Гюнтер Герлих
Как я стал писателем
Необходимое предварительное замечание. Если бы в октябре 1949 года в моем удостоверении об освобождении из плена был обозначен местом назначения какой-либо город теперешней Федеративной Республики Германии, не быть бы мне писателем, по всей вероятности.
Я действительно стал писателем в Германской Демократической Республике. Для кого-нибудь это прозвучит патетично. Для меня это — неоспоримая истина.
У человека с моим образованием, происходящего из неимущих слоев населения, на Западе слишком мало шансов стать литератором.
Второе необходимое замечание. Путь был нелегок, несмотря на все предоставленные мне возможности. И это хорошо. Путь человека, посвятившего себя писательскому труду, всегда будет нелегок и тернист. Он становится тем трудней, чем больше пишешь. Это тоже естественно и далеко не ново.
Теперь надо рассказать кое-что о своем пути, хотя Это и не так просто, как мне казалось вначале. Постараюсь выбрать самое существенное.
Мои первые пробы пера начались в Советском Союзе, в лагере для военнопленных на Урале. Я писал статьи и рассказы, баллады и стихи для лагерной стенгазеты. Был я, очень молод. В лагере мы делали вылазки в до тех пор совершенно незнакомую область политических дискуссий.
Мои попытки были беспомощны, но добросовестны, они помогли мне прежде всего разобраться в самом себе. Уже тогда я понял, что пишущий выступает перед общественностью — и воздействует на общественность.
Однажды я стоял перед стенгазетой, в которой была моя заметка о проблемах нашей рабочей морали.
И услышал слова бывшего обер-лейтенанта: «Даже немецкий толком не знаете». В его голосе было презрение. Содержание статьи пришлось ему не по душе. Этот офицер прежде был владельцем небольшой фабрики на юге Германии. Все же его замечание задело меня, потому что он был прав. Наше школьное образование было незавидным.
В 1951 году я работал воспитателем в колонии для трудновоспитуемых детей и подростков. Работа тяжелая, но очень интересная. В то же время учился — хотел получить серебряную медаль «За хорошие знания». Однажды я изложил на семнадцати страницах свои переживания в советском плену и послал этот опус в издательство «Нойес лебен».
Там работала товарищ Шарлотта Вассер. Прочитав мое сочинение, она пригласила меня в издательство. Встречаются на обширном литературном поле люди, проявляющие бесконечное терпение, когда им кажется, что они наткнулись на крупицу таланта. Шарлотта Вассер — именно такой человек.
На семнадцати страницах моей рукописи было, разумеется, нелегко найти эти крупицы таланта. И все же Шарлотта Вассер посоветовала мне писать рассказы.
Я стал писать. Первый рассказ был опубликован в середине лета 1952 года. Он занял целую полосу в тогдашней «Фриденпост» и даже сопровождался иллюстрациями. Я был ужасно горд, почти в каждом киоске покупал экземпляр и думал, что теперь я писатель. Это было заблуждение.
В том же 1952 году в Потсдаме я как-то в субботу зашел в Дом имени Бернгарда Келлермана. Там шли занятия «семинара молодых авторов». Руководителем был Эрвин Штритматтер.
Начались нелегкие годы. Критика — в дружелюбном тоне, однако, — дала мне понять, насколько трудно стать писателем.
Из упомянутого семинара в Потсдаме вышла целая плеяда писателей нашей республики. Вот несколько имен: Герберт Отто, Бернгард Зеегер, Ирма Гардер, Рудольф Шмаль, Рут Крафт, Хорст Безелер.
Там созрел и план моей первой книги. Хотелось написать историю молодого человека тяжких послевоенных лет — со многими из них познакомился в молодежной колонии. Книга была написана за четыре года и опубликована в 1958 году издательством «Нойес лебен». Называется она «Черный Петер».
С этой книгой, сценарием телевизионного спектакля и несколькими рассказами в 1958 году я прибыл в Литературный институт в Лейпциге.
Почему, собственно? У меня был опыт, знание жизни, как теперь говорят, у меня был материал. Но образования у меня было недостаточно, учеба была полезна. Конечно, заблуждение полагать, что писателей можно выпекать в институте. Можно дать знания. А для писателя нет ничего важней знаний во всех областях.
Профессор Альфред Курелла сказал однажды: «Надо распахнуть окна. Расширится ваш кругозор. Откроются новые дали». Примерно так было и с нашей учебой.
У нас сложилась интересная группа. Это было еще важней. Ганс-Юрген Штайнманн, Вернер Бреуниг, Герберт Фридрих, Эрих Колер — я назвал только некоторых.
Нам был полезен этот тесный контакт с коллегами, столкновение мнений — мы нуждались в товарищеской помощи.
Проблем предостаточно: вопросы творчества, художественной формы, мировоззрения.
Мой жизненный опыт побудил меня создать семейную хронику. Первый том увидел свет. В нем прослежена предыстория семьи Вегенер, которую я намерен продолжить до наших дней. Собираюсь на истории одной семьи показать, как немецкий рабочий класс стал господствующим классом.
У меня была благоприятная возможность в течение двух лет заниматься руководящей работой в Союзе писателей. Там мне пришлось сталкиваться со многими сложными проблемами. Это время, надеюсь я, поможет мне избежать в моем труде узости и провинциализма.
Мне кажется, многим из нас недостает всестороннего знания нашей действительности.
Когда у меня случаются выступления перед читателями — а их за прошлые годы было много, — я иногда пугаюсь ответственности, которую несет писательство. Сотни тысяч, если не миллионы людей читают произведения писателя. Своей книгой я обращаюсь к совершенно незнакомым мне людям, которых никогда в жизни не увижу.
И я в большинстве случаев бываю очень недоволен тем, что написал. Вижу ясно, что мог бы все написать лучше, глубже, увлекательней. Подобные приступы депрессии полезны и излечимы. Они заставляют работать основательней.
Озарение
Рассказ
Печатается с сокращениями
Днем Матиасу пришла в голову идея. Теперь ничто на свете не могло удержать его от ее осуществления, даже тысяча веских доводов.
Матиас сидел в классе на своем месте у окна. Ему хорошо был виден Бергман. Сейчас тот сидел за столом. Хотя обычно Бергман почти не садился, он постоянно двигался между доской и первым рядом парт, между дверью и окнами.
Шло собрание класса. У Бергмана, учителя, позади целый день. Ясно, что ему надо было присесть, ведь он уже не молод.
Бергман развивал идею. Он это делал на свой лад, и его охотно слушали. Бергман всегда упорно гнул свою линию — это захватывало, не могло не захватить. Идея была такая. Да последний год мы многое сделали, прошли по следам революционных событий, попутно разыскали участвовавших в них людей, узнали об их жизни, услышали разные истории, и потрясающие, и обыденные. Мы получили некоторое представление о том, что такое мужество, смелость, дисциплина, стойкость и уверенность в том, что борешься за правое дело. Последнее было для нас важней всего. Бесспорно, что постепенно каждый из нас увлекся. И теперь мы шагнем дальше. Продвинемся вперед в изучении нашей истории. Исследуйте жизнь ваших отцов. Да, ваших отцов. Разумеется, отцов в самом широком смысле этого слова, вы меня понимаете. Например, мастер Нойберт из железнодорожных ремонтных мастерских. Вы все очень уважаете его, тут я не заблуждаюсь. Он образец для вас. Но четверть века назад мастер Нойберт был очень молод. И, наверно, был солдатом. Как он стал мастером Нойбертом?
Бергман перечислил множество людей этого возраста. И школьную директрису фрау Торнов, и армейского майора Шульца, и врача Штокхаузена. Да и сам он тоже был в их числе. Это необычайно растрогало всех. Примерно тогда и возник у Матиаса его Замысел.
Отец возвратился с конференции лишь на следующий вечер. Он приехал усталый, ел молча, медленно пил пиво. Отец всем что-то привез. Этого он никогда не забывал. Жене — колготки. Уж он-то знал, что ей было нужно. И она радовалась, как всегда.
Сестра завистливо косилась на колготки. Но ей досталась книга, специально для нее, — детская энциклопедия, довольно дорогая. Сестра не очень-то обрадовалась: это был грубый намек. Матиасу отец привез фламастер и папку, а в ней блокнот из белоснежной бумаги и календарь. Вот он, фламастер. Как легко им писать! Матиас тотчас попробовал. И в то же время подумал, удастся ли сегодня же вечером поговорить с отцом.
…На письменном столе было пусто. Отец сидел за столом, сидел просто так, и, очевидно, даже не сразу заметил сына. Пожалуй, он мысленно был все еще в другом городе, на конференции.
Матиас подумал: там не все прошло гладко, что-нибудь случилось. Видно по лицу отца. Он помедлил, хотел было уйти из комнаты.
— Постой-ка! — сказал отец. — В чем, собственно, дело? Натворил что-нибудь?
— Ничего я не натворил, — ответил мальчик. — Ты должен рассказать мне кое-что о себе. — И он повторил все, что говорил им учитель Бергман на собрании класса, упомянул мастера Нойберта из железнодорожных ремонтных мастерских и врача Штокхаузена — оба они были ровесники отцу. И закончил: — Но я хочу знать о тебе. Так мне захотелось. Я выбрал тебя. Вот так.
Он посмотрел через письменный стол на отца. Тот молчал.
— Не по душе тебе, а? — спросил мальчик.
— Не знаю, — ответил отец. — Не лучше ли было выбрать мастера Нойберта или доктора?
— Но я не хочу, — возразил мальчик.
— Итак, что бы ты хотел знать?
— Все.
— Что ж, ладно, — согласился отец. — Но надо бы поконкретней.
— Я хотел бы знать, как у тебя все началось, как ты стал инженером и еще партийным работником. Когда-то началось же это.
Теперь отец помолчал некоторое время. Затем сказал:
— Началось, разумеется. Это было давно.
На следующий вечер отец предложил:
— Хочешь послушать?
Они были одни сегодня. Уселись в углу, где стояли кресла. Матиас принес подаренные отцом блокнот и фламастер.
— Это еще зачем? — удивился отец.
— Надо же мне записывать.
— Хорошо пишет карандаш?
— Шикарно, — ответил мальчик.
— Я не могу им писать, — сказал отец. — Все время очень сильно нажимаю. И он страшно пачкает.
— А у меня с ним контакт, — сказал Матиас. Он чувствовал, что отец взволнован. — Ты закури, — предложил он.
— Это идея.
Отец достал сигарету, прикурил.
— Теперь я расскажу тебе, как оно у меня начиналось, — сказал он. — Это было двадцать пять лет тому назад, в марте тысяча девятьсот сорок пятого, то есть за несколько недель до окончания войны… Еще раньше, когда мне было столько же, сколько и тебе теперь, лет тринадцать, значит, я мечтал: только бы война не кончилась до тех пор, пока меня возьмут. Я хотел пойти добровольцем. Моя мама, а твоя бабушка, Матиас, которую ты не видел, — она умерла от брюшного тифа, — осторожно пыталась отговорить меня. Но ничего не помогало. Я хотел пойти воевать За Германию. Твой дедушка — никто не знает, где он погиб, — тоже не мог отговорить меня, он был на фронте. Правда, моя мама все время уверяла, что он бы мне втолковал, что значит идти добровольцем, если бы только был дома. Но, приезжая в отпуск, он меня тоже не отговаривал. В отпуске он вообще говорил мало. О войне — ни слова. Должен признаться, меня Это здорово разочаровывало. Мой отец в отпуске всегда работал как сумасшедший, все приводил в порядок, чинил велосипеды и тому подобное — он был слесарь. Это меня тоже здорово удивляло. Таким я был в твои годы, Матиас. Наверно, и мастер Нойберт был таким.
Война довольно скоро пришла к нам. Спустя несколько дней после моего семнадцатилетия русские танки ворвались к нам в город. Мне уже не надо было проситься добровольцем, я очень быстро стал солдатом. Наш город превратился в крепость. Все города в Германии должны были превратиться в крепости — таков был приказ. К сожалению, большинство комендантов изо всех сил старались его исполнить. Кто не подчинялся, получал пулю в лоб или болтался на дереве. Нашу роту однажды выстроили на плацу перед ратушей, и там одного расстреляли. Мне стало плохо, но нельзя же было допустить, чтобы русские заняли нашу страну. А что немецкие войска доходили до Волги, до самого сердца России, об этом я тогда не думал. Я учился бросать гранаты, стрелять из пулемета, учился обращаться с саперной лопатой.
Это продолжалось не очень долго — наш город оказался в кольце, советские войска наступали со всех сторон.
Я пробирался по руинам, падал ничком, услышав вой снаряда, видел, как горели и рассыпались здания, и теперь я уже знал, что такое смертельный страх.
Иногда тихой ночью я слышал голоса громкоговорителей с вражеской стороны. Они обращались к нам: «Прекратите безумное сопротивление. Не слушайте фашистских преступников. Ведь вы хотите жить! И хотите домой».
Эти голоса, эти безукоризненные немецкие голоса я не хотел слушать.
Затем пришел туманный холодный день в начале марта. Наша рота была брошена на передний край. Большинство роты составляли мои ровесники. Мы заняли новую линию обороны. «Здесь наши враги сложат свои головы», — сказал лейтенант, инструктируя нас. Унтер-офицер Майергоф получил особое задание. Майергоф был парашютист, у нас он был начальством. Говорили, что он пришел к нам не то из госпиталя, не то из военной тюрьмы.
Ты ведь слышал кое-что о «зеленых беретах», этих американских бандитах во Вьетнаме, Матиас, — так они вроде Майергофа. Приветствовать его было не обязательно, но стрелять и метать гранаты мы должны были уметь. Мы побаивались его, но и восхищались им. Майергоф отобрал для себя пулемет, два ящика боеприпасов, несколько связок гранат и позвал меня. Я должен был все это тащить, я был его вторым номером. Лейтенант привел нас в какой-то подвал. Подвальное окно находилось над самой землей, подвал был узкий и темный, дрова и уголь аккуратно сложены хозяевами. У стены я обнаружил полку, где стояли стеклянные банки с консервами, заржавевшая лампа, велосипедная рама, а в дальнем углу — неглубокий ящик для картофеля, в котором еще сохранился картофель. Это меня удивило — ведь с картофелем в городе было туго.
Майергоф установил пулемет в подвальном окне и всматривался в даль. Лейтенант сказал:
— Отличный сектор обстрела, Майергоф.
— Да, пожалуй.
— Тут мы им дадим жару, — сказал лейтенант.
— Надо, чтобы никто не мог смыться ни влево ни вправо, — проворчал Майергоф.
— Я выставлю заслоны, — пообещал лейтенант.
Теперь мы остались с Майергофом вдвоем. Он посмотрел на стеклянные банки с консервами, бахнул одну об стенку. Липкий сливовый сок стекал по известковой стене.
— Дерьмо, — сказал Майергоф. — В этих домах ничего путного не найдешь. Разве это жратва? — Он принялся расписывать, как ему пришлось лежать в аристократическом квартале, где расположены виллы. Там погреба еще были полны: и консервированные жареные гуси, и куры, и колбасы, и шнапс, и вино.
— Уж они запаслись, эти люди с валютой и связями! Унести все это нам было не по силам. Так мы нажрались от пуза и швырнули туда связку гранат.
Теперь мне надо было стать у окна. У нас действительно был хороший сектор обстрела.
Майергоф протянул мне свою флягу. Я хлебнул шнапса. Он лег на ящик с картофелем и тут же уснул. Дома на противоположной стороне сгорели — зияли голые оконные проемы, выгоревшие фасады. Оттуда должны были появиться русские. Тогда у пулемета будет работа. Но русские, говорил лейтенант, еще не нюхали нашей улицы, они здесь застрянет.
Я устал и замерз. Не помню, сколько простоял у пулемета. Вдруг начался артобстрел. Я многое испытал за последние недели, но такого еще не было. Я вжался в пол у толстой стены. И эта толстенная стена дрожала, да, она дрожала, я это чувствовал. Неожиданно стало тихо. Грохот тяжелых танковых гусениц слышался приглушенно, прямо-таки безобидно, голоса солдат еле-еле звучали, пулеметные очереди — как стрекот кузнечиков.
Тут я увидел рядом со своей головой сапоги Майергофа. Он стоял у пулемета, тело его содрогалось в такт выстрелам. Рядом со мной со звоном падали на пол медные гильзы.
Я поднялся, вскрыл ящик с боеприпасами, подал Майергофу новую ленту. Я увидел его лицо, напряженное и перекошенное, его указательный палец рвал спусковой крючок.
Я сидел на корточках возле его ног, и вдруг Майергоф свалился на меня, всей тяжестью прижав меня к полу, его стальная каска ударилась о стену. Я выбрался из-под Майергофа, перевернул его. Майергоф был мертв — должно быть, мертв. Я сидел рядом с ним на полу, уставившись на него. Я уже видел много смертей, но так близко еще не приходилось. Чтобы на моих глазах, рядом со мной был убит человек — такого я еще не испытывал. Тогда я подумал: теперь ты должен стрелять. Я поднялся, стал к пулемету, нажал на спусковой крючок. Приклад больно ударял мне в плечо. Затем пулемет умолк — кончилась лента. Я отступил назад, чтоб взять новую. Тут сильный удар в бедро опрокинул меня наземь — словно кто-то изо всей силы хватил меня палкой. А потом пришла боль. Я увидел кровь, сочившуюся через дыру в брюках, разорвал брюки, заткнул рану перевязочным пакетом, схватил еще перевязочный пакет Майергофа и обмотал бинтом бедро.
Я ревел от боли и страха. Дотащился до заднего угла погреба, лег на ящик картофеля. Мне было плохо, я обессилел.
Снаружи доносился шум боя. Теперь нахлынул страх перед русскими. Собрав последние силы, я пополз обратно к мертвому Майергофу и взял его пистолет. Майергоф смотрел на меня застывшими, стеклянными глазами.
Возвратившись к ящику, я засунул пистолет в картофель дулом вниз. Рукоятка была у меня под рукой, наготове.
Мысли путались в голове.
Я остался один здесь, в темном погребе. Если русских отобьют, я спасен. А если не отобьют? Наверно, они не обнаружат этот погреб. Почему они должны прийти именно в этот погреб? Тогда я ночью выберусь отсюда. Надо будет напрячься изо всех сил. Я знаю здесь каждую улицу, каждый двор. Уж как-нибудь выберусь.
А если русские найдут погреб? Что тогда?
Буду стрелять? Расстреляю весь магазин? А одна пуля останется мне, последняя пуля?
Я всегда слышал, что так следует умирать, Майергоф тоже это говорил.
А боль в ноге усилилась, губы высохли. Меня лихорадило. Во фляге был только шнапс.
Что-то заслонило подвальное окно. Я увидел русские сапоги, услышал тяжелое дыхание, чужую речь.
Я забыл про боль, нашарил пистолет под картошкой. Какой-то солдат влез через подвальное окно, наступил на труп Майергофа и быстро отскочил. Передо мной было дуло пистолета. Несущее смерть круглое отверстие приближалось. Я видел только пистолет и темное лицо под стальной каской.
Я поднял руки.
Теперь — конец! Наверно, так я думал. Но точно уже не помню. Тут ствол опустился вниз. Лицо солдата было совсем близко.
— Капут, я? — сказал он, показывая на мою окровавленную повязку. — Ду капут. Дас зер гут, — сказал он еще.
Он крикнул что-то по-русски. В окно влез еще один, он помогал третьему, чья гимнастерка была разрезана. Широкая повязка облегала его грудь. Оба товарища поддерживали его. Раненого посадили на меховую шубу. Видно было, что он очень страдал от боли.
Я заметил, что оба его товарища посматривали на меня, — чувствовалось, что они решали, как быть со мной.
Собирались они меня расстрелять? Отсюда, из подвального окна, стрелял Майергоф, я подавал ему боеприпасы, затем стрелял и сам. Я уставился на них. Ничего хорошего в их глазах я не прочел. Тот, что стоял передо мной, вскинул кверху автомат.
Я снова поднял руки.
Раненый что-то сказал, покачал головой.
Но у меня еще был пистолет. Я мог стрелять, продать свою жизнь как можно дороже!
Раненый сидел, прислонившись к стене, в нескольких шагах от меня, и тяжело дышал. Они положили автомат ему на колени. Ствол смотрел прямо на меня.
Солдат, который первым появился в подвале, подошел ко мне. На ломаном немецком языке он сказал:
— Ты, фашист! Теперь ты пленный. Понятно? Без глупостей. Понятно?
Оба солдата нагнулись, поцеловали раненого. Он был постарше тех двоих, что теперь вылезли из погреба на улицу. Слышно было, как там сражение усилилось.
Теперь я остался наедине с раненым. У него был автомат на коленях, у меня — спрятанный в картошке пистолет. Случись контратака, я мог бы его прикончить. Да, так я думал. В полутьме я плохо различал лицо раненого. Я ему, пожалуй, был лучше виден — на мое лицо падал свет из окна.
Вдруг я обессилел. Сказались, видимо, потеря крови, напряжение, боязнь смерти. Я должен был превозмочь это. Только не выказывать слабости!
Тут я услышал голос раненого:
— Ты же еще совсем мальчишка. Сколько тебе, собственно?
Он сказал это вполне естественно, на моем родном языке. Судя по произношению, этот человек мог быть из нашего города. И я забыл про слабость. Я теперь знал, что этот человек — немец. Один из тех, что предали нас, были у врага, лежали за громкоговорителями и призывали нас к предательству. Этот немец был в русской форме.
Эх, если бы только пуля из пулемета Майергофа попала чуть точней! Да, так я думал в тот момент— Так сколько тебе лет? Отвечай.
— Так точно! Семнадцать, — сказал я.
— Ты из этого города?
— Так точно!
— Что ты все время твердишь «так точно»?
— Вы меня допрашиваете. Я пленный.
— Верно, ты пленный. Должен радоваться. Вполне мог бы лежать, как вон тот унтер. Шлепнули б тебя, так сказать, под занавес.
Раненый закашлялся, прижал руки к груди.
— Ты рад, что война идет к концу?
Я не отвечал, но подумал, что война ведь и в самом деле идет к концу. Я еще никогда не думал о конце. Все же за пределами нашего подвала война пока не кончалась, пальба стала еще неистовей.
Раненый смотрел на окно, и потому лицо его, напряженное и хмурое, было мне видно отчетливей. Я осторожно пошарил под картошкой, нащупал шершавую рукоятку.
Раненый сказал:
— Скоро всему конец. Больше это не может продолжаться. Но они стреляют и стреляют. Что только этот Гитлер с вами сделал! Эй, ты, почему вы ведете себя как сумасшедшие?
Мой страх исчез, и я спросил:
— А вы почему у русских? Вы же немец.
— Я всегда был с ними. Сердцем и умом. Только тебе этого не понять. Но скоро поймешь и ты. Я воюю за справедливость, а ты — против нее. Кто твой отец?
Я ответил с болью:
— Его уже нет. Погиб.
— Кем он был до войны?
— Слесарем.
— В этом городе?
— Да.
— Где он работал?
— На заводе Лемке.
Некоторое время он молчал. Затем сказал:
— Я тоже работал у Лемке. Давно уже. Они меня арестовали. Долгие годы держали в тюрьме. Я тоже слесарил. И опять хочу быть слесарем. Скоро буду.
Помнится, я поднялся, несмотря на боль. Мне казалось таким невероятным то, что этот в русской форме работал у Лемке! Значит, ой проходил через те же ворота, что и мой отец. И город он, должно быть, знал так же хорошо, как я. Стало быть, он здесь ориентируется, он ведет русских. Все же он кое-что, наверно, забыл — ведь он так давно здесь не был.
— Куда тебя стукнуло? — спросил раненый.
— В бедро.
— Сквозное?
— Не знаю. Понятия не имею.
— Болит?
— Да, да, — ответил я. Меня вдруг обуял страх, панический страх. — Я могу здесь загнуться! От потери крови! От столбняка! — кричал я.
— Спокойно, — сказал тот у стены. — Успокойся. Они скоро придут за нами. Пока еще слишком жарко. Но они про нас не забудут. Андрей меня не забудет.
«А меня твой Андрей забудет, — подумал я. — Или прикончит. Я враг».
Снова нащупал я пистолет. Раненый больше не направлял ствол своего автомата прямо на меня — он закурил сигарету, сделал несколько затяжек, и на него напал кашель. Он корчился от боли.
— Вам же нельзя курить, с вашим ранением, — сказал я.
Он бросил сигарету, глянул на меня.
— Ты, конечно, прав. Но мне уже ничто не поможет, — произнес он с трудом.
А я подумал: что мне за дело до него? Пускай себе. Скапутится от своей сигареты или захлебнется кровью, если у него прострелено легкое.
Вдруг я почувствовал озноб — меня бросало то в жар, то в холод. К тому же прибавился страх умереть в этой дыре, ибо снаружи все еще шла дикая пальба.
Раненый спросил:
— Ты когда-нибудь задумывался над тем, как оно будет, когда перестанут стрелять? Конечно, тебе необходимо выбраться отсюда. Дома тебе надо быть.
Я молчал, сжимая в руке пистолет.
Раненый поднялся, нагнулся вперед.
— Ты же дрожишь. Черт возьми, когда они перестанут сопротивляться! Нас бы давно уже тут не было, лежали б себе на белых госпитальных койках. На, выпей!
Он с трудом подполз ближе, протянул мне флягу. Я жадно пил горький чай.
— А вот еще, — сказал раненый.
Впервые в жизни я выпил водки. Слезы потекли из глаз, но почувствовал я себя лучше.
Теперь он сидел на корточках передо мной, тяжело дышал. Лицо его было совсем близко. Он показался мне старым. А может, усталость и щетина так состарили его?
Мне кажется, он улыбался. Автомат остался у стены, теперь ему не дотянуться.
— Что же вы будете делать, когда все это кончится? — спросил я и удивился себе. Пальцы мои еще касались пистолета. Оставалось только поднять его и выстрелить.
— Когда я все преодолею, — медленно произнес немец в русской форме, — мне работы хватит. Нам надо начинать все с самого начала. Это будет довольно трудно. Ты же видишь, что творится. Полная разруха! А начинать придется с такими, как ты. Это, пожалуй, будет трудней всего. Но вы очень молоды, это обнадеживает. Вот так-то.
Я слушал и думал: что если я сейчас выстрелю? Тогда конец его мечтам.
Он посмотрел на меня и сказал:
— У меня тоже есть сын, ровесник тебе.
— Где же он? — удивился я.
— Не знаю, — глухо ответил он. — Наверно, тоже торчит в какой-нибудь дыре. А может, его уже и в живых нет.
Затем он вдруг закричал:
— Вам все еще мало?
Опять приступ слабости. Теперь мне его не побороть.
Я услышал голос раненого:
— Парень, ты вроде бы валишься. Глотни-ка! У меня еще таблетка есть…
Я видел кроваво-красную звезду на его шапке. В измятую кружку он налил до краев чаю, положил туда таблетку. Нагнулся ко мне. Я выпил.
Потом я сказал:
— У меня еще есть пистолет. Здесь, в картошке. — Я указал место рядом с собой, на расстоянии вытянутой руки.
Он посмотрел на меня. Не спеша порылся в картошке, достал пистолет, осмотрел его, затем выбросил магазин и швырнул пистолет туда, где лежал труп Майергофа.
Он смотрел на меня, я смотрел на него.
Потом он отполз обратно к стене, опять уселся, как вначале, положив автомат на колени.
Я лежал спокойно, не избегал его взгляда. Шум боя, доносившийся снаружи, затихал.
Спустя некоторое время раненый сказал:
— Знаешь, если все пойдет хорошо, из тебя еще может что-то получиться. Конечно, из тебя еще может что-то получиться.
Тогда я не мог себе представить, что из меня может получиться, у меня не было никакой отправной точки. Но его слова, этого немца в русской форме, пошли мне на пользу. Я их никогда не забывал.
Я засыпал — начала сказываться таблетка. Проснулся я, когда в подвале были солдаты.
Я увидел, как раненый, который все еще сидел у стены, показал на меня.
Бедро мое невыносимо горело. Когда меня поднимали, я хотел заорать, но потерял сознание.
Пришел я в себя в русском полевом госпитале. Я спрашивал о том немце в советской форме. Никто здесь не знал его.
Так оно было, Матиас. С тех пор прошло двадцать пять лет.
Отец замолчал. Блокнот Матиаса был чист.
Мальчик спросил:
— Больше ты его никогда не видел?
— Никогда, — ответил отец. — Ни в плену, ни позже не приходилось, когда я вернулся домой. Но я часто спрашивал о нем. И теперь еще, когда бываю в дороге или приезжаю в другой город, я ищу его. Но пока не нашел. И вряд ли найду, пожалуй.
— Интересно, как его звали? — спросил Матиас.
Отец молчал.
Матиас сказал:
— А насчет тебя он оказался прав. Он мог бы порадоваться.
— Ну да, он уже тогда примерно знал, что будет. И он был бы мной доволен. Думаю, что так.
Передел с немецкого Михаил Зан
Комментарии к книге «Озарение», Гюнтер Гёрлих
Всего 0 комментариев