмеялся Лэнг. — Без конца ношусь на самолетах, виллисах, грузовиках, штабных машинах и пишу, пишу, как дьявол. Какое заявление ты хочешь сделать для прессы?

— Никакого.

— Нет уж, так дело не пойдет. Давай говори.

— Зачем это нужно?

— Ты все еще принадлежишь к тому же «приходу»?

— Вот именно, — кивнул Бен. — «Приход» все тот же, только служб я во время войны не посещаю.

— Я чувствую, что эта история когда-нибудь выйдет наружу, — проговорил Лэнг, озираясь по сторонам. — Тебе прислать что-нибудь из еды или вина? «Курвуасье»? «Биск Дюбуше»? Жаркое с яблочным суфле? Шампиньоны в масле?

— Ты был недавно в Ла Мармите? — спросил Бен, пропуская мимо ушей вопрос Лэнга.

Лэнг печально кивнул:

— Порт сравняли с землей. Сам понимаешь — вторжение! Не уцелело ни одного дома.

— Как Энн? — поинтересовался Бен и, тут же спохватившись, прикусил язык. Но Лэнг ничего не заметил.

— Кажется, все в порядке.

— Передай ей мои наилучшие пожелания.

Лэнг кивнул головой и торопливо проговорил:

— Извини, пожалуйста, но я должен на полчасика покинуть тебя, хочу послать корреспонденцию о твоем награждении. Я еще вернусь, мы поболтаем о старых временах© Каталонии, когда ты учил меня пить пиво из кувшина.

— Давай, давай, — откликнулся Бен, хотя его совершенно не интересовало, придет к нему снова Лэнг или нет. Слегка покачиваясь, Лэнг вышел из палаты.

14. 30 июля 1948 года

В пятницу днем судебное следствие по делу Блау закончилось. После того как присяжные удалились на совещание, Бена снова отправили в тюрьму.

Эта ночь в камере, находившейся на втором этаже, была особенно тяжелой. Время тянулось бесконечно, он не мог уснуть, погружаясь время от времени в полузабытье, не приносившее никакого отдыха.

«Как раз сегодня мы собирались получить разрешение на брак, — думал он, стараясь представить, где сейчас Сью и что делает. — Мы бы поженились в субботу, ну, а дальше? Присяжные, вероятно, решат: „виновен!“, а затем тебя бросят в тюрьму, если только не удастся собрать деньги на новый, еще более крупный залог и на расходы, связанные с подачей апелляции».

Его неотступно преследовали, путаясь, два мотива: давняя, полузабытая детская песенка: «Тра-та-та, тра-та-та, — потяни за хвост быка…» и песня, которую пели в Испании:

Все мы коммунисты, революционеры, Боремся за дело свободы и труда…

В памяти всплывала первая песенка, но тут же, заглушая ее, на ум приходила вторая.

Если бык начнет сердиться, Продолжай себе резвиться…—

напевал про себя Бен, а через секунду ему слышалось:

Мы верим: неравенство и бесправие Исчезнут на земле навсегда…

Задремав, Бен увидел сон, который уже столько времени его преследовал. Ему снилось, что он лежит, завернувшись в одеяло, на высоте «666». Холодно… Непроглядная ночная мгла окутывает все вокруг…

Но вот в темноте начинает звучать голос: «Бен… Бен…», — повторяет кто-то. Бен во сне садится и видит улыбающегося Джо Фабера. Джо манит его пальцем и зовет: «Пойдем… Пойдем…».

Бен, вкрикнув, проснулся, резко поднялся на кровати и ударился головой о верхнюю койку. Некоторое время он прислушивался, не разбудил ли соседа по камере, но потом вспомнил, что он здесь один. Перед ним всплыло лицо Левина — блондина с голубыми глазами, сидевшего раньше в соседней камере. Интересно, что с ним стало?

«Эй вы все, — по-испански пел про себя Бен, — тираны, буржуи!

Эй вы все, как вы нам мерзки!

Мы объединимся вам на гибель!

Да здравствует единство, коммунисты мы!»

В четверг вечером Бен увидел Левина. Тот сам подошел к нему, когда заключенные получали ужин.

— Ты помнишь меня? — спросил Левин.

Они уже спускались по гремящей железной лестнице, когда Бен обернулся и ответил:

— Здорово! Ну, как дела, земляк?

— Лучше некуда, — улыбнулся Левин.

— Давненько вы здесь.

— В следующий вторник меня отправят в тюрьму, буду отбывать наказание, — ответил Левин и добавил: — Слушай, Блау, я хочу извиниться.

— За что?

— За то, что оскорблял тебя, когда ты был здесь в феврале.

— Чепуха! — ответил Бен. — Так вас осудили?

— Ясное дело.

— И сколько дали?

— Пожизненно.

— Крепко! — Бен покачал головой. Стоявший за перегородкой охранник ткнул пальцем в сторону Бена и заорал:

— Эй, ты! Попридержи-ка свой язык!

За столом они молчали. Левин отдал Бену свой десерт, и Бен с улыбкой принял его, хотя и не хотел есть. По всему было видно, что Левин старался загладить свою вину перед ним. Бену стало жаль Левина. «Пожизненно! Вот это да! — думал он. — Провести всю оставшуюся часть жизни в тюрьме!»

Он вспомнил Назыма Хикмета, турецкого поэта-революционера, просидевшего в тюрьме более пятнадцати лет, и еще более примечательную историю об одном польском поэте (его имя он не мог припомнить), который провел в заключении двадцать лет, пока его не освободила Красная Армия. Поэту в тюрьме не давали ни карандашей, ни бумаги, и он все эти годы сочинял и заучивал на память поэму, составившую впоследствии книгу в сто страниц. Выйдя на свободу, он записал свое творение по памяти.

В пятницу, перед тем как присяжные должны были удалиться на совещание, Сэм передал Бену записку от Сью. «Мужайся, муж! — писала она. — Мы найдем выход, вот увидишь. Что бы ни решили присяжные, мы соберем необходимые для залога деньги, и у нас будет в запасе не менее двух лет, пока твою апелляцию начнет рассматривать верховный суд. Ну, а за это время может многое случиться. Милый ты мой Бен! Не вешай носа! Привет узнику!»

Бен отыскал глазами Сью и улыбнулся ей. Сью подняла руку со сложенными кольцом указательным и большим пальцами. Бен кивнул.

Присяжные удалились на совещание. «Долго ли они будут заседать? Какое решение примут?» Бен не мог не признать, что Сэм Табачник в своей заключительной речи поднялся до подлинных вершин адвокатского искусства. «Он потрудился на славу», — мысленно отметил Бен. С холодной логичностью Табачник доказал полную несостоятельность всех аргументов прокурора. Его речь, казалось, была способна тронуть даже камни.

«Довольно жить прошлым, — сказал себе Бен. — Довольно вновь и вновь переживать Испанию и вторую мировую войну. Нужно жить настоящим и будущим. Каждый день, проведенный даже здесь, ты должен использовать для дела, которому служишь. И если придется отсидеть все пять лет, ты должен использовать их так, чтобы оказаться еще сильнее, когда тебя освободят. Ты будешь все эти годы обречен на бездействие, но не превратишься, как Левин, в живой труп».

Какое это стихотворение Хикмет тайком вынес из тюрьмы? Оно называлось «Товарищам в тюрьме», Бен помнил только небольшую его часть:

От бритья до бритья гляди на лицо свое, позабудь свои годы, вшей берегись, берегись вечеров весенних… И так много лет, за часом час, можно вытерпеть, дело только в том, чтобы не потускнел у вас алмаз под левым соском[137].

Из установленного в камере репродуктора послышалось: «Внимание, внимание! Десять часов! Всем спать!»

Огонь в камерах погас. Бен лежал на кровати, уставившись в потолок. Внезапно ему на ум пришли слова из библий, которую он от нечего делать читал в этот вечер:

«Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода.

Любящий душу свою — погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную…»

— Ты веришь в это? — громко спросил себя Бен. В то же мгновение на его лицо упал пучок света, и охранник Холкомб, тот самый, что прикрикнул на него днем, проворчал:

— О чем это ты бормочешь?

— Ни о чем, — приходя в себя, ответил Бен. — Просто разговариваю сам с собой.

— Ну, ты здесь еще не так долго, чтобы дойти до этого, — рассмеялся Холкомб и потушил фонарь.

«Я верю в это и не верю. Жизнь вечна? Но что это означает? Вот Ленин будет действительно жить вечно в сердцах миллионов людей всего мира… А Шекспир?.. А Иисус Христос?.. Подожди, но, как гласит легенда, Иуда, этот жизнелюб, повесился, однако о нем все еще помнят… Да, но как? Только как о человеке, предавшем плотника из Галилеи».

«Душа моя теперь возмутилась, — говорится в библии, — и что мне сказать? Отче! Избавь меня от часа сего! Но на сей час я и пришел…»

— Да перестань ты! — прикрикнул Бен на себя и закрыл глаза. — Чего доброго, ты начнешь сравнивать себя с Христом. Тебе же не угрожает распятие! Отсидишь как миленький пять лет, и все…

В субботу утром заключенный из соседней камеры постучал в металлическую стенку и, когда Бен подошел, коротко сказал:

— Держи.

Бен просунул руку сквозь решетчатую дверь и почувствовал, что ему вложили газету. Он был удивлен и обрадован, увидев «Дейли уоркер».

— Левин прислал, — пояснил заключенный.

— Спасибо, — ответил Бен.

«Присяжные удалились на совещание», — гласил огромный заголовок, и Бен почти до самого свистка, призывавшего заключенных на завтрак, читал статью Дейва Беннетта о судебном процессе. Проходя вдоль очереди, Бен увидел Левина и поблагодарил его:

— Спасибо, дружище!

— Встретимся на прогулке, — улыбнулся Левин.

В полдень у них была двухчасовая прогулка на посыпанном шлаком и окруженном высокими стенами дворе. Стояла нестерпимая жара. Раскаленный воздух казался неподвижным в этой мрачной тюремной коробке.

Левин организовал игру в бейзбол и предложил Бену принять в ней участие. Бен сидел на песке, неподалеку от стены, и отрицательно покачал головой.

— Чертовски жарко, — проговорил он. — Как вы можете играть в такую жарищу?

— Надо держать себя в форме, — ответил Левин. В руках у него была пара бит, и он размахивал ими, разминаясь перед игрой.

— Выходит, что вы здоровее меня, — заметил Бен с улыбкой. — Я пасую.

— Да брось ты! — отозвался Левин. — Тебе надо привыкать к этому. Вон в Ливенворте, куда меня переводят, еще жарче, чем здесь. Присяжные все еще заседают?

— Во всяком случае, так сообщали сегодня по радио.

На верху стены Холкомб слегка подтолкнул другого охранника, стоявшего рядом с винтовкой в руках, и сказал:

— Будь наготове! — Он кивнул на заключенных. — Может, увидишь сегодня кое-что интересное.

— О чем это ты? — спросил охранник, но Холкомб промолчал.

Они стояли и смотрели вниз, во двор. Бен сидел на земле, метрах в двух от стены, с намалеванной на ней надписью: «Заключенным запрещается приближаться к стене ближе, чем на два метра». «Но разве можно, черт возьми, взобраться на такую стену?» — должны были спрашивать себя заключенные, читая эту предостерегающую надпись.

— Когда-то я недурно играл, — говорил Левин, размахивая битами. — Смотри, Блау!

Бен взглянул на него, и Левин, высоко занеся биты, с силой ударил ими Бена по голове. Послышался сильный треск. Левин бросил на землю биты и закричал.

— Я убил негодяя! — вопил он. — Я убил красного мерзавца!

Часть заключенных, на глазах которых произошла эта сцена, бросилась к двери, ведущей в помещение тюрьмы, другие остались там, где их застигло происшествие, и лишь несколько человек направились к орущему Левину.

Через двор бежали два охранника. Левин стоял с широко разведенными руками и кричал:

— Прошу уменьшить срок за хорошее поведение! Теперь мне должны сократить срок! Должны!

Подбежавшие охранники схватили его. Несколько других надзирателей, выбежавших из здания, стали загонять медленно двигавшихся заключенных в тюрьму.

— Зачем ты это сделал, сумасшедший? — спросил один из них.

— Но ведь он коммунист, — ответил Левин.

Вслед за остальными повели в тюрьму и Левина, предварительно надев на него наручники. Он то смеялся, то кричал.

— Вот увидите! — вопил он. — Вот посмотрите! Меня теперь освободят! Уж я-то знаю!

По приказу сторожей четверо заключенных подняли Блау и отнесли в тюремный госпиталь.

Охранник с винтовкой, все это время продолжавший стоять на стене, раскрыв от удивления рот, смотрел на Холкомба.

— Откуда ты знал об этом? — спросил он.

— Двумя евреями меньше, вот и все, — ответил Холкомб, уклоняясь от прямого ответа.

15. 14 июля 1946 года

Пригласительная открытка, которую Бен получил через полторы недели после того, как она была отправлена, гласила, что в новой квартире Лэнга на Юнивер-сити-плейс по случаю новоселья устраивается вечеринка. На открытке был изображен национальный флаг Франции, поскольку вечеринка должна была состояться в день празднования взятия Бастилии. Почему именно в этот день, Зэв не объяснил в своей приписке, гласившей: «Не знаю, где тебя черти носят, но надеюсь, что ты получишь мое приглашение вовремя».

В тот летний вечер, когда Бен в прескверном настроении вышел из своего пансиона и пешком направился на Юниверсити-плейс, духота была особенно нестерпимой. «Нью-Йорк, кажется, год от года становится все жарче и грязнее. И с каждым днем все невыносимее. Чего ради я иду на вечеринку к Лэнгу? — спрашивал себя Бен. — У нас с ним нет ничего общего. Что значит Лэнг для меня или я для него? Почему, стоит ему только свистнуть, и я иду? Может, меня действительно тянет к женщинам, и я не против стать прихлебателем у богатых людей?»

Напрашивался единственный ответ, простой и искренний: «Я одинок. Мне уже тридцать шесть лет, но я еще не могу заставить себя мириться со своим одиночеством в те минуты, когда меня тянет к людям. Бен, Бен, когда же ты возьмешь себя в руки?»

Дом № 1 на Юниверсити-плейс казался не особенно подходящей резиденцией для Лэнга, однако квартира выглядела более шикарной, чем можно было ожидать, судя по внешнему виду здания. В дверях Бена встретила служанка, но у него не было шляпы, чтобы отдать ей.

Лэнг стоял в центре гостиной с бокалом коньяку в руке. Увидев Бена, он поднял бокал и прокричал.

— Приветствуйте! Вот он — наш всепобеждающий герой! — и запел «Марсельезу».

Бен заметил Клема Иллимена, сидевшего с бокалом в руке рядом с высокой блондинкой, обладательницей пышного бюста, и вспомнил, что во время войны Клем был корреспондентом на китайско-бирманско-индийском театре военных действий. На диване рядом с Энн Лэнг сидела небольшого роста полная женщина с длинной нитью жемчуга на шее.

Зэв взял Бена за руку и повел через комнату.

— Уилли, — сказал он, — познакомься с Беном Блау, единственным интеллигентным коммунистом, которого мне удалось заарканить. А это Вильгельмина Пэттон — наша Кассандра.

Бен узнал Пэттон, хотя она выглядела старше, чем на портретах, которыми обычно открывались ее статьи. Она не подала Бену руки, поэтому он ограничился сухим поклоном.

— Вот это рекомендация! — проговорила мисс Пэттон. Как-то ее голос назвали «медовым», и она никогда не забывала об этом. Пэттон была известна как самый высокооплачиваемый оратор во всей стране.

— Молодой человек, я должна буду стереть вас в порошок, — заявила она.

— Поживем — увидим, — в тон ей с улыбкой ответил Бен и повернулся к Энн Лэнг. От него не ускользнуло, что она выглядит обеспокоенной, и под влиянием какого-то порыва он поцеловал ей руку. Энн покраснела.

— Типичная буржуазная привычка! — воскликнула Вильгельмина Пэттон и рассмеялась тем самым смехом, который однажды какой-то смельчак рискнул сравнить с журчащим ручейком.

Зэв подвел Бена к Клему, и его знакомой, и они обменялись рукопожатиями.

— Непотопляемый товарищ Блау, — усмехнулся Клем. — Насколько я понимаю, ты навсегда отказался от журналистики ради борьбы.

— Я не бросал журналистики, — ответил Блау. — Это она бросила меня.

Клем повернулся к девушке и сказал:

— Бен отказался от работы корреспондента в Испании и вступил в интернациональную бригаду.

Девушка взглянула на Бена и сморщила носик.

Лэнгу надоело знакомить Бена со своими гостями, и тот сам представился какому-то молодому человеку и красивой девушке с необычайно длинными ресницами. Девушка назвалась Сью Менкен.

Лэнг потоптался около радиолы, и в комнате неожиданно зазвучали, заглушая все голоса, первые такты боевой песни батальона имени Тельмана.

Бен взглянул на Зэва.

— За здоровье нашего неутомимого революционера товарища Блау! — провозгласил тот, поднимая бокал. Выпив, он секунду помедлил, припоминая что-то, затем снова наполнил бокал, пересек комнату и подал вино Бену.

— Живи долгие годы! — пожелал он.

Бен поднял бокал.

«Родина далеко, — пели тельмановцы, — но все же мы готовы… бороться и побеждать ради тебя…»

— …свобода! — подхватили Лэнг и Иллимен, заглушая радиолу.

Появились новые гости, и вскоре Бен оказался в одиночестве. «Для чего, черт возьми, я пришел сюда? — снова спросил он себя, наблюдая за собравшимися и прислушиваясь к долетавшим до него обрывкам разговоров. — Эти люди не по мне. А впрочем, что из того? Неужели ты должен встречаться с людьми только твоего круга? Почему бы тебе не поговорить и с такими вот? В конце концов, они тоже люди, не так ли?»

Взглянув на молодую девушку, которую звали Сью, он невольно залюбовался ею, так она была очаровательна и оживленна. Ее кавалер прислушивался ко всему, что говорили Лэнг, Пэттон и Иллимен, и автоматически кивал головой, как кукушка в часах. Бен решил не думать о Сью Менкен, ему не хотелось вызывать неудовольствие ее спутника.

Бен увидел, что к нему направляется Вильгельмина Пэттон, и вежливо приподнялся. Мисс Пэттон чем-то напоминала в эту минуту готовый к бою линкор, хотя ее фигура не давала повода для такого сравнения.

— Как поживаете, товарищ? — иронически осведомилась она.

— Превосходно, — ответил Бен.

— Вы похожи на рыбу, которую вытащили из воды, — заметила Пэттон и широким жестом указала на гостей. — Проклятая буржуазия, не так ли?

— Просто люди, — пожал плечами Бен, повторяя вслух то, о чем думал минуту назад.

— Да что вы?! — иронически воскликнула Вильгельмина. — Очень мило с вашей стороны. А я ведь думала, что вы рассматриваете нас, как вероятных кандидатов для ликвидации.

Бен улыбнулся:

— Как сказал бы Зэв, вы хотите поссориться со мной.

— Совсем нет, — прожурчала Вильгельмина. — Знаете, мистер Блау, у меня однажды работала секретаршей некая коммунистка. Так вот, с ней никак нельзя было сработаться. Наверное, она мне не доверяла. Между нами существовали, несомненно, отношения работодателя и наемного работника, если не хуже. Вот она-то, конечно, видела во мне человека, которого без колебаний нужно поставить к стенке.

Бен хотел что-то сказать, но Пэттон не позволила себя перебить:

— Разумеется, я уволила ее сразу же, как только у меня появилось доказательство того, что она коммунистка. Об этом меня информировало ФБР.

— Почему же вы ее уволили? — спросил Бен. — Она плохо выполняла свои обязанности?

— Что вы! Она работала прекрасно! Вряд ли кто-нибудь лучше нее смог бы собрать нужные мне материалы. Но я, естественно, не могла ей доверять.

— Почему же?

— Ну, не будем об этом говорить, — заявила Пэттон и, подумав, добавила: — Вы знаете, мне ведь приходится работать с секретными документами государственных учреждений.

— Да?

Гости заметили, что Пэттон оживленно беседует с Беном, и стали постепенно подходить к ним. Эта женщина обладала тем, что принято называть животным магнитизмом, — в этом не было никакого сомнения.

— Мы должны понять друг друга, — сказала Пэттон. — Я дочь сельского учителя, бедного, как церковная мышь. Я знаю, что такое голод. Я не закрываю глаза на пороки нашей системы и знаю ее сверху донизу.

— Хорошее начало, — проговорил Бен, широко улыбаясь.

— Скажите мне, — продолжала Пэттон. — Вы действительно верите в то, во что вам велят верить о Советском Союзе?

— Будьте точнее, мисс Пэттон, — ответил Бен, продолжая улыбаться. — Вы задали слишком общий вопрос. Опрашивайте по пунктам, во что, по-вашему, мне велят верить.

— Ага! — крикнул Лэнг. Он стоял позади Пэттон и Бена и уже слегка покачивался. — Бой завязался. Послушаем! — Он придвинул кресло и сел в него с таким видом, будто намеревался просидеть всю жизнь.

— Вы верите, что в России социализм и что это в самом деле хорошая вещь?

— Вы задали два вопроса, — отозвался Бен, — и на оба я отвечаю утвердительно.

— Откуда вы знаете, что правда о Советском Союзе и что неправда?

Бен рассмеялся:

— Откуда человек вообще что-нибудь знает, мисс Пэттон? Я знаю, что социализм — это превосходная вещь, потому что любое общество, не допускающее эксплуатации человека человеком, должно быть лучше того, которое ее допускает.

Пэттон окинула взглядом окружающих и воскликнула:

— Этот человек весьма забавен! Он говорит эпиграммами. Ни дать ни взять — марксистский Ларошфуко!

— Allons, enfants de la patrie, — пропел Зэв, — la jour de gloire est arrivé![138]

— Заткнитесь, Зэв! — прикрикнула Пэттон.

— С днем Бастилии! — ответил Лэнг.

Пэттон снова повернулась к Бену.

— Вы когда-нибудь были в Советском Союзе?

— А вы были в Корее?

— Нет.

— И вы полагаете, что о Корее поэтому ничего нельзя знать?

— Видите ли, я…

— Ведь можно же читать, разговаривать с людьми, которые были там, и можно отличить лжеца от честного человека.

— Разумеется, но…

— Пэттон проигрывает! — крикнул Клем Иллимен; он стоял за креслом Зэва, обняв свою подружку и игриво положив свою рыжую бороду ей на плечо.

— Почему вы считаете, что Советский Союз — это единственная страна в мире, о которой ничего нельзя узнать? — спросил Бен.

— Да дайте же мне оказать хоть словечко! — воскликнула Пэттон, воинственно выставляя подбородок.

— Внимание! Внимание! — крикнул Зэв. — Сейчас она заговорит о нашем золотом веке!

— Я задала вам вопрос, а вы не ответили на него, — сказала Вильгельмина. — Вы были когда-нибудь там?

— Нет.

— А я была. Я жила там.

— Ну и что? Что вам там не понравилось? Канализация в гостинице «Метрополь»?

— Бросьте шутить.

— А я не шучу. Не забывайте, что я тоже читаю ваши заметки, мисс Пэттон, и отношусь с большим подозрением ко всему, что вам нравится.

— Вот это удар! — заорал Иллимен. — После удара претендента у чемпиона появилась кровь!.. Чемпион теряет сознание… Чемпион падает… Чемпион упал!..

Пэттон покосилась на Клема.

— Занимайся-ка ты своей блондинкой и своим виски, Клем! — Она снисходительно улыбнулась девушке и добавила: — Не обижайтесь, дорогая. Вы самая красивая девушка в этом современном Содоме и Гоморре.

— Прорицательница Пэттон, — промычал Зэв, пристально рассматривая дно своего пустого бокала.

Тираны и враги свободы Оружье подняли на нас…

Пэттон поднялась со своего места с таким видом, будто была королевой Англии, и провозгласила: — Аудиенция окончена!

Энн ушла вместе с ней в спальню, где Пэттон занялась своим лицом.

— Так тебе и нужно, — буркнул Лэнг, тщетно пытаясь держать голову прямо. — О святая Мария Долорес!

— Это что же, начинай все сначала? — спросил Иллимен и ущипнул блондинку за мягкое место, давая понять, что им пора уходить.

— «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви», — трагическим голосом проговорил Лэнг и поднял палец: — Это из «Песни песней» Соломона.

Иллимен расхохотался и с такой силой ущипнул блондинку, что та взвизгнула.

— А я знаю изречение получше! — заорал Клем. — «…Люди время от времени умирали, и черви их поедали, но случалось все это не от любви». Шекспир!

Молодая девушка, которую звали Сью, неожиданно подсела к Бену на кушетку и вынула сигарету. Бен взял с кофейного столика коробку спичек с напечатанными на ней инициалами «Ф. Кс. Л.» и дал девушке прикурить.

— Я не надеюсь, что вы позволите мне проводить вас, — услышал он свой голос, но она ответила с улыбкой:

— Почему же нет? Но только не сегодня.

— Ваша фамилия есть в телефонной книге?

— Да. Я работаю в магазине Клейна в отделе платьев больших размеров. Не вздумайте шутить!

Вильгельмина снова подошла к Бену; он вдруг почувствовал себя маленьким и беззащитным.

— Молодой человек, — обратилась к нему Пэттон. — А что вы можете сказать о письме Дюкло?

— Причем тут я? Не я его писал.

— Но вы одобряете сальто-мортале, которое совершили ваши единомышленники, и вы вместе с ними?

— Я никогда не делал этого, — пожал плечами Бен. — В то время я находился в армии и поэтому…

— Готова спорить, что вы неплохо жили в армии, обучаясь насильственному свержению правительства, — перебила Пэттон. — И все это за государственный счет!

— А как же? Это же легкое дело, — насмешливо ответил Бен. — Особенно если судить по тому, как нам удалось обмануть старого генерал-майора Бисселя.

— Кто он такой? — спросил Иллимен.

— Начальник армейской контрразведки. В прошлом году его вызвали в одну из комиссий конгресса, чтобы выяснить, каким образом несколько ветеранов батальона Линкольна смогли получить офицерские звания. — Бен повернулся к Пэттон. — Вы знаете, что он им ответил?

— Что?

— Он заявил: «Эти офицеры действительно применяли насилие, но для защиты Соединенных Штатов».

— Но вы не ответили на мой вопрос, — продолжала настаивать Пэттон.

— А вы не дали мне возможности ответить на него. Я уже говорил вам, что в то время не был коммунистом, но все равно я никогда не согласился бы с сальто-мортале, как вы изволили выразиться, то есть с роспуском партии. Как мне потом стало известно, Уильям Фостер тоже не был согласен с этим.

— Но вы же поддерживаете и оправдываете новую линию партии и все остальное, с чем вам приказывают соглашаться?

— Знаете, мисс Пэттон, — проговорил Бен. — Если бы вы не были дамой, я подумал бы, что вы хотите меня оскорбить.

— Уилли! — вмешался Лэнг. — Я запрещаю вам оскорблять моих гостей. Этот человек — настоящий герой. Он геройски дрался в Испании и Германии. Я видел, как он сражался. Я знаю, что он был тяжело ранен и чуть не умер, но воскрес, как Христос. Блау — железный человек.

Лэнг с трудом поднялся, подошел к радиоле, повозился около нее, и в комнате зазвучала мелодия «По долинам и по взгорьям».

— Только не эту красноармейскую ерунду, Зэв! — требовательно воскликнула Пэттон.

— Но это же настоящая музыка, — ответил Лэнг.

— Фрэнк! — обратилась Энн к Лэнгу.

— Никто тут не разбирается в музыке лучше меня, — заявил Лэнг. — Я знаю музыку от Палестрины до Аарона Копланда[139]. Вы слушаете сейчас прекрасную музыку, а если будете приставать ко мне, я заведу «Интернационал». Замечательная мелодия!

— Ну, так что же, товарищ! — продолжала Пэттон. — Отвечайте на мой вопрос.

— Бесполезно, мисс Пэттон, — сказал Бен, заметив краем глаза, что Сью Менкен и ее провожатый уже прощаются с Энн Лэнг. — Все равно вы по-своему истолкуете наши действия. Вы ненавидели русскую революцию и все то, ради чего она совершилась.

Когда партия борется за права негров, вы говорите, что мы используем в своих интересах негритянский вопрос, однако мне ни разу не доводилось встречать людей вашего сорта, предпринимавших какие-либо эффективные меры для разрешения негритянского вопроса. Вы занимаетесь лишь болтовней.

С одной стороны, вы утверждаете, что коммунисты являются участниками зловещей международной конспиративной организации, необычайно предприимчивой и невероятно влиятельной. С другой стороны, вы говорите, что мы представляем собой кучку идиотов, с которыми и считаться-то нечего.

Среди фашистов вы — радикал. Среди радикалов — реакционер. Вы используете любое оружие, чтобы бить людей, если это прогрессивные люди…

— Одну минутку… одну минутку, — попыталась прервать его Вильгельмина.

— Нет, мисс Пэттон, — продолжал Бен. — Вы либо должны придерживаться какой-нибудь принципиальной позиции, либо вообще не придерживаться никакой. Если бы я был капиталистом, я дрался бы как дьявол за то, чтобы защитить свое право наживаться за счет других, вы же — хамелеон. Вы хотите служить и вашим и нашим.

Если вы хотите спорить с социалистами, то делайте это с позиции капиталистов, защищайте капиталистов, не поносите капитализм и не говорите, что социализм — это худшее зло. Это чепуха.

— Спокойной ночи, — проговорила Пэттон, целуя Энн в щеку.

— Спокойной ночи, — попрощались с Беном Сью Менкен и ее провожатый.

— …ночи, — повторил Лэнг, не в состоянии подняться с кресла. — Поздравляю всех с годовщиной взятия Бастилии. Головы полетят с плеч!

Вперед, вперед, сыны народа,

Настал победы нашей час…

— Энн, — сказал Клем Иллимен. — Как следует присматривайте за Зэвом, когда приедете в Голливуд. Не сомневаюсь, что он будет пользоваться большим успехом у голливудских дам легкого поведения.

Наступило неловкое молчание. Пэттон и остальные гости ушли.

— Зачем вы едете в Голливуд? — спросил Бен, обращаясь скорее к Энн, чем к Лэнгу.

— Ради денег, — ответил Зэв. — Золото! «Желтое, сверкающее драгоценное золото!..»

— Зэв, — обратился к нему Бен, — а что, Пэттон действительно была в Советском Союзе?

— Нет, — ответил Лэнг и тут же поправился: — А может, и была какую-нибудь неделю… По одному из маршрутов Интуриста.

— И ты сидел здесь и позволил ей нести всю эту ерунду? — гневно сказал Бен.

Зэв с трудом поднял веки, словно они были свинцовые.

— Мой дорогой Бенджамен, — промямлил он. — Тот, кто знаком с Уилли столько, сколько я, знает, что спорить с ней совершенно бесполезно.

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду то, что она сама теперь уже верит, будто жила в Советском Союзе.

— Мне стыдно за тебя, — сказал Бен поднимаясь.

— Оставьте его в покое, Бен, — попросила Энн, но Бен сделал вид, что не слышал ее.

— Мне самому стыдно за себя, — ответил Зэв. — Всегда было стыдно.

— Когда-то ты был принципиальным человеком, — продолжал Бен. — Я знаю, когда это было. В течение многих лет я читал все написанное тобой. Ты ведь прекрасно знаешь, в чем сейчас дело. Черт возьми, что ты делаешь с собой? Почему ты заигрываешь с этой фашистской ведьмой? Почему приглашаешь ее к себе и допускаешь, чтобы другие, плохо разбирающиеся в таких делах люди, слушали всю эту галиматью?

— Но ведь мы живем в свободной стране, — проговорил Зэв. — Не так ли?

Он посмотрел на Бена, затем на Энн, стоявшую теперь прямо перед ним.

— Разве это не свободная страна, Энн, моя хорошая? — В глазах у него блестели слезы. — Я был однажды в свободной стране, в Испании. Теперь о ней можно говорить, как о бывшей свободной стране. Я видел действительно свободный народ. Замечательный, чудесный народ! Мария де лос Долорес! Долорес де лос Долорес!

Бен взглянул на Энн, но ее лицо оставалось бесстрастным. Он перевел взгляд на Зэва. Тот смотрел на него, не обращая никакого внимания на Энн.

— Я когда-нибудь рассказывал тебе о Долорес де лос Долорес? Она мертва! Погибла под развалинами во время воздушного налета на Мадрид. Asesinos! Criminales![140]

Самая красивая девушка Испании! Ты мне нравишься, Бен. Rojo! Rojo![141]

Он попытался встать, но снова упал в кресло.

— Я помогу тебе добраться до кровати, — сказал Бен. Энн кивнула головой в знак согласия. Они взяли Зэва за руки и заставили подняться.

Лэнг сразу же заснул глубоким сном, и Бен, накинув на него покрывало, вернулся в гостиную. Энн сидела в кресле.

— Мне очень неприятно, — сказала она, взглянув на Блау.

— Что с ним, Энн? Что его тревожит?

— Очень многое, — ответила она, нервно сжимая лежавшие на коленях руки. — Ну, например, наш брак. Он с самого начала был ошибкой. Я хотела выйти за него замуж, а Лэнг, по-видимому, не очень хотел жениться на мне. Однако он рассуждал так: «А почему бы нет, черт побери! Мы любим друг друга, я знал так много женщин, а Энн чудесная девушка, она любит и понимает меня».

— Ну, вряд ли дело только в этом, — усомнился Бен.

— Конечно, нет, — ответила Энн, и он заметил, что глаза у нее сухие и говорит она таким тоном, словно речь идет о совершенно безразличном ей человеке. — Причин тут много. И то, что у него было тяжелое детство, и то, что он порвал с церковью, и то, что его политические взгляды находятся в резком противоречии с его стремлением к роскошной жизни, и то, что он не может написать первоклассную поэтическую драму, как ни старается…

— Я очень беспокоюсь о вас, Энн.

— Знаю. Но не надо беспокоиться. В сущности, Фрэнк очень хороший человек. Талантливый и добрый.

— И да и нет. Никому не дано право безвольно подчиняться обстоятельствам. Каждый в этом мире должен сделать какой-то твердый выбор. Должен сделать его и Зэв. Сделать с полной ответственностью за свой шаг… Кажется, я говорю слишком напыщенно?

— Да, да, — ответила Энн и улыбнулась. — Но, кроме всего прочего, ведь я его жена и должна делать ему скидку, прощать его. Теперь мне особенно понятен смысл слов святого Павла о вере, надежде и милосердии. «Но величайшим из всего этого является милосердие». Однако мое терпение, кажется, подходит к концу.

— Мне пора, — сказал Бен. — Если понадобится моя помощь, то…

Энн посмотрела на него, но не встала.

— Спасибо, Бен, — проговорила она. — Я знаю, что вы всегда придете на помощь.

16. 3 августа 1948 года

Поликлиника, 345, западная, 50-я улица, Нью-Йорк

«Дорогая Сью! У меня сейчас страшно болит голова, но эта боль мучает меня уже так давно, что я привык к ней, как привык к новой серебряной пластинке, установленной на моей голове искусным костоправом.

Как приятно сознавать, что через неделю тебе разрешат навестить меня! Я был бы рад поделиться с тобой тем, что происходило со мной в последние дни, когда я был, выражаясь языком газетчиков, „между жизнью и смертью“.

Но я не смогу этого сделать по той простой причине, что ничего не помню. Помню только Левина с занесенными над моей головой битами. Еще, кажется, помню, как ты однажды сказала, что я никогда не смогу увидеть в человеке ничего плохого, пока меня не треснут палкой по голове. Ну, вот меня и треснули. Врачи утверждают, что мой котелок будет варить не хуже, чем раньше, в чем, по правде говоря, мало радости.

Но вообще-то, конечно, это чудо — не бог весть какое, но чудо. И то, что судебный процесс надо мной считается теперь несостоявшимся, тоже чудо или, скорее всего, случайность. Дело в том, что по конституции я должен был присутствовать во время вынесения приговора, но не смог.

Это означает, как уже, наверное, объяснил тебе Сэм, что меня будут судить вторично. Единственное, в чем мы можем нисколько не сомневаться, это в том, что Зэв не будет больше давать показаний. Однако у меня нет никаких сомнений и в том, что „Федеральное бюро расследований“ (точнее говоря, запугивания) и министерство юстиции (по латыни „Justitia“ означает „справедливость“; применительно к нашим условиям следует сказать „министерство несправедливости“) отыщут какого-нибудь совершенно благонадежного свидетеля, и тот под присягой покажет, что подслушал в одном из уединенных уголков Испании мою секретную беседу с одним из лидеров Советского Союза о том, каким путем я и тысяча двести других американцев, живыми вернувшиеся из Испании, — каким путем мы рассчитываем захватить Пентагон, который, кстати говоря, в то время еще не был построен.

Мисс Шарп, очаровательная сестричка, которая записывает сейчас эти слова под мою диктовку, кажется, уже начинает скучать, поэтому я постараюсь быть кратким (мисс Шарп говорит, что она не скучает и что она вовсе не очаровательная, но ты ей не верь).

Сейчас я чувствую себя вполне сносно. Мне кажется совершенно невероятным, что после вторичного суда какой-нибудь новый Левин избавит меня от пятилетнего заключения новым ударом по голове.

Эта шутка звучит немножко мрачновато, однако, как ни странно, я совсем не чувствую себя подавленным. Дело в том, что люди вроде нас с тобой обязаны познавать мир, в котором они живут, должны быть готовыми ко всяким неприятностям.

Газеты ежедневно пишут о том, что мир шаг за шагом движется к социализму. Вот это-то и делает меня таким жизнерадостным.

Зэв оказал бы, что я просто-напросто простофиля (уж он-то знает!), Пэттон — что я агент иностранного правительства (она ведь тоже делает вид, что отлично разбирается в подобных вопросах), ну, а председатель комиссии заявил бы, что я предатель, хотя сомнительно, узнает ли он предателя, даже если посмотрится в зеркало. Тем не менее…

Может показаться, что для нас наступают плохие времена — для тебя, для меня и для всех честных американцев. Но это не так. Есть такая старинная испанская поговорка, мы с тобой должны принять ее за наш дивиз: Si este sea una noche del destino, bendición para ella hasta que lleque la aurora[142].

Наступает рассвет, Сыо, но не так, как в какой-ни-будь голливудской сказке. Наступает рассвет для Сью и Блау. Я видел его в твоих глазах, когда сидел на скамье подсудимых и старался высказать то, во что верю. Я заметил его на твоем лице в тот день, когда мы были на ленче.

Тебе нравятся испанские поговорки? Мой серебряный колпак переполнен ими. Вот еще одна: „Улыбка стоит больше, чем какая-то песета“. Или: „Оружие — мое сокровище, отдых — моя борьба, твердые камни — мое ложе, мой сон — вечное бодрствование“.

Песню, в которой звучали эти слова, пели партизаны, действовавшие в тылу Франко во время войны. Впрочем, они и сейчас продолжают сражаться. Мы всегда должны помнить эту поговорку, написать ее на стенах в нашем доме. Мы должны отказаться от сна, пока в мире не родится живая любовь и улыбка не станет дороже, чем всемогущий американский доллар.

Если бы я не боялся, что ты уличишь меня в плагиате, я сказал бы: если говорить о самых сокровенных вещах, то единственная сокровенная вещь состоит в том, что человек должен быть недоволен собой и всегда должен стремиться стать лучше; священной будет его ненависть ко всему ненужному хламу, который он сам создал; священным будет его желание освободиться от жадности, зависти, преступлений, болезней, войн и вражды между людьми; и священным будет его труд.

Но я не скажу этого, потому что ты сразу же узнаешь слова Горького, не взятые в кавычки. Вместо этого я скажу следующее.

Ни один человек не может по-настоящему любить других людей (свой класс) до тех пор, пока не завяжет истинной, большой дружбы с каким-либо человеческим существом. И точно также ни один мужчина и ни одна женщина не смогут по-настоящему полюбить человека, пока они не полюбят свой класс. В этом состоит противоречие. В этом же заключается и единство.

За год, истекший после нашей встречи у Зэва, я доставил тебе много огорчений. И все это только потому, что все честное, что есть во мне, говорило, что я еще не дорос до тебя, ведь ты с четырнадцати лет была рабочим человеком. Я доставил тебе много неприятностей, потому что не мог дать тебе то, в чем ты нуждалась, да у меня и не было ничего, чтобы дать тебе. Весь „ненужный хлам“ еще сохранялся во мне.

Я не прошу тебя верить, что теперь все стало иначе; я подожду до следующей недели, когда ты увидишь меня и будешь хлопать своими чудесными ресницами, а я буду держать твою милую руку. Но я с радостью думаю о том, что теперь ты не увидишь уже двух людей, уживавшихся во мне, — политического работника и простого человека, — они наконец-то слились воедино.

Я хочу, чтобы мы долго-долго, сколько позволит наш враг, мирно жили вместе, любили друг друга, питали друг друга нашей любовью и отдавали людям все, что сможем. И я хочу, чтобы мы впитали в себя любовь, которая наполняет сегодня землю и исходит от миллионов тех, кто борется за окончательное освобождение от ненависти и угнетения.

От Китая до Испании простые люди пришли в движение, и сила этих людей на наших глазах перестраивает мир. Наблюдая, какие чудеса они творили в Испании, испытав любовь таких людей, как Джо Фабер, Хэнк Прэт и Эмилио Коста, увидев здесь, в тюрьме, то стремление к добру и товариществу, что не оставляет даже узников, я понял, что ни бейзбольные биты в руках Левиных, ни пулеметы Франко, ни атомные бомбы, в которые так влюблен Пентагон, не в состоянии справиться с нами.

А сейчас я освобожу бедную мисс Шарп, которая сразу же забудет все, что я наболтал ей (Никогда! — Дж. Ш.!).

Я подпишусь сам, моя дорогая жена, возлюбленная и товарищ.

Твой навсегда

Бен Красный (красное — цвет жизни!)».

Примечания

1

«Уоркер», 1052, 13 июля, стр. 7.

(обратно)

2

«Правда», 19 (31, 28 августа)

(обратно)

3

Правда? (исп.).

(обратно)

4

Простите? (исп.).

(обратно)

5

Довольно (исп.).

(обратно)

6

Красавица (исп.).

(обратно)

7

Слушаюсь, господин! (исп.).

(обратно)

8

Привет! (исп.).

(обратно)

9

Девушка очень красива (исп.).

(обратно)

10

Спасибо, товарищ (исп.).

(обратно)

11

Не стоит (исп.).

(обратно)

12

Спасибо, товарищ (исп.).

(обратно)

13

Не стоит (исп.).

(обратно)

14

Великолепно! (исп.).

(обратно)

15

Известная американская киноактриса, начавшая сниматься в возрасте шести лет. — Прим. ред.

(обратно)

16

Спасибо, синьорита (исп.).

(обратно)

17

Quod erat demonstrandum — что и требовалось доказать (лат.).

(обратно)

18

Сопротивляться — это победить? (исп.).

(обратно)

19

Это война! (франц.).

(обратно)

20

Игра слов: фамилия Флэкс буквально означает «лен». Фирма «Флэкс лэкс», продукцию которой Лэнг рекламировал по радио, торгует слабительными препаратами, вырабатываемыми из льняного масла. На это и намекает Лэнг в своем шутливом ответе Флэксу. — Прим. ред.

(обратно)

21

Наступление, всегда наступление! (франц.).

(обратно)

22

Кристофер Марло (1564–1593) — выдающийся английский драматург, предшественник В. Шекспира, создатель английской гуманистической трагедии. — Прим. ред.

(обратно)

23

Год победы (исп.).

(обратно)

24

Овраги (исп.).

(обратно)

25

До свидания (исп.).

(обратно)

26

Это похоже на меня, мой брат! (франц.).

(обратно)

27

Деревенский паштет (франц.).

(обратно)

28

Офорты (исп.).

(обратно)

29

Извините (исп.).

(обратно)

30

Любимая (исп.).

(обратно)

31

Андалузско-цыганская народная песня.

(обратно)

32

Народная испанская песня.

(обратно)

33

Стихотворение дано в переводе В. Монахова. — Прим. ред.

(обратно)

34

Мне все равно (исп.).

(обратно)

35

Маленькая (исп.).

(обратно)

36

«Красный фронт» (исп.).

(обратно)

37

Здесь — «Красавчик Адольф» (нем.).

(обратно)

38

Сопротивляться — это победить! (исп.).

(обратно)

39

Да здравствует Советский Союз — лучший друг испанского народа! (исп.).

(обратно)

40

Жители Мадрида (исп.).

(обратно)

41

«Воздух Мадрида такой пронизывающий, что убивает человека, но не гасит светильника» (исп.).

(обратно)

42

Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов! (исп.).

(обратно)

43

Пролетарии восклицают — война! Война до уничтожения угнетения! (исп.).

(обратно)

44

Мигель де Унамуно (1864–1937) — испанский писатель-философ. Защищая принципы идеализма и религии, Унамуно в то же время пытался освоить прогрессивные традиции испанской культуры. В 30-х годах, в период борьбы Испанской республики против фашизма, Унамуно решительно осудил лагерь реакции. — Прим. ред.

(обратно)

45

Любимая (исп.).

(обратно)

46

Маленькая (исп.).

(обратно)

47

Здесь — от чистого сердца (исп.).

(обратно)

48

Здесь — всегда (исп.).

(обратно)

49

Симпатичная (исп.).

(обратно)

50

Ни в коем случае (исп.).

(обратно)

51

Довольно (исп.).

(обратно)

52

О вкусах не спорят (франц.).

(обратно)

53

Год победы! (исп.).

(обратно)

54

Привет! (исп.).

(обратно)

55

Сержанта (исп.).

(обратно)

56

Народной армии (исп.).

(обратно)

57

Штаба (исп.).

(обратно)

58

Лицо, пользующееся расположением (лат.).

(обратно)

59

Но какой жест! (франц.).

(обратно)

60

Маленькая! (исп.).

(обратно)

61

Писарь! Парикмахер! Помогите! (исп.).

(обратно)

62

Слушайте! Слушайте! (исп.).

(обратно)

63

Соедините меня с заместителем (исп.).

(обратно)

64

Холщовые башмаки на плетеной подошве (исп.).

(обратно)

65

Товарищ (исп.).

(обратно)

66

До тошноты (лат.).

(обратно)

67

«Святая часовня» (франц.).

(обратно)

68

«Свобода, равенство, братство» (франц.).

(обратно)

69

Король умер! Да здравствует король! (франц.).

(обратно)

70

Все равно (исп.).

(обратно)

71

Горький, резкий, ожесточенный (англ).

(обратно)

72

Что происходит, старина? (франц.).

(обратно)

73

Матросы бастуют (франц.).

(обратно)

74

Вам предстоит довольно неприятное путешествие. Пока же придется отправиться в Парк де ля Эв (франц.).

(обратно)

75

Какой парк? (франц.).

(обратно)

76

Предатель, подлец (франц.).

(обратно)

77

Да здравствует Франция и жареная картошка! (франц.).

(обратно)

78

Кто знает? (исп.).

(обратно)

79

Что-то вроде заводного краба — игрушки (франц.).

(обратно)

80

Да здравствует республика! (исп.).

(обратно)

81

Для чего? (франц.).

(обратно)

82

Чтобы принять ванну (франц.).

(обратно)

83

Ванну? (франц.).

(обратно)

84

Общественные бани по воскресеньям закрыты (франц.).

(обратно)

85

Пятьдесят франков (франц.).

(обратно)

86

Заткни свою глотку (франц.).

(обратно)

87

Слышишь? (франц.).

(обратно)

88

Хватит с меня свинья ты этакая! (франц.).

(обратно)

89

Немедленно! (франц.).

(обратно)

90

До гроба! (франц.).

(обратно)

91

Но какой жест! (франц.).

(обратно)

92

Конечно, а я и забыл! (франц.).

(обратно)

93

Ни за что в жизни! Наступление! Всегда наступление! (франц.).

(обратно)

94

«Гранд отель объединенных наций» (франц.).

(обратно)

95

Ложись! Самолеты! (исп.).

(обратно)

96

Убийцы! (исп.).

(обратно)

97

Преступники! (исп.).

(обратно)

98

Она умерла, умерла совсем молодой (исп.).

(обратно)

99

Известная американская киноактриса. — Прим. ред.

(обратно)

100

Тебе должно быть стыдно (евр.).

(обратно)

101

Прогрессивный американский журнал. — Прим. ред.

(обратно)

102

«Мадрид будет могилой фашизма!» (исп.).

(обратно)

103

Быть может, да, быть может, нет! (исп.).

(обратно)

104

Американская марка радиолы. — Прим. ред.

(обратно)

105

Высшая награда в американской армии. — Прим. ред.

(обратно)

106

Слова клятвы, произносимой в американском суде. — Прим. ред.

(обратно)

107

Американский судебный орган, рассматривающий представленные прокуратурой материалы и решающий вопрос о предании суду. — Прим. ред.

(обратно)

108

Известный драматический артист. — Прим. ред.

(обратно)

109

Во время Гражданской войны в США (1861–1865 гг.) в сражении под Геттисбергом в июле 1863 года войска северян нанесли крупное поражение армии южан. — Прим. ред.

(обратно)

110

Цвета национального флага США. — Прим. ред.

(обратно)

111

Миссис Фукс, по-видимому, хотела сказать: «от пневмонии». — Прим. ред.

(обратно)

112

Дорогая (исп.).

(обратно)

113

Г, Д. Торо (1817–1862) — американский писатель, публицист, философ, резко осуждавший капиталистический строй США. Поселившись в лесу — в Уолдене, он добывал средства на пропитание собственным трудом, и в частности изготовлением карандашей. — Прим. ред.

(обратно)

114

Районы города Нью-Йорка. — Прим. ред.

(обратно)

115

Дорогая (исп.).

(обратно)

116

Моя хорошая (исп.).

(обратно)

117

У сердца есть свои доводы, которых не понимает рассудок (франц.).

(обратно)

118

Конец субботы и воскресенье.

(обратно)

119

Известные театральные критики нью-йоркских газет. — Прим. ред.

(обратно)

120

Брат мой (исп.).

(обратно)

121

Т. е. доказательство, основанное не на объективных данных, а рассчитанное на чувства убеждаемого (лат.).

(обратно)

122

Известная американская киноактриса. — Прим. ред.

(обратно)

123

Город в штате Невада, известный упрощенными бракоразводными законами. — Прим. ред.

(обратно)

124

Заткни глотку! (франц.).

(обратно)

125

«Идущие на смерть тебя приветствуют!» (Обращение римских гладиаторов к императору перед боем).

(обратно)

126

Слова из широко известной песни «Джон Браун». — Прим. ред.

(обратно)

127

Джонсон, Самуэль (1709–1784) — английский писатель, критик и языковед. — Прим. ред.

(обратно)

128

Известный американский журналист. — Прим. ред.

(обратно)

129

Политически неблагонадежен.

(обратно)

130

«Церковь, кухня и дети» (нем.).

(обратно)

131

Известный американский киноактер, снимающийся в ковбойских фильмах. — Прим. ред.

(обратно)

132

Н. Островский «Как закалялась сталь». — Прим. ред.

(обратно)

133

Конечно (исп.).

(обратно)

134

Известный американский киноактер. — Прим. ред.

(обратно)

135

Знак одобрения у американцев. — Прим. ред.

(обратно)

136

В американском армии роты имеют не номерное, а литерное обозначение «А», «В», «С» и т. д. — Прим. ред.

(обратно)

137

Стихотворение дано в переводе М. Павловой. — Прим. ред.

(обратно)

138

Вперед, вперед, сыны народа,

Настал победы нашей час! («Марсельеза»).

(обратно)

139

Дж. Палестрина (1524–1594) — выдающийся итальянский композитор. А. Копланд — современный американский композитор.

(обратно)

140

Убийцы! Преступники! (исп.).

(обратно)

141

Красная! Красный! (исп.).

(обратно)

142

«Если это должна быть ночь свершения, то будь она благословенна до самого рассвета» (исп.).

(обратно)

Оглавление

  • Бесси Альва Антиамериканцы
  • Предисловие
  • I: Комиссия
  •   1. 7 ноября 1947 года
  •   2. 4 апреля 1938 года
  •   3. 7 ноября 1947 года
  •   4. 5 апреля 1938 года
  •   5. 7 ноября 1947 года
  •   6. 7 ноября 1947 года
  •   7. 30 апреля 1938 года
  •   8.
  •   9. 23 мая 1938 года
  •   10. 25 ноября 1947 года
  •   11. 19 августа 1938 года
  •   12. 27 ноября 1947 года
  •   13. 27 ноября 1947 года
  •   14. 30 ноября 1947 года
  •   15. 8 декабря 1947 года
  • II: Суд
  •   1. 3 — 4 декабря 1938 года
  •   2. 10 декабря 1947 года
  •   3. 10 декабря 1947 года
  •   4. Декабрь 1938 — февраль 1939 года
  •   5. Февраль 1939 года
  •   6. 8 февраля 1948 года
  •   7. 11 февраля 1948 года
  •   8. 12 февраля 1948 года
  •   9. Февраль — апрель 1939 года
  •   10. Май — август 1939 года
  •   11. Февраль — апрель 1948 года
  •   12. Сентябрь — октябрь 1939 года
  • III: Тюрьма
  •   1. 1 мая 1948 года
  •   2. 2 марта 1940 года
  •   3. 14 мая—15 июня 1948 года
  •   4. 8 декабря 1941 года — 15 марта 1942 года
  •   5. Июнь 1948 года
  •   6. 15 октября 1942 года — 15 марта 1943 года
  •   7. 7 июля 1948 года
  •   8. 7 июля 1948 года
  •   9.
  •   10. 28 июля 1948 года
  •   11. 13 марта 1945 года
  •   12. 28 июля 1948 года
  •   13. 13 марта 1945 года
  •   14. 30 июля 1948 года
  •   15. 14 июля 1946 года
  •   16. 3 августа 1948 года Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Антиамериканцы», Альва Бесси

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!